Мотылек в бамбуковой листве [Ян Михайлович Ворожцов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ян Ворожцов Мотылек в бамбуковой листве

Глава 1. Монах поднимается в гору

…оконное стекло то бегло окрашивается багряно-голубым безмолвным мерцанием огней кареты скорой помощи и милиционерских машин, перегородивших улицу, то на мгновение возвращается к бесстрастному, профилактическому, успокаивающему и в чем-то даже гостеприимному свету фонарей. Снаружи холодный, туманный декабрьский вечер. Акстафой шаркающей походкой направился по темному, частично освещенному кухонным окном коридору, скользя пальцами по обоям; вялыми, сонными, безжизненными шагами подступил к зеркалу – и нашарил вспотевшей ладонью шнур с переключателем от настенной лампы с уродливым плафоном, щелкнул, и когда брызжуще-яркий, слепящий свет заполнил до краев помещение, Акстафой зажмурился на секунду, а затем безуспешно принялся прилизывать спутанные волосы.

Глядел Акстафой на себя то под одним углом, то пытался под иным – но мертвенно-желтое лицо, окрашенное ламповым светом, всегда оставалось измученным и осунувшимся, под засаленной ушанкой непричесанных волос влажная россыпь потных, налитых кровью прыщей; комплекцией он не удался, ссутуленный и длинношеий, с выпирающим безволосым кадыком, с тягостно опущенными плечами; на Акстафое теплые рейтузы, пуловер с закатанными по локоть рукавами и стучаще-шаркающие тапочки; его пустые керамические глаза бесцветные, без какой-либо искры, в уголке рта всегдашняя сигарета, искусанные, изодранные и затасканные губы, а на костяшках пальцев застарелые расковырянные язвочки! – в жилистой, худощавой, исчерченной голубовато-синими прожилками вен руке маячит и шуршит спичечный коробок.

Полное имя его Алексей Андреевич, а фамилия – Акстафой, и немногочисленные приятели его все как один сходятся во мнении, что Акстафой – человек жалкий, безответственный, безвольный, испорченный, да и просто нечистоплотный.

Он вернулся, пошаркав и постукивая тапочками, на кухню, встал на табуретку, распахнул форточку, переступая с ноги на ногу и, чиркнув спичкой, закурил – продавленная будто бы, худощавая фигура его очерчивается на фоне переливающихся огней.

На фарфоровых окнах и застекленных балконах соседних домов бесчисленные, яркие отражения, отблески, осколки прорывающегося сквозь застывшую пелену лунного свечения.

Акстафой не сразу осознает, что сирены служебных машин безмолвны, что металлическое, механическое дребезжание, жуткое и пронзительно-визгливое, исходит из коридора, которым в данную минуту начиналось и кончалось его ухо.

Он выругался, спрыгнул с табурета и, оступаясь и ругаясь на ходу, направился к верещащему телефону стремительно, желая прервать, прекратить, придушить этот безобразный звук.

– Да! – рявкнул он.

– Господи!

– Кто это?

– Это Юля, что ты орешь мне в ухо…

– Не вовремя звонишь.

– Глеб у тебя?

– Какой… Глеб? А что Глеб? Нет, откуда? Причем здесь Глеб!

– Глеб домой не приходил с утра, днем мне позвонил и сказал, якобы его сокурсник на именины пригласил.

Акстафой лихорадочно кивал головой, поторапливая ее слова, и только Юля Лукьяновна Акстафой, его бывшая жена, кончила говорить, как он взорвался, надсадно провыв, проскулив в трубку:

– Нууу? И что-о! Пусть развеется с однокашниками! Авось, он девку найдет, женится и к ней на иждивение переберется.

– Ты послушай, Леша, сам знаешь, Глеб не компанейский. Он мне недавно только сам говорил, что подружиться не может…

– У меня забот полон рот, некогда разговоры разговаривать! У тебя, ей-богу, катастрофа по любому поводу – или без оного!

Акстафой притопывал ногой, левой, потом правой, и курил, курил безотрывно, исступленно, кипуче, ища, куда стряхнуть пепел.

Ткнул окурок в большую братскую могилу пепельницы – тесной, как сам мир, где все возвращается в бога.

– Ты на часы смотрел, Леша?

– А что часы? Половину десятого показывают.

– Когда Глеб в последний раз куда уходил? Да еще чтобы так надолго!

– Может, у молодежи праздник заладился. А подружиться он не может ни с кем, потому что ему мать прохода не дает – как фашисты блокадникам.

– А как Глеб один до дома поедет? На улице темень, в окно сам посмотри.

– А что улица? У улицы зубов нет, она Глеба не съест. Голова у него на плечах имеется? Имеется! Значит, где фонари пойдет – там дойдет, в канализационный люк не провалится.

– Я серьезно, Леша.

– И я серьезно! Глеб не пятилетний мальчик. На метро доедет. На такси, в конце концов. Своими двоими дойдет.

– У тебя москвич твой на ходу? Съездил бы за ним.

– Куда ехать-то?! С ума не сходи. У нас тут… В общем, хватит. С Глебом нормально все. Живой-здоровый Глеб, скоро будет.

– Откуда ты знаешь? Он у тебя был?

– Слушай, Юля, ты прекращай, мне некогда, говорю ведь, забот полон рот – у нас тут чрезвычайная ситуация, я трубку кладу!

– Попробуй только! Знаю я… У него, видите ли, сын неизвестно где пропал, а ему все одно! С малолетней подстилкой своей кувыркается – вот уж у кого забот полон рот! Ситуация у него чрезвычайная!

Акстафой высокомерно фыркнул и посмеялся, гадко, мерзко, душераздирающе, и кичливо запрокинул немытую голову.

– Ой дура-то… Если Глеб через час не придет – перезвони мне.

– Через час? Ну, давай-ка мы будем оперировать реальными цифрами, Леш? Тебе пяти минут хватит, а то я ждать не могу!

– Слушай, дура, ей-богу, не гни свою линию, не гни свою линию, я тебе говорю! По зубам у меня схлопочешь…


Акстафой вздрогнул, когда услышал, как открывается первая железная дверь. Затем дверная ручка опускается, и покрытая лаком филенчатая дверь без замка открывается следом. Свет двух источников разной интенсивности смешивается в коридоре, прорывается сквозняк, слышатся, вперемешку, разнородные голоса, затем несколько неуместный нервный и сразу прервавшийся смех, и в покачнувшемся, сместившемся дверном проеме на тускло освещенной лестничной площадке возникает высокорослая, как жердь, фигура правоохранителя в милиционерской униформе. Он шагнул в квартиру Акстафоя, как к себе домой, а за широкой спиной вошедшего потихоньку, как бы украдкой, протискиваясь сбоку, вошел другой такой же как первый, тоже в форме, но покуцее, поуже, побледнее и поскромнее, словно первый попросил сделать с себя вдвойне уменьшенную копию как в физическом, так и в личностном плане.

– Это вы, что ли, Акстафоем зоветесь?

Спросил долговязый и смерил взглядом неопрятного мужчину в рейтузах и светло-коричневом пуловере, снизу запачканном едва-едва высохшей краской.

– Я-а, да, Акстафой… А вы?

– Я лейтенант Ламасов, а со мной – следователь Крещеный.

Он протянул руку для рукопожатия, но Акстафой задергался и не знал, куда деть окурок. Ламасов равнодушно опустил руку.

Акстафой растерянно поднял трубку.

– Вы извините, товарищи. Могу я..?

– Только покороче, – вежливо кашлянул Крещеный.

Акстафой кивнул и проскрипел:

– Слушай, Юля… все! Разговор окончен.

– Что – все? Я буду в милицию звонить!

Акстафой глянул на вошедших и покосился на кухню.

– Туда, туда, пройдите, я минуту… минуту, всего минуту. Вы, осторожнее, тут принадлежности ремонтные, не запачкайтесь.

Ламасов заметил еще при входе поролоновый малярный валик, лежащий на расстеленных газетах, там же сетку для отжима в ванночке и ведерко с белой краской.

Акстафой неловко скособочился и ждал, зажав ладонью вибрирующие, стрекочущие перфорации телефонной трубки. Ламасов незаметно и быстро разулся, подперев одну туфлю носом другой, и вошел, а за ним Крещеный – но в обуви.

– Ну что ты верещишь как рыба об лед? – прошипел Акстафой.

– Алле, Леша… ты меня вообще слушаешь!?

– Да тебя и покойник в соседней квартире услышит!

– Я буду звонить в милицию, не верю, что Глеб не пришел до сих пор – сердцем чувствую, что случилось с ним что-то!

– Звони, да, будь по-твоему, звони, звони хоть куда! Хоть бы сразу на тот свет звони, зазвонись! но если Глеб уже мертвый в какой-нибудь канаве валяется, как тебе хочется воображать, а тебе оно хочется! то торопиться и заморачиваться со звонками уже некуда. Он труп, и от твоих истерических сцен Глеб живее не сделается, а если же жив-здоров Глеб наш, в чем я не сомневаюсь ничуть, то адрес свой он знает, не дурачок ведь какой-нибудь, сообразит, я думаю. Верно? Глеб наш все-таки человек разумный, прямоходящий, гомо сапиенс, не зря эволюционировал ведь, Глебушке уже не пять лет, додумается, как до дома доехать! Я вон с детсадовского возраста один-одинешенек по проселочной дороге километровку отмахивал, когда мы в области жили, и ничего, не умер, а там и дворняги, и волчье…

– Сволочь ты! Ну, если что с Глебом случилось, я тебе глаза твои выцарапаю или лучше расскажу этим темным, что ко мне заявлялись, где ты отсиживаешься, поджав хвост, пускай они тебе головомойку хорошую устроят, а то я устала, устала как безбожница, как последняя тварь устала, что долги твои из меня трясут! И алиментов Глеб от тебя уже третий месяц не видит, ни рубля, ни копейки паршивой! Ему и работать, и учиться приходится, он как собака уставший, измученный, ни отдыху, ни продыху, а ты все на свою малолетнюю шалаву промотал!

Акстафой крикнул:

– Ну все, хватит! Ты Глеба еще в зоопарк сдай, там за ним обеспечат уход надлежащий, он же у нас вымирающий вид, а хочешь портить парня – флаг в руки!

И бросил трубку, а потом сразу снял с рычагов, опустившихся и звонко поднявшихся, и Акстафой знал, знал наперед, знал с определенностью, подобно библейскому пророку, что она ему перезвонит и будет перезванивать, пока последнее слово не останется за ней – и не успокоится, пока все не изольет на него, до конца, до последнего словечка – но сейчас ему просто хотелось остаться в одиночестве. Акстафой глянул в зеркало и торопливо последовал за пришедшими следователями в кухню.


В продушенном куревом помещении стояла нестерпимая жара, и Данила расстегнул милиционерскую куртку и снял шапку.

– …здрасьте, товарищи, – пробормотал Акстафой.

– И вам того же, – ответил Ламасов.

Акстафой смахнул с табурета невидимые соринки и присел, он потянулся к спичечному коробку, сунув очередную сигарету в рот, но ощутил странно-бесчувственный взгляд Ламасова.

– Я нервничаю… можно?

– Нежелательно, но если невтерпеж – то бог с вами, курите. Вы меня не помните, правильно? – спросил Ламасов.

Акстафой кашлянул:

– Хоть убейте… Да, скверно сказал. Но сейчас не вспомню.

– Я к вам в начале октября наведывался, в штатском, мне Ефремов сказал, что у Рябчикова новый квартиросъемщик.

– Да-а, ну. Это я был. И что?

– Меня Варфоломей Владимирович зовут, если захотите обратиться, а следователя – Данила Афанасьевич.

– Ну, я припоминаю вас.

– Вот и хорошо.

Ламасов вытащил из кармана влажной куртки кассетный диктофон, щелкнул по кнопке, открыв слот, вдвинул кассету и закрыл, включил запись, и бесшумно закрутились валики, пока Ламасов коротко и ясно, в своей манере, так что заученные слова от зубов отскакивали, объяснил курящему, вспотевшему, нервничающему Акстафою права и обязанности, возложенные на него законом как на лицо, свидетельствующее по делу об убийстве.

– …ваши показания могут быть использованы в качестве доказательства даже в том случае, если вы откажетесь от них в дальнейшем – это ясно?

– Да, да. Мне все ясно как день божий.

– Скажите, вы сегодня спиртное употребляли?

Акстафой бегло сощурился и тряхнул головой.

– Нет, не употреблял, ни сегодня, ни вчера… И я редко пью.

Ламасов кивнул.

– Если еще кто дома – то зовите их, пусть не прячутся, нам все уши и глаза потребуются, если мы хотим убийцу поймать.

– Никого со мной. Ни души, я один проживаю. Жена с сыном отдельно.

– Ну хорошо. Тогда имя ваше… напомните? Алексей, верно, а отчество?

– Да пожалуйста, Алексей Андреевич я.

– А теперь, Алексей, по порядку расскажите, что помните?

– По порядку? По порядку… по порядку…

– Да.

– По порядку? Ну, вы меня с толку сбили. Какой тут порядок!

Данила, стоящий с шапкой в руках, жестким голосом сказал:

– С того, что первым на ум приходит, начните, а там уж поглядим, что к чему.

Акстафой поглядел на следователя, потом на Ламасова, но тот только сухо глядел на него с отстраненно-холодным видом, и глаза его быстро судорожно вращались из стороны в сторону.

– Что-то не так?

Акстафой отвел взгляд.

– Глаза у вас… как маятник в часах.

– Это врожденное, – сказал Ламасов. – Наследственный нистагм, но бояться нечего. Вернемся лучше к тому, что вы видели или слышали. По порядку или, как сказал Данила Афанасьевич, что первое на ум приходит. Сосредоточьтесь, в данную минуту вам ничто не угрожает. Это самое безопасное место на земле.

Акстафой задумчиво покачал головой, и по спине его, между лопаток, разлилось тепло, приятное, на мгновение он забылся.

– Голоса помню… на лестничной площадке. Мужские голоса, и вроде голос Егора Епифановича узнал, хотя точно не скажу.

– А еще чей голос узнали?

– Да я спросонья был, не уверен даже, что это Ефремов был.

– Ссорились?

– Нет, только позже, когда уже в квартире у Ефремова.

– О чем говорили, вы расслышали?

– Слышал, еще бы… конечно, почти дословно, тут ведь стенки тоньше бумаги, ненароком услышишь, когда так орут.

Данила спросил:

– Сколько, Алексей, по-вашему, там было человек? Двое, трое?

– Вот уж не знаю, но по голосам, вроде бы, двое.

– Ефремов и еще один?

– Да, пожалуй… Ефремов кричал, а вот другого я почти не слышал, но ведь к кому-то же Ефремов обращался, верно?

– Может, по телефону говорил? – допустил Ламасов.

– Нет, не по телефону. Это точно, хотя телефон звонил.

– Да? Когда именно? До или после стрельбы. До или после того, как вы слышали разговор на лестничной площадке.

– Я в туалет просыпался. Перед ночной сменой отсыпался. И слышал голоса на лестничной площадке. Думал, может, это соседи с первого этажа курят на пролете? Они частенько, вы бы им замечание сделали, ведь запрещено в общественном месте хотя сейчас никто на первом не живет, у нас прорыв трубы…

– Ближе к делу, Алексей.

– Я из туалета вышел,  а потом в кровать вернулся – и тогда зазвонил телефон…

– Где?

– У него.

– У Ефремова?

– Да, у Ефремова.

– За стенкой.

– За стенкой, где ж еще.

– И долго звонил?

– Кажется, минуту-две.

– Ефремов не отвечал?

– Вроде нет. Потом просто прервалось.

– Ну, хорошо, а что дальше?

– Потом зазвучали голоса у Ефремова.

– Сразу?

– Нет, попозже. Минут через пять-семь.

– А вы не уснули? Бывает, только голову на подушку – и тут же в сон. Могло больше времени пройти, как вы думаете?

– Да бог его знает, вот не ручаюсь за себя. Знаю только, что я услышал, как в квартире Ефремова они друг друга костерят, или, по крайней мере, Ефремов костерил другого, а другой то ли молчал, то ли шуму не хотел поднять, а потом вдруг стрельба. Раз-два и готово! Прям как в кино. И тишина, жуть, тишина, а я брысь – с койки прочь, как крыса в сточную канаву! Перетрухнул не на шутку, да и дело нешуточное, и я так отсиделся минуты две-три, не меньше, пока у меня руки да ноги не перестали ватными быть, и бегом звонить в милицию, а когда осмелился к глазку подойти, у Ефремова в квартире уже покойницкая тишина стояла, а дверь нараспашку осталась открытой, и мне показалось, что лежит в коридоре кто-то… а я думаю, это просто-напросто игра света, что мерещится мне! но я до того еще услышал, прямо из комнаты моей, через стены аж, как мужик какой-то с грохотом и топотом вниз по этажам ломанулся, что черт из табакерки. Я, значит, отдышался и перекрестился, и сперва Ефремову попробовал позвонить по телефону, но никто не ответил. Я не верил, что его труп там лежит, но высовываться, чтобы проверить – мне духу не хватило, страх взял. Тогда я уже и набрал милицию, родную нашу.

– Значит, на все про все было два звонка – Ефремову от кого-то, он не ответил, и Ефремову от вас, опять безответно. В первый раз он еще был жив, а потом уже – мертв, верно?

Акстафой кивнул.

– Пожалуй, да.

– А звуки стрельбы слышали?

Акстафой показал на пальцах:

– Да, по меньшей мере – два. И один громкий. Вот так, бах-бах, бах! – один за другим сразу волной. Громко и четко, я даже и не сообразил, что это, потом уж только, одно понимание за другим подтянулось.

– В квартиру Ефремова не заходили? – спросил Ламасов.

– Боже упаси, я за дверь носа не высунул до вашего приезда.

– А в окно не выглянули? – показал рукой Данила.

– Не додумался.

– А из чего стреляли, по-вашему?

Акстафой пожал плечами:

– Да по звуку пистолет стрелял. И… ружье?

Ламасов спросил:

– Что конкретно вы слышали из разговора?

– Ну, Ефремов о каком-то Тарасе говорил.

– О Тарасе?

– Да, это имя я слышал отчетливо.

– Что именно Ефремов сказал?

– Ну… мол, спрашивал, ты моему Тарасу в спину стрелял?

– То есть Ефремов именно спрашивал?

Акстафой странно промолчал.

– …уверен не был? – докончил Варфоломей.

– Может, и не был, но о Тарасе он точно говорил.

Данила и Ламасов коротко переглянулись.

– Вы не ошибаетесь, Алексей?

– Вот… вы так сомневаетесь, ей-богу, и меня сомневаться заставляете! Но я точно слышал, что Ефремов так и говорил, и кричал он громко, кричал, мол, профурсетка фашистская..!

– Профурсетка фашистская? – с ухмылкой спросил Данила.

– Да, так и сказал, богом клянусь, своими словами… ушами, то есть, слышал, мол – за Тараса ответишь мне, и пошло поехало, у меня сердце в груди скакало бешено, но я четко слышал, у нас ведь, говорю, стены – что нет стен, хотя я за эти месяцы ни одного кривого слова от Ефремова не слышал, а тут – на те! – как понесло, и до стрельбы дошло.

– Вы это… Егора Епифановича плохо знали, – сказал Данила.

– А имен никаких не слышали, кроме Тараса?

Акстафой задумался.

– Не могу вспомнить, но, по-моему, нет.

– Ясно. Но вы покумекайте.

– Покумекаю.

– Скажите, а Ефремов к вам на днях не заходил?

Акстафой пожал вялыми плечами:

– Он изолированно держался, как и я.

– То есть – нет?

– Нет… Зачем бы ему?

– Он вас не просил ему спиртное купить?

– Ничего я ему не покупал.

– И по квартире ему не помогали?

– Он не просил, а я – не предлагал.

– А посторонние вам не попадались на глаза?

– У нас тут, товарищ лейтенант, блудилище настоящее, проходной двор, публика тут всякая крутится, по ночам в особенности, кто покурить да потрындычать забежит, кто от мороза погреться у батарей, бомжи да шалашовка всякая дворовая лезет, торчки занюханные, ночью сна нет, орут как резаные да хохочут по нервам, кошек и собак запускают, ишь ты, какие жалостливые, а потом сортирня – мочой воняет, да и сейчас половина квартир-то уже пустует, народ отсюда при первой возможности, при первой удаче – хвать! – и когти рвет, уродливый это район. Но я ничего не могу утверждать. Я и сам-то тут надолго засиживаться не планирую. Дураком буду! А патрулируют пусть участковые ваши, кто здесь чем занят.

– Понимаю.

Ламасов выключил диктофон – валики синхронно перестали вращаться, пленка перестала накручиваться, – и поднялся.

Акстафой спросил, как бы из учтивости, из человечности:

– А сколько Ефремову лет-то было?

– Девяносто семь, – ответил Ламасов. – Он ветеран великой отечественной. Его сын Тарас с нами в милиции служил.

Акстафой, угрюмый и беспокойный, промолчал.

– Еще вопрос. Это вы, значитца, стенку над лестничным маршем закрасили?

Акстафой поднял удивленные, недоуменные глаза:

– Ну я.

– Сегодня, я так понимаю.

– А причем тут стенка?

Ламасов не ответил, Крещеный молча наблюдал.

Акстафой пожал плечами и безынициативно процедил:

– Да, сегодня.

– Мне просто интересно. Дотошный я. В котором часу?

– После полудня, между часом и тремя.

– Ясно. На минуту мы отлучимся, сказал Ламасов.

– Мне вас еще ждать? У меня сегодня смена ночная на работе…

– Пока не знаю, но спать – больше не ложитесь.

Ламасов на первый взгляд шутливо, хотя и безразлично, пригрозил ему пальцем и совсем неожиданно спросил:

– Оружие огнестрельное у вас имеется?

– У меня?

– У вас.

– Какое-такое оружие? Пистолет, что ли?

– Допустим, пистолет.

– Дома, что ли? Здесь вот… что ли… Да ну!

И, невольно вскинув руку, Акстафой устало заерзал на табурете, пепел с сигареты упал ему на брючину рейтуз.

– Так есть или нет?

Акстафой категорично, оскорбленно запротестовал:

– Нет и не было никогда, чураюсь я таких вещей, я привык себя с малолетства человеком умственного труда считать.

– Понимаю.

– А почему тогда спрашиваете? Странный вопрос. И это ко мне-то. К чему?

– Просто в голову пришло. У Егора Епифановича пистолет из квартиры пропал. Вот я и подумал, может, вы все-таки к нему заглянули… или, на крайний, голову в подъезд высунули, а пистолет, пистолет его, из которого Ефремов стрелял – как бы это выразиться, – слямзили у покойного. Он ведь совсем близко мог быть к вашей двери, покойный то на полдлины тела на лестничной площадке распростерся. Только, так сказать, ноги в квартире остались. Вот я и подумал, может, вы себя так защитить хотели? Ругать вас я не буду, чесслово, сам знаю, что среднестатистический человек в экстремальной ситуации склонен к опрометчивым поступкам, но если уж пистолет взяли, лучше не доводите до греха – сознайтесь сразу.

Прежде серое лицо Акстафоя пульсировало нечистой кровью:

– Глупости какие… среднестатистический? Причем тут какая-то статистика! Зачем мне такое вытворять?! Не брал я. Я же не самоубийца, не шизик вроде, не тупоголовый какой-нибудь, в конце концов, что мне на рожон лезть, под пули бросаться! Кто его убил, вон он пистолет и взял – а мне-то чужое оружие зачем?

– А свое?

– Нет, своего тоже нет. Ни своего, ни чужого, я – пацифист, до мозга костей, как говорится. И думал, убийца из пистолета стрелял.

Ламасов понимающе кивнул и степенно поклонился:

– Нам надо отлучиться. Спать не ложитесь.

– Уснешь тут теперь с вами, умеете вы успокоить.

– И дверь не запирайте, пока мы не уйдем.

– А скоро уже?

– Как закончим.

– А труп когда увезете? А то как бы дом не продушился… ну, запахом-то. Понимаете?

– Увезли уже.

– Ну, и на том благодарю.

– А стрелял убийца, к слову, из ружья.

Когда Ламасов обулся, и они с Данилой вышли, беззвучно притворив дверь, Данила застопорился на мгновение и опять заглянул к Акстафою, постучавшись костяшками пальцев.

– Алексей Андреевич? Еще минутку.

Акстафой выглянул из-за угла.

– Ну, что еще?

– Я ваш разговор слышал.

– Мой разговор… Какой разговор? Я молчал.

– Не сейчас, раньше. По телефону.

Акстафой пробормотал:

– А-а, и-и?

– У вас сын пропал?

– Что… сын? А, Глеб. Нет, просто загулялся, парень молодой, ему в жизнь входить, контакты налаживать и перспективы, а мать его на приволье не пускает, будто он только-только ясельную группу покинул! Парень яйца разбить не может, чтобы омлет приготовить, а ей все надо ему шапку да шарфик подвязать, сопли утереть, ползунки подтянуть да пеленки выстирать.

– А сколько ему?

– Да большой уже… Семнадцать лет, главное, что мозги есть.

– Ну, если он до утра не объявится, вы звоните, а то жена вас в покое не оставит, как пить дать – с ума сведет звонками.

– Ничего с ним не будет, найдется, он парень взрослый, а телефон я снял – потому как с ума она и вправду меня сведет.

Данила напряженно улыбнулся, и глаза его, крохотные и сощуренные, глядели куда угодно, только не на опротивевшего ему Акстафоя.

– До свиданья, Алексей. Спите крепко.

Акстафой небрежно, ущемленно, заносчиво фыркнул:

– До свиданья… и, скептически подтрунивая, добавил, – ни пуха, ни пера, следователи!

Глава 2. В капле дождя муравей

Когда Данила притворил дверь, то мгновенно почувствовал, что нестерпимо-душная, сырая, неприятно-скользкая, липкая и одуряющая атмосфера квартиры Акстафоя осталась позади, а теперь вибрирующие, гальванизованные легкие его надулись, переполняясь режущим воздухом, в котором перемешались приторное амбре проспиртованной стариковской крови и металлический, пульсирующий, вызывающий головную боль когтистый аромат красящих веществ – и все-таки здесь, на тусклой лестничной площадке, где несколько минут назад лежал труп Ефремова, здесь успевшему отвыкнуть от работы после семилетнего затворничества Даниле проще дышалось, чем в пахнущей испариной, куревом и нестиранным бельем квартире Акстафоя.

Отчасти такое осознание ободрило Данилу Афанасьевича и возможно, что в нем самом плещется неизрасходованная кровь, энергия и энтузиазм молодых лет, когда он еще помнил себя участником, непосредственным участником, соприкасавшимся с противоправными материями и даже наслаждавшимся своей работой; хотя теперь Данила ощущал, что каждое телодвижение его в застоявшемся воздухе места преступления, пропитанного человеческой кровью и человеческой, не побоюсь этого слова, смертью, давалось ему с трудом.

Он переучивался на новый лад и одновременно переживал предыдущий опыт, слепящие мгновения осознанности, что напоминали ему ежесекундно, ежеминутно, присутствовать, воспринимать, учиться заново дышать, мыслить, держать осанку при соучастниках, товарищах, но тело казалось чужим и далеким, Данила постоял в нем, как в облаке сокращающейся мускулатуры, катящейся по артериям и венам крови, пустого желудка, недвижимой печени, плавающих легких, постоял как на заимствованных ногах, и вновь принялся перемещаться в пространстве, которое в свою очередь стремилось вытеснить его, вытолкнуть – и не только физически, но и умственно!

Ведь Данила ощущал, что будто переменилось за прошедшие годы тонко настроенное, долгими годами учебы и практики отрегулированное и отлаженное для такой профессиональной деятельности магнитное поле его ума, старающееся отгородить его теперь мыслей об убийстве, о смерти в принципе и в частности о смерти Егора Епифановича, о преступлении, о расследовании, обо всем ставшим чуждым и гадким ему, и по-человечески неприятным, что изолировалось не зависящими от него силами, не допускалось, не пропускалось, громоздясь где-то за головокружительной и умопомрачительной пеленой, за накатывающими приступами нарастающей головной боли.

И вот сквозь эту незримую, ничем неощутимую, непреступную психическую ауру, глухо-наглухо обложившую его до тупости, до слепоты, до предобморочного состояния, Данила с усилием стремился сквозь нее проникнуть в мир, в потустороннюю ему область внешних, криминалистических взаимодействий, где все мерещилось ему зыбким и ненадежным, кроме Ламасова.

Одного-единственного человека, кому он безоговорочно верил.

Данила шагнул в квартиру Ефремова, где весь пышущий, живой, наэлектризованный, стоял Ламасов, этот высокорослый худощавый мосол, склонившийся, перелистывающий загнутые и интересующие его страницы телефонного справочника.

Данила оглядел коридор – горизонтальные вешалки из реек, одинокое потрепанное пальто на оставшемся крючке. В просторной полупустой общей комнате бросаются в глаза выступающие под подоконником металлические ребра радиатора, отапливаемого паром. Потолок покрыт водоэмульсионной краской. Оконные переплеты окрашены цинковыми белилами и покрыты лаком. На кухне техника, называющаяся странным словом – рефрижератор, газовая плита, тумбы для посуды, а у окна прямоугольный стол и два стула.

– Варфоломей Владимирович, на минутку вас! – послышался высокий писклявый голос.

Ламасов машинально, живо прошагал на кухню Ефремова, не отрывая глаз от колонок с бесчисленными именами, цифрами и мурлыча, напевая себе под нос:

– …Таганка, зачем сгубила ты меня?! Таганка, я твой навеки арестант…

– Варфоломей Владимирович, почерк это Ефремовский?

Данила проследовал за Ламасовым.

– А-а-а… это! Ну, это, знамо, Ефремов писал. Только к делу по меньшей мере косвенно. Писулька-то трехлетней давности, а справочник вот поинтересней будет. Новехонький среди пользованной макулатуры.

Ламасов, погруженный в свою кропотливую, мелкую, только пальцами осуществляемую деятельность, листал страницы, а вот Данила – подошел к письму, написанному решительным размашистым почерком Егора Епифановича на листе бумаги формата А-4, который неоднократно складывали напополам, то раскрывали – по краям пожелтевший от пальцев, а рукописный текст в месте сгиба, ровно по центральной горизонтальной линии, заметно потерся.

Письмо это перечитывали, и хранил его Ефремов еще в бытность свою рачительно, как и положенную в нее дорогую сердцу черно-белую фотокарточку умершего Тараса, хранил он лист бумаги на чистом и белом, как мел, подоконнике, где ничего лишнего не было, кроме пластмассового горшка с разровненной почвой. И письмо, а вернее, предсмертная записка – которую Егор Епифанович написал после смерти единственного сына Тараса, заявляя о своем намерении лишить себя жизни! – лежала аккурат рядом с горшком под старой, уже обесцветившейся под солнцем, пузырчатой и потрескавшейся непромокаемой клеенкой, пока ее не обнаружили и не извлекли, положив перед Данилой.

Он достал футляр из кармана, отстегнул пуговицу и вытащил очки для слабовидящих вблизи, надвинул на нос и, опустившись на скрипнувший стул, повернул к себе записку – и вчитывался в слова, написанные Ефремовской рукой, которая направляла пистолет в преступника, сопровождала Тараса в жизни, вязала петлю для несостоявшегося повешения в своей же квартире, и совершала еще множество-множество дел, которым был свидетелем только сам Ефремов…

Данила снял очки, сложил их и убрал в футляр, поднялся и прошел к холодильнику, к дверце которого был примагничен календарик с вычеркнутыми крест-накрест днями:

– А это что ж… Сегодня?

Ламасов повернулся к Даниле, приоткрыв рот, но глаза его продолжали изучать колонки цифр и имен в справочнике.

– Поминки Тарасовы?

– Они самые.

– Вот так совпадение..?

– Ефремов каждую дату поминок свой уход из жизни разыгрывает – это уже в третий раз. И в последний.

– Слушай, а ведь Макаров, из которого Ефремов стрелял, это Тарасовский – табельное оружие?

– Верно, его Ефремову как память вручили. Само собой, изначально он был небоеопасен. Но Ефремов, по-видимому, недостающий курок и спусковую скобу приобрел каким-то образом. Не знаю только, давно ли?

Данила утер лоб.

Варфоломей обратил на него внимание, опустил справочник, заложив указательным пальцем, жестом подозвал Данилу к окну в полупустой комнате.

– Вот мне еще известна любопытная деталь, – сказал Ламасов, – помнишь ли… а я вот знаю, что за Ефремовым такая мода числилась – любил он какую-нибудь шпану малолетнюю из форточки или с балкона таким старческим, маразматическим голосом окрикивать, да уговорами всякими заковыристыми себе на побегушки ставить по ларькам да магазинам, за хлебом там, за салом да за бутылкой. Сам-то он поздоровее нашей беспутной, безалаберной молодежи будет… ну, был, вернее, а жилку эксплуататорскую коммунизм в нем не подавил, это – конечно! – увы.

Ламасов нетерпеливо махнул рукой и скороговоркой продолжил:

– Но речь не о том. Делай мы всем отделением милиции, всей прокуратурой ставки на то, у кого риск высок потенциально оказаться в роли жертвы, я бы на Ефремова нашего, Егора Епифановича, в последнюю очередь поставил, да и ты, Данила, тоже! Но с другой стороны – персоной он был достаточно конфликтной, а особливо опасным становился под клюквой, а после убийства Тараса сделался невменяемым тем более. Рукава закатывал, с кулаками лез, искал, на ком за горе свое отыграться, даже Рябчиков, хозяин соседней квартиры, человек мирный и интеллигентный, на него жалобу в милицию написал, когда Ефремов к нему в квартиру вломился и бедного Рябчикова его же тростью отлупцевал по спине – да что уж там, Ефремов, случалось, за прошедшие годы и на меня зубами клацал! Потому я к нему на именины не суюсь, а в траурные дни – и подавно! – как-никак ветеран, не какой-нибудь полуголодный портяночник в тулупе вшивом. С ним на ножах быть – себе вредить, вот так…

Данила зло, возмущенно высказался:

– По простецки ты о скорбях чужих рассуждаешь, хотя сам-то не узнал, почем он – фунт лиха-то! – чтоб затронуло тебя.

Варфоломей понимающе-простодушно, дружески глядел на Данилу, ничуть не оскорбленный и не пристыженный.

– Виноват, – сказал Данила, одновременно покоробленный и обрадованный Ламасовской невозмутимостью, – не время нынче самообладание терять. Давай-ка лучше за дело браться.

– Ты уж определись, Крещеный, что ж себя самого извинять.

– И то верно.

Ламасов открыл справочник и, всматриваясь, сказал:

– Самое интересное в этом деле – мотив убийцы. Не ограбление, это конкретно. Под клеенкой на кухонном столе восемнадцать тысяч, сам проверил, лежат нетронутые. Да и ценностей в квартире Ефремова – раз-два и обчелся! – в целом, обе комнаты практически пустые. Обои если только со стен сцарапывать. Ни телевизора, ни радиоприемника нет.

Данила сказал:

– Я лично пока не вижу никакого мотива… да мне бы и до лампочки, что у бандюги этого в мозгу творилось, чем он, понимаешь ли, руководствовался, когда Ефремова убил. Мне ясно одно, что застрелили Ефремова – это факт. Всем фактам факт. Один-единственный выстрел – и вот, как насекомое прихлопнул, и нет жизни человеческой! – из ружья, а это тебе, товарищ оперуполномоченный, не фомка кустарная, не пугач пластмассовый, тут бердыш нешуточный, серьезный, с ясным и простым посылом на смертоубийство. Ефремова нет, а убийца – есть. И вооружен он, будь проклят, и опасен. И точка.

Ламасов, в пол-уха слушавший Данилу, кивнул:

– …вот мы с тобой злодея изловим, тряхнем, из него и посыплется – а там уж и судопроизводство не за горами, там уж всю подноготную, экссудат гноящийся, выжмут досуха.

– Тьфу!

Данила прошелся в коридор, осмотреть место, где убили Ефремова, гул отдаленных людских голосов смазался, слова не имели смысла, статический шум автотранспортного потока на офонаревшем, светофорами напичканном перекрестке становился то надсадным, будто что резко с железобетонным скрежетом оседало, то прерывался, то возобновлялся, наполняя странно пустую Ефремовскую квартиру чуждыми, тягучими, какофоническими звучаниями – и почему-то квартира уже казалась частью улицы, частью большого безымянного города.

Данила оглядел место, где, по выводам криминалистов, стоял убийца Ефремова – а стоял он в конце коридора, у телефона.

– Странно, что стрелявший свободно вошел к Ефремову, ни следа взлома, ни намека… что ж, Ефремов ему сам открыл?

Вслух пробормотал Данила, а потом присел на корточки и принялся разглядывать Ефремовскую обувь, полусапоги и сапоги да старенькие полуботинки, и пару резиновых галош, все было расположено аккуратненьким рядком вдоль стенки.

Данила поднялся и развернулся по направлению к двери, подтянул руки к животу, покачал их и левую переместил скользящим движением вперед, прикидывая взаимодействие с подразумеваемым ружьем, прицелился в направлении входной двери, где находился в момент выстрела воображаемый Ефремов, затем огляделся по сторонам, Ефремов тоже стрелял, причем дважды, пронзительные и обрывистые звуки Акстафой услышал за стенкой поверх выстрела из ружья – из рамы извлекли несколько дробин седьмого номера… по куропаткам летом стрелять самое то… и в Ефремова тоже… а что же по гильзе?

По гильзе!

Учитывая, что убийца, предположительно, рассчитывал выстрелить повторно, чисто механически, чисто инстинктивно – то, выброшенная из ствольной коробки, – Данила провел рукой в воздухе справа, – гильза могла отскочить в гостиную комнату по правую руку и по линолеуму закатиться под диван…

Данила опустил руки, визуализируя все случившееся. Потом опять наклонился к обуви, поднимая одну за другой, услышал тихий нехарактерный катящийся звук, когда поднял туфлю и наклонил ее на ладони… и уже минуту спустя в яростном и зыбком, в бронзово-золотом свете жужжащей коридорной лампы вместе с Ламасовым, который с высоты своего роста нагнулся так, словно вот-вот, целиком и полностью, от головы до кончиков пяток, войдет в туфлю, намереваясь уместиться в ней.

– Запакуй и оформи, по протоколу… Не забыл еще?

– Помню… Вспомню.

– Долго ты по монастырям колесил, друг ситный. Надеюсь, мудрость нашел – пора теперь возвращаться к работе в полную силу.

Варфоломей коротко, с ободряющей веселостью ухмыльнулся, опустил глаза в не дававший ему покоя справочник, а спустя минуту неожиданно застыл, и лицо его, худое, вытянулось.

– Черницын!

– Кто?

– А вот смотри, Черницын, Ярослав Львович.

– И кто это?

Ламасов придвинулся к Даниле и, перемещая палец вниз, показал ему вычеркнутые фамилии, Черницына Б.У., Черницына Г.И., Черницына К.О., Черницына Ф.С., зачеркнутые, кроме последнего с инициалами Я.Л.

– Черницын… Черницын, как же так-то? Ну, ты что ж, Данила… Черницын-то, Ярослав Львович, ранее подозревавшийся в убийстве Тараса, вот он, мужик наш! Ефремов, значит, напрашивался, губительного контакта искал с предполагаемым убийцей Тараса, в крестовый поход хотел отправиться, агась! Ясненько все, – Ламасов положил руку Даниле на плечо, – вот тебе спецзадание, Крещеный, бери-ка ты с собой Журавлева, Евгения Васильевича, да Синицына, Сергея Дмитриевича, и езжайте-ка вы всей бригадой на хату к этому Черницыну, я адресок его не помню уже, но ты к малогабаритному коммутатору нашему в служебной машине спустись, оценишь заодно оснащение новое, в отделение звякни – там тебе быстренько продиктуют, что, куда и как. Ну, за дело!

– Понял, понял… Синицын, Журавлев… ох, серьезно?

– Ага, наши запретные птицы, наши молодчики. И уж поверь, лучше – пьяный Журавлев, чем трезвый Синицын! Ну, бегом!

– Понял, старшой.

Ламасов крикнул ему вслед:

– Данила! Стой-ка!

– Что?

– Вспомнил адрес Черницына, запоминай: Сухаревская шесть, квартира двадцать два. Минут семь-восемь отсюда.

Варфоломей наблюдал, как Данила торопливо уходит, и ухом, единственно слышащим ухом, слышал, как он быстро-быстро спускается по ступеням, минуя марши и пролеты двух этажей.

И когда Данила наконец ушел совсем, и с деревянным звуком захлопнулась ветром подъездная дверь, Варфоломей выдохнул и направился к Акстафою, опять вошел, не постучавшись, и застал этого негигиеничного жильца, этого эскаписта, будто сюрреалистического персонажа, за курением очередной сигареты, и стоял он, по своему обыкновению, на табуретке, дымя в форточку, и только незаинтересованно, устало оглянулся, когда услышал шаги пришедшего к нему Ламасова.


Акстафой увещевательно, шутливо, злобно-ядовито бросил:

– Будьте как дома, начальник!

Ламасов, пропустив его слова мимо ушей, спросил:

– У вас, между прочим, в подъезде весь потолок отсырел…

– Знаю, – небрежно отозвался Акстафой, – жильцы снизу с полмесяца назад специалистов вызывали, над квартирой Рябчикова трубопровод прорвался, а вода – слава Богу! – в сторону утекла, едва-едва стенку промочила мне, а с улицы – там дай боже! Но, конечно, и соседей снизу – их-то лихо прополоскало!

Варфоломей глядел на него молча.

Акстафой опомнился, спросил:

– Вы про отсыревший потолок спросить хотели?

– А вы, Алексей, нечасто, я вижу, на себя чужую работу берете?

– В смысле? Хотите сказать – мне надо было с губками тут стоять или с тазиком, с ведрами, может?! – влагу впитывать, каждую пролитую каплю ловить? А ради чего? Меня-то оно обошло – и ладно, а сейчас хоть в доме тише сделалось, они все к родне переехали – скоро, правда, тут ремонтировать начнут.

– Я вот гляжу на вас, Алексей, вы только не оскорбляйтесь, не подумайте, и вижу, что не из тех вы людей – кто добровольно способствует поддержанию общественного порядка, ой не из них.

Акстафой опустился, взял консервную банку и стряхнул пепел:

– Вы на что… Варфоломей Владимирович, или как вас там… намекаете? Уж по-человечески скажите, прямо, пусть мне ножом по сердцу будет прямота, но я как-нибудь переживу.

– Что там было, на стене-то?

– На которой?

– Которую вы закрасили.

Акстафой мотнул головой:

– А-а, это! Творчество народное, мерзопакость всякая, а ко мне, между прочим, сын в гости наведывается! Вот я и не хочу, чтобы он лишний раз в человечестве разочаровывался.

– В жизни у него, наверно, разочарований за глаза хватит.

– Глеба жизнь – не моя.

– Это верно, и долги отцовские, я так понимаю – ваши.

Акстафой повернулся к Ламасову и уронил голову в плечи.

– Давайте-ка мы, Алексей, признаемся – смелее!

– Не в чем мне признаваться!

– Что вы, в самом деле, как дите малое, мы оба знаем, что там написано было – или мне у вас шпатель взять да соскрести, отколупать труды ваши, вот там и поглядим… или же вы мне, как человек человеку поможете, время общее сэкономите?

Акстафой процедил сквозь зубы:

– Откуда узнали?

– А я к Ефремову чуть больше двух недель назад наведывался и ненароком, невольно, но прочитал… творчество народное – так что от меня увиливать было изначально бессмысленно!

Акстафой слез с табуретки, сел, уперся локтем в столешницу и курил, по-женски как-то, медленно перебросив ногу на ногу.

– Мне-то казалось, что мы с вами, Алексей, начистоту будем разговаривать, что я вам, как милиционер, доверие внушаю.

Акстафой промолчал.

– Давно написали-то?

– С полмесяца как или больше… ближе к концу ноября, что ли.

– Долго у вас руки доходили… чего ж щас-то спохватились?

– Рябчиков, хозяин квартиры, интересовался, почему я плату просрочил, я и подумал, не дай Бог он нагрянет, два плюс два сложит и живо сообразит, а мне потом – расхлебывай зазря!

Ламасов, позабавленный нахальством, покачал головой:

– Кто надпись-то написал?

– Кто-кто… дед Пехто и бабка с пистолетом.

– Они и Ефремова убили?

– Вот уж увольте, – Акстафой сунул в рот сигарету и раскинул руки, – а кто Ефремова убил – один Бог знает.

– И убийца.

– И он, вот его и ищите – у него спросите.

– Найдем-найдем. Так кто надпись написал?

– Поп, наверное.

– Какой-такой поп?

– У которого собака была.

Ламасов сухо ухмыльнулся:

– У вас тут, под носом, понимаете ли, человека застрелили насмерть, а вы со мной в ухищрения, в каламбуры играете.

– Шок у меня… а так расслабляюсь.

– А теперь давайте-ка посерьезнеем.

– Если серьезно – то я понятия не имею.

– Вы у скольких человек одалживались?

Акстафой неприятно, скрипуче посмеялся:

– Проще перечислить, у кого я не одалживался.

Ламасов наблюдал за Акстафоем, чей взгляд блуждал по кухне. Ламасов поднял ладонь и звучно хлопнул по столу.

– АКСТАФОЙ, ДОЛГ ВЕРНИ – А ТО ХУДО СДЕЛАЕМ!

Акстафой вздрогнул от неожиданности.

– Вот такие слова я запомнил. А вы тут плаваете, значитца, спите наяву, в облаках витаете, как школьник нерадивый на уроке алгебры, так сказать, сосредоточьтесь, Алексей! Давайте-ка, по хлопку в ладоши вы мне начнете называть фамилии и имена, у кого и сколько брали, перечисляйте крупные суммы…

Варфоломей негромко хлопнул в ладоши и приготовился записывать в небольшой блокнот на спиральномкреплении.

Акстафой тягостно выдохнул:

– Эдуард был…

– Ну-ну.

– Фамилия Кузьмич…

– Дальше-дальше.

– Отчества не знаю.

– Ну что вы, в конце концов! Не в стоматологическом кресле вроде сидите, так что из вас клещами все тянуть надо, ей-богу!

Акстафой сглотнул:

– Эдуард Кузьмич, место проживания не назову, не знаю, что поделать, где работает могу только назвать, запросто, в цеху у нас прессовщик, и еще телефон…

– Вперед и с песней, как пионеры.

Акстафой назвал номер телефона Кузьмича.

– Кузьмич этот… адрес ваш знает нынешний?

– Не должен.

– Но мог узнать.

Акстафой пожал плечами.

– Кто-нибудь к вам приходил недавно? Может, звонили?

– Э-э… н-нет, а я бы все одно – не открыл. Пусть гуляют себе на все четыре, у меня так или иначе – за душой ни шиша!

– Вот тут вы верно подметили… Так-с, Кузьмича я записал, у кого еще занимали? Сколько у Кузьмича?

– Вы меня стыдите прямо…

– Не думал, что вам чувство стыда знакомо.

– Шутите?

– Говорите.

– А к чему, собственно? Причем тут мои долги и убийство Ефремова, я не пойму? Связи не прослеживается ну никакой.

– О связях оставьте мне и Крещеному думать, ваша задача и забота единственная на вопросы следствия дать четкие, однозначные и ясные ответы. Нам в деле официальном, подсудном, кривда да полуправда без надобности, понимаете?

Акстафой кивнул:

– Ну, у Кузьмича сперва я занял. Около двадцати тысяч.

– Около? Или все-таки двадцать.

– Двадцать.

– А еще кто?

– Жена моя, Юля Лукьяновна. В общей сложности порядка сорока тысяч.

– Дело сдвинулось с мертвой точки, дальше-дальше.

– У Селифанова занимал, электромонтер он вроде, не помню сейчас, сколько, но давным-давно, около полугода назад…

– Вы хоть кому-нибудь долги вернули свои?

Акстафою не нашлось, что ответить. И Ламасов все понял, а пока Акстафой вспомнил фамилии и имена Луганшина Ильи и Щитовидкина, Софрона Сильвестровича, а еще Тульчанова, Аркадия Валентиновича, сумел назвать Варфоломею номера их телефонов, а Варфоломей записывал за ним слово в слово.

– Но это, надо полагать, только часть имен?

Акстафой вздохнул.

– Кто-нибудь из перечисленных вами знает, где вы живете?

– Это вы у них спрашивайте. Я не экстрасенс.

– А жена ваша, Юля, не могла кому-то адрес ваш назвать?

– Ей-то… на кой оно? Да и никто не знает адреса ее и телефона, чтобы обо мне допрашиваться да дозваниваться!

Варфоломей хмыкнул:

– Ладно. А кредиты оформлены на вас?

– Оформлены… давнишние.

– И как, тянете?

– Как бурлаки на Волге.

– А с сомнительными личностями дел не имели?

– С какими сомнительными?

– Ну, кто знает?

– Не имел… нынче, впрочем, все сомнительно.

– Ясно. Вы сегодня никого не видели, когда в подъезде стенку красили – никто от Ефремова не выходил, не входил?

Акстафой поискал взглядом пепельницу, ткнул в нее окурок:

– Нет.

– Это со всей уверенность?

– Категорически. Я – не видел!

– Ну, пусть так.

Варфоломей поднялся из-за стола.

– И еще одно…

Акстафой поднял недобрые глаза:

– Рожайте уж, я готов.

Варфоломей, пригибаясь, прошел по коридору, развернул к себе туфли, начал обуваться и скороговоркой проговорил:

– Десятикилограммовую гирю на вытянутой руке легче удержать на протяжении сколько-нибудь долгого времени, чем до краев наполненный водой стакан – и при этом не расплескать ни капли. Научный факт вам из энциклопедии.

– Из энциклопедии вымысла лейтенанта Ламасова? А то у вас и статистика, и физкультура, и наука, и все в одном флаконе…

– Не будь вы столь кичливым, не бросались бы со мной в напрасные словопрения, а покумекали лучше над смыслом услышанного. До свиданья, Алексей.

– И вам не хворать, лейтенант.

Варфоломей сдержанно поклонился и пожелал Акстафою доброй ночи и, обувшись, вышел из прокуренной квартиры, зашел к Ефремову – упокой господь его душу! – взял со стола упакованную в полиэтиленовый пакет для улик бутылку и, сунув за пазуху в широченный карман куртки, направился вниз по лестнице, покосившись на неумелую мазню Акстафоя на стене, спустился и открыл дверь, сразу заметив, как молодой участковый инспектор, работающий по району и оперативник уголовного розыска, закадычными приятелями с дурным видом стоят-постаивают, куря стрелянные сигареты в расхлябанных позах, распахнув одежки и перетаптываясь с ноги на ногу, с раскрасневшимися угреватыми носопырками, с прищуренными от ехидной, глупой веселости мальчишескими глазками – стоят, с кривыми оборотническими ухмылками на губах, а смятые окурки втаптывают в бесформенную пену растаявшего снега. И снежинки, громадные и невесомые, как стаи жидкокристаллических бабочек, почерневшие от траурных облачений, все кружатся, мечутся и стелются, и расстилаются, и увлажняют дорогу и тротуар, и небольшую хорошо освещенную площадь, и двое хихикающих ловят их языками.

Варфоломей застопорился и недобро глянул на парочку.

– Эй… вы не ополоумели ли, архаровцы! Что за гримасы кокетливые на рожах, как у шалашовок привокзальных! Вы на службе при погонах или в притоне застойном? Уберите свой мусор отсюда, полудурочные – а то каждого по окурку съесть заставлю! Боже ж мой, что за молодежь такая пошла, что ни мент – то мусор, честь милиционера унавоживаете! Акимов где?

– Слушаюсь, товарищ лейтенант! Да, Акимов с поисковой овчаркой, двумя оперативниками и добровольцем, по фамилии Романов, кажется, уборщиком мусоропроводов, вызвавшимся их сориентировать, прочесывают местность по следам неизвестного стрелка… и Романов этот, товарищ лейтенант, между прочим, со своими коллегами и друзьями, договорился нам предоставить видеоматериалы с камер скрытого наблюдения за дверьми внутридомового склада, которые они всей артелью дворников и слесарей установили; а на складе том, говорят, свою рабочую, профессиональную экипировку запирают и инструменты, в том числе и сотрудники жилищно-коммунальных, живущие в этом районе. Романов сообщил, что несколько раз на склад ворье да хулиганы влезали, и чтоб поймать их, в переулке расположили две камеры – не знаю, что за камеры! – но Романов говорит: дешевенькие, больше для испуга, так что на картинку заранее не рассчитывайте. И очень ему хотелось лично с руководителем, с товарищем лейтенантом, поговорить по этому поводу! Вот как вернутся они…

– Вот как вернутся, там и говорить будем, – отозвался Ламасов, с каждым произнесенным словом выдыхая из груди курящийся, насыщенный жаром воздух, – а пока что больше самоотдачи, мальчики и девочки, как искры от молота, как железом по железу, больше жажды правосудия, стиснув зубы, с голыми кулаками сжатыми, чтобы всякому злоумышленнику неповадно было, овчарка Акимова и та инициативу проявляет, а вы!..

Широкими шагами, сунув ладони в карманы, Варфоломей направился к магазину, где Ефремов затаривался спиртным.

Глава 3. Золотой Паланкин

Ламасов перебежал разлинованную, мокрую и черную, как масляная сковорода, бесконечно-длинную полосу проезжей части; перед ним, проскочившим нежданно на парковочную зону, затормозил выезжавший оттуда с жутким возмущенным гудением автомобиль, усиленно светя ему в нистагматические глаза бледно-голубыми фарами. Варфоломей отмахнулся и, подпрыгивая, вскочил по невысоким ступенькам универсама – непрерывно напевая, – открыл дверь в ликероводочный, мимолетно заметив бесплотное, просвечивающее, с разлитой по венам и артериям кровью, прозрачное отражение в стекле, где наравне с ним отразилась покрытая белоснежным лоском поляна с заброшенной, унылой, небезопасной площадкой для игр.

– …Таганка, все ночи, полные огня!

С ходу Варфоломей направился к рыжеволосой, полнотелой женщине, с двумя подбородками и линиями на жирной шее.

– Таганка, зачем сгубила ты меня?! Я твой навеки арестант, погибли мудрость и талант – занудной дряхлости обман! – в твоих стенах!

– Что это вы, товарищ лейтенант, подвываете?

– Здравствуй, Ульяночка, – бодро проговорил Ламасов.

– Наше вам с кисточкой, Варфоломей Владимирович…

– Значитца так, Ульяна, – Ламасов распахнул куртку.

– Вот так сразу?

Просунул руку за пазуху, вытащил бутылку в полиэтиленовом пакете и с глухим стуком поставил, двигая блюдце для мелочи.

– Давай-ка, душенька моя, Ульяночка, ты мне расскажешь в мелочах, детально и основательно, кто у тебя сегодня литровку взял? Или, может быть, вчера… для Ефремова на поминки…

Варфоломей вытащил диктофон и нажал кнопку записи.

– А что это бутылка-то… в пакете каком?

– Улика это, Ульяночка.

– Какая улика-то? – затараторила Ульяна, – к чему это вы?

– Убийство, Ульяночка, убийство. Ефремова застрелили.

Рыжеволосая, полнотелая, с румяными щеками, побледнела как Ефремовский труп. Обескровилась моментально, и будто даже волосы ее, огненно-рыжие, живые, привлекательные, с завитушками, поблекли тотчас, весь сок весенний, эфелиды на румяном округлом лице, в пятки ушло все, вся кровь до капли, будто взяли ее двумя большими пальцами в накрахмаленных перчатках, да сдавили как пипетку, и одной-единственной, сплошной, громадной обезжиренной каплей жизнь в ней упала, отжали ее, так что не осталось живого, теплого, а лишь холод.

– У-уф, Варфоломей Владимирович, вы что это… Вы ж меня не пугайте так, вы меня до седины прежде возраста доведете!

– А я вас и не пугаю, я вам факты излагаю, и надеюсь, уж больше, чем надеюсь, что и вы мне – факты-то изложите.

– Ефремова? Егора Епифановича-то… Убили?

– Да, Ульяночка, так что помогите мне состыковать, что к чему, потому что кружок подозреваемых – ого-го! не хилый, и все, понимаете, мутно, абстрактно, а пока я ни одной фигуры конкретной не вижу, никто не вырисовывается перед взором моим, а время-то – он ведь, понимаете, не ждет! – не на что ориентироваться нам, следователям и оперативникам, вот я и надеюсь, что вы моим ориентиром на темном-темном пути предварительного следствия будете, прошу вас, Ульяночка… ну?

Ульяна сложила ладони, губы сомкнула до белизны:

– Как вам… Кто? Спрашиваете, бутылку покупал?

– Да – спрашиваю, сам Ефремов?

– А знаете, нет… Был один.

– Вот, он-то мне и надобен. Опишите все, что помните.

Ульяна чуть скривила непроизвольно рот и поглядела вверх:

– …я помню, что раньше не бывало здесь его, молодой совсем, не старше пятнадцати-шестнадцати лет, росту вот такого! – женщина подняла дрожащую ладонь, – и убор у него головной запомнился, знаете, какой у евреев носят, эдакая шапочка на макушке, ермолками, их, по-моему, называют? Это мне сразу в глаза бросилось, не то, чтобы я против евреев, но он мне просто-напросто странным показался, идет такой, весь из себя, в куртке черной, кожанке – будьте-нате, ишь ты, думаю, герцог какой, пальцы большие в карманах брюк, как свистун какой петушится! – а у самого куртка-то старье заношенное, да и кожзаменитель небось, краска какая-то облезлая, и штаны старые, джинсовые брючки, а на ногах темно-коричневые полуботинки. Я ему, думаю, и конфету не продала бы… но вот, понимаете, Варфоломей Владимирович, как он со мной заговорил, то я почему-то к нему доверием прониклась, антипатию, как говорится, рукой сняло, вежливо говорил, и поздоровался добродушно, и дня доброго пожелал, и попрощался, и без толики фальшивости, непринужденно! Вот! Думаю, может, я просто поторопилась с выводами-то? Что ж… я и сама не без греха! Волосы, вот, у него были нестриженные, за уши зачесанные, под черной этой ермолкой, которая на честном слове держалась, вот, в общем, и все…

Ламасов покачал головой:

– Ну, так не пойдет. Имя не назвал… что конкретно говорил?

– Нет, не называл. Я ему и литровку-то продала, потому что он мне заявил – это вот, мол, Ефремову на поминки Тараса.

– Вспомни… умоляю, вспомни, Ульяночка, светоч ты мой благодатный в беспросветной ночи, с акцентом он говорил?

– А как тут понять? По-русски говорил… никакого акцента.

– Нет, Ульяночка, ты себя не убеждай, ты лучше припомни, может, он шепелявил, картавил, в нос говорил или что?

– Слушайте, Варфоломей Владимирович, у нас тут, – Ульяна себя красноречиво, звучно по шее указательным пальцем щелкнула, – у нас тут публика такая, да простит господи, у нас покупатели все шепелявят, заикаются, хрипят от пьянства!

– Да, пожалуй.

– Но вот у мальчика, который Ефремову бутылку брал, у него речь хорошая, вежливо он говорил со мной, как джентльмен…

– Бог с тобой, Ульяна.

– Ну как, сдала я экзамен, товарищ профессор?

– …ты фрукта опиши – физиономию, до волоска подробно, разглядывала ж, небось, личико-то миловидное, юношеское?

– Лицо худое, без жирного блеска, без воспалений всяких, кожа чистая, бледно-белая, лет ему пятнадцать-шестнадцать, глаза карие, кажется… светло-карие глаза и волосы русые.

– Ну, ты не портфолио для журнала мод составляешь, не на том внимание акцентируешь, Ульяночка, скажи-ка лучше, что необычное было во внешности… может быть, татуировка, травмы какие лица, переносица сломана, косоглазие, хромота, родимые пятна какие или одного-двух зубов недостает, если что глаз твой заприметил, мне любая деталь – как собаке кость!

– Нет, не припоминаю, простецкий парень оказался, ничего запоминающегося, таких пруд пруди у нас на районе.

– А ты не поинтересовалась, откуда он Ефремова знает?

– Куда уж там – у меня тут в обеденное время поток клиентуры. Пьющий у нас народ, Варфоломей Владимирович, безбожно пьющий. Это уже отдельная армия какая-то – все в алкоголики идут. Скоро аж по красной площади маршировать будут.

– В обеденное время, говоришь? Это в котором часу?

– Ну, между часом и двумя.

– Интересно. Значит, простецкий парень…

– Я так и сказала.

– И не показался он тебе возбужденным, нервным?

– А я что – ниже прилавка не заглядывала.

– Эрекция, Ульяна, не единственный критерий.

– Вы меня не смущайте.

– Ладно, образ мимолетный как вспышка молнии я выхватил из тьмы.

Ламасов выключил диктофон, убрал в карман, взял бутылку в пакете и издевательски-шутливо проговорил:

– …Вот, барышня, незадача у нас с вами получается, мы, значит, несовершеннолетним спиртное продаем?

– Для Ефремова ведь! Я ведь знаю, что он молодежь за продуктом присылает – а пусть побегают, чем сидят. Ну теперь везите меня в псарню свою гестаповскую, храбрый герр фюрер, я ведь первая преступница на районе! По мне следственный изолятор уже который год слезы льет – не нальется! Вот так и говори с вами…

– Да я шучу же, шучу! – побожился Ламасов.

– Смешно шутите, модест мусорский. Обижаете меня.

– Понахваталась ты, Ульяна, словечек от клиентуры своей. У вас телефон поблизости есть – а то мне бы скорый звоночек.

– А мы закрываемся с минуты на минуту, уже времени много.

– Ну-ну, не торопи события, Ульяна, время еще терпит.

– Пройдите за прилавок, телефон у нас здесь для разговоров.

Ламасов снял трубку, открыл блокнот и набрал номер.

– Надо вам еще что?

– Тишину и покой, Ульяночка. Т-с-с… Минуту.

– Кому звоните-то?

– Мужичку одному, Кузьмичу Эдуарду… Тихо. Ты поди, погуляй, не для чужих ушей разговор у нас напрашивается.

Варфоломей ждал ответа.


Откашливающийся голос прохрипел:

– Алле!

– Здравствуйте, я с Эдуардом Кузьмичом говорю?

– С ним… со мной, бишь.

– За поздний звонок извиняюсь, но не пугайтесь, меня зовут Варфоломей Владимирович Ламасов, я лейтенант милиции, звоню вам уточнить по поводу Акстафоя, Алексея Андреевича.

Голос недоуменный, вопрошающий, медленно понимающий:

– Акстафоя? А что Акстафой… погодите, вы из милиции?

– Да. Вы с Акстафоем знакомы?

– А его, сукина сына, что – того? – ну… тюкнули?

– Убили, хотите сказать? Нет, он жив-здоров.

– Я уж обрадовался, что на земле нашей православной чище стало – но нет, – ох, товарищ лейтенант, огорчаете меня!

– Значит, вы с Акстафоем знакомы.

– Да я эту погань, свинью, кровососа этого… вора, попрошайку жалкого, христарадника! Знаться не хочу с ним, тьфу-тьфу на таких людей, они не люди – а скоты, выкидыши порченые, лживое гнилье! Да и не знался бы ни с ним, ни с его женушкой. Оба хороши, обкорнали меня как барана, как овцу остригли, два кошелька им всучил по доброте душевной, божились и клялись, что в конце месяца вернут, рыдали мне в фуфайку, соплями да слезами уговаривали, а потом – ни слуху, ни духу ихнего паршивого, нечистого. Акстафой уволился от нас, теперь поди найди труса! Мне что ж, гоняться за ним?

Ламасов спокойно молчал.

Голос прервался, умолк, замешкался:

– А вы, говорите, лейтенант… как вас?

– Ламасов, Варфоломей Владимирович я.

– Да, Варфоломей Владимирович. Вы по какому вопросу?

– Собственно, я только поинтересоваться хотел по поводу Акстафоя.

– А что я ему… что он? Нет у меня для него слов лестных!

– Понимаю. Вам, например, какую сумму Акстафой должен?

Кузьмич, казалось, только и дожидался, что кто-то спросит:

– Они со своей женушкой затасканной, мымрой, меня на сорок пять тысяч раскрутили, дважды им давал, выудили из меня две зарплаты, чтобы ей штрафы гибэдэдэшные оплатить, по крайней мере, так мне они навешали, а кто знает, на что деньги ушли – может, на кайф какой, на наркотики, верно? Жуть, что Акстафой ваш, что жена его – простофиля, в сексе ходит надушенная, наодеколоненная, да и он как олух, воры! Вот теперь зажимают денежки мои – как хохлатая яйцо! Что ж их, люди знакомые содержать должны, паразитов этих, эту грязь в обличье человеческом? Все пахать должны на них, скажите мне! Ради чего они землю нашу топчут, марают своими похабщинами, что из детей их получится? По какому праву они отцами и матерями становятся? Кто им дозволение выписал? Вот вы мне скажите! У них отнять надо… отрезать, стерилизовать, оскопить, кастрировать как собак надо! Пользы от них – как от греха первородного!

Ламасов с серьезным видом покивал.

– Нет у меня охоты, Эдуард, на такие философские темы полемизировать, да и не в моей компетенции вопросы эти…

Но Кузьмич гнул свое:

– …надо было мне под видеозапись с них клятвенную брать у нотариуса! Но житуху я ему попортил, на рану соль насыпал, как оно в народе говорится, репутацию его подгноил, теперь от него люд честный шарахается как от черта прокаженного в разодранной рубахе, только завидят – бегом прочь! Потому как знают люди, уж если Акстафой с разговорами вдруг лезет к тебе после молчания продолжительного, то, в конце концов, даже если издали зайдет, то под финал – денег выклянчит обязательно! Это натура у него такая, а мне даже стыдно было бы и денег-то у него взять – я ж чувствую, что такие, как Акстафой, ничего своего не отдают. Одолжится он у другого Иванушки, так и будет круговорот крови циркулировать у должника врожденного, наследственного, одни долги другими долгами гасит – а долгов меньше не становится, но ему хоть бы хны!

– Понимаю, понимаю.

– Вы Акстафоя заставьте мне деньги вернуть, потому что я человек сам небогатый и на человечность его понадеялся, все-таки плакали, умоляли, и я, дурак-дураком, поверил цирку их!

– Вы знаете, по какому адресу Акстафой проживает? Мне бы с ним пообщаться.

– Откуда мне знать? А знал бы, душу бы вытряс из него! Из этого слизняка худосочного, худородного, а я еще к нему по доброму, как к сотоварищу…

– Значит, адрес не подскажете?

– Увы, нет.

– А кто знать может?

– Вы жену его спросите.

– А за пределами семьи?

– Да один Бог знает, с кем Акстафой водится. Наверное, сам по себе – никому с таким ничтожеством не хочется якшаться.

– А вы с Акстафоем давно знакомы, давно дружите?

– Дружу? Вот отмочил! Не дружу я. Да я с ним едва знавался, пару месяцев и по работе только, он себя прилично вел, пока не отчубучил такую гнусность мне! А может, и еще кому-то? Но мне такие в кругу друзей – не упали, знаете ли, на одно место! И я считаю, что мнение мое – справедливо, да вы любого спросите человека адекватного, здравомыслящего, с принципами непоколебимыми, все как один живописуют вам мою картину. Потому как нельзя, ну нельзя же человеку жить так!

Варфоломей кивнул и сказал:

– Ваше право. А сына Акстафоя не знаете?

– Лично не знаком, но Акстафой говорил… Глеб, вроде, его зовут. Я-то думал, что такие как Акстафой браком вообще не сочетаются или только для того, чтобы дырку удержать при кровати, а детей – под аборт пускают или в тазу топят как котят. Не позавидуешь пацану, с таким-то папашей, чему он его научит? Да и пьющая баба никому хорошей матерью не будет! Глеб этот, наверное, беспутный самодур, как папашка его…

– Вот уж неизвестно. А у кого-нибудь еще Акстафой деньги мог одалживать или одалживал? Может, имена подскажете?

– В списочке имен, наверное, наберется не меньше, чем пассажиров на Титанике, да я только одного себя и знаю.

– Ясно. А вы где проживаете?

Эдуард Кузьмич назвал адрес.

– Далековато, м-да.

– Что, простите?

– А если б вы Акстафоя убить задумали, то как убивали бы – судя по отношению вашему, не голыми руками пачкаться?

Кузьмич зычно, сдавленно гаркнул:

– Вы что, с дубу рухнули? Что за вопросы такие? Вы из милиции или откуда? Все, я больше вам – ни слова не скажу!

– До свиданья, Эдуард. А по Акстафою я погляжу, что можно с ним сделать… если им кто-нибудь другой не занялся.

– Я с вами не говорил!

Ламасов положил трубку и, как в детском логопедическом кружке, пощелкал языком, имитируя цоканье конских копыт.

– Ай-яй, Алексей, что ж вы, в самом деле, до беды доводите.

– Вы сказали что, Варфоломей Владимирович?

– Я, Ульяна, человеку поражаюсь – что за существо это такое… беспардонное, безразличное. В силу каких причин?

– Ой уж не знаю, Варфоломей Владимирович… Но вы того, кто Егора Епифановича убил, поймаете?

– Буду делать, гражданочка, что в моих силах, а там поглядим, в чью пользу обстоятельства выстроятся.

– А за что убили-то… ограбить хотели? Или что…

– Пока не могу ничего конкретного сказать. Но что не ограбление – это точно.

– А я вам обязательно позвоню, Варфоломей Владимирович, если в памяти что всплывет, или если опять увижу мальчонку, который для Егора Епифановича керосинку покупал…

Женщина покачала головой, запирая на ключ кассу.

– Ничего святого в убийцах нет, ничего святого!

– Только дух, Ульяночка, и свят.

Ламасов двинулся к двери, попрощался с Ульяной и вышел.

Глава 4. По пятнам на шкуре

Психотропные, непрерывно движущиеся, как черви, фигуры перемещающейся влаги на лобовом стекле – стремительно оживают в сиянии набегающих по встречной автомобильных фар. Скелетоподобные очертания осветительной арматуры вдоль трассы. Протирающие лучи стеклоочистителей прыгают перед замыленными глазами водителя. Полушарие, опутанное электролиниями, вращается как в турбине со сжатым паром. Лик господень в профиль в окне пятизвездочной гостиницы неба. Металлический блеск декабрьских сумерек, отлитый в неопределенную форму. На спидометре указатель колеблется между пятьюдесятью и шестьюдесятью километрами в час.

Журавлев, сидевший за рулем, припарковал служебный автомобиль у многоквартирного дома на улице Сухаревской, пустынной и безлюдной. Данила, всю поездку наблюдавший за расстилающейся панорамой, вдыхал разгоряченный обогревателем воздух, наполнявший его неприятным теплом, которое опускалось в пустой, ноющий, окислившийся желудок и возвращалось обратно, растекаясь из ноздрей напалмовой струей и рисуя на остывшем боковом стекле бесцветные узоры, напоминающие рентгеновские снимки – и Данила глядел из окна, вслушиваясь в поверхностную вибрацию покрышек, соприкасающихся с асфальтовым покрытием; он наблюдал за отдаленными, переменчивыми глубинами неба, утопающего в собственном растворе трупной синевы; неба, тщательно ощупываемого, пальпируемого лучами прожекторов; неба, отодвинутого вдаль электрически-статичным, бесчувственным сиянием осветительной арматуры мостов, перекинувшихся над водоканалом. Журавлев, повернувшись к задумавшемуся Даниле, оценивающе, неторопливо, внимательно поглядел на него.

– Данила Афанасьевич, может, мы сами к Черницыну…

– Пойдемте, – сдержанно распорядился Данила.

Курносый Журавлев, широкоплечий Синицын и кряжистый, компактный, как складной нож, напряженный Данила, втроем, друг за другом, поднялись по этажам и остановились у двери. Большим пальцем Данила нажал на холодную, гладкую, как пуговица, кнопку звонка – и все трое оживились, услышав прерывающийся серебристый звук, приглушенный, быстро затерявшийся в колодезной глубине квартиры Черницына.

– Дома никого нет, – предположил Журавлев.

– Тихо, – буркнул Синицын.

Данила, не отрывавший палец от кнопки, опять надавил на нее и не отпускал, пока поступающий перезвон не дошел до ума, до самой сути квартирных жильцов, а потом опустил руку.

– Кто там? – спросил женский голос.

– Меня зовут Данила Афанасьевич Крещеный, – громко и четко представился Данила, – я следователь от прокуратуры.

– Кто-кто?

– Я следователь, фамилия – Крещеный, а как вас зовут?

– Тамара, – ответила женщина.

– Ваш муж Черницын, Ярослав Львович? Он сейчас дома? Не могли бы вы пригласить его, я хочу переговорить с ним…

Дверной замок щелкнул. Данила отступил на шаг.

– Здравствуйте, Тамара, виноват, что мы к вам в темные часы, но дело неотложное, я Данила Афанасьевич, следователь от прокуратуры, а это – мои сослуживцы, Журавлев и Синицын.

– А что случилось?

– Я к вашему мужу Ярославу.

Белокурая, запахнутая в халат женщина, придерживая дверь миниатюрной, белой ладошкой, отрешенно поглядывала на пришедших, а потом недвусмысленно, рассеянно ответила:

– Умер мой муж, – и вроде даже слегка удивилась тому, что ей приходится говорить об этом, что смерть Ярослава не общеизвестный факт, а нечто столь ничтожное, малозначимое.

Данила снял шапку и небрежно пригладил волосы.

– А-а… Умер?

– В августе еще, на Новодворецком кладбище похоронили его, у него рак мочевого пузыря диагностировали, давным-давно уж, примерно пять лет как. Его лечащий врач сказал, мол, это профессиональное заболевание, – женщина отступила на шаг, приглашая растерявшегося Данилу войти, – вы пройдите…

Данила повернулся к Журавлеву и Синицыну:

– Непорядочно гуртом к одной женщине вламываться, вы в машину возвращайтесь или подождите меня минуту-другую.

– Угу, – буркнул Синицын.

– Подождем, – ответил Журавлев.

Данила неуверенно, снедаемый неясным предчувствием, на негнущихся ногах, шагнул в стиснувшийся коридор и прикрыл дверь, не сводя глаз с коротенькой, хрупкой женщины.

– Вы разувайтесь, проходите…

– Я от вас могу звонок сделать?

– Да ради Бога.

Данила снял обувь и прошел в комнату к телефону.

– Спасибо… и еще раз извините, что потревожил.

– Вы ведь не по своей воле, работа у вас такая.

Данила промолчал – с глупой улыбкой кивнул.

– …мой Ярослав аппаратчиком ацилирования работал на анилинокрасочном производстве, третий разряд у него был, – вяло, несколько гнусавя, проговорила Тамара, и чувства ее показались Даниле какими-то сдавленными, выхолощенными, пустыми, бессодержательными, и она невольно, причудливо выгнув кисть, устало, круговым движением, массировала грудь пониже ключиц, – никогда он не жаловался на работу, меня горячо любил. Но как у него лечащий врач рак обнаружил, он в другого человека превратился – будто моего Ярослава из его кожи вытащили, как из мешка, что ли, а вместо него какую-то непонятную, бесплодную, бесформенную подделку запихнули, залили массу. Замкнулся он в себе, в церковь ходил постоянно, молился втихомолку, словно молитва это нечто постыдное, пошлое. И всякое выражение с лица исчезло, знаете, вот как у трупа. Запирался от меня в ванной, а я слышала – как плачет он, хнычет, хоть он и старался струей воды перебивать плач-то свой…

Данила смущенно покивал, по-идиотски поджимал губы, шаря ладонью в поисках телефонной трубки и глядя на женщину.

– У Ярослава отец, Львом звали, на третьем десятке от рака скончался, а Ярослав тогда тринадцатилетним мальчиком был. Вы представляете, какая это травма-то психологическая для ребенка? Ярослав всю жизнь боялся, что как Лев Валерьевич умрет. А Ярослав мой человеком впечатлительным был, я ведь его со школьной скамьи знаю – остались в нем переживания эти, бренчали, покоя не давали, напоминали о себе постоянно, как вот последняя монетка в копилке, которую не вытряхнуть никак, не выковырять, ни пальцем, ничем, не достать никаким методом, только разбить если, расколоть молотком! Мы вот пытались судиться с предприятием, где Ярослав работал, чтобы ему лечение оплатили, ссылались на то, что он заболел из-за контактирования с веществами онкогенными или как их правильно… Но что толку-то? Процессы судебные, даже ерундовые, пустяковые, где черным по белому писаны, могут затянуться на десятилетия! У моей подруги муж, Виктор Олегович Головачев зовут, через семь лет судебных тяжб с владельцем автомастерской здоровье угробил нервотрепками, из-за некачественного автомобильного ремонта, аварийную ситуацию спровоцировавшего, а владелец не хотел ему деньги уплаченные возвращать – тридцать тысяч, всего-навсего! – и вот, семь лет! А все из-за тридцати тысяч рублей! Ярослав эту историю тоже знал, подруга моя, Алла, нас с Ярославом на протяжении семи лет в курсе событий держала, поэтому нам известно, чем в итоге заканчиваются судебные процессы, и никто никому уступать не будет до самого финала, и даже когда решится все – на-те вам, вот постановление! – и тогда бесконечные апелляции, обжалования, бесконечно, как облака в небе…

Данила кивнул.

– Раньше в могилу ляжешь, чем правосудия дождешься, – продолжала женщина, – и ведь ни рубля, ни копейки, ни листка фигового, Виктор Олегович не увидел, представляете? Зато сколько по судам, по нотариусам, по адвокатам, с ума себя свел планированиями, задумками, замыслами, одного нанимал, другого, третьего – все профессионалы они; туда звонил, сюда звонил, лазейки в законодательстве выискивал, как и что, и где должника принудить можно расплатиться, ведь и суд уже постановление вынес, что виновен однозначно, и уплатить постановили, и судебные приставы извещение доставили, а никто не шевельнулся! И ведь семь лет жизни отдал…

Они помолчали минуту.

– А я ведь Ярослава старалась отговорить от того, чтобы судиться с начальством его – думала, может, болезнь сама уйдет, без лечения ведь он как-то жил! Да и кто сказал, что обязательно, непременно умрет – где написано такое? На роду, что ли? Да это не свидетельство! Но Ярослав и слушать не хотел, он с какой-то компанией сомнительной спутался, меня к себе на пушечный выстрел не подпускал, даже из кровати нашей на диван перешел спать, а потом – как обухом по голове! – на него и обвинения в убийстве милиционера того, Тарасом, по-моему, звали, повесили дружки-то его! Хотя я клялась-божилась, что Ярослав мой и перышка воробьиного не обронил, волоска на мышином брюшке бы не тронул, а милиционеры ваши – не поверили ни слову моему, ни одному моему!

– Сожалею.

– Они-то, по судам, по городам, по камерам, затаскали его, вот… совсем доконали, последний дух из Ярослава вытрясли! И сопротивляться он уже не мог, даже когда оправдали его, казалось бы, подозрения сняли, он странным стал, солнце ему в глаза, мерещилось, светит, каждый огонек раздражал, и постоянно шторы занавешивал, летом в духоте, за плотными темными занавесками, малейший просвет – уже бессонница у него!

Тамара вдруг тронула себя за покрасневшую шею и прервалась с виноватым видом, Данила поднял трубку и распутал провод.

– Тамара, я поинтересоваться у вас хочу… вы разрешите мне словом обмолвиться? А то я ведь, как-никак, по делу срочному.

– Вот я и гадаю, что за дело у вас?

Данила принялся мямлить, рассусоливать:

– Да… так вот, я, конечно, вашей утрате сочувствую, к вашим горестям, выражаясь прямо, отношусь понимающе – у меня и самого, знаете! – но я не по личному, а поинтересоваться к вам заглянул… не помните ли, за прошедшее время, может, кто к вам домой наведывался, кому вы не открыли… или, быть может, звонил? Не упомните? Никто не изъявлял желания с вашим мужем, Ярославом, связаться? В личной встрече, например, или поговорить по телефону не спрашивали… никто контакта не искал с ним? Не угрожал ли вам, не провоцировал ссору…

У Тамары Родионовны чуть прояснился взгляд:

– Ссору провоцировал? А кто мог… Никто со мной ссору не провоцировал, но что звонками надоедали – это да, такое было, мужчина какой-то, на прошлой неделе еще, спрашивал Ярослава по фамилии, мол, это Черницына квартира? А я ему, что Ярослав умер… но он несколько раз перезванивал, будто не поверил мне или ждал чудесного воскресения Ярослава – да, три-четыре раза звонил! – может, не один и тот же мужчина, не гарантирую, что один и тот же. Ни имени, ни фамилии не назвал, я спрашивала – раз-второй, – а он только трубку клал.

– А вы… прикиньте, сколько ему – по голосу, – лет было?

– Мужчина что – это ясно, а возраст – кто ж знать может! Да еще по голосу. Как тут можно сказать с уверенностью.

Данила принужденно-согласно, смиренно кивнул.

– Ну, вы предположите.

– Мужчина был, не мальчик какой. Голос мужицкий, с хрипотцой и громкий, аж в трубке электричество стрекотало.

– Ясно. Соболезную по поводу вашего мужа.

– Спасибо. А у вас супруга есть? – спросила Тамара.

– Умерла, – коротко ответил Данила, – я номер наберу, сделаю лейтенанту нашему звоночек и сразу отретируюсь…

– Пожалуйста, если надо. У нас с Ярославом детей не было.

– У нас с Софьей тоже – не в таком мире.

– Грустные мысли у вас.

– Отнюдь.

– …может, вам стакан воды принести?

– Не откажусь. Спасибо вам.

Тамара вышла, Данила дозвонился до коммутатора:

– Осечкин, ты? Это Крещеный. Передай Варфоломею, что по Черницыну тупик. Глухой и беспросветный. Он концы отдал еще в августе, но Ефремов с ним, надо думать, искал встречи.

Данила положил трубку, оглянулся и громко сказал:

– Мне уже пора, Тамара, вы дверь за мной закройте, – он прислушался, постоял секунду-другую, – Тамара, я ухожу!

Подумал, засомневался, чертыхнулся и в несколько шагов прошел к кухне, где увидел Тамару, сидящую, содрогаясь, на стуле с перепачканным кровью ножом в правой руке, а на левой – сильно, с горячностью, глубоко располосовано хрупкое девичье запястье. Кровь струится по пропитавшемуся мягкому халату бирюзово-зеленого оттенка моря, капает на линолеум.

– Не хочу умирать, – сказала Тамара, – и без Ярослава жить! Помогите мне!

Данила громко окликнул товарищей, которые сей же миг вломились в квартиру, а сам осторожно взял нож у не оказавшей сопротивления Тамары, отложил на край стола, приговаривая какие-то нелепые, неподходящие слова. И вдруг ему стало душно, жарко, тошно, заколотилось сердце в тупой, сдавленной, деформированной пустоте, и постепенно пульсирующий, запотевающий, как оттаивающее окно мир начал погружаться влажным, наэлектризованным шаром в пестрое, лучезарное и необъятное гипертоническое марево, в котором очерчивались искристыми каруселями и сказочными качелями созвездия, а потом отовсюду – хлынул густой мрак.


Варфоломей повторил свой маршрут от универсама и вернулся обратно на Головольницкую улицу, где его нетерпеливо дожидался откашлявшийся участковый инспектор, сразу сопроводивший Варфоломея к свидетелю, жившему через улицу, в соседнем доме и, по его словам, наблюдавшему из окна убийцу Ефремова – и Варфоломей, конечно, потер ладоши, скомандовав тщедушному участковому, ну-с, веди меня! – к пузатому мужичку по фамилии Пуговкин, Гавриил Варламович, встретившему их на пороге своей квартиры и вышедшему к лейтенанту и инспектору босяком, в футболке и широких трусах, покачиваясь слегка на жилистых кучерявых ножках, непропорционально худых в сопоставлении с верхней половиной массивно-мускулистого туловища.

Варфоломей представился сам и представил участкового инспектора, и сказал:

– Вы, стало быть, по вашим словам, убийцу видели?

– А-то! – сказал Пуговкин, – и не одного – а целых трех!

Ламасов поглядел на инспектора, а тот кивнул на Пуговкина.

– Трое в лодке – уже что-то, – Ламасов снял шапку и отряхнул о штанину от снега, – ну-с, родной, рассказывайте!

– Вы пройдите, я вам покажу, – Пуговкин зашлепал босыми ступнями по линолеуму, – пройдите-пройдите, не жмитесь как не родные, покажу вам, откуда их видел – с кухни своей, я тут сидел, радио слушал да в окошко поглядывал на зимушку-зиму нашу, да вроде ничего не заподозрил поначалу, пока милиция да скорая не понакатились со всех сторон. Сижу я, значит, а времени – и девяти не было, без минуты-двух или ровно девять, не устанавливал тогда… как вижу, какой-то молодой человек выходит из подъезда, где Ефремов жил, направился он влево, вон туда, по тротуару пошел, то есть для меня влево, а так вправо, казалось бы, подумаешь – большое дело! – ну, субчик как субчик. Посидел я, не ждал ничего, минут пять-шесть, а потом вижу, что как ошпаренный со сковороды, из дома какой-то мужик вылетает, да так что дверь чуть с петель не срывается – и, бац, направо, в переулок ныряет! – а там его и след простыл. Но я странное, недоброе заподозрил, нутром чую, что-то не то, дай, думаю, пригляжусь, а еще через минуту и третий выходит, но неторопливо, уверенно так, вышел, через часть проезжую перешел и с концами, как в воду канул, я приподнялся, думаю, может, хоть разгляжу лицо, да нет, темно уж было, да и снег сильный…

Варфоломей спросил:

– А между первым вышедшим и вторым – никто больше не входил и не выходил? То есть я хочу знать: думаете, второй, что оттуда выбежал, уже в подъезде был вместе с первым и третьим? Или, может, он зашел только после того, как первый вышел?

– Ну… вы меня в тупик ставите, товарищ лейтенант. Не могу сказать, чтоб я прямо-таки безотрывно глядел на улицу.

– Вот, думаете, по тому, как выбежал второй – скорее он, может, на готовенький труп Ефремова наткнулся, испугался, что Ефремов мертв? И давай деру. Или, все-таки, будучи сам убийцей, с места преступления пытался уйти поскорее?

– Вот уж задачку задали! – Пуговкин поскреб затылок.

– Вы просто подумайте, Гавриил Варламович.

– А как тут – с лету-то! – определить? Может статься, это вы, товарищ Ламасов, и правомочны по походке человеческой виновность в преступлении установить, а мы – Пуговкин, человек рядовой, простосердечный, такими дарами божьими не наделены! Но я думаю еще вот так: испуганный он был, что Ефремова застрелил – и такое ведь допущение имеет право на жизнь? В конце концов, небезосновательно? Убил, потому и испугался, испугался, может, что сцапают его – вот и убежал!

Варфоломей оценил справедливость замечания:

– Допустим, допустим.

Участковый инспектор, которому надоело молчать, спросил:

– А не видели, когда именно начались эти перемещения?

– Ну, я сам-то и сел покурить, значит, когда только-только первый вышел, так что вот так… он-то вышел, а я закурил!

Варфоломей опять перехватил инициативу:

– А скажите еще, Гавриил Варламович, в подъезде ведь не горел свет – я правильно рассуждаю? Темно было, верно?

– Это да, по-моему, не горел, – Пуговкин энергично мотнул головой и повторил, – по-моему, не горел. Я уверен, что не горела лампочка на этаже у них, темнота – хоть глаз выткни!

Варфоломей обмозговал информацию, богатырски-душевно хмыкнул и резво мотнул головой с плутовской ухмылочкой:

– Экий вы, Гавриил Варламович, как ангел – всевидящий!

Пузатый мужичок приятно сконфузился.

– Я же говорю, что нить нащупал, – надулся участковый.

Варфоломей кивнул:

– Молодец, возьми с полки пирожок… а вы, Гавриил, могу вас по имени?

– Ну-дык… Да хоть бы и по имени, а как еще?

– А вы, Гавриил, скажите-ка… который-нибудь из троих в курточке кожаной, черной, да в шапке вязаной на макушке…

– Вот, который последний – кто через улицу перешел, он-то в куртке кожаной, на глаз примерочно, черной-пречерной. Но по шапке не скажу, что у него там на голове было, шел он быстрым шагом, руки в кармане брюк, так что плохо разглядел я.

– А двое других во что одеты были?

– Да кто-ж их знает, товарищ лейтенант, далековато для моих глаз, но приблизительно одинаково, хотя первый, который направо ушел, я помню – да, я точно вспомнил! – он капюшон накинул. Но в остальном, во что мужичье одевается ныне по моде – я сам в пальто хожу. Но вот еще скажу – что у первого и второго при себе сумки были, компактные такие, с ремнем через плечо. Второй, как сумасшедший выскочивший, у него я сумку точь-в-точь заприметил, наверняка, потому как она закрутилась лихо, а он ее на ходу, на бегу, значит, рукой оправлял.

Варфоломей задумчиво постукал пальцем по нижней губе:

– А не заметили оружие при ком-то из них – ружье, может?

– Ружье-ж… это-ж такая бандура! – Пуговкин раскинул руки, демонстрируя представляемую длину ружья, – вот такенная!

– Допустим.

– Так не видел я, чтобы кто вооружен был – я-то думал, что Ефремова из пистолета застрелили. Ружье, небось, я б увидел.

– А вы с Акстафоем, соседом Ефремова, не знакомы?

– У него-ж, вроде, Рябчиков сосед? Только вот они не ладят.

– Рябчиков с Ефремовым или Акстафой с Рябчиковым?

– …никого по фамилии Акстафой не знаю, а что Рябчиков на Ефремова жаловался мне – это я вам вот, достоверно скажу, что случались между ними… эти-ж, инцинденты, но Ефремову с рук сошло почему-то, а Рябчиков себе спину травмировал в перепалке между ними, когда через диван перелезал, по его словам, чтобы от пьяного Ефремова спрятаться, да и сам мне свою проплешину да несколько швов на затылке показал, куда ему Ефремов краешком трости засветил. Тщетно, слезливо, но справедливо жаловался… и обидно было Борису Геннадиевичу до жути.

Варфоломей чопорно махнул рукой:

– О неурядицах между Рябчиковым и Ефремовым нам уже все уши прожужжали – причем давным-давно сам Рябчиков.

– Вот, а я вам подтверждаю. Органам милиции нашей я не совру.

– И хорошо, Гавриил, что так оно, облегчаете работу нам.

Варфоломей посмотрел на участкового и пожал плечами.

– Вы если вспомните деталь, частность, подробность мелкую самую, даже если незначительной покажется, нам сообщайте.

– Это я, товарищ Ламасов, запросто, как дважды два четыре!

Ламасов коротко сказал:

– Жду! – хлопнул ладонями по коленям и поднялся, а за ним, в той же манере, да посматривая на Пуговкина, встал молодой участковый инспектор, молчаливо потоптался за худосочным и высокорослым Ламасовым, пока тот обувался.

– Вы на чай ко мне приходите завтра утром, – сказал им вслед Пуговкин, – о жизни поговорим, о дружбе народной…

– Хорошо. Слушайте, Гавриил, а вы знаете, где нынче Рябчиков почивает?

– А у него свои апартаменты в другой части города, я номер его домашний знаю – могу вам продиктовать хоть сейчас.

– А давайте мы ему лучше позвоним от вас, могу я обнаглеть немножко, родной мой? – Варфоломей потянулся к телефону в прихожей, – не то чтобы я на Рябчикова грешил, по-моему, он человек безвредный, тихий, как привычка, знаете – свое дело делает изо дняв день, вреда не чинит! – но перестраховаться надо! Ненужные концы обрубить, так сказать, пока следствие на раннем этапе, а то мне и товарищам моим груз и без Рябчикова нехилый отбуксовывать придется. Вы продиктуйте номерок!

Пуговкин ощутимо стушевался, но номер продиктовал.

– Я только на минуту буквально, – побожился Варфоломей.

С полминуты вслушивался в слипающиеся, гудящие звуки.

– …не отвечает что-то, наш гражданин интеллигент.

– Может быть, он уже спать лег, – допустил Пуговкин.

– Кто знает?

– А адрес у Рябчикова какой? – спросил участковый.

– Да, скажу, это… – Пуговкин скрепя сердце проговорил, – ну, улица Скопидомская двадцать девять, а квартира восьмая.

Варфоломей повесил трубку, не дождавшись ответа.

– С Рябчиковым если и будем разбираться, то не раньше утра.

– А что не теперь?

– Человеку отоспаться надо, в трезвом уме быть, а оснований для допроса у нас – во! – Ламасов показал ему фигу, – ни шиша! Не тот, по-моему, Рябчиков человек, утомленный он, чтоб остывшую распрю распалять, когда своей жизнью зажил.

– Ну, может, и так.

– Вы идите, товарищи, а я до Бориса Геннадьевича все-таки дозвониться попробую… – пробормотал Пуговкин, – я ему про Ефремова умолчу, и если он ответит, я вам перезвоню в отделение. Правильно я рассуждаю? Хочу поспособствовать…

– Как хотите. Только про Ефремова – ни-ни!

– Понял.

Варфоломей застегнул куртку, а потом оба правоохранителя попрощались с хозяином квартиры и удалились восвояси.

– А если он Рябчикову про Ефремова обмолвится? И если Рябчиков Ефремова убил? Он ведь на месте не останется…

– Ну и пусть, – ответил Ламасов, – пускай побегает, а как выдохнется астматик наш – сам приползет к нам, если убил Ефремова, а если нет, так пущай гуляет себе свободно и дышит легко.

Варфоломей спускался, наступая на каждую ступеньку.

– Ну, лейтенант, мы сработались? Я правильно понимаю? В целом – неплохо поработали по Пуговкину и Рябчикову, а?

Они вышли на свежий воздух. Варфоломей потянулся, тряхнул усталыми кистями и скрутил руки на груди, оттопырив локти.

– По фамилии-то тебя как?

– Аграфенов я, Эраст Аристархович. Вы мое поведение ранее простите – что я так несерьезно, легкомысленно, цинично…

– …а что ты, Аграфенов, оправдываешься! Поступки-то твои, не мои – ты ими не окружающим зло чинишь, а самому себе. Вот подумай-помысли хорошенько, твоим деткам да внукам в стране жить, не моим, а тебе что – все гнусь одна, хиханьки да хаханьки, как на базаре, форма да дубинка покрасоваться только? Почета снискать хочешь? Ну-ну… ты, Аграфенов, не забывайся, – Ламасов его за карман куртки потискал, – не запамятуй, в уме держи, что ты при погонах, что молодежь наша на тебя ориентироваться захочет, а ты какой пример подаешь им?

– Да, – пробормотал участковый.

– Ну сам подумай, вульгарно до безобразия, бесчестишь самого себя! Тут дело не безделка, человека убили, да и не человека – ветерана войны отечественной! – отца, между прочим, хорошего, дисциплинированного милиционера Тараса, друга близкого и товарища моего – пущай и покойного уже! – а ты стоишь, как хорица на дискотеке, папиросы стреляешь у перетрухнувших пешеходов да зубоскалишь, смеешься, веселишься над ерундой, над пошлятиной вашей, тьфу ты…

Варфоломей прервался, опомнился, огляделся, потом сказал:

– Вот если тебе, Аграфенов, профессия твоя так – абы что, подурачиться, в униформе узнаваемой погулять перед народом честным! – да что я, опять-таки, нравоучениями тебя пичкаю, сам забылся, наверное, человек-то – человек не переучивается умом чужим! – и Ламасов, сняв зимнюю милиционерскую шапку, постучал себя костяшками пальцев по голове с пустым, деревянным звуком, – ой непродуктивна, неплодотворна, недолговечна сия практика! И отвлеклись мы, пожалуй, от дела-то!

Молодой инспектор недоуменно потирал гладко выбритый, вычищенный, выскобленный подбородок, а потом спросил:

– Товарищ лейтенант, Варфоломей Владимирович, а ответьте-ка, хорица – это кто?

Но Ламасов, напялив шапку, уже подобру-поздорову отчалил.

Глава 5. Лама, играющий на ганлине

Глеб поднимался по ступенькам домой, в место пожизненного заключения, заточения своего и – забыв приготовить заранее ключ, – с полминуты стоял на лестничной площадке и шуровал по карманам; но безмолвно-надменную дверь, с лязганьем поворачивая замочные механизмы, ему отперла пыльная, пропитая, неживая, с сумасшедшими глазами и выщипанными бровями, опухшая, наодеколоненная, напудренная, накрашенная и желтолицая мать, уже начавшая, в силу беспутности и напрасности жизни своей бескровной, вольготной, волокитной, задолжнической и распущенной, терять всякое сходство с первым человеческим существом, с творением Божьим! – каким оно изначально предполагалось, задумывалось им. И во всей наружности ее – до безобразия неприличной, гнусной, вымороченной и вымученной, – уже намечалась какая-то животная сутулость, вялость, физический регресс.

И в сердце Глеба, глядящего в упор на мать, вдыхающего ее нашатырно-кислый запах, отозвались одновременно чувства презрительно-гадливой жалости и бессильной, безвольной, неупотребимой злости! – и хоть ему не хотелось возвращаться сюда, идти некуда было, он жил в коммуналке принужденно, глухо, слепо и бессмысленно, безвольной и остолбенелой жизнью, в чуждой ему атмосфере с каким-то посторонними, мнимыми людьми, ко всему равнодушными, высокомерными.

– Глеб, ты где шлялся? – истерически вопрошала Юля Лукьяновна, – ты мозгами-то шевелишь, я тут как на углях!

– У однокурсника Яшки в гостях сидел.

– Рукава закатай!

Глеб прошел в коридор, скинул сумку и разулся:

– Зачем?

– На руки твои хочу посмотреть!

– Не наркоман я, а если бы и был – ты за собой смотри, а я уж сам. Уйди, – отмахнулся небрежно Глеб, – ей-богу, уйди!

– Ты куда это, Глеб, направляешься?

– В душ, а потом – спать.

– Тебе отец звонил, – окликнула Юля Лукьяновна, и ее рука невольно метнулась ко рту. Глеб промолчал.

– Он о тебе беспокоился!

– Я ему завтра перезвоню утром.

– У него сегодня ночная смена на работе – а утром он спать ляжет, наверно, к тому времени, как ты на учебу проснешься.

– А я прогуляю, – ответил Глеб, – не пойду никуда завтра.

– Как это – прогуляешь?

– Настроения, маменька, нет, я буду на лекциях валяться – как убитый, что толку идти. В одно ухо влетит, из другого – вон!

– У тебя случилось что, Глеб? – спросила Юля Лукьяновна.

– У меня – нет.

– А у кого? Я же вижу, что на тебе лица нет!

– У меня руки не дошли нарисовать, – отшутился Глеб, – вот твою косметичку позаимствую  – и вуаля! – новый человек!

Глеб заперся в ванной и ополоснул лицо, набрав в ладони холодной воды из-под крана, затем – принял короткий душ и, просунувшись в отстиранную на машинке футболку, вышел и направился в их комнату, где вытащил из шкафа подушку и одеяло, устроился на своих вековечно-бессменных нарах, давая себе отдых от ненужных переживаний, позволяя себе сделать вдох, освобождая внутри себя достаточно пространства и впуская внутрь нечто светлое, хорошее – по имени Марья! И он слился с ней, породил к ней благородное, возвышенное чувство, любовь, на которую способен, потому что душа его – это не металлопластик, не какая-нибудь резиновая смесь!

Он человек – ты человек, Глеб! – ощути это – и тебе есть, что терять! Почувствуй это, пусть ее глаза откроются в твоей душе, Глеб – подобно крылам бабочки! Будь тем, кто сбережет ее невинность, Глеб – это мой тебе совет, не позволяй ей оскудеть, согревай ее, не дай ей растратить теплоту ладоней своих, стать обескровленной и нечистоплотной, не пытайся опорочить ее, не пачкай ее ни мыслью, ни действием – и не склоняй ее к распутству, не принуждай ее и не требуй от нее блуда содомского, греховного! – это есть сатана, Глеб, это не по православному, и это унизительно, это обезобразит жену мужа, а она светлый ангел бледнокрылый твой – насладись ее присутствием бестелесным, духовным, потому что другого времени у тебя может не быть! Сейчас или никогда Глеб, люби ее!


В пять утра по столичному времени Варфоломей, запрокинув голову с приоткрытым ртом, придремнул в мягком, обтянутом кожей кресле, пригрев на коленях тихо мурлычущую кошку, жутковатую и розовато-серую, безупречно безволосую, гладкую как мрамор, худощавую и жилистую, с торчащими и скрученными в трубочку ушками – кошка мягко, старательно, заботливо, с материнским бескорыстием, вертя угловатой морщинистой мордочкой, облизывала кисти Варфоломеевских рук, каждый палец в отдельности, тщательно, внимательно. В трехлитровой бутылке зарешеченного кабинетного окна ярко горела лампа уличного фонаря, поставленного как соломинка в выпитую до дна темноту, и в окрашенном стеклянно-чистом воздухе, трепещущем, как мануфактура, метались, взлетая вверх и вниз, кружились нескончаемые белоснежные комья и хлопья.

– …постановить, значитца, – сонно бормотал Варфоломей, вертя головой, – к возбуждению… уголовное дело, а копию, значитца, настоящего постановления, направить прокурору!

В хорошо отапливаемом, болезнетворно-жарком помещении ритмично стрекотал вентилятор, чьи лопасти с вибрирующим звуком кромсали неподвижный, застойный, накачанный как в мяч воздух. В затылок Варфоломея приятно веяло из открытой форточки. В полусознательном состоянии своем он перебирал зацепки, улики, идеи, как, например, множество отчетливых отпечатков на бутылке водки из квартиры Ефремова, а также не давал ему покоя частичный отпечаток пальца с гильзы, предположительно, указательного! – и, невнятно бормоча какие-то распоряжения, Вафроломей вел свое расследование в жгуче-черных, нетронутых глубинах подсознания, – для исследования, значитца… с необходимостью установить по следам папиллярных узоров личность подозреваемого, объект, гильзу, то бишь, направить в экспертно-криминалистический центр, пиши, министерства внутренних дел, с целью, запятая, пиши … определить, точка с запятой… значитца, определить пригодность следов для… идентификанции… личности, а в случае, значитца, нашего успеха, пригодности, то бишь, проверить по криминалистическим учетам и поставить на учет!

Когда в дверь коротко, звонко, по-женски постучались, то Варфоломей моментально пришел в себя, расклеил слипшиеся, налитые свинцом морщинистые веки, выпрямился в кресле, оттолкнулся пятками туфлей и развернулся, и проворно, на вытянутых руках, поднял с колен и перетащил вытянувшуюся, недоумевающую кошку, захватив ее ладонями под мышки, и приземлил на подоконник, где хищница, подергивая лапами, опустилась, подвернув безволосый хвост; а Варфоломей уже, как не бывало, наклонившись над импровизированной схемой, стоял над рабочим столом, расставив руки и изучая материалы дела, когда в проеме нарисовалась фигура Алисы Иосифовны с перфорированным на верхнем колонтитуле листом бумаги формата А-4.

Варфоломей поднял на Алису Иосифовну блестяще-влажные глаза:

– Таганка, все ночи, полные… Ну-с, что у вас, Алисонька?

– Варфоломей Владимирович, вам распечатка поступила по телефонным звонкам из квартиры Рябчикова, – голосисто отрапортовала Алиса Иосифовна, дежурная по коммутатору.

– А Ефремова?!

– И из его тоже – все здесь.

Варфоломей отвернул рукав и посмотрел на часы:

– Сподобились они там, наконец! Давайте! – и Варфоломей протянул длинную худую руку к Алисе Иосифовне навстречу.

В несколько шажков, коротких, звонких, она преодолела между ними расстояние и сунула лист бумаги Ламасову.

– И еще…

Варфоломей сдержал зевоту, оторвал глаза от цифр:

– Говорите-говорите, – нетерпеливо пробормотал.

– У вас следователь Крещеный на первой линии!

Варфоломей откашлялся, кивнул и снял трубку:

– Ну, Даня, докладывай, что там с благоверной Черницына?

Крещеный жестяным, лязгающим голосом ответствовал:

– Жить будет, хотя порезала себя основательно.

– Вот безголовая – жизнью бросаться! А ты как? Журавлев мне сказал, что у тебя какой-то приступ случился в квартире.

– Головокружение легкое, – проворчал Данила, – зрелище-то не из приятных, между прочим, а я и поотвык за годы.

– Плох мир, в котором к таким вещам привыкать надо!

Данила кашлянул, почмокал губами, обдумывая слова:

– Слушай, Варфоломей…

– Ты не просиживай ягодицы, нам работать надо – жду тебя.

– Погоди! – заголосил Данила, – трубку-то не вешай, я хочу тебя попросить с женой Черницына потолковать.

– У нее информация по делу есть? А что нам, Черницын-то, по ее собственным словам – уже с полгода как на том свете.

– Нет, Варфоломей, ты ее образумь, понимаешь? Как ты меня в свое время образумил, я-ж знаю, что ты умеешь человека…

Варфоломей вздохнул:

– Не дурак я, сообразил сразу, о чем ты – только не могу я помочь, не знаком с супругой Черницына, как я образумлю ее?

– У тебя дар есть к людям в душу влезать.

– В очко, – напомнил Варфоломей, – не в душу, а в очко, да без мыла желательно, с головой да поглубже, а в душу – это сверху, это не ко мне.

Данила зло, недовольно проскрежетал:

– Ну что теперь обмусоливать зазря, чем словопрения пустые разводить как воду – ты лучше слова свои к делу употреби!

– Да что слова! – крикнул Варфоломей, а затем спокойно добавил, – в самом-то деле… человек сам… понимаешь, Даня, сам человек, человек сам! И ты сам, Данила, и я сам, и каждый сам. Вот тебе, например, посчастливилось, ей-богу, а другим на это дело раскошеливаться надо, но ты – от роду Крещеный! И не по фамилии, не формально, не на словах, а как есть ты сам, и человек сам должен, без других – на них не полагаются, это факт.

Данила строго спросил:

– Ты с Тамарой говорить будешь… или паясничать?

– Утром, до полудня, может, к ней заскочим, я покумекаю, что ей скажу, а сейчас жду тебя в отделении – время-то идет!

Варфоломей положил трубку и, опустившись в кресло, закинул ногу на ногу и принялся внимательно изучать отправление, в котором содержалась коммуникационная информация о входящих и исходящих звонках с домашнего телефона Рябчикова, Бориса Геннадиевича, хозяина квартиры на улице Головольницкой, которую с октября снимает Акстафой, и с телефона Ефремова – информацию переслали работники ночной смены базовой станции телефонной связи.

Варфоломей поднялся, подошел к вешалке и вытащил из кармана куртки диктофон, вернулся в кресло и, перемотав запись, включил, взял чистый белый лист бумаги и авторучку, принялся записывать цифры, сплошные цифры, а в уме тихонько посмеивался абсурдности, комичности, нелепости ситуации – и на губах его оседала радующаяся, беззаботная ухмылочка, пока вспоминал он, как несколько часов назад дозвонился до станции…

И, напоровшись на непонятливых, на боязливых служащих, будто бы вовсе не понимающих, не догадывающихся, для какой цели кому-то информация о чужих телефонных звонках, он унизился до смехотворного шантажа, до оправданий, объясняя, истолковывая внятно, дословно этим упирающимся и отнекивающимся, гнущим свою линию твердолобым работникам, которые с недоверием отнеслись к запросу лейтенанта – говорящего им прямо, без обиняков, что убит человек, ветеран войны отечественной по фамилии Ефремов, почитай, их отец, их прародитель! и что звонящий им Ламасов – есть лейтенант милиции, который это убийство расследует; что дело срочное и ведется по горячим следам, и что некогда ему просить официальных, на блюдечке с голубой каемочкой, разрешений и направлять прошения; что он сам себе хозяин и руки у него развязаны как у следователя – и что им ломаться, кочевряжиться бессмысленно, потому как он не проктолог и в толстую кишку им пальцем не лезет! – и что весомая часть ответственности в случае следственного фиаско ляжет на плечи сотрудников и управляющих станции; и что требования, выдвигаемые им следователем, согласно законодательству, обязательны к исполнению организациями и должностными лицами их, а если полномочия Ламасова кажутся недостаточно внушительными, то он переадресует свои требования через прокурора…

И вот, пожалуйста, спустя три с половиной часа с момента пустякового запроса управляющий отдал распоряжения!

Через пятнадцать минут, закончив с тщательным изучением коммуникационной информации и свидетельствами Акстафоя, и сопоставлением оных, Варфоломей торжествующе, хитро, язвительно-насмешливо ухмыльнулся, сложил пальцы рук, выгнул их и похрустел суставами. Поднялся с кресла – на что немедленно отреагировала морщинисто-розовая безволосая кошка, приоткрывшая сощуренные глаза и навострившая уши, но в остальном не шевельнувшаяся! – и, ритмично сопя и помурлыкивая, любопытно пронаблюдала, как Варфоломей, ее хозяин, направился, напевая и пританцовывая, к старенькому, квадратному, слегка пыльному кинескопическому телевизору диагональю девяносто сантиметров, который для экономии места в кабинете вмонтировали в самодельный и достаточно широкий для циркуляции воздушных масс стеллаж – под телевизором стоял видеомагнитофон, и Варфоломей вдвинул нажимом большого пальца видеокассету, предоставленную Романовым, уборщиком мусоропроводов с Головольницкой.

Варфоломей включил телевизор – эту тупую, пластмассовую коробку, начиненную микросхемами и электронно-лучевыми мерцающими трубками, мертвая и нелепая вещь, полезная только потому, что употребима для следствия! – нажав мягкую кнопку.

Внутренности загудели, экран намагнитился, притягивая пыль с воздуха и поднимая дыбом волоски на брюках Варфоломея, и сумасшедшими струнами натянулись вибрирующие, динамические, шумящие помехи на светло-сером фоне.

Следующие несколько минут он провел за тем, что – в который раз! – пересматривал предоставленную Романовым запись с фрагментами, с отрывочными кадрами с прошедших дней; потому что Романов, порядочно смыслящий, в отличие от ретрограда, мракобеса Ламасова, в технике, перезаписывал одну и ту же пленку, как сам объяснил лейтенанту, с помощью специальной техники, в которой имеется наклонно-строчная система и две вращающееся видеоголовки… черт ногу сломит! Но камера охватывала пятнадцатиметровый участок переулка, на который приходился маршрут отступления с места убийства Ефремова неизвестного светловолосого мужчины ростом примерно метр восемьдесят – имеющийся видео-портрет был передан оперативному составу и участковым уполномоченным через дежурную часть министерства внутренних дел по району.

Варфоломей приложил чистый лист бумаги к экрану и острым, хорошо наточенным карандашом перерисовал силуэт, а рисунок примагнитил на доску, исчерченную схемами улицы Головольницкой и испестренную фотографиями с места убийства Ефремова, которые удерживались с помощью круглых, как пуговицы, разноцветных магнитов из дешевого канцелярского набора. Подробнейшая схема была нарисована быстросохнущим перманентным суперострым маркером – им же к каждой фотографии витиеватым почерком предложен комментарий, сопровождающийся вопросительным знаком, перечислены имена лиц, фигурирующих в деле, Ламасовские догадки и ориентирующая информация, которую он записал на вырванных из одноразового блокнота клетчатых листах, тоже прикнопленных магнитами, как и фотографии, и при необходимости изменить что-либо, Варфоломей просто перемещал их, плавным движением руки передвигал, как фигуры на шахматной доске, пытаясь выстроить наиболее правдоподобную версию произошедшего, которая увязала бы все рассказанное Акстафоем, Ульяной, Пуговкиным и другими воедино – а их движение, этих умозрительных фигур, их соединение, их связь направляла мысли Варфоломея, помогала выстраиваться совокупностям истинных версий и разрушаться ложным, сходиться неуловимо-неисследимым перипетиям, фрагментарным, частичным образам, грани которых ему нужно безошибочно состыковать для выделения из общего запутанного узора ключевой, одной-единственной прямой линии!

Глава 6. Ворона вскрикнула в ночи

Варфоломей в полутьме – горела только повернутая к креслу лампа с рупорным абажуром на столе, – стоял, сложив ладони, в центре кабинета, разглядывая исписанную доску на стене, освещенный со спины рябяще-тусклым, застывшим изображением подозреваемого на мерцающем телеэкране.

И, пока он изучал блестяще-искрящимися глазами материалы, то краем единственно функционирующего уха уловил знакомые гулкие, шаркающие шаги Данилы, идущего скованной походкой по коридору.

Варфоломей предупредительно шагнул в сторону, протянул руку и с жестким, сильным нажимом опустил щелкнувшую ручку, открыл дверь внутрь, впуская в помрачневшее помещение ярко-белый свет и тень Данилы.

– Не стой, – сказал Ламасов, – войди и сядь.

– Ишь, командир, – Данила запер дверь, звучно прошел по паркету, снимая на ходу куртку и прилаживая на вешалку.

Ламасов удовлетворительно покачал головой:

– Видеозапись Романова, конечно, интересная.

– Кто это? – поинтересовался Данила, указывая пальцем на экран.

– Убийца Ефремова, – категорически ответил Ламасов.

– Шутишь… или серьезно? Вот, как на ладони – и убийца?

– Он самый, убийца Ефремова… но материал дает маловато примет для опознания, – огорченно причмокнул Ламасов.

– А откуда уверенность, что именно это убийца?

– Ну, я логически рассудил, что невиновному человеку в переулок как ошалелому черту нырять нужды нет, когда двое других, например, более неприметные пути отступления предпочли, – Ламасов вычертил пальцем в воздухе рисунок, соответствующий изображенной им же на доске схеме, – вот, по меньшей мере трое неизвестных покинули подъезд дома, где жил Ефремов. Первый приблизительно в девять вечера, второй спустя пять-семь минут, а третий – сразу после него. Я рассудил, что третий – маловероятно убийца Ефремова, а вот второй либо перепугался до беспамятства, увидев труп, либо же сам Ефремова укокошил. Но выпавшие нам карты сколько угодно перетасовывать можно, а правду – ее так просто не добыть, потому-то я никого из троицы со счетов не сбрасываю. Однако, если опираться на свидетельства Акстафоя, то именно стрелявший был тем, кто выбежал из дома. Но кто третий?..

Данила выслушал Ламасова и оглядел кабинет, в котором уже семь лет не появлялся – взгляд его остановился на кошке.

– Бог ты мой, – с отвращением отвернулся Данила, – ты что-ж… ой, не терплю я эту породу мерзкую, голохвостую!

Варфоломей удивился:

– У меня чувствительность к шерсти, контактной аллергией, это, кажется, зовется, – напомнил он.

– Ну, друг мой, это твое смирение объясняет – а я вот, хоть убей, не терплю их, они же какие-то бесплодные, бесполые, бесчувственные и холодные, и худородные, как черти, как представлю себе, что они в люльке копошатся крысиным выводком голохвостым, противным, аж дрожь берет, что-то в них эдакое, отталкивающее, как в хирургическом скальпеле…

– Ты мою мурлыку не обижай, – пригрозил Ламасов.

Данила и Варфоломей оглянулись на стук в дверь.

– Варфоломей Владимирович, – просунула в приоткрытую дверь свою светлую, кучерявую голову Алиса Иосифовна, мелодичным голосом звеня, – вам пришли видеоматериалы и краткое заключение от органов автодорожной инспекции!

Варфоломей подскочил к ней, взял конверт и, в самозабвении, чмокнул Алису Иосифовну в горячий, молодой, розовый лоб.

– Даня, – повернулся Варфоломей, – вот сейчас и узнаем!

– А что тебе от гаишников понадобилось? – спросил Данила.

– О, это исключительно полезные молодцы! Для нашего дела-то…

И, повернувшись к Алисе, пока нетерпеливо надрезал конверт перочинным ножичком, Варфоломей теплым голосом сказал:

– А вы, девонька моя любезная, можете быть свободны!

– Слушаюсь, товарищ лейтенант! – и она отретировалась.

Варфоломей нажал кнопку на панели видеомагнитофона, и – на секунду задумавшись, аппарат выплюнул просмотренную уже с десяток раз кассету Романова, – а на ее место Ламасов пристроил другую, полученную от органов ГИБДД, и, прижав палец к скривившимся губам, несколько долгих секунд ждал, пока щелкающие лентопротяжные механизмы, жужжащие видеоголовки, стрекочущие приемо-передающие устройства не войдут в каданс! И когда это наконец случилось, и на экране появилось долгожданное изображение, вместе с Данилой они отсмотрели видеоряд с камеры наблюдения у перекрестка, на котором было видно, как светловолосый мужчина из переулка, остановившись у дороги, тормозит черно-желтый таксомотор.

– Следующий шаг – допросить таксиста, – подытожил Данила.

Варфоломей, вдумчиво нахмурившись, обернулся и изучил глазами схему Головольницкой и маршрута подозреваемого, изучил цифры, указывающие время, и свои комментарии к ним.

– У меня в ящике стола секундомер, – неожиданного сказал он, – вот ты возьми-ка его, надевай шапку и бегом на улицу.

Спустя семь минут Варфоломей и Данила вернулись с улицы в кабинет, ухая от холода и отряхивая куртки, а Варфоломей во весь рот обнадеживающе ухмылялся, потрясая пальцем, и раздразнено-раздраженный Данила с тупым, острым как боль любопытством глядел на румяную, длинную, жизнерадостную и вдохновенно-одухотворенную физиономию Варфоломея.

Он повесил куртку, зашвырнул шапку на шкаф, а Данила ждал.

– Ну, значит, так! – потирая ладоши, сказал Варфоломей.

– У тебя мысли есть – говори, – поторапливал его Данила.

– Вот сюда погляди…

Варфоломей взял маркер, с хлопающим звуком отсоединил колпачок, подошел к доске, сместил несколько фотографий и беглым движением руки прочертил черную чуть кривоватую линию на свободном закутке, подписав над ней мелкими цифрами «114» – это, пояснил шутливо-менторским тоном Варфоломей, длина переулка в метрах, а линия – и есть сам переулок.

Теперь самое интересное, Варфоломей ткнул жирную точку приблизительно на пятнадцатом метре, отмерив расстояние в фалангу указательного пальца от начала линии, и отметил точку как «А», а другую точку, поставленную в самом конце линии, как точку «Б» – и от точки «А» до точки «Б» около ста метров, в точке «А» установлена камера Романова, а точка «Б» просматривается с камеры видеонаблюдения у перекрестка.

Данила, скрутив руки перед грудью, притоптывал ботинком.

Варфоломей, прижав палец к губам и изучая рисунок, сказал:

– …стометровку оставшуюся наш субчик должен был бы преодолеть секунд за тридцать-сорок, учитывая темп ходьбы.

– А откуда убежденность, – спросил Данила, – что он не преодолел ее за сорок секунд? Или даже за те же тридцать!

– Вот тут, – указал Ламасов на доску, – цифры видишь?

Он подступился и обвел цифры в кружок.

– Время? – сказал Данила.

– Оно самое, – подтвердил Варфоломей, – время с камеры Романова, точное время, когда наш фрукт появляется в кадре!

У Данилы глаза раскрылись, он повернулся к телеэкрану.

– …а на второй камере наш персонаж появляется спустя две минуты, – проговорил Данила, – интересно!

– Две минуты и семнадцать секунд, – уточнил Варфоломей с улыбкой, – а это – будьте-нате! – сто тридцать семь секунд.

Данила повернулся и поглядел на Варфоломея:

– Допускаю, это – наблюдение, – сказал он.

– Меня теперь таксомотор тревожит, – Варфоломей закрыл маркер, убрал в стол и опустился в кресло, – случайно ли водитель к себе убийцу подсадил… или закономерно? Может, у них какая-то договоренность была заранее, и незнакомец наш в переулке отсиживался, пока сообщник – вольный или невольный, проплаченный или случайный? – ему сигнал не подал?

Данила промолчал, перематывая взад-вперед запыхавшуюся пленку и внимательно, прильнув к экрану, изучая картинку.

– …но если допустить, хотя бы на мгновение, что между ними договоренность отсутствовала, тогда… – Варфоломей сложил пальцы рук под подбородком, – к чему так рисковать? Не пойму я. Ведь не заявился же убийца пешком, правильно? У него с собой ружье имелось – а это орудие убийства! Вот если бы он Ефремову череп вазой с цветами проломил или первой попавшейся под руку скалкой, то я бы не грешил, что субъект наш с готовностью убивать на Головольницкую отправился.

Данила утвердительно кивнул, а Ламасов продолжил:

– Но ведь ружье у него было – а не абы что, тут и вправду, ясный и простой посыл на смертоубийство! А значит, он обдумывать должен был да распланировать заранее свои действия, пути отступления в случае чего… но, может, кое-что он предвидеть, предугадать не смог – но это для человека простительно, а для убийцы – это непростительно. Во всевозможных общечеловеческих смыслах непростительно!

Данила нажал на кнопку видеомагнитофона и изображение, подергивающееся, слегка рябящее, темно-голубое, застыло.

– Немой свидетель, – усмехнулся Варфоломей, – гипноз к нему применяешь? Чего ты там носом своим клюешь?

Данила щелкнул пальцами и хитро рассмеялся:

– А я понял!

– Понял он…

– И еще как!

– Ну… и что ты понял? – оживился Варфоломей.

– На второй кассете, что от дорожной инспекции – другой человек!

Варфоломей отклонился с удивленно-огорченным видом:

– Как!? Это чушь!

– Да нет же, не чушь, – уперся Данила, – сам погляди, да гляди повнимательнее, не проморгай.

Варфоломей поднялся с кресла.

– Они что там, – пробормотал он недовольно, – в переулке этом, в самом деле, палочку эстафетную передавали, что ли?

И принялся изучать застывшую картинку, но не мог понять, откуда Крещеный выдумал, что это – не тот же мужчина.

– Не пойму, с неба ты взял, что ли? По переулку только напрямую, не имелось там возможности спрятаться или пойти в обратном направлении так, чтобы выйти незамеченным! А если это другой – то куда-то первый подеваться должен ведь был?

Данила расплывчато, игриво-хитро улыбнулся:

– Я подскажу. У него походка изменилась, – наконец сказал он.

– Да ну? – Варфоломей перемотал запись.

– Я вот как думаю, – начал рассуждать Данила, – такси ему поймать посчастливилось, потому как самостоятельно вести машину он не сумел бы, не знаю – может, травмировался? Ну, ногу подвернул, может? И подфартило ему такси-то поймать, вот он случаем и воспользовался, просто тормознул машину, интуиция ему подсказала или что… но рисковал он, конечно, зря!

Варфоломей вернулся в кресло, задумался на минуту-другую, выслушал Данилу и резонно кивнул.

– От себя добавлю, что если он в том направлении бежал, то, может, и машину там оставил – на парковке, – Варфоломей вытолкнул себя из кресла, подошел к черно-белой зарисовке и ткнул пальцем, – вот здесь вот… тут парковочная зона.

– С высокой вероятностью, – сказал Данила, – хотелось бы думать.

Варфоломей кивнул, но тут же спросил:

– А почему ты, все-таки, сказал – что тут двое фигурируют?

– Ясно ведь! – запротестовал Данила, – первый, кто на камеру Романова попадает – это преступник!

– Так-с, а что второй? Кто…

– А второй, кто на камеру автодорожной инспекции – это уже наказанный! Они два разных человека в том смысле, что их разделяет роковая, судьбоносная секунда, случай!

– Но это один и тот же человек?

– Пусть так, я над тобой подсмеяться хотел, сформулировал по-своему – а на деле это, конечно, один и тот же человек! Да плюс ко всему наверняка убийца Ефремова, – суммировал Данила, – так что осталось нам его автомобиль вычислить, а посему предлагаю я поехать туда, хоть бы и теперича, чтобы время не упускать. Перепишем регистрационные номера всех машин, которые поблизости отыщутся, а оттуда узнаем пофамильно – кому они принадлежат, а если имя таковое всплывало в деле – нагрянем к субчику на хату для допроса со всеми основаниями, законными и незаконными!

Варфоломей широко, облизывающе-сладостно улыбнулся.

– Здравая мысль, следователь Крещеный, а мимоходом и по переулку линейным осмотром пройдемся, – рассудил он.

– А чего ты хочешь найти, в темноте-то? До рассвета еще два часа, – сверился Данила со строгими настенными часами.

– Вот фонари нам, следователь Крещеный, на что нужны?

– Вопрос, я понимаю, риторический?

Варфоломей, снимая куртку и доставая шапку, ответил:

– Правильно, правильно понимаете, следователь Крещеный!

Ламасов с гомерически-зловещим хохотом потянулся к дверной ручке, но промахнулся ухватиться за нее – она сама опустилась, скакнула вниз, и опять заглянула в кабинет Алиса Иосифовна.

– Варфоломей Владимирович, – певуче протянула она.

– Алисонька, мы со следователем Крещеным торопимся, что там?

– Тут к вам пожаловал таксист, зовут Кирилл Ильич Горчаков, который пассажира подвозил на Головольницкой, – ответила девушка.

– А что, время подходящее! Давайте его сюда с руками и ногами!

Ламасов зашвырнул шапку обратно и повесил куртку.

– Горчаков… Варфоломей Владимирович… по-моему, страшно напуган, – доверительным шепотом предупредила Алиса Иосифовна.

– Пригласите Кирилла Ильича через минуту. Я им займусь.

– Слушаюсь!

– Ну все, Даня, – Варфоломей потер ладоши, возвращаясь к столу, – Кирилл Ильич, значит, вот теперь и поглядим, кто нашего подозреваемого подвез – и я думаю, что мы этого таксиста, шоферюгу этого – раз-два! – Варфоломей взмахнул ладонью в воздухе, – в два подступа оприходуем, как масло на хлеб намажем, а оттуда… напуганный этот… нам все выложит, я ему вариантов не оставлю – а уж если он руки замарал связью преступной, что много вероятно! – то пусть наш брат трижды перекрестится, беды ему не миновать – я его досуха выжму! А может статься, что и фоторобот набросаем убийцы!


Варфоломей отвлекся на робкий, безвольный стук, поднял блестящие глаза.

– Войдите! – громко пригласил он, – а ты, Даня, пока постой в коридоре да позвони участковому инспектору Аграфенову…

– Понял!

Крещеный коротко кивнул и, прежде чем покинуть кабинет, отступил на шаг, смутившись и поглядывая на очаровательно улыбающегося Ламасова, который смутился тоже – а Данила вежливо отступил, пропуская кланяющегося, здоровающегося и топчущегося на месте, потливого и запыхавшегося мужчину с его выпуклыми философскими залысинами и багряными от прилива крови ушами, с мутными, болезненными, оловянными и аллергически-слезливыми глазами; Горчаков, семенящий к спасительному стулу шаркающей походкой, аккуратно держал пальцами дужку очков и протирал запотевшие, присыпанные перхотью с бровей линзы розовой салфеткой с ромбическим узором.

– Даня, – окликнул Варфоломей, – попроси Алису Иосифовну принести стакан холодной воды нашему гостю, будь так добр!

– Слушаюсь! – и, стиснув зубы, Данила вышел.

– Меня зовут лейтенант Ламасов, Варфоломей Владимирович, если угодно по имени.

– А я к вам сам, – пробормотал Горчаков, – сам к вам…

– Это вы по-китайски?

– А? – недоуменно-напугано поднял Горчаков глаза.

– Кирилл Ильич, – добродушно сказал Ламасов, – вы меня не пугайтесь, я к вам со всей душой и сердцем предрасположен и открыт, так сказать – и я хочу, чтобы вы кристально поняли и усвоили эту истину, я вас не обвиняю, не подозреваю, не хочу вас расстраивать и оскорблять, мне просто нужно, чтобы вы, как гражданин ответственный, рассказали мне, как другому гражданину равноправному с вами, о пассажире том, который вас на Головольницкой вчера в десятом часу тормознул – уж больно он меня интересует – кто, как выглядел, во что одет был?

Пока Ламасов говорил, в кабинет беззвучно-вежливо вошла Алиса Иосифовна, принесла и поставила стакан на стол.

– Вам, Кирилл, может, сахарку ложку? – дружески, без капли принужденности и притворства, простецки спросил Ламасов.

– Да, – ответил Горчаков, – сахару можно…

– Два куска? Три? – спросил Ламасов, выдвигая бренчащий ящик и извлекая из него шуршащую картонную коробочку.

– А давайте три,  – утирая вспотевший лоб, сказал Горчаков.

Варфоломей отобрал три куска – идеально-кубических, как игральные кости! – и с плеском уронил первый, затем взял ложку и помешал, потом уронил второй и третий, размешав.

– Пейте, не стесняйтесь, – попросил Ламасов и, убрав коробку обратно в ящик, стиснул зубы и тихо просвистел, – кыс-кыс…

– А у вас кошечка, – заметил Горчаков.

– Это да, – Варфоломей развернул кресло и дал безволосой, грациозно-тощей кошке запрыгнуть к нему на колени, – моя!

– У меня самого кошка дома.

– В них фараонова кровь, – сказал Ламасов, – а по форме они как песочные часы – они символизируют само время для нас!

– А у вас самого глаза, – пробормотал Горчаков, – как часы тикают. Вот, опять! Качаются будто маятник какой. Я слышал, это нистагмом называют. И всегда вот мне интересно было, да спросить не у кого – мешает ли это жить? У вас ведь, небось, предметы перед глазами туда-сюда скачут постоянно, наверно, как стеклоочистители в дождливую погоду – голова не идет кругом у вас от такого? У меня бы кружилась, я в детстве ни на карусели вот, ни на качелях усидеть и минуты полной не мог – тошнило!

– А за рулем вас не тошнит? – поинтересовался Варфоломей.

– А за рулем я уже привык.

– А давайте, Кирилл, вернемся к пассажиру с Головольницкой.

– Давайте.

– Начнем с имени – вы не поинтересовались, как зовут его?

– Да я только так, – пожал плечами Горчаков, – чтобы, как говорится, товарищескую атмосферу вдохнуть, спросил его…

– А он?

– Сказал, что его Николаем зовут.

– Николаем? – чуть придвинулся Варфоломей.

– Да, – дрожаще-бледными губами произнес Горчаков.

– А вот, Кирилл Ильич, скажите мне, как, по-вашему – он вам соврал?

– А как, товарищ лейтенант, тут поймешь так с ходу-то?

– Ну, я так вот размышляю, Кирилл Ильич, что вы – таксист со стажем, и с людьми всевозможных сортов вас обстоятельства сталкивают изо дня в день – верно? – сделал паузу Ламасов.

– Верно, – задумчиво пожевал губами Горчаков.

– И у вас, – с улыбкой протянул Ламасов, – мне очень хочется верить, Кирилл, натренировалась, вот как мускул, интуиция – эдакое чутье, которое вам подсказывает моментально, что за человек к вам в такси садится – по голосу его, по случайному жесту, может, по словам, которые человек с вами в общении употребляет, по тому, какие сигналы он подает вам! – и вся эта сумма, этот замысловатый спектр, он вами замечается, он вами воспринимается и регистрируется единовременно… Он вами усваивается беспрепятственно, и в ответ пробуждается в уме вашем, в настроении, определенное чувство, иногда оно положительное в свойстве своем, а иногда отрицательное, неприязненное… но всякое чувство похоже, так сказать, на мыльный пузырь – загляните, пожалуйста, будьте добры, внутрь себя! Или, если не можете, хотя бы на капли воды на краешке стакана… присмотритесь повнимательнее – вы видите? Они пронизаны светом, светятся и подрагивают как будто бы. И оно, это чувство, есть нечто прозрачное, да? Но одновременно окрашенное удивительными, яркими, пустыми и живыми, Кирилл, слепяще-нирванистическими красками, и в пузыре этом содержится слепок с человека, потому что люди в сущности своей – и есть такие вот пузыри! – они надуваются и, перепутываясь, мчатся к небесам столпотворением, как вот сперматозоиды для оплодотворения яйцеклетки, но их пути прерываются, они лопаются, а случается иногда – как вот мы с вами теперь! – они волей непреложного случая сталкиваются и сливаются, и становятся на момент одним целым прежде, чем лопнуть…

Варфоломей сделал мягкий, но властно-покровительственный жест ладонью и звучно прищелкнул длинными пальцами.

– А теперь, Кирилл, подумаем – стал бы человек, только что убивший другого человека, называть кому попало свое имя?

– Он заикнулся, я помню, – подумав, ответил Горчаков.

– Заикнулся?

– Да, – кивнул Горчаков.

– Как именно?

– Вот так, – у Горчакова напружинились мышцы шеи, – Н-никол-лай… вот так, Н-никол-лай, когда я у него имя спросил.

– А вы говорили с ним?

– Несколькими фразами перекинулись.

– И больше он не заикался?

– Нет.

– А вам не показалось, что он – хромал?

– Знаете, я не то чтоб видел – но мне так почудилось, когда он садился в машину, – пояснил Горчаков, – мне так подумалось!

– Так, а мужчина этот, Николай, не обратили внимания, он в перчатках был или?..

– Вот, не обратил, но по-моему – в перчатках!

– Ну, машинку вашу на наличие следов… крови, – сказал Ламасов, – и отпечатков пальцев наши эксперты проверят.

– Это пожалуйста.

– Опишите, будьте добры, пожалуйста, как этот Николай ваш выглядел – во что одет был, например, какого цвета волосы?

– У него волосы светлые, по-моему, даже серые.

– Серые?

– Ну да, седые, хотя по голосу да и по внешности не старик, ему лет под сорок пять, может – под пятьдесят, но не старше.

– А сумку при нем не заметили?

– Заметил, – важно поднял палец Горчаков, – сумку – заметил при нем! Обычно пассажиры сумки кладут, а потом садятся – у меня ведь не автобус, понимаете ли, не поезд какой-нибудь, ничьих лишних рук нет – и глупо за добро свое так трястись, а он эту сумку к себе прижимал всю дорогу, будто у него там деньги были или алмазы какие, или же драгоценности украденные…

– Или ружье?

– Ружье?

– Мужчину по фамилии Ефремов из ружья застрелили – и мы подозреваем, что убийца его в ваш таксомотор приземлился.

– Боже мой, – пробормотал Кирилл Ильич, – я ж, получается…

– Вы промочите горло, не бойтесь, в моем кабинете – вас и пальцем не тронут, – с убежденностью сказал Варфоломей.

– Я вам верю.

– И правильно делаете, и я вам верю, – улыбнулся Ламасов, – а это редкость в наши дни! А теперь подскажите-ка адресок мне, где вы Николая высадили? Желательно, с подробностями…

– Благовещенская пять, – незамедлительно ответил Горчаков и призадумался, – у метро… и там остановка автобусная!

– Благовещенская, значитца, – кивнул Варфоломей, – а оттуда он мог и на метро, если не дурак… и на автобусе ночном… ну-с, Кирилл Ильич, теперича можете отретироваться, но я вас, если не затруднит, в течение суток попрошу вернуться – когда вы основательно проспитесь, чтобы вы с нашими художниками, так выразиться, потрудились над составлением фоторобота подозреваемого. Убил он Ефремова или нет – а отыскать его надо!

Варфоломей протянул руку, и Горчаков липко-скользко пожал ее.

– Я уже могу идти? – нерешительно уточнил Горчаков.

– Можете идти, – подтвердил Ламасов, – отоспитесь хорошо!

Глава 7. Картины примитивной охоты

К осмотру парковки и переписыванию номеров подключили участкового инспектора Эраста Аристарховича Аграфенова, который на пару с Крещеным ходил с блокнотиком от одного автомобиля к другому, черноволосой фигурой перемещаясь между конусами лучистого, снежно-белого фонарного света и своим экономным, витиеватым, отчетливым почерком выводя циферки и буквенные сокращения; то же самое проделывал Крещеный, небрежно-наклонно чирикавший какие-то одному ему удобопонятные каракули; а Варфоломей, вооружившись круглым прожекторным фонарем с внушительной лампочкой в застекленной сердцевине, с фотоаппаратом, подвешенным за лямку на шею, прочесывал почерневший от влажности, темныйпереулок, вертя по сторонам головой и выдыхая горячий пар в стылой воздух. И его длинная, островерхая, сужающаяся тень бежала рябью по лужам чуть ли не по всей длине меж домов.

Варфоломей брезгливо, удрученно-разочарованно сплюнул.

– Опостылела мне ситуация эта! – негромко выдохнул он.

Из форточки вверху раздался старческий, дрожаще-дряблый голос:

– Кто тут шляется, в окна мои светит?

Варфоломей дружелюбно поднял руку:

– Виноват, что разбудил, я лейтенант милиции! Ламасов моя фамилия.

Старичок усмехнулся:

– Не разбудил, лейтенант, уж если б я спал, то меня и пушкой не растормошишь, блокадник я и на сон не жалуюсь, у меня сон глубокий, крепкий – на века! – как с доисторической архитектурой! А у вас тут следствие какое-то, я так понимаю?

– Ефремова убили… – начал Варфоломей.

– Егорку знаю я, – прервал дед, – жаль мужика!

– Убийца по этому переулку отступил с места преступления.

– Да?

– Вот именно, а я ищу, может, он наследил.

– А я вам – по секрету, так сказать! – доложу, что слышал с комнаты, как крикнул кто-то в переулке да проматерился.

Варфоломей, чуть не подпрыгивая, невольно приподнявшись на носочках к форточке, окликнул блокадника и выпросил:

– Когда? Не вспомните?

– Отчего-ж не помнить? Да вчерась, по-моему, минут за сорок до того, как ваши бандеровцы красноперые, из конторы ментовской вашей, то бишь, по квартирам нагло расхаживать принялися, как петухи по курятнику. Я-то им открыл, почитай, с распростертыми объятиями, милиция ведь, да только не успел я открыть, как надерзили они мне, будто штрафнику какому, с угрозами непонятными, с гонором мусорским, ну я у них перед носом – хлоп-бац! – и закрыл дверь-то, только и слышал, как они мордами недовольными воротят, а один меня чуркой, чурбаном обозвал, я, конечно, не глухой, матюгнул в ответ, ну и пускай, думаю, покумекают да сами вернутся!

Варфоломей внимательно, чутко, понимающе выслушал его.

– За товарищей своих, – начал он, – а, впрочем, какие они мне товарищи, крысари приблудные, долго не продержатся!

Варфоломей повернулся и, пройдя в одном направлении, а потом в обратном, прощупывая жгуче-желтым лучом фонаря массивные кирпичные стены, и вот – направленный им луч скользнул пламенно-свободно, – и Варфоломей повернулся, заметив у самого дома поломанную дощечку с продольной трещиной и, приблизившись и наклонившись, он заметил небольшое выделяющееся отверстие, где был вбит гвоздь.

Ламасов взял в ладонь фотоаппарат и сфотографировал как раз в момент, когда к нему подтянулись Крещеный и Аграфенов.

– А почему бы, – спросил Аграфенов, – и нам фотокамеры не выдать, чтоб мы с Данилой Афанасьевичем номера автомобильные сфотографировали?

Данила ответил:

– Варфоломей Владимирович у нас пуританин, ретроград, реакционер-мыслитель, мракобесит по-черному, не верит в технику, в научный прогресс…

– Да я и твоему почерку – как курица лапой! – тоже не шибко-то доверяю. Но фотоаппараты эти, кто знает, может, фотопленка испортится, засветится как-нибудь в важный, ответственный момент – и прощай, улика драгоценная! – а ты, Аграфенов, глазенками своими поглядел и ручонками написал – и вот, оно у тебя на странице, никуда не денется, и кто знает, может, на руках у тебя уже доказательство вины чьей!

– Тридцать одну машину насчитали неподалеку.

– Ну, раз тридцать одну, значит, тридцать одну. Тут главное – как в казино, не прогадать со ставкой.

Данила спросил:

– А ты что здесь… просто фотографируешь или с целью какой-то?

– Сам полюбуйся, – Варфоломей направил луч на улику.

– Ну, и что, – Данила присмотрелся одним глазом, оттянув веко, – деревяшка какая-то поломанная, что проку от нее?

– Гвоздь в ней был, – ответил Варфоломей, – я думаю.

– Ну, а убийца что, прижавшись к стенке бежал? Неудобно, наверное, было ноги уносить, – ехидно улыбнулся Крещеный.

– А может, – сказал Аграфенов, – он эту деревяшку, когда от ботинка или туфли оторвал, то отшвырнул? Я бы вот и сам, понимаете ли, отшвырнул! Может, деревяшка-то боли и не почувствует, но злость выместить нужно. Видели, как ребятня, споткнувшаяся о поребрик по невнимательности собственной, в отместку поребрик и пинает? Глупость человечья. С вами так не было?

Варфоломей и Данила переглянулись.

– Надо бы гвоздь найти, – сказал Данила, – может, кровь на нем.

– Овчарка Акимовская учуяла бы, – сказал Варфоломей, – они же тут прочесывали все, когда с Романовым ходили.

– Надеюсь, хорошенько он проколол подошву-то, иначе не хромал бы, да и до машины своей самостоятельно дошел…

– Если была она, – напомнил Варфоломей, – не знаем еще.

Аграфенов, отсморкнув сопли в носовой платок, сказал:

– Тут странное что-то, ребята, вот мне пять-шесть лет было, когда я однажды на гвоздь по глупости наступил, вонзился он, значит, сквозь подошву шлепанца – аж вспомнить дурно! – я так орал, а уж кровищи вылилось, ей-богу, полведра! Сплошь и рядом кровью замарано все было, а меня ведь еще приятель мой до дома сопроводил, сколько выкапало крови, забрызгано, замызгано все начисто, аж шлепанец хлюпал, пропитавшийся насквозь! А без приятеля моего, который мне удружил плечом, мне вовсе ползти бы пришлось, как фронтовику безногому, и ору было дай боже, улицу на уши поставил, народ повыбегал, думали, режут меня маньяки или бездомные собаки в клочья разрывают, а тут – ни капли крови! – как может такое быть-то?

Варфоломей и Данила брызжуще-кудахчуще посмеялись, и, взяв дощечку, возвратились к служебному ВАЗ-2101, откуда Ламасов – пока Данила запечатывал улику в полиэтиленовый пакет, а Аграфенов стоял, хрипло-простуженный, сморкаясь в платок, – радировал оперативному дежурному горрайона внутренних дел, чтобы незамедлительно по факсу главврачам всех поликлиник района были направлены ориентировки на подозреваемого, листы с описанием примет, одежды и изображения, полученные с видеокамер; есть вероятность, что мужчина с проникающей раной от гвоздя на правой ступне уже обращался за медицинской помощью в хирургическое отделение скорой помощи прошедшей ночью или вечером, с половины десятого или в дальнейшем еще обратится прививаться от столбняка, и, откашлявшись, Варфоломей распорядился, чтобы в места возможного появления подозреваемого направили группы суточного патрулирования, в каждую группу включить от двух до трех оперативников в штатском…

Варфоломей радировал отбой и размял руки, а потом втроем они погрузились в машину, и Варфоломей показал Даниле жестом объехать дом, потому что хотел заглянуть к Акстафою.

– А если ошиблись, – спросил, гнусавя, сидящий на заднем сиденье Аграфенов.

– В смысле? – повернул голову Ламасов.

– Крови-то не было, – сказал Данила.

– Ну, – Ламасов безразлично пожал плечами, – ошиблись и ошиблись, лучше, как говорится, перебдеть, чем недобдеть. К тому же, друзья-товарищи, деревяшки этой кусок не просто улика – но, не побоюсь этого слова, символ! Это кусок дерева, просверленного самими жрицами Весты и предвещающего нашу с вами удачу, это вещица, отмеченная невидимым огнем, который отмечает все невидимые человеческому глазу вещи!

Варфоломей договорил и поглядел, горит ли у Акстафоя свет.

– Знаешь, Данила, – сказал Ламасов, – предвкушение у меня, предчувствие охотника, который расставил сети. Это ощущение, фактически экстрасенсорное, телепатическое, будто я вижу фигуру человеческую, беспомощную фигуру, но еще не знающую о беспомощности своей, которая блуждает во тьме, мечется как мотыль в бамбуковой роще и не замечает, что пространства для маневра вокруг нее все меньше и меньше, а по периметру – в землю сырую! – уже воткнуты прутья будущей тюремной решетки, как шесты королей вокруг хижины тибетского отшельника. На тех путях, что нами просматриваются, мы расставили ловушки… – тут Варфоломей махнул рукой, будто схватил добычу, – и эти самые ловушки, капканы и ямы, присыпали мы листьями и накрыли камуфлирующими ветками, так что остается только дожидаться, в какую из них Бог пошлет нам зверя, добычу-то нашу!

– Прямо-таки сцены примитивной охоты, – сказал Данила.

– Нет, Даня, сцены примитивной охоты это заостренные палки, камни, а в лучшем случае, если посчастливится, огонь!

– И господь дух святой, – сказал Данила.

Аграфенов необдуманно фыркнул.

– Ну-ну, Фома неверующий! – пробормотал Ламасов.

– Я ненароком, не думал оскорбить кого, – сказал Аграфенов.

Варфоломей расстегнул куртку от шеи до пупа и вытащил из кармана лист бумаги формата А-4, сложенный напополам.

– Я пойду к Акстафою, – объяснил он.

– А не рановато ли? – спросил Данила.

– У Акстафоя свет в окне – значит, можно.

– И смех, и грех, лейтенант! У нас в общежитии это за святое правило, почти что за закон почиталось, – сказал Аграфенов.

Глава 8. Под звуки костяной свирели

Пластмассовая пластинка луны проигрывалась на граммофоне предрассветного неба. Температура минус одиннадцать по цельсию. Фонари подливали масло в огонь. Варфоломей вышел из служебного ВАЗ-2101, захлопнул дверцу и, добродушно-непринужденно насвистывая отцовскую мелодию, направился своей неудержимой, нерушимой и на удивление бесшумной походкой – хлюпали по лужам только поскрипывающие туфли в резиновых калошах! – к подъезду дома, где жил Акстафой и умер Ефремов; и Варфоломей плыл бесплотной тенью в мерклом, послеоперационном свечении луны, которая прорвалась сквозь аккуратно выстриженную в лохмотьях сизо-синюшных облаков прореху; краешком глаза лейтенант – подходя к исписанной безобидными, потешными ругательствами входной двери, – заметил струящийся из форточки сигаретный дым, а курил, конечно же, Акстафой.

Варфоломей открыл дверь и, наступая быстро-быстро на каждую ступеньку – поднялся на второй этаж и постучался.

– Это кто? – спросил Акстафой через минуту.

– Алексей, это лейтенант Ламасов, – громко ответствовал Варфоломей, – помните меня? Я вас вечером… опрашивал.

– Господи! – возмутился Акстафой, – опять вы?!

– Откройте, будьте любезны! – умилостивил Ламасов.

Акстафой открыл, стоя в той же одежде, в которой был вчера.

– Вы, небось, утомились с ночной смены, – сказал Ламасов.

– Я отгул попросил у мастерового, – неохотно признался Акстафой, – в связи с обстоятельствами. У меня работа, понимаете ли, сосредоточения требует, с мелкими деталями работаю, а какое ж тут, к дьяволовой матери, сосредоточение!

Ламасов пододвинул Акстафоя, войдя в коридор:

– А что у вас, Алексей, за работа?

– Перфораторщик я.

– И что… трудно?

– Рутинно, монотонно. Дырки проделывать в штампованных листах пластмассы, – Акстафой отступился от Варфоломея.

– Звучит интересно.

– Платят – и Бог с ним!

Варфоломей снял шапку:

– А до этого где работали?

– А вам-то – что за интерес?

– Интересны вы мне, вот и все.

– Ну… подолгу я нигде не задерживался, необязательный я, говорят, в прошлом году контролером стоял на прессовальных процессах, а прежде полгода оператором полуавтоматической линии холодноштамповочного оборудования, – Акстафой прервался, удивленно наблюдая за тем, как Ламасов снимает куртку и прилаживает ее за петельку на свободную вешалку.

– Могу пройти? – спросил Ламасов.

– А у вас ко мне дело какое? – уточнил Акстафой.

– У меня к вам вопросы, – Варфоломей продемонстрировал Акстафою диктофон и лист бумаги, сложенный напополам.

– На кухню пройдем, – направился Акстафой.

– А давайте-ка мы с вами в комнате расположимся, потому как я хочу предпринять эксперимент, а оттуда лучше всего!

– Эксперимент? Что за эксперимент еще?

– Не пугайтесь, – увещевательно-ласково прочирикал Ламасов и двинулся в комнату, – не пугайтесь, Алексей, это исключительно, так сказать, эксперимент на чуткость слуха!

Акстафой, с сигаретой и толстой стеклянной пепельницей на ладони, плывуще-шатающимся шагом прошел к гостиную.

– Я тут расположу свои записи? – спросил Ламасов.

– Ну, если без этого никак, – Акстафой устроился в кресле.

Варфоломей разгладил широкой, мозолисто-грубой ладонью лист бумаги, извлек из нагрудного кармана блокнот, открыл его и вытащил другой сложенный напополам лист бумаги, а затем повернулся к Акстафою, взяв в каждую руку по листу.

– Вот-с, – сказал Ламасов почтительно-вкрадчиво, – но вы пепельницу-то отложите, отложите… успеете еще накуриться до беспамятства.

Акстафой дожал окурок, сунул в переполненную пепельницу и, брякнув, поставил ее на запылившуюся полочку низкого буфета.

– Ну, я слушаю.

– Вы понимаете, что такое… мотив? – спросил Ламасов.

– Причина, наверное, – ответил Акстафой.

– Да.

– Почему действуют люди, почему все происходит – причина.

– По-моему, мотив более глубокое понятие, нежели причина, но в целом, верно. Это побудительная причина, это, скажем так, не овеществленная, невещественная причина, предмет наших желаний, наших стремлений, – менторским тоном проговорил Варфоломей, – вот мой отец, понимаете, он был по натуре своей очумело педантичным человеком. Прямо-таки до невозможности. Он не мог не учесть каждую, даже самую незначительную… фиговину. А уж бюджет семьи! О, когда дело доходило до бюджета семьи – это становился не мой отец, не человек даже, поверьте, а просто-напросто самая настоящая электронно-вычислительная машина! Я вот помню, что у него была отдельно заведена тетрадь на сорок восемь листов в жесткой обложке с аккуратно вычерченными им самим таблицами, куда он ежемесячно карандашом вписывал доходы и расходы, например… вот, в графе источники поступления указывались пенсии, стипендии, зарплаты, а в других столбцах указывались им статьи затрат, например, платежи за коммунальные услуги, добровольные взносы, затраты на вещи… одежду, макияжи и тому подобное, он даже учитывал нормы суточного расхода горячей и холодной воды!

Акстафой непонимающе-заинтересованно слушал Ламасова.

– …и вот, только месяц кончался, папаня мой стирал аккуратно ластиком карандашные записи свои, а в следующем месяце заполнял по-новой. У него там, в тетрадке этой, как на скрижали какой, были десятки – да что там! – даже сотни таблиц по любому поводу и вопросу, о калорийности, например, продуктов, о суточной потребности организма человеческого в калориях, жирах и белках, планы имелись распределения суточной работы между членами семьи, кому мытье посуды, кому стирка, а кому убираться! Он нам велел экономить воду, когда моемся или стираем, экономить газ, когда, например, воду из-под крана кипятим. У него все, от аза до ижицы, было учтено, были составлены отдельные таблицы для стиральных машин, где он записывал, какую вещь надо и в каком режиме простирывать, сколько затрачивать порошка, какие емкости баков, сколько вмещает литров воды, сплошь цифры, цифры да буквы, одному ему ясные и понятные одному ему. Внимательность к каждой детали, к каждой мелочи! Вы себе хоть вообразите такое, Алексей? А главное, ему это не доставляло никакой головной боли, он это делал легко и просто, словно сам был как тетрадь, словно все в нем карандашом написано, все вот так вот, одним махом, одним щелчком пальцев стирается и забывается, в общем – сущий ЭВМ!

Акстафой пожал плечами, недоумевая от всей этой истории.

– Да… да, сложный, наверно, был человек.

– Пожалуй, – согласился Варфоломей, – но каков был мотив? Вряд ли отец заботился о том, чтобы не закончилась вода на планете нашей, например, или электростанции вдруг перестанут вырабатывать электроэнергию… тогда к чему? К чему все это? Может, он был скрягой и экономил каждую копейку? Но ведь мы никогда особенно не бедствовали, тогда к чему? Просто мой отец был такой человек – и он никого другого не принуждал заниматься тем, чем сам занимается, потому что знал, никому это не по силам – другой бы, вот даже и я, свихнулся, с ума бы сошел через несколько месяцев, а он – нет. Просто он был такой и по-другому не умел. Он действовал так, потому что это было в нем, подходило, так сказать, вплотную к его натуре, ему единственному понятной натуре!


Варфоломей клокочуще, неровно, жгуче дышал после пылкого и яркого от воспоминаний монолога, а Акстафой спросил:

– А к чему, собственно, вы мне рассказываете об отце?

– …а я к тому, друг мой ситный, что я не пойму, какой мотив был? Что именно убийцу Ефремова… к Ефремову-то привело?

– И что, по-вашему?

– Ну, жалоб на Ефремова к нам не поступало, а уж прийти к кому-то с ружьем – это, знаете, последний метод! Так что у меня, – Варфоломей раскинул руки, – у меня ответа нет…

– Нынче все бессмысленно, – с философским видом сказал Акстафой, – маньяков да убийц сумасшедших полным-полно.

– Ну, это, друг мой сердечный, пустословие праздное, от ленивого ума думы, а на деле смысл всегда присутствует.

– И какой здесь смысл?

– А я вот как раз подумал, что, может, убийца-то наш… не к Ефремову вовсе направлялся? А к кому-нибудь другому!

– Это к кому же?

Варфоломей подошел к Акстафою.

– Это мне? – спросил тот.

Ламасов вручил ему оба листа с информацией о телефонных звонках.

– Вам-вам… получите, распишитесь. Вы без очков читаете?

– Вполне, – кивнул Акстафой, – не жалуюсь на зрение.

– Это меня радует, тогда вам, Алексей, не составит труда увидеть, что – на левом листе, в частности, – отображена информация о входящих и исходящих звонках, сделанных с телефона Рябчикова, Б.Г., и с телефона вашего соседа Ефремова, Е.Е, – Ламасов, стоящий за плечом Акстафоя, угрожающе-нетерпеливо ткнул пальцем в лист бумаги, – вы видите?

– Вижу… а на что смотреть?

– Я, Алексей, на минуту-другую отлучусь, мне нужно кое-что в квартире Ефремова проверить, вы пока изучите, сравните.

– Как угодно, – незаинтересованно проронил Акстафой.

Варфоломей вышел на лестничную площадку, взломал пломбу и открыл дверь в квартиру Ефремова, подошел, как и убийца, к старому телефонному аппарату с дисковым циферблатом, вдел палец в отверстие и раскрутил, и повторил эту процедуру несколько раз, в промежутках вслушиваясь в тарахтение, а уже спустя секунду – через распахнутые двери квартир, – жутко, сильно, с дребезгом отдаваясь противным металлическим эхом в холодном бетонно-каменном подъезде, зазвонил новый, современный, с прорезиненными кнопками телефон Акстафоя-Рябчикова.

И Варфоломей услышал, как Акстафой, идя по коридору, снимает трубку и, остановившись с замершей рукой, будто надеясь, что звонок сейчас прервется, все-таки отвечает.

– …Слушаю, кто это?

– Это лейтенант Ламасов, я звоню вам от Ефремова!

Взъерошенный, с ожесточенным выражением на пурпурно-желтом лице Акстафой сдержанно опускает трубку.

– Ну что вы балуетесь, в самом деле! – вскрикивает он.

– А я не балуюсь ни в коем случае, Алексей.

– Я, между прочим, важный звонок жду!

– Нет необходимости сердиться, – сказал Ламасов.

– А уж это я сам решу, есть необходимость или ее нет!

– Не спорю, – Ламасов вернулся в квартиру Рябчикова.

Акстафой сердито глядел на лейтенанта.

– Могу я теперь от вас позвонить?

– Куда?

– Вам будет интересно, – пообещал Ламасов, – вы только в комнату вернитесь, Алексей, оттуда вам еще интереснее будет.

Варфоломей снял прилипающую к пальцам трубку и положил, зная, что ему никто не ответит, затем пощелкал по кнопкам, набирая номер Ефремова, и спустя мгновение за стенкой раздался прерывистый, переливающийся трлиньк-трлиньк.

Он оставил телефон звонить, а сам направился к Акстафою, который указал пальцем, что, мол, кто-то звонит Ефремову.

– Вот вы знаете, Алексей, – заметил Варфоломей, – а мне совершенно не улыбается звук, который нынешнее поколение телефонных аппаратов издает. Пустой и механический звук, будто кошки на душе скребутся, а вот у Ефремова, что ни говори, телефон старый – послушайте, полюбуйтесь, как он звенит! Будто птички в лесу заливаются! Совсем не то же самое, что ваш агрегат, словно искры мечет. Как металл по металлу!

– Не пойму, вы это к чему?

– А вы послушайте, как поет! – сказал Ламасов, – опять вот, опять… трлиньк-трлиньк, прямо-таки заслушаешься попросту!

– Я уже тысячу раз слышал, – пробормотал Акстафой, – вы звонить-то перестаньте, а то у меня уже голова гудит…

– Тысячу раз, значит?

– Да!

– А как же получилось, что вы перепутали?

– …не пойму, что я перепутал, – спросил Акстафой.

Варфоломей быстро вышел, положил трубку на рычаги и вернулся в затихшую, переставшую трлинькать комнату.

– Подумайте, Алексей, вы мне сказали, что первый звонок в квартире Ефремова раздался, – начал вдумчиво-методично Варфоломей. – У меня, между прочим, диктофонная запись есть, так что отнекиваться вам от словес ваших бессмысленно, если попробуете на мою халатность грешить. Так вот я вам напоминаю, что вы, а за язык вас никто не тянул, сказали мне и следователю Крещеному прямым текстом – что телефон у Ефремова за стенкой звонил минуту-две – и это, я напоминаю! – первый звонок!

Акстафой напугано-отчаянно пожал плечами:

– Вы меня, лейтенант, не стращайте! Я мог и перепутать, я ведь вам говорил, кажется, что спросонья, не соображал…

– Допустим, допустим, можно даже допустить, что звонок этот – вам во сне услышался! – правильно я рассуждаю?

– А может, так оно и было, – ответил Акстафой.

– Вот только, – Варфоломей сунул ему листы, – вы сюда поглядите. Здесь отображены все звонки на номер Ефремова.

– Сам вижу, – проворчал Акстафой.

– Судя по цифрам, – Варфоломей указал на подчеркнутые и обведенные в кружок, – последний, Алексей, кто звонил Ефремову – это были вы!

– А я ему и звонил! – расхрабрился Акстафой.

– Знаю-знаю, вы мне и следователю Крещеному так и сказали, – отмахнулся Ламасов, – и, надо заметить, это была единственная правда!

– Да как это вы… – начал Акстафой.

– Цыц! – оборвал Варфоломей, – так вот, не сбивайте-ка меня с ходу мыслей… позвонили вы Ефремову после того, как у него стрельбу слышали и наблюдали мужчину убегающего?

– Да.

– Но самое интересное вот здесь, – Варфоломей переместил по листу палец, указывая на очередные цифры, – вот здесь!

– И что тут, – у Акстафоя воспаленные глаза разбегались.

– Отсюда становится ясно, что первый услышанный вами звонок – был вовсе не Ефремову адресован, но вам! И сделан он был ровно без двух минут девять, – указал Варфоломей, – и что, Алексей… вы за минуту, на протяжении которой звонил телефон – не сумели сообразить, что звонит не Ефремовский вовсе телефон, а ваш?!

Акстафой, утопая в кресле, напряг тупоумное, будто далеко находящее лицо, напряженно моргая, он вглядывался в цифры:

– Не пойму… и что? Я ведь уже сказал – перепутал!

– Ну, если вам позвонили… то вы, Алексей, могли попытаться перезвонить тому, кто, по-вашему мнению, вам звонил? Если бы вы осознали, в конце концов, что звонили не Ефремову, а вам.

– А я и не говорил, что… осознал – я спросонья был, перед работой отсыпался! И я был уверен, что Ефремову звонили…

– То есть вы, все-таки, придали значение факту звонка?

– Что? Какому факту…

– Вы только-только сказали, что были уверены по поводу услышанного, якобы звонил телефон Ефремова, но не ваш.

– Да, уверен.

– Но это ошибочно, – сказал Ламасов, – и вот вам оно, вот подтверждение. К тому же, вы были уверены сразу же… в тот же миг? Или, может быть, стали уверены позже? Вы этот звонок обдумывали, может, времени у вас было немного перед тем, как Ефремова убили… вы возвращались мыслями к первому звонку? Или вы изначально были уверены в том, что звонит телефон Ефремова за стенкой, а не ваш – в коридоре?

– Да… так и есть, я был уверен сразу, – промямлил Акстафой.

– Это мои слова, а не ваши, – напомнил Ламасов, – и все-таки факт не отменишь, звонили не Ефремову, а вам…

– Ну и пес с ним, – крикнул Акстафой, – что вы, в конце концов, заладили одно и то же, скрипите как несмазанная телега, голову мне морочите, мозги промываете, запутываете, в конце концов!

– Наоборот же, Алексей, я все распутать пытаюсь – все это распутать, что вы нагородили!

– Ничего я не городил! Я уже понял, ошибся, бывает!

Варфоломей кивнул:

– А знаете, откуда вам звонили?

Акстафой хмыкнул:

– Откуда? Откуда мне знать? Кто звонил? Вы, небось, уже знаете…

– А вот, Алексей, очевидно – из квартиры Ефремова! – и, сказав это, дав остыть, Варфоломей расположился за столом.

Акстафой, мотая головой, категорически отказывался внимать.

– Я… я не пойму, к чему вы меня… подводите! К роковой черте!?

– Я просто-напросто хочу сложить, понять, что тут на самом деле произошло! – настаивал Варфоломей, – а к роковой черте, гражданин, вы себя, так сказать, сами сопроводили, потому как лично мне, лейтенанту Ламасову, неизвестно, где такая вот черта роковая находится, сам я там не бывал и пути не знаю.

– А я, значит, бывал? Я, значит, сам себя… к роковой черте?

Варфоломей жестко, в лоб, спросил:

– Вы Ефремова убили?

Акстафой подскочил с кресла:

– Чт-т-оо!? Не я! Да я бы… в жизни не… Вы что! С дубу… с дуру… в самом деле, я не убивал!

– Успокойтесь, – сказал Ламасов, – я вам верю. Сядьте, отдышитесь, я форточку открою, комнату провентилировать.

– У вас… методы, – прорычал Акстафой, – сволочные!

– Согласен, но вы меня строго не судите, профессия у нас, не позавидуешь – да и народу друг дружку вырезать не терпится, и вся эта гниль застаивается, бродит годами, десятилетиями, а потом – как лопнет! – и получаются вот такие вот ситуации.

Акстафой потянулся к сигаретам, вопросительно-настойчиво глядя на Варфоломея, который попустительски махнул рукой.

– Да… согласен, – пробормотал Акстафой.

– Итак, Алексей, – потер ладоши Ламасов, – значит, как было дело?

– И как, по-вашему?

– Мое мнение… Двое неизвестных или, может, один, а может, трое… пришли… или пришел… к вам.

– Ко мне?

– Вероятно, стучались, ломились они к вам, а может быть, наоборот, тихо, спокойно, увещевательно, так сказать… но вы им все равно не открыли. А вот Ефремов, значитца, по любопытству своему и дотошности своей открыл им, высунулся на шум… и, может, один там был или двое, а может, трое?

Акстафой слушал.

– В общем, кто из них к Ефремову вошел, а от него попробовал к вам через стенку достучаться или по телефону?

Акстафой, расслабившись, утонул в кресле:

– Да… – ответил, – ко мне приходили, но только позвонили в дверь и все, я поначалу не связал звонок с чьим-то визитом.

– Допустим, а что же после?

– Как я и говорил, – продолжил Акстафой, – все так, как я и говорил. Звонок в дверь, потом по телефону, но я после того, как эту надпись в подъезде сделали… духу у меня нет ночами-то да вечерами впускать кого или откликаться! Но когда я услышал, что через несколько минут все звуки посторонние и голоса за стенку к Ефремову переместились, то подумал, что, может, ко мне-то по ошибке стучались, вот я и опустил детали-то…

– Э-к! Предусмотрительно, – ответил Ламасов, – а знаете, мужчина по фамилии Пуговкин, в соседнем доме живущий, он нам по секрету открыл, что видел троих, которые поочередно подъезд покидали, – Варфоломей вскинул палец, – но… нам Пуговкин сообщил, что только второй – бежал, а вы, Алексей, припомните, говорили, что сразу после стрельбы слышали, как кто-то… прочь, значитца, из подъезда – как пулей вылетел, я прав?

Акстафой кивнул.

– Да, я помню! Слышал топот, подумал, что драка какая на лестнице продолжается? Но потом понял, что маловероятно, звуки уж как-то быстро стихли.

Варфоломей откашлялся.

– Это хорошо, что помните… но вот кто третий-то был? Он, значит, последним ретировался, опосля спринтера нашего.

– Вот уж это, – опять оживился Акстафой, – хоть увольте, хоть режьте меня без ножа, а не скажу – потому как не знаю!

– Ну, без ножа вас несколько затруднительно будет резать, а в остальном к чему такая жертвенность? Верю я вам, – с хитрой улыбкой ответил Ламасов, – уж теперь-то, поди, я у вас отбил охоту мне басни свои рассказывать о семерых зеленых цыплятах?

Акстафой опустился в кресло и промолчал.

– У вашего сына автомобиль имеется? – спросил Ламасов.

– У Глеба?

– Да… у Глеба.

– Какой автомобиль? Нет у него… а причем тут Глеб?

– Вы с сыном когда в последний раз разговаривали?

– В последний раз?! Погодите, – Акстафой приподнялся, – а что Глеб?

– Я думаю, что Глеб, может – к вам вчера приходил?

– Нет. Не приходил.

– Вы сказали, вам звонили?

– Но это не Глеб!

– Откуда знаете?

– Не знаю.

– А могу я у вас спросить о Глебе?

– Ну, спрашивайте, – недоуменно протянул Акстафой.

– Ваш сын по вероисповеданию кто?

– По вероисповеданию?

– Да, кто он?

– А-а… кто… кто.

– Затрудняетесь ответить?

– Етить, одному Богу известно, во что сегодняшняя молодежь верит, но Глеб атеист, наверное… это ведь популярно нынче!

– Понимаю, а в одежде у него какие предпочтения?

Акстафой замялся.

– Ух, задали вы мне задачку… в человеческие одежды, поди, одевается Глеб, не в шкуры же звериные! В двадцать первом веке живем, как-никак. В джинсах, наверно, в футболках… да в рубашках там каких-нибудь, а местами мое старье донашивает.

– А что по волосам? Пострижен Глеб коротко или волосы отращивает?

– Ну нет! Он коротко пострижен. У него кучерявые волосы, как у меня, поэтому он их постоянно сбривает. Не отращивает.

– А место учебы?

– Колледж политехнический на Сверидовской пять, – сказал Акстафой, – Глеб у нас на производстве радиоаппаратуры работать планирует…

– Хорошо для него. А фотография сына у вас есть?

У Акстафоя, уже подозревавшего неладное, глаза округлились.

– Бог ты ж мой, – пробормотал он бескровным губами, – фотография? А Глеб что? Не вернулся домой? Мне ведь Юля…

– Нет, нет, – успокоил Варфоломей, – мне для дела нужно.

– Для дела!? В конце концов, в чем мой сын провинился-то!?

– Я просто хочу проработать все версии… есть у вас сыновья фотография или нет? Я ее вам непременно возвращу лично.

– Я требую объяснений, – настаивал Акстафой.

Варфоломей покачал головой:

– И я, Алексей, не отказался бы.

– А я вам все, черным по белому, начисто рассказал.

Ламасов снова протянул ему листы с номерами.

– Черным по белому, говорите?

– Да, так и говорю.

– А я вот хочу ваше внимание еще на одну деталь обратить, – и Варфоломей указал пальцем, – по-моему, значительную!

– Ну, я смотрю… и что?

– Поглядите-поглядите повнимательнее, здесь отражено время начала соединения и его длительность. Это второй звонок, то есть от вас – в квартиру Ефремова, сделанный через несколько минут после того, как вам позвонил Ефремов.

– Ну… и?

– И если на первый звонок – к вам! – как вы видите, не было ответа. То когда вы перезвонили Ефремову, указывается время и дата звонка – а также, самое интересное! – время начала, что я подчеркнул красной линией! – и длительность соединения, которую я подчеркнул волнистой красной линией, это ясно?

Акстафой промолчал.

– Понимаете, что это значит? А это значит, Алексей, что вы сделали звонок Ефремову – и кто-то поднял трубку! – и Ламасов театрально, хлестко хлопнул себя по лбу. – Но кто? Ведь – по вашему собственному заявлению! – вы позвонили Ефремову, когда тот уже был застрелен – и не мог ответить, а преступник, застреливший его, скрылся с места преступления. Так кто же, в конце концов, вам ответил? А-а? С кем и о чем на протяжении двадцати секунд вы разговаривали? Эти вопросы, эти мельчайшие неувязки не дают мне спокойно, мирно спать! Я ломаю над ними голову, а потому и прошу вас, Алексей, как сознательный гражданин сознательного гражданина, будьте ко мне милосердны и благосклонны, верните мне спокойный мой сон!

Акстафой тупоумно-изможденно изучал цифры, пунктиры и многоточия, неожиданно осознав, что дико, безумно устал.

– У меня голова раскалывается, – признался он Ламасову, – я все.

– Дайте, – Варфоломей взял лист и сложил напополам.

– …нечего мне вам больше ответить, – сказал Акстафой.

– А теперь, Алексей, верните, будьте добры, мне пистолет Ефремова, – попросил Ламасов, – по-человечески вас прошу!

Акстафой минуту сомневался, потом поднялся и, поставив табурет к шкафу, вытащил протертую от пыли коробочку.

– Он внутри, – сказал Акстафой.

– Вы его зачем украли?

– Не знаю…

– Но причина должна быть – ничто просто так не случается!

– Не знаю.

– А вы знаете, что кража улики с места преступления – это дело скользкое, подсудное, черное, – Варфоломей изъял оружие.

– И что мне будет от вас – в тюрьму меня безвинно швырнете, как блохастого кошака в ванную? – спросил Акстафой.

– Посмотрим, – ответил Ламасов, – думается мне, вы за свою жизнь неспроста опасались, когда пистолет взяли – не могу же я человека в тюрьму сажать за то, что он себя защитить хотел!

– А я и не говорил, что опасался!

Акстафой посмотрел на поджавшего губы Варфоломея.

– Так что, думаю, я с вами поступлю по-братски, к тому же вы явно не в своем уме находились – натерпелись, намучились, напугались, вот и совершили необдуманный поступок, так или нет?

– Да.

Акстафой опустился в кресло и закурил по-новой.

– Вот видите, сколько чирьев вскрылось, – покачал головой Ламасов, – хотите верьте, хотите – нет, а вот я сам верю, что когда в каком-то месте скучивается, накапливается множество тайн, грязи, гнили, много лжи, все это, рано или поздно, но должно выйти наружу, потому как самому Богу угодно, чтобы абсцесс этот, нарыв хронический, лопнул, изжился со свету! А для того, я убежден, должно случиться нечто эдакое – из ряда вон выходящее! – такое, что всю эту грязь, эту нечистоту, эту мокроту подноготную выжмет, поднимет, как гной, как нечто мутное, воспаленное, трупное, как прокисшие соки самой жизни, и выведет их наружу, чтобы оно запахло, завоняло, разлилось всюду, чтобы все вокруг перепачкались, замарались, перемазались этим, чтобы сделалось явным им самим, в какой мерзости, пакости они живут, в каком сраме прозябают, и я думаю, Алексей, что убийство Ефремова – то самое из ряда вон!

Глава 9. Бодхисаттва любит варваров

Когда Ламасов и Крещеный, сидевший за рулем, въезжали на служебном авто – светло-желтом ВАЗ-2101 с поперечной голубоватой полоской, – на парковку политехнического училища, в небе, напоминающем серебристый лист фольги, уже начали прочерчиваться первые бледно-пурпурные линии тусклого света. И Варфоломей, меланхолически-мечтательно уставившись в окно на пробегающую панораму, наблюдал вереницу беспрерывных строений, а вверху – металлический лес телеантенн, которые были как причудливые скрепки на кирпичных листах бумаги, а на телеантеннах – очертания птиц, но только лишь бесплотно-зыбкие очертания, а не сами птицы.

Варфоломей отстегнул ремень безопасности:

– У Акстафоя сын есть, Глебом зовут, здесь учится. Акстафой мне сказал, что учеба у него с радиоаппаратурой связана.

– А причем тут радиоаппаратура?

– Мне просто надо с Глебом словечком перекинутся, а то, что радиоаппаратура, – Варфоломей улыбнулся, – просто выбор любопытный.

– Думаешь, сын Акстафоя мог вчера к папаше наведаться?

– Кто знает? Может, пареньку найдется, что нам порассказать.

Варфоломей надел шапку, вышел из машины и захлопнул дверь, а Крещеный, пробарабанивший пальцами по кожаному рулю, проводил напарника взглядом до политехнического училища, минуту-другую посидел в раздумьях, а потом сам вышел, покрутился у машины, смахивая надуманную пыль с кузова – и заметил, что в его сторону, обняв выскакивающий из рук учебник, порхающе-торопливо направляется юная девушка, одетая в пальто и сапожки, а на голове – шарфовый платок, под которым аккуратно уложены причесанные темные волосы.

– А вы что тут стоите? – дружелюбно поинтересовалась она.

– Я-то? – удивился Данила, – а я следователь Крещеный.

– Следователь профессия, а Крещеный – это фамилия?

– Верно! Я товарища лейтенанта жду.

– А он тоже Крещеный? – шутливо-издевательски спросила.

– Нет, он – Ламасов.

– Лама – как буддийский монах?

– Ламасов – это фамилия его.

– Понятно, а если вы следователь, то расследуете что?

– Расследую. А вы Глеба Акстафоя знаете, – рискнул Данила.

– Глеба? – с подозрением спросила она, – я знаю.

– Уверены?

– Да, я однокурсница его, меня Марья зовут.

– Марья, очень приятно, а я Данила Афанасьевич.

– А я тогда, Марья Аверьяновна.

– Значит, говорите, с Глебом знакомы?

– А почему вы о Глебе спросили, с ним случилось что?

– А почему, вы думаете, с ним могло что случиться?

– Потому что вы спросили! – притопнула она.

– Да, верно. Не могу вам ответить конкретно. Но я клятвенно заверяю вас, Марья, что у нас ко Глебу только вопросы и все!

– Только вопросы? А по какому поводу эти вопросы?

– Допустим, об отце его.

– А-а, – странным голосом протянула Марья.

– Вы знакомы с отцом Глеба?

– Лично – нет, сам Глеб о родителях молчит, а я и не спрашиваю. Знаю только, что ни отец Глеба, ни мать его на спортивных состязаниях не появлялись. Глеб в футбол играл на замене второстепенного игрока, выбывшего из-за травмы.

– Понятно. А не подскажете мне, Марья, не пропускал ли Глеб занятия, вот, к примеру, вчерашние? Или позавчерашние?

– Нет, не пропускал.

– А вот вы Глеба, по-вашему, хорошо знаете?

– Ну… я по натуре наблюдательная.

– Человеку свойственно наблюдать за объектом его интереса.

– А я вижу, что Глеб и вашего интереса объект!

– Поймали с поличным, – Данила посмеялся, – а вы, Марья, не заметили, чтобы Глеб в дурном настроении, может, был…

– Да, – она на секунду задумалась, – он со мной, обычно, очень хорошо общается, улыбается и говорит, что я его лучик света в темном царстве, а вот вчера он будто оторванный от мира сидел.

– Как это понять – оторванный от мира?

– Я с ним заговорила о чем, не помню уже, а он как зомби, ни ответа, ни привета, помолчал-помычал, а потом отвернулся.

– А вы, Марья, с Глебом когда в последний раз виделись?

– Вот вчера и виделась, а он даже попрощаться не подождал меня, – обидчиво-жалостливо ответила Марья, – как в воду канул.

– После учебы?

– Сразу ушел.

– А обычно он вас ждет?

– Да, всегда. Он меня до дома провожает, иногда мы гуляем.

Крещеный сдержанно улыбнулся.

– Думаю, Глеб вас обидеть не хотел. А вы номер домашний его знаете? Или адрес, может, буду должником, если удружите…

– Адреса не знаю, а вот номер вам могу продиктовать.

– Одну секунду, – Данила вытащил ручку и записную книжку, начирикал номер и широко, горячо-благодарно улыбнулся.

– Мне, наверное, бежать надо, а то на пары опоздаю.

– Удачи вам, – сказал Данила.

– И вам удачи, следователь Крещеный, Данила Афанасьевич!


Данила дожидался Ламасова, который, ссутулившись и сунув руки в карманы, коротко-дробными шажками, то попеременно сбавляя ход, то убыстряя, пересек парковку и сел в машину.

– Глеба, – подытожил он, – не видать.

Крещеный хитро ухмылялся.

– А мне его барышня-сударыня повстречалась, – сказал он.

– Где?

– А вот здесь, – ответил Данила, – сама ко мне волей случая подошла поинтересоваться, что тут милиционеры ищут…

– Ну… и что?! – напирал Ламасов.

Данила коротко пересказал Варфоломею суть разговора.

– Ясно-ясно. Все б так случалось просто, само собой!

– Номер телефона выудил из нее, да и узнал походя, что Глеб наш выглядел от мира оторванным, – процитировал Данила.

– У них занятия начались, а Глеба нет, я ему позвоню, – сказал Варфоломей, набирая записанный Крещеным номер, – а это, будь добр, Даня, подскажи, какая у тебя цифра? Тройка или пятерка?

– Девятка, – присмотрелся Данила.

– Ужас – как курица лапой! – ты хотя бы старательно…

Варфоломей прервался, когда послышался шум в трубке, и одними губами, глядя на Данилу, прошептал, что ответили.

– Юля у телефона, – послышался голос.

– Здравствуйте, я из учительской звоню, меня зовут Ламасов, имя отчество Варфоломей Владимирович…

– Вы по поводу Глеба?

– Да, это я – профессор Ламасов, – с напускной заносчивостью сказал Варфоломей, – хочу знать, почему Глеб не на занятиях?

– Ему нездоровится.

– А вы, Юля, мама Глеба?

– Да.

– А можно Глеба к телефону?

– А по какому вопросу?

– Хочу его о непредвиденных изменениях в расписании предупредить, – проговорил Ламасов, – и узнать, будет ли он и в дальнейшем с командой на спортплощадке выступать?

– Минутку, – и куда-то за пределы трубки крикнула, – Глеб! К телефону тебя!

– Кто? – негромкий голос.

– Профессор какой-то…

Варфоломей ждал.

– Профессор Ламасов! – прошептал Данила.

– Цыц, Крещеный!

– Это Глеб, я слушаю.

– Глеб, здравствуйте, вам удобно сейчас говорить?

– Э-м-м, да… – недоуменно протянул Глеб, – а кто это?

– Вы только не пугайтесь, Глеб, я вам звоню, потому что у вас хочу попросить, так скажем, помощи, содействия, а фамилия моя – Ламасов, имя Варфоломей Владимирович, я лейтенант милиции. Если не хотите вашу маму по пустякам тревожить и между нами разговор оставить, то можете притвориться, будто говорите с преподавателем, я вам подыграю в случае чего, это ясно?

Варфоломей ждал ответа.

– Ясно, – промямлил Глеб, – а почему вы мне звоните?

– Понимаете, Глеб, я и мой товарищ, следователь Крещеный, расследуем дело об убийстве Егора Епифановича Ефремова.

– Убийстве? – недоуменно спросил Глеб, – а кто убит?

– Да, – коротко ответил Ламасов, – видите ли, Ефремов – был человек такой… он застрелен из ружья в своей квартире.

Глеб помолчал, потом сказал:

– Ефремов…

– Дело в том, что Ефремов, прижизненно, был соседом вашего отца – Акстафоя Алексея Андреевича. И мы с товарищем, так сказать, на пару землю мордами роем в поисках свидетелей, возможных очевидцев, простыми словами выражаясь, этого преступления чудовищного, – Ламасов терпеливо выждал, а потом продолжил, – и я вам звоню, потому как Акстафой, ваш отец, предположил, что вы, Глеб, возможно, приходили к нему около девяти часов вечера – незадолго до того, как произошло убийство.

Варфоломей обождал, вслушиваясь, а затем договорил:

– …и я поразмыслил, что, если предположение Алексея верно, то вы, может статься, могли заметить какую-то активность у квартиры Ефремова, может, персону подозрительную, а может, еще что?

Ламасов, многозначительно-заговорщически подмигивая, поглядывал на Данилу и ждал, что ответит сын Акстафоя.

– Да, – наконец сказал Глеб.

– Заметили, значит, кого подозрительного?

– Да, я заметил мужчину.

– А описать затрудняетесь?

– Затрудняюсь.

Ламасов задумчиво хмыкнул:

– …скажите, Глеб, а он один был?

– По-моему, один.

– И где он был?

– Как это – где был?

– Где вы его видели?

– Когда к отцу приходил…

– У квартиры Ефремова?

– Да – там.

– И что он делал?

– Не знаю.

– К Ефремову он стучался, не слышали?

– Может, стучался.

– Но при вас не стучался?

– Нет.

– А не показалось вам, что он дожидался кого?

– Кто? Ефремов?

– Нет, мужчина, которого вы видели.

– Не знаю.

– А он вооружен был, по-вашему? Мог бытьвооружен?

– Не могу сказать.

– А вы к отцу приходили?

– Да… к отцу – но он, наверное, спал. Не услышал.

– Не открыл вам дверь?

– Да, не открыл.

– И вы сразу ушли?

– Да.

– И когда спускались, то никто не заходил в подъезд?

– Нет, я вышел и все.

– А когда вышли – в каком направлении шли?

– Я налево повернул, – ответил Глеб, – то есть направо.

– Так, в сущности – направо или налево?

– Направо.

– У вас с собой какие-нибудь вещи были – например, сумка?

– Да.

– Я так понимаю, в ней тетради с конспектами, – предположил Варфоломей, – учебники, может? Значит, небольшая сумка.

– Да.

– Скажите, а вы по вероисповеданию кто?

– Православный, – будто вопросительно сказал Глеб.

– Смелее, Глеб – правильного ответа нет! – заверил Ламасов.

– Православный.

– А религиозные атрибуты носите?

– Атрибуты? Это какие?

– Ну, крестик нательный или, может… головной убор?

– Крестик только.

– А одеты вы во что были? В куртку кожаную, черную?

– Нет, в темно-коричневую, с капюшоном меховым.

– Скажите, Глеб, – Ламасов жестом попросил у Данилы ручку и вытащил из кармана блокнот, – а у вас не осталось, может, списка с именами людей, у которых ваш отец одалживался?

– А вы у него спросили бы, – с усмешкой ответил Глеб.

– А я, Глеб, спрашивал, только он, по-моему, не упомнил всех.

– Вы минуту подождете?

– Сколько угодно, – уверил Ламасов.

– Я сейчас, – торопливо отозвался Глеб, – минуту подождите.

– Жду.

Данила вопросительно вскинул бровь.

– У паренька глазки загорелись, метафорически, – прошептал Ламасов, – когда я поднял вопрос о займодавцах Акстафоя.

– Видать, что и его долги отцовские душат, – сказал Данила.

– У меня бы они в печенках сидели, – кивнул Варфоломей.

– Струнцы у тебя в печенках сидят!

– Аскариды их называют – и они в кишках, – заметил Ламасов и чуть слышно пропел, – эх, Таганка, все ночи, полные огня! Таганка, зачем сгубила ты меня!? Погибли юность и талант… в твоих стенах!

Глеб поднял трубку:

– Алло, – сказал он, – вы тут?

– Да, – отозвался Варфоломей.

– Вы что-то говорили?

– Нет, нет…

– У меня есть список с именами и фамилиями.

– Значит, нашелся!

– Да.

– Продиктуй те, которые не вычеркнуты.

– А тут, – сконфузился Глеб, – все не вычеркнуты.

– Хорошо, тогда диктуй, я готов записывать.

– Диктую по порядку, – сглотнул Глеб, – Эдуард Кузьмич, это первый… далее, Аркадий Тульчанов… Илья Луганшин… так, следующий Жорж Селифанов… вы успеваете, не быстро?

– Да, успеваю, хорошо диктуешь.

– Софрон Сильвестрович, а фамилии – фамилии не вижу…

– Щитовидкин у него фамилия, – сказал Варфоломей, – это все?

– Нет, – сказал Глеб, – еще Антон Натанович, фамилия не указана тоже… записали? Эзра Романович Мирзоев… и Назар Захарович Нефтечалов, вот этот последний! А больше никого.

– А на другой стороне?

– Тут только на одной стороне – а вы Нефтечалова записали в свой список? Назара Захаровича?

– Да, спасибо, Глеб, – душевно произнес Ламасов, – я записал поименно и пофамильно, кого ты назвал. Список давнишний?

– Я отца уже полгода у нас не видел.

– Думаешь, отец успел с кем расплатиться?

– Не знаю.

– А с кем-нибудь из должников ты лично знаком?

– Нет, – ответил Глеб, – это все отцовские знакомые.

– Хорошо. Неплохой ты, по-моему, человек, Глеб, я нутром чую. Живи своим умом, вот тебе мой единственный совет.

– Я постараюсь.

– Постарайся для себя, – Ламасов кивнул, – головастый ты парень, неглупый ведь, если в радиоаппаратах смыслишь, но ум конечно, оно не главное, ум – субстанция скользкая, как невидимая вода в теле, он постоянно течет-меняется, струится вниз, вечно жаждет в животной форме выплеснуться, он ненадежен, а вот доброта, Глеб, простая человеческая доброта, человечность, она дорогого стоит, неоценима… и еще, Глеб, задержу тебя на минутку, прости, раскудахтался я, но мы с товарищем моим, следователем Крещеным, повстречали в ПТУ добрую знакомую твою, ее Марьей зовут – она, замечу, тревожится по тебе! Нравишься ты ей, спору нет, так что и ты, Глеб – будь к ней по-доброму, не становись оторванным от мира.

– Не стану, – с невольной, тягостной улыбкой ответил Глеб, – спасибо.

– До свиданья.

– И вам до свиданья.

Варфоломей положил трубку.

– Ну, что? – спросил Данила.

– Безразлично Глеб наш воспринял тот факт, что буквально в двух шагах от убийцы находился – мне бы кто сказал, что моя жизнь на волоске от ружейного выстрела висела, я бы, поди, иначе отреагировал, – поразмыслил Варфоломей, – но теперь мы знаем, что Глеб к Акстафою приходил около девяти часов и, по его же собственным словам, убийцу или мужика какого, который у квартиры Ефремова крутился, заметил – запах его вдохнул, услышал его дыхание в пустом подъезде, а может, и голос знает, он воспринимал присутствие в непосредственной близости. Стоял рядом с ним, сердца их в унисон бились, он приобщился к его мироощущению – заглянуть бы в глаза этому Глебу!

– Пожалуй, неплохо бы, – сказал Данила.

– И ведь, судя по всему, Глеб – был тот, кто первым подъезд покинул, – подытожил Ламасов, – я убежден, что он первый!

– Ну, возвращаемся?

Варфоломей хлопнул себя ладонями по коленям:

– Давай, заводи! – закатал рукав и посмотрел на часы, – в ближайшее время от экспертно-криминалистического центра уже должны прийти заключения по пальцам из квартиры Ефремова… фу, духота нестерпимая! – Варфоломей покрутил ручку, опуская стекло, – и неизвестно пока, что там по гильзе – если пустышка, отправим на учет и сопоставим по массиву гильз с мест преступлений, может быть, факты применения оружия по региону уже всплывали и до дела Ефремова!

На ярко-желтом, как пчела в приглушенном свете фонарей, милиционерском ВАЗ-2101 выехали они на проезжую часть.

– Кто Ефремова убил, – сказал Ламасов, – роковую ошибку допустил! Когда Ефремова убил. Мне хочется его поймать – и я это сделаю с твоей, следователь Крещеный, помощью, и до того, желательно, как Егора Епифановича во прахи сырой земли возвратят. Иначе, если убийца его разгуливать будет на свободе, то похороны Ефремова останутся незавершенными. А я не люблю оставлять дела незавершенными. И я не оставлю.


Глеб вслушивался в равномерные, успокаивающе-медленные, пульсирующие, один на другой наваливающиеся гудки в перфорированной темно-красной трубке – остаточный электростатический стрекот в микрофоне. Пальцем Глеб опустил рычажки – он стоял, опершись локтем на тумбочку, во рту пересохло, а все тело – зыбкая пустота, сформированная сумасшедшими ударами сердца. Глеба затошнило, вспотел лоб, и он ощутил – поднялась до невероятного градуса температура тела, футболка насквозь промокла, и в ноздри ударил резкий неприятный запах пота, а босые ступни – приклеились к линолеумному полу. Ему захотелось, чтобы все прекратилось!

Ему хотелось, чтобы каждый получил то, что ему полагается, чтобы Акстафой получил то, что полагается Акстафою, Юля Лукьяновна то, что полагается Юле Лукьяновне, а Ламасов и Крещеный – то, что полагается Ламасову и Крещеному! И все то, что было определенным свыше – сделалось определенным и здесь!

Глеб с трудом, вяло, дошагал до кухни, открыл морозильник рефрижератора и сунулся лицом в отрезвляющую прохладу, а затем вернулся к телефону и сделал, как собирался – позвонил отцу.

– Кто это? – настороженно спросил Акстафой.

– Пап, это Глеб.

– Глеб, ты дома?

– Да, мать мне сказала, что ты звонил.

– Куда звонил?

– Сюда к нам.

– Когда?

– Вечером, – напомнил Глеб.

– Я ей не звонил – это она мне.

– Мне из милиции звонили.

– Кто?

– Лейтенант Ламасов.

– Когда? Давно?

– Вот только что.

– Он у меня о тебе спрашивал, – сказал Акстафой, – я весь на нервах! Меня уже как бритвой режут…

– А он у меня о тебе спрашивал, – ответил Глеб.

– Что спрашивал?

– Всякое по мелочи.

– Он тебя не принуждал ни к чему?

– А к чему он меня принуждать мог?!

– Вот я у тебя и спрашиваю!

– Он только проблемами твоими интересовался.

– Какими проблемами?

– Финансовыми, кто и что.

– А ты ему что?

– Я ему имена из твоего списка продиктовал.

– Надо тебе было Ламасова этого – куда подальше послать!

– Почему?

– У нас в доме мужика застрелили из ружья – Ефремова, а он ветераном войны оказался! – и теперь мне шагу не ступить!

– В смысле?

– Не заморачивайся, Глеб, – ответил Акстафой, – у кого нынче проблем финансовых нет? У всех проблемы – и что с того?!

– Вот опять! – прорычал Глеб.

– Что опять?

– Ты себя послушай, пап!

– А я что не то сказал – ты меня прости, Глеб! – мне голову эти мусора, сатрапы эти трижды проклятые, совсем заморочили, я на них жалобу… и не пойму, я у этого мясника красноперого, у ментяры этого вшивого, в убийстве Ефремова, что ли, главный подозреваемый!? Видимо, не к кому ему подкопаться больше! Фигурантов-то нет, только Акстафой – не тухлый вариант! А я ему, дурак, доверился – я ему пистолет с места преступления вернул в руки, а теперь, поди, сволочь эта меня зароет заживо с уликой такой! Будет говорить, что ружьишко у меня в руках было – подыщут, подбросят, подставят меня – кто их знает, гадов!

– Будь я им, тоже подозревал бы тебя, – сказал Глеб.

– Это еще почему?

– А ты сам подумай! Хотя бы о словах своих – думал ты!?

– Ну, если я тебя обидел чем – то прости.

– За что?

– Откуда мне знать?!

– Ты даже не понимаешь, за что извиняешься!

– Я просто не пойму, – растерялся Акстафой, – и ты меня в ту же яму волочишь – вы будто бы сговорились против меня все, как свора диких собак набросились на меня – а я-то причем!?

– Пап, послушай.

– Ну, я слушаю!

– Я тебя хочу попросить.

– Что?

– Обещай, что мою просьбу выполнишь!

– А что у тебя за просьба?

– Ты обещай мне, клянись – что выполнишь!

– Не могу я, пока не пойму, о чем речь идет.

– Со своими долгами расплатись – пока не поздно. Со всеми, которые на тебе – и на нас с матерью! – мертвым грузом висят.

– Глеб…

– Что – Глеб!? Ты долги выплатишь?!

– Откуда я деньги-то возьму, а?

– Как это – откуда ты возьмешь?

– Вот именно – неоткуда! У меня карманы, понимаешь ли, это не бездонные мешки, напичканные долларовым купюрами!

– А на кой черт ты одалживался у людей, если понимал, что не сможешь или просто-напросто не захочешь платить им?!

– На кой черт? – удивился Акстафой, – потому что деньги мне нужны – нам, тебе и матери твоей! – жить-то надо! У мамаши твоей такие аппетиты по молодости были, что не напасешься, ей бы квартиру – попросторнее! – а шмотки ей – поярче! Да и ты, в конце концов, рос! У тебя свои нужды имелись. Еду и одежду, думаешь, мы на что оплачивали? За квартиру? Не из воздуха у нас деньги материализовывались в кошельках ведь!? Сам подумай, мы в платном мире живем – тут на хлебе и воде не протянешь, да и они – не со скатерти-самобранки! Люди трудятся, чтобы все это произвести, а труды их – стоят денег!

Глеб промолчал.

– Ты просто-напросто еще не понимаешь, Глеб, как жизнь-то устроена! Вот тебя к ногтю прижмет однажды – у самого будет семья, дети! – вот тогда-то и узнаешь, как ремни затягиваются!

– А ты думаешь, – разозлился Глеб, – что других путей в жизни нет? Нет других путей, кроме твоих?!

– Правильно, я думаю – что нет! Иначе, будь они, существуй они – эти пути туманные, о которых ты в книжках вычитал своих заумных! – существуй пути эти, люди в соответствии с ними жили бы, а люди живут так, как все, и я сам – живу как они!

– Опять ты за свое! Когда ты с долгами расплатишься?!

– У тебя еще вся жизнь впереди, – не к месту сказал Акстафой, – вот и живи ее!

– Откуда ты взял эти слова, пап?! Какая жизнь – к чертовой бабушке!? Ты чепуху городишь – проснись уже, опомнись!

– Я не сплю.

– Ты спишь, всю жизнь спал!

– Глупости-то не повторяй, – крикнул Акстафой, – опять тебя придурочная мамаша твоя науськала, что ли!? Не слушай ее, у нее самой куриные мозги – а ты знаешь, что она аборт хотела сделать? И если бы не я – не жить тебе на свете белом! Ты мне благодарен быть должен, а вместо того повторяешь слова ее, которым она тебя по дурости своей научила, как бездумный автомат…

– Ты меня, как я вижу, за идиота держишь! – у Глеба в глазах потемнело от злости, рассудок помутился, он зашатался и стукнул кулаком в стену, – ты ж сам недоносок! Ты просто сучий потрох, ты самый настоящий психопат! Я помню… – Глеб истерически, жутко рассмеялся, – а я же помню, сучий ты сын – ты маму чуть ли не насиловал! В мокрую подстилку превратил ее для своих извращений и утех – ко всяким мерзопакостям ее принуждал, когда я маленьким был, а ты думал, что я сплю, думал, что я ничего не запомню – а вот я запомнил! Я все слышал ушами своими, на то они мне и даны, слышал, как она в соседней комнате плакала и кричала, от тебя отбивалась! А еще ты животное – ты грязное и тупое зверье! – и считаешь себя правым?! Да ведь от тебя воняло всегда как от животного, такой мокрой едкой вонью, как от загнивающей язвы, похотью воняло и психическим расстройством, вот и все, тварь!

Глеб прервался, захлебываясь:

– Не замечал ты, продушился вонью своей – а меня, сына твоего, тошнило, воротило от тебя! И как с тобой мама под одно одеяло только ложилась – ты и ее перепачкал, превратил в тряпку! Но теперь все, конец! Потому как ты мои слова запомни хорошенько – на носу заруби себе, гад паршивый! У меня свои глаза есть, не на затылке! – и всегда имелись, свое мнение, свои уши есть, я не запрограммированный робот, не автоматизированное чучело, меня науськивать нужды нет, и если я вижу, что передо мной человек недоделанный – чмо тупое! – то мне и объяснять дважды это не нужно, а ты просто ничтожество, я давно хотел тебе сказать, только страху во мне было! Но теперь я тебя из-под земли достану, за волосы вытащу, если опять к маме сунешься со своими извращениями, со своим нездоровым, поганым содомским сексом, сволочь паршивая, садистический дегенерат! – еще раз к нам сунешься или будешь звонить, я тебя отыщу живого и ножом зарежу до смерти, до кишок твоих! Голыми кулаками тебя измордую и радость твою ножницами откромсаю, свинья насильничья, мразь!..

– Ты не в себе, Глеб, позже поговорим! – Акстафой бросил трубку.

Глава 10. Дикие утки на спокойной реке

Крещеный расположился в соседнем от Ламасовского, но пустующем из-за перепланировки кабинете – где из мебели имелся старенький стол с телефоном и факсом, единственное кресло, шкаф и несколько стоящих друг на друге коробок; и Данила, раскручиваясь в кресле, барабанил пальцами по затвердевшим подлокотникам, дожидаясь, когда из главного информационного центра министерства внутренних дел – сокращенно, а главное, как звучно-то, ГИЦ МВД! – поступит факсовый ответ на срочное требование, подписанное и направленное им лейтенантом Ламасовым – предоставить сведения о наличии судимостей у лиц, проживавших до переезда в Москве и фигурирующих в списке Акстафоя, а именно по Мирзоеву, Эзре Романовичу и Селифанову, Жоржу Федоровичу. В остальных случаях проверка проводилась по районному архиву – а тут, как было известно, далеко ходить не надо.

Вот Луганшин, Илья Гекторович – первый из святой троицы ранее привлеченных к уголовной ответственности и бывших судимыми! – получил, четырнадцать лет назад, два года колонии по статье 115 – за умышленное причинение легкого вреда здоровью с применением оружия; и именно Луганшин поначалу привлек внимание Крещеного тем, что в качестве потерпевшего был указан восьмидесятилетний пенсионер Астраханский, Станислав Анатольевич – сам Астраханский неоднократно обвинял Луганшина в том, что тот, якобы, выкрал у него из квартиры некие ценные фамильные вещи, хотя показания Астраханского не подтвердились. В пустом деле Нефтечалова, Назара Захаровича, которое Крещеный поверхностно изучил, значилось – что в двадцатилетнем возрасте Назар Захарович был поставлен на исправительные работы за вовлечение несовершеннолетнего в совершение антиобщественных действий. По Тульчанову же, Аркадию Валентиновичу, Данила установил, что пятнадцать лет назад того оштрафовали на сумму в сто двадцать тысяч рублей за мошенничество – и это, пожалуй, Крещеный находил наиболее безобидным.

Он вновь пробежался глазами снизу вверх – от Нефтечалова до Кузьмича, – по списку имен, столь кропотливо и аккуратно-вычурно записанных, словно их написанием занималась не человеческая рука, но непоколебимая длань самого закона!

И Данила – которому просто-напросто уже осточертело тупо ждать! – потянулся к телефону и набрал номер Акстафоя.

– Глеб, послушай… – вскрикнул Акстафой, – алле?

– Это не Глеб, – отозвался Данила.

– Вы кто?

– Я – следователь Крещеный, по поручению лейтенанта Ламасова вам звоню, – ответил Данила, – мы виделись…

– Глаза б мои вас, – крикнул Акстафой, – что надо!?

– Вам неудобно разговаривать?

– Я не хочу с вами говорить! Мне вам сказать нечего!

– Это минуту займет, я уверяю.

– В таком случае – торопитесь, у вас минута!

– Вы с Мирзоевым, Эзрой Романовичем – знакомы?

Акстафой кашлянул в трубку:

– Да, – ответил сдавленно.

– Вы и у Мирзоева деньги занимали?

– Да! – откашлявшись, крикнул Акстафой, – занимал я у Мирзоева, он мне своей рукой из своего кошелька отсчитал, по своей воле, а что – это преступление!? Или он на меня заявил?

– Нет, не заявил, – ответил Данила, – с Антоном Натановичем Овечниковым – знакомы?

– Знаком – и это, наверное, преступление!

– И у него занимали, правильно?

– Не помню, может – да, а может – нет! По мелочи одалживал. Но я Овечникову все до копейки выплатил – до копейки!

– А с Нефтечаловым, Захаром, – Данила повернул к себе листок, – с Назаром Захаровичем – вы тоже знакомы?

– С Нефтечаловым? – Акстафой задумался, – сто лет как в море корабли. Не встречался я с ним со школьной скамьи!

– Странно, – Данила почесал бровь, – а почему же в списке, если верить, по меньшей мере шестимесячной давности, среди должников… тьфу ты, кредиторов ваших, совсем язык свою линию гнет… вот, например, среди займодавцев ваших фигурирует имя Нефтечалова?

– В каком списке?

– Мы его от вашего сына получили, – ответил Данила, – от Глеба. Вы не составляли список людей, которым задолжали?

– Да, – раздраженно прыснул Акстафой, – я записывал давно, потом бросил.

– А что Нефтечалов?

– Не мог я Нефтечалова в список занести – все-таки помню я, собственной рукой писал!

– А у Нефтечалова вы деньги занимали?

– Не помню… я ведь говорю, что лет десять, а может, и того больше, с ним не встречался – как с армии он возвратился!

– А он в армии служил?

– Служил, – рявкнул Акстафой, – он ветеран чеченско-русской войны! По крайней мере – это последнее, что я о нем помню!

– Ясно.

– Минута ваша кончилась, – Акстафой бросил трубку.

Крещеный вслушивался в аритмично-липкие, склеенные в непрерывную вереницу гудки. Затем поднялся из-за стола, взяв папку с информацией по Нефтечалову, Назару Захаровичу – он живет по адресу Преображенская 14, квартира 101, работает слесарем по ремонту и обслуживанию тепловых сетей, а на имя его зарегистрирована «Волга» ГАЗ-21, но ее номера не совпадали с переписанными Данилой и Аграфеновым, – и, пробегая глазами по делу, Данила прошел по помещению, остановился напротив окна, из которого открывался вид на православную церковь с голубыми куполами и черносливовым небом над ней – а в нетронутом ветром, будто безвоздушном пространстве за стенами отделения милиции, не встречая никакого сопротивления, опускались по вертикальной линии миллиарды белоснежных, белокурых пушинок. Стелились ковром, отпугивавшим своей сверхъестественной белизной.

– …ага, а вот это уже интересно! – пробормотал Данила, водя пальцем по испещренному отпечатанными буквами листу.

Он подошел к столу, повернул к себе телефонный аппарат и, взяв трубку в ладонь, набрал номер – и ждал, ответит ли кто.

Данила услышал щелчок – кто-то поднял трубку! – и тишину.

– Алле, – спросил Данила.

– Кто это? – отозвался голос.

– Я с Нефтечаловым говорю?

– А вы кто?

– Вы Назар Захарович? Меня зовут Данила Афанасьевич, а фамилия моя – Крещеный.

– И что вам надо? Я не покупаю.

– А я не продаю! Понимаете, я из отделения милиции вам звоню.

– Не понимаю вас, – сдержанно проговорил Нефтечалов.

– Дело в том, Назар Захарович, – вспотев от жары, произнес Данила, – что я вам звоню, потому как ваша фамилия значится в списке лиц, у которых Акстафой одалживал крупные суммы.

Нефтечалов промолчал.

– И я хочу узнать у вас, – Данила оттянул воротник рубашки, – не знакомы ли вы с Акстафоем, имя его Алексей Андреевич?

– Знаком. Но пути наши давным-давно не пересекались.

– Скажите, Назар Захарович, а Акстафой у вас когда-нибудь просил ему помочь финансово?

– Да, – проскрежетал Нефтечалов, – а в чем дело? С тех пор уже лет девять-десять прошло – и от Леши ни слуху, ни духу.

– А какую сумму он занимал у вас?

– Не помню, я не считал – но около двухсот тысяч.

У Данилы глаза сверкнули.

– Немалая сумма!

– Пожалуй, – безразлично ответил Нефтечалов.

– Вы ему сразу…

– Нет, я ему неоднократно оказывал помощь – вот и набралось.

– Скажите, а Акстафой вам планировал возвращать эту сумму?

– Да.

– Но не вернул?

– Не вернул, – скучающе-нетерпеливо сказал Нефтечалов.

– И вы не требовали у Акстафоя вернуть вам эту сумму?

– Нет.

– За прошедшие годы – ни разу?

– А я не нуждался, – сказал Нефтечалов, – я ему добровольно финансовую помощь оказывал – на семью, а у меня-то – семьи нет.

– А что значит, по-вашему, добровольно?

– По своей воле.

– А найдутся и те, кого Акстафой принуждал?

– Они себя сами принуждали, – усмехнулся Нефтечалов.

– Кто?

– Все, у кого Леша помощи просил.

– Не понял, к чему они себя принуждали?

– Да что вы из меня тяните, – спросил Нефтечалов, – я вам уже сказал, да вы и не хуже меня знаете, человек человеку – волк. Они живут каждый день, будто от себя отрывают, отрезают по куску – и мелочны до безбожия, хотя не знают, что такое настоящие потери, а сам я деньги – невысоко ценю.

– А что цените?

– Товарищество.

– То есть Акстафой вам зарок давал, клялся и божился, что деньги вернет, но и пальцем не пошевелил – я так понимаю?

– Мне было очевидно, что Леша ничего не вернет.

– А почему нет?

– Откуда бы он такую сумму взял?

– А почему вы продолжали ему помогать – из-за семьи его?

– Потому что мог, – ответил Нефтечалов, – потому что мне это просто, а еще у него – семья, а семья – это, понимаете ли, святое.

– Как и товарищество?

– Как и товарищество.

– Скажите, пожалуйста, Назар Захарович, а вы с сыном Акстафоя знакомы?

– С Глебом-то?

– С Глебом.

– Забавно, что вы спросили, – сказал Нефтечалов, – о Глебе у меня только теплые, светлые воспоминания сохранились – я его пацаненком шести-семи лет запомнил – храбрым, веселым и бойким, – и мне хочется верить, что он таким и остается!

Данила кивнул.

– Скажите, Назар Захарович, а Акстафой ваши убеждения – о товариществе – разделял? Или вы ему просто были удобны?

– В каком смысле удобен?

– Как ходячее портмоне, – рискнул Данила, – в которое всегда можно сунуть руку без ущерба – без скрытой ловушки в нем.

Нефтечалов посмеялся.

– Я не хотел вас задеть.

– Хотели, только не пойму – с какой целью? Вы меня вокруг пальца водите, а я, между прочим, не дурак – я ветеран войны.

– Вы меня неправильно поняли, Назар Захарович, простите, моя оплошность – я к работе приступил недавно, – промямлил Данила, – дело такое, есть вероятность, что вас могут вызвать в суд как свидетеля. Понимаете, на Акстафоя подали в суд за неуплату долгов… и, возможно, что ему угрожали расправой, обстоятельства дела весьма запутанные и до конца еще ничего не выяснено, и вот меня поставили заниматься звонками – мне надо связаться и переговорить со всеми людьми из списка, а их тут, немного-немало, имеется с дюжину – и ваша фамилия в списке.

– Да, я понимаю, – коротко ответил Нефтечалов.

– Вы об Акстафое какого мнения?

– Мне он ничем не навредил – вот и все, что я могу сказать.

– Но ранее, Назар, вы признались, что осознавали – Акстафой не вернет вам деньги, пусть и утверждает обратное, а значит, вы можете охарактеризовать его как ненадежного человека?

– Ваши слова – не мои.

– Мне известно, что вы ветеран русско-чеченской войны. И с тех пор, как вы вернулись – Акстафой с вами не связывался?

– Нет.

– А он знал, что вы проживаете по прежнему адресу?

– Откуда мне знать, что Акстафой знал, а чего – не знал?

– Но факт таков, что Акстафой не пытался контактировать с вами?

– Не пытался.

– Вы дали Акстафою понять, что его долг прощен? Или же он все-таки намеревался расплатиться с вами в дальнейшем?

– И то, и другое одновременно.

– А давно вы с Акстафоем знакомы?

– С детства, со школы.

– Значит, фактически, он вам приходился как брат родной?

– Да.

– …и вас ничуть не огорчило, не разозлило, что он просто-напросто себе позволил кануть в лету с таким долгом? Будто бы набил сумки вашими деньгами и исчез – как вор! А вы не думали, Назар Захарович, что Акстафой, может быть, с вами нарочно, так сказать, встреч избегает – потому что боится, как бы вы не потребовали ему возвратить то, что вам причитается?

Нефтечалов не отвечал.

– Алле, вы там? – спросил Данила.

– Не пойму я ваши процедуры, на что вы меня разогреваете – и продолжать с вами беседу отказываюсь, – ответил Нефтечалов.

Крещеный только открыл рот – но в ухе ритмично загудело.

Он внес в записную книжку информацию о транспортном средстве Назара Захаровича – светло-голубая, небесного цвета, «Волга» ГАЗ-21 с номерами «С001КБ40», – и, столкнувшись в коридоре с участковым инспектором Аграфеновым, Данила ворвался в кабинет Варфоломея.


Ламасов внимательно изучал дактилоскопическую карту, представляющую собой бланк-лист с отпечатками пальцев, полученными с использованием типографической краски – дактилокарта на Гоффа, Богдана Дорофеевича, гражданина РСФСР, в графе основание для постановки на дактилоскопический учет указано постановление о привлечении в качестве обвиняемого…

Варфоломей поглядел на Данилу, который поразмахивал перед ним записной книжкой.

– Что, Даня?

– Мы с Аграфеновым, – слегка запыхавшись, проговорил Данила, – едем обратно на Головольницкую – машину искать.

– Машину… какую машину?! Чью?!

– Нефтечалова.

– Нефтечалова? – удивился Варфоломей, – это который самый последний в списке Акстафоя?

– В том и дело, товарищ лейтенант, что я Акстафою позвонил прежде, чем займодавцев его проверять – а он мне знаешь, что ответил – что Нефтечалова у него в списке нет и быть не может!

– Странно, но Глеб…

– Хорошо бы нам и ко Глебу домой наведаться, – перебил его Данила, – своими глазами, не чужими, на списочек поглядеть.

– Верно.

– У меня есть одна мыслишка! – сказал Данила, – плюс я до самого Нефтечалова дозвонился и выяснилось, что у Акстафоя перед ним давнишний невыплаченный долг – на крупную сумму!

– Какую?

– Двести тысяч.

Ламасов задумчиво постучал костяшками пальцев по столу.

– Значит, он все-таки мог быть в списке?

– Сомневаюсь, потому как Акстафой мне своим языком сказал, что с Нефтечаловым десять лет не пересекался, а Нефтечалов подтвердил – и сам Нефтечалов меня пытался убедить, что долг Акстафою якобы давным-давно простил!

– И ты ему поверил?

– Пожалуй, – признался Данила, – но чутье мне подсказывает, что Нефтечалову, может, какая-то глубоко личная обида за душой покоя не дает – и от денежных вопросов она далекая!

– Поверю тебе на слово, чутью твоему, но Глеб, получается…

В коридоре – позади Аграфенова и Крещеного, – компактной и нарумяненной фигурой нарисовалась Алиса Иосифовна.

– Варфоломей Владимирович, – протолкнулась она.

– Да, Алисонька, что? – жестом пригласил ее Ламасов.

– К вам Гофф явился, Богдан Дорофеевич, и Рябчиков, Борис Геннадиевич, – проговорила Алиса, – Гофф спрашивает, кто главный по делу об убийстве на Головольницкой… а Рябчиков спрашивает то же самое.

– Гофф?! – оживился Варфоломей, – живо тащи этого! А вот Рябчиков пускай покукует в коридоре – урок ему, значитца, и может быть, что в следующий раз научится Бориска наш тщательнее, внимательнее квартиросъемщиков подыскивать – а не абы кого!

– Слушаюсь, Варфоломей Владимирович! Гофф, вы где!?

– Варфоломей, – окликнул Данила.

– Слышал, – отозвался Ламасов, – езжайте, если надо – а мне Гоффа допросить нужно – он прославился как удачливый квартирный вор, известный по кличке Конек-Горбунок, влезал через балконы и форточки, пока однажды черту не переступил и его не поймали за нахрапок, значитца – а жертвой его был семидесятилетний житель Капитолийского района Асламов, Эрнест Ольшанович! Так вот Гофф этот – Ефремову бутылку покупал!

– Гофф, значит? – задумался Данила.

– Езжайте, добро! – отмахнулся Ламасов.

Глава 11. Глубокая выщербина на алмазе

Когда Крещеный с Аграфеновым вышли, потолкавшись в дверном проеме, розовощекая Алиса Иосифовна ввела Гоффа.

– Ну-с, Гофф, – Варфоломей жестом пригласил вошедшего, – ты будь как дома, присаживайся, пристраивайся поудобнее!

На Гоффе была старая поношенная черная куртка, маленькая вязаная шапочка на макушке, мокрые волосы зачесаны за уши, худые ладошки протиснуты в карманы джинсовых брюк – и, изучая то вошедшего, то поглядывая в твердотельную папочку с файлами, Варфоломей потянул время, поулыбался, завел песенку:

– …а снится нам не ропот космодрома, – негромко, молодецки-протяжно распевал Варфоломей, – не эта ледяная синева, а снится нам трава-трава у дома – зеленая-зеленая трава… м-да!

Вошедший опустился на скрипнувший стул.

– Можешь, Гофф, меня лейтенантом Ламасовым называть, если захочешь обратиться, – вежливо сказал Варфоломей, – вот, например, если ты, Гофф, с повинной к нам пожаловал…

– Я скажу, – начал Гофф.

– Ну, а я выслушаю.

– Я к убийству Ефремова непричастен, – ответил Гофф, – это вам факт, а будете на меня время терять – коцап ваш ускачет.

– И все?

– Вам нужно убийцу Ефремова найти – я не убивал, – сказал Гофф, – а все, что за рамки следствия выходит, не ваше дело.

– Ты мне расскажи-ка, Гофф, как ты в квартире Ефремова оказался? Знаю, что ты ему бутылку покупал, – Варфоломей стиснул зубы, – с намерением, может, каким? Опоить хотел, а потом, может – пуф! – и подушку ему на лицо! И денежки у него из-под скатерти – вжик! – и в кармашек, а оттуда и гуляй себе!

– Интересненько! – сказал Гофф, – только неувязка у вас, товарищ лейтенант, потому как Ефремова – из ружья смочили.

– Ты мне, Гофф, не юли, а рассказывай! Рассказывай, раз уж сам пришел!

– В понедельник, – начал Гофф, – вечером я попутку поймал, а за рулем мужик сидел – Акстафой фамилия. Воняло от него, конечно, носками да ногами, да и просто разило, дай Боже, как от луковицы, слезы в глазах стояли, а в жигулях его – без открытого окна вдохнуть невозможно было, как в газовой камере – хоть травиться лезь, на тот свет мигом отправишься! Но мужик он оказался недурственный, меня подсадил – может, думал, я сирота какой, внешность-то у меня обманчивая, а я и пользуюсь – и он, по-видимому, меня жалел по-своему. Ехали мы по федеральной автодороге М-10, там по обе стороны дренированные террасы с березками, красиво мерцающими в лунном свете. Мы разговорились по душам, и Акстафой меня предупредил, что ночью – в городе только экскурсоводы местные меня на водоканал посмотреть меня поймают, а оттуда уж прощай, родина, и здравствуйте – буль-буль карасики! Пригласил Акстафой меня к нему на квартиру, значит, переночевать, а я не отказался, мне идти некуда было – и вот сночевал я у Акстафоя! Во вторник я, утром, по городу подумал прогуляться, поглазеть на достопримечательность да о трудоустройстве поспрашивать, а тут меня Ефремов подкараулил, Егор Епифанович, – он меня за руку хвать! – как кота за хвост! И давай уламывать, чтобы я ему мусор помог вынести, а потом к себе на хату пригласил, и вот между нами беседа случилась, узнал я от Ефремова, что у него поминки по сыну его Тарасу Егоровичу, который служил милиционером – и Ефремов об услуге попросил, сбегать ему за бутылкой…

Гофф замолчал на минуту:

– Ну, отказываться я не стал, пожалел старика. Вернулся, а он из шкафа мне пистолет приносит – пистолет Макарова, значит, объясняет, дескать – это служебное оружие Тараса, лопочет непонятное что, а потом как брякнет! – мол, никто его всерьез не воспринимает, что после смерти сына, Тараса, ему выхолощенную, выскобленную, стерильную, что твоя матка, говорит, подсунули пищалку – а что ему с нее? Без пружин, без курка, без спусковой скобы! Мол, отполировали только до блеска – для виду! И вот так, слово за слово, напел он мне, что Тарас его служил с товарищами своими Данилой, у кого фамилия – Крещеный! – и другим – Варфоломеем. А потом спрашивает, серьезно так, основательно, служил ли я в армии? А я ему, мол, служил, а он мне – когда? А я ему, дескать, в мирное время! Ну, Ефремов, вижу, обманулся во мне и рожу-то скривил, а потом говорит назидательно – значит, и вовсе не служил! – ну а я что, спорить с ним не стал. И тут вдруг сует он мне, получается, пистолет Тарасовский и спрашивает, смогу ли я разобрать и заново собрать, потому как пальцы у Ефремова, по словам его, заскорузлые стали, бесчувственные с возрастом, мелкие детали ощупью уже не различает и уж больно хочется ему понаблюдать! Сказал, что раньше любил смотреть, как Тарас свой пистолет разбирает, собирает и чистит – как самый настоящий аккуратист, филигранно, заученными движениями.

Варфоломей послушал Гоффа, кивнул:

– Ну, дальше…

– Я не отказался, значит, как умел, как научили меня в армии, проделал… камеру расширительную, втулки и рулон, затвор и пружину возвратную… в общем, разложил в алфавитном порядке по столу детали, а потом для Ефремова пистолет вычистил, смазал и собрал заново. И Ефремов к водке почему-то не притрагивался железно, сдержанно, нервно, пока я не ушел, а ушел я от него рано – почти сразу, потому что мне не улыбалось, чтобы вот товарищи Тараса, Крещеный этот да Варфоломей, меня застали, когда придут к Ефремову, чтобы Тараса помянуть. Ефремов мне сказал, что Варфоломея ждет, а потом, когда я с пистолетом-то кончил – он у меня спросил, как, дескать, на мой взгляд, сгодится ли еще, чтобы его в бою применить? Но я Егору Епифановичу однозначного ответа не дал – и мы с ним распрощались, но идти мне было некуда, и я подумал, что Акстафой не будет против, если я перекантуюсь у него…

Варфоломей слушал, а Гофф продолжил:

– А вечером – странное началось! – к Акстафою, значит, какое-то бычье приперлось, стучались к нему, а он присмирел, притворился, якобы квартира пустует, но они не отступались! По-видимому, кто из них к Ефремову зашел, а от него принялся Акстафою звонить – но Акстафой свою лямку тянул, трупом прикинулся! В молчанку играл. Потом, значит, вроде бы прекратилось все – минут пять-десять, навскидку, Акстафой перетерпел, значит, а потом побежал к телефону, чтобы Ефремову дозвониться – так вот выйти из квартиры ему, видать, боязно сделалось. У Ефремова он хотел узнать, кто приходил – не к нему ли? Ну, он до Ефремова-то вроде как дозвонился, пытался что спросить, а потом все и закрутилось лихим колесом – видать, не Ефремов ответил ему, а другой кто! – из Акстафоя аж весь дух вон, – и послышались голоса, а потом стрельба, но все прервалось, как и закрутилось, во мгновение ока. И слышали мы, как из квартиры Ефремова какой-то мужик деру дал, а потом я вышел – на лестничную площадку-то! – посмотреть, что с Ефремовым, а он насадо, труп-трупом валялся, руки как Христос на кресте раскинул и лежит, кровоточит, как живая дышащая рана, и рубаха на нем вся в крови и жутких прорехах, столько дыр, как в кроссворде – что хоть бери да разгадывай, буквами все заполняй, а Ефремов глаза на меня тускнеющие закатывал, пытался хрипеть, а потом умер – так вот и застрелили его, из ружья-то!

Варфоломей покивал, подождал.

– А чего ж ты, Гофф, смотался с места преступления?

– Подумал я так, что надо лучше поостыть дать заварившейся каше, а уж потом – за расхлебыванье браться, – ответил Гофф, – к тому же, кто знает, зацапали бы меня над трупом на месте да головомойку принялись чинить, а поступки мои прошлые – как мои личные присяжные, вот только они не в мою пользу метят. Но оправдываться я не стану. Срок я свой отбыл, а в отношении Ефремова – злого умысла не имел и его не убивал!

– Вот любопытно мне кое-что, – сказал Варфоломей, – почему же Акстафой о тебе, Гофф, и словцом не обмолвился?

– Вот уж не знаю, – ответил Гофф, – хотя я ему, прежде, чем уйти, наказал, чтобы он обо мне не упоминал милиционерам.

– Угрожал ему?

– Нет, ну, хотя, может быть, в шутку припугнул!

– Шутку твою, милый мой родной, видать, Акстафой всерьез воспринял – он и пистолетик с места преступления утащил.

– К чему это вы, шеф, намеки делаете?

– А я не намекаю – я тебе в лоб говорю! Ты Акстафою ножом пригрозил – колись! – и Ламасов посмеялся своему каламбуру.

– Никому я ножом не угрожал! – запротестовал Гофф.

– Акстафой, получается, тебя от меня скрывал по доброте душевной!? – усомнился Варфоломей, – да он тебя вот – пять минут отроду! – знал! Ради какой выгоды тебя выгораживать?

– Так ведь знает Акстафой – что вины моей в смерти Ефремова нет! Мы с ним в одной лодке качались… а может, он подумал, что ему бы лучше язык придержать по моей персоне, ведь я-то, небось, вам могу порассказать такого, чего он не расскажет! Да вот хотя б, как мне думается, что Ефремов под пулю случайно попал!

Варфоломей сказал:

– Ну-ну, дальше-дальше…

– …что пуля эта, из бердыша-то знатного, не на Ефремова, а на Акстафоя заряжена – к тому же Акстафой, может, и сам подумывал меня прихлопнуть, знаете, как свидетеля вот, как мыслителя! Я ведь мозгами шевелить умею, нетрудно дойти до истины – вот вы пораскиньте серым веществом, задействуйте извилины свои – на кой черт Акстафой пистолет свистнул!?

Варфоломей, многозначительно улыбаясь, хмыкнул.

– Так что обо мне – о Гоффе, Богдане Дорофеевиче! – обо мне думайте, товарищ лейтенант Ламасов, как заблагорассудится вам – вы человек рассудительный, не зря в начальники вышли! Но Ефремова я не убивал – это все, что мне имеется по факту сказать.

– У тебя уже бывали случаи, – напомнил Ламасов.

Гофф промолчал.

– Интересует меня, – сказал Варфоломей.

– Спрашивай – ты ж всему голова, шеф!

– Вот вижу я, Гофф, если меня глаза не обманывают, если не чертовщина это какая-то, не флер дьявольский – вижу, что передо мной человек с непочатой невинностью, с детским личиком, с розовыми щеками младенческими, с плечиками как у барышни! – Варфоломей хлопнул в ладоши, – и это с такими-то делами за душой! Другой бы уже человеческое обличье утратил, а ты, Гофф – прямо-таки ангельской наружности! Да тебя Ульяна, продавщица в ликероводочном, с мальчишкой пятнадцатилетним спутала – а тебе, Гофф, сколько? Сорок два годика-то! Вот ты мне объясни, Гофф, как умудряешься – ты иллюзионист, маг? Колдун… чертовщину какую практикуешь?

Гофф весело-задиристо посмеялся.

– Имя-то жертвы своей помнишь, Гофф?!

– А я не убивал никого – хотите верьте, а хотите – нет, – худыми руками всплеснул Гофф, – Асламов уже покойником был, может, во сне умер, мне то, дураку, померещилось – спит, а знал бы, что задохнулся он – обратно в форточку шмыгнул бы сразу! Уж что грешил я, воровством промышлял – отрицать бесполезно, а вот к мокрому делу – я в жизни не приступился!

Варфоломей изучал Гоффа подрагивающими глазами.

– Ну что ж, – протянул Варфоломей.

– Я могу идти?

– Куда идти?

– На улицу.

– А зачем?

– Погулять хочу.

– Холодно там.

– А мне без разницы!

Варфоломей подумал:

– Ты пока в коридоре покукуй и передай Рябчикову, родному моему гостю – чтобы в мой кабинет ножками семенил!

Глава 12. Стервятник хватает лебедя

– А-а, Борис Геннадьевич, любимый мой родной, – протянул руку Варфоломей, – ну, прямо-таки явление Христа народу!

Рябчиков, утирая уголок рта, щурясь со злым замешательством и настороженно, оборонительно, непроизвольно прижимаясь к стенке, глухо, раздраженно ткнувшись носом туфли о ножку банкетки, просеменил в кабинет Варфоломея. И, переложив трость из левой руки в правую, выставил ладонь в сторону, не оглядываясь, нащупал дверь и затворил ее за собой – одет Рябчиков, Борис Геннадьевич, был в расстегнутый пиджак, жилетку и брюки, а худощавые ноги в вязаных женской рукой носках оканчивались полированными до блеска кожаными туфлями; на затылке Рябчикова, среди аккуратно, коротко постриженных бело-седых волос – топорщился хохолок, в том месте, куда пьяный Ефремов некоторое время, несколько месяцев назад, саданул Борису Геннадьевичу отобранной у него же тростью.

– Можно? – спросил Рябчиков, указывая тростью на стул.

– Нужно, Борис Геннадьевич, нужно! – ответил Ламасов.

– Это хамство, – пожаловался Рябчиков, – знаете ли, это… да это нахальство! Мало того, что вы, товарищ лейтенант, вашему Ефремову покровительствовали – и ему нападение на меня с рук сошло, как с гуся вода! – так теперь вы моим именем, моей фамилией, будете как тряпкой кровь с места преступления утирать!? Думаете, будете ходить по друзьям моим, по соседям моим, по всем – слухи распускать безнаказанно!? Пачкать имя мое, фамилию доброго деда моего – Рябчикова, Святослава Вячеславовича! – в грязи вымарывать, внушать всем нелепую идею, смехотворную, невероятную, что Рябчиков, дескать, имел и мотив, и возможность, а может, даже и оружие у него имелось – чтобы Ефремова убить! – и вам это тоже, как с гуся вода?!

– Понимаю вас, – ответил Ламасов.

– Ничего вы не понимаете! – отмахнулся Рябчиков и поднял торжествующе руку, – но еще поймете, уж поверьте мне – вы поймете, товарищ следователь, гражданин Ламасов! Вот сами видите, что Ефремов ваш – доскандалился, допрыгался, наш стрекозел, на граждан мирных бросаться с ножом и кулаками, а вы его причудам пьяным, белогорячечным, выходкам да похотям ненормальным попустительствовали, вот и кончил он – соответственно! Между прочим, тут и ваша вина – что убили его!

– Ну, с ножом Егор Епифанович ни на кого не бросался, – заметил Варфоломей, – тут вы, Рябчиков, преувеличиваете.

– А вы, товарищ лейтенант, не обманывайтесь – не долго до того было! У меня вон, шрам на затылке остался, залысина, полюбуйтесь! – Рябчиков повернулся, показывая пальцем.

– Ну, залысина ваша никуда не убежит, а вот преступник – он еще вполне может скрыться от розыска, – коротко осадил его Варфоломей, – так что я вам опишу внешность мужчины, которого в убийстве Ефремова подозревают, а вы мне ответьте честным и благородным словом своим – напоминает ли он вам кого?

– Ну, давайте! –противно сказал Рябчиков.

– Мужчина этот, значитца, возраст от сорока до пятидесяти, – поднялся Варфоломей, – среднего роста, умеренного, как вот у вас, телосложения, не худой и не толстый, волосы светло-седые, как вот у вас, Борис Геннадьевич, хромает на правую, значитца, ногу! Подозреваем, что на ступне правой у него может быть прокол, рана – от гвоздя, на который он наступил.

– Из вашего описания, Варфоломей Владимирович, тут и дед Мозай может быть преступником! – проговорил Рябчиков.

– Я вас попрошу, гражданин Рябчиков, туфли начищенные ваши снять, – сказал Варфоломей, – по доброй вашей воле, а иначе мне вас принудительными мерами, направлениями да ордерами! – к освидетельствованию придется востребовать, а фамилию деда вашего у меня мусолить и бесчестить никакого желания не имеется, потому я вас прошу вот, как гражданина ответственного и патриотичного, мне – как слуге закона нашего! – на уступку пойти, на маленькую уступку, которая за пределы кабинета моего не выйдет, если ножки ваши чисты да белы.

– А знаете, что! – рявкнул Рябчиков, – на-те, подавитесь моими ногами! Хоть в рот их суньте, хоть пальцы оближите!

Он снял туфли, затем – стянул носки и задрал тощие ножки.

– Ну, может статься, вы недостаточно хорошо прокололись.

– А между тем, товарищ лейтенант, хром я – на левую ногу!

Варфоломей улыбнулся.

– Скажите, где вы вчера вечером находились – с восьми часов вечера до одиннадцати? Знаем как свои пять, что в квартире вы отсутствовали – звонили вам от гражданина Пуговкина. Но где вы были? Расскажите мне, подытожим все окончательно!

– С женщиной я был! – остервенело-униженно сказал Рябчиков.

– С какой? Имя, адресок ее…

– С замужней, потому я вам ничего не скажу!

– Ну, это детский лепет, Борис Геннадьевич! У нас убийство, убит ветеран войны – а вы, понимаете ли, лукавите мне здесь.

– Чего это я лукавлю?! – возмутился Рябчиков, – я не лукавлю, а женщину мою – не хочу бесчестить, чтоб вы и ее звонками своими доканывали! К Ефремова убийству я непричастный, в уме даже не возникало – чтобы человека убить! У меня в этом вопросе, если я отомстить кому надумаю, у меня методы другие – я пожалуюсь, напишу, я в правоохранителей наших, дурак, верил раньше! Вот и бежал к вам под крыло, протекции искал, от дебошира пьяного, а вы его покрывали, как курица яйцо!

– Ну, может вы и решили, что протекции не дождетесь – в свои руки, значитца, взяли дело – да не донесли. И вот оно до греха дошло!

– Ничего я в свои руки не брал! – отнекивался Рябчиков, – да я оттуда переехал, лишь бы от Ефремова подальше, на кой мне теперь к нему лезть опять!? Когда я уже свободно задышал!

– Ну, физически-то, может, вы и переместились от Ефремова, но обида – обида-то, Борис, у нее местоположения нет! Она так просто не отвязывается, покоя вам не дает, она в сердце вашем засела, заклинилась! И голосок вам в уме нашептывал, мол, не отстоишь фамилию, имя свое, то в грязи вытопчешь и себя, и наследников своих и родню покойную – аль я не прав в чем?

– Вы… вы что это все с рук на голову переставляете!? С ног на руки… с рук… – Рябчиков тяжело дышал, – с ног, значит!

– Да вы угомонитесь, Борис, не тревожьтесь понапрасну – себя не изводите, если к смерти Ефремова непричастны.

– Вы либо мне обвинения предъявляйте для ареста, – сказал категорически Рябчиков, – либо мое время драгоценное больше не отнимайте, потому как Ефремова я – не убивал!


Новикова Евгения Мироновна, нервно покусывая карминовую губу и теребя ремешок сумки, с нетерпением дожидалась, когда лифт поднимется на четырнадцатый этаж – на белом, липком лбу блестели микроскопические капельки пота, и ее сердечная мышца сумасшедшим, свистяще-задыхающимся насосом вкачивала литры артериальной крови в лихорадящее, строгое тело младшей помощницы медперсонала и выкачивала рафинированную кровь из вен, скрученных тугими узлами.

У Новиковой подкашивались ноги, жилистые и стройные – ей мерещилось, что скрежещущий, натужено постукивающий и тащащий кабину трос лебедки вот-вот оборвется, а коробка лифта – полетит в шахту.

Но когда створки, подобно вертикальным векам циклопического ока, разомкнулись, Новикова, пошатнувшись, ступила на бетонную поверхность, не веря – ей продолжало чудится, будто все сотворено из облаков, бесформенных и ватных, и с каждым шагом Евгения Мироновна боялась провалиться сквозь саму землю, вниз по этажам.

Своими темно-синими русалочьими глазами она измерила расстояние от лифта до квартиры, и, враскачку, как морячка, направилась в глубину сужающегося, удушающего коридора.

Номер квартиры – пластмассовые цифры серебристого цвета, а сама дверь облицована гранитолью. Новикова прислушалась к звукам шагов ниже этажами – но, как ей показалось, никто не спускался и не поднимался! – она принялась давить на звонок, и где-то за дверью в деформированном, чужом помещении послышался пронзительный беспрерывный дребезг; и вот, уже слыша шаркающе-медленные шаги – Новикова постучалась!

– Кто там? – спросил хриплый голос.

– Руфина Ильинишна, откройте, это Евгения – ваша соседка!

– А, Женечка, ты к моему…

– Пожалуйста, – стонуще-рыдающим голосом умоляла Новикова, – пожалуйста, Руфина Ильинишна, откройте мне!

– А у меня дверь на ключ заперта!

– Вы подойдите к двери, пожалуйста, Руфина Ильинишна, вы с обратной стороны можете открыть – надо только повернуть!

Новикова прижалась ухом к облицованной искусственной кожей двери и вслушивалась в звуки – но она слышала только лишь осточертевший, обезумелый стук собственного сердца, а в промежутках умоляла Руфину Ильинишну поторопиться, и когда та справилась с замочной скважиной – Новикова тут же вошла.

– Здравствуй, Женечка!

– Руфина Ильинишна, я к вам!

– Ко мне?

– Ваш сын сейчас дома? – спросила Новикова, – он вчера приходил за помощью и сказал, что вы сильно порезали руку!

Но Руфина Ильинишна беспомощно-невнятно лепетала, сетуя на свою внешность, а Новикова посмотрела на ее руки и, не снимая измызганных сапожек, быстро прошла по коридору в комнату – и, открывая дверь, мысленно взмолилась, пока ее предположения и опасения рисовали среди многочисленных теней собственные картины; она заметила, что у наполовину зашторенного окна стоит, расставив ноги, гладильная доска, а на доске – вертикально расположен утюг с пригоревшими к давным-давно остывшей поверхности частичками крахмала, на застеленной кровати – лежит расправленный и отглаженный с правой стороны пиджак; но в темно-синие глаза Новиковой бросился табурет, на котором среди всяческих диковинок и финтифлюшек – высыпавшихся из коробочки канцелярских скрепок, стеклянного стакана с отблеском света в недопитой капле воды, – ржаво-синий, подчеркнутый тенью, лежит согнутый дугой окровавленный гвоздь со сплющенной шляпкой, а рядом – плоскогубцы, которыми орудовали в здешней импровизированной операционной, и хотя Новикова ни минуты не хотела задерживаться здесь, ей пришлось!

Она вытащила из кармана салфетку, аккуратно смахнула на нее гвоздь и завернула, спрятав в отделение сумки, затем взяла плоскогубцы – и сунула их, расстегнув застежку-молнию на сумке, заметила ружье, стоящее в углу за шкафом, но к нему не притронулась, а торопливо вышла, игнорируя обращенную к ней речь Руфины Ильинишны, вернулась в коридор, где нашла, ощупав чувствительным пальцем, прокол на подошве туфли в резиновой калоше – взяла ее, сунув себе под мышку, затем взяла за руку Руфину Ильинишну и, смущенную, сконфуженную, непонимающую и беспомощную, вывела ее из квартиры, нашарила в кармане ключи и, оглянувшись в пустое, бесшумное пространство, отперла дверь в свою квартиру и, сопроводив Руфину Ильинишну, придерживая ее за локоть, как тысячу престарелых пациенток до нее – обе прошли, в конце концов, внутрь.

Новикова немедленно заперла дверь, размотала удушавший ее шарф, скинула сапожки и отвела старую, лопочущую женщину на кухню, а сама бросилась к телефону.

Когда Новиковой ответили, она скороговоркой затараторила:

– Алло, милиция? Здравствуйте, меня зовут Новикова, Евгения Мироновна, я сотрудница младшего медперсонала в больнице на Преображенской! Я хочу сообщить, что мой сосед, сразу, пожалуйста, запишите его имя и адрес, зовут его Назар Захарович Нефтечалов, проживает по адресу Преображенская четырнадцать в квартире сто один – один, ноль, один! – вчера вечером Назар Захарович обратился ко мне с колотой раной на правой ступне! Он попросил у меня повязку, а сегодня я обнаружила у него в квартире, когда приходила проведать его мать, Руфину Ильинишну… обнаружила в комнате у Назара Захаровича гвоздь, которым он проколол ступню – я это говорю, потому что в больницах нас оповестили о приметах человека, который разыскивается по подозрению в убийстве на Головольницкой, кажется, вот я и звоню… Вы можете, пожалуйста, я не знаю, прислать для задержания или допроса Назара Захаровича наряд милиции, я вынесла улики из его квартиры – гвоздь со следами крови и проколотый ботинок, а еще заметила, что он хранит за шкафом огнестрельное оружие – ружье! Назара Захаровича сейчас нет дома, я встретила его несколько минут назад, когда он выходил из лифта – у Назара Захаровича есть автомобиль, кажется, это «Волга» ГАЗ-21, я не разбираюсь в машинах, но он рассказывал мне – светло-синяя! Пожалуйста, пришлите кого-нибудь по указанному адресу! С Назаром Захаровичем проживает его мать, которую я сейчас сопроводила до своей квартиры, я прослежу за ней, пока вас нет! Я очень сильно напугана – до приезда милиции никому не открою и запрусь на ключ! – но, пожалуйста, пусть поторопятся, я буду ждать!

Глава 13. Архат спускается с горы

Варфоломей, удобно устроившийся за столом с материалами дела – около сотни начерно исписанных листов! – и Данила дожидались в темной, плохо освещенной и пропыленной допросной комнате, когда из КПЗ приведут Нефтечалова; а через несколько минут, в сопровождении черно-белой фигуры, безмолвствующий силуэт его вырисовался в проеме – бледная анемичная кожа осунувшегося православного лица, свинцово-серые глаза и преждевременные, бархатистые седины! – вот он, Назар Захарович Нефтечалов, застреливший Ефремова.

– Назар Захарович, – обратился к нему Варфоломей.

– Да? Меня так зовут.

– Меня зовут лейтенант Ламасов, Варфоломей Владимирович, а это – следователь от прокуратуры по фамилии Крещеный.

– С Данилой Афанасьевичем я уже имел честь познакомиться.

– Присаживайтесь, – обратился к нему Крещеный.

– Будь по-вашему, – Нефтечалов опустился на скамейку.

Следующие несколько минут их голоса звучали приглушенно-невнятно в небольшом помещении, куда проникал блеклый солнечный свет, который Нефтечалов очарованно изучал мертвенно-серыми глазами; Варфоломей и Данила разъясняли права Нефтечалову, внимательно, но безучастно слушавшему их.

Когда Нефтечалову наскучило, он прервал речь следователей.

– Кхм-кхм, – покашлял он.

– У вас в горле пересохло? – спросил Варфоломей.

– Я просто хочу вернуться в камеру – мне там комфортно…

Варфоломей и Данила помолчали.

– Но я не хочу, – продолжил Нефтечалов, – осложнять вам работу и без того каторжную, несладкую. Официально я заявляю, что от присутствия адвоката отказываюсь, готов подписать все необходимые документы. В своем преступлении не раскаиваюсь, а Ефремова – я застрелил из ружья в целях самозащиты. Убивать Ефремова, подчеркиваю, я намерения не имел, а направлялся на Головольницкую, чтобы припугнуть Акстафоя.

– В одиночку направлялись? – спросил Варфоломей, – или с вами был сын Акстафоя – знаете его, мальчишку зовут Глеб.

– До того, – сказал Нефтечалов, – как я расскажу о Глебе – а я не подтверждаю, что он был со мной! – дайте мне объяснить собственные мотивы.

– Пожалуйста, – ответил Варфоломей.

– Уже примерно восемь лет я работаю слесарем – обслуживаем и ремонтируем тепловые сети, – начал Нефтечалов, – до того же, как вернуться на гражданку, я отслужил девятимесячный срок контрактником в 117-ой мотострелковой бригаде во время мерзкой, грязной русско-чеченской войны… вы, думайте о нас! О тех, что блуждают средь чужих им – без надежды на лучший исход!.. Одежда тех лет пропитана кровью, потом, грязью, из шкафа пахнет смертью и порохом, но прежде того – я был простым парнем, Назаром Захаровичем Нефтечаловым, и за мной, как и за всяким мальчишкой, свои грешки водились – не брезговал я и косячок забить, хотя теперь презираю это дело!

Нефтечалов помолчал, облизывая губы.

– …и вот я, Нефтечалов, перед вами, сижу и рассусоливаюсь, как преступник – и башка у меня посивела, и лицо мое стало худым и бесцветным, я бездетный холостяк, у меня, кроме сумасшедшей матери, не осталось родственников и друзей – но это только равнодушные и безличные факты моей биографии, и во мне самом они не пробуждают чувств, потому что я верую во Христа и святую троицу, а они учат – мирское от дьявола! – и я не могу не согласиться с ними. После войны моя жизнь стала лучше, чем до войны – я поставил себе на службу множество полезных привычек и использовал их, как оружие, а до армии я не знал, кем мне быть. Другие по-иному видели свою службу. Многие дурнели, но не я – все хорошее, что мог, я перенял и сделал частью себя, а все дурное – зарыл за бараком. Я обрел веру, я стал лучшим человеком – и те, кем я дорожил до войны… я молился за них с исступленной верой! Я верил в то, что если я сумел стать лучше – то и они сумеют! И я молился за них – молился Христу, чтобы жизнь их стала лучше.

– И что случилось потом? – спросил Крещеный.

Нефтечалов хмыкнул.

– Около месяца назад на Головольницкой случилась какая-то авария – там у них прорвало трубу на чердаке, – Нефтечалов поглядел вверх и показал пальцем, – вот такое вот пятно, во всю ширь! И меня срочно поставили руководить ремонтными работами – тогда-то оно и случилось, я увидел ту надпись на стене…

– «Акстафой, верни долг, не то худо будет?» Эту надпись? – спросил Ламасов.

– Верно – ее я и прочел, – с улыбкой ответил Нефтечалов, – и в ту же минуту у меня разум помутился – вот будто кто в меня как в воду пальцы погрузил и поворошил, – Нефтечалов поднял руку и пошевелил обескровленными пальцами с иссиня-черными ногтями, – и весь ил взбаламутился вверх, а я оттуда бегом выбежал, как из горящего дома не выбегал! А я ведь ужасы-то повидал на отпущенном мне веку – ужасы, от которых физически стынешь, холодеешь, становишься весь как привидение, все твое тепло изолируется далеко, в потустороннем мире – а сам ты мерзнешь, от одиночества, от бессилия, от покинутости, от ненужности! И тело твое – оно все просит водки, спирта, как сорокаградусный человеческий обогреватель становишься целиком. Вот почему у меня руки холодные, бескровные, анемичные, и старшее поколение мне этот изъян моего малокровного организма в укор ставило – а для них все лишь повод подшутить! Оттуда я потерял интерес всякий к рукопожатиям – а после армии, после русско-чеченской-то, потерял интерес к физической близости, стал импотентом. Но дух пробудился во мне с верой, дух Божий, дух православный – а это, граждане милиционеры! – не абы что…

Нефтечалов утер блестяще-синие губы.

– Но вернемся к надписи на стене, – сориентировался в своих мыслях Нефтечалов, – когда я ее увидел, то чуть с ума не сошел, а увидел я ее вот так – по щелчку пальцев свыше! – и это было однозначным откровением, хотя поначалу я не понял его… смысла. Но оно было однозначным, очевидным, оно сразу бросилось мне в глаза – как вот висельная петля в центре пустого помещения, когда включаешь свет! Озарение жуткое это, страшное, болезненное и непредвиденное, внезапное и нежданное – как пуля в затылок… как инфаркт. Но ты видишь все и сразу как есть, хотя тебе потребуется некоторое время впоследствии, чтобы осознать – что ты тогда созерцал, что ты лицезрел?

– И что вы лицезрели? – спросил Крещеный.

Нефтечалов улыбнулся.

– Вот та надпись, – сказал он, – она как лицо Акстафоя, и это лицо отхаркнуло мне в душу – туда, где я храню икону, туда, где мой православный храм! Поначалу, вернувшись домой в каком-то беспамятстве, я понимал, что Акстафой растоптал мою веру, мою святую православную веру во Христа, он над ней надругался, словно бы начирикал похабщину на гробу господнем, помочился на плащаницу Христову, он втоптал, он изничтожил мою веру – он оскотинился в своем безволии, в своей малограмотности! Я понял, что прошлые долги тянутся за ним, тянутся как оторвавшаяся гусеница за подбитым танком – и он стоит! И я стал обвинять его мысленно, мне хотелось предъявить ему официальные обвинения, хотелось, чтобы Акстафой ощутил то же самое, что и я! Но я понимал, что для него не существует ничего святого в мире – за столько лет он остался все прежним Акстафоем! – а ведь сколько я молился, я верил в то, что если я сумел отыскать свой путь, то и Акстафою это, непременно, удастся! Но я горько ошибался в нем, во Христе, в своей искренности, в своих молитвах… во всем!

Нефтечалов отвернулся и поглядел в прямоугольник окошка, откуда струился солнечный свет с крохотными пылинками.

– …понимаете, – сказал он, – я обмысливал ситуацию какое-то время. У человека имеются долги – пожизненные. А когда есть долги, значит, есть и некоторое соглашение. Может быть, оно не засвидетельствовано законом. Но, по-моему, соглашение есть соглашение, пусть и негласное. Пусть оно и не имеет под собой юридически фиксированной силы – но нравственной силы! И твое обязательство есть обязательство нравственное, как человека. Основа его не закон – а долг, справедливость и честность, которые есть простые человеческие ценности. Вы знаете…

Нефтечалов заглянул каждому в глаза поочередно:

– Вот вы, лейтенант Ламасов… и вы, следователь Крещеный, в последние годы я зачитываюсь изречениями святых и мудрецов… «и труженик суетный лепит суетного Бога! Хоть и сам недавно родился из земли и в землю будет возвращен, откуда он взят был, и взыщется с него долг души его!» – процитировал Нефтечалов, – это из Библии, но есть и другое… «тогда же государь призвал его и говорит: о, злой раб мой! я простил тебе долг твой, почему же ты не простил товарищу своему?» И это из Библии, а злой раб – это я. Но я простил долги – пусть это и не значит, что Акстафой перестал быть должником! Да… вы ведь понимаете меня? Библия – это книга о воинах, о настоящих людях, а вы все – ненастоящие люди! У меня есть и другое… «если же в долг берете между собой на определенный срок, то записывайте, а между вами пусть писец будет стоять по справедливости», – это вот из мусульманского Корана, но мои фавориты… «каков же долг Ямы, что совершит он через меня сегодня?» Из упанишад. Видите ли? У каждого имеется миссия, долг, мотив, обязанность, с которой он явился в мир!

Варфоломей с сочувствием слушал Нефтечалова.

– …нечто, что необходимо выполнить. Нечто, что нас ввело в чрева наших матерей! А вот мое любимое, из палийского канона, из буддизма… «кто, будучи должен – уклоняется от уплаты долга, говоря, я вовсе не должен тебе. В нем признай ты презренного!» И я признаю презренными этих людей. Они есть презренны, они есть – зло! Их сущность – брать! Они хуже чумы, а Акстафой – худший из всех, кому слишком долго прощалось и с рук сходило, слишком часто ему позволялось, и он привык, свыкнулся с мыслью, что он неприкасаемый, что его – обойдет! Но, мои товарищи следователи, Акстафоя не обошло. Он не менялся… годами! И та надпись! «Акстафой, верни ДОЛГ – иначе худо сделаем!» Боже-ж ты мой… это мне как откровение свыше!? Пожалуй, пожалуй… И тогда-то я осознал, что глубоко в Акстафое сидит дьявол – в самом нутре его, в печенках пропитых, в самом темном уголке! Он не дает моему другу по-человечески жить и дышать – а вместе с тем он удушит и своего сына, Глеба – и я понял, что если есть Дьявол, есть бес, то я обязуюсь словом и делом, как православный христианин, провести над Акстафоем своеобразный обряд экзорцизма. Так или иначе, но я намеревался из него вытрясти все долги до последней копейки – пусть даже пришлось бы его по кускам резать в прямом и переносном, пытать, на ремни потрошить, я бы резал и потрошил, пока он со всеми долгами не расплатится!

Нефтечалов отдышался.

– Понимаете, я хотел принудить его, чтобы он прикладывал усилия, крутился, исправлял свои ошибки, а их – множество! – а если бы он попытался увильнуть – например, с жизнью покончить своей, то я бы пригрозил его сыну Глебу кишки выпотрошить как рыбе! Мне хотелось, чтобы Леша осознал, понял, протрезвел ото сна – чтобы он своими зубами от себя оторвал кусок мяса, шмат кровнородственной плоти, выгрыз, выел, с кровью, со слюной, отрезал ножом, оторвал когтями, чтобы он ощутил чувство утраты! И только когда бы Акстафой отдал долги – только тогда бы моя тень перестала над ним стоять…

Нефтечалов нервно откашлялся:

– …я хотел стимулировать его как простату, мотивировать его к действию, породить в нем ужас перед жизнью! Помочь ему, а вовсе не пристрелить, потому что понимал – отягощенную долгами душу его никакая смерть не освободила бы из плена! Нет, Акстафой накопил слишком много задолженностей – и, поверьте, он благодарил бы меня до гробовой доски! И его благодарность неугасимая, вековечная, не позволила бы ему перейти за черту смерти с опустошенным сердцем, с каким он живет и с каким обрекает жить сына своего, сына Божьего Глеба!

Варфоломей и Данила молча слушали.

– …он учит Глеба молиться чизбургеру, – рассмеялся Назар Захарович, – учит его поклоняться гамбургеру, кока-кола их пресвятая дева, бифштекс господь их… о, господь бифштекс, прими Глеба, раба твоего нищего и убогого, а пицца – их земля обетованная! К которой они стремятся – к трону господнему из сыра! Они научены выкрикивать лозунги о свободе, о своих правах – но вы, граждане милиционеры, хотя бы раз слышали, чтобы кто-нибудь из них кричал о своих обязанностях и задолженностях?! О том, что они жажду расплатиться, отдать долги!? Я – не слышал! Не было таких, я не видел их! Когда дело доходит до их обязанностей и долгов, все они стаей шныряют в сточную канаву – как мокрые крысы. У них надо отобрать всякое право, а особенно – свободу слова, пусть им останутся только обязанности и трудовые повинности! Я же – есть настоящий воин, мои граждане милиционеры, как православные богатыри из сказок. Я как Илья Муромец, Добрыня Никитич и Алеша Попович, Георгий Победоносец, они настоящие непобедимые славянско-русские воины и богатыри, верующие православные, которых ни огнем, ни мечем не взять – и я творю на земле то, что предназначено мне и предписано, я вытравляю змея из загнивающей человеческой души, я жгу каленым железом и сыплю соль на незаживающие раны, чтобы народ помнил – и пусть это безбожное племя меня оплюет и побьет камнями и палками за имя Христово, за имя Господне, но я никогда не отступлюсь от цели! Я буду напоминать людям об их долгах и сотрясать их среди ночи, как кошмар – этим самым, искренним служением, которое не ждет награды, я отреставрирую, восстановлю свой храм, свою веру!

– А что же Глеб? – спросил Ламасов.

– А что же Глеб, – задумался Нефтечалов, – а Глеба я хотел выкрасть… давным-давно, украсть, утащить, воспитать как Маугли!

Нефтечалов улыбнулся.

– Я помню, что Глеб всегда радовался, когда я приходил к ним, – сказал он, – я был полон решимости похитить его и воспитать как своего сына… у меня было предчувствие, что ему будет лучше со мной! Он никогда не был нужен своим родителям – ни отцу, ни матери! Я ему говорил, не жалей их, они попытаются манипулировать тобой в будущем, когда останутся у разбитого корыта, разжалобить, пробудить в тебе незаслуженное ими чувство любви – твоей вины! У них на все найдется оправдание! Не жалей их, не слушай их молитв, отворачивайся от их плача, не верь их слезам – они лгут, они насквозь фальшивы! Прости им их ложь, потому что они никчемны, но не имей с ними ничего общего – потому что тебе им не помочь! Даже если они, так я ему сказал, окончат свою жалкую, никчемную жизнь альцгеймером или маразмом и будут прикованы остаток дней к инвалидному креслу! Не вздумай жалеть их, Глеб – они получают именно то, что заслуживают! Это непреложный закон – это их грехи, а не твои!

Нефтечалов обратился к Варфоломею, а потом – к Крещеному.

– …а вы знаете, какая православная добродетель неведома Акстафою и таким, как он? Поразмыслите – это смирение! Я сколько себя помню, Акстафой позволял себе вещи, которые были ему не по карману – он совершал поступки, которые были недоступны, не предназначены ему по статусу. Он не имел на них денег, не имел на них прав, он не имел даже воли, чтобы попросту распоряжаться ими – кто родился в этой жизни крысой, тому не сделаться тигром! – это ясный и простой, очевидный и неоспоримый факт! Читали, граждане следователи, когда-нибудь Ван Вэя? Воспарит ли в небо нефритовый мотыль – если он только нефрит, но не мотыль!? К чему желать стать чем-то, чем не являешься?! Существует невесомая, неизмеримая разница между теми, кто постоянно движутся – и теми, кто только тяготеют к движению! Но их тяготение – не их собственное! Их тянет вниз, в бездну! Но ни Акстафой, ни его женушка – Юля, – не хотели признавать своего положения ограниченного, обездвиженного! Вопреки здравому смыслу, вопреки смирению они старались жить подобно бессмертным, они воображали, что воспарят как ангелы, заживут – подобно Богу! Они ощущали себя царями, возлежащими на золотом паланкине – а все вокруг их рабы, их носильщики! Они как Чжуань-цзы… они ощущают себя во сне порхающими мотылями, но, проснувшись – они падают на землю! Подобно камням – их тяготение, их безволие, их смерть.

Нефтечалов опустил голову.

– Расскажите, что случилось в день убийства Ефремова, – спросил Крещеный.

– А вот что случилось – я выстрелил в Ефремова из ружья в целях самообороны, – спокойно ответил Нефтечалов, – но то было не ружье – то был пламенный меч херувима, карающий тех, кто посягал на недоступное им! Таких как Акстафой, к примеру – но его сын… бедный, несчастный Глеб! Он родился среди людей, которые его не заслуживали – вся семья Глеба была испорченной, но не он! Акстафой, я помню, как папаша его – отец Леши, то бишь! – помню, когда мы с Акстафоем сами пацанами были, папаша его на работе подворовывал махорку, которую еще не расфасовали, прямо с конвейерной ленты и давал нам, пацаньбе, чтобы мы приобщались к криминалу, а себя, поди, считал – крутым, как это, бишь, в среде-то бандитской!? Не помню. Я вот тогда-то знакомство и свел с Акстафоем, когда он меня учил самокрутки крутить! А я за ним подозревал, что он, небось, пассивный гомосексуалист – он себя пацаньбе постарше бить позволял, да прогуливал физкультуру, симулируя приступы астмы, чтобы круги в спортзале не наматывать. Мне и драться приходилось за него, и учить его – как мяч по воротам правильно пинать, и еще чего-то… И вот… с тех пор – сколько лет! – а на меня опять Акстафоевы задолженности переваливаются – но в чем знак судьбы?!

Нефтечалов посмотрел на Ламасова, потом – на Крещеного.

– Не молчите, товарищи милиционеры, ответьте мне, я требую ответа – вот чего я хочу знать! Почему Господь не оставил меня в блаженном моем неведении – почему привел в тот дом, где жил Акстафой?! Вы мне ответьте – это случайность или промысел Божий?! А если это первое, то я – ошибаюсь, но если же – второе!? То что прикажете делать, как прикажете понимать это!? Я не пойму этого… Я ведь Акстафою мало-помалу еще со школьной скамьи прощал долги его – по мелочи, по копейке! Приучал его, самдурак, к харе, к халяве! То ему чеченца на шалфей не хватает в рыгаловке школьной, то у кого еще одолжится – а о своих долгах вспоминал только тогда, когда время одалживаться наступало, мол, вот тебе крест, Назар, помню – отдам до копейки, но сейчас времечко трудное, подсоби в последний раз, а я тебе через месяцок – во, как пить дать! А потом меня опять раскручивает, разводит на рубль-два, то ему взаймы на билет в киношку, на закрытый сеанс, то поросенка своего побаловать порнографией какой – а уж дело это Акстафой любил, и аппетиты-то у него все росли и росли с годами, с летами! Плати за видеокассеты ворованные, за журналы гламурные с грязно-откровенной порнографией всякой – вот Акстафой с бледной рожей и разгуливал, как труп неживой, что у него кровообращение и мысли сосредоточены были ниже пояса, а голова – что твоя Джомолунгма, почитай, в космосе! Ни воздуха, ни кислорода не поступает к мозгам-то, а мысли все – в одном только направлении, в одном русле у него текут…

Нефтечалов помолчал, потом сказал:

– …и вот понял я, что уж если Акстафой в одном не изменился, значит – он во всем прежний остался! И я этот факт, эту мысль употребил, чтобы Глебу в мозги влезть – я его запудрил, я его закрутил-завертел, и поддался он тонкой манипуляции моей, я его отыскал да обработал, и вот решили мы спектакль для Акстафоя разыграть – чтобы ему страшно сделалось! Я верил, что сам Христос дает мне силы – я сыграл на слабостях Глеба, чтобы сломить его волю, чтобы подтолкнуть его, обратить в свою веру, мы хотели принудить Акстафоя к покаянию – оба! Из благих побуждений привести своего товарища, друга, отца, к спасению – вытащить его из-под груды мертвых, умирающих тел, из когтей дьяволовых выцарапать! И я должен был найти нечто такое в его жизни замусоленной, загаженной, уродливой жизни, в жизни Леши Акстафоя найти нечто, за что сумею зацепиться, как крюком, чтобы из него вытащить эту злокачественную опухоль, эту карциному душевную, чтобы с кровью, с мускулами, с мясом – с пуповиной, с болью, до крика, до вопля, до визга непереносимого! Как вот новорожденного младенца отрывают от груди кормящей матери – потому что сейчас повсюду полумеры, всюду поблажки, скидки для ослабших, безвольных, жалких людей – но стоят они того!? Все стопорятся на полпути, все они слабы, разрушены, плаксивы, как старухи – а если бы Христос сбежал из Гефсимании!? Но я решил, что пойду до конца! Любыми средствами и способами я вылечу, я Лешу в неволю заточу, как вот умалишенных, буйствующих пациентов в обитый войлоком чулан, откуда у него выхода не будет – кроме как со своими долгами расстаться, расплатиться, распрощаться! И Глеб должен был его мотивировать – мы планировали простую сцену, но все сразу пошло вкривь и вкось – сразу покатилось в тартарары…


– …мы с Глебом поднялись на этаж, в квартире Акстафоя не горел свет – но я почему-то ощущал, что он там, физически, я ощущал флюиды его сквозь стену! – и вот на рожу я натянул самодельную маску с уродливыми, сделанными ножницами прорезями для рта и глаз. Сильно пахло краской, у меня сердце стучало, и легкое головокружение началось – а Глеб-то, он ничего, молодцом держался, а я у него за спиной с ружьишком своим – он, поди, не подозревал, что оно заряжено, потому как я всерьез стрелять надумал! Но не в Акстафоя, конечно, может, припугнуть хотел – в кинескоп телевизора его стрельнул бы! И я Глебу говорю, поторапливаю его, мол, «шагай, юнга!» И вот мы уже топчемся у квартиры, но я ниже по лестнице стою, а Глеб стучится да звонится к Акстафою – но оттуда тишина, ни ответа, ни привета! – хотя я нутром чуял, что это для фона, что он там, свою крысиную натуру обнаруживает, прячется – а уж это значит, что есть ему, чего опасаться. Кредиторы, небось, да займодавцы – ведь никому в дураках оставаться не хочется!? В общем, до Акстафоя мы не достучались, но тут на лестничную площадку высовывается из квартиры соседней, красноносый, подшофе, Ефремов ваш – которого я и застрелил, но не в ту минуту, конечно, не сразу! – он на Глеба рявкнул, принялся интересоваться, чего ему надо, а Глеб – он смекнул, а я прячусь! – а Глеб наш к Ефремову напросился, значит, а оттуда давай Акстафою звонить с телефона Ефремова. Но и тут – фиаско! Ни ответа, ни привета. И в конце концов Глебу надоело, может, струхнул он, может, еще что… Запал иссякнул!

Нефтечалов облизнул губы.

– Воды можно? – спросил.

– Да, конечно, – ответил Крещеный.

Нефтечалову налили воды, а он – осушил стакан до дна.

– На чем, бишь, я? Глеб, значит, ушел и меня утащить хотел, но я нутром знал – я чуял безошибочно, что дело нечистое, что Акстафой тут, отступаться я не помышлял, а потому Глеба я выпроводил, притворяясь, что уйду чуть позже – но я-то сразу понял! – у него духу не хватит к предприятию вернуться ни завтра, ни после, а потому опять ружьишко свое укороченное из сумки вытащил да стою, значит, дожидаюсь какой-нибудь активности от Акстафоя… ждал я минут пять, стою да жду, вслушивался-вслушивался, может, думал, Акстафой рожу высунет, а я ему влеплю пощечину да угрозами оскандалю, а потом слышу – в коридоре у Ефремова дребезжит телефон! – до той секунды я не заметил, что Ефремов, по пьяни, может, дверь забыл запереть… И я почему-то почувствовал, что неспроста, не случайный звонок это – и я к нему в коридор прошмыгнул, в пустую квартиру с виду, а где сам Ефремов был? – я подумал, может, уже в койке дрыхнет, и трубку снял, а там жалобно стонет Акстафой – это он позвонил Ефремову!

«Егор Епифанович, – мол, скулит, – это Акстафой…»

А у меня зубы мои влажно-стучащие в улыбке обнажились, и я отвечаю, мол, что жду до понедельника – а иначе худо будет!

Но тут откуда не возьмись Ефремов с пистолетом, на меня направленным, вышел – а рожа цвета клюквенного морса!

«Ты сына моего, – говорит мне, тряся пистолетом, – Тараса убил, профурсетка фашистская, мандавошка гитлеровская!»

И я трубку, значит, медленно-медленно опустил, а Ефремов не угомонился – у меня-то самого на роже, как у бандита, маска!

«Мой Тарас, – орет старик, – ты ему в спину стрелял, шухер паршивый, когда он на службе был! А теперь по мою честь…»

«Сбрендил, что ли, – бормочу я, – на старости лет!?»

«А теперь за мной, – гнул Ефремов свою линию, – за мной явился!?»

«С дуба рухнул ты, – отвечаю ему, образумить хочу, – маразм ты, я тебя знать не знаю. От тебя суховеем тянет за милю – как от майдановки какой, проветриться иди – а то лиха беда…»

«А я тебя, – отвечает Ефремов, – хорошо знаю, мясничья морда, эсэсовская свинья!»

 «Опусти шмайсер свой, фафа, – говорю ему, – и разойдемся по-хорошему. Не то яичница сейчас закрутится нешуточная…»

«Пугать меня вздумал, – отвечает мне заплетающимся языком, – соплежуй! На пузо свое падай, плакат фашистский. И грабли на затылок. Ты мне за сына моего ответишь! Я с тебя три шкуры спущу, быдло нацистское», – и тут я ошибку допустил, я на него попер, думал, с ног свалить, а Ефремов стрелять принялся – бах-бах! – а я ему в ответ, автоматически, значит – шлеп! – и он застыл, а потом два шага назад с протрезвевшим видом и на пятую точку – сядь! – и я гляжу, а у него живот весь в каше свинцовой. Я, в общем, к нему подступился и вижу, что он не жилец – хрипел, задыхался, а глаза мутные сделались, будто в них водки налили как в две рюмки, такие обезвоженные, серые, и сознание покидало каждую пору тела его, светочувствительные клетки сетчатки затухли как свечи на праздничном торте – будто их именинник задул враз! Ну а я от испугу, от злости выругался да убежал оттуда, ружье на ходу пряча в сумку…

Нефтечалов покачал головой.

– Вот такие дела, – сказал он, – следом же… произошло вам известное – переулок, злополучный гвоздь и я поймал такси, к своей соседке, к Новиковой Женечке Мироновне, заглянул по пути, она меня встретила со смесью легкого удивления и благожелательности на лице – по-своему красивая, с милой улыбкой и добродушная! – она сотрудница медперсонала, и я ее нередко прошу за больной матерью присматривать, когда меня нет дома. Я стыжусь, что приврал ей, сказав, что мать поранила руку. И Женечка дала мне антисептическую повязку, пропитанную лекарствами с бактериостатическим действием, и я соприкоснулся с ней холодной рукой – как мне хотелось ощутить тепло, нежность, мягкость женских рук! – пожелал я моей Женечке доброй ночи, а потом вернулся к себе и гвоздь вытащил плоскогубцами. Забинтовал ступню, а к полудню, опрометчиво думая, что не попадусь вам, попытался откатить подальше свою «Волгу», неподалеку от которой меня уже поджидал гражданин Крещеный – и ему за это вот, браво от меня! А разрешите полюбопытствовать – как вы вычислили меня?

– Отчасти, – признался Крещеный, – это счастливый случай, мы и сами толком не понимали, что именно расследуем – это было убийство? А может, нечто иное… мы все ясно понимали, что события в доме на Головольницкой не просто произошли, не просто случились – это не события одного дня, одного часа, одной минуты, это нечто, что должно было тянуться какое-то время – взять хотя бы орудие убийства, ваше ружье. Должно было быть что-то, некая глубоко личная обида, выведшая убийцу из равновесия до такой степени – чтобы он взялся за ружье, не за пистолет, не за нож, а за ружье! Разумеется теперь, Назар, когда вы изложил свою версию событий – я, впрочем, не уверен… полностью ли вы были откровенны со мной и лейтенантом Ламасовым? – но суть не в том. Я стал подозревать вас, как только заглянул в ваши документы, где все было писано черным по белому – то, что вы слесарь, к примеру… и вот я вспомнил, что заметил отсыревший, весь мокрый, гнилой потолок в подъезде и залитую стену дома на Головольницкой, эта картина моментально и ясно, сама собой, без усилий, всплыла у меня в сознании – будто полотно художника, когда я прочел, кем и где вы работаете! Синее облако осознания как Джинн, стоило мне только потереть, сформировалось из волшебной лампы, – Крещеный постучал себя по голове, – вот из этой… но сперва я засомневался – как это вяжется с убийством Ефремова? – вот так я и спросил себя!

– И какой был ответ?

– А я не стану вам лгать, что знал ответ! Уже после вашего ареста – но прежде, чем вы изложили свою версию нам! – я размышлял об этом – и подумал вот о чем! Вероятно, что вы встретились с Акстафоем – а он вас не узнал! И это после стольких-то лет дружбы и товарищества, стольких лет! И вам стало обидно – вы стали планировать, как отомстить ему, и вы сами вернулись и ту надпись оставили… «Акстафой – верни долг, иначе худо сделаем!» Но еще до того, как арестовать вас, я сомневался – хотя и был одновременно с тем уверен! – это должны были быть вы, Назар Захарович. Взять хотя бы показания таксиста, который вас с Головольницкой увез и нам точно указал, что убийцу зовут Николай – и мы с лейтенантом Ламасовым допустили, что имя убийцы должно начинаться с буквы «н». Но это только догадка в нашу копилку. Внимание же мое привлекло то, что в молодости вас, Назар Захарович, поставили на исправительно-трудовые работы за вовлечение несовершеннолетнего в преступную деятельность – и вот, заметив нить и верно зная, что ниточка следует за иголочкой, и я – туда же нырнул! Я позвонил Акстафою, уточнить по именам из списка – и он признался, что вас в списке том быть не могло! Но откуда бы ваше имя взять Глебу – в таком-то случае?!

Крещеный вопросительно глянул на Нефтечалова.

– Теперь же, когда вы изложили события с вашей точки зрения – я скажу, что вы, Назар Захарович, может быть, и сами не изменились с той поры, когда вовлекали малолетних в антиобщественные действия?! Нам с лейтенантом Ламасовым было ясно, что Глеб – это не худой конец! Ведь после вашего ареста мы съездили к нему – и узнали, что ваше имя и вправду отсутствовало в списке. Откуда бы Глебу его взять? Конечно, когда мы звонили ему, он ничего не знал об убийстве Ефремова – потому как прежде того ушел, но, по-видимому, он понял – сложить два плюс два и получить четыре нетрудно! И Глеб сдал вас, он понимал, что рано или поздно, но до вас дойдет очередь – и она дошла, пусть Глеб отрекся от того, что знает вас или кого-то из займодавцев Акстафоя – я понимаю его опасения пойти как соучастника в убийстве, к которому он непричастен. А затем вы сами, Назар – мне подсказали, что знаете Глеба с малых лет. С той минуты, как все само собой сложилось у меня в голове – я уже не мог просто сидеть и не проверить подлинность этой версии, слишком явный след, и мы с участковым отправились на Головольницкую, нашли конкретно вашу «Волгу» ГАЗ-21, небесно-голубую, светло-синюю – надо признать, хитро вы ее скрыли, припарковали ловко, мы ее проверили по номерам, а Назар – тут как тут! – и сам приплыл в руки, оставалось только защелкнуть наручники.

КОНЕЦ

Оглавление

  • Глава 1. Монах поднимается в гору
  • Глава 2. В капле дождя муравей
  • Глава 3. Золотой Паланкин
  • Глава 4. По пятнам на шкуре
  • Глава 5. Лама, играющий на ганлине
  • Глава 6. Ворона вскрикнула в ночи
  • Глава 7. Картины примитивной охоты
  • Глава 8. Под звуки костяной свирели
  • Глава 9. Бодхисаттва любит варваров
  • Глава 10. Дикие утки на спокойной реке
  • Глава 11. Глубокая выщербина на алмазе
  • Глава 12. Стервятник хватает лебедя
  • Глава 13. Архат спускается с горы