Шу [Алёна Митрохина] (fb2) читать онлайн

- Шу 615 Кб, 32с. скачать: (fb2)  читать: (полностью) - (постранично) - Алёна Митрохина

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Алёна Митрохина Шу


А он любил старух…

Все детство пробродил с матерью по ее подружкам, могущественным тогда женщинам – товароведам, стоматологам, заведующим садиков и библиотек, директорам школ и председателям гаражных кооперативов. Эти женщины – владелицы возможностей, невозможных для простого советского человека, хранительницы дефицита, вожделенных шапок, сапог, колбас, конфет и, самое главное – связей, представляли особенное общество, высший свет их, пусть не маленького, но все-таки совершенно провинциального города. И ему было очень приятно, что эти необыкновенные дамы так нуждались в его матери – простой медсестре, и принимали ее на равных, как свою.

Хотя нет, простым смертным в дома этих королев ход был закрыт, да назвать обычной медсестрой его маму нельзя, была она медсестрой высочайшего класса! Легко могла найти тонюсенькую веночку даже у грудного младенца, поэтому даже самая прячущаяся и пропадающая вена как самих этих сливок общества, так и всех их престарелых родственников, мужей, братьев и прочих других нужных и важных людей, под умелыми и бережными мамиными руками расслаблялась и проявлялась.

Мама, вхожая во многие непростые дома, посещая с рабочими (поставить капельницу или укол) и гостевыми визитами подруг или их протеже, всегда брала с собой его, Шурочку. Где он только не был с ней, каких только жилищ не видел, но уютные квартиры маминых подружек любил больше всех.

⁃ Ну что, Шу-Шу, милый, пойдём в гости к тетечке Идочке? – мама всегда сюсюкала, но ему это нравилось, он был приучен к ласке, всем этим милым словечкам и своему прозвищу «Шу».

Прозвище прилепилось к нему раз и навсегда с легкой руки одной из подруг, Клавдии Степановны, за особую его любовь к одноименному пирожному, так кстати сочетавшемуся с его собственным именем, что до сих пор все так его и звали. Все, кроме жены, конечно.

⁃ Да, мамуля, да! Хочу к Идочке!

Поход в гости означал много маленьких радостей: раньше заберут из садика, мама будет веселая и красивая, она всегда наряжалась к Идочке, а, самое главное, будут подарки, ему, самому желанному гостю, в богатом и огромном (там был даже кабинет, от пола до потолка уставленный книгами!) Идочкином доме, причём не просто подарки, а всякие невиданные вкусности и вещицы. Ида привозила их из-за границы, где часто бывала. Конечно, бывала она лишь в соцстранах, но и они для простого советского человека казались чем-то немыслимым, богатым, почти капиталистическим.

Идочка, Ида Георгиевна, была самой влиятельной из маминых приятельниц, центром их маленькой компании, именно она диктовала правила и решала, с кем стоит общаться, а с кем нет, кому стоит помогать, а кто обойдется, и никто не оспаривал эти решения, да и зачем? Мама Иду побаивалась и всегда ждала от нее одобрения, поэтому ко встрече с подругой готовилась – делала прическу, надевала что-нибудь новое, наряжала Шуру. Ведь Ида, директор единственного в городе хладокомбината, статная и элегантная, строгая, насмешливая, благоволила матери по большей части из-за него, Шуры.

У неё не было детей, и не могло быть – редкая форма бесплодия, ничего нельзя сделать. Правда, имелись племянницы, дочки старшей сестры, с которой она была в непримиримой ссоре, настолько давней, что обе уже и не помнили, из-за чего возник разлад. Исчисляющаяся годами вражда стала такой привычной, даже удобной, что никто не хотел ничего менять, лишь племянницы время от времени наведывались к состоятельной тетушке – попить чаю да занять денег. Ида никогда не отказывала и по-своему их любила.

Но любовь к черноглазому карапузу Шурочке была куда сильнее! Этот мальчишка – ласковый, избалованный, улыбчивый, стал ее отдушиной, вся возможная материнская нежность устремлялась к нему, такому хорошенькому и милому, похожему на картинку из журнала о здоровом детском питании или счастливом советском детстве.

Муж Идочки, дядя Серёжа, тоже любил Шуру, играл с ним в солдатиков, в прятки и догонялки. Шурику не очень нравились его грубоватые манеры и громкий голос, он больше любил нежные женские руки, любил сидеть за одним столом с этими сладко пахнувшими волшебницами, слушать их голоса, засыпая, в конце концов, на диванчике. Тогда мама укрывала его мягким теплым пледом, верхний свет выключали, оставляя только рассеянный торшерный полумрак, и комната погружалась в дремотные сумерки. И вот уже веселый смех казался далеким, Шурочку кружило-кружило-кружило, затягивало в чудесный беззаботный сон. Так, бывало, и спал до самого своего дома, лишь на секунду проснувшись в сильных дяди Сережиных руках, несущих его до такси, а уверенные отцовские руки, принимавшие драгоценный груз из приехавшего домой автомобиля, он уже не чувствовал, слишком крепко спал.

Идочка Георгиевна эмигрировала в Германию в 90-е, когда распался Союз и открылись границы, уехала на историческую родину, на воссоединение с семьей. Оказывается, родители ее давно жили в ФРГ, но она особо не распространялась, могла должность потерять, неудобным было в Советском Союзе такое родство, даже стыдным. А рухнул этот самый Союз, собралась вмиг, и мужа с собой забрала, и племянниц. Сестра осталась – так и не помирились.

Шурик помнил последний, прощальный, вечер, скомканный, на коробках: все, что успели продать – продали, что не успели – раздали, и когда-то уютная, роскошная квартира была непривычно холодной, пустой. Он забежал ненадолго, попрощаться, взрослый, школу заканчивал, и, конечно, с мамой на посиделки больше не ходил. Обнялись, поцеловались, обещали писать-звонить. И писали. И звонили. До сих пор общаются.

Вообще как-то так получилось, что Шу оказался единственным ребёнком на всю женскую компанию. Эти властные женщины, которые имели всё и даже немножечко больше, не имели главного – детей.

Всего подруг было шесть – постоянных, закадычных, собирались всегда вшестером, если кто-то не мог – встреча отменялась. Кроме мамы и Иды, были Марья Агафоновна, Раечка Ивановна, Надежда Сергеевна и Клавдия Степановна, все – успешные в жизни и все, кроме матери, бездетные. А ведь будь у них дети, они бы могли дать им многое, очень многое – лучшие игрушки, школы, поездки… Но – увы!

Правда, у Марьи Агафоновны была дочь. Приемная. Машку Марья Агафоновна решилась удочерить после очередного выкидыша. Подружки ее отговаривали, особенно Ида.

– Маша, – говорили они, – подумай сто раз. Зачем тебе чужой, да еще нежеланный (она собирала документы для ребенка-отказника, из дома малютки) ребенок, он же наверняка больной….

Она возражала:

– Девочки, у меня связи, я директор такой школы! У меня столько знакомств – от врачей до директора роддома, помогут, подберут здорового малыша.

– Да пойми ты, дуреха, ребенок – отказной, – повторяла Ида, – его уже не хотели. Даже если его вынашивала самая здоровая мать из самой благополучной семьи, она знала, что отдаст его, а он, уже в животе, знал, что не нужен, и родился он уже с этой ненужностью, а от этого – неполноценный, понимаешь? Зачем тебе все это? Ну не дает Бог детей, так может и не надо?

Но Марья Агафоновна – директор престижной школы, опытный педагог, любимый учитель многих детей, после таких разговоров только сильнее желала взять ребенка, сделать его счастливым и искренне считала, что так и будет.

К выбору младенца, девочки, подошла серьезно и после многочисленных консультаций с педиатрами, органами опеки, воспитателями и прочими специалистами удочерила Машку – черноглазую и щекастую, очень похожую на Шурика.

Из живой и веселой непоседы потом выросла плутоватая и хамоватая Маня – гулящая и бессмысленная, отбывшая в итоге со всеми семейными накоплениями в неизвестном направлении. Одним словом, стыд, позор и сожаления.

Надежда Сергеевна, заведующая детским садиком, тоже не без трагедии – единственный сын Игорек, которого родила очень рано, талантливый и подающий надежды в рисовании, пении и другом творчестве, повесился. Было ему лет 15, сложный возраст. Надежда Сергеевна не винила ни себя, ни его, и вообще – никогда не говорила о сыне. Ходила на могилу, поминала раз в год, да и всё. Всегда была гостеприимная, Шуру любила, а на тихом часу (естественно, он ходил в ее детский сад) иногда звала в свой кабинет поиграть и поболтать. Ох, как он это любил! Надевал, торопясь, сандалики и бегом на первый этаж – к тете Надечке, которая брала какую-нибудь книжку и учила Шуру читать, или читала ему сама, и была при этом немного строгая, но он-то знал, что она не сердится на него, даже когда совсем не хотел складывать по слогам или слушать книжные истории.

Была ещё Раечка Ивановна – самая молодая, красивая и модная, товаровед центрального универмага, это она одевала и обувала подруг, формировала стиль, диктовала моду. А толк в этом она знала, без конца моталась в Москву и привозила оттуда модные тенденции – вещь для провинции непонятную и оттого не принимающуюся во внимание. Раечку все любили, была она незамужняя, бесшабашная и беспечная, жила в своё удовольствие и ни о чем не сожалела. Наверное, Шурик был в неё влюблён, даже наверняка. И когда она, смеясь, говорила «Эх, миленький мой Шу-Шу, что ж ты маленький-то такой? Был бы большой, женились бы!», а потом ласково обнимала его и чмокала звонко и мокро, Шурик краснел и смущался, и выпрямлял спину – хотел казаться больше и взрослей, чтоб она видела – ещё немножко и он вырастет, станет большим и самостоятельным, и будут они вместе – навсегда.

Потом Раечка уехала, куда-то далеко, на север – зарабатывать, а он до сих пор помнил ее смех и блондинистые кудряшки, и запах болгарских «Сигнатюр», и шуршание ее юбки, и быстрое касание тонких пальцев: «Привет, маленький! А ну-ка, беги на кухню, посмотри, что я там тебе за вкуснятину приготовила…». И он, веселый и счастливый от этого внимания, от маминых подружек, от их разговоров, мчался на Раечкину кухню, или искал припрятанный Идой подарочек (была у них такая игра), или делил с Машкой конфеты на двоих, или… или… или…

Через много лет от всезнающей Иды Шура узнал, что, в конце концов, Раечка обосновалась в Москве, горничной в богатом доме, Ида даже прислала фотографию подруги. Та стояла на широком крыльце с коваными перилами и улыбалась узкой извиняющейся улыбкой. Блонд сменился медно-рыжими кудельками, на которых белел специальный головной убор, а форменное черное платье украшал большой воротник с оборками. Вот тебе и жизненная карьера – от хозяйки жизни к хозяевам этой самой жизни…

Другая мамина подруга – Клавдия Степановна, блокадница, коренная ленинградка, приехавшая в их далекий сибирский город по большой любви, у которой война забрала все хрупкое женское здоровье, отвечала в их компании за культуру. Она не была большой начальницей, да и вообще никакой начальницей не была, трудилась в краевом управлении культуры, организовывала гастроли тогдашних знаменитостей – от Кобзона и Ротару до именитых столичных театров. Но работа давала ей едва ли не самые большие преференции – билеты на выступления звезд, чей приезд в их провинциальный город всегда являлся событием, и всегда – долгожданным. На таких концертах собиралась элита: от высокопоставленных чиновников до лучших врачей, на прием к которым попасть было сложнее, чем на прием к высокому руководству. Конечно, сразу обеспечить всех подруг заветными контрамарками Клавдия не могла, поэтому ходили на выступления по очереди. Маме, совершенно не чтившей ни спектакли, ни концерты, всегда доставались билеты на детские представления, куда шли они с маленьким Шурочкой, оба нарядные и веселые. Сидели на лучших местах, тут уж Клавдия старалась.

Сидели и оба вертелись. Шу из-за того, что смотреть на происходящее было скучно и неинтересно – актеры и актерки были слишком размалеваны, кричали неестественно громкими, а иногда и пугающими, голосами, бегали и прыгали по сцене и от этой беготни и скачков от пола и от одежды вздымались сероватые облачка пыли, и Шурочке, привыкшему к почти стерильной домашней чистоте, хотелось немедленно чихнуть и высморкаться. И он чихал и шмыгал носом, нервируя сидящих радом зрителей.

Мама вертелась тоже, но не потому, что ей не нравилось действие, на него она вообще не обращала внимания, и, скорее всего, даже не сказала бы, спроси у нее потом, как назывался и о чем был спектакль. Нет, зоркие мамины глаза выглядывали и высматривали знакомые лица ее влиятельных пациентов с тем, чтобы во время антракта, взяв за ручку прехорошенького Шурочку, как бы невзначай столкнуться с одним из них, и сладчайшим голоском удивиться неожиданной встрече, с мягкой тревожностью осведомиться о здоровье, наклониться к маленькому наследнику, которого привел визави и угостить его конфеткой, взявшейся как будто из воздуха, сюсюкая и разливаясь соловьем. Итогом таких встреч всегда становилась договоренность о рабочих визитах мамы к благодарному больному с курсом уколов от давления, капельниц от нервов, да и просто витаминов для укрепления изношенного организма. Во всё время маминого разговора, Шура нещадно тянул ее за руку, очень хотелось успеть в буфет, где в бумажном стаканчике давали лимонад «Буратино», а на белой картонной тарелочке с гофрированным краем – невероятно вкусные бутерброды с кружками копченой колбасы в белых крапинках жира и прозрачной кожуркой по краям. Впрочем, маминого собеседника тоже тянули в том же направлении, так что общение заканчивалось быстро к удовольствию обеих сторон.

Когда Шуре исполнилось десять лет, он наотрез отказался ходить в театр, и даже всесильная Ида Георгиевна не смогла на него повлиять, не говоря уж об остальных подружках.

– Что ж, – вздыхала все понимающая Клавдия Степановна, – мальчик взрослеет, скоро и с нами ему станет неинтересно, – и гладила Шурочку по мягким густым волосам.

Клавдия баловала Шурика по-своему. Однажды купила копилку – огромного глиняного поросёнка, невероятно-розового цвета с красным носом-пяточком, прорисованным до мельчайших подробностей, от раздутых ноздрей до жестких, колючих щетинок. Шурочку этот нос почему-то пугал, всё ему казалось, что из него вылетит жирная грязная муха и укусит за нежную щеку, оставив безобразный шрам на всю жизнь. Поэтому он закрасил его черным фломастером, который специально захватил с собой, когда пошел в гости к Клавдии Степановне. Пятачок стал черным, неровные штрихи, сделанные дрожащей Шурочкиной рукой, выползали за края поросячьего носа, и получился в итоге поросенок в черную кривую полоску – уродство!

Клавдия ругала Шу, требовала объяснений, и, кажется, даже на него обиделась. Шу плакал горячими детскими слезами, не в силах объяснить ничего про муху, опускал голову все ниже и ниже и, к стыду своему, упал, опрокинув стакан со сладким компотом. Клавдия рассердилась еще больше, и отправила негодника в дальнюю комнату, где он и просидел до конца вечера, жаждая мести и бормоча про себя нелепые детские проклятия. Ненавистный поросенок стоял здесь же, на полке с книгами. Шу хотел разбить глиняного страшилу, и взял уже в руки, но услышал шуршание и позвякивание денег в его раздутом брюхе и поставил на место.

Клавдия копила деньги на путевку для Шу в Ленинград. Очень хотелось ей свозить его в свой родной город, поводить по с детства милым улицам, вдоль каналов, по мостам, храмам и музеям, словом – приобщить мальчика к самой огромной любви своей – городу на Неве.

Была мечта у нее – вернуться. Тоска по Ленинграду, позже Санкт-Петербургу, с годами становилась все сильней. Пока был жив муж, о переезде не думала – слабому на легкие Андрею Николаевичу сырой ленинградский климат не подходил совсем. Засобиралась, когда муж умер, Шуре тогда уже было за тридцать, да не смогла. Упала прямо дома, на кухне. Хорошо хоть телефон носила в кармане халата, это мама Шу приучила подружек держать трубки рядом, мало ли что! И вот случилось это «мало ли что» – перелом шейки бедра, «обычное дело в таком возрасте» сказал усталый врач скорой, которого Шу вызвал сразу же после звонка Клавдии. А позвонила Клавдия ему, потому что был он в ее телефонном справочнике записан первым, на букву «А», Александр.

Ушла Клавдия быстро, за месяц. Угасала, угасала и, наконец, угасла, почти у Шурочки на руках, не узнавая его, да и, как ему казалось, последний вздох свой сделала она уже не в этом мире.

Весь этот месяц он провел с ней, ухаживал, мыл, водил на горшок. Жена морщилась от брезгливости, мол, противно это всё, а ему – ничего, не противно нисколько. Любил он их, беспомощных своих, беззащитных старух. Осталось их у него ровно половина от шести, да ведь, как говорится, Бог троицу любит.

Кстати, пока не впала в забытье, Клавдия заставила Шу вызвать нотариуса и оформила завещание: квартиру – Шурочке, накопления разделить между всеми подружками поровну, а из дома пусть каждый заберет то, что захочет, чтоб осталась о ней память, остальное продать, а вырученные деньги отнести в церковь, что Шура и сделал, не взяв себе ни копейки. Квартира была хорошая, двухкомнатная, в кирпичном доме в спокойном центре, не квартира – мечта! Да и денег накоплено прилично. В общем, облагодетельствовала перед смертью Клавдия всех почти по-королевски, Шура такого поворота не ожидал, а жена лишь ухмыльнулась презрительно.

Потом, убирая в квартире, перед тем, как сдать ее в аренду, нашел он поросенка, чей нос так и остался черным. Почему Клавдия не отмыла пятачок, непонятно. Шу попытался потереть мыльной мочалкой, но ничего не вышло, видно, впитались черные чернила намертво. Внутри поросенка так и шуршали советские бумажные деньги и звякали железные рубли, но разбивать копилку Шура не стал, а взял домой и поставил на самое видное место в спальне. Жена, как ни странно, не возражала, она любила такие вещицы из прошлого, «винтаж» сказала она и водрузила рядом деревянный расписной гриб, тоже копилку, «подарили, когда мне пять лет исполнилось» пояснила жена. Внутри гриба ничего не было и пах он деревом и немножко лаком, «как новый» удивлялся Шура. Жена потом бросила в него жемчужины, собранные от порвавшейся нитки, которую Шу подарил ей на день рождения. Жемчужины рассыпались по углам, подобрали только те, что были на виду, примерно половину от всех. Из-за этого собирать нитку заново жена не стала, и теперь стояли рядом две копилки с ненужным содержимым: в одной деньги, на которые ничего не купишь, в другой – кривоватые разномастные жемчужины, которые никто никогда не будет носить.

Мама сильно плакала по Клавдии, они были подругами самыми близкими, душевными. Мама часто у нее бывала, уколы ставила, капельницы, здоровье у Клавдии всегда было слабое – блокадница. Много разговоров переговорено и пережито вместе тоже много. Вместе провожали Андрея Николаевича, мужа Клавдии, в больницу, с воспалением легких. Провожали, как оказалось, в последний путь. Умер он там через два дня, и Клавдия не могла простить себе, что доверилась врачам, а не мужу, который ложиться в больницу не хотел ни в какую, и, всегда спокойный и тихий, в этот раз топал ногами и даже прикрикнул на жену слабым, но с железными нотками, голосом. Клавдия не послушала, мать ее поддержала, вот и отправили лечиться.

Вместе с Клавдией тревожились из-за Шуриной бездетности. Сколько сказано было про то, что внуков все нет и нет, а пора бы уже, что, может, полечиться бы Шуриной жене, почему-то и Клавдия, и мать, абсолютно не сомневались, что дело в Наталине (так звали Шурину жену), да все без толку.

Шуру отсутствие детей нимало не беспокоило, ему нравилось, что он – единственный, о ком жена заботится, а уж заботилась и любила она его сильно, да и сейчас любит, Шу это точно знал. Ну а то, что в последние годы живут как чужие, и все чаще ловит он на себе презрительный Наталинин взгляд, и сидят они по разным комнатам по вечерам, каждый в своем телефоне, так то не страшно – кризис семейной жизни, у всех бывает, пройдет. Иногда ёкало сердце – а вдруг не пройдет? А вдруг это не кризис, а конец? Но сам над собой и смеялся, в жениной верности он был уверен.

Маме внуков не очень-то хотелось, но разговоры с Клавдией она поддерживала, чего же не поговорить.

Кстати, из-за внуков она разругалась с Марьей Агафоновной, разругалась насмерть, окончательно и бесповоротно.

А произошло то, что вернулась Маня. Да только вернулась не одна, а с двумя совершенно одинаковыми черноглазо-чумазыми детьми, близнецы, три года, пояснила Маня, чмокнула Марью Агафоновну в сухую морщинистую щеку и опять отбыла в одной только ей ведомом направлении, даже чаю не попила.

Марья Агафоновна взялась за внуков и их воспитание с невиданным энтузиазмом. Подняла старые директорские связи, подключила всех, кого можно и нельзя, даже взятку дала, и оформила опекунство. Внуков звали Коля и Оля, фамилия у них была Манина, а отчество – Маниного приемного отца, то есть мужа Марьи Агафоновны. Несмотря на простые русские имена, Коля и Оля происхождения были, несомненно, южного, невооруженным глазом видно. Юркие, черноглазые и неусидчивые как обезьянки, трехлетки оказались совершенно не поддающимися воспитанию, и даже новоявленная бабушка, а по совместительству заслуженный учитель и бывший директор престижнейшей инновационной школы, расписалась в своем педагогическом бессилии. Дело дошло до детского психиатра, поставившего диагноз «синдром дефицита внимания и гиперактивность». Немного успокоив бабушку, что «это бич современных детей, каждый второй этим страдает и с возрастом все пройдет», врач вооружил ее ворохом рецептов и отправил восвояси.

Лекарства почти не помогали и, измотанная активностью и непослушанием внуков, Марья Агафоновна обратилась за помощью к маме, которая перед выходом на пенсию работала в детской поликлинике и могла не только порекомендовать какого-нибудь хорошего массажиста, но и вообще – посоветовать.

Только совет был один – найти Маню, отдать детей и продолжать спокойно жить, наслаждаясь радостями заслуженного отдыха. А если так уж хочется о ком-то заботиться, то лучше бы ей позаботиться о муже, Викторе Степановиче, благо, болезней в этом возрасте накопился целый букет, да и дача, совсем заброшенная по причине вновь обретенных внуков, требовала ухода.

Дача Марьи Агафоновны располагалась за соседним забором от маминой. Впрочем, забором эту ветхую изгородь назвать было нельзя. Так, жалкие прутики, на которые после прополки нанизывались для просушки перчатки, да ждали своей очереди до скрипа отмытые банки, в которые мама закатывала огурцы и помидоры и которые Шура по осени вывозил в погреб, где они благополучно простаивали до весны. Соленья и маринады Наталина не признавала, «сплошная соль и отеки», а согласный с ней Шу маму все же обижать не хотел, поэтому хрустел кисло-сладкими огурцами и чрезмерно острыми помидорами сугубо на родительской кухне.

Необходимости строить заборы у подруг не возникало никогда, да и зачем? Ходили друг к другу в гости, живя, по сути, одним двором. Обе – страшные аккуратистки, мама и Марья Агафоновна содержали участки в идеальном порядке. Доходило до того, что немногочисленные сорняки упаковывались в мешки и вывозились на ближайшую городскую мусорку, и у лебеды и муравы не оставалось ни малейшего шанса вновь прорасти на образцово-показательной земле. Грядки выравнивались по колышкам, между которыми протягивались веревки, и невозможно было представить, чтобы какой-нибудь кустик салата или петрушки оказался за строго установленными границами. Огурцы, редиска и прочие незамысловатые овощи высаживались по науке и ранжиру, цветы цвели друг за другом с весны до осени, и всё вместе радовало глаз невероятным, каким-то немецким порядком, и выглядело весело и мило.

Особое место на даче занимали, конечно, помидоры. Это был предмет особой гордости, гордости совершенно обоснованной. С детства Шу помнил, как начиная с февраля и по самый конец августа, мамина жизнь была посвящена этим красным, а потом, по мере освоения премудростей взращивания, и желтым, и полосатым и даже черным плодам с сочной кровавой мякотью, питательной и вкусной необыкновенно.

Все любили мамины помидоры, шутили, что только Тома (так зовут маму) умеет вырастить томаты, мол, имя обязывает.

В феврале, в строгом соответствии с рекомендациями лунного календаря, отец или Шу приносили из погреба мешки с заготовленной с осени землей, остро пахнущей прелой листвой, перегноем и немного плесенью: Тома не признавала никаких покупных грунтов, и сама старательно, согласно только своим рецептам и пониманиям, готовила питательную почвенную смесь, в которой последующие три месяца будут наливаться жизнью сначала слабые, похожие на бледно-зеленые ниточки, а потом тугие крепкие ростки – рассада.

Рассада всегда готовилась на двоих. Приходила Марья Агафоновна и обе огородницы, сдвинув на нос очки и почти не дыша, пинцетами высаживали светлые круглые семена – по одному в микроскопическую лунку, а лунок этих в рассадных ящиках было, как казалось Шуре, сотни, впрочем, он их никогда не считал. Вскоре из каждой лунки выползали два продолговатых наивных листочка на тоненькой ножке, и мама строго и тревожно их осматривала, проверяя, все ли проросли, все ли принялись. В разных ящиках росли разные сорта, мать любила экспериментировать, но огромное мясистое «Бычье сердце» и продолговатый крепкий «Дюшес» высаживались всегда.

Когда появлялись настоящие листочки, ростки отправлялись в отдельные жилища – обрезанные пакеты тетрапака из-под молока и сметаны, терпеливо собираемые весь год. Эти пакеты обрезала и мыла даже Наталина, внося тем самым скромный вклад в дело выращивания любимого овоща, за что мама неизменно ее благодарила. Пересадка в тетрапаки – дело хлопотное и трудоемкое и одним днем управиться удавалось не всегда. Тогда Марья Агагфоновна оставалась ночевать, и они вместе с Шу долго пили чай на кухне, вспоминали, как он, маленький, засыпал под их разговоры, вспоминали Иду Георгиевну, Раечку и Клавдию Степановну. Мать всхлипывала и просила сына принести из серванта настойку, ту, которая в коньячной бутылке, и он приносил, выпивали по малюсенькой рюмочке и как-то немедленно все пьянели, и у Шу закрывались глаза, и он уходил спать в угловую, когда-то его, узкую комнату, где по-прежнему стоял письменный полированный стол с обожжённой столешницей – результат неудачного химического эксперимента, и софа, обитая вишневым флоком, жесткая и неудобная.

Саженцы росли дружно и споро, и скоро подоконники становились похожи на небольшие джунгли, густые, сочные и живые. Растения пахли терпко и не очень приятно, Шу не любил этот запах, поэтому в его комнате мама никогда рассаду не ставила. В начале мая растения, некоторые уже с невзрачными белыми цветками, в разномастных коробках переезжали на дачу.

Иногда их начинающаяся дачная жизнь омрачалась внезапными майскими заморозками, когда вчерашняя, почти летняя жара, вдруг сменялась сегодняшним, почти зимним холодом, и крупными хлопьями тихо падал снег, накрывая уже распустившиеся чашечки тюльпанов, нежнейшие листочки деревьев, и, казалось, все это замерзнет окончательно и навсегда. Но через два дня снег таял и наступало настоящее, без аномальных сюрпризов, тепло.

Но эти два дня неизменно были наполнены тревогами за будущий томатный урожай. Для минимизации потерь кипятильниками нагревались огромные жбаны с водой и заносились в маленькие дачные комнаты, где, в ожидании высадки в грунт, устанавливались ящики с саженцами. Комнаты наполнялись паром и жаром, и влажный туманный воздух, в котором зеленели резные рассадные листы, превращал их в настоящие субтропики.

Когда погода налаживалась, подруги подсчитывали убытки, перекрикиваясь друг с другом каждая со своего участка. Убытки были небольшими, но все равно – жалко. Однако вскоре растительная жизнь входила в привычную и правильную колею и шла так, неспешно и по раз и навсегда заведенному порядку, до самой глубокой осени, пока в дачном поселке не отключали свет и воду, или, по причине ранних заморозков, ночевать в тонкостенном домике становилось решительно невозможно.

К слову сказать, дача Надежды Сергеевны располагалась в этом же поселке, но находилась в противоположном его конце и от этого ее дачная жизнь текла обособленно, по своим законам и никак не пересекалась с Марьи Агафоновниной и Томочкиной. Собирались втроем редко, обязательно на Троицу и в августе, на день рождения Надежды Сергеевны, то есть в те дни, когда работать грех и не положено.

И все было бы хорошо, но такую чудесно организованную бытность нарушили Коля и Оля. Неугомонные дети бегали по участкам, кричали, и то и дело нарушали установленные границы. То тут, то там на грядках виднелись их следы, безжалостно уничтожавшие долгожданную растительность, цветы вырывались с корнем, но вручались обеим бабушкам (а мать, по причине установленной общности дачной жизни, эти дети тоже считали своей бабушкой) с такой непосредственной щербатой улыбкой, что растроганная Марья Агафоновна просила маму внуков не ругать. Клубника, только начинающая зреть, еще бело-зеленая, пресно-кислая и совершенно невкусная, поглощалась растущими организмами до наступления зрелости. С молодых яблонь обрывались гибкие ветки – полным ходом шло сражение на «саблях», и в месте излома неровным краем белело нежное яблоневое нутро, которое мать обмазывала зеленым садовым варом, и которое даже Шурочке было жаль.

Хотя, если говорить начистоту, дети ему нравились. Невоспитанные, шумные, но непосредственные ребятишки его не раздражали, он запросто мог проиграть с ними полдня, не замечая, как летит время. Для них достал из сарайки свои старые игрушки, которыми играл, когда был маленький, и с не меньшим интересом, чем его юные соседи, рассматривал незатейливые, еще советские, пластмассовые машинки, все – либо зеленого, либо синего цвета; мишку с оторванной, как в стихотворении, лапой и пуговицей вместо одного глаза; модель самолета, склеенную нетерпеливым Шу вкривь и вкось; ружье и пистолет, стреляющий пистонами, пистоны лежали тут же, но, конечно, не стреляли, отсырели; была здесь, к великой Олиной радости, кукла, со спутанными белыми волосами, в розовом платье и когда-то белых носках. Кукла эта была их, Коли и Оли, матери, Мани, и теперь уже дочка играла с ней, вот такая связь поколений.

Марья Агафоновна умилялась дружбе Шу и внуков и всячески поощряла, пекла Шурины любимые вкуснейшие пироги с яйцом-луком или с печенью, угощала мать куриным рулетом в беконе – уникальный рецепт, а отца – вишневой наливкой собственного производства. Задабривала Тому еще и потому, что все игры почему-то происходили на Томином участке, а значит и разрушения от егозливых детей та терпела бОльшие, чем родная бабка.

Скандал разразился в июле и, конечно, из-за помидоров. В тот год Тома впервые высадила сорт черри, и принялись они на редкость превосходно, росли дружно, радовали глаз стройными рядами и похожими на виноградные гроздьями аккуратными, пока еще зелеными, крепкими бусинами-плодами. Ввиду экспериментальности посадки, кустов было не много, о чем мать уже жалела, поэтому береглись новички усердно, чтоб не потерять ни одну «черешенку».

Во время редких отлучек в город, за посадками следила Марья Агафоновна, защищая их от ворон, приблудных котов, а, с недавнего времени, и неуемных, а точнее говоря, неуправляемых, внуков. Не доглядела.

Приехавшая с пакетами, полными провизии и других, необходимых для садоводства и огородничества, покупок, Тома застала следующую картину. По ее образцово-показательному участку словно прошелся разрушительный торнадо: грядки истоптаны, цветы помяты, некоторые оборваны, а недоделанный венок из уничтоженных соцветий валялся здесь же, как и обломанная ветка вишни с намотанным непонятно для чего куском старой проволоки. Эта проволока изредка использовалась для страховочного закрывания тепличной двери во время сильных ветров, но сейчас дверь, слегка поскрипывая, открывала вид внутрь парника и становилось понятно, что в этом нутре кто-то решил устроить песочницу и освободил для этого место, частично выдернув растущие здесь огуречные плети с маленькими колючими, похожими на шишечки, корнишонами.

Но самая непоправимая, а от этого тем более ужасающая картина открывалась при виде на помидорные посадки. Вся земля в ряду томатов черри была усыпана этими самыми томатами. Зеленые градины покрывали землю ровным ковром, и на повисших ветках не осталось ни одной помидорки.

Правда, больше не пострадал ни один сорт. И «Бычье сердце», и «Дющес», и все другие, традиционные и нетрадиционные сорта, колосились упругой зеленью, сквозь которую проглядывали начинающие спеть блестящие бока будущего урожая.

Как маму не хватил удар, Шу не понимал до сих пор. Услышав, что приехала Тома, Марья Агафоновна выскочила из своего домика и, треща, как сорока, не давая вставить ни слова, начала говорить о том, что у мужа, Виктора Степановича, диабетика и гипертоника со стажем, случился приступ, что она просидела возле него весь день, даже ставила укол, что внуки, предоставленные сами себе, как-то незаметно пробежали к Томочке на участок, что огорчаться не из-за чего, всё приберем, восстановим, да и разрушений особых нет, а черри, ну что черри, на следующий год вырастим…

Мать молча ушла в дом, выставила покупки, продукты убрала в холодильник, переоделась в рабочую одежду и велела переодеться Шуре и отцу, что те беспрекословно выполнили, понимая – лучше не спорить, хотя по телевизору начинался футбол, да и вообще хотелось есть. Потом она взяла из сарая три лопаты, тачку и все трое отправились за пределы дачного поселка, где в поле росли беспризорные мальвы высотой больше человеческого роста, с малиновыми цветками, похожими на маленькие рупоры, из которых, деловито гудя, вылетали мохнатые неспешные шмели и более проворные пчелы. Тома мальвы не терпела, называя их деревенскими и сорняками, но сейчас заставила выкопать самые высокие и крепкие. Нагрузив полную тачку, недоумевающие Шу с отцом кое-как довезли поклажу, цепляющуюся длинными стеблями за все попадающиеся на пути препятствия, до своего участка, где и высадили их вдоль всей границы с владениями Марьи Агафоновны.

За этими манипуляциями следили притихшие Оля и Коля, по лицам которых были размазаны грязные слезы, из носа текло, и Коля, то ли не умеющий, то ли не хотевший сморкаться, слизывал сопли языком, выпячивая при этом нижнюю губу наподобие верблюжьей, нос его делался горбинкой, глаза сходились к переносице и южное его, а вероятнее даже центрально-азиатское происхождение, вылезало, так сказать, налицо.

Бледный и осунувшийся после гипертонического криза Виктор Степанович, сидя на стуле возле крыльца, слабым голосом уговаривал Тому одуматься, а жену призывал успокоиться, но Марья Агафоновна, знавшая нрав подруги и, понимая, что их многолетней, длиной в несколько десятков лет, да что там лет – длиной во всю жизнь дружбе, приходит конец, вдруг подбоченилась и крикнула пронзительным, звенящим от злости и собственной вины, тонким голосом:

– И вот не надо! Не надо! Паадууумаееешь, важность какая – помидоры! Тьфу! Пааадууумаеешь! Где тебе понять, где понять? Это ж дети! Де-ти! А что у тебя внуков нет, так сама и виновата! Если у тебя невестка пустая, так кто виноват? Нечего было под сына пустоцветку подкладывать!


С Наталиной сына действительно свела мама. Наталинина тетка, Томина пациентка, тяжелая одышливая старуха, мучимая приступами затяжного кашля, но не бросающая курить, а курила она всю жизнь и не что-нибудь, а «Беломор», запасы которого были неисчерпаемы даже в постперестроечные времена – и где она только их брала? – всю жизнь трудилась в крупном строительном тресте главным бухгалтером. Наталина – единственная и любимая племянница, жила с ней, отношения с собственной матерью, сестрой тетки по отцу, не складывались, та была сварливой неудачницей, обвинявшей весь мир во всем, что не сложилось в ее собственной жизни. Наталина тоже выучилась на бухгалтера и трудилась под теткиным присмотром в этом же тресте, и, обласканная ее заботой, деньгами и вниманием, нисколько не тяготилась одиночеством. Была Наталина легкая на подъем, не спорливая, даже немножко равнодушная – ничего ее не задевало, ничего не трогало, не брало за душу. Раздражало ее по-настоящему только собственное имя, и она все порывалась его поменять.

– Буду паспорт менять, поменяю, вот поменяю, – горячилась она. – Что за Наталина? Не Наташа, не Лина, а какой-то пластилин, ей-Богу! И коверкают постоянно, вот постоянно! Ну что Натальей назовут – это хоть понятно! Так ведь то Натэллой запишут, то Ниной, а недавно вот вообще – Виталиной!

Решение познакомить Шу с Натилиной возникло в Томочкиной голове мгновенно, как только она познакомилась с племянницей, произведшей на нее очень приятное впечатление. Дополнительным бонусом было и то, что девушка являлась единственной наследницей немалых теткиных богатств, ведь главный бухгалтер в строительном тресте, да еще с советских времен – это и антиквариат, и шубы, и путевки на моря, и однушка в престижном районе для племянницы, и собственные, невиданных размеров, трехкомнатные хоромы в старом фонде тихого центра.

Шу и Наталина друг другу понравились, поэтому решили не тянуть и очень скоро поженились. Правда, детей до сих пор не было и уже не будет – не хочется. В чем причина бесплодия, и в бесплодии ли дело, ведь бывает же простая несовместимость супругов, не выяснял никто. Ни Шура, ни Наталина, ни Тома, ни даже тетка особо не страдали от отсутствия наследников, поэтому по врачам не ходили и никаких лечений не затевали.

Мама Шурину бездетность обсуждала только с Клавдией, да и то ради поддержания разговора. Но слова Марьи Агафоновны про пустоцветку неожиданно ее задели, царапнули как будто по больному. У матери сделались страшные, горящие сухим светом, глаза, ее круглое, всегда приветливое румяное лицо вытянулось и стало отчетливо видно каждую морщинку и проступившие на враз побелевшей коже пигментные пятна.

– Не желаю больше видеть и знать, – неузнаваемым хриплым шепотом проговорила она и воткнула в землю последний куст мальвы, навсегда закрыв от себя и Марью Агафоновну, и Виктора Степановича, и Колю с Олей, к тому моменту вполне оправившихся от происходящего и с шумом делящих между собой то ли конфету, то ли печенье.

По осени поставили забор. Зеленые прямоугольники из профлиста высотой два метра надежно отделили друг от друга двух подруг и поставили финальную точку, как казалось нерушимой, но на деле очень хрупкой, дружбе.

А следующей весной вдруг приехала Маня.

Шу в тот день незапланированно оказался на даче, привез маме забытые дома таблетки. Когда собрался уезжать, увидел, что путь ему преградила неизвестная (соседские он знал все) иномарка. Хозяина автомобиля долго искать не пришлось: калитка на участок Марьи Агафоновны была открыта, и оттуда разносился шум и незнакомые голоса. Шура заглянул к соседям и увидел неизвестную полную женщину, которая почему-то тискала близнецов, а те вяло сопротивлялись объятиям, но все же не вырывались из них. Рядом с женщиной переминался с ноги на ногу сухопарый немолодой мужчина в усах и кепке, сдвинутой так далеко на самый затылок, что глядя на него возникал только один вопрос – что за неизвестная науке сила удерживает головной убор и почему известная науке сила притяжения в данном случае не работает? Чуть поодаль стояли растерянные Марья Агафоновна и Виктор Степанович. Увидев Шуру, они обрадованно стали приглашать его зайти, чему Шура весьма удивился, ведь после случая с помидорами они почти не общались.

Услышав Шурино имя, незнакомка перестала тискать детей, а, развернувшись в его сторону, раскинула объятия и так решительно двинулась в его сторону, что он испугался и попятился назад.

– Шу! Шурик! Не узнал? Это же я!

Голос у нее был прокуренный, резкий, но с такими знакомыми интонациями, что Шу закрыл глаза – с закрытыми глазами вспоминалось почему-то быстрее. Закрыл и тут же открыл.

– Маня?! – ахнул и прижал к себе эту крепкую женщину с широкой спиной, совсем не похожую на ту Маню, что он помнил – тонкую, чернявую, верткую, с влажными карими глазами. – Маня! Как же ты изменилась!

Он отстранился, не отпуская ее, разглядывая и узнавая. Конечно, это была Маня – постаревшая, располневшая, но с той же черноглазой плутоватостью, наливными сочными щеками и чуть кривоватыми передними зубами – в детстве упала с горки лицом прямо в лед, крови вылилось целое ведро и Шу, стоявший на вершине этой самой горки очень боялся к Мане подойти; потом прибежала мама, помогла Мане подняться и увела домой обрабатывать раны, а Шурику сильно попало тогда за трусость и за то, что не помог девочке. С того самого падения Манины зубы стали расти неровно, но Маню это совсем не портило, а даже органично сочеталось с ее таким же, несколько кривоватым и неуравновешенным характером.

– Знакомься, Шу, это мой муж, – она кивнула в сторону кепочного усача, – Владимир Сергеевич.

Владимир Сергеевич энергично кивнул в ответ, при этом кепка на его голове не шелохнулась, но руку для рукопожатия не протянул.

– Володя отставной военный, у него сертификат, мы за детьми приехали, – хвастливой скороговоркой выпалила Маня. – Дом в Подмосковье берем.

– Понятно, – протянул Шура. – Долго здесь будете? Может, в гости ко мне придешь? Посмотришь, как живу, с женой познакомлю. Приходи!

– Да что ты, Шу! Мы уже сегодня, я только детей забрать!

И тут Шура случайно перехватил взгляд Марьи Агафоновны, которая смотрела на приемную дочь с такой горечью, разочарованием и даже – Шу готов был поклясться! – ненавистью, что ему стало неловко и за нее, и за Маню, и даже за себя, ставшего невольным свидетелем некрасивой ситуации.

– Мань, машину уберите, я проехать не могу, – еле выдавил он и, ни с кем не попрощавшись, почти бегом покинул участок.

Больше Маню не видел, в их город она так и не вернулась, детей не привозила, и Шу о ней очень скоро позабыл вовсе.

Правда, после той встречи на даче он навестил Марью Агафоновну.

Старая женщина была ему очень рада.

– Шурочка ты мой! – ласково улыбаясь, расставляла она на столе знакомые с детства советские чайные чашки в оранжевый горох, – ну как ты, Шу? Как Наталина?

Вдруг Марья Агафоновна спохватилась и, не дожидаясь ответа, вышла из комнаты. Шурочка, давно не бывавший в ее квартире, оглядывал слегка позабытую, но такую привычную обстановку: сервант с искрящимся острыми бликами хрусталем и сервизом «Мадонна», книжный шкаф с подписными Дюма и Вальтером Скоттом, большие уютные кресла-кровати, которые разбирались специально для припозднившихся и решивших остаться ночевать дорогих гостей – самого Шу и его мамы, отец всегда уходил домой. Правда теперь, вместо знакомых с детства пейзажей и натюрмортов, стены украшали многочисленные фотографии Мани и Оли с Колей, все тех времен, когда они жили у Марьи Агафоновны. Интересно, лениво думал Шура,прихлебывая слабенький чай, неужели нет снимков поновее, надо бы спросить.

– Шурочка, тебе принести конфетку к чаю? – крикнула из кухни Марья Агафоновна.

– Да, Марья Агафоновна! – прокричал он в ответ.

В стеклянной, с металлическими резными ножками, тяжелой конфетнице, принесенной Марьей – пластилиновые Коркуновы и разноцветные морские камешки, желтые самые вкусные.

– Угощайся, угощайся, – хозяйка подвинула вазочку поближе и снова спросила, – ну как ты? Как папа?

Про маму не спросила.

– Да все хорошо, – Коркунов прилип к нёбу и зубам и у Шурика, пытающегося языком очистить рот от шоколадного содержимого, получилось шепелявое «дахсехагашо».

– А мы вот, видишь, одни, – и, словно для наглядности, она обвела вокруг себя рукой, – Виктор Степанович совсем разболелся…

В подтверждении ее слов из спальни раздалось прерывистое покашливание – Виктор Степанович, измотанный диабетом и давлением, практически не выходил из комнаты, не вышел даже поздороваться.

– Не ходи к нему, пусть болеет, – Марья Агафоновна уловила желание Шу зайти к старику, но не хотела, чтоб он увидел неопрятного, немощного, почти ослепшего мужа. Боялась, что Шура расскажет о плачевном состоянии Томе, а такого допустить она никак не могла – из гордости.

Говорить было не о чем и оба надолго замолчали, каждый о своем.

– Ну, я пойду, у меня еще дел куча, – засобирался Шурик. Никаких таких дел у него, конечно, не было, но сидеть дальше в этой гнетущей тишине и невысказанных сожалениях было решительно невозможно.

– Хорошо, Шу, конечно. Заходи, мы с Виктором Степановичем всегда тебе рады, – и она обняла его, привстав на цыпочки, и незаметно положив в карман конфетку, как всегда делала в детстве, а восторженный маленький Шурочка по приходу домой доставал сладкий сюрприз, продлевавший ему праздник совместного с мамиными подружками вечера. Напрочь позабыв о давней традиции, Шу проходил с конфетой в кармане щегольского синего пиджака до самого вечера, растаявшая сладость выползла из тонкой блестящей обертки и размазалась по всему карману, выступив некрасивым коричневым пятном сквозь подкладку. И хоть химчистка удалила грязь без следа, Наталина еще долго ворчала – пиджак был новый и дорогой.

А после вышло, что тот визит его к Марье Агафоновне был последним. Через несколько дней мама, моя посуду после совместного обеда, вдруг спросила:

– Шу, милый, а ты зачем к Марье ходил?

От неожиданного вопроса Шура поперхнулся кофе:

– А что такого, мам? Ну ходил. Они там совсем одни, Виктор Степанович сильно болеет. Да ты чего, мам? Всё эти помидоры не можешь забыть? Так ведь сколько лет про…

Договорить не успел, мать повернулась к сыну, посмотрела пристальным, почти незнакомым взглядом и чужим голосом сказала:

– Ты что ли дурак, Саша?

Потом снова включила кран и продолжила, как ни в чем не бывало, оттирать сковородку.

Шурик струхнул. Испугался. И дело не в холодном, почти уничтожающем – а унижающем уж точно! – материнском взгляде. Мама никогда не позволяла себе грубого слова, она даже в обыденной, повседневной речи почти всегда говорила уменьшительно-ласкательно – не суп, а супик, не школа, а школочка, не мусор, а мусорок, не кресло, а креслице, ну и так далее, и тому подобное… Помадка (в кармане ее халата всегда лежала губная помада и время от времени мама привычным жестом чиркала по губам, делала ими почти неуловимое движение, и губы мгновенно начинали блестеть насыщенной фуксией), тряпочка (даже если грязная, для пола), газетка, хохличек (это о нем, Шурочке), волОски (она очень любила длинные прически и радовалась, когда Шу долго не стригся)… К этой сюсюкающей манере долго привыкала Наталина и после каждого посещения родителей фыркала:

– Слушай, я как будто в доме для слабоумных побывала или в яслях для младенцев! Почему Тамара Яковлевна так разговаривает?

Наталина и его имя «Шу» не воспринимала, говорила, что Шу – это пирожное или, на худой конец, собачья кличка, а он, мол, не лакомство и уж точно не собака. Жена звала его исключительно Александр или Саша.

Но мама, мама никогда не грубила и ни разу, сколько он себя помнил, не обращалась к нему так. Поэтому брошенные ему в лицо слова про дурака и Сашу потрясли и отбили у него всякое желание навещать бывшую мамину товарку.

Теперь из шести волшебниц его детства осталось только две – мама и Надежда Сергеевна. Хотя правильнее будет сказать не две, а полторы.

Надежда Сергеевна доживала свои дни в Шуриной детской в компании с известным немцем – Альцгеймером.

Первые сигналы болезни уловила бдительная и многоопытная мама – какие только пациенты не проходили через ее руки, в том числе и такие, с деменцией.

А началось с того, что Надежда Сергеевна стала неожиданно называть Шурочку именем своего давно погибшего сына, Игорька. Прошло больше сорока лет, как он повесился, и вспоминала его Надежда только раз в год, в сентябре, в день его рождения. И то не вспоминала – поминала. Ездила в памятную дату на кладбище, часто возил Шура, но на могилу вместе с ней не ходил, ждал у ворот. Повез и в этот раз, да только когда приехали на погост, она вдруг спросила: «Игорек, а ты меня зачем на могилы привез? Или умер кто, а я и не знаю? Неужели с отцом что?» и посмотрела на Шу совершенно ясными глазами. Шура растерялся и пытался объяснить, что никакой он не Игорек, а Игорек-то как раз и есть тот усопший, которого она приехала навестить. Но Надежда Сергеевна засмеялась тоненьким дребезжащим смехом и выйти из машины наотрез отказалась, зачем, мол, ей смотреть на чужие надгробные плиты. Так и уехали, ни с чем, купленные Шурой цветы по дороге выбросили.

Мама сразу поняла, что дело не терпит отлагательств и повела подругу к известному, но теперь, в силу возраста, практикующему только для своих, профессору; благо, связь со знакомым еще с советских времен медицинским сообществом поддерживала, исправно поздравляя нужных людей с днями рождениями, новыми годами и днями медицинского работника, не навязываясь, но и не давая забыть о себе. Профессор, маленький старичок в толстых очках, долго беседовал с пациенткой, стучал молоточкам по костлявым коленям, водил им же перед выцветшими морщинистыми глазами и совершал еще какие-то пассы руками, в результате которых вполне спокойная до этого Надежда Сергеевна вдруг порывисто поднялась, взяла скучавшего на диване Шурочку под локоток и, сказав «Игорюша, мы же опоздаем в художественный салон, сегодня должны завезти акрил», быстро обулась и потребовала их выпустить.

Профессор при виде этого, видимо, подтверждающего его умозаключения, зрелища, удовлетворенно кивнул и пригласил маму в кабинет, где они долго шушукались и совещались. Шурочка с Надеждой Сергеевной все это время одетые простояли в прихожей. Обоим было маятно и жарко, у Шу по спине под курткой текла тонкая струйка пота и щипала кожу. Наконец, мама с профессором вышли, и троица чинно, но торопливо, покинула профессорскую квартиру.

На следующий день после похода к светилу мама связалась с Идой Георгиевной. Та, хоть и жила третий десяток лет в Германии, была в курсе всего происходящего, сохранила ясный ум, здравый рассудок, а самое главное – связи, то есть могла не просто дать дельный совет, но и подсказать, как и с помощью кого его воплотить. Ида направила к адвокату, Акиму Азриэливичу, жившему, по случайному совпадению, через дом.

Адвокат встретил любезно, повспоминали Идочку и пару-тройку других общих знакомых, повздыхали о былых временах, перешли к делу. Аким Азриэливеч понял суть ситуации сразу и посоветовал оформить ренту с пожизненным содержанием, да не тянуть – течение заболевания у Надежды Сергеевны прогнозировалось стремительное, скоро старушка не то, что документы подписать, а и ложку ко рту поднести самостоятельно не сможет. Порекомендовал нотариуса с выездом на дом, за консультацию вознаграждение не взял. Мама, понимающая цену таким профессиональным советам, настояла на проведении адвокату курса капельниц и уколов, для тонуса и поддержания в форме, кстати, совсем неплохой для столь солидного возраста. На этом, к взаимному удовольствию, и договорились: каждый получил, что хотел и никто не чувствовал себя должным.

Курсы лечения стали регулярными и перешли в почтительнейшую дружбу, с совместными чаепитиями и увлекательными воспоминаниями: известный адвокат знал массу историй и случаев, как криминальных, так и житейских, и рассказывал их с огоньком и присущим только евреям юмором и артистичностью, радуясь внимательным и заинтересованным слушателям. Шу иногда ловил себя на том, что внимает, открыв рот, а Наталина, как-то раз оказавшаяся с Акимом за одним столом, хохотала до слез и долго еще вспоминала эту встречу. Словно на концерте побывала, говорила жена.

Договор ренты подписали, Надежду Сергеевну, по решению родителей забрали к ним и поселили в Шурину бывшую детскую. Квартиру Надежды Сергеевны в большом одиннадцатиэтажном доме ленинградской планировки на одном из центральных проспектов города, благодаря местоположению и добротному «евроремонту», сделанному еще при жизни Надеждиного мужа, выгодно сдали в аренду. Этих денег и пенсии вполне хватало на лекарства, сиделок, нанимаемых на время отсутствия мамы и отца, и другие, необходимые для обеспечения жизни опекаемой подруги, расходы. Излишки мама откладывала на специально открытый банковский счет – для организации похорон и памятника, мама всегда отличалась скрупулезностью и честностью по отношению к финансам, тем более чужим.

Так и зажили.

Вопреки ожиданиям, состояние Надежды Сергеевны назвать катастрофическим было нельзя, она не лежала овощем, под присмотром гуляла, сама ела и пила, мылась и ходила в туалет. Узнавала только Томочку – всегда, Шурика упорно считала Игорьком, остальных не признавала совсем. В общем, безобидно и прочно пребывая в своем мире, тихо доживала жизнь, особо никому не докучая и не доставляя лишних хлопот.


***

Сегодня Шура приехал ужинать к родителям, как часто в последнее время. Он давно не работал, да и незачем, денег от сдаваемых квартир хватало, а желания ходить на службу никакого не было. Да и Наталина, тоже счастливая владелица своей однокомнатной и теткиной трехкомнатной недвижимости, могла бы не работать, но продолжала сводить дебеты и кредиты все в том же строительном тресте – теперь ОАО «Стройкапресурс». Жена считала сидение дома деградацией, а Шурик совсем не чувствовал никакой такой деградации, впрочем, и особых эволюций он не чувствовал тоже, но об этом предпочитал не думать. Как и не думать о том, что стареет, а мысли такие все чаще возникали в голове: то ни с того, ни с сего, а то, как сегодня, при случайном взгляде на себя в огромное зеркало в торговом центре.

Зеркало отражало немолодого мужчину с печальными глазами, под которыми беспричинно чернели круги – Шу хорошо спал, почти не пил, правильно питался, и взяться им было, собственно, неоткуда. Фигура не радовала тоже, не фигура, а вопросительный знак: сутулая спина и выпирающий слабый животик. Казалось, тело одномоментно решило состариться и принялось за это деловито и без промедлений, с какой-то даже немецкой педантичностью, будто выполняло одному ему известный план, причем весьма преуспевая. Он не любил это – случайный взгляд, брошенный на себя в зеркало в магазине, в холле, в лифте, почти всегда пугался своего вида и потом долго ещё шагал с расправленной спиной, как будто пытался исправить то отражение, как будто это можно было исправить.

В родительском доме витали привычные с детства запахи свежестиранного белья (мама до сих пор сушила простыни на веревках, натянутых вдоль длинного, больше семи метров, коридора), куриного супа (Шуриного любимого), банного мыла (папа признавал только эти, немудреного аромата, желтые бруски, поэтому никаких желеобразных или «на сто процентов состоящих из крема» пенных субстанций не покупалось). В ванной ровно и сильно шумела вода и, как только Шура, войдя в квартиру, зажег свет, оттуда выглянула Надежда Сергеевна. Увидев его, разулыбалась: «Игорюша пришел, ты сегодня рано!». Обнялись, Надежда Сергеевна поцеловала «сына» сухим шелестящим поцелуем и ушла в бывшую Шурину, а теперь свою, комнату. Вода продолжала литься и мама со словами «Проходи, Шу, будем ужинать!» пошла ее выключать и вытирать пол, Надежда Сергеевна часто поворачивала кран так, что текло мимо раковины.

Через несколько минут постоялица незаметно оказалась возле Шуры, словно возникала из воздуха, как призрак, и снова поприветствовала: «Игорек, что-то долго тебя не было, я уже и спать легла, глаза просто слипаются. У меня для тебя подарочек, пойдем, покажу!», и поманила Шуру за собой, а мама кивнула, мол, иди, проводи. И он пошел, держа в своей руке ее маленькую сморщенную руку – не рука, а веточка – длинным коридорным переходом, уклоняясь от белых, почти высохших простынных полотен, словно перемещался из реального мира в мир другой, потусторонний, наполненный лишь прошлым и воспоминаниями о прошлом.

Обстановка в бывшей детской изменилась: Шурины стол, софу, книжные полки убрали, сейчас здесь стояла мебель из квартиры Надежды Сергеевны, которую поставили сюда для комфорта и удобства жилицы. Очертания знакомых предметов тонули в вечерних сумерках, а блеклый рассеянный свет лампы под матерчатым абажуром, стоявшей на комоде, создавал на потолке и стенах странные тени, отбрасываемые непонятно чем. «Как в детство попал», подумал вдруг расчувствовавшийся Шу, и сентиментальная слезинка навернулась на глаза, впрочем, он ее сразу вытер, оглянувшись, не видел ли кто его слабости. Шура считал себя натурой романтической и нежной, но Наталина его слезливости не разделяла и в моменты такого его душевного подъёма, глядя на мужа рассудочным математическим взглядом, абсолютно серьезно предлагала показаться эндокринологу, потому что излишний драматизм указывает на явные проблемы со щитовидкой.

Но сейчас жены рядом не было, а был он, Шу, были родители, и Надежда Сергеевна, пусть не в себе, но с ним, и будет вкусный ужин, а потом чай, и, может быть, он уснет у телевизора, и отец сделает потише, а мама укроет его и выключит верхний свет…

– Шурочка, сынок, тебе огурчики маринованные открыть? Будешь? – кричит из кухни мама.

– Да, мама! Буду!

– А помидорки?

– И помидорки, мама, тоже буду!


10 января 2022 года