Кокаин [Питигрилли] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Питигрилли КОКАИН

Роман[1]
Переводъ съ итальянскаго Д. I. Заборовскаго

I.

В колледже барнабитов его обучали латинскому языку, служить мессы и приносить ложные присяги. Три вещи, которые могут понадобиться в любой момент. Но по выходе из колледжа он все это забыл.

В продолжении нескольких лет он посещал медицинский факультет, но на экзамене патологической хирургии ему сказали:

— Мы не можем допустить вас до экзамена с моноклем в глазу. Или выньте из глаза монокль, или не держите экзамена.

— Хорошо, я не буду держать экзамен, — ответил Тито.

И отказался от аттестата зрелости…

Он жевал резину, которую посылал ему американский дядя, как задаток в счет наследства, и курил посредственные папиросы. Если ему нравилась какая-нибудь женщина, он заносил ее имя в записную книжечку, в хронологическом порядке, и, когда последняя симпатия надоедала ему, справлялся в списке — кто стоял на очереди: ах, теперь Лизетта. И он шел к Лизетте.

— Ваша очередь, и не задерживайте, потому что после вас идет Мариэтта, которая тоже ждет своей очереди.

Если встречал Мариэтту, то говорил ей:

— Твоя очередь еще не пришла. Сперва идет Лизетта.

Так как у него не было усов, то от нечего делать он щипал себе брови.

— Почему вы постоянно щиплете себе брови? — спросила его одна знакомая барышня.

— Всякий щиплет себе волосы там, где они у него есть, — ответил Тито, — и сообразно со своим возрастом и полом.

Барышня эта нашла его очень остроумным и полюбила его.


Эта барышня была его соседкой, ей было только двадцать лет. Такие вещи случаются со всеми молодыми людьми, обоего пола, которые окончили девятнадцать лет и не вступили еще в двадцать первый. Но, когда минует этот возраст, мы с сожалением обращаем наши взоры назад и думаем об этом периоде жизни, как о чем-то сказочно хорошем, чем мы не сумели в достаточной мере воспользоваться.

Ее звали Мадлена и, хотя она посещала сомнительные курсы стенографии, все же была вполне порядочной девушкой. Мать ее пользовалась незапятнанной репутацией; когда по воскресеньям они шли на прогулку мать, как панцырем, защищала своей грудью невинность дочери; отец, принадлежавший к числу тех редких экземпляров, которые ведут еще счет на «скуди» и «маренги»[2], поджидал ее каждый вечер, с потухшей сигарой в зубах и очками на лбу, и, если она опаздывала на десять минут, читал Мадлене наставления, жестикулируя в воздухе, точно шпагой, допотопными часами.

Он хорошо знал, что девушки начинают с опоздания на десять минут и кончают опозданиями на пятнадцать дней, а то и больше. Вся мораль сводится, в общем, к тому, чтобы доказать девушкам опасность от опаздываний.

Нравственные устои отца и матери были непоколебимы. Однажды, когда Мадлена была застигнута врасплох в тот момент, когда она обменивалась поцелуями со студентом-медиком и соседом Тито, из могучей груди матери вырвался и разнесся по всей лестнице художественный поток ругательств сперва из области зоологии, затем она перешла на термины из судебной медицины (дегенерат, сатир и т. п.), а когда и этот репертуар был исчерпан, схватила девушку за руку и втолкнула ее в квартиру. На следующий день Мадлена была отдана в исправительный дом для падших девушек, где она и оставалась десять месяцев, т. е. до совершеннолетия, так как мать — правда, бедная, но честная — и отец — правда бедный, но безукоризненного поведения, — не могли допустить, чтобы дочь пошла по скверному пути.

В исправительном доме влияние погибших сотоварок должно было парализоваться ежедневными посещениями известных набожностью аристократических дам, которые своим примером, словами и присутствием давали бы блестящий образец добродетели. Но дамы эти, одеревенелые и с обросшими волосами лицами, без груди и яичников, производили такой же эффект, как если бы кто бросил оружие между спорящими: они направляли воображение подлежащих исправлению как раз в сторону порока. Те, кто ведает такими исправительными учреждениями, должны были бы лучше всего приглашать в эти заведения блестящих кокоток, чтобы они дали понять, что достигли такой красоты, привлекательности и соблазнительности только тем, что были скромными и добродетельными. Старых же, набожных и бородатых, аристократических и некрасивых дам можно было бы употребить с большей пользой для того, чтобы демонстрировать до какого несчастья могут довести неряшливость и нерадивость.

Более старые товарки научили Мадлену всем видам любезничания. Она прошла полный теоретически-подготовительный курс проституции, и когда вышла из заведения, чтобы вернуться под отчий кров, то простила своим дорогим родителям ту строгую и крайнюю меру, которую они (ради ее блага) применили к ней.

Родители, в свою очередь, простили ей юношеский промах и объяснили, что их честь в вопросах нравственности не может идти ни на какие уступки.

Немного спустя Мадлена переменила свое имя и стала называться Мод, так как она сделалась любовницей выдающегося промышленника и богатого священника. Родители, — правда, бедные, но честные, — не портили ее карьеру, тем более что матери было поручено ходить каждый день и справляться об ее здоровье и кулинарных успехах.

Отец, хотя и говорил нет, не могу принять, принимал банкноты и пользовался сигарами промышленника и ликерами священника, из пальто которого умудрился сделать прекраснейший сюртук для парадных выходов и визитов к дочери. А так как она бросала совершенно новыми чулки и обувь, то он взял на себя обязанность продавать их по случаю и, конечно, делил затем выручку на две равные части: одну себе, а другую жене.

Тито, когда узнал, что Мадлена заперта в исправительном заведении, бросился с отчаяния в поезд и через восемнадцать часов был в Париже.

В кармане у него было несколько сотенных билетов и ни одного рекомендательного письма. Все, кому приходилось делать большой жизненный путь, уезжали из дому без рекомендательных писем. Первым делом он отправился в типографию и заказал себе визитные карточки, которые и получил на следующий день.

Доктор, проф. Тито Арнауди

Доктор, проф. Тито Арнауди

Доктор, проф. Тито Арнауди…

Перечитал он все карточки одну за другой. Когда дошел до последней, то окончательно убедился в том, что он доктор и профессор; чтобы убедить в чем-либо других, необходимо прежде всего убедить в этом самого себя. Первую карточку он послал тому педанту, который велел ему вынуть из глаза монокль и тем помешал сдать государственный экзамен.

Для чего нужны экзамены, если визитные карточки играют такую же роль, как диплом?

На одном из бульваров, по которому он меланхолично прогуливался в первые дни и смотрел вверх, как бы выискивая более подходящее место, чтобы закинуть веревку и повеситься на ней, он встретил одного из товарищей по колледжу.

— Я прекрасно помню тебя. Ты заучивал хронологию так же, как номера телефонов: коронация Карла Великого: восемь, ноль, ноль; открытие Америки: четырнадцать, девять, два. Ты давно здесь? Где ты обедаешь?

— В Diners de Paris, — ответил тот. — Приходи и ты. Там очень недурно.

— Ты бываешь там каждый день? — спросил Тито.

— Каждый день.

— Однако, для того, чтобы ходить каждый день в один и тот же ресторан, нужна большая выдержка.

— Нет, — последовал ответ. — Достаточно делать то же, что и я.

— А что ты делаешь?

— Служу там лакеем.

Тито Арнауди пошел обедать в Diners de Paris.

— Как бы это сделать, — спросил он приятеля, — чтобы найти себе здесь любовницу?

— Нужно остановить женщину и предложить ей что-либо выпить; если она не откажется, предложи ей пообедать, если и это примет — предложи место в твоей постели, и, если она не занята с кем-либо другим, то придет к тебе.

На следующий день Тито Арнауди подошел к одной барышне и предложил ей прохладительное, а затем обед и назначил на завтра свидание около театра.

— Я возьму билеты.

— Возьмите.

— Вы придете?

— Приду.

— Наверное?

— Sans blague![3]

Барышня была хороша собой. Она сказала, что служит манекенщицей в одной большой модной мастерской около Оперы. Элегантная, жизнерадостная, красиво сложенная — она имела все данные для того, чтобы стать идеальной любовницей. Заграницей нельзя жить без любовницы. Кому не удастся завести себе любовницу, через месяц должен вернуться на родину.

Это была одна из тех женщин, которые способны заставить тебя забыть родину, переменить резиденцию, отказаться от национальности.

Как только человек приедет в единственном числе в чужую страну, он сейчас же начинает испытывать отчаянные приступы одиночества. Мысли его постоянно возвращаются к лицам, улицам и стенам, которые он покинул. Если же он встретит женщину, которая пойдет на уступки, то она сейчас же создаст ему новый мир, новую родину; нежность ее — искренняя или искусственная — создаст вокруг него нечто вроде предохранительной капсулы. Это что-то экстерриториальное, как бы право на жительство. Женщина для эмигранта — это пригоршня родной земли в чужой стране. Эмиграционный комитет должен был бы создать на границах нечто вроде женского служебного отдела для распределения их между одинокими эмигрантами.

Тито торжествовал. Он нашел себе женщину и должен был увидеть ее на следующий день. С такой уверенностью в сердце или, вернее, на устах — потому что он постоянно повторял себе это — Тито стал странствовать по Парижу и осматривал витрины. Париж нравился ему. Женщина — это призма, через которую надо смотреть на вещи, если мы хотим, чтобы они нравились нам.

Через три дня товарищ-лакей спросил его:

— Нашел ты себе любовницу?

— Не говори мне об этом! — ответил Тито. — Ради женщины, которую я встретил в кафе, я взял два билета на «Сороку-воровку». Как мы и условились, за полчаса до начала спектакля я стал поджидать ее около театра. В девять ее еще не было. Два билета стоили мне пятьдесят франков. Идти одному? На что это похоже? Пустое место рядом отравило бы мне весь спектакль. Не идти? Два билета в кармане прекратили бы циркуляцию крови. Тогда я стал у дверей театра и поджидал тех, кто не успел запастись билетами.

Один господин с женой и биноклем, которому я предложил эти билеты, дал мне без всякого торга требуемую сумму и еще пять франков на чай. Он принял меня за барышника.

Я не принимаю их.

Тот вообразил себе, что я не довольствуюсь этими чаевыми, и дает мне десять. Величественным жестом, в сопровождении тех немногих слов, которые я знаю по-французски, отказываюсь и от этой суммы. Тот скрежещет зубами, протягивает мне двадцать франков и говорит, что я разбойник.

— А ты что? — спросил товарищ-лакей.

— Я опомнился.

— Бросил ему в рожу двадцать франков?

— Ты думаешь? Если бы это было пять или десять! А то двадцать!.. Я положил их в карман.

— Браво. А женщина?

— Больше не видел ее.


Но вот первые дни миновали, и Тито стал немного ориентироваться. Женщина с локончиками заставила его забыть на время Мадлену. И как только он забыл, так и не вспоминал больше. Глупо, но это правда.

Женщины в наших сердцах — это все равно, что плакаты на стенках. Чтобы спрятать первый, наклеиваешь второй, который и покрывает его совершенно. Бывает иногда, что пока клей еще свежий и бумага мокрая, можно разобрать цвет краски первого. Но немного спустя не остается никакого следа. Когда же затем отклеивается первый, то с ним вместе сдирается и второй, так что твоя память и сердце остаются такими же голыми, как и стена.

Каждый вечер, как только товарищ-лакей был свободен, он бродил с ним вместе по Парижу.

— Бродя по городу, — говорил лакей, — можно найти какое-либо занятие без посредства агентов или контор. Если хочешь быть лакеем вместе со мной, я найду тебе место. Это вовсе не такая трудная должность. Достаточно быть любезным с посетителями. Когда ты находишься в кухне, то можешь плевать на тарелку, но тарелка эта должна быть подана с любезной улыбкой и эластичным поклоном. Всякий труженик должен от времени до времени испытывать на самом себе чувство независимости и то, что он не слуга или, по крайней мере, стоит немного выше над услужающим. Самый последний чиновник в длинной иерархии служащих какого-либо учреждения задыхается под давлением свыше и разряжает свой гнев на курьере; ничтожный курьер, чтобы не чувствовать себя самым жалким среди жалких, поносит рассыльного; рассыльный ругает публику. Какой-нибудь жалкий тип ругает ребенка, который подвернулся ему под ноги; ребенок бранит собаку. Жизнь состоит из целой шкалы подлостей; нам необходимо чувствовать и знать, что есть еще кто-то, кто слабее нас. Лакей плюет на тарелку посетителя, чтобы создать себе иллюзию, что он унижает того, кто, давая ему «на чай» и называя на «ты», унижает его самого.

Быть может тебя, полного еще предрассудков, смущает мысль о службе, но ведь все мы служим; служит председатель суда; служит и великосветская кокотка, которая получает пять тысяч франков за то, что позволяет развязать себе ленточки у сорочки; служит даже биржевик, который при помощи одного телефонного разговора загребает в свой карман полмиллиона. Артист, доктор, архиерей — все служат… Хочешь, пойдем со мной. В одну неделю я научу тебя держать восемь полных тарелок на левой руке и двенадцать на правой; покажу тебе, как можно, думая о совершенно посторонних вещах, называть двадцать пять разных блюд.

Тито ответил:

— Нет, благодарю. Когда мне приходить охота плюнуть, я плюю на землю.


Тито жил в маленькой гостинице на Монмартре, в которой лестница была занята наполовину лифтом и спертым воздухом и была до того крутой и узкой, что сундуки и багаж приходилось втаскивать в верхние этажи на веревках через окно.

Воздух был пропитан здесь мыльной водой, табаком, женским потом, смазными сапогами и дешевыми духами.

Здание было до того высокое и утлое, что последний этаж дрожал, как сейсмографическая стрелка; довольно было, чтобы на пролегающей мимо улице кто-либо поднял более или менее сильный крик, чтобы кровать Тито начала содрогаться.

Почти каждую ночь полиция производила здесь обыски и другие «операции». Постоянными жильцами были только он и еще один странный человек, лет под пятьдесят, у которого вместо одной ноги была деревяшка, производившая невероятный шум. Он был похож на гуртовщика, а цвет лица напоминал бывалого боцмана. Никто не знал, чем он в сущности занимается. Владелец «гостиницы» говорил: для меня самое важное, чтобы он платил каждые пять дней аккуратно и сполна.

Каждую ночь в четыре часа можно было слышать скрипение его деревяшки по лестнице вверх.

Остальные клиенты были проходящими, которые являлись парочками и задерживались не дольше, чем полчаса. Постепенно Тито привык к тем звукам, которые раздавались в двух прилегающих с разных сторон к его номеру комнатах: открывается дверь, зажигается электричество, медленные шаги по комнате, мужской голос, женский голос, звук поцелуя, тяжелое ритмическое дыхание, струя воды, мужской голос, женский голос, поворот выключателя, дверь закрывается для того, чтобы немного погодя снова открыться и чтобы повторились те же самые звуки.

«Любовь, — думал он, — как она всегда однообразна! Любовь, которую дарят, всегда имеет одни и те же слова; любовь, которая продается, имеет один и тот же узор! одни и те же формулы!

— Ты откуда?

— Из Тулузы.

— Как тебя зовут?

— Марго.

— И давно ты занимаешься этим?

— Уже год.

— Ты здорова?

— Ну, конечно!

— Тогда хорошо.

В другой комнате с противоположной стороны иная пара, но варьируют только имя, город и срок, остальное все то же».

В дверях, ведущих в обе противоположные комнаты, какие-то любопытные провертели в разных местах дырочки, которые кто-то, в свою очередь, заткнул жеваной бумагой.

Заглушенный разговор парочек и таинственный шорох так нервировали первое время Тито, что он проводил целые ночи у наблюдательного пункта.

Но зрелище было всегда одно и то же.

Однажды он увидел, как в соседнюю комнату вошел молодой японец со своей компатриоткой, которую Тито видел уже как-то на бульварах.

Молодая парочка обменивалась короткими фразами, причем отдельные звуки напоминали собой телеграфный код.

«Что они говорят? — подумал Тито. И сам себе ответил: „Он спрашивает ее, сколько времени она ведет образ жизни гейши, а она ответит, что несколько месяцев, что родом она из Иокогамы, и что зовут ее Гару, т. е. весна, или Умэ, т. е. вишневый цветок“…»


Монмартр — это грудь, которая, как выразился один из выдающихся парижских юмористов, питает мозг Франции; Монмартр, или попросту холм, окруженный бульварами и сжатый площадями: Лиголь и Клиши; Монмартр — современный Вавилон, маленький Багдад, притягательная сила всех международных полунощников, Монмартр — это Сфинкс, Цирцея, Медуза, пропитанная всеми ядами, — привлекает к себе путешественников всего земного шара и не вмещает в себя всех любопытных. Всякий из нас бредит издали его ночными ресторанами, барами и театрами.

Но, когда мы попадаем на Монмартр, то испытываем разочарование, которое не всегда решаемся высказать, чтобы не обидеть людей, более опытных. Но в глубине души каждый из нас говорит себе:

— И это все?

— И это все? — спросил Тито Арнауди, после того, как они побывали в самых знаменитых и характерных заведениях. — Должен признаться, что мне гораздо больше нравятся Латинский квартал и Монпарнас; здесь люди делают вид, что веселятся; там — делают вид, что созерцают; между теми и другими я предпочитаю притворяющихся созерцателей, потому что они не так крикливы.

Тито нашел источник доходов.

— Я говорил тебе, — ответил ему на сообщение об этом приятель. — Я говорил тебе, что, странствуя по Парижу, можно найти заработок.

— Да, — ответил Тито, — ты прав. Но странствуя по Парижу, я нашел заработок в Нью-Йорке.

— Объясни мне эту шараду.

— Мой американский дядя…

— Значит, существуют-таки американские дяди?

— …директор громадной утренней газеты ответил мне каблеграммой, что он охотно напечатает мои статьи, которые я предложил ему. Таким образом ежемесячно я смогу зарабатывать довольно приличную сумму. Первая статья, которую я напишу, будет о кокаине и кокаинистах.

Как раз в это время приятель водил его по Монмартру в поисках притонов, в которых ютятся любители притягательного «коко».

— Здесь? — спросил Тито на пороге кафе.

— Здесь, — ответил приятель и подтолкнул его.

Снаружи кафе имело очень печальный вид. В общем все парижские кафе имеют снаружи печальный вид: двери их и окна имеют очень мало стекла и слишком много дерева. И то небольшое количество света, которое могло бы проникать в них, задерживается отчасти огромными надписями с названием напитков и ценами на разные яды.

Когда они собирались войти в кафе, их нагнал человек с деревянной ногой, который сделал один шаг назад, чтобы дать им пройти.

— Этот тип живет в той же гостинице, где и я, — сказал Тито, — и неизвестно, чем он занимается.

— Чем занимается? — ответил приятель. — Ведет очень прибыльную торговлю. Вот увидишь. Весь его товар заключается в деревянной ноге.

— Он нищенствует? — сказал Тито.

— Какое там!

— Деревянную ногу только и можно использовать подобным образом.

— Ты думаешь? Он извлекает гораздо лучшую пользу. Однако, не спеши. Скоро сам убедишься в этом.

Хозяин заведения стоял за прилавком и обслуживал пивом шоферов, от которых исходил неприятный запах скверного табаку и мокрых плащей. За ним красовались на полках всевозможные бутылки, украшенные разными флажками, которые отражались в противоположном зеркале.

На цинковой подставке стоял большой сферический аквариум, в котором плавало несколько гипохондрических розовых рыбок, которые благодаря переломлению искусственного и натурального освещения принимали вид китайских драконов.

— Есть люди, — сказал Тито, потягивая около буфета портвейн, — которые, получив несколько капель дождя, должны ложиться в кровать и испытывают страшные приступы ревматизма, тогда как рыбы проводят всю свою жизнь в воде и не знают, что такое ревматизм.

Раздался взрыв смеха, похожего на дребезжание стеклянной посуды на металлическом подносе.

— Убирайся туда, дура! — закричал хозяин.

Девушка со стеклянным взором сделала шага два назад, а затем, как побитая собака, вошла в соседнюю комнату, дверь которой была завешена розоватой занавеской.

— Sas de petard ici, — произнес хозяин на argot; а затем, поняв, что Тито иностранец, перевел: — Не надо шуметь.

— Это вы мне говорите? — недовольным тоном спросил Тито.

— Нет, этой девчонке, — объяснил хозяин.

Когда шоферы ушли, приятель Тито пошептался немного с хозяином, который вместо ответа поднял розоватые занавески и, кланяясь, сказал:

— К вашим услугам!

Тито и его друг вошли, как входят в музей восковых фигур, только для мужчин в возрасте от восемнадцати лет и больше.

Приход их был встречен с некоторым недоверием. Желтоватый, спокойный свет падал на столики, покрытые зелеными скатертями, подобно ломберным или экзаменационным столам. Комната была небольших размеров; по стенам шел диван, в разных местах было расставлено восемь столиков, пианино, несколько журналов, захватанных пальцами и залитых ликером, и зеркало, исцарапанное алмазом.

Тито прежде всего обратил внимание на помещение, хотя, следуя совершенно понятному импульсу любопытства, должен был бы посмотреть сперва на присутствующих; чтобы не вызвать никакого подозрения и не казаться неопытным в деле отравления наркотиками, он непринужденно сел на диван рядом со своим другом.

Он взял в руки один из журналов.

Три женщины посмотрели на него с некоторой подозрительностью и обменялись между собой какими-то замечаниями по его адресу, но он не разобрал, что они говорили. Однако девица, которая перед тем рассмеялась в буфетной по поводу его фразы, обращаясь к остальным, сказала:

— Недурен, канашка!

Тито осмотрел внимательно каждую из четырех женщин и заметил, что одеты они были в легкие, поношенные платья, башмаки на них были стоптанные, общий вид поблеклый. У одной из них шея была недостаточно хорошо вымыта, ногти, хотя и полированы, но слабо, так что розовый оттенок вместе с черной каймой производил неприятный контраст.

Женщины сидели тесно одна подле другой, как сидят птицы в клетке для того, чтобы согреться, и держали ноги на перекладине стола; одна же из них поставила ноги на тот же стул, на котором сидела, и согнула их так, что могла положить подбородок на колени. У всех их был какой-то стеклянный взгляд; на бледных лицах резко выделялись искусственно подкрашенные губы.

Эти молчаливые женщины, казалось, ожидали смертного приговора, который им должен произнести кто-то, кто с момента на момент может войти через двери, на которые одна из них от времени до времени посматривала, но никто не входил.

Под большим зеркалом два худощавых человека механически играли в кости с таким видом, как захудалые архивариусы ведут свои реестры в пыльном помещении, получая вознаграждение не за ту работу, которую исполняют, а за время, которое употребляют на это. У одного из них на шее был платок, который должен был заменять собой воротничок и галстук. Другого игрока Тито видел только спину и затылок: на затылке виднелись сбившиеся в косичку волосы; но когда тот повернул голову, чтобы посмотреть на вновь прибывших, Тито увидел и его лицо. Это было одно из тех неприятных лиц, которые встречаются только в дни генеральных забастовок. Лицо это было длинное, худое, почти все изъеденное оспой.

Девушка, которая дала возможность услышать свой голос, поднялась и подошла к одному из игроков; она нагнулась над ним и пощекотала щекой его ухо, но мужчина невозмутимо продолжал играть. Тогда она подняла ему фалды пиджака, вынула из заднего кармана брюк портсигар и, возвращаясь к товаркам с зажженной папироской в зубах, подняла ногу в уровень со спиной, а затем опустила ее на стол с такой силой, что зазвенели все стаканы.

— Это забавляет вас? — спросила она, обращаясь к Тито, который не произнес до тех пор ни одного слова: — Здесь мало веселого.

— Я замечаю это. В покойницкой веселее! — ответил Тито.

— Тогда идите туда! — пробурчала та обиженным тоном.

В это время один из играющих в кости быстро повернулся и строго сказал:

— Кристина!

Приятель Тито высказал свое предположение:

— Быть может, они приняли нас за полицейских или что-нибудь в этом роде.

Тито рассмеялся и повернулся к более разговорчивой девушке:

— Ваши подруги и игроки в кости должно быть составили себе очень странное об нас мнение. Мне кажется, что присутствие наше немного стесняет вас. Но мы не те, за кого вы нас принимаете. Я журналист, а это мой товарищ. Как видите, ничего страшного.

— Журналисты? — вмешалась одна из трех молчаливых женщин. — А что вы здесь делаете?

— То, что обыкновенно делают в кафе.

— А почему вы избрали именно это кафе, а не какое-нибудь другое на бульварах, откуда можно видеть шикарных кокоток?

— Потому что это более отвечает тому, чего я ищу…

— А что вы ищете?

— Коко!

Оба игрока положили кости и подошли к Тито. Один из них взял стул, сел на него верхом, прислонился грудью к спинке и, вынув из кармана пальто маленькую, серебряную коробочку, протянул ее открытой Тито.

Все четыре женщины бросились к нему.

— Ах, каналья!

— Противный урод!

— Грязное животное!

— Эгоист!

— А говорит, что у него больше нет!

— А мы умираем от жажды!

Одна из них протянула к коробочке большой и указательный пальцы, но мужчина ударом руки отстранил их и воскликнул:

— Руки прочь!

Женщины не унимались.

— Порошку!

— Зелья!

— Коко!

С раздувшимися ноздрями и сверкающими глазами, они жадно ухватились за коробочку с белым порошком, как утопающие хватаются за обломок шлюпки.

Тито наблюдал за этими четырьмя телами, которые с жадностью извивались около коробочки с зельем, возведенным в какой-то символ, как около какой-то невероятной добычи. Тито смотрел и не видел ничего другого, как скрюченные пальцы, впивавшиеся до крови в ладони, чтобы заглушить крик отчаяния и муки.

Руки кокаинистов никогда нельзя забыть. Кажется, они живут своей особой жизнью, готовы умереть прежде других частей тела, и постоянно находятся в конвульсивных подергиваниях.

Глаза то загораются огнем ожидания, то покрываются пеленой меланхолии, раз замечают недостаток этого зелья; они горят каким-то зловещим блеском, точно в предсмертной агонии, в то время как ноздри страшно раздуваются и стараются уловить запах носящихся в воздухе молекул кокаина.

Прежде чем Тито успел воспользоваться предложенным ему порошком, четыре женщины запустили в коробочку свои пальцы и, точно священнодействуя, подставив вторую руку в виде подноса, отходили к стене, как та собака, которая украла кость и прячется в дальний угол, чтобы обглодать ее.

От времени до времена, поднося руку с драгоценным зельем к раздувшимся и нервно вздрагивающим ноздрям, они опасливо оглядывались по сторонам.

Скряга или женщина, жадная до драгоценных украшений, не обожают так свои богатства, как кокаинист свой порошок. Этот белый сверкающий, горьковатый порошок является для него чем-то священным: он называет его самыми нежными ласкательными именами; разговаривает с ним, как говорят с любимым человеком, который казался потерянным раз и навсегда и снова вернулся; коробочка от порошка так же священна, как любая реликвия: он смотрит на нее, как на причастие, алтарь или храм: он то кладет ее на стол и любовно смотрит на нее, ласкает и называет разными нежными именами, то прижимает к щекам или сердцу.

Одна из женщин, как только вдохнула свою порцию, бросилась к мужчине, который собирался поднести к ноздрям остаток содержимого коробочки, схватила его руку, поднесла ее к лицу и начала жадно вдыхать.

Мужчина грубо освободился и тоже начал жадно вдыхать. Тогда женщина взяла его голову в свои руки (о, эти бескровные пальцы на черных волосах!) и мокрыми, дрожащими и трепещущими губами начала облизывать его верхнюю губу, а затем запустила ему язык в ноздри и стала собирать пылинки, оставшиеся по краям их.

— Ты задушишь меня! — промычал мужчина с запрокинутой головой и надувшимися на шее венами.

Женщина походила на дикого зверя, который, прежде чем пожрать свою жертву, втягивает в себя дурманящий запах крови; она походила на небольшого вампира.

Когда она освободила его от объятий, то глаза ее были так же затуманены, как у кота, спящего с полуоткрытыми веками; через полуоткрытые губы, которые, как парализованные, не закрывались больше, виднелись оскаленные зубы.

Девушка, шатаясь, отошла и села на табурет подле пианино, безжизненно опустила руки на клавиатуру и положила на них свою голову.

Инструмент издал протяжный и глухой звук.

Молодой человек, который предложил Тито кокаин и сидел перед тем верхом на стуле, слез с него, как слезают с велосипеда, и сделал несколько шагов по комнате. Черный пиджак висел на его худых плечах, как на вешалке; кривые ноги еле держали утлое тело. Друг его — бледный, болезненный и бесцветный молодой человек — сел на освободившееся место и обратился к Тито:

— Итак, девчонки не оставили для вас ни единой песчинки. Да, они точно сумасшедшие. Мне очень жаль, что у меня ничего нет, чтобы предложить вам, но скоро должен прийти хромой.

— Хромой?

— Вы не знаете его?

— Ну, конечно, — вмешался приятель Тито. — Это тот, который живет в твоей гостинице.

— Ну, вот, он приходит сюда в это время. Он не выходит раньше пяти или половины шестого. В некоторых календарях указано, что солнце восходит во столько-то часов, минут и секунд, и с такой же точностью указан и закат его. Относительно хромого можно сказать, что он руководствуется этими данными для того, чтобы выходить из дому. Как только зайдет солнце, вы увидите его прогуливающимся по бульварам с таким видом, как будто ему нечего делать, затем он встречается с какими-то странными типами, заходит в какое-либо кафе или «бистро» или даже в подворотню, откуда они расходятся в разные стороны, как люди, не имеющие между собой ничего общего.

— Однако, когда я вошел сюда, хромой был у прилавка, — заметил Тито.

— Знаю. Но у него не было еще тогда зелья. Он должен был встретиться с одним студентом-медиком. Скоро он будет здесь.

— Вот и он! — воскликнул молодой человек с кривыми ногами.

Четыре женщины бросились ему навстречу, как будто собирались напасть на него.

— Убирайтесь, шакалы! — пригрозил хромой. — Успокойтесь, иначе ничего не дам.

— Мне пять граммов! — прошипела одна из девушек.

— А я хочу восемь! — простонала вторая.

— Это ужасно, ужасно, ужасно! — волновалась третья, все возвышая тон. — Сперва мне, сперва мне, так как я заплатила тебе вчера вперед.

Человек с деревянной ногой, прежде чем вынуть товар, посмотрел на Тито и тоном приветствия сказал:

— О, семьдесят первый!

— Вы познакомились у одного и того же духовника? — спросил друг Тито.

— Нет, это номер моей комнаты.

Одна из женщин положила руку на плечо худощавого молодого человека:

— Есть у тебя монеты?

— Ни одного сольда! — решительным тоном ответил любовник.

— Тем хуже! — коротко отрезала та. — Заложу мой браслет.

— Деньги на бочку! — шутливым, но решительным тоном заявил хромой. — Сначала деньги, а потом рай.

Девушка, которая потребовала себе пять граммов, вынула из кошелька билет в пятьдесят франков.

— Дай мне двадцать пять сдачи.

— У меня нет мелких.

— Тогда бери все пятьдесят и вместо пяти граммов дай десять.

Торговец положил в карман кредитку и вынул из кармана брюк маленькую, круглую коробочку: культяпка ноги оказалась хорошим складом товара и не возбуждала ни в ком никакого подозрения.

— Можно подумать, что он нарочно дал отрезать себе ногу — сделал заключение Тито.

— Сколько дашь за этот золотой браслет? — спросила девушка, вращая им на указательном пальце перед носом торговца.

— Это лигатура! — ответил хромой. — Неаполитанское золото.

— Сам ты из Неаполя, мошенник! — возмутилась девушка. — Если хочешь получить деньгами, то заплачу завтра.

— Всегда вперед. Никогда задним числом, — отрезал торговец. И, протягивая Тито коробочку, коротко сказал: — Четыре грамма, двадцать франков.

Тито взял коробочку, заплатил двадцать франков и прочел: «Всемирный идол».

Потом он повернулся к девушке, которая предлагала свой браслет.

— Позволите предложить вам? — спросил он, протягивая коробочку.

— Это мне?

— Да, я предлагаю ее вам.

Девушка не задумывалась ни одной минуты: она схватила белыми, худыми руками коробочку и одновременно руку Тито и жадно поцеловала и то и другое.

— Ах, славный, дорогой порошочек, мой земной рай, любовь моя, свет моих очей!.. — стонала она, поднимая вверх свою драгоценную ношу, как будто это была какая-нибудь реликвия. Затем головной шпилькой разорвала бумажную ленточку и осторожно сняла крышку.

Потом она подошла к отдаленному столику, опустилась на пол на колени, поставила на мраморный столик коробочку и вынула из кармана маленькую черепаховую коробочку и крошечную щеточку. Соблюдая необыкновенную предосторожность, она пересыпала содержимое в более достойное помещение. Когда картонная коробочка была опорожнена, девушка опрокинула ее на ладонь, постучала пальцами по донышку ее и, поднеся к носу руку, стала с упоением вдыхать.

Потом, как будто бы это был драгоценный радий, взяла щепотку порошку и ввела его в ноздри. Грудь ее высоко вздымалась, глаза были полузакрыты от блаженства, которое она испытывала; затем взяла вторую щепотку, тоже ввела ее в нос, облизала пальцы и высосала под ногтями.

Тито хвастался перед худощавым молодым человеком тем, как он обожает кокаин: среди порочных людей стыдно не иметь какого-либо порока. В тюрьмах люди с ничтожными проступками всегда говорят о себе больше, чем они на самом деле виноваты. Тито Арнауди, который никогда в жизни не пробовал этого зелья, утверждал, что не может без него жить.

И, когда девушка предложила ему взять щепотку, он взял.

Когда он ввел в нос белый порошок, то испытал такое ощущение, как будто ноздря освежились тмином и ливанским кедром. Несколько крупинок, попавших в рот, оставили на языке некоторую горечь, а в горле почувствовался ничтожный ожог.

— Еще?

Тито взял вторую щепотку. Затем затих и погрузился в самосозерцание. Но вот он почувствовал в носу некоторый холод, как бы паралич лица; нос стал нечувствительным, его как будто и нет.

Человек с магазином в ноге продолжал извлекать все новые и новые коробочки и прятал в бездонные карманы деньги; остальные женщины тоже вдыхали ядовитый порошок в священном безмолвии. Двое мужчин приказали принести себе рюмку ликеру и развели в ней целую коробочку.

— Почему вы не вдыхаете? — спросил их приятель Тито.

Один из них, запрокинув голову, показал ему нарывы в носу.

— Это от чего? — спросил Тито.

— Коко, — ответил тот. — Это начинается с маленьких струпьев, которые постепенно увеличиваются и начинают гноиться; к счастью, нарывы эти не достигают костей.

— А что говорят доктора?

— Ничего нельзя сделать!

— Неужели?

— Да. Отказаться от кокаина. Но я предпочитаю лишиться носа.

Тито улыбнулся.

Юноша с нарывами тоже рассмеялся. Смеялись все четыре женщины, смеялся второй юноша, все они смеялись хором.

Инстинктивно Тито ухватился за нос. Ему показалось, что он лишился его и в то же время он был очень тяжелым.

Ничто и все же весомое.

Он снова начал смеяться.

Остальные тоже смеялись.

— До свидания, господа! — сказал торговец, собираясь уходить.

— Ах, подождите еще! — крикнул Тито и удержал его за палку. — Оставайтесь с нами и выпьем рюмку вина.

Торговец сел подле Тито, вытянул деревянную ногу под стол, а здоровую устроил удобнее.

— Так зарабатываешь больше, чем прося милостыню, — сказал желтолицый, худощавый юноша.

— Да, — согласился торговец ядами, — только не думайте, что просить милостыню такое плохое занятие! Все зависит от выбора места. Правда, везде можно заработать, но есть места, где зарабатывается больше. Например, у домов терпимости делаются блестящие дела! Конечно, не такие, как около церквей. Но жить можно хорошо. Я ходил предпочтительно к церквам. По улицам, на бульварах, ходят люди с меньшим процентом глупости, а вот те, что ходят в церковь, почти все глупы. Правда, в церковь ходят еще и мошенники — я бы сказал даже, что их большинство — но входя или выходя из храма Божия, они не хотят показаться безбожниками.

Хромой выпил стакан вина и поблагодарил. Когда он уже был на пороге, одна из женщин купила у него еще одну коробочку.

— До свидания!

Он спекулировал на эффекте, который производит заявление об уходе. Точно все их спасение было в этом человеке: все женщины окружили его и совали в руки деньги. Тито тоже купил вторую коробочку, открыл ее и понюхал.

— Куда ведет твой журнализм! — воскликнул друг Тито. — Для того, чтобы написать о кокаиноманах, ты должен сам отравляться…

— Что делать? — ответил Тито. — Со мной могло случиться и хуже. Пифагор, вращаясь среди египтян, был вынужден позволить сделать себе обрезание для того, чтобы быть допущенным к их тайнам…

— В какой газете ты пишешь? — спросил запанибрата бледнолицый юноша.

— В американской, — ответил Тито. — А ты чем занимаешься? — спросил он в свою очередь.

— Ничем, — спокойно ответил бледнолицый. — Кристина на меня работает. Если бы я мог работать без большого напряжения сил, как работает Кристина, тогда я работал бы для нее. Но так как я этого не могу…

Приятель Тито не мог скрыть того удивления, которое вызвало в нем то бесстыдное признание, с которым молодой человек говорил о своей профессии альфонса.

— Ваш приятель удивлен, — продолжал тот, указывая на приятеля Тито, — но в этом нет ничего странного. Что тут особенного? Мы работали с Кристиной на одной фабрике, где было пятьсот женщин. Все они были чахоточные или по крайней мере малокровные. Хозяин фабрики эксплуатировал их. Так как я не мог забрать их всех, то забрал Кристину. Теперь я эксплуатирую ее. Не понимаю, почему я должен быть более презираемым, чем тот, который эксплуатировал сразу пятьсот женщин. Тем более, что работа, которую она сейчас исполняет, не так утомительна, более гигиенична и доходна. Говорят, что это оскверняет чувства. Что за беда? Лишь бы были чистые руки.

— Который час? — спросил Тито, собираясь уходить.

— У меня нет часов. Выдумав часы, человек сокращает дни, а, выдумав календарь, сокращает года: у меня нет ни того, ни другого.

— Мой календарь находится здесь. — сказала Кристина и сделала при этом бесстыдный жест.

— Который никогда не ошибается, — прибавил смеясь ее любовник.

Тито повернулся к приятелю и сказал ему шепотом:

— Первое, что разрушает кокаин — это воля и чувство стыда.

— Разве у этих людей есть еще какое-либо чувство совести, которое можно было бы разрушить? — ответил приятель. — Они хуже так называемых порядочных женщин!

II.

Статья по поводу кокаинистов имела громадный успех. Директор газеты, прежде чем статья эта появилась на видном месте его издания, перевел своему племяннику по телеграфу сто долларов. Сто долларов или тысяча франков, это дает право на звание перворазрядного журналиста. С этим гордым сознанием Тито отправился в автомобиле в свою гостиницу, заплатил за номер, забрал свои пожитки и переехал в элегантную гостиницу на Вандомской площади — «Наполеон», где и снял комнату в четвертом этаже, окнами во двор.

В тот же день, после полудня, он явился к директору большой ежедневной газеты с громадным тиражом: «Текущий момент».

Это был довольно элегантный человек. Только старые профессора технических школ не могут того понять, что можно быть одновременно и гениальным человеком, и изысканно одеваться. На пальце у него сверкал, как фонарь, большой рубин.

— Да, я знаю вашего дядю, — сказал директор, раскачиваясь в кресле вперед и назад, точно так же, как должна качаться совесть всякого директора большой газеты, в зависимости от того, какое положение принимает общественный корабль. — И, если у вас такой же темперамент, как у вашего дяди, — прибавил он, проводя костяным разрезывательным ножом взад и вперед по ляжке, как бы для того, чтобы наточить его, — то вы сделаете хорошую карьеру. А где вы работали в Италии?

— В Korriere della Sera.

— Кем вы были?

— Главным редактором.

— Вы окончили университет?

— Юридический и медицинский факультет.

— Какие у вас политические убеждения?

— Никаких.

— Хорошо. Чтобы во что бы то ни стало отстаивать свои убеждения, нужно не иметь их. Но беда вся в том, — продолжал директор, запуская ножницы в английскую газету, — что в моей редакции имеется полный штат, и я, право, не знаю, какую работу поручить вам. Во всяком случае я буду иметь вас в виду и, как только появится необходимость, вызову вас. Где вы живете?

Тито, рассчитывая на тот эффект, который должны произвести его слова, произнес с расстановкой:

— В гостинице «Наполеон».

Директор, который нажал уже было кнопку электрического звонка и взял перо, чтобы записать адрес в записной книжке, отложил книжку и перо, отослал рассыльного и сказал:

— Я приму вас на пробу на один месяц с окладом в тысяча пятьсот франков. Завтра первое. Будем считать с завтрашнего дня. Когда придете в редакцию, сейчас же зайдите ко мне. Я сейчас же представлю вас коллегам. До свидания.

И с этим он снова нажал пуговку электрического звонка.


В этот вечер Тито ужинал в лучшем ресторане, взял место в театре, где и запомнил мотивы новейшей оперетты. Насвистывая их, он вошел в гостиницу.

В гостиницу «Наполеон».

— Помни, что ты живешь в гостинице «Наполеон». Правда, в четвертом этаже, без отопления, с окнами во двор, но все же это…

Гостиница «Наполеон».

Когда он вошел к себе в номер, то распаковал чемоданы, разложил на умывальнике все инструменты для бритья, мытья, маникюра и выдергивания ненужных волос, разместил в ящиках и зеркальном шкафу белье, жилеты и платье. В комнате был даже телефон.

— Как обидно, — подумал он, — не иметь кому телефонировать! Иметь телефонный аппарат ине знать, кому телефонировать. Печально. Все же это еще не значит, что я не могу телефонировать.

Думая таким образом, он взял телефонную трубку и назвал первый попавшийся номер.

Ему не долго пришлось ждать. Отозвался женский голос.

— Это вы? — спросил Тито. — Как? Вот именно с вами я и хотел говорить. Смотрите, ваш муж знает все. Больше ничего не могу сказать вам. Не настаивайте. С вас довольно знать, что в-а-а-ш м-у-у-ж з-н-а-а-е-т в-с-е-е. Нет, нет, не спрашивайте меня больше ни о чем. Повторяю вам, нет. Я вовсе не Джиакомино… Ну, раз вы угадали, пусть будет так… я Джиакомино. Спокойной ночи.

И с этим он повесил трубку.

— Как знать, кто такой этот Джиакомино? — думал он, улыбаясь. — И как знать, кто она?

Вдруг Тито печально задумался.

— Бедняжка, я проделал с ней скверную шутку, — подумал он с искренним раскаянием. — Она проведет пренеприятную ночь… Быть может, я сделал ей какую-либо неприятность. Надо позвать ее к телефону и сказать, что… Но я позабыл номер телефона. Тем хуже, или тем лучше. А может быть я сделал хорошо.

И он снова рассмеялся.

Когда он стал раздеваться, то положил на ночной столик часы, деньги и золотую коробочку. Открыл ее. Она была почти пустая: во время перерыва в театре он взял несколько щепоток, чтобы отпраздновать свое вступление в большую ежедневную газету «Текущий момент». Оставалось не больше одного грамма. Тито высыпал все на руку и стал жадно вдыхать.

Вынул из чемодана последние вещи, которые оставались в нем: пижаму, библию, револьвер. Надел пижаму и положил на ночной столик библию.

— Говорят, что эта книга должна быть на столе у каждого порядочного человека, — пробормотал он. — Я никогда не читал ее, но она всегда лежит у меня на столе.


Кокаин проникал до самых легких каким-то особым холодком.

— Как, однако, в этой гостинице мерзнут ноги! — бурчал Тито, ежась в комок.

Он слышал каждый удар своего сердца.

— Сердце мое куда-то спешит. Оно гонится за носом, который уже удрал. Я далеко пойду в этой редакции. Через год буду директором. Затем женюсь на дочери какого-нибудь министра. Стану депутатом. А там я им скажу: поверь мне, Алкивиад, что лучше иметь дело с этими юношами, чем дышать воздухом Афин…

Неизвестно, как и почему ему стали приходить на ум фразы, слышанные когда-то в лицее.

Как все-таки мерзнут ноги!

Сердце успокоилось. Но фантазия продолжала работать. В голове его начался какой-то шабаш ведьм; перед закрытыми глазами прыгали искры. Каждая из этих искр делилась на сотни других, и в конце концов, хотя глаза продолжали быть закрытыми, ему чудилось, что комната залита светом.

В этом свете вырисовался круг, который превратился затем в квадрат, потом в параллелепипед: черный параллелепипед, у которого три стороны были золотые; затем: библия!

— Книга Бытия… Какой шутник этот Бог, какой страшный юморист великий Бог!.. — думал Тито в то время, как сердце выбивало какую-то трель. — Какой шутник, какой юморист великий Бог!..

Бог сказал:

да будет свет

да будет небо

да произрастет трава

да произрастут деревья

да будет солнце

да будут звезды, раз нет газа

да будет газ, раз нет звезд

да будут рептилии

да будут птицы

да будут домашние животные

да будут хищные звери для зоологических садов

да будет мужчина

да будет женщина…

Затем этим двум последним посоветовал плодиться и размножаться и дал им право господствовать над рыбами в водах, над птицами в воздухе, над зверьми, которые ходят по земле. Достаточно было сказать: да будут звезды, да будут крокодилы, да будут цесарки, да будут гремучие змеи, да будет тюлень и дикобраз, чтобы эти животные появились автоматически.

Если это так, то не было особенного труда создать мир.

И все же этот бедняга почувствовал необходимость отдохнуть на седьмой день.

Какой проказник этот Бог! Правда, что Он же создал всю эту божескую благодать, как например: воду для поливки растений, траву для кормления животных, животных для питания человека, женщину, которую должен содержать мужчина, змею, которая наделала неприятностей тому и другому, солнце для просушки белья, звезды, чтобы освещать поэтов, луну для неаполитанских песен. Но мне кажется странным, что все это возникло из ничего и только для того, чтобы существовать. Я думаю, что Отец земной любит общественные игры, и что у Него все было заготовлено заблаговременно, что у Него, как у хорошего престидижитатора[4], была шкатулка с двойным донышком и заготовленные стаканы, и что в течение шести созидательных дней Он устроил фокус-покус, чтобы произвести впечатление на обыкновенных смертных.

Но за этим скрывается какой-то трюк.

Чтобы дать человеку жизнь, Он вдохнул ему в ноздри живительный дух.

А я думаю, что Он сделал это не для того, чтобы дать ему жизнь, а чтобы вложить ему в рот искусно подобранные бациллы. И на самом деле: Адам жил только 930 лет, тогда как мог жить гораздо дольше.

Начало, сделанное Богом, было великолепно. Создал звезды с громадными орбитами, солнце с вечным светом, бесчисленное количество растений и животных. Он нисколько не думал о расходах. А для того, чтобы создать женщину, поскупился и вынул ребро у Адама.

Какой юморист этот земной Отец!

Он знал по опыту, что, когда написано «воспрещается курить» — чувствуется непреодолимое желание закурить папиросу.

Чувствуя угрызения совести из-за излишне отпущенных даров Адаму и его супруге, Он решил, оставаясь в стороне, лишить их этого и прибегнул к змею, внушив ему тонкую штуку с яблоком, которая всем нам хорошо известна.

Змей был заодно с Богом.

Все было обдумано.

Результатом всего этого было то, что глаза Адама и Евы увидели, что они нагие; вследствие этого они совместными трудами сшили себе по мерке одежду из фиговых листьев. Но как они могли понять, что они наги, когда никогда не видели себя одетыми?

На следующее утро Господь пошел навестить Адама, который, как и следует кавалеру, свалил вину на жену.

Разгневанный Бог заставил Еву дорого заплатить за яблоко и придумал тошноту во время беременности и страшные родовые муки. Женщины, у которых матка отличается ретрофлексивностью, знают, кого они должны благодарить, ибо Бог сказал: в страданиях будешь рожать; земля породит шипы; в поте лица твоего и твоего хлебопека будешь есть хлеб свой и дорого заплатишь за него, так как обмен с Америкой ужасен.

Затем Он изгнал их из Эдема, на пороге которого поставил пикет из полицейских с огненными шпагами и дал им имя херувимов. В общем супружество Адама и Евы было несчастным, как и все комбинированные супружества.

Но что меня больше всего возмущает, так это то, что Он прикидывается невинным. Сам же придумывает самые сложные комбинации, а потом идет к Адаму и наивно спрашивает:

— Что ты сделал с яблоком?

Идет к Каину и спрашивает:

— Что ты сделал со своим братом?

Если бы я был на месте Каина, то тиснул бы Ему хорошенько.

В глаз Бога, Который все видит… и слышит. Пожалуй, слышит и мои ругательства. И способен поразить меня.

Однако, как холодно ногам!

И все-таки, если бы я должен был умереть сейчас, то, пожалуй, был бы доволен. Убить себя — нет. Но сладко умереть — да. Уйти из жизни так же, как выходишь из бани. Какая прекрасная вещь умереть! Счастливы только трупы, которые уже разлагаются; чем дальше пошло разложение, тем больше счастье. Если же я не должен умереть, то желал бы, по крайней мере, остаться здесь неподвижно, как минерал, без желаний, без инициативы, без сопротивлений; пусть все движется вокруг меня, как хочет и знает; пусть все рушится и не пошевелить ни одним пальцем; поступать так, как когда-то поступали честные женщины, которые старились, дурнели, опускались и не применяли ни пудры, ни белил. Однако, какой странный эффект производит на меня кокаин! Холод в ногах, фейерверк в мозгу, водопад глупостей, сердце работает, как швейная машина, и ясное подчинение идее неподвижности. Мне хотелось бы оставаться в кровати два, три дня, пока не придет лакей и не постучит в дверь; потом пришел бы хозяин; затем полиция; я никому не стал бы отвечать, пусть встряхивают меня, уносят вон, как хотят, куда хотят… что за странный эффект производит на меня кокаин, коко, чудодейственный коко!..

Сердце продолжало усиленно биться; и вследствие этого дрожало все тело: вздрагивало, трепетало, подергивалось, как автомобиль, стоящий на месте с заведенным мотором.

Но вот возбуждающее действие зелья начинало ослабевать. Тито стал приходить в себя. И уснул…


Проснулся, когда солнце стояло уже высоко. Но Тито не заметил этого, потому что в Париже солнце стоит всегда очень высоко: так высоко, что его никогда не видно.

В десять ему надо было быть в редакции. Директор, уставив на него свои усы укротителя, сказал ему: явитесь ко мне.

— Значит, надо явиться ему со свежим лицом.

Стоя перед зеркалом с намыленным лицом, Тито думал:

«Что за скучная вещь эта жизнь! И как она бесполезна! Каждое утро вставать, надевать ботинки, бриться, говорить с посторонними людьми, смотреть на стрелки часов, которые постоянно возвращаются на то место, где они тысячу раз уже были. Есть. Есть куски трупов; есть умершие фрукты; даже хуже — разлагающиеся; срывать такие красивые фрукты для того, чтобы пропускать их через наш организм. Глотать мертвечину, пока сами не станем мертвецами. Создавать, а затем разрушать созданное для того, чтобы на его месте воздвигать нечто новое. Все в жизни условно и не имеет особенной ценности. Кто осмеивал супружество, когда устал наконец от своей свободы и приключений, кончит тем, что будет завидовать тем, которые маются с женой и детьми. Думаю, что великие артистки завидуют тем женам, которые гнут свою спину над стиркой белья и домашней работой, а великие политические деятели, которые „пишут историю“, сожалеют о том, что не стали сельскими учителями или начальниками станции.

Посредственность лучше всего. Прекрасно себя чувствует какой-нибудь бухгалтер или прокурист, который бреется через день, ездит во втором классе, мечтает о чистилище, довольствуется приданым в пятьдесят тысяч, живет в третьем этаже и носит манжеты с серебряными позолоченными запонками.

Да будет прославлена посредственность!

Тогда зачем же я иду, чтобы получить в редакции место с тайной надеждой выйти в люди? Какое там! В сущности говоря, я ни на что не надеюсь. У меня нет идеалов. Однако у меня слишком жесткий волос, и эта бритва не берет. Довольно. Я и так содрал себе кожу. Надеюсь, директор не будет ни обнимать, ни целовать меня. Я буду только служащим, самым покорным служащим. Я не хочу быть идолом толпы. Толпа любит тех, кто ее забавляет и кто служит ей. Но для того, чтобы развлекать ее, нужно и любить ее. Я же не люблю никого, а тем более толпу, потому что она все равно, что женщины: изменяют тем, кто их любит».

Тито нагнулся над умывальником и освежил лицо. Холодная вода освежила его мысли.

— Что за ужасный пессимизм сидит во мне! Дурак и лгун. Я хочу выйти в люди. И выйду.

Быстро сошел по лестнице и послал «боя», одетого в красное, точно акробат, за такси.

Директор «Текущего момента» был занят фехтованием с театральным критиком. Через три четверти часа он должен был спуститься в кабинет.

Тито Арнауди снял тем временем пальто и положил свою шляпу. Это первый признак того, что человек стал хозяином учреждения.

— Вы новый редактор? — спросил мужчина весь в черном (волосы и костюм), идя ему навстречу с протянутой рукой, вся фигура его была из прямых линий, точно он был сделан при помощи линейки и китайской туши. — Менье — секретарь редакции. Не угодно ли?

И он пошел впереди Тито через три большие комнаты, убранные коврами и мрамором, и меблированные легкими столиками и громадными креслами. Эта разница в размерах кресел и столиков указывала на то, как много времени отдавалось труду и как мало безделью и лености. Миновав эти большие комнаты, они оказались в баре, дверь которого была завешена большим персидским ковром.

«Бармен», одетый в белый балахон, точно египетский священнослужитель, был занят приготовлением очень сложных напитков для троих редакторов, которые сидели, взгромоздившись на высокие и очень неустойчивые табуреты, точно курицы на нашести.

— Два коктейля, — скомандовал секретарь редакции.

«Бармен», с важностью химика в своей лаборатории, налил три различных ликера в кубок, наполнил его толченым льдом, накапал из трех различных бутылочек несколько капель, Бог знает, какой жидкости, покрыл стаканы лимоном, насыпал сахару, смешал смесь и вылил ее в стаканы.

Человек в черном, с торжественным видом, точно на похоронах миллионера, смотрел на Тито, как бы желая прочесть на его лице, какое произведет на него впечатление все это священнодействие. Французы, а в особенности парижане, когда имеют дело с иностранцем, думают поразить его своим превосходством точно так же, как поражал Христофор Колумб дикие народы Америки зажигалками или пилюлями «Вальда». Даже парижские кокотки, когда раздеваются перед иностранцем, ожидают, что он схватит себя за волосы от удивления, что женщины созданы не так, как мужчины. Тито подумал: «У меня на родине коктейль приготовляется точно так же. Если бы ты выпил все те коктейли, которые я поглотил за мою жизнь, то давно уже страдал бы delirium tremens[5]».

— Позвольте представить вам: доктор *** — заведующий немецкой политикой, профессор *** — редактор русского отдела, господин *** — хроникер медицинского отдела.

И, указывая на Тито:

— Господин Тито Арнауди.

— Тито Арнауди, — произнес тот.

— Тито Арнауди, новый редактор.

Трое мужчин, от фамилий которых Тито различил только окончания (…ein у немца, …off у русского и …ier у доктора), вскочили со своих табуретов, чтобы пожать руку новому коллеге.

— Теперь я сведу вас в ваш кабинет, — сказал секретарь редакции, — и познакомлю с вашим земляком, который заведует политикой Италии. C'est un charmant garçon.[6]

Тито поставил стакан на прилавок и пожал руки немцу, русскому и ученому, которые снова взгромоздились на свои табуреты-обсерватории.

Кроме бара, был еще биллиардный зал и ресторан, где могли обедать и ужинать редактора «Текущего момента» и их друзья.

Они прошли по коридору: трое или четверо рассыльных встали при их проходе и затем снова сели; коридор этот мало чем отличался от коридоров гостиницы: недоставало только ботинок у дверей и вывешенного для чистки платья. Из-за дверей слышался ритмический стук машинок, телефонные звонки и женские голоса.

Секретарь постучал в одну из дверей.

— Antrez![7] — послышался ответ.

На кушетке набросано было масса, всевозможных цветов и величин, подушек, а на них лежал молодой человек. Одна нога медленно опустилась на пол, а на этой ноге выпрямился Пьетро Ночера.

— О, Тито Арнауди?

— Вот так-так, Пьетро Ночера!

— Ты в Париже?

— Уже целый месяц. А ты?

— Уже год. Ты проездом?

— Какое там!

— Остаешься в Париже?

— Лучше того: буду работать в этой газете.

И, прежде чем Пьетро Ночера успел прийти в себя от этой новости, секретарь прибавил:

— Вы займете соседний кабинет. Я велю открыть двери, так что вы сможете беседовать не выходя в коридор.

— Но как ты попал сюда?

— Потом расскажу тебе. А ты?

— Позже расскажу тебе.

— Ты сговорился с кем-нибудь завтракать?

— Я совершенно свободен.

— Здесь имеется ресторан.

— Видел.

— Ну, тогда оставайся завтракать со мной.

— Если ты хорошенько взвесил то, что говоришь.

— Вполне.

— Тогда принимаю.

— Угощу тебя устрицами, которые пахнут еще океаном.

Секретарь вышел, чтобы дать двум друзьям возможность открыть клапаны своих душевных настроений.

Пьетро Ночера позвонил в бар:

— Два туринских вермута.

И, обращаясь к Тито, сказал:

— Угощаю тебя вермутом из-за патриотических соображений. Садись против меня, чтобы я мог видеть тебя. Ты немного возмужал, но все же прежнее детское выражение не исчезло. Почему ты приехал в Париж? А что с твоей старой тетушкой?

— Не будем говорить о подобном свинстве.

— Значит, ты тоже ударился в журнализм?

— Как видишь.

— Каким же образом?

— Очень просто: буду журналистом так же, как мог бы стать кинематографическим оператором, надсмотрщиком на галере или престидижитатором.

— Ты совершенно прав, — согласился Пьетро Ночера. — Ищешь убежища в журнализме, как ищут убежища в театре, после того, как были перепробованы всевозможные занятия: священнослужителя, дантиста, страхового агента; некоторые увлекаются журнализмом потому, что издали видели в нем только хорошие стороны, точно так же, как увлекаются театром по роли Отелло и говорят себе: «Буду и я играть Отелло». На самом же деле играют бессловесные роли.

Сколько таких бессловесных есть среди журналистов!

Мы не принадлежим к числу тех, которые идут вместе с жизнью. Мы стоим сбоку жизни: мы должны поддерживать то мнение, которого у нас нет, и предлагать его общественности; говорить о вещах, которых не знаем, и преподносить их в понятном виде для среднего читателя; у нас не должно быть собственных мыслей и идей; мы должны руководствоваться идеями директора газеты; но и директор не может жить своими мозгами, потому что на заседании правления должен руководствоваться мнением акционеров…

Но если бы ты знал, как жалко выглядит закулисная сторона этой большой сцены! Ты видел много комнат, массу ковров и ламп; бар, фехтовальный зал, ресторан, но еще не знаешь людей, их внутреннего содержания! Сколько пустышек с большим самомнением кричат в этих комнатах, сколько жаждущих славы хвастается успехом, которого никогда не было!

Кто не посвящен в тайны журнализма, думает, что журналист привилегированное создание, потому что театры дают ему лучшие места, министры оказывают предпочтение перед префектами, большие артисты обращаются к ним на «ты». Широкая публика не имеет понятия о том, что все эти господа в душе презирают его, хотя для виду оказывают дружеское внимание; начиная курьером в больнице, дающим хроникеру сведения о катастрофе на трамвае, с человеческими жертвами, и кончая президентом, дающим интервью сотруднику, пишущему отчеты о заседаниях парламента, все думают о журналисте очень плохо. А хорошо относятся только из-за того, что боятся большой мести или маленькой пакости; они охотно дают ему требуемые сведения, а иногда дают их даже в написанном виде или диктуют, потому что, зная его ужаснейшую глупость, боятся, что он черт знает что припишет им. Выдающийся музыкант, драматический писатель или любимец публики артист, правда, обращаются с театральным рецензентом очень фамильярно, но они прекрасно знают, что такое рецензент: это тип, который между пятнадцатью и двадцатью пятью годами вошел в состав редакции в качестве репортера, как это было со мной и с тобой, но с таким же успехом мы могли начать нашу карьеру в торговле постным маслом или счетоводом в беговом обществе. Жизнь журналиста сталкивает его с литераторами, артистами, художниками, скульпторами, музыкантами. Обтираясь около всех них, в памяти его удерживается несколько десятков слов, которых совершенно достаточно, чтобы написать целый столбец грязной диффамации по поводу спины выдающегося ученого, или восторженных похвал о лбе кретина.

Этим я не хочу сказать, что журнализм — это типографская машина, находящаяся в распоряжении безответственных и некомпетентных лиц: в каждой редакции есть два три интеллигентных человека, два-три благородных лица, а иногда один или два, которые вмещают в себе и ум, и совесть.

В этом караван-сарае, куда ты вступил четверть часа тому назад, ты найдешь несколько лиц, которые заслуживают внимания: директор, главный редактор, театральный рецензент — очень строгий критик и драматический писатель…

— Пользуется успехом?

— Никогда: старший стенограф, редактор немецкого отдела. Ну, а прочие… Поверхностные люди, у которых имеется в памяти пространный каталог книг, никогда не прочитанных ими, и которые беспрестанно говорят фразами и отрывками, взятыми из старых газет и даже не связанных между собою одною нитью. Есть и такие, которые никогда не говорят. Они имеют вид больших мыслителей, ибо ходят с опущенной головой, как загипнотизированные асфальтом, смотрят на каждый плевок, потому что думают, что это бриллиант; можно подумать, что они погружены в разрешение глубоких тайн, но они никогда не думают: они похожи на извозчичьих лошадей, стоящих на углах улиц, и имеющих вид окаменелых сфинксов, трудящихся над разрешением мировых проблем, тогда как в их мозгах нет решительно ничего. Все же думаю, что здесь ты будешь хорошо себя чувствовать.

Все страдают здесь болезнью «на все наплевать», поэтому и не бывает того, что случается в других местах, когда старые смотрят с презрением на вновь поступающих: как женщины, которые нашли себе мужей, смотрят на девиц, ищущих мужа.

Пока Пьетро Ночера говорил, Тито рассматривал кабинет.

Большое окно с матовыми стеклами, письменный стол с развернутыми газетами, разбросанные в беспорядке листы бумаги, длинные ножницы, чернильница, гуммиарабик[8], зажженная лампа, пепельница с массой окурков, телефон, вырезки из газет, наклеенные на стену, и шкаф с несколькими книгами. Казалось, что книги эти брошены в шкаф, чтобы доставить ему удовольствие.

— Твой кабинет похож на этот, — сказал Пьетро Ночера. — Они все одинаковы, как одинаковы каюты на океанских пароходах.

Раздался стук в дверь: вошел рассыльный.

— Проводите, — сказал Пьетро, и, обращаясь к Тито: — моя временная подруга жизни. Иди туда и устраивайся в своем кабинете. Через час позову тебя.

— Как? Ты принимаешь женщин в своем кабинете?

— А где же мне принимать их, провинциал ты этакий? В твоем, что ли?

Тито вышел. Вошла женщина.

III.

Между кокаинистами существует своего рода масонство. Они узнают друг друга по известным знакам, им одним понятным: у них есть свои ложи, — более аристократические или демократические, это не играет никакой роли, потому что они, ради разнообразия, странствуют из одной в другую — от кабарэ на Монмартре до вилл у ворот Майло, от Латинского квартала до таверн на Монпарнасе. В несколько месяцев Тито изучил почти все кафе, имеющие свою историю или легенду, все места продажи ликеров, подвальные залы, в которых от пяти часов вечера и до рассвета раздается ритмичное шарканье ног в похотливых танцах; он посещал все легальные и полулегальные места свиданий. Он познакомился с этим маленьким мирком, который ютится около университета: маленькие женщины от пятнадцати до тридцати пяти лет, которые ведут романтичную жизнь подруг студентов: удобные подруги, довольствующиеся половиной комнаты, половиной кровати и едой один раз в день; они привязываются к студенту, вследствие сентиментального мимолетного каприза на один час, потом час этот проходит, каприз становится затяжным, принимает другие формы, а тем временем, смотришь, прошел и год, прошел второй, миновала молодость, а дружба осталась, превратилась в привязанность с примесью даже любви; затем студент кончает университет и бросает свою подругу; она поплачет, иногда даже искренне, погорюет тоже, быть может, серьезно, потом, чтобы утешиться, привяжется к другому, более молодому, чем тот, который ее оставил, и моложе ее самой, и будет его спутницей, регулирующей его жизнь, через весь университетский курс, по всем меблирашкам, представляющим для него нечто новое, но не для нее, по всем кафе, где можно играть на биллиарде, по всем столовкам, где они обедают вдвоем.

Потом, в один прекрасный день, товарищ по университету с медицинского факультета предложит ее другу белого порошку, взятого из университетской лаборатории: тот примет его шутки ради, или из-за снобизма, но не ради удовольствия, потому что первая понюшка всегда неприятна, а затем он не может уже обойтись без него, и пойдет все ниже по пути к полному падению. Подруга, которая следует за ним по всем меблирашкам, кафе и столовкам, шутя начнет делать то же, и в конце концов…

В конце концов эти маленькие женщины начинают встречаться, понимать друг друга и сближаться: они ходят уже по две, по три, проводят целые часы в барах и нюхают воздух, как фокстерьеры; входят в телефонные кабинки, уборные, и выходят оттуда со сверкающими глазами, с ясными лицами, веселыми движениями, легкой походкой. В этих укромных местах они обмениваются кокаином.

Это покамест только начинающие, которые отравляют себя втихомолку, под большим секретом и никому не говорят о своем пороке; через несколько месяцев они кладут уже коробочку с ядовитым зельем на стол так же открыто, как кладут портсигар с графской короной.

В глазах их виднеется нечто холодное, безжизненное: это потухла воля.

Но если бы воля и была еще жива, на что она может годиться? Чтобы отдалить их от ужаса? Нет, нет, это стало теперь необходимо, как воздух: не только отсутствие кокаина, но одна мысль о необходимости отказаться от него приводит их в отчаяние; тогда они берут вашу руку, прикладывают к сердцу и вы чувствуете, что оно работает, как кузнечный мех.

— Послушай, как оно сильно бьется!

Не иметь порошку ужасно, но еще ужаснее мысль о том, как достать его.

Тогда они прибегают к разным способам — реже всего бесчестным, потому что для такого рода поступков нужна энергия. Начинают отказывать себе во многом, меняют квартиру на комнату, комнату на угол; продают сперва украшение, потом платья и, наконец, тело. И тело продается до тех пор, пока находится покупатель… Вот почему можно встретить очень скромно одетыми тех женщин, которые еще так недавно блистали в Елисейских полях и Лонгшампе.

— А где шуба?

— Пятьдесят грамм коко.

— А золотые браслеты?

— Такая большая коробочка, как из-под соды или фенацетина…

И она смеется, чтобы не плакать, потому что уже не умеет плакать. Среди этих полуженщин-полуфантомов бродят продавцы с карманами, полными коробочек: розовых, зеленых, желтых; каждый из этих цветов содержит смесь более или менее чистую. Он не продает чистый кокаин: этого зелья там очень незначительная часть, а остальное — борная кислота или магнезия.

Продавец прекрасно знает, что кокаинисту довольно того, чтобы у него было что нюхать, что он часто не отличает кокаина от сахару; в первой же стадии важен сам обряд нюхания.

Таким образом торговец обогащается в несколько месяцев.

Директор «Текущего момента» тотчас же оценил способности Тито. Через неделю по вступлении его в редакцию, директор телефонировал администратору, результатом чего было то, что когда Тито предстал перед кассой, ему дали на пятьсот франков больше.

— Что это значит? — спросил Тито директора.

— Это значит, что вы очень способный юноша.

— Вы никогда не говорили мне этого.

— Я не говорю. Показываю на деле.

Ему не давали никаких неприятных поручений.

— Хотите пойти на этот конгресс?

— Нет, — ответил Тито.

— Почему?

— Там скучно. Конгрессы — это собрание людей, которые говорят для того, чтобы затянуть дискуссию, и кончают тем, что посылают поздравительную телеграмму министру.

— Вы правы. Пошлю вашего коллегу.

Главный редактор тоже понял, что Тито правдивый человек, и предложил ему перейти на «ты».

Несмотря на свой титул, главный редактор был в редакции не Бог знает чем; в общем же это был милый человек, подчинявшийся всем. Люди очень часто создают себе утешение из этих контрастов: лошадь, доведенная до положение падали, называется «благородным животным»; искривление позвоночного столба, гипертрофия костей, кретинизм, физическое уродство — называются «игрой» природы; учреждение, куда люди отправляются умирать, носят название санаторий, монахов, лишенных права иметь детей, величают именем «отец».

Пьетро Ночера очень сердечно относился к Тито и помогал ему в редакционной работе.

— Скоро наступит день, когда ты отвернешься от меня, — сказал ему однажды Тито. — Пока я получаю меньшее, чем ты, жалование и занимаю низшее место, ты помогаешь мне, покровительствуешь и говоришь коллегам, что я талантливый человек, но как только я стану получать столько же, сколько и ты, будешь утверждать, что я кретин. Впрочем, это в духе людей. Даже Отец земной, после того, как устроил Адаму прекрасное место в земном раю, пожалел об этом и под первым же благовидным предлогом все разрушил.

— Ты опять принял дозу кокаина! — сказал укоризненно Пьетро Ночера. — Когда ты начинаешь делать сравнение с библией — значит у тебя в носу сидят уже несколько граммов порошку.

— Не будем уклоняться от темы нашего разговора, — возразил Тито. — Ты покинешь меня.

— Нет, друг мой, — продолжал Пьетро Ночера, откидываясь на спинку кресла в кафе Ришелье. Ты не понимаешь того, что у меня нет тех маленьких глупых дефектов, которыми обладают в изобилии все прочие. Я не завидую ни тебе, ни директору, ни президенту республики, ни колбаснику Потену, который считается первым в этой области в Париже. Я работаю потому, что каждый месяц мне необходимо иметь в кармане две тысячи франков; но не хочу облагораживать работу ни посредством увлечения, ни посредством зависти, ни посредством соревнования. Жизнь — не что иное, как передняя к переходу в ничто. Кто станет работать в прихожей? Тут болтают, рассматривают висящие на стенах картины, ожидают своей очереди. Но работать! Нет никакой надобности, раз, войдя внутрь, мы ничего не увидим. Я не понимаю, почему люди, вообще, волнуются, спорят, ссорятся. Это геройский поступок, этого требует народ, то сделал хвастун: один предлагает идеи, другой — системы, третий — опрокидывает ценности. Но для чего все это? Ведь подумай только, что сегодняшний триумфатор, который держит в руках народные толпы, завтра может войти в любое кафе, выпить из немытого стакана, проглотить несколько бацилл, величиною в одну миллионную часть миллиметра, и отправиться к Создателю! Возвращаясь к вопросу о тебе, могу сказать, что, если бы я почувствовал необходимость назвать тебя кретином, то должен был бы считать интеллигентными всех остальных. Между тем я вижу вокруг себя людей, которые хотят казаться другими, чем они есть на самом деле, высказывают идеи, которых у них нет, проповедуют убеждения, которые им не принадлежат, говорят красивые слова для того, чтобы скрыть жалкую сущность. Кто не носит зимой шубу и уверяет, что так более гигиенично, не снимал бы ее даже в постели, если бы имел; мизантропы или любящие одиночество — по большей части такие люди, с которыми никто не хочет иметь ничего общего: кто систематически молчит и старается показать вид, что он поглощен какими-то философскими изысканиями, наверное не что иное, как шут, у которого в голове торичеллиева пустота. Когда мне кто-нибудь говорит, что ему надоело жить, что свет опротивел ему, что счастье заключается в смерти — я поверю ему только тогда, когда он пустит себе пулю в лоб и его похоронят. Но до тех пор, пока на живот его не ляжет слой земли, я все еще думаю, что он продолжает разыгрывать комедию о пессимизме…

Пока Пьетро Ночера говорил все это, Тито смотрел на бульвар, где полицейский с белой палочкой в руке регулировал уличное движение, и думал: «Все это ты говорил уже мне в первый же день нашей встречи: как все же человек повторяется».

— О чем ты думаешь? — спросил Пьетро.

— Я думаю, что ты искренний друг. Однако, главный редактор не приходит. Неужели он забыл?

Как это бывает в комедиях, не успел еще Тито окончить фразу, как тот, кого они ожидали, появился.

Главный редактор принадлежал к числу тех добрых людей, которые, если кому попадет в глаза соринка, дают тысячу самых полезных советов (дуй через нос, смотри вниз, ходи задом наперед, извлекай квадратный корень).

Ему было сорок лет: самый опасный возраст. Стариков не жаль, потому что они уже стары; мертвых не жаль, потому что они уже умерли: жаль тех, которые приближаются к старости, которые приближаются к смерти. Сорок лет! На так называемых американских горах тележка, скатившись с одной крутизны, задерживается на один момент в своем стремлении перед второй крутизной и как бы собирается с силами; человек в сорок лет находится в такой же нерешительности: бег его замедляется, потому что крутизна и затем спуск, которого он не видит, но предчувствует, парализуют его. Главному редактору было сорок лет.

— Ненавижу кабачки, — заявил он, опоражнивая четвертую рюмку коньяку. — Все эти господа, которые танцуют по разным подобным заведением и воображают, что они развлекаются, не замечают того, что они не что иное, как пассивные инструменты в руках природы, которая дает им эти возбуждающие танцы, чтобы продолжать род.

И выпил еще одну рюмку.

— Я смеюсь из деликатности, — продолжал он немного погодя. — Смеюсь, потому что хочу скрыть мою меланхолию. А так как при помощи смеха это не удается мне, то я пью, чтобы скрыть, если не от других, то от себя, мою меланхолию; пью, чтобы скрыть морщины души; однако морщины души нельзя стереть; их можно сгладить на некоторое время, как это делают женщины, но потом они проявляются еще рельефнее.

И он снова выпил.

— Бешеная жизнь в типографиях научила меня читать и видеть все вверх ногами. Печальнейшая способность! Благодаря этому я утратил доверие друга, который был мне дорог, благодаря этому же я понял, что женщина, делавшая вид, что любит меня, презирала и обманывала меня.

И теперь я пью. Пью и гублю себя. Знаю это. Гублю себя, но вижу все в розовом свете. С меня и этого довольно. И, наблюдая, вижу мир таким, каким хотят заставить меня видеть оптимисты.

— А когда ты не пил? — спросил Тито.

— Когда не пил… Забыл… Верующие и мистики, когда окинут взглядом весь мир, не видят красивых и увлекательных женщин, не видят достойных мужчин: они видят только скелеты, глазные впадины, челюсти без языка, зубы без десен, голые черепа и ноги, составленные из несуразных костей. Когда же я смотрю на мужчин, то вижу позвоночный столб и спинной мозг, от которого разветвляются нервы.

— Это мужчины, — сказал Тито. — А женщины?

— Женщины? Движущиеся матки. И ничего больше. Вижу движущиеся матки и мужчин, которые, как загипнотизированные, преследуют их и разглагольствуют о славе, идеалах, человеколюбии… Поэтому пью!

Через застланные табачным дымом окна был виден беспрерывный поток людей. Слышался, точно прибой морских волн, шум толпы и выкрики отдельных голосов. В этой бесформенной массе мелькали и скользили эластичные, мускулистые ноги женщин.

Современная Венера не обладает теми привлекательными и пухлыми ножками, которые восхищали наших дедов: нынешняя Венера заставляет думать о трепетной «герл» из английской труппы акробатов.

— Итак, я пью, — продолжал наставительно редактор. — Для меня оставалась еще, пожалуй, любовь. Но, в конце концов, я понял, что такое любовь. Это сладкое отравление, которое приходит от женщины, нравящейся мне. Через некоторое время весь яд, который я впитал в себя, улетучивается, и продолжающий исходить из нее яд не производит на меня уже никакого впечатления. Было время, когда мне доставляло удовольствие иметь соперников и чего-то добиваться, но теперь, когда я стал главным редактором газеты и достиг высшего положения, которое могу занимать, я человек конченный. Сладость борьбы отсутствует уже хотя бы потому, что у меня нет больше противников, но, если бы они и были, я не стал бы утруждать себя борьбой. Я понял, что враги необходимы только для того, чтобы идти вперед. Чтобы сделать карьеру, необходима оппозиция.

— Это уже парадокс, — заметил Тито.

— Я никогда не говорю парадоксов, — ответил редактор, — потому что по большей части это глупость, хорошо преподнесенная. Я утверждаю, что враги очень полезны, если, конечно, они умеют маневрировать. Разве в медицине — ты, как медик, можешь поучить меня — не употребляются бациллы для того, чтобы убить болезнь, ими же вызванную? Вся наука о серотерапии построена на том чтобы использовать наших врагов для нашего же благополучия. Разве пиявка не паразит? А в руках врача она очень полезна.

— Что ты скажешь на это?

Пьетро Ночера ответил:

— Скажу, что с твоими познаниями…

А Тито продолжал:

— … Грех убивать себя алкоголем.

Редактор обратился к Тито:

— Ты заставляешь меня подумать о тех, которые говорят: глупо верить в значение числа семнадцать: это такое же число, как и все остальные; вот тринадцать приносит несчастье, а семнадцать нет. Ты, Арнауди, именно так поступаешь. Ты убиваешь себя кокаином и тебе кажется бессмысленным, что я убиваю себя алкоголем. И не понимаешь того, что между нами так много общего только потому, что нас связывает сродство ядов, которые, в свою очередь, создали сходство идей.

У нас с тобой одинаковая forma mentis[9], которую разделяет с нами и Пьетро Ночера. Мы прекрасно подходим друг к другу, потому что нечто общее связывает нас. А в общем мы люди века. Как бы там ни было, я чувствую себя счастливым и не огорчаюсь тем, что отравляю себя. Было бы глупо не делать этого, раз я счастлив и доволен.

Если достаточно пол-литра алкоголя для того, чтобы прогнать меланхолию и видеть в другом свете этот грязный мир, и, если для достижения этого достаточно нажать пуговку электрического звонка, почему я не должен сделать именно так? Если бы это приносило какие-либо страдания, тогда дело другого рода; для того, чтобы избегнуть всех неприятностей, сопряженных с любовью, необходимо прибегать к операции, а операция вещь очень сомнительная, тогда как алкоголь я принимаю по своему усмотрению. Знаю прекрасно, что он не идет мне на пользу, но все же продолжаю пить, ибо пять-шесть рюмок его приносят с собой благодушное настроение: оскорбления кажутся мне любезностями, горести — радостью, а в общем я уношусь за пределы действительности, смотрю на все со стороны и иронически ко всему отношусь. Глупые люди говорят, что я гублю себя, а по моему дураки те, кто так тщательно оберегают то, что называется нашим существованием. Даже наш директор иногда заставляет меня сесть подле себя и дружески советует мне не пить. Но он, бедняга, не знает, что только после того, как выпью, я становлюсь трудоспособным, подвижным, сообразительным! Когда я выпью, прикажи он мне натирать воском полы — я и то сделаю.

Вошла бледнолицая дама, вся в черном, оглянулась кругом и села за свободный столик.

— Прибор для письма и ликеру.

Лакей подал ей все необходимое для письма и требуемый ликер.

— Мадам Тер-Грегорианц, — сказал Пьетро Ночера, указывая на вошедшую. — Она армянка, живет около ворот Майло и известна своими «белыми мессами».

Из-под черной шляпы выбивались вьющиеся черные волосы; шляпа была украшена черной райской птицей, спускавшейся на шею и как будто ласкавшей ее.

Когда дама окончила письмо, она позвала мальчика, который и исчез с ним в толпе на бульваре.

— Позвольте представить вам, сударыня, моих друзей? — сказал, подходя к ней, Пьетро Ночера и приглашая ее занять место около их столика.

Дама посмотрела на него: у нее было бледное лицо и небольшой рот с узкими губами.

Оказалось, что по делам редакции главный редактор бывал в Армении, и потому между ним и дамой вскоре завязался довольно оживленный разговор. Дама рассказывала об обычаях своей страны, страданиях народа, о родных горах, о темпераменте тамошних женщин.

Тито тем временем прошептал своему приятелю:

— Какие у нее чудные глаза!

— Попробуй сказать ей это, — ответил Ночера, — и увидишь, что она сейчас же приведет их в действие. Это та дама, о которой я говорил тебе вчера. Это у нее стоит в комнате великолепный гроб из черного дерева, обитый дамаском и выложенный пуховиками.

— А правда, что…

— Спроси ее.

— Ты думаешь!

— Она принадлежит к числу тех, которых обо всем можно спрашивать.

И, обращаясь к ней:

— Правда ли это, сударыня, что у вас есть черный гроб и…

— Правда, — подтвердила та.

— И что… — осмелился, было, Тито.

— И что он служит мне для любовных утех? Ну, конечно! Это очень удобно, восхитительно. Когда умру, меня закроют в нем навсегда, и я найду там все самые сладкие воспоминание моей жизни…

— Ах, ради этого… — сказал Тито.

— Нет, не только ради этого, — продолжала дама. — Есть и еще одна хорошая сторона: потом я остаюсь одна, совершенно одна: мужчина вынужден уйти; после этого мужчина становится мне противным; извините, но мужчина после этого всегда становится противным потому что или, следуя своему мужскому импульсу, сейчас же встает, как со стула дантиста, или из вежливости и воспитания остается подле, и тогда он мне тоже отвратителен, потому что в нем есть что-то такое, что не напоминает больше мужчину — как бы это сказать? — есть что-то, извините меня, как бы мокрое…

И она продолжала прерванную с Ночера тему.

— Кто состоит теперь ее любовником? — спросил Тито.

— Один художник, — ответил Ночера. — Но женщины, подобные этой, всегда имеют под рукой пять-шесть на смену.


На следующий вечер Тито Арнауди и Пьетро Ночера были приглашены к мадам Калантан Тер-Грегорианц, которая жила в вилле около Елисейских полей — аристократической местности кокаинистов. Тут в великолепных виллах собирается действительно «весь Париж» для того, чтобы в приятном обществе наслаждаться веселящим действием этого зелья. Здесь бывают все, начиная безусыми юнцами, виверами, прожигателями жизни и кончая подагриками, доживающими свои дни развалинами; женщин вы тоже встретите здесь всех возрастов, развития, телосложения… На «партию кокаина» приглашают так же, как приглашают на чашку чая или обед. В некоторых домах зараза эта идет от внуков пятнадцатилетнего возраста до дедов — семидесятилетних стариков. Кокаиномания в супружествах вещь очень распространенная; если бы кокаин не ослаблял нервную систему мужчины и не делал холодной женщину, надо думать, что дети от такого брака в первую очередь нуждались бы в кокаине, как детям морфинистов приходится делать вспрыскивание морфия. Алкоголик обладает по крайней мере способностью судить о том зле, которое делает, тогда как кокаинист лишен и этого…

IV.

Вилла мадам Тер-Грегорианц была вся белая, как обветренная кость, и круглая, как древний греческий храм; сбоку был расположен небольшой треугольный садик, вечно зеленый.

Виллу эту можно было бы охарактеризовать выражением «вилла феи любви».

Тито Арнауди и Пьетро Ночера приехали в открытом автомобиле уже довольно поздно вечером, или, правильнее, ранней ночью. Круглая луна светила с усыпанного звездами неба. В садике,то здесь, то там, белели в вырезах фраков ослепительные сорочки мужчин.

Вестибюль виллы был в стиле возрождения: по стенам мифологические фрески наподобие тех, которые можно видеть в Помпее и при виде которых стыдливые англичанки говорят shoking. Температура — вроде той, которая бывает в теплицах.

Оба итальянца отдали свои цилиндры швейцару и в сопровождении лакея, украшенного золотыми галунами, вроде турецкого адмирала, прошли по полукруглому коридору в большой зал.

Это было зал пингвинов. Над зеркалами, покрывавшими почти все стены, были разрисованы полярные виды: безбрежные снега, гигантских размеров льдины, северные птицы и звери.

Пингвины были похожи на джентльменов во фраках.

Огромный ковер с иероглифами белыми, зелеными и голубыми покрывал всю комнату. На полукруглых диванах разбросаны тигровые шкуры и вышитые подушки. Ни ламп, ни окон в комнате не было, но со стеклянного потолка лился мягкий голубоватый свет.

— Мы восторгались пещерой волшебницы, — сказал Тито, идя навстречу Калантан, которая протягивала одну руку ему, а другую его приятелю.

— Мы первые? Еще слишком рано?

— Правда, но ведь кто-нибудь должен быть первым.

Слуга не успел еще опустить огромный мех, который закрывал дверь, как снова поднял его и провозгласил три титула и три фамилии.

Вошло трое мужчин.

Один из них был высокий, худощавый, бритый; волосы совершенно белые; белые же баки придавали лицу его выражение maitre d'hotel'я.

Хозяйка дома представила его:

— Профессор Кассиопеа, директор обсерватории; у него самый большой в мире телескоп.

И, представляя итальянцев, сказала:

— Доктор «Лунный свет», профессор «Где цветут апельсины»: редакторы ежедневной парижской газеты.

Вместе с профессором-астрономом вошло еще двое мужчин:

— Художник Triple sec[10].

Молодой блондин был действительно сух, как палка.

— Доктор Панкреас, с медицинского факультета.

Все пятеро мужчин, следуя приглашению хозяйки дома, направились к дивану.

Диван этот был таким обширным и эластичным, что ноги сидящих оказались на уровне плеч. Чтобы не представлять собой довольно неэстетическое зрелище, приходилось или стоять, или вытянуться во всю длину.

Слуга заявил о приходе новых гостей.

Богатый промышленник; антиквар, имеющий среди своих клиентов нескольких низложенных королей; блондинка неопределенных лет — между тридцатью и шестидесятью, известная кокотка не у дел, затем еще мужчины и женщины.

Одна из дам заявила, что господин *** придет позднее, так как должен где-то читать трагедию Корнеля.

Один старый господин извинился за своего коллегу, который уехал в Марсель для производства какой-то операции. Художник сейчас же понял, что это за операция в Марселе. Хирург, член выдающейся масонской ложи, всегда был занят по четвергам.

Появились новые гости: представление, приветствие и никакого удивление по поводу такой встречи.

Четверо слуг внесли около сотни подушек разных цветов, величин и узоров и разложили их около дам, которые сидели на диванах.

Красавица Калантан была окутана точно туманом: темно-серое платье, с зеленовато-голубым отливом, плотно, точно трико, облегало ее тело; никаких украшений или вышивок, которые оттеняли бы выступы фигуры; казалось, что это базальтовая статуя, но, если тронешь ее, то почувствуешь мягкость вампира; под платьем, поверх тела, ничего не было: даже рубашки из фуляра; вокруг тальи зеленый шнур, завязанный на животе узлом, скрепленным двумя большими смарагдами. Зеленые чулки, туфли из зеленого шелка и покрытые зеленым лаком ногти.

Раздвижная дверь открылась, и на пороге появился бледнолицый юноша, похожий скорее на девушку, который держал в одной руке скрипку, а в другой лук. Хозяйка сделала ему знак, и он исчез.

Из-за перегородки, — только теперь стало ясным, что это не капитальная стена, — послышались звуки удивительно нежной музыки, которые, казалось, падали откуда-то с потолка, или из неведомой глубины.

— Я вижу вас не первый раз, — сказал художник своему соседу, — вчера утром вы сказали на выставке, что моя картина полна грубейших ошибок. Мнение ваше очень поразило меня.

— Как? — возразил господин с белыми бакенбардами. — Вы были подле вашей картины?

— Понятно, — улыбаясь, заявила дама с светлыми волосами. — Автор всегда находится подле своей картины, как за похоронной колесницей следуют родственники умершего. Если кто хочет сказать плохо о картине или умершем, необходимо отойти немного назад.

— А вам нравится фальшь в искусстве? — спросил художник.

Астроном: Конечно, только в фальши и есть что-то красивое: бесформенность, противоречие и контрасты могут доставить мне душевные волнение. У нас и так довольно всего правдивого, понятного обыкновенному человеку; я хотел бы, чтобы артист дал мне иллюзию того, что я хожу по улицам, вымощенным звездами, что на голове у меня пара калош, и я шлепаю в них по грязи, а снег или дождь падает снизу вверх. Вместо того, чтобы любоваться цветами, я хотел бы зарывать в землю цветы и ловить в воздухе корни; корни гораздо интереснее, чем чашечки цветов.

Хирург: Для астронома, подобного вам, это слишком сильно сказано.

Астроном: Астрономы — это своего рода поэты, которые, вместо того, чтобы держать экзамен об изменении качеств, занимаются определением количества, а это глупость.

Калантан: И все же с вами считаются…

Астроном: Да, потому что мы обладаем громадными телескопами, пишем многозначные числа, вычисляем с миллионной точностью и сочиняем формулы, которые никто не понимает. На самом же деле для чего служит вычисление расстояние между звездами?

Калантан: Хотя бы вы ошиблись в размерах и предсказаниях! Но у вас необычайная точность!

Вошел господин с лицом хронического рогоносца, который, после обычной церемонии представления, сел на пол и тотчас же уснул с подушкой между ног, как держат свой чемодан эмигранты.

Калантан: Он всегда спит.

Кокотка: Кто это?

Калантан: Выдающийся коммерсант.

Тито: Как же он справляется со своими делами?

Калантан: У него есть компаньон.

Хирург: Вот наверное обирает его!

Калантан: Нет. Компаньон состоит любовником его жены, а жена не упускает из виду дело и мешает ему совершать свинство.

Раздался полусочувственный-полуиздевательский смех.

Слуга внес поднос с разнообразными фруктами и обошел гостей. Другой слуга подал всем золотые ложечки.

— Македонские фрукты, — объяснил Пьетро Ночера своему приятелю, поднося ко рту землянику, покрытую кристалликами льда и пропитанную шампанским и эфиром.

Невидимый скрипач выводил тоскливые звуки, точно трубадур в темнице. Бледный, трепещущий свет, огромные ковры, мягкие подушки, полукруглые стены, мужчины в черном и почти молчаливые женщины производили впечатление какой-то языческой церемонии; между скрещенными по-турецки ногами мужчины держали бокалы, наполненные смесью из сладких и кислых фруктов, пропитанных алкоголем.

Огромный букет из красных гвоздик и черных роз издавал дурманящий запах.

Звуки невидимой скрипки походили теперь на шелест росы, падающей на паутину, протянутую пауком от земли к небу.

Тито: А кто этот рогоносец?

Пьетро: Это антикварий. Он и те двое других с лицами неизлечимых сентименталистов — три бывших любовника хозяйки дома. Их называют галереей мумий, потому что вулканическая любовь Калантан сделала их никуда негодными. Говорят, что однажды она сказала по этому поводу следующее: какое мне дело до того, если мужчина побыв в моих руках, не годится для других женщин?

Тито: Глупости. Ты думаешь, что излишество может довести…

Хирург: Еще как! Обратите внимание на черепах. Они живут сто лет, но имеют любовную связь только один раз в год.

Художник: Не завидую черепахам. По-моему, только одна вещь хуже излишества.

Хирург: А именно?

Художник: Воздержание.

Спящий человек, просыпаясь: Я слышал, что вы говорите обо мне; вы сказали, что я рогоносец, никуда негодный человек… Все это слова. Рогоносец потому и смешон, что существует слово, которое определяет это понятие. Если бы было подходящее слово, то и обманутая женщина тоже была бы смешна. Неверная женщина — это потаскушка. Неверный муж не что иное, как неверный мужчина, для которого не придумано еще слово женского рода от потаскушка. Впрочем не все ли мне равно? Я провожу мое время между сном и снами, когда у меня есть морфина — вижу сны; когда ее нет — сплю.

И снова уснул.

Тито: Но почему он постоянно спит?

Хирург. Морфина.

Распахнулись портьеры: двое слуг придерживали их, чтобы дать проход двум танцорам.

— Полинезийский танец, — объявил танцор, взявши за талию свою даму.

Скрипач заиграл какую-то дикую мелодию.

Но никто не смотрел на них. Хирург вынул из кармана золотую коробочку и взял большую понюшку кокаина, а слуга, по знаку Калантан, налил в бокалы эфиру и шампанского.

Красавца-армянка стала на колени перед находившимся на полу бокалом и стала из него пить, как будто это было серебристое озеро.

Пока она пила, Тито приблизил свое лицо к ее черным волосам, от которых исходил возбуждающий запах мускуса.

Танцоры удалились, а слуги появились с белыми чашечками вроде тех, из которых арабы пьют кофе.

— Земляника в хлороформе, — объясняла дама в зеленом парике, которая принадлежала к числу завсегдатаев.

— Кто это? — спросил Тито.

— Гетера чистейшей воды. Можно подумать, что она родилась и выросла при императорском дворе, тогда как еще в прошлом году она была горничной у одного полицейского комиссара; подобные женщины обладают способностью проявлять самые невероятные превращения: еще в прошлом году у них были грязные ноги, а теперь они протягивают тебе выхоленную руку и обижаются, если ты не целуешь ее. В прошлом году они не знали еще читаются ли цифры слева направо или наоборот, а теперь рассуждают об акциях железной дороги от Занзибара до Сенегала и спорят о последней премии Гонкур или о картинах Сезанна.

Рой бабочек, в страхе и в поисках свободы, рассыпался по всему залу: одни бились об зеркала, другие метались между гостями. Они блестели всеми цветами спектра и в отчаянии летали по всем направлениям: некоторые из них садились на потолок, иные на пол или края бокалов. Одна из них долго кружилась над красивыми волосами дамы, затем, задыхаясь от запаха хлороформа и эфира, упала на бокал шампанского и покрыла его своими вытянутыми крылышками.

Остальные разместились по цветам.

— Их прислал мне мой приятель из Бразилии. Это самые красивые бабочки во всем мире. С каждым приходящим из Буэнос-Айреса[11] пароходом я получаю целую клетку этих бабочек. Чтобы развлечь вас, я хотела бы иметь хищных зверей и дать им на растерзание моих слуг, но, увы, из экзотической фауны могу предоставить вам только бабочек.

— Ну, и животное же она, — сказал Тито, обращаясь к Пьетро Ночера. — Если в ее стране все такие, то я не удивляюсь курдам и признаю правильным вырезывание их.

— Предлагаю вам посмотреть, как умирают бабочки. Они умирают, опьяненные самыми тонкими ядами и духами. Бабочки так же страдают от духов, как и драгоценные камни. Вам известно, что драгоценные камни страдают от духов? Этой смерти можно позавидовать, потому что бабочки сохраняют после смерти свою красоту. Когда я умру, вы придете все, чтобы напудрить меня и разрисовать, как будто я должна выступить на генеральной репетиции в Комедии.

— Бедные животные! — сказал неизлечимый сентименталист.

— Будет! — остановила его армянка. — Я полагаю, что мой дом достойная могила для бабочек. Дом, — добавила она, улыбаясь, — в который приходят такие достойные лица, как вы, для того, чтобы медленно убивать себя.

— А где ваш гроб? — спросил Тито.

— Не хотите ли вы, чтобы я приказала обнести его с процессией вокруг вас, как это делается по обычаю египтян?

— Почему нет? — сказал Тито. — Между нами нет никого, кто бы боялся смерти.

— Я до некоторой степени даже привык к гробам, — сказал худощавый художник. — Во времена моей «богемы», в самые трагические дни моей жизни, я ходил спать на соломе в мастерской гробовщика, около таможни. В первую ночь я не мог сомкнуть глаз: я уговаривал себя, что это ящики из-под фруктов или для отправки дамского белья, но ничто не помогало, так как вид их ясно говорил для чего они предназначены. В следующую ночь я спал с промежутками. На третью — великолепно. Домовые больше не беспокоили меня, но зато в кости проникала сырость, а в тело впивались соломинки.

Однажды был изготовлен великолепный гроб для епископа, который должен был поселиться в нем на вечное жительство на следующий день. Это был образец искусства в смысле украшений и удобств. Были две подушки: для ног и для головы. Не хватало только самого покойника. Был даже футляр для посоха.

«Как, — подумал я, — живой художник должен спать на соломе, а мертвый будет лежать так удобно: это несправедливо». И, когда я убедился, что сторож пошел спать, залег в гроб.

В этом епископском гробу я чувствовал себя, как папа.

На следующий день его унесли. Но каждый вечер был другой, правда, не такой шикарный, но все же весьма приличный. Для такого пролетария, как я, они были даже слишком хороши. Должен признаться, что оно не совсем удобно менять каждый вечер постель, но постепенно и к этому привыкаешь и, в конце концов, не захочешь променять такой гроб на постель короля Солнце, которая сохраняется в Версале.

Так, в течение двух месяцев я ночевал в этой мастерской. Но однажды возникли серьезные неприятности. Был заявлен протест, что гроб был в употреблении.

— Кто заявил протест? Покойник?

— Нет, его родные.

— Как это глупо! Не все ли равно мертвому, что гроб из вторых рук… — заметила армянка.

— Набожность родных не допускает этого, — заметил астроном.

— При чем тут набожность?! — пояснил художник. — Просто-напросто мастер не позволил мне спать в своей мастерской не потому, что против этого протестовали родственники умерших, а потому, что эти самые родственники воспользовались случаем, чтобы потребовать скидку.

Снова появились танцоры и объявили:

— Андалусский танец.

— Куда же вы после этого ходили спать?

Раздались звуки кастаньет.

— Я стал продавать полотна и нанял себе комнату под крышей. С тех пор начался мой успех. Помнишь, — обратился он к даме с желтыми волосами, — какие мы устраивали вечера? У меня были даже серебряные ложки и вилки.

— Помню, — подтвердила женщина с богатой прической, — на одной вилке было выгравировано «ресторан Люваль», а на одной ложечке «железнодорожный буфет».

— Это, — пояснил художник, — я хотел дать представление моим гостям о том, что они находятся в великосветском обществе.

— В это время я посещал лицей Вольтера, — вспомнил господин, который до сих пор не произнес еще ни одного слова.

— Нет, лицей Людовика Великого, — поправил художник.

— Какое там! Лицей Вольтера.

— Говорю вам, нет. Лицей Людовика.

— Художник прав, — подтвердил друг этого господина. — Ты посещал лицей Людовика.

Хирург обратился к Тито:

— Хороший признак: потеря памяти.

— Кокаин? — спросил Тито.

— Морфин, — ответил хирург. Господин этот сидел с открытым ртом и устремленными в одну точку глазами.

Затем вынул из кармана металлический футляр, ввел в ляжку иголку и через несколько минут произнес прояснившимся голосом:

— Да, вы совершенно правы. Я окончил курс в лицее Людовика и был современником Ивана Грозного и Сципиона Африканского.

Бабочки, отравленные эфиром, продолжали еще летать по залу и садилась то здесь, то там; одну раздавили на полу танцоры, одна села с распростертыми крылышками на розу, и еще одна с жалким видом агонизировала на краю пепельницы.

Хозяйка дома намочила мизинец в бокале и капнула на головку бабочки, которая опрокинулась и застыла.

— Нет, нет, Калантан! — вскрикнула блондинка, как будто ее кто уколол иголкой. — Это совершенно напрасная жестокость! Ты злая и глупая, Калантан!

Скрипка агонизировала.

Экзальтированная женщина, которая напала на Калантан за ее напрасную жестокость, откинулась на спинку дивана и, казалось, была в отчаянии. Армянка вырвала из рук хирурга коробочку с кокаином и наполнила им ноздри бьющейся в истерике женщины, беспрестанно повторявшей: «Злая, злая!»

Тито Арнауди встал и подошел к открытой двери, но скрипача там уже не было видно.

— Приходит в себя, — сказала армянка, возвращая коробочку с кокаином.

Яд на время привел ее в чувство: лоб прояснился, пальцы приняли нормальное положение, глаза немного прояснялись.

— Ты хорошая, дорогая Калантан! — пробормотала она. — Прости меня. — И расплакалась.

Калантан взяла ее подмышки, — голые и мокрые, — точно ребенка, и посадила рядом с собой.

— Бедная обезьянка! Как у тебя осунулось лицо! Не плачь, а, главное, не смейся!

Калантан прекрасно знала эти кризисы. Ей известно было, что за слезами следовал приступ смеха, который еще хуже, чем отчаяние. Смех прерывался рыданиями, причем рот перекосила какая-то страшная гримаса, а глаза с широко раскрытыми зрачками горели диким блеском. Более ужасного состояние нельзя себе представить.

Спящий человек продолжал спать.

Астроном вынул из букета одну розу, намочил ее в эфире и стал жадно вдыхать, устремив в одну точку бессмысленные глаза. Вытянутая левая нога дрожала, точно по ней проходил электрический ток. Галерея мумий пребывала в молчании; один из этой группы, после того, как прибегнул к услугам шприца Праваца, не имел силы положить его обратно и сидел с блаженным выражением лица. Хирург, желая показать вид, что память его сохранила еще проблески ясности, стал говорить о художестве.

— По-моему, Ван Данген пишет слишком холодно и употребляет чересчур много белил; а в рисунке у него не хватает перспективы. Что вы на это скажете?

— Скажу, уважаемый профессор, — ответил художник, — что новейший способ лечения артериосклероза хорош: вводить в ухо больного почки лошади и вспрыскивать в глаза горячий купорос; я посоветовал бы еще делать вспрыскивание углекислой соли между первым и вторым позвонком.

— Что за чепуху вы городите? — возмутился хирург.

— Я хотел только сквитаться с вами за то, что вы говорили перед тем о художестве.

Художник встал.

— Багдадский танец, — объявил танцор. На голове его был тюрбан из белого шелка, украшенный спереди большим бриллиантом, из-под которого ниспадал громадных размеров эгрет[12]. Женщина была совершенно голой; голову ее украшало нечто вроде митры[13], в зубах она держала нож на подобие турецкого ятагана; от тела исходил нежный, но сильный запах сандала и шафрана; вся она трепетала, и, казалось, ни один мускул не оставался безучастным в этих движениях, полных страсти и неги.

— Посмотри, какие у нее лодыжки! — сказал Тито, увлеченный ногами танцорки. — Ничто так не волнует меня, как лодыжки. Грудь, бедра, живот — все это хорошо для семинаристов.

Музыка умолкла: танцовщица исчезла.

В потолке открылось четырехугольное окно, через которое видно было серое, предутреннее небо; из сада донесся отрывистый свист птички. Отравленный воздух в зале понемногу очистился.

Находившихся в полудремотном состояние передернула легкая дрожь; Калантан, лежавшая на ковре, чуть слышно пробормотала:

— Закройте!

Из всех присутствующих только Тито Арнауди и художник находились в полусознательном состоянии.

— Мне очень нравится ваш способ писания, — заговорил Тито, — и я рад, что публика следит за вашими успехами.

— Это не публика следит за нами — ответил художник, — а мы следим за публикой, хотя на вид кажется наоборот. Видели ли вы когда-нибудь дрессированных блох? Получается впечатление, что блоха тянет алюминиевую тележку, неправда ли? А на самом деле это тележка, катясь по наклонной площади, тянет блоху. Я никогда не думал, что дойду до того, что буду писать портреты президентов и азиатских владык; мне казалось, что всю жизнь я буду карикатуристом или иллюстратором журналов, поэтому и взял себе псевдоним Triple sec. Однако псевдоним все равно, что татуировка: остается на всю жизнь. У меня среди журналистов есть много приятелей, и должен признаться, что они сделали мне хорошую рекламу. Заслуги без рекламы не имеют никакого значения.

— Знаю, — ответил Тито, перед глазами которого предметы начали уже расплываться. — Реклама необходима. Если Христос стал знаменитым, то этим он обязан апостолам, этим двенадцати глашатаям общественности.

Пьетро Ночера, услышав слово «Христос», собрал все свои силы, приблизился к Тито и сказал:

— Раз ты начинаешь цитировать священное писание, то значит у тебя в голове больше кокаина, чем серого вещества. Садись.

И, подтолкнув его довольно энергично, заставил сесть между двумя кучами подушек.


Невидимый вентилятор производил странный шум. Астроном посмотрел с удивлением вокруг себя, как бы спрашивая: не обман ли это слуха? Однако, постоянно спящий человек проснулся в это время и, обратив его внимание на шум, произнес:

— Эти бабочки сделали бы лучше, если бы остались у себя дома, в Ориноко.

Художник стал на колени подле Тито.

— Во многом мне помогали также женщины, — сказал он. — Женщины очень помогают в создании успеха. Если вам нужно устроить какое либо трудное дело, обратитесь к женщине.

— Знаю, — ответил Тито, едва разделяя слоги и понижая голос почти до фальцета, — знаю: начиная самым тонким предательством и хищением военных планов, для чего служат международные гетеры, и, идя по восходящей линии до Евы, которая была посредницей между змием и мужчиной, женщина во все времена преуспевала в самых грязных поступках. Поэтому меня ничуть не удивляет, что она же помогла триумфу такого ничтожества, как вы!

Художник не реагировал. У него не хватало на это сил. Кроме того, кокаин настраивал его оптимистически; он приобретал особый взгляд на оскорбления, которые в его воображении превратились в комплименты.

Поэтому он улыбался.

В зале все голоса и фигуры приняли какой-то фантасмагорический характер: голоса не походили больше на людскую членораздельную речь; все тела, которые лежали на полу и на диванах, между подушками, походили скорее на фауну морей, чем на обыкновенных смертных, представителей так называемой цивилизации.

Тоскливая, душу выматывающая музыка продолжала звучать под сводами зала, но никто уже не отдавал себе отчета в том, что именно играл слепой музыкант, который тоже не знал, что он играет перед сонмом покойников.

Калантан в самой фантастической позе лежала на ковре. Тито лежал подле, головою у ее ног, причем от ее зеленоватых чулок лицо его приняло мертвенно-бледный оттенок. Вот он приподнял немного ее платье, спустил чулок я стал пристально смотреть на очаровательной формы ляжки. Потом взял стоявший рядом бокал с шампанским и вылил в подколенную чашку его содержимое. Ни одна капля не пролилась мимо.

— Калантан! — простонал Тито.

Нагнулся над этой чашей и жадно прильнул к ней губами.

— Калантан! Прекрасная Калантан!

Женщина не дрогнула ни одним мускулом, даже и тогда, когда он упал в опьянении на ее тело. Кто-то открыл окно в потолке. Было раннее утро; последние звезды меркли на небе.

— Калантан… Калантан… — повторял полу во сне, полу в опьянении Тито Арнауди в то время как прекрасный автомобиль ее отвозил его через площадь Согласия в гостиницу на Вандомской площади.

В этот ранний час по улицам Парижа спешил рабочий люд, служащие на железной дороге в в разных учреждениях. Около одного из ресторанов какой-то нищий и собака рылись в куче отбросов в поисках остатков съедобного.

Автомобиль мягко остановился около гостиницы.

«Бой» выскочил и ловко распахнул дверцы. Тито сунул в руку шофера пятьдесят франков.

Тот отказался.

— Примите, я от чистого сердца. Вам противно? Все равно примите.

Шофер взял их с достоинством в быстро удалился, причем воздух прорезал веселый звук рожка.

Для Тито было два письма. Одно из Италии, другое из редакции.

Он взялся за чтение последнего. Директор писал:

«Завтра, в четыре часа утра, будет казнен, на бульваре Араго, убийца учительницы — Мариус Ампози, с Ямайки. Напишите цветистую статью. Два столбца. Вот уже шесть лет, как во Франции не было казней. Новый президент отказал в помиловании убийцы. Рассчитываю на вас. Статья должна быть в типографии в шесть часов утра. В восемь будет выпущен экстренный номер.

Привет»…

Скомкал письмо и принялся за другое:

«Дорогой друг,

я получила твою открытку. Как ты мил! Ты не забыл еще Мадлену? Но я больше не Мадлена! Теперь я Мод! После десятимесячного пребывание в исправительном заведении я вышла оттуда и встречалась со многими мужчинами, из которых один — режиссер в кафе-концертах, заметив, что мои ноги могут далеко унести меня, стал обучать меня танцам и устроил мне ангажементы в лучших варьетэ Италии. Через месяц буду в Париже, в Казино.

Ты рад меня видеть?

Мод».
Сопровождавшему его в лифте бою он заказал декокт из липового чая с настойкой из цветов померанцев.

Когда лакей принес требуемый напиток, то должен был постучать в двери три раза, потому что Тито спал крепким сном.

V.

Когда он проснулся, декокт был совершенно теплый, запах померанцев давно испарился, часы стояли.

Позвонил.

Вошел лакей.

— Который час?

— Четыре часа утра.

— Что вы сказали?

— Четыре часа утра.

— Какой день?

— Четверг.

— В котором часу я вернулся домой?

— В семь утра.

— В какой день?

— В среду.

— А сегодня?

— Четверг.

— Который час?

— Четыре часа утра.

— Значит, я спал…

— От восьми вчерашнего дня до четырех сегодня.

— В общем…

— Двадцать часов.

— Многовато.

— Бывали случаи похуже, чем ваш. Можно унести поднос? Как видно, липовый цвет послужил вам на пользу.

— Почему вы так думаете?

— Вы хорошо спали.

— Но я даже не попробовал его.

— И не надо. Это специальность нашего дома.

— Хорошо. Унесите эту специальность.

Поднос вместе с лакеем исчез.

«В этот час, — подумал Тито, перечитав письмо директора, — я должен был быть на бульваре Араго и смотреть на то, как будет обезглавлен Мариус Ампози. Разве это действительно так необходимо, чтобы я там был? Согласен, что статья должна быть написана. Но идти туда… Как она хороша, эта армянка!.. Калантан… Имя, которое напоминает отдаленный звон колоколов… Похоронный звон колоколов для Мариуса Ампози, специализировавшегося на убийствах учительниц. Если я даже в пойду, то что увижу в этой непроглядной тьме? И все же необходимо написать что-нибудь. Экстренный выпуск по поводу казни… В шесть рукопись должна быть в типографии…»

Думая таким образом, он встал с постели и тяжело опустился одной частью тела на стул, а другой на письменный стол.

Большие листы ослепительно белой бумаги ждали его.

Казалось, что это самоубийца готовится писать свою последнюю волю.

— Не понимаю, — думал он — почему смертные приговоры исполняются всегда рано утром. Беспокоят так рано палача, священника, смертника, которые могли бы еще и поспать. Разве полуденный час не был бы более подходящим? И стал писать.

СМЕРТНАЯ КАЗНЬ МАРИУСА АМПОЗИ

убийцы учительницы,

с Ямайки.

И, вместо того, чтобы описывать печальную церемонию, стал раздумывать:

— Что за ужаснейшая вещь заниматься журналистикой в летние месяцы, когда все депутаты находятся в отпуске, фельетонисты на даче, судебная палата закрыта! Неизвестно, чем наполнить газету. Тогда директор предлагает вам написать два столбца по поводу случая, не имеющего никакого значения, подобно этому. А все же в Италии было бы еще хуже. Там, когда чувствуется недостаток материала, пишут длинные статьи о сообразительности муравьев, о родах тройни (специальность Калабрии), о чуме в Маньчжурии, о необычайном ударе молнии, о краже ожерелья (Северная Америка), ведутся диспуты об обитателях Марса, о продолжительности существования Земли, о настоящем имени д'Аннунцио (д'Аннунцио или Рапаньета?), или описывают величину рыбы, которая просто рыбешка. Кретины!

Часы показывали четверть пятого. Перечел заглавие.

Но мысль совершенно не работала. Мысли были неподвижны, бездеятельны и точно заперты в жестянку от консервов. Гастрономическое сравнение: что за гадость в четыре часа утра, после двадцати часов сна! Мысли были заперты, точно в коробочке с кокаином, этой славненькой коробочке, которая стоит тут, подле чернильницы, и манит его.

Он хорошо знал, что под влиянием кокаина мысли развертываются, точно чайные листья под влиянием кипятка.

Понюхал.

Стал писать.


Написал одну, вторую, третью страницу без запинки, не думая, не поправляя, не отрываясь. Фантазия его видела ужаснейшие сцены: блестящее лезвие, сверкающее в утреннем свете, редкие прохожие, которые останавливаются и смотрят на подготовительные работы, серая камера, точно могила, солдаты, образующие четырехугольник вокруг эшафота.

Когда шестеро господ в черном вошли в камеру, Мариус Ампози спал еще крепким сном. До самого вечера он верил в помилование. Вид этих мужчин, в черных сюртуках и цилиндрах, отнял у него последний луч надежды.

— Мариус Ампози, — сказал один из них, — мужайтесь! Прошение о помиловании отклонено. Час искупления вашей вины настал. Мужайтесь.

— Не сдамся! — ответил с циничной усмешкой приговоренный.

За прокурором стояли начальник тюрьмы и защитник. Остальные не могли скрыть свое волнение.

Тюремные часы погребальным звоном пробили четыре.

Прокурор прочел приговор. Когда он кончил, помощники палача взяли за руки смертника. Остальные расступились по обеим сторонам.

Мариус Ампози шел твердо и уверенно. Посмотрел ироническим взглядом на нас, журналистов, стоявших в темном и сыром коридоре и наблюдавших за этой церемонией; по бокам коридора расположены мрачные камеры, в окошечках которых светились глаза — тоже приговоренных? или ждущих своей очереди?

Палач шел впереди всей этой печальной группы.

За ним смертник и два его помощника.

Затем защитник, начальник тюрьмы, прочие чиновники и журналисты.

Спускаемся по ступенькам и минуем галерею. Звук наших шагов нарушает мертвую тишину, царящую вокруг нас.

Входим в зал.

Священник с крестом в руке; на столике — бутылки шампанского и ликеры.

Священник обнял смертника, тогда как один из смотрителей тюрьмы наливал шампанское.

Приговоренный спросил папиросу. Ему подали ее зажженной.

Двое помощников обрезали воротничок рубашки и старательно обрили ему затылок; затем взяли его за руки связали их за спиной.

Печальное шествие двинулось дальше.

Вдруг, спускаясь с лестницы, Ампози почувствовал себя не вполне уверенно, ноги его ослабели и отказывались повиноваться: он наверно упал бы, если бы помощники палача не поддержали его под руки.

В окнах, выходивших во двор тюрьмы, виднелись любопытные.

Перед воротами тюрьмы, в утреннем тумане, стоит повозка, запряженная двумя белыми лошадьми. В повозке лежит корзина. Приносят лестницу. Смертник садится в повозку вместе с палачом и двумя помощниками.

В ста метрах ужаснейшее орудие казни ждет свою жертву. Лошади двигаются с таким безразличием, как будто они везут невесту к венцу.

Остановка. Помощники палача отпирают дверцы и подставляют лесенку. Палач тоже выходит, за ним следует с полным безучастием смертник. Адвокат сидит неподвижно, точно одеревенелый.

Помощники взяли несчастного под руки и повели к орудию казни. Вокруг страшной машины стоят солдаты с шашками наголо; зрители снимают шляпы.

Приговоренный бледен, как полотно; искривленный рот, казалось, готов произнести мольбу о помиловании, просить сострадание у нарождающегося дня, у жизни, у всех присутствующих.

Видит ли он еще что-нибудь, этот несчастный? Нет, нет, глаза его уже ничего не видят, хотя и устремлены куда-то вдаль, мимо той ужасной машины, которая вырисовывается между зеленой листвой.

По вискам приговоренного скатываются две капли холодного пота; рот раскрыт, как будто для того, чтобы крикнуть, но звук голоса застрял у него в горле.

Он подходит к эшафоту: жизнь его можно измерить теперь только секундами. На большой площади ни звука, ни даже шелеста крыльев пролетающей птицы; даже мелкий дождичек сыплется как-то бесшумно.

Не подымая ног, он всходит по лестнице: кажется, смерть уже унесла его и подняла над людьми. Омертвелые ноги безжизненно тянутся за безвольным телом. Связанные за спиной руки судорожно сжимаются и подергиваются; грудь вздымается, точно готова сейчас разорваться; шейные мускулы напряглись, как канаты.

Гильотина зияла своей открытой пастью, готовой поглотить несчастную голову, чтобы затем выкинуть ее в окровавленном виде.

На одну секунду он стал точно вкопанный, но два помощника быстро подхватили его, согнули голову и легким толчком повалили на помост. Палач всовывает его голову в отверстие, нож падает и прижимает ее, точно железной рукой.

Момент, ужасный момент, которому, кажется, нет и конца. Голова летит, описывая в воздухе полукруг и падает в корзину.

Правосудие торжествует.

Нам, журналистам, позволяют приблизиться. Тело кладут в гроб, выложенный ельником; но голова, как будто, живет еще, глаза не закрыты, высунутый язык слегка вздрагивает, а изо рта течет небольшая струйка кровянистой слюны. Один из помощников хватает ее за волосы и тоже бросает в гроб, который на простой телеге направляется в сторону физиологического института.

Площадь озаряется первыми лучами солнца; солдаты уходят, в то время, как палач с помощниками разбирает машину.

В физиологическом институте, куда мы тоже направились, нас уверяли, что сердце еще билось и что на сетчатке отражалась жизнь. О, безжалостные человеческие законы, о, ученые юристы, неужели…

Но статья Тито Арнауди не могла еще заполнить две колонны, поэтому он дополнил ее разными комментариями в духе Толстого о праве убивать и судить; но так как и этого не хватало, то он сделал вступление по поводу возникновения гильотины.

Потом вспомнил последние слова Людовика XVI, который воскликнул Français, je meurs innocent-de tout[14]; припомнил слова Марии Антуанетты, обращенные к палачу, на грубость которого она сказала: «Pardon, monsieuer!», рассказал о том, как Елизавета, сестра Людовика XVI, стыдливо просила закрыть ей шею, после того, как палач, бросив ее под нож гильотины, обнажил ее; вспомнил о том, как дрожавший под ноябрьским дождем, Байли сказал, что дрожит он от холода, но не от страха. Потом прошел еще целый ряд исторических лиц вроде Шарлотты Кордэ, Дантона, Демулена и многих других…

Но так как и теперь не было еще полных двух столбцов, то Тито рассказал всю историю Мариуса Ампози, прихватив попутно Ямайку с ее знаменитым ромом… Потом объяснил действие гильотины, ее достоинства и недостатки. И, наконец, поведал о том, как только ему одному удалось попасть в камеру осужденного за несколько часов до казни.

— Почему вы убивали всех этих женщин? — спросил я Мариуса.

— Они были противны, — ответил спокойно убийца. — Если дозволено убить человека, который покушается на твою жизнь, или воспользовался твоей женой, или ворвался к тебе в дом, чтобы обворовать тебя, почему нельзя убить того, кто тебе антипатичен? Разве это недостаточно сильный аргумент?

Когда же ему показалось, что и этого еще недостаточно, Тито расписал убийцу и во всех деталях:

— Я не виновен! Клянусь перед Богом и людьми, что я не убил двадцать семь учительниц.

Однако эта фраза показалась ему слишком сентиментальной: Тито зачеркнул ее и написал:

— Я убил двадцать семь учительниц и доволен этим. Если бы я должен был снова родиться на свет, то продолжал бы свое дело.

Перечитал и понял что, вложив в уста казненного подобные слова, он должен был бы переделать отдельные места своей статьи, так как нечто подобное могло вызвать перед казнью справедливый крик возмущения толпы, что не соответствовало общему тону отчета, поэтому вычеркнул и это и написал:

— Мама, мама, спаси меня!

Но голова упала в корзину, потому что мать была на Ямайке и не слышала его слов.

Часы Тито показывали шесть. Он заполнил тридцать страничек.

Не перечитывал больше. Запечатал в конверт и надписал: «Спешно. Типография», — и позвонил.

— Пошлите это сейчас же в редакцию; если понадобится, с такси.

Не успел еще лакей уйти, как Тито бросился в постель и скинул сандалии. Простыни были еще теплые.


Шесть часов спустя телефон разбудил его.

— Да. Это я, — произнес, зевая, Тито.

— Несчастный! Это я — ваш директор.

— О здравствуйте, господин директор.

— Вы губите газету. Казнь этого несчастного вовсе не состоялась.

— Хорошо, директор.

— В последний момент его помиловали.

— Очень хорошо директор.

— Как? А ваш отчет…

— Его можно и не печатать.

— Но ведь у нас на первой странице.

— Можно вынуть.

— Уже четыре часа, как газета продается на улицах Парижа.

— Ах, так? А который час?

— Двенадцать.

— Странно. А что за беда? Президент помиловал его в три часа утра? Неужели у президента нет другого дела в три часа утра? В конце концов мы совершенно чисты и перед нашей совестью, и перед читателями. Наш долг, как журналистов, мы выполнили до мелочей; неужели из-за глупого помилования мы должны лишить наших читателей такого интересного отчета? Согласно современным законам о наказаниях, исполнение приговора должно служить предостерегающим примером: нашим рассказом о том, как все это должно произойти, мы выполнили долг журналистов, сознающих свои обязанности перед читающей публикой.

На противоположном конце телефонной проволоки никто не отвечал. Тито продолжал говорить и не заметил, что директор давно уже отошел от телефона.

На площади, под его окнами, продавцы газет выкрикивали название газеты и краткое содержание статьи о казни Мариуса Ампози, знаменитого убийцы с Ямайки; отрывочные фразы доносились до слуха Тито, который никак не реагировал на это.


У госпожи Калантан Тер-Грегорианц был муж — владелец неиссякаемых нефтяных источников.

— Позволь представить тебе доктора Тито Арнауди.

— Оставайтесь с нами обедать, — сказал муж.

Господин этот, несмотря на нефтяные источники, был совершенно лысым, и, хотя был молод, обладал крупным состоянием.

Он очень не любил Париж и не особенно любил свою жену; но как тот, так и другая нравились ему ради разнообразия: каждые два или три месяца он прекращал свои странствования по чужим городам и порхание от одной женщины к другой и оставался на более продолжительный срок в Париже, где наслаждался всеми его благами и тем, что привлекало его в жене. Но так как прекрасная армянка была слишком нервная и подвижная, то и не могла долго нравиться ему. Ему нравились полные женщины. Чем они были полнее, тем больше притягивали его. В любви он руководствовался физическим законом: притягательная сила пропорциональна массе.

Жена притягивала его, как нечто освежающее.

— Завтра мы уезжаем с женой в Довиль. Вы любите море? Тогда мы закажем комнату и для вас.

Тито согласился.

На следующий день, хотя он и не получил месячный отпуск, как просил, взял его сам и поехал на фешенебельный курорт вместе с супругами Тер-Грегорианц.

Оба они прекрасно подходили друг к другу в вопросах нерасположения к туркам (Тито они были совершенно безразличны) и восхваления вегетарианства (к этому относился безразлично армянин). Они играли в бридж и на биллиарде, делали прогулки на автомобиле вдоль моря, проводили ночи за баккара и плавали.

Плавал Тито. Армянин не умел. Тито довел его познание в этом спорте до такой степени, что тот мог, если не рискнуть переплыть Ла-Манш, то все же спастись во время кораблекрушения. Чему он не мог выучить своего ученика — и то наверное только из-за чрезмерной его подвижности — это лежать на воде неподвижно.

Тито втолковывал ему аксиому Архимеда, согласно которой «тело, погруженное в жидкость…» но, как только он оставлял своего ученика, тот шел ко дну.

— Как подвигаются уроки? — спрашивала, улыбаясь, Калантан каждое утро, как только они появлялись в пижамах в отеле.

— Могу нырять, делаю двенадцать метров в минуту, но как только дело дойдет до «мертвого», так все пропало.

Однажды Тер-Грегорианц решил пуститься вплавь самостоятельно. Вдруг налетевшая неожиданно волна опрокинула и поглотила его. Он попробовал кричать, но вода залила ему рот: видны были только две ноги, взывающие о помощи, а затем больше ничего.


— Итак? — спросила супруга, идя навстречу Тито с руками, заложенными по-мужски в карманы: — Мой муж научился делать «мертвого»?

— Да, — ответил Тито.


Его похоронили в Париже на армяно-грегорианском кладбище. На проводах можно было видеть всех бывших и будущих поклонников вдовы.

Между последними в первом ряду был Тито.

Как Тито сделался любовником красавицы армянки, читатель может найти в любом романе, где подобные вещи разбираются с большой последовательностью, так что любовники только на трехсотой странице обмениваются настоящим поцелуем.

По-моему же, каждый роман должен именно этим начинаться. А так как мы дошли до 90 страницы, и главное действующее лицо которым является не армянка, а итальянка) до сих пор не появлялось, то выведем, наконец, и его.

VI.

Танцовщица Мод прибыла в Париж с маленькой красной собачкой и восемью сундуками.

На ней было светло-серое дорожное платье, отделанное мехом обезьяны. Мод остановилась в гостинице «Наполеон», так как Тито не только поехал встречать ее на вокзал, но и заказал ей в своей гостинице две комнаты с ванной.

Есть чучела собак, которые очень легко можно принять за живых. Собака же Мод очень легко могла сойти за чучело. Это была настоящая карманная собачка: глазки ее были закрыты длинной бахромой, глупость ее превосходила всякое представление; после тщательного исследование все же можно было установить, где находилась голова, а где хвост. Это было воплощенное «красивое уродство».

— Как зовут, — спросил Тито, — твою собаку?

Модстянула губы в трубочку и издала звук, напоминающий немного «соль».

— Так ее зовут.

— Красивое имя!

Мод привезла с собой и горничную, которая знала толк в гардеробе, прическе и мужчинах, которые приходили с визитом; если ей доставляло удовольствие, то она отвечала, когда звали Пьерина.

Так как Пьерина ни разу не была в Париже, то и восторгалась всем виденным.

Хозяйка ее, Мод, тоже была в первый раз в Париже, но ничему не удивлялась…

Тито сейчас же увидел в ней международную авантюристку, которая может акклиматизироваться на коже любого мужчины.

В танцовщице Мод не было и тени прежней Мадлены, которая посещала сомнительные курсы стенографии; что в этой элегантной и притягательной особе нельзя было узнать скромную обитательницу четвертого этажа, мне кажется, не стоит и говорить. Все большие артистки, танцовщицы и куртизанки происходят с четвертого этажа и, если посмотреть под микроскопом их прошлое, то мы увидим, что физически они поддерживали свой организм разными салатами, а нравственно романами Понсон дю Терайля; для того же, чтобы тело отвечало любовным запросам принцев и монархов, делались всевозможные втирание, ванны и массажи. Как в каждом кухонном мальчике пивной сидит будущий владелец «Гранд-Отеля», так в каждой обитательнице четвертого этажа, которая выращивает шалфей и меняет каждый день воду канарейкам, находится красавица Отеро или Клео де Мерод.

Тито был настолько деликатен, что ничего не спросил об ее родителях. Он помнил хорошо величественную фигуру мамаши, которая читала ему наставление о нравственности, и папашу, который считал на «скуди» и «маренги» и манипулировал часами, как шпагой, когда дочь его приходила с опозданием на пять минут.

Помнил он также и дом, бедный, но честный, украшенный всевозможными предметами, выигранными на благотворительных лотереях, которые переходят из дома в дом, пока не попадут в семью, подобную семье Мадлены, где и остаются. Но, когда Мадлена превращается в Мод, вещи эти снова попадают на лотерею.

Ни Тито, ни Мод не могли отделаться от воспоминаний, и потому она оставалась для него почти той же наивной и смешной девушкой, которую он увидел два года тому назад на балконе небольшого дома в глухой Италии.

Ныне эта женщина носила лайковые перчатки, выговаривала труднопроизносимые слова, вроде идиосинкразия, материализация, конкубинизм, и делала ударение совершенно произвольно.

Мод смеялась над Мадленой, как над какой-то давно позабытой подругой. Ее прошлое, о котором можно было говорить, начиналось с того дня… одним словом, с того раза…

— Случилось, — объясняла она Тито, пока горничная распаковывала в другой комнате сундуки, — случилось однажды летом, что я была одна дома. Мама сдавала тогда комнату одному банковскому чиновнику. Было очень жарко. Кровь в жилах у меня кипела, все тело горело. Только нас двое было дома; мать могла войти во всякое время, так как у нее был ключ от дверей. Этот юноша стал целовать меня, а затем припер меня к дверям и взял меня… так совершенно просто, как прикалывают бабочку булавкой.

— Но он нравился тебе? Ты любила его?

— Нет, — ответила Мод, рассматривая Вандомскую колонну, которая виднелась из окна. — Нет. Я даже не знала, кто он; он не нравился мне. Но это был мужчина и мог удовлетворить меня. Когда что-нибудь знаешь, то случаются трагедии. Не понимаю, почему. В тот момент — подумай только: август! — мне хотелось близости мужчины. А потом я должна была переносить крики матери, ругательства отца и площадную брань их обоих.

— А этот мужчина?

— Я больше не видела его. Перед тем, как отдаться ему, я отказала двум или трем, которые любили меня.

— Вы всегда так делаете. Отказываете тем, которые вас любят, чтобы отдаться тем, которые не стоят вас.

— Не стоят нас? Это здесь ни при чем! Я отдалась, как и все мы, женщины, не в награду за что либо, не из-за каких-нибудь заслуг, а потому, что чувствуем потребность отдаться…

— Барышня! — раздался голос горничной из другой комнаты. — В большом сундуке…

— Позволишь? — сказала Мод, оставляя Тито.

Оставшись один, Тито смотрел на движение экипажей и пешеходов и думал:

«Какая рассудительная женщина. Как просто, без всяких прикрас она рассказала о том, как случается в первый раз! Было жарко, под руками был мужчина, я находилась в возбужденном состоянии и отдалась, не думая, без всякого притворства…

Иные женщины говорят: это был мерзавец, я ничего не понимала, ничего не знала; он изнасиловал меня…

Или же: он опоил меня. Я уснула. Когда проснулась от глубокого сна…

Или еще так: мать была при смерти: у нас не было средств на лекарство, на доктора, на гроб и я отдалась богатому человеку…

И добавляют: ах, если бы ты знал, как я ненавижу этого человека, как презираю самое себя!..

В то время как эта восхитительная Мод говорит о первом разе, как говорила бы о первом причастии, если об этом стоит говорить. Она не придает никакого значения физическим переживаниям и ничему, что так тесно связано с ним, и о чем так много говорят и кричат поэты, моралисты и судьи всех народов и времен; об этом самом естественном сближении двух тел, которое рассматривается под разным углом зрения, если оно совершено до записи в отделе гражданского состояния, или после него, которое считается честным и благородным, если произойдет в одной постели, и бесчестным, если в другой.

Мод просто и естественно рассказывает о том, что называют „грех“. Ошибочный взгляд на это создал целый ряд преступлений. С того дня, как „проступок“ девушки не будет рассматриваться как таковой, как нечто позорное, не станет больше абортов, потому что о ребенке не будут больше говорить, что это „плод любви несчастной“, и его не надо будет скрывать.

Евреи побивали камнями девушку, которая отдавалась раньше брака. Народ убивал ее. И, быть может, между убивавшими был и совратитель. Нынче в моде аборт. Но и за него наказывают. Если женщина не сделает аборта, должна убить новорожденного. Если не убьет его, выгоняют из дому ее и ребенка.

А я думаю, что в каждом случае аборта или детоубийства должна быть наказана не девушка, которая произвела аборт или убила новорожденного, а нужно казнить ее отца, мать, старших сестер и братьев, всех ее близких и, вообще, тех, кто разного рода сплетнями, предрассудками, воспитанием заставили ее верить тому, что забеременеть без того, чтобы побывать в отделе записи браков, большое преступление. Тогда мы будем иметь возможность видеть на улице девушек-матерей, которых будут так же приветствовать, как епископов или королей. И это будет более, чем справедливо. Девушка, которая производит на свет детей — это единственная достойная уважения мать. Потому что она является добровольной матерью. В чем заслуга остальных? Они прекрасно знают, что производство детей создает им положение: семью. Они знают, что с первого же дня их болезненного состояния и до сорокового дня постоянно кто-то будет при них. Знают, что акушерка, хирург, мать, муж, свекровь, мамка — все они постараются облегчить ее страдание; знают, что появление на свет новорожденного будет отпраздновано.

Тогда как девушка в „положении“ не может ни на что подобное рассчитывать. Наоборот! Мужчина отвернется от нее, родители станут ругать ее, и она сама должна будет хлопотать о будущем ребенка; знает, что наступит день, и этот ребенок восстанет против нее за то что она произвела его на свет „незаконнорожденным“.

И все же она идет на все это ради своей любви, ради своих благородных чувств! Эта, и только эта настоящая мать. За другими нет никаких заслуг. Это только машины производства. Остальные женщины гарантированы от всего неприятного: это все равно, что гордо подставить свой лоб под дуло пистолета, когда заранее известно, что в нем холостой заряд».

Было пять часов вечера. Улицы становились все оживленнее. В это время Париж самый интересный. Говорят, что парижане ночные животные. А я сказал бы, что они сумеречные животные.

— Извини, — сказала, возвращаясь, Мод и положила ему голую руку вокруг шеи. — Пьерина великолепно умеет укладывать сундуки, но не в состоянии распаковать их. Тогда как…

— Ты не умеешь ни укладывать, ни раскладывать. А дальше? Когда ты ушла из дому?

— Разве это интересует тебя? Я познакомилась с двумя или тремя мужчинами, которые были очень милы со мной: один чиновник, который не переваривал священников, и один священник, который плохо отзывался о чиновниках; один хозяин меблированных комнат, который относился с уважением как к тем, так и другим, потому что и те, и другие были его постоянными клиентами. Затем я стала танцовщицей: объехала всю Италию. В Неаполе я познакомилась с одним американцем, племянником владельца театра Метрополитен в Нью-Йорке.

— В моей жизни я познакомился с двадцатью пятью американцами обоего пола, которые говорили, что владелец Метрополитена их дядя. Там дело это, видимо, тоже поставлено очень серьезно.

— Но этот на самом деле был племянником…

— Верю, верю. Это специальность американцев иметь дядю — владельца театра. Русские заграницей говорят, что они приятели Максима Горького. Норвежцы были при крестинах Ибсена…

С большой предупредительностью вошли лакей и посыльный (лакеи в гостиницах наши предупредительные враги), чтобы разобрать кровать и унести ее.

— С меня довольно двух матрасов, — объяснила Мод своему другу, — на них я кладу ковры, турецкие шали и шиншилловый мех, который я привезла из Италии.

— Пойдешь со мной обедать? — спросил Тито, вынимая часы.

— Благодарю, но я устала. Велю принести себе чего-нибудь в комнату. Если хочешь идти, иди пожалуйста. Когда увидимся?

— Завтра.

— А не сегодня вечером?

— Я поздно вернусь.

— Тогда, до завтра.

— Тебе надо повидать импресарио. Когда начинаются представления?

— Через три дня.

— В свободные часы повожу тебя по Парижу.

Протягивая ему руку, Мод откинула голову, так что Тито поцеловал ее в ямочку на шее.

Потом он прошел в свою комнату.

Пока он стоял в раздумьи перед шкафом и выбирал костюм, не зная, остановиться ли ему на сером или черном, подали письмо по пневматической почте.

Так как письмо было от Калантан, которая звала его к себе, то он остановил свой выбор на смокинге. Прекрасная армянка чувствовала себя одинокой и очень печальной.


По обыкновению, автомобиль прекрасной армянки ждал его у подъезда гостиницы. Тито велел остановиться у цветочного магазина, где приколол себе в петлицу большую гардению.

Воздух Елисейских Полей был пропитан какими-то, неуловимыми ни одним аппаратом, флюидами, насыщенными любовью и адюльтером. Там и сям виднелись возвращающиеся парочки. Откуда они шли? Быть может, из кафе, быть может, из rooms, картинных галерей или с берегов Сены. Но в их походке, на их лицах, в окружающей их атмосфере есть что-то особенное.

Влюбленные парочки…

Влюбленные.

Влюбленные: самое красивое слово в мире.

Автомобиль остановился у садика перед виллой. Лакей пошел доложить Калантан о приезде барина.


Если прислуга не говорит «господина Арнауди», а попросту «барин», это значит, что он признается в доме, как единственный, или по меньшей мере, главным любовником хозяйки.

— Можешь удалиться, Чсаки, — сказала входя прекрасная армянка, прежде чем протянуть руку гостю.

Чсаки, скрипя начищенными гетрами, вышел с достоинством из комнаты.

Калантан бросилась в объятие любовника и страстно вся прижалась к нему. Он сильно обнял ее, так что по всему телу пробежала горячая волна. Она вся откинулась назад.

На ней не было ничего, кроме греческого пеплума, застегнутого на плече зеленой камеей: голые ноги, голые руки, распущенные волосы скромно стянуты лентой, как у маленькой девочки.

Отравленная болезненной и искусственной любовью, она хотела в чистой любви подняться до простоты мифологических времен и для этого избрала платье эллинок.

До последнего времени Калантан имела любовников, которые довольно странно понимали любовь. Она отдавалась под влиянием морфина или музыки; она ложилась в гроб или искала чего-то особенного для нервов и мозга, но чем больше предавалась искусственной любви, тем более удалялась от истинного наслаждения.

Наконец Тито, Тито, которого она узнала в одну из ночей с «белыми мессами», которые славились на весь Париж, принес ей юношескую чистоту, как редчайший дар природы.

Тито, молодой кокаинист, которому кокаин давал какую-то особенную веселость.

— Еще не поздно! — говорила ему Калантан. — Я знаю этот ужаснейший порошок, убивающий нас. Ты не дошел еще до состояния меланхолии и душевного угнетения. Ты еще смеешься, когда нанюхаешься этого порошку: это то состояние, когда кокаинисты все равно, что дети.

Она говорила с ним, как с ребенком. Но они были одних лет.

Чсаки накрыл маленький столик и поставил между влюбленными, но так как столик этот был чрезвычайно мал, то парочка без всякой помехи могла целоваться.

— Чсаки! — просто сказала хозяйка дома и тот принес серебряное блюдо, на котором красовались большие ломти розоватой рыбы.

В обыкновенном графине искрилось шампанское: подавать его в бутылке, значило бы как бы афишировать и выставлять на вид стоимость напитка, который в данном случае был явлением обыкновенным.

Сиамский кот подошел и стал тереться около ног Тито.

Калантан протянула над столом голую руку и нежно погладила волосы Тито, а затем изящные пальцы ее скользнули по бледной щеке влюбленного. Ласка ее была до того нежной, что напоминала скорее прикосновение фантома.

С тех пор, как красавица-армянка влюбилась в Тито, у нее пропало всякое желание видеть кого бы то ни было из прежних друзей. Траур по мужу являлся прекрасным предлогом для изолированной жизни. Теперь прекратились все оргии, опьяняющее действие ядов и музыка Стравинского, увлечение бабочками с берегов Амазонки. Она любила чистой любовью и ею только дышала.

Она отдавалась Тито, не прибегая ни к дурманящим духам или втираниям, ни отравляя тело какими либо другими средствами, а такой, какой выходила из ванны.

Калантан!

Опьяняющее и нежное имя, как тот легкий зефир, который ласкает вершины гор Кавказа.

После ликеров и кофе Чсаки больше не возвращался и влюбленные остались одни.

Около одной из стен уютной комнаты стояла тахта, на которых так любят проводить время восточные женщины.

— И они совершенно правы! — сказал Тито, следуя за Калантан, которая удобно устроилась на ней между двумя подушками. — К чему все наше беспокойство? Мы, как дети, которым доставляет удовольствие втаскивать на гору санки, чтобы потом скатиться вниз. Ты говоришь, что я веду опасную игру с ядами. Ты думаешь, что я нахожусь в стадии смеха? Нет, я перешагнул уже через этот период. Меня постоянно одолевает тоска. Я не верю больше в золотые сны. Существует болезнь, называемая дальтонизм, т. е. неумение различать цвета. У меня душевный дальтонизм и я не вижу ничего розового в жизни! Кокаин вреден не сердцу и легким, как думают доктора, а психическому состоянию. Кокаин раздваивает нас: два существа, которые живут во мне, ведут между собой постоянную вражду, так что в конце концов я начинаю ненавидеть самого себя. При этом начинаешь видеть бесполезность всей жизни: я чувствую, что во мне бьется сердце, но для чего? Чтобы выталкивать кровь в легкие: зачем? Чтобы наполнить их кислородом: для чего? Чтобы перерабатывать клеточки нашего тела, снова возвращаться в легкие и т. д. А затем? Скажи мне, скажи, Калантан, зачем бьется мое сердце? Если бы ты знала, сколько раз я порывался уже послать туда маленький свинцовый шарик и сказать: все равно настанет день, когда ты само перестанешь биться, так не трудись напрасно работать.

— Дитя! — сказала Калантан.

И, вместо того, чтобы прибегнуть к тем словам, которые обыкновенно употребляют женщины, стараясь утешить нас, вместо того, чтобы взять аптечку «скорой помощи» и класть на голову холодные компрессы, она утешала его ласковым словом, которое только и способно рассеять мрак нашей души.

Она нежно повторяла:

— Дитя!

И, нашептывая таким образом, взяла его голову своими руками, откинулась на спинку тахты, пригнула голову к своей белой груди и закрыла ею его губы.

VII.

Статья Тито Арнауди о казни, которая на самом деле не состоялась, имела громадный успех. В несколько часов весь выпуск был распродан; из провинции требовали по телеграфу дополнительных номеров; экстренный выпуск был трижды повторен. Остальные газеты, которые напечатали заметки о помилование преступника президентом республики, оказались на задворках, тогда как «Текущий момент» получил большое распространение, как хорошо информированный орган.

Разгорелась страшная полемика между всеми газетами по поводу казней вообще, по поводу того, следует ли делать казнь публичным достоянием или об этом лучше не писать (с этой стороны подходили к вопросу те газеты, которые не поместили никакой заметки), обсуждали права президента на помилование и, вообще, разбирали событие со всех сторон.

Когда же через два дня последовало официальное сообщение о действительно состоявшемся помиловании преступника, никто не хотел этому верить, потому что описание казни в «Текущем моменте» было полно такими подробностями, которые нельзя выдумать.

Даже палач и тот чуть не начал сомневаться в выдумке Тито.

— Вы такой хороший мистификатор, — сказал директор «Текущего момента» Тито, — что я хочу снять вас с хроники и поручить отдел внутренней политики. Затем вы перейдете на иностранную политику. Но вы должны сделать мне одно одолжение.

— Охотно.

— Наш корреспондент в Бордо умер, поэтому, пока мы найдем заместителя, необходимо, чтобы вы поехали туда дня на два-три.

— Но я никогда не был в Бордо.

— Ничего не значит, утром заглянете в местные газеты и протелефонируете нам то, что по вашему может интересовать наших читателей.

Через день Тито был в Бордо и страшно негодовал, что должен был оставить в Париже своих обеих любовниц: порочную армянку и начинающую танцовщицу Мод.

Первым делом он купил две или три местные газеты, пошел на телефонную станцию и попросил соединения с «Текущим моментом».

— «Целая семья отравилась грибами», — прочел он на третьей странице газеты: повернувшись к аппарату, устремив глаза в газету и витая мыслями подле своих двух несравненных любовниц, начал диктовать стенографу, который на расстоянии восьмисот километров записывал его слова с необыкновенной добросовестностью. Это была целая история о том, как скромная мещанская семья собиралась отпраздновать «золотую свадьбу» дедушки с бабушкой, как к столу были поданы грибы, собранные людьми, мало опытными в этом деле, и как все почувствовали, отведав грибов, страшные боли; когда же старики, дети, внуки, племянники и нянька собирались отдать Богу душу…

Но на этом месте заметка кончалась восхвалением каких-то овощей в прованском масле (гарантия министерства здравоохранения), фабрика которых находилась в Бордо. Вся эта история с отравлением было не что иное, как своеобразный способ рекламы.

Тито в замешательстве умолк.

Он протелефонировал в свою редакцию объявление вместо хроникерской заметки.

— Ну? — понукал его стенографист на другом конце проволоки. — В чем дело? Почему вы замолчали?

Собственное достоинство Тито не позволяло признаться в ошибке. Поэтому он продолжал:

— Несмотря на все меры, принятые врачами, спасти никого не удалось.

— Сколько же человек умерло? — спросил стенограф…

— Двадцать один, — решительно ответил Тито.

В послеобеденном выпуске «Текущий момент» дал на трех столбцах отчет о таком событии, которым ни одна газета не могла похвастать.

«Трагическая золотая свадьба в Бордо. Отравление грибами. Умерли двадцать один человек. Расследование властей. Коллективное самоубийство или преступление»?

Тито Арнауди чувствовал бы себя в Бордо прекрасно, если бы не то, что мысль о двух прекрасных женщинах постоянно нервировала его. Бордо — по отзывам самих жителей — не имеет ни малейшей причины завидовать столице: там даже шикарные дамы говорят на парижском жаргоне; известное местное вино ставится ни в грош, а пользующаяся мировой славой горчица никем не употребляется, зато Атлантический океан приносит свой живительный аромат и великолепные устрицы из Аркошона.

Но этот океан не приносил Тито ни его прекрасную армянку с множеством пороков и таким же количеством нефтяных источников, ни танцовщицу Мод.

Служба специального корреспондента из Бордо страшно тяжелая: не из-за массы материала, а как раз наоборот — из-за отсутствия его.

Ни одного выдающегося случая. Никаких скандалов. Ни одного порядочного убийства. Не околевает ни один выдающийся деятель! Директор телеграфировал ему:

«Мало пишете. Дайте что-нибудь сенсационное».

— А если нет ничего сенсационного! — отбивался у телефона несчастный Тито со сжатыми зубами и нетерпеливо перелистывал пожелтевшие страницы газет.

— Директор просил передать вам, — говорил однажды стенографист, — чтобы вы дали как можно больше интересных заметок.

— Ах, так? — закричал Тито. — Тогда пишите: «Один известный на юге Франции фабрикант колбас, имя которого мы не можем пока опубликовать, узнав, что от любовной связи жены его с пастухом родилось два незаконных сына, убил жену и детей. Чтобы скрыть преступление, он изрубил их мелко ночью, когда на фабрике никого не было, и набил этим мясом колбасы, которые разошлись по всей Франции. Завтра следуют более подробные сведения».

Но на завтрашний день цены на рубленое мясо катастрофически пали во всей Франции. Никто не хотел есть колбасы: колониальные торговцы не выписывали больше колбасы и прекратили заказы и платежи.

Один фабрикант в Тулузе, который был известен своей неподкупной честностью, благодаря чему дела его шли очень плохо, не продал с этого дня ни одного грамма своего продукта и, видя себя накануне банкротства, застрелился.

Главный акционер «Текущего момента», крупный экспортер переработанного мяса, собрал совет редакции и требовал увольнения директора.

Потребители колбас требовали, чтобы была объявлена марка преступной фабрики.

Все разоренные фабриканты колбас настаивали на том, чтобы было выдано имя колбасника, который набивал колбасы мясом женщины и детей вместо ослиного мяса.

Директор «Текущего момента» вызвал Тито Арнауди в Париж.

Тито вернулся с первым же поездом.

— Я погиб! — волновался директор, — все настаивают на том, чтобы фамилия фабриканта была опубликована.

— Тогда напечатайте ее, — ответил Тито.

— Какую же фамилию я придумаю?

— Придумывать нет никакой надобности. В Тулузе покончил жизнь самоубийством крупный фабрикант колбас — свалим всю вину на него: его трагический конец — своего рода признание. Его зовут Томазо Сальматр.

Директор сиял от счастья. В послеобеденном выпуске «Текущего момента» имя Томазо Сальматр было опорочено.

Положение было спасено. Так как колбасы его не имели большого распространение и не носили особой марки, то все заявляли, что никогда не ели их. Административный совет редакции восстановил в правах директора, который, однако, должен был обязаться выплачивать вдове Томазо Сальматра пожизненную пенсию и позаботиться о судьбе девятерых невинных детей самоубийцы.

Тито не посылали больше в Бордо. Таким образом он мог вернуться в объятие прекрасной армянки и не менее прекрасной итальянки, соседки по гостинице «Наполеон».


Со дня приезда Мод в Париж он полюбил ее. «День» — это слишком неточное выражение. Начало и конец любви можно определить с астрономической точностью, до минут и секунд. Любовь его началась с того момента, когда Мод поведала ему о своем «падении». «Я почти не знала его. Это был самый обыкновенный мужчина. Но такого я именно хотела. Тито — подумай только! Он взял меня у дверей. Как накалывают бабочку».

И, благодаря этому необъяснимому чувству, которое вызывает в нас признание женщины в том, как она отдалась другому, Тито испытывал ревность к тому другому.

Он узнал Мадлену, когда та была самой обыкновенной девушкой, предназначенной для тайной любви какого-нибудь счетовода или агрессивных выступлений со стороны мастерового или рабочего.

Тогда она была еще чистым созданием: исправительный дом не сделал еще из нее проститутку. Чистила себе перчатки бензином, бросала медяки перипатетикам-шарманщикам, чтобы они повторили любимый романс, и делала небольшие поручения матери.

Мод была чем-то неизвестным, какой-то шелковичной куколкой на ветке.

Стоя у окна, с чашкой в одной руке и сухариками в другой, Мод поглощала первый завтрак.

На балконе она ела вишни и бросала косточки в окна соседей. Если попадала в стекло, бросалась в комнату.

Теперь она не была уже больше незапятнанной куколкой: Тито видел в ней цветок, который, переходя из петлицы в альков и меблированные комнаты, впитывал в себя оттиски пальцев многих мужчин.

Этого было совершенно достаточно, чтобы вызвать в нем волнующую ревность к прошлому, сожаление о том, что он не был первым и единственным, ненависть к тем, которые обладали ею, ненависть к ней за то, что она отдалась, возмущение тем, что все это стало действительностью, а больше всего тем, что прошедшее время нельзя больше вернуть.

Не быть в состоянии вернуть ушедшее время! Как это ужасно! В особенности, если мы полюбим женщину, когда она вошла уже в года или побывала в руках у других.

Тито влюбился в Мод в дни ее поздней весны или начала лета, когда она смотрела на уличное движение и рассказывала ему свою маленькую жизненную историю.

Но, оставив ее тогда подле раскрытых сундуков, он не заметил еще своей любви, потому что зашел купить гардению, которая напоминала о чудных днях, проведенных с прекрасной армянкой на берегу моря.

Любовь его родилась, распустилась и выросла, потому что он не имел времени остановиться и наблюдать ее. Один горец рассказывал мне, что только что родившиеся грибки надо сейчас же собирать, потому что, после того, как мы посмотрим на них, они перестают расти. На другой день их никогда не найдешь.

Любовь тоже, если наблюдать за ее ростом, перестает развиваться. Очень часто земля поглощает ее.

Тито не остановился, чтобы посмотреть на нее, потому что должен был торопиться к Калантан, которая ожидала его, прекрасная в своей наготе.

В эту ночь, после легкого ужина, Калантан, свернувшись калачиком на удобной тахте, слушала Тито, который рассказывал ей о своей меланхолии.

Потом они перешли в спальню.

Когда на следующее утро автомобиль отвозил «барина» в гостиницу, «барин» был пропавшим человеком: Калантан отдалась ему с лихорадочной расточительностью.

— Видишь, — доверчиво говорила она ему с краской некоторого смущения, — я так страстно хотела тебя, потому что… Послушай: я объясню тебе: в известные дни нас пожирает страсть, потому что это дни… О, как бы это объяснить! Прости. Я лепечу, как глупенькая. Помнишь Маргариту Готье, даму с камелиями, которая всегда украшала себя белыми камелиями и только два или три дня в месяц показывалась с красным цветком на груди или в волосах? Этим она хотела сказать, что в эти дни… И вот я никогда не должна украшать себя красными цветами. Это морфин сделал меня такой. Маргарита Готье не приняла бы тебя этой ночью у себя в алькове. Я же могу принять. Это самые ужасные дни для любви.

Так говорила ему прекрасная армянка, сжигаемая страстью.

Тито возвращался в свою гостиницу, обессиленным, как больной, в первый раз вышедший на улицу после опасной болезни: чрезмерная любовь убила в нем мужчину.

И все же, когда он вошел в комнату Мод и увидел, как она застегивала лайковые перчатки, почувствовал некоторое волнение.

— Как ты спала, малютка?

— Великолепно. А ты?

— Я провел ночь в клубе, — ответил Тито.

Мод была для него ничем. Он не любил ее.

Они не любили друг друга. Не было никаких признаков будущей связи. И все же Тито не решился признаться ей, что был у своей любовницы, так как ему казалось, что этим он исповедуется в своей неверности ей.

Таким образом Тито заметил, что этой маленькой, ненужной, инстинктивной ложью он прикрыл свою любовь к Мод.

VIII.

Танцовщица Мод имела посредственный успех в Казино. Ей аплодировали так же, как и дрессировщику собак, как боксеру-негру, музыкальному клоуну, который ходил на руках и ногами водил по звонкам, подвешенным на ремешках. Ее вызывали два раза. Повторила на «бис». Она вышла бы и в третий раз, если бы публика вызывала ее.

И все же ее пригласили на один месяц; на следующий месяц она получила ангажемент в «Фоли» на Монмартре.

Посредственный успех не обескуражил ее, так как она и не претендовала показать что-то небывалое в Париже. В искусстве ее не было ровно ничего оригинального: таких танцовщиц было десятками; музыка тоже принадлежала Парижу, побывала в Италии, а оттуда снова вернулась на родину; красота ее тоже была не из тех, чтобы обратить на себя внимание ненасытной столицы.

Поэтому вечером, после дебюта, она вернулась в гостиницу без всякого разочарования или меланхолии.

Но Тито Арнауди не разделял этого мнения. Китаец, дрессировщик собак, который занимался также торговлей кокаином и опиумом, продал ему коробочку порошку, оказавшего свое действие. Под влиянием его танцы Мод казались ему откровением чего-то нового, красота ее была несравненной, грация, равная богиням.

Сидя в первом ряду кресел, он стал энергично аплодировать ей, но это вызвало нетерпеливое шиканье прочих зрителей.

Как только ему удалось заговорить с ней, он засыпал ее своими восторженными восклицаниями:

— Твои танцы открывают новые горизонты в искусстве! Это нечто чудесное!

То же самое он повторял ей позднее, когда они входили в ее комнату в гостинице «Наполеон».

В эту ночь, когда ночная сырость входила через открытое окно комнаты и освежала их разгоряченные тела, а с улицы доносился шум страдающего бессонницей города, он еще не раз повторял Мод свои восторги.


На следующий день Тито должен был уехать в Бордо, где пробыл неделю и снова вернулся в Париж.

После драматического и решительного разговора с директором, он вернулся в гостиницу, где застал Мод в кровати с каким-то неизвестным мужичиной.

— Сорок! — сказал незнакомец, глядя без всякого страха на Тито и не прикрываясь даже стыдливо под его пристальным взглядом.

— Что обозначает это число? — спросил он Мод.

— Сороковой муж.

— Это не мой муж.

— А кто?

— Мой любовник.

— Тогда семьдесят шесть!

Тито сейчас же узнал неизвестного. Это был боксер-негр. Это такие типы, которых, если раз только увидишь, никогда не забудешь.

Он был гальванизирован такой толстой и блестящей кожей, что, если бы в него выстрелить, то пуля отскочила бы от него.

Значит не стоит стрелять.

Тито вышел с достоинством и только был недоволен тем, что комнаты в гостиницах не запираются на ключ изнутри.

Он переоделся в песочного цвета костюм, повязал фиолетовый галстук и направился пешком на виллу Калантан, которая выглядела, как греческий храм, перенесенный на авеню Елисейских полей.


Не хочу прославлять бигамию, но должен сказать, что между этими двумя женщинами Тито жил в прекраснейшем равновесии. Он не любил ни Мод, ни Калантан, но ему казалось, что он любит их обеих. Когда одна доставляла ему страдание, он находил утешение на груди у другой.

Если одна обманывала его, он находил чистоту душевную и преданность у другой. Когда Мод оставалась верной ему слишком долгое время, он не чувствовал больше приступов ревности и приближался к Калантан. Но стоило только Мод привязаться к другому мужчине, как ревность его просыпалась, он бросал Калантан и обращал все свое увлечение в сторону Мод. И до тех пор, пока привязанность его удерживала Мод от связи с другими мужчинами, он создавал вокруг нее нечто в роде панциря из своей любви, но как только видел, что другие мужчины не находили больше отпора с ее стороны, бежал к Калантан и искал забвение на тахте.

Бедная Мод зарабатывала в Казино пятую часть того, что тратила ежедневно на свою жизнь.

Но несколько очень богатых мужчин давали ей наличными деньгами такие суммы, что это в десять раз покрывало ее расходы.

Возникает вопрос: сколько зарабатывала Мод? И сколько расходовала? Сколько получала от этих мужчин? Какую роль играл этот полуальфонс Тито?

Бывают такие проблемы, которые не приходится решать при помощи логарифмов, так как они объясняются гораздо проще. Довольно поступать так, как поступал Тито: стук в двери Мод. Если она отвечает: «нельзя», говорит «извиняюсь» и не возвращается раньше, чем через три часа.

О, сколько раз терпеливо и хладнокровно Тито ожидал по три часа, пока мог войти!

Но он смягчал ожидание тем, что надевал костюм песочного цвета, фиолетовый галстук и отправлялся к прекрасной армянке, которая всегда находилась в расположении утешить его, потому что каждый день могла украшать себя и волосы белыми цветами.

Когда он возвращался в комнату Мод и нерешительным тоном делал легкие упреки, она обнимала его, прижималась всем телом и говорила:

— Не говори так, мой милый! Теперь я вся твоя. Все прочие мужчины, даже тот, который ушел полчаса тому назад, находятся в прошлом. А прошлое не принадлежит нам. Идем, идем, помиримся!

Двое мужчин, которые заключают мировую, идут вместе обедать.

Мужчина и женщина идут в постель.

Тито и Мод почти каждый день заключали мировую, чтобы поставить крест на прошлом, настоящем и будущем.


В доме Калантан тоже было прошлое.

Это прошлое находилось в супружеской спальне превратившейся благодаря несчастному случаю во вдовью комнату.

И оно заключалось в старинной шкатулке, обитой бархатом и цинком, и представлявшей собою шедевр кавказского искусства.

— Что в ней? — спросил Тито однажды вечером, развязывая узел галстука.

— Как-нибудь скажу тебе, — обещала Калантан, сбрасывая с ноги парчевую туфельку.

— А это не может быть сегодня? — настаивал Тито, снимая песочного цвета пиджак.

— Еще нет! — решительно ответила Калантан, развязывая пояс.

— А почему? — настаивал Тито, расстегивая жилет.

— Потому что сегодня я имею сказать тебе кое-что гораздо более важное, — пошутила Калантав.

— Что ты хочешь сказать мне?

— Что я могу заблудиться в этой громадной кровати, если ты не скоро придешь сюда. Не заводи часы. Положи их.

— А если они остановятся?

— Вот именно! Заведешь их, когда остановятся.

Таким образом Тито не мог узнать содержимого шкатулки, в которой заключалось прошлое Калантан.

Мод была знакома с одним чиновником из префектуры, занимавшим высокое положение и отличавшимся очень маленьким ростом, который ходил выпятивши грудь и откинув назад голову, поэтому напоминал собой ложечку в профиль.

Ей представили также молодого хирурга, претендента на кафедру доцента при Сорбонне и автора выдающегося сочинение по хирургической и терапевтической медицине.

Молодой хирург, который осматривал прекрасную танцовщицу не с научной точки зрения, а в качестве любителя, заверил ее, что у нее все в совершенном порядке и на своем месте. Он поставил даже диагноз, что при некоторой неосторожности она может стать прекрасной матерью.

Но танцы и материнство не могут идти рука об руку.

Чиновник префектуры, который очень дорожил своим спокойствием, убедительно просил ее ни в коем случае не забеременеть. Но она успокоила его, что на всякий случай у нее есть под рукой молодой хирург, автор выдающегося сочинения по хирургической и терапевтической медицине.

Судя по наружному виду, никто не поверил бы, что этот юный доктор, с выражением трубадура на олеографии, был в состоянии вырезывать рак, делать кесарево сечение или удалять матку.

Оказывается, он был способен и на это!

Он специализировался на операциях, которые довольно часто делаются в Вене, Берлине, Париже, а в последнее время и в других больших городах. Операция, которую доктор с невинными, детскими глазами делает без ассистента, в течение одного часа, включая сюда стерилизацию инструментов и мытье рук. И довольствовался за эту маленькую операцию десятью тысячами франков. С Мод же взял вдвое больше, потому что знал, что гонорар будет заплачен ему высоким чиновником из префектуры, любившим Мод и спокойствие, который, чтобы не будить из розовых снов неведение своих детей, прибавил даже несколько тысячных билетов.

Этот почтенный и уважаемый чиновник никогда еще в своей жизни не был так счастлив, как в тот день, когда Мод заявила ему, что при любезной помощи молодого хирурга всякая опасность оказаться в «положении» устранена.

Молодой хирург удовольствовался небольшой суммой, личной благодарностью и протекцией высокого чиновника из префектуры, который заведовал отделом «общественного благонравия».


Но когда Тито узнал, что его Мод, чтобы продавать любовь без опасения испортить свою талию, геройски подверглась операции молодого хирурга, он почувствовал такое огорчение, как будто ему самому вырезали сердце.

То, что он еще так недавно изучал на медицинском факультете, не совсем испарилось из его памяти. В продолжении двух лет Тито посещал гинекологическую клинику и с ужасом наблюдал за женщинами, которые по известным патологическим причинам должны были прибегать к такой операции, какой добровольно подвергла себя Мод, и видел, что в основе своей они не были больше женщинами.

Он знал, какую важную роль играют в жизни женщины железы секреции, которые этот преступник извлек у нее, чтобы выманить несколько тысячных билетов.

Он припомнил тех молоденьких женщин, которые, вернувшись из клиники, теряли постепенно все признаки женственности: голос, улыбку, грацию. В голосе чувствовалась некоторая хрипота, взгляд становился более строгим, во всей внешности было что-то от евнуха; лицо принимало старческое выражение и начинало покрываться растительностью.

Тито предчувствовал, что все это будет и с Мод.

— Бедная, бедная Мод! — говорил он ей со слезами на глазах.

А так как Мод ничего не понимала, он же не решался открыть ей ужас предстоящей драмы, то не нашел ничего лучшего, как упасть на колени и, точно в бульварных романах, воскликнуть с отчаянием:

— Мод! Что ты сделала, что ты сделала, Мод!

Мод попросила его вытереть слезы и уйти, потому что она ожидала прихода чиновника, который, после маленькой операции, стал посещать ее гораздо чаще.

Однако, прежде чем отпустить его, спросила:

— Чего ты плакал?

— Я притворялся.

— Но ведь глаза твои были полны слез!

— Такие чувствительные люди, как я, даже когда притворяются, плачут всерьез.

У него не хватило храбрости открыть ужаснейшую истину.

Молодой, но выдающийся хирург был представлен к ордену Почетного Легиона.


В продолжении нескольких дней Тито ходил по Парижу, как полупомешанный, и когда вспоминал, что он редактор «Текущего момента», заходил на короткое время в редакцию, чтобы узнать, не нужен ли он.

Обессиленный и бледный, точно труп, который скоро начнет разлагаться, потащился он в хроникерскую комнату.

Тут он застал неизвестного человека, который направился к нему с приветливо протянутой рукой и разлившейся по всему лицу улыбкой.

Такие, никому неизвестные, люди являются неизбежным достоянием каждой редакции: никто не может сказать, что он вообще делает, ни почему его здесь терпят, но все, начиная директором и кончая рассыльным, здороваются с ним с соблюдением известной градации. Это не редактор, не стипендиат, у него нет специальных поручений, но все же он садится за любой стол, пользуется телефоном, не снимает шляпы, читает газеты, пользуется редакционными бланками и посыльными.

Человек этот сказал ему:

— Дорогой Арнауди, ты ведешь слишком нерегулярную жизнь! Не правда ли, Ночера?

Ночера: Эти две женщины сделают из тебя, Тито, развалину.

Главный редактор: Ты должен жениться.

Тито: Чтоб тебе провалиться!

Главный редактор: Тебе нужна преданная жена, которая от времени до времени находила бы для тебя слова утешения от всех неприятностей, которые доставляют тебе обе любовницы.

Ночера: Если хочешь, мы поможем тебе найти.

Тито: Впрочем, вы правы. Брак будет для меня той же кастрацией.

Неизвестный человек: Уж хотя бы ради того, чтобы переменить вид скуки, необходимо жениться.

Главный редактор: Ты должен жениться на вдове. По-моему, вдова — идеал женщины. Только не твоя вдова-армянка; вдовушка, у которой улеглись уже первые порывы темперамента. У меня есть такая на примете.

Тито: Мой вкус очень трудно угадать. Я хотел бы иметь такую жену, которая была бы образцом рассудительной глупости, чем-то в роде дрессированного тюленя; что же касается физических качеств…

Ночера: Худощавая или полная?

Тито: Не очень похожая на амазонку и не слишком напоминающая ступу.

Главный редактор: Я знаю одну вдовушку очень милую и богатую. Вдова, что ты скажешь на это? Женщина по случаю, из вторых рук. Но все равно, что новая. Осталась вдовой после шести месяцев брачных уз. Впрочем, я думаю, что с женщинами надо поступать так же, как поступил Брумель с костюмами: когда они были новыми, заставлял слугу носить их. Кроме того, она обладает многими добродетелями и до того экономна, что, когда кончился траур, уложила все тряпки и сказала: пригодятся после второго мужа.

Ночера: А я советовал бы тебе жениться на проститутке. Конечно, не на проститутке с улицы, но из тех, что берут за визит двести лир. Действительность показала, что они бывают образцовыми женами. Если ты женишься на барышне из хорошей семьи, которая принесет тебе в приданое небольшую ренту и нетронутую мембрану, то она будет считать себя вправе держать тебя всю жизнь у своих ног в позе обожателя. Если же ты женишься на проститутке, то получишь в приданое меблированную квартиру и шкатулку с драгоценностями и аккуратно сложенными банкнотами.

Главный редактор: Проститутки не копят.

Ночера: Я сам экономен до скупости и могу заверить тебя, что это факт. Мужчину они заставляют сорить деньгами на всякие глупости, вроде корзины цветов, но, если сами получат случайно письмо с непогашенной маркой, то осторожно снимут ее и используют при первом же случае.

Тито: Это делают и порядочные женщины. Если женщина должна израсходовать двадцать сантимов, то в ее понятии это и есть двадцать сантимов, если же мужчина истратит на нее столир, то в ее глазах это все равно, что билет от трамвая. Более резкие случаи скряжничества наблюдаются именно между женщинами.

Продолжай!

Ночера: У проститутки, на которой ты женишься, будут деньги, которые ты не обязан, ради сохранения собственного престижа, раздавать бедным своего прихода. Пожалуй, ты это и сделаешь, но потом потеряешь всякую охоту: деньги пачкают руки, когда они есть в небольшом количестве, когда же их много, то они моют руки; к счастью, на деньгах имеются только две подписи: главного директора банка и главного кассира, те же, которые платят женщине, не присоединяют своей подписи к этим двум, поэтому достоинство твое остается незапятнанным. Так как она зарабатывает деньги приятным трудом, то поймет, что и твои чего-нибудь да стоят; этого никогда не поймет барышня из хорошего дома.

Твоя жена, если ты женишься на той, о которой я говорю тебе, испытала уже все радости и все ее самые дикие капризы будут уже позади: ни вилла в Люцерне, ни яхта в Ницце, ни шикарный автомобиль не будут доставлять ей большого удовольствия. У нее будет тяготение к простоте Цинцината[15]. Вместо того, чтобы говорить тебе каждый день: «Знаешь, милый, что ты должен купить мне?», она будет советовать тебе: «Не делай, дорогой, никаких бесполезных трат!»

Как барышня из прекрасной семьи, так и куртизанка, без сомнения, сделают тебя рогоносцем.

Но в этом будет громадная разница: барышня будет обманывать тебя скандальным образом, это будет целая феерия, причем как ты, так и все прочие, будут в этом виноваты.

Так как она не будет обладать достаточным знанием мужчин, то ей покажется, что этот дурак (потому что влюбится она непременно в дурака) представляет из себя нечто необыкновенное. И, если он скажет ей, что ты последний дурак, она поверит ему на слово и поможет ему выставить тебя в смешном свете перед всеми знакомыми.

Тогда как проститутка будет обманывать тебя изящно, по плану, с оглядкой, стильно, с тактом и благородством. Так как она знает толк в мужчинах, то сделает математическую выкладку и взвесит твои и его достоинства, барышня же из хорошей семьи будет знать только двоих мужчин: тебя и его.

Барышня, сделав тебя рогоносцем, будет смеяться над твоим положением, потому что все, проделанное ею, в ее мнении окажется чем-то оригинальным, небывалым.

Проститутка же не будет смеяться, потому что она понимает, что это вполне естественно, нормально, повседневно.

Барышня будет претендовать на то, чтобы ты помогал ее любовнику: одолжал ему деньги без отдачи, поддерживал его в затруднительных обстоятельствах.

Проститутка не будет обязывать тебя к этому, ибо она привыкла получать от мужчин деньги, а не давать их им.

Твоя жена не будет принята в обществе; зато у тебя не будет необходимости делать неприятные знакомства, отвечать на визиты и потеть в залах благородных особ.

Будешь принимать в своем доме людей симпатичных и без предрассудков, как мы, которые не будут раздражать и говорить о предметах мало кому понятных, потому что с бывшей проституткой нет надобности облачать слова в непромокаемый плащ: никакой вульгарности тоже никто не позволит себе, потому что эта проститутка стала твоей женой.

Такая женщина никогда не отвергнет твоих желаний.

Тито: Ни одна жена не отказывает.

Неизвестный человек: Тебе так кажется, но есть жены, которые говорят: «Нет, милый, только не сегодня».

Ночера: Она не сможет отказать под предлогом усталости, потому что ты скажешь: «Как? Ведь было время, когда ты принимала по двадцать мужчин в день?»

Если же сам ты будешь уставши, то можешь сказать ей: «Неужели после такой трудолюбивой жизни тебе еще недостаточно?»

Ты можешь ссылаться на какое тебе угодно число любовников. Если же она запротестует, заткнешь ей рот любым мужским именем, которое придет тебе на ум.

Барышня из хорошей семьи никогда не потрудится скрыть свое дурное настроение или сплин, и ты должен будешь переносить приступы нервов, а в минуты интимности станет проявлять или безразличие, или неудовольствие.

Проститутка же, привыкшая симулировать все все свои чувства, дает тебе иллюзию наслаждения даже в том случае, если в этот день умерли от желтой лихорадки ее отец и мать.

Она сумеет сохранить себя красивой до старости, потому что красота неотъемлемая принадлежность ее промысла, и она должна была научиться всем секретам сохранять ее.

Возможно, что с ней случится то же, что бывает с театральными комиками в отставке, которые вдруг возвращаются на сцену и терпят фиаско, но этому никто не удивится и никто не перестанет уважать тебя. Ибо это ее настоящее призвание.

Только в первую ночь ты, пожалуй, испытаешь странное чувство. У тебя не будет впечатления, что ты находишься с женой, а с женщиной, которая остановила тебя на улице. Но и в этом нет ничего ужасного, а только известного рода удобство. Наконец эти женщины умеют имитировать и в этой области.

Тито: Ты совершенно прав, мой друг.

Ночера: Первым делом ты должен оставить этих двух женщин. Не видеть их больше.

Тито: Не буду их больше видеть.

— Клянешься?

— Клянусь.

Раздался звонок телефона.

— Спрашивают господина Тито Арнауди.

Тито подошел к аппарату и сказал:

— Да, милая моя, это я. У тебя дома? Через полчаса? Даже раньше.

— Кто это? — спросил Ночера.

— Армянка, — ответил Тито. И вышел.

IX.

Он приехал на виллу Калантан с небольшим опозданием, потому что подле станции подземной железной дороги встретил своего приятеля по лицею, который учил хронологию, как номера телефонов, и водил его по разным кафе на Монмартре, когда он знакомился с местами, где встречаются кокаинисты.

— Возвращаюсь в Италию, — сказал приятель, расставляя руки для объятия, причем обе они были заняты чемоданами. — Надоел мне Париж, надоело служить, надоело зарабатывать по франку в день. Мне опротивел этот футляр, который давит меня. Если бы я остался здесь еще несколько дней, то наверное бросился бы в Сену, но Сена несет в себе слишком грязную воду.

— Едешь в Италию искать воду почище? Пожалуй найдешь, потому что в Италии женщины не так часто моются.

— Еду, чтобы поступить в монастырь. Около Турина есть монастырь, в который принимают решительно всех.

— А разве ты можешь быть монахом?

— Не думаю, чтобы это было так трудно.

— А ты верующий?

— Нет.

— Имеешь призвание?

— Нет.

— Тогда как же?

— Там есть небольшой сад, кельи хорошо расположены, работы немного, правила не особенно строгие, здоровая пища, много книг, выхода оттуда никакого, даже после смерти, потому что у них имеется собственное кладбище. Все очень удобно.

Тито посмотрел на него с удивлением, а затем спросил:

— Ты был несчастлив в любви? Твоя любовница обманывала тебя со своим мужем?

Будущий монах опустил глаза и, подняв с жестом отчаяние руки, нагруженные чемоданами, произнес:

— Возможно. Если будешь в тех краях, приезжай навестить меня. Прощай.

И быстро побежал по лестнице подземной железной дороги.


Таинственный сундук Тер-Грегорианц, хранивший в себе прошлое обладательницы его, был наполнен золотыми монетами. Когда Калантан сказала Тито: «Он наполнен золотыми монетами», тот рассмеялся и заметил:

— Какое ты дитя! Такие вещи бывают только в романах или немецких фильмах.

Тогда Калантан рассказала свою историю:

— Мой муж был очень богат. Он владел неисчерпаемыми нефтяными источниками и рыбными промыслами в Персии.

— Знаю.

— Его страшно тяготила жизнь. Ничто не привязывало его, ничто не интересовало. Он относился совершенно безразлично к семье и дому. Самой большой его страстью были путешествия, и все же путешествовал он очень немного. Самые большие поездки были Париж — Берлин, Париж — Лондон, Париж — Брюссель. После месячного отсутствия он возвращался домой.

Ему очень нравились кокотки. Думаю, что все более или менее известные звезды этого жанра прошли через его руки.

Я нравилась ему с большими промежутками. В первое время нашего супружества я очень нравилась ему, хотя за мной числился большой недостаток, а именно то, что я была его жена.

Чтобы получить иллюзию того, что я не жена ему, он платил мне. Всякий раз, как я принимала его у себя, он опускал в эту шкатулку какую-нибудь золотую монету. Он утверждал, что это облагораживает супружеские отношения.

— И никто не старался взломать эту шкатулку?

— У меня верные слуги. При том же никто не подозревает, что в ней находится золото.

— В ней наверное несколько десятков тысяч франков.

— Пожалуй, с полмиллиона.

Тито подошел к шкатулке и попробовал поднять ее: это оказалось не так-то легко: жилы надулись на лбу и на шее.

— Бедняжка! — сказала Калантан, посадила его рядом с собой и стала гладить его руки.

— Видишь ли, эта шкатулка хранит твое прошлое, и я ревную тебя к ней. Я хотел бы, чтобы до меня ты никому не принадлежала. Каждая из этих монет служит доказательством тех ласк и наслаждений, которые ты расточала другим.

— Что за важность? — удивилась Калантан, целуя его в глаза, принявшие злое выражение. Ты настоящий мой повелитель. Мой муж пользовался только своим правом. Мои любовники? Да я и не помню их, потому что чувствую наслаждение только в твоих объятиях. Впрочем, прошлое кануло в вечность и не принадлежит нам!

Тито освободил свои руки из рук Калантан.

Прошлое не принадлежит нам.

Та же фраза, которую сказала и Мод. Обе женщины, одна с долин реки По, другая с расселин Кавказских гор, чтобы утешить его, употребляют одну и ту же фразу.

О, как был прав его приятель, который решил поступить в монастырь!

И в душе своей Тито был возмущен против Калантан, которой нисколько не претило то, что муж смотрел на нее, как на проститутку.

В этот день Тито не мог принудить себя быть нежным с прекрасной армянкой.

— Приду завтра, — извинился он. — Сегодня не могу остаться. Я очень печален. Отпусти меня.

И он пошел к Мод.

Но, если несколько недель тому назад он мог забыть в объятиях Калантан измены Мод, а с Мод забывал о прошлом Калантан, то теперь любовь к этим двум женщинам давила его, как тисками.

Прошлое Калантан было теперь, как на ладони, но и Мод стояла перед ним во всем своем неприкрашенном виде.

Мод и Калантан принадлежали к двум совершенно противоположным расам и были на разных ступенях развития, но сходились в одном: ни та, ни другая не понимала причины его ревности. И та, и другая с одинаковым невинным выражением во взоре, но в разной форме, сказала ему: прошлое не принадлежит нам.

Разница между ними заключалась лишь в том, что, ненасытная в удовлетворении своей страсти, Мод искала в любви чего-то нового, каких-то неизведанных наслаждений, а пресыщенная Калантан хотела чего-то чистого, простого, примитивного.

Тито был в нерешительности, какой из этих двух женщин отдать предпочтение. Он находился между двух огней…


Своими невероятными статьями Тито создал себе в редакции «Текущего момента» совершенно особое положение: ему прибавили жалование, но с тем условием, чтобы он ничего не писал.

— Вы способны написать, что папа подвергся обрезанию для того, чтобы жениться на Сарре Бернар! — сказал ему директор. — Если хотите, чтобы мы остались друзьями, то получайте жалование, приходите в редакцию, играйте на биллиарде, посещайте бар, займитесь фехтованием, пользуйтесь моими сигарами и стенотипистками, но не пишите ни одной строчки, даже в том случае, если я прикажу вам!

Таким образом у Тито не было больше никакого другого беспокойства, как приходить раз в месяц в кассу и получать конверт с банкнотами.

Он употреблял свои утренние часы на уединенные прогулки по окрестностям Парижа; иногда проводил два-три дня в доме Калантан, где для «барина» была отведена особая комната; потом покидал Калантан на целую неделю, в продолжение которой все свое внимание уделял Мод; иногда же проходили дни, и он не показывался ни у той, ни у другой. Тогда он возвращался в подозрительные кафе, где собирался самый разнообразный и разнохарактерный элемент столицы.

Безногий продавец кокаина продал ему шесть стеклянных тюбиков ядовитого зелья, и Тито, набив им карманы, ходил по Парижу, как те дети, которые не расстаются со своими игрушками и на ночь кладут их себе под подушку. Он бродил по самым отдаленным закоулкам Парижа, заходил на кладбища.

Все волновало и раздражало его. Но в одном отношении наступило некоторое успокоение, чего он сразу и не заметил. Кокаин, который в первое время вызывал страшное возбуждение, ослабил теперь свое влияние, и проходили дни, в течении которых Тито не думал ни о прекрасных ножках Мод, ни о мускусе, которым до одури пахло тело Калантан.

Однако, если иногда он представлял себе Мод в объятиях кого-либо другого, ревность просыпалась в нем, и он возвращался домой.

— Кокаина! — говорил ей тогда Тито в порыве страсти. — Кокаина! Ты вовсе не Мод, а Кокаина — яд, без которого я не могу жить. Я бегу от тебя и клянусь никогда больше не возвращаться к тебе, но какая-то сверхъестественная сила снова влечет меня к тебе, потому что ты нужна мне так же, как яд, который и убивает и спасает меня.

Я убегаю от тебя, потому что чувствую на твоем теле отпечатки пальцев других мужчин.

Я убегаю от тебя, потому что ты не принадлежишь мне безраздельно. Бывают моменты, когда ты нагоняешь на меня ужас, и все же я возвращаюсь к тебе, единственная женщина, которая нравится мне, единственная женщина, которую я могу любить искренне.

А она, сидя на неприбранной постели, слушала с улыбкой бессвязную речь Тито.

А так как руки ее были заняты, ибо Тито прижимал их к губам, то она кончиком ноги старалась поймать головные шпильки, валявшиеся на полу.

Ревность — это такое чувство, в силу которого мужчина, побывав в постели женщины, считает, что только он один имеет на нее право.

Ни один мужчина не хочет согласиться с тем, что это полнейший абсурд.

Всякая благоразумная женщина предоставляет мужчине полную свободу изнывать от ревности, так как инстинкт подсказывает ей, что от этой болезни ничто не излечит его.

И все же однажды Мод сказала Тито:

— Я не богата; как танцовщице, грош мне цена; открыть какую-нибудь торговлю я не могу. Поэтому я обязана принимать те деньги, которые дают мне, и мириться с создавшимися условиями.

После этого откровенного признания Тито залился слезами, как зонтик после дождя.

При других условиях она предложила бы ему идти спать, но так как они как раз были в кровати, то она сказала:

— Одевайся и пойдем гулять.

Они выбрали для прогулки самые отдаленные окрестности Парижа, но и здесь, как оказалось, Мод была уже не раз в обществе своих кавалеров.

Тито не видел возможности отрешиться от мысли, что все это ей уж не ново, что всюду она уж бывала и, конечно, всегда не одна.

— Где же она не бывала? Куда только ее не водили? — с отчаянием задавал себе вопрос Тито и мучился все больше и больше. Теперь он не мог бежать к Калантан и искать забвение на удобной тахте: Кокаина была нужна ему, как воздух, иначе без нее он мог помешаться.

— А если бы ты зарабатывала тысячу франков в день, — спросил ее Тито однажды, — тысячу франков за танцы, тогда ты бросила бы всех этих мужчин, которые…

— Платят мне? Понятно! И никому бы больше не принадлежала. Только тебе! Но разве это возможно? Ведь это мечты! Ведь ты видишь, Тито, что я танцую, как слон на веревочке.

Тито ответил:

— У меня есть чудный план: вот увидишь!


Так как директор «Текущего момента» был в отпуску, а главный редактор из-за болезни не посещал редакцию, то никто не мог помешать Тито сдать в типографию большую статью с широковещательным заголовком.

В этот вечер «Альгамбра» сделала пятьдесят тысяч сбору, а Мод приветствовали, как говорилось в «Текущем моменте», точно возродившуюся Терпсихору. Хвалебная статья в распространеннейшей газете Парижа возымела свое действие…

Однако, разочарование было полное: смеялась добродушно настроенная публика, привыкшая и не к таким способам рекламы, смеялись импресарио, смеялись другие газеты, смеялась и сама Мод.

Только один человек не смеялся: директор «Текущего момента», который вернулся на другой день в Париж и сейчас же велел позвать Тито — автора статьи.

Тито находился в приемной около кабинета директора, когда раздался троекратный звонок. Не надо было быть знатоком музыки, чтобы понять, какой гнев кипел в душе того, кто так звонил.

Директор заговорил спокойно, как говорят люди, потрясенные слишком большим горем.

— Вы загубили газету. Вы выставили меня на посмешище перед всей нашей прессой.

Тито стоял с опущенными глазами и скрещенными на груди руками, как опозоренная девушка перед старым отцом.

— Это слишком тяжелый удар, — заговорил после паузы директор. — Я слишком расстроен, чтобы упрекать или ругаться. Я вам прощаю. Но не попадайтесь мне на глаза ни живой, ни мертвый. Если хотите, дайте мне руку; можете даже обнять меня. Тут у меня есть два билета в Комическую Оперу. Даю их вам от всего сердца. Но больше ничего не могу сделать.

И он бессильно опустился в кресло. Когда же опомнился, Тито Арнауди уже не было в комнате.

X.

Прошло то время, когда Тито смеялся.

Но это событие заставило его рассмеяться. Он потерял место, но не было сил искать что либо другое; денег хватало на одну только неделю.

Придя в гостиницу, Тито поставил пред собой портрет Мод в совершенно обнаженном виде и погрузился в священное созерцание ее красоты. Когда Кокаина вошла неожиданно в комнату и увидела его в такой позе, то не выдержала, бросилась ему на шею и горько расплакалась.

— Твоя статья по поводу моих танцев принесла хорошие результаты.

— Знаю, — горько усмехнулся Тито.

— Только что у меня было свидание с выдающимся американским импресарио. Через неделю мы едем в Буэнос-Айрес. Твоя редакция разрешит тебе проводить меня?

— Разрешит, — ответил он просто.

— Дадут тебе отпуск на шесть месяцев?

— Даже на двенадцать. А какие условия?

— Великолепные.

И она побежала дать приказание горничной, которая иногда грубо отвечала, когда ей говорили Пьерина.


Когда мажордом, Чсаки, доложил, что господин Арнауди (не говорил больше «барин») спрашивает барыню, Калантан не удивилась нисколько. Она очень хорошо знала, что он подвержен более длинным и коротким периодам меланхолии и мизантропии; знала, как изменчиво бывает его настроение и чувствовала, что привели его теперь к ней или привычка, или случай.

Однако поведение его показалось ей довольно странным: в его ласках сквозило что-то неискреннее, деланное, а в любовном экстазе он не доходил до обычного самозабвения.

— Твоя комната осталась такой, какой ты покинул ее, — сказала она, лаская его. — Моя любовь тоже ничуть не изменилась.

И в самом деле Тито почувствовал в тот же вечер, что Калантан осталась все той же. На другой день утром он увидел те же обои, ту же мебель, те же картины на стенах и того же величественного Чсаки, который спросил, желает ли «барин» чай по-русски, по-китайски или по-сингалезски.

— Подайте в комнату барыни.

И Тито прошел в комнату Калантан, которая еще спала, вся скорчившись, как спят маленькие дети.

Потом он медленно оделся и пошел в гостиницу «Наполеон».

— Возвращайся скорее, — сказала Калантан.

— Через полчаса, — ответил Тито.

И действительно, через полчаса автомобиль Калантан доставил Тито обратно с двумя желтыми чемоданами.

Тито проводил бессонные ночи: никакие средства не успокаивали того возбуждения, которое породил кокаин, от которого он не мог отказаться.


В гостинице ему передали письмо от приятеля-монаха, который и за него молился каждый вечер. Кокаина была занята примеркой платья и других принадлежностей туалета.

— Знаешь, Тито, я пополнела! — смеясь, заявила Мод.

— Знаю.

И как еще знал он это! Он это предвидел: это первый признак упадка. Вся женская грация, тонкость линий, гибкость членов, нежность голоса, красота волос, — все это зависит от тех желез, которые так легкомысленно дала себе вырезать Кокаина.

И все же Тито был так влюблен в эту женщину, что готов был ускорить день ее полного перерождения в дурную сторону. «Тогда никто не польстится на нее, — думал он, — и она будет принадлежать только мне! Исполнится моя единственная мечта: я буду ее последним любовником».


Однажды, когда Калантан вернулась домой, Чсаки доложил ей:

— Барин должен спешно уехать в Италию.

— Оставил письмо?

— Нет, сударыня.

— Ты проводил его на вокзал?

— Нет, сударыня. Только до гостиницы.

— А чемоданы оставил?

— Он взял их с собою. Оставил только некоторые костюмы.

— Хорошо. Можешь идти.

Она сняла с себя шляпу, поставила принесенные цветы в воду, положила вуаль на шкатулку, в которой хранилось «ее прошлое».

Два противоположные чувства будила она в обоих мужчинах: муж тешился тем, что обманывал себя, видя в жене нечто лучшее, чем обыкновенная спутница жизни: — куртизанку; а Тито мучился от ревности до того, что настаивал на том, чтобы переложить содержимое в желтые чемоданы, вперемежку с платками и галстуками, перчатками и пижамами.

Калантан, как и все женщины, была не в состоянии понять ревность, да еще ревность к прошедшему, улыбнулась снисходительно, вспомнив отчаяние Тито и свою утешительную фразу:

— Дитя, но ведь прошлое не принадлежит нам!

Да, оно не принадлежит больше, раз его украдут, чтобы увезти в далекую Америку.


Как только пароход отчалил от пристани, Мод сейчас же начала кокетничать с разными пассажирами.

А так как почти за все время перехода море было неспокойным, то Тито почти не выходил из своей каюты.

Кто-то сказал ему, что для того, чтобы избавиться от морской болезни, надо воздержаться от пищи.

И Тито постничал.

Иные советовали ему побольше есть.

И Тито ел.

Один растакуэр[16], который возвращался в родные пампасы, предписал ему сардельки.

Тито ел сардельки.

Кто советовал ему лежать, кто, наоборот, — стоять; кто давал капли, кто поил вином — ничто не помогало.

Тем временем Мод порхала по палубе и заводила знакомство с пассажирами всех национальностей. Один дипломат из Боливии спросил у нее, не страдает ли Тито от ее постоянных измен, на что она ответила, что мужская ревность все равно, что лакированные ботинки: все зависит от первого раза. Если не лопнут в первый же день, то будут держаться.

Ее видели даже выходящей из каюты первого класса, но так как это касается только Тито, то не станем останавливаться на таких невинных проделках.

Когда они проходили через экватор, Мод танцевала и заслужила много аплодисментов и подношений.

Один тенор испанский, который, как сам говорил, пел во всех больших театрах Европы и Америки, страстно прижимаясь во время бури к Мод, уверял ее, что готов провести на океане всю свою жизнь лишь бы вдыхать в себя аромат ее тела.

Но и растакуэр, увидев, что заботы его о Тито совершенно напрасны, решил заняться Мод, которая в свою очередь нашла, что этот последний «интереснее» тенора, опиравшегося главным образом на чувства.

Так как зал, в котором находился рояль, был расположен подле каюты растакуэра, то он мог любоваться танцами Мод, демонстрированными исключительно для него. В благодарность за это он извлекал из глубокого жилетного кармана объемистый бумажник и дарил ей «на память» нечто весьма осязательное.

Любезность за любезность, благодарность за благодарность: Мод тоже позволяла ему производить осмотр ее туалета.

Тито знал, чувствовал, что Мод посещает с научной целью пароходные каюты, но теперь он испытывал безболезненную ревность. Если кто испытывает физическую боль, — пусть это будет даже морская болезнь, — нравственные страдание перестают угнетать. Я готов предложить новый род терапии.

Угрызение совести лечить вспрыскиванием инфлуэнцы.

Ревность — бациллами малярии.

Любовь — бациллами холеры.

Думаю, что в будущем медицина должна будет идти в этом направлении.

Пароход сделал остановку в Рио-де-Жанейро. Как только Тито почувствовал себя на твердой почве, он хотел ехать до Буэнос-Айреса по железной дороге. Но когда узнал, что Кокаина намерена и дальше следовать морем, решил и дальше жертвовать собой.


Не будем описывать ни разгрузки парохода, ни видов Буэнос-Айреса: кто все это видел и испытал, тот и так хорошо знает, а кто с этим не знаком, тот пусть сейчас же познакомится.

Не будем описывать также и посредственный успех Мод. Красота ее шла на убыль; однако электрические рефлекторы и ассортименты пудры, карандашей и белил делали из нее привлекательное создание.

После пребывания в продолжение нескольких месяцев в Буэнос-Айресе она в сопровождении Тито, Пьерины и собачки отправилась в Монтевидео.

Монтевидео: три месяца.

Розарио: пятнадцать дней.

Белая Губа: предложение руки и сердца лакового фабриканта.

Фрай Бентос: вулканическая любовь директора большой фабрики собачьего экстракта.

Через год после того, как они высадились в Америке, Мод заключила очень выгодный контракт с казино в Лаплате, самым элегантным купальным местом в Южной Америке.

Полмиллиона «семейных воспоминаний» Калантан Тер-Грегорианц были уже на исходе. Здоровье Тито тоже становилось все хуже и хуже. Почти беспрерывное странствование из города в город, из гостиницы в гостиницу и постоянное появление, точно грибы после дождя, новых поклонников и любовников Кокаины постепенно ослабляли его и развивали малокровие.

Он надеялся, что выгодные контракты, заключенные на Америку, и вырученные от ликвидации прошлого Калантан деньги сделают его единственным обладателем Мод, но растакуэр, с которым она познакомилась на пароходе, следовал за ней по всем городам.

Кокаина расточала свои знаки внимания направо и налево: из любви к искусству и из-за безвыходного положения; предчувствуя приближающееся разрушение, она старалась не упустить ни одного случая, ни одного дня. Она знакомилась с мужчинами, которые были даже недостойны ее внимания.

— Они даже не чувствуют к тебе никакой признательности.

— А ты думаешь, — дерзко смеясь, говорила она, — что я всякий раз жду от них признательности или уважения? Благодарность? За что? Я иду на уступку не ради их, а ради своего удовольствия или же ради денег, которые они дают мне. Уважение… признательность… Роскошь! Если ты думаешь меня обуздать этими доводами, то советую тебе поискать кого-либо другого.

— Твоя красота окончательно увядает, — говорил ей в отчаянии Тито, который уже было, попробовал угрожать ей, что бросит. — Несмотря на свои двадцать четыре года, ты выглядишь старухой. Я люблю тебя, потому что чувствую себя точно припаянным к тебе, потому что родство душ связывает нас, но красота твоя здесь ни при чем. Ты старуха. Тобой может интересоваться только тот, у кого животные наклонности. Только я, который помнит твою закатившуюся красоту, могу увлекаться тобой.

Ты почти труп. Благодаря пудре и разным втиранием, ты можешь обмануть только слепого, но потом тебя оттолкнут и отбросят, как плохо сфабрикованную фальшивую бумажку. Ты можешь рассчитывать еще на каких-нибудь пять-шесть мужчин и несколько приключений, и больше ничего.

Итак, Кокаина, если ты не хочешь, чтобы я навсегда покинул тебя, откажись от этих немногих приключений. На всю твою жизнь я останусь верным тебе. Когда уже никто не будет смотреть на тебя, я все же буду любить, говорить, что ты хороша, и дам тебе иллюзию того, что так тебе дорого: что ты можешь нравиться.

Но за это я прошу у тебя в продолжение периода агонии твоей красоты быть мне верной, чего до сих пор ты не могла дать мне.

Подумай, что к тебе приближается ужас одиночества. Подумай о том времени, когда ты должна будешь одна проводить ночи в холодной постели, а, проснувшись, смотреть на желтое тело, которое ни в ком не возбудит уже желаний.

Если ты откажешься теперь от всех тех мужчин, которые ищут тебя, то и тогда я буду любить тебя.

Кокаина слушала его с холодным вниманием, а затем сказала:

— Мысль о том, что я должна отказаться, пугает меня.

— Отдаешь ли ты себе отчет в том, что я предлагаю тебе взамен?

— Да. И все же предпочитаю остаться завтра и навсегда покинутой, чем отказаться от удовольствия, которое ожидает меня сегодня. Призрак одиночества не так страшен, как действительность сегодняшнего дня, т. е. отказа от всего.

— Несчастная! А подсчитала ли ты все то, что тебе остается? Разве ты не помнишь, что каждое утро тебе приходится вырывать волосы около губ? Разве ты не видишь, что кожа на шее стала у тебя такой, как у индюка?

— Да. Но приключения еще щекочут меня.

— Подумай, что завтра ты будешь старухой.

— А ты послезавтра.

— За деньги я найду молодых, свежих и красивых женщин.

— Я тоже найду за деньги веселых мужчин.

— Это большая разница, — возразил Тито. — Я всегда платил, как платит всякий мужчина, даже в двадцать лет, когда ему кажется, что женщина отдается ему по любви. Ты же всегда продавала свою любовь, а теперь окажешься в печальной необходимости покупать у других. Познаешь, как это печально платить за любовь.

— Это то, чего я еще не испробовала. Как знать, быть может в этом есть и хорошая сторона. Посмотрим. А теперь мне пора: в четверть десятого мой выход; смотри, уже девять. Прощай.


По окончании спектакля немногие свободные места около рулетки были сейчас же заняты. Тито блуждал между столами: международные типы гетер, людей без сегодня и завтра, дамы определенного и неопределенного возраста, мужчины всех положений и званий — все это смешалось в одну общую массу.

Тито не нашел себе места.

«Достаточно, чтобы кого либо из них схватил апоплексический удар, — думал Тито, — и сейчас же было бы три свободных места: исчез бы покойник и два его соседа, которые унесли бы его. Люди чувствуют больше сострадание к умершим, чем к живым».

— Trente et un: rouge impair et passe![17]

Старая дама, которая все проиграла, не двигалась с места. По меньшей мере — сохранить за собой место.

— Эгоистична, как солитер! — громко сказал Тито.

Сидевший перед ним господин обернулся:

— Арнауди?

Это был старинный друг детства.

Что за наказание Господне эти друзья детства! Имев несчастье встретить их в то время, когда у тебя не было еще достаточно здравого смысла, ты должен переносить их всю жизнь и встречаться в разных частях света!

— Проиграю вот эту тысячу пезет, — сказал Тито друг детства, показывая на стопку жетонов, — и пойдем.

Тито стоял и рассуждал сам с собою: игра — это не что иное, как конденсированное существование: жизнь — это четверть часа игры в рулетку; кто выиграл, тот достиг своей цели; а для того, чтобы выиграть, достаточно, чтобы господин справа отвлекал твое внимание, а дама слева мешала тебе ставить туда, куда ты хочешь; довольно, чтобы ты сидел вблизи небольших цифр, когда они выходят, или довольно услышать шепотом сказанный номер и поставить на него.

— А ты выигрываешь? — перебил его размышление приятель.

— Сегодня я не играл, но всегда проигрываю, — ответил Тито. — Для того, чтобы выиграть, играют только старые кокотки в отставке.


Приятели разошлись в разные стороны.

Тито направился к своей гостинице. На улицах и бульварах кипела обычная жизнь больших городов: сновали парочки влюбленных, бесшумно катились автомобили, слышался беспрерывный говор и смех.

Когда Тито поднялся к себе, Мод еще не было дома. Он нервно ходил по комнате, садился на кровать, перечитывал в сотый раз давно знакомые правила гостиницы, открывал окно и смотрел на замирающий город.

Кокаины все еще не было. Закрыл окно и стал медленно раздеваться.

— Ты еще не спишь? — спросила Мод, появляясь неожиданно со шляпой в одной руке, а другой проводя по волосам.

— Как видишь… — холодно ответил Тито, завязывая пояс пижамы.

— Что с тобой? — спросила Кокаина, заметив на лице друга признаки плохого расположение духа.

— Где ты была до сих пор?

— Вот тебе раз! Где же я по-твоему могла быть?

— Об этом я и спрашиваю.

— Я каталась на автомобиле.

— С кем?

— С Аргведосом.

— Это студент?

— Да.

— В автомобиле? Но, если у него есть деньги на автомобиль, то лучше заплатил бы за санаторию.

— Ах, что ты знаешь! — запротестовала Мод.

— Женщины страшно не любят, когда обижают их поклонников.

— Где он взял автомобиль, этот несчастный? — настаивал Тито.

— Если ты не одолжил ему, значит одолжил кто либо другой.

— Даже шнурок от ботинок и тот никогда не доверит ему.

— Значит нанял.

— На чьи деньги?

— На мои. Ты думаешь, что никто не дает ему в долг? Я открыла ему кредит. Я одолжила ему тысячу пезет.

— Подо что?

— По дружбе.

— Он никогда не отдаст тебе их.

— Знаю.

— Тогда это плата за…

— Назови, как хочешь.

Говоря таким образом, она открыла соединительную с ее комнатой дверь и с шумом исчезла за ней.

Тито, погруженный в печаль, медленно подошел к окошку, снова раскрыл его и, казалось, искал утешение в предвечном мире, у темной ночи, которая не отказывает в этом тем, кто умеет покорно просить.

Эту ночь Тито не спал. Он слышал звонки в коридоре, звук шагов поздних гостей, завывание сирены. Зажег электричество: кругом было все то же — обои, прейскуранты, наставление для постояльцев — все было, как прежде на своем месте.

В шкафу Людовика XV сверлячок проделывал свою монотонную работу. Тито припомнил, что у него на родине червячка этого называют «часами смерти», потому что верят, что шум его это предвестник близкой агонии.

Тогда как это — любовь. Это любовная дуэль: два червячка разного пола бьются головою об стенку своей garçonniere[18].

«А люди убивают их, потому что они паразиты, — думал Тито. — Не есть ли человек самый ужасный вид паразита?

Мод, Кокаина!

Кокаина — такая ужасная и в то же время необходимая женщина; яд, который убивает и оживляет; женщина, к которой я прицепился, как паразит…»

«Все мертво вокруг нас, — думал дальше Тито. — Мы живем за счет всего умирающего.

Жить, что за тоска! Видеть людей… Как была бы хороша жизнь, если бы не было людей! Видеть птиц, как они размножаются на свободе; леса в городах; траву, растущую на столиках кафе; грибы, растущие на пергаментах библиотек; молнию, ударяющую в опустевшие брачные ложа… Человек умудрился придавать направление даже молнии!»

Всю ночь Тито предавался подобным размышлениям и не мог сомкнуть глаз. Наконец город постепенно начал оживать. Тито встал и оделся. Позвал услужающего и приказал уложить сундуки. Затем заказал место на первом, отходящем в Европу пароходе.

— На сегодня будет очень трудно, — осмелился, было, швейцар. — Все же я позвоню в Буэнос-Айрес.

— Если все каюты распроданы, — заметил Тито, — швейцар большой гостиницы всегда умудрится найти еще одну, и притом самую лучшую.

Несколько часов спустя, когда Кокаина вошла без стука в комнату Тито, она застала тут даму англо-саксонского типа, которая намыливала свое тучное тело.

Мод извинилась перед удивленной дамой и позвала лакея.

— Il caballero оставил гостиницу полчаса тому назад.

Мод промолчала.

— Но так как, — добавил услужливо лакей, — пароход уходит только под вечер, то, если вам будет угодно, я могу на автомобиле через восемь часов доставить его сюда.

— Подайте мне, — ответила Мод, — тартинки с маслом.

Лакей собирался уйти, Мод удержала его:

— И меду.

XI.

Море было спокойно.

На палубе Тито сейчас же познакомился с известным венгерским ученым и полиглотом, который во время разговора плевался так, как это обычно делают портьерши да взбудораженные гусеницы. Этот ученый занимался исследованием веса органов женщин разных стран и народов.

Немка: сердце — один килограмм; мозг — 825 граммов; рост — 1,70…

Австриячка: сердце — 950; мозг — 850; волосы — 65 сантиметров.

Южная американка: селезенка…

Затем он познакомился с одной испанкой из Гренады, которая по ошибке зашла в его каюту.

Ошибка эта стоила Тито двести пезет.

— Хорошая печень у этих испанок! — сказал Тито ученому венгерцу.

— Почти два кило, — ответил ученый.

У этого ученого, как у сказочного короля, было две дочери, которые были очень похожи одна на другую: сразу было видно, что это дочери одной матери. Одна довольно полная, цветущая, круглая; другая — поменьше и тоньше; в общем они походили одна на другую, как апельсин на мандарин.

Тито вел обыкновенную жизнь пассажиров океанского парохода: высчитывал местонахождения судна, расспрашивал команду о широте и долготе, наблюдал за тучами на небе, сверял свои часы с пароходными, приставал с пустыми вопросами к радиотелеграфисту, вдыхал морской воздух и пил коктейль. Когда пароход проходил мимо Бразилии, он искал бабочек, которых видел у прекрасной армянки; под экватором принимал участие в празднестве, а у берегов Сенегалии сошел на сушу, чтобы посмотреть на потомков негров под открытым небом.

У одного чилийского торговца обезьянами, попугаями в щеглами Тито купил в первый же день обезьяну, которую затем возвратил ему, а торговец принял ее с благодарностью. Говорят, что есть обезьяны, которые таким образом совершали по нескольку раз переходы из Америки в Европу, потому что почти все путешественники возвращают их к концу морского пути.

Тито представляли одной даме, с которой он вел, как в подобает для первого знакомства, серьезные разговоры.

— Как это могло случиться, сударыня, — спросил он ее, — что у вас есть уже такой большой сын?

— О, я вышла замуж, когда была еще ребенком.

Барышня, голландка, с которой познакомился затем Тито, тоже по ошибке зашла в его каюту и облегчила ему переход через экватор.

Дама, имеющая взрослого сына, тоже пополнила список его временных спутниц жизни на океанском пароходе.

Несмотря на то, что Тито чувствовал некоторое угрызение совести, что покинул Мод, все же ел он с большим аппетитом. Есть люди, которые, страдая нравственно, лишаются аппетита: нравственные страдания отражаются у них на желудке; Тито же, наоборот, когда страдал от любви, ел за двоих.

В минуты раздумья Тито вспоминал свои печальные одинокие прогулки по Парижу и представлял себе Мод, которая все еще занимала его сердце.

Однажды вечером он сидел в курительной комнате против дамы, ноги которой, облаченные в тонкие светло-серые чулки, сверкали точно только что вытащенные из воды рыбки.

— Что вы делаете? — спросила его дама.

— Молюсь, — ответил Тито.

— Мне кажется, что смотрите на мои ноги! — запротестовала дама, делая ему l’oeil en coulisses[19].

— Мы, атеисты, так именно молимся.

В этот вечер Тито пошел молиться в каюту дамы с чулками гри-перль[20].

Море продолжало быть спокойным.

— Вы, кажется, ухаживаете за всеми дамами, — сказал ему сосед по табль-д'оту, раввин из Варшавы, который возвращался из Америки с собранными деньгами на дело сионизма.

— Да, — ответил Тито. — Дуэль воспрещается офицерам, но еще хуже, если они от нее уклоняются. Так же обстоит дело в смысле ухаживания: если выскажешь женщине свое восхищение ею — обидишь ее, но еще больше обидишь, если не выскажешь этого.

— Я думаю, вы прекрасно должны знать женщин, — продолжал раввин.

— Знать многих женщин, — возразил Тито, — еще не значит знать их психологию. Это все равно, что думать, что сторож музея может критиковать искусство. Впрочем, что нужно для того, чтобы покорить женщину? Ничего. Довольно позволить себя покорить. Мужчина никогда не выбирает. Он только думает, что выбирает, на самом же деле его выбирают. Хотите пример? Посмотрите на животных. Самец почти всегда красивее самки. Что это обозначает? Что самец подлежит выбору. Самку не ищут, поэтому ей нет надобности быть красивой; самец же, наоборот: посмотрите на райскую птицу, какая она разноперая, а самка одета очень просто.

— Правда! — признал раввин. — Но не так трудно покорить женщину, как покинуть ее.

— Ошибаетесь! — запротестовал Тито. — Мужчина никогда не бросает женщину, а ставит себя в такое положение, что его покидают. Если же бывают такие исключительные случаи, что мужчина хочет бросить женщину, то для этого имеется верное средство: сказать ей в упор, угрожающим тоном: «Мне все известно!»

— Что — все? — удивился раввин.

— Поверьте мне, что самая невинная женщина имеет в своем прошлом, настоящем или будущем что-либо такое, что может быть этим «все», на которое вы намекаете.

Когда они приближались уже к земле, Тито пожалел обо всех своих мимолетных знакомствах и о приятно проведенном времени в обществе женщин разных рас, возрастов, культуры и воспитания.


Но как только он попал в поезд, который увозил его в Турин, от всей морской поездки осталось воспоминание в виде нескольких папирос, предложенных ему каким-то щедрым пассажиром, да солено-морской запах на коже.

Мысли его снова понеслись к Кокаине, оставленной по другую сторону океана: Кокаина, Мод, женщина, от которой убегаешь и снова возвращаешься; женщина-отрава, которую ненавидишь и любишь, потому, что она одновременно и погибель, и возрождение, страдание и опьянение, упоительная смерть и полная страданий жизнь.

В Турине он встретил нескольких старых знакомых, несколько женщин, которые когда-то были к нему близки, а быть может и дороги. Но теперь в каждой из них Тито искал того, что так привлекало его в Мод, и не находил. Ревность его стала теперь еще ужаснее, чем раньше, когда он видел и знал всех ее поклонников.

Бродя без всякой цели по Турину, как он когда-то ходил по самым отдаленным окрестностям Парижа, Тито зашел в монастырь, в котором нашел приют его приятель и бывший лакей.

В монастырском саду бедный монах бросал хлебные крошки таким же бедным воробьям, кружившимся стаями над его головой.

Приятель-монах пошел ему навстречу с простертыми руками и тепло приветствовал брата во Христе. Потом на расспросы Тито сказал:

— Да, я доволен.

Потом посоветовал и ему вступить в монастырь.

— Но ведь это не легко…

— Даже и очень! Ты масон?

— Нет.

Это все равно, что вступить в масонскую ложу. Тогда в стадо Христово вернется заблудшая овца.

— Знаю, — ответил Тито. — Иначе, если она не найдется, то одной будет меньше для того, чтобы доить их и стричь.

Они побывали в келье монаха-приятеля, зашли в библиотеку и в лабораторию, где старый монах трудился над изучением насекомыхи бабочек. Под конец зашли в церковь.

— Мне очень жаль, — сказал приятель-монах, — что я не могу предложить тебе вермуту, как бывало в Париже, когда я служил лакеем. Но, если хочешь, отслужу тебе службу…

— Хорошо, — согласился Тито. — Отслужи.

— Хочешь простую или с пением?

— А которая короче?

— Это одно и то же.

— А петь будешь ты…

— Конечно.

— Ну, тогда пой.

И он выслушал службу.

— Хочешь подойти под благословение?

— Нет, спасибо. Мне и так хорошо.

Потом они долго гуляли под сводами колонн и зашли в столовую.

— А как здесь едят?

— За table d’hote’ом. По карте едят только больные.

Монах объяснял Тито, что необходимо любить Христа, потому что Он пожертвовал собой ради спасения человечества. На это Тито ответил, что тогда крысы и кролики, которых уничтожают тысячами в разных лабораториях ради пользы людей, превзошли подвиг Христа.

Возмущенный монах, умолял Тито не поносить веры христианской и объяснил ему, что крыса никого не спасает, тогда как Христос искупил всех людей.

— Тогда пожарный, который умирает при спасении одного человека, более достоин восхищения, так как смерть за одного человека более достойна похвал, чем при спасении миллионов людей.

Но монах не дал себя убедить этими доводами (или он и раньше не был убежден) и не нашел ничего лучшего, как начал настаивать на том, чтобы и Тито принял обряд посвящения. Он говорил так убедительно, что Тито на прощание не решился сказать ему, что он сумасшедший, а обещал спросить свою совесть.

Он сказал это таким тоном, как говорят дамы, уходя из магазина, ничего не купив:

— Зайду вместе с моим мужем.


Два или три вечера Тито ходил в то кафе, в котором проводил большую часть свободного времени в бытность студентом. Здесь он встретился снова с поэтом, который по каким-то высшим соображениям вечно пил черный кофе, и со старым художником, специализировавшимся на пейзажах с Марса и фантастических цветках с Сатурна, так как не мог рисовать то, что видел в нашей природе. Все артисты таковы. Люди очень щедры на удостоверения. Когда кому-нибудь удастся вылепить из земли нос, этого уже достаточно, чтобы дать ему звание артиста; другой является обладателем четырех книг и микроскопа, и за это слывет ученым. К счастью, так же легко, как создается слава, она и разрушается.

Ему сказали, что в Турине же находится и коллега его по журнальной работе в Париже, Пьетро Ночера. И действительно, через несколько дней Тито встретил его.

— Да, я знал — сказал ему Ночера, — что ты свистнул полмиллиончика. Но, признаться, я этому нисколько не удивился. Что тут удивительного, что человек ворует? Я удивляюсь тогда, когда он не ворует. Потому, что в каждом человеке сидит, быть может, в недоразвитом состоянии вор, и вот, в силу этого я не делаю различие между тем, кто украл, и тем, который еще уворует.

— Это случайно, — извинялся Тито. — В прошлом я всегда был честным человеком.

— Знаю. Мой приятель Марко Рамперти говорит, что честность это долгосрочная хитрость. А что ты теперь делаешь?

— Живу в меблированной комнате; имею еще несколько грошей в запасе. Когда лишусь и этого, кончу жизнь самоубийством или пойду в монахи.

— Становишься верующим?

— Нет. Религия напоминает мне большие акционерные общества, поддерживаемые правительством, эксплуатирующие рудники, которые никто никогда не видел. Некоторые религии ведут кой-какую борьбу, но не особенно открыто, чтобы никто не заметил, что они основаны на несуществующих рудниках. Но так как почетным председателем является Отец Небесный, то все принимают это всерьез. Быть может и я в один прекрасный день поверю всерьез в одну из них, тем более, что, если спекуляция не удастся, я ничего при этом не теряю. А что ты делал в Париже с того времени, как мы расстались? Почему ты вернулся в Италию?

— Я влюбился в одну довольно простую женщину, которая нравилась мне благодаря некоторым своим дефектам. Но их оказалось много, и некоторые мне не нравились. Я старался исправить ее советами, поучительным чтением, примерами. Однако, исправить женщину хорошими словами — это то же самое, что поливать каштаны сахарной водой и желать, чтобы произрастали marrons glaces[21].

Во мне произошла реакция, и я влюбился затем в более развитую женщину: аристократка, благородная и даже красивая. Но я констатировал, что во всякой женщине, высокого или низкого происхождения, всегда находятся следующие четыре приправы: благородство, самая посредственная женщина, проститутка и служанка. Может варьировать доза, но сущность остается всегда та же. В женщине высшего порядка найдешь девяносто три части благородства, но остальные семь…

И самое плохое это то, что эти семь частиц они не умеют скрывать. Они говорят, как великосветские дамы; каждая их мысль ясна, как радуга; гордо проходят мимо всяких житейских невзгод; когда бывают с мужчиной, извозчичья пролетка или такси кажется слишком недостойным перевозить их полные собственного достоинства тела; но, когда они одни, то очень экономно ездят в трамвае; если ты дашь в кафе на «чай» больше, чем стоит выпитое, это в их мнении скупость; если же они идут одни, то оставят на тарелочке столько, сколько ты постесняешься дать шарманщику. Если тебе случится потерять бумажник, они смеются над тобой и бранят тебя, если ты расстроен; если же сами покупают шнурки для ботинок, то торгуются так, как не будут торговаться десять цыган.

— Знаю, — поддакнул Тито. — В этом отношении я могу поучить тебя. Но такие дефекты, если они встречаются в женщинах высшего полета, кажутся иногда даже симпатичными, потому что они все равно что пропасти, соответствующие их высоте. Каков же твой вывод?

— Итак, я оставил эту женщину в Париже и вернулся в Турин. Занимаюсь посредничеством при покупке земельных участков. Хочешь купить участок земли?

— На кладбище, пожалуй, да и то позже. А здесь есть у тебя любовница?

— Да, — ответил Ночера. — Самая обыкновенная женщина: простая, но скромная и деликатная. Одевается посредственно, но под платьем носит тончайшее белье. Это, знаешь ли, все равно, что мусульманские дома: снаружи никакого виду, помазаны известью, а внутри поражают тебя мозаикой, фонтанами и садами.

— Не собираешься вернуться в Париж?

— Нет, Тито, так же, как не вернешься и ты. Ты, я, твой приятель лакей и монах, твоя Мод, твоя… как ее зовут?.. Каломелан…

— Калантан.

— …всеми нами руководит одна и та же судьба: мы, как бездомные собаки, которые прячутся под кроватями и столами; мы, как бездомные кошки, которые возвращаются домой, чтобы околеть. Все мы находимся в состоянии разложение и потому сходим с большой дороги, бросаем большие города, и большие возможности, ибо мы накануне смерти наших желаний: не иметь больше желаний — это значит смерть. Все мы убиваем себя только разными способами, и часто с еще бьющимся сердцем бываем трупами.

Я живу здесь, во втором этаже. Заходи… Прощай.

Тито пошел один по направлению к своему дому. Задумавшись над всем слышанным от Ночера и собственным положением, он пришел к определенному решению сделаться монахом.

«Буду изучать бабочек и насекомых, как тот старый монах; займусь огородом и разведением овощей. Отращу себе большую бороду, — думал он, позабыв обо всем окружающем.

Завтра же пойду в монастырь, где дадут мне сандалии и шнур, чтоб подпоясаться.

Через неделю мне будет казаться, что я всю жизнь был монахом».

Дома его ожидала радиотелеграмма:

«Телеграфирую тебе с парохода „Корония“ направляюсь в Геную но на неделю остановлюсь в Дакаре где буду танцовать в замке губернатора прошу встретить меня в Дакаре люблю тебя.

Кокаина».
Тито взял лист бумаги и написал:

«Мод Фабреж, танцовщица, пароход „Корония“, линия Буэнос-Айрес — Генуя.

Выезжаю с первым пароходом в Дакар жажду видеть тебя.

Тито».
И побежал на телеграф.

XII.

— Генуя еще видна, — сказал ему сосед по столу, предлагая Тито большой бинокль. — Через полчаса мы будем в открытом море. Куда вы едете?

— В Дакар.

— А я в Терезину.

— Кто это Терезина?

— Это город в Бразилии. Я владелец большой фабрики питательных эссенций собственного изобретения.

— А для чего эти эссенции?

— Это новинка, которая через шесть месяцев получит большое распространение во всем мире. Вам известно, что существуют эссенции цветов для того, чтобы приготовлять туалетную воду, и экстракты из фруктов, чтобы изготовлять сиропы. Но фрукты и цветы здесь ни при чем: это химическое соединение, полученное при помощи дегтя. И вот, я изготовляю эссенцию, которой вы можете полить в муку или хлеб и они получат вкус котлеты, ростбифа, курицы и т. п. Достаточно нескольких капель.

Море не было таким спокойным, как во время последней поездки.

— С вашего позволения, я удалюсь в каюту, — побледнев сказал Тито и схватился за полость желудка.

— Это не интересует вас? — обиделся химик из Терезины.

— После еды мне тошно слушать о разных блюдах. — И, не вступая больше в разговоры, Тито опустился в каюту, откуда вышел только на восьмой день, чтобы вступить на ароматичные берега Сенегалии.


Дакар.

На пристани между носильщиками-неграми блестели лица арабов и светлые форменные костюмы европейских офицеров.

А где же Кокаина? Ее нет. Если бы она была, то ее сразу же можно было бы заметить по белому платью и сверкающему зонтику.

После выполнения всех формальностей Тито сошел с парохода и направился по улице, которая расстилалась пред ним: налево деревня берберов, направо — европейская; прямо, в глубине, высоко подымался к небесам минарет.

По дороге к нему прицепился мальчишка лет четырех-пяти и неотвязно скулил:

— Mossie, moa avoar belle mere dormire avec vous, dis francs.[22]

Тито не успел отвязаться от одного, как пристал новый:

— Mossie, moa avoar tres belle soeur sept ans, dormir avec vons vingt francs.[23]

На этот раз на помощь ему подошел бывший европеец, владелец довольно приличной чайной, в которой, как он сам объяснил, прислуживали молоденькие берберки: самой старшей было только шестнадцать лет. Он добавил к этому, что местные женщины самые жизнерадостные, потому что в их жилах течет кипучая кровь.

Тито, не желая обидеть предупредительного посредника, ответил так же, как и приятелю-монаху: «Подумаю», — и попросил указать лучшую гостиницу.

— А вот: «Гостиница Франция». На всякий случай возьмите мою визитную карточку.

Швейцар-полиглот засвидетельствовал, что мисс Мод Фабреж остановилась в этом отеле и занимает комнаты 9 и 17.

Тито подсчитал: девять и семнадцать: двадцать шесть, деленное на два, дает тринадцать. Принесет счастье.


— Милый мой, ты приехал очень неудачно. Через час я должна быть в офицерском клубе, где в честь меня устраивается вечер. Здесь так жарко, что я не успеваю румянить губы: все сходит! Пьерина, в небольшом сундуке есть чулки потоньше, разве не видишь, что эти слишком толстые? В этих можно кататься на коньках. Впрочем, давай какие угодно, только скорей!

Пока Пьерина, стоя перед ней на коленях, снимала и одевала чулки, Мод смотрела на Тито.

— Вижу, что хорошо себя чувствуешь. Ты еще не поцеловал меня. Когда вернусь, поцелую тебя крепко, крепко, но не теперь. Кармин совершенно не держится. Я подурнела?

— Таки да.

— Я и сама знаю. И все же, посмотри, на столике лежит телеграмма.

Тито взял телеграмму.

— Читай громко.

Тито прочел:

— «Barbamus Falabios Tagiko Ramungo Bombay 200.000 Viagarus Wolf».

И спросил:

— Это эсперанто?

— Нет. Ты совершенно не понимаешь телеграфных сокращений: в коммерческом мире это очень употребительно: отправитель телеграммы — богатый торговец коврами в Бомбее, его фамилия Вольф. А это Барбамус Фалабиоз и т. д. обозначает: если я сейчас же отправлюсь к нему (Фалабиоз значит «спешно»), то он уплатит за мой Рамунго, т. е. мой драгоценный и прекрасный товар двести тысяч франков и, кроме того, дорожные расходы туда и обратно.

— А что ты ответила ему?

— Что Рамунго удаляется от коммерческих дел. Бедняга, он будет очень страдать, потому что страшно любит меня, но я не переношу больше ни его, ни вообще мужчин; единственный, которого я еще немного люблю, — это ты: я люблю тебя, как брата, как сына, а всех Барбамос Фалабиоз пошлю к черту. Я отказалась от его предложения совершить путешествие через Персию, Аравию, Сирию и побережье Африки, а затем в Италию. Это был чудный план, потому что мой купец в душе поэт. Теперь четыре; в половине седьмого я буду дома: пообедаем вместе. Потом пойду танцевать во французском консульстве. Пойдем вместе. До свидания.

Тито видел, как она удалялась через улицу, залитую солнечным светом, и заметил, что походка Мод далеко уж не та: не было той грации и легкости, опьянявших его в свое время.

— Пьерина, нельзя ли при твоем посредничестве получить ванну?

— А я как раз пришел спросить вас, нет ли каких приказаний, — ответил появившийся в дверях лакей, почти с парижским акцентом. — Но вам, сударь, придется немного подождать.

— Пока согреется вода?

— Нет, пока остынет.


Когда Тито вошел в концертный зал губернаторского дома, публика была уже на своих местах; лица европейских офицеров были до того загорелые, что, если бы не их форма и галуны, то их трудно было бы отличить от туземцев.

Тито посмотрел программу и, так как до выхода Мод был номер престидижитатора-англичанина, египетского магнетизера и немецкой певицы, то вышел на улицу.

Сделав несколько шагов в этой знойной атмосфере, он зашел в кафе, взял прохладительное, которое напоминало скорее согревательное, и, не почувствовав никакого облегчения, снова вышел. В губернаторском доме, куда Тито вернулся, пела немка с волосами цвета сабайон[24]. Под музыку из «Веселой вдовы» она выводила меланхолические стихи Альфреда де Мюссе:

…Quand ge mourrai, plantez un saule au semitiere.[25]
Публика много и горячо аплодировала.

Наступила очередь Мод.

Тито никогда еще не видел ее такой красивой. И танец, полный вибрации, страсти и упоения, тоже был чем-то новым в программе Мод, но в памяти Тито он воскресил «белые мессы» на вилле Калантан и подумал: как все повторяется в этом лучшем из миров!


Тито вышел на улицу и стал ожидать пока выйдет публика и исполнители: Мод появилась последней и, к удивлению Тито, одна.

Он взял ее под руку, и они медленным шагом, как двое только что вставших с постели больных, двинулись в сторону белевшей мечети.

— Я покинула Буэнос-Айрес, — тихо начала Кокаина, — чтобы вернуться в Италию, а сегодня танцевала в последний раз; красота моя отцвела; у меня есть кой-какие сбережения: вернусь к себе домой, на четвертый этаж, где так пахнет помоями и кухней. Помнишь? Быть может, найдется еще кто-нибудь, кому я не буду противна; быть может, умру в одиночестве; я нахожусь теперь на распутьи, как вот эти две большие дороги, которые ведут в разные части Африки; думаю, что какую бы из них я ни выбрала, обе приведут меня рано или поздно к смерти.

Так говорила она голосом, полным отчаяния. Однако Тито никогда не верил в искренность отчаяния ни мужчин, ни женщин. В глубине души все мы оптимисты. С приходом старости каждый из нас умудряется пристраиваться и приспосабливаться. Артист при появлении первых седых волос считает себя оконченным, но как только весь станет белым, считает себя молодым. Женщины, которые в тридцать лет записываются в разряд старых дев, в тридцать пять надеются найти себе мужа. При появлении первых, совсем незаметных морщин они говорят: «Как я нехороша: никто не хочет на меня и смотреть!» Но через десять лет они уверены, что могут быть увлекательными.

Быть последней любовью женщины невозможно, потому что как бы она ни была некрасива или стара все же обманывает себя надеждой найти после тебя еще кого-нибудь.

Но Кокаина продолжала:

— Я просила тебя приехать в Дакар, чтобы затем проделать с тобой остаток моего пути при возвращении на родину. Письмо, в котором ты описывал мне свою печальную жизнь в Турине, страшно расстроило меня. Ты говорил о смерти. Я тоже хотела бы умереть.

В этот вечер Тито видел Кокаину такой красивой и увлекательной, как никогда. Эта возродившаяся красота ее принесла ему не только радость, но и новую печаль. Он почувствовал, что для того, чтобы быть последним, ему придется ждать еще долго, пока не наступит полное разрушение. Кокаина чувствовала себя некрасивой и старой, но все это было еще не то, чтобы перестать окончательно нравиться. Тито не мог еще радоваться тому, что будет последним.

Последним!

Тито был уверен, что все то, от чего Мод только что отказалась, возникнет с новой силой под влиянием тех ухаживаний, которые ждут ее на европейском материке.

Тито чувствовал это. Но Кокаина, у которой были больные нервы и воля которой угасла, подчинилась бы всякому, у кого оказалась бы более сильная воля.

— Ты сказала, что была бы готова умереть, — прошептал Тито. — Ты говоришь, что чувствуешь себя оконченным человеком, что у тебя ничего нет впереди. Я тоже ходячий труп. Предо мною тоже нет другого пути, как только к смерти. Если бы я предложил тебе умереть этой ночью вместе со мной, ты согласилась бы?

Кокаина с минуту молчала. По небу скатилась звезда: Мод повернулась так быстро, как будто до нее кто дотронулся. Глаза Тито блестели, как тогда, когда он опьянел от зелья, предложенного ему впервые в кафе на Монмартре.

— Согласилась ли бы ты умереть?

— Да.

— Со мной?

— Да.

— И даже сейчас?

— И даже сейчас.

— Хорошо, тогда я предложу тебе одну из самых красивых смертей: скоро здесь пройдет западноафриканский поезд, который находится в пути долгие ночи и дни, и идет, как слепой, потому что машинисты засыпают сном непробудным…

— И ты хочешь, чтобы поезд раздавил тебя?

— Да.

— Неужели ты не замечаешь, Тито, что говоришь совершенно несуразные вещи, что что-нибудь подобное возможно только в романах? Ты находишься в возбужденном состоянии.

— Да. Возбуждение и опьянение это не что иное, как рука, которую нам протягивает Судьба, толчок, который мы получаем от нее, когда воля наша ослабевает. Эта африканская ночь, твой голос, твое присутствие и твое разочарование жизнью дают мне силы для того, чтобы умереть. Подумай, как это хорошо умереть здесь, на этих рельсах, положив голову на холодную сталь, и почувствовать в последний раз взаимное влечение наших тел. Последнее объятие наших тел будет самым сильным за всю нашу жизнь. Услышим приближение поезда, увидим его тень и почувствуем себя такими маленькими, как побитая собака; вот, черное чудовище уже над нами, переворачивает нас, мешает в одну массу и навеки соединяет нашу кровь. Подумай только, ни ты, ни я не ждем больше ничего от жизни. Мы устали. Мы все равно, что трупы. Иди, я поцелую тебя в последний раз.

Говоря все это страстным шепотом, Тито обнял Мод обеими руками и заставил ее, обессиленную, сесть на землю и вытянуться. Небо над ними было точно опрокинутая синяя чаша. Кокаина бледная с холодным потом на лбу и широко открытыми глазами, смотрела куда-то вдаль, словно уже видела пред собой призрак приближающейся смерти.

Но это было лицо Тито, который, нагнувшись над ней, безумно целовал ее в губы, шею, глаза. Под собой она ощущала холодные рельсы, которые уходили в бесконечную даль.

— Кокаина! — стонал Тито, не переставая целовать ее щеки и кусать ее губы. — Кокаина, это последние минуты. Скажи мне еще раз, что любишь меня.

— Люблю тебя! — жалобно простонала Мод точно в предсмертной агонии.

— Я хочу тебя! — хрипел Тито, обхватив ее крепко руками, как будто намеревался убить, и зажимая губами ей рот. — Хочу тебя! Хочу быть последним!

— Да, — закричала она. — Бери меня!

Дрожащими руками, Тито сорвал с нее все легкие одежды и, точно безумный, начал целовать и кусать ее всю.

— Бери меня! — простонала она еще раз.

В один миг тела их сплелись воедино. Он вложил весь свой пыл и всю свою страсть, потому что это был последний порыв его жизни.

Вдруг он тихо простонал. Оцепенение миновало, лоб прояснился, взгляд утратил испуганное выражение, мускулы приняли нормальный вид. Освободив ее из своих стальных объятий, он поднялся.

Кокаина продолжала лежать в том же положении. Под этим звездным небом, под покровом лазоревой ночи, обнаженное тело ее нисколько не смущало ее.

Но любовник ее, последний любовник, бросил взгляд по направлению к югу и увидел приближающуюся черную тень.

Тито поднял на руки обнаженную женщину, отнес ее в сторону и положил на траву.

Появился восточноафриканский экспресс, как молния, промчался мимо и исчез во мраке ночи, лишь оставив за собою облако пыли да сноп мерцающих искр.

Не говоря больше ни слова, Тито помог ей одеться, скрепил булавками порванное платье, и они двинулись в сторону города, по направлению к своей гостинице.

На пороге ее комнаты они еще раз поцеловали друг друга.


На другой день, в двенадцать часов, когда Мод находилась на банкете, устроенном в ее честь, Тито садился на пароход, уходивший в Геную.

Стоя на корме парохода, Тито вспоминал минувшую ночь и должен был признать, что безумный порыв жажды смерти был вызван чисто животным чувством. Подумал и о том, что завтра, быть может, она будет принадлежать кому либо другому, и не испытывал никакого страдания при этом.

И все же со сладким замиранием сердца он выдохнул из себя в открытое море дорогое имя: «Кокаина!»

И на этот раз судьба не хотела оказать свое расположение к Тито: море бушевало до самого прихода в Геную, и потому он ни разу не мог выйти из заточения в каюте.

А так как страдающих морскою болезнью лучше всего предоставить самим себе, то и оставим на время Тито в его одиночестве, тем более, что я имею сказать вам нечто весьма важное.

А именно:

Восточноафриканский экспресс, который проходил через Дакар, вовсе не существует. Но в этом вина не моя. Мне было удобнее, чтобы он был.

А так как я начал откровенничать, то признаюсь, что и гостиницы «Наполеон» в Париже тоже не существует. Я мог бы назвать другую гостиницу, но не хочу им делать рекламы, да они в этом и не нуждаются.

Теперь войдем в каюту Тито, который укладывает свои чемоданы, потому что виден уже генуэзский порт.

XIII.

Как Тито и предвидел, через несколько дней после разлуки воспоминания о Мод снова овладели им. От времени до времени он останавливался на улице и украдкой, чтобы никто не видел, вынимал из кармана карточку Кокаины в чем мать родила и любовался ею.

— Ты снова в Турине? — спросил его Ночера.

— Как видишь.

— А что ты будешь здесь делать?

— Умру.

— Разве ты там не мог этого сделать?

— Не мог.

— Ты прав, в Сенегалии слишком жарко. Там легче живется.

Ночера шутил, потому что не верил в искренность мысли Тито о смерти. Слишком много и часто говорил он об этом. Кто решился на самоубийство, никогда не говорит об этом, чтобы ему не помешали. Кто твердо решил умереть, делает это без всяких предупреждений.

Однажды Тито сказал:

— Я все перепробовал в жизни: любовь, игру, возбуждающие средства, гипнотизм, труд, безделье, кражу; я видел женщин всех рас, а мужчин всех цветов и оттенков. Одна только вещь мне неизвестна — смерть. Хочу и ее попробовать.

Пьетро Ночера, чувствуя в этом больше фразерства, чем искреннего и непоколебимого решения, ответил:

— Не разыгрывай трагика, Тито! Не говори о смерти. Жизнь — это фарс, водевиль.

— Знаю, Ночера. Но так как меня он не веселит, то и хочу уйти до конца представления.

— Ты не лишишь себя жизни, — ответил Ночера. — Ты слишком настойчиво говоришь об этом. Во всех твоих словах сквозит желание найти зацепку, чтобы потом сказать: «То, что ты говоришь мне совершенно верно: не стану убивать себя». Я же, наоборот, дорогой Тито, отвечу тебе: кончай свои счеты с жизнью.

— Браво, Ночера! Вот именно от тебя я и хотел услышать ободряющее слово. Единственно, что меня смущает, это то, что я не могу остановиться в выборе рода смерти. Отравиться газом? Это слишком медленно. Ведь это не вежливо заставлять смерть сидеть долго в прихожей, в особенности, когда мы сами приглашаем ее; нельзя также впускать ее по черной лестнице, когда она должна войти неожиданно с парадного входа. Лучше всего было бы умереть в открытом море. Быть в зале первого класса, в обществе самых красивых и богатых дам, под звуки чарующей музыки пойти ко дну — это было бы то, что мне больше всего нравится, но что поделаешь, Ночера, если я страдаю морскою болезнью.

Поэтому приходится отказаться от этого рода смерти. Ты, Ночера, должен будешь позаботиться о моем трупе. Я хочу, чтобы меня сожгли в крематории.

— Что за глупости!

— Знаю. Один великий ученый сказал: хочу, чтобы меня сожгли, именно потому, что это глупо.

— А мне так все равно, — заметил Ночера, — бросят ли меня в болото или похоронят в Вестминстерском аббатстве.

— Мне же улыбается идея, — ответил Тито, — обмануть надежды подземных насекомых поживиться моим трупом. Мысль о том, что черви будут глодать меня после смерти, возмущает меня. Итак, ты позаботишься о том, чтобы меня сожгли: это очень интересное зрелище. Ты никогда не видел? Тело кажется живым: оно подымается, корчится, простирает руки, принимает самые невероятные позы.

— Неправда.

— Когда увидишь, как меня будут сжигать, то согласишься со мной. Посоветуй же мне хороший способ смерти.

— Бросься с пятого этажа.

— Можно упасть на чужой балкон.

— Бросься под поезд.

— Раз я уже попробовал. Не нравится мне. Притом часто бывают опоздания…

Ночера спокойно ответил:

— Не знаю, что тебе посоветовать. Если все это так трудно, то лучше всего живи.

Тогда Тито стал размышлять в одиночестве и пришел к такому выводу:

«Если я проглочу солидную дозу яду или всажу несколько пуль, тогда смерть неизбежна. Я же хочу выбрать такой способ смерти, чтобы была возможность избежать ее, т. е. дать судьбе, если таковая вообще существует, и если она против того, чтобы я умер, спасти меня. Если я выпью сулемы — умру наверняка, и судьба будет не в состоянии оказать сопротивление. Если брошусь с колокольни — размозжу себе череп, и ни судьба, ни случай, ни Отец Небесный не будут в состоянии удержать меня в воздухе.

Я хочу предоставить случаю возможность спасти меня, если, конечно случай хочет, чтобы я спасся».

Так размышлял он, направляясь в госпиталь. Здесь он спросил докторшу, с которой был вместе в университете. Было время, когда он увлекался ею немного, но как-то не успел этого высказать, и дело заглохло. Потом был период, что он ей нравился, но и это чувство заглохло. Быть может потому, что любили они в разное время.

— Да, Арнауди, мы могли совершенно иначе направить нашу жизнь. Однажды, когда мы шли с вами вместе, я хотела признаться вам, но вы зашли за папиросами и вернулись в возбужденном состоянии: слова замерли у вас на устах. Вы повернули в другую сторону, и мы расстались.

— Пожалуй, я был бы счастливее, чем теперь. Все в нашей жизни зависит от того, что сядешь не в тот трамвай, зайдешь раньше времени в табачную лавку или выйдешь из дому одной минутой раньше или позже.

Затем он поведал ей о цели своего прихода: ему хотелось опять поработать, заниматься в лабораториях и в операционных.

— Я очень рада помочь вам, чем только смогу. Пойдемте в обход.

Они обошли все палаты, побывали в покойницкой, заглянули в анатомический театр, затем вошли в лабораторию. Здесь банки с культурами всевозможных бацилл привлекли внимание Тито, и молодая докторесса охотно давала ему объяснение. Воспользовавшись приходом служителя, отвлекшим внимание докторессы на несколько минут, Тито быстро спрятал в карман одну из трубочек, потом прослушав рассеянно рассказы словоохотливой спутницы, нервно простился и вышел. По дороге домой он с радостью ощупывал трубочку с культурой, приносящей верную смерть.

— Тиф! Тиф! Бациллы тифа. Выпью все содержимое. Если судьбе угодно будет спасти меня, то найдется доктор, который будет в состоянии вылечить.

Он взболтал жидкость, вылил ее в стакан и выпил до дна.

— Она вовсе не противная! — пробормотал Тито, запивая рюмкой шартреза.

Вынул из бумажника карточку Кокаины, посмотрел на нее и взял лист бумаги.

«Лишаю себя жизни, потому, что она надоела мне. Всякий интеллигентный человек, дойдя до двадцативосьмилетнего возраста, должен был бы сделать то же.

Не хочу, чтобы на моих похоронах присутствовало духовенство. Но так как духовенство служит не мертвым, а живым, то, если будут священники, желал бы, чтобы в числе их были также раввин и пастор. Я очень симпатизирую всем священнослужителям, потому что они или пребывают в глубокой вере, и тогда достойны восхищения, или в неверии, и тогда они тоже достойны восхищения, как и все мистификаторы.

Хочу быть положенным в гроб в желтой пижаме, причем руки должны быть заложены в карманы.

Настоятельно требую, чтобы меня сожгли в крематории.

Прахом моим наполнить две урны, одну из которых должен получить Пьетро Ночера, другую Мод Фабреж.

Пьетро Ночера оставляю все мои книги и костюмы. Моему приятелю-монаху — дароносицу, купленную мною по случаю у антиквара. Мод Фабреж (Мадлена Панарди) — все мои немногочисленные драгоценности.

Деньги жертвую обществу покровительства животных».

Подписал, проставил месяц и число, вложил в конверт, запечатал и сделал надпись: «Мое завещание. Открыть, когда буду мертвым».

И, чтобы рассеять меланхолию, вышел из дому, причем, чтобы не умереть под трамваем, внимательно смотрел налево и направо.

Взял большую понюшку кокаину и зашел в кинематограф. Но ничего не видел.

— Когда я говорил матери, что у меня болит зуб, она заставляла вырвать его; когда я жаловался на фурункул — его выдавливали; когда я признавался в том, что женщина приносит мне страдание — мать называла меня дураком. Вскоре после того, как я родился на свет, отец велел позвать священника, а так как он предпочитал одного священника другому, то, значит, предпочитал одного Бога другому; когда я переменил религию, меня назвали ренегатом, потому что я не хотел, чтобы мне служил тот же священник, что и отцу. Когда я был мальчиком, меня воспитывали: воспитание — это ничто иное, как умение лгать делать вид, что не понимаешь вещей, если другому неприятно, что мы это знаем; улыбаться человеку, которому с удовольствием плюнул бы в лицо; говорить благодарю, когда с наслаждением сказал бы ему — чтобы ты околел. Немного лет спустя я восстал против воспитания и ударился в искренность и правдивость. Позднее я понял, что правдивость приносит вред. Таким образом я снова стал лгать. То же самое было и с первоначальным образованием. Прежде всего мне сказали, что «глас народа» — это истина; когда я проверил на деле, то оказалось, что «глас народа» ошибался; однако, производя дальнейшие исследование, я должен был признать, что «глас народа» прав. Когда все говорят, что Тицио вор, а Тиция распутная женщина, не верь этому; в продолжении одного или двух лет клянись, что они чисты, но на третий год, когда узнаешь их, то заметишь, что во всем этом есть много истины. Поэтому следовало сейчас проверить «голоса народа». В двадцать лет мне сказали, чтобы я присягнул королю, который унаследовал трон от своего отца, деда и т. д. Я присягнул, потому что меня заставили. Если бы не заставили, я, конечно, не присягал бы. Потом меня послали убивать людей, которых я совершенно не знал и которые были одеты почти так же, как и я. Однажды мне сказали: «Видишь? Это твой враг. Стреляй в него». Я выстрелил и не попал. Он стреляет в меня и ранит. Не знаю почему, но мне сказали, что это геройская рана.

Тем временем лента крутилась, публика менялась, а Тито все сидел и фантазировал. Наконец пришел служащий и сказал ему, что он просмотрел программу три раза, и попросил его выйти.

На улице он продолжал фантазировать о вещах более отвлеченных: о чувствах, идеалах, любви.

Заходил в кафе и делал там свои наблюдения. От времени до времени вспоминал, что он приближается к смерти. Бациллы начали уже свою благодетельную работу. Чувствовал, что он уходит из жизни усталым и истосковавшимся: блаженни плачущие, яко тии утешатся.

Вызвал в своей памяти воспоминание о Кокаине, но теперь он думал о ней уже без всякой горечи. Эта женщина и этот порошок оказали одно и то же действие: отравили его душу и тело, и теперь он идет к концу; если бы не встретил на своем пути эту женщину, был бы теперь врачом, смотрел бы в микроскоп и ничего не видел или с закрытыми глазами, как Гомер или Мильтон, видел бы больше, чем при помощи тончайших приборов.

— Однако к чему эти фантастические размышления? У меня, должно быть, начинается жар, — подумал он вслух, направляясь к дому. В одном из ящиков он нашел термометр и измерил температуру: тридцать девять.

Положил термометр, снял башмаки и лег в постель. Болезнь проявлялась симптомами ангины… «Как может быть ангина? Ведь я принял бациллы тифа. Значит, это будет какая-то аномалия».

Повторил свою программу смерти: «Предоставляю судьбе полную свободу действий: может спасти меня или убить; буду поступать так, как поступает любой больной: позову доктора, расскажу симптомы болезни и буду следовать предписаниям. Если судьбе угодно, чтобы я жил, буду жить. Препятствовать этому не стану. Если захочет, чтобы я умер, тоже не стану сопротивляться. Не скажу ничего по поводу того, откуда произошла эта болезнь. Если судьба захочет, доктор и сам распознает причину ее».

Спал несколько часов нервным, горячечным сном. Когда проснулся, увидел у своей постели Пьетро Ночера, квартирную хозяйку и Мод.

Приехавшая несколько часов тому назад Мод сейчас же стала разыскивать его.

При виде ее у Тито на один момент проявилось желание жить. Вспомнив, что при тифе кладут на желудок лед, велел до прихода доктора подать себе мешок со льдом.

На предложение хозяйки приготовить крепкий бульон ответил отказом, так как помнил, что при тифе необходимо соблюдать строгую диету.

Прибывший доктор, после тщательного осмотра и выстукивания, поставил совершенно противоположный диагноз тому, которого ожидал Тито, но который со стоицизмом решил что так угодно судьбе, и подчинился всем его предписаниям. На нерешительный вопрос Тито, не есть ли это тиф, доктор ответил категорическим отрицанием и назначил такой метод лечения, который, по мнению больного, знавшего источник своей болезни, должен был дать совершенно обратный результат.

По уходе доктора, окружавшие Тито приступили к выполнению всех указаний ученого медика.

После того, как Тито провел ночь в бреду и беспокойстве, доктор произвел исследование крови и все же заверил, что о тифе не может быть и речи.

Когда и на третий день положение больного не улучшилось, Мод и Ночера решили вызвать другого врача.

Тито не протестовал. Если бы ему предложили вызвать электротехника или пить керосин, он и на это не сделал бы никаких возражений.

Пришел другой доктор. Это был старый диагност и серьезный ученый. Проделав все обычные манипуляции, задал вопрос:

— Кто вас лечит?

Ночера назвал фамилию врача. Гримаса сразу определила мнение коллеги.

— И что он сказал?

— Заражение крови.

— Какое там! — рассмеялся доктор. — У него…

Тито ожидал, что тот произнесет слово: тиф.

— У него мальтийская лихорадка, — объявил старый медик.

— Это опасно? — спросила Мод.

— Нет. Будем делать вспрыскивание по способу Врита и, если вовремя захватим, скоро поставим его на ноги. Через час я вернусь.

Доктор этот увлекался новейшими способами лечения, а так как недавно у него умер больной от желтой лихорадки, то теперь в каждом случае он видел только эту болезнь.

Когда вспрыскивание бацилл желтой лихорадки было произведено, Тито спросил:

— Доктор, вы впрыснули мне бациллы мальтийской лихорадки?

— Да.

— Если же случайно у меня нет этой болезни, то вы заразили меня ею.

— Совершенно верно.

— Значит, если вы ошиблись в диагнозе, и я болен тифом, то после этого у меня окажутся две болезни.

— Конечно. Но у вас не тиф.

— Знаю, знаю, — предупредительно заметил больной — я только делаю предположение.

Теперь Тито знал, что в теле его две болезни: тиф и мальтийская лихорадка. «От одной из двух, — думал он, — умру».

После вспрыскивания температура сильно поднялась, что доктор находил совершенно естественным, тогда как Мод и Ночера были обратного мнение и решили вызвать известнейшего профессора и светило науки.

Тот с достоинством пожал руки своим двум коллегам и сказал:

— Тиф! Это разобрал бы всякий дантист!

— Невозможно! — возразил первый доктор.

После новых исследований крови и других испытаний, оказалось, что профессор был прав. Тито решил, что раз установлена болезнь, судьбе угодно будет спасти его, потому что начнется правильное лечение. Вместо промываний желудка, равных по силе Ниагарскому водопаду, и других средств, способных свалить и вола, назначена была строжайшая диета и ледяные ванны.

Но, увы, на этот раз судьба посмеялась над всеми: ледяные ванны вызвали боли в правой груди, кашель с кровью. Хотя медики уверяли, что это в порядке вещей, Тито понял, что это скоротечная чахотка.

Мод пошла, чтобы вернуть докторов, которые при первом же появлении крови скрылись.

Тито увидел пред собой торжественное лицо священнослужителя.

— Кто вас позвал? — спросил больной.

— Никто, — солгала хозяйка.

— Священники чувствуют трупный запах, — чуть слышно процедил Тито. — Они точно мухи, которые кладут яйца в ноздрях умирающих. Но, раз вы здесь, так все равно оставайтесь.

И все же священник ушел ни с чем: Тито отказался и от молитвы, и от исповеди.

Вместе с Ночера вошла одна из теток Тито, которую он видел очень редко. В каждой семье бывает тетка-ведьма. В моей тоже.

Она была счастлива, что Тито умирает, но плакала навзрыд.

— Если плачешь, — сказал Тито, — значит, я здоровею: иначе ты смеялась бы от счастья.

Внесли три подушки с кислородом.

— Три? Почему три? — спросила тетка. — Почему вы купили три? А если он израсходует только две? Примет ли обратно аптекарь?

— Да, — ответил Ночера.

— И вернет деньги?

— Послушай, Ночера, — собрав последние силы, кричал бедный Тито. — Убери прочь эту ведьму, или я сыграю с ней злую шутку и не умру.

Вошел профессор, светило науки.

— Нам лучше? — спросил знаменитый ученый, щупая пульс. — Нам лучше?

— Да.

И испустил дух.

Ночера, Мод и квартирная хозяйка опустились на колени вокруг кровати.

Вот каким образом, приняв бациллы тифа и подвергшись сперва лечению от заражения крови, а потом от мальтийской лихорадки, когда затем начнется правильное лечение от тифа, можно умереть от скоротечной чахотки.

XIV.

Когда Пьетро Ночера вскрывал завещание Тито, при этом присутствовала только Мод, с красными от слез глазами.

Тито ясно написал: «Лишаю себя жизни». И лишил себя жизни из-за нее.

В первый раз в своей жизни Мод почувствовала угрызения совести.

— Если бы я была более верной или делала вид, что верна ему, то…

— Не думайте об этом, — успокаивал ее Ночера. — Угрызения совести самая бесполезная вещь. Лучше идите домой и ложитесь спать. С похоронами я сам все устрою.

Мод поцеловала еще раз лоб Тито, подмазала кармином губы и пошла к себе домой, туда, где она проводила детские годы и где пахло едой.

Из уважения к ее горю отец деликатно спросил, какой костюм лучше всего надеть на похороны.

В доме умершего появились полицейский врач и священник; врач сейчас же ушел, а священник оставался с полчаса.

— Мой бедный друг был атеистом, — заявил Ночера.

— Нет никакой необходимости, чтобы покойный был верующим, — объяснил священник. — Довольно, чтобы верующими были оставшиеся.

Начались длинные подсчеты на священников, певчих, свечи, ковры и т. д.

После священника началась та же история с похоронной процессией, гробовщиком и музыкантами. Наконец принесли гроб. Ночера извлек желтую пижаму и облачил покойного согласно его желанию.


Траурная процессия двинулась: музыканты, монахи и монахини, духовенство, а затем гроб. За гробом Мод, Ночера, отец Мод в пальто покойного, которое было точно на него сшито, и масса мужчин и женщин, которых Ночера никогда и не видел.

Не обошлось без обычных в таких случаях толков и пересудов: говорили о покойном и о Мод, судачили о причинах смерти и приписывали ее о Мод, кто какой-то катастрофе, а кто и тому, и другому. Истины во всем этом было столько же, сколько и в диагнозе обоих врачей…

По окончании печальной церемонии Ночера проводил Мод до дому, открыл ей калитку и дал на выбор одну из урн с пеплом покойного.

— Все равно,  — сказала она — и взяла первую попавшуюся.

Редко случается, чтобы наследство делилось так мирно.


Какой жалкой показалась Мод ее квартира, после того, как она привыкла к большим гостиницам и шикарным виллам современных крезов.

Только несколько недель, как она вернулась в Турин после своего последнего выступления в Сенегалии, чтобы удалиться от жизни и запереться в той бедной комнате, где она провела свою юность.

Тут она нашла старые открытки, пожелтевшие тетради, коробочки из-под конфет, старые ленточки. В памяти ее воскресли старые воспоминания: место, на котором Тито впервые поцеловал ее; обстановка, при которой произошло ее «падение» с человеком, о котором она почти ничего и не знала.

Ей показалось даже приятным запереться навсегда в этой комнате и жить и умереть среди воспоминаний. Тут она хотела остаться со своими угрызениями совести, что не была Тито верной или не дала ему иллюзии верности. Но теперь она посвятит себя памяти о нем: Тито должен был быть последним, как он и хотел.

Тяжелой утратой для нее был отъезд Пьерины, которая получила бессрочный отпуск.

По комнате были расставлены сундуки с билетиками разных гостиниц и пароходов.

На столик, который должен был заменять письменный стол, она поставила карточку Тито и урну с его пеплом.

Этот серый порошок был Тито. Нога? Голова и рука? Два ребра и шея? Как знать, какие части пришлись на ее долю при дележе!

— Среди этих воспоминаний, — думала она, — я могу приготовиться к смерти.


Будучи в Париже, Пьетро Ночера не имел ни разу случая присмотреться ближе к Мод: если бы он увидел ее там среди настоящих парижанок, она показалась бы ему бедной провинциалкой.

Но, когда увидел ее вТурине, сразу заметил ту притягательную силу, которой обладают женщины, повидавшие свет. Преданность ее покойному тронула его: отсюда недалеко и до других чувств.

Однажды утром — три дня спустя после похорон — Мадлена пила утренний кофе у себя на балконе, когда ей подали письмо. Она быстро прочла его и написала карандашом на первом попавшемся под руки куске бумаги:

«Дорогой Ночера. Вы не любите меня. Вам только так кажется. Не пишите мне больше так, как сегодня. Никогда не буду ни вашей, ни кого-либо другого! Тито должен остаться последним».

Через день ей передали новое письмо от Ночера, который высказывал желание расцеловать ее прекрасное тело.

Она подошла к зеркалу, которое отражало ее всю, и ответила:

«Дорогой Ночера. Я очень похудела. Больше я не могу любить и не хочу, чтобы меня кто-либо любил. Последней моей любовью будет Тито, которому я и останусь верной до гроба».

На следующий день она ждала письма, но его не было. Ждала два дня, три дня, и беспокойство охватило ее.

Почему Ночера не настаивал?


— Тебе письмо, Мадлена.

— Спасибо, папа.

Это было последнее восторженное письмо от Ночера, который заклинал ее прийти в один уединенный, поэтический домик. Он писал ей, что любит ее и не может без нее жить.

Мадлена задумалась на некоторое время, потом взяла бумагу и конверт, и спокойно, с очаровательной улыбкой написала: «В четыре буду у тебя. Поцелуй меня».

Стала искать пропускную бумагу. Ее нигде не было. Не было и песку. Но на глаза ей попалась урна, в которой хранился серый порошок.

Мадлена взяла ее, посыпала свежие чернила и снова всыпала порошок в урну. Вложила весточку в конверт, отдала посыльному и на минуту задумалась: музыкальная пауза…

Прикусила верхнюю губу, чтобы придать ей более свежий вид, потом умело подвела обе губы кармином.

Нашла самый маленький ключик и открыла один из чемоданов.

На душе у нее было легко и весело.

Напевая игривую песенку, она стала на колени и начала выбирать самые тонкие чулки, в которых нога выглядела голой.

Конец.

Примечания

1

Библиотека Александра Белоусенко: Такая же книга была взята на прочтение у моей сестры в 1952 г. в г. Львове и не возвращена. Когда отец сам пошел забирать, «читатель» заявил, что не вернет, а если отец будет приставать и дальше, стукнет куда надо. Но вот она вернулась. Сама.

(обратно)

2

Скудо — древняя итал. серебр. монета, ныне равн. 5 лирам; маренго — луидор.

(обратно)

3

Без шуток! (франц.) — Прим. корректора.

(обратно)

4

Манипулятор, фокусник (Д. Т.)

(обратно)

5

Белая горячка (лат.) — Прим. корректора.

(обратно)

6

Это славный парень (франц.). — Прим. корректора.

(обратно)

7

Войдите! (искаж. франц.) — Прим. корректора.

(обратно)

8

Клей (Д. Т.)

(обратно)

9

Склад ума, форма мышления (лат.) (Д. Т.)

(обратно)

10

«Тройной сухой» (франц.) — сорт фруктового ликера. — Прим. корректора.

(обратно)

11

? — Д. Т.

(обратно)

12

Перо, или пучок перьев, украшающих головной убор (Д. Т.).

(обратно)

13

Сферической формы головной убор архиереев и архимандритов (Д. Т.).

(обратно)

14

Франция, я умираю невиновным во всех <преступлениях, которые мне приписывают> (франц.). — Прим. корректора.

(обратно)

15

Цинциннат, призванный от сохи (Ливии, 3:26). (Д. Т.)

(обратно)

16

Прожигатель жизни (франц.) (Д. Т.)

(обратно)

17

31: красное, нечет и пас! (франц.) — реплика крупье у рулетки. — Прим. корректора.

(обратно)

18

Одинокая, холостяцкая квартира (франц.) — Прим. корректора.

(обратно)

19

Кокетливый взгляд искоса (франц.) — Прим. корректора.

(обратно)

20

Жемчужно-серый цвет. — Прим. корректора.

(обратно)

21

Каштаны, глазированные сахаром (франц.) — Прим. корректора.

(обратно)

22

Мосье, у меня есть красивая мать, которая ляжет с вами за десять франков (искаж. франц.). Belle mere называют мачеху. — Прим. корректора.

(обратно)

23

Мосье, у меня есть три красивые сестры семнадцати лет, которые лягут с вами за двадцать франков (искаж. франц.). Belle soeur называют свояченицу и золовку. — Прим. корректора.

(обратно)

24

Яично-желтый цвет. — Прим. корректора.

(обратно)

25

…когда умру я, Пусть холм мой ива осенит… («Люси», перевод Ап. Григорьева.) — Прим. корректора.

(обратно)

Оглавление

  • I.
  • II.
  • III.
  • IV.
  • V.
  • VI.
  • VII.
  • VIII.
  • IX.
  • X.
  • XI.
  • XII.
  • XIII.
  • XIV.
  • *** Примечания ***