Последний мужчина Джоконды [Игорь Кольцов cherepakha67] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Последний мужчина Джоконды

* * *
Моей любимой жене, которая одновременно является и моим первым читателем, и моим первым редактором, и первым, и самым главным цензором в благодарность за ее терпение и помощь в написании этого романа.

Особое спасибо за помощь в редактировании Юрию Станиславовичу Гутян


Пролог

В просторном вестибюле Лувра собралось около двадцати журналистов, двое полицейских в форме, комиссар полиции центрального округа Парижа Лемож, какой–то военный в чине полковника, а так же директор Лувра метр Омоль в сером драповом пальто и дымчатом котелке а-ля «Пинкертон». Казалось бы, не такая уж и большая толпа, но гул голосов, усиленный стенами дворца, и хлопки магниевых вспышек фотокамер, создавали эффект рыночного гвалта.

Один из журналистов в кепке и в клетчатом дорожном костюме, размахивая раскрытым блокнотом и толстой кубинской сигарой, с которой на соседей постоянно сыпался пепел, пытался перекричать соратников по цеху, произнося слова с жутким американским акцентом.

— Месье Омоль! Месье Омоль! Макс Кервуд «Нью–Йорк Таймс». Прошу вас, расскажите, пожалуйста, о новых экспонатах Лувра. Говорят, вам доставили много нового из Алжира и Египта. А есть ли что–либо из Туниса и Марокко. Говорят, в ваших заморских колониях сделано много новых, археологических открытий. Ваши археологи просто устроили соревнование с Германскими и Британскими учеными.

Директор поднял руку в знак того, что просит внимания, кашлянул в кулак и пригладил свои загнутые острыми кончиками вверх тщательно ухоженные усики.

— Господа! — заговорил он, тщательно выговаривая каждую букву, видимо для того, чтобы посрамить хамоватого янки с его техасским произношением и манерами ковбоя. — Действительно были новые поступления экспонатов из колоний. Какие именно, мы пока не будем разглашать, чтобы во–первых, сохранить интригу, а во–вторых… Во–вторых, нужно очень тщательно исследовать материал, ибо не хочется попадать впросак с подделками, как это произошло совсем недавно в Британском королевском историческом музее. Ну, об этом инциденте, я думаю, знают всё цивилизованное человечество.

Среди журналистов многие закачали головами, подтверждая слова метра. Спустя мгновение руку поднял пожилой седобородый мужчина с печалью язвенника в глазах.

— Метр! Прошу прощения, Ален Фош из «Пари Матч». Существует ли действительно реальная конкуренция между нашим Лувром и другими музеями мира. Например — российским Эрмитажем. Или, напротив, в вашем королевстве тишь и благодать?

— О! Конечно же, существует! Но смею вас заверить месье Фош, что русским сейчас не до новых открытий и выставок. Им хватает забот с Японией и собственными революционерами.

— Но как же! Их газеты пестрят сообщениями о снаряженных экспедициях в разные концы света.

— Ах, бросьте, месье! Все их экспедиции последние годы ограничиваются исследованиями Арктики в поисках Северного морского пути и мест для новых, как они это называют, острогов для увеличивающегося количества каторжников.

— Секундочку! — вскочил с места молодой человек. — Месье Омоль, вам не кажется, что вы не очень лицеприятно отзываетесь о союзниках Франции?

— О! Месье Соболев, прошу прощения, если мои слова каким–то образом обидели русских, но я лишь имел в виду лишь то, что российский Эрмитаж ни коим образом не является конкурентом для нашего музея. И, кстати, лично я являюсь поклонником России.

— Спасибо, месье Омоль! — успокоился русский. — Но, в таком случае, кто же является конкурентом Лувру? Уж не кайзеровская ли Германия?

— О, прошу вас, месье! Давайте не будем сейчас и здесь заниматься политикой и обсуждать геополитические вопросы. Для этого есть кабинет министров.

— Угу! — воскликнул Соболев и стал что–то быстро записывать в тетрадь, которая, видимо, заменяла ему блокнот.

— Метр Омоль, — обратилась к директору единственная, присутствовавшая на пресс–конференции, дама в широкополой кружевной шляпе с вуальеткой. — Мадемуазель Селена де Гош. Представляю женский журнал «Мари–Франс». Не могли бы вы порекомендовать нашим читательницам, желающим посетить ваш музей, какие–то особые экспонаты для удовлетворения их желания прикоснуться к искусству?

— Ах, мадемуазель! — всплеснул руками метр и многозначительно посмотрел на комиссара полиции, мол, как вам эта фемина? — Поверьте и передайте своим читательницам, что мы… я имею в виду себя лично и всех девятнадцать сотрудников этого храма, не считая уборщиков, вахтеров и кассиров, конечно, что каждый божий день, даже в понедельник[1], мы стремимся лишь к одному — как можно больше порадовать посетителей. Наши экспозиции бесценны. Каждая, как говорят англичане, леди, стремящаяся к наслаждению мировым искусством, может лицезреть в наших стенах бессмертные работы Микеланджело, да Винчи, Дюрера, Тициана, Рафаэля. Есть прекрасные работы эль Греко, Вермеера, Габриэля д´Эстрэ, Рубенса, Веронезе. Фламандцы, немцы, итальянцы, русские, швейцарцы. Живописцы и скульпторы на любой нрав и вкус. Исторические или, если угодно, археологические находки этрусского, греческого, египетского, римского происхождения. О, мой Бог! Мадемуазель де Гош, говорить о наших экспонатах можно годами не отрываясь на кофе с круасанами. Проще без всяких рекомендаций с нашей стороны предложить дамам самим судить, что достойно их внимания, а что нет.

— Спасибо, месье Омоль, — улыбнулась Селена де Гош. — Я думаю, что дамам будет очень интересно и поучительно побывать в залах столь почтенного заведения. Надеюсь, вы сможете организовать для наших читательниц эксклюзивные экскурсии.

— Несомненно, мадемуазель. — И метр приподнял котелок над набриолиненной головой.

Журналист лет сорока с хвостиком в дорогом золотом пенсне поднял руку, для привлечения к себе внимания.

— Простите, метр, что отрываю вас от столь поучительной беседы с нашей дамой, — он галантно наклонил голову в сторону девушки, — но не могли бы вы просветить нас о мерах безопасности и условиях хранения и охраны экспонатов? Известно ведь, что последнее время участились случаи похищения музейных шедевров по всему миру. Такие всемирно известные коллекционеры как, например, Морган спят и видят, как бы заполучить в свои руки работы великих мастеров.

— Представьтесь, месье! — хриплый голос комиссара полиции сотряс стены фойе. Он выдвинулся чуть вперед, давая возможность разглядеть себя журналистам во всех подробностях. Отекшее от недосыпаний и частых возлияний лицо, слегка презрительный взгляд из–под приопущеных век, мятая бабочка под двойным, но тщательно выбритым подбородком, золотая цепочка, протянувшаяся к кармашку на старомодном шелковом жилете, неспособном удержать растущий живот.

— О, простите, месье комиссар! Эжен Бурковиц столичный еженедельник «Илюстрасион».

— Что ж, месье Бурковиц, — прохрипел Лемож. — Вопросами безопасности экспонатов Лувра занимаюсь я лично и, соответственно, мои люди. Смею вас заверить, что хранение шедевров протекает под нашим неусыпным контролем. Здание Лувра оснащено новейшей швейцарской системой безопасности, которую можно увидеть в лучших банках Европы, хотя, именно увидеть ее и невозможно. Экспонаты висят, стоят, лежат и прочее в этом прекрасном музее, словно у меня за пазухой.

— Да, да! — встрепенулся метр Омоль. — Мадемуазель, месье! Поверьте — ни каким ворам с их самыми изощренными методами никогда не похитить наши ценности. Смешно сказать, но проще украсть Нотр Дам де Пари, чем бесподобную Мону Лизу. На этом все. Всем спасибо за внимание. Нам пора приниматься за работу.


Эта пресс–конференция состоялась в апреле 1911 года, а уже в августе…

Глава первая. Прощай, Италия

1
— Винченцо, Винченцо! — ворчала матушка. — До каких пор ты будешь таким рохлей? Тебе уже шестнадцать лет. О, Мадонна! Ну, почему ты внешне так похож на своего деда? И почему ты не похож на него духом? Твой дед был прекрасный человек. Смелый, благородный… Святая Мария–Магдалина, пригляди за ним на небесах. Не зря он был одним из телохранителей самого Гарибальди. Сколько раз он спасал жизнь великого генерала! Сам Гарибальди подарил нам этот дом в Деменци за заслуги твоего деда. Твой предок пришел к восставшим без единой монеты, а стал уважаемым землевладельцем за свои подвиги. А теперь он лежит под старой оливой на кладбище Святой Катарины, а ты бездельник позоришь его имя и при этом умудряешься предстать передо мной с этим синяком под глазом. О, Мадонна! Пошли мне горстку твоего терпения!

— Ну, расскажи мне, сын, — вступал в разговор отец, только что вернувшийся с поля. — Как получилось, что у тебя на лице появилось сие украшение?

— Я подрался со Стефано Рицци.

Сидевшие в комнате, которая служила для семьи Перуджио и гостиной и столовой, три брата Антонио, Марко и маленький Федерико, а так же две сестренки Сильвия и Конкордия дружно покатились со смеху. Даже маленький Федерико хихикал, хотя по его личику было видно, что он ни чего не понял и вот так заливисто смеялся лишь для того, чтобы поддержать старших.

— Как же! — хохотал громче всех Антонио, самый старший из братьев. — «Подрался» не то слово. Он ударил Стефано, потом встал и снова его ударил. И так до тех пор, пока из ворот своего дома не вышел старик Рицци. Вот от него Стефано действительно получил.

— Не правда! — возмутился Винченцо, потирая окрестности синяка. — Я его действительно ударил. К тому же тебя там не было.

— Мне Марко рассказал. Он все видел собственными глазами.

— Что он видел, этот Марко? — вскричал Винченцо, сжав кулаки от негодования. — Его там не было!

— А вот и был, недоумок ты этакий! — встрял Марко, скаля зубы.

— О, Мадонна! — заголосила матушка. — Марко! Не смей так называть своего брата. О, небеса! Сильвано! Скажи же ему, не молчи.

— Что ему сказать? — переспросил отец, сжимая и разжимая натруженные ладони.

— Скажи, что так нельзя разговаривать со своим братом, — не унималась жена.

— Клаудия! Марко и так это только что от тебя услышал.

— Может быть, и услышал, но только для детей важно, чтобы они иногда получали взбучку именно от отца. Так ты скажешь или нет? О, Святая Мадонна! Неужели мне придется все время заставлять тебя разговаривать с ними?!

Видя, что Клаудия разошлась не на шутку, Сильвано вздохнул и нахмурил брови для пущей острастки. На самом деле, ему совершенно не хотелось не то что ругаться, а даже просто разговаривать — ему приходилось трудиться за десятерых и сил на разговоры в конце дня просто не хватало. А за десятерых ему приходилось работать, потому что помимо их семьи ему еще приходилось кормить двух тетушек Клаудии, которые являлись приживалками в доме Перуджио, а по совместительству старыми девами, кивающими седыми головами на каждое слово жены. «Святые угодники! — возмущался про себя частенько Сильвано. — Когда же вы, наконец, приберете к своим рукам этих двух ведьм!» Но вслух он этого никогда не говорил. Еще бы! Клаудия его за это съест со всеми потрохами.

— Марко, — погрозил он пальцем среднему сыну. — Не смей так называть брата.

— Ха! — воскликнул Марко. — Какой же он мне брат, если не может дать сдачи этому хлюпику Рицци? Мама сама его подкидышем называет.

— Марко! — рявкнул Сильвано. — Винченцо твой брат. Такой же, как и Антонио и Федерико. И не смей такое говорить про него. Иначе я применю крайние меры.

Отец шумно выдохнул и натянул на свое лицо самую грозную из своих гримас.

— Он твой брат. Мама шутит, будто он подкидыш. Просто Винченцо романтик. Он вечно витает в облаках. То, что он не умеет драться, дожив до шестнадцати лет — это целиком твоя вина и Антонио. И в следующий раз вы со старшим братом, вместо того, чтобы высмеивать его, лучше заступитесь. Раз, другой — и вся округа поймет, что братья Перуджио — это неодолимая сила. И перестанут донимать не только его, но и других. Покажите же всем, что вы семья. Ты понял меня?

— Понял, — буркнул Марко.

— Не слышу! — грозно возвысил голос отец.

— Понял, — отчеканил средний сын.

— А теперь ты, Антонио, скажи — ты понял меня?

— Да, отец, — ответил нахмурившийся, бросающий устрашающие взгляды на Винченцо, старший сын, и почесал отросшую куцую бородку, которой очень гордился, считая, что она придает ему вес в общении с мужчинами деревни.

— Вот и хорошо. Думаю, что мы больше не вернемся к этому разговору, — вздохнул с облегчением Сильвано. На сегодня он свою воспитательную миссию закончил. Или нет? Он покосился на Винченцо. «За что мне это?!» — пронеслось в голове. — А ты Винченцо? Расскажи — из–за чего произошел спор между тобой и Стефано?

— Ну…, — замямлил Винченцо. — Я нарисовал портрет Франчески, а он украл его и подрисовал усы, а потом бегал по деревне, всем показывал и дразнился. Тили–тили–тесто, жених и невеста.

— Это какой еще Франчески? — удивился отец. — Франчески Тоцци дочери лавочника Донато?

— Да, папочка, — вмешалась старшая дочь Сильвия и добавила заговорщическим шепотком. — У них любовь. Тайная. Об этом не знает никто, кроме всех присутствующих, а еще Фабио, а еще Серджо, а еще Леона, а еще…

— Ну, хватит, Сильвия! — нахмурился Сильвано. — Я понял, что об этом знают все, кроме меня и, конечно, Донато — отца Франчески.

— Ага! — съязвила дочь. — Думаю, что будет много шума, когда до лавочника Тоцци дойдет это известие. Скажи, Винченцо, ты с нею уже целовался?

— О, Мадонна! — снова вскинулась матушка. — Прекрати же, на конец! Это страшно слушать. Франческе всего шесть лет. Винченцо, я надеюсь, что ты не делал этого. Правда, ведь? Не молчи. Ты целовался с Франческой?

— Нет, мама! — вскричал Винченцо. — Ей же шесть лет. Просто она очень хорошая девочка и очень красивая. Ее легко рисовать. Вот и все.

Клаудия вздохнула с облегчением:

— Надеюсь, что так. Но все же держись от нее подальше. Иначе Донато это не понравится. А теперь… Сильвано и вы все, мойте руки и за стол. Я приготовила пасту и соус из сладкого перца.

— Какая неожиданность! — проворчал Сильвано.

— Что, Сильвано? — не расслышав переспросила Клаудия, передавая Федерико на руки одной из тетушек, отложившей свое вязание в сторону.

— Нет–нет! Ничего, — поспешил исправиться отец семейства. Он посмотрел на Винченцо. — Сынок, а ты не мог бы показать мне этот злосчастный рисунок?

— Мог бы, — потирая скулу, вздохнул Винченцо. — Он у меня в чулане.

— Отлично. Давай отведаем маминой стряпни и ты мне его покажешь.

2
Спустя час Сильвано восхищенно взирал на рисунок сына. «У мальчишки действительно неплохо получается», — заметил он про себя. — «И где он этому научился? Неужели сельский учитель сеньор Богетти поднатаскал его? Или правду говорят люди, что все передается по наследству… Черт! Прости, Пресвятая Дева! Да он талант!»

Отец заинтересованно посмотрел на сына.

— Ты хочешь сказать, что это ты нарисовал всего лишь кусочком угля?

— Да. У меня же нет красок или цветных карандашей.

— А где ты взял бумагу? Это очень дорогая бумага. Ты знаешь это?

— Да. Я знаю, отец. Мне иногда дает бумагу наш падре, чтобы я ему рисовал картинки из библии. А еще мне перепадают листы от синьора доктора Фольи. Он просит, меня делать под его диктовку записи в историях болезни. Говорит, что у врачей почерк совершенно не разборчивый, даже для самих себя. Еще учитель дает, редко, правда. Говорит, что у меня талант.

— Кто тебя научил так рисовать?

Винченцо съежился. Ему никто не верит. Даже родной отец. Ну, как им объяснить, что ЭТО приходит само, и он не в силах ЭТОМУ ни противостоять, ни понять ЕГО природу, ни просто описать. ЭТО просто есть. ЭТО просто накатывает, словно волна морская. И мальчик, ощутив прилив неодолимого желания, хватается за уголек и сэкономленный лист бумаги.

— Никто, — ответил он, опустив голову. — Я словно всегда умел.

Удивительное дело, но юноша вдруг понял, что отец ему верит и ни сколько не сомневается в его словах.

Сильвано погладил сына по голове. Он взял фонарь, протер треснувшее стекло и запалил фитиль.

— Пойдем, — сказал он. — Я тебе кое–что покажу.

Размазанные тени, будто сошедшие с апокалиптических картинок из святых писаний, что давал ему на копирование деревенский священник, заплясали на стенах дворовых построек и дорожке к отцовской мастерской, посыпанной битым красным кирпичом. Возмущенно заухал, присевший отдохнуть на орех, филин, затем захлопал крыльями и умчался куда–то в звенящие цикадами сумерки. Скрипнула петлями тяжелая дверь, явно переставленная на вход в мастерскую прежними хозяевами с какого–то старинного разграбленного особняка.

На Винченцо пахнуло запахом лака, столярного клея, олифы и чего–то еще совершенно незнакомого. Отец не разрешал входить в мастерскую никому, даже матери, поэтому юноше показалось, что он попал в какое–то новое измерение. Все содержимое мастерской: верстак, корзины с паклей, старое кресло–качалка, сплетенная из ивовой лозы, шкафы, стоящие вдоль стен и висящие на стенах шкафчики, полки со слесарным и столярным инструментом, тумбочки и пузатое бюро, на боку которого по хозяйски уселась толстая церковная изрядно уже оплавленная свеча, — все это казалось ему диковинным. Доски, не очень аккуратно сложенные под верстаком, свисающие с потолка кованые цепи с крюками, на которых болтались какие–то заготовки, деревянные ящички с гвоздями разного калибра, поношенный парусиновый плащ, обнявшийся с безликим деревянным манекеном. Здесь была даже старая мандолина, которая, вот оказывается, где прячется между праздниками, когда подобревший от вина отец брал ее в руки и пел разухабистые веселые песни с непристойными, по мнению матери, словами, подмигивая ей и притопывая ногой в обутом по случаю праздника блестящем сапоге.

Сильвано, подойдя к бюро, зажег, забывшую тепло общения, свечу и та взбодрилась. Пламя заплясало тарантеллу, вырисовывая на лакированной поверхности дверок шкафчиков, дрожащие от нетерпения блики. От свечи исходил приятный запах ладана. Не зря все–таки она была церковной.

Отец протянул руку и отворил самую большую панель, и оттуда, словно дождавшись появления старого друга, выпорхнула целая стая бумажных и пергаментных листов.

Винченцо, затаив дыхание, следил, как отец бережно раскладывает листы на поверхности стола, верстака, тумб и ящиков. Это были рисунки. Это была целая реальность, целый мир, запечатленный на пергаменте и бумаге.

Вот руины какого–то античного здания. Ба! Да, это же старые конюшни, чьи развалины сохранились еще за рекой. Иногда Винченцо бегал туда один, чтобы походить средь останков стен. Ему всегда казалось, что вот–вот раздастся лошадиный храп, и кто–то протрубит в рожок, созывая на охоту графскую свиту и гостей. Вот старая мельница со скрипучим колесом, спущенным в воду и нехотя вращаемым древней рекой. Удивительно, но мальчик и сам мечтал когда–нибудь нарисовать это. А вот чей–то портрет. Какая–то женщина. Это же мама! Только гораздо моложе и, кажется, чуточку красивее, а еще почему–то грустная. Самую малость. Здесь она спокойная, не суетится по дому, не ворчит на детей, не грохочет осточертевшей медной посудой.

Сильвано взглядом разрешил дотронуться сыну до этих драгоценных рисунков. Сын бережно, словно ветхую рукопись, перебирал листы, подолгу задерживая взгляд то на одном, то на другом. Пасторальный пейзаж, портрет старика Рицци в своем любимом головном платке, завязанном на манер пиратов, натюрморт из яблок, груш, винограда и какого–то кувшина. Вот девушка, срезающая виноградную гроздь. Веселая, пышущая здоровьем, с ямками на щеках. Вот конный экипаж, медленно ползущий по сельской дороге со спящим кучером на облучке. Вот церковь в прекрасный солнечный и, судя по скоплению народа, праздничный день. Некоторые из рисунков были сделаны тушью, некоторые углем, карандашом, но были и такие, что пестрели разноцветьем красок.

Перуджио старший с молчаливой улыбкой наблюдал за сыном, нехотя, через силу передвигающего взгляд с одного изображения на другое. Отецне говорил ни слова, лишь слушал приглушенное дыхание сына.

— Папа? — наконец, почти прошептал Винченцо. — Но как? Откуда это?

Он взял в руки портрет матери и протянул его отцу.

— Неужели это все ты?

— Да, мой мальчик.

— Так ты…

— Да, мой мальчик, — повторил Сильвано и погладил сына по смоляным волосам. — Я тоже рисую. Но никому об этом не говорю.

— Но, почему?

— Потому что этим я семью не прокормлю. У нас большое хозяйство, сынок, и ему нужны надежные руки. Если я займусь рисованием, мы всей семьей пойдем по миру. Когда–то мой отец, твой героический дедушка объяснил мне это, и я прислушался к его словам. А теперь я рисую лишь в редкие свободные минуты. Только, что называется, для души.

— Значит… — начал было Винченцо, но остановился, осознав всю тяжесть отцовских слов.

— Да, Винченцо, — сказал отец твердым голосом. — Тебе придется сделать свой выбор, насколько тяжел бы он ни был. Знаешь, у меня когда–то была мечта. Я хотел построить карусель с разноцветными лошадками прямо у нас перед домом. И чтобы все лошадки вверх, вниз и по кругу. И чтобы мама… Увы! Не все мечты осуществимы… Смирись, сынок.

3
С тех пор Винченцо часто приходил в мастерскую к отцу. Старшие братья и Сильвия ревниво смотрели ему в след, когда он скрывался за большой старинной дверью. Марко подтрунивал над братом, мол, не занимается ли Винченцо алхимией в запертой мастерской. Сильвия… Вот ведь вредина! Попыталась как–то прошмыгнуть за его спиной, но эта попытка была пресечена громким окликом матери, за которым последовала хорошая взбучка. Больше входить в мастерскую отца ни у кого кроме «везунчика» не было ни малейшего желания.

Сильвано смастерил из досок, что лежали под верстаком, колченогий мольберт и, махнув на все рукой, купил на ярмарке холстину, рулон хорошей толстой бумаги и жестяную коробку с баночками акварели, с яркой, но совершенно непонятной картинкой на крышках.

В скором времени в первый день нового школьного года случилось невероятное событие.

Сельский учитель сеньор Богетти привез из поездки в Милан большущую книгу с цветными репродукциями Тициана в подарок талантливому ученику. Он попросил сделать для школы пару каких–нибудь картин и два плаката о важности получения образования и о необходимости бережного отношения к книгам. А еще сеньор учитель не пожалел денег из школьного фонда на приобретение набора масляных красок и кистей.

Сильвано сам еле сдерживался от восклицаний, любуясь работами великого Тициана. Он только цокал языком, хлопал себя ладонями по ляжкам. Клаудия качала головой и что–то бормотала себе под нос, когда, наконец–то, отец с сыном неохотно выползали из мастерской. Сильвия демонстрировала Винченцо язык, а Антонио и Марко тайком грозили кулаками, а то и норовили толкнуть, дать подзатыльник, так как теперь все больше и больше работы сваливалось на их плечи.

На рождество сеньор учитель, встретив у церкви Святого Марко Сильвано и Клаудию со всем семейством, рассыпался комплиментами в адрес их сына.

— Бог наделил вашего Винченцо талантом, которым не обладает большинство знаменитых на сегодняшний день художников. Ну, знаете, Сильвано, все эти новые веяния в искусстве: сюрреализм, импрессионизм и прочие модернистические течения.

Сильвано не знал об этих «новых течениях», но для поддержания разговора решил многозначительно кивнуть. Тем временем учитель продолжал:

— На мой взгляд, так рисуют те, кто не умеет, а свою бездарность маскируют якобы изобретением новых течений в искусстве. Так вот. Вы, несомненно, знаете, что я подарил ему альбом репродукций Тициана. Он сделал копию с Конного портрета императора Карла V. Представьте себе, я жалею, что в альбоме не указаны точные размеры полотна–оригинала, иначе ваш сын сделал бы все в точности как у великого мастера. Вы не поверите, Сильвано, ваш сын не только умудрился подобрать нужные краски, он еще и нашел способ состарить картину. Яйцо. Да–да! Он залил свою картину поверх красок слоем взбитого куриного яйца. Это же надо додуматься! Вот так.

Клаудия всплеснула руками:

— О, Мадонна! Так вот куда пропадают яйца. Я думала, что их уносит хорёк. Ну, сорванец великовозрастный! Я покажу ему дома талант. Вот ему достанется–то! Прости меня, Святая Заступница.

Мужчины дружно рассмеялись. Маленький Федерико восседающий на руках отца тоже заулыбался, хотя и не понял, по какому случаю веселье.

— Вы знаете, Сильвано, боюсь показаться навязчивым, но все же выскажу свою рекомендацию. Винченцо стоит отправить учиться в художественную школу. Есть прекрасные школы: Флоренция, Верона, Рим, Неаполь, Милан, Венеция. Я уж и не говорю, что талант вашего мальчика достоин быть представленным в академии художеств Парижа. К тому же он очень успешно овладевает французским языком. И чем дальше, тем лучше. Он трудолюбив, усидчив, любит геометрию, начертание. У него феноменальная память: ему достаточно один раз что–либо увидеть или прочесть, как он тут же все запоминает буква в букву. Как, например, отрывок из Божественной комедии Данте. Я лишь один раз прочитал его перед ребятами, а он спустя пару часов после занятий декламировал его дочке лавочника Тоцци. Если бы я сам не услышал это собственными ушами и не видел своими глазами, то ни за что не поверил бы.

Он поежился от пронизывающего ветра и натянул перчатки, которые до этого держал в руках.

— Поверьте, Сильвано. Если вы не дадите ему возможность учиться, вы его потеряете.

— О, Мадонна! — воскликнула Клаудиа и суетно закрестилась.

— Я имею в виду — потеряете его как личность, а не как человека.

Клаудия облегченно вздохнула.

— Видите ли, сеньор учитель, мы с радостью бы дали ему эту возможность, но мы не очень богаты. Наша семья, конечно, не настолько бедна, чтобы идти побираться, однако оплатить учебу в академии художеств, тем более, в Париже нам будет очень сложно.

— Я вас понимаю. Однако… Ну, ладно. Простите, мне пора. Всего вам доброго! И… Счастливого рождества.

4
Тучная фигура лавочника Тоцци нависала над письменным столом, стоявшим в углу его лавки так, словно оно было продолжением прилавка. На столешнице лежала раскрытая толстенная книга, страницы которой были исписаны цифрами и наименованиями товаров. Донато шевелил густыми кустистыми бровями, почесывал бакенбарды и что–то шептал себе под нос, словно рассказывал кому–то занудливую историю.

Сильвано Перуджио стянул с головы шляпу и принялся за осмотр товаров, что лежали на прилавке и на стеллажах, висели на стенах, стояли на полу, свисали с потолка.

— Привет, Донато! — Перуджио старший приветливо махнул рукой лавочнику.

— Привет, — ответил тот без особой радости в голосе.

— Процветаешь, я смотрю.

— С чего ты взял?

— Ну…, — растерялся Перуджио. — Так много товара выставлено, вот я и подумал…

— Неправильно подумал. Если товара много, значит, есть, чем торговать. Если есть, чем торговать, значит, продано мало. Если продано мало, значит, нет никакого процветания. Боюсь, с такой торговлей я всем семейством скоро по миру пойду. Пойду к кому–нибудь, наймусь в работники на ферму, коровам хвосты крутить. Возьмешь меня к себе?

Он вперил пронизывающий взгляд в Сильвано, да такой, что в пору шубу надевать от холода.

— Возьму, — не подав и вида, ответил Перуджио. — Мне нужны умные люди вроде тебя. Надо же кому–то осваивать новую технику. Слышал? Я паровую молотилку купил.

— Все слышали, — проворчал Тоцци. — Трудно не услышать. Когда ты ее запускаешь, люди думают, что на Сицилии Этна проснулась. А потом еще носишься с этим твоим выписанным из Милана механиком по деревне в поисках то веретенного масла, то лома, то еще черт знает чего, пугая коз и домашнюю птицу.

— Не запускаю, а завожу. Это механизм, а не воздушный змей. Заливаешь в котел воду, потом закидываешь в топку дрова или уголь, затем… В общем, завожу. Да, ты приходи — научу.

Сильвано подмигнул лавочнику.

— Научишь, значит? — вздохнул Донато. — Ладно. Тогда давай я тебя тоже кое–чему научу. Запомни, Сильвано, если твой сын еще раз подойдет к моей дочери, я его пристрелю. Мне не нужны фермеры в родственниках. Тем более, что она еще совсем маленькая. Пусть твой отпрыск и дальше ковыряется в земле.

— Ты хочешь сказать, что всеми уважаемая семья землевладельцев не достойна породниться с лавочником? — возмутился Перуджио. — Ты это хочешь сказать? Святые угодники! Вы послушайте, что он говорит. Да ты живешь, благодаря землевладельцам. Таким, как я и другим жителям Деменци.

— Землевладельцам? — зарычал Донато, размахивая руками. — Какой ты землевладелец? У тебя земли — с овечью какашку. Ваша семья еле–еле сводит концы с концами, а ты покупаешь свою паршивую паровую молотилку, хотя даже не знаешь, как это пишется.

Сильвано швырнул шляпу на пол, подскочил к лавочнику и схватил того за грудки.

— Может, мы и сводим еле–еле концы с концами, — проскрипел он зубами перед самым носом Тоцци. — Но мы не имеем долгов и не торгуем собственными детьми. Думаешь, я не знаю, что ты обещал руку своей старшей дочери какому–то там сынку какого–то там управляющего какого–то там банка, за то, что он предоставит тебе кредит? И это не смотря на то, что твоя дочь Рита, хоть и старшая, как ты сам говоришь, еще маленькая. Ей всего–то двенадцать лет. Это все знают.

Он разжал пальцы, подхватил шляпу с пола и выскочил на улицу, хватая ртом воздух, словно задыхался все это время, находясь в лавке. Немного постояв и отдышавшись, Перуджио сплюнул горечь в пыль и пошел домой. Нужно поговорить с сыном о его будущем еще раз.


Придя домой, Сильвано, отыскал Винченцо в мастерской.

— Сын, — торжественно произнес Перуджио–старший. — Я принял непростое решение. Ты по окончании школы поедешь в Милан учиться на механика. Будущее, сынок, за техникой. Скоро поля и сады будут обрабатывать с помощью всяких машин. Ты знаешь, что я уже, например, купил паровую молотилку. В будущем, если урожаи будут хорошими и мне удастся их удачно продавать, я предполагаю приобрести трактор. Я читал об этой машине в газете. Она может не только пахать, но и возить телеги. А еще нам нужна зерносушилка, всякие веялки, косилки и прочие механизмы. А, чтобы они нормально работали, у нас в семье должен быть человек, который смог бы их настраивать, ремонтировать и всячески их поддерживать в рабочем состоянии. Понимаешь меня, сынок? Ты лучше всех из братьев учился в школе. Федерико не в счет — он еще маленький. Мне кажется, что ты сможешь стать отличным механиком. Что скажешь?

Винченцо не знал, что ответить отцу. Единственная мечта у него была стать художником, но, если отец решит, то ничего не останется, кроме как ехать учиться на механика.

— Скажу, что сделаю, как ты решишь.

— Вот и отлично, — улыбнулся Сильвано. — Так и сделаем. И утрем нос кое–кому в нашей деревне. Пойду, порадую мать. А ты заканчивай здесь. Мне понадобится твоя помощь на ферме.

5
Колесо старой мельницы уже не скрипело — гремело. Оно рыдало и звало на помощь всю округу. Но, увы! Хозяин–пьянчужка Джулио Вингарди умер в позапрошлом году, как раз, на праздник молодого вина, а его жена все ни как не могла найти покупателя на мельницу. Кому она нужна? Никому. Разве только Винченцо для его уединений с карандашом и бумагой.

Иногда сюда заглядывали его братья и сестренки, чтобы поподтрунивать над ним. Иногда приходили какие–то влюбленные парочки, но, заметив юношу, смущались и быстро уходили. Иногда местные дети прибегали к мельнице искупаться и попрыгать с высокого берега, да норовили нырнуть поближе к прогнившему колесу.

Иногда с такими же маленькими подружками и старшей сестрой к заводи у мельницы прибегала и Франческа, но, увидев Винченцо, она мчалась к нему и, усевшись рядом на ствол ракиты, наклонившейся над самой водой, просила показать новые картинки, что он нарисовал словно для нее.

Ему это очень нравилось. Он приносил ей свои наброски и готовые рисунки. И сам не зная, зачем, читал шестилетней девочке взрослые стихи Данте, Петрарки, рассказывал истории из книг, сказки. А она слушала его, смеялась, грустила.


Сегодня было воскресенье. Вчера он сдал экзамен по французскому языку в школе и теперь чувствовал себя великолепно, так как это был последний экзамен. Больше не надо было вставать ни свет, ни заря, бежать на другой конец деревни в дом, отведенный сельской администрацией под школу, учиться, выполнять домашнее задание и бояться, что тебя оставят после уроков за какую–нибудь провинность.

Винченцо, как всегда, взгромоздился на свое любимое место — на стволе старой ракиты, — достал из нагрудного кармана источенный карандаш и стал делать набросок мельницы с ее колесом.

Тут на плотину высыпала шумная стайка ребятни. Среди них Перуджио заметил Франческу и ее старшую двенадцатилетнюю сестру Риту.

Франческа тоже его увидела. Она сразу же выпорхнула из стайки и подбежала к раките.

Она сказала:

— Винченцо, мне нужно с тобой поговорить.

Он улыбнулся серьезности тона, каким это было сказано. Обычно так говорят родители, пытаясь наставить свое чадо на путь истинный, а Франческа была девочкой шести лет.

Он махнул ей рукой, предлагая забраться к нему на ракиту. Франческа кивнула в знак согласия и быстренько уселась рядом.

— Винченцо, когда я вырасту, то выйду за тебя замуж. А ты должен мне обещать, что не женишься ни на ком, кроме меня. И не говори мне, что я еще совсем маленькая — я же вырасту!

Юноша потерялся, не зная, что на это ответить. Он смотрел в ее огромные серые глаза и не мог произнести ни слова

— Ну, же! — воскликнула Франческа. — Обещай.

— Конечно, обещаю, — встрепенулся Винченцо, улыбнувшись девочке. — А твой отец не будет против?

— Не знаю, — грустно пожала плечами девочка. — Он все время ворчит и даже ссорится с мамой. Однажды он упоминал в разговоре тебя и твоего отца. Сказал, что вы голодранцы. Но я ничего не хочу слышать. Я все равно выйду за тебя замуж. И смотри — ты обещал, что женишься только на мне. Давай скрепим клятву.

— Это как? — удивился юноша.

— Кровью, — не моргнув глазом ответила шестилетняя девочка. — Моя сестра Рита мне рассказывала, что люди скрепляют клятву кровью, тогда ее нельзя будет никак нарушить.

Он лишь на мгновение представил, как берет в руки нож и делает надрез на ее и своей ладони, потом соединяет их и клянется ей в верности до гроба. Его передернуло от этой мысли.

— Нет, Франческа, — сказал он твердо. — Мы не будем так клясться. Мы просто хлопнем по рукам и все. Это и будет нашей клятвой.

— Хорошо, — улыбнулась облегченно девочка. — А то я боюсь крови. Мы просто хлопнем по рукам, а святая дева Мария будет следить за нами с небес и не даст нам обмануть друг друга и жениться на ком–нибудь еще. Давай!

Она протянула ему свою маленькую ладошку. Винченцо улыбнулся, и, сделав большой замах, словно собирался пришлепнуть большую муху, очень мягко и нежно взял ее ладошку в свою.

— Все! — сказал он торжественно и улыбнулся зажмурившейся, было, Франческе. — Теперь мы скрепили нашу клятву. И теперь мы с тобой обязаны жениться друг на друге. Но…

Девочка насторожилась.

— Но придется подождать. Во–первых: тебе надо вырасти. Во–вторых: я, скорее всего, поеду учиться в Милан. А вот уже по возвращении можно будет и о свадьбе подумать. Согласна?

Франческа закивала головой.

— А пока, — продолжил Винченцо, улыбаясь. — А пока будем держать эту клятву втайне от всех. Обещай мне, что ты никому не расскажешь.

— Никому! Обещаю.

6
Братья Антонио и Марко стояли в сторонке и, молча, наблюдали за тем, как вокруг повозки соседа Фабрицио суетятся отец и мать, напутствуя в дорогу Винченцо и самого Фабрицио. Сестренки Сильвия и Конкордия с тетушками–приживалками смотрели из окна. Маленький Федерико не слезал с маминых рук и чего–то все время требовал.

— Фабрицио, не спускай с него глаз, — напутствовал приятеля Сильвано Перуджио. — Как доберетесь в Милан, сразу напишите нам письмо. Приглядывай за ним.

— О, Мадонна! — запричитала Клаудия. — Фабрицио, если с моим мальчиком что–то случится — домой лучше не приезжай. Не давай ему связываться с непристойными женщинами. Ты понимаешь, о ком я говорю. Не разрешай ему шляться по ночам и много пить, как прочие молодые бездельники.

— Клаудия! — вскричал муж. — Фабрицио и так знает, что ему делать с нашим сыном.

— Я не хочу, чтобы мой сын превратился в бесполезного мота и забыл о Боге.

— Клаудия! Он не такой и никогда таким не будет. Все! Баста! Винченцо, не разочаруй мать. В Комо, когда остановитесь у маминого брата дяди Сандино, пожалуйста, не замечай его полноту — он очень этого не любит. И не садись в его чертово кожаное кресло.

— Сильвано! — в голосе жены звучал упрек.

— Если будет расспрашивать, то у нас все хорошо, — не обращая внимания на супругу, закончил наставления отец.

Кони потащили экипаж, потрясывая на ухабах старой мощеной дороги.

Все разошлись по своим делам. Лишь Клаудия с маленьким Федерико на руках смотрела в след повозке, пока та не скрылась из глаз.


— Чего такой хмурый, парень? — спросил Фабрицио. — Понимаю. Грустишь по дому. А ты не грусти. Ты подумай лучше, какая жизнь теперь перед тобой открывается. Я бы вот тоже хотел уехать из этой деревни, куда глаза глядят, да цепи не пускают. Понимаешь? Цепи. Хе!

Он хитро подмигнул Винченцои продолжил:

— Цепями, парень, я называю жену и детей. А у тебя кроме родителей никого. Свободный, можно сказать человек. Все дороги для тебя сейчас открыты. Главное, чтобы с умом этой самой свободой распорядиться. Не туда свернул и, считай, пропал. Свобода — она многим голову посворачивала. Не сильно–то ей доверяй. Потому как это только кажется некоторым, что он свободен от всего. Слыхал про анархистов? Те еще дураки. Хотят отменить все писаные и неписаные законы, мол, тогда человек станет свободным. Только я скажу тебе, дурь все это. Придумали эту самую анархию глупые люди. Они не понимают, что, кроме законов государственных, есть еще и законы Божьи. А те законы отменить нельзя. Бог правит и творит свою справедливость и по своим законам, лишь ему ведомым и понятным. Вот и выходит, что ошибаются господа анархисты. Никогда человек не станет свободным полностью. На то воля Божья. Так что не верь в нее, свободу, значит. Живи по совести. Так–то оно лучше будет.

7
К вечеру доехали до Комо. Дядя встретил, хоть и по–родственному, но как–то прохладно. Видно было по разговору с дядей Сандино, что они с отцом не очень ладят.

До Милана добирались еще три дня, сделав остановки на ночь в Сароно и Сесто–Сан–Джованни, измотав лошадей и устав до чертиков сами.

Милан поразил Перуджио. Он еще ни разу не был в городе больше чем Комо. Да и в Комо–то выбирался редко. А тут огромный город с его широкими улицами и площадями, соборами, старинными домами, дворцами и замками.

Пока доехали до центра города, Винченцо чуть не вывихнул шею, пытаясь увидеть и запомнить все вокруг. На площади Миссори, в самом центре столицы Ломбардии, они с Фабрицио расстались и договорились встретиться в небольшой дешевой гостинице, которую проехали тремя кварталами ранее. По сути, гостиница была ночлежкой со странным для города, не имеющего своего морского порта, названием «Пристань». Свой черный дорожный баул с вещами и котомку с продуктами Винченцо оставил в телеге у Фабрицио — ну, не таскать же их целый день по Милану.

Перуджио, не спеша, разглядывая дома выпученными глазами, добрел до кафедрального собора Дуомо по виа Маззани и замер, как вкопанный, с открытым ртом. Такой удивительной красоты он в жизни не видел. Ну, разве что на картинках. Но ни одна картинка не передавала действительные масштабы готического сооружения, ни одно размытое изображение не могло передать величественность и энергетику здания, которое строилось и отделывалось шесть веков, и было вторым по величине христианским строением после Собора Святого Петра в Риме.

Потоптавшись на Плацца дель Дуомо, и, так и не решившись войти внутрь, Перуджио бездумно свернул на Сверо–Запад по виа Мерканти, а затем, перейдя Плацца Кордусио, медленно пошагал по виа Данте.

Земную жизнь пройдя до половины,
Я оказался в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.
Каков он был, о, как произнесу,
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей давний ужас в памяти несу!..
Слова из Божественной Комедии сами всплыли в голове, как только он увидел на стене одного из домов вывеску с названием улицы.
Так горек он, что смерть едва ль не слаще.
Но, благо в нем обретши навсегда,
Скажу про все, что видел в этой чаще.
Не помню сам, как я вошел туда,
Настолько сон меня опутал ложью,
Когда я сбился с верного следа.
Но к холмному приблизившись подножью,
Которым замыкался этот дол,
Мне сжавший сердце ужасом и дрожью,
Я увидал, едва глаза возвел,
Что свет планеты, всюду путеводной,
Уже на плечи горные сошел.
Тогда вздохнула более свободной
И долгий страх превозмогла душа,
Измученная ночью безысходной.
И словно тот, кто, тяжело дыша,
На берег выйдя из пучины пенной,
Глядит назад, где волны бьют, страша,
Так и мой дух, бегущий и смятенный,
Вспять обернулся, озирая путь,
Всех уводящий к смерти предреченной.
Когда я телу дал передохнуть,
Я вверх пошел, и мне была опора
В стопе, давившей на земную грудь[2].
Услышанный однажды на уроке отрывок бессмертного произведения, прочтенный учителем сеньором Богетти, остался в памяти молодого человека навсегда.

Виа Данте привела Винченцо сначала на виа Бельтрами, а затем к великолепному и грозному, пугающему своей совершенной красотой Замку Сфорца. Высоченные неприступные стены цитадели, считавшейся когда–то одной из самых больших и несокрушимых в Европе, семидесятиметровая надвратная башня, спроектированная и надстроенная самим Антонио Аверулино по прозвищу Филарете, огромная и протяженная подковообразная площадь Плацца Кастелло, разбитая по приказуНаполеона Бонапарта в годы Цизальпинской республики. Кастелло Сфорцеско впечатлял.

Перуджио простоял перед замковыми вратами полтора часа, боясь пошевелиться, словно от его движения весь замок рухнет в считанные секунды, рассыпавшись в прах, а затем медленно поплелся обратно.


До вечера было еще совсем далеко, но Винченцо уже, словно послушный ученик, стоял перед входом в гостиницу «Пристань» и поджидал Фабрицио.

Милан поразил его. Слишком тяжеловесными казались дома, слишком широкими улицы, а небо через чур серым. Странное, непонятное чувство дискомфорта и тревоги вызывал этот город в душе у Перуджио. Восторг от созерцания Кафедрального Собора Дуомо и Кастелло Сфорцеско уже улетучился, растворился, как маленькое, случайно забредшее на июльское небо облачко в жаркий день. Не было какого–то трепета. Не было желания погрузиться в этот город и остаться здесь навсегда. Напротив. Появилось желание уехать отсюда, сбежать, спрятаться где–нибудь подальше от него.

То, что он находится в другом городе и далеко от родителей, совершенно не придавало его внутренним ощущениям радости. Чувство свободы, о котором толковал ему Фабрицио, совершенно не ощущалось и не кружило голову. Скорее, разочарование в этой самой свободе, что на поверку оказалась ограниченной, еще даже не успев раскрыться в полной мере. Интересно, Фабрицио именно это и имел в виду, говоря о Божьих законах, являющихся рамками для свободы?

Если так, то получается, сейчас Винченцо ощущает нежелание Бога, чтобы он находился в Милане. Перуджио никогда не был набожным человеком. Лишь под влиянием твердой руки матери, он посещал церковь, причащался и исповедовался. Как–то не укладывалось у него в голове божественное слово. Не понимал он и то, зачем нужно молить Бога о каком–то прощении, ведь сам Винченцо ничего, по его мнению, предосудительного не делал. Да, и что есть грех как таковой? Нарушение законов, придуманных людьми? Нарушение заповедей, опять–таки появившихся у человечества от тех же людей? Кто знает, чего хочет Бог! Ведь пути Его все равно неисповедимы. Так все–таки, это Бог не хочет, чтобы он сейчас находился в Милане или это его собственное чувство неприятия этого города?

А еще он ни как не мог представить себя механиком и совершенно не жаждал им становиться. Он очень любил отца и уважал его желание укрепить статус и благополучие семьи, но сама мысль о том, что ему предстоит заниматься всю жизнь делом, которое ему не только не интересно, но и неприятно, претила Винченцо.

Он грустно вздохнул и посмотрел по сторонам. На углу мальчик держал в руках стопку газет и, размахивая одной из них, кричал на всю улицу, озвучивая заголовки.

— В Италии будет сформирован новый кабинет министров! — выкрикивал он. — В водах у берегов Сардинии затонуло рыболовное судно! Спасся только один человек! В Париже собираются снести Эйфелеву башню! Железная Дама больше перестала быть нужной Парижу, простояв всего один год!

Винченцо купил газету и, развернув ее, на второй странице увидел фотографию Эйфелевой башни, уже ставшей символом Парижа, и долго смотрел на ее изображение.

— К черту все! — прошипел он и обернулся к мальчику. — Скажи, как пройти к вокзалу. Из Милана ведь ходят поезда в Париж?

— Да, сеньор, ходят, — шмыгнул носом мальчишка. — Вам нужно пройти по этой улице три квартала, затем свернуть на площади налево и пройти еще четыре квартала. А когда вы окажетесь на площади Сан Бабило сверните на право, а там рукой подать. Сеньор у вас не будет лишней монетки для меня?.. Спасибо, сеньор. И еще… Мне кажется, что будет проще, нанять извозчика, иначе вы проплутаете весь день, не зная города…

— К черту все! — повторил Винченцо и махнул рукой проезжавшему мимо извозчику.

Утром, пока Фабрицио еще спал, гулко сопровождая сон заливистым храпом, Винченцо вышел из гостиницы с баулом и котомкой в руках. Он спешил. Поезд на Париж отходил через час.

Глава вторая. Здравствуй, Париж

1
Маленькая комнатка с серыми стенами и потолком.

Одноместная кровать, на которой расплющился старый матрац, аккуратно заправленный тонким темно–синим одеялом, и подушка в пожелтевшей от времени наволочке. Обеденный столик с резными ножками, выкрашенными в зеленый цвет и накрытый чистой, хоть и старой скатертью. На столе сиротливо расположились фарфоровая вазочка и небольшой подсвечник с почти целой свечей. Второй подсвечник стоял на подоконнике. Два стула, шкаф, посудная полка. Невысокая этажерка с кастрюлями, чайником и сковородой. В углу чугунная печь, прокопченая труба от которой через всю комнату выползала в окно. Возле печки, навалившись плечом на стопку поленьев, смиренно ждал своей участи чумазый мешок с углем. Над кроватью пустая книжная полка. Через всю комнатку по обшарпанному, давно некрашеному полу пролегла домотканая ковровая дорожка. В углу напротив печки, стыдливо прятался умывальник.

Винченцо опустил свои пожитки и, пройдя через всю комнату по скрипучему полу, выглянул в окно, выходящее в узкий колодец двора. Из окна напротив, отодвинув легкую занавеску, смотрела ничего не выражающим опустошенным взглядом женщина лет тридцати пяти. Спустя мгновенье, занавеска опустилась, и он почувствовал от этого облегчение, словно кто–то отгородил его от неведомых бед.

«Душно…» — подумал он и отворил форточку.

Свежий воздух, выгоняя духоту и влажность, впорхнул в его новое жилище вместе с цокотом копыт по мостовой, звоном разбитого стекла и приглушенными расстоянием криками из переулка.

Юноша улыбнулся. Это был первый в его жизни угол, в котором он будет жить один. Ни взбалмошных братьев (Федерико не в счет — он еще слишком мал), ни вездесущих капризных сестренок, ни матери, ни отца, ни тётушек–приживалок. Он по своему желанию может лечь спать раньше обычного срока, или, напротив, не ложиться вовсе. Он сможет всю ночь напролет что–нибудь рисовать, читать, смотреть на звезды. Хотя, какие звезды в таком большом городе? Захочет — поест, а захочет…

Тут он вспомнил, что не ел со вчерашнего дня. Что ж! Вот и повод пройтись по Парижу.

Смахнув тряпкой дорожную пыль с ботинок, он вышел в общий коридор и столкнулся нос к носу с соседом из комнаты напротив.

— Добрый день, месье! — произнес он по–французски.

— Чао! — ответил молодой человек лет двадцати и приветливо улыбнулся. — Еще один итальянец в Париже. Когда приехал?

— Сегодня, — изумился Винченцо. — Месье знает итальянский язык?

— Месье итальянец, — рассмеялся сосед. — Риккардо Манцони из Чезенатико. Это между Равенной и Римини, область Эмилия–Романья. Слышал о таком месте?

— Нет, — растерянно пожал плечами Винченцо.

— Ну, как же так? Все итальянцы слышали о Чезенатико.

— А я Винченцо Перуджио из Деменци.

— М-да! Беру свои слова обратно, — рассмеялся Манцони. — Я тоже не слышал о Деменци. Это где?

— Провинция Комо, Ломбардия. Это почти на самой границе со Швейцарией.

— А! — воскликнул Риккардо. — Ломбардия! Зеленый край строптивых дев. Будем знакомы.

Он протянул руку и Перуджио поспешил ее пожать. Оба направились к лестнице. Где–то в дальнем конце коридора открылась дверь, и на весь этаж пролился женский смех.

— Значит, ты только сегодня приехал? — снова спросил Манцони, когда они уже вышли из здания.

— Да.

— А куда сейчас собрался? К знакомым, родственникам или просто погулять?

— Нет, — ответил Винченцо. — У меня нет в Париже никого знакомых. Я просто решил что–нибудь перекусить. Думал заглянуть в какую–нибудь лавку или кафе.

— Прекрасно! Я как раз направляюсь в одно заведение. Там можно неплохо поесть. И выпить. И еще… Ты сильно голоден? Если да, то возьмем извозчика. А так, можно и пешком. Тут недалеко. Пара кварталов.

— Лучше пешком. Если не далеко.

2
Они вышли на Итальянскую улицу и направились на север. Риккардо то и дело крутился, рассматривая попадавшихся на встречу девушек и делал вид, что совершенно не замечает мужчин, при этом почти не умолкал.

— Париж — город великолепных возможностей. Он прекрасен. Не настолько, конечно, чтобы соперничать с Римом, или Неаполем, или Флоренцией, но все же он прекрасен. Особенно весной. Женщины здесь милы и общительны и, что удивительно, хорошо пахнут. Ах, какие женщины весной в Париже, Винченцо! Кажется, что по бульварам передвигаются вазы с цветами. Тебе обязательно надо побывать на Елисейских полях, или в саду Тюильри, или на канале Сен–Мартен, или даже на Монпарнасе.

— Но сейчас же не весна, а лето. Июнь, — пожал плечами Перуджио.

— Не важно, — парировал Риккардо. — Женщины Парижа хороши круглый год. Вот смотри, какая красотка. Представляешь, они все здесь носят чулки. Это чтобы мы мужчины подольше мучились, раздевая их. Наивно, конечно, но такие здесь нравы. О! Погоди–ка! Ты краснеешь? Неужели ты еще ни разу… Мама мия! Ничего! В этом городе ты свое наверстаешь.

Они обогнули круглую как тарелка площадь Италии, на которой с десяток извозчиков устроил себе стоянку, и направились по улице Гобеленов. Винченцо с интересом рассматривал дома, читал на стенах таблички и вывески, запоминая названия улиц, бульваров и переулков. Глаз выхватывал названия магазинов, салонов, кафе, ателье и укладывал плотной стопочкой на полках памяти. Вот бакалейная лавка месье Кремо, о чем гласит рекламная вывеска над входом. Здесь шляпный салон «Клеопатра» мадам Жанны. А через улицу от них кафе «Межан», столики которого были выставлены на улицу, чтобы посетители могли наслаждаться ароматным кофе на свежем воздухе.

На перекрестке улицы Гобеленов и Банкирского переулка прямо напротив огромного старинного здания Мануфактуры Гобеленов[3], занимающего целый квартал, Винченцо вдруг увидел седовласого художника, что–то рисующего на мольберте.

Перуджио, забыв обо всем, побежал через улицу, чуть не угодив под экипаж.

— Эй! Винченцо! Куда ты? — только и успел крикнуть, увлекшийся рассказом о парижских женщинах Манцони, но его новый знакомый был уже на другой стороне улицы и стоял за спиной у незнакомого художника, разглядывая его творение.

На холсте незнакомца строилась улица Гобеленов, уходящая в перспективу туда, где сходились рю Монж и улица Клода Бернара. На улице стояла прекрасная солнечная погода, а на полотне еще незаконченной картины шел дождь, омывая черепичные крыши, стены домов и булыжную мостовую, расплескивая влажные блики и создавая ощущение чистоты и спокойствия. Художник оживил пейзаж, впустив на тротуары спешащих укрыться от непогоды людей в плащах и с пестрыми зонтами, словно они боялись вернуть себе невинность через омовение дождем.

Риккардо, наконец–то, дождавшись, пока проедет стайка велосипедистов, тоже присоединился к Перуджио и уставился на мольберт.

— Хм! — произнес он, будто оценивал картину в галерее перед покупкой.

Художник обернулся.

— Что, простите? — спросил он.

— Нет–нет, месье, ничего! — поспешил ответить Манцони по–французски. — Немного странно видеть, что у вас на картине идет дождь, когда на самом деле над Парижем ни облачка. А так все похоже. Очень даже похоже.

— О! — воскликнул художник. — Видите ли, месье, я стремлюсь запечатлеть не сам пейзаж, а отношение к нему. Я импрессионист.

— Импрессионист? — переспросил Риккардо. — Это как?

— Это новое течение в живописи, — вступил в разговор Винченцо.

— Ну, не такое уж и новое и не только в живописи, — воскликнул художник, вновь вернувшись к работе. — Однако, молодой человек прав — это действительно течение. Оно несет, подобно полноводной реке свет в сердца людей. Оно выплескивает искусство за дамбу догм, ограждающих мир художника. Оно сносит преграды ханжества и примитивности на своем пути и дарит умиротворение и радость от осознания значимости человеческого места во Вселенной.

— Ух, ты! — наиграно восхитился Манцони. — Вы прямо как те парни из кафе «Монпарнас», что называют себя поэтами и художниками. Они тоже часто так говорят — красиво, высоко и запредельно непонятно. Простите, месье, но нам пора идти. Нас ждет неугомонный Париж. Всего доброго, месье.

Он подхватил Перуджио под локоть и потащил за собой.

— Прости, Риккардо, — запротестовал тот. — Я хотел посмотреть…

— Брось, Винченцо. Это Париж. Здесь такое можно встретить на каждом углу. Ты скоро привыкнешь. Видишь ли, одна четверть этого прекрасного города художники, вторая четверть — поэты.

— А еще две четверти? — спросил Перуджио, с грустью оглядываясь на импрессиониста.

— А оставшиеся две четверти — это женщины, — ответил Манцони, снимая шляпу перед очередной красоткой.

3
— А что это за кафе, о котором ты говорил, — спросил Винченцо, все еще оглядываясь назад, хотя уличный художник остался далеко позади.

— «Монпарнас»? — усмехнулся Манцони. — Есть такое кафе. В нем собираются те, кто считает себя поэтами, художниками и музыкантами. Там постоянно кто–то поет, читает стихи или, просто, рисует. Туда приходят прекрасные раскованные женщины. Нет–нет! Не шлюхи… Хотя и эти тоже есть. Таких кафе множество. Поэты делятся на несколько групп. Смешные. Они спорят между собой, ктолучше. Вот и собираются по интересам. В «Монпарнасе» одни, в «де Флёр» другие, в «Ротонде» — третьи. Не понимаю я их. Для меня все равно лучшие поэты Данте и Петрарка.

— А мы можем с тобой пойти в это кафе?

— А зачем тебе?

— Видишь ли, я собираюсь поступать в школу изящных искусств. Я тоже немного художник.

Риккардо посмотрел на него, как на умалишённого.

— Ты серьезно? — спросил он с недоверием.

— Да, — кивнул Винченцо. — Я не то чтобы художник, но, говорят, у меня неплохо получается.

— Кто говорит?

— Мой учитель сеньор Богетти. Он даже хотел мне помочь поступить в художественную школу в Милане. Только отец решил, что я должен учиться на механика, а я в порыве непослушания сбежал в Париж, учиться на художника.

— Ты серьезно? — покачал головой Манцони. — Вот уж не думал, что встречу художника земляка. Хотя здесь много итальянцев и художников в том числе. Тоже между собой спорят, но держатся дружно. Сам я с ними не знаком, но в лицо некоторых знаю. Вот почему ты знаешь, кто такие эти… Как их… им… импр…

— Импрессионисты?

— Вот–вот! Они.

Он остановился и воскликнул:

— Слушай, Винченцо! Поехали в «Ротонду». Там как раз легче всего встретить итальянца–художника. Ты согласен?

— Конечно!

— Тогда, давай наймем извозчика. Не то, чтобы это далеко, но все же приличное расстояние. Тебе повезло, что встретился со мной — я отлично знаю Париж. Только, прошу тебя, не заумничай так же как и они. Эй! Извозчик!

4
Спустя четверть часа они остановили фиакр на пересечении бульвара Монпарнас и улиц Бреа и Деламбре.

Кафе «Ротонда» пока еще не знаменитое, но уже популярное заведение в центре Парижа, а, значит, в эпицентре бурления страстей, поэзии и живописи. Столики для посетителей выставлены даже на улице. Благо погода в этот июньский день балует парижан солнцем.

Суетливые гарсоны в длинных белых фартуках разносят ароматный кофе и круасаны. Какой–то тучный господин в старомодном цилиндре и с моноклем на левом глазу макает одной рукой круасан в чашку и отправляет его в рот, а в другой держит газету "Паризьен", при этом что–то ворчит и качает головой. За столиком у окна расположилась молодая пара: девушка в цветастом платье с кружевным воротником и мужчина лет двадцати пяти в соломенной шляпе, сняв, которую небрежно опустил на свободный стул рядом с пристроенной черной тростью. Молодой человек махнул рукой проходившей мимо цветочнице и приобрел для своей дамы букет душистой сирени.

Манцони и Перуджио прошли внутрь «Ротонды», и Риккардо тут же замахал рукой кому–то из знакомых. Из дальнего угла, где вокруг большого стола собралась группа из восьми человек, ему в ответ взметнулась легкая женская ручка, и звонкий голосок сообщил всем присутствующим:

— Риккардо! Милый Риккардо! Иди к нам. Здесь еще есть места. Ну, иди же. Гийом читает свои новые стихи. Они бесподобны!

— О! Софи! — воскликнул Манцони, подводя своего спутника к столу. — Ты все так же великолепна. Нет! Ты блистательно божественна! Разреши представить тебе и твоим друзьям моего земляка итальянца, лишь сегодня прибывшего в Париж. Винченцо Перуджио. Остальное он сам расскажет о себе. Но перед этим ему необходимо поесть, ибо музы на пустой желудок не приходят.

— Как раз наоборот, — покачал головой худощавый юноша с орлиным носом. — Музы сопутствуют тем, кто голодает. Взять хотя бы Рембó, Малармé[4]. Я не уверен, что они писали свои шедевры, будучи сытыми.

— Ах! Себастиан! — всплеснула ручками Софи. — Ты опять за свое! Рембо был достаточно известен еще до приезда в Париж. Жители Шарлевиля цитируют его стихи на каждом шагу. Это ли не говорит в пользу известности?

— Известность поэта, — возразил Себастиан. — не всегда соотносится с его сытостью. Можно быть великим поэтом, музыкантом, художником, но при этом умереть голодной смертью. Софи! Прекрасная щебетунья! Не все так красиво складывается в нашей жизни, как мы хотели бы. Правда, Гийом? Прочти, пожалуйста, еще раз это стихотворение.

Франтоватый молодой человек в черном френче встал в полный рост и, пока вновь прибывшие гости рассаживались, вскинув руку, продекламировал: —

Улетела моя щебетунья
От меня под дождем проливным.
В городок по соседству улетела моя щебетунья,
Чтобы там танцевать с другим.
Что ни женщина лгунья. Лгунья![5]
— Браво! — восхищенно зааплодировала Софи. — Вот видишь, Риккардо! Не правда ли он восхитителен.

— Это ты о Гийоме или о стихе? — иронично спросил Себастиан.

— Конечно же, о стихотворении! — не поняла иронии девушка. — Хотя, месье Аполлинер[6] тоже очень мил. Гийом, прочтите еще что–нибудь.

Гийом, еще не успевший сесть, вновь вскинул руку.

— Любовь, — произнес он. —

Кольцо на пальце безымянном
За поцелуем шепот грез
Вся страсть признания дана нам
В кольце на пальце безымянном
Вколи в прическу пламя роз[7]
— Браво! — вновь воскликнула Софи. — Вся страсть признания дана нам в кольце на пальце безымянном… Прекрасно! — увидев, спешащего к ним официанта, она произнесла королевским тоном. — Гарсон, принесите нашим друзьям ваше восхитительное рагу. И, конечно же, вина. Итальянцы любят вино. А пока… Гийом прочтет нам еще что–нибудь.

Аполлинер вновь вскочил и, вдохновленный вниманием, стал декламировать:

Сантабаремский монах,
Одетый в черную рясу,
Бледные руки простер, призывая Лилит.
Орлан в ночной тишине
Прокричал зловеще три раза
И воскликнул монах: "Летит она! Вижу, летит!
А за нею три ангела…"
— Здесь обрывается книга, которую черви изъели,
И встает предо мною далекая ночь
С ущербной луной;
О императорах думаю я византийских,
Затем предо мной
Возникает алтарь в облаках фимиама,
И розы Леванта мерещатся мне,
И глаза алмазные жаб, загораясь, мерцают во тьме,
И думаю я о магической книге,
Которую черви изъели;
Алхимика вижу я,
Вижу монаха в заброшенной келье,
И я погружаюсь в мечты, а рассвет аметистом горит,
И не знаю сам почему,
Я думаю о бородатых уродах, о великанах, о тайне
Лилит,
И охвачен я дрожью;
Мне слышится в комнате шорох,
Как будто шелк в полумраке шуршит.[8]
5
Возвращались домой поздно вечером, разгоряченные вином и общением в теплой компании почти незнакомых людей. Риккардо нахваливал женские прелести парижанок, предлагая провести следующий вечер на Монмартре в объятиях какой–то Великолепной Шарлоты или Зизи, или Клод.

— А! Не важно. Они все хороши. Каждая по–своему. Как–нибудь я свожу тебя в Мулен–Руж. Вот где вселенское средоточие женской красоты.

— А чем ты занимаешься, Риккардо? — спросил Перуджио. — Ты учишься или работаешь?

— Это очень сложный вопрос, на который я постараюсь тебе ответить, но совсем не уверен, что ты поймешь. Я нигде не работаю и нигде не учусь. Я просто живу полной жизнью — бываю, где захочу, общаюсь, с кем хочу, пью, что хочу. При этом вокруг меня всегда прекрасные женщины.

— А на что ты живешь? — не понял Винченцо.

— О! У меня покровительницы, которым далеко небезынтересно мое финансовое положение.

— Это как?

— Все просто, мой дорогой друг. Я профессиональный жиголо. Я молод, достаточно красив, и, что немаловажно, нравлюсь дамам, среди которых есть весьма богатые особы. У этих особ есть мужья, неспособные удовлетворить их огненные страсти, и деньги, позволяющие этим женщинам жить своей жизнью. И тут на сцену выхожу я, умеющий дать даме то, чего не дают мужья. За это прекрасные создания благодарят, как могут. Вот и все.

— Прости, но это напоминает мне… ну…

— Проститутку? По сути, так и есть. Но я предпочитаю смотреть на это чуть по–другому.

6
— И так, молодой человек, вы прибыли в Париж из Италии.

— Все так, месье. Провинция Комо. Это в Ломбардии.

— М-м! Комо! — воскликнул метр Шанталь, представитель приемной комиссии в Национальной высшей школе искусств[9]. — Сам Наполеон Бонапарт отзывался о Комо, как о местах, где надежды властвуют над желаниями.

— О, да, месье! У нас чудесные места. Правда, я не из самого Комо, а из небольшого селения Деменци. Это совсем рядом.

— И все же, месье Перуджа…

— Простите, месье, — перебил его Винченцо. — Моё имя Винченцо Перуджио. А Перуджа — это город в Италии. Говорят, что мой дед был оттуда, поэтому фамилия наша созвучна с названием этого славного места. Джузеппе Гарибальди наградил моего деда поместьем близ Комо за заслуги и теперь мы там живем… Вот…

Метр Шанталь поморщился и продолжил:

— И все же, месье Перуджио, я вынужден вас огорчить. Мы с некоторых пор не берем к себе на обучение иностранных студентов. Опекунский совет и кое–кто из правительства неоднократно напоминал нам, что мы не зря называемся Национальной высшей школой искусств.

— Но как же так, месье! — ошеломленно воскликнул Винченцо.

— Увы, месье. Я не в силах что–либо для вас сделать. Попробуйте найти себя в другом учебном заведении. Всего доброго. Обескураженный отказом, он свернул с улицы Бонапарта на бульвар Сен–Жермен и побрел в сторону рю Монж. На душе скребли кошки, и погода изменилась к худшему. Может, зря он слушал рассказы сельского учителя сеньора Богетти о Париже, который сам никогда не бывал дальше Милана? И сдались ему эти книги месье Дюма о мушкетерах, королях. В конце концов, не так уж плохо было в Италии. Мог бы отучиться и в Милане, или в Венеции, или во Флоренции.

«Отец отпустил меня учиться в Милан, — сокрушался Винченцо. — А я, не пробыв там и двух дней, умчался во Францию. И что? Мама меня проклянет. Для нее я стал тем самым мотом и бездельником. Денег на обратную дорогу, конечно, хватит, но домой возвращаться тем же, кем вышел из него, то есть ни кем, совершенно не хочется».

— Месье, купите газету, — услышал он вдруг.

Перед ним стоял чумазый мальчик с пачкой газет в руках.

— «Фигаро», — прочел название газеты Перуджиои протянул мальчику монетку.

«Надо же! — подумал он, сворачивая газету в трубку. — Название итальянское. Что ж? Почитаю вечером».

— Винченцо! Извозчик, останови! Винченцо!

Перуджио обернулся. На подножке фиакра стоял Риккардо и махал ему рукой.

— Винченцо! Куда ты пропал? — затараторил Риккардо. — Я с утра приходил к тебе, а тебя и след простыл.

— Я ходил… — начал, было, Перуджио и осекся, увидев на сидении фиакра миловидную девушку в розовом платье и соломенной шляпке, украшенной цветами. Он приподнял кепку. — Мадемуазель!

— Винченцо, усаживайся быстрей, и мы помчимся на Монмартр, — Манцони ухватил Перуджио за руку и втащил на сиденье. — А по дороге я познакомлю тебя с этим божественным созданием.

После того, как Винченцо уселся, Риккардо продолжил:

— Познакомься, мой друг. Это мадемуазель Ноэль Брюне. Не правда ли, она очаровательна, как подснежник.

Девушка смущенно хихикнула.

— Полноте, Риккардо. Вы заставляете меня краснеть, а, как всем известно, подснежников красных не бывает.

— О! Прекрасная Ноэль! У художников все бывает. Красные подснежники, синий лес, оранжевое море. А мой друг Винченцо, как раз, художник. Кстати, почитаемый вами испанец… Все ни как не запомню его имя. Как бишь его зовут?

— Вы имеете в виду Пабло Пикассо?

— Да–да! Этот самый Пикассо. Так вот у него и вовсе все квадратное и угловатое.

Девушка звонко рассмеялась.

— Не квадратное, а кубическое. Его стиль так и называется — кубизм. Что ж. Он сюрреалист и видит все по–другому.

Риккардо повернулся к Перуджио и замахал руками.

— Избавь меня еще от одной лекции, объясняющей, что такое кубизм и сюрреализм. Мне хватило прошлого раза.

— Месье, Винченцо — это имя или фамилия? — спросила мадемуазель Брюне, мило улыбаясь.

— О! Простите, мадемуазель! — смутился Винченцо. — Винченцо имя, конечно же. Винченцо Перуджио. Я из Ломбардии.

— Вы тоже приехали покорять Париж, месье Перуджио? Какое направление в искусстве предпочитаете вы?

— Я пока еще не художник, — ответил Винченцо, и строго посмотрел на Риккардо, мол, хватит уж. — Я как раз и приехал в Париж, чтобы учиться. Но мне только что отказали, дескать, не берут на обучение иностранцев.

— Отказали? — ахнула Ноэль. — Как печально! А куда вы обращались?

— В Национальную высшую школу изящных искусств.

— Не переживайте, Винченцо. В Париже, насколько мне помнится, существуют еще художественные учебные заведения. На пример, Академия Жюлиана[10]. Там к обучению иностранцев относятся положительно. Или другие школы искусств. Вам проще пройтись по Монмартру и поговорить с уличными художниками. Они знают все, что касается их ремесла. И позвольте вас просить, когда вы посчитаете, что стали художником, нарисуйте, пожалуйста, мой портрет.

— Непременно, мадемуазель, — улыбнулся, наконец, Винченцо.

— Ну, вот и славно! — воскликнул

Манцони. — А теперь отложи все свои дела, и поехали с нами сначала на Монмартр, а после сытного обеда на Елисейские поля. Ты ведь еще не взбирался на Эйфелеву башню? А стоит! Не сегодня, так завтра ее снесут.

7
Следующая неделя прошла в бесконечных поисках. В академии Жюлиана ему отказали, сославшись на то, что у него нет начального художественного образования. В двух частных школах изящных искусств тоже. На этот раз в одной из них был уже закончен набор, и не оказалось свободных мест, а в другую принимали лишь детей с десяти лет.

Деньги таяли на глазах. Винченцо начал жестко экономить на всем, включая еду. В какое бы кафе теперь не звал его непоседа Манцони, он вынужден был отказываться.

И в тот момент, когда Перуджио уже принял решение о возвращении домой в Деменци, случилось чудо. Наступил тот самый день, который он будет вспоминать всю свою жизнь, как самый прекрасный, самый светлый и самый впечатляющий. День, который начался с самобичеваний и щемящей жалости к самому себе, с проклятий в адрес своих невезучести и бесталанности, с желания вернуться домой. День, который закончился, казалось, триумфом, новыми впечатлениями, знакомствами, ощущениями, переполнившими его, чувствами, выплёскивавшимися через край, будто вино из бокала.


Винченцо с утра разложил на кровати вещи и собирался начать их упаковывать в дорожный баул, да все не решался. Руки не поднимались, словно что–то не пускало его, не позволяло сдаться. Он ходил по клетке комнаты, будто зверь в зоопарке, куда его однажды затащил неугомонный друг Риккардо.

Вдруг в дверь постучали. На пороге стоял сияющий лучезарной заразительной улыбкой Риккардо в новеньком с иголочки костюме из полосатого твида, в белой накрахмаленной рубашке с бабочкой. В петлице, приковывая к себе внимание, пламенела гвоздика. Руки Риккардо, явно что–то пряча, заложил за спину.

— Друг мой, Винченцо! — воскликнул Манцони. — Я не дам тебе возможности ни изобрести какую–либо причину, ни отказаться от моего предложения вообще. Отложи все свои планы, в том числе бегство в Италию, на неопределенный срок. Так как, сегодня мы празднуем… Нет. Не так. Сегодня у нас с тобой есть более важные дела.

— Какие, например? — спросил Перуджио. — Опять потащишь меня в какое–нибудь заведение? Уволь. У меня, увы, нет ни настроения, ни денег.

— Я же сказал, — наигранно возмутился Риккардо. — Сегодня я не принимаю отказов. Немедленно собирайся, покинь сию обитель скорби и окунись в пеструю развеселую жизнь Парижа. А уехать домой ты сможешь и завтра. Если, конечно, захочешь. И не говори мне об отсутствии средств. Сегодня я угощаю. Будем кутить, пока не устанем и не свалимся под стол у ногочаровательных парижских дам. И у меня к тебе будет одна просьба. Не надевай, пожалуйста, сегодня на свою талантливую голову эту безвкусную кепку, так как я купил тебе в подарок вот эту великолепную шляпу.

Манцони выпустил, наконец–то, руки из–за спины и протянул Перуджио черную фетровую шляпу с высокой тульей, широкими полями и бежевым околышем.

— Но… — начал, было, Винченцо и тут же был остановлен ликующим Риккардо.

— Ты забыл? Ни каких отказов. На все отказы с твоей стороны сегодня накладываются табу. Будь любезен поторопись прихорошиться и собраться — нас внизу уже ждет фаэтон. Даю тебе пару минут. Это все чем мы… Нет! Чем ты располагаешь. Жду тебя в экипаже.

8
Фаэтон свернул с улицы Гобеленов на рю Монж. Лошади шли довольно резво, не разрешая себя обогнать, уже вошедшим в моду, велосипедам.

Хоть небо и заволокло серыми низкими облаками, все же в Париже стояла теплынь. Спешащие по своим делам парижане, были легко одеты. Новая шляпа непривычно сидела на голове, заставляя волосы немного скучать по легкой кепке. Винченцо стянул с головы шляпу и укоризненно покачал головой, глядя на Риккардо, бурно и слишком громко восхищавшимся парижанками.

— Очнись, Винченцо, — восклицал Манцони. — Ты думаешь, если ты не поступил в свою школу искусств в этом году, то жизнь остановилась? Ерунда! Жизнь продолжается и она чертовски хороша. Как вот эта юная цветочница с букетиками фиалок в своей корзинке. Посмотри, как она мила и свежа. Неужели так необходимо грустить по мелочам?

— По мелочам? — возмутился Винченцо. — У меня не осталось денег, чтобы жить в этом твоем распрекрасном городе. Он слишком дорогой для жизни.

— Что же ты хотел, друг мой? Это же Париж, а не твоя деревня. Как там она называется? Деменци? Да, здесь в Париже многие не знают, что такое Италия и, где она находится. Не говоря уже о твоей и моей деревнях. В Италии ты мог проснуться с утра, выйти из дома, сорвать с ветки яблоко или грушу и съесть ее, если голоден. А здесь придется поработать, попрыгать, чтобы купить это самое яблоко. Под лежачий камень вода не течет. Ты наверняка думал, что достаточно приехать в этот город, и ты сразу станешь знаменитым? Ничего подобного! Не все итальянские художники снискали здесь славу. Да, что там итальянцы, мой друг! Не все французы здесь в почете. Париж капризен, как принцесса на выданье. Сначала надо потрудиться и как следует, чтобы завоевать его сердце. А ты сразу лапки поднял, хвостик поджал и готов все бросить. У тебя есть мечта. Тебе стоит бороться за нее, а не сбегать от собственной тени. Устройся на работу, подкопи денег, а на следующий год с новыми силами и опытом… Но не сдавайся. Не убивай мечту. А сейчас хватит о грустном.

— А о чем тогда? О юбках?

— Почему бы нет? — улыбнулся Риккардо, вставая во весь рост и вскидывая руки вверх. — Я же сказал — жизнь прекрасна. Посмотри вокруг. Мадемуазель, пожалуйста, улыбнитесь моему другу. Может, это растопит его сердце.

— Баста, Риккардо! Хватит. Сядь же. Ты лучше скажи, куда мы едем? Мы уже подъехали к Нотр Дам де Пари.

— Да–да! Позади бульвар Сен–Жермен. Еще немного и мы проедем мимо Консьержери через Сите и нас примет в свои объятья площадь Шатле. Потом еще немного и мы будем на Монмартре. Сегодня мы с тобой едем в кафе «Две Мельницы». Это в самом конце Монмартра. Там, где улицу Лепик пересекают бульвар Клиши и улица Робера Планкета. Я понимаю, что названия этих улиц и бульваров тебе пока ни о чем не говорит, однако запоминай их, так как тебе в будущем это очень пригодится.

— Зачем? — отмахнулся Винченцо. — Я все равно скоро уеду в Италию.

— Да. Пожалуйста, — подмигнул ему Манцони. — Но это будет не сегодня. А сегодня ты будешь любоваться Парижем. И так за площадью Шатле нас будет ждать Севастопольский бульвар, с которого мы свернем на улицу Марселя…

9
В кафе было немноголюдно в этот час. Видно было, что оно только что открылось. Два посетителя сидели за дальним столиком и, громко, очевидно думая, что их никто не понимает, или потому что были пьяны, разговаривали по–немецки. Они пили пиво (и это в столь ранний час!), закусывая яичницей с тонкими колбасками, то и дело, звонко чокаясь стеклянными кружками. И каждый раз, когда они чокались, метрдотель закрывал глаза и морщился, боясь, что кружки вот–вот разлетятся на осколки.

За столиком у входа спиной к двери сидел пожилой человек и, помешивая ложечкой давно остывший кофе в маленькой чашечке, любовался видом из большого витринного окна. Пожилой человек обернулся на входящих и, взглядом с пронзительным прищуром, от которого по телу побежали мурашки, продырявил их насквозь, будто прочитал их как книгу. Затем взгляд его угас, и он, потеряв интерес, снова уставился в окно.

Еще на улице у входа Перуджио увидел надпись, сделанную мелом на черной доске, которая гласила, что сегодня в меню «Двух Мельниц» итальянская кухня: салат с перцем, равиоли, паста с морепродуктами, сырный суп и улитки.

«Я никогда не ел улиток, — подумал, входя в кафе Винченцо. — И почему все думают, что если ты итальянец, то обязан, есть всякую гадость?»

Перуджио и Манцони расположились за соседним с пожилым мужчиной столиком. К ним тут же подбежал шустрый гарсон.

— Что желают месье?

Винченцо выразительно посмотрел на Риккардо и развел руками, мол, ты меня сюда притащил, ты и делай заказ, а я посмотрю, что из этого выйдет. Манцони не растерялся, и, не снимая улыбки с лица, произнес с видом человека, всю жизнь шляющегося по парижским кафе:

— Принесите нам, пожалуйста, все то, что означено у вас в меню у входа, и добавьте к вышеперечисленному бутылку красного итальянского вина. А еще, месье…

Он поманил гарсона пальцем и зашептал ему что–то на ухо.

— О, месье!.. — воскликнул официант, явно намереваясь что–то спросить, но Риккардо зашипел на него.

— Тсс! Прошу вас, месье!..

Когда гарсон удалился выполнять заказ, Манцони откинулся на спинку сиденья, и с видом победителя посмотрел на Перуджио.

— Что ты задумал? — насторожился тот.

— Всему свое время, мой друг. Всему свое время. На сегодня я твой доктор, и я намерен вылечить тебя от меланхолии.

— Неужели? И каким же способом?

— Сейчас увидишь.

В этот момент появился официант с подносом в руке. На подносе лежал остро отточенный карандаш и лист мелованной бумаги. Гарсон положил их перед Винченцо.

— Что это? — удивился тот.

— А ты не видишь? Бумага и карандаш.

— Зачем?

— Друг мой Винченцо! — улыбка не сходила с лица Риккардо. — Сегодня у меня день рождения, и я хочу, чтобы ты сделал мне подарок. Нарисуй мой портрет.

— Ты серьезно?

— Поверь. Я очень серьезен. Я хочу отправить его падре Бельконте — руководителю приюта, в котором я вырос, чтобы он, глядя на него знал, что у меня все хорошо и волноваться не стоит. Нарисуй меня улыбающегося, румяного и немного умного. Последнее, правда, не обязательно — он и так знает, что я гений. И так. Вот карандаш, а вот бумага. Приступай, пока нам не принесли заказ.

Винченцо опустил глаза на пустой лист. В руках появился знакомый зуд. Но он никогда, вот так, с натуры, не рисовал портреты. По памяти — да. А сидя напротив модели…

Рука сама потянулась к карандашу.

Штрих. Еще один. Еще. Карандаш, сначала неуверенно, а затем все быстрее и быстрее затанцевал по листу, выводя линии, отмечая тени и блики, где–то пройдясь жирно, а где–то, напротив, лишь слегка коснувшись поверхности. Штрих. Еще штрих. Штрихи перерастали в линии и снова укорачивались. Линия. Еще одна. Еще штрих.

Через некоторое время официант принес бокалы, вино и салат с перцем. Он тихо и аккуратно, чтобы не мешать Перуджио, расставил все на столе и удалился, мельком взглянув на рисунок, после того, как Риккардо продегустировал вино и дал знак, что сам разольет его по бокалам.

Казалось, Винченцо не заметил ни появления гарсона, ни салата, ни вина. Он был целиком поглощен святодейством, войдя в раж. Неутомимый карандаш, подчиняясь глазу и руке художника, то мелькал, как крылья колибри, растворяясь и становясь почти прозрачным, то замирал, словно рыцарь на распутье, не ведающий дороги, а затем вновь пускался в пляс.

Перуджио отложил карандаш, как раз в тот момент, когда гарсон вынес из кухни, густо пахнущие приправами блюда.

— Все, — выдохнул он и протянул рисунок Манцони.

Риккардо долго всматривался в портрет, постепенно становясь все серьезней и серьезней, затем он, совершенно по–мальчишески, шмыгнул носом и с восторгом на все кафе воскликнул по–французски:

— Винченцо! Ты это сделал. Ты великолепен. Это действительно я! Дьявол! У тебя и в правду талант.

Официант заглянул Манцони через плечо и покачал головой, мол, так и есть, затем с уважением посмотрел на Перуджио и удалился.

— Позвольте взглянуть, месье, — вдруг раздалось за спиной у Винченцо.

Он обернулся и увидел заинтересованное лицо пожилого человека, что сидел с чашечкой давно остывшего кофе.

— Поверьте, месье, я в этом разбираюсь. Мое имя Моне. Клод Моне[11]. Вам, скорее всего, оно ни о чем не говорит, но в некоторых кругах я немного известен.

Риккардо охотно встал и, обойдя стол, вручил листок незнакомцу.

— Позвольте представиться, — сказал Манцони. — Меня зовут Риккардо Манцони, а моего друга Винченцо Перуджио. Мы оба итальянцы.

Моне повернул бумагу так, чтобы на нее падало больше света, и слегка прищурился. Некоторое время он молчал, переводя взгляд с портрета на оригинал, а затем заговорил, словно вытягивал из себя слова, словно боясь спугнуть рисунок, поцарапать его, смахнуть своим голосом с листа.

— Безусловно, хорошая работа. Вы молодец. Вы, месье, поймали характер вашего друга и сумели перенести его на бумагу. Но ваша рука еще не достаточно тверда. Некоторые штрихи выходят за границы. Светотени лежат не очень ровно. И композиция… Понимаю, что это всего лишь застольный рисунок, но все же… Вы где–то учились, Винченцо?

— Увы, месье, нет, — смутился Перуджио. — Я как раз и приехал в Париж с мечтой получить художественное образование, но во всех учебных заведениях получил отказ по разным причинам.

— О-о! Печально, — с грустью произнес Моне. — Вам необходимо учиться. Хорошо, что у вас есть желание. Когда я был молод, один достойный человек, которого я теперь почитаю, как своего учителя, настаивал на моем обучении, но я относился к этому так, словно я гениальный Моцарт, а меня заставляют копать землю. Ах! Месье Буден! Как много бы я сейчас отдал, чтобы вернуть время вспять! Я начинал с карикатур, а Эжен Буден был прекрасным пейзажистом. Но я по молодости и своенравности, как собственно и все молодые начинающие художники, которых кто–то хоть раз похвалил, презирал всех художников, что старше меня по возрасту и взглядам, считая их заевшимися и обесценившимися. Особенно мне не нравились его маринистические работы. Однажды, зайдя в лавку в Гавре, куда приносил на продажу свои работы, я столкнулся с ним нос к носу, а месье Фуке хозяин лавки произнес: «Месье Буден, позвольте представить вам того молодого человека, карикатурными рисунками которого вы восхищались». Буден горячо потряс мою руку и сказал: «Вы талантливы — это видно с первого взгляда, но, я надеюсь, вы не остановитесь на этом. Всё это очень хорошо для начала, но скоро вам надоест карикатура. Занимайтесь, учитесь видеть, писать и рисовать, делайте пейзажи. Море и небо, животные, люди и деревья так красивы именно в том виде, в каком их создала природа, со всеми их качествами, в их подлинном бытии, такие, как они есть, окружённые воздухом и светом». Но, увы! Я прислушался к его словам не сразу, а гораздо позже. Молодость… Я все так же продолжал подсмеиваться над его морскими пейзажами, пока не понял, что сам по сути ничего еще собой не представляю. И тогда… И тогда я пришел к нему и стал учиться у Великого мастера.

Он помолчал немного, глядя на портрет, а потом, будто пробудился ото сна, встрепенулся.

— Простите, молодые люди. Я вас совсем заговорил. Что поделать? Возраст заставляет возвращаться в прошлое и искать в нем ошибки. К тому же я редко теперь бываю в Париже. Сижу безвылазно в своем Живерни и людей почти не вижу, только молочника, да булочника.

Он грустно рассмеялся.

— Может, пожалуете за наш стол, месье? — спросил стоявший все это время Манцони. — У нас есть очень даже неплохое итальянское вино. К тому же, так случилось, что у меня день рождения. Вот мы и решили с другом отметить его…

— Мы решили? — возмутился Перуджио. — Ты меня насильно привез в это кафе и лишь здесь сообщил о дне рождения.

— Не обижайся, мой друг, — Риккардо примирительно поднял руки. — Надо же было постаревшему на целый год неотразимому Риккардо тебя хоть как–то расшевелить. И так, месье Моне, не желаете ли присоединиться к нашему столу?

— Спасибо, месье, — грустно усмехнулся новый знакомый. — Но, боюсь, что это не будет уместным. Я жду своих друзей, один из которых совершенно не обременен любовью к людям.

В этот момент на входной двери радостно звякнул колокольчик. В кафе вошли двое мужчин. Один маленького роста, почти карлик, с короткими кривыми ногами, заставлявшими его смешно переваливаться во время ходьбы с боку на бок, с брезгливым выражением на бледном лице, короткой стрижкой и выпученными глазами. Второй же полная его противоположность — высокий, широкоплечий, на лице озорная улыбка, длинные кудрявые волосы и борода растрепаны и торчат в разные стороны.

— О-о! — встрепенулся Моне. — Вот и мои друзья. Позвольте вас представить друг другу.

Манцони и Перуджио вытянулись, словно они присутствовали на императорском параде, пока Моне по очередивзмахивал рукой и знакомил их с друзьями.

— Поль Сезанн[12] — художник от Бога. Можно сказать, что он родился с кистью в руках.

Улыбчивый обладатель львиной гривы качнулся в поклоне, и копна кудрей подпрыгнула на его голове.

— Великолепный благородный граф Анри де Тулуз–Лотрек[13].Поверьте, молодые люди, его рука настолько точно и ёмко передает реальность окружающего мира, что невольно задумаешься, а не наместник ли он Творца на земле.

Тулуз–Лотрек с подозрением оглядел молодых итальянцев. Он отдернул свою руку, словно боясь обжечься или испачкаться, когда Риккардо протянул свою для пожатия. Зато Сезанн вцепился в нее и добродушно тряс, повторяя «Очень приятно!». Сразу стало ясно, кого имел ввиду Моне, говоря, что один из его друзей «не обременен любовью к людям».

— А это молодые итальянцы, у одного из которых сегодня день рождения, а второй подает неплохие задатки художника. Вот гляньте–ка и оцените.

Моне протянул листок с рисунком добродушно хмыкнувшему Сезанну. Тот кивнул, пошевелил густыми бровями, бросил взгляд на Манцони и довольно крякнул.

— Не дурно! — произнес он, чуть хриплым, но очень приятным баритоном. — Весьма не дурно. И своеобразно. Не находите?

Он передал листок Тулуз–Лотреку. Тот поморщился и взял протянутый ему портрет двумя пальцами.

— М-да! — проскрипел граф холодно, бросив лишь мимолетный взгляд на бумагу. — Впечатляет…

— Анри! — сказал с укоризной Моне. — Будьте же снисходительны. Молодой человек это нарисовал, даже не обучаясь мастерству художника. А представьте, что бы он смог сотворить, имея образование.

— О-о, месье! — восхитился Сезанн. — Так вы не художник? Браво! Очень неплохая работа. Вам стоит учиться. У вас талант.

— То же самое и я ему сказал — у него талант. Но врожденный талант, как неухоженное растение на клумбе. Его надо растить. Над ним надо работать. Ограждать от сорняков и непогоды. И тогда он раскроется как прекрасный цветок и станет радовать глаз окружающих своей красотой и ароматом. Кто вам привил любовь к рисованию?

— Мой отец и школьный учитель синьор Богетти, — ответил Винченцо. — Отец тоже, не имея художественного образования, рисует. Он землевладелец и ему некогда было учиться, но он прекрасно рисует, что называется, для души. Сеньор Богетти считал, что я должен учиться. Он дарил мне бумагу, краски. Просил меня рисовать плакаты, стенды и пособия в школу. Но в наших краях учиться в художественных школах означает рисовать или перерисовывать картинки из святых писаний для церкви. Вот я и приехал в Париж. Но, увы! Не так–то просто это сделать… В одном месте, мне отказали по той причине, что я иностранец, в другом, внезапно закончился прием студентов, в третьем обязательно требуется начальное художественное образование, в четвертом наличие рекомендаций от именитых художников. И так далее. Я получил отказ везде, куда бы я ни обратился.

— Не огорчайтесь, молодой человек, — сказал Моне и спохватился, будто вспомнил, что–то важное. — Сейчас мы кое–что для вас сделаем. Гарсон! Месье, принесите, пожалуйста, перо и бумагу.

Спустя некоторое время, Моне закончил писать и, поставив свою подпись под запиской, произнес:

— Ну, вот. Теперь вы сможете пойти в Малую художественную школу на Сен–Жермен де Пре к метру Русселю и передать ему эту записку с моими наилучшими пожеланиями. Думаю, он что–нибудь для вас сможет сделать.

Стоявший все это время за его спиной, Сезанн крякнул и попросил:

— Позвольте, дорогой Клод, я тоже чиркну пару слов от себя.

Он присел, взяв перо, быстро что–то написал на бумаге, а затем обернулся к Тулуз–Лотреку и призывно взмахнул своими кустистыми бровями, мол, ваша очередь, граф.

Тулуз–Лотрек поморщился.

— Нет–нет! — отмахнулся тот. — Я не подпишусь. У меня с Русселем очень натянутые отношения еще со старых времен. Боюсь, что моя подпись лишь все испортит. Могу вам от себя добавить, что на бульваре Распай недалеко от кладбища Монпарнас есть контора декораторов, которой управляет мой давний знакомый метр Дюмон. Ему постоянно нужны оформители, маляры, декораторы, так как он все время расширяет своё дело. Можете обратиться к нему от моего имени. Мне кажется, он вам сможет помочь с трудоустройством. И думаю, что на этом закончим, господа. Клод, Поль! Вы, надеюсь, не забыли цель нашей сегодняшней встречи? Вы ведь не просто так приехали из Живерни, а вы из Экс–ан–Прованса, чтобы подбодрить начинающих художников?

— Ох, да Анри! — встрепенулся Моне. — Прошу нас простить, молодые люди. Мы собрались сегодня здесь, чтобы обсудить нашу совместную выставку в салоне у Берты. Удачи вам, месье Перуджио. А вам еще раз наши поздравления с днем рождения. Всего доброго!..

10
День тянулся и тянулся, как лента карнавального серпантина. Но, что удивительно, Винченцо не обременялся сегодня тягучестью времени, потому что события мелькали одно за другим, словно узоры в калейдоскопе или картинки в синематографе на бульваре Капуцинов.

Сначала кафе «Две Мельницы» на улице Лепик, где он познакомился, как ему объяснили в тот же день только чуть позже, с тремя великими художниками. Затем прогулка в компании молодых людей хороших знакомых Риккардо на канал Сен–Мартен. Обратно возвращались мимо Восточного и Северного вокзалов по бульварам Мажанта и Рошуар. Отдохнули на ступенях у базилики Сакре–Кёр. И, наконец, опять пришли на улицу Лепик, но на этот раз не в кафе «Две Мельницы», а напротив через дорогу в кафе «Мулен де ля Галет». Собственно название кафе «Две Мельницы» и было придумано хозяином из–за близости двух мельниц кафе «Мулен[14] де ля Галет» и кабаре «Мулен Руж».

Вечером, когда солнце уже почти покинуло небо над Парижем, неугомонный Манцони, исчез уже, наверное, в сотый раз за день и появился сияющий, как новенькая монетка, только что соскочившая с чеканящего пресса.

— Друг мой, Винченцо! — торжественно заявил он. — Сегодня мы с тобой посетим умопомрачительное место. Мы идем в «Мулен Руж». Ты готов окунуться в мир прекрасного?

— «Мулен Руж»? Прекрасное? — фыркнул один из приятелей Риккардо. Там лишь танцы полуголых девиц и их же вопли, которые некоторые почитают за пение. Оплот упадка и разврата — вот что такое «Мулен Руж». Лучше бы ты сводил его в Гранд Опера. Вот что воистину прекрасно!

— Хватит тебе, Пьер! — одернул говорившего приятель. — С каких пор ты стал блюстителем нравственности? Не будь ханжой. Не обращайте на него внимание. Скорее всего, у него неудачная интрижка с какой–нибудь из очаровательных танцовщиц.

«Мулен Руж» потрясал уже своим внешним видом. На углу улицы Лепик и бульвара Клиши на площади Бланш раскинула свои крылья мельница. Красный цвет крыльев, видимо, намекал на близость квартала красных фонарей, как, собственно, и само название кабаре «Красная Мельница» («Moulin Rouge»).

Посмотрев на афишу, Пьер показно зевнул.

— Какая неожиданность! — с сарказмом произнес он. — Сегодня в программе все та же Жанна Авриль. Кстати, Риккардо, эту афишу рисовал ваш новый друг граф Анри́ Мари́ Раймо́н де Тулу́з-Лотре́к-Монфа́. Совершенно не удивлюсь, если этот талантливый коротышка ошивается где–то поблизости и малюет что–нибудь исключительное для посетителей.

И действительно, войдя в фойе, друзья увидели Лотрека в окружении девиц с бокалом шампанского в руке. Встретившись глазами с Риккардо и Винченцо, Тулуз–Лотрек лишь скупо кивнул в ответ на приветствие.


Поздно вечером, возвратившись в свою маленькую комнату на Итальянской улице в доходном доме Давида Каишана, и оставшись, наконец, один, Винченцо бережно извлек сложенный вчетверо лист из внутреннего кармана, который весь этот бурный день нащупывал дрожащей рукой. Вот это заветное письмо. Он аккуратно разгладил бумагу и прочел при свете свечи:

«Многоуважаемому метру Антуану Русселю, учредителю, директору и преподавателю Малой художественной школы.

Дорогой месье Руссель!

С наилучшими пожеланиями посылаю к Вам на соискание места Вашего ученика некоего молодого итальянца по имени Винченцо Перуджио. Рекомендую его, как весьма одаренного молодого человека, к сожалению, не имеющего художественного образования, но не обделённого талантом. Обращаю Ваше внимание на его способности к начертанию портретов, свидетелем чего я был самолично. Сей молодой человек изобразил портрет своего друга за очень короткое время в моем присутствии с минимальными погрешностями и весьма реалистично. Надеюсь, что моя просьба и рекомендации не станут обузой в Вашем благородном труде.

Сожалею, что не могу лично засвидетельствовать мое почтение к Вам.

С глубоким уважением и поклоном, Клод Оскар Моне».

Ниже уже другим, менее разборчивым почерком было написано:

«Уважаемый метр Руссель!

Присоединяюсь к словам моего друга Клода Моне и так же прошу вас принять на обучение сего юношу. Думаю, что у него достойный талант и выражаю уверенность, что он станет одним из лучших ваших учеников.

С поклоном, Поль Сезанн».

Глава третья. Стать лучше Великих

1
«На завтра месье Дюмон объявил роспуск работников на рождественские каникулы, — подумал Винченцо, тщательно оттирая со стекла полукруглого окна подкрашенные до розового оттенка красным колером белила. Отделочные работы в этом особняке закончены и после рождественских празднований бригада маляров–штукатуров и художников–оформителей приступит к работе на новом месте. — Надо будет сделать несколько набросков на пленэре. Если, конечно, позволит погода. А еще обязательно написать письмо родителям в Деменци».

Четыре месяца пролетели как один день. Рано утром, схватив кусок колбасы и ломоть хлеба, он бежал на работу. Малярные работы велись в две смены, но узнав о том, что Перуджио учится в Petite École (в Малой художественной школе), метр Дюмон позволил ему работать только в первую смену, чтобы тот мог не пропускать занятия. К тому же на метра Дюмона произвело впечатление, что Перуджио рекомендовал устроиться сам Тулуз–Лотрек. Это было весьма лестно. Обычно свободные художники не жалуют тривиальных оформителей простым вниманием. Ну, как же! Оформитель — это недохудожник. Забывают, господа живописцы, что очень многие в их среде прошли через работу оформителя, декоратора, каменщика или маляра. Тот же Роден, например. О, Роден! Человек–глыба. Столь же монументален, как и его творения. Забывают художники, что Микеланджело, да Винчи, Эль Греко, Челлини — все они были оформителями. Все расписывали стены соборов, дворцов, а не только писали картины. Может и из этого молодого итальянца выйдет когда–нибудь толк? Что ж! Пусть учится. Лишь бы не в ущерб работе. А после обучения, а, может, и в процессе оного, можно будет его перевести в художники–оформители, если, конечно, он будет достаточно талантлив и работящ. Бездельники и бездарности на этой работе не нужны!

По окончании рабочего дня Винченцо спешил в квартал Сен–Жермен де Пре, где среди прочих студентов Малой художественной школы учился искусству рисования. Метр Руссель был удивлен, если не сказать сражен подписями на рекомендательном письме. Он спросил лишь, когда и при каких обстоятельствах Перуджио познакомился с этими великими людьми, на что Винченцо рассказал историю знакомства в кафе, не забыв назвать и имя Тулуз–Лотрека. Метр Руссель при упоминании последнего слегка поморщился, но принял итальянца в школу с условием, что тот не будет в будущем по окончании претендовать на свои работы, выполненные в стенах школы. Винченцо оставит их, как учебные пособия в архиве, а так же даст разрешение демонстрировать их на выставках, естественно с упоминанием его имени как автора. Конечно же, юноша согласился.

— Эй, Винченцо! — пронзительный высокий голос Мирко Субботича — серба, работающего бригадиром маляров и декораторов, оторвал Перуджио от мыслей о предстоящих набросках. — Ты случайно не уснул? Ты сейчас протрешь стекло насквозь. Оно уже достаточно чистое. Подойди лучше ко мне за зарплатой. Или ты решил трудиться бесплатно? Я, конечно же, соглашусь, если ты свои деньги будешь отдавать мне.

Винченцо бросил тряпку в мешок с мусором и поспешил к бригадиру. По дороге он зацепился ногой за оставленную кем–то посреди зала и приготовленную к отправке на склад стремянку. На верхней ступеньке стремянки стояло ведро с водой, и, когда стремянка, грохоча в пустом помещении, упала, опрокинувшееся вместе с нею ведро выплеснуло свое содержимое на голову незадачливого итальянца.

— Да, не торопись ты так! — засмеялся Мирко. — Я, конечно, спешу по семейным делам, но деньги тебе еще отдать успею. У меня на завтра день рождения моего племянника Божко, старшего сына моей сестры. Чудесный парень. Настоящий воин. Только глупый. Хочет поступить на службу во французский иностранный легион, чтобы стать французом. Ты бы хотел стать французом? Вот–вот! Я и говорю. Как можно стать кем–то еще, если ты серб от рождения. Если родился сербом, останешься сербом до конца своих дней.

Винченцо, стоя на коленях мокрый насквозь, вытирал пол. На слова Мирко он только кивал и кряхтел. Субботич же все не замолкал. Он рассказывал о своей семье, которой пришлось покинуть любимую Сербию из–за трудных условий жизни, голода, болезней, из–за кабалы и засилья австрийцев во главе с ненавистными Габсбургами.

— Вот вы, итальянцы, молодцы! — неожиданно бригадир похвалил Перуджио. — Взяли и свергли их власть. Выгнали из Италии и теперь живете, как хотите. Молодцы! Ничего! Придет и наше время. Мы сербы тоже выкинем их из наших Балкан, вернем наши земли и будем жить как полноправные хозяева. Ничего–ничего! Придет наше время! Турок скинули и этих скинем.

Он погрозил кулаком небу, а затем, понизив голос, словно боясь, что их подслушивают агенты Габсбургов, сообщил Винченцо:

— У нас есть сильный покровитель, — подмигнул он. — Россия. Русские — наши братья. Они тоже православные, как и мы. Они помогли нам разобраться с турками, освободили Болгарию, тоже наших братьев. И с этими проклятыми оккупантами разберутся. Вот я повеселюсь, когда австрийский император пойдет пешком в Сибирь в колодках. А Божко хочет стать французом. Э–хе–хе! Прости, Господи!

Протерев пол, Перуджио снял с себя мокрую куртку, и, отжав ее, стал складывать в мешок, чтобы забрать домой и постирать в прачечной.

— А что же вы не остались в Сербии, а приехали в Париж? — спросил он у бригадира.

— А что нам оставалось делать? — всплеснул руками серб. — Последнюю корову отобрали проклятые. Детей кормить нечем было. Пришлось сняться с места. Ну, ничего! Когда настанет время, я вернусь, и тогда кому–то очень не поздоровится.

Он снова погрозил кулаком небу.

— Ну, ладно, — вздохнул Мирко. — Вот твои деньги. Иди, празднуй свое Рождество.

— Мое? — удивился Винченцо. — А вы разве не празднуете Рождество вместе со всеми?

— Нет, дорогой ты мой! — улыбнулся бригадир. — У нас, у православных Рождество наступит седьмого января. А я, — слава тебе Боже! — пока еще православный и другую веру принимать не собираюсь.

2
Два дня спустя Винченцо принес метру Русселю на обозрение и оценку свои работы. Развернув трясущимися от волнения руками парусину, в которую были завернуты рисунки, и, расставив их на свободные мольберты в пустующей по случаю рождества студии, он отошел назад к окну, давая возможность учителю более пристально рассмотреть свои работы.

Месье Руссель, поправив пенсне узловатыми от артрита пальцами и пригладив седые, но густые и длинные волосы, чуть присел на несгибаемых ногах, всматриваясь в изображения. Он переходил от одного рисунка к другому, шаркая старомодными туфлями по паркету, и каждый раз прицокивал языком и покачивал головой. Перуджио показалось, что прошла целая вечность, прежде чем старик окончил осмотр.

И вот он обернулся. Глаза учителя светились улыбкой. Видно было, что он доволен. Винченцо вздохнул с облегчением.

— Что ж? — воскликнул Руссель. — Это надобно отметить. Следуйте за мной, юноша. И прихватите, пожалуйста, с собой в кабинет ваши работы.

Винченцо бросился собирать в охапку свои рисунки, а затем побежал догонять метра, который, не смотря на больные ноги, уже успел добраться до кабинета, расположенного в конце коридора.

В кабинете учитель извлек из шкафчика бутылку и разлил красное вино в бокалы, один из которых аккуратно подвинул по столу ученику, умудрившись даже не всколыхнуть содержимое.

— Что ж! — вновь произнес он. — Я не большой знаток вин, но думаю, что этот благородный напиток, как никакой, подойдет к столь торжественному случаю. Попробуйте, молодой человек. Я думаю, вам понравится.

Винченцо сделал небольшой глоток. Густое вино действительно оказалось великолепным. Он, как и метр Руссель, никогда не был особым ценителем вин. В семье Перуджио не очень увлекались вином, разве что по большим праздникам, хоть и занимались виноделием, правда, в небольших масштабах. Сам же он впервые попробовал вино на причастии в тринадцать лет, оно показалось ему слишком сладким, и ему подумалось, что все вина одинаковы на вкус. О существовании других сортов вин он и не подозревал до того, пока не ушел из родительского дома.

— Я думал, что уже не смогу ни чему удивляться в этой жизни. Однако! — прервал молчание учитель. — Вы меня удивили, молодой человек. При чем, неоднократно. Во–первых: вы не знали, что вас рекомендовали мне в письме величайшие художники современности Клод Моне и Поль Сезанн. Во–вторых: вы мне сказали, что не обучались ранее ни в одной художественной школе, как во Франции, так и в Италии. Однако то, как вы рисуете, говорит о том, что либо вы обманули старика, либо у вас дар, которого, увы, нет у многих из ныне здравствующих и творящих художников. Скорее второе, потому что не вижу смысла лгать такому человеку, как я. Разве что, это очередная глупая шутка вашего знакомого Анри Тулуз–Лотрека.

Он пристально с прищуром посмотрел на Перуджио.

— Но, нет! Я вижу, что вы даже не понимаете, о чем я говорю. Видите ли. Как–то раз я назвал его рисунки топорной работой ремесленника, добывающего себе на пропитание мазней рекламных вывесок. С тех пор наши отношения очень натянуты. Я считал, что художник должен творить красоту и дарить ее людям, а не зазывать на развратные зрелища обывателей.

Метр Руссель стал перебирать, и вновь пересматривать рисунки Винченцо, раскладывая их по стопочкам.

— Однако, сейчас я кое в чем, пожалуй, соглашусь с Тулуз–Лотреком. Труд художника не всегда оценивают по достоинству. Чаще всего, художник не имеет ни дома, ни денег. Чтобы получить признание, нужно выставлять свои работы на выставках, но чтобы организовать выставку, нужно быть признанным. Замкнутый круг. Кому–то удается его разорвать, кому–то нет. И очень часто признание приходит к художнику после его смерти. Я не захотел ждать, пока мое имя будет стоять рядом с именами Ренуара, Дега, эль Греко, посчитав, что не достаточно силен в своих талантах. Я не стал знаменитым художником, но я стал учителем для некоторых из них. И в этом мы с Анривсе–таки, хоть и печально сие осознавать, очень похожи. Он трус, боящийся творить большое искусство и потому прячущий свои таланты за афишной мазней. И я трус, испугавшийся борьбы. Неизвестно, кто из нас в боязливости больше преуспел.

Впрочем, сегодня разговор не о нас с графом Тулуз–Лотреком, а о вас. Уж простите, молодой человек, старческий скрип. Вы, месье Перуджио, очень талантливы. Настолько талантливы, что я даже теряюсь в потугах, чему же вас можно еще учить. Прекрасные акварельные пейзажи. Они легки и воздушны, наполнены светом, влагой и той лирикой, которой последнее время так не хватает, даже поэтам. Никакой грубости, чванства. Чистота и умиротворенность. Прекрасно выдержаны перспективы. Но все же замечу, что портреты вам удаются гораздо лучше. Вы чувствуете человека, а это все, что именно и нужно портретисту. Вы, глядя в лицо человеку, заглядываете ему внутрь, словно бесстыдно подсматриваете в замочную скважину. Вы умудряетесь вытащить из тесной грудной клетки, не разрезав ее, все чувства, которые человек запихал туда с таким трудом, утрамбовал их, рассовал по темным уголкам, где их не смогли бы найти, даже в хорошую погоду с факелами. Маленький штрих и вот на лице появилась боль утраты, еще движение и выползла на поверхность алчность, еще взмах и мы увидели ветреность, страсть, жалость к самому себе. Вы смогли это сделать.

Старик встал и вышел из–за стола. Он прошел к окну и долго, молча, смотрел на кутерьму снежинок в свете уличных фонарей, несомых ветром вдоль бульвара. Винченцо сделал большой глоток вина. Было тихо. Очень тихо. Даже декабрьская непогода, принесшая снег в предновогодний Париж из Атлантики, не смела прерывать мыслей метра Русселя. Лишь монотонный ход старинных напольных часов посекундно царапал слух, напоминая безмолвию, что время неумолимо движется, не идя ни на какие компромиссы.

Будто подслушав мысли молодого итальянца Руссель обернулся с болезненной гримасой на лице и произнес:

— Время движется, мой юный друг. Оно не стоит на месте. Оно не хочет ждать, утаскивая за собой, как на аркане дикаря, наши тела в иные измеренья. Время — злейший враг человека. Вот и я скоро… Боюсь, что даже очень скоро уйду в другой, быть может, лучший мир. Новый век, который вот–вот наступит, не примет меня. Останетесь на земле вы. И вам здесь ваять, творить, созидать на свое усмотрение. Мне больше нечему вас учить, Винченцо. Придите ко мне третьего января, я выдам вам свидетельство об окончании Малой школы. Сейчас же могу лишь дать напутствие.

Он снова прошаркал больными ногами к столу и опустился в кресло. Погладив сухими ладонями сукно, которым была обита столешница, он хлопнул по ней, и вдруг, подавшись вперед, произнес с жаром:

— Рисуйте, ваяйте, созидайте, но знайте, что если есть те, кто вами восхищается, то найдутся и те, кто вас возненавидит и будет готов не только вонзить вам нож в спину, но и плюнуть вам в лицо. Если вы почувствуете когда–нибудь, хоть на одно мгновение, что больше не хотите писать — остановитесь. Выбросьте кисти в огонь, сожгите мольберт, уничтожьте все недоделанное и больше никогда… Слышите? Никогда не пытайтесь вернуться на эту дорогу. Запомните! Можно, подобно Тулуз–Лотреку в день писать по десятку афиш и не создать ничего более выдающегося, а, можно, сотворить один шедевр, который останется на века и будет будоражить умы и сердца всего человечества до скончания времен, как «Давид» Рафаэля, «Джоконда» Леонардо да Винчи, «Рождение Венеры» Тициана, «Сикстинская Мадонна» Микеланджело… О! У них много прекрасных творений, но им достаточно было оставить всего одно и они обеспечили себя бессмертием. Вы слышите? Одно лишь творение и ваше имя будет бессмертно. Либо вы станете вровень с Великими, либо падете до моего убожества. Если вы поймете, что не сможете создать нечто такое, что может потрясти мир — отступитесь. Иначе вы потеряете себя. Иначе вы сойдете с ума.

3
Винченцо на свинцовых ногах шел вдоль ограды Люксенбургского сада. Казалось бы, похвала учителя должна была вознести его до небес, так нет. Слова метра Русселя, будто заноза, сидящая в ладони, беспокоили его. То ли от выпитого бокала красного вина, то ли из–за беседы со стариком, ему было жарко. Холодный ветер трепал полы расстегнутого пальто и пытался сорвать с головы шляпу, подаренную Риккардо, залепляя лицо мокрым снегом, а он шел, ничего не замечая, лишь придерживая головной убор.

«Если вы поймете, — звучал в его голове голос метра, — что не сможете создать нечто такое, что может потрясти мир — отступитесь. Иначе вы потеряете себя. Иначе вы сойдете с ума»

«Значит, я должен либо создать, что–то Великое, либо совсем перестать рисовать? Или стать таким как Руссель и Тулуз–Лотрек — трусом, боящимся творить, или встать в один ряд с Великим Леонардо? Встать в один ряд, или превзойти его. Нет! Это не возможно! Это немыслимо!»

Он остановился и сорвал с головы шляпу.

— Это немыслимо! — закричал он на всю улицу. — Это немыслимо — превзойти Леонардо! Немыслимо!..

Ветер рванул сильнее и голос Винченцо помчался над рю д´Аса, пугая ворон на гнездах. Редкие прохожие, мечтавшие поскорее укрыться от разыгравшейся непогоды, поспешили перейти на другую сторону улицы Бонапарта. Извозчик, проезжавший мимо, укоризненно покачал головой.

Винченцо огляделся по сторонам, затем повернулся лицом к бульвару Монпарнас и побежал.

Дверной колоколец звякнул, когда Винченцо вбежал в «Ротонду». В след ему ветер с досады закинул в кафе хлопья снега. Несколько посетителей бросили ленивый безразличный взгляд на вошедшего, отчего Перуджио почувствовал себя неуютно, будто наступил кому–то на ногу.

Он осмотрел зал и проследовал к пустующему столику в дальнем конце, пройдя мимо компании молодых людей, один из которых, как раз заканчивал читать свои стихи.

— О, черный ворон, сидящий у моего изголовья,
Не жди от меня ни плача, ни злословья.
Пока я не умер и дыханье мое не остановилось,
Я буду крепок духом и не поддамся слабости[15].
Молодой поэт взмахнул рукой и зацепил свой бокал с шампанским. Содержимое выплеснулось на брюки соседа. Компания рассмеялась, оживившись. Кто–то протянул «пострадавшему» салфетку, кто–то отодвигал стул подальше, спасаясь от потока вина. Поэт сконфуженно стал просить прощения, сокрушаясь про себя, что так бездарно испортил свое выступление, и это в самом–то конце, когда, казалось, что он уже завладел сердцами слушателей.

Винченцо не обратил на них внимания, и, пройдя к свободному столику, повесил пальто на спинку пустующего стула, а шляпу, встряхнув, положил на сиденье. Долго ждать не пришлось. Официант в длинном белом фартуке, созданном, наверное, для того, чтобы можно было побыстрее увидеть гарсона в окружавшем посетителей красном интерьере, очутился рядом, как только Перуджио опустился на стул.

— Чего желает, месье? — спросил он, слегка наклонив голову на бок.

— Бутылку красного итальянского вина.

— Прошу прощения, месье. Подойдет ли вам наше итальянское «Ди Марко» одна тысяча восемьсот восемьдесят первого года? Прекрасный букет, строгий глубокий цвет…

— Прекрасно! — произнес Перуджио, прерывая официанта. — Несите.

А про себя, глядя в спину удаляющемуся гарсону, он подумал, что очень символично сегодня пить вино из урожая года, в который он Винченцо Перуджио был рожден.

За соседним столиком компания все продолжала поэтические чтения. Блондин в темно–зеленом френче с нормандским произношением, сцепив руки за спиной декламировал:

— О, лебедь прошлых дней, ты помнишь — это ты.
Но тщетно, царственный, ты борешься с пустыней.
Уже блестит зима безжизненных уныний,
А стран, где жить тебе, не создали мечты[16].
Кто–то выкрикнул:

— О, Бертран! Прекрати! Я не хочу слушать стихи этого извращенца. Иногда я жалею, что парижане снесли Бастилию. Таких, как Рембо и Малларме, необходимо держать в темницах, и не выпускать на божий свет. Пусть они там объясняются в любви друг другу. Или пусть насовсем переедут жить в квартал Маре, чтобы не встречаться с нормальными гражданами. Содомия — великий грех, господа. Не зря Бог создал мужчину и женщину.

— Кретьен, а как же твой поход в Булонский лес? Может, расскажешь нам, как ты провел там время?

— О, мой Бог! — воскликнул тот, кого назвали Кретьеном. — Господа! Я ведь уже рассказывал неоднократно, как все было. Увольте меня, пожалуйста, от этого.

— Кретьен, — сказал Бертран. — Расскажи. Я ведь не слышал этой истории, и, думаю, не только я.

Кретьен вздохнул и, махнув рукой, начал рассказ, понизив голос, словно повествовал страшную сказку о приведениях:

— Это сейчас кажется смешным, а в ту ночь мне было не до смеха. Был чудесный теплый летний вечер, но вместе с сумерками небо стало заволакивать тяжелыми облаками. Нам с Эженом Барбиньи стало вдруг скучно, и мы решили посетить Булонский лес. Так. Для разнообразия. Мы были наслышаны о веселых происшествиях в этом уголке Парижа, вот и захотелось увидеть все своими глазами. И вот мы там. Бродили, бродили по дорожкам, слышали стоны и смех отовсюду, со стороны ипподрома Лоншан до нас доносилось ржание лошадей, но мы ни где не видели ни одного человека.

К тому времени уже совсем стемнело. Луна пыталась прорваться сквозь облака, но у нее все ни как не получалось. Мы пробирались напрямик сквозь заросли акации, которую понасажал в парках Наполеон III, в сторону ипподрома, но тут мы услышали женский голос, а еще через некоторое время увидели приближающиеся два силуэта. Впрочем, рассмотреть мы их не могли из–за отсутствия света. Лишь смутные очертания, расплывчатые абрисы, не дающие полное представление о том, кто перед тобой.

— Я обрадовался, — продолжил Кретьен, хлебнув вина из бокала. — Я обрадовался, что, наконец–то, мы сможем узнать дорогу хоть у кого–то, так как бродить по этим дебрям, чего доброго, можно, и на разбойников нарваться. Мало ли? Не смотря на то, что Франциск I разогнал их всех, построив свой охотничий замок, а Генрих Наваррский закончил чистку леса от преступников посадкой тутовника и созданием знаменитой рощи из тысячи деревьев.

И так, господа, я, с вашего позволения, вернусь к повествованию, и расскажу, что случилось с нами после того, как мы услышали женский голос и увидели силуэты двух фигур.

— Ну, наконец–то, мы встретили людей, — воскликнул Эжен.

— А вы, месье, искали людей? — спросил женский голос.

— О, да, мадемуазель! Мы с приятелем заблудились.

— Не мудрено, месье. Мы завсегдатаи Булонского леса и то умудряемся всякий раз сбиться с тропы, а потом блуждаем в поисках выхода. А скажите, месье, какова была причина вашего посещения этого парка?

— Мадемуазель, — вступил в разговор я. — Стыдно признаться, но мы с другом искали услады для наших тел. Мы хотели проверить, правдивы ли те слухи, что ходят вокруг Булонского леса.

— О, месье! Слухи правдивы, поверьте мне. Сладострастники ищут и находят в этих дебрях то, что им нужно. Булонский лес — средоточие разврата в Париже. Даже квартал красных фонарей завидует здешним местам и кажется, более благочестивым.

— Но, мадемуазель, — удивился Барбиньи. — Мы не встретили ни одного человека, пока блуждали. Лишь слышали страстные стоны и смех со всех сторон.

— Это потому что вы здесь впервые и вас не сопровождал гид из числа бывалых посетителей. А позвольте спросить, месье, ваши намеренья насчет развлечений еще остались в силе или же вы передумали?

— Конечно же, мадемуазель, мы были бы не против не упустить свой шанс и испытать судьбу, но как? Вокруг ведь нет никого.

— О, месье! — воскликнула девушка. — А разве мы не подойдем для достижения ваших стремлений?

Мы с Эженом растерялись, но думали недолго, и, конечно же, согласились. И что бы вы думали? Таинственные силуэты тут же принялись за дело. Они опустились на колени перед нами, и мы уже, было, пребывали в полном возбуждении. Как вдруг!..

Кретьен сделал паузу, чтобы глотнуть вина и снова продолжил:

— Как вдруг, господа, луна вышла из–за туч и осветила поляну, на которой волею судьбы мы с Эженом собрались, было, получить удовольствие от ласк двух незнакомок. И вы не поверите, что мы увидели в бледном свете луны. Эта картина до сих пор не стирается из моей памяти и приводит меня в дрожь. Перед Эженом на коленях стояла старуха, а передо мной юноша… Бог мой! Такое омерзение захлестнуло меня! Я вскричал проклятия и оттолкнул мерзавца от себя. Представьте, господа, мое состояние. Не разбирая дороги, я помчался через заросли акации, раздирая о ее шипы свою одежду и кожу лица и ладоней. Сквозь собственные ругательства и треск сучьев, я слышал голос Эжена, последовавшего за мной и, который, как выяснилось позже, тоже был поражен случившимся на поляне. Выбравшись из треклятого Булонского леса, мы не выходили с ним из своих домов неделю. Мы не могли даже смотреть на свое отражение в зеркале. Постепенно мы успокоились, да и дела заставили нас вернуться к привычному образу жизни, но, встретившись, мы поклялись друг другу, больше никогда и ни за что не посещать этот темный уголок Парижа.

Вся компания сначала рассмеялась, а за тем стала успокаивать незадачливого сладострастца.

Перуджио не слушал их уже. Во–первых: официант наконец–то принес заказ. А во вторых: его внимание привлекла новая группа посетителей, точнее трех посетительниц, как раз, вошедшая в кафе. Среди вошедших он разглядел знакомое лицо. Это была Ноэль Брюне, с которой однажды их познакомил Риккардо Манцони.

Ноэль тоже его узнала, и, помахав ручкой, поспешила к его столику, позвав за собой остальных девушек. Компания приятелей прекратила беседу и смешки, проводив их глазами и оценивая женские прелести.

— Винченцо! — воскликнула Ноэль. — Добрый вечер! Как я рада вас встретить! А где же ваш неотразимый друг Риккардо и почему вы один и, судя по взгляду, чем–то удручены? Вы позволите нам присесть за ваш столик?

— Добрый вечер, мадемуазель! — Винченцо смущенно встал, взмахом руки приглашая их присесть. — Риккардо куда–то пропал и уже несколько дней я его не вижу. Может, это связано как–то с его работой.

— Ах, бросьте! Понятия Риккардо и работа не очень совместимы. Этот шалун, наверное, посещает чье–нибудь семейное гнездышко в отсутствие хозяина. Познакомьтесь, Винченцо — это мои подруги Жожо и Ники. На самом деле их зовут Жанна и Николь, но они предпочитают эти имена. Что ж, не нам судить.

— Ноэль! — Жожо укоризненно посмотрела на подругу.

— Не волнуйся, дорогая. Месье Перуджио очень порядочный человек и не станет над нами смеяться. Правда, ведь, Винченцо. Что за вино вы пьете?

— Это итальянское вино «Де Марко».

Он обернулся к подоспевшему официанту.

— Принесите бокалы для девушек, пожалуйста.

Официант кивнул и удалился. За соседним столиком опять начались поэтические чтения.

— А вот, господа, — встав, произнес уже известный Кретьен. — Прекрасные стихи молодого, но подающего большие надежды поэта Гийома Аполлинера.

Губы ее приоткрыты
Солнце уже взошло
И проскользнуло в комнату
Сквозь ставни и сквозь стекло
И стало тепло
Губы ее приоткрыты
И закрыты глаза
А лицо так спокойно что сразу видно какие
Снятся ей сны золотые
Нежные и золотые
Мне тоже приснился сон золотой
Будто с тобой
У древа любви мы стоим
А под ним
Ночью безлунной и солнечным днем
Время подобно снам
Там котов ласкают и яблоки рвут
И темноволосые девы дают
Плоды отведать котам
Губы ее приоткрыты
О как дыханье легко
Этим утром в комнате так тепло
И птицы уже распелись
И люди уже в трудах
Тик–так тик–так
Я вышел на цыпочках чтоб не прервать
Сон ее золотой[17]
— Не правда ли, великолепно, господа? — спросил Кретьен, закончив декламировать и дождавшись, пока утихнут аплодисменты, в том числе и аплодисменты мадемуазель Жожо. — Только одно меня смущает. Аполлинер не ставит знаки препинания, словно их не существует, тем самым предоставляя читателю самому на свое усмотрение делать запятые в нужных местах.

— Быть может, — вмешался Бертран. — Этот Гийом Аполлинер настолько не образован, что просто на просто не знает о существовании знаков препинания. Он ведь, если я не ошибаюсь, приехал из дикой России? Однако, надо признать, сами стихи очень неплохи.

Гарсон принес бокалы и Перуджио принялся разливать вино. Но в тот момент, когда он поднес горлышко бутылки к бокалу мадемуазель Ники, та накрыла его рукой.

— Простите, месье Винченцо, — произнесла она. — Но я не люблю красное вино. Я предпочитаю шампанское. Нет–нет! Не утруждайте себя. Я, пожалуй, пересяду за соседний столик. Там, кажется, собрались большие ценители поэзии.

— О, Ники! — воскликнула Жожо. — Дорогая, ты прочитала мои мысли. Ноэль, если ты не возражаешь, я присоединюсь к Ники, а вас оставлю наедине с месье Винченцо. Ты не против?

— Нет, — усмехнулась мадемуазель Брюне, открывая пачку сигарет «Житан» и извлекая из недр ридикюля длинный мундштук из черного дерева. — Я не против. Думаю, что Винченцо, не смотря на свою нынешнюю грусть, сумеет меня развлечь.

Жожо и Ники поднялись с мест и очень быстро присоединились к соседней компании. Винченцо даже глазом не успел моргнуть, а они уже пили шампанское, любезно налитое для них молодыми людьми, и весело щебетали с новыми знакомыми.

Перуджио взял из рук Ноэль зажигалку, и, чиркнув пару раз, поднес огонек к сигарете.

— Мои подруги столь же неугомонны, как и Риккардо, — улыбнулась Ноэль, выпустив облачко дыма и поднимая свой бокал. — Так чем же вы удручены, Винченцо? Не обманывайте меня. Я все вижу по вашему лицу. Расскажите мне. Вам обязательно станет легче.

Перуджио вздохнул и после небольших колебаний все же пересказал Ноэль слова метра Русселя.

Уже под утро, освободившись, наконец–то, из объятий друг друга, они долго лежали, молча. Когда дыхание успокоилось, Ноэль повернулась к Винченцо, и произнесла:

— На мой неискушенный взгляд твой учитель во многом прав. Я, пожалуй, добавлю от себя, что не нужно пытаться стать в один ряд с Великими мастерами, или превзойти их. Может, было бы проще, не соревноваться с Леонардо да Винчи, а стать им? Я пока еще сама не знаю как, но, думаю, ты сам найдешь способ. Но это будет потом. А сейчас поцелуй меня еще. Мне нравится, как ты это делаешь.

4
Пасмурным утром третьего января, как и было назначено, Винченцо подошел к зданию Малой художественной школы и остановился, будто окостенел, увидев у главного входа черный экипаж–катафалк. Возница в черном френче и помятом цилиндре торжественно и скорбно восседал на козлах. Рядом с катафалком неуверенно топтались люди, переминаясь с ноги на ногу. Через некоторое время из распахнувшихся двойных дверей под ропот и вздохи толпы четверо мужчин в таких же, как у возницы одеждах, вынесли закрытый гроб, и, водрузив на постамент в повозке, уселись по обе стороны от покойника. Конная пара вздрогнула, и, смиренно понурив головы, потащилась на юг по улице Бонапарта, в направлении кладбища Сен–Жермен.

Внезапно Перуджио обрел способность двигаться. Он сорвался с места и подбежал к закрывавшему двери центрального входа слуге и, испугавшись собственной догадки, спросил:

— Месье! Простите, месье! Вы не скажете мне, кто умер? Кого увез катафалк?

— Отчего же не сказать, месье. Умер метр Руссель. Прекрасный был человек. Жаль, что хоронить его некому. Наследников нет. Не женат он был. Да и наследовать–то нечего. Все имущество за долги с молотка уйдет. А человек метр Руссель был хороший. Месье! Вы куда, месье!

Но Винченцо его уже не слышал. Он бежал по улице в след удаляющемуся в последний путь учителю.

Могильщики не церемонились с выбором места для могилы. Яму вырыли в самом дальнем углу у ограды — кладбище было уже переполнено. Гроб опустили прямо в слякотную жижу на дне, затем, пыхтя и тихо переговариваясь между собой, закидали липнущей на лопаты от влаги землей.

— Вот, стало быть, так, — философски произнес, искоса поглядывая на Перуджио и притаптывая холмик грязным истоптанным башмаком, давно небритый землекоп. — Похоронили, значит. Ну, что ж! Все когда–нибудь там будем.

Он картинно перекрестился и вздохнул:

— Вы не печальтесь, месье. Это жизнь. Может, усопшему так даже лучше будет. Я ведь как это понимаю, месье. Иссох он на земле–то. Вон вчера одного хоронили, так тот тяжелый был. А этот легкий, как перышко. Иссох, значит. А вы, месье, родственник ему или кто?

— Я? — переспросил Винченцо, словно только что проснулся. — Я? Нет. Я не родственник. Я знакомый.

Он огляделся по сторонам. Оказывается, возле могилы он был единственным человеком, не считая могильщиков и дождя, который промочил его уже насквозь.

Винченцо поднял воротник, и, повернувшись, пошел прочь.

Глава четвертая. Дома хорошо

1
Подходя к своему дому, первым, кого увидел Винченцо, был отец. Сильвано сидел на большом ящике посреди широкого двора и что–то чертил прутиком на земле, держа его в левой руке. Винченцо ускорил шаг. Подлетев к ошеломленному отцу, он схватил его в охапку и закружил в своих объятиях точно так же, как когда–то сам Сильвано кружил его, вернувшись с работы.

— Винченцо! Сынок! Задушишь! — завопил Перуджио–старший.

— Отец! Как я рад тебя видеть! — воскликнул Винченцо, отпуская отца.

Сильвано поморщился, явно от боли, и потер правое плечо.

— Что с твоей рукой? — насторожился сын.

— Ничего страшного, сынок. Ремень на молотилке лопнул, и меня хлестнуло концом по плечу. Не волнуйся. Все уже зажило. Побаливает иногда, вот как сейчас, но терпимо. Ты лучше скажи, когда ты приехал?

— Только что, — улыбнулся Винченцо, и отошел на шаг, чтобы получше рассмотреть отца. — Ты поседел, папа. Наверное, много работаешь? Братья помогают?

— Конечно, помогают. Даже Федерико. Этот, правда, больше ворон считает, да на девчонок засматривается, но, думаю, что скоро и он возьмется за ум. Антонио, наконец–то, решил жениться.

— Да–да! Знаю. Мне Конкордия написала в письме об этом. Говорит, что невеста у него просто сказочная красавица. Я именно и постарался подгадать с приездом, чтобы успеть на свадьбу. Антонио, наверное, горд собой и светится, как лампочка Эдисона.

— Это точно. И, знаешь, что этот шельмец придумал? Хочет на нашей земле поставить пару теплиц, чтобы выращивать овощи круглый год.

— А что такое «теплица»?

— Это такое сооружение из стекла, полностью закрытое. Внутри сохраняется тепло, да и солнце прогревает внутреннюю часть. Можно, еще и печку какую–нибудь поставить. И вот тебе урожай круглый год.

— Это он сам придумал? — восхитился Винченцо.

— Нет. Прочитал в какой–то книге или в журнале.

— Не знал, что этот дикарь умеет читать, — засмеялся сын.

Сильвано, понимая, что Винченцо пошутил, отвесил ему легкую символическую пощечину, и, погрозив пальцем, произнес наигранно сурово:

— Не смей так говорить о старшем брате, балбес городской, даже в шутку.

— Хорошо, отец. Я буду шутить над ним по–другому и не в твоем присутствии. И… Папа… — Винченцо стал серьезным и немного грустным. — Прости меня. Я знаю, чторазочаровал тебя. Поверь, я этого не хотел.

— Ты счастлив, Винченцо? — вдруг спросил Сильвано, глядя на сына.

— Не совсем, — чуть подумав, ответил сын. — Я думал, что у меня получится стать художником, но не вышло. Я всего лишь декоратор.

Отец внезапно рассмеялся, обнял сына и прижался к нему небритой щекой.

— Мальчик мой! Как хорошо, что я снова вижу тебя. Но пойдем в дом. Там уже наверняка все встали.

2
Конкордия, услышав шум, сбежала вниз в одной ночной рубашке. Она растолкала братьев Антонио, Марка и Федерико, обогнула Сильвию, и с разбегу бросилась на шею Винченцо.

— О, Мадонна! — всплеснула руками мать. — Конкордия, в каком виде ты встречаешь брата! Немедленно отпусти его и пойди, оденься, как подобает добропорядочной девушке. А вы, великовозрастные бездельники, чего встали как соляные столбы? Прости, Господи! Винченцо, оболтус! Тебе следовало, для начала обнять мать, а потом уже всех остальных. И не забудь попросить у меня прощение за свои проступки, а не то я тебя поколочу своей новой скалкой, как раз и предназначенной для таких целей. Ну! Иди же сюда, мой мальчик.

Клаудия протянула руки к сыну, и тот поспешил обнять мать, попутно отмечая, седую прядь на правом виске и новые, уже закрепившиеся морщины на лице. Мать немного сутулилась, чего раньше за нею не наблюдалось и ладони, гладившие его лицо и волосы, стали более грубыми и шершавыми. Клаудия плакала, радостно улыбаясь, и все не могла оторвать глаз от сына.

— Какой ты стал важный, красивый. Сразу видно, что приехал из Парижа. Шляпа, пальто… — она коротко размахнулась и… влепила ему звонкую пощечину.

— Скажи мне, Винченцо. Скажи честно. Как получилось, что ты не сгорел со стыда и твои глаза не лопнули, оттого что обманул свою семью и уехал из Милана в Париж? Ты, словно вор, собрался потихоньку и сбежал от несчастного Фабрицио, который потом неделю не мог уснуть, не зная как сообщить мне, что ты пропал. Бедняга думал, что ты утонул в каком–нибудь местном пруду, или тебя убили разбойники.

— Мама, прости меня, пожалуйста! Прости! Прости! Прости! — он взял ее ладони в свои и целовал их после каждого своего слова. — Я же оставил Фабрицио письмо, где все написал.

— О, Мадонна! — вскричала мать, всплеснув руками так, что Винченцо показалось, будто она снова хочет его ударить. — Он оставил письмо! А разве ты не знал, что Фабрицио не умеет читать? А разве ты не знал, что прежде чем что–то подобное вытворять, ты должен был спросить разрешение у своей матери? А разве ты не знал, что я буду переживать за тебя? Я чуть ума не лишилась, пока не получила от тебя письмо спустя месяц из Парижа. Скажи мне, как ты мог так со мной поступить?

— Прости меня, мамочка! Я был тогда очень молод и глуп. Теперь бы я так не поступил.

— Ну!..

— Что?

— Скажи мне, что больше не уедешь никуда.

— Хватит тебе, Клаудия, — заступился за сына Сильвано. — Он уже взрослый человек, а ты все еще отчитываешь его как десятилетнего мальчишку.

— Нет, мама. Это я тебе обещать не могу. Я приехал на несколько дней и снова уеду. Прости, мамочка, но мое место там.

Клаудия вздохнула и погладила сына по голове.

— Я так и знала. Ну, хотя бы ты не выглядишь оголодавшим. Сильвия, не стой, иди и приготовь завтрак. Твой брат с дороги, его надо кормить. Да и остальным не мешало бы. А вы все, которые остальные, быстро бегите умываться. Потом наболтаетесь с этим путешественником.

— Подождите, — всполошился Винченцо, и, порывшись в вещах, извлек на свет аптечные круглые коробочки и зубные щетки. — Я привез для вас зубной порошок и щетки. Если будете чистить им зубы, то со временем они станут белыми, как жемчуг.

Марко, взяв в руки зубную щетку, повертел ее и спросил:

— А мы не сотрем ими зубы?

— Я же не стер, — ответил Винченцо и широко улыбнулся, давая возможность братьям полюбоваться белизной своих зубов.

Антонио хмыкнул, а Марко пихнул вернувшегося братца плечом и, улыбнувшись, проворчал:

— Пижон!..

3
Столы поставили прямо во дворе. Навесы не делали, понадеявшись на прогноз старика Рицци, который сказал, что его кости ему доложили, мол, дождя не будет. Соседки и тетушка–приживалка, единственная оставшаяся мамина тетка, во главе с Клаудией готовили и таскали на стол праздничную снедь. Антонио торжественно примерял белую новую рубашку, сшитую умелыми руками матери специально на свадьбу, и синий в мелкую клетку галстук Винченцо, а братья расставляли вокруг столов стулья, какие были в доме и наспех сколоченные лавки. Сестренки Сильвия и Конкордия отсутствовали, так как находились в доме невесты, будучи ее подружками. Сильвано бродил по двору и руководил работниками и сыновьями.

— Все, Сильвано, пора! — крикнула Клаудия, снимая фартук и передавая его своей тетушке, которая не собиралась идти в церковь Святого Марка на церемонию бракосочетания. — Антонио! Какой ты красивый сегодня! Жаль, что нельзя так каждый день одеваться. А почему ты без головного убора? Кто идет жениться без головного убора. Ну–ка, быстро надень кепку.

— Мама! — запротестовал Антонио. — Я же в галстуке.

— И что? Я сказала, надень кепку.

Старший сын вздохнул и натянул на лохматую голову кепку. Братья Винченцо и Марко покатились со смеха.

— Вот дьявол! — прошептал Антонио, бегло взглянув в зеркало, висевшее в гостиной.

— Что–что? — спросила мать.

— Ничего, мамочка, — поспешил ее успокоить Антонио и показал кулак братьям.

На трех экипажах семья Перуджио с гостями подъехала церкви. Там уже собрались остальные гости, родственники невесты и толпа праздных зевак, которых не приглашали на свадьбу, но, которым было интересно поглазеть.

Невеста вышла к алтарю, ведомая под руку отцом и сопровождаемая стайкой подружек, среди которых Винченцо увидел и своих сестренок. Падре прочел вначале небольшую добрую проповедь о важности института семьи и семейных уз, цитируя Святое писание, похвалил семью невесты и семью жениха за соблюдение традиций и почитание католической церкви, а затем обвенчал Антонио и Лидию, как звали невесту.

Свадебная кавалькада под смех и песни из церкви направилась к дому Перуджио. На земле в проеме ворот Клаудия положила на землю фарфоровую тарелку вверх дном, а Антонио, согласно традиции, разбил ее каблуком вдребезги, чем очень порадовал две семьи и гостей. И начался пир.

Трое далеко не профессиональных музыкантов, тоже жителей Деменци, пусть чуть–чуть и попадающих мимо нот из–за количества выпитого с утра вина, все же сумели сыграть вальс на аккордеоне, скрипке и мандолине, под который обязаны были станцевать молодожены. А потом на радость селянам вдарили веселую тарантеллу, без которой не обходится ни одно итальянское застолье.

Сельский мэр, повязанный официальной трехцветной лентой, торжественно поздравил молодоженов и всю деревню Деменци с появлением еще одной семьи, а потом под одобрительные вопли пирующих выпил залпом огромный бокал крепкого домашнего вина из погребов Сильвано.

Все пели, танцевали, выпивали и чествовали молодых. Винченцо вышел из–за стола, не в силах одолеть огромное количество яств и вина, и стоял, опираясь плечом о столб, поддерживающий навес над крыльцом. Улыбка не сходила с его лица, хотя весело ему почему–то не было, но нужно было умудриться не испортить веселье остальным. Странное чувство, когда вроде бы вернулся в родительский дом, но ощущаешь, что это уже не твой уголок. Он тебя уже не принимает, хотя все домашние тебе и рады, и даже счастливы, что ты здесь, рядом, а не за тридевять земель. Все вокруг вроде бы и твое, родное, но одновременно уже и чужое. И из этого осознания рождается ощущение ненужности и одиночества. Грустно. Да еще и свадьба, пусть и родного брата, за которого ты безмерно рад, все же прибавляет чувству одиночества дополнительные баллы. Но надо улыбаться.

Марко, подойдя вплотную, горячо зашептал прямо в ухо:

— Посмотри на подружек невесты. Там, справа, с нашей Конкордией стоит. Видишь?

Винченцо завертелся, выискивая взглядом то, о чем говорил брат.

— Да, не верти ты головой, как флюгер. Найди глазами Конкордию. Ну? Увидел?

Увидел. Рядом с сестренкой стояла девушка с распущенными светлыми волнистыми волосами. Голубое платье по щиколотку с закрытым воротом, и накинутый на плечи широкий шелковый шарф немного темнее платья. В тоненьких ручках девушка держала соломенную шляпку, увитую лентами. Девушка, не моргая, смотрела прямо на него.

— Ну, слепец, — уже не шепча, рыкнул Марко. — Видишь?

— Да, — ответил Винченцо. — Кто это?

— Кто? — изумился Марко. — Ты что, в своем Париже совсем одичал? Это же Франческа Тоцци. Не узнал? Кстати, старик Донато умер в прошлом году. Франческа осталась с матерью и братом. Иногда прибегает к нам поболтать с Конкордией и Сильвией. О тебе, спрашивала. Правда, не у меня, а у сестер.

Винченцо уже не слушал брата. Мыслями он был на плотине у старой мельницы,

и вспоминал, как они с маленькой большеглазой Франческой давали ту смешную клятву в верности друг другу. Вспомнив, он улыбнулся. И девушка, в которой невозможно было узнать ту малышку, требовавшую от него клятву, да еще желавшую скрепить ее кровью, тоже улыбнулась ему в ответ.

Франческа обернулась к Конкордии и что–то быстро–быстро сказала ей, а затем еще раз глянула в его сторону и быстро убежала со двора. Конкордия ошарашенно посмотрела ей в след, и, покачав головой, подошла к брату.

— Винченцо! — заявила она совсем даже не тихо, уперев кулаки в бока. — Франческа будет тебя ждать завтра на вашем месте в полдень. Она сама мне это только что сказала. Что за дела, братец, у тебя с моей подружкой?

Марко многозначительно кашлянул и пихнул в бок Винченцо.

— А ты молодец, братишка! — хмыкнул Марко и, демонстративно насвистывая какой–то развеселый мотивчик, удалился, прихватив с собой упирающуюся сестру.

4
Старая мельница оказалась еще более запущенной, чем раньше. Воды в запруде у плотины было еще меньше. Колесо уже не крутилось. Не смотря на середину дня и жару, никто не купался и не нырял, показывая свою мальчишескую удаль. Лишь ракита все так же молчаливо нависала над водой и предлагала свой ствол людям в качестве скамьи.

Винченцо, хоть и старался прийти пораньше, но все же оказался не первым. Место на стволе ракиты было уже занято. Франческой. Она сидела, прижав колени к груди руками, и смотрела на темную воду.

Шум падающей с плотины воды скрыл его шаги и поэтому, когда он позвал ее по имени, она подпрыгнула от неожиданности.

— Франческа, — повторил он, вскинув руки и давая ей понять всем своим видом, что совсем не хотел ее пугать.

Она постояла на раките несколько секунд, приходя в себя, а затем вдруг бросилась к нему и прижалась всем телом, обняв его с такой силой, словно боялась отпустить и потерять снова. Через пару минут, а, может, через вечность, она ослабила объятия и отпрыгнула от него, словно обжегшись. И тогда он смог рассмотреть ее получше.

Неужели это та самая маленькая девочка Франческа? Он не верил своим глазам. Та маленькая девочка с озорными глазищами и твердым характером, что когда–то любила рассматривать его рисунки и слушать истории, которые он пересказывал ей из прочтенных книг.

— Ты вернулся, — сказала она, то ли вопросительно, то ли утвердительно. — Ты вернулся, как обещал.

Вдруг в ее глазах появилась влага и сквозь слезы она спросила, почти выкрикнула:

— Надеюсь, ты не женился там на другой.

— Нет, — ответил он улыбаясь. — Не женился. Я же помню нашу клятву.

Франческа вытерла ладошками выступившие слезы и рассмеялась:

— Значит, помнишь? Дурацкая клятва, правда? А я думала, забыл. Ты ведь не писал мне ни разу.

— Если бы я тебе написал хоть раз, твой отец съел бы на завтрак нас обоих.

— Папа умер.

— Да, я знаю. Мне Марко сказал.

— Ты мог бы написать сестре с пометкой для меня.

— Я не знал, что вы так дружны. Она, кстати, вчера весь вечер пытала меня, какие у нас с тобой дела и на каком это нашем месте, о котором она не знает, у нас будет встреча.

— М-м! Благочестивая Конни.

— Что?

— Благочестивая Конни. Мы с подружками ее так называем. Чуть что, она сразу взывает нас к нравственности. Но оставим это. Как там?

— Где? — не понял он.

— В Париже.

— В Париже хорошо. Правда, прохладнее, чем у нас.

— Много девушек?

Винченцо смутился.

— Много.

— Ты заберешь меня с собой?

— Я… — смутился он еще больше. — Франческа!.. Ты серьезно?

— Конечно, я серьёзно.

Он вздохнул, глядя на нее исподлобья.

— Я не готов.

— Не готов? — переспросила она со страхом в голосе. — Что значит, не готов?

— Это значит, что я не могу…

— Ты не готов на мне жениться? Может у тебя есть еще кто–то?

— Нет–нет! У меня никого нет. Но я не готов сейчас жениться ни на тебе, ни на ком–то еще.

Она отстранилась и присела на ракиту.

— Прости, — произнесла Франческа спустя некоторое время почти бесцветным голосом. — Это все та дурацкая клятва… Я думала ты приехал, чтобы забрать меня с собой.

— Я приехал на свадьбу к брату. Я… Уж прости за откровенность, совершенно не думал, что встречу на свадьбе тебя. И клятва совсем даже не дурацкая. Пойми, пожалуйста. Жениться нужно не так. Романтика, конечно же, вещь прекрасная, но романтикой семью не прокормишь. Нужно быть готовым к семье.

— Ты говоришь совсем, как мои отец и брат.

— Они правы. Прости. Твой брат прав и отец был прав. Я не могу тебя привести в свою коморку и кормить, и одевать на те крохи, которые я зарабатываю сейчас.

— Раньше, когда мы клялись на этом самом месте, ты думал по–другому.

— Раньше и ты была другой. Маленькой девочкой со смешным носиком, а теперь передо мной красивая… Нет! Божественно красивая девушка, о которой, наверное, мечтает половина Ломбардии. Я хотел бы жениться на тебе, но не сейчас. Нет! Не то… Я опять не правильно сказал. Это, наверное, от волнения. Я не могу и мечтать, что ты станешь моей женой и согласишься когда–нибудь меня осчастливить. Но не посмею сейчас просить у тебя руки, потому что боюсь не сделать тебя счастливой. Пойми, пожалуйста, и прости. Думаю, что пару лет ожидания не будут нам в особую тягость. Это только укрепит нас в стремлении быть вместе. Нужно быть готовым к семье. Я не хочу тебя разочаровывать. Я хочу быть достойным тебя. К тому же это даст возможность нам еще лучше узнать друг друга.

— Значит, все останется по–старому? Ты опять уедешь, а я останусь ждать? А как же наша клятва?

— Нет, — твердо сказал Винченцо, видя, что клятва, данная в детстве, все–таки очень много значит для Франчески. — Мы сделаем по–другому. Я освобождаю тебя от той клятвы. Ты была маленькой девочкой, да и я был не очень взрослым. Теперь ты другая и я изменился. Я уеду через пару дней и пробуду в Париже еще немого. Несколько лет, возможно. Заработаю денег и вернусь. Если ты за это время выйдешь замуж, так тому и быть. Я конечно огорчусь, но… Раньше, признаюсь, я жил не задумываясь о том, что когда–нибудь обзаведусь семьей. Я жил… просто жил. Теперь у меня будет цель. Если же ты все же дождешься меня, то я попробую сделать тебя счастливой. Ты согласна?

Она вздохнула и, некоторое время молча смотрела на падающую с плотины воду, а затем, когда Винченцо уже перестал надеяться на ответ, сказала:

— Ты прав. Мы были другими. Я была маленькой девочкой и думала, что весь мир создан лишь для меня. А это не так. Облака плывут по небу не для меня, вода в реке не для меня, цветы в поле не для меня. Они для всех. И ты, пока не женишься на мне — не для меня. Удивительно. Я только что вдруг пересмотрела свои взгляды на мир, а он не перевернулся. Мы изменились, Винченцо. И ты, и я. Но я не хочу, чтобы эти изменения убили мою мечту. Я надеюсь, что все–таки останусь нужной тебе, и придет день, когда ты скажешь мне, что готов, наконец, жениться и отведешь меня к алтарю. А пока…

Она обернулась к нему и посмотрела прямо в глаза.

— А пока я буду ждать. Столько, сколько понадобится. Ты можешь ехать в Париж или еще куда–нибудь. Но не смей меня забывать.

Он улыбнулся и обнял ее.

— Нет, Франческа. Тебя невозможно забыть.

5
Вечером, когда свадебные столы уже убрали и во дворе остались лишь два стула, Винченцо сидел рядом с отцом, и слушал, как Сильвано играет на мандолине нехитрую мелодию. Звуки инструмента, теплый уютный вечер и ароматное полусладкое домашнее вино в высоком стакане располагали душу к неторопливой беседе.

Отец перестал играть, вздохнул и спросил у сына:

— У тебя есть мечта, сынок?

Винченцо улыбнулся.

— Когда–то я мечтал стать художником. Знаменитым на весь мир. Таким, чье имя не сходило бы со страниц газет. Я хотел, чтобы мои картины висели в музеях всего мира и люди бы, не переставая хвалили меня. Но вот прошли годы и я пересмотрел свои взгляды. Теперь у меня другая мечта. Я хочу заработать денег и жениться на Франческе.

— М-м! — протянул Сильвано. — Хорошая девушка. Отличный выбор. А она знает?

— Да, отец, — кивнул Винченцо. — Я говорил с нею сегодня. И она согласна.

— Это хорошо.

— А у тебя, папа, есть мечта?

— Я уже говорил тебе однажды, что мечтаю поставить у нас во дворе карусель с лошадками и прокатить на ней всю нашу семью.

— О, да! Я помню, — воскликнул сын. — И чтобы лошадки на карусели неслись по кругу и прыгали вверх вниз. Красивая мечта, папа.

Они замолчали на некоторое время, а потом Винченцо произнес твердым голосом:

— Я уеду завтра, отец. Но я вернусь. Через год, или два, или не знаю через сколько. Но обязательно вернусь и прокачу тебя на этой карусели. Что бы ни случилось, я вернусь.

Глава пятая. До мечты один шаг

1
Мирко Субботич был с самого утра в плохом настроении. Ворчал на маляров, перемежая французский язык со словами из сербского, за которыми, скорее всего, скрывал бранные выражения. Бригада ждала метра Омоля директора Лувра у Львинных ворот дворца. Рабочий день давно начался, а его все не было.

— Горе с этими директорами! — ворчал Мирко. — Тут приступить бы к работе, так ведь нет. А потом, когда сроки начнут поджимать, они будут ругаться, руками махать, ногами топать, словно в том, что мы не можем попасть внутрь их растреклятого музея наша вина.

— Это не просто растреклятый музей, бригадир, — возразил Гастон Гюра по прозвищу Чумазый Гастон, единственный на всю бригаду француз: остальные были сербами, поляками, итальянцами и даже турками, которые, правда, выполняли всю самую черновую работу. — Это самый крупный музей во Франции, а возможно и в мире. Вам иностранцам не понять, что этот дворец значит для нас французов.

— Зато я знаю, что нам надо отремонтировать этот ваш дворец, а мы не можем в него даже войти, чтобы осмотреть объем работ из–за того, что руководство музея, эта ваша аристократическо–буржуазная прослойка, не считает нужным общаться с такой французской чернью, как ты Чумазый.

— Мирко? — удивился Гастон. — С каких пор ты записался в социалисты?

— С тех самых, как сегодня с утра приперся сюда ни свет, ни заря и жду уже три часа.

— Брось ты злиться. Метр Омоль сейчас пьет кофе где–нибудь.

— Знаю я, как вы пьете свой вонючий кофе. С круасанами и мармеладом. Тьфу! Гадость какая. Как будто нельзя попить просто молока с хлебом. Так нет же! Еще и нас ждать заставляет. Как тут не стать социалистом?

— С такими взглядами лучше идти в анархисты.

— Замолчи! — рыкнул Субботич. — Не зли меня еще больше.

— Ты чего так разошелся, бригадир? — вмешался Перуджио. — Случилось что–то с твоим любимым племянником Божко?

— Случилось, случилось… — проворчал Мирко, и вдруг, как крикнет. — Случилось! Жениться он надумал. Вот что.

— Так это хорошо, — поспешил его успокоить турок Мехмед. — Жениться всегда хорошо.

— Это у вас османов всегда хорошо жениться, — огрызнулся Субботич. — А у нас нужно семь раз подумать — стоит ли. Он ведь не козу выбирает, а жену.

— И какую такую «не такую» козу, то есть жену, выбрал твой Божко? — подковырнул его Чумазый Гастон, скалясь беззубым ртом.

— А такую!.. Француженку. Вот какую…

Бригада дружно рассмеялась.

— И из–за этого ты такой злой? — спросил Гастон. — Я живу с француженкой уже десять лет и не жалуюсь.

— Вот и живи! — взорвался Мирко. — А Божко должен жениться на сербке. Все сербы должны жениться на сербках.

— Он у тебя уже давно француз, — загомонили вокруг. — Оставь ты его в покое. Божко уже взрослый и сам может решать за себя. Ты, что, думаешь, что он всю жизнь будет тебя слушаться? Вечно ты со своей Сербией!

Мирко открыл, было, рот, чтобы обругать маляров, на чем свет стоит, но в этот момент к Лувру подъехал, пыхтя и грохоча, автомобиль. Усатый водитель в кожаной кепке и больших плотно прилегающих очках, сидел, словно пилот какого–то аэроплана. Белый шарф развевался по ветру. Остановив авто, он медленно окинул безразличным взглядом всю бригаду и отвернулся, словно говоря, мол, какие вы все мелкие и незначительные в сравнении с теми, кто ездит в машинах.

Открылась задняя дверца и на мостовую ступил аристократической внешности мужчина лет пятидесяти в сером драповом пальто и дымчатом фетровом котелке. В руках он держал трость с позолоченным набалдашником. И газету.

— Прошу прощения, месье, за задержку. Меня вызывали в министерство по делам искусств.

— Ну, если по делам искусств, то тогда да, — проворчал Мирко.

— Что, простите? — не расслышал метр Омоль.

— Я говорю, что не хотелось бы оставлять инструменты и материалы на улице. Неровен час, пойдет дождь и тогда… Вон как небо хмурится.

— Да–да! — встрепенулся метр. — Простите, что задержал вас. Думаю, что стоит занести все внутрь. Сейчас я дам необходимые распоряжения и вам покажут место, куда можно все сложить на первое время. Потом перенесете в постоянный уголок. В Лувре таковых хватает.

2
Мирко Субботич взял с собой на осмотр помещений, в которых будет производиться ремонт, только Винченцо. Остальные остались переносить инструменты, козлы, мостки, леса, мешки с сыпучими материалами, ведра и корыта, кисти и шпатели, молотки, топоры, гвоздодеры и пилы, и еще много чего из столь необходимых для работы вещей.

Бригадир ходил за директором по пятам и записывал в большую рабочую тетрадь все пожелания заказчика, изредка перебивая его уточняющими вопросами.

Перуджио слушал их в пол–уха. Он был заворожен богатством убранства, картинами, статуями. «Брак в Канне Галилейской» Веронезе, «Виктория Самофракийская», «Посвящение императора Наполеона I» Давида интересовали его больше, чем количество гипса, необходимого для ремонта. В конце концов, Винченцо получит всю необходимую информацию от бригадира, достаточно скрупулёзно записывающего за метром Омолем.

Перуджио ходил вдоль стен Лувр[18], прикасаясь кончиками пальцев к дверям, обивке, штукатурке. Глядя на всю эту бесконечность анфилад, галерей, коридоров, он словно погружался в историю дворца, пропитывался ею, словно ломоть хлеба мёдом.

Сейчас он будто стал экскурсоводом для самого себя. Все приводило его в трепет: многовековая история дворца, собрание шедевров искусства, возможность прикоснуться ко всему этому. В памяти услужливо всплывали строки из книг, справочников, путеводителей, как, если бы он сидел где–то в пустой аудитории и читал. — Винченцо! — голос Мирко вытащил его из оцепенения, как ведро из колодца. — Ты куда смотришь? Я спрашиваю, ты сможешь уложиться с росписью в этом зале за четыре дня? Не волнуйтесь, метр Омоль. Винченцо лучший в своем роде и очень серьезно относится к работе. Ну, так как? Сможешь?

— За четыре дня? — переспросил Перуджио. — Золотой краской по лепнине? Думаю, смогу. Вы главное успевайте переходить из зала в зал, а я уж вас догоню.

— Я же говорил, метр — он лучший. И так! Пройдем дальше? Винченцо, не отставай.

Винченцо старался не отставать. Но как можно пробегать мимо этих шедевров и не остановиться, чтобы получше рассмотреть их. И он почти бежал за Мирко и метром Омолем, но снова останавливался и любовался то картиной, то скульптурой, а память все так же читала ему лекцию по истории Лувра.

Перуджио с благоговением рассматривал работы итальянских мастеров кисти, то перебегая из зала в зал за бригадиром, то еле плетясь на ватных ногах. Тициан, Боттичелли, Веронезе, да Винчи, Микеланджело. Он замирал перед каждой картиной, и ему казалось, что его сердце вот–вот выпрыгнет из груди.

В прохладных, хорошо проветренных помещениях ему почему–то не хватало воздуха. Он расстегнул ворот у рубашки и снял с головы, уже успевшую состариться, шляпу, которую когда–то ему подарил Риккардо.

Винченцо уже не слушал, о чем говорят между собой директор музея и Субботич. Его разум был занят тем, что выкладывала ему память.


— Перуджио! Винченцо! — Субботич тряс его за плечо и почти орал ему на ухо. — Да что с тобой сегодня? Или и твой племянник решил жениться на француженке? Ты что, плохо себя чувствуешь?

— Н-нет… — промямлил Винченцо. — Наверное, я не выспался. Извини Мирко.

— Не переживай, — улыбнулся бригадир. — Сегодня я отпущу тебя пораньше. Все равно сегодня только день заезда. А сейчас я спрашиваю, ты сможешь отремонтировать вот этот рельеф? Фактура явно гипсовая. Если сможешь, то, как быстро?

— А почему ты спрашиваешь у меня такие простые вещи? Ты и сам знаешь, как все это сделать.

— Не скажи, — покачал головой серб. — На сегодняшний день ты в бригаде уже не простой маляр, а художник–декоратор. Этого уровня даже у меня нет. У тебя золотые руки и точнейший глаз, Винченцо. Если ты это не сделаешь, то не сделает никто. Я скажу тебе по секрету — этот подряд мы получили благодаря твоим талантам. Метр Дюмон считает тебя очень хорошим приобретением. Он так и сказал мне во время прошлой нашей встречи, на которой он говорил о подряде с Лувром, что, если бы в наших рядах не было такого талантливого человека, как Винченцо Перуджио, то не видать бы нам этого контракта, как своих ушей.

3
Риккардо закашлялся и промокнул платком губы, затем, глянув на него, покачал головой.

— Я думал, друг мой, — сдавленным голосом произнес он. — Что умру от сифилиса, как наш с тобой давний знакомый граф Анри Тулуз–Лотрек. Еще тот был кутило. Ан, нет! Чахотка меня быстрее в могилу сведет. Гадость какая! Вот уже и кровью начал кашлять. Ты бы близко ко мне не придвигался. Мало ли что. Да, будет уже обо мне! Расскажи мне лучше, как ты живешь. Видимся редко, хоть и живем дверь в дверь. Давно мы не сидели с тобой вот так в кафе. Помнишь, как ты рисовал мой портрет в «Двух Мельницах»? Ну, не молчи. Рассказывай.

— Ты позвал меня в «Ротонду», чтобы спросить, как я живу? — удивился Винченцо.

— А почему бы нет, друг мой? — Манцони посмотрел на Перуджио грустными усталыми глазами загнанного скакуна. — Хорошее вино, уютная обстановка, прекрасная компания. Что может быть лучше, чем эти условия для встречи старых добрых друзей?

Винченцо смотрел на бледное осунувшееся лицо друга, медленно осознавая, что скоро Риккардо истает, как внезапно выпавший снег в теплый день. От этой мысли ему стало тоскливо. Жалость к другу и к самому себе вдруг ожгла его волной холодного ветра. Как ни крути, а Манцони был ему единственным другом на протяжении стольких лет. Тот жизнерадостный и неугомонный Риккардо, который когда–то встретился ему в первый день приезда в Париж, разительно отличался от того, что сидел сейчас напротив с носовым платком в руке.

— Даже не знаю, что тебе рассказать, — с грустью в голосе произнес Перуджио. — Моя жизнь напоминает мне болото. Утром встал — пошел на работу. Отработал — вернулся домой. Все. Ни каких новостей, ни каких свершений, ни каких утрат. Болото. И сам я словно лягушка в этой тине: сижу на кочке, и не жду никаких перемен.

— Ты рано закопал свой талант, друг мой, — сказал Риккардо. Было видно, что ему трудно говорить, поэтому он разговаривал короткими фразами. — Тебе нельзя бросать кисть. Таких художников как ты единицы на миллион. Давай выпьем за твой талант, который еще потрясет мир.

Он салютовал поднятым бокалом, сделал короткий судорожный глоток и продолжил:

— Если лягушка перестанет дрыгать лапками в своем болоте, то рано или поздно она утонет. А ты не лягушка. Ты человек наделенный талантом. И поверь мне, если ты отступишься от него, отречешься, ты потеряешь все и, в первую очередь, себя. Не бойся сделать больно самому себе. Боль пройдет и наступит момент счастья от осознания своей значимости. Сделай шаг, потом еще, и, может быть, ты все–таки дойдешь до своей мечты. Помнишь, что сказал тебе метр Руссель? Не обязательно делать тысячу красивых картин, чтобы стать великим. Достаточно одной единственной, но самой лучшей.

Манцони снова закашлялся, прикрывая рот платком, а когда кашель отступил, Винченцо ему ответил:

— А еще метр Руссель говорил, что, чтобы стать Великим, нужно писать лучше Великих или вровень с ними. До этого уровня мне не дотянуть.

4
За спиной послышался возглас на итальянском языке:

— О-о! Риккардо! Приятель, куда ты пропал?

Винченцо обернулся. К их столику подходили двое молодых мужчин.

— Моди! — воскликнул Манцони, вставая и распахивая объятия. — Демоны тебя подери! Я все это время пытался спрятаться от тебя, чтобы не прослыть таким же пьянчугой как и ты.

Тот, кого Риккардо назвал «Моди», обнял Манцони, и, отстранившись, возмутился:

— Кого это ты называешь пьянчугой? Меня? Да я с роду не пил больше пяти бутылок винана завтрак, — обернувшись к Винченцо, он добавил. — Это он на меня наговаривает, потому что завидует моим способностям. Привет! Меня зовут Амедео Модильяни, но друзьям разрешено называть меня Моди. Вот как этому великому бабнику Риккардо. Ты, приятель, тоже итальянец?

— Да, я итальянец. Привет! Я Винченцо Перуджио из Ломбардии.

— О! Ломбардия! Красивые места. А я из Ливорно. А это мой друг Морúс. Морис Утрилло. Он француз, но я его люблю. Эй! Риккардо! Ты угостишь меня и моего приятеля вином или нам с ним стоит готовиться умереть от жажды? Ну, же, Риккардо! Тебе не жалко двух бедных художников?

— Вы художники? — встрепенулся Винченцо, наливая вино в бокалы, которые любезно и своевременно поднес шустрый гарсон.

— Да, приятель, мы художники, — ответил Морис, схватив свой бокал.

— За Италию! — подняв бокал над головой, провозгласил Модильяни, а затем залпом осушил его до последней капли. — Отличное вино! Не обижайся, Утрилло. Не часто удается посидеть в компании земляков. Риккардо, хочу тебе пожаловаться. Здесь в Париже так много французов, что иногда мне даже начинает казаться, что я француз. Но, сам понимаешь, какой из меня француз?

Он встал в полный рост и крикнул на весь зал:

— Я итальянский еврей.

Он сел, взял бутылку и разлил остатки вина по бокалам.

— Да и плевать на всех, — сказал он сам себе. — Ой! Вино закончилось.

— Я же сказал, что ты пьянчуга, — ухмыльнулся Риккардо и взмахом руки подозвал официанта. — Месье, принесите, пожалуйста, еще две бутылки вина и этим господам по тарелке вашего прекрасного сырного супа.

— Хо–хо! Риккардо! — восхитился Модильяни. — Как ты щедр сегодня! Не иначе, у тебя очередной удачный роман с какой–нибудь белошвейкой? Приятель, ты кобель.

В ответ Манцони лишь грустно улыбнулся.

— Не обращай на него внимания, Риккардо, — сказал Утрилло. — Наш гений кисти сам, кажется, влюбился.

— Да, что ты! — изумился Риккардо. — Не может быть! Я думал, он женат на Италии.

— А вот и нет! — рассмеялся Моди. — В эту женщину стоит влюбиться. В нее надо влюбляться каждый день и по новой. И, кстати, она не итальянка и даже не француженка.

— Не может быть! — снова изумился Манцони. — Ты влюбился не в итальянку? И кто же она? Англичанка? Немка?

— Не гадай. Она русская поэтесса.

— Русская? — изумился Риккардо. — О, мама миа! Моди, ты обскакал даже меня. Неужели тебе не хватает парижанок и итальянок? Ты выбрал медведеподобную русскую. А ты не боишься, что она увезет тебя с собой в свою холодную сибирскую берлогу и там съест под завывание северных ветров?

Он закашлялся, прикрыв рот носовым платком, и Модильяни ответил ему, деликатно дождавшись прекращения кашля.

— Ну, во–первых: она не из Сибири, а из Петербурга. А во–вторых: Она даже отдаленно не напоминает медведицу. Скорее она похожа на лань. Нежную, гордую, трепетную лань. Ах, Риккардо! Анна божественная женщина. А какое у нее прекрасное имя — Анна. Анна Ахматова.

— А, может, она беглая социалистка или — не дай Бог! — анархистка с бомбой подмышкой? Не боишься? Русские революционеры повадились собираться по вечерам в этом прекрасном заведении и шептаться за дальним столиком пока трезвые. А как напьются — песни орут.

— Не говори ерунды, Риккардо! Вспыхнул Модильяни. — Я же говорю — она лань, а не волчица.

Утрилло засмеялся:

— Он мне все уши прожужжал. Мне уже снится, как он протягивает лани пучок сена и приговаривает: «Ешь, Анна, ешь».

— Это в тебе опиумный дым гуляет, — огрызнулся Амедео. — Смотри при ней не вздумай произнести что–нибудь в этом роде, иначе мне придется тебя избить.

Официант принес суп и вино, аккуратно расставил тарелки перед Утрилло и Модильяни, откупорил одну бутылку и так же тихо удалился.

Буквально на пару минут воцарилось молчание. Морис и Амедео уплетали сырный суп с такой скоростью, что, казалось, будто они не ели целую вечность, и, если бы фарфор можно было бы есть, то они съели бы и его. Покончив с супом, Моди подозвал гарсона и попросил немедленно убрать пустые тарелки.

— Я не хочу, чтобы грязная посуда омрачала стол, за который скоро сядет прекраснейшая из женщин, — торжественно заявил он, глядя на присутствующих свысока. — Риккардо, приятель, ты не против, если к нам присоединится моя русская муза.

— Сделай мне одолжение, друг мой, — ответил Манцони, промокая в очередной раз губы платком. — Я думаю, и мне, и Винченцо будет приятно, да и пойдет на пользу общение с твоей «ланью». Хотя, мы скоро уже уходим.

— Да что там лань! — воскликнул Моди. — Она так прекрасна и образована, что могла бы стать египетской царицей. Я, кстати, нарисовал ее портрет в одеянии и головном уборе египетских правителей. И поверьте мне, Клеопатра умерла бы от зависти, а не от укуса змеи, если бы увидела величественность и красоту Анны.

Манцони вновь закашлялся.

— Приятель, ты болен? Что с тобой?

— Не обращай внимания, друг мой. Так… Легкое недомогание… Лучше налей вина, а то в горле першит.

Перуджио подозрительно посмотрел на Риккардо. Чахотку назвать легким недомоганием? Но промолчал, понимая, что если друг не стал рассказывать Модильяни об истинности своей болезни, значит, на то были свои причины.

— Слышите, как веселятся за тем дальним столиком? — спросил Утрилло, понизив голос и наклонившись над столом. — Это Пикассо со своими прихлебателями.

— О да! — воскликнул Амедео. — Этот неистовый испанец считает, что его кубизм есть не что иное, как панацея в искусстве. Он думает, что весь мир теперь в его коротеньких толстых ручках. Однако, Морис, стоит признать, что в кубизме что–то есть, как в средстве передачи эмоций. Но только не панацея.

Он вскочил и, подхватив свою шляпу, быстрым шагом направился в сторону Пикассо и его компании. И вот его голос уже звучит в другом конце кафе.

— Пабло! Скажи, пожалуйста, как так вышло, что голова твоя мне не напоминает куб, а скорее этакий шар. Причем, мне кажется, что, если по нему постучать, то можно долго наслаждаться гулом колокола. Ты уверен, что твоя голова наполнена хоть чем–нибудь?

Крепыш, ростом меньше Модиьяни почти на голову, подпрыгнул на стуле и бросился на Модильяни с кулаками. Друзья чудом успели схватить его и посадить обратно за стол. Пикассо шипел, как потревоженная змея. А Моди снял шляпу, картинно поклонился до самого пола и, не говоря больше ни слова, вернулся к своему столику.

— Модильяни! — закричал ему в след разъяренный Пикассо. — Когда–нибудь я пристрелю тебя, как блудную собаку.

Амедео уселся на свое место с видом победителя. Утрилло хохотал до слез, а Риккардо и Винченцо сдержанно улыбались.

— И так происходит всегда, когда их пути пересекаются, — сказал Морис, захлебываясь смехом. — Кстати, Моди. Ты в курсе, что испанец снова выставляется в салоне Берты Вейль?

— Не порти мне настроение, огрызнулся Модильяни.

— О-о! — протянул Утрилло, кивая головой в сторону входа. — Кажется, сейчас твое настроение улучшится.

В «Ротонду» вошли трое: две женщины, одна постарше, другая моложе, и мужчина лет тридцати.

Перуджио сразу догадался, которая из вошедших дам «лань» Амедео. Девушка была одета в белое длинное платье, на голове соломенная шляпка со страусинным пером.

Модильяни обернулся, и, было, уже встал, но тут же сел на место.

— Дьявол! — прошипел он. — Она не одна.

— И что с того? — удивился Утрилло.

— Я не могу бросать тень на нее. Вот что, — огрызнулся Моди. — Она замужняя женщина. Не сегодня, так завтра ей предстоит вернуться в Россию к мужу, который, надо сказать, достаточно уважаемый и известный человек в Петербурге. Она настолько чудесная женщина, что я не могу ее порочить. Вы не представляете, как она образована! Мы читали с нею наизусть Верлена, Лафорга, Малларме, Бодлера, прогуливаясь в Люксембургском саду. Сейчас она учит итальянский язык и, надо сказать, весьма успешно. Представляете? Русская женщина, разговаривающая по–итальянски и читающая французских классиков в оригинале. А ко всему прочему она прекрасна. Как же повезло ее мужу, и как бы я хотел его за это убить.

— Полно печалиться, друг мой, — вздохнул Риккардо. — Она действительно прекрасна, но это не повод терять голову. Ты молодец, Амедео. Твое благородство — урок нам. Я надеюсь, что у тебя все сложится хорошо. А кто этот мужчина с нею?

— Это русский поэт Виктор Гофман, — произнес Модильяни. — Тоже почитатель Анны. Ох, Риккардо! Мне сейчас хочется разорвать свою грудь и швырнуть свое сердце к ее ногам.

— Тише! — пихнул его локтем Утрилло. — Она идет к нам. А нет. За соседний столик. Ну, что, Моди? Ты побежишь ей навстречу?

— Нет, — огрызнулся Модильяни.

Риккардо покачал головой и подозвал официанта со счетом.

— Друзья мои! — сказал он, вставая из–за стола. — К великому моему сожалению нам с Винченцо пришла пора вас покинуть. Увы! Морис, приятно было с тобой пообщаться. Береги нашего великого Моди. Он горяч, как ночной костер. Амедео, друг мой! Не жди счастья, делай его сам. Чао!

5
— Может оно и к лучшему, что ты не стал художником, друг мой, — произнес Риккардо, после того как они с Винченцо, молча, прошли два квартала. — Сам видишь, как они живут. Без денег, без славы. Вся их слава и деньги зависят от выставок. Они живут тем, что зарабатывают от продаж своих картин. Но! Даже очень талантливым, таким как Модильяни, не всегда удается выставить работы. Для этого нужно иметь деньги или быть уже достаточно известным. Не всем везет, как Пикассо. Он счастливчик. Я как–то сходил на его выставку. Смотрел на его кубизм. Признаюсь — я ничего не ощутил кроме отвращения. Может, я для этого не слишком образован. А ему везет. Слышал? У него очередная выставка в салоне у Берты. Та еще зажравшаяся сучка. Так что, тебе, наверное, повезло. Знаешь, чем живет Моди? Он рисует портреты посетителям кафе, и те его кормят за это, ты же зарабатываешь гораздо больше его. Ты в сравнении с ним набоб.

— А как же мечта? — спросил Винченцо.

— Да. Я был не прав. Не всегда стоит следовать мечте. Иногда мечта приводит в тупик. В таких случаях люди ломаются, превращаются в озлобленных, черствых. Я тебе не рассказывал. Я вырос в приюте. Все мальчишки у нас мечтали, что вот–вот найдутся их родители, или их кто–нибудь усыновит, или случится чудо и, вдруг, окажется, что они из очень знатного рода и предки оставили им в наследство огромную сумму денег. Но время проходило, а родители не объявлялись, богатые предки не оставляли сказочных богатств в наследство. Их даже не усыновляли. Они продолжали жить в нашем нищем приюте при монастыре. И они начинали злиться на судьбу, на монахов воспитателей, на горожан, которые смотрели на сирот с жалостью и недоверием. Они постепенно начинали воровать, грабить, задирать прохожих и друг друга, теперь уже укореняя свой статус «сильного». Они мстили своей несбывшейся мечте. И многие мстят до сих пор, став грабителями, убийцами, ворами.

— А как же ты? — изумился услышанному Винченцо.

— Мне было проще, — вздохнул Манцони и закашлялся вновь. Когда приступ прошел, он вытер рот платком и продолжил:

— Мне было проще. Я знал, что у меня нет богатой родни, так как был из нищей семьи угольщика. И родители мои не могли объявиться, потому что умерли у меня на глазах. Да, к тому же, я не очень верил, что, если появится кто–то, желающий усыновить ребенка, то обязательно выберет меня. Усыновление случалось крайне редко, и я не думал, что из сотни мальчишек новым родителям приглянусь именно я. Это сейчас я знаю себе цену, а тогда я казался себе кем–то вроде заморыша. Я был не самым сильным, не самым красивым, да и умом особым я не блистал. Поэтому, я не мечтал о том, о чем мечтали все. Я просто хотел выйти побыстрее и уехать подальше. Вот и все.

— Но все–таки ты мечтал, — сказал Перуджио. — И твоя мечта сбылась.

— Сбылась? — вскричал Риккардо. — И что от этого? Я в чужой стране умираю от болезни века. Не женат, не богат, не имею своего дома, нет даже особых сбережений. К черту все мечты! К черту! К Дьяволу!..

Он закашлялся, затем некоторое время они шли молча, каждый думая о своем.

— Не мечтай, друг мой, ни о чем, — наконец произнес Манцони. — Мечта — сестра–близнец Надежды, как собственно и Удача. Они ветренные взбалмошные девки, которые не дают нам покоя. Они манят нас, завлекают, обещают золотые горы, а в конечном итоге бросают и уходят к другому. Надежда, Мечта, Удача. Странное, глупое чувство, похожее на ожидание некоего чуда, способного в одночасье перевернуть мир, а за одно и всю твою жизнь. Как та телега со сладостями, что должна опрокинуться возле твоего порога. Или сундук с золотыми монетами, кем–то забытый возле скамейки в парке. Или… Да мало ли этих всяких «или».

У каждого своя мечта, своя надежда и, конечно же, своя удача. Человек ждет манны небесной, волшебной радуги, исполняющей желания, доброго джина из волшебной лампы. Именно для этих нужд люди изобрели Бога.

Перуджио аж подпрыгнул на месте от такого богохульства.

— Да, да! Именно для этих нужд люди изобрели Бога и, дружно, разбивая лбы, молились ему бесконечные века, то, выплясывая у костров и распевая гимны, то, принося жертвы в храмах, то, крестясь всей страной, то, отбивая поклоны в намазе под крик муэдзина и бормотание муллы. Появились утопические идеи о светлом будущем, о прекрасномзавтра, где будут раздавать бесплатных слонов и лекарство от всех болезней. Вон сколько нынче развелось социалистов, анархистов, и прочих утопистов. Просто живи и наслаждайся каждым днем своей жизни. Она прекрасна. Просто живи и делай то, что ты хочешь сделать в эту минуту, не влезая ни в какие затеи и авантюры.

Риккардо помолчал немного, переводя дух, а затем продолжил:

— Надежда, Мечта, Удача — младшие сестры Уверенности. Уверенность более рациональна, более смелая, способная стоять на своих ногах мать–одиночка, у которой трое детей, а любовник безработный забулдыга, и ждать чуда не откуда: никто не поможет, все сама, на своем горбу. Уверенность отметает любую романтику, но оставляет точный расчет сил, материалов, ресурсов, резервов, отметает все ненастоящее, стирает с неба радугу.

А радуга — символ трех сестер: Надежды, Мечты и Удачи. Их цветок — подснежник, запах — запах цветущей японской вишни–сакуры. След их настолько хрупок, что ты боишься наступить на него. Но так жестоко разочарование от несбывшейся надежды, от разбитой мечты, от ускользнувшей удачи! И так это горько и обидно, что иногда хочется кричать во все горло: «Люди! Ради Бога, не верьте надежде! Ради всего святого, не мечтайте, не полагайтесь на удачу. Они вас обманут, предадут и выбросят на обочину, в чем мать родила».

А люди все верят и верят им. Что делать? Человек так устроен — ему обязательно надо на что–то надеяться, о чем–то мечтать, иначе, якобы, теряется смысл жизни, иначе будто бы растворяется, подобно утреннему туману, цель бытия, иначе словно бы исчезает само желание жить, обустраиваться, рожать детей.

Человек напяливает на себя этих трех сестер, как латы, как броню, как дорогое одеяние. Чаще всего, эти наряды в конечном итоге оказываются платьем голого короля. Но в человеке, даже после того, как он понял, что он все–таки гол, как придорожный камень, не теряется ощущение незащищенности, раздетости. И он все так же надеется на свою мечту, и, что впереди мерцает свет удачи, и необходимо сделать только один шаг, всего лишь один шаг, маленький шажок вперед и все будет как надо.

Друг мой! Живи в свое удовольствие. Но не делай мечту своей окончательной целью. Не надейся на удачу. Не жди манны небесной. Не придет ни кто и не подарит тебе счастье, как какой–то сувенир. Хочешь рисовать — рисуй. Хочешь быть художником — будь им для себя, своей семьи, своих друзей. Но заранее настройся на то, что это принесет тебе лишь маленькие радости. И никаких средств к существованию.

Ты боишься, что не сможешь стать великим художником. Говорю тебе — плюнь на эти мысли. Ты уже великий

художник. Не забивай себе голову всякой дурью о Величии. Леонардо да Винчи может, и стремился быть лучше всех, но, когда писал свои картины, забывал обо всем и просто рисовал. У тебя есть работа. У тебя есть кров и пища. Стремись к тому, чтобы подняться на другую ступень: получить лучшую, более оплачиваемую работу и приобрести другое жилье, лучше, если свое собственное. Женись, наплоди детей и радуйся тому, что у тебя есть и рисуй. Рисуй просто, не стремясь всех обойти, победить. Ты хороший человек, Винченцо. Ты мой единственный друг. Можешь не принимать или принимать мои советы всерьез, можешь обижаться на меня, сколько тебе вздумается, но это лучшие слова, которые тебе кто–либо когда–либо скажет.

Риккардо зашелся в кашле, согнувшись пополам. Винченцо казалось, что еще немного и его друг выхаркает на тротуар свои внутренности. Он кинулся к Манцони, не зная, чем тому помочь, но тот остановил его жестом. Наконец, кашель отпустил и Риккардо выпрямился. Бледный. Изможденный. Усталый. Было видно, что речь, которую он произнес, отняла у него все силы.

Перуджио махнул рукой проезжавшему мимо свободному извозчику, и помог другу вскарабкаться в экипаж.

Привезя Манцони домой, и, уложив его в постель, Винченцо сбегал в аптеку, что располагалась неподалеку от дома. Аптекарь предложил ему вместе с порошками сварить для друга горячий шоколадный напиток, мол, по последним исследованиям шоколад признан прекрасным средством от туберкулеза.

Риккардо был совсем плох. Двое суток Перуджио все свободное время находился у постели друга. А на третью ночь Манцони умер.

6
Винченцо приходил на работу в Лувр на час раньше всех остальных. Охрана музея ворчала, открывая ему двери, мол, что человеку дома не сидится, неужели ему не хочется спать, а, напротив, просто необходимо переться через пол-Парижа, чтобы прийти пораньше и торчать в Каре, упершись носом в Джоконду. Спал бы себе и спал, так ведь нет. Приходит раньше всех, уходит, опять–таки, позже всех.

Перуджио и сам не знал, зачем он это делает. Он действительно все свободное время простаивал в знаменитом на весь мир музее, разглядывая «Портрет госпожи Лизы Джокондо» руки Великого Леонардо. Поначалу он просто восхищался работой да Винчи, но постепенно стал обращать внимание на тонкости и нюансы. Каждый раз он находил в изображении что–то новое: тончайшую темную черточку поверх основного рисунка, или наоборот, точечку светлого оттенка на темном участке, мельчайший пузырек воздуха, застывший в краске, еле заметную трещинку. В этом месте остался след от поворота кисти, здесь краска легла гуще, а там, в уголке — что это? — это отслоился маленький кусочек краски. Краска от времени пошла мириадами трещинок, но каждая трещина имеет свою протяженность, свою геометрию, глубину, свой рисунок, свои разветвления и схождения, и, конечно же, свой характер.

И всякий раз Винченцо восхищался гением своего соотечественника, проявленным в этом портрете с наивысшей силой. Леонардо сам любил эту картину. Не зря же он, отказавшись от множества предложений, взялся именно за эту работу, а впоследствии увез ее с собой из Италии.

Самое сложное с технической точки зрения в этой работе Великого флорентийца глаза и губы, выражающие всю суть характера модели, которой послужила донна Лиза Герардини, третья жена флорентийского богатого преуспевающего торговца шелками Франческо дель Джокондо. Именно глаза и губы, застывшие на века в полуулыбке, и породили множество легенд и споров.

Джорджо Вазари [19]еще в 1550 году писал: «…Это изображение всякому, кто хотел бы видеть, до какой степени искусство может подражать природе, даёт возможность постичь это наилегчайшим образом, ибо в нём воспроизведены все мельчайшие подробности, какие только может передать тонкость живописи. Поэтому глаза имеют тот блеск и ту влажность, какие обычно видны у живого человека, а вокруг них переданы все те красноватые отсветы и волоски, которые поддаются изображению лишь при величайшей тонкости мастерства. Ресницы, сделанные наподобие того как действительно растут на теле волосы, где гуще, а где реже, и расположенные соответственно порам кожи, не могли бы быть изображены с большей естественностью. Нос со своими прелестными отверстиями, розоватыми и нежными, кажется живым. Рот, слегка приоткрытый, с краями, соединёнными алостью губ, с телесностью своего вида, кажется не красками, а настоящей плотью. В углублении шеи при внимательном взгляде можно видеть биение пульса. И поистине можно сказать, что это произведение было написано так, что повергает в смятение и страх любого самонадеянного художника, кто бы он ни был.

Между прочим, Леонардо прибег к следующему приему: так как Мона Лиза была очень красива, то во время писания портрета он держал людей, которые играли на лире или пели, и тут постоянно были шуты, поддерживавшие в ней веселость и удалявшие меланхолию, которую обычно сообщает живопись выполняемым портретам. У Леонардо же в этом произведении улыбка дана столь приятной, что кажется, будто бы созерцаешь скорее божественное, нежели человеческое существо; самый же портрет почитается произведением необычайным, ибо и сама жизнь не могла бы быть иной…»

Винченцо замечал и запоминал каждую деталь, каждый мазок. Прибегая домой, он брал карандаш и бумагу и делал набросок картины, сам пока не зная, зачем. А утром, сравнивал эскиз с оригиналом, отмечая свои ошибки и упущенные нюансы. На следующий день все повторялось.

— Винченцо! — беспокоился Мирко. — Ты часом не заболел? Бледный весь, как известь. Молчишь все время, думаешь о чем–то. Если хочешь, отдохни пару дней. Все равно ты нас уже догнал и завтра тебе будет нечего делать, пока мы не загрунтуем стены в Большой галерее. Будешь тут ходить, и портить нам настроение своим видом.

Но Перуджио не брал выходных. Он изо дня в день приходил в музей и часами простаивал у Моны Лизы, будто говорил с нею, придя на свидание.

Однажды один из сотрудников Лувра, заметив Винченцо в Каре, подошел к нему.

— Нравится? — спросил он

Перуджио молча кивнул, не отрывая взгляда от картины.

— Мне тоже, — сообщил сотрудник. — Казалось бы, что в ней такого? А все равно, нет–нет, да и прибегу сюда посмотреть на это чудо. Особенно как услышал цену, которую предлагали месье Омолю от коллекционера Моргана за этот шедевр. Да на ту сумму можно купить собственный дворец со всеми слугами и придворными. Как представлю себя владельцем такого дворца, дух захватывает.

— Сколько?

— Что сколько?

— Сколько предлагали за картину?

— А-а! Семьдесят миллионов долларов. Если перевести эту сумму во франки, то можно рехнуться.

— А метр Омоль?

— Отказал, конечно.

— Правильно. Эта картина бесценна.

— Да, месье! Но семьдесят миллионов долларов!.. Согласитесь, это не мало.

— Да–да! — рассеянно ответил Перуджио. Что–то вдруг щелкнуло в голове. Какая–то шальная мысль мелькнула на горизонте искоркой на мгновение, махнула пушистым коротким хвостиком и растворилась, оставив на задворках мозга туманный, расплывчатый след.

— Винченцо! Вот ты где? — голос Мирко Субботича вытащил его из раздумий, в которых он пытался догнать ускользнувшую идею, поймать ее за шлейф.

Перуджио огляделся по сторонам. Оказалось, что сотрудник музея уже давно ушел, а он стоял один в пустом зале Каре напротив портрета донны Лизы дель Джокондо.

— Винченцо! — в голосе бригадира звучали нотки тревоги. — Да, что с тобой, приятель? Всё. Я больше не могу смотреть на твою осунувшуюся физиономию. Немедленно убирайся домой и не возвращайся, пока не придешь в себя. Ты понял меня? Иди и выспись хотя бы.

7
Он не пошел домой. Вместо этого ноги сами привели его на Монмартр. Погруженный в раздумья Винченцо не осознавал, куда идет, зачем. Когда пришел в себя, оказалось, что он стоит перед «Мулен Руж», потирая лоб, словно это могло выгнать злополучную мысль из потайных уголков разума.

Перуджио повернулся и направился в «Две Мельницы». Нужно было собрать все мысли в сноп и перевязать их, чтобы больше не расползались по щелям, как тараканы в доходном доме месье Каишана на Итальянской улице, в котором Винченцо жил уже столько лет.

Войдя в кафе, Перуджио огляделся. Единственный свободным столиком был как раз тот, за которым в тот памятный день он рисовал портрет Риккардо и познакомился с Моне, Сезаном и Лотреком.

Он, сняв шляпу и небрежно бросив ее на свободное место, присел на краешек сиденья и погладил ладонью скатерть. Юркий официант, возможно, тот самый, что когда–то тайком рассматривал его рисунок через плечо, тут же оказался рядом со столиком, и, приняв заказ на чашечку кофе, испарился, не дав себя рассмотреть.

«…Вам необходимо учиться. Хорошо, что у вас есть желание. Когда я был молод, один достойный человек, которого я теперь почитаю, как своего учителя, настаивал на моем обучении, но я относился к этому так, словно я гениальный Моцарт, а меня заставляют копать землю. Ах! Месье Буден! Как много бы я сейчас отдал, чтобы вернуть время вспять!..»

Слова Моне сами всплыли в голове, будто он произнес их не много лет назад, а только что, держа в своих руках рисунок. И написанное письмо, предназначенное для метра Русселя. И снова голос Моне:

«…Ну, вот. Теперь вы сможете пойти в Малую художественную школу на Сен–Жермен де Пре к метру Русселю и передать ему эту записку с моими наилучшими пожеланиями. Думаю, он что–нибудь для вас сможет сделать…»

Гарсон поставил перед ним кофе и снова исчез, как по мановению волшебной палочки.

Винченцо вспомнил и отрывок письма метру Русселю. «…Рекомендую его, как весьма одаренного молодого человека, к сожалению, не имеющего художественного образования, но не обделённого талантом. Обращаю Ваше внимание на его способности к начертанию портретов, свидетелем чего я был самолично. Сей молодой человек изобразил портрет своего друга за очень короткое время в моем присутствии с минимальными погрешностями и весьма реалистчно…»

Благородный, добрейший метр Руссель, скончавшийся второго января одна тысяча девятисотого года, так и не успевший выдать Перуджио свидетельство об окончании Малой художественной школы. Не известно, как бы сейчас сложилась судьба Винченцо, если бы это свершилось. Может, он стал бы уже знаменит, написав портрет какого–нибудь вельможи, или пейзаж с кричащим названием «Закат над Парижем». Возможно, он выставлялся бы каждые полгода, скажем, в салоне той же Берты Вейль среди работ Пабло Пикассо, или наоборот, был бы нищ и безвестен, как Амедео Модильяни, рисующий портреты на салфетках, ради того, чтобы ему налили тарелку лукового или сырного супа.

Память услужливо вытащила из запасников почти выкрикнутую тогда тираду учителя:

«…Рисуйте, ваяйте, созидайте, но знайте, что если есть те, кто вами восхищается, то найдутся и те, кто вас ненавидит и готов не только вонзить вам нож в спину, но и плюнуть вам в лицо. Если вы почувствуете когда–нибудь, хоть на одно мгновение, что больше не хотите писать — остановитесь. Выбросьте кисти в огонь, сожгите мольберт, уничтожьте все недоделанное и больше никогда… Слышите? Никогда не пытайтесь вернуться на эту дорогу. Запомните! Можно, подобно Тулуз–Лотреку в день писать по десятку афиш и не создать ничего более выдающегося, а, можно, сотворить один шедевр, который останется на века и будет будоражить умы и сердца всего человечества до скончания времен, как «Давид» Рафаэля, «Джоконда» Леонардо да Винчи, «Рождение Венеры» Тициана, «Сикстинская Мадонна» Микеланджело… О! У них много прекрасных творений, но им достаточно было оставить всего одно и они обеспечили себя бессмертием. Вы слышите? Одно лишь творение и ваше имя будет бессмертно. Либо вы станете вровень с Великими, либо падете до моего убожества. Если вы поймете, что не сможете создать нечто такое, что может потрясти мир — отступитесь. Иначе вы потеряете себя. Иначе вы сойдете с ума…»

В ту последнюю встречу Перуджио казалось, что учитель сошел с ума, но вот прошли годы и клеймо безумия стерто приобретенным жизненным опытом, и метр Руссель здоровый и полный сил улыбается ему из своего Великого Нигде.

Чуть позже в ту же ночь, когда Винченцо последний раз видел живым Русселя, чудесная раскрепощенная девушка Ноэль Брюне, подарившая ему первый опыт любви, сказала:

«…На мой неискушенный взгляд твой учитель во многом прав. Я, пожалуй, добавлю от себя, что не нужно пытаться стать в один ряд с Великими мастерами, или превзойти их. Может, было бы проще, не соревноваться с Леонардо да Винчи, а стать им? Я пока еще сама не знаю как, но, думаю, ты найдешь способ…»

И тут же, словно ждали некоего сигнала, всплыли, подобно пузырькам воздуха в воде, слова сельского учителя сеньора Богетти, обращенные к отцу и подслушанные им на рождество у церкви Святого Марко в Деменци:

«…Ваш сын сделал копию с «Конного портрета императора Карла V». Представьте себе, я жалею, что в альбоме не указаны точные размеры полотна–оригинала, иначе ваш сын сделал бы все в точности как у великого мастера. Вы не поверите, Сильвано, ваш сын не только умудрился подобрать нужные краски, он еще и нашел способ состарить картину…»

А затем лучший, да, пожалуй, и единственный друг Риккардо и его наставления:

«…Друг мой! Живи в свое удовольствие. Не забивай себе голову всякой дурью о Величии. Женись, наплоди детей и радуйся тому, что у тебя есть, и рисуй…»

И снова прозвучал щелчок в голове, на этот раз, правда, он скорее напоминал удар грома. И на этот раз Винченцо не дал каверзной мысли спрятаться в норку, а поймал ее за хвост и вытащил ее на поверхность. Мозаика сложилась в полную картину, за исключением деталей, которые завалились куда–то поблизости в щель и, скорее всего, найдутся, если хорошо поискать и тщательно все продумать.

Винченцо вскочил, и, бросив на стол несколько монет за нетронутый кофе, вылетел на улицу. Он почти бежал. Не обращая внимания на прохожих и проезжающих мимо извозчиков и, еще пока не вошедшие в полной мере в окружающую действительность, автомобили. Он бездумно сворачивал на перекрестках, будучи поглощенный составлением плана, сначала с бульвара Клиши на улицу Нотр Дам де Лорет, а затем на улицу Ришелье, которая прямиком его вывела к Лувру.

Перуджио остановил свой бег, лишь миновав здание Комеди Франсес прямо перед Пассажем Ришелье. Перед ним вздымал свои величественные стены Лувр — величайший музей мира. Музей, в котором собрано множество прекрасных шедевров со всех концов Земли. Но самое главное — в нем хранится Джоконда.

Он ощущал себя так, словно совершил гениальное открытие, будто бы он прошел сквозь лабиринт и вышел на свет божий из подземелья. План был готов. Осталось приступить к его реализации.

8
Спустя неделю Перуджио решил уволиться с работы.

— Ты что удумал, Винченцо? — спросил Мирко, очень огорчившись. — Ты на нас обиделся за что–то? Или тебе мало платят? Ты же нас без ножа режешь. Все наши декораторы в сравнении с тобой неумехи криворукие. Может, это я тебя чем–то обидел? Или тебе не нравится работать с нашими турками? Так я их сам терплю только потому, что больше некому мусор таскать.

— Нет, дружище, — произнес с грустью в голосе Перуджио. — Ты тут не причем и турки тоже. Я нашел очень хорошую работенку, которую ни как не совместить с этой, а упускать было бы глупо. Увы! Я бы и рад остаться, но не могу. Не принимай на свой счет. Но я обещаю, что буду наведываться и выслушивать твои жалобы на любимого племянника. Вам здесь еще работать и работать, так что, где вы будете находиться, я знаю.

— Ну, что ж? — вздохнул Субботич. — Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше. Ты отличный художник–декоратор, Винченцо. Нам будет тебя очень не хватать. Заглядывай к нам почаще, иначе я свихнусь от общения с Чумазым Гастоном. У него в голове такая каша, что сам путается. Всего тебе доброго, итальянец Винченцо Перуджио.

Глава шестая. Это похоже на сон?

1
Утро двадцать первое августа выдалось на удивление солнечным и теплым. Молочники и зеленщики из пригородов катили свои тележки вдоль умытых ночным дождиком улиц. Дворники звучно и ритмично шуршали метлами по мостовым. Приглушенно ворча, разъезжались извозчики, потихоньку предчувствуя, что скоро на замену фиакрам и ландо придут воняющие бензином автомобили, которые уже начали заполонять Париж.

Еще не выползли на улицы и бульвары чванливые и крикливые туристы, домохозяйкине распахнули настежь ставни, и не раздвинули шторы. Многочисленные кафе не выставили на тротуары свои столики, но огромный город уже начал просыпаться и каждый житель его и приезжий, выходя на улицу или выглядывая в окно, радовался обилию солнечного света, и улыбался.

Перуджио подошел к Львинным воротам Лувра одновременно с Мирко Субботичем. Здесь уже находились Чумазый Гастон Гюра, три турка во главе с Мехмедом иеще пара маляров и декораторов. Серб привычно ворчал, жалуясь Перуджио на руководство Лувра.

— Вечно мы премся сюда ни свет, ни заря, торчим под дверью, а они где–то прохлаждаются. Могли ведь дать распоряжение своим сторожам пускать нас внутрь без проволочек, так ведь нет. Стой и жди. Винченцо! Как твои дела? Ты чего опять такой смурной? Простыл что ли? Немудрено. Или на новой работе не все гладко, как хотелось бы? Работаешь, небось, как и мы, при закрытых окнах и дверях в духотище и пыли, а потом выходишь разгоряченный на улицу грудь на распашку. Знаю я тебя. Недолго так и простудиться. Нет! Пора вступать в профсоюз.

— Сейчас наш бригадир опять затянет песню на социалистическую тему, — вздохнул Гюра. — Как там она называется? Интернационал?

— Заткнись, Чумазый! — рыкнул на него Мирко. — Ты мне еще указывать будешь, какие песни петь. Ну, как там, на новой работе, Винченцо? Деньгами не обижают? Платят вовремя?

— Нет, не обижают, — улыбнулся Перуджио. — Все в порядке. Платят во время и хорошо.

— А женщины у вас там есть? — снова встрял в разговор Чумазый Гастон. — Или так же как у нас — одни мужчины?

— А тебе уже и мужчины не нравятся, Гюра? — поддел его бригадир. — Тогда твои дела плохи.

— У меня жена есть и неплохая, между прочим, — возмутился Гастон.

— А чего это ты ее нахваливаешь? — не успокаивался Субботич. — Ты ее продаешь, что ли?

Наверное, утренняя перепалка с Мирко Гастоном продолжалась бы еще долго, если бы в замке не заскрипел ключ и двери не распахнулись, представляя работникам кисти и шпателя заспанное лицо охранника, пропустившего их внутрь.

Когда все вошли в подсобное помещение, которое руководство Лувра любезно предоставило работникам в качестве раздевалки и места хранения материалов и инструмента, Винченцо взял за плечо бригадира и тихо проговорил:

— Мирко, я и правда, себя сегодня не очень хорошо чувствую. Разреши мне сегодня пошляться по Лувру. Может, хоть настроение себе подниму.

— Дружище! — охнул Субботич. — Ты все–таки простыл? Послушай меня. Приди домой, выпей теплого молока с медом и ложись в постель. Из–под одеяла не вылезай. Тебе нужно обязательно пропотеть. Это верное средство. Поверь.

— Мирко–паша! — воскликнул Мехмед, скалясь. — Ты еще и лекарь? Будем знать.

— Мед — верное средство, — отмахнулся от него серб. — Не зря ваши предки назвали мои горы Балканами. Балкан означает в переводе с турецкого Мед и Кровь. Так ведь, балия[20]? Так что слушайся меня, Винченцо. Тебе не нужны врачи с их ценами, тебе нужен мед с молоком. Иди, пошляйся немного, и домой лечиться. А вы, бездельники, переодевайтесь побыстрее. Ты, Винченцо, уволился, а мне здесь работать стало не с кем…

2
Винченцо не остался, чтобы выслушать до конца назидания бригадира и ропот подчиненных. Он, выйдя из подсобки, поднялся на первый этаж в просторный вестибюль, подхватил, висевшую на перилах, оставленную или забытую кем–то белую куртку сотрудника музея. Затем, проходя быстрым шагом Большую галерею, раскинувшуюся на триста пятьдесят метров, натянул на себя эту куртку и свернул в салон Каре к заветной цели.

Лувр был пуст. Все девятнадцать смотрителей Лувра, а так же охрана, уборщики, вахтеры собрались на еженедельную планерку, которую обычно проводили, как раз, по понедельникам с самого утра и почти до обеда. Шаги, казалось, разносились по всему дворцу, перекрывая стук сердца.

А вот и она. Нет! ОНА. Он почувствовал, как его охватывает привычная дрожь при виде Джоконды. Донна Лиза смотрела на него и улыбалась своей необычной улыбкой, будто спрашивала, что он собирается делать с нею дальше.

Перуджио сделал глубокий вдох, чтобы побороть волнение и протянул руки к картине. Он снял картину в тяжелой раме со стеклом со стены, обнажив два стальных крюка, на которых она держалась. Затем, вытащив портрет и притулив опустевшую раму к стене на полу, он помчался в сторону галереи, где экспонировались полотна староитальянских мастеров. Там Винченцо открыл спрятанную за обоями потайную дверь и выскочил на лестницу, что вела к двери, выходящей во двор.

Дверь оказалась запертой. Он быстро отпер три задвижки и дернул ручку — дверь не поддалась. По спине Винченцо пронесся холодок. Он вытащил из кармана перочинный нож и стал выкручивать шурупы, которыми крепился замок. Первый. Осталось еще три…

Где–то наверху лестницы вдруг скрипнула дверь, и послышались шаги. Перуджио выпрямился, сжав в руке нож так, что побелели костяшки. Надо успокоиться. Он опять глубоко вздохнул и, убрав нож в карман, стал дожидаться идущего.

Вниз спускался один из жестянщиков, занимавшихся ремонтом кровли и водостока. Когда жестянщик Сауве почти поравнялся с Винченцо, тот произнес с начальственными интонациями в голосе:

— У вас ключи с собой? Откройте–ка мне двери.

Пожав плечами и вытащив из кармана связку ключей, Сауве щелкнул замком и отстранился, пропуская вперед, как ему показалось из–за наличия белой куртки, сотрудника музея.

Винченцо, сдерживая желание броситься бежать и собрав в кулак всю свою волю, выглядя внешне весьма спокойным, вышел в дворик Сфинксов, и, пройдя по нему, свернул к большому дворику Висконти, чтобы добраться до выхода на Луврскую набережную. В связи с уборкой в вестибюле ворота были раскрыты настежь и не охранялись — вахтер намеревался сходить в соседний двор за водой, но был вызван на планерку. Прежде чем выйти на улицу, Перуджио снял белую куртку и завернул в нее картину. С прямоугольным свертком подмышкой он двинулся по направлению к мосту Карузель и растворился среди ранних, но уже многочисленных прохожих.

3
Лишь примчавшись домой, и, запихнув картину, завернутую в белую куртку в старый платяной шкаф, он перевел дыхание. Руки тряслись как у больного лихорадкой, в висках стучала кровь, сердце громыхало так, что казалось, будто стены каморки на улице Госпиталя Святого Луи, куда он переехал из доходного дома Давида Каишана сразу после смерти Риккардо Манцони, вот–вот рассыплются. Он сел на кровать, тут же встал и прошелся по комнате несколько раз туда–обратно, словно загнанный зверь по клетке. Поймав себя на этом сравнении, снова сделал большой вдох–выдох, а затем пару раз шлепнул себя ладонями по щекам.

— Все! — рявкнул он сам себе. — Успокойся! Дело сделано. Назад не вернуться, потому что ты перескочил черту. Эту чертову невидимую черту.

Винченцо подскочил к буфету и вытащил на свет божий початую бутылку Кьянти. Вырвав пробку, он закинул голову назад и залпом ее осушил, почти не чувствуя вкуса и запаха благородного вина.

После этого он обернулся и посмотрел на дверь. Поставив пустую бутылку на стол, Перуджио подскочил к двери и запер ее на замок и две щеколды. Следующее что он сделал, закрыл шторы и снова сел на кровать.

— Чертова черта… — пробормотал он. — Нет. Черта еще не пройдена. Еще можно повернуть назад. Прямо сейчас отнести картину в Лувр, и сделать вид, что ничего не произошло. Ничего не произошло? Как это не произошло? Ты украл самую лучшую в мире картину и ничего не произошло? Винченцо, ты вор! Грабитель! Разбойник с большой дороги. Таким отрубалируки и вешали на площадях. Самое безобидное, что тебя ждет — это каторга в Тулоне. О, Боже мой! Я разговариваю сам с собой. Я свихнулся. Или нет? Может, я сплю?

Винченцо вскочил и подбежал к шкафу. Через мгновение он уже разматывал куртку, в которую был завернут портрет.

— Ну–ка! — зарычал он. — Это похоже на сон? Это Мона Лиза и ты сейчас держишь ее в руках, и она находится не в Лувре, а у тебя дома в этой обшарпанной комнатёнке, где нет никого, кроме тебя и вонючих клопов. Это похоже на сон? Нет! Это не похоже на сон. Судьба дала тебе шанс, Винченцо Перуджио. Не упускай его. Что бы сказал тебе Риккардо? Он бы сказал, что жизнь дается один раз, и, если тебе удалось влезть на белого коня — не спрыгивай с него в грязь. Ухватил нить — тащи ее до конца и, в конце концов, выйдешь из лабиринта. Не отступай, Винченцо Перуджио. Иди до конца.

4
А через день… Не на следующее утро, а только через день мир взорвался.

Редакции журналов и газет соревновались друг с другом в изобретательности. Заголовки повергали обывателей в ступор. Все первые полосы были заняты только одной новостью.

«Кража века! Пропала лучшая картина Леонардо да Винчи!»

«Лувр ограблен? Нет! Ограблена Франция!»

«Кто украл «Мону Лизу»? Полиция и дирекция Лувра в недоумении!»

«Комиссар полиции центрального округа Парижа Лемож взял бразды правления по поимке преступника в свои руки»

«Директор Лувра метр Омоль уволен со своего поста!»

Версии сыпались, как из рога изобилия.

Журнал «Паризьен» предположил, что картину украли «с целью проверки бдительности в музеях и сейчас она находится в надежном месте и под надежной охраной».

«Пари матч» писал:

«Это месть уволенного из музея вахтера, который хотел этим насолить своему начальнику»

Французский Национальный Медицинский журнал утверждал: «…это был поступок безумца. Некоторые чиновники уголовной полиции намекали на сбежавших из психиатрической больницы пациентов, живших бредовой идеей войти «в интимную связь» с «Моной Лизой»

Газета «Птипаризьен» рассказывала о мужчине немецкой или австрийской национальности, который в течение трех дней слонялся по Лувру и залу–салону Каре, где подолгу не спускал глаз с «Моны Лизы». Немедленно произведенное расследование тотчас опровергло сообщение. Но «Птипаризьен» не сдавалась. Когда недалеко от Монти были задержаны два немца, кочевавшие без копейки денег и без багажа из города в город, сразу же решили, что похитители «Джоконды» обнаружены. Успехом этой версии газета была обязана недавней неудачной войне с Германией.

Еще одна газета опубликовала карикатуру, на которой изображена толпа туристов, стоящих перед стеной с торчащим из нее крюком. Гид дает экскурсантам следующее пояснение: «Мону Лизу» приобрел германский кайзер для обмена на Марокко…»

Ближе всех к истине, как отметил Перуджио, была газета «Фигаро». Она выссказала мнение, что: «…кража картины — дело рук антиквара или обыкновенного вора, который предполагал продать картину, либо изготовлять подделки…»

Иллюстрированные издания — прообраз современного телевидения — нуждались в историях с картинками, и кража «Джоконды» дала им идеальную пищу. Репортеры использовали весь «багаж» «Моны Лизы», накопленный интеллектуалами: от загадочной улыбки до любовного треугольника. «Петит Паризьен» печатал репродукцию «Моны Лизы» на первой странице целый месяц. «Джоконда» стала персонажем криминальной и светской хроник, вроде Соньки Золотой Ручки или королевы Виктории. Только гибель «Титаника» вытеснила сообщения о расследовании кражи «Джоконды» с первых полос газет всего мира.

Известие о пропаже «Моны Лизы» потрясло французов тяжелее, чем можно было предположить. Картина считалась национальной гордостью. У парижан было еще свежо воспоминание о словах метра Омоля, произнесенных на пресс–конференции в апреле: «Смешно сказать, но проще украсть Нотр Дам де Пари, чем бесподобную «Мону Лизу».

В Париже распространились слухи, что к краже причастен известный американский миллионер Джон Пирпойнт Морган. Богатый заокеанский коллекционер произведений искусства хотел завладеть драгоценными художественными сокровищами и с этой целью вошел якобы в контакт с нечистоплотными антикварами, которые должны были раздобыть для него лучшие экспонаты из Лувра. При этом на подкуп части персонала охраны музея должна была быть израсходована крупная сумма; иначе эта необычайная, не оставившая следов кража не поддается объяснению. Джон Пирпонт Морган основал в 1871 году в Нью–Йорке банкирский дом, ставший одним из ведущих и могущественнейших финансовых институтов США, создал колоссальное предприятие — стальной трест, крупнейший в то время в мире. Морган превратился в международного банкира. Он достиг такого же положения, какое ранее занимал дом Ротшильда в Европе. Но Морган стал и крупнейшим обладателем произведений искусства. С 1863 по 1913 год он вложил в свое собрание более 60 миллионов долларов. В его доме в Лондоне, перестроенном в художественную галерею, и в Нью–Йорке были собраны произведения искусства из многих стран.

Агенты Моргана участвовали во всех без исключения аукционах — в Париже, Антверпене, Лондоне, Риме… Как одержимые, они охотились за великими именами в искусстве. Английский эксперт–искусствовед доктор Джордж К. Вильямсон многие годы колесил по свету, чтобы перепроверить подлинность и историю отдельных экспонатов моргановской коллекции и составить каталог обширных богатств. Они должны были придать могущественной монополии блеск и бессмертие.

В полицейском управлении на набережной Орфевр, которое располагалось в бывших казармах, творилось что–то невероятное. Комиссар Лемож потный и раскрасневшийся расшвыривал бумаги направо и налево, стучал кулаком по столу и орал на подчиненных, кляня их, на чем свет стоит. Полицейские сбились с ног.

Проверки в Лувре всех работников и присутствующих подрядных ремонтных бригад на причастность к краже ни чего не дала. Следователями было опрошено двести пятьдесят семь человек, в том числе и бывший теперь директор метр Омоль. С каждого из опрошенных снимались антропометрические данные: размер головы, рост, размах плеч. Были повторно сняты отпечатки пальцев и сравнены с хранившимися в архивах. И в этот момент они были близки к цели, как никогда раньше и после.

Дело в том, что при найме на работу в Лувр и заключении подряда с какой–либо организацией снимали отпечатки пальцев у всех, кто имел возможность проходить дальше порога дворца–музея, но брались для ускорения процедуры отпечатки только правой руки.

Великолепный по тем временам парижский сыщик Альфонс Бертильон, как раз, и обнаружил один отпечаток на осиротевшей раме, оставшейся без картины. Как выяснилось гораздо позже, отпечаток этот принадлежал Винченцо Перуджио, но с левой руки, а не с правой. Если бы отпечатки брались с обеих рук, то преступник был бы изобличен на полтора года раньше. Однако, следствию в тот момент не повезло. К тому же Бертильон, будучи очень амбициозным и уверенным в себе человеком, не очень доверял дактилоскопии. Он считал, что антропометрических данных, таких как размер головы, достаточно для выявления преступника. Собственно это именно он и изобрел этот метод, который, конечно, помогал в поимке, но не так точно как отпечатки пальцев.

В любом случае, полиции ни как не удавалось выйти на след похитителя. Они разводили руками и пожимали плечами, сотрясаясь под ударами возмущенного общественного мнения.

Кража «Моны Лизы» вошла не только в историю политики. Она стала также в чем–то и поворотным пунктом в истории криминалистики.

В криминалистике того времени сосуществовали две различные системы и метода идентификации и розыска преступников, которые парализовали и затрудняли международное сотрудничество. «Тут Бертильон — тут Гальтон», — раздавался боевой клич крупных полицейских управлений мира.

Во Франции и некоторых романских странах полиция работала по методу, именуемому «бертильонаж». Примерно сто лет назад полицейские ведомства хотя и начали с того, что завели обширные картотеки для регистрации и идентификации уголовных преступников, но содержали они только снимки и неточные характеристики, как «большой» или «маленький». С ростом числа преступлений и правонарушителей становилось все сложнее установить, является ли задержанный разыскиваемым преступником или нет. Помощник писаря Альфонс Бертильон в конце восьмидесятых годов XIX века пришел к мысли о необходимости использовать для идентификации антропологические размеры костей человека. В соответствии с выводами антропологии эти размеры у взрослого человека остаются неизменными и не совпадают с таковыми у другого индивидуума. Бертильон установил количество соматических элементов, в частности расстояние от локтя до кончиков пальцев, длину стопы, ширину скуловой кости, длину и ширину головы; он выполнил с миллиметровой точностью обмеры и составил новые картотеки идентификации. Этот метод, примененный и в деле с «Моной Лизой», сегодня может показаться курьезным и чересчур затруднительным. Но тогда он представлял собой значительный прогресс, явился первым научным методом в криминалистике и распространился на весь мир.

Другой метод разработал английский естествоиспытатель Фрэнсис Гальтон. Этот способ был гораздо проще и надежнее. Он фиксировал одинаково неглубокие бороздки папиллярных линий на поверхности подушечек пальцев, которые у каждого человека в течение всей жизни остаются неизменными и совершенно различны, поэтому самым наилучшим образом подходят для идентификации.

Дактилоскопический снимок позволяет идентифицировать не только задержанного преступника, это было возможно и с помощью «бертильонажа». Но и делает возможным устанавливать и разыскивать еще неизвестного виновника на основании оставленных на месте преступления отпечатков пальцев.

Кража в Лувре стала испытанием для обеих систем. Похититель оставил на раме портрета отпечаток пальца. И хотя Бертильон уже с 1894 года стал заносить отпечатки пальцев в картотеку как «особые приметы», но регистрация и классификация наказуемых все еще проводились по телесным обмерам, так что отождествление неизвестных преступников только на основании отпечатков пальцев было невозможно. Прославленная на весь мир картотека Бертильона в деле с «Моной Лизой» оказалась несостоятельной, приемы, используемые полицией, устарели. Когда же через два месяца Бертильон, сначала был отстранен от ведения дела о «Джоконде», а затем через пару недель внезапно скончался, его метод был также погребен. Дактилоскопия стала важнейшим средством идентификации, применяемым ныне во всем мире. Началась новая эпоха в криминалистике. «Мона Лиза» сломила последнее сопротивление.

Бертильон произвел на месте происшествия эксперимент, чтобы установить, сколько человек могло осуществить кражу. С этой целью малоизвестному сотруднику Лувра поручили изъять из рамы картину и затем с ней уйти из Лувра. Эксперимент прошел превосходно! Да, в Лувре должны были и ранее иметь место кражи, остававшиеся… незамеченными.

Газеты тут же взорвались идеями, что Лувр обворовывался на протяжении многих лет, ибуквально заставило следствие провести параллельно и это расследование. При пересчете экспонатов обнаружилось отсутствие множества мелких экземпляров: статуэток, миниатюр, масок.

Общество негодовало. Звучали призывы уволить следователей и поручить поиски другим людям. Именно вследствие этого и под давлением кабинета министров комиссар Лемож, скрепя сердце, и был вынужден отстранить от ведения дела Альфонса Бертильона.

Поиски пропавших экспонатов привели журналистов к Пабло Пикассо. Пресса буквально растерзала группировки художников и поэтов, обвинив их в краже. Было арестовано множество людей, в том числе, Амедео Модильяни, Пабло Пикассо, поэт Гийом Аполлинер (в то время еще подданный Российской империи), Константи́н Бранку́зи[21].

А случилось это так.

Приятель поэта Гийома Аполлинера бельгиец Пьере при посещении музея похитил различные статуэтки и маски, две из которых подарил Пикассо, ничего не сказав об их происхождении. Он лишь посоветовал Пикассо не выставлять их для обозрения, и тот спрятал обе каменные маски в старом шкафу и тут же забыл о них. Пикассо считал первобытных художников предшественниками кубистов. Он хотел всегда иметь их произведения перед глазами. Музеи он называл «гробницами искусства», где оно спрятано от настоящей жизни. Несколькими годами позднее Пьере, человек, видимо, с ненормальной психикой, раскрыл, как говорится, из хвастовства одной газете свои мошенничества и затем дал подробные показания прокуратуре. Полицейские решили, что, украв статуэтки, авангардисты вошли во вкус и устроили провокацию с картиной Леонардо. «Главарем» международной банды воров–авангардистов сыщики «назначили» поэта Гийома Аполлинера. На след художника не напали, но полиция появилась у Аполлинера и обыскала его квартиру. Аполлинер и Пикассо перепугались, почувствовали себя преследуемыми и вначале даже хотели утопить в Сене обе маски. В конце концов, они передали предметы редакции «Парижского журнала» с условием сохранения в тайне источника их появления. На следующее утро Аполлинер был арестован, а через два дня Пикассо был доставлен полицейским к следователю. Дело быстро прояснилось, но еще долго они чувствовали, что полиция продолжает за ними наблюдение. Следует добавить, что Модильяни провел в полиции по этому делу всего два часа…

Известный парижский журнал «Иллюстрацион» назначил вознаграждение в десять тысяч франков за дачу полезных сведений и пятьдесят тысяч франков за возврат «Моны Лизы». Если это последует до первого сентября, то дополнительно будут выданы еще пять тысяч. Журнал взял на себя обязательство не называть полиции имени преступника. Таинственный незнакомец молчал. Зато в редакцию пришло свыше пятисот писем, явилось лично более ста посетителей, либо с доносом на соседей и не очень хороших знакомых, у которых, по их мнению, могло хватить безрассудства и наглости совершить кражу, либо с отклонениями в психике.

Для проверки их сигналов было выделено множество репортеров, которые, подобно детективам, шли по каждому следу. Теперь почти регулярно ловили как во Франции, так и за ее пределами лиц, возбуждавших подозрение, допрашивали — и отпускали.

Первое время залы Лувра были на несколько дней закрыты. Директор, известный доктор археологии метр Омоль, отстранен от должности, начальник охраны залов уволен, некоторые смотрители привлечены к дисциплинарному суду, выявленные упущения частично ликвидированы. Когда же перестали надеяться на возврат исчезнувшей «Моны Лизы», освободившееся место в салоне Каре заняла картина Рафаэля «Бальдассаре Кастильоне» из Большой галереи.

5
Все это время Винченцо почти не выходил из своей каморки на улице Госпиталя Сен–Луи. Ему ни кто не мешал, так как он никого к себе не приглашал и не пускал. Он вел затворническую жизнь, а соседи не рвались общаться с нелюдимым, как им казалось, человеком.

Исследовав в домашних условиях портрет Моны Лизы дель Джоконды более тщательно с помощью лупы, Винченцо обнаружил множество кракелюр (трещин по краске) на портрете, а так же трещин на доске из тополя, которую Леонардо да Винчи использовал в качестве холста. Большая почти одиннадцатисантиметровая трещина в верхней части картины, вертикально спускающаяся вниз, несколько раз уже реставрировалась. Так же Перуджио заметил, что пятна в уголке глаза и на подбородке являются результатом повреждения лакового покрытия.

Перуджио сколотил рамку под размер картины из реек с набитыми на нее мелкими гвоздиками. Затем на гвоздики натянул тонкие нити, разбив полотно на квадраты секторов, что позволяло более точно копировать шедевр Великого флорентийца.

В течение полугода он сделал семь копий всвоей комнатушке. Более того он смог скопировать с великолепной точностью даже так называемые «отпечатки картины», которые являются следами заброса кисти по кромке картин.

Самая большая сложность в копировании старых полотен составляет ее старение. Над этим он проработал еще четыре месяца. Когда–то цвета на картине были более яркими и светлыми, но под воздействием времени они потемнели. Перуджио заменил смесь пигментов земляного порошка и масла, которую использовал да Винчи, рисуя изображение Лизы Герардини, супруги Франческо дель Джокондо, на современные краски, как и лак для покрытия. На каждой из копий он умудрился при помощи красок сымитировать старую трещину на доске. В конечном итоге он довел старение картины газовой горелкой.

Когда все было готово, Винченцо разложил на застеленной стеганым покрывалом койке все восемь портретов, и, тщательно их осмотрев, вздохнул с облегчением — сейчас даже Великий Леонардо не смог бы отличить одну от другой и найти свою работу среди копий. Лишь сам Перуджио знал, которая из них подлинник.

«В каждой подделке всегда присутствует хоть один элемент настоящего. За каждой фальшью кроется правда. Всякая ложь, словно маска, скрывает лицо истины» — подумал он, рассматривая свой труд.

Винченцо убрал все картины под кровать, разобрал теперь уже ненужный мольберт и выбросил его на мусоросборник вместе с банками из–под краски и лака и прочим мусором, оставшимся от работы. Затем он надел костюм, отметив попутно, что очень похудел за эти десять месяцев, шляпу, подаренную еще Риккардо, и вышел в город.

Для начала он подышал свежим июньским воздухом у канала Сен–Мартен, потом неспешной походкой направился на Монмартр.

Извозчиков не стало меньше, но автомобилей прибавилось. Цветочницы все так же носили цветы в своих плетеных из ивы корзинках. Шумные мальчишки выкрикивали заголовки продаваемых ими газет, соревнуясь друг с другом в скороговорке и громкости. На круглых тумбах, стоящих у перекрестков, пестрели афиши, уже исполненные не рукой Лотрека.

На площади у Восточного вокзала Винченцо спросил у дворника, меланхолично подметавшего привокзальную площадь, где можно найти почтовый ящик. Получив ответ и отыскав ящик у входа в вокзал, Перуджио опустил в него несколько конвертов с письмами, адресованными коллекционерам Великобритании, Испании, Бельгии, Германии и Италии.

Глава седьмая. «Джоконда» под кроватью

1
Спустя два месяца, в кафе–брассери при маленькой гостинице в порту Гавра, состоялась первая встреча с покупателем. Потный, чрезвычайно нервничающий, постоянно оглядывающийся по сторонам и вздрагивающий от малейшего звука представитель английского лорда–коллекционера Альфреда Монтескью Джонатан Фишер сначала обговорил детали и цену, а затем, следуя за Винченцо, поднялся в номер, который Перуджио снял для себя, представившись итальянским судовым инспектором Лючиано Маретти. Мистер Фишер тщательно осмотрел полотно с лупой в руках, постоянно сверяясь с записями в толстенном блокноте, пыхтя и цокая языком, и, убедившись в «подлинности» «Моны Лизы», отбыл. На следующий день Фишер привез деньги и, забрав картину, умчался обратно в Лондон. А Винченцо, воодушевленный успехом и крупной суммой в двадцать пять миллионов долларов, направился в Верден на следующие переговоры.

В течение месяца Перуджио, как и запланировал, продал шесть «подлинников» «Джоконды». Два портрета ушли в Испанию, два в Великобританию, один в Бельгию и один в Германию.

Вернувшись в Париж, Винченцо приступил к выполнению завершающей фазы своего плана.

2
Поместив в сейф швейцарского банка деньги и оригинал портрета, он написал письмо во Флоренцию аукционеру и владельцу художественной галереи и крупного магазина изящных искусств Альфредо Джери. Сеньор Джери напечатал во всех крупных европейских газетах объявление о запланированной в его галерее на зимний сезон тысяча девятьсот тринадцатого тысяча девятьсот четырнадцатого годов художественной выставке и о том, что он возьмет на время или приобретет малоизвестные полотна старых мастеров из частных собраний.

В письме Перуджио сообщал, назвавшись Винченцо Леонарди, что в его руках находится не что иное, как украденный портрет «Моны Лизы», и он готов продать ее аукционеру. Сеньор Леонарди представился итальянцем–патриотом, который полон желания возвратить своему отечеству произведение искусства, некогда вывезенное Наполеоном из Италии. Он предлагает Джери купить это творение и дать ответ в Париж, до востребования.

— О, Мадонна! — воскликнул Джери, прочтя письмо. — Еще один помешанный на мою голову. Этот Леонарди должно быть, душевнобольной и сверх этого — профан, слабо разбирающийся в искусстве. В противном случае он знал бы, что Наполеон никоим образом не мог вывезти «Мону Лизу» из Италии, поскольку она уже почти четыреста лет находится во Франции и была туда доставлена самим Леонардо да Винчи.

Секретарь, стоявший за спиной Джери, хмыкнул.

— Может, это какой–то розыгрыш? — осмелился предположить он.

— Вполне возможно, — пожал плечами дон Альфредо. — Что там у нас на сегодня запланировано, Луиджи?

— Через час у вас встреча с сеньором Джованни Поджи, новым директором галереи Уффици. После полудня вы обещали прибыть в ратушу для участия в учредительском совете музейного комплекса Палаццо Веккьо. На вечер у вас сегодня не назначено ничего.

— Очень хорошо, Луиджи, — произнес аукционер, подняв указательный палец. — Очень хорошо, что я встречаюсь с сеньором–профессором Поджи. Вот как раз с ним я и поговорю, об этом, более чем странном, письме.

3
Недавно назначенный на должность директора Джованни Поджи, сорокалетний профессор–искусствовед, по мнению многих высококлассный эксперт в живописи, радушно встретил Альфредо Джери в своем кабинете в здании галереи Уффици.

— О! Сеньор Джери! — воскликнул он, вставая и выходя из–за стола навстречу аукционеру. — Сегодня солнце не балует флорентийцев своим явлением на небе. Прохладный день, не правда ли? Вы не продрогли?

— Да! — ответил дон Альфредо, пожимая руку профессору. — Весьма прохладно.

— Может быть, вы согласитесь выпить со мной чашечку горячего шоколада? Бельгийцы и французы приписывают этому напитку столько добродетелей, что мы невольно начинаем его воспринимать как панацею от всех болезней. Однако, на вкус он очень даже хорош.

— Не откажусь. Хоть я и не верю в его чудодейственность, но все же нахожу его действительно вкусным и согревающим напитком.

— Вот и прекрасно. Вы присаживайтесь, а я дам распоряжение, чтобы нам его принесли.

Сеньор Поджи звякнул колокольчиком, стоявшим на столе, и в кабинет тут же заглянул расторопный помощник.

— Виторио, принесите нам с сеньором Джери горячего шоколада, пожалуйста.

Когда помощник скрылся за дверью, дон Джованни, скрестив пальцы рук, обратился к аукционеру:

— И так, дон Альфредо, мы собирались с вами обсудить приобретение галереей Уффици некоторых полотен староитальянскихмастеров из вашей коллекции. Как вы на это смотрите? На сегодняшний день мы располагаем некой суммой средств, отпущенной нам из городского совета, на расширение. Что вы можете предложить?

— Я думаю, что смогу вас кое–чем порадовать, сеньор профессор. Но сначала я хотел бы поговорить с вами вот о чем.

Он извлек из внутреннего кармана письмо от Винченцо Леонарди и протянул его сеньору Поджи. Прочтя письмо, профессор рассмеялся:

— Наполеон? Вывез «Мону Лизу»? Либо этот человек совершенный невежда, либо он очень хорошо под него маскируется.

— Я, признаться, подумал так же, — кивнул дон Альфредо.

— И что вы намерены предпринять?

— Хочу с вами посоветоваться.

— Я думаю, стоит принять предложение этого… — он посмотрел на адресат. — Хм… Леонарди… Если то, что он вам предлагает правда, и у него действительно в руках находится «Джоконда», то непременно стоит вернуть ее миру. А если нет… Высмеять его и выставить.

— Вы советуете мне с ним встретиться?

— Советую. Вот только пусть он приедет к вам, а не вы к нему. Таким образом, вы будете не в накладе, если все окажется фальшивкой.

— Да! Но, где я возьму такие деньги? — воскликнул Джери. — Вы же видите сумму, которую он обозначил.

— А вам и не придется. Если это подлинник, то этого Леонарди можно смело отправлять в тюрьму. И опять же, если это подделка… У этого господина одна дорога. Не сомневайтесь. Соглашайтесь с ним и Бог вам в помощь.

4
Спустя два дня Перуджио получил ответ из Флоренции, в котором Альфредо Джери пожелал встретиться с сеньором «Леонарди» и провести экспертизу картины с целью последующего ее приобретения. Винченцо ответил незамедлительно, предложив провести встречу в Париже двадцатого декабря.

Выждав еще четыре дня, Перуджио пришел на почту за письмом, адресованным ему «до востребования», и, получив его, ухмыльнулся. Джери сообщал ему, что весьма сожалеет, но, в связи с трудностями, возникшими на работе, он не сможет покинуть Италию до конца февраля.

Недолго думая, Винченцо пригласил дона Альфредо на встречу в Милане в памятной ему гостинице под названием «Пристань». Но и на это он получил очень вежливый отказ, дескать, простите великодушно, но, увы, ни как не получается — работа не позволяет.

Тогда Винченцо написал, что синьору Джери не стоит беспокоиться по таким пустякам и отрываться от столь важной части его жизни как работа. Винченцо Леонарди случайно имеет возможность посетить Флоренцию десятого декабря. А потому он просит великодушно его простить за нескромные попытки оторвать столь занятого сеньора от дел и принять его у себя.

5
Десятого декабря во второй половине дня в конторе аукционера Альфредо Джери появился усатый мужчина лет тридцати в темном добротно сшитом костюме и шляпе. Секретарь дона Альфредо Луиджи поинтересовался у посетителя целью визита.

— Мое имя Винченцо Леонарди, — ответил тот. — А цель… Я прибыл обговорить условия продажи картины сеньору Джери. Соблаговолите доложить обо мне дону Альфредо.

— Одну минуту.

Луиджи скрылся за высокой резной дверью и спустя некоторое время выскочил из нее, уже с бóльшим почтением глядя на гостя.

— Прошу вас, сеньор Леонарди. Дон Альфредо примет вас незамедлительно.

Кабинет Альфредо Джери выглядел, словно музей в миниатюре. На стенах висели картины с преобладанием пейзажей и натюрмортов, на полках и специальных подставках расставлены статуэтки, бюсты, шкатулки. Сам хозяин кабинета сидел за большим письменным столом, на котором аккуратными стопками были разложены папки с бумагами, письменные принадлежности и миниатюрная конная композиция из черного мрамора.

— Синьор Леонарди? — произнес дон Альфредо, не вставая со своего места. — Рад вас видеть воочию. Присаживайтесь. Вы вероятно устали с дороги? Не изволите ли чашечку кофе?

— Нет–нет! Спасибо. Не беспокойтесь, — Винченцо упоенно рассматривал на стене акварель с изображением городского пейзажа в дождливый день.

— Вы приехали обсудить условия продажи «Моны Лизы»? — Джери с интересом рассматривал своего визави. — Но не в моих правилах покупать кота в мешке. Покинуть же Флоренцию, как я вам уже писал, я не в силах вследствие занятости.

— О! — встрепенулся Перуджио, оторвавшись, наконец–то, от осмотра картин на стенах. — Это вовсе не является проблемой. Я заранее переслал картину во Флоренцию, и она терпеливо ждет вашего приговора: приобретете вы ее или же нет.

— Вы, вероятно, шутите? — Джери оторопело смотрел на Перуджио.

— Я? Нет, дон Альфредо, я такими вещами не шучу, так что, если во всем этом сумбуре и присутствует элемент шутки, то он, скорее всего, исходит от вас.

Он перекинул висевшее до этого момента у него на руке темное пальто через спинку стула, и, чуть наклонив голову набок, видимо любуясь выражением лица аукционера, спросил:

— Прежде чем обсуждать нашу сделку, я бы хотел поинтересоваться у вас, дон Альфредо, вы патриот? Если да, то я пришел по адресу и картина, которую мне хотелось бы вернуть на Родину останется в надежных руках, если нет, разрешите откланяться.

— Конечно же, я патриот, сеньор Леонарди, — очнулся от оцепенения Джери.

— Прекрасно! — воскликнул Перуджио. — В таком случае я был бы рад как можно скорее сойтись в цене еще до вашей, несомненно, необходимой экспертизы, и, поручив дальнейшую судьбу «Моны Лизы» вашей милости, убыть во Францию. Надеюсь, вы распорядитесь «Джокондой» как человек любящий свою Великую Родину. Многострадальная Италия должна, наконец, вернуть утраченные ценности.

— Что ж? — пожал плечами Джери, все еще приходя в себя. — Если картина окажется подлинником… Какую цену вы хотите обозначить?

— Пятьсот тысяч франков, — не раздумывая, отчеканил Перуджио.

Дон Альфредо охнул, но взяв себя в руки, медленно произнес:

— Это весьма большая сумма. К тому же вы, наверное, захотите получить ее именно во франках?

— Именно, — кивнул Винченцо, усмехаясь про себя. — Именно во франках. Надеюсь, с этим не возникнет никаких проблем?

— Думаю, не возникнет… Но нужны хотя бы сутки, чтобы уладить всё с моим банком. Видите ли, такую сумму, да к тому же во франках… На это потребуется время.

— Прекрасно! — повторил Перуджио. — В таком случае я готов предоставить вам для этого сутки. Я подожду до завтра.

— Весьма благодарен, сеньор Леонарди. Но есть еще кое–что. Я вынужден буду пригласить для экспертизы одного человека.

Винченцо насторожился.

— Кого, если не секрет?

— Профессора Джованни Поджи. Он эксперт всего, что касается Леонардо да Винчи. Предлагаю встретиться завтра в три пополудни здесь же в моем кабинете. Вы согласны?

— Что ж. Я не против. И так. До завтра. В три пополудни

6
Винченцо расположился у окна в небольшой кофейне напротив конторы Альфредо Джери, просматривая местную газету, и цедя давно остывший кофе. Изредка он бросал взгляд на большие напольные часы с боем, после чего глядел в окно. Иногда его внимание привлекали проезжавшие мимо экипажи и автомобили, не дающие набухшим от дождя лужам успокоиться до зеркального умиротворения.

В половине третьего у конторы остановился экипаж. Из него на мостовую выбрался сеньор с интеллигентной внешностью. Он смешно и не очень успешно перепрыгивал через водные разливы на тротуаре.

Перуджио усмехнулся, глядя на неуклюжесть профессора (то, что это и был обещанный аукционером эксперт профессор Джованни Поджи, Винченцо не сомневался, тем более, что в газете, которую он держал в руках, был портрет сеньора профессора и статья о нем), и, взглянув на часы, вновь погрузился в изучение светской хроники.

7
В ожидании загадочного сеньора Леонарди Альфредо Джери сидел у себя в кресле, а профессор Поджи нервно расхаживал по кабинету, периодически поглядывая на циферблат карманных часов.

— Ну, и где же ваш Леонарди? — в нетерпении спрашивал он у, понурившего голову Джери. — Уже без пяти три. Может, он и вовсе не придет. Может, это все–таки был некий розыгрыш или того хуже проверка.

— Чья проверка? — удивился аукционер.

— Полиции.

— В каком смысле?

— В прямом, — воскликнул профессор. — Может это полиция подослала своего человека к вам с проверкой, мол, если вы откажетесь покупать картину, то можете оказаться в числе подозреваемых в краже, а если согласитесь, то придете ли вы к ним с заявлением как честный человек. Вы еще не заявляли в участок?

— Нет, конечно, — возмутился Джери. — Я же еще не видел картину. Что же я, по–вашему, должен пойти с пустыми руками в участок и заявить на Леонарди? А если он окажется банальным сумасшедшим? Я не желаю выставлять себя на посмешище. Вот когда я удостоверюсь в наличии «Джоконды» или, напротив, в помешанности Леонарди, тогда можно будет предпринимать какие–то шаги. И тогда будет ясно, куда обращаться: в полицию или в сумасшедший дом.

— И то верно, — кивнул Джованни Поджи. — Но где же он?

8
— Может, он испугался и сейчас находится на пути в Париж? — предположил аукционер. — Или еще куда–нибудь.

— Вы думаете, что он заподозрил неладное? — насторожился профессор Поджи.

— Кто его знает? — пожал плечами Джери. — Вчера он все–таки вел себя немного странно. Спросил у меня патриот ли я.

— А вы что ответили?

— Конечно же, сказал ему, что я патриот.

— А он?

— А он выразил мнение, что утерянные Италией ценности должны непременно вернуться на родину. Странный он. Утверждает, что возвращает Италии ее утраченное величие и при этом заламывает цену, к тому же требует оплату во франках.

— Да, что ж такое! Где же он? — всплеснул руками профессор. — Пятьсот тысяч франков не такая уж и большая цена за подлинник «Джоконды». Скажем так — достойная. Если, конечно, это подлинник.

В дверь просунулся Луиджи.

— Сеньор Джери, к вам посетитель, о котором вы говорили.

— Наконец–то! — вздохнул с облегчением профессор Поджи, усаживаясь на стул и вынимая из кармашка на жилетке часы.

— Проси, — коротко кинул Джери.

Секретарь исчез, а через миг на пороге стоял Перуджио.

— Добрый день, сеньоры! — радушно приветствовал он, войдя в кабинет. — Прошу прощения за небольшую задержку. Увы! Погода распугала дождем всех извозчиков.

— Четверть четвертого! — резюмировал Поджи.

— Я же извинился, сеньор…

— Это сеньор профессор Джованни Поджи. Сеньор профессор, представляю вам сеньора Винченцо Леонарди.

— Весьма… — буркнул профессор.

— Что ж, сеньоры? — улыбнулся, как ни в чем не бывало Винченцо. — Вы хотите увидеть бессмертное творение Великого Леонардо? Тогда нас внизу ждет экипаж.

— Подождите! — вскочил со стула профессор. — Мы разве куда–то едем?

— А вы думали, что я притащу картину с собой?

— Но, куда?

— В гостиницу, разумеется. Поторопитесь, сеньоры.

И Перуджио нетерпеливо вышел из кабинета.

9
Надпись над входом в небольшую гостиницу гласила «Триполи–Италия». Портье за стойкой подозрительно оглядел вошедших с головы до ног, и, узнав в одном из посетителей постояльца гостиницы сеньора Леонарди, натянул на лицо дежурную улыбку.

Перуджио подав своим спутникам знак, следовать за ним стал подниматься по лестнице. Поджи и Джери последовали за ним.

На третьем этаже в мансарде Винченцо отворил дверь, на которой значились цифры «20», и впустил внутрь гостей. Профессор Поджи бросил на него вопросительный взгляд, на что Перуджио неопределенно хмыкнул.

Сняв пальто и небрежно бросив его на софу у стены, куда мигом ранее он жестом предложил присесть гостям, но те отказались, Леонарди–Перуджио наклонился под кровать и вытащил плоский белый деревянный ящик, запертый простым висячим замком. Он отомкнул сундук и открыл его: там были палитры, кисти, старые, испачканные краской тряпки, пустые тюбики из–под олифы и краски, обрызганная известью блуза, чистый, аккуратно упакованный костюм, пара рубашек и старая мандолина. Все это он отбросил в сторону. Затем поднял двойное дно и извлек завернутый в красный бархат плоский предмет, который передал профессору Поджи.

Профессор переглянулся с доном Альфредо и непослушными пальцами стал разворачивать красный бархат. Под ним оказалась упаковочная бумага и холстина. Бросив упаковку прямо на пол, Джованни Поджи бегло глянул на полотно.

— Бог мой! — вскричал он и чуть не уронил картину. — Не может быть! Дон Альфредо! Посмотрите!..

Он поставил картину на стол и отошел на шаг. Альфредо Джери встал рядом. Некоторое время они молча рассматривали «Джоконду», открывая и закрывая рты, подобно рыбам, выброшенным на берег.

— Бог мой! — снова произнес профессор.

— Сеньор профессор, это подлинник? — осипшим голосом наконец–то спросил аукционер, приходя в себя.

— Минутку, — проговорил Поджи, с усилием напуская на себя безразличный вид.

Он подошел к столу, взял портрет в руки, и, медленно вертя, тщательно его осмотрел. Сверху спускается посеревшая от времени трещина, о которой сообщают все каталоги мира. На оборотной стороне полотна — клеймо Лувра с короной, лилиями и инициалами М. Н. (королевские музеи) и инвентарный номер по каталогу 316. Сомнений больше не было — это подлинная «Мона Лиза».

Поставив картину обратно на стол, Поджи обернулся к Джери и утвердительно коротко кивнул.

Аукционер почесал подбородок. Как же теперь быть? Картина подлинная, но ее необходимо выманить из гостиницы и каким–то образом передать в руки полиции вместе с похитителем, который сейчас стоит рядом, сложив руки на груди и притулившись плечом к стене.

— Это она? — спросил Джери, чтобы как–то потянуть время, а сам лихорадочно ища в голове выход из ситуации. К сожалению, они с профессором не обговорили детали, на случай, если «Мона Лиза» окажется работой действительно Великого Леонардо.

— В тех условиях и при тех возможностях, которыми я сейчас пользуюсь, я могу предварительно сказать, что данная картина очень похожа на подлинник. Точнее я смогу ответить на этот вопрос, лишь обследовав ее более досконально в специально подготовленных для исследования условиях и помещении, таких, как у меня в галерее Уффици.

Он вопросительно посмотрел на Перуджио.

— Вы не согласились бы на то, чтобы я смог воспользоваться своим положением и с помощью сравнительных фотографий и других средств осмотрел картину более тщательно.

Леонарди–Перуджио как–то странно улыбнулся и пожал плечами.

— Сеньоры! — сказал он. — Я вам доверяю, ибо ваши имена известны всей Европе. Но как же быть с деньгами, дон Альфредо?

Джери вначале прокашлялся, чтобы иметь возможность ответить спокойным тоном.

— Деньги вы сможете забрать завтра в галерее Уффици. Уверяю вас.

— Хорошо. Я согласен, — кивнул Винченцо, заворачивая картину обратно в красный бархат. — Вы позволите сопроводить вас до галереи?

— Конечно. Разумеется.


Портье за стойкой подозрительно уставился на сверток в руках у Перуджио.

— Сеньор Леонарди! — крикнул он, выскакивая из–за стойки. — Позвольте поинтересоваться: что вы выносите из гостиницы.

— Картину, — спокойно ответил Винченцо. — Мы несем ее в галерею Уффици.

— Позвольте посмотреть, — настойчиво произнес портье, вставая на пути. — Прошу прощения, но если вы вынесете и что–либо сделаете с картиной, принадлежащей отелю, моему начальству это не понравится, и у меня будут неприятности.

— О! Конечно! — воскликнул сеньор Леонарди и распаковал портрет «Моны Лизы».

Портье осмотрел картину, успокоившись и в то же время разочарованно вздохнул:

— Нет. Все в порядке. Эта картина не принадлежит гостинице. Можете идти. И простите за причиненное беспокойство.

Когда они вышли на улицу, Перуджио, сняв шляпу, вскинул руки к пасмурному небу, и, смеясь, воскликнул:

— Люблю Италию.

А в голове Альфредо Джери пронеслась коварная мысль о том, что портье в захудалой итальянской гостинице проявил больше бдительности, чем парижские вахтеры из Лувра, хоть и не распознал пропавший в далекой Франции шедевр руки Великого мастера.

10
Влетев в свой кабинет в галерее Уффици, и, не раздеваясь, водрузив картину, еще завернутую в красный бархат, на небольшой столик, стоявший в углу, директор галереи крикнул своему помощнику:

— Виторио! Немедленно зайдите ко мне.

Настороженный крайне возбужденным состоянием директора, помощник вбежал в кабинет.

— Виторио, необходимо срочно связаться с Римским музеем античности и произведений искусств. Пусть директор Коррадо Риччи выезжает сюда немедленно. Если он будет сопротивляться и отнекиваться, сообщите ему, что у меня в кабинете находится «Мона Лиза» Леонардо да Винчи.

Виторио кивнул и повернулся к двери.

— Стойте, Виторио! — рявкнул Поджи. — Так же немедленно следует вызвать сюда представителей полиции или жандармерии. Кого из них положено вызывать в таких ситуациях, не знаю, поэтому вызовите и тех, и других.

Помощник снова кивнул и опять собрался покинуть помещение.

— И еще, — снова остановил его директор. — Распорядитесь сделать для нас с сеньором Джери по чашечке горячего шоколада.

11
Уже стемнело.

Перуджио сидел в рубашке и брюках у большого окна, выходящего прямо на улицу, бездумно глядя на сбегающие по стеклу капли дождя. Капли плюхались в стекло и потихоньку начинали сползать по нему, соединяясь с другими каплями, собираясь в маленькие ручейки, а затем, повинуясь древним обычаям, стекали на раму, при этом переливались тысячами искорок и бликов от желтого света уличного газового фонаря.

«Уже скоро» — подумал Винченцо, вставая.

Он надел жилет, а сверху пиджак, затем повернулся и подошел к кровати. Взяв в руки мандолину, которую купил по дешевке у соседа итальянца в Париже, когда еще жил в прибыльном доме Давида Каишана на Итальянской улице, он провел по струнам. Дребезжащий голос инструмента вытащил из памяти воспоминание об отце. Последний раз он слушал, как отец играл на мандолине на свадьбе у Антонио. Марко, наверное, тоже уже женился, а Сильвия и Конкордия вышли замуж там же в Деменци. Он давно не писал домой и не получал от них писем. Уже который год. Мама, наверное, все так же ворчит и вспоминает при любом случае по поводу и без оного Святую Марию. А маленький Федерико уже давно не маленький, а, скорее всего, красивый юноша.

«Уже скоро» — снова подумал Винченцо и подошел к окну, бережно опустив мандолину обратно на мягкое покрывало кровати.

За окном послышался стук копыт. В свете фонаря Перуджио разглядел черную повозку, из которой выскочили полицейские и направились в гостиницу.

«Вот и все» — пронеслось в голове. Он подошел к вешалке, и, сняв давно подсохшее пальто, надел его и шляпу.

На лестнице загромыхали шаги, а затем в дверь постучали.

— Входите, — крикнул он, и добавил уже тише. — Открыто…

Глава восьмая. «Да здравствует Италия!»

1
— Имя, фамилия, дата и место рождения, — просипел полицейский чиновник, попыхивая трубкой.

Винченцо уже сфотографировали анфас и в профиль для протокола, сняли отпечатки пальцев, измерили его рост, обхват груди и зачем–то размеры головы. Все данные чиновник в пенсне педантично заносил в бланк протокола. Перуджио, ни сколько не сопротивляясь, тщательно выполнял все указания чиновника и экспертов–криминалистов, круживших вокруг него, словно пчелы вокруг улья. Чиновник не скрывал своего злорадства и радости, что им удалось поймать человека, совершившего похищение века. Он даже и не вспоминал о профессоре Поджи и аукционере Джери, которые являлись действительными авторами поимки преступника. Всю славу он, конечно же, приписывал себе лично и отделению карабинеров, доставивших Перуджио в участок.

— Эй! — проворчал он, выпуская облако далеко не ароматного дыма из трубки. — Я тебя спрашиваю. Имя, фамилия, дата и место рождения.

— Винченцо Перуджио. Одна тысяча восемьсот восемьдесят первый год рождения. Полных тридцать два года. Место рождения — деревня Деменци, провинция Комо, Ломбардия.

— Вот и молодец, — пробурчал чиновник, поправляя пенсне и делая записи в протоколе. — Вид деятельности, вероисповедание, место проживания. И не тяни кота за хвост. Отвечай побыстрей. Знаешь, сколько вас таких у меня?

Винченцо подмывало сказать, что «таких», как он, у чиновника больше нет, но он отвечал лишь по существу заданного вопроса.

— Католик. По профессии я маляр, но в бригаде выполнял функции художника–декоратора. Последнее время на вольных хлебах. Место проживания: Франция, город Париж, улица Госпиталя Сен–Луи.

— На вольных хлебах, говоришь? — усмехнулся полицейский. — Ну–ну!..

2
Спустя час в полицейский участок прибыл начальник полиции Флоренции. Кряхтя, он уселся в кресло полицейского, что составлял протокол.

— И что, Джузеппе? — сказал начальник полиции, разглядывая листки с записями допроса подозреваемого. — Этот… Пе–ру–джи-о. Он не сопротивлялся аресту?

— Нет, сеньор начальник полиции.

— Угу… А как он себя вел на допросе?

— Спокойно. Не вилял, не орал. Даже адвоката не требовал.

— Хм!.. Странно.

Начальник полиции углубился в чтение протокола.

«…Вместе с французскими рабочими я в качестве художника–декоратора работал в Луврском музее. Неоднократно я останавливался перед портретом «Моны Лизы», в котором столь жизненно и блестяще проявилось нагое прекрасное итальянское искусство, до сих пор никем не превзойденное…»

— Хм!.. Он так и сказал «нагое»? — начальник полиции ткнул пальцем в протокол допроса и удивленно взглянул на Джузеппе.

— Так и сказал, — просипел полицейский. — Более того! Он сам мне все это диктовал и, перечитав, заставил кое–что исправить, чтобы текст был именно таким, какой вы сейчас читаете.

— Хм!.. Ну–ну!

«…Мною овладело чувство унижения оттого, что эту картину, вывезенную из нашей страны как трофей, этот шедевр я должен видеть на французской земле. Я был оскорблен, что портрет теперь составляет славу Франции. Мне недолго пришлось работать в Луврском музее. Однако я сохранил знакомство со своими бывшими товарищами по работе, которые все еще были там заняты, и я часто посещал Лувр, где меня хорошо знали. И вот однажды, когда я стоял перед картиной, у меня родилась мысль, что был бы совершен благороднейший поступок, если бы это великое творение было возвращено Италии. Чем чаще я останавливался перед портретом, тем сильнее во мне укреплялась мысль украсть его. Совершить кражу не представляло трудностей, ибо надзор в Лувре осуществлялся из рук вон плохо; достаточно было выбрать удачный момент, когда в зале никто не находился. Прежде всего, я определил, каким образом картина закреплена на стене, и обнаружил, что достаточно простейшего приема, чтобы, снять ее со своего места. Рама, правда, оказалась довольно громоздкой, что усложняло исполнение моего замысла, но мне казалось, что ее будет нетрудно отделить. Наконец я принял решение.

Однажды утром я снова отправился в Лувр, где застал за работой некоторых хорошо знакомых мне художников–декораторов и маляров, с которыми, как и обычно, спокойно перебросился несколькими словами. Затем воспользовался благоприятной минутой, чтобы незаметно удалиться, и поднялся в зал, где висела «Мона Лиза». Зал был пуст. Сверху, улыбаясь, на меня взирала «Мона Лиза». Настал долгожданный момент. Решение бесповоротное! Я был полон решимости выкрасть картину. В мгновение ока портрет был снят.

Два с половиной года драгоценная картина принадлежала мне, и я хранил ее как Святыню. Я не решался извлекать ее из тайника, ибо каждую минуту опасался быть арестованным. Попытаться продать портрет, было слишком рискованно, и я тут же отказался от этой мысли. Постепенно разговоры о «Моне Лизе» затихли: весь мир и полиция потеряли надежду когда–либо обнаружить вора и его трофей. Я мог уже подумывать о возврате шедевра моему Отечеству не ради только денежного вознаграждения, но и чтобы доставить радость человечеству и миру искусства вновь любоваться знаменитой картиной[22]…».

— М-да!.. — вздохнул начальник полиции, откладывая, не дочитав, протокол дознания. — Что ж, Джузеппе! Сообщите в Париж, что преступник пойман, картина найдена, и мы готовы ее вернуть. Я сам пообщаюсь с репортерами, которые уже толпятся перед дверями участка, и поблагодарю сеньоров профессора Поджи и аукционера Джери, за оказание помощи в поимке преступника.

3
Париж встретил Перуджио удивительно прекрасной для этого времени года погодой и толпой вездесущих репортеров с фотокамерами. Но встречу с ними, как и наслаждение солнечными лучами, было омрачено окриками оцепления полицейских и закрывшимися с грохотом за спиной воротами тюрьмы Сантé, куда обычно помещали особо опасных заключенных, чаще всего приговоренных к смертной казни, или тех, чье дело движется в эту сторону.

Его определили в одиночную камеру «со всеми удобствами»: деревянная кровать–нары со старым запятнанным вонючим матрацем, стол, прикрепленный к стене, стул, привинченный к полу, и дыра в полу вместо унитаза. Небольшое зарешеченное окно с грязными стеклами почти под самым потолком и электрическая лампочка, свисающая на коротком проводе — вот и все, что было в камере. Стены камеры были испещрены каракулями и похабными рисунками предыдущих заключенных.

В течение двух недель следователи и днем, и ночью вели допросы, в надежде выпытать из Перуджио новые подробности похищения картины, но он стоял на своем — украл с целью возвращения на историческую Родину. На одном из допросов присутствовал сам комиссар полиции центрального округа Парижа Лемож. Пару раз полицейские, что называется, применяли «особые» методы ведения допроса — лупили Винченцо дубинкой и пинали ногами. Но все их потуги были тщетны: показаний он не менял и «сообщников», которых, собственно, и не было, не выдавал. Иногда, когда его доводили до крайности, он начинал петь на итальянском языке, или выкрикивать патриотический лозунг «Да здравствует Италия!».

Осмотр его квартиры в Париже принес, однако, некоторые неожиданности. В одной записной книжке были записаны адреса американских миллионеров Карнеги, Рокфеллера и Моргана. В другой — адреса немецких, французских, испанских, бельгийских и итальянских коллекционеров.

В одном из своих многочисленных интервью комиссар Лемож сообщил репортерам:

— Перуджио постоянно уверяет нас, что действовал лишь из патриотических побуждений. Но, думаю, что он лжет. На деле, он тщательно подготавливал сбыт похищенного с возможно большей выгодой. Во время расследования мы выяснили, что, покидая родное село и в письмах своим родителям, он также неоднократно признавался, что возвратится только после того, как разбогатеет. Интересно — это как? Работая маляром или воруя? Мы обнаружили в его вещах неотправленное письмо. В октябре тысяча девятьсот двенадцатого года он писал домой: «Я желаю вам долгой жизни, хочу, чтобы вам довелось насладиться выигрышем, который ваш сын к выгоде всей семьи намеревается обрести. Поимейте только еще немного терпения; надеюсь сделать вас всех счастливыми…». Ни о каком патриотизме в письме не идет речи. Он пишет лишь о выгоде, которую ему должно принести некое задуманное им предприятие.

Лишь по прошествии месяца к нему допустили адвоката.

4
Его привели в камеру для допросов, где уже находился элегантно одетый толстенький мужчина с густыми усами и кустистыми бровями, блистающий шикарной лысиной, которую он периодически протирал носовым платком.

Усадив Перуджио за стол, охранники остались стоять за спиной, но мужчина, пристально посмотрев в лицо Винченцо, довольно таки приятным голосом небрежно бросил им, продолжив копаться в своем пухлом портфеле:

— Спасибо. Можете идти.

Охранники переглянулись, но спорить не стали, молча развернулись и вышли за дверь.

Лысый господин, услышав, что дверь за охранниками закрылась, прекратил свои изыскания в портфеле, закрыл его и сел напротив, пододвинув к себе увесистый блокнот и перо.

— Вот наконец–то мы и встретились, сеньор Перуджио, — произнес он на итальянском языке с северным акцентом и улыбнулся. — Я ваш земляк и защитник. Представляю миланскую адвокатскую контору «Карли и сыновья». Меня зовут Доминико Мальфатти. Судья не хотел отдавать ваше дело никому, кроме французских государственных защитников и нам пришлось попотеть, чтобы перехватить его. Но теперь все в порядке и я готов приступить к общению с вами. Только для начала…

Он сделал небольшую паузу, пристально глядя в глаза Перуджио, а затем продолжил:

— Для началавам стоит понять одну истину: адвокату, как и лечащему вас врачу необходимо говорить только правду и строго выполнять все его указания. Вы понимаете меня?

— Да, конечно же, понимаю. Хотелось бы, правда, только уточнить кое–что для себя.

— Что именно?

— Чем отличается правда от истины?

— О-о! — протянул Доминико Мальфатти. — А вы не так просты, как мне вас описывали. Что ж. Так даже интересней. Давайте чуть отвлечемся и для более близкого знакомства дадим определение этим понятиям. Если коротко, то истина это то, что есть на самом деле, а правда — это всего лишь одна из многочисленных граней истины. То есть, та часть информации, которую мы объективно воспринимаем или кому–то преподносим, иногда специально искажая факты, чтобы до истины было, как можно, сложнее добраться. Очень часто правду путают с ложью и наоборот. Иногда и истину, и правду прикрывают ложью. Но иногда раскрывают истину, а ее воспринимают, как ложь. Вас устроит такой ответ?

Винченцо кивнул.

— Но есть еще один вопрос, — сказал он. — Как вы планируете получить от меня гонорар. Я не имею средств даже купить газету.

— О-о! Об этом не беспокойтесь, мой дорогой, — отмахнулся сеньор Мальфатти. — Для нашей конторы ведение вашего дела — прекрасный рекламный ход. Мы предполагаем, что наши и без того прекрасные дела, после этого процесса должны со скоростью экспресса взлететь на недосягаемую высоту. К тому же, кое–кто в патриотических кругах на родине очень сильно поддерживает вас в вашем стремлении вернуть Италии ее былую славу и величие. Еще есть какие–нибудь вопросы, или, скажем, сомнения?

Винченцо покачал головой. Адвокат протер лысину и улыбнулся.

— В таком случае продолжим. Расскажите мне все с самого начала, пожалуйста. Как все было? Мне нужно знать подробности.

— Простите, сеньор Мальфатти, но все, что я мог рассказать, уже имеется в протоколе. Мне, собственно, добавить нечего.

Адвокат пожал плечами.

— Месье Перуджио, все, что вы излагали полицейским, они записывали в протоколы допросов сухим и сжатым языком, которым принято эти самые протоколы заполнять. А по сему, я попрошу вас еще раз рассказать, теперь уже мне, все, что вы можете вспомнить. Мельчайшие детали, малейшие оттенки. Всё. Только так я смогу построить нашу с вами линию защиты. И еще. Вы должны знать, что времени у нас крайне мало, ибо кабинет министров Франции требует, чтобы судебный процесс по вашему делу прошел, как можно быстрее. Начинайте и не пропускайте ничего.

5
Франция, подогреваемая публикациями в прессе, с нетерпением ждала начала судебного разбирательства над Перуджио и конечной развязки. Споры не утихали. Более того спорили все и везде. На страницах газет и журналов, в кафе, на улицах, на скачках, в прачечных и за домашним ужином. Похищение «Моны Лизы» занимал обывательские умы больше, чем падение курса франка на бирже.

Поступок Перуджио был непостижим! Действительно ли он намеревался получить с помощью этой кражи упомянутую возможность возвращения картины на родину и оказания помощи своим родственникам? Был ли он всего–навсего бедолагой, который преследовал личную корысть и потом оказался слишком наивным, чтобы умело реализовать сокровище? Почему он тогда ждал два года? Неужели действительно полагал, что у него купят всемирно известную картину, не оповестив об этом полицию?

С напряжением ожидали суда над странным похитителем.

А перед галереей Уффици во Флоренции стояли длинные очереди, чтобы посмотреть на «Мону Лизу». Картина была выставлена в одном из залов и задрапирована тем самым красным бархатом, в который ее когда–то завернул Винченцо. Перед ней установили массивные скамьи со спинками, чтобы не подпускать публику близко к драгоценному портрету и сдерживать напор большого числа зрителей. Четыре охранника постоянно находились подле картины. Четыреста лет назад здесь, во Флоренции, жила донна Лиза дель Джокондо, но никогда не бывал здесь ее портрет. Теперь им восхищались тысячи посетителей.

Когда после прошедших с триумфом выставок в Риме, Флоренции и Милане «Мона Лиза» под надежной охраной прибыла в новогодний вечер в Париж, город в ее честь облачился в праздничное убранство. Вдоль дороги были вывешены флаги. Редко какому государственному деятелю устраивали такую торжественную встречу, как возвратившейся «Моне Лизе».

Картина снова завладела страницами газет, стала главной темой разговоров на бульварах и в домах. Складывалось впечатление, что выяснилась судьба не только портрета, но и раскрылось таинственное приключение прекрасной дамы. Как загадочно она улыбалась своим почитателям, так же загадочно она исчезла и возвратилась.

6
Суд был назначен на четвертое июня девятьсот четырнадцатого года на десять часов утра.

Сеньор Доминико Мальфатти встретил Перуджио уже в здании суда. Адвокат был весел, и, казалось, беззаботен, даже мурлыкал какой–то веселый мотивчик.

— Ну, что, мой дорогой? — почти пропел он. — Вы готовы?

— Да, — хмурясь, подтвердил Винченцо.

— Прекрасно! — воскликнулДоминико Мальфатти. — Надеюсь, вы не заготовили никаких необдуманных заявлений, несогласованных со мной?

— Нет, — веселость адвоката уже начала раздражать подзащитного.

— Вот и чудесно! Вот и славно! Тогда нам не стоит волноваться. Главное, мой дорогой, следуйте той линии защиты, которую мы избрали. И еще… Если вы вдруг углядите в моих словах какую–то крамолу, то не спешите делать выводы. Сохраняйте спокойствие и следуйте, как говорят моряки, заданным курсом. Ну, что ж! Удачи нам!..

7
Удивительно. Не смотря на столь широкий резонанс общественного мнения, последовавший за похищением «Джоконды», народу в зале едва хватало, чтобы заполнить треть сидений. Винченцо узнал среди зрителей Мирко Субботича и Ноэль Брюне.

Обвинитель, прокурор с весьма серьезным послужным сроком, месье Дюваль, злорадно и свысока поглядывал в сторону Винченцо Перуджио и его адвоката, о чем–то перешептываясь со своим помощником.

Наконец в зал судебного заседания под командный окрик секретаря «Встать! Суд идет!» вошел судья лет шестидесяти в положенной законом Франции черной мантии и белом накрахмаленном парике. Взмахом руки судья предложил всем сесть. Он взял в руки молоток, и, стукнув им по подставке, объявил:

— Начинаем судебное разбирательство по делу о похищении картины работы Леонардо да Винчи «Мона Лиза».

Затем последовало представление сторон: прокурора, адвоката, подсудимого. Вопросы об отводе и самоотводе сторон, и прочие процессуальные важные и необходимые мелочи.

После этого месье прокурор Дюваль зачитал обвинение, которое сводилось к тому, что подсудимый Винченцо Перуджио похитил из национального музея–дворца Лувр портрет «Моны Лизы» работы итальянского художника Леонардо да Винчи для дальнейшего, якобы, возвращения упомянутой картины на родину в Италию завознаграждение в пятьсот тысяч франков, то есть с целью наживы.

Судья принял решение заслушать самого Винченцо Перуджио.

В своих ответах на перекрестные вопросы судьи, прокурора и адвоката Винченцо неотступно утверждал, что выкрал картину из Лувра лишь с одной целью — возвращение на Родину. А попытка получить пятьсот тысяч франков всего лишь попытка и ничего более. Важнее то, что картина все–таки побывала там, где родилась. Так же подсудимый сообщил, что в запасниках и в галереях Лувра еще находится множество шедевров, которые обязательно должны быть возвращены в Отечественные музеи. Однако он, де, осознал, что это должно произойти не методом кражи, а как–то по–другому. Винченцо Перуджио оставляет это на совести политиков и чиновников обеих стран.

В заключении своей речи Винченцо выкрикнул:

— Да здравствует Италия!

Судья укоризненно покачал головой и что–то пробурчал себе под нос.

И вот настала очередь защитной речи адвоката.

Сеньор Доминико Мальфатти подтянул рукава мантии, потер ладони, и, лучезарно улыбнувшись залу, заговорил:

— В детстве мир кажется яблочным пирогом или веселой ярмаркой, или смешным и увлекательным представлением в цирке. Кажется, будто все, что окружает тебя сладкое, светлое, доброе, теплое и все это твое, и никто не сможет это у тебя отобрать. Ты можешь выйти на улицу, взмахнуть руками и воспарить над своей деревней, пролететь над церковью, школой, показать им язык и безнаказанно плюнуть на лысое темя сторожа фруктового сада, который ловил тебя на краже яблок. Тебе грезятся далекие страны, моря, острова, паруса. Тебе мнятся заснеженные вершины, которые ты можешь покорить, водопады и бурные реки, которые ты когда–нибудь переплывешь, лица людей, которых ты обязательно спасешь. Каждую ночь, засыпая в своей маленькой кроватке под сопение твоих братьев, ты представляешь себя то рыцарем на коне, скачущего с копьем наперевес спасать прекрасную и непременно добрую принцессу, ставшую впоследствии твоей женой, то отважным мореплавателем, покоряющим океаны и открывающим новые земли, сражаясь с дикарями и пиратами, то великим целителем, способным исцелить человечество от всех болезней.

А потом в одно прекрасное утро ты просыпаешься и видишь, что дом, в котором ты живешь далеко не сказочный дворец, друзья превращаются во врагов или абсолютно равнодушных к твоей судьбе посторонних людей, твоя очаровательная девушка, без чьей улыбки ты не мог прожить ни минуты, становится брюзгливой нудной дурой с кривым прикусом и облезлыми волосами. И в этот момент ты понимаешь, что ты стал взрослым.

Тот мир, который ты видел раньше, прекратил в одночасье свое существование: птицы поют не так уж и музыкально, трава не очень–то и зеленая, облака скапливаются в тучи и осыпаются дождем, снегом, градом, иногда сопровождаемыми молнией и громом. Все моря уже переплыты, реки форсированы, земли открыты, принцесс на всех не хватает, да и рыцарство кануло в лету за бесполезностью. Но, что самое страшное, ты совершенно не нужен этому миру. Ты здесь всего лишь тля, песчинка, атом, а не герой так необходимый Богам для спасения Вселенной.

У каждого наступает такое утро, когда он осознает свою ничтожность, незначимость, ненужность, а иногда и неуместность. Затем наступает период, когда человек, пытается подстроить мир под себя, но это удается лишь единицам из миллионов, а остальные, кляня безысходность и тщетность, сами подстраиваются под новый мир, подобно снежинкам, налипающим на катящийся снежный ком, вливаются в него, ломаясь под ударами неумолимой плети судьбы. Не сумев побороть реальный мир, кто–то становится вором, стяжателем, убийцей, кто–то, напротив, альтруистом, кто–то находит утеху в вине, разврате и культе силы, кто–то, наоборот, превращается в праведника. Но все — и те, и другие, и третьи, и даже сотые и тысячные до конца своих дней не согласны с тем, что дает им этот мир, считая себя несправедливо обделенными, недооцененными, недолюбленными, недоодаренными.

Человек слаб и тривиален, а с падением мира, изобретенного им в детстве, он становится жалким. Большинство сидит в своих ракушках–домах с чашкой чая на столе и продолжает атавистически мечтать о манне небесной, о мешке с золотыми монетами, о втором пришествии. Он мечтает, что за него кто–то все сделает, решит, заплатит. И неважно, кто это будет — неизвестный герой, добрый дядя, Бог. Главное, чтобы все было сделано без его участия, чтобы он не замарал ручки, не испачкал ковер, не разбил любимую чашку.

Но есть и те, составляющие подавляющее меньшинство, которые продолжают двигаться, бултыхаться, дрыгать ногами. Это они изобрели порох и печатные станки, построили прекрасные дворцы и пирамиды, создали прекраснейшие предметы искусства. Это они первыми вступают в бой и последними из него выходят, они пишут стихи и сажают сады в пустынях, они кладут на алтарь человеческих надежд свое сердце, возжигая огонь в душах других и даря свет страждущим.

Каждый из этих людей не нормален для большинства, пассивно ожидающего благодати с небес, ибо он выбивается за рамки общепринятой и общепризнанной морали бездействия. Всякий, кто не согласен смиренно плыть по течению, является бунтарем и он непременно опасен для общества, ибо всякий «нормальный» человек знает, что все должно идти своим чередом, как записано в священных писаниях, уголовных кодексах, конституциях и королевских указах. Для них это догма и посягать на нее, значит, быть ненормальным.

«Ненормальные» же, напротив, возвели идею о том, что под лежачего грузчика шампанское не течет, в аксиому и не хотят останавливаться, повсеместно внедряя прогресс, порой даже насильственно.

Кто–то скажет, что «нормальное» большинство право — миру нужна стабильность. А кто–то поспорит с этим, восхваляя стремление к совершенству. Кто знает, чья правда? Кто знает, в чем правда?

Адвокат перевел дух и протер вспотевшую лысину белым платком, которым вертел все время заседания.

— Признаюсь, — продолжил он, вздыхая. — Я тоже отношусь к числу «нормальных» и тоже мечтаю о стабильности мира и обязательном соблюдении всех законов, как человеческих, так и Божьих. Мой же подзащитный относится к другой категории людей, для которых прогресс и стремление к победе любой ценой и любыми средствами, является важнейшим жизненным принципом. И его, несомненно, можно, не сомневаясь, поставить в один ряд с «ненормальными».

Увы! В своем порыве и, возможно, благих намерениях, в желании вернуть на историческую, так сказать, родину, что, замечу, весьма спорно, произведение искусства, Перуджио преступил закон Франции. Таким же образом многие реваншисты пытаются пересмотреть границы государств, утверждая, что какие–то территории принадлежат им по праву наследия от тех народов, которые когда–то проживали в этих местах. Но разве кровопролитная война с тысячами невинных жертв может быть оправдана подобным требованием? Я согласен, что приведенная мною данная параллель не очень сочетается с сутью сегодняшнего судебного разбирательства. Однако, настаиваю на том, что люди, способные совершать даже альтруистические поступки, игнорируя общественную мораль и законы — НЕНОРМАЛЬНЫ.

А, следовательно, я должен был обратиться к вам, Ваша Честь, с прошением, направить моего подзащитного на психиатрическое обследование.

Зал взорвался негодованием. Шум поднялся такой, что сквозь его заслон еле пробился грохот молотка судьи.

После того, как шум утих, судья укоризненно посмотрел на Доминико Мальфатти.

— Я правильно вас понимаю, метр Мальфатти? Вы хотите провести психиатрическую экспертизу подсудимого. Так?

— Совершенно верно, Ваша честь. Только не хочу, а провел. К сожалению, шум в зале не дал мне договорить. Как я говорил до того, как меня прервали, я должен был обратиться к вам, Ваша Честь, с прошением, направить моего подзащитного на психиатрическое обследование. Но, увы, времени на подачу прошения уже не оставалось, так как рассмотрение его, принятие к сведению и направление к исполнению так же должно процессуально занять несколько дней. И наша адвокатская контора «Карли и сыновья» приняла решение провести экспертизу заблаговременно с привлечением к этому мероприятию светило от судебно–медицинской психиатрии мировой величины сеньора профессора Томазо Амальди.

— Я протестую! — вскричал прокурор, вскакивая с места.

— Протестуете? — удивился адвокат. — Ответьте, уважаемый господин прокурор, всего лишь на один вопрос — вы лично себя относите к «нормальным»?

В зале раздался дружный смех. Красный от возмущения прокурор затряс поднятым указательным пальцем:

— Я выражаю свой протест не по этому поводу. Я протестую, что эта, с позволения сказать, экспертиза была проведена без того, чтобы проинформировать нас. Не слишком ли вы итальянцы пытаетесь перескочить через французские законы?

— Осторожно, месье прокурор! Еще немного и я вынужден буду вас уличить в том же национализме, что присущ подсудимому, а за одно и обвинить вас в ущемлении международных прав, как моих и Винченцо Перуджио личных, так суверенного государства Королевство Италия.

Судья снова стукнул своим молотком, упреждая назревающий беспорядок в зале заседаний.

— Протест отклоняется. Господа! Я вынужден сделать вам обоим замечание. Ведите себя сдержаннее. Метр Мальфатти, давайте сюда результаты экспертизы. И, опережая реплику прокурора, заявляю, что уже встречался с более чем компетентной деятельностью профессора Томазо Амальди в области судебно–медицинской психиатрии. Все экспертные мнения и заключения этого ученого имеют очень высокую оценку в научных и криминалистических кругах. Так что, не верить ему, я не вижу причин.

Сеньор Мальфатти передал судье бумаги, которые тот бегло просмотрел, задержавшись лишь в конце.

— Что ж, — произнес судья, отложив заключение. — В заключении судебно–медицинской экспертизы сказано, что профессор Томазо Амальди признает Винченцо Перуджио неопасным легкопомешанным фетишистом, вполне отвечающим за свои поступки, что соответствует словам в защитной речи метра Мальфатти. Внимательно ознакомившись с материалами дела, выслушав обе стороны и получив заключение эксперта, а так же приняв во внимание чистосердечное признание подсудимого и его, надеюсь, искреннее раскаяние в совершенном преступлении, суд вынес решение о лишении свободы Винченцо Перуджио тридцати трех полных лет, уроженца деревни Деменци провинция Комо в Ломбардии Королевства Италии на минимально положенный законодательством Франции за подобное преступление срок — один год и шесть месяцев с учетом нахождения его под стражей с момента прибытия в Париж. Место отбывания наказания — тюрьма Санте. Приговор окончательный и пересмотру не подлежит. Да хранит нас всех Бог!

Удар молотка возвестил об окончании его речи и начале отбывания наказания Винченцо Перуджио.

— Спасибо, Ваша честь, — адвокат поклонился.

— Благодарите не меня, а Францию с ее гуманными законами, — ответил судья и быстро покинул зал заседаний.

Доминико Мальфатти быстро взглянул на карманные часы и, обернувшись к своему подзащитному, произнес:

— Мой дорогой! Процесс занял всего пятьдесят пять минут. Это мой рекорд. Вы принесли мне дополнительную славу. Спасибо, сеньор Перуджио. Надеюсь когда–нибудь с вами встретиться и, не дай Бог, в зале суда. Прощайте.


Спустя четырнадцать дней сербский студент Гаврила Принцип в Сараево выстрелит в эрцгерцога Австро–Венгрии, и с началом Первой Мировой Войны все забудут и о похищении «Джоконды», и о Винченцо Перуджио, и об этом процессе. Мир потрясут гораздо более насущные проблемы.

Глава девятая. Свобода

1
Окошечко на двери в камеру приоткрылось, и охранник крикнул:

— Эй, Перуджино!

— Я Перуджио, — привычно огрызнулся Винченцо. — Неужели так сложно запомнить?

— Да мне без разницы, — ответил охранник. — Давай с вещами на выход.

— С вещами? — переспросил Винченцо. — Это с какими? У меня ничего нет.

— Вот и хорошо. Легче будет путь в твою дорогую Италию.

— Куда? — удивился Перуджио.

— Куда–куда… — захохотал охранник. — В Италию. Твой срок закончился. Тебя отпускают.

Сокамерники повскакивали с мест и стали наперебой поздравлять Винченцо, дружески похлопывая его по плечам, а тот ошалело глядел на них и на серые стены камеры, в которой провел один год и пятнадцать дней.

«Вот и все!» — пронеслось в голове словно молния. — «Свободен!»

Он подхватил с вешалки свой изрядно помятый пиджак, в котором его задержали еще во Флоренции (темно–серое пальто и шляпа пропали во время этапирования Перуджио из Италии во Францию) и шагнул на выход.

Охранник о чем–то бесконечно говорил по дороге, размахивая руками и гремя связкой ключей, но Винченцо его не слушал, да почти и не слышал. Мысленно он был уже в далекой, но родной Деменци, и обнимал сестер, братьев, отца, мать и, конечно же, Франческу. А рассказ вертухая о двух его маленьких дочках, которых он любит больше всего на свете, бывший заключённый тюрьмы Санте пропускал мимо ушей.

Наконец, открыв калитку в тюремных воротах, охранник протянул Винченцо руку и произнес:

— Не обижайся на нас, если что–то было не так. Вообще ты был очень хорошим заключенным. Не буянил, не дрался, лишнего не требовал. Все бы такими были. Не обижайся на нас. Особенно на меня. И если встретишь меня на улице в Париже… Ну, в общем, удачи тебе.

— Прощай, Мишель, — улыбнувшись, произнес Перуджио.

— Я не Мишель, — удивленно пробормотал охранник. — Я Жан–Поль.

— Да мне без разницы, — сказал Винченцо и, повернувшись, бодро зашагал в сторону центра Парижа.

2
Пройдет почти пятьдесят лет и мир снова вспомнит о похищении «Джоконды». В прессе обнародовали сенсационный рассказ главы известной семьи антикваров Дэниэл X. Дьювина, сообщившего факты, которые едва ли согласовывались с неоднократно описанными в газетах выводами процесса над Перуджио. Какой–то незнакомец примерно через десять месяцев после кражи появился в конторе на Бонд–стрит в Лондоне и предложил купить завернутый в шерстяное одеяло портрет. Дьювин опознал в нем подлинную картину, но посетителю заявил, что считает ее изысканной подделкой и она не представляет для него интереса. В ответ на это итальянец настоятельно предостерег: ни с кем об этом деле не говорить, в противном случае он станет жертвой каморры, террористической организации, близкой к мафии. Ко времени кражи «Моны Лизы» этот тайный союз совершил в Лондоне и других крупных английских городах многочисленные преступления. Из страха перед каморрой и возможной местью с ее стороны Дьювин не рискнул тогда заявить в Скотланд Ярд. А по прошествии стольких лет…

Когда восьмого января 1963 года в Вашингтоне состоялась торжественная встреча «Моны Лизы», французский владелец салона художественных произведений искусства Раймон Хеккинг воспользовался этим моментом, чтобы заявить на пресс–конференции, что он владеет «подлинной «Моной Лизой», которую через две недели выставит в своем имении под Ниццей для всеобщего обозрения. Несколько лет назад Хеккинг приобрел этот портрет у мелкого испанского торговца в Южной Франции и сделал попытку убедить мир искусства в подлинности своей находки…

Летом 1955 года в Париже на выставке подделок произведений искусства демонстрировалось семь портретов Моны Лизы. Все Моны Лизы загадочно улыбались. И все были абсолютно идентичны…

На этом бы и все. Но жизнь преподносит порой такие сюрпризы, что люди не перестают удивляться ее странностям.

В одной статье искусствовед из России, подводя итоги репатриации предметов искусства в музеи мира, изъятые у фашистов, после Второй Мировой войны писала:

«Похищали ли нацисты Джоконду.

ПАРИЖ. Легендарная история о несметных богатствах, спрятанных нацистами в альпийских соляных шахтах, всколыхнула умы общественности после недавнего обнаружения на мюнхенской квартире великолепной коллекции произведений искусства, оцениваемой более чем в 1 миллиард евро и, возможно, незаконно присвоенной арт–дилером Третьего рейха.

Нацистской партией в период Второй Мировой войны было создано специльное подразделение «Оперативный штаб рейхсляйтера Розенберга для оккупированных областей» (ERR - Einsatzstab Reichsleiter Rosenberg), целью которого было предотвращение уничтожения культурных ценностей и их последующая конфискация. Это подразделение было ответственно за хищение огромного количества живописных работ из Лувра, галереи Уффици, бесчисленных церквей, галерей, музеев и частных коллекций.

Одними из самых знаменитых в истории похищенных нацистами произведений искусства, пожалуй, были статуя Мадонны БрюггеМикеланджело и произведение Яна Ван Эйка «Поклонение мистическому агнцу». Помимо них было множество других, менее известных жемчужин, которые, тем не менее, занимали своё место в сердцах ценителей искусства и коллекционеров всего мира. Некоторые факты нацистского мародёрства были раскрыты и обнародованы, но гораздо большее их количество до сих пор остается тайной.

Наиболее таинственной историей этого трагического эпизода в жизни многих шедевров мировой живописи является судьба самой известной картины в мире. Существует версия, что знаменитая «Мона Лиза» Леонардо да Винчи была обнаружена вместе с другими сокровищами в соляной Шахте Альтаусзее в австрийских Альпах, превращённой нацистами в тайное укрытие своих богатств.

Картина «кажется» была найдена там, однако эта история изобилует противоречиями, и «Мона Лиза» не упоминается ни в одном документе военного времени. Сама возможность такой находки стала обсуждаться учёными лишь после обнаружения послевоенных отчётов о деятельности австрийских двойных агентов, работавших на стороне союзников, задачей которых было обнаружение таких «тайных» шахт. В этом докладе говорится, что команда “спасла такие бесценные объекты, как «Мона Лиза» из Лувра”. Второй документ из австрийского музея, расположенного недалеко от Альтаусзее, датированный двенадцатым декабря 1945 года, подчёркивает, что “«Мона Лиза» из Парижа” была в одном из восьмидесяти вагонов предметов искусства и культуры из разных стран Европы”, прибывших к шахтам.

Между тем, сам Лувр долгое время хранил странное молчание по поводу местонахождения его сокровища во время войны. Наконец, после многих лет, дирекция музея призналась, что «Мона Лиза» действительно была в шахте Альтаусзее.

Но почему тогда не было ни одного упоминания о ней в документах Третьего рейха? Единственный сохранившейся документ военного времени о судьбе картины говорит, что двадцать седьмого августа 1939 года шедевр был упакован в специально помеченный ящик из тополя с двойными стенками, сделанный на заказ ещё в 1938 году. Он был отправлен на хранение в Замок Шамбор в Долине Луары, наряду с другими произведениями искусства из национальных музеев Франции. Пятого июня 1940 года полотно ещё раз тайно перевезли, теперь уже отдельно от остальной коллекции, на машине «скорой помощи». В сентябре того же года, «Мона Лиза» вновь была перемещена в музей в Монтабан, а чуть позднее — в Монтал. Согласно официальной версии Лувра, «Мона Лиза» не была частью произведений из коллекции музея, которые хранились в Шато–де–По, у подножия Пиренеев.

Последний документ Лувра рассказывает о безопасном возвращении шедевра в Париж шестнадцатого июня 1945 года. Именно в этот день было объявлено о вскрытии сокровищницы шахты Альтаусзее. Но как картина попала в Париж в тот же день? Не могла же она тайно быть вывезена из шахт ещё до обнаружения клада властями? Намеренно или нет, но период «жизни» мирового шедевра с 1942 по 1945 годы нигде не задокументирован и остаётся загадкой.

Позже, Лувр изменил свою версию, утверждая, что полотно «Мона Лиза», найденное в шахте, было лишь хорошей копией, выполненной ещё при жизни Леонардо да Винчи(?). Такие копии действительно существуют. Но нигде больше не упоминается о том, была ли такая копия найдена в шахте Альтаусзее.

Лувр, в свою очередь, утверждает теперь, что та копия «Моны Лизы» была среди нескольких тысяч произведений искусства, собранных в Национальном музее Восстановления, куда помещаются культурные ценности, принадлежность которых определённому владельцу невозможно установить. Якобы, именно найденная в шахте копия картины значится в списке музея под номером 265. По прошествии 5 лет, в течение которых хозяин полотна так и не был обнаружен, картина поступила в Лувр на бессрочное хранение. С 1950 года и до недавнего времени она висела возле кабинета директора музея.

Собрав все факты вместе, можно попробовать определить, что же произошло на самом деле. «Мона Лиза», безусловно, была бы ключевой целью для нацистских охотников за произведениями искусства, как для самого Гитлера, так и для «арт–злодея» номер два, Германа Геринга. Нацисты искали бы «Мону Лизу» без отдыха, с самого момента вступления их в Париж. Поскольку существуют практически идентичные копии полотна Леонардо, было бы стратегически желательно, чтобы одна из них была помещена в специально помеченный деревянный ящик с надписью «Мона Лиза», и отправлена в хранилище. Тогда как сам оригинал был бы тайно спрятан. Вероятно, что именно эту копию, маркированную «оригиналом» и захватили нацисты, отправив её в Альпы, а сам оригинал, скорее всего, никогда не покидал Париж, до своего триумфального возвращения в Лувр 16 июня 1945 года.

Это единственный способ объяснить то, что копия оригинальной картины (№ 265), висящая в административных помещениях музея, действительно была возвращена из Альтаусзее. Это также объясняет, почему «Мона Лиза» не фигурировала в документах, составленных нацистами — возможно, некоторые офицеры догадывались о том, что картина не настоящая, а другие были уверены, что это подлинник. Организация похищения копии также была бы очень умным ходом, ведь в противном случае, нацисты не остановились бы ни перед чем, чтобы найти легендарный шедевр Леонардо да Винчи.»[23]

Страсти по «Джоконде» не утихают и по сей день.

3
Ранним августовским утром семейство Перуджио разбудили ржание лошадей, чьи–то голоса, грохот разгружаемых с телег ящиков и грохот инструментов. Вся семья во главе с Сильвано высыпала во двор.

Сильвано Перуджио подбежал к рабочим и, размахивая руками, закричал:

— Эй! Что вы делаете у меня во дворе? Что это за ящики? Кто вы такие, наконец? Прекратите же! Прекратите немедленно!

— Сеньор! — к Сильвано подскочил шустренький руководитель и затараторил с южным акцентом, размахивая руками, словно мельничными крыльями. — Сеньор, это же дом сеньора Перуджио? Тогда мы по адресу. У нас подряд на установку оборудования. Отойдите, пожалуйста, в сторону и не мешайте моим рабочим. У нас еще сегодня в планах вернуться в Комо засветло.

— Какое оборудование? — возмущенно закричал Сильвано. — Какие рабочие? Я не давал никаких распоряжений и никаких разрешений. Немедленно прекратите! Кто вас надоумил на такое?

— Я, — от толпы сгрудившихся вокруг ящиков рабочих отделился человек в белом костюме и белой же шляпе с тростью в руках.

— Кто? — переспросил Сильвано и обмер. Господин в белом костюме был не кто иной, как его сын Винченцо.

— Я, отец, — произнес Винченцо, подходя ближе и распахивая объятия. — Я дал распоряжение и это целиком моя инициатива. Прости, что не посоветовался с тобой. Просто хотел сделать сюрприз.

— Винченцо! Мой мальчик! Это ты? — ноги перестали его держать и он начал падать на землю, но сын подхватил его и прижал к груди.

— Отец! — прошептал Винченцо. — Я так счастлив видеть тебя. Прости меня за все. Все уже позади. Все хорошо. Папа.

— Винченцо! — заплакал Сильвано. — Это ты. Я уже не надеялся тебя увидеть. Я думал, что ты никогда не вернешься.

— Сильвано! — раздался грозный окрик, направившейся к ним Клаудии. — Немедленно отпусти этого негодника или выпори его сам, пока я не взяла в руки палку. Он это заслужил.

— Мама! — воскликнул Винченцо, выпуская окрепшего отца и вытирая слезы. — Мама! Спасибо тебе, Святая Мадонна! Мама я сам дам тебе в руки палку, и ты сможешь лично меня наказать. Я действительно это заслужил. Но, мамочка…

Он бросился к матери, схватил ее в охапку и закружил.

— Мамочка! Все позади. Теперь мы вместе. Все хорошо.

— Сеньор, Перуджио! — раздался голос руководителя рабочих. — Сеньор Перуджио! Рабочие спрашивают, будет ли им позволено продолжить работы?

— Продолжайте сборку, — махнул рукой Винченцо. — Мама. Как твое здоровье?

— О, Мадонна! Посмотри на мои волосы, Винченцо, — проворчала мать, улыбаясь сквозь слезы. — Это из–за тебя они стали седыми. Посмотри на них, негодник, и скажи, что ты больше не заставишь мать плакать и молить Святую Марию, чтобы вразумила тебя и поставила на праведный путь.

— О, мама! Я больше не заставлю тебя плакать. Поверь. Теперь все будет хорошо.

4
В доме все было по–старому. Мебель, посуда, баночки со специями — все было на своих местах. Почти вся теперь уже большая семья собралась в гостиной, и сгрудились вокруг Винченцо. Антонио и Лидия с двумя детьми, Марко и его жена Джулия с грудным ребенком на руках, Сильвия с мужем и двухлетним сыном, постоянно прячущимся за ее подол, Федерико с отросшей кучерявой, но реденькой бородкой, Клаудия и Сильвано. Не хватало только Конкордии, но за нею и ее мужем старший брат Антонио уже послал своего первенца Бруно, которому уже исполнилось семь лет. Все, не отрываясь, смотрели на Винченцо. Он вкратце рассказывал о своих злоключениях, вертя в руках шляпу. Клаудия постоянно охала и призывала Святых, а Сильвано поглаживал усы и, улыбаясь, качал головой.

— В конце скажу, что в тюрьме кормили сносно, но совершенно не так вкусно, как ты мамочка. Ты сделаешь для меня равиоли?

— Для начала тебя стоило бы выпороть, Винченцо, а затем уже думать, чем тебя кормить, — проворчала мать, смахивая с плеча сына невидимую соринку. — Знаешь ли ты, что твоего отца чуть удар не хватил, когда в дом нагрянули полицейские? О, Мадонна! Они перевернули весь дом вверх дном, они излазили погреб, чердаки и все сараи. Я так и не поняла, что они искали, но нервов они нам тогда попортили не мало. Чуть свадьбу Конкордии не расстроили. Хорошо, что Рицци не такие плохие люди, как другие.

— Что? — удивился Винченцо. — Конкордия вышла замуж за Рицци? За того толстяка Рицци, с которым мы в детстве постоянно дрались?

— Дрались? — усмехнулся Марко. — Вы не дрались. Он тебя лупил.

— Марко! — рявкнул на него отец. — Я уже говорил тебе однажды, что в этом целиком и полностью ваша с Антонио вина. Так что прекрати. А ты, Винченцо забудь о старых детских обидах. Стефано хороший парень. Помогает всегда, чем может. Конкордию не обижает. Да, что там! Он с нее пылинки сдувает. Теперь Конкордия у них в доме как королева — всем руководит. К тому же он теперь не толстый. Вытянулся.

— Да–да! — встрепенулась Сильвия. — Стефано, конечно, не в белом костюме, но все–таки красавчик. Повезло Конкордии.

Незнакомый пока еще Винценцо муж Сильвии покосился на супругу с удивлением во взгляде.

— Не волнуйся, Тито, — поспешила успокоить его жена. — Ты у меня то, что нужно. Ничего лишнего.

Дверь резко распахнулась и на пороге предстала Конкордия. Из–за ее плеча выглядывала рыжеволосая лохматая голова Стефано Рицци.

— А вот и они, — воскликнула молчавшая до этого Лидия.

Конкордия влетела в гостиную как ураган, и, растолкав родственников, со слезами бросилась на шею внезапно вернувшемуся брату, а Стефано скромно спрятался за спиной Антонио.

— Винченцо Перуджио! — вскричала младшая сестра, колотя брата кулачками по груди. — Не смей так больше поступать с нами. Слышишь? Не смей. Женись уже, наконец–то, и образумься.

— На ком, сестричка? — рассмеялся брат.

— Как это на ком? — возмутилась Конкордия. — На Франческе, конечно же. Она ждет тебя столько лет, а ты еще смеешь спрашивать на ком?

— На Франческе? — улыбка сползла с лица Винченцо. Он опустил руку в карман пиджака и что–то в нем нащупал. — Она ждет? Ты сказала, она ждет?

— Ждет? Да она больше и говорить–то ни о ком не хочет. Только о тебе.

В дверь робко постучали.

— Войдите! — крикнул Сильвано.

На пороге появился руководитель рабочих. Он отыскал глазами Винченцо.

— Дон Винченцо! Мы закончили сборку. Не угодно ли будет взглянуть. Нам нужно найти еще, куда можно было бы подключиться. А так все готово.

— Да–да! — вздохнул Винченцо, вставая из–за стола. — Иду. Подождите немножко. Я сейчас.

5
Через пару минут во доре вдруг заиграла музыка, и зажужжал какой–то механизм. Вся семья высыпала на улицу и обомлела.

Посреди двора под играющую в граммофоне пластинку крутилась разрисованная яркими красками карусель. Деревянные разноцветные лошади, верблюды, олени то плавно поднимались, то опускались, создавая впечатление, будто они бегут по кругу. Ветер колыхал раскрашенный яркими полосами парусиновый тент. На одной из лошадей, махая шляпой, сидел Винченцо и весело смеялся.

— Отец! — крикнул он, проезжая третий круг. — Я помню о твоей мечте. Я сделал это.

— Он помнит! — проговорил Сильвано, широко раскрыв глаза. — Клаудия! Он помнит!

Он рассмеялся и почти побежал к карусели, а следом за ним и все остальные. Винченцо махнул рукой рабочему и карусель остановилась, давая возможность семейству Перуджио усесться на лошадей, верблюдов и оленей, а затем снова пошла кружить.

Круг за кругом карусель несла их. Из раструба граммофона неслись неаполитанские песни в исполнении Энрико Карузо. Рабочие удовлетворенные проделанной работой улыбались, собирая инструменты. Со всей улицы к дому Перуджио шли соседи посмотреть на чудо, возникшее посреди двора, и тоже улыбались. Мальчишки свистели и улюлюкали, завистливо поглядывая на катающихся, однако, не пытаясь войти во двор. Громче всех смеялся Сильвано, подмигивая Клаудии.

Карусель кружила: дом, улица, дом, улица. Винченцо веселился вместе со всеми, крича и свистя как мальчишка. Кружась, он смотрел на лица зевак, улыбаясь им и махая шляпой.

И вдруг сердце его вздрогнуло. Среди множества лиц он увидел то, которое мечтал увидеть столько лет. Франческа стояла чуть в стороне, теребя кончики шали, накинутой на плечи, и смотрела на него во все глаза, тревожно улыбаясь.

Он вскочил с импровизированного седла на спине белого коня и легко, словно мальчишка, спрыгнул на ходу с крутящегося помоста. Ни на кого не глядя, не обращая внимания на окрики, Винченцо растолкал толпу, и, подбежав к Франческе, опустился перед ней на колено. Он вынул из кармана маленькую бархатную коробочку, раскрыл ее, явив свету, искрящееся драгоценными камешками золотое кольцо, и протянул девушке.

— Франческа! — крикнул он, не обращая внимания ни на кого. — Прости меня, пожалуйста, за то, что заставил тебя ждать так долго. Прости и, пожалуйста, любимая, стань моей женой.

Эпилог

С утра в особняке на окраине Сан–Пауло суета и переполох. К хозяину почтенному сеньору Перуджио из далекой Европы сюда в Бразилию должна была на пароходе прибыть его сестра донна Конкордия Рицци с мужем Стефано и с сыновьями Винченцо и Сильвано. Хозяйка особняка, донна Франческа, встала сегодня раньше слуг и гоняла их по дому туда–сюда с бесконечным количеством поручений. Сам же дон Винченцо укатил на своем автомобиле в порт, встречать долгожданных и дорогих гостей.

Около полудня, услышав гудок клаксона, привратник, а по совместительству садовник, бросил рядом с кустом жасмина свой секатор и помчался отворять ворота, впуская во двор особняка рычащий автомобиль хозяина.

Автомобиль, проехав по круговой дорожке посыпанной мелким красноватым щебнем вокруг небольшого фонтана, стилизованного под улыбающегося Амура с луком и стрелами, остановился перед высоким крыльцом с мраморными ступенями и колоннами. По ступеням, на встречу приехавшим, сбежала донна Франческа, и, сжав в объятиях донну Конкордию, долго стояла, не выпуская ее.

Наконец, гости и хозяева прошли в дом, дав распоряжение слугам занести багаж.

— Все потом, Винченцо, — отмахнулась от настойчивых предложений хозяина дома приступить к положенному в таких случаях застолью. — Все потом. Сначала покажи мне ЕЁ. Я столько лет об этом мечтала!

— Хорошо, — улыбнулся Перуджио. — Пойдем.

Он взял сестру под руку и повел ее и Стефано на верхний этаж. Миновав спальни и кабинет, Винченцо остановился перед едва заметной дверью в конце длинного коридора, почти сливающейся с драпировкой. Нажав на какой–то рычажок, он открыл дверь, а затем, войдя внутрь и включив освещение, посторонился, давая возможность войти всем.

Помещение было пустым. Без окон, мебели, без украшений. Лишь на противоположной от входа белой стене одиноко висела картина. Всего одна.

На вошедших со стены смотрела и улыбалась своей загадочной улыбкой «Мона Лиза дель Джокондо».

Сноски

[1] По понедельникам Лувр не принимает посетителей, но работы в нем не прекращаются.

[2] «Божественная комедия» Данте Алегьери. Перевод М. Лозинского. [3] Французская «Национальная мануфакту́ра Гобеле́нов» (фр. La Manufacture nationale des Gobelins) — парижская фабрика настенного ковроткачества, расположенная по адресу: дом42, авеню де Гобелен (avenue des Gobelins; авеню Гобеленов) в 13‑м округе. Мануфактура была основана в апреле 1601 года королевским указом Генриха IV, по предложению его коммерческого советника Бартелеми де Лаффема. Это и по сей день действующее предприятие, ткущее гобелены для общественных зданий; в его залах под названием «Галерея Гобеленов» проводятся выставки, открытые для публики.

[4] Рембó, Малармé — Артюр Рембо и Стефан Маларме французские поэты.

Жан Николя́ Артю́р Рембо́ (фр. Jean Nicolas Arthur Rimbaud [aʁtyʁ ʁɛ̃ˈbo]; 1854–1891) — французский поэт, один из основоположников символизма, представитель группы «прóклятых поэтов».

Стефа́н Малларме́ (фр. Stéphane Mallarmé) (18 марта 1842, Париж — 9 сентября 1898, Вальвен, близ Фонтенбло) — французский поэт, примыкавший сначала к парнасцам (печатался в сб. «Современный Парнас»), а позднее стал одним из вождей символистов. Отнесён Полем Верленом к числу «прóклятых поэтов».

[5]Стихотворение Гийома Аполлинера Перевод М. Яснова

[6] Гийом Аполлинер (фр. Guillaume Apollinaire; настоящее имя — польск. Wilhelm Albert Vladimir Apollinaris de Wąż–Kostrowicki — Вильгельм Альберт Владимир Александр Аполлинарий Вонж–Костровицкий; 26 августа 1880, Рим — 9 ноября 1918, Париж) — польский, русский и французский поэт, один из наиболее влиятельных деятелей европейского авангарда начала XX века. [7] Перевод м. Яснова [8] Перевод М. Кудинова

[9] Национальная высшая школа изящных искусств (École nationale supérieure des Beaux–Arts) — художественная школа, основанная в Париже прямо напротив Лувра в 1671 году по инициативе Кольбера. Во время Революции была расширена за счёт Королевской академии живописи и скульптуры, учреждённой в 1648 году по ходатайству Лебрена. Считалась цитаделью французского классицизма.

До основания в 1868 году конкурирующей частной академии Жюлиана школа изящных искусств была основным центром художественного образования во Франции. Среди её выпускников — Буше, Берн–Белькур, Фрагонар, Давид, Энгр, Жерико, Делакруа, Дега, Моне, Ренуар, Сёра и многие другие выдающиеся художники.

До студенческих протестов 1968 года школа изящных искусств готовила также и архитекторов. Среди выпускников, Шарль Гарнье, создал в середине XIX века эклектический гибрид различных исторических стилей, получивший по имени школы название «боз–ар», Марсель Лодс, одним из первых применил в массовом жилищном строительстве металлический и железобетонный каркас, заполненный сборными бетонными плитами, единую модульную систему, поточную организацию работ.

Ныне существующее здание школы построено на левом берегу Сены в квартале Сен–Жермен–де-Пре в 1830‑е гг. под руководством Феликса Дюбана на основе исторических стилей прежних эпох. Во двор школы ведут ворота, обрамлённые бюстами Пуссена и Пюже.

В ансамбль школьных зданий были встроены фрагменты снесённых по всей Франции зданий, в т. ч. портика луарского замка Дианы де Пуатье (1548) и фасада замка Гийон — первого ренессансного сооружения во Франции.

В интерьере — 27‑метровая фреска Поля Делароша с изображением восседающих на тронах скульптора Фидия, архитектора Иктина и художника Апеллеса. Фреска символизирует торжество и единство изобразительных искусств.

[10] Академия Жюлиана (фр. Académie Julian) — частная академия художеств в Париже, основанная художником Родольфо Жюлианом (фр.)русск. в 1868 году. В то время французское правительство запрещало приём женщин в Школу изящных искусств (фр. École des Beaux–Arts), так как основной метод обучение — рисование обнажённых моделей — считался неподобающим для женщин. Однако в Академии Жюлиана учились и женщины.

Академия Жюлиана пользовалась большой популярностью среди французских и иностранных студентов, в особенности среди американцев. Туда зачислялись не только профессиональные художники, но и любители. Студенты академии имели право участвовать в конкурсе на Римскую премию. В 1888–1889 годах выходцами из академии была основана группа художников «Наби».

В 1968 году Академия Жюлиана стала частью Высшей школы изобразительных искусств «Penninghen».

[11] Оска́р Кло́д Моне́ (фр. Oscar–Claude Monet, 14 ноября 1840, Париж — 5 декабря 1926, Живерни) — французский живописец, один из основателей импрессионизма.

[12] Сезанн (Cézanne) Поль (19.1.1839, Эксан–Прованс, — 22.10.1906, там же), французский живописец, ведущий мастер постимпрессионизма. [13]АнридеТулуз–Лотрек (Henri de Toulouse–Lautrec) 1864–1901

Французский художник–импрессионист, мастер плаката.

[14] Мулен — мельница (фр.)

[15] Стихи неизвестного французского поэта. Перевод В. Никольского. [16] Стихотворение Стефана Малларме. Перевод М. Яснова.

[17] Стихотворение Гийома Аполлинера «Золотой сон». Перевод М. Яснова.

[18] Лувр — дворец–музей в Париже. (До сих пор ведутся споры о возникновении названия дворца. По некоторым источникам от французского слова «Loup» — «Волк». Будто бы здесь держали и разводили специальных собак для охоты на волков — «луврье». Другие утверждают, что от древнесаксонского слова «Lower» — «Крепость». Третьи предполагают возникновение названия Лувр от названия деревни Louvres, находившейся к северу от парижского пригорода Сен–Дени). Основан в 1190 году королем Филиппом II Августом. Неоднократно достраивался и перестраивался на протяжении шести веков. К изменениям приложили руку Франциск I, Генрих Наваррский, Екатерина Медичи, Наполеон Бонопарт. С 1793 года Лувр был объявлен общедоступным музеем, а его коллекции стали национальным достоянием.

[19] Джо́рджо Ваза́ри (итал. Giorgio Vasari; прозванный Аретино, 30 июля 1511 года, Ареццо — 27 июня 1574 года, Флоренция) — итальянский живописец, архитектор и писатель. Автор знаменитых «Жизнеописаний», основоположник современного искусствознания. [20] Балия от сербского balje (слэнг). Соответствует русскому «басурманин». Так называлитурок и боснийских мусульман в начале ХХ века.

[21] Константи́н Бранку́зи (Брынку́ши, Брынкуш, Брынкушь, рум. Brâncuşi/Brîncuşi, фр. Brancusi, 19 февраля 1876, с. Хобица, Олтения, Румыния — 16 марта 1957, Париж) — французский скульптор румынского происхождения, один из главных основателей стиля абстрактной скульптуры, ярчайший представитель парижской школы, имеющий мировое имя в авангардном искусстве XX века.

[22] Подлинный фрагмент протокола допроса Винченцо Перуджио в полицейском участке Флоренции, который впоследствии использовался французским правосудием. Перевели на русский Валентина и Иосиф Свирские.

[23] Анна Сидорова © Gallerix.ru


Оглавление

  • Пролог
  • Глава первая. Прощай, Италия
  • Глава вторая. Здравствуй, Париж
  • Глава третья. Стать лучше Великих
  • Глава четвертая. Дома хорошо
  • Глава пятая. До мечты один шаг
  • Глава шестая. Это похоже на сон?
  • Глава седьмая. «Джоконда» под кроватью
  • Глава восьмая. «Да здравствует Италия!»
  • Глава девятая. Свобода
  • Эпилог
  • Сноски