Упрямец. Сын двух отцов. Соперники. Окуз Годек [Хаджи Исмаилов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Упрямец. Сын двух отцов. Соперники. Окуз Годек

УПРЯМЕЦ Повесть

В Ашхабаде идет снег. В безветренном воздухе кружатся крупные мягкие хлопья, похожие на шапки из белой овчины. Когда идет такой снег, так и говорят: с неба тельпеки падают. Белые легкие хлопья осторожно опускаются на землю. Дорога, деревья, крыши домов — все бело. Для Туркменистана это редкая картина, однако, хоть и не каждый год, все же выпадают такие дни.

По засыпанной снегом улице быстро шагает молодой мастер Реджеп Дурдыев. Кепка его низко надвинута на лоб. Поравнявшись с уличным фонарем, он легко перескакивает через арык и продолжает свой путь.

Навстречу Реджепу идет девушка. В приглушенном снегопадом электрическом свете юноша видит ее лицо. Он не останавливается, но взгляд его улавливает в лице девушки что-то давно знакомое. Где он видел ее раньше? Может быть, ему следовало поздороваться с нею? — размышляет Реджеп, замедляя шаги. А девушка между тем идет но спеша, прижав под мышкой портфель. Она проходит мимо, совсем не обратив на него внимания.

«Ведь ты знаешь ее! Это твоя хорошая знакомая!» — твердил себе Реджеп, и многое вспомнилось ему за те несколько секунд, пока он стоял под фонарем. По тротуару шли люди, не замечая его; некоторые взглядывали мельком на задумчивое лицо юноши и проходили дальше. Вдруг он резким движением поправил на голове кепку и, круто повернув, почти побежал за девушкой.

— Дочь учителя! Дочь учителя! — закричал Реджеп, когда расстояние между ними сократилось шагов до пятнадцати.

Она не оглянулась: не слышала или не сочла нужным останавливаться на такой странный, неопределенный оклик. Она повернула за угол, на несколько минут исчезла из глаз Реджепа. Он остановился, но тут же побежал еще быстрее. На улице, куда свернула девушка, снова раздалось:

— Дочь учителя! Дочь учителя!..

1

Дурсун видела туркменский аул первый раз в жизни. Председатель колхоза Чарыяр, бывший ученик ее отца, пригласил ее к себе на все лето.

Живя в Ашхабаде, девочка нередко пыталась представить себе колхоз, где растут сладкие дыни и арбузы, где на полях зреет пшеница, где возделывается покрытый белыми облачками ваты хлопчатник. Все это ей давно хотелось увидеть собственными глазами.

В первые дни аул ей не понравился. Как-то пустынно выглядел он — редко проезжали машины, да и людей было очень мало. Взрослых днем почти не встретишь. Безлюдно, тихо на широкой улице между белыми двухкомнатными домиками с верандами, похожими один на другой. Колхозники на работе. Только дети с утра едут за травой или в полдень отправляются в поле к родителям, погоняя прутьями осликов и что-то крича. Небольшая кучка ребят играет, сгрудившись в тени под деревом. Бродят без присмотра козы, телята, поднимая пыль на дороге.

Во многих домах люди спят на ковре или толстой кошме. На полу пьют чай и обедают. Иные даже читают и письма пишут, подложив себе под грудь подушку и разложив на кошме бумагу.

«Домой хочу! Поедем в город! В город хочу! Домой!» — вдруг начинала горячо просить Дурсун, но ее легко успокаивали, и семья Атаевых по-прежнему продолжала жить в колхозе.

Вскоре девочка многое здесь полюбила. Ей понравилась колхозная детвора, ее новые подруги. И взрослые колхозники, как показалось Дурсун, были более радушны, чем городские жители, может быть потому, что тут все были знакомы друг другу.

Она подметила особую почтительность младших к старшим. Ребята но пройдут мимо взрослого, не поприветствовав его. Но только мальчики первыми здороваются со взрослыми, а девочки ждут приветствия и, когда их спросят: «Чья ты будешь? Как зовут?», скромно отвечают. И к Дурсун обратились с этими вопросами. Она постеснялась назвать свое имя и тихо сказала в ответ:

— Я дочь учителя.

Вечерами у них часто собирались люди. Атаев читал вслух газеты. Говорили о колхозных делах и о том, что тогда было самым главным, самым волнующим — о войне. И дети приходили, садились в сторонке и с широко раскрытыми глазами слушали новости с фронта. Из мальчиков Дурсун сразу заметила двоих. Один был большеголовый, худенький, всегда молчаливо слушавший рассказчика. Дурсун с уважением отнеслась к нему. Другой — румяный крепыш, озорной мальчишка. Он постоянно толкался, мешал слушать, часто хохотал, когда это было совсем неуместно. Он не понравился Дурсун. Особенно нехорошо было то, что он все время жевал что-нибудь. Вечно рот у него полон чурека, а если он не ест чурек, то лускает семечки. Первого мальчика звали Ораты, а озорника и обжору называли Кетчал — упрямец.

— За что его прозвали Кетчалом? — спросила Дурсун у девочек.

— Ой! Он такой упрямый! — наперебой объяснили ей. — Если скажешь: не делай того-то — он тотчас же сделает; если же попросишь сделать что-нибудь — и не дожидайся. Потому и прозвали его упрямцем. Самая младшая из новых подруг Дурсун, Гозельджик, ласковая девочка, с длинными русыми косами, рассказала все, что знала про Кетчала:

— Его отца зовут Дурды-Шайтаном, только не знаю почему. А мать Кетчала называет своего сына Реджеп-джан. Но он такой озорной — даже мальчишки его боятся! Это его все Ораты учит.

Дурсун удивилась, услышав, что тихий Ораты подбивает товарища на шалости. Однако все подружки подтвердили это. Тогда она решила не пускать Кетчала и Ораты к себе в дом.

В тот же день она сказала отцу:

— Если еще придет к нам Кетчал, я его прогоню. Он мешает слушать. Пусть не приходит!

— Что ты говоришь, дочка? Кто такой Кетчал? — спросил отец.

— Да тот упрямец, который всегда балуется и всегда жует чурек. Ты знаешь его, папа.

— Ай-ай, доченька! — встревожился учитель. — Нельзя этого делать. Мальчик, которого ты собираешься прогнать, сын Дурды-ага. Ты так и самого Дурды-ага можешь обидеть. Нехорошо! Мальчики частенько бывают озорниками. Ты бы, доченька, сама им хороший пример показала. Ты пионерка. В город вернешься, тебя в отряде спросят: чем помогала ребятам в ауле? Найди вожатого, поговори с ним.

Дурсун не хотела обидеть человека, который был другом ее отца. Она и сама уважала Дурды-ага, особенно за его храбрость.

Она слышала про него такой рассказ.

…Однажды, когда Дурды-ага был еще молодым, он поехал на осле в горы за дровами. Кроме хорошего ножа с белой рукояткой, у него никакого оружия не было. Поднявшись на высокий перевал, он увидел под деревом барса, который озирался по сторонам и обнюхивал воздух. Что было делать Дурды-ага? Если хищник его заметит, то пощады не жди… Дурды-ага слез с седла, снял шапку, вывернул ее наизнанку, надел на левую руку и крепко обмотал веревкой; в правую руку взял нож. Он знал, что старые охотники так воюют с барсами, даже с тиграми и нередко побеждают их. Главное — не робеть и обязательно выбрать такое место для схватки, чтобы самому оказаться выше зверя, иначе тот, бросившись сверху, может сразу растерзать.

Дурды-ага отогнал осла подальше и поспешно стал взбираться на ближайшую скалу. Но барс уже почуял опасность. Повернув голову, он резко прыгнул в сторону. Казалось, он хотел убежать. Но нет! Дурды-ага понял, что схватка неизбежна. Приготовившись к ней, он постарался определить, откуда барс прыгнет на него. «Вон от того большого камня», — решил он. Так и вышло. Едва лапы хищника отделились от земли, Дурды-ага шагнул назад, слегка пригнулся и вытянул вперед руки, будто сам намеревался броситься на зверя. Барс чуть не задел лапой плечо охотника.

Дурды-ага, стараясь как можно глубже вобрать голову в плечи, сунул руку почти до локтя в разинутую пасть барса. Хищник сжал челюсти, крепкие, как железо, но в ту же секунду под грудь ему вонзился нож. Дурды-ага распорол зверю живот чуть не до самого хвоста…

Эту историю Дурсун припомнила сейчас, разговаривая с отцом.

— Почему его зовут Шайтаном? — спросила она.

— Когда Дурды-ага был еще совсем маленьким, — объяснил ей отец, — он был такой же живой и непоседливый, как теперь его сын. Он как-то обманул весь аул. Хоть это вышло не совсем по его вине, все-таки его назвали тогда Дурды-Шайтаном. С тех пор прозвище осталось за ним.

— А как он обманул людей? Расскажи, папа! — не отставала от отца Дурсун.

История оказалась совсем простой. Мальчик Дурды увидел, что два крестьянина на краю аула стоят и смотрят в поле. Дурды взобрался на дувал и тоже стал смотреть, но ничего не увидел. Невдалеке женщины пекли чурек. Они спросили, что он разглядывает так усердно. Мальчику не хотелось признаваться, что он ничего не видит, и он закричал: «Ай-яй-яй! Вон он какой!» Женщины всполошились, подняли шум. Народ стал выбегать из кибиток, хватая на ходу, что под руку попало. Когда выяснилось, что никаких причин для переполоха не было, стали искать того, кто обманул людей, добрались до Дурды, и кто-то сказал про него: «Это не мальчишка, а шайтан». И пошло с той поры за ним это прозвище: «Дурды-Шайтан… Дурды-Шайтан».

«Может быть, Реджепа прозвали упрямцем так же, как его отца, совсем случайно? — подумала Дурсун. — Может быть, он не такой уж неисправимый, как говорят девочки».

2

Колхозное стадо возвращается домой. Впереди размашисто бегут верблюды, за ними на полкилометра растянулось стадо коров. Улицу затянуло пылью. Далеко разносятся рев и мычанье животных. Солнце клонится к горизонту — точно невидимый великан сматывает над песками и барханами золотые канаты лучей. Недалеко от аула уже касается гряды гор солнце.

В этот час без умолку шумят ребята: кто ловит теленка, кто загоняет домой корову, а кто несет воду в ведрах или снопы свежего клевера. Темнеет. Пыль постепенно оседает на виноградники, огороды и крыши. Колхозники с полей расходятся по домам. Женщины доят верблюдиц и коров или хлопочут во дворе, у круглых, похожих на опрокинутую пиалу, печей — тамдыров. Ярко вспыхивает сухой хворост. Гул постепенно смолкает.

Дурсун не раз видела еще в Ашхабаде, как колхозники едут верхом на верблюдах. В селе ребятишки часто взбираются на верблюдов и едут куда нужно. Дурсун и самой хотелось проехаться на верблюде, но она побаивалась: «А если свалишься? Это все равно, что с дома упасть!»

В этот вечер, когда сумерки спустились на землю и народ разошелся по домам, Дурсун, никому не сказавшись, пошла на скотный двор. Там с одной стороны стояли коровы и ослы, с другой, подогнув под себя ноги, лежал и задумчиво жевал жвачку привязанный к толстому колу старый верблюд. Другой поодаль подбирал с земли остатки травы.

Тихо подойдя к лежащему верблюду, Дурсун погладила его по горбу. Он даже не оглянулся, словно не заметил ее, и по-прежнему лениво продолжал жевать. Дурсун видела, как колхозные ребятишки садятся на верблюдов. Сделать это оказалось нетрудно. Она оперлась ногой об узловатое колено животного и легко вспрыгнула ему на спину. Хорошо, что сразу ухватилась пальцами за мохнатую шерсть на горбу! Не сделай она этого — не удержалась бы, так как обычно медлительный верблюд на этот раз вскочил так, словно под ним была пружина, фыркнул и заметался вокруг кола. Хорошо еще, что это продолжалось недолго! Поняв, что он привязан, верблюд успокоился и, опустив шею, принялся есть траву, подбирая стебельки длинными, отвисшими губами.

Оправившись от испуга, Дурсун подождала, не опустится ли верблюд снова на колени. Но верблюд и не думал этого делать. Девочка оказалась его пленницей. Как ей теперь слезать? Дурсун забеспокоилось. Позвать отца она стыдилась, кликнуть мать боялась: мать непременно поругает ее. По тропинке, что тянулась за скотным двором а направлении поля, кто-то шел, но Дурсун не позвала на помощь. Ей неловко было показаться перед колхозниками беспомощной и смешной. Когда кто-нибудь появлялся на тропинке, она нагибалась как можно ниже, прячась за высокий горб животного. В темноте послышался голос отца:

— Дурсун! Ау, Дурсун-джан!

Она не откликнулась, совсем притихла и не шевелилась. «А если папа будет искать меня и заглянет сюда? Вот нехорошо выйдет!» — подумала она и осторожно стала свешивать ноги на одну сторону. Тотчас же верблюд резко наклонился на тот же бок и затоптался вокруг кола. Дурсун испугалась: так можно свалиться, и верблюд задавит ее. Она подобрала ноги и опять крепко ухватилась за горб. Прошло немало времени, но верблюд, видимо, и не собирался ложиться. Может быть, мать уже ищет Дурсун по всему селу? Девочка начала всхлипывать.

— Ну, ложись же, ложись, негодный! — шептала она плачущим голосом. — Говорю тебе: ложись!

Ничто не помогло. Был момент, когда верблюд, тронувшись с места, поднял одну ногу, и, казалось, стал ее сгибать. «Вот так, вот так!» — обрадовалась Дурсун. Но радость была преждевременной: верблюд поднял ногу, чтобы согнать овода, потом снова стал шарить отвисшей губой по земле, подбирая траву.

Ему было все равно, плачет или смеется сидящая между его горбами девочка. А она уже потеряла надежду вырваться из этого плена. Руки устали цепляться за противный горб. Дурсун попеременно держалась то правой, то левой рукой, чтобы одна рука отдыхала. И опять она начала горько плакать и проклинать верблюда.

— Ну хоть бы ты спать захотел! — причитала она.

Но животное спать не собиралось.

С востока поднималась молодая луна. Она осветила крыши домов, темные купы ближнего фруктового сада и Копет-Даг. Горы под лунным светом казались громадными и страшными. Дурсун загляделась на них и на минуту забыла, где она находится. Звук шагов вывел ее из оцепенения. Она увидела на тропинке мальчика. Он не спеша шел вдоль огорода.

— Мальчик! Ау, мальчик! Подойди сюда! — негромко позвала Дурсун.

Мальчик остановился и в недоумении глядел вокруг ища того, кто звал его. Дурсун замахала рукой:

— Иди сюда!

Мальчик вразвалку пошел на голос и, подняв глаза, увидел на фоне неба темный силуэт девочки, крепко прижавшейся к верблюжьему горбу. Видимо, это не удивило его. Приблизившись, он потоптался на месте, вытер нос рукавом, достал из-за пазухи чурек, откусил и стал жевать, снизу поглядывая на Дурсун. Вдруг он узнал ее, открыл рот, полный чурека, засмеялся так, что крошки полетели изо рта, и проговорил:

— Э-э… Дочь учителя! Что ты там делаешь?

И она узнала его: это был Кетчал. Он, наверное, шел к ним послушать разговоры о колхозных делах и о войне. Дурсун вспомнила, что говорили про него девочки: «Попроси что-нибудь сделать — ни за что не сделает. Скажи: не делай того-то — нарочно сделает». Как же попросить его помочь ей в беде, чтобы никто не смеялся над ней после?..

— Тише, Реджеп, не кричи так громко, а то мама услышит и испугается. Я не могу слезть с верблюда. Уложи его, пожалуйста. Если уложишь, я тебе отдам свой карандаш: у него один конец синий, другой — красный.

— Не обманешь? — живо спросил Кетчал и потребовал, чтобы она подтвердила обещание.

— Не обману! — ответила она, не зная, как говорятся клятвы.

— Скажи: «Порази меня чурек!»

— Как может чурек поразить человека?

— Скажи тогда: «Порази меня матушка-соль!» — предложил Кетчал.

— Честное пионерское слово, я отдам тебе тот карандаш, если ты поможешь мне слезть с верблюда, — сказала сверху Дурсун.

— Якши! — удовлетворился Кетчал и потянул верблюда за веревку, приговаривая: Хых, хых! Ну, ложись! Хых!

Он дергал поводок и приговаривал, как это делают взрослые, до тех пор, пока огромный верблюд не начал сгибать ноги. Одним коленом верблюд уже коснулся земли, когда Кетчал еще раз потребовал от Дурсун:

— А ну повтори, повтори: честное пионерское слово!

Верблюд тяжело опустился на землю. Кетчал шагнул было к Дурсун, но когда поднял глаза, девочки на верблюде уже не оказалось.

От неожиданности Кетчал развел руками, попятился назад, наткнулся на кол и упал. Быстро вскочив на ноги и оглянувшись, он выбежал на улицу.

Дурсун легко спрыгнула с верблюда, когда он лег, и побежала домой. На веранде сидели колхозники. На ковре посредине стояло большое решето с виноградом, откуда каждый брал тяжелые кисти. Но многие, держа их в руках, забывали о сочных ягодах, слушая тихую речь учителя.

Девочка прошла в комнату и села на постель, прислушиваясь к голосу отца. Отец читал сводку Советского Информбюро, а когда он кончил, колхозники заговорили о том, какую помощь еще может оказать фронту их колхоз.

Дурсун через окно смотрела на веранду, освещенную керосиновой лампой. Лампа стояла между отцом и горкой винограда в решете. Отец сидел спиной к окну, напротив него полулежал отец Кетчала — Дурды-ага. Увидев его, Дурсун вспомнила, за что его прозвали Дурды-Шайтаном, и тихо засмеялась.

На веранде взрослые продолжали разговор о войне. Старик-поливальщик из-за пазухи достал свернутое треугольником письмо. Это письмо он получил вчера от сына.

— Зенитчик Сапар-то мой — второй самолет сшиб! — говорил он, обращаясь главным образом к учителю Атаеву. — Первый сбил зимой, под Новый год, а второй теперь сшиб. Сапару только попадись на мушку — не промахнется.

Кто-то попросил прочесть письмо зенитчика вслух, но старик от слова до слова повторил письмо на память.

Дурсун слушала разговор взрослых. Когда на веранде стало тихо, она вспомнила только что пережитое ею волнение, противного верблюда и своего избавителя Кетчала. По правде сказать, он не такой уж плохой мальчишка, как о нем говорили девочки: он выручил ее из беды и даже не посмеялся над нею. «Нет, Реджеп неплохой мальчик, и ему так же, как его отцу, наверно, случайно дали кличку упрямец. Нехорошо только, что он все время жует чурек. Лучше бы он бросил эту дурную привычку», — думала Дурсун.

Перейдя от окна к столу, она стала перебирать книги и тетрадки. Когда она подняла стопку тетрадей, на стол выпал аккуратно заточенный с обоих концов карандаш. Этот карандаш она обещала Кетчалу.

3

Девочки часто приходили к Дурсун. Они вместе читали какую-нибудь книгу. Дурсун непривычно было видеть, что некоторые из них плохо моют руки. Вон у милой девочки Гозельджик пальцы черны от грязи.

Неловко говорить подругам об этом напрямик. Дурсун все-таки нашла выход: она показывала девочкам карточки городских подруг.

— Вот эта девочка, — говорила она, — и учится хорошо, и аккуратная: волосы и руки у нее всегда чистые. Мы с ней в одном звене. А это моя соседка в Ашхабаде, такая опрятная, смотрите! У нас в школе так: если руки грязные, учительница не пускает на урок.

Девочки переглянулись, посмотрели на свои руки. Гозельджик густо покраснела. Разговор кончился тем, что девочки налили кувшин воды, Дурсун взяла мыло, полотенце, и все гурьбой пошли во двор, чтобы число-начисто вымыть руки и лицо.

Когда они умывались, то увидели, как на другом конце улицы с шумом и криками маршируют пятеро ребят. Громче всех кричал тот, кто командовал. Это был Кетчал. Он вышагивал сбоку, а первым в шеренге шел Ораты.

— Наверное, опять яблоки воровать пошли, — предположила Гозельджик.

— А разве они не пионеры? — спросила Дурсун.

— Какие они пионеры! — сказала Гозельджик. — Им бы только озорничать да по садам лазить. И все это затевает Ораты.

— Если мы пойдем в читальню, ребята не будут нам мешать? — спросила Дурсун.

Девочки отвечали, что в колхозной читальне Кетчалу и его друзьям озорничать не дают.

Когда они подходили к читальне, за углом послышался громкий смех, и тотчас на дорогу выбежали ребята — та же пятерка, что маршировала по улице. Но сейчас один из них плакал, а остальные хохотали над ним, подталкивая плачущего. Плакал сам командир — Кетчал. Девочки увидели, что у него рот чем-то забит, и он не может ни вытащить изо рта то, что там было, ни проглотить.

— Эй, трус, а еще командир! Ну что, получил, наелся? Ай, обжора! — кричали мальчишки.

Кетчал не мог выговорить ни слова, он только мычал; крупные, как бусинки, слезы падали из глаз на румяные щеки и скатывались. Когда Дурсун с подругами подошла к ним, ребята немного утихли. Кетчал сквозь слезы посмотрел на девочек. Щеки его, казалось, готовы были лопнуть. Ораты, стоявший рядом, только ухмылялся и ничего не делал, чтобы помочь товарищу. Дурсун сказала, обращаясь к Ораты:

— Помоги ему вынуть изо рта то, что там есть.

— Он сам виноват. Пусть не запихивает в рот по целой лепешке! — сказал Ораты.

— Помоги ему! — прикрикнула Дурсун. — Еще товарищем считаешься! Как тебе не стыдно! Так он может челюсть вывихнуть.

После этих слов Кетчал замычал пуще прежнего.

— Говорили: подавишься — не слушал, — с насмешкой сказал Ораты.

Подойдя к другу, Ораты засунул ему в рот два пальца и с большим трудом вытянул оттуда лепешку. Круглая сдобная лепешка была сложена вчетверо и оказалась совсем нетронутой.

Кетчал вытер нос рукавом и улыбнулся, как ни в чем не бывало.

— Обещала дать карандаш и обманула! — неожиданно сказал он Дурсун.

— Нет, — ответила дочь учителя. — Я не обманула тебя. Ты получишь свой карандаш.

— Скажи: «Порази меня соль!»

Дочь учителя засмеялась и ничего не ответила. Она взяла под руки девочек, и все направились в читальню.

4

Каждый день Дурсун узнавала в колхозе что-нибудь новое, знакомилась с новыми людьми. Среди взрослых она с особым любопытством смотрела на председателя колхоза, Чарыяра. Дурсун знала, что председатель зимою сорок первого года защищал Москву и был тяжело ранен. Отец как-то сказал:

— Я его помню еще комсомольцем, да и ребенком помню: он у меня учился. И всегда был таким: если уж за что возьмется — не отступится, пока не доведет до конца. Притом, сердечный человек.

Огромного роста, с обветренным, загорелым лицом и нахмуренными бровями, с большими узловатыми руками, Чарыяр казался Дурсун суровым человеком. Она робела в его присутствии, но все с большим интересом присматривалась к нему и охотно слушала, когда отец рассказывал о нем.

— Его колхозники зовут «хозяином», — говорил Атаев. — И недаром! Он — новый, советский хозяин: не только о своем заботится, а обо всех колхозниках и о государстве.

Отец рассказал Дурсун о том, как осенью прошлого года, во время сева озимых, Чарыяр предложил засеять сверх плана еще пять гектаров пшеницы, а урожай сдать в фонд обороны.

— Найдем ли воды? — спросили колхозники.

— Найдем, — отвечал Чарыяр.

— Откуда же ее взять?

— Вон оттуда — из главного арыка. — Чарыяр показал рукой в направлении арыка, разделяющего аул на две части.

Арык этот деды копали еще в то время, когда аул делился на несколько родов. Чтобы не было обидно ни тому, ни другому роду, арык прорывали ровно посередине — через холм, по неудобной местности. Земля там плохая, то и дело образуются завалы. Чистить их трудно, поэтому много воды пропадает зря.

— С этим давно пора покончить, — решил Чарыяр. — Если прокопать на небольшом участке новое русло, тогда поливать можно будет лишних не пять и не десять гектаров, а много больше.

Чарыяр привез из Ашхабада гидротехника. Оба они что-то мерили два дня, ползали, высчитывали, спорили, а потом, зимою, колхозники прорыли арык.

Сейчас, в разгар лета, Чарыяра днем и не встретишь в поселке. Он и в конторе колхоза не сидит, даже к своему другу заходит редко, так как поздно возвращается с полей и с дальних ферм. Но сегодня, как только на веранде читальни собрались колхозники, появился Чарыяр с камчою в руке — только что слез с коня. Он поздоровался и присел сбоку, возле мальчишек. Они потеснились на ковре.

— Как вы думаете, — начал без предисловия Чарыяр, — нельзя ли нам щитки на отводных канавах по-новому поставить? Старые заслоны подгнили: пока закрываешь-открываешь, бездна воды уходит даром. Я поглядел в городе — хорошо сделано: раз нажал — остановилась вода, поднял — пошла в полную силу. А мы разве безрукие, что такой простой вещи сделать не можем?

Дурды-ага осторожно отделил в решете большую кисть винограда, поднял ее кверху и, держа в вытянутой руке, помедлив, прибавил:

— Только у нас ведь не так, как в городе: там арыки узкие и щитки требуются небольшие, а у нас — широкие, на них трудней сделать крупную заслонку.

— Известное дело, трудней, — согласился председатель. — Да разве что-нибудь полезное дается легко? Я не знаю, как кому, а мне хоть и в поле не выходи. Идешь по полю: ростки вянут в бороздках, засыхают — кровью сердце обливается. Ты одно скажи, Дурды-ага: будет ли экономия в воде, если мы новые, крепкие щитки поставим? Будет экономия или нет, спрашиваю?

— Тут сомневаться нечего, — вступил в разговор старик-поливальщик. — Лишь бы осилить, сделать. Воду-то сберегли бы. Пока мы заливаем арыки да запруживаем воду, ил несет на посевы.

— То-то и оно! — громко подтвердил председатель. — А если сделаем, как я предлагаю, не надо будет мучиться, не придется на каждом шагу делать земляные запруды. Детям поручи, и они справятся с поливом. Верно, Дурды-ага?

— Что верно, то верно. Я не против, — отвечал, сдаваясь, Дурды-ага. — Но где ты такую массу щитков наделаешь?

— Где? — переспросил Чарыяр. — У нас же, в колхозе. На главных водоразделах железные заслоны поставим, я их в МТС закажу, а на остальных — деревянные щиты, сами сделаем.

— А лес? А доски?

— Доски мои, работа твоя. Идет, Дурды-ага? — наступал Чарыяр.

— Так, — раздумчиво протянул Дурды-ага и, волнуясь, положил обратно в решето гроздь, которую до сих пор держал в руке.

Чарыяр потянулся к нему, похлопал по спине своей большой рукой, потом слегка обнял за плечи.

— Ну вот, Шайтан-ага, и договорились, — с несвойственной ему, казалось, нежностью заключил он. — А когда все это оборудуем, воду пускать доверим Кетчалу. Правда, Кетчал?

Мальчик не ожидал, что на него обратят внимание в таком важном разговоре. Он заерзал на месте, смущенно заулыбался, потом переглянулся с Ораты и другими ребятами. Отодвинувшись в сторонку, они начали о чем-то шептаться.

Дурсун сидела на окне и слышала весь разговор с начала до конца. Теперь она поняла, почему отец называет сурового с виду Чарыяра душевным человеком.

…Только успели девочки приняться за книжку, как в читальню вошел паренек лет шестнадцати, в белой рубахе, с пионерским галстуком.

— Селям! — бойко поздоровался он. — А нам можно послушать книгу? Говорят, у вас интересная…

— Это вожатый отряда, Акмурад, — шепнула Гозельджик Дурсун.

— Садись и слушай! Тебе можно. Садись, мы только начинаем, — хором ответили девочки.

Они были рады и даже как будто польщены, и с готовностью освободили место Акмураду.

Но вожатый поднял руку и попросил немного обождать.

— Я не один. Со мной ребята, — сказал он и, повернувшись к двери, распахнул ее: — Входите!

В дверь потянулись мальчики, за ними — несколько девочек. Детворы набралось — полная комната. Не хватало места на скамьях. Некоторые уселись на пол. Пришлось начинать книгу сначала. Первой читала Дурсун, потом ее сменил один из мальчиков, пришедших с вожатым, потом читала одна из подруг Дурсун. Кончили чтение уже к вечеру. Пора было расходиться: кому за травою, кому теленка пригнать или накормить кур. Вожатый предложил:

— Давайте завтра перенесем наше чтение в клуб. Тут тесно, негде сидеть.

Дурсун застенчиво смотрела на него, не зная, что ответить. Вмешалась Гозельджик.

— Нет, ни за что! — воскликнула она. — В клуб не пойдем и сюда не будем пускать всех без разбору. Кто придет неумытый и непричесанный — не пустим, отправим домой.

Гозельджик, чистенькая, с аккуратно заплетенными косичками, имела право на такое требование. Она и над подругами теперь не прочь была посмеяться, если замечала у них непорядок в одежде.

— Правда, не пустим, Дурсун?

— А если ребята будут аккуратней тебя, тогда что? — возразил вожатый.

— Ну, это еще посмотрим! — задорно ответила Гозельджик.

— Ничего и смотреть. Кто нарушит порядок, того нарисуем в газете.

Дурсун захлопала в ладоши и громко воскликнула:

— Правильно, ребята! Будем каждый день выпускать «Боевой листок». На тех, кто нарушает дисциплину, карикатуры будем рисовать. Я умею рисовать.

— И я умею! — решительно заявил вожатый. — В следующий раз собираемся в клубе. Гозельджик я предлагаю назначить председателем санитарной комиссии.

5

С этого дня мальчики собирались сперва у вожатого, а девочки — у Дурсун. Чтобы не ударить лицом в грязь, вожатый строго-настрого проверял мальчиков, и если у кого-нибудь была плохо вымыта шея или оторвана пуговица на рубахе, Акмурад отправлял провинившегося домой. Гозельджик со своей стороны добросовестно исполняла роль председателя санитарной комиссии.

Только отряд командира, то есть Реджепа-Кетчала, — пятеро самых непослушных ребят, — еще не бывал в клубе. А между тем колхозный клуб находился рядом с домом Реджепа. Заманчивое дело пойти в клуб, где полным-полно колхозной детворы!

Утром, как только поднялось солнце, Реджеп уселся на веранде и принялся уплетать чурек с верблюжьей простоквашей — чалом. Он уже сходил в поле за травой и сделал все, что наказал отец. По улице мимо дома прошли пионеры с барабанщиком впереди. Немного спустя появились девочки и с ними дочь учителя. Все направлялись в клуб. Реджеп, не оставляя пиалы с чалом, поднялся и через перила следил за ребятами. Когда они вошли в клуб, на площадке появился Ораты и еще трое друзей Реджепа. Поддерживая друг друга, они стали заглядывать в окна. Жалко было беднягу Ораты: из-за своего малого роста он не доставал до окна и, наверное, ничего не видел. Реджеп выпил остатки чала, чурек спрятал за пазуху и, поднявшись на перила, крикнул:

— Ораты! Эй, Ораты, заходите в клуб. Я сейчас иду!

Кетчал бросился в комнату искать башмаки. Второпях схватил левый башмак и стал напяливать на правую ногу. Не лезет! Он сунул злосчастный башмак за пазуху и полез за сундук искать другой. Нашел, надел его на правую ногу, а о первом, который был у него за пазухой, забыл и стал его разыскивать. Обшарил всю комнату, заглянул на веранду, в другую комнату — бесполезно! Оглядел свои ноги, снова принялся искать и, так ничего не найдя, побежал к клубу. Друзья его, по-прежнему мучимые любопытством, осаждали окна. — Идемте! Пошли туда! — запыхавшись, махая руками, крикнул Кетчал.

Чтение еще не началось. Ребята, увидев Кетчала и его друзей, звонко захохотали. Шум поднялся невообразимый. Ребята не могли успокоиться, глядя на Кетчала, который стоял в одном башмаке, с лицом, измазанным кислым молоком.

— Это они над тобой, — в самое ухо сказал ему Ораты, поднявшись на цыпочки. — Ты бы хоть башмак надел.

Ораты решил на сей раз выручить друга и достал торчавший у него из-за пазухи башмак. Кетчал удивился не на шутку.

— Клянусь всем святым, — воскликнул он с жаром, — я этот башмак дома потерял! Как он тут оказался?

Долго звучали в клубе смех и веселые шутки ребят, и никто из них не собирался выгонять из клуба Кетчала и его компанию.

Снова началось чтение. Все слушали, стараясь сдерживать дыхание. Если кто-нибудь из ребят ворочался, усаживаясь поудобней, на него шикали, толкали в бок, требуя сидеть тихо. Книга была написана русским писателем и недавно переведена на туркменский язык. Это были рассказы. В первом из них описывался случай, происшедший в колхозе, расположенном где-то в районе Большого Кавказского хребта. Беркут утащил из стада ягненка и залетел с ним высоко на гору. Колхозные пионеры проследили за беркутом, заметили, где он опустился со своей добычей, и отправились туда спасать бедного ягненка.

История с беркутом понравилась ребятам. Реджеп-Кетчал, казалось, больше всех заинтересовался чтением. Едва началось чтение, он откусил кусочек чурека, но так и держал его во рту, не прожевывая и не глотая, до самого конца.

Пора было расходиться по домам. Ребята с сожалением уходили из клуба, сговорившись снова встретиться завтра.

На другой день повторилось то же самое. Первым привел свой отряд вожатый, потом пришла Дурсун с девочками, а вслед за ними явилась ватага Реджепа-Кетчала. Все пятеро высоко поднимали ноги, громко топали, но все-таки шли не в ногу.

— Раз, два, прямо! Раз, два! Понятно?

Реджеп последнее время пытался во всем подражать председателю колхоза Чарыяру. У него он и подхватил русское слово «понятно» и повторял его при всяком случае к месту и не к месту.

— Прямо! К дверям! Понятно? Раз, два, три! — громко командовал Кетчал.

Но ему и на этот раз не повезло. Протолкавшись в зал, друзья увидели у стены, напротив окна, большую группу пионеров. Один что-то рассказывал, остальные смеялись.

Ораты, по привычке, толкнул Реджепа кулаком в бок:

— Идем, посмотрим, над чем смеются.

Они пробились вперед и увидели ярко разрисованные карикатуры. И они принялись было смеяться, но тут же притихли. Карикатур было две. Та, у которой стоял Ораты, изображала мальчишку с вымазанной рожицей и чуреком во рту. Одна нога у него была обута, другая — босая. Под рисунком значилось — «Реджеп…»

— Ай-ай! Да ведь это же ты, Кетчал! Как похоже! — воскликнул Ораты и завизжал от удовольствия.

— Постой, постой! А кто же тут? — спросил Реджеп, пробираясь поближе к другой картинке. — Погоди, кто же тут, рядом со мной? Кто это?

Ораты взглянул, сразу умолк и попятился. Вторая карикатура изображала парнишку, поразительно похожего на него самого. Подпись под ней устраняла всякие сомнения.

— «Ораты», — прочитал Реджеп.

Они отошли к окну, а ребята все еще продолжали рассматривать карикатуры. Некоторые поглядывали в их сторону. Ораты шепнул:

— Давай сорвем со стены этот листок. Правда, сорвем и убежим отсюда?

Он толкнул друга в бок, но Кетчал знал, да и сам Ораты знал, что он не осмелится сорвать стенную газету. Не сделает этого и Кетчал. Состроив кислую мину, он покачал головой и взглянул в глаза Ораты. Если говорить правду, им обоим страшно хотелось дослушать до конца рассказ, который начали читать накануне. Боясь опоздать, Реджеп пораньше управился сегодня с домашними делами. Да, кроме того, если бы даже Реджеп и решился сорвать со стены смешные карикатуры, окружавшие его ребята не позволили бы этого сделать. У них все так хорошо организовано, и они такие дружные!

— Нет, сейчас нельзя срывать газету. Нас сразу прогонят отсюда. — Чтобы Ораты не считал его последним трусом, Кетчал прибавил к сказанному: — Вечером заберемся сюда и сорвем.

Ссориться было бессмысленно: выставят за дверь, и ничего не узнаешь про тех, которые отправились на гору спасать ягненка. Кетчал этой ночью даже во сне видел подобную историю. Сейчас страшно хотелось узнать, чего добились пионеры в борьбе с хищным беркутом.

Все притихли. Дурсун нашла страницу, где остановились накануне, и продолжала читать. Все рассказанное в книге словно происходило на глазах у этих туркменских мальчиков и девочек. Такие же, как они, пионеры, с красными галстуками на шее, взбирались на высокую гору, оставляли позади себя опасные пропасти, перепрыгивали с камня на камень, местами карабкались ползком, поднимали друг друга на веревке. Наконец, взобрались на высоченную скалу, где росли три дерева.

Беркут сидел под деревом, на камне, и держал в когтях живого ягненка. Медленно поворачивая голову, беркут озирался кругом. Ягненок уже не бился в сильных лапах хищника: сердце его, наверное, готово было разорваться от страха. Не медля ни минуты, вооруженные палками, пионеры стали окружать беркута, громко крича и бросая в него камнями. Когда кольцо сжалось, беркут выпустил из когтей добычу и, медленно развернув крылья, взмыл над скалой. Ребята взяли ягненка и, торжествующие, стали спускаться в аул…

Слушатели шумно одобряли действия ребят, описанные в книге. Реджеп-Кетчал опять припомнил во всех подробностях сон, виденный им прошлой ночью. Во сне все было как в рассказе, но главным действующим лицом там был сам Кетчал.

…Беркут утащил ягненка. Кетчал, решив спасти несчастную жертву, один пошел на гору, похожую вон на тот Копет-Дагский кряж, что нависает над аулом. Взобравшись очень высоко, он отвязал от пояса аркан и далеко-далеко забросил петлю, держа веревку за длинный крепкие конец. Здесь должен пролететь беркут с добычей. Как только он окажется в петле, она затянется — и дело будет сделано.

Расчет оказался точным. Хищник летел как раз там, где его ждал храбрый мальчик. Он летел быстро, крепко держа в когтях ягненка. «Прилечу, глаза тебе выколю, потом всего тебя съем, только косточки останутся», — так, наверное, думала кровожадная птица. В это время с ближайшей скалы раздался громоподобный крик: «Держись, мучитель! Ты узнаешь, как красть беззащитных ягнят!» Это крикнул Реджеп-Кетчал и дернул за конец аркана. Петля захлестнулась на шее беркута. Мальчик, упершись ногами о камень, потянул аркан к себе. Беркут сопротивлялся, яростно хлестал крыльями. Нелегко было справиться с тяжелой птицей! Реджепу казалось, будто под ногами у него камень стал совсем мягким. Он взглянул вниз. Вот история! Горы, опоясанные деревьями и изрезанные полосками долин, остались далеко под ним, а сам он — уже в облаках, несется над горами и ущельями. Деревья и дома казались с высоты такими маленькими — меньше, чем его друг Ораты. Но Реджеп и тут не струсил, только сказал про себя: «Оказывается, меня самого уносит беркут. Ну, погоди же!»

Птица устремлялась все выше и выше, приближаясь к самому небу. «Как бы не оборвался аркан! — подумал Реджеп. — Еще свалишься, а падать вон куда — можно вдребезги разбиться. Сяду лучше верхом на беркута, будет вернее». Раскачиваясь на лету, он стал осторожно наматывать аркан на руку и вскоре дотянулся до ноги беркута. Зацепившись за нее, Кетчал раскачался и достал другой рукой до шеи птицы. Тут уже нетрудно было сесть на нее верхом, как на верблюда.

И полетели беркут, ягненок и храбрый Реджеп все вверх и вверх! Селенья, горы теперь уже слились в одно темное пятно, земля казалась маленьким решетом. Немного спустя и тучи остались внизу. Реджеп поднял глаза — небо совсем рядом. Громадные звезды, похожие на чаши из драгоценного металла, мерцают как украшения на шелковом платье девушки. И солнце так близко! Оно нестерпимо слепит глаза. «Ого! Если еще немного так промчаться, пожалуй, стукнешься в небо, голову расшибешь», — соображал Реджеп.

Надо было спешно что-нибудь предпринять. «Ну-ка вниз!.. Эй, птица, давай на снижение!» — крикнул Реджеп и ударил беркута кулаком по костлявому плечу. А беркут полетел еще быстрее и все вверх! «Ты, я вижу, порядочный упрямец, но все равно ты покоришься мне», — сказал Кетчал и, достав из кармана перочинный ножик, острым кончиком ткнул в шею беркута.

Это подействовало — беркут быстро полетел вниз. Мальчик только похлопывал рукой по шее птицы и приговаривал: «Прямо, прямо вниз! Спускайся у дверей клуба».

Цель была такова: пока пионеры из книги, которую читает Дурсун, доберутся до беркута, сидящего со своей добычей на скале, он, Реджеп, посадит беркута у дверей, как это делают с верблюдами, привяжет его арканом к колу и, внеся в клуб спасенного ягненка, скажет торжественно: «Возьми, дочь учителя! Вот он, ягненок, цел и невредим! Пока те ребята, из книжки, втаскивают друг друга по канату, я один доставил ягненка вместе с беркутом. Я не боюсь ничего на свете! Но когда я летел там, в вышине, я потерял свой башмак. Пусть не смеются надо мной ребята!..»

«Быстрей, быстрей к клубу!» — торопил Реджеп птицу и сгоряча так сильно ударил ее ногой, что у нее затрещали кости. И она сказала человеческим голосом: «Что случилось, мальчик?»

Дальше летели с такой головокружительной скоростью, что Реджеп подумал: «Ого, так можно хлопнуться о землю и разбиться вдребезги». Он стал сдерживать беркута, но это не удавалось. Наоборот, они уже падали камнем. И тут опять послышался голос, совсем похожий на голос отца: «Реджеп, Реджеп, что случилось?»

Только теперь мальчик испугался. «Отец, милый отец, задержи ее, поймай ее!» — хотел крикнуть он, но птица ударилась о землю, затрещали ее кости…

Кетчал вздрогнул и открыл глаза. Нагнувшись над ним, стоял отец и спрашивал:

— Реджеп, Реджеп, что с тобой?

Оказывается, не кости хищной птицы, а доски на тахте трещали, когда мальчик неистово брыкался во сне. Жаль, что это был сон! Случись такое наяву, Реджеп несомненно вел бы себя не менее храбро.

Когда вышли из клуба, Реджеп рассказал свой сон Ораты. Но эта история не надолго заинтересовала озорного мальчугана. Потянув носом и утерев его грязным пальцем, Ораты заговорил о другом:

— Этой Гозельджик надо дать хорошую трепку, тогда она не будет зазнаваться. Честное слово, я только потому и не трогаю ее, что у нес отец на фронте.

— Да, — подтвердил Кетчал, — и если тронешь ее, в клуб совсем не пустят.

Этого они оба боялись, как огня.

— И зачем только ее выбрали в санитарную комиссию? — возмущенно спросил Ораты.

— Подумаешь, тоже председатель! — проворчал в свою очередь Кетчал.

Они посочувствовали друг другу, но ничего придумать не смогли. Реджеп откусил кусок чурека и начал медленно жевать.

6

Назавтра Реджеп поднялся еще раньше. Едва рассвело, когда он встал, наскоро выпил чаю, взял серп, сел на ослика и галопом погнал его в поле. Нарезав травы, он навьючил осла и еще по холодку так же быстро погнал его домой. Управившись с остальными домашними делами, он не выходил на улицу, не дрался с мальчишками, не боролся и не бросал альчики. Когда, не дождавшись его, Ораты и другие ребята из его «пятерки» разошлись, Кетчал осмотрелся кругом. Поблизости никого не было. Наполнив водою кувшин, мальчик взял кусок мыла и вышел во двор.

Хорошо, что Ораты не видит его! Нелегко было смыть затвердевшую на сгибах пальцев грязь. Даже мыло, которого он не жалел, не брало эту темную грязь. Пришлось тереть руки о кирпич. Реджеп долго и усердно мыл руки, лицо и шею. Наконец, подойдя к зеркалу, он увидел себя безукоризненно чистым. Тогда Кетчал вытерся полотенцем и еще раз посмотрел в зеркало. Потом разыскал башмаки, вытер их влажной тряпкой, достал из шкафа новенькую белую рубаху, кожаный ремень с блестящей пряжкой и оделся. Вот если бы Ораты увидел его!.. «Ах, ты трус! — сказал бы Ораты. — Ты испугался этой пигалицы Гозельджик…»

Реджеп подошел к окну, выглянул на улицу: Ораты не было.

Реджеп бегом побежал в клуб. Оттуда доносился шум — значит, читать еще не начинали. Он поправил ремень и тихо перешагнул порог.

Как Реджеп торопился сюда, как хотел он прийти раньше Ораты — и все пропало даром! Ораты, увидев Кетчала, опустилглаза. Конечно, и он пришел сюда так рано, рассчитывая опередить Кетчала. Нужно ли говорить, что Ораты тоже был чистенький и приодетый, а на голове у небо была военная фуражка, немного великоватая, но совершенно новая с блестящим козырьком. Кетчал тихонько засмеялся, но его друг даже головы не поднял.

— Вот так так! Кого же мы теперь нарисуем в газете? — воскликнула Гозельджик. Она словно сожалела, что Кетчал и Ораты, как и остальные, пришли чистыми и аккуратно одетыми.

Дурсун переглянулась с вожатым: что ж, теперь будто и в газете нечего помещать? Дурсун вдруг вспыхнула и посмотрела на Гозельджик.

— Теперь ни про кого не будем писать плохое в «Боевом листке», — сказала она. — Если кто заслужит и отличится — похвалим, а то, что нарисовано, я думаю, надо снять. Иди, Гозельджик, сними карикатуры. — Дочь учителя сказала все это торопливо, одним духом. — Я предлагаю в следующий раз написать про председателя санитарной комиссии.

Ребята шумно одобрили слова Дурсун. Гозельджик зарделась, потупила взгляд. Вожатый сказал:

— А еще, товарищи, я предлагаю вот что. Нам уже приходилось на колхозном винограднике работать. Некоторые пионеры хорошо потрудились на прополке огорода, на овцеводческой ферме, другие за охрану урожая благодарность получили от правления. Надо и дальше брать пример со старших товарищей — комсомольцев и членов партии. Слушайте, ребята! Председатель велел привезти в колхоз много досок, из них будут делать щиты на арыках. Разве мы не можем возить эти доски, укладывать, пилить?

— Еще как сможем!

— И плотничать сумеем!

7

Наутро собрались все как один. Акмурад объявил, что на работу пойдут строем, с песней. Дурсун вспомнила, как в городе молодежь ходит на субботники.

— Давайте, как у нас в Ашхабаде, сделаем плакат и понесем перед строем, — предложила она. — Но найдем ли мы красной материи?

— Найдем! — отвечал вожатый. — Я сейчас принесу из школы.

Он послал одного из друзей домой за мелом, а сам отправился в школу. В ожидании их ребята играли в чехарду, прыгали, боролись, как на праздничном тое. Только Дурсун не участвовала в игре: она думала о том, что написать на плакате, который они понесут. Она пошла в клуб и прочитала все плакаты, висевшие на стенах. Нет ли среди них подходящего? Тут были первомайские призывы и плакаты, зовущие помогать фронту. А пионеры должны были сказать, что они хотят делать сейчас.

Дурсун взяла журнал, стала его перелистывать. В дверях появился Акмурад. На ходу он развернул длинную полосу красного сатина. Вслед за ним прибежал мальчик с мелом и с консервной банкой, чтобы развести мел.

— Ну вот, — сказал Акмурад, — все есть. Я пойду к арыку, разведу мел.

— Нет, не уходи, Акмурад! — сказала Дурсун. Она отвела его в сторону. — Пусть кто-нибудь из ребят разведет мел, а мы подумаем, что написать на плакате.

Гозельджик, услышав ее слова, присоединилась к ним. Она взяла со стола банку и мел и сказала Реджепу Дурдыеву:

— Держи, Кетчал! Иди к арыку, разведи мел, а мы пока придумаем, что написать.

Довольный, что и ему поручено общественное дело, Кетчал, схватив банку, помчался к арыку.

— Что же написать? — спрашивали друг друга ребята и не находили ответа.

Но вот вышел вперед Ораты, глаза у него блестели от волнения:

— Я скажу!

— Говори, говори!

Ораты, видимо, долго обдумывал то, что собирался сказать. Громко, как перед строем, он отчеканил:

— Мы, ребята, поможем взрослым! Вот!

Пионеры ничего не ответили, но по их лицам было видно, что его слова приняты с одобрением. Минуту стояла тишина Все смотрели на вожатого. Ораты отодвинулся назад. Как бы то ни было, его слова не пропали даром! И верно, поток детских голосов наполнил комнату, словно вода. Предложения посыпались со всех сторон:

— Да здравствует колхозная молодежь!

— Борьба за урожай — дело пионеров!

Стоило немало труда все записать. Теперь уже был хороший выбор, и Дурсун почувствовала себя уверенней:

— Ребята, дайте мне слово!

Шум улегся.

— Вчера председатель колхоза Чарыяр сказал: надо беречь каждую каплю воды для колхозных посевов. Ребята, учтите: Чарыяр — член партии и опытный человек. Он на войне был, отличился в бою. Если он так думает…

— Правильно! Давайте — как Чарыяр говорит! — подхватили ребята.

Вожатый постучал карандашом по столу, а потом объявил:

— Так и напишем: «Бороться за каждую каплю воды!»

Последовало еще добавление, которое внесла Дурсун. Внизу — под призывом «Бороться за каждую каплю воды» — решено было приписать: «Мы пришли работать».

Реджеп-Кетчал в это время усердно размешивал в банке мел, сидя на корточках около арыка. За ним послали ребят, и вскоре они вернулись вместе с Реджепом. На полу комнаты, вдоль стены, была разостлана красная материя. Ее аккуратно разметили, и вожатый начал крупными буквами писать лозунг.

Некогда было ждать, пока буквы плаката окончательно просохнут. Через час веселым строем пионеры с песней двинулись к правлению колхоза. Впереди шел барабанщик, за ним Кетчал и еще такой же крепкий мальчик несли плакат. Из домов выскакивали малыши и бежали за пионерским отрядом. Взрослые останавливались, одобрительно поглядывая на детвору.

В правлении председателя не оказалось. Ребята, не задерживаясь, двинулись дальше. На берегу большого арыка стояла мастерская, там работали кузнецы и плотники. Там, наверно, и председатель колхоза Чарыяр!

Делать заградительные щиты Чарыяр поручил Дурды-ага. В помощь ему он дал двух колхозников-столяров. У воды, в тени высоких карагачей, плотники соорудили навес, где с одного края складывали доски, а посредине поставили широкие верстаки.

Когда пионеры свернули к арыку, Дурды-ага обсуждал с Чарыяром и учителем, какого размера делать щиты. Чарыяр сидел на верстаке, а учитель карандашом на большом листе бумаги делал чертеж. Они прервали разговор, увидя приближавшихся ребят. Головная часть колонны подошла вплотную к навесу. Раздалась команда вожатого:

— Отряд, стой!

Барабанщик отошел в сторону. Кетчал и его напарник подвинулись вперед и натянули полотнище. Чарыяр, живо пробежав глазами по прямому ряду белых букв на кумаче, вскочил с верстака, постоял некоторое время молча, опершись на палку, потом, тяжело хромая, шагнул к ребятам. Он оглядел их серьезно, сосредоточенно. Пока никто не мог понять — одобряет он затею пионеров или не одобряет. Ребята стояли не шевелясь. Учитель вышел из-под навеса и, приблизившись к ребятам, остановился возле председателя.

— Каково, Чарыяр? — обратился он к председателю. — Разве можно победить народ, у которого такие дети!

— Верно! — тихо ответил Чарыяр. Он улыбнулся и громко сказал, повернувшись к главному мастеру: — Иди сюда, Шайтан-ага. Читай, что написано. Вон они что удумали! Понятно?

МЫ ПРИШЛИ РАБОТАТЬ!
Ай, молодцы! Ну здорово, здорово! Ты, Шайтан-ага, укрепи этот плакат повыше, вон там, наверху. Понятно? Пусть весь аул читает. А ну, отряд, слушай мою команду. Нале-во!

Ребята повернулись по команде, но не все. Трое или четверо мальчиков, помешкав, повернулись направо.

— О, я вижу, со строем у вас не ладится. — Чарыяр покачал головой. — Кто командует?

— Я, товарищ председатель, — отозвался Акмурад.

— Иди сюда. Что-то у тебя слабовато со строевой подготовкой. Я лицом к себе отряд хочу повернуть, а смотри, как выходит: половина — туда, половина — сюда.

— Товарищ председатель! — смутился Акмурад. — Те, что неправильно поворачиваются, не занимались у меня. Они с Реджепом Дурдыевым…

Друзья Реджепа, действительно, не знали как следует команды, и сам он стоял сейчас, глядя в противоположную сторону.

— Э-ге, товарищ командир! — сказал Чарыяр, обращаясь к Реджепу. — Иди-ка сюда, озорник! — Реджеп подошел, красный от смущения. — Командуешь, шумишь на весь аул, а по строевой подготовке недалеко ушел. Ай, Кетчал, Кетчал! — Чарыяр, подняв палку, слегка ткнул Реджепа в живот. Потом сказал добродушно: — Ничего, научитесь еще и строевому и любому другому делу. А сейчас, я вижу, вы пришли помогать. И правильно написали: «Бороться за каждую каплю воды!» Капля по капле — соберется озеро. Народ-то, наши колхозники, почти все на войне, и коней большую часть на военные работы отдали, а планы не уменьшились. Понятно?

— Понятно, товарищ председатель! — за всех ответил Акмурад.

— И требования увеличились. Раньше вас кормили отцы да старшие братья, а теперь их надо кормить да обеспечивать там, на фронте. Там, брат, потрудней, чем у нас! Я думаю, ребята, нынче осенью послать от нашего колхоза на фронт пять вагонов фруктов: винограда, дынь, арбузов. Как вы думаете, следует?

— Обязательно!.. Вот мы и пришли помогать!

— Якши! Так и договоримся, — сказал Чарыяр, жестом останавливая шум. — Будете помогать Дурды-ага! Работа у него срочная. Только условимся сразу: дисциплины, порядка от каждого потребую. И Дурды-ага накажу, чтобы с вас требовал. Кто отличится — того премирую, обещаю это при товарище Атаеве и при всех.

Ребята захлопали в ладоши и опять зашумели, обещая хорошо работать.

— Ладно! — перекрывая детские голоса, закончил председатель. — Ладно! Дурды-ага, принимай помощников.

8

Ребята, как и раньше, по утрам сходились в клубе, а оттуда строем отправлялись к мастерской. Дурды-ага являлся в мастерскую еще до света, к их приходу готовил инструменты, размечал доски на распил и обдумывал, как с пользой занять по возможности большее число подростков. Они приходили с шумом, и тут уже трудно было понять: кто работает с толком, кто так себе, лишь бы время проводить. Одни пилили доски, другие держали их на козлах, помогая пильщикам, третьи работали подручными столяров или подносили и укладывали материал. А были и такие, что просто кидали в арык хлебные крошки, приманивали рыб, глушили и ловили их.

Дня два-три поработали так, потом решили поделить отряд на две бригады. Руководить одной из них единодушно поручили вожатому отряда Акмураду. Но кого назначить во вторую бригаду? Большинство высказывалось за дочь учителя. Не миновать бы ей этой роли, но Дурсун отказалась: ведь ей скоро возвращаться в Ашхабад, лучше выбрать бригадиром кого-нибудь из мальчиков. С ней согласились. И тогда Дурсун назвала Реджепа Дурдыева. Этого никто не ожидал, но когда имя было названо, то оказалось, что никто не возражает.

И впрямь, кандидатура Кетчала была, пожалуй, самой подходящей. Он умел заставить слушать себя, а кроме того, и сам кое-что смыслил в столярном деле. Оставалось лишь то, что он был Кетчал — известный упрямец и озорник.

— Надо знать, кого выбирать, ребята! — сказал Акмурад. — Бригадир должен пример всем показывать.

— Я скажу! — попросил слово Ораты.

— Говори.

— Кетчала сперва надо принять в пионеры, а потом уж выбирать бригадиром, — сказал Ораты.

— Правильно! — сказал вожатый. — Нехорошо, Реджеп, что ты до сих пор не пионер. Разве ты не хочешь быть пионером?

— Конечно, хочу. Пусть и Ораты вступает!

Ораты закивал головой, оглядываясь во все стороны. Дурсун спросила вожатого:

— Вы их примете в отряд?

— Если дадут торжественное обещание, что будут успевать в учебе и… дисциплине…

Реджеп и Ораты стали пионерами. Кроме того, первый был избран бригадиром на время работы в помощь колхозам, а второй — председателем санитарной комиссии в бригаде Реджепа. Теперь Гозельджик уже не могла придраться к Ораты: он проверял других, да еще построже, чем Гозельджик.

В работе под шум детских голосов проходили дни у большого арыка. Штабелями лежали напиленные дощечки — ровные, одна к одной. Их выстругивали, срезали у них уголки. Доски будут подогнаны плотно, как говорят — впритирку, чтобы заслоны не пропускали воды. Пора было сбивать щиты, и вот сегодня опять Чарыяр здесь с утра, и учитель с ним.

Они обсуждали, как ставить и укреплять деревянные заслоны. Один из помощников Дурды-ага предложил вбивать у берегов арыка колья, к ним, сверху по течению, приставлять деревянные щиты, а по бокам и у подножия щитов приваливать побольше земли. Таким образом воду можно сдержать: когда хочешь ее пустить — подними щит, закончил полив — снова опусти, землей укрепи, и все в порядке. Дурды-ага забраковал такой способ и предложил свой. Во-первых, внизу, под щитом, должна быть доска с лункой — подушка, как говорит Дурды-ага. Дело не только в том, сказал он, чтобы воду пустить полным арыком. Для этого деревянные щиты необязательны. Главное: течение воды надо регулировать. Сколько хочешь, столько и дай на посевы — вот что требуется; да притом, пускать воду так, чтобы грязью, илом не засорять. Если будет «подушка» в основании, не надо будет заваливать грязью дно у шлюза — «подушка» не пустит ил на посевы. По бокам же необходимо поставить прочно укрепленные деревянные стойки с пазами, по которым свободно ходил бы щит. Тогда можно открывать арык, насколько нужно. Важно, чтобы щиты и стойки были одинаковых размеров — на случай замены. Доски уже заранее пилили под один размер, это было предусмотрено.

Дурды-ага рассуждал правильно. Возразить ему было нечего. На этом и согласились.

Жаркие летние дни с утра до ночи были заполнены работой. После вечернего чая колхозники собирались почитать газеты или включали радио: слушали сводки о наступлении Красной Армии на всех фронтах.

Летом в колхозах спали на плоских крышах домов.

Отец и мать Реджепа и его старшая сестра также спали на крыше, но его самого отец не пускал туда на ночь, боясь, что Реджеп может свалиться, так как спит он очень беспокойно. Ему стелили внизу, на топчане у двери. С весны он просился на крышу, потом привык к своему месту. Ему нравилось оставаться одному, а сегодня он даже и рад был, что один и никто не помешает ему. Он условился с Ораты встретиться ночью, как только уснут родители.

— Отец уснет, я встану тихонько и за тобой прибегу. Жди! — сказал другу Кетчал. — Сделаем, как договорились.

Мальчик долго лежал, глядя на круглую, ясную луну. На крыше негромко разговаривали сестра с матерью, потом замолчали — наверное, уснули. Кругом тишина, только где-то вдали глухо лают собаки, и верблюды неторопливо жуют жвачку.

Громадный белый пес Агбай, заметив, что Реджеп встал, подошел к нему, завилял хвостом, надеясь, что его покормят. Агбай отлично знал привычку Реджепа всегда носить при себе чурек, и отношения у них были наилучшие. Но сегодня Кетчал, боясь, что собака поднимет шум, встретил ее неласково.

— Пошел вон! — сердито прошептал он и толкнул Агбая в бок. — Тебе бы только чурек жрать. У-у, ненасытный!

Агбай ушел на место, но не сводил глаз с мальчика. Кетчал посмотрел на крышу, где спали родители, и на цыпочках пошел со двора. Он шел быстро, потом побежал во весь дух и остановился только у знакомого забора, за которым находился дом его друга. И тут он услышал какие-то подозрительные шаги, будто кто-то крался за ним. Реджеп бросился в сторону, наткнулся рукой на что-то мягкое, лохматое, упал и от испуга громко вскрикнул. В ту же минуту со двора раздался строгий голос:

— Кто там?

Это спросил отец Ораты, но Реджеп уже мчался от забора, и чем быстрей он бежал, тем явственней ему казалось, что строгий голос преследует его, и все отчетливей он слышал, что кто-то гонится за ним по пятам.

— Ай-а-ай! — заорал Кетчал. Круто обернувшись, он увидел возле своих ног Агбая.

Разумеется, Агбай и был всему виной. И сейчас он искал руку мальчика, не теряя надежды на чурек. Реджеп устыдился своей трусости. Неужели, подумал он, хватит смелости стать таким, как те пионеры.

Ругая себя, он повернул назад и теперь уверенно зашагал к Ораты. Тот поджидал его. Мальчики направились обратно к Кетчалу. Бесшумно прошли по залитому лунным светом двору в комнату, взяли торбу с отцовскими инструментами, табурет, который недавно смастерил для себя Дурды-ага и приступили к делу.

— Разберем, проверим, как тут что пригоняется, размеры точно снимем, а завтра сделаем сами не хуже этого, — приговаривал Реджеп, пока Ораты соображал, как бы поудобнее разъединить деревянные части.

Вещь была новой, прочной, и приступиться к ней оказалось нелегко. Кетчал взялся за молоток, ударил слегка — не поддается. Стукнул покрепче, потом еще… Одна перекладина выскочила, ножки разъехались. Хорошо!

— Эй, Реджеп, ты что там делаешь? — раздалось с крыши.

Кетчал юркнул к топчану, лег под одеялом и оттуда ответил, когда еще раз окликнул его отец:

— Да это я сон страшный видел и чуть не упал с топчана.

— Повернись на другой бок и спи.

Делать было нечего. Ораты вдоль стены пробрался со двора и отправился домой, а Реджеп, выждав время, вернулся в комнату, попрятал инструменты и кое-как исправил табурет. Полная луна уже прошла юго-восточную половину неба и спускалась к горному хребту, когда Реджеп, завернувшись в одеяло, заснул сладким сном.

Наутро, поговорив с Ораты, они решили изменить план действий. Едва началась в мастерской работа, они, улучив минуту, отозвали в сторонку Дурсун и признались ей в том, что хотели сделать.

— Ты послушай нас, дочь учителя! — доказывал Реджеп. — Если ты выпросишь у моего отца разрешение на доски и инструменты, мы наделаем хороших табуреток. Я берусь, я сумею сделать, если позволят. Для школы изготовим несколько штук, а самую первую подарим Чарыяру.

— Правда? — обрадовавшись, спросила Дурсун.

— Конечно.

Дурсун помолчала, потом, смеясь, потребовала от Реджепа:

— Если правда, скажи: «Порази меня, матушка-соль!»

Реджеп и Ораты захохотали. Потом Реджеп, продолжая улыбаться, решительно отчеканил:

— Честное пионерское слово!

— Хорошо! — сказала дочь учителя. — Идемте.

Они отыскали в шумной толпе вожатого отряда, все ему рассказали, а потом вчетвером отправились к Дурды-ага. С ним поручили говорить вожатому.

— Дурды-ага! — вежливо обратился он к старшему мастеру.

— Что, мой ягненок?

— Реджеп с помощью ребят берется делать табуретки, если вы позволите. Он не испортит материала, сделает.

— Чего задумали! — удивился Дурды-ага. — Боюсь, ничего не выйдет у Реджепа. Не надеюсь на него.

— Выйдет, выйдет! Он сделает! — дружно поддержали товарищи, а сам Реджеп молчал, словно его здесь и не было.

Дурды-ага все еще колебался, но ребята настаивали на своем. Тогда он предложил посоветоваться с председателем колхоза, но ребята против этого возражали. Именно Чарыяру не следовало говорить об этом: пусть он узнает, когда все будет готово. Так интересней.

— Ладно! — согласился, наконец, Дурды-ага. — Так и быть, делайте табуретки, только зря у меня доски не портить. Посмотрим, что выйдет.

9

Пора было опробовать первый щит. Мастер и его помощники волновались, ожидая председателя колхоза. Дети суетились не меньше взрослых.

— Шайтан-ага! Пусть прибудет твоя сила! Здравствуй! — издали приветствовал мастера Чарыяр. — Здорово, ребята! Пусть увеличатся у вас силы!

— Пусть будет долгой твоя жизнь! — громко ответили ребята.

С Чарыяром, как всегда, пришел учитель. Все собрались около стоявшего на верстаке готового щита. Пионеры плотным кольцом окружили председателя — и их доля труда была в этом деле! Чарыяр взялся за деревянную ручку, прикрепленную к верхней поперечной дощечке, и легко стал передвигать щит между стойками вверх и вниз. Учитель тоже попробовал. Потом Чарыяр, еще раз осмотрев щит со всех сторон, поднял его над головой.

— Ничего не скажешь — видно, что делал мастер! — удовлетворенно заключил он и передал щит стоявшему рядом старику. — Ловко Дурды-ага смастерил, а, ребята, как вы думаете? — спросил председатель. — С такими удобными щитами сумеете поливать или нет?

— Сумеем! А чего не суметь? Откроем и закроем! — подхватили пионеры.

— Давайте-ка я посмотрю, — вдруг смело обратился к председателю Реджеп.

— Ну-ну, посмотрим, как ты оценишь, Кетчал.

Председатель передал мальчику тяжелую заслонку; тот медленно повертел ее в руках, так же как Чарыяр, подвигал деревянный щит между стойками, оглянулся на отца и на всех присутствующих, потом сказал, причмокнув языком:

— Немножко не так.

— Как это «не так»? — удивился председатель.

— А вот видите, председатель, — уверенно начал Реджеп, — поглядите на эти боковые пазы. Сейчас дерево сухое — щиток вплотную идет по пазам, а если намокнет…

— По закону физики… — добавил сбоку Ораты.

Но Реджеп отстранил его рукой и продолжал:

— Доски разбухнут — тогда щиток не сдвинешь с места. Понятно?

Дурды-ага, присевший было на верстак, поднялся и хотел взять заслонку из рук сына.

— Постой, постой, Шайтан-ага! — опередил его председатель. — Пожалуй, прав мальчишка?

— Дельное замечание, — вполголоса подтвердил учитель.

— Ах ты, Кетчал, Кетчал! — председатель взял Реджепа за чуб. — Ты, я вижу, не только в чуреке толк понимаешь, а еще кое в чем?.. Ребята, теперь нельзя его Реджепом-упрямцем называть, придется перекрестить в Реджепа-умника. Понятно?

Ребята засмеялись. Дурды-ага, положив на землю щит, легонько постучал по нему молоточком и словно про себя сказал:

— Конечно, и без них я это учитывал. Можно и пошире. Можно углубить пазы — оно не повредит, тем более, что ощий стандбарт для всех узлов оборудуем… Да, вот еще новость, — вспомнил он, обращаясь к Чарыяру. — Эти умники что замышляют, не слышал? Мебель для школы собираются сделать. Да кто им поверит, что лес не загубят?

Помолчали немного. Чарыяр обдумывал сказанное мастером, потом ответил ему вполне серьезно:

— Беды большой не будет, если полдюжины досок испортят. Я бы не пожалел; а как ты думаешь? Глядишь, свои плотники, столяры объявятся!

— Да я им дал на пробу три доски. Не знаю, что у них получится, — процедил сквозь зубы мастер.

И тут разговор принял совсем неожиданный поворот. После слов Дурды-ага вожатый отряда, подойдя вплотную к председателю, отрапортовал:

— Первый табурет готов, товарищ председатель. Сейчас его принесут, можете посмотреть.

— Сделали в подарок вам.

— Вон Ораты несет, смотрите!

Оказывается, Ораты и еще один мальчик несколько минут назад незаметно отошли и побежали к сараю, где был спрятан табурет. Кетчал, как главный мастер, принял свое изделие от товарищей и понес его к Чарыяру.

— Вот, сделали! — сказал он застенчиво. — Вам дарим!

— Покажи-ка, покажи!.. Совсем настоящий табурет смастерили! И отделка чистая, и все по форме. Не мешало бы еще покрасить его. Неужели сам ты, Реджеп, так ловко все пригнал и выстругал?

— Нет, с ребятами, — покраснев, проговорил мальчик.

Учитель осмотрел табурет, погладил его рукой и сказал тихонько председателю:

— И правда у него склонность к ремеслу. Надо бы его в Ашхабад, в училище. Отличный вышел бы мастер.

— В Ашхабад поедешь? — спросил Чарыяр.

Реджеп неопределенно замотал головой. Чарыяр решил для пробы сесть на новый табурет. Он был грузен и, зная свой вес, посмеиваясь, заметил, что если это «кресло» его выдержит, тогда мастер получит высшую оценку. Передав учителю палку, на которую он обычно опирался, и вытянув вперед раненую ногу, Чарыяр всей тяжестью опустился на табурет.

Тут произошло то, чего никто не ожидал. Доски затрещали, и «кресло» рассыпалось на части. Чарыяр упал на спину и лежал, высоко подняв больную ногу.

Дети засмеялись, но тут же испуганно притихли. Чарыяр не в силах был подняться с земли.

— Ах, чтоб тебе, пострелу!.. Ну и мебель! — заворчал он, глядя на стоявшего рядом Реджепа. Но тут же весело захохотал, и ребята облегченно вздохнули и тоже стали громко смеяться. — Ты, должно быть, из озорства решил меня свалить и придумал такую шутку? Ах, Кетчал, Кетчал!

Реджеп начал было оправдываться, но подоспевший отец отодвинул его в сторону.

— Я говорил, что хорошего не жди, — проворчал Дурды-ага и сурово взглянул на сына. Подняв с земли деревянную ножку и тонкую перекладину, скреплявшую внизу табурет, он сказал Реджепу: — Видишь, бестолковый мальчишка! Видишь, отчего у тебя вещь развалилась? Эти отверстия для перекладин надо в три раза глубже долбить, да не такие широкие делать, а перекладины надо туго молотком вгонять в отверстия. А у тебя, гляди: табурет ходуном ходит. Конечно, так он сразу рассыплется.

Реджеп слушал, часто моргая. Он опасливо посматривал в тог же время на Чарыяра — не схватит ли тот его за уши?

Хитрый Ораты стоял позади ребят, в безопасности, издали наблюдая за происходящим.

— В следующий раз не обманешь! — сказал Чарыяр Реджепу и дружески похлопал его по плечу.

Ребята радовались, что председатель не рассердился, но все-таки им было обидно: такой неудачи они не ожидали. «Зато теперь уже не ошибешься! — думал упрямый Реджеп, собирая с земли доски от злосчастного табурета. — Так сделаем — пусть трое таких, как наш председатель, садятся: не сломают!»

Чарыяр предложил взять лопаты и пойти на водораздел — опробовать новый заслон, изготовленный Дурды-ага. Вместе с учителем и Дурды-ага он двинулся по берегу к разветвлению арыка. Ребята шли позади.

Дойдя до места, Дурды-ага положил на землю щит, засучил рукава и спрыгнул в сухую канаву, по которой должна была пойти вода. Ему подали щит. Дурды-ага укрепил его, а по бокам быстро соорудил глухие заслоны. Вылез из канавы, снова спустился вниз и что-то поправил. Потом сказал с заметным волнением в голосе:

— Можно пускать.

Председатель распорядился, чтобы ребята влезали с лопатами в арык. Надо было перепрудить… Более десятка подростков забрались в воду и в течение нескольких минут перепрудили арык. Вода хлынула на заслон пенистым валом. Деревянный щит не покачнулся.

— Открывай! — скомандовал председатель.

Дурды-ага поднял щит наполовину. Вода хлынула вниз ровным слоем, затопляя сухое ложе.

— Открывай полностью! — крикнул Чарыяр.

Дурды-ага поднял щит до отказа. Минут пять все смотрели молча, ожидая, что скажет председатель. Он стоял на высокой арычной насыпи рядом со шлюзом и сосредоточенно смотрел то на деревянный заслон, то на зеленевшие вдали посевы, куда бежала по арыку вода. Она была чистой, без ила и грязи, — это особенно радовало Чарыяра.

— Молодец, мастер! Шлюз работает, — председатель оглянулся на окружающих и прибавил: — Вот что значит бороться за каждую каплю воды! Спасибо, Дурды-ага! Пусть и впредь успех сопутствует нашей работе!

10

Лето кончилось. Давно сняли фрукты; виноград до ягодки был собран и вывезен на завод. Только капуста да поздние овощи дозревали на грядках. Как-то поутру к веранде глинобитного домика, где два месяца прожил учитель Атаев, подкатила легковая автомашина.

Председатель колхоза, Дурды-ага и еще человек семь колхозников пришли провожать учителя. Дурсун помогала матери укладывать вещи. Потом мужчины взяли чемоданы, корзины и понесли из комнаты. С улицы вдруг донесся знакомый звук барабана. Дурсун подбежала к открытому окну и увидела идущих к дому пионеров. Весь отряд был в сборе. «Меня провожать пришли», — подумала Дурсун, с трудом сдерживая подступившие к глазам слезы. Грусть и волнение охватили ее так сильно, что она чуть не расплакалась. Перед ней, за увитыми виноградом перилами веранды, стояли ребята, с которыми она провела лето, читала книжки, играла, ходила в горы, купалась в арыке, — друзья, вместе с нею помогавшие колхозу. Еще вчера Дурсун подарила девочкам лучшие свои книги. Вон они стоят — ребята и девочки. Впереди, в белой рубашке и белых брюках, — Акмурад. Две девочки побежали к машине и положили какие-то свертки — подарки. Барабанщик Байрам, бойкий толстяк, сын колхозного бригадира, глядел на окна и легонько постукивал по барабану. За ним стоял Реджеп. И сейчас он выделялся среди ребят, как всегда немножко озорной, упрямый, смелый. Голова его гордо поднята. После него неизменный друг — Ораты, в большой новой фуражке, которую он надевает только в самых торжественных случаях. Во главе девочек — Гозельджик.

Дурсун вышла на веранду. Байрам ударил в барабан. Акмурад, Ораты, Гозельджик и другие девочки смотрели на нее грустными глазами. Дурсун опять чуть не заплакала. Дети, конечно, будут скучать по ней. Вон даже у Ораты сегодня нет в лице лукавства и хитрости, и он сожалеет, что предстоит разлука. Дурсун подошла к машине, обернулась, хотела что-то сказать, но не смогла и только помахала рукой. Барабанщик бил сильней и сильней, мешая взрослым разговаривать, но его никто не останавливал. Чарыяр, опершись на палку, что-то наказывал Атаеву. Учитель благодарил его, прощался с колхозниками, приглашая их заезжать к нему, когда будут в Ашхабаде. Отец велел Дурсун прощаться со всеми. Она тихо сказала Чарыяру и Дурды-ага:

— До свидания! — И ребятам также тихо: — До свидания!

— Счастливо доехать! Приезжайте опять! — кричали ребята.

Дверца машины захлопнулась. Подошла плачущая Гозельджик. Теперь уже и Дурсун не могла сдержать слезы. Машина тронулась, побежала по улице колхозного поселка и, миновав два мостика, помчалась по Ашхабадскому шоссе.

11

Прошла неделя с того времени, как учитель с семьей уехал в Ашхабад. В колхозной школе еще не начались занятия. Ребята помогали взрослым убирать с огорода поздние овощи, выполняли домашнюю работу, ездили на осликах к горам за сеном, ухаживали за скотом. В свободные часы, по заведенному обычаю, собирались в клубе, читали вслух какую-нибудь книгу. Девочки часто вспоминали дочь учителя. И Реджеп иногда думал о ней. Ему вдруг представлялось, что он чем-то обидел Дурсун; хотелось сказать девочке какое-то хорошее слово, но какое именно — он не знал. Да ведь Дурсун уже и в ауле не было!

Напрасно Реджеп не согласился, когда дочь учителя уговаривала его ехать в Ашхабад. Ведь он давно мечтал поехать учиться ремеслу, чтобы самому делать сложные инструменты, самому управлять большими машинами, как управляют машинами мастера Ленинграда, Москвы, уральских, украинских заводов. Реджеп не раз читал о них в пионерской газете, видел их в кино. И самому ему страстно хотелось стать мастером, полноправным хозяином сложных машин. Ведь Чарыяр говорил, что для этого у него есть задатки.

Он спал последние ночи беспокойно, часто просыпался. И сегодня проснулся на рассвете. По приставной лесенке он поднялся на крышу, окликнул отца.

— Что, мой сынок? — отозвался Дурды-ага.

— Отвези меня в город, в ту школу, о которой говорил Чарыяр, — без всяких предисловий промолвил мальчик.

— Ты, кажется, не хотел в город ехать, когда председатель уговаривал тебя? — сказал Дурды-ага. — Я ведь был при этом разговоре. Не хотел — значит и дома хорошо. Продолжай ты заниматься пока в ауле, а там посмотрим. Сейчас мне недосуг, не повезу.

— Не повезешь, тогда дай мне денег.

— На машину?

— На какую машину? Я сам, без тебя поеду. Понятно? Пионер должен быть настойчивым, — выпалил Реджеп.

Мать и сестренка, спавшие на другом краю крыши, проснулись и молча прислушивались к разговору. Дурды-ага, опершись локтем о подушку, смотрел на розовевший горизонт, откуда должно было скоро подняться солнце. Реджеп не унимался. Для храбрости он крепко сжал губы и насупил брови, но отец, даже не взглянув на него, сказал:

— Не зря тебя Кетчалом прозвали. Ни к чему не годный молокосос, а упрямства хоть отбавляй! Согласился бы тогда, полмесяца назад, — послали бы тебя вместе с учителем. Одному такому, как ты, ничего не найти в Ашхабаде. В городскую школу — не то что к своей матери: когда ни пришел, все вовремя. Нет, там не так: там комиссии, да документы, да экзамены, — сам должен понимать.

— Я разыщу отдел народного образования и узнаю, что требуется, — стоял на своем Реджеп.

— Что ты найдешь, неразумный? Ашхабад не наш аул, не спросишь: где дом такого-то и такого-то. А спросишь — посмеются над тобой, и все. Иди осла напои, да за кормом поезжай, мне тоже пора вставать. Иди!

Реджеп слез с крыши, как говорится, с сердцем, разбитым на сто кусков. Но это не помешало ему галопом съездить на ослике за травой. Мать за это время вскипятила чай и подоила корову. Дурды-ага, выпив чайник чаю, отправился к себе в мастерскую.

Как только мать вошла в комнату, неся ведро с молоком, Реджеп подошел к ней. Слезы появились на его глазах. Он знал, что мать любит его и никогда ни в чем не откажет, если он хорошенько попросит.

— Мама, хоть ты отцу сказала бы: пусть отвезет меня в Ашхабад!

— Ой, сыночек, что это ты задумал — в Ашхабад! — сказала Шекер-эдже. — Учился в ауле и еще поучись. Дома-то лучше.

— Там совсем другое, мама. Ты не понимаешь: там мастерить научат! — убеждал Реджеп. — Учитель советовал мне, и Чарыяр тоже говорил, что я обязательно в город должен ехать. До Ашхабада совсем недалеко, мама. Я буду часто приезжать к тебе, не дам тебе скучать. Ладно? Ты только скажи отцу! Скажешь?

— Так и быть, милый сынок, не могу отказать тебе, — призналась мать. — Не хочу тебя обижать, а может быть, и к лучшему, если ремеслу научишься. Я скажу отцу.

— Обязательно скажи!

Довольный своей удачей, мальчик мигом успокоился. Весь день он старался угодить матери. На другое утро, еще затемно, Реджеп услышал над головой голос отца:

— Кетчал, вставай, Кетчал! Если вправду собираешься в город — собирайся! Оказывается, колхозная машина скоро в Ашхабад пойдет.

Реджеп открыл глаза и быстро, с сильно бьющимся сердцем, вскочил с топчана. Перед ним стоял отец в новом халате и новой папахе.

12

Колхозный грузовик, в кузове которого сидел Реджеп и его отец, к полудню подкатил к западной окраине Ашхабада. Впервые Реджеп видел многооконные корпуса студенческого городка, впервые его взору открылись просторы длинных улиц столицы. На каждой улице встречалось что-нибудь неожиданное: парки, большой дом, ворота с красивой аркой, огромные трубы, из которых валил густой дым. Не успеешь всего охватить глазами. По тротуарам в разных направлениях шли люди: мужчины в белых костюмах, женщины и девушки в разноцветных платьях. Вот какой он, Ашхабад! Сколько народу на улицах! Непонятно, как только жители находят свои дома в бесконечных разветвлениях и перекрестках улиц. Все было ново, действовало ошеломляюще, и в то же время все привлекало внимание и тянуло к себе. То, что мальчик видел сейчас, напоминало кадры кинолент и картинки из книг.

«Хорошо учиться в таком городе! — подумал он. — Я буду самым счастливым человеком, если меня примут в ремесленную школу».

Навстречу грузовику по асфальту мчались автобусы, часто встречались легковые машины. Как ни смотри, всего не пересмотришь на ходу, а главное — так много людей, и люди все незнакомые. Среди идущих по тротуару девочек было много таких, которые напоминали Реджепу дочь учителя. Втайне он ожидал, что одна из этих одетых в легкие платьица девочек сойдет с тротуара, поднимет руку перед грузовиком и крикнет: «Реджеп-Кетчал, здравствуй!» И эта девочка, конечно, окажется дочерью учителя. Но шофер гнал слишком быстро, никто не кричал приветственных слов Реджепу…

Свернули в боковую улицу, направо, потом в переулок. Остановились. Шофер вылез из кабины и сказал:

— Приехали, Дурды-ага! Тебе как раз сюда, в это здание.

Дурды-ага слез, сын подал ему тяжелые ковровые сумы и легко спрыгнул на мостовую. Реджеп туже подтянул кушак на халате и пошел за отцом. Открыв калитку возле больших ворот, Дурды-ага кашлянул и осторожно просунул туда голову.

— Кого вам нужно? — спросили со двора.

Дурды-ага увидел невысокого старичка, сидевшего с газетой в руках на скамье под деревом.

— Мне никого не надо, — степенно сказал колхозник. — Я своего мальчишку привез — вот он, тут, со мной, хочу в учение сдать.

Объяснившись таким образом, Дурды-ага про себя решил, что добрая половина дела сделана. Обернувшись он кликнул сына:

— Реджеп, иди-ка сюда!

Мальчик, успевший прочитать вывеску у калитки, смотрел уже в другую сторону. По улице шла колонна ребят такого же примерно возраста, как и он. Они приближались к воротам, у которых стояли Дурды-ага и Реджеп. Ребята были одеты в одинаковые гимнастерки, брюки и форменные картузы, шагали в ногу. Реджеп не отрывал от них восхищенных глаз. Колонна на минуту задержалась, пока старичок отворял ворота, затем прошла во двор, к подъезду двухэтажного здания. Реджеп грустно посмотрел им вслед и сказал стоявшему рядом отцу:

— Меня не примут!

— Почему же не примут? — спросил отец.

— Разве ты не видел, какие они? — сын указал пальцем на учащихся. — Как командиры!

— И ты такой же будешь, сынок, — утешал Дурды-ага. — Приоденешься, порядку научишься — не хуже других пойдешь в ряду. Идем-ка туда, за ними.

Старичок-сторож повел их на второй этаж, в канцелярию. Войдя в кабинет, Дурды-ага от дверей приветствовал сидевшего в кресле полного смуглолицего человека. Тот привстал навстречу, протянул руку, радушно сказал:

— Салям, салям, яшули!

Реджеп стоял подле отца, не зная, как подобает здесь себя вести. На всякий случай и он негромко поздоровался с хозяином. Тот и ему пожал руку и улыбнулся.

— Вы будете директор этого училища? — спросил Дурды-ага.

— Да, я. Слушаю вас.

— Если вы директор, — сказал Дурды-ага, доверчиво улыбаясь, — то вам я поручу моего сынишку, а сам поеду обратно в колхоз. Вот и все мое дело. Поверите ли, он так приставал ко мне — прямо житья не давал: вези да вези в город! К вам хочет, ремеслу учиться. Я думаю, парень тут будет на месте. И вы довольны останетесь.

— Да, да, понимаю. Это хорошо… — Директор забарабанил пальцами по столу, покрытому синим сукном, и откинулся на спинку кресла. Потом сказал негромко: — К великому сожалению, вы очень поздно привезли мальчика. У меня еще в июле закончился набор. Весь август мы были в летнем лагере, в Фирюзе. С ребятами уже проведена большая воспитательная работа. Теперь — классы, мастерские. Притом и места все заполнены в нашей школе. Просто не знаю, что и делать.

— Понимаю, понимаю, дорогой товарищ, — сказал, Дурды-ага. — Только вы нас назад не возвращайте. Колхоз наш далеко, мы не часто в Ашхабаде бываем. А что касается Реджепа, ручаюсь за него: упрямый, если возьмется — догонит тех ребятишек. В отпуск можно его не посылать. Парень здоровый, сильный и выносливый, не больно он переутомился дома-то.

Директор пристально поглядел на мальчика, улыбнулся только одними глазами.

— Ну хорошо! — он ударил ребром ладони по столу. — Если у Реджепа такое горячее желание учиться у нас, оставлю его. Только надо ему пройти комиссию. Завтра как раз собирается медицинская комиссия, пусть и его посмотрят… — После небольшой паузы он прибавил: — Если у вас, яшули, нет более подходящего места, можете переночевать здесь: у нас есть комната для приезжих родителей.

— Спасибо, спасибо! — воскликнул Дурды-ага и крепко пожал руку директору. — Вот и договорились.

13

Дурды-ага не уезжал из города до тех пор, пока своими глазами не увидел сына в форме воспитанника ремесленного училища. Осмотрев его, отец довольно улыбнулся и сказал:

— Вот, Реджеп-джан, и ты такой же, как они. Учись хорошенько, старайся!

Попрощавшись с сыном и еще раз поблагодарив директора, он пошел искать попутную машину и в то же утро уехал в колхоз.

Реджеп гордился своим новым положением. Он расхаживал по длинной веранде, тайком любуясь своим отражением в оконных стеклах. Он, как говорится, не мог спрятать зубы; все время улыбался. С веранды был виден обширный двор училища. Вокруг него расположились жилые и служебные помещения; недалеко от главного корпуса была баскетбольная площадка. За площадкой стояли высокие гладкие столбы, вокруг них толпились ребята. Двое мальчиков, надев на ноги железные крючья, похожие на серпы, пытались взобраться на эти столбы. Правее от них группа ребят рассматривала части какой-то машины. Реджепу не терпелось присоединиться к ним. Будь это в колхозе, он, не раздумывая, помчался бы туда и, уж наверно, был бы не последним в их забавах. Но здесь он еще смущался и, не найдя в себе храбрости, так и остался стоять, глядя на сверстников со стороны.

В первый день он с ребятами два раза в строю ходил в столовую. Пообедав, он раздумывал: как бы взять со стола немного хлеба и спрятать в карман? Уходя, он прихватил все-таки кусок хлеба, хотя и был очень сыт.

Вечером, после ужина, он вышел во двор поиграть с ребятами, но играть пришлось недолго. Раздался звонок, все побежали по комнатам. В селе Реджеп и Ораты не уходили домой так рано, но здесь иной порядок: хочешь не хочешь — отправляйся спать.

Почистив щеткой гимнастерку, брюки и фуражку, Реджеп, как к другие ребята, умылся и пошел к своей кровати. Разделся, сложил на тумбочке верхнее платье и — в постель.

«Жаль, Ораты не видит меня!» — подумал Реджеп. Некоторые ребята еще переговаривались между собой. Реджеп присел на краю кровати, осматривая постель и красивые абажуры на электрических лампочках.

В комнату вошел воспитатель. Он увидел сидящего мальчика и направился к нему. Это был русский человек лет сорока пяти; он хорошо говорил по-туркменски.

— Вы первый день здесь? — спросил он Реджепа.

— Да.

— Как зовут?

— Реджеп…

— Реджеп… Реджеп…

— Реджеп-Кетчал!

После такого ответа соседи подняли с подушек головы, раздался приглушенный смех. Реджеп и сам смеялся, сообразив что ответил невпопад. Воспитатель, добродушно улыбаясь, сказал:

— Что ты, дорогой мой! Ты, верно, шутишь. Кетчал, Кетчал… Такой фамилии быть не может.

— Я это нарочно сказал, — схитрил Реджеп. — Кетчалом меня уже в колхозе перестали называть. Председатель сказал: «Кто Реджепа назовет Кетчалом, тому я уши к стене прибью…»

Соседи еще громче захохотали. Один мальчик вскочил с кровати. Воспитатель сказал ему:

— Байрамов, ложись! — И снова обратился к Реджепу: — Как твоего отца зовут?

— Дурды-Шайтан!

Ребята, уткнув носы в подушки, опять захохотали.

— Дурды? Значит, Реджеп Дурдыев! Теперь ясно. Вот что, Реджеп: укладывайся спать, а утром договоримся, по какой специальности тебе пойти. Якши?

Лампы потушили, воспитанники еще немного пошептались в темноте, затем наступила тишина. Скоро все заснули; все, кроме Реджепа Дурдыева.

Он думал: «Мать, наверно, сейчас переносит из комнаты на крышу постель, а отец приехал из Ашхабада, рассказал все матери, сел на кошму и ест чурек с простоквашей. Ораты, должно быть, еще шумит на улице. И у них началась учеба. У них?.. Да, у них там, в колхозе…

Так размышлял Реджеп, лежа под простыней и глядя на темнейшее окно. Тоскливо стало мальчику, на сердце вдруг легла какая-то никогда им раньше не испытанная тяжесть. Он закрывал глаза, старался заснуть, но уснуть не мог. И чем больше он думал и вспоминал, тем сильнее окружающая темнота угнетала его. Ребята спали беспечным сном. «И Ораты у себя дома, конечно, чувствует себя неплохо. Интересно, что делает сейчас дочь учителя? Спит или читает?» Реджеп вгляделся в окно. В полумраке он различил ветку дерева. Она покачивалась у самого стекла. Ему показалось, что дерево сочувственно кивает ему, понимая его и грустя вместе с ним.

Реджеп поднялся, сел на кровати, сложив ноги калачиком. Что делать? Он посидел немного, потом потянулся к тумбочке, где лежала одежда, осторожно достал из кармана хлеб, взятый в столовой, откусил и принялся жевать. На душе стало легче. И вдруг он развеселился, положил голову на подушку, подумал: «Если дочь учителя узнает, что я приехал, она будет довольна. Если бы она знала, как я уговорил отца и мать, она похвалила бы меня. «Молодец, Реджеп, — сказала бы Дурсун, — пионер должен быть таким настойчивым…» С этой мыслью мальчик уснул…

Утром сторож ударил несколько раз железной колотушкой в кусок рельса, висевший на дереве. Все в училище поднимались по этому сигналу. Открыв глаза, Реджеп увидел, что за окном уже светло. Мальчики поспешно одевались. Оделся и он и выбежал вместе со всеми на широкий двор. Стали в строй. Разделились на две группы, разошлись в разные концы двора, началась утренняя зарядка. Тут уж Реджеп не намерен был отставать от соседа. Он жалел только о том, что зарядка слишком быстро кончилась.

Все с шумом разбежались по комнатам и, захватив мыло, зубные щетки и полотенца, устремились к умывальнику. Стоя по обе стороны длинного умывальника, ребята мылись, громко фыркали, переговаривались друг с другом, смеялись. И опять также дружно пошли в столовую, завтракали, пили чай.

«Здесь нескучно. Этот порядок мне даже нравится», — думал Реджеп, выходя из столовой.

Воспитатель окликнул его, и они пошли к директору.

— Ну как, по какой отрасли пойдем, товарищ Дурдыев? — спросил директор. — Мы готовим электриков, водопроводчиков, слесарей по ремонту дизелей, инструментальщиков, машинистов на дизелях. Что вам больше подходит?

— Я и сам не знаю, — признался Реджеп. — В какой класс пошлете, в тот и пойду.

— Так! Ладно, тогда подумаем мы, — сказал директор. — Нам нужны толковые парни инструментальщики. Будете учиться слесарному делу. Якши?

— Якши! — согласился Реджеп.

Воспитатель повел его на веранду. Заглянув в одну из комнат, он крикнул:

— Аманов!

Вошел паренек в ученической форме.

— Вот, Аманов, этот парень в вашу группу поступает. Новичок. Познакомьте его с гардеробом, расскажите все, что полагается. Его зовут Реджеп Дурдыев, — сказал воспитатель. Потом обратился к Реджепу: — А это товарищ Аманов, староста вашей группы.

Аманов рассказал новичку, куда с чем обращаться, где получить обмундирование, и кому сдавать свою одежду. Реджепу особенно понравились три смены костюмов: спецодежда, которую ребята надевают, когда идут на производство; обычная форма и парадный китель и фуражка, в которых ходят строем по городу. Понравились и построения «на линейку», и беседа воспитателя о последних новостях с фронта. Первая беседа на линейке закончилась такими словами: «Сегодня наша армия с боями в трех местах перешла Днепр». Ребята аплодировали, и Реджеп хлопал в ладоши сильнее всех.

14

Каждый день Реджеп собирался написать домой, чтобы Ораты, пионервожатый Акмурад и Гозельджик узнали обо всех мелочах в жизни училища. Новостей все прибавлялось и наконец он окончательно решил сегодня же, после занятий, написать письмо.

Первым оказался урок по технологии металлов. Учитель объяснял свойства и применение различных металлов. Реджеп слушал внимательно и, как ему казалось, запоминал все, что говорит учитель. Все шло хорошо, только на соседней парте востроносый мальчик все время придумывал разные шутки, отвлекая внимание соседей. Реджеп уже знал его. Это был тот самый Байрамов, который больше всех смеялся над ним, когда он назвал себя Кетчалом. Байрамов достал из парты веревку, обмотал ее вокруг пальцев одной руки, сделал петлю, другой рукой потянул за петлю — и веревка слетела с руки. «О, оказывается, он ловкач, этот Байрамов!» — подумал Реджеп, с завистью глядя на мальчика. Тот повернулся к нему и шепотом спросил:

— А ты так умеешь?

— Сумею. Давай веревку! — шепнул Реджеп и протянул руку. Но Байрамов отдернул веревку, повернулся в другую сторону и уже спрашивал другого мальчика:

— Так можешь, как я?

Реджепу не терпелось показать, что он не уступит Байрамову. Он потянулся и дернул его за рукав.

— Дай же, я попробую! — сказал он и выхватил из рук мальчика веревку.

В то же время он услышал громкий оклик. Учитель смотрел на них и стучал мелом по доске, призывая шалунов к порядку. Реджеп покраснел и после этого сидел как вкопанный. «Больше никогда не свяжусь с Байрамовым!» — твердо решил он и до конца урока не сводил глаз с учителя.

В этот день самым интересным, хотя и трудным, был урок русского языка. Реджеп невольно опять вспомнил Дурсун, отлично знавшую русский язык. Ведь и сам он ехал сюда, мечтая как можно скорее научиться читать по-русски. Но оказалось, что этого нельзя сделать за несколько дней, надо много и упорно трудиться. Он видел, что и другие ребята также старались научиться читать и писать по-русски. Только Байрамов не оставлял своих проделок, словно ему все равно было, чем занимались его товарищи. «Хорошо, что я не сижу с ним рядом, — подумал Реджеп, — мы непременно подрались бы».

Часы занятий проходили почти незаметно, но после уроков Реджеп не находил себе места. Идя по двору или по коридору, он вдруг останавливался: ему казалось, что он что-то забыл сделать, и он никак не мог сообразить, что именно. Раньше, если он забывал что-нибудь, то скоро догадывался и говорил себе: «Где я тетрадь забыл? У Ораты?» или: «Я забыл сводить осла на водопой», — а теперь долго не мог понять, что его тяготило. Конечно, это была тоска по дому! Все близкие ему люди сейчас там, в колхозе. Мать, наверное, тайком от домашних вытирает слезы, скучая о сыне. И сестра, да и сам Дурды-ага тоже часто думает о нем, так же, как у Реджепа, все свободные минуты заполнены размышлениями о них. Вот сейчас как раз время поить теленка. «Как бы без меня его не забыли напоить!» — думал мальчик, и чем больше он вспоминал о доме, тем тяжелее становилось у него на сердце.

Реджеп и не заметил, как ребята побежали во двор играть. Он стоял один у своей кровати и смотрел в окно. Напротив общежития высился двухэтажный дом, выкрашенный в светло-желтый цвет. «Почему он пожелтел? Должно быть, и ему скучно, как мне», — подумал Реджеп и сам засмеялся своей мысли. По улице шли две девушки, бойко разговаривая, — им было весело. Дома их встретят матери — хорошо им смеяться! Будь они на месте Реджепа, не смеялись бы так. А вон крошечный щенок, подпрыгивая, подбирается к крыльцу. Дошел до двери, поднялся на задние лапы, царапается, визжит. Бедная собачка, она тычется в дверь носом, и никто ей не отворяет! Щенок неуклюже повернулся кругом, пробежал метра три, остановился, залаял на прохожих. Реджепу стало очень жаль маленького щенка.

— Товарищ Дурдыев! Скучаешь?

Реджеп оглянулся. Перед ним стоял воспитатель.

— Нет, так… стою, гляжу на улицу, — ответил он.

— А не лучше ли пойти поиграть? В шахматы играешь?

— Играю, да не очень хорошо.

— А на биллиарде?

— Тоже могу.

— Ну вот, а стоит у окошка, голову повесил! — шутливо укорял воспитатель. — Книги любишь читать?

Тут воспитатель попал в точку. Реджеп не сразу ответил. Он сказал, обдумав свой ответ:

— Я плохо знаю русский язык, а самые лучшие книги написаны на русском языке. К нам летом приезжал один учитель, его дочь очень хорошо читает по-русски. Она рассказывала нам многое из того, что читала. А какие у нее хорошие книги, если бы вы знали!

— Ну-ну, дорогой, ты еще не видел нашей библиотеки! У нас получше найдутся книги, чем у твоей знакомой девочки, — сказал воспитатель. — И на туркменском языке и на русском. Пока читай по-туркменски. И возьмись как следует за русский язык. У нас по этому предмету есть и внеклассные занятия. Если захочешь, ты быстро научишься. Помни: русский язык — сокровище! Вот кончится война — русский язык будут изучать и в других странах, а не только у нас.

Воспитатель повел Реджепа в красный уголок; там они посмотрели, чем занимаются ребята, потом выбрали себе столик и сели играть в шахматы.

15

На другой день классных занятий не было. Надев спецовки, ребята вместе с мастером отправились на производство. Мастерские оказались минутах в двадцати ходьбы от школы.

Машинный зал. Реджепу Дурдыеву никогда не приходилось видеть такого огромного помещения. И шум такой стоял, что трудно было расслышать слова даже рядом стоящего человека. Непрерывно вращающиеся большие и маленькие колеса, сплошной гул и грохот, от которого с непривычки хоть уши зажимай… Машины, непонятные и сложные, привели мальчика в трепет. Но мастер, пришедший с ними, спокойно подходил к работающим в цехе мастерам, здоровался с ними, обменивался короткими фразами. Потом движением руки он показал, чтобы ребята шли за ним. Они поднялись по лестнице на третий этаж.

— Через год мы будем проходить практику на машинах в первое этаже, — сказал он. — Пока поработаем здесь, в мастерской, познакомимся с различными механизмами, инструментом, а потом туда, вниз — к машинам.

Реджеп успокоился после слов мастера. До этого он думал, что их сегодня же поставят к машинам.

— Так вот, ребята, первым делом будем учиться держать в руках зубило и молоток. Научимся обращаться с напильником и гаечным ключом, — продолжал мастер.

«Это не страшно, если постепенно привыкать, — совсем ободрился Реджеп. — А потом и сами научимся делать разные инструменты, управлять сложными машинами!»

Он стоял в группе мальчиков и слушал мастера. Кто-то тихо толкнул его в бок. Реджеп оглянулся и увидел улыбающегося Байрамова. Байрамов извлек из кармана платок, развернул его, сверху положил спичку, свернул платок и шепнул Реджепу:

— Держи, Дурдыев! Сломай спичку, а я вытащу ее целой.

Реджеп нахмурился и резко отвернулся. Вот какой он, Байрамов! Сам не учится и другим мешает. Была бы здесь дочь учителя — висеть бы карикатуре на этого Байрамова в стенгазете. Он снова увидел перед собой свернутый платок и услышал у самого уха:

— Сломай спичку хоть на сто частей, я ее достану совсем целой! Я секрет знаю.

— Отстань от меня со своим секретом! — сердитым шепотом сказал Реджеп.

— Не можешь — так и скажи, что не можешь! — не отставал от Реджепа озорник.

— Уйди или получишь по уху! — пригрозил Реджеп и так сверкнул глазами, что Байрамов счел за лучшее спрятаться за спины товарищей.

Пробравшись ближе к мастеру, Реджеп снова уловил нить беседы и дальше внимательно следил за каждым словом. Практика пришлась ему по душе. И уже бывали минуты, когда хотелось, чтобы ему поручили самостоятельно что-нибудь сделать, но он понимал, что это еще рано: пока надо терпеливо следить за словами и руками мастера.

Из мастерских в общежитие Реджеп шел веселым, ему даже хотелось запеть, но большинство товарищей шагали в строю молча. Он посмотрел на идущего впереди Байрамова, который шел не в ногу. Реджеп подтолкнул его:

— Не путайся.

Тот подпрыгнул на месте, переменил ногу. Немного пройдя, он оглянулся на Реджепа и сказал:

— Не толкайся, а то я пожалуюсь воспитателю.

— Кто там разговаривает? — послышался сзади голос мастера.

Ребята замолчали.

В столовой Реджеп шутил с товарищами, оживленно разговаривал, а после обеда оделся по форме, вышел на веранду и, заглянув в комнату, где был староста их группы, Аманов, позвал его. Аманов понравился ему с первой встречи, может быть потому, что он был очень похож на вожатого Акмурада, и не только внешне, но и в обращении с ребятами у них было что-то общее. На щеке Аманова был шрам, который в глазах Реджепа придавал лицу юноши мужественность.

Они прошли в дальний конец веранды. Реджеп хотел посоветоваться с Амановым по очень важному делу, но им помешали. В коридоре, ведущем в столовую, перед воспитателем стоял, опустив глаза, бледный, растерянный Байрамов. Аманов и Реджеп подошли ближе. Оказалось, Байрамов поссорился с ребятами в столовой, поднялся шум. Воспитатель вышел, чтобы разобраться, кто виноват в ссоре, и столкнулся в коридоре с нарушителем порядка, который, вдобавок ко всему, не приветствовал его, как положено. Сделав выговор Байрамову, воспитатель вышел на веранду и стал разговаривать с другими ребятами. Заметив Реджепа, он пригласил его сыграть партию в шахматы.

Реджеп играл недурно, так как его отец, Дурды-ага, был заядлым шахматистом. Реджеп с малых лет наблюдал, как отец сражался с кем-нибудь из соседей. Лежа на ковре, мальчик часами не сводил глаз с разнообразных фигурок, расставленных на доске. К десяти годам он не только знал ходы, но мог сыграть даже со взрослым партнером. В школьном турнире он занял первое место и получил приз — хорошие шахматы. Отец был не меньше сына доволен этой премией. Когда у Дурды-ага не случалось более солидных партнеров, он пробовал играть с сыном, хотя мальчику трудно было тягаться с таким противником. Притом Дурды-ага имел привычку ворчать на него за каждый слабый ход. Тогда Реджеп начинал волноваться, делал совсем уже грубые ошибки, и игра расстраивалась. Но отцовская школа даром не пропала. Воспитатель играл явно слабее Дурды-ага, и Реджепу частенько удавалось его обыгрывать. Они играли, правда, не очень азартно. Но сегодня после двух-трех ходов завязалась беседа.

— Ты комсомолец, Реджеп? — спросил воспитатель.

— Нет еще. В колхозе я был пионером.

— А пора бы и в комсомол, как ты думаешь?

Рука Реджепа, поднятая над шахматной доской, повисла в воздухе. Он покраснел. Он, конечно, и раньше думал о комсомоле, но его останавливало одно: комсомолец, по его убеждению, должен был уметь смело выступить на любом собрании, а у Реджепа, как полагал он сам, не хватит для этого ни знаний, ни смелости.

— Так как же? — после минутного молчания спросил опять воспитатель мальчика.

— Не справлюсь, — коротко ответил Реджеп.

— Смешной ты парень, Реджеп! А как же другие ребята и девушки? Миллионы комсомольцев — такие же, как ты, сельские, городские учащиеся, рабочие, студенты.

Реджеп недоверчиво посмотрел на него.

— Не все такие, — сказал он подумав. — Я недавно читал в газете «Яш коммунист» про девушку колхозницу, которая получила орден Ленина. Она комсомолка. И еще читал про одного московского комсомольца — он восемь норм за смену выполнил и еще учится в вечернем университете. Вот это комсомольцы! Один парень из нашего колхоза на войне два вражеских бомбардировщика сбил. Это тоже комсомолец. А я что?

— Ты, я вижу, хочешь сразу все взять, — улыбнулся воспитатель. — Так нельзя. Запомни, друг мой: человеку ничто сразу не дается. Знание — в твоей учебе, опыт — в твоей же практике. И знание и опыт будут, а комсомол поможет их приобрести. Воины и командиры не только на фронте. И здесь — фронт. Наш фронт — это учеба. К примеру, возьми наше училище: кто не выполняет задание, кто серьезно не занимается, тот, по-моему, вроде дезертира. Так или нет, Реджеп?

— Так, — согласился мальчик.

Так беседовали они за шахматным столом. После этого разговора Реджеп много думал о словах воспитателя. Ему понравилась мысль, что учеба — тоже фронт. А на память снова приходили и московский токарь, выполнивший восемь норм за смену, и зенитчик, сбивший два самолета, и председатель колхоза Чарыяр, которого, как говорили ещё в колхозе, тоже воспитал комсомол.

День за днем шли школьные занятия, чередуясь с практической работой на производстве. Реджеп привык к товарищам, как будто он жил здесь уже десять лет. Однажды вместе с другими ребятами он возвращался с завода. Войдя во двор он увидел собравшихся на веранде ребят: там между окнами был вывешен новый номер стенгазеты. Реджеп и Аманов не подошли к ним, а направились в гардеробную переодеться: они знали, что было в стенгазете. Другие ребята поспешили на веранду. И Байрамов, накрутив на руку веревку, вприпрыжку понесся к стенгазете. На самом видном месте в газете был нарисован Баллы Байрамов со своей неизменной веревкой.

Байрамов, разглядев карикатуру, начал было читать заметку, помещенную рядом с рисунком, но вокруг все хохотали. Он быстро спрятал веревку и отошел в сторону.

С неделю он был тише воды, ниже травы, потом как-то встретив Аманова, сказал ему:

— Я знаю, кто написал про меня. Подумаешь, активисты! Захочу — еще больше буду озорничать.

— Себе хуже сделаешь, — ответил Аманов. — Ребята выйдут из училища мастерами, а у тебя не будет специальности, да еще не на каждом предприятии тебя держать станут. Постыдился бы: вчера не мог рассказать, как готовится серная кислота!

— Пусть Дурдыев рассказывает. Тоже — отличник! Я только собрался отвечать, а он уже руку поднимает!

— Не беспокойся за Дурдыева, он за себя постоит, — сказал Аманов. — Он сам себе инструмент начал делать; сделает — и будет получать хорошую зарплату. А ты что?

— А мне отец деньги пришлет, — возразил Байрамов.

— Отцу надо написать, чтоб не баловал тебя; тогда исправишься.

— Назло не исправлюсь!

Когда он сказал это, из окна послышался голос:

— Не исправишься — значит, ты дезертир!

Это крикнул Реджеп. Он сидел у себя в комнате, готовил уроки и слышал весь разговор на веранде. Реджепу хотелось сказать такие сильные слова, чтобы сразу убедить Байрамова, но он не нашел их. Байрамов, встретившись с ним глазами, пропищал тонким голосом:

— Подумаешь — отличник! Выскочка!

И после этого случая Байрамов не раз, особенно когда встречал Реджепа одного, строил рожи и говорил ему писклявым голосом:

— У-у, отличник!

Уже зима проходила, много книг было прочитано, много опытов проделано в мастерских и в лаборатории, немало новых друзей появилось у Реджепа, но Байрамов по-прежнему дразнил его «выскочкой» и «отличником», придавая этому слову какой-то оскорбительный смысл.

Реджеп пошел к директору. Оделся по форме, застегнул все пуговицы и, потоптавшись перед дверью, спросил разрешения войти.

— Товарищ Дурдыев, прошу!

Директор внимательно оглядел мальчика, предложил ему сесть. Реджеп послушно сел и начал крутить пуговицы, точно собирался их оторвать.

— Говорите, слушаю вас, — повторил директор.

Реджеп еще помедлил немного, наконец собрался с духом и сказал:

— Пусть учителя не называют меня отличником. Скажите учителям, пусть они…

Он не мог продолжать, покраснел, а директор, выйдя из-за стола, подошел к нему, положил руку ему на голову, вглядываясь в его глаза, спросил:

— Что случилось? Неужели ты стыдишься своих успехов? Ну ладно, Дурдыев. Я разберусь в этом и все, что следует, скажу учителям. Иди!

Директор вспомнил, как полгода назад Дурды-ага привел мальчика в училище с твердым намерением устроить его здесь и сделать из него мастера. И вот он, будущий мастер, приходит и требует, чтобы его не называли отличником! Непонятно!

На следующий день директор присутствовал на утренней линейке. Когда закончилась политинформация, он стал перед строем и громко сказал:

— Реджеп Дурдыев!

— Я, — послышался голос из рядов.

— Три шага вперед!

Реджеп отмерил три шага, стал «смирно» и не мигая смотрел перед собой.

— Повернись лицом к строю!

Реджеп повернулся.

— За успехи в учебе и на производстве в течение первого полугодия дирекция училища объявляет благодарность воспитаннику Дурдыеву Реджепу и премирует его.

Ребята захлопали в ладоши. Реджеп стоял, не зная, что делать и что сказать. От волнения он вспотел, густая краска залила ему щеки. Директор подошел к нему, вручил лист бумаги, на котором был написан приказ, и конверт с деньгами.

Вечером Реджеп долго сидел, задумавшись, над листком бумаги. Это было его заявление в комсомол…

16

Деревья оделись в новый наряд. В их густой зелени приветливей выглядели городские дома и заборы. С приходом весны все, казалось, выглядело лучше, светлей. И воспитателя в эти дни особенно приятно было слушать. Наши войска освободили большую часть занятой гитлеровцами советской земли и приближались к границе Германии, А тут у Реджепа еще и своя победа: он послал отцу свои заработанные деньги… Все до копейки собрал он из своих запасов и послал. «Да, мой Реджеп-джан тоже человеком стал!» — скажет Дурды-ага, получив такие деньги. Он и Чарыяру расскажет и, конечно, весь колхоз узнает о деньгах, заработанных Реджепом…

Когда он возвращался с почты, листья, звонко шелестевшие на веранде, словно аплодировали ему. У дома напротив общежития весело и беззаботно визжали гревшиеся на солнышке щенята. Уходя на почту, он сказал товарищам, что идет посылать деньги. Ребята все были в сборе, и Байрамов среди них. Сейчас Байрамов стоял один у калитки. Он, казалось, ожидал Реджепа и, едва тот подошел, тихо спросил:

— Сколько послал, Реджеп?

— Все.

— Вот ты какой! Отец, наверное, обрадуется.

— Конечно, обрадуется! Он и Чарыяру скажет… Это наш председатель колхоза — Чарыяр. Отец скажет ему: «Не зря мой сын хлеб ел, он оправдывает колхозный хлеб!»

— А я разве зря хлеб ем? — упавшим голосом, чуть не плача, спросил Байрамов. — Реджеп! — продолжал он после небольшой паузы. — Ты меня больше не называй дезертиром. Ладно? Честное слово, я не буду отставать от других!

Реджеп посмотрел на Байрамова заблестевшими глазами и не знал, что сказать.

— Ты поможешь мне? — робко добавил Байрамов.

— Помогу. Конечно, помогу.

— Дурдыев! Слушай-ка, Дурдыев, я тебя ищу, — раздался вдалеке знакомый голос.

Мальчики оглянулись и увидели спускавшегося с крыльца старшего мастера училища.

— Я здесь! Здравствуйте, Иван Степанович! — приветствовал Реджеп мастера и побежал ему навстречу.

Иван Степанович, старичок невысокого роста, большой специалист по машинам.

— Понимаешь, Дурдыев, — начал мастер, сразу приступая к делу, — мне нужны ребята, человека два-три, вроде помощников. Надо, чтобы они дизель быстрее освоили и помогали бы мне все объяснять другим на туркменском языке. Переводчики есть, да они по части техники слабы. Ты вот парень смышленый, но жаль — по-русски не очень бойко говоришь. А все-таки слушай-ка, какое у меня к тебе предложение: шел бы ты ко мне жить. Я без семьи живу, две комнаты у меня, места хватит. Чертежи, таблицы по стенкам висят — вот бы ты и присматривался на досуге. Мы с тобой дома готовились бы к каждому занятию, а на производстве ты по-туркменски помогал бы мне разъяснять. Идет?

— Спасибо, Иван Степанович! Большое спасибо вам! — горячо отозвался Реджеп. — Я хочу у вас учиться, но только отсюда мне… Я не знаю, как сказать?..

— Понимаю, понимаю! С друзьями не хочешь расставаться. В таком случае решим так, — предложил старший мастер: — ты будешь заходить ко мне в свободное время. И с Амановым я думаю договориться о том же. Идем-ка, разыщем его.

Так Реджеп с Амановым стали помогать Ивану Степановичу Степанову. Он иногда занимался с ними в цехе отдельно от других воспитанников, иногда приглашал к себе домой, показывал чертежи станков и различных деталей. Часто бывало, закончив деловые разговоры, старик заводил речь о войне. Приходя к нему домой, Реджеп всегда ждал вопроса мастера о последних новостях, поэтому заранее прочитывал сводку, чтобы при случае пересказать ее содержание Ивану Степановичу.

— Ты, я вижу, и в политике начинаешь самостоятельно разбираться, — сказал ему как-то мастер. — И объясняешь понятно и хорошо!

— А как же, Иван Степанович? — немного смутившись, но не без гордости отвечал Реджеп. — Я теперь комсомолец.

…Миновала зима, наступила и прошла быстрая туркменская весна. Уже восемь месяцев прожил Реджеп в Ашхабаде. Он не раз побывал в кино, в театре смотрел «Ревизора» и знакомую с детских лет историю любви Тахира и Зохре, ходил с друзьями на выставки, слушал лекции, бывал на концертах. Будет о чем рассказать колхозным ребятишкам, когда он приедет домой!

И он поехал домой в отпуск.

17

Реджеп слез с попутной машины на шоссе, где ответвлялась дорога в родной колхоз и пошел по аллее. Когда он с чемоданчиком в руке подошел к колхозному поселку и увидел знакомые домики и заборы, все показалось ему как-то странно уменьшившимся. Вон школа, где он учился семь лет, — и школа показалась маленьким зданием, и дома вокруг будто уменьшились в три раза, и даже расстояние от одного знакомого места до другого словно намного сократилось.

Погода была теплая, а он шел в пальто и фуражке. Шел быстро — хотелось скорее дойти до своего дома. Он побежал бы, но бежать в форменной одежде, всякий скажет, не к лицу. Сияющий, бодрый, он миновал последний мостик, свернул с главной аллеи к отцовскому дому и, посмотрев в сторону, заметил мальчика, шагавшего рядом с нагруженным травою ослом. «За травой ездил — это дело нам знакомое!» — подумал Реджеп. — Должно быть, и мальчишка знакомый — ведь он всех до одного знает. Он вгляделся пристальней и сразу остановился. Ну, у кого другого может быть такая тонкая шея и такая смешная походка!

— Ораты! — закричал он во все горло.

— Ой! Реджеп-Кетчал!.. — отозвался Ораты. Он хотел побежать навстречу, но Реджеп сам поспешил к нему. — Ах, Кетчал! Вот ты какой, Кетчал! — говорил Ораты, крепко сжимая его руку.

— За травой ездил?

— Да, за травой. А ты окончил учебу?

— Нет, в отпуск. Кончу в будущем году.

— Ах ты, Кетчал! Ах ты, Кетчал! Ну, я побегу, траву сложу — и к тебе, — сказал Ораты и помчался догонять ослика.

А Реджеп скорым шагом пошел к дому.

— Мама!.. — громко сказал он, остановившись посреди комнаты.

Шекер-эдже чем-то была занята, когда он вошел. Оглянулась, замерла на месте, потом бросилась навстречу, заплакала от радости и стала его целовать.

Мать едва узнала его. Он и не подозревал, что так вырос за зиму и окреп, что в новой одежде стал не похож на прежнего Реджепа.

— Реджеп-джан, сынок мой милый! Как ты вырос, мой ягненочек! — не помня себя от радости причитала она, не выпуская сына из объятий.

Но ей помешали ребята. Ораты оповестил весь колхоз о приезде сына Дурды-ага. Первым, конечно, явился сам Ораты, за ним прибежали и другие.

Реджеп освободился из объятий матери, незаметно для друзей смахнул слезинку и со всеми поздоровался за руку. Близкие, дорогие лица были перед ним! Друзья, с которыми он рос, играл каждый день, учился в школе, ссорился и мирился… Каждое лицо было словно страницы книги, лучшей из всех, какие он когда-нибудь читал, — книги его детства. Еще в прошлом году ходил он с ними в горы, работал в мастерской, помогал колхозу. Ему хотелось каждого спросить: как они жили, что делали, пока он учился в Ашхабаде. И ребятам не терпелось разузнать все о нем и о его городской жизни. Реджеп спросил о здоровье Чарыяра. Мать поставила на середину ковра большое блюдо с кишмишом, усадила вокруг ребят, сказала, что скоро будет чай. Гозельджик, в чистеньком красном платье, села недалеко от Реджепа. Она держалась скромно, говорила мало, смотрела больше вниз, и Реджеп, взглянув на нее, вдруг почему-то вспомнил дочь, учителя.

— Ну, как вы тут живете? Книги читаете? — спросил он у ребят.

Ответил Ораты.

— Сейчас мы не так читаем, как раньше, — сказал он. — У нас работает литературный кружок, учителя помогают. Каждый дома читает, а раз в неделю собираемся вместе. Но поверишь, Кетчал, честное слово не хватает хороших книжек!

— А колхозу помогаете? — спросил Реджеп.

— Еще бы, конечно! Сам увидишь: мы еще лучше наладили дело. Чарыяр премировал нас за посадку овощей и второй раз — когда мы раскрыли виноград после зимовки.

— А ты дочь учителя видел? — вдруг спросила Гозельджик.

— Нет, — вздохнув, отвечал Реджеп. — Не видел ни разу. Город большой. Если не пойти к человеку домой, на улице за целый год, пожалуй, ни разу не встретишь. А к ним я постеснялся идти.

— Чего же стесняться? — недоумевала Гозельджик. — К своим знакомым — и еще стесняться! Это правда — чуть не целый год жил в Ашхабаде и ни разу не видел Дурсун?

Реджеп предчувствовал этот вопрос, но что он мог поделать? Хоть его и считали мальчиком не робкого десятка, и сам он, по собственному убеждению, в любое время мог пойти куда угодно, но пойти к учителю Атаеву и встретиться с Дурсун — на это у него почему-то не хватало смелости.

— Значит, она нам и книг не прислала? — спросила Гозельджик.

— Нет. Но о книгах я сам позаботился. Я купил все, какие только нашел, новые книги.

У ребят заблестели глаза. Даже опечаленная было Гозельджик просияла. Реджеп открыл чемодан, достал большую стопку книг в нарядных переплетах и разложил их вокруг блюда. Ребята живо расхватали их. Маленькую книжечку в изящной обложке Реджеп сам передал Гозельджик. Он был доволен тем, что обрадовал друзей своим подарком.

Долго еще сидели они, пили чай, рассматривали картинки, читали стихи из новых книжек. Реджеп кое-что успел рассказать про Ашхабад. Разошлись уже после полудня, сговорившись встретиться вечером в клубе. Гозельджик уходила последней. Стоя у двери, она погрозила Реджепу пальцем и сказала:

— Если в следующий раз не зайдешь к Дурсун и не передашь ей от меня привет, рассержусь на тебя на всю жизнь.

— Обязательно зайду и передам ей привет от тебя, — пообещал Реджеп.

Пришел Дурды-ага. Он был где-то на дальнем арыке, проверял щиты. Ему сказали, что приехал сын, и он поспешил домой.

— Явился, Реджеп-джан, приехал мой сынок! — Дурды-ага крепко поцеловал сына в лоб.

Попросив чаю, он уселся на ковер и усадил сына рядом. Они долго сидели, рассказывали друг другу каждый о своих делах.

18

В начале декабря смеркается рано. Едва кончился обед, по всем уголкам общежития зажглись огни. Ребята собирались в кино. В комнате, где жили инструментальщики, каждый спешил начистить ботинки, привести в порядок ремень, пуговицы на шинели. Сосед по кровати спросил Дурдыева:

— А где же Сапар Аманов?

— В самом деле, — удивился Реджеп, — где же староста? Утром он объявил, что сегодня все пойдут в кино на картину «Суворов», и сказал, что сам он тоже непременно пойдет.

— Сейчас я разыщу его!

Реджеп отправился на поиски друга и быстро вернулся, но Аманова с ним не было. Сапар не может идти сегодня, сообщил он. В комсомольской комнате идет совещание групоргов. Обсуждают какое-то срочное дело. Докладывает секретарь комсомольской организации, а за столом сидят старший мастер и мастер производственного обучения. Реджеп не понял толком, о чем они совещаются. Вызванный на секунду Аманов успел лишь сказать: «Очень интересное дело, приду — все расскажу», — и скрылся за дверью.

У Реджепа мелькнула мысль: не остаться ли дома? Но во дворе уже собрались товарищи, подхватили его, и тотчас все зашагали к центру города.

В кино, увлеченный картиной, он забыл о совещании комсомольского актива. Но как только вышел из театра, вспомнил возбужденное лицо Аманова, когда тот сказал: «Очень интересное дело, приду — все расскажу».

А дело было действительно интересное. Училище получило от военного ведомства заказ на изготовление большой партии различных инструментов для авторемонтных мастерских. Директор утром посоветовался со старшим мастером, потом вызвал секретаря комсомольской организации Курбанова. Курбанов предложил сегодня же вечером созвать актив комсомольцев и потолковать с ними.

Так и условились. Вечером на совещании, кроме мастеров училища, были работники обкома и корреспондент молодежной газеты. Комсорг волновался, открывая совещание. Его доклад занял четверть часа. Он говорил, вначале обращаясь исключительно к ребятам; сказал, что коллективу предстоит важный экзамен. Нужно не на словах, а на деле показать, на что они способны.

— Недавно мы приняли в комсомол целую группу ребят… — Комсорг назвал более десяти фамилий. — Все достойные ребята и в учебе, и по части дисциплины, но на комсомольской работе еще ничем особым себя не проявили. Да и для всех нас, комсомольцев, и для каждого воспитанника это — почетное задание. Теперь на практике проверим и нашу квалификацию, а кроме того, привьем ребятам вкус к своей профессии, чтобы каждый болел за свое дело и горячо любил его. — Комсорг повернулся к старшему мастеру. — Как приступить к изготовлению инструментов, кому какую работу поручить — об этом, я думаю, лучше скажет Иван Степанович… Дорогой Иван Степанович, ребята хотят послушать ваше мнение: как нам практически взяться за этот заказ?

Старший мастер поправил очки, откашлялся, переложил лежавшую перед ним на столе фуражку, внимательно оглядел своих питомцев, потом не спеша, негромко заговорил. Он прежде всего отметил, что правильно говорил Курбанов о воспитании в ребятах вкуса к своей профессии. В мастерство вникай смолоду, гори на работе — и люди будут уважать тебя, и сам себя будешь уважать, сказал Иван Степанович, стукнув ладонью по столу. Достоинство мастера — в его знаниях и любви к делу. Что же касается заказа для военного ведомства, сам он, Иван Степанович, с радостью будет помогать ребятам. Он уже смотрел, какие инструменты потребуются. Ничего трудного нет. Следует подумать лишь о том, кто сможет взяться за выполнение заказа. Старший мастер еще раз оглядел сидящих перед ним ребят и пообещал наметить человек двадцать таких, которые смогли бы уже сейчас приступить к работе.

Когда Иван Степанович садился, староста Аманов громко спросил:

— А если конкурс провести, Иван Степанович? Ребята, как думаете?

В комнате поднялся шум. Заговорили сразу человек десять. Иван Степанович тоже поддержал мысль Аманова:

— Идея хорошая. Начальство против не будет. И незачем откладывать конкурс: провести его за неделю. А до Нового года, если действовать без промедления, можно справиться с заказом. Согласны, ребята? — спросил старший мастер.

— Правильно!.. Все согласны, Иван Степанович! Обязательно конкурс!.. Проверим, кто что может делать! Пусть комиссия проверяет!.. Только вы сами с директором поговорите, — слышалось со всех сторон.

Комсорг и старший мастер пошли к директору и быстро договорились с ним. Еще раз внимательно просмотрели список заказанных инструментов: масштабные линейки, отвертки, внутромеры, молотки, точные угольники, кровельные ножницы, плоскогубцы комбинированные, кусачки, штампы… Директор, с карандашом в руке, читал список, после каждого названия вскидывал глаза на Ивана Степановича, и тот уверенно говорил: «Сделаем», «Можно», «Хоть и трудно, а сделаем». Курбанов из канцелярии спустился в общежитие, а Иван Степанович пошел домой, припоминая по пути, где висят или лежат нужные чертежи, чтобы завтра с утра раздать их воспитанникам.

19

Три группы молодых слесарей-инструментальщиков — всего больше семидесяти человек — включились в конкурс. С вечера всех предупредили, чтобы каждый сам выбрал, над каким инструментом он хочет работать. Одни сразу решали: «Беру гаечный ключ», «Сделаю внутромер», «Попробую кровельные ножницы», «А я — отвертку». Другие советовались с друзьями, спорили, что легче сделать, что трудней. Спрашивали тех, кто был на собрании: освободят ли инструментальщиков от классных занятий и как быть с теми, кто возьмется за инструменты, изготовление которых требует больше времени?

Многие считали делом чести взяться не за простую работу, а испробовать силы на чем-нибудь более трудном. Но не всякий знает пределы своих возможностей, а на сей раз каждому пришлось подумать еще и о том: браться ли за вещь, какую он уже пробовал делать во время производственной практики, или попытать удачи на новом, более сложном изделии?

Реджеп долго не мог уснуть, советовался с Амановым и с другими приятелями, Колей Соловьевым, который еще с прошлого года выделялся среди воспитанников успехами в производственной практике.

— Что хочешь взять? — спросил его Реджеп.

— Сам не знаю, на чем остановиться, — ответил Коля. — А ты как думаешь?

— И кровельные ножницы, и кусачки, и комбинированные плоскогубцы — все охота делать. Не знаю, на что решусь.

Лежа под одеялом, Реджеп продолжал размышлять о завтрашнем дне. Приподнявшись над подушкой и прислушавшись к дыханию товарищей, он заметил, что половина из них, так же как и он, не могут заснуть. Мысли о конкурсе перемежались с впечатлениями от картины о Суворове. Как всегда в важные моменты жизни, он вспоминал и родной колхоз. Перед глазами стояли отец, мать, товарищи… «Если бы здесь были Ораты и Акмурад, они тоже волновались бы, как и я, — думал Реджеп. — Мы с Ораты обязательно взяли бы одну и ту же вещь. Рабочее место, тиски наши — рядом, Ораты смотрит на мою работу, я — на его, критикуем, одобряем…»

С этой мыслью он уснул.

За завтраком воспитанники вели себя тише обычного. В классы собрались до звонка. Около часа занял опрос.

— Аманов Сапар, что за вами записать? — по порядку спрашивал мастер производственного обучения.

— Комбинированные плоскогубцы.

— Есть.

Мастер заносил ответы ребят в заранее приготовленный список.

— Соловьев Николай?

— Я тоже хочу делать плоскогубцы.

— Байрамов Баллы?

— Я думаю сделать гаечный ключ в одну четверть или молоток, — неопределенно начал Байрамов. — Если разрешите…

— Конкретно отвечай, — подтолкнув Байрамова, сказал ему Реджеп. — Отвечай же, мастер ждет!

Дошла очередь и до Дурдыева. Он выбрал кусачки. Кусачки и комбинированные плоскогубцы были примерно одинаковой сложности. Человек двадцать взялись за сложные изделия; остальные называли инструменты попроще, потому что мастер предупредил ребят: «Пусть каждый берется за то, что он сделает наверняка и образцово: речь идет здесь не об учебе, а о том, чтобы выполнить срочный заказ военного ведомства».

Получили чертежи инструментов, начали готовить рабочие эскизы. За полтора года у ребят накопилось достаточно опыта в таких делах. И сегодня большинство рабочих чертежей сразу же утверждалось учителем, лишь некоторые нуждались в поправках. Это заняло все утро. После перерыва инструментальщики отправились на производство. Там-то и началась горячка.

Молодежь мигом заполнила кузницу. Получили от кузнеца поковки — пока еще грубые куски металла, из которых предстояло делать по чертежам точные инструменты.

Вернувшись из кузницы в цех, Реджеп сначала решил проверить, не закален ли металл. Он слышал от старшего мастера, что закал иной раз происходит от самых, казалось бы, случайных вещей: кузнец положит неостывшее железо на сырую землю — и закал неизбежен. Тронув поковку напильником со всех сторон, Реджеп убедился, что закала нет. Он еще раз по-хозяйски осмотрел кусок металла, сличил его с эскизом, промерил. Отклонений серьезных не было, но одно не понравилось Реджепу: плечи головки были слишком удлиненны. Это обесценит инструмент, когда он будет готов: при длинных плечах у кусачек не получится крутого зажима. Реджеп быстро вернулся в кузницу и, не меняя поковки, на той же болванке подсадил плечи, приблизив их к нужным размерам.

Цех гудел молодыми голосами. Ребята стояли двумя длинными рядами у своих тисков; перед ними лежали рабочие эскизы. Невдалеке от Реджепа, наклонившись к тискам, работал Баллы Байрамов. Заметив, что Дурдыев возвращается из кузницы, он подошел к нему.

— Реджеп-джан, дай на минутку зубило или мое поточи, ты быстро точишь, — попросил Баллы.

— Эх, ты еще тут! Не до тебя теперь. Не мешай! — строго сказал Реджеп. Однако, видя, что парень не уходит, он разрешил ему взять одно из своих запасных зубил.

Реджеп работал с азартом, не отвлекаясь и не думая ни о чем, кроме того, как бы быстрее и лучше сделать кусачки. Старший мастер объявил: он сам будет принимать готовые инструменты. Реджеп старается из последних сил: отпиливает, обрабатывает внутреннюю часть головки, размечает замок. Надо делать все по плану, а не «как бог на душу положит». Голова должна идти впереди рук — так учат опытные мастера. Реджепу знакомо это золотое правило, и у него имеется свой замысел, довольно простой, но правильный, он уверен в этом. Замысел заключается в том, что сперва он сделает головку, потом нетрудно будет справиться с отделкой ножек. Губки на изгибе, как он хотел, получаются крутые, зажим у кусачек будет крепкий. «Якши».

Два часа прошло, как ребята встали к тискам, еще час — и они пойдут обедать. Кто взялся за простые вещи, те, вероятно, скоро закончат и понесут Ивану Степановичу. Реджеп взглянул на Байрамова: тот усердно промеривал свой будущий гаечный ключ… «Каждую минуту мерит да сличает, только время зря теряет! Как будто глазом не определишь, где пилить, где рубить. Тоже — мастер! Я бы уже сделал такую вещь, как твой ключ», — мысленно сказал Реджеп Байрамову.

На высокой стене цеха между окнами часы показывали приближение конца работы. Надо было спешить, чтобы не отстать от других. Завтра целый день он будет работать так же упорно, а послезавтра во что бы то ни стало сдаст Ивану Степановичу готовый инструмент. Иван Степанович проверит размеры, чистоту отделки, уточнит затраченное время и тихо скажет лишь одно слово: «Хорошо». А что еще нужно Реджепу?.. Вот он уже вырубает ножки кусачек. Вырубил, стал складывать, примеривать. Но как их сложишь, как примеришь? Произошла ужасная вещь: обе впадины замка он вырубил в одну сторону! И как он не сообразил этого раньше? Что он смотрел, о чем думал?.. «Глупый, глупый Кетчал!»

Реджеп отбросил в сторону ставшую ненужной одну половину кусачек, другую покрутил в руках и тоже положил на верстак. Что делать? Время — без пятнадцати минут четыре. Друзья сейчас начнут складывать инструмент, пойдут домой. Дорогой будут обсуждать прошедший день, весело и подробно будут говорить каждый о своем: у кого сверло сорвалось, кто ножку циркуля укоротил, кто палец ушиб. И Реджепа спросят: «Как твои кусачки?»

— Нет, не пойду в общежитие, пока не сделаю, — прошептал он и снова взял с верстака ножку кусачек.

Помедлив еще минуту, Реджеп быстро пошел в кузницу за новой поковкой и снова принялся за дело. «Пусть три часа еще поработаю, пусть хоть десять часов — никуда не пойдуотсюда!» — упрямо говорил он себе, опять подсаживая головную часть поковки.

Между тем, по установленному сигналу, воспитанники начинали прятать в шкафчики инструменты. В мастерской стало шумней, а потом тише: рабочие места пустели одно за другим. Вскоре из всего длинного ряда остался один Реджеп Дурдыев. Он подбежал к мастеру производственного обучения и попросил разрешения остаться на полчаса в цехе. Тот разрешил, и Реджеп вернулся к тискам. Товарищи окликнули его.

— Меня не ждите, я немного задержусь! — крикнул он.

Он не хотел, чтобы к нему сейчас подходил кто-нибудь, но Аманов и Соловьев подошли. Немногословно и хмуро Реджеп рассказал о своей неудаче и, не дав друзьям ничего ответить, сказал с сердцем:

— Идите обедайте! Идите, чтобы толпа тут не собиралась. Идите!

Они ушли.

Хорошо, что ему разрешили остаться в мастерской! Теперь он уже не допустит нелепой ошибки. Кусачки он должен сделать образцовыми. Иван Степанович скажет: «Отлично!» Вот это будет радость, если он услышит от старшего мастера это слово: «Отлично!»

Размышляя так, он простоял у тисков час или больше. Вошла уборщица и позвала к телефону его. Уборщица не могла сказать, кто его вызывал, сказала только, что звонят из училища, голос мужской и пусть он скорей идет, берет трубку.

«Вот еще беда! Наверное, директор. Начнет выспрашивать — что я ему скажу? Придется признаться: мол, по своей глупости, вырубил обе впадины в одну сторону».

Вдруг он остановился, пораженный неожиданно простой догадкой: сегодня он изготовил две левые половинки, но ведь завтра он может изготовить две правые, и за два дня у него получится таким образом две пары кусачек. Время не будет потеряно!

К телефону он подошел уже совсем спокойный.

Звонил вовсе не директор, а комсорг Курбанов.

— Как самочувствие? — спросил комсорг.

— Отличное! — ответил Реджеп.

— Долго еще будешь в цехе?

— Часа полтора или два…

— Тебе обед туда несут.

— Зачем, товарищ Курбанов!..

— Уже понесли.

— Ну спасибо! Только совсем не надо было беспокоиться…

Курбанов повесил трубку. Реджеп подошел к тискам, думая о том, кто же из друзей несет ему обед. «Должно быть, Сапар или Коля Соловьев?»

Спустя немного, когда он забыл уже о телефонном разговоре и, орудуя напильником, стоял, склонившись над тисками, за его спиною раздался громкий голос:

— Реджеп-джан, получай свою порцию: котлеты, три булки и компот. Борщ хотя и хороший, но я не взял. Я сказал повару: Дурдыев обойдется и без борща.

Это говорил не кто иной, как Баллы Байрамов. Не дав Реджепу открыть рта, он сообщил, что Сапар Аманов чем-то занят, обед хотел нести Коля Соловьев, но, воспользовавшись тем, что Коля ушел переодеться, он, Байрамов, помчался на кухню, взял котлеты, компот и вот явился.

— Ну ладно, ладно, спасибо тебе, Баллы, — не глядя на Байрамова, проговорил Реджеп. — Посиди, пока я съем это, потом сразу отправляйся, не будешь мне мешать. Понятно?

— Хорошо, — согласился Байрамов и через несколько минут, взяв пустую тарелку и банку, отправился в общежитие.

Когда Реджеп Дурдыев возвращался из мастерской, было уже темно. Он сделал свое дело, как хотел, и старался быть спокойным, но это ему никак не удавалось. Неудача, случившаяся днем, огорчала его целый вечер.

Вполне успокоился он лишь тогда, когда Иван Степанович при всех объявил о шести лучших инструментах, выполненных на конкурс. В числе этих шести были и две пары кусачек, сделанные Реджепом…

Короткие декабрьские дни у молодых инструментальщиков были заполнены напряженной и ответственной работой над заказом военного ведомства.

Правда, первая неделя оказалась не очень богатой по выпуску продукции. Каждый привыкал к своему стандарту, часто и осторожно замерял работу, чтобы в чем-нибудь не ошибиться. Но дальше пошло легче, а спустя неделю выход готовой продукции удвоился против первых дней. Директор обещал начальнику авторемонтных мастерских сдать готовые изделия не позже Нового года. Ребята изо всех сил старались поддержать честь училища. По группам и индивидуально среди инструментальщиков шло соревнование. Комсоргу Курбанову и групоргам в эти дни хватало работы и на производстве и в общежитии.

Заказ был полностью выполнен к концу декабря.

20

Уже вторую весну Реджеп Дурдыев встречал в Ашхабаде. Дважды на его глазах дерево, стоящее у окна общежития, сбрасывало желтые листья и украшалось новым зеленым убором. Второй раз в веселый майский день Реджеп шел со знаменем в руках впереди колонны по улице Свободы. Десятки тысяч лиц мелькали перед ним. Кого только он не видел на праздничной демонстрации! Но ни разу, даже в эти дни, когда, казалось, весь город выходил на улицу, не встретил он дочери учителя. Так до сих пор и не передал ей привета от колхозных ребят. Она не знает, что чумазый упрямый мальчик Реджеп уже член комсомола и что он может делать довольно сложные части к машинам, всевозможные инструменты, может остановить дизель, заменить в нем любую часть и снова пустить на полный ход. Если бы у него хватило смелости, Реджеп непременно пошел бы к Атаевым и рассказал бы все, что с ним произошло за эти годы: как он дружил с мастером Иваном Степановичем, как тосковал по дому, а потом приобрел новых замечательных друзей, как ссорился с Байрамовым и как Байрамов, наконец, попросил у него помощи, и как они теперь вместе готовятся к экзаменам.

Подготовка к экзаменам отнимала много сил и времени. Каждый вечер, ложась спать, Реджеп хотел, чтобы скорее наступил рассвет и можно было снова сесть за книги, за чертежи. Так прошло восемь майских дней, а девятого мая знакомый звон во дворе разбудил ребят раньше обычного.

Все живо оделись, выскочили во двор, где обычно проводилась утренняя зарядка. Большая толпа ребят собралась на площадке, из комнат выбегали запоздавшие, между тем звон не прекращался. Это был необычный сигнал утреннего подъема. Кто-то крикнул:

— Победа! Победа!

А звон все продолжался, и ребята увидели, что звонит не дежурный сторож, а сам воспитатель. Он стоял под деревом, в очках, взъерошенный, взволнованный, длинные волосы падали ему на лоб.

— Победа, товарищи, победа!

Ребята, радостно крича, поздравляли и обнимали друг друга. На соседних дворах, на крышах тоже кричали люди. Где-то недалеко салютовали оружейными выстрелами. Реджеп поздравил с победой Байрамова, прыгавшего подле него, потом подбежал к воспитателю и обнял его за шею, мешая звонить. Час был ранний — только-только начало светать, а на улице люди шли густой толпой, ликующе приветствуя друг друга. Ребята тоже потянулись на улицу. У ворот директор попытался было напомнить, чтобы они позавтракали, но охотников завтракать не нашлось. Да и сам директор скоро забыл об этом и вместе с молодежью поспешил присоединиться к толпе, непрерывным потоком стремившейся к центру города.

У Реджепа от возбуждения внутри точно все пылало. Он не мог совладать со своими чувствами, забрался на высокое крыльцо, крикнул:

— Да здравствует наша победа! Ура-а!

За его спиной в эту минуту отворилась дверь, чьи-то сильные руки обняли его и кто-то крепко поцеловал. Он оглянулся: седой старик с отвисшими усами стоял перед ним, в глазах старика были слезы. Он что-то говорил о своих сыновьях, воевавших за счастье родной земли. Реджеп поднялся на цыпочки, поцеловал старика и побежал догонять товарищей. Толпа, казалось, все росла, общей радости не было предела. Машины, застрявшие в толпе, не могли двигаться.

Праздник Победы продолжался весь день, весь вечер, до полуночи. Во дворе общежития, под деревьями, шумно проходило торжественное собрание. После обеда все снова пошли на улицу Свободы и легли спать много позже, чем было положено по правилам внутреннего распорядка ремесленного училища.

С утра — опять за дело. Теперь ребята занимались уже не по классам, а каждый самостоятельно или в небольшой группе готовился к выпускным экзаменам. Последние дни пребывания в училище прошли в напряженной работе, почти без сна.

Настал, наконец, день, когда экзаменационная комиссия должна была объявить результаты. Вместе со своим другом Сапаром Амановым Реджеп стоял в уголке коридора, недалеко от канцелярии. Как и все ребята, они с нетерпением ждали, что скажет комиссия, и старались ободрить друг друга.

— Ах, Реджеп-джан, — говорил Аманов, — если бы мне дали четвертый разряд, я от радости небо достал бы головой! Но, знаешь, перед Иваном Степановичем стыдно будет. Он сказал вчера: «Если пятый не получите, то я буду считать, что очень ошибся в вас и труд мой вроде как ни к чему». Здорово получилось бы, Реджеп, если бы пятый разряд дали! И Ивану Степановичу приятно было бы. Правда?

— Да-а, — задумчиво протянул Дурдыев. — Я тоже об этом думаю. Если не оправдаем его надежд, то я Ивану Степановичу и в глаза не решусь смотреть.

Из канцелярии вышел секретарь и что-то сообщал ребятам, осаждавшим дверь. И тут же послышался громкий непонятный выкрик из толпы. Размахивая фуражкой, один из выпускников понесся в ту сторону, где стояли Реджеп с Амановым, и едва не свалил их с ног. Это был Баллы Байрамов.

— Четвертый… Четвертый разряд! Вот здорово! — выкрикнул он. — Если все получат четвертый разряд — хорошо! Ай, как здорово, смотрите, — четвертый разряд!..

— Кому четвертый разряд? О ком ты говоришь? Скажи яснее! — наперебой стали спрашивать Байрамова товарищи, но он не слушал и, продолжая размахивать фуражкой, мчался дальше, чтобы объявить новость другим.

Реджеп и Аманов приуныли; о ком говорил Байрамов? Тут вышел из канцелярии Иван Степанович. Он шел в их сторону и, заметив своих питомцев, прибавил шаг. Лицо его казалось недовольным. Реджеп, глядя на старшего мастера, побледнел и молча переглянулся с Амановым, который также стоял, опустив руки и чуть не плача.

— Идите-ка сюда! — серьезно, не поднимая нахмуренных бровей, сказал Иван Степанович. Он отвел воспитанников к окну, чтобы им никто не мешал разговаривать.

Юноши медленно, словно виноватые, пошли за ним.

— Слышали, сынки мои, или нет? — спросил старик.

— Уже слышали, Иван Степанович. Да, слышали, — тихо отвечали Реджеп и Аманов, и оба готовы были расплакаться.

— Что же делать? Как хотел, так не получается. Вам кто сообщил от этом?

— Байрамов.

— Угу-у! Ну что же, иного выхода нет, — продолжал старший мастер. — Чего добивался, то не вышло. Подумать только: хотят оставить меня без вас! И не первый год такая история, всегда вот так. Я-то, сами знаете, не против, конечно, чтобы вы дальше учились, чтобы стали мастерами, техниками, инженерами. Я даже сам помогу в этом, на сколько сил хватит. Но за то, что этакий труд вложил, могли бы мне вас оставить хоть на один годик — помощниками!

От волнения и от того, что речь старика была как-то обрывочной, Реджеп и Аманов ничего не поняли из его слов.

— По какому же предмету мы не выдержали, Иван Степанович? — прерывающимся голосом спросил, наконец, Аманов.

— Как «не выдержали»? — удивился старший мастер. — Что такое вам сказал Байрамов?

— Он сказал, что все кончили на четвертый разряд.

— Что вы, что вы! — замахал руками Иван Степанович. — Это он получил четверку, и то, но правде говоря, с натяжкой. Пришлось повоевать за него. А вы оба, сынки мои, без всяких скидок вышли на пятый разряд. Разве об этом речь! Эх, чудаки вы, ребята! Соль-то вся в другом. Комиссия решила послать вас на двухгодичные курсы по усовершенствованию знаний. Там, понятно, из грамотного слесаря станешь мастером, техником, — вот дело-то в чем. Так что мне с вами обоими, а с одним уж, наверняка, придется попрощаться, а этого я и боялся! Спорил, спорил, да меня, старика, и слушать не хотят — комиссия авторитетная и директор на ее стороне.

Юноши слушали его с широко раскрытыми глазами. Все оказалось не так, как им представилось вначале. Их желания сбывались — сам Иван Степанович говорит об этом. Едва дошли до их сознания его слова, они не в силах больше сдержаться, чуть не заплакали и шумно стали обнимать своего учителя. Старик, часто моргая, некоторое время молчал, растроганный их благодарностью, потом овладел собой.

— А ну-ка, ребята, отыщите мне этого озорника Байрамова, я с ним поговорю, — сказал он. Скорее всего, старик просто хотел остаться один, чтобы ребята не видели его волнения.

Выглянув в окно, Аманов увидел Байрамова в группе ребят на дворе и крикнул, чтобы он шел к Ивану Степановичу. Тот появился, как всегда, прыгая на одной ноге и размахивая руками. Иван Степанович засмеялся, увидев его, и, обращаясь к стоявшим рядом юношам, тихо сказал:

— Хотел побранить парня, да видно все придется ему простить. Глядите, как радуется!

— Спасибо вам, Иван Степанович, спасибо за все, что вы мне сделали хорошего! — взволнованно сказал Байрамов. — Я так рад, если бы вы только знали! Я отцу сейчас же телеграмму пошлю.

— Это хорошо, — сказал старик. — И я от души поздравляю тебя. Пусть и в будущем ждет тебя успех. Старайся!

Через несколько дней, на выпускном вечере, к столику, за которым сидели директор, воспитатель и Иван Степанович подозвали Реджепа Дурдыева. Директор объявил ему, что его как лучшего из воспитанников ремесленного училища, решено послать учиться на мастера. От радости Реджеп не мог сказать ни слова. Старший мастер поднялся и негромко сказал:

— Нас не забывай, Реджеп! Помни: как сына родного люблю я тебя и, как сыну, желаю успехов в работе и жизни. Стремись, добивайся знаний честным трудом, упорством. Ты добьешься — ведь ты комсомолец!

*
В Ашхабаде крупными хлопьями шел снег. Землю густо покрыло белой мягкой пеленой, в воздухе кружились большие легкие снежинки, которые здесь называют тельпеками. Особенно красивыми они выглядели в свете уличных электрических фонарей.

Студентка Дурсун Атаева не спеша шла по улице, думала о только что сданном зачете и любовалась падающими снежинками. У ее подруги зачет завтра. Дурсун шла к ней узнать, как идет подготовка, подбодрить и помочь, если надо. С мостовой на тротуар перешел юноша в длинном черном пальто с каракулевым воротником и в большой кепке, низко надвинутой на лоб. Он пристально взглянул ей в лицо. Она почувствовала это, но не подняла глаз. Ей нередко приходилось замечать взгляды встречных юношей, но не будешь же каждого из них рассматривать и на каждую улыбку отвечать улыбкой! Спустя немного она услышала за своей спиной:

— Дочь учителя! Дочь учителя!

В деревне, куда они ездили с отцом еще во время войны, Дурсун называли так, но мало ли на свете девушек, у которых отцы — учителя. Она повернула за угол и ускорила шаги. Странно, что она почувствовала какое-то волнение, и вот снова услышала тот же оклик:

— Дочь учителя!

У нее сильней забилось сердце. Дурсун не знала, что делать: оглянуться или не обращать внимание, убежать от человека, зовущего ее? Она зашагала еще быстрее и уже совсем рядом услышала тот же голос:

— Товарищ Атаева!

Дурсун повернула голову. Ее нагонял юноша. Он улыбался, точна был ее старым другом.

— Здравствуйте, товарищ Атаева! Наконец-то я встретил вас! — сказал он и протянул девушке руку.

Дурсун не подала руки.

— Кто вы такой? — спросила она.

С лица его мигом сошла улыбка. Его не узнали! Он стоял уже печальный и проговорил еле слышно:

— Я — Реджеп Дурдыев. Вы забыли меня, дочь учителя?

— Реджеп Дурдыев?

— Забыли? Реджеп-Кетчал, сын Дурды-Шайтана.

— Ой! — воскликнула Дурсун. Она живо протянула ему руку: — Простите меня, Реджеп. Салам!

Реджеп обеими руками схватил маленькую руку девушки и крепко сжал ее. Он так давно мечтал встретиться с Дурсун! Теперь она стояла перед ним, и он не знал, что сказать ей. Девушка спросила: давно ли он в Ашхабаде, что делает? Вопросы были весьма кстати: ему самому не терпелось рассказать о своей учебе и о работе. Он сказал, что приехал сюда и поступил в ремесленное училище в том же году, когда Дурсун гостила у них в колхозе. Ведь он и тогда был известен ей своими способностями по части ремесла! Разве она не помнит, какое «кресло» он сделал для председателя колхоза Чарыяра?!

— А «кресло» рассыпалось, и Чарыяр упал вверх ногами! Ну как же, все отлично помню! — всплеснув руками и громко смеясь, прибавила Дурсун. — А вы, молодой человек, с тех пор все время в Ашхабаде?

В этом вопросе, как показалось Реджепу, звучало что-то вроде укора. Но он не поверил себе: не может быть, чтобы дочь учителя обиделась за то, что он не зашел к ней.

— Нет, после окончания училища меня послали на два года в Россию, там я учился и работал на большом заводе, — объяснил Реджеп. — Вернулся в Ашхабад только недавно, вернулся мастером.

— Я хотела бы узнать, — помолчав, спросила Дурсун, — обо всех знакомых из вашего колхоза. Вы мне расскажете? Вы бываете там, Реджеп?

— Да, я совсем недавно ездил домой. Мои старики живут по-старому, и весь колхоз хорошо живет. Ребята выросли. Гозельджик большая стала. Она всегда вам посылает самые горячие приветы. Если бы вы увидели ее, ни за что не узнали бы. В девятом классе. Собирается будущей осенью в мединститут.

— Вот славно! Вот как хорошо! Я ей непременно напишу, чтобы приезжала. Вместе будем учиться!

— А мой дружок Ораты — бухгалтер колхоза. Такой же, как был: на вид тихоня, а сам все видит, все знает, и никто его не проведет.

— Ай, как я раньше не вспомнила! — воскликнула вдруг Дурсун и снова открыла портфель. — Вы видели сегодняшнюю газету?

— Нет. А что там? Я собирался в клубе посмотреть свежие газеты.

— Вот, читайте! Поздравляю вас! Смотрите здесь. Чарыяру, председателю вашего колхоза, присвоено звание Героя Социалистического Труда. Поздравляю!

Реджеп почти выхватил газету из рук девушки. Чарыяра он любил, как родного отца. В газете был портрет Чарыяра, и в списке героев значилось его имя. От радости Реджепу хотелось громко кричать, хотелось обнять и расцеловать стоявшую рядом девушку, сообщившую ему такую замечательную новость. Он схватил руку Дурсун и крепко пожал ее.


Перевод А. Аборского.

СЫН ДВУХ ОТЦОВ Повесть

1

Полноводный арык, берущий начало у мургабской плотины, делит аул пополам. Аул утопает в зелени. Летом и вода в арыке кажется зеленой от того, что на нее падает тень тополей, шелковиц и яблонь. Если бросить в воду хлебные крошки, тотчас приплывают рыбки, величиной с ладонь или чуть крупней, они сверкают сизыми спинками, проворно собирают крошки и уплывают прочь.

Обочиной арыка вьется дорога и каждый день на ней можно встретить старика с большой бородой. Поутру он гонит своего резвого ослика от дома на дорогу, а к вечеру той же дорогой — домой. Если бы старик высвободил из веревочных стремян ноги и распрямил их, они уперлись бы в землю, и ослик мог бы убежать из-под всадника.

Атаназар-ага — так звали старика — выглядел немного угрюмым, песен никогда не певал, даже если долгими часами ехал куда-нибудь на своем ослике. На грубоватом обветренном лице старика словно застыла выражение спокойной печали, и вот уже столько лет лицо не изменялось. Он был мирабом, делил арычную воду по делянкам колхозной земли, поливал поля, огороды. Работал умело, с соседями не ссорился, скрытый нрав его вреда людям не приносил. Но однажды колхозники заметили в нем резкую перемену.

— Не узнать мираба, изменился! — говорили колхозники. — Был один Атаназар, стал совсем другой.

Он повеселел. На поливах сам заговаривал с людьми, стал даже напевать песни. И его ослик бегал живей, особенно, когда старик ехал к дому. Атаназар спешил, погонял ослика, а в свободной руке обычно держал что-нибудь — пеструю птичку, зайца или ежа.

С тех пор, как помнит себя, он занимался поливами, его так и звали все «мираб-ага». Он привык и откликался на такое обращение, точно это и было его собственным именем. Ему давно перевалило за пятьдесят. Жена его, Сабир-эдже, тоже была немолода. Старики не имели детей, и это являлось для них горем. Кто знает: не оттого ли Атаназар стал нелюдим. Может быть по той же причине рано поседела его борода.

Правда в колхозе не дадут долго печалиться. На людях тоска немыслима. Один режет барана — зовет мираба в гости, другой сам зайдет потолковать о войне, об урожае. Жена мираба не любила покидать дом, и сам он частенько оставался с ней. Она пряла шерсть, Атаназар отбивал лопату, мастерил седло на ослика или грабли.

Беседа мужа с женой постоянно вращалась вокруг их главного желания, которое год от года становилось все несбыточней. Сабир-эдже говорила о ребятишках из аульного детсада, где она с начала войны, когда особенно необходимы стали рабочие руки, присматривала за детьми. Атаназар припомнил легенды, слышанные от стариков.

— Говорят, жили муж и жена, — рассказывала в свою очередь Сабир-эдже. — Несчастные супруги ни сына, ни дочери не имели. Сидели, друг другу глядели в глаза, как враги. Тишь кругом стояла, сердце от тоски надрывалось. А рядом с ним жил бедный человек, в его кибитке день и ночь звенели голоса. Всегда там был той. Как-то бездетная жена послала мужа к соседу узнать, как тот достиг веселой жизни. Муж пошел, стал жаловаться на свою судьбу.

— Это верно, — говорит сосед, — люди мы одинаковые, а живем по-разному. Все зависит от одной вещи: мы со своей женой имеем золотой альчик, а вы не имеете. Мы, как кончим работу на поле, идем домой и начинаем играть с золотым альчиком. Вот нам и весело. Приобретите себе такую вещь, и в вашей кибитке будет всегда той.

— Спасибо тебе, друг мой! — отвечает бездетный муж. — Теперь знаем, как поступить. Мы купим эту драгоценную вещь, чего бы это нам не стоило. Без нее и жизнь не жизнь, одна тоска.

Он отправился домой, чтобы обрадовать жену. Они жалели, что раньше не сходили к соседу за советом. Продав ковры, шелковые платья и несколько баранов, купили небольшой слиток золота. Мастер сделал им золотой альчик. Заказчик взял его и, от радости не вмещаясь в халат, поспешил домой.

Расстелили на полу чистый ковер, стали по очереди бросать и катать по ковру новую игрушку. Дня два-три альчик развлекал их, однако, веселья немного было, и сам альчик оставался обыкновенной мертвой игрушкой. И чем больше в нее играли, тем она больше надоедала. А из кибитки соседа по-прежнему раздавались громкие голоса и смех.

Владелец золотой игрушки забросил ее и опять отправился к соседу.

— Здравствуй, приятель!

— Добро пожаловать, в добрый час пришел, — ответил сосед, сидевший у кибитки.

— Я опять со своей бедой. Продал все, купил золотой альчик, как ты говорил, но от него никакой утехи нам с женой нет. Видно, мы не так играем. Научи.

— Так и быть, научим, — ответил тот, усмехаясь, и провел соседа в кибитку. Жена приготовила чай. Когда выпили чаю, сосед попросил жену привести ребенка. Их мальчику было около года. Он только учился ходить. Когда его поставили на ковер, он потянулся к отцу, пошел, упал, снова встал и опять зашагал нетвердой походкой, поднимая руки и хватая отца за бороду.

Так и расхаживал по кругу — то падая, то вскакивая. Ему хотелось свалить чайник на ковер, с разгона вспрыгнуть на колени матери. Это забавляло ребенка, а еще больше забавляло родителей. Бездетному соседу тоже стало весело. В кибитке стоял шум, все смотрели на мальчика, подавали ему различные игрушки или убирали от него то, что он хотел взять. Все говорили наперебой, смеялись. Среди голосов взрослых звенел чистый голосок ребенка.

— Вот, сосед-приятель, видишь какой у нас золотой альчик? Видишь, как мы с ним играем? Вот моя наука и совет мой, больше нечего сказать.

Вернувшись домой горестный супруг сказал жене:

— Все у нас есть, — и золотой альчик есть, — но того, что важней всего для жизни и веселья, — этого у нас нет.

Так заканчивала Сабир-эдже, наверное в сотый раз пересказывая Атаназару эту историю. Мираб медлил некоторое время после ее слов, потом задумчиво говорил:

— Да, жена, на то и пословица существует: дом с детьми — базар, без детей — мазар[1].

2

Перемену в настроении мираба первой заметила его жена. В самом деле, он как-то очень уж заметно был возбужден. Ей казалось, будто он собирался сказать какую-то новость, но удерживался и, хотя стал словоохотливее, ничего важного не говорил.

Он зачастил в город. Возвращался непомерно веселый, словно в городе для него устраивали той. Иногда покупал там явно ненужные вещи, привозил домой. Сабир пыталась узнать о причине такой перемены, но муж отделывался незначащими словами, ничего не объясняя.

…С вечера выпал дождь, смочил остывшую осеннюю землю, промыл листья на виноградниках, которые издали казались еще ярко-зелеными. Ночью небо нахмурилось, по утру солнце так светло заблистало над Мургабом, что людям показалось, будто к ним в аул снова вернулось лето. Был воскресный день. Атаназар поднялся на рассвете. Он привел лошадь, поставил на арбу ящик с персиками, уложенными с вечера, и приготовился в дорогу.

— Ай, мираб, что ты сегодня задумал? — любопытствовала Сабир-эдже, наблюдавшая за тем, как поспешно муж собирался к отъезду.

— Да вот… хочу на базаре побывать. День-то, видишь, какой? Поеду…

Дорога после вчерашнего дождя покрылась легкой коркой. Идешь по ней — земля потрескивает, хрустит, крошится корка, поблескивают следы колес и пешеходов. Все словно переливается над землей в двойном сиянии, исходящем от радужных солнечных лучей и от чистой зелени, что окружает дорогу.

В такие дни особенно оживленны дети. Их голоса раньше обычного начинают звенеть в детском саду. Они умываются, громко отфыркиваются, пускают пузыри, брызжут друг на друга полными пригоршнями воды. Сабир-эдже, любуясь ими, забывалась и ликовала вместе с ними, пришла домой, когда уже стемнело.

Со двора донесся стук колес и спустя немного знакомый голос мужа:

— Иди, иди, сын мой! Входи смело, это наш дом!

Сабир-эдже с изумлением увидела, что вместе с Атаназаром в дом вошел мальчик лет четырех, смуглый, крепкий, в светлом костюмчике и в новых башмаках. Видно сразу — мальчик не туркмен. Сабир-эдже подумала, что с мужем приехал из города гость, кто-нибудь из его знакомых, со своим ребенком. Молча она всматривалась в розовый сумрак за порогом. Муж понял ее и, ничего не говоря и не оглядываясь, прикрыл за собой дверь.

— Вай, какой он хороший, как бы не сглазить! — зашумела Сабир-эдже, присаживаясь на корточки. — Какой славный! Чей это сынок?

— Наш сын, Сабир-бай, — сказал мираб.

— Правду скажи, мираб! — волнуясь спросила опять жена. — Что за мальчик?

— Это твой золотой альчик!

— Чей?

— Твой и мой!

Совсем растерявшись, женщина придвинулась ближе к ребенку и хотела взять его на руки, но он, округлив свои большие черные глаза, пугливо попятился назад. Спрятавшись за широкой спиной Атаназара, он выглядывал оттуда недоверчиво и строго.

— А ты не стесняйся, мой ягненок, — ободрял его мираб. — Не стесняйся. Это будет твоя мама. Она будет любить тебя.

Малыш не сдавался. Атаназар посоветовал жене отказаться от желания сразу завоевать его сердце. В невозможности этого сам он давно убедился, почему и ездил пятнадцать раз в город. Надо не спеша и обдумать, найти подход к ребенку.

— Вай, какой он милый мальчик! — воскликнула Сабир-эдже. — Где ты нашел его? Как тебя осенила такая счастливая мысль?

Атаназар снял с малыша пиджачок, расшнуровал ботинки, посадил его, чтобы удобней было раздевать. Ботинки велел поставить за ковром у двери.

— Вот твоя кровать, она как раз по тебе, я ее специально купил, — объяснял он мальчику, нежно поглаживая его огромной рукой по плечу. — Тут ты спать будешь, у окошка.

К старику мальчик привык, но на Сабир-эдже все еще поглядывал недоверчиво. Он осматривал строгим взглядом все предметы, окружающие его: шкаф с резным коньком наверху, узорчатый сундук, обитый по углам блестящими полосками жести, высокую стопу разноцветных одеял на сундуке, ветвистый рог какого-то животного, на котором висела одежда. Осмотрел и платье Сабир-эдже, и ее большой платок, концами свисавший до ковра, когда она нагибалась. Пока он обозревал комнату, Сабир-эдже налила в пиалу сливок и поставила перед мальчиком. Затем принесла свежий чурек, разломила его и сказала:

— Ешь, мой сынок. Ешь сливки с чуреком…

Сама села поодаль. Мальчик помедлил немного и принялся за еду. Сначала он несмело кусал чурек и осторожно облизывал ложку. Атаназар подбодрил его, и он стал есть веселее.

— Вот ты и нашла дорогу к его сердцу, — сказал мираб, потирая руки. — Сынок будет кушать, потом поиграет, потом спать будет на новой кроватке, а завтра я ему привезу ежа или пеструю птичку.

Сабир-эдже не сиделось на месте. Она подошла, взяла ложку, и, зачерпнув сливок с верхом, сказала:

— Вот так, сынок, до краев ложку набирай.

Она стала кормить малыша из своих рук заставляя его только раскрывать рот. Он не сопротивлялся, глотал вкусные, холодные сливки, причмокивая языком. Сабир спросила:

— Как тебя зовут?

Он допил, что оставалось в пиале, вытер губы и, глядя на Сабир-эдже, не спеша ответил:

— Микола Колпакли.

— Ах, что за имя! Правда, такое же, как он сам. На голове кудрявый хохолок и зовут — Колпакли. Правда, Колпакли, Колпакли!.. — повторяла осчастливленная женщина.

— Да, имя подходящее, — согласился Атаназар и пояснил в свою очередь: — из далеких мест, как я узнал. Если я правильно понял — из-под Житомира. Значит, имя его украинское, а похоже на туркменское. Мать и отца у мальчика убили фашисты.

— О боже мой! Чтобы у самих тех фашистов руки поотрубали! — Сабир-эдже прослезилась и, погладив мальчика по голове, произнесла точно клятву: — Родной мой, уж я тебе заменю мать, видит бог, заменю.

Немного успокоившись, она поинтересовалась, когда успел Микола научиться говорить по-туркменски. Ведь он еще совсем маленький и приехал из дальних краев.

— Маленький, потому все живо понимает, объяснил мираб, — потому быстро говорить научился. Полгода он жил в городе в детском саду, там было много туркменских детей. А у нас жить будет — вырастит чистым туркменом.

— Да, это верно, — подтвердила жена и, облегченно вздохнув, добавила: — Теперь не буду горевать, что нет у меня детей.

Вскоре установилось так, что целые дни Микола стал проводить с колхозными ребятишками, которых приводили в детский сад матери, работавшие в поле. Вечером ребят разбирали по домам. И он шел домой, держась за подол Сабир-эдже. Потом возвращался мираб. Он обязательно что-нибудь привозил: ежика или сизоворонку, или дыню, такую сладкую, каких Микола еще никогда не ел.

3

Антон Семенович Колпакли жил в тихой деревушке под Житомиром, работал в колхозе плотником. Семья была небольшая: жена и малолетний сын. Деревня тянулась в два порядка по берегу реки, колхозные хаты по тамошнему обычаю, прятались в вишнях и яблонях садика. На улице там постоянно встретишь коров, телят, вразброд идущих к реке, и стадо гусей, медлительных и крупных, как овцы. Плотнику и его жене утешением в жизни был сын Микола. В свободное от работы время Антон Семенович ходил с ружьем в лес, тянувшийся по берегу речки, на тетеревов и зайцев. Страсть к охоте он хотел привить и маленькому сыну.

— Будешь охотником, сынок, — говорил он, держа на коленях сына и играя его густыми темными кудрями. — Стрелять научу, силки ставить. Подрастешь, вместе пойдем. Ни один зверь не уйдет от нас, ни одна куропатка не улетит.

В три года Микола имел деревянное ружье, которое смастерил ему отец. Мальчик знал уже, как охотиться на гусей.

Надо подойти к гусю, наставить ему в бок конец ружья, крикнуть «Ба-бах!» и птица будет убита. Хотя гуси не падали от выстрелов, Микола любил охоту. Иногда он давал стрелять из ружья своим сверстникам. Вместе с ними Микола забирался в коноплянник или в высокие подсолнухи. Они выслеживали там дичь и ловили бабочек с разноцветными крыльями.

…Что-то произошло в деревне: взрослые стали собираться на улице толпами и громко говорили друг с другом. Люди двигались быстрей, чем обычно, у всех были встревоженные лица. Микола заметил, что куда-то отправляются фургоны. Мужчины в фургонах сердитые, уезжают из деревни вскачь. Он ничего не понимал в происходящем, как и раньше, носил за плечами ружье и гонялся за домашней птицей.

И вот, поутру, когда мальчик, спрыгнув с крыльца, пошел на огород, на небе показались самолеты. Они летели невысоко, гул от них, казалось, врывался в самое сердце, мальчику становилось тяжело от железного гула, хотелось плакать. Обычно дети любят аэропланы, машут им руками, кричат, чтобы аэроплан взял их с собой. Но в этот раз Микола испугался и даже не мог сдвинуться с места. Он смотрел, смотрел на самолеты, слушал их прерывистое рычание и, наконец, подумал, что ему надо позвать на помощь мать. Пусть она прогонит страшные самолеты.

— Мама, смотри!

Мать не услышала его. Он схватил твердый ком земли, изо всех сил бросил его в самолет. И как раз в это мгновение вблизи раздался ужасный грохот. Земля задрожала, стекла из окон осколками посыпались на завалинку. Его обдало пылью. И мальчик упал, не зная сам, как это случилось.

Он еще успел заметить, как тяжелых гусей подняло вверх. Они отлетели в сторону, гогоча и неловко падая на грядки.

Микола заплакал, закричал, стал звать родителей, но никто не отзывался на его голос. Он хотел подняться, бежать домой, но самолеты неслись к нему с другой стороны. Они так низко проносились над крышей и так ревели, что он не мог встать, только смотрел на них широко раскрытыми глазами. Теперь еще ужасней казался пронзительный вой, а затем опять раздался грохот, сильней прежнего. В доме уже не было стекол, горела деревянная крыша, с чердака повалил черный дым…

Он вскочил, оставил ружье и побежал на крыльцо. Матери не было дома. Едкий дым обхватил его со всех сторон так густо, что мальчик едва нашел дорогу к двери. По улице бежали женщины, дети, метался скот. Трудно было трехлетнему Миколе Колпакли что-нибудь понять, найти помощь. Плача, он побежал, не зная куда, споткнулся о лежавшего у завалинки мальчика с измазанной кровью спиной и неожиданно нашел мать.

Мать лежала навзничь, с распростертыми руками, с лицом залитым кровью. Кровь вытекала из-под густых волос матери и застывала рядом, на земле.

— Мама, вставай! — закричал Микола.

Она не слышала его. Он решил кричать громче, чтобы разбудить мать, но разбудить ее, оказалось, невозможно. Микола нагнулся к ее лицу и так лежал до тех пор, пока чьи-то руки не подняли его над телом матери. Незнакомый мужчина отнес его в фургон, где сидели другие мальчики и девочки. Микола просился к матери, к отцу, требовал взять с собою мать, но все было бесполезно. Фургон тронулся. Лошадь бежала все быстрей, горящая деревня осталась далеко позади и скоро совсем скрылась из глаз.

Деревня у реки, с голосившими женщинами, с пылающими крышами домов и амбаров, осталась только в памяти. Микола привыкал к новому. Его уже не удивляли ни ковры, постланные прямо на глиняный пол, на которых сидели и пили чай, ни верблюды со смешно раскачивающимися на ходу головами. Привык он к новой матери, Сабир-эдже.

Не было здесь только белых, толпившихся у крыльца плотниковой хаты, гусей. И хотя Атаназар купил Миколе в городе ружье, мальчик не знал, как здесь охотиться. Глупые куры слишком поспешно рассыпались по сторонам, едва он поднимал ружье, а петух с острым красным гребнем был так свиреп, что всякий раз, когда мальчик подступал к нему, он, подняв крылья, сам бросался в драку и чаще всего загонял охотника домой. Осторожно выглядывая в щель, Микола видел, что петух сторожит его у порога.

Он ходил с Сабир-эдже, помогал ей обрывать тяжелые кисти винограда и складывать в ведро. Крупные виноградины созревшие в тени, были покрыты пыльцою и паутинками. Микола обтирал их подолом рубахи и с наслаждением ел.

Установилась дружба с соседскими ребятами. Аульная детвора сразу приняла его. Сначала он по-туркменски выговаривал слова не совсем правильно, дети смеялись и хором учили его говорить правильно. Скоро он прочно вступил в круг новых сверстников. Казалось, они дружили вечно. Ребята звали его Колпакли. Часто, когда он сидел с родителями на ковре, обедал или пил чай, с улицы раздавались крики друзей.

— Колпакли, иди играть!

В тот день, когда немецкие самолеты налетели на деревню, — это был один из первых дней войны, — колхозники находились в поле. Стояла пора уборки. Антон Колпакли также работал в поле. И люди из-за реки, из-за перелесков и рощ увидели тяжкое несчастье, которое свалилось на их дома. Хаты, амбары, гумна горели. Колхозники в станах запрягали лошадей и скакали к пылающим домам, другие покинув жатву, пешком бежали в деревню, где с утра они оставили семьи, покои и где теперь был настоящий ад.

Антон Колпакли косил на дальнем участке, поэтому не мог быстро добраться до дому. Подъехав, он бросил фургон посреди дороги и кинулся в горящую хату. Ни жены, ни сына плотник не нашел. Он вспомнил, что мальчик любил играть в огороде, часто ходил с ружьем в подсолнухи. Плотник побежал туда и нашел ружье. Он обрадовался, решил, что маленький Микола где-нибудь поблизости прячется от пожара, стал звать его, но напрасно. Выбежал на улицу. «Где жена? Где сын? — без конца спрашивал он встречных, те отвечали невнятно, и сами, точно потерявшие рассудок, бестолково метались среди горящих хат.

Наконец плотник отыскал жену, лежавшую там, где ее поразил осколок немецкой бомбы. Склонившись над трупом, он долго вглядывался в безжизненное лицо. Он говорил с женою так, словно она могла ответить ему. «О горе, горе мое! — шептал он. — О, жинка моя! Где мальчик, где наш мальчик?»

Плотник так и не нашел ответа на свой вопрос ни у жены, ни у тех односельчан, которые остались живы и, кто как мог, боролись со своей бедой. Теперь ему ничего не оставалось, как похоронить жену, заткнуть топор за пояс и уйти в леса, где уже собирались отряды партизан. Партизаны, вдохновленные правой местью, делали благородное дело. Они помогали Красной Армии освобождать родную страну от фашистских захватчиков. Тысячи поездов партизаны пустили под откос, разрушали мосты! И Антон Колпакли мстил врагу за те страдания, какие принесли советской стране фашисты, за сына, которого плотник бесследно потерял в горящей деревне, за жену…

Крестьяне возвращались из отрядов домой. Пришел в деревню и Антон Колпакли. Зола поросла травою на том месте, где когда-то стоял дом плотника. О семье остались только воспоминания, горькие, печальные.

В колхозе, вновь организованном в день освобождения, было много работы.

Антон с утра до ночи не выпускал из рук топора, а, приходя в одинокую землянку, долго не смыкал глаз, думал о покойной жене, о сыне, потерянном в жестокой войне. Он замкнулся в себе, мало разговаривал с людьми, его, казалось, ничто не интересовало.

Как-то после работы зашли соседи и позвали его смотреть кино. Картину показывали во вновь отстроенном колхозном клубе. Антон сказал, что он не пойдет. Его не интересовало теперь ни кино, ни другие развлечения. Тогда один из приятелей достал из кармана письмо и передал его Антону. Оно было написано киевским киномехаником, сыном учителя из их деревни, Антон и все колхозники его хорошо знали. Механик писал, чтобы Антон непременно посмотрел картину, которая показывалась сегодня в клубе. «Это волшебная картина, обязательно посмотрите, Антон Семенович», — писал сын учителя. Плотник был удивлен, не понимал, что могло означать такое письмо. Он подумал, что здесь кроется какая-то шутка, и опять отказался идти в клуб, но товарищи уговаривали и, наконец, почти силою вытащили его из землянки.

За окнами клуба стемнело, начался сеанс. Плотник сидел в уголке, у бревенчатой стенки. На экране шел киножурнал. Незнакомые люди в непривычных одеждах появлялись, разговаривали, что-то делали и исчезали. Вон бегают мальчики и девочки, совсем малыши, им лет по пяти, по три года. Они одеты в халатики, на головках у девочек искусно расшитые тюбетейки, из-под которых выбиваются темными струйками косы. Дети играют, потом их ведут в столовую, где они, веселые и дружные, садятся за маленькие столы и пьют чай обыкновенный. Детский сад. Но где все это происходит, в каком краю? Диктор что-то говорил, поясняя то и дело сменяющиеся кадры. Диктор сказал: «Так живут дети в показательном аульном детском саду Марыйской области. Вы видите старшую группу ребят Марыйского детсада. Им исполняется по семи лет. Они скоро пойдут в школу».

Плотник Антон Колпакли, разглядывая детей, неотступно видел картины из собственной прошлой жизни, и в то же время перед ним все время менялись картины, запечатленные на кинопленке. И вдруг тог же голос диктора сказал: «Среди туркменских детей вы видите и украинского мальчика, Миколу Колпакли. Его родители погибли в начале войны…»

Плотник дальше ничего не слышал. Он вскочил, замахал руками и, часто дыша, уставился на экран, где во весь рост стоял его сын. Микола был в том же, как все, халатике, халатик распахнулся. Мальчик весело поглядывал с экрана. Лента двигалась, — сын плотника подошел к другим таким же ребятам, что-то им сказал, и они дружной стайкой пошли по детскому саду, мимо плодовых деревьев. Плотник видел только сына, он слышал своими ушами, как назвали его имя. «Микола! Сынок!» — зашептал он и, перепрыгивая через колени сидевших рядом людей, бросился в середину зрительного зала.

Тогда все заволновались. Колхозники знали горе Колпакли, и все помнили, как он потерял семью: многие знали его сына и жену, пропавших в один из первых дней войны. Десятки людей заговорили одновременно.

— Постойте, постойте! Скажите, чтобы остановили! Это ж Микола! — кричал плотник.

Киномеханику пришлось сызнова демонстрировать журнал туркменской кинохроники. Как только появились дети, и плотник увидел сына, он опять громко, на весь зал, стал спрашивать:

— Правда ли все, что там показано? Ведь родной сын, настоящий мой сын! — плотник не мог сдержать свою радость, шумел без умолку. — Да он большой стал, смотрите, он вырос! Ну как я его найду?

После сеанса механик и другие знающие люди объяснили Антону Колпакли: то, что снимается на ленту киножурнала, все это действительно существует. Люди, события и места, какие запечатлены на документальных картинах, не выдуманы, а взяты из жизни. Плотник может не тревожиться, сын его жив, надо только отыскать тот детский сад вМарыйской области, и тогда все будет в порядке.

4

Утром Атаназар-ага сидел у порога своего глинобитного домика и ожидал, когда сын вернется с арыка. Микола уехал на водопой. Как все аульные мальчишки, он любил кататься на осле. И в тот день он, по обыкновению, подвел ослика к забору, взобрался на него и поскакал к арыку. По пути Микола всегда заезжал к приятелям, которые жили неподалеку. Подъехав к их кибиткам, он кричал:

— Эй, Меред, Аман, выходите! Едем на арык!

Друзья, ожидавшие Миколу, выскакивали из дома, мигом садились на своих осликов и наперегонки мчались к воде, оглашая веселыми голосами утренние сады и поля. Атаназар успел крикнуть Миколе:

— Не задерживайтесь там, сын мой! Мне на работу, а тебе в школу идти.

Присев у порога, старик смотрел на удаляющихся детей. В это время из-за угла вышли трое мужчин. Они направились к Атаназару. Он привстал и, держа в руках лопату, оглядел подходивших гостей. Один из них был председатель аулсовета, другой, видимо, из городских работников, третий же, по виду, не похож был на туркмена. Что могло означать появление этих людей у его кибитки? — соображал Атаназар.

Они подошли, поздоровались. Председатель аулсовета сказал:

— Принимайте, мираб-ага! Ваши гости. К вам приехали, — он указал на своих спутников.

Атаназар торопливо разгладил свою бороду, поставил к стене лопату и еще раз окинул взглядом гостей. Особенно долго он вглядывался в крепкого с седоватыми висками мужчину, которого с первого же взгляда посчитал русским. Раньше он никогда его не видел, но странно: в чертах лица и во всей его фигуре было что-то очень-знакомое. Атаназар прикусил конец бороды и вдруг почувствовал слабость во всем теле. Но он тотчас распахнул обеими руками дверь дома и приветливо воскликнул:

— Прошу в дом, дорогие гости!

Они вошли. Он снова взглянул на того, чье присутствие его так волновало. Рассматривая его подробнее, он еще и еще находил в нем знакомые черты. Атаназар никогда не ошибался в людях. Сейчас перед ним стоял его сын Микола, которому было сорок пять лет.

Гость с седоватыми висками так близко напоминал мальчика, что всякие сомнения становились излишними. Это был Антон Колпакли.

— Сабир-эдже, угощай нас чаем, — сказал Атаназар и пригласил всех на ковер.

Сабир-эдже вышла готовить чай. Никто не начинал говорить, каждый ждал, что начнет другой. В тишине слышно было жужжание мухи, которая билась о стекло над детской кроватью. В это время с грохотом распахнулась дверь, и в комнату вбежал Микола. Он вернулся с арыка и разыскивал отца. Он хотел сказать ему, что ослик напоен, сейчас отец может ехать на поливы.

— Дитятко мое, Микола! Родной мой! Нашел я тебя, увидел тебя, наконец! Милое дитятко!

С такими словами гость вскочил с ковра и, подойдя к мальчику, обнял его. Он долго целовал его, приговаривая тихие слова ласки и сжимая ребенка в своих руках. Микола плохо понимал, что ему говорил незнакомый человек. За что этот человек так любил его и так горячо целовал? Он растерялся и, смущенно улыбаясь, попытался высвободиться из объятий. Мальчику не скоро удалось отстранить от себя сильные руки, захватившие его, а когда он выскользнул, тотчас подбежал к Атаназару, сел рядом и спрятал голову за его пышной бородой. Мираб сидел бледный, не шевелился. И двое других молчали. Между тем плотник после первого порыва радости заметил, что сын забыл его и не узнает. Это неожиданное обстоятельство повергло плотника в уныние. Он смотрел, не скрывая своего изумления, как мальчик, одетый в шелковый халат, его мальчик, чуть побольше того, какого он видел на экране, прильнул к старику-туркмену и с недоверием взглядывал на остальных. В наступившей тишине снова слышно было, как муха бьется в окне, громко жужжа, стараясь пробить стекло.

Антон Колпакли перешел со своего места, сел около мальчика и что-то сказал представителю из города, с которым он вместе приехал. Этот человек достал папиросы, закурил и положил открытую коробку на середину ковра. Пуская большие клубы дыма, он медленно заговорил.

— Атаназар-ага, — обратился он к хозяину дома. — Вы видите и понимаете теперь, с чем мы к вам пришли. Наш приход вас не очень радует. Это понятно!

Он глубоко затянулся. Никто не перебивал его.

— Три года назад вы и ваша жена поступили как благородные люди, как советские патриоты. Вы усыновили мальчика, который не имел ни матери, ни отца и считался круглым сиротою. Он привык к вам. Стал вам за сына. Вы как родного воспитываете его. В школу пошел мальчик. Все это говорит о том, что вы и жена добрые честные люди. Пример ваш достоин того, чтобы люди ему подражали. Многие последовали вам, когда вы взяли мальчика из детского дома. Спасибо вам, Атаназар-ага…

Мираб сидел молча. Время от времени он только прикладывал руку к бороде, а другой рукой похлопывал по плечу ребенка, который робко прижался к нему.

— А сейчас мы явились к вам вместе с товарищем, который приехал с Украины. Он колхозник, участвовал в войне. Вы сами видите, Атаназар-ага, это отец Миколы, его родной отец — Антон Семенович Колпакли. Он приехал за сыном. По праву он должен взять его, отблагодарив вас за то, что вы сохранили ребенка и так любовно содержали его.

Мираб вздрогнул, качнул головой, но остался безмолвным. И мальчик, слушавший внимательно, взглянул из-за бороды и уставился на Антона Колпакли. Может быть, теперь он вспомнил отца и все, что было с ним самим три года назад: вспомнил ружье, какое ему сделал отец, и как он охотился за гусями, и взрывы, и горящую хату, и мать, лежащую на улице с залитым кровью лицом. Широко раскрыв глаза, он смотрел в лицо Антона Колпакли.

В комнату порывисто вошла Сабир-эдже. Она стояла за дверью и все слышала, и все поняла.

— Нет, не бывать тому! — вскричала она. — У моего Миколы есть родители. Мираб — отец его, — она показала рукой на мужа, — а я — его мать! Я никому не отдам сына! Взглянув на ребенка, она прибавила: — А он, мой мальчик, ни к кому не пойдет!

Слезы полились из ее глаз градом. Сабир-эдже приложила платок к лицу и, не в силах дальше говорить, побрела в дальний угол. Атаназар хотел что-то сказать, но тут ребенок вдруг заплакал, зарыдал во весь голос и упал головой на колени Атаназара. Антон Колпакли, хотя он ни слова не знал по-туркменски, понял, как обстоит дело. Ему перевели, что говорила Сабир-эдже. Сейчас она сидела на корточках в своем углу, плакала и бесцельно гремела посудой.

— Сабир, эй жена, слышишь: плакать ни к чему! — громко и не своим голосом сказал, наконец, Атаназар. — Тебе с сыном лучше пока удалиться, а мы обсудим, как следует. Возьми Миколу!

Сабир-эдже с трудом подняла мальчика с ковра, и они оба, все еще плача, вышли на двор.

— Вы вспоминаете, что этот ребенок взят мною из детского сада, — медленно повел речь мираб. Он обращался к товарищу из города. — Я про это забыл давно. И жена моя тоже. Мы никому не позволяли говорить, будто Микола мне приемный сын, а не родной. Этого никто в ауле не скажет. И взять его у нас нельзя. Такого права нет — детей брать у родителей!

Его речь перевели плотнику. И тот резко замотал головой, потом сказал, обращаясь ко всем присутствующим:

— Добрые люди, подумайте: как вернуться домой без своего ребенка, которого нашел после долгой, после горькой разлуки. На фронте каждую ночь я во сне его видел. Война кончилась, пришел в родные места, и каждый кустик, каждая мелочь напоминает мне моего мальчика. Покоя не знал я, о нем сокрушался. Была жена, проклятый враг убил. Ребенка я потерял и вот — нашел. Понимаете, что сейчас в душе у меня! А вы хотите, чтобы я, увидев сына, опять с ним расстался… Сын мой жив, он здесь! Вы его берегли, добрые люди, и вы для меня теперь ближе самых близких. Но я без ребенка не поеду, и вы должны меня понять…

Атаназар понимал плотника, и от этого у самого у него на сердце становилось еще тяжелей. Он не знал теперь, какие он еще может сказать слова и как ему удержать мальчика, к которому он и Сабир-эдже так сильно привязались, что не хотел допустить и мысли о том, чтобы с ним расстаться.

Представитель из города подал такой совет: спросить у мальчика, кого он сам изберет — Антона Семеновича Колпакли или Атаназара. Хотя мираб и чувствовал, по всем признакам, что мальчик к нему больше привык, он счел нужным возразить.

Он сказал, что плотник моложе его, и у него еще могут быть семья и дети, кроме Миколы. Притом, если плотнику пришлось бы жениться, то неизвестно, как новая жена смотрела бы за этим ребенком. Сабир-эдже заменила ему родную мать… И она считает его родным сыном. Этого упускать из вида нельзя. И тот, кто любит Миколу, тот не должен его отрывать от людей, которые так расположены к нему.

Плотник сидел, бессильно поникнув головою. Городской представитель курил одну папиросу за другой и ничего не мог придумать. Атаназар оглядывался на всех и ждал, кто еще будет говорить. Разговор, казалось, окончательно зашел в тупик. В наступившей тишине по-прежнему стучалась в стекло и жужжала муха. Молчание нарушил четвертый из сидящих на ковре мужчин, председатель аулсовета, не проронивший до сих пор ни слова.

— Вы — колхозник, товарищ Колпакли? — деловито спросил он.

— Да, — последовал ответ.

— Специальность есть?

— Плотник.

— Хорошее дело, очень хорошее, — сказал председатель. — А у нас тут ведь колхоз богатый. Две больших конюшни надо ставить, амбар, медпункт, две бани и клуб. О, Антон-ага, как нам мастер нужен! Поверь мне, сильно нужен мастер!

Председатель причмокнул губами, снял с головы высокую папаху и, бережно положив ее перед собою, продолжал:

— Мальчика не бери, Антон-ага. Он тебе родной сын, законный сын, а наш мираб ему, как отец. — Он еще помедлил и заговорил тише. — Нам нужен такой мастер, как ты, очень нужен! Мое слово такое: напишем вместе с тобой письмо к вам в колхоз, тебя там отчислят, а у нас будешь жить. Аул поможет. У тебя будет дом, где жить, а потом и хозяйство пойдет. И сын с тобой рядом. Пусть учится в ауле, а потом смотрите сами — в Ашхабад, в Москву или в Киев — у нас дорога молодому человеку везде открыта. Оставайся, Антон-ага, вот мое слово!

— Правильно! Точно! Справедливо! Самый лучший совет! — радостно воскликнул представитель из города, — это самое верное решение, честное слово.

Мираб и плотник с большим волнением выслушали председателя, а когда он кончил свою короткую речь, товарищ из города горячо одобрил ее, они посмотрели друг другу в глаза и разом протянули друг другу руки.

— Якши? — спросил мираб.

— Ладно! — ответил плотник.


Перевод А. Аборского.

СОПЕРНИКИ Повесть

Ошибка

Впервые Карягды попал на фронт в октябре 1942 года, под Воронежем. К тому времени наступило затишье, и бойцы были заняты рытьем траншей и окопов.

Увидев траншею, Карягды не задумался над тем, как трудно соорудить эту длинную, извилистую, с частыми разветвлениями систему укрытий. Он узнал это на собственном опыте, когда пришлось рыть землянки.

Нужно было разбивать лед и выбрасывать снег. Чтобы траншею не занесло, ее прикрывали бревнами. Почти невозможно было передвигаться по такой траншее. А ведь случалось нести и поклажу: ведро или термос с обедом. Тут только и осталось, что ползти. Труднее всего было таскать бревна, потому что при каждом повороте бревно упиралось в стенку. Просто было бы пройти по верху траншеи. Но по верху рядом с тобой идет смерть.

Все это испытал новичок Карягды. И шинель не просыхала, а валенки промерзли до такой степени, что казалось, стоишь в футляре… Понял тогда Карягды, сколько лишений вытерпели его товарищи, прежде чем соорудить траншею. Но понял он также, что если смекнешь, изловчишься, придумаешь выход, то хоть и трудно, а дело спорится.

Сооружение траншей и землянок не избавило от боевых заданий.

Как раз 5 ноября Карягды стоял на посту. Было очень холодно, ветер, снег. Причем, ветер дул со стороны противника, так что и пользы было мало смотреть в ту сторону: снег прямо в глаза. И в десяти шагах не разберешь, кто идет.

Карягды чувствовал себя неважно. К холоду он был непривычен, а тут еще и землянки не готовы: никак не отогреешься. Кроме того, он волновался, потому что все время думал о приказе: если кто на первое требование — «Пропуск!» не ответит, сразу стрелять. Карягды не был трусом. Во время перестрелки он вел себя с полным самообладанием, а когда думал об атаке, то и эта мысль его особенно страшила.

Вот только бы погода не подвела. В хорошую погоду он с удовольствием проткнет фрица штыком. Но когда холод и снег… Да что говорить! Ничего не может быть хуже холода. Действовало на него еще одно обстоятельство: казалось бы, если холодно, то дрожи… А он не дрожал почему-то! Надо бы мерзнуть и дрожать, а он не дрожал, а как раз, что ты скажешь, — потел!..

Полтяжести свалилось бы у Карягды с души, если бы он мог перемолвиться с кем-нибудь хоть словом. Или появись, например, немцы… Разве он испугался бы? Вся беда была в том, что никто не появлялся.

Ветер дул все сильнее, снег забивался за ворот. Где-то свистели и разрывались мины. Красно-желтый пунктир трассирующих пуль проносился над Карягды то в одну, то в другую стороны. Карягды стоял неподвижно, вглядываясь в снежный мрак. И когда уже осталось совсем немного до смены, Карягды услышал голоса. Сердце у него забилось. Он весь стал — зрение и слух. «Кто это? Обход дежурного? А вдруг немцы?..»

Легко можно было предположить, что это именно немцы, так как немецкие окопы отстояли всего лишь на 150—180 метров. Такое близкое соседство и в обычных условиях не представлялось приятным, а в такую тревожную ночь… мрак, и снег, и ветер! Тут всего можно ожидать.

— Стой! — крикнул Карягды. — Пропуск!

Их показалось двое, и шедший впереди, ростом поменьше, негромко ответил. В такую метель хоть во весь голос кричи, все равно немцы не услышат. А все же раздался негромкий ответ. Это значило, что приближаются командиры, понимающие необходимость осторожности при всех условиях. Так оно и оказалось. Подошли майор Краснов и его связист. Карягды опустил автомат.

— Товарищ майор, наблюдатель-пулеметчик второй роты Сарыев — отрапортовал он.

— Молодцом, товарищ Сарыев! Постойте-ка… Сарыев?

— Вновь прибывший, — сказал связист, — туркмен.

— Правильно, вспомнил!

Майор помолчал, потом воскликнул:

— Львы! Настоящие львы эти туркмены. Я ведь жил в Байрам-Али.

— А ты откуда, товарищ Сарыев?

— Из Ашхабада, товарищ майор!

— Ну как погода? А? Что скажешь? — Майор засмеялся. — Ну-ну, ничего… Держись… Вот скоро землянки будут готовы, тогда и отогреешься. Пожалуй, и портянки высушишь, а, Сарыев? Ничего, держись. Немцу, гляди, хуже приходится… Однако, шут его знает, как бы чего не придумал… А? В связи с праздником нашим, особая бдительность нужна. Понятно, Сарыев?

Майор и его спутник отправились дальше, а Карягды, пока мог видеть, смотрел им вслед. На душе у него было радостно. Странная вещь: чужой человек, а точно брат родной. Карягды провожал взглядом удаляющуюся фигуру майора и чувствовал, как сердце его наполняется нежностью. Он совсем маленький, этот майор. Можно подумать — идет мальчик лет пятнадцати. Во весь рост идет, не нагибается. Движения быстрые, решительные. А какое лицо у него! Совсем круглое и розовое. А ресницы желтые! И когда смотришь на него, вот сейчас, когда он идет по пояс в снегу и на полметра тянется за ним его плащ-палатка, то кажется, такой человек один может отбросить наступление врага.

После разговора с майором к Карягды вернулось самообладание. Теперь он уже замечал и трассирующие пули, пролетавшие на вершок от его головы, и то, что пулемет и автомат, да и сам он облеплен снегом, и принялся счищать снег. Он вполне согласился с майором, что немцам и вправду приходится труднее. Мы вот можем привезти бревна из города и покрыть наши окопы, а они? Стоят, пожалуй, как чучела, засунув в рты по десять пальцев сразу. Ну и пусть стоят!

Перед самой сменой случилось следующее. «Ла-ла-ла!» — донеслось до Карягды. Именно так и услышал Карягды: «ла-ла-ла». Затем раздались голоса нескольких человек. Карягды положил автомат, а сам — к пулемету. Людей не было видно, но опять повторились голоса, на этот раз совсем близко. Нечего было и гадать… Ясно, немцы. Не появятся же свои со стороны немецких окопов! Карягды оттянул затвор пулемета и приготовился нажать гашетку. Из снежного вихря появилось несколько человек в белых одеждах. Они шли то нагибаясь, то выпрямляясь.

«Немец!» — пронеслось в сознании Карягды.

Вдруг он услышал:

— Что за шум, а?

Это был голос майора. Опять приветливо прозвучал этот голос.

— Сарыев, что за шум у тебя?

— В белых халатах! — крикнул Карягды. — Товарищ майор, в белых халатах…

— Кто такие?

— Не знаю…

Появился командир роты.

— Эй, кто такие? — крикнул он. — Пропуск!

— Свои!

— Разведчики!

— Мы языка привели!

— Пропуск? — повторил командир.

Последовал ответ, показавший, что пропуск белым халатам известен. Тогда командир приказал им поднять руки и по одному прыгать в траншею.

Оказались белые халаты батальонными разведчиками. Они возвращались после выполнения задания, и так как поднялась метель, они сбились с пути. Им нужно было на территорию первой роты, а они попали на территорию второй.

Последний шел смуглый, худощавый парень. Как раз с этим разведчиком Карягды встретился глазами. Чуть не закричал Карягды. От неожиданности? От радости? От гнева? Он почувствовал, что краска заливает ему лицо. Но увидел он также, что покраснел и разведчик.

Разведчик молчал, пулеметчик тоже. Так и бывает в жизни… Длинный разговор, хоть на целые сутки, порой ничего не разъяснит, зато бывает достаточно одного короткого взгляда, чтобы все стало понятно.

А глаза разведчика сказали так: «Я ничего хорошего не ожидаю, но и ты хорошего не ожидай!»

Этот разведчик был Мухот. Они родились в одном ауле, Мухот и Карягды… Почему же они молча разошлись, встретившись теперь на войне? Почему не сказали друг другу ни слова два солдата из одного аула? Была на то причина.

Наконец, Карягды сменился.

— Иди спать к санитару, — сказал майор. — У него готова землянка. А завтра придешь ко мне.

В землянке санитара Карягды вырыл под стеной углубление длиной в рост человека и шириной в метр. Поверх окопа он положил две доски и еще одной доской привалил вход.

Санитар спал, но сквозь сон все жаловался, что ему холодно. Карягды лег рядом, спина к спине. Долго не мог заснуть. Кряхтел, ворочался. Все ему мерещились глаза Мухота, яростный их огонь. Думал, Карягды о том, что всегда у Мухота оказывается тот конец палки, за который хотел бы схватиться он, Карягды. Ведь подумать только… Одно дело Карягды на войне, что пулемет сторожит… А Мухота за языком посылают. Так он и орден, чего доброго, получит! Везет этому Мухоту… Досадно! Но не умирать же с досады.

Пока думал об этом Карягды, жужжали над землянкой пули. Словно ткацкий челнок летал то в одну, то в другую сторону… Это убаюкало пулеметчика, и он заснул.

Кто они?

Они были разными по характеру, хотя и родились в одном ауле, и возраста были одинакового. Мухот был сорванцом, он и схитрить мог, и прихвастнуть. Зато храбрости было хоть отбавляй. Смелый, жизнерадостный, предприимчивый мальчик. Карягды был душа скромная, ласковая, правдивая. Впрочем, если была оскорблена его честь, то и он не давал спуску. Тут оказывалось, что и в нем было храбрости достаточно.

Мальчишеское население аула так и делилось: на сорванцов и тихих. Вообще говоря, эти два лагеря не слишком враждовали между собой, но как только сталкивались Карягды и Мухот, то уж обязательно дело доходило до драки.

Почему сложились между мальчиками такие отношения? В ту пору, когда начали организовываться колхозы, аул был разделен на две части. Одна называлась Илеркикала, другая Кайракикала. Нашим героям тогда было по десять лет. Однажды в Кайракикала, где жил Карягды, затеяли мальчишки игру в прятки. Вдруг появились во главе с Мухотом мальчики с другой стороны аула. Ясно, что возникла ссора, и ясно, что эту ссору можно было разрешить только кулаками, к тому же мальчики другого выхода и не искали. Началось сражение, продолжавшееся полчаса, и верх в этом сражении одержала «армия» Мухота.

Карягды сразу смекнул, что именно Мухот был, как говорится, главным раздувателем мехов. И когда началась драка, он тотчас же схватился с Мухотом. Схватка была такой яростной, что пришлось вмешаться взрослым: соперников разняли. Вот с тех пор и не стала у них чечевица в одном котле вариться.

Время шло, мальчики подрастали, стали учиться в школе. Оба оказались способными учениками, но каждый в своей области, не может же каждый человек все знать и все уметь! Но соперники и тут нашли повод для схваток.

Мухот отставал в изучении родного языка и литературы: возможно, эти предметы ему не нравились, и поэтому он их не изучал. А, может быть, потому они ему не нравились, что он их не изучал… Как только заметил Карягды, что у Мухота не ладится с языком и литературой, он тотчас же приналег особенно на эти предметы. Через некоторое время он добился немалых успехов, даже и сам стал писать стихи. Однако и у Карягды было слабое место: математика. Тут он хромал, но скрывал это от всех, особенно от учителя. Последний, впрочем, догадывался. В самом деле, если задача у товарища Карягды по парте решалась, то решалась и у Карягды, а не получалась у товарища, то и у Карягды не получалась. Хотя и скрывал Карягды свои нелады с математикой, Мухот об этом пронюхал. И стал мстить сопернику за его высокомерие.

Ведь что позволял себе Карягды! Бывало увидит, что Мухот стоит с товарищами, и ни с того, ни с сего скажет:

— Э…

И опять…

— Э… э…

И откашляется. А так как с буквы «Э» начинается слово «эдебияты», то есть литература, то этим самым «Э» Карягды намекал на слабость Мухота.

— Э… э…

И откашляется.

Краска бросалась Мухоту в лицо, когда он слышал это эканье.

Но и Мухот мог свести с соперником счеты. Вот стоит Карягды с товарищами.

— Много приветов! — кричит Мухот, подходя к группе. И произносит целую речь.

— Математика? О! Это мать всех вещей! Родной язык? Литература? Математика выше, она их мать!

— Машины, самолеты, моторы, электричество, радио, пушки… Что есть на свете? Хочешь на облака, хочешь под воду, хочешь есть или пить, ездить по свету, даже любить — все математика, все! — И тут Мухот добавлял с ядом, что он не собирается зарабатывать себе на хлеб писанием писем за неграмотных. — Писать много приветов! — восклицал Мухот презрительно. — Именно так в старину начинались туркменские письма: много приветов.

Вокруг хохотали школьники, которым казалась смешной эта шутка, хоть и не была шутка умной. А Мухот был доволен, что Карягды краснел от этого смеха.

Так кололи друг друга два школьника. В чем ни промахнулся бы Мухот, тотчас Карягды говорит:

— Э!

Промахнется Карягды, и сразу:

— Много приветов! — это кричит Мухот.

Один раз учитель спросил:

— Почему Карягды не вышел во двор во время перемены?

— Холодно, — сказал Карягды.

Тогда Мухот выбежал, оголился до пояса и стал натирать себя снегом.

— Я не родился в день, когда шел снег, — сказал он, — и поэтому не боюсь снега!

Он хотел этим сказать, что именно Карягды стыдно бояться снега. Карягды — это тот, кто родился в день снега.

Так проходили дни за днями, месяцы за месяцами и год за годом.

Соперники окончили школу. Что будет с ними дальше? Какой они изберут путь?

Кого они любили

Карягды поступил в Ашхабадский педагогический институт. Мухот… Вот что случилось с Мухотом: уже решив было поступить в сельскохозяйственный институт, он вдруг отказался от этого и остался в колхозе.

Почему? Что такое?

Карягды не на шутку забеспокоился. Там была девушка Дурсун, в колхозе, и Карягды встречался с ней до отъезда. Это была тайна Карягды. И эту тайну скрывал больше всего Карягды от Мухота. А тут вдруг Мухот остался в колхозе. Зачем? Говорят, он стал трактористом. А может быть, он узнал тайну Карягды и теперь решил помешать ему, решил, как старый соперник, и тут стать на дороге?

Узелком завязалась в сердце Карягды мечта вернуться в колхоз и там… Там живет Дурсун, дочь Мамед-ага. Он добьется ее любви, и она уедет с ним в Ашхабад, и они будут учиться в институте…

Мухот стал бывать в доме Дурсун. Змеей вползала в сердце Карягды мысль: «Неужели она полюбит его?»

Карягды написал письмо одному из своих близких приятелей, и в этом письме просил сообщить ему все, что тот узнает о Дурсун и Мухоте.

Мухот, став трактористом, работал изо всех сил. Ему хотелось, как видно, отличиться и этим привлечь к себе Дурсун. Есть люди, которые придерживаются правила, что женской любви не завоевать иначе как славой. Вероятно и Мухот принадлежал к таким людям.

Дело было весной, в посевную кампанию.

— 500 гектаров! — твердил себе Мухот. — Вот выполню это… пятьсот гектаров, и Дурсун меня полюбит!

Яростно работал Мухот. Стучал его трактор, стучал… Казалось, не умолкал этот стук ни днем, ни ночью. Работали и другие трактористы, но Мухот как бы не замечал этого. Только себя видел он победителем в борьбе за первенство.

Как-то он пришел в правление колхоза. Была у него цель: увидеть счетовода. А Дурсун и была счетоводом.

— Салам, товарищ Дурсун!

— Салам, Мухот!

Дурсун, продолжая кидать костяшки счетов, и не посмотрела на него. Мухот, широко шагая, подошел к столу, сел, закурил молча. Никого больше в правлении не было. Бросил Мухот взгляд на Дурсун. Красивая девушка! Лицо, как шелковая бумага, черные глаза видны из-под ресниц, черные косы легли на стол.

Сердце Мухота таяло: «Ее нельзя не любить, — подумал он, — уж я-то знаю в этом толк… Уж я-то в этом понимаю. Ее косы… постой-ка… с чем сравнивают поэты косу? Да, со змеей! Правильно, ее косы похожи на змей! Вот теперь я понимаю этих поэтов. Жаль, что я не умею сочинять стихов, как Карягды. Я уговорил бы ее стихами!»

Тут Мухот почувствовал зависть к Карягды. Он подумал, что, пожалуй, его соперник вообще является более сильной натурой, чем он. Мухот даже вздохнул.

— Что вздыхаешь? — спросила Дурсун.

— Устал от работы.

— Слишком скоро… А Назар Салих тебя в это время перегоняет…

— Как это так?

Можно было подумать, что Мухот упал с неба — такой у него был вид в эту минуту. Как будто покинул он мир фантазии для мира действительности. Пришел говорить слова и вдруг… Его словно схватили за горло!

А Дурсун сказала спокойно:

— У Назара десять гектаров лишних.

Мухот не помнил, как вышел. «Как это так? — подумал он. — Как это так? Десять гектаров? Назар меня перегоняет? Как это так?» В ту ночь большой переполох был в колхозном стане.

— Пожар! Пожар! — кричали люди.

В небе стояло зарево, большой огонь. И слышен был стук трактора. Люди кричали:

— Трактор горит!

Этот крик повторился в разных местах, по всему колхозу.

— Трактор горит! Трактор горит!

Побежали спасать горящий трактор. Назар Салих решил, что подожжены четыре трактора. Он кричал:

— Бегите к председателю! Четыре трактора горят! Бегите!

Что же увидели прибежавшие к месту пожара? На четырех углах поля площадью в один гектар горят костры. Горит костер на каждом углу поля, всего четыре костра.

Вот что увидели люди: свален по углам поля саксаул и горит. И в свете этого огня ходит по полю трактор и пашет.

— Эй, кто там?

— Мухот!

— Что за фокусы?

— Не фокусы, а освещение! Так мне виднее работать!

А переполох продолжался. Со всех сторон пешие, конные, велосипедисты спешили на место происшествия. И так до самого рассвета. Люди кричали, пыль клубилась, пыхтели автомобили. Что за автомобили? Из райцентра!

Наконец улегся переполох. Председатель райисполкома Курбанов взял Мухота за чуб и сказал:

— Ну и напугал же ты нас!

Потом вынул из кармана пачку «Беломорканала».

— Кури!

Закурили оба.

— Что же, — сказал председатель, — обгоняет тебя Салих?

— Обгоняет? Стало быть, вместе бежим? Ладно… Вот и будем считать, что добежал Салих до середины… Посмотрим, как дальше бежать будем.

Засмеялся председатель.

— Ну, будь здоров!

И пожал руку Мухоту.

Мухот подумал: «Вот и оправдалась пословица: кто лес зажжет, тот и прославится».

Что же, имел основание Мухот радоваться. Если правду сказать, то его труды не пропали даром: теперь уже ясно было не только ему — всем, что первенство останется за ним. А на фронте, где стояли фигуры Мамед-ага и Дурсун, — на этом фронте дела обстояли хорошо.

Мамед-ага полюбил Мухота.

Вот что он сказал:

— Мне по сердцу, мой верблюжонок, храбрые парни. Ты молодец. Послушай, что мне отец рассказывал.

И Мамед-ага рассказал историю.

…В те времена, когда совершались набеги туда, за горы, было такое время. Так вот, слушай. Отняли однажды наши у кизилбашей крепость. А восемь недругов никак не хотели сдаваться. И так пробуют их взять, и этак, ничего не получается. Не сдаются и все! Тогда пришел молодец… маленький, красные щеки, борода седая. Идет и шумит…

Что такое? А вот что… Так сказал молодец с бородой: «Я и тигра могу взять. Тигра! А перед вами только восемь драных волков, и вы боитесь… стыдно!» Подошел он к башне, скинул с себя халат и зажег… и швырнул горящий халат в башню… И если нужно короткое время, чтобы выпить пиалу чаю, то больше и не прошло времени, как выскочили курды из башни. «Сдаемся». Вот что рассказал мне отец. Слышишь, мой верблюжонок? Люблю, люблю смелых парней… Хорошо, когда молодец парень, хорошо…

— Ай, Мамед-ага, где теперь такие парни? — сказал Мухот.

— Тигра, говорит, возьму…

Дурсун засмеялась:

— Теперь ты будешь повторять, отец… Нашел себе собеседника! Дай и ему сказать.

— Тигра, говорит, возьму! Ай молодец… Тигра!

Дурсун посмотрела на Мухота с улыбкой, но тотчас же опустила глаза. Сердце у Мухота сильно начало биться. Что-то нужно было сказать, он это чувствовал, нужно было что-то сказать, но он не знал что именно.

— Ай, Мамед-ага, — сказал он, — теперь и собеседников нет!

Глупо. Зачем он это сказал? И что это должно означать? Бессмысленные слова, неизвестно почему выскочившие. Ударил шашкой, как говорится, здесь, а зазвенело в Аравии. И тут же Мухот опять позавидовал Карягды. Вот Карягды не растерялся, наверное, и сказал бы как раз то, что нужно.

«Черт возьми! — досадовал на себя Мухот. — Душа у меня наружу выходит, что ли? Сиди, дурак, как немой, и не позорь свою и без того позорную душу!»

От досады Мухот даже сжал кулаки.

Дурсун его хорошо понимала. Мамед-ага, конечно, был далек от каких бы то ни было предложений.

Впервые в жизни Мухот понял, что такое стыд. Потихоньку вытащил он носовой платок и стал стирать пот со лба.

Дурсун с любопытством на него смотрела. Что делать? Может, скрутить для независимости папироску? Скрутил папироску. Дальше? Фу! Лучше сидеть перед пушкой, чем под ее взглядом…

Стал искать мундштук. Где же он? А Дурсун все смотрит.

— Черт возьми, где же он?

— Кто?

— Мундштук!

А мундштук уже давно во рту.

— Во рту мундштук! — хохотала Дурсун. — Во рту!

Тут мог бы Мухот и сгореть со стыда, но на помощь ему пришел Мамед-ага.

— Ай, мой верблюжонок, — сказал старик, — теперь для меня утешение. Знаешь что? Язык! Мой отец говорил… Слушай, верблюжонок. Вот что мой отец говорил. Он говорил, что в детстве вся радость человека заключается в ногах. Бегать, играть, прыгать — вот радость человека, когда он еще маленький. Потом, когда человек подрастет, радость уже сидит в пояснице… Хочется тогда человеку, чтобы все красивые девушки в красных платьях были его. Ну? Вот как ты, молодец… хочется тебе, чтобы все девушки в красных платьях были твоими. Проходит время и уже радость поселяется в сердце… и человек тогда только ту жаждет, которую любит. А вот мы, старики… Наша радость, знаешь в чем? Болтать языком — вот наша радость. Так говорит мой отец.

Когда Мухот собрался уходить, Дурсун встала.

— Я провожу тебя.

И проводила его до порога. И, прощаясь, сказала:

— Приходи в свободное время.

Обменялись крепким рукопожатием, и радостный пошел Мухот своей дорогой. Цеплялись за него ветки тутовника и даже ударяли в лицо, но это было Мухоту нипочем, до того Мухот очумел от радости. И только одна мысль была у него на уме, одна мысль о том, что Дурсун его любит. Любит? Кажется, любит.

Тем временем Карягды страдал. От приятеля приходили письма, но все какие-то неясные. А в одном письме даже было сказано, что старый Мамед-ага просто-таки без ума от Мухота. И еще один удар пришлось вытерпеть Карягды. Вдруг появился в газете портрет Мухота!

Карягды уже совсем потерял надежду. Грустно разговаривал он сам с собой:

— Не может этого быть! Ведь в ту ночь, после окончания школы… Ах, в ту ночь как было замечательно! Ах, какая была ночь! Я подошел к Дурсун, я решился…

И Карягды вспомнил, как он подошел к ней, и как она посмотрела на него, прищурившись.

— Да, она прищурилась… Дурсун! Дурсун! Я не нашел слов, я смотрел, как зачарованный. Сердце мое поднялось высоко. Мне казалось, что оно бьется в горле… Я взял руку Дурсун в обе свои руки. И, опустив глаза, она стояла передо мной и дрожала. Я положил ее ручку к себе на сердце, я сжимал эту ручку, и она отвечала мне. «Дурсунджан, — шептал я, — Дурсунджан»… Дурсун прижалась ко мне, тихонько прижалась. Тогда я обнял ее, и так случилось, что мы поцеловались… Нет, Мухот! К черту! К черту, Мухот! Она любит только меня!

Кого же любит Дурсун?

Есть человек, который может на это ответить. Кто этот человек? Сама Дурсун.

Мухот был уверен, что Дурсун любит его. Но ему было мало этой уверенности. Все же нужно было услышать от Дурсун какие-нибудь слова.

— Иногда хотят одной рукой удержать два арбуза, — сказал как-то Мухот. — Мне кажется, что я один из этих арбузов.

Дурсун и не собиралась одной рукой удержать два арбуза. Она протянула Мухоту записку. Летя по воздуху, вернулся Мухот домой. Что там, в записке? Что? Мухот еще и не прочел записку, но уже горели перед ним слова: «Я выйду за тебя замуж!»

Но вот он с дрожью развернул записку, пробежал глазами.

— Бе-е-е! — сказал он и спрятал записку в паспорт.

Кого же любит Дурсун?

Об этом теперь знали двое: Дурсун и Мухот. А Карягды об этом не знал. И потому Карягды написал Дурсун письмо. Длинное, длинное. Он просил ее: скажи всю правду, ответь!

Но не ответила Дурсун. Не успела.

Произошло великое и грозное событие. Нарушилась счастливая, молодая жизнь с ее трудом и учебой, с ее миром и любовью, с ее цветами и снами. Фашисты напали на страну Советов. Началась Отечественная война, война не на жизнь, а на смерть. Советский народ грудью встал на защиту Родины.

Разведчики

— Вы только посмотрите на него! Куда ни наклонится, — везде удача! О, он более ловок, чем я! Куда более ловок! Мне приходится всю ночь рыскать от окопа к окопу. Хорошо, если схватишь полузамерзшего немца, а то и ни с чем возвращаться! А этот сидит себе в окопе и постреливает… Но того и гляди, станут скоро все повторять: Карягды Сарыев! Карягды Сарыев!

Так думал Мухот, возвращаясь из разведки. Принялся он чистить свой автомат. «Нет, так нельзя, — подумал он. — Так нельзя. Буду учиться на танкиста».

Приведя в порядок автомат, Мухот полез в карман гимнастерки. Горела печка, и жаром из нее осветило тоненький листок в руках солдата. Только три строчки написала Дурсун на этом листке. Мухот с улыбкой смотрел на эти девичьи строки. Потом спрятал листок, вздохнул и тут же крепко заснул.

Ничего не случилось нового в жизни соперников. Правда, в день Октябрьского праздника Мухот получил за поимку «языка» медаль «За отвагу».

По-прежнему Карягды стоял на посту по ночам, а днем таскал бревна. По-прежнему Мухот ходил с разведчиками по минным полям резать немецкую проволоку.

Когда Карягды узнал о награждении Мухота, он сказал себе:

— Ну вот! Ведь я предсказал это! Подождем еще — и вся грудь его будет в украшениях, как у туркменской девушки. А мне что же? Сторожить пулемет? Нет, перейду в разведку!

Вскоре так и случилось. Майор помог Карягды, и он стал батальонным разведчиком. Вот как это произошло.

Наступил 1943 год. И вот денек в середине января. Они стоят перед командиром разведки. Стоит Мухот. И Карягды стоит рядом с ним.

Командир говорит:

— Слабо действуем, товарищи!

Разведчики молчат.

Командир повторяет:

— Товарищи, слабо действуем! Командование так находит. Новые поставлены требования. Слышите? Поднять работу разведчиков.

Слушает Карягды.

Мухот слушает.

Командир говорит, что нужно добиться языка, да такого…

— Офицера! Слышите, разведчики?

Этот план созрел у Карягды. Стоя на посту, он увидел вялый дымок над немецким окопом. И летели с того места звуки гармошки.

Пришла Карягды в голову мысль, что в этом месте, наверное, командный пункт. Он сказал об этом майору и попросил майора послать в разведку его, Карягды.

Пошли по направлению, указанному Карягды. А перед тем, напутствуя их, командир еще раз повторил:

— Офицера! Слышите?

Холод резал глаза и руки. Сверкали звезды и, казалось, вели с неба наблюдение. Снег, замерзая на лету, бил в лицо дробью. Когда подымалась в небо ракета, становилось светло, как днем. И все время плыл в разные стороны разноцветный пунктир трассирующих пуль.

«Они, как кони, фыркают, — подумал Карягды. — Как кони, завидевшие торбу с ячменем».

Так фыркали пулеметы.

А шестиствольные! С каким отвратительным, с каким дурным звуком они стреляют.

Ночь войны!

Кажется, не только человек воюет с человеком, но и небо воюет с землей! Небо с землей, ночь со светом, пушка с пушкой, мысль с мыслью, душа с душой. Все воюет! И если сказал бы кто солдату, что где-то есть на свете местечко, уголок, где не знают об этой ночи, не поверил бы солдат. Сказка! Да и в сказке, пожалуй, не может быть, этого!

Разведчики ползли, врезаясь в снег подбородками. Ракета… Нужно слиться со снегом. Автомат завернут в белое. Ничего не видно. Вот, уже достигли разведчики проволочных заграждений. Прорезали для себя ходы. Метрах в пяти от немецкой траншеи все поднялись разом, без крика, без шума и прыгнули в нее. С одного фланга стал автоматчик и с другого.

Мухот увидел перед собой трех немцев над котелком супа. Все произошло мгновенно, скорей, чем открывается веко.

— Хальт! — крикнул Мухот — Хенде хох!

«Что это?» Мухот не понял сразу. Супом в лицо… Глаза ему залило, он захлебнулся. Но успел выстрелить. Он не видел, но слышал, как упал стоявший перед ним немец. Тут же прыгнул кто-то ему на шею. Мухот хотел стряхнуть тяжелое тело, размахивался, но фриц, у которого душа, как видно, от страха влезла в самое горло, крепко вцепился в Мухота. Обоим было понятно, что это не простая драка, в которой, обменявшись тумаками, противники расходятся, почесываясь. Нет! Это смертельный бой, в котором надо было убить, обязательно убить! Или ты убьешь, или тебя убьют. Вдруг третий немец, только теперь пришедший в себя от испуга, оглушил Мухота ударом в голову. «Автомат! — пронеслось в сознании Мухота, — отнимут автомат…»

Когда Мухот выстрелил, звук услышал Карягды. Он поспешил туда и едва выбежал из-за поворота, как увидел, что два немца одолевают разведчика. В таких ночных нападениях на вражеские окопы следует по мере возможности воздерживаться от стрельбы и, зная это правило, Карягды не стал стрелять, а прикладом автомата ударил одного из немцев по затылку. Немец разжал объятия, в которых держал Мухота, и тут же получил удар в лоб. Карягды не узнал спасенного им разведчика. Да и как было узнать, когда все лицо его было облеплено лапшой!

— Кто это? — спросил Карягды.

— Спасибо, брат…

— Мухот?

— Он самый.

— Идти можешь? А то понесу.

— Зачем? Ничего со мной не случилось. Суп-то был остывшим. Пошли! Только, куда теперь, а?

Карягды указал в темноту.

— Видишь?

— Вижу.

Мухот увидел телефонный провод.

— Если видишь, то понимай… Провод доведет нас до командного пункта.

— Понял, брат!

Они прошли метров тридцать. Разветвление. Землянка. Чей-то окрик:

— Хальт!

Углубление в стене траншеи, и там часовой, один. Бесшумная схватка, в результате которой душа часового, как говорится, ушла на базар.

Потом ступеньки…

Они тихонько спускаются, а там — дверь, и с автоматами наготове они ее открывают.

— Поднимите руки, а не то смерть!

Они сказали это по-туркменски. Не по-русски, не по-немецки, а по-туркменски. Он поймет, немец, поймет, а не поймет…

Четыре руки взлетели кверху. Тотчас же они были связаны, эти дрожащие лапы двух носатых и тощих фрицев, сидевших за водочкой.

Мухот пальцем указал на дверь.

— Марш!

Вскоре зеленая ракета взлетела в небо. Это был условный сигнал, давший знать командиру разведки, что захвачены именно офицеры. И раньше, чем разведчики вернулись домой, уже было известно, что они возвращаются с победой.

Десять гитлеровцев было убито, четыре взято в плен, среди них два офицера, — таков был результат операции. И это был замечательный результат, о котором узнал весь полк.

Разведчики спали до полудня следующего дня. Во время обеда они вдруг услышали хорошо знакомый голос. Майор Краснов, они услышали, хвалит разведчиков… Все выскочили из землянок.

— Молодцы! — говорил майор Краснов. — Молодцы! И знайте: ваша честь — это честь батальона, дивизии!

Он пожал руки всем разведчикам. Мухота и Карягды он вывел за руки перед остальными и сказал:

— Я их знаю, туркмены. Это львы!

Он обнял обоих. И когда он их обнимал, то носки его сапог почти не касались земли.

— Ну и рост, а? — сказал майор. — Здоровенные парни!

Все засмеялись. И еще раз все засмеялись, когда майор подтянулся к Мухоту, чтобы его поцеловать. Мухот нагнулся, иначе майор и не достал бы до его щеки.

Майор расцеловал Мухота, расцеловал Карягды. Мухот застенчиво улыбнулся, а на душе Карягды стало так хорошо, что он даже почувствовал влагу на глазах.

— Обнимитесь! — сказал майор.

И соперники обнялись.

— Поцелуйтесь! — сказал майор.

Мухот крепко обнял Карягды и поцеловал его в лицо, мокрое от слез. Карягды еще крепчеответил ему. И когда они стояли, обняв друг друга, майор обнял их обоих сразу. В это мгновение они, враждовавшие столько лет, стали одной душой, их сердца слились в одном пламени дружбы. Только на фронте рождается это пламя, только на фронте знают, что такое истинная и нерушимая дружба.

Еще не пройден путь войны, еще много трудов и лишений впереди… Коричневая чума, сорвавшийся с цепи бешеный бык еще топчет земли миролюбивых народов, разрушает здания, насилует женщин. Если не сломить ему хребет, он не устанет свирепствовать. Дотла нужно уничтожить коричневую чуму. Не щадя своей жизни, каждый, в ком бьется человеческое сердце, должен бороться против чудовищного зла, терзающего человечество.

Так думал Карягды, когда стоял рядом с Мухотом перед строем разведчиков. То, что он сегодня ночью спас от смерти человека, который ему был соперником, и то, что теперь ему этот человек стал другом на всю жизнь, так сильно потрясло его, что рыданья готовы были вырваться из его груди.

И вспомнил он также письмо Дурсун. Только недавно пришло это письмо. Дурсун! Дурсун! Она называла его милым в этом письме. Она называла его «Джан». «Не беспокойтесь, писала она, об ауле. Он стал как цветник, наш аул. Только вас не хватает, друзья! Возвращайтесь с победой. О, как вы удивитесь! Сколько винограда уродилось, сколько дынь и арбузов! Вдвое больше рождает теперь нам земля. И это все для тебя, для товарища. Все для вас, для фронта делаем мы, все! Трудимся день и ночь, наши украшения отдали мы фронту. И никто ни о чем не жалеет… Все для вас, для победы! Мы всем колхозом собрали деньги на танк. Если этот танк окажется вблизи тебя, стань его водителем, милый… Бей, уничтожай фашистов, чтобы им не захотелось еще раз попробовать… Желаю им быть разрубленными на части, этим гадам! Делай это ты, мое счастье! Твои старики живы и здоровы, и семья Мухота тоже. Передай мой привет Мухотджану! До свиданья, будьте оба здоровы, возвращайтесь с победой… Мы смотрим, смотрим на дорогу, по которой вы придете…»

Еще раз майор поцеловал двух храбрых туркмен и сказал также майор, что он представит их к награждению орденами.

Расстояние в 10 метров

Все говорило о том, что готовится наше наступление. Весть об окружении у волжской твердыни целой германской группировки еще выше подняла боевой дух войск.

В ночь на двадцать пятое января началась артподготовка. От пушечных выстрелов, от разрывов мин и авиабомб тряслась земля. Казалось, все лицо мира окутано дымом, пылью, туманом. Когда оборона противника была взломана огнем с земли и с воздуха, пришла очередь пехоты.

Батальону, в котором состояли наши герои, было приказано захватить большой укрепленный пункт на берегу Дона.

Батальон стал наступать с трех сторон. Несколько часов длился яростный бой, и оборона немцев была прорвана. Наши бойцы вошли в село. Это было первое село, освобожденное в этом наступлении.

Навстречу бойцам вышло все население: старики, женщины, ребятишки. Люди плакали от радости. Молоко, мясо, яйца вынесли хозяйки из домов.

— Милые! Голубчики! Сыны мои! — все повторяла одна женщина. И первый, кого встретила она, был Мухот. Она заливалась слезами у него на груди.

— Сынок мой! Сынок мой, ты спас меня, спас, — говорила она и приглашала Мухота войти в дом.

— Зайди, мой голубчик, зайди. Согреешься, выпьешь стаканчик!

Подошел к бойцам высокий старик. Он вытащил из кармана бутылку.

— С самым любезным мне человеком хотел я распить ее, — сказал старик. — Исполнилась моя мечта. Вот, возьмите… В холодный денек — это хорошо.

А вот идет мальчик, в объятиях у него автомат.

— Папанька, — говорит мальчик, — в партизанах погиб. Автомат, глядите, немецкий, папанькин трофей. Папанька сказал: как придут наши, отдашь… Нате.

Получив сильный удар под Воронежем, немцы откатились и до самой Касторной не могли остановиться. В бегстве своем они жгли и грабили, уводили скот. Под Касторной сосредоточились крупные силы немцев.

Наши разведчики, не встречая сопротивления, сигнализировали наступающим частям.

— Путь открыт!

Входя в село днем, узнавали, что немцы ушли утром.

А под Касторной разыгралось следующее.

Вечером батальон без боя занял районный центр.

Здесь решено отдохнуть. Ни души населения, пусто, все двери открыты. Видны с улицы столы в домах и стулья, и картины на стенах.

Бойцы, разделившись на группы, расположились в опустелых жилищах.

И вдруг — тревога. Оказалось, немцы, силой до полка пехоты, начали контратаку… В темноте ночи разгорелся бой. Немцам удалось овладеть половиной села. Наступило затишье. Обе стороны готовились к решительной схватке. По одну сторону широкой улицы засели немцы, по другую — наши. Немцы, открыв стрельбу, стали перебегать через улицу.

Разведчики разместились в нескольких домах на краю села.

Против разведчиков сражалась по крайней мере рота немцев. Как только немцы подступили к домам, в которых засели разведчики, Мухот открыл с чердака огонь. Пять-шесть человек упало. Это послужило сигналом для остальных разведчиков. Немцы были встречены автоматными очередями. Им не удалось перейти улицу.

Отступая, они стали стрелять по домам зажигательными пулями. Легко воспламенялись деревянные русские избы… Горящие стены рушились.

Тогда командование приказало решительно атаковать немцев.

Первыми пошли в бой разведчики, за ними с криком «Ура!» — весь батальон. Завязались рукопашные схватки.

Разведчики находились на той стороне улицы, во дворе. Немцы обстреливали этот двор. Особенно старался один их пулеметчик, стрелявший из соседнего дома. Нужно было снять его, и за это взялись двое храбрых. Один из них был Мухот. Они поползли к дому. Там были свалены дрова под стеною дома. Нужно было только достичь этой груды дров и укрыться за ней. Это решило бы задачу. Занять лишь позицию там, за дровами. Если удастся это двум храбрым, то может быть, решится и вся судьба батальона…

Десять метров до дров, всего лишь десять метров. Эти десять метров решают все. Может быть, в них исход боя.

Это понимали не только Мухот с товарищем, но понимали также и немцы.

Товарищ Мухота лег грудью на землю и пополз. И тут же остался неподвижен. Теперь ползти Мухоту. Может быть, перебежать? Нет, это невозможно. Мухот был уже ранен в бедро. Но все же нужно, нужно одолеть эти десять метров!

А вокруг — бой, рвутся гранаты…

— Хох! — кричали фрицы. — Хох!

А «ура» раздавалось все реже, потому что фрицев было гораздо больше. Вот именно в этот момент боя и решили бы дело пятнадцать свежих бойцов! Тем более, это были опытные, прошедшие огонь и воду бойцы… Но они были скованы засевшим в доме пулеметчиком. И поэтому нужно было убрать этого пулеметчика, убрать поскорее.

Это можно было сделать одной гранатой. Лишь бы добраться до сваленных дров. И хоть умри, а надо добраться!

Эта та цель, высокая, святая цель, которая раз в жизни встает перед человеком… Мысль о том, что он может умереть, так и не дождавшись исполнения мечты, на мгновение овладела Мухотом. Но это продолжалось только мгновение, и он даже прикусил губу, так ему стало стыдно своей слабости. И, отбрасывая снег автоматом в разные стороны, Мухот пополз. Дождем сыпались пули. Не успел он и на длину руки отползти от неподвижного товарища, как тело его обожгло…

Карягды все это видел.

— Ах, брат мой, дорогой! — вскрикнул он и в два прыжка очутился возле Мухота. Одну за другой он швырнул две гранаты в ту сторону, откуда бил пулемет. Еще сыпалась пыль, и гремел воздух, а Карягды уже был в укрытии за дровами.

— Ура! — закричали разведчики.

Карягды метнул еще две гранаты. Они попали в окно, и проклятый пулемет умолк.

— Ура! — кричали разведчики, поднимаясь с мест.

Еще теплилась жизнь Мухота. Он слышал голос Карягды и понимал, что происходит. Только и слышались крики «ура». А «хох», вражеское «хох» уже не было слышно…

Улыбнулся Мухот.

Подошел Карягды, спросил:

— Ну, как ты себя чувствуешь, милый Мухот?

Мухот открыл глаза.

— Положи меня на спину.

Карягды исполнил его просьбу.

— Я умираю, друг, — сказал Мухот, держа руку Карягды.

— Ты стал мне милым, и я хочу быть милым тебе… Вот за это… ты полюбишь меня.

Движением руки Мухот указал на грудь.

— Там… возьми…

Карягды расстегнул на Мухоте шинель.

— В кармане записочка, — прошептал Мухот.

Карягды достал листок и отдал Мухоту.

— Вот за это полюбишь меня крепко. Я стал между вами. Прости. В аул напиши… напиши, что только трус думает о своей жизни, когда решается судьба Родины. Тысяча Мухотов придут мне на смену. Напиши отцу моему, что сын не опозорил его чести, его старости.

Еле слышны были последние слова Мухота. Карягды держал его в объятьях и видел, как закрылись глаза друга, теперь уже в последний раз.

Бой затихал.

Немцев выгнали из села, они бежали. Карягды ничего не слышал, он даже не чувствовал, как слезы текли по его лицу. А они текли градом, орошая мертвое лицо Мухота. Он и заветного листка не видел, хоть и держал его в руке.

Уже вернулись разведчики. Только теперь Карягды пришел в себя.

— Ты будешь отомщен! — сказал он, поцеловав в лоб Мухота. Потом он опустил голову мертвого на землю. Такая боль была у него на душе, как будто ее жгло пламя!

— Ты будешь отомщен, милый брат! — повторил он шепотом. Павших героев похоронили на краю села. Карягды вспомнил о записке. Он вздрогнул, развернул ее.

«Мухот! — было написано на листке, — я не ветер, который дует с разных сторон. И только один арбуз хочу удержать моими руками. Я люблю Карягды. Дурсун».

Опять заплакал разведчик. О, если бы мог он еще раз обнять Мухота. Еще раз попрощаться с другом! Но друга больше не было на свете… Карягды посмотрел вдаль, в ту сторону, где похоронили героев. И ему казалось, что он видит поднявшегося из могилы окровавленного друга.

— Мухот! — крикнул Карягды.

И Мухот, казалось, помахал ему рукой из могилы.

Еще вспомнил разведчик. Как были соперниками в детстве и потом, когда выросли. Закусил губу Карягды и покачал головой.

Он долго молча стоял. В руке трепетал листок с его судьбой, с его счастьем… Но он не посмотрел на него, не видел! Все сияла перед ним голова его друга, в крови…

Прощайте, друзья!

По плану командования батальон должен был достичь подступов Касторной в последний день января. Но, задерживаемый боями, батальон опоздал на день и поспел к Касторной уже тогда, когда общая операция была закончена.

Подступы к Касторной.

Горят подожженные врагом деревни. Вот стоит дым в небе, и вот дым, и еще дымы.

Проходил батальон сквозь пожары. Видели людей, боровшихся с огнем, спасавших скарб. А в одном месте не деревня горела, как это сначала показалось бойцам, а сотни немецких автомашин. Между искореженными машинами валялись трупы немцев. То и дело встречались батальону такие картины, и было понятно, какие огромные потери в людях и технике несли немцы в последних боях.

Враг под Курском не мог удержаться. На запад, на запад гнали его наши войска, позорно отступала под нашим натиском «непобедоносная» гитлеровская грабьармия…

А кто не успел бежать — на коленях просил пощады.

Теперь Карягды был уже закаленным солдатом, хитрым, бывалым. Понял он также, что за враги перед нами: когда чувствует гитлеровец, что перевес на его стороне, так все человеческие чувства покидают его. Ни совести, ни справедливости, ни милосердия! Это зверь, в ноздри которого попал ветер, зверь, задравший морду, ничего не видящий, остервенелый, топчущий все живое. А если почуял он гибель, тогда прет из него малодушие, трусость, предательство. Фриц в плену — что может быть гаже! Сколько раз видел Карягды пленных, падающих в ноги. «Гитлер капут! — кричат они, моля о пощаде, — Гитлер капут!»

От своего народа отказывается бандит, когда ему грозит смерть!

«Мы французы! — кричат пленные, — мадьяры!»

Однажды Карягды вывел из землянки целую группу пленных. Вдруг они один за другим упали на землю и, хватаясь за сапоги Карягды, стали молить о пощаде. Они целовали ему ноги и ползали перед ним по земле.

— Трусы! — кричал Карягды с омерзением. — Трусы! Семь проклятий семи вашим поколениям!

Село за селом освобождал батальон на своем пути. Уже была очищена от захватчиков Курская область. И уже вступили наши войска на землю Украины.

За Карягды установилась слава храброго солдата. На его груди красовался орден Красной звезды и поблескивала медаль «За отвагу». Командир разведки взял его к себе в помощники и доверял ему самые ответственные задания.

— Мне вот что, Карягды, нравится в тебе, — говорил ему командир. — Возвращаешься ты с дела с результатами, а не с оправданиями. У тебя всегда результат есть!

Разведчики жили дружно. Карягды особенно все любили, потому что он, несмотря на свои заслуги и славу, никогда не кичился. Это был, кстати сказать, прирожденный разведчик: зоркий глаз, предприимчивость, самообладание.

Как-то раз Карягды вышел в разведку во главе отряда примерно в двадцать человек. Дело было на рассвете.

Разведчики подошли к деревне, в которой нужно было добыть необходимые сведения. Крестьяне сообщили им, что гарнизон состоит из роты немцев, которые далеки даже от мысли о том, что вблизи могут появиться русские.

Карягды разделил свой отряд на две группы и повел наступление с двух сторон.

Неожиданное нападение в первую минуту вызвало среди немцев переполох, но, оправившись, они стали оказывать довольно сильное сопротивление. На правом фланге у них работал станковый пулемет, с левого действовал автоматчик.

Карягды разглядел спрятавшегося в кустах немецкого офицера. Расстояние до этих кустов было метров сорок. Офицер был, очевидно, командиром роты. Возле него и находился автоматчик.

Карягды решил про себя:

— Обязательно надо отвлечь пулемет.

Он дал распоряжение обойти деревню и подойти к пулеметчику сзади. Сам же приблизился к кустам, где расположились офицер и автоматчик. Завязался поединок. То с одной стороны следовали выстрелы, то с другой, то одна сторона отступала, то другая. Постепенно Карягды оттеснил офицера. Тот, как видно, понял, что преследующий смуглый солдат, до тех пор не отстанет, пока не убьет его.

Офицер отполз за бугор и стал автомат перезаряжать. Карягды, умело применившись к обстановке, в два прыжка занял позицию, наиболее выгодную для него в данном случае.

— За кровь Мухота! — закричал он и дал очередь.

Еще прыжок и Карягды очутился возле офицера. Пули сделали свое дело и, даже не успев закрыть глаза, немец умер. Он так и лежал с открытыми глазами.

Разведчики, нападавшие с левой стороны, почувствовали, что оборона противника дрогнула. Они просочились в деревню и начали обход. Пулеметчик, чуя неладное, растерялся.

Карягды сорвал с убитого офицера его шикарную шапку и, швырнув ее оземь, крикнул:

— Вперед!

Тут немецкая пуля угодила Карягды в ногу. Он стал перевязывать рану, не ведая, что рассечена у него, раздроблена берцовая кость.

Разведчики, находившиеся на правой стороне, видели, как Карягды взял верх над офицером, но о том, что он ранен, они не знали.

Пулеметчик оказался под ураганным огнем разведчиков. Он и головы не мог поднять, поэтому стрелял беспорядочно. Вскоре пулеметчику пришлось услышать довольно неприятный сухой треск: это его собственный затылок трещал под ударом приклада.

Отдохнув в деревне, батальон двинулся дальше, но Карягды пришлось распрощаться с боевыми товарищами. По одному приходили они к нему, славные разведчики, друзья по войне, милые сердцу люди, с которыми он столько дней и ночей провел вместе, с которыми шел сквозь снег и огонь войны, ел из одного котелка, укрывался одной шинелью. Теперь они приходили к нему прощаться. Они жали ему руку, обнимали его и уходили со слезами на глазах.

Пришел попрощаться и командир батальона.

— Ничего, Карягды, — сказал он. — Что же, на то и война. Ничего… Скоро поправишься и вернешься.

И командир погладил Карягды по голове. Хотел Карягды сказать что-либо на прощанье, но волнение помешало ему.

Ушел батальон. Карягды остался.

«Сколько же времени я пролежу в госпитале? — спрашивал себя Карягды. — Может быть, уже никогда я не найду своих товарищей…»

Что его ожидает в госпитале, об этом он не думал. Его доставили в госпиталь с опухшей и почерневшей ногой. Его выкупали в бане и понесли в перевязочный кабинет. Карягды увидел сестер в белых халатах и с белой марлей на лицах. А врачи ему показались стариками, и у всех лица были решительные, и в очках.

Осмотрев ногу Карягды, главный врач сказал:

— Газ…

Операцию нельзя было откладывать.

Открыв глаза, Карягды увидел себя в незнакомой комнате, просторной и полной света. Еще несколько кроватей стояло вокруг, и на них лежали раненые, которые тихо стонали.

Сразу Карягды попытался определить, что произошло с ним. Боль, которая его мучила до операции, исчезла. Только, казалось, онемели на ноге пальцы… Он сделал осторожное движение, пытаясь прикоснуться к больной ноге пальцами здоровой… Он пошарил и не нашел ноги.

…Много было детей у Мамед-ага, но умирали его дети. Только Дурсун осталась жить, единственная его Дурсун. А после смерти жены, когда согнулся под тяжестью горя старик Мамед-ага, уже другого утешения, кроме Дурсун, у него не было.

Опираясь на посох, покряхтывая, говорил старик:

— Ах, и не человек я теперь, мой верблюжонок. Смотри, как состарился.

Когда уходила Дурсун на работу, так скучно было старику и грустно. Возвращалась Дурсун, появлялся чай, еда. Качал старик головой и, смахивая слезу, говорил:

— Ах, молодец ты, дочка, молодец. Конечно, хорошо иметь сына, но когда имеешь такую дочь, то и дочь хорошо иметь.

Однажды, когда Дурсун вернулась домой после работы, отец протянул ей конверт.

— А ну, посмотри, — сказал он. — Не нам ли письмо?

Дурсун распечатала письмо и вскрикнула. Сперва она покраснела, потом ее лицо стало белым.

Это была ее же записка, написанная Мухоту, ее же записка о ветре, о двух арбузах.

— Что такое? — шептала Дурсун. — Кто ее послал ко мне обратно? Сам Мухот? Когда же? Еще до смерти своей?

Не знала Дурсун, как объяснить происшедшее. Она посмотрела в другую сторону листка и опять вскрикнула. Взволнованно встал с места отец.

— Что случилось, дитя мое? Пусть все будет благополучно.

Бледная Дурсун подала отцу листок. Прежде застенчивость помешала бы ей открыть перед отцом тайну своего сердца. Она подождала бы, пока вернется Карягды, живой и здоровый, и тогда они вместе бы признались старику. Но она так растерялась теперь, что сама не заметила, как протянула руку с листком.

Старик, который не знал даже, как выглядит буква «А», взял листок, повертел. Посмотрел на дочь с удивлением.

Опять Дурсун держала листок в руке. Что было белее? Лицо Дурсун или эта бумага?

Дрожа, Дурсун прошептала:

— Забудь меня…

Отец потерял терпение.

— Что же там, скажи! Что же?

— От Карягды, — прошептала Дурсун.

— Молодец! — сказал старик. — Молодец! Что же он пишет? Где он?

— В Ташкенте. Вот что он пишет…

Дурсун тихо прочла:

«Я не могу, Дурсун, сделать тебя несчастной. Я калека. Забудь меня. Карягды».

Прочла Дурсун слова Карягды отцу и, прикрыв лицо платком, вышла из дому. Не слышал, как следует, старик, что читала ему Дурсун, но понял все.

Выйдя из госпиталя в Ташкенте, Карягды стал готовиться к поступлению в институт. Жил он в общежитии.

Однажды окликнул его товарищ:

— Карягды! Зовут тебя.

— Кто?

— Там, у двери.

Он пошел в коридор, скрипя протезом. Коридор, и там дверь. И за дверью… за дверью… Нет, это сон!

Дурсун упала ему на грудь, и молча стояли они, обнявшись, и только слышно было, как бьются их сердца.

Потом ввел Карягды девушку в комнату. Как будто уличенный в чем-то, стоял он перед ней, не в силах поднять лицо.

— Что я сделала тебе плохого, милый? — спросила девушка. — Повторяя твое имя, я так долго ждала тебя. Зачем же ты на пороге нашей встречи просишь забыть тебя? Разве я могу тебя забыть?

Карягды и не чаял увидеть Дурсун. Он слушал растерянно. Он понимал, что его записка обидела Дурсун, но ему казалось странным, что Дурсун не входит в его положение.

«Она не видит, не замечает, — подумал он. — Ведь я не тот Карягды…»

Сжимая руку Дурсун, Карягды сказал:

— Я не забыл своей клятвы, Дурсун. Но ты не поняла меня. Нет, не сердце мое остыло, нет! Я люблю тебя, как и любил, и даже еще сильней. О, когда я писал тебе эту записку, каждая буква горела огнем, прожгла мне грудь. Как я плакал, Дурсун, как плакал! Но ведь я должен был написать это! Совесть мне так приказала! Ведь я теперь, ведь я… я полчеловека теперь!

— Не понимаю, — сказала Дурсун, посмотрев на него.

— Если ты не понимаешь… Если ты не понимаешь этого…

Он не договорил. «Не омрачился ли ее рассудок?» — с тревогой подумал он.

— Не понимаешь? — переспросил он. — А это? — Он ступил своей деревянной ногой. — Теперь понимаешь?

— Нет!

— Я без ноги!

— Вижу.

— Чего же ты не понимаешь?

— Тебя!

Карягды с удивлением смотрел на нее.

— Зачем ты приехала?

— За тобой!

— За мной? Я — калека.

— Потому и приехала. Я искала тебя и нашла. Ради меня, ради чести моей, ради чести очага своего стал ты таким… И вдвое сильнее я люблю тебя! Эта нога — это свидетельство тому, что ты защищал Родину.

Не помнил Карягды, как обнял ее. Полные любви глаза увидел он перед собой, как тогда, в ту счастливую ночь. Со всей силой любви он прижал ее к своему сердцу и сказал:

— Так будет, как хочешь ты!


Перевод Ю. Олеши.

ОКУЗ ГОДЕК Рассказ

Пустое место

На том берегу за мелким кустарником вздымается кряж, вдоль него тянется бурая полоска, издали напоминающая кушак. Там окопы. Утром пока солнце еще не слепит глаза у подножья кряжа разглядишь проволочные заграждения, дзоты… И у нас от самой прибрежной топи дыбится бугор, а по нему рощица, и в ее зарослях траншеи, которые спускаются к лощине.

Ежедневно по ее затененному дну сержант Атаев водит свое отделение на занятия. И так уже повелось: всякий раз ему приходится скандалить с новичком.

— А ну — плотней. Еще плотней!.. Да приклейся ж ты к земле! Вот-вот… Эх, неужели нельзя по-человечески! Нет, немыслимо!.. И кто так держит винтовку?.. — надрывается сержант, строго глядя в глаза ползущему к нему солдату с лицом мученика.

Солдат с мольбой взирает на сержанта, мотает головой, но, не приметив и тени сострадания на его лице, стирает со лба пот и ползет дальше. Вот он переваливает справа налево винтовку, вяло прихватывает ее рукой и в изнеможении ползет и ползет.

— Живей! Ну, поживей — не переломишься! Опять, опять за свое! Плотнее к земле! — говорит сержант. Он ложится и показывает, как надо переползать.

Солдат был невелик ростом, толст и черняв. Живот заметно провисал над ремнем, рубаха топорщилась, бритва по его щекам, видно, уже с неделю не ходила. Ему не до своего вида, плевать бы на все, не случись такого, чего солдат выносит с трудом. Он сумел бы хорошо заплатить любому, кто согласится ползать за него по грязи, но беда в том, что плата тут никому не нужна. Каждый за себя и обязан быть выносливым, умелым, и наш солдат, парень тертый и вовсе не такой уж разиня, отлично все это понимал. Он даже предвидел в точности, что скажет сержант Атаев, какие затем последуют слова и какой зададут вопрос.

— Ого, земляк, вот ты каков!.. — сказал Атаев. — А как ты полагаешь, к примеру, на что мы будем похожи, если целая рота вдруг уподобится тебе?

Так спрашивал сержант и ответить ему не составляло труда, не будь ответ столь позорным для солдата.

Цепляясь растопыренными пальцами за влажную землю, порываясь ползти, он не смог продвинуться вперед. Прикусил губу, замотал головой, шепча посиневшими губами. «Вах, теперь мне совсем подыхать!..»

Почудилось, что над душой у него стоит не деловитый Атаев, командир, а придирчивый, немножко наивный и непонятный Айдогды, и будто бы он, бывший друг, с кем-то посторонним холодно объясняется. Говорит тихо, но пугающе: «Вот мы сразу и убедимся, кто чего стоит!» Солдат вздрогнул, точно его пнули сапогом, вместо Айдогды перед ним маячил все тот же строгий сержант. «Не все ли равно теперь, — подумал солдат. — Айдогды добрый человек: никто из родных не пошел на вокзал, он один провожал меня на фронт. И как смотрел он тогда мне в лицо: брови прихмурены, губы крепко сжаты, а глаза горели, как угли. Неужто и перед ним я грешен?.. О, еще бы! Вах, бедная мама, тебя невинную обидел. Бедняжка просит помочь, а я и ухом не веду. «Сыночек милый… Ашир, родной Аширджан — отвернулся от меня…» А Гулялек, красавица Гулялек! Лучше не вспоминать! О, позор, горе мое… Так мне и надо».

Громкий голос Атаева прервал его мысли. Склонив голову на бок, солдат раскрыл рот и стал смотреть на сержанта снизу вверх. Тог спросил отчетливо:

— Фамилия?

— Окуз Годек! — вздохнул солдат еле слышно.

— Окуз Годек?

— Так точно.

— Окуз Годек? Ну, ради бога, кем же ты был до сих пор, и как только на свете жил? — Окуз раскрыл еще шире рот, а сержант сам ответил себе. — Ты — ничтожество! Пустое место!

При этих словах солдат как-то умиротворенно закрыл рот. На сегодня занятия окончены.

По гостям

Соединив с ним свою судьбу, жена стала по паспорту Алтынджемал Окузовой. Ничего не поделаешь, такое необычное имя и носил он, Окуз, что значит — бык. Так жена и окликала его:

— Аю Окуз! Окуз-у-у!

И на службе сотрудники звали «товарищ Окуз Годек». Нарекли его так при рождении или то была кличка данная в детстве и приставшая к человеку, о том в точности знали лишь он сам да его мать.

Иной раз сухощавого длинного как жердь человека обзовут кувшином, так ведь кувшин округл и пузат и тут явное несходство. Или красавца, на которого любо поглядеть и которого кличут Италмазом (собака не возьмет), а то еще хуже — Ишак-кули (раб осла) — опять несправедливость. На нашего героя незнакомый поглядит и скажет: «Бычок!» Затылок у него непомерно утолщен, над бровями шишки по кулаку, в общем бычьи черты имеются, но все же о лице ничего дурного не скажешь. Если Окуз бывал в духе, сидел на кошме после еды, усердно пил чай, его черно-багровые щеки в крупных каплях пота напоминали поджаренную лепешку, когда с нее стекает масло.

Теперь не смеется, а раньше весел был и легок при всей своей кажущейся тяжеловесности. От прочих мужчин его более всего отличал голос, не в разговоре, а когда на Окуза нападала смешливость. Не зная этого мужчину, издали вы можете принять его за смеющуюся женщину. Он проделывал такие штуки по особенному наитию. Нижняя челюсть в этот момент чуть свисала, и Окуз закрывал рот тыльной стороною руки, причем голос звучал чересчур высоко, но как-то вкрадчиво. Из глубины его утробы вылетало: «джык, джык». Особенно двусмысленным бывал этот смех при людях.

В довоенные годы никогда бы вы не могли понять, где он работает, в городе или в деревне, он то целую неделю хлопочет в деревне, бегает, высунув язык, занят делами, то на полмесяца исчезает, по слухам, где-то в Ашхабаде он уже состоит. И тут и там настраивает отношения, среди сельчан не прочь покрасоваться, щегольнуть столичным шиком.

Окуз любил ходить по гостям. Забежит к дружку, скажем, к Айдогды, чувствует себя превосходно. Шутит, к жене друга обращается:

— Ну-ка, Джемал, ставь жареное. Не видишь, гость! — И к хозяину: — Ах, Айдогды, ты молодец из молодцов, одно удивляет, как выдерживаешь с утра до ночи на поле! Лопата да мотыга, больше ничего. Ума не приложу! Подумаю о такой каторге, от одной мысли поджилки трясутся.

Колхозный звеновод Айдогды — воплощение простоты и трудолюбия. Он и не представляет другой жизни. В армию его пока не призвали, и теперь работает в деревне за двоих. Окуз оглядывает загорелое в мелких морщинках лицо друга, его грубоватые, натруженные руки и, кося глаз в сторону хозяйки, начинает хвастаться:

— Часики купил. Чистое золото! Массивные. Три тысячи отвалил. Подержи-ка в руке. Он кидал на кошму под колени другу часы и доверительно прибавлял: — Оказывается, мы тоже в золотишке смыслим. Вчера чудак мне восемь давал…

— Кто же за тобой угонится, милый человек!

Хозяин был подавлен роскошью и предприимчивостью гостя, а тот между тем продолжал:

— Главное в вещах — красота! Вот возьми такую мелочь — рубашка… Надел, показался, допустим, в Ашхабаде — люди глаз оторвать не могут. А почему? Вещь стоящая! Ах, Айдогды, всяк по-своему живет. Иные с утра до ночи кидают землю лопатой через голову и хлеба досыта не едят, а кто с умом, тому счастье и богатство сами в рот лезут, как глазастой сове… Джык, джык, джы-ы-ык!

Он почувствовал, что хватил через край.

— Время требует труда и труда… Наше положение завидное, а каково фронтовикам? Вот уж кто верой и правдой свой чурек зашибает! А мы сироты… По одному на сорок молодух, не правда ли, Айдогды? Как племенные быки на зеленом клеверище!

Он начинал вдруг смеяться громче, хохотал до упаду. Айдогды не переносил этого недоумия и, выискав подходящий предлог, постарался проводить его из дому. Оставшись наедине с женой, он рассуждал о приятеле.

— У сумасшедших, толкуют, всякий день праздник, а этого и сумасшедшим назвать нельзя. Кажется его и понять нельзя!

В другой раз Окуз наведался к товарищу детства Акмураду. Едва появившись у него в доме, встретил жену и тотчас начал приказывать:

— Чаю! Быстро, Гозельджан, завари покрепче!

Пропотев, он разговорился. Акмураду многое доверял. Вел речь откровенно. И вдруг опять намекнул о женитьбе.

— Не скрою, есть серьезные намерения. Хочу этой несчастной Алтынджемал подыскать сверстницу… джык-джык… Пусть живет, не скучает. От друзей у меня секретов нет… А как ты посоветуешь, Акмурад?

— Подсказывать мудрому человеку трудно, а женитьба в твоем положении штука опасная… Только учить тебя не берусь, — с осторожной улыбкой отвечал друг, знавший, что не советоваться Окуз пришел, а хвалиться.

Жениться женатому человеку — дело подсудное, и Акмурад, прикусив губу, задумался, глядел Окузу в лицо: не разыгрывает ли тот, болтая, ради забавы? Нет, Окуз не шутил. Законов, оказывается, он не боялся.

— Как ты смотришь на Гулялек?

— Жена Готчака? — удивился Акмурад.

— Да. Хочу ее взять…

— О-о! Жену такого богатыря?

— Нынче мы богатыри, Акмурад-джан… джык, джык!

— Если уж такая уверенность, то, как говорится, дай бог счастья и удачи. Только штука слишком рискованная и, видно, нашему уму неподвластная, — неопределенно заметил Акмурад, который после каждого Окузова слова чувствовал себя все более скверно. Друг детства между тем в пылу откровенности стал рассыпаться в похвалах красавице Гулялек и еще насмешливо хвалил какое-то начальство, которое знает кого посылать на фронт (имея в виду Готчака, мужа Гулялек), а кого держать в тылу. Если кто к Окузу и придрался бы, то никогда не поздно дать развод Алтынджемал, а уж упускать такой маковый цветочек с его стороны было бы непростительной глупостью.

— А, кстати, о Готчаке разве плохие известия получены? — негромко и настороженно спросил Акмурад. Ему все еще казалось, что говорят с ним несерьезно. На вопрос о плохих вестях по поводу Готчака, он снова отвечал с неподобающей случаю легкостью. Его вообще мало интересует: добрые там вести или худые. Его интересует Гулялек.

— Дружище, Акмурад, ты напоминаешь мне ребенка, — увлекался Окуз, не желая слушать никаких возражений. — Надо наслаждаться жизнью, пока не поздно. Да притом, как может полноценный человек устоять против такого дьявольского соблазна? Ты только взгляни на нее: засмеется и будто солнце взошло, все вокруг тает. И как же бедному слабому бычку не растаять… джык, джык, джык!

Акмурад, слушая эти горячие признания, улыбался двусмысленной улыбкой и про себя повторял уже не в первый раз пословицу: поистине, глупцу суждено вечно наслаждаться, а людям, глядя на него, сожалеть да удивляться.

Алтынджемал

Соблазн велик, откладывать осуществление своих намерений Окуз не собирался. Вскоре же, после тех разговоров «о маковом цветке», он предпринял попытку завладеть им. Считаясь по-прежнему мужем своей законной жены и отцом своих детей, он, по существу, бросил семью. И то сказать, жена его красотой не блистала. Ростом невысока, худощава и лицо скромное. Глаза у нее всегда грустные, а веки чуть припухшие, может быть оттого, что Алтынджемал часто плакала, да и зубы казались слишком крупными, а нижняя губа была словно бы несколько приспущена. Нет, она не могла поразить вас с первого взгляда, хотя все, кто близко знал Алтынджемал, считали ее женщиной приятной, к тому же очень неглупой и порядочной. Дом она содержала в наилучшем виде, дети ходили чистыми, учились примерно, а занималась детьми только она одна.

Слух о связи мужа с Гулялек Алтынджемал приняла сначала совсем равнодушно, должно быть, не верила в измену или не хотела унижать себя подозрениями и поступаться собственным достоинством. Во всяком случае шума не поднимала до поры до времени и если тревожилась в душе, то тревогу таила про себя. Но молва о второй жене Окуза оказалась слишком настойчивой, чтобы не замечать ее. Однажды, когда он вернулся домой после долгой отлучки, Алтынджемал спросила:

— Что это у вас с Гулялек, — соседки мне все уши прожужжали? Как это понимать?

Вопрос не застал Окуза врасплох, но он, как ни был готов к нему, все же замялся, сразу попытался отделаться молчанием, смешком. Жена требовала прямого объяснения и пришлось объясниться.

В городе на квартире у него, действительно, живет одна знакомая, вернее, жена его товарища-фронтовика некая Гулялек, женщина, которую Алтынджемал раза два-три видела, но стоит ли о ней говорить. Стоит ли обращать внимания на сплетни, что распускают злые люди? Люди болтают, конечно, от зависти к их достатку и счастливой семейной жизни. В таких, примерно, выражениях отвечал Окуз, и жена на сей раз поверила ему, а может быть только сделала вид, будто верит, оберегала семью от позора, надеялась, что муж образумится.

На его слова она только сказала:

— Сам смотри, лишь бы непоправимого не совершил.

Откровенности и полного доверия между ними давно уже не чувствовалось. Алтынджемал с первых лет раскусила муженька, и она вовсе не считала себя такой забитой овечкой, какой представлялась, вероятно, Окузу. До своего раннего замужества, — а выдали ее, как часто водилось в той среде, в шестнадцать лет, вовсе не спрашивая о согласии, — до замужества она училась в школе и читала книжки. В семье пришлось выполнять обряды и обязанности покорной жены, молчать при мужчинах. И мало ли там еще чего предписывают обычаи! Муж тем временем выступал на собраниях, кричал о раскрепощении женщин и искоренении вредных пережитков феодализма.

Так складывалась ее жизнь. На родственников она надежды не питала, сейчас братья ее находились на фронте, а родители сами еле перебивались. Со свекровью, Окузовой матерью, Алтынджемал ладила, но ее давно забрал к себе младший сын. Свекровь редко здесь показывалась, да у нее и у самой, слышно, положение незавидное. И как-то так совпало, она сама случайно как раз в эти дни наведалась к старшему сыну.

Материнская просьба

Байрамгуль-эдже наведалась к сыну Окузу. Здесь не до нее было, не очень-то старуху ждали, и вообще редко вспоминали о ней.

— Милый сыночек, слава богу, ты жив и весел, в полном благополучии! Милая невестка, дочка моя, как-то вы живете-поживаете со своими детками? Все ли в добром здоровье?

С такими словами ступила Байрамгуль-эдже на порог сыновнего дома, скинула калоши и хотела была подняться, как положено матери, но помедлила у дверей, дальше шагнуть не посмела. Тут и опустилась на кошму.

Плохо выглядела мать. Белый платок так замызган был, что уже утратил свой первоначальный цвет, вся одежда — ветхая, под стать самой старой измученной женщине. Глаза на морщинистом лице давно потускнели и лишились живого блеска. Но она не жаловалась на судьбу и верно считала себя по-своему счастливой. Сыновей женила, дочерей пристроила по-хорошему, — чего ей еще желать! Живи да радуйся внучатам. Только вот беда — война свалилась на голову народа. Не обошла война и горемычную Байрамгуль-эдже. Молодых подчистую отправили всех на фронт, ее Ораз ушел туда вместе с другими сельчанами, а она осталась за хозяйку, с его детьми.

Сыновья не ладили между собой, слишком разные они люди. Младший совсем не походил на Окуза, его не назовешь добытчиком и ловкачом, наоборот, любой может притеснить и обидеть Ораза, и он скорей свое отдаст, чем позарится на чужое. На этом братья поссорились, еще когда Ораз собирался жениться. Он отделился, переехал в другой колхоз. Пятерых детей имел, мать взял к себе, и теперь вот на войне, да и слуху об Оразе нет уже с полгода. Уезжая из дома, он наказывал матери строго-настрого: к брату за помощью не обращаться. В случае крайней нужды, пусть у колхоза просит, а не у сына. Но мать есть мать. Детям Ораза очень трудно, за их судьбу ей боязно стало: переживут ли они нынешнюю зиму? Какой грех в том, если спросит, что посоветует старший сын? Мать все же чувствовала себя виноватой: ведь обещала не ступать на порог его дома. Потому она и не осмеливалась сейчас шагнуть лишнего шага. Окуз, кажется, ей совсем не обрадовался. Он полулежал на ковре, когда она вошла, не изменил положения, увидев ее.

— Хм, оказывается, мать жива-здорова? — промычал он, затем подобрал удобней подушку под локоть и потянулся к пиале, стал не спеша допивать свой чай.

Алтынджемал радостно всполошилась, вскочила с ковра, подбежала к свекрови и, сверкая глазами, встала перед нею. Байрамгуль, по обычаю, положила ей на плечи ладони в знак приветствия и, взяв за руки невестку, потянула ее за собой в передний угол. Тем временем сын допил чай, еще потянулся, крякнул и, поднявшись с ковра, начал одеваться, похоже, в дорогу.

— Куда собираешься, дитя мое? — спросила мать.

— В город, — отвечал Окуз.

— Когда воротишься?

— Не знаю. Нескоро.

Невестке хотелось вмешаться, шепнуть свекрови, что у ее сына в городе есть другой дом, но она не посмела. И без того насупленное лицо Окуза и тяжелый взгляд его свидетельствовали о дурном расположении духа. Мать ничего этого не примечала, заторопилась сказать о цели своего появления здесь. Она перед тем еще порылась в складках своего платья, извлекла из кармана белую тряпицу, какой-то узелок, где у нее завернуты были два-три кусочка сахару.

— Вот я тебе захватила, возьми, Окузджан, чтоб твой рот стал сладким! — Намереваясь передать сахар, мать потянулась с узелком к сыну, но тот отвернулся и брезгливо махнул рукой:

— Дети придут, им отдашь… Пора бы знать — я ведь не терплю сладкого. Понятно?

— Ну и ладно, так и быть, дитя мое. Так и скажи! — согласилась старуха. — Ты надолго отлучаешься, так знай: ребятишки Оразджана худо живут. Есть нечего, саксаула не на чем привезти. Шла сказать тебе про ребятишек Оразджана, а у тебя срочная работа.

— Ах, мать, мать! — перебил Окуз. — Несмышленая, бестолковая ты, хуже малого ребенка. Совсем не соображаешь, какая жизнь сейчас! Каждый сам еле сводит концы с концами, а еще, по-твоему, я должен других кормить!..

Мать в изумлении отпрянула назад и долгим остановившимся взглядом посмотрела сыну в лицо. «Несмышленая» старая женщина еще продолжала говорить, но уже не надеялась на помощь, а словно прося прощения за слова, какими она обидела родного сына. Она сказала:

— Ну и ладно! Слава богу, хоть у тебя есть в доме достаток!.. И то я довольна

— «У тебя есть!»… Все теперь на мне помешались, — заворчал с негодованием Окуз и даже новую каракулевую шапку бросил в сердцах под ноги. — Все теперь — по мою душу!.. Так сведите меня самого на базар, может, кто купит. Ей богу, этот мир совсем разума лишился: все вдруг осиротели и каждому сироте я обязан брюхо салом смазывать… Со всех сторон требуют! Требуйте с колхоза!

— Колхоз помогает, да ведь на нас не напасешься. Война, — продолжала мать. — Маленьким наготу прикрыть нечем, а зима, видишь, какая лютая! Я не о себе!.. Пусть огнем сгорит мое сердце, пусть прахом рассыплется твоя мать, Окузджан, — я не за себя, а за маленьких прошу. И чтоб Оразджана не опозорить перед людьми. А ведь он там, кровный мой, собою жертвует и писем не пишет…

Присев снова на ковер, сын слушал причитания матери, потом молча встал и шагнул в угол, где висела одежда. Снял пиджак с вешалки и, сунув руку в нагрудный карман, извлек оттуда толстую пачку денег. Это были одинаковые пятидесятирублевки. Он уравнял края бумажек и аккуратно положил пачку в другой карман. Жена и мать следили за движениями его рук, не произнося ни слова. Окуз чуть отвернулся, полез еще в карман, вытащил пачку тридцаток и с нею проделал то же самое. Затем долго рылся, выгреб десятки, трешницы, рубли и некоторое время что-то колдовал над ними. Мать повеселела, — дошли до сердца сына ее слова, а больше ей ничего и не надо. Но вот он отделил одну десятку, долго мусолил ее, подумавши, присоединил опять к пачке, а затем быстро выдернул три трехрублевые бумажки и протянул их матери. Рука его повисла в воздухе, а другой рукой он прятал деньги в карман. Байрамгуль-эдже сидела, не двигаясь с места, но вот она отшатнулась от сына вдруг схватилась за воротник платья и взглянула на Окуза испуганным диким взглядом, точно перед нею был чужой и опасный человек. Она не могла даже слова вымолвить, если б только раскрыла рот, то, наверное, разразилась бы рыданиями. Шелест бумажек прекратился и в комнате воцарилась напряженная тишина.

Окуз презрительно скривил губы, оглядел молчавших женщин, встряхнул деньгами, которые держал в руке, положил их в карман и, скрипя сапогами, удалился.

После его ухода женщины безмолвствовали несколько минут, может быть, стыдились — мать за сына и жена за мужа. Им явно неловко было смотреть друг другу в глаза. Потом свекровь сказала, словно бы оправдываясь за дурной поступок:

— Вах, милая невестка, хоть бы письмецо прислал Оразджан, — нет ведь писем-то, полгода нет. Вся душа изболелась, и та бедная, невестка от горя-тоски извелась. Разве я пришла бы тревожить вас!..

Старуха оборвала на полуслове иукрадкой вытерла концом платка набежавшую слезу. Алтынджан будто ждала этого, тихо и непонятна зашептала что-то.

То ли от сердечного материнского участия или изливая давно накопившуюся обиду на мужа, молодая женщина тихонько всхлипнула, затем разрыдалась, упала лицом на подушку и долго не могла успокоиться. Свекровь тоже плакала, и в это время с улицы пришли дети.

Двое бойких озорных мальчишек, Ашир и Меред, сперва прятались за дверью, шумели и спорили из-за каких-то пустяков. Вбежали разом и оба хотели пожаловаться матери.

Старший успел еще прикрикнуть на младшего:

— Ты за мной больше не гоняйся! — Увидев плачущих мать и бабушку, мальчишки остановились недалеко от двери, испуганно оглядывались вокруг. Они уже забыли о своих обидах и, постояв так минуту, кинулись на колени к матери, стали спрашивать, почему они с бабушкой плачут. Женщины никак не могли успокоиться. Дети начали реветь и только тогда, казалось, заметили их присутствие.

Ты разве трус?

Они с Готчаком не из одного села, но знакомство с его семьею поддерживалось с давних пор. Готчак был постарше годами, занимал ответственный пост, отчасти потому, наверно, и держалась их связь годами. Будучи обязан ему, Окуз как мог благодарил, а к случаю, подарочки приносил в этот дом. Перед войной жили уже почти по-родственному. Гулялек, жена Готчака, была совсем молоденькой женщиной, городская, родители у нее рабочие с текстильной фабрики. Незадолго до воины была свадьба, девушке исполнилось тогда восемнадцать лет. Детьми обзавестись не успели. Гулялек умела со вкусом, по-городскому, одеться; казалось, все в этой женщине с первого взгляда располагало к ней. Доверчивая и непосредственная, замуж она вышла по любеи. Словом, брак их складывался счастливо и все шло хорошо, если бы не жестокая разлука.

В день отъезда Готчака на фронт Окуз находился в селе, ему сообщили по телефону и он примчался на проводы. Сидели последний вечер, толковали о предстоящей разлуке, а, когда остальные разошлись, Готчак задержал Окуза и сказал ему:

— У меня родичи далеко, у Гулялек отец на франте, матери впору со своей семьей справиться. Остается одна, неопытная. Смотри! Друзьями нас люди считали, хлеб, соль мы делили с тобой. Смотри! Если какая трудность случится, боюсь растеряется совсем. Надеюсь, поддержишь, ты лучше приспособлен к жизни. Не оставь без присмотра, я всегда обязан тебе.

— О, зачем эти слова! Ты меня обижаешь, напоминая то, что я сам в сердце ношу, — горячо заверял Окуз. — А уж насчет того, кто кому обязан, не ты мне говори, я тебе скажу. Простым арбакешем век бы мне мытарить без твоей поддержки. Последней свиньей я окажусь, если забуду, кто меня в люди вывел. Никто из родичей, никто в целом свете мне столько не сделал добра, сколько ты, потому я и считаю тебя братом, а Гулялек сестрой.

Названные братья пили прощальную рюмку на вокзале. После этого шли недели и месяцы, но названный брат в его доме не показывался. Даже по телефону ни разу не позвонил. Гулялек недоумевала, вспоминая, как «братья» клялись друг другу, но пока все этим и ограничивалось. Жилось ей с первых же дней голодно, запасов никаких муж ей не оставил.

Однажды она встретила «брата» на улице, стала укорять: где же обещанное, говорили, что будете заглядывать, не оставите без присмотра сестру, а сами, как в воду канули. Молодая солдатка простодушно высказывала то, что думала, а «брат» глядел на нее и думал о своем. И как же это раньше он не присмотрелся к ней? Надо отдать ему справедливость, при Готчаке Окуз не позволял себе не только всерьез увлекаться его женой, но и разговаривать с ней. Прежде, едва она входила в комнату, он застенчиво опускал глаза. А теперь очаровательная солдатка стояла перед ним и бранила за то, что он не заходит к ней. Он, разумеется, тотчас же обещал исправить упущение и сдержал слово.

Встреча на ашхабадской улице взбудоражила Окуза и именно тогда, вскоре после встречи, беседуя в своем селе с дружком Айдогды, он с таким вожделением поминал маков цвет[2].

Вскоре он появился в ее доме. Подарки принес, подробнейше расписал помехи (командировки, занятость по службе в заготовительных органах, квартальный отчет и прочее), задержавшие визит к сестрице, но уж больше такого промаха он не допустит. Тут выяснилось попутно, что у Гулялек дела складываются неважно. Болеет мать, приходится помогать той семье, тратить на младших братьев и сестер все, что у них с Готчаком имелось. Даже пару ковров она продала. Теперь на работу поступает; жаль, правда, специальности нет, ведь перед замужеством Гулялек только среднюю школу окончила. Она поступит простой работницей на текстильную фабрику, себя прокормит. Кроме того, избавится от гнетущей праздности. А то уже соседки пальцем указывают, думают, она слишком избалована и богата: Готчак, дескать, ей оставил уйму денег.

Таково было положение солдатки и, выслушав ее, Окуз решительно-запротестовал.

— Этого я не допущу! — сказал он, пугая Гулялек таким неожиданным заявлением. — Нам следовало раньше посоветоваться, — продолжал Окуз со всею горячностью, на какую был способен. — Во-первых, если устраиваться, то не на «текстилку». Туда идти в твоем положении просто глупо. Грамотной и умной девушке легко найти другое, более подходящее место. Об этом, слава богу, я сумею позаботиться. Тебе ясно насчет фабрики?.. А во-вторых, мы еще не так заплошали, чтобы сразу бросаться куда попало. Есть иные пути…

— На фронт! — мгновенно вставила Гулялек.

— Нет, нет, слышать не хочу!.. — схватился за голову Окуз. — Пустая болтовня! Оставь, оставь, милая Гулялек! Ты даже свидетельства на медсестру не имеешь, кажется? Еще и на фронт не попадешь, а — в Сибирь, в трудовой батальон загонят. На заготовку дров в тайгу. О-о-о!.. Ради аллаха, не терзай мое сердце! И вот именно с текстильной фабрики, как только оформишься, мигом мобилизуют в батальон.

— Я мечтаю быть в армии! — не сдавалась Гулялек, но ее слушать не желали.

— Не валяй дурака! Не будь ребенком, — повторял Окуз. — Ты уедешь, в лучшем случае, будешь мыкаться по фронтовым госпиталям. А он вдруг вернется домой? Нет, все надо обдумать и здраво решить. Прости меня, конечно, только решать следует не по-женски. Перво-наперво, — и пусть это пока будет между нами, — надо избежать мобилизации. Такими вещами не шутят, надо действовать пока не поздно. И твоя мать, говоришь, осталась с малыми детьми на руках без поддержки, и тебя угонят бог знает куда. Семья развалится. Вот над чем подумай! Нам нечего таиться друг от друга, будем откровенны: когда имеешь броню, ты застрахован от любой неожиданности. — Окуз похлопал себя по левой стороне груди, где, должно быть, носил в нагрудном кармане документы и закончил доверительным шепотом: — Попытаемся застраховать и тебя от любой случайности. Я тебе… я твердо обещаю!

Он глядел на нее в упор, улыбался победительной улыбкой и, помолчав некоторое время, видя, что Гулялек никак не откликается, на его слова, еще сказал:

— Ты должна знать мой характер. Я умею давать, но при случае не упущу и своего. — В этом месте он тоненько и как-то неожиданно захохотал, сопровождая хохот смешным придыханием, и также вдруг остановился, торжественно поднял палец вверх и провозгласил: — Возьмем за правило одну старенькую, но мудрейшую пословицу: пусть сочтут малодушными, зато останемся невредимыми!

— Ого! Такое прилично только трусам! Разве ты трус? — вскричала Гулялек.

— Меня в трусости обвинять?

— Я не обвиняю.

— Как же понимать твои слова?

— Не надо об этом…

В замешательстве она встала из-за стола и принялась взволнованно ходить взад и вперед по комнате. Однако ее замешательство не смогло остановить Окуза, и он только чуть заметно покраснел после ее слов, но тут же взял себя в руки.

— Вах, голубушка, не те уже времена. Сейчас в Ашхабаде речь не идет о храбрости и трусости, да притом даже самую отважную женщину нельзя мерить мужской меркой. Пойми, я озабочен своим долгом перед Готчаком. Надеюсь, тебе понятно мое состояние? — допрашивал Окуз, но его собеседница ничего не отвечала. Он уже окончательно избавился от смущения после «труса» и продолжал с прежней уверенностью: — Итак, запомни, сестрица: Красная Армия прекрасно обойдется без твоих мужественных услуг, а точнее — без твоей жертвы. Не правда ли? Гулялек опять только пожала плечами. — Если так, — продолжал Окуз, то мой долг, неотложная задача — избавить тебя от жестоких сибирских морозов, от трудового батальона, а короче — найти место, где бы ты получила броню. Разве не в твоем присутствии Готчак наказывал мне: сберечь тебя любой ценою? Я не хочу краснеть, не хочу позориться перед ним!

Какие доводы могла противопоставить Гулялек железной логике многознающего и заботливого человека? Что она могла возразить ему, — ведь он действовал от имени ее мужа, который при ней же поручал Окузу опеку над своей беззащитной и неопытной женой. Она сидела на краешке стула, робко глядела на своего опекуна, и никакие слова не шли ей на ум.

Все дальнейшее произошло молча. Окуз посидел минуты две в раздумье, затем подошел к этажерке, взял там тетрадь, вырвал чистый лист, достал карандаш из кармана и долго неровными буквами что-то царапал на листе. Закончив, перечитал и, придвинув бумагу Гулялек, коротко попросил:

— Подпиши!

Он обязан Готчаку

Тоскуя в одиночестве, часто с душевным трепетом вспоминала Гулялек, как неожиданно круто и счастливо совершился их брак. Ей шел восемнадцатый год, когда Готчак зачастил к ним, но ей и поныне неведомо, из-за нее ли он стал навещать ее родителей или же с отцом были товарищеские связи у этого добродушного богатыря. Он был прост в обращении и с виду очень несмелый, просто большой ребенок, а отец в отсутствии Готчака называл его серьезным малым. Гостил он здесь часто, играл с отцом в шахматы, рассуждал и спорил о каких-то технических новинках, отец был мастеровым человеком, а Готчак разные журналы читал и любил технику. Иногда они толковали о политике. С ней Готчак серьезно никогда не разговаривал. Спросит только, дома ли отец, как она учится, самое большее, если на минутку остановится, заведет речь о новой картине, какая сейчас идет в кино. Постоит минутку, дольше не задержится, спешит к отцу или домой отправляется.

Так тянулось месяцами. Гулялек привыкла к мимолетным их беседам и вдруг обнаружила, что когда гостя долго нет, у нее портится настроение. Он отсутствовал однажды неделю, она затосковала да так, что едва не заболела. Сон пропал у девушки, есть ей совсем не хотелось, бродила по дому, как лунатик, и все у нее валилось из рук. Готчак уехал в командировку, а когда, вернувшись, заглянул опять к ним, родителей дома не оказалось.

Похоже и он сильно скучал, и встретились они совсем уж по-иному И все вышло очень странно. Она несла через веранду самовар, когда он появился, зачем-то поставила, верней, едва не уронила самовар на пол и, молча кивнув в ответ на его приветствие, убежала в дом. И Готчак оказался рядом с нею в комнате. На его вопросы Гулялек отвечала невнятно, совсем бестолково, не отдавая себе отчета в том, о чем она говорит. Выяснилось, по крайней мере, что родителей и вообще никого дома нет. Она стояла потупясь, неестественно зарделась, а, взглянув на Готчака, увидела и поняла, — он тоже не менее взволнован встречей. Оба не могли сказать ни слова и неизвестно сколько прошло времени, как находились они в этом странном полусне. Гулялек только помнила потом: он приблизился, и она безотчетно склонилась к нему на плечо. Закружилась голова, ее обожгло поцелуем и тотчас, ничего не говоря, Готчак скрылся.

А потом продолжалось как и у других, как о том пишут в книгах, как рассуждают соседи. И завершилось все обычно. Только в тот момент, когда он застал ее одну, — и поныне еще неизвестно ей, был ли случайным приход Готчака. Но Готчак действительно был и остался непритворно простым, доверчивым к людям и к ней. Он легко привязывался к человеку, а если о ком-либо слышал дурное, чужих суждений не принимал на веру, хотел всегда сам убедиться в их справедливости. О товарищах по работе чаще говорил хорошее и это теперь приятно было вспоминать солдатке, когда муж отсутствовал.

Плохо без него и неизвестно, скоро ли вернется.

Никогда Готчак не пренебрегал общением с Окузом. Судя по всему, Окуз ему обязан в жизни многим и сам, кстати, нередко о том вспоминает, — но чем Окуз поможет ей, Гулялек? Готчак наказывал не чураться его и вот теперь он осаждает солдатку со своими услугами.

Ей с каждым днем все трудней живется. За себя, положим, можно было не бояться: здоровая, молодая, она справилась бы с любой нуждой, но больная мать и четверо мальчишек в той семье — их не бросишь на произвол судьбы. Только о том в последние дни солдатка и думает.

А пока она печалилась да раскидывала умом, как дальше им существовать, Окуз Годек вернулся на свою «холостяцкую», как он называл ее, городскую квартиру и соображал, как вести себя в дальнейшем. Квартира была недурная, хоть и слишком просторная, в две комнаты. Первая заполнена дорогими креслами, диванами и зеркалами, а вторая сплошь устлана и увешана отборными текинскими коврами.

Сидя на теплой ковровой луговине с близкими приятелями за бутылкою вина, в пылу дружеской откровенности, хозяин дома любил пофилософствовать.

— Война скверная штука, — говаривал он. — Отвратительная! Никому не по нутру, и я первый голосую против нее. Иной же раз задумаешься и приходишь к довольно забавному выводу: ты пыхтишь, ее ругаешь, а она, негодница, тебя кормит, джык, джык… джы-ы-ы-к!.. Она, подлая, подняла тебя из праха и вознесла черт-те куда! Ведь нас, к примеру, до войны и за людей не считали, дескать, беспринципные, малограмотные, умом обделенные, — а из тех, кто судил нас судом жестоким, многих ястреб унес, растерзал им печень и выклевал глаза. Им уж больше не смеяться и не плакать! А мы, слава аллаху, доказали, кто мы такие… джык, джык… джы-ы-ык!..

Он горячился, терял всякое равновесие и, опорожнив еще пиалу-другую, самозабвенно провозглашал:

— Друзья, помолимся всемогущему и возблагодарим его!

Действительно, многие считали Окуза тупицей и малограмотным: видели всегда на базаре возле колхозных ларьков в услужении продавцов винограда и капусты; знали как подручного плутоватых шоферов, когда на загородных рейсах он сажал и подсаживал пассажиров, а «калым» делил с шофером пополам. А ныне привыкли к Окузу — воротиле республиканского масштаба, ведающего заготовкой продуктов для Красной Армии.

Тут есть, разумеется, своя логика: раз уж неделимы фронт и тыл и немыслимы один без другого, то извольте уважать ответственных тыловиков.

Главным виновником головокружительной карьеры, сам того не подозревая, стал Готчак. В худшую для дружка пору именно он призрел его. Вызвал тогда его к себе, ругал за мотовство и перебежки с места на место, добровольно согласился подыскать ему постоянную работу. У него семья, дети, надо кормить их, да и самому довольно тунеядствовать. Окуз рассыпался в благодарности, сетовал на невезение в жизни и выражал готовность послужить государству верой и правдой в любом месте, какое ему предоставят. Лишь бы справиться да пользу принести. Устроили его в заготовительную организацию на скромную инспекторскую должность, связанную к тому же с хлопотливыми разъездами по республике. Ведомство оказалось по нему, должность — золотое дно. Из поездок в «глубинку», в Хорезмский оазис и Мургабскую долину, на Аму-Дарью и в субтропические районы Юго-Западной Туркмении, — из дальних районов Окуз стал чалить рис и шелк, ковры и драгоценные женские украшения. По случаю жестокой нужды народной, помянутые предметы попадали ему в руки за бесценок, а то и бесплатно. Родственные натуры находились в любом оазисе. Установилась связь в «глубинке» и в центральном аппарате. Через полтора года Окуз ведал здесь самым хлебным отделом и ходил в республиканской номенклатуре. Тем временем успел изрядно утеплиться и поэтому молитва о продлении страданий народных с его стороны отнюдь не была лицемерной.

Занятый хлебными операциями и вечно обремененный собственными страстями, настоящих друзей он так и не заимел. Были товарищи по детским играм, товарищи по службе, а крепкими узами дружбы, от которой прямой корысти нет, он и сам тяготился. Большинство временных приятелей призвали в армию, с ними сразу же порывались связи и все они легко выкидывались из сердца — навсегда. Просто забыть приятеля, даже благодетеля своего, — это еще полбеды, но тут, с Готчаком, он впал в худшее искушение и дело грозило перейти все дозволенные и недозволенные границы.

Дома в тот вечер, после разговора с Гулялек, он погрузился в размышления и, хотя был некурящим, принялся палить папиросу за папиросой. Соображал, что и как, рисовал план на будущее. Неужели, не удастся ему залучить к себе обворожительную солдатку? С нею-то он сладит, правдами или неправдами, лишь бы только на Готчака не напороться. А почему, собственно, тот должен оказаться таким счастливым, со звездою во лбу, почему именно он вернется в Ашхабад, подобру-поздорову? Сколько таких готчаков отпели и оплакали! Извещения не новость в наши дни, их всегда следует принимать в расчет. А если уцелеет, то когда еще кровавая бойня закончится, какой пророк предскажет ее сроки? Если Гулялек перекочует к нему и все уладится, как задумано, то со временем свыкнется она с новым очагом и его хозяином, а у него, слава богу, духу хватит развестись с Алтынджемал и оформить второй брак. Солдатка явно не испытывает к нему особых чувств, на сей счет он не обманывается, но, быть может, пока так оно и лучше. В таком состоянии легче заманить ее в сети, только повторять надо чаще: «брат — сестра», «брат — сестра»…

Примерно, такие мысли обуревали «брата», а «сестра» вовсе растерялась, с каждым днем погружаясь в нужду и уже изнемогая под ее тяжестью. Он не забывал наведываться к ней, упорно отговаривал поступать на работу и мотивы твердил все те же. Заходил дважды в неделю, носил подарочки, особо опекал хворую мать Гулялек, — к ней-то легче легкого оказалось «подобрать ключи».

Шли месяцы, солдатка металась в растерянности, готова была на все и как-то призналась Окузу, что дальше ей совсем невозможно в таком положении существовать. На фабрику ее путь, или она подаст заявление в военкомат и разделит судьбу мужа.

— Вот именно! Только о нем ты и должна помнить ежедневно и ежечасно. Точно, точно, голубушка! — закивал Окуз в ответ на ее слова. — Помнить и не осрамить его перед народом. Бросить родных здесь без присмотра и бежать куда-то. Перебирайся ко мне… Сообща мы продержимся, найдем чем помочь малышам и матери, а потом я место подыщу, забронирую честным законным путем. Почва уже подготовлена. Решай! Соглашайся, иначе и я не могу быть спокоен за тебя. Имей еще вот что в виду, — часто дыша и вкрадчиво глядя в лицо Гулялек, продолжал он. — Имей в виду: люди разные шатаются туда-сюда, а ты одна в доме. Упаси бог, заберется человек со злым умыслом.

— Ах, я и переходить боюсь!.. Не знаю, как быть мне, — терзалась пуще прежнего Гулялек.

— За квартиру боишься?

— Нет, но что станут болтать люди?

— Люди, люди! До тебя ли им сейчас! Кто нынче о таких вещах думает? — беспечно засмеявшись, успокоил солдатку Окуз, а затем довольно убедительно стал толковать о своем бескорыстии. Ведь ему-то здесь, в сущности, пользы нет ни малейшей, а хлопочет, старается он исключительно ради ее благополучия.

— Ах, братец мой, я не знаю! — беспомощно вздохнула Гулялек и зажмурилась, а когда открыла глаза, решительно сказала: — Знаешь, напишу я Готчаку, с ним посоветуюсь. Без него ведь я шагу никогда не ступала в серьезных делах.

— Ого!.. Ну, уж совсем здорово! — переполошился Окуз и даже вскочил со стула, начал быстро ходить по комнате. — Впрочем, дело хозяйское, голубушка, я вмешиваться не хочу, только не вышло бы как в пословице — пока раб осмелится поважничать, праздник кончится… джык, джык… джы-ы-к!.. Написать туда, получить оттуда, глядишь полгода минет, а на такой срок нас-то хватит ли?

— Я спрошу мать! — уцепилась было за последнюю надежду Гулялек, но теперь уже все в ее устах звучало слабо и сама она чувствовала себя разбитой и беззащитной.

Она взглянула в лицо Окуза, точно это был священник, исповедовавший ее, и он сказал:

— С матерью переговорено.

— Когда?

— Сегодня утром.

— И что она?

— Если б я поступил согласно ее желанию, то не стал бы точно адвокат вести утомительные словопрения. Будь по ее, достаточно было бы молвить одно единственное слово: пойдем!

Выбив у солдатки последний козырь, Окуз низко склонился над ее креслом и уставился в ее прекрасное испуганное лицо долгим немигающим взглядом.

Знакомый голос

В полночь поезд дальнего следования остановился у Ашхабадского вокзала, и среди прочих пассажиров на платформу вышел Готчак. Он не писал о ранении и двухмесячном пребывании в госпитале, не хотел расстраивать жену, да и неизвестно было, куда после госпиталя: снова на фронт или домой на длительный срок. В первом случае, он намеревался сообщить тотчас после заключения врачебной комиссии, описать все, как положено, но сейчас ему дана полугодовая отсрочка и Готчак решил известить о приезде телеграммой из Самарканда.

Приезжих встречали, на перроне шумел, суетился народ. Готчак минут десять стоял возле вагона, оглядывался кругом, а затем взял вещички и зашагал к выходу в город. Толпа рассеялась и стало уже ясно, его никто не встречал. Неужто поезд шел быстрей телеграммы, смущенно подумал он, и, спустившись по ступенькам, стал искать на площади машину.

…Позади ужасная днепровская переправа, утомительный и опасный рейд к Днестру и дальше, а там — новая переправа, где ему здорово не повезло: на правом берегу Буга, в удачном стремительном наступлении, его ранило осколком снаряда. Позади — госпиталь в скучном заволжском городке, перед ним в получасе ходьбы по ашхабадским улицам — родной дом.

Машины на площади не попалось, но груз фронтовика не тяжел, и он с вокзала шел пешком. Тут ясно, где свернуть направо, где прямиком миновать аллею, сокращая расстояние и время. Деревья по-осеннему пахнут пересохшим листом и пылью, и все это свое, знакомое, а вон и высокий забор, дом, до него дошел бы он с завязанными глазами. Слоено не веря в счастье возвращения и предстоящей встречи, Готчак прочитал в свете электрической лампочки название улицы, номер дома и тихо постучал в окно.

Он улыбался, счастливый от предстоящей встречи, и ему вдруг стало жалко в такой поздний час будить Гулялек. Постучал еще раз. За стеклом никакого движения. Тогда Готчак шагнул к другому окну, постучал громче, приложил ухо к стеклу и прошептал в недоумении: «Раньше она чутко спала». Забарабанил еще сильней — и опять толку никакого, и тут он заключил и даже выговорил вслух, обращаясь к темному окну перед собой:

— Понятно! Я зря стучу, когда ты ушла к матери. И правильно сделала. В этакую темень одной… одной тебе… жутковато. Ты ушла рано, прямо с работы, потому и не получила телеграммы.

Теща отозвалась тотчас, едва он прикоснулся к косяку. Окликнула из-за двери:

— Кто там?

— Я, Готчак, — сказал он и мигом зажегся свет и дверь перед ним распахнулась настежь.

— Вай, Готчак! Слава богу!.. Вот ты и приехал! — переполошилась теща, обнимая его и сияя от радости. — Когда же ты, сынок мой, приехал?

— Сейчас только.

— И — к нам?

— Нет, сперва заглянул к себе домой, но Гулялек там будто нет, — отвечал он неуверенно.

— Вай, Готчак-джан, ты и не знаешь: она ведь в эти дни проживает в доме Окуза, — простодушно объяснила теща, забыв впопыхах предложить приезжему раздеться или хотя бы сесть с дороги.

Они стояли в коридоре под лампочкой. Готчак только чемоданчик опустил на пол и даже вещевого мешка с плеч не снял. Он глядел на женщину вопрошающим взглядом, а та рассказывала:

— Как-то Окуз сам ко мне явился, чего-то приволок, — он нам частенько продукты носит, — а в тот раз явился будто за советом. Гулялек совсем молоденькая, не годится ей одной жить в отдельной квартире, как бы, мол, беды не накликать! Пусть уж лучше, дескать, живет в его доме. Готчак, говорит, велел присматривать и оставил ее на мое попечение. Вот так, в его доме…

— Не пойму?.. Она сейчас в ауле? — нетерпеливо перебил Готчак.

— Нет же, нет, в городе, — отвечала теща. — Я предупреждала Окуза: неловко, неприлично это. Если дочка одна боится, пусть к нам идет, места хватит, да он, верно, подговаривал ее. От работы все отговаривал ее.

Готчак не мог слушать далее и остановил ее, пробурчал отрывисто:

— Понятно. Все понятно!..

— А она прибегала, кажется, вчера, да нет, сегодня утром. Невеселая!.. Стыдится и только твердит: «Если Окуз не перевезет сюда Алтынджемал и детей, как обещал, я завтра же перейду к вам. У него не останусь, к нему зря и пошла, а дома одной боязно и тоска мучит. Можно, говорит, совсем заболеть от тоски». — Да ты разденься, садись, — спохватилась, наконец, теща. — Садись, посиди, а я чай поставлю и за ней схожу.

— Нет, что вы! Спасибо! Пожалуйста, не трудитесь и время уже за полночь, — запротестовал Готчак. — Спасибо! Я сам ее найду, если уж так…

Час был действительно поздний, когда Готчак добрел до Окузовой квартиры, и он крайне был удивлен, еще издали увидев в окнах за ставнями свет. «Верно, не спит еще кто-то», — подумал он, взошел на невысокое крыльцо и только поднял руку, чтоб постучаться, мигом отдернул ее и замер, затаив дыхание. До его слуха доносился непонятный шум, словно за дверью люди гонялись друг за другом. И два голоса хорошо знакомые. Топот в комнате еще более усилился. Вдруг Гулялек вскричала:

— Окуз!..

Сиплый голос Окуза отозвался мгновенно и кое-что можно было разобрать.

— Милая Гулялек, я Окуз… я… я… — доносились с той стороны еле внятные всхлипы и, судя по шуму, опять возникшему там, Окуз преследовал Гулялек, а она оборонялась. Крикнула громче с отчаянной какой-то решимостью:

— Убирайся! Уйди, урод проклятый! Вот каким другом моего мужа ты оказался! Еще сестрой осмеливаешься меня называть!.. Не подходи, страшилище! Уйди!..

— Не уйду — пропел диким сладострастным тенором Окуз и, кажется, опять топот и беготня начались, но Готчак не слушал, стучал во всю мочь в двери и толкал ее плечом.

— Откройте! Пустите!

Голоса там утихли, но ему не отпирали. Он попробовал высадить дверь, она не поддавалась. Из комнаты донесся душераздирающий вопль Гулялек. Тогда Готчак забарабанил кулаками с такой яростью, что там услышали и кто-то приблизился к двери.

Смех некстати

Давно позволял он себе лишнее, перешагивал границы дозволенного, а тут и вовсе дал волю страстям. Окончательно зарвался, потерял всякую меру и теперь близилась расплата. В последнее время безбожно сорил деньгами, и не проходило вечера без компании у приятелей или у него дома. Очаровательная солдатка подавала чай, убирала посуду, в этом обществе ее рекомендовали, как сестру, а иногда, похваляясь перед самым близким, хозяин дома именовал Гулялек будущей хозяйкой, намекая на предстоящий брак. Догадываясь о том, а порою и слыша подобные намеки, Гулялек не могла оставаться к ним равнодушной и на днях, после очередной компании, сказала Окузу:

— Вы обещали из колхоза привезти Алтынджемал и детей. Ведь я с таким условием и согласилась временно на это пристанище. Но почему их до сих пор не везете?

— Ай, Гулялек, когда передо мной ты, зачем мне алтын и кумыш? — отшутился он, разыгрывая беспечность, и вдруг попытался обнять Гулялек, а сам заливался смехом и приговаривал: — Если б ты знала, как хочется избавиться навсегда от Алтын! Ах, джык, дж-ы-ы-к!..

Гулялек оттолкнула его и сказала:

— О, только руки, пожалуйста, уберите!.. Если так, если не привезете жену и детей и будете вдобавок позволять себе это… я ни одного дня здесь не останусь.

— Оставь, милая, мы не дети, и к чему устраивать войну! Я ведь не всерьез, — сказал примиряюще Окуз. — Я в тот раз, честное слово, хотел захватить с собой Алтынджемал, но мать приехала от младшего брата и опять расстроилось с их переездом. А тебе нечего беспокоиться, выбрось все из головы. Честное слово, не стану ж я тебя обманывать!

Несколько дней Окуз отсутствовал, то ли в командировку выехал, или в колхоз, к семье, а может быть ночевал у приятелей. Гулялек, навещая сегодня утром мать, не вытерпела, призналась ей, что зря верила в порядочность Окуза и зря пошла к нему в дом. Если он и в самом деле не собирается брать семью в город, то ей в этом доме не место. Всех подробностей не рассказывала, не хотела родных расстраивать, но мать и без того поняла, что Окуз обманывает их и переселение к нему со стороны дочери было большой ошибкой.

Поздно вечером Окуз вернулся пьяный, едва держался на ногах. Гулялек слышала из своей комнаты, как он бормотал что-то себе под нос, долго раздевался, потом напевал песенку и вот приблизился к двери, стал отворять. Длинные волосы растрепались, свисали на лоб беспорядочными космами, глаза блуждали и вид у него был странный. Гулялек некоторое время глядела со страхом из темного угла, потом смежила ресницы и притворилась спящей. Пьяный человек опомнится и уйдет, думала она, но получилось иначе. Окуз ступил на ковер, нагнулся раз, словно хотел прикоснуться к ней, отшатнулся и еще раз склонился над женщиной, оцепеневшей от страха. Затем, вспомнив что-то, выпрямился и, пошатываясь, быстро удалился в свою комнату.

Там опять пыхтел, долго стягивал с себя рубаху, снова топтался вокруг стола, открыл буфет и гремел посудой. Достал водку, принялся пить прямо из бутылки и, отхлебнув несколько глотков, со стуком поставил бутылку на стол. Он притих возле дивана и Гулялек, подумав, что он спит, успокоилась и в самом деле на минуту задремала. Даже бредовое какое-то видение возникло в минутном сне. Страшная звериная голова с косматой гривой и кроваво-красными глазами надвигалась на нее. Противная слюна свисала с красных вывернутых губ чудовища. Оно ощетинилось, вращало глазами и то пугало, то ластилось, все время намереваясь коснуться ее лба. Ей все хотелось спрятаться от этих глаз, остаться незамеченной, но некуда было укрыться и чудовищный зверь постепенно все приближался. Слюна с нижней губы уже капала на одеяло и это вызывало такое чувство ужаса и омерзения, что Гулялек не выдержала, крикнула первые пришедшие на ум слова.

— Окуз, Окуз! Спаси меня! — завопила она истошным голосом и тотчас послышалось бормотанье, совсем уже явственное.

Открыв глаза, она увидела рядом его. Он далеко к стене занес руку, пытался обнять Гулялек, а другой, должно быть, целился придавить ее к кровати.

— Милая Гулялек, вот я — Окуз, ты сама меня зовешь, вот я… вот!..

Она стремительно вскочила с кровати, но тут пьяный человек не промахнулся, обхватил ее за спину. Она вырвалась и толкнула его с такой силой, что Окуз отлетел и тяжело рухнул в угол. Гулялек поспешно надела платье, взяла платок. Окуз, следя за нею и немедленно поднимаясь с ковра, шаловливо пригрозил пальцем, словно они играли и игра будет еще продолжаться.

— Ты сильная девочка. Я не знал. Ты Окуза свалила… джык, джык… дж-ы-ы-к!.. Убегать ты не думай, ключи — вот, а там решеточки… джык, джык… джы-ы-к…

С непостижимой ловкостью Окуз извернулся, схватил Гулялек за талию и повалил на ковер. Она ушиблась, в другое время, голова у нее закружилась бы, она могла потерять сознание, но сейчас усилием воли Гулялек вся собралась. Началась борьба.

Окуз пытался приблизить свои губы к ее лицу, она схватила его за волосы.

— Я — Окуз, я — Окуз. Тебе уж не вырваться из этих рук. Не будь глупенькой овечкой. Ты выйдешь за меня. Прекратим игру. Ты здесь хозяйка… — бормотал он, едва отдавая себе отчет в своих словах.

— Отвяжись от меня, бессовестный!.. Уйди, урод проклятый!.. Животное, без чести, совести! — проклинала и отбивалась Гулялек.

— Вах, моя пери, моя нежная, не будь же глупенькой, — твердил свое и не отпускал ее Окуз. — Готчаку не бывать твоим мужем. Его забудь! И прекратим игру. Тут некому слушать, никто не услышит тебя! — Он с силой тряхнул головой, лицо его исказилось от боли, — клок волос с головы Окуза остался в цепких пальцах Гулялек.

Они еще продолжали некоторое время бороться молча, вскакивая иногда, задевая за стулья и вновь падая.

В дверь настойчиво стучали, кажется, и раньше был стук, теперь он доносился отчетливо. Гулялек закричала, что было мочи, неведомо к кому взывая о спасении, но этот душераздирающий вопль не остановил разъяренного Окуза.

— Ты замолчишь?.. Замолчи, наконец, черная рабыня, или я убью тебя! У-ф-ф! — Едва переводя дух, Окуз занес руку над своей жертвой, но тут Гулялек вцепилась зубами ему в палец и укусила так больно, что он взревел. С улицы в это время раздался громовой голос, оттуда угрожали сломать дверь. Окуз размяк как-то сразу и, точно опомнившись, встряхнул головой и схватился за ключи. С минуту раздумывал, как поступить, и тогда Гулялек вырвала у него ключи и отперла дверь.

Перед ней стоял муж. И он, ничего не говоря, шагнул в освещенную комнату, где все носило следы только что происшедшего погрома. Заплаканная, с растрепавшимися волосами Гулялек взирала на него растерянно и все еще не верила, что видит мужа… Глаза у нее округлились, взгляд был испуганный, дикий, а рядом за ее плечами в одном нижнем белье и со следами крови на руках покачивался хозяин дома.

— Вай, это ты! — вскричала Гулялек, бросаясь Готчаку на шею. — Если б ты не подоспел сейчас, не избавил от него, я сгорела бы… Вай, Готчак!..

Она прижалась к мужу и, уже веря в свое полное избавление, дала волю слезам. Готчак смотрел поверх ее головы на хозяина дома, который вдруг уже совсем некстати расплылся в улыбке и даже начал громко смеяться, издавая бесконечные «джык-джык».

— Ты еще смеешься! — брезгливо морщась, очень тихо сказал Готчак, и Окуз оробел вдруг от его голоса, весь затрясся и попятился. Готчак отстранив жену, медленно двинулся к нему. Окуз поднял руки, в глазах были страх и мольба о пощаде, но ни один из них не сказал ни слова.

Так в молчании проследовали несколько шагов, пока оказались в другой комнате. Готчак толкнул за собой дверь и Гулялек услышала глухие удары и толчки, будто тяжелым пестом толкли в деревянной ступе. Иногда доносились глубокие вздохи, отрывистые «ох», «ох» и все это продолжалось, наверное, не менее четверти часа. Готчак появился в дверях усталый, он с трудом переводил дыхание, переминался с ноги на ногу и вытирал рукавом пот со лба.

— Патриот… фронту помогает! — еще не отдышавшись, печально и очень устало произнес Готчак. — Болтал о родине, поганым языком осквернял святыни. На фронте пусть покажет — на что способен для родины. Здесь показал, — патриот!..

Готчак кивнул Гулялек, она надела туфли, пальто, и они молча вышли на крыльцо, обдумывая происходящие события.

За мной больше не гоняйся!

Осенние дни коротки, а к вечеру с Копет-Дага наплывают на село грузные тучи. Ночь еще не наступила, но уже темно на дворе, сумрачно и в комнате, где сидят за рукоделием Алтынджемал со свекровью. Дети играют в уголке, на них не обращают внимания. Если уж Ашир с Мередом жмутся к печке, значит сыро, холодно на улице. Говорят, начинается затяжной дождь.

Тихий стук в дверь, и в комнату, степенно здороваясь с женщинами, входит Айдогды. Он изредка заглядывает сюда, проведать как живут соседи, здоровы ли все в семье, рассказывает сельские новости и уходит. Сегодня Айдогды невеселый, словно дурные вести принес. Сразу он не будет сообщать, с чем явился, это не принято, и вот сидит, пьет чай. Спрашивает старуху, есть ли письма от Ораза. Тот пишет, слава богу, долго о нем не было слуха, а теперь недавно вот весточку прислал: жив, здоров.

— Молодец Оразджан, мы должны им гордиться, а ты первая, Байрамгуль-эдже, — говорит Айдогды, а затем сразу же обращается опять к старухе: — Не примите за обиду, только мне поведение другого вашего не нравится.

— Вах, милый Айдогды, ты самое больное место трогаешь! — всплеснула руками старуха. — Вах, кому понравится, когда сверх всего еще и совесть человек теряет.

— О чем вы?

— О жадности его. Да ведь не простая жадность, а уж самый настоящий позор! Прошу не на себя, на детей: обуться, одеться им не во что, а он, — и как у него язык поворачивается, — заявляет мне: — «Много нынче сирот, всех не насытишь!» Вах, чтобы люди отрезали такой поганый язык! — кипятится старуха.

— От него теперь чего угодно жди, не удивляйся. А ведь мог бы семье брата помочь! Не обеднел бы, честное слово! — рассуждает Айдогды, допивая чай.

— Столько денег, своими глазами я видела. Веришь ли, в кармане не умещаются!.. А он сбился, совсем сбился с пути, — продолжает горевать старуха.

— Точно, это точно. Зарвался парень и давно уж мы грешки за ним примечаем. — Айдогды оглядывается на жену и детей Окуза и ведет речь дальше: — Глядите, народ не жалуется на голодуху, на нехватку одежды, дров, — делает свое дело. Любого из нас возьми, Байрамгуль-эдже, вот хотя бы меня: все мое богатство и оружие сейчас — лопата. Не хвалюсь: как боец винтовку, целый день ее не выпускаю из рук! Двоих братьев на войну проводил, ты — младшего сына, а кто о них должен заботиться, снабжать их всем необходимым, кто спрашивается, как не мы? Я как-то Окузу говорю: «Чем ты, дорогой товарищ, помогаешь фронту?» Мнется, жмется, а сам даже для детей младшего брата жалеет… Над моей лопатой, веришь ли, смеется!..

— На свои прихоти не жалеет ни денег, ни здоровья! — вмешалась молчавшая до того Алтынджемал. — Совсем обезумел, гоняется за всякими призраками. Совестно в глаза глядеть людям!

— Что правда, то правда, — подтвердил Айдогды. — Хоть с тем же Готчаком, возьми. Человек его из праха вытащил, давно бы побирался или за решетку попал, задушевными друзьями считались, а ныне, слышно, на его молодуху сети расставил. Вот где задушевность! А своих птенцов кидает на произвол судьбы! — кивнул Айдогды на мальчиков, которые давно прекратили игру и чутко прислушивались к взрослым.

Слова его окончательно расстроили Алтынджемал. И раньше еле сдерживалась, а теперь непрошеные слезы сами полились из глаз. Вытирая платком лицо, она все еще пыталась сдержаться, не показать слабости. Сказала, ни к кому не обращаясь и словно уж про себя:

— Неужто детей бросит?

Свекровь взглянула на нее, затем перевела взгляд на ребятишек и тоже, незаметно для себя, принялась тихонько всхлипывать и вытирать слезы. Глядя на них, расстроился и Айдогды. Он отодвинул в сторону чайник и пиалу, вынул из кармана кисет, стал свертывать папиросу и, словно размышляя вслух, заметил:

— Конечно, недолго до полного развала семьи, если сам хвалится: «Гулялек, Гулялек!..»

У Алтынджемал не было больше сил сдерживаться, она закрыла ладонями лицо и громко зарыдала. Дети, внимательно слушая разговор, поглядывали друг на друга и на мать. Старший сидел насупившись, боясь заплакать, а младший, еще совсем несмышленый, подумал, что они с Аширом виноваты в этих слезах, пополз к матери по ковру и, гладя ее руки, стал утешать:

— Зачем ты плачешь, мама, зачем? Я тебя всегда буду слушаться… Не плачь!..

Айдогды, своим откровенным разговором вызвавший слезы женщин, сам понимал, что все слова тут бесполезны и уже корил себя за несдержанность. Дымя папиросой и низко опустив голову, он опять заговорил:

— Хоть мы и не должны скрывать от народа грехов своих близких и родственников, все же жене и матери зря нечего убиваться. Детей не стоит расстраивать. Теперь вон сколько их, солдаток, осталось вдовами, с детишками. Горькая участь, а живут, не теряют достоинства. Так-то, Алтынджемал! — подбадривал как мог Айдогды. — Тяжело молвить, а может быть и в самом деле это так: не надейся на него, надейся на себя… А ты, я гляжу, от лихой тоски работу в колхозе забросила. Нехорошо! Давай-ка, сестра, с завтрашнего дня, подпоясывайся покрепче, берись за дело. Честное слово, тоска испарится, — простецки, сердечно внушал Айдогды. — Я раньше об этом собирался толковать, а сегодня мне бригадир велел зайти, позвать тебя. Пойми, сельские наши не хотят, чтобы дети из рук тунеядцев хлеб ели. Кто наживается на чужом несчастье, тот расплаты не минует. Ждать недолго. Война кончится, разберемся, которое белое, которое черное. В общем, черед подойдет, народ сапогом будет давить поганые грибы.

Женщины, притихнув, слушали мужицкую речь, но Айдогды не успел закончить, как под дверью раздался топот и тяжелое шарканье ног.

Вошел Окуз. Видно, он промок в пути, весь в грязи был, точно его только вытащили из арыка. Кажется, он подслушивал, перед тем как переступить порог и объявиться здесь.

Со времени последнего приезда Окуз сильно изменился, исхудал и отрастил бороду. Лицо у него опухло, глаза ввалились и почти уже не видны были, а под глазами зияли синие круги. Домашние все сидели, никто не шевельнулся с момента его появления. Дети в углу совсем не дышали. И тут нарушил молчание старший сын. Он находился все еще под впечатлением сказанного Айдогды, отлично понимал, что слезы матери и все печали у них в доме идут от этого вошедшего человека, прервавшего общий разговор. Этот человек, подумал мальчик, — опять явился с дурными намерениями, после его ухода бабушка будет жаловаться, а мать — плакать днем при людях, а ночью тайком, когда ей кажется, будто никто не слышит. Ему хотелось закричать, расплакаться, но он лишь вышел из угла на середину комнаты, гордо вскинул голову и сказал сердито отцу:

— За мной больше не гоняйся!

Все в изумлении смотрели на Ашира, и маленький Меред, которому товарищи говорили так всегда, когда он надоедал и был им не нужен, вздрогнул и хотел уже заспорить, не поняв, к кому относились слова Ашира, и промолчал.

Ошеломленный словами сына, Окуз стоял с минуту в странной нерешительности, потом снял шапку и сказал жене:

— Приготовь мне вещи, все что нужно в дорогу. Слышишь, Алтынджемал! Я уезжаю сегодня.

— Куда?

— На фронт.


Перевод А. Аборского.

Примечания

1

Мазар — могила, гробница.

(обратно)

2

Гулялек — цветок мака.

(обратно)

Оглавление

  • УПРЯМЕЦ Повесть
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  • СЫН ДВУХ ОТЦОВ Повесть
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  • СОПЕРНИКИ Повесть
  •   Ошибка
  •   Кто они?
  •   Кого они любили
  •   Разведчики
  •   Расстояние в 10 метров
  •   Прощайте, друзья!
  • ОКУЗ ГОДЕК Рассказ
  •   Пустое место
  •   По гостям
  •   Алтынджемал
  •   Материнская просьба
  •   Ты разве трус?
  •   Он обязан Готчаку
  •   Знакомый голос
  •   Смех некстати
  •   За мной больше не гоняйся!
  • *** Примечания ***