"Антология исторического романа-10". Компиляция. Книги 1-10 [Ксавье де Монтепен] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Эли Берте Оржерская шайка

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I Шофферы[1]

По пыльной дороге, в нескольких лье от Ножена ле-Ротру, ехал какой-то всадник. Солнце палило эту лесистую и горную часть Перша, которая разнообразием своей растительности представляла разительную противоположность соседним, хотя и плодоносным, но обнаженным в то время равнинами Боссе.

Растительность была в полном своем весеннем блеске; леса, которыми впоследствии восторгался Наполеон, отзываясь о них как о самых великолепных рощах Европы, красовались сейчас роскошнейшей зеленью; высокая трава полян, готовая уже к покосу, скрывала в густоте своей прозрачные и живительные воды, поддерживавшие ее свежесть; а зеленеющие нивы, с едва налившимися колосьями, волновались тихо от дуновения своенравного ветерка.

Несмотря на кажущееся благосостояние страны, в ней царила какая-то мертвенность: обильная жатва не возбуждала радости поселян, и они как бы машинально исполняли свои полевые работы. Благословенная земля их, казалось, была под гнетом горя.

И точно, шел 1793 год. Редко где можно было достать хлеба, да и то по дорогой цене; междоусобицы и война с иностранцами опустошали селения; металлические деньги стали исчезать, а вместо них ходили ассигнации. Но что всего ужаснее действовало на людей, так это зловещие слухи, которые, подобно смертоносным ветрам, проносились по селениям и держали их в постоянном страхе. Дорога, худо содержимая, не представляла, конечно, того оживленного вида, какой имела в былое время. Прямодушные першерские жители превратились вдруг в недоверчивых и угрюмых людей. А потому ехавший всадник редко встречал поселян, да и те поглядывали на него испуганными глазами. А иные и совсем отворачивались, делая вид, что не замечают его. Некоторые же из них, более смелые, а, может быть, и более робкие, приветствовали его братским поклоном, на который всадник наш спешил ответить тем же. Дальнейшее же сближение, какое обыкновенно бывает между людьми, едущими по одной дороге, казалось между ними немыслимым, потому что поселяне с видимым беспокойством торопились свернуть на одну из тех прелестных ферм, какими так изобиловала описываемая нами страна.

Между тем внешний вид всадника был очень и очень привлекательным. Только костюм его, по мнению местных людей, внушал какой-то страх. Шляпа его была с выгнутыми полями и национальной кокардой, а длинные и вьющиеся волосы падали на широкий галстук, сделанный из нескольких аршин кисеи. Корманьолка (модная одежда в начале революции) и панталоны его были сшиты из белой нанки с синими и красными полосками; несколько трехцветных платков, носящих в то время название "национальных", служили ему поясом, а мускулистые ноги были обуты в мягкие, но без шпор, сапоги.

Этот костюм, обозначавший тогда ярого патриота, был главной причиной того недружелюбного приема, который оказывали путнику першские поселяне, недаром прослывшие за приверженцев старого порядка вещей (или старого закала).

Но, как мы уже сказали выше, внешность самого всадника не внушала к себе ни малейшего недоверия. Это был человек лет двадцати пяти, крепкого и красивого сложения, с привлекательной наружностью и приятными манерами. Его голубые глаза, приветливая безыскусственная улыбка дышали добросердечием. Но посторонний наблюдатель, при взгляде на это благородное и правильное лицо, был бы невольно поражен той застенчивостью, которая так сильно противоречила его санкюлотскому костюму. Поэтому-то, может быть, и не следовало делать заключения о незнакомце по его только наружному виду.

Всадник постоянно понукал свою лошадь, как бы желая поскорее добраться до места, и наемная кляча, подстрекаемая необычным образом, тяжело стучала своими копытами по пустынному шоссе. Вдруг она свернула с дороги и начала вертеться и фыркать от страха. Молодой человек, будучи плохим наездником, насилу справился с ней; но заставить лошадь идти далее он положительно был не в силах, так упорно она держалась на одном месте, поэтому он принялся отыскивать глазами причину ее сопротивления.

На окраине дороги, возле одной из тех лесенок, которые простонародьем зовутся "спусками", и по которым пешеходы перебираются через заборы, не допуская, однако, скотину, пасущуюся в парке, ходить по ним, лежал ничком человек без признаков жизни. Он-то именно и испугал лошадь и заставил ее топтаться на месте. Путник, полагая, что человек этот уснул на дороге, громко окликнул его, но, не получив ответа, слез с лошади и приблизился к нему. Лежавший в пыли был из тех разносчиков, которые ходят по деревням с разным мелким товаром. Деревянный короб, в котором находился его товар, стоял разбитым возле него. На человеке были куртка и жилет из синего беррийского сукна, такие же штаны и белые шерстяные чулки. Шляпа его с высокими полями и длинным ворсом и суковатая тросточка лежали на некотором расстоянии.

Молодой человек в корманьолке потормошил слегка разносчика, снова окликнул, но столь же безуспешно. Затем он повернул его лицом к себе, чтобы хорошенько рассмотреть лицо, обрамленное черными волосами, подстриженными в кружок. Лицо это носило печать мужественной красоты, и хотя оно было темным от загара, в нем проглядывал человек лет тридцати пяти, необыкновенно сильный. В данную минуту лицо это имело зверское, угрожающее выражение, но это выражение было вызвано, вероятно, глубокой раной, пересекавшей лоб незнакомца, откуда на дорогу брызнула черная кровь. Путешественник принял его за мертвого, но, движимый чувством человеколюбия, он решился удостовериться, не оставалась ли еще искра жизни в этом неподвижном существе. Наконец ему удалось остановить течение крови носовым платком, затем он перевязал им Рану незнакомца и стал растирать ему ладони. Конечно, небольшое количество свежей воды помогло бы скорее в этом случае, но ее не оказалось под рукой. Усилия всадника оживить разносчика оказались бесполезными, бедняга не подавал ни малейшего признака жизни. Тогда, в полной уверенности, что тот умер, всадник поднялся на ноги и стал размышлять о том, что предпринять в подобном случае. Вдруг он увидел на земле маленький портфель, выпавший, вероятно, из кармана разносчика. Желая получить какие-либо сведения о погибшем, он поднял портфель и открыл его. Между прочими ничтожными бумагами он заметил в нем три паспорта, выданных различными ведомствами трем личностям разного наименования, хотя они все трое занимались одним и тем же ремеслом, – были бродячими торговцами. Всего же поразительнее было то, что приметы описываемых в паспорте личностей совпадали совершенно с приметами умершего разносчика, так что он, смотря по обстоятельствам, мог бы произвольно присваивать себе одно из трех имен. Это дало повод путешественнику сделать вывод, что он имел дело с изгнанником, который таким образом спасал свою голову. Снова принялся он осматривать его еще с большим вниманием, но, увы! – напрасно он отыскивал в личности и одежде таинственного разносчика какую-нибудь примету, которая могла бы обличить в нем возвратившегося на родину эмигранта или прибитого горем какого-нибудь аристократа. Не нашлось на нем даже ни единой ценной безделушки; белье было из самого грубого холста, а крепкие, загорелые выше локтя руки, покрытые мозолями, свидетельствовали ясно, что профессия этого господина не подлежала ни малейшему сомнению: это был в самом деле один из тех разносчиков, которые в бесчисленном множестве встречались тогда во всех провинциях бывшего французского королевства.

Занимаясь осмотром бумаг, путешественник наш вдруг заметил, что неподвижное до тех пор тело разносчика слегка зашевелилось. Ободренный этим, путешественник наш принялся снова и еще с большим усердием растирать незнакомца и наконец, к величайшему своему удовольствию, увидел, что труды его увенчались успехом. Движения раненого становились более и более заметны, и краска выступила наконец на загорелом его лице. Тогда услужливый путешественник оставил его в покое и предоставил природе окончить дело. В скором времени разносчик как-то судорожно вздрогнул, невнятно произнес какое-то проклятие и начал приподниматься, опираясь на руку. Другой же рукой, одновременно он сделал угрожающий жест невидимому врагу.

Но усилия эти до того, вероятно, ослабили силы раненого, что он снова повалился на землю и остался недвижим. По прошествии нескольких минут он опять приподнялся и начал дико озираться вокруг.

– Ну что, гражданин, – спросил его молодой человек, в корманьолку, – лучше ли вы себя одетый теперь чувствуете?

На этот вопрос не последовало никакого ответа. Казалось, что незнакомый, хотя и ласковый, голос спрашивающего внушал разносчику скорее чувство страха, чем признательности: он устремил озлобленный взор свой на говорившего, как бы сомневаясь еще в добром его намерении и не сознавая оказанные им услуги.

– Ну, голубчик, – продолжал молодой человек, – приободритесь немного!… Ваша рана, по-моему, вовсе не так опасна; все-таки позвольте довести себя до ближайшего селения: там удобнее будет перевязать вам рану.

И на эти слова не отозвался разносчик, хотя, по-видимому, он мог бы ответить если не словом, то, по крайней мере, каким-нибудь жестом. Все внимание его было обращено теперь на кожаный портфель, который держал молодой человек.

Путешественник догадался, в чем дело, и немедля вручил ему этот портфель. Разносчик поспешно схватил его и спрятал к себе в карман. Чтобы окончательно успокоить того, молодой человек подобрал разбросанные по дороге короб, палку и шляпу и подал их раненому. Тот мигом надел шляпу на голову, схватил в руки палку и вдруг как будто успокоился. Но продолжавшееся затем молчание вывело, наконец, молодого человека из терпения, и он сказал:

– Черт возьми, гражданин, вы оглохли, что ли, или язык у вас совсем отнялся? Кажется, вы можете объяснить мне теперь, кто довел вас до того состояния, в котором я вас застал? Знаете ли вы злоумышленников? Куда, в какую сторону они скрылись? Да не бойтесь же меня, я ведь здешний мировой судья, а потому обязан осведомляться о преступлениях, какие совершаются в моем околотке.

На этот раз разносчик не мог уже скрывать своего недоверия к молодому господину и, сделав усилие над собой, ответил, отворачиваясь от него:

– Да кто же вам говорит, гражданин, что здесь кроется преступление? Я просто-напросто совершенно случайно свалился сюда.

– Случайно? Но этого не может быть.

– Да отчего же не может быть, это более чем вероятно, – возразил разносчик, и голос его, по мере возвращения сил, все более и более переходил в смягчающийся и уверенный тон.

– Я вот был на той ферме с товаром своим. Возвращаясь оттуда, я хотел было сократить путь, чтобы скорее добраться до большой дороги, и пустился по луговой тропинке. Перелезая последнюю изгородь, я оступился – груз перетянул меня и я, свалившись, сильно ударился головой об острые камни. Этот удар ошеломил меня; но теперь, слава Богу, я чувствую себя лучше: я ведь крепкого сложения, уверяю вас, и легко переношу всякую боль. – Поднявшись с усилием, он принялся чинить свой короб, а молодой человек, осмотрев окружающую местность опытным глазом, убедился в вероятности рассказа разносчика, а потому и сказал ему:

– Тем лучше, что в этом происшествии не кроется никакого преступления, потому что в настоящее время закон бессилен что-либо сделать. Однако что же вы намерены теперь предпринять? Я полагаю, что вы не в состоянии будете продолжать свой путь с вашей ношей.

– Ну, уж об этом не беспокойтесь, – прервал его купец с худо скрываемой досадой, – со мною не такие еще вещи случались. Будь при мне хоть несколько капель водки, и помину бы не осталось от того, что случилось… Благодарю вас, гражданин, за ваши обо мне заботы, займитесь-ка теперь своим делом, а я примусь за свое. Поклон вам от меня и братство. – Надев затем короб на плечо и опираясь на свою палку он пустился было в дорогу, но силы изменили ему: сделав несколько шагов, он побледнел и зашатался. Остановясь поневоле, он сбросил с себя короб, уселся на него и произнес страшное проклятие.

Путешественник с сожалением посмотрел на него.

– Нет, – проговорил он, – я решительно не в состоянии оставить вас в таком положении, это было бы верх бесчеловечности с моей стороны, а потому, хотя мне и очень недосуг, я все-таки не могу взять на совесть подобного греха. Послушайтесь меня, дружище, я отправляюсь теперь в Брейль – местечко в полумиле отсюда; садитесь на мою лошадь, и мы вместе приедем к добрейшим людям, которые окажут нам всевозможную помощь.

Разносчик живо поднял свою голову.

– Как, – проговорил он, – вы беретесь доставить меня в бывший Брейльский замок и выпросить позволение переночевать в нем?

– Нет, нет, – прервал его молодой господин с некоторым замешательством, – в замок вас не впустят, и мы проедем с вами на ферму к Бернарду. По обычаю той местности он зовется Брейльским человеком. Вам перевяжут у него рану, устроят постель на сеновале и дадут на ужин кусок ветчины и стакан квасу, если только вы в состоянии будете есть.

Разносчик все еще колебался: природная недоверчивость не позволила ему сразу согласиться на подобное предложение. Он попробовал сделать еще несколько шагов, но попытка вторично не удалась ему…

– Ну уж, делать нечего, – сказал он с прискорбием, обращаясь к своему благодетелю. – Будь по-вашему, поедемте…

С трудом он влез на седло; короб кое-как привязали сзади; молодой господин взял лошадь под уздцы, во избежание какого-нибудь толчка, и таким образом путешественники отправились в дорогу.

Оба молчали сначала. Дорога по-прежнему была безлюдна: два или три пешехода едва виднелись вдали по всему протяжению пыльного шоссе, по сторонам которого посажены были тополя в два ряда.

Разносчик ожил от мерно-спокойного шага лошади и стал как-то странно поглядывать на своего вожатого; вдруг мрачная улыбка отразилась на его устах, как бы в ответ на заднюю мысль, которая только что промелькнула у него в голове.

Молодой человек и не заметил ее, он был при своих мыслях и, по всей вероятности, углубился в раздумье. Вдруг как, бы очнувшись, он обратился к разносчику и рассеянно спросил его:

– А как вас зовут, гражданин?

Тот не торопился отвечать на прямые вопросы.

– А вы как судья спрашиваете меня об этом? – ответил он ему лукаво.

– В настоящую минуту я не судья, а если бы и был облечен в знак этой должности, то неужели же вы решились бы скрыть от меня что-нибудь?

– Да и скрывать-то мне нечего, – возразил торговец. -Стоит взглянуть на меня, так всякий догадается, что я не кто иной, как мелкий странствующий торгаш. Зовут меня Франциско, в чем удостовериться можно из моего паспорта.

На эти слова молодой господин улыбнулся и возразил:

– О да, я знаю, что у вас их и не один.

Разносчик вздрогнул и ухватился сильнее за свою палку.

– Так вы смотрели в мой портфель! – закричал он ему грозно. Затем, переменив тон, прибавил с прежним радушием: – Надобно сказать вам, гражданин, что мы торгуем втроем; на днях я виделся с товарищами в трактире, они позабыли там свои паспорта, а я захватил их с собою, чтобы передать им при первой встрече. Вот почему…

– Это очень может быть, – перебил его мировой судья, – но мне показалось, что приметы… впрочем, я мог ошибиться. Однако, гражданин, у вас есть же какая-нибудь оседлость?

– Да какая же может быть у меня оседлость? Ведь я двух дней не остаюсь на одном и том же месте. Ночую на фермах, если позволят, а не то в трактире; впрочем, дороги они для нас, бедняков.

– Но имеется же у вас какое-нибудь любимое пристанище, родина, что ли, или местечко, где проживает ваша семья?

– У меня нет семьи, гражданин; детство свое я провел в деревне, около города Мана; теперь не осталось там ни одной живой души, которая помнила бы о моем существовании, а потому я не имею основания предпочитать мою родину другим селениям.

– Жаль, дружище, что вам некого любить и что вы никем не любимы. А разве вы не женаты?

– Женат, – отвечал Франциско.

– А где же проживает ваша жена?

– Она торгует, как и я. Кой-когда мы встречаемся с ней. Но скажите, пожалуйста, гражданин, – прибавил разносчик, нахмурясь, – отчего это вы интересуетесь моими делами? Конечно, вы оказали мне услугу, но ведь это еще не дает вам права расспрашивать у меня всю подноготную.

Мировой судья пожал плечами.

– Еще раз повторяю вам, – сказал он разносчику, – я расспрашиваю вас не в качестве судьи, а единственно из участия и любопытства. Если же этот разговор для вас неприятен, прекратим его, тем более что мы подъезжаем уже к Брейлю.

В самом деле, прекрасная аллея пересекала в этом месте дорогу, а в конце ее показались довольно большие строения. Путешественники наши направили свой путь к тому месту. Когда они въехали в тенистую и уединенную аллею, то увидели женщину в лохмотьях, которая держалась того же направления. Она тащила за руку пяти- или шестилетнего ребенка.

Женщина была на вид еще очень молода; кроткое и покорное лицо говорило в ее пользу, но лицо ее было страшно искажено оспой, а усталость, нужда и горе окончательно состарили ее; ребенок был тоже худощав и болезнен, но под лохмотьями видно было, что содержится он в чистоте: все внимание матери, казалось, было сосредоточено на нем одном.

Заслыша подъезжающих путешественников она посторонилась, чтобы дать им дорогу; когда же разглядела их поближе в лицо, то ужас и удивление обнаружились в ее глазах.

Опустив голову, она проговорила плаксивым голосом:

– Подайте милостыню, Христа ради!

Мировой судья подал ей монетку. Бедная женщина пустилась за ними настолько скорыми шагами, насколько позволяли силы ее ребенка. Молодой человек перестал уже думать о ней. Вид брейльских зданий пробудил в нем уснувшие на несколько минут воспоминания, и он шел в раздумье с озабоченным лицом.

Франциско, напротив, смутился при виде отставшей женщины и, наконец, сказал своему спутнику:

– Извините, пожалуйста, гражданин, от непривычки ездить верхом ноги у меня отекли… Я хочу слезть с лошади и пройтись немножко.

– Как вам угодно, Франциско.

Разносчик свободно слез на землю, видно было, что он несколько уже оправился. Пропустив товарища вперед, он с намерением отстал от него и тем дал возможность нищенке догнать себя.

Дрожь пробежала по телу бедной женщины, когда она заметила это. Однако она не остановилась, а только старалась унять и успокоить плачущего ребенка. Франциско развязно подошел к ней и спросил:

– Кажется, тебя зовут Греле. Ты ведь встречалась со мной на ночлегах в долине.

– Это правда, – отвечала нищенка с удивлением.

– Так ты из наших?

– Да.

– Я хочу, чтобы ты здесь переночевала.

Нищенка невнятным голосом обещала исполнить приказание. Франциско пристально посмотрел на нее.

– Я не могу никак припомнить твоего лица, – сказал он ей, – но я буду наблюдать за тобой. Ведь ты знаешь меня? Берегись же.

Вслед за этим он догнал своего спутника, который и не заметил происходившего разговора.

Помертвевшая нищенка осталась на месте.


II Першеронская ферма

Опередим наших путешественников и поговорим о Брейльской ферме.

Ферма эта, составлявшая главную запашку замка, находившегося в четверти мили от нее, стояла одиноко, как и большая часть усадебных запашек в Перше. Кроме большой аллеи, проходившей в нескольких шагах от нее, к ней не подходило никаких дорог, а лишь тропинки, перерезанные на каждом шагу заборами; впрочем, в описываемую нами эпоху в этой глуши то были обыкновенные и единственные пути сообщения.

Постройки фермы состояли, по обыкновению, из нескольких некрасивых строений, между которыми легко можно было угадать по их своеобразным формам конюшню, курятник, сушильню и сеновал. Большая часть из этих построек, крытых соломой, была в запущенном виде, между тем, судя по деятельности, царившей на ферме, и по числу скотины в хлевах и конюшнях, фермера следовало причислить к тем честным труженикам, которых достаток, даже изобилие на старости вознаграждают за трудолюбивую и экономно проведенную жизнь.

В этот день фермер Бернард, или как его звали в околотке, Брейльский хозяин, кончал уборку сена и давал в чистой комнате своего дома, собственно, называемой "залой", обед поденщикам, помогавшим его работникам. Сквозь растворенную дверь со двора можно было видеть большую компанию сидевших за столом, уставленным ячменным хлебом, салом, разными сырами и маленькими кружками с водкой.

Между пирующими легко было узнать тотчас же личность самого хозяина, одетого в штаны, жилет и куртку серого сукна, произведения своих овец и сработанного своими же работницами, также как и холщовая рубашка. На голове у него был красный шерстяной колпак того же изделия, так что, за исключением носового платка, фермер имел полное право похвастаться, что своим туалетом он не одолжается посторонним фабрикам; после этой главной личности шли постоянные работники фермы, одетые почти так же, как и сам хозяин, потом поденщики, уходившие вслед за этим обедом. На толстых холщовых кафтанах их еще виднелись кое-где клоки душистого сена, только что ими убранного, за каждым из них стояло по паре деревянных башмаков, подбитых гвоздями, и по котомке, подвешенной к палке, заключающей в себе весь багаж их. Все эти люди ели и пили с большим аппетитом, и среди них царствовало совершенное равенство и чистосердечная веселость.

Домашние женщины были тоже тут, но, по обычаю страны, они не имели права садиться за стол, сама фермерша, или хозяйка, тут же суетилась, прислуживая своим работникам. Как на Востоке, першские женщины обязаны были до такой степени признавать над собой превосходство мужского пола, что замужние или нет, они не могли есть иначе как стоя и после мужчин. Привычки эти были так освящены стариною, что ни одной из женщин, вероятно, никогда на ум не приходило вознегодовать на унизительность подобного обычая.

Фермерша Бернард, казалось, давно свыклась с этим законом и деятельно разделяла хлопоты своих двух работниц. Худая, бледная – доброе лицо ее говорило о каком-то затаенном горе – одетая так же, как и ее муж, она носила, по обычаю першских женщин, эти казакины, сохранившиеся еще с царствования Франциска I. Впрочем, ничто в ее наружности не отличало ее от прислуги, только головная повязка была у нее почище, да на груди висел маленький золотой крестик, несмотря на всю представлявшуюся в те времена опасность оставлять на виду этот знак религии.

Со связкой ключей в руках она постоянно ходила из погреба в сушильню, из сушильни в молочную, предупреждая желания своих гостей. Муж ее, маленький человечек с красным лицом и рыжими волосами, казался страшно вспыльчивым, обращение его с женой было до того грубо, даже жестоко, что всякая другая на месте госпожи Бернард дошла бы до отчаяния, она же хлопотала, по-видимому, об одном только, чтобы удовлетворить мужа.

Впрочем, деспотизм тут был, казалось, более наружным, чем действительным, потому что, как только его чересчур дерзкий крик выводил из себя госпожу Бернард и она обращала на него свой добрый, грустный взгляд, в свою очередь он смолкал и даже в смущении отворачивался.

Благодаря частым возлияниям разговор между мужчинами дошел до шумного веселья.

У поденщиков про подобные случаи всегда есть в запасе веселые двусмысленные песенки, наивные рассказы, постоянно очень утешающие компанию; так было и на этот раз. У одного из присутствующих был, казалось, нескончаемый репертуар, шутки и скандалезные анекдоты возбуждали всеобщий хохот, даже в кругу девушек, бывших тут, так как в этой стране вольность выражений не имела никогда дурных влияний на нравственность.

Между тем, когда оратор завел анекдот, прибавляя рассказ свой циничными прибаутками об убежавшей от родителей девочке с одним военным, фермерше, равнодушной до сих пор к их грубым шуткам, сделалось почти дурно и даже сам Бернард, разделявший с нею это впечатление, прервал рассказчика.

– Ну тебя, кривой! – грубо проговорил он, – чего ты тут распелся с этими пустяками? Давай говорить о чем-нибудь другом, ведь начнешь пересчитывать все бабьи глупости, так хоть говори день и ночь, так и то станет сказок на тысячу лет.

Хотя не совсем-то вежлива была эта выходка в отношении госпожи Бернард, она, однако, осталась ею чрезвычайно довольна и вскользь брошенным взглядом поблагодарила мужа.

– Постойте-ка, – начал снова Брейльский хозяин, обращаясь к присутствующим, – не знаете ли вы, ведь вам, я думаю, много приходится слышать новостей, шатаясь то тут, то там, не наделали еще каких новых бед эти разбойники из долин?

– Вы о каких разбойниках говорите, господин Бернард? – опять шутливо спросил кривой. – У нас есть, во-первых, шуаны, разоряющие селения мужичков в Бокаже, не очень далеко отсюда, потом есть мошенники, опустошающие замки бывших аристократов; кого же из двух вы удостаиваете названием разбойников?

Говоривший это был мальчик лет восемнадцати, слабый, тщедушный, единственный глаз которого светился злобно и лукаво. Одет он был в толстый парусинник, на шее кое-как болтался пестрый национальный платок, от вопроса его фермер нахмурился.

– Тсс! Борн де Жуи, _ проговорил наконец Бернард сурово, – или мы поссоримся! Я не мешаюсь в политику и не желаю приобретать себе врагов ни из шуанов, ни из санкюлотов; я стою за мир и согласие, воля милосердного Бога, чтоб всем было полно места под солнцем. Ты не хитри, приятель, ты хорошо знаешь, что тут дело идет не о роялистах, не о республиканцах, а я говорю о той шайке мошенников, что нападают огромными массами на отдаленные фермы и селения и жгут ноги своим жертвам, чтобы выпытать у них, где спрятаны деньги; не совершили ли они еще чего-нибудь нового? Я хочу спросить, с тех пор как ограбили ферму Поле и убили владетеля Готридского замка, что там к Орлеану?

Борн де Жуи пожал плечами.

– Послушайте-ка, хозяин, – возразил он, – как это вы, умный человек, верите таким сказкам? Этих шофферов, как их называют, никто нигде не видал и, несмотря на ваше отвращение к политике, я все-таки скажу, что как между шуанами, так и между санкюлотами найдутся молодцы, способные на фарсы, приписываемые шофферам.

– И ты называешь это фарсами, – вскричал фермер. -Господи милосердный, ужасы, бесчеловечие… Но, – спохватился старик, тревожно поглядывая во все стороны, -чтоб моих слов не разнесли бы направо и налево, ведь не знаешь порой, кто тебя слушает… Конечно, я уверен, что здесь между нами нет негодяев, да и длинный язык никогда до добра не доведет.

Присутствующие, казалось, разделяли опасения хозяина, только один Борн де Жуи опять повернул все в шутку.

– А – а – а, хозяин! – снова начал он, хихикая. – Да вы, кажется, не на шутку побаиваетесь, черт возьми! Я побьюсь об заклад, что вот в этом шкафчике, так плотно у вас запертом (и он вперил свой единственный глаз в стоящий против него шкаф) найдется порядком экю, а пожалуй, так и луидорчиков, которые вы там квасите! Когда вы поселились три или четыре года тому назад в Брейле, так и тогда говорили про вас, что у вас славная кубышка, а ведь из нее с тех пор, конечно, не поубавилось, потому что сторона-то ведь здесь хорошая.

– Молчи ты! – перебил его хозяин. – И куда ты все суешь свой нос!

Но подумав, что подобная таинственность с его стороны может быть истолкована против него, прибавил, вздохнув, и уже мягче:

– Правда, было время, когда, действительно, у меня нашлось бы порядком экю благодаря моей работе и работе моего отца, но это время прошло! Переселясь, сюда я был полностью разорен, происшествие одно… до которого вам никому, конечно, дела нет, вынудило меня поспешно оставить страну, где я жил, а потому мне пришлось продать за бесценок и скотину, и хлеб, сверх того заплатить большую сумму неустойки по контракту, и таким манером у меня в один день ушло все, что было припасено. С тех пор поднявшаяся арендная цена, плохие урожаи и дороговизна работы мешают мне и по сие время поправиться. Правда, я никому не должен, не заставляю работников ждать уплаты, но во всей стране не найдется фермера беднее меня.

Не оставляя еды, гости, однако, спешили заявить свое сочувствие хозяину; только один Борн де Жуи тихо насвистывал песенку, не скрывал своего недоверия ко всему сказанному, но Бернард не заметил этого; вызванные тяжелые и грустные воспоминания, видимо, одолели его и, нахмуря лоб и опустив глаза, он сидел потупя голову.

– И все это, как подумаешь, – воскликнул он в порыве горя и злобы, – все эти несчастья, все эти унижения, все, все по милости поганой твари… чтоб ей пусто было…

– Не говори о ней, Бернард! – воскликнула вдруг его жена, несколько времени беспокойно наблюдавшая за ним. – Не вспоминай о ней и, главное, не проклинай ее, или ты меня уморишь!

И она опустилась на скамейку, закрыв лицо передником.

До переселения своего в Брейль Бернарды долго арендовали другую ферму в окрестностях Мортани, у них была одна дочь, молоденькая прелестная девушка, радость и гордость всей семьи. Отец боготворил это грациозное создание, мать баловала излишней заботливостью и лаской.

Вдруг однажды заметили они, что их Фаншета (так звали дочь) обесчещена. Надобно знать всю неумолимую строгость нравов в Перше, чтобы понять тяжесть подобного горя; там падшая служанка не найдет себе больше никакого места; единственно, что ей остается, – это нищенство; если же провинилась дочь одного из богатых фермеров, составляющих в стране род помещиков, то последствия ее ошибки еще ужаснее. Ее бесчестием опозорено все семейство. Братья не смеют более показываться и танцевать на деревенских праздниках, сестрам никогда уже не найти себе женихов, а отец с матерью одеваются в глубокий траур и не прекращают его раньше двух лет. Никто из родных виноватой не согласится с ней видеться, и она немилосердно выгоняется из родительского дома на голод и холод.

Такова была судьба и Фаншеты Бернард; даже никто не полюбопытствовал узнать, кто был ее соблазнитель?… А между тем, он был не из местных и скрылся из страны раньше катастрофы. Бернард, не колеблясь ни минуты, в зимний холодный вечер выгнал дочь из дому. Ни мольбы, ни слезы несчастной матери не могли вызвать в нем малейшего чувства сострадания к девушке.

С тех пор никто не знал, что сталось с Фаншетой. Чтоб скрыться от стыда, старики Бернард поспешили оставить страну, где дела их шли так успешно, и переселиться в Брейль, подальше от места, где было опозорено их имя.

Этому несчастью следовало приписать постоянный отпечаток грусти на лице фермерши и болезненную строптивость ее мужа; тот и другая, вероятно, еще сильно любили свою несчастную дочь, и их горе становилось более жгучим при мысли о невозможности простить ее когда-нибудь.

Рыдания, которых не в силах была долее сдерживать госпожа Бернард, вывели окончательно из себя ее мужа.

– Тебе чего еще нужно? – запальчиво закричал он, крепко стукнув кулаком по столу. – Чего присела сюда перед всеми хныкать, или хочется рассказать о том, что следует скрывать? Вот они, эти твари, – продолжал он с презрительной улыбкой, – только и умеют, что делать зло да хныкать, когда ничего уж поправить нельзя.

– Ах, Бернард, Бернард! неужели у тебя достанет духу попрекнуть меня!…

– Да замолчишь ли ты! – вскричал фермер уже громовым голосом.

Присутствующие вздрогнули, сама госпожа Бернард даже заглушила свои рыдания. Внутренняя дверь, остававшаяся до тех пор плотно закрытой, тут отворилась, и на пороге показались две женщины, привлеченные, конечно, только произошедшим шумом; одной из них было лет пятьдесят, другой, самое большее – восемнадцать. Одетые в костюм першских женщин, они обе были в трауре; по прялке с льном, бывшей у них за поясом, и веретену в руках должно было предположить, что они только что прервали занятие сельских хозяек, между тем, опытный глаз наблюдателя заметил бы, что, несмотря на поздний час дня, лен на прялке был не почат, а на веретене ниток слишком мало. Впрочем, белые изящные ручки незнакомок достаточно доказывали их непривычку работать, а особенная манера носить хотя бы и этот простой костюм явно обличала в них аристократок. Старшая поражала самоуверенностью и достоинством; что же касается до молодой, то ее милое и плутовское личико вовсе не согласовывалось с костюмом простой поселянки. По сходству между ними легко можно было в них угадать мать и дочь.

Личности эти, присутствия которых никто даже и не подозревал из пировавших, не перешли через порог, и пока дочь пряталась за мать, последняя сказала фермеру на хорошем французском языке:

– Так этак-то вы исполняете свое обещание, господин Бернард! Опять вы мучаете свою бедную жену! Стыдно вам не уважать ни себя, ни других.

Старик встал, сконфуженный и пораженный.

– Сударыня, я хочу сказать, гражданка, – пробормотал он, тоже на чистом французском, – другой раз, обещаю вам, этого не случится; не знаю, как и теперь лукавый попутал.

– Фи, фи, господин Бернард, – вставила свое словцо, в свою очередь, молодая девушка, выказывая из-за плеча матери свое надутое личико и грозя хорошеньким пальчиком.

Неожиданное явление этих двух женщин произвело необыкновенное впечатление на хозяйку дома, но скоро, вытерев глаза и сняв передник с лица, она опрометью бросилась к ним, произнося шепотом и с испугом:

– Подумайте, что вы делаете! Какая неосторожность, вас увидят!…

Остальных слов нельзя было расслышать, потому что фермерша, хотя очень почтительно, но энергично, почти втолкнула обеих женщин в комнату, из которой они только что вышли, и, последовав сама за ними, затворила двери.

Все это произошло очень быстро.

Сконфуженный Бернард так и остался стоять около стола, прислушиваясь к неясному шуму, долетавшему все еще из соседней комнаты; работники мало обратили внимания на это происшествие и продолжали спокойно есть, но Борн де Жуи, сметливее остальной компании, не пропустил случая подтрунить над фермером.

– Вот как, господин Бернард, вы позволяете обращаться с собой этим тварям! Да старуха-то, кажется, способна на вас епитимью наложить, вот так молодчина! Перед ней даже и вы, кажется, робеете.

– Ты настоящая гиена! – ответил Бернард, садясь на свое место. – И какое тебе дело до того, что у меня в доме делается? Проработал ты два дня у меня в лугах, где ты, конечно, больше нашумел, чем дела наделал, да и работу-то я тебе дал, чтоб только ты мог заработать себе кусок хлеба, а потому ты у меня смотри, держи язык на привязи, если хочешь еще когда-нибудь здесь работать, а не то не только выгоню, да еще отдую вдобавок, если меня шибко рассердишь!

– Хорошо сказано! – вскрикнули работники, которым тоже не раз приходилось жутко от насмешек парня.

Последний немного сконфузился от такого общего сочувствия гневу Бернарда, продолжавшего уже более спокойным тоном:

– Конечно, мне тут нечего скрывать. Женщины, которых вы сейчас видели, родственницы моей жены; еще год тому назад они жили на богатой ферме в Вандее, но дом их сожгли шуаны, или другие, уж не знаю хорошенько; при этом хозяин, муж одной и отец другой, был тут же убит. С того времени у несчастной матери ничего не осталось, кроме надежды на милосердие Божье. Я принял их к себе, и вот они у меня – зарабатывают пряжей, чтобы платить мне за стол и кров. Как мне обижать этих несчастных созданий, и я надеюсь, что в моих поступках нет ничего дурного.

– Конечно, нет, – ответил один из гостей, – ваш поступок, напротив, очень хорош, честные люди обязаны помогать один другому.

Все сборище наклонением голов одобрило опять сказанное.

– Все знают, что вы достойнейший человек, господин Бернард, – начал опять своим медоточивым голосом Борн де Жуи, – но если же вы так бедны, как говорите, то как же у вас средств хватает на подобные милостыни?

– Эти женщины, говорят тебе, обрабатывают нам наш лен, а это чего-нибудь да стоит, наконец, где же ты видал, молокосос, чтоб даваемая милостыня обедняла дающего? Как ни беден, но никогда не откажу несчастному ни в куске хлеба, ни в ночлеге на сеновале; так бывало прежде и так оно будет всегда, пока Господь благословляет труды мои.

Снова работники почти единогласно заявили свое сочувствие сказанному, и Борну де Жуи неудобно было противоречить фермеру, а потому он, переменив тон и уже с легкою иронией, прибавил:

– Право, господин Бернард, вы говорите точно проповедник с кафедры. Зато у вас здесь в нескольких шагах есть сосед, в старом Брейльском замке, старый скряга, который вот уж наверное не разорится на милостыню. Говорят, пожелай он, так найдет в своих сундуках, на что купить весь Перш, а между тем скорее допустит какого-нибудь бедняка умереть с голоду у своего порога, чем дать ему кусок хлеба.

– На этот раз ты прав, Борн, – перебил его говоривший перед тем работник, – гражданину Ладранжу, хозяину замка, смерть как хочется прослыть за ярого санкюлота, но такого скряги, как он, не было, да и не будет, кажется. Два года тому назад я нанялся у него вспахать огород, и черт меня побери, если я выпросил у него лишний лиард сверх самой низшей поденной платы, а эта старая хрычовка, его ключница, не дала мне даже стаканчика водки, между тем, как, раз нечаянно зашедши в комнату, я там увидел шкафы, сверху донизу заполненные серебряной посудой. Да, недостатка в богатствах там нет; конечно, лучше было бы, если б богатство это было в более приличных руках… я поручусь, что от этого старого скряги Ладранжа и вам, хозяин, достаются невеселые минуты.

– Не жалуюсь, – ответил фермер лаконично, – если господин мой строго требует ему следуемое, значит, не надобно ему должать, – что касается до меня, то я его не осуждаю.

– Вы хорошо говорите, Бернард, а мы вольны думать, что хотим… Эй, ребята, не так ли? Право, это просто срам, что существует и такой скряга. Ну кто поверит, что при его богатстве он не держит других слуг кроме работника, Мальчишки, и старой хрычовки-ключницы, да еще и этим-то, говорят, редко приходится досыта наедаться.

– Так это он там один живет у себя на вышке, как сова? – вскрикнул Борн, – и ты, Жан, говоришь, что видел у него шкафы, полные серебра?

– Да, потому что я действительно их видел, мало того, поговаривают, что у него есть такая комнатка, куда кроме него никто не ходит и которая полнехонька серебра да золота.

– Тише вы! – перебил их фермер, – или хотите вы, чтобы из-за вашей пустой болтовни убили бы нашего хозяина? Конечно, правду говоря, он не очень-то добр ко мне, ну да загорюете ведь сами, если по вашей милости с ним беда случится.

На рысьей фигуре Борна де Жуи яснее выразилась насмешка.

– Ну, – сказал он, смеясь, – вы все-таки еще думаете об этих разбойниках, шофферах, которыми нынче только дураков пугают. На пятьдесят верст кругом только и толков, что о них, а, между тем, постоянно вертясь в тех местах, где они, по рассказам, делают более всего опустошений, я никогда не мог ничего узнать о них. Впрочем, если шайка эта и существует, то никогда она не заберется в эту сторону Перша, и я побьюсь об заклад, что никогда…

И не докончив фразы, Борн остановился с разинутым ртом. Сидя против отворенной двери на двор он увидал в эту минуту вошедших туда нескольких человек, то были: Франциско, разносчик, по-видимому, еле тащившийся, опираясь на свою суковатую палку и с окровавленной повязкой вокруг головы, за ним молодой путешественник, ведший под уздцы лошадь, все еще навьюченную коробкой торговца, а несколько позади них нищая, о которой мы упоминали, но уже несшая теперь на руках своего окончательно изнемогшего от усталости и голода ребенка.

Едва взглянул наш честный старик Бернард на новоприезжих, как радостно закричал:

– Точно, я не ошибаюсь! Это наш добрый господин Даниэль Ладранж, мировой судья, верно, едет повидаться с нашим барином, своим дядюшкой.

И он торопливо поднялся с места, а примеру его последовали и все прочие, так как обед уже был кончен. Никто не заметил изумления Борна де Жуи при виде товарища Даниэля Ладранжа.

Пока все были в движении и хозяйка принимала гостей, мальчишка в раздумье бормотал про себя, рассматривая разносчика:

– Он! И кой черт там случилось! Он не должен ведь был прийти… Ничего! Будет, конечно, потеха, но я устою прямо! Он-то шутить не любит!…


III Родственники и родственницы

Между тем Даниэль Ладранж, так как мы уже знаем имя путешественника в камзоле, привязав лошадь к железному кольцу во дворе, подошел к дому. Брейльский хозяин выбежал на порог встретить почетного гостя.

– Привет и братство, Бернард! – дружески сказал Даниэль, пожимая руку фермеру и повернувшись потом к аутеронам, неловко ему кланявшимся, прибавил:

– Привет и вам, честные граждане!

– Пожалуйте, пожалуйте, господин Даниэль… гражданин Ладранж, хочу я сказать, – заговорил дружески и почтительно фермер. – Здесь вам все будут рады, отдохните у нас, выкушайте стаканчик винца.

– Благодарю, Бернард, но я тороплюсь в замок, так как хочу вернуться в город сегодня же вечером, а дороги наши, несмотря на все наши усилия, далеко не безопасны. Я к вам заехал, любезный Бернард, на одну минуту и только лишь для того, чтобы доставить вам возможность сделать доброе, случай, которым, я убежден, вы не упустите воспользоваться. Уверен тоже и в том, что здесь все как следует понимают обязанности гражданства и равенства, не правда ли, мои друзья?

Последний вопрос молодого человека относился к работникам, собравшимся уже уходить.

Большая часть из них промолчала, некоторые же, помоложе, в том числе и Борн де Жуи, с поддельным или искренним, но с жаром, воскликнули:

– Да здравствует нация!

Видя, как мало энтузиастов, молодой чиновник двусмысленно улыбнулся.

– Гм! – пробормотал он. – Чувство патриотизма могло бы здесь иметь побольше отголоска, но дело не в том, в настоящее время… Бернард, я привез к вам раненого!

И в нескольких словах он рассказал, как нашел Франциско без памяти лежавшим на большой дороге, и просил оказать ему нужную помощь.

Тот же, о котором шла речь, вошел в комнату, тяжело таща за собой свою коробку и как будто выбившись из сил, упал на первый попавшийся ему стул, внимательно оглядывая, между тем, каждого из присутствующих; но ничего в этих честных и загорелых лицах не привлекло на себя его внимания. Взглянув же на Борна де Жуи, он не мог удержаться от не замеченного никем движения так, что и вголову не могло прийти окружающим, что они знакомы.

– Не унывайте, приятель, – обратился к нему Бернард, – у нас в стороне нет докторов, но моя жена сама составляет один бальзам, знатно залечивающий раны, она вам сейчас же перевяжет голову, и я ручаюсь за скорое выздоровление; ну! – продолжал он, уже начиная горячиться, – где ж она, глупое-то созданье?

– Здесь я, здесь, хозяин, – отозвалась входящая в эту минуту фермерша.

И вслед за этим добрая женщина подошла к раненому, а за ней ее работницы несли мазь и полотняные бинты. Следы слез уже исчезли с впалых щек госпожи Бернард, и лицо ее приняло опять свое обычное безответно-грустное выражение.

Франциску, казалось, было весьма неприятно привлекать к себе общее внимание, он даже попробовал отказаться от ухода госпожи Бернард, но она, насильно сняв с головы его повязку и омыв рану, снова перевязала ее. Рана эта была хотя и широка, но не опасна.

– Ну, в добрый час! – начал опять Даниэль Ладранж. – Право, отрадно видеть, как свято сохраняется у вас в доме, Бернард, закон человеколюбия… Но с нами вместе сейчас тут была еще одна бедная женщина, нищая, что с нею сталось?

Из-за толпы присутствующих в эту минуту послышался слабый крик, и оглянувшиеся увидали на пороге без чувств лежащую нищую.

При входе под гостеприимный кров фермера, из-за усталости или по другой какой причине, силы изменили бедной женщине, и она тихо опустилась, увлекши за собой и мальчика, но, движимая инстинктом матери, падая, она оттолкнула его от себя, так что ребенок нисколько не ушибся. Картина была раздирающая душу. Бернард бросился поднять мальчика.

– Кажется, эта женщина идет издалека, – сказал Даниэль, – и, конечно, усталость, голод, может быть…

– Голод! – вскричал фермер.

И подбежав к столу, он отрезал огромный ломоть хлеба, но вспомнив, что лежащая без чувств женщина не может воспользоваться его милостыней, подал его ребенку, который в ту же минуту смолк и принялся жадно есть.

Госпожа Бернард, слышавшая все это и рассеянно доканчивавшая свою работу, наконец не выдержала долее: бинты вывалились у нее из рук и, оставив своих женщин оканчивать перевязку, она подошла к нищей, шепча:

– Женщина… с ребенком! Бедна! Голодна…

– Ну ладно, ладно! – прервал ее муж с нетерпением, – опять не выкинешь ли какой глупой сцены?

Но, не слушая его, госпожа Бернард, став на колени около незнакомки, боязливо всматривалась ей в лицо.

– Нет, – сказала она наконец, как будто говоря сама с собой, – та была гораздо моложе, свежа, весела всегда… впрочем, та и не посмела бы! Нет, никогда она не осмелится. – Она вздохнула, у нее из глаз выкатилось несколько слезинок, и она тихо, но усердно принялась ухаживать за нищей.

Между тем работники, совсем готовые в дорогу, стояли со своими куртками в руках и узелками, вздетыми на закинутые через плечо палки, выжидая удобной минуты, чтоб проститься с хозяином.

Старший над партией подошел к фермеру, игравшему с ребенком нищей и в то же время разговаривавшему вполголоса с Даниэлем.

– Итак, до свидания, хозяин! – заговорил он дружеским тоном. – Мы торопимся, чтоб засветло дойти до деревни Кромиер, где, верно, найдем работу.

– Прощайте, ребята! – ответил Бернард, – желаю успеха! Да приходите опять во время жатвы, работа будет, снопы придется возить.

– Давай Бог, хозяин! Эй вы, остальные, в дорогу! А ты что ж, Борн? не идешь разве с нами?

– Я передумал, – ответил косой, небрежно развалясь, – и до завтрева не уйду. Я сильно устал, проработав целый день на солнце.

– Лентяй! – проговорил с презрением Бернард. -Впрочем, делай, как хочешь, места и для тебя хватит на сеновале.

По уходе работников в зале фермы стало тихо. Даниэль Ладранж продолжал разговаривать с фермером, жена которого со своими служанками хлопотала около бедной женщины, все еще не пришедшей в себя и перенесенной ими уже на кровать. Через несколько минут шепот между разговаривавшими мужчинами усилился и перешел уже в громкий говор, когда Даниэль с жаром вскрикнул:

– Да это низость, это подлость! Будь он мне родной отец, и тогда я не скрыл бы от него мнения о его гнусном поступке. При подобных обстоятельствах отказать в убежище своей родной сестре и племяннице! Я сейчас поеду и объяснюсь с ним.

– Шшш! – остерег его Бернард, снова начавший говорить что-то вполголоса; но и во второй раз Даниэль не смог удержаться.

– Они здесь! – перебил он фермера в волнении, – у вас?… Проведите же скорее меня к ним, Бернард; ведь, собственно, для них и в замок-то я еду, следовательно, мне скорее хочется их увидеть, и я не могу ехать к дяде, не повидавшись с ними.

Брейльский хозяин, видимо, был в замешательстве.

– Я не буду скрывать от вас, господин Даниэль, что дамы эти, особенно мать, дурно расположены к вам. Они упрекают вас за ваши… ваши… как бы это сказать?

– Мои политические убеждения, не так ли? Неблагодарная!… Но Мария, кузина, не может же и она быть ко мне такой же строгой, как ее мать. Не правда ли, Бернард, что у Марии нет ко мне ни вражды, ни злобы?

Фермер двусмысленно улыбнулся, а Даниэль продолжал:

– Ничего! Пусть осыпают они меня обидами и упреками, но все же мне необходимо увидаться с ними. Бернард, пожалуйста, попросите принять меня на одну минуту.

Фермер кивнул головой в знак согласия и, прежде чем выйти из комнаты, подошел к разносчику, остававшемуся до сих пор в своей усталой позе.

– Ну, приятель, – сказал он, – теперь ваша рана перевязана, вам бы пойти скорей заснуть туда на сено, которое мы только что сложили; после подобной передряги, как ваша, вам нужен покой.

– Сейчас пойду, хозяин, – отвечал разносчик покорным тоном, – и много благодарен вам за ваши милости, действительно моя бедная голова сильно болит, и я насилу на ногах держусь.

– Постойте, – торопливо вмешался Борн де Жуи, – я вас сведу на сеновал, да уж и снесу туда вашу коробку с товаром, которая, верно, при теперешней вашей слабости и тяжеловата для вас; надобно ведь помогать друг другу, как говорит гражданин судья.

– Это хорошее правило, и гражданин мировой судья его отлично применяет к делу; благодарю тоже и его, в ожидании, что Господь наградит его своими милостями.

И он вышел с Борном де Жуи, так любезно предложившим свои услуги.

Между тем нищая начала понемногу приходить в себя и не замедлила открыть глаза; взгляд ее, сначала тусклый и бессмысленный, остановился на фермерше, и еще мгновение и не только глаза, но все лицо ее озарилось мыслью и сильным чувством.

– Хозяин! – вскрикнула добрая фермерша пресекающимся от волнения голосом, – умоляю тебя, приди сюда, посмотри!

– Что там еще? – спросил, подходя, и все еще с ребенком на руках, Бернард.

Тут внимание несчастной нищенки перешло на другой предмет; глаза ее обратились на Брейльского хозяина, и, скрестив на груди руки, она вскрикнула: невыразимое счастье отразилось в каждой черте ее лица. Крик этот был до того способен потрясти душу всякого слышавшего его, что даже сам фермер смутился.

– Бернард, не находишь ли ты сходства в этом голосе, в этом взгляде?…

– Замолчи! Ну, честное слово, ты окончательно с ума сойдешь, думая постоянно все об одном и том же; не видишь разве, что несчастная женщина просит за своего мальчугана, может, она боится, что его у нее съедят, да он и в самом деле такой красавчик, что укусить хочется.

И старик-добряк, несмотря на свою обычную суровость, поцеловал ребенка, ему улыбнувшегося, и положил его около матери на постель.

– Но, – продолжал он уже со своей всегдашней горячностью, – однако у меня много дел, чтобы заниматься с этим созданьем; да к тому же ей здесь и не место, отведите-ка ее в сушильню. Да туда и снесите ей все нужное, а потом каждый к своей работе! Ведь дело-то не будет делаться, пока мы будем ворон ловить.

И он вышел в соседнюю комнату, а когда через пять минут вернулся, в зале никого уже не было кроме Ладранжа, в волнении ждавшего его возвращения. Сделав знак молодому человеку следовать за ним и впустив его в комнату, где находились таинственные незнакомки, он скромно удалился.

Комната эта была устроена с тщательностью и опрятностью, мало свойственной першским фермерам; два решетчатые окна, выходившие во двор, пропускали в комнату свет и воздух; белая деревянная кровать, такой же стол, стулья и большой шкаф, все это было так тщательно вычищено, что блестело, как полированное.

Между тем, ничто в особах, живущих в этой комнате, не обнаруживало лиц высшего круга; ни малейшего предмета роскоши, ни малейшего украшения, ничто, одним словом, не шло вразрез с этой сельской обстановкой; только два фаянсовых горшка, стоявших на камине, были наполнены свежими цветами.

Несмотря, однако, на всю эту простоту, так походившую на бедность, комната имела такой свежий, такой приличный вид, что на ней лежал отпечаток ее временных обитательниц.

Особы, которых мы вскользь увидали в предшествующей главе, сидели у окошка; костюм их остался тот же, только прялки исчезли, и обе казались чрезвычайно взволнованными, но строгие черты лица матери выражали горе, гнев и презрение, тогда как на прелестном личике девочки сквозь замешательство проглядывали удовольствие и надежда.

Даниэль тоже был очень взволнован, и сердце его сильно билось, несмотря на это он не выговорил ни слова, пока крепко не затворил за собой дверь, и только тогда, сняв свою шляпу, он бросился к обеим женщинам со словами:

– Маркиза!… Милая моя Мари! Как я счастлив, что снова вижу вас!

– Здравствуйте, кузен Даниэль! – ответила молодая девушка с увлечением, и она собралась уже протянуть брату руку, а может, и подставить щечку, как взгляд матери остановил ее. Во взгляде этом было столько вражды, что он ошеломил Даниэля; гордая женщина, кажется, наслаждалась его замешательством.

– Привет вам, гражданин! – сказала она, наконец, колко и с иронией. – Я тотчас догадалась, услыхав возгласы, раздающиеся при настоящих ужасных событиях, что причиной им здесь должен быть только ваш приезд или приезд моего достойного братца. Но как, кажется, братец мой из таких пустяков, как, например, навестить нас, не покинет своего дома, боясь, вероятно, скомпрометировать себя, значит, оставались вы один, способный возбудить подобный взрыв патриотического энтузиазма. А потому сознаюсь в своей недогадливости, мне следовало бы сразу узнать Даниэля Ладранжа… если вы только до сих пор удостаиваетесь еще носить это имя, может, вы его уже переменили на имя там какого-нибудь Брута или Муция Сцеволы, или Катона, как сделала большая часть из ваших приятелей санкюлотов.

Хотя молодой человек заранее готовился к худому приему своей тетки, все же он был далек от мысли встретить так много злобы и презрения, а поэтому грустно ответил:

– Маркиза! Умоляю вас! не относитесь ко мне так дурно. Хотя я и усвоил в некоторых отношениях новые идеи, но ничто не изменилось во мне, я остался все тем же вашим Даниэлем, сыном вашего меньшего брата, бедным сиротой, которому когда-то вы и господин маркиз оказывали так много любви и участия.

– Не произносите этих имен! – перебила его маркиза, топнув ногой. – Не смейте говорить ни о моем брате, этом честнейшем из людей, ни о моем муже, этом великодушном мученике, или вы с ума меня сведете! Неужели вы думаете, что, если бы жив был мой брат, такой добрый, справедливый, он согласился бы признать своего сына под этим позорным костюмом, который я на вас вижу; не думаете ли вы, что и муж мой любил бы вас, если б мог ожидать, что впоследствии вы будете разделять мнения его палачей? Да, его палачей, потому что ведь это друзья ваши, Даниэль Ладранж, пролили эту драгоценную кровь…

Слезы пресекли ее голос. Мария и Даниэль тоже были растроганы.

– Маркиза! Дорогая тетушка, – начал мировой судья после нескольких минут молчания, – умоляю вас, соберитесь с духом, придите в себя… ваше горе, как ни естественна причина его, делает вас несправедливой и жестокой. Но что я могу сделать один против ожесточенной нации? Должен настать день, когда народ устанет свирепствовать, и тогда, быть может, честным людям удастся все совершенно успокоить. До тех пор они только могут, как отдельные личности в округе своих обязанностей, делать возможное добро, о чем я теперь и пекусь, маркиза, и в чем мне иногда удается успевать, точно так беру небо в свидетели, что если бы я мог, рискуя своей жизнью, спасти вашего мужа, так горячо любимого мною дядю, я ни одной минуты не задумался бы сделать это.

– О, мама! Верьте ему! – вскричала мадемуазель де Меревиль, бросаясь на шею к маркизе. – Ручаюсь вам, что Даниэль спас бы непременно моего доброго папу, если бы только это было возможно.

– Замолчите, сударыня! – сказала повелительно маркиза. – Что ж, вы верите всем этим пустым бессмысленным фразам, этим по наружности высоким чувствам? Я знаю, что действительно гражданин Даниэль говорит всем, что он приносит себя в жертву своему семейству; конечно, вместо того, чтоб осуждать его, мы должны бы были удивляться ему и питать к нему чувство глубочайшей благодарности!…

– Отчего же и нет, мама? – смело перебила ее молодая девушка. – Даниэль уже оказал нам такие услуги…

Настала очередь Даниэля перебить ее.

– Ради Бога, кузина, – сказал он, – не навлекайте на себя, защищая меня, гнева, если уж не оправдываемого, то объясняемого столькими несчастными событиями… Я не хочу оправдывать себя, – продолжал он, обращаясь к маркизе, – теми услугами, на которые я мог бы указать, начиная с самого начала этой революции; сознаюсь, собственные размышления, изучение прав, особенный инстинкт, может быть, заставили меня усвоить некоторые мнения, восторжествовавшие нынче. Но я не оправдываю строгого, безжалостного применения этих правил, я оплакиваю крайности, ими вызываемые, но, как и многие другие, я думаю, что эти преходящие неурядицы породят добро. Между тем, клянусь вам, маркиза, что я с уважением и состраданием смотрю на все ее жертвы, сильно хотелось бы мне спасти их, но что может один человек против урагана?

– Еще раз, все это – одни фразы, – ответила маркиза мрачным голосом. – Если бы в вас действительно были те великодушные чувства, которыми вы играете, почему бы вам было не употребить ваше влияние, рискнуть даже вашей собственной безопасностью, чтобы избавить вашего дядю, моего мужа, от ужасного мщения ваших "достойных" друзей?

– Сжальтесь, маркиза! Не обвиняйте меня, – возразил с отчаянием Даниэль, – не упрекайте меня за то, что есть не что иное, как действие несчастного случая. Как ни тяжелы для вас и для Марии эти воспоминания, но все-таки позвольте мне напомнить вам, как дело было. Ни вы, ни ваш муж из чувства, которое я уважаю, не хотели оставить страну… уверенные в уважении и привязанности к вам ваших соседей. Вы мирно жили в вашем Меревильском поместье, местности отдаленной, куда рев общественной бури доходил значительно ослабевшим, был почти незаметен. Господин де Меревиль принадлежал к числу тех благоразумных дворян, которые были не против революции в ее начале, он сознавал необходимость сокращения злоупотреблений монархической власти: в нем самом не было ни заносчивости, ни предрассудков своего сословия, что он доказал уже и тем, что женился на вас, маркиза, принадлежащей хотя почтенному семейству, но все же из среднего класса. Кроме этого, в нем было так много добродушия и простоты в обхождении, он умел так хорошо овладевать сердцами, следовательно, можно было надеяться, что вы останетесь забытыми, к тому же я рассчитывал и на свое влияние в стране, чтоб удалить от вас все нападки и опасности. В это время случилось происшествие десятого августа. Целый свет содрогнулся от ужасного поступка, совершенного народом; между тем мне казалось, что и это сотрясение должно было пройти без влияния на вас, как вдруг я узнаю, что господин де Меревиль скрылся и что вы с кузиной одни остались в замке. Я подумал, что дядюшка оставил страну и, встревоженный, поспешил к вам. Вы попробовали меня разуверить, маркиза, сказали, что он поехал по своим делам и не замедлит вернуться. Я не поверил вашему наружному спокойствию, тщетно старался выманить у вас вашу тайну, но только, к большому своему прискорбию, увидал, что вы уже начали опасаться меня, и с разбитым сердцем я уехал от вас, ничего не узнав наверное, что произошло? Я не знал, но угадывал только одно, что терпение благородного либерала истощилось, но на какое опасное предприятие он решился, угадать я не мог, а узнал только тогда, когда вмешаться с надеждой на успех было уже поздно. Однажды, месяца два тому назад, я прочитал в газетах страшную новость; долго я не мог верить, в глазах рябило, голова кружилась, а, между тем, дело было верно, несомненно, и я узнал, наконец, то, что вы имели духу скрыть от меня.

Маркиз де Меревиль, испуганный слишком быстрым развитием революции и громадными размерами, ею принимаемыми, тайно подстрекаемый неосторожными друзьями, отправился в Париж, чтоб участвовать в смелом предприятии, цель которого была освобождение короля и королевского семейства. Заговорщики, не имея возможности предупредить катастрофу двадцать первого января, тем не менее упорствовали в своем намерении спасти королеву и дофина, но им изменили, их арестовали и двадцать четыре часа спустя после этого все было кончено.

Как видите, маркиза, я узнал одновременно из журнала и о необдуманной попытке этих смелых дворян, и о несчастных последствиях этой попытки. Может быть, если бы вы с самого начала сказали мне, в какое опасное предприятие пускается дядюшка, мне удалось бы уговорить его, не удалось бы это, я бросился бы в Париж и, рискуя, хотя… но вы побоялись довериться мне, и нам пришлось всем оплакивать эту недоверчивость!…

Несмотря на всю глубину горя, меня поразившего, я сознавал, что прежде всего мне надобно было заботиться о вашей безопасности. Я предвидел, что вас не оставят в покое в Меревиле, и, действительно, два дня спустя после прочтения ужасной вести я получил, как административный чиновник, приказ от полиции о немедленном вашем аресте; но мне удалось предупредить вас и найти вам убежище. Не решаясь сам поехать в Меревиль, так как мое отсутствие могло породить опасные подозрения, я послал к вам одно доверенное лицо, чтоб отвезти вас переодетыми в ту же ночь сюда. Мне казалось, что в Брейльском замке, под покровительством вашего брата, имеющего вид от революционного правительства и демократический образ мысли которого всем известен, вы были бы вне всякой опасности, а потому я немного успокоился, когда мой поверенный, возвратясь отсюда, сообщил мне, что вы благополучно добрались до этого мирного округа.

Вот мое поведение за все это время, маркиза. И позвольте мне спросить вас, может ли оно назваться поведением честного человека и доброго родственника?

С этого времени я мог только издали наблюдать за вами, не смея сам приехать, потому что и за мной тоже следят, и малейшая неосторожность с моей стороны может погубить меня вместе с вами. Я был уверен, что вы находитесь у вашего брата в доме, в собственный интерес которого должно бы входить покровительствовать вам; но судите о моем изумлении, когда, не вытерпев долее и пренебрегая опасностью, только чтоб навестить вас, я, приехав сюда, узнаю, что дядя Ладранж отказал в убежище своей сестре и племяннице и что, приняв их только на одну ночь в замке, он потом из страха и эгоизма предоставил своему фермеру заботу о двух несчастных беззащитных страдалицах и что даже во все это время ни разу не приехал на ферму, чтоб навестить, утешить, ободрить их. Теперь я еду к нему, я постараюсь заставить его покраснеть за свое поведение.

– Почему ж вы удивляетесь этому поведению и за что тут краснеть моему брату? – спросила с горькой иронией маркиза. – Ваш дядя, гражданин Даниэль, остается верным самому себе, он не ищет, подобно другим, возможности скрыть свой эгоизм под маской самоотвержения и великодушия. Делав столько для сохранения своего состояния и жизни, станет ли он все это подвергать опасности, давая у себя пристанище вдове и дочери аристократа и заговорщика? Наконец, и гражданка Петронилла, его экономка, не простила бы ему этого… Впрочем, прекрасный братец мой и сам расчетлив, а ему слишком бы дорого стоило содержать двух бывших дворянок; гораздо лучше, под предлогом их безопасности, отправить их на легкую пищу и мало стоящее содержание Першской фермы.

Но, пожалуйста, оставим этот разговор, милостивый государь, ни моя дочь, ни я, мы не жалуемся и ни у кого милостей не просим, а уж если нам предоставлен выбор благодетелей, то мы, конечно, предпочтем всем другим честных поселян, приютивших нас.

Эта преднамеренная недоверчивость, эта потребность ненавидеть, проглядывающая во всяком слове маркизы, в высшей степени огорчили Даниэля.


IV Брейльский замок

Прежде чем идти далее, нам нужно дать читателю некоторые нужные сведения о семействе Ладранж, несколько членов из которого будут играть важные роли в этом рассказе.

Ладранжи были одни из тех богатых семейств, которые, несмотря на свое мещанское происхождение, живут в провинции наравне с дворянами. Может быть, даже предки их и были из дворян, как уверяли некоторые из них, но два или три поколения пренебрегли возможностью заявить права на свое дворянство; богатство их шло еще от Петра Ладранжа или де ла-Данжа (в этом-то и заключался спор), оружейного мастера, поселившегося в конце шестнадцатого века в Нанте и скоро обогатившегося через морскую торговлю; потомки его прекратили торговлю, но, что бывает чрезвычайно редко, их состояние не уменьшилось в течение двух веков, так что во время революции оно было громадно.

С другой стороны, Ладранжи не упускали ничего для приобретения влияния в стране. Они были в родственных связях с самыми почтенными семействами из Боссе и Шартра, некоторые из них служили отлично по магистратуре в городе Шартре, двое были уездными судьями; последний из них, Павел Ансельм Ладранж, умерший в 1780 году, был отцом Даниэля.

Павел Ансельм, или, как в семье и даже во всей стране звали его, "судья" имел старших брата и сестру. Старший брат его, настоящий владетель Брейльского замка, в котором он и жил, наследовав по тогдашним законам все состояние семьи, проявил себя в самой ранней молодости слишком корыстолюбивым и жадным, чтобы брат с сестрой могли ожидать от него чего-нибудь определяемого законом, а потому Павел Ансельм должен был довольствоваться скромным местом, купленным для него отцом в Шартре, сестра же была предназначена в монастырь.

К счастью, Павел Ансельм был человек недюжинного ума, а сестра очень хороша собой, и пока первый постепенно возвышался, достиг одной из первых ступеней магистратуры в родном городе, вторая вышла замуж за маркиза де Меревиль, сельского дворянина, имевшего большие поместья в Орлеане.

Несмотря на то, что долго занимал "важные" должности, судья умер бедняком, оставя сына Даниэля двенадцатилетним сиротой без какого-либо другого состояния, кроме маленького дохода со стороны матери; конечно, Даниэль мог бы считаться будущим наследником своего дяди Ладранжа Брейльского, не только не проживающего своего состояния, но постоянно всеми способами, более или менее благовидными, увеличивающего его, но брейльский дядюшка, с которым сейчас познакомится наш читатель, далеко не был человеком, способным на малейшую жертву для бедного родственника. Он не прежде согласился принять на себя обязанность опекуна Даниэля, как убедясь, что у мальчика есть достаточно своих средств, чтобы не быть на его содержании; впрочем, его обязанность как опекуна ограничивалась весьма малым: отдав своего племянника полным пансионером в Шартрское училище, он видел его только во время каникул, когда мальчик являлся в Брейль пользоваться по теории и на практике уроками суровой экономии; позднее, чтобы окончить образование, дядя отправил его в Париж, откуда Даниэль возвратился уже адвокатом. При каждом удобном случае дядя предупреждал Даниэля, чтобы расходы его ни под каким видом не превышали ни на один лиард его маленького дохода, и молодой человек строго сообразовывался с этими предостережениями.

Но если Даниэль находил одну суровость и эгоизм в своем опекуне и дяде, то совсем другое встречал он в тетке своей госпоже де Меревиль. Маркиза всегда горячо любила своего меньшего брата, и всю силу этой привязанности перенесла на его сына, так что даже и маркиз всей душой полюбил сироту. Когда мальчик являлся провести несколько дней в Меревиль, маркиз осыпал его подарками и всячески старался доставлять ему удовольствия, приличные его детскому возрасту, но которых опекун лишал его.

Немного позже, когда Даниэль изучил закон, маркиз, немного сутяга, как быть следует всякому хорошему помещику, любил советоваться с ним насчет своих тяжебных дел и о своих воображаемых или действительных правах; но что более всего привлекало Даниэля в Меревиль, это его кузина Мария, прелестный ребенок, выросший на его глазах, и за постепенным ее развитием он сам мог следить. Дружеская короткость, установившаяся в их отношениях, может быть, с переходом в юношеский возраст перешла бы и в любовь, но ничто похожее на признание не было произнесено ни одним из них; они уж так давно любили друг друга, это чувство в них было так естественно, что они и сами, может быть, не подозревали, какого оно свойства, впрочем, и то сказать, они так редко виделись, а в последнее время в жизнь обоих нахлынули такие потрясающие душу обстоятельства, что им положительно было не до анализа своих чувств.

Итак, в этих двух родственных домах, так различных между собой, как Брейль и Меревиль, проходили короткие отпуска, даваемые Даниэлю его трудными занятиями, и легко отгадать, какой из двух он предпочитал; проведя несколько недель у дяди Ладранжа, он делался мрачным, после же нескольких дней пребывания в гостеприимном Меревиле веселье и свежесть возвращались на его личико, глаза загорались снова своим обычным блеском, а пылкая душа рвалась в юношеских порывах. Однако веселые пребывания в Меревиле не были способны отвлечь молодого человека от его забот о своем будущем. Благородно-честолюбивый, не надеясь ни на кого кроме себя, он усидчиво трудился, готовя себя к роли, предстоящей ему в обществе, зато когда он вернулся в Шартр со званием адвоката, то все говорило жителям города, что они приобретают дельного, неподкупного чиновника, каким был его покойный отец.

Здесь скажу я несколько слов о его свободных идеях, так вооружавших против него его тетку.

Как известно, принципы, во имя которых совершилось падение монархии, не принадлежали исключительно одному какому-нибудь из сословий; когда взрыв последовал, то все светлые умы в дворянстве, как и в среднем классе, в духовенстве, так и в народе сходились на убеждении о необходимости перемены правления; расходились лишь во мнениях – в каких границах должна заключаться последующая реформа?

Магистратура, которая особенно, как орган парламентов, так долго и упорно боролась с неограниченностью власти, была давно уже склонна к оппозиции и свободе.

В этом заключалась точка отправления Даниэля Ладранжа. Уважаемые законоведы, старинные друзья его отца, посвятили его в некоторые истины, переходящие от одного поколения к другому; с другой стороны, изучение прав, чтение великих мыслителей восемнадцатого века, а может быть, и чувство великодушия, влекущее всегда молодых людей к защите угнетенного класса, бросили его в круг новых идей, и, конечно, никто чистосердечнее его не приветствовал революцию.

Между тем как заговорщики оспаривали друг у друга влияние на ход революции, Даниэлю хотелось бы остановить ее в известных границах; но, впрочем, если он и сожалел, что эти границы были перейдены, то все же он этого не очень пугался и вот почему: когда он определился в Шартрский суд, он особенно сошелся с одним из своих новых товарищей по службе, человеком высокого ума и необыкновенному красноречию которого все удивлялись. Собрат этот был знаменитый Петьон де Вильнеф, назначенный местным Шартрским правлением депутатом в общее собрание. Петьон оценил возвышенный образ мыслей, смелость и энергию Даниэля Ладранжа; после расставания между ними установилась деятельная переписка. Петьон направлял мысли своего молодого друга, поддерживал его в отчаянии, до которого часто доводили его неистовства партий, и в виде утешения указывал ему всегда в конце всего этого на великое перерождение общества, о котором они оба мечтали.

Сделавшись мэром Парижа и президентом Национального собрания, Петьон облек Даниэля своим полным доверием, дал ему огромные права в стране. Ладранж, бывший номинально не более как мировой судья, в сущности же был предводителем умеренной революционной партии в провинции, и часто, благодаря своему влиянию, ему удавалось спасти изгнанника или предупредить какое-нибудь гибельное увлечение.

К несчастью, покровительство своего старого сослуживца он вдруг потерял. Петьон, побежденный в борьбе своей против ла Монтаня, обвиненный, принужден был бежать и умер ужаснейшей смертью в окрестностях Бордо с двумя другими депутатами, объявленными, как и он сам, вне закона.

Говоря с госпожой Меревиль о только что утраченном влиятельном друге, Даниэль говорил о Петьоне.

Жестоко огорченный в своих привязанностях и разочарованный в верованиях, Ладранж действительно чувствовал отвращение к победившей партии; но как было остановиться ему на скользкой покатости дороги, по которой он пустился? Он знал, что всем известное отношение его к Петьону делало его самого подозрительным для господствующей партии, а потому не только сознавал, но был уверен, что при малейшей его нерешимости он мог пропасть, а это лишило бы последней поддержки меревильских дам и его дядю, которого уже не раз единственно его влияние спасало от раздражения черни.

Все эти соображения вынудили его решиться не высказывать своих настоящих мнений и скрывать свое отвращение к первенствующей партии; а потому незаслуженная несправедливость тетки, несправедливость, которая только слегка сглаживалась словами Марии, расшевелила в душе его все горькие сомнения.

Направляясь по аллее к замку, он мысленно спрашивал себя, действительно ли нет никакой доли правды в словах маркизы и достаточно ли извиняют его поведение желание и необходимость оберегать родных и, наконец, свою собственную свободу? Но мрачный и запустелый фасад Брейльского замка, показавшись из-за деревьев, дал другое направление его мыслям.

Брейльский замок – было старинное, массивное, четырехугольное здание, находившееся, вследствие скупости настоящего владельца, в состоянии весьма близком к разрушению: столетние дубы, его окружавшие, отнимали у него и свет, и воздух, и при виде всех окон, постоянно затворенных ставнями, должно было счесть замок нежилым; кровли везде заросли мхом, а из больших каменных труб нигде не виднелось и струйки дыма; вообще, все здание до того обросло сверху донизу и со всех сторон высокими травами, что казалось, будто оно прячется от посторонних глаз. Ни одна курица не кудахтала на большом дворе; на заржавевших флюгерах не было видно ни одного голубя, только из окружающего леса слышалось по временам пение и крики диких птиц.

Передний двор по обыкновению был обнесен железной решеткой, и сверх того еще изнутри был сделан крепкий тесовый забор, не позволяющий постороннему глазу Проникать внутрь двора. Ворота, прочно заколоченные, казалось, уже давно не отворялись, да и дворницкая, видневшаяся сквозь доски, стояла с провалившейся крышей и скорее походила на развалину, чем на жилое помещение. Вследствие этого, конечно, Даниэль, хорошо знакомый с порядками в доме дяди, стал пробираться к маленькой двери, устроенной в одной из высоких каменных стен, окружавших здание, и наполовину закрытой плющом, как к единственному входу в Брейльский замок.

Когда, подъехав, он хотел сойти с лошади, то в нескольких шагах от себя заметил человека, неподвижно стоявшего и с большим вниманием рассматривавшего замок; углубленная в свое созерцание личность эта даже не заметила его приближения, и только обернувшись на шум, произведенный лошадью Даниэля, и взглянув на всадника, незнакомец засвистал и пропал в лесной чаще.

В эти времена смут малейшее, ничего не значащее, по-видимому, происшествие подавало уже повод к подозрению, а потому, не будь Ладранж так сильно занят в это время другими соображениями, он непременно захотел бы узнать причину, привлекшую этого бездельника к дому его дяди, но в данную минуту возбужденное этим явлением подозрение Даниэля тотчас же стушевалось, и, соскочив с лошади, он торопливо подошел к двери и дернул за старую, в узлах веревку, висевшую тут.

Не прошло и пяти минут, как дом, казавшийся до тех пор нежилым, вдруг будто бы очнулся, внутри его поднялся звонкий собачий лай; произошла общая суета, несмотря на которую молодому человеку пришлось прождать еще минут пять, по крайней мере, пока человеческое существо явилось на звон его колокольчика; он собирался уже звонить второй раз, как послышалось за стеной шлепанье башмаков и старушечий крикливый голос спросил на местном арго:

– Кто там опять лезет? уж, верно, какой-нибудь бродяга!… С Богом идите дальше, здесь ничего не дают.

Даниэлю был хорошо знаком этот сварливый голос, а потому он нетерпеливо ответил:

– Это я, Петронилла! Отворяйте скорее, мне нужно спешно увидеть дядю!

Но просьба эта не привела к желаемому результату, только форточка, проделанная в двери, тихонько отворилась и в ней показалась старушечья всклокоченная голова, глядевшая на посетителя скорее удивленным, чем обрадованным взглядом.

– Это кто? Даниэль? Кой черт мог ожидать его сегодня сюда! Но вы, надеюсь, милый мой, ехали через ферму и, конечно, там пообедали, что было бы весьма кстати, так как у нас съестного мало чего водится.

Говоря таким образом, старуха не торопясь отодвигала один за другим огромные засовы, запиравшие дверь; конечно, ни одна крепость в мире не могла надежнее охраняться, чем Брейльский замок.

Наконец дверь, заскрипев на своих заржавевших петлях, отворилась, и Даниэлю можно было войти. Увидав, что он ведет за собой и лошадь, старуха опять заносчиво крикнула:

– Милосердный Господь! Да в уме ли вы, Даниэль, что ведете к нам и свою клячу? У нас ведь нет ни сена, ни соломы, а что касается до конюшни, так в ней давным-давно уже и крыши нет, прошлую зиму еще я сожгла все желоба и стропила; к тому же вы ведь, конечно, долго здесь не останетесь, не так ли? Вероятно, вы сегодня же вечером и уедете. Тогда она может пощипать и этой высокой травы, которой везде много, а Иероним принесет ей ведро воды, вот и будет с нее на этот раз.

Двор, на который вошел Даниэль, действительно сплошь был покрыт крапивой и волчицей, росших среди валявшихся то тут, то там земледельческих полусгнивших инструментов, телег без колес и бездонных бочонков.

На замечание Петрониллы путник наш ничего не ответил, зная бесполезность подобных переговоров; взяв под уздцы и распустив поводья своей лошади, он пустил бедное животное пользоваться скромным угощеньем, а сам последовал за госпожой Петрониллой.

Женщина эта, как казалось, управительница замка, была крестьянка из окрестностей, маленького роста, и при многочисленности носимых ею юбок представляла собою нечто вроде шара; между тем качество ее туалета не восполнялось числом, так как вся она была в лохмотьях. Костлявое лицо Петрониллы, ее красные, вечно моргающие глаза, широкий рот, который, раскрываясь, показывал только два черных зуба, длинных, как клыки кабана, все это, вместе взятое, составляло необыкновенно безобразное целое. Не переставая вязать и с неимоверной скоростью шевеля своими старыми пальцами, старуха пошла вперед, положив клубок в свой испещренный заплатками передник и воткнув одну из спиц в отвратительную свою повязку.

Петронилла уже более тридцати лет находилась в услужении у господина Ладранжа Брейльского, а потому знала Даниэля еще ребенком, но ни одного приветливого, радушного слова к племяннику своего господина не нашлось в черством созданье, напротив того, она так недружелюбно взглядывала порой на него, что можно было предположить, будто встретила врага. Даниэль, не обижаясь нисколько на этот неприязненный прием, спросил только, здоровы ли все в замке.

– Здоровы, здоровы! Вот сами сейчас увидите, – сердито отвечала старуха, – хотя это, может, и не совсем-то выгодно наследникам, ожидающим наследства и для этого приходящим обедать сюда, но что же делать? Все же это так, как ни печальна действительность.

Привыкший к дерзким выходкам экономки, Даниэль не обратил на нее внимания, а может, озабоченное состояние духа помешало ему даже понять и смысл ее речей. Итак, пробираясь посреди разного хлама, покрывающего двор, они пришли к входной двери замка, находящейся на противоположном фасаде. Прошли они и мимо конуры старой собаки, все еще не перестававшей лаять, гремя своей цепью; но только что животное узнало вновь прибывшего, как сердитый лай ее превратился в радостное ворчание и она замахала хвостом; быть может, припомнились старому псу в эти минуты кусочки хлеба, потихоньку приносимые ему Даниэлем-школьником! Рассеянно приласкав доброго сторожа, Даниэль пошел далее.

Внутренний фасад замка был так же мрачен, как и наружный; все окошки бельэтажа были плотно заколочены, только два или три, остававшиеся открытыми в нижнем этаже, свидетельствовали о жилых комнатах; но живые заборы и деревья сада, не подстригаемые с давних пор, а потому и сделавшиеся непроходимым лесом, образовали собою натуральные щиты, скрывающие это обстоятельство от прохожих, да и все остальное было, видимо, устроено с намерением показать постороннему глазу, что замок покинут своим хозяином. Собираясь всходить по расшатавшимся ступеням на крыльцо, молодой судья услыхал позади себя застенчивый голос.

– Здорово и братство, господин гражданин Даниэль.

Нелепое это приветствие заставило обернуться молодого человека, и через кучу хвороста, служившего изгородью саду, он увидел молодого мужика, облокотившегося на заступ и глупо и приветливо ему улыбавшегося.

На этот раз Даниэль вернулся и, подойдя ближе к приветствовавшему его, дружески ответил:

– Здравствуй, Иероним! О, да как ты, милый мой, вырос!

Иероним не успел еще ответить, как старая Петронилла опять вмешалась.

– Ну вот, теперь будете и его заставлять попусту терять время, – начала она. – Тунеядец, который не зарабатывает съедаемого им хлеба.

Бедный Иероним, не смея больше говорить, принялся опять за работу, и Даниэль, в свою очередь, зная влияние этой женщины на дядю и признавая за необходимость не раздражать ее, удовлетворился тем, что, кивнув приветливо работнику, вошел в дом.

Большая комната, без потолка, с кирпичным полом, казалось, была общей залой нынешних обитателей Брейля, то была прежняя кухня в замке. Обставлена она была старой, разношерстной мебелью: в углу стояла старая кровать с ситцевой занавеской, хозяйственные принадлежности, стол с бумагами, хлебная квашня, охотничьи ружья и мялка для конопли; все это, покрытое толстым слоем пыли, являло в комнате такой беспорядок, какой только можно себе представить.

В этой комнате и смежной с ней заключались единственные жилые покои замка, остальные же, а их было много, были заперты и в них никогда никто не входил.

Около сломанного стола, на котором еще виднелось немного житного хлеба, стакан вина и два печеных яблока, сидел человек лет шестидесяти, высокий, худой, с красным осунувшимся носом, маленькими, блестящими, как у борова, глазами. На голове у него была старая треугольная шляпа, украшенная большой трехцветной кокардой, и из-под этого почтенного украшения выбивалось несколько прядей желтовато-белых волос. Костюм его состоял из длинного коричневого сюртука, прорванного на локтях и зашитого тут и на спине белыми нитками, и из бархатных шаровар оливкового цвета, преобразованных в панталоны с помощью надставок внизу у ног из другой материи и другого цвета. Это был не кто другой, как владетель Брейльского замка Михаил Ладранж и, как все говорили, один из богатейших капиталистов старой провинции Перш.

Приезд посетителя его, казалось, сильно встревожил; при раздавшемся звонке он прервал свой скудный завтрак и стал боязливо вслушиваться; зато при виде своего племянника у него, видимо, отлегло от сердца, и, радостно вздохнув, он пошел ему навстречу, выказывая при этом столько радушия, сколько никогда еще не случалось.

– Ах, так это ты, мой молодчина! – весело выговорил он, протягивая к нему руки. – А я не ожидал тебя и немного испугался… Но что с тобой? – прервал он себя, заметив озабоченный вид Даниэля. – Уж не привез ли ты дурных вестей каких? Нет ли у вас чего нового там, в городе?

– Нет, нет, дядюшка! Нет ничего такого, чего бы вы не знали уже давно.

– Ну, в добрый час! А то я, видя твое такое расстроенное лицо… Но это, конечно, от усталости с дороги, пойдем, садись, да поешь со мною.

И он указал на остатки своего убогого завтрака. Даниэль сел, но есть отказался.

Дядя Ладранж продолжал:

– По крайней мере, ты не откажешься выпить? Петронилла! Там в шкафу ты найдешь бутылку, в ней еще винцо есть; принеси-ка ее сюда, чтоб нам с Даниэлем выпить за благоденствие нации и за истребление аристократов.

– Это еще что? Весь дом кверху дном повернуть, что ли? – грубо, как всегда, ответила экономка. – Малый-то, кажется, знаком с нашими-то порядками… – Но повелительный знак старого Ладранжа унял расходившуюся старуху, хотя и ворча, но все же тотчас же исполнившую приказание. Из любезности Даниэль помочил губы в какой-то уксус, очень аккуратно ему налитый дядей, и который сам дядя пил с видимым наслаждением.

– Хочешь, верь мне или нет, Даниэль, – начал опять старик, – но я, в самом деле, я очень рад, что ты приехал: давненько уж собираюсь я все переговорить с тобой об одном деле, сильно меня озабочивающем, зная же тебя за честного гражданина и хорошего патриота, я надеюсь на тебя, дело идет об очень серьезном предмете… Ты увидишь… Надеюсь, ты у меня ночуешь?

Даниэль объяснил, что, к сожалению, он должен сегодня же вечером вернуться в город.

– Вы, конечно, знаете, дядюшка, что со смертью моего несчастного друга, знаменитого гражданина Петьона я сам чуть ли не в подозрении у членов комитета, а потому мое продолжительное отсутствие из города может быть худо перетолковано.

– Ты! В подозрении? – вскричал дядя Ладранж, радушие которого заметно при этом известии убавилось. -Ты, имевший такоевлияние, творивший радость и горе в стране, что ж, разве ты делаешься врагом нации? В таком случае, предупреждаю тебя, я тоже отвернусь от тебя… твой друг Петьон, теперь можно это сказать, был действительно не более как умеренный, тайный партизан Капетов и их семейства, даже, может быть, секретно был и заграничный агент, и они хорошо сделали…

– Дядюшка! – перебил его в сильном негодовании Даниэль. – Вы забываете, что только благодаря Петьону мне удалось дать вам вид от революционного правительства – обстоятельство, которому единственно вы обязаны своим настоящим спокойствием и безопасностью.

– Тише, тише! Милый мой! – заговорил беспокойно Ладранж, оглядываясь кругом. – К чему так громко кричать?… Нельзя знать, где может прятаться и подслушать тебя шпион! Но послушай меня, дитя мое, я старше тебя, а потому и опытнее тебя и хочу тебе дать совет. Старайся ты, чего бы тебе это ни стоило, держаться в хороших отношениях с теперешним правительством. Например, оно не любит аристократов и круто поворачивает их, ну что ж тут худого? Все несчастья нации происходят от этих аристократов, от которых мы до сих пор не можем очистить страну.

– Любезнейший дядюшка, – ответил Даниэль, – вы, кажется, забываете, что за несколько лет до революции вы писали государственному канцлеру, требуя привилегий на том основании, что фамилия Ладранжей была с незапамятных времен дворянской, хотя невнимательные предки оставили свои права на титулы в пренебрежении? Я видел в префектуре ваши письма.

Ладранж позеленел.

– Ты видел мои письма? – спросил он задыхающимся голосом. – Где они?

– Я их сжег, потому что, попадись они кому другому, вы бы пропали!

– Хорошо, о, хорошо! Благодарю тебя, благодарю, Даниэль, ты добрый малый! – воскликнул старик восторженно. – Конечно, я мог бы объяснить очень просто попытку, которую меня принудили сделать, но все же есть такие злонамеренные люди… Но довольно, оставим это; а так как ты, я убеждаюсь все более и более, истинный мне друг, то я расскажу тебе, Даниэль, дело, сильно занимающее меня в настоящее время; но, – прибавил он, пугливо поглядев на толстую Петрониллу, постоянно сновавшую около них со своим вечным бормотанием. -Ты, конечно, предпочтешь пойти в мою комнату?

– К вашим услугам, дядюшка! – сказал Даниэль.

– Между тем, позвольте мне прежде поговорить с вами о причине моего приезда сюда, и тогда уж я буду более спокойно слушать ваши сообщения, я теперь приехал с фермы, где видел известных вам особ…

– А! Ты их видел? – повторил старик, лицо которого опять нахмурилось. – Ну, чего же они хотят?

Даниэль с жаром изложил опасность, которой подвергаются меревильские дамы, оставаясь долее на ферме у Бернарда, где они, несмотря ни на какое переодевание, всякую минуту рискуют быть узнанными, и кончил свою речь горячей просьбой принять их теперь же в Брейльский замок. Услыхав это предложение, старый Ладранж даже вскочил со стула.

– Несчастный! – воскликнул он в исступлении, – погубить меня ты хочешь, что ли? Мало тебе того, что ты уже раз навязал мне этих проклятых барынь? Стану я рисковать быть сочтенным за их соучастника, я, хороший патриот, всей душой ненавидящий аристократов. Ну, живут они теперь на ферме, и прекрасно, пусть там и остаются, а чтоб принять их сюда! Ни за что никогда не соглашусь! Ни для какого черта! Ведь это все равно, что свою голову самому на плаху нести.

– Для вас нет никакой разницы, что они на ферме, что они у вас, под вашим покровительством, и если их откроют, там ли, здесь ли, вы одинаково будете скомпрометированы.

– Ты прав, я не подумал об этом. Сейчас же предпишу Бернарду как можно скорее их спровадить, а если не послушается, то… Нет, он их отправит, или я его самого выгоню! Не хочу я, черт возьми, из-за этих шлюх сам быть в подозрении.

– Дядюшка! Умоляю вас, обдумайте хорошенько, что вы говорите! Да ведь это была бы подлость, на которую, я убежден, вы не способны: отказать в поддержке, отнять у родной несчастной сестры ее последнее убежище! Нет, серьезно обдумав, вы не можете остановиться на этом проекте.

– А между тем, остановился и иду сейчас же исполнить его, – сказал Ладранж, решительно вставая. -Петронилла! подай мне мою палку! надобно пойти мне на ферму!

– Милостивый государь! – запальчиво вскрикнул молодой человек, выведенный из себя, – прошу вас прекратить эту ужасную шутку; быть не может, чтоб вы серьезно собирались сделать подобную низость, но уж если вы на это способны, то объявляю вам, что я, со своей стороны, не оставлю вашу сестру и ее дочь, я буду покровительствовать им, буду везде за ними следовать, рискуя тем погубить себя вместе с ними. Конечно, ни моя, ни их смерть не слишком сильно огорчат вас, но мои услуги могли бы вам еще пригодиться. Три раза уж доносили на вас и чуть не арестовали, три раза я отвращал удар… Конечно, дурно с моей стороны, что я напоминаю вам об этом, но вы вынудили меня.

Ладранж был между двух огней.

– Я тебе верю, – наконец заговорил он, – это уж должно быть правда, если ты говоришь… но послушай, Даниэль, дитя мое, я не вижу тут никакой для тебя причины так жертвовать собой, можно быть добрым родственником, но когда уж дело идет о своей голове… Но ты не сделаешь всего, что тут наговорил, ручаюсь, что не сделаешь.

– Я это сделаю, дядюшка! Это так же верно, как то, что над нами есть небо.

Торжественность этого подтверждения ужаснула старика, он с минуту подумал.

– Хорошо, – начал он опять, – уж если ты непременно этого хочешь, я предоставлю Бернарду полную свободу действовать, как он хочет, в отношении этих дам: он может оставлять их у себя, если ему это вздумается, что же касается до того, чтобы принять и поселить их здесь у себя, никогда на это не соглашусь, пусть хоть на куски меня режут… Не правда ли, Петронилла, что нам нельзя принять к себе аристократок?

– Господи! – зашипела опять экономка, – да если б у нас на это духу стало, так я бы тут все кверху дном поставила… Принцессы, которые все перевернут… Там на ферме только теперь у всех и занятий, что об их кушаньях хлопотать, то цыплят, то яиц… одним словом, разоренье!

– Можно было бы устроиться так, что присутствие этих дам в замке не вводило бы вас в излишние издержки, – поспешил воспользоваться случаем и сказать, кстати, для успокоения дяди, – я бы обязался платить за них.

– Полно, – перебил его сухо Ладранж, – не будем более говорить об этом; я, конечно, человек бедный и от платы не отказался бы, но… покончим с этим! Из уважения моего к тебе я соглашаюсь еще оставить на ферме этих глупых созданий, ну их к Богу! Но не проси же у меня ничего более, или ты меня с ума сведешь.

Всякое настояние, ввиду страха за свою личную безопасность, так овладевшего стариком, становилось бесполезно; между тем Даниэль все-таки хотел еще попробовать некоторые доводы.

– Довольно, довольно! – снова перебил его Ладранж нетерпеливо. – Я сказал, ни слова более, или мы поссоримся… Лучше иди за мной, – продолжал он, вставая и таинственно подмигивая, – в моей комнате нам свободнее будет говорить о серьезном деле, – и он взял Даниэля за РУКУ.

– Ай, ай! – закричала своенравная Петронилла на своего барина. – Это мне-то нынче вы ничего не доверяете, пора, пора мне начать прятаться! Как будто я еще не знаю всех ваших секретов!… Знаю, сударь, даже место, куда вы деньги свои прячете.

– Молчать, животное! – крикнул на нее с угрозой Ладранж. – Что ты, с ума сошла?

Потом, обернувшись к Даниэлю, прибавил:

– Не слушай ее! Какие у меня деньги? Я разорен, как и все другие; аренд мне не платят, а налоги душат… Но эта женщина такая сварливая! Что делать, милый мой, -продолжал он уже со снисходительной улыбкой, – много приходится прощать старым слугам. Правда, я сам допустил Петрониллу присвоить себе много воли в доме, а теперь уже и поздно ее исправлять.

И, говоря таким образом, он ввел племянника в смежную комнату, тщательно затворив за собой дверь.


V Признание

Спальня старика Ладранжа представляла собой тот же беспорядок или, лучше сказать, такое же собрание никуда негодной безногой мебели, как и первая комната. Хозяин даже усадил Даниэля на сафьянное, лоснящееся от жира и грязи кресло и, садясь, в свою очередь, начал шепотом:

– Вообрази себе, мой друг, эта дура Петронилла забрала себе в голову быть моей наследницей; чтоб она оставила меня в покое, я не отнимаю у нее этой надежды, а потому малейшая таинственность ее уже и беспокоит; но ты понимаешь, что тут подумаешь не один раз, прежде чем дать ей что-нибудь кроме приличной пенсии.

– Дядюшка, в подобных вещах у вас один только может быть советник, по моему мнению, это – ваша собственная совесть, но позвольте мне напомнить вам, что я тороплюсь.

– Ну хорошо, хорошо, к делу! Ты увидишь, что оно стоит труда, чтоб поговорить о нем. – И он провел рукой по лбу, изрезанному морщинами, и, казалось, соображал. – Право, милый мой Даниэль, велико должно быть мое уважение к тебе, чтобы заставить меня сообщить подобную важную весть. Ты так еще молод, что я долго не решался открыть тебе свою тайну, но наконец, считая тебя осторожным, некорыстолюбивым, добрым патриотом, я хочу довериться тебе, тем более, что, говоря откровенно, мне выбирать не из кого…

И старик злобно улыбнулся, а Даниэля так и жгло нетерпение, от этих вступлений.

– Ты знаешь, – продолжал Ладранж, – а, может быть, и не знаешь, что в молодости у меня были кое-какие шалости, как у всякого другого, хотя я и хотел навсегда остаться холостым, но из этого еще не следовало, чтоб жил я суровым анахоретом, а потому то тут, то там я позволял себе развлечения; шалости эти никогда не переходили, конечно, известных границ, отец мой, первый судья из нашей фамилии, был чрезвычайно строг насчет нравственности, но кроме него, я тоже тщательно старался скрывать это и от твоего отца, Даниэль, да и от моей сестры, этой бывшей маркизы. С другой стороны, я всегда был очень расчетлив, а вследствие этого всегда старался так устраивать свои делишки, чтоб глупости мои не обходились мне дорого. В этих случаях вообще следует более всего избегать расточительности и скандала, помни это, Даниэль, ты еще так молод и, вступив в зрелый возраст, останешься благодарен мне за мой совет.

Правила эти были высказаны таким степенным самоуверенным тоном, как будто Ладранж проповедовал самую безупречную мораль. Даниэль сделал незаметное движение. Дядя продолжал:

– Поэтому, мой друг, ты не удивишься, если я тебе скажу, что в один прекрасный день, двадцать пять лет тому назад, я очутился отцом здорового, крепкого ребенка, который расположен был жить. О матери его я ничего не скажу тебе, разве только то, что ее нельзя было ставить образцом ни невинности, ни красоты, никаких добродетелей, а потому я и не гнался за нею более, чем она за мною. Заставив меня дать ей клятву, что я не брошу этого ребенка, она ушла от меня; с этих пор я не имел о ней никаких сведений и не знаю, что с ней сталось.

Вначале я намеревался свято исполнить данное мною ей слово, а потому отдал мальчика к кормилице в одно хорошее семейство из окрестностей Манса. Из-за предосторожности я не лично вел переговоры с этими людьми, так что и они не знают, кто отец их питомца.

Каждые три месяца через старого служителя нашего семейства я получал известия о ребенке и тем же путем посылал должную за его воспитание сумму денег. Так шло дело пять или шесть лет; я предупредил фермеров, чтобы они воспитывали моего сына, как бы то был их собственный и чтобы они его приучали к сельским работам. Мальчишка, как мне о нем доносили порой, отлично свыкся с этим существованием и давал надежду, что из него выйдет со временем сильный, смелый, хороший работник.

Удовлетворившись этим результатом, я стал, краснея сознаюсь тебе в этом, менее заниматься судьбой бедного существа, мало-помалу я перестал отвечать на получаемые мною оттуда письма, перестал высылать деньги и, наконец, кончил тем, что перестал совершенно думать о нем и прервал всякие сношения с его воспитателями.

Я угадываю, Даниэль, твою мысль; ты философ, и ты слишком усвоил себе нынешние идеи, чтобы видеть для чувства родительского большую разницу между детьми законными и незаконными, а вследствие этого ты жестоко осуждаешь мое поведение. Но что ж ты хочешь? Тогда строй мыслей был у меня совсем другой, может, даже мне казалось и тяжеловато исполнение обязательства, так необдуманно мною принятого, а потому я до такой степени положительно забыл об этой шалости своей молодости, что, уверяю тебя, в продолжение нескольких лет даже ни разу не вспомнил, что у меня есть сын. Но вот только с некоторого времени, с тех пор, как одиноко живу в этом старом доме, особенно с того времени, как революция освободила нас от старых предрассудков, я стал часто вспоминать об этом покинутом мною ребенке; я стыжусь своего прошлого поведения, совесть упрекает меня, и чем более думаю о настоящем положении своего сына, тем строже виню себя, так что желание поправить свои ошибки постоянно преследует меня. Наконец, что ж мне еще тебе сказать? Я теперь намерен во что бы то ни стало отыскать этого несчастного ребенка, чтоб усыновить его и оставить ему свое состояние.

На этот раз Даниэль не мог удержаться от горячего изъявления своего восторга.

– Хорошо, дядюшка! Прекрасно! Вот чувства, делающие вам честь! Поправить все это хотя, может быть, уже и поздно, но все же справедливость требует попробовать употребить все средства на эту попытку. Если вам понадобится мое содействие, сделайте милость, располагайте мной; я не остановлюсь ни перед чем для ускорения исполнения вашего замысла.

Маленькие глазки Ладранжа заблестели от радости.

– Я не ошибся, рассчитывая на тебя, Даниэль, – произнес он дружески. – Ты предлагаешь мне именно то, о чем я хотел просить тебя. Впрочем, надобно тебе сказать, мой друг, что ты не много потеряешь, если мы найдем моего сына; в своем духовном завещании я назначил и тебе достаточную часть, а так как ты в своих привычках и вкусах очень скромен, а своими талантами и умом дойдешь непременно до высокого положения…

– Пожалуйста, дядюшка, не будем говорить обо мне, все, что вы сделаете, будет прекрасно и справедливо. Лучше укажите мне скорее на способ, которым мы могли бы побыстрее найти вашего сына. Конечно, ведь вам хочется поскорее вывести его из того положения, в которое ввергло его ваше невнимание!

– Да, да, я очень спешу, но это не только в его интересах, а тоже и в моих собственных: ты сейчас мне сказал, Даниэль, что уже несколько раз на меня доносили, как на аристократа, и что только благодаря твоему вмешательству я не был арестован, несмотря на мой вид от революционного правительства, следовательно, мне не должно терять времени, чтобы оградить себя от всяких подозрений. И так как я уже тебе говорил, ребенок, о котором у нас идет речь, был помещен мной к бедным поселянам и с шестилетнего возраста ничего от меня не получал, то мы можем предположить, что, вынужденный сам зарабатывать себе хлеб насущный, он сделался здоровым работником, вероятно, малограмотным, но, может быть, зато услужливым, честным человеком. Итак, когда узнают, что этот мужик, этот трудолюбивый работник сын человека, которого все предполагают богатым, с хорошим положением в свете, и что этот человек не только не краснеет признавать своим сыном мужика, но даже хочет утвердить за ним свое имя и состояние, не правда ли, что эта весть должна произвести благоприятное впечатление в народном собрании здешнего округа? Не будет ли то верный способ, так сказать, одемократить нашу фамилию, которая, несмотря на наши с тобой, Даниэль, усилия, все еще слывет за немного аристократическую. Наконец, не буду ли я тогда в глазах всех хорошим гражданином, другом человечества, добродетельным философом, на которого никакое подозрение пасть не может?

Эгоистический этот расчет охладил восторг Даниэля. У молодого человека далеко не было того равнодушия к общественному уважению, которым издавна пользовалось их семейство в стране, как у старого Ладранжа, а потому ему было больно видеть это желание унизить носимую им фамилию. Между тем он спокойно отвечал:

– Ваши соображения, дядюшка, может быть, весьма разумны и подобный поступок, действительно, должен вас возвысить в мнении честных людей; но что же мешает вам теперь же начинать эти розыски?

– Они уже давно начаты, милый мой, но, к несчастью, до сих пор оставались без всякого удовлетворительного результата. Ферма, где воспитывался мой сын, выгорела лет пятнадцать или шестнадцать тому назад, и по этому случаю фермеры, оставив страну, переселились в Фромансо д'Анжу. Наведывался я и в Фромансо; но в этой деревне из этой семьи осталась одна старуха, да и та идиотка, от которой ничего нельзя добиться. В наши смутные времена неудобно собирать-то эти сведения; надобно бы было самому ехать в Анжу, да боишься дом оставить и повстречать что-нибудь недоброе, впрочем, чтоб тут успеть, надобно быть моложе, деятельнее меня.

– Понимаю, дядюшка, ваш намек! Следовательно, я приму на себя все эти розыски; по своему положению чиновника сыскной полиции я напишу к мэрам некоторых участков, где можно предположить, что ваш сын жил ребенком. Если же ответы окажутся неудовлетворительными, я отправлюсь сам в эти провинции, называвшиеся Майн и Анжу, и будьте покойны, ничего не упущу, чтоб поскорее осуществить вашу мечту; теперь же я вас попрошу дать мне все документы, по которым я мог бы действовать.

Старик отпер прогнивший, но еще крепко стоящий письменный стол и вытащил оттуда несколько пожелтевших, залежавшихся бумаг и из них выбрал лоскуток, исписанный крупным почерком.

– Вот оно! – проговорил он, надевая на нос очки в роговой оправе. – Мать ребенка звали Катерина Готье, портниха в Шартре. Звания она была, как видим, не очень высокого; но я желал бы, чтоб оно было и еще менее значительно, тем сильнее произвело бы это впечатление в публике. Ребенок был крещен в церкви святого Петра в Шартре двенадцатого мая тысяча семьсот шестьдесят восьмого года под именем Жана-Франциско-Готье и отдан на попечение Гаспару Ланжевин и жене его Жозефине Ланжевин, жителям селения Лагравьер. Люди эти оставили Лагравьер около семьдесят восьмого года, переселясь в Фромансо в департаменте Майн и Луар, где, как я тебе уже говорил, из всего их семейства осталась одна старуха, впавшая в детство.

Но мне кажется, что я уже мало ценю твою сметливость, так как этих сведений с тебя, по моему мнению, достаточно, чтобы поставить тебя на путь.

– И я тоже надеюсь, дядюшка. Дайте мне эту бумагу и положитесь на меня.

– Возьми ее, у меня есть копия; да, впрочем, у меня и память превосходная. Не правда ли, Даниэль, – продолжал старик, радостно потирая руки, – что мой поступок возбудит всеобщее удивление, тогда-то уж, надеюсь, не посмеют меня считать аристократом?

– Хотелось бы мне, дядюшка, чтобы другие причины были в вас двигателями на подобный поступок, – сказал Даниэль со вздохом, – но все равно, я сдержу свое слово, только позвольте мне к вам обратиться еще с одним вопросом и просьбой.

– Говори, мой милый, я тебя слушаю.

– Есть вещи, о которых чрезвычайно трудно говорить, – начал молодой человек с замешательством, – и поверьте, дядюшка, что без крайности… Дядюшка, подумали ли вы, отдавая все свое состояние этому неизвестному еще сыну, что благодеяния ваши необходимы еще и другим из вашего родства?

Ладранж скорчил нечто похожее на улыбку.

– Я тебе уже сказал, что касательно тебя…

– Боже сохрани, чтоб я имел низость просить себе! Я говорю об особах, ближе вам приходящихся, чем я, хочу говорить о госпоже де Меревиль, сестре вашей, и ее дочери. Со смерти бывшего маркиза имения их захвачены и секвестрированы. Что ж, если вдруг велят их продать! Обе они, ваши ближайшие родственницы, останутся нищими. Дядюшка, умоляю вас, уделите им хоть частицу вашего состояния, которое, ведь я знаю, очень велико!

– Неправда! – горячо перебил его Ладранж, – я беден или, по крайней мере, не имею ничего более как самого скромного достатка… Но, черт возьми! мое наследство уже оспаривают, а между тем ноги еще крепко меня носят и глаза хорошо видят, так что я предполагаю, что моим наследникам, кто бы они там ни были, придется еще долго ждать! Удивительного ничего не будет, если эти франтихи с фермы отправились бы ранее меня… уж и без того их положение-то не особенно привлекательно, и если б кому да вздумалось бы донести на них… Но послушай, Даниэль, – начал он другим совсем тоном, – я не хочу, однако, казаться тебе хуже того, чем я есть, а потому скажу тебе, что я уже подумал и упомянул в своей духовной об этих именитых и могущественных барынях; но прежде чем об этом продолжать, я хочу, в свою очередь, тебе задать один вопрос, на который попрошу ответить мне с полной откровенностью… Ну! – положа руку на сердце! – нет ли между вами с Марией, бывшей де Меревиль, какой-нибудь любовишки?

Даниэль опустил голову.

– Говори откровенно, неужели ты любишь эту девочку и любим ею?

– Дядюшка, я не смею уверять, чтобы наше обоюдное расположение с детства…

– Было бы не что иное, как обыкновенная дружба между двоюродными, не так ли? А это, между тем, случается; полно, не бойся, вспомни, что ведь и я был молод!

– Право, дядюшка! вы спрашиваете у меня более, чем я сам знаю. Мария находится в полной зависимости у своей матери, а госпожа де Меревиль оказывает мне столько же презрения, сколько и ненависти…

– Что ты потерял всякую надежду сохранять долее хорошие отношения с матерью и дочкой, и прекрасно, милый мой, в таком случае ты узнаешь мои самые сокровенные и задушевные планы. До сих пор я боялся, как бы близость ваших отношений с этой девочкой не породила пылкой любви между вами, как это часто случается, но так как я ошибся, то слушай меня далее… Не правда ли, ты согласишься со мной, что настало время слияния дворянского имени с прочими классами и что было бы сумасшествием ожидать, что титулы и различие сословий войдут опять в прежнюю силу, а потому я и постарался одемократить нашу фамилию, как тебе сейчас говорил, и достигну, может быть, этого, заявив себя в то же время и хорошим родственником в отношении этих гордячек.

В моем посмертном духовном завещании, написанном уже мной, я назначил значительную часть моей племяннице мадемуазель де Меревиль с условием, чтоб она вышла замуж за моего сына Жана-Франциско Готье. Если же Готье не найдется, если он женат, если, наконец, он сам откажется жениться на моей племяннице, тогда Мария тотчас же может вступить во владение своей частью наследства; если же, напротив, мой сын будет не прочь от этого брака, но она не согласится, в таком случае она ничего не получает; ты понимаешь причины, побуждающие меня делать все эти условия? Если молодая девушка согласится выйти за моего сына, это будет доказательством, что она не разделяет нелепых предрассудков рождения, следовательно, окажется достойной моих благодеяний, в противном же случае я не хочу того, чтобы ей что бы то ни было досталось от такого патриота, как я.

Даниэль молчал, только страшно побледнел.

– Дядюшка! – наконец заговорил он взволнованным голосом, – вероятно, я вас худо понял, не может быть, чтоб вам действительно мог прийти в голову подобный чудовищный союз, как это вменить подобным образом в обязанность молодой девушке, прекрасно образованной, привыкшей с колыбели к роскоши, ко всему изящному, выйти замуж за грубого невежду мужика, может быть, с диким нравом! Не верный ли это способ устроить несчастье обоих? Наконец, можете ли вы поручиться, что этот оставленный вами сын, этот заброшенный вами ребенок не сделался чем-нибудь хуже простого, но честного мужика? Предоставленный самому себе, без образования, без руководителя в таких молодых годах, разве он не мог уклониться с прямого пути? Знаю хорошо, что огорчаю вас, дядюшка, этими предположениями, но с моей стороны справедливость требует указать вам на эти случайности. Ради Бога, откажитесь от этого проекта, верьте мне: он может иметь гибельные последствия, он может сделаться неисчерпаемым источником несчастий для людей, о счастье которых вы хлопочете.

Старик проницательно глядел в глаза молодому человеку.

– Ты меня обманул, Даниэль, – сердито, наконец, проговорил он, – ты любишь свою кузину!

– Не беспокойтесь обо мне, посмотрите лучше, вглядитесь внимательнее в суть этого дела и скажите мне, не прав ли я?

– Я не спорю, действительно, может случиться… Но еще раз, Даниэль, ты любишь свою кузину, теперь я убежден в этом.

– Ну что ж? Да, дядюшка! – ответил молодой человек, опустив голову и вдруг залившись слезами. – Теперь я сам вижу, что напрасно старался скрывать это от самого себя. Когда вы высказали желание свое, чтоб Мария вышла за вашего сына, я почувствовал, будто у меня что-то оборвалось в сердце, действительно я люблю ее, несмотря на все препятствия, существующие между нами, несмотря на все отвращение, которое легко, может быть, и она разделит рано или поздно… Да, я люблю ее и не переживу, кажется, горя увидеть ее принадлежащей другому!

Ладранж, видимо, был сильно озадачен и, конечно, уже начал сожалеть о своей откровенности.

– Черт возьми! Ведь я и поверил, что тебе не остается никакой больше надежды… Но послушай, дитя мое, успокойся, все это легко поправить; если это распоряжение тебя огорчает так, я придумаю что-нибудь другое, более для тебя подходящее, потому что и тебя тоже я должен чем-нибудь наградить и за сделанные уже тобой услуги, и за те, которые ты обещаешь мне сделать. Итак, я разорву эту духовную и устрою дела более удовлетворительным для тебя образом; ну, ну, уж обещаю тебе, что ты будешь мною доволен, но, в свою очередь, обещаешь ли ты мне ничего не упустить из виду, чтобы помочь мне разыскать сына?

– Можете ли вы в этом сомневаться, дядюшка? Если бы вы даже и оставили это тяжелое для меня условие, то и тогда даже, ручаюсь вам, не отступлюсь от того, что считаю с сегодняшнего дня своей святой обязанностью.

– И прекрасно, мой милый! А я с сегодняшнего дня займусь составлением другой духовной. Старая, будь покоен, будет брошена в печку.

– За чем же дело стало, дядюшка? Отчего не сделать вам этого теперь же? Пока я буду знать, что эта ужасная духовная существует, я буду в постоянном страхе. Без сомнения, ведь она у вас здесь же, с другими бумагами, разорвите ее теперь же при мне, дядя, этим бы вы меня успокоили и утешили так, что я остался бы вам благодарен на всю остальную жизнь.

– Шш! Мой любезнейший! Как вы торопитесь, – заметил старик ядовито. – Я думаю, что еще успею; можно подумать, что завтра мне умирать, а по всей вероятности, этой духовной еще придется полежать несколько лет, и я буду иметь время переписать ее, как мне вздумается. К тому же мне еще следует посоветоваться с нотариусом Лафоре, у которого хранится дубликат этой бумаги; но, Даниэль, – продолжал он, опять смягчив тон, – имей, терпение, мой друг, и положись на меня, говорю тебе, все устроится!

– Достаточно, дядюшка! Извините, если, может, я слишком настаивал на этом тяжелом предмете… однако уж поздно, – проговорил Даниэль, вставая, – а мне хочется пораньше приехать в город; итак, я еду, а с завтрашнего дня надеюсь заняться вашим поручением, но взамен этого, дядюшка, не сделаете ли вы чего для наших бедных родственниц?

– Не говори мне более о них, Даниэль, – прервал его Ладранж решительным тоном. – Я не хочу более рисковать своей головой из-за этих проклятых аристократок, повторяю тебе это еще раз. Ты поступай с ними, как знаешь, я же компрометировать себя не буду и слушать более о них не хочу, или, черт возьми, прикажу Бернарду их выгнать, и пусть там как хотят!

И с этими словами они вышли в соседнюю комнату, и быстро отворенная дверь открыла Петрониллу, глядевшую на них, как казалось, в замочную скважину, но ни тот, ни другой не обратили на нее внимания. Разговаривая между собой они вышли на двор, а старая мегера осталась, бормоча:

– Ах, лгун, ах, изменник! Так-то! Обещал мне, а теперь другим сделал духовную; ну ладно же! Поплатится же старый скряга за это, поплатится, и скоро! Хоть бы пришлось для того представить его аристократом, а уж не прощу!


VI Греле

Солнце начинало закатываться, и природа как бы смолкла, когда Даниэль пустился рысью на ферму. Голоса птиц умолкали один за другим, только слышалось пение соловья, становившееся, казалось, еще звучнее от царствующей кругом тишины. Тени сгущались под старыми дубами, хотя огненные языки с запада то тут, то там пронизывали их густую листву.

Вспомнив, что ему нельзя долго оставаться у Бернарда, чтобы приехать в город ранее полуночи, Даниэль стал понукать свою клячу, как вдруг увидал у дороги спящую Греле со своим ребенком. Узнав путешественника, она торопливо встала, и лицо ее, обезображенное оспой, тут просияло от удовольствия. Выждав минуту, когда Даниэль проезжал мимо нее, она ему низко поклонилась, а ребенок, которому она уже успела шепнуть что-то, послал ему воздушный поцелуй своей крошечной ручкой.

Мировой судья ответил обоим ласковой улыбкой.

– Ну, милая моя, – сказал он, приостановя свою лошадь, – вам, я вижу, лучше? Я на минуту остановлюсь тут, у Брейльского хозяина, и оставлю ему для вас немного денег.

– Как, мой добрый господин, добропочтенный гражданин, хочу я сказать, неужели вы вернетесь ночевать в замок?

В голосе несчастной звучало так много тревоги, что Даниэль разом осадил свою лошадь.

– К чему этот вопрос? – спросил он.

– Да так, гражданин, – ответила нищая в замешательстве. – Этого гражданина, хозяина замка, считают таким жестоким и злым, что хорошим людям следует опасаться ночевать у такого скряги и богатого…

– Что за вздор вы мне, милая, тут городите? Разве вы не знаете, что хозяин Брейльского замка мне родня? Впрочем, успокойтесь, сегодня уж я более не вернусь в замок.

– В таком случае вы, верно, ночуете на ферме?

Настойчивость нищей возбудила подозрения в Даниэле.

– Вам-то что? – сказал он.

– Да, да, останьтесь, пожалуйста, у Бернарда, – продолжала Греле в волнении. – Вас все знают за важного чиновника, может, они и побоятся вас, не посмеют… Я же ничего не могу, я одна, совершенно одна… О, Господи! как ты меня наказываешь!

И она залилась слезами. Даниэлю пришло в голову, что несчастная помешана.

– Однако послушайте, добрая женщина! – начал он нетерпеливо. – Говорите, пожалуйста, яснее! Опасность, что ли, какая угрожает ферме и замку?

– Не знаю… но хорошо бы было принять некоторые меры предосторожности. Ах, если бы вы могли успеть привести помощь!

– Зачем помощь? Кому она нужна?

– Я не могу этого сказать… А между тем на Брейльской ферме видели прячущихся аристократок.

Слова эти окончательно встревожили Даниэля.

– Аристократок! – вскрикнул он, нарочно будто бы сердясь. – Подумайте лучше, что вы говорите? Откуда возьмутся аристократки у Бернарда? Что вы, милая, бредите наяву или не в своем уме?

– Желала бы, сударь, я быть помешанной, – ответила Греле растерянно, – да, бывают минуты, когда бы я благодарила Создателя, если б он отнял у меня рассудок, память… но время не терпит… Поторопитесь же, гражданин, предупредить жителей фермы, и в замке тоже, чтоб они были осторожнее, и скажите им…

– Греле! – крикнул позади нее пронзительный голос. Нищая вздрогнула и обернулась. Борн де Жуи вышел из кустов в десяти шагах от нее.

Увидя его, Греле, сделав таинственный знак Даниэлю и взяв ребенка на руки, торопливо пошла к Борну, и оба пошли в лес. Видя даже издалека их оживленные жесты можно было предположить, что они спорили.

Даниэль остался сильно встревоженным. Он никак не мог придумать, на какую опасность намекала нищая; но что его поражало, так это то, что присутствие меревильских дам на ферме открыто, и одно это обстоятельство было уже слишком важно. Несколько минут спустя он был уже на ферме. Бернард находился в поле, и Даниэль, отдав свою лошадь работнику и поручив ему хорошенько накормить ее, вошел в общий зал, где нашел только одну госпожу Бернард, погруженную в глубокую задумчивость до такой степени, что она не слыхала даже вопроса Даниэля, можно ли ему видеть родственниц своих, и только его повторенный вопрос как будто разбудил бедную женщину, она быстро вскочила и торопливо проговорила:

– Дамы… это меревильских дам вы спрашиваете, да, да, они там, в своей комнате… войдите; я полагаю, что можно войти.

Во всякое другое время Даниэль не оставил бы без расспросов госпожу Бернард о причине такой сильной задумчивости, но теперь, слишком сам взволнованный, он только поторопился воспользоваться данным позволением.

Госпожа де Меревиль и Мария были одни. Мать что-то сердито говорила вполголоса, дочь слушала с наклоненной головой и красными от слез глазами.

Увидя племянника, маркиза не могла удержаться от движения досады, Мария же слегка покраснела.

– А! Опять гражданин Даниэль, – сказала первая иронически. – Мы уже не смели более надеяться увидеть вас сегодня. Итак? Расскажите же поскорее, как удалось вам исполнить свое предприятие? Согласился, наконец, почтенный братец принять нас в свою досточтимую обитель?

– К несчастью, маркиза, мои просьбы были безуспешны.

– Видите ли? – сказала маркиза, нисколько не удивясь. – А между тем, я уверена, что вы говорили с ним, с этим прекрасным патриотом, его языком. Благодарю вас за ваше беспокойство, гражданин Даниэль! Но уж если любезный родственник отказывается принять нас к себе, нечего делать, надобно оставаться там, где мы теперь.

– К несчастью, маркиза, и здесь, на ферме, вам нельзя долее оставаться ввиду явной опасности для мадемуазель Марии и для вас! Вы узнаны. Сейчас я встретил личность, кажущуюся мне очень подозрительной, и которая говорила мне о вас, как об аристократках; следовательно, вам необходимо оставить Брейль и, если б вы согласились последовать моему совету, и если б, как в былые времена, положились, вверились бы мне…

– О, выслушайте же его, мама! – вскричала восторженно Мария. – Он лучше нас с вами знает, чего нам следует бояться и чего можно ожидать.

– Опять! – обернулась к ней маркиза со строгим взглядом и продолжала уже нетерпеливо: – К чему так беспокоиться о шпионах и доносчиках? Полной безопасности нет ни для кого! Разве гражданин Даниэль может предложить нам более верное убежище, чем Брейль?

– Не смею угверждать этого, маркиза, между тем, может, я и найду в городе, где живу и где пользуюсь некоторой властью, маленький спокойный домик, способный укрыть вас до более счастливых дней.

Маркиза, казалось, размышляла.

– Нет! – сказала она, наконец, сухо. – Это значило бы подвергаться вам самим опасности, а я ни великодушия, ни жертв ваших не желаю.

Водворилось тяжелое молчание. Вечерние сумерки становились все гуще и гуще, так что наконец три находившиеся тут лица едва могли различать один другого; вдруг в дверь сильно постучали, и на пороге показался Бернард.

Фермер был весь в поту, и по растерянному его виду следовало заключить, что он с дурными вестями.

– Простите, извините, сударыня, – проговорил он запыхавшимся голосом, – вхожу без позволения, но -теперь не до церемоний… Ах, вы еще здесь, господин Даниэль, – прибавил он, разглядев, наконец, впотьмах молодого человека, – тем лучше; уж вы наверное поможете нам выпутаться из беды… а я так ужасно боялся, не уехали ли вы уже в город?

– В чем же дело, Бернард?

– Признаться сказать, господин Даниэль, я очень боюсь, чтобы сегодня ночью не пришли арестовать наших бедных дам.

Мария инстинктивно подвинулась к матери, которая, в свою очередь, невольно вздрогнула.

– Говорите, Бернард, расскажите скорее, в чем дело? – проговорил Даниэль, не менее других перепуганный и не лучше владевший собою.

– Вот какое дело, сударь!… Я пошел обойти вечером поля, захотелось пройтись, это глупое создание, моя жена, напустила мне в голову разного вздора, вот и нужно было рассеяться, что мне и удалось; я отогнал-таки от себя все эти горькие воспоминания, которые всегда готовы нахлынуть на тебя, как мало бы ни был человек расположен возиться с ними… Ну вот, сейчас, идя по тропинке через Вашпилуг, я заметил, что что-то шевелится на опушке Мандарского леса, тянущегося от этого места вплоть до большой дороги. Думая, что это дровосеки пробираются к моим деревьям, я спрятался за забор, чтоб подкараулить их, и осторожно раздвинул ветви, знаете ли, господин Даниэль, что я увидал? Два жандарма тихо разговаривали между собой, указывая, между прочим, на Брейль.

– Жандармы! – повторил Даниэль. – Уверены ли вы, Бернард, что не ошиблись?

– Собственными глазами видел я, сударь, их мундиры, и было еще слишком светло, чтоб я мог ошибиться. Впрочем, их тут должно быть много, потому что несколько раз долетали до меня голоса и ржанье лошадей; я даже между ветвями видел тут другого человека, позади этих, и мне показалось, что на том был мундир национальной стражи, но в этом последнем не смею уверять. Но дело в том, что через несколько времени жандармов кто-то позвал и они скрылись в лесу, продолжая свой разговор и помахивая руками. Подождав еще немного и видя, что все скрылись, я поскорее позади кустарников пробрался домой. Дамы онемели от ужаса.

– Но что ж тут так особенно пугает вас, Бернард? -спросил Даниэль.

– Как это, господин Даниэль, при вашем положении и таком хорошем знакомстве с ходом общественных дел, вы не отгадываете, что все это значит? Это ясно, что жандармам соседних бригад приказано соединиться в Мандарском лесу, при наступлении ночи они окружат ферму и арестуют всех, кто только им покажется подозрительным, вам известно ведь, что это их манера действовать.

Даниэль ударил себя по лбу.

– Но ведь это невозможно! – со страхом заговорил он. – Агенты общественной безопасности не могут распорядиться таким образом без моего приказания, а я знаю наверное, что все эти дни я не подписывал ни одного подобного акта и сегодня утром уехал из города, значит, жандармы эти не могут быть исполнителями правительственных предписаний, разве только…

– Кончайте же!

– Разве только уже после моего отъезда явились новые распоряжения о моей отставке, ставящие меня самого вне закона.

Невольный стон вырвался из груди молодой девушки, и сама маркиза даже взволновалась.

– О, Даниэль! Вы, верно, ошибаетесь! – вскрикнула после первого движения Мария. – Оставьте нам хоть эту иллюзию.

Даниэль поблагодарил ее улыбкой.

– И я тоже надеюсь на это, но не будем заниматься мною, от какой бы власти ни был направлен удар, все же открытие Бернарда заслуживает большого внимания; опасность очевидна, вопрос теперь в том, как от нее избавиться? Маркиза, дорогая моя, бесценная тетушка, умоляю вас, не бойтесь, согласитесь последовать только что высказанному мной вам совету! Надобно сейчас же ехать со мной в город, я уверен, что с помощью Божьей мне удастся спасти вас и дорогую мою Марию; поторопитесь же с приготовлениями, каждая минута теперь дорога!

И не дождавшись ответа, он начал толковать с Бернардом о необходимых мерах предосторожности. Они условились таким образом, что в тележку, на которой ездит Бернард по рынкам и ярмаркам, запрягут пару лучших лошадей с фермы, и Бернард сам повезет дам вечером проселочными дорогами, подальше от леса, где спрятаны жандармы. Даниэль должен был ехать верхом позади них и таким образом, рассчитывая на темноту, можно будет достичь города без опасных встреч.

Казалось, это был лучший план, на котором только и можно было остановиться при данных обстоятельствах. Между тем маркиза не приняла его.

– Даниэль и вы, Бернард, подумайте хорошенько, к каким ужасным последствиям может привести вас самопожертвование, на которое вы решаетесь для нас! Если нас откроют, вы окажетесь виновными в той же степени, что и мы, за оказанное нам содействие… поэтому я не соглашаюсь, чтобы вы рисковали подобным образом, спрячьте нас где-нибудь в лесу, в щель скалы, одним словом, куда бы то ни было, пока не уедут жандармы, любое убежище для нас подойдет.

– Бернарду нечего бояться! – ответил молодой человек с не меньшей решимостью в голосе. -Ответственность за все падет на меня одного, мне же о себе хлопотать больше нечего, потому что, если моя власть еще существует, мне следует пользоваться ею, чтоб вас защитить, или же я сам лишен места по обвинению. Но тогда ничто не может уже более ухудшить моего положения; позвольте же мне, маркиза, следовать тут велению собственного сердца и пусть моя преданность, каковы бы ни были ее последствия, искупит в глазах ваших и Марии те вины, в которых вы так горько упрекаете меня.

Маркиза все еще не соглашалась, продолжая настаивать на своем проекте спрятаться где-нибудь в лесу, но наконец, доказав ей все затруднения, сопряженные с подобным поступком, Даниэлю удалось-таки убедить ее.

Одержав, таким образом, победу и попросив Бернарда как можно скорее запрягать лошадей, Даниэль собрался выйти из комнаты, чтобы оставить дам на свободе, уложить скорее свои скромные пожитки, как вдруг из соседней комнаты послышались вопли и рыдания. Фермер, тотчас же узнавший голос своей жены, торопливо отпер дверь, и все вышли за ним в первую комнату, слабо освещенную одной свечкой.

На соломенном стуле, бледная, почти без чувств сидела госпожа Бернард, на коленях перед нею стояла нищая, покрывая поцелуями и слезами ее руки; около них, тоже на коленях, плакал бедный ребенок, конечно, сам не зная, о чем, только потому, что видел мать плачущей; в нескольких шагах поодаль стояла с разинутым ртом и с недоумением глядевшая на эту грустную картину одна из служанок фермы.

Странная мысль сжала сердце Бернарда, между тем раздался грубый, как всегда, его голос.

– Да что же это, наконец? – кричал он, – чего тут ревут эти созданья? Просто покоя в доме нет! Черт возьми, кажется, есть много дела кроме этих историй.

И, как всегда, звук этого страшного для нее голоса привел фермершу в себя. Наклонясь к нищей и зажав ей рот рукой, она бормотала:

– Замолчи, я тебе говорила, что он услышит, замолчи, умоляю тебя.

Но Греле, вне себя, не поняла этой мольбы и протянула к Брейльскому хозяину свои исхудалые руки.

– Батюшка! – вскрикнула она раздирающим душу голосом. – Простите меня и вы, как она уже простила меня… я бедная Фаншета, ваша дочь!

С бессмысленно блуждающим взором Бернард остановился как вкопанный, обиженная этим молчанием несчастная женщина, взяв на руки своего ребенка и тащась на коленях к отцу, продолжала прерывающимся от рыданий голосом:

– Прости,прости, батюшка! Я была виновата, но если бы вы знали, как много выстрадала я за свою ошибку. Вспомните только, что я была, и посмотрите, чем я стала теперь; моя молодость, моя красота, моя веселость, все, все пропало с того дня, как вы оттолкнули меня от себя; с этого времени я скитаюсь из страны в страну, выпрашивая себе кусок хлеба. Никогда я не посмела бы подойти вам, но уж если счастливый случай привел меня к месту, где вы живете, то сжальтесь, наконец, надо мною, не прогоняйте меня более, оставьте меня жить около вас и около матушки: я буду у вас служанкой, давайте мне самые тяжелые работы, я не буду жаловаться… только простите меня, батюшка! Если уж не для меня, то для этого бедного невинного ребенка; если б вы знали, что он уже выстрадал! И голод, и холод ему хорошо знакомы, мы часто с ним спим ночи под открытым небом, несмотря на грозу и бурю… Сжальтесь над ним, смотрите, как он похож на вас! Сейчас, когда вы держали его на руках, мне показалось, что Господь послал конец моим страданиям! Вы поцеловали, батюшка, моего ребенка, вы поцеловали его, я это видела, любите же его, умоляю вас, и ради него простите и меня. – И говоря это она хотела схватить руку Бернарда, но, угрюмо отодвинувшись, он все еще молчал, и, конечно, легко было отгадать, какие противоречивые чувства боролись в его душе.

Меревильские дамы, стоявшие на пороге своей комнаты, и Даниэль были глубоко тронуты, и маркиза сочла нужным вмешаться повелительным тоном, не покидавшим ее даже и в настоящем бедственном положении.

– Вы знаете, Бернард, что я не очень снисходительна к таким ошибкам, что сделала ваша дочь, но я нахожу, что наказания достаточно и пора, наконец, вам простить ее!

– Да, да, мой добрый Бернард, – прибавила тихим умоляющим голосом Мария, – она так несчастна!

– Послушайте, Бернард, – сказал, в свою очередь, Даниэль, – я никогда не оправдывал в вас вашей чрезмерной уж строгости в отношении к дочери; но до сих пор вы были под влиянием тех варварских предрассудков, не знаю уж как укоренившихся здесь, которые даже сама святая религия осуждает, теперь же представляется случай вам загладить вашу суровость; неужели вы упустите его? Будьте же отцом, мой друг! Дайте больше воли вашему сердцу, послушайтесь его.

Но все эти защитные речи и просьбы остались без малейшего ответа от фермера.

– Черт возьми, – наконец проговорил он, – ни богатые, ни знатные не заставят меня изменить себе в деле, касающемся меня одного: у всякого свой образ мыслей, и у меня свой! – потом взглянул на Фаншету, лежавшую у его ног. – Пошла вон! – проговорил он. – Ты бессовестная лгунья, я тебя не знаю, у меня нет дочери… была когда-то, но она умерла; я носил по ней траур два года. У меня нет больше дочери, ты лжешь, я тебя не знаю.

– Батюшка! – вскрикнула бедная женщина, ошибочно понявшая смысл его слов. – Возможно ли, чтоб вы действительно не узнали меня! Эта ужасная болезнь неужели до такой степени обезобразила меня? Я говорю вам, что я ваша Фаншета, ваше бедное дитя, которое вы так любили когда-то, которое всякий вечер, возвращаясь с работы, целовали в лоб.

– Я все это забыл; я прогнал от себя низкое существо, обесчестившее меня, и я в этом не раскаиваюсь и никогда не раскаивался… Я сделал бы это и опять…

– Не говори этого, Бернард, – горячо перебила его жена. – Несмотря на твою наружную суровость ты все еще любишь свою дочь, ты всегда любил ее, и тебе ли позабыть ее? О чем же плачешь ты тихонько по ночам, о чем думаешь? Ведь я все слышу; отчего ты уходишь из дома или делаешься грустным и угрюмым всякий раз, когда приходит к нам Жанета, родившаяся в один день с Фаншетой? Чье это серебряное колечко ты постоянно носил в своем портфеле и с которым не расстаешься ни днем, ни ночью? Бернард! Не клевещи на себя, ты любишь дочь; прости же ее, как уже я простила, и Бог наградит тебя!

Несколько раз изменился в лице Бернард, слушая речь жены, но все эти открытия, сделанные ею при стольких посторонних личностях, возбудили в нем только стыд и злобу. Бедная мать поняла свою ошибку даже прежде ответа мужа.

– Негодная баба, – вскричал фермер громовым голосом и топнув ногой, – эдак лгать, да еще и при чужих! За кого меня примут?… Но, тысяча чертей! Пусть же все знают, господин ли я… Ты, нищая, сию же минуту убирайся вон от меня; ты лгунья, я тебя не знаю и не хочу знать… Ну! и скорее, потому что здесь и без тебя много дела.

– Батюшка, простите! – проговорила растерянная Фаншета.

– Тебе ль говорят, убирайся отсюда! Если бы ты и в самом деле была то, что ты говоришь, так и тогда ты принесла бы несчастье моему дому…

Несмотря на весь свой страх, фермерша еще раз не могла удержаться, чтоб не вмешаться.

– Бернард, Бернард, – проговорила она, – позволь ей, по крайней мере, хоть ночевать у тебя на сеновале, пристанище, в котором ты не отказываешь никому из нищих, приходящих к тебе.

– Пусть убирается! Погода теплая, заснет хорошо и под дубом где-нибудь, если только может спать. Ну, сказано! Значит, пусть убирается скорее, так как она марает собой дом всякого честного человека!

– Батюшка! по крайней мере, – продолжала все еще стоявшая на коленях Фаншета, – если уж пять лет унижений, страдания, нищеты не трогают вас, пусть будет по вашему желанию, я опять пойду скитаться, и вы не увидите меня более; но неужели не сжалитесь над этим бедным ребенком, которого вы сейчас ласкали, который так похож на вас и который уже любит вас! Ведь он не виноват в ошибках своей матери, зачем же ему страдать из-за нее? Умоляю вас, примите его, заботьтесь о нем, сделайте его честным, трудолюбивым человеком, как вы сами. Ведь не дорого стоит прокормить ребенка. У него такие хорошие способности, он будет радостью вашего дома, будет утешать матушку в моем отсутствии; умоляю вас, не оттолкните его!

Послушайте, батюшка! Если мальчик останется со мною и будет вести эту скитальческую жизнь, на которую я обречена, подрастая он будет подвергаться ужасным искушениям; а трудно остаться честным, когда бываешь голоден и холоден! Я не смею и не могу объяснить вам ничего более, но вы содрогнулись бы, если бы я сказала вам, какая будущность непременно его ожидает, и иначе быть не может. Спасите его от этого бедствия; он внук ваш, возьмите, любите его. Конечно, тяжело будет моему бедному сердцу расстаться с ним, но сознание, что я исполнила свою обязанность, устроила его счастье, поддержит меня, даст мне новую силу. Не думайте, батюшка, что потом я стала бы пользоваться его присутствием здесь, чтобы надоедать вам собою; нет, если только вы этого потребуете, я никогда больше не увижу его, я уйду подальше куда-нибудь от места, где вы оба будете жить. И он, и вы сможете считать меня умершей, вы не будете больше знать меня, вы не будете больше говорить обо мне. Возьмите же его, он ваш, я отдаю вам его; и, как ни строги были вы ко мне, я всю жизнь, ежедневно буду благословлять вас при мысли, что вы сделаете из него такого же честного, хорошего человека, как вы сами, даже и тогда, если и он, как вы, будет презирать меня.

Лицо Фаншеты, обыкновенно безобразное, теперь воодушевленное материнским чувством, было в эту минуту более чем красиво. Она подняла к лицу отца своего мальчика, а бедное созданье, ничего не понимая, но узнав того, кто так недавно ласкал его и кормил, наивно улыбалось.

Фермер казался наполовину побежденным, он отворачивался в сторону, но глаза его так блестели, что можно было заподозрить в них слезы. Но опять фермерша, увлеченная своей непреодолимой нетерпеливостью, вторично испортила все дело.

– Бернард! Мой добрый Бернард! – вскрикнула она. -Скрывай как хочешь, но я вижу, ты плачешь! О, я уверена в тебе, ты возьмешь внука и простишь дочь!

Еще раз она этим все погубила. Глаза Бернарда мгновенно высохли.

– И что только тебе в голову лезет! – крикнул он на нее. – Я плачу? Да разве мужчины плачут! Иногда, правда, да и то от злости. Ну, однако, пора все это кончать, сегодня у нас много еще дел; надобно идти готовить телегу, сейчас еду в город, с господином Даниэлем и… другими особами. А ты, нищая, проваливай скорее вон и никогда больше сюда не показывайся, а не то тебе достанется; мальчишку твоего я тоже не хочу; подобного племени мне здесь не нужно, у меня не воспитательный дом, эдак тебе, пожалуй, и легко будет избавляться от своих ребят, пока там будешь гулять, а тут старый дурак корми их… Но этому не бывать! Черт возьми, ну, живей убирайся!

Этот жестокий приговор отца поразил всех присутствующих, каждый из них вскрикнул и захотел, в свою очередь, усовестить фермера в его бесчеловечности. Бернард все слушал со сжатыми кулаками и нахмурив брови, но когда голос молодой матери опять покрыл все другие, умоляя его о своем ребенке, он разразился страшным проклятьем.

– Уноси его! – кричал он в бешенстве. – Уноси его или, клянусь всем адом, раздавлю вас обоих, как червей!

– Батюшка, умоляю вас!

С пеной у рта, вне себя, с поднятым кулаком Бернард бросился на нее. Женщины вскрикнули. Даниэль схватил старика.

– Бедная Фаншета, убегайте скорее! – сказала маркиза, видя, как трудно Даниэлю справляться с сильным фермером. – А я еще думала, что этот человек такой добрый, тихий, он настоящий зверь.

– Да, да, беги скорее, дочка, – прибавила госпожа Бернард. – Он еще убьет тебя!

Остолбеневшая от страха за своего ребенка нищая не трогалась с места.

– Успокойтесь, батюшка, – бормотала она, – мы сейчас уйдем от вас, но прежде позвольте мне предупредить вас о деле, о котором я совсем забыла от радости, увидав матушку; сегодня ночью…

– Уйдешь ли ты? – крикнул опять Бернард, и отчаянным усилием старик вырвался из рук Даниэля. Фаншета не выдержала более.

– О, батюшка! – проговорила она задыхающимся голосом. – Дай Бог, чтоб вам не пришлось когда пожалеть о своей жестокости к внуку.

И с этими словами, прижав ребенка к груди, она убежала; и долго еще слышался голосок испуганного мальчика, даже когда не видно было более их обоих.

Даниэль, боясь чтобы фермер, дошедший до бешенства, не бросился бы за нею, встал между ним и выходной дверью, но опасения его оказались напрасными. Ожесточение старика мгновенно исчезло, как только скрылась дочь; почти упав на стул и закрыв лицо руками, он глубоко задумался.

Впечатление, произведенное на присутствующих этой тяжелой семейной сценой, было до такой степени тяжело, что Даниэль и меревильские дамы совершенно забыли об опасности собственного положения. После нескольких минут тяжелого молчания старик произнес все еще взволнованным, но твердым голосом:

– Ну! Чтобы никогда никто не напоминал мне более об этом деле! Если же только кто когда-нибудь позволит себе заикнуться… Но, барыни, мы теряем время, укладывайтесь же поскорее, а я пойду запрягать тележку; через десять минут нам надобно уже быть в дороге!

И он поспешно вышел.

Только по уходе его госпожа Бернард предалась своему отчаянию. Даниэлю, однако, удалось немного успокоить ее, сказав о скором отъезде Бернарда, так как обстоятельство это давало ей возможность еще раз увидать Фаншету, по всей вероятности, не ушедшую еще далеко, даже, может быть, оставить ее у себя на день или на два. Мервильские дамы поддержали ее в этой надежде и, сунув ей в руку несколько ассигнаций для ее ребенка, скрылись в своей комнате.

Ночь, между тем, наступила; на дворе слышался топот скотины, возвратившейся с пастбища, и хлопоты работников и работниц, кончавших свои последние денные занятия.

Пока Даниэль вполголоса говорил с фермершей, в комнату, как будто крадучись, вошел человек, то был Франциско разносчик. Его обыкновенная бледность еще ярче выявлялась под окровавленной повязкой, опоясывавшей ему лоб. По-видимому, он насилу шел, опираясь о свою суковатую палку. Узнав его, Даниэль подошел с участием, спросил, каково ему, полегче ли?

– Гораздо лучше, добрый гражданин, – ответил удивительно мягким и сладким голосом разносчик, – очень много благодарен вам и вот этой добрейшей гражданке. Но между тем я сильно боюсь, что не буду в состоянии завтра утром пуститься в дорогу со своей коробкой.

– Ну что ж. Вот, госпожа Бернард, в таком случае, согласится, по дружбе ко мне, оставить вас у себя на несколько дней, пока вы совсем оправитесь.

Фермерша знаком изъявила свое согласие.

– Бернард! – вполголоса повторил разносчик, как будто это имя поразило его, но, поняв тотчас же свою ошибку, он продолжал: – Нечего делать! Уж если Богу так угодно! А, между тем, моя бедная жена будет страх как беспокоиться, если завтра вечером я не приду в то место, где она меня ждет, что ж делать? Поневоле надобно покоряться тому, чего переменить нельзя. Если же мне придется оставаться здесь, то я не буду в тягость, я могу платить за себя, впрочем, вероятно, на ферме понадобится моего товару, у меня все есть, нитки, иголки, ленты, шнурки, платки носовые.

– Да, да, – перебила его госпожа Бернард, – потом увидим, сторгуемся, а теперь, мой друг, вам не худо бы было опять пойти на сеновал заснуть до завтрашнего утра, ничто так не освежает раны, как сон; не нужно ли вам чего еще отсюда?

Франциско спросил поесть, все прибавляя, что он за все заплатит. Фермерша отрезала ему огромный ломоть хлеба и кусок сыра, прибавив к этому бутылку вина, пожелала покойной ночи.

Поблагодарив ее, разносчик собирался уже выйти, как в комнату, беззаботно что-то напевая, вошел Борн де Жуи.

– Везде все тихо и спокойно, – сказал он, по-видимому, обращаясь к хозяйке, – кажется, все хлопочут об одном, чтоб идти спать поскорее, да не худо бы и нам об этом же подумать. Но, Господи помилуй, гражданка, кто это у вас едет в такую пору? Почему ваш муж запрягает тележку?

– А разве кто-нибудь уезжает? – вскричал Франциско.

– А вам, приятель, какое до этого дело? – ответил Даниэль.

– Да я думал, видите ли, моя бедная жена будет очень беспокоиться… так я хотел, если едут в город, дать поручение, может, даже не согласятся ли и меня взять с собой?

Даниэлю почему-то эти два человека казались подозрительными, и к тому же ему не хотелось, чтоб они видели меревильских дам, которые в это время должны были выйти из своей комнаты.

– Этого нельзя! – ответил он сухо. – Еду я, если вы желаете это знать, но еду не туда, куда вам нужно, и никаких поручений от вас принять не могу.

– Вы? – переспросил разносчик, – я думал, вы верхом.

– В экипаже покойнее, особенно если едешь с хорошеньким товарищем, не так ли, гражданин? – сказал Борн, хихикая.

Все эти расспросы выводили из себя Даниэля, но он сдерживался и ограничился только тем, что заметил своим собеседникам, что гражданину Бернарду, не отличающемуся терпеньем, может не понравиться, что они тут сидят и как будто подсматривают, что у него в доме делается, а потому он им советует еще раз отправляться на сеновал, где им следует ночевать; фермерша тоже подтвердила это приглашение, и так настоятельно, что приятелям ничего не оставалось, как уходить. А потому оба, наконец, и вышли, причем разносчик пожелал ей возможного счастья, а Борн де Жуи покойной ночи с какой-то зловещей улыбкой.

Даниэль пошел за ними. Чувство, в котором он не умел дать себе отчета, твердило ему, что следует опасаться этих двух личностей, а потому, проводив их до сеновала и впустив туда, он запер за ними дверь на ключ, повернув его в замке два раза.

– Может, они и честные люди, – сказал он, возвратясь, фермерше, – но беды для них большой не будет, если они сегодня ночуют под замком, завтра утром вы им отоприте, они даже, может, и не заметят своего заключения, а осторожность никогда не бывает лишней.

Госпожа Бернард, которую эта мера предосторожности избавляла от непрошеных наблюдателей, осталась очень довольна.

– И как подумаешь, – шептала она, – что и бедная Фаншета моя должна была бы ночевать с этими бродягами… но, может, мне удастся и получше поместить ее, если только Бернард уедет… Господи, продли мне хоть на одну ночь твою милость, и я умру спокойно.

Тут вошли дамы со своими узелками. Даниэль взялся сам заботиться об их скромном багаже, и все хотели уже выходить во двор, как в комнату, запыхавшись, вбежал Бернард.

– Скорей, скорей, – кричал он в сильном волнении. -В аллее слышен уже лошадиный галоп и бряцанье сабель, поедемте… может, еще успеем.

– Да, да, садитесь, – вскрикнул Даниэль и схватил Марию, Бернард повел маркизу, не дав им времени даже проститься с хозяйкой. Но едва вышли они на двор, как лошадиный топот был уже совершенно явственно слышен.

– Уж поздно! – произнес Бернард. – Они менее чем в десяти шагах отсюда.

– Спасайте мою дочь, – проговорила маркиза.

– Нет, нет, Даниэль, умоляю вас, спасайте мою мать!

Даниэль не знал, что ему делать.

– Запирайте большие ворота! – наконец проговорил он Бернарду.

Захлопнув наскоро обе половины, фермер завалил их несколькими огромными деревянными брусьями.

– Теперь побежим через сад! – предложил Даниэль, поддерживая обеих растерявшихся дам.

Но с первых же шагов им пришлось убедиться, что и этот путь у них уже отрезан, так как с этой стороны тоже слышался шум и говор, и видно было, что дом окружен со всех сторон. В это время в большие ворота раздалось несколько сильных ударов, и громкий голос, покрывший шум толпы, приглашал жителей фермы во имя закона впустить жандармов и национальную стражу, имеющих поручение убедиться, нет ли в доме эмигрантов и подозрительных лиц.


VII Тяжелая ночь

Воззвание это столь же удивило, сколь и испугало Даниэля Ладранжа. Он не мог понять, каким образом могло собраться без его ведома такое количество жандармов, окруживших ферму. Он старался уяснить себе это непонятное происшествие, когда Бернард подошел к нему.

– Мы попались, как в сеть, – сказал он тихо, – нет никакой возможности бежать… Что же нам делать, господин Даниэль? Защищаться ли нам?

Всякое отступление со стороны сада было положительно невозможно; за забором виднелись галуном обложенные шляпы всадников, и даже в кустах живой изгороди слышался шум, как будто кто раздирал ветви, силясь пройти.

– Защищаться! – ответил Даниэль, качая головой. -Сохрани Бог! Их десятеро на каждого из нас, да к тому же всякая попытка сопротивления может быть пагубна для нас… Нет, нет, Бернард! Уводите дам, а также велите и своим людям выйти. Я же приму их здесь и удостоверюсь, все ли у них правильно; может, я еще найду в их предписании какую-нибудь ошибку и тогда воспользуюсь своим правом и не допущу их далее.

– Очень хорошо! господин Даниэль, вы, конечно, лучше нас знаете, как тут быть, но только идите скорее узнать, чего они хотят, они там начинают терять терпение!

И точно, удары ружейными прикладами уже расшатали ворота. Сказав дамам несколько успокоительных слов, Даниэль поспешил к воротам, не расслышав даже Марию, говорившую ему вполголоса.

– Ради Бога, кузен, будьте осторожны!

Чем больше думал он, тем сильнее утверждался в мысли, что осаждавшие Брейль действовали не в силу закона. В те времена нередко случалось видеть, что партизаны, а порой даже и разбойники переодевались в костюмы полицейских агентов, чтобы легче и безопаснее обделывать свои мошеннические дела. Легко могло быть, что и эти люди принадлежали к одной из таких категорий и, как ни покажется это странным, но предположение это, во всякое другое время как громом поразило бы Даниэля, в настоящий момент его менее пугало, чем законное преследование.

Прежде чем начать переговоры с незнакомцами, Даниэлю захотелось хорошо разглядеть их, но, приложа глаз к щели, он увидел только сплошную массу, из которой ничто не выделялось. Вслед за этим, не обращая внимания на угрозы, поднимавшиеся снаружи, он взял из-под соседнего навеса лестницу, приставил ее к одной из стенок башенки, выстроенной над воротами фермы и взошел по ней на крышу этого маленького здания.

Отсюда уж он мог хорошо разглядеть многочисленную силу, осаждавшую жилище Бернарда.

Кроме людей, рассыпанных около стен, тут было человек двенадцать жандармов на лошадях, в шинелях, обшитых галунами, и человек двадцать национальной стражи пешими. Вся толпа эта была вооружена саблями, ружьями и пистолетами, ярко блестевшими при свете луны; полное отсутствие в ней дисциплины и беспорядок могли бы утвердить Даниэля в его предположении, но в те времена в рядах и национальной милиции часто являлись те же беспорядки, как и в мошеннических шайках.

За неимением более точных признаков молодой судья начал искать, не найдется ли тут знакомых ему лиц. Его служебная деятельность ставила его в соотношение со всеми офицерами и унтер-офицерами жандармскими во всем департаменте, а потому он надеялся найти в этой толпе, если то были жандармы, несколько раз уже виденные лица. К несчастью, большие шляпы и плащи скрывали их совершенно, притом они все страшно волновались, продолжая неистово кричать и стучать в дверь.

Немного поодаль от других стоял всадник, казавшийся начальником отряда, но все, что можно было заметить в его наружности, кроме шляпы и плаща, это то, что волосы его сзади были собраны и заплетены в косу по тогдашнему обычаю военных.

Далее под деревьями аллеи находилась женщина с ребенком на руках, и хотя была совершенно свободна, но страшно металась и стонала.

Даниэлю не много понадобилось времени, чтобы заметить все это, но чтобы уяснить себе окончательно настоящее значение осаждающих он, все еще стоя на своей крыше и выпрямясь во весь рост, громким, покрывшим общий шум голосом крикнул:

– Да здравствует нация!

В описываемое нами время крик этот служил признаком единства для друзей правления, а потому жандармы, едва услышав его, всегда с энтузиазмом отвечали; в этой же толпе возглас Даниэля произвел только всеобщее удивление и беспокойство, минутное молчание, и вслед за ним все головы поднялись кверху.

Едва успели они увидеть молодого человека, как несколько пистолетных и ружейных дул направились на него, но ни один из них не успел еще выстрелить, как всадник, казавшийся начальником, подскакал с саблей наголо.

– Смирно! – крикнул он, сопровождая слова свои ругательствами. – Ведь слышали, что не велено стрелять до нового приказа!

И так как один из подчиненных медлил исполнить его приказ, то саблей своей он так ударил по дулу ружья виновного, что искры посыпались.

Хотя от природы не труслив был Даниэль Ладранж, но в описываемую нами минуту, видя себя целью не одного десятка ружей, невольно вздрогнул. Несмотря на это, тут же оправился, и как только тишина восстановилась под ним, он опять начал, хотя еще взволнованным голосом:

– Ваших людей, гражданин офицер, нельзя назвать ни хорошими патриотами, ни хорошо знающими дисциплину… но чего вы желаете?

– Хорош вопрос, – ответил начальник, – мы хотим войти.

– Очень хорошо, – продолжал, не смутясь, Даниэль, -жители фермы не желают противиться законной власти, если она имеет законное предписание. Есть ли оно у вас?

– Да, конечно! мы его вам покажем, только когда вы отопрете.

– Говоря по правде, я немного сомневаюсь о его существовании у вас… По крайней мере, не можете ли вы мне сказать, кем оно подписано?

– Очень легко, – ответил офицер, – оно подписано гражданином Даниэлем Ладранжем, мировым судьей и комиссаром исполнительной власти.

Общий хохот объяснил Даниэлю, что они не только узнали его, но даже подтрунивают над ним. Несмотря на это он снова хотел говорить и просить пояснения. Но в толпе опять раздался повелительный голос офицера.

– Ну! будет болтать! Если не хотите отворить ворот, то выбьем их бомбой!

– Бомбой! – повторили все.

Около наружной стены фермы лежало пять-шесть бревен, несколько человек из национальной стражи, отдав ружья своим товарищам и выбрав самое толстое из этих бревен, взяли его и, привязав на веревку несколько свернутых платков, соорудили нечто вроде тарана.

Смастерив эту штуку с ловкостью, обличавшей привычку к такому делу, они подошли к строениям и, раскачав изо всех сил, бросили бревно в ворота.

Доски раздались, петли заскрипели, и хотя ворота еще и не пали, однако очевидно было, что они не выдержат второго удара.

Тут Даниэль понял, что ему пора сойти, теперь он был убежден, что люди эти не были ни жандармами, ни национальной стражей; но кто ж это мог быть? Шуаны? Действительно, местность находилась недалеко от Бокажа и Вандеи, чтоб предположить, что одна из шаек, опустошающих эти провинции, могла пробраться и в Брейль. Разбойники? И в этом тоже не было ничего невозможного, хотя мошенники, грабившие тогда Боссе, Шартрскую провинцию и Орлеан, никогда еще не заходили в эту часть Перша; но кто бы там ни был, опасность была, тем не менее, громадна для меревильских дам, и Даниэль ломал себе голову, как бы ему спасти их от негодяев, завладевающих фермой.

Но ему не дали, впрочем, долго думать об этом.

Не успел он сойти во двор, как услыхал позади себя шаги, и в то же время сзади его схватили сильные руки. Два человека в одежде национальной стражи, пробравшись через сад, бросились на него и, не прошло и минуты, как он был повален, связан и с повязкой во рту, мешавшей ему кричать, что, впрочем, было бы и бесполезно, так как в этой всеобщей суматохе и шуме потонул бы всякий крик. Минуту спустя большие ворота разлетелись, и Даниэлю пришлось в бессильном отчаянье глядеть, как разбойники, так как это были они, шумно бросились во двор.

Некоторые, проходя мимо Даниэля, грозили ему, а потом под предводительством офицера, сошедшего теперь с лошади, с некоторыми из товарищей всей ватагой направились к дому, где заперлись все жители фермы.

После короткого совещания мошенники решили, что надобно спешить преодолеть и последнее препятствие, а потому двое из людей, опытных в этом деле, схватили из тут же лежащей у амбара сохи лемех; от второго напора дверь полетела, сокрушив всю воздвигнутую из мебели баррикаду; разбойники бросились в дом, оттуда в то же мгновение послышались раздирающие душу вопли.

Тут произошла короткая, но ужасная сцена, которую Даниэль мог только угадывать. Большой свет, виденный им со двора, когда дверь упала, мгновенно погас, слышались только падение и треск мебели, крик, топот, страшные ругательства, заглушавшие стоны женщин.

Пленнику показалось даже, что он узнал голос Марии де Меревиль. Отчаянным усилием он попробовал разорвать связывавшие его веревки, но этим только сильнее затянул их. Сознание своего бессилия вызвало у него, несмотря на завязанный рот, что-то вроде мычания, сильно рассмешившее его сторожей.

Наконец возня в доме прекратилась, и снова послышался голос начальника.

– Ведите сюда и того, – кричал он сторожам Даниэля, ~ положить всех вместе, да скорей…

Бедного молодого человека подняли связанным и, принеся в низенькую залу фермы, так бесцеремонно бросили на пол, что падение на минуту ошеломило его, и только сознание опасности дорогих существ, пересилив физическую боль, спасло его от обморока, и, забыв о своих собственных страданиях, он незаметно поднял голову, чтоб разглядеть, что происходит около него.

Вследствие ли только что тут происходившей схватки или то была, напротив, предосторожность мошенников, боящихся быть узнанными, но все огни, как мы уже сказали, были погашены, так что зала освещалась лишь слабо мерцавшим огоньком в очаге и лунным светом, проходившим сквозь разбитую дверь.

В этой полутьме Даниэлю удалось разглядеть, что все жители Брейля, хозяин с хозяйкой, работники и работницы, связанные, лежали тут же на полу.

Осторожность мошенников доходила до того, что голова каждой жертвы их зверства была обернута в халат, так что сами эти жертвы были неузнаваемы? Без движения, впотьмах несчастные заявляли о своем существовании одними стонами.

Не беспокоясь более о них, разбойники, вооружась железными крючками и щипцами, работали теперь над шкафами госпожи Бернард.

Один из них, заметя, что Ладранж лежал с открытым лицом, схватил кусок полотна и обернул ему голову; но прежде еще, чем он это сделал, молодой человек успел разглядеть лежавшую невдалеке от него стройную и грациозную фигуру, которую он и счел за Марию де Меревиль.

Вскоре опять послышался голос офицера.

– Не стыдно ли вам, – говорил он своим товарищам на каком-то странном наречии, – терять тут время на тряпье бедняка-фермера, когда вас ждет серебро да золото; черт возьми, кто станет подбирать мякину, когда может получить муку.

Но замечание это осталось безо всякого внимания разбойников, продолжавших очищать шкафы госпожи Бернард, что доказывало, как мало уважался ими этот начальник. Через минуту он опять начал, но уже на чистом французском:

– Ну вот, теперь, кажется, все наши барашки присмирели и, вероятно, останутся такими же благоразумными до завтрашнего утра. Если это будет так, то никакого зла мы им не сделаем, но если кто зашевелится, то -берегись! Эй, кто там! Не видал ли кто тут, не было ли нищих на ферме?

– Да, да, – ответил насмешливый голос из толпы, – на сеновале нашли мы двух каких-то бродяг, которых следовало проучить маленько, да один из них раненый, разносчик, не очень опасный, так как и сам еле на ногах держится, а другой мальчишка работник, у которого только язык-то, кажется, проворнее рук… Мы их обоих опять там и заперли с намордниками, да и руки попривязали.

Говоривший таким манером голос как нельзя более напоминал голос того именно работника, о котором шла речь, кроме того, сказанное должно было иметь особенно веселый смысл для слушавших, потому что все расхохотались.

Появление еще нового лица прекратило эту несвоевременную веселость.

– Кой черт! – говорил на дворе энергичный, сильный голос. – Долго ль мне еще вас ждать? Привести сюда фермера, он нам понадобится!

И в доме тотчас же водворилось глубокое молчание, на этот раз все спешили повиноваться заявившейся власти: большая часть разбойников вышла, другие взяли Бернарда и, развязав ему ноги, стали принуждать его идти, а так как бедняга отказывался, его принялись бить.

– Не драться! – крикнул опять невидимый начальник. – Слышали, какой дан приказ? Кто ослушается, будет наказан.

Бернарда утащили. Офицер остался в зале с двумя другими разбойниками и пленниками.

– Ты, Гро-Норманд, и ты, Сан-Пус, останетесь здесь караулить, – говорил он на своем арго товарищам. – Не мучить пленников! И не напиваться тут в погребе у фермера… Наш-то в дурном расположении духа, так вон и хватает палкой вправо и влево, да ведь он и пули не пожалеет, предупреждаю! У вас тут останутся еще два товарища караулить около дома, так вас будет достаточно. Но не обижайте пленников, если будут спокойны, если же, напротив, – продолжал он по-французски и нарочно повышая голос, – взбунтуются, то запереть всех в доме и подложить огня под четыре угла.

– Что ж, Ле Руж, идешь ли? – кричали со двора.

– Иду.

И офицер, отдав еще несколько приказаний, тихо вышел. Минуту спустя кавалерия и пехота двинулись в путь, направляясь, как казалось, к Брейльскому замку.

Нравственные страдания, испытываемые Даниэлем, заставляли его положительно забыть об ужасном своем физическом состоянии, а между тем кровообращение останавливалось в его связанных членах, повязка во рту мешала дышать, а холст, покрывавший ему голову, окончательно душил его и доводил почти до обморока, но, энергично пересиливая собственные недуги, он вслушивался в стоны своих товарищей по несчастью, говоривших о том, что и им не лучше. Но главное, что терзало его, – это стоны рядом с ним, стоны, издаваемые его дорогой Марией, положение которой было невыносимо; но что же было делать.

Два разбойника, оставленные караульными в доме, разговаривали между собой на своем наречии. Сквозь свою двойную повязку Даниэль видел свет, из чего заключил, что они зажгли свечку, а по близости их голосов – что он лежал у самых их ног, следовательно, у них на глазах и при малейшем подозрительном движении должен навлечь на себя все их зверство; несмотря на это, ему думалось, что он обязан хоть что-нибудь попытаться сделать для облегчения положения своего несчастного товарища. Он лежал на спине, а потому никакое движение ни руками, ни ногами для него не было возможно, оставалась одна голова, и он стал понемногу шевелить ею, чтоб сперва ослабить, а потом и совсем спустить обе свои повязки со лба и рта.

Маневр этот сначала не привел к желаемому результату, только еще больнее дал почувствовать их давление, но потом усиленным старанием Даниэль дошел-таки до того, что освободил себе дыхание, а немного погодя мог и видеть явственно через холст, покрывавший его уже в один ряд и только верхнюю часть лица.

Но, достигнув этой цели, он принужден был отдохнуть; силы его истощились, и он был весь в поту; перестав двигаться, он стал рассматривать положение всех лиц, находившихся в это время в низенькой зале фермы.

Два разбойника действительно сидели в нескольких шагах от него, перед ними на столе горела свеча; на одном из них был костюм национальной стражи, на другом жандармский, лица их были вычернены углем, и, разговаривая, они продолжали курить из своих коротких роговых трубочек. Узники оставались все в тех же положениях; одни лежали молча, как будто в беспамятстве, другие продолжали стонать, госпожа де Меревиль, лежавшая около своей дочери, казалось, была в обмороке, а бедную Марию конвульсивно подергивало, как будто она расставалась с жизнью.

Страх за любимое существо возвратил Даниэлю всю его силу. Но действовать ему следовало весьма осторожно; зная, что лежит на глазах у караульных, он понимал, что малейшая неосторожность с его стороны будет жестоко наказана. Итак, он начал свою работу тем, что мерным, незаметным колыханием всего своего тела стал двигаться к Марии. От времени до времени он останавливался, лежал смирно, но, видя спокойствие сторожей, снова продолжал ползти с терпением индейского охотника, старающегося избежать прозорливого взгляда тигра.

Чего ожидал он от этого? Ничего более, как утешения быть поближе к мадемуазель де Меревиль и, может быть, шепнуть ей утешительное словцо. Но каково же было его изумление и радость, когда он почувствовал, что постоянное движение ослабило веревку, связывавшую ему руки, так что после нескольких незаметных движений он ощутил свои руки совершенно свободными.

Этого уже было много, но не все! Начни он действовать своей вновь приобретенной способностью, сторожа его опять связали бы, и на этот раз уже так крепко, что ничего подобного не могло бы повториться, а потому он и не пробовал протягивать руки, а осторожно продолжал ползти.

Наконец, он очутился около особы, которую принял за Марию, и, повернув к ней тихонько свою обернутую холстом голову, прошептал:

– Мари, милая Мари, можете ли вы меня слышать?

Дыхание его соседки сделалось так прерывисто, что можно было принять его за хрип умирающей…

"Она задыхается!" – подумал Даниэль.

И не рассчитывая более, какие могут быть последствия, он живо вытащил из-под себя одну руку и протянул ее к своему товарищу по страданиям. По счастью, он попал прямо на платок и проворно отдернул его. Свободный вздох девушки отблагодарил его за неожиданную помощь.

Сделав это, он торопливо спрятал назад руку, сомневаясь, что его смелое движение ускользнуло от сторожей.

А между тем это было так. Разбойники, увлеченные своим разговором, перестали заботиться об узниках, положение которых с каждым часом становилось все хуже.

На улице царствовало глубокое молчание, так что можно было предположить, что кроме этих двух людей вся шайка оставила Брейльскую ферму.

Одушевленный своим только что удавшимся маневром Даниэль попробовал совершенно избавиться от повязки, покрывавшей ему глаза, и в этом тоже успел, так что теперь мог он подробнее разглядеть своих сторожей.

Носивший жандармское платье был человек лет сорока, с бычьей шеей, с вьющимися волосами, прыщеватое лицо которого из-под его угольной маски обнаруживало с своем обладателе горького пьяницу.

Другой, в мундире национальной стражи, одетый с некоторой претензией на франтовство, казался лет восемнадцати, не более. Косые глаза его, гладкие, прилизанные волосы, что-то циничное в улыбке и манерах выявляло и присутствие в нем пороков другого свойства; наконец, оба были здоровы, крепки и решительны, за поясами у каждого было по пистолету, а на столе около них лежали их сабли наголо.

Даниэль не испугался бы борьбы с этими двумя здоровяками, он даже мечтал, что если бы мог освободить себе и ноги, как освободил руки, то ему ничего бы не стоило, напав на них врасплох, схватить одну из сабель, броситься к наружной двери и, уже с оружием в руках, отделаться от всех, кто захотел бы ему помешать выйти и таким образом бежать, но для всего этого пришлось бы ему оставить тут Марию, начинавшую только что приходить в себя. Даниэль же инстинктивно понимал, что далеко не все еще опасности кончились для пленников.

Разбойник, которого звали Гро-Норманд, положив на стол свою докуренную трубку и угрюмо обводя глазами зал, проговорил на обыкновенном наречии:

– Черт возьми, Сан-Пус! Да неужели ж мы эдак и ночь проведем, не промочив себе горла! Меня жажда мучит!… Дом-то, судя по всему, в порядке, значит, можно найти что и выпить!

– Смотри берегись, – ответил товарищ, – ведь напиваться-то запрещено!… Вспомни, что наказывал Ле Руж!

– Говорят тебе, я пить хочу! А если мне будут мешать пить, то я все и ремесло-то брошу, черт их дери! Наплевать мне и на Ле Ружа, и на других; что они, в самом деле, нас за монахинь считают.

– Ну, не стал бы ты так говорить, если б тебя мог сам Мег слышать.

Не слушая более замечаний товарища Гро-Норманд пошел рыться и искать по всем шкафам, так как все замки уже были взломаны, и, действительно, вскоре возвратился с двумя бутылками какой-то золотистой жидкости.

– Должно быть, водка, – заметил он с удовольствием; он приставил одну из бутылок ко рту, и по мере того как пил со вкусом и с расстановкой, лицо его озарялось, видимо, испытываемым им наслаждением; решась, наконец, не без усилий, расстаться с бутылкой, он подал ее товарищу и, прищелкнув языком, проговорил:

– Славно проведем ночь! Попробуй-ка… настоящий коньяк.

И Сан-Пус, забыв предосторожность, о которой только что проповедовал, не заставил себя просить и хотя меньше товарища, но все же порядком отпил из бутылки, потом раскурил снова свою трубку, и через несколько минут хмель, видимо, уже начал разбирать его.

– Знаешь, что, Гро-Норманд, – сказал он, – из этих женщин, что тут лежат, есть одна прехорошенькая, которую я бы не прочь поцеловать.

– Ну, теперь и ты берегись! Напакостим тут, а Ле Руж велел пленников-то оставить в покое; уж лучше будем пить! Черт возьми! Ведь отчего ж нельзя немножко освежиться!

И он снова принялся за бутылку.

– Ладно, – ответил Сан-Пус, – если уж можно прохлаждаться, то почему же нельзя и позабавиться? Так себе, для провождения времени. А тут есть, я тебе говорю, одна и прехорошенькая, и премолоденькая, я это заметил, когда Лябивер вязал ее. Но которая тут она, и не узнаешь.

Он хотел встать, но пьяный приятель снова удержал его.

– Пей! – проговорил он, подавая ему бутылку.

Сан-Пус и на этот раз не отказался, но любопытство его оттого не уменьшилось, и, кончив пить, он все-таки встал, уже не слушая более звавшего его Гро-Норманда, и, спотыкаясь, пошел заглядывать в лицо каждой из лежавших тут женщин.

Первая, ему попавшаяся, была старая фермерша, он стащил с нее старую косынку, которой она была обернута, и бедная женщина, увидав свет, слабо прошептала:

– Муж мой! Дочь!

Сан-Пус, засмеявшись, опустил опять на нее платок и подошел к маркизе. Та лежала красная и с блуждающими глазами. Можно было подумать, что после обморока с нею сделалась горячка; хотя молча, но она так грозно взглянула на разбойника, что Сан-Пус испугался и, хотя все же смеясь, поторопился снова закрыть ее, проговорив:

– Черт знает, что такое! Вот уж должна быть не очень-то любезна, но где же та, которая показалась мне такой хорошенькой!

И, заглядывая во все углы залы, он, наконец, увидал Марию, тщетно старавшуюся подвинуться в тень.

Несчастная девочка поняла уже хорошо, что ее ищут, и, повернув к Даниэлю свою головку, тихо прошептала:

– Прежде чем этот негодяй подойдет ко мне, убей меня, Даниэль… я люблю тебя!

Как ни ужасно было положение Ладранжа, но подобное признание осветило его искрой счастья, восторг длился не долее мгновения. Ему нужно было защищать Марию, хотя бы ценой своей собственной жизни.

Стол, где лежало оружие, правда, был в нескольких шагах от него, но Даниэль со связанными ногами не мог так живо вскочить, чтоб успеть схватить одну из лежавших тут сабель.

Так как руки Даниэля были свободны, то он, ползая тут, мог ощупать, что один из кирпичей в полу не крепко держался в своей клетке; расцарапав себе до крови пальцы, он смог окончательно вынуть кирпич оттуда. Этим-то импровизированным орудием он решался изо всей силы удержать негодяя, если только тот прикоснется к Марии. Сделав все эти приготовления со скоростью, требуемой важностью обстоятельства, и уверенный теперь в самом себе, Даниэль прошептал кузине:

– Будьте покойны и надейтесь на меня!

В это время Сан-Пус подошел к ним. Следя внимательно за каждым его движением, Даниэль конвульсивно сжал кирпич, и рука его была уже наготове подобно стальной пружине, вытянувшись, раскроить лоб негодяю, как дверь тихо отворилась и в комнату вошла Фаншета Бернард или, как ее звали, Греле, со своим ребенком. Оба разбойника вскочили, ухватясь за свои сабли.

– Ты, рожа! Сюда зачем лезешь? – кричал Сан-Пус.

– Ну, ну, – остановил его Гро-Норманд, узнавший, казалось, Греле, – не видишь ты, что ли, что она из наших? У нее должен же быть пароль, если часовые пропустили ее… Может, еще она с какими-нибудь приказаниями от Мега!

– У меня никаких нет к вам приказаний, господа, -отвечала Греле униженно, – я бедная женщина, без пристанища, и так как мне нельзя с ребенком оставаться ночь на улице, то я и вошла сюда в надежде, что вы позволите мне здесь провести остаток ночи.

– Как! – вскочил Гро-Норманд. – Не принадлежа к шайке, ты смеешь…

– Ведь я уже тебе говорил, – перебил его Сан-Пус, снова бросаясь с саблей на нищую.

Тут бедняга произнесла несколько странных слов, и оба разбойника успокоились.

– Наконец-то! – сказал Гро-Норманд, – Что же ты не говоришь?… Ну ничего, отдохни здесь со своим мальчишкой!

Он сел и снова принялся за бутылку, Сан-Пус же не так скоро успокоился.

– Это шпион, – бормотал он угрюмо, – но все равно, я не спущу глаз с нее.

И с этими словами он вернулся насвое место, усевшись, наконец, возле товарища. Гро-Норманд передал ему бутылку.

Греле казалась очень довольной, что ее впустили. Спустив ребенка на пол и видя, что он покойно принялся играть, она уселась на одну из скамеек и принялась внимательно рассматривать все ее окружающее, но царствовавший в комнате полумрак не позволял разглядеть и отыскать во всех этих покрытых и не движущихся фигурах ту, для которой, собственно, она, может, и пришла.

– Эй, Греле, – сказал Гро-Норманд, язык которого начинал уже заплетаться от частых повторений коньяка, -не принесла ли ты каких вестей оттуда?

– Да, да, все идет хорошо, – отвечала нищая рассеянно, – с Бернардом никакой беды не случилось, его только заставили просить в замке, чтоб отперли дверь, он остался жив и здоров, я это наверное знаю.

Ответ этот скорее, казалось, относился к одной из присутствующих тут личностей, чем к разбойникам, и слабый крик, раздавшийся вслед за тем с другого конца залы, объяснил Фаншете, что ее поняли.

"Матушка там!" – подумала она и, наклонясь к своему мальчику, она что-то прошептала ему.

Услыхав этот ответ один из разбойников расхохотался, другой, наморщив брови, подозрительно посмотрел на нее.

– Черт возьми! Баба, смеешься ты над нами, что ли! -проговорил Гро-Норманд. – Какое нам дело до фермера? Живи он или умирай, нам все равно… я у тебя спрашиваю, над чем наши-то теперь там работают, в барском-то доме?

– Я… я не знаю! – пробормотала Греле, видимо, думая о чем-то другом.

– Смотри, слушай! – сказал Сан-Пус, поднимая палец кверху для возбуждения внимания своего товарища.

И точно, вдалеке послышались продолжительные, раздирающие душу вопли, подобно крику людей, которых режут. Брейльский замок хотя и стоял в четверти мили расстояния от фермы, но принимая во внимание тишину ночи легко можно было допустить, что сильный крик долетал из замка.

– Ну, значит, все идет отлично! – сказал Сан-Пус, радостно потирая руки.

– Будем же пить! – заключил Гро-Норманд, уже ощупью доставший вторую бутылку, тоже наполовину пустую.

При этих ужасных стонах первым движением Даниэля было встать, но, тяжело упав снова и сознавая свою слабость, он опомнился настолько, что мог сообразить, как бесполезна была бы для старика Ладранжа его попытка бежать и совершенную невозможность оставить Марию в подобную критическую минуту?

Здесь он мог быть полезен; какую же там мог он оказать помощь своему дяде, один против огромной шайки мошенников, овладевших замком, а потому он уже не предпринимал более ничего.

Вскоре эти отдаленные крики стихли, а потом и совсем смолкли.

Греле, казалось, была совершенно равнодушна ко всему около нее происходившему. Сидя на скамейке и прислонясь головой к какой-то мебели, она вроде бы дремала, ребенок играл около нее на полу и, как будто шаля, ползал от одного к другому из лежавших тут тел, которых легко можно было бы принять за мертвых, если бы по временам не слышался вздох или стон то тут, то там или легкая дрожь не пробегала по одному из них. Ходя на четвереньках, ребенок как бы только удовлетворял свою потребность двигаться и свое детское любопытство. Даниэль же подозревал, что мать тихонько делала знаки, но убедиться он в этом не мог, так как она сидела в тени.

Скоро ребенок остановился около госпожи Бернард и тоже лег на пол, и уже лежа продолжал все двигать ее, поворачивая от времени до времени к окружающим свое улыбающееся личико. Вооруженный дрянным сломанным ножом Фаншетин сын перерезал или, лучше сказать, перепилил веревки, связывавшие руки и ноги фермерши.

Работа эта была выполнена так легко, что даже не возбудила ни малейшего подозрения в разбойниках, только одна Греле, задыхаясь от страха, ждала последствий ее.

Наконец ребенок встал и наивно, с удивлением, смотрел то на мать, то на фермершу, но мать тоже, казалось, ничего не понимала, видя бездействие госпожи Бернард, беспокойно взглянула она на ребенка, который, окончательно растерявшись, заплакал. Фантеша подбежала к нему, как будто для того, чтобы утешить его, но, взяв на руки, шепнула:

– Кричи, кричи громче!

Ребенок повиновался. Раздосадованный криком его Гро-Норманд ворчал себе под нос, а Сан-Пус, грозя кулаком бедному маленькому созданию, сулил переломать ему кости, если не перестанет. Воспользовавшись этой минутой, Греле наклонилась к госпоже Бернард.

– Матушка! – поспешно проговорила она. – Все веревки на вас перерезаны, дверь отворена, беги через сад.

– Нет, – ответила фермерша, отворачивая голову, – я остаюсь, потому что ничем не хочу быть обязанной такой негодяйке, как ты!

Но Греле не расслышала этого жестокого ответа. Подойдя снова к ребенку и нарочно утешая его ласковыми словами, она в то же время сильно ущипнула его, чтоб заставить громче плакать.

– Матушка! – опять продолжала она, так же тихо обращаясь к матери. – Ради Бога, спасайтесь скорее!

Но на этот раз крик ребенка не помешал уже ей более расслышать презрительный ответ матери.

– Прочь от меня, подлая лицемерка! Более всех воров и убийц твоих сообщников и приятелей ты внушаешь мне ужас! Пусть они убьют меня, я не могу жить долее с мыслью, что родила такое чудовище, как ты.

При этом страшном обвинении Греле до такой степени обезумела, что забыв о своем положении, повернувшись уже прямо к госпоже Бернард, она громко ответила ей.

– Матушка, прежде чем осуждать меня, узнайте, в чем дело; клянусь вам, я не совершила ни одного преступления, если б вы знали…

– Замолчи, – перебила ее фермерша все тем же презрительным тоном, – твой отец прав, ты проклятая и отверженная.

Мальчик смолк, и оба разбойника слушали этот разговор матери с дочерью. Сперва их озадачила эта смелость, и только спустя несколько минут они опомнились и вскочили, разражаясь проклятиями.

– Я так и думал, – кричал Сан-Пус, – эта плутовка, шпионка, хочет выпустить пленников, и мальчишка перерезал веревки!

– У…убьем их обоих! – бормотал Гро-Норманд. Но, не будучи более в состоянии стоять на ногах, он упал на стул, на котором еле удержался, уцепясь за стол. Сан-Пус, менее пьяный, бросился было на Греле, но в то время, как он проходил мимо Даниэля, тот подставил ему ногу, и разбойник повалился на пол.

Падение ошеломило его на несколько минут, и тем временем Фаншета, схватив на руки ребенка, быстро проговорила, обращаясь к фермерше.

– Сегодня батюшка и вы оттолкнули меня, когда я хотела вернуться к добру; теперь вы более никогда меня не увидите… и да простит вас Бог!

И с этими словами, не помня себя, она скрылась.

Да и пора было! Сан-Пус встал и с пеной злобы у рта, видя, что Фаншета убежала, он, зарядив свой пистолет, бросился за ней; но она была на другом конце двора, возле сада, и счастливый случай, когда он взвел курок и выстрелил, пистолет осекся, а беглянка скрылась.

Предосторожность не позволяла мошеннику, оставя свой пост, бежать и преследовать ее, а потому он и возвратился и во избежание новых неожиданностей принялся чинить разломанную дверь; не совладав с нею один, он стал звать на помощь товарища, но Гро-Норманд был уже не в силах более оказать ему какую бы то ни было помощь, так как, удержав свое равновесие на стуле только на одну минуту, он все же кончил тем, что пьяный замертво скатился под стол.

Видя, что ему не на кого более рассчитывать, кроме самого себя, Сан-Пус загромоздил дверь мебелью и поспешил опять связать бедную фермершу. Кончив это, он счел нужным посмотреть, не развязался ли еще кто из пленников.

Не подозревая, что за минуту до этого Даниэль был причиной его падения, и, приписывая это случаю, он все же единственно по врожденной своей недоверчивости хотел сделать проверку, весьма опасную для Даниэля, когда новое обстоятельство дало совсем другой оборот его мыслям.

Сельская повязка, носимая Марией, свалилась у нее с головы, и длинные локоны ее, пепельного цвета, рассыпались по плечам; стянутый со рта платок открыл и нижнюю часть лица мраморной белизны, а под грубой толстой одеждой обрисовывался ее стройный тонкий стан; таким образом красота ее, как бриллиант, вдруг выглянула, освещенная слабым лучом света, как-то упавшим на нее.

– Вот она! – вскрикнул Сан-Пус. – Ее-то я и искал! Тысячу чертей, да она во сто раз лучше, чем показалась мне сперва!

Мадемуазель Меревиль слышала все и дрожала, но и Даниэль тоже слышал эту фразу, и рука его уже шарила впотьмах по полу, отыскивая саблю, только что выроненную Гро-Нормандом при падении.

Сан-Пус не решался, какой-то страх овладел им.

– Ба! – сказал он, наконец. – Какая же тут беда, если я поцелую, да к тому ж меня здесь никто и не видит.

И, наклонясь к Марии, он окончательно снял с нее повязку, закрывавшую ей лицо. Но при первом прикосновении его руки молодая девушка вздрогнула от ужаса, пронзительно вскрикнула.

Быстрее молнии вскочил Даниэль. Лезвие сабли блеснуло над Сан-Пусом, кровь которого далеко брызнула, и он упал.

Между тем неловкое положение Даниэля со связанными ногами помешало ему нанести Сан-Пусу рану глубокую, оружие проскользнуло только по голове разбойника, который тотчас же вскочил и, стоя еще на коленях, бросился отнимать саблю, до сих пор находившуюся в руках Даниэля.

Борьба завязалась с одинаковыми силами с обеих сторон. Они схватились, каждый стараясь побороть противника; переломив саблю, они перестали гнаться за бесполезными ее остатками, но, вцепившись один в другого, с нечеловеческим бешенством и не произнося ни звука катались по полу. Мадемуазель де Меревиль лишилась чувств.


VIII Ле Руж д'Оно

Сцены еще ужаснее этой происходили в Брейльском замке. Но прежде чем их рассказывать, нам следует сперва вернуться к той минуте, когда шайка соединилась на ферме Бернарда.

Во время грабежа фермы конные ждали у главных ворот возвращения своих товарищей. Два человека в длинных жандармских плащах вышли к ним со двора, где царствовал страшный беспорядок. Один из пришедших был Франциско разносчик, принятый толпой со страхом и уважением, другой, в котором легко было узнать поденщика Борна де Жуи, с дружеской радостью. У Франциско уже не было более его скромного болезненного вида, его добродушного, мягкого тона, но он все еще казался не совсем оправившимся от своего недавнего падения. Подойдя к толпе, он коротко и сухо проговорил:

– Лошадь мне! Я не могу идти.

Тотчас же один из наряженных жандармов соскочил с лошади, подвел ему ее, сам же отправился во двор и, отрезав постромки у одной из лошадей, только что впряженных в тележку, возвратился к товарищам на толстейшем битюге фермера Бернарда. Что же касается до Франциско, то, не торопясь садиться, он задумался, стоя около своей лошади, но вдруг, повернувшись к Борну де Жуи, хохотавшему тут с товарищами, спросил:

– Хорошо ли ты исполнил мое приказание?

– Да, да, Мег (Мег значит в просторечии господин или начальник). Черт возьми, ведь в деле-то и я замешан; вчера вечером видели нас обоих на ферме, значит, обернись все худо, прежде всего возьмутся за нас.

– Хорошо! Я на тебя, Борн, надеюсь; ведь за что-нибудь да произвели тебя у нас генералом Плутом; но что ж это Руж д'Оно и они все там теряют время в этой хате.

И он громко крикнул им. Голос этот, как мы уже видели, разом прекратил грабеж фермы.

Из ближайшей кущи деревьев вышла Греле и подошла к нему.

– Мег, – сказала она тихо, – мне надобно поговорить с вами… можете ли вы меня выслушать?

Разносчик сердито топнул ногой.

– Некогда мне, убирайся к черту!

Но нищую, казалось, не испугал этот ответ.

– Франциско, – снова начала она, делая ударения на каждом слове, – Франциско де Мартан, не узнаешь ты разве Фаншету Бернард? Правда, – продолжала она со вздохом, – она настолько изменилась, что даже и отец с матерью не узнают ее более!

Никакого чувства не отразилось на лице разносчика, он ничего не ответил, но, взяв Греле за руку и отведя немного в сторону, он при свете луны несколько минут вглядывался в ее лицо.

– Право, может быть! – проговорил он, качая головой. – Но Фаншета была хорошенькая, а ты-то уж далеко не хороша!

Сердце нищенки, казалось, разорвалось от горя.

– Франциско, – проговорила она, плача, – вот как ты встречаешь меня после такой долгой разлуки, после того, что, лишив меня всего на свете, сделавшись причиной всех моих несчастий, ведь всему, всему один ты виной! Видясь с тобой потихоньку, когда ходили в город на рынок, я не сумела, простодушная девочка, устоять против тебя, ты был так хорош, так ловок, так хорошо говорил, и я была так молода и так неопытна. Обесчещенная и не имея более возможности скрывать свою вину, я все еще рассчитывала на твое сострадание, но ты так неожиданно тогда скрылся из нашей стороны и никто даже не мог мне сказать, что с тобой сталось.

И таким образом я должна была одна переносить гнев моей семьи. Отец выгнал меня из дому, и я принуждена была просить милостыню. С этого времени не было стыда, которого бы я не перенесла. Жестокая болезнь три года назад окончательно обезобразила меня так, что теперь никто из знавших меня в более счастливые времена узнать не может; бродяжническая жизнь, которую я веду, столкнула меня с людьми из твоей шайки, и я вынуждена была присоединиться к ним. Между тем, совершаемые ими преступления внушают мне такое отвращение, что я давно отказалась бы от их ненавистной для меня помощи, если б в их начальнике я не узнала человека, так горячо любимого мной, человека, любовь которого и теперь в состоянии была бы заставить меня забыть обо всех остальных благах мира.

Рыдания прервали ее слова. Франциско холодно слушал.

– Значит, – спросил он, показывая пальцем на ребенка, – этот мальчуган?…

– Это не твой! – поспешно проговорила Греле. – Твой умер, – прибавила она, прижимая к груди своего ребенка, как будто кто собирался отнять его у нее!

Франциско расхохотался.

– Ну, полно, – сказал он, – слезы мне надоедают, да и я спешу… Что ты от меня хочешь?

– Хорошо, Франциско! Ты знаешь, что теперь отец мой с матерью живут на этой ферме?

– Ба! Откуда ж мне знать это? До сегодняшнего дня я никогда не видал их; а, между тем, сегодня, когда при мне назвал их кто-то, то имя это поразило меня.

– Что бы там ни было, Франциско, но я умоляю тебя, прикажи своим людям, чтоб им не сделали зла; я прошу у тебя этой милости во имя всего выстраданного мной из-за тебя!

– Вот хорошо! Отчего бы немного и не пощипать этих дураков родителей, так скверно с тобой поступивших?

– Они и сейчас выгнали меня, когда я их молила о прощении… Но все же, Франциско, умоляю тебя, вели пощадить их.

– Хорошо, для тебя, Фаншета, я сделаю это, я пощажу их, конечно, если только наша собственная безопасность не потребует большей строгости… Положим, приняты меры, чтоб опасность эта не наступила ни сегодня, ни завтра… Будь же покойна, ни старику, ни старухе бояться нечего, но! только не вздумай просить, чтобы им отдали все только что у них взятое, потому что это было бы все равно, что вырвать у голодной собаки кость изо рта, так и у этих молодцов отнять вещь, раз уже ими захваченную.

Обрадованная уверением, что жизнь отца с матерью не подвергнется опасности, Греле прибавила:

– Говорят, фермера ведут с тобой в замок… Так я надеюсь на тебя… Но мать моя остается в доме связанная; уверен ли ты, Франциско, что люди твои не обидят ее?

– Если кто из них посмеет быть с нею строже, чем того требует служба… Но лучше всего иди сама наблюдай, и если что не так, то дай мне знать.

Греле поспешила воспользоваться предложением Франциско, и у нее в голове появился план действий, как мы уже видели, она потом старалась привести его в исполнение. Франциско дал ей пароль, чтоб она без затруднения могла пробраться мимо часовых.

– Видишь ли, – прибавил он, посмеиваясь над своим великодушием, – какой я в отношении тебя добрый малый, не надо только быть слишком взыскательной к старому приятелю. Но… – начал он уже с угрозой, – если же ты нам изменишь?

– Мне изменять тебе, Франциско! – вскрикнула Греле, – неужели ты думаешь, у меня хватит духу на это? С первых слов я тебе сказала, что никогда не свыкнусь с преступлениями, делаемыми всякий день тобой и твоими людьми, а между тем я везде за вами следую, я подвергаюсь участи считаться вашей сообщницей; ах, Франциско, Франциско, неужели ты не понимаешь, как еще до сих пор сильны чувства, привязывающие меня к тебе!

Хотя преступное, но глубокое самоотвержение, высказанное в этих словах, не могло, кажется, не тронуть сердца, но разносчик самодовольно расхохотался.

– То, что ты говоришь, очень льстит самолюбию, моя бедная Фаншета, но все же я тебе не советую ни часто, ни громко вспоминать об этой старой истории… Ты знаешь, как ревнива моя жена Роза Бигнон, а хотя ты более не способна в ком бы то ни было возбуждать ревность, но все же тебе опасно будет иметь врага в ней. Ну, полно, будь доброй девушкой, служи нам верно, и я тебя не оставлю. Поговори с Жаком Петивер, нашим школьным учителем, чтоб он взял к себе твоего ребенка, он тебе так вышколит твоего мальчугана, что он со временем будет полезен; ну, вот и идут. Прощай! Сегодня ночью увижусь с тобой после экспедиции.

И он торопливо присоединился к шайке, и как только он сел на лошадь, вся ватага тронулась в путь. Греле посмотрела на удалявшихся.

– Мой сын, – прошептала она, – его сын… Потому что ведь это его, хоть я и не хотела ему этого сказать… Вот чего я боялась! Не видать им его, они из него сделают такого же мошенника, как и они сами! Никогда, никогда… Лучше задушу его у себя на груди.

И она задумалась.

– Да, так, – снова проговорила она, – сперва попробую освободить матушку, ведь я могу это сделать, не изменяя Франциско… Может, матушка позволит мне еще раз обнять ее, и тогда я уйду с ребенком так далеко, что они никогда не отыщут нас более.

Читатель уже знает, что мать Фаншеты считала ее сообщницей разбойников, и план ее освободить не удался.

Шайка, между тем, приближалась к Брейльскому замку; впереди шло несколько человек, одетых в платье национальной стражи, с ружьями за плечом, посреди них с руками, связанными за спиной, и головой, закутанной в тряпицу, шел бедный Бернард; позади них ехали конные, постоянно старавшиеся держаться лугом около дороги, чтоб не быть услышанными издалека.

Разносчик Франциско, называемый обыкновенно за красивое лицо Бо Франсуа, и Ле Руж д'Оно, офицер, распоряжавшийся на ферме, оба верхами с маленьким Борном де Жуи, бежавшим около них, составляли авангард.

Ле Руж д'Оно, виденный нами до сих пор мельком, страшная известность которого впоследствии должна была превзойти зверскую славу Бо Франсуа, был тогда молодым человеком лет около двадцати двух, среднего роста, худощавый, слабый. Прозвищем своим он был обязан или рыжим своим волосам, или веснушкам, испещрявшим его длинное, худое, со впалыми щеками, лицо. Шрам от сабельного удара начиная от угла рта пересекал ему лицо вплоть до правого глаза, всегда красного и всегда слезящегося. Несмотря на свою отвратительную наружность, Ле Руж д'Оно являл постоянную страсть наряжаться. Он любил и тонкое белье, и драгоценные камни; не раз случалось видеть его в бархатном камзоле, с бриллиантовыми пряжками на шляпе и на подвязках, приходящим проситься на ночлег к бедным поселянам Боссе и Орлеана. На этот раз он был в мундире жандармского подполковника и, видимо, гордился своими густыми эполетами и серебряным аксельбантом, положенными должностью, в которую он сам себя возвел.

Обыкновенно общительный и разговорчивый, Руж д'Оно вдруг сделался мрачным и угрюмым, он не только не участвовал в разговоре, завязавшемся между Бо Франсуа и Борном де Жуи, но даже делал вид, что не слышит его, только время от времени он выходил из своей задумчивости, чтоб понукать спотыкавшуюся о каменья лошадь.

Борн де Жуи остерегал атамана от Греле, уже покушавшейся, по его словам, изменить шайке.

– Полно! – перебил его Бо Франсуа. – Я знаю эту женщину и уверен в ней более, чем в тебе, генерал Плут, несмотря на всю твою суетню, чтоб выказать свое усердие и преданность. Но лучше ты-то сам помни вот что: если зашалишь у меня, то я сумею заставить тебя раскаяться.

Несмотря на то, что эти слова были произнесены тихо, без злобы, они так поразили Борна де Жуи, что он не смел отвечать. Атаман обернулся к мрачному товарищу.

– Ну, а ты что же, Руж д'Оно? – весело проговорил он. – Никак ты онемел, что с тобой сегодня? Сердишься, что ли, на нас?

– Я! Нет, – угрюмо ответил Ле Руж. – Я ничего.

– Нет, что-нибудь да есть, черт возьми!

– Ну, есть… Есть то, что ремесло это мне надоело.

– Какое ремесло?

– Да наше, черт возьми! Вечно шляться, ни днем, ни ночью минуты покоя никогда не иметь, или пешком, или верхом, холод ли, жара ли, всегда спать одним глазом, вечно томиться, или от голода, или от жажды, или от усталости, это невыносимо… И ко всему этому, – прибавил он с отвращением, – постоянно ужасные сцены, насилие, кражи, убийства! Постоянные крики, вопли, мучение, кровь!… Все и везде кровь… Жизнь эта невыносима, и хочется самому поскорей умереть…

И Руж д'Оно горько плакал, и то не было лицемерие с его стороны, нет, то были действительно жгучие слезы горя и раскаяния.

Этот припадок чувствительности в подобной личности и при подобных обстоятельствах нимало, казалось, не удивил его двух товарищей.

Бо Франсуа только пожал плечами, а Борн де Жуи со смехом заметил:

– О каких пустяках беспокоится сегодня наш Руж д'Оно?

– Ты-то! – перебил его Руж д'Оно в исступлении, похожем на сумасшествие. – Ты подлый трус. У тебя не хватает духу, чтоб самому возиться с ножом или пистолетом, так зато когда несчастные уже зарезаны или умирают, так ты тут приходишь бродить около них да любоваться (Не только что автор не увеличивает по произволу ужасного в описании характеров и поступков действующих тут лиц, но по мере возможности смягчает их колорит.) Знаешь, – продолжал он в бешенстве, – ты и все, тебе подобные, внушают мне такое отвращение, что я презираю себя за то, что живу с вами в товариществе; бывают минуты, когда меня так и подмывает донести на себя и на вас, после чего, конечно, я удавился бы в тюрьме либо отравился.

Борн де Жуи не смел пикнуть, но Бо Франсуа глухо и грозно проговорил:

– Если бы только я тебя считал способным на это! -Но потом, расхохотавшись, прибавил весело. – Ну вот, Ле Руж, и я так же начинаю с ума сходить, как ты; впрочем, ты ведь и всегда такой, когда не пьян или что-нибудь не по тебе. Но я тебя видал в деле, а потому и знаю, насколько правды в твоих громких фразах; при случае ты лучший работник изо всей шайки, да не далее, как в сегодняшнюю ночь докажешь нам это; а вот я тебе лучше скажу причину твоего дурного расположения духа, я отгадал ведь, где тебе сапог ногу жмет.

– Никакой другой причины у меня нет, – ответил Ле Руж, – как только отвращение к образу жизни, который мы ведем.

– А я говорю, что есть! – перебил его уже тоном повелителя Бо Франсуа. – Экспедиция-то эта давно уже была решена между нами, как только узнали, что теперешний хозяин замка старый скряга, у которого мы можем поживиться грудами серебра и золота, да вот и сегодняшнее донесение Борна де Жуи подтверждает меня в этом мнении. Значит, когда решились напасть на замок, я был занят другим делом, далеко отсюда, и, конечно, без меня тебе, как старшему, пришлось бы распоряжаться, а теперь вдруг я, точно с неба свалясь, сам явился распоряжаться этой экспедицией, которая доставила бы тебе большую честь между товарищами, и вот ты теперь, не смея меня спровадить, так как знаешь, что я не очень-то терпелив, проклинаешь ремесло… Не правда ли, разве это не так?

Руж д'Оно, видимо, был озадачен.

– Мег, – пробормотал он, – уверяю вас, вы ошибаетесь.

– Не лги, я угадал. Но слушай, я не хочу, да и не могу отнимать у тебя начальство в этом деле: я в это время много ходил с коробкой, к тому ж имел глупость свалиться тут с одной сходни и раскроить себе лоб, так изо всего этого следует то, что я ослаб в настоящее время, насилу держусь на этой проклятой лошади, а потому ты и успокойся! Как до сих пор правил кораблем, так правь им и теперь, а ты хорошо справишься! Я же на этот раз ограничусь тем, что буду присматривать за людьми, чтоб каждый делал свое дело, а приказания отдавай ты один, и по окончании экспедиции вся слава будет тебе одному.

Руж д'Оно молчал. Зная давно лукавство своего начальника, он отыскивал в уме причину подобной уступки, понимая, что у того должен быть тут свой расчет и не подозревая, что расчет этот заключался в том, чтобы внушить к себе доверие.

– Бо Франсуа! – проговорил он, наконец, дрожавшим от радости голосом. – В самом деле вы хотите отказаться на этот вечер?

– Ну да, отказываюсь, недоверчивая ты голова, посмотрим только, как-то ты справишься? Говорят, старый Ладранж скряга первого сорта, деньги у него далеко должны быть припрятаны, понадобится развязать ему язык, вот тебе и будет хороший случай плакаться на ремесло да составлять чувствительные фразы.

– Не напоминайте мне больше об этом, Мег! – ответил в замешательстве Руж д'Оно, – бывают минуты, когда я пьян, ничего не пивши. Вы будете сегодня мною довольны, вот увидите, – продолжал он, одушевляясь. – А-а! Помещик -то скупенек! Изо всех, с кем приходится нам иметь дело, эти скупые народ самый неподатливый; но я этого вышколю, черт возьми, уж вышколю, ручаюсь!

– Ага! – сказал Бо Франсуа с торжествующей улыбкой, – наш Ле Руж начинает, наконец, походить на себя!

– Ну, так уж будет же согрет этот гражданин! – прибавил Борн де Жуи, засмеявшись сам этой ужасной игре слов.

В это время доехали они до конца аллеи, конные спешились и привязали лошадей к деревьям. Так как вся шайка с отчаяньем смотрела на массивную решетку и высокие стены, защищавшие вход в замок, Борн де Жуи указал им узенькую тропинку, шедшую вдоль стены и белевшую во мраке.

Скоро они достигли маленькой двери, обыкновенного входа брейльских жителей, но и это их ни к чему не привело, так как прочность этой двери не уступала тюремной или крепостной.

Руж д'Оно подошел к Бернарду, которому товарищи дали отдохнуть, и снял с него повязку.

– Слушай, приятель, – сказал он, – мы могли бы тебя убить, но мы пощадили тебя, значит, мы еще не так злы, как кажемся, но я не дам и двух лиардов за твою шкуру, если ты в точности не исполнишь моего приказания.

Бедный фермер, полуудушенный, оглядывался кругом, всей грудью втягивая в себя свежий ночной воздух.

– Чего вы от меня хотите? – спросил он.

– Очень простой штуки, – ответил Руж д'Оно. -Теперь мы у Брейльского замка и сейчас позвоним; так как, вероятно, не отворят, не узнав предварительно, кто звонит, то ты ответишь за нас. Твой голос знают, и тебя не будут опасаться; ты скажешь, что имеешь сообщить очень важные вести господину и что это необходимо сейчас же; одним словом, ты настаивай, чтобы отперли, и тебя, вероятно, впустят… В случае успеха тебя отведут домой, в противном случае ты умрешь.

И Бернард почувствовал острие кинжала у своей груди, несмотря на это честный старик ни на минуту не смутился.

– А, так вот зачем вы привели меня сюда, – холодно ответил он. – Не стоило беспокоиться… хоть мне и не за что похвалить своего господина, но все-таки и предавать его я никогда не соглашусь, хоть изрежьте меня на куски.

Разбойник промычал в злости.

– Так ты хочешь со мною потягаться? – сказал он, ругаясь. – Если б ты только меня знал… подумай, ведь мы можем передавить всех тех, кого оставили у тебя на ферме связанными, да и дом поджечь с четырех углов.

Эта угроза, казалось, сильнее первой подействовала на Бернарда, в голосе его уже не слышалось той энергии, когда он ответил.

– Это была бы бесполезная злость с вашей стороны. К чему ж наказывать стольких невинных за вину, сделанную мною одним, но я в ваших руках и соглашусь лучше все перенести, чем исполнить то, чего вы требуете.

– А!… Так-то?… – вскричал Руж д'Оно, занося над ним кинжал.

– Полно, оставь его! – произнес в это время кто-то позади него. – Уж если он такой упрямый, попробуем другое средство. Мне кажется, что мы так больше успеем.

Видимо, с величайшим сожалением Руж д'Оно повиновался, но нарочно, сам взявшись снова завязывать глаза Бернарду, сильно затянул ему повязку и пошел звонить у двери.

Никто не ответил им; только ворчанье сторожевой собаки превратилось в учащенный лай, а потом в один сплошной сердитый вой.

– Славная собака, – пробормотал Руж д'Оно, – эй, вы там, кто-нибудь, не забудьте приколоть ее, как войдем… Да уверен ли ты, Борн де Жуи, что тут нет другой двери, кроме этой?

– Повторяю вам, что я три раза обошел кругом и сад, и дом.

– Ну давайте ж их будить.

И Ле Руж снова изо всей силы стал звонить.

Наконец послышался сердитый голос Петрониллы и другой, отвечавший ей, менее смелый. Оба унимали собаку, которая уже тише стала лаять, и потому можно было уловить некоторые слова из оживленного разговора, происходившего по ту сторону двери.

– Я уверен в этом, госпожа Петронилла, – говорил садовник Иероним на своем першском наречии, – некому другому быть это, как лешим или привидениям, что бродят по ночам в поле. Все добропорядочные христиане давно спят теперь, а уж эти если войдут, будут у нас у всех головы свернуты.

– Не стыдно это тебе в твои лета верить такому вздору, – ответила Петронилла – Подумайте! боялся один пойти, надобно было мне вставать и идти с ним сюда… Опять это, верно, какие-нибудь бродяги просятся на ночлег, ну, да я их сейчас спроважу.

Стук ружейными прикладами в дверь сразу прекратил их разговор, и голос извне закричал.

– Во имя закона, отворите! Отворите национальным жандармам, имеющим предписание обыскать дом! Отворяйте же, или мы силой откроем!

Иероним и Петронилла были поражены. Недоверчивая старуха подняла к отверстию, сделанному в двери, свой фонарь и таким образом осветила находившихся по ту сторону людей.

– Они и в самом деле в жандармском платье, – проговорила она нерешительно своему товарищу, – но, может, от этого не лучше.

– Нет, нет, не отпирайте, госпожа Петронилла, и пойдемте спать.

И форточка закрылась.

– Если эти люди не сдадутся, мы все потеряли, -проговорил с досадой Бо Франсуа, – поговори еще с ними, Руж д'Оно, не отпускай их.

– Отоприте же! – начал снова Руж д'Оно, – А не то ведь мы убьем вас!

Но эта угроза не только не внушила повиновения Иерониму и Петронилле, но только еще более перепугала их, и они уже шли к дому, как послышался новый задыхающийся голос, как будто говоривший бежал.

– Дурак! Да и ты глупая сорока! – говорил этот голос, – слыхано ли заставлять так долго ждать у дверей гражданина, жандармов, защитников отечества и закона, у меня нет ничего скрытного от агентов власти. У меня не найдут ничего подозрительного, и мой дом можно видеть во всякое время.

Садовник и старая ключница хотели было что-то возразить ему, но он заставил их молчать.

– Дурак! – пробормотал Руж д'Оно.

– Скажите лучше, трус, – сказал Борн де Жуи.

– Старик, говорят, пройдоха, это ему уж теперь страх только голову кружит.

Между тем Ладранж из остатка предосторожности еще приложился, в свою очередь, к форточке, чтобы разглядеть посетителей. Руж д'Оно, увидав в форточку его серый глаз, проговорил самым сладким голосом:

– Вы выдаете себя за хорошего патриота, гражданин, меня очень удивляет, что вы противитесь закону.

– Я не противлюсь, друзья мои, уверяю вас, что не противлюсь, – отвечал Ладранж, приводя дрожащей рукой в действие сложную механику запора. – Вам сказали правду, я хороший патриот, я уважаю власти, ненавижу аристократов. Войдите, добро пожаловать, я очень люблю жандармов, это верные слуги нации и желаю…

Но ему не дали кончить. Едва последний засов соскочил, как дверь с шумом отворилась и хозяина дома отбросило на десять шагов назад.

Вооруженная толпа хлынула во двор; часть из них салила Ладранжа, другая ринулась на Петрониллу, фонарь которой погас.

Но среди беспорядка Руж д'Оно заметил мгновенное исчезновение садовника Иеронима и увидел беднягу карабкавшимся по старым обломкам на верх стены.

– Остановите его! – крикнул он своим людям. – Ведь убежит!

И сам первый выстрелил из пистолета, но Иероним уже, гонимый страхом, бросился со стены в поле, не обращая внимания на опасность сломать себе шею.

– Догнать его! – приказал Руж д'Оно.

И два всадника поехали уже было исполнять его приказание, как Бо Франсуа спокойно проговорил:

– Ба! Что он может сделать? Нас много, а самая близкая бригада отсюда за три лье. Предположив даже самое худшее, мы покончим дело гораздо раньше, чем они успеют прийти сюда.

Между тем разбойники, захватив Ладранжа и экономку, вязали им руки назад.

– Граждане! – говорил, слабо отбиваясь, старик. – Вы, верно, ошибаетесь! Арестовать меня! Я имею вид от национального правительства; племянник мой комиссар исполнительной власти в этой стороне… Уверяю вас…

– Ну, иди! – прервал его Руж д'Оно. – Твоя болтовня ни к чему не приведет!

И его потащили к дому, так же как и Петрониллу, сердито ворчавшую.

– Хорошо же сделали! Всегда хотите на своем поставить. Впрочем, это вас Бог наказывает за то, что хотели обмануть бедную старуху, сберегшую вам деньги.

Ладранж, казалось, еще не собирался спать во время прихода разбойников, потому что в его комнате виднелся огонь, да и он сам был совершенно одет, зато непривлекательное неглиже его экономки, заключавшееся только в рваной шерстяной юбке и старой косынке доказывало, что ее сон потревожили.

Все вошли в дом и остановились в первой комнате, освещенной только лучом света, проникавшим из соседней комнаты. Ладранжа посадили, и мошенники окружили его. Хотя, исключая Иеронима, все жители замка были в их руках, но дом казался таким большим, что мошенники боялись потерять слишком много времени на обшаривание его.

Пока они тут рассуждали шепотом на своем арго, хозяин дома, все еще пребывавший в заблуждении от их костюмов, ломал себе голову, придумывая причину своего ареста, как вдруг какая-то мысль, видимо, поразила его.

– Господа жандармы! – начал он. – Я, наконец, понимаю, в чем дело… Вероятно, меня обвиняют в укрывательстве аристократок, называющихся моими родственницами, но от которых я отказываюсь; вас обманули: я их прогнал, когда они приехали ко мне, они теперь живут у Бернарда, фермера, принявшего их вопреки моему приказанию. Вы их легко узнаете, из них одна старая, другая молодая, обе переодеты в платья поселянок…

– Ну, молчи! – грубо перебил его Руж д'Оно, – где твои ключи?

– Мои ключи! – повторил, пугаясь, Ладранж, прозревший, наконец. – Что вы хотите с ними делать? Так, значит, вы воры?

Общий громкий хохот был ответом на этот наивный вопрос, и, чтоб уж окончательно разрушить иллюзию старика, несколько грубых рук в то же время полезли в его карманы и, вытащили из одного из них связку ключей, прозвучавших зловещим звоном в ушах старика.

Тут уж им овладела злость. С бешеными криками начал он рваться, но, не в силах сделать что-нибудь, он упал со стула и катался по полу.

– Слушай, гражданин Ладранж, – обратился к нему повелительно Руж д'Оно, – мы знаем тебя прекрасно, а потому ты уж и не думай нас надуть: ты страшно богат, дом этот полон серебром и золотом; занимаясь ростовщичеством и скупая серебро у монахов и эмигрантов, ты приобрел себе сокровища, дело это известное! Ты и не ври, а лучше сейчас же подай нам сорок… пятьдесят… нет, шестьдесят тысяч франков или, предупреждаю, тебе плохо придется! Да и поторопись, старик! Похвастаться терпеливостью мы не можем. Итак, шестьдесят тысяч франков, или жизнь?

Старый скряга едва мог проговорить задыхающимся голосом:

– Шестьдесят тысяч франков! У меня их нет, я как есть бедняк, вам все налгали про меня; все, что вы найдете у меня, это несколько ассигнаций.

– Вот увидим! – сказал Руж д'Оно.

Остальные все, под надзором Бо Франсуа, занимались уже обшариванием всех комнат. Шкафы, к которым не могли подобрать ключ, были взломаны, и все находящееся в них выброшено на пол, ящики и комоды были опустошены, тюфяки и соломенники вытрясены, стены истыканы. Несмотря на все это, кроме старых вещей и семейных бумаг нашли только засаленный кожаный портфель, содержащий семьсот или восемьсот франков ассигнациями, действительная стоимость которых была в это время гораздо ниже номинальной.

Услыхав это, Ладранж самодовольно вскрикнул:

– Ведь я же вам говорил, что я беден, и если вы отнимете у меня и эти ассигнации, мне придется умирать с голоду.

– Это ни к чему не поведет, приятель! – мрачно проговорил Руж д'Оно. – Что я знаю, то знаю! У тебя есть секретное местечко, куда ты прячешь свои богатства, мы, конечно, могли бы и сами отыскать его, но дом велик, а нам некогда…

– Еще раз спрашиваю тебя, хочешь ли сам выдать нам требуемые шестьдесят тысяч франков?

– Господи! да где же мне взять их?

– А, так ты упрямишься, ты хочешь потягаться со мной!… Сейчас узнаешь меня, голубчик!… Эй, вы там! принесите сюда соломы!

В то время как два разбойника пошли исполнять это приказание, Борн де Жуи бормотал.

– Ну, в добрый час!… Наш Руж д'Оно зарядился… Значит, сейчас потешимся!

Вскоре люди возвратились со связками соломы. Руж д'Оно с лихорадочной поспешностью сбросил с себя шляпу, плащ и даже мундир, обшитый галуном, так что на нем осталась одна батистовая рубашка с кружевными манжетами и таким же жабо, на которое падал длинный хвост рыжих волос; шрам, перерезавший ему всю физиономию, побагровел, и худощавое лицо его побледнело, из-под веснушек, почти сплошь покрывавших его, обыкновенно слезящиеся глаза его теперь были сухи, блестящи и метали искры. Один из товарищей, наклонясь, шепнул ему:

– Берегись, смотри, Ле Руж, ты уж больно открываешься! Они могут узнать тебя впоследствии.

– Приму меры против этого! – дико проговорил разбойник.

Старик Ладранж смотрел на эти приготовления с удивлением и страхом.

– Но Бога ради, – наконец спросил он, дрожа, – что вы хотите со мной делать?

– Сейчас узнаем, – ответил Руж д'Оно, – куда ты прячешь свои деньги.

– У меня нет денег.

Какой-то звук, похожий на рев тигра, был ответом на этот новый отказ.

В ту же минуту вспыхнуло пламя.

Посреди комнаты зажгли одну из принесенных связок соломы, Руж д'Оно бросился и сдернул с Ладранжа его башмаки, крикнув толпе:

– Эй, вы там, держите его!

И он схватил ноги несчастного старика. Читатель, конечно, не забыл, что эта шайка разбойников под предводительством Бо Франсуа и Ружа д'Оно называлась согревателями.

Ужасный вопль издал Ладранж в последующую затем минуту, взвился в страшных конвульсиях, но несколько сильных рук придержало его.

В вопле его выразилось столько страдания, что все разбойники, исключая Борна де Жуи и Бо Франсуа, вздрогнули; даже Руж д'Оно нервно задрожал и приостановил пытку.

– Что ж, – спросил он, – довольно ли с тебя? Будешь ли теперь говорить?

Но Ладранж не решался; черты лица его были искажены страданием, глаза налились кровью, но несмотря на все, настоящее относительное спокойствие придало ему храбрости.

– Никогда, ни за что! – пробормотал он. – Я беден, у меня нет денег, убейте меня скорее!

Этот новый отказ вывел из себя. Ружа д'Оно.

Возобновленное пламя, свистя, взвилось к потолку.

В это-то время у Ладранжа вырывались те ужасные стоны, которые слышны были на Брейльской ферме, но он ничего не говорил. В этом слабом, истощенном теле происходила невероятная борьба скупости со страданием. Чтобы избавиться от последних, старик, конечно, охотно согласился бы на истребление всего рода человеческого -лишь бы не отдать свое золото.

Руж д'Оно, задыхаясь, с пеной у рта неистовствовал над несчастным. Быть может, нервозная натура разбойника заставляла его в некоторой степени разделять страдания, приносимые им жертве, но даже и эта способность его собственной натуры, казалось, усиливала его зверство. Ногти его впивались в мясо страдальца, он как кровожадный зверь, разрывающий свою трепещущую жертву, на этот раз превосходил самого себя, предпринимая все новые и новые попытки. Находившиеся в комнате разбойники отворачивались, даже им было не по себе от этого зрелища; один Бо Франсуа, завернувшись в свой плащ, казался совершенно спокойным, Борн де Жуи, все потирал себе руки, хихикал, приговаривая:

– Вот наш Ле Руж-то зарядился! Право, любо посмотреть.

Как мы уже сказали, Руж д'Оно был тигр, Борн де Жуи – шакал.

Наконец согреватель, измученный, вне себя от этой непобедимой настойчивости занес кинжал над стариком Ладранжем, чтоб покончить с ним, как вдруг Бо Франсуа остановил его.

– Нет, пока еще нельзя!

И Ле Руж в изнеможении полумертвый упал на стул. Пусть читатель по положению палача судит о положении жертвы.

Бо Франсуа подошел к своему лейтенанту и почти с улыбкой тихо прошептал:

– Я тебя предупреждал, что работа будет трудна… Никто так не вынослив, как скряга. Но уж если не можешь с ним справиться, не посчастливее ли будет со старухой? Я ручаюсь, что она знает, где спрятаны деньги.

– Вы правы! – ответил Ле Руж, вставая.

Вся бодрость его мгновенно возвратилась, и он бросился на Петрониллу.

– Теперь твоя очередь! – вскричал он дико. – Ты ведь тридцать с лишним лет в доме, знаешь тут всю подноготную, и ежели ты мне сию минуту не скажешь, где спрятаны экю у твоего барина, то и тебя так же я сейчас подогрею.

Экономка задрожала, а между тем, сохраняя свой брюзгливый и сухой тон, ответила:

– Я ничего не знаю; если б я знала, почему бы мне вам и не сказать? Что мне барские деньги? Вот он обещал мне сделать духовную, да и обманул, не все ли мне равно теперь, если только у него есть какой клад, кому этот клад достанется, вам ли или наследникам; конечно, мне все равно; но такой человек, как он, разве кому-нибудь в мире доверится, может иметь поверенных?

Как ни замучен был валявшийся тут на полу Ладранж, однако понял все сказанное и, обернув к Петронилле свое помертвевшее лицо, с трудом проговорил:

– Ты дурно судишь обо мне, милая моя, я всегда любил и доверялся тебе, и теперь тоже обещаю тебе половину, нет, три четверти моего состояния, все, если хочешь, да, я все тебе отдам!

– Да, теперь-то вы вот что говорите, а потом, когда от вас отстанут… впрочем, ведь вы сами знаете, что никогда ничего мне не говорили.

– Добрая девушка! Добрая девушка! – прошептал Ладранж.

Руж д'Оно не знал, на что решиться, Бо Франсуа только пожал плечами ипроговорил:

– Дурак! Старик-то боится… значит, экономка знает все… тебя дурачат!

Вместо ответа Руж д'Оно схватил на руки Петрониллу и снес ее к огню… Старуха завыла от боли, страшные конвульсии, подобно электричеству, подбрасывали кверху ее тело; не более нескольких секунд выдержала она страшную пытку, наконец физическая боль взяла верх над силой воли.

– Оставьте меня, оставьте меня, – шептала она, – я скажу все.

– Ну, наконец-то! – сказал Ле Руж.

Положив ее на пол, он нагнулся к ней, чтоб лучше услышать; но от слабости или от вновь проявившейся нерешимости экономка медлила говорить, Ладранж, казавшийся уже совсем без чувств, открыл глаза.

– Храбрись, милая, – шептал он, – следуй моему примеру, не уступай… самое сильное прошло! Я отдам тебе ферму, замок, земли, все… все!…

– Замолчишь ты, старый плут? – сказал Руж д'Оно, толкнув его ногой. – А ты, баба, если еще долго будешь валандаться…

– Ну, так и быть, если уж нужно! Но вы не будете более мучить ни его, ни меня?

– Да, да, конечно!

– Там, в бариновой комнате, – продолжала она среди глубокого молчания, – позади большого шкафа вы найдете дверь в маленькую потайную комнату; дверь эта отпирается ключом с медной головкой, который барин носит всегда при себе. В эту-то комнату он и прячет драгоценности.

Признание, конечно, привело в восторг всю шайку, и они бросились удостовериться в подлинности сказанного. Ладранж же между тем катался по полу, несвязно лепеча.

– Лгунья… змея!… Будь ты проклята!… Проклята!…

И он впал в беспамятство около Петрониллы, лежавшей, в свою очередь, без голоса и без сил.

Через несколько минут из кабинета послышались торжествующие крики, доказывавшие, что воры нашли так долго отыскиваемый клад и что содержание комнаты превышало их ожидания.

И действительно: потайная комната, указанная Петрониллой, была наполнена мешками серебра и золота, серебряной посудой и церковной утварью. Ладранж был из тех эгоистов, которые, пользуясь революцией, собирал монеты и драгоценные металлы, чтоб зарывать их у себя, не обращая внимания на общественные нужды и на то, что этим самым увеличивает их. Легко может быть, что в кабинете Ладранжа было в это время более богатства, чем во всем остальном департаменте, а потому разбойники, не видавшие никогда ничего подобного, выражали свое удовольствие самым шумным образом; от их хохота, ругательств, стука и топота гул шел по всему дому.

В первые минуты некоторые из них бросились с жадностью выбирать себе лучшее; но послышался строгий голос начальника, покрывший все остальные, и дисциплина тотчас же водворилась. Все ценные вещи были принесены в кабинет и разложены по столам, по стоимости их, на равные части, долженствующие потом по жребию достаться каждому из шайки.

Среди общего веселья в стороне сидел Руж д'Оно. Задумчивый, угрюмый он, казалось, более обращал внимания на слабые стоны, слышавшиеся из соседней комнаты, чем на радостные восклицания своих товарищей.

Бо Франсуа, исподтишка наблюдавший за ним, подошел к столу и, взяв с него большой, украшенный эмалью золотой крест на широкой ленте, провозгласил:

– Следует наградить начальника, управлявшего экспедицией, с такой ловкостью и таким мужеством! Вот, Р.уж д'Оно, я делаю тебя кавалером, не знаю, какого только ордена; впрочем, ты можешь об этом справиться, когда будет посвободнее.

И с шутливой торжественностью он надел орден на шею разбойника. Со своей известной уже страстью к нарядам и украшениям Руж д'Оно не без удовольствия посмотрел на яркую ленту, резко выделявшуюся на синем кафтане, морщины на лице его разгладились, он выпрямился, и вся отвратительная физиономия его просияла радостью.

– Теперь, – продолжал уже тихо и внушительно Бо Франсуа, – следует покончить дело! Кроме денег вещи, найденные нами, легко будет со временем узнать. Старый скряга со своей экономкой завтра же не замедлят сообщить властям приметы вещей со всеми подробностями, и мы попадемся. Непременно надобно… – И указав на соседнюю комнату он как бы пояснил недосказанное.

Руж д'Оно встал было, чтоб повиноваться, но ноги его подкосились, и, упав опять на стул, он пробормотал:

– И еще!… Я уж так устал!…

Атаман нахмурил брови.

– Ах, Ле Руж, Ле Руж! Если б я тебя не так хорошо знал!… Ну, так и быть, я за тебя дело покончу.

И он вошел в соседнюю комнату, где лежали Ладранж с экономкой.

– Вы ведь обещали более не делать нам никакого зла, – проговорил тихий страдальческий голос.

– Мало вам разве, что отняли у меня золото, оставьте ж нам хоть жизнь! – проговорил другой.

Раздались два пистолетных выстрела.

Руж д'Оно бессознательно вскочил с места, Борн де Жуи расхохотался. Через несколько секунд в комнату вошел Бо Франсуа.

– Ну, уж теперь-то вы не отопретесь, – проговорил Руж д'Оно с радостью глядя на вошедшего. – Вы побледнели! Ссылаюсь на всех негров (негр на их языке значило разбойник, член их шайки), что вы белее полотна!

– Замолчи! – проговорил Бо Франсуа, как бы совестясь, – сознаюсь, что когда я услышал голос этого скряги, в первый раз в жизни я почувствовал какую-то слабость, как будто что-то оборвалось во мне! Этого со мной, однако, никогда не случается! Ну ее ко всем чертям, душу этого старика!

Не менее часа времени понадобилось разбойникам, чтобы разделить сокровища маленького кабинета. Между прочим, так как слишком затруднительно было бы продавать серебряную посуду и большие золотые вещи, порешили это все отправить к франкам, укрывателям шайки, с тем чтобы, когда все эти вещи будут проданы, снова разделить вырученную сумму; что ж касается золотых и серебряных монет, то, не имея времени их считать, мошенники отмеривали их тут же найденным серебряным кубком, и каждому из присутствующих досталось по полному кубку.

Дележ этот, конечно, не обходился без ссор и угроз, но вмешательство атамана все тотчас же прекращало; дело шло уже к концу, когда один из караульных, оставленных у входа, поспешно вошел.

– Мег! – сказал он тихо Франсуа, – Франк приехал с вестями.

– Пойдем к нему! – сказал Бо Франсуа Ле Ружу, делая знак следовать за ним, и они вышли из дома.

На дворе стоял только что сошедший с лошади человек, судя по наружному виду, мещанин. Между ними сперва произошел обмен лозунгами, после чего уж Бо Франсуа спросил:

– Ты, вероятно, с важными вестями, гражданин Леблан, так как по пустякам ты, я знаю, не станешь беспокоиться; что ж тебе надобно?

– Мег, – отвечал Леблан, – сего дня утром Ле Руж, проезжая мимо нас, велел мне не упускать из виду движений бригады жандармов, расположенной в нашем городе. Уж не знаю, вследствие чего, но сегодня вечером я увидал жандармов, живущих прямо против моей гостиницы, готовящихся к походу; оседлав скорее лучшую из своих лошадей, я приготовился за ними следовать. Они поехали по старой Орлеанской дороге: я ехал шагах в трехстах от них и, не замеченный ими, мог отлично разглядеть их при лунном свете; как я видел, они все более и более сворачивают в эту сторону, где я знал, что и вы в настоящее время, я не решился вернуться домой, не узнав положительно, куда они едут. Около двух лье отсюда они встретили какого-то мужика, поговорив несколько минут с ним, один из них посадил его к себе на лошадь, и все пустились во весь опор. Тогда уверенный, что тревога эта из-за вас и думая, что найду вас в Брейле, я пришпорил свою лошадку прямой тут дорогой, через поля. Зная хорошо этот округ, который я исходил вдоль и поперек, занимаясь прежде конной торговлей, я легко добрался сюда и потому уверен, что опередил бригаду на полчаса, а может, даже и на три четверти часа.

Вести эти озадачили Бо Франсуа.

– Благодарю, Леблан, – сказал он, – ты поступил именно по-товарищески и будешь награжден за это. Я уверен, – продолжал он, обращаясь к своему лейтенанту, – что жандармы встретили этого садовника, которого мы имели неосторожность упустить.

– Очень может быть, – ответил равнодушно Ле Руж, – но сколько человек в бригаде?

– Семеро, считая тут и самого бригадира, – ответил Франк, – а бригадир этот такая ловкая штука – зевать не любит.

– Ба! Нас ровно вчетверо больше, чем их, и если бы мы их встретили…

– Этого я не хочу! – решительным тоном произнес Бо Франсуа. – Нам нельзя ждать добра в битве с такими молодцами. А так как наше дело здесь кончено, то надобно скорей убраться.

И он вошел в комнату, где оставалась шайка.

– Скорей, ребята! Жандармы едут! Каждый бери проворней свою долю, а остальным вьючить живей лошадей и везите все к Орлеанским и Шартрским франкам. Разделитесь на две партии; так как жандармы едут по старой Орлеанской, то пусть одни из вас едут по новой, другие проселком. Ну! Да не застывать тут! Обещаю сам наказать зевак и неосторожных!

Все поспешили повиноваться; ссоры, брань прекратились, и в мгновение ока узлы были связаны и лошади навьючены. Собирались уже отправиться на ферму, чтобы захватить оставленных там людей, когда Ле Руж подошел к Бо Франсуа, тихо разговаривавшему с Борном де Жуи и почтительно спросил:

– Как же вы, Мег? Разве вы не едете с нами?

– Нет, мы с Борном еще останемся в этой стороне; вы все поезжайте, доброго вам пути.

– Как, Бо Франсуа! Неужели вы решаетесь? Это уж слишком смело!

– Я люблю опасность, обо мне не беспокойся! Мы и оттуда выйдем белыми, как снег. – Если б еще я один был в деле, – продолжал он, бросая косвенный взгляд на Борна, слушавшего их, – то, конечно, я не очень доверился бы генералу Плуту; но ведь тут дело идет настолько же и о его шкуре, как о моей, а потому я и рассчитываю на его всегдашнюю ловкость. Впрочем, ведь он уже знает, что при первой попытке его изменить, я ему раскрою голову. Ну! И все сказано! Едемте! Все отлично устроится.

Несколько минут спустя шайка выехала из замка, оставляя двери отворенными, мебель всю переломанной и на полу первой комнаты два трупа.


IX Освобождение

Возвратимся теперь к Даниэлю Ладранжу, оставленному нами в схватке с Сан-Пусом, одним из своих сторожей, тогда как другой, Гро-Норманд, мертвецки пьяный валялся тут же на полу между связанными жителями фермы.

Борьба продолжалась с видимым неуспехом для Даниэля, связанные ноги которого мешали всем его действиям; противник, наконец, поборол его и, Бог знает, как воспользовался бы ожесточенный негодяй своей победой, если бы, привлеченные шумом, в комнату не вошли в это время два новых лица и не разняли бы их.

Вновь пришедшие составляли, по всей вероятности, караул, оставленный разбойниками с наружной стороны дома. Как большая часть их товарищей, они были оба в костюмах национальной стражи, но ни на одном не виделось оружия. Один из них был человек лет около пятидесяти, с плоским, как бы раздавленным, бледным лицом, выражавшим более хитрости, чем зверства. Его седые волосы были острижены в кружок, как носили тогда духовные особы. В манерах его проступала важность и, казалось, ему было очень неловко в военном костюме.

Другой, помоложе, был среднего роста, худощавый, смуглый, его черные волосы образовали толстую косу, падавшую сзади на воротник его одежды. Хитрые глаза его блестели, физиономия была выразительная и донельзя подвижная. Презрительная улыбка не сходила у него с губ, так же, как и у его товарища. Он, казалось, был самого высокого мнения о своей личности, и вся особа его дышала какой-то странной важностью.

Вообще, эти два человека скорее походили на плутов, чем на разбойников, может быть, именно потому-то их и оставили тут, что не считали достойными участвовать в страшной драме, разыгрываемой в Брейльском замке.

Но недолго пришлось Даниэлю рассматривать пришедших; заметя, что у него нет повязки на глазах, они поспешили погасить последнюю свечу, и комната осталась при одном лунном освещении.

– Тише, дети мои, тише! – говорил старший сладеньким голосом, обращаясь к обоим противникам.

– Граждане, опомнитесь! – важно вторил ему другой, – простой удар кулаком может причинить вред, против которого наука оказывается бессильной. Жизнь человеческая – вещь хрупкая, сказал греческий философ. Атома, грубого вещества в органе достаточно, чтобы улетучить эту таинственную влагу, называемую существованием.

Но ни медоточивое воззвание одного, ни педантичное замечание другого не в силах были разнять сражающихся, если б они сами, наконец, не выбились из сил.

Даниэль первый перестал защищаться и позволил седому старику оттащить себя назад. Тот же, продолжая проповедовать о согласии и умеренности, воспользовался его бессилием, чтобы опять живо связать ему руки и закрыть лицо.

Сан-Пус оказался менее покорным: измученный сначала, он потом опять поднялся и протянул уже руку, чтоб схватить на полу лежащие обломки сабли, но товарищи его, отгадав это движение, бросились на него.

– Сын мой! Что ты делаешь? – начал старик. – Мег запретил обижать старших, и если ты ослушаешься, то получишь палки!

– Убирайся к черту! – вскричал Сан-Пус, стараясь вырваться у них из рук. – Пленник меня ударил, мне надобно отомстить, а потом хоть режьте меня на куски. Пустите меня, или тысячу чертей!

– И ты смеешь, закоснелый ты грешник, говорить подобным образом с твоим духовным отцом, с твоим священником!

– Ты священник? Да ты такой же священник, как и я; ты был, не знаю, в каком-то приходе и наслушался то тут, то там фраз из катехизиса… Впрочем, ведь теперь нет на тебе твоей рясы, которую ты украл у своего бывшего господина, значит, и твоей власти я теперь не признаю. – Слова эти привели в отчаяние называвшегося священником и удерживающего своего товарища стальной рукояткой.

– А, так ты не признаешь моей власти, негодяй! -сказал он с презрением. – Так, по-твоему, я уже больше не священник Пегров, неблагодарный ты скот! Кто ж тебя венчал с больной Нанетой? А что касается будто бы украденного мною подрясника, что я иногда ношу…

– Говорят тебе, пусти меня, – перебил его Сан-Пус, заскрежетав зубами, – дело это тебя не касается, я вправе; арестант меня первый ударил и ранил…

– Ты ранен? – торопливо заговорил другой. – Это уж меня касается, где рана? У меня же, кстати, бинты и бальзам с собой; я тебя сейчас же перевяжу и если понадобится, то по всем правилам науки и оперирую.

– Ты-то, мясник проклятый, не трогай меня! – вскричал Сан-Пус, будучи не в силах более сопротивляться. -Ты ведь только все хвастаешься, что ты хирург, а ты не более, как шарлатан, во всю-то свою жизнь ты только и лечил, что чахоточных коров и не вылечил никого, кроме першеронских лошадей.

И самолюбие доктора было поражено, как и самолюбие священника.

– Милостивый государь! я не могу отвечать на подобные нелепости; но скажи же ты мне, плут, кто вынул пулю из плеча Аби-Веру, полученную им на Шартрской дороге при схватке с торговцами быками? Кто залечил менее чем в неделю сабельную рану, нанесенную Борну де Мане жуанвильским жандармом? Кто вас лечит, кровь пускает, оперирует, когда вы больны, ранены, объедитесь или передеретесь? Глупые животные! Без меня вы бы давно передохли, как собаки.

– И какое ж вознаграждение за все мои познания, за все труды? Мне приходится жить почти что в подземелье, откуда только и выхожу, что сопровождать вас в ваших опасных экспедициях; и мне, ученому, другу страждущего человечества, угрожает та же участь, которая вас всех не сегодня завтра ожидает… Нет, нет! этак и филантропия опротивеет!

– Ты прав, Баптист хирург! – торжественно произнес священник Пегров. – Со смерти наших прежних атаманов, Пулалье и Флер д'Эпина, наши люди ничего более не уважают, нет послушания, дисциплины в шайке! Это, конечно, не потому, чтобы Мег наш не был дока первой руки или чтоб у него недоставало железного кулака, нет, но дело в том, что людей нынче набирают кое-каких, не способных повиноваться раз предначертанным правилам; да вот, например, Гро-Норманд мертвецки пьяный валяется тут под столом, тогда как он должен бы был быть на своем посту и смотреть в оба. В былые времена ведь подобное нарушение дисциплины было бы наказано ста палочными ударами… Но что я ни говори, как я ни сокрушайся, а дела не пойдут от того лучше. Тоже, разве это не стыд, что у нас столько мужчин и женщин живут беспорядочно, когда я тут мог бы венчать и развенчивать сколько угодно по нашим постановлениям; при случае я непременно представлю Мегу всю опасность этих привычек, противных религии и дисциплине.

Хотя Даниэль не все понимал из этого разговора, передаваемого ими на своем арго, непонятном ни для кого из пленников, но все же он угадывал, что между разбойниками завязалась ссора и это послужило ему для отдыха.

Со своей стороны Сан-Пус хотел поскорее избавиться от своих новых товарищей, к тому же он боялся еще, что они пожалуются на него атаману. Они зажгли снова свечу, и он спокойно уселся на прежнее свое место, по-вилимому, не помышляя более о мести.

Между тем, уже начинало светать. Как вдруг вблизи фермы послышался топот и шум; сильный голос из-за ворот крикнул:

– Тревога, негры! Живей убирайся! Пора!

– Тревога! – повторил, вскакивая, Сан-Пус.

– Тревога, тревога! – в свою очередь со страхом вскрикнули священник и хирург.

И все трое бросились к дверям фермы. Влияние этого слова было так сильно, что даже Гро-Норманд, до сих пор без чувств лежавший под столом, при первом его звуке очнулся и, приподнявшись на локте, стал протирать себе глаза, но когда раздалось вторично "тревога", он машинально встал и, хотя качаясь, но поспешил вслед за товарищами.

По уходе их новая партия разбойников вошла в залу, ведя с собой связанного, с обернутой головой, фермера и, повалив его на пол, торопливо связали ему ноги и затем, постаравшись притворить за собой сломанную дверь, скрылись. После чего в зале остались одни несчастные жертвы.

Еще в продолжение нескольких минут после этого на дворе слышались торопливые шаги мошенников, но вскоре все затихло, а при команде, произнесенной вполголоса, шайка двинулась и, пройдя ворота, быстро скрылась.

Наконец-то пленники могли считать себя освобожденными, но после ночи, проведенной в таком ужасном положении и таком страхе, никто из них не был в состоянии пошевельнуться, чтоб развязать свои веревки.

Несмотря на глубокое молчание, восстановившееся около дома, ничто не двигалось, и первые лучи света восходящего солнца озарили в этой комнате среди обломков посуды и опрокинутой мебели несколько едва шевелящихся человеческих фигур.

Прошло еще полчаса; в аллее снова послышался лошадиный топот, но на этот раз ехавших было только двое. Всадники остановились около фермы.

– Мы опоздали! – проговорил с досадой голос.

– Они и здесь, как там, справили свой шабаш! – сердито ответил другой. – Но они, должно быть, недалеко, пришпорим лошадей, может, еще и догоним!

– На это приказания не было, – ответил первый голос, – да к тому же следует узнать сперва, что здесь делается.

– Гм! Ну, это нетрудно и отгадать; мошенники, вероятно, и фермеров отделали так же, как тех несчастных, в замке гражданина.

– К несчастью, все это возможно, но все же надобно посмотреть, да с ружьем в руках.

Вслед за сим оба всадника сошли с лошадей, на мощеном дворе фермы раздался звук тяжелых сапог со шпорами, дверь, грубо отодвинутая, повалилась, и в комнату вошли два настоящих жандарма, с ружьями наготове.

– Я так и думал, – проговорил один из них, с ужасом отворачиваясь, – страшная резня!

– Да нет же, нет, – перебил его товарищ, – бедняги эти еще живы, вот этот, по крайней мере.

И он указал на Даниэля, шевелившегося около его ног и издававшего какие-то звуки; тотчас же, не думая более о предосторожностях, оба жандарма поставили свои ружья к стене и наклонились над Даниэлем, чтобы развязать и раскрыть его.

Между тем Даниэль, слишком измученный, чтобы тотчас же воспользоваться своей свободой, принял по костюму своих избавителей за людей той же шайки. Его разуверили.

– Но, – сказал один из жандармов, вглядываясь в Даниэля, – действительно, я не ошибаюсь: это гражданин Ладранж, наш мировой судья и комиссар исполнительной власти! Впрочем, – прибавил он с сожалением, – я и ожидал найти вас здесь, хотя очень хотелось бы мне, чтобы вы были где-нибудь в другом месте!

Даниэль не заметил таинственного смысла этих слов.

– Кто вы? – спросил он машинально.

– Как, гражданин? Вы не узнаете меня? Мы с товарищем из бригады гражданина Вассера. Ехав именно сюда в прошлую ночь для исполнения одного высшего предписания, только что полученного бригадиром, мы узнали, что "согреватели" напали на Брейльский замок; конечно, мы поскакали, но, желая попасть скорее, мы пустились напрямик и впотьмах заблудились, когда же, наконец, приехали в замок, нашли уже все дело конченым; и какое это дело! Бригадир с четырьмя людьми остались там составлять акт, а мы с товарищем поехали посмотреть, что здесь делается; бригадир сам не замедлит прибыть сюда.

Пока еще смутно понимая все эти объяснения, Даниэль понемногу начинал приходить в себя и вдруг вскрикнул:

– Но что ж вы? Что ж вы не развязываете всех этих несчастных. Бедная моя тетка! Бедная моя Мария!

Будучи не в состоянии держаться на отекших ногах, он ползком дотащился до своих родственниц, желая первый подать им помощь.

На призыв Даниэля жандармы, вспомнив о своей главной заботе в настоящее время, горячо принялись за освобождение пленников.

Первый ими развязанный был фермер Бернард, менее других пострадавший, он в состоянии был помогать жандармам.

Конечно, всякий поймет, сколько эти несчастные выстрадали в эту ночь. Некоторые даже и тогда, когда развязали и освободили их от повязки, не могли ни говорить, ни шевелиться; другие смотрели бессмысленно, как будто только что разбудили их. Работница с фермы начала дико хохотать и махать своими одеревенелыми руками; один из пахарей, только что почувствовав себя свободным, бросился со всех ног бежать и, повернувшись два-три раза вокруг себя, на дворе упал без чувств, что касается до другого пахаря, то он лежал, не отвечая не только на крики, но даже и на толчки. Вероятно, сильнее других он боролся с мошенниками, потому что меры с ним приняты были сильнее, чем с остальными. Между прочим, платок, связывавший ему рот, был так крепко стянут, что отнял у него окончательно возможность дышать, он умер и успел уже остыть.

Бернард поспешил развязать жену.

Освобожденная фермерша устремила на мужа свои широко раскрытые глаза, сухие, блестящие.

– Бернард, – проговорила она тихо. – Бернард, у нас нет больше дочери!

– Э, что об этом толковать, – перебил ее муж своим обычным тоном. – Теперь не до этого; давно уж мы перестали думать о ней.

– Не говори так, Бернард! Неужели ты думаешь, что можешь обмануть меня? Хотя и вдалеке живет она, но она всегда у тебя в сердце, как и у меня… Вчера ты ее прогнал из гордости, но ты страдал более меня. Сегодня моя очередь тебе сказать и помни мои слова, у нас нет больше дочери!

И она впала в мрачную задумчивость, не отвечая более ни на какие расспросы.

В свою очередь Даниэль усердно хлопотал около Марии. Молодая девушка, по-видимому, умирала, она лежала синевато-бледная, с закрытыми глазами, но доступ воздуха и старание брата мало-помалу привели ее в чувство, она тотчас же узнала Даниэля, и легкая улыбка озарила ее милое личико.

– О, Даниэль! – прошептала она, краснея. – Как мне благодарить вас!

– Не забываю нескольких слов, вырвавшихся у вас в минуту опасности, – ответил Даниэль шепотом.

Мария еще сильнее покраснела, но новая мысль, видимо, тотчас же отвлекла ее.

– Мама? – проговорила она тоскливо. – Где ж моя бедная мать?

Фермер уже освободил маркизу из-под толстого платка, душившего ее целую ночь, но нравственные страдания, однако, еще сильнее физической боли измучили бедную маркизу, в ней не было болезненной слабости, как в ее дочери; щеки ее были красны и горели. Почувствовав себя свободной, она тотчас же встала и заговорила повелительным тоном.

– Готовить сейчас же дорожную карету! Маркиз наденет мундир капитана стрелков для большего внушения страха всей этой дряни. Пусть вся прислуга и сторожа оседлают лошадей и хорошенько вооружатся, и при малейшей дерзости – стрелять без пощады!

Слова эти так ясно доказали отсутствие разума.

Все присутствующие замолкли и глядели с любопытством и сожалением на госпожу де Меревиль; испуганная Мария на руках и ногах приползла к матери.

– Мама, дорогая моя, несравненная мама, – говорила она в отчаянии, – придите в себя, опомнитесь, мы спасены благодаря Даниэлю, благодаря этим добрым людям! Мама, узнайте ж меня, я ваша дочь, я Мария…

Маркиза на минуту умолкла, но потом величественно и гордо продолжала:

– Моя дочь! А как она была принята при дворе! Король улыбнулся ей, а королева вечером в кругу придворных сказала мне… Ваша дочь, маркиза, хороша, как все Меревиль! Герцог де Шольм танцевал с нею два раза менуэт! Хорош собою этот молодой герцог де Шольм и притом хорошей фамилии.

Мария грустным взглядом показала Даниэлю отчаянное свое положение и сказала:

– Боже мой! Она не узнает меня!… Мало было нам еще несчастий!… Даниэль, пожалуйста, поговорите хотя вы с ней! Может, ваш голос приведет ее в себя.

– Не тревожьтесь, Мария, это не что иное, как временное расстройство, следствие от лихорадочного состояния.

– Не бойтесь, маркиза, – прибавил он тихим задушевным голосом, – вы окружены только друзьями!

Мадам де Меревиль с улыбкой взглянула на него.

– Здравствуй, Даниэль! – начала она опять. – Добро пожаловать, дитя мое! Маркиз на охоте, но, возвратясь, он будет очень рад, увидев тебя здесь. Право, Даниэль, ты совершенный портрет отца твоего, Шартрского бальи, и как тебе идут твое кружевное жабо и бархатный кафтан!

Даниэль молчал огорченный. Вдруг, к довершению неловкости положения, он заметил позади себя одного из жандармов, внимательно слушавшего эту болтовню, и сознание новой опасности поразило его.

– Рассудок бедной женщины не выдержал потрясения… и в своем помешательстве она воображает себя знатной дамой.

Жандарм покачал головой.

– Не старайтесь обманывать меня, гражданин Ладранж, мне известно более, чем вы думаете.

– Неужели, гражданин, вы хотите придавать значение словам, вырвавшимся у женщины в минуту безумия?

– Я ничего не хочу, господин судья! Но вот наш начальник бригадир Вассер, вам с ним придется иметь дело… Что до меня, то мне только жаль вас всех.

Испуганный Даниэль хотел еще порасспросить их, но, действительно, бригадир Вассер с остальной командой своей подъехал к ферме.


X Допрос

Начальник жандармской бригады, так поздно явившийся на помощь брейльским жителям, был человек высокого роста, крепкого телосложения. Загорелая, энергичная наружность говорила о его испытанной и примерной храбрости. Не менее того умное выражение лица, прямой откровенный вид смягчали грубость физиономии, и под наружностью солдата всякий видевший его угадывал честного, доброго человека.

В настоящее время у Вассера было грустное и строгое выражение лица, которое объяснялось важностью обстоятельств.

В то время как он сходил с лошади, жандарм, говоривший с Даниэлем, подошел к нему и что-то вполголоса доложил. Выслушав его, бригадир отдал приказание остальной своей команде, которая тотчас же и заняла все выходы из фермы. Впрочем, эта мера предосторожности не увеличила страхи Даниэля, так как то была обыкновенная форма, соблюдаемая при расследовании преступлений, подобных тому, которое только что случилось на ферме.

Сделав эти распоряжения, бригадир вошел в дом.

Даниэль, знавший его давно, по званию комиссара исполнительной власти, поспешил к нему навстречу, но Вассер холодно поклонился ему и отвернулся.

– Ах, бригадир, – проговорил молодой человек в волнении, – зачем не приехали вы ранее? Сколько несчастий предотвратили бы вы!

– Что же вы хотите, – отвечал офицер брюзгливо, -приходится предоставлять ворам свободу действий, если нас занимают… совсем другим. Но, – прибавил он, – здесь еще, кажется, не столько наделали они бед, сколько в Брейльском замке.

– А вы теперь из замка? Правда, мне уже говорили это, но я забыл… Ради Бога, скажите скорее, что дядя мой? Надеюсь, он жив и здоров?

Вассер молча опустил голову.

– Бригадир! – опять начал Даниэль, – умоляю вас, не скрывайте от меня ничего… что дядя?

– Ну, гражданин, будьте тверды! К тому же, говорят, старик не очень-то был добр к вам, наконец, он уж и отжил свой срок…

– Что вы этим хотите сказать? Не ранен ли дядя или не умер ли? Я сам отправлюсь туда сейчас же…

И Даниэль направился к двери. Бригадир загородил ему дорогу.

– Отсюда никто не имеет права выйти без моего разрешения, – сказал он твердо, – впрочем, – прибавил он гораздо мягче, – присутствие ваше там бесполезно, все кончено. Злодеи не оставили ни одной живой души в замке.

– Боже, возможно ли! Бедный, старый дядя, еще вчера утешался он надеждой долго прожить! Но, Бога ради, бригадир, расскажите мне всю правду.

– Вы желаете этого? Может, я и дурно делаю, показывая вам, но уж если вы непременно хотите, то вот, читайте этот ужас!

И он дал Даниэлю только что в замке составленный акт.

У Даниэля недостало духу читать до конца, бумага выпала у него из рук и, убитый горем, он закрыл себе лицо.

Страшная весть уже облетела всех жителей фермы и вывела их из оцепенения. Узнав, какой опасности подвергались они, все благодарили Бога за спасение своей жизни.

Даже и Мария в эту минуту забыла свое собственное горе. Маркиза же, казавшаяся не в состоянии понимать, что говорили около нее, приподнялась, однако, с тюфяка, на который ее положили, и громко заговорила:

– Что вы говорите о моем брате? И почему вы жалеете его? Он всегда был дурным другом, дурным родственником и дурным сыном. Он никогда ничего не любил кроме золота, а, между тем, все блага мира существуют для него одного. Он счастлив, и да ниспошлет небо и нам всем его участь.

Присутствующие вздрогнули при этом страшном пожелании.

Даниэль, между тем, заметил передачу некоторых знаков между бригадиром и тем жандармом, с которым он уже говорил. Тревожась все более и более, он наконец подошел к Вассеру.

– Не следует придавать значения словам этой бедной женщины, – сказал он, – перенесенные ею потрясения совершенно расстроили ее рассудок; вот то же обстоятельство, о котором следует упомянуть в акте; но, -продолжал он, видя, что бригадир садится к столу и приготовляется писать, – я желал бы сам заняться составлением акта и собирать показания с этих бедных людей.

– Благодарю, – ответил Вассер, – вы не можете быть в одно и то же время следователем и пострадавшим Позвольте уж мне исполнить все требуемые обстоятельствами формальности.

Сознавая, как важно было в положении мадам и мадемуазель де Меревиль, чтоб именно он, а не кто другой составлял бы акт, Даниэль уже повелительным тоном продолжал:

– Кажется, я ваш начальник в судебном производстве, господин бригадир. А потому объявляю вам, что как ни тяжело будет для меня исполнение грустной обязанности в настоящем случае, все же я хочу сам сделать это. Покорнейше вас прошу передать мне перо, и с этой минуты предоставить мне одному ведение дела.

Вассер не пошевельнулся.

– Гражданин Ладранж! – ответил он более грустно, чем сердито. – Позвольте мне на этот раз не исполнить вашего требования… Что касается до меня, то клянусь вам, я был бы рад уступить другому исполнение дела, которое предписывает мне моя обязанность.

Допрос начался. Каждый из жителей фермы поочередно подходил к бригадиру для изложения того, что знал.

Но все эти заявления очень мало уясняли, как совершено преступление, и подробности касательно совершивших его. Застигнутые врасплох, смертельно перепуганные бедные поселяне, из всех происшествий этой ужасной ночи сохранили в памяти какое-то смутное, неопределенное воспоминание, как это случается после страшного сна. Темнота, принятая мошенниками предосторожность вычернить себе лица, их разговор между собой на непонятном для других наречии – все это отнимало положительно надежду когда-нибудь узнать их. И, наконец, до наблюдений ли было несчастным жертвам, лежавшим со связанными руками и ногами, с лицами, завернутыми в толстый холст, задыхаясь, изнемогая и всякую минуту ожидая себе страшной смерти.

Даже и Даниэль не мог показать точных сведений. Занятый исключительно охранением меревильских дам, он не мог следить за разбойниками со свойственной ему наблюдательностью; между тем он описал Гро-Норманда и, главное, Сан-Пуса, с которым боролся, упомянув также и о хирурге и священнике, но имен их он не мог припомнить.

Показания Бернарда и жены его не были значительнее, фермерша тихо и торопливо подтвердила предыдущее, Бернард же рассказал, как мошенники водили его в замок и хотели его заставить позвать Иеронима садовника, чтоб тот отворил им двери; но что он отказался изменить подобным образом своему господину, и как, наконец, они опять привели его домой; но ни муж, ни жена не упомянули о Греле.

Оставалось только допросить меревильских дам, и Ладранж содрогался при мысли, что и они, в свою очередь, обязаны говорить о происшествиях ночи. От матери, конечно, нечего было и думать получить какой-либо ответ, сумасшествие ее было очевидно, а потому бригадир не стал ее и спрашивать. Что же касается до Марии, то опасность положения, казалось, пробудила в ней энергию. На вопрос о ее имени она, краснея, назвалась именем, которое носила все это время на ферме и в нескольких словах рассказала известные подробности.

Услыша Марию, назвавшуюся чужим именем, бригадир слегка нахмурил брови, но, не сказав ни слова, продолжал записывать ее показания, как и все другие. Кончив свою работу, он стал перечитывать написанное с чрезвычайным вниманием, останавливаясь время от времени, чтоб взвесить каждое слово.

– Ну, – сказал он, наконец, в раздражении, – мошенники, однако, удивительно осторожны и, может, разве только кто поумнее меня разберет это темное дело! Но все же, прежде чем закончить акт, я попрошу присутствующих сказать мне: не подозревают ли они тут кого виновным в содействии?… Подумайте все хорошенько, особенно вы, Бернард! Вчера, или в предыдущие дни, не приходил кто сюда на ферму, или в замок, из людей, которых можно было бы подозревать в сообщничестве преступникам? Подумайте хорошенько. Ничего, по-видимому, не значащие явления часто наводят нас на следы.

Фермер с женой грустно переглянулись и после нескольких секунд нерешимости Бернард пробормотал:

– Вчера, действительно, здесь было много народу, имена которых даже не припомню… да и боюсь обвинить невинных.

– Хозяин, – вмешался один из работников, – а эта нищая, бродившая вчера целый вечер все около дома, разве не думаете вы, что она…

– Молчи, лжец! – горячо воскликнула фермерша, -Бернард и я хорошо знаем женщину, о которой ты говоришь, даже и гражданин Ладранж знает ее, и все мы знаем, что она вовсе не принадлежит к шайке этих разбойников… Не правда ли, гражданин Ладранж? Не правда ли, Бернард?

В голосе у нее было столько уверенности, власти и решимости, что всякое подозрение должно было бы само собой уничтожиться. Даниэль и даже фермер кивнули головами в знак согласия, но бестолковый работник не отказался так скоро.

– Это как хотите, хозяйка, – ответил он, – тем не менее, она исчезла сегодня утром; а если б совесть ее была чиста…

– Я прогнала ее, – снова перебила его фермерша. – Я прогнала ее вчера вечером гораздо ранее прихода этих негодяев, которых она и не знала; доказательством тому, – прибавила она с дикой решимостью, – женщина эта -моя дочь… да, моя обесчещенная дочь, приходившая к нам вымаливать себе прощение… и не получившая его!

Признание это, сделанное в подобную минуту, доказывало, столько геройства и столько страдания, что никто из присутствующих не посмел более спорить с несчастной матерью.

С усилием она продолжала:

– Гражданин бригадир понимает теперь, что дочь моя, Фаншета Бернард, не может быть тут замешанной. И пусть уж нас оставят в покое! Без того у нас довольно горя, чтобы прибавлять еще, открывая наши семейные тайны!… Впрочем, что может сделать бедная женщина с ребенком на руках? Мало разве тут было людей, которых скорее можно подозревать; вчера полон дом был поденщиками, наполовину никому не известными… а эти два человека, что должны были ночевать на сеновале, где они?

Фермерша, нечаянно упомянувшая о постояльцах, только чтобы отвлечь внимание от своей дочери, возбудила этим подозрение и внимание всего общества к этому забытому всеми обстоятельству.

– Это правда, – подхватил работник, – вчера у этого скверного мальчишки был такой щеголеватый вид, что добра не жди. И потом еще, за ужином он все болтал о богатстве гражданина Ладранжа.

– Петр, может быть, и прав, – прибавил Бернард. -Это мне напоминает, что, когда ночью мошенники держали меня у замка, чтоб заставить отворить им дверь, я слышал около себя хихиканье, очень похожее на Борна де Жуи. Конечно, я не убежден в этом, но все-таки…

– И я, в свою очередь должен сказать гражданину Вассеру, – прибавил Даниэль, – об одном поразившем меня обстоятельстве: вчера, когда мошенники собирались уже уезжать с фермы, в сильном, громком голосе, приказывавшем им идти, мне показалось удивительное сходство с голосом того раненого разносчика, которого я сам же вчера привел на ферму к Бернарду. Конечно, я говорю о своем личном впечатлении, не смея утверждать в подлинности.

Бригадир выпрямился.

– Это уже кое-что! – воскликнул он. – Может, мы напали на след настоящих виновников. Ну, теперь, граждане, скажите мне, что вы знаете об этих двух личностях?

Фермер сообщил несколько сведений о Борне де Жуи, пришедшем к нему за три дня перед тем с другими поденщиками просить себе работы; что во все время мальчика этого нельзя было упрекнуть ни в чем другом, как только в лености да в любопытстве, да и его бродяжническая жизнь имела что-то странное. Кроме того, он часто отлучался и ходил около замка – все это вместе давало большие подозрения насчет этой личности.

В свою очередь, и Даниэль рассказал, как встретил разносчика на большой дороге, раненого, без чувств, не забыл упомянуть о странном присутствии у него трех паспортов и как тот объяснял это обстоятельство. Наконец, как он привез его на ферму, где ему немедленно оказана была нужная помощь.

Бригадир Вассер слушал эти подробности с величайшим вниманием.

– Все это может быть совершенно невинно, – сказал он, – между тем я пари держу, что ребята эти замешаны в скверном деле сегодняшней ночи… Но послушайте, мне сказали, кажется, что они должны быть здесь?

– Да, конечно, – отвечал Даниэль, – и даже вчера вечером, чтобы избавить Бернардов от их докучливого шпионства, я сам запер их в сеновале на ключ.

– Значит, если теперь их там нет, – возразил бригадир, – то не будет более сомнения, что бродяги эти принадлежали шайке. Осмотрим же скорее сеновал, и если, как я предполагаю, птицы улетели, мы сделаем великое открытие.

И он вполголоса отдал приказание двум людям из своей команды, которые тотчас же вышли.

В эту минуту всем жителям фермы казалось несомненным, что разносчик и Борн де Жуи были если не главными деятелями ночного грабежа, то уж непременно сообщниками, и всякому приходило на ум, что они не отстали от шайки. Каково же было всеобщее удивление, когда жандармы возвратились с тем и другим.

Оба были в тех же платьях, что и накануне, и клочья сена, кое-где приставшие к их одежде, ясно показывали, где провели они ночь. По рукам и ногам их было видно, что их только что развязали, и на лицах виднелись еще складки от сдавливающих повязок.

Бо Франсуа опирался на руку одного из жандармов; его бледное лицо, раскрывавшаяся окровавленная рана на его широком лбу придавали ему самый жалкий вид; другой жандарм нес за ними коробку разносчика и узелок поденщика.

Зрелище это, представлявшее такую противоположность тому, чего ожидали все, тотчас же изменило общее подозрение и заменилось состраданием к несчастным; вместо виновных видели жертв, не менее других достойных сожаления.

Два новопришедших жалобами своими еще усиливали к себе общее участие.

– Господи! – стонал Бо Франсуа, – и как только сил хватило, чтоб пережить подобную ночь! Но, кажется, -прибавил он, оглядываясь кругом, – не мы одни пострадали и… даже здесь есть, – продолжал он, увидя в одном из углов залы труп работника, – несчастнее нас!

– Плуты, воры, убийцы! – кричал, в свою очередь, Борн де Жуи, грозя кулаком невидимому врагу. – Какой смысл продержать нас, бедняков, связанными в продолжение нескончаемых шести часов. Да теперь мне, рабочему человеку, надобно шесть месяцев, чтоб оправиться.

И он повалился на стул. Бо Франсуа тоже с видимым трудом поместился на какой-то опрокинутой мебели. Между тем бригадир, казалось, не совсем-то верил в действительность этих страданий. Слушая доклад своего подчиненного он пытливо вглядывался в них, но они перенесли его взгляд, не моргнув глазом.

В нескольких словах жандарм рассказал, как он нашел сеновал запертым снаружи на ключ, и там на сене этих двух людей связанными и с бинтами на лице, и в подтверждение своих слов он принес веревку, которой они были связаны; авантюристы же показали без приглашения свои слегка расцарапанные ноги и руки.

Это уж окончательно рассеяло подозрение присутствующих, только один бригадир не согласился.

– Так вы утверждаете, – начал он строго, – что вы сами были жертвами и пленниками. Значит, отвергаете всякое участие с вашей стороны в преступлениях сегодняшней ночи?

Вопрос этот, по-видимому, удивил одного из обвиняемых, другого обидел.

– Посмотрите хорошенько на меня, гражданин бригадир! Вот гражданин мировой судья может вам сказать, в каком положении поднял он меня вчера на большой дороге, так что, вероятно, без него меня бы в настоящее время не было и в живых; да и эта добрая женщина, перевязывавшая вчера мне рану, скажет вам, потеря крови так ослабила меня, что я еле передвигал ноги, так как же, смею вас спросить, мог я участвовать с этими негодяями?

– Это уж у вас такое дело, гражданин бригадир, что всегда везде вы предполагаете только дурное, – заговорил, в свою очередь, Борн де Жуи – Меня же все знают. Я не спорю, что люблю и полениться, и поболтать лишнее, чтоб подчас себя и других повеселить; но согласитесь, что можно быть и взбалмошным,и любезным, да при случае и бутылочку любить, как вам скажет про меня и хозяин Бернард, но – не может же быть, чтобы вы нас серьезно обвиняли в связи с разбойниками, которые чуть нас самих не задушили, избили и продержали столько времени в таком положении!

Бригадир приказал вывести одного из обвиняемых и начал поодиночке свои расспросы, но, несмотря на всю свою ловкость, он никак не мог поймать их в разности показаний.

Оба показали самым чистосердечным образом, что, запертые накануне на сеновале, они заснули и были разбужены большим шумом, что после к ним вошло несколько человек, лиц и костюмов которых они не могли в темноте разглядеть, бросились на них, связали, и что всю ночь у этой постройки стоял часовой, уговаривавший их не предпринимать ничего для побега; наконец, что они оставались в том же положении, пока жандарм не пришел освободить их и прекратил их страдания.

Рассказ этот, прямой и откровенный, казался во всех отношениях как нельзя более правдоподобным, так что молодой судья и Бернард не замедлили сознаться, что, по всей вероятности, они ошиблись, находя сходство в голосах Борна де Жуи и разносчика.

Но по мере того, как обвинения, возводимые на этих двух личностей, уничтожались, недоверие бригадира усиливалось: в отчаянии от недостатка улик он потребовал у них паспорта.

Тотчас же Борн де Жуи подал ему свой вид, хотя просроченный, но все же по всем правилам выданный муниципальной властью в Версале Герману Буско, по прозванию Борн де Жуи, 18 лет от роду, сперва ученику ситцевой мануфактуры в Жуи, теперь же поденщику.

Вассер долго разглядывал этот паспорт, вертел и перевертывал его на все стороны, наконец, сличал подробности примет, тут описываемых, с особой мальчишки, спокойно смотревшего с улыбкой на все эти формальности.

– Хорошо! – сказал, наконец, с видимым сожалением бригадир; пришла очередь Бо Франсуа, и Вассер, знавший уже историю трех его паспортов, надеялся, что тут, по крайней мере, мнимый разносчик, желая выпутаться, проговорится как-нибудь. Ничугь не бывало; Бо Франсуа, вероятно, ожидал этой западни, а потому с простодушнейшей миной вытащил засаленный уже известный нам бумажник, подал его жандарму, проговорив:

– Я уже объяснял господину судье, каким образом ко мне попали, кроме моего собственного, еще и паспорта моих товарищей; потрудитесь взглянуть, который из трех принадлежит Жану Ожеру из деревни Фромансо, занимающемуся ремеслом разносчика, тот и будет мой; вы скорей меня его найдете, потому что я не очень-то силен в грамоте.

Бригадир взял от него портфель, чтоб тщательно рассмотреть его содержание в это время Даниэль быстро подошел к разносчику.

– Гражданин, – сказал он вполголоса, – в самом деле вы из деревни Фромансо, бывшей провинции Анжу?

– Должно быть, что так, если в паспорте написано! -грубо ответил ему разносчик.

– Так вы должны хорошо знать всех жителей деревни и, конечно, можете доставить мне точные сведения о некоторых из них?

– Я уж очень давно не бывал в своей деревне, впрочем, может быть.

– Ну, так когда бригадир кончит ваш допрос, мы хорошенько поговорим с вами, я, может, дам вам поручение, которое будет не совсем без пользы и для вас.

Бо Франсуа в изумлении поклонился.

– В чем дело? – спросил бригадир.

– Дело, не касающееся преступления, расследуемого в настоящее время, – ответил Даниэль. – Место рождения этого человека напомнило мне об одном обещании, данном мною моему бедному дяде и которое я хочу исполнить во что бы то ни стало.

Вассер более не расспрашивал и продолжал свои поиски.

Хотя присутствие трех паспортов у одной и той же личности показалось и бригадиру так же подозрительным, как Даниэлю, но в эти времена по паспортной части в государстве существовал такой беспорядок, что самые честные люди легко могли попасться в этом случае.

Впрочем, Бо Франсуа рассказывал это обстоятельство с таким простодушием, что подозрение было невозможно.

Что же касается до сходства примет, то и на него не могло быть обращено внимания, так как только за исключением разве каких-нибудь телесных недостатков. Остальным же всем чиновники по рассеянности писали паспорта с одними и теми же приметами, а потому и бригадир Вассер не придал большой важности этому обстоятельству и, убедясь, что в портфеле кроме счетов и еще кое-каких незначительных бумажек ничего нет, отдал его владельцу, проговорив еще раз:

– Хорошо! – но вслед за этим, как бы рассердясь, приказал обыскать их.

Жандармы повиновались. В продолжение обыска Бо Франсуа не мог совершенно скрыть некоторого замешательства. Он боялся, конечно, не за себя, потому что, предвидя это, он принял нужные меры, но не был уверен в своем товарище, за которым издавна он знал страсть к воровству. Но опасения его оказались напрасными, негодный мальчишка был так хитер, что ничего не оказалось подозрительного.

В кармане Бо Франсуа нашли небольшую сумму денег ассигнациями и мелочью, не превосходящую потребности торговца; у Борна оказалось около двадцати франков ассигнациями и несколько монет.

Пересмотрели и коробку одного и узел другого, но в коробке, кроме товара и разных побрякушек, ничего не было, а в узле нашли смену белья. Вообще, не нашли ни оружия, ни драгоценностей, одним словом, ничего подозрительного.

Бригадир разуверился.

– Хорошо! Отпустить их! – проговорил он задумчиво. – Положительно, тут комар носу не подточит. Нечего делать, нужно их освободить, но прежде надобно, чтоб они сказали, где их можно найти для показаний как свидетелей… Пусть уйдут. А все-таки, не знаю почему, я убежден, что это – страшные негодяи.

Но тут уж Бо Франсуа ободрился.

– Это уж нехорошо с вашей стороны, гражданин бригадир, – проговорил он обиженным тоном… – Перенесли мы разные мучения от разбойников, потом приводят нас сюда, как виноватых… допрашивают, обыскивают, переворачивают кверху дном наши вещи, оскорбляют разным манером и, когда оказывается установленным, что мы честные люди, вы говорите нам такое. Не знаю, вправе ли вы поступать так?

– Вы честные люди? Да я пари подержу, что твой товарищ и ты…

– Этот мне вовсе не товарищ, я его не знаю.

– Правда, – продолжал Борн де Жуи, – мы с ним здесь на ночлеге встретились в первый раз. Но гражданин разносчик прав, вы не имеете права, гражданин бригадир, обижать бедных людей.

– Молчать, – перебил его Вассер, топнув ногой, – не сердите меня, или будь, что будет, а я прикажу взять вас! Вы ловко, надо сознаться, выпутались из дела; но на ваших лбах я ясно читаю слово "плут!", а инстинкт мой меня никогда не обманывает… Уходите же скорее, или я не сдержу себя долее и поддамся своему горячему желанию покороче познакомиться с вами.

Несмотря на всю свою наглость, оба мошенника поняли, что далее ломать комедию для них опасно, а потому замолчали, как вдруг к ним явилась неожиданная помощь.

– Гражданин Вассер, – сказал Даниэль, – вы сейчас отказались от участия моего ведения этого дела; я не в претензии, между тем я был уверен, что представитель закона, такой опытный и сведущий, как вы, не решитесь осуждать людей по лицу.

Вассер покраснел и закусил свой черный густой ус.

– Вы правы, – ответил он угрюмо, – но будущее покажет, насколько был я справедлив в отношении этих людей… Я тоже не в претензии за ваш урок, правду сказать, немного резкий. Между тем, гражданин Ладранж, позвольте мне посоветовать вам поберечь его для себя и для своих, потому что он вам скоро понадобится.

– Что вы этим хотите сказать? Вот уже несколько раз я замечаю, что вы мне чем-то угрожаете, сожалеете, кажется, мне, пора наконец объясниться! Итак, я вас прошу, а в случае нужды приказываю вам, как начальник ваш…

– Начальник мой! – перебил его грустным тоном Вассер. – Вы уже более не начальник. Если я сначала не уступил вам ведение этого дела, то это потому, что знал уже, что вы не имеете на то права. С другой стороны, мне нужно было выслушать вас как свидетеля. Теперь же, когда показание с вас отобрано, мне остается исполнить мою грустную обязанность.

Он встал и, тихо коснувшись плеча Даниэля, прерывающимся от волнения голосом проговорил:

– Гражданин Даниэль Ладранж, бывший мировой судья! Именем закона, вы арестованы!

Даниэль побледнел и отступил.

– Меня арестовать! – вскричал он. – Верно, это ошибка! В силу какого же повеления?

– В силу предписания, полученного вчера вечером из Парижа, когда я ехал, узнав о злодействе, произведенном в Брейльском замке. Впрочем, вы сами можете убедиться в достоверности составленного против вас акта об аресте.

И он подал ему бумагу, под которой виднелась хорошо ему знакомая подпись, Даниэль вздрогнул.

Повеление шло от комитета общественного спокойствия, Ладранжа арестовали как подозрительного.

Сохранив наружное спокойствие, отдавая назад бумагу, Даниэль твердо произнес:

– Достаточно, гражданин бригадир! Я последую за вами без сопротивления, надеюсь, что, в свою очередь, и вы не откажете мне в некоторых льготах, допускаемых вашей обязанностью.

– Можете на меня рассчитывать, и даже если бы от меня зависело… но мое дело еще не кончено.

И с этими словами он обернулся к мадам и мадемуазель де Меревиль, одиноко и грустно сидевшим на другом конце залы.

– Это, без сомнения, – продолжал он с возрастающим волнением, – дочь и вдова бывшего маркиза де Меревиль. Не старайтесь опровергать этого, они давно уже сами себя выдали… К моему величайшему сожалению, я тоже должен вести этих бедных дам в Шартр.

До сих пор Даниэлю казалось, что он уже выпил до дна чашу человеческих страданий, но, услышав об аресте тетки и его дорогой Марии, он вскочил как ужаленный, не помня себя от ярости.

– Это, наконец, подлость! – вскричал он. – Гражданин Вассер, вы, как человек с добрым сердцем и честный служака, конечно, не решитесь привести в исполнение этого страшного, бесчеловечного приказа! Подписавший его злодей, мошенник, бездушный!…

– Замолчите из жалости к самому себе, – перебил его Вассер.

Потом, отведя Даниэля в угол залы, сказал:

– Умоляю вас! Удержитесь, или вы безвозвратно погибли. Я могу извинить вашу горячность, но нас слушает команда… Впрочем, к чему все эти ругательства?

Даниэль понял, что Вассер был прав, и смолк.

– Что же касается до меня, – продолжал громко бригадир, – повторяю вам, что постараюсь доставить вам возможное спокойствие. Вас оставят отдохнуть здесь несколько часов, так как после стольких потрясений отдых для вас необходим. В это время я снесусь с лицами соседних коммун, которых уже предупредил и которые, вероятно, соберутся сегодня здесь, чтобы договориться о мерах по поимке злодеев; исполнив эту обязанность, я достану карету, в которой вы и ваши родственницы поедете спокойно, под конвоем. Только, гражданин Ладранж, не пробуйте скрыться, потому что, клянусь вам, я не отступлю ни перед какими мерами и вы раскаетесь в своих действиях.

Последние слова были произнесены твердым, решительным тоном.

Мария, до этого занимавшаяся только своей матерью, тихо подняла голову и, отбросив назад локоны распустившихся волос, подошла к бригадиру и тоном, в котором соединялись гордость с мольбою, проговорила:

– Я действительно, милостивый государь, Мария де Меревиль и не желаю противиться вашей власти, но, вероятно, закон делает исключение больным. Позвольте же моей бедной матери остаться здесь, пока она не выздоровеет! Вы можете принять ваши требуемые в этом случае меры предосторожности, но ваше человеколюбие, я уверена, не повлечет за собой никакой беды. Вы, кажется, несмотря на всю беспощадность вашей обязанности, так добры, и я надеюсь, что вы не отвергнете моей горячей и справедливой просьбы!

Такое прямое воззвание со стороны чистого и прекрасного создания, чьи горесть и слезы придавали неотразимую прелесть, казалось, окончательно поколебали энергичного бригадира. Крупная слеза заблестела на его щеке, и у него не хватило голоса ответить.

– Прелестное дитя! – сказал кто-то позади него. – Да, клянусь честью! Восхитительная девушка.

Вассер обернулся. Так горячо выразивший, и может, даже бессознательно, свое восхищение, был сам Бо Франсуа, выдающий себя за разносчика. Неподвижно опершись на свою палку, глядел он на мадемуазель де Меревиль странно пристальным взглядом. Его жестокое, хотя правильное и красивое лицо, светилось восторгом, глаза блестели, как отточенная сталь. Но тотчас же, заметя, что за ним наблюдают, это выражение исчезло с лица, и он проговорил своим обыкновенно плаксивым тоном.

– Кажется, гражданин бригадир, вам надобно иметь уж совсем жестокое сердце, чтобы отказать в просьбе хорошенькой аристократке!

Борна де Жуи немало удивило такое горячее вмешательство разносчика в это дело.

– Мадемуазель де Меревиль права, гражданин Вассер, – заговорил опять Даниэль, – нельзя же везти вам с собой такую больную, почти умирающую женщину. Закон, как бы ни был строг, не может быть бесчеловечным, а потому и вы, если оставите тетку на ферме, пока не снесетесь об этом с начальством, не можете навлечь на себя никакой ответственности.

Все присутствующие присоединили к Даниэлю свои просьбы, но бригадир, успевший в это время преодолеть себя, оказался непоколебимым.

– Невозможно, – ответил он взволнованным голосом. -Я никогда не позволю себе рассуждать, исполняя предписания. Обратитесь к тем, которые приказывают мне; я же только повинуюсь. И потом, обратясь к Марии, прибавил: – Сударыня, позвольте мне посоветовать вам удалиться с вашей матушкой в соседнюю комнату, я приму меры, чтобы вас не беспокоили; вы отдохнете и исподволь приготовитесь к скорой дороге… Большего я для вас сделать не могу.

– Достаточно, милостивый государь, и благодарю вас, – ответила Мария со скромным поклоном.

Потом, взяв мать, машинально за ней последовавшую, и обменявшись тоскливым взглядом с Даниэлем, она вышла; фермер с женой пошли за ними; забывая свое собственное горе, эти люди оставались до конца верными обязанностям гостеприимства.

Бригадир без сил упал на стул, Даниэль закрыл лицо руками… Бо Франсуа же, мрачный, задумчивый, взглянув на дверь, в которую вышла Мария.

Борн де Жуи, до сих пор с любопытством следивший за всеми, теперь со смехом воскликнул:

– Черт возьми! Чем дольше живешь, тем чуднее вещей наглядишься! Вот хоть бы и теперь: пока наши национальные жандармы арестуют честных буржуа да аристократок, воры и убийцы беспрепятственно себе разгуливают где вздумается!

– Вот правду-то сказать! – злобно воскликнул Вассер. -И будь ты хоть самый бессовестный плут в мире, но теперь ты прав! Бывают минуты, когда хочется изломать свою саблю, чтобы осколки ее бросить в лицо… но довольно, – прибавил он мрачно, – я наверстаю свое… И ты можешь сказать этим беспрепятственно везде разгуливающим, что бригадир Вассер не будет арестовывать одних только честных людей, и, черт возьми, разбойники ничего не потеряют от того, что подождут меня!

Сказав что-то своим жандармам и показав им глазами на Даниэля, бригадир пошел навстречу людям, подъехавшим в это время к ферме.

Борн де Жуи, испуганный грозным тоном Вассера, побоялся оставаться долее возле страшного бригадира, он тронул за локоть Бо Франсуа, напомнив ему, что пора убираться.

Потревоженный в своей задумчивости, разносчик нахмурил брови, но вскоре, опомнясь, изменился и собрался уже выйти, как Даниэль остановил его и отвел в сторону.

– Гражданин Франсуа, – любезно начал он, – я думаю, что могу теперь положиться на вас; хотите ли вы мне служить в деле, о котором я сейчас говорил вам?

Разносчик смешался.

– Это смотря как, гражданин, – ответил он. – Бедный человек, как я, не в состоянии многого сделать… В чем же заключается дело?

– Поручение простое и легкое… Как видите, я арестован и не надобно быть пророком, чтоб угадать исход этого ареста. Дядя мой Ладранж, этот несчастный старик, так ужасно погибший прошлой ночью, поручил мне одно дело, которое теперь, по всей вероятности, выполнить мне не придется, а потому я хочу передать его вам, гражданин Франсуа! Вы родом из деревни Фромансо, а потому я и полагаю, что вам легче, чем кому другому, будет отыскать одного из жителей этой деревни, человека, которому достается теперь с честным именем и большое состояние! Не медлите ж! Отправляйтесь скорее в Фромансо, и если вам удастся успеть в этом, то и вы лично получите хорошее вознаграждение и сверх того успокоите этим и мою совесть.

И он передал Бо Франсуа все нужные сведения для отыскания оставленного сына старика Ладранжа, заставив его несколько раз повторить имена и числа, необходимые при этом открытии; но, боясь вполне довериться незнакомому человеку, он не рассказал ему всей истории. Осторожность эта, казалось, подала некоторые подозрения разносчику.

– Так вы не хотите мне сказать, чего положительно желают от этого Франсуа-Готье? – спросил он взволнованным голосом.

– Еще раз говорю вам, что его ожидает блистательное положение, которого уже, конечно, он не ожидал. Когда вы откроете, где он живет, вы заставьте его взять свои документы о рождении и явиться к нотариусу, гражданину Лафоре, у которого находится завещание моего дяди Ладранжа; и тогда, если только он умеет быть благодарным, он щедро наградит вас.

Бо Франсуа глубоко задумался.

– Ну, хорошо, – наконец произнес он, – я исполню ваше желание, господин мировой судья и надеюсь на успех, потому что, если говорить уж всю правду, то этот Франсуа-Готье не совсем-то для меня чужой.

– Как! Вы его знаете? – живо спросил Ладранж. – О, пожалуйста, расскажите мне о нем.

– Прежде это был проворный неглупый мальчик, пользовавшийся большим успехом у женщин и молодых девушек, потом… я уже очень давно не бывал во Фромансо…

– Но его характер, образ жизни, занятия?

– Вы от меня многого хотите… О нем говорили, как о хорошем малом… Да почему же и до сих пор ему не остаться таким же?

В свою очередь, теперь Даниэль задумался.

– Достаточно! – проговорил он наконец как будто сам себе. – Какой бы ни был у него характер и правила, странные предположения дяди не могут уже более осуществиться, и мне остается довольствоваться точным и прямым исполнением данного мне поручения… Бог устроит все остальное!

Через минуту он продолжал.

– Вы можете идти; не пренебрегайте же ничем, чтоб оправдать надежду на вас человека, которому, вероятно, осталось недолго жить… Мне хотелось бы дать вам хоть немного денег на предстоящие издержки по розыску, который вы начнете, но я сам человек небогатый, а время для меня, как видите, трудное. Впрочем, если несколько ассигнаций вам пригодятся… – и он потянулся за своим портфелем, но Бо Франсуа остановил его.

– Не нужно! Теперь у меня хватит своих, а по окончании дела я уж сумею достать следуемое мне. Но послушайте, гражданин, – продолжал он таинственно, – вы серьезно думаете, что вам и этой молодой девушке нет более никакой надежды на спасение?

– Не говорите мне о ней! – перебил его с отчаянием Даниэль, – не говорите мне ни о ней, ни об ожидающей ее участи, или вы меня с ума сведете!

Бо Франсуа устремил на Ладранжа свой проницательный взгляд.

– Можете вы мне сказать, – спросил он очень тихо, -по какой дороге повезут вас и других пленников?

– Я полагаю, что сегодня вечером нас отправят, и завтра мы будем отвезены в Шартр, куда приедем, вероятно, не ранее ночи. Оттуда, думаю, нас пошлют в Париж.

– Хорошо! Может быть, на дороге вы найдете оружие; не удивляйтесь ничему и в случае надобности будьте готовы сами себе помочь.

– Что вы намерены сделать? – спросил пораженный Даниэль.

Вместо ответа разносчик подошел к своей коробке и, взвалив ее себе на спину, тихо сказал приятелю, которого очень, казалось, интересовали все эти переговоры:

– Пойдем!

Не прошло и полминуты, как оба уже были за фермой и удалялись от нее скорыми шагами.

В продолжение еще нескольких минут стоял Даниэль, углубленный в свою тяжелую думу, потом, тряхнув головой с полным отчаянием, пошел и лег на оставшийся тут тюфяк и, обессиленный усталостью и горем, заснул крепким, тяжелым сном молодости.

На другой день вечером наглухо закрытая карета, окруженная жандармами, ехала по одной из нескончаемых голых дорог, отличающих Боссе от других провинций. Насколько мог охватить взгляд пространство, нигде не виднелось ничего, кроме равнины, в иных местах, правда, покрытой еще богатой жатвой, но не было ни деревца, ни кустика. Сильная гроза разразилась в предшествующую ночь над местностью, и последние лучи заходящего солнца то тут, то там играли в лужах желтоватой воды.

Это временное наводнение приостановило полевые работы, а потому окрестность была пуста, на дороге не попадалось встречных, разве только изредка несколько рабочих, возвращавшихся в соседние фермы.

Карета с конвоем привлекала общее внимание, поэтому, завидя ее еще издали, иные оборачивались, иные прибегали нарочно на дорогу, чтоб посмотреть на этот мрачный поезд, и по проезде уже его одни говорили с видимым сожалением, другие равнодушно:

– Опять повезли арестантов судить в Шартр.

Читатель, конечно, угадал, что в этой карете сидели Даниэль Ладранж и меревильские дамы. Кучер, увешанный трехцветными лентами, правил парой лошадей, тащивших эту колесницу, но не слышно было ни его веселых шуток прохожим, ни того посвиста и пощелкивания кнутом, которым обыкновенно выявляют свое хорошее настроение люди его профессии. Даже жандармы на этот раз не старались, как всегда, приятельской болтовней развлекаться от скуки длинного пути, впрочем, может, в этом случае они следовали приказанию начальника, бригадира Вассера, одиноко, молчаливо и грустно ехавшего впереди.

Вследствие исполнения некоторых необходимых формальностей путники наши выехали из Н… уже довольно поздно, а потому бригадир, желая наверстать потерянное время, стал торопить кучера; но дорога, и прежде никогда не поддерживаемая исправно, теперь была еще более испорчена вчерашним ливнем, колеса положительно вязли в глине, и не было никакой возможности ехать иначе как шагом, и таким образом при наступлении ночи они были еще в нескольких лье от Шартра – цели своего путешествия.

Внутри кареты тоже царствовало глубокое молчание, изредка прерываемое шепотом. Меревильские дамы, оставя свой костюм першских поселянок, так как маска эта теперь была ни к чему, одеты были в свои простые платья, которые не привлекали особого внимания. Даниэль тоже переменил свой кафтан и шляпу с кокардой на темный костюм, не принадлежавший никакой партии, никакой должности.

Бедная безумная маркиза считала путешествие это торжественным въездом в свое Меревильское поместье; неуклюжая карета ей казалась парадной, а жандармов принимала она за почетную стражу. Ни у Даниэля, ни у Марии недоставало духу ей противоречить в подобном заблуждении, только тяжелый вздох вырывался у каждого при всяком замечании ее.

Наконец мать задремала, молодые люди смотрели сквозь окошко на дорогу, как будто там искали развлечения своим грустным мыслям. Даниэль взял руку кузины, которую та не отнимала, но ни взглянуть одному на другого, ни заговорить между собою недоставало им силы из опасения, чтобы во взгляде не выявилось полное их отчаяние.

Они проехали мимо деревни, видневшейся в вечернем тумане на расстоянии полулье от дороги. Даниэль внимательно ее рассматривал.

– Да, да, я не ошибаюсь, – проговорил он как будто сам с собой, – это должна быть Франшевиль, деревня, где живет Леру.

– Кто это? – невольно спросила Мария.

– Это один богатый хлебный торговец, которому в прошлом году мне удалось оказать большую услугу. На рынке обвинили Леру, что он скупает хлеб с намерением устроить голод в стране. Мнение это было ни на чем не основано, тем не менее умы взволновались, произошел бунт. Народ схватил бедного купца, осыпали его ругательствами, побоями и, наконец, потащили к фонарному столбу. И казалось, что ничто уже не могло спасти его; в это время мне дали знать об этом; под руками, по несчастью, у меня не оказалось никакой вооруженной силы, между тем человеколюбие и долг службы вменяли мне в обязанность спешить на помощь к несчастной жертве. Тогда я бросился в волнующуюся толпу, пришлось бороться, и, наконец, частью угрозами, частью мольбой мне удалось, хотя с опасностью для самого себя, спасти Леру от неминуемой смерти.

С того времени добряк этот не знает пределов благодарности мне. Говорит постоянно, что не только состояние, но и самая жизнь его принадлежит мне, осыпает меня самыми дорогими подарками, от которых, конечно, я постоянно отказываюсь, что, однако, приводит его в отчаяние. Недавно, наконец, он привел ко мне своего старика отца, жену, детей, вся семья хотела лично поблагодарить меня за услугу, и сцена вышла такая, что, пока я жив, не забуду ее.

В то время я думал, что в состоянии буду упросить это семейство принять вас под свою защиту. Леру имеет большие знакомства; он участвует в поставке провианта для армии, что дает ему до некоторой степени влияние, он мог бы, наверное, доставить вам верное убежище и даже теперь, если бы мы могли только освободиться.

– Освободиться, Даниэль? – прервала его молодая девушка, вздрогнув при этом слове. – Разве вы находите это возможным?

– Нет! – ответил Даниэль, отвернувшись. – Была минута, и я надеялся, но теперь это только мечта!

– Но все-таки, Даниэль, умоляю вас, расскажите, на чем основывали вы эту надежду? Как бы слаба ни была она… У меня нет вашего мужества, Даниэль, я боюсь смерти. Боюсь за вас и за мою бедную мать, да, говоря правду, и за себя тоже. Я дрожу при одной мысли об ожидающей нас участи!

– Мария, милая моя Мария! Не говорите мне этого! -ответил грустно Ладранж. – Дайте мне надеяться, что ваша молодость, красота, невинность обезоружат ваших судей. Что же касается до вашей матушки, у кого достанет духу присудить ее в подобном положении? Но не рассчитывайте тоже и на возможное избавление; вам будет слишком тяжело потом расставаться с этой надеждой. Наверно, я плохо понял человека, неясные слова которого вселили мне в голову эти мысли. Если бы он даже и захотел, у него недостанет сил на это!

– Если недостанет сил, почему не употребить хитрость? В свою очередь, Даниэль, не мешайте и вы мне думать, что есть на свете человек, желающий спасти нас. Одной уверенности, что у нас есть друг, какого бы он ни был положения в обществе, но который желает оказать нам услугу, достаточно для того, чтоб сделать меня смелой… Знаете, Даниэль, заметили ли вы, что начальник нашего конвоя оказывает нам при всяком случае глубокое уважение и самое теплое участие? Можно подумать, что он сожалеет, что обязан нас держать так строго, а в случае побега, пари держу, он порадуется нашему избавлению.

– Может быть, Мария. Но пока мы в его власти, он скорее допустит изрубить себя в куски, чем даст нам бежать! Я знаю бригадира Вассера; у него доброе сердце, настоящее поручение его глубоко огорчает, но он бесстрашно выполнит его до конца и без малейшего послабления… Не ждите же ничего с его стороны.

Уверение это, казалось, разбило сладкую мечту, взлелеянную девушкой, может, помимо ее воли.

– Боже мой, – пробормотала она, – неужели надо умирать?

Хоть и сознавая бесполезность своих утешений, Даниэль снова хотел попробовать укрепить дух своей молоденькой кузины, когда звук голосов привлек внимание обоих.

На окраине дороги сидел человек, одетый мужиком, с курткой на руке, с серпом и косой на плече. Завидя путешественников, он встал и тем подобострастным тоном, каким обыкновенно говорят поселяне со служащими, обратился к бригадиру:

– Ай-ай, гражданин, как вы запоздали, и по такой дороге! Но куда же вы изволите ехать? Разве вы не знаете еще, что вчерашней бурей снесло Нуарвильский мост? Вам там не проехать с вашими лошадьми и экипажем.

Вассер испытующе посмотрел на говорившего, и взгляд этот, должно быть, произвел на него неблагоприятное впечатление, потому что он сухо проговорил:

– Хорошо, это мы увидим, когда доедем.

И он поехал далее, мужик же, беззаботно посвистывая, пошел по полю.

– Слышали вы? – испуганно проговорила Мария своему товарищу. – Уверяют, что впереди разлив, снесен водой мост, а между тем бригадир и не думает воротиться. Неужели хотят от нас отделаться, не допустив даже и до суда.

– Бедное дитя! Как могла прийти вам в голову подобная мысль? Неужели вы думаете, что честный офицер, снисходительность и откровенность которого вы только что хвалили, решился бы исполнить подобное приказание? Кажется, у вас нет недостатка в одном горе, зачем же еще что-то придумывать? Но вот, послушайте, бригадир внимательно кого-то расспрашивает.

И точно, Вассер решился подозвать и расспросить какую-то женщину, собиравшую с двумя детьми в поле колосья. Женщина ответила, что в самом деле в одном лье отсюда дороги уже нет, так как водой снесло мост; дети ее, два смелых мальчугана, подтвердили слова матери.

– Да вот, – говорил один из них, кусая зеленое яблоко, – и корове бабушки Жиро вода пришлась по самое горло, так что она и утонула, корова-то бабушки Жиро.

– А у нуарвильского сторожа, – подхватил другой, гордо подтягивая свои холщовые рваные штанишки, -все сено потопило, так что теперь овцам-то хоть в реку идти пастись.

– Все это правда, гражданин жандарм, – начала опять тихо сборщица колосьев. – И если вы спешите, то уж вам надобно своротить с большой дороги направо, по первому повороту, который вам встретится, там вы можете смело переправиться через реку.

Повторение того же известия озадачило бригадира. Ночь уже наступала, а до Шартра было еще далеко; благоразумно ли было пускаться вперед, рискуя быть вынужденным опять вернуться?

Карета остановилась посреди дороги. Вассер, затруднение которого все более и более возрастало, спросил кучера, не знает ли он, действительно ли снесен Нуарвильский мост?

– Ничего не знаю! – хладнокровно ответил тот. -Невозможного-то тут ничего нет, прошлую ночь ведь был сильный ливень.

– Ну послушай, как же ехать, – прямо, или свернуть к Гранмезонскому перевозу?

– Тут скверная дорога, предупреждаю.

Неопределенность эта мучила бригадира. Не отдавая себе в том отчета, но уверения этой участливой женщины и смелых мальчиков возбуждали в нем подозрение.

Недоверчивому по характеру и по обязанности своей службы, ему казалось, что все опрашиваемые им хитрили и издевались над ним. Оглядываясь по сторонам с желанием отыскать кого-нибудь, чтобы хорошенько расспросить, он увидел едущего по дороге навстречу всадника, по наружности богатого помещика.

– Ну, наконец-то мы можем убедиться, не смеются ли над нами! – сказал он. – Вон там едет кто-то, и именно, кажется, из Нуарвиля, и если только нас дурачили… Ну! кучер, помахивай! У этого гражданина, что там едет, мы узнаем правду.

Проехав несколько шагов, Вассер оглянулся на женщину с детьми, но их уже не было!

"С-с! – подумал Вассер, – все это не совсем-то ясно", – и внимание его все сосредоточилось теперь на подъезжавшем всаднике, от которого ожидал он достоверных сведений. Встретив его именно на повороте с большой на Гранмезонскую дорогу и дав людям знак остановиться, он подъехал к путнику и оба вежливо обменялись поклонами.

Незнакомец, как мы сказали, был богатый буржуа соседней местности. Одет он был в длинный сюртук, называемый тогда рокеролом, большие лакированные сапоги с серебряными шпорами довершали его костюм. Широкие поля шляпы и длинные волосы почти скрывали лицо, а все более и более сгущающиеся сумерки окончательно мешали разглядеть незнакомца. Только сняв шляпу, он открыл свое улыбающееся лицо, а оживленные глаза обнаруживали в нем человека веселого нрава.

Бригадир, знаток в лошадях, особенно был поражен породистостью его лошади. Несмотря на то, что она казалась уже старой и что сбруя на ней была далеко не хороша, в глаза бросались все приметы, отличающие породу, а изящность форм и легкость движений создавали контраст тяжелым и неуклюжим жандармским лошадям.

Желая поскорее продолжить путь и снять с себя ответственность, Вассер живо спросил у незнакомца, не из Нуарвилье ли он, и правда ли, что мост снесен?

– Я местный доктор, – ответил путник, – и ездил навещать одного больного в деревню, по соседству с Нуарвилье. Вам правду сказали, действительно там нет проезда, да и тут вы сами можете убедиться, что способны наделать подобные буря и ливень.

И он указал рукой на видневшуюся вдали линию у горизонта. Беловатая прерывистая полоса с изгибами выделялась на темном фоне полей и искрилась последними лучами заходящего солнца; это, видимо, была разлившаяся река.

Это не оставляло никаких сомнений.

– Итак, – сказал бригадир, – значит, самый близкий путь – это ехать на Гранмезонский перевоз? Как видите, гражданин, я исполняю в настоящее время общественную службу, а потому надеюсь, что вы не захотите ввести меня в тупик.

– Сохрани Боже, бригадир! но действительно, вам не остается ничего другого, разве только вот еще что, вы можете ехать на Вофлерский мост, тот каменный и, вероятно, лучше сохранился, чем наш дрянной деревянный.

– Достаточно, гражданин, благодарю вас! Я предпочитаю Гранмезонский перевоз. Итак, я еду… Но, черт возьми! – продолжал он, заметя в направлении той дороги, с которой они сворачивали, тихо двигающуюся черную массу. – Мне сдается, что я вижу там почтовую карету, и едущую от Нуарвилье.

– Это возвращаются с фермы телеги со снопами, – ответил незнакомец простодушно и уверенно.

– Может быть, вы и правы… Смеркается уже, трудно разглядеть на таком расстоянии. Поедем же, нечего делать, вместо того чтобы переехать реку в Нуарвилье, мы переедем ее в Гранмезоне. Это будет одним лье подальше, ну да наши лошади наверстают время.

– Я сам еду в ту сторону, если позволите, бригадир, то поедем вместе.

Предложение это окончательно успокоило подозрительного Вассера. Согласился ли бы этот честный доктор ехать вместе, если б сообщенные им сведения не были точны? А потому, не раздумывая более, бригадир отдал приказ своей команде и кучеру, после чего тотчас же весь поезд, оставя большую дорогу, пустился по изрытой и кочковатой дороге, ведущей к перевозу.

Даниэль из кареты слышал весь разговор начальника конвоя с путешественником и даже сквозь окно двери кареты видел лицо сельского врача. Черты лица этого были ему совершенно незнакомы, но ему казалось, что он слышал где-то, и еще очень недавно, этот голос, хотя никак не мог дать себе отчета, где и когда.

Пока он припоминал, Мария, все более и более напуганная этой переменой пути, спросила у него о причине, и Ладранж, хотя рассеянно, но пояснил ей, в чем дело.

Маркиза, разбуженная толчками, претерпеваемыми каретой, улыбаясь, опять заговорила:

– Значит, нам теперь недалеко осталось до Меревиля, я знаю эту дурную дорогу, ведущую к нашему милому замку; этот негодяй Бальи никак не хочет починить ее.

– Моя добрая мама, нам еще очень далеко до места, куда мы едем, и я не знаю, должны ли мы желать…

– Ничего, ничего, – прервала ее маркиза, – мы въедем при свете факелов… Как счастливы будут наши вассалы, увидя нас!… Как хорошо бывает путешествие, когда в перспективе видишь так много радостей и счастья!

И углубясь снова в подушки кареты, она опять задремала.

– Бедная, бедная мама! – прошептала Мария, едва сдерживая слезы.

– Не сожалейте о ней! Бог показал свое милосердие, отняв у нее то, что оставил нам – сознание опасности. Каково было бы ей переносить за вас те страдания, которые мы переносим за нее; у нас есть больше причин пожалеть самих себя, а между тем… Но, Боже милостивый! – прибавил он, приставляя глаза к маленькому стеклу, находящемуся на задней стороне кареты.

– Бригадир ведь был прав… это почтовая карета!

– Что это значит? – живо спросила молодая девушка.

– Ш-ш, милая Мария, я могу еще ошибиться… но молитесь Богу, и будем внимательны к происходящему вокруг нас!

Между тем, бригадир жандармов и доктор ехали впереди кортежа со скоростью, которую только допускала такая испорченная дорога. Ни тот, ни другой не спешили завести разговор; наконец Вассер первый прервал молчание.

– Клянусь честью, гражданин, – проговорил он, – у вас славный конь, и с огоньком! Не в обиду вам будь сказано, никто не ожидал бы увидеть под сельским врачом такую лошадь.

– Ага, – любезно ответил путешественник, – видно, что вы знаток, гражданин жандарм! Это правда, в здешнем кантоне мало найдется лошадей, могущих потягаться с этим бедным Буцефалом, как он ни стар… Даже и ваш нормандец, хотя тоже добрая лошадь.

– Моя лошадь имеет свою цену, – сухо проговорил Вассер, который, как все наездники, не любил, чтобы хулили его коня, – но Буцефал, как вы его называете, должно быть, дорого стоит?

– Не очень, потому что мне только стоило труда взять его. Это целая история. Надобно вам сказать, бригадир, -продолжал веселым тоном незнакомец, – что в этой прекрасной стране для поддержания своего существования человек с образованием должен иметь несколько средств, а потому и я, правда, занимаюсь медициной, но, если бы я практиковался только на людях, то мое положение было бы незавидно: поселяне скупы, до последней степени небрежны к себе; они долго пересиливают болезнь, прежде чем позвать врача, которому придется платить за визиты. Только уж в крайнем случае прибегают они к этому средству, большей частью тогда, когда болезнь бывает в той степени развития, что медицина оказывается уже бессильна, и люди эти выводят заключение о несостоятельности науки. Итак, мне пришлось бы здесь бедствовать, если бы я только расточал свои услуги человечеству и если бы я их также не предлагал быкам, лошадям, ослам и соседним овцам, одним словом, если бы я не был вместе и доктором медицины и… ветеринаром.

Бригадир не мог удержаться и расхохотался.

– Смейтесь сколько хотите, – весело продолжал его товарищ, – но это так. И из двух специальностей доходная для меня вовсе не та, которая вы думаете. Всякий земледелец, оставляющий свою жену или ребенка страдать по несколько месяцев лихорадкой, прежде чем позовет меня, поступит совершенно иначе, если заболеет у него корова. При первых же признаках болезни он шлет ко мне гонца за гонцом, если не может сам прийти; когда, наконец, я являюсь, он принимает меня, как спасителя: льстит, угождает мне, слушает меня как оракула и в точности исполняет малейшее мое приказание.

Если мне посчастливится вылечить больное животное, меня осыпают похвалами, восхищаются моим знанием и щедро платят мне и за визиты, и за лекарство; часто к этому прибавляют еще бочонок сидру, пару цыплят, жирного гуся в виде благодарности. Если же, напротив, меня призвали к одному из членов семейства или даже к самому хозяину, на меня еле глядят, приказаний моих не слушают, и когда дело дойдет до расплаты, начинается горячий спор. А потому-то, когда меня зовут куда-нибудь для конюшни или хлева, я всегда осведомляюсь, нет ли и в доме больных? и почти всегда найдется, или перемежающаяся лихорадка, или насморк, или ревматизм, ждавшие только случая заявить о себе и которые я вылечиваю мимоходом.

Конечно, я не решаюсь записывать хозяину в счет лекарства, которыми лечу разумных созданий, я скомпрометировал бы себя! Письма и микстуры сходят на счет лошадей, вылеченных мной от насморка, или баранов, спасенных от мыта. И мужик убежден, что стянул с меня даром здоровье себе или своим, тогда как он выплатил мне его по рецептам скотин, и он смеется исподтишка надо мной, а я – над ним.

Бригадир Вассер так увлекся оригинальностью своего товарища, что ему и в голову не пришло обернуться, чтобы посмотреть, действительно ли экипаж, виденный им, была телега земледельцев, он даже не замечал быстрых взглядов, бросаемых доктором на окраины дороги, где рожь колыхалась точно так, как будто несколько человек, спрятавшись в ней, следили по пятам за караваном.

– Да! эта лошадь принадлежала несколько лет тому назад бывшему графу де Мернар, имевшему лучшие конюшни во всей Шартрской провинции. Между лошадьми господина де Мернар открылась эпидемия, меня призвали лечить; многих я вылечил, эта же казалась такой опасной, что не было надежды на ее выздоровление, и граф приказал заколоть ее из опасения, чтобы она не распространила запаху в конюшнях. Я попросил, чтобы отдали мне бедное животное, что с удовольствием и исполнили; я продолжал ее лечение уже у себя, и она выздоровела. С этого времени я и езжу на ней. Лечение этой лошади доставило мне больше славы во всей стране, нежели, если б я вылечил целый десяток отцов семейств; теперь, куда бы я ни поехал, везде история моей лошади уже известна и служит для неверующих доказательством моего знания, а для меня – дипломом. У всякого есть, вы знаете, завистники и враги, а когда я слышу нападки на мое искусство, я указываю на свою лошадь, и злоречие смолкает.

Доктор-ветеринар объяснялся с такой непринужденностью и добродушием, что ему легко было заинтересовать слушателей. То, видимо, был добряк, обрадовавшийся случаю поболтать с человеком, пришедшимся ему по душе.

У него не спросили, откуда он, но следовало предположить, что жил он тут недалеко, потому что все ему было известно, со всеми встречающимися он раскланивался, как старый знакомый. Вдобавок он ничего не спросил об арестантах, ехавших в карете, и только едва взглянул на них.

Успокоенный всем этим, Вассер скоро завел с ним разговор о болезнях лошадей, жандармы тоже приняли в нем участие, и вскоре весь конвой внимал ученой и веселой речи доктора.

Разговаривая таким образом, достигли они незаметно, несмотря на трудную дорогу, Гранмезонского перевоза. Ночь, между тем, наступила. Кроме маленькой избушки, вероятно, принадлежащей перевозчику, на берегу не видно было другого жилья, только по светившимся вдали и на большом расстоянии от берега двум-трем огонькам можно было предположить, что страна обитаема. У ног наших путешественников река тихо несла свои темные грязные воды. Правда, она была гораздо шире обыкновенного, но все же трудно было поверить, чтобы та же самая река через одно лье ниже имела бы достаточно силы снести на большой дороге деревянный мост. У берега стоял паром.

Поезд остановился, и разговор разом прекратился. С сознанием своих обязанностей бригадир принялся снова хлопотать о скорейшей переправе.

И когда он крикнул перевозчика, весельчак доктор простился.

– Семья моя ждет меня ужинать, а потому я должен здесь проститься с вами! – проговорил он. –Привет вам, граждане жандармы! До свидания, гражданин бригадир! Даю вам слово не забыть прислать обещанные мною вам рецепты от круженья лошадей… У меня много и других не менее полезных, которые не премину сообщить вам; вы скоро обо мне услышите, а теперь доброго пути и да сохранит вас Бог от всяких неприятностей!

Раскланявшись, он мигом исчез в деревьях и кустарниках, росших неподалеку от берега.

Во всякое другое время явная ирония этого прощания поразила бы бригадира, но теперь, раздосадованный долгим отсутствием перевозчика, он только рассеянно ответил на поклон доктора и даже, кажется, не заметил его исчезновения.

Все всадники спешились в ожидании перевозчика, который не только не показывался, но даже и не откликался на их зов. Один из жандармов, по приказанию бригадира, пошел к хижине. Дверь была отворена и хижина пуста; вероятно, перевозчик, рассчитывая, что в такую позднюю пору проезжих быть не может, отправился куда-нибудь по своим делам, а может, и повеселиться.

Убедясь в этом, нетерпеливый Вассер принялся страшно ругаться, люди его, тоже не желавшие ночевать под открытым небом, последовали его примеру. Вдруг среди этого хора ругательств все заметили на берегу фигуру человека, по-видимому, пахаря, возвращавшегося с работы; фигура эта не спеша приближалась к ним.

– А, ф! – сказал он, смеясь, – вы, верно, ждете дядю Гамбильо, перевозчика! Сегодня ему было много работы и, верно, старый пьяница пошел отдохнуть в кабак.

– Ради Бога, приятель, – сказал Вассер, – если вы знаете, где найти этого негодяя, сбегайте предупредить его, чтоб он тотчас же явился на свое место; дело касается национальной службы, он будет отвечать за промедление… Ну, сбегайте ж, отыщите его, я вам дам ассигнацию в двадцать су.

– Да где ж вы хотите, чтоб я вам искал его? – холодно ответил мужик. – Тут больше д,есятка кабаков в окрестностях, где Гамбильо может напиться, не идти же мне по всем. Да и к тому же, ручаюсь вам, что если в настоящее время вы и найдете его, то старик так пьян, что ни рукой, ни ногой не в силах будет пошевелить, не только перевезти вас.

– Что ж теперь делать? – сказал бригадир.

– Эх, черт возьми, из-за каких пустяков вы хлопочете! Перед вами хорошо сделанный паром, на подводном канате от одного берега к другому, что ж вы сами не едете? Только не тяжело грузите паром, переезжайте лучше за два раза, тогда не будет никакой опасности.

– Это все возможно, но никто и понятия не имеет, как править паромом, тем более теперь. При такой темноте и разливе и течение сильнее… Послушайте-ка, приятель, вы, кажется, знакомы с этим делом, не можете ли вы нам помочь, или заменить этого проклятого перевозчика? Я хорошо награжу вас за труды.

– Почему ж, если вам угодно. Правда, мне не раз приходилось помогать Гамбильо, когда он пьян, а это с ним нередко случается. Если положитесь на меня, то я могу благополучно доставить вас на тот берег.

Вассер горячо поблагодарил услужливого мужика, так кстати подоспевшего на помощь в столь трудных обстоятельствах. Условились, что карета с упряжью и два жандарма с лошадьми поедут прежде, остальные же путники и лошади во второй раз. Покончив с этим, импровизированный перевозчик вдруг вспомнил о чем-то.

– Да, – сказал он, – да нет ли там кого в карете? Так надобно, чтобы вышли.

– Вы правы! Бесчеловечно было бы оставлять этих бедных людей запертыми в подвижном ящике, тогда как может случиться какое-нибудь… Но я сам буду смотреть за ними и не упущу их из виду.

Бригадир тотчас же отворил дверцу и пригласил своих пленников выйти. Даниэль и Мария поспешили воспользоваться этим приглашением, но бедная маркиза, ничего не понимавшая, не хотела выходить из кареты. Она решительно была против всякого замедления с возвращением ее в Меревильский замок, где, по ее мнению, ее с нетерпением ждали, и только долгая и тихая мольба дочери заставила ее согласиться и она, в свою очередь, вышла. Дамы и Даниэль уселись на каменную скамейку около избушки перевозчика. Открывшаяся мрачная картина не способна была развлечь и восстановить хотя сколько-нибудь их упавший дух: пустое место, темное, облачное небо, грязная, с гулом среди ночной тиши бежавшая река, все это, вместе взятое, составляло донельзя грустную картину. Между тем молодая девушка, наклонясь к брату, лаконично произнесла:

– Ну?

– Как знать, – отвечал Даниэль.

В это время все занимались установкой кареты на паром и отправлением с нею двух жандармов, что составляло первый транспорт.

Испуганные темнотой и шумом воды, лошади упрямились всходить на паром, но сопротивление их было наконец побеждено, и вскоре все было готово к отправлению. Получив последнее приказание бригадира, жандармы уже были на пароме, и перевозчик со всей силой пустил путеводный канат.

Тяжелый паром сперва незаметно пошевельнулся, наконец тихо стал удаляться от берега. Несколько еще минут виднелась его темная фигура на сверкавших водах, потом все исчезло во тьме.

На берегу остались только три жандарма, считая и бригадира, караулить пленников.

Все они были совершенно спокойны, и никогда мысль об опасности не была так далека от них, чем в данную минуту: ружья их были привязаны к лукам седел, сабли висели, небрежно прицепленные к крючкам поясов, и, держа каждый под узду свою лошадь, они тихо разговаривали в ожидании своей очереди переезжать.

– Теперь или никогда! – прошептал Даниэль со страхом; но ничто не шевелилось вокруг него, местность оставалась все той же мрачной, немой.

Глухой шум с того берега дал знать, что перевоз благополучно пристал к нему, и с него свозили карету; свист и щелканье кнута кучера подтвердили это; почти в то же время паромный канат зашлепал по воде, давая тем знать, что паром был уже на обратном пути.

"Ну, – подумал Даниэль, – конечно… я ошибся!"

Прошла еще минута. Вдруг с середины реки послышался свист, то был, конечно, перевозчик. Жандармы собрались уже идти к реке, но не успели. Пять или шесть человек, прятавшихся до сих пор за избушкой перевозчика, молча бросились на них. Пораженные неожиданностью нападения, жандармы в одно мгновение были брошены на землю, а испуганные лошади их разбежались в разные стороны.

Несмотря на то, представители народной власти не были побеждены; после первой минуты ошеломления они храбра и энергично начали отбиваться от своих противников и, забывая, что никакого сообщения между двумя бригадами не было, стали звать на помощь своих товарищей. Бригадир даже встал и без оружия одними кулаками, метко и злобно разил неприятеля.

Исход борьбы нельзя было предугадать, и пленные не дождались его. Один из незнакомцев подошел к ним тихо и быстро проговорил:

– Если хотите избегнуть верной смерти, следуйте за мной!

Мария с отчаяньем схватилась за его руку, Даниэль взял тетку, уже более не сопротивлявшуюся, и все скорым шагом удалились с поля битвы.


XI Дом Франка (Меновщика)

Даниэль Ладранж и меревильские дамы шли сначала за своим вожатым по кочковатой извилистой дороге, идущей от берега в глубь страны; но потом пошли прямиком через поле, придерживаясь заборов и кустарников. Шли скоро и молча. Наконец, в пятистах или шестистах шагах от реки, под развесистой яблоней, вожак их остановился, нетерпеливо глядя то вправо, то влево, как будто поджидая кого-то, кто не являлся.

Битва еще явственно слышалась и, казалось, успех колебался, впрочем, побежденными следовало предположить жандармов, потому что слышно было, как они громко звали друг друга по имени, а также и топот их разбежавшихся коней.

– Нам нельзя долго оставаться здесь, – сказал Даниэль провожатому, – кажется, не ваши люди победили, а потому жандармы скоро могут открыть нас.

– Ночь темна, – ответил незнакомец, – впрочем, ведь не серьезное же было нападение, что взять с жандармов? Их только хотели отвлечь, чтоб вам дать время скрыться.

– Право? Кому же мы обязаны подобной услуге?

– Какое вам дело? Пользуйтесь ею, а об остальном не хлопочите. Но он не идет, – продолжал он уж сам с собою, топнув ногой, – а ведь знает, что я не могу один…

– Кого же вы ждете?

– Никого!

Снова настало молчание, в продолжение которого вдруг раздался выстрел, а за ним испуганные голоса.

– Кто-нибудь из ваших ранен, – начал опять Даниэль.

– Это опасная игра, задеть бригадира Вассера. Но, ради Бога, что же мы тут делаем? Если серьезно ваше намерение спасти нас, то мы теряем здесь дорогое время…

– Действительно, – сказала Мария, – шум приближается.

– Да, это опасно, если синие кафтаны сюда заглянут, – ответил незнакомец. – Наши люди должны были отвлечь их в противоположную сторону. Впрочем, все может случиться… Ну, нечего делать, – продолжал он уже с сердцем, – постараюсь сделать, как лучше, не моя вина, что меня оставляют в таком трудном положении.

И попросив подождать его, он удалился, а вернувшись через несколько минут, вел в поводу лошадь, бывшую у него, вероятно, спрятанной где-нибудь во ржи. Только тут Даниэль узнал в своем избавителе доктора ветеринара, так дружелюбно говорившего перед тем с жандармами.

– Милостивый государь, – сказал он ему с чувством, -родственницы мои и я глубоко благодарим вас за услугу, вами нам оказанную. Сегодня, во время вашей встречи с бригадиром, у меня появилось какое-то смутное предчувствие о проекте, так счастливо вами теперь выполненном.

– Что же возбудило в вас это подозрение? – спросил с легким оттенком беспокойства доктор, – разве вы меня знаете?

– Нет, хотя мне и кажется, что мы где-то встречались… Но я не знаю, предчувствие это было какое-то инстинктивное…

– Теперь не до этого! – перебил его доктор. – Положительно, наши пострадали, или, может быть, они думают, что мы уже далеко… Нам нельзя долее оставаться здесь.

– Поезжайте, мы не отстанем.

– И пусть благословение неба будет вам наградой за ваше великодушие! – прошептала Мария.

Доктор сел на лошадь, но прежде чем ехать он наклонился к самым лицам, чтобы разглядеть меревильских дам, опиравшихся, дрожа, одна на другую. После этого минутного созерцания он вежливо заговорил:

– Лошадь у меня смирна, как баран, и я мог бы посадить с собой одну из этих дам; нам предстоит ехать полями, им очень тяжело будет идти… Почему бы вам не начать вот с этой молодой девушки, которая, кажется, так слаба и так деликатна? Затем возьмем ее матушку.

Предложение это возбудило, однако, недоверие в Марии. Ее женский инстинкт подсказал ей, что, приняв его, она как будто подчинится произволу незнакомца, которому лишь стоит пришпорить лошадь, чтоб увезти ее от друзей, и поэтому молодая девушка решительно отказалась.

– Я не хочу оставлять мать и кузена; я достаточно сильна, чтоб идти так же, как и они.

– Послушайте, – возразил доктор нетерпеливо, – теперь не до церемоний! Говорю вам, идите! Те направляются сюда, и нам следовало бы уже быть далеко.

– Нет, нет, никогда!

Но не слушая ее более, тот быстро схватил ее на руки и поднял, чтобы посадить впереди себя на седло.

Мария вскрикнула, несмотря на это и не обращая внимания на ее сопротивление, доктор продолжал удерживать ее. Маркиза, бывшая все время в какой-то апатии, не сознавая, чего от нее требуют, тут, услышав крик дочери, вздрогнула и схватила ее за платье.

– Оставьте ее, негодяй! Это мадемуазель де Меревиль, девица благородной фамилии! Не трогайте ее, или я позову людей, чтобы наказать вас, как вы того заслуживаете.

– Милостивый государь, – говорила умоляющим голосом Мария, – пустите меня, я пойду за вами пешком. Я предпочитаю попасть опять в руки тех, которые нас ищут, чем расстаться с матерью. Даниэль, милый мой Даниэль! Неужели вы не заступитесь за меня!

Ладранж поспешил вмешаться.

– Гражданин, – твердо произнес он, – если молодая девушка так положительно отказывается от вашего предложения, надобно же уважать ее желание. – И он вырвал у всадника девушку и бережно поставил ее на землю. Доктор, у которого это обстоятельство как будто расстроило какой-то секретный замысел, разразился таким ужасным проклятьем, что в эту минуту походил более на разбойника, чем на мирного гражданина, но, оправясь, сошел с лошади.

– Уж если так, то лучше все пойдем пешком, – сказал он как будто самому себе. – Они все связаны, как зерна в черках. Нечего делать! Приведу их всех туда, пусть там делают, как хотят.

И бормоча это, он в то же время привязал узду к луке седла, поднял и перекинул стремена и, тихонько хлопнув по лошади, проговорил:

– Ну, Буцефал, ступай отыскивай дорогу.

Умная лошадь и, по-видимому, прирученная уже к этому маневру, тотчас же насторожила уши и, тихонько фыркнув, пошла по направлению, противоположному тому, где были жандармы. В несколько секунд она исчезла в темноте.

– Теперь пойдем и мы, – заговорил доктор успокоившимся голосом, – уж и так долго прождали.

И со всевозможными предосторожностями они пустились в путь.

Доктор шел впереди, чтобы указывать путь, за ним шли наши беглецы, держась за руки и крепко прижавшись один к другому, частью, чтобы предохранить друг друга от падений, а частью и от новой попытки их разлучить. Темнота была страшная, в двух шагах от себя ничего не было видно, но провожатый, казалось, хорошо знал местность и уверенно шел вперед.

Так прошли они с четверть часа. Шум на реке прекратился, только изредка слышался то тут, то там шепот, иногда таинственные призывы, свистки; доктор часто останавливался, вслушивался и потом опять усердно пускался в путь.

Даниэля начало беспокоить упорное молчание доктора. Кому же это его родственницы и он были обязаны своим спасением? Куда их вели? Какие планы на них имели? И воспользовавшись первым отдыхом, он снова обратился к незнакомцу с расспросами.

– Ш-ш! – ответил доктор, – Сюда идут!

И действительно, невдалеке послышался лошадиный топот и людские голоса.

– Это бригадир! – прошептал доктор. – Спрячемся скорей и не шевелиться!

И, нагнувшись, он исчез во ржи.

Даниэль и Мария сделали то же, но маркиза, как ни старались дочь и племянник, заставить ее нагнуться, упрямо отказывалась.

– Я не хочу более здесь оставаться, – заговорила она громко. – Я не могу так бегать по ночам. Сейчас позовите карету, и пусть люди опять соберутся около меня.

Слова эти, произнесенные с жаром, звонко раздались в ночной тишине, и несчастная безумная продолжала стоять во весь рост.

– Ну, все потеряно! – прошептал провожатый, приготовляясь бежать, – сумасшедшая все испортила!

Что ни делал Даниэль, чтобы убедить тетку, все было напрасно. Упорствуя, она даже хотела позвать всадников, тогда Мария, схватив ее за руку, с отчаянием проговорила:

– Молчите, мама! Это нас ищут… Молчите, через несколько дней мы, может быть, умрем на площади смертью моего несчастного отца!

Средство было сильно! Казалось, ужасные слова эти достигли и пробудили уснувший рассудок мадам де Меревиль. Бедная женщина побледнела, вздрогнула и полумертвая опустилась на руки дочери. Упорство маркизы привлекло, однако, внимание всадников, они вдруг остановились.

– Бригадир! – сказал один из них, голос которого Даниэль признал за принадлежащий жандарму, развязавшему его на Брейльской ферме. – Там, в этом ржаном поле, сейчас разговаривали, и мне показалось, что и шевелились.

– Чтоб никто не смел трогаться с места, – нетерпеливо ответил Вассер. – Плуты, сыгравшие нам эту проклятую шутку, наверное, хотят нас заманить в это затопленное поле, чтобы наши лошади там завязли; но не съезжай никто с накатанной дороги. Этих негодяев мы завтра отыщем, на нескольких из них есть мои заметки, а один даже и серьезно ранен; теперь же для нас самое главное отыскать пленных, а потому надо караулить окрестности этой деревни.

– Воля ваша, бригадир, – ответил другой, – но ища теперь этих добрых людей, я молю Бога в то же время, чтобы не найти их; это, наконец, ведь не мошенники какие-нибудь и, право, не было бы большой напасти…

– Ты малый с добрым сердцем, – ответил ему вразумительно бригадир, – но ты будешь восемь дней под арестом, чтоб научиться не рассуждать, исполняя приказания. Я тоже отдал бы все, что имею, чтоб избавить этих бедных дам и славного этого господина от опасности, но скорее задавлюсь перевязью моей сабли, чем допущу скрыться порученным мне пленникам. Тут дело идет о нашей чести. Но полно болтать, поедем далее. Завтра будет светло. – И команда удалилась.

Беглецы наши долго еще сидели согнувшись. Когда шум окончательно замер, доктор встал.

– В дорогу и мы! – сказал он. – Говорят о раненых, значит, я понадоблюсь там. Пойдемте же и осторожней; слышали? Вас, так же, как и нас, не пощадят.

– Так вы положительно не хотите сказать нам, кто наши избавители? – спросил Даниэль у проводника после некоторого молчания.

– Еще раз, какое вам дело?

– Преданный человек, руководящий этим заговором, не разносчик ли, недавно встреченный мною?

– Если вы знаете, то для чего же вы меня спрашиваете? Я ничего не могу сказать вам, потом вам пояснят, когда захотят.

– Нечего делать! Но, доктор, еще одно слово. Вы нас, конечно, ведете в деревню, о которой сейчас говорил Вассер; разве вы не боитесь обыска жандармов?

– Не беспокойтесь! Человек, приказание которого я исполняю в настоящую минуту, похитрее, да и посильнее самого бригадира Вассера. Но не пробуйте отгадывать, вы ничего не узнаете.

Даниэль не смел настаивать: он смутно подозревал, что опасность еще сильнее той, которой они избегли, ожидала его и его спутниц. Между тем, из боязни напугать Марию он ничего не говорил, и молодая девушка теперь казалась вполне счастливой и весело шла вперед; что касается до маркизы, то все еще под влиянием потрясших ее слов дочери она молчала, позволяла, как ребенок, вести себя.

Через четверть часа новая преграда остановила их; была ли то стена или огород, в темноте разобрать было нельзя; доктора же это не озадачило, и он каким-то особенным образом постучал в невидимую дверь.

За дверью вскоре послышался сиплый голос.

– Это ты, Баптист?

– Я.

– А ее привел?

– Привел… Сам-то вернулся?

– Нет еще; но не замедлит.

И дверь отворилась. Доктор наудачу схватил за руку первого стоявшего позади него, а так как все трое крепко держались вместе, то он и ввел их всех в какой-то садик или огород. Отворивший заговорил опять, но уже удивленным и беспокойным тоном:

– Господи! Баптист! Что это ты наделал? Где ты взял эту компанию? Ведь уговаривались – мужчину со старухой оставить на произвол судьбы, а привести только молоденькую?…

– Делаешь, что можешь, а не то, что хочешь! Воевода-то я не сильнее тебя; всякий в своем роде. Сам придумал я, сам и выполнил этот план, но не надо было оставлять меня одного в конце, да еще и с несколькими людьми на руках. Вернулся кто-нибудь из наших?

– Нет еще. Должно быть, там, в лугу, есть поцарапанные… Ты бы сходил посмотреть, что там творится?

– Спасибо! Это не входит в программу моей службы, от игры в пистолеты да ножи я держусь подальше… Франк дома?

– Да, останется он здесь, когда знает, что мы должны сюда прийти! Еще вчера уехал в город. Мы здесь совершенно одни.

Разговор этот, веденный вполголоса, был вдобавок пересыпан особенными выражениями, и если бы Даниэль и дамы могли услыхать его, то и тогда ничего бы не поняли.

Между тем подозрения Ладранжа все более и более усиливались, и мозг его был в напряженном состоянии.

Пройдя ощупью сад, они подошли к строению, которое, насколько позволяла судить о нем темнота, был хорошеньким, в мещанском вкусе, домиком. Он стоял, казалось, уединясь от всякого жилья, и полная тишина царствовала кругом него.

Войдя в темные сени и отворив боковую дверь, один из провожатых ввел новоприбывших в чистенький маленький зал, очень опрятный, в котором окошки были герметически затворены длинными ставнями.

Вид такой веселенькой комнаты после всех только что виденных мрачных картин успокоительно подействовал на путников. Мария легко вздохнула, а маркиза с видимым удовольствием опустилась в кресло; даже Даниэль решился спросить:

– Здесь у вас, гражданин доктор, можем ли мы, наконец, считать себя вне опасности?

Баптист хирург, никто не заметил, как и когда успевший снять свой плащ и лакированные сапоги, ответил с двусмысленной улыбкой:

– Вы в доме человека, слывущего за самого честного во всем околотке, а потому никому и в голову не придет прийти сюда искать вас! Впрочем, не очень громко говорите, потому что Вассер с жандармами еще должен быть в деревне.

– Так мы в деревне? Как же она называется?

Прежде чем доктор успел ответить на этот затруднительный для него вопрос, из сеней послышался чей-то важный голос:

– Не бойтесь ничего, дети мои, и успокойтесь, здесь вы под кровом добродетели!

И когда говорившая это личность, отворя наружную дверь, вошла окончательно в комнату, присутствующие увидали человека лет около пятидесяти в черной истасканной рясе. Даниэль и его спутницы были поражены.

– Священник! – проговорил, наконец, Ладранж. -Здесь почтенный священник, вероятно, преследуемый и скрывающийся в этом доме. В таком случае нам нечего бояться.

Мария встала.

– Батюшка, – проговорила она, сложив, как для молитвы, руки, – батюшка, примите нас под ваше покровительство!

Видя сильное впечатление, произведенное им на присутствующих, человек в рясе даже сам сконфузился, между тем продолжал все тем же важным тоном:

– Тише, дети мои, тише! Неблагоразумно было бы при настоящих обстоятельствах… Какое могу я оказать вам покровительство, когда сам в нем нуждаюсь, впрочем, положитесь на меня, я вас не оставлю.

Даже Баптиста, несмотря на всю его нравственную испорченность, поразила наглость товарища, и он злобно смотрел на него. Взгляд этот, видимо, беспокоил мнимого священника, и он, проходя мимо хирурга, тихо и насмешливо проговорил:

– Я священник настолько же, насколько ты доктор; оставь меня в покое. (Описываемые характеры священника, так же как и Бо Франсуа, Ружа д'Оно и Борна де Жуи исторически верны. В чем можно удостовериться по официальным бумагам процесса "Оржерская шайка".)

После этого священник принялся расточать перед меревильскими дамами самые пошлые фразы утешения; доктор же, пожав плечами, принялся осматривать разложенные им тут на столе хирургические инструменты.

Даниэль скоро подметил в разговоре мнимого священника много тривиальных и неблагозвучных фраз, впрочем, гнусное и низкое выражение лица этого человека не могло оставить долго сомнений на его счет.

Открыв этот наглый обман, Ладранж с трудом скрывал отвращение и ужас, им испытываемый, но положение его и его родственниц требовало величайшей осторожности, а потому, не смея ничего сказать, он довольствовался тем, что сделал незаметный знак Марии, видимо, начавшей постигать истину.

Пока ложный священник умилялся сам своей болтовней, Баптист-хирург, возясь со своими инструментами, производил ими такой скрип и визг, что вывел наконец из терпения человека в рясе.

– Не можете ли, гражданин доктор, оставить свои инструменты в покое, – проговорил он недовольным голосом, – и позволить этим дамам слушать слово спасения!

– Ах, гражданин кюре, – ответил серьезно доктор, -говорят, у нас там, около перевоза, есть раненые, так вот я тоже усердно готовлюсь к перевязке их телесных ран, как вы теперь хлопочете над излечением душевных!

Ответ этот, казалось, умерил негодование священника; он улыбнулся Баптисту и снова хотел начать говорить, как за окошком послышался женский голос, говоривший нараспев, как вообще уличные торговки.

– Ниток, лент, шнурков!… Вот и торговка!

Говорившая произносила эти слова осторожно. Между тем, беря в расчет уединенное место, ночное время и такую темноту, слова эти имели в себе что-то очень странное. Кюре Пегров и Баптист, видимо, были оба поражены; один остановился разинув рот, другой выронил из рук инструмент.

Оба вслушались.

– Торговка с лентами!… Иголки, шнурки, – повторил певучий и, видимо, приблизившийся голос, и дернутый снаружи колокольчик тихо зазвенел внутри дома.

Обстоятельство это нимало не встревожило дам, так как враг не мог быть из сильных, но доктор со священником тихо переговаривались.

– Это она! – проговорил пугливо Баптист, – никакого сомнения нет, что это Роза; кой черт принес ее сегодня.

– А все-таки надобно отпереть ей, она шутить не любит!

– Да, но если она войдет сюда да увидит, то будут сцены, брызги от которой полетят на нас с тобой. Помолчим лучше, может она подумает, что никого в доме нет.

Но голос и звонок раздался снова.

– Уж если так настаивает, то, значит, знает, хитрая кума, в чем дело; ну, нечего делать, пойду отворю с улицы, и пусть будет, что будет; я скажу то же, что и ты, Баптист: их вина, зачем нас оставляют одних в таких трудных обстоятельствах.

И он вышел.

Баптист, стоя посреди комнаты, вслушивался.

– Ради Бога, что тут такое происходит? – спросил Даниэль.

– Ничего, ничего, – отвечал хирург, – только эта барыня, которая сюда придет… Ей иногда приходят шальные мысли в голову… Вы бы попросили эту хорошенькую госпожу опустить капюшон на лицо.

– Зачем это? – спросила удивленная Мария.

– Делайте то, что говорят, это для вашей же пользы.

Молодая девушка исполнила приказ; Даниэль тоже просил, чтоб ему объяснили.

– Ш-ш! – прошептал доктор.

Священник что-то тихо говорил новопришедшей, отвечавшей ему гордым и рассерженным голосом; мало-помалу разговор, приближаясь, стал явственнее, и можно было слышать слова незнакомки.

– Это что за глупые сказки? Что вы, думаете провести меня своими медовыми речами? Отчего вы, с этим тунеядцем Баптистом, тотчас же не отворили мне? Ну, пропустите же меня, я устала и скорее хочу отдохнуть.

Ей почтительно отвечали.

– Из всего сказанного я не верю ни одному слову и при первом же случае, несмотря на эту тряпицу, в которую вы нарядились, велю вздуть вас палками… Он станет расставлять ловушки жандармам, первый станет нападать на них, станет рисковать жизнью своих людей, и все это, чтоб выручить и избавить от тюрьмы бывших аристократов? Он, такой осторожный и умный, пришлет их в дом к одному из наших вернейших менял! Ни за какое золото в мире он не согласится на подобную штуку; или уж он так изменился в те дни, что я его не видала! Все, что я полагаю, – проговорила она, немного помолчав в раздумье, – нет ли между этими аристократами?… О, я хочу их видеть! Сейчас же показать мне этих гостей!

А так как священник еще хотел попробовать уговорить ее и помешать ей войти в зал, то она оттолкнула его и храбро вошла.

Розе, так звали женщину, казалось, было лет двадцать пять; она была невысокого роста, но полная и хорошо сложенная женщина; лицо ее, сильно загоревшее, было замечательной красоты. Ее черные глаза под смело и резко очерченными бровями, казалось, блестели теперь ярче обыкновенного под влиянием минутной экзальтации.

Туалет ее состоял из простой холстинки и маленького полосатого шелкового кокетливого передничка. На голове была изящная соломенная шляпа с широкими полями, из-под которой рассыпались черные локоны; даже ее обувь, хотя прочно сделанная для долгой ходьбы, красиво обтягивала крошечную стройную ножку, обутую в синий чулок. На руке у нее висела легкая корзинка с разным товаром, которую она и бросила, войдя в комнату.

Кюре и Баптист смешались при виде этой женщины и, как виноватые, опустили головы. Не удостоив их даже взглядом, она все свое внимание сосредоточила на путешественниках. Осмотр Даниэля и маркизы прошел благополучно, но, дойдя до Марии, сидевшей в тени и с опущенным на лицо капюшоном, брови незнакомки сдвинулись.

– Кто же эта так усердно скрывающаяся дама? -проговорила она свысока, – и чего ж она меня боится? Или уж она так дурна собой; а может, имеет причины бояться быть узнанной?

А так как Мария ничего не отвечала, то Роза, подойдя, быстро и ловко сдернула у нее с головы закрывавший ее капюшон.

Обида разбудила гордость молодой девушки; она встала, бледные щеки ее ярко разгорелись, из глаз, казалось, сыпались искры. Торговка, по-видимому, ничего этого не заметила и, отойдя шаг назад, не спуская глаз с нее, свирепо проговорила:

– Хороша, хороша, как ангел!… Теперь все понимаю. Даниэль встал.

– Сударыня, – живо заговорил он, – я не знаю, кто вы, и на каких правах вы в этом доме; но мне кажется, вам следовало бы более соблюсти обязанности гостеприимства в отношении несчастных людей, обстоятельствами отданных в ваши руки.

Роза, в свою очередь, внимательно посмотрела на него.

– А вы сами кто такой? – сурово спросила она, – и почему так заступаетесь вы за эту молодую девушку?

– Она моя родственница, друг…

– Ну, видя горячность, с которой вы защищаете ее, я предположила другое. Но если она только ваша родственница и друг, как вы говорите, то вы обязаны были предпочесть тысячу раз смерть, чем допустить, чтобы ее привезли сюда. Знаете ли, где вы? Знаете ли, в какие руки вы попали? А вы, сударыня, – продолжала она, обернувшись к Марии, – неужели не подозреваете, с какой целью столько людей подвергали свою жизнь опасности? Неужели вы ничего не подозреваете, ничего не боитесь?

– Чего же мне бояться? – спросила Мария глубоко невинным тоном. – Нашлись неизвестные друзья, освободившие нас от ареста, какой же другой награды могут они ожидать от нас, кроме вечной благодарности? Но, слушая вас, можно предположить, что мы все еще в опасности; если это так, то умоляю вас, помогите нам, я убеждена, что вы это можете! Боже мой, я не понимаю, что происходит около меня в эти последние часы… Мне кажется, что все это я во сне вижу, мысли путаются у меня в голове; но какие дурные замыслы могут иметь против нас? Что мы сделали? У нас ничего более нет, и мы уже так несчастны! Не прошло и двух дней, как нам пришлось присутствовать при ужасной сцене грабежа, вследствие чего моя бедная мать помешалась; вслед за этим нас арестовали, и вот теперь, когда нас освободило чье-то таинственное вмешательство, нам говорят, что мы опять в опасности! Скажите ж, не заслуживаем ли мы сострадания? и неужели вы не находите нас достойными вашего сострадания?

Мольбы эти, кажется, очень мало трогали Розу, черные глаза которой упорно впивались в Марию.

– Не обманываете ли вы меня? – спросила она недоверчиво, – неужели вы не знаете того, кто освободил вас из-под караула?

– Клянусь вам, что не знаю.

Роза опять задумалась.

– Невозможно! – сказала она наконец сердито и топнув ногой, – как бы женщина ни была наивна, все-таки она сумеет угадать… Милая моя, вы лжете!

– Сударыня, как позволяете вы себе говорить подобным образом с маркизой де Меревиль!

– Будь она маркиза, герцогиня, даже сама королева, мне все равно! – грубо ответила Даниэлю торговка, – но она хороша до такой степени, что способна свести с ума человека, не знавшего никогда препятствия своим желаниям… Вы сами, ее защищающий, – продолжала она, смягчая голос, – привязанный к ней более сильным чувством, чем простое родственное, отвечайте мне в вашу очередь: неужели в самом деле вы не знаете, кто ваши избавители?

Даниэль хотел было назвать Франциско разносчика, но из какого-то чувства предосторожности не решался без особой нужды произнести это имя, а потому просто ответил, что положительно не знает, кого он должен благодарить за такую важную услугу.

– Вам я верю, – ответила Роза задумчиво, – в вас должна бы быть прозорливость любящего человека… В таком случае расскажите мне все подробно, как произошло дело около реки, может, я и разгадаю эту загадку.

Даниэль повиновался. Когда он дошел до эпизода, где мнимый доктор покушался посадить Марию к себе на лошадь, торговка вздрогнула.

– Нет более сомнения! Для меня теперь ясен весь их проект… И этим двум плутам было поручено исполнение этого ужасного плана. И всегда так! Когда дело коснется лжи, обмана и подлости, то это, конечно, поручают уж им.

И скорыми шагами она стала ходить взад и вперед по комнате. Даниэль и дамы со страхом ждали ее решения, от которого зависела их судьба.

Наконец торговка, остановясь перед Даниэлем, грубо спросила:

– Знаете ли здесь кого-нибудь в околотке?

– Я предполагаю, – отвечал Даниэль, – что мы недалеко от Франшевиля, где живет гражданин Леру, хлебный поставщик, а потому я думаю, что в Франшевиле мы можем найти приют и друзей.

– Что это такое, Франшевиль? – обратилась Роза к кюре Пегров.

– Деревня в одном лье отсюда, если идти проселком.

– И вы знаете туда дорогу?

– Очень хорошо.

Роза еще несколько раз прошлась по комнате, конечно, соображая какой-нибудь смелый план. Наконец снова остановясь перед Даниэлем и дамами, опять твердо заговорила:

– Если бы я решилась отправить вас в Франшевиль, поклянетесь ли вы мне, что никогда, никому не откроете того, что видели и слышали в эту ночь?

– Что касается до меня, то я ни на одну минуту не задумаюсь дать вам эту клятву, – ответил Даниэль, – но в чем же можете вы опасаться нашей нескромности? Пришли сюда темной ночью, по незнакомой нам дороге, мы никого не видали, кроме вас и этих двух людей, поведение которых хотя и кажется нам загадочным, но все же не имело ничего враждебного против нас. Впрочем, и сами мы, освободясь от ареста, и для собственной безопасности должны хранить все это происшествие в глубокой тайне.

– Брат прав! – прибавила Мария, – я, в свою очередь, готова сию минуту дать требуемую вами клятву, но нужна ли она? Неужели вы считаете нас настолько низкими и неблагодарными, способными скомпрометировать людей, заявивших нам о своем существовании благодеянием? Не только изменить, но всякий день, пока мы живы, будем просить Бога о ниспослании им своего благословения.

– Те, о которых вы говорите, не нуждаются в благословениях, лучше молите Бога, – ответила Роза, – чтоб вам никогда более не встречаться с ними.

– Но вас-то я должна благодарить?

– На что мне ваша благодарность? Какое мне дело до вашей жизни или жизни кого другого! Если бы вы знали, какое чувство в настоящую минуту руководит мною… Но оставим трогательные речи и давайте клятву, которую от вас требуют.

Даниэль и Мария поклялись самым торжественным образом: никогда, никому не открывать происшествий этой ночи. Удовлетворенная Роза обратилась к маркизе.

– А вы? – спросила она.

– Она не может понять вас, – ответил тихо Даниэль, -вы забываете, что ее рассудок…

Судя по позе маркизы, она, казалось, захотела опровергать это заявление. Разумный луч озарил в эту минуту ее лицо, и она с достоинством произнесла:

– Я маркиза де Меревиль, и моего слова должно быть вам достаточно, я его никогда напрасно не давала.

Как ни странно было ожидать, чтобы настойчивая Роза удовлетворилась подобным ответом, но, под влиянием ли произведенным на нее повелительным тоном маркизы или просто она находила бедную полоумную женщину не опасной, она презрительно улыбнулась; потом, отведя в сторону Баптиста и кюре, она начала им что-то тихо, но горячо говорить. Можно было заключить, что они видели много препятствий к осуществлению задуманного Розой плана, особенно боялись они лично тут пострадать. Упорство их приводило в отчаянье молодую женщину, которая топала ногой и ворчала, как львица.

– Это будет так, потому что я этого хочу! – наконец произнесла она. – Не советую вам обоим приобретать во мне врага. Ну и кончено, и ни слова более. Вы, Баптист, оставайтесь здесь, потому что можете понадобиться нашим раненым; так, кюре, я вам поручаю отвести этих людей во Франшевиль! Скорей же! Снимайте это платье, которое вам вовсе и не к лицу, и идите!

Кюре горестно снял свою рясу. Роза опять подошла к Даниэлю и дамам.

– Чего же вы ждете? – мрачно проговорила она, – хотите разве, чтобы те застали вас здесь? Тогда-то уж наверное не найдется никакой власти в мире, могущей вас спасти! Не мешкайте же более; вас отведут туда, куда вы желаете… Только этим дамам придется идти пешком, у нас здесь нет экипажей, да к тому же малейший шум может привлечь к себе внимание жандармов. Наконец – разве я не хожу? И часто еще по несколько долгих часов сряду, с тяжелой ношей! А, между тем, я тоже ведь молода и тоже хороша… По крайней мере, мне это говорят.

Потом, обратись исключительно к Даниэлю, она прибавила:

– Надеюсь, что ваш проводник не подаст вам повода к неудовольствию, но все же остерегайтесь его: он изменник и хитер, как змея. И если вам что-нибудь покажется в нем подозрительным, то вот, возьмите это! – И вынув из-за корсажа маленький пистолет, она подала его Даниэлю. – Вам достаточно будет только показать ему оружие, он трус и будет вам повиноваться. Но, во всяком случае, несмотря на костюм, в который он любит рядиться, даже убив его, вы не рискуете убить честного человека.

Ложный кюре, переодетый уже в суконную куртку и штаны, в военной шляпе с кокардой на голове, стал униженно заверять, что не преминет сделать все в угождение госпоже Розе.

Приготовления путников уже кончались, как в саду раздался свисток.

– Это они! – сказала Роза, невольно вздрогнув. -Нельзя, чтоб они застали вас здесь… Они идут через сад, так вы уходите через улицу. Пойдемте, пойдемте! А вы, Баптист, если дорожите своей жизнью, то не отворяйте, пока я вам не прикажу.

И она потащила дам в сени, Даниэль и кюре последовали за ней; отворив в потемках дверь, она вытолкнула их всех на улицу, прошептав:

– Скорей, скорей и берегитесь измены!

И, затворив за ними дверь, вернулась к Баптисту, прошептав:

– Теперь идите!

Несколько минут спустя молчаливая шайка из семи или восьми человек, со зверскими лицами, в разодранных платьях, вошла в гостиную, двое из них несли на руках Бо Франсуа, всего в крови, он был ранен. Увидя Розу, он удивился и смешался.

– Ты здесь, моя милая Роза! – спросил он. – Кто мог ожидать этого…

– Великий Боже, ты ранен? – Вскричала разносчица, забывая все остальное.

– Это ничего! – ответил Бо Франсуа, которого положили на несколько сдвинутых вместе стульев вроде походной кровати. – Пуля в мясе!… Баптист зашьет это. Плут этот Вассер умудрился же схватить свою винтовку и послать мне гостинца, когда я слишком близко подошел было… Теперь я послал к нему Аби-Вера, нашего лучшего стрелка, чтобы он где-нибудь из-за забора заплатил бы ему за меня той же монетой… Но черт возьми, -прибавил он, быстро оглядывая комнату, – где же пленница? Ведь люди должны были ее привести?

Осторожный Баптист, казалось, не слыхал этого вопроса, так усердно был он занят приготовлением бинтов и корпии, в сущности же он предоставил Розе отвечать на все.

– О какой пленнице ты говоришь? – спросила совершенно равнодушно молодая женщина. – Здесь сейчас их было две, не считая сопровождавшего их молодого человека.

– Как? – вскричал запальчиво Бо Франсуа. – Этот проклятый шарлатан сглупил и всех привел?… Но, наконец, где ж они все?

– От них нечего ждать, – ответила Роза холодно, – а потому, чтобы избавиться поскорее от лишних глаз, я отправила их во Франшевиль с кюре.

Бо Франсуа это известие так подбросило кверху, что служившие ему кроватью стулья чуть не упали, но боль от раны и соображения мгновенно успокоили его.

– И у тебя, дуры, хватило ума на подобную штуку? -проговорил он со снисхождением, смешанным с гневом. -И это опять выходка невыносимой ревности?

– Вовсе тут нет ревности… Эти люди ничего не знают, ничего не видали; самое лучшее, что оставалось, это поскорее спровадить их!

Бо Франсуа опять заметался на своей походной постели.

– Да, да, – говорил он, – и этот франтишка Ладранж будет пользоваться моей глупостью; я устроил заговор, рисковал жизнью своих людей в деле, не представлявшем ни малейшего барыша; и все это, чтоб сослужить службу этой раздушенной кукле. Тысячу чертей! Так нет же, этого не будет! Гро-Норманд, и ты, Санзорто, вы не много работали сегодня вечером… Возьмите же две двустволки, отнятые сегодня у жандармов, и бегите за кюре и пленниками, вы их найдете по дороге во Франшевиль.

Гро-Норманд и Санзорто готовились повиноваться.

– И вероятно, Франсуа, надобно пощадить одну из пленниц? – спросила Роза, наклонясь к грозному атаману и вперив в него свои проницательные глаза.

Бо Франсуа хотел поспорить с ней, но мало-помалу взгляд его смягчался и наконец улыбка заиграла на его тонких губах.

– Ревнивица! – проговорил он. – Не достаточно ли уже ты хороша, чтобы никого не бояться! Ну уж, так и быть, не хочу я тебя огорчать… пусть всех убьют! Эдак поневоле я не буду думать о ней! Довольна ли ты?

– Благодарю, мой Франсуа! – вскричала Роза в восторге. – Я знала, что ты предпочтешь меня всем этим куклам, которым достаточно твоего дуновения, чтобы раздавить их… Благодарю! Гро-Норманд и Санзорто могут отправляться. Какое мне дело до других? Ты не любишь и не можешь любить никого, кроме меня!

И не помня себя от радости, гордости и счастья, смеясь и плача, она осыпала поцелуями руку мужа.


XII Преследование

Выйдя из дома Франка, Даниэль и меревильские дамы очутились на одной из деревенских улиц, узкой и грязной. В совершенной темноте нельзя было ничего заметить; нигде ни в одном из соседних домов не светилось ни одного окошечка, так что без провожатого, шедшего перед ними в нескольких шагах, путники не могли бы двинугься с места.

Между тем они шли довольно скоро, держась один за другого и все, даже бедная больная, по-видимому, сознавали необходимость как можно скорее уйти от людей, с которыми только что расстались.

Достигнув таким образом конца деревни и войдя на шоссе, по которому им следовало идти, они услышали за собою лошадиный топот. Ехали в их сторону. Даниэль тихо спросил у кюре:

– Не жандармы ли это, от которых мы только что скрылись?

– Ах, очень может быть! – испуганно проговорил проводник и в свою очередь стал прислушиваться.

– Это они! – прошептал он, – бежим!

И он хотел уже броситься в хлеб, росший около дороги, где ему потом легко было бы и совсем скрыться, но Даниэль схватил его за воротник.

– Вы так от нас не отделаетесь, – сказал он ему, – и если вы не поведете нас прямо в Франшевиль, я последую данному совету.

И присоединяя действие к угрозе, он приложил дуло пистолета ко лбу мнимого священника; тот весь задрожал, но сохраняя еще присутствие духа, ответил вполголоса.

– Не убивайте меня; я вовсе не хочу вас надувать, но ш-ш! Вот и они!

И он спрятался закустарник, остальные молча последовали его примеру. Не подозревая, конечно, такой близости тех, кого они искали, всадники проехали в нескольких шагах от них. Вскоре их уже не было более и слышно.

Пока жандармы не скрылись, Даниэль не отнимал пистолета от лба проводника, не смевшего пошевелиться.

– Ну, хорошо! – сказал он, наконец, освобождая его, но все же не теряя из вида ни одного его движения, -только помните, что малейший признак измены будет гибелью для вас.

Пошли опять. Занятый исключительно мыслью помешать побегу или другой какой пакости со стороны этого негодяя, Даниэль не обращал внимания на своих спутниц, еле тащившихся за ними. Через несколько минут мнимый священник, видя бдительность молодого человека, обратился к нему самым покорным тоном:

– Чего вы опасаетесь меня, гражданин? Неужели вы верите глупой клевете этой взбалмошной и сумасбродной женщины? Платье, в котором вы меня видели сегодня…

– Как и даже после того, что произошло, вы хотите поддерживать свою гнусную ложь? – с презрением сказал Даниэль. – Послушайте, я не спрашиваю вас, кто вы, и не хочу знать этого. Отведите меня в Франшевиль к гражданину Леру, и последняя золотая монета, что у меня в кармане, будет ваша; если же вы вздумаете завести нас в какую-нибудь западню, повторяю вам, вы тотчас же за это поплатитесь жизнью.

Теперь уж они шли прямо полями и от трудного этого пути бедные женщины просто изнемогли. Так как, следуя большой дорогой можно было встретить кого-нибудь, то Даниэль уговаривал и воодушевлял своих спутниц мыслью, что чем хуже дорога, тем безопаснее для них.

Прошло еще полчаса. Несмотря на кустарники, можно было предположить, что до Франшевиля уже недалеко, как вдруг среди ночной тишины вблизи от них раздался свисток, особенный звук которого привлек на себя внимание проводника, он остановился.

– Меня зовут, – тихо проговорил он Даниэлю, – верно, хотят сообщить еще какой-нибудь полезный совет для вас.

И он хотел уже отвечать, как Даниэль еще раз предупредил измену.

– Никакого совета никто вам давать не хочет, и чего можем мы опасаться в этой темноте? А потому я вам запрещаю отвечать!

– Но, сударь, уверяю вас…

– Молчать, они идут сюда, и при вашем малейшем движении берегитесь!

И, затаив дыхание, маленькая группа еще раз бросилась в высокий хлеб, не смея шевельнуться. Подходивших не было видно, но слышны были их шаги. Вскоре один из них еще раз свистнул, и на этот раз уже так близко, что оглушил наших беглецов.

Но Санзорто и Гро-Норманд, так как это были они, напрасно ждали ответа, Даниэль, державший Кюре в повиновении, сидел около него.

– Нет, – сказал свистун товарищу, – они далеко ушли, не слышат!

– Скорее не хотят отвечать… Но нам нельзя же вернуться, не разрядя своих ружей на ком-нибудь или на чем-нибудь.

– Хорошо! Но если мы встретим беглецов, смотри, не ошибись, не выстрели в нашего бедного кюре… Мне он еще нужен, чтобы обвенчать меня с Лабор, в которую уж я давно влюблен.

– Я не могу за себя поручиться, – ответил Гро-Норманд с проклятиями. – У меня с прошлой еще экспедиции есть должок к этому проклятому кюре за доставшиеся мне через него палки, так, черт возьми, знаешь, ночью плохо видно…

И, засмеявшись, оба исчезли.

С минуту еще беглецы оставались в том же положении, наконец Даниэль, не слыша более ничего, подал знак к отправлению.

Так как Санзорто и Гро-Норманд говорили на своем арго, то Даниэль ничего не понял, кюре же не пропустил ни одного слова из сказанного.

– Плут, мошенник! – бормотал он, сжимая кулаки. -Хочет отплатить мне, разбойник! А он, чего доброго, сделает, того только и жди от него. Так я ж, черт возьми, надую их всех, и не поймают они нас.

И на этот раз он пустился в дорогу с таким чистосердечным усилием, что оно непременно должно было успокоить наших путников; а потому и Даниэль счел возможным немного ослабить свой надзор над ним, и во все продолжение дороги не имел повода в чем-либо упрекнуть его.

Зато помощь была необходима его спутницам. Измученные уже и первой дорогой, они теперь тяжело тащились; обувь их была пропитана водой, а платья со всех сторон изорваны колючками и репейником. Мария, у которой хоть недостаток физической силы восполнялся сознанием опасности, переносила все не жалуясь, но бедная маркиза постоянно стонала. Впрочем, она уже более не оказывала никакого сопротивления, что было весьма удобно, так как всякая попытка с ее стороны увеличила бы опасность. Даниэль поддерживал и воодушевлял их обеих, и таким образом только с его помощью они могли совершить подобный подвиг.

Наконец при первом проблеске зари, показавшейся на востоке, кюре указал им на видневшуюся в тумане деревню. При виде Франшевиля Мария ожила; сознавая себя спасенной, она смеялась, обнимала мать, бессмысленно смотревшую на нее и все еще продолжавшую охать. Что касается до Даниэля, то вид этой деревни пробудил в нем новые опасения, новое раздумье.

До сих пор ему не приходила еще в голову мысль, что поддержка, на которую он рассчитывал, могла изменить ему в решительную минуту; и теперь он тревожно спрашивал самого себя, как примут его во Франшевиле? Конечно, Леру был человек преданный ему всей душой; но не испугается ли он ответственности принять укрывающихся преступников, да еще и обманувших стражу? Тут дело шло о голове; а потому, если бы даже хлебный поставщик и решился из чувства благодарности рисковать своей жизнью, то согласится ли он поставить на карту спокойствие своей семьи? К тому же могло случиться, что его нет дома, тогда как войти к нему?

Пока он обдумывал все эти малоутешительные обстоятельства, кюре Пегров в двух или трех шагах от деревни вдруг остановился.

– Вот и Франшевиль, – сказал он, – далее идти я не могу, к тому же надобно мне торопиться назад; войдя в деревню, вы тотчас же увидите очень большой дом, в нем-то и живет поставщик Леру. Человек этот, кроме того, что богат, еще и силен, так как поставляет хлеб в народную армию, от этого некоторые люди и не любят к нему заглядывать…

– Что вы хотите этим сказать? – спросил Даниэль.

– Да ничего. Я сделал свое дело и ухожу от вас.

Ладранж подал ему обещанный золотой.

– Благодарю вас, – сказал он, – за оказанную нам услугу. Хотел бы щедрее наградить вас за нее, хотя она и была у вас непроизвольной…

Не знаю, и не хочу знать, кто вы, желаю только, чтоб совершенное вами в эту ночь доброе дело вселило бы в вас желание почаще делать подобное.

– И я тоже, – сказала застенчиво Мария, – попрошу вас передать мою благодарность этой незнакомой женщине за ее добрые намерения, которые я теперь вполне оценила; потрудитесь передать ей это на память обо мне. – И она подала ему снятое с руки дорогое кольцо. – Если когда-нибудь обстоятельства изменятся и кому-нибудь из освободивших нас сегодня понадобится наша помощь, им никогда в ней не будет отказано.

Зная, как мало заслужил он получаемую благодарность, кюре Пегров с растерянным видом слушал ее.

Даниэль резко оборвал разговор и, взяв обеих дам под руки, повел их к деревне.

Проводник жадно принялся рассматривать данное ему Марией кольцо и, попробовав наконец надеть его себе на мизинец, не успел в этом, тогда он спрятал его в потайной карман своей куртки, где уже находился золотой; потом, нахлобучив на глаза свою старую шляпу, он скорыми шагами отправился в обратный путь, часто оглядываясь на беглецов.

Беглецы же, из опасения быть замеченными кем-нибудь из жителей Франшевиля, продолжали идти торопливыми шагами. Мария была в восторге и улыбалась, но, заметив сдержанность и задумчивость кузена, догадалась, что радоваться еще преждевременно.

– Боже мой! Не правда ли, мой друг, опасности для нас кончились? – спросила она шепотом.

– Может быть… но, Мария, прошу вас, не увлекайтесь сильно надеждой, которая может еще разрушиться.

В это время они входили в деревню и, видя серьезное и тревожное лицо молодого человека, она поняла, что опасная минута наступила.

Не трудно было узнать жилище поставщика Леру; своей обширностью и красотой оно резко отличалось от соседних домов. Несколько старинных строений, перемешанных со связывавшими их между собой постройками новейшей формы, составляли огромные амбары; над главными воротами виднелся национальный щит и трехцветное знамя, свидетельствовавшие о том, что здание служит складом продовольствия, принадлежащего правительству.

Хотя уже совсем рассвело, на главной улице деревни еще никого не было видно. Убедясь, что никто за ними не следит, Даниэль со своими спутницами поспешно направился к двери, украшенной щитом.

Именно в это время кто-то изнутри отворял большие ворота, и когда наконец тяжелые ворота, заскрипев на своих петлях, раздвинулись, в них показался маленький толстый человечек в коротких штанах и с открытым воротом рубашки, в бумажном колпаке, с красными заспанными глазами; зевая, он потягивался, как будто только что проснулся. Можно себе вообразить радость Даниэля, узнавшего в этом человечке самого Леру. Не заметив сначала пришедших, поставщик отошел в сторону, чтобы пропустить огромный фургон, тяжело нагруженный пшеницей и запряженный шестью толстыми лошадьми, выезжавший с заднего двора. Даниэль быстро подошел к нему.

– Леру, дорогой мой Леру, узнаете ли вы меня?

Ошеломленный Леру, взглянув на него и не веря глазам, отошел на шаг; потом внимание его обратилось на дам, что еще более усилило его замешательство; но вдруг он вскрикнул как будто недовольным голосом:

– Эх, черт возьми! Да это ты, гражданин Пишо, верно, пришел закончить наш вчерашний торг в Сент-Ави? Ну, рано же вы поднялись с матерью и сестрой, чтобы быть здесь в такую пору. Ну, да ничего, отдохните у меня; я вас всех угощу хорошим беленьким винцом за завтраком, только, братец ты мой, не ломаться в цене; восемьдесят франков на ассигнации за куль и ни феника более. -Потом, обернувшись к рослому, здоровому фургонщику в красном колпаке и с кнутом в руках, зазевавшемуся на пришедших, сердито крикнул:

– Ну, лентяй, что ж не едешь? Чего ты ждешь? Поезжай, поезжай! Да смотри у меня, не напиваться!… Везешь ведь казенный хлеб.

– Слушаю, слушаю, хозяин, – ответил фургонщик, ударил по лошадям, и, взглянув еще раз на незнакомцев, он скрылся с возом.

Даниэль понял, что причиной тому, что добряк Леру вроде бы не узнал его, было присутствие тут любопытного работника; но Марию этот прием сильно огорчил, и, воспользовавшись минутой молчания, когда Леру стал запирать свои тяжелые ворота, со сложенными руками она подошла к нему.

– Как, господин Леру, вы не узнали вашего друга Даниэля Ладранжа? Вашего…

– Да, да, малютка моя! – очень громко и со звонким смехом ответил ей Леру. – Дам и тебе сверх счету, шесть беленьких франков на платье, если только твой брат, плутишка Пишо, согласится на разумную цену, так и жди.

– Только тут молодая девушка заметила, что на дворе было еще два фургонщика, нагружавших другой воз и с обыкновенным у поселян любопытством смотревших на них.

Она замолчала, а Леру продолжал разговор в том же тоне с мнимым Пишо и как будто продолжая накануне начатый торг.

И, говоря таким образом, он пригласил посетителей идти за ним к чистенькому маленькому домику, где жил. Введя в маленький зал, занимаемый его семьей, и крепко затворив за собою дверь, он мгновенно изменился. Сняв почтительно колпак и попросив дам сесть, он бросился к Даниэлю и крепко сжал его руку со словами:

– Извините меня, гражданин Ладранж, что я принял вас, показывая вид, что не узнал; я не мог положиться на своих людей, а около нас там было много длинноухих: а между тем я инстинктивно угадываю, что имя ваше не должно произноситься громко… Но в чем дело? Что такое случилось с вами, что вы явились таким образом, в три часа утра, точно с облаков, вдобавок пешком, с дамами, до такой степени уставшими?

– Дамы эти, милый мой Леру, – ответил Даниэль, -мои родственницы, мадам и мадемуазель де Меревиль… И все вместе мы пришли просить у вас помощи.

– Садитесь, гражданин Ладранж, и расскажите, какого рода услугу могу я вам оказать?

– Я не сяду, пока не расскажу вам, милый мой Леру, какой опасности подвергаетесь вы, принимая нас к себе. Родственниц моих и меня арестовали как аристократов; совершенным чудом избавились мы от стерегших нас жандармов, которые теперь всюду ищут нас… А вы, конечно, знаете, чему подвергаетесь вы, если найдут нас тут…

– А кому я обязан своей жизнью, как не вам? – энергично вскричал Леру. – Милости просим, гражданин Ладранж, и что бы ни случилось, вы и эти бедные дамы будете здесь у меня желанными гостями.

Дружеский этот прием еще сильнее возбудил великодушие Даниэля.

– Умоляю вас, гражданин Леру, – перебил он, – не следуйте первому внушению вашего доброго сердца! Подумайте, что не только вы, но ваша семья, люди так дорогие вам, тоже подвергаются теперь опасности.

– Разве вы думаете, что я один здесь люблю вас? Моя жена и дочери, – продолжал Леру, указывая на соседнюю комнату, – в настоящую минуту спящие тут бедняжки, каждая из них пожелала бы от души, чтоб то был вечный сон, если бы тем могли уплатить вам мой долг и даже если бы они сами не захотели… Но не будем более говорить об этом и церемониться; садитесь и расскажите, как это случилось, если же рассказывать вы находите неудобным, то во всяком случае – мы ваши верные слуги.

Не было возможности устоять против такого радушия. Даниэль сел и, чтобы дать этому честному и доброму человеку понятие об их положении, он в нескольких словах рассказал ему, что случилось за несколько часов до их ареста. Леру только в ужасе поднял глаза к небу, слушая описания злодейств, произведенных в Брейльском замке и на ферме.

– Знаю я этих мошенников, – сказал он, – они ведь и ко мне попытались сунуться, считая меня за богача, да наскочили-то они на человека посильнее и похитрее их… Но продолжайте, гражданин Ладранж, и растолкуйте мне, как вы сюда-то попали?

Даниэль не хотел рассказывать, каким образом он с дамами избавился от бригадира Вассера, но не мог не упомянуть о том, как встретившийся деревенский врач сообщил жандармам, что Нуарвильский мост снесло.

– Нуарвильский мост снесло! Вот-то славная штука! Мост отлично стоял на месте еще вчера вечером; один из моих фургонщиков проезжал по нему, да и этот, что сейчас выехал, поедет по нему; какой же это доктор такой мастер на подобные сказки? Здесь на шесть лье кругом вам не найти другого доктора, как Бриссе, но ему семьдесят лет, и он уже давно перестал ездить верхом.

Даниэль понял, что и в этом обстоятельстве крылась тайна, в которую ему не следовало заглядывать, а потому он только коротко прибавил, что, воспользовавшись свалкой, произошедшей между жандармами и незнакомыми ему людьми, они бежали и, проходив целую ночь, расспрашивая везде о дороге, попали наконец во Франшевиль.

Когда рассказ был кончен, Леру задумчиво провел несколько раз рукой по лбу.

– Одно, что тут мне кажется ясным, это – то, что вы несчастны, вас преследуют и вы вспомнили и положились на Леру. Итак, вот вам весь Леру к вашим услугам! Леру готов вам помогать всеми силами и, черт возьми, поможет! Для начала надобно изготовить вам завтрак, насколько сумеют хороший, потом приготовим вам мягкие постельки, а там, когда порядком отдохнете, потолкуем и об остальном.

– Леру, – сказал еще раз Даниэль, – хорошо ли вы подумали, чему себя подвергаете?

– О, милостивый государь! – вмешалась Мария в свою очередь, – как будет для нас тяжело чувствовать, что мы причиной вашего несчастья!

Леру улыбнулся и, взяв в свои толстые руки ее маленькую ручку, прибавил.

– Хорошенькая вы моя барышня! Не придавайте слишком высокой цены моей услуге; теперь мне не угрожает опасность быть зарезанным толпой, как это случилось с гражданином Ладранжем, когда он так храбро бросился выручать меня. У меня есть друзья, влияние, я надеюсь, что в состоянии охранить вас без риска для себя, но я это сделал бы даже и тогда, когда опасность была бы неминуема.

– Но нас ищут жандармы, они могут явиться к вам сюда и сделать обыск.

– Жандармы-то! – воскликнул, захохотав, Леру. -Пусть придут! Я этого только и желаю. Теперь-то именно мне и надобно отправить в Шартр большой транспорт казенной пшеницы, а в силу выданного мне президентом народной расправы предписания, я имею право не только жандармов, но даже всех чиновников требовать для сопровождения отправляемого мною общественного хлеба в день или ночь, и они ни под каким предлогом не имеют права отказаться. Беспорядки, происходящие из-за дороговизны хлеба, делают эти предосторожности необходимыми. Если бригадир Вассер со своей командой явится сюда, я его тотчас же отправлю провожать мои фургоны для защиты их от голодных; но эта лиса, бригадир, остережется попасть в такую неприятную компанию, он знает данную мне власть, а потому бегает от меня как от чумы, вероятно, боясь, что я завладею и им, как говорят, что я завладел уже всей пшеницей. Ручаюсь вам, что ко мне к последнему он завернет.

– Не очень надейтесь на это, мой добрый Леру, – возразил Даниэль. – Вассер слывет таким же настойчивым, как и храбрым, а наш побег для него пятно, стыд; я боюсь, что никакое рассуждение не остановит его, если он только будет надеяться найти нас здесь.

– Ну что же? Допустим даже, что он рискнет прийти сюда за вами, так и здесь я поспорю, что он не найдет вас. Послушайте, – продолжал Леру, понижая голос, – в переживаемые нами времена ремесло хлебного поставщика – ремесло опасное, и благоразумный человек обязан иметь предосторожность. В этом доме у меня устроены такие тайные кладовые и подземные проходы, которых открыть человеку, не знающему об их существовании, нет возможности; туда прячу я свои деньги, туда, в случае надобности, могу и сам спрятаться. При первой тревоге я вас отведу в такое местечко, где вас все жандармы нации не отыщут.

Никто не видал, как вы вошли ко мне, кроме фургонщиков, бывших в то время на дворе, да и те принимают вас за хлебных торговцев; один из них уже уехал на несколько дней, другие тоже сейчас уедут; а потому тайну вашего прихода в Франшевиль будет знать моя семья да я. Если для вас недостаточно безопасным покажется пребывание в моем доме, я, в случае нужды, постараюсь достать вам заграничные паспорта под чужими именами и найти вам место вернее еще и моего дома. А до тех пор, пожалуйста, не беспокойтесь ни о чем и мирно наслаждайтесь покоем, какой только мы в силах доставить вам.

Даниэль не нашел нужным более возражать; он бросился на шею к доброму, великодушному старику и горячо обнял его; в то же время Мария омочила слезами благодарности руку поселянина; что же касается до бедной маркизы, то, утомленная бессонницей и ходьбой, она уснула в кресле.

Вскоре добряк Леру сам с полными слез глазами вырвался из объятий молодых людей и, подойдя к боковой двери, весело крикнул:

– Эй, жена, дочки! Все вставайте скорее; вот вам и случай показать, действительно ли вы любите отца и мужа… Вставайте, одевайтесь, говорят вам! Посмотрим, кто из вас проворней и усердней услужит посланным нам самим Богом гостям!

Несколько минут спустя Даниэль и его бедные спутницы были окружены всей семьей, напербой одна перед другой женщины старались угодить и почтительнее услужить им.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I Сборщики винограда

Пропустим четыре года, протекших между только что рассказанными нами событиями и теми, которые нам остается еще рассказать. В продолжение этого периода времени, богатого политическими страстями, во Франции стало немного безопаснее для так называемых все еще аристократов. Девятое термидора многое изменило. Список эмигрантов был закончен, тюрьмы отворились, и под правлением директории партия побежденных, относительно говоря, наслаждалась спокойствием. Между тем четыре или пять департаментов, в том числе Орлеан, Шартр и Париж, не были еще совершенно спокойны. Эти края, особенно по деревням, постоянно служили местом краж, пожаров, убийств, совершаемых при самых ужасных обстоятельствах. Везде только и говорили, что об ограбленных фермах, об обобранных и зарезанных путешественниках, о согревателях, без милосердия мучивших своих жертв. Тревога, распространяясь все далее, волновала население вдали от мест, где в самом деле происходили эти зверства. Все это, видимо, творилось отлично организованной шайкой мошенников, удивительно ловко управляемой. Все меры, принимаемые властями к отысканию ее, оставались без успеха. Некоторые из членов шайки были пойманы и казнены, одни в Шартре, другие в Париже, но ненадолго приходилось успокаиваться несчастным провинциям, а правительству оставлять заботы: внезапно новые злодейства, совершенные на разных пунктах, доказывали, что для чудовищной шайки уменьшение ее одной головой ничего не значило. Личности, даже присужденные к казни, не проговорились ни одним словом, могущим уяснить дело товарищей и уносили с собой в могилу свою страшную тайну. Казалось, не наступил еще час, когда эта шайка, более и ужаснее которой Франция не помнила, должна была попасться в руки правосудия. Эпоха, с которой мы начинаем опять свой рассказ, – октябрь месяц 1796 года. В деревне, на расстоянии полумили от Шартра, стоял маленький белый домик с зелеными ставнями, во вкусе Руссо. Вдали от большой дороги Сант-Марис, так звали эту маленькую виллу, пряталась за огромным садом, высокая стена и решетка которого защищали жителей его от любопытства прохожих. Крытая виноградная аллея, с висящими везде в это время рдяными кистями винограда, вела от ворот к дому. По правую и по левую сторонам стены возвышались два павильона. В одном из них жил садовник с женой, чуть не столетний старик, оба пребывающие тут с незапамятных времен; другой, входить в который надо было с террасы, обсаженной липами и акациями, служил беседкой для жителей домика, местом, куда они выходили подышать свежим воздухом и издали посмотреть движение на большой дороге. Все это вместе взятое составляло такой хорошенький приют, что любо было глядеть.

Давно уже этот домик, принадлежавший прежде, как надобно предполагать, кому-нибудь из эмигрантов, не имел у себя других жителей, кроме этих. Но вот уже около трех лет в нем уединенно жили две дамы. Когда случалось им выходить, то костюм их бывал так прост, что, конечно, не мог привлечь к себе ничьего внимания. Одна из них была молода и хороша собой, другая пожилая и болезненная: то были, без сомнения, мать и дочь. Горничная, скромная, как и госпожи ее, вместе с садовницей составляли всю их комнатную прислугу. Никто не посещал отшельниц, кроме одного молодого человека, постоянно одетого в черное и ежедневно приходившего к ним из Шартра, часа на два. Вечером после жаркого дня их можно было встретить где-нибудь на тропинке в окрестных полях, но большей частью они довольствовались своим садиком, содержимым в большом порядке и наполненном цветами.

Часто тогда приходили они в маленький павильон, расположенный на краю дороги, читали тут, разговаривали, работали, и постоянно опущенные шторы скрывали их от проходящих, и разве только тихое щебетанье их голосов, порой серебристый взрыв смеха молодой девушки обнаруживали их присутствие.

Читатель, вероятно, узнал уже в этих незнакомках маркизу и ее дочь.

Домик в Сант Марисе принадлежал хлебному поставщику Леру, теперь одному из богатейших поставщиков республиканских армий. Только что смуты немного утихли, он поселил в нем родственниц Даниэля и через своих знакомых выхлопотал, чтобы их уже более не беспокоили.

Тишина, довольство и спокойствие этой жизни не могли не подействовать благотворно на мать и дочь. Здоровье мадемуазель Меревиль поправилось, ее прежняя свежесть и веселость вернулись к ней, и юные силы молодости выжили постепенно из памяти страшные картины прошлого, оттого-то и слышался порой с дороги ее звонкий смех. Даже помешательство маркизы почти совершенно прошло; внимательный уход дочери и спокойствие духа, казалось, победили это временное расстройство ее умственных способностей, бывшее следствием сильных душевных потрясений. Единственными остатками болезни в ней были постоянная лихорадочная деятельность и грустное, раздражительное настроение духа, которое даже игривой веселости и стараниям дочери не всегда удавалось рассеять.

День, о котором мы говорим, был ясный, осенний, и на вилле Сант Марис, казалось, был какой-то праздник; в самом же деле надобно было собрать виноград с крытой аллеи, проходившей через сад, и для этого торжества все обитатели виллы собрались вместе, одна только мадам де Меревиль отказалась разделить общую радость и веселье. Сидя в беседке она внимательно читала только что полученные ею утром письма. Сквозь отворенную дверь ей были видны сборщицы винограда, и их веселый смех часто долетал до нее, но, углубленная в чтение, она не обращала ни на что внимания.

Зато Мария предавалась своей радости. В легком светлом пеньюаре, с ножницами в руках, она старалась отнимать лучшие спелые ветки у своей горничной. Смуглая же, бойкая, хитренькая Жанета делала нарочно вид, будто оспаривает у барышни вкусные трофеи, в сущности же срезая только зеленевшие уже и дозрелые. Соперничество это чрезвычайно забавляло молодых девушек, и они от души хохотали, лакомясь в то же время самыми зрелыми ягодками.

Немного подалее от них Жан-Пьер Филимон, огородник той местности, взгромоздясь на такую старую и рассохшуюся лестницу, как и он сам, усердно с молодежью собирал виноград и бросал кисти в большую корзинку, которую держала перед ним его старая подруга. Большая дворовая собака с железными иглами на своем ошейнике беззаботно гуляла среди работающих. Картина эта, освещенная теплым лучом осеннего солнца, была так хороша, что невольно должна была вызвать улыбку у самого задумчивого и озабоченного человека. Молодежь и старики так увлеклись своим занятием, что никто не слыхал, как отворилась наружная решетка, не услышали даже шагов пришедшего гостя. Вдруг среди них очутился молодой человек, одетый с головы до ног в черное, единственный посетитель, принимаемый меревильскими дамами. Конечно, читатель догадался уже, что это был Даниэль Ладранж. Первая его увидела Жанета и была так поражена, что уронила, не донеся до рта, красненькую ягодку.

– Матерь Божия! Как вы попали сюда, гражданин Ладранж?

– Очень просто, в дверь, которая у вас, у ветреной головы, не была заперта на ключ, несмотря на все мои просьбы не оставлять ее незапертой. Но уж сегодня у меня недостает духу браниться, к тому же и предосторожности эти становятся уже менее нужны.

Услыхав голоса, Мария обернулась.

– Кузен Даниэль, – вскрикнула она, покраснев от радости. – Ну! Даниэль, ведь вы, конечно, поможете нам собирать виноград? Идите, идите же сюда, только смотрите, не раздавите мне эти великолепные кисти, потому что я хочу их сберечь для мамы.

И говоря это, она сунула корзинку, наполовину уже наполненную виноградом, в руки брату. Обычная серьезность Даниэля казалась уничтоженной перед таким оживлением, и она уж хотела снова приняться за дело, когда он, с видимым замешательством, но все еще не смея отделаться от врученной ему молодой девушкой корзинки, сказал ей:

– Я вас попрошу извинить меня, милая Мария, у меня сегодня есть нечто важное сообщить вам, а мне нельзя долго оставаться здесь… мадам де Меревиль?

– Мама там, в павильоне, хотите видеть ее?

– Сейчас! Но прежде мне хотелось бы переговорить с вами!

– Со мной? Боже милостивый! Что у вас такое?

– Много чего у меня есть; важная новость!

– Пойдемте же! Мы там усядемся в сиреневой беседке. Любопытство мучает меня. Но, прежде чем мы пойдем, ответьте только одно: привезенная вами новость хорошая или худая?

– Очень хорошая для меня и для всех тех, кто меня любит.

– Благодарю, но по вашему серьезному лицу, Даниэль, я предполагала бы совершенно противное. Теперь вы можете здесь оставить эту корзинку и пойдем в беседку.

Даниэль поспешил освободиться от своей ноши, и они направились к маленькой рощице. Мария села на каменную скамейку.

– Только, пожалуйста, не мучьте меня долго, – начала она опять со своей всегдашней живостью; мама, конечно, знает, что вы здесь, и может обидеться, что вы долго не являетесь к ней, а вы знаете, как она строга в этикете.

– И главное, что она особенно строга в отношении меня, Мария. Ее видимая холодность все более и более огорчает меня, потому-то я сильно боюсь, что наконец и вы переменитесь и будете разделять ее предубеждения против меня, и вот именно об этом-то теперь я и хотел говорить с вами.

Мария захохотала.

– Как, и только из этого? – продолжала она насмешливо. – Вы помешали нашему веселью, прервали нашу работу? В этом-то только и заключается ваша важная новость? Право, Даниэль, я хочу подать вам добрый совет. Профессия адвоката, за которую вы взялись опять в Шартре, привычка говорить постоянно на трибуне придает вашим манерам и вашим словам что-то театральное и странное.

– Вы не так поняли меня, милая моя Мария! Мой вопрос не так мало значит, как вы предполагаете, и вы не можете найти в нем трибунной важности, если я вас попрошу серьезно ответить мне, глубоко ли и сильно ли расположение ваше ко мне, может ли оно хоть сколько-нибудь равняться моему к вам?

– Как же вы можете сомневаться в этом, Даниэль? -ответила на этот раз уже взволнованным голосом Мария, – не лучший ли вы наш друг? Я не люблю припоминать о всех еще так недавно происшедших несчастьях, но после трагической смерти моего покойного отца не вы ли взяли нас под свое покровительство, пеклись о нас с мамой, заботились о нас до самоотвержения. Что бы было с нами, если бы не вы? Свободой, жизнью, всем, всем мы вам обязаны, Даниэль; разве можно позабыть об этом?

– Тут дело не в благодарности, Мария, – нетерпеливо перебил ее Ладранж. – Вы хорошо понимаете, о каком чувстве я вас спрашиваю. Но в двух словах, Мария, так как минуты дороги, позволите ли вы мне сегодня просить вашей руки у маркизы?

Молодая девушка грациозно и застенчиво отвернула свою головку.

– Разве нужно спрашивать на это позволения, – прошептала она.

– Не давно ли уже обручены мы друг с другом обоюдным несчастьем? Не с раннего ли детства нашего мы с вами родные брат и сестра? Не общие ли у нас с вами радости, не общее ли горе? Мне кажется, никакого более препятствия быть не может к нашему соединению.

Ладранж был в восторге и горячо целовал маленькую ручку, которую никто не думал отнимать у него.

– Мария, Мария, – ответил он, – хотя я и сомневался в таком счастье, но ожидал подобного ответа; до сих пор я такой же изгнанник, как и вы, принужденный скрываться, без положения в свете, без состояния, мог ли я решиться просить вас соединить свою судьбу с моею? Теперь только сегодня наконец обстоятельства изменились; не бедный безвестный адвокат, не имеющий возможности доставить вам хорошее положение в свете, а председатель присяжных, одно из важнейших лиц этого департамента, просит вашей руки.

– Может ли быть, Даниэль? Неужели вы получили это место, так долго волновавшее всех местных честолюбцев?

– Да, я получил его, и вот вам доказательство, – сказал Ладранж, подавая свернутый пергамент с правительственной печатью. Увидя же изумление кузины своей, он поспешил прибавить:

– Это весьма обыкновенное явление во время революций, Мария. Один из моих друзей, приговоренный и едва спасшийся от казни, как и мы, пользуется теперь от правительства неограниченной властью, и потому состоялось мое назначение.

Ужасные преступления, постоянно совершаемые в здешнем правлении неизвестной шайкой, привели правительство к убеждению в необходимости поставить во главе здешней администрации человека молодого, деятельного, неутомимого, способного открыть и поймать наконец этих невидимых злодеев. Друг, о котором я вам говорю, указал на меня. Он пишет мне, что поручился за меня министру, зная мою деятельность и энергию, и, конечно, вы понимаете, милая Мария, как горячо я буду стараться оправдать это доверие. Я сорву наконец завесу, за которую так искусно прячутся эти негодяи, и не успокоюсь, не вздохну свободно, пока не переловлю их.

Горячность, с которой он проговорил эти слова, испугала Марию.

– Будьте осторожнее, Даниэль, – начала она. – Место, полученное вами, опасно. Люди, о которых вы говорите, и только одна мысль о которых меня уже пугает, сильны и на все способны. Они захотят отомстить вам за ваше усердие.

– Не беспокойтесь, я буду недосягаем для этих негодяев! Я надеюсь, что мое новое положение поможет мне окружить вас тем почетом и общественным уважением, которых вы заслуживаете.

– Прошло несколько минут в молчании.

– Итак, – начал опять Даниэль, – мы с вами, Мария, понимаем друг друга и можем наконец после всех перенесенных бедствий успокоиться и быть счастливыми; но уверены ли вы, что мать ваша согласится?

– Отчего бы ей не согласиться, Даниэль? Напыщенная в былые времена своим аристократизмом, в несчастье она излечилась от этой слабости; и у нее не осталось теперь и признака гордости. Теперь в чем если бы и можно было упрекнуть ее, то это в желании, сделавшемся у нее непреодолимой потребностью, спокойствия и довольства. В этом случае нельзя осуждать ее, Даниэль, надо сожалеть о ней. Привыкшая к роскоши, она узнала лишения, почти бедность; для своего существования даже ей пришлось прибегнуть к посторонней помощи. Меня втайне мучает мысль, что мы живем здесь в доме Леру, этого достойного человека, которому уж и без того мы стольким обязаны.

– Милая Мария! Сколько раз уже говорил я вам, что не гражданина Леру вы гости, а мои. Дом этот я взял по контракту и плачу за него, следовательно, ничего не может быть обидного для вашей гордости жить в доме вашего родственника, друга, некогда облагодетельствованного вами.

– Нет, Даниэль, теперь, когда мать узнает о ваших средствах, она скорее согласится принять от вас подобную услугу, хотя откровенно скажу, все ее мысли устремлены на то, чтобы возвратить свое имение и замок, которые еще не проданы, вероятно, благодаря вашим хлопотам.

– Я сомневаюсь, чтобы матушка ваша в этом успела; есть много препятствий, которых ей не преодолеть. Я, признаюсь, сам употреблял усилия для достижения ее желания, но у меня ничего не вышло. Мне кажется, что возвращение вам вашего состояния разрушит мою надежду, воздвигнув опять существовавшую преграду. Я настолько эгоист, что мне хотелось бы, чтобы вы и тетушка никому ничем не были обязаны, кроме меня…

– Очень благодарна, кузен Даниэль! – ответила насмешливо молодая девушка. – В таком случае мама права, что сама хлопочет об этом деле, иначе нам никогда не пришлось бы увидеть нашего тенистого Меревильского парка. Но я думаю, Даниэль, отчего бы вам, объясняя моей матери выгоды вашего будущего положения, не припомнить бы (право, совестно вам советовать подобные вещи) об этих двух частях наследства по сто тысяч экю, оставленных нам бедным дядей Ладранжем, о которых вы мне говорили.

Молодой человек нахмурился.

– Нет, Мария, я не люблю возвращаться к этому тяжелому для меня вопросу, но, тем не менее, должен объяснить, почему до сих пор не выдано это двойное наследство. Вы знаете, что вняв наконец голосу совести, дядя решился признать своим наследником своего незаконнорожденного сына, давным-давно им брошенного и забытого; но он это сделал только с условием, чтобы сын этот женился на… молодой девушке, которая, я надеюсь, вовсе не расположена подчиниться этой прихоти деспота.

Мария сделала удивленные глаза.

– Итак, отсутствие этого неизвестного сына не позволяет до сих пор привести в исполнение желания дяди. Нотариус, которому поручено дело по этой духовной, отыскивал этого молодого человека в деревне Анжу, где он прежде жил, но до сих пор не нашел никакого следа. Я тоже собирал сведения, посылал туда, и все осталось без малейшего успеха.

Я было рассчитывал на одного разносчика, родом из того же края, встреченного нами при ужасных обстоятельствах на Брейльской ферме, но человек этот или умер, или забыл о моем поручении, только я его не видел более. Итак, кажется, что всякая надежда отыскать несчастного ребенка, о котором так поздно вспомнил его отец, должна рушиться.

В это время молодых людей позвали к мадам де Меревиль.

Мария поспешно встала.

– Идите, Даниэль! – сказала она. – Обстоятельства благоприятствуют объяснению. – Достанет ли только у вас на это отваги.

– Достанет, милая Мари, достанет, вот увидите!…


II Духовная

Внутренность павильона представляла собой одну большую комнату со сплошными окнами и дверью, выходившей на террасу. Мебель в нем состояла из нескольких соломенных стульев и одного стола, заваленного бумагами. Маркиза в задумчивой позе, с раскрытым письмом на коленях, сидела на складном кресле, облокотясь одной рукой на стол.

Она мало изменилась за это время, только лицо ее, дышавшее прежде самодовольством, обрюзгло, сморщилось и как будто исполнилось выражением какой-то жадности. Несмотря на то, под простым ситцевым платьем и большим чепцом – туалет, который она нынче себе усвоила – в осанке ее все еще было что-то, внушающее к себе уважение.

Увидев молодых людей, она нетерпеливо закричала:

– Право, любезный племянник, вы, я вижу, не очень спешите сегодня поздороваться со мной?

Даниэль, и без того уже сконфуженный, хотел извиниться.

– Полно, – перебила маркиза, – оставим это, надобно же привыкать к демократическим привычкам этого времени… Но прежде всего, Мария, иди скорее домой и оденься, дитя мое, я жду сегодня гостей.

– Гостей, мама? – спросила удивленно молодая девушка. – Вот новости! Могу я знать?…

– Ну, моя милая девочка, вы, кажется, позволяете себе допрашивать вашу мать! Идите, сударыня, и постарайтесь одеться к лицу, потому что, вероятно, потом пожалеете, если вас увидят в этом утреннем дезабилье.

Глядя попеременно то на мать, то на Даниэля, молодая девушка, казалось, не знала, что думать, но слишком приученная к покорности и не смея ослушаться такого положительного приказания, она тихо вышла.

Ладранж был тоже удивлен и встревожен, по знаку, сделанному теткой, он сел подле нее.

– Итак, мы можем свободно поговорить, – начала доверчивым тоном маркиза, – у меня есть много чего сообщить вам, Даниэль.

Молодой человек, казалось, вдруг решился на что-то.

– И у меня также, маркиза, – ответил он.

– У вас?… В чем же дело?

– Если позволите, я подожду, чтобы прежде…

– Нет, нет, говорите сейчас же, что вы имеете сообщить мне'?

– Боже мой! Тетушка, я хотел только сказать вам… что я получил назначение на одно из главных мест в Шартре.

– Да? – ответила холодно маркиза, – поздравляю вас, Даниэль. В настоящее время вам не придется так преследовать честных людей, как прежде, а при этих обстоятельствах на подобном месте можно быть всеми уважаемым.

Даниэль опять почувствовал себя неловко, и у него положительно недоставало духу заговорить о предложении, для которого он пришел. Чтобы извинить в своих собственных глазах свою трусость, он уверял себя, что ему необходимо прежде всего узнать тайну мадам де Меревиль. Маркиза, со своей стороны, задумчиво комкала письмо, находившееся у нее в руках.

– Не у вас одного, Даниэль, сегодня новости. И у меня тоже есть, и превосходная, как сами сейчас увидите. Событие, которое все считали невозможным, осуществляется, и положение наше улучшится именно в то время, когда мы начали отчаиваться.

– Что вы говорите, маркиза, – сказал Даниэль, вздрогнув. – Вы получили, конечно, какие-нибудь приятные сведения о вашем имении? Вам отдают его?

– К несчастью, нет, милый мой Даниэль, все мои хлопоты по этому делу ни к чему еще не привели.

– В таком случае, я никак не могу понять причину вашей радости.

– Ищите, дитя мое, ищите! Послушайте, разве вы не знаете, что есть на свете личность, присутствие которой было бы как нельзя более выгодно для моей дочери, для меня, даже для вас?

– Клянусь честью, маркиза, как ни стараюсь, я ничего не могу отгадать.

– Ай-ай! Мало же у вас проницательности для уголовного судьи. Ну, уж если вы не можете угадать, нечего делать, надо вам сказать: дело идет об этом сыне покойного брата Михаила Ладранжа…

– Возможно ли? Молодой человек этот жив, найден?

– С минуты на минуту я жду его сюда.

Даниэль онемел.

– Скажите, маркиза, – начал он спустя несколько минут, – почему же происшествие это, лежащее пятном на нашей фамилии, может иметь счастливое влияние на Марию, вас или меня?

– Как? Неужели вы не видите тут, – перебила с удивлением маркиза, – явных для нас выгод. Наследство моего брата, оставшееся после грабежа его убийц, по уверениям нотариуса Лафоре все еще составляет сумму сто тысяч экю. Из этой суммы вам, Даниэль, тридцать тысяч ливров. Что касается до моей дочери, то тут может быть польза, если Мария согласится выйти за этого кузена… и тогда все состояние поступает молодым супругам, если же Мария откажет ему, в таком случае мы не можем ни на что рассчитывать из этого наследства по распоряжению той же духовной. Хоть это и странно, но такова была воля брата. Наконец, третий случай, если сам Франсуа Готье, этот незаконный сын его, откажется жениться на мадемуазель де Меревиль. В таком разе часть наследства, завещанная прежде дядей Марии, удваивается.

Но этого-то, конечно, не случится. Франсуа Готье свободен и, кажется, вовсе не прочь исполнить желание отца. Мария, со своей стороны, так много выстрадавшая за себя и за меня из-за наших лишений, конечно, не упустит этого случая, чтоб избавить нас обеих от зависимости, в которой мы живем. Она выйдет за молодого человека, и на весь остаток жизни если мы и не будем богаты, то уж, по крайней мере, все же обеспечены. Даже если другого способа не представится, можно будет выкупить Меревильский замок со всеми его землями…

Теперь уж Даниэль побагровел от злости, холодные эгоистичные расчеты выводили его из себя.

– Тетушка! Вы ли говорите это? – со злобой в голосе спросил он. – Неужели маркиза де Меревиль из корыстолюбивых целей решится отдать подобным образом свою дочь человеку неизвестному, из низшего сословия, который даже мать свою не может назвать, не краснея.

– Вы слишком строги, Даниэль, но я это понимаю, так как вы еще не знаете молодого человека. Сведения же, данные мне о нем нотариусом, весьма удовлетворительны. Он хорош собой, статен, манеры хотя и простые, но яснодоказывающие прямой и честный характер.

Что же касается до его предыдущей жизни, то вот в нескольких словах, что я сама знаю: будучи ребенком, он немного поучился у сельского учителя; когда его названные родители вследствие пожара разорились, он ушел с разносчиками, к которым поступил в ученье. Позже он торговал от себя и, кажется, составил себе маленькое состояньице. Вследствие своей бродячей жизни, он несколько месяцев тому назад узнал только, что его отыскивают. Явясь к нотариусу, представил все нужные документы в удостоверение своей личности, а всякий знает, как взыскателен в этом случае господин Лафоре.

Наконец, милый мой Даниэль, Франсуа Готье представляется нам в самом выгодном свете, и, конечно, вы не станете упрекать его за рождение или ставить ему в вину его бывшее низкое положение. Сколько раз говорили вы мне, что старинные предрассудки уничтожены, привилегии дворянства безвозвратно утеряны. Теперь я вижу, что вы правы. Прошлое не вернется более. Все около меня изменилось, зачем же мне упорствовать в своих отживших убеждениях. И, наконец, во всяком случае, он наш родственник. Хотим мы этого или нет, но он все же нам кровный родной.

Теория эта мало походила на все прежде им слышанное от маркизы, так что Даниэль не верил своим ушам, но вскоре под новым наплывом горя он снова заговорил:

– Неужели, маркиза, вы думаете, что Мария разделит с вами этот взгляд?

– Мария разумная девушка и потому, вероятно, послушает меня.

– А я так уверен в противном… Никогда Мария не согласится на подобный невозможный брак. Это убило бы нас обоих! Она не перенесет этого стыда и своего горя. -И он закрыл лицо руками.

Мадам де Меревиль ласково наклонилась к нему.

– Даниэль, что значит это отчаянье? – спросила она. -Неужели вы еще не забыли того детского чувства, существовавшего когда-то между вами и Марией! Я всегда думала, что эта страстишка, так часто случающаяся между двоюродным братом с сестрой в молодости, перешла между вами в крепкую дружбу, которую вы за последнее время простирали до самого благороднейшего самопожертвования. Мне казалось что вы считаете теперь Марию своей родной сестрой. И могла ли другая какая идея прийти мне в голову? Вот уже четыре года, как мы живем вместе, соединенные несчастьем. Заявили ли вы хоть один раз желание продолжать этот детский роман?

– Но, однако, во все это время сказал я хоть одно слово, совершил ли хоть один поступок, дававший вам возможность думать противное? – тихо перебил ее Ладранж. – Неужели, мадам де Меревиль, вы не угадывали причину моей сдержанности? Я боялся, чтобы вы не подумали, что я рассчитываю на вашу благодарность, чтобы, ввиду подобных соображений, вы не приневолили бы себя к чему-нибудь неприятному для вас. Моя деликатность возмущалась при одной этой мысли. С сегодняшнего же дня все эти опасения уничтожаются; я не отрекусь без борьбы от своего счастья. А потому, тетушка, я требую у вас предпочтения перед этим господином, никогда не видавшим Марию, а с духовной в руках являющемуся за ее согласием, как за купленным товаром. Мои права старее, святее и уж, говоря откровенно, освящены согласием самой Марии.

Нет возможности передать тех различных ощущений, выражавшихся в это время на бледном лице маркизы, но она продолжала все тем же ласковым тоном.

– Какую новость вы мне открываете, мой добрый Даниэль. Я была так далека от этого подозрения… Но уж если вы так непременно хотите жениться на моей дочери, мне придется, конечно, отказаться от своих планов на Франсуа Готье. Вы нам оказали так много услуг, что всякие другие расчеты должны стушеваться перед вашим желанием, высказанным решительно. Ни Мария, ни я не решимся изменить налагаемой на нас благодарности.

Несмотря на приторную сладость, с которой говорила маркиза, в последних словах ее слышалась ирония, и Даниэль почувствовал ее.

– Тетушка! – горячо вскричал он. – Неужели вы меня считаете способным пользоваться до такой степени нашими отношениями. Я стыдился бы самого себя в таком гнусном расчете, я хочу быть обязанным моим счастьем только свободному выбору кузины и вашему добровольному согласию. Теперь я имею возможность доставить вам спокойствие, довольствие, хорошее положение в свете, и поэтому только я решился заявить вам о своих претензиях. Если они вам кажутся неуместными, несправедливыми, скажите мне откровенно.

– Оставим дело в том положении, в котором оно теперь находится, Даниэль. Вы извините меня, если я разберу эту свадьбу с различных точек зрения. Я вижу из ваших слов, вы рассчитываете на согласие Марии, но молодая девушка так легко увлекается, и, почем вы знаете, что благодарность, которой вы не хотите быть обязанной, не играет большой роли в привязанности к вам Марии? И что если, когда опасность пройдет, а с ней и увлечение, она пожалеет об этой минутной вспышке?

С другой стороны, уверены ли вы, что ваше новое положение может дать вам достаточно средств для содержания семьи? Эти казенные места дают очень небольшое жалование; к тому же я знаю, что вы приняли на себя уплату значительной суммы, должной нами господину Леру. Конечно, он не станет тревожить вас этим долгом, но вы, я знаю, слишком горды, чтобы не выплатить его при первой возможности. Значит, большая часть наследства моего брата пойдет у вас на покрытие этого долга; другая, конечно, потребуется на ваше обзаведение и тогда что же останется вам для поддержания дома? Жалованье, получаемое вами по месту, которое дала вам сегодня революция и которое другая революция может завтра же отнять у вас. Вот то блистательное положение, Даниэль, которое вы предлагаете нам!

Несмотря на эгоизм тетки, Даниэль сознавал, что все, что она говорила, вполне справедливо, и он молча опустил голову, а мадам де Меревиль, с удовольствием видя свой успех, продолжала тем же дружеским тоном:

– Теперь, милый мой Даниэль, позвольте мне представить вам другой исход дела и не обижайтесь на мои слова, потому что, повторяю вам, ничто не будет сделано против вашего желания.

Предположим, что вы оба не будете ослеплены себялюбивым чувством, и моя дочь благоразумно послушает моих советов, наконец, что каждый из вас, заставив умолкнуть в себе изъявление своих личных интересов, будет только думать о выгодах своих, взгляните же, какой результат может выйти из всего этого. Мари выйдет замуж за Франсуа Готье, который доставит ей сто тысяч экю вашего дяди – сумма, из которой легко будет уплатить наши долги. Поверенный мой пишет мне, что пятидесяти тысяч достаточно, чтобы выкупить Меревильский замок с его землями, стоимость которых простирается до этой суммы. И таким образом фамилия наша опять поднимется с прежним блеском.

Мария, которая, несмотря на свою наружную ветреность, весьма благоразумна, привыкнет без труда к своему новому положению. Что касается до вас, Даниэль, то с вашими способностями, умом и добрым сердцем вам легко будет найти молодую девушку с большим состоянием и хорошим положением в свете, родители которой могут быть даже полезными вам в вашей карьере.

– Никогда, никогда! – с жаром вскричал Даниэль, -кроме Марии мне никого не нужно… И как бы высоко ни поставила меня судьба, я никогда не прощу этому авантюристу его счастья.

– Ах, Даниэль, – прервала его, в свою очередь, маркиза, – какая жестокость! И как это вы, такой всегда добрый, говорите подобные вещи в отношении. бедного молодого человека!

Такое ли чувство должен он найти к себе в теперешней главе нашего семейства, в родственнике, которому отец поручил его за несколько часов до своей смерти?…

Знаете, Даниэль, простите мне мою откровенность, но вы не исполнили поручения, за которое взялись по такому важному обязательству… И теперь, когда сын моего брата отыскан помимо вас, против вашего желания, может быть, вместо того, чтобы его принять с распростертыми объятиями, как близкого родного, вы тоже приготовляетесь его встретить как недруга. Когда он спешит исполнить последнюю волю своего отца, вы его осуждаете за исполнение святой для него обязанности… Скажите, мой друг, благоразумно ли это, великодушно ли, наконец, справедливо ли это, я вас спрашиваю?

На этот раз Даниэль не смел ответить. Совесть уже упрекала его за пренебрежение в розысках и нежелание успеха этих розысков.

Маркиза видела произведенное ею действие, но будучи слишком опытной дипломаткой, чтобы сейчас же им воспользоваться, она замолчала и терпеливо стала ждать реакции, непременно долженствовавшей произойти в этой горячей честной душе. И реакция, действительно, произошла. После минутного молчания Даниэль выпрямился.

– Сознаюсь, маркиза, – начал он, – что я слишком поддался чувству, преобладающему над всеми другими в моем сердце. Я не исполнил своего обещания, я несправедлив к этому родственнику, единственная, может быть, вина которого состоит только в том, что он стал мне поперек дороги… А потому скажите, что, по вашему мнению, мне следует делать, чтобы исправить свою вину?

– Ну, в добрый час! – ответила мадам де Меревиль с самодовольною улыбкой. – Теперь я узнаю моего великодушного Даниэля! Что вам делать, дорогое дитя мое? Ничего более, как предоставить все обстоятельствам и ни в чем не противодействовать моей дочери и Франсуа Готье. К тому же я попрошу вас, когда этот молодой родственник явится сюда, принять его дружески, если можете, или же, в крайнем случае, вежливо. Скажите, много ли я прошу у вас? Что касается до Марии, то каковы бы ни были ваши взаимные отношения, не употреблять никакого усилия, чтоб отвлечь ее от направления, какое мне вздумается дать ей. Наконец, я требую от вас полнейшего нейтралитета в наших последующих предприятиях; итак, можете ли вы мне обещать этот нейтралитет?

– Да, тетушка, – вскричал Даниэль восторженно. -Мария должна быть совершенно свободной в своем выборе; и если она, уступив вашим желаниям, согласится выйти за сына дяди, она не услышит от меня, клянусь вам в том, ни жалобы, ни упрека!

Мадам де Меревиль не могла скрыть своей радости. И в первый раз после многих лет она горячо поцеловала Ладранжа.

– Вы честный малый, Даниэль, и я верю вашему слову. Положитесь на меня. Молодые люди бывают неопытны в жизни и должны руководиться во многих случаях советами старших… Но я слышу голос Марии, оставьте на несколько минут нас с нею, чтобы мне приготовить ее к приему Франсуа Готье.

И только что Даниэль оставил маркизу, Мария вошла. По приказанию матери она оделась. Приведя в порядок свои великолепные светлые вьющиеся волосы она переменила холстинковый пеньюар на простенькое шелковое платье, сшитое с большим вкусом, вопреки тогдашней уродливой моде.

– Дорогая Мария! – как-то торжественно обратился к ней Даниэль. – Ваша матушка желает сообщить вам об одном серьезном обстоятельстве. На что бы вы ни решились вследствие этого сообщения, слушайтесь только голоса своего сердца; действуйте с полной независимостью, не думайте обо мне, я слепо покорюсь вашему желанию.

Мария удивленно посмотрела на него.

– Даниэль, – прошептала она, – что вы хотите этим сказать?

– Я хочу только сказать вам, милая Мария, что самое задушевное, горячее желание мое – видеть вас счастливой, и если бы мне пришлось быть помехой этого счастья, я лучше предпочту сто раз умереть. Но мадам де Меревиль пояснит вам то, что кажется вам непонятным в моих словах, выслушайте вашу матушку и выбирайте без опасения упрека то, что вы найдете для себя лучшим.

Потом, как будто боясь изменить себе, он опрометью бросился вон, оставя изумленную Марию с маркизой.


III Бо Франсуа Готье

Покинув павильон, Даниэль принялся большими шагами ходить по саду, не обращая внимания на собиравших виноград и продолжавших весело свою работу на большой аллее. Разговор с теткой перевернул весь строй его мыслей, голова его горела. Пробродив наудачу несколько минут, он сел в плющевую беседку и скоро лихорадочное состояние его перешло в тихую, грустную задумчивость, признак возврата сознания.

Но новое приключение опять взволновало его. Ладранж увидал тетку с кузиной, вышедших из павильона, сошедших с лестницы, идущих под руку, продолжая начатый разговор.

Мадам де Меревиль, казалось, горячо советовала дочери и нетрудно было угадать, какого рода то были советы, а между тем Даниэль не видал на лице кузины выражения того негодования, презрения, злобы, которых он ожидал. Молодая девушка внимательно слушала мать, по временам улыбалась со своей всегдашней веселостью, ответы ее скорее, казалось, были игривыми и веселыми, а не положительный отказ, на который рассчитывал Даниэль.

Они обе прошли около него, не замечая того, не подозревая даже, что он все еще в саду; потом вошли в дом, продолжая свою дружескую беседу.

Ладранжем снова овладело бешенство. Возможно ли, чтобы Мария так легко уступила прозаическим расчетам матери!

Не успел Даниэль успокоиться, как у наружной решетки раздался сильный звонок. Жанета бросилась отворять и скоро ввела в сад молодого человека, щегольски одетого, оставившего свою лошадь с лакеем на большой дороге. С тросточкой в руках гость шел с видом человека, не только рассчитывающего, но уверенного в хорошем приеме.

– Это он, – подумал Даниэль и сквозь листья своего убежища принялся внимательно рассматривать своего счастливого соперника.

Франсуа Готье, по крайней мере, насколько можно было судить издалека, был высокого роста, стройный, и костюм невероятно ловко обрисовывал его статную фигуру. Лицо же издали трудно было рассмотреть.

Когда Жанета затворила калитку, дворовая собака со всего размаха бросилась на пришельца; с каким-то остервенением она лаяла на него, показывая свои клыки; пришелец, наконец обернувшись, замахнулся на нее бывшей у него в руках тросточкой. При этом движении он послал ей такой свирепый взгляд, что собака вдруг остановилась. Во взгляде этом отразился блеск, подобный тому, который издает сталь, когда ею машут на солнце, и, несмотря на отделявшее их расстояние, Ладранж уловил этот взгляд и был им поражен.

– Любезный братец, кажется, не из нежных, – проговорил он с иронией, – но ничего, меня-то он не испугает. Говорят, у собак удивительный инстинкт при первой встрече узнавать врагов своих хозяев. Неужели же и у Цезаря предчувствие, что этот господин внесет с собой сюда горе и раздор?

В продолжение этого монолога Ладранжа собака, на минуту озадаченная, с новой яростью заливаясь лаем, бросилась на незнакомца. В довольно критическом положении гражданин Готье, казалось, принялся искать у себя в платье оружие позначительнее тросточки, но Жанета, заперев калитку, подоспела на помощь. И, так как собака не слушалась ее крика, ловкая горничная дала ей такой пинок ногой, причем можно было заметить форму ее ноги, что бедный Цезарь с трудом уже добрался до своей конуры, и затем оба вошли в дом.

Еще несколько минут пробыл Ладранж под тенистой беседкой, наконец не выдержал и вышел. Ревность овладела его сердцем, ему представлялось, что Франсуа Готье теперь около кузины; что же говорит он ей? Как приняла его Мария? Неужели тетка достигла своей цели? Вспоминая только что выслушанные им обещания Марии, он ожидал увидеть своего соперника в бешенстве бегущим из дома; но ничто не шевелилось, никакое возвышение голоса не заявляло о чем-либо подобном.

Рассерженный этим спокойствием, он решился уступить свое место в этом доме и возвратиться в город, не сказав никому ни слова; уход его был бы живым протестом в глазах мадам де Меревиль и наказанием неблагодарной забывшей его Марии.

Но вскоре он переменил намерение, ему сильно захотелось посмотреть, что там делается, явиться вдруг посреди разговаривающих, сжечь их взглядом, уничтожить своим презрением. И все-таки он медлил, не предпринимая ничего, только ходил в одном из самых отдаленных углов сада с усиливающейся тоской.

Наконец увидал он бегущую к нему вприпрыжку Жанету.

– Господин Даниэль, – сказала она, – вас давно ждут в гостиной; как это вы не торопитесь познакомиться с таким смешным господином? Боже мой, какой он смешной!

Ладранж скорыми шагами направился к дому, спросив Жанету:

– А как эти дамы приняли его?

– Да очень хорошо, господин Даниэль, барыня его даже поцеловала в обе щеки.

– А Мария?

– Барышня, правда, не поцеловала его, но она от души хохочет всему, что он говорит; он такой смешной!

По жесту, сделанному Даниэлем, видно было, как все это возмущало его, и, не обращая более внимания на Жанету, он вошел в виллу.

Общество сидело в одной из комнат первого этажа, главное убранство которой состояло в чрезвычайной чистоте. Белые коленкоровые занавески, драпируя окна, ослабляли свет, а потому только что вошедшему Даниэлю трудно было в первую минуту увидать тетку и кузину, сидевших на маленьком диванчике, обтянутом ситцем, и Франсуа Готье, важно развалившегося в кресле с видимой претензией на грацию, со шляпой под мышкой и тросточкой в руках. Разговор казался очень оживленным, и при входе Даниэлю пришлось, к своему огорчению, услыхать звонкий смех кузины вследствие какого-то грубого каламбура или остроты, отпущенной Франсуа; обстоятельство, еще усилившее его дурное расположение духа; зато почтительная любезность, с которой посетитель бросился к нему, должна была бы тронуть его. Вскочив при появлении Даниэля и отвесив ему один за другим три или четыре поклона, молодой человек подошел к нему с распростертыми объятиями, проговорив застенчиво и униженно:

– Здравствуйте, кузен… хотим мы этого или нет, во всяком случае, мы двоюродные. Очень рад видеть вас, познакомиться с вами… Итак, честное слово, уж если мы родня, то будем же и друзьями, не так ли? Позвольте?…

И он сделал поползновение обнять Даниэля, но тот, отступив несколько шагов назад, церемонно раскланялся.

– Позвольте, милостивый государь, – холодно ответил он, – может, действительно мы и родня, хотя мне это ничем еще и не доказано… Но если мы невольны в выборе себе родственников, то, надеюсь, можем свободно выбирать себе друзей.

И он сел.

Неприязненный этот прием не мог не произвести дурного впечатления на дам; маркиза закусила губы, а Мария надулась. Что же касается до Франсуа, то он сразу понял обиду: кровь бросилась ему в голову, а из-под опущенных ресниц глаза его злобно блеснули. Все эти признаки сильного гнева мгновенно же исчезли, и он снова попал на свой игриво наивный тон, так мало приставший к его могучей фигуре.

– Хорошо сказано! – проговорил он, усаживаясь в свою очередь. – Меня, впрочем, предупреждали, что кузен Даниэль неподатлив на дружбу… Но, честное слово, я же принужу его полюбить себя, а в ожидании этого, надеюсь, он не откажет мне, по крайней мере, в своем уважении?

– В некоторых случаях уважение так же трудно приобретается, как и дружба.

Мать и дочь на этот раз вышли из терпения.

– Даниэль, Даниэль! Как это грустно, – проговорила молодая девушка, – от вас можно было ожидать ежели не великодушия, то хотя бы вежливости.

– Господин Даниэль положительно выходит из границ, – начала маркиза, – и совсем не то обещал мне сегодня утром. Но если все эти невежества и холодность происходят от сомнения в действительности близкого родства, то вот бумаги, – и она указала на камин, на котором виднелось несколько бумаг, – ясно доказывающие права господина Готье на наше внимание и расположение.

Молодой администратор понял, что он далеко зашел, а потому, отказавшись от пересмотра предлагаемых ему бумаг, продолжал уже более мягким тоном:

– Это лишнее, маркиза, я вам верю, и просмотрю эти акты в другое время; сознаюсь, что может господин Готье ожидать от меня другого приема, но не от меня будет зависеть, по мере того как более познакомимся мы с ним, приобретет он мои и дружбу, и уважение, которых он желает.

Оговорка эта, казалось, не совсем удовлетворила дам; но Франсуа, имевший, может быть, причины быть менее взыскательным, принял вид успокоенного.

– Ну, в добрый час! – начал он, – я не в претензии на вас, кузен Даниэль, за ваше недоверие, вероятно, будь я на вашем месте, я поступил бы точно так же. До сих пор вы были одни любимцем у доброй госпожи маркизы, нашей тетушки, настоящей аристократки, пользовались предпочтением ее прелестной дочери, нашей кузины, этого небесного ангела, и вдруг точно из-под земли вырастает какой-то родственник, требующий себе местечка в вашем интимном кругу. Очень натурально, что вы говорите: постой, братец, подожди, надобно посмотреть! И, честное слово, вы правы.

Знаете, господин Ладранж, ведь я не такой ученый, как вы, адвокаты; я человек простой, более смыслящий мерить сукно или ленты, чем расточать красивые фразы; но я добрый товарищ, люблю посмеяться с приятелями, уважаю прекрасный пол и, наверно, мы с вами в конце концов поладим. Но, впрочем, хоть моим образованием и мало занимались, а все же я кое-что смыслю и в общежитии, бывал в Париже в прекрасном обществе, изучал изящные манеры, хотя этого и не видно… Черт возьми, в разное время я пробыл в Париже около трех месяцев!

Наивность эта ужасно забавляла Марию, она искоса взглядывала на Даниэля, как будто чтобы упрекнуть его в суровости к такой оригинальной, уморительной личности, даже маркиза нагнулась к нему, проговорив вполголоса:

– Даниэль, как вам не стыдно!

Но было ли то предубеждением у Ладранжа, но он замечал что-то поддельное, не натуральное в простодушии посетителя, что укрепляло его в недоверчивости. С другой стороны, Франсуа, видя, что слова его не производили большого впечатления на его неукротимого родственника, счел нужным удариться в чувствительность:

– Нельзя быть слишком взыскательным ко мне, кузен, – начал он плаксивым тоном. – Не на розах меня воспитывали. В детстве хотя и говорили мне часто, что я сын богатых родителей, однако обращались со мной не лучше, чем с сыном последнего мужика. Зимой постоянно ходил я в школу сельского священника, в ступнях, надетых на голую ногу, пища моя очень часто состояла из хлеба с водой, а ветер беспрепятственно дул сквозь дыры моего платья… Но я не жалуюсь; если отец поступал так, то, вероятно, имел на то уважительные причины; впрочем, если даже и допустить, что он был не прав в отношении меня, то он слишком жестоко за то наказан…

И он отвернулся, чтобы скрыть неподдельное на этот раз волнение, хотя и странного свойства.

Тронутая Мария обратилась к Даниэлю.

– Вот чувства, доказывающие доброе сердце, не правда ли, кузен?

Но будучи опытнее ее в знании людей и вещей, Ладранж не согласился с ней.

– Действительно, прекрасные чувства, – ответил он, -вот посмотрим, как господин Готье применит их на практике.

Франсуа живо выпрямился.

– Черт возьми, господин Даниэль, – начал он, – уверены ли вы, что я не доказал уже вам на деле желания быть полезным вам и нашим дорогим родственницам? Всмотритесь-ка в меня… Не припомните ли вы, что уже видели меня?

И он встал перед Ладранжем, с удивлением смотревшим на него.

– Вот хорошо! Не узнаете меня? – начал он насмешливо, – правда, я был тогда так ничтожен!… Да к тому же и вы были в то время не совсем-то в спокойном состоянии духа. А наша очаровательная кузина, не припомнит ли она меня?

Пристально, в свою очередь, поглядев на него, Мария отрицательно покачала головой.

– Вероятно, это костюм горожанина так изменил меня, – продолжал Франсуа, – и оставя дела в таком виде, в каком они находятся, мне по-настоящему не следовало бы поднимать тяжелые для всех воспоминания, но так как рано иди поздно все-таки узнали бы…

– Постойте, постойте, – вскричал Даниэль, пораженный мыслью, – вероятно, вы тот самый разносчик, которого мы встретили на Брейльской ферме в ночь этих убийств и которого подозревали было тогда участником во всех преступлениях.

Бо Франсуа, так как это был он, явившийся к меревильским дамам, с поддельным чувством поднял глаза к небу.

– Вы видите теперь, как бессмысленно было это подозрение, – ответил он, – очень понятно, впрочем, что в первую минуту вы должны были хвататься за всех находившихся под рукой. Между прочим, бригадир Вассер тотчас же после обыска отпустил меня, и вы сами даже составили обо мне такое лестное мнение, что поручили мне дело, касавшееся лично меня.

– Это правда. Но почему же тогда вы не назвали мне себя?

– Хм! Послушайте же, – ответил Франсуа, – тогда были не такие времена, чтоб соваться вперед без особенно важной причины. Вы мне ничего не сказали о нашем родстве и обо всех выгодах, следующих из этого для меня. Гораздо позже только я решился поразведать и узнал, что я действительно сын и наследник вашего дяди Ладранжа. Между тем, моего личного тут убеждения было недостаточно, чтобы быть признанным законом, мне следовало достать документы, съездить домой; а это было сопряжено с большими затруднениями и требовало много времени. Наконец я явился к этому нотариусу и вслед за этим и сюда.

Верная в своем оптимизме маркиза прибавила:

– Все как нельзя проще и совершенно ясно.

– Вы находите, маркиза? – ответил Даниэль сухо. -По моему же мнению, в рассказе господина Готье есть много темного, требующего новых пояснений.

Франсуа, засмеявшись, откинулся на спинку стула.

– Честное слово, кузен! – начал он насмешливым тоном. – Видно, что вы адвокат, вам все надобно пояснений, и вы придираетесь к словам.

– Я уже более не адвокат, – нетерпеливо перебил его Даниэль, – вот уже несколько часов, как я председатель суда присяжных в Шартре, советую не забывать этого!

Конечно, говоря это, Даниэль не думал запугать Франсуа, тем не менее последний, услыхав о новой должности своего собеседника, не мог удержаться от невольной дрожи. Казалось, легкое облако замутило его, а беспокойный взгляд будто искал возможности скрыться. Но впечатление это было мимолетно, и прежде чем присутствующие могли заметить его, железная воля этого человека помогла ему превозмочь себя, и он опять, улыбаясь, заговорил самоуверенно.

– Это отлично, господин Ладранж, этак вы теперь имеете возможность переловить всех негодяев, причиняющих нам столько бед, и если вы успеете в этом, я еще сильнее полюблю вас… Да, да, вы не пожимайте так плечами, я уже давно люблю вас и, так как вы на то вынуждаете меня, то я вам это сейчас докажу. Кого подозреваете вы своим освободителем на Гранмезонском перевозе, когда бригадир Вассер вез вас в Шартр, чтобы предать революционному правительству?

– Что ж, разве это были вы? – спросил Ладранж.

– А кто ж другой рискнул бы своей жизнью, чтоб вас спасти? Послушайте, кузен Даниэль, я не забыл услуги, оказанной мне вами в тот день, когда вы нашли меня раненого и умирающего у большой Брейльской дороги. Ваше человеколюбие, ваши великодушные старания тронули меня, а доверчивость, с которой вы мне поручили важное семейное дело, окончательно привязали меня к вам; к тому же вы были в таком грустном положении, эти бедные дамы были так несчастны, что я дал себе слово попытаться вырвать вас из когтей бригадира. Тут я довольствовался тем, что намекнул вам о возможной помощи; расставшись же с вами, я тотчас же принялся за устройство проделки, счастливый результат которой вы видели два дня спустя. Положение бродячего торговца ставило меня в сношение со всякого рода людьми; я обратился тут к одной шайке бедных бродяг, уговорил их принять участие в этом деле, и вы знаете, как мы вас освободили, Вассер и его жандармы попались.

Слишком надо было быть смелым, чтоб в положении Франсуа воскрешать такие опасные для него воспоминания. Или он, может быть, не знал, что именно известно было его собеседникам из обстоятельств упомянутой им ночи, или он надеялся, что в продолжение четырех лет они могли забыть все подробности происшествий. Он понял свою ошибку только тогда, когда Даниэль, пристально глядя ему в глаза, спросил:

– А кто были все эти люди, которых вы употребили тогда в деле?

– Боже мой! Несчастные изгнанники, преследуемые аристократы, шуаны, наконец; потому что то были действительно шуаны, теперь уже можно в этом сознаться. Узнав, что дело идет о спасении белых, как они называли партизан правой стороны, они горячо взялись за дело и превзошли самих себя, заслужив нашу общую благодарность.

Даниэль задумался.

– Невозможно, – начал он через несколько минут, качая головой, – это невозможно! Во-первых, отряд шуанов не зайдет так далеко в страну, где знает, что нельзя рассчитывать на поддержку. С другой стороны, у всех этих людей, несмотря на услугу, ими нам оказанную, я не могу не сознаться, был ужасно свирепый вид. Нет, я не могу ошибаться в такой степени. У этих людей не политическое стремление и не человеколюбие были двигателями в их предприятии.

Не смея обращаться в этом случае к памяти тетушки, которая была тогда не в состоянии видеть окружающего, я спрошу у вас, Мария, – обратился он к кузине. – Не припомните ли вы тот овладевший вами ужас, когда хотели нас разлучить и потом, когда мы очутились в зависимости от двух людей, одного выдававшего себя за духовное лицо, другого за доктора, и оба со страшно мошенническими лицами… Не казалось ли тогда и вам, как мне, что, спасая нас, вовсе не имелось в виду великодушной цели, о которой теперь говорят, но что, напротив, исполняли скорее какой-то заговор против нас?

– У меня все так перепуталось в памяти, Даниэль, что даже теперь я не могу ничего понять в происшествиях страшного вечера.

– Разве в самом деле эти проклятые шуаны выкинули какие-нибудь из своих штук в мое отсутствие, – ответил спокойный и улыбающийся Франсуа. – Конечно, я за них не поручусь, так как в шайке было два-три больших негодяя, но зато остальные были честнейшие люди.

– Но сами-то вы где же были, пока нас там держали под присмотром ваших агентов?

– Вот хорош вопрос! Я возился с бригадиром Вассером. А чтобы отвлечь его немало стоило труда, уверяю вас.

– Так значит, это вы и были тот атаман, о котором несколько раз намекали при нас и которого называли каким-то именем, совершенно для нас непонятным? Вы, конечно, тоже и муж той вспыльчивой молодой женщины, наговорившей столько дерзостей мадемуазель Меревиль!

Тут понадобилась Бо Франсуа вся его сила воли, чтобы сохранить невозмутимость, и он все-таки ответил своим самоуверенным тоном.

– Право, не понимаю, о чем вы говорите. Дела этих шуанов меня не касались, я даже не понимал наречия, на котором они говорили между собой. Наконец, не я был начальником экспедиции и никогда не был женат.

– Это уж слишком! – вскричал Даниэль. – Не сами ли вы мне говорили, когда я вел вас на ферму, что вы женаты и отец семейства?

Франсуа Готье расхохотался.

– Ай-ай, – начал он, – неужели вы верите всем сказкам, рассказываемым вам бедняком разносчиком, каким я тогда был? Ведь надобно же как-нибудь добывать себе сострадание публики. Вот я и взял за правило выдавать себя женатым, это одна из уловок ремесла… Наконец, вы понимаете, господин Ладранж, – прибавил он, особенно как-то подмигивая глазом, – что весьма просто, оставаясь холостым, доказать, в случае нужды, противное.

Даниэль замолчал и задумался.

Что можно было противопоставить этим правдоподобным отрицаниям? Как отыскивать истину в происшествиях, случившихся четыре года тому назад в далекой стороне и при такой таинственной обстановке? Конечно, все эти отрицания не убедили Даниэля, но ему было нечего возразить.

Бо Франсуа видел свою победу и щеголевато и уже насмешливо продолжал:

– Нет, кузен Ладранж, у вас положительно страсть к допросам, потому что и в настоящую минуту вы мне устроили допрос по всем правилам… И честное слово, теперь недостает только одного, чтоб вы выдали приказание арестовать сына и наследника вашего дяди, что, я думаю, для вас было бы очень удобно.

Упрек этот еще более ухудшил и прежде неприятное состояние духа Даниэля. Маркиза опять вмешалась своим неприязненным тоном.

– Господин Готье прав, – сказала она, – я не подберу названия вашему поведению, Даниэль, и я никак не ожидала, чтоб вы так скоро могли забыть обещание, данное вами мне утром. Мне кажется совершенно ясным, неоспоримым то, что нашим избавлением у Гранмезонского перевоза мы обязаны единственно этому честному, великодушному молодому человеку, неужели возможно утверждать противное?

– Нет, тетушка, но только я приписываю действие это другим причинам!…

– Фи, Даниэль! Вы отыскиваете постыдных причин в действии, спасшем нас от ужасной смерти, тогда как легко видеть тут одну честную. Это неблагодарность, и я уверяю господина Готье, что ни я, ни дочь моя не разделяем ее.

– Ладранж, – начала молодая девушка дружеским тоном, – грустное предубеждение ослепляет вас в настоящую минуту, но вы слишком честны и справедливы, чтобы, рассудив зрело, упорствовать в мнении, только что высказанном вами. Наш избавитель заслуживает от нас благодарности, и я уверена, что вы скоро раскаетесь в своих подозрениях.

Даниэль поспешно встал.

– Довольно! – проговорил он, задыхаясь, и со слезами на глазах. – Не желая долее своими глупыми предубеждениями нарушать царствующую здесь гармонию, я ухожу. Желаю, чтобы господин Готье заслужил то уважение и расположение, которое он, вероятно, желает приобрести, я же более не буду мешать ему.

Он поклонился и хотел выйти.

– Даниэль! – закричала мадемуазель де Меревиль.

– Дитя мое, послушайте! – закричала и госпожа де Меревиль.

Но уже Бо Франсуа понял, как невыгодно было бы для него оставить Даниэля в таких неприязненных к себе чувствах, побежал за ним и схватил его за руку.

– Кузен Даниэль, – начал он грубым, дружеским тоном, совсем уже не тем милым, нежным голоском, которым говорил до того времени, – не можем же мы ведь так расстаться!… Я не хочу, черт возьми, с первого же шагу внести раздор в свою новую семью, уж так и быть, вижу, что роль барина и светского господина не идет ко мне, да и не по мне она. Разве только вот, чтобы потешить эту барышню, нашу кузину, потому лучше буду по-прежнему простым прямодушным малым. Послушайте, кузен, я начинаю догадываться, где сапог ногу жмет, как говорят, но вам нечего меня бояться; я никого не хочу стеснять. Мы с вами объяснимся потом, и вы найдете во мне человека очень сговорчивого. А до тех пор не судите дурно обо мне или, по крайней мере, подождите осуждать, пока не узнаете меня на деле… Итак, решено? Обещаете ли вы? Ударим же по рукам, черт возьми! Давайте, пожалуйста, вашу руку.

И, говоря это, он протянул ему свою.

Речь эта не могла быть понятой Даниэлем, который под влиянием минутного впечатления совсем забыл о своих подозрениях. У него опять мелькнула надежда на продолжение своих отношений с кузиной, а это обстоятельство, незаметно для него самого, заставило взглянуть снисходительнее на все остальное.

И потому он принял протянутую ему руку.

– Может быть, я и был несправедлив, господин Готье, – с усилием начал он, – и прошу у вас извинения. Всей душой желаю, чтобы наши отношения вперед были мирны и дружественны, такими наконец, каких требует наше близкое родство.

Заключив, ко всеобщему удовольствию, мировую, все опять расселись, и разговор принял другое направление.

Франсуа окончательно отказался от роли светского господина, теперь, напротив, в нем видна была мужицкая откровенность, даже грубость, которые, тем не менее, ловко скрывали подделку.

Вскоре, оставя намеки, он формально объявил о своих планах в отношении семейства; теперь же надобно было хлопотать, чтобы наследство Даниэля, состоявшее из десяти тысяч экю, было бы ему выдано немедленно. Меревильским дамам следовало вести образ жизни, более приличный их имени и положению в свете; а поэтому нужно было бы тотчас же выкупить замок и сделать все нужные в нем переделки. Но, представляя все свои великолепные планы, Франсуа не сделал ни малейшего намека на обязательство, наложенное духовной его отца на Марию. С хорошо рассчитанной деликатностью он дал заметить, что кузина будет свободна в своем выборе, и что отказ Марии не может иметь никакого влияния на его намерение. Зато дамы были обе в восторге от его великодушия, даже Даниэль начинал упрекать себя за недоверчивость к родственнику, как за дурной поступок.

Добившись такого результата, Франсуа понял, что нечего было более прибавлять к произведенному уже впечатлению, и потому встал, чтобы откланяться.

– Навещайте нас почаще, племянник, приходите каждый день, – сказала маркиза, протягивая ему руку, которую Франсуа неловко поцеловал, – мы с дочерью всегда будем рады вас видеть.

Мария очаровательной улыбкой подтвердила слова и приглашение матери.

Ладранж тоже встал, чтоб проститься.

– Господин Франсуа, – начал он уже дружелюбно, – ведь вы, вероятно, в Шартр возвращаетесь, так же, как и я; если хотите, пойдем вместе.

– Чрезвычайно сожалею, что это невозможно, кузен Даниэль, – ответил тот, не моргнув глазом. – У ворот меня ждет лошадь с человеком, а потому я не могу идти с вами.

– В таком случае скажите, где вы остановились, чтобы я мог навестить вас.

– Приехав, я остановился в первой попавшейся мне по дороге гостинице, но мне там чрезвычайно не нравится; а потому только что возвращусь, сейчас поищу себе другую квартиру поприличнее. И как только найду, сам почту за обязанность явиться к вам. Во всяком случае, мы с вами будем встречаться здесь, так как я воспользуюсь приглашением этих дам и буду часто приходить сюда.

Извинения эти были так правдоподобны, что Даниэлю и в голову не пришло усомниться в их справедливости.

Дамы захотели проводить своих гостей до решетки сада. Но любезность эта, казалось, стесняла Бо Франсуа. Дорогой он несколько раз принимался уговаривать общество возвратиться, ссылаясь на солнечный жар, на эту бесцеремонность, которая должна была быть между родными. Его не послушали и, разговаривая дружески, дошли до ворот, которые Жанета уже отворила с бесчисленными реверансами. Даниэль рассеянно взглянул за решетку. По ту сторону дороги, под деревом, стоял человек, держа в поводу двух лошадей. Наружность этого человека не походила на лакея; скорее в нем сказывался педант низшего сословия. Ладранжу показалось, что лицо это было ему знакомо, но только что он расположился хорошенько рассмотреть его, как Франсуа решительно встал перед ним и, завладев дверью, проговорил:

– Я никак не хочу, мадам, чтоб вы шли далее… -Кузен Даниэль, до свидания?… Нет, ни за что не допущу, чтоб вы еще беспокоились.

Он вышел, захлопнув за собою дверь.

Мария хохотала, как сумасшедшая, над тем, что она считала странностью в своем новом знакомом; на Даниэля же последний поступок Франсуа произвел другое впечатление, он поспешил отворить калитку, но уже оба всадника, вспрыгнув на лошадей, скакали во весь опор.

Отъехав на некоторое расстояние, Бо Франсуа повернулся на седле и снова, смеясь, весело раскланялся с дамами, с таким видом, будто только что пошутил; товарищ его не обернулся, и вскоре при повороте дороги они скрылись из виду.

Даниэль и дамы неподвижно стояли у ворот, следя за ними глазами.

– Добрый малый, – проговорила наконец маркиза, -да, честный малый и, кажется, очень веселого характера.

– Сколько в нем простодушия за его тривиальными манерами, – прибавила Мария.

Даниэль остался задумчивым, вдруг простясь наскоро со своими родственницами, в свою очередь скорым шагом направился к городу. На повороте дороги он надеялся хоть издали увидать всадников, но они, казалось, улетучились с пылью, и он дошел до Шартра, не встретив их более.


IV Подвал трактирщика Дублета

Бо Франсуа с товарищем, оставив Сант-Марис, проскакали немного по дороге в Шартр; но на первом же повороте они свернули и въехали в плантации винограда, покрывавшего всю эту часть страны. Достигнув, наконец, уединенного местечка, где сплошные стены зелени скрывали их от любопытных, оба остановились и соскочили с лошадей.

– Теперь дай мне, – проговорил повелительно Бо Франсуа, – то, что я тебе велел спрятать.

Другой послушно поспешил отвязать от своего седла аккуратно свернутое В виде плаща платье; то был длинный сюртук с широким воротником, как их тогда носили. Торопливо натянув его сверх бывшего уже на нем платья, Бо Франсуа бесцеремонно снял с головы своего названного лакея его мохнатую шляпу, взамен которой отдал ему свою, хорошую, модную. Таким образом он мгновенно изменил свою наружность так, что легко мог надуть любого шпиона.

Занимаясь своим костюмом, он вместе с тем отдавал приказания спутнику.

– Ты не возвращайся теперь со мной в город, а ступай проселком к Обенскому Франку и оставь у него лошадей, потому что по ним нас могут узнать, сегодня же вечером приходи ко мне, сам знаешь куда; но войди в Шартр другими воротами, а не теми, через которые мы вышли сегодня; так будет надежнее. Хорошо ли ты меня понял?

– Достаточно, Мег! – ответил его товарищ, некто другой, как наш старый знакомый Бабтист хирург, – так, значит, не удалось?

– Нет, надеюсь, что нет, – ответил Бо Франсуа, садясь на обочину дороги, так как Баптист, стоя перед ним, держал в поводу обеих лошадей, – но дело, кажется, будет труднее и опаснее, чем я предполагал. Я, между тем, не хвастаясь, могу сказать, что славно сыграл свою роль, твердо следуя твоим наставлениям, так что, пожалуй, меня можно было принять за франта из Пале-Рояля. Одна беда, что они все знают больше, чем я думал, и помнят лучше, чем я ожидал. Один раз я встал просто в тупик, ну, да я взял храбростью! Особенно уж этот проклятый адвокат. Задал же он мне звону! Черт бы его взял!

– Э, чего вам бояться этих болтунов! – ответил презрительно Баптист. – Разве они опасны? У них вся сила сосредоточивается в словах… Что касается Даниэля Ладранжа, моего любезнейшего братца, чтоб ему было пусто, то им нельзя очень-то пренебрегать, он назначен главой суда присяжных в Шартре, и собирается, как видно из его слов, задать нам гонку наповал.

Баптист попятился назад и насколько мог раскрыл глаза.

– Главой суда присяжных? Значит, все войска в провинции в его распоряжении!

Франсуа только сделал небрежную мину.

– А что он подозревает? – спросил хирург с возрастающим страхом.

– Он подозревал, но я сумел в отличном виде представить это Гранмезонское дело и, хочешь верь мне, хочешь не верь, Баптист, но только в настоящее время старая эта сумасшедшая маркиза, молоденькая эта гражданочка и даже этот строптивый суровый администратор, все они считают меня своим избавителем и мы наилучшие друзья в мире.

Но хирург, по-видимому, не разделял мнения о безопасности.

– Но все-таки, Мег, нерассердитесь на меня, пожалуйста, что я скажу вам, что затеяли вы опасную игру… Адвокат хитер, малейшее обстоятельство, слово, движение может вовлечь вас в погибель; опасность тут слишком велика. Умоляю вас, не подвергайте ей себя!

– Хи, а если я люблю опасность? – грубо ответил ему Бо Франсуа. – Что я, такая же разве мокрая курица, как большая часть из вас? Впрочем, ведь ты знаешь, Баптист, что в этом деле я только свое требую. Ведь действительно я сын и наследник этого старого скряги, которого я сам… Но ба! Это ему поделом, за то, что он бросил меня. А потому, ни в каком случае я не отступлюсь от этих ста тысяч экю, следуемых мне, тогда как очень часто из-за ничтожных сумм я подвергаю опасности свою жизнь и жизнь всей шайки. А маленькая-то хорошенькая аристократочка, которая вот уже четыре года не выходит у меня из головы, и которая сегодня показалась мне еще прелестнее, чем прежде, разве и от нее мне тоже отказаться? Да еще именно тогда, когда семейные обстоятельства отдают мне ее в руки и когда она сама не слишком-то сурово на меня смотрит? Нет, не за тысячу чертей! Мне надобно достать эту малютку, я хочу ее, я буду ее иметь… Может, это мне дорого станет, но ведь я не торгуюсь! Впрочем, что же, возьмем самое худшее, то есть что меня узнают, так эти дамы так гордятся своим именем, а этот Даниэль так уважает свое семейство, что они ни за что не согласятся предать суду и гласности своего близкого родственника; и если что случится, то ручаюсь, что мой высокопоставленный родственник скорей употребит свое влияние, чтобы спасти меня, нежели погубить.

И, опустив глаза, он задумался.

– Ну, решено! – начал снова он твердо и поднимая голову. – Сперва употреблю мягкие средства, ловкость, хитрость, уверение; если этак не успею или дело слишком затянется, тогда мы пустим все на воздух. Ты ведь знаешь, что уж если я что задумал, то ни перед чем не отступлю… По правде говоря, я в этом деле боюсь только одного, это измены; но секрет мой известен только тебе одному, Баптист, а в тебе я уверен. Во-первых, ты не такой дурак, как все остальные, и у тебя хватит смысла понять действительную выгоду. А какая тебе может быть польза изменить мне? Где найдешь ты себе жизнь спокойнее и довольства больше, чем среди нас? Кормят тебя хорошо, живешь ты у Франков, во всех добычах шайки имеешь свою долю, тогда как прежде ты жил в такой нищете, что даже просил милостыню по дорогам; значит, дурак же бы ты был, если бы отказался от такого существования.

Наконец, собственно, тебе нечего даже бояться и правосудия, ты вовсе не участвуешь в наших экспедициях; следовательно, тебе не представляется никакой выгоды донести на нас. К тому же, случись подобное, то непременно какой-нибудь из нас да умудрится раскроить тебе башку; ты это знаешь, а так как ты насколько учен, настолько и трус, то я и доверяюсь тебе.

Грубость, только прикрывавшая в этой речи похвалы, которыми Бо Франсуа хотел задобрить Баптиста, нисколько не обидела последнего.

– Поверьте, я стою вашей доверенности, Мег, – ответил он. – Вам я обязан тем, что могу практиковаться в медицине, моем любимом занятии, запрещаемом мне этими дураками докторами только потому, что я не учился в университете… Гордецы!… А я один знаю более, чем их пятьдесят человек разом, несмотря на их парики и черные платья; и уж если бы они приняли хоть один из моих вызовов, диспут письменный или словесный…

– Ну, полно! – перебил его Мег, находя, конечно, что достаточно уж польстил своему подчиненному, – мне пора в город, а ты скорей отведи лошадей и приходи ко мне к Шартрскому Франку.

Вслед за этим он встал, а хирург со своим обычным подобострастием поспешил сесть на лошадь.

– Послушайте, Мег, – спросил он, готовясь уже уезжать, – так как вы не отказываетесь от этого дела в Сант-Марисе, то какую же в нем роль отводите вы мне.

– Я об этом подумаю; но тебе не следует более показываться ни дамам, ни Даниэлю, потому что, признаться тебе сказать, мой бедный Баптист, тебя сейчас чуть-чуть не узнали.

– Меня? Да кто же?

– Адвокат, то есть судья… Он на тебя смотрел так пристально… но послушай, – прибавил Бо Франсуа веселым уже тоном, – если ты хочешь уж непременно мне быть полезным, докажи мне свои познания в медицине и приготовь пилюльку, которая, наконец, угомонила бы эту проклятую собаку. Прощай.

И он пустился по маленькой тропинке, проложенной по винограднику, а Баптист направился другой дорогой с лошадьми, тихо и сердито бормоча себе под нос.

– Пилюлю для собаки!… Вот так честит он мои знания! Нет, видно, что я там ни делай и что он там ни пой, а в его глазах я не что иное, как шарлатан. Черт возьми! Хоть бы когда-нибудь в жизни пришлось расквитаться с этим Мегом, таким гордым, таким грубым… Но ба! Этому никогда не бывать, а, между тем, приходится ему повиноваться, не моргнув глазом, а то может плохо прийтись.

Освободясь от товарища, Бо Франсуа скоро добрался до Шартра, куда вошел Друэзскими воротами. Взглянув на него – в шляпе, надетой набекрень, с маленькой тросточкой в руках, беззаботно шедшего и весело посвистывавшего, – всякий принял бы его за купеческого сынка, возвращающегося с гулянья. Вскоре он вошел в квартал тех узких, извилистых улиц, грязных, недоступных для экипажей, которых даже новейшая перестройка не могла совершенно истребить из низменной части Шартра. Время от времени он оборачивался, чтобы убедиться, не следят ли за ним; но прохожих было мало, а добродушные физиономии, показывавшиеся в окошках, являли только любопытство.

Успокоенный этой тишиной Бо Франсуа дошел до грязного, темного переулка, вразнобой стоящие дома которого, закоптелые, покосившиеся, угрожали всякую минуту своим падением. Посреди этого стоял дом еще грустнее, еще несчастнее, чем все остальные; ветер качал старую белую вывеску, на которой с трудом можно было прочесть: "Деблет, кушанье и ночлег".

К этому-то дому и направился Бо Франсуа, но не решился войти без некоторых предосторожностей. Он остановился посреди улицы, как будто не зная, куда идти, и только увидя на передних окнах упомянутого дома какие-то знаки, он отворил дверь с оглушающим колокольчиком и вошел в дымную, закоптелую комнату, не то кухню, не то столовую, но во всяком случае заявлявшую собой гостиницу или харчевню низшего разряда.

Услышав звонок, маленький человечек с плутовской физиономией, в белом переднике и таком же бумажном колпаке, оставя свою стряпню, пошел навстречу посетителю; обменявшись с посетителем какими-то таинственными знаками, трактирщик тихонько указал пальцем на нескольких человек, сидевших в комнате, и громко проговорил.

– Пожалуйте сюда, гражданин; вам сейчас все подадут в той комнате, которую вы приказали приготовить для вас.

И оставя кухню свою на попечении грязной, неуклюжей бабы, должно быть, хозяйки дома, он отворил заднюю дверь и со всевозможными знаками уважения пропустил в нее посетителя. Пройдя через развалившийся двор, они стали спускаться по каменной лестнице как будто в подвал. Странность входа этой отдельной комнаты нисколько не удивила Бо Франсуа.

– Ну, Дублет, что нового? – спросил он.

– Ничего, Мег, только ваши люди пришли, и на этот раз их так много, что я уж не знал, куда и поместить их.

– Хорошо, они долго здесь не останутся… Ну, Дублет, держи ухо востро!… Вероятно, станут искать мою квартиру; будь ко всему готов.

– Будьте покойны, Мег, – ответил трактирщик, подмигивая своими покрасневшими от дыма глазами. – Давненько-таки уж я умею надувать этих мошенников полицейских, и во мне, менее чем в ком другом из трактирщиков, они усомнятся. Моя репутация как честного человека уже сделана.

В это время они сошли с лестницы, скудно освещаемой маленькой отдушинкой; вскоре послышался глухой шум, среди которого минутами слышался человеческий голос, и все это как будто выходило из-под земли; в это же время к идущим долетал отвратительный запах, смесь табака, водки и говядины. Дублет, шартрский меняла, Франк, как звали трактирщика, наконец взял атамана за руку, чтобы вести его в потемках, продолжал веселым голосом:

– Наши молодцы веселятся, они-то хорошо поработали нынешнюю ночь, ждут теперь вас, чтоб разделить выручку по жребию… Когда вас нет, у них постоянные ссоры и дерутся насмерть… Право, Мег, без вас с ними ничего не поделаешь; неразумны они!

Остановясь у низенькой дубовой двери, он особым манером постучал. При первом же звуке в подвале воцарилась совершенная тишина, но когда зов повторился, гвалт и шум опять начались, вследствие убеждения, что идут друзья. Потом тяжелые запоры заскрипели, и когда последний из них упал, отворившаяся дверь открыла странную, отвратительную картину.

То был род погреба, куда свет не проникал и где воздух возобновлялся только посредством камина, находившегося в углу комнаты. В настоящую минуту в нем горел яркий огонь, немного сушивший страшную сырость этой подземной залы, голые стены которой были покрыты плесенью и светились раковинами слизняков.

Во всю длину комнаты тянулся импровизированный стол, сделанный из пустых бочек и полусгнивших досок; никуда негодные скамейки довершали меблировку. Но все это было так устроено, что при первом признаке тревоги весь этот гнилой хлам можно было свалить в угол, и подвал мог мгновенно принять вполне приличный вид. В настоящее же время он имел праздничный вид. На импровизированном столе, покрытом бывшей когда-то белой скатертью, виднелись признаки большого пиршества: огромные хлеба, куски холодной говядины, жбаны с вином или сидром, бутылки с водкой, стояли тут же к услугам каждого, а опрокинутые стаканы и разбитые тарелки доказывали, что угощение это выдержало уже атаку многочисленной публики. Дымившие сальные свечи, воткнутые в горлышки разбитых бутылок, освещали этот пир.

Тридцать или сорок человек мужчин, женщин и детей находились тут, одни одетые чисто, даже богато, другие в лохмотьях. Некоторые продолжали еще жадно есть, другие спали, опершись головами о стену, третьи составляли шумные кружки, из которых неслись ругательства, угрозы и хохот; кое-где виднелось зверское лицо какого-нибудь разбойника, торжественно рассказывавшего на арго какую-нибудь кровавую экспедицию, где он был действующим лицом. За особым столом, устроенным из двери, положенной на две скамейки, сидело пять-шесть человек детей, одетых в рубища, старшему было не более двенадцати лет.

Между ними сидел рослый мужчина со зверским лицом; важно покуривая трубку, он вместе с тем проповедовал своим питомцам необходимость воровать и от времени до времени понукал их выпить по рюмке водки.

Человек этот, замечательный своими черными волосами, заплетенными назад в косу, черной бородой и кожаными штанами, был Жак де Петивье, учитель ребятишек, находившихся в шайке. Воспитанники его, из которых некоторые были с прелестными, хотя уже бледными и увядшими личиками, слушали его с напряженным вниманием, перемешанным со страхом. Предмет, возбуждавший этот страх, была, конечно, кожаная плеть, висевшая за поясом у этого профессора воровства и убийств и которую он, казалось, любил пускать в дело. По стенам на досках лежали узлы и холщовые мешки, то была добыча, делить которую ожидали только атамана. И не трудно было на всех этих предметах, добытых в последнюю ночь, найти много пятен крови.

В подполье было так дымно, что у вошедшего со свежего воздуха могла закружиться голова, потом эти слизистые своды, расставленные плечи, зверские физиономии, ругательства, хохот, все это вместе составляло такое ужасное целое, что невольно вспоминался Дантов ад.

В этом притоне разбойников, имевших своим атаманом Бо Франсуа, мы встретим много уже знакомых читателю личностей. Во-первых, Ружа д'Оно, сидевшего в стороне около камина и углубленного по обыкновению в свои мрачные думы; костюм его и на этот раз хотя менее богатый, но все же был чрезвычайно нарядный; но его рыжие волосы беспорядочными прядями прилипли к его мокрому лбу, а лохмотья кружевного жабо болтались по малиновому бархатному жилету с золотыми пуговицами.

Молча, с блуждающими глазами, он не обращал никакого внимания на сарказмы Борна де Жуи, ходившего по обыкновению около него с трубкой во рту и стаканом водки в руках.

На другом конце стола сидела молодая женщина, несчастное существо в лохмотьях с голыми расцарапанными ногами и какой-то рваной тряпкой на голове, и жадно ела; возле нее на скамейке лежал узелок, составлявший все ее имущество, завязанное в дырявый платок. Читатель, верно, угадал в ней Греле, дочь честного фермера Бернарда. Она казалась все еще мало привыкшей к этим собраниям, и видно было, что только крайность вынуждала ее, превозмогая отвращение, оставаться в этом месте.

От времени до времени она оставляла еду, чтобы поцеловать ребенка, лет восьми или девяти, или улыбнуться ему. Мальчик этот был ее сын, нищенски одетый в холщовую рубашку и штаны. На его умненьком и кротком личике видна была тоже радость, между тем как эту радость, видеть мать после долгой разлуки, сильно смущал страх, производимый на него присутствием тут Жака Петивье, на которого он часто и робко взглядывал.

Наконец, в самом темном углу подвала, отдельно от всего общества, неподвижно сидела женщина, вся закутанная в большой черный плащ, и спокойно выжидавшая времени обратить на себя внимание.

Вышедший за несколько минут перед тем из прелестного и мирного домика меревильских дам, Бо Франсуа без удивления и без отвращения вошел в этот грязный притон. Отправив тотчас же Дублета к его стряпне, он смело и твердо вошел в собрание.

Увидав его, большая часть присутствующих встала, разговоры смолкли; но ни одна шапка не приподнялась с головы, ни одна рука не протянулась к нему. Эти люди были выше предрассудков вежливости. Он тоже никому не поклонился, но, узнав в толпе тех, кого искал, выразил удовольствие.

– А, ты здесь, Руж д'Оно, и ты тоже, Жак Петивье, -проговорил он торжественно, усаживаясь на деревянный обрубок, – вернулись уж, и шкуры целы, славно! Ну, что ж успели? Каждый из вас должен мне дать подробный отчет в экспедиции, которой руководил…

Прежде ты, Руж д'Оно, рассказывай, как смастерил ты дело на Сент-Авинской мельнице.

И потревоженный в своих думах Руж д'Оно только медленно поднял голову, видимо, не сознавая еще, чего от него требуют. Борн де Жуи весело подскочил.

– Очень добрые вести, Мег! – вскричал он, – Руж д'Оно с товарищами принесли из Сент-Ави пятнадцать тысяч франков, мешок с драгоценностями, не считая белья и других вещей… Но, как вы и сами видите по расстроенной фигуре Ле Ружа, там было много работы.

– Так и ты, Борн, был в деле?

– Нет, но…

– Уж я думаю, – сухо перебил его Бо Франсуа. – Что ж ты, Ле Руж, о чем так задумался?

Вынужденный наконец отвечать, Руж д'Оно растерянно проговорил:

– Надобно там было согреть старую бабку… а так как маленькая девчонка все плакала, то я ее задавил.

Послышался новый взрыв хохота Борна.

– Что за черт! Расскажи ж наконец, как дело было? -спросил еще раз Бо Франсуа.

Руж д'Оно еще раз постарался поивести свои мысли в порядок.

– Постойте, постойте, – пробормотал он, – слуга, хотевший защищаться, был повален с широкой раной на шее, а кровь-то текла, текла… и везде, и везде кровь!

– Кровь!… Ай-ай, кровь! – вскричал Борн де Жуи.

– Ну, Руж д'Оно опять за свои бредни, значит, от него толку теперь не добьешься, – нетерпеливо топнув ногой, проворчал Бо Франсуа, – надобно подождать. Ну, а ты, Жак? – обратился он к школьному учителю, – что ты сделал на большой дороге?

Ни один мускул не шевельнулся на лице Жака Петивье и грубым, жестким голосом он ответил:

– Я остановил дилижанс из Рамбулье и отнял у путешественников тысяч двадцать франков… Со мной были Грандрагон, Сан-Пус, Марабу, Борн де Мане и маленький Ляпупе, мой ученик, ведший себя отлично.

– Ладно! Вот это называется отвечать толково; есть у нас раненые?

– Грандрагон ранен в плечо, что заставило нас оТнести его к одному из окрестных Франков; но зато мы хорошо отомстили, кроме того плута, выстрелившего в Грандрагона, мы убили еще двух, пытавшихся сопротивляться.

– Ну, тут все в порядке… Дело это хорошо ведено, честное слово, Ле Руж не так хорошо успел… Опускается нынче наш Ле Руж, со своими бабьими нежностями!

Упрек этот вывел наконец Ле Ружа из оцепенения и даже разом поднял его с места.

– Я опускаюсь? Я? Чертовское сонмище! Что за важная штука остановить дилижанс и убить защищающихся путешественников? Но вот дело: жечь несчастную, рыдающую старуху или задавить бедного плачущего ребенка! Посмотрел бы я на кого-нибудь из вас в этом деле. А! Я опускаюсь! Ну так, Мег, вот что, поручите мне первое же дело, где будет работа, и тогда посмотрите, опускаюсь ли я? Ручаюсь, что между вами не найдется разбойника свирепее меня.

И лицо его в это время пылало, а из тусклых глаз положительно лились слезы стыда. (Следует напомнить читателю, что описываемый нами характер Ружа д'Оно исторически верен. У нас перед глазами документы из этого процесса, где говорится, что негодяй этот находил особенное удовольствие перед судом обвинять себя в ужасных, небывалых даже преступлениях и увеличивать те, в которых он в самом деле был действующим лицом.) Бо Франсуа, ожидавший этой свирепой выходки, улыбался только, помахивая своей тросточкой.

– Ну полно, Ле Руж! ведь я пошутил, – начал он дружески. – Ведь я тебя знаю давно, и знаю, чего ты стоишь… Но все к лучшему.

– Теперь, вы там, раскладывайте добычу по частям, потом кинете жребий; только чтоб ни ножей, ни кулаков в деле не было!

Тотчас же все заинтересованные зашевелились и принялись за дележ. Среди общего движения один атаман сидел не шевелясь на своем стуле, готовый наказать малейшее отступление от правил. Несколько человек из присутствующих мужчин и женщин воспользовались этой минутой, чтобы подойти к нему.

– Мег, – сказал подошедший молодой франт, ведший под руку хорошенькую молодую женщину, но с наглым взглядом, – вот Бель Виктуа соглашается выйти за меня по нашим правилам, позволите ли вы мне взять ее?

– А, это ты, Лонгжюмо! – ответил, зевая, Бо Франсуа, – что ж. Если вы оба согласны, то кюре Пегров обвенчает вас в первый же раз, что будет в ложе Мюст, а до тех пор – убирайтесь к черту!

И будущие супруги удалились.

– А я, Мег, – сказал, подходя, другой, – хочу, напротив, развестись с Нанетой, с которой мы не ладим.

– Очень хорошо! вас тоже разведут при первом собрании в Мюст… Только ты знаешь наши правила; так как я не люблю, между собой не ладят бы, то Нанета и ты, получите каждый в минуту развода по двадцать палок; согласен на это?

– Черт возьми! Двадцать палок, – проговорил проситель, почесывая у себя за ухом. – Между тем, чтобы избавиться от Нанеты… К тому же ведь и она получит столько же, как и я… Хорошо, Мег, уж если иначе нельзя, то пусть будет по-вашему!

По удалении недовольного супруга еще несколько человек из шайки подходили к атаману за расправой; но только что Бо Франсуа кончал их дело, как они тотчас же скрывались в толпу, как будто каждый из них боялся надолго привлечь к себе внимание страшного атамана.

Таким образом, Бо Франсуа опять остался один на своем обрубке, служившем ему троном и трибуной, стал опять смотреть вокруг себя. Вскоре пытливый взгляд его упал на Греле с ребенком ее, сидевших за столом.

Сначала он не узнал это погибшее создание, виденное им некогда таким чистым, прекрасным, но вскоре воспоминания его уяснились. Он встал и подошел к бедной матери, дрожа прижимавшей к груди своего ребенка, сказал ей насмешливо:

– Э! Фаншета, Фаншета ля-Греле! Опять вернулась к нам, хоть и долго дулась! Говорят, ты поместилась было на ферме в Этреши и от нас отказывалась; но честность-то, видно, не далеко тебя увела, бедная Греле; а потому хорошо делаешь, что ни на кого более не рассчитываешь, кроме нас.

– Ничего не оставалось делать, Мег, – отвечала несчастная мать. – Люди из шайки узнали и так часто стали ходить ко мне, что довели-таки до того, что хозяева прогнали меня. Я пошла просить милостыню с сыном, вот этим мальчиком, которого они все зовут Этрешским мальчуганом, оттого что мы долго жили в Этреши. В это время мы были очень несчастны; Жак Петивье, встреченный нами на одном из ночлегов около Орлеана, предложил мне присоединить его к другим детям, которых он учит. Я отказывалась всеми силами; я лучше предпочла бы видеть его мертвым, но меня не послушали; ночью, пока я спала на сеновале, у меня увели моего мальчика. Проснувшись на другой день и не найдя его я думала, что сойду с ума; я плакала, кричала, бегала во все стороны, но он пропал у меня; тогда уж я более не колебалась: насколько прежде избегала я встреч с людьми вашей шайки, так же горячо принялась я теперь отыскивать их. Я узнала, что мой сын с другими ребятишками должен быть сегодня в Шартре. Я собрала все нужные сведения, с клятвой обещала все, что у меня просили; наконец вот и нашла я своего дорогого мальчика!… О, Мег! Не правда ли, вы не разлучите нас больше!

Во время рассказа бедная женщина заливалась слезами, горячо обнимая и целуя своего сынишку, в свою очередь горько плакавшего. Невозмутимо стоял и смотрел Бо Франсуа на эти страдания, на эту скорбь, на это отчаянье.

– Хорошо! – проговорил он, когда Греле замолчала. -Вы с мальчишкой должны стараться приносить какую-нибудь пользу, если хотите, чтобы вам помогали. Ты не много еще нам наслужила, а между тем про тебя говорят, что ты не совсем-то была чиста в Брейльском деле… Что же касается до твоего мальчишки, я сейчас узнаю., стоит ли он, чтобы им занимались.

И обратясь к учителю, считавшему на бочке полученные деньги, проговорил:

– Жак, поди сюда!

Убрав в карман свои деньги, Жак подошел ровным, мерным шагом.

– Как находишь ты Этрешского мальчугана? – спросил Бо Франсуа.

Строптивый педагог нахмурился и инстинктивно схватился за кожаную плеть, висевшую у него на боку.

– Дрянной мальчишка, – грубо ответил он, – никаких способностей! Мать набила ему голову разными пустяками, так что теперь надобно его сечь, чтобы заставить утащить белье с сушильни или схватить в поле заблудившуюся курицу. Если бы у меня все были такие, как он, так хоть отказывайся от ремесла, но, по счастью, я могу назвать мальчиков, хорошо пользующихся моими уроками, например, Ляпупе, Ля Мармот, Лепти Руж де Шертр; из этого же мне никогда ничего не сделать.

И, высказав все это, преподаватель, важно повернувшись, отошел к товарищам.

Слыша эти нелестные отзывы, бедной матери сильно хотелось обнять, расцеловать своего сынишку, но она не смела предаться этому чувству при атамане, казавшемся сильно рассерженным. Положив руку на плечико ребенка, Бо Франсуа устремил на него свои глаза, блеск которых мало кто и из взрослых мог переносить спокойно, и грубо сказал:

– Мы не любим лентяев, слышишь ты, негодный мальчишка! Теперь я позабочусь, чтобы тебе поскорее доставили работу и случай показать усердие, увидим, как ты справишься! Смотри, если споткнешься, обещаю тебе, что сам накажу, помни это.

Этрешский мальчуган, как все его звали, дрожал всем телом, и по бледному личику его катился холодный пот. Новое горе встревожило бедную мать.

– Мег, Мег, вы ничего ему не сделаете… Я вас знаю, и знаю, как страшен ваш гнев… Франсуа, – прибавила она тише, – умоляю тебя, не будь слишком строг к нему, это сын бедной женщины, обязанной тебе всеми своими несчастьями… Ты более чем кто другой обязан быть к нему добр… Если бы ты знал…

Она остановилась.

– Что такое? – спросил Франсуа.

– Ничего, ничего. Но послушай: если мой сын, несмотря на свою молодость, не может привыкнуть к вашей… к вашему ремеслу, согласись отдать его мне… Мы с ним уйдем так далеко, как потащат нас ноги, и никогда ты не услышишь о нас. О, Франсуа, скажи, что ты соглашаешься отдать мне его, и, несмотря на все сделанное тобою мне зло, я буду всю жизнь благословлять тебя. Отдай мне его, умоляю тебя, отдай мне его!

Атаман презрительно улыбнулся.

– Ну, бедная моя Греле! Ты просишь невозможного; твой сын и ты, вы знаете слишком хорошо наши тайны, чтобы я мог отослать вас; даже если бы я это и сделал, то первый же встретивший вас из шайки имел бы право убить вас обоих. Лучше уж оставим это; если только он будет послушен, с ним будут хорошо обращаться, и я надеюсь, что он не заставит меня наказывать его… О тебе же мне сейчас пришла в голову мысль, я придумал, какое дело тебе дать.

И, обратясь к Этрешскому мальчугану, сказал:

– Поди туда, к детям, за маленький стол и выпей там рюмочку или две водки, чтобы быть здоровее да умнее.

– Водки, Мег! – тихо возразила Греле, – он еще так мал!

Повелительный жест заставил ее замолчать, а мальчик, довольный тем, что может избавиться от этой пытки, проскользнул к детям, принявшим его ругательствами и пинками.

Но Греле теперь всецело углубилась в опасность, ей самой грозившую. Так как атаман стоял молча и задумался, то она застенчиво и тихо спросила:

– Так как же, Мег? Чего вы желаете от меня?

– Можно подумать, что уж и боишься! Успокойся, я знаю, что ты очень щепетильна, а потому вначале следует пощадить в тебе это чувство. Твое дело будет из самых невинных. Слушай: здесь недалеко в деревне Сант-Марис есть дом, где мы собирались смастерить хорошее дело… Почти напротив него стоит кабак, из которого можно видеть все, что там делается. Ты пойдешь и поселишься в этом кабаке, старательно будешь замечать всех выходящих оттуда и всякий день будешь сообщать мне, что заметила… Гм! надеюсь, что работа не трудная, будешь иметь хорошее помещение и сыта будешь, но только надобно глядеть в оба глаза!… Еще вот что, дело это касается меня одного, и ты слова не пикни никому из шайки об этом…

– И больше этого вы ничего от меня не потребуете? -недоверчиво спросила Греле.

– Да. Ведь я уж тебе сказал, что на первый раз я не хочу употреблять тебя в дело, к которому бы ты имела сильное отвращение; это придет потом, само собой.

– И вы обещаете мне, Мег, что я буду видеть моего сына?

– Ты его будешь часто видеть.

– Ну хорошо! – ответила бедняга со слезами. – Нечего делать, если нельзя иначе; но у меня нет денег, и я так бедно одета, что кабатчик меня не пустит.

– Денег немного я тебе дам, а в вещах, которые сейчас будут делить, можно будет найти приличный для тебя костюм.

– В краденое платье!… – с невольным ужасом вскрикнула Греле.

– Ну, полно ребячиться! Когда будешь готова, я дам тебе последние инструкции; но помни, что кроме тебя и меня, чтобы никто не знал, какое дело тебе поручено.

– И для меня секрет, Франсуа? – проговорил позади него тихий, но твердый голос. – И мне тоже нельзя знать этого?

В это время женщина, закутанная в черный плащ, тщательно до сих пор скрывавшаяся в темном углу, подошла к говорившим. Бо Франсуа, бывший всегда настороже, отскочил и стал в оборонительную позу; но незнакомка, ловко сбросив свой плащ на руку, открыла таким образом стройный, роскошный стан и молоденькое, свежее личико с кокетливо надетым крошечным чепцом.

То была Роза Бигнон, жена Франсуа; неожиданное явление это, казалось, более удивило, чем обрадовало мужа.

– Опять ты, Роза? – спросил он в замешательстве. – В самом деле, я никак не ожидал… Греле, оставь нас! -обратился он к Фаншете, с жадным любопытством смотревшей на молодую женщину. – Уходи с сыном!

Греле не шевелилась.

– Так вот это мадам Роза! – с наивным изумлением проговорила она. – О, как она хороша! Я не удивляюсь более…

– Уходи же, тысячу чертей!

И перепуганная Фаншета опрометью бросилась в противоположный конец подвала.

Когда супруги уселись, Франсуа первый заговорил недовольным тоном:

– Черт возьми, Роза! Что значит эта новая выходка? Зачем не осталась ты в Орлеане, как я тебе сказал. Нуждалась ли ты там в чем-нибудь? Несчастна была? Отчего было не подождать терпеливо моего возвращения?

– Мне долго пришлось бы его ждать, Франсуа, – ответила Роза с дикой нежностью. – Нет, я не терпела там никакой нужды, но я не была и счастлива; я не могу быть счастливой вдалеке от тебя, Франсуа. Видя, что ты забываешь обо мне, я не выдержала долее, я захотела сама убедиться… Франсуа, ты, кажется, не очень мне обрадовался?

– Ну вот еще! Но ты знаешь, Роза, что я люблю послушание, и ты стоила бы…

– Говори. Не думаешь ли ты запугать меня? Что мог бы ты мне сделать? Ты знаешь, что, оставя свою семью, чтобы за тобой следовать, я ко всему приготовилась. Я тебя люблю, Франсуа, и пока я живу, ты не бросишь меня для другой женщины.

– Для другой женщины! Кто тебе это сказал?…

– Никто, я сама это отгадала, я это чувствую, я в этом уверена. Что ты делал весь этот месяц, что не подавал о себе вести?

– Э, черт возьми! Занимался делами шайки.

– Неправда! ты пропадаешь целый месяц, и никто тебя не видит; твой лейтенант Руж д'Оно и другие управляли экспедициями; даже вот в этих последних, что остановили дилижанс из Рамбулье и ограбили Сант-Авинскую мельницу, тебя вовсе не было там; другие без тебя вели все дело… Не старайся обмануть меня, Франсуа, ты занят женщиной!

– Я тебе говорю, что нет! Теперь я занят приготовлениями, соображаю, устраиваю очень важное дело, о котором ты узнаешь после.

– Нет дела, которого бы ты не доверил мне; ты можешь сжечь и ограбить весь свет, и я все прощу тебе, лишь бы ты любил меня!… Вот даже и это поручение, данное тобою сейчас этой несчастной, не доказывает ли и оно о существовании женской интриги?

– Эх, миллион чертей! – вскрикнул выведенный наконец из себя Франсуа. – Ну, если б даже и это?

– Я не позволю этого! – восторженно воскликнула Роза, – твоя любовь, твоя страшная любовь, Франсуа, принадлежит мне одной, и я сумею отстоять ее… не забудь этого!

По лицу атамана разбойников видно было, что самые сильные страсти боролись в нем; глубокие морщины изрезывали ему лоб. Но вдруг лицо его прояснилось, взгляд смягчился, и он с улыбкой заговорил.

– Ну, моя хорошенькая Розочка, делай, что хочешь, ты сумасбродная ревнивица; но я никого не люблю и не могу никого любить кроме тебя. Оставайся же здесь и убедись сама, что в твоих подозрениях нет здравого смысла.

И он поцеловал ее.

Этот резкий переход только увеличил подозрение Розы.

– Франсуа! – начала опять молодая женщина, – может быть, я и ошибаюсь, но я буду наблюдать, и горе нам обоим, если ты изменишь мне!

– Что ж, неужели ты способна донести на нас?

– Ты хорошо знаешь, что нет, но если ты меня не любишь, то я все же принужу тебя убить меня.


V Тревога

Прошла неделя, и в это время Даниэль несколько раз побывал в домике в Сант-Марис; но по необъяснимой странности он ни разу не встретился там с Готье, приходившим туда тоже почти всякий день. С другой стороны, он, несмотря на все свои усилия, никак не мог отыскать в Шартре квартиры Франсуа. Ему неприятно было вмешивать в это дело подчиненную ему полицию. Документы, находившиеся в руках мадам де Меревиль, ясно и точно доказывали, что разносчик Готье действительно сын и наследник Михаила Ладранжа Брейльского, а потому молодому человеку больно было применять подобные способы для розыска одного из членов своего семейства.

Поведение Бо Франсуа не могло не быть рассчитанным, а в таком случае причины искать было трудно. Несмотря на это, когда Даниэль захотел узнать мнение меревильских дам об этом странном обстоятельстве, он нашел их совершенно спокойными. Ни о помещении, ни о проектах Готье они не знали более самого Даниэля, так как Франсуа на все их вопросы ограничивался великодушными обещаниями; между тем его постоянная лесть маркизе, его наружная откровенность и простодушная веселость в отношении Марии обворожили мать и дочь. Расположение их к нему не допускало даже малейшего обидного сомнения на его счет до такой степени, что Даниэль не смел высказать подозрений, родившихся у него в голове.

Но в описываемое нами утро, идя из Шартра в Сант-Марис, он все думал о необходимости потревожить наконец это непонятное для него спокойствие своих родственниц относительно их нового друга и, подходя к дому, решился непременно в этот же день переговорить с обеими.

Подойдя к калитке, он нашел ее отворенной, на этот раз обстоятельство это не встревожило его, так как с переменой политических событий родственницам его не представлялось более той необходимости прятаться от соседей, как прежде, но вскоре ему пришлось узнать причину этого невнимания.

На входном дворе горничная Жанета, старый садовник, его жена и даже сами хозяйки грустно стояли около конуры Цезаря, большой дворовой собаки, караулившей дом. Несчастное животное, видимо, не в силах было более нести своих обязанностей. С него сняли его цепь и железный ошейник. Он лежал на боку с неподвижной головой, с животом, вздутым спазмами, у него едва доставало сил болезненно стонать, наконец и стоны-то эти становились слабее и слабее; потускневшие уже глаза попеременно обращались к каждому из окружающих его друзей, как будто прося помощи.

В слезах, на коленях около него, Жанета старалась заставить его проглотить несколько капель молока, облегчившего бы хоть на несколько минут страдания бедного животного. Но вскоре конвульсии опять начались с новой силой, и бедному Цезарю, по-видимому, мало уже оставалось жить.

Присутствующие были расстроены этим грустным зрелищем, и даже Даниэль не мог остаться равнодушным, видя отчаянное положение верного слуги.

– Боже мой! Что случилось с Цезарем?

Никто не отвечал ему, только все грустно переглядывались.

– я тут ничего не понимаю, – заговорила наконец старая садовница, – часа еще нет, как собака была совершенно здорова! И вдруг что-то случилось! Должно быть, ее отравили.

– Гм! – бормотал старик, покачивая своей седой головой, – худая это примета для дома… потому что, видите, без причины такую пакость не сделают.

Маркиза была не согласна с ним.

– Отравлена! – повторила она, – Откуда вы это берете? Никто сюда не ходит, следовательно, кому ж ее отравить?

– Уж я это знаю, – проговорила Жанета, вставая со вздохом. – Побьюсь об заклад, что дело это сделано этой нищей, входившей сегодня утром сюда и разговаривавшей несколько минут с барышней. Мне тогда показалось, что она, уходя, что-то бросила в собачью конуру, и не прошло после этого и четверти часа, как Цезаря схватили боли. Непременно это она, и уж встреть я ее теперь где-нибудь, обещаю, что обличу ее, негодяйку, а дурна-то как! Как смертный грех!

Мария слегка покраснела.

– Фи, Жанета, – сказала она с укором, – как можно обвинять женщину, которую вы не знаете!… Это бедная соседка, – продолжала она с замешательством, как будто сознавая, что слова ее требуют пояснений. – Она сейчас, видя меня одну в саду, вошла сюда, чтобы попросить каких-нибудь старых вещей для своего ребенка, который почти голый. Я ей дала несколько ассигнаций, и она тотчас же ушла, горячо благодаря меня. Мне она кажется совершенно не способной на подобный поступок.

Может быть, что у Марии были особенные, не высказываемые ею причины так защищать нищую, но что бы там ни было, маркиза взяла сторону дочери.

– Да, да, – порешила она, – тут нет никакого яда, а собаки вообще бывают подвержены этим внезапным болезням, от которых и околевают в несколько часов, что и случилось, должно быть, с Цезарем. Посмотрите, -прибавила она, – бедное животное уже издыхает, а я не могу этого видеть… пойдем, Мария… пойдемте и вы, Даниэль…

И все трое удалились, оставя прислугу ухаживать за псом, для которого, впрочем, все старания уже были излишни.

Все были грустны и молча прохаживались по аллее сада. Даниэль, сам не зная почему, находил связь в покушении на собаку с предшествовавшими событиями.

– Нам не следует пренебрегать этим обстоятельством, – начал Даниэль. – Мария, не находите ли вы, что нужно было бы разыскать эту нищую, входившую утром сюда; я полагаю, что от нее можно кое-что узнать…

– Право, Даниэль, – перебила его нетерпеливо и раздосадованным голосом мадемуазель де Меревиль. – С тех пор, как вы опять поступили на службу, вы везде видите преступление и преступников. Неужели вы верите пустякам этой ветреной Жанеты? Знаете, кузен, оставьте, пожалуйста, в покое эту беднягу, я ее достаточно знаю, чтобы быть уверенной, что она не виновата в этом грустном обстоятельстве.

– Хорошо, Мария, я думал, что некоторые предосторожности не будут лишними… Но не будем более говорить об этом… был у вас сегодня господин Готье?

– Нет еще, – поспешно ответила маркиза, – он сегодня запоздал.

– Значит, он придет? Тем лучше, наконец я его увижу.

– Дело в том, мой милый Даниэль, – заговорила Мария, хитро улыбаясь, – что вы, кажется, оба нарочно избегаете друг друга. Только что вы уйдете, как Готье звонит у порога, или вы приходите после него; этак вы никогда не встретитесь.

– Если с чьей стороны и есть преднамеренность в этих постоянных прятках, то во всяком случае не с моей…

– А отчего же им быть со стороны господина Готье? -сухо спросила маркиза.

– Вероятно потому, тетушка, что он боится моего присутствия.

– Боится вашего присутствия? Я уверена, что этот славный молодой человек и не подозревает, что вы такая страшная личность!… Он приходит сюда, чтобы навестить родственниц, которых любит и уважает и в отношении которых имеет самые похвальные намерения, чего же ему вас бояться, позвольте спросить?

– Нечего, тетушка, разве только моего горячего желания узнать, где он живет? Откуда он явился, чего хочет и, наконец, переспросить его еще насчет некоторых особенностей его прошлой жизни.

– Это гнусно, милостивый государь, – перебила сердито маркиза. – Подобными поступками вы заставляете меня переменить мнение о вашем характере, который я до сих пор считала честным и справедливым.

– Я вижу, что вы употребляете все усилия, чтобы скомпрометировать своего двоюродного брата в моих глазах и глазах моей дочери, но это вам не удастся, предупреждаю вас, и ваше недоброжелательство ни в каком случае на нас не повлияет.

Не ожидавший этого взрыва, Даниэль был ошеломлен.

– Тетушка, – начал он мягким тоном, – пожалуйста, выслушайте…

– Замолчите, – прервала маркиза, – я не позволю дурно при себе говорить о сыне моего брата… оставьте меня.

И, отвернувшись, она ушла быстрыми шагами, как будто боясь, что не сумеет более овладеть собой.

Даниэль остался один с кузиной.

– Неужели я так виноват, Мария, – спросил он, – и вы тоже неужели не разделяете со мной опасений, которые преследуют меня.

– По совести, нет, Даниэль, – ответила откровенным тоном молодая девушка. – Я не вижу ничего подозрительного в поступках нашего родственника. Он нам всем оказал большую услугу. Оставленный давно своей семьей в бедности, в нищете, он не помнит этого зла, и как только счастье улыбнулось ему, он с полным добродушием явился к нам, таким как есть: прямым, честным и некорыстолюбивым…

Даниэль не мог удержаться от нетерпеливого движения.

– Мария, – заговорил он глухим голосом, – Мария, вы его любите… да, вы его любите, я в этом убежден.

Ничего не ответив, она улыбнулась.

– Не старайтесь обмануть меня, – продолжал в волнении Ладранж, – сами того не подозревая, вы поддались влиянию вашей матери. Конечно, у этого молодого человека есть качества, могущие заменить в нем недостаток образования и заставить забыть его рождение. Мария, вы не решитесь утверждать, что он вам не говорил уже о своей любви и свадьбе?

– Отчего же ему бы и не говорить? – ответила молодая девушка, желая посмотреть, какое произведет действие это на Даниэля. – В тех отношениях, в которых мы находимся, ему было бы трудно, почти невозможно умолчать о своем чувстве.

– И вы не остановили его с первого же слова? Вы не объявили ему, что другие обстоятельства…

– Какие обстоятельства? Не сами ли вы торжественно отдали мне назад мое слово? И я поступила бы очень легкомысленно, если бы не вняла выражению его чувств, подкрепленных родством.

Но, увидя по расстроенному лицу Даниэля, что зашла слишком далеко в шутке, мадемуазель де Меревиль переменила свой тон.

– В силу чего вы сомневаетесь во мне, негодный ревнивец? Может ли кто в мире заставить забыть меня о нашей чистой, святой любви детства?… Я уже раз сказала вам, и это неизменно: я ваша или ничья!…

В словах этих, сопровождавшихся мягким, добрым взглядом, слышалось много правды. Но демон ревности мучил Даниэля.

– А между тем, Мария, сознайтесь, ведь вы слушали не сердясь объяснения этого Франсуа Готье?

– Сознаюсь, Даниэль.

– Как же это, если вы его не любите?

Мария покраснела и в смущении отвернулась.

– Вы безжалостны в некоторых случаях и к некоторым обязанностям, от которых невозможно избавиться. Итак, уж если непременно надобно вам высказать все, то слушайте, я не остановила с первых же слов и не отняла надежды у господина Готье потому что, ну потому что моя мать мне велела поступать таким образом.

– Но какая же в этом цель, поступать так, мадемуазель де Меревиль?

– Послушайте, Даниэль, – опять начала молодая девушка с некоторой грустью, – мне совестно разбирать и угадывать цели моей матери, которой, между тем, я должна подчиняться… Помните ли вы все статьи этого странного духовного завещания дяди Ладранжа? В этом акте сказано, что если Франсуа женат или откажется жениться на мне, то в этом случае, и только тогда я могу получить из наследства десять тысяч экю, в противном случае, если отказ будет с моей стороны, то я ничего не получаю из состояния дяди; понимаете ли вы теперь, почему моя мать требует, чтобы я до последней минуты не давала бы заметить своего отказа?… Но, Даниэль, мне стыдно входить в подробности, и вам следовало бы меня пощадить.

– Да, да, должно быть, – радостно заговорил Даниэль, – я в этом узнаю обыкновенную политику с того… с того времени, как горестные происшествия так изменили ее характер. Между тем, Мария, и я, со своей стороны, умоляю вас: не заходите слишком далеко в этом повиновении.

– Ну полно, Даниэль, не будем более возвращаться к сомнениям, оскорбительным для меня, и поговорим о другом, мой друг; я осталась здесь с вами, чтобы рассказать вам о происшествии, сильно меня поразившем и о котором еще никому не решалась сообщить.

– В чем дело, милая Мария?

– Вы, конечно, помните, что когда, освободив от жандармов на Гранмезонском перевозе, нас отвели в какой-то дом, мы встретили там молодую хорошенькую женщину, сильно волновавшуюся! Я до сих пор не понимаю, что именно ее так сердило и почему ее негодование относилосьболее ко мне; но мне казалось, что, вмешиваясь в дело, она действовала в нашу пользу, а потому, чтоб ее отблагодарить, я послала ей единственную сколько-нибудь ценную вещь, уцелевшую от нашего богатства, вот это кольцо, подаренное мне отцом… помните вы все это?

– Я хорошо помню все подробности этой ужасной ночи, Мария, и, так же как и вам, происшествие это кажется мне таинственным.

– То, что я хочу рассказать, не менее таинственно. Слышали вы, Жанета рассказывала, что одна бедная женщина, здешняя соседка, найдя калитку отворенной, вошла сегодня сюда, чтоб попросить милостыни. Сначала эта женщина рассказывала мне о своем горе и своих нуждах, но, говоря это, у нее был какой-то рассеянный, беспокойный вид, наконец, когда Жанета, бродившая около нас, ушла, она сунула мне в руку бумажку и скрылась.

– Как? эта нищая, которую обвиняют в отравлении Цезаря?

– Постойте… когда она уходила, я раскрыла бумажку, свернутую в виде письма и в которой находилась какая-то маленькая вещица. Прежде всего прочитайте совет, который мне дают и скажите, что мне делать?

И она подала брату толстую измятую бумагу, на которой непривычной рукой и с плохой орфографией было написано несколько слов. Через несколько минут Даниэль разобрал их:

"Берегитесь! вам угрожает большое несчастье".

Молодой человек задумался.

– Это уж совершенно темно, да и письмо никем не подписано.

– Действительно, Даниэль, но я полагаю, что это предостережение не дано так, с ветру, и что оно от благонамеренной личности. В этом письме находилось и кольцо моего отца, вещь, которую я послала этой молодой женщине в том уединенном домике, посмотрите.

И она сняла с руки хорошо знакомое Даниэлю кольцо.

Разглядев его со всех сторон, он отдал его Марии.

– Я ничего тут не понимаю, – проговорил он, – кто захочет тревожить бедных женщин, никого не обидевших, и кто этот неизвестный друг, который помимо меня хлопочет о вашей безопасности? Каким путем вернулась к вам эта вещь, отданная вами в таких странных обстоятельствах? Мне кажется, что наш знакомый не совсем чужд в этом деле. Но вы теперь видите, Мария, что необходимо мне отыскать эту нищую, расспросить ее и достать от нее, во что бы то ни стало, ключ к этой загадке. А вы и теперь не согласитесь, что она тут замешана в отравлении собаки?

– Как же соединить подобный дурной поступок с видимо добрым намерением, выраженным в письме и присылке кольца? Чтоб привести в исполнение такие два противоположных поступка, надобно быть сумасшедшим.

– А может, она принуждена одинаково повиноваться двум противным влияниям, – ответил Даниэль, подумав несколько минут. Так или иначе, но я, Мария, попрошу вас дать мне самые подробные сведения об этой нищей; как она одета? где живет?

Мария больше не восставала и ответила на все эти вопросы. Бедняжку легко можно было узнать по ее изуродованному оспой лицу, и мадемуазель де Меревиль с террасы несколько раз видела ее проходившей мимо виллы, даже она указала брату на грязную харчевню, находившуюся тут напротив, где, казалось, живет эта нищая.

– Мне достаточно этого, – сказал молодой человек, готовясь уходить. – Сейчас же отправляюсь отыскивать эту женщину. Так как мы не знаем причин, побудивших ее на эти поступки, то я сначала употреблю все возможные мягкие средства; пойду один и без всяких атрибутов моей должности. Если же она не согласится отвечать или захочет спутать фальшивыми ответами, то может ожидать строгих мер с моей стороны. Еще одно слово, Мария, вы мне сказали, что матушка ваша не знает о полученном вами угрожающем предостережении.

– Нет, Даниэль, я боюсь, что это слишком встревожит ее, хотя за все эти годы болезнь ее и не возвращалась, но доктор, вы знаете, велел ей избегать волнений.

– Я вполне одобряю ваше благоразумие, моя ненаглядная Мария, но в таком случае позаботьтесь уже сами обо всех требующихся предосторожностях. Очень легко может быть, что смерть собаки и совет, переданный вам в письме, означают одно и то же, а потому примите все меры… чтоб предохранить себя от вторжения извне; чтоб двери были постоянно заперты, не впускайте сюда никакой неизвестной личности и будьте внимательны к самым незначительным случаям подозрительного свойства.

– Хорошо, хорошо! Уж вы положитесь на меня, Даниэль; мы будем беречься, будьте покойны… Но, мой друг, неужели вы так уйдете отсюда, не помирясь с моей матерью? Надобно быть снисходительным к ее слабостям, она так много страдала!

– Я спешу, а потому поручаю уж вам походатайствовать за меня перед тетушкой и попросить у нее извинения за мой скорый уход, вас выслушают снисходительнее, чем меня… И чтоб хоть немного сгладить мою вину перед ней, передайте ей то, о чем я сам забыл ей сообщить. Вы знаете, что я возобновил свое ходатайство о возвращении вам всех ваших имений, признанных уже национальными. На этот раз меня энергично поддержали влиятельные друзья, и я твердо надеюсь на успех. Пусть она имеет это в виду и не требует тяжелых жертв от своей единственной дочери.

– Что вы говорите, Даниэль? – радостно воскликнула молодая девушка. – Неужели вы можете своим влиянием возвратить эти так горячо желаемые земли?

– Это еще только надежда, которая легко может и не сбыться… Но вы, Мария, неужели вы тоже придаете такую важность вашему утраченному богатству?

– Не в том дело, Даниэль; я не стану утверждать, чтоб я была совершенно равнодушна к удобствам, доставляемым состоянием, но тут я главным образом думаю о том, что если ваши старания увенчаются успехом, то много затруднений из нашего настоящего положения исчезнет и отложатся некоторые проекты, так огорчающие нас обоих. Достигайте, мой дорогой, достигайте, и я ручаюсь, что моя мать… Но я побегу скорее сообщить ей эту добрую весть… Прощайте!

И дружески кивнув ему головкой, она побежала к маркизе. Ладранж же тоже направился к выходу из виллы, чтобы отыскивать нищую.

Проходя мимо Жанеты и стариков, стоявших над безжизненным трупом Цезаря, он остановился, чтоб еще раз повторить им приказание – как можно бдительнее смотреть за домом и, получив их обещание, поспешно вышел.


VI Здание министерства юстиции

Следуя указаниям мадемуазель де Меревиль, Даниэль без труда нашел дом, где поселилась нищая.

То был скверный с виду кабак, и вдобавок еще пользовавшийся дурной репутацией.

Ладранж вошел в первую темную, неопрятную комнату, в которой стояло несколько столов и скамеек с поломанными ножками. В комнате никого не было из обычных посетителей; возле окна сидела старуха в лохмотьях, конечно, хозяйка дома, и чинила грубое белье.

При виде необычного посетителя она поспешила встать и заговорила, стараясь придать своей гнусной физиономии самое ласковое выражение.

– Пожалуйста, войдите, гражданин! Что прикажете подать? Прошу вас покорно садиться.

Даниэль отказался и когда объяснил цель своего посещения, то она, сев за прежнюю работу, отвечала самым невнимательным образом.

– Почему я знаю? Мы здесь видим много народа!

Сколько Даниэль ни настаивал, старуха отказывалась дать удовлетворительный ответ; истощив все усилия, он наконец переменил тон и, объявив о своем звании, прибавил, что если сейчас же он не получит полного откровенного ответа, то поступит по закону. Угроза ему вполне удалась: старуха тотчас же все припомнила и поняла.

– Да, да, знаю, о ком вы говорите, – начала она с худо скрытым замешательством, – это о той женщине, что зовут Греле, которая действительно живет у нас с прошлой недели… Но, надеюсь, она никакого зла никому не сделала, и ее не в чем упрекнуть, она смирно просит милостыню у прохожих и приезжих.

– Все это так, но почему же, если ей нечего бояться строгости законов, сначала вы сделали вид, будто не знаете ее!

– Ах, гражданин! Ведь боишься всегда запутать своих посетителей, да к тому же, как себе вообразить, что такому важному барину, как вы, понадобится Греле?

Ладранжу надобно было довольствоваться этим извинением, и он снова принялся за расспросы. Но ничего интересного для дела не добился он от старухи. Греле часто выходила днем, чтобы просить милостыню, но большую часть времени сидела запершись в своей маленькой комнате наверху, за которую она вперед заплатила по этот день; впрочем, никто не знает, кто она.

В свою очередь Даниэль не подозревал, конечно, в отыскиваемой им бедняге, всеми называемой Греле, Фаншету Бернард, несчастную дочь бывшего фермера своего дяди. Он тогда только мельком видел ее и не слыхал ее прозвища. Даже Мария, видевшая утром у себя в саду нищую, не узнала ее, потому что так же, как и ее кузен, она видела всего один раз дочь Бернарда.

Между тем, не отчаиваясь при первой неудаче, молодой чиновник продолжал далее свои расспросы!

– Теперь, моя милая, – начал он строгим голосом, -подумайте хорошенько о том, что будете отвечать… Не приходил ли к вам кто спрашивать Греле? Не видали ли вы, чтобы она разговаривала с кем-нибудь здесь ли или в каком другом месте?

Кабатчица избегала прямого ответа на этот вопрос.

– Ах, гражданин! – начала она. – Как же вы хотите, чтобы я знала, что она делает, когда она по целым дням ходит во все стороны просить милостыню? Но знаете ли, хотя Греле и молода, но она так дурна собою, что нет опасности, чтобы молодые люди заговаривали с ней.

И старая мегера захихикала.

– Хорошо, но не приходила ли к ней какая-нибудь женщина? Не старайтесь опровергать, старуха, я имею причины думать…

– Ну, уж если вы сами знаете… Да, да, мне кажется, что я видела раза два, три, что какая-то молодая женщина приходила к Греле из города. Молодая, хорошенькая собою женщина и нарядно одетая?

Да, да, именно, и наша постоялица говорила, что это торговка, и они всякий раз запирались и говорили там наверху.

Даниэль сделал важное открытие. Не было сомнения, что торговка, посещавшая Греле, была та же женщина, которая играла важную роль в Гранмезонском деле.

– Довольно! – ответил он. – Когда эта торговка приходила в последний раз к вашей постоялице?

– Сегодня утром они обе ушли.

– Ушли! – вскричал встревоженный Даниэль. – Но, конечно, Греле вернется?

– Не знаю хорошенько, гражданин, она еще вчера вечером уплатила по своему счету и сейчас я увидала, что она унесла и свои вещи, их, правда, не тяжело нести: все уберется в карман хорошей хозяйки.

– Но возвратится ли она?

– Она ничего не сказала: она очень торопилась; обе они пошли по направлению к городу.

Видя уже в руке у себя нить всей интриги, Даниэль был страшно взбешен. Несмотря на то, он не показал виду и, еще раз строго запретив кабатчице кому бы то ни было говорить о его посещении, вышел из кабака. Идя скорым шагом, он до того углубился в свои мысли, что не заметил в двадцати шагах от себя человека, хорошо одетого, шедшего ему навстречу. Человек этот, узнав его, бросился в кустарники, росшие по краям дороги. Даниэль прошел мимо, и, когда уже отошел порядком, личность, прятавшаяся от него и бывшая не кем иным, как Бо Франсуа, просунув голову сквозь ветви, проследила за ним глазами до поворота дороги. Тут только вышел он из своей засады и, в свою очередь, направился к кабаку, куда и вошел, оглянувшись несколько раз.

Молодой чиновник, идя в город, все думал и придумывал средства, как бы лучше и вернее уничтожить интригу, в существовании которой он теперь убедился. Дело было в том положении, когда ему необходимо было употребить свою власть.

Смерть собаки вследствие посещения Греле, угрожающее предостережение, полученное мадемуазель де Меревиль и мгновенное исчезновение нищей достаточно оправдывали вмешательство судебной власти.

Итак, Даниэль порешил тотчас же выдать приказ об отыскании Греле и разносчицы с тем, что если они дадут удовлетворительные пояснения своих поступков, немедленно будут отпущены. Что же касается до кабака, в котором помещалась Греле, необходимо было усилить над ним надзор, тем более что помещенные там полицейские могут удобно следить за безопасностью живущих напротив меревильских дам.

Читатель не удивится, увидя через час после этого Даниэля Ладранжа в своем официальном кабинете, занимаемом им в Шартрском здании юстиции, пишущим все нужные для этого предписания.

Приложив последние печати, Даниэль уже собирался позвонить, чтобы отправить эти бумаги куда следует, как дежурный пришел доложить, что лейтенант городских жандармов желает видеть его по делам службы. Офицер этот являлся как нельзя более кстати, поэтому Даниэль тотчас же и приказал ввести его.

Это был прежний бригадир Вассер.

Ладранж не видал его после того знаменитого вечера, когда бежал от него. За последние эти годы Вассер оставался на прежнем своем месте в Н*, и только за несколько дней перед тем он был прислан в Шартр с повышением в чине – награда давно им заслуженная, и тут в первый раз он являлся за получением приказаний от чиновника, заведывающего департаментом министерства юстиции.

Его высокий рост, стройный стан, черные длинные усы и мужественное лицо уже давно нам известны; но в настоящую минуту, казалось, несмотря на его новенький серебряный эполет, в нем не было ни той самоуверенности, ни той гордости, так отличавших его. Войдя в комнату, он с видимым замешательством и опустив голову подошел к Даниэлю и, теребя свою шляпу, неловко и застенчиво поклонился. Даниэль, напротив того, поспешно встал и сделал несколько шагов ему навстречу.

– Очень рад вас видеть, лейтенант Вассер, – сказал он ему улыбаясь. – Как, разве вы не узнали меня? Мы ведь с вами старые знакомые и виделись в равно неловких для обоих обстоятельствах.

– Я узнал вас, гражданин Ладранж, я тотчас же узнал вас, – ответил Вассер, играя портупеей своей сабли.

– Прекрасно, почему бы нам помимо служебных обязанностей и не быть добрыми друзьями?

Сперва удивленный этими словами, лейтенант, казалось, немного оправился от своего смущения.

– Так, значит, гражданин Ладранж, – спросил он, вперив в Даниэля свои черные глаза, – вы мне прощаете то… и серьезно это?

– Что это? Что вы арестовали-то нас и намеревались представить в революционный трибунал? За что ж тут на вас сердиться, Вассер? Вы исполняли свою обязанность.

– Нет, нет, я не об этом, – ответил, сконфузясь, офицер. – Я вас спрашиваю, можете ли вы позабыть мою вину, когда я упустил вас и ваших родственниц, и вверитесь ли вы мне после того, как я так глупо при вас допустил провести себя?

Даниэль подумал, что он шутит, но в свою очередь, пытливо посмотрев в глаза Вассеру, и видя, что он не шутит, расхохотался.

– Черт возьми, – начал он, – вот хорош вопрос! Да знаете ли вы, что если бы вы не дали так глупо провести себя, как вы говорите, то нам бы очень плохо пришлось в этом деле и что в таком случае, по всей вероятности, я не был бы, как теперь, директором суда присяжных в этом департаменте. Ну, милый мой Вассер, садитесь! Уверяю вас, что весьма охотно прощаю вам вину, о которой вы говорите.

Сказав это, он уселся, и жандармский офицер машинально последовал его примеру.

– Вы достойный человек, гражданин Вассер, – продолжал он с благодарностью.

– А я всю жизнь не прощу себе, – возразил Вассер, -сделанной мною глупости в известном деле. И как мало труда стоило этим людям одурачить меня, уверив, что мост снесло наводнением, тогда как мне стоило сделать только несколько шагов, чтобы самому убедиться, что это ложь.

– А этот врач-ветеринар, рассказывавший разные сказки, пока другие там стряпали западню!

– Плут! уж попадется ж он мне когда-нибудь в руки… Но как ни исколесил я с тех пор всю страну, отыскивая его, все было напрасно, мошенник не показывался более, и никто ничего не мог сказать мне о нем. Да, да, я был совершенный дурак, чего до тех пор не прощу себе, пока не отомщу за эту шутку.

– Ну полно, любезный Вассер, эти старые счеты нынче канули в вечность, не следует более и вспоминать о них. Что же касается до меня, то я так мало обижен на вас за это дело, что именно мне вы обязаны и вашим повышением, и назначением в Шартр. Зная вас давно и зная, как вы энергичны, храбры и деятельны, я хотел иметь вас около себя, чтобы вы помогли мне в очень трудном деле.

– Как; гражданин! Это вы, – вскричал Вассер, – это вашей доброте обязан я этим повышением, которого считал себя не достойным. Благодарю вас! Благодарю…

И клянусь вам своей честью, что я постараюсь загладить единственную ошибку, в которой можно упрекнуть меня.

– Успокойтесь, лейтенант Вассер, никто более меня не расположен простить вам эту ошибку, а потому не будем более говорить об этом. Я надеюсь скоро доставить вам случай, в котором ваша так хорошо известная всем опытность вознаградит себя за прошлое.

– Да, да, испытайте меня, гражданин Ладранж, – горячо вскричал офицер, – и вы увидите, поддамся ли я еще подобным шуткам. Только, – прибавил он поспешно и застенчиво, – не давайте нам политических поручений; в эти революционные времена мы, политические агенты, пропадаем из-за политики. – Без нее только одни злодеи должны бы были ненавидеть и бояться нас. Послушайте, гражданин Ладранж, когда я представлю, что вас, такого честного, такого благородного молодого человека, вас, занимающего теперь такой высокий пост, я должен был четыре года тому назад привезти в этот же самый дом с цепями на руках и на ногах, я не могу утерпеть, не подумав, что дела в этом мире порой идут чертовски скверно.

– Это уж, Вассер, весьма обыкновенные превратности судьбы, – ответил, улыбаясь, Даниэль. – Во всяком случае вы прежде всего человек военный, а потому мой вам совет не слишком останавливаться на подобных рассуждениях!

– Конечно, но можно, будучи и военным, высказать при случае свое мнение или свое предпочтение. А потому повторяю вам, дайте мне выследить и изловить мошенников, тогда увидите, сумею ли я взяться за дело.

– Именно мошенников и хочу я вам поручить, Вассер. Вы знаете, конечно, как в это последнее время умножилось число преступлений в стране; я получил самые обширные права, чтобы прекратить это и надеюсь с вашей помощью исполнить возложенную на меня обязанность.

– Ну в добрый час, гражданин Ладранж, в таком случае вы увидите, на что я способен. Итак, имеете ли вы какие-нибудь данные или сведения насчет этих последних преступлений, совершенных на Авинской мельнице и на дороге из Рамбулье? Малейших признаков было бы достаточно, чтобы навести нас на след.

– К несчастью, любезный мой Вассер, у нас ничего не имеется. Дьявольская ловкость этих негодяев уничтожает всевозможные предположения и старания.

– Достигнем, гражданин Ладранж, достигнем, – ответил задумчиво жандармский офицер, – будет же и на нашей улице праздник, черт возьми! И знаете, как я ни стараюсь, а мне все припоминается происшествие той ночи на Брейльской ферме. Конечно, для вас грустно вспоминать об этом несчастном деле, где так ужасно погиб ваш дядя со своей экономкой, но чем более я думаю, тем более убеждаюсь, что у меня тогда были в руках два главные виновника, два предводителя этой шайки.

Даниэль вздрогнул и поднял голову.

– О ком вы говорите, лейтенант? Кого вы подозреваете?

– А забыли вы этих двух личностей, гражданин Ладранж, уверивших тогда, что они были заперты в Брейльском сеновале в то время, когда в замке совершалось преступление? Что до меня касается, они у меня до сих пор не вышли из памяти, я не забыл ни их имен, ни их показаний.

Один из них Жан Ожер, рослый, статный малый, назвался разносчиком, другой кривой с плутовской физиономией по имени своей фабрики Борн де Жуи, и я теперь из тысячи их узнаю.

– Откуда у вас убеждение, Вассер, что эти люди не чужды в преступлении? Не сами ли вы тогда велели отпустить их после допроса?

– Да, я это сделал, и при подобных обстоятельствах, вероятно, еще раз сделал бы то же самое, потому что они были неуловимы в своих ответах, но я поклянусь, что эти два молодца играли важную роль в ужасах той ночи.

– Но еще раз, на чем основываете вы ваше убеждение? – спросил Даниэль, принимавший, как легко можно угадать', живое участие в этом разговоре. – Видели вы с тех пор еще раз этих людей, или до вас дошли, может быть, еще новые сведения о них?

– Я их более не видал, да они, по всей вероятности, не ищут случая со мной встречаться; но думайте, что хотите, а мой инстинкт меня никогда не обманывал. Если, паче чаяния, которого из них приведут к вам, тогда всмотритесь в него хорошенько, и я ручаюсь…

Он вдруг остановился… Глухой шум, слышавшийся уже несколько минут из соседней прихожей, вдруг усилился, и можно было услышать голос, говоривший: " Черт возьми, я вам говорю, что мне всегда можно его видеть; мне с ним нужно переговорить о семейных делах!"

Дверь с шумом отворилась, и Бо Франсуа гордо вошел с улыбкой на лице.

Даниэль вскочил. Посещение именно в эту минуту, когда энергичные убеждения Вассера подтверждали и его подозрения касательно его родственника, совершенно смутило его. Он взглянул на жандармского офицера, желая узнать по его лицу, признал ли он в этом франтике разносчика с Брейльской фермы; сдержанный, суровый вид Вассера не оставлял более сомнений на этот счет: Бо Франсуа был узнан с первого же взгляда.

Пока Ладранж, застигнутый врасплох, оставался в недоумении, что ему делать, Бо Франсуа смело и развязно подошел к нему.

– Честное слово, Даниэль, – сказал он, бросаясь в найденное им свободное кресло, – к вам нелегко пробраться. Мне пришлось брать приступом ваш кабинет. Скажите же этим людям, – и он указал на стоявших еще в дверях дежурных, – что давно уже меня ждете и чтобы они впускали меня, когда я прихожу приятельски поговорить с вами.

Свобода действий была так натуральна в Готье, что сам Вассер не знал более, что ему подумать, но Даниэль, наэлектризованный важной ответственностью, лежавшей на нем, тотчас же пришел в себя.

– Действительно, гражданин, – холодно обратился он к Франсуа, – мне нужно переговорить о важных обстоятельствах, я очень рад вас видеть. Вас, лейтенант Вассер, я попрошу меня извинить на одну минуту. Потрудитесь подождать меня в соседней комнате; вы мне скоро понадобитесь. Есть здесь кто-нибудь из ваших людей?

– Я поставил двух жандармов во дворе, – торопливо ответил Вассер, – прикажете позвать их?

– Да, пусть войдут и будут около вас; будьте готовы при первом требовании.

– Достаточно, гражданин, – между тем прибавил тот тихо, показывая головой на Бо Франсуа. – Если дело идет об этой личности, то и не нужно столько народу, я справлюсь один…

Нетерпеливый жест Даниэля заставил его замолчать. Вспомнив о своей подчиненности, Вассер, низко поклонясь и еще раз взглянув на посетителя, вышел.

Как ни была велика сила воли у Бо Франсуа, но настоящее положение его было из самых критических и требовало зрелых обсуждений.

Один, в присутствии могущественного чиновника, находящегося в данную минуту в отправлении своих служебных обязанностей, и который, без всякого сомнения, сильно подозревал его настоящий характер… слыша приказание, отданное лейтенанту Вассеру… Значит, дверь была занята жандармами, никакой возможности не было скрыться ни силой, ни ловкостью. Несмотря на все это, он все-таки казался совершенно спокойным и, небрежно развалясь в кресле, вполголоса напевал модную песенку.

При виде спокойного, беззаботного положения этого человека, самого отдающегося ему в руки, Даниэль не знал, что подумать. Воротясь, он сел на свое прежнее место позади письменного стола, заваленного бумагами, и с некоторого рода еще замешательством спросил:

– Наконец-то вы решились посетить меня, милостивый государь. Честное слово, я уже думал, что вы имеете какие-нибудь причины избегать меня.

– Тут не моя вина, милый Даниэль, – ответил Бо Франсуа, небрежно придвигая кресло таким образом, чтобы ближе быть к Ладранжу. – Это удивительная игра случая, что мы никогда не встретились.

– Полно, вина ли то случая? Ну пусть будет по-вашему… Не менее удивительно и то, что до сих пор ни меревильские дамы, ни я не знаем еще, где вы остановились.

– Для чего же это? Я всякий день ходил в Сант-Марис, – ответил небрежно Бо Франсуа, кладя ногу на ногу. – Впрочем, тут нет никакой тайны, с самого моего приезда я поместился в гостинице "Четыре нации", хорошо известной всему Шартру, и пробуду тут до моего отъезда, который, надеюсь, не замедлит.

– Вы намерены так скоро оставить здешний город?

– Может быть, и сознайтесь, кузен Даниэль, что мой отъезд не сильно огорчит вас.

– Милостивый государь! Надобно сперва знать…

– Послушайте, Ладранж, продолжал Франсуа уже с грустью в голосе, – что я ни делал, как ни старался я приобрести расположение в семействе моего отца, ничто мне не удалось. Кроме мадам де Меревиль, оказавшей мне немного расположения, я нашел только холодность со стороны Марии, а в вас, Даниэль, худо скрываемую ненависть. Я не увлекаюсь собою, мои манеры, мой разговор могли не понравиться вам, но должен ли я был ожидать, чтобы предубеждения ваши против меня дошли бы до самых обидных подозрений.

– О каких подозрениях вы говорите?

– Не отвергайте их, вы мне заявили о них в первое наше свидание, а потому прежде чем нам расстаться, я решился самым положительным образом доказать вам, что не заслуживал вашего недоверия.

Откровенный тон Бо Франсуа поразил молодого чиновника. Что было невозможного в том, что он был несправедлив к этому родственнику, положение которого было до сих пор таким тяжелым? А потому он решился, откинув всякое предубеждение, выслушать его со строгим вниманием.

– Мне кажется, что я угадал, – продолжал Бо Франсуа, – первую причину вашей неприязни ко мне. Вы боялись, чтобы я, воспользовавшись слабостью госпожи де Меревиль и моим исключительным положением, не потребовал бы руки вашей кузины, которая вас любит и которую вы любите. Признаюсь вам, приехав сюда, восемь дней тому назад, я надеялся буквально выполнить волю отца, и, увидав Марию, это желание понятно явилось. Но с первого же моего посещения я стал подозревать степень существующей между вами и мадемуазель де Меревиль привязанности, и слишком честен для того, чтобы мешать этим отношениям. Я старался успокоить вас. Но вы не поверили, конечно, моим словам; знаете ли вы, чем я занимался все это время в Шартре, пока вы, может быть, не стеснялись чернить меня перед родными в Сант-Марисе? Я занимался составлением вот этих актов, которыми, надеюсь, мне удастся убедить вас в моей честности и бескорыстии.

И вынув из кармана два документа, составленных по всей форме у одного из городских нотариусов, он подал их Даниэлю. Один из них уполномочивал душеприказчика покойного Михаила Ладранжа выдать немедленно следующую Даниэлю часть наследства. Другой документ заключал в себе отречение от его права отказа Марии де Меревиль в наследстве дяди, в случае, если молодая девушка откажется выйти за него замуж.

Даниэлю было достаточно бросить беглый взгляд на эти бумаги, чтобы убедиться в их законности, тем не менее мрачно и задумчиво комкал он их в своих пальцах.

– Вы видите, – начал опять Франсуа, – что с этой минуты, без всяких условий, вы можете требовать от нотариуса Лафоре двадцать тысяч экю, причитающихся вам по обоим наследствам. Может, этой суммы будет достаточно, чтобы выкупить Меревиль; в противном же случае я почту себя весьма счастливым, если моими собственными средствами я буду в состоянии способствовать выкупу семейного достояния, но конечно, Даниэль, вы не допустите меня участвовать в этой поддержке, вы захотите оставить за собою монополию пожертвований для наших милых родных.

– Я надеюсь, – холодно ответил Ладранж, – что мадемуазель де Меревиль не нужна будет ни ваша, ни моя помощь, чтобы получить обратно свое имение. Итак, я сознаюсь, что в этом деле вы поступили очень благородно, и что, по крайней мере, в этом случае я дурно понимал вас… Весьма желал бы, чтоб и в других, так как в этом, я был бы не прав относительно вас.

Может быть, Бо Франсуа рассчитывал, что самоотвержение его произведет более сильное впечатление, но он не подал и вида в своем разочаровании.

– Господин Готье, – начал опять Ладранж после нескольких минут молчания, – мне необходимо попросить у вас пояснений по одному обстоятельству, случившемуся сегодня у меревильских дам и о котором вы, я думаю, уже знаете.

И в нескольких словах он рассказал ему утреннее происшествие, потом, подавая записку, полученную Марией через нищую, спросил:

– Знаете вы это письмо?

Франсуа внимательно прочитал записку, повернул ее два-три раза и, засмеявшись, отдал ее Даниэлю.

– Как нельзя лучше, кузен! – ответил он.

– Итак, вы сознаетесь?…

– Что я знаю, из какого источника это смешное предостережение? Увы! Да, теперь настало время все вам рассказать. Но будьте снисходительны, милый мой Даниэль, не будьте слишком строги к слабостям, в которых хочу вам чистосердечно сознаться. При этом вы поймете многое, кажущееся вам до сих пор темным, и может быть, служащее причиной ваших горьких предубеждений против меня.

Слушайте же. Несколько лет тому назад в своей кочевой жизни я встретил молодую хорошенькую девушку, которая полюбила меня. Она так сильно привязалась ко мне, что оставила семью, родину для того, чтобы следовать за мной в моей тяжелой жизни. Мы не венчаны, и эта связь вам может казаться предосудительной, но подумайте, что оставленный отцом с самого раннего детства, пущенный без руководства на произвол судьбы, я, может быть, менее всякого другого виноват в подобном увлечении. Итак, эта связь продолжается и в настоящее время, и женщина, о которой я говорю вам, сильная своими жертвами и уважением, которое они мне внушают, наконец гордая, вспыльчивая и в высшей степени ревнивая, она рассчитывает в отношении меня на все права жены. Она-то и написала эту записку мадемуазель де Меревиль.

Уже раз, четыре года тому назад, если вы припомните, вы видели ее в том уединенном домике, где вы провели несколько часов после своего освобождения на Гранмезонском перевозе. Роза, так зовут эту женщину, знала о моих сношениях с партией этих шуанов, оказавших вам такую важную услугу. Не знаю, как уж узнала она об этой экспедиции, где я должен был участвовать, но только, несмотря на то, что была в это время за несколько лье, она бросилась и пришла настичь меня на этом месте свидания. Красота мадемуазель де Меревиль, конечно, возбудила в ней безумную ревность, потому что Роза в своем почти диком состоянии не могла сообразить существующую неизмеримую разницу между девицей хорошего общества и простым разносчиком. Дурно перетолкованного поступка одного из наших людей было достаточно, чтоб рассердить ее. Впрочем, я ни за что не поручусь, потому что люди, употребленные мною в это дело, были очень далеки от совершенства, особенно в некоторых отношениях; но вы понимаете, Ладранж, что для подобного дела нельзя было выбирать людей порядочных, деликатных. Действительно, в числе этих шуанов были негодяи, теперь я могу сказать это, так как им дарована правительством амнистия за все старые грехи. Их подозрительные приемы легко могли в мое отсутствие внушить вам страх; безумство же Розы докончило начатое неловкостью первых. Ваши родственницы и вы вообразили себе какой-то дурной замысел в поступке, единственной целью которого было спасение вас от неминуемой смерти. Поддавшись внушениям Розы, вы решились искать другого себе убежища, может быть, неверного, вместо того, чтоб спокойно дождаться меня в этом домике, где вы были в полной безопасности и где я обладал таким влиянием, что всегда мог бы защитить вас. Вследствие этой совершенно бесполезной выходки мадемуазель де Меревиль в пылу благодарности послала Розе это кольцо, возвратившееся сегодня к ней таким странным образом.

Чем далее слушал Даниэль эти объяснения, тем, видимо, более и более сглаживалось его дурное настроение, и Бо Франсуа, заметя свой успех, продолжал еще с большей самоуверенностью.

– Вот, Ладранж, те подробности, которые я не мог вам рассказать при нашем первом свидании в Сант-Марисе; мне было бы слишком тяжело признаться при кузине, таком чистом, невинном создании, в предосудительной связи, бывшей двигателем в этом происшествии. К несчастью, вот уже четыре года, как я безуспешно стараюсь отделаться от Розы; куда бы я ни пошел, она везде следит за мною. Гордая, решительная, не отступающая ни перед чем, чтобы удержать свое влияние, она постоянно следует за мной. Несколько раз я хотел восстать против этих преследований, но ее искренняя привязанность и самоотвержение обезоруживают меня. Она пришла за мной в Шартр вопреки моему приказанию и, руководясь инстинктом ревности, захотела узнать причину моих частых посещений Сант-Мариса и, конечно, бродя около дома, она узнала мадемуазель де Меревиль, отсюда и ее экзальтация! Дело в том, что она поместила тут в кабаке, находящемся напротив виллы, одну нищую, по имени Греле, приказав ей сообщать все мои поступки.

Узнав от своей шпионки, что я часто бываю у меревильских дам, и взбешенная этим, она решилась как-нибудь напугать их, чтобы они уехали отсюда или же меня не принимали. Для этого была написана записка, которую вы видите, и чтобы придать ей еще больше важности, она присоединила кольцо, напоминающее грустное обстоятельство; как удалась этим проклятым бабам их интрига, не знаю. Но как только вы упомянули, кому была передана записка и кольцо, я тотчас же угадал, откуда дует ветер.

Объяснения эти были удивительно ловко состряпаны. Ложь и правда тут так искусно перемешивались, так точно согласовывались с обстоятельствами, уже известными Даниэлю, что молодой чиновник чувствовал, что все его предубеждения исчезали одно за другим. С точки зрения и всех объяснений, ему теперь все казалось ясным и безвинным. Несмотря на это, он не решился тотчас же заговорить, желая обдумать, нет ли еще в рассказе его собеседника каких-нибудь двусмысленностей или чего недосказанного, неясного. Через несколько минут он заговорил открыто, почти дружески.

– Я совершенно счастлив, что услыхал наконец ваше оправдание, господин Готье. Если бы с нашего первого свидания вы объяснились со мной так откровенно, как теперь, то избавили бы меня от неприятных предположений, бывших следствием нашей общей недоверчивости. Между тем, еще одно обстоятельство по-моему остается необъясненным. Что за причина могла быть у этой нищей, а также и у этой женщины, дурным наклонностям которой она служит, отравить сторожевую собаку в Сант-Марисе?

– Уверены ли вы, что действительно эту собаку отравили? – ответил очень самоуверенно Бо Франсуа. -Наконец если точно моего бедного приятеля Цезаря отравили, то Греле ли совершила эту жестокость? Разве нельзя было бросить отраву в сад через стену? Не входил ли кто другой в сад? Впрочем, я не мог расспросить об этом Греле, отдав письмо мадемуазель де Меревиль и догадавшись, что произойдет, она испугалась и тотчас же, оставив кабак, отправилась к своей покровительнице Розе, и сейчас я узнал, что они вместе уехали.

– Так вы думаете, что они уехали из города? Это очень досадно, – задумчиво проговорил Даниэль. – Не сомневаюсь нимало в истине вашего рассказа, господин Готье, но мне хотелось бы самому допросить этих двух женщин, и я уже приготовил нужные для этого предписания.

– Не делайте, кузен Ладранж, – униженно заговорил Бо Франсуа. – Не наказывайте подобным образом простую шалость. Я прошу вас простить этих бедных женщин… Роза – это сумасшедшая ветреница; что же касается до ее товарки, то это несчастное, безобидное создание. Хоть из уважения к мадемуазель де Меревиль, имя которой будет замешано в этом деле, пожалуйста, не давайте ходу всему этому.

– Действительно, вы правы, – ответил молодой человек. – Ввиду ваших честных пояснений эти распоряжения делаются лишними.

И он разорвал приказ об аресте Розы и Греле.

– Ну, а этот приказ о надзоре, – начал опять Франсуа, читая другую бумагу, оставшуюся на столе, -неужели вы решитесь перепугать этих дам подобным надзором, очень вероятно, совершенно ненужным.

– Уж в этом случае я ни у кого не прошу совета, – ответил Даниэль решительным тоном, – в деле такой важности я не могу ничего упускать из виду; случай с дворовой собакой требует серьезного внимания. Легко может быть, что мошенники рассчитывают на уединение этого дома или на слабость и бессилие живущих в нем… И мое спокойствие при подобных обстоятельствах было бы непростительно. Через час невидимая, но не менее того бдительная стража будет устроена около дома и этот надзор продлится неизвестно сколько.

Бо Франсуа был сильно раздосадован, эти предосторожности разрушали его тайные планы, но, чувствуя, что ему не убедить Даниэля, он продолжал совершенно равнодушно.

– Так, так! Конечно, вам лучше меня, Ладранж, знать, что тут делать. Может быть, вы и правы; никакая предосторожность не может быть излишней, когда дело идет о наших дорогих родственницах. Тем более что теперь, Даниэль, вы остаетесь одни заботиться о них и охранять их спокойствие. Сообразив все, я оставляю Шартр и пришел проститься с вами.

– Как, вы уже хотите ехать?

– Что же мне остается еще делать здесь? Насколько мог, я исполнил свои обязанности в отношении семьи моего отца, но я хорошо вижу, что ни манеры мои, ни воспитание не позволяют мне жить в обществе родственников из высшего сословия, и потому я решился не являться к ним без особого приглашения.

– Вы уж слишком низко себя цените, господин Готье, – ответил Даниэль, боровшийся, как казалось, с каким-то внутренним чувством. – Но какие же у вас планы на будущее?

– Я еще не знаю, может быть, когда я получу деньги по наследству от отца, куплю маленькое хорошенькое поместье и поселюсь в нем или же стану жить горожанином. Как только решусь на что-нибудь, я уведомлю вас и дам меревильских тоже, не потому, чтобы смел надеяться поддерживать с ними постоянные сношения, но, может быть, по мере сил своих, когда-нибудь смогу быть вам полезным, и в таком случае я прошу вас рассчитывать на мое усердие и на мою преданность… Не забудьте об этом, господин Ладранж и напомните об этом при случае нашим уважаемым родственницам.

– Но до вашего отъезда неужели вы не увидитесь с нашими дамами, господин Готье?

– К чему, Даниэль? После случившегося я буду краснеть в их присутствии. Правду говоря, я намекнул им сегодня утром о своем скором отъезде… Итак, любезнейший, я вам поручаю передать им мой прощальный привет и пожелание всевозможных благ.

И он встал.

Даниэль был побежден. Напрасно он припоминал одну за одной все свои старые претензии к этому человеку, они все до одной оказались рассеянными. Быть может, сознание, что он избавляется от опасного врага, и мысль, что ничто более не будет мешать его свадьбе с кузиной, поддерживали в нем, незаметно для него самого, этот оптимизм. Поэтому, в свою очередь встав, он с чувством взял руку своего двоюродного брата.

– Сознаюсь, господин Готье, – заговорил он, – что в нашем кратковременном с вами знакомстве первая роль была ваша. Теперь, когда мы короче узнали друг друга, позвольте мне надеяться, что сношения наши не будут совершенно прерваны. Где бы вы ни были, вы можете всегда располагать мною и моим влиянием, и я всегда буду рад случаю служить вам.

– Хорошо, хорошо, Даниэль, благодарю вас; вашим вниманием, я знаю, пренебрегать не следует, и, может быть, я скорее, чем вы думаете, даже обращусь к вам.

И, говоря таким образом, они прошли зал и дошли до двери, которую Бо Франсуа отворил, чтобы выйти. Но в передней перед ним вдруг встала фигура лейтенанта Вассера с двумя другими жандармами. С руками на эфесах своих сабель, как будто собираясь загородить ему путь. Кроме того, на случай нужды тут было еще два дежурных.

Как бы ни был силен Бо Франсуа, он не мог бы совладать с этим народом, если бы они захотели захватить его.

Но, не подав даже и вида, что замечает грозное выражение на лице жандармского офицера и его свиты, он, обернувшись к Ладранжу, громко и еще более фамильярным тоном заговорил:

– Довольно, милый мой Даниэль; я не позволю вам далее идти, возвращайтесь к вашим серьезным занятиям. Итак, еще раз прощайте и желаю вам полного успеха во всех ваших предприятиях.

– А я вас прошу, господин Готье, – отвечал Даниэль, – помнить всегда, что во мне вы имеете друга, готового служить вам.

И они еще раз пожали друг другу руки, после чего Бо Франсуа, надвинув на глаза шляпу, гордо прошел перед изумленными жандармами и твердым шагом направился к выходу.

Догнав Даниэля, входящего в свой кабинет, Вассер торопливо спросил его:

– Гражданин! Хорошо ли вы знаете человека, которого сейчас выпустили? И уверены ли вы, что он достоин!…

– Замолчите, лейтенант Вассер, – строго перебил его Даниэль. – Я знаю его достаточно, чтобы быть уверенным, что он имеет право на уважение честных людей, и не хочу, чтобы когда-нибудь ему пришлось пострадать от какой-нибудь ошибки, от злоупотребления властью с вашей стороны. Знайте наперед, что при исполнении ваших обязанностей, то, что вы называете своим чутьем, не заслуживает никакого внимания, и избавьте меня вперед от ваших подозрений, ни на чем не основанных. Могут выйти очень дурные последствия ваших ошибок, и я потребую у вас в них отчета… Теперь пойдемте, получите мои приказания.

И он вошел в свой кабинет. Сконфуженный Вассер тихо последовал за ним.

В это время, выйдя из здания министерства юстиции, Бо Франсуа из предосторожности свернул на глухие извилистые улицы этого старого квартала, рассуждая с собою таким образом:

"Да, пора было! Еще несколько минут, и все было бы потеряно. Хорошо, что я вперед принял все эти предосторожности. Но это дело будет только отложено; уж возьму же я свое и перед этим гордецом Даниэлем и очаровательной кузиночкой… А пока надобно отомстить этим проклятым бабам, помешавшим исполнению моего плана, так мастерски придуманного и доведенного почти до конца. Черт возьми, поплатятся же они у меня за эту измену!"


VII Путешествие

Пора дать читателю некоторые подробности, добытые из официальных источников, о шайке мошенников, главой которой был Бо Франсуа.

Эта ассоциация названа была Оржерская шайка, имела свои предания, свою историю, историю страшную, каждая страница которой была написана кровью. Предания ужасные, передававшиеся из поколения в поколение преступления первых варваров. С незапамятных времен действительно оржерские леса с его каменоломнями, из которых добыт камень для постройки прекрасного Шартрского собора, казалось, служилпритоном злодеям, наследовавшим его один за другим уже несколько поколений.

В средние века побежденные политические партии, доведенные нуждой до грабежа, находили тут себе пристанище. Когда, вследствие уголовного процесса этой шайки, открыли огромные подземелья в Оржере, там нашли потайные склады серебряных и золотых монет с изображением Карла IX, Карла V и даже Филиппа-Августа, священные сосуды, вследствие грабежа церквей во времена Альбигойцев или Карлинистов; бриллиантовый крест, принадлежавший герцогине д'Этамп, и даже галуном обложенная ливрея курьера господина де Полтартрен, министра Людовика XIV. Эти сборники воровства исключают всякое сомнение насчет древнего существования страшной шайки.

Но дознания, собранные властями, не заходят так далеко, и до Пулалье и Флер д'Эпина, двух атаманов, двух предшественников Бо Франсуа ничего положительного не было известно об этой шайке. Пулалье, негодяй мужик, история которого хорошо известна, был колесован в Париже; преемником ему был избран, несмотря на свою молодость, Флер д'Эпин почти в то время, как вспыхнула революция.

Эти смутные времена были весьма удобны для развития шайки. Нация испытывала конвульсии общественных нововведений; все ее молодые силы были употреблены на уничтожение раздиравших ее партий; действия Юстиции постоянно находились парализованными несостоятельностью власти. Впрочем, война ли междоусобная или иноземная, финансовый ли кризис, голод ли, все служило успехом шайки. Кроме беглых арестантов, она постоянно увеличивалась дезертирами, нищими, бродягами, шатающимися по стране. В шайку принимали стариков, женщин, даже детей, как мы это уже видели, в ассоциации помогавших каждый, по мере сил своих, в общих злодействах.

В то время, когда, наконец, судебные власти добрались до этих мошенников, шайка состояла из трехсот человек, не считая еще большого количества сообщников или укрывателей, против которых не было найдено достаточных улик. В продолжение восьми лет шайкой совершено было более двухсот убийств, грабежей по селам и на большой дороге, и все это с такой таинственностью, что не было никакой возможности отгадать существование этой страшной корпорации, собственная ее организация была не менее удивительна. Никто не знает, существовали ли все их законы до начальствования Бо Франсуа, но доподлинно известно то, что он их всех изменил и прибавил еще некоторые правила небывалой строгости. Власть атамана была безгранична; он имел право жизни и смерти над всей ассоциацией, кроме того, в виде исправления, он мог их, при нарушениях дисциплины, приговаривать к наказанию палками.

Предпринимаемые экспедиции обсуждали на общем совете шайки под предводительством атамана; но когда решение было принято, то один атаман уже распоряжался исполнением его. Он указывал место сходки, назначал долженствующих принимать участие в деле, и никто не смел отговариваться от назначенной ему роли. Зато, по совершении преступления, диктатор становился равным со своими товарищами. Но что особенно было поразительно в этом собрании мужчин и женщин, погрязших в пороке, так это строгое наблюдение за нравственностью, которое постоянно имел атаман, и мужчина с женщиной не смели соединиться, не получив на то его разрешения. Получив это разрешение, они должны были явиться К кюре Пегров, венчавшему их по особо установленным обрядам, которые и мы скоро увидим.

Разводы тоже были допущены, но не иначе как с разрешения атамана, и если во время сожительства одна из сторон была недовольна другой, то жаловались опять-таки начальнику, присуждавшему всегда виновного к палкам.

Впрочем, полная иерархия царствовала в шайке; кроме атамана Бо Франсуа или лейтенанта Ла Ружа д'Оно, было много офицеров, властвовавших только в своем ведомстве. Каждый из офицеров имел свой округ, где он постоянно жил со своей командой и грабил окрестности. Когда затевалось большое дело, требовавшее много сил, несколько команд соединялось под начальство самого атамана или его лейтенанта. Тогда одни офицеры имели право присутствовать в совете, где разбирались общие дела шайки и где говорилось о предметах, долженствовавших храниться в тайне. Нижние чины ассоциации, рассеянные по разным местам нескольких департаментов, часто не знали друг друга, а потому между ними существовали известные знаки, нечто вроде франкмасонства, посредством которых они узнавали товарища, а потому и не могли нападать друг на друга. Были наперед условленные лозунги, особенная манера носить шляпы, одежды, особый арго – все это вместе взятое позволяло им сообщаться безо всяких затруднений.

Большею частью они бродили по стране шайкой из пяти или шести человек, избегая населенных местностей, предпочитая нападать на уединенные жилища, куда являлись неожиданно ночью.

Обыкновенно они ходили под видом нищих и даже порой занимались этим ремеслом, иногда показывались богато одетыми, но это случалось редко, потому что при кочующем их образе жизни носить с собой богатые костюмы было весьма затруднительно. Действительно, они неохотно останавливались в трактирах, находившихся тогда, как и нынче, под надзором полиции: они или просились на ночлег в фермах, как это и по сие время не вывелось в отдаленных провинциях, или ночевали в лесу, где собирались, чтобы и позабавиться. Кроме палок они не носили с собой никакого оружия, конечно, разве только в случаях, когда шли на какое-нибудь преступление. Тогда у них были пистолеты, даже лошади, служившие им в экспедициях, которые после дела отводились на сохранение к соседним франкам или укрывателям, продававшим и украденные ими вещи.

Франков этих было много; были в Орлеане, Шартре, Париже и во всех местностях, где они совершали свои подвиги. У этих-то людей мошенники находили верные себе убежища и, подобно трактирщику Дублету, большая часть из них пользовалась отличной репутацией, служившей им гарантией во всех плутовствах.

Мы знаем уже, что никто из шайки не имел права оставаться праздным, а потому и самые слабые по мере сил своих служили общим интересам. Дети или ребятишки под надзором свирепого Жака де Петивье пускались вперед за сведениями, когда хотели напасть на какую-нибудь ферму; сколько там народа, какие имеются способы защиты, одним словом, то были шпионы шайки.

Женщины, следовавшие большей частью тут за своими мужчинами, употреблялись тоже в дело, как и дети; присутствие их особенно годилось для отвлечения подозрения в подобных обстоятельствах от такого собрания мужчин, некоторые из них, впрочем, иногда переодетые в мужское платье, принимали деятельное участие в преступлениях шайки, даже обагряли руки в крови.

Не следует, однако, думать, что все эти экспедиции ведены бывали на большую ногу и имели бы такие значительные добычи, как в Брейльском замке. Убогая хижина наравне с замком должна была страшиться этих негодяев, и часто из-за самой ничтожной поживы были совершаемы ужасные неистовства.

Из двухсот грабежей и убийств, упоминаемых позже в обвинительном акте Оржерской шайки, большое число из них имело целью старое тряпье, бедную провизию для стряпни и птиц, утащенных из курятника какого-нибудь земледельца.

Ничтожные предметы ценились высоко этими негодяями и побуждали их на крайности. В деле церковного старосты в Аллене, который был убит с женой, шестью человеками из этой шайки, один из виновных сознался на допросе, что при разделе каждый из них получил только по четыре серебряных су и по несколько штук старого тряпья.

Известия о грабежах быстро распространялись, и вследствие этого повсюду в деревнях царствовал необъяснимый страх. Жители не расставались с оружием, в первом этаже домов никто не решался ложиться, и ночи проводили поселяне, карауля свои дома и пожитки.

Но не менее организации шайки достоин был внимания и сам атаман, глава этого чудовищного целого, ум которого двигал этими безжалостными руками – это Бо Франсуа, Мег, как его называли в шайке. Мы знаем уже происхождение Бо Франсуа. Незаконнорожденный сын бессердечного скряги, бросившего его из скупости, он жил до четырнадцати или пятнадцати лет почти что в бедности. С самого детства он сознавал неловкость своего положения в кругу людей, и это безжалостное, презрительное прозвище, побочный, часто слышанное им от его сельских товарищей, ожесточило ему сердце.

Получивши первоначальное образование от приходского священника, он не имел возможности окончить его, быв принужден сам добывать себе пропитание, и потому оно не принесло ему никакой пользы, напротив того -подготовленная для принятия семян почва, не получив их, только от того сильнее произвела крапиву и терний; дурные наклонности тем сильнее развивались в нем.

Все-таки, до времени, о котором мы говорим, нельзя было заметить в Бо Франсуа будущего врага человечества. До сих пор его названные родители ни в чем серьезном не могли упрекнуть его, разве только за его постоянно молчаливый, сдержанный характер да какие-нибудь ребяческие шалости. Но от наскучившей тихой однообразной жизни он вдруг бросил своих опекунов и пристал к кочующим торговцам, чья жизнь, наполненная случайностями, пленила его.

С этой минуты все делалось темным и загадочным в его истории. Предполагали только, что торговцы эти были в шайке мошенников, куда ввели и его. Следует думать, что вначале молодой человек, как ни был подготовлен к этой жизни, все же долго боролся против влечения к преступлениям, но, силой окружающих примеров, соблазн наконец восторжествовал над его совестью.

Только, вероятно, он один в мире знал тайну своего загадочного существования, веденного им в этот период времени, постоянно под разными именами и личностями, имевшими целью отвести внимание от целой вереницы его многочисленных преступлений. То Жан Ожар, то Франсуа Жироде, то Франсуа Пелетье, так он носил попеременно все эти имена, у него были совершенно правильные паспорта на каждое из них, единственной целью его было постоянно все более и более запутывать нить своих похождений.

Окруженный постоянно опасностями, он существовал обманом и хитростями, никогда не говорил он правды без особой для себя в том выгоды. Еще он владел в высшей степени искусством перемешивать в своих рассказах, как мы уже видели, ложь с правдой до такой степени, что не было никакой возможности отличить их одну от другой. У него не было друзей, кому он доверялся бы, но и знавшие его лучше других находили в его прошлом такие пробелы, помнить которых не могли. Несмотря на всю его хитрость, он был чрезвычайно храбр и энергичен в предводительстве шайкой. Выбранный атаманом после смерти Флер д'Эпина, он тотчас же показал требующуюся твердость на своем новом посту. Хотя иногда и обращался он со своими подчиненными как с равными, он был беспощаден к ослушникам и никогда ничего не прощал. Самые свирепые из шайки боялись его гнева и дрожали перед ним, зная хорошо, что свирепостью он превосходил их всех.

Что же было постоянным двигателем в безжалостном атамане на все эти зверства, список которых ужасал современников? Вот загадка, оставшаяся неразгаданной. Бо Франсуа не был таким самохвалом в убийствах, как его лейтенант Руж д'Оно, или кровожадный и вместе трусливый негодяй Борн де Жуи, ни бессмысленное создание, как большая часть из его подчиненных. Страсти у него были сильные, но он умел сдерживать их – ни одна из них не превышала другую настолько, чтоб заставить потерять равновесие этой страшной личности. Всегда спокойный, он без жалости, без сожаления шел к раз заданному себе плану. А потому про Бо Франсуа можно сказать одно, была ли следствием его характера привычка к преступлениям, но только в нем не было инстинкта человеческого, этой способности, отсутствие которого еще более, чем сильные страсти, порождает великих негодяев.

Молодой, статный, с приятной наружностью, не выдававшей извращенности его души, атаман Оржерской шайки, должно быть, имел при кочевом образе жизни не одну из тех мимолетных привязанностей, так осуждаемых нравственностью.

И действительно, не один раз любил он со всем лихорадочным пылом юности, но эти привязанности были всегда скоро проходящие, и несчастные жертвы его, покинутые и забытые им, как Фаншета Бернард, не оставляли в нем никогда никакого по себе следа. Одна только Роза Бигнон, на которой он женился по обрядам своей ассоциации, имела некоторое влияние на эту неукротимую натуру. Несколько лет длилась его привязанность, порой он проявлял к ней горячую любовь, как ни к кому другому. Впрочем, дальновидные из шайки замечали, что влияние Розы стало все более и более уменьшаться, после дела в Брейльском замке. Теперь Бо Франсуа оставался по несколько месяцев в разлуке с нею и при встречах худо скрывал свое равнодушие. Из этого, конечно, заключали, что другая женщина интересовала его, но кто была эта женщина, никто не знал и никто, конечно, не решился бы спросить у него.

С этого же самого времени не менее того замечательная перемена произошла в манерах и привычках Бо Франсуа. До сих пор не обращавший внимания на свою одежду, грубый в разговоре, во вкусах, как остальные его товарищи, он стал внимательнее к своей наружности, некоторого рода деликатность явилась в его манерах. Из всех костюмов, в которые он рядился для своих преступлений, он предпочитал и носил больше всех других тот костюм, в котором мы видели его у меревильских дам.

Его коробка разносчика, пополнявшаяся прежде разными мелочами, теперь была с золотыми и драгоценными вещами, как будто он желал ценностью своего товара возвысить свою профессию.

Теперь он стал часто ходить в Париж, чтобы изучать там на гуляньях и в публичных местах манеры людей хорошего общества, часто и подолгу совещался он с Баптистом хирургом – человеком, слывшим между ними ученым, – нечто вроде патриция низшего класса, единственным человеком из шайки, видавшим в своей жизни высшее общество – и у него-то Франсуа учился смягчать враждебную грубоватость своего разговора.

Но мы видели, что, однако, несмотря на все его усилия, он не выдержал перед меревильскими дамами свою светскую роль и что скоро должен был прибегнуть к напускному своему добродушию, подделываться под который было для него удобнее и по характеру, и по привычке.

Во всяком случае, важная перемена происходила в Бо Франсуа; было ли то следствием сознания, что ему достается большое состояние с почтенным именем или следствием серьезного чувства к прелестной и деликатной Марии, но дело в том, что перемена эта могла бы скоро произвести в нем неожиданную реакцию.

Но мы довольно уже сказали пока об этой темной личности, с которой дальнейший ход этой истории нас лучше познакомит, а потому будем продолжать наш рассказ.

Выйдя из здания министерства юстиции в Шартре, Бо Франсуа направился к трактиру Дублета. После обыкновенных предосторожностей он вошел в дом и нашел Франка в обществе колирилей и очага. Узнав атамана, Дублет поспешил почтительно снять свой бумажный колпак и низко поклонился. Франсуа обратился к нему с расспросами.

– По вашему приказанию, Мег, все отправились, – отвечал Дублет со сладенькой улыбкой, – и вам лучше меня знать, где отыскать их. Здесь остались только Баптист хирург и Руж д'Оно, которые поедут с вами. Они там в комнате наверху играют и пьют в ожидании вас; прикажете позвать их?

– Сейчас. Но прежде расскажи мне все подробно о моей жене Розе, уехавшей сегодня так поспешно, как ты рассказываешь.

– Я, кажется, Мег, уже все вам рассказал, но я еще раз повторю. Мадам Роза пришла этак сюда около семи часов с этой плаксуньей, которую зовут Греле и которая в этот раз еще больше плакала, чем всегда… Мадам Розе надоело ее утешать, но я не слыхал, что они говорили. Наконец ваша жена велела заложить лошадь в свою тележку и они вместе уехали.

– А знаешь, куда они поехали?

– Да туда же, где и все другие… в Ламюстский лес, где будущую ночь Лонджюмо женится на Бель Виктуар… Ах, Мег, то-то вы там покутите, меня только там не будет.

Бо Франсуа подумал, потом самодовольно улыбнулся.

Отлично, – сказал он, – я их там обеих найду, потому что и сам туда отправляюсь. Скажи же Ружу д'Оно и Баптисту, чтоб шли меня ждать в двухстах шагах от Вильгельмских ворот, через четверть часа я буду там.

И он отправился в гостиницу, где останавливался больше для виду, чтоб отвлечь подозрения. Не прошло и четверти часа, как Бо Франсуа, закутанный в. широкий плащ, на великолепной лошади, выезжал из Вильгельмских ворот. На назначенном месте он нашел тоже верхами Ружа д'Оно и хирурга Баптиста. Ни одного слова не было произнесено, только, проезжая мимо, Франсуа сделал незаметный знак, и они пустились за ним.

Товарищи Бо Франсуа тоже были в широких плащах, скрывавших как истертое пальто и поношенные штаны хирурга, так и красный жилет, с камзолом с золотыми пуговицами, дорогой, но без вкуса костюм Ружа д'Оно.

У Баптиста уже не было его милого Буцефала, умершего за два года перед тем от старости, теперь у него была лошадь, хотя и менее красивая, но все же в нужде способная вывезти его из беды. Этих трех путников, скорее можно было принять за мирных землевладельцев, чем за кровожадных разбойников, уже при подобной же обстановке не раз обращавшихся к прохожему с просьбой кошелька либо жизни.

В продолжение нескольких часов все ехали молча и, должно быть, сделали уже семь или восемь лье. Начинало смеркаться, но небо было совершенно чисто, а сухой и холодный ветер поднимал и кружил в воздухе опавшие желтые листья. Бо Франсуа, ехавший впереди, пустил свою лошадь и обернул голову к товарищам, как будто приглашая этим жестом их подъехать, и через несколько секунд они оба были уже около него.

Несмотря на то, ни один из них, казалось, не торопился заговорить; Ле Руж, закрыв лицо полой своего плаща, казалось, был под влиянием своего мрачного меланхолического припадка, а хирург с нахмуренными бровями, по-видимому, работал над изобретением какого-нибудь чудодейственного эликсира.

Бо Франсуа украдкой поглядел на них, и улыбка невыразимого презрения появилась на его лице, он как будто и без слов знал, что в данную минуту было на уме каждого из них.

Наконец, убедясь, что около них на всем пространстве, окидываемом глазом, никого нет, он обратился к своему лейтенанту.

– Послушай, Руж д'Оно, а что, если бы я велел выбрать тебя Мегом, единственным начальником шайки вместо меня?

Руж д'Оно, не ожидавший подобного вопроса, вдруг вздрогнул, как будто неожиданно кто выстрелил ему под ухом. Между тем, лицо его под веснушками покраснело, а слезящийся глаз мгновенно высох.

– Меня? – вскричал он. – Начальником над всеми другими! Меня? И я буду один отдавать приказания и… -но заметя насмешливое выражение лица у Бо Франсуа и боясь, не смеются ли над ним, он холодно прибавил: -Ба! Это невозможно! Согласитесь ли вы после того, что повелевали сами, повиноваться чужим приказаниям?

– Об этом не хлопочи! Вообрази себе, что, поставив тебя на свое место, я вдруг бы исчез так, что вы никогда бы не услышали обо мне.

– Мег, вы знаете хорошо, что по нашим законам, пока в вас есть искра жизни, никто не может быть начальником кроме вас?

– Эх черт возьми! Полагаю, что тот, кто сделал этот закон, может и уничтожить его. Ну слушай, говори прямо, в случае если б это действительно случилось, принял ли бы ты?

Вынуждаемый таким образом отвечать положительно, Руж д'Оно задумался, наконец ответил:

– Если бы я был Мегом, я желал бы оставить по себе память, как о самом беспощадном атамане, какого только помнят за тысячу лет. Но, строго поразмыслив, я не гожусь для этой должности. Мег шайки должен иметь железные руки и волю, чтобы держать всех этих дьяволов, а я же увлекаюсь собою, хотя по временам и чувствую в себе львиную силу, но зато бывают минуты, когда я слаб как ребенок, когда эти проклятые мысли начинают одолевать меня…

– Ты вернее понимаешь себя, чем я того ожидал, -перебил его Франсуа с каким-то состраданием, – а между тем, ты один только и годишься заменить меня, если бы я серьезно задумал удалиться… Ну, а ты, Баптист, что думаешь о моей идее? – спросил он, обратясь к хирургу.

– Я отгадываю ваш план, Мег, – ответил Баптист, взглянув на него значительно. – Но он мне кажется опасным и положительно неосуществимым. Наши люди никак не согласятся на то, чтобы вы их так оставили для того, чтобы начать обыкновенную жизнь; как говорит Руж д'Оно, между ними и вами жизнь или смерть.

– Так ты думаешь, – проговорил Бо Франсуа, – что у кого-нибудь из этих дураков достанет духу поспорить со мной?

– Да они и не станут спорить с вами, а всей шайкой, где-нибудь из-за угла, убьют вас.

Даже если, противно нашему закону, они не решились бы отпустить вас, куда вы спрячетесь, чтобы рано или поздно они не нашли вас? И тогда уж вам не будет ни покоя, ни безопасности и вы волей-неволей должны будете вернуться к ним.

Рассуждения эти заставили сильно задуматься Бо Франсуа, Баптист продолжал:

– К тому же как подчинитесь вы теперь общественному закону? Привыкший повелевать, не терпящий принуждений, всегда готовый наказать обиду, сможете ли вы переносить тысячу уз, стесняющих действия каждого члена общества? Зная вас хорошо, я не думаю этого… С первых же шагов вы опять восстанете против большей части учреждений, а вслед за сим вам придется опять вернуться к старому образу жизни, только уже со стыдом за то, что хотели оставить его, да не удалось.

Справедливость этих замечаний поражала Бо Франсуа, он все еще молчал. Но у Баптиста недостало ума воспользоваться своим преимуществом и вовремя замолчать.

– Поверьте мне, Мег, – опять начал он тем педантичным тоном, к которому всегда охотно прибегал, -останьтесь тем, что вы есть. Цезарь предпочитал быть первым в деревне, чем вторым в Риме; Севилла никогда не мог похвалиться тем, что отказался от диктатуры; а Карл пятый, когда отказался от управления империей, удалился в Сен Жюст…

– Эх, ну тебя к черту! Какое нам дело до всего этого народа? – прервал его Франсуа полушутливо, посусердито. – Ты ведь знаешь, что Цезарь умер, потому что сам же приготовил для него лепешечку.

Что касается до Сен Жюста, вот уже четыре года, как он погиб на эшафоте, а потому нечего о них и толковать! Но говори в двух словах: по твоему мнению план, чтоб я оставил шайку, неудобоисполним! Ну так вот, именно эта-то невозможность и заставляет меня желать исполнить его.

– Умоляю вас, Мег, перестаньте думать об этом, -опять начал тихо Баптист, желая наверстать потерянное влияние; я знаю, откуда у вас эти мысли, но не забывайте, что для храброго человека любовь плохой советчик. Я мог бы вам рассказать басню о влюбленном льве, давшем обгрызть себе когти и зубы…

Страшным проклятьем Бо Франсуа остановил его.

– Молчать! – сердито вскрикнул он. – Ты знаешь больше, чем следовало бы тебе, и это для тебя опасно, Баптист, верь мне, очень опасно… Я не люблю, чтобы за мной следили.

Последние слова были сказаны таким ужасным, диким голосом, что Баптист и даже Руж д'Оно вздрогнули.

– Ну, полно, – грубо заговорил он спустя несколько минут, – и чтоб об этом больше не было и речи! Я хотел только испытать вас обоих. Теперь смотрите, берегитесь своих языков, беда тому из вас, кто посмеет вспоминать о том, что лучше было бы ему забыть.

И тронув шпорой свою лошадь, он снова поехал рысью. Товарищи молча следовали за ним, и вскоре, казалось, у всех только и было на уме, как бы скорее доехать до места.

Между тем Бо Франсуа, галопируя впереди, все еще сильно был задет только что кончившимся разговором, и можно было подслушать его, говорившего уже с самим собою:

– Этот плут хирург опять-таки прав. Я сумасшедший, тысячу раз сумасшедший, что думаю об этом… Теперь уже поздно, значит нечего больше и думать. Нельзя пренебрегать и властью, которая у меня в руках, к тому же, зачем унижаться, просить то, что можно отнять? Останусь тем, что есть…

Солнце садилось, когда они подъезжали к Анжервилю. Как ни сильны были их лошади, но все же на этот раз они казались очень уставшими. Зато работа их была на этот раз кончена, так как за трудностью дороги путники должны были далее идти пешком. Избегая большой улицы, где их могли бы заметить, они, проехав по узенькому глухому переулку, остановились около гумна, принадлежавшего, по-видимому, какой-то богатой ферме. Тут они остановились, и Бо Франсуа тихо свистнул.

Спустя две-три минуты дверь приотворилась и личность, которую не было видно в темноте, произнесла какой-то условный знак. Бо Франсуа ответил и вслед за ним лошадей и всадников ввели во двор.

Но не прошло и четверти часа, как с большими предосторожностями они оттуда снова вышли, в эту же самую дверь. Теперь они шли пешком, шпоры их исчезли и в руках было по толстой нормандской палке в виде посоха. Убедясь, что нет никого в переулке, они отправились, и дверь за ними заперлась.

Через несколько минут они вышли из города и еще при слабом свете сумерек углубились в хорошо знакомый им лес. Чем более подвигались они, тем более возвращалось к ним спокойствие и уверенность в безопасности, тем смелее они шли. Видно было, что в этом лесу они считали себя дома. Свободно и громко заговорили, и Бо Франсуа указал своим товарищам на пламя, освещавшее вдали верхушки деревьев, как зарево большого пожара.

– Ну, – сказал он весело, – наши ребята там потешаются. Через четверть часа и мы будем с ними. Между ними есть там, которые и не подозревают о празднике, какой я им готовлю…

– Да, Баптист, ты сейчас правду сказал: ни в каком случае не могу я отказаться от удовольствия отомстить, когда меня обидят… как отрадно мстить!

И зверски улыбнувшись, он пошел еще быстрее.


VIII В лесу

Место, в которое Бо Франсуа и его товарищи зашли, было нечто вроде заброшенного пустыря, где шайка безнаказанно могла предаваться всевозможным оргиям. Сторона эта редко кем посещалась, так как была гориста, изрезана ручьями и оврагами, делавшими ее почти недоступной. Большие леса, соединенные тут один с другим, представляли верное убежище мошенникам, и потому более сорока лет уже, как леса эти пользовались дурной славой, постоянно поддерживаемой производимыми в них воровством и убийствами.

Со вступления Бо Франсуа в атаманы Оржерской шайки они особенно стали страшны окружающим жителям. Там, действительно, как мы уже сказали, было место общего собрания шайки. Сюда стекались в известные времена из-за тридцати лье всякого пола и возраста мошенники, опустошавшие одну из богатейших провинций Франции.

Никто из путешественников не решался пуститься по этой опасной дороге; никто из земледельцев не смел пройти после заката солнца. Даже вооруженная сила, имеющаяся в стране, оказывалась бессильной перед многочисленностью этих страшных групп, а потому редко сюда и показывалась.

Вследствие всего этого оржерские разбойники окончательно завладели этой местностью, как своим поместьем. Бо Франсуа, подражая только что устроенному тогда правительством разделению земель, тоже разделил эти обширные леса на департаменты, кантоны и уезды, в которых управляли и расправлялись его лейтенанты.

Так, например, Лиферпотские и Пуссинские леса составляли уезды, Эскобильский; Готтенвильский и Летурвильский составляли кантоны. Главными пунктами были Ламюст и Шарсбодуан, примыкающие один к другому. В Ламюсте находилось здание, служившее главной квартирой сановников шайки. Наконец, чтобы не ошибиться и чтобы все знали это распределение, имена их были вырезаны на стволах деревьев в лесу, так что их могли читать и прохожие, вынужденные проходить по этому проклятому месту. (Исторически верно.)

И действительно, страх, внушаемый окрестным жителям разбойниками, был так велик, что последние даже не считали нужным скрываться в этой местности. Уже гораздо позже стало известно, что соседние фермеры хорошо знали настоящее занятие этих нищих и бродяг, часто ходивших к ним проситься на ночлег, они знали их имена, их тайную организацию, в случае нужды они даже легко могли бы исчислить все их преступления.

Постоянно обижаемые этими негодяями, принуждавшими их кормить себя несколько дней кряду, они не могли ни отказать, ни жаловаться и безропотно покорялись их требованиям, не подозревая даже, что этим самым делаются сами почти что сообщниками; только тогда, когда шайка была уже рассеяна, эти люди решились говорить, и судьям пришлось в этом случае убедиться с грустью, что даже и в честных людях гнездится порой много эгоизма и подлости.

Путникам и на этот раз пришлось убедиться во внушаемой страхом к ним услужливости крестьян. Сделав в этот день более двенадцати лье, они шли уже с час пешком в тяжелых плащах, вдобавок по изрытой почве.

Сильно уставшие и измученные, несмотря на то, что дороги оставалось всего на час времени, они захотели отдохнуть и чего-нибудь выпить.

Бо Франсуа остановился на верхушке холма, откуда можно было видеть всю окрестность.

И хотя ночь уже наступила, но такая светлая, лунная, что на большом расстоянии можно было хорошо различать предметы. Осмотрясь, он указал по направлению к опушке леса, на большую ферму.

– Вот где живет этот старый плут Мартон, – сказал он лаконично, – пойдем к нему.

И они направились к ферме.

Вскоре показавшийся в окнах дома свет убедил, что хозяева, несмотря на позднее время, еще не спят. Конечно, причиной этого бодрствования было сознание большого сборища по соседству, но, несмотря на то, ничто не подтверждало их опасений. Не было принято никакой меры предосторожности, даже собаки сидели на цепях, и наружная дверь была едва притворена. Может быть, все это было не что иное, как расчет, так как малейший признак желания защититься мог навлечь на них беду, которой они именно желали избегнуть.

А потому Бо Франсуа стоило только толкнуть дверь в комнату, где все сидели, как она и отворилась. Семья ужинала; за большим столом, с простыми, но сытными кушаньями сидел фермер с женой, детьми, а также и вся прислуга, находящаяся на ферме.

Несколько свечей и огонь в камине освещали комнату.

При входе трех путников, хорошо известных собранию, все перестали есть, говорившие не докончили фраз и водворилось глубокое молчание. Все присутствующие побледнели, некоторые же вскочили с мест.

Бо Франсуа с уверенностью человека, знающего, что никто не посмеет обидеться на его поступки, подошел к столу и, взяв с него стакан и бутылку, налил себе и жадно выпил.

Товарищи последовали его примеру, не извиняясь, не обращая даже никакого внимания на хозяев. А между тем, тут в комнате сидело шесть здоровых крепких молодцов, которые легко могли побороться с этими негодяями, не считая еще сильных работниц, помощь их тоже могла бы пригодиться в случае нужды.

Кроме того, над камином висело несколько охотничьих ружей, заряженных для зайцев и кроликов. Но никому и в голову не пришло защищаться, все эти люди сидели молча, неподвижно, дрожа от страха.

Наконец, сам фермер Мартон, опомнясь от первого ужаса, овладевшего им при этом страшном явлении, собрался с силами заговорить и, рассыпавшись в любезностях, униженно обратился к гостям:

– Ах, это гражданин Бо Франсуа, добрейший Руж д'Оно и хирург… Так, значит, вы опять вернулись к нам! Очень приятно! Очень приятно! Но садитесь же, пожалуйста, господа! Выпейте, скушайте чего-нибудь!… Ну хозяйка и вы дуры! – обратился он к окружавшим его женщинам, – шевелитесь же скорее, черт возьми! Несите сюда ветчины, солонины, вина. Я уверен, что Бо Франсуа и эти добрые друзья охотно выпьют стакан вина.

Бедные женщины, наэлектризованные этим призывом, вдруг все поднялись и, спотыкаясь, принялись бессознательно бегать по комнате.

Повелительным жестом Бо Франсуа остановил их на месте.

– Не нужно, – презрительно проговорил он, – нам некогда, мы на одну минуту, нас ждут.

Товарищи его, налив себе еще по стакану сидра, осушили и их.

– Как это! Вы уж хотите уходить! – заговорил жалобно фермер, хотя сам заикался от страха. – Ах, гражданин! Как вы торопитесь сегодня. Ну, да вас, впрочем, ждут в лесу и не следует заставлять приятелям ждать себя… Честное слово, они там, кажется, славно пируют. Сейчас из нашего огорода слышно было их пение, хотя они там около Мюэста. Но это ничего! Хорошо, когда добрые люди веселятся и без того много горя везде.

Но его никто не слушал; три мрачных посетителя, утолив свою жажду, направились уже к двери. Но видя, как он на этот раз дешево отделался, фермер немного успокоился и, как настоящий поселянин, захотел воспользоваться случаем.

– Ах, господин хирург, – начал он дружеским тоном, провожая дорогих гостей, – у нас бурая коровушка все хворает, не можете ли вы полечить ее? Вы знаете много тайн коровьих болезней.

Польщенный в своем докторском самолюбии, Баптист обещал на возвратном пути зайти на ферму осмотреть корову.

Устроив дело, Мартон не удовольствовался этим; проводя путников до дверей, он остановился на пороге со своим колпаком в руках и отважился крикнуть уже вслед уходившим:

– А вы, гражданин Бо Франсуа, были бы очень любезны, если б запретили своим людям опустошать мой курятник, как в прошлый раз… Не следует так жестоко поступать с соседями… В последнюю жатву они мне оставили всего одного старого петуха, от которого и лисица бы отказалась.

Но своими неосторожными просьбами фермер надоел злодеям.

– Слушай, уходи, старый болтун! – послышался из темноты страшный голос. – Укладывайтесь спать скорее да не вздумайте подсматривать за нами, или и с вами так же поступят, как с цыплятами в последнюю жатву.

Беднягу отбросило на середину комнаты, где он упал на стул среди всей семьи, обезумевший от страха.

Через несколько минут ходьбы, когда Бо Франсуа обернулся взглянуть на ферму, двери и ставни были там затворены, огни потушены и все в доме казалось уже спящим.

Оставив ферму и достигнув леса, три путника, несмотря на совершенную темноту, вошли в него, как в хорошо знакомое место. Проходя одну прогалину, они услышали хриплый голос, издавший звук похожий на вопрос: кто идет?

– Ну ладно! – сказал Бо Франсуа, – я уж думал, что Борн де Майн позабыл поставить часового на этом месте! Уж задал бы я ему.

Часовой, узнав Мега, почтительно подошел принять от него пароль, и, обменявшись с ним несколькими словами, путники продолжали свое шествие к Лямюсту. Но для ясности рассказа нам следует опередить их несколькими минутами и заглянуть на сходный пункт шайки.

Так известный в истории Оржерской шайки лес Лямюст простирался на склоне нескольких высоких холмов. Между этими холмами тянется довольно длинная долина, в глубине которой находится источник, образующий Жюинскую реку. То было глухое, сухое, уединенное место, вдали от больших дорог и во многих местах недоступное для лошадей. Лес покрывал все возвышенности, как неровным лиственным ковром, и перешейками соединялся со всеми соседними лесами в этой стране. Преследуемая в этом лесу шайка могла, не подвергаясь опасности быть настигнутой в долине, достичь до соседнего леса и таким образом скрыться от погони.

Итак, место было выбрано весьма удачно. Неудобство местоположения служило препятствием всяким случайностям, а чтобы взяться за дело силой, понадобилось бы почти целое войско.

На склоне одного из холмов, окружавших долину, между высокими деревьями виднелась площадка, земля на которой была устлана дубовыми ветвями. На краю этой площадки стояло большое каменное строение, могущее вместить в себя от пятидесяти до шестидесяти человек. Оно служило местом для совещаний шайки, и тут же совершались свадьбы по обряду, установленному у этих негодяев. А потому на него смотрели, как на место, недоступное для большей части толпы, и только одни начальники имели право входить туда. Итак, на этой площадке и перед дверью запертой еще ложи собрались в описываемый нами вечер оржерские разбойники. Хотя почти каждую минуту радостные крики приветствовали вновь приходящих, компания уже состояла из ста пятидесяти или двухсот человек мужчин, женщин, детей и стариков. Одни полунагие, с нищенскими сумами через плечо, другие, ради торжественного случая, опрятно, даже нарядно одетые.

Между тем, несмотря на различие костюмов, между всем обществом царствовало совершенное равенство, тонкое сукно и кружево без отвращения браталось с лохмотьями. Среди молоденьких, свеженьких лиц женщин и мальчиков виднелись зверские физиономии, невольно внушающие страх. В этой толпе было много и безруких, и с другими телесными недостатками; пять или шесть было кривых, хромоногих, были даже и припадочные. Сборище это вообще можно было принять за демонов леса. Как ни несчастны были тут многие, но в данную минуту все общество не думало ни о чем другом, кроме веселья. На площадке было разведено несколько костров, и оживленные группы виднелись около каждого из них.

Тут седобородые старики, несторы разбоя, важно сидят на своих мешках, с палками в руках, рассказывая молодежи о своих подвигах; далее проголодавшиеся разбойники косились на огромный котел, повешенный над костром, содержащий в себе куриц, гусей и индеек. Главному повару требовалось много ловкости, чтоб успевать с помощью большого хлыста сохранять общий ужин от их преждевременного нашествия. Борьба эта, беспрестанно повторявшаяся, возбуждала постоянно общий смех и хохот.

Самые молодые и ловкие из шайки мальчишки и девчонки, взявшись за руки, кружились около особого костра, весело распевая на своем арго круговые песни, а ребятишки весьма легко одетые, чтобы согреться, гонялись взапуски и дрались между собой.

Пламя, постоянно поддерживаемое сухими сучьями, приносимыми разбойниками, ярко освещало эти животные группы, и по мере того, как ночь темнела, оно поднимало все выше к верхушкам высоких дубов свое красноватое пламя и казалось издалека заревом пожара.

Немного поодаль от других, за небольшой группой деревьев, около нескольких горящих ветвей сидели три личности: то были две женщины и мальчик. Роза Бигнон, Фаншета Греле и сын последней Етрешский мальчуган. Малютка, стоя на одном колене, подкладывал в огонь разные сучки, собираемые им со всех сторон, а мать его и Роза Бигнон, усевшись на сухие листья, разговаривали вполголоса. Работа, однако, не совсем привлекала внимание мальчика, искоса беспокойно взглядывал он на продолжавших бегать невдалеке от него своих товарищей, нарочно в играх своих подходивших поближе к нему, чтобы подразнить. Етрешский мальчуган как самый слабенький и самый застенчивый из всех детей, казалось, был целью насмешек этих маленьких чертенят, и хотя в настоящее время он и находился под протекцией мадам Розы, так звали в шайке жену Франсуа, он боялся насмешек и проделок своих товарищей.

Несмотря на то, иногда забывая свой страх, он вставал, подходил к матери, бледный, клал свою головку ей на плечо, и та прерывала разговор, чтобы поцеловать и приголубить своего мальчугана.

Мы уже знаем, что Роза Бигнон и Греле тотчас после вручения таинственной записки, наделавшей столько тревоги у меревильских дам, уехали из Шартра. Они ехали скоро на маленькой тележке, служившей Розе для перевозки ее товара, потом, оставя экипаж у соседнего Франка, дошли пешком до места за несколько минут перед тем.

Под толстым плащом, защищавшим ее от холода, Роза на этот раз была одета еще кокетливее, еще наряднее, чем обыкновенно. Ее свеженькое холстинковое платье отливало точно шелковое, а крошечные ноги не были на этот раз обуты в толстые сапоги со шнуровкой, но тонкие ботинки, которые еще ярче выявляли хорошенькую форму ее ноги. На руках ее было множество колец, толстая золотая цепь, извиваясь по шее, падала с крестом на ее грудь, покрытую дорогим кружевом.

Разговаривая, она вынула из кармана маленькое зеркальце и при свете костра начала поправлять выбившиеся из-под батистового чепчика несколько каштановых локонов.

Греле же, напротив, сохраняла свой обыкновенный, бедный, изнуренный, болезненный вид, и ситцевый разорванный шугай, надетый сверх другого платья, худо защищал ее от ноябрьского ветра. Но она мало обращала внимания на свои окоченевшие от холода члены и на свое посиневшее лицо. Все более и более усиливающаяся тревога волновала ее, слезы градом лились у нее из глаз, и даже ласки сына не могли рассеять ее.

– Ах, мадам Роза, – говорила она, еле сдерживая рыдания, которые могли не понравиться ее собеседнице, -как худо поступили вы, заставив меня сделать то, что я сделала! какое нам дело до этих знатных барынь, которых он посещает? Он бывает ужасен, когда захотят проникнуть в его тайны или помешать ему! Он никогда не простит мне, никогда!

– Ба! – отвечала Роза, наклонясь к своему зеркальцу. – Да ты даже и не уверена еще, знает ли он о сыгранной нами шутке.

– Не рассчитывайте на это, мадам Роза, ему непременно сегодня же утром показали и письмо, и кольцо, и этого ему достаточно, чтобы отгадать всю интригу. Мне, которую он не любит, он никогда не простит этой измены… Теперь сейчас он придет и гнев его как молния поразит меня…

– Ну, моя бедная Греле, успокойся! – отвечала рассеянно Роза. _ Ведь я тебе уже сказала, что я все беру на себя. Действительно, гнев его страшен, но он скоро проходит; уже дорогой из Шартра сюда он угомонится, я ему часто устраивала подобные закорючки, но кончалось всегда тем, что он прощал мне, простит и на этот раз. Я Тебе даю слово все уладить, нескольких ласковых слов, поверь мне, будет ему достаточно!…

И красавица, довольная собой, еще раз улыбнувшись себе в зеркале, спрятала его в карман. Фаншета глядела на нее с восторгом и страхом.

– Правда, вы очень хороши, мадам Роза, – застенчиво проговорила она, – но бывают часто случаи, когда ни красота, ни слезы, ни самая горячая, испытанная любовь не может тронуть мужчину. Их сердца как будто вдруг окаменеют и чем сильнее любим мы их, тем более гнева и презрения они нам оказывают.

– Э, и право, Греле, можно подумать, – ответила презрительно Роза, – что ты сама это испытала. Я вовсе не желаю тебя, милая, обидеть, но согласись, что между нами есть разница.

И она кокетливо обмахнулась своим плащом.

– Я не всегда была так безобразна и так покинута, как теперь, – грустно ответило бедное создание. – Я была молода, хороша собой; я любила с полным самоотвержением, этой любви принесла я в жертву честь, семью, и теперь от меня отворачиваются, меня презирают, меня более не знают.

Роза невольно задумалась, но скоро она опять гордо подняла голову:

– Со мной этого не случится, – сказала она, – а если бы и случилось…

– Что бы вы тогда сделали, мадамРоза?

– Я не знаю, но мне кажется, что я все бы переломала, исковеркала бы…

– Вы сделали бы то же, что и я, мадам Роза, вы бы подчинились своей участи и только тайно плакали бы.

Роза молчала. Ее ноздри раздувались, брови были сдвинуты. Но через несколько минут она нетерпеливо кивнула головой.

– Ба, – опять заговорила она, – все это пустяки! Послушай, Греле, будь же рассудительна. Сознаюсь, я сделала ошибку, заставив тебя исполнить поручение, которое может рассердить моего мужа, но что ж ты хочешь? Я совсем теряю голову, когда ревность одолевает меня. Наконец, теперь пособить уже нельзя. Впрочем, чего тебе бояться Бо Франсуа? Он тебя может быть и не убьет.

– Ах, если бы дело шло только о смерти! – отвечала Греле. – Уж давно жизнь для меня тяжелое бремя… Но мадам Роза, – продолжала она мрачно и со страхом, -разве не может он, из желания отомстить мне, взяться за моего ребенка, моего бедного невинного ребенка?

И в это время, безумно схватив своего сына, она начала осыпать его ласками. Даже ветреную Розу тронул этот взрыв материнского чувства, между тем она опять нетерпеливо проговорила:

– Честное слово, милая моя, ты окончательно с ума сходишь. Может ли Франсуа, такой всегда справедливый, мстить твоему сыну за поступок, сделанный тобой? Если только Етрешский мальчуган сам чего не напроказил, то ему нечего бояться Мега.

– К несчастью, это не так, мадам Роза, – ответила Фаншета, все еще державшая сына на груди. – Кажется, учитель Жак де Петивье хочет на него жаловаться и Мег, вероятно, очень рассердится.

При этих словах Етрешский мальчуган, вырвавшись из ее объятий, со слезами на глазах заговорил:

– Мне очень жаль, что я тебя огорчаю, мама; но все они хотят заставить меня воровать, а ты мне сама говорила, что это очень дурно… Еще я не хочу пить водки, потому что я бывал болен от нее, я не хочу играть и бегать с другими, потому что они все меня колотят.

Фаншета стремительно зажала рукой рот ребенку.

– Молчи, молчи, – беспокойно заговорила она. – Не слушайте его, мадам Роза; как хорошо сделали бы, если б отпустили нас с сыном; мы ушли бы на другой конец Франции и жили бы там как могли… Если бы вы были так добры, что попросили бы у Бо Франсуа для нас этой милости, вам он, я уверена, не откажет.

– Я ни во что не вхожу, – сказала она сухо, – и не мешаюсь в дела шайки. Франсуа может делать, что хочет, я не хочу судить ни о чем, ни осуждать его; люби он меня всегда, и мне достаточно… – Впрочем, – продолжала она более мягким тоном, – так как я причиной того затруднительного положения, в котором ты теперь, я сдержу свое обещание и не оставлю тебя, а потому ни твоему сыну, ни тебе нечего бояться за это несчастное сегодняшнее дело.

– Услыши вас Господь милосердный, мадам Роза! -сказала Фаншета, подняв глаза к небу.

– Господь! – повторила вздрогнув, молодая женщина. – Разве ты еще думаешь о Боге, Греле?

– Очень часто, – прошептала, вздохнув, Фаншета.

Закрыв лицо руками, Роза несколько минут молчала; наконец она встрепенулась, сделав движение, как будто желая этим отогнать докучливую мысль.

– Ну, оставим это! – проговорила она. – Да, Греле, Франсуа скоро придет, я даже удивляюсь, что его до сих пор нет. Хорошенько подумав, мне кажется, что хорошо было бы, чтобы он сначала не видал тебя. Следует мне прежде увидать и уговорить его. Я уж знаю, как за это взяться, лишь бы он согласился только меня выслушать, в таком случае я за него отвечаю. Что до тебя, то тебе бы спрятаться где-нибудь в лесу, пока я не дам тебе знать, что ты можешь прийти безопасно. Отчего бы тебе не пойти в лачугу угольщиков, она всего в пятистах шагах отсюда. Место пустое, наши люди всю ночь проведут здесь в песнях и плясках, значит, никто из них тебя там не тронет, ты спокойно там останешься, пока я не пришлю за тобой.

Фаншета задумалась.

– Вы правы, мадам Роза, – сказала она наконец, – вы успокоите Мега, а я пока посижу в хижине угольщика. Но, – прибавила она, снова залившись слезами, – мне опять надо оставить сына, и без того уж я восемь дней не видела его, а когда мне хоть на несколько минут приходится с ним расставаться, то… отчего ж мне не взять и его туда с собой?

– Нет! Его-то отсутствие может быть замечено и внушить подозрение, впрочем, в продолжение вечера мальчик может несколько раз ускользнуть и сбегать тебя проведать.

– Да, да, мама, – заговорил торопливо мальчуган, -спрячься поскорее, если тебя хотят обидеть, я приду к тебе в шалаш и если мне дадут хлеба с мясом, то я принесу тебе.

Греле тихо поднялась, чтобы повиноваться, но готовую уже уйти, ее еще раз охватил порыв горя и отчаяния.

– Мадам Роза, – говорила она, рыдая, – я следую вашему совету, но, не знаю почему, у меня надрывается сердце, когда я целую своего мальчика… А вы обещаете мне, не правда ли, оберегать его? – Вы отдадите мне его, мадам Роза? Я вам его поручаю.

– Несносная плакса! – сердито вскрикнула Роза. – Ну да, конечно, отдадут тебе твоего сына, что с ним сделается?

Испугавшись, что обидела свою гордую покровительницу, бедная Фаншета пробормотала несколько извинений, потом еще раз напомнила мальчугану, чтоб прибежал к ней, как только он сможет ускользнуть, и еще раз крепко прижав его к груди, скрылась в чаще леса.


IX Ложа в Мюэсте

Прошло два часа. Успокоившись насчет матери, которая, хоть он и не знал чем, рассердила Мега, Етрешский мальчуган со свойственной его летам беззаботностью, присоединился к пирующим.

Роза осталась, таким образом, одна перед огнем.

Спрятав голову в свой плащ, она глубоко задумалась. Никто не смел подойти нарушить ее одиночество, и сидела она тут одна, не обращая внимания ни на пение, ни на пляску шумного сборища.

Дело в том, что красавица разносчица, несмотря на высказанную ею Фаншете самоуверенность, начала сомневаться в своей власти над мужем. Действительно, Бо Франсуа не раз прощал ей подобные выходки ревности, как, например, в ту ночь, когда она отправила меревильских дам и Даниэля из домика Франка; но Роза не скрывала от себя то, что с некоторого времени она много утратила в расположении мужа; он уже не так часто и не с таким удовольствием виделся с ней как прежде, а во многих случаях уже показал ей холодность.

Что если Бо Франсуа обратит теперь на нее тот беспощадный гнев, каравший так часто в ее глазах других? При этой мысли она вздрагивала, но гордость ее тотчас же пробуждалась, а сознание силы своей любви опять подкрепляло ее.

– Ну, – повторяла она сама себе в утешение, – настою же на том, чтобы он выслушал меня; уж если выслушает, будет побежден!

Пока она так рассуждала, в другом конце площадки поднялся шум.

– Вот Мег, – говорили голоса, – идет с Ружем д'Оно и хирургом.

Танцы, пение прекратились и почти все собрались к той стороне, откуда приближались путники. Как дикая серна прыгнула Роза, услыхав это. В ту минуту она не помнила ни о чем другом, кроме как о счастье увидеть любимого человека, а потому она бросилась бежать изо всех сил с криком:

– Франсуа, мой милый Франсуа!

Но Мег уже был окружен толпой, из которой одни просили его приказаний, другие радовались его приходу. Слова Розы не были услышаны в общем шуме; несмотря на это, она все-таки протолкалась к Франсуа, шедшему впереди офицеров шайки и хотела взять его за руку.

– Ах, Франсуа, – весело заговорила она, – наконец-то ты пришел! Отчего ты так поздно? Я уже начинала беспокоиться.

Франсуа оттолкнул ее и, не глядя на нее, холодно проговорил:

– Для тебя, Роза, это еще слишком рано и сейчас ты сама убедишься в том.

– Ну, дружок, оставь этот сердитый тон, который меня так пугает; поговори со мной, твоей любимой Розой! Послушай, я догадываюсь, за что ты на меня сердишься, но дай мне тебе объяснить…

– Молчи! Это бесполезно! Скоро ты узнаешь, что значит оскорблять меня… Но где ж эта негодяйка Греле? Я ее не вижу.

– Греле! – повторила Роза. – Кому ж какая нужда до этого бедного несчастного создания? Она сейчас тут была… Я о себе хочу поговорить с тобой, мой Франсуа, я хочу сказать тебе…

– Еще раз, молчи. Ты напрасно будешь говорить, мера переполнилась. Что же касается до той другой изменницы, я ее найду, она не может быть далеко отсюда, потому что я вижу тут ее поганого мальчишку.

Действительно, Етрешский мальчуган из любопытства протискался сквозь толпу, чтобы посмотреть что делается, однако, увидя, что привлек на себя внимание Мега, он хотел скрыться, но было уже поздно.

В продолжение этого разговора все дошли до бивуачных огней, и, так как наплыв толпы около Франсуа не уменьшался, Роза поняла, что тут было не время для интимных разговоров, а потому и довольствовалась тем, что произнесла ласкательным голосом.

– Мы после поговорим об этом, милый мой Франсуа! Ты дурно судишь обо мне… К тому же как можешь отказать ты мне в прощении! Ведь ты знаешь, как сильно я тебя люблю!

Но Мег не слушал ее и, оборотясь в другую сторону, отвечал на доклад, делаемый ему Жаком де Петивье вполголоса. Никогда еще Роза не встречала от мужа такого оскорбительного равнодушия, и хотя она и продолжала улыбаться, но в душе была сильно встревожена. "Он меня не убил сразу, – думала она, – но Боже праведный, что такое готовит он мне?"

Усевшись на пень около главного костра, Бо Франсуа весело отвечал Жаку де Петивье:

– Черт возьми, какие ты мне сказки тут рассказываешь?! Недостаток провизии! Вот забота? Пусть пойдут туда, где ее можно найти и возьмут. Я хочу, чтобы все веселились, у нас сегодня вечером свадьба… Да еще и другое кое-что может быть. Позаботился ли кюре приготовить ложу?

– Да, да, Мег, – сказал подходя Борн де Жуи, красный как рак от отчаянной пляски, которую он только что окончил. – Кюре до сих пор еще там работает над украшением ложи с несколькими женщинами, и я видел, как тетка Апре притащила целую связку свечей, которые уж не знаю, где она украла… это будет великолепно и может назваться знатной свадьбой.

– Хорошо, хорошо, – сухо ответил ему Франсуа, – тебя всегда найдешь, Генерал Надувало, там, где тебе совсем делать нечего. Но послушай, Жак, – продолжал он, обращаясь опять к школьному учителю, – чего же у нас недостает?

– Всего понемногу, Мег: и хлеба, и вина, и сала. В этом котле только дюжина уток да два-три гуся. А нам нужно было бы ровно вдвое больше.

– Вот, пустяки вас затрудняют! Мало тут разве добропорядочных домов по соседству? Отчего не идете, например, на ферму Поли? Эта ближе других.

– Вот отчего, Мег, не решались без вашего приказания пойти на Поли: вы ведь не любите, чтобы очень тревожили мюэстских соседей.

В таком случае я следую осторожности волка и лисицы, никогда не делающих опустошений вблизи от своего жилища, потому что из-за этого скоро и легко открыли бы их самих.

– Но один раз ничего! Пойдите в Поли и возьмите, что понравится… только без шуму, если можно.

– Я иду, – вскричал пьяница Гро-Норманд, – там найдем мы и вина и водки.

– Да, – ответил Борн де Жуи, посмеиваясь, – и кроме работников фермы вы найдете еще там семь или восемь человек дровосеков, которых недавно взяли туда и вас там примут на вилы.

– Дровосеки уже ушли из Поли.

– Я тебе говорю, что нет.

– А я тебе говорю, что да!

И поднялся горячий спор, так как каждый отстаивал свое мнение: покровитель воров дедушка Провеншер, старик очень почтенный, хотя ему и было за восемьдесят, с белой бородой и лысый высказал свое мнение:

– Дети, надобна осторожность, и не следует пускаться, не узнав наверное. Я много пожил и убедился, что никакая осторожность в делах не бывает излишней. Ну вот, отчего бы вам не послать кого-нибудь из ваших ребятишек узнать, ушли дровосеки с другими или там еще?

– Дедушка Провеншер прав, – поспешно заметил Франсуа. – Жак, приведи мне Етрешского мальчугана, он сейчас был тут.

– Етрешского мальчугана? – с удивлением переспросил Жак де Петивье, – что вы, Мег! Он уж верно тут что-нибудь да напакостит; это самый непокорный и самый глупый из всех моих мальчишек, без колотушек от него ничего не добьешься. Он меня просто в отчаяние приводит своей глупостью и ленью.

– Ничего! Приведи мне его.

Жаку Петивье не трудно было отыскать бедного мальчугана, спрятавшегося за один из кустарников, чтобы поглодать корочку черствого хлеба. Взяв без церемонии за ухо, он вывел его в круг, образовавшийся около огня из сановников шайки. Ослепленный ярким пламенем, испугавшись присутствия своего страшного наставника и Бо Франсуа, мальчик, казалось, хотел провалиться сквозь землю.

Бо Франсуа вперил в него свой проницательный взгляд.

– Ну что же, маленький негодяй, ты продолжаешь испытывать наше терпение? Так долго продолжаться не может, пора кончить. Где твоя дура мать?

Как будто поняв оскорбление, сделанное бедной Фаншете, все личико мальчугана мгновенно вспыхнуло.

Между тем, опустив голову, он отвечал вполголоса:

– Не знаю.

– А она ведь приехала сюда сегодня вечером?

– Не знаю.

– Наконец, где ты ее видел в последний раз?

– Не знаю.

Мег топнул ногой, а Жак де Петивье со злобной улыбкой подхватил:

– Вот видите… от него ничего не добьешься.

– Дать ему несколько ударов плетью, чтобы научить вежливости.

Тот взялся за плеть, висевшую постоянно у него на поясе.

Бо Франсуа готов уже был согласиться, когда Роза, никем не замеченная, стоявшая позади него, вспомнив, что обещала Греле в случае нужды заступиться за ее сына, хотя сама еще не знала, что ожидает ее, решилась попросить за это бедненькое создание.

– Франсуа, – прошептала она тихо, наклоняясь к плечу мужа, – заслуживает ли бедный ребенок твой гнев? Что о тебе подумают?

– Молчать! – грубо закричал Мег, не оборачиваясь.

Несмотря на то, он сделал знак Жаку Петивье оставить свою плеть, потом обратился к мальчугану.

– Тебя выучили, что отвечать, – продолжал он, – но все равно я сумею найти эту предательницу Греле… Теперь слушай меня, знаешь ты ферму Поли?

– Знаю, Мег!

– Отправляйся сейчас же туда. Ты попросишься там переночевать, и когда тебя никто не станет опасаться, ты расспросишь, ушли ли дровосеки с фермы. Узнав об этом, ты ловко улизнешь и придешь сказать Жаку то, что узнал. Понял ли ты меня?

– Да, Мег.

– Ну, ступай же! А если ты проходишь более часа, то будешь иметь дело со мной… Если сделаешь какую-нибудь глупость, тебе достанется… отправляйся же.

У Етрешского мальчугана, казалось, не было сильного желания исполнять волю атамана, но он не мог или не смел его высказать, а потому с видимым недоумением продолжал стоять, не шевелясь.

Роза сжалилась и еще раз попробовала заступиться за него.

– Франсуа, – сказала она шепотом, – этот ребенок еще слишком мал для подобного поручения! Не лучше ли бы было?…

На этот раз Франсуа ничего не сказал, но, обернувшись, он так взглянул на нее, что она помертвела от страха. В то же время он погрозил рукой Фаншетиному сыну, который скрылся среди всеобщего хохота.

Между тем, мальчуган недалеко убежал. Увидя, что им более не занимаются, он остановился на окраине площадки; там, продолжая раздирать до невозможных размеров дырочку на своих штанишках, как будто помогая этим процессу мышления в своей головке, он принялся рассуждать сам с собой.

"Если я пойду на ферму Поли, то ночевать меня никто к себе не пустит, и собаки там злые, съедят меня. Надобно лучше пойти к маме в шалаш угольщиков, я ничего ей не скажу о том, что мне велели, потом вернусь сюда и скажу им, что никого больше нет на ферме… Пусть, если хотят, идут и сами посмотрят. Если их всех и убьют, то мне-то что за беда? Они всегда меня бьют и принуждают еще мать прятаться… славно я их подцеплю…"

И в восторге от своей выдумки, он проскользнул в кустарник и побежал к шалашу угольщика.

Между тем, отдав приказания о предстоящей экспедиции, Мег встал.

– Ну что же, – весело спросил он, – чего же мы ждем? Надо начинать свадебную процессию. Этот проклятый кюре неужели еще не кончил свои приготовления? Я уверен, что жених с невестой горят от нетерпения!

В эту минуту, как будто в ответ на желание Мега, дверь ложи отворилась и появилась женщина с известием, что все готово.

– Насилу-то! – сказал Бо Франсуа. – Итак, друзья, пойдемте же порядком венчать этих молодцов.

Громкие восклицания были ответом на это приглашение, и большая часть разбойников выстроилась уже длинной вереницей с женихом и невестой во главе, чтобы идти в ложу. В этом кортеже все костюмы и чины были перемешаны, кавалер в холщовом балахоне и чоботах вел под руку нарядную даму в драгоценном колье, немного далее нищая в лохмотьях опиралась на руку какого-нибудь невероятного щеголя, с развевающимися лентами… Между тем, весь этот люд казался одинаково счастливым и довольным; перебрасывались шутками, насмешками, пели и хохотали. Хромоногий музыкант, тоже принадлежавший к шайке, поместился в первом ряду и засаленным смычком принялся водить по струнам своей разбитой скрипки и к общей радости заиграл веселые песенки. Когда уже все были готовы уйти, Бо Франсуа обернулся к жене.

– А ты, милая моя, что же, – спросил он сладеньким голоском, – разве не пойдешь с нами? Надобно непременно, чтоб и ты присутствовала при церемонии, я этого хочу. – Пораженная таким неожиданным переходом, Роза пристально смотрела на Мега, стараясь угадать его мысль; но ничто в манерах и тоне ее мужа не подавало надежды. Взяв предлагаемую ей руку, она, вздохнув, сказала:

– Я исполню твое желание, Франсуа, но мне лучше бы было видеть твой гнев, чем эту насмешливую ласку, цель которой я не понимаю.

Бо Франсуа, не ответя ничего, улыбнулся, и кортеж под писклявые звуки скрипки направился к ложе

Ложа была совершенно пустым зданием, с утоптанной землей вместо пола, на которой еще виднелись следы дождя, беспрепятственно лившего сквозь дырявую крышу; но силой воображения женщин, находившихся в шайке, большой сарай этот приобрел весьма нарядный вид.

Гирлянды из плюща, с набросанными на них осенними цветами, шли с четырех углов и соединялись в центре, поддерживая большой венок из зелени.

Множество свечей, прикрепленных в грубых деревянных подсвечниках по стенам, образовало вокруг всей залы ослепительный, огненный пояс. Кроме этих свечей горело еще четыре сосновых факела, разливая по всему зданию приятный запах. Свечи, зелень, цветы – все это вместе составляло что-то особенное, живописное и поражающее.

В глубине ложи в величественной позе стоял кюре.

Ради важности случая он облекся в свою старую краденую рясу, в руках держал толстую церковную книгу, как казалось, литургию, и в дополнение к этой гнусной пародии на высокое таинство, он делал вид, будто тихо читает. (Все эти подробности о церемониале свадеб между оржерскими разбойниками исторически верны. Можно справиться в документах этого процесса.)

На голом полу у его ног лежали две толстые гормандские палки, такие, как носили их постоянно с собой люди из этой шайки, и у тех-то палок, казалось, было какое-то символическое назначение в предстоящей процессии. Из среды вошедших в убранную таким образом залу послышался шепот удивления и восторга.

Хохот и игра на скрипке умолкли. Эта декорация внушала чувство уважения людям, не останавливавшимся ни перед каким преступлением. Может быть, и присутствие Бо Франсуа, строго следившего за соблюдениями обрядов, стесняло их; но что бы там ни было, в толпе воцарилась тишина, и каждый из них, казалось, испытывал непонятное ему самому благоговение.

Тройным рядом разместились все вкруг стены, оставив посередине небольшое место для венчавшихся и венчавшего. Но так как всем разбойникам было не поместиться тут, то часть из них любовалась в отворенные двери, на всю эту нарядную обстановку.

Когда все установились и затихли, кюре Петров, величественно возвыся голос, произнес: "Где будущие супруги?"

Тотчас же из толпы под руку вышли Лонгжюмо и Виктуар.

Петр де Бомон, по прозвищу Лонгжюмо, был молодой человек восемнадцати лет, короткий, толстый, с красным лицом. Быв прежде мальчиком при виноторговле в одной из трущоб Парижа, теперь, несмотря на свою молодость, слыл за одного из самых жестоких в шайке.

Одет он был в синий суконный камзол, в треугольной шляпе на голове и в полосатых плисовых штанах. Гордясь своим нарядом, а также и тем, что он виновник такого торжества, он, видимо, важничал и, упершись одним кулаком в бок, он другую руку, изогнув в колесо, подал своей невесте.

Бывшая прачка в Париже, и настоящее имя которой было Виктория Лявертю, невеста была семью или восемью годами старше своего жениха. То была высокая, худощавая брюнетка с длинным, сердитым лицом, одетая с претензией на роскошь, и, конечно, уж весьма с длинными золотыми серьгами и таким же крестом на своей загорелой груди. Нимало не конфузясь устремленных на нее глаз, она твердым шагом шла около своего жениха, которого была целой головой выше, и если на впалых щеках ее виднелся румянец, то, конечно, уж то не был румянец стыдливости.

Между тем, Бель Виктуар и Лангжюмо были приняты с всеобщим восторгом, и скрипач, схватясь опять за свою писклявую скрипку, салютовал их появлению веселой плясовой, подходящей, по его мнению, к этому случаю.

Когда последний звук его песни смолк, кюре обратился громко к венчавшимся.

– Нищий и ты нищая! Получили ли вы согласие Мега?

Мег ответил за них с видимым нетерпением.

– Да, да, я дал уже свое согласие и еще раз даю его.

– В таком случае пусть свидетели и посаженые отцы приблизятся!

Бо Франсуа и лейтенант его Руж д'Оно, желая почтить Лонгжюмо, как лучшего офицера из шайки, сами захотели быть у него свидетелями. А потому при этом возгласе кюре подошли и подняли с пола по палке за один конец.

Кюре поставил их против себя, заставя держать палки фута на два от земли, так что толстыми рукоятками они касались одна другой. Потом он поставил жениха с одной стороны, невесту с другой, так что их разделяли вытянутые палки.

Сделав это распоряжение, кюре опять открыл книгу и начал что-то невнятно бормотать. Наконец, обратясь к Лонгжюмо, громко спросил:

– Нищий, хочешь ли ты нищую себе в жены?

– Да, – ответил Лонгжюмо.

– А ты нищая! – обратился он к Бель Виктуар, – хочешь ли ты нищего себе в мужья?

– Да, – ответила Бель Виктуар.

Тогда, обратясь к жениху, кюре произнес.

– Перескочи, нищий!

Лонгжюмо, хотя от природы не совсем-то легкий на подъем, сделав сверхъестественное усилие, перескочил через палки, которые держали свидетели.

– Перескочи, нищая! – обратился кюре к Бель Виктуар.

И невеста в свою очередь подошла, чтоб перескочить палки, но оба свидетеля ловко и вежливо отдернули их, и она свободно прошла мимо.

Церемония кончилась и обряд совершился.

Насмешливые "виват" и шутки приветствовали молодых. Порядок, доселе царствовавший в зале, мигом был нарушен; приходили, уходили, и маленькое пространство, оставшееся посередине, было уже занято толпой.

– Теперь за свадьбу! – слышалось в толпе. – Идем пить и плясать!

И молодые, повинуясь общему желанию, направились к выходу, и музыкант заиграл.

– Стойте! – крикнул угрюмый Франсуа голосом, покрывшим весь этот адский шум. – Мы еще не кончили.

Все тотчас остановились, и снова водворилась глубокая тишина.

– Нет, не все еще кончено, – повторил Бо Франсуа с сардонической улыбкой. – Сейчас одних мы поженили, теперь не хочет ли кто воспользоваться оказией, чтоб развестись?… – Ну, кто из вас недоволен своим жребием!

Поднялся хохот, но никто не являлся; несчастный супруг, просивший развода прошлый раз, теперь раздумал.

– Да, – заговорил один голос, – при обмене ничего не выиграешь, а только получишь палки.

– Переменить хромоногого на косого или пьяницу на тунеядца, – послышался женский голос, – не стоит того! Хлопотать не из чего!

Взрыв острот посыпался в ответ на эти замечания; но повелительный жест атамана опять все укротил.

– Ну в таком случае, если из вас никто не просит развода, так я его прошу.

И отыскав в середине толпы растерявшуюся Розу и взяв ее за руку, он притащил ее к кюре Пегров и повелительным голосом проговорил.

– Кюре! Развенчивай нас сейчас же! Я хочу этого.

Всеобщее изумление выразилось на всех лицах. Все знали давнишнюю привязанность атамана к Розе и привыкли уже оказывать им одно общее уважение и почтение. Никто подобного не ожидал!

Роза со своей стороны была уничтожена; бледная, в своей батистовой косыночке, она глядела на Франсуа растерянным взором. Из всех наказаний, которых мог бы Франсуа придумать ей за ее ревность, как-то инстинктивно он выбрал самое для нее ужасное, самое большое. Это унижение в присутствии всей шайки, казалось, разрывало ее гордую душу. Но это было еще ничто, Роза, несмотря на все его злодейства, любила этого свирепого Франсуа, она любила его безумно, бешено, любовь Франсуа одна вознаграждала ее за все ее жертвы, она оправдывала все его проступки, и этот-то человек отвергал ее, отталкивал ее, покидал ее одну, среди этой ярой толпы, куда она снизошла, следуя за ним только.

В продолжение нескольких секунд Роза молчала, как будто убитая отчаянием, она решалась безропотно покориться этому наказанию. Несколько раз она открывала рот, но не могла произнести ни одного звука. Бо Франсуа, казалось, наслаждался ее страданиями.

– Не это, Франсуа, только не это, умоляю тебя, Франсуа, – говорила она прерывающимся, потрясающим душу голосом, так что его слышно было за ложей.

Я виновата перед тобой, уж если ты это находишь, накажи меня, но только не этим… сжалься надо мною, не осуждай меня на это мучение.

В звуках голоса Розы слышалось так много страдания, что присутствующие, привыкшие к более ужасным сценам, были потрясены, один только оставался хладнокровным – это Бо Франсуа.

– Да, – ответил он со своей адской улыбкой, – действительно, я мог бы прибить, даже убить тебя, как делаю со всеми ослушниками моей воли, но я не хочу этого… я предпочитаю развестись с тобой, сделавшейся мне ненавистной, изменившей мне… Пора покончить.

И оборотись к кюре, он грубо проговорил: "Ну, делай свое дело!"

Эти слова "ты мне сделалась ненавистной" прибавили еще муки к страданиям бедной женщины. Но когда она увидела, что кюре поднимает одну из палок, чтоб сломать ее над ее головой, что составляло главный процесс развода в Оржерской шайке, Роза опять ощутила в себе прежнюю энергию.

– Кюре! – живо и повелительно заговорила она. – еще опять может настать день, когда я буду в силе, и клянусь тебе, что я сделаюсь твоим непримиримым врагом, если в настоящую минуту ты не дашь мне объясниться… Франсуа, – продолжала она умоляющим тоном, складывая руки, – не поступай со мной так жестоко; я всегда любила тебя, я и теперь люблю тебя, и только одна эта любовь вынудила меня на поступок рассердивший тебя. Но я не так виновата как ты думаешь, эта женщина, из-за которой ты оставляешь меня…

– Молчать! – бешено вскричал Бо Франсуа. – Не произноси этого имени. Разболтать хочешь, что ли, мои тайны? Берегись, если у тебя вырвется хоть одно неосторожное слово!

– Твой гнев, Франсуа, более пугает меня, чем твои угрозы, – ответила Роза, падая на колени, не сдерживая более своих рыданий. – О, Франсуа, сжалься надо мной, прости меня! Я обещаю тебе скрыть в глубине души эту ревность, надоедающую тебе; ты не услышишь более моих упреков, не увидишь моих слез! Я все буду переносить, лишь бы ты изредка без ненависти взглянул на меня. И вы, друзья мои, – продолжала она, обращаясь к присутствующим, – помогите мне уговорить его. Часто я оскорбляла вас своим высокомерием, но что же делать? Его любовь делала меня гордой; но я никогда не была ни несправедливой, ни злой в отношении вас, многим из вас помогала я в горе и нуждах ваших. Присоедините же ваши просьбы к моей, чтобы умолить его пощадить меня, увести от этого горя, от этого стыда!

Странное дело! Из числа этих людей, слышавших равнодушно много раз в жизни последние крики убиваемых ими жертв, нашлось много, у которых глаза были, полные слез, слушая эти стоны Розы. Но Бо Франсуа, ничего не ответив, погрозил кюре, и тотчас же палка была переломлена над головой Розы, и, пробормотав опять что-то невнятное, кюре бросил обломки в разные углы ложи. Развод был совершен.

При звуке переламываемого дерева Роза вскрикнула и опустилась почти без чувств.

Прошла еще минута молчания.

– Ну, – проговорил мрачно Бо Франсуа, – все кончено!… Пойдем веселиться!

Когда толпа молча начала выходить, отвергнутая жена, тяжело поднявшись на одном локте, горьким униженным тоном проговорила:

– Ты безжалостно поступил со мной, Франсуа. Так как я могла любить тебя таким, каков ты есть, то теперь я могу простить тебя. Хоть ты и прогоняешь меня, но я все же люблю тебя и все же остаюсь только твоей… Что бы ты ни делал, я всюду буду следовать за тобой; я буду служить тебе, буду оберегать тебя помимо твоей собственной воли, не обращая внимания на весь мир, пока смерть не разлучит нас.

Повернувшись к ней спиной, Бо Франсуа направился к двери. Оскорбленная до глубины души, Роза тихо простонала и упала без чувств на голую землю.

Никто не подошел, чтобы помочь несчастной, чтобы заявить ей какое-либо сочувствие, такова была у всех боязнь навлечь на себя гнев того, чью немилость она заслужила; но в то же время ни у кого недоставало духа оскорбить словом или поступками несчастную оставленную женщину, а потому ни смеха, ни шуток не слышно было около нее.

Правду говоря, такая скромность могла быть также и следствием осторожности, так как никто не мог знать, как принял бы Франусуа подобную выходку.

Но как бы там ни было, а выйдя из ложи, музыканту вздумалось сострить, и он заиграл тему хорошо всем известную, и в ту же минуту невидимая, но могучая чья-то рука, так приплюснула ему к голове его высокую мохнатую шляпу, что все лицо его до подбородка ушло в нее, и пьеса прервалась самой неприятной фальшивой нотой.

Твердым шагом прошел Бо Франсуа, не останавливаясь и не поворачивая головой, до другого конца площадки, толпа следовала сперва за ним, потом мало-помалу отставали группы, и опять около бивуачных огней вскоре поднялись песни и пляска сперва тихо, а потом все разгульнее и смелее.

Тогда, и только тогда можно было заметить, насколько предшествовавшая сцена взволновала атамана. Несколько человек из его приближенных, не ушедших от него теперь, могли видеть, как несколько раз вытирал он пот, струившийся по его лбу. С растерянным видом ходил он взад и вперед на маленьком пятачке под полуобнаженным уже дубом. Приходившие спрашивали у него приказаний, получали их вкривь и вкось, невпопад и таким прерывающимся голосом, в котором слышалось столь сильное бешенство, что переспросить ни у кого не хватало духу. Пока атаман находился тут под влиянием своего мрачного настроения, на опушке леса послышался голос одного из разбойников, поставленного на часы около лагеря, и на его вопрос "кто идет" ответило несколько дружных голосов, обстоятельно доказывавших, что идут свои.

– Вот и наши возвращаются с Поли, – сказал нарочно возвышая голос Руж д'Оно, чтобы привлечь внимание атамана, продолжавшего ходить взад и вперед. – Теперь и провизия у нас будет.

– Тем лучше, – подхватил Борн де Жуи, по обыкновению являвшийся полюбопытничать, что где делается. -Как-то неловко веселиться с пустым брюхом и сухим горлом, значит, наша радость идет.

Шум приближался, и не трудно уже было различать крики и ругательства, к которым присоединялись жалобные стоны. Наконец, на опушке показалось несколько человек с ношей, которую они, подойдя к костру, бережно опустили на траву. В ту же минуту послышался голос Жака Петивье.

– Где Баптист? Где проклятый-то этот хирург? Пусть скорей идет перевязывать раненого.

– Раненый! – повторил Бо Франуса, выведенный этим словом из своего лихорадочного забытья. – Тысячу чертей! Нельзя минуты остаться покойным. Кто же ранен?

– Мне кажется, что это Гро-Норманд вытянулся на траве и кричит, как свинья, – сказал Борн де Жуи. -Честное слово, он уже, кажется, готов на этот раз, а забавно должно быть… Пойти посмотреть.

И, как хищный зверь, почуявший запах крови, Борн де Жуи бросился вперед. Большая часть мошенников даже и Бо Франсуа пошли вслед за ним. Со всех сторон площадки народ собрался тут, и только несколько упрямых плясунов продолжали топтаться под звуки музыки.

Действительно, это был Гро-Норманд, лежавший на земле, то ругаясь, то стеная. Выстрел попал ему в грудь и лицо, а стрелявшее ружье было, видно, заряжено крупной дробью. Он был весь в крови, и раны причиняли ему страшную боль. Товарищи, сопровождавшие его в этой несчастной экспедиции и несшие его обратно более чем полумили лесом, стояли едва переводя дух, положительно будучи не в силах выговорить слова в ответ на расспросы, которыми их осаждали.

Жадно наклонясь над раненым, Борн де Жуи глядел на него со злобной радостью.

– Ах! Ах, бедный Гро-Норманд, – проговорил он со своим обычным хихиканьем, – тебя пощипали на этот раз, тебя, так часто щипавшего других? В самом деле, мне кажется, что ты плох и не подняться тебе больше. Ты исходишь кровью, милый мой, и продолжай ты эдак еще пять минут, так у тебя и не останется ее больше ни капельки. А жалко будет!

Гро-Норманд захотел ответить кулаком на эти сострадательные речи, но сильная боль принудила его опустить кулак, и рука его безжизненно упала.

Прибежал Баптист и приказал перенести раненого поближе к огню, чтобы осмотреть его. Ему тотчас же повиновались. Сняв верхнее платье и развернув свои инструменты, хирург счел нужным прежде всего вынуть дробь из ран.

Между тем Франсуа старался добиться от других подробного рассказа обо всем случившемся. Но в отчаянии все говорили вместе и не было возможности понять ни одного слова. Наконец, приказав всем замолчать и обратись к Жаку Петивье, потребовал от него отчета в экспедиции.

– Ах, Мег, – заговорил жалобно учитель ребятишек, -я говорил всем, что невозможно ничего путного ожидать от этого негодяя Етрешского мальчишки. Он причиной всей беды, и если мы все там не остались, то конечно в том не его вина.

– Как так?! – спросил Бо Франсуа, у которого при одном воспоминании о сыне Греле нахмурился лоб.

– Вот послушайте. Спустя час после того, как вы его послали, он пришел мне сказать, что ходил в Поли, что фермеры его хорошо приняли и что там можно состряпать хорошее дело, так как дровосеки ушли. Бессовестный лгунишка! Теперь я убедился, что он и не ходил в Поли, не выходил из леса; а наговорил все это, чтобы затянуть нас в западню.

– Хорошо, – ответил Мег глухо, – продолжай!

– Так мы с четырьмя товарищами, – продолжал Жак Петивье, – и отправились в Поли. Шли мы наверняка, а потому никакого оружия с собой и не взяли, были одни только палки. Придя на ферму, мы не увидали огня, казалось, все спали. Не обращая внимания на бешено лаявших собак на дворе, мы сломали первую дверь и только хотели приняться за дверь в доме, как она вдруг сама отворилась и на нас кинулось десять или двенадцать человек, кто с топором, кто с вилами и косами. Что ж мы могли поделать со стольким народом?

А потому я и крикнул убирайся и мы убежали. Но Гро-Норманд захотел побороться, а у одного дровосека было ружье; он в него и выстрелил. Бедный товарищ добежал до леса, но видя, что он исходит кровью и заметно слабеет, мы взяли его на руки и принесли сюда.

– Как ты думаешь, люди на ферме узнали вас? -спросил Бо Франсуа.

– Нет, нет, Мег; конечно вы понимаете, что мы не дали им разглядеть себя. Видя, что нас обманули, что у фермеров много народа, мы скорее убрались, но, к несчастью, все-таки уже было поздно для бедного Гро-Норманда.

При конце его рассказа в толпе около Баптиста хирурга, перевязывавшего раненого, поднялся шум. Скоро ясно послышался оттуда хохот и шутки. Наконец к общему удивлению Гро-Норманд вскочил на ноги и полунагой принялся догонять смеявшихся над ним, даже сам хирург с инструментами в руках старался разделить общую веселость.

– Что все это значит? – спросил, поспешно подходя, Бо Франсуа.

– Это значит, Мег, – ответил, пожимая плечами, Баптист, – что ружье, из которого выстрелили в Гро-Норманда, было заряжено вместо дроби солью; боль от нее должна быть страшная, но нет ни малейшей опасности, и Гро-Норманд страдает от испуга больше, чем от боли.

Новый взрыв хохота и насмешек принял эту весть. Раненый, сконфуженный этим унижением при атамане и при всей шайке, пробормотал какие-то никем не понятые объяснения, только удвоившие общую веселость.

– Ну, – заметил Борн де Жуи со своим хихиканьем, -по крайней мере, если у нас нет другой провизии на свадьбе Лонгжюмо, то будет хоть солонина из Гро-Норманда.

– По мне, лучше бы ветчины, – сказал другой.

– Ушат воды скорей, – кричал женский голос, – ушат воды, давайте вымачивать Гро-Норманда…

И грубые шутки эти не вызвали улыбки на лице Франсуа. Оставя трусливого Гро-Норманда, он опять отошел в сторону с двумя или тремя из своих приближенных.

– Этот трус дешево отделался, – начал он, – не менее того серьезная вина есть, нужен пример. Жак, – обратился он к учителю, – уверен ли ты, что причиной вашей неудачи является именно этот скверный Етрешский мальчишка?

– Очень уверен, Мег. Он сделал фальшивый доклад, его нога не была на ферме Поли, потому что ни один из часовых не видал, чтоб он проходил. Нет никакого сомнения, что этот дьяволенок захотел нам подставить западню, и уж это не его вина, если это ему не удалось.

Бо Франсуа был в мрачном раздумье.

– Жак, – сказал он наконец, – отыщи мне Етрешского мальчугана.

Не трудно было Жаку отыскать своего непокорного ученика. Бедный ребенок, в восторге от сыгранной, по его мнению, прекрасной шутки своим гонителям, был в нескольких шагах отсюда. Забравшись в кустарник, он во все горло хохотал над насмешками, которыми продолжали осаждать Гро-Норманда. Только почувствовав на плече тяжелую руку своего учителя, он, казалось, начал бояться последствий своей шалости; несмотря на то, он не проговорил ни одного слова и беспрепятственно дал отвести себя к Мегу. Он уже свыкся с наказаниями и притерпелся к ударам.

Бо Франсуа устремил на него свой блестящий взгляд.

– Ты не послушался меня, – сказал он, – ты солгал и ты причиной тому, что сегодня могло случиться большей несчастье. – Признаешься ли в этом?

– Да! Это – чтоб посмеяться.

– Чтоб посмеяться?… Так ты сознаешься, что не ходил в Поли, как я тебе приказал, и что ты солгал?

– Я вам говорю – то была шутка, ведь в Гро-Норманда стреляли только солью!

– Но его могли убить, и ты заслуживаешь… Но я соглашаюсь простить тебя с условием, что ты скажешь мне, где твоя мать?

– Не знаю, – ответил ребенок, мгновенно опять приняв на себя свою напускную глупость.

– Послушай, говори откровенно, а не то…

Выведенный из терпения, мальчуган живо поднял голову и, как взбунтовавшийся школьник, сделал атаману гримасу, но едва успел он уступить первому движению, как сам уже испугался последствий своей дерзости.

Мег побледнел, как-то рыкнул и, выхватя из кармана пистолет, зарядил его.

Ребенком овладела какая-то дурь. Вырвавшись из рук Жака Петивье, перевернувшись несколько раз на месте, он быстро бросился в чащу леса с пронзительным криком:

– Мама, помоги!… Мама, помоги!…

Руж д'Оно, Борн де Жуи, Жак Петивье, находившиеся в это время около него, были все так ошеломлены быстротой его движений, что даже не пошевельнулись.

Бо Франсуа, продолжая рычать как взбешенное животное, бросился догонять беглеца, и оба исчезли в густом лесу.

Как ни был легок страшный атаман, все же не мог он догнать по рвам и кустарникам этого полунагого мальчугана, страх которому приделал крылья. Если бы Фаншетиному сынишке пришло в голову молча спрятаться тут где-нибудь в куще, то хоть на этот вечер он избежал бы гнева Бо Франсуа. Но, как мы уже сказали, головка кружилась у Етрешского мальчугана и, продолжая бежать с неимоверной быстротой, он не переставал кричать своим звучным, пронзительным голоском.

– Мама, помоги!… Мама, помоги!…

Вдруг в лесной глуши раздался выстрел и вслед за ним раздирающий душу вопль; после этого зов прекратился и все смолкло.

На маленькой лужайке, освещенной луною, шагах в ста от главной площади, Бо Франсуа с дымящимся еще пистолетом в руках смотрел на безжизненное тело ребенка, лежавшего у его ног.

Вдруг из соседнего кустарника показалась женщина с растрепанными волосами, в разодранном платье, стремительно бросилась она к атаману и вскрикнула нечеловеческим голосом:

– Франсуа, ты убил своего сына!

И замертво повалилась на окровавленный труп трешского мальчугана.

Вдали слышались звуки скрипки, наигрывавшей удалые песенки.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I Рубиновый убор

Всего на расстоянии нескольких лье от Мюэстского леса находился замок Меревиль, стоявший пустым с начала революции. Старое это здание, когда-то жилище радостей и роскоши, много вынесло за последние годы обид, не только от людей, но и от стихий. Ветер перебил стекла в рамах, дождь пробил аспидную кровлю дома; трубы были развалены, флюгера оборваны, стены обрушились.

С другой стороны и соседи, не надеясь более на возвращение старинных владельцев, распоряжались землями и строениями, как собственностью. Один выхлопотал себе в коммуне позволение ставить скот в конюшнях замка, другой складывать хлеб в нижнем этаже дома. Местное управление, во времена директории, хотя и уничтожило некоторую часть этих злоупотреблений, но зло сделало свое дело и от бывшего аристократического поместья остались одни развалины. Каково же было всеобщее удивление, когда мэр коммуны получил сообщение от центральной власти, что земли и замок возвращены вдове и дочери бывшего маркиза де Меревиль.

В первое время никто не поверил этой вести, радовавшей одних, печалившей других; но общее сомнение рассеялось, когда неизвестно из какого угла этого обширного здания вдруг показался на свет Божий старый слуга семейства Меревиль, прятавшийся тут в тяжелые времена и неизвестно чем и как существовавший в ожидании перемен, казавшихся другим невозможными.

Честный, славный старик, несмотря ни на какую опасность, тайно поддерживавший переписку с маркизой, теперь снова явился в старинной ливрее маркизов де Меревиль, прошелся по деревне, подтвердил новость, рассказал, что сам тоже получил приказание насчет скорого возвращения своихгоспод, которые вернутся богаче, чем были прежде. Погрозив одним, обещав свою протекцию другим, старик кончил тем, что в честь такого важного происшествия напился пьян на счет будущих благ, в одном из кабачков селения.

Более важным происшествием, чем сказки гражданина Контуа (так звали старого служителя), был внезапный приезд в Меревиль Даниэля Ладранжа, через два дня после сообщения, полученного муниципальной властью. В стране все хорошо знали Даниэля, а занимаемый им в настоящее время важный пост придавал еще больше важности его приезду.

Предъявив мэру полномочия, полученные им от тетки, он явился в замок, где старик Контуа, плача от радости, показал ему до малейшей подробности все уцелевшее от старинного помещения. Немало огорчил Даниэля вид разрушения, так как он хорошо понимал, сколько времени и денег нужно, чтобы привести тут все в надлежащий порядок. Несмотря на это, руководясь инструкциями тетки, он объявил, что намерен немедленно же начать перестройки, и действительно благодаря его деятельности на другой же день архитекторы и работники были уже за делом; работали день и ночь, чтобы ускорить возможность дамам возвратиться в свои владения.

Читатель, конечно, угадал причину такой торопливости. Благодаря влиянию своего племянника, маркиза, получив, наконец, обратно свое имение, сгорала от нетерпения переселиться в замок, где прожила так счастливо столько лет.

Говорили, что месяца будет достаточно для окончания самых необходимых работ, но маркиза не выдержала и этого срока; узнав, что одна из комнат почти готова и почти что меблирована, она, взяв почтовую карету, никем не ожидаемая, внезапно явилась в Меревиль с Марией и Даниэлем. Замок свой она нашла весь загроможденным снаружи и внутри целым лесом подставок и подмостков, которые, по-видимому, еще долго должны были делать его неприступным, а потому и приезд ее оказался совершенно преждевременным; привыкшие к комфорту, мать с дочерью осуждены были терпеть много лишений в предстоящую зиму, заявлявшую себя холодами; но в своей радости маркиза мирилась со всеми неудобствами. В стенах парка были большие прогалины, так что ничто не защищало жителей замка ни от зверей, ни от бродяг; следовало, по словам ее, завалить эти проломы на зиму бревнами, сучьями и терновником. Комнаты были сыры, надо было заготовить больше дров, чтобы постоянно поддерживать везде огонь и таким образом защищаться от сырости и холода. Мебель была испорчена, переломана. Контуа, ставший теперь деятельным управителем, обещал помочь и этому горю.

Мария, счастливая радостью своей матери и в свою очередь очень довольная тем, что вернулась в дом, где родилась, решилась, по-видимому, не замечать всех неудобств этого помещения; зато молоденькая Жанета, последовавшая и сюда за своими госпожами, не так-то легко мирилась с этим положением; она беспрестанно жаловалась и по несколько раз в день весь дом оглашался их спорами с метрдотелем Контуа, находившим, конечно, все прекрасным в этом наилучшем в мире замке.

Даниэль со своей стороны хорошо видел все неудобства, грозившие его родственницам, и насколько мог старался устранять те, которые было можно. Хотя служба и удерживала его постоянно в Шартре, но все же иногда, освободясь на несколько часов, он верхом приезжал навестить дам и проследить за ходом работ. У молодого человека были особые причины не очень осуждать тетку за ее торопливость.

Отказавшись, наконец, от проекта, предписанного духовной ее брата, выдать свою дочь за Франсуа Готье, она решилась благословить старинную, испытанную привязанность племянника к Марии; она только поставила непременным условием, что свадьба их будет не иначе, как в Меревиле, а потому, заботясь о скорейшем водворении тетки в замке, Даниэль этим самым хлопотал о приближении и своего счастья.

Итак, через два месяца после только что рассказанных нами событий, водворение это почти уже было кончено, и все препятствия к свадьбе устранены Ввиду близкого родства между будущими супругами, тайным образом выхлопотали разрешение из Рима, и священник, скрывавшийся в окрестностях, должен был обвенчать их; в то же время требуемые, по вновь установленному тогда правилу, публикации были уже произведены в Меревильской мэрии. Таким образом, все препятствия уже были устранены и день свадьбы назначен; но к большому прискорбию маркизы, желавшей отпраздновать свадьбу дочери с большим великолепием, решено было, что, ввиду обстоятельств времени, все произойдет без шума и только в своей семье. Нотариус, свидетели и двое-трое из старинных друзей будут участвовать в этом семейном празднике.

Накануне этого давно ожидаемого дня Даниэль уже был в Меревиле, получив по случаю своей свадьбы отпуск на неделю. По истечении этого срока он должен был явиться в Шартр, уже со своей молодой женой. Впрочем, он не хотел, чтобы это пребывание его в замке пропало бы без пользы и для службы. Так как Меревиль был в центре той местности, где более всего производились грабежи, то он хотел, пользуясь своим присутствием на месте, усилить тут надзор и розыски. Жандармские бригадиры, полицейские агенты и местные власти получили от него приказание сообщать ему в замок все о различных преступлениях.

Вечером описываемого нами дня, в сумерки, Даниэль и дамы сидели в одной из зал замка, большой дубовой комнате с разрисованными когда-то и позолоченными карнизами. Несмотря на все наскоро сделанные поправки, везде ясно виднелись следы запустения, в котором так долго оставался замок: потолок был грязный и местами с обвалившейся штукатуркой, обои отстали и висели вдоль стен, пол, хотя и покрытый старым ковром, все же своей неровностью мешал ходьбе. Мебель представляла вид не менее грустный; на больших проточенных червями креслах из-под обивки торчали везде клочки пакли, а хромоногие столы и помятые канделябры довершали общий вид этой обстановки.

Между тем, громадный огонь, пылавший в старинном мраморном камине, и два высеребренных канделябра, стоявших по обеим сторонам часов в стиле Людовика XV, разливали по комнате яркий свет. Маркиза, напудренная, в платье а, ля кармелитка сидела против камина с приставленными к огню ногами. Растянувшись в кресле из утрехского бархата, из которого при всяком ее движении летел пух, она, видимо, наслаждалась мыслью, что наконец-то она опять среди этой дорогой ее сердцу обстановки, в каком бы она виде ни была.

Был декабрь. Порывистый, холодный ветер, с глухим шумом врываясь в пустые коридоры, гудел на весь дом, деревья в парке жалобно завывали, сталкиваясь одно с другим своими ветвями.

Даниэль, с головы до ног одетый в черное, сидел в углу около своей хорошенькой невесты, элегантный хотя и простой костюм которой был заметным контрастом с только что пережитой ими бедностью.

Мария оставила свою ручку в руках Даниэля, тихо ее пожимавшую, и оба говорили вполголоса. Этот шепот влюбленных, только изредка нарушаемый смехом счастливой Марии, с мерцаньем огня в камине, ровным стуком часов и далеким завыванием ветра, все это вместе взятое составляло поэтично.

Но маркиза, казалось, не обращала внимания на молодых людей, она вся углубилась в рассматривание богатого колье и пары рубиновых серег великолепной работы.

Страшный порыв ветра поколебал, казалось, весь дом и вывел Даниэля из его счастливого забытья. Подойдя к окошку и отодвинув занавесы, он тревожно проговорил.

– Однако уже поздно, и погода ужасная, а Леру нет. Между тем, он еще засветло должен был быть здесь; не случилось ли уж с ним чего-нибудь?

– Что ж может случиться? – ответила Мария. – Вы боитесь за что-нибудь, Даниэль? В самом деле, говорят, здесь в окрестностях дороги не безопасны.

– Злостное созданьице! – ответил с улыбкой молодой человек. – Я легко мог бы принять ваши слова за шпильку в мой адрес, так как моя обязанность заботиться о безопасности дорог; но вы меня не поняли; приключения, которых я боюсь для Леру, могут произойти из-за темноты, дурной дороги, наконец, недостатка почтовых лошадей на станциях. А мне будет очень горько, если что неприятное случится с нашим великодушным другом и он пожалеет, что решился ехать в такое позднее время года; потому что ведь единственно вследствие нашего предложения он едет теперь, чтобы только присутствовать на нашей свадьбе.

– Что касается меня, Даниэль, то… не в обиду вам будь сказано, я боюсь совсем другого, чем испорченных дорог… Вы знаете, что не далее как два дня назад, остановили путешественников на Орлеанской дороге, очень недалеко отсюда.

– Знаю, знаю, – ответил Даниэль, нахмурясь при этом воспоминании, – у этих негодяев, должно быть, всюду бездна шпионов, что с такой ловкостью постоянно они укрываются от всех розысков. Все жандармские бригады подняты уже на ноги, кроме того я нашел вынужденным просить у правительства отряд кавалерии в помощь жандармам. Но что касается до нашего приятеля Леру, то за него, Мари, вам беспокоиться нечего, я принял тут все меры. Эти разбойники, знающие все, могут узнать и о проезде Леру, богатейшего из поставщиков республики, и остановить его, поэтому я поручил Вассеру тщательно наблюдать за дорогой и в случае надобности дать ему конвой до замка.

– Прекрасно, Даниэль, вы отлично сделали, что так предусмотрительно поступили с этим добрейшим Леру.

– Но Мари, я не для него одного принял все эти предосторожности… Вы знаете, что я с часу на час жду Лафоре, нотариуса и душеприказчика нашего дяди Ладранжа. Мне следовало бы давно самому съездить к нему, чтобы получить эти двадцать тысяч экю, причитающиеся на наши с вами доли наследства, но моя служба не позволяла уехать. Наконец теперь, так как эта сумма при настоящих обстоятельствах нам очень нужна, я и уговорил Лафоре самого приехать сюда и привезти деньги, и по всей вероятности, сегодня вечером мы его увидим. А так как добряк с полными карманами денег или портфелем, набитым ассигнациями, был бы лакомой и легкой добычей этим мошенникам, я счел своей обязанностью и о нем позаботиться.

– Полно об этом, Даниэль… – сказала молодая девушка, указывая головой на мать… – Опасно возбуждать воспоминания и опасения… Ну, нет, – продолжала она уж громко и весело, – наши гости приедут без всякого приключения, но, вероятно, сильно проголодаются и потому, думаю, не лишнее будет, если я пойду присмотреть за приготовлением ужина; я что-то уж слышу спор Контуа с Жанетой, а это худой признак.

Она встала, но прежде чем выйти из комнаты подошла к матери, все еще при свете огня рассматривавшей рубиновый убор и пару серег.

– Ну что же, милая мама, угадали ли вы, наконец, кто мог мне прислать такой дорогой свадебный подарок?

– Нет, милочка, я совершенно теряюсь в догадках, а, между, тем эта вещь великолепна! И должна быть очень дорога. Так ты говоришь, этот ящик привез всадник, не согласившийся даже сойти с лошади, и который, едва проговори, что это для тебя, скрылся?

Так по крайней мере Контуа рассказал мне это приключение: таинственный посланный был окутан в большой плащ, из-под которого только виднелись его глаза, и к тому же он и двух минут не остался у замка…

Это непостижимо! Конечно, намерение в высшей степени любезное, но от кого это может быть?

Живущие здесь в окрестностях наши старинные друзья все совершенно разорены: у графа д'Амой изо всего его состояния осталась одна Форжерская мельница. Шевалье живет пенсией, платимой ему его бывшим фермером. Положительно, я не в силах отгадать и скажу, как говорила мадам де Севиньи:

– Не беспокойтесь, тетушка, угадывать эту загадку, я почти что наверное знаю, от кого этот подарок.

– От кого же?

– Очень просто, от нашего старинного приятеля Леру, который, вероятно, боясь отказа, если бы сам привез его, выбрал это средство, чтобы заставить вас волей или неволей принять его подарок.

– Я разделяю мнение Даниэля, – прибавила холодно девушка, – мы уже стольким обязаны господину Леру, что он, вероятно, боялся обидеть меня…

– Леру! и все, и всегда Леру! – нетерпеливо перебила маркиза. – Боже мой! Если он нам и дал денег взаймы, то ему их скоро и возвратят; надеюсь, маркиза де Меревиль в состоянии будет уплатить свои долги… Лучше поищите оба, нет ли кого тоже оказавшего нам большие услуги, хотя и не желающего этим чваниться.

– Вы несправедливы, тетушка, к этому обязательному старику; я понимаю, вы хотите говорить о нашем родственнике Франсуа Готье?

– Отчего бы и нет! Правда, он не так богат, как этот поставщик, но отчего не предположить, что он хотел этим великодушием наказать вас за ваши прошлые к нему несправедливости? Это было бы мщение достойное такой гордой и благородной души, как его, именно, когда вы не думаете более о нем, когда вопреки нашему близкому родству вы не беспокоитесь даже узнать, где он и что с ним.

– Тетушка, вы знаете, что, несмотря на свое обещание, молодой человек до сих пор еще не сообщил нам, где он поселился. Я об этом даже писал к нотариусу Лафоре, но и тот ответил мне, что ничего не знает о месте жительства господина Готье и что он до сих пор не мог выдать ему следуемое после отца наследство по причинам, о которых он, Лафоре, лично скажет мне. К тому же, тетушка, может быть, было бы и не совсем прилично при нашем обоюдном положении пригласить господина Готье на нашу свадьбу, и я просил у вас вашего мнения чтоб…

– Даниэль прав, – перебила Мария. – Но если предположение мамы насчет убора и этой пары серег справедливо, то я согласна, что поступок нашего родственника в высшей степени деликатен.

Слишком честный, чтобы не признать справедливость этого обстоятельства, Даниэль чистосердечно похвалил поступок двоюродного брата, если действительно это так.

– Пора отдать ему справедливость! – сказала, вздохнув, маркиза.

Водворилось молчание, но через минуту Даниэль опять заговорил:

– Несмотря на все это, я все-таки стою за мнение, что подарок этот от Леру, состояние господина Франсуа слишком недостаточно для таких ценных подарков. В наше время одни поставщики способны на подобную роскошь. Кстати, милая Мари, потрудились ли вы взглянуть на комнату, приготовленную для нашего приятеля. Богатство уже верно поизбаловало его, а у нас еще здесь много чего недостает.

– А чего недостает здесь, – вспыльчиво перебила его хозяйка дома. – Не перевернуть ли весь дом для этого хлебного поставщика? Наконец, какое право имеет он быть взыскательнее вдовы и дочери маркиза де Меревиль.

– Не сердитесь на меня, дорогая моя тетушка; я только хотел бы, чтобы, несмотря на все невзгоды времени, прием дам Меревиля был бы достойным их, особенно в отношении человека, спасшего нам жизнь с опасностью для самого себя. Неужели вы согласитесь внушить чувство сострадания этому богатому поставщику, имеющему в настоящее время отели и замки?

Лошади его и люди, конечно, останутся в гостинице, но не можем же мы не принять сюда хозяина? И хотя я уже предупреждал его быть снисходительным, но все же наше помещение покажется ему весьма бедным.

– Замки, прислуга! – ворчала маркиза. – У него, родившегося на мельнице и воспитанного на ферме! Наконец, делайте как хотите, нынче все перемешано, и я ничего не понимаю.

В эту минуту в гостиную вбежала Жанета; позади нее шел Контуа, нахмуренная физиономия которого служила контрастом оживленной веселости молодой девушки.

– Едут, едут! – кричала она, – господин Ладранж, карета поднимается уж на гору…Сколько тут ямщиков! Лакеи едут с факелами… просто прелесть! Через пять минут все будут здесь… Слушайте!

И все принялись слушать, действительно вдалеке слышался галоп лошадей, хлопанье бичей и стук колес, а в окошки виднелся свет факелов, подобно блуждающим огонькам, мелькающим по полю то тут, то там.

• – Господи! – говорил почти плача Контуа. – Куда нам будет поместить столько народу? Просто голова кругом идет!

– Если б мы еще были в Сант-Марисе! – прибавила Жанета. – Дом там был гораздо поместительнее, не считая…

– Не считая того, что там через решетку вы могли прохожим показывать свое личико, не так ли! – прервал ее Даниэль. – Ну, Жанета, не беспокойтесь, все устроится! И вы, мой бедный Контуа, даже если ужин и не будет так хорош! Возвращайтесь каждый на свое место и постарайтесь усердием заменить некоторые недостатки; а я пойду, с позволения дам, встретить наших гостей.

Несколько минут спустя Даниэль снова входил в гостиную, ведя за собой поставщика Леру и другого еще старика, бледного, расстроенного.

Последний был некто другой, как нотариус Лафоре, душеприказчик дяди Ладранжа. Немного позади них, в тени, виднелась мужественная фигура лейтенанта Вассера.


II Гостиная в замке

Несмотря на свои аристократические предрассудки, мадам де Меревиль любезно встала, чтобы принять гостей, а Мария со своей обычной милой физиономией уже осыпала их приветствиями.

Нотариус, едва произнеся несколько вежливых слов, как человек изнемогший от усталости, с тихим стоном опустился на первый попавшийся ему стул. Что касается Леру, то он рассыпался в проявлениях уважения и почтения перед дамами и Даниэлем, совершенно забывая, что сам оказал им такие важные услуги.

Леру, действительно, отличался от других поставщиков своего времени и выскочек всех времен. Окруженный в настоящее время богатством, он не забывал своего скромного происхождения, бывая в обществе, он строго следил за собой, стараясь простотой своих манер заставить забыть окружающих о своем богатстве. Несмотря на великолепную обстановку своего путешествия, одет он был, как самый простой купец – в длиннополом синем сюртуке, полосатом бархатном жилете и черных шелковых панталонах.

Конечно, вглядясь попристальнее в его костюм, замечалось, что пряжки на подвязках его, башмаках и шляпе были бриллиантовые, булавка закалывающая галстук стоила по крайней мере двадцать тысяч франков, а шуба сброшенная им при входе лакею, была из дорогого соболя; но вся эта роскошь никого не поражала, так как он сам, видимо, не придавал всему этому большой важности.

Маркиза, ожидавшая заносчивости и дерзкого тона разбогатевшего выскочки, как она его называла, была обезоружена тем, что видела; не менее того она не вытерпела и не без мягкого оттенка иронии стала извиняться за свое дурное помещение, за дурное состояние замка, не позволяющее ей достойно принять своих гостей и их свиту.

Леру поняв тотчас же сарказм, прикрытый этими любезностями, и скромно ответил:

– Для меня все здесь будет превосходно, маркиза! Хотя в Париже мне и пришлось теперь усвоить некоторые привычки, но я всегда помню время, когда обед мой состоял из хлеба с сыром; даже и теперь в случае нужды я могу довольствоваться этим… Что же касается до моей свиты, как вы изволили назвать моих лакеев, они не обеспокоят вас, потому что за исключением одного, все вернулись в гостиницу с каретой и конвойными жандармами. Если же я дурно поступил, взяв с собой так много народу, то каюсь, маркиза, честь получить приглашение такого знаменитого семейства, как ваше, невольно вскружила мне голову и заставила гордиться.

Извинение это, так ловко придуманное, окончательно победило предрассудки маркизы. Добровольное это унижение финансового могущества перед павшим аристократизмом, приятно защекотало ее самолюбие.

– Впрочем, – продолжал Леру другим уже тоном, -вы живете, маркиза, в стране, где было бы весьма неосторожно путешествовать одному! И, по-моему, я предусмотрительно поступил, взяв с собой этих шестерых защитников, без которых в другое время так легко мог бы обойтись. И главное, со мной еще четыре жандарма, не считая лейтенанта Вассера – стоящего еще четырех, которым милый мой Даниэль поручил охранять меня. Дело в том, что без этой многочисленной свиты, право, не знаю, как бы отделался господин Лафоре от разбойников, к которым попал в когти.

– Разбойников! – испуганно вскрикнула маркиза.

Только тут Даниэль заметил расстроенный вид нотариуса.

– Как, господин Лафоре? Вас остановили?

– К несчастью, это совершенная правда, господин Ладранж. Но сумма, которую я вез, осталась целой. Вот, возьмите, – сказал он, передавая портфель, набитый банкнотами. – Тут двадцать тысяч экю. Мне хочется поскорее освободиться от них. Бог помог мне в пути, еще бы минута, и мне они стоили бы жизни!

И он снова впал в забытье.

– Я очень рад, милый мой Лафоре, что вы отделались лишь страхом. Но мне хотелось бы знать…

– Гражданин директор присяжных, – перебил его лейтенант Вассер, стоявший в продолжение всего разговора у дверей, – будьте так добры выслушать мой доклад, так как я спешу отправиться по делам службы.

– Как это, милый мой Вассер, – спросил Даниэль, подходя к нему, – разве вы не отужинаете с нами? Я могу выслушать ваш доклад по выходе из-за стола… Вы знаете, Вассер, что мне еще нужно помирить вас с этими дамами за ту давнишнюю историю…

– Шш! Даниэль, – прервала его мадемуазель де Меревиль, указывая пальцем на мать. И, подойдя к жандармскому офицеру, лукаво проговорила: – Действительно, нам следует извиниться перед господином Вассером за слишком поспешный… наш уход. Сознаюсь, что это было большой неблагодарностью с нашей стороны после оказанного нам внимания…

– Ну уж, если пошло дело на извинения перед лейтенантом, то в свою очередь и я попрошу его извинить меня за маленькую прогулку, которую я ему тогда доставил до Рамбулье в неприятном обществе моих четырех фургонов с пшеницей, не в состоянии бывших ехать иначе как шагом. Дело в том, господин офицер, что я тогда сильно боялся вашего проницательного глаза и всячески старался удалить вас, потому что у меня тогда находились спрятанными эти милые дамы и ваш теперешний начальник Даниэль.

И поставщик так расхохотался, что жемчужные брелоки затанцевали на его широком животе.

Немного сконфуженный Вассер улыбался, впрочем, не сердясь.

– Хорошо, хорошо! – ответил он. – Смейтесь надо мной, сколько хотите, я не горюю, что меня надули честные люди; к несчастью, есть и негодяи, которые могут похвастаться, что надули меня; вот это-то обстоятельство мучает меня. Впрочем, потерпим! Конец дело венчает!… Но я забываю, что команда ждет меня и что у нас на равнине есть дело. А потому, гражданин Ладранж, я вынужденным нахожусь отказаться от вашего любезного предложения и убедительно просить вас поскорее отправить меня.

– В чем дело? – спросил его Даниэль, отводя к окну.

Несмотря на то, что они говорили вполголоса, никто из присутствующих не пропустил ни слова. К счастью, мадам де Меревиль вышла из комнаты, чтобы похлопотать об ужине.

– Прежде всего, – начал офицер, – вот акт последнего воровства, совершенного три дня тому назад в окрестностях Этампа, с перечислением украденных разбойниками вещей.

– И еще воровство! – перебил с грустным удивлением Даниэль. – Не задержали ли хоть на этот раз кого-нибудь?

– Никого не задержали, – отвечал сердито Вассер. -Хоть руки себе грызи от досады… Вы на свободе рассмотрите эти бумаги и приготовьте ваши приказания. То же, что касается господина Лафоре, бывшего сегодня вечером в большой опасности…

– Как же это, Вассер! – перебил его с упреком Даниэль. – Не поручал ли я вам позаботиться о его безопасности?

– Я жертва своей собственной неосторожности, господин Ладранж, – вмешался подошедший Лафоре, – мне следовало бы заехать в жандармскую бригаду, как вы мне говорили, за конвоем, глупое же безрассудство толкнуло меня пуститься в дорогу одному. Но я рассчитывал приехать засветло, а между тем, ночь застигла меня в миле от Меревиля. Я начал было уже тревожиться, но стук почтовой кареты позади меня немного успокоил, и я пустил лошадь шагом; вдруг, точно из земли, выросло около меня человек восемь или десять, и один из них крикнул: "Вот он! Я узнал его!" Все бросились на меня. Лошадь моя поднялась на дыбы, а я стал звать на помощь. Мошенники уже хотели сбросить меня с седла, как послышался конский топот; гражданин Вассер с двумя жандармами скакал мне на помощь. Мошенники пропали столь же внезапно, как и появились, только все же унеся мой чемодан. Один из них успел крикнуть: "Еще увидимся!" Если бы господин Леру не был бы так добр, предложив мне место в карете, я положительно не мог бы ехать далее.

Даниэль чрезвычайно внимательно выслушал весь этот рассказ.

– И вы никого не подозреваете в этом злодействе? -спросил он.

– Никого, господин Ладранж. Кроме клерков моей конторы никто не знал даже о моем намерении ехать в Меревиль, и уж, конечно, никто не знал, что я везу с собой такую большую сумму денег. А, между тем, теперь ясно, что злодеи знали все эти подробности. Они схватили чемодан, надеясь найти там портфель с деньгами. Но у меня он был спрятан в платье с другим еще портфелем, заключающим в себе важные бумаги.

– Вот и опять серьезное дело! А я бы хотел теперь всецело отдаться предстоящей свадьбе! Но, нечего делать, с завтрашнего же дня начну следствие… Лейтенант Вассер, имеете ли вы еще что прибавить?

– Ничего, господин Ладранж! Я не видал злодеев, слышал только, как они шмыгнули в кущу у дороги. Сначала я хотел было броситься за ними. Но там было не пробиться, да и ночь чересчур уж была темна, никакой не было надежды на успех. К тому же, пришлось бы оставить наших путешественников… Теперь же, освободясь, я постараюсь наверстать упущенное. И уж черт будет слишком ловок, если мы хоть одного да не поймаем. Ведь мне только одного нужно, только одного молодчика для начала, а уж остальное потом все само придет… И знаете, гражданин Ладранж, с вашего позволения, я построже пересмотрю всех этих бродяг и нищих, наводняющих нынче страну; довольно уж мы их щадили и, может быть… гм, у меня своя идея тут!

– Будьте осторожнее, Вассер, не смешайте виновных с несчастными! Хлеб нынче тяжело достается, а время года холодное; много есть бедняков без пристанища, вынужденных прибегать к общественной благотворительности.

– Хорошо, хорошо! – упрямо ответил Вассер, гладя свой черный ус, – я беру все на свою ответственность и если сделаю глупость, буду отвечать за нее.

И, приподняв свою саблю, он собрался уже выйти.

– Право, Вассер, вы ничего не сделаете в такую темную ночь; согласитесь лучше отужинать с нами, а команда ваша в это время выпьет и по стакану вина за здоровье моей дорогой невесты. К тому же, завтра я жду сюда отряд гусар, которых просил у правительства на помощь жандармам и, конечно, экспедицией управлять будете вы.

На смуглом лице офицера ясно отразилось, как глубоко огорчило его это известие.

– Гусар! – с отчаянием повторил он. – И вы нашли нужным звать гусар нам на подмогу, военных безо всякой опытности для подобного рода службы и которые только будут мешать нам. По-настоящему, впрочем, нам нельзя и жаловаться!… Со всех сторон с каждым днем преступления увеличиваются, а мы и по сию пору не в состоянии ничего сделать и только вертимся в пространстве.

Ну так, черт возьми, я хочу же еще раз попробовать до приезда этих пресловутых гусар, а может, счастье и улыбнется мне! Обещаю, гражданин Ладранж, к вашей свадьбе приготовить вам подарок собственного изделия… Мое почтение мадам, прощайте господа; увидите, нужны ли нам ваши гусары.

И он уехал из замка.

По отъезде Вассера всеми овладело в гостиной какое-то неловкое чувство. Мария и особенно маркиза казались напуганными, Лафоре тоже никак не мог оправиться; только Даниэль с поставщиком тихо разговаривали о происшествиях того вечера.

Шепот их, сливаясь со стуком часов и треском огня в камине, не помешал, однако, обществу услышать слабый крик ужаса, раздавшийся около них. Говорившие обернулись. Старый нотариус, поднявшись с места и с протянутыми руками перепуганно глядел на одно из окон гостиной, расположенной, как мы уже говорили, в первом этаже замка.

– Что, что такое, любезнейший Лафоре? – спросил Даниэль.

– Там… там… за окошком… – говорил не шевелясь нотариус, только указывая рукой на предмет своего ужаса, – разве вы не видите человека, упершегося лбом в стекло?

Даниэль подбежал и быстро поднял легкие белые занавесы, закрывавшие некоторую часть окна.

– Но там ничего нет, – сказал он, – посмотрите сами!

Дамами овладел ужас, Даниэль жестом успокоил их.

– Я ничего не говорю, – бормотал Лафоре, – но я убежден, что видел…

Даниэль открыл обе половины рамы, холодный осенний ветер, ворвавшись в комнату, чуть не задул все свечи; несмотря на то, свет, падавший из комнаты, осветил весь цветник, бывший тут под окошком и при этом легко было убедиться, что нигде никого не было. Для большей вероятности Даниэль высунулся из окошка и несколько минут внимательно вслушивался; но ничего не услышал и не увидел.

– Ну, милый мой Лафоре, – сказал он, запирая окно, – вам показалось. Никто не посмеет прийти сюда подсматривать за нами, а если кто-нибудь из деревенских и захотел воспользоваться одной из прогалин в здешней стене, чтобы пробраться в сад и заглянуть, что здесь делают, то из этого не стоит так тревожиться и пугать дам.

Сконфуженный старик Лафоре снова уселся.

– Прошу вас и дам извинить меня господин Ладранж,

– начал он, – но мне так ясно представилось это страшное лицо, смотревшее на меня блестящими глазами; правда как вы говорите, все это, вероятно, только показалось мне, воображение мое все еще расстроено последними происшествиями, и мне все слышатся слова этого негодяя, обещавшего мне скорое свидание.

– Да, да, это так, добрейший мой Лафоре, – ответил ему Даниэль, улыбнувшись дамам, – вы еще слишком расстроены, и воображение ваше пугает вас… Но вот Контуа идет сообщить нам об ужине; стакан доброго вина вылечит вас, и я ручаюсь, что после стола у вас не будет уже более этих видений.

– Если позволите, господин Ладранж, я не буду и пробовать этого, а отправлюсь прямо в назначенную мне комнату; сейчас я не могу ни есть, ни пить и чувствую себя очень нехорошо, вероятно отдых и сон излечат меня; а потому я покорнейше прошу этих дам извинить меня… Завтра вы мне дадите квитанцию в полученных вами от меня деньгах, и в то же время я вам сообщу об одной личности из вашего семейства, заслуживающей особого внимания.

– Из моего семейства? – с удивлением переспросил Даниэль. – Как это можно…

Но видя, что бедный старик едва держится на ногах, он докончил:

– Хорошо, господин Лафоре, вы завтра все это мне расскажете, когда совершенно оправитесь… А теперь Контуа проводит вас в вашу комнату и – покойной ночи!

Поклонясь присутствующим, любезно изъявившим надежду, что нездоровье его будет без дурных последствий, он собрался уже выйти, опершись на руку лакея, как вдруг опять обратился к Даниэлю.

– Я вам покажусь трусом, господин Ладранж, но… крепко ли запирается комната, где я буду?

– Ну, уж это ребячество, добрый мой Лафоре; впрочем, успокойтесь: ваша комната во втором этаже, окна запираются крепкими ставнями, двери выдержат пушечный выстрел; все вместе составляет целую крепость. Как же можете вы здесь бояться этих негодяев?

– Конечно, господин Ладранж, но все-таки… Знаете, лучше возьмите вы к себе вот и этот портфель, в котором очень важные для вас бумаги. Завтра, если я буду здоров, я опять возьму его у вас; а до тех пор я предпочитаю, чтобы он был у вас.

Даниэль взял портфель с той снисходительностью, с которой всегда обращаются к слабостям стариков, и Лафоре ушел.

Вскоре маленькое общество перешло в столовую и уселось за стол. Благодаря шуткам поставщика, улыбка опять появилась на всех лицах, и к концу ужина неприятное впечатление вечера так изгладилось, что все посмеялись над страхом добряка Лафоре и не говорили уже о нем более. Возвратясь в гостиную, Даниэль дружеским тоном спросил у поставщика:

– Послушайте, дорогой мой Леру, теперь нам уже более не следует скрытничать; не можете ли вы как-нибудь объяснить нам появление у нас рубиновых серег, присланных мадемуазель де Меревиль от незнакомой особы?

– Я? – спросил изумленный Леру.

– Да, вы сами… Пожалуйста, не старайтесь отрицать, подарок великолепен, и именно это-то великолепие и смущает нас.

– Но, уверяю вас…

– Дорогой Леру, неужели вы так боитесь моей благодарности? – сказала Мария.

– Клянусь честью, я не знаю, о чем вы говорите, – ответил поставщик, – у меня никогда в уме не было предлагать вам рубиновый убор.

И видя, с какой недоверчивой улыбкой было принято его заявление, он прибавил:

– Рубины идут к брюнеткам, к белым же и светлым волосам мадемуазель де Меревиль идут одни бриллианты; и вот доказательство, – продолжал он, вынимая из своих объемистых карманов бархатный ящик. – Я хотел предложить вам мой свадебный подарок в более приличное для этого время, но так как меня обвиняют, то мне следует защищаться: мадемуазель де Меревиль! Удостойте принять это в память моего глубокого уважения и совершенно отеческой преданности!

С этими словами он открыл и показал полный набор прекрасных бриллиантов.

Даниэль и дамы невольно ахнули от восторга.

– Но в таком случае, кто же прислал мне рубиновый убор?

– Хорош вопрос! – ответила маркиза. – Можешь ли ты теперь сомневаться, дитя мое? Конечно, виновник этого подарка, тот скромный, бескорыстный молодой человек… спасший нам жизнь.

В эту минуту Контуа вошел в гостиную и подошел к маркизе, тихо сказав ей несколько слов, от которых она встрепенулась.

– Он, он в Меревиле! – начала она удивленно и радостно, – невозможно явиться более кстати, ведите его скорей!

И слуга ввел Бо Франсуа.


III Волк в овчарне

На Бо Франсуа уже не было того невероятного костюма, в котором он являлся в домик Сант-Марис. Он опять был одет разносчиком; жилет с курткой из синего сукна, шерстяные штаны с шерстяными же белыми чулками составляли весь его туалет; в одной руке у него была шляпа с широкими полями, в другой дорожная палка.

В манерах виднелась скромность, застенчивость и даже тревога. Войдя, он быстрым взглядом окинул всю комнату, но, увидя тут только одни веселые лица, успокоился. Но все-таки он раскланялся робко и с видимым замешательством.

Даниэль бросился ему навстречу и протянул руку.

– Вы предупреждаете мои желания, господин Готье, -дружески заговорил он, – являясь к нам именно теперь. Милости просим!

Дамы не менее любезно приняли посетителя; между тем маркиза, как ни была расположена к Бо Франсуа, казалось, вовсе не торопилась заявить при поставщике о своем родстве с человеком, так дурно одетым.

– Боже милостивый! Как вы странно закостюмировались, мой милый! Я бы никак не узнала вас в этом наряде.

– Это не наряд, маркиза, – ответил Бо Франсуа с хорошо разыгранной скромностью, и даже вздохом, – это обыкновенная одежда в моем ремесле.

– Господин Готье, – живо вступился Даниэль, – вам нечего стесняться присутствием господина Леру, нашего гостя и лучшего друга; позвольте мне вас представить ему как…

– Как неизвестную личность, имевшую когда-то счастье оказать вам услугу, – перебил его Бо Франсуа, – это мое единственное право на вашу благосклонность и на благосклонность ваших друзей.

Ни Даниэль, ни дамы не хотели более настаивать на обстоятельстве, о котором их родственник, казалось, умалчивал из деликатности.

– Ба! – весело сказал поставщик. – Кому же придет в голову во времена, которые мы теперь переживаем, судить о людях по их платью? Я всякий день вижу людей, залитых золотом и драгоценностями, и знаю в то же время, что в сущности люди эти голыши; с другой стороны, не встречаем ли мы на всяком шагу, под простым платьем людей… знавших лучшие времена?

– Не нам рассказывайте об этом, господин Леру, – ответила маркиза, – в продолжение года не носили ли мадемуазель де Меревиль и я крестьянских платьев, и с утра до вечера не сидели ли мы за прялкой? Вот что дают нам революции, и ни вы, ни Даниэль никогда не заставите меня согласиться…

Ладранж видя, что разговор принимает опасный оборот, поспешил прервать его.

– Извините, тетушка, – сказал он,– но мы забываем, что господин Готье только что с дороги, следовательно ему надобно…

– Благодарю вас, господин Ладранж, – в свою очередь перебил его Франсуа. – Правду говоря, я остановился в гостинице, где и оставил свои вещи; там же я и закусил немного. Но, – прибавил он, снова беспокойно оглядываясь по сторонам, – мне сказали, что я найду здесь нотариуса Лафоре, а между тем я его не вижу.

– Бедный старик уже улегся; от страха он заболел, и мы насилу добились от него нескольких несвязных слов.

Обстоятельство это, хотя, вероятно, он знал о нем и прежде, окончательно успокоило Бо Франсуа, и он с отлично сыгранным удивлением спросил:

– Со страха? Что ж такое с ним случилось?

Даниэль в нескольких словах рассказал о приключении с нотариусом на большой дороге. Бо Франсуа улыбнулся.

– А! – заговорил он насмешливо. – Так все-таки есть еще разбой в стороне здешней! Впрочем, этим происшествием Господь Бог наказывает Лафоре за его поступки против меня. Вы, кажется, мне сказали, что у него отняли эти двадцать тысяч экю, которые он вез?

– Нет, нет, – ответил смеясь Даниэль. – Старик умудрился-таки отстоять их у разбойников, вместе с некоторыми бумагами, которые, по его словам, очень важны.

– Важные бумаги? – живо переспросил Франсуа, но вскоре, оправясь, продолжал: – Итак, я не могу видеть господина Лафоре? Мне это очень жаль, потому что я должен отправиться, а мне необходимо бы переговорить с ним сегодня же вечером. Не могу ли я пойти к нему в комнату? Я не задержу его!

– Это будет бесчеловечно! Бедняга уже, верно, спит, и я не могу допустить, чтобы его разбудили для вашего дела.

– Как это, господин Готье? – спросила Мария с упреком. – Так, значит, вы только для свидания с господином Лафоре пришли в Меревиль?

– Конечно нет, – пробормотал Готье, опустив глаза, -все же, сознаюсь, что если бы не эта важная причина, приведшая меня сюда, может быть, уважение, сознание собственного ничтожества…

– О! Это очень дурно, господин Готье, – ответила молодая девушка задушевным голосом, – зачем отказываетесь вы видеть в нас ваших друзей? Послушайте, я вас прошу, останьтесь здесь с нами на несколько дней, чтобы быть свидетелем нашего счастья, которое отчасти вами же устроено.

– Моя дочь права, – прибавила маркиза, – надеюсь, что вы, господин Готье, согласитесь провести с нами наш семейный праздник; в свою очередь и я прошу вас об этом!

Бо Франсуа, все еще не поднимая головы, ответил грустным тоном:

– Извините меня, маркиза, и вы, мадемуазель, но я не гожусь для того общества, в котором вы живете; я уже испытал это и не хочу заставлять вас краснеть за себя перед избранными друзьями вашими, которые, вероятно, соберутся у вас по случаю этого праздника.

– Послушайте, милый мой Готье, – вмешался и Даниэль, – вы, я надеюсь, не откажете нам в этой любезности! Наконец, если вы того желаете, отложим в сторону вопрос, оставаться ли вам на нашу свадьбу или нет, а до тех пор отчего бы вам не ночевать сегодня в замке? Вам же надобно переговорить с нотариусом Лафоре, завтра утром вы найдете его свежим, здоровым, а я обещаю вам поддержать вас перед этим почтенным господином, который действительно чрезвычайный формалист и даже придирчив. Ну, так, значит, решено? Я велю сейчас же приготовить вам комнату насколько возможно покойную, хотя и не комфортабельную, предупреждаю вас!

Бо Франсуа находил тысячу отговорок и, наконец, согласился остаться тут до утра с видом человека, уступающего только из деликатности просьбам хозяев.

Позвав тотчас же всеведущего Контуа, Даниэль вполголоса начал ему что-то приказывать. Приказания, казалось, не были по вкусу меревильскому метрдотелю, потому что, по жестам его, можно было заключить, что он в страшной тревоге, даже в отчаянии. Между тем, он тотчас же вышел, чтобы приготовить все от него требуемое, все разместились около пылающего камина, и разговор сделался общим.

Тут наконец Франсуа, освободясь от своих некоторых, быть может, забот, явился тем скромным, простодушным, добрым малым, каким умел казаться при случае. Он особенно нравился Леру, от души хохотавшему его наивным выходкам. Между тем поставщик, заметя, что присутствие его стесняет людей, желавших, видимо, переговорить между собой, сославшись на усталость после дороги, что, впрочем, было и весьма натурально, выразил желание удалиться; и пять минут спустя, любезно простясь со всеми, он ушел в свою комнату.

Бо Франсуа, оставшись один с дамами и Даниэлем, подошел и облокотился на мрамор камина; он задумался и, казалось, рассеянно загляделся на бриллианты, блестевшие перед огнем.

– Итак, Готье, – спросил Ладранж, продолжая начатый разговор, – Лафоре до сих пор отказывается отдать вам наследство вашего отца? Но что ж за причина такому странному отказу?

– Я еще и сам не знаю, господин Ладранж. Как вы говорите, нотариус придирчив… Впрочем, надобно же ему наконец объясниться!

– Какая низость! – воскликнула маркиза. – Я никак не ожидала подобных вещей от этого старого Лафоре… Но, конечно, Даниэль, вы вступитесь в это дело, заставите его удовлетворить нашего родственника.

– Без сомнения, тетушка! Я потребую от нотариуса объяснения причин его странных поступков; но вы, Готье, не подозреваете ли вы тут чего?

– Решительно ничего! Разве какие-нибудь сплетни, нелепые слухи!… Наконец завтра узнаем, в чем дело. Но что бы там ни было, – прибавил он с поддельной покорностью судьбе, – я на все готов, и даже в случае нужды сумею примириться и с бедностью, которая уж для меня старая знакомая.

– Бедность! – живо вскрикнула Мария. – Что вы это говорите, кузен Готье? Неужели вы думаете, что мы допустили бы… Но как же вас считать бедным, когда вы сами стараетесь доказать противное?

– Я не понимаю вас!…

Мадам де Меревиль пошла за ящиком, где были рубиновые серьги, и, открыв его, подала Бо Франсуа.

– Знакомо вам это? – спросила она.

Готье, казалось, внимательно рассматривал камни.

– Великолепные рубины! – проговорил он наконец, – а так как я иногда торгую и драгоценными каменьями, то могу судить, что они очень дорогие.

– И кроме этого ничего не напоминает вам вид этой вещи?

– Ничего, – ответил Бо Франсуа, запирая ящик.

Мария была поражена.

– Послушайте, Готье, не можете же вы отрицать, что вещи эти от вас?

– А, между тем, отрицаю.

Опять молчание.

– В таком случае, – сказала Мария, – я не могу принять драгоценную вещь, происхождение которой я не знаю. А так как я не имею возможности отдать их назад тому, кто их прислал, то я их отошлюк директору соседнего приюта, чтобы их продали в пользу бедных.

– О, не делайте этого! – заговорил грустным, умоляющим голосом Бо Франсуа. – Зачем отвергать эту робкую дань незнакомца, не смеющего открыто предложить вам ее, несмотря на все чувство, которым и он проникнут к вам. Не может же Даниэль, ваш счастливый жених, ревновать вас за это; жестоко было бы с вашей стороны отказаться от подарка несчастного… Согласитесь надеть их в день вашей свадьбы! Это будет доброе дело с вашей стороны… Может быть, приславший и найдет какую-нибудь возможность увидать их на вас, а это будет облегчением его горю!

Слова эти, произнесенные дрожащим голосом, тронули всех присутствующих. Мария опустила голову, будто готовая заплакать.

– И вы все-таки упорствуете, Готье, – сказал Даниэль после минутного молчания, – в том, что не знаете адресанта этого подарка?

– Упорствую!

– Славный малый! Благородное сердце! – прошептала маркиза.

Вдруг Бо Франсуа, оставя свою грустную позу, улыбнулся, проговоря:

– Извините, я нагнал на всех вас тоску рассказами своими о страданиях бедняка, может быть, даже и не стоящего вашего сожаления… Еще раз извините… Я слишком мало имею прав на вашу дружбу, чтобы омрачать ваши семейные радости.

Между тем, было уже поздно, настала пора и расходиться. Готье, пожав руку Даниэлю, раскланялся с дамами.

– Кузен Готье, – проговорила Мария взволнованным голосом, когда тот проходил мимо нее, – красноречие ваше победило меня, я принимаю подарок и надену его в день моей свадьбы.

Бо Франсуа поклонился и вышел.

Дожидавшийся его в сенях Контуа молча повел его со свечкой в руках. Заставя его подняться по каменной лестнице и пройти холодной сырой галереей, он ввел его в комнату с оборванными и висевшими по стенам обоями. Несколько жалких стульев, таких же столов и кровать еще более жалкая, меблировали эту жалкую комнату. Впрочем, везде в комнате виднелось старание старого слуги сделать ее опрятнее. Большой огонь пылал в камине, белые салфетки покрывали сгнившие проточенные столы, а множество горевших свечей составляли целую иллюминацию. Наконец, Контуа сделал, что мог, и самая большая заслуга его заключалась в том, что он, чтобы успокоить гостей, уступал свою собственную комнату, а сам, за недостатком другого помещения в доме, должен был отправиться спать на конюшню.

Однако, несмотря на все усилия, Контуа, казалось, видел, что не мог скрыть худого положения хозяйства в замке, а потому в большом замешательстве, поставя свечку на стол, сказал:

– Господин Ладранж, конечно, предупредил вас, сударь, что вы будете дурно помещены на сегодняшнюю ночь? Мы сами только что сюда приехали, а уж сегодня столько народу в замке.

– Хорошо, хорошо! – беззаботно ответил Франсуа.

– Если вам, сударь, что понадобится, – Продолжал услужливый лакей, – то вам придется идти на другой конец коридора, чтоб позвать кого-нибудь; так как в этой части замка обыкновенно никто не живет, а потому не успели еще поправить и звонка.

– Довольно! – перебил его нетерпеливо Бо Франсуа; но в то время как Контуа собрался уже уходить, он спросил его, показывая на низенькую дверь, находившуюся около кровати.

– Куда ведет эта дверь?

– В комнату старого нотариуса, который нездоров. Я нарочно поместил около себя этого бедного господина, чтобы в случае надобности подать ему помощь; но ему, кажется, лучше. Сейчас я тихо входил к нему, он спит. Вероятно, он и всю ночь проспит спокойно, но если же он будет звать, я уж вас попрошу, сударь, сделать милость сказать мне, если сами не захотите помочь соседу. Ключ тут на туалетном столе.

Бо Франсуа отвернулся, чтобы скрыть свою радость, Контуа же принял это движение в другом смысле и, поняв из него, что гость торопится лечь, почтительно поклонился и вышел.

Едва смолк шум шагов старого слуги, как Бо Франсуа не в состоянии далее удержаться, принялся хохотать своим беззвучным смехом, как будто успех его предприятия превосходил его надежды.

Бросясь в кресло, он гордо проговорил:

– Отлично! Вот что значит быть смелым! Все исполняется по моему желанию. Нет ничего в мире лучше как поймать быка за рога; а это мой метод действовать… Этот дурак Лафоре еще ничего не сказал; Славно! Вот так удача! Я через окно еще видел, что старый трус не в силах был болтать. Но, ведь сказать одно слово можно так скоро! Наконец все идет как нельзя лучше. Ладранж ничего не подозревает, и я еще раз мог разыграть свою роль влюбленного в хорошенькую кузиночку, которая, право, смотрит на меня не очень-то сурово. Очень, очень хорошо! Но теперь что же, теперь, когда я здесь на месте, что же предпринять? Еще ждать? Но завтра этот проклятый нотариус, встав свежим и здоровым, первым долгом почтет сообщить, что знает, директору присяжных и показать ему бумаги, которые уж вероятно у него с собой. Ладранж же, несмотря на свои дружеские заявления, все-таки не совсем-то мне доверяет и при первом же слове вспыхнет и тогда… Черт возьми! Не следует допускать этого!

Он сделал движение, чтобы подняться, но новые мысли удержали его.

– А жаль! – ответил он сам себе задумчиво. – Я было придумал все так хорошо! Замешать в это дело этого Даниэля, так что на случай беды, он оказался бы моим соучастником. Потом вечером, в день свадьбы, когда весь дом будет ликовать, явиться мне тут со своим народом. Товарищи унесли бы бриллианты, драгоценности, портфели, а я на свою долю захватил бы и очаровательную Марию в ее венчальном наряде; я снес бы ее в Мюэстский лес и тогда славно бы я посмеялся над бешенством Ладранжа, которому этой штукой я разом бы отплатил за все его дерзости в прошлом! Да, великолепный план! и если б я мог подождать еще два дня… но как быть с этим сумасшедшим Лафоре?

И он глубоко задумался, потом вдруг поднял голову.

– Ба! – сказал он. – Прежде чем на что-нибудь решиться, надобно посмотреть, стоит ли мне из чего выбирать? Где-то мои дураки?…

И сняв башмаки, которые делали много шума в этой полуразрушенной комнате, где при малейшем движении все скрипело, он пошел и тщательно загородил мебелью дверь в коридоре, потом погасил все свечи кроме одной и отворил окно, выходящее в парк. Он три раза провел свечой по воздуху сверху вниз; вслед затем погасил и эту свечу, как все прочие.

Едва успел он подать этот сигнал, как услыхал невдалеке отлично подделанный крик ночной птицы.

– Хорошо! – сказал Бо Франсуа.

Несмотря на холод, он высунулся из окошка и стал ждать.

В нескольких футах от этого окна были поставлены огромные бревна, поддерживавшие подмостки, устроенные тут для ремонта наружной стороны этой части здания. Бо Франсуа улыбаясь глядел на них.

– Право, – бормотал он, – нам предоставляют всевозможные удобства, чтоб овладеть, когда нам только вздумается, этой старой развалиной.

Что-то вроде свиного хрюканья, раздавшееся внизу, привлекло его внимание.

– Лангжюмо, это ты?

– Я, Мег.

– Ну так влезай, здесь нам удобнее разговаривать.

И тотчас же главное бревно тихонько закачалось, из чего можно было заключить, что какое-то тяжелое тело подымалось вверх по его шероховатой поверхности; наконец, послышалось прерывистое дыхание и темная фигура неподвижно остановилась наравне с окном, у которого стоял Бо Франсуа.

– Я пришел, Мег, – проговорил задыхавшийся голос, – какие будут приказания?

Говорившему, казалось, было очень неудобно, и он имел сильное желание окончить поскорее разговор, но Бо Франсуа притворился, будто ничего не замечает.

– Нам некуда торопиться, – лукаво начал он, – черт возьми, Лангжюмо, какой ты нынче стал ловкий, с тех пор как женился! Честное слово, ты лазишь, как белка… Но скажи же ты мне, сколько вас тут внизу?

– Мег, – ответил Лангжюмо, у которого, по-видимому, моральное его затруднение увеличивало физическое, – я не хотел бы вредить товарищам, между тем…

– Гм, это что? – спросил свирепый атаман, глаза которого несмотря на темноту, сверкнули фосфорической искрой. – Еще раз, сколько вас тут?

– Нечего делать! Всего пять человек, Мег, считая тут и Борна де Жуи, который, как сами знаете, не на многое куда годится.

– Пять, а вас должно было быть восемь… Куда делись остальные?

– Я не… я не знаю, Мег. Но, простите, тут очень неловко сидеть, Мег, и мне дольше не продержаться.

И Лонгжюмо начал уже было спускаться, как страшное проклятие атамана снова остановило его.

– Кто эти трое, которых нет? – спросил Бо Франсуа.

Но, несмотря на сильное свое нежелание, он должен был назвать виновных; это оказались: Гро-Норманд, Сан-Пус и Санзорто.

– Где же они могут быть в настоящее время?… – спросил Бо Франсуа.

– Послушайте, Мег! Не следует, может, так уж их осуждать, – ответил Лангжюмо, который, как добрый товарищ, хотел как-нибудь смягчить вину отсутствующих. – В этом проклятом парке чертовски холодно, а день был тяжелый. Наши люди тотчас же и смекнули, что дела ночью не будет. Видите ли, нас слишком мало, чтобы пробовать осаждать замок, к тому же и из деревни могут услышать, а там еще остались два вассеровских жандарма, не говоря о мужиках, которые захотят, конечно, присоединиться. Вот поэтому-то, зная вашу осторожность, они и порешили между собой: "Сегодня вечером ничего не будет!", а так как они совсем замерзли, то Гро-Норманд и Санзорто пошли погреться в один из соседних кабаков да верно там и напились. Что касается до Сан-Пуса, у него, кажется, завелось знакомство здесь неподалеку на ферме, я предполагаю…

– Хорошо, – перебил его Бо Франсуа, – я научу этих негодяев дезертировать. Получат палки, да еще от меня самого.

Между тем, произнося это решение, атаман вовсе не казался столь свирепым, как того следовало ожидать ввиду важности вины. Лонгжюмо, терпевший в это время пытку, сидя на своем бревне, почти со стоном опять начал'

– Так, Мег, какие же будут приказания?

– Уверен ли ты, что два вассеровских жандарма здесь в деревне?

– Совершенно уверен. Борн их видел. Кроме того, еще меревильский франк нам говорил, что Вассер рыщет здесь по окрестностям и с минуты на минуту может вернуться в деревню.

– В таком случае, – проговорил как будто сам с собою Бо Франсуа, – конечно, нечего уж тут и думать действовать силой в эту ночь, нас так мало… но, – прибавил он, кусая себе губы, – по мне и так будет ладно… Я один и без шума сделаю то, что нужнее всего сделать в настоящее время, остальное само собой придет. – Потом, обратясь к Лонгжюмо, он прибавил: – Вы все оставайтесь тут внизу около этих подмостков, сидеть молча, неподвижно до нового приказания. Если я вам покажу зажженную свечу, как сейчас сделал, то это будет значить, что вас мне более не нужно, и вы можете идти греться и спать где хотите. До этого же не шевелитесь и будьте внимательны. Завтра сбор на всегдашнем месте сходки. Понял ли?

– Да, Мег, – ответил тот, живо спускаясь вниз, и вскоре свободный вздох его доказал, что он благополучно добрался до земли.

Бо Франсуа тихо запер окошко.

– Итак, уж если мне нечего выбирать, то поторопимся к тому, чего отложить нельзя. Ну, господин Лафоре, потягаемся!

Бо Франсуа подошел к двери, за которой спал нотариус и, приложив ухо к скважине, долго и молча слушал.

Большая часть ночи уже прошла, во всех окнах замка огни один за другим давно погасли, и во всем этом старинном доме царствовала мертвая тишина; только по временам северный ветер с каким-то заунывным воплем вертел заржавевшие флюгера на крыше.

Нотариус Лафоре спал легким, болезненным сном, полным видений; а лихорадочно багровый цвет лица его свидетельствовал о сильном волнении, пережитом им в этот вечер. Разбуженный шумом передвигаемой около его кровати мебели, он конвульсивно поднялся и чуть слышно произнес:

– Кто там, чего от меня хотят?

– А, наконец-то вы, господин Лафоре, проснулись, -сказал кто-то очень осторожно около него, – и прекрасно! Очень рад, что могу наконец поговорить с вами…

Бедный нотариус, мысли которого еще не совершенно прояснились, живо отдернул занавеску, чтобы посмотреть, что за личность пришла с ним говорить в ночное время. Слабый свет от мерцавшей на камине лампы сгущал еще более темноту в остальной комнате. Вдруг к нему явилась человеческая фигура, высокого роста и насмешливо спросила:

– Как же это? Честнейший и аккуратнейший из всех нотариусов, вы не узнаете одного из своих клиентов?

На этот раз старый законник окончательно пришел в себя.

– Господин Готье! – проговорил он с ужасом, -Франсуа Жиродо, здесь, в моей комнате!… Я пропал!

И он снова упал на постель.

– Говорите тише! – грубо сказал ему Бо Франсуа. – А нет, так… Что ж тут удивительного, – продолжал он иронически, – что я здесь у своих родственников? Благодаря Бога, вы не успели еще лишить меня их дружбы, и они совершенно готовы присоединиться ко мне, чтобы принудить вас отдать мне мое наследство, неправильно вами задерживаемое…

– Сжальтесь надо мной, господин Готье! – прервал его старик, складывая руки. – Не делайте мне зла, я вам все отдам… Обещаю вам, клянусь вам!…

– Мы вот еще посмотрим, приятель, насколько ты чистосердечен; прежде всего нам надобно условиться о некоторых вещах, и если вы захотите обмануть меня, то, предупреждаю, раскаетесь! Вы довольно знаете обо мне подробностей и можете быть уверенным, что я шутить не люблю.

И он сел у изголовья Лафоре.

– Как я понял в бытность мою у вас, причина отказа вашего отдать мне наследство моего отца, – продолжал Бо Франсуа, – проистекает от невыгодных сведений, собранных вами обо мне. Вы имеете доказательства, что незаконный сын Михаила Ладранжа был не кто другой, как так называемый, Франсуа Жиродо, приговоренный Дурдонским трибуналом за разные грешки к тридцатилетней работе в рудниках. Приобретенные вами удостоверения такого рода, не оставляют более никакого сомнения в том, что Франсуа Жиродо и Франсуа Готье -одна и та же личность; из уважения же к почтенному семейству, которое открытием этого обстоятельства будет обесчещено, вы свято храните это дело.

Кроме того, этот Франсуа Жиродо, по вашим расчетам, долженствовавший еще быть в тюрьме долгое время, оказывается совершенно свободным и, мало того, со всеми нужными документами является к вам, как сын покойного Михаила Ладранжа. Сначала вы его признали в этих правах и даже отрекомендовали его семействам Ладранж и Меревиль; но с тех пор, как сделали это новое открытие, вы отказываетесь выдать требуемые им у вас сто тысяч экю, так как объясняете себе: что Франсуа Готье под именем Жиродо был присужден к наказанию, влекущему за собой политическую смерть, то и не может наследовать имущества после отца, которое должно неминуемо перейти к Даниэлю Ладранж и Марии де Меревиль.

Ну скажите, любезнейший мой Лафоре, не точно ли я угадал обоюдное наше с вами положение? И теперь не было ли у вас целью поездки, кроме того, что привезти им деньги на их доли из наследства, также сообщить и об этом обстоятельстве моему могущественному братцу?

Нотариус невыносимо страдал и только с трудом мог выговорить:

– Это правда… но я вам отдам деньги… и… и ничего не скажу господину Ладранжу.

– Очень хорошо! Но неужели вы думаете, что я удовлетворюсь обещаниями или даже клятвой с вашей стороны? Предупреждаю вас, мне нужны более верные гарантии. Для начала, так как я подозреваю, что вы должны иметь, во-первых, акт, свидетельство о тождестве Франсуа Жиродо с Франсуа Готье, во-вторых, выписку из постановления Дурдонского трибунала об упомянутом Жиродо. Вы должны были взять все эти бумаги с собой, чтоб показать их моему дорогому родственнику, в приятной надежде, что, пользуясь своей властью, господин Ладранж велит меня тотчас же арестовать, что чрезвычайно упростило бы в его пользу дело о наследстве… Итак, господин Лафоре, мне нужны эти бумаги, где они у вас?

– У… у меня их нет, – пробормотал старик, конвульсивно двигаясь на своей постели.

– Они у вас, сударь! Я убежден в этом; правда, я не нашел их в вашем платье, которое я сейчас все тщательно пересмотрел; значит, вы их спрятали куда-нибудь, где они?

– Их у меня уже более нет… Может, они остались в том чемодане, отнятом у меня разбойниками на большой дороге.

– Лгун! Остановившие вас люди – моя шайка, и я сам открыл чемодан, где кроме белья и платья ничего не было. Разве вы не узнаете моего голоса? Ведь это я сказал вам: "мы еще увидимся", – и, как видите, я держу слово.

Лафоре чувствовал, что дрожь его усиливается, но не мог ничего выговорить.

– Мне кажется, господин Лафоре, что вы еще не знаете, – продолжал полушутя, с полуугрозой Франсуа, – на что я способен. А между тем, я уже сказал вам сейчас, что не далее сегодняшнего вечера я предводительствовал большой шайкой разбойников, от которой вы избавились только каким-то чудом; вследствие этого, не содрогнетесь ли вы при мысли, что находитесь со мной один в этой комнате, настолько уединенной от всего дома, что крика вашего никто не услышит, и поэтому вы находитесь в полной от меня зависимости.

Чересчур уж сильный страх развязал язык несчастному нотариусу.

– Берегитесь! Вы не посмеете в доме такого лица!

– Ба! – начал Бо Франсуа с презрительной улыбкой, – уж не думаете ли вы, что я боюсь этого гордеца Даниэля? Я его так запутал в свои сети, что когда между нами произойдет разрыв, то он не посмеет ни говорить, ни действовать против меня… Что касается до этого дома, то, уверяю вас, он в полной моей зависимости; мне стоит только отворить окно, и завтра же никого не будет в живых из здешних обитателей, да и от самого дома останется одна груда пепла…

На этот раз Лафоре испустил несколько слабых, бессвязных звуков.

Выведенный из терпения, Бо Франсуа начал уже с энергичной угрозой'

– Наконец, кончим ли мы? Тысячу чертей! Где бумаги? Мне их надобно сейчас же!…

Но он напрасно ждал звука, знака, который указал бы ему отыскиваемый предмет, нотариуса только конвульсивно подергивало, и он тихо стонал. Мег, взбешенный, уже занес руку, как вдруг явилось у него подозрение. Он наклонился к нотариусу и, сдернув с него одеяло, стал всматриваться ему в лицо; но так как в комнате было слишком темно, то он бросился, зажег свечу от лампады и возвратясь, поднес огонь к самому лицу Лафоре.

Тут он увидал и тотчас же понял несчастное положение, до которого довела старика усталость и сильное душевное потрясение. Лицо его было налито кровью, глаза вылезли из орбит, и заплетавшийся язык говорил о явном параличе. Бо Франсуа с минуту постоял, глядя на него, потом вдруг расхохотался.

– Апоплексический удар! – сказал он молодцевато. -Натуральная апоплексия; право, уж это слишком удачно! И можно сказать, любезнейший мой Лафоре, что вы в высшей степени обязательны, честное слово! Я ломаю себе голову и немало, как бы отделаться от вас, не возбудив подозрений, и вот вы сами, безо всякого побуждения с моей стороны, выводите меня из затруднения. Положительно невозможно быть любезнее!

Ужасное слово "апоплексия", казалось, достигло до оцепеневшего уже сознания умирающего, сверхъестественным усилием он овладел языком и медленно произнес:

– Доктора… помощи… пу-стить кровь!…

– Поздно уж! – флегматически ответил Бо Франсуа. -Впрочем, милый мой нотариус, ведь если бы вы сами не так ловко распорядились, то я вынужден бы был принять крайние и очень крутые меры; а потому уж лучше пусть все так обойдется! Что же касается до бумаг, то так как вы не хотите, или не можете говорить, то я постараюсь сам убедиться, не спрятали ли вы их где-нибудь здесь?

И он начал пересматривать все в комнате. Обшарив мебель, вторично пересмотрев все платье умирающего, он подошел к кровати, которую перерыл всю до нитки. Несчастный, казалось, уже не был в состоянии ни видеть, ни слышать, лежа совершенно неподвижно. Все члены туловища его уже вытянулись, между тем, в глазах иногда вспыхивал сознательный огонек, скоро долженствовавший совсем потухнуть.

Бо Франсуа окончил наконец свои бесполезные поиски.

– Нет, ничего нет! – сказал он сам себе. – Я верно не так понял слова ЛаДранжа, потому что, будь эти бумаги у нотариуса, я их непременно бы нашел. В сущности, на что были ему эти бумаги? Лафоре, стоило только слово сказать судье, в чем дело, так тот уж нашел бы их. Опасно тут было бы объяснение между ними, а этого-то объяснения теперь бояться нечего!… Значит, все идет отлично!

И тщательно расставив мебель по местам, он вернулся к умирающему, произнеся глумливо:

– Покойной ночи, господин Лафоре. Меж нами будь сказано, вы гасконцем выпутались из этого разговора… но я не в претензии и желаю вам покойного сна!

Он ушел на цыпочках, а войдя в свою комнату, тихо, без шума запер дверь.

Минуту спустя он подошел к окну и зажженной свечой сделал условленный знак, чтоб распустить своих товарищей.

– Ну вас к черту! – прошептал он весело. – В настоящее время мне ничего не остается более, как спать. – И он бросился в постель, не обращая внимания на доносившиеся из другой комнаты стоны, все более и более слабевшие.


IV Портфель

На другой день утром, в туфлях и халате, Даниэль работал в большой комнате, составлявшей его спальню и кабинет в Меревильском замке. Сидя за большим дубовым столом, заваленным бумагами, он читал поданные ему накануне жандармским офицером акты последнего воровства и составлял нужные предписания.

Углубленный в свою работу, он был прерван стуком в дверь и по приглашению его, посетитель вошел. То был Бо Франсуа с плащом на руке, как будто уже совсем готовый в дорогу.

Даниэль принял его так же ласково, как накануне, И после обыкновенных приветствий усадил его.

– Извините, кузен Ладранж, – сказал Бо Франсуа со своей приторно сладкой физиономией. – Я не могу долее оставаться у вас, я решился сегодня же утром уехать из замка.

– Как, уже? – ответил с упреком в голосе молодой человек, – послушайте, господин Готье, отчего бы вам не остаться у нас до завтрашнего дня? Сегодня вечером мы подписываем свадебный контракт.

– Не требуйте от меня этого, милый мой Даниэль! -ответил Бо Франсуа со вздохом и отворачивая голову. -Будьте счастливы с Марией, желаю вам этого от всей души, но не удерживайте меня!

Даниэль, видя тут деликатно скрываемое чувство, не настаивал более. После минутного молчания Бо Франсуа опять начал:

– Вы знаете, кузен Ладранж, что мне необходимо переговорить о некоторых делах с нотариусом Лафоре, не могу ли я до ухода моего, здесь у вас объясниться с ним; мне хотелось бы, чтобы это было при вас, чтобы вы могли быть свидетелем моего чистосердечия!…

– Очень хорошо! Я не вижу никакого препятствия этому объяснению здесь и сейчас же. Мне и самому чрезвычайно любопытно узнать причину, по которой он до сих пор не выдает вам вашего наследства; какой-нибудь недостаток в формальностях или маленькие недоразумения не могут же служить ему извинением. Надо велеть попросить его сюда!… Надеюсь, он оправился теперь от своих вчерашних страхов.

– Мне говорили, что комната его была около моей, -заговорил совершенно хладнокровно Бо Франсуа, – он должно быть, хорошо спал ночь, потому что я не слыхал никакого движения у него.

– Вот сейчас узнаем, – ответил Даниэль. И он встал, чтобы позвать Контуа.

В это короткое отсутствие Даниэля Бо Франсуа, оставшись один в его комнате, принялся жадно и торопливо осматривать все находящееся на столе среди гербовых листов, связок бумаг, валявшихся тут на сукне. Сафьянный портфель, привлек его внимание. Наклонясь поближе, он явственно разглядел на замке его оттисненный золотом вензель Лафоре. Подозрение мигом охватило его. Не мог ли Лафоре, только что приехав накануне, отдать Даниэлю на сохранение эту вещь? Не в этом ли портфеле находились компрометирующие его бумаги, которых он так тщательно искал прошлую ночь. Мысль эта, раз попав ему в голову, мигом стала уже уверенностью. Задыхаясь, глядел он на этот портфель, придумывая, как бы заполучить его. Не будучи в состоянии противиться подобному искушению, он протянул уже руку за желанным предметом, еще одно мгновение, и он схватил бы его, но вошел Даниэль.

– Ну! – сказал молодой человек, не заметив подозрительного движения своего гостя, – теперь Лафоре только держись! Вдвоем-то уж мы его принудим высказаться, что называется, поприжмем его! Черт возьми! и я тоже знаю законы и сумею отличить законное требование от простой придирки!

– Не обижайтесь так на бедного старика, не выслушав его, – ответил Бо Франсуа, не имея в то же время сил оторвать глаз от портфеля. – Честное слово, я вовсе не желаю ему зла и убежден, что благодаря вашему вмешательству, кузен, дело это уладится к общему удовлетворению. – Быстрые шаги послышались в коридоре, дверь с шумом отворилась и на пороге показался бледный, растерянный Контуа.

– Ну что же? – спросил Ладранж.

– Ах, господин Даниэль, господин Даниэль! – произнес дрожащим голосом старик. – Какое несчастье! И как раз накануне вашей свадьбы!… Помилуй нас Господи!

– Что такое, Контуа? – испуганно спросил Даниэль. – Нотариусу хуже?

Старик отвернулся, дрожа всем телом.

– Скажете ли вы мне, наконец? Я спрашиваю вас, видели ли вы господина Лафоре, сказали ли ему?

– Господи Боже мой! Да как и сказать вам об этом, господин Даниэль? – проговорил в отчаянии Контуа. – А ведь надобно же вам знать… Такое происшествие и именно тогда, когда я надеялся, что кроме радости и счастья не будет более ничего в этом доме.

– Но скажите ж!…

– Нечего делать, извольте. Сейчас я отправился и постучал в дверь к нотариусу, чтобы сообщить ему, что вы приказали, мне не ответили; я сильнее постучал и так как мне опять никто не ответил, то это уже подало мне подозрение, и я вошел в комнату. Стал звать, ответа нет; не зная что подумать, я подошел к кровати, отдернул занавесы… Старик, казалось, покойно спал, но был мертв.

– Боже! – вскрикнул Даниэль, побледнев.

– Вот как! – равнодушно проговорил Бо Франсуа, но тотчас же, войдя в свою роль, продолжал горячо. – Как же это возможно? Несчастный старик ведь должен же был в таком случае метаться, стонать, звать на помощь, но я через дверь ничего не слыхал.

– Тут нет ничего удивительного, – ответил Контуа, -старик умер от апоплексического удара. В этих случаях смерть поражает так внезапно, что не успеешь поручить и душу Богу… Все доказывает, что дело было именно так на этот раз. Господин Даниэль, верно, припоминает, что вчера вечером у нотариуса было такое расстроенное лицо и рассудок казался минутами не совсем в порядке… Ночью, вероятно, сделался новый припадок…

– И кто мог ожидать, что эти волнения будут иметь такие гибельные для него последствия? – сказал Ладранж, опускаясь на стул со слезами на глазах. -Бедный Лафоре избавился от разбойников только для того, чтоб приехать умереть к приятелю в дом.

– Но по крайней мере уверены ли вы, Контуа, – продолжал он, – что он действительно умер, что никакая помощь… Старый слуга печально покачал головой.

– Ах, сударь! – ответил он. – Частенько приходилось мне узнавать смерть по ее приметам. Когда я коснулся этого бедного старика, то уже тут все давно было кончено, он не только похолодел, но успел даже окоченеть.

Даниэль весь предался горю; Бо Франсуа тоже подделывался под настроение духа своего родственника, не переставая в то же время искоса поглядывать на портфель покойного и придумывая, каким бы способом завладеть им.

Наконец Даниэль встал.

– Однако, как ни тяжело, а все же не следует забывать, что обстоятельство это налагает на меня обязанности, как чиновника и хозяина дома. Такая скоропостижная смерть требует некоторых формальностей. Контуа, пойдите в местечко и попросите от моего имени доктора Дельма тотчас же пожаловать сюда. В то же время вы предупредите Руффена, мэра здешней коммуны, что я имею в нем надобность и прошу его прийти сюда с доктором. До тех пор комната, в которой лежит тело, пусть будет заперта и принесите мне ключ от нее.

Человек вышел было уже, как Даниэль снова вернул его.

– Контуа, – сказал он, – остерегитесь разнести по дому эту грустную новость. Дайте мне с необходимыми предосторожностями сообщить о ней Марии. Если вас спросят, скажите, что болезнь настолько серьезна, что требует доктора.

Контуа только знаком одобрил эти благоразумные меры. Через пять минут он явился с ключом и поспешил в деревню.

Снова водворилось молчание. Ладранж был грустен, задумчив. Бо Франсуа, подражая ему, тоже сидел с наклоненной головой и мрачной физиономией; только его полузакрытые глаза не покидали желанного портфеля, и незаметно он придвигал свой стул все ближе к столу, чтобы иметь возможность при первом же удобном случае схватить его.

Пока он, рассчитывая, что горе как-то парализовало Даниэля, производил этот маневр, последний, невзначай обернувшись к нему, был поражен выражением его лица. Проследя за почти что магнетическим взглядом Бо Франсуа, он увидел, что глаза того остановились на портфеле, отданном ему накануне нотариусом.

– Бедный Лафоре, – проговорил он грустно, – точно он повиновался какому-то предчувствию, отдавая мне эти бумаги. До сих пор я не обратил на них внимания, при настоящих же обстоятельствах необходимо посмотреть, что за бумаги дал он мне на сохранение.

И взяв портфель, он открыл его.

Бо Франсуа сделал движение, чтобы броситься на своего двоюродного брата, вырвать у него из рук портфель и бежать с ним. И что могло бы в этом помешать ему? Даниэль не в силах был бороться с ним, никого не нашлось бы в замке, кто остановил бы его, а все ходы этого старинного помещения ему были хорошо известны; но именно это-то сознание своей силы и удержало его; наступила опасность, и его заняла борьба. Поэтому-то он остался спокойно сидеть на своем стуле, только откинув маску лицемерного участия. Лицо его выражало обычную свирепость и зверство. Его поза дышала гордостью, вызовом, его презрительная улыбка и смелый взгляд, казалось, смеялись над целым светом.

Между тем, молодой администратор открыл портфель Лафоре и внимательно перечитывал найденные там бумаги. Вдруг он вздрогнул и блестящими ошеломленными глазами взглянул на Бо Франсуа. Этот не пошевельнулся, только улыбка его стала еще злее; но уже Даниэль, увлеченный открытием, продолжал чтение.

Наконец, бросив на стол бумаги и наклонясь к Франсуа Готье, он сказал ему глухим, потрясающим голосом:

– Это вы негодяй!… Это вы убили его!… Но я отомщу за него!

На этот раз атаману Оржерской шайки оставалось одно – спасение в открытой борьбе. Но, к счастью Даниэля, он вместо того начал разыгрывать роль изумленного, не понимающего.

– Э, любезнейший мой кузен, – начал он насмешливым тоном, – какая муха кусает вас? Или, может, сокрушение о смерти этого старого писаки в вашем доме, помрачает ваш рассудок?

– Прошу вас не принимать этого легкого, дерзкого тона, который вовсе не идет к вашему настоящему положению, – начал директор энергично. – Вы более не обманете меня теперь… я знаю вас, Франсуа Жиродо, беглеца из Дурдонской крепости, я знаю вас, и будьте уверены…

– Но ведь, несмотря ни на что, я все же ваш родственник, Готье. Если тут, в прочитанных вами лоскутках бумаги, находится все сполна, то вы не можете сомневаться как в одной, так и в другой из этих истин.

– Какой позор для нашего семейства! – с отчаянием заговорил Даниэль. – И надобно же, чтобы из-за ошибки брата моего отца, все предания чести в нашей семье были бы так ужасно попраны. Но что бы там ни было, я сумею воспользоваться своим положением, чтобы защитить свою честь. Я сознаю свою обязанность и выполню ее до конца.

– Как хотите! – ответил беззаботно Бо Франсуа. – Но будете ли вы в состоянии, посмеете ли вы? Я весьма сомневаюсь в этом, любезнейший мой братец!

– Посмею ли я? – вскрикнул вне себя Даниэль. – Как? После того, что у меня в доме вы совершили ужасное преступление? Да, я теперь все понимаю, – продолжал он, – для вас было очень важно помешать высказаться нотариусу; вы были злы на него за то, что он не решался выдать вам огромную сумму денег, на которую вы не имели более права. Очень может быть, что вы даже не совсем чужды и во вчерашней остановке его на большой дороге; и, конечно, чтобы сохранить свою тайну, вы были способны прошлую ночь…

– О, уж это-то неправда! – сказал Бо Франсуа, – честное слово, кузен Ладранж, добряк совершенно добровольно распорядился. Право, – прибавил он с диким цинизмом, – я не стал бы запираться из-за таких пустяков.

Ужасные слова эти окончательно вывели из себя молодого человека.

– Мошенник! – крикнул он. – И вы смеете при мне хвастаться своими преступлениями? Я сейчас же…

– Ну? – спросил Франсуа, свободно закидывая ногу на ногу. – Что же вы сейчас сделаете, пожалуйста, скажите!

Даниэль замолчал: он был в замке один, с женщинами, со стариком, вдобавок совершенно без всякого оружия, а поза его противника говорила о решительном намерении.

Бо Франсуа как нельзя вернее рассчитал последствия или результат. Итак, Ладранж, после первой вспышки, не мог не заметить невыгодных последствий, произведенных его необдуманным поступком, да еще в таком важном деле. Конечно, он строго должен был исполнить обязанности, как служебное лицо; но не было ли у него обязанностей и в отношении своего семейства, и кто же мог бы запретить ему согласовать их между собой.

Не говоря ни слова, он начал ходить скорыми шагами по комнате. Лежавшая на нем ответственность угнетала его; крупный, холодный пот катился у него по лбу. Бо Франсуа, напротив, продолжал сидеть в своей небрежной позе; можно было принять его за судью, а Даниэля за ответчика!

Наконец, шум шагов заявил о возвращении Контуа, и старик вошел доложить, что доктор и мэр дожидаются господина Ладранжа в гостиной.

– Скажите им, что я сию минуту буду, – ответил Ладранж.

Одевшись наскоро, он собрал все валявшиеся на столе бумаги и печати, запер их в стол и ключ положил в карман. Кончив эти приготовления, он обернулся к Бо Франсуа.

– Милостивый государь, я не могу еще ни на что решиться относительно вас, пока не узнаю настоящей причины смерти несчастного Лафоре. Дознание, которое я сейчас же начну, уяснит мне мое поведение касательно вас. До тех пор оставайтесь здесь и не старайтесь скрыться от меня, потому что теперь я всегда сумею найти вас!

– Я остаюсь, любезнейший мой кузен, потому что так я хочу, – ответил атаман спокойно. – Но если бы я захотел скрыться, то поверьте мне, что ни вы, ни кто здесь не в силах бы был помешать мне.

Даниэль вышел, заперев дверь комнаты, где остался Франсуа, на двойной запор; уходя он слышал смех своего пленника.

Отсутствие молодого директора продолжалось не более часа. После производства полицейского дознания и докторского освидетельствования по всем правилам, предписываемым законом, Даниэль отпустил доктора и мэра и пошел к своему арестанту. По-видимому, он был спокойнее и как будто решился на что-то.

Бо Франсуа нашел он таким же спокойным и равнодушным, каким оставил. Тщательно заперев за собой дверь, чтобы никто не мог слышать их разговора, он твердо сказал ему:

– Благодарю Бога, милостивый государь, что мне нельзя вас упрекнуть по крайней мере в преступлении, в котором я заподозрил было вас сначала. Доктор заявил, что причина смерти Лафоре очень натуральная, мгновенная апоплексия; факт оказался несомненным и на теле никаких знаков насилия. Обстоятельство это заставляет меня быть к вам снисходительнее.

Бо Франсуа улыбнулся.

– Ба, я ожидал этого! – прошептал он.

– Может быть, мне следовало бы, – начал торжественно Даниэль, – теперь же велеть арестовать вас; может быть, мне следовало бы прежде всего убедиться, не совершили ли вы новых преступлений, после побега вашего из Дурдонской крепости. Но у меня недостает духу быть бессострадательным к сыну моего покойного дяди, не попробовав сначала возвратить его на путь добра. Выслушайте же, на что я решился, чтобы знать, на каких условиях соглашаюсь я теперь освободить вас.

Но так как в ответ Бо Франсуа и на эти слова улыбнулся, то Даниэль прибавил:

– Не рассчитывайте больше на невозможность принудить вас силой к исполнению моих приказаний! Выходя сейчас, я принял нужные меры предосторожности: два жандарма, остававшихся в гостинице, как и все люди Леру, в эту минуту здесь, в прихожей, и услышат мой голос.

Бо Франсуа вскочил: он никак не ожидал этой меры.

– Да! – произнес он уже с угрозой. – Но прежде чем они успеют прибежать, я бы мог…

Даниэль остался невозмутимым и со стойким хладнокровием выдержал устремленный на него взгляд, Бо Франсуа засмеялся снова.

– Но не бойтесь ничего! – продолжал он иронически. -Мне ли прибегать к насильственным мерам в отношении к моему покровителю, к моему защитнику! Как можно? Я скорее способен сам защищать вас в случае опасности, потому что никогда не поверю, чтобы что-нибудь угрожало мне, пока власть в ваших руках, мой великодушный родственник.

Хотя фразы эти и были выражены совершенно простодушно, они не сильно огорчили молодого человека, но пока он соображал, стараясь отгадать цель их, Бо Франсуа прибавил:

– А ваши условия?

– Вот они. Осуждение вас под именем Жиродо повлекло за собой вашу политическую смерть, лишая вас прав наследовать имения вашего отца; вследствие этого оно, то есть наследство, переходит к ближайшим родственникам Михаила Ладранжа, а именно – госпоже де Меревиль, сестре его, и мне, его племяннику. Но я даю вам мое честное слово, за них и за себя, что обратя в деньги все состояние вашего отца, в самом непродолжительном времени вся сумма будет сполна выслана вам, если через три дня, считая от сегодняшнего, вы оставите Францию!

Великодушие этого предложения опять возбудило подозрение Бо Франсуа. Он задумался. Наконец, вообразив, что отгадал настоящую причину этого бескорыстия, насмешливо произнес:

– Гм! кузен! Вы, кажется, понемногу начинаете сознавать всю затруднительность вашего положения.

– Не ошибайтесь в причинах, побуждающих меня поступать так, а не иначе! – горячо начал Ладранж. _ Никакое соображение обстоятельств, меня лично касающихся, не заставило бы меня предложить вам эти условия; тут мною руководит чувство другого рода. Вы, Франсуа Готье, очень виновны, более еще, может быть, чем я предполагаю; но в настоящую минуту я имею в виду только оправдание, которое вы могли бы принести в ваших проступках. Незаконно рожденное дитя, оставленное своими родителями на произвол невежества и бедности, подвергнутое всем искушениям бродячей жизни, вы могли впасть в проступок один раз, а потом поддаться увлечению. Может быть, вы еще не совершенно пали; может быть, уединение, довольство, сознание своих ошибок могут произвести в вас благотворную перемену. Может быть, вы еще и ощутите потребность пересоздать себя нравственно, с помощью труда, раскаянья. Вот, милостивый государь, главная причина моего к вам снисхождения. С другой стороны, я до сих пор сохранил чувство благодарности к вашему несчастному отцу, моему опекуну и покровителю моего детства. Он не думал, что его ошибки будут иметь такие несчастные последствия и что Бог так жестоко накажет его в его сыне. Но я хорошо помню, что завещал он мне о вас, за несколько часов до своей трагической смерти, и это воспоминание обезоруживает меня. Готье! Умоляю вас, если еще есть время, возвратитесь к добру, воспользуйтесь случаем, посылаемым вам Богом, искупить ваши ошибки в прошлом!

Бо Франсуа продолжал молчать, не шевелясь.

– А в случае, если я не приму этих условий, кузен Даниэль, что тогда вы предпримете?

– Я дам вам три дня сроку, чтобы безопасно добраться до границы, – ответил твердо и решительно директор, а по окончании этого срока, я пошлю ваши приметы полицейским властям и во все жандармские бригады по всей Франции с приказанием арестовать, где бы ни нашелся так называемый Франсуа Жироде…

– А если его, наконец, где и поймают, так ведь он не замедлит украсить себя своим настоящим именем, то есть – Франсуа Готье, родственником и приятелем директора, подписавшего приказ. Смотрите! Не поставьте сами себя, господин Ладранж, в неловкое положение! Нет, вы, я надеюсь, еще и не один раз подумаете, прежде чем привести эту угрозу в исполнение!

– Я буквально и строго выполню все, что сейчас обещал вам!

– Повторяю вам, вы подумайте еще. Что касается меня, то прежде чем принять или отвергнуть ваши предложения, я хочу хорошенько обдумать и взвесить их и скоро сообщу вам мое решение. До тех же пор, – прибавил он высокомерно, – могу ли я считать себя свободным, и могу ли, оставя дом, идти куда мне вздумается?

– Вы свободны. И еще в продолжение трех дней я от всяких строгих мер освобождаю вас, но с условием…

– Каким?

– С таким, что в продолжение этих трех дней вы воздержитесь от всякого предосудительного поступка, от всего порицаемого законом, в противном случае я буду считать себя свободным от обязательства… Но позвольте мне думать, Готье, что не все еще добрые инстинкты замерли в вашей душе! Умоляю вас, именем вашего отца, именем почтенного семейства, которому угрожает позор, не отворачивайтесь от доброго, честного пути, открывающегося перед вами! Бог, так же как и общество…

– Ну полно, – грубо перебил его Бо Франсуа, как будто не считая уже более нужным скрываться, – я никогда не любил ни проповедей, ни трогательных фраз! Теперь, господин Ладранж, я спешу идти; уверены ли вы, что эти люди, собранные вами в сенях, не сделают мне какой-нибудь неприятности?

– Они не знают, зачем их потребовали сюда, и видят в вас нашего гостя.

– В таком случае, отчего бы вам не проводить меня до ворот замка? Это удалило бы всякое подозрение насчет ссоры между нами.

– Пожалуй, – ответил Ладранж, бывший не прочь присмотреть за своим опасным родственником до последней минуты его пребывания тут.

Бо Франсуа взял свой плащ, и оба вышли из кабинета и дошли до большой лестницы, на верху которой им попалась навстречу Мария, расстроенная, в пеньюаре, с глазами еще мокрыми от слез. Из болтовни прислуги она узнала о случившемся и искала Даниэля, чтобы расспросить его о подробностях смерти Лафоре. Сначала она не заметила Бо Франсуа, стоявшего сзади Даниэля и немного в тени.

– Друг мой, какой несчастный случай! – грустно, почти со слезами говорила она Ладранжу. – Кто мог ожидать этого вчера вечером? Уж не дурное ли это предзнаменование, Даниэль, в самый день нашей свадьбы?

– Тут нет никакого предзнаменования, милая Мари, -ответил Даниэль, беря за руку молодую девушку, – но это один из тех ударов судьбы,которые надобно уметь переносить с покорностью… Послушайте, моя радость, идите назад в свою комнату и не оставляйте вашу мать, для которой это известие может иметь опасное последствие; сейчас я вернусь к вам обеим…

Мария вздохнула и пошла было назад, когда услышала позади себя тихий, грустный голос:

– Прощайте, мадемуазель де Меревиль! Пусть небо ниспошлет вам всевозможное счастье!

Молодая девушка быстро обернулась и узнала Готье.

– Как! – удивленно и с упреком спросила она, – вы таким образом оставляете нас, мы с мамой надеялись…

– Обстоятельства того требуют. Вот господин Ладранж подтвердит вам, что я не могу оставаться здесь ни минуты более!

Даниэля поразила наглость негодяя, он сердито взглянул на него. Мария заметила это и, приписав замешательство, высказанное Бо Франсуа, какой-нибудь сцене ревности своего жениха, прибавила:

– Даниэль, конечно, не оправдывает такой поспешности; так же, как и мы, он хорошо ценит вашу деликатность и ваше бескорыстие. Но мы, надеюсь, скоро увидимся?

– Да, да, обещаю вам это, прелестная кузина, и тогда, может быть…

Даниэль не выдержал долее и, бросившись между этим чистым, невинным созданием и негодяем, запятнанным уже людским правосудием, он в исступлении вскрикнул:

– Мария, Мария, молите Бога, чтобы вам никогда более не встречать его!

И вне себя, схватив Бо Франсуа за руку, он вытащил его на лестницу, оставя мадемуазель де Меревиль в изумлении от этой непонятной для нее дерзости.

Проходя большой комнатой, где находились жандармы и прислуга, вставшие все с почтительным поклоном при появлении Даниэля, Бо Франсуа нарочно небрежно опершись на руку хозяина дома, еще раз с торжествующим видом прошел мимо людей, позванных арестовать его. Даниэль дрожал от злости, но молча шел вперед.

В конце двора они остановились. Прежде красивая железная решетка, бывшая тут и украденная во время революции, была заменена простым деревянным забором. Даниэль отпер крепкую калитку, заменявшую ворота.

– Уходите, уходите! – проговорил он задыхающимся голосом, – и не пробуйте сдержать обещания, данного вами сейчас мадемуазель де Меревиль. Если когда-нибудь вы посмеете явиться сюда, под каким бы то ни было предлогом, то вы будете тотчас же арестованы.

Но к Бо Франсуа уже возвратилась вся его нахальная самоуверенность.

– Кузен Даниэль, – сказал он,– вы хорошо сделаете, если хорошо подумаете, прежде чем поступите подобным образом. Еще раз говорю вам, подумайте… и послушайте… здесь ведь можно свободнее говорить, чем у вас там наверху, в вашей комнате, возле которой находится около дюжины гайдуков; итак – послушайте: вы настолько, насколько и я, заинтересованы в том, чтобы меня не ловили.

– Я? – вскричал Даниэль, покраснев от досады. – Не смейте повторять подобной дерзости или, клянусь вам, никакое соображение не остановит меня предать вас правосудию.

– Но вы не понимаете, в чем дело, – сказал Бо Франсуа, – послушайте, кузен Даниэль, перед расставаньем поговорим по-приятельски, насколько это возможно. Я допускаю, что я беглый, как вы в том уверены, и что вы велите меня схватить, прекрасно. Но тогда первым же моим делом будет открыть моих соучастников, а я могу набрать их из разных обществ и при разнообразных положениях в свете. Что помешает мне в числе прочих назвать человека, из моего собственного семейства, согласившегося преднамеренно закрывать глаза и в случае нужды даже помогать мне, находя в том свою выгоду?

– Меня? Да это сумасшествие!

– Вы думаете? А припомните прошлое и подумайте, нельзя ли его перетолковать против вас… Разве даром мои люди и я выручили вас и ваших родственниц на Гранмезонском перевозе? Разве даром такой бедняга торгаш, каким я кажусь, согласился бы уступить десять тысяч экю мадемуазель де Меревиль, вашей будущей супруге? Разве безо всякой причины получили бы вы сами, того не подозревая, может быть, дорогие подарки? Нет, милый мой Ладранж, никто и никогда этому не поверит; а, между тем, многие видели, каким постоянным покровительством вознаграждали вы меня за все эти услуги; действительно, не вы ли сами в здании юстиции в Шартре, спасли меня от когтей этого сумасшедшего Вассера? Не сами ли вы сейчас проводили меня мимо всех этих людей, казавшихся весьма расположенными схватить меня? Сообразите-ка все это, кузен Даниэль, и скажите, не прав ли я, думая, что вы слишком скомпрометируете себя, поступив со мной строго?

Открывшаяся разом у ног пропасть менее поразила бы Даниэля, чем раскрытый перед ним новый свет всех этих происшествий. Честность и прямодушие не допускали его до сих пор подозревать возможности придать другой смысл его великодушию с его недостойным родственником. Теперь глаза его открылись, и он не только не отрицал тут опасности для себя, но еще увеличивал ее в собственных глазах. При этом негодование его, как оскорбленного честного человека, было так сильно, что у него недостало сил скрыть его.

– Несчастный! – начал он. – Не испытывайте более моего терпения! Предавая вас суду не достаточно ли я этим докажу, что питаю к вам столько же презрения, сколько и ужаса.

– Вот это-то и вводит вас в заблуждение, кузен Даниэль; узнают, что вы мой наследник, и если вы меня осудите, то прямо и скажут, что поссорились со мной для того, чтобы получить мое наследство.

Этот последний довод, справедливость которого Даниэль хорошо понимал, окончательно привел его в отчаяние. Он уже видел себя обесчещенным, потерянным, обвиненным в соучастии со своим преступным родственником, и какой бы стороной ни поворачивал он этого обстоятельства, везде опасность для него была неизбежна. Между тем, его горе было столь нестерпимо, что он вдруг с ожесточением заговорил:

– Вон, вон, негодяй! И чтобы я никогда больше не видал тебя!… Я сдержу свое обещание, так как имею несчастье быть с тобой одной крови. Но если когда-нибудь нога твоя перешагнет порог этого дома, я первый же обезоружу тебя, хотя бы после этого мне и пришлось умереть с горя, стыда и отчаяния.

Счастье Даниэля, что при последних словах он сильно толкнул Бо Франсуа и захлопнул за ним калитку. Атаман был взбешен до исступления; пена клубилась у его рта, он скрежетал зубами; повернувшись опять к двери, он принялся толкать ее ногами и руками с остервенением дикого зверя. Охрипшим уже голосом он стал звать Даниэля, и если бы тот имел неосторожность подойти к нему, то, конечно, негодяй бросился бы на него и без милосердия тут же бы его убил.

Но Даниэль вернулся уже в замок, да и Бо Франсуа не замедлил опомниться и увидеть бесполезность своих угроз. Оставя калитку, он удалился быстрыми шагами. Между тем, отойдя несколько шагов, он снова остановился и, сжав кулаки, пробормотал:

– Я вернусь, да, я вернусь и камня на камне не оставлю от этой старой развалины… Они звали меня на свадьбу, так я приду сюда праздновать! Нет более пощады! До сих пор я осыпал их золотом, бриллиантами, благодеяниями, и это я!… Они не подозревают, что я дал им все это для того, чтобы потом разом же все и отнять у них; теперь настала пора отнять… Дерзкий! Вытолкнуть меня! Но настанет же и мой черед! Я отниму у него это прелестное дитя, а что касается до него… Он не знает еще моей власти, так я покажу ему ее. Он думает, что я боюсь его жандармов и его солдат! С этого времени я стану действовать открыто, с оружием в руках; а у меня на это сил хватит!

Соображая таким образом план разрушения, он дошел до деревни, где накануне в трактире оставил свою разносчичью коробку, позволявшую ему везде ходить беспрепятственно. Надев ее на свои могучие плечи, он отправился далее.

Выходя из Меревиля, он догнал пешехода, шедшего по одной с ним дороге и часто оборачивавшегося на него. Но только когда поворот дороги скрыл от них последние строения селения, Бо Франсуа подошел к товарищу.

– Борн, – сказал он грубо,– каким это манером ты один здесь? Где же другие?

Борн де Жуи, так как это был он, заметил встревоженное лицо атамана.

– Мег, – спросил он с любопытством, – что с вами?

Бо Франсуа, не терпевший этих вопросов, сердито повторил свой вопрос.

– Где они? – повторил Борн. – Да вам лучше знать, потому что они пошли по вашему же приказанию. Вчера вечером, увидав из окна ваш сигнал, мы все разошлись кто куда. Те пошли сегодня утром в Мюэстский лес, а я остался в деревне вас ждать.

– Хорошо! Есть ли какие вести о Руже д'Оно?

– Он, должно быть, ночевал сегодня с несколькими нашими людьми у дедушки Пиголе в Гедревилле; а так как у дедушки Пиголе всегда кутеж, то наши молодцы, вероятно, и до сих пор там в подземелье хохочут да пьют у Гедревилльского франка. (Дедушка Пиголе, землемер Гедревилля Безош, был одним из деятельных укрывателей шайки. Он прятал у себя в подземелье, вырытом у него под садом, большое количество разбойников. В процессе Оржерской шайки есть подробное описание этого подземелья, как театра многочисленных преступлений.)

– Ну, в таком случае, ты генерал Надувало, отправься сейчас же к Пиголе и скажи от меня Ле Ружу и всем другим, чтоб тотчас же шли в Мюэстский лес, где и меня найдут. Люди пусть будут вооружены; верховые пусть приведут своих лошадей. Если встретишь по дороге кого из шайки, отдай те же приказания. Предупреди по дороге всех франков. Ступай же и торопись; до Гедревилля отсюда только два лье, надо, чтобы через час Руж д'Оно получил мое приказание.

– Мег, так у нас будет важная экспедиция на следующую ночь?

– Экспедиция, какой ни ты, ни кто из наших людей еще не видали, – сказал Бо Франсуа, оживляясь. – Надо, чтобы наконец знали, на что мы способны! Наше число, наш состав делают нас недоступными, разве только за исключением больших городов; нам стоит только захотеть, и мы завладеем всем департаментом… Неподалеку отсюда есть замок, где найдется тысяч на шестьдесят ливров, кроме денег еще есть бриллиантовые уборы и другие драгоценности, которых достаточно, чтобы нас всех обогатить, не считая главного хлебного поставщика, выкуп за которого можем потребовать какой пожелаем. Сегодняшнюю ночь пойдем атаковать дом, и если вздумают защищаться, то зажжем его со всех четырех сторон… Пусть их видят… тысячу чертей! Пусть их видят!…

Никогда еще атаман, всегда такой уверенный и гордый, так не был взволнован.

– Мег! – осторожно заговорил Борн де Жуи. – Берегитесь… Этот замок-то ведь председателя Шартрского суда присяжных. И без того уж все жандармские бригады подняты на ноги, следует быть очень осторожными…

Бо Франсуа перебил его.

– Молчи! – сказал он, приходя в себя. – Я совсем забыл с кем говорю, совсем оплошал, говоря так откровенно при таком трусе, как ты. Но ты смотри теперь за своим языком; я тебя и всегда остерегался, и если теперь ты хоть малейшим образом вильнешь… Ну ступай куда велено, а уж за тобой я сам пригляжу.

И он продолжал свою дорогу, а подчиненный его повернул в другую сторону.

Борн де Жуи рассуждал сам с собой:

"Нынче уж он стал слишком груб! Не приходись мне тут иногда потешаться с другими, то, право, я готов бы был все бросить к черту. А ведь и вправду Мег может наскочить на кого-нибудь посильнее его. Если бы я в этом был уверен… Но нет; он и со мной такую же штуку отольет, как с другими. Нечего и думать о том, а лучше слушаться его; это самое верное".

И он пошел быстрее, чтоб прийти в Гедревилль раньше срока, назначенного Мегом.


V Преследование

Было около двух часов пополудни, когда лейтенант Вассер, объездив с двумя своими жандармами все окрестности, возвращался в Меревиль. Всадники и лошади казались одинаково измученными. А между тем, экспет диция эта не имела того счастливого результата, которого ожидал от нее Вассер. Напрасно объездил он все трактиры, кабаки, числившиеся на дурном счету в околотке, собирал сведения о мошенниках, ограбивших накануне Лафоре, останавливал всех бродяг и нищих, попадавшихся ему по дороге. Конечно, из числа последних были очень подозрительные и большая часть действительно принадлежала к Оржерской шайке; но их паспорта были совершенно в порядке, даваемые объяснения на вопросы совершенно просты и натуральны. В случае надобности каждый мог представить за себя поручительство какого-нибудь известного лица в соседстве, а потому, как ни сильны были подозрения, внушаемые ими, лейтенант должен был их отпускать.

Неудача эта после всего перенесенного Вассером труда сильно печалила его. Он смотрел на все эти преступления, как на личную обиду, совершаемую на земле порученной его надзору и с грустью вспоминал, что не может сдержать своего обещания Даниэлю Ладранжу. С другой стороны, обещанные отряды кавалерии могли с часу на час прибыть и отнять у жандармов честь какого-нибудь важного открытия. Ему казалось, что значение корпуса, к которому он принадлежал, зависело от этого дела, и над всеми другими чувствами, соображениями, в душе честного лейтенанта брало верх чувство ревности за свое ремесло, порождая вместе с тем невыразимую злобу за постоянную неудачу. Он ехал впереди товарищей, закутанный в свой плащ, закрывавший большую часть его лица. Не желая без надобности утруждать свою и без того уже измученную лошадь, он пустил ее шагом, тем более что эта тихая езда не мешала ему думать, однако как ни сильна была его задумчивость, она не отвлекала совершенно его внимания от окружающего; от времени до времени он поднимал голову и зорким глазом осматривал окрестность.

Погода стояла сумрачная, холодная. Удары конских копыт о замерзшую землю звонко раздавались в воздухе; резкий ветер дул порывисто, нанося и крутя в воздухе мелкий снег, резавший лицо. Но этот сухой снег не приставал к земле и не покрывал ее сплошь, скорее он образовывал собой движущуюся белую пыль, собиравшуюся только кучками в углублениях земли.

Местом, где находились наши путники, была гладкая равнина, в одном лье расстояния от Меревиля, перерезываемая почти на две равные части дорогой, окаймленной по обеим сторонам мелким леском. Несколько групп кустарников и деревьев, нарушая однообразие этой скучной страны, не мешали глазу видеть на далеком расстоянии кругом.

В данную минуту в виду всадников были две личности; одна из них, шедшая по той же дороге, по которой ехали и они, показалась им сперва черной точкой на белом фоне дороги. Но, несмотря на тихий шаг своих усталых лошадей, жандармы быстро приближались к ней так, что скоро могли разглядеть в этой личности чрезвычайно бедно одетую женщину, еле двигавшуюся и опиравшуюся на палку. Еще несколько минут, и они нагнали бы незнакомку.

Другая личность, в мужицком костюме с треугольной шляпой на голове, шла к большой дороге по маленькой пересекавшей ее тропинке тихой развалистой походкой. Вассер так рассчитал шаг своих лошадей, чтобы им столкнуться с незнакомцем на перекрестке. Но расчет этот тут же был расстроен, конечно, мужик, которому ветер и снег резали лицо, не заметил сначала карауливших его всадников; но в ста шагах от дороги он вдруг увидал их. Встреча эта, казалось, не доставила ему удовольствия, потому что, остановясь на одно мгновение в раздумье, он вдруг присел за бугорок в надежде, что его, быть может, не заметят.

Подозрительное это движение не ускользнуло от внимательного глаза Вассера, и он указал своим спутникам рукой на бугор, за которым скрылся мужик.

– Вот у этого франта, – сказал он, – совесть не должна быть очень чиста; эй, ребята! Изловить мне его! Да если поймаете, не выпускать, не расспрося порядком, я же поеду к этой нищей, что там, посмотрю, за штука?

Едва приказание было произнесено, как жандармы уже скакали по указанному направлению. Видя себя открытым, мужик не счел более нужным ожидать приближения всадников и, вскочив на ноги, живо бросился по голым полям, где уставшим уже и без того лошадям чрезвычайно трудно было поспевать за ним.

Вышла горячая гонка, с переменявшимся счастьем для обеих сторон. Но Вассер не долго загляделся на нее. Убежденный, что его подчиненные на таком открытом месте, несмотря на прыткость беглеца, тотчас же поймают его, он счел своей обязанностью отыскать нищую.

Но каково было его удивление: пока он там стоял, нищая вдруг исчезла. Дорога была совершенно пустая, ничто не шевелилось на всем ее далеком пространстве. Куда же девалась нищая? Как же эта женщина, казавшаяся такой слабой и шатающейся, умудрилась так мгновенно скрыться; во всяком случае, она не могла далеко уйти, и Вассер пустился галопом отыскивать ее след.

Но напрасно изъездил он всю ту часть дороги, на которой в последний раз видел ее, напрасно зорко тщательно во все стороны оглядывал он поля, кустарники и заборы, находящиеся тут вблизи, нищей нигде не было.

– Черт возьми, – бормотал озадаченный офицер, – не могла же, наконец, нелегкая сила унести ее?

И, поворотя назад, он опять поехал осмотреть еще раз все эти места.

На этот раз поиски его увенчались успехом. На окраине дороги, под кустарником, увидал он лежащую неподвижно женщину, одежду которой покрывал уже снег, так что издали трудно было отличить ее от земли, потому-то, должно быть, Вассер и не заметил ее в первый раз. Остановив лошадь против нее, он громко окликнул ее:

– Эй тетушка!… Что же, спите вы?

Ему не ответили, не пошевельнулись. Вассер повторил свой зов; все то же молчание и та же неподвижность. Тут пришло ему в голову, что, может быть, изнуренная голодом и усталостью, нищая замерзла или потеряла чувство. Он поспешно встал и, сойдя с лошади, убедился, что предположение его верно.

Вид бедной женщины был самый жалкий. Голые ее ноги, расцарапанные каменьями, обагрили около нее весь снег кровью; сверх дырявого рубища, покрывавшего ее, на ней была надета тоненькая шерстяная мантилья, не способная защитить ее от холода. Палка же упала около нее, а одна из рук застыла, крепко сжимая маленький узелок, составлявший весь ее багаж. С закрытыми глазами она лежала без чувств, и иней начинал уже застилать ее похолодевшее лицо.

Вассер, не отличавшийся никогда чувствительностью своего характера, тем более при отправлении такого рода службы, как его, на этот раз был тронут плачевным положением, до которого дошло это несчастное создание. Он с участием наклонился к ней, тихонько потряс ее и попробовал еще несколько раз окликнуть. Долго оставалась она без всякого движения, без всякого признака жизни, наконец испустила какой-то слабый, невнятный звук и открыла глаза; но взгляд ее был тускл, бессознателен, вскоре веки ее опустились и она впала в забытье, означающее всегда в подобных случаях близкую смерть; между тем лейтенант узнал, что она дышит, значит жива еще, а это было главное, потому что, подав ей скорую помощь, ее можно было еще спасти. Сняв с себя плащ, он покрыл этим толстым широким одеялом бедную женщину, потом, вынув из кармана фляжку с ромом, влил ей несколько капель сквозь ее раскрытые синие губы. Но так как всех этих стараний оказалось недостаточно, он стал придумывать, откуда достать бы ей более серьезную помощь.

Ему нечего было более рассчитывать на своих товарищей, потому что он видел их вдали преследующими мужика в треуголке, нарочно заманивавшего их на кочковатые и болотистые места, да к тому же, какую пользу можно было ждать от них в этом случае? Тут главная потребность состояла в том, чтоб поскорее перенести незнакомку куда-нибудь к теплому жилью, где можно было бы найти огня и пищи.

К счастью, невдалеке от этого места около дороги стоял домик с площадкой, с садиком, обнесенным забором. Постройки эти, хотя и крытые соломой, не заявляли о довольстве; между тем, Вассер не задумался, подняв бережно беднягу и положив ее себе на плечо, потом взяв за повод свою лошадь, он, насколько дозволяла его ноша и тяжелые сапоги, торопливо направился к хижине.

Подойдя к ней, он нашел ее гораздо комфортабельнее, чем она показалась ему издали; садик был в порядке, ульи тщательно завернутые соломой от зимних холодов, были прислонены к стене, у одного из деревьев на дворе была привязана коза, а из хлева слышалась жвачка и топот коров. Самый домик казался чистеньким, содержимым в большом порядке и вообще имел наружность, располагающую в пользу путешественников.

Привязав свою лошадь к кольцу, прикрепленному к стене хижины, Вассер без всяких предуведомлений отворил дверь и вошел в хижину.

Внутренность хижины была такая же чистенькая, как и ее наружность, но здесь еще яснее проглядывало довольство. Полки были уставлены хлебами, с потолка свисали окорок и свиное сало; в углу стояла чистенькая кровать, покрытая ситцевым одеялом; другая дверь вела в поле, но хорошо завешенная соломенным щитом, она не пропускала холодного воздуха, и в комнате была приятная температура.

Вассер остановился на пороге, чтобы понять, с кем приходится иметь дело. Обитательницами хижины оказались две женщины. Одна из них молодая, сильная, бодрая, хлопотала около сыра своего произведения и, по-видимому, была служанка. Другая гораздо старше, с тихим и грустным лицом, сидела и пряла около окна, когда приход Вассера прервал ее занятие. То была хозяйка дома.

Вид этих женщин успокоил Вассера и, не колеблясь более, он обратился к ним с просьбой во имя человеколюбия.

– Добрые гражданки! – начал он умеренным тоном, -не можете ли вы оказать помощь вот бедному, полузамерзшему созданию, найденному мной сейчас на дороге в нескольких шагах отсюда!

И не дожидаясь ответа, он осторожно положил свою ношу против камина.

Обе женщины, узнав в чем дело, торопливо встали.

– С удовольствием, гражданин! – приветливо ответила хозяйка дома. – Маргарита, прибавь дров, да там осталась бутылка вина, согрей поскорее ее…

Она вдруг остановилась.

– Гражданин Вассер, – с волнением начала она, – это вы?

Услыша свое имя, лейтенант внимательно посмотрел на хозяйку, в свою очередь тоже припоминая что-то.

– Да, да, я не ошибаюсь, – ответил он дружески, – это госпожа Бернард, бывшая Брейльская фермерша; ох, добрая моя старушка! В грустное для вас время познакомились мы с вами! Ужасная то была ночь, когда впервые увидел я вас в вашем разграбленном и разоренном разбойниками доме.

– Все времена были для меня одинаково грустны, гражданин, и всякий день несет мне свое горе. В то время, о котором вы говорите, мне казалось, что я уже испытала всевозможное горе и испила до дна всю горечь жизни, а между тем, совсем нет. Тогда я только потеряла дочь, которую горячо любила, несмотря на все ее ошибки; а после этого много еще и другого горя не менее тяжелого обрушилось на меня. Ограбленные в Брейле, мы впали в нужду, неурожайный год докончил наше разорение; мы принуждены были оставить ферму, бедный Бернард мой умер с горя. Оставшись одна и без всяких средств, я не знала, что делать, когда добрые меревильские дамы и господин Даниэль, узнав о моем положении, помогли мне. Выкупив вот этот маленький домик, принадлежавший прежде кормилице маркиза, они устроили тут все нужное для меня. Теперь, с переездом сюда моих благодетельниц, жизнь моя могла бы быть очень покойной, если бы не мои горькие воспоминания!

И она вздохнула.

– Не следует жаловаться на судьбу, госпожа Бернард, – ответил рассеянно жандармский офицер, – как бы несчастливы ни были, как видите есть существа гораздо более несчастнее вас и которым вы же имеете возможность помогать.

– Ваша правда, гражданин; мы должны уметь покоряться воле Господа!

Продолжая разговор, обе женщины не переставали хлопотать. Работница развела огонь и грела вино, а старушка Бернард растирала руки и ноги нищей, чтобы восстановить кровообращение. Вдруг, вглядевшись в лицо женщины, она пронзительно вскрикнула:

– Это Фаншета! Это моя дочь!… – и упала на колени.

Действительно, то была Греле, как читатель вероятно, уже угадал, и бедная мать осыпала ласками свою полузамерзшую дочь.

Вассер и работница с уважением и грустью глядели на эту трогательную сцену. Наконец офицер подошел и с участием спросил.

– Так это ваша дочь, которую вы потеряли и которую так давно оплакиваете?

– Да, да, это моя дочь, это милая бедная Фаншета! -восторженно произнесла фермерша. – Милосердный, видя, как горько упрекала я себя за свое к ней жестокосердие, соблаговолил наконец отдать ее мне! Благодарю тебя, Господи! Как бы виновна она ни была, я прощаю ей все ее ошибки, как простил ее отец перед смертью.

Страданья и раскаянья все искупают!

– Виновна! – повторил офицер, в уме которого одно это слово разбудило уже его служебные чувства.

– Что вы хотите этим сказать, господин Бернард?

В свою очередь и фермерша догадалась, как невыгодно можно было перетолковать ее слова, и с удивительным присутствием духа ответила:

– Как же? Разве не виновна она, когда, слушая соблазнителя, обесчестила свою семью?

– А вы знаете, кто был этот обольститель, госпожа Бернард?

– Мне никогда не удавалось расспросить Фаншету об этом, отец, заметя ее опозоренной, тотчас же выгнал, и даже два раза выгонял ее из дома. С этого времени она, должно быть, жила в большой бедности, как следует судить по положению, в котором и теперь ее вижу. Может быть, узнав, что я живу здесь одна, она снова захотела прийти просить у меня прощения. Пустилась, верно, бедняга в дорогу по этой холодной погоде, но за несколько шагов до дома храбрость и силы изменили ей, и она без чувств упала на том месте, где вы нашли ее; вот мои предположения, господин Вассер, и, пожалуйста, не спрашивайте меня более, я ничего не знаю, кроме того, что Господь возвратил мне дочь… И посмотрите! – вскричала она в восторге. – Она приходит в себя, она открывает глаза… она воскреснет и будет утешением моей старости!

В продолжение всего этого разговора, от которого очень хотелось избавиться старушке, они обе со служанкой, не переставая, терли бедную женщину, лицо которой начало, наконец, понемногу оживляться, кровь снова пришла в движение в этих онемевших членах; но взор все еще не выявлял никакой мысли, а губы не могли произнести никакого звука.

– Хозяйка, снесем ее на кровать! – предложила Маргарита, и отогретую уже Фаншету бережно перенесли и уложили в кровать матери. Она все более приходила в себя, только можно было опасаться, чтобы такой скорый переход не произвел бы лихорадки или даже горячки в ее слабом существе.

Хотя и тронутый положением старушки Бернард, Вассер все же не очень-то миролюбиво смотрел на эту дочь, найденную таким странным манером. В подобную критическую минуту он, конечно, не решался высказать своих подозрений, но, подняв маленький узелок нищей, он развязал его с надеждой найти в нем какие-нибудь бумаги, которые бы уяснили ему прошлую жизнь и сношение Греле. Но в узелке не было ничего другого, кроме очень бедной одежды маленького мальчика, свернутой, как какая-нибудь святыня, бережно и аккуратно.

Откуда это платье? Как попало оно к Фаншете? Сначала офицеру пришла в голову мысль, что не краденые ли это вещи, и пока фермерша ходила тут взад и вперед, он улучил минуту спросить ее, не подозревает ли она, откуда эти вещи?

– Это верно платье ее ребенка, – ответила старуха, сконфузясь.

– А у нее есть ребенок? В таком случае где же он?

– Почем я знаю? Верно, не решилась его взять с собой по такому холоду и отдала на время какой-нибудь доброй душе, а может, и вынужденная крайностью отдала его в богадельню, откуда уж, конечно, мы его возьмем потом.

– Нет, нет, матушка! Он не в богадельне, – проговорил вдруг слабый голос из-за занавески, – они у меня убили его, за то, что он не хотел воровать. Ах, матушка! Зачем тогда прогнала ты нас с сыном?… Он был бы жив теперь. Они не убили бы его у меня перед глазами – моего милого, ненаглядного мальчика!

Слова эти, свидетельствовавшие о возвращении рассудка, поразили всех.

– Как, Фаншета! Бедная ты моя дочка, так ты наконец узнаешь меня? – спросила госпожа Бернард, с радостью подбегая к ней.

Но Фаншета, приподнявшись с постели, упорно, как больная или полоумная, глядела на Вассера, продолжавшего разбирать ее узел.

– Сударь, умоляю вас, оставьте это, – заговорила она голосом, в котором слышалась мольба, – тут все что мне осталось после моего дорогого мальчика; это мое единственное сокровище! Отдайте мне эти вещи, я никогда в жизни не расстанусь с ними; отдайте мне их, за это я вам расскажу…

Она вдруг остановилась.

– Что вы мне расскажете, моя милая? – спросил, подходя и кладя ей на кровать узелок, Вассер. Но, казалось, вопрос этот, сделанный так неожиданно человеком в жандармском мундире, мгновенно возвратил сознание несчастной женщине. Торопливо спрятав под одеяло свое сокровище, она опять упала в подушки, пробормотав:

– Я… я ничего не знаю… что ж я могу сказать? Матушка, матушка! Защити меня!

– Фаншета Бернард, я предлагаю вам объясниться.

– Ах, гражданин Вассер, – сказала фермерша, -разве вы не видите, что она бредит? Это было бы уже жестоко с вашей стороны, мучить мою бедную дочь в подобном положении.

– Правда, – ответил жандармский офицер. – Ее ответы в настоящее время не могут иметь законной справедливости, следственно надо подождать ее спрашивать, пока совсем не успокоится, во всяком случае, если только слова ее не лихорадочный бред. Итак, госпожа Бернард, найдя теперь свою дочь, вы, конечно, оставите ее около себя?

– Да, да, я оставлю ее, – лепетала несчастная мать, -я постараюсь заставить ее позабыть все прошлые несчастья. Не так ли, Фаншета? – продолжала она, наклоняясь к дочери. – Не правда ли, что мы с тобой более никогда не расстанемся, никогда?

– Мы, матушка, скоро расстанемся, – прошептала Фаншета, – я пришла к тебе, только чтобы попросить у тебя еще раз прощения и… умереть.

– Итак, – продолжал Вассер, – я оставляю это несчастное создание на ваше попечение. Впоследствии я сделаю ей допрос; конечно, ответы ее не заслуживают большего вероятия, чем бред больного, но все же я не имею права ничем пренебрегать.

И надев свой плащ, он пошел к двери, как вдруг с улицы послышались торопливые шаги, дверь быстро отворилась, и в хижину вбежал запыхавшийся человек, проговоря пресекавшимся от усталости голосом:

– Добрые люди, не выдавайте меня! Меня преследуют.

И не дожидаясь ответа, беглец бросился к двери, выходившей во двор, но тут Вассер, загородив ему дорогу, схватил за ворот, насмешливо прибавив:

– Сейчас, приятель! Позвольте только мне переговорить с вами!

Ничто не могло сравниться с изумлением незнакомца, увидевшего, что, убегая от одной беды, он попал в другую. Но тотчас же опомнясь, он попробовал вырваться, однако сильные руки Вассера, сжимавшие его, как тиски, скоро убедили его в совершенной бесполезности его усилий, а потому, не пробуя уже больше противиться, он объявил что сдается.

Арестант был человеком с треуголкой на голове, за которым только что гонялись жандармы по равнине.

Это был не кто другой, как Борн де Жуи.


VI Расплата Вассера

Борн де Жуи, возвращаясь из Гедревилля, куда носил к Ружу д'Оно приказание Бо Франсуа, шел к общей сходке в Мюэстском лесу, когда, не заметя того, натолкнулся на жандармов. Сначала, рассчитывая на свою прыткость, он намерен был убежать от них, но всадники оказались настолько же настойчивыми как и терпеливыми, так что беглец, гонимый изо всех засад, измученный, еле дыша, как зверь на ловле, бросился в первое попавшееся ему убежище. Вследствие этого вид его был чрезвычайно жалкий, и офицер не мог без смеха смотреть на него. Не менее того, несмотря на свою наружную покорность, Борн де Жуи ломал себе голову, придумывая, как бы ему надуть Вассера и улизнуть, но и на этот раз надежда его рушилась: обе двери, из которых одна выходила в поле другая во двор, почти разом отворились и в обоих показалось по жандарму.

– Схватили, лейтенант? – спросил один из них.

– Поймали? – спросил другой.

– Наш теперь, – ответил Вассер, – теперь каждый из вас карауль свою дверь и никого не выпускать отсюда без моего приказания. Кажется мне, что поймали мы славную штуку'

– Понял'

– Слушаю-с!

Двери затворились, и уже не могло быть никакого сомнения, что отданное лейтенантом приказание будет в точности выполнено.

Но, впрочем, это было и лишнее. Слабый по комплекции Борн де Жуи хорошо понимал, что сильный Вассер один в состоянии удержать его в повиновении; следовательно, единственное его теперь спасение могло быть в той увертливости и хитрости, которыми он заслужил себе в своей среде прозвище "надувалы", а потому, спокойно усевшись на скамейку против камина, он с поддельной покорностью и совершенно спокойно проговорил:

– Господи ты Боже мой! Чего только вы хотите от меня, гражданин офицер. Совершенно безобидный я бедняга и не могу понять, за что меня так преследуют?

Вассер улыбнулся, но тотчас же, положив палец на плечо арестанта, холодно произнес:

– Вас зовут Герман Буско, по прозвищу Борн де Жуи, вы подельщик, нищий бродяга и… все что угодно; мы уже с вами встречались, приятель, не правда ли?

Борн де Жуи был поражен, видя, что его уже хорошо знают.

– У вас хорошая память, гражданин! – сказал он с некоторой горечью.

– Да, да, память у меня хороша, да и вы-то такая личность, которую забыть нельзя. Впрочем, давненько уже я вас ищу, Борн де Жуи, и очень рад, что наконец могу возобновить свое с вами знакомство.

Борн де Жуи, казалось, не разделял этой радости, физиономия его была плачевна; но пробуя еще храбриться, он обратился опять к офицеру:

– Наконец, чего вы от меня хотите, гражданин? Правосудие не может ничего иметь против меня, если хотите видеть мой паспорт…

И он вытащил из кармана засаленную бумагу и подал ее Вассеру; последний рассеянно взглянул на нее, зная заранее, что тут все в порядке.

– Да, да, я знаю, – пробормотал он, – у некоторого сорта людей паспорта всегда в порядке. Очень хорошо! -ответил он, отдавая паспорт арестанту, – в таком случае зачем же вы бросились бежать, завидя нас издали?

– Эх, гражданин лейтенант! Не в обиду вам будь сказано, ведь вы часто придираетесь ко всему, а потому самое лучшее уж и не затевать с вами разговоров. Поверьте мне, меня никто ни в чем не упрекнет, и если хотите даже меня осмотреть…

– Хорошо, хорошо! Вы слишком осторожны, чтобы носить на себе что-нибудь подозрительное… Впрочем, мы посмотрим… А до тех пор не можете ли вы мне сказать, где вы провели последнюю ночь?

– В Меревиле у одной старушки, пустившей меня к себе на конюшню.

– А в котором часу вы пришли к ней?

– Я не знаю наверное… Может быть, было уже поздно.

– Откуда вы пришли к ней?

– Из Оржера.

– Так, значит, вы находились на дороге почти что в то самое время, когда разбойники напали на нотариуса Лафоре… Вы не можете отрицать этого. – Борн де Жуи был озадачен ловкостью, с которой довели допрос до такого заключения; между тем, он принялся клясться и божиться, что не имеет понятия об этом нападении и только слышал о нем от местных жителей.

– Вот посмотрим, – ответил Вассер. – Теперь другое… Помните ли, что я вас встретил на Брейльской ферме, на другой день после совершенного преступления в замке того же имени?

– Это мудрено забыть, – ответил тот плаксиво. – Ах, вот-то несчастье, что и нас-то тогда заперли на сеновале с другим малым, находившимся там же! Будь мы свободны, то хоть чем-нибудь бы могли тогда помочь бедным людям! Но, кажется, мне говорили, что преступление это совершили жандармы? – продолжал наивно Борн де Жуи.

– Его совершили негодяи, переодетые в жандармское платье. Держи свой язык, дурак!

– А я думал… Но вы знаете, гражданин, что тогда ни в чем не могли заподозрить моего товарища…

– Кочующего торгаша, прозванного в окрестностях Бо Франсуа; но сколько я припоминаю, вы тогда говорили мне, что знаете его?

– С тех пор мы познакомились. Славный он человек, господин офицер, такой он порядочный, с прекрасными манерами… Он очень дружен с председателем суда присяжных, гражданином Даниэлем Ладранжем… Их постоянно видишь вместе… Так что в случае нужды, я могу сослаться перед вами на этого председателя, потому что я очень хорош с Бо Франсуа, а вы знаете пословицу: Друзья наших друзей – наши друзья!

Вассер не мог не знать о существовании отношений между Даниэлем Ладранжем и личностью, известной под именем Бо Франсуа, так как еще за несколько месяцев перед этим получил из-за этого нагоняй; между тем, в этом сближении личностей так противоположных одна другой, было что-то оскорбительное для его честного характера. Нахмуря брови, он задумчиво кусал свой длинный ус, наконец грубо сказал:

– Не смей так неуважительно говорить о высокопоставленном чиновнике, моем начальнике, который должен скоро решить вашу участь… Что касается до этого другого, вашего приятеля Бо Франсуа, я очень рад поразузнать о нем… Давно вы его видели?

– Не позже сегодняшней ночи, – ответил Борн де Жуи.

– Верно, опять нечаянным случаем, спали в одной конюшне?

– Нет, лейтенант, он спал в Меревильском замке у гражданина Ладранжа.

Вассер топнул ногой.

– Ну уж это-то вы лжете, приятель, я убежден в этом, – вскричал он. – Вчера вечером я был у гражданина Ладранжа и не видал там его.

– Разве он не мог прийти туда после вашего отъезда? Я не думаю, чтобы его присутствие в замке держали бы в тайне, вы можете справиться и увидите, что Бо Франсуа ночевал в Меревильском замке; в свою очередь и я в этом убежден.

На этот раз Вассер, казалось, был окончательно сбит с толку. Большими шагами начал он ходить по комнате, потирая себе лоб рукой, как будто стараясь отыскать ключ к этой загадке… Женщины молча стояли на другом конце комнаты и только в тишине слышалось их прерывистое дыхание. Борн де Жуи, в восторге от своего успеха, потирал себе руки, когда вдруг Вассер обратился к нему.

– Вам еще нечего радоваться, Герман Буско, вы так от меня не отделаетесь. Все касающееся этого Бо Франсуа объяснится впоследствии, в настоящее же время дело касается вас одного… так как я имею причины думать, что, несмотря на ваши отрицания, вы не чужды злодействам, вот уже несколько месяцев производимым в здешних и соседних департаментах. Во время ужасного происшествия в Брейльском замке, я нашел вас там и тогда же заподозрил вас; теперь подозрение это усиливается, так как вы сами сейчас признались, что вчера вечером вы пришли в Меревиль, около того самого времени, когда совершено было покушение на большой дороге, и эти два обстоятельства, взятые вместе, уже не говорят в вашу пользу. Наконец сейчас ваш побег только при виде нашего мундира доказывает, что вы боитесь всякого столкновения с властью. Беря в соображение, что вы бродяга, безо всяких средств к жизни, я не могу отпустить вас, не проверив тщательно ваше поведение и вашу нравственность. Вследствие всего этого именем закона арестую вас! И беру вас с собой.

В Борне де Жуи с недостатком храбрости было много наглости и бесстыдства.

– Гражданин офицер, – заговорил он умоляющим тоном, – уверяю вас, что вы ошибаетесь во мне; я невинен, как только что родившийся ребенок.

– Не поможет это, приятель! Не думаете ли вы разубедить меня словами? Предупреждаю вас, что я о вас самого дурного мнения, и скоро увидим, ошибся ли я. Знаете ли что, Герман Буско, – продолжал Вассер, вперя свой проницательный взгляд в арестанта, – вместо того чтобы вывертываться, лгать и жаловаться, лучше чистосердечным раскаяньем заслужить себе снисхождение властей. Правительство наконец решилось во что бы то ни стало прекратить разбой в здешних странах. Полки уже едут на подмогу жандармам. Изо всех коммун будет взято ополчение, национальная стража возьмется за оружие, никто не будет сметь ходить, не доставя о себе верных гарантий; леса здесь по соседству порубят, по кабакам, трактирам и фермам будут останавливать всех бродяг. Поверьте мне, Буско, мошенникам не останется никакой надежды на спасение.

Борн де Жуи уже слышал и прежде о крутых мерах, предпринимаемых правительством для открытия его соучастников, подтверждение теперь Вассера заставило его призадуматься. А потому, несмотря на свою обычную находчивость, он не сумел скрыть своего все возрастающего страха.

– Ну, в таком случае они пропали! – прошептал он в замешательстве. – Совсем пропали!

– Кто это?

– Они… те-то… разбойники, о которых вы говорите.

Вассер видел, что слушатель его поколебался, и он еще удвоил старание, чтобы скорее довести его до полного признания.

– Конечно, они пропали, – продолжал он, – и первые, которых мы схватим, не преминут донести обо всех остальных, так как правительство дарует жизнь тому, кто сделает важные открытия, как бы ни были велики им лично сделанные преступления.

Борн де Жуи все еще молчал, хотя видно было, что он борется с собою.

– Особенно есть одно сведение, очень высоко оцененное правительством. Ассоциация, о которой идет речь, должна непременно иметь у себя во главе атаманом человека деятельного, ловкого, управляющего всем этим с дьявольским искусством. Надобно узнать и поймать этого человека во что бы то ни стало. Так человеку, который нам доставит возможность изловить его, дадут сверх льгот, о которых я только что говорил, еще большое вознаграждение.

– Вознаграждение? – вскричал Борн де Жуи.

Он был побежден и уже открывал рот, чтобы сказать лейтенанту Вассеру так давно ожидаемое сообщение, как вдруг позади него раздался глухой прерывающийся голос.

– Изменник! Лгун! Подлец! – говорил голос. – Беда тебе будет, если донесешь на него.

Лейтенант Вассер так углубился в этот интересовавший его разговор, что совершенно забыл о присутствии тут женщины, в другом углу комнаты. Борн де Жуи вскочил. Подойдя к кровати, он узнал Фаншету, опиравшуюся на локоть и глядевшую на него страшными глазами.

– Греле? – воскликнул он. – Она здесь зачем?

– Что же тут удивительного, что дочь пришла к матери? – сказала фермерша.

– Та, та, та! – начал опять Борн де Жуи. – И госпожа Бернард покинула Брейльскую ферму и оказывается матерью Греле! Что тут все за чертовщина.

– Это значит, Герман Буско, – сказал Вассер, торопясь воспользоваться обстоятельствами, – что даже в этом доме есть личности, могущие перебить у вас выгоду вашей откровенности.

– Нет, нет! Это несправедливо! – вскричала Фаншета с энергией, усиленной горячкой. – Я ему не изменю… я ничего не знаю… я ничего не скажу… Он причина всех моих несчастий, он причина тому, что я живу всеми покинутая, в нищете, в стыде с самого того дня, как отец выгнал меня; он унижал, оскорблял, бил меня, он презирает, ненавидит меня, он убил моего ребенка, моего бедного мальчика за то, что тот не хотел воровать… И все-такия не изменю ему… Я любила и люблю его. Наказанием за все вины мои будет мне то, что до последней минуты жизни я буду любить его.

И с распустившимися волосами она заметалась по постели.

– Несчастная, несчастная, – шептала со страхом старушка Бернард, стараясь успокоить ее, – подумай о том, что ты говоришь! Ведь могут принять, что ты сама…

И она прибавила шепотом.

– Будь осторожнее, дочка! Умоляю тебя, будь осторожнее!

– Матушка! – громко сказала Греле. – Мне более уже нечего бояться! Неужели ты думаешь, что я посмела бы прийти к тебе, если бы не чувствовала, что мой конец уже близок?… Пусть, они ведь не могут ничего более прибавить к моему стыду и горю. Скоро избавлюсь я от всех их! А ты, матушка, так горячо всегда любившая меня, моли Господа, чтобы этот конец пришел поскорее!

– Видно, что действительно мне остается только одной этой милости и просить себе от Бога, как для тебя, так и для себя; я хотела было позабыть… теперь я все помню…

Вассер, хотя неявственно слышавший этот разговор, подошел к кровати Греле и строго сказал:

– Вы сейчас говорили, Фаншета Бернард, о ребенке, которого у вас отняли и убили. Вы должны желать отомстить за своего ребенка, а потому я приглашаю вас…

– Замолчите! Вы ничего не узнаете. Изрежьте меня в куски, убейте меня, но о нем у меня вы ничего не узнаете.

– А, между тем, ведь это он убил вашего ребенка, -сказал наугад офицер.

– Кто вам сказал? Вы разве были там? О! То была ужасная ночь! Я спряталась в лесу и ждала своего мальчика; вдруг среди ночной тишины послышался его жалобный голосок: мама, помоги! помоги! Я бросилась, как сумасшедшая, но раздался выстрел пистолета, и когда уж я прибежала…

Греле на минуту остановилась, как будто какие-то видения одолевали ее; потом с новым отчаянием вскрикнула:

– О дитя мое! О мой бедный, маленький мальчуган!

И в страшных конвульсиях несчастная снова упала на подушки, продолжая уже произносить бессвязные и бессмысленные слова. Госпожа Бернард и служанка бросились на помощь к ней, но она вскоре опять впала в забытье.

Не имея понятия о происшествиях, которые упоминала Фаншета, лейтенант Вассер принимал все это за лихорадочный бред, но Борн де Жуи, лучше знавший дело, не сомневался более, что волей или неволей Греле откроет тайну существования шайки. Сообразив все это, он окончательно решился.

– Бедняга сама не знает, что говорит, – начал он, -она упоминает о вещах, вовсе не имеющих отношения к известному делу. Я могу дать вам сведения интереснее этих; но прежде, гражданин, уговоримся об условиях, на которых я соглашусь вам все открыть. Во-первых, спасение моей жизни, что, впрочем, будет только справедливостью, потому что я могу вам доказать, что я хоть и присутствовал при многочисленных убийствах, но сам никогда не действовал; потом всевозможную снисходительность к моим грешкам, в воровстве и в плутовстве, о которых я сам вам расскажу все без утайки, потому что не выдаю и себя за святого; наконец, сумму денег, которую мы определим позже, так как вам еще долго понадобятся мои услуги.

– Даю вам слово честного человека и офицера, – проговорил Вассер, – что все эти условия будут выполнены… Конечно, – прибавил он осторожно, – в таком случае только, если показания ваши будут иметь действительную важность.

– Они в тысячу раз важнее, чем вы то предполагаете, лейтенант. Я уверяю вас, что вы этим заключаете для себя выгодный договор. Ну! Нечего раздумывать… вы все узнаете.

Борн де Жуи, или лучше сказать, Герман Буско, хотя еще молодой человек, но был один из старинных членов шайки! Десятилетним мальчиком убежал он с Жунской ситцевой мануфактуры, где был учеником, и принялся изучать воровство под руководством Жака де Петивье, у которого был лучшим учеником. Трусливого свойства, его постоянно опасались, но ловкий, извилистый ум его, делал его необходимым на советах шайки, большей частью состоявшей из грубых, кровожадных зверей. А потому ему известны были все секреты шайки, ее чудовищная организация, ее предания, истории совершенных убийств и всякого рода преступлений, и он любезно начал расписывать перед Вассером все ужасы, которые знал, и те, которым сам был свидетелем.

Как ни был приучен Вассер к исповедям подобного рода, но, слушая этот страшный рассказ, он все-таки был поражен, и испытываемая им радость, при мысли, что настал конец этим опустошениям, стушевывалась и уступала место удивлению, сожалению и стыду такой долгой безнаказанности; узнав же, что число Оржерской шайки простирается до нескольких сотен, он даже вскочил с места.

– Черт возьми! И из такого числа я, Вассер, не мог поймать ни одного. Честное слово, стоило бы меня расстрелять за это как олуха! Правда, они все прячутся, ведь они такие трусы!

Этот гнев Вассера, казалось, очень потешал Борна де Жуи, рассказывавшего все эти ужасы с такой веселой, насмешливой миной, как будто дело шло о самых пустяках.

– Успокойтесь, лейтенант! Вы, конечно, за эти последние годы не за одного из них брались, но всякий раз вам приходилось по той либо другой причине отпускать их. Наш атаман, Мег, как мы его называем, хитрый куманек, он каждому отдельно нарубил на нос, что говорить; что же касается до трусости, в которой вы подозреваете наших, то вы на нее не рассчитывайте! Вы еще их не поймали, и они вас еще помучают порядком, поверьте мне. В эту минуту большая часть шайки должна быть в сборе в Мюэстском лесу для переговоров о предстоящей экспедиции, которая, судя по приготовлениям, будет громадная. Прятаться более не станут, зажгут все, Мег шутить не станет, ручаюсь, а другие от него отстать не посмеют!

– Ну! Так значит, скоро повстречаемся лицом к лицу! – ответил с уверенностью Вассер. – Но вы все еще не назвали мне этого грозного Мега?

– Вы его знаете, мы сейчас о нем с вами говорили, это Бо Франсуа.

– Как! Этот торгаш разносчик, который был с вами на Брейльской ферме. Тысячу чертей! Я всегда это подозревал!

– В этом деле я был послан вперед, чтобы разузнать все нужное для шайки; но так как нас с Бо Франсуа видели накануне на ферме, то мы и не могли по окончании дела уйти вместе с остальной шайкой, иначе мгновенное исчезновение возбудило бы подозрение, и мы велели привязать себя и запереть в конюшне, чтобы все подумали, что и мы пострадали так же, как и все другие. Хитрость то была славная, да ваша недоверчивость чуть было все не погубила! Зато никогда в жизни я так не дрожал!

– Да, помню я об этом обстоятельстве, – ответил Вассер задумчиво, – и если я не ошибаюсь, то гражданин Ладранж заступился за вас и заставил меня ограничиться одними формальностями!

– Это правда, зато Бо Франсуа хорошо и отплатил ему за это два дня спустя на Гранмезонском перевозе, отняв у вас так ловко ваших пленников. Я никогда не мог порядком понять, из-за чего тут хлопотал Бо Франсуа, потому что благодарность-то ведь не его добродетель, разве только…

– Хорошо, все это разъяснится впоследствии! – грубо ответил ему Вассер. – Уж не хотите ли вы, дерзкий мальчишка, утверждать, что гражданин Ладранж знал правду об этом атамане разбойников?

– Но однако, он сегодня ведь приютил же его у себя в замке?

Жандармский офицер, заставив его замолчать, снова задумался.

– Ничего, – сказал он наконец, вставая, – моя обязанность, Герман Буско, вынуждает меня тотчас же отвести вас к гражданину Ладранжу, чтобы в его присутствии вы повторили свои показания. Я не могу принять на себя ответственность в требуемых обстоятельствах, а потому, не теряя ни минуты, отправимся в Меревиль.

– Как хотите, – ответил недовольным голосом Борн, -но я лучше хотел бы, чтобы меня отвели к кому другому, чем к известному приятелю нашего Мега.

Вассера опять покоробило; потом, указав на кровать, где лежала Фаншета, несмотря на все старания матери, не приходившая все еще в себя, он тихо спросил:

– А эту женщину вы знаете?

– Это Греле; она тоже из шайки, но, насколько мне известно, она никогда не участвовала ни в каком деле, ее опасались. Все-таки она правду говорила, рассказывая, что Бо Франсуа убил ее ребенка, Этрешского мальчугана. Это при мне было.

– Ш-ш! Вы расскажете об этом председателю. Не следует более мучить эти несчастные создания, – и вслед за этим обратился к старушке Бернард, молча стоявшей против Фаншеты.

– Гражданка Бернард! – сказал он ей, – возвратись в Меревиль, я пришлю к вам доктора, и, вероятно, ваша дочь скоро поправится. А так как она может дать властям нужные сведения, то я надеюсь, что вы не отпустите ее от себя, не повидавшись со мной. Вы понимаете меня? Вы будете отвечать, если она скроется, и вы слишком честная женщина, я уверен, чтобы лишить правосудие сведений, необходимых для спокойствия страны.

Несмотря на мягкий тон этой просьбы, фермерша поняла, что это было приказание.

– Хорошо, гражданин Вассер, – печально ответила она, – но не рассчитывайте более ни на какие от нее сведения… Взгляните на нее! Через час уж ее не будет.

И действительно, все признаки приближавшейся кончины были уже на лице Фаншеты, ошибки жизни которой так тяжело искупались.

– Я не жалуюсь, – повторила бедная мать глухим голосом, – пусть умрет! Я вижу теперь, что смерть ее будет счастьем для обеих нас… Увидя ее сначала, я забыла о некоторых обстоятельствах из прошлого, или, лучше сказать, я старалась уверить себя, что ошибалась. Теперь же я поняла, что лучше было ей и совсем не родиться на свет.

И закрыв голову передником, она долго и тихо плакала.

Вассеру некогда было сказать ей несколько слов утешения, которые в другое время подсказало бы ему его доброе сердце, ему нужно было торопиться, а потому, позвав своих жандармов, карауливших двери, он приказал им взять Борна де Жуи. Сперва они обыскали, нет ли на нем где спрятанного оружия, на что арестант не сделал никакого возражения; но когда ему хотели надевать кандалы и наручники, он горячо стал защищаться.

– Это совсем бесполезная строгость! – говорил он. -Какая мне польза теперь бежать от вас? Слух о моей измене тотчас же разнесется, и не пройдет и четверти часа после того, как я уйду от вас, люди из нашей шайки убьют меня. Нет я напротив для собственной своей безопасности, должен как можно ближе держаться к вам, и если вы будете худо смотреть за мной, то со мною скоро те покончат

Несмотря, однако, на все эти заявления, с арестантом таким нужным и важным нельзя было пренебрегать ни одной формальностью, и Борну де Жуи пришлось покориться тому, что его связали; после этого вся компания двинулась в путь; оставя домик, где никто даже и не заметил их ухода и где царила уже смерть. Поспешным шагом направились к Меревилю; начинало уже смеркаться, и нужно было засветло добраться до места; Борн де Жуи шел между жандармами, лейтенант Вассер ехал позади них, и по его озабоченному лицу легко было судить, что радость за свой успех сильно перемешивалась в нем заботой другого рода.

Чем более он думал о дружеских сношениях, существовавших между Даниэлем Ладранжем и атаманом Оржерской шайки, тем несбыточнее казалось ему, чтобы чиновник действительно не подозревал бы, что такое, в сущности, Бо Франсуа. Напрасно старался он отогнать от себя эту мысль, но все его рассуждения приводили его к тому же результату. Он ежился, шевелился на своем седле и, несмотря на холод, был весь в поту.

– Ба! – сказал он наконец сам себе. – Подождем, что будет! Я всегда знал Ладранжа за честного человека, я даже лично обязан ему и не должен так опрометчиво обвинять его… Конечно, все устроится благополучно; если же нет, будь то хоть против самого сатаны, но я исполню свой долг до конца.

И он стал думать теперь только об одном, как бы поторопить спутников.


VII Свадебный вечер

Подъезжая к Меревилю, Вассер и его товарищи услыхали шум голосов и конский топот, обстоятельство не совсем обыкновенное в таком тихом местечке.

Едва проехав первые дома деревни, они легко отгадали причину этого движения: отряд гусар, состоявший из сорока всадников под командой лейтенанта, въехал в деревню и расположился на площади перед церковью. Привлеченные новизной зрелища, жители сбежались со всех сторон, и, несмотря на стужу, в домах, вероятно, не осталось ни одного ребенка. Среди этого сборища гусары спешились, мэр со своим помощником раздавали им квартирные билеты, так как по крайней мере предстоящую ночь они должны были провести в Меревиле.

Вид войска во всякое другое время породил бы сильную зависть в Вассере, при настоящих обстоятельствах чрезвычайно обрадовал его. Он сознавал, что в самом деле с семью или восемью жандармами, которыми он мог располагать, ему невозможно было бы успешно бороться с многочисленной и хорошо вооруженной шайкой Бо Франсуа. А потому, не скрывая своего удовольствия, он с торжествующим видом взглянул на Борна де Жуи, который в свою очередь, при виде опасности, грозившей его бывшим соучастникам, радовался своей измене.

Жандармы со связанным арестантом отвлекли общее внимание меревильских жителей, до сих пор поглощенное разноцветными перьями султанов и голубыми шарфами с серебряными галунами гусар. Все взгляды обратились на новопришедших, и по возгласам, слышавшимся со всех сторон, можно было судить, как велико сочувствие меревильского населения и всех окрестных жителей этому подвигу вооруженной силы.

– Вот, одного уж и поймали! – вскричала одна старуха, грозя кулаком арестанту, – ты-то уж долго теперь не будешь нас грабить и убивать.

– Ай да лейтенант Вассер,– говорил какой-то сельский сановник, – лихое чутье у него! Теперь как раз он попал уж на их след, будьте покойны, не даст вздохнуть негодяям; поручусь, что всех их он теперь переловит!

– Честное слово, знатный парень этот Вассер!

Жандармский офицер не мог остаться равнодушным ко всем этим народным похвалам. Пока он их слушал, в толпе раздался отчаянный голос:

– Боже милостивый! Да это Борн де Жуи попался!

Как ни скоро обернулся Вассер на эти слова, ему все же не удалось увидеть, кто именно произнес их. В свою очередь, доехав до площади, он сошел с лошади и был тотчас же окружен четырьмя или пятью жандармами из своей бригады, ожидавшими его тут в Меревиле уже несколько часов, одни с рапортами, другие для получения приказаний. Пока он их рассеянно слушал, в кружок, собравшийся около него, протолкался молодой офицер.

Отсалютовав по форме он назвал себя.

– Лейтенант Тенар, командующий отрядом. По приказанию высшего начальства, гражданин, я имею быть со своим отрядом в вашем распоряжении для порученного вам дела… А так как я давно знаю понаслышке гражданина Вассера, то смею уверить в своем усердном содействии.

– Благодарю вас! – ответил не менее искренне Вассер. – Как честный офицер при настоящих обстоятельствах от всего сердца я могу вам сказать милости просим!

И оба лейтенанта пожали друг другу руки.

– Судя по мерам предосторожности, предпринимаемым вами с этим молодцом, можно судить, что, поймав его, вы сделали богатую находку.

– Очень богатую, так что легко может быть, что вашим и моим людям не придется поспать сегодняшнюю ночь.

– Мы готовы! – ответил пылкий юноша. – Прикажете велеть трубить выход? Хотя наши лошади еще и не поели, но это не беда, они поедят и после, а что до нас касается, то мы хорошенько подтянемся.

– Такой поспешности не нужно! – ответил, улыбаясь, Вассер. – Мне нужно еще по важному делу пойти в замок. Ваши гусары и мои люди могут в это время кормить лошадей и сами закусить на отведенных им квартирах; но чтоб через два часа все были готовы сесть на лошадь. А вас, гражданин, я попрошу, когда кончатся здесь ваши занятия, пожаловать в замок. Председателю присяжных и мне надо будет условиться с вами о предстоящем деле.

Оставив лошадей кормиться в деревне, Вассер с четырьмя жандармами, караулившими Борна де Жуи, самим Борном, отправились пешком в замок. Перед уходом он снова позвал к себе лейтенанта Тенара.

– По причинам, касающимся служебных обязанностей, – сказал он ему на ухо, – вы здесь ни от кого кроме меня не должны принимать приказаний. Если какое бы то ни было высокопоставленное лицо даст вам какое-либо предписание, вы не пошевельнетесь, не предупредив меня о том! Поняли ли, лейтенант?

Тенар сделал утвердительный знак, но, так как он, казалось, хотел попросить объяснения такому странному приказанию, Вассер не допустил его, говоря, что спешит, и коснувшись слегка шляпы, он удалился в сопровождении своих людей и Борна де Жуи.

Было почти уже темно и изо всех окон старинного здания виднелись огни. Новопришедшие нашли главные ворота отворенными настежь и во дворе несколько карет. Читатель, вероятно, не забыл, что на следующий день должна была быть свадьба Даниэля Ладранжа с его кузиной, а потому старинные друзья дома собрались для подписания контракта.

Не обращая ни на что внимания, Вассер пошел в сени, где несколько человек чужой прислуги грелись у камина в ожидании своих господ, домашняя же прислуга вся была занята в доме, а потому жандармский офицер долго не знал, к кому обратиться. Наконец он упросил одного из лакеев поставщика пойти отыскать ему Контуа, тотчас же явившегося с озабоченным лицом. На выраженное Вассером желание видеть немедленно Даниэля, метрдотель сухо ответил, что это невозможно, что все лучшее общество кантона собралось в замке, что надобно же, наконец, председателю дать время жениться… Но Контуа не истощил еще весь запас своих возражений, когда Вассер грубо перебил его:

– Все это меня не касается! Подите доложите гражданину председателю, что мне необходимо видеть его тотчас же по делам службы, что вопрос тут идет о жизни или смерти, и что если вследствие его промедления произойдут большие несчастья, то он ответит за них перед законом.

Не смея более возражать, Контуа вышел, бормоча себе что-то под нос; через несколько минут он вернулся с известием, что господин Ладранж ожидает гражданина Вассера у себя в кабинете.

Рассерженный всеми этими промедлениями Вассер, считал их преднамеренными, почти более не сомневаясь в сообщничестве Даниэля с атаманом Оржерской шайки. Прежде чем идти за слугой, он подошел к своим жандармам и тихо но твердо проговорил:

– Смотреть хорошенько за арестантом и не допускать его говорить ни с кем. Здесь вы повинуетесь одному мне и без моего подтверждения вы не должны принимать ни вопросов, ни приказаний, если бы, например, кому-нибудь вздумалось заставить вас освободить арестанта. Если же я найду нужным арестовать кого-нибудь в здешнем замке, вы тотчас же обязаны исполнить мое приказание, кто бы ни была эта личность, на которую укажу я вам. Тот же из вас, кто хоть одно мгновение поколеблется, предупреждаю вас, будет за это судим военным судом.

Как ни были приучены жандармы к безмолвному повиновению, но, получив подобное приказание, они в недоумении переглянулись, а Вассер обернулся к Борну де Жуи, проговори вполголоса:

– Вы сейчас пойдете к председателю, Герман Буско, я надеюсь, что вы не отопретесь от своих показаний! Помните одно, что ни ласки, ни угрозы не должны вас останавливать. Будьте почтительны, но стойки в своих показаниях, и я сдержу свои обещания!

Вслед за сим он вышел с Контуа.

Даниэля он нашел в знакомом уже нам кабинете. Одна свеча освещала эту большую комнату, молодой председатель, весь в черном, стоял около своего письменного стола, и по лицу его видно было, как горько для него быть потревоженным в такую торжественную минуту. Он не заметил даже церемонного поклона, сделанного ему жандармским офицером.

– Любезнейший мой Вассер, – начал он рассеянно, -извините меня, если я попрошу в двух словах сказать мне, в чем дело, по которому вы пришли; меня все ждут в гостиной для подписания моего свадебного контракта. Особенного рода соображения не дозволяют нам отложить эту церемонию до другого дня, несмотря на скоропостижную смерть этого бедного Лафоре, умершего сегодня ночью от апоплексического удара.

– Нотариус Лафоре умер здесь прошлую ночь? -спросил задумчиво Вассер.

– Да, вообразите какой случай – апоплексический удар, вследствие вчерашних волнений. Доктор так подтвердил этот факт. Все законные формальности исполнены. Но еще раз, Вассер, говорите, пожалуйста, скорее…

– Я боюсь, чтобы вам не пришлось отложить вашу свадьбу, – проговорил Вассер глухо. – Я сдержал свое обещание, господин Ладранж, и сделал сегодня важные открытия, открытия эти не только интересны для правительства, но они очень важны лично для вас!

И, не дожидаясь приглашения, он сел против письменного стола. Не обратив внимания на это нарушение иерархических правил, Даниэль в свою очередь, сев на свое место, с худо скрытым нетерпением проговорил:

– Я вас слушаю!

Тогда Вассер сначала рассказал ему об аресте Борна де Жуи, потом повторил ужасные рассказы арестанта об ассоциации разбойников, опустошавших страну. Он пересчитал ему многочисленные преступления, совершенные ими, упомянув и об убийстве Михаила Ладранжа в Брейльском замке, но тщательно избегая назвать атамана шайки; наконец он сообщил ему, что разбойники должны в настоящую минуту собраться в Мюэстском лесу, неподалеку от Меревиля, для предпринятая новой экспедиции.

И если гражданину председателю присяжных угодно будет дать какие-нибудь приказания по этому делу, то гусары и жандармы находятся в настоящее время в деревне, готовы немедленно выступить в поход, чтобы рассеять это сборище.

Даниэль с начала рассказа слушал нетерпеливо, но чем дальше, тем более нетерпение это уступало место участию и ужасу, и наконец он, по-видимому, забыл уже об ожидавших его гостях. Между тем какая-то тайная боязнь как будто мешала ему радоваться сделанному открытию.

– Действительно, это очень важное дело, – проговорил он наконец, – и я должен сознаться, Вассер, что вы оказали важную услугу правительству. Допросив в свою очередь этого негодяя, я составлю нужные предписания. Но не кажется ли вам, лейтенант, что было бы благоразумнее отложить вашу поездку до завтрашнего дня? Ночь так темна, а вам придется несколько лье ехать без дороги в чаще; с другой стороны, ваши люди и лошади устали, и негодяям, благоприятствуемым темнотой, легко будет укрыться от вас. До завтрашнего дня мы успеем предпринять все требуемые предосторожности…

– Завтра? – воскликнул Вассер. – А где нам будет их найти завтра? Они тотчас же все разбегутся, как только узнают, что их товарищ попался, а они не замедлят узнать об этом. К тому же, гражданин председатель, я, кажется, уже докладывал вам, что они собираются именно в сегодняшнюю ночь произвести нападение? Что же вы хотите допустить их повторить над одной из соседних местностей те ужасы, которым вы были свидетелем в Брейльском замке?

Даниэль ничего не ответил и начал с видимым замешательством перебирать бумаги на своем столе. Подозрения Вассера превратились в уверенность.

– Гражданин Ладранж, – начал Вассер с расстановкой, – вы у меня еще не спросили имени атамана разбойников; а, между тем, это самый опасный, самый кровожадный изо всех, это его ловкость До сих пор водила нас за нос, смеясь над всеми нашими стараниями, он один стоит всей шайки!

– Правда! – пробормотал Даниэль, – я и забыл; ужасные эти рассказы совсем сбили меня. Так атаман уже известен? Вам назвали его?

– Вы сами его знаете, и знаете его имя! – ответил Вассер, проницательно глядя на него.

– Я? – спросил Даниэль, заметно побледнев.

– Вы, гражданин Ладранж. Этот атаман воров и убийц, это чудовище, которое между прочими преступлениями застрелил вашего дядю в Брейле, это человек, которого вы знаете, которому вы покровительствовали и поддерживали при всяком удобном случае, которого вы допустили, несмотря на его низкое происхождение, в свое семейство, которого не далее, как прошлую ночь вы принимали здесь у себя в доме… одним словом, личность, выдающая себя за разносчика, имя которого – Бо Франсуа!

Хотя уже несколько минут Даниэль начал подозревать истину, тем не менее открытие это поразило его. Глухой стон вырвался у него из груди, и, закрыв лицо руками, он упал на спинку кресла…

Это положение, это молчание не могло не утвердить еще более Вассера в его мнении. Между тем, он как человек с доброй душой, дав несколько минут Даниэлю, чтобы опомниться, тихо проговорил:

– Не успокоите ли вы меня по крайней мере, гражданин Ладранж, уверением, что вы сами не знали, какого человека удостаивали вы своей дружбой?

– Не знал, не знал! – отвечал, вздрагивая, Даниэль. -Неужели вы сомневаетесь в этом?

И он опять впал в свою апатию и задумчивость.

Спустя минуту Вассер встал с решительным видом и направился к двери. В то мгновение, когда он готов был выйти, Даниэль очнулся.

– Куда же вы идете? – спросил он.

Вассер вернулся.

– Гражданин Ладранж! – сказал он с грозным спокойствием, – имеете ли вы что еще сказать мне? Я имею еще возможность выслушать объяснения, благоразумное оправдание, какое вам угодно будет дать мне?

– Объяснение! Извинение? – повторил высокомерно Даниэль, – что вы хотите этим сказать? Неужели наши роли с вами, гражданин Вассер, так переменились? Вы, кажется, забываете, что вы имеете здесь начальника, а я – нет!

– Это возможно, гражданин Ладранж, и очень может быть, что меня осудят за то, что я намерен сделать; но я повинуюсь голосу совести и к черту все остальное! Клянусь вам, если сейчас вы не оправдаете своих непонятных отношений с атаманом Оржерской шайки, какое бы чиновное лицо вы ни были, я арестую вас!

– Желал бы я это видеть, лейтенант Вассер…

– Итак! Я приглашаю вас!

Оба замолчали. В соседнем коридоре послышались шаги, дверь отворилась, и в комнату вошла Мария де Меревиль.

Хорошенькая невеста была одета со всей роскошью и изяществом, требуемыми важностью события. Ее бархатное платье с открытым лифом, по тогдашней моде, выставляло ее плечи и часть рук, почти покрытых драгоценными каменьями. Ее светлые кудри были пересыпаны цветами. Ничто не могло быть прелестнее и величественнее Марии в этом роскошном наряде.

В эту минуту неудовольствие кинуло несколько морщинок на ее беломраморный лоб. Несмотря на то, она вежливо поклонилась Вассеру, обратись с дружеским упреком к Даниэлю.

– Что же, друг мой, вы неидете? Все с нетерпением ожидают вас, и мама в чрезвычайно дурном расположении духа. Послушайте, Даниэль, неужели же ваша служебная обязанность не может дать вам минуты свободы?

– Моя служебная обязанность, милая Мари, теперь не будет долго занимать меня, – проговорил мрачно Даниэль, – вот гражданин Вассер скажет вам, что неожиданное обстоятельство…

– Гражданин Вассер, как умный и добрый человек, -ответила Мария, с очаровательной улыбкой обращаясь к жандарму, – вероятно, легко поймет необходимость отложить до другого времени эти дела… А вы, Даниэль, неужели, – продолжала она с горькой иронией, – не возьмете на свою ответственность отложить на несколько часов составление всех этих списков, актов! Могла ли я думать, что так горячо желая и торопя настоящую процессию, вы относитесь под конец к ней так равнодушно и холодно!

– Мария, умоляю вас, сжальтесь надо мной! – с трудом выговорил Даниэль, взволнованный этим несправедливым упреком. – Если бы вы знали!…

Только тут молодая девушка заметила страшную бледность и расстроенный вид своего жениха, она хотела расспросить его о причине, но новое приключение смутило и ее, и Даниэля.

Вассер так пристально разглядывал наряд Марии, что молодая девушка сконфузилась, вдруг, подойдя к ней, он странным голосом спросил:

– Мадемуазель де Меревиль! К моему сожалению, я вынужденным нахожусь спросить вас… Откуда у вас этот прибор?

И он указал на знакомый нам рубиновый убор, который Мария нашла нужным надеть к церемонии подписания контракта.

– Право, лейтенант, – ответила Мария с гордым удивлением, – этот вопрос мне кажется до того странным…

– О! Прошу вас не оскорбляйтесь моим любопытством, – ответил, сам сконфузясь, Вассер, – я очень хорошо знаю, какого уважения и почтения заслуживает мадемуазель де Меревиль; но в настоящую минуту я не имею возможности быть деликатным, а потому, умоляю вас, ответить на мой вопрос.

– Лейтенант Вассер имеет, конечно, уважительные причины, чтобы говорить подобным образом, – ответила Мария, – а потому я не хочу скрытничать в таком простом обстоятельстве: этот прибор прислан мне по случаю предстоящей моей свадьбы, и я имею причины думать, что это от одной дорогой для нас личности, об отсутствии которой в настоящее время Даниэль и я весьма сожалеем.

– Извините, сударыня, если попрошу вас дать мне более положительный ответ как имя личности, приславшей, по вашему мнению, вам этот подарок?

– Для вас сударь, мне кажется, должно быть достаточно знать, что особа эта достойна моего уважения и любви.

– Не известный ли это разносчик, по прозвищу Бо Франсуа, хоть, может, вам он и известен под другим именем?

– Но это уже слишком! – Я проговорила молодая девушка с негодованием. – положительно отказываюсь отвечать, пока не узнаю причины такого дерзкого дознания… Как это Даниэль вы ничего не находите сказать, когда меня оскорбляют подобным образом?

– В самом деле, Вассер, – начал Ладранж растерянно, – почему вы позволяете себе?…

– Вы этого оба хотите? – вскричал выведенный из себя Вассер. – Итак извольте! Но припомните, что вы сами вынудили меня… И потому если надо говорить правду, то я признаю рубиновый убор, надетый в настоящее время на мадемуазель де Меревиль, за украденный восемь дней тому назад в Этампском замке!

Два пронзительных крика были ответом на это открытие, и быстрее молнии Мария сорвала с себя и сбросила колье и браслет, после чего почти без чувств упала на руки Даниэля.

– Я вижу теперь, на что намекали его угрозы, – проговорил с отчаянием Даниэль, кладя молодую девушку в кресло, – негодяй, подлец! Мало того, что меня завлек в дьявольскую ловушку, ему надо было оскорбить это чистое, благородное создание. Ну, Вассер, вы правы: все обстоятельства против меня. Я должен вам казаться таким же презренным существом, как и он, но только еще хитрее!

– А я так думаю, напротив, гражданин Ладранж, -проговорил в раздумье жандармский офицер, – что я поторопился слишком заподозрить честного человека.

– Я вижу теперь ясно, что вас обошел хитрый негодяй; но в деле рубинового прибора враг ваш пересолил. Кого мог он уверить, что такое высокопоставленное лицо, как вы, согласится не только принять в подарок краденую вещь, но еще допустить свою молодую невинную невесту надеть ее публично в самый день свадьбы.

– Это правда, Вассер! Благодарю вас за эту мысль! -воскликнул Даниэль. – С радостью отдал бы я свою жизнь, чтобы избавить мою дорогую Марию от подобной пытки! Посмотрие, посмотрите, она не дышит!

Мадемуазель де Меревиль лишилась чувств, но обморок ее был непродолжителен. Вскоре, открыв глаза, она устремила их на Даниэля, рука которого оставалась крепко сжатой в ее руках.

– Друг мой! – начала она. – Здесь происходит что-то, ужасное!… Из сожаления скажите мне, что все это только страшный сон.

И так как Даниэль не в состоянии был отвечать ей, отвернулся, то Вассер поторопился вмешаться.

– Мадемуазель де Меревиль, – начал он, стараясь смягчить свой грубый голос, – действительно, в настоящее время дело идет о таких ужасных вещах, описание которых вы не в силах будете выслушать. Позвольте же мне, с помощью гражданина Ладранжа, распутать этот скверный, запутанный клубок; что же касается до вас, то позвольте мне попросить вас вернуться в гостиную! Забудьте, что произошло здесь. Не старайтесь отгадать… Позже, может быть, вы и узнаете истину.

Мария взглянула на жениха, как будто спрашивая его.

– Да, да, Мария, совет Вассера очень разумен. Вы теперь достаточно оправились, возвратитесь же в гостиную и попросите наших друзей извинить меня, если церемония отложится до другого дня. Дело идет о безопасности всей страны; касается тоже и чести нашего семейства, моей чести, Мария, может быть!… Не спрашивайте меня более!

– Боже мой! Даниэль, как вы расстроены! Неужели новое несчастье снова угрожает нам? Вассер, вы как будто имеете что-то против моего дорогого Даниэля… О, то что со мной сейчас случилось, родило в моей голове самые безумные мысли.

Вассер успокоил ее как мог, а Мария все глядела на Даниэля, сказавшего ей наконец:

– Дитя мое! Прошу вас, оставьте нас на минуту! Главное не очень огорчайтесь; будьте сильны, мужественны, как вы были в самых тяжелых обстоятельствах жизни, и уверены, что что бы ни случилось, я всегда останусь достойным вас.

– Хорошо, Даниэль, я исполню ваше желание, – сказала молодая девушка, вставая. – Я не хочу ничего знать, не спрашиваю более и вполне покоряюсь вашей воле, но в свою очередь, мой друг, я прошу вас, приходите к нам поскорее; гражданин Вассер, – продолжала она милым, грустным тоном, – не правда ли ведь вы его к нам скоро отпустите? Это лучший, честнейший и благороднейший из людей.

И, подставив свой лоб Даниэлю, ласково улыбнувшись Вассеру, она вышла.

По ее уходе опять водворилось молчание.

– Вассер, – сказал наконец Даниэль Вассеру, поднявшему и внимательно рассматривавшему рубиновый убор. – Присутствие этого невинного ангела дало другой оборот моим мыслям, усмирило мою злобу. Мне ли обижаться за подозрения, которые и мне самому кажутся, к несчастью, совершенно основательными! Чего вы не могли заставить меня сделать силой, то сделаю я из моей доверенности, любви и уважения к вам… Садитесь лейтенант, вы сейчас все узнаете!

И он стал рассказывать историю своего знакомства с Франсуа Готье со всеми мельчайшими подробностями. Он ничего не скрыл от Вассера, не упустил никакого обстоятельства и дал ему документы, подтверждавшие его рассказ. Когда Ладранж дошел до открытия, сделанного им утром, лейтенант даже топнул ногой.

– Черт возьми! И после подобного-то открытия вы имели неосторожность выпустить этого плута.

– Сознаюсь, я сделал большую ошибку, – сконфуженно ответил Даниэль. – Я слишком увлекся ложным великодушием; но возьмите и то в соображение, что я еще не знал всей истины. Я видел во Франсуа Готье молодого родственника, сделавшего проступок, и которого можно еще возвратить на прямую дорогу. Мог ли я ожидать, что сын моего дяди, атаман разбойничьей шайки, чудовище, преступления которого ставят его вне законов человеколюбия!

В продолжение этого рассказа Вассер сидел, глубоко задумавшись. Долго обсуждая в своем уме все сказанное, внимательно рассмотрев бумаги, он вдруг встал и крепко схватил Даниэля за руку.

– Извините меня, гражданин Ладранж, – начал он, -но согласитесь, что человек и умнее меня мог бы тут ошибиться! Этот Франсуа Готье, Бо Франсуа, там каким бы вы его именем ни называли, олицетворенный сатана, а честному человеку не перехитрить дьявола! Но только излишек предосторожностей иногда вредит делу, а потому и рубиновый убор своим дьявольским ухищрением тотчас же меня поколебал… Между тем, повторяю вам, что я убежден, что у этого франта должны быть ноги-самолеты, потому что он прямой выходец из ада. Мы имеем верные сведения, что он убил своего отца, сына, не считая других… Знаете, гражданин Ладранж, как ни крепись, но, когда слышишь все это, невольно пробирает дрожь. Но вернемся же к вам… Что ж вы хотите теперь делать?

Даниэль взял со стола незапечатанный конверт и молча подал его Вассеру. То была просьба об увольнении его от должности председателя присяжных.

– Очень хорошо, – сказал лейтенант, – я понимаю очень хорошо вашу деликатность, но в ожидании, когда ваша просьба будет принята высшим начальством, вы не можете же оставаться в бездействии. Время дорого, недостаток решимости при настоящем кризисе может повлечь за собой ужасные последствия. На что же вы решаетесь?

– Я не считаю более себя связанным обещанием, данным мною этому негодяю, – заговорил энергично Даниэль. – Предложенная им на эту ночь экспедиция освобождает меня от данного ему обещания, так как я дал ему три дня льготы в том только случае, если он не предпримет в это время чего-нибудь преступного. А потому, Вассер, пойдем на неприятеля! Сейчас же я велю оседлать для себя лошадь, и вы увидите, умею ли я в свою очередь твердо и без страха выполнять свои обязанности!

– Браво, браво, черт возьми! – восторженно воскликнул Вассер. – Говоря откровенно, вы славно принимаетесь за дело, гражданин Ладранж! Интриги Бо Франсуа поставили вас в очень подозрительное положение, но настоящим своим намерением вы разом прекратите всякое злословие.

– Итак, только что я допрошу арестанта, мы отправимся! Но не думайте, Вассер, что я хочу присвоить себе честь этой экспедиции; я буду только номинальным начальником, вы же будете настоящим; оставьте у себя мою просьбу об отставке, это будет служить доказательством, что моя власть будет под вашим контролем.

– Все будет исполнено по вашему желанию, гражданин Ладранж! Кстати, так вы решились объявить о своем родстве с этим негодяем?

– Двух прямых дорог быть не может, и если понадобится, я решился во всеуслышание заявить ужасную истину…

– Очень хорошо! Но не будем торопиться; я еще надеюсь, что дело обойдется без этих крайностей; кажется, вы мне сказали, что кроме вашего семейства никто не знает о родстве вашем с Бо Франсуа.

– Это правда; бедный Лафоре, так доказавший нам свою преданность, вероятно, никому не доверил этой тайны; но Бо Франсуа знает ее и, конечно, не замедлит ею воспользоваться.

– Все замыслы разбойника будут уничтожены вашей просьбой об увольнении вас от настоящей вашей должности. Впрочем, он, может быть, и сам из желания, чтоб не очень-то углублялись в рассмотрение его прошлых действий, умолчит об этом родстве, особенно если не будет видеть для себя никакой тут выгоды… Что же касается до меня, гражданин Ладранж, – продолжал взволнованным голосом Вассер, – уверяю вас, что я буду очень осторожен в применении к делу вашей благородной откровенности и никогда не забуду, что тут дело идет о чести вашего семейства. Если, как я предполагаю^ преступлений Бо Франсуа окажется достаточно, чтобы он был приговорен к смертной казни, то никогда, никто в мире не узнает от меня об обстоятельстве, которое вы мне сейчас сообщили. Гражданин Ладранж! Вам я обязан своим настоящим положением, значит, я в долгу у вас, может быть, теперь я смогу отплатить вам этот долг.

Даниэль бросился на шею к офицеру.

– Благодарю, Вассер! – сказал он. – Я никогда не решился бы просить у вас того, что вы теперь так великодушно сами предлагаете мне. Итак, за дело скорее! Теперь мы не будем более колебаться в исполнении наших обязанностей, а потому, наверное, каждый из нас хорошо выполнит свою.

Через несколько минут темная, пустая комната эта преобразилась. Множество зажженных свечей было размещено по комнате. Даниэль, сидя за своим письменным столом, делал допрос Борну де Жуи, не заставлявшему себя просить, чтобы повторить свои первые показания, помощник мэра исполнял тут должность письмоводителя. Вассер и командующий войском общественной безопасности Тенар служили ассистентами Даниэлю; кроме того, так как хотели придать этому допросу как можно более гласности на случай, если б негодяй впоследствии захотел отпереться от своих показаний, ввели в комнату, вместо публики, всех находившихся в замке жандармов.

По присутствующим пробегала дрожь ужаса, когда они слушали рассказы о преступлениях Оржерской шайки. Борн де Жуи, гордясь своим успехом, видимо, ощущал удовольствие рисовать с малейшими подробностями картины злодейств, которым, по его словам, он был свидетелем. Между тем, иногда он как-то странно подмигивал своим единственным глазом, когда обращался к Даниэлю, и слова его были как-то загадочны, как будто между ними была какая-то тайна.

Проделка эта не ускользнула от внимания Вассера, которого от злости подергивало, но когда вопросы обратились на атамана шайки, намеки сделались яснее: хитрый мошенник, видимо, старался дать понять, что между Даниэлем Ладранжем и Мегом существовали отношения. Необходимо было остановить его, а потому, когда он сладкоречиво заметил о пользовавшейся Мегом доверенности у гражданина председателя, и что даже прошлую ночь тот ночевал в замке, Даниэль перебил его.

– Граждане! Как сановник, я мог бы не обратить внимания на некоторые намеки подсудимого, – с твердой решимостью произнес он, – но в видах моего личного достоинства я теперь же хочу объяснить вам одну из причин этого минутного моего знакомства, которого теперь я простить себе не могу. Много времени тому назад, под другим правительством, Бо Франсуа оказал мне очень важную услугу, мне и моему семейству, как может то подтвердить в случае надобности гражданин Вассер. С этого времени я, ничего не подозревая, сохранял некоторые отношения с этим человеком, хитрость и лицемерие которого, выставляли мне его в совершенно другом свете, чем он есть. Вот что я имею сказать об этом в настоящее время, другие подробности я намерен передать чиновнику, которому будет поручено ведение этого дела. Что же касается до вас, Герман Буско, – строго обратился он к последнему, – прекратите ваши обидные намеки, которые не в состоянии достигнуть до меня и которые могут только ухудшить перед правосудием ваше собственное положение!

Вассер кивнул головой в знак одобрения того, что Даниэль так благородно и ловко сумел объяснить эту интригу. В свою очередь Борн де Жуи тоже догадался, что ошибся в расчете, и что его упорство в этом случае может только возбудить против него могущественное лицо.

– Прошу гражданина председателя простить мне, -заговорил он сладеньким голоском, – конечно, нет сомнения, что не может быть ничего общего, между ним и нашим грозным атаманом… Но что я вспомнил, – проговорил он вдруг, как будто действительно его озарила какая-то мысль. – Не отсюда ли шел сегодня утром Бо Франсуа, такой сердитый, раздраженный, когда я его встретил там в деревне?

– Да, – ответил Даниэль, еще не подозревая действительности, – я прогнал его отсюда постыдным образом. Но к чему этот вопрос?

– Вы его выгнали? Теперь я понимаю причину его гнева; он, такой властолюбивый, гордый! Еще позвольте вас спросить, гражданин председатель, не получалось ли недавно в этом доме большой суммы денег и нет ли здесь генерального поставщика республики?

– Все это правда, – ответил Даниэль, не подозревая, к чему клонятся все эти вопросы.

– Так теперь я могу вам сказать, на какой замок они собираются напасть сегодняночью, и чтобы разорить его, Бо Франсуа собирает всю шайку в Мюэстском лесу… Это Меревильский замок, где мы в настоящую минуту находимся.

– Возможно ли? – воскликнул Даниэль.

– Я в этом убежден. Вы его оскорбили, а Мег никогда не прощает обиды. Впрочем, я слышал, как он говорил о бриллиантах, деньгах, которыми можно будет воспользоваться, а за генерального поставщика взять большой выкуп. Нет сомнения, он идет на Меревильский замок.

– Письмоводитель, внесите в протокол это показание! – радостно закричал Вассер, видя, как оно выгодно для Даниэля Ладранжа. И пока тот исполнял его приказание, он наклонился к Борну де Жуи и шепотом сказал:

– Ты и утром знал об этом обстоятельстве, негодяй, но только тебе хотелось поклеветать на председателя… Смотри, не пробуй еще раз начать, а то я разделаюсь с тобой!

Борн де Жуи только фыркнул.

– Так вы серьезно думаете, Герман Буско, – начал тревожно Даниэль, – что мошенники не откажутся от своего замысла?

– Нет, не думаю. Хотя Бо Франсуа и злопамятен и беспощаден в своей мести, но он очень осторожен; а так как теперь он уже, вероятно, знает о прибытии гусар в Меревиль, то, несмотря на свое самохвальство, он никогда не решится открыто тягаться с вооруженной силой, да если б он и захотел, так другие не согласятся.

– В таком случае, – ответил Даниэль решительно, -нам остается одно – идти ловить разбойников в их засаде! Гражданин письмоводитель, прошу вас закончить протокол; он настолько понятен, насколько позволяют обстоятельства, а время нам теперь дорого, и действовать нужнее, чем составлять акты.

Действительно, протокол был закончен и подписан всеми присутствующими, даже Борном де Жуи, который, как мы уже, кажется, говорили, умел писать. Потом стали совещаться о плане действий, чтобы немедленно захватить всю шайку; спросили Борна де Жуи, согласен ли он служить проводником войску, сквозь эти непроходимые леса, и в такую темную ночь. Арестант изъявил согласие, но с условием, чтобы его не связывали. По его словам, эта предосторожность была совершенно лишняя, так как, будь он теперь совершенно на свободе, его непременно убьют его бывшие товарищи. Еще он требовал, чтобы его одели в жандармское платье, чтобы при свалке костюм его не выдавал бы его и не делал бы целью выстрелов. И в случае удовлетворения всех его требований обещал добросовестно провести войско, и доставить возможность, как в сеть, захватить всю шайку.

Даниэль и два лейтенанта стали раздумывать, насколько возможно исполнить подобные требования, но Вассер разом разрешил недоумения, обещая взять арестанта на свое попечение и следить за ним так, что ему и свободному и без цепей, не удастся бежать. Также было решено, что для безопасности арестанта, его оденут в костюм национальной стражи. (Достоверно известно, что в этом же костюме жандармы возили Борна де Жуи и по другим департаментам, чтобы он, узнавая, указывал различных сообщников шайки.)

Устранив это недоразумение, к большому удовольствию арестанта, решили, однако, что не следует слишком полагаться на его уверения, и было бы неосторожно, оставить замок безо всякой защиты. Поэтому на общем совете было положено оставить в замке на всякий случай около десятка жандармов и гусар, лошади которых были слишком замучены, чтобы следовать за остальными. Эти солдаты, хорошо вооруженные и с запасными зарядами, должны были ни под каким предлогом не выходить из замка до рассвета, а вместе с домашней прислугой их было бы весьма достаточно для отражения нападения разбойников.

Между тем, нельзя было не заметить, что налицо войска оказывалось слишком мало, чтобы окружить ночью многочисленного неприятеля, возбужденного, может быть, отчаянием. Гусарский офицер заметил при этом, что из его полубригады есть еще несколько отрядов, рассыпанных по кантону, но нет возможности собрать их в Меревиль в данную минуту и для настоящего предприятия. Задача была еще не разрешена, когда подоспела неожиданная помощь. В комнату вошел меревильский мэр, предложил председателю содействие национальной стражи, пылавшей, по его словам, желанием сразиться с мошенниками, которых открыли.

Дело шло о сорока человеках сильных, здоровых, хорошо знающих местность, следственно пренебрегать которыми было нельзя.

Кроме того, имея полномочия от центральной власти, Даниэль разослал эстафеты по всем отрядам кавалерии, находящимся в окрестностях, и по всем коммунам с приказанием жителям вооружиться и быть на страже! Последние предосторожности эти имели главной целью пресечь сообщение тем из негодяев, которые могут бежать при аресте шайки.

Вслед за этим совет кончился и каждый отправился готовиться в дорогу… Кроме солдат, остававшихся караулить замок, остальные присутствующие вернулись в деревню, откуда скоро послышался звук рогов и труб.

Расставаясь с Даниэлем, Вассер тихо и дружески прошептал ему:

– Вы, гражданин Ладранж, заставили меня сегодняшний вечер краснеть за мои подозрения! Все идет отлично, и вы можете уже теперь смеяться над злостными замыслами вашего недостойного родственника скомпрометировать вас. Этот негодяй Борн, сознавшись наконец, что разбойники хотят напасть сегодняшней ночью на этот замок, окончательно разрушил всякое подозрение на ваш счет. Я не вижу надобности вам лично участвовать в этой опасной экспедиции и, если вы хотите, оставайтесь здесь, чтобы самому позаботиться о безопасности вашего семейства…

– Нет, нет, Вассер, – перебил его решительно Даниэль, – для своей чести и совести я хочу разделить с вами и предстоящие труды и опасность! Наконец я не хочу, чтоб этот негодяй мог похвалиться тем, что, пользуясь моим прямодушием, надул меня… Даже рискуя жизнью, я не успокоюсь, пока это чудовище не будет взято и не будет лишено возможности делать зло.

Вассер в свою очередь пожал руку Даниэлю. Одевшись в мундир, молодой человек с плащом на руке и парой пистолетов в кармане сошел в гостиную, где сидели дамы страшно перепутанные. Действительно, в замке было уже известно, что многочисленная шайка разбойников открыта в окрестностях Меревиля, и хотя никто и не подозревал, насколько опасность угрожает самому замку, тем не менее съехавшиеся для подписания контракта гости, тотчас же разъехались из опасного места. Даниэль нашел Марию и маркизу в ужасном страхе, так что старания бедного Леру успокоить их, совершенно остались напрасны. Молодой человек вошел с веселым и открытым лицом.

– Кажется, обстоятельства нарочно усложняются, дорогая моя Мари, чтобы оттягивать наше счастье; надеюсь, что наконец судьба устанет меня преследовать, но в ожидании этого я должен отправиться на сегодняшнюю ночь.

– Куда же вы едете, Даниэль?

– С помощью Вассера и вооруженной силы исполнить долг, возлагаемый на меня моей службой.

– Даниэль, – продолжала шепотом молодая девушка, вопросительно глядя на него, – я боюсь больших несчастий.

– Они рассеялись! – ответил Даниэль с успокаивающей улыбкой.

И обратись к поставщику:

– Оставляю вас комендантом замка, милый мой Леру, – сказал он, – и поручаю вам дам… За их безопасность вы мне ручаетесь, не правда ли?

– Положитесь на меня, господин Даниэль, – произнес поставщик с воинским азартом, так мало гармонирующим с его добрым покойным лицом. – Но на беду моей.храбрости, говорят, не предстоит никакой опасности.

– Правда ли это? – спросила маркиза.

– Совершенная правда, тетушка.

– Но вы, Даниэль, будете подвергаться опасности? О, ради Бога, умоляю вас, берегите себя! – сказала Мария.

– Какой стыд! – едва заметила маркиза. – Даниэль оставляет нас в такое время, когда моему дому, может быть, угрожает опасность… Благородный и великодушный Франсуа Готье, конечно, не поступил бы таким образом.

– Тетушка! Умоляю вас! – вскричал с отчаянием Ладранж. – Не произносите никогда этого имени!

– Почему это?

– Потому что имя это – имя атамана разбойничьей шайки, преследовать которую я сейчас отправляюсь.

И он вышел, оставя маркизу, Марию и поставщика, пораженными этой ужасной новостью.


VIII Сбор

В кромешной темноте маленький отряд, оставя Меревиль, пустился в путь; еле-еле можно было различать дорогу. Впереди всех ехал верхом Борн де Жуи, между Вассером и другим жандармом. За ними шло меревиль-ское ополчение, среди которого, закутанный в плащ, мрачный, задумчивый, ехал Даниэль рядом с мэром. Старая алезанская кобыла последнего, обсыпанная вся мукою, так как владетель ее вместе с занимаемой им должностью муниципала был и мельником, была совершенно белая. Позади всех стройной, длинной линией ехали жандармы и гусары, казавшиеся издали на белом фоне только высыпавшего снега, черной полосой.

Между ехавшими царствовало глубокое молчание, так как разговор даже шепотом был запрещен, для большей предосторожности даже обернули тряпицами ноги лошадей, чтобы не слышно было звука копыт о замерзшую землю, только слабое бряцанье ружей и сабель выдавало шествие этого войска. Зато, когда вой ветра, гудевшего между голых деревьев, доносился издали, были слышны звуки барабанного боя и заунывный звон колоколов, бьющих набат: то была тревога по случаю приказаний Даниэля призвать всех жителей к оружию для охраны окраин тех лесов, где засели разбойники.

Все шло хорошо пока ехали по большой дороге, но скоро пришлось свернуть на проселок и пуститься по узкой, изрытой дороге. Трудно было сохранять в рядах тот порядок, в котором отправились из Меревиля: на каждом почти шагу пешие спотыкались о кочки и падали, лошадям тоже не легко было справляться с комьями замерзшей грязи. Между тем, никто не падал духом, так как Мюэстский лес был недалеко, и все надеялись доехать туда не позже как через два часа.

Но расчет этот был сделан без расчета постоянно усложнявшихся затруднений. Мало-помалу дорога превратилась в едва заметную тропинку; с другой стороны почва в этой части Орлеании не была так ровна, как в Шартрской области, тут постоянно холмы, рвы, ручьи и кустарники сменяли друг друга; только с хорошим знанием местности, каким обладал Борн де Жуи, можно было вести команду среди всех этих препятствий и в такую темную ночь.

Даже самые терпеливые из команды, и даже Вассер, заподозрили, что проводник смеется над ними; действительно, он вел их постоянно по оврагам, кустарникам, делая столько зигзагов, что даже самые хорошие знатоки местности терялись. Остановясь на опушке сплошного леса, он объявил что тут следует всем сойти с лошадей и пробираться сквозь чащу. Вассер гремел ругательствами и проклятиями, приказывая провожатому выбирать дорогу поудобнее.

– Что за черт, гражданин Вассер, никак вы думаете, -сказал Борн де Жуи, – что Бо Франсуа легко найти и что к его бивуаку можно подъехать шестерней в карете? Сегодня ночью там много народу, наверное, расставлены часовые около Мюэстского леса, и при малейшей тревоге наши птицы разлетятся или приготовят нам такую встречу, что никому не придется по вкусу. Если хотите, чтоб я сдержал свое обещание, то дайте мне самому выбирать дорогу, а если нет – то уж лучше поищем гденибудь фермы, чтобы можно было погреться, что очень было бы кстати в эту дьявольски холодную ночь.

Может, и в самом деле Борн де Жуи находил удовольствие помучить команду, водя их по самым неприступным местам, но все же причины, приводимые им, были настолько уважительны, что Даниэль первый подал пример покорности. Сойдя с лошади и взяв ее за поводья, он взошел в кущу, куда перед ним уже проникли пешеходы; жандармам и гусарам, как ни сердились они, ничего не оставалось более, как последовать его примеру.

По счастью чаща леса в середине не была так сплошна, как на опушке, часто попадались прогалины, где вся команда, собравшись вместе, могла отдыхать по несколько минут. Но зато были и такие места, где ветви почти сплошных деревьев были так перепутаны, что, казалось, невозможно было двинуться и на шаг вперед. А потому, несмотря на строгое запрещение говорить, солдаты, не стесняясь, громко ругались, тем более что офицерам в темноте мудрено было различить ослушников.

После четвертьчасовой утомительной ходьбы все выбились из сил, а между тем, ничто еще не заявляло о близости конца леса; неудовольствие возросло до угрожающих размеров для проводника. Может быть, несдерживаемые выражения этого неудовольствия наконец его и поколебали, потому что, остановясь на минуту, он смешался и объявил, что сбился с дороги.

Хотя обстоятельство это из-за ночной темноты и запутанности дороги и не имело в себе ничего невозможного, тем не менее негодование всей команды вышло из границ. Офицерам пришлось употребить все свое влияние, чтобы не допустить солдат броситься на Борна. Последний же и – без того трусливого свойства – тут окончательно растерялся.

Даниэль позвал несколько человек из поселян, лучше других знавших местность, и заставил их переговорить с Борном де Жуи. После непродолжительного совещания они, казалось, поняли, куда следовало направляться. Взобравшись на бывший тут невдалеке пригорок и достигнув вершины, проводник радостно объявил, что он узнает место и уверен в дороге, по которой следует идти.

Новость эта возбудила всеобщую энергию в пешеходах, как и в кавалеристах; но много времени оказалось потерянным в этих бесполезных изгибах; более половины ночи уже прошло, и можно было опасаться, что, когда наконец достигнут сборного пункта шайки, ее там не окажется.

Проходя по открытой площадке, команда увидала огромное зарево.

– Вот, наконец, и их бивуачные огни! – торжественно заметил Борн де Жуи и, попросив, чтобы все молчали, стал вслушиваться, не слышно ли песен или пляски -необходимой принадлежности сборищ шайки. Но кроме воя ветра ничего не было слышно, и не будь этой красной полосы зарева, видневшейся на горизонте, ничто не говорило бы о присутствии людей в этих уединенных местах.

Борн де Жуи, казалось, испугался чего-то и покачал головой.

– Ба! – сказал он наконец. – Им сегодня много другой работы кроме песен и пляски… Но ушли они или тут еще?

– Следует поторопиться узнать об этом, – заговорил взволнованно Даниэль. – Нам теперь недалеко до Мюэста, дорога порядочная, а потому на коней, и пусть проклятие честных людей падет на отстающих.

– Да, да, на коней и вперед! – вскричал в свою очередь Вассер, – предосторожностей больше не нужно, если негодяи дождались нас, то теперь скрыться не смогут… Ну ребята, живей! Теперь скоро увидим, что там за птицы. Из-за этого, черт возьми, стоит немного и помучиться!

Солдаты сели на коней.

Дорогой Вассер тревожно спросил Борна де Жуи.

– В самом деле, Герман Буско, вы предполагаете возможность, что эти люди ушли куда-нибудь?

– Ничего не знаю, гражданин Вассер.

– Но виденные нами сейчас огни?

– Они могут быть поддерживаемы там несколькими женщинами и ребятишками, арест которых не вознаградит нас за труд.

– Как же Бо Франсуа может узнать о нашем приближении?

– У него нет недостатка в средствах все знать; у него везде есть агенты и сообщники. Еще сегодня утром в Гедревилле Баптист хирург очень горевал при известии о скором приезде гусар в здешний кантон, а Баптист не замедлит уведомить об этом и Мега, уважающего его советы.

– Этот Баптист хирург, – спросил в раздумье Вассер, – не высокий ли это малый, молодой еще брюнет, с хитрой физиономией, умеющий при случае славно разыгрывать комедии?

Борн расссмеялся.

– Ай-ай, лейтенант! Вы до сих пор не можете переварить этой старинной истории у Гранмезонского перевоза? Действительно, доктор-ветеринар, так славно вас надувший, был некто другой, как Баптист.

– Хорошо! Я помню этого молодца, и лично у него теперь спрошу рецепты, которые он мне посулил и до сих пор не прислал.

– Гм! гражданин Вассер, не так-то легко вам будет поймать этого вьюна Баптиста! Это все равно что если б вы захотели схватить в пруду угря рукой. Уж какой бы вы сами ни были ловкий, а уж он ускользнет у вас из рук.

– Вот посмотрим!… Так вы говорите, Герман Бруско, что этот Баптист друг и советник Бо Франсуа?

– Советник – да, друг же, не думаю. Они оба слишком горды, а потому завидуют один другому, и хотя Баптист льстит и подлаживается к Мегу, но я подозреваю, что они одинаково ненавидят один другого, но они нужны друг другу. Баптист лечит раненых и хороший советник порой, зато как ни груб с ним порой Мег, а все же охотно слушается его.

– И по-вашему Баптист имеет настолько влияния, чтобы не допустить его напасть на Меревильский замок?

– Может быть, и нет, потому что Мег настойчив… Но уж коли говорить всю правду, так я думаю, что и другая причина могла заставить Бо Франсуа не только отказаться от этого проекта, но даже совсем и Мюэст оставить.

– Какая же?

– Да я забыл вас предупредить, что следовало арестовать меревильского франка, который легко мог узнать, когда мы сегодня вечером приехали на площадь, и уведомить шайку.

– Негодяй! Изменник, – в бешенстве закричал Вассер, – теперь я припоминаю, что слышал в толпе голос, который и вы тоже, наверное, слышали.

Борн клялся и божился, что ничего не слыхал, и что молчание его не может быть приписано ни к чему другому, как к его замешательству после ареста. Вассер приказал ему замолчать.

– Вы играете в двойную игру, Герман Буско, и игру опасную! – сказал он ему глухо. – Берегитесь! Даю вам мое честное слово, что при первом признаке измены, я размозжу вам голову.

Но тут нам следует немного вернуться назад, чтобы рассказать, как провел Бо Франсуа этот замечательный для него вечер.

Мы знаем уже, что оставя Меревильский замок, Мег отправился в Мюэст. Дорогой он подходил ко всем встречаемым им соучастникам или франкам шайки и шепотом отдавал приказания. Иногда он даже сворачивал с дороги, чтобы заходить в разные кабаки или уединенные фермы, чтобы переговорить с какими-то подозрительными личностями. Эти остановки имели вроде бы целью предлагать свой товар, но на самом деле атаман разбойников строго наказывал своим подчиненным явиться в срок, на общую сходку, и приказания его принимались без разговоров.

Между тем, по мере того как он приближался к цели, он становился все озабоченнее.

Хотя все преклонялись перед его железной волей, все же он и сам был обязан делать некоторые уступки. Когда дело шло о серьезном предприятии, он должен был по уставу ассоциации спросить мнения совета, таково было положение и в настоящее время. А потому он не знал, как примут его предложение негодяи, привыкшие только к ночному грабежу, не сопряженному ни с какими опасностями? Как решатся они на открытую борьбу? Как объявить им эту войну?

Уже несколько раз Бо Франсуа замечал в своих подчиненных некоторые попытки ослушания, но до сих пор все они были уничтожены его энергией, но рано или поздно это подавленное чувство может вспыхнуть. Его втайне упрекали за его видимое равнодушие к интересам шайки, за его приемы, за его барские замашки. Нельзя было не опасаться, что все эти затаенные до сих пор неудовольствия вспыхнут, когда потребуют от этих негодяев смелых поступков, так не свойственных ни их привычкам, ни их характеру?

Вследствие всех этих соображений, Бо Франсуа придумывал, как бы ему задобрить каждого из начальников поодиночке, и верно он счел это возможным, потому что в тот же самый вечер, мы находим его толкующим в Мюэстском лесу с главными начальниками шайки. Он поместился в той ложе, в которой, как мы уже видели, праздновались свадьбы; но зеленые гирлянды и блистательное освещение исчезли и были заменены огромным костром, угрожавшим зажечь деревянную крышу, и распространившим по зданию столько же дыма, сколько теплоты и света.

Сидя на деревянном обрубке, Бо Франсуа применял все свое красноречие, чтобы склонить к себе каждого из офицеров, которых ему приводили по мере того, как они приезжали. Таким способом он приготовил себе партизан для предстоящего совета, и по его довольному лицу видно было, что он надеялся на успех.

Между тем, на соседней площадке народу было очень мало. Вокруг разложенных больших костров виднелось не более пятидесяти человек, вооруженных и что-то с воодушевлением говоривших между собой на своем арго. В тени стояло несколько привязанных лошадей, грустно щипавших пожелтевшую и сухую траву. Но поджидаемый всеми Руж д'Оно с тридцатью всадниками еще не являлся, так же как и несколько других влиятельных лиц шайки. Не было на этот раз ни песен, ни плясок, ни оргий, сопровождавших всегда сборища шайки. Не слышно было и скрипки музыканта. На огне не виднелось жарившихся краденых по соседним фермам кур, ужин заключался в тощих припасах, вытащенных каждым из своей котомки и переходящих от одного к другому нескольких тыквенных бутылок с водкой. Видно было, что обстоятельства слишком важны, чтобы веселиться. Женщин не допустили к этому сборищу; Мег запретил им тут являться из боязни, что присутствие их стеснит, а те, которые пришли, были посланы проситься на ночлег по фермам и оставаться там в ожидании новых приказаний. Роза Бигнон, отвергнутая жена Бо Франсуа, одна только была освобождена от этого строгого наказания и грустно бродила около ложи. С самого развода она не упускала случая держаться на глазах у Мега; она не осмеливалась заговорить с ним, но, может быть, надеялась, что смиренный вид ее, скромность и грусть тронут наконец это дикое сердце. Странная, слепая привязанность эта любовь! Две женщины, поначалу добрые, тихие, честные существа, как Фаншета Бернард и Роза Бигнон любили Бо Франсуа, этого атамана разбойников, этого убийцу, это чудовище! И любовь эта не поколебалась ни преступлениями, ни стыдом, ни даже самыми черными злодействами.

Между тем, видно было, что Роза рассчитывала не на одну свою грусть и одиночество, чтобы пробудить в душе Мега его прежнее страстное чувство: горе ее, хотя и глубокое, не ослабило в ней женского инстинкта, как то бывает часто с оставленными женщинами, она не пренебрегала теми, по-видимому, пустыми средствами, помогающими, однако же, привлечь на себя внимание. Под ее плащом был все тот же изящный и кокетливый костюм; ее черные волосы, все так же тщательно завитые, падали, как и прежде, из-под чистенького свеженького чепчика; черные глаза ее хотя и впали, но все же сохранили свой прежний блеск и прежнюю мягкость.

Как мы уже сказали, она давно ходила тут перед ложей, выжидая удобной минуты чтобы проскользнуть туда и попробовать помириться со своим грозным изменником; но Бо Франсуа толковал со своими товарищами, и в высшей степени было бы неосторожно потревожить его. Между тем, наконец, когда один за другим вышли оттуда все бывшие там, она, заглянув тайком в дверь, увидала, что Мег сидел один.

В эту решительную минуту сердце сильно забилось у нее, она побледнела; но, собрав всю силу воли, она спокойно и твердо вошла в ложу.

Бо Франсуа сидел все на том же месте у потухшего уже огня, от которого остались одни горячие уголья, бросавшие по временам яркий свет на окружающие предметы. Опершись локтем о колено, а подбородком на руку, он задумчиво глядел на странные формы, рисуемые в потухающем огне. Он не обернулся при шуме, произведенном платьем Розы, а потому, придав возможную мягкость и ласковость своему голосу, она проговорила.

– Не позволите ли вы мне Франсуа, немного погреться здесь?

– Хорошо, – ответил он угрюмо, – но только если кто придет говорить со мною, то уходи скорей, потому что я не люблю, когда за мной шпионят.

Роза села на деревянный обрубок.

– Я уйду, Франсуа, – ответила она застенчиво, – тотчас как мое присутствие тут помешает вам; не господин ли вы мой? Господин более уважаемый мной, чем всеми остальными!

Мег наконец поднял на нее глаза. Молодой женщине чрезвычайно хотелось заплакать, но, вспомнив что Бо Франсуа не любит слез, она проглотила их и улыбнулась.

– Эге, Роза! Да ты, я вижу, поспустила тона и поприсмирела! Честное слово, пора! Потому что прежде ты была порядочно-таки заносчива.

– Вашего гнева и вашего презрения достаточно, чтобы унизить меня!

И оба замолчали. Бо Франсуа продолжал не без удовольствия рассматривать Розу, его опять пленяло это правильное и гордое лицо, этот стройный, гибкий стан, вся эта могущественная красота молодой женщины.

Чувствуя на себе огненный, повелительный взгляд, она трепетала от радости, несмотря на это, она молчала и продолжала сидеть с опущенной головой.

– Знаешь, Роза, – наконец проговорил Бо Франсуа, -ты до сих пор еще прехорошенькая, и тебе легко будет найти мужа из нашей шайки.

Красавица торговка покраснела с досады, но, сделав над собой усилие, ответила сдержанно.

– Можете ли вы думать, Франсуа, чтобы любя вас, так как я любила, я снизошла бы когда-нибудь… Что я вам сделала, что вы так оскорбляете меня?

– Я не оскорбляю тебя, – ответил Мег, видимо, находивший удовольствие мучить ее. – Послушай, ведь верно кто-нибудь из наших уже строил тебе куры; если это правда, отчего же тебе не сознаться?

– Может быть!

Мег невольно вздрогнул; дикая ревность уж заклокотала в его груди.

– Право, расскажи-ка мне это, Роза. Кто осмелился?…

– Какое вам до этого дело, Франсуа? Ведь вы теперь ко мне совершенно равнодушны, я знаю это.

– Я хочу знать, кто осмелился заикнуться тебе о любви, – ответил Мег со сдерживаемым негодованием. -Назови мне его сейчас же – и ко всем чертям!

Роза хорошо заметила все эти признаки возрождающейся привязанности; если в эту минуту ей хотелось бы отомстить кому-нибудь, то ей стоило бы теперь сказать одно слово, чтобы вызвать грозу. Но она предпочла выказать удивление.

– За что же вы сердитесь, Франсуа? Не сами ли вы говорили мне тысячу раз, что я свободна?

– Конечно! И теперь я спрашиваю единственно из любопытства. Все же я хочу знать твоего воздыхателя, Роза, непременно хочу!

Молодая женщина не сомневалась более, гордое сердце ее, полное надежд, запрыгало от радости.

– Никто не осмелился обратиться ко мне с подобными речами, – ответила она тихо, – я бы их приняла за оскорбление; никто из всех этих людей, которых я презираю и ненавижу, вы это хорошо знаете, не сделал бы мне безнаказанно подобной обиды.

– А почему же, Роза? Разве ты уж больше никого не полюбишь?

– Неужели вы еще сомневаетесь в этом, Франсуа, о, неблагодарный, неблагодарный!

На этот раз она уже была не в силах более удерживать свои слезы, которые крупным прозрачным жемчугом покатились по ее щекам.

Бо Франсуа, казалось, боролся с двумя различными чувствами. Он то шевелился, сидя на своем стуле, то страстно глядел на молодую женщину, то отворачивался, как будто сердясь на самого себя; нельзя было предсказать исхода этой внутренней борьбы, как вдруг кюре, служивший у Франсуа иногда и привратником, вошел объявить, что приехал Руж д'Оно с народом.

– Руж д'Оно, – прибавил он шепотом, – кажется, опять в мрачном расположении духа, нет сил от него слова добиться.

Бо Франсуа живо выпрямился, весть эта дала разом другой оборот его мыслям и рассеяла чувства, с которыми он боролся.

– Приведи мне его! – живо заговорил он. – И если Баптист хирург с ним, то пусть оба идут сюда скорее!

Кюре, чтобы исполнить приказание.

Огорченная этой помехой, Роза тоже встала, и Мег рассеянно уже проговорил:

– Уходи… тебе нельзя здесь оставаться!

Вытерев глаза и вздохнув, Роза поспешила повиноваться. Бо Франсуа, смягчив голос, прибавил.

– Мы скоро опять увидимся, моя Розочка!

Трепеща при этой надежде, она снова остановилась, но, боясь каким-нибудь неосторожным словом испортить счастливое для нее настроение духа атамана, она низко поклонилась и вышла.

В ту же минуту Руж д'Оно и Баптист вошли в ложу.


IX Покинутый

Руж д'Оно, хотя и занимавший второе место в иерархии шайки, однако не был на этот раз в одном из тех великолепных костюмов, в которые так любил рядиться и которые, быть может, поддерживая иллюзии, помогали ему забывать о своем ужасном ремесле. Шляпа его была скомкана, рваная одежда говорила об отчаянной борьбе, которую ему приходилось подчас выдерживать со своими жертвами, о гнусных оргиях, которые он так любил и, наконец, о его кочевой жизни, не позволявшей привести в порядок свой костюм. В жизни разбойников эти переходы бывают очень часты; то они залиты золотом, то должны прикрываться рубищем.

Руж д'Оно, на которого как будто имела унижающее влияние его одежда, шел убитый с опущенной головой. Глаза его, всегда слезящиеся, имели в эту минуту мрачное выражение, а шрам, перерезывающий лицо, как печать отвержения виднелся из-под тонких, нависших прядей его рыжих волос.

Баптист хирург же, напротив, вошел с тем важным и самоуверенным видом, какой постоянно придавало ему сознание своего нравственного превосходства над товарищами. На лице его в эту минуту виднелось какое-то презрительное сострадание к своему спутнику, которому, впрочем, так как он его боялся наравне с Бо Франсуа, опасался очень-то ясно высказывать это презрение, чтобы не возбудить гнева, от которого вся его ученость не в силах будет его спасти.

Едва они показались, как Бо Франсуа бросился к ним навстречу.

– Наконец-то вот и вы! Черт возьми, Ле Руж, что с вами случилось? – вскричал он. – Еще два часа тому назад вам следовало быть здесь.

Не ответив ничего, Руж д'Оно опустился в изнеможении на обрубок, только что оставленный Розой.

– Тут не наша вина, Мег, – ответил хирург. – Мы выехали в назначенный час, но дурные вести, Мег! Говорят, солдаты и жандармы рыщут в окрестностях, вот мы и сочли нужным несколько поколесить.

– Тс, молчи! Я лучше тебя знаю, – прервал его Бо Франсуа, – что к чему. А если ты, Баптист, вздумаешь рассказывать шайке эти длинные истории, то… Держи-ка свой язык на привязи; этак умнее будет!… Ну а ты Ле Руж, – продолжал он нарочно дружеским тоном, – тоже, должно быть, испугался, что я вижу тебя таким раскисшим!

– Да, – отвечал мрачный разбойник в забытьи, – да, я испугался!

– Чего же?

– Чего-то, что сидит во мне и что часто подымается и душит меня… У меня в груди огонь; о зачем он не может подняться еще и сжечь вас всех!

– Хорошо, – сказал Бо Франсуа, пожав плечами, – на него опять блажь нашла! Нечего делать, Баптист, – обратился он к хирургу, – расскажи хоть ты, что с вами случилось по дороге, что ему опять там голову свернуло?

– Честное слово, Мег, я сам ничего не понимаю; сто раз видел я, что Ле Руж делал вещи хуже этого, а между тем, не случалось с ним этих нервных припадков! Но Ипократ утверждает…

– Этот господин не из нашей шайки, а потому оставь его в покое и вообще не болтай пустяков!

– Итак, я хочу только сказать, что не умею объяснить себе этой новой бредни Ружа д'Оно. К Утервилю мы ехали группами по пять, по шесть человек из предосторожности, чтобы большое число нас не возбудило подозрения. Я ехал в первой из этих групп с Ле Ружем; остальные ехали далеко позади. Вдруг видим мы, навстречу нам едет верхом старик, по наружности или богатый фермер, или хлебный торговец. Это была славная пожива, и Ле Ружу захотелось ею воспользоваться. В ту минуту, как старик проезжал мимо нас и раскланивался, ничего не подозревая, Ле Руж выстрелил в него из пистолета, старика сбросило с лошади. Тотчас же и Руж д!Оно соскочил, чтобы обыскать его; но наклонясь уже над фермером с ножом в руке, он вдруг остановился чем-то пораженный, и старик тоже, в свою очередь еще живой, пристально взглянув на Ле Ружа, проговорил ослабевшим совсем уже голосом:

– Рянжет, несчастный Рянжет, ты ли это?

– Да, да, он узнал меня, – перебил Руж д'Оно с отчаянием. – Это был дядюшка Герино, у которого я служил прежде и который ко мне был всегда так добр; я всегда делал ему страшные пакости; я обокрал его, а он все-таки не хотел предать меня правосудию; мало того, вынужденный наконец отослать меня с фермы, он дал мне денег и много добрых советова; нужно бы было следовать мне его советам! Бедный Герино!

И Ле Руж залился слезами.

– Ну, – заметил Бо Франсуа, – я отгадываю, что потом случилось; он посадил старика на лошадь, отдал ему кошелек и отпустил его!

– Напротив, – начал опять Баптист, – сначала он остался с минуту неподвижным, как статуя, потом с каким-то остервенением принялся его рубить своим ножом. Фермер давно уже мертвый, а этот все его рубит.

Руж д'Оно выпрямился.

– Я это сделал, Баптист? Уверен ли ты? Мне кажется, что действительно… но я потерял голову, я ничего не видел, я ничего не могу припомнить; а между тем, это должно быть так; да и вот смотрите, смотрите, – прибавил он, указывая на свой рукав, где еще виднелись следы крови, – вот и доказательства! Да, я убил этого бедного Герино, такого доброго, снисходительного, сострадательного; ах я негодяй! И как это небесная молния, до сих пор не убивает меня! О, если бы она могла задушить меня со всеми вами, воры, разбойники, убийцы!

Он весь дрожал и, по-видимому, эта нервная дрожь должна была перейти в конвульсии припадка. Бо Франсуа, улыбаясь, глядел на него, как смотрят на бессильный гнев и капризы ребенка.

– Ну Ле Руж, полно сумасшествовать! – начал он снисходительно. – Что сделано, то сделано, не следует больше и думать о том; лучше послушай, мне надобно с тобой поговорить о серьезном деле.

Но эти, почти что дружеские слова, вызвали новый взрыв бешенства в Руже д'Оно.

– Не подходи ко мне, не трогай меня, не говори со мной! – произнес он, в ужасе отскакивая от него. – Бо Франсуа, Мег, убийца, сатана! Это ты со своим дьявольским искусством погубил меня! Пусть в награду тебе…

– Замолчишь ли ты? – перебил его Бо Франсуа.

– Нет, я не хочу молчать, хоть раз, да выскажу же я тебе всю правду. Ты чудовище, кровожадный зверь. Я, по крайней мере, когда убиваю, переношу все муки ада, я в лихорадочном состоянии, повинуюсь не знаю какому демонскому влиянию, толкающему мою руку; но ты, когда убиваешь, проливаешь кровь, как воду, ты холоден, равнодушен, ты в состоянии улыбаться…

– Если ты не замолчишь, – заговорил взбешенный в свою очередь Мег, выхватывая из кармана пистолет, – я сейчас же…

Баптист с несвойственной ему храбростью поторопился вмешаться.

– Подумайте, Мег, – сказал он вполголоса, – ведь он не помнит, что говорит… У него начинается разложение мозгов, и я нахожу у него все признаки белой горячки; оставьте его, он представляет собой очень интересный факт для науки.

Вероятно, эти убеждения не подействовали бы на неукротимого Мега, но, казалось, вид наведенного на него оружия, разом привел в себя Ружа д'Оно. Инстинкт сохранения жизни сильнее в негодяях, чем в честных людях.

– Мег, Мег, простите меня! – забормотал он.

Так как для Бо Франсуа невыгодно было в настоящую минуту доводить дело до крайности, потому что ссора со своим лейтенантом могла бы иметь для него плохие последствия, он притворился великодушным, что вовсе не согласовывалось ни с его характером, ни с его привычками действовать, если кто лично обижал его.

– Ну, – продолжал он миролюбиво, – приятелей надо уметь и прощать иногда; но – смотри, не начни еще раз, а не то раскаешься… А теперь не будем более и толковать об этом… Слушай же, мой бедный Руж д'Оно, чтоб рассеять тебя, я расскажу, какое славное дело готовлю я вам на сегодняшнюю ночь. Никто из вас никогда не был на таком празднике.

И он рассказал ему свой план атаковать Меревиль. Он не забыл упомянуть о страшных богатствах поставщика Леру, находящегося теперь в замке, о бриллиантах и других драгоценностях, имеющихся у дам, о шестидесяти тысячах ливров в билетах, привезенных нотариусом Лафоре, он ничего не упустил из виду, чтобы ослепить кровожадного и корыстолюбивого разбойника.

Тот, между тем, все еще задумчивый, ничего не отвечал; может быть волнение его еще не настолько улеглось, чтобы он сразу понял атамана. Зато Баптист, все это время глубокомысленно щупавший пульс Ружа д'Оно, казалось, вдруг отбросил в сторону все свои медицинские соображения.

– Мег, – беспокойно и с удивлением спросил он, – не ослышался ли я? Вы хотите идти на Меревильский замок? Куда ж делась дружба, царствовавшая между вами?…

– Молчать, проклятый шарлатан! – перебил его Бо Франсуа. – Никак, хочешь ты разболтать мои тайны? Беда тебе, если б я только заподозрил тебя в этом; я вырву тебе язык, и тогда посмотрим, как твои медицинские познания и лекарства вырастят тебе новый?…

Новое это оскорбление казалось глубоко обидело хирурга.

"Грубое животное! – подумал он. – Неужели ж никогда в жизни не придет мой черед иметь тебя в своей власти, чтоб с лихвой отомстить за все обиды".

Между тем, громко он ответил:

– Я вовсе не намерен выдавать вашей тайны, Мег, но позвольте мне ввиду общей безопасности заметить вам, что предприятие это чересчур уж смело, когда страна наполнена солдатами…

– Говорят тебе, молчи! Ты можешь после свалки перевязывать и лечить лошадей и людей, а в делах людей храбрых, ты ровно ничего не смыслишь… Но Руж д'Оно, отчаянная голова, несмотря на все свои бредни, верно, согласится со мной! Однако послушай, Ле Руж, – начал он заискивающим тоном, – так как мы теперь будем вести настоящую войну, то тебе надобно новое звание, новый титул; а так как ты всегда предводительствовал нашими всадниками, то как тебе покажется например титул… да, да этак… кавалерийский генерал шайки?

Безжизненные глаза Ле Ружа вдруг блеснули.

– Генерал! Я генерал?… И конечно буду одет генералом?

– Почему же и нет? Я отдал орлеанскому франку на сбережение великолепный генеральский мундир и шляпу с перьями, мундир весь выложен золотым галуном, сабля с серебряным чеканом. Я не хотел продавать все эти дорогие тряпки из боязни, чтобы они не выдали нас; теперь я это все дарю тебе и уверен, что мундир очень пойдет к тебе.

Ле Руж больше не выдержал: лицо его за минуту перед тем мрачное, сейчас сияло радостью.

– Благодарю, Франсуа! – вскричал он в восторге. – Я буду кавалерийский генерал… Генерал Руж д'Оно! У меня будут золотые эполеты, золотом шитый мундир, золотые шпоры… То-то заглядятся теперь на меня все женщины в шайке… Ляборт не узнает меня… Когда же, Мег, получу я свой мундир?

Бо Франсуа с трудом скрыл презрение, внушаемое ему мелочным тщеславием своего лейтенанта и только переглянулся с Баптистом, испытавшим, казалось, то же чувство. Несмотря на то, он серьезно ответил:

– Завтра после экспедиции! Так порешили – надо созвать поскорее совет. Все люди теперь в сборе, одного только негодяя Борна де Жуи нет, но это ничего! Бывают случаи, когда я вовсе не прочь иметь его подальше от себя.

Действительно, через несколько минут совет уже был в сборе около возобновленного костра. Сосновые ветви и свечи освещали собрание. Тут заседали все почетные лица шайки: дедушка Прованшер, покровитель шайки, кюре де Пегров, Жак де Петивье, Борн де Мане, Сан-Пус, Баптист хирург и многие другие, уже испытанные злодеи, одна только женщина участвовала в совете, да и то переряженная в мужское платье, то была Гранд Мари, ужасное создание, которое у нас недостало духу выставить в этом рассказе, даже наряду с Бо Франсуа и Ружем д'Оно. Все эти негодяи, со зверскими лицами, своими отталкивающими физиономиями составляли такие чудовищные группы, каких, вероятно, не приходило на ум самому Калло.

Когда все собрались и дверь была заперта, Бо Франсуа наскоро обменялся с каждым из присутствующих какими-то особенными словами, потом, исполнив этот обряд, он стал описывать свой план атаки Меревильского замка.

Вот в чем заключался этот план. Сам Бо Франсуа со ста хорошо вооруженными людьми окружит замок, выломают двери, перероют в замке все сверху донизу и схватят все, что найдут. Остальная шайка в это время задержит жителей местечка и не допустит их прийти на помощь к обитателям замка. Окончив это первое дело, точно таким же образом ограбят еще шесть больших ферм по соседству, которые тут же и сожгут. Добыча должна быть громадная. По выражению Бо Франсуа, то должна была быть всеопустошающая война, война вандалов, война диких. (Подобный план существовал в действительности, как можно видеть из бумаг процесса.)

Каждый член из собрания был, конечно, испуган громадностью и опасностями этого предприятия, но, задобренные сначала Франсуа, никто из них не решался выразить своего недоверия, один только Баптист пытался было сделать некоторые возражения, но Бо Франсуа так свирепо погрозил ему, что он поспешил забыть о своем несогласии. После этого уж стали только рассуждать о разных подробностях, как вдруг за дверью послышался шум, и в ту же минуту Роза Бигнон, бледная, растерянная, вошла в ложу; позади нее в тени виднелась фигура мальчика, молодого воришки, поставленного на часы около дверей залы собрания, чтобы отгонять любопытных.

Подобное нарушение правил строго воспрещалось уставами ассоциации, и Мег нахмурился; но Роза была слишком взволнована, чтобы заметить этот гнев.

– Извините меня, Мег, – вскричала она, – но принесенные мною вести, не терпят отлагательства… Все потеряно! Сейчас приехал меревильский франк с известием, что Борн де Жуи взят жандармом Вассером, Меревиль наполнен солдатами и Борн де Жуи изменил. Вместо того чтобы нападать, вы сами должны с часу на час ждать нападения.

Глубокое молчание было ответом на роковую весть.

Но Бо Франсуа, непоколебимый в отношении сохранения дисциплины и законов шайки, спокойно ответил:

– Хорошо, Роза! Но тебе не следовало бы нарушать правила. Мальчишка Ля Мармот, поставленный часовым у дверей, получит двадцать палок за то, что впустил тебя без приказания. – За поднявшимся шумом приговора этого никто не расслышал, кроме заинтересованного тут мальчугана, с криком бросившегося спасаться в лес. За первым оцепенением последовал общий взрыв: все поднялись, кричали, предлагали самые неосуществимые планы, большинство требовало тотчас же спасаться бегством.

– Постойте, постойте же! – вскрикнул оглушающим голосом Бо Франсуа. – Узнаем по крайней мере подробнее, что случилось?

Ввели меревильского франка, а за ним ворвались и все, кто только мог поместиться в ложу; важность случая уничтожала иерархию, смешивала чины.

Франк, прежний служитель Меревильского поместья, и был той личностью, неосторожно вскрикнувшей на деревенской площади, при виде Борна де Жуи, приведенного жандармами. Узнав подробно о случившемся и обо всем, что готовилось, он приехал предупредить разбойников в их главной квартире. Он подтвердил известие, сообщенное Розой, прибавя самые грустные подробности. В Меревиле он видел приготовления к походу, вся страна была под оружием, и с минуты наминуту следовало ожидать появления солдат, под предводительством Вассера и Ладранжа.

Всеобщий ужас вышел из границ. Присутствующие бросились к дверям, чтобы спасаться, но громовой голос Бо Франсуа еще раз восторжествовал.

– Куда вы, трусы? Дурачье! – воскликнул он. – Если и в самом деле вооруженная сила идет на нас, прекрасный случай напасть на Меревиль, оставшийся теперь без защиты и где есть богатая пожива. В случае, если встретим солдат по дороге, можем дать хороший урок им, которого они долго не забудут. Нас втрое больше, чем их, и мы знаем местность; а Борна де Жуи недаром зовут генералом Надувалой; если он нас надул, он захочет обмануть и их; бьюсь об заклад, что он их угостит по-своему. К чему же нам расставаться? Наше спасение теперь в нашей силе, в помощи, которую мы можем оказывать один другому; если мы рассеемся, нас всех без труда переловят и, конечно, скорее отправят к чертям!

Убеждения эти, казалось, произвели впечатление на большую часть присутствующих, но наконец страх опять взял верх над всеми соображениями. Уже проект Бо Франсуа открыто атаковать Меревиль произвел в них тайное негодование, уверенность же, что значительная вооруженная сила идет атаковать их самих в их притон, приводила их в отчаяние.

Мег ошибся в своей шайке: он видел в них солдат, а они были только мошенники и не были в состоянии умереть храбро, защищая свою жизнь.

Никто из всей толпы не посмел ответить, но переговорив между собой вполголоса, они направились к двери.

– Не шевелись никто! – прогремел Бо Франсуа. – Все вы подлецы, изменники! Вы что, не признаете над собой власти Мега?

И он бросился к двери, схватился за нее, и выхватя два пистолета, прибавил:

– Если хоть один из вас сделает шаг, застрелю.

Решительная поза Бо Франсуа, его свирепое лицо, оружие в руках, которое, все знали, он не задумается пустить в дело, остановили разбойников. Все молчали, только глазами спрашивали один другого, что делать. Мег воспользовался этой минутой, чтобы снова начать попытку – то просьбой, то угрозой хотел он заставить этих людей защищаться. Видя бесполезность своих усилий, он топал, рычал со злости, и с пеной у рта грозил им кулаком. Все дрожали перед ним, но другая боязнь, сильнейшая, казалось, отвлекала их внимание. Когда голоса на минуту смолкали, они прислушивались, как будто уже слышали гусар и жандармов на соседней площадке.

Но время было слишком дорого, чтобы подобное колебание могло продолжаться. Когда Бо Франсуа остановился, измученный собственным азартом, люди начали перешептываться, и наконец Жак де Петивье, по-видимому, решившийся передать атаману итог этих переговоров, начал своим грубым голосом:

– Пустите нас, Мег; вы видите, что мы более ничего не в силах сделать. Нас теперь знают, и не сегодня так завтра у нас здесь будет все войско республики. Самое лучшее, что остается сделать, это каждому идти в свою сторону и выпутываться из беды кто как сможет. Не будем же терять времени; франк уверяет, что солдаты должны были рано отправиться из Меревиля, а потому не замедлят явиться сюда. Я по крайней мере, сейчас же распрощаюсь с приятелями и в дорогу! Очень может быть, пока я учил Борна, дал ему не один лишний щелчок, а потому поручусь, что негодяй меня особенно отрекомендует своим новым приятелям жандармам.

– А я-то! – подхватил Руж д'Оно. – Что про меня-то он порасскажет! Меня убьют на месте, расстреляют, разорвут на куски! Я страшный негодяй! Пойдемте, пойдемте, Мег! Да пропустите же нас, тысячу чертей!…

– Да, да, побежим, – повторило несколько голосов, – с этими переговорами солдаты застанут нас здесь!

– Подождите хоть до завтра! – продолжал уже умоляющим голосом Бо Франсуа. – Эта Меревильская экспедиция не может не обогатить нас, тогда каждый, взяв свою долю, будет волен идти куда хочет.

– Завтра мы уже будем все схвачены, если еще проторгуемся здесь! – проговорил чей-то сиплый голос.

– А если я не хочу, чтобы вы все таким образом оставили меня? – вскричал Мег, возвращаясь опять к угрозе. – Не Мег ли я ваш? Не имею ли я над каждым из вас права жизни и смерти? Бунтовать вы хотите, что ли? Забыли устав нашей ассоциации?

– Ассоциация наша уже больше не существует, – ответил Баптист, которому уверенность, что его поддержат, придавала храбрости, – и было бы сумасшествием опираться теперь на ее уставы, когда нам грозит такая опасность.

Слова эти были приняты всеобщим одобрением.

– Ага! Это ты Баптист храбрец, Баптист краснобай! -ответил с презрительною улыбкой Бо Франсуа. – Я так и знал, что ты будешь против меня!… Ну так, ради ж всех чертей, ты поплатишься за все и послужишь примером для других.

Говоря это, он навел на бледного, дрожащего Баптиста один из своих пистолетов и спустил курок.

Невидимая рука, может быть, рука Розы, подняла ему локоть, и пуля, поразившая бы несколько человек в толпе, попала в крышу. Живо схватился Бо Франсуа за другой свой пистолет, но его не допустили им воспользоваться. Несколько человек бросились на него и общим усилием, несмотря на его геркулесову силу, на его проклятия и топот ногами, отняли оружие. В одно мгновение он был опрокинут, и бросили ему на голову кусок холста, как будто деятели этого насилия еще боялись быть узнанными. Напрасно Бо Франсуа метался, с ним обходились так, как часто обходился он со своими жертвами.

Наконец он почувствовал, что давление державших его рук ослабло и числом их стало меньше; скоро это давление совсем исчезло, и он понял, что сторожа оставили его; он хотел встать, но голова его все еще оставалась окутанною, а туловище было связано веревками. Вертясь на голой земле в безумном бешенстве, он услышал тихий голос просивший его успокоиться, а нетерпеливые руки торопились развязать опутывавшие его веревки. Освободясь и сбросив покрывало, он мог наконец разглядеть, что происходило вокруг него. Он сидел посреди ложи, освещаемой теперь только дрожащим пламенем костра. Перед ним стояла Роза, убитая, немая; густая же толпа, бывшая тут за минуту перед тем, уже исчезла, и сквозь отворенную дверь слышался вдали шум, передававший всеобщее волнение.

Бо Франсуа увидел около себя свой заряженный пистолет, которого никто у него отнять не посмел, схватил его и с неистовым криком бросился в дверь.

– Франсуа, Франсуа, что вы хотите делать? – простонала Роза. Он выбежал вон.

На площадке пять или шесть мальчишек остались еще около большого огня и толковали о том, на что им решиться при таких обстоятельствах, но эти несчастные не были достойны его гнева. На другом конце площадки виднелось несколько человек всадников, из которых одни разъезжались уже по разным сторонам, другие садились на лошадей; к этим последним-то он и направился, узнав между ними Ружа д'Оно и Баптиста, кончавших свои приготовления.

– Негодяи! Подождите меня, – кричал он уж совсем нечеловеческим голосом.

– Мег! – произнес в ужасе Руж д'Оно.

– Черт побери того, кто его так скоро развязал! – прошептал Баптист, и оба, пришпорив лошадей, скрылись в лесной чаще. Франсуа выстрелил по ним, но без успеха, и бросив ненужное ему оружие, ворча вернулся в ложу.

Люди, остававшиеся еще около бивуачного огня, что-то спросили его, он не слыхал ничего и прошел, не отвечая им, потом вошел в ложу, теперь совершенно уже пустую, где виднелась только одна тонкая стройная фигура женщины. Сев около потухавшего огня, обхватив голову руками, он весь отдался своим горьким думам, вызванным этим неожиданным событием… Так просидел он несколько минут, сожалея более всего о неудавшемся плане своего зверского мщения, как вдруг услыхал около себя тихий вздох.

– Кто там? Что еще от меня нужно? – спросил он сердито.

– Это я, это Роза, – ответил нерешительный голос.

– Ну что же ты тут делаешь? Чего ты ждешь от меня?

– Я здесь, Франсуа, потому, что люблю вас и хочу страдать вместе с вами!

– Ну вот еще! Зачем не ушла ты вместе с другими. Неужели ты думаешь, что тебя пощадят более, чем меня.

– Какова бы ни была ваша участь, я разделю ее с вами.

– Как хочешь.

И он снова впал в свою мрачную думу, и снова водворилось молчание.

– Франсуа, вы кажется забываете, что солдаты должны быть близко, поищем же мы какого убежища?

– А если я хочу их дождаться?

– В таком случае я их тоже подожду. Франсуа, вы оттолкнули меня, когда были в силе, теперь, когда вы одни, несчастны, я надеюсь, что вы позволите не оставлять вас более?

Мег не выдержал долее и взглянул на нее дружески.

– Ты, Роза, доброе создание, – сказал он уже смягченным несколько голосом, – и мне жаль, что порой я был не добр к тебе… Но что же мы теперь с тобой будем делать, когда все эти негодяи разбежались?

– Ваше положение и мое, если вы позволите мне разделить вашу участь, не совсем еще отчаянное, но не следует оставаться в бездействии… Не думайте больше об этих несчастных, все должно быть кончено между ними и вами, лучше послушайте мой совет: сейчас же мы пустимся с вами в дорогу одни и пешком; наши оба короба спрятаны в лесу, они будут кормить нас, впрочем, у меня в платье зашито еще несколько золотых монет. В Бретани до сих пор продолжается еще восстание; мы хорошо знаем туда дорогу, и, идя только ночью, а днем отдыхая где-нибудь в лесу или в уединенной ферме, мы скоро можем дойти до бунтующейся страны. Там мы будем вне всяких преследований и будем жить покойно нашей торговлей, если не захотим отправиться в Англию… Я готова разделять все твои опасности, Франсуа, и ты увидишь сколько во мне энергии и силы, если только ты позволишь своей бедной Розе любить тебя!

Этот план был действительно единственный, которым мог воспользоваться при настоящих обстоятельствах Бо Франсуа, а потому Мег после нескольких минут молчания, твердо проговорил:

– Ты права, Роза, и я последую твоему совету. Самое нужное в настоящее время, это найти нам безопасное место; к тому же, – прибавил он, как будто что-то вдруг вспомнив, – это с Даниэлем Ладранжем все еще длится; он мне дал три дня сроку, чтобы достигнуть границы, добравшись до какого-нибудь иностранного города, я могу требовать значительную сумму денег, которая мне приходится, и, конечно, Даниэль будет настолько глуп, что отдаст мне ее. Устроив это дело, отчего же мне и не явиться в одну прекрасную ночь в Меревиле, чтобы покончить свои старые счеты?

Бо Франсуа, не стесняясь, излагал все свои самые затаенные мысли, как вдруг заметил, что Роза слушает его; но на этот раз уж ему не пришло и в голову рассердиться.

– Да, да, Роза, – начал он опять, – не все еще потеряно, и, может быть, уже скоро я найду возможность вознаградить тебя за твою преданность. Надо случиться чему-нибудь такому, чего я предвидеть не могу, чтобы заставить меня теперь расстаться с тобой когда-нибудь.

– О, благодарю за это ласковое слово, Франсуа! Если бы ты знал, сколько храбрости придает оно мне! Идем же! Мы будем счастливы, я обещаю тебе, я уверена в этом!

С площадки послышался звон оружия и топот лошадей, а вслед затем испуганные голоса. Вооруженная сила, окружив площадку со всех сторон, высыпала на нее.

– Уже поздно, – произнесла Роза в отчаянии.

Бо Франсуа стал искать глазами свое оружие, но не нашел ничего, кроме разряженных пистолетов, впрочем, ему не дали подумать о защите: отряд кавалерии, стрелой пронесясь по площадке, остановился перед ложей, и Вассер, спрыгнув с седла, первый вскочил в нее с саблей наголо.

– Все-таки один есть! – радостно вскричал он. – Да еще самый главный из всех… Не шевелиться, негодяй, или я тебе раскрою череп, чем все-таки поубавлю работы палачу.

Может быть, эти угрозы и не испугали бы свирепого разбойника, но, захваченный врасплох без оружия, он ничего не мог; к тому же и бросившаяся Роза, чтобы собой заслонить его, связывала его.

Впрочем, он хорошо сознавал, что время действовать силой уже прошло, оставалось одно спасение хитрость: шайка его, прежде сильная, была уничтожена, несколько человек, оставшихся еще на площадке, сдались без сопротивления. Ни одного выстрела, ни одного удара не было сделано этими негодяями для защиты собственной жизни, и эти люди, гроза соседних местностей, должны были, как предсказал Бо Франсуа, попасться один за одним, трусливо не заявив ни одним храбрым поступком о своем сопротивлении.

А потому Мег, разом потушив искру своего взгляда и мгновенно приняв на себя тот простодушный вид, которым так часто удавалось ему надувать других, сладкоречиво заговорил:

– Очень ошибаетесь насчет меня, гражданин офицер! Я честный торговец и попал в руки шайки нищих и бродяг; нас привели сюда вот с этой гражданкой, которая… которая мой товарищ по торговле, и нам плохо пришлось бы, если бы вы не подоспели нас выручить, эти все плуты разбежались, и мы вам очень обязаны!

– Славно нашелся! – ответил Вассер молодцевато и потом, обратись к нескольким только что вошедшим жандармам и милиции, сказал:

– Возьмите-ка этого честного торговца! Да связать его покрепче, так как он стоит на вес золота, что касается до этой гражданки, – прибавил он, глядя на Розу, – то это, должна быть, достойная подруга добродетельного торговца… Да, хороша собой, самоуверенная физиономия; это она и должна быть Роза Бигнон, жена Бо Франсуа.

Роза не оказала ни малейшей слабости.

– Его жена? Да, я его жена, – гордо произнесла она, -и надеюсь, что нас не разлучат более?

Бо Франсуа никак не хотел дать жандармам обыскать себя и связать.

– Уверяю вас, граждане, – говорил он с видом святого негодования, – что вы ошибаетесь; вы раскаетесь, что поступаете со мной таким оскорбительным образом, я могу сослаться на самых почтенных личностей в околотке… И когда вы узнаете, кто я…

Хорошо известный ему смех заставил его живо обернуться, как будто змея ужалила его. В темном углу ложи он увидал человека в костюме национальной стражи, заливавшегося смехом. Он узнал Борна де Жуи.

– Но за всем тем, – сказал Вассер, – здесь должны быть разбойники, потому что я рассчитывал на более обильную поживу в эту ночь; где же Руж д'Оно, школьный учитель, кюре Пегров, Гро-Норманд, Сан-Пус, Ланджюмо и особенно этот ученый, этот недосягаемый Баптист хирург? Хотя и не жалуюсь, – прибавил он, гладя свой черный ус, – известно, чего стоят Бо Франсуа и Роза Бигнон, не считая еще там мелкой канальи, забранной нашими гусарами; но эта дичь только разлакомила меня… Впрочем, все это только отлагается до другого раза; теперь, так как я знаю и имею верные их приметы, то скоро и всех переловлю, торжественно обещаю это!

Между тем, Бо Франсуа скоро оправился:

– Гражданин офицер, – начал он с большей уже энергией, – повторяю вам, что вы ошибаетесь на мой счет и на счет моей жены. Вы можете припомнить, что видели меня с председателем суда присяжных, который меня лично знает. Представьте меня ему, и вы увидите, что он тотчас же прикажет…

– Эх, черт возьми! Вы можете сами обратиться к нему с этой просьбой, – ответил насмешливо Вассер, – потому что вот и он сам.

И действительно, из среды солдат, почтительно расступившихся перед ним, показался Даниэль и подошел ближе со словами:

– Чего просит арестант?

Холодный и строгий тон чиновника снова озадачил Бо Франсуа.

– Гражданин Ладранж! – сказал он вполголоса, -нельзя ли мне поговорить с вами наедине?

– Граждане, оставьте нас на минуту! – сказал Даниэль жандармам, караулившим Бо Франсуа. Они отошли на другой конец ложи.

– Берегитесь! – вскричал Вассер, – не подходите без предосторожностей к этому плуту… Я от него всего ожидаю.

– Но он связан, – ответил Даниэль, указывая на связанные руки и ноги арестанта, – впрочем, Вассер, вы можете остаться со мной.

– Эдак лучше будет!

Оба подошли к Мегу, сидевшему на пне и, по-видимому, вне всякой возможности шевелиться.

– То, что я имею сказать, – заметил с замешательством Бо Франсуа, – относится к одному гражданину Ладранжу.

– А у меня нет тайн от Вассера; вы можете свободно говорить при нем. Впрочем, я не имею более права выслушивать ваши просьбы, так как я подал просьбу об отставке, то теперь вы должны отвечать одному гражданину Вассеру.

– Как, вы уже более не председатель присяжных? -спросил, бледнея, Бо Франсуа, так как это обстоятельство разбивало все его расчеты.

– Нет, я передал свою власть гражданину Вассеру, отдав ему также рубиновый убор, присланный недавно ко мне неизвестной личностью и который оказался краденым.

Замешательство Мега все более и более усиливалось при виде неудавшихся интриг.

– Прекрасно! А ваше обещание дать мне три дня сроку, – начал он еще тише, – вы позабыли его?

– А вы думаете я не знаю, что вы теперь здесь делали и на кого должна была быть направлена сегодняшняя экспедиция, – ответил таким же голосом Даниэль, – вы не исполнили моих условий, я не считаю себя более связанным своим обещанием.

– Отлично! Так, значит, вы теперь откроете наше с вами тайное родство?

– Ни Вассер, ни я не считаем нужным в настоящее время упоминать об этом обстоятельстве; но впоследствии, если то понадобится правосудию, мы удерживаем за собой право раскрыть это.

– То есть, если не найдется достаточных улик, чтобы погубить меня… Ну отлично сыграно, все предусмотрено, но неужели вы думаете, что со своей стороны я не буду стараться прикрывать себя честным именем, на которое имею право?

– Поступайте как знаете… но этот разговор становится щекотлив и уже слишком длится. Лейтенант Вассер начнет сейчас допрос арестантам, после чего вы будете отведены в Шартр.

– Но прежде я отблагодарю вас за все ваши одолжения.

И говоря это, Бо Франсуа со своей геркулесовой силой, разом перервал как нитки все связывавшие его веревки и, выхватя из-за пазухи маленький кинжал, неизвестно как уж скрытый им во время обыска, с быстротой молнии бросился на Даниэля.

Плохо пришлось бы молодому человеку, если бы Вассер, следивший за всеми движениями негодяя, не кинулся бы точно так же стремительно на него. Оружие только проскользнуло по груди Даниэля; в ту же минуту Бо Франсуа был повален и обезоружен Вассером и другими жандармами.

– Ведь говорил я вам! – обратился Вассер к Даниэлю, – с этими молодцами никогда нельзя ни на что надеяться, это нам урок… Надеть на него наручники, цепи и кандалы вместо этих так легко рвущихся веревок. Впрочем, – прибавил он тише в виде утешения, – вот еще благоприятное для вас обстоятельство, о котором следует упомянуть в обвинительном акте.

Только после долгих усилий жандармам удалось справиться с грозным Мегом. Теперь уже он лежал на полу в цепях и не был в состоянии двигаться, но, несмотря на все это, взглянув все-таки с угрозой на Даниэля, он проговорил:

– Вы торжествуете свою победу надо мной, гражданин Ладранж! Но пока во мне будет хоть искра жизни -берегитесь!

Из угла, где держали Борна де Жуи, послышался снова смех.

– Гражданин! – говорила Роза Бигнон умоляющим тоном Вассеру, – я прошу одной милости, не разлучайте меня с моим дорогим Франсуа!


X Процесс

Теперь ненадолго оставим роман, чтобы заняться историческими фактами, и скажем несколько слов о судьбе, постигшей Оржерскую шайку, по известиям, собранным нами из официальных документов.

Бо Франсуа, Роза Бигнон и еще несколько человек, пойманных в Мюэстском лесу, были отведены в Шартрскую тюрьму, куда к ним не замедлило присоединиться много и других негодяев, пойманных поодиночке. Но этого было недостаточно. Со слов Борна де Жуи знали, какие громадные отростки пустила эта чудовищная ассоциация и в другие департаменты; следовало употребить энергичные меры, чтобы эти остатки не соединились бы опять в сообщество, такое же сильное и могучее, какое было прежде.

Лейтенант Вассер не терял надежды привести к желанным результатам это тяжелое и опасное предприятие. Имея о главных лицах шайки самое подробное представление, зная их привычки, их убежища, ему теперь нужна была только твердость характера и храбрость, а ни в том, ни в другом у Вассера недостатка не было, и потому на другой же день, сдав в Шартре захваченных в Мюэсте арестантов, он опять с отрядом кавалерии пустился в розыски.

Из слов одного из жандармов той местности видно, что в продолжение ста двадцати семи дней Вассер почти не сходил с лошади; он объехал все местечки, все фермы в департаменте Сены и Оазы, также Эры и Луары, и положительно можно сказать, что эти несчастные провинции, столько времени опустошаемые этим сбродом, обязаны своим освобождением единственно его неутомимой деятельности.

В силу предписания, выданного чиновником, заменившим Даниэля Ладранжа, Вассер во всех своих поездках брал с собой Борна де Жуи; переодетый в платье национальной милиции, последний ездил тоже верхом между двумя жандармами, имевшими приказание немедленно застрелить его при первой же попытке бежать.

Таким манером объезжали они всю страну; замечая где-нибудь личность, мужчину ли, женщину ли, ребенка ли, известную ему за участвовавшую в шайке, он делал знак и личность эту хватали.

Власть, которой пользовался мошенник, была громадна и, хотя знали его как генерал Надувало, он был весьма способен, чтобы злоупотребить ею. Но ввиду важности ожидаемого результата, не обращали внимания на способ достижения цели, а потому Борн де Жуи проезжал теперь победителем по стране, которую так еще недавно помогал грабить. Люди ни в чем не повинные, имевшие прежде какие-либо сношения с людьми из шайки, не подозревая даже их ремесла, трепетали теперь из-за личного на них неудовольствия Борна де Жуи с одной лишь мыслью – не попасться бы в тюрьму как соучастникам. Борн де Жуи не стеснялся в удовлетворении своих личных неприязней, он дошел до того, что чуть не скомпрометировал одного из карауливших его жандармов; но с другой стороны, он дал возможность арестовать самых главных участников Оржерской шайки, сослужил великую службу.

Во время этих-то поездок Борн де Жуи заявил о всем своем нравственном безобразии. Несмотря на строгий присмотр, в котором он постоянно находился, он все-таки умудрился на одном из ночлегов жандармов в трактире, утащить мешок с деньгами; несколько дней спустя он украл из чемодана самого Вассера тридцать франков, и когда офицер стал бранить его, он наивно ответил:

– Ведь вы знаете, что я вор и что я краду потому, что не могу удержаться, чтобы не красть; вам следовало бы остерегаться.

Немного позже в одной из гостиниц он произвел такую возмутительную сцену, которую мы не решаемся описать.

Для чести человечества следовало бы думать, что подобное явление невозможно, но у нас перед глазами акт, составленный об этом самим Вассером.

Благодаря этим деятельным, неутомимым поискам, большая часть Оржерской шайки разбойников была поймана и переслана в Шартр: Руж д'Оно, кюре де Пегров, Жак де Петивье, Гро-Норманд, Борн де Мане,

Гранд Мария, дедушка Провеншер, мальчишки, женщины, все присоединились в тюрьме к Бо Франсуа.

Хотя некоторые из негодяев и спаслись бегством, в числе которых был Баптист хирург, обязанный, вероятно, спасением своей лошади, к чиновнику, уполномоченному на ведение этого дела явилось семьсот человек. Половина из этого числа была вскоре освобождена по приговору присяжных за недостаточностью улик, но остальными были завалены все тюрьмы. Страшная эпидемия не замедлила развиться среди подсудимых и без того истощенных болезнями.

Более шестидесяти человек из оржерской шайки умерли в самое короткое время: в этом числе были кюре де Пегров, даже и в тюрьме продолжавший свое гнусное фиглярство, Гро-Босерон, один из самых жестоких злодеев шайки, Миракум, дядя Пиголе и другие, менее значительные.

Жак Мобер, прозванный Картр Су, тоже умер, но драматической смертью: он упал без чувств, пораженный как молния тем, что жертва, которую он хотел убить, признала его.

Человеколюбие требовало, чтобы были употреблены все усилия для прекращения этой смертности, могущей вместе с виновными унести и невинных. А потому, чтобы проветрить камеры, больных перевели в госпитали, где в чистых, просторных комнатах они получали медицинскую помощь, и таким образом зараза была прекращена.

Бо Франсуа заболел один из первых, но оттого ли, что за ним как за лицом очень нужным был особенно тщательный уход, или натура его была крепче других, но только он не умер, как большая часть больных; но выздоровление его шло чрезвычайно медленно, а потому и пришлось его переместить в тюрьму самую обширную с лучшим воздухом. Тут-то и выполнил он, давно, конечно, задуманный план, о котором упомянем позже, сказав прежде несколько слов о положении, принятом Мегом с начала следствия.

Прежде всего он отрекся от всего, в чем его обвиняли, утверждал, что он никогда не был атаманом шайки и не знал никого из них, даже отрекся и от того, что он назывался Бо Франсуа. По его словам он был ужасной жертвой ошибки властей и ненависти врагов. Представляемый всеми как самый немилосердный "согреватель" из всей шайки, как беспощадный атаман, проливавший со зверским хладнокровием людскую кровь, он принял тут простой и самый добродушный вид: он был честный разносчик, торговавший по ярмаркам и рынкам со своей законной женой Розой Бигнон, на которой он женился в Блуа.

Роза, со своей стороны преданная как всегда, не опровергала его в продолжение всего процесса, она не произнесла ни одного слова против своего страшного товарища.

Между тем, эта система отрицаний не могла длиться долго. Кроме доносчика Борна де Жуи, другие мошенники тоже не замедлили сознаться. К этому числу принадлежали Жак де Петивье, Сан-Пус, Гранд Мария и главное Руж д'Оно. Последний, арестованный Вассером на другой день Мюэстского дела, в первую минуту тоже хотел все отрицать, но вскоре переменил мнение и кончил тем, что сделался яростным обличителем своих товарищей и себя, так что даже оспаривал пальму первенства в деле доносов у Борна де Жуи. По-видимому, он находил наслаждение в рассказах о тех ужасах, которым был свидетель или действующим лицом.

Как мы уже говорили, впоследствии было доказано, что ле Руж д'Оно не участвовал даже в некоторых преступлениях, в которых обвинил себя, и что он делал это под настроением какого-то непонятного самохвальства.

Все эти доносчики на очной ставке с Бо Франсуа совершенно узнали его, они напоминали ему обстоятельства, давали доказательства, не допускавшие более сомнений в его виновности. Борн де Жуи первый рассказал о трагической смерти Этрешского мальчугана в Мюэстском лесу, кости несчастного ребенка были вырыты и представлены на суд; но даже и перед этими грустными останками Бо Франсуа остался непоколебим и холодно как всегда ответил, что не знает, в чем дело. Несчастная Фаншета Бернард так и умерла, не сделав никакого доноса об этом обстоятельстве, и Мег надеялся, конечно, что этот факт детоубийства, прибавлявший столько ужаса его преступлениям, останется неизвестным. Несмотря на то, необходимость переменить образ действий с каждым днем все становилась сильнее, и Бо Франсуа, по-видимому, покорился. Он объявил наконец, что решается высказать о себе всю правду и выдать себя за то, что он есть в действительности; но вскоре заметили, что он обманывает суд, стараясь только выгадать время: при всяком допросе он принимал новое имя и рассказывал новые сказки. То Жан Ожер, то Франсуа Пеллетье, то Франсуа Жиродо, он потешался, сбивая с толку судей, перемешивая с дьявольской ловкостью правду с обманом.

Все-таки эти хитрости не удались ему вполне, чиновники не долго поддавались этим штукам, и почти все допросы кончались словами: Подсудимый, видимо, обманывает правосудие.

Может быть, его прошлое было лучше известно судьям, чем он думал, так как Даниэль и Вассер должны были рассказать некоторые черты из его прежней жизни, хотя в делах и не значилось, что он, например, был связан узами родства с почтенным семейством в стране. Но так как родство это само по себе не имело ничего относящегося к делу, то, вероятно, не сочли нужным и упоминать о нем без особой надобности.

Бо Франсуа сознался, что под именем Франсуа Жиродо он был присужден к каторжной работе. Он был узнан очень многими, и ему положительно становилось невозможно упорствовать долее в своих отрицаниях по этому делу. Главное, что требовалось узнать, – это ту длинную нить преступлений, совершенных им со дня ухода из дома родителей до дня его ареста; но именно эти обстоятельства он и старался тщательно скрывать и как можно более затемнять это время своей жизни. Впоследствии, конечно, правосудие осветило бы наконец эту тьму выдумок и лжи в решительный день публичного заседания, верно, эта ужасная личность явилась бы без тайн, как вдруг запирательства Бо Франсуа и его борьба против очевидности объяснились. В то время, как он занимал судей своими фальшивыми сознаниями, он думал о побеге.

В одно утро Шартр с ужасом узнал, что Бо Франсуа бежал из тюрьмы.

Вот как это произошло: Атаман Оржерской шайки, как мы уже сказали, пораженный общей эпидемией был перемещен в тюрьму на улице Шандез с некоторыми другими из своей шайки; там с него сняли тяжелые цепи, в которых он постоянно находился. Скоро он оправился, и следовало бы его тотчас же отправить в прежнюю тюрьму, но по слабости одного из докторов, его оставили еще на несколько дней в больнице, в это-то время он и привел в исполнение свой план.

Больница находилась на втором этаже в сорока футах от земли; четыре окна, с толстыми железными решетками освещали комнату, два из них выходили на внутренний двор, два на улицу. В ночь побега смотрители ушли из залы в полночь, оставя все в должном порядке, полтора часа спустя Бо Франсуа уже не было. В это время Мег успел, конечно, с помощью своих товарищей, на которых и в тюрьме он сохранил некоторое влияние, проделать между двумя выступами отверстие, изрезать на полосы суконные одеяла и, скрепя их между собой, спуститься вниз по этим веревкам; один из его товарищей, Пьер Буллей по прозвищу оверньянец, последовал за ним; оба были почти что совершенно голые, так как один из надзирателей, по общему правилу, унес платья арестантов, после того, как они улеглись.

Ночной обход увидел висящие одеяла и дал тотчас же знать, смотритель с несколькими стрелками, поставил часовых около отверстия с приказанием никого не пропускать, также отдано было приказание запереть городские ворота и ни под каким видом не отворять. Однако все эти меры оказались излишними, потому что беглецов уже не было в Шартре.

Утром, при известии об этой новости, весь город взволновался. Национальная гвардия бросилась в погоню. Рапорт медиков заставлял думать, что они не могли далеко уйти, так как не совсем еще оправились после болезни; впрочем, с босыми ногами и без платья их легко можно было узнать: а потому национальная гвардия тотчас же бросилась обыскивать соседний лес. Лейтенант Вассер, прикомандированный к Шартрскому трибуналу по экстренным делам, уже скакал по тому же направлению со своими жандармами. Но напрасно обыскивали лес, нигде не нашли и следа беглецов; только узнали, что в ту же ночь они напали на одного прохожего в Ноженском лесу и, избив его, украли у него девятнадцать франков, но куда они направились вслед за этим, положительно никто знать не мог.

Между тем, Вассер не отчаивался. Он теперь знал все притоны, все логовища атамана Оржерской шайки, а потому был уверен, что опять скоро поймает его. Первой его мыслью было броситься в Меревиль, где он не замедлил предупредить Даниэля быть осторожнее, потом в бывшее жилище нотариуса Лафоре, предполагая, что у Бо Франсуа достанет храбрости явиться туда, чтобы отомстить и попользоваться.

Но Бо Франсуа такой же хитрый, как и он сам, не решился пуститься в те местности, где он знал, что его станут караулить. Соскучившись ожиданиями, Вассер дав подробные инструкции меревильским и Н-ским жандармам, поехал объезжать Мюэстский, Липернский и соседние леса, но и тут ничего не нашел, потом бросился в соседние департаменты. Опять в продолжение двух месяцев ездил он везде по этим местам, опустошаемым прежде шайкой, доезжал даже до Тура; но все его старания не привели ни к чему, и он должен был вернуться в Шартр. Он узнал только, что Бо Франсуа, добравшись до бунтовавших еще провинций, присоединился к шайке Шуанов, расположившейся в самых неприступных местах Нижней Бретани. Бо Франсуа не суждено было еще раз быть пойманным, чтобы дать отчет людскому правосудию в своих злодействах! Позже мы скажем, что с ним сталось, теперь же расскажем судьбу остальной шайки.

Следствие над этим громадным процессом тянулось два года. Только 28 Вантоза, года VII, открылось в первый раз публичное заседание с участием присяжных, под председательством господина Лиендона. Бывшую Кармелитскую церковь превратили в зал заседаний, так как в ней могло поместиться около двух тысяч человек. Для публики было выстроено помещение амфитеатром. Во все время заседания множество мест было занято отвратительнейшими женщинами, известными во Франции того времени как "больших охотниц до сильных ощущений", приходивших сюда со своими работами. Два маленьких придела по обеим сторонам большой церкви, были превращены в трибуны; в одной были скамьи для подсудимых, в другой стоял огромный стол, где были разложены вещественные доказательства, среди которых находились и кости Этрешского мальчугана. Кроме жандармов, взвод гусар с заряженными ружьями присутствовал при заседаниях. И все-таки все эти меры предосторожности оказались недостаточными. Несмотря на эпидемию, значительно поубавившую число подсудимых, их все-таки оставалось 82 человека мужчин и женщин. Такое количество негодяев требовало серьезных предосторожностей, как для обеспечения спокойствия судей, так и для внушения подсудимым уважения к властям. А потому придумали на время заседаний запирать ноги подсудимых чем-то вроде деревянных колодок, которые не стесняя нимало другие члены, не дозволяли только вставать с места. Много толков было в то время, чтобы разрешить, насколько согласуется эта мера с текстом закона, говорящим, что подсудимый должен являться перед судом свободным и без цепей; но необходимость на этот раз извиняла уклонение от закона…

Заседания длились восемь месяцев, и конечно в раздирающих душу сценах недостатка не было; выслушали более двухсот свидетелей и 9-го Термидора, года VIII-го (28 июля 1800 года) после двадцатидвух-часового заседания, присяжные вынесли вердикт, на предложенные им 7.800 вопросов.

Когда председатель присяжных встал, чтобы читать свой приговор, дурно принятое приказание гренадерского офицера, привело всех подсудимых в панический страх. Все они поднялись, чтобы бежать и неизвестно, чем бы это кончилось, если бы деревянные колодки не удержали их: мужчины махали руками, женщины кричали, плакали; эти несчастные в полном неведении судебных порядков вообразили, что их тут же расстреляют.

Наконец-то они успокоились и мрачно выслушали, как чтение процесса, так и приговора.

22 подсудимых были оправданы за недостатком улик, тридцать семь человек были приговорены к цепям и заключению, и двадцать три человека, в числе которых четыре женщины, к смерти.

Роза Бигнон, причисленная ко 2-й категории, была приговорена к заточению на 24 года; ее не могли обвинить в участии в каком-нибудь воровстве, только как выдававшую себя за жену Бо Франсуа, всюду следовавшую за ним; во всех его преступлениях правосудие признало ее виновной.

К Борну де Жуи, конечно, были снисходительнее, ввиду того, что его открытиям были обязаны уничтожением шайки. Его приговорили только к 25 годам заключения в цепях. Но Руж д'Оно, Сан-Пус, Гро-Норманд, Гранд Мария были в последней категории, то есть осужденных на смерть.

12-го Вандемира IX-го года была их казнь. Подсудимые в красных рубашках были привезены на Шартрскую площадь. Руж д'Оно оказался под конец чрезвычайно слабым, лихорадочная энергия, не оставлявшая его во все время процесса, тут вдруг покинула его в последние минуты. Остальные же умирали в той закоснелости, которую порождает привычка преступлений и убийств.

С этого времени ни одна разбойничья шайка во Франции не доходила до страшных размеров Оржерской шайки. Между тем, вот уже прошло 60 лет, а воспоминания о Согревателях, о Бо Франсуа живы еще в памяти поселян Боссе, Шартрской провинции, а также и департаментах Сены, Луары и Оазы. В некоторых местах указывают на детей их жертв, а рассказы о производимых ими ужасах до сих пор наводят страх на собирающихся потолковать у камина.

P.S. В подтверждение некоторых обстоятельств, только что высказанных нами исторических подробностей, мы не можем отказать себе в удовольствии напечатать здесь письмо очень обязательное для нас и интересное для читателя, которое мы имели честь получить от господина Изамбера, советника кассационного департамента, человека чрезвычайно уважаемого.

"Господину писателю Эли Берте

Милостивый государь.

Никто не может с большим участием относиться к вашему фельетону "Согреватели", чем я.

Кроме литературного достоинства вашего романа, он мне напомнил кровавую экзекуцию, на которую меня, семилетнего ребенка, привел смотреть на Шартрскую площадь один из наших лакеев; впечатление, произведенное на меня этим зрелищем, осталось всегда неизгладимым в моей памяти; до сих пор, я, как будто вижу перед собою эшафот и громадные корзины, куда сложили 21 или 23 обезглавленных трупа. Впрочем, ужас, оставленный по себе Оржерскою шайкою на моей родине, до сих пор у всех на памяти и до сих пор служит темою вечерних рассказов, со всеми обстоятельствами, относящимися к их подвигам. В детстве моем эти рассказы произвели на меня потрясающее впечатление и, проезжая мимо леса, я всегда был убежден увидеть выходящих оттуда разбойников, а на всех деревьях жертв их жестокостей. Один мой родственник был изуродован ими и на просьбу его в кассационную палату Николай Каллош отрекся от этакого покушения, сделанного 2-го ноября 1797 года, на допросе из Оно в Вуаз. Я сам родился в Оней близ Ооно (50-го ноября 1792 года), а шайка в своей среде имела соучастником Франсуа Брольт, по прозвищу Франсуа Мари-Бард, дровосека, жившего в Оней и осужденного на заключение в цепях.

Я искал в канцелярии кассационной палаты указа об отменении перевоза осужденных и нашел его от 6-го Вандемира XI года (1800). С VI года (1795) Кассационная палата издала указ, предоставлявший судьям пограничных департаментов Эр и Луар власть председателей присяжных.

Точно так же 24-го Флореана XI года кассационная палата постановила, что ввиду общественного спокойствия и безопасности отослать процесс Оржерской шайки в уголовную палату Эр и Луар, находящуюся в Шартре.

Постановление это говорит об опасности и невозможности перевозить такое количество подсудимых и свидетелей в те департаменты, где преступления были совершены.

Общественная безопасность, говорит это постановление, не допускает этого перемещения, потому что далеко не безопасно было бы возить в несколько мест столько личностей! Члены этой орды, находившиеся еще на свободе, не преминули бы употребить всю силу для освобождения своих соучастников и тем предупредить невыгодные для них открытия.

Следствие процесса тянулось три года; первый председатель присяжных был гражданин Пайльярд, второй -Лормо, имя третьего я нигде не мог найти.

Вы, конечно, имеете у себя под рукою обвинительный акт от 22-го Вандемира VIII года (октября 1797) и приговор Шартрской (Эр и Луар) уголовной палаты, 9-го Термидора VIII года (28 июля 1797), также как и несколько бумаг, печатанных тогда и виденных мною в Шартре.

Я нашел только 23 осужденных на смерть, в том числе трех женщин.

Борн де Жуи (Людовик Герман Буско) присужден к цепям.

Греле, названная Мария Жозефина Лекиойе, – Мария Роза.

Бигнон, жена Жана Франсуа Ожера, по прозвищу Бо Франсуа, приговорена к заключению.

Если вам нужна будет копия текста отменения 46 человек, отнесшихся в кассационную палату, я могу предоставить ее в ваше распоряжение. Он был дан по докладу советника Виллера, под председательством Таржет, до преобразования VIII года.

Я видел, что у вас Бо Франсуа был приговорен в Дурдоне к каторжной работе на тридцать лет. Это, должно быть, было до революции, так как только тогда существовала там высшая, средняя и низшая инстанция; после же революции Дурдон был только уездным городом, и в нем кроме исправительной полиции не было другого трибунала.

Я думаю, милостивый государь, что получить эти подробности для вас будет приятно и полезно, пока вы еще не закончили ваше издание.

Примите и проч. и проч. и проч.

Изамбер

Советник кассационной палаты"


XI Эпилог

Более десяти лет прошло после истребления Оржерской шайки. В ясный сентябрьский день 1811 года, мы находимся опять в одной из живописных и плодородных местностей Пикардии, невдалеке от берегов Соймы, главных действующих лиц этой истории…

В центре прекрасного пейзажа, в четверти лье от реки, возвышался замок, или, лучше сказать, большая усадьба. Она состояла из множества зданий, большей частью новоисправленных, и казалась целым городком. От нее в разные стороны расстилались огромные поля, бесконечные луга и все это окаймлялось пушистым лесом. Несколько дубовых и яблонных аллей примыкали к ней с разных сторон, в ее огромных гумнах, колоссальных сушильнях, собирались богатства этой благословенной Богом почвы, а в обширные стойла загонялись по вечерам большие стада быков, овец и великолепных лошадей. Другие жилища, разбросанные по равнине, казалось, были ее подвластными, и их скромный вид говорил об их вассальстве перед этим земледельческим могуществом, от которого, как лучи солнца, расходились во все стороны изобилие и плодородие.

По одной из этих аллей, о которых мы только что говорили, под развесистой тенью деревьев, с висящими плодами, шло несколько человек по направлению к густой рощице, расположенной на ровном расстоянии между усадьбой и соседней деревней, как будто для того, чтобы служить целью прогулок для жителей той и другой. Впереди, резвясь и прыгая, шли двое детей, щегольски одетых, мальчик лет десяти и девочка еще моложе; оба играли, смеялись, болтали с живостью, так присущей этому возрасту; быстрокрылая бабочка, пролетевшая мимо них, красненькая букашка на зеленом листике кустарника, хорошенький цветок в траве – все служило поводом к их радостям, их восторгу.

Мальчик лет пятнадцати, полумужик, полулакей, одетый во что-то напоминающее серую ливрею, приставленный к ним в должности надзирателя, худо исправлял свою должность: с садовничьим ножом в руке, он болеебыл занят своей работой, то выделывал он из дубовой коры дудочку для мальчика, или тросточку ему же, или соломенную мельницу, или плетенку для девочки. Только когда детский шум усиливался до того, что мешал разговору стариков, то он тихо увещевал их, но дети положительно не обращали внимания на своего ментора.

Взрослые, шедшие позади них, были два господина в зрелом возрасте и чрезвычайно приличной наружности; один из них в сером каламянковом костюме, соединявшем в себе уважение к собственной личности хозяина своего с деревенским неглиже, по-видимому, был хозяин этого поместья со всеми от нее зависящими владениями; хотя не старше сорока двух лет, полный здоровья и силы, но выражение лица его было постоянно серьезно, почти грустно; только когда взгляд его останавливался на весело прыгающих впереди детях (которые и были его), все лицо мгновенно прояснялось, и серьезность делового человека уступала место ясной улыбке отца. Этот богатый владелец и счастливый отец был Даниэль Ладранж.

Товарищ был старше его двенадцатью годами. При первом взгляде на эту личность, по живости манер, по его синему до щепетильности опрятному и наглухо застегнутому сюртуку, а также по его седым усам, можно было признать его за военного, а красная ленточка, видневшаяся у него в петлице, убеждала в этом; хотя походка его и была все еще тверда и пряма, но можно было заметить, что увеличивающийся живот начинал уже стеснять его движения; менее привычный, чем Даниэль, к детскому шуму, он часто оборачивался к ним, нахмуривая свои густые брови, но так как вместе с тем снисходительная улыбка, казалось, помимо его воли, скользила по его губам, то дети вовсе не пугались.

Впрочем, маленькие шалуны ненадолго отвлекали внимание двух приятелей от их горячего разговора.

– Итак, командор, – продолжал Даниэль, – на этот раз вы уже положительно расстались со своей службой! Но право, зная вашу неутомимую деятельность, я все спрашиваю себя, как вы сможете привыкнуть к монотонной жизни честного человека!

– Ко всему можно привыкнуть, любезный Ладранж! Много провел я дурных дней, а еще более дурных ночей на службе; ногами своей лошади, я уверен, что истоптал всю французскую землю, немало выстрадал тоже я от холода, от жара, от голода и жажды; наконец, честное слово, уж я и устал, а потому и решился: попросил отставки, получил ее и хочу теперь побаловать себя, без опасения компрометировать свое достоинство. Первое употребление сделанное мною, из моей свободы, это было поехать, сделать визит вам и вашим дамам, сюда к вам на Рамсейнскую ферму, которую, между прочим, я предпочитаю этой старой Меревильской развалине; будем теперь с вами охотиться, ловить рыбу, гулять, и увидите, черт возьми, сумею ли я тоже ужиться в этой, прошу простить, тунеядной жизни?

– Не стесняйтесь, Вассер! Вы не боялись бы, что я могу оскорбиться на этот намек, если бы знали, как мало я его заслуживаю. Управляя один работами этого громадного имения, уверяю вас, что в труде я недостатка не имею. Взамен того, дела мои идут хорошо; у меня славная жена, прелестные дети, хотя немного и шумливы, и никогда еще в жизни я не бывал так счастлив!

– Все это правда, Ладранж, но хотя земледелие хорошая и полезная вещь, все же я не могу не пожалеть, что вы так рано сочли нужным отказаться от другой карьеры… Несколько ведь раз уже с тех пор, что вы отказались от места председателя присяжных в Шартре, вам предлагали такие почетные места в магистратуре, а вы все отказываетесь и отказываетесь…

– Разве вы не знаете причину моих отказов, командор? – ответил Даниэль, понизив голос.

– Ба!… Нелепые опасения!

– Как же быть, мой друг? Могу ли я идти на риск, когда-нибудь, сидя в своей официальной коже, увидеть перед собою этого… родственника… это чудовище, или кого-нибудь из его соучастников?

– Но в сотый раз говорю я вам, что бояться вам нечего; вы помните, что после его побега на меня возложили обязанность поймать его, три месяца гонялся я за ним. Не поймав его, я узнал, что, уйдя в бунтовавший тогда департамент, он присоединился к шайке Шуанов. По усмирении западных провинций, я опять справлялся и убедился, что Бо Франсуа или человек уж очень на него похожий, был расстрелян самими же Шуанами, вследствие воровства и убийства, выходившими из границ терпимости, даже между ними.

– Что вы ни говорите, командор, а все же слишком неверные данные, одни только предположения, – ответил со вздохом Даниэль. – И я счел своей обязанностью устроить свою жизнь так, чтобы постоянно быть наготове к тому, что не сегодня завтра появится опять тот, о котором мы говорим, и каким-нибудь новым преступлением заявит о своем существовании. У меня, Вассер, есть предчувствие, что он непременно опять появится, к стыду нашего семейства. Без этой ужасной мысли, нередко меня посещающей, счастье мое было бы совершенно! Может быть, не меня одного пугает эта мысль, я подозреваю, что моя Мария, хотя мы никогда не говорим об этом между собой, но тоже опасается, как и я, этого появления; у меня недостает духа заговорить с ней об этом предмете. Наконец, что могу сказать я для ее успокоения, когда я сам так мало спокоен?

– Это совершенно химерические опасения. Люди, подобные Бо Франсуа, никогда не живут долго. Они подвергаются слишком многим опасностям, чтоб наконец и не погибнуть в них. Повторяю вам, что в ваших опасениях смысла нет! О, по мне уж лучше эта сильная беспредельная доверчивость вашей тещи, старой маркизы. Еще сегодня утром, после всего того что случилось, старушка утверждает, что Бо Франсуа оклеветали и что эти преступления, на которые существует столько доказательств, никогда не существовали. Помните, тоже как однажды вечером прошлой зимой у вас в гостиной у меня как-то сорвалось с языка имя этого Бо Франсуа и приправленное довольно резким эпитетом; она выпрямилась и, приняв самую презрительную позу, с высоты своего величия заметила мне: "свет очень зол, в нем много лжи и клеветы, и только один Бог может знать правду". Как вам это нравится? Это уж что называется – быть чертовски снисходительным к ближнему!

Даниэль не мог удержаться, чтобы не улыбнуться.

– Голова моей милой тетушки и тещи никогда не была из крепких, после ее временного помешательства, бывшего с нею, после всех этих ужасных нравственных потрясений, – ответил он. – Но, пожалуйста, командор, будьте осторожнее при моих дамах, избегайте всего, что может напомнить им это ужасное прошлое! Уж и без того слишком много есть напоминающего им его ежедневно и ежечасно.

– Обещаю вам быть нем как рыба, милый Ладранж! Но серьезно, вы доходите до крайностей в ваших страхах за прошлое и опасениях за будущее! Хоть бы это например: требовала ли ваша честность, чтобы вы отдали на благотворительные учреждения департамента эти сто тысяч экю, доставшиеся после вашего дяди Ладранжа? Следовало ли вам лишать ваших детей состояния, достававшегося вам по праву? Черт возьми! По мне так это уж излишняя щепетильность! Положим, что это отречение чрезвычайно возвысило вас в общественном мнении, и взамен того со всех сторон вам предлагают всякого рода почести и места; но согласитесь, что платить сто тысяч экю за уважение, на которое и без того имеешь право, -слишком дорого!

– Командор, – горячо заговорил Даниэль. – Мог ли я решиться обогатить эти чистые, невинные создания состоянием, отнятым у негодяя, служившего стыдом и ужасом целому поколению!… Между тем, я всегда сожалел чрезвычайно, что громко не мог объявить о причине этого наружного только великодушия с моей стороны, и, таким образом, невольно присваивал себе общую благодарность и похвалы, которых, в сущности, вовсе не заслуживал. Кроме моего семейства, вы единственный человек в мире, знающий настоящую причину этого бескорыстия.

– И я не выдам вашу тайну, Ладранж! Правду говоря, когда я еще был на службе, то могло представиться какое-нибудь непредвиденное обстоятельство, могущее вынудить меня раскрыть эту тайну, теперь же, когда я стал частным человеком, сам черт не вызовет ее у меня.

– Оставим это, – ответил Даниэль, видимо, недовольный, – поговорим лучше о другом, Вассер… Как вам нравится эта славная Рамсейская ферма, оставленная моим несравненным другом Леру моему Генриху, его крестнику?

– Действительно великолепное имение, – ответил командор, оборачиваясь и разглядывая величественные строения, – много есть замков, не стоящих этой фермы, в том числе и ваша Меревильская руина, Ладранж!… Да, ваш мальчуган счастливчик, честное слово! И старый Леру, оставивший после себя, говорят, состояния на двадцать миллионов, вознаградил его за потерю тех ста тысяч экю…

– Эта добрая душа всегда увеличивала цену услуги, оказанной мной ему когда-то, – ответил Даниэль, – и я не решился отказаться за своего сына от такого царского подарка; теперь мне хочется из этого громадного поместья сделать ресурс благосостояния всего края. Земледелие, этот неиссякаемый источник народного богатства, с некоторых пор оставался здесь в пренебрежении; я употребляю теперь все усилия, чтобы восстановить его в здешнем околотке, вот послушайте, Вассер, какие у меня есть планы и что я хочу сделать.

И он с увлечением принялся перечислять сделанные уже им улучшения, а также и те, которые предполагал сделать для эксплуатации Рамсейских земель. Предмет этот не совсем-то приходился, казалось, по вкусу слушателю, командор поворачивался направо и налево, гримасничал, поддразнивал детей, продолжавших весело порхать около него, но Даниэль, не желая допустить Вассера возвращаться к тяжелому для себя разговору, а также, может быть, и от самого себя отогнать грустные, только что вызванные воспоминания, упорно продолжал перечислять все предполагаемые им осушения, орошения, плантации и рубки лесов.

Он еще не кончил, как веселые крики детей дали знать о появлении новой личности. В этом месте аллея перерезывалась проселочной дорогой, шедшей в соседнюю деревню. Высокий толстый поселянин ехал в эту деревню; а мальчик с девочкой, тотчас же узнав в нем соседнего фермера, весело кричали ему свои детские приветствия.

– Это папа Клошар! Здравствуйте, папа Клошар! Когда же мы пойдем к вам кушать творог со сливками и землянику?

Старик казался весьма озабоченным и печальным, несмотря на то, при виде этих розовеньких, веселеньких, улыбавшихся ему рожиц, лицо его прояснилось и, остановившись, он дружески заговорил со своими маленькими приятелями. Окончив с ними, он собирался уже пришпорить своего лошака и продолжать путь, как увидел в аллее приближавшихся Ладранжа и Вассера.

Деревенская вежливость, налагающая на личностей обязанности не хуже политики, не дозволяла ему уехать, не дождавшись богатейшего владельца в стране и не обменявшись с ним несколькими приветствиями, несколькими словами о погоде, об уборке хлеба и тому подобное. А потому Клошар, несмотря на все нетерпение достигнуть скорее цели своего путешествия, остановился опять, и как только гуляющие подошли поближе, почтительно снял свой бумажный колпак.

– Каково поживаете, Клошар? – спросил Даниэль дружеским тоном. – Что поделывается на Рошеморе? Вы, кажется, очень спешите куда-то? Ваш бедный лошак из сил выбился.

– Дело тут в том, – пробормотал Вассер, – что ездок был бы более в силах тащить лошака, чем лошак ездока…

Но мужичок, не обратя внимания на это замечание и глубоко вздохнув, ответил Даниэлю:

– Вы очень добры, господин Ладранж… Знаете, дни идут за днями и не похожи бывают один на другой… Да, я в большом горе, господин Ладранж, у нас в семье случилось несчастье. – И он снова так вздохнул, как будто бы простонал.

– Что такое? Разве госпожа Клошар?…

– Она-то здорова, благодарю вас; без того уж потеря слишком велика.

– Так кто-нибудь из ваших детей…

– Нет, нет, сударь! Сохрани их Бог, не менее того большое несчастье…

– Но что же такое, наконец, у вас случилось, бедный мой Клошар?

– Ах, господин Ладранж! Никто не поверит, чтоб в один день смерть могла бы похитить столько жертв, а все-таки шесть самых красивых, самых сильных и самых здоровых.

– Как? Шесть человек умерло… В один день?

– Ах, сударь, не о людях идет речь, а о коровах моего тестя, которого это обстоятельство разорит совсем.

Услыхав причину такой глубокой печали, Ладранж насилу удержался от нетерпеливого движения, Вассер же, не стесняясь, пожав плечами, довольно громко произнес:

– Дурак.

Клошар, убитый своим горем, казалось, и не слыхал этого.

– Да, господин Ладранж, – продолжал он жалобно, -это как я вам сказал, шесть коров, из которых худшая стоила сто экю… Но, как честный человек, скажу – продолжал он, сердясь и указывая концом своей палки на деревню, – негодяй, сделавший нам эту штуку, поплатится и, попадись он мне теперь под руку, уж я расправлю ему кости. Бедные коровы!

– Как? – спросил Даниэль, считавший своей обязанностью принять участие в горе своего соседа, – неужели это несчастье следствие чьего-нибудь недоброжелательства?

– Да, сударь, да! Там в деревне уже несколько дней обретается какой-то кочующий ветеринар. Все говорили, что он чудесно лечит больной скот, я и поверил этому, а он – вор, разбойник, лгун, которому следовало бы на гильотине голову отрубить. Вот вчера мой тесть и сказал мне, Клошар, у нас шесть коров невеселы, ничего не едят, не спят, думается мне что они больны; сходи-ка ты к этому, говорят, доктору, попроси чего-нибудь, чтобы полечить наших коров, что будет стоить, заплатим. Хорошо, говорю, я схожу. И действительно, пошел и нашел я этого длинного дурака, назвавшего мне по латыни болезнь моих коров; после долгих переговоров дал он мне пакет с лекарством, стоящий три экю; это очень дорого, но что же было делать? Надо быть добрым к скотинке. Вот я и вернулся в Рошемор, отдал пакет тестю, чтобы тотчас же он дал коровам, и немного спустя что ж я вижу? Лежат мои бедные коровушки на соломе, не шевелясь; это меня точно ошпарило, дотронулся я до них, ни одной уже нет, все околели… Так вот как!…

Горе прервало речь Клошара, но, скоро оправясь, он продолжал, все грозя палкой деревне:

– Но он, отравитель, заплатит мне за коров моего тестя; я поеду теперь, отыщу его у кабатчика Бланше, у которого он поселился, и уж если только найду его, то вздую… Разве только он согласится заплатить тестю чистоганом… Но я не думаю, чтоб у него в кармане сильно бы звенели экю!

Командор исподтишка смеялся над гневом старика и над его ораторством. Даниэль же слушал его гораздо серьезнее.

– А что это за личность, Клошар, сделавшая вам столько убытку?

– Это ученый, сухой, не очень еще старый, в длинном сюртуке и в военной шляпе с галуном. У него, кажется, и фальшивые волосы и фальшивые зубы и уж, конечно, самое фальшивое лицо, какое только можно себе вообразить; он на всех языках рассказывает такие удивительные вещи, в которых и сам черт ничего не поймет… Говорят, что он также лечит людей и что будто он прервал лихорадку у маленького Галюше; но теперь уж я знаю, на что он способен… а еще корчит из себя важного барина; есть у него и старая карета для перевозки лекарств, и лошадь, чтобы таскать эту карету, и вдобавок еще всегда ходит лакей в лохмотьях, страшнее всех смертных грехов. Вот теперь увидим из всего этого, наберется ли у него чем заплатить за коров моему тестю, а не то так уж пропою ж я ему зорю. Извините, господин Ладранж, – говорил Клошар, продолжая горячиться, -пересчитывая свои претензии, не могу далее терпеть. Спешу отыскать этого плута, чтобы переговорить с ним… До свидания, господин Ладранж, и вся честная компания… прощайте мои ангельчики… Уж не пройдет же ему это даром, уж обещаю вам, что будет он помнить коров моего тестя!

Договорив последние слова, он ударил по лошаку, который пустился рысью, и оба скрылись из виду; гуляющие же наши продолжали подвигаться к роще.

Дети, на минуту заинтересованные разговором, которого они и не понимали, пустились опять бежать под присмотром своего молодого надзирателя, но Даниэль с командором, тронутые рассказом Клошара, продолжали молча и задумчиво свой путь; наконец Даниэль заговорил первый:

– Что вы думаете обо всем этом, командор? Проживающий там у Бланше шарлатан, не наводит ли вас на мысль?

– Конечно, конечно, милый Ладранж, – ответил Вассер, – поведение этого бродяги довольно подозрительно… Если бы я еще был на службе, то мне пришлось бы пойти туда отыскивать этого плута, посмотреть его бумаги и заставить удовлетворить за коров тестя… Но теперь я человек частный, – продолжал он, потирая руки, – теперь все это меня не касается; я теперь мирный гражданин, тунеядец и предоставляю отравителя коров экспедитивной расправе Клошара.

Даниэль остался задумчив, боясь в то же время каким-нибудь нескромным вопросом выдать предмет своей думы. Достигли наконец и рощицы, бывшей, по-видимому, целью прогулки. То было что-то вроде маленького парка, извилистые дорожки которого составляли целый лабиринт; аллеи эти, покрытые густым, всегда зеленеющим дерном и осененные блестящей листвой дубов, пересекались изредка маленькими площадками, с которых открывались зрителю живописные виды. Хорошенький ручеек, вытекавший тут же из-под кустарника, шумно бежал по пестрому лугу, поддерживая своей влагой свежесть покрывавших его растений.

Подойдя к рощице, дети не слушая более зова своего надзирателя, бросились вперегонки и скрылись в кустарниках; мальчик тоже, бросив свою недоконченную мельницу, пустился за ними в погоню; но уже не дождавшись его, беглецы вдруг остановились, и когда Даниэль с Вассером подошли к ним, то в свою очередь были поражены неожиданным зрелищем: Генрих, сын Ладранжа, с испугом и любопытством смотрел тут на человека, лежащего на одной из дорожек парка; по-видимому, ему очень хотелось убежать, но, несмотря на то, он храбро махал своей тросточкой, как будто защищая сестренку, со страху спрятавшуюся за него. Лакей, не менее изумленный и не менее испуганный, стоял неподвижно с ножом в руке.

Причиной всех этих страхов был человек, лета которого трудно было определить, но платье в лохмотьях и безобразное лицо которого внушали отвращение. На лице виднелись следы глубоких ран, как будто оно было выжжено или изуродовано самой злокачественной оспой; красные с выжженными ресницами глаза, изредка озаряемые на мгновение каким-то странным внутренним огнем, обыкновенно были тусклы, бессмысленны. Его лысая голова, запущенная борода, придавали ему что-то зверское, несмотря на то, он, видимо, был не опасен, так как хотя и был высокого роста, но то был один ободранный скелет, разврат или нищета в котором уничтожили всякую силу. Его страшная голова тряслась, и все туловище нервно подергивалось, даже маленький Генрих своей маленькой ручкой был бы в силах опрокинуть эту громадную развалину.

Незнакомец, как мы уже сказали, лежал на траве; в одной руке он держал бутылку с наклеенным белым ярлыком и беспрестанно подносил ее к губам. Он был уже пьян и, видимо, нарочно избрал себе это местечко, чтобы на свободе предаться своему возмутительному кайфу. Присутствие детей его чрезвычайно сердило; не спуская с них глаз, он приподнимался на своем исхудалом локте и грозил им другой рукой, испуская вместо слов какое-то дикое мычание.

Приход Даниэля с командором, казалось, дал другое направление его мыслям. В свою очередь он внимательно вглядывался в них, чувство удивления и страха вдруг как молнией озарило его глаза, но выражение это тотчас же и рассеялось, и, повернувшись снова к детям, он проговорил гробовым голосом:

– Уведите ребятишек! Уведите их, тысячу чертей! Я не могу видеть детей с тех пор как… Унесите их.

Стиснув кулаки, он хотел броситься на прелестных, розовых, улыбающихся созданий, составлявших такой контраст с его безобразием; но, не быв в силах подняться, он снова упал и, схватив бутылку, жадно стал пить. Ладранж поспешил встать между детьми и этим гнусным созданием, чтоб скрыть от них вид подобного унижения человеческого достоинства.

– Петр, – обернулся он к маленькому лакею, – отведи Генриха и Мариету в беседку, и мы сейчас придем.

Петр поспешил взять детей за руки, чтобы вести их, как Даниэль спросил еще.

– Знаешь ты этого человека?

– Да барин; это лакей того шарлатана, что живет там у Бланше… каналья страшная!… Хорошо было бы, если бы кто избавил округ от этих негодяев.

– Хорошо, ступай!

И Даниэль присоединился к командору, подошедшему к пьянице.

Вассер вследствие своей долгой службы, слишком хорошо знал все эти степени унижения, до которого может снизойти род человеческий, чтобы удивиться чему-нибудь подобному.

– Эй ты! – с презрением заговорил он с незнакомцем.

– Что ты тут делаешь? Ведь не молочка, я думаю, пришел выпить тут в уединении-то… кажется, с тебя достаточно.

Пьяный выпрямился; казалось, опять смутная тревога поднялась у него в душе; но впадая опять в свой идиотизм, он ответил голосом похожим скорее на рев медведя:

– Ну хорошо! Ребятишек уж нет; это мешало мне пить спокойно… Славно ж попадется хозяин! Поколотит он меня, когда узнает что я все выпил… мне это все равно… может, и убьет меня; тогда будет все кончено… И он опять поднес бутылку ко рту, но, тотчас же отняв, бросил ее от себя – она была пуста.

– Это странно! – говорил он, прижимая кулак к груди,

– жжет, как растопленное олово.

– Я думаю, проклятое животное, в этой бутылке был спирт.

Командор подошел и поднял бутылку. На ярлыке было написано: мазь для лошади город Клике. Вассер понюхал в горлышке, оттуда сильно несло алкоголем, камфарой и еще каким-то лекарством.

– Но, черт возьми, – вскричал изумленный командор,

– дурак ведь выпил лошадиное лекарство!

– Возможно ли? – вскрикнул в свою очередь Даниэль, осматривая бутылку. – В таком случае несчастный ведь теперь в опасности…

– Ба! То, что убьет честного человека, не подействует на подобного негодяя!

– Все-таки, Вассер, из человеколюбия следует помочь ему.

– Не стоит, уверяю вас; желудки у них бывают подбиты медью или железом. Вы увидите, что этот переварит лошадиное лекарство, как стакан сидра.

Между тем, пьяница все с приложенной к груди рукой метался по траве, говоря:

– Жжет тут, но хорошо. Я ведь привык к лекарствам. Хозяин пробует на мне все свои лекарства, а у меня от них бывает боль в животе, в голове и во всем теле, не говоря уже, что это меня дураком делает… По-настоящему мне следовало бы всадить нож в горло хозяину, но он сильнее меня… Я теперь не то, что был; нет больше ни сил, ни храбрости, ничего нет…

Остальных его слов разобрать было нельзя, а зловещая гримаса скорчила и без того ужасное лицо его.

– Гм! – сказал Вассер, обратясь к Даниэлю. – Этому негодяю пришлось бы иметь дело со мной, если б я еще был на службе, но теперь меня уж не касается, пусть делают что хотят!

Ладранжу чудилось в этом опозоренном создании сходство с личностью, которую он знавал прежде; но не в состоянии согласовать между собой некоторые вещи, совершенно несообразные одна с другой, он сам пугался своего подозрения. Пьянице наконец надоело видеть тут двух личностей, наблюдавших за каждым его движением.

– Ну а вы там чего ждете! Чего вам от меня нужно? -спросил он. – Если вам нечего мне дать, то уходите, а я спокойно еще засну, пока хозяин не отыскал меня.

– Он прав, – сказал командор, – самое лучшее оставить его спать и переваривать свое лекарство… Идемте, Ладранж…

Но Даниэль не двигался.

– Вассер, – спросил он дрожащим голосом, – милый Вассер, не кажется ли вам также, как и мне!… я с ума схожу… пойдемте.

И он бросил серебряную монету. Незнакомец, приподнявшись и на четвереньках добравшись до этой милостыни, с жадной радостью схватил ее.

– Деньги! – бормотал он. – Мне деньги! Как давно уж не приходилось мне дотрагиваться до них! А в былое время сколько у меня было серебра, золота!… Много, много. А теперь ничего нет, когда кто и даст, то хозяин отнимет, да еще и поколотит вдобавок… Но уж этих-то он не получит: я их так спрячу, что ему их не отыскать будет! На эти деньги пойду в кабак, буду водку пить… ха-ха-ха-ха!

И он захохотал идиотским смехом, но вдруг смолк и стал вслушиваться. Кто-то звал на опушке леса.

– Это он, – заговорил дрожа всем телом пьяный, -как это он так скоро нашел меня?

И он снова стал слушать.

– Франсуа, бессмысленное животное, – кричал сердитый голос, – я знаю, что ты меня слышишь, если сию же минуту не явишься, смотри, раскаешься!

Он не посмел долее молчать.

– Я здесь, хозяин, – покорно ответил он, – я здесь.

И человек, этот бывший не в состоянии сейчас двигаться, наэлектризованный страхом, вскочил на ноги и, хоть и качаясь, но скорым шагом направился к тому месту, откуда слышался голос, и через минуту скрылся из глаз изумленных приятелей.

– Право, я не дал бы и двух лиардов за шкуру этого мошенника, – заметил насмешливо Вассер. – Но что с вами, Ладранж? Вы, кажется, принимаете в этих негодяях участие сильнее, чем они заслуживают.

– Вассер, – заговорил наконец взволнованно Даниэль, – вы слышали, что этого бродягу назвали Франсуа?

– Да, но что же это доказывает? Это очень обыкновенное имя.

– А не заметили вы, что этот несчастный, несмотря на свои раны, очень похож на…

– На кого же? На личность, о которой мы только что говорили, Бо Франсуа? – ответил, захохотав, Вассер. -Вы везде видите Бо Франсуа, мой бедный Ладранж; что же касается до меня, то это сходство меня вовсе не поразило.

– Может быть, командор, несмотря на вашу опытность в этих делах, вы не берете в соображение значительной перемены. У этого несчастного взгляд, голос, которого я никогда не забуду… Согласны вы идти со мной? Мы отыщем этих людей и расспросим их. Может, и хозяин-то наш старый знакомый!

И Вассер наконец встрепенулся.

– Вы говорите о мошеннике, сыгравшем мне эту скверную штуку на Гранмезонском перевозе! – воскликнул он. – Черт возьми, это другая уж песня: размыслив хорошенько, Ладранж, я нахожу что на честного человека, как и на военного, совесть возлагает некоторые обязанности… В самом деле, бежим за негодяями! Право, это было бы уж верхом удачи, если бы мне пришлось-таки наконец найти этого старого приятеля доктора!

– Я попрошу вас только подождать меня с минуту, чтобы отправить детей на ферму.

Они направились к маленькой беседке, выстроенной в центре рощи. Дорогой они услыхали за собой звуки сильных ударов и потом стоны.

– Хорошо! – бормотал Вассер. – Вон уж господин шарлатан наказывает своего господина слугу, честное слово, если только ваши подозрения справедливы, то я не вижу еще в том большой беды.

Даниэль ничего не ответил и торопливо вошел в беседку. Дети покойно играли. Поцеловав их, отец приказал молодому слуге отвести их в Рамсей, и сам проводил их до большой аллеи, ведущей на ферму. Только уж после этого, казалось, вспомнил он опять о шарлатане и его слуге.

Посмотрев в долину, Даниэль с Вассером увидали по направлению к деревне двух шедших людей, в которых они тотчас же и узнали тех, кого им было нужно. Один из них шел сгорбившись, шатаясь, с открытой головой, другой, шедший за ним, сердито размахивал руками и беспрестанно бил того палкой. Несчастный лакей иногда останавливался, оттого ли, что не в силах был идти более или хотел попробовать тронуть сердце своего мучителя но этот бил его еще сильнее, заставляя идти все далее. Раз пьяница упал и тщетно старался подняться; тотчас гонитель бросился на него, бил, давал пощечины, и, подняв его сильной рукой, принудил идти далее.

Даниэля и Вассера возмущало подобное бесчеловечное обхождение, и несколько раз принимались они кричать, приказывая бессердечному хозяину остановиться; но вероятно, крика их за дальностью расслышать было нельзя, так что господин с лакеем скрылись из виду.

– Это ужасно! – говорил Даниэль. – И конечно ошибся. Несмотря на всю его низость тот, о котором мы говорили, предпочел бы сто смертей подобному мучению и оскорблениям.

– Вот увидим, – ответил Вассер, – когда человек падает, то падает очень низко.

Они продолжали подвигаться к деревне, при входе в нее, они встретили Клошара все на своем лошаке. Грустная и растерянная физиономия фермера говорила о его неудавшейся попытке.

– Что же, Клошар, – спросил рассеянно Даниэль, -получили ли вы какое удовлетворение от невежи, уморившего ваших коров?

– Увы, господин Ладранж! Он уверяет, что тут вина моего тестя, и что он может это доказать… Лекарство следовало давать в продолжение восьми дней, а тесть мой, желая скорей видеть своих коров здоровыми, имел глупость выпоить его за один раз, поэтому-то бедные животные и околели. Но все это лекарство должно быть ничего не стоило.

– И таким образом, вы не могли доставить себе удовольствия выместить гнев на спине проклятого шарлатана? – спросил командор.

– Я с удовольствием бы, сударь, да письмоводитель судебного пристава уверяет, что мне может дорого стоить, если я пущу палку в дело; да к тому же, говоря правду, как я стал очень-то горячиться, шарлатан посулил мне переломать все кости, а я оказался бы не сильнее его, так что…

– Так что вы поехали стричь, а возвращаетесь сами стриженый! – договорил командор.

Фермер косо поглядел на него, не зная, следовало ли ему сердиться или смеяться.

– Он мне не дал даже порядком поговорить с собой, -продолжал Клошар, – он ищет все своего лакея, наделавшего там каких-то глупостей. Тем не менее я поеду теперь спросить, нельзя ли мне подать просьбы; и если можно, честное слово, подам на него; да и на тестя, сделавшего подобную глупость, который и до сих пор должен мне приданое моей жены, потому что…

Даниэль перебил его вопросом о шарлатане и его слуге, но Клошар упорно продолжал рассказывать о процессе, который он затеет и ветеринару и тестю, и даже своей жене, так что наши приятели потеряли наконец терпение, ушли от него и вошли в кабак.

Деревенский питейный дом в такое время дня бывает совершенно пустой, а потому и Даниэль с командором никого не нашли там, но из задней части дома услыхали крики и стоны. Они поспешили пройти низенькую комнату, потом двор и, войдя в темную, сырую конюшню, нашли наконец тех, кого искали. Несчастный слуга уже лежал в колоде, предназначенной для пойла лошадей, которую несколько охапок соломы превратили в постель, он был в страшных конвульсиях, налившиеся кровью глаза его, казалось, хотели выскочить из орбит. Хозяин продолжал осыпать его ругательствами, но не бил уже более, напротив, стоя у ящика со своим лекарством, он приготовлял микстуру, вероятно, для больного.

Сам шарлатан был человек очень высокого роста и здоровый, хотя уже и переживший средний возраст; костюм его состоял из темного зеленого сюртука, застегнутого спереди шнурами на шелковые пуговицы, на голове у него была треугольная шляпа, выложенная золотым галуном. Длинная седая борода содержимая в большом порядке, падала ему на грудь; глаза его были совершенно скрыты большими синими очками. Несмотря на то, что он сердился, в движениях была какая-то театральная важность. Он оказался не тем, кого Даниэль и Вассер ожидали встретить, и в первую минуту тот и другой подумали, что видят его впервые.

Они остановились на пороге этой темной и вонючей конуры. Шарлатан, кончив, вероятно, приготовление своей микстуры, поднес ее в деревянной чашке к лакею, проговорив повелительно:

– На, дурачина! Выпей-ка это; конечно, это не так деликатно, как водка с камфарой или настой из цикуты, которыми ты изволил угоститься утром… Пей же, а не то ведь через несколько минут на земле будет одним негодяем меньше.

Но вид чашки, подаваемой шарлатаном, казалось, только увеличивал страдания пьяницы.

– Нет, нет хозяин, смилуйтесь! – стонал он своим хриплым голосом, мечась в колоде. – Не нужно более лекарств, пожалуйста… Я не могу более, простите меня. -Не нужно более лекарств, добрый мой хозяин! Если я должен умереть, то уж дайте мне умереть спокойно!

– Говорят тебе, пей, – ответил важно медик, – на этот раз дело идет не о пробе лекарства. Пей же, а не то, черт возьми, ведь я и насильно волью его тебе в глотку. – И он хотел привести угрозу в исполнение, но больной все еще отбивался.

– Помилуй, хозяин, помилуй! – повторил он. – Побои мне что, я привык к ним, но лекарства не надо! Оставь меня, и ты получишь деньги, данные мне этими господами: они там у меня в башмаке, возьми их. Оставь же меня, негодяй, или я убью тебя! Сожгу на маленьком огне! Баптист, как смеешь ты терзать своего старого товарища?

Имя Баптиста заставили вздрогнуть Даниэля, и командор прошептал:

– Черт возьми! Так это правда?

Сделанное ими движение привлекло на них внимание пьяного, и он протянул к ним свои исхудалые руки.

– Придите, помогите мне! – вскричал он задыхаясь. -Помогите!

Едва выговорив эти слова, он упал без движения. Шарлатан обернулся. Темнота мешала ему разглядеть новопришедших, но все же, видя, что имеет дело с порядочными людьми, он приложил руку к шляпе, проговорив важным тоном:

– Ваш покорнейший слуга, господа! Что доставляет мне честь вашего посещения? Вы, конечно, желаете видеть доктора Ламберти? Доктор Ламберти – я.

– Видя сейчас в поле, господин доктор, ваше бесчеловечное обращение, мы захотели осведомиться.

– А по какому праву, господа, – перебил его важно доктор, – вмешиваетесь вы в мои дела? По какому праву хотите вы запретить мне наказывать негодяя, слугу, постоянно злоупотребляющего моей доверенностью, обкрадывающего меня и не заслуживающего хлеба, который ест?

– Об этом сообщит вам здешний ближайший судебный пристав, если вы не поспустите тону, доктор, – твердо ответил ему Вассер. – Потом, что это такое за лекарство, которое вы заставляете его выпить? Отравить вы его хотите?

– Совершенно напротив, господа, – ответил уже униженно шарлатан, – этот негодяй, которого пьянство довело до идиотизма и которого я держу у себя из сострадания, потому что он более ни к чему не пригоден, имел глупость сегодня выпить лекарство, составленное из викфоля, камфары и цикуты и которое я его послал отнести на соседнюю ферму… Он долго проходил, не исполнил моего поручения, ввел меня в большой убыток и наконец напился; не заслуживает ли все это наказания? Впрочем, он сейчас только сознался мне в истине, знай я ее ранее, я не наказывал бы его, потому что он и без того уже плох. Если теперь же я не заставлю его раскаяться, через несколько часов его не будет.

– Да, следует ему тотчас же оказать пособие! -вскричал Ладранж. – И в случае надобности, можно его принудить.

Шарлатан осмотрел своего слугу, губы которого начинали уже чернеть.

– Боюсь, что уже поздно! – холодно ответил он. – Но не беспокойтесь, господа, если этот человек и умрет то потеря будет не велика.

И он снова подал микстуру больному, тот слабо зашевелился, но, видя, что не в силах более противиться, начал пить, приговаривая:

– Смилуйтесь, хозяин, не нужно более лекарств, еще раз смилуйтесь.

Все молчали. Умирающий в мрачной апатии, еле переводил дух и уже не шевелился более, шарлатан всматривался в двух приятелей, приемы которых начинали его беспокоить.

– Баптист-хирург! – произнес наконец громко Даниэль. – Вы, должно быть, уж очень ненавидите своего бывшего начальника, что так мучаете его.

Услыша себя названным настоящим именем, Баптист отскочил назад, потом схватился за свои синие очки, чтобы убедиться, достаточно ли они скрывают его лицо. Впрочем, он не стал запираться.

– Господин Ладранж… судья, – ответил он с замешательством, – я знал, что вы живете в здешней стороне, но я не мог, да и не надеялся…

– Прекрасно! А меня, господин доктор, – сказал смеясь, Вассер, – не узнаете? Я же никак не могу позабыть вас, после некоторого происшествия и в восторге, что наконец встретился с вами!

– Жандарм Вассер! – вскрикнул на этот раз уже с ужасом Баптист. Но тотчас же, оправясь, прибавил:

– Но чего же вы от меня хотите, господа? Ведь вы знаете хорошо, что в деле Оржерской шайки меня не судили и не осуждали. Действительно доказано, что я не принимал участия в преступлениях этих негодяев; я только пользовал их, как искусный медик.

– Спустите немного тон, чертовский доктор, – сказал командор с презрением, – настанет и ваша очередь; но в настоящую минуту не о вас идет речь… Эта личность, – и он указал на умирающего, – Бо Франсуа. Тот, кого вы звали Мегом. Не атаман ли это Оржерской шайки?…

– Я не хочу этого отрицать, господа, и теперь я могу это сказать, не подвергая его опасности, так как он сейчас умрет. Противоядия нет.

Действительно, Бо Франсуа, как мы знаем теперь настоящее имя слуги шарлатана, видимо, быстро ослабевал. Все конечности его уже охладели, глаза тускнели и стекленели – всегдашнее предвестие скорой смерти. Черты молодости, ярко выяснялись на изборожденном шрамами лице Бо Франсуа.

– Так вот что с ним сталось! – проговорил Даниэль с чувством сострадания и отвращения.

Между тем, Вассер расспрашивал Баптиста хирурга о всех подробностях, и тот, немало заставя себя просить, рассказал все, что знал.

Убежав в бунтовавшиеся провинции, Бо Франсуа продолжал там вести свою преступную и бродяжническую жизнь, пока провинции эти не были усмирены и приведены в повиновение закону. Преследуемый везде, один и без средств, атаман Оржерской шайки непременно скоро попался бы, если бы случайно не встретил в одном из захолустьев Нижней Бретани своего бывшего товарища Баптиста хирурга. Несмотря на их прежние ссоры, они не замедлили сойтись, чтобы вместе бороться с опасностями. Баптист знал из газет, публиковавших тогда исход оржерского процесса, что против него не было серьезных обвинений и что в случае если бы и попался, то поплатился бы лишь заточением более или менее продолжительным. Эта перспектива не очень пугала его, впрочем, он рассчитывал на свой ум и ловкость перерядиться, чтобы провести любого полицейского агента. Но положение Бо Франсуа, приобретшего себе огромную известность, было совсем другое: с его побега из Шартрской тюрьмы его приметы были разосланы по всей Франции. Бо Франсуа, атамана Оржерской шайки, легко было отличить по его высокому росту, по его красивому лицу, заслужившему ему это название. Первый жандарм, которому он попался бы на глаза, мог бы тотчас же узнать его. Ввиду всех этих опасностей Бо Франсуа, не колеблясь, принял предложение Баптиста, как единственное к его спасению, и выжег себе лицо кислотой, что и было причиной тех ужасных ран, о которых мы говорили.

С этого времени Баптист с Франсуа не расставались уже более, путешествуя везде в качестве известных шарлатанов, только тщательно избегая те провинции, где бывали прежде; но случайностями бродячей жизни они были заведены, сами того не зная, к Рамсейнской ферме, обладателем которой оказался Ладранж. Баптист сознавался, что искусство его не всегда удовлетворяло их самые необходимые потребности, это он со всей своей напыщенностью приписывал глупости и невежеству людской породы. Но он умалчивал о той системе развращения, которой он методически следовал в отношении своего бывшего начальника, сделавшегося его слугой. Может быть, шарлатану хотелось отомстить за все унижения в былые времена, может, он сам боялся такой силы этого убийцы, сделавшегося теперь его постоянным товарищем и слугой. Что бы там не было, но он решился постепенно ослаблять его недостаточной пищей, одурять его крепкими напитками, наконец, чтобы уничтожить в нем всю физическую и нравственную силу, пробуя над ним все приготовляемые лекарства; он окончательно покорил его себе свирепостью, и мы видели, до какой степени все это удалось ему. Конечно, не без борьбы Бо Франсуа пал до такого расслабления, до этого скотства: в первое время он несколько раз порывался отравить своего хозяина и невзначай исподтишка всадить ему нож в бок; но Баптист, всегда настороже, ловко избавлялся всякий раз от этих покушений, и только ненависть его к своей жертве делалась оттого еще жестче.

Даниэль хорошо понимал, какая страшная драма разыгрывалась в продолжение десяти лет между этими двумя чудовищами, и с невыразимым отвращением обратился к Баптисту.

– По какому праву, негодяй, приняли вы на себя ужасную должность палача своего товарища?

– Если я и был палачом, – мрачно ответил шарлатан, – то разве вы думаете, что он не был моим? Разве пристало вам, честным людям, упрекать меня за жестокость в отношении атамана Оржерской шайки? Я думал напротив, что заслуживаю общую благодарность, мстя ему за всех вас.

Он подошел к больному, взял его пульс и сосчитал биения.

– Настает конец! – проговорил он. – Через несколько минут его уже не будет!

– Не послать ли за деревенским священником! – спросил взволнованно Ладранж. – Может, он и успел бы.

– Дурак испустит последний вздох до прихода священника, – ответил Баптист.

– В таком случае, Франсуа, – начал торжественным голосом Даниэль, подходя к умирающему, – если вы еще в памяти и в состоянии понимать, выслушайте меня: вы сейчас предстанете к Господу отдать отчет в своих преступлениях; не найдете ли вы в себе, в эту торжественную минуту, слова раскаяния?

Умственные способности Бо Франсуа как будто ожили, губы его зашевелились, но Даниэль, наклонясь к самому лицу, ничего не мог разобрать из произносимых им бессвязных слов. Наконец, умирающий явственно проговорил:

– Оставьте меня! Все муки ада в будущей жизни не могут быть ужаснее здешней. Оставьте меня: нет раскаянья, нет прощения! я слишком виноват… я убил отца, я убил своего сына… пусть черт принимает мою душу! желал бы я…

Остальное опять, слившись с новыми проклятиями, сделалось непонятно.

– Вся беда, – продолжал он шепотом, – произошла от этого отца и этой матери, бросивших меня с самого моего рождения. Стыд и проклятие! Чтоб ад…

Он глубоко вздохнул и остался неподвижен с открытым ртом, не докончив своего проклятия.

– Умер, – сказал командор после минуты молчания.

– Смертью мудреца, – докончил, засмеясь, Баптист. -Умер как Сократ вследствие выпитой цикуты!

Даниэля сильно потрясла эта сцена, и Вассер поспешил увести его в залу кабачка, где он в изнеможении опустился на стул. Оставя своего приятеля немного оправиться, Вассер подошел к Баптисту, самоуверенно последовавшему за ними.

– Теперь, господин доктор, – начал он твердо, – поговорим!… Не угодно ли вам будет пожаловать со мной к здешнему мэру?

– Зачем это, милостивый государь? – спросил шарлатан.

– Зачем? Черт возьми, чтобы объявить о смерти вашего слуги, а также и об ошибке, причинившей эту смерть.

– Ваше присутствие для этого ненужно, с вашего позволения, господин Бригадир, я схожу один к мэру.

– Бригадир! Можете сказать командор; я немного повысился в чинах с тех пор, как мы с вами не виделись. Там что бы ни было, а уж если я задумал, что вы пойдете со мной к мэру, то вы пойдете. Ну! И без кривляний, кулак-то у меня еще тверд, а потому я сумею вас заставить идти волей или неволей.

И, схватив доктора за ворот, тряхнул его. Мнимого Ламберти нисколько не испугала эта угроза.

– Не рвите моего платья, господин командор, – произнес он так же величественно, – я готов идти с вами к мэру; только, не правда ли, вы не удивитесь, если я сообщу чиновнику настоящее имя Бо Франсуа и его родство?

– Что вы хотите сказать? – спросил Вассер, вдруг оставя его, – разве у Бо Франсуа есть еще другое имя, кроме этого?

– Он принял имя Петра Гишара и под этим именем у него есть все бумаги; но я, знаю его настоящее имя, и знаю, к какому почтенному семейству он принадлежит.

– Вы? – сказал Вассер, вытаращив на него глаза.

Ламберти с пренебрежением шепнул ему на ухо несколько слов.

Вассера подбросило.

– И вы это знаете? – пробормотал он. – Черт тебя побери, проклятый шарлатан, видно, никогда уж не отомстить мне тебе!

И, помолчав с минуту, он продолжал:

– Идите одни к мэру, господин Ламберти, и заявите о случае, причинившем смерть вашему слуге Гишару… Бесполезно давать ему другое имя. Если вам понадобятся свидетели в неосторожности самой жертвы, Можете указать на господина Ладранжа и на меня.

В эту минуту Даниэль, совсем оправясь, подошел к ним.

Вассер продолжал:

– Покончив с этими формальностями, господин доктор, вы, конечно, позаботитесь, чтобы прилично похоронить… этого умершего.

– Конечно, но…

– Так как этот несчастный, хотя и заслуживает презрения, но внушил мне сострадание к себе, – перебил его Даниэль, – то я хочу участвовать в издержках его погребения.

И он сунул в руку шарлатана несколько золотых монет, объявившему тотчас же с благодарностью, что он в точности исполнит желание почтенных граждан.

– Теперь еще последнее слово, господин Ламберти. Кончайте скорее ваши дела в здешнем кантоне и убирайтесь скорее подальше отсюда. Если через двадцать четыре часа вы не оставите этого департамента с тем, чтобы никогда более не возвращаться в него, то я спущу на вас таких молодцов, которые славно пристроят вас. Поняли, надеюсь? Прощайте и желаю, чтобы не иметь никогда более удовольствия встречаться с вами.

И оставя пораженного, дрожащего Баптиста, он взял под руку Ладранжа, и оба вышли из кабака.

Молча дошли они до большой аллеи на ферму и по мере того, как они удалялись, Даниэль, казалось, думал все свободнее, и свободнее, и темное облако, постоянно омрачавшее его лицо, мало-помалу рассеивалось. Вассер же, напротив, становился все задумчивее. Вдруг его как будто озарила мысль, и, ударив себя по лбу, он проговорил:

– Дурак я! Не мог я его арестовать, но я мог… по крайней мере… это допускается между частными людьми… – Да, да, это так, еще не поздно.

Потом обратись к Даниэлю, он громко прибавил:

– Идите тихонько, милый Ладранж, я сию минуту вас догоню… у меня есть маленькое дельце в деревне, всего не упомнишь… – И он вернулся, а Даниэль продолжал идти, задумавшись.

Вассер не проходил более десяти минут и действительно в аллее еще догнал своего приятеля. Командор сиял радостью, но цвет лица его был слишком оживлен, платье в беспорядке, а хорошенькая трость с золотым набалдашником, бывшая у него в руке, была расколота сверху донизу. Но Даниэль ничего этого не заметил.

– Какое происшествие, Вассер, – проговорил он наконец, как бы громко продолжая свою думу, – кто сказал бы мне сегодня утром, когда я так страшился появления опять этого чудовища, этого отцеубийцы, что сегодня же вечером он почти что вызовет у меня слезы сострадания.

– Действительно этот Баптист, должно быть, его страшно мучил, – начал Вассер, – и, если я не ошибаюсь, то Бо Франсуа выгоднее было бы расплатиться за свои долги там, на Шартрской площади, со всеми другими… Но оставим это… умер он, и делу конец… Но вот теперь вы, Ладранж, не будете, надеюсь, более тревожиться?

В это время они подошли к ферме, крыши которой были позолочены уже заходящим солнцем. Толпы мужчин и женщин ходили по дворам, со всех сторон слышалось веселое пение работников. Стада с мычанием возвращались с пастбищ, слышались серебристые звонки овец. Все дышало радостью, довольством и миром. Даниэль не мог удержаться от самодовольной улыбки при виде этой картины. В эту минуту в воротах фермы показалась прекрасная молодая женщина в белом платье, в широкой соломенной шляпе на голове. Держала она в руке хорошеньких уже известных нам резвунчиков. То была Мария, шедшая с детьми навстречу гуляющим. Все трое издали еще признали главу семейства знаками, глазами и улыбкой приветствовали его.

Даниэль крепко сжал руку командора, проговорив взволнованным голосом:

– Ах, Вассер, Вассер! только от сегодняшнего дня начинается мое полное счастье!

Альбер Бланкэ Война амазонок

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Рыночный король

ГЛАВА I Разбойники «Красной Розы»

Семь человек со злодейскими лицами, в изорванной одежде, все вооруженные большими и крепкими шпагами, бившими их по пяткам, шли по Сент-Антуанской улице.

Четверо несли женщину с кляпом во рту и так завернутую в плащ, что она казалась трупом. Двое шли в десяти шагах впереди, а седьмой на таком же расстоянии позади; у всех троих были в руках обнаженные шпаги.

Те, что шли впереди, скоро остановились перед знаменитой в то время гостиницей, украшенной вывеской «Красная Роза», которую, впрочем, темная ночь не позволяла различить.

Когда человек, шедший последним, догнал их, он постучался в дверь, и та вскоре отворилась.

В главной зале нижнего жилья не было никого, кроме трактирщика, который поспешил к пришедшим.

– Мосье Ле-Мофф! – сказал он, отступая при виде человека, бывшего, видимо, начальником этой шайки.

– Да, это я, – отвечал тот тихим голосом, – помолчи, болтун!

– Что это такое, Боже мой? – продолжал трактирщик, смотря на ношу, которую несли другие.

– Веди нас в твою лучшую комнату. Нимало не медля. Ну, скорее, скорее…

Трактирщик, без сомнения, знал, с кем имел дело, потому что поспешил зажечь свечу и пошел впереди таинственных посетителей. Он поднялся на лестницу, светя им, и привел их в обширную комнату первого этажа.

Человек, которого трактирщик назвал Ле-Моффом, приказал своим людям положить на кровать укутанную женщину, которая, впрочем, нисколько не вертелась в их руках; и когда это было исполнено, когда Ле-Мофф отослал своих людей и остался один с трактирщиком, он расправил многочисленные складки плаща и освободил пленницу от кляпа.

Это была молодая девушка, и трактирщик, который не мог удержаться от любопытства и направил свет свечи на ее лицо, мог удостовериться, что она была чудной красоты. Гневный взгляд Ле-Моффа напомнил ему его обязанность, и он поспешил зажечь две восковые свечи – уже вполовину сгоревшие, воткнутые в подсвечник, стоявший на столе.

– Сойдем вниз, – сказал Ле-Мофф.

Трактирщик пошел за ним без всяких рассуждений. И без удивления увидел, как тот старательно запер дверь комнаты двумя оборотами ключа.

– Птичка не улетит, – сказал Ле-Мофф с одною из тех злых улыбок, что предшествуют дурному поступку.

– Остерегайтесь, мосье Ле-Мофф, вы можете навлечь большую неприятность на мою бедную гостиницу!

– Каждый раз, как я приводил к тебе клиента, тебе платили хорошо, не так ли?

– Это правда, особенно когда дело шло о герцоге де-Бар.

– Ну, на этот раз ты получишь еще больше.

– Черт побери!

– Ты боишься чего-нибудь?

– Если я правильно угадываю, что вы готовите, то думаю, что за это может заплатить только герцог де-Бар.

– Ты не ошибаешься, приятель, и теперь дело идет о герцоге… что не мешает герцогу де-Бару быть одною из колонн твоего уважаемого дома, не забывай этого.

– Ах! Если бы он не принадлежал к придворной партии.

– Что же?

– Я не боялся и не совестился бы.

– Но сегодня речь идет не о нем.

– Герцог де-Бар в партии Мазарини, и вы рискуете, что вас будет осаждать в моем доме партия принцев или парламента, и мои бедные стены, моя хорошая мебель, мои тарелки, мои блюда, мои вина поплатятся за это.

– Ты будешь щедро вознагражден, обещаю тебе это.

– Увы! Любезный мосье Ле-Мофф, я не могу полагаться на ваше слово, хотя верю вашей чести.

– Что ты хочешь сказать?

– Что я не принадлежу ни к партии Фронды, ни к партии принцев и что моя холодность, благоприятная моим интересам теперь, впоследствии, может быть, будет считаться неловкостью.

– Ты рассуждаешь довольно хорошо, друг: то, что неловкость в тебе, человеке оседлом в Париже, то ловкость в Ле-Моффе, который предоставил тебе свободу расставлять свою палатку во всех лагерях, смотря по обстоятельствам.

– Все обойдется, я надеюсь.

Они воротились в общую залу, и трактирщик очень удивился, что число товарищей его клиента более чем удвоилось в их отсутствие.

Двадцать человек, вооруженных с ног до головы и в такой же беспорядочной одежде, как и первые, заняли места около столов. Служанка подавала им вина, они без церемонии разбудили ее, а эта красивая толстая девушка не заставила себя просить.

Ле-Мофф был человек лет тридцати пяти, высокий ростом и суровый лицом, один из тех сынов Бретани, которые удивляют свет зрелищем своих подвигов или которые, сбившись с прямого пути, ужасают свет шумом своих злодеяний. Теперь Ле-Мофф был на жалованье тех, кто желал его нанять – на день, на час, на удар. Он влачил за своей длинной рапирой свору бандитов, не знавших ни веры, ни закона, тем более страшных, что в эпоху смут и беспорядков полиция была ничтожна.

Когда Ле-Мофф появился в зале, как бы по волшебству воцарилось молчание.

– О! – сказал Ле-Мофф, нахмурив брови, – о капитане говорили дурно.

Никто не ответил, но головы наклонились к столам, и несколько стаканов было опорожнено для вида.

– Скажите, что у вас на сердце? – продолжал Ле-Мофф. – Не стесняйтесь, вы знаете, что я добрый малый.

– Мы хотим вступить в службу к кому-нибудь, – сказал один, приподнимая голову.

– Нам надоело шататься там и сям, не знать никогда, куда мы идем.

– Да, – продолжали все хором, – вот чего мы хотим.

– Скоты, – возразил Ле-Мофф, пожимая плечами, – неужели вы не поняли, что есть хорошего в нашей жизни? Быть себе господином – разве это не самое лучшее положение?

– Конечно, – отвечал другой, – но есть минуты трудные.

– Право, вы не заслуживаете, чтобы я вами интересовался. Вот сто пистолей, которые я должен сегодня разделить между вами, завтра вы получите вдвое, послезавтра втрое больше.

– А! – сказали разбойники, вытаращив глаза с любопытством и жадностью.

– Поймите раз и навсегда, что во всякой междоусобной войне есть люди, которые приобретают, и люди, которые теряют. В тот день, когда мир будет подписан между партиями, мы уйдем в тень, правосудие и полиция примутся за свое дело, и все кончится для нас. Пока будут беспорядки, мы будем приобретать. Одни граждане за принца, другие за двор; мы между ними, они режутся, а мы ловим рыбу в мутной воде. Вы никогда не догадаетесь, что принесла мне битва при Шарантоне, где были убиты Танкред де-Роган, де-Шатильон и столько других вельмож: мои люди грабили их кошельки и ценные вещи, а я оставался в Париже. В день Шарантонской битвы весь Париж ушел на сражение, а мы – пятнадцать человек – ограбили более пятнадцати домов, там драгоценности и дублоны лежали в изобилии, а защитниками имели только женщин и детей.

– Это хорошо, я согласен, – сказал один из разбойников, – но это бывает не каждый день, шарантонскому делу минуло уже два года.

– У меня есть план, говорю вам, чтоб подобное дело повторялось десять раз в день, если я захочу.

– Твой план, Ле-Мофф, твой план? – закричали все разбойники в один голос.

– Я скажу его только тем, кто будет мой и телом и душой, без ограничения, без низости.

Никто не успел сказать и слова в ответ, потому что раздался звон разбиваемых стекол, смешанный со звуком голосов на улице. Ле-Мофф бросился в ту сторону с ужасными ругательствами; он смутно понимал, что было причиной этого шума.

Молодой человек на тощей лошади ехал по Сент-Антуанской улице – как будто ехал наудачу, как будто первый раз попал в большой город. Когда его лошадь поравнялась с гостиницей «Красная Роза», одно из узких окон первого этажа отворилось и из него высунулась белая женская рука.

– Милостивый государь, – сказал голос за стеклом, – кто бы вы ни были, помогите мне.

Молодой человек поднял голову к окну и остановил свою лошадь.

– Милостивая государыня, – отвечал он, – разве вас удерживают насильно в этом доме?

– Да, поспешите помочь мне, или я погибну.

– Я очень буду рад, но каким образом? Вас стерегут, я вижу их в зале и в таком большом количестве, что один человек, будь он Ахиллес или Ролан, не может с ними сладить.

– Увы!

– Но вы можете выпрыгнуть в окно; вы упадете ко мне на руки, и, так же справедливо, как меня зовут Гонтран Жан д'Ер, я провожу вас, куда вы захотите.

– Меня заперли, и даже окно заперли замком.

– Разбейте стекло стулом, поленом, что попадется под руку.

Дама не отвечала, но через минуту стекла в окне разлетелись вдребезги. Молодой человек, увидев успех и рассудив, что минуты драгоценны, подъехал к дому и протянул руки к окну, из которого уже выпрыгивала женщина, просившая его помощи. Но он не успел привести в исполнение свой великодушный поступок; в темноте, в двух шагах от него, раздался свист, и сильная рука, схватив его лошадь за узду, отбросила ее на середину дороги. Незнакомец, схватившийся за шпагу, немедленно был окружен толпой грозных и страшных людей. Он узнал больше с неудовольствием, чем со страхом, что он окружен теми негодяями, которых видел пьянствующими в нижней зале гостиницы. Отступать, вероятно, было не в его характере, он заставил свою лошадь стать на дыбы, чтобы избавиться от самых дерзких.

– Вы освободите эту даму! – сказал он громким и повелительным голосом.

Никто не отвечал. Несмотря на темноту, он снова увидал себя окруженным шайкой и почти тотчас почувствовал, что лошадь падает под ним. Верно, несчастному животному проткнули бока шпагой. Всадник упал, но с ловкостью опытного воина тотчас же очутился со шпагою в руке – один против всех этих ожесточенных людей, составив себе укрепление из тела своей лошади.

– Убейте его! Никакой пощады! – приказал один голос.

– Меня непросто убить, низкие негодяи! – отвечал незнакомец, нанося уколы направо и налево.

Однако борьба не могла быть продолжительной, и мужественный защитник незнакомки был бы неминуемо убит, если бы в темноте не раздался новый свист, на этот раз тихий и сдержанный. Однако его услыхали все, и поле битвы немедленно опустело. Но молодой человек не освободился от нападающих, самые решительные бросились на него, окружили и, в отмщение за то, что двоих своих оставили на мостовой, проткнутых сильной шпагой, увлекли его к гостинице, дверь которой захлопнулась с шумом.

– Это патруль, – сказал Ле-Мофф. – Если он войдет сюда, чтоб не было крови!

Наклонясь к полу, он потянул большое кольцо, открылась опускная дверь на черную и крутую лестницу.

– Ну! – скомандовал он.

Должно быть, разбойники привыкли к этому или умели понимать своего начальника с полуслова: пленник, который при свете ламп оказался молодым красивым мужчиной, был брошен в эту яму с такою жестокостью, что покатился в бездну с криком отчаяния. Дверь опустилась тяжело над отверстием, на дверь поставили стол, за него сели человек десять, так чтобы скрыть все следы этого действа. Впрочем, несчастный молодой человек уже не кричал.

Прошло несколько минут, три удара послышались в дверь гостиницы. Хозяин, нисколько не колеблясь, пошел отворить. В полусвете, производимом на улице отблесками луны, появилась человеческая фигура на лошади. Трактирщик взял лошадь за узду, и фигура спрыгнула на землю с беспримерной легкостью.

Человек, костюм которого не позволяла рассмотреть темнота, вошел в залу твердыми и смелыми шагами. Все переглянулись с удивлением: особа, вошедшая таким образом в это странное общество, была… женщина в длинной амазонке и с маской на лице.

– Мэтр Ле-Мофф, – обратилась она к атаману разбойников, – я должна поговорить с вами. Проводите меня в комнату, где мы будем одни.

Атаман схватил одну из ламп и пошел вперед, но в ту минуту, как он отворял дверь другой комнаты, он обернулся к двум людям, спускавшимся с массивной лестницы, которая вела на верхний этаж.

– Ну, что?

– Она не шевельнется, – отвечал один из этих людей со злой улыбкой.

– Теперь, сударыня, я к вашим услугам, – сказал Ле-Мофф незнакомке.


ГЛАВА II Семейство Мансо

Жак Мансо был синдиком, старшиной рыночных носильщиков. Высокий и сильный, как Геркулес, с громким голосом, с широкой и тяжелой рукою, с румяным лицом, со всеми признаками необыкновенно доброй натуры. Жена его держала овощную, фруктовую и зеленную лавку на рынке Невинных. Это была женщина среднего роста, с живым лицом, с проницательными глазами, с проворными ногами и руками, с громким и резким голосом. Она была также очень добра, но ее вспыльчивый характер заставлял мужа бояться ее, этот добрейший и сговорчивый человек в величии своей силы противопоставлял ее брани и гневу только кроткую и сострадательную улыбку.

От этого честного брака среди домашних бурь родились две дочери. Маргарита унаследовала живость матери, умеренную спокойным доброжелательством отца, она была одним из тех совершенных созданий, которые составляют радость и славу семьи. Она была хороша, даже очень хороша и славилась своей миловидностью на рынке, куда иногда приходила с матерью.

Мария, вторая дочь, была двухлетним ребенком, любимицей всего рынка. Все торговки, когда мать или сестра приводили ее в ряды, осыпали девочку ласками.

Мансо жили в доме, имевшем на улицу одно окно. Высокая крыша этого дома поднималась над улицей Потри, недалеко от рынка Невинных. В зале нижнего жилья семья завтракала, обедала, тут же производились работы, которыми распоряжалась Маргарита. Через эту залу надо было непременно проходить, чтобы переносить каждый вечер на небольшой дворик остатки товаров, которые нельзя было оставлять на ночь на рынке.

В тот день, против обыкновения, с тех пор, как королева-мать и кардинал Мазарини отдалили от себя сердца народа и буржуазии, не били в барабаны на парижских улицах. После ареста принца Кондэ и изгнания герцогини де-Лонгвилль мир между различными партиями, который так долго готовили к подписанию, обещал наконец сменить уличные волнения. Все интересовались друг у друга новостями.

Освобождены ли принцы? Восторжествует ли парламент? Окончательно ли отослан Мазарини, а принцы освобождены? Герцогиня де-Лонгвилль, де-Бофор, Д'Эльбеф и другие будут ли иметь власть? Это был всеобщий вопрос, с тех давних пор, как началась междоусобная война. С этим вопросом парижане просыпались каждое утро.

Госпожа Мансо воротилась с рынка, ее муж принес на спине в гигантской корзине много провизии, которую надо было убрать. Стало уже так темно, что Маргарита вынуждена была зажечь лампу. Госпожа Мансо казалась не в духе. Старшина, освободившись от своей ноши, нежно поцеловал Маргариту, потом опять взял корзину своими сильными руками, перенес ее на двор и повесил на толстый крюк, нарочно устроенный для этого.

– Я не продала и на шесть ливров сегодня, – сказала мать, садясь и складывая руки на колени, – а у меня на целый пистоль зелени, которая завтра не годится даже свиньям.

– Ба! – сказал гигант, пожимая плечами.

– Этому все причиной Мазарини.

– Он или другие.

– Он! Он один! – сказала госпожа Мансо, и глаза ее вдруг засверкали.

– Мама, – осмелилась сказать Маргарита кротким голосом, – сегодня на улице говорили…

– Что говорили? – спросила госпожа Мансо, которая, терзая мужа, всегда смягчалась к дочери.

– Что скорее принцы – причина наших неприятностей и что лучше бы их оставить в тюрьме.

– Клевета! – сказала госпожа Мансо, вставая с негодованием и подходя к мужу, сжав кулаки.– Это такие люди, как ты, мосье Мансо, повторяют эту ложь. Если бы вы не были такими трусами, мы скоро прогнали бы метлами этого итальянца на его родину.

– Милая моя… – попытался умиротворить ее синдик.

– Молчи, ты говоришь только глупости.

– Мама, – сказала Маргарита.

– Ну! Что еще?

– Уверяю вас, что Жолье, угловой лавочник, имеющий голос в ратуше, переменил мнение насчет кардинала.

– Это флюгер. А я слышала однажды, как твой Жолье предлагал прицепить его к своей вывеске.

– Он говорит, что это великий министр, и мой кузен Ренэ считает так же, – прибавила Маргарита.

– Ренэ дурак.

– Где он сегодня? – с участием спросил Жак.

– Папа, ты же знаешь, что коадъютор расположен к нему. Он прислал за ним.

– Возможно ли? Такой человек? – сказала госпожа Мансо. – Надеюсь, что Ренэ воротился, вылечившись от своего восторга к Мазарини.

– Он говорит, что коадъютор, хотя и ненавидит кардинала, имеет о нем такое же мнение.

– Ну! Да, это хитрец! Но также и плут, обманывающий всех. Он обманет принцев и весь парламент, если мы допустим это. К счастью, рынки не дремлют.

Носильщик пожал плечами.

– Да, рынки и де-Бофор также. И я надеюсь, что ты пойдешь вместе с нами.

– Надо будет.

– Право, Мансо, я удивляюсь тебе, будто ты ничего не чувствуешь! Разве не ты ударом плеча опрокинул карету, которая везла Брусселя в Бастилию?

– Ну да.

– С того дня Мазарини и Комминг стали твоими врагами: стало быть, ты фрондер.

– А! – отвечал синдик, показав ряд зубов, белых и крепких, способных раскусить кремень.

– Только осмелься утверждать противное.

– Я ничего не буду утверждать.

– Послушать тебя, так подумаешь, что ты за Мазарини, как Маргарита, которая…

– Мама, вы знаете, что я ни за кого, разве только за то, чтобы все было спокойно, чтобы ваши дела шли хорошо и чтобы вы не портили себе кровь, горячась за людей, которые насмехаются над вами за глаза.

– Никогда этому не поверю!

– Вспомните, что вам сказала герцогиня де-Лонгвилль в тот день, когда я ходила поздравлять ее с именинами вместе с вами.

– Твоя прелестная и добрая крестная мать! Вот женщина, которой следовало бы быть королевой Франции и Навары!

– Она вам сказала, я помню, как будто это было вчера: «Моя добрая Мансо, делу, которому я служу, нужны все; но так как во всяком деле нужны жертвы, я была бы в отчаянии, если бы вы оказались в числе жертв. Оставайтесь спокойно дома, когда бьет барабан. Подумайте, что у вас есть честный муж и дочь, которые нежно любят вас и которых ничто не утешит в вашей потере».

При этих словах, сказанных простым и нежно-убедительным голосом, носильщик поднес к глазам руку, а госпожа Мансо вынуждена была вынуть носовой платок, чтобы отереть крупные слезы, вдруг омочившие ее лицо. Маргарита подошла к матери и нежно поцеловала ее. Вдруг какая-то женщина быстро вошла с улицы, заперла за собой дверь, бросилась к лампе и задула ее.

– Кто тут? – повелительно спросила госпожа Мансо, между тем как ее муж вставал, грозно подняв кулаки.

– Это ты, Ренэ? – спросила Маргарита, не разглядевшая женского платья вошедшей.

– Кто там? – в свою очередь, спросил хозяин грозным голосом.

– Это я, не бойтесь ничего, друзья мои.

– Кто вы?

– Герцогиня де-Лонгвилль.

– А! – воскликнули сразу три голоса с величайшим удивлением и участием.

– Мансо, посмотрите, не гонятся ли за мной, но будьте осторожны.

Жак отворил дверь, между тем как три женщины прошли во двор. Скрестив руки и глядя на проходящих, Жак спокойно прислонился к столбу. К лавке подошел человек и, не останавливаясь, быстро заглянул в открытую дверь.

– Разве у нас сегодня не зажигают огня?! – вскричал Мансо, возвращаясь в комнату.

Взяв кремень и огниво, он начал высекать огонь, нарочно бросая тысячу искр, и ему показалось, что тот же самый человек опять появился против двери, остановился на секунду и продолжил свой путь.

Мансо зажег лампу, спокойно сошел с двух ступеней, защищавших порог его дома от парижской грязи, и приставил ставень к стеклянной двери, что он делал каждый вечер; потом закрыл ставнями оба окна. Он не смел пойти к женщинам, но дочь позвала его. Жак поднялся на верхний этаж и очутился в темноте. Три женщины разговаривали у кроватки маленькой Марии.

– Любезный Мансо, вам надо проводить меня в отель Ван-дом, – сказала герцогиня.

– Хоть на край света.

– Не скрою от вас, что на меня могут напасть.

– У меня есть палка и довольно крепкие кулаки, – просто отвечал носильщик.

– Напасть на вас! Вас все так любят! – удивилась госпожа Мансо.

– Любезные друзья, Мазарини, изгнавший меня, был бы очень рад держать меня в тюрьме, как он когда-то держал там де-Бофора и как держит моих братьев, но сегодня вечером я, напротив, должна бояться моей партии.

– О, Боже!

– Вот печальные последствия междоусобной войны. Но я не хочу обвинять никого. Сегодня мне нужно видеть де-Бофора, а завтра, я надеюсь, мне нечего будет опасаться.

– Герцог де-Бофор не способен на плохое! – вскричала госпожа Мансо.

– Он! О, конечно, я в этом уверена, – произнесла герцогиня де-Лонгвилль с легким вздохом.

– Такой достойный принц!

– К несчастью, есть одна дама… – сказал кроткий и в то же время твердый голос Маргариты.

– Пойдемте! – с живостью предложила герцогиня, которая, вероятно, не хотела продолжать разговор об этом щекотливом предмете.

– Хотите послушаться моего совета? – спросил носильщик.

– Очень он нужен! – колко возразила его жена, не имевшая большого доверия к идеям супруга.

– Напротив, друг мой, говорите, – любезно сказала герцогиня.

– Я знаю Париж, и, вероятно, улицы наполнены миллионами шпионов.

– Да, я узнала одного негодяя, прогнанного из моего дома, куда он успел забраться как лакей.

– Почему бы вам не надеть платье вашей крестницы?

– Герцогиня не унизится, – с негодованием заметила госпожа Мансо.

– Напротив, прекрасная мысль, друзья мои! – с живостью воскликнула герцогиня де-Лонгвилль. – Поскорее, милая Маргарита, поспешим.

Через десять минут герцогиня де-Лонгвилль, сестра принцев Кондэ и Конти, одна из знатнейших дам Франции, положила свою прелестную руку на сильную руку простолюдина и совершенно спокойно пошла по улицам Парижа, на которых тогда господствовало большое смятение.

– Да защитит ее Господь! – сказала Маргарита, запирая дверь.

– Мансо первый силач на рынке, достанется тем, кто нападет на нее.

– Она идет видеться с де-Бофором. Чего она от него хочет?… Должно быть, он очень ей нужен, если она осмелилась на такой поступок: ведь он ее любил!

– Сплетни!

– Куплеты, сочиненные на непостоянство де-Бофора, когда он предпочел ей мадам де-Монбазон, известны, мама.

– Де-Бофор может любить кого хочет, и самый красивый мужчина в Париже может любить мадам де-Монбазон, первую красавицу при дворе.

– От которого и она также изгнана, – сказала Маргарита со вздохом удовольствия.

– Это правда. О! Этот Мазарини! Если бы могли его изжарить! Преследовать таких знатных людей! Особенно герцога де-Бофора! Держать его в тюрьме три года! Ах! Маргарита, как жаль, что ты неблагородная! Ты могла бы выйти за него.

– О! Мама, кажется, герцог де-Бофор совсем не думает о женитьбе.

– Молчи, злая! Если он внук короля Генриха с левой руки, это не причина, чтобы клеветали на него, это самый добродетельный принц!

Маргарита закашлялась со значительным видом и засмеялась, но мать не любила насмешек на этот счет. Она хотела рассердиться, но в этот момент в дверь сильно постучались.

– Это не может быть Ренэ, – сказала госпожа Мансо.

– Кто там? – спросила испуганная Маргарита.

– Отворите, отворите! – испуганно произнес взволнованный голос.

– О, Боже мой! Ренэ! Что с ним? – закричала Маргарита со слезами на глазах.

Госпожа Мансо знала Париж, и, хотя она не была робкой, однако сочла благоразумнее сначала спуститься на первый этаж и посмотреть в окно.

– Отвори! Отвори! – закричала она, поспешно спускаясь с лестницы. – Ах! Негодяи! Негодяи!

Маргарита быстро открыла дверь и с испугом отступила. Вошел крестьянин, поддерживая Мансо, у которого лицо было окровавлено и который, казалось, был готов испустить последний дух.

– Папа! – воскликнула молодая девушка, помогая крестьянину довести отца до стула.

– Я ничего не вижу, – сказал он слабым голосом.

– Это вы, деверь! – воскликнула госпожа Мансо, входя в комнату.

– Я привел к вам Жака в прекрасном состоянии.

– Что же такое случилось? – вскричала торговка, суетясь около мужа, между тем как дочь перевязывала широкую рану, которая была у него на лбу.

– Надо доктора, – сказал крестьянин.

– Бегу! – поспешно согласилась госпожа Мансо, выбегая из дома.

– А она?… – с тревогой спросила Маргарита.

– Исчезла… похищена!

– О, Боже!

– Я пришел из Гонесса, – сказал крестьянин, – и хотел идти сюда, как вдруг услышал на улице шум, я узнал голос Мансо. Он упал от удара шпаги в голову. Разумеется, я и не подумал защищать эту госпожу.

– Томас, ты меня обесславил! – вздохнул носильщик.

– Это была герцогиня де-Лонгвилль, – прибавила Маргарита.

– Фрондерка! Тем хуже для нее! Я держу сторону короля и кардинала!

– Тише, дядюшка, если мама вас услышит!…

– Человек, командовавший убийцами… – сказал Мансо.

– Ну?…

– Я его знаю, это…

Мансо не мог сказать больше ни слова, истощенный от потерянной крови, он лишился чувств. Госпожа Мансо воротилась и ввела за руку герцогиню де-Лонгвилль.

– Герцогиня спасена! – вскричала Маргарита.

– Шш…

Торговка обернулась и пропустила доктора, которому указала на мужа.

Пока доктор занимался носильщиком, герцогиня увела молодую девушку на двор.

– Маргарита, – сказала она, – ты моя крестница, и я тебя люблю, надо оказать мне важную услугу. Эта попытка к похищению… Я смогла спастись лишь благодаря темноте, но попытка, наверно, возобновится. Предполагая, что я не застану герцога де-Бофора, я приготовила письмо. Ты должна отнести это письмо к нему.

– Я к вашим услугам, приказывайте, – произнесла Маргарита с готовностью.

– Возьми! – сказала знатная дама, подавая Маргарите записку.

– Он получит письмо, клянусь вам.

– Но если увидят, как ты выйдешь отсюда? Этот квартал должен быть окружен.

– Я знаю проход почти напротив нашего дома.

– Берегись, дитя, а если у тебя отнимут это письмо…

– Не отнимут, клянусь вам.

– Ступай скорее.

Герцогиня проводила Маргариту до двери. Госпожа Мансо так была занята своим мужем, который все не возвращался к жизни, что не заметила ухода дочери.

– Ах! Если мазаринцы убили его, пусть они дрожат! – сказала она со свирепой энергией.

Герцогиня была права: квартал действительно окружили, и Маргарита не сделала по улице и тридцати шагов, как была остановлена и похищена, как перышко, шайкой разбойников. Это Маргариту Мансо люди Ле-Моффа заперли в гостинице «Красная Роза». Но капитан воображал, что он захватил герцогиню де-Лонгвилль.


ГЛАВА III Внук короля-волокиты

В ту эпоху королева ездила в рестораны. В конце Кур, модного места прогулки на юго-западном краю Тюильрийского сада находилось заведение знаменитого, модного ресторана Ренара. Имевший вид на Сену прекрасный сад с итальянскими террасами, с многочисленными беседками, с таинственными боскетами[2], давал густую тень любовным свиданиям и сумасбродным гульбищам.

В тот день, возвращаясь с прогулки, королева остановилась у Ренара, и, так как погода была прохладной, она приказала подать горячее питье. Вместе с ней были мадемуазель де-Монпансье, мадам де-Сенси, мадам де-Готфор, мадам де-Фьеск и мадам де-Фронтенак. Несколько дворян поспешили приветствовать королеву; между ними находились герцоги де-Кандаль, де-Бар и маркиз де-Жарзэ.

Анне Австрийской было около сорока шести лет. Это была уже не та молодая, слабая, беззаботная королева, которая составляла заговоры с герцогиней де-Шеврез и с мадам де-Шале против страшного кардинала де-Ришелье. Она еще обладала удивительной красотой, но лета и набожность совершенно изменили направление ее мыслей. Ее доверие, если не сказать – вся ее нежность, отданная Мазарини, заставили ее действовать сообразно желаниям обожаемого министра.

В эту пору борьба носила другой характер. Именем короля, следуя советам Мазарини, Анна Австрийская сражалась со своим народом. Хотя ее поддерживал величайший политик того времени, королева тревожилась. И в тревоге, вместо того чтобы следовать умеренным советам любимца-дипломата, она, все еще находясь во власти вдохновения, вызванного когда-то пылкой герцогиней де-Шеврез, захотела круто повернуть дела.

Но теперь герцогиня де-Шеврез, которую лета не сделали ни набожной, ни жеманной, была против нее, или правильнее сказать, против ее министра.

Королева, когда вошла к Ренару, находилась в тревожном расположении духа и была очень рада удержать возле себя де-Бара и де-Жарзэ.

– Господа, – сказала она, – не правда ли, стыдно видеть подобные вещи?

– Какие?

– Сейчас буржуазия и народ, стоявшие вдоль дороги, холодными и любопытными глазами смотрели, как проезжал их король. Между тем как через минуту, когда проезжал де-Бофор, раздались крики радости и любви.

– Ваше величество, герцог де-Бофор рыночный король, – с презрительным видом произнес герцог де-Бар.

– Герцог де-Бофор забывает, что мы закрыли глаза на его побег и что в Бастилии готова для него комната.

– Я капитан телохранителей, – продолжал маркиз де-Жарзэ, – и, если ваше величество мне прикажете, герцог де-Бофор сегодня же будет опять в своей тюрьме.

– Нет, – с живостью сказала королева, – я не хочу возмутить против себя весь этот народ и надеюсь, что герцог скоро совершит какое-нибудь сумасбродство, которое погубит его в глазах его партии.

– Ваше величество, – возразил герцог де-Бар, – три года, проведенные в тюрьме, сделали из сумасброда мудреца.

– Что за идея!

– Я знаю людей; герцог де-Бофор внешне выказывает прежнее сумасбродство, но бывают минуты, когда его прекрасная голова склоняется на грудь, глаза покрываются туманом, и он впадает в мрачные размышления.

– Герцог, возможно, прав, – согласилась Анна Австрийская. – Герцог де-Бофор – внук Генриха IV, который всегда выпутывался из ловких козней королевы Катерины.

– Угодно вашему величеству, чтобы я освободил вас от этого дерзкого рыночного короля? – предложил Жарзэ.

– Каким образом?

– Обыкновенным проступком, который всегда может предоставить случай. Ссору затеять легко, и хотя де-Бофор внук короля, он довольно храбр и не откажется скрестить шпагу с простым дворянином.

– Нет, нет, не делайте этого, Жарзэ! – воскликнула королева, сердце которой забилось.

– Мосье де-Жарзэ, – сказала мадемуазель де-Монпансье, – герцог де-Бофор, хотя и враг кардинала Мазарини, слуга королевы, он не может забыть милостей, которыми ее величество одаривала его.

– Это правда, – согласилась Анна, несколько покраснев, – он прежде был самым преданным из моих слуг.

– И теперь, – продолжала принцесса, – я уверена, он не изменил своих чувств.

– Однако он идет против моего министра, следовательно, и против меня.

– Ваше величество, – продолжал герцог де-Бар, -де-Бофор имеет очень сильную поддержку среди черни. Чернь чтит память короля Генриха, а память прелестной Габриэли окружена романтической легендой. Кто знает, чем это может кончиться? Французы легкомысленны и легко поддаются энтузиазму; наступит момент, когда они, пожалуй, и не обратят внимание на незаконное происхождение этого человека.

– Что вы хотите сказать? Он на французском троне!

– Он или Кондэ. Все, что происходит, ведет к этому. Разве коадъютор не мечтает о тиаре?

– Мы все это приведем в порядок, господа.

– Если бы ваше величество прислушались к тому, что я говорил сейчас, – возразил Жарзэ.

– Что такое?

– Если вашему величеству угодно присутствовать при любопытном зрелище, выйдите на террасу, которая возвышается над садом. Скоро настанет час, когда де-Бофор и его друзья прогуливаются в Тюильри. Герцог де-Бар и еще несколько дворян, которые, я знаю, находятся здесь, мы не пустим их на дорогу.

– Я вам это запрещаю, Жарзэ! – сказала королева слабым голосом, но улыбаясь.

– Ваше величество мне запрещаете?

– Да.

– Обнажать шпагу в Тюильри, так как это королевский сад? Но, смею надеяться, вы мне не запрещаете показать рыночному королю, что его ложное звание неприятно его повелителям.

– И этого я не хочу.

– Берегитесь, если кардинал будет упорно держаться кротких мер, король скоро будет вынужден бежать из своей столицы, как это уже было.

– Вы думаете?

– Коадъютор волнуется больше прежнего, аббаты вчера и сегодня проповедовали против Мазарини, все это не предвещает ничего хорошего.

Королева обернулась к мадемуазель де-Монпансье.

– Вы слышите, опять ваш отец принялся за свое, он заодно с этими людьми.

– Ваше величество, отец мой предан вам, он вам клялся.

– Принц Гастон приучил нас к своим клятвам после гибельной истории с Шале.

– Ваше величество… – сказала принцесса, сильно покраснев.

– Ваше величество, – вмешался Жарзэ, сжалившись над положением мадемуазель де-Монпансье, – я придумал план.

– Какой?

– Приучить парижский народ к имени Мазарини, которое внушает ему такое сильное отвращение.

– Сейчас я слышала крики: «Долой Мазарини!» – нахмурила брови королева.

– А я, – сказал герцог де-Бар, – решился освободить вас от Бофора. Если Жарзэ не успеет, я берусь за это.

Жарзэ и де-Бар, низко поклонившись королеве, ушли. Через несколько минут они вошли в Тюильри в сопровождении герцогов де-Кандаля и де-Монморанси, сына казненного де-Бутвилля, де-Ногарэ, де-ла-Валетта, де-Ланикана, де-Ревиньи и других.

В ту минуту, как они выходили из сада Ренара, мадемуазель де-Монпансье немного отстала от королевы, которая направилась к террасе с намерением присутствовать при сцене, обещанной Жарзэ. Принцесса сделала знак графине де-Фронтенак, одной из ее статс-дам, и та поспешно подошла, угадав бурные мысли, волновавшие душу ее повелительницы.

– Ради Бога, графиня, велите сию минуту предупредить герцога о том, что затеяно.

– Я сама побегу, ваше высочество.

– Это еще лучше. Ступайте скорее.

Любопытствуя посмотреть на происходящее, мадемуазель де-Монпансье подошла к королеве, желая в глубине сердца неудачи де-Бару, которого она терпеть не могла, и желая счастья де-Бофору, к которому, по-видимому, не питала ни малейшей ненависти.

Франсуа де-Вандом, герцог де-Бофор, был сыном Сезара де-Вандома, родившегося от Генриха IV и Габриэли д'Эстрэ. Теперь это был тридцатидвухлетний мужчина, красивый и белокурый, как Аполлон, храбрый выше всяких похвал, всегда готовый на отважные поступки. Вокруг него сгруппировались все недовольные – и прежде и после его побега из Бастилии. Они помнили слова королевы, провозгласившей его, когда он ей был нужен, самым честным человеком во Франции.

Как сказал маркиз де-Жарзэ, герцог де-Бофор имел привычку гулять каждый день в главной аллее Тюильрийского сада. Пока де-Жарзэ составлял против него заговор с де-Ба-ром и с королевой, де-Бофор вошел в сад, сопровождаемый, по обыкновению, дворянами и вельможами, которые почитали за честь сопутствовать этому популярному и очаровательному принцу. Париж с удовольствием находил в нем блестящие качества и милые недостатки короля-волокиты.

Фамильярно опираясь на руку герцога де-Бриссака и беседуя с ним, де-Бофор не успел сделать и трех шагов по аллее, как графиня де-Фронтенак, которая шла к нему в сопровождении пажа мадемуазель де-Монпансье, сделала вид, будто выходит из глубокой задумчивости и только что приметила его. Она посторонилась с дороги, чтобы пропустить принца, но тот, оставив Бриссака, поспешно пошел ей навстречу, сняв шляпу. Графиня де-Фронтенак протянула ему свою руку, и он, поклонившись, поднес ее к своим губам.

– Как, графиня, вы уже уходите из сада? – спросил де-Бофор, идя с нею по главной аллее.

– Да, монсеньор, я оставила королеву и мадемуазель де-Монпансье у Ренара и вдруг вспомнила, что сегодня постный день и что я обещала моему духовнику строгое воздержание.

– Ах, Боже мой! Какие же грешки совершили вы, графиня, если на вас наложено такое покаяние?

– Если я вам скажу, вы мне не поверите.

– Клянусь честью дворянина, мне было бы очень любопытно это узнать.

– Мой духовник упрекал меня в самых сильных выражениях, что я интересуюсь участью одного фрондера, и угрожал за это вечной погибелью моей души.

– Скажите пожалуйста. Вам надо переменить духовника.

– Я серьезно думала об этом, когда ваше высочество встретили меня, и, так как случай прислал мне такого хорошего советника, мне ничего более не остается, как посоветоваться с ним.

– Графиня, выберите коадъютора.

– У него больше кающихся, чем минут в сутках.

– Это клевета.

– Да, да, защищая его, вы говорите о себе.

– Разве у меня есть кающиеся?

– Клиентки, если вы хотите!

– Вы хорошо знаете, милая графиня, что у меня только одна клиентка.

– Кто же это?

– Надо ли называть ее?

– Может быть, я? О, какое сумасбродство! Какой вы ветреник!

– Вот что значит искренность! Нам не верят, потому что все мужчины имеют репутацию непостоянных.

– А герцогиня де-Лонгвилль? А герцогиня де-Монбазон? А герцогиня де-Шеврез? А мадам де-Фьеск? А…

– Ради Бога, графиня…

– А Жантон, Марго, Като, Луизон, Марион, Жарникотон?…

– Пощадите меня!

– Двор и город, переулки и рынки, монсеньор. Признайтесь, что я была бы в обществе слишком многочисленном, чтобы надеяться отнять у вас час… в неделю.

– Вы восхитительны, но…

– Я не говорю об одной даме…

– Какой даме?

– Эту вы угадываете.

– Нет, клянусь душой.

– Я не скажу вам ее имя, но я отведу вас туда, куда она посоветовала мне вас отвести.

– Куда это?

– К коадъютору, чтобы по вашему ходатайству он выбрал мне духовника.

– Графиня, вы смеетесь?

– Нет, клянусь вам, – отвечала графиня с величайшей серьезностью.

– Ну! Пойдемте к коадъютору.

– Сюда, герцог, вот в эту калитку.

– Хорошо, мы уйдем отсюда, милая графиня, но позвольте мне прежде дойти до конца аллеи, я вижу там некоторых господ, которым мне не хотелось бы уступать дорогу.

– Э! Монсеньор, мне кажется, эти люди слишком веселы.

– Это правда.

– Они расположены затеять ссору со всеми, и я была бы в отчаянии…

– Не советую никому затевать ссору со мной, графиня. Этим господам менее, чем кому бы то ни было, – если не ошибаюсь, в первом ряду маркиз де-Жарзэ и герцог де-Бар.

– Именно так.

Графиня видела, что не осталось никакой возможности не допустить принца, храброго и смелого, следовать по начертанному им пути. Обе группы, шедшие навстречу друг другу, находились уже шагах в тридцати одна от другой, когда у калитки сада, выходившей на реку, возник большой шум.

– Это что? – спросил де-Бофор, остановившись и указывая на берег кончиком своей трости.

– Это добрые люди, произносящие ваше имя, монсеньор.

– Да, я слышу.

– Часовой не пускает их в сад.

– Надо узнать, чего они хотят, я пошлю кого-нибудь туда.

Герцог обернулся к окружавшим его дворянам, но крики усилились и вынудили его самого поспешно направиться к калитке.

– О, Боже! – вскричала графиня де-Фронтенак, последовавшая за ним, – я примечаю в толпе окровавленного человека.

Герцог, подойдя к калитке, сделал знак солдату, который пропустил толпу. Толпа состояла из людей разного звания, в ней больше всего было рыночных носильщиков, а также множество торговок – с растрепанными волосами, с пеной у рта от гневных выкриков.

– Герцог де-Бофор! Герцог де-Бофор! Мщение! Мщение!… – кричали женщины, между тем как мужчины только испускали глухие восклицания, хотя и сдержанные, но похожие на отдаленный рев льва.

– Что такое? – спросил герцог, подходя с той благородной осанкой и с той совершенно особенной грацией, которые так легко покоряли сердца черни.

Круг раздвинулся перед ним, и он очутился около Жака Мансо, которого, с окровавленной повязкой на лбу, поддерживал какой-то молодой человек.

– Монсеньор, – сказал молодой человек, – я племянник Жака Мансо, который захотел сам обратиться к вам за правосудием.

– Говори, друг мой, – обратился герцог к носильщику.

– Монсеньор, вы всегда поддерживали слабых против сильных, и я пришел просить вас приказать возвратить мне мою дочь.

– Твою дочь?

– Да, мою старшую дочь, похищенную, вероятно, каким-нибудь старым… Она исчезла, мать разыскивает ее по всему Парижу, кричит ее имя на всех улицах, надеясь таким образом найти убежище убийц.

– Но как же это случилось?

– Монсеньор, – ответил молодой человек, – ради Бога, не оставляйте нас! Я люблю Маргариту всей душой, она моя невеста, если она не будет мне возвращена, я наделаю много бед.

– Она будет возвращена тебе, друг мой, клянусь тебе, клянусь вам всем. Но для того, чтобы выполнить обещание, надо прежде всего узнать виновника этого гнусного поступка.

– Монсеньор, я осведомлялся, – отвечал Ренэ, – и узнал, что в этом деле замешан один из ваших людей.

– Один из моих людей!

– Ле-Мофф, – сказал Жак, – я узнал его среди тех, которые так отделали меня, а мой племянник Ренэ уверился в этом, расспросив одного из разбойников, которыми тот командует.

– Ле-Мофф не мой, – отвечал герцог, – это негодяй, нанимаемый кем угодно, пока не попал на виселицу.

– Человек мне признался, что Ле-Мофф служит вам уже три дня.

– Неправда, человек солгал.

– Герцог, мы не сомневаемся в вашем слове, вы довольно известны парижанам, но теперь мы лишены вашей помощи и надежды на мщение.

– Монсеньор, – сказал носильщик, – я прошу вашего правосудия не за тот удар шпаги, который я получил. Слава Богу, у меня голова крепкая, я выздоровлю, но моя дочь…

– Твою дочь я хочу тебе возвратить, но для этого мне нужен Ле-Мофф, я сумею заставить его признаться, где он ее спрятал. Если будет нужно, я отдам его в Шатле.

– Где он может быть? – спрашивали друг друга присутствующие.

– Он основал свою главную квартиру в «Красной Розе», – сказал кто-то в толпе.

– Он исчез оттуда с нынешнего утра, – возразил Ренэ.

– Двадцать пистолей тому, кто приведет его ко мне, – сказал герцог.

– Деньги выиграны, монсеньор! – раздался громкий голос позади всех.

Толпа тотчас расступилась, и глазам всех предстал разбойничий атаман. Он стоял, спокойно прислонившись к дереву, скрестив руки, дерзко надвинув набекрень шляпу и держа шпагу между ног.

– Вот Ле-Мофф! – сказали все не без страха.

Мансо, подняв голову, подошел к тому месту, откуда раздался голос, так знакомый ему. Но Ренэ опередил его и собирался броситься на атамана разбойников, которого по справедливости считал виновником своих несчастий.

– Позвольте! – сказал Ле-Мофф, протягивая руку вперед, – я только герцогу де-Бофору дам отчет в своем поведении.

На эти слова толпа ответила ропотом, и, может быть, популярность де-Бофора пострадала бы от намека разбойника, если бы любовь, внушаемая им народу, не была так глубока.

– Подойди и говори громко, – приказал принц, делая знак своей тростью, – я не имею секретов от этих добрых людей. Если им интересно узнать, что ты сделал с молодой девушкой, ты должен говорить при них.

– Э! Монсеньор, очень мне нужна девчонка такого рода.

– Негодяй! – закричал Ренэ, угрожая Ле-Моффу.

– Зачем же ты ее похитил?

– Можно ошибиться.

– А! – сказал принц, смутно угадав, в чем дело.

– Возвращайтесь домой, господа Мансо, дядя и племянник, вы найдете там мадемуазель Маргариту здоровой и невредимой.

– Ты говоришь правду? – вскричал носильщик.

– Я сам отвел ее туда десять минут назад.

– Если ты это сделал, я прощаю твои прежние злодеяния и возвращаю тебе мое уважение.

– Ступай! – произнес разбойник с беззаботным видом, показывая, как мало он дорожил мнением этого честного простого человека.

– Друзья мои, – сказал герцог, – вы видите, виновный берется загладить свою вину, будем надеяться, что все забыто.

– Да здравствует герцог де-Бофор! – закричала толпа, и часть ее пошла за обоими Мансо, а остальные остались любоваться герцогом, который продолжал свой прерванный разговор с графиней де-Фронтенак.

– Маркиз де-Жарзэ прошел! – проговорил герцог, смеясь. – Он скажет, что я отступил перед ним.

Он хотел продолжать прерванную прогулку, но подошел Ле-Мофф.

– Извините, монсеньор, – смело сказал он, сняв шляпу, перья которой коснулись земли.

– Ты хочешь сказать мне еще что-нибудь?

– Да, монсеньор.

– Ну, говори.

– Я могу говорить только вашему высочеству.

– Я уже тебе объяснил, что не люблю этого. Может быть, мне понадобятся когда-нибудь твои услуги, но знай, что ты служишь не мне.

– Монсеньор, вы мне оказали бы большую честь, я охотнее служил бы вашему высочеству, чем любому из всех придворных вельмож.

– Я не отплачу тебе таким же комплиментом.

– Но вы удостоите меня выслушать?

– Говори же, если ты настаиваешь.

Герцог подошел к разбойнику, держа свою трость так, чтобы сохранять почтительное расстояние.

– Монсеньор, я пришел за тем, что вам известно.

– Что?

– Вы приказали передать мне, чтобы я пришел сегодня в Тюильри просить у вас остальную сумму.

– Какую сумму?

– Вам это известно.

– Перестань говорить загадками, негодяй, или я тебя прогоню. Объяснись яснее, я тебя не понимаю.

– Вчера ко мне пришел один человек и велел мне похитить… кого – вам известно. Он дал мне двести пистолей и обещал еще двести потом.

– Ты бредишь! Я велел тебе похитить дочь этого простого человека?

– Я сделал это от вашего имени.

– Негодяй, ты сделался сообщником в недостойном поступке.

– Которым пользуетесь вы, ваше высочество, – сказал разбойник со злой улыбкой.

– Которым пользуюсь я? Говори, я приказываю тебе. Объясни эту мрачную тайну, она начинает меня пугать.

– Вчера после того, как я принес известную особу в «Красную Розу», я выставил в окне условленный сигнал, а через час вы вошли в гостиницу в маске…

– Ты лжешь…

– Я видел сам.

– Презренный самозванец, давший тебе подобное поручение, воспользовался моим именем, чтобы совершить гнусный поступок.

И герцог, бросившись на Ле-Моффа, схватил его за горло и позвал на помощь. Вельможи, стоявшие шагах в десяти, подбежали помочь герцогу, но разбойник успел вырваться из рук де-Бофора и, бросившись назад, обнажил шпагу и встал в оборонительное положение за толстым деревом.

– Сдайся, тебе не будет сделано никакого вреда, – предложил де-Бофор.

– Благодарю, монсеньор, я не доверяю словам принца.

Все бросились со шпагами в руках на негодяя, но он пустился бежать и скоро очутился на краю довольно широкого рва, за которым возвышалась небольшая стена, служившая оградой саду. Вельможи настигали уже Ле-Моффа, тот сделал усилие и перепрыгнул через ров. Не дожидаясь, когда вельможи последуют его примеру, он начал перелезать через стену с ловкостью кошки или вора. Напрасно герцог бросил в него камень, Ле-Мофф с громким хохотом спрыгнул по другую сторону стены.

– Я найду тебя, негодяй! – прокричал де-Бофор.

– И в тот же день, монсеньор, – отвечал разбойник за стеной, – вы мне заплатите двести пистолей.

– Что такое, принц? Что все это значит? – спрашивали вельможи.

– Господа, этот человек был орудием гнусного заговора, и я с ним разделаюсь, клянусь вам… Но кто заговорщик?… Заговорщик кто?… О, я должен это узнать, от этого зависит моя честь.

– Ваша честь, герцог? – удивились присутствующие.

– Надеюсь это выяснить. Но как? Как? Все следы ускользают от меня.

– Расскажите.

– Нет, оставьте меня, прошу вас. Я хочу разгадать тайну и найти начало этой темной проделки. Мне нужны все шпионы, которыми располагает коадъютор. Я узнаю все.

Герцог, едва поклонившись своим друзьям и графине де-Фронтенак, которая безмолвствовала от удивления и испуга, поспешно направился к той калитке, в которую ушли Мансо и чернь.

Когда герцог дошел до калитки, перед ним вдруг появилась закутанная в плащ женщина и, протянув руку, с торжественным видом преградила ему путь.

– Герцог де-Бофор, – заговорила она, – можете вы мне сказать, где вы были в эту ночь?

Бофор с любопытством смотрел на незнакомку. Но не смог разглядеть ее лицо, только несколько светло-русых локонов выбивались из капюшона, покрывавшего ее голову.

– Милостивая государыня, – медленно произнес он, – такой вопрос…

– Я задаю его честному человеку, которого прошу мне ответить.

– Я не могу.

– О! Я знаю, что вы славитесь рыцарской любезностью и не хотите компрометировать некую особу, но мне известно, в чем вас обвиняют.

– Гнусная клевета!

– Итак, вы отпираетесь от того, что провели ночь в гостинице «Красная Роза»?

– Всеми моими силами и всей моей честью.

– Хорошо. Вы не получали записки?

– Нет. Если она была от вас, я об этом сожалею.

– К счастью, она непонятна другим, – задумчиво произнесла дама и хотела уйти.

– Но теперь позвольте мне вас спросить… – сказал Бофор, удерживая ее движением руки. – К чему эти вопросы?

– Я объясню вам, когда вы найдете человека, который осмелился воспользоваться вашим именем, чтобы совершить это гнусное злодеяние.

– Когда я вас увижу?

– Вы узнаете это после.

– Я уверен, что знаком с вами.

– Может быть, – отвечала дама с едва сдерживаемым вздохом.

– Но… – начал герцог и хотел взять ее за руку.

– Не следуйте За мною, прошу вас, я обращаюсь к вашей чести.

Незнакомка бросила сквозь маску взгляд, который ошеломил герцога, и быстро пошла к набережной, где села в поспешно отплывшую лодку.

Бофор не стал преследовать ее и погрузился в глубокие размышления.

– Светло-русый локон! Только женщина, которую я любил, и та, которую люблю теперь, имеют такие волосы, где золото и солнце сливаются в таких восхитительных оттенках… Которая из них?

Он вдруг вздрогнул, внезапная краска покрыла его лицо.

– О! Эти бедные Мансо, надо их утешить, помочь им. Рынки провозгласили меня своим королем, я прежде всего обязан позаботиться о моем народе.

Один, без своей обычной свиты, он направился к набережной.


ГЛАВА IV Королевство герцога де-Бофора

В те времена парижские рынки были далеко не тем великолепным монументом, который составляет предмет зависти целой Европы – просто ограниченное пространство между улицами Сен-Дени, Прачечной и Железного ряда.

Со всех сторон фонтан Невинных окружали скромные лавчонки; товары на лотках и столах были большей частью под огромными зонтиками, защищавшими их от бурь и непогоды.

Место госпожи Мансо находилось на северной стороне от улицы Сен-Дени и почти посредине Железной улицы. Верная своим привычкам и покупателям, госпожа Мансо явилась на свое место рано на заре. Но беспокойство терзало ее душу, у нее не было сил вести торговлю, и вскоре она пошла по улицам, призывая громкими криками Маргариту, бросая на каждый дом взгляд разъяренной волчицы. Ярость и скорбь волновали ее сердце. Мало-помалу толпа женщин собралась вокруг нее.

Однако Ле-Мофф не солгал.

Едва возвратилась она домой, полоумная от печали и усталости, как вдруг кто-то бросился ей на шею.

То была Маргарита.

– Матушка, это я! – радостно закричала она.

Мать крепко прижала ее к своей груди. Долго стояли они обнявшись и вдруг обе оглянулись.

Глазами Маргарита искала людей, которые привели ее домой и от которых она вырвалась, увидев мать, но они оба исчезли.

– Мы уже знаем, кто тебя похитил, – сказала мать, угадывая ее мысли.

– Знаете? – удивилась Маргарита, с испугом глядя на мать.

– Да, сейчас узнали. Твой отец тоже искал тебя, забыв о своей ране.

– Батюшка ранен?… Правда, а я было забыла.

– Отец, опираясь на Ренэ, тоже звал тебя громким голосом, тогда ему закричали со всех сторон: «Маргариту похитил герцог де-Бофор».

– Герцог! Полноте, матушка, не верьте этому.

– Я и не верю, однако это имя повторяли все, и твой отец отправился к герцогу.

– О, Боже! Мне надо… – закричала Маргарита, вырываясь из рук матери.

– Что тебе надо?

– Нет, это не он! Нет, нет… я уверена, не он, однако… тоже белокурые волосы… Ах! Если это так… Какой позор!

– Маргарита, что с тобой?

– Боже мой… у меня темно в глазах… Какие слова… Мне дурно, матушка, я умираю.

Бедная девушка упала без чувств, и если бы мать не поддержала ее, она разбила бы себе голову.

С помощью соседок, безмолвных и испуганных зрительниц этой сцены, госпожа Мансо перенесла дочь в комнату.

С самого утра малютка Мария была заперта одна в доме. Увидев мать, она бросилась к ней навстречу с улыбкой на лице и с глазами, полными слез: бедняжка не понимала, зачем ее оставили одну.

Но она перестала улыбаться, когда увидела без чувств сестру, которую положили на постель.

– Что с нашей Маргаритой? – спросила она.

– Ничего, – ответила мать, отстраняя ее.

– Не хотите ли, матушка Мансо, чтобы я увела с собой Марию на рынок? – спросила одна из соседок.

– Нет! – воскликнула бедная мать, с жаром прижимая к груди свою малютку, – как бы и ее не украли!

– Какие глупости!

– Вчера еще радость царствовала в нашем доме, а теперь!

– Чего же горевать? Дочь ваша вам возвращена.

– Возвращена! – повторила госпожа Мансо, бросая мрачный взгляд на Маргариту.

Неподвижно лежала Маргарита, не отвечая на вопросы, не пошевельнувшись от спрыскивания холодной водой.

– У нее лихорадка! – сказала соседка.

– Надо сбегать за доктором Робером, – заметила другая, – он пустит ей кровь.

– Нет, – возразила госпожа Мансо, – напротив нас живет господин Мондор, сходите за ним.

– За этим шарлатаном?

– Это настоящий ученый доктор, – настаивала госпожа Мансо, суетясь около дочери.

– Но он теперь у Нового моста продает свои лекаретва.

– Правда? Так сходите за господином Робером.

Одна из женщин поспешно вышла, но почти в ту же минуту вернулась, ведя за руку толстого старика с большим веселым лицом, которому тот старался придать выражение суровости и величия.

– Вот и господин Мондор, я захватила его у порога его дома, – сказала соседка, сторонясь, чтобы уступить дорогу лекарю.

Толстяк подошел к больной и с важностью какой-нибудь знаменитости медицинского факультета взял ее за руку, чтобы пощупать пульс.

– Тут нет никакой опасности, просто обморок от сильного волнения.

– Но она умирает, – сказала госпожа Мансо.

– Говорю вам, нет никакой опасности. Если Богу будет угодно, бедная малютка завтра же пойдет с вами на рынок, и я буду любоваться ею с моих подмостков.

– Если Богу будет угодно!

– Я сказал «если Богу будет угодно» потому, что теперь по милости злодея Табарена я изгнан с Нового моста.

– Ради самого Бога, господин Мондор, обратите внимание на мою бедную дочь.

Доктор, призванный вернуться к делу, поставил свой ящичек, открыл его с таинственным видом и, вынув пузырек, дал понюхать Маргарите.

Она тотчас пришла в себя и протянула обе руки к матери, которая бросилась к ней, рыдая и проклиная виновников похищения.

– Тише, милая матушка, – сказала Маргарита, – помолчим, пока придет батюшка: о таких делах должны рассуждать мужчины.

– У твоего отца нет другой воли, кроме моей, а я непременно требую мщения!

– Но госпожа де…

Маргарита вдруг остановилась, увидев вокруг себя много посторонних. Желая отвести от себя общее любопытство, указала матери на толстого Мондора, неподвижно стоявшего у постели и, казалось, предававшегося самым глубоким и мрачным соображениям.

– Сколько я должна вам заплатить, господин Мондор?

– Ах, любезнейшая госпожа Мансо, если бы этот мошенник Табарен не изменил мне так коварно, я считал бы за счастье быть вам полезным, но теперь у меня впереди только нищета, по такому случаю осмелюсь у вас попросить один ливр.

Торговка пошарила в своих громадных карманах и достала оттуда маленькую серебряную монету, которую бедняк принял с благодарностью. Предписав некоторые легкие домашние средства, он вежливо раскланялся с кумушками и вышел с величественным видом.

Мало-помалу разошлись все соседки, и через час Маргарита была на ногах.

– Матушка, пойдем сейчас же на рынок.

– Как это можно! Ты больна, Маргарита!

– Молва об этом приключении распространилась повсюду и могла дать повод к разным сплетням, а как меня увидят, то прикусят языки.

– А какое нам дело до них? Тебя похитили вместо госпожи де-Лонгвилль, и я очень рада за нашу добрую герцогиню.

– Ах! Матушка, разве вы не знаете?…

– Что такое?

– Ничего, – отвечала Маргарита, спохватившись, – успела ли герцогиня уйти безопасно?

– Ее проводили, как только рассвело, твой дядя Тома и Ренэ. Твой кузен вернулся сообщить мне, что она в безопасности, а дядя ушел в Гонесс.

– Бедный Ренэ! – вздохнула Маргарита, но тотчас же, прогоняя печальные мысли, взяла мать за руку и сказала: – Идем же, матушка, на рынок.

– Опять.

– Это необходимо.

Маргарита произнесла эти слова с такой твердостью, что мать, непреклонная и властолюбивая, беспрекословно покорилась дочери.

Госпожа Мансо пошла наверх, где послышался голос маленькой дочери, и вскоре вернулась, держа ее за руку. Маргарита подхватила малютку и с восторгом расцеловала. Затем они вышли втроем и, заперев за собой двери, попросили соседей сказать синдику, что ушли на рынок.

– Так это бездельники метили повыше, когда похищали тебя? – спросила госпожа Мансо, увидев, что от ходьбы на открытом воздухе на щеках дочери опять заиграл румянец.

– Не знаю, но верно то, что они действовали по злому умыслу, потому что злодейски поступили с молодым человеком, который пытался защитить меня.

– Однако они не убили этого великодушного человека?

– Кажется, ему не легче от того, что его не убили: когда я выходила из гостиницы, мне сказали, что какая-то дама с Сент-Антуанской улицы, бывшая, вероятно, свидетельницей его благородного поступка, приказала перенести его к ней в дом.

– Уж не жена ли это советника, госпожа Мартино?

– Именно так.

– Ну, конечно, она большая охотница до красивых молодцов и ловких воинов, – заметила торговка, улыбаясь.

Страшная суматоха царила на площади, когда госпожа Мансо с детьми показалась там. Везде видны были грозные, взбешенные лица торговок, и в каждой отдельной кучке непременно было несколько мужчин, явно старавшихся подзадорить женщин.

– Ну, я так и думала, – сказала Маргарита.

Она подошла к толпе и тотчас услышала, что причиной всех толков и угроз было ее похищение; об этом происшествии толковали вкривь и вкось. Маргарита хотела было объяснить им, в чем дело, но, к несчастью, она попала в толпу, где никто ее не знал. Малютка Мария, которую она держала на руках, расплакалась, когда все эти грозные лица обратились к ним.

В это время подошла матушка Мансо. Как особа, известная всему рыночному свету, она заставила в ту же минуту всех замолчать и слушать себя.

– Это дочь моя, – сказала она. – Смотрите на нее. Она возвращена мне, и если она хочет говорить с вами, так вы ее должны выслушать.

– Ах! Эта Мансо хочет говорить в защиту своего любезного герцога де-Бофора! – произнес с коварным умыслом человек, руководивший раздражением толпы.

– А отчего бы и нет? – спросила госпожа Мансо, подбоченясь. – Уж, конечно, такой мошенник, как ты, не помешает мне. В чем ты можешь упрекнуть нашего славного принца?

– Ни в чем, – отвечал он, увидев, что все головы повернулись с благосклонностью к госпоже Мансо.

– Значит, ты или злодей, или неблагодарный.

– Да я знаю его! – подхватила тетушка Фортюнэ, старшина над селедочными торговками. – Ведь это Гондрен, бывший лакей госпожи Мартино, которого выгнали из се дома за воровство.

– Это ложь! – закричал тот с досадой.

– Э! Да разве ты принят в число рыночных носильщиков, что нарядился в их мундир? – спросила госпожа Мансо.

– Принят, – отвечал он нахально.

– А с каких это пор?

– Вот уже два дня.

– Ну, приятель, ты не знаешь первой буквы из твоей азбуки. Иначе ты знал бы, что я хозяйка носильщиков, что мой собственный муж их старшина и что вот уже неделю Мансо не принимал ни одного нового носильщика.

– Он забыл упомянуть обо мне.

– Да это шпион Мазарини! – закричала Фортюнэ.

– Шпион! – пронеслось между торговками со взрывом внезапной ярости.

– Вон отсюда, мошенник, мы не знаем тебя! Отправляйся в другую сторону разливать яд твоей лжи и клеветы.

– Вот уж правда, – воскликнула старая селедочница, – прошло добрых четверть часа, как он не перестает чернить герцога де-Бофора.

– Не следовало этого допускать, тетушка Фортюнэ.

– Да здравствует герцог де-Бофор! – закричала старуха. – Милостивый и благородный вельможа не потерпит ничего такого, что не было бы хорошо и честно!

– Да здравствует герцог де-Бофор! – вторили хором кумушки, толкая со всех сторон незнакомца. С великим трудом ему удалось высвободиться из их рук и угрем проскользнуть в толпе.

Не успели затихнуть эти крики, как новое волнение охватило противоположную сторону площади. Там торжественно приветствовали Бофора.

Мансо вскарабкалась на скамью и увидела причину суматохи – прибытие герцога де-Бофора на рыночную площадь. Мансо поспешила объявить об этом всем окружающим.

– Он! – произнесла Маргарита, бросившись внутрь лавки. Она притаилась в уголке с сестрой на руках.

Все женщины побежали к фонтану Невинных. Принц взошел на первую его ступеньку, чтобы отвечать на пламенные приветствия толпы.

– Друзья мои, – сказал принц, возвышая голос, – не хотите ли меня послушать? Мне надо с вами переговорить.

– Да, да, говорите! – отвечали все единодушно и восторженно.

– Дети мои, – продолжал герцог громким и мужественным голосом, так что поневоле заставлял себя слушать. – Сегодня распространяли обо мне гнусную клевету. Я знаю, откуда идут эти слухи: мои враги выдумали их с умыслом отнять у меня ваши честные и верные сердца.

– Без огня дыма не бывает, – произнес голос в толпе.

Все глаза обратились в сторону, откуда послышался голос. Госпожа Мансо, стоявшая в первых рядах, тотчас узнала Гон-дрена, ложного носильщика, только что прогнанного с площади.

Гондрен тоже узнал ее и намеревался было опять ускользнуть, но Мансо проворно кинулась в его сторону и при общих рукоплесканиях поймала его за фалды.

– Ваше высочество, – сказала она, – вот один из ваших врагов: он-то знает, почему наговаривает на вас.

Гондрен попробовал опять вывернуться, но его держали очень крепко. На нем была одежда рыночных носильщиков, но его руки, хотя и не очень белые и нежные, но все же не имели огрубелого вида рук тех людей, чье платье он надел.

Медленно подошел к нему де-Бофор и внимательно рассмотрел его.

– Какое зло я тебе сделал? – спросил принц кротко.

– Никакого, – свирепо отвечал тот.

– Так зачем же ты клевещешь на меня?

– Да что я, пришел на исповедь, что ли? – снахальничал человек, когда увидел кроткое и благосклонное выражение лица принца.

– Нет, ты не на исповедь пришел, но так как ты не намерен отрекаться от злодейств, то получишь казнь от моей руки.

При этих словах герцог отдал свою трость ближайшей женщине, сам же, засучив кружевные нарукавники, высунул кулаки.

– Выпустите-ка его, матушка, – продолжал он, обращаясь к Мансо. – Я хочу разрешить наш вопрос на деле. Ну-ка, негодяй, защищайся, и мы посмотрим, так ли силен твой кулак, как язык.

Хотя открылась рука нежная и вполне аристократическая, однако белые кулаки оказались так простонародно мускулисты, что отбивали всякую охоту испытать их на себе.

– Я не дерусь с принцами, – пытался отговориться Гондрен, пятясь назад.

– Врешь, трус! Не уважение, а страх тебя удерживает. Ступай вон, негодяй, ступай вон!

– И чтобы твоей ноги не было на рынке, – подхватила госпожа Мансо, подтолкнув его с такой силой, что он наверное полетел бы наземь, если бы стена людей не удержала его.

– Погодите минуту! – закричала Фортюнэ, схватив Гон-дрена. – Мы не хотим иметь шпионов среди нас. Смотрите, вон наш Мансо идет.

Действительно, вдали показался синдик, сопровождаемый толпой, которая вместе с ним возвращалась от Тюильри.

– Да здравствует герцог де-Бофор! – закричал синдик с сияющим лицом.

– Эй, Мансо! – позвала Фортюнэ.

– Что надо?

– А тут этот молодец нарядился в платье носильщика и говорит, что вот уже два дня, как его приняли в число носильщиков. Правда ли это, товарищ?

– Чисто соврал, – сказал синдик, спокойно глядя на Гон-дрена, – я никогда не видел его.

– Это Гондрен, бывший лакей госпожи Мартино, – закричала Фортюнэ, – ведь я говорила вам, что это шпион Мазарини.

– Шпион! – пронеслось по толпе.

– Смерть шпиону! – заревела толпа.

И прежде чем Бофор успел возразить, Гондрена подняли, как перышко, и отнесли на тот край площади, где стояла виселица. На этот час «Парижский господин» – палач отсутствовал. Но удальцы достали длинную и крепкую веревку и надели ее на шею негодяя. Тот был бледен, как будто страшная смерть уже схватила его в свои объятия.

– Ваше высочество! – закричал он, насколько хватило сил. – Помилуйте!

Не напрасно произнесен был предсмертный призыв; герцог де-Бофор, оттесненный толпой, расталкивал ее направо и налево, расчищая себе дорогу к осужденному.

– Помилосердствуйте! Ваше высочество! – истошно вопил Гондрен.

Герцог де-Бофор ухватил за ногу человека, карабкавшегося на виселицу с намерением прицепить веревку, и стянул его вниз при громком хохоте толпы. Ей по вкусу пришлось это зрелище.

– Нет ему помилования! – заревели окружающие Гондрена.

Но герцог, не обращая внимания на эти крики, подошел к Гондрену и спокойно снял петлю с его шеи.

– Зачем? Ведь это шпион! – зароптала толпа.

– Друг ли я вам всем? – воскликнул герцог энергично.

– Да, да, – кричали женщины.

– Ваш ли я король? Рыночный ли я король? – еще раз прокричал де-Бофор что было сил.

– Да, да! Да здравствует Бофор! – заревели тысячи голосов со всех концов рынка.

– Так слушайте же: как король я имею право миловать и дарую жизнь этому человеку.

– Справедливо, – признала госпожа Мансо, – его светлость имеет полное право.

– Точно, что имеет право, – подтвердила Фортюнэ, держа за руку Гондрена.

– Так пустите же его, тетушка, – сказал де-Бофор, осторожно отстраняя руку старой селедочницы.

– Ах! Ваше высочество, вы когда-нибудь пожалеете о том, что помиловали его, – возразила она. – Такие канальи не помнят даже добра, которое им делают.

– Тем хуже для него, – заметил герцог, улыбаясь.

По знаку де-Бофора толпа расступилась и дала свободный проход Гондрену. Едва держась на ногах, бледный как мертвец, Гондрен поторопился скрыться из виду.

Глухой ропот сопровождал его бегство: на всех лицах видно было глубокое разочарование.

Герцог оправил кружевные нарукавники и, взяв свою трость из рук торговки, вежливо поблагодарил ее, потом взошел на ступеньку у ворот позорного столба и начал приветствовать народ при громких восторженных криках – красноречивое доказательство любви его добровольных подданных.

– Друзья мои, – сказал он. – Я должен открыть виновников распространения этой гнусной клеветы, посредством которой хотят ввести вас в заблуждение и очернить меня. Я должен доискаться до источника зла и полагаюсь на вас, как и вы всегда можете положиться на меня.

Маленькая речь имела самый поразительный эффект. Окружавшие герцога снова принялись приветствовать его, крича во всю глотку. В этом восторженном реве было столько грозного, что по телу Мазарини пробежала бы дрожь, если бы он это услышал.

– Да здравствует герцог!

– Да здравствует наш король!

– Да здравствует наш настоящий король! – закричали несколько человек подозрительной наружности.

Бофор сошел со ступеньки. Проходя сквозь толпу, жал руки направо и налево, на требования некоторых торговок с самым любезным видом подставлял щеки для поцелуев. С такой свитой прошел он всю площадь. Толпа решила сопровождать своего любимца до Вандомского дворца, наполнив парижские улицы криками любви и радости.

При виде единодушной овации, предметом которой был герцог де-Бофор, два человека испытали сильные, но различные чувства: один – ревность, другой – зависть.

Ревновал Ренэ, племянник Мансо. Следуя за синдиком, он тоже прошел на средину рынка и увидел, что Маргарита притаилась в темном углу лавки.

– Маргарита, – сурово произнес он, входя в лавку. – Зачем ты здесь, когда все там?

– Я боялась за Марию… там могли задавить ее.

– Ты плакала? Почему ты краснеешь?

– Я? Совсем нет, ты ошибаешься, друг.

– У тебя и теперь глаза мокрые от слез… Маргарита, тебе стыдно, что ты здесь!

– Стыдно? – воскликнула Маргарита, взглянув на него со страхом. – Ах, Ренэ, ты пугаешь меня!

– Пугаю! Я только люблю тебя!

– Ах! Ты перестанешь любить меня теперь.

– Несчастная! – воскликнул Ренэ, закрывая лицо обеими руками.

Вдруг девочка заплакала. Когда Ренэ взглянул на нее, она указала ему на сестру, лежавшую без чувств.

В это время раздавались радостные крики толпы, провожавшей своего короля.

Глухое восклицание ярости вырвалось из груди Ренэ, грозно поднялся его кулак в ту сторону, откуда неслись крики.

– Герцог де-Бофор! – воскликнул он, – во всей этой толпе, может быть, я один ненавижу тебя!

Другой человек, чувствовавший зависть, стоял, притаившись, в углублении дома. Он совершенно закрыл лицо полями шляпы и складками широкого плаща.

Это был коадъютор.

– Мое похищение произвело эффект, – пробормотал он. – Но что было бы, если бы девушку не вернули?

Он пошел через узкий проход между рядами задних лавок и остановился у жалкой лавчонки около самого выхода. В этой трущобе копошилось четверо детей, на скамье сидела старуха, окруженная собаками и кошками, тут же стоял человек в черной одежде, которого на первый взгляд можно было принять за церковного служителя.

– Вот, монсеньор, теперь вы видели собственными глазами? – спросил он, выходя из-под навеса и следуя за коадъютором по улице Ферронри.

– Решительно вы правы, любезнейший де-Мизри. Герцог де-Бофор стал очень популярен или даже, может быть, чересчур искренно любим народом. Теперь я понимаю, почему Мазарини не на шутку тревожится. До сих пор он считал его моей креатурой, я и сам убаюкивал себя такой же мечтой. Но сцена, зрителем которой я был, заставляет меня переменить мнение.

– И тем более, что ни де-Бар, ни кардинал даже не подозревают истины…

– Что мы хлопочем об их делах и в то же время себя не забываем? В этом будьте уж благонадежны… Но час, проведенный мной на рыночной площади, дал мне мысль употребить против де-Бофора такую же военную хитрость.

– Клевету?

– Тише! Разве можно вслух произносить такие слова?

– А у меня есть в руках преискусный человек, который давно уже работает в толпе.

– И как вы его называете?

– Гондрен.

– В таком случае, выберите другого, этот провалился на рынке. Он сам расскажет вам подробности своих злоключений. Нам нужен настоящий бунт на рынке, вследствие которого непременно должен быть повешен кто-нибудь.

– Немудреная вещь! Господин Мазарини приготовит на днях маленький указ о новом налоге.

– Мне хотелось бы чего-нибудь получше. Вы со своими людьми должны составить план бунта, а мои люди приведут его в исполнение.

– Вам стоит только приказать.

– У меня есть время подумать. Приходите завтра в Нотр-Дам и будьте в такой же одежде. Я открою вам тогда мои намерения.

Собеседники расстались на углу улицы Сент-Онорэ. Коадъютор выбирал самые темные и узкие переулки, чтобы незаметно проскользнуть в свой дворец.

«Да, – думал он, входя по потайной лестнице в свою часовню. – Мне нужен настоящий бунт, чтобы погубить окончательно Бофора. Этот картонный паяц беспокоит меня. Пора выбросить его за окно. Если не подставить ему ножку, так рынок, чего доброго, провозгласит этого площадного короля королем Франции».

Коадъютор отворил дверь в свою часовню, которая поражала странностью убранства: обои, мебель, все украшения представляли сложные привычки хозяина. Священные изображения затмевались блеском и смелостью языческих картин и украшений.

– Да, – продолжал Гонди, любуясь собой в венецианском зеркале, – пора расчистить место. Посмотрим, чем лучше: кинжалом, ядом, грубой силой или красноречием?… Удар языком или удар мечом?… Никогда не должно поражать людей их собственным оружием. Мазарини надо уничтожить шпагой, Бофора – языком. Шпага пронзает, язык раздирает.


ГЛАВА V Опасно подсматривать за женщиной

Возвратимся, читатель, в гостиницу «Красная Роза», где мы оставили жертву, похищенную Ле-Моффом.

Дама-инкогнито предложила капитану удостовериться, действительно ли никто не мог их подслушать.

– Бастильские камеры не так глухи, как этот кабинет, – отвечал Ле-Мофф. – Его стены трех футов толщины. Заперев двери, тут можно без всякой опасности зарезать кого угодно: как тут ни кричи, никто не услышит.

Не без некоторого ужаса женщина взглянула на дверь, но бандит, по-видимому, не замечал ее движения и спокойно дал ей осмотреть толстую дубовую дверь, тщательно обитую.

– Хозяин каждой гостиницы имеет в запасе подобную комнату, – продолжал он. – Никто не может знать, что может случиться.

– Хорошо, – сказала она тихим голосом. – Прежде всего вот вам доказательство того, что я не желаю заставлять вас даром терять драгоценные минуты.

– О! Милостивейшая государыня, – возразил капитан, взвешивая на руке тяжесть поданного кошелька, – когда говорят со мной так красноречиво, тогда я не торгуюсь за свои минуты.

– Это безделица, со временем вы получите лучшую награду. Но скажите, мне показалось, что вы сейчас были заняты какою-то дамой.

– Мы похитили ее. Только не для себя.

– И вы ее знаете?

– Как же не знать.

– Вы следили за ней со времени ее выезда из Манта?

– О! Разумеется. Но вы, кажется, знаете об этом деле столько же, сколько и я?

– Довольно, я не о ней пришла говорить с вами.

– Тем лучше, потому что в этом деле я нем как рыба, предупреждаю вас.

– Вы выдержали сильную борьбу. Я остановила лошадь на углу улицы и с любопытством следила за нею.

– Поистине, бывают же люди с таким поврежденным мозгом, – отвечал Ле-Мофф, пожимая плечами. – Можно ли поверить, что нашелся такой молодец, который вздумал один вступить в открытый бой с моим отрядом.

– Да, он храбро сражался. Один ли он был?

– Один.

– Что вы с ним сделали? Надеюсь, вы не убили его?

– Гм! Кажется, он не заслужил лучшего. Думаю, что он теперь умирает в подвале.

– Надо посмотреть, так ли это, и оказать ему помощь, если еще не поздно; люди такого характера не из дюжинных.

– Я уже подумывал о том, и если, как мне кажется, это молодой петух, вырвавшийся из родного птичника, чтобы искать счастья в Париже, то можно ему предложить занятие. Мы не злопамятны: сегодня подеремся, завтра разопьем по-дружески чарку – и как ни в чем не бывало.

– Выслушайте же меня: вы храбры, капитан, я знаю это, вы преисполнены отваги и мужества и гораздо выше того положения, которое добровольно избрали.

– В этом случае я никак не могу пенять на себя. Клянусь вам, я делал все, что возможно честному человеку, чтобы завоевать себе приличное место в свете.

– Даже очень высокое, – подсказала дама, улыбаясь.

– Если на то ваша воля, – отвечал бандит, делая гримасу и поправляя латы на шее.

– Следовательно, вы можете взять на себя поручение, исполнение которого доставляет человеку все, что он хочет.

– Позвольте остановить вас на этом слове, чтобы пояснить вам, что мною обладает честолюбие, не знающее меры.

– Вы дворянин?

– Сын бретонского рыбака, двенадцати лет поступил юнгой на корабль, два раза совершил кругосветное плавание. Теперь я военный и деловой человек. С сознанием своего достоинства я бросился в мир приключений. Мы воюем, и наша война не осложняется тем, какое оружие попадается в руки, только бы стереть с лица земли предрассудки дворянства и привилегий.

– Что вы хотите этим сказать? – спросила дама высокомерно.

– А то, что междоусобная война всегда кончается разрушением чего-нибудь и что при подобных столкновениях должности, деньги и почести достаются не тому, кто их домогается, а тому, кто умеет их взять силою.

Незнакомка не могла удержать гневного движения, она прикусила губу; Ле-Мофф подметил молнии, сверкавшие в ее глазах, прикрытых маской.

– А это заставляет вывести заключение, – продолжал он, – что не надо быть дворянином для того, чтобы достичь своей цели.

– Может быть, вы правы, – отвечала дама, справившись со своими чувствами. – И в самом деле, пора привыкнуть к тому, что люди высшего достоинства пользуются выгодами от происшествий, приготовленных их трудами, и от подвигов, совершенных их руками.

– Вы совершенно понимаете меня, милостивая государыня.

– Хорошо. В таком случае вы без всякого колебания возьмете на себя важное поручение. На этот раз дело не в том, чтобы похитить какую-нибудь красотку для удовлетворения каприза знатного развратника, и не в том, чтобы выломить шкатулку у банкира или выбить дверь у врагов Мазарини или принцев, нет! Теперь дело идет о подвиге, который должен изменить вид всего государства и удивить целый мир.

– О! Как вы подстрекаете мое мужество и любопытство.

– Нетрудное дело, очень нетрудное для такого решительного и отважного удальца, каким считается знаменитый корсар, о котором мне так много говорили.

– Однако… – заметил Ле-Мофф.

– Договаривайте же.

– Право, духу не хватает.

– Говорите все как есть: ваши слова мне больше нравятся, чем молчание ваше.

– В партии короля и принцев тоже нет недостатка в решительных и отважных удальцах, в офицерах, алчущих повышения, в авантюристах, ожидающих случая отличиться.

– Ну так что же?

– Так почему же – простите мне этот вопрос – почему же вам не обратиться прежде к этим преданным людям?

– Почему? Во-первых, потому что бывший корсар Ле-Мофф доказал уже свою храбрость на деле, во-вторых, потому что такое дело не может быть выполнено одним человеком, как бы он ни был храбр, требует непременно помощников, а известно, что у Ле-Моффа всегда бывает под рукою человек тридцать храбрецов, готовых на все и неспособных к измене.

– Вот это правда, – сказал бандит с некоторою гордостью.

– Так вы согласны?

– Сначала надо узнать, какие условия?

– Сто тысяч ливров.

– Ух! Игра стоит свеч, и мои товарищи будут довольны… Но… мне-то что же?

– Вам?

– Я не скрыл от вас, что питаю честолюбие.

– Вам – еще сто тысяч ливров.

– А еще что?

– Как еще? – спросила незнакомка с удивлением.

– Сто тысяч ливров – недурная пожива, но это только деньги, а вам известно, что мне стоит только захотеть, и шкатулка любого банкира будет взломана и я смогу набить карманы чужими деньгами.

– Так чего же вы хотите?

– Я хочу… пока я удовольствуюсь полком и титулом барона.

– Вы очень многого требуете.

– Объяснимся. Если не ошибаюсь, вы от меня требуете такое, что разом уничтожило бы все выгоды, даваемые мне междоусобной войной, которую ведут герцогиня де-Лонгвилль, коадъютор, парламент с королевой, принцами, а более всего с кардиналом. Известно, война – мой хлеб. Следовательно, мне необходимо приличное вознаграждение.

– Вывод очень логичен, – с улыбкой прошептала незнакомка. – Я вижу, что мы можем договориться.

– Вы очаровательны, – сказал бандит.

– Не забывайтесь! – произнесла она с гордостью.

– Я ваш душой и телом.

– Согласна.

– Но что же я должен делать теперь?

– Знаете ли выгостиницы «Ангела» и «Дикаря» в Сен-Жерменском предместье?

– На Драконской улице, одна почти напротив другой?

– Так. Послезавтра надо поместить пятнадцать избранных человек в одной и столько же в другой гостинице.

– Понятно.

– Вы же должны, переодевшись нищим и на костылях, стоять у ближайшего столба… только…

– Только я постараюсь сунуть добрую шпагу в ближайшую кучу навоза?

– Именно так. Я вижу, что вы знакомы с искусными засадами. Итак, условились?

– Условились.

– В таком случае откройте кошелек, который я вам передала, рассчитывая на ваше согласие.

– Все золото! – воскликнул Ле-Мофф со сверкающими глазами.

– Десять тысяч ливров, это только задаток. Достаточно для вас, полагаю?

– Даже для того, чтобы следовать за вами в ад, если надо, и чтобы слепо исполнять все ваши желания.

– Хорошо. Теперь я надеюсь, что вы согласитесь показать мне даму, которая у вас там находится?

– Вы желаете?

– Я желаю ее видеть.

– Только видеть и более ничего?

– Видеть и поговорить с нею.

– Согласен, но с условием.

– Что такое?

– Что она ни за какие блага не вырвется из моих рук… Так! Мне хорошо известны дамские прихоти: сначала они обращаются в огонь и пламя. Страсть – не хочу знать какая – ослепляет их, потом вдруг все проходит, буря утихла, и тут начинается нежное страдание. А там, как ни вознаграждайте друга Ле-Моффа, – его репутация навсегда потеряна в глазах клиентов, удостаивающих его своею доверенностью.

– Какой же ты опытный мошенник, приятель Ле-Мофф! Тебя ожидают успехи – это я предсказываю тебе.

– Итак, позвольте проводить вас, – сказал атаман, наполняясь гордостью: подобные похвалы казались ему необыкновенно лестны.

Со многими предосторожностями он вывел замаскированную даму из кабинета, дверь которого была устроена на особенных пружинах. Затем он повел ее по массивной лестнице, извивавшейся вдоль стены до самой двери первого этажа.

– Отворите, – сказала она.

– Сначала посмотрите. В делах, по-моему, прежде всего аккуратность. Если бы я имел честь знать вас, то просто сказал бы вам: там ваша соперница. Но согласитесь, можно и ошибиться.

При этих словах он отодвинул потаенное окошечко, сделанное в двери.

Перед глазами незнакомки явилась привязанная к креслу женщина с кляпом во рту. Испуганными, полупомешанными глазами она смотрела на открывшееся окошечко, стараясь понять, какие новые враги покажутся в комнате.

Но дама в ту же минуту сама затворила форточку и в большом волнении спустилась с лестницы, скрывая в темноте бурные чувства, тревожившие се душу.

Не поморщившись, она пересекла залу, где потешались кто как умел товарищи Ле-Моффа. Когда же он отворил ей дверь на улицу, она высокомерно и смело прошла мимо него – прямо к лошади, которая в нетерпении била копытом и почти перегрызла уздечку, привязывавшую ее к коновязи.

Ле-Мофф скрестил руки с такой ловкостью, которая сделала бы честь самому изящному придворному. Незнакомка уверенно поставила ногу на его руки и быстро вскочила на лошадь.

Но атаман держал узду в руках.

– Ну, чего еще хотите? – спросила она.

– Еще одно слово, очень важное, по-моему, хотя это для меня все равно.

– Что за слово?

– На кого должен я сделать нападение на улице Дракона?

– Вы узнаете, когда надо будет действовать.

Он выпустил узду, поняв, что тут ничего не выяснить. На этот раз незнакомка сама приостановилась.

– Послушайте, господин Ле-Мофф, я уверена, что вам очень хочется знать, с кем вы имеете дело, но вы слишком искусны для того, чтобы прибегнуть к насилию. Итак, вы намереваетесь подсматривать за мной, чтобы выведать, кто я?

– Клянусь…

– Не лгите. Но слушайте же: я вам запрещаю – понимаете ли? Я запрещаю вам следовать за мной или подсылать кого-нибудь другого шпионить за мной.

– Никто не будет за вами следовать, – отвечал бандит с низким поклоном.

– Ступайте в гостиницу и заприте за собою дверь.

Ле-Мофф повиновался. Амазонка ударила хлыстом лошадь и помчалась во весь опор.

Не сделала она и тридцати шагов, как встретила человека, тоже верхом, который проехал мимо.

– При мерцании звезд она, казалось, узнала его, ясно рассмотрев белокурые волосы, висевшие из-под шляпы и обрамлявшие черную маску на лице.

– Это он! – сказала она с яростным волнением. В голове мелькнула мысль последовать за всадником, но после недолгого размышления она удержалась.

«Впрочем, какое мне дело!» – подумала она. И с этими мыслями направилась в самый центр Парижа. Путь ее лежал в квартал городской Думы по темным безлюдным улицам, безмолвие которых нарушалось только топотом копыт ее лошади.

Однако, приближаясь к площади, она невольно оглянулась, как бы под влиянием внезапной мысли, и показалось ей, что какая-то тень с чрезвычайными предосторожностями скользит вдоль улицы.

«Этот негодяй следует за мной!» – подумала она.

Она пустила лошадь крупным галопом, чтобы топот по мостовой раздавался громче. Выезжая с площади на узкую улицу Мутона, она вдруг обернулась и увидела, что всадник, преследовавший ее, соскочил с лошади и прямо бросился за ней, вероятно боясь потерять ее в лабиринте узких переулков.

Таинственная дама была искусной наездницей; ни на минуту не останавливая свою лошадь, она спрыгнула на землю и, ударив хлыстом по разгоряченному крупу, заставила лошадь продолжать бег.

Исполнив это непростое упражнение вольтижирования, она затаилась у стены углового дома и стала ждать.

Прошло несколько минут. Преследовавший ее человек скоро поравнялся с ней, скользя вдоль стены в том направлении, откуда слышался лошадиный топот. Вдруг незнакомка появилась перед ним, загородив ему дорогу.

– Куда идешь? – спросила она смело.

Человек не ответил, но попятился назад, ошеломленный неожиданностью.

– Ле-Мофф, ты изменник! – сказала она тихо, но с жестоким выражением.

Ноги его как будто приросли к земле – нежная, ослепительной белизны рука блеснула при лунном свете, направляясь к его груди. С ужасом увидел он в прекрасной руке пистолет. Он хотел отскочить, обнажить шпагу, но не успел пошевелиться.

Выстрел нарушил ночное безмолвие – тяжелое тело упало на землю. Таинственная дама свистнула, лошадь вернулась к ней. Быстро вскочив на нее, амазонка понеслась по темным улицам, не обращая внимания на окна, отворявшиеся в домах на звук пистолетного выстрела.


ГЛАВА VI Дружеский совет

Совсем смеркалось, когда Бофор прибыл в дом архиепископа. Не поднимаясь по лестнице, он подозвал одного из слуг коадъютора.

– Не знаешь ли ты, во дворце герцогиня де-Монбазон?

– Она здесь, ваша светлость, – отвечал слуга.

«Непременно у нее ключ от этой тайны», – думал Бофор, шагая по лестнице.

В ожидании ужина в зале образовалось несколько обособленных групп. Роскошное гостеприимство хозяина всегда собирало за его вечерним столом множество друзей и знакомых.

Бофор не колебался, прямо подошел к самой блистательной группе, оживленной присутствием прекрасной герцогини де-Монбазон.

Неудовлетворенная судом королевы в ссоре с герцогиней де-Лонгвилль, герцогиня де-Монбазон возненавидела королеву и пристала к рядам Фронды, зная, что в междоусобной войне есть место для всякого честолюбия, для любой мести. По этому случаю ей не мешало знание того, что госпожа де-Лонгвилль есть душа и руководящая мысль этой партии.

Герцогиня де-Шеврез, хотя и старше ее летами, была дочерью ее мужа. Редкая красота, необычайная, восхитительная внешность госпожи де-Монбазон вызывала восторг и удивление мужчин, поклонников женских прелестей. Высокий рост, роскошные формы, черная копна волос, от природы несколько вьющихся – все придавало ей величавое очарование сановных венецианок или римских красавиц, для которых любовь и наслаждение были единственной целью жизни.

Надо сказать правду, что она не славилась простотой своих обычаев и чистотой нрава, но не мужчинам же упрекать за слабости эту дивную красавицу.

Для Бофора не было тайной, что он произвел сильное впечатление на сердце герцогини де-Монбазон и что ее бешеному характеру не сродни было выносить оскорбительное соперничество. Вот почему он надеялся через нее доискаться истины.

– А! Вот и сам герцог де-Бофор! – сказала герцогиня, увидев его. – Наверное, он откроет нам тайну этого дела.

– Какого дела?

– Как взрыв пороха разнеслась по всему Парижу эта молва, любезный герцог; другого разговора нет.

– Как же это я ничего о том не знаю?

– Всегда так бывает, что последним узнает тот, кто в деле был первым.

– Ага! Так это обо мне идет молва? – спросил Бофор смеясь.

– И молва самая жалкая.

– В самом деле?

– И если я беру смелость рассказать вам о ней, так это потому, что я не верю ни единому слову этой клеветы. Так хорошо я вас знаю!

– О! Каким талантом вы обладаете, чтобы возбуждать мое любопытство.

– Итак, если мне суждено передать вам эту весть, знайте же, что маркиз де-Жарзэ уверяет, будто заставил сегодня отступить перед собой одного из храбрейших вельмож королевства.

– Он солгал! – воскликнул герцог.

– Я так и знала, – подхватила герцогиня с видимой радостью.

– И вот вам клятва: завтра же он перестанет хвастаться.

– Как! Неужели ваше высочество согласитесь драться с простым дворянином?

– А я сегодня чуть-чуть не подрался с каким-то носильщиком на рынке.

– Вы, герцог? – воскликнула герцогиня де-Монбазон, и ее нежные ноздри раздувались от восторга при виде мужественной отваги, звучавшей в каждом слове принца.

– Да, клянусь честью! Какой-то негодяй, шпион, нарядившись в платье рыночного носильщика, оскорбил меня. Вы понимаете, что рыночный король не мог отступить от угроз какого-нибудь шалопая. Я передал мою шляпу и трость на хранение окружающим торговкам, засучил кружевные манжеты и выставил кулаки вперед, как английский боксер.

– Браво, герцог! – пронеслось между придворными, слушавшими его рассказ.

– Негодяй струсил и бежал. Что касается Жарзэ, я не стану боксировать с ним, просто запрещу произносить выдуманную им ложь.

– Очень хорошо! – пронеслось между присутствующими. – Этого достаточно, и Жарзэ должен будет присмиреть.

– Однако, – заметил герцог де-Бриссак, – коадъютор сейчас рассказывал о новой выходке этого нахального маркиза.

– Это правда, – сказала герцогиня, – именно госпожа де-Фронтенак умоляла коадъютора не говорить вам о том.

– Так ли это?

– Госпожа де-Фронтенак, кажется, очень боится за вас.

– А вот посмотрим, – возразил Бофор, – я всегда люблю действовать начистоту и как можно скорее.

С этими словами герцог подал руку герцогине де-Монбазон, и оба отправились в гостиную, где председательствовал Гонди.

– Герцогиня, – сказал Бофор, замедляя шаг, – у вас своя полиция, вам известно почти все, что делается в Париже.

– Почти все – это чересчур много.

– Гостиница «Красная Роза» тоже находится в вашем реестре?

– Что это за гостиница?

– В ней находится главная квартира порядочного негодяя, Ле-Моффа.

– Я знаю его. Вчера меня уверяли, что он убит. Но, вероятно, у него всегда есть под рукой верный человек, готовый умереть за него, – отвечала герцогиня со спокойной беззаботностью.

– Вижу, что вы хорошо знаете «Красную Розу».

– Мне даже вспоминается, где она находится: на улице Сент-Антуанской, кажется?

– Точно так. И вот меня уверяли, герцогиня, что туда была приведена женщина…

– Из ревности! Да, герцог, из жесточайшей ревности, я должна в том признаться, – сказала герцогиня де-Монбазон, останавливаясь и смотря прямо ему в глаза. – Да, я была там прошлую ночь.

– Вы?

– Так вы этого не знали?

– Не имел никакого понятия.

– Так о ком же вы спрашиваете?

– Там была другая женщина…

– Делать нечего, я сделаю вам еще признание. Так как вы сами затеяли этот разговор, я выскажу вам все, что у меня есть на сердце.

– Говорите, герцогиня. Чем больше я думаю об этой интриге, тем меньше ее понимаю.

– Я люблю вас, герцог, – сказала она, и глаза ее загорелись страстью. – Я люблю вас такой пламенной любовью, такой страстью, которая составляет всю жизнь женщины. Вы это знаете и имели много доказательств тому. Но я ревнива, ревнива до бешенства! Вдруг узнаю я вчера, что женщина, которую я и без того ненавижу по разным причинам, и, главное – вы любили ее, и хотя она отвечала вам холодностью, но это все равно – узнаю, что эта женщина будет похищена по вашему приказанию и укрыта в гостинице.

– Никогда! Подобное насилие не в моих привычках и не в моем характере.

Герцогиня заглянула ему в глаза.

– И притом же, – продолжал он, – ни одна женщина на свете не заслуживает подобного обращения. Я ничего не хочу через насилие.

– Ни одна женщина?

– Ни одна.

– Ни даже…

– Заканчивайте, герцогиня.

– Полноте, вы вполне понимаете.

– Клянусь, нет…

– Послушайте, герцог, я убеждена, что не вы были в этой гостинице вчерашнюю ночь.

– Следовательно, кто-нибудь приходил туда под моим именем, как меня уверяли?

– Кажется.

– Горе ему!

– Выслушайте же: я виделась с Ле-Моффом, самым хитрым плутом, какого только мне случалось знать, и дала ему важное поручение, которое вы одобрите, когда я открою вам его цель. Вам, как и всем моим друзьям, когда наступит нужная минута. По окончании делового разговора я велела этому человеку проводить меня к той женщине, которая похищена по вашему приказанию.

– Так вы знаете, стало быть, кто она?

– Да, бедная девушка из простолюдинок.

– Так это правда! – воскликнул Бофор с отчаянием.

– Не тревожьтесь, за чернь нечего бояться; их честь дорога только в глазах им подобных.

– Вы ошибаетесь, герцогиня, добродетель имеет право на уважение во всяком сословии, где бы она ни встретилась. Если та, о которой идет речь, получила малейшее оскорбление, то я принимаю его лично на себя и так отомщу, что в другой раз не придет охота подражать таким делам.

– Тише! Тише! Как вы разгорячились! А я надеялась… но через форточку, сделанную в двери той комнаты, где была заключена похищенная женщина, я узнала, что это не та соперница, которая страшит меня, и я ушла успокоенная.

Бофор вздрогнул, когда герцогиня заговорила о сопернице, и захотелось ему узнать что-нибудь побольше.

– Герцогиня, – сказал он ласкающим голосом.

– Что прикажете, ваше высочество?

– Неужели вы можете подозревать меня? Как допускать такие мысли обо мне?… Ведь это ужасно!

– Вот как!

– И что бы вы сделали, если бы гнусному злодею удалось совершить это преступление и захватить ту особу… которую вы оскорбляете своими подозрениями?

– Я убила бы ее.

– Убить! Разве это можно?… убить вашею рукою.

– В случае надобности Ле-Мофф удивительно изобретателен.

– Но жертва нашла бы защитников.

– И нашла на этот раз в первом прохожем, которого успела кликнуть из окна, только Ле-Мофф скоро образумил его.

– Кровь была пролита?…

– Кажется, мне так послышалось, – сказала герцогиня равнодушно. – Речь шла о молокососе, которому судьба дала больше храбрости, чем счастья. Они порядком оттузили его.

– Ах! Я вижу бездну под моими ногами! Ясно – не простой случай руководил этим делом. Тут замешано злоумышленное желание погубить меня в мнении народа, как уже погубили при дворе.

– Это может быть.

– Уж не Жарзэ ли опять?

– Маркиз де-Жарзэ честнейший человек; он может поссориться с вами, может похвастаться, будто заставил вас отступить перед ним, но это совсем не то, чтобы под вашим именем совершать…

– Непременно надо проникнуть в эту адскую тайну… Может быть, я достигну этого с помощью коадъютора, у которого полиция действует в другом роде.

– Ступайте к нему, принц, только без меня. Здесь ожидают герцогиню де-Лонгвилль, а я, как вам известно, желаю по возможности избегать встреч с этой красавицей.

– Вы покидаете нас?

– Сегодня же, в полночь, я буду счастлива, если услышу от вас самих, что вы точно не замешаны в истории похищения этой госпожи.

– Но скажите же, что это за госпожа?

– Ступайте, ступайте к коадъютору; он, может быть, и скажет вам.

– Герцогиня, вы знаете, кто нанес удар?

– Ну так что же из этого? Я знаю.

– Произнесите это проклятое имя.

– Герцог, если б дело шло о простом человеке, я не колеблясь произнесла бы его имя; но это такая важная особа, что я совсем не желаю сделать вас ее врагом.

– Имя! Ради самого неба назовите мне эту особу!

– Это такой человек, которого вы бесполезно будете вызывать на дуэль. В ответ он прикажет зарезать вас.

– Неужели вы думаете устрашить меня?

– Разумеется, нет, но вы забываете, что я люблю вас.

– Герцогиня, – настаивал Бофор с возрастающею энергией, – мне надо знать имя этого человека.

– До свидания, герцог, – сказала она, высвобождая свою руку из его руки. – Если вам непременно хочется узнать это имя и если коадъютор – он тоже любит вас, потому что нуждается в вас – откажется назвать вам этого человека, то обратитесь к герцогине де-Лонгвилль.

– К герцогине?…

– И не забудьте, что я вас жду в полночь.

Герцогиня де-Монбазон наградила его самой очаровательной улыбкой, и Бофор простился с ней, поцеловав ее руку с видом нежнейшей страсти, хотя далеко не разделял ее.

«На этот раз, – думал он, глядя вслед прекрасной и величественной герцогине, которую приветствовали со всех сторон самые знатные и красивые юноши, – кажется, кинжалом хотят действовать против меня – беда грозит, надо остерегаться!»


ГЛАВА VII Начало справок

Герцог де-Бофор довольно узнал относительно истории в «Красной Розе» и не считал нужным говорить о том с коадъютором.

Гонди, по обыкновению, приветливо встретил Бофора, которого описывает в своих «Записках» каким-то картонным паяцем, плясавшим под его дудку, когда только ему было угодно дергать пружину.

Коадъютор, некогда простой аббат Поль де-Гонди, был известен открытой борьбой с кардиналом Ришелье, дело он вел так ловко, что не сложил тогда же своей головы. Благодаря этому случаю он вообразил, что обладает силой, чтобы победить Мазарини.

Но его удальство, отвага, его рассчитанная смелость были лишены последовательности, непоколебимой настойчивости, посредством которых министр Анны Австрийской в конце концов всегда обуздывал всех своих противников.

Со времени знаменитого дня Баррикад, героем которого был Гонди, он, конечно, не канул в неизвестность, однако много потерял в своем значении. Он поддерживал сношения со столичными приходскими священниками, через которых сохранял влияние на народ и власть над двадцатью или тридцатью тысячами удальцов, готовых под звон его золота вылезти из своих трущоб.

Известно, что ночью на 6 января 1649 года королева бежала в Сен-Жермен, увезя с собой и маленького короля. Двор последовал за ними, и оттуда хитрый кардинал надеялся восторжествовать над парламентом.

Молва об этом еще до рассвета разлилась по всему Парижу. Ярость и ужас достигли крайних размеров. В то время хлеб привозили каждое утро из Гонесса, и вдруг стало известно, будто принц Кондэ высказал мнение, что надо приостановить доставку хлеба в Париж.

Коадъютор решился воспользоваться народным волнением. Не покоряясь просьбам королевы присоединиться ко двору в Сен-Жермене и не тревожась мыслью, что окажется виновным в неповиновении ее величеству, он огласил свое намерение уехать из Парижа.

Тактика его удалась как нельзя лучше: едва его карета выехала из архиерейского дома, как лошади были мигом выпряжены, и уличные торговки вынудили его пересесть из кареты в наскоро сделанные носилки, которые они сами потащили с громкими криками:

– Да здравствует коадъютор! Он наш родной отец! Мы не выпустим его из Парижа!

Раз утвердив свою власть законным порядком, Гонди думал, что нет ни партий, ни принцев, ни королей, которые не считали бы за счастье вести с ним переговоры, как равные с равным.

Конечно, впереди него стоял герцог де-Бофор, которого двор в насмешку прозвал Рыночным королем, но не коадъютор ли, по существу, царствовал в Париже?

Он хвастался, что может вертеть герцогом де-Бофором как и когда ему угодно, послать его туда, где надо будет воспламенить поохладевший восторг, или подучить его сделать какую-нибудь нелепость, предоставляя себе случай исправить ее блестящим образом.

Герцог де-Бофор и видел и угадывал это, но у него тоже был свой план.

Гонди вертел и советником Брусселем, когда имел надобность приводить в волнение парламент. Это тот самый Брус-сель, который был арестован в начале Фронды, что послужило коадъютору поводом к первому разрыву с двором.

Проповеди, куплеты, милостыни, пасквили в стихах и прозе – все способы были употреблены этим неутомимым честолюбцем, чтобы только сохранить в руках своих власть, которой он умел пользоваться и употреблять во зло. Но он совершил непростительную ошибку, заставив произнести приговор Мазарини и указав в нем причины изгнания. Эти причины так же относились к нему, как и к министру Анны Австрийской.

В продолжение трех месяцев он держал в руках пружины, приводившие в действие всю эту кукольную комедию, все двигались по его воле: принцы, вельможи, граждане, народ и бродяги. Но после этого он имел неблагоразумие призвать на помощь испанцев, впустить в королевство этих самых беспощадных врагов Франции и короля со времен Карла V.

Но если парижане, в сущности, любят возмущения и суматоху, то еще скорее это надоедает им и утомляет их. Немного прошло времени, а предводители партий должны были понять по общему ропоту, разорению купцов и нищете ремесленников, что дело плохо, и потому не замедлили объявить, что готовы приступить к примирению.

Мазарини, искусный дипломат, представил все так, что первый шаг к примирению делает королева.

По заключении мира коадъютор сумел так ловко вывернуться, что вышло, как будто он приготовил возвращение короля, и народ не замедлил присоединить к восклицаниям: «Да здравствует король!» и другое приветствие: «Да здравствует коадъютор!» Торговля приняла обычный оборот, и печеный хлеб из Гонесса неукоснительно доставлялся в столицу.

Когда принцы были арестованы и заключены в Бастилию, когда друзья коадъютора получили всевозможные награды и должности, Гонди дал понять, что он один забыт. Ему полагались: во-первых, красная шапка, во-вторых, портфель министра. Но не таков был кардинал Мазарини, чтобы допустить свое смещение.

Опять война – теперь война за министерский портфель.

Вот на чем остановились события, когда начался наш рассказ.

Из всего этого видно, что коадъютор вполне принадлежал к школе Ле-Моффа, и, чтобы добыть звание министра и шапку кардинала, он готов был поживиться и с наших и с ваших, следовательно, был для всех самым опасным человеком.

Бофор разгадал его и потому приближался к нему не иначе как с предосторожностями, которые требуются при встрече с хищным зверем или ядовитой змеей, но внешне выказывал ему свое самое простодушное доверие.

У Бофора тоже хватало двуличности, но в груди его билось сердце не себялюбца и не честолюбца.

– Любезный Гонди, – сказал Бофор после обычных приветствий, – вам известно час за часом все, что происходит в вашей епархии.

– И во Франции, – добавил коадъютор, самодовольно поглаживая подбородок.

– Не можете ли вы мне сказать…

– …Какой наглец осмелился в прошлую ночь прикинуться герцогом де-Бофором, надев великолепный белокурый парик?

– Так это правда? Неужели до этого уже дошло?

– Ваше высочество, дерзость очевидна, и исполнитель такого подвига думал, по всей вероятности, что большой беды не будет, если прибавить еще один грешок на душу удальца, который так справедливо гордится своим происхождением от короля-волокиты.

– Гонди, – сказал герцог, вспыхнув, – вы употребляете во зло право, которое вам дает наша дружба.

– Нет, и в доказательство тому вы не узнаете имени этого наглеца.

– Так, значит, правда, что вы не хотите подвергать опасности мою шкуру, когда дело идет о моей чести.

– Глупости, любезный герцог, глупости! Предоставьте черному народу драть себе глотку. Истинно говорю, на это не стоит обращать внимания. Народом надо пользоваться для своих выгод, но никак не должно признавать его себе подобным.

– Позвольте, – сказал Бофор возмущенно, – в народе есть люди, достойные уважения, и я готов всюду и всегда воздавать им должное почтение.

– Ух! Какие громкие слова! – воскликнул Гонди, пожимая плечами. – Я вам пророчу, что придет время, когда вы откажетесь от них.

– Не верьте этому.

– Я знаю людей.

– В таком случае вы не знаете меня, любезнейший Гонди, – возразил Бофор суровым тоном, на что коадъютор не обратил никакого внимания.

– Вас? Наизусть знаю.

Точно бичом прямо в лицо ударили эти слова Бофора и дали другой поворот его мыслям. Он вдруг принял обычный беспечный вид.

– Так вы не назовете по имени моего Созия?

– Нет, зато я вам скажу что-то очень важное для вашей чести.

– Что такое?

– Но только с условием.

– Что за условие?

– Вы вручите мне вашу шпагу и позволите мне хранить ее до завтрашнего утра.

– Гонди, опять каприз. Вы сами были некогда воином и хорошо знаете, что мы, военные, неохотно расстаемся с этими игрушками.

– Именно. Ну, что же, отдадите ли вы мне шпагу?

С этими словами коадъютор ловко вытащил у него шпагу. Герцог де-Бофор следил за этим действием с доверчивой улыбкой и с внутренней озабоченностью.

– Ну, Гонди, теперь вы будете говорить? Надеюсь, вы разольете свет посреди мрака, окружающего меня.

– Я буду говорить о герцогине де-Лонгвилль.

– Вот что!

– Вижу, что вы уже насторожились. Послушайте меня, вы не станете поджидать ее сегодня вечером, ведь если двор узнает, что госпожа, изгнанная им в Нормандию, прибудет сюда, то наверное мой дом будет окружен стражей. Вы обнажите шпагу или вооружите друзей, чтобы защитить ее.

– А вам надо, чтобы завтра я произвел маленький бунт на рыночной площади – так, что ли? Говорите разом.

– Именно. Но мне надо еще поговорить с вами о маркизе де-Жарзэ.

– Какое мне дело до него?

– В эту минуту он со своими друзьями находится у Ренара, где под звуки скрипок они торжествуют победу, которую будто бы сегодня одержали над вами.

– Это они так истолковывают причину, заставившую меня пойти к честным людям, звавшим на помощь?

– Неприятное дело, герцог, но юность хвастлива. Это герцог де-Бар устроил этакое празднество.

– Ага! Так у них и скрипки есть? – спросил Бофор, скрежеща зубами.

– Говорят.

– Так и мы потанцуем.

– Что это вы затеваете?

– Наказать наглость и казнить преступление.

– Преступление?

– Да, у меня есть предчувствие, что из круга де-Жарзэ вылетели стрелы, поразившие мою честь.

– Жарзэ не способен.

– Он? Пожалуй что и так, но герцог де-Бар?

– Точно так же на это не способен. Де-Бар – ханжа, без существенных страстей. Но если вы не на шутку хотите отправиться к Ренару, то помните одно, герцог, что у меня ваша шпага, что вы должны туда явиться как принц крови, и что ваша жизнь дорога для дела, которое вы так великодушно взялись защищать: дело общественного блага… Впрочем, всего лучше будет, если вы отправитесь в свой дворец.

– Этого не будет, пока я не встречусь лицом к лицу с этими господами.

Коадъютор очень слабо сдерживал горячность молодого принца. Распрощавшись с ним, герцог прошел по всем залам; к нему присоединились маршал де-ла-Мотть, госпожа де-Витри, де-Рэ, де-Фонтрайль, де-Брилье, де-л'Аржантьер, де-Лио и другие из его друзей или офицеров его дома. Всего человек пятнадцать вельмож, так что свита, сопровождавшая его вместе с его слугами, состояла из пятидесяти человек.

Погода стояла отличная; все эти вельможи были в самом лучшем расположении духа и отправились пешком к Тюильрийскому саду, болтая о войне и о любви, рассказывая самые модные скандалы, в которых главную роль играли придворные красавицы, хотя королева в это время предалась набожности, думая подать всем пример нравственности. Они прошли через мост и уже приблизились к улице Бурдоннэ, как вдруг Бофор остановился, внимательно осмотрелся и повернул на улицу Бурдоннэ.

– А что, герцог, – спросил маршал де-ла-Мотть, – ведь мы идем в Тюильрийский сад.

– В таком случае его высочество ошибается дорогой, – заметили другие.

– Меня-то никак уже нельзя упрекнуть в незнании Парижа, и я могу поклясться, господа, что не ошибаюсь.

– Так мы не в Тюильри идем.

– Нам надо прежде зайти на улицу Потри.

– Что это за улица Потри? Разве там могут люди жить?

– Там, господа, живет семейство честных людей, которых я хочу навестить прежде, чем наступит ночь, – сказал Бофор.

Блистательное общество не замедлило вступить на улицу Потри, и герцог, сказав несколько слов своим друзьям и свите, подошел один к дому Мансо и постучал.

Торговка отворила дверь и тотчас узнала прекрасного принца, лицо которого внезапно осветилось лучом лампы, выходившим из двери. Хотя, по всей вероятности, герцог был виновником несчастий, поразивших ее семейство, однако добрая женщина не смогла удержаться от радостного приветствия.

– Герцог де-Бофор! – воскликнула она и бросилась за свечой.

Герцог вошел в комнату, просто выкрашенную белой краской, но все в ней дышало чистотой и довольством, которые составляют украшение скромного и честного хозяйства. Он сделал несколько шагов, осматриваясь по сторонам, как бы отыскивая кого-нибудь, и вдруг остановился перед торговкой, лицо которой сделалось сурово, потому что она не знала, как истолковать такое неожиданное посещение.

– Где ваши дети? Где муж ваш? – спросил герцог своим звучным, мелодическим голосом, который так много способствовал его успеху на рынках.

– Там, ваше высочество, – отвечала госпожа Мансо, указывая на следующую комнату.

– Проводите меня к ним, я хочу их видеть.

И не давая ей времени пойти вперед, он сам двинулся в указанную сторону и отворил дверь.

Печальное зрелище представилось ему: Маргарита лежала на постели, около нее стояли отец, с повязкой на голове, и ее двоюродный брат Ренэ, которого все называли женихом прекрасной дочери синдика. Оба со слезами на глазах смотрели на девушку, ожидая, когда та придет в себя от продолжительного обморока.

– О, Боже! – воскликнул Бофор, увидев бледную и неподвижную больную.

– Герцог де-Бофор! – сказал Ренэ, содрогнувшись и сжимая кулаки.

У Мансо вырвался из груди болезненный стон, когда он повернул голову.

– Я уже дал честное слово вашему отцу, – сказал Бофор, обращаясь к Ренэ, – вы были тому свидетелем.

– Увы! Это правда! – отвечал он, зарыдав.

Казалось, приход принца магнетически подействовал на организм молодой девушки. Маргарита открыла глаза и, узнав его, вдруг ощутила силу жить и двигаться. Она приподнялась на постели и посмотрела на герцога с выражением любопытства и ненависти.

– Дитя мое, – сказал Бофор, – я питаю искреннее уважение к вам и предлагаю вам всякого рода удовлетворение, какое вы можете желать, за оскорбление, нанесенное вам от моего имени.

– Одежда… перо, перевязь ленты, волосы… о волосы!., точно такие же! – говорила Маргарита печальным, раздирающим душу голосом.

– Дитя мое, клянусь вам…

– Но голос не тот, – сказала она, опустив голову на подушку.

– Друзья мои, – сказал герцог, обращаясь к свидетелям этой печальной сцены, – я пришел к вам затем, чтобы получить от этой бедной девушки сведения, необходимые для меня, чтобы преследовать виновников, которым я должен отомстить за себя и за вас… Прошу вас, оставьте меня одного с ней на одну минуту. Я надеюсь успокоить ее и привести в полное сознание.

– Да, да, – сказала Маргарита, опять приподнимаясь, – оставьте меня наедине с герцогом; он один может вывести нас из этой страшной неизвестности.

Все повиновались и вышли в первую комнату, оставив наедине тех, кого, по общему мнению, называли преступником и жертвою.

С глубокой и сознательной настойчивостью Маргарита смотрела на герцога де-Бофора, который сел около ее постели. Потом робко протянула она свою руку и знаками попросила его руку. С простодушием и искренностью герцог протянул ей руку, которая так часто пожимала грубые ладони честных рабочих на парижских рынках.

– Ваше высочество, – сказала Маргарита, – именем неба, именем нашего Спасителя, именем всего, что дорого вам в мире, поклянитесь мне, что вы не тот… не тот, который…

Ее голос прерывался от волнения и слез.

– Зачем этот вопрос? – сказал Бофор, не отнимая руки и с тревожным любопытством рассматривая девушку.

– Я вам это скажу, когда вы, держа руку на моей руке, произнесете клятву.

– Как вас зовут, дитя мое?

– Как? Вы даже не знаете моего имени? – спросила Маргарита с удивлением, к которому примешивалось чувство горечи.

– Я знаю вашего отца, честнейшего человека на рынках, знаю вашу мать; но вас, дитя мое, я в первый раз в жизни вижу.

– Поклянитесь! – воскликнула она с усилием, как бы сомневаясь в истинности его слов.

– Клянусь.

– Хорошо! – сказала она. Опустив голову на подушки и закрыв лицо обеими руками, Маргарита залилась слезами.

– Теперь, дитя мое, доверяете ли вы мне?

– Да. Я хотела, чтобы вы поклялись, потому только, что я уверена, если бы ваша совесть запрещала вам поклясться и вы требовали бы моего молчания, то я молчала бы.

– Ничего не понимаю.

– Не вы, герцог, навлекли на бедную девушку позор и презрение; но, как говорит мой отец, это сделали ваши враги, чтобы уронить вас в глазах народа. Если бы не так, я сумела бы пожертвовать собой и подобно вам могла бы сказать: это гнусная клевета.

– Но зачем же?

– Не расспрашивайте меня. Отныне в общественном мнении я несчастная погибшая девушка; отныне ни один честный человек не захочет дать мне свое имя, на что я имела прежде полное право; вот и все… Оставьте меня, уходите, живите в свете, гордитесь собой, гордитесь взятой на себя обязанностью, своим призванием, которое я поняла, и думайте иногда, что там, в толпе народа, есть душа, которая сочувствует вашим успехам, следует за вами, видит, куда вы идете, и рукоплещет вашему торжеству.

– Так ты разгадала меня, дитя? – воскликнул Бофор и протянул ей руку.

– Да.

– Но каким образом истина могла проникнуть в твою душу?

– Однажды вы ехали через рыночную площадь. Вы были верхом, окруженный блистательной свитой, вы были прекрасны, как король. Мать моя всегда толкует о вас с восторгом, а тут она точно с ума сошла от радости, так же как и все окружающие. Вдруг она сказала мне, указывая на вас: «Смотри-ка, Маргарита, вот какого мужа я желала бы для тебя».

Бофор улыбнулся.

– Бедная моя матушка! Она такая восторженная и в то время считала, что мой кузен Ренэ недостоин быть мужем ее дочери.

– Вы прекрасны, вы необыкновенная красавица, – сказал Бофор, рассматривая ее.

– А теперь, – продолжила она, выслушав его, – теперь Ренэ презирает меня.

– Нет, я этому не верю и не хочу верить. Увидев меня, он не мог сдержать своего гнева, и я угадал, что он вас любит.

– Любит он меня или нет, какое мне до этого дело! – воскликнула Маргарита в каком-то исступлении.

Но тотчас же успокоившись, она прикрыла руки и грудь одеялом, незаметно соскользнувшим с нее.

– Я забыла! – сказала она вдруг.

– Что такое?

– Когда меня схватили эти злодеи, в это время я несла к вам записку герцогини де-Лонгвилль.

– Записку!

– Этой записки я не нахожу у себя, вероятно, она попала в руки того злодея!…

– Вот это, может быть, разъяснит тайну. Знаете ли вы, что было в записке?

– Нет.

– Я сам это узнаю. Не расскажете ли вы мне, что там происходило?

– Меня отнесли в гостиницу «Красная Роза». Была минута, я надеялась, что меня избавит всадник, который дрался как лев, защищая меня, когда я позвала его на помощь.

– Мне говорили. Я похлопочу о нем.

– Его зовут Жан д'Ер.

– Он из Лотарингии – отыскать несложно. Потом?

– Я оставалась одна, привязанная к креслу. Слабый свет освещал комнату. Вдруг вошел человек. Он был одет точно как вы; волосы у него такие же белокурые и в локонах, как и ваши. Таких я никогда не видела и потому подумала, что…

– Но вы могли видеть его лицо?

– Он не дал мне времени рассмотреть его; вошел, закрывшись плащом, и погасил свечи.

– Злодей!

– Не могу описать, какое чувство негодования, стыда, ярости я испытывала. Я плакала, умоляла, кричала – ничто не смогло вызвать жалость этого злодея! В это время развязался платок, привязывавший меня к креслу, и я стала защищаться. Я била его по лицу – когда рассвело, я увидела кровь на своих ногтях. Только тогда я вспомнила, что вцепилась в его шею ногтями.

Маргарита с трудом приподнялась, из последнего чувства сомнения взглянула на шею Бофора; но его шея была бела и чиста, как у лучшей античной статуи, и не имела ни малейшего признака вчерашней борьбы.

– Я отомщу за вас, – пообещал герцог, вставая.

– Да, отомстите за меня и главное – простите меня.

– Простить вас? Но за что же?

– За то, что я осмелилась…

– Вы ангел Божий, и я буду любить вас, как родную сестру.

– О! Благодарю!

– Ну, а теперь не скажете ли вы мне ваше имя?

– Маргарита, – отвечала она слабым голосом и не спуская с него глаз.

– Прощайте, Маргарита или, вернее, до свидания, Mapгарита. Я еще приду к вам, – сказал он своим звучным и мягким голосом.

Герцог вышел, из другой комнаты послал ей еще привет рукой.

Когда он удалился, Маргарита вздохнула свободнее, но вдруг всем телом задрожала: из-за полога над ее кроватью вышел человек, и его бледное лицо, сжатые зубы, мрачная решимость, сверкавшая в его глазах, перепугали до смерти молодую девушку.

– Ренэ! – воскликнула она.

– Да, Ренэ… Ренэ все слышал, – сказал он глухо.

– Ах! – воскликнула она, закрыв лицо руками.

– Этот человек чудовище лжи и коварства! У него есть тайна – я открою ее, и тогда горе ему, горе!

– Ренэ! Ты ошибаешься!

– Нет, справедлив он или нет, все равно – мне нужна кровь его, вся кровь его!

– О Боже! Ты пугаешь меня! Ты ненавидишь герцога?

– Да, ненавижу! Во мне есть силы и решимость, чтобы погубить его!

– Но за что же, Боже мой?

– За что?… – сказал Ренэ с злобным смехом. – И ты спрашиваешь за что?… За то, Маргарита, что ты любишь его…


ГЛАВА VIII Коготки Маргариты

У Ренара собралось веселое и блистательное общество. Тут же находились и вельможи, отправившиеся от коадъютора в Тюильрийский сад; к ним и другие присоединились, так что общество было многочисленное.

Хозяин модного ресторана предоставил знатному обществу лучшую залу, дверь которой была отворена в другую комнату, где находились музыканты; они настраивали уже свои инструменты, готовясь усладить праздник своими гармоническими аккордами.

В середине комнаты стоял великолепно убранный стол с изысканными яствами, самыми дорогими винами; все это освещалось множеством люстр и канделябров.

– Господа! – воскликнул де-Жарзэ. – Вы удостоили чести избрать меня президентом настоящего собрания. По этому случаю требую вашего внимания.

– Ого! Будет речь?

– Предложение.

– Маркиз, – возразил герцог де-Кандаль, – ты прибегаешь к формам господ фрондеров из парламента, а это уже угроза нашему терпению.

– Говорят же тебе, это не речь, а простое предложение.

– Любезный Жарзэ, – вмешался герцог де-Бар, – вы человек, известный ханжеством и вместе удальством, следовательно, все, что вы предложите, будет принято.

– Поостерегитесь, господа, именно по случаю моего удальства, быть может, некоторые из вас попятятся назад.

– Говори же, маркиз, говори! – закричала молодежь хором.

– Собираясь сюда, мы думали только о том, как отпраздновать бегство Бофора, и поэтому забыли придать нашему празднику необходимую прелесть. В такой поздний час ни одна придворная дама не решится прокрасться к Ренару, хотя он самый скромный и благоразумный хозяин во всем королевстве. Но так как музыканты у нас есть, то можно заодно пригласить милых созданий Турнельского квартала.

– Жарзэ, умоляю, откажись от таких намерений, – сказал де-Бар.

– Почему бы это?

– Королева…

– Бросьте читать мораль, герцог – кому не известны ваши повадки? Вот что рассказывают о вас: втихомолку, где-нибудь из-за угла вы не прочь сделать то, что вслух осуждаете.

– Как, я? Но мои принципы, мое поведение, мое благоговение к моей государыне…

Единодушный хохот прервал слова, произнесенные по всем правилам закоренелого лицемерства…

– В таком случае, – сказал Кандаль, – если Жарзэ, царь празднества, облеченный властью, не прикажет Ренару пригласить этих дам, то мы вынуждены будем заниматься политикой.

– Этак, пожалуй, со скуки умрешь.

– Господа, – возразил Кандаль, – политика, как мы ее понимаем, мы, которые от жизни берем только то, что есть в ней прекрасное и забавное – такая политика, на мой взгляд, весьма увеселительна.

– Слушайте, герцог затянул свою любимую песню: все для дам и через дам.

– Это только благовоспитанное волокитство, и я охотно приму в нем участие, – возразил де-Бар. – Но так мы дойдем только до того, что нас надуют… Поверьте мне, кардинал Мазарини, которому я сочувствую, не ошибается, направляя все свои силы против коадъютора, потому что именно он опаснейший враг двора. Жаль, однако, что Мазарини серьезно не думает о Бофоре. Коадъютор хочет быть только первым министром, он мало-помалу выдаст всех своих союзников. Бофор посолиднее в своих основаниях; он создан быть любимцем народа. Толпа обожает его, и Бог знает куда стремится его честолюбие.

– У него и честолюбия-то нет.

– Он так хорош, так храбр, так изящно вежлив, так любит говорить речи и чтобы ему аплодировали… Ах! Любезный де-Бар, не испортите пружины прекрасного паяца, которым вертит де-Рец.

– Я знаю людей, – настаивал де-Бар.

– Нет, герцог, вы не знаете людей, потому что восстаете против приглашения милых созданий. Только отдавая должную честь прелестным дамам, можно достичь верного познания людей, и в особенности политиков.

– Господа! – воскликнул Кандаль, выходивший на минуту из залы, – я приказал Ренару пригласить к нам пятнадцать самых хорошеньких парижских грешниц.

– Виват Кандаль! – закричала молодежь.

– Чего же лучше!

– И долой политику! Она сокращает жизнь, предоставим ее бородачам и старухам.

– Будем врагами фрондеров, будем убивать их, как только попадутся они нам под шпагу. Но не станем разбирать ни причин, ни поводов междоусобицы – да здравствует веселье!

– Господа! – воскликнул де-Маникан, придвинув к себе блюдо, – рекомендую вам соус под этой златовидной птичкой. Это новое изобретение, честь которого принадлежит Ренару. Вчера мне говорил об этом Мазарини, знаток в таких делах.

– Посмотрим, что за соус под златовидной птичкой! – отвечали все в один голос.

– За здоровье королевы! – сказал Кандаль, поднимая бокал.

– За здоровье кардинала! – подхватил Жарзэ.

Все с увлечением отвечали на эти тосты, вполне выражавшие убеждения присутствующих.

– Да наливайте же полнее, олухи! – закричал де-Бар, обращаясь к слугам.

Бокалы не были еще опорожнены, как с испуганным лицом вошел Ренар. Он не осмеливался объявить причину своего вторжения в неприкосновенное убежище сановных гостей.

– Что случилось? – спросил Жарзэ.

– Господа…

– Да говорите же скорее!

– Сиятельные господа, пришел…

Он не успел кончить, – сам Бофор вошел в залу.

Герцог сделал три шага и вместо привета поднес руку к шляпе. Сопровождавшие его вельможи остановились у порога. Он был бледен и спокоен, но по лицу было видно, какая буря бушевала в душе внука Генриха Четвертого.

Герцоги де-Кандаль и де-Бар встали, чтобы отвечать на поклон принца, остальные оставались на местах.

Свита де-Бофора разошлась по зале и окружила стол. Гости переглядывались с некоторым беспокойством, боясь, не попали ли они в западню.

Бофор сделал еще несколько шагов.

– Господа, – сказал он звучным голосом, – вы очень громко провозглашаете свои тосты! Предупреждаю, я буду ужинать в соседней комнате.

– В таком случае мы произнесем последний тост и попросим ваше высочество отвечать нам, после чего мы замолчим.

– Вы пили за здоровье Мазарини. Я слышал это, за чье здоровье теперь вы хотите пить?

– Все за то же, за здоровье кардинала! – воскликнуло несколько голосов.

– Господа, как вижу, у вас и музыканты есть.

– Точно так, ваше высочество.

– Тем лучше, потому что я хочу заставить вас потанцевать.

С этими словами Бофор протянул руку к столу и дернул скатерть с такой силой, что все, что было на столе, полетело со страшным грохотом. В первую минуту гости думали только о том, как бы предохранить себя от брызг соусов и разных кушаний, пролившихся на них, потом все вскочили в бешенстве.

– За шпаги! – закричали все разом.

Но вельможи, сопровождавшие Бофора, встали по углам, где сложены были шпаги, и, казалось, решили не допускать до них, так что оскорбленным оставалось только проклинать невозможность мщения.

Однако герцогу де-Кандалю удалось добраться до своего пажа и взять у него шпагу. С оружием в руках он бросился в середину свалки.

– Принц! – закричал он. – Обнажите вашу шпагу! Я требую от вас удовлетворения!

– Герцог де-Кандаль, – возразил Бофор с достоинством, – не от вас, а от маркиза де-Жарзэ я требую удовлетворения. Где он?

– Здесь, ваше высочество! – воскликнул маркиз, удерживаемый со всех сторон друзьями: те видели, что он и Кандаль горячились больше всех.

– Мне до этого дела нет, – закричал Кандаль. – Я считаю, что вы меня оскорбили, и хочу, – слышите ли! – хочу, чтобы вы дали мне удовлетворение!

– Любезный кузен, я не стану с вами драться.

– Кузен? Да, мы с вами родня: я тоже потомок Генриха Четвертого, и вы не имеете права отказаться от дуэли со мною.

– Повторяю вам, герцог, что я требую объяснения от маркиза де-Жарзэ – он осмелился сказать, что я бежал от него. Вы сами видите, я пришел сюда без шпаги и намереваюсь выбросить его в окно.

При этих словах произошла схватка между молодыми вельможами, боролись руками, потому что все были без оружия. Бесстрастно стоял Бофор среди этой суматохи и громко вызывал маркиза Жарзэ.

Но Жарзэ не показывался. С первой минуты друзья его поняли, как было бы безрассудно и опасно вступать ему в бой с королевским внуком, и насильно увели его из залы.

Вслед за тем все приверженцы Мазарини вышли из залы и, собравшись в саду ресторана, держали совет, не следует ли вернуться и переколотить всех этих дерзких фрондеров.

Герцог де-Бар никак не мог успокоить общее волнение и потому решил уже бежать за отрядом королевской стражи, как вдруг появился герцог де-Бофор. Один с величавым достоинством спускался он с крыльца, ведущего из залы в сад. Увидев его, все с громкими криками и обнаженными шпагами бросились к крыльцу.

– Господа, – сказал принц, – так как маркиз де-Жарзэ исчез, а я, собственно говоря, имел дело до него, а не до вас, то вы позволите мне спокойно продолжать мой путь.

– Нет! Нет! Мы будем драться!

– Господа, предупреждаю вас, что все мои друзья вышли из ворот, а я один между вами.

– Однако нельзя же это так оставить! – воскликнул де-Кандаль.

– Напротив, этим и должно кончиться. Я пришел сюда не затем только, чтобы требовать объяснения по поводу пустых слов. Минуту назад я доказал вам, что не страх заставил меня вернуться в Тюильри.

– Вы ничего не доказали, так как отказались обнажить шпагу.

– Но вы видите, герцог де-Кандаль, что я принес с собою не шпагу.

И с этими словами Бофор с самой естественной грациозностью показал ему легкую трость, которую держал в руках.

– Еще этого недоставало! – воскликнули мазаринисты вне себя от ярости и негодования.

– Хотят с нами обращаться как с лакеями! – сказал де-Бар спокойно.

Его слова произвели действие, но одним движением руки Бофор погасил волнение.

– Господа, между вами есть человек, который ведет себя как лакей, пока я не узнаю имя этого человека, я отказываюсь обнажить свою шпагу.

– Объяснитесь, принц, – закричал де-Кандаль, будучи не в силах сдерживать свое бешенство.

– Сейчас, герцог. И если вы хотите, то я с вас начну расследование, предпринятое мной и которое – слышите ли, господа! – я буду продолжать до самой смерти.

Бофор произнес эти слова с такою энергией, что они произвели на всех впечатление. Кандаль последовал за ним в залу гостиницы.

Войдя в ярко освещенную залу, оба герцога встали в проеме окна, тоже ярко освещенного канделябрами.

– Я к вашим услугам, что угодно вашей светлости?

– Кузен, – сказал в ответ Бофор вполголоса,– дело идет о моей чести, а так как вы человек честный, то я знаю, вы не колеблясь исполните то, о чем я вас попрошу.

– Говорите, принц.

– Вы принадлежите к числу людей, которые привыкли и которым привыкли смотреть прямо в глаза. Не вас я подозреваю в вероломстве, жертвой которого я стал. Но ваше присутствие в обществе людей, не имеющих права на мое уважение, представило мне несчастье и вас оскорбить.

– Тщетно я стараюсь понять ваши слова.

– И не поймете. Но посмотрим.

С этими словами Бофор взял за руку Кандаля и повернул его к окну.

– Смотрите туда, Кандаль. Туда, вдаль. Скажите мне, видите ли вы одинокий огонек?

– Вижу.

– Смотрите лучше. Если он исчезнет прежде, чем вы сосчитаете до двенадцати, скажите мне о том.

Пока Кандаль серьезно занимался заданным делом, по виду пустячным, но по тому тревожному времени, может быть, и очень важным, Бофор, оставаясь позади него, с жадностью впился глазами в часть шеи, открывавшейся из-под длинных локонов его кузена.

Герцог выискивал на его шее следы ногтей.

– Ничего нет! – воскликнул он.

– Нет, ваше высочество, – даже не пошевелившись, подтвердил де-Кандаль.

– Это не вы.

– Позвольте сказать, что это очень заинтересовало меня.

– Нет, это не вы, повторяю вам, и я был бы очень удивлен, если бы это было иначе.

– За это доброе слово позвольте мне заплатить тем же.

– Говорите, – сказал Бофор, озабоченно бросая гневные взоры на вельмож, не спускавших глаз с этой сцены: видевшие только пантомиму, они не понимали ее значения.

– Огонь, за которым я наблюдал, освещает, если не ошибаюсь, кабинет коадъютора. Там бодрствует двуличный человек, роковым образом действующий на всякое предприятие. Остерегайтесь его, принц, он обманывает вас.

– Гонди?…

– Да, Гонди обманывает вас.

– А зачем ему обманывать меня? – спросил Бофор с привычной ему беззаботностью.

– Не знаю; он ненавидит всех принцев, ненавидит герцогиню де-Лонгвилль. Ни королева, ни сам Мазарини не могут вполне разгадать его умыслов.

– А вы, кузен, разгадали их?

– Нет, но я не верю ему.

– Вы благородный человек, и я желал бы всегда иметь дело с такими людьми, как вы.

– Когда наступит мир, я буду считать за счастье быть в числе преданных вам слуг.

– Но мир наступил.

– Когда принцы в тюрьме? Это только перемирие.

Кандаль с достоинством откланялся и удалился к своим товарищам, которые в это время перешептывались, не зная, что и думать.

– Герцог де-Бар, не угодно ли вам подойти ко мне? – спросил Бофор.

– Да что ж это такое, ваше высочество? Общая исповедь, что ли? – спросил де-Бар, заливаясь притворно-добродушным смехом.

– Я не шучу, герцог, и если бы вы знали, о чем идет речь, вы сами помогли бы мне открыть истину.

– Ваше высочество, вы пользуетесь доверием у герцога де-Кандаля, но меня уж увольте: я не намерен лезть головой в волчью пасть.

– Это что значит! – закричал Бофор.

– А то, что я пойду, но с условием.

– Что за условие?

– Трое из этих господ должны сопровождать меня и быть свидетелями нашего разговора.

– Я совсем не против этого, – сказал Бофор после некоторого размышления.

Осторожный герцог де-Бар вошел в залу, его сопровождали Кандаль, Маникан и Бутвиль.

Подозрительность закадычного друга Мазарини внушила и Бофору некоторую осторожность; он отошел от окна и встал под люстрою.

Вельможные господа холодно поклонились и встали перед принцем, держа шляпы в руках. При первом взгляде на де-Бара Бофор заметил капли пота, выступившие на его лбу.

– Вам жарко, герцог, – сказал Бофор, подходя к нему с улыбкой.

– Жарко, ваше высочество.

– Вероятно, оттого, что вас беспокоит толстый шарф, которым вы закутали себе шею, – продолжал Бофор, наклоняясь к нему и пристально присматриваясь.

– Нимало.

– А я бьюсь об заклад, что шарф вас беспокоит.

– Уверяю вас, что нет.

– Снимите его, – сказал Бофор резко и сильно дернул за шарф.

Ни жив ни мертв повернулся де-Бар к своим друзьям, но Бофор, потеряв всякое терпение, сдернул с него шарф и увидел на его шее глубокие царапины.

– Так это вы! – закричал он с бешенством. – Иначе и не могло быть.

Ошеломленный, испуганный де-Бар почти упал на руки Кандаля. Бофор сделал шаг назад и поднял трость.

– Подлец! – закричал он. – Это ты посягнул на чужую честь!

– Герцог! – воскликнули вельможи.

– Уведите его, господа, или я не отвечаю за себя!

– Но что ж это значит? – спросил де-Бар, задыхаясь.

– А то, что вы, под моим именем, совершили бесчестный поступок вчерашней ночью.

– Я!

– На вашей шее и теперь видны следы, так защищалась ваша жертва. Вы не осмелитесь опровергать это.

– Ложь! Я не понимаю, что вы хотите сказать.

– Ты будешь драться со мною, презренный! Я знаю, что ты низкий трус и не решишься на честный поединок, потому я вынуждаю тебя. Вот тебе!

Бофор опять поднял трость и ударил де-Бара по спине.

Как дикий зверь взревел де-Бар при новом оскорблении, но вместо того, чтобы обнажить шпагу, как сделали это его спутники, он повернулся к ним спиной и проворно покинул комнату.

Дойдя до двери, он на минуту повернулся лицом к врагу и, погрозив ему кулаком, вскричал:

– Берегись!

Он исчез, скрежеща зубами. Никто не попытался его удержать.

– Господа, – сказал Бофор, успокаиваясь, – вы считаете себя оскорбленными, видя оскорбление, нанесенное мной этому подлецу, – успокойтесь, я представлю трех вельмож, достойных помериться с вами. Прощайте, до завтра!


ГЛАВА IX Тайная любовь

«Рукой этого подлеца нанесутся удары кинжалом, предсказанные герцогиней!» – размышлял Бофор, покидая гостиницу Ренара.

Между тем он был один, без шпаги и даже не подумал, что в эту минуту подкупленные убийцы могли поджидать его за углом, а многочисленные воры и мошенники парижских улиц могли соблазниться богатством его костюма.

Он вышел на набережную Сены и долго шагал вдоль Тюильрийского сада.

Дойдя до высоких зданий, воздвигнутых Катериной Медичи, Бофор очутился у так называемого озера, где находился не только плот, на котором день и ночь переправлялись лошади, пешеходы и экипажи, но были причалены лодки.

Он кликнул кого-нибудь из перевозчиков. В ту же минуту поднялся человек, дремавший на дне лодки, где постелью служили ему разные лохмотья.

Перевозчик взял весло и подогнал свою лодку к большому камню, где стоял Бофор.

– К Нельской башне, – приказал герцог.

Лодочник искусно работал веслами и вскоре высадил его на указанное место.

Следуя по берегу реки, под тенью древней башни, Бофор вскоре дошел до небольшой хижины, прилепившейся к Неверскому замку. Дверь отворилась, когда он три раза постучал.

– Угодно переменить одежду? – спросила старуха, державшая в руках лампу.

– Хорошо, – отвечал он.

Старуха поставила лампу на стол и вышла. Оставшись один в бедно убранной комнате, Бофор подошел к большому сундуку, стоявшему в углу, поднял крышку и достал оттуда широкий черный плащ, поношенную шляпу, длинную и тяжелую шпагу и, через несколько минут переодевшись, вышел из хижины – в другую дверь.

Старуха провела его через сад Неверского замка и отворила калитку, выходившую в глухой переулок, примыкавший к улице Дофина.

Тут герцог уже один стал пробираться по лабиринту улиц и переулков и вскоре вышел на улицу Вожирар, которая с полуденной стороны почти во всю длину была огорожена стеной.

Недалеко от улицы Феру Бофор остановился у калитки, сделанной в стене, и, вынув ключ из кармана, тихо открыл замок. Он вступил в огромный сад со столетними деревьями. Но не пошел по аллеям, а стал пробираться в чаще, осторожно раздвигая ветви и тихо ступая по траве. Потом он остановился и минут пять прислушивался и озирался по всем сторонам, боясь, не увидит ли его кто-нибудь. Наконец он приблизился к флигелю большого здания.

В нижнем этаже отворилось окно, Бофор подошел к нему.

Из темной комнаты высунулась маленькая рука. Бофор поцеловал руку и, опершись на карниз, влез в окно.

– Вы уверены, что никто вас не видел? – спросила дрожащим голосом женщина у окна.

– Уверен.

– Вам известно, при первом подозрении мы никогда уже не увидимся.

– Я пришел один, без свиты, переодетый. Клянусь тебе, Луиза, никто не может проникнуть в тайну нашего блаженства.

– Благодарю за уважение к этой тайне.

– Дайте же мне сказать вам, как я вас люблю, – сказал Бофор, становясь на колени и взяв руку дамы, – дайте мне найти счастье и успокоение в отрадной мысли, что в уголке этого бурного, ненавистного Парижа, переполненного интригами и враждебным честолюбием, существует женщина, сердце которой целиком принадлежит мне, вознаграждая меня бесценными радостями за тяжелые минуты, которые я провожу вдали от нее, поглощаемый убийственными замыслами или безумными выходками.

– Слушайте, друг мой: и я вас также люблю, и я тоже счастлива, что нахожу в вас любовь, которая наполняет сердце. Когда вы стоите предо мной на коленях, держите мою руку в своей руке, я забываю тяжелые почести, преследующие меня, лживость которых так мне видна. А между тем, герцог, сказать ли? Бывают минуты, когда я не могу удержаться от ревности.

– От ревности! Вы?

– Да, ревность страшно мучает меня. Разве я не вижу – и слишком часто – как вы, в глазах целого двора, рассыпаетесь в любезностях перед самыми красивыми кокетками?

– Но какое вам до этого дело, если я вас люблю, если вы верите моей любви?

– Особенно мучит меня герцогиня Монбазон! И не стыдно ли этой женщине выставлять напоказ свою страсть к вам? Как вы ни клянитесь и ни разуверяйте меня, а я мучаюсь.

– Луиза, выслушайте же меня…

– Погодите. На днях вы поцеловали ее руку и при этом долго-долго прижимали к своим губам. Для меня эта минута показалась веком, мне показалось, что вы забыли весь мир и в этом поцелуе вкушали все радости, все блаженство любви.

– Не говорите этого, кумир моей жизни! Вы хорошо знаете, что только вы можете вселять в меня такое чувство упоения! Луиза, дайте мне руку и…

Она гневно оттолкнула его, тяжелые вздохи вырывались из ее груди.

– Ну, а если вы любите ее! – возразила она, – если для меня вы расточаете ложь и обман, если вы к этой женщине питаете истинную любовь?

– Как это можно, Луиза? Ты знаешь, что это только маска.

– Маска? Увы!

– Ведь ты же сама приказала мне так действовать! Не ты ли мне говорила, что я должен выказывать притворную страсть к другой, чтобы скрыть истинную любовь к тебе и таким образом оградить тебя от злобы и коварства людей?

– Правда, правда! Я с ума схожу!… О! Мой возлюбленный Франсоа!

Бофор покрывал поцелуями руку, которую она уже не отнимала, другою же рукой она гладила с упоением белокурые волосы принца.

– Ах! – сказала она, – он мой, он принадлежит мне, этот герцог, этот принц, внук величайшего короля в мире, самый благородный, самый храбрый и лучший, прекраснейший человек из смертных.

– О! Моя Луиза!…

Бофор поднял голову, и губы их встретились, но Луиза тихо оттолкнула его и, казалось, припоминала что-то важное.

– Милый принц, сегодня я дрожала за вас. Как я боялась! Я знаю, сколько у вас завистников, я знаю, что некоторые царедворцы поклялись погубить вас из зависти к вашим успехам.

– Я не боюсь их, моя дорогая, и даже, признаюсь вам, рассчитываю на вас, чтобы сделать некоторых из них моими друзьями. В особенности один из них непременно будет другом моим, если только вы захотите.

– Кто это?

– Маркиз де-Жарзэ.

– Да, я и сама так думаю, но герцог де-Бар! Вот кого я больше всех боюсь!

– И вы правы, потому что это низкий и мстительный человек, но я сумею держать его в руках.

– Умоляю вас, Бофор, будьте осторожнее.

– Вы дрожите, Луиза?

– Мне страшно.

– Вы, такая твердая и мужественная, вы, которую я видал спокойной и мужественною посреди грозных опасностей, вы боитесь одного человека.

– Я презираю преграды, когда несусь на бешеном коне в лесах и над пропастями. Но совсем иное дело тревожиться, опасаться за жизнь того, кого любишь.

– Ах, Луиза, зачем вы так говорите?

– Потому что я люблю вас, потому что ставлю ваше сердце рядом с моим.

– Вы отнимаете у меня силы и мужество.

– Я! Я отнимаю у вас силы?

– Да, ваш голос, ваше сердце и вся сила души должны быть нераздельны со мной, для того, чтобы укреплять меня на моем тернистом пути.

– Но отчего бы не позволить совершаться событиям, как судьбе угодно? Кардинал будет изгнан, Гонди будет первым министром, а вы – генерал-адмиралом.

– Ах! Луиза, я стремлюсь к высшей цели, и только вами и для вас мои мечты возвышаются, мое честолюбие не знает пределов.

– Не знает пределов? Неужели вы не довольствуетесь быть любимым, обожаемым?

– Послушайте, Луиза, если б я одиноко совершал свой путь, приготовленный мне судьбою и случайным рождением, то я удовлетворился бы своим жребием, увеличивая собою ряды беспечных и легкомысленных царедворцев, но любовь к вам внушила мне честолюбие, которое напугало бы меня самого, если б душа моя не была преисполнена вами.

– О! Говорите, любимый принц, говорите! И меня иногда терзают такие же мечты!

Бофор задумался. Казалось, тревожные мысли волновали его душу: он чувствовал, что молчание невозможно, а слова как-то не сходили с языка.

– Разве вы не верите мне? – спросила женщина с упреком и любвью.

– Ах! Луиза, Луиза, если бы вы знали, сколько я выстрадал! Выслушайте.


ГЛАВА X Сети

При этих словах Бофора на лице женщины отразилось нежное сочувствие.

– Как! И вы страдаете? Вы, мой любимый Франсоа? – спросила она, с нежностью взяв его за обе руки.

– Не стану вам говорить о моем заключении – о трех годах, проведенных в Бастилии. Это не беда, даже напротив: эти три года были самыми полезными в моей жизни; они открыли мне глаза, дали направление моим мыслям, научили меня отлично составлять таинственные заговоры.

– Вы составляете заговоры? – спросила женщина, рассмеявшись и как бы не веря словам, опровергаемым наружным легкомыслием Бофора.

– Не смеяться вам следует, Луиза, а скорее испугаться: в моих заговорах один заговорщик, один поверенный, один исполнитель, который доведет все до цели.

– А что это за человек, позвольте узнать.

– Я.

– Ах! Франсоа, по тому только, как вы произнесли это слово, видно уже, что в ваших жилах течет королевская кровь. Сколько красоты и торжественности в вашей наружности, когда вы произнесли это слово!

– Луиза! Это вы дали жизнь моим стремлениям, это вы указали мне цель!

– Милый мой!

– Луиза, я сказал себе, что вы должны быть первою, что ни одна женщина в мире не должна идти впереди вас, что вы должны предписывать законы целому народу.

– А вы об этом мечтали?

– Не мечтал, а хочу этого!

– О! Небо! – воскликнула она, вскакивая с места.

– Что с вами? – спросил Бофор и, схватив ее за руку, почувствовал, как она дрожит.

– Кто-то идет сюда.

– Я не слышу, – сказал принц, взглянув по направлению к смежным комнатам.

– Не там, а в саду.

Она оттолкнула герцога и сама бросилась к окну.

– Ах! Идут! – сказала она и с этими словами бросилась за дверь, увлекая за собой и Бофора.

Послышались шаги двух человек, которые, разговаривая, подходили к окну.

– Тише! – сказала Луиза, отталкивая принца, который, не обращая внимания на грозящую опасность, обрадовался случаю покрывать поцелуями шею и плечи своей красавицы.

Гуляющие остановились под окном, и один из них, привстав на цыпочки, заглянул в окно, стараясь разглядеть, что там.

– И кто это оставил окно отворенным? – сказал он с досадой.

Они прошли мимо; женщина вышла из-за двери и бросилась к окну.

– Это мой отец! – воскликнула она со страхом.

– С кем это он гуляет? – спросил Бофор, выглядывая в окно.

– Не знаю, но судя по походке и росту… мне кажется, я его узнаю.

– Это коадъютор, – сказал Бофор.

– Это правда. Зачем бы он явился? – спросила она задумчиво.

– Два часа назад я оставил его в замке. Неужели он подозревает?… Не может быть.

– Надо нам расстаться, друг мой.

– Расстаться? Так скоро, Луиза?

– Непременно надо. Это необыкновенный случай, что мой отец прогуливается в саду так поздно, да и еще в обществе коадъютора. Хоть они и должны думать, что я сплю, однако очень может случиться, что они потребуют моего присутствия. Уходите же, но осторожнее, чтоб никто не видал вас.

Герцог высунулся из окна, присматриваясь, куда направились гуляющие, и увидел, что они повернули за угол. Заботясь о доброй славе любимой женщины, он предпочел поспешно убраться, не подвергая ее опасности.

Крепко прижав к груди Луизу, он тотчас же выпрыгнул из окна с замечательною ловкостью, которая так свойственна влюбленным и – ворам. Когда он стоял уже под окном, Луиза еще раз протянула из окна руку, которую он страстно прижал к своим губам.

– Луиза, – сказал он тихо и с глубоким выражением страсти, – Луиза, сохраните ко мне любовь, и я положу мир к ногам вашим.

– Иди, Франсоа, иди: я люблю тебя, – сказала она взволнованно.

Бофор бросил на нее последний выразительный взгляд любви и устремился в самую чащу, где он притаился, прислушиваясь к шагам гуляющих. Когда уверился, что опасность миновала, он пробрался по знакомой дороге к калитке.

Но в ту минуту, когда он выходил на открытое место, где его можно было увидеть издалека, он вдруг услышал шаги гуляющих. Бофор, спрятавшись между густыми лавровыми деревьями, оставался неподвижен.

Гуляющие не замедлили подойти к тому же месту. Бофор напрягал слух, чтобы хоть что-нибудь поймать из их разговора, но именно в эту минуту они проходили молча. Однако, пройдя несколько шагов, коадъютор сказал:

– Умри кардинал, все было бы спасено.

– Я думаю, напротив, все бы погибло, потому что тогда королева попадет в руки принца Кондэ.

– Или принца… – возразил коадъютор с живостью.

– Невозможно! – резко прервал его собеседник.

Бофор не мог дальше слушать и на цыпочках пробежал через аллею и вскоре был у калитки, которую отворил и вышел на улицу Вожирар.

Зорко осмотрел он все пространство, чтобы убедиться, не следует ли кто за ним. Тишина и безмолвие царили вокруг; Бофор поспешил уйти, уверенный в своей безопасности.

Он ошибался: два человека вдруг вышли из темного углубления и на некотором расстоянии следили за ним.

– Завтра утром я хочу знать, кто это. Следуй за ним, – сказал один из них другому.

Тот бросился было вслед за Бофором, но тотчас же вернулся на зов пославшего его.

– Если это он, – кажется, я узнал его – так ты знаешь…

– Что такое?

– Не зови помощников, дело тебе давно известное: нож в шею, Сена близко – тридцать тысяч ливров твои.

Посланный скоро скрылся вслед за Бофором в темных улицах, ведущих к реке. Читатель, вероятно, догадался, что это был Ле-Мофф. Он тихо свистнул, когда увидел, что Бофор поворачивает на улицу. На его свист выскочило человек двенадцать, они точно из-под земли выросли, были вооружены с ног до головы.

– В погоню! И живее! – скомандовал Ле-Мофф и тут же бросился со своей шайкой вперед.

Услышав шум, Бофор оглянулся, никак не подозревая, что такая толпа гонится за ним. Было слишком поздно защищаться, когда он увидел вокруг себя двенадцать грозных шпаг.

Однако ему удалось вытащить из-под широкого плаща свою шпагу и он как лев бросился на ближайших врагов. В ту же минуту завязался жестокий бой. Бофор, одним взглядом сосчитав число своих врагов, берег силы и рассчитывал каждый удар своей шпаги.

– Сдавайтесь! – закричал ему один голос. – Мы сильнее вас.

– Мошенник! Так ты меня не знаешь, если предлагаешь, сдаться.

– Советую вам опустить шпагу, от этого вам хуже не будет, – продолжал Ле-Мофф, отступивший от герцога на несколько шагов.

– Ты воришка чужих кошельков, а я хотя и не скуп, однако не люблю покоряться приказаниям таких людей.

Бофор так удачно работал шпагой, направо и налево, что двое из нападавших упали, произнося проклятия от боли и злобы.

– Мне не надо чужих кошельков, мне жизнь ваша нужна, – возражал Ле-Мофф, все держась вдалеке.

– Вот как! Ну бери ее, если можешь.

– Так поймите же, что я без зазрения совести оставлю ваш труп на улице.

– Тебя подкупили убить меня, проклятый! – сказал Бофор, мужественно работая шпагой.

– Точно так, ваше высочество.

– Ага! Так ты меня знаешь?

– Вполне, и вот доказательство, – сказал бандит, отступив еще на три шага, как будто хотел сбросить свой плащ.

В ту же минуту герцог упал на землю. Как бешеный бился он и рвался на свободу. Но напрасны его усилия: Ле-Мофф набросил на него огромную рыболовную сеть, и принц выбивался из сил, чтобы выбраться оттуда. Он ругался, проклинал, а Ле-Мофф только крепче опутывал его вероломной сетью, так что скоро герцог не мог и пошевелиться.

По приказанию атамана разбойники, оставшиеся целыми от страшных ударов шпаги принца, подхватили связанную добычу и понесли.

Вскоре они вышли на набережную; по свежему влажному воздуху принц узнал о новой грозившей ему опасности.

– Не хотите ли вы бросить меня в Сену, разбойники? – закричал он, никак не смиряясь со своей участью.

Ответа не было. Вскоре принц был уложен на дно лодки, во избежание всякой попытки к освобождению связан веревками. Затем Ле-Мофф посадил одного у руля, другим приказал взяться за весла, сам же, выйдя на берег, сказал:

– Плывите куда знаете. Я вернусь в гостиницу «Дикарь». При малейшем приключении немедленно бегите сообщить мне.

Ле-Мофф скрылся в темных улицах на левом берегу.

Лодка медленно продвигалась против течения, так что прошло не менее часа, пока они очутились у моста Мари.

Со всеми знаками почтительности герцог был вынут из лодки. Носильщики несли его совершенно спокойно, добрые парижане находились под таким гнетом страха, что ни прохожие, ни патруль не осмеливались изъявить любопытство, что это за ноша, которую так таинственно несут.

Бофор знал бесполезность криков, притом ему стало интересно, что выйдет из такого дерзкого похищения. Сквозь сети он мог рассмотреть, что его внесли в Сент-Антуанский квартал, прямо по дороге в Бастилию.

«Кардинал не желает, чтоб от меня оставались следы, – думал он, – и труп мой должен неведомо как исчезнуть».


ГЛАВА XI Ключ Кира Великого

Герцог де-Бар увидел лошадь у ворот Ренара и, не справляясь, кому она принадлежит, грубо оттолкнув стоявшего пажа, проворно вскочил в седло, что ясно свидетельствовало о его наездническом искусстве и о мучительном страхе, терзавшем его грудь. Быстро мчался он по полям и вскоре очутился у заставы Сент-Онорэ.

По возвращении в Париж он прямо бросился в Клэвский замок, где в это время жил Мазарини.

Пользовавшийся полным доверием кардинала де-Бар немедленно был допущен к нему в спальную.

– Монсеньор, – сказал он с почтительным поклоном, – я принес вам очевидное доказательство происков герцога де-Бофора.

– Да ведь я их знаю, – сказал Мазарини с обычной ему сладкой кротостью.

– Точно так, монсеньор, вам известно, что герцог де-Бофор ухаживает за своими площадными друзьями, что он принадлежит к числу приверженцев коадъютора и, несмотря ни на что, остается любовником герцогини де-Монбазон. Но вы не изволите знать, что он находится в сношениях с принцами, заключенными в Гавре.

– Ошибаетесь, герцог, я и это знаю.

– В таком случае, монсеньор, я ничего нового не могу вам доложить и мне остается только пожалеть, что я отнял у вас несколько минут отдыха, столь необходимого при ваших утомительных трудах.

– Герцог, отчего вы так бледны?

– Монсеньор, завтрашняя хроника объяснит вам причины.

– Держу пари, что Бофор имеет причастность к этой бледности, – прибавил кардинал с насмешливым выражением.

– Может быть. Впрочем, может ли что скрыться от вас, монсеньор!

– Правда, это трудновато, герцог. Но если мне неизвестно пока, что происходило у Ренара, по крайней мере я знаю, зачем туда отправлялся Бофор.

Герцог еще пуще побледнел.

– Одного не понимаю, – продолжал сладенький кардинал, -.что может быть общего с выходками маркиза де-Жарзэ, который принадлежит к числу ваших друзей, с оскорблением, которое нанес вам герцог де-Бофор?

– Монсеньор, мой долг отомстить за оскорбление, и завтра же я потребую удовлетворения от этого дерзкого.

– Так спокойной ночи, герцог!

– Монсеньор, вы решительно не желаете знать, что против вас затевает ваш самый жестокий враг?

– Бофор не самый жестокий враг мне; он просто горячая голова, алчущая нетрудной славы, находящая наслаждение в шуме и блеске, словом, молодой человек, которому надо нагуляться вдоволь и перебеситься. Он не страшен мне.

– Монсеньор, вы совсем не знаете этого человека. Я вижу это, и доказательство…

– Где оно?

– В моих руках, – отвечал де-Бар, подавая бумагу министру, который взял ее медленно и осторожно.

– Что это такое?

– Письмо к нему от герцогини де-Лонгвилль, которое я имел счастье раздобыть.

– Ага! – сказал Мазарини, нахмурившись, – вот мой самый жестокий враг. Уверены ли вы, что это от нее?

– Совершенно.

– Однако это не ее почерк.

– Все равно, монсеньор: на письме печать и таинственные знаки, которые должны предупредить герцога, откуда это письмо.

– Может быть, вы и правы.

Трусливый кардинал развернул письмо и прочел следующее:


«Шаг Аретофила. Тибарра в Артаксат. Сезострис в Аракс. Сто человек и Интоферн в Тибарру».


– Ничего не понимаю, – сказал Мазарини спокойно, бросая на своего фаворита самый проницательный взгляд.

– Вы изволили забыть остроумный ключ, который очень распространен в публике и посредством которого все действующие лица Кира Великого прозрачны.

– Верен ли этот ключ?

– Мадемуазель де-Скюдери почти созналась в том формально.

– Каким же способом разъяснить эти слова?

– Самым простым. Позвольте мне, – сказал де-Бар и, взяв письмо из рук кардинала, поднес к свечке: – Тибарра это Кондэ…

– Я полагал, что Кондэ – Артамен или Кир Великий.

– Точно так, монсеньор, только это было бы слишком ясно. Тибарра – это значит сражение на Линце, а Кондэ одержал победу при Линце, победитель при Тибарре. Понятно, что под именем Тибарры скрывается сам Кондэ.

– Пожалуй, что и так. Дальше.

– Тибарра в Артаксат, то есть Кондэ возвращается в Париж, а это будет с помощью Интаферна, который, предводительствуя сотнею людей, освободит его из заключения.

– Аракс значит Сена, – подсказал Мазарини.

– Точно так, и туда бросят Сезостриса.

– Вот как! – сказал Мазарини, улыбаясь. – А кто бы это был Сезострисом?

– Вы, монсеньор.

– Вы так думаете, герцог?

– Это так верно, как и то, что Интаферн – Бофор.

– Но тут еще есть: «Шаг Аретофила»?

– Вот этого и я не мог понять, хоть целый день просидел с моим оруженосцем Мизри, который очень искусен в подобных загадках и сочиняет прехорошенькие стихи в честь госпожи де-Скюдери. Но тут ясно, что герцогиня де-Лонгвилль опять желает вас убить и тело ваше бросить в Сену. Это и освобождение ее брата Кондэ она поручает сделать Бофору.

– Хорошо, герцог, я подумаю, – сказал Мазарини.

– Если вам угодно…

– Нет, герцог, я все понял. Оставьте мне эту записку, я подумаю. Ну, а что касается вас…

– Что такое, монсеньор?

– Эту записку вы нашли при самых неблагоприятных обстоятельствах, а так как черный народ может затеять не на шутку бунт, как это было сделано за одного из ваших людей, так я бы посоветовал вам исчезнуть на несколько дней.

– Как исчезнуть?

– А зачем было вести атаки на мятежных простолюдинов, когда есть столько знатных дам, которые совсем не бунтовщицы? Ведь так повиснут на моей шее все рынки, а признаться, я их очень побаиваюсь.

– Прикажите арестовать короля рынков.

– Это будет еще хуже.

– А если я вам принесу его голову?

– Голову Бофора?

– Точно так, монсеньор.

– Трудное дело, герцог.

– Оно гораздо легче многих других.

– Если бы вам удалось это дело…

– Тогда что же, монсеньор?

– Так как у нас мир, я обязан буду выдать вас парламенту и отправить на эшафот.

– Вы шутите, монсеньор? – спросил герцог, вздрогнув.

– Что не помешает мне, однако, сознавать, что вы оказали мне самую важную услугу. Впрочем, вы знаете, герцог, что я не охотник до крайних мер: противно моей натуре проливать кровь. Притом же вы очень хорошо знаете и то, что не Бофора я страшусь, но принца Кондэ, герцогиню де-Лонгвилль и коадъютора.

– Один в тюрьме, другая в изгнании, третий доведен до полного бессилия в своем дворце.

– Кондэ гораздо могущественнее в стенах крепости, нежели здесь. Герцогиня де-Лонгвилль очень часто бывает в Париже, это вы лучше знаете, чем кто-либо другой.

– Как, монсеньор, вы верите этим сплетням…

– Я знаю, что происходило у Ренара, любезный герцог, и убежден, что вы виновник этого происшествия. Другое дело, если бы вы имели успех.

– Признайтесь, однако, монсеньор, что все было очень ловко устроено, и по одному вашему слову…

– Как по «моему слову»? Я не понимаю вас, герцог, – сказал кардинал сурово.

– Однажды в присутствии королевы вы произнесли такие слова: «Герцогиня де-Лонгвилль – ангел, которому следовало бы подрезать крылышки».

– Ну так что же?

– Герцогиня де-Лонгвилль до настоящего дня выдержала много бурь, не потеряв ни одного перышка из своих крыльев: она не поддалась Бофору, который ее любил, она не поддается в настоящее время Ларошфуко, который ее любит… Мне пришло в голову, что я один, который ее не люблю, восторжествую над этой дерзкою добродетелью.

– И потерпели полное поражение.

– Партии только отложены, на время, монсеньор.

– Партия ваша потеряна, потому что и вы ее любите. Поверьте, я тоже немножко понимаю людей. К тому же, если вы будете призывать на помощь себе гайдуков «Красной Розы», эта победа не наложит никакого пятна на белое платье герцогини. Жертва насилия становится мученицею, и больше ничего – вся вина падает на мучителя.

– Я все-таки возьму свое, монсеньор. Клянусь вам, что на этот раз общественное мнение будет за меня. Высокомерная герцогиня, которой хочется во что бы то ни стало быть первой женщиной в королевстве, будет доведена до такого унижения, что сама убежит в монастырь скрыть свой позор.

– Ступайте вон, герцог, вы самый ужасный злодей, какого мне в жизни случалось встречать, – сказал кардинал, заливаясь простодушным смехом, каким иногда умел смеяться.

– Не забудьте же, монсеньор, что мой род тоже королевского происхождения и что вы мне обещали одну из первых должностей принца Кондэ.

– Ступайте, – сказал кардинал, – и помните, что я даю вам полномочия бороться с врагами его величества, нашего короля. Работайте быстрее и лучше, а я уж не прозеваю; вы не знаете этих людей так хорошо, как я.

С этими словами, произнесенными шутливо, но выдававшими душевную тревогу, министр отпустил своего фаворита и, когда тот уже уходил, опять дружески крикнул ему:

– Кстати, герцог, если вы верите моим словам, то не доверяйте никому.

– Как это?

– Да так, никому. Держитесь твердо моих слов.

Де-Бар вышел в раздумье.

– Да, – прошептал Мазарини, оставшись один, – лучшего средства нет, как заставить их перерезать горло друг другу.

Герцог сел на лошадь и поехал в свой замок на улице Сен-Тома-де-Лувр. У ворот выскочил прямо к нему какой-то человек в плаще.

– Ах! Это вы, Мизри, – сказал герцог, узнавая своего оруженосца по походке, – ну что?

– Победа, герцог!

Де-Бар вздрогнул и остановился, не смея расспрашивать далее.

– Ле-Мофф имел успех.

– Тише… что вы говорите, друг мой?

– Ле-Мофф…

– Не произносите этого имени, вот уже два дня, как оно производит на меня роковое действие. Я думаю, что этот мерзавец мне изменяет.

– Я и сам так думаю, ваша светлость.

– Надо за ним присматривать. Что вы сделали с того времени, как оставили меня у Ренара?

– Притаившись в темном углу, я ждал, пока выйдет герцог де-Бофор. Он направился к Неверскому замку. Так как вчера я не мог видеть, как он оттуда вышел, то я тотчас побежал на другую сторону, где небольшая калитка, оттуда я намеревался наблюдать за ним. Предчувствие не обмануло меня. Скоро он появился переодетый и с длинной шпагой на боку. Невозможно было узнать его… я следовал за ним до неизвестной мне улицы в окрестностях замка Кондэ.

– Как неизвестной?

– По той причине, что ночь была темна.

– Мизри, – сказал герцог как бы в глубоком раздумье, – сегодня утром вы уходили из моего дома, переодевшись в придворную ливрею. Час спустя после этого вас видели в костюме клерка или аббата…

– Точно так, ваша светлость, – отвечал оруженосец, бледность которого была незаметна в темноте.

– Что это значит?

– Это значит, что я работаю на пользу вашу и кардинала.

– Хорошо, я хочу вам верить, продолжайте! Вы сказали, что Бофор направлялся к замку Кондэ.

– Он отворил калитку в какой-то сад. Завтра я доложу вашей светлости, что это за дом, потому что на калитке я сделал знак, по которому днем узнаю ее.

– И прекрасно, а потом что?

– Что он делал в этом саду, я не знаю, но когда он вышел оттуда, я приказал следить за ним Ле-Моффу, которого случайно встретил на улице Дракона.

– И… этот человек… умер?

– Почти, по крайней мере Гондрен сказал мне, что тому человеку не легче от того, что он еще не умер.

– Где он?

– В гостинице «Красная Роза».

– Скорее проводите меня туда, Мизри… от моей руки получит он последний удар, – сказал герцог, и в глазах его сверкнула молния ненависти.


ГЛАВА XII Амазонка Сент-Антуанского предместья

Посмотрим теперь, что делается с защитником Маргариты у гостиницы «Красная Роза». Мужественное нападение на шайку Ле-Моффа имело свидетельницей не только герцогиню де-Монбазон, но и другую даму, которая при стуке оружия отворила окно и с восхищением смотрела на удивительные подвиги неизвестного господина.

Дама эта была жена парламентского советника Мартино, горячего приверженца президента Брусселя и, следовательно, самого непримиримого врага кардинала.

Большой и прекрасный дом советника находился на углу улиц Персэ и Сент-Антуана, неподалеку от гостиницы «Красная Роза». Все бедные того околотка хорошо были знакомы с этим домом, потому что здесь раздавалась щедрая милостыня, в том же доме часто сверкали огни блистательных балов.

Прекрасная и грациозная госпожа Мартино достигла того счастливого возраста, когда женщина является в полном блеске красоты и опытности. А характер у нее был решительный и отважный, как почти у всех дам той беспокойной эпохи. Как все, она имела привычку каждый день кататься верхом по окрестностям. Ей дали прозвище амазонки Сент-Антуанского предместья. Несмотря на прохладную ночь, она оставалась на своем балконе, чтобы видеть, что делается с молодым и отважным рыцарем, наружность которого нельзя было рассмотреть при лунном свете.

Она видела, как некая дама в сопровождении Ле-Моффа вошла в гостиницу, как потом она вышла и как вслед за тем вся шайка оставила «Красную Розу».

Когда начало рассветать, госпожа Мартино преспокойно легла в постель и позвонила. На ее зов пришла горничная, которой она приказала посторожить на балконе и потом рассказать обо всем, что будет делаться в гостинице. После трех часового сна прекрасная советница проснулась и весело стала одеваться, получив от горничной уверение, что во все это время в гостинице невидно было признаков жизни и ворота были на запоре. Тогда она пошла прямо к гостинице в сопровождении двух лакеев.

Приказав своим людям оставаться на улице, она сильно постучала у ворот.

Прибежал хозяин, по наружности его видно было, что он всю ночь не ложился спать. Он тотчас узнал в ранней посетительнице свою блистательную соседку.

– Хозяин, – сказала она, – я видела все, что происходило у вас нынешней ночью. На дворянина – а он дворянин, судя по тому, как он действовал шпагой – напали люди подозрительной наружности. Он внезапно исчез. Что с ним сделалось? Не знаете ли вы об этом? Куда он девался?

– Он находится у меня в комнате и приходит в себя от ушибов и ран.

– И прекрасно, а я боялась, чтобы он не умер.

– Нет, он, должно быть, живуч, как кошка, потому что у всякого другого обыкновенного человека непременно вышибло бы дух от одного падения в подвал, куда его спустили без всякой осторожности.

– Хозяин, ваши слова возбуждают во мне сильное участие к этому молодому человеку. Проводите меня к нему.

Хозяин почтительно поклонился и повел любопытную красавицу по лестнице на самый верхний этаж дома.

– Зачем вы его поместили так высоко? – спросила она.

– Да у него в кармане не было и трех ливров, а лошадь его, отдыхающая у меня в конюшне, не стоит и двадцати экю, – сказал хозяин в замешательстве.

– Вы нехорошо поступили. О дворянах, особенно в настоящее время, нельзя судить по их карману, а надо смотреть на их наружность. Сейчас же пришлите ко мне этого молодого человека: мои люди помогут вам перенести его. И чтобы через четверть часа это было сделано.

– Но, милостивая государыня…

– Я вам приказываю.

– Но другая дама тоже…

– Договаривайте скорее!

– Другая дама тоже приказала мне как можно лучше ухаживать за ним, и я боюсь…

– Другая дама? А как ее зовут?

– Не знаю, – отвечал хозяин.

– Дала ли она вам задаток?

– Нет, но она обещала.

– Она обещала, а я плачу. Вот вам, – сказала она, – бросая ему туго набитый кошелек.

– Слушаю, – сказал он с низким поклоном, мигом побежденный таким неодолимым доказательством, – слушаю и повинуюсь.

– И сделайте это так скоро, как я вам сказала, через четверть часа.

Госпожа Мартино воротилась домой и с радостно-торжественным видом бросилась на шею мужу, который имел привычку рано вставать и давно уже сидел за работой.

– Арман, вот тебе добрая новость, мне пришла в голову славная идея.

– Что это за идея, милая моя? – спросил Мартино с озабоченным видом: он всегда побаивался вдохновения своей жены.

– Я приютила у себя жертву народной войны и врага Мазарини. Слуги кардинала изранили молодого человека, самого неустрашимого воина в мире.

– Душа моя, все вы с ума сходите от этих неустрашимых воинов, я ничего не предвижу доброго от воинственной отвага женщин. Одному Богу известно, сколько мне стоило труда удерживать вас дома во время этих междоусобных смут. А теперь вы сыграли плохую шутку, выражая во всеуслышание свои убеждения.

– Ах вы осторожный человек, ничего вы не понимаете в политике, любезный мой супруг!

– Я осторожен и благоразумен. Мы находимся теперь в мире с двором, зачем же будить кота, когда он спит?

– У нас разве мир? Это только перемирие, того и ждите, что все пойдет по-прежнему. Слушайте мое предсказание: плохо будет всем нам, если принцы не будут освобождены из заключения.

– Опять! Держу пари, что ты виделась с герцогиней де-Лонгвилль!

– Признаюсь, вчера это было, только прошу вас, сохраните эту тайну.

– О! Вы знаете, я нем, когда этого требует моя жена.

– Хорошо, но если вы хотите, милый Арман, то можете много помочь успеху дела принцев.

– Как это?

– Я вам вверю государственную тайну, а вы дайте мне клятву не изменить мне.

Советник посадил жену к себе на колени и поцеловал ее в шею.

– Клянусь делать все, что хочет прелестное создание, которое я люблю больше всего на свете.

– Вот и прекрасно. Ах, как вы милы! Следовательно, вы позволите мне ехать вместе с герцогиней в Гавр.

– В Гавр? В уме ли ты, Генриетта! Подумай, могу ли я расстаться с тобой на такое долгое время?

– Три дня езды туда, три дня оттуда – долго ли это?

– И, вероятно, верхом, моя прекрасная амазонка?

– Разумеется, как же иначе?

– А позвольте у вас спросить, зачем вам понадобилось ехать в Гавр?

– Ну уж это вы после узнаете, по моем возвращении оттуда.

– Так это у тебя называется доверять мне государственную тайну?

– Ах! Какой ты любопытный муж! Тебе все хочется знать. Так и быть, знай же – мы поедем с герцогиней навестить принцев.

– Разве можно навещать принцев, когда они сидят в заключении? Впрочем, они ведут очень спокойную и приятную жизнь, – продолжал он, улыбаясь. – И как это может сделать герцогиня де-Лонгвилль, которую по справедливым подозрениям кардинал изгнал из Парижа.

– Она теперь находится в Париже, я виделась с ней.

– Ах, Генриетта, дитя милое, поберегись! Будь осторожна хоть для меня! Ты слишком смела, и тебе нравится выказывать свою отвагу. Это непременно завлечет нас в какую-нибудь западню, расставленную Мазарини.

– Какая тут осторожность? Можно подумать, что ты просто трусишь.

– За тебя. Так ты приютила этого неустрашимого воина для того, чтобы посетить принцев?

– Может быть. Когда он выздоровеет, его помощь нам будет очень полезна.

– Две сумасбродные женщины и один сорванец – разве это может напугать кардинала. Отправляйся, мой голубчик, в Гавр. Я даю тебе позволение!

Госпожа Мартино вырвалась из рук мужа и побежала в комнату, куда принесли неизвестного защитника Маргариты.

– Куда это я попал? – спросил он у лакеев.

Генриетта поспешно встала между двумя половинками полога.

Словно ослепленный неожиданным блеском, молодой человек закрыл глаза, потом опять открыл их и с восторгом посмотрел на очаровательное видение.

– Ах! Как вы прекрасны, – произнес он наконец.

– Тише! Лежите спокойно и не мешайте мне вылечить вас, – сказала она, махнув рукой слугам, чтобы уходили из комнаты.

– Это вы были у окна и звали меня на помощь?

– Нет, не я, но я была свидетельницей, как мастерски вы владеете своей шпагой, что и дало мне самое лучшее понятие о вас.

– Как вы добры! – сказал молодой человек, приподнимаясь и сложив руки в упоении.

– Лежите спокойно, говорят вам! Вы ранены!

– Я? И совсем почти ничего. Правда, на груди у меня есть несколько неглубоких царапин, но что ж за беда? Что тут нет никакой опасности, доказывает мое ровное и глубокое дыхание. Правда, у меня сильные ушибы головы, но я сознаю, что рассудок мой невредим. Если вы позволите, то я охотно встану и буду крепко держаться на ногах – ручаюсь вам за это.

– О! Да вы, видно, из железа сотворены?

– Совершенно так. По милости Божьей, я наслаждаюсь самым лучшим здоровьем в мире. Сколько раз в жизни я получал удары и раны, и все нипочем. Я закалился в боях и бурях военной службы.

– Вы были на военной службе?

– Был.

– А еще так молоды!

– Я был офицером в армии герцога Карла Лотарингского и оставил его только для того, чтобы побыть с любимой матерью в нашем старинном замке. Две недели тому назад скончалась моя мать – благородная, святая женщина! Я приехал в Париж, чтобы развеять печаль и поискать счастья. Надоела мне служба у герцога Лотарингского, он скорее похож на атамана шайки разбойников, чем на полководца славной армии. Впрочем, мы расстались с ним в самых лучших отношениях.

– И вы правы. Как я рада, что вы дворянин!

– Имя мое Гонтран Жан д'Ер, из Лотарингии. Я – кавалер, без копейки дохода, и готов в случае надобности подставить лоб под всякие пули, чтобы услужить вам, если только угодно будет принять мои услуги.

– Прекрасно. Дайте же мне обещание хорошенько выспаться и делать все, что вам прикажет мой доктор, а я скоро доставлю вам счастливый случай, которого вы желаете.

– Вы при дворе?

– Нет, но у меня там есть друзья, которые помогут вам.

– Я намеревался по прибытии в Париж явиться к принцессе Монпансье. У меня и письмо есть к его высочеству герцогу Орлеанскому.

– Принцесса Монпансье – друг королевы, а вы не достигнете блистательного положения, находясь в партии придворных.

– Вы внушаете мне безграничную веру в себя. Я счастлив мыслью, что вы принимаете во мне участие, и пойду, куда вы поведете меня. Доставьте мне случай отличиться, и я слепо буду повиноваться предписаниям вашего доктора.

– Очень хорошо, кавалер Жан д'Ер. Поэтому сейчас же усните и ждите, – сказала она со своей очаровательной улыбкой, окончательно вскружившей голову молодому храбрецу.

Дела шли как нельзя лучше, ведь всем распоряжалась госпожа Мартино. Молодой человек с помощью искусного доктора очень скоро совсем оправился и стал по-прежнему здоров и силен.

Советница провела большую часть дня у постели больного, развлекая его, со свойственным ей даром, приятнейшими разговорами, познакомила с мужем, строгим членом парламента и, по ее выражению, самым несносным и скучным человеком, хотя и молодым. Еще не кончился день, а Гонтран влюбился до безумия в прекрасную Генриетту.

На другой день, после ночи, проведенной на балу – кому не известно, что в Париже всегда танцуют, даже в роковые дни народных смут – госпожу Мартино разбудила горничная: какая-то торговка настоятельно требовала свидания с ней.

Госпожа Мартино, всегда готовая к неожиданностям, приказала тотчас впустить торговку. Но едва та вошла, как советница вскрикнула от удивления, она узнала герцогиню де-Лонгвилль.

– Как вы прелестны в этом костюме! – воскликнула она.

– Что же сказать о вас в этой ночной небрежной одежде? – отвечала герцогиня, обнимая Генриетту, действительно очаровательную в постели. – Важное дело привело меня к вам, все погибло!

– Как?

– Бофор не возвращался в свой замок прошлой ночью.

Советница улыбнулась.

– О! Не обвиняйте его! На этот раз не легкомыслие виной! – сказала герцогиня со вздохом. – И я не знаю, что и предполагать.

– Не-уже-ли!

– Может быть, он в Бастилии, если еще не убит, – продолжала она, побледнев.

– Убит! Но кто же осмелится?

– Он обещал быть у коадъютора сегодня в восемь часов утра. Теперь десять, а его нет. Сам коадъютор в сильной тревоге.

– Но разве отсутствие герцога де-Бофора мешает нам действовать?

– Без него трудно.

– Конечно, это руководящий меч и у него много друзей, но за недостатком «сотни воинов Интаферна» у меня будет сотня под командой Жана д'Ера.

– Что это за человек ваш Жан д'Ер?

– Молодой воин, подающий блестящие надежды. Я вам представлю его.

– Друг мой, без Бофора дело принцев пропало.

– Так считает ваш коадъютор, а я утверждаю противное. Если за герцога де-Бофора рынки, то за меня предместья. Вот так-то!

– Вы очаровательны, Генриетта! Мои братья получат освобождение от женщины, и эта женщина – вы! – сказала герцогиня, еще раз целуя ее.

Вдруг как полоумный влетел в спальню жены советник Мартино.

– Мы погибли! – закричал он.

– Арман! – сказала Генриетта, указывая почтительно на герцогиню.

– Ах! Герцогиня! Вы причина нашего несчастья! – невольно вырвалось у смущенного советника.

– Что такое случилось?

– Дом окружен стражей, нас приказано арестовать.

Генриетта не потеряла присутствия духа, поспешно вскочив с постели, толкнула герцогиню в щель между кроватью и стеной, потом накинула на себя утреннее платье и вышла к двери.

Перед ней не замедлил предстать начальник полицейской стражи. С подозрением осматривая спальню, он сказал:

– По повелению его величества я должен арестовать и отвести в Бастилию вас и всех находящихся в доме, кроме советника Мартино.


ГЛАВА XIII Связанные руки

Мы оставили Бофора в руках шайки Ле-Моффа, хотя он сам считал, что находится в Бастилии.

Герцог де-Бофор знал Мазарини наизусть, но все еще не был вполне уверен в своих догадках.

«Если он прибег к помощи убийц, значит, он совсем изменился. Такие трусливые люди, как Мазарини, если раз вступят на дорогу жестокостей и решатся проливать кровь, то действительно становятся страшными злодеями».

Бофор был брошен в обширный подвал со сводами, сети сняли с него, но руки оставались связанными. Подвал был устлан каменьями, в одном углу образовалась лужа воды, пробивавшейся из болотистой почвы.

Не таков был Бофор, чтобы впадать в уныние или терять драгоценное время на бесполезный ропот. Как только он понял, что похитители оставили его и взошли по лестнице наверх, он решил осмотреть свое новое пристанище.

«Неужели я попал в Бастилию?» – задавал себе вопрос герцог, прислушиваясь, не донесутся ли до него какие звуки.

Сильно беспокоили его веревки, связывавшие ему руки. Но как избавиться от них? Да и хоть бы руки были развязаны, разве легче будет? Нет никакой возможности вскарабкаться по гладкой стене до верхнего окна и сломать две железные перекладины, защищавшие окно.

Было поздно, его одолевал сон. Бофор растянулся на полу, как простой солдат, привыкший ко всяким лишениям.

«Утро вечера мудренее», – подумал он и закрыл глаза.

Он имел намерение вздремнуть час-другой. Но гораздо позже его разбудил стук отворявшейся двери. Глаза его, свыкшись с темнотой, ясно различили человека в маске, который спускался по лестнице, оставив свой фонарь на верхней ступеньке.

«Ага! – подумал Бофор, быстро оценивая все обстоятельства. – Если это кардинал посадил меня сюда, то эта маска – его посредник. Чего они хотят от меня?…»

Он привстал и, прислонившись к стене, ждал, что скажет ему таинственный посетитель.

Незнакомец, приблизившись к пленнику, вдруг быстро вернулся на лестницу, взял фонарь и, снова спускаясь, направил фонарь так, что весь свет падал на лицо Бофора.

– Да, это действительно его высочество, – сказал он, как бы рассеивая свое сомнение.

– Не сомневайтесь, это я, Бофор. Что угодно, я к вашим услугам? – произнес герцог.

Незнакомец тщательно осмотрел веревки, связывавшие руки Бофора на локтях и у кисти. Уверившись, что пленник не имеет никакой возможности бежать, он пошел назад к лестнице.

Бофор, все время смотревший на него с беспечной улыбкой, сказал:

– Но как же это вы уходите, не поговорив со мной?

– Нам с вами не о чем говорить.

– Вам, может быть, и не о чем, но мне – совсем иное дело. Прежде всего мне надо задать вам вопрос.

– Спрашивайте, – сказал незнакомец, ставя ногу на лестницу.

– Вы инкогнито, я не имею чести вас знать, но тот, кто посадил меня сюда, вероятно, хочет задать мне вопросы, иначе не оставили бы меня со связанными руками. Много лет я провел в Бастилии и знаю по опыту, что там не поступают таким образом с узниками моего звания.

– Это меня не касается.

– В таком случае, если вы не сторож при мне, то заклинаю вас, помогите мне освободиться, вам будет хорошая награда.

– Увидим.

– Как увидим? Разве это от вас зависит?

– Может быть.

– В таком случае вы очень дурно поступаете, откладывая переговоры со мной. Говорят: не надо откладывать на потом то, что можно сделать сейчас. Послушайте, любезный друг, я в вашей власти, руки у меня крепко связаны, следовательно, дело ваше или того, кто вас посылает, продиктовать мне условия.

Минуту незнакомец стоял неподвижно на лестнице, очевидно, раздумывал, потом, поставив фонарь на ступеньку, быстро подошел к узнику.

Бофор, пользуясь темнотой, встал на ноги и держался наготове, когда незнакомец приблизился к нему. Герцог славился необыкновенной силой, ловкостью и искусством во всех гимнастических упражнениях, потому-то поймавшие его крепко связали ему руки. Но не позаботились о его ногах.

Улучив удобную минуту, герцог бросился к незнакомцу и так ударил его ногой в грудь, что тот рухнул на пол.

Умер он или нет, Бофору было все равно. Он проворно взошел на лестницу и, приложив ухо к двери, находившейся наверху, прислушался. Издалека до него доносились песни и хохот.

Дверь снаружи запиралась только на задвижку, которую отодвинул лежавший незнакомец, большой же ключ оставался в замке.

Бофор проворно спустился вниз и подошел к таинственному посетителю, лежавшему без памяти. Став перед ним на колени, он толчком плеча заставил его повернуться на бок и тем высвободить шпагу. Зубами герцог не без труда вытащил шпагу из ножен, зажал ее острием вверх между коленями и принялся пилить веревку, связывавшую руки.

К великой радости, успех превзошел ожидание. Освободившись от веревки, Бофор принес фонарь и снял маску с посетителя. Лицо оказалось совершенно незнакомым ему.

На минуту Бофор задумался, продолжая прислушиваться к внешним звукам, потом, охваченный внезапным вдохновением, вооружился шпагой незнакомца, надел на себя его маску и, отважно взойдя по лестнице, отворил дверь и тщательно запер ее за собой.

Он очутился в довольно большом погребе, где расставлены были бочки и бутылки в симметричном порядке, из чего Бофор вывел справедливое заключение, что он не в Бастилии.

Такое убеждение дало ему надежду выбраться из когтей хищников. Пройдя еще два подобных погреба, точно так же и тем же уставленных, он увидел другую лестницу, наверху слышались громкие голоса. Не трудно было понять, где собрались люди, дерзнувшие посягать на его особу. Судя по шуму и голосам, их было много.

Когда герцог наклонился, чтобы поставить фонарь на ступеньку, какой-то белый предмет привлек его внимание. Это было письмо. Бофор поднял его. Печать с лотарингским гербом была нетронута, надпись гласила следующее:


«Его высочеству герцогу Орлеанскому».


Сознавая, как драгоценна каждая минута, герцог счел, однако, что время не будет потеряно, если употребить его на прочтение письма, найденного в неприятельском доме и адресованного герцогу Орлеанскому, в честности или, по крайней мере, в искренности которого он имел все причины сомневаться. Тем более что письмо было от герцога Карла Лотарингско-го, у которого десять тысяч солдат, всегда готовых к услугам и нашим и вашим – кто больше даст денег.

Герцог де-Бофор сломал печать без укоров совести и прочел следующее:


«Ваше высочество и любезный брат.

Рекомендую вам подателя этой записки. Он служил под моим начальством и очень храбрый дворянин.

Карл».


Раздосадованный ничтожностью записки, Бофор сунул ее в карман и стал думать только о своем спасении.

Застегнув покрепче плащ, который, по счастью, у него не отобрали, тщательно обернув одним концом плаща левую руку, что служило бы вместо щита, он обнажил шпагу и подошел к двери.

Но прежде чем отворить дверь, герцог счел благоразумным послушать.

Незнакомый голос грозно ворчал:

– Вам было приказано убить его!

– А я ни от кого не принимаю приказаний, – возражал другой, – меня призывают, я выслушиваю предложения и потом принимаю их или отказываюсь от них, как мне угодно.

– Пожалуй, и так. Но говорите правду, обещали вы убить его или нет?

– Обещал, что же такого?

– Следовательно, вы нечестный человек.

– Гондрен, не повторяй в другой раз этого слова.

– Ты не испугаешь меня, язычник. Хоть убей меня на месте, а все же не докажешь, что честно исполнил взятую на себя обязанность, ты одним разом обесчестил себя.

– Правда, – сказал другой глухим глосом.

– Ты поклялся, что убьешь, и не убил, значит, ты вероломный изменник или трус. Выбирай, что больше подходит.

– Гондрен, – заревел другой, с бешенством ударяя кулаком по столу, так что стаканы полетели на пол и вдребезги разбились.

– Полно, приятель, не сердись. Ты человек известный и много раз доказал свою храбрость и честность на деле.

– Этого нельзя сказать о тебе, проклятый! Ты никогда не осмелился взглянуть людям прямо в глаза, вся твоя жизнь коварство и измена.

– Я играю и торгую языком точно так же, как ты мечом. У всякого свой вкус, свои обычаи и фантазии. Уж как бы ты ни хлопотал, а дипломатом тебе не быть, мой бедный Ле-Мофф: сила и насилие – вот твое призвание.

Бандит не удостоил ответом такое обвинение.

– И вот тебе доказательство, – продолжал Гондрен, – тебе было заплачено за то, чтобы ты похитил герцогиню де-Лонгвилль, за которой я следил с самого Манта, а ты вместо нее подхватил какую-то смазливую простолюдинку.

Ле-Мофф расхохотался. В величайшем удивлении и ужасе Бофор понял страшную тайну, неожиданно раскрывшуюся перед ним.

– Тебе весело? – продолжал Гондрен.

– Как видишь.

– Но кого же ты заключил в подвал?

– Как кого? Разумеется, короля рынков!

– Наш Тимотэ пошел удостовериться, точно ли это он. Надеюсь, все будет в порядке.

– Так можно?

– Что такое?

– Как что? Я сам исполню обязанность, которую ты взял на себя и не исполнил.

– Это дело не твоего призвания, господин Гондрен, – возразил Ле-Мофф с презрением, – это мое дело. Мне стоит махнуть рукой, и он мертв.

– Ну-ка, махни!

– Тебе хочется, а?

– Кто заплатил тебе за это деньги, тот и требует.

– Пускай будет по-твоему. Я сам пойду и выполню обещанное.

– Нет, нет! Я не верю тебе.

– Гондрен! Будь осторожнее, а то быть беде! Это я тебе говорю, – сказал Ле-Мофф глухим голосом, похожим на рев дикого зверя.

– И я держу пари, что твои друзья разделяют мое мнение. Вон они молчат, а молчание знак согласия. По этой причине я делаю предложение.

– Посмотрим, что за предложение, – сказал атаман насмешливо.

– А вот что. Кто намерен иметь долю из трех тысяч обещанных пистолей, те должны по жребию вынуть три имени. Трос выбранных спустятся в подвал и справятся с дичью.

– Трус! Бездельник! Я не нуждаюсь ни в чьей помощи и привык сам исполнять свое ремесло. Но мне надоело слушать брюзжание такого мошенника, как ты, и потому – эй, приятели, ступайте двое со шпагой или кинжалом в подвал!

– Тимотэ что-то замешкался там! – заметил чей-то робкий голос.

– Что же? Убил его герцог, что ли?

– Он так крепко связан по рукам, что и думать нельзя о том.

– А между тем, – заговорил Ле-Мофф в раздумье, – ведь это плохой расчет – сбыть с рук герцога, в народной войне одной партией меньше, следовательно, для нашего ремесла одним средством к жизни меньше.

– Вот выдумал причину!

– Ну, марш вперед!

Бофор рассудил, что пора действовать. Ощупав дверь, он убедился, что в замке ключ повернут один раз, и потому уперся плечом в дверь, гнилое дерево уступило сильному напору и вылетело. Перед изумленной шайкой явился неизвестный в маске, с обнаженной шпагой в руке, с грозной решимостью никого не щадить.


ГЛАВА XIV Война, война и война

Бофор не подумал о своих длинных светло-русых локонах: маска была в ту же минуту разгадана.

– Герцог де-Бофор! – закричал Гондрен, бледнея от страха. – Так он жив!

– Измена! – заревел Ле-Мофф и обнажил шпагу.

Пятнадцать клинков мигом окружили герцога. Но принц, тотчас узнавший атамана и не имевший желания в другой раз попасться ему в сеть, сделал на него такой неожиданный выпад, что Ле-Мофф вынужден был закричать своим людям, чтобы они остановились.

В самом деле бой был опасен. Бофор занял место в углу, как в крепости, ему легко было отражать удары. Он в совершенстве владел шпагой, обладал ловкостью и силой вольтижера, и Ле-Мофф, опытный в этом деле, скоро почувствовал, какая опасность грозит его жизни.

– Если я вас держал в заключении, значит, я не хотел вас убивать, – сказал он.

– Так что же ты хотел со мной сделать, бездельник?

– Взять выкуп, и больше ничего.

– Так мы сойдемся в цене, – сказал Бофор.

– Этого не будет! – закричал Гондрен. – Меткий выстрел из пистолета, и делу конец!

– Не надо шума, – заметил Ле-Мофф, не переставая защищаться от ударов, ловко наносимых его противником.

– Да что же это такое? Неужели вы все не совладаете с этим проклятым принцем? – закричал Гондрен, подстрекая других разбойников, смотревших на поединок.

– Отступите, капитан, – сказал один из них Лс-Моффу, – мы все разом ударим на него.

Ле-Мофф последовал совету, и три человека бросились, чтобы заменить его и разом кончить дело.

– Какой позор! Десять против одного! – раздался мужественный голос у дверей.

Люди, не занятые дракой, оглянулись и, подстрекаемые Гондреном, бросились на незваного гостя. Этот помощник, небом посланный, был не кто иной, как Жан д'Ер.

– Дружище, принц! – крикнул он, нанося яростные удары направо и налево.

Окруженные угрюмыми, свирепыми разбойниками, Бофор и Жан д'Ер казались величавыми львами. Обе группы сражающихся представляли дивное зрелище. Хозяин, взобравшись на высокую скамью, приходил в восторг от неожиданной картины, но вдруг его восторги сменились ужасом.

Жан д'Ер, сразу уложив одного из разбойников, принялся кричать и звать на помощь во всю глотку, так что немудрено было его услышать на другом конце Сент-Антуанской улицы.

Гондрен отказался от пистолетных выстрелов, схватив со стола кувшин с вином, пустил его в голову Жана д'Ера. Тот ловко увернулся и стал еще яростнее наносить удары и еще сильнее кричать во всю глотку.

Гондрен бросился было к двери, чтобы запереть ее: ему послышался шум с улицы. Но в эту самую минуту от сильного толчка дверь распахнулась, и в залу ворвались три человека, вооруженные крепкими дубинами. Они молодецки владели этим первобытным оружием, то были носильщики с рынка. Рука, наносившая самые беспощадные удары, принадлежала нашему старому знакомому Мансо.

Позади них появилась женщина с пистолетами в каждой руке. То была госпожа Мартино.

Жестокий бой завязался между врагами. Хозяин спрятался под стол, боясь, как бы щепки в него не полетели. Ярость разбойников усилилась с появлением новых врагов и при виде своих товарищей, сокрушенных ударами тяжеловесных дубинок.

Ле-Мофф, хоть и взял с госпожи Мартино добрый задаток, однако, думая о женщинах как о существах слабых, не брал ее в расчет в бою, а она, пользуясь свободой движения, прицелилась в толпу разбойников и выстрелила. В ту же минуту шпаги опустились.

Носильщики, Жан д'Ер и госпожа Мартино бросились сквозь толпу врагов к герцогу де-Бофору. Тот, побледнев, прислонился к стене, холодный пот выступил у него на лбу.

Но это произошло от утомления и чрезвычайных усилий защищаться против многих. Увидев около себя мужественных помощников, герцог скоро собрался с силами и громко скомандовал:

– Друзья! Ударим на врага!

Жан д'Ер и носильщики повиновались и устремились на разбойников, которые бросились врассыпную. Не бежал один человек – это был Ле-Мофф. Он сел на скамью и, сложив руки, спокойно смотрел на происходящее.

– Ну, а ты чего ждешь, разбойник? Чего не бежишь? – спросил у него Бофор.

– Не бегу оттого, что хочу сказать вашему высочеству, что я в жизни не встречал такого храбреца, как вы, и что с этого часа Ле-Мофф принадлежит вам душой и телом.

Бофор повернулся к своим защитникам, его удивленный взор вопрошал: «Что вы думаете об этом?»

– Ваше высочество, – сказала госпожа Мартино, – надо послушать этого человека. Я понимаю причину, которая заставляет его так действовать. После того, чему мы были свидетелями, я и сама точно то же сказала бы вам, если бы давно не доказывала своей преданности на деле.

Генриетта Мартино была таким созданием, что ее совет воспринимался ее друзьями как приказание.

– Хорошо, Ле-Мофф, – сказал принц, – завтра приходи ко мне во дворец, мне давно недоставало такого человека, как ты.

– Готов к услугам вашего высочества, – сказал Ле-Мофф и, низко поклонившись, направился было к двери.

– Не уходите, Ле-Мофф, в вас есть еще необходимость, – сказала госпожа Мартино.

– Надолго?

– На полчаса, не более.

– Располагайте мной.

– Герцог, само провидение привело нас сюда, но если вам будет угодно, то мы не остановимся на дороге и опять пойдем к цели. Вы должны понять, если сердце вас не обманет, что ваша победоносная шпага не лишней будет в новом деле.

– Вы – очаровательная амазонка, и я никогда не забуду выстрел, который вы так неустрашимо направили в моих врагов.

– Прежде всего, Жан д'Ер, ступайте в погреб за письмом, которое вы там обронили.

– Не ходите так далеко, – сказал Бофор, с улыбкой подавая письмо молодому воину, – вот ваша потеря. Я хотел было устроить вам сюрприз и сам переговорить о вас с его высочеством, потому что мне известно ваше благородное поведение в отношении молодой девушки, которую вы так храбро защищали, не зная ее.

– Принц, – сказал Жан д'Ер, – я могу поступить на службу к герцогу Орлеанскому не иначе, как с условием оставаться вашим слугой.

– Это можно согласовать: герцог Орлеанский удостаивает меня своей дружбой и вместе со мной разделяет ненависть к Мазарини.

– Вот в чем дело, – прервала говоривших госпожа Мартино, – в эту минуту мой дом окружен отрядом стражи, они надеются голодом выжить оттуда известную особу. Меня и Жана д'Ера сегодня утром отправили в Шатле, но вскоре, по просьбе моего мужа, выпустили с условием, что мы оставим Париж. Мы повиновались, но с наступлением ночи возвратились через заставу Сент-Онорэ. Захватив с собой по дороге Мансо с его друзьями, поспешили сюда, чтобы набрать храбрых и отважных помощников, в которых в гостинице «Красная Роза» недостатка не бывает.

– Вы хотите вести осаду своего дома, чтобы выжить оттуда стражу?

– Именно. Я не рассчитывала, что господин Ле-Мофф согласится помочь мне, но он один для нас важнее, чем несколько человек из его разбежавшейся дружины.

– Сударыня, – сказал Ле-Мофф почтительно, – я всегда бываю на той стороне, где дела обрабатываются храбро. У меня душа болит, когда я вижу, как храбрые люди напрасно режут друг друга. Многочисленна ли стража у вашего дома?

– Двенадцать человек.

– Разумеется, резня будет, крови много будет пролито.

– Признаюсь, мне жизнь дорога, да и вашей жизнью шутить не надо, потому позвольте мне созвать людей.

– Зовите, – сказал Бофор беззаботно.

– Погодите, пока мы выйдем отсюда, – сказала госпожа Мартино, – герцог де-Бофор не должен быть замешан в скандале. Это дело не стоит такой дорогой цены.

– Напротив, отколотить стражу или патруль Мазарини – это самая приятная для меня вещь. Это часто случается, когда мы кутим у Ренара.

Госпожа Мартино незаметно пожала плечами, Бофор улыбнулся, угадав ее мысль.

– Идите вперед, – сказал он, – я в таком неавантажном костюме, что не смею предложить вам руки.

Госпожа Мартино ушла, опираясь на руку Жана д'Ера. Бофор увидел под столом неподвижно лежащего человека. Он толкнул его ногой, а тот в ответ застонал самым жалобным образом. Герцог подумал, что это, вероятно, одна из жертв битвы, и пошел к двери, где ждал его Ле-Мофф.

– Ваше высочество, – сказал он вполголоса, – все они считают вас ветреником и легкомысленным повесой, гоняющимся за мишурной славой, но я понял вас.

Герцог зорко посмотрел прямо ему в глаза, потом улыбнулся и, положив руку на его плечо, сказал:

– До завтра, в моем дворце.

Они вышли на улицу, еще минута – и раздался свист. Все люди, разбежавшиеся из гостиницы, точно выскочили из-под земли и столпились вокруг Ле-Моффа. В надлежащем порядке он повел их к дому Мартино.

Но герцог де-Бофор и Ле-Мофф имели неосторожность при выходе из гостиницы не оглянуться назад. Иначе они увидели бы, как вслед за ними выскочил человек и опрометью побежал по улице и вскоре скрылся. Они узнали бы в нем Гондрена.

Ле-Мофф расположил своих людей около дома на углу улицы так, чтобы никто из полицейской стражи не мог побежать за подкреплением. Госпожа Мартино постучала у своих ворот, привратник тотчас отворил. Полицейский, надзиравший за привратником, тоже выскочил посмотреть и, увидев, какое множество людей сопровождает советницу, хотел запереть ворота. Но Ле-Мофф, не теряя времени, схватил его за шиворот, притиснул к стене и приставил шпагу к горлу.

– Только пикни, так жив не будешь! – сказал он голосом, который не допускал возражений.

– Огня! – закричала госпожа Мартино, войдя в кухню в нижнем этаже, где увидела при тусклой лампе свою кухарку, дремавшую на стуле с чулком в руках.

Узнав голос своей госпожи, кухарка вскочила и бросилась зажигать свечу в большом медном подсвечнике. Госпожа Мартино успела схватить другой подсвечник и тоже зажгла свечу. Обе вышли в сени в то время, когда советник, тоже вооруженный двойным подсвечником, вышел осведомиться о причине шума.

Впереди и позади себя советник увидел полицейских, которые, поняв, в чем дело, обнажили шпаги, другие же успели выхватить ружья.

– Не стреляйте! – закричал Ле-Мофф. – Мы не хотим драться с вами, но требуем, чтобы вы скорее убирались вон.

– Мы здесь по королевскому повелению, – отвечал начальник, – нам приказано охранять этот дом, и мы не двинемся с места.

– А это мы увидим! – возразил Ле-Мофф, вонзив шпагу в горло полицейского, который со стоном упал.

– Пали! – скомандовал офицер.

Но никто не успел выстрелить: по энергичной команде Ле-Моффа его люди бросились на стражу с быстротою молнии.

– Бей их! – крикнул Бофор, который не мог удержаться, чтобы не иметь своей доли в драке; он работал направо и налево. Генриетта, Мартино и кухарка, стоя наверху лестницы, освещали эту резню.

– Ах! Как хорошо! – воскликнула Генриетта восторженно.

Битва не могла быть продолжительной: стража состояла не из храбрейших воинов да и немногочисленна была. Она исполняла свой долг, и только. Но редко случается, чтобы долг соразмерялся с личной безопасностью, словом, когда пять или шесть стражей легли на месте, остальные в знак покорности опустили оружие.

– Ступайте все туда! – сказал Ле-Мофф, знакомый со всеми входами и выходами, он не пренебрегал предосторожностями, требуемыми благоразумием и чувством собственной безопасности.

По знаку начальника бандиты втолкнули в обширную кухню всех стражей – раненых, избитых, ошеломленных – и заставили их держаться тихо под страхом грозных шпаг и пистолетов.

Начальник стражи лежал во дворе, раненный в ногу.

– Я протестую, – говорил он, – и пока я жив, до последнего дыхания буду протестовать…

– Довольно, – сказал ему Бофор, – ты храбрец, и я засвидетельствую перед кем следует твой подвиг, только помолчи!

– Ваше высочество, я узнаю вас по голосу и угадываю ваше намерение.

– Он узнал вас, – сказал Ле-Мофф с выразительным движением, – его молчание теперь необходимо.

– Довольно пролито крови, – сказал Бофор, – я хочу сохранить жизнь этому человеку, ведь он до последней минуты честно исполнял свой долг.

– Ваше высочество, – продолжал начальник стражи, – я прислан сюда, чтобы арестовать герцогиню де-Лонгвилль; видели, как она входила в этот дом. Умоляю вас, не выпускайте ее отсюда.

Общий смех покрыл простодушное требование полицейского офицера. Генриетта Мартино взяла под руку Бофора и повела его к себе наверх, не обращая внимания на своего мужа, который глубоко вздыхал, считая себя уже осужденным за бунт и заключенным в Бастилию на всю жизнь.

Госпожа Мартино привела герцога в свою спальню. Подойдя к кровати, нажала пружину в колонне, поддерживавшей тяжелый балдахин, – тотчас отворилась маленькая дверь в проходе между кроватью и стеной.

– Пожалуйте, герцогиня, – сказала она, – опасности нет.

Герцогиня де-Лонгвилль весело вышла из своего убежища, нежно обняла советницу и подала руку Бофору, который запечатлел на ней почтительнейший поцелуй.

– Так из-за меня сожгли немного пороху? – спросила она весело.

– Надо же было вырвать вас из когтей кардинала и отправить в назначенное место, – отвечала госпожа Мартино. – Но прежде я хочу успокоить моего бедного мужа. Для вас не тайна, что я нежно люблю его; правда, он самый боязливый советник в мире, зато в нем много человеческого достоинства.

С этими словами прелестная женщина выбежала из спальни.

– Герцог, так вы на нынешний вечер наш? Можем ли мы положиться на вашу шпагу и помощь?

– Что бы вы ни приказали, герцогиня, я на все готов. Какая опасность может устрашить меня, когда мне подают пример такие прекрасные амазонки, как вы и госпожа Мартино?

Минуту они стояли молча и недоверчиво смотрели друг на друга. Герцогиня заговорила первая, опять протянула ему руку, но вдруг она залилась слезами и в глубокой печали упала в кресло.

– Что с вами, герцогиня? – спросил Бофор с самым искренним участием.

– Ах! Как вы должны презирать меня…

– Что это вы говорите?

– Простите меня, герцог, я самая жалкая женщина на свете! Вчера, когда я говорила с вами у Тюильри…

– Так это были вы?

– Сама не знаю, какой инстинкт ревности увлекал меня. Я находилась в доме честного Мансо в то время, когда была похищена молодая девушка. Позже я узнала, что вас обвиняют… Но я уверяла себя – нет, Бофор, которого я знала, не способен на такую низость!… Мне все еще дорога ваша слава, а между тем как давно я не имею на это никакого права.

– Милая Анна, вы лучшая, благороднейшая женщина, и, конечно, я не могу требовать от вас отчета, в каком состоянии находится сердце, на которое вы позволили мне некогда надеяться. Тот, кого вы теперь любите…

– Ах! Герцог, пощадите меня!

– Нет, герцогиня, нет, я должен объясниться с вами. Тут дело идет о моей чести: уважение и любовь, которые я до конца жизни буду к вам питать, внушают мне эту обязанность. Ларошфуко недостоин вас.

– Что вы сказали?

– Это не донос, не слово, вырвавшееся в минуту досады, герцог вам верен, но ум его не принадлежит к числу тех, которые выбирают прямой путь. Он из рода политических мучителей, которые по примеру Мазарини и Гонди любовь делают орудием своего честолюбия. Он толкнул вас на этот опасный путь, для которого вы не созданы, сколько бы самоотвержения и преданности вы ни доказывали вашему знаменитому брату. Видите ли, я разгадал его, он надеется через вас достигнуть власти.

– Что вы говорите?

– Да, великодушнейшая из женщин! Ослепленная страстью к человеку, самому остроумному во всей Франции, вы не видите, что он играет в партии принцев ту же роль, какую занимает кардинал у королевы, а Гонди у народа. Ему только бы успеть, а что ему до того, что вы будете разбиты, опозорены, осмеяны даже вашими приверженцами, которые теперь окружают вас почетом и благоговением.

– Герцог! Герцог! Это важное обвинение, и тем ужаснее оно, что…

– Доканчивайте.

– Что и я, может быть, одна я поняла вас.

– Меня?

– Да. Как и он, вы честолюбец, и вы скрываете вашу цель, чтобы обманывать и сбивать с пути.

– Положим, герцогиня, но позвольте, минуту. Если бы я был тем, как вы говорите, неужели стал бы я выказывать притворную невозможную любовь перед благороднейшей женщиной, которая готова с радостью ввериться мне? Нет, никогда. Я обратился бы к женщинам, предающимся минутной прихоти и готовым без зазрения совести всем жертвовать для своего честолюбия.

– А госпожа де-Монбазон?…

– Она женщина без души и без убеждений, поглощенная бездной страстей. Вы сами никогда не верили, чтобы было что-нибудь искреннее в связи, составленной по случаю и обстоятельствам.

– Она хвастается тем, что отняла вас у меня! Признаюсь, это, может быть, самое жестокое оскорбление для меня.

– Успокойтесь, если мое сердце не может принадлежать вам, то оно предастся только той женщине, которая на вас будет похожа… Если только такое сходство возможно в этом мире.

– Герцог, – начала она и медлила в нерешительности.

– Что вы хотите спросить?

– Вы никого не любите? – спросила она с искренностью, требовавшей и ответа искреннего.

– Никого, – отвечал Бофор резко.

– Клянитесь честью дворянина!

– Никого, говорю вам.

– Отчего вы не хотите поклясться?

– Если бы я действительно был, как вы говорите, глубоким политиком, работающим для тайной цели, честолюбцем, мечтающим о перевороте в государстве, тогда мне не стоило бы никакого труда произносить перед вами всякого рода клятвы.

– Так вы любите кого-нибудь?

– Когда-нибудь я вам это скажу, – произнес Бофор странным голосом, так что герцогиня была поражена удивлением.

Вошла госпожа Мартино.

– Лошади готовы, – сказала она, – едем ли в Гавр?

– Как! – сказал Бофор, – так вы для этого дела требовали моей помощи?

– Ни для чего другого, – отвечала герцогиня, направляясь к двери.

– Так вы отправляетесь освобождать ваших братьев, принцев Кондэ и Конти?

– Именно так.

– Но с ними… Разве вы забыли? С ними находится ваш муж, герцог де-Лонгвилль.

– Ну так что же?

– Но герцог де-Лонгвилль муж ревнивый, подозревающий и неумолимый, он запрет вас в своем замке и не допустит до вас живой души!

– И все-таки освободим их, а там увидим, что будет. Герцог де-Лонгвилль немножко смахивает на господина Мартино, а моя милая Генриетта научила меня, как надо обуздывать мужей и заставлять их повиноваться.

– О! Герцогиня, я совсем другое дело! Я питаю к мужу любовь, самую… – Генриетта не смела кончить и покраснела.

Герцогиня обняла ее и поцеловала в лоб с видом королевы и ангела с обрезанными крыльями, словом, с тем видом, с которым она покоряла сердца.

Все вышли во двор, где ожидали их верхом Жан д'Ер, Ле-Мофф и десять его воинов в полном вооружении – как будто они собрались на войну. Дамы надели маски и сели на лошадей, но когда привратник отворил ворота, с улицы вбежал человек.

– Капитан, – сказал он, обращаясь к Ле-Моффу.

– Что случилось? – спросил тот, выезжая из ворот.

Вместо ответа посыльный указал ему на таинственную амазонку, стоявшую посреди улицы.

– Господин Ле-Мофф, – сказала она звучным голосом, – вы забываете свои условия.

– Никак нет, сударыня, – отвечал тот нахально.

– Вы мне нужны на этот вечер.

– А вон там поставлены люди, чтобы предупредить меня вовремя.

– Эти люди, вероятно, плохо исполняют свою обязанность, мне пришлось предупредить их.

– Так сегодня вечером?

– Да, непременно сегодня вечером.

– В таком случае вы позволите мне представить вам новобранцев, которые, наверно, с радостью примут участие в ваших делах.

Женщина в маске подъехала к воротам и зорко взглянула на кавалькаду, освещенную факелами.

– Я знаю госпожу Мартино, – сказала она, – на ее мужество можно положиться. А герцог де-Бофор давно ужепринадлежит к нашим.

– Куда же вы нас поведете, прекрасная дама? – спросил герцог, подъезжая к ней.

– Мое предприятие очень важное, и я не хотела бы…

– Сударыня, – вмешался Ле-Мофф, – все может уладиться. Мы с вами отправимся на улицу Дракона, а потом вы поедете с нами по нашему делу, и будет у нас разом два успеха.

– А куда вы потом поедете?

– Служить королю против кардинала, – сказала герцогиня де-Лонгвилль, изменив свой голос.

– Хорошо. Если герцог де-Бофор с вами, то и я из ваших.

Дама в маске с любопытством рассматривала герцогиню де-Лонгвилль, потом выехала вперед, подав знак герцогу де-Бофору ехать рядом с нею. Небольшой отряд выехал рысью на набережную. Ле-Мофф был впереди отряда.

Бофор без труда узнал в замаскированной женщине герцогиню де-Монбазон и, наклонившись к ней, осыпал ее любезностями, на что она отвечала холодно и с досадой, часто оборачиваясь к ехавшим позади амазонкам, из которых одна сильно возбуждала ее любопытство.

– Признайтесь же, – сказал ей Бофор, – вы сердитесь на меня за то, что я не пришел на условленное свидание.

– Мне сказали, что вы исчезли, никто не знал, куда вы девались. Коадъютор, которому вы, кажется, необходимы каждую минуту, распустил слух, что вас убили, но я вижу, что все ото неправда, а вы просто скрывались с прелестным обществом в таком доме, где я никак не ожидала вас видеть.

– Герцогиня, вы все думаете, что у меня в голове только ветер ходит. Вижу, что вы не можете взглянуть на меня серьезно.

– Вы знаете, что я люблю и ревную вас.

– Боже мой! – вдруг воскликнул Бофор, как бы озаренный внезапной мыслью.

– Что с вами? – спросила она с живостью.

– Ничего.

Герцог молча ехал, а в голове у него созревала догадка, что, когда по приказанию злодея де-Бара совершалось похищение Маргариты, то он надеялся видеть в ней не дочь синдика, а герцогиню де-Лонгвилль.

Давно уже де-Бар был страсно влюблен в герцогиню де-Лонгвилль и задумал ее погибель. При этой мысли Бофор радовался, что удалит ее из Парижа – передаст на руки мужа, который защитит ее от преследований кардинальского фаворита.

«Надо зорко смотреть», – думал он.

Он опять подъехал к герцогине де-Монбазон и разговаривал с нею. Они проехали Новый мост и без препятствий выехали на улицу Дофина, у перекрестка Бюси герцогиня де-Монбазон осадила лошадь и подозвала Ле-Моффа.

– Ступайте, – сказала она, – разместите своих людей. Мы здесь подождем.

Ле-Мофф соскочил с лошади, которую поручил одному из своих людей, и скрылся в темноте смежной улицы, примыкавшей к левому берегу.

Госпожа де-Монбазон повернулась к Бофору.

– Итак, вы почти властелин Парижа, – сказала она, – а когда этот человек вернется, вы будете властелином королевы и короля.

– Что вы хотите этим сказать?

– Мазарини поедет по улице Дракона, а Ле-Мофф со своими людьми так оцепят эту улицу, что кардиналу не выбраться оттуда – разве он колдун, чтобы что-то помогло ему…

– Вы говорите, что Мазарини поедет по улице Дракона?

– Что тут вас удивляет? Разве он не великий дипломат? Не он ли хвастается, что умеет покупать все совести? Три дня тому назад он требовал свидания с герцогом Орлеанским.

– Свидание в Люксембурге?

– Да.

– Разве не мог он видеться с принцем в Лувре или в Пале-Рояле?… – сказал Бофор задумчиво.

– Вы догадываетесь, Бофор, что без особо важных причин он не поехал бы к герцогу Орлеанскому? Он повел переговоры о решительном и открытом соглашении с его высочеством, рассчитывая при его содействии разом покончить с Фрондой.

– Вы верите этому, герцогиня?

– Да, разумеется, верю, и у него самые тяжеловесные аргументы, самые ослепительные обещания, чтобы помрачить зрение принца: во-первых, интересы Франции – это само собой разумеется, во-вторых, женитьба короля на…

– На ком? – прервал Бофор.

– На принцессе де-Монпансье.

Бофор вздрогнул, сердце у него так больно сжалось, что он судорожно дернул за узду, лошадь взвилась на дыбы, как бы почуя опасность. Герцог, искусный всадник, скоро успокоил ее и опять подъехал к герцогине, которая в темноте не могла прочитать на лице Бофора душевного волнения.

– Итак, – сказал он тихо, – если я не ошибаюсь, Ле-Мофф должен убить кардинала?

– Вы это сказали, а не я, – отвечала она холодно.

– Вот что желал бы я видеть своими глазами! – воскликнул он.

– В добрый час! Я опять узнаю вас, герцог!

Но он не отвечал и, пришпорив лошадь, поскакал в темную улицу, где исчез Ле-Мофф.

Въезжая в улицу Дракона, он заметил по дороге продолговатые темные тени, притаившиеся у стен домов, тени эти, вероятно, ждали только сигнала, чтобы вскочить и действовать. Но в этих тенях он не мог различить Ле-Моффа и потому остановился перед гостиницей «Дикарь», из полуотворенной двери которой выбивался слабый свет.

«Оттуда я все увижу», – подумал он.

Сняв маску и привязав лошадь к кольцу, вбитому в стену, де-Бофор толкнул дверь и вошел в общую залу.

Лампа горела на столе, у стола дремал хозяин, но он вскочил на свои длинные ноги, как только Бофор стукнул дверью.

– Герцог де-Бофор! – воскликнул он, отвешивая низкие поклоны.

– Молчи и укажи мне окно, откуда можно видеть все, что делается на улице.

Не прошло и десяти минут, как в конце улицы раздался стук колес экипажа, окруженного всадниками с факелами в руках.

«Это он! Это Мазарини!» – подумал Бофор, узнавший ливрею на слугах.

Карета проехала половину улицы, в это время раздался выстрел, и кучер со страшными криками упал с козел. Со всех сторон выскочили люди свирепой наружности, вооруженные шпагами, пистолетами и мушкетами. Одни бросились к лошадям, другие налетели на всадников, сбросили их на землю, погасили факелы, третьи с обнаженными шпагами устремились к дверцам кареты.

Бофор увидел, как из кареты сверкнули другие шпаги, удары нападающих отражались с отменным мужеством.

Бандиты сначала молчали, как бы повинуясь отданному приказанию, но потом почувствовали необходимость поддерживать свой азарт криками: «Долой Мазарини! Бей его! Смерть ему!»

При свете уцелевшего факела зоркий глаз Бофора различил внутри кареты вместе с кардиналом еще двух особ, которых никак не ожидал здесь видеть: то были герцог Орлеанский и дочь его.

– Луиза! Моя милая Луиза! – воскликнул Бофор в ужасе.


ГЛАВА XV Честолюбие принцессы

С обеих сторон дрались холодным оружием.

– Пали! – закричал Ле-Мофф.

Мрак осветился двумя ружейными выстрелами. Разбойники, увидев, с кем имеют дело, стали направлять удары в надлежащую сторону.

Но удары не попадали в цель, чья-то необыкновенно могучая шпага сверху козел отражала все удары; в то же время чей-то повелительный голос, заглушая шум схватки, звал людей из гостиницы «Дикарь», двери которой оставались полуотворены.

– Эй! Люди, несите огня! Говорят вам, посветите, – кричал он.

Но в гостинице все были глухи, никто не подавал и признака жизни, даже лампа, горевшая в общей зале, вдруг погасла.

– Убирайтесь вон, проклятые мошенники, или никто из вас живым не выйдет из этой трущобы!

– Стреляйте! – сказал другой голос как будто с правой стороны. – Не уступайте им!

– Клянусь Вакхом! Я уже убил одного бездельника! – отвечал знакомый голос кардинала.

– Тут принц королевской крови! – сказал другой голос, как бы угрожая.

– Смерть кардиналу! – заревела толпа нападающих.

Во мраке слышались стук и удары шпагами, только изредка раздавался ружейный выстрел, озаряя картину битвы.

– Ударь по лошадям, кучер! – послышался из кареты голос принцессы.

Как только отдано было это приказание, человек, отражавший удары с козел, вскочил на одну из лошадей и напал на разбойников, державших лошадей, одного приколол, другому нанес жестокий удар по рукам. Высвободив таким образом лошадей, ударил их и что было сил помчался по улице.

Крики раненых и упавших, по ногам которых проехали колеса, раздались во мраке. Карета мчалась с быстротой молнии, увлекаемая лошадьми, которые точно обезумели от боли – новый кучер беспощадно оделял их ударами своей шпаги.

Напрасно вслед экипажу летели пистолетные и ружейные пули – карета благополучно выбралась из улицы Дракона. Кучер остановил лошадей только на берегу Сены.

– Ну что же ты остановился, кучер? Езжай дальше! – закричали голоса из кареты.

Кучер молча слезал с лошади.

– Господин Жан д'Ер, – сказал он, обращаясь к всаднику, все время сопровождавшему карету, – не угодно ли вам будет взять на себя труд довезти кардинала в Лувр?

Молодой всадник был не кто иной, как лотарингский кавалер. Поспешно соскочив с лошади, он занял место неизвестного кучера, который, сказав ему несколько слов на ухо, скрылся в темных улицах.

В эту минуту ветер разогнал облака, скрывавшие луну, и можно было видеть человека, бежавшего к Новому мосту.

– Кто это, не знаете ли вы? – спросил кардинал у Жана д'Ера, который, привязав лошадь к экипажу, взобрался на козлы.

– Не знаю, монсеньор, – отвечал тот, повернувшись к кардиналу.

– А я так знаю, – послышался звучный и музыкальный голос герцогини де-Монпансье.

– Кто же это?

– Герцог де-Бофор.

– Не может быть! – воскликнул кардинал, который в минуты сильного волнения не мог преодолеть своего итальянского выговора. – Не может быть! Герцог последний человек, на которого я мог бы рассчитывать при подобных обстоятельствах.

– Благодарю за него, монсеньор, – не удержался заметить Жан д'Ер.

– По этим неотразимым ударам я узнала его и держу пари, что это был мой кузен! – подтверждала герцогиня де-Монпансье.

– Кстати, – сказал Гастон, обращаясь к молодому кучеру, – кто вы такой? Молчаливый и таинственный кучер назвал вас именем не совсем незнакомым мне.

– Имя лотарингское, ваше высочество. Случайно мы проезжали по улице с тем человеком и имели счастье оказать вам маленькую услугу.

– Так это вас одного мы обязаны благодарить за спасение?

– Виноват, ваше высочество, но это не так. У меня в кармане рекомендательное письмо от герцога Карла к вам, по этой причине я считаю себя вашим слугою и, следовательно, защищая вас, исполнял только свою обязанность.

– Если бы не вы, так я был бы убит! – воскликнул Мазарини. – Сомнения никакого нет, они до меня добирались. Его высочество герцог Орлеанский так любим в Париже, что и думать нельзя, чтобы это ночное нападение было сделано на него.

– Монсеньор, – возразила принцесса, – если бы мы с отцом не находились в карете, то сомневаюсь, что было бы достаточно рук наших двух защитников, чтобы рассеять толпу бродяг.

– Но мне кажется, что и я не худо действовал шпагою, которую всегда держу в карете про всякий случай.

– Итак, – опять обратился принц к кучеру, – вы отказываетесь назвать по имени вашего храброго товарища?

– Он запретил мне это, ваше высочество.

– Отлично, молодой человек, – сказал Мазарини, – его высочество принимает вас к себе на службу. Что касается меня, так если завтра утром вам угодно будет напомнить мне ваше имя, я постараюсь доказать вам мою благодарность.

– А до тех пор, – сказал Гастон, – так как слуги монсеньора трусы и все разбежались, не будете ли вы любезны довести до конца вашу услугу?

– Ваше высочество, с радостью готов вам повиноваться, но я совсем не знаю Парижа, не знаю, в какую сторону править.

В это время послышался конский топот по направлению к улице Дофина.

– Езжайте к Новому мосту, потом поверните налево, – сказал кардинал торопливо.

Гонтран-Жан д'Ер не заставил себя просить, подозревая в спешащих всадниках если не шайку Ле-Моффа, то по крайней мере тех особ, с которыми выехал из дома Мартино. Он ударил по лошадям и помчался во весь опор по дороге в Лувр.

Через полчаса Мазарини, Гастон и принцесса были допущены к королеве.

Анна Австрийская сидела в больших креслах у своей постели, две женщины убирали на ночь ее прекрасные белокурые волосы, красоту которых пощадило время.

– Ах! Это вы, моя милая племянница, – сказала она, обращаясь с самой очаровательной улыбкой к принцессе. Мазарини вел ее под руку и, казалось, не замечал Гастона, который шел позади дочери.

– Принцесса не хотела ехать, – заметил Мазарини, смеясь, – я насилу уговорил ее.

– Это понятно, час такой поздний, да и на улицах не совсем безопасно.

– Небезопасно. Ах! Ваше величество, кому вы это говорите? Нам, которые только что избавились от смертельной опасности.

– О, Боже! Что это значит? – воскликнула королева.

– Целая шайка разбойников… Я доложу вашему величеству все подробности, когда отданы будут приказания, чтобы найти шайку, ее предводителей или заговорщиков.

– Возможно ли? В самом Париже засада злоумышленников!

– Действительно так, и нам с его высочеством пришлось порядком поработать шпагами, но мы после потолкуем об этом случайном обстоятельстве. Теперь же приступим к известному делу.

– Подойдите ко мне, Луиза, – сказала королева, протягивая к ней руку.

Принцесса подошла и почтительно поцеловала протянугую руку. Анна Австрийская обняла ее и поцеловала в лоб, но губы ее были холодны и сухи.

Принцесса хорошо знала королеву, удивление отразилось на ее лице.

– Вы дуетесь на меня, душенька, тогда как мне следовало бы на вас досадовать.

– Ваше величество, я никогда не дуюсь, это не в моем характере.

– А если так, зачем же вы ни вчера, ни сегодня не являлись ко мне? Вы знаете, как я люблю видеть вас при себе, а между тем, если бы кардинал не поспешил сам за вами, я лишена была бы удовольствия вас видеть.

– Ваше величество, отец мой собирался ехать со мной в Орлеан.

– В Орлеан? Какое у вас есть дело в Орлеане, любезный братец? – спросила королева, быстро обращаясь к Гастону.

– Ваше величество, – возразил герцог, раскрасневшись, – некоторые дела, не терпящие отлагательства…

– Ваше высочество как наместник короля не имеете права оставлять Париж, то есть особу короля. Что должно быть вам известно.

– Именно потому я и рассчитывал на самое короткое отсутствие.

– На короткое отсутствие? Так это вы потому-то и отправили сегодня половину дома и значительное число экипажей? Впрочем, я не хочу отыскивать причины этой ребяческой досады, всему причиной одна Луиза. Прошу вас, садитесь рядом со мной и выслушайте, что мы вам имеем сказать.

– Ваше величество, – возразил Мазарини, – я уже имел честь сказать его высочеству об известном предмете. Его высочество согласен перед вами подтвердить главные условия этого семейного договора.

– Луиза, – сказала королева, ясно выказывая преимущество дочери перед отцом, – Луиза, надо нанести решительный удар всем беспорядкам, и, если вы хотите содействовать мне, вас ожидает верный успех.

– Ваше величество, у меня нет другой воли, кроме воли его высочества, моего уважаемого отца, а так как он самый верноподданный и приверженный вам слуга, то все, что вами решено, заранее им принято. Не так ли, ваше высочество?

При этом прямом обращении Гастон кивнул головой, хотя, видимо, ему было неловко.

– Ваше высочество, – подхватил Мазарини, – вчера вечером вас посетил господин де-Гонди, после этого посещения, вероятно, вы остались убеждены, что коадъютор далек от чистосердечия.

– Вот это совершенно верно, – отвечал Гастон с привычной ему беззаботностью, – Гонди ненавидит принцев, заключенных в Гавре, что не помешало ему советовать мне, чтобы я требовал их освобождения.

– А через это он хотел увлечь вас до нехорошей крайности! Так как освобождение принцев невозможно, то поссорить вас с королевой. У вас не оставалось бы другого выбора, как только броситься в его объятия.

– Я разгадал его, – сказал Гастон, – и Луиза была согласна с моим мнением, когда я ей передал разговор наш с коадъютором.

– Ах, милая моя, неужели вы занимаетесь этими делами? Неужели вам доставляет удовольствие мчаться в вихре политических волнений? Берегитесь, тут можно и голову потерять! Признаюсь вам, мне было бы прискорбно видеть вас увлеченной примером таких дам, как де-Шеврез, де-Лонгвилль, де-Монбазон, и других полоумных ветрениц.

– Ваше величество, – отвечала принцесса, – смею уверить вас, что я не нахожу никакого удовольствия в политике, но мой возлюбленный отец часто удостаивает меня чести знать мое мнение о разных делах, а так как в этих случаях я советуюсь только с сердцем и справедливостью, то и выходит, что мои мнения сообразны со здравым смыслом. Если вашему величеству угодно мне позволить…

– Говорите, говорите, любезная племянница.

– С вашего позволения, – продолжала принцесса, выказывая робкое смирение, противоречившее энергичным словам, – я осмелилась бы вам заметить, что потеря драгоценного времени в мелочных и неблагоразумных ссорах нарушает достоинство короны и посягает на честь короля. Два дня тому назад, в Тюильри, маркиз де-Жарзэ оскорбил человека, который, во всяком случае, принц королевской крови, оскорбил в присутствии вашего величества без всякого препятствия с вашей стороны.

– О, моя красавица, так вот причина вашей досады?

– Нет, ваше величество, я не смею досадовать на вас. Но маркиз де-Жарзэ благородный, храбрый вельможа, великое было бы несчастье, если он и подобные ему люди будут подвергать свою жизнь опасности в таких безрассудных выходках.

– Вы не правы, племянница, совершенно не правы, смотря с такой точки зрения на порядок вещей. Впрочем, я понимаю ваше сочувствие и желание отдавать каждому должное, удивляюсь только тому, что вы желаете видеть в герцоге де-Бофоре принца королевской крови.

– Он мне кузен, ваше величество.

– Правда, но только косвенным образом, этикет…

– Ах, ваше величество, какое мне дело до этикета, – сказала принцесса, – кончится тем, что я совершенно разойдусь с ним, если его правила клонятся к тому, чтобы разрушать родственные связи.

– Дитя мое, это благородное чувство, но в подобных случаях должны главенствовать государственные интересы. Не будем настаивать на этом предмете и оставим разговор, неприятный для вас.

– Для меня? – воскликнула принцесса, нежно целуя королеве руку. – Вашему величеству известна глубина моей привязанности к вам.

– Да, я это знаю, но нынешним вечером я хочу, как вы видите, вести с вами переговоры, как равная с равной.

– Пойдем на условия, – вмешался Мазарини, переглянувшись с Гастоном, который приятно улыбнулся при виде удивления, выразившегося на лице его дочери.

– Говорите же, моя красотка, говорите, чего вы желаете? – сказала королева.

– Чего я желаю?

– Ну да.

– Я не понимаю, о чем угодно слышать вашему величеству.

– Вот видите ли… Господин де-Гонди желает кардинальскую шапку, господин де-Бофор желает быть преемником своего отца в звании генерал-адмирала. Его высочество ваш отец получит… вы сами поймете, что он пожелает, ну, а вы?

– А я, ваше величество, ничего не желаю.

– Ничего?

– Совершенно ничего.

– Вот это удивительно!

– Ваше величество, я дочь первого принца крови французского дома, что может быть еще выше, к чему могло бы стремиться мое честолюбие? Следовательно, я не могу видеть, чего могла бы я добиваться.

– Ну, так и есть! – воскликнула Анна Австрийская, нахмурив брови и устремив на племянницу гневный взор, – я была в том уверена.

– В чем, ваше величество?

– Любезный брат, – обратилась королева к Гастону, – когда умерла ваша первая жена, я обещала быть матерью вашей дочери Луизы и взять на себя все полномочия, которые родство и королевский сан мне уже вручили. Вы подтвердили своим согласием мое намерение и несколько раз говорили, что судьба вашей дочери в моих руках, что мне одной принадлежит право выдать ее замуж.

– Меня выдать! – воскликнула принцесса, побледнев от сильного волнения.

– Без всякого сомнения.

– Но я не имею никакого желания выходить замуж, – сказала молодая девушка, вставая с места.

– Дочь моя… – сказал Гастон, взяв ее за руку и заставляя опять сесть.

– Батюшка, так вы за этим заставили меня приехать сюда? Так для этого вы вели беспрестанные переговоры с кардиналом и с Гонди?

– А хоть бы и так?

– Почему же вы мне не сказали этого прежде?

– Та-та-та! – воскликнул Мазарини, всплеснув руками, – что за очаровательное дитя! Кажется, она задумала не выходить замуж, кажется, она питает отвращение к замужеству. Так дело решенное, наперекор ей не должно идти.

– Но это неестественно! – воскликнула королева, бросив на принцессу подозрительный взгляд.

– Как неестественно, государыня? – возразил Мазарини. – А помните ли вы, как сами приняли ту особу, которая первой заговорила о вашем бракосочетании с покойным королем.

– Это совсем иное дело, – возразила Анна Австрийская, – тогда речь шла о том…

– О том, чтобы сделаться французской королевой, тогда как для герцогини де-Монпансье речь идет…

– Луиза, – сказала королева, взяв ее за руку и повелительно глядя на нее, – посмотрите на меня и отвечайте прямо и откровенно, как вы привыкли это делать. Отчего вы не хотите выходить замуж?

– Оттого что… не хочу.

– Разве вы достигли того возраста, когда можно иметь другую волю, кроме воли вашего отца?

– Ваше величество, не сказали ли вы мне сейчас, что хотите вести со мной переговоры как равная с равной! Каковы бы ни были мои причины, каково бы ни было мое отвращение, я не хочу выходить замуж, вот и все тут!

– Она влюблена в кого-то! – воскликнула Анна Австрийская.

Не меняя выражения лица, принцесса глядела на королеву.

– Отвечайте же мне, отвечайте, – настаивала королева запальчиво.

– Ваше величество, я не желаю выходить замуж по уже известной вам причине.

– Говорите прямо, любезная племянница, не напускайте на себя этот величественный тон, которым вы хотите сбить меня с толку.

– Я говорю прямо и чистосердечно. Поверьте мне, всемилостивейшая государыня и любезнейшая тетушка, если я вам противоречу, то это только потому, что совесть моя того требует.

– Словом, вы не хотите выходить замуж?

– Нет.

– По крайней мере, не хотите ли узнать, какого мужа вам предлагают?

– Не желаю, если это не тот, кого я сама намерена выбрать.

– Так вы сознаетесь, что влюблены в кого-то?

– Ваше величество, – возразила принцесса с необычайной кротостью, – не с нынешнего дня вам известны мои желания по этому предмету. Полтора года тому назад вы уже знали, за кого я хотела выйти замуж. Мои чувства не переменились.

– Но ведь это безумие!

– Вот видите, ваше высочество, я вас предупреждал, – сказал кардинал, – и вы напрасно ручались за покорность вашей дочери.

– Признаюсь, я неосторожно обещал предоставить ей полную свободу в выборе мужа.

– Но к чему вы это придумали, любезная племянница, – опять заговорила королева, – зачем вы выбираете мужа, который так стар, что может быть вашим дедом?

– А за другого я не пойду.

– Ну что это за прихоть!

– Напротив, – возразил Мазарини, – я очень хорошо понимаю желание ее высочества и нахожу, что, в сущности, ее честолюбие очень благоразумно.

– Господин кардинал! – воскликнула укоризненно королева.

– Ваше величество, – сказал министр с уклончивостью, которая всегда ему так много помогала, – я нахожу, что насилие над наклонностями принцессы не приведет к добру. Поскольку ей угодно быть женой императора – ведь речь, кажется, идет об императоре?…

Луиза грациозно кивнула своей прекрасной белокурой головкой.

– Да?… Так мы и постараемся сделать ее императрицей Германии.

– Но это сумасшествие! – воскликнула Анна Австрийская. – Иначе нельзя объяснить это упорное желание стать женой самого старшего государя в Европе. По его летам от него нельзя ждать ни счастья, ни радостей! Все это – недостойная комедия, за которой она хочет скрыть любовь к другому.

Луиза бросила на королеву злобный взгляд, подобный острому кинжалу. Этот взгляд королева не заметила и вполне понял хитрый министр. Принцесса встала и с глубочайшей почтительностью склонилась перед своей государыней в ожидании приказания удалиться.

– Поистине, любезный брат, я вам удивляюсь, – воскликнула королева, – она дочь ваша, а вы терпите все ее безрассудные выходки!

Принцесса покраснела и еще ниже наклонила голову.

– Уходите, сударыня, уходите вон! Избавьте меня от вашего присутствия и ждите дальнейших приказаний в ближайшей зале.

Произнеся эти жесткие слова, королева встала и в сильном волнении вышла в другую комнату.

Герцогиня де-Монпансье вышла и в зале увидела лотарингского кавалера, который по се совету был принят на службу Гастоном с приказанием всюду сопровождать принцессу.

– Господин Жан д'Ер, – сказала она, поспешно подходя к нему, – вы недавно поступили на службу к моему отцу, но если я не ошибаюсь в людях, то мне можно при надобности положиться на вас.

– Приказывайте. Я молод, хочу пробить себе дорогу и не достиг еще возраста, когда умеют быть изменниками.

– Вы должны сейчас же оставить дворец и отыскать герцога де-Бофора, где бы он ни был.

– Будет исполнено.

– Хорошо, тогда вы ему скажете: «Во что бы то ни стало – слышите? – во что бы то ни стало надо освободить принцев из заключения!»

– Это сделано.

– Как сделано?

– В настоящую минуту герцог де-Бофор едет в Гавр, предводительствуя отряд храбрейших удальцов. Когда мы недавно расстались с ним, он поспешил присоединиться к своим.

– Так это он защищал нас и провез до Нового моста?

– Полагаю.

Принцесса немного подумала, потом, подавая руку молодому человеку, сказала:

– Господин Жан д'Ер, постарайтесь следовать за герцогом всюду, где он будет, не оставляйте его одного ни на минуту. Если он будет драться, поддерживайте его своей шпагой, а если смерть ему будет угрожать…

– Так я подставлю грудь за него, уж это я вам обещаю.

– О, какое у вас благородное сердце!

Принцесса подала ему обе руки. Гонтран поцеловал их с пламенным самоотвержением, овладевшим его душой под влиянием доверия, которым его удостоила прекрасная принцесса. Он ушел. Принцесса повернулась и в испуге остановилась как статуя. Перед нею поднялась портьера, не замеченная ею в углу комнаты, и появился человек, низко раскланивающийся.

– Герцог де-Бар! – воскликнула она, едва переводя дыхание.

– Ваше высочество, – сказал герцог, подходя к ней по всем правилам этикета и говоря так тихо, что звуки его голоса едва долетали до ее слуха, – если вы этого желаете, то я нем и, главное, совершенно глух.

– Если что-нибудь докажет мне, что вы что-нибудь слыхали, то считайте себя мертвецом, – сказала она высокомерно, и в глазах ее мелькнули грозные молнии.

В эту минуту Гастон вышел от королевы и, взяв дочь под руку, молча повел ее из дворца.

Когда они, сидя в карете вдвоем, ехали по дороге в Люксембург, герцог Орлеанский произнес сквозь зубы:

– Какая же вы дура, дочь моя!

– Королева нанесла мне жестокое оскорбление.

– Но вы не догадываетесь даже, какого мужа она хотела вам предложить!

– Предложить и дать – это большая разница.

– Кардинал понял наконец, что все его бросили; он боится, чтобы его не убили; он в ужасе, что принцы будут освобождены. Этот страх заставил его кинуться в наши объятия. А теперь по вашей милости он попадет, без всякого сомнения, в руки коадъютора.

– Но чего же он хочет?

– Он хотел сделать вас королевой Франции.

– Как, я была бы женой короля Людовика Четырнадцатого?

– Время еще не ушло.

– Но вы дали слово герцогине де-Лонгвилль помочь ей освободить принцев.

– Ах, Боже мой, что же тут мудреного? Прежде сделайтесь королевой, а потом сколько хотите освобождайте принцев из тюрьмы.

– Но разве это значит – поступать честно, батюшка?

– Ах, Луиза, Луиза, королева отгадала, ты влюблена в кого-то.

– Ошибаетесь, – с горячностью отвечала принцесса, отодвигаясь в глубину кареты.

Через час горничные помогли ей раздеться, и она легла в постель.

От невыносимой бессонницы глаза ее не смыкались целую ночь. Одна мысль, ужасная, ослепительная, возбуждая, неотступно преследовала ее.

– Я могла бы стать королевой! – твердила она себе в эту долгую бессонную ночь.


ГЛАВА XVI Перемена в положении

Удивлением и гневом преисполнилась королева от упорства, выказанного принцессой. Кардинал решил вырвать зло с корнем, он видел повсеместную ненависть к себе и грозную опасность лишиться не только власти, но и жизни. По его совету королева призвала на помощь свою старинную приятельницу, герцогиню де-Шеврез, которая тайно была впущена в ее спальную. Долго продолжались их совещания.

На другой день герцогиня приехала к коадъютору со своей дочерью Шарлоттой, очаровательной девой-гренадером, прелести которой покорили даже довольно закаленное сердце честолюбивого коадъютора.

– Какой счастливый случай доставляет мне удовольствие видеть вас? – воскликнул Гонди, принимая их в своей часовне.

– Я приехала к вам по делам, – сказала герцогиня, – потому что нельзя терять времени.

– Ах, герцогиня, времена очень изменились, и обещания не были сдержаны даже на первых порах.

– Значит, вы все еще желаете получить кардинальскую шапку?

– Принцы де-Кондэ, де-Конти и принцесса де-Лонгвилль противились этому. Потом они были арестованы, заключены в Гавр, где оплакивают свою неволю в узах…

– Заключение, сопровождающееся всем великолепием их дворцов, как в Париже! Это значит, что они не очень достойны жалости.

– Я их не жалею, но обещания не сдержаны – и опять все за то же, двор с некоторого времени делает только глупости. Кардинала Мазарини чуть было не зарезали нынешней ночью.

– А герцога де-Бофора прошлой ночью. Мне это уже известно.

– И по этой причине вас подсылают ко мне. Ну говорите прямо.

– Неужели же, монсеньор, вы не на шутку чувствуете теперь такое глубокое презрение к кардинальской шапочке?

– Нельзя сказать, но есть важные препятствия тому, чтобы эта шапочка досталась мне.

– Что за препятствия? – спросила герцогиня.

– А те, что принцы де-Кондэ, де-Конти и де-Лонгвилль поклялись, что восстанут всеми силами даже против намека предложить мне ее когда-нибудь.

– Но они в заключении?

– Ну так что же?

– А то, что вы не должны больше чувствовать отвращение к возможности примириться с…

– С кем бы это? – спросил Гонди, улыбаясь.

В эту минуту девица де-Шеврез уронила платок, и коадъютор, как следовало вежливому кавалеру, поспешил поднять его. Подавая платок девице, прославившейся тем, что тронула его сердце, он почувствовал легкое пожатие руки – как бы в знак предупреждения. Хорошо, что он сумел понять и правильно растолковать простое движение – по близорукости он не заметил таинственных знаков, которые ему делала прекрасная Шарлотта при первом вступлении в его комнату.

– Ну с кем же иначе? Разумеется, с кардиналом Мазарини, – закончила герцогиня де-Шеврез.

– Герцогиня, – отвечал коадъютор, – очень вероятно, что шапочка будет вознаграждением за это прекрасное примирение. Но согласитесь, хотя я очень спокойно живу в стенах этого замка, кто знает, нет ли в них какой-нибудь слабой стены, куда приложилось теперь чуткое ухо с намерением доложить принцу де-Кондэ, что предводители Фронды выказывают пренебрежение к милостям двора лишь потому, что в действительности они для них недосягаемы.

– Полноте. Как можно думать, что принцы под замком могущественны, как на свободе.

– Я хорошо знаю свое время, свой двор, парижан и…

– Монсеньор, мне удивительно, что вы сомневаетесь в искренности моих слов, – сказала герцогиня, посмотрев на дочь.

– Знаю и понимаю, что не могли направить ко мне посланниц, более заслуживающих мое доверие, – отвечал Гонди, почтительно целуя руку герцогини. Потом он поцеловал руку ее дочери, задержав в своей руке.

– Следовательно?…

– Ах, герцогиня, спасение государств всегда зависело от ничтожных причин! Маленькие причины производят великие дела. Елена погубила Трою.

– Что вы этим хотите сказать?

– Verba volant! – сказал он на латыни. – Думаю, вы плохо понимаете язык Виргилия, я переведу это восклицание, но прошу вас обратить внимание на то, что я всегда с благоговением выполнял приказания ее величества; особенно когда эти приказания, хотя бы как самые простые желания, были выражены на бумаге.

– Так вам надо слово, написанное рукой королевы?

– Именно так, и вместе с ним ваше ручательство.

– Скептик! Вот вам, – воскликнула Шарлотта, вынимая записку, спрятанную под лифом.

– Злое дитя! Вам хотелось, чтобы я попросил вас, – сказал Гонди.

– Надо же было принять меры предосторожности.

– А вы хотите, чтобы я не убежал из ваших рук?

– Что делать? В Париже скучно без двора. Я была бы в отчаянии, если бы король удалился в Сен-Жермен.

Коадъютор прочел следующие строчки, написанные грубым почерком и очаровательной рукой, не имевшей себе подобной во всей Европе.


«Я не могу поверить, несмотря на прошлое и настоящее, что монсеньор коадъютор не принадлежит к числу моих друзей. Прошу его предоставить мне случай увидеться с ним так, чтобы никто этого не знал, кроме госпожи де-Шеврез. Ручательством за его безопасность будет это имя:

АННА».


– Ну что вы на это скажете? – спросили обе женщины, обратив на него умоляющие взгляды.

Гонди хотел было отвечать, но, желая заплатить доверием за доверие, написал следующее:


«В жизни моей не было минуты, в которую я не принадлежал бы вашему величеству. Для меня слишком много счастья в возможности умереть за вас, чтобы думать о своей безопасности. Куда вы повелите мне явиться, туда и явлюсь.

ГОНДИ».


В эту минуту коадъютор переходил Рубикон и совершил это со всеми подобающими правилами честности: он вложил в конверт записку королевы со своей. Не любовь ли внушала ему мысль, что искренность есть самая выгодная дипломатия?

Что бы там ни было, но в тот же вечер он получил записку от герцогини де-Шеврез:


«В полночь, в монастыре Сент-Онорэ».


Коадъютор надел на себя черный костюм, надвинул на глаза шляпу с широкими полями и прямо из своей часовни спустился по витой лестнице во двор. Ночь была темная, никто в доме не обратил внимания на выход коадъютора; притом же всем были известны его таинственные привычки.

Он поспешно вышел на улицу Сен-Тома, где в те времена возвышался замок Шеврез, а от него шагов через сто стоял монастырь Сент-Онорэ. Это место мало посещалось пешеходами и пользовалось недоброю славою в народе. Но Гонди всю свою жизнь хвастался своей храбростью и отвагой, его трудно было напугать. Прошло не более пяти минут, и показалась тихая тень, как кошка пробиравшаяся к нему.

– Монсеньор, не угодно ли вам следовать за мной?

Коадъютор не сомневался в успехе свидания, узнав в этой тени Габери, пажа королевы. Не для шуток решаются призывать к себе такого важного сановника, такого могущественного бунтовщика, каким он считал себя.

Они прошли в Пале-Рояль через двор, наполненный огромными резервуарами, откуда проводилась вода для фонтанов в саду. Потом отворилась дверь, которая привела их по лестнице прямо в часовню.

Королева сидела в больших креслах, усеянных лилиями. Коадъютор при первом взгляде заметил два стула, указывающие места для людей, которые примут участие в совещании. Но королева была одна, она любезно предложила ему садиться.

– Господин коадъютор, – сказала она самым очаровательным голосом, – ваше согласие прийти ко мне доказывает вашу преданность королю и государству. Не сомневаюсь, что вы из первых присоединитесь к моим усилиям, чтобы потушить смуты, волнующие Париж.

– Я готов к услугам вашего величества и обещаю вам содействие моих друзей.

– Они многочисленны и очень отважны, я знаю это. Прошу вас поверить, что я не останусь неблагодарною.

«Высокомерная испанка, видно, очень нуждается во мне», – подумал Гонди, показывая всем видом бескорыстие и смирение.

– Мои друзья разделяют мой образ мыслей и сочтут за счастье пролить свою кровь для общего умиротворения, – сказал он.

– Притом же это умиротворение очень удобно в отсутствие принцев.

– Конечно, теперь меньше людей, которых надо удовлетворить. За исключением герцога Орлеанского…

– Не говорите о нем, вам известно лучше, чем кому-нибудь, что его высочество верноподданнейший слуга своего короля.

Гонди хотел что-то сказать, но дверь отворилась и вошел Мазарини.

– А, наконец вот и господин коадъютор! Как я рад, что опять вижу вас! Сколько на свете есть людей, которые из себя выходят, чтобы нас разлучить.

– Вашему высокопреосвященству известно, что я употреблял все усилия, чтобы не отставать от вас.

– Как хорошо сказано! – воскликнул Мазарини в поддельном восторге от этих слов. – Не позволите ли мне, ваше величество, нарушить уважение к вам?

– Каким это образом? – спросила Анна Австрийская, улыбаясь.

– Позвольте мне в вашем присутствии обнять человека, к которому я питаю столько же уважения, сколько и любви.

– Вы осыпаете меня своими милостями, – сказал смущенный коадъютор.

Кардинал бросился на него и прижал к своей груди с такой силой, что не будь тут крепкого стула, коадъютор упал бы.

– Господин коадъютор, – воскликнул Мазарини, – государыня знает мою мысль и лично подтвердит, что я жалею только об одном – зачем не от меня зависит сейчас же надеть на вас мою красную шапочку.

– Монсеньор, в настоящую минуту есть другая вещь, которая для меня гораздо важнее кардинальского достоинства, гораздо приятнее и полезнее красной шапочки.

– Что же это такое?

– Вы присоединили меня к вашей партии, господин кардинал, и, следовательно, подвергаете меня ненависти принца де-Кондэ, который, по освобождении из тюрьмы, придет в бешенство и будет только хлопотать о том, как бы погубить меня, покончить со мной.

– Он не будет освобожден, – произнесла королева резким тоном, свойственным женщинам, когда воля их непреклонна.

– Кто знает? – сказал Мазарини, пожимая плечами. – Царственное милосердие так велико!

– Чего желаете вы, монсеньор? – спросила королева.

– Признаюсь вам, государыня, если вы дадите высокое положение одному из моих друзей, то это предохранит меня от мести принцев.

– А этот друг, конечно, герцог де-Бофор, – заметил Мазарини.

– Действительно так.

– Вы желаете, чтобы он получил после смерти своего отца звание начальника морских сил Франции? Он будет генерал-адмиралом, я вам это обещаю от имени короля, – сказал кардинал.

– А вы получите кардинальскую тиару, – добавила королева.

– Теперь мы рассмотрим ваш план примирения.

Коадъютор предвидел этот вопрос и, вынув из кармана четырехугольную бумагу, разложил ее на столе перед королевой, это был план Парижа. По крайней мере, полчаса прошло за рассматриванием улиц и площадей столицы; отмечались места, наиболее угрожавшие правительству, назначалось, где расставить караулы, а где для предотвращения мятежа собрать войско.

Коадъютор предвидел необходимость отразить удар при распространении известия, что он перешел на сторону двора. Если он сам умел в случае надобности возмутить Париж, то небезызвестно ему было, что господа члены парламента тоже не упустят случая покричать: «Караул! Измена!» – и возмутить чернь против перебежчика.

На том и окончилось свидание. Мазарини еще раз обнял своего врага.

Гонди удалился, кланяясь с таким смирением, какое только осталось у него в запасе от захватившей его радости и торжества.

Когда он ушел, Мазарини подождал несколько мгновений, потом повернулся к королеве и сказал, указывая на дверь:

– Он лжет!

– Что вы хотите этим сказать?

– Объясню это вашему величеству позже, а теперь прощайте.

– Что вы будете делать?

– Буду работать, чтобы укрепить корону, которую этот проклятый поклялся разрушить в свою пользу.

– Но послушайте, кардинал…

– Прошу простить меня, время не терпит.

Анна Австрийская не стала задерживать своего министра, которому верила полностью.

Коадъютор, откланявшись королеве, вышел из Пале-Рояля так же таинственно, как и вошел. Кому удалось бы видеть его в этой прогулке, тот удивился бы, с какой быстротой и ловкостью он шел по этим улицам, наполненным зловонным запахом болот. Он не шел, а точно летел на крыльях надежд – кто головой досягает лучезарных небес, тот, конечно, не обращает внимания на то, что ноги его касаются грязи. Он остановился около человека, стоявшего у входа на Новый мост.

– Завтра в полдень мне нужен бунт на рынке, – сказал Гонди отрывисто.

– Тут трудного ничего нет, – был ответ.

– Чтобы один крик господствовал: «Долой Мазарини!» Это должно быть убедительно настолько, чтобы завтра же вечером кардинал убрался из Парижа.

– Но он убрался, монсеньор.

– Что это значит, Мизри?

– Вы ушли в одну дверь, а кардинал в другую.

– Кто вам сказал?

– Человек, который шел скорее вас. Он по моему приказанию день и ночь караулит его.

– Куда он уехал?

– Он сел в почтовый экипаж и помчался во весь опор. Коадъютор, не обращая внимания на своего таинственного поверенного, в раздумье пошел по направлению к набережной Люнет.

«Он притворился, будто покинул Париж, – думал коадъютор. – Но это для того, чтобы внушить мне полное доверие, а в сущности он уехал не дальше Рюэля».

Он остановился, Мизри подошел к нему.

– Все так, – сказал он поверенному, – бунт не помешает завтра, только надо его произвести четырьмя часами раньше и распространить до стен Пале-Рояля.


ГЛАВА XVII Дорожные впечатления

Увидев неудачу предприятия на улице Дракона, госпожа де-Монбазон скрылась. Бофор же скоро присоединился к небольшому отряду под предводительством госпожи де-Лонгвилль и Мартино. Они благополучно выехали из Парижа: у герцога были друзья в народном карауле, стоявшем ночью у заставы.

Дорога в Гавр была короче, если ехать на Сен-Дени и Понтоаз в Руан, а не на Сен-Жермен и Мант; по этой дороге можно было избежать Рюэля, где стоял сильный гарнизон, преданный кардиналу.

Небольшой отряд проехал уже Сен-Дени, когда вдруг погнался за ним десяток всадников. Бофор остался в арьергарде, расставив в порядке своихвоинов, амазонок поместил в центре.

Всадники подъехали, и их предводитель направился прямо к Бофору.

– Ваше высочество, это я, Ле-Мофф, – сказал он самоуверенно.

– А! Так это ты? Очень рад: я не надеялся уже встретиться с тобою.

– Я сказал, что теперь принадлежу вам, понятно, что я поспешил присоединиться к вашему отряду.

– Вперед! Не будем терять времени.

Они поехали мелкой рысью и на рассвете прибыли в Маньи.

Обе амазонки были неустрашимы и с удивительным терпением переносили утомительную дорогу. Бофор поручил арьергард Ле-Моффу, сам же все время занимал своих дам со всем пылом своего веселого характера. Вопросы о планах герцогини де-Лонгвилль он откладывал на ближайший час.

В Понтоазе отряд остановился на отдых, оседланные лошади стояли во дворе гостиницы «Дофин»; вдруг Ле-Мофф, размещавший внизу надежный караул, вбежал в залу, где находились дамы и принц.

– Показалась карета, и, кажется, из Парижа. С какими-то важными людьми, потому что лошади скачут во весь опор.

– Кто бы это мог ехать? – спросил Бофор.

– Уж не д'Аркур ли, которого вызвали в Париж три дня тому назад? Не посылают ли его назад с приказанием препятствовать нашему путешествию?

– В таком случае, герцогиня, надо объезжать Руан.

– Напротив, нам необходимо заехать в Руан: там целый полк содержится на счет герцога де-Лонгвилля, бывшего губернатора провинции; полковник обещал мне свою помощь, если мы пойдем на Гавр.

– Герцогиня, вы рассчитываете на целый полк и ни слова мне?

– Как, герцог, вы намеревались взять крепость, где заключены принцы? С помощью сопровождающей нас горстки людей.

– Герцогиня, под вашим предводительством я готов был даже на невозможное.

– Это очень мило с вашей стороны, но в настоящую минуту надо позаботиться о карете, показавшейся на дороге.

В эту минуту вошел подчиненный Ле-Моффа.

– Капитан, – сказал он, – впереди кареты ехал курьер. По прибытии в Понтоаз он постучал у дверей первого дома и, переговорив с хозяином, повернул назад.

– Это подозрительно, – сказал Ле-Мофф.

– По всему видно, что за нами шпионят, – заметила госпожа де-Лонгвилль.

– Герцогиня, – сказал Ле-Мофф, – мне известно, что за вами следили от самого Манта и несколько дней кряду, мудрено ли, что надзор не прекращается: господин Мазарини чутко высматривает нужные следы.

– Поспешим, – сказала госпожа Мартино, – мы напрасно теряем время.

– Едем, – подтвердила герцогиня.

– А мое мнение, – предложил Бофор, – надо переменить направление и ехать в Руан через Мант. Тут должна быть проселочная дорога, которая приведет нас в Мелан, а оттуда в Мант. Притом всадники могут проехать там, где карета не проедет.

– А ваше какое мнение? – спросила госпожа Мартино у Ле-Моффа, подметив его улыбку.

– Я поспешу за каретой и упрячу подальше того, кто бы там ни сидел.

– Вы предлагаете разбой на большой дороге, а это не в моем вкусе, – сказал Бофор.

– Я сам это знаю. Вы изволили убить трех моих лучших людей на улице Дракона – обстоятельства бывают разные…

– Согласна, а вы, герцогиня, что скажете? – спросила госпожа Мартино.

– Конечно, это не повредит, – отвечала она, – но с одним условием: не делать никакого зла путешественнику, который, может быть, едет по своим делам.

– Но если это, – сказал Бофор, задумавшись, – если это…

– Заканчивайте же, герцог.

– Если это кардинал?

– Что за мысль! Мазарини со своими ревматизмами отправится в такую пору? Не может быть! Да и что он будет делать в Руане?

– А если это кардинал, – заметил Ле-Мофф, – так я опять примусь за свое дело, которое не удалось на улице Дракона.

– Запрещаю, – строго произнес Бофор.

– Во всяком случае, отправляйтесь туда, – подхватила герцогиня. – Мы сами решим участь путешественника. Мы проедем проселками, а вы присоединитесь к нам в Руане.

– Хорошо, – сказал Бофор, – но выслушайте и меня, Ле-Мофф. Я не хочу, чтобы была пролита кровь.

– Едем же, – настаивала герцогиня.

Через несколько минут отъезд был решен. Дамы с Бофором и своей свитой доверились конюху гостиницы, бравшемуся проводить их в Мелан по прекрасной проселочной дороге. Ле-Мофф с пятью надежными людьми отправился назад в деревню, поджидать карету с путешественниками.

Оставив разбойников за привычным делом, мы последуем за кавалькадой, которая, свернув влево от Понтоаза, выехала на очаровательную тропинку плодоносного края, напоминавшего Нормандию.

Они выехали на опушку леса, который надо было проехать, затем преодолеть вброд ручей, и тогда путь сокращался на два часа.

Нельзя было медлить, тем более что ночь была темная, пошел дождь, который постоянен весной.

Они без особенных затруднений ехали по лесу под сенью высоких деревьев. Хотя Бофор выражал беспокойство за своих дам, обе уверяли, что путешествие не затрудняет их.

Но дождь усиливался, тьма сгущалась, лесу не было конца, хотя, по уверениям проводника, его было на один час езды. Он клялся, что не сбился в дороге, но деревья сменялись деревьями, кустарники шли за кустарниками, приходилось то спускаться в овраги, то подниматься по крутоярам. У Бофора лопнуло терпенье.

– Негодяй! Ты нарочно заблудился? – закричал он.

– Нет, сударь, вот и доказательство – конец лесу.

– Ну, слава Богу! – вздохнули все.

Действительно, они выехали на опушку леса, но тут у проводника вырвалось понятное для всех восклицание изумления и досады:

– Это Понтоаз.

Бофор повернул лошадь прямо на проводника, который тоже был верхом, однако не думал бежать.

– А что, мошенник, этот переезд сокращает дорогу на два часа?

– Точно так, сударь.

– А разве не могли мы доехать до Сены после часовой езды.

– Точно так, через полтора часа езды. Затем мы переедем Гардон вброд.

– Если через час мы не будем на берегах Сены, то я голову тебе размозжу.

Кавалькада опять поскакала во весь опор. На этот раз, возможно, от страха, память не изменяла конюху и до назначенного срока они не только выехали из леса, но и увидели ручей.

А между тем дождь все усиливался, вода прибыла, и дамы, преодолевая брод, промокли до костей, они дрожали как в лихорадке.

– Нет сил продолжать дорогу, – сказала герцогиня.

– И у меня тоже, – отвечала госпожа Мартино, – как я ни храбрюсь, а должна сознаться в своей слабости.

– Ах! Какие мы несчастные женщины!

– Даже стыдно в глаза смотреть.

До Бофора донеслись эти слова, и стало ясно, как настрадались его спутницы. А так как, в сущности, он сделался рыцарем из-за них, а не из-за принцев, предчувствуя, что освобождение последних наделает ему много хлопот, он пришпорил лошадь и подъехал к проводнику, державшемуся на десять шагов впереди.

– Какая самая близкая деревня? – спросил он.

– Эвекмон, – отвечал проводник, – за милю до Мелана.

– Скоро ли мы туда попадем?

– Через полчаса.

В эту минуту герцог увидел за деревьями, окаймлявшими дорогу, яркие огоньки, которые, казалось, мелькали по черным стенам замка наверху горы.

– Э! Да это никак замок! – спросил Бофор.

– Точно так.

– Кому он принадлежит?

– Маркизу де-Жарзэ, – отвечал проводник.

«Ярому мазаринисту и моему личному врагу, – подумал Бофор, – но не беда! Он теперь в Париже и нам не откажут в гостеприимстве на эту ночь».

– Веди нас в замок! – приказал он проводнику.

Госпожа Мартино с восторгом приняла это предложение, но герцогиня, сознавая важность своего предприятия, не хотела терять драгоценное время. Однако она вынуждена была уступить, потому что сама изнемогала от усталости.

Небольшой отряд поднялся на холм, впереди ехали слуги. На дороге оставили караул, чтобы предупредить Ле-Моффа, где они отдыхают, если он выедет на эту же дорогу.

Ворота в замке поспешно отворились перед ними, и управитель с тремя лакеями принял их с особенными знаками почтительности, рассыпаясь в извинениях, что не может оказать лучший прием, достойный таких важных особ. Не может же потому, что утром отряд драгун из партии принца Кондэ забрал всю провизию, бывшую в замке.

– Тут нет беды, – сказал Бофор, – нам только бы переночевать, завтра на рассвете мы опять пустимся в путь.

Замок Эвекмон был со всех сторон окружен цветущими садами, столетними деревьями, что при лунном свете придавало ему волшебный вид. Но высокие стены, редко пробитые окна напоминали, что это сказочное жилище было прежде всего мрачным сооружением, которое феодальное право воздвигло над долинами и селами, чтобы феодал действовал здесь по своему произволу.

Тут был и подъемный мост с заржавевшими цепями, по-видимому, не употреблявшийся; все внутреннее устройство замка вселяло невольный ужас.

Длинные, мрачные комнаты с черными панелями были покрыты обоями с изображениями людей, мебель везде старинная, огромных размеров, и, если случайно попадался образчик новейшего искусства, это возбуждало удивление и радость, как будто нашелся старый друг.

Замок оказался необитаемым.

– Однако, когда мы были внизу, я видел здесь огни, – удивился Бофор.

– Люди устраняли все беспорядки, которые наделали драгуны: работы хватило на целый день, – объяснил управитель.

– Так у тебя найдутся комнаты для этих дам?

– Конечно, к вашим услугам.

– Мы поместимся в одной комнате, – сказала герцогиня.

– Этого никак нельзя сделать, – возразил управитель, – ноу нас есть две комнаты, смежные одна с другой. Если прикажете, я провожу вас.

– Хорошо, – сказала герцогиня, не желая показать, что боится, тем более что для страха не было никакой причины.

В эту минуту в саду раздался заунывный крик филина. Крики продолжались довольно долго, как будто зловещая птица летала вокруг замка.

Через несколько минут герцогиня разместилась в огромной готической комнате, в углу которой стояла высокая кровать с колоннами. Женщина не скрывала радости, что из этой обширной комнаты есть дверь в комнату, отведенную для госпожи Мартино.

В камине трещал и вспыхивал яркий огонь, разливая вокруг отрадную теплоту. Но обе приятельницы не переставали дрожать от холода, так что нельзя было и думать о постели, прежде чем высохнет промокшая насквозь их одежда. Они внимательно осматривали комнату, светлейшая изгнанница невольно подозревала, что ее везде преследуют и посылают за ней шпионов. Кроме того, она опасалась любопытных и нескромных ушей.

Они поднимали тяжелые занавеси, не обращая внимания на облака пыли, стучали по стенам, желая убедиться, нет ли там потаенных ходов. Заглядывали под кровать, пугавшую их своими большими размерами, отворяли двери огромного шкафа, наполненного бельем.

Совершенно успокоенные насчет своей безопасности, они принялись за туалет. Прежде всего вынули из шкафа по простыне и развесили их на спинках кресел перед огнем: затем они стали раздеваться.

Можно себе представить, какая была прелестная картина, когда обе красавицы, прислуживая друг другу, доверяли таинственному пространству громадной комнаты сокровище и совершенство форм. Они хохотали друг над другом, когда при малейшем звуке вздрагивали и прижимались друг к другу.

Наконец они сняли с себя все и, закутавшись в нагретые простыни, сели у камина, прежде развесив перед огнем одежды, от которых шел пар, можно было надеяться, что все скоро высохнет.

– Я лягу совсем одетая, – сказала герцогиня.

– Ну, как это можно: не бодрствует ли Бофор над нами?

– Что за благородный человек! – заключила герцогиня, вздыхая.

– Обожаемый и любимый всеми, – подсказала Генриетта, лукаво посмеиваясь.

– Да, я питаю к нему глубочайшее уважение.

– Уважение? Но этого слишком мало для такого красавца и героя.

– Генриетта, что это вы выдумали! – сказала герцогиня строго, прижав руки к груди, на которой волновалась белая простыня.

– Если бы он увидел вас, такую прелестную, ослепительную красоту, то его любовь непременно воскресла бы, и растаяла бы ваша ледяная холодность, не выдержав его пламенного чувства.

– Замолчите, Генриетта, вы с ума сошли! Бофор влюбился в другую так скоро, что я не успела раскаяться, – сказала герцогиня с глубоким вздохом и неподвижным взором, устремленным на раскаленные уголья.

– Ну вот еще! Вы воображаете, что Монбазон…

– Генриетта, не произносите при мне этого имени!

– Герцог не может любить ее – это невозможно! Если б вы были немного снисходительнее к нему…

– Ах! Перестаньте… слишком поздно! – воскликнула Лонгвилль, закрывая лицо руками, – да, слишком поздно!

Генриетта замолчала и с состраданием смотрела на эту знатную особу, жизнь которой была переполнена испытаниями и бурями.

– Пора спать! – вдруг сказала герцогиня, взяв за руку прелестную мещанку.

Они отправились в комнату госпожи Мартино и также занялись тщательным осмотром ее. Затем провели еще полчаса за одеванием высохшего уже платья и решились, наконец, лечь в постели.

Генриетта помогла герцогине взобраться на громадную кровать, поцеловалась с нею, уполномоченная на то свободой общей судьбы.

– Этот замок принадлежит маркизу де-Жарзэ, открытому приверженцу Мазарини, но не беда! Я буду спать здесь в большей безопасности, чем в доме иных фрондеров, – сказала Генриетта.

– Оно и справедливо – Жарзэ благороднейший человек, и я уверена, если бы он увидел меня в своем доме, то не только не выдал бы, но и защищал бы против целого полка.

– Однако у него есть пребольшой недостаток – сам он честнейший человек, а считается лучшим другом герцога де-Бара, этого лицемера, вашего смертельного врага.

– Де-Бар не враг мой, потому что любит меня.

– Если б он любил вас искренно, так не вздумал бы поступать с вами так, как это он хотел в гостинице «Красная Роза».

– Он знает, что других средств у него нет, потому что я ненавижу его.

Произнося эти слова, герцогиня держала за руку свою приятельницу, и обе вздрогнули при нечаянном треске полена в камине.

– А мы с вами порядочные трусихи, – заметила герцогиня, смеясь.

– Этот замок похож на жилище Синей Бороды. Я уверена, что тут множество засад, опускных дверей, капканов и всяких других орудий жестокости, которыми наши предки так любили окружать себя.

– Перестаньте, перестаньте, а то я глаз не сомкну всю ночь. Ступайте спать.

– Теперь около четырех часов утра – нам недолго придется спать.

Госпожа Мартино, простившись с прекрасной герцогиней, ушла в свою комнату и оставила дверь отворенной. Издали они еще немного поговорили, лежа на высоких кроватях, похожих на катафалки.

Безмолвие воцарилось всюду; герцогиня задремала. Вдруг она с испугом проснулась: ей послышался какой-то шорох неподалеку от постели.

Герцогиня всматривалась во все стороны при тусклом свете догоравших углей в камине. Ничего не видать.

– Это вы, Генриетта? – спросила она, насторожившись.

Генриетта спала и не отвечала. Прошло еще несколько минут, и шорох повторился.

Герцогиня раздвинула полог, скрывавший дверь в комнату ее подруги, и задрожала: дверь была заперта.

– Генриетта! Генриетта! – закричала она вне себя от ужаса и, спустив одну ногу с кровати, ухватилась обеими руками за полог.

Ее голос, душимый страхом, исчезал в пространстве. Она соскользнула с кровати, захватив кинжал, который перед сном засунула под подушку, и встала неподвижно.

На этот раз она ясно расслышала, что кто-то ходил по комнате. Сделав шаг вперед, она увидела посредине комнаты темную тень.

Напрасно она хотела кричать и звать на помощь: от страха и ужаса у нее в горле пересохло, язык прилип к гортани и не мог пошевелиться.

Медленно подходил к ней грозный призрак.


ГЛАВА XVIII Народная ярость

Большая толпа стояла перед балаганом знаменитого Мондора у Нового моста.

Предчувствия шарлатана не обманули его: Табарен в свою очередь состарился и окончательно расстался с товарищем своей судьбы, передав свое место новому фигляру. Тот, следуя принятому обычаю, присоединил к своему имени имя своего предшественника и выдавал себя за его племянника, воспользовавшегося по праву наследством.

Во Франции всякая новость пользуется успехом, пусть и самым непродолжительным: шутки и забавные выходки господина Тиртена привлекли толпу.

На всех площадях только и речи было, что об остроумии и веселости Табаренова преемника. На другой день после отъезда герцогини де-Лонгвилль в Гавр госпожа Мансо просила Маргариту сводить малютку Марию к Новому мосту. Маргарита оправлялась после испытанных ужасов; ее добрая мать не любила печальных лиц и желала доставить развлечение дочери.

Маргарита послушалась совета матери, хотя не в ее характере было искать спасение от мыслей, запавших в душу, в мишурных выходках шутов.

– Ступайте-ка, деточки, – сказал отец Мансо, – там новый паяц. Мондор чудеса о нем рассказывал сегодня утром. Это, пожалуй, опять вызовет на сцену старика Табарена: ведь эти люди сильно завидуют успехам товарищей.

– Пуще всего береги крошку. В толпу не заходите.

– Смотри, Маргарита, запомни хорошенько песенку насчет Мазарини.

– Может быть, я там встречу Ренэ.

– Правда, его что-то не видать сегодня, а он такой славный малый.

– Видно, отправился к отцу в Гонесс.

– Прощай, папа! – сказала малютка Мария, протягивая руки к старшине носильщиков.

– Прощай, сокровище мое, – сказал отец и, наклонившись к ней, крепко расцеловал ее.

– Пора идти, – сказала госпожа Мансо, – тетка Фортюнэ станет ворчать, а я просила ее присмотреть за моей лавкой.

– Но как неприятно, – сказал Мансо, – что Гонди приказал мне собрать всех носильщиков к полудню. Что-нибудь готовится против кардинала. От этого, видно, и герцогиня не захотела, чтобы я оставался на эту ночь при ней. Не люблю я смут: какой это вред для торговли!

– А если это так, не лучше ли будет Маргарите с малюткой остаться дома?

– Ну вот еще! От Нового моста до рынка недалеко, Маргарита всегда успеет вернуться, чуть каша заварится.

Родители ушли. Маргарита, приодевшись, пошла с сестрой на Новый мост.

Миловидность и веселость малютки-сестры, ее простодушные расспросы и восторги при виде разнообразных увеселений Парижа произвели благодатное влияние на Маргариту, и, когда они дошли до балагана Мондора, Маргарита без отвращения вмешалась в толпу.

В это время Гондрен, следивший за ними с улицы Потри, проскользнул под навес, служивший кулисами в театре Табарена, и отвел в сторону помощника Мондора, смышленого шарлатана, который только на подмостках умел выставляться смешным и дуралеем.

– Слушай, – сказал ему Гондрен, – ты знаешь, кто я? Известно тебе, что по одному моему слову тебя сошлют на вечную каторгу на галеры? Ты должен сослужить мне хорошую службу.

– Что прикажете, господин Гондрен? – спросил фигляр, сознававший свое нравственное увечье.

– У тебя вчера был большой успех, потому что осмелился оскорблять кардинала Мазарини в публичном месте и во время мира. Слушай же хорошенько, господин Тиртен, теперь ты должен делать совсем противное.

– В таком случае чернь накинет мне петлю на шею.

– Не бойся: вчера мои друзья тебя поддерживали, сегодня те же друзья выручат тебя. Делай только как я тебе прикажу.

– Но как же быть?…

– Жить или не жить – понимаешь ли? – вот в чем вопрос. Господин Гонди позволил тебе оставаться в Париже, но он покинет тебя, если ты перестанешь слушаться.

– А все же и вы должны выслушать меня, господин Гондрен.

– Посмотрим, говори короче.

– Вчера я имел успех, и Мондор так был доволен мною, что обещал половину сбора, если успех не покинет меня на этой неделе.

– Ну так что же?

– А то, что я пропал, если я сделаюсь мазаринистом. Прощай успех, прощай и мои денежки!

– Уж это твое дело.

– Но как же мне быть?…

– У меня одно слово – подумай и выбирай.

Гондрен проворно ускользнул, несчастный паяц напрасно старался удержать его – он уже исчез в толпе. Бедному паяцу предстоял безвыходный выбор: или возбудить против себя народную ярость, или подвергнуться еще страшнейшей ярости коадъютора. Обескураженный, в отчаянии он упал на барабан, который приготовлялся надеть на себя, и, схватившись за голову обеими руками, задавал себе вопросы, как бы все это уладить – с одной стороны, удовлетворить Гондрена и Гонди, с другой – не раздражать почтеннейшую публику?

Вдруг он почувствовал, что кто-то прикоснулся к его плечу. Он оглянулся и увидел молодого человека, который смотрел на него сурово и повелительно.

– Я понимаю, приятель, как затруднительно твое положение, – сказал неожиданный посетитель, в котором мы узнаем Ренэ Мансо.

– Вы слышали! – воскликнул Тиртен в ужасе, предполагая в нем нового врага и обличителя его бывших шалостей.

– Все слышал, но успокойся, я не принадлежу к числу тех, которые употребляют во зло несчастные обстоятельства добрых людей. Я стоял за холстом, чтобы поближе любоваться проделками Мондора, и нечаянно подслушал предложение, какое тебе было сделано.

– Ну, государь мой, что скрывать-то, по чистой совести говорю: я и не знаю, что мне делать! – сказал паяц.

– А вот что, хочешь я за тебя выйду?

– Как это?

– Надень на меня свой парик, платье, подрумянь и подбели так, чтобы добрые люди меня не узнали, и я за тебя разыграю роль, которую навязал тебе Гондрен.

– И вы это точно сделаете?

– Ведь я сам предлагаю это.

– А как же Мондор?

– Ему-то что?

– Он не знает вас и откажет.

– Только наряди меня, а я уж улажу дело. Как Мондор станет вызывать тебя, я выскочу и так удивлю его, что ему некогда будет отказывать.

Избавиться от страшной ответственности – это было на руку Тиртену. Не теряя минуты, он принялся за туалет неожиданного двойника, и через несколько минут Ренэ нельзя было узнать; мало того, он стал совсем похож на своего предшественника.

– Погодите-ка, чтобы не вышло беды, – вдруг сказал Тиртен.

– Что с тобой?

– Государь мой, вид-то у вас такой плутовской; ну, как у вас злой умысел отобрать у меня теплое местечко, мне нос приклеить?

– Ну что же, сам пой, если не боишься, что за песню против фрондеров чернь заставит тебя поплясать на виселице.

– Как же мне не бояться-то? Сам посуди.

– А я мазаринист по убеждению и рад хоть раз в жизни душу отвести, публично насмеявшись над бунтовщиками.

– Так и в добрый час! – подтвердил паяц, продолжая наряжать Ренэ.

Едва успел он кончить, как раздались оглушительные крики.

– Табарен! Табарен! – заорала толпа, не привыкшая еще к имени Тиртена.

– Тебя зовут, ступай же, товарищ! – сказал паяц.

Ренэ одним прыжком вскочил на лестницу, как бомба вылетел на подмостки и, ошеломленный, очутился перед тысячами глаз. Публика встретила вчерашнего любимца оглушительными рукоплесканиями.

– Что это значит? – воскликнул Мондор, не узнав помощника, и бросил от удивления свои пузырьки. – Что я вижу? Тиртена у меня подменили!

Ренэ, сделавшись предметом веселого внимания публики, как вкопанный стоял на подмостках.

Старик Мондор подошел к нему нос к носу и стал рассматривать его с таким комическим, но натуральным любопытством, что народ заливался громким смехом, воображая, что вся эта сцена заранее подготовлена.

– Тиртен, бедный мой друг и сотрудник, какие злые духи изменили тебя до такой крайности? Ты ли это?

– Это я, хозяин, – отвечал тот жалобно.

– Странная вещь! Непонятная вещь! Клянусь честью хирурга. Как же это? Давеча утром я оставил у себя этого человека с носом вроде трубы, как и подобает быть служителю такого хозяина, как моя особа, а теперь явился он передо мной с носом длинным-предлинным – чуть не с аршин!

– Хозяин, а хозяин, – заговорил под влиянием необыкновенного положения Ренэ настоящим паяцем, – как же не вытянуться моему носу? Сам суди, ведь я истый парижанин, а у какого парижанина не надорвется нос, когда он видит, как все дела у нас идут шиворот-навыворот? Поневоле нос тебе наклеят!

– Это что значит? Ах ты плутишка, интриган! Не вздумал ли и ты сунуться носом в таинственные нити политики?

– Ну как же не попытаться, хозяин, хоть раз-то в жизни? Если сам пороху не выдумаешь, так у других научишься. Вот и я волей-неволей подслушал славные куплетики насчет господ Гонди и Бофора – объедение, да и только.

– Насчет отца народа и короля рынков! – воскликнул Мондор, с почтительною поспешностью снимая шляпу.

– Да здравствует наш Гонди! – заорал в толпе какой-то бешеный фрондер.

– Пошли Господь много лет здравствовать герцогу де-Бо-фору! – подхватил другой, махая шляпой.

– Что за хвалебные восторги! – воскликнул Ренэ с горькой усмешкой.

– Песню! Песню! – закричали в передних рядах.

– Не жеманься, дружочек, спой свою песенку, – сказал Мондор в ожидании блистательного успеха.

В эту минуту Ренэ встретился глазами с Маргаритой, и это возвратило ему смелость. Он схватил пародийную скрипку – дощечку, на которой натянута одна струна, и, взмахнув толстым смычком, ударил по струне. По всему пространству пронесся глухой сиплый звук, похожий на вызов.

Звучным, приятным голосом он затянул куплет, который в скором времени обошел весь Париж.

Гонди, ты, который называешься нашим отцом,
Гонди, ты, который зришь наши беды,
Слезы парижанина осуши!
Гонди, ты, который называешься нашим отцом,
У нас и голод, и война,
И крайняя нищета,
Тогда как ты спишь на цветах.
Гонди, ты, который называешься нашим отцом!
Если тебе шапку дадут,
От нас ты будешь чересчур высоко.
– Браво! Браво! – крикнули мазаринисты, прибывшие на площадь.

– Это гнусно! Безбожно! – заревела толпа. – Тиртен поплатится!… Его двор подкупил!… Мазарини денег ему дал!… Долой его! Выбросьте вон!… Какое нахальство… Да здравствует Гонди! Долой Мазарини!

– Слышишь, что ты наделал? – бормотал раздосадованный Мондор.

– Правда, правда, господа публика! Гонди великий человек, и я прошу прощения за то, что повторил эту скверную песенку.

– Давно бы так!…

– С ващего позволения я намерен угостить вас другой песней, в честь господина де-Бофора.

– Браво! Какая славная мысль!

– Смотри же, друг Тиртен, не осрамись, – увещевал его Мондор.

Ренэ извлек из своего инструмента такой визгливый звук, что вся площадь разом затихла. На мотив, известный всем уличным мальчишкам, Ренэ громко затянул песенку:

Господин де-Бофор добрый малый,
Он любит нежное мясцо!
– Браво! – восклицала толпа, пуще всех – женщины. Ренэ опять встретился глазами с Маргаритой, которая остолбенела, узнав в паяце своего кузена, и продолжал:

Он вкрадывается как вор
В спокойные семейства!
– Долой Тиртена! – закричал кто-то.

– Нет, пускай продолжает, – заорали другие.

Господин де-Бофор добрый малый,
И вот потому мы его обожаем!
– Да, да, мы обожаем его! – пробившись в первые ряды, пронзительно кричали женщины с бойкими манерами.

Господин де-Бофор желает драться
И с третьим, и с четвертым,
Потому что, благодаря случайности,
В нем есть немного крови Генриха Четвертого.
– И точно, есть она, и самая лучшая! – кричал восторженный человек.

– Тише! Пускай он докончит.

Господин де-Бофор хочет сражаться
И направляет свое знамя
Против монмартрских мельниц!
Но он всегда опаздывает.
– Клевета! Гнусная ложь! – ревела не на шутку разъяренная толпа.

Несмотря на сопротивление одних, другие бросились на подмостки: все, что попадало под руку, летело в несчастного Мондора, который не знал, куда ему спрятаться. Напрасно он силился убедить публику, что он тут ни при чем и знать не знает этого паяца.

Как только разразилась буря, Ренэ со всех ног бросился с лестницы долой и чуть не столкнулся с Тиртеном.

– Караул! С моим париком удирает! – закричал Тиртен и, проворно стащив парик с головы Ренэ, надел на себя.

– Это шпион кардинала! – кричали в толпе.

– Смерть шпиону! – повторяла толпа, всегда соглашаясь даже с самым нелепым обвинением.

Но на этот раз вся наружность говорила не в пользу Ренэ; из желания ли мести или по убеждению он поставил себя в опасное положение.

Тиртен хотел доказать почтеннейшей публике, что не от него спета клевета на народных кумиров; схватив Ренэ за руку, он тащил его на подмостки, чтобы выдать народной ярости.

Но молодой силач дал ему сильного пинка и скрылся из глаз разъяренных зрителей.

Мигом балаган был полон, Мондор сбит с ног. Произошла страшная свалка, и балаган бедного врачевателя был разнесен в куски. Все его отчаянные мольбы и слезные уговоры были напрасны.

Появление Ренэ на подмостках балагана задержало Маргариту в толпе; бедняжка понимала, какой опасности подвергался ее кузен. Сначала она стояла в последних рядах, но народ прибывал, скоро ее затянуло в середину толпы, а когда началось смятение, она вместе с маленькой Марией совсем потерялась.

Человеческие волны все уносили в своем течении. Маргарита вдруг почувствовала, что кто-то с силой вырвал у нее из руки ладошку Марии.

Напрасно она пыталась своими пронзительными криками удержать напор толпы: она не смогла ни вырваться оттуда, ни увидеть, куда девалась ее сестра. Может быть, она упала и ее затоптали?

– Мария! – кричала она что было силы. – Мария, где ты?

Несмотря на физическую боль – ее давили и душили все эти разъяренные груди, несмотря на нравственное страдание – что она скажет своим родителям и каково будет их отчаяние? – Маргарита энергично сопротивлялась общему течению.

– Мария, Мария! – истошно звала она с отчаянием.

Никто не отвечал на ее призывы, только ревела буря разъяренного народа.

В этой страшной свалке Маргарита забыла про Ренэ, она упорно искала свою сестру. Когда толпа, двинувшись в другую сторону, выпустила ее из железных тисков, она, как безумная, понеслась к Новому мосту, с ужасом приглядываясь к каждой куче обломков.

– Вы ищете вашего ребенка? – спросил Гондрен, не выпускавший из виду Маргариту во все время суматохи.

– Мою сестру. Где моя Мария? Не видали ли вы ее?

Вы ищете девочку в красной юбочке и в черной бархатной шапочке?

– Да. Где вы ее видели?

– Я сейчас видел, как эта девочка громко плакала, а какой-то высокий мужчина силой уводил ее.

– Силой? Что вы говорите? – спросила Маргарита, и глаза ее загорелись диким огнем.

– Уверяю вас, он насильно увел ее. Она не хотела идти за ним, так он подхватил ее на руки и уехал с ней в карете.

– В карете? И ее похитили! Ее украли! Ах! Боже мой!… Но вы ошибаетесь! Это не она: ее задушили, затоптали в толпе.

– Уверяю вас, что ее увезли.

– В какую сторону поехала карета?

– Вон туда, – отвечал Гондрен, указывая на левый берег Сены.

– На улицу Дофина?

– Да.

– О! Я вырву ее из их рук! – закричала Маргарита, бросившись в сторону реки.

Гондрен со смехом смотрел ей вслед и сам отправился в ту же сторону.


ГЛАВА XIX Зеленая комната

Ле-Мофф не думал ждать прибытия кареты, в сопровождении своих верных товарищей сам отправился навстречу. Остановившись, он ясно услышал звуки движения экипажа и поспешил расставить людей на дороге.

Но не успел он закончить свои распоряжения, как услышал топот позади себя. Он оглянулся, произнося проклятия: курьер, ехавший впереди кареты, издалека приметил засаду и благополучно объехал приготовленное препятствие.

Такое обстоятельство внушило Ле-Моффу желание не терять времени – как коршун налетел он на карету.

– Не убивайте меня, я сдаюсь! – послышался голос из экипажа.

Такая убедительная просьба мигом возвратила веселость Ле-Моффу. Он подозвал одного из своих подчиненных, тот вытащил из-под плаща потайной фонарь и направил его свет на лицо сидевшего в карете.

– Герцог де-Бар! – воскликнул Ле-Мофф.

– Что ж это, приятель,– сказал герцог, тоже узнавший атамана, – ты никак сделался нынче разбойником на большой дороге?

– Точно так, ваша светлость, к вашим услугам.

– Как это – к моим услугам?

– Очень понятно: не могу же я допустить худое обращение с моим клиентом?

– Хорошо бы это было, нечего сказать!

– Однако я вынужден задать несколько вопросов вашей светлости.

– Говори, что такое?

– Вы не одни были в карете?

– Правда.

– А что сделалось с вашим спутником?

– Он вернулся в Париж.

– Верхом?

– Разумеется.

– На лошади вашего курьера?

– Именно так.

– Так зачем же, ваша светлость, всадник вернулся на дорогу в Понтоаз, а не в Париж?

– Чудак ты какой, что делаешь такие вопросы, а я слишком милостив, что отвечаю тебе.

– Герцог, ваш курьер свернул в сторону и ускользнул от меня, теперь он распустит молву, что вы задержаны.

– А какая тут беда?

– Та, что я вынужден буду сыграть плохую шутку с вашей светлостью.

– Какое значение имеют эти грозные слова?

– Очень простое: я задержу вас в Понтоазе до нового приказания.

– Ну это еще не беда.

– Вам все равно, герцог?

– Совершенно.

– Но за каким же делом вы ехали в Понтоаз или около?

– Опять принялся за глупые расспросы!

– Еще бы! Вспомните, герцог, за мной право сильного. Тут нечего торговаться – следует только повиноваться.

– Слушай же мой ответ: я ехал на несколько дней в соседний замок, для того, чтобы отдохнуть от трудов.

– А этот замок вам принадлежит, герцог?

– Моему другу.

– И вы говорите, что он находится неподалеку от Понтоаза?

– В Эвекмоне.

– Ну вот и прекрасно! Я провожу туда вашу светлость. Мне решительно все равно, где вы пробудете это время, только бы никуда отсюда не удалялись.

– Ле-Мофф, ты восхитительный бандит, и я даю тебе слово всегда обращаться к тебе с делами.

– Итак, в дорогу, герцог!

Ле-Мофф приказал кучеру ехать шагом и, если можно, ехать в Эвекмон, не заезжая в Понтоаз.

И вышло, что сам Ле-Мофф проводил герцога де-Бара в замок маркиза де-Жарзэ немного позже того, как туда же приехали амазонки и герцог де-Бофор.

Управитель появился у ворот с факелом в руках и тотчас же узнал друга своего господина. С почтительным поклоном, потирая руки от удовольствия, он сказал, не обращая внимания на Ле-Моффа:

– Ваша светлость, сама дичь вам в руки дается.

– Что такое? – спросил герцог, бросая беспокойный взгляд на Ле-Моффа.

Управитель понял и заговорил тихо:

– Герцогиня де-Лонгвилль, господин де-Бофор со свитой человек в пятнадцать прибыли в замок и попросили ночлег.

Де-Бар, ошеломленный этим известием, с ужасом посмотрел на Ле-Моффа, который в это время тоже тихо разговаривал со своими спутниками. Оправившись от испуга, герцог спросил вслух:

– Есть ли огонь в зеленой комнате?

– Нет, ваша светлость, но сейчас прикажу развести.

– Это было бы не худо, – заметил Ле-Мофф.

– Ну скорее веди нас, я совсем замерз.

Слуга пошел вперед, за ним шли герцог де-Бар и Ле-Мофф, их привели в зеленую комнату в нижнем этаже. Зеленою она называлась потому, что обои в ней были зеленые. Вскоре запылал яркий огонь в огромном камине, под колпаком которого могли поместиться человек десять.

Герцог де-Бар дрожал как в лихорадке, но Ле-Мофф приписывал это холодной ночи и, ничего не подозревая, внимательно осмотрел комнату.

– Итак, приятель, ты намерен не выпускать меня из виду? – сказал герцог, садясь у камина и приглашая Ле-Моффа занять место рядом.

– Точно так, ваша светлость, до завтрашнего утра.

– А что же завтра утром?

– Я сделаю вам низкий поклон и отправлюсь…

– Куда же?

– Разумеется, опять в Париж.

– Признаюсь, я совсем не намерен ни сопротивляться тебе, тем более что за тобой право сильного, ни противиться твоим планам. Делай как знаешь.

– Вы очень милостивы, герцог.

– И в доказательство – ты будешь ужинать со мной.

– Ах! Ваша светлость, слишком много чести!

– А пока потрудись подложить немного щепок. Вон из той кучи, что лежит в углу, а то толстые поленья плохо разгораются, видно, дрова сырые.

Герцог указал на кучу щепок, которые лежали в углу.

Ле-Мофф, будучи того же мнения относительно камина, встал, подошел к куче и набрал охапку щепок. Но когда он приподнялся и направился к камину, от удивления и бешенства у него вдруг опустились руки, и щепки с шумом упали на пол посредине комнаты.

Де-Бар исчез! Ле-Мофф бросился к камину и без труда различил в углублении у самого камина дверь, через которую убежал его пленник. Все силы употреблял Ле-Мофф, чтобы привести в действие пружину, посредством которой отворялась секретная дверь, он и ногой стучал, и плечом толкал – все было напрасно.

Железная дверь не уступала его усилиям.

– А его курьер успел уже убежать! – воскликнул он. – Теперь меня поймали!… Но этот верховой точно ли был слуга?… О! Друг Ле-Мофф, как же ты поглупел!


ГЛАВА XX Преисподняя тюрьмы

Ле-Мофф совсем не имел желания ждать, когда герцогу де-Бару вздумается употребить таинственные средства защиты против него. Он думал только о том, как бы скорее отыскать своих товарищей и бежать из этого проклятого замка. Выйдя из зеленой комнаты, он поторопился собрать своих людей, гревшихся в кухне.

– В дорогу, марш! – приказал он и, присоединяя к слову дело, бросился во двор, где стояли их лошади: никто, видимо, не собирался препятствовать их отъезду.

Когда все уже садились на лошадей, раздался оглушительный стук у ворот замка, что заставило полураздетого управителя опять выбежать навстречу с фонарем в руках.

– Да что это за проклятая ночь, – бормотал он сквозь зубы. – Ни на минуту не дадут заснуть.

По знаку Ле-Моффа двое людей схватили управителя, который при этом задрожал как лист.

– Держите его крепче, – сказал Ле-Мофф, – я сам пойду отворять, это будет понадежнее.

Он прошел под глубокими и темными сводами, в конце которых находились ворота. Со времени разрушения подъемного моста в дни войн при Генрихе Четвертом эти ворота всегда тщательно запирались.

– Кто тут? – спросил Ле-Мофф.

– Дворянин умоляет оказать ему гостеприимство.

Ле-Мофф встал на колени и, заглянув снизу из подворотни, увидел четыре лошадиные ноги.

«Один всадник, отворить можно», – подумал Ле-Мофф.

По его приказанию привели управителя, который принялся усердно отодвигать засовы, поднимать перекладины и отпирать замок.

Всадник въехал под своды, Ле-Мофф повернул свет фонаря на лицо его и воскликнул:

– Это вы, господин Жан д'Ер!

Лотарингец узнал его и хотел что-то сказать, но предводитель приложил палец к губам и взял лошадь за узду, пока всадник слезал.

– Смотрите же не выпускайте его, – сказал Ле-Мофф своим людям, указывая на управителя. Отводя Жана д'Ера в сторону, спросил: – Какая злая судьба привела вас в этот замок?

– Почему же злая судьба?

– Да мы попали в самое гнездо мазаринистов.

– А мне что за нужда до этого, если герцог де-Бофор тоже здесь.

– Как здесь? – воскликнул от неожиданности ошеломленный Ле-Мофф.

– Еду я из Парижа отыскивать герцога де-Бофора. По дороге только и делал, что расспрашивал о нем. На мое счастье, нашелся человек, который провел меня до замка, где находятся путешественники, за которыми я гоняюсь. Вот дело в чем.

– Объяснимся лучше – вы точно уверены, что герцог де-Бофор здесь?

– Разумеется, здесь, да еще с госпожами де-Лонгвилль и Мартино, точно в том же порядке, как они выехали с Сент-Антуанской улицы.

– Герцог де-Бофор здесь? Ну теперь я не удивляюсь, отчего герцог де-Бар так перепугался!

Через несколько минут управитель провел их в комнату, где Бофор спал самым крепким сном.

– Ваше высочество, если бы вам было известно, кто с вами находится под одной кровлей, так вы загородили бы свои двери, – сказал Ле-Мофф, разбудив герцога.

– Что это значит?

Атаман рассказал о своей встрече с каретой и об исчезновении герцога де-Бара.

– Хорошо, теперь я предупрежден, – сказал Бофор. – Остается положить шпагу под бок и спокойной ночи!

– Как угодно вашему высочеству. Спите спокойно, но я не буду спать и лягу у вашей двери, – сказал Ле-Мофф.

– Что это, приятель, ты никак не на шутку заразился самоотверженностью ради меня? – спросил герцог.

– Ваше высочество, вы приказали мне явиться к вам во дворец; вероятно, вы имели надобность передать мне что-нибудь. Не отдадите ли мне приказание здесь?

– Охотно сказал бы и здесь, но у стен с потайными дверями должны быть и потайные уши. Подождем немного.

Ле-Мофф удалился; герцог подал руку Жану д'Еру, тоже прощаясь с ним, но Жан д'Ер дал знать глазами, что желает остаться.

– Говорите тише: я догадываюсь, от кого вы, – сказал герцог, притягивая его к себе.

– Ваше высочество, я получил приказание не оставлять вас и драться за вас.

– Как, вам известна моя тайна?

– Я поклялся умереть за вас!

Герцог крепко пожал руку Гонтран-Жану д'Еру и сказал:

– Друг, отныне ты мне брат по оружию на жизнь и на смерть. Тебя именно недоставало моему сердцу; ты такой человек, которого я всегда жаждал. Ступай спать, брат, потому что завтра мы попытаемся совершить безумное дело, где и головы можем сложить.

– Вы считаете дело безумным и отправляетесь туда?

– Молчи! – сказал герцог с таким выражением в глазах, которое поразило молодого кавалера.

Молча пожали они друг другу руки, и Жан д'Ер вышел.

По приказанию Ле-Моффа слуга проводил Гонтрана в комнату во втором этаже. Ле-Мофф считал, что имеет право распоряжаться в замке, в котором находится герцог де-Бофор. Отпустив управителя спать, он поместил в его комнате двух вооруженных разбойников; сам же лег у дверей Бофора, отложив до завтра поиски де-Бара – хотя бы пришлось ему для этого разрушить замок.

Гонтран-Жан д'Ер, не раздеваясь, тоже бросился на постель. Он тоже не предвидел ничего доброго из пребывания в замке де-Бара, репутация которого распространилась даже в Лотарингии.

Молодость крепко спит; продолжительноепутешествие верхом и во весь опор тоже располагает человека к крепкому сну, так что не прошло и двух минут, как Жан д'Ер спал как убитый. Вдруг странное ощущение разбудило его: ему показалось, что кто-то громко кричит ему в самое ухо.

Он насторожился – глубокое молчание царило вокруг. Решив, что это был сон, он опять опустил голову на подушку, но в ту же минуту крик повторился. На этот раз он не ошибался: кто-то кричал и звал на помощь.

Крики выходили, как ему казалось, из-под пола, и кричала женщина.

Пылкое и великодушное сердце недолго думает. Гонтран не сомневался, что помощь его будет полезна. Вскочив с постели и схватив шпагу, он бросился к двери. Но напрасны были его усилия отворить дверь – она была заперта на замок.

«Засада! Что бы это значило?» – подумал он.

Он догадывался, что особа, которой грозит опасность, находится этажом ниже. Гонтран открыл окно и, выглянув оттуда, увидел небольшой балкон как раз под окном, на расстоянии десяти шагов. Ему показалось, что не составит большого труда спуститься на балкон.

Без малейшего колебания он вылез из окна и, ухватившись за подоконник, повис в воздухе; затем, соразмерив свой прыжок, упал прямо на балкон. В одну минуту он выбил окно и влез в него; но вместо комнаты, в которой рассчитывал найти женщину, звавшую на помощь, очутился в длинном коридоре, в конце которого было высокое окно, освещенное луной.

Множество дверей выходило с обеих сторон в этот коридор. Он отворил первую, попавшую ему под руку. В комнате было совершенно темно, но он руководствовался тем же голосом, который не кричал в эту минуту, а с выражением ужаса произносил какие-то слова. Голос шел от противоположной стены комнаты. Жан д'Ер быстро подошел в уверенности, что натолкнется на дверь. Но напрасно водил он рукой по обоям: не было ни малейшей трещины, ни выпуклости, которые обличали бы наличие двери.

Вдруг рука его наткнулась на что-то металлическое. Он подумал, что это какая-нибудь пружина, потому что она двигалась под его рукой.

«А! Это, вероятно, пружина, посредством которой отворяется и запирается секретная дверь!» – подумал Гонтран и потянул ее к себе что было сил.

Пол под его ногами стал опускаться, и, прежде чем он успел ухватиться за дверь, невидимая сила сбросила его в воздушное пространство. Напрасно старался он ухватиться за каменные простенки, вдоль которых скользил с невероятной быстротой, – не было ни выпуклости, ни перекладины, за которые можно было бы уцепиться.

В этой мучительной борьбе ему показалось, прошло десять веков. В изнеможении от бессильных стараний и отчаяния глаза его закрылись, чтобы не видеть ужасного конца; он впал в беспамятство.

Довольно долгое время несчастный юноша лежал неподвижно. Когда же опомнился, увидел, что лежит в зловонной луже, будто на дне колодца, где, показалось ему, копошились живые существа.

Он пощупал себе голову и плечо, где испытывал невыносимую боль. Тут он мог убедиться, что болотистая мягкая лужа спасла его при падении; только головой он ударился о камень. Не было смысла оставаться в этом положении, он принялся кричать и звать на помощь. Сначала голос звучал слабо, но мало-помалу он становился сильнее. Когда же постигло его страшное убеждение, что никто ему не ответит, он стал сотрясать своими криками подземные своды.

– А все же мне не суждено умереть в этой вонючей яме! – повторял он с мрачным отчаянием.

Он приподнялся и встал на ноги; яма была довольно глубока. Тщетно старался он проникнуть своими зоркими глазами сквозь окружавшую его темноту – неумолимая ночь не пропускала ни малейшего проблеска света. Он стал водить руками по мокрым стенам, преодолевая отвращение, которое внушали ему разные невидимые, но осязаемые гады, и подвергаясь опасности попасть в другую, еще более глубокую, яму: повсюду только камень – неумолимый, холодный камень.

Но вот на уровне воды в стене оказалась впадина, на край которой он мог встать ногами. Опять, ощупывая стенки, он дошел до выдававшегося места, откуда вытекал ручеек, наполнявший водой подземелье.

«Вероятно, – подумал он, – эта закраина есть начало или конец прохода, примыкающего к отверстию, откуда выход из подземелья».

Обеими руками вцепился он в край камня и, помогая себе коленями, вытягиваясь на кончиках пальцев, принимавших силу стальной пружины под влиянием ужаса, он вылез на углубление, которое считал спасительным для себя.

И он не ошибся: именно тут оказался узкий водопровод в два фута высоты. С ощущением радости Гонтран сел отдохнуть и собраться с силами. Но голова у него кружилась и от ран, еще свежих после битвы в гостинице «Красная Роза», и от недавних ушибов при падении в подземное болото. В глазах у него темнело, рассудок, казалось, покидал его.

Эта слабость нагнала на него такой страх, что он пополз на четвереньках по узкому водопроводу не хуже окружающих его гадов. Проползши не менее трехсот футов, он натолкнулся на железную решетку, а оттуда ни взад, ни вперед. Место за решеткой густо поросло терновником и другими дикими растениями, которые точно ширмами загородили слабый свет, пробивавшийся с воли.

С лихорадочным напряжением Гонтран просунул руки сквозь решетку и вырывал траву. О ужас! Как много времени прошло с тех пор, как он упал в эту могилу: он увидел животворящее светило на половине его лучезарного пути.

«Что теперь сталось с той несчастной, которая звала меня на помощь? Она погибла!» – думал он и в отчаянии сотрясал железную решетку.


ГЛАВА XXI Закваска для брожения

Безжалостная толпа, сокрушая театр Мондора, забыла часы беспечного веселья, некогда доставляемого ей Табареном; но вдруг пронесся слух, что коадъютор находится в гостях у аббата в приходе Св. Невинных.

Какой прекрасный случай показать ему свою восторженную приверженность и подтвердить негодование против бесстыдных куплетов, пропетых приверженцами Мазарини! После этого не худо будет махнуть в Вандомский отель и прокричать приветы герцогу де-Бофору.

Но пуще всего хотелось отыскать гнусного певца, чтоб положить труп очистительной жертвы к ногам народных кумиров. Потеряв всякую надежду отыскать жертву, все бросились в квартал рынков, чтоб увеличить свои силы ревностными помощниками.

Ренэ, сбросив с себя все признаки паяца, прежде всех добежал до фонтана и увидел неподалеку толпу носильщиков, при этом тотчас же заметил и матушку Мансо, с беспокойством глядевшую в ту сторону, откуда слышались крики.

Ему тотчас же пришло в голову, что Маргарита с Марией тоже была в толпе, и, угадывая, что должна была чувствовать мать все еще любимой им женщины, он бросился назад к Новому мосту. Ренэ добежал туда почти в то время, как Маргарита исчезла на улице Дофина.

– Одна! – воскликнул он. – Где же малютка?

Не чувствуя ног под собой, он помчался вслед за ней и, не встречая никаких препятствий, вскоре нагнал ее.

– Мою сестру украли! Беги, скажи матушке, что я вернусь только с Марией! – закричала она, высвобождаясь из его рук.

Он не смог удержать ее: с такою силой она оттолкнула его и понеслась в лабиринте переулков.

Через полчаса госпожа Мансо услыхала страшную весть и бросилась прямо на мужа, который в это время, предводительсвуя носильщиками, подходил к церкви, увлекаемый толпами народа, бежавшего с Нового моста.

– Жак! Жак! – кричала она с такой силой, что вся толпа остановилась.

– Что случилось? – спросил Мансо, предчувствуя несчастье.

– Господи! – кричала она вне себя, отирая рукой пот, катившийся по лицу. – Господи! Как это у людей духу достает! Прежде Маргариту, а теперь Марию!

– Марию! – закричал Мансо. – Говори скорее, что такое?

– И нашу Марию украли!

Неподвижно стоял синдик, как пораженный громом, а жена перед ним повторяла все одно и то же.

– Мою крошку! – воскликнул он, приходя в себя и стараясь опереться на руки окружающих, потому что чувствовал, как ноги под ним подкашиваются.

– Это все делается по злому умыслу наших врагов, – кричала госпожа Мансо. – Мазарини знает, как мы любим нашего герцога де-Бофора и господина коадъютора, вот и наносит нам удар за ударом, пуще, чем кому другому.

– Так, так, это сущая правда, – вторили тут же толкавшиеся женщины.

– Но я хочу, я требую, чтобы мне возвратили мое дитя! – кричала она. – Мансо! Слышишь ли? Требую. Бежим скорее! Ренэ проводит нас!

Но синдик носильщиков не отвечал и, как ошеломленный, озирался по сторонам. Казалось, рассудок и жизнь готовы его покинуть.

– Жак! Что с тобою! – закричала жена.

– Мое дитя! Моя крошка! Пропала? Ее украли! Украли! Караул! Караул! – кричал он, не трогаясь с места.

– Слушай, Жак, клянусь тебе, я не останусь спокойной, пока не отыщу ее. Ангелочек мой! Крошечка моя! Но где же Маргарита?

– Она побежала искать Марию, – сказал Ренэ.

– Где Маргарита? – спросил Мансо с помешательством. – Ага! Маргарита! Я знаю, где она…

– Говори же, где она? – спросила жена, не обращая внимания на страшный вид и бессвязные слова своего мужа.

– Она в помойной яме с другими несчастными девушками нашего доброго города Парижа.

– Он с ума сошел! – сказал кто-то в толпе.

– С ума сошел! Мой муж с ума сошел! – воскликнула Мансо, сверкающими глазами глядя на толпу, на лицах людей она видела подтверждение своей страшной мысли.

– Можно догадаться по его виду, что он помешался.

– Правда, правда! Вот как: муж с ума сошел, обе дочери пропали. Один Бог знает, где они… Господи! Господи! Этого горя слишком много для бедной женщины! Господи, умилосердись! Господи!

Она упала к ногам мужа, которого в это время товарищи посадили на ступеньку фонтана. Синдик с тупой улыбкой смотрел на жену.

В церкви Невинных отворились двери, и оттуда вышел человек в фиолетовой одежде прелата. Со спокойной улыбкой он остановился и поднял руку, чтобы благословить народ.

– Монсеньор коадъютор! – пронесся по толпе ропот с выражением сочувствия, которое Гонди умел возбуждать в народе при своем появлении.

Глубокое молчание воцарилось на площади: народ увидел, что их любимый коадъютор хочет говорить.

– Я услышал скорбную душу, призывающую пресвятое имя Господа! – сказал коадъютор, водя глазами по всей толпе с торжественным величием. В душе он был счастлив, что в эту минуту под ногами его гранитный пьедестал, способствовавший ему при его маленьком росте.

– А вот здесь бедная Мансо; у нее дочь пропала, а муж помешался, – сказала жалобным голосом сострадательная женщина и указала на печальную группу.

– Еще жертва несчастного времени! – произнес Гонди с соболезнованием. – Еще жертва! Но, возлюбленные дети священного стада, врученного моему попечительству, прижмите от меня надежду, что скоро наступит и для вас благоденствие!

Все с любопытством столпились перед крыльцом церкви. Слова мира с радостью принимаются и теми, кто наиболее жаждет войны.

– Ваши справедливые жалобы скоро будут услышаны, дети доброго города, на который устремлены глаза целого мира! Августейшая королева-правительница, мать нашего короля, мудрости и благочестию которой мы обязаны за столь прекрасные надежды, решилась положить конец вашим бедствиям и уступить наконец моим сердечным молениям.

– Слушайте! Слушайте! – раздавалось со всех сторон.

– Ее величеству угодно даровать вам то, чего вы желаете, и господа члены парламента имеют дозволение представить свои предложения на ее всемилостивое благоусмотрение.

– Так долой Мазарини! Не надо его!

– Особы, которые заслужили народное нерасположение, будут в изгнании, истинные же друзья народа, ремесленники, торговцы, всегда жертвовавшие личными выгодами для пользы общественной, будут иметь наконец свободный доступ к престолу, и советам их будут внимать.

– А правосудие будет ли у нас? – спросила Мансо, вдруг очутившаяся перед коадъютором.

– Для всех и каждого, всегда и повсюду! – отвечал коадъютор.

– Не изгнания мне надо, я этим не удовольствуюсь! – закричала она со свирепой энергией, окидывая сверкающими взорами толпу. – Мне нужна казнь злодеев и изменников. Смерть Мазарини!

– Довольно, дочь моя! – произнес Гонди с кротким упреком: казалось, его священный слух был возмущен жестокими словами.

– Довольно мы страдали под гнетом этого проклятого итальянца! Сам ад изрыгнул его из своей бездны для нашего несчастья! Я уверена, что это он сам или его люди украли у меня детей! Да, я давно уже стала замечать, что вокруг нас похаживают подозрительные люди; я опять видела Гондрена, который служит какой-то твари из мазариновских: все зло оттуда! Смерть тому, кто посылает бедствия на нашу голову! Так ли, эй вы, народ?

– Так, так! – единодушно кричали женщины, окружавшие ее.

– Так пойдем же за ним в его дворец!

– Остановитесь, дети мои! – провозгласил Гонди.

– Нет! Нет! – закричала разъяренная мать, – давно уже его укрывают от нашего гнева: нам надо его красную одежду поволочить по грязи, нам надо тело его изорвать в куски! Смерть ему! Смерть!

– Смерть! Смерть ему! – повторяла толпа, наэлектризованная потрясающими звуками и выразительными движениями львицы, у которой жестокий охотник отнял детей.

– Остановитесь! – закричал Гонди, в его голосе зазвучало столько могущественной энергии, что он восторжествовал над общим решением, принятым под влиянием торговки Мансо.

Все глаза снова обратились к нему.

– Кардинал Мазарини выехал из Парижа.

– О горе! – заревела толпа в отчаянии от неудовлетворенной мести.

– От имени короля кардинал был изгнан королевой-правительницей.

– Да здравствует король! – вырвалось у тех, кто был ближе и мог все слышать.

– Монсеньор, – послышалось в толпе, – мы вас хотим кардиналом и первым министром на место Мазарини.

– Я слуга его величества нашего короля и буду ждать его повелений, – сказал коадъютор скромно.

– Мазарини убежал, так вы и берите министерство! – закричала женщина в толпе. – Посмотрим, кто еще осмелится оспаривать у вас это право!

– Вы наш отец, вы только сумеете управиться с Францией.

– Дети мои, я сказал уже вам, что я слуга ее величества и должен только выполнять приказания королевы.

– Идем, идем к королеве и будем ее просить, чтобы она сделала первым министром нашего монсеньора.

– Непременно! Так и следует! – восклицала толпа с единодушным, восторженным увлечением, ясно обличавшим искусство руководителей возмущения.

– Нет, дети мои, лучше пойдем воздать ей нашу признательность за то, что она вняла голосу своего народа.

Ренэ, скрывшийся при начале этой сцены, вдруг прибежал и, расталкивая толпу, закричал:

– Вас обманывают!

При звуках знакомого голоса очнулась бедная Мансо.

– Говори же скорее, Мазарини еще в Париже? – спросила она, не скрывая своих кровожадных намерений.

– Нет, но король с королевой тоже покинули столицу!

– Они бежали!

– Этого не может быть! – воскликнул коадъютор, побледнев.

– Это уже совершилось, – подтвердил Ренэ.

– Но я поставил караульных около дворца и сам удостоверился…

– Я только что от ворот конференции, – возразил Ренэ. – Добежал сюда за четверть часа, а дорогой встретил карету короля в сопровождении телохранителей королевы.

– Они едут в Сен-Жермен!

– Нет, они свернули направо, в Сен-Дени.

– В Сен-Дени! – воскликнул прелат. – Туда собраны войска под командой Тюренна, который вчера ожидал только сигнала, чтобы вступить в Париж.

– С Мазарини во главе! Вот побоище будет! – сказала Мансо.

– Они заморят нас голодом! – подхватили носильщики.

– Это измена, гнусная измена в ту минуту, когда монсеньор проповедовал о мире!

На площади началась страшная суматоха, раздались такие оглушительные крики, что если бы королева могла их слышать из Сен-Дени, она ужаснулась бы. В бесчисленных криках, раздававшихся со всех сторон, господствовало одно слово, грозное, страшное слово: мщение!

– В Сен-Дени! – кричала Мансо, потрясая большим ножом, который она подхватила с прилавка мясника. – Ко мне, товарищи! Кто любит меня – за мной!

– В Сен-Дени! – повторяли тысячи голосов.

– Королева покинула свой народ – война! – провозглашала торговка, вне себя от жажды мести, охватившей ее душу и придавшей ее лицу геройское выражение, которое воспламеняет толпы, неодолимой силой увлекает к восстанию и мятежу.

Коадъютор опять взошел на верхние ступеньки и созерцал с мрачною радостью произведенное им зрелище.

«Дело идет на лад!» – думал он, прижимая руку к честолюбивому сердцу, которое, казалось, хотело выскочить.

– Но кто же нас поведет? Нам надо предводителя! – закричали носильщики, увлекаемые матушкой Мансо, которую за болезнью синдика они, видимо, признавали своей старшиной.

– Герцог де-Бофор! – вот кто должен быть нашим предводителем! Не он ли внук нашего любезного короля Генриха? – распоряжалась матушка Мансо.

– Где он? Бежим за ним.

Толпа, бросившаяся на улицу Сен-Дени, вдруг остановилась и повернула на улицу Сснт-Онорэ, внезапно в этой суматохе возвысился один голос:

– Вот наш предводитель! – закричал кто-то, покрывая оглушительный рев толпы.

Все глаза устремились на другой край площади, там открылось величественное и вместе с тем прекрасное зрелище.

Небольшой отряд амазонок выезжал на площадь; за ними следовало множество вельмож и слуг. Одна из амазонок, очаровательная блондинка, выехала вперед; на ней была одежда небесно-голубого цвета с белым шарфом вместо кушака; на голове пуховая шляпа, осеняемая голубыми и красными перьями. Словом, костюм этот был не без значения, потому что в нем соединялись цвета короля, Парижа и Орлеанского дома.

Прелестная амазонка была герцогиня Монпансье, внучка Генриха Четвертого.

– Да здравствует принцесса! – восклицали рыночные торговки. Дочь Гастона была для них олицетворением ненависти к Мазарини. Толпа угадывала это инстинктом, потому что принцесса никогда не выказывала публично своих чувств. Все припоминали, что Гастон Орлеанский, начиная от Шале и эшафотов, воздвигаемых Ришелье, был закоренелым врагом кардинала, первого министра, и что дочь пошла в отца.

– Да здравствует принцесса! – ревела толпа.

– Провались она совсем! – пробормотал коадъютор, уходя в церковь. – Нужно же ей было торопиться!

Луиза Орлеанская посылала улыбки и поклоны на все стороны и самоуверенно направляла свою лошадь в самую толпу. Но временами легкое облако тревоги пробегало в ее голубых и ясных глазах; казалось, упоительное торжество омрачалось ее мыслями:

«Где ты? Где ты, мой возлюбленный Франсоа? – думала она. – Достанет ли у слабой женщины мужества занять твое место?»


ГЛАВА XXII Потайная дверь

Мы знаем, что герцогиня де-Лонгвилль, услышав шаги в своей комнате, соскользнула с высокой постели, не забыв вооружиться кинжалом.

Она спустилась с левой стороны, противоположной той, откуда слышались шаги дерзкого нарушителя ее покоя. Неслышно, но быстро она обошла кровать и, приблизившись к камину, в котором тускло догорали дрова, проворно подбросила кучу щепок.

Неизвестный последовал за ней. Мгновенно вспыхнувшее пламя озарило прямо перед ним амазонку, стоявшую в грозном величии. В ту же минуту осветилось и лицо ночного посетителя.

– Герцог де-Бар! – воскликнула герцогиня де-Лонгвилль придушенным от страха голосом, не сомневаясь в его злом умысле.

– Да, герцогиня, это я, – сказал он, отступая с выражением глубокой почтительности. – Это я осмелился явиться…

– Признаюсь, надо иметь много – более чем дерзость, – чтобы прокрасться ночью…

– Обвиняйте одно чувство – страстную любовь…

– Ужели это – любовь?

– Самая глубокая, самая страстная… И доказательством тому служит то, что до настоящей минуты эта тайна никогда не была высказана словами, только глаза мои невольно выражали ее.

– Человек, искренно любящий, не прибегает к подобным средствам.

– Сознаюсь, герцогиня, я был как безумный. Не более четверти часа, как я узнал, что вы здесь, в этом замке, что вы занимаете известную мне комнату. Безумная мысль промелькнула у меня в голове: я заставлю ее выслушать меня и узнать, какая мучительная страсть бушует в душе моей, страсть к совершеннейшей красоте…

– Дворянин, достойный этого звания, идет прямо и открыто к своей цели, не прибегая к потайным дверям.

– Совершенно справедливо, но повторяю вам, я ослеплен страстью, которая увлекает меня неотразимой силой.

– Довольно! Довольно!

– Герцогиня, выслушайте меня! Если б вы знали…

– Я слишком много слушала! Прошу вас, уйдите!

– Герцогиня! – воскликнул де-Бар, сильно побледнев.

– Что же вы стоите? Разве вы не поняли меня?

– Нет, понял, но уйти не могу. Я преодолел так много преград, что не могу остановиться на этом. Вы должны выслушать меня, должны и…

– Господин де-Бар, приказываю вам выйти вон отсюда! – сказала герцогиня с таким величием во всей осанке, что всякий честный человек должен был преклониться перед нею и оставить ее в покое. Но де-Бар, не обращая ни на что внимания, с угрюмой решимостью подступал к ней.

– Помогите! – закричала герцогиня, бросаясь к двери, выходившей в комнату Генриетты Мартино.

Де-Бар опередил ее и, загородив ей дорогу, протянул к ней руки.

Герцогиня де-Лонгвилль стала отступать и прислонилась к колонне высокой кровати.

– Помогите! – кричала она, возвышая голос.

Де-Бар захохотал; адски звучал его хохот в ночном мраке.

– Послушайте, – сказала герцогиня, – вы затеваете бесчестное дело, я клянусь вам, что оно не останется без мести.

– Что мне за дело до того? Я сказал вам, что страстно люблю вас, что мне жизнь без вас? Притом же я вас знаю, Анна, вы так милостивы, сердце ваше преисполнено милосердия и сострадания: пожалейте же несчастливца, который виноват только в том, что слишком пламенно любит вас!

– Лицемер и трус! Я это давно знаю.

– Герцогиня! – воскликнул он, скрежеща зубами.

– Господин де-Бар, повторяю вам, вон отсюда!

– Этого не будет, – сказал он, подвигаясь к ней.

– Но разве вы не видите, что у меня кинжал в руках? Если вы осмелитесь подойти, я буду беспощадна!

– Кинжал в руке женщины то же, что пчелиное жало! – возразил де-Бар, откинув голову назад и презрительно тряхнув ею.

– Помогите! Помогите! – закричала герцогиня что было силы.

Де-Бар, не обращая внимания на ее бессильные крики, приближался к ней. Вдруг послышался металлический звук, как будто от ключа, повернутого в большом замке в другом конце комнаты.

– О! Несчастье! – воскликнул де-Бар, бросаясь в ту сторону.

Герцогиня ожила надеждой: в стене хоть и не видно было дверей, но она подозревала, что там находится скрытое отверстие, через которое вошел гнусный де-Бар.

Никакое отверстие не открывалось; стена была неподвижна, и разом прекратился стук.

За короткой тишиной последовал пронзительный крик.

– Что это значит? – спросила герцогиня в ужасе.

– Ничего, – отвечал де-Бар, спокойно возвращаясь к ней.

– Какое-то великодушное сердце спешило мне на помощь, а ваш лакей убил его!

– О! Герцогиня, за кого вы принимаете меня? Я не из тех людей, за которыми следуют наемные убийцы. Но думаю, что сегодня особенный благоприятный случай покровительствует мне.

– Что вы хотите этим сказать?

– А то, что позади этой стены есть кольцо, будучи повернуто известным образом, оно открывает отверстие, сквозь которое можно войти в эту комнату. Таким способом я и вошел. Но если какой-нибудь сумасброд, не зная секрета, крепко потянет к себе эту пружину, то под ногами его опустится пол, и его навеки поглотит бездна.

– О, ужас! – воскликнула герцогиня. Бросившись к стене, она силилась оторвать крепкие панели, прикрывавшие тайный вход.

– Герцогиня, подъемы в замке маркиза де-Жарзэ очень крепки.

– Но ведь это ужасно: человек убит за меня! Кто это? О, Боже мой! Я со страхом отвергаю эту мысль!

– Герцог де-Бофор был вашим провожатым?

– Боже мой! Не говорите этого! Неужели он?…

– Поостерегитесь, герцогиня, а то я подумаю, что скандальная хроника справедлива и что вы любите этого храброго принца.

– А если бы и так, какое вам дело?

– Это подтвердило бы только мою мысль, что я не должен приходить в отчаяние от вашего пренебрежения; если в вашем сердце достаточно места и для Ларошфуко и для Бофора, так будет и для меня.

– Какое бесстыдство! Вы – подлый человек, я презираю и ненавижу вас.

– Ха-ха-ха! – заливался смехом де-Бар.

– Да, вы – подлец! Вон отсюда! Отворите дверь!

– Уж этого-то не будет.

– Помогите! Помогите!

– Я здесь! – послышался голос госпожи Мартино за дверью.

– Милая Генриетта! – воскликнула герцогиня и хотела броситься к двери.

Но де-Бар крепко схватил ее за руку; герцогиня вырывалась из его рук, в этой борьбе острый кинжал проколол руку дерзкого. Он задрожал и в страхе упал на колени.

– Ах! – воскликнул он в смертельной тоске, – вы ранили меня!

При этой мысли сострадательное сердце герцогини смягчилось, и она остановилась перед своим врагом, не думая уже бежать за помощью к госпоже Мартино.

– Герцогиня, – говорил он, – не погубите меня! Сжальтесь.

– Вы в самом деле ранены?

– Да, – отвечал он слабеющим голосом. Побледнев, как мертвец, смотрел на тонкую струю крови, которая потекла по рукаву и окрасила его пальцы.

– Ах! Герцог, какой же вы дворянин? Вы просто трус, и я напрасно звала на помощь: с таким малодушным я и сама сладила бы.

– Да, браните, унижайте меня; я все заслужил: ненависть, гнев, презрение, но сжальтесь, не погубите меня!

– Я не желаю губить вас, а только прошу убираться вон.

– Дайте слово, что вы ничего никому не скажете?

– С условием, что вы сейчас же уберетесь вон, – сказала герцогиня, довольная, что так счастливо отделалась.

– Сию минуту.

Она указала ему на дверь, и де-Бар, с трудом поднявшись на ноги, шатаясь, удалился. Еще несколько секунд – и он скрылся.

Герцогиня поспешно отодвинула задвижку, которой де-Бар запер дверь к госпоже Мартино, и бросилась в ее объятия.

– Ах, как я перепугалась! – воскликнула она.

– Что случилось?

– Я видела сон… Какой страшный сон! Мне казалось… милая Генриетта, поспешим туда… Я хочу удостовериться…

– В чем же?

– Что герцог де-Бофор жив и невредим.

– Что за идея!

– Ах! Если бы вы знали, какой крик я слышала.

– В самом деле? Так ваше беспокойство имеет основание?

– Пойдемте же скорее.

Обе женщины пустились бежать по обширным коридорам и стучать во все двери, попадавшиеся им на глаза. Начинало светать, и они могли осматривать бесчисленное множество комнат; наконец их поиски были остановлены преградой, состоявшей из двух длинных ног человека, лежавшего поперек коридора, тогда как его голова упиралась в дверь.

– Вот тут, должно быть, – сказала госпожа Мартино, узнавая Ле-Моффа. Своей маленькой ножкой она толкнула огромные сапоги бандита.

– Как! Вы уже встали? – сказал Ле-Мофф, он мигом очнулся от сна, как это бывает с людьми деятельного характера.

– Тут ли герцог? – спросила герцогиня де-Лонгвилль.

– Если он не улетел в окно или в трубу, то я ручаюсь за его присутствие, – сказал атаман.

– Так пойдите же разбудите герцога, скажите, что мы готовы ехать.

Ле-Мофф вошел в комнату и стал будить Бофора, который лег спать со всеми удобствами, желая выспаться хорошенько и не имея причин для страха, какие имели его дамы.

– Кто там? – спросил он спросонок.

– Я, Ле-Мофф, ваше высочество.

– Что тебе надо, приятель?

– Герцогиня встала и только вас ожидает, чтобы ехать.

– Как! Уж и встала! А мне было так хорошо! – сказал Бофор, потягиваясь на постели. – Какая, право, жестокость со стороны этих дам – отрывать меня от такого сладкого сна!

– Ваше высочество! – возразил Ле-Мофф в смущении от того, что не узнавал храбреца Бофора в изнеженном ленивце, потягивавшемся на мягких подушках. – Я исполнил только приказание, но если вам угодно спать, то я уйду.

Бандит тихо выходил из комнаты, увидев, что принц опять закрыл глаза.

– Ле-Мофф! – вдруг закричал Бофор.

– Что прикажете?

– Куда ты идешь?

– Ухожу, чтобы не мешать вам спать.

– Пришли кого-нибудь убрать мне голову: не могу же я пуститься в путь таким растрепанным!

– Хорошо, пришлю, – сказал Ле-Мофф, уходя совсем ошеломленный и задаваясь вопросом, неужели этот проклятый замок имеет свойство до такой степени изменять людей.

Храбрый атаман помнил только героя в гостинице «Красная Роза» и человека, так глубоко заглянувшего ему в глаза. Но совсем забыл всем известного Бофора: легкомысленного повесу, беспечного принца, сумасбродного заговорщика, одним словом, блистательного паяца, повинующегося коадъютору.

Когда Ле-Мофф доложил герцогине о безуспешности данного ему поручения, она улыбнулась:

«Как я была несерьезна, предполагая его способным на… Нет, честолюбцы не спят так крепко», – подумала она.

– Теперь вы успокоились, герцогиня? – спросила госпожа Мартино.

– О! Боже! Я совсем забыла. Хорошо, что вы напомнили… Ле-Мофф, не слыхали ли вы чего-нибудь?

– Что такое?

– В этом замке ночью случилось несчастье.

– Это не удивляет меня, потому что вместе со мной вступил сюда подозрительный человек… Когда бы только он попался мне в руки.

– Вы говорите о герцоге де-Баре?

– Точно так. Вот когда герцог де-Бофор кончит свой туалет, так я попрошу у него позволение сжечь этот замок, чтобы выжить из тайных трущоб этого проклятого де-Бара.

– Вероятно, он угадал, или шпионы ему донесли, причину нашей прогулки, вот он и пустился в путь, чтобы помешать нам.

– Очень может быть. Но так как мы уезжаем, то надо разбудить господина Жана д'Ера.

– Моего любезного рыцаря? – воскликнула Генриетта. – Разве он здесь?

Ле-Мофф отправился в ту комнату, где спал молодой человек, и стал звать его по имени. Никто не отвечал. Тогда он подошел к постели – на постели никого не было. Не давая себе труда поискать в комнате, где лежали еще шляпа и плащ Гонтрана, Ле-Мофф поспешил сказать дамам о его исчезновении.

Немедленно призван был управитель, а тот созвал всех служителей. Нашелся один, который утверждал, что молодой господин уехал ночью, никому не сказав куда.

Тут вошел герцог де-Бофор, по данному им сигналу все сели на коней.

Ле-Мофф отдал приказание своим людям тщательно зарядить ружья, а сам со вниманием осмотрел пистолеты, висевшие в чехлах на седле принца; позаботился он и о пистолетах обеих амазонок, вспоминая, как хорошо госпожа Мартино управлялась с этим оружием.

– Неужели, любезный друг, вы полагаете, что по дороге в Руан может случиться нападение на нас? – спросил Бофор.

– Ничего нельзя сказать о том, что будет, а если раз сделал глупость, так надо уже держать ухо востро и, если можно, поправить сделанное, – отвечал Ле-Мофф.

– Глупость? Какую глупость?

– Настоящую: курьер, которого я упустил, лежит у меня на сердце.

– Ну вот еще! Но где же Жан д'Ер? – спросил принц, когда все готовились выезжать.

– Говорят, он уехал еще до рассвета, – сказал Ле-Мофф.

– Уехал! – воскликнул принц, нахмурившись, но тотчас же улыбнулся и весело обратился к герцогине де-Лонгвилль, которая с трудом приводила в повиновение своего ретивого коня.

– Герцогиня, – сказал он, указывая на слуг, вставших у крыльца, чтобы проводить знатных гостей, – когда вы меня завербовали в вашу команду, я был в самом жалком, если вы помните, положении; из этого выходит, что мне нечем вознаградить добрых людей за гостеприимство, которое они оказали нам вместо своего господина.

– Это уже сделано, герцог, – отвечала госпожа Мартино.

– Итак, едем в далекий путь, едем осаждать монмартрские мельницы, как говорится в славной песенке, сложенной про меня.

«Нет! Нет! – подумала герцогиня, смотря на принца с презрением, – не такому прелестному принцу тягаться за французскую корону с моим знаменитым братом».

В эту минуту, въезжая под своды ворот, она оглянулась и увидела в окне сверкающие глаза де-Бара. Она узнала его. Он немедленно скрылся.

Весь отряд выехал из замка, и великолепная картина раскрылась перед глазами. Возвышенность, на которой находился замок, тянулась, по крайней мере, на десять миль, дорога извивалась по самой вершине.

Ле-Мофф мало увлекался красотами природы, и потому он занял место в арьергарде, как и вчера. На косогоре он остановился у чащи кустарников, совершенно закрытой от замка: тут он заметил довольно глубокую пещеру, где без труда мог скрыться человек. Приказав спрятаться там одному из своих людей, он взял его лошадь с собою.

– Ведь ты хорошо знаешь герцога де-Бара? Когда он покажется здесь, что очень вероятно, так спусти курок, да хорошенько, не промахнись… Понимаешь?

Разбойник только кивнул головой, и Ле-Мофф присоединился к своему отряду.

А в это время герцог де-Бар смотрел из окна на кавалькаду и злобно радовался.

– Ступайте, ступайте, воробушки, вооруженные шпагами и мушкетами! – бормотал он. – Скоро, скоро вы узнаете на себе, что все вы пустая дрянь и что он, человек с тихим голосом и в красной одежде – один и всегда будет над всеми властелином.


ГЛАВА XXIII Твердость герцога Орлеанского

Надо объяснить сцену, происходившую на рыночной площади, окончившуюся появлением принцессы Монпансье с эскадроном прелестных амазонок.

Мазарини уехал в Рюэль, как справедливо сказал коадъютор. Но он пробыл там столько времени, сколько требовалось для отдания приказаний тайным агентам, которые действовали только при важных случаях. Кончив все распоряжения, кардинал вернулся в Париж. На другой день королева послала за ним с таким настойчивым приказанием, что он едва успел одеться.

– Понимаете ли вы это? – воскликнула Анна Австрийская, как только показался кардинал. – Герцог Орлеанский отказывается явиться на свидание, которое я по вашему совету назначила ему.

– Он отказывается! Это не по своей воле он делает, это коадъютор подносит нам новое блюдо, им приготовленное.

– Он отвечал де-Бриенну, моему посланному, что не может явиться ко мне, прежде чем принцы будут освобождены и вы удалены.

– Уж и до этого дошло! – сказал Мазарини, опустив голову.

– Они теряют всякое благоразумие и обнажают пружины всех своих действий.

– Но какой же был ответ вашего величества?

– Бриенн отправился с новым поручением; он должен сказать Гастону, что никто не желает так сильно освобождения принцев, как я, но что они пока не внушают мне доверия, достаточного для общественной безопасности. Что же касается кардинала Мазарини, я намерена иметь его моим первым министром и руководствоваться его советами до тех пор, пока считаю это полезным для короля.

– Хорошо, очень хорошо! – сказал Мазарини, удивляясь такой твердости. – Однако, может быть, вы ошибаетесь и вашей твердостью нанесете ущерб вашим интересам?

– Вот вы всегда таковы, любезный кардинал. По-вашему, надо терпеть, выжидать более удобного времени, а мое мнение – разом покончить с этими людьми, пока еще можем с ними сладить. Поздно будет, как наводнение разольется.

– Я получил известие, что на рынках народ уже закопошился.

– Вот видите, права ли я?

– Открытое противодействие герцога Орлеанскою разрушает все мои планы и намерения! Коадъютору непременно хочется вырвать у нас шапку! Вчера он догадался, что мы только убаюкиваем его надеждами!

В эту минуту поспешно вошел капитан дежурных телохранителей.

– Что случилось? – строго спросила королева, не любившая, чтобы ее тревожили нечаянностями.

– Его высочество герцог Орлеанский подъехал ко дворцу.

– Мы принимаем его, – сказала королева, отпуская капитана.

– И главное, ваше величество, позвольте мне говорить с ним, – сказал Мазарини, понимая, что теперь поздно уклоняться от свидания,

– Напротив, кардинал, напротив, не говорите! По крайней мере, ничего не говорите в вашем обыкновенном духе. Хоть раз в жизни проявите на словах твердость и даже жестокость! Я видела, бывало, Ришелье умел его пригнуть так, что его от земли почти не было видно.

– Эх! Ваше величество, ведь этому минуло двадцать пять лет, и тогда у принца были советниками мелкие умы каких-нибудь Орнано, Шалэ, Пюи-Лоренса, Сан-Марса и tutti quanti. Теперь же за его спиной стоит заговорщик, какого земля когда-либо производила со времен Катилины и Брута; он играет совестью и волей герцога Орлеанского, как будто тот картонный плясун.

– Помните, кардинал, что вы мне часто говорили и чего я не могу забыть как королева и мать короля. Помните, что принцы Орлеанский и Кондэ мечтают завладеть французскою короной, а я поклялась лучше погибнуть под развалинами трона, чем уступить.

– Они мечтают, то есть у них глаза закрыты, а я не сплю и вижу далеко, это вам хорошо известно.

– Говорите с высокомерным достоинством, слышите ли? Я этого хочу! – сказала королева с повелительным движением, от которого министр побледнел.

– Я этого хочу, Джули, – повторила она тихо. Но в этих звуках, вероятно, была целая гамма таинственных угроз, потому что Мазарини гордо поднял голову и ждал королевского наместника, который, быть может, в первый раз в жизни дерзнул идти на врагов, глядя им прямо в глаза.

Вошел Гастон Орлеанский. Он был бледен, губы его дрожали, холодное достоинство проявлялось в его осанке – он хотел разом показать волю и мужество.

Кардинал, раскланявшись с королевой, поспешил по своему обыкновению приветствовать принца; принц, едва удостаивая его взором, хотел было открыть рот, чтобы заговорить с королевой, но кардинал не допустил этого.

– Что я слышал из уст ее величества? – воскликнул он с обычным радушием. – Вашему высочеству угодно выказать свое противодействие истинным пользам короля? Вы выразили непременное желание освободить принцев, и немедленно, хотя вашему высочеству хорошо известно, что они только увеличат общественные беспорядки? Это невозможно, потому что несвоевременно.

– Что это значит?

– То, что принцы будут освобождены, но не в настоящее время. Для довершения беспорядков недостает еще, чтоб они присоединились к герцогу де-Бофору, коадъютору и парламенту.

– А хоть бы и так, – сказал Гастон, нахмурясь.

– Но, ваше высочество, это значило бы усиливать общественное бедствие. Герцог де-Бофор разыгрывает роль Кромвеля в Лондоне, господин Гонди роль генерала Ферфакса, а парламент, внушающий вам такое доверие, идет по стопам верхней палаты.

– Очень хорошо, монсеньор, – сказал принц с усилием, – прошу вас не продолжать этот разговор, потому что это значит оскорблять меня лично. Вам известно, что господа Гонди и Бофор мои друзья, что парламент есть собрание лучших и достойнейших людей; нарушение их прав – преступление, равняющееся оскорблению его величества.

– Оскорбление его величества! – воскликнул Мазарини.

– Да, потому что принцы, герцог де-Бофор, коадъютор и парламент, самая твердая опора короля; можно подумать, что вы поклялись разрушить ее в самом основании.

– Ваше величество, вы изволите слышать? – сказал кардинал.

– Всемилостивейшая государыня и сестрица! – продолжал принц, обращаясь к королеве кротким и почтительным голосом, – я представлял уже вам, на каких условиях могу отныне содействовать умиротворению государства: кардинал Мазарини должен оставить Францию.

– Любезный братец, вы, кажется, не на шутку предписываете мне условия! – отвечала гордая испанка со всем высокомерием, свойственным ее характеру и роду.

– Точно так, ваше величество, иначе и быть не может если вам не угодно видеть, что через два дня Париж будет предан огню и мечу и вся Франция окажется в руках чужестранцев.

– Но отвечайте же, господин кардинал,– сказала королева, раскрасневшись от гнева, – отвечайте на эти дерзкие слова, оскорбляющие ваше достоинство и мое также, потому что я удостаиваю вас полным доверием.

– Ваше величество, я вижу, что его высочество находится под влиянием злобных подозрений моих врагов, ослепляющих его. Надо подождать, пока время докажет мою верность и честность. Я немедленно уеду, потому что, по словам его высочества, это общее желание. Но и вдали, как и вблизи, я ваш верный слуга, прошу вас не забывать этого.

– В добрый час, – отвечал Гастон, – с этой минуты я считаю вас посторонним человеком, вы можете идти куда угодно.

– Но я королева-правительница, одна я имею право…

– Ваше величество, – возразил принц спокойно, – я вызывал маршала де-Вилльроа и сказал ему, что он будет отвечать мне за безопасность короля, что он всюду и каждую минуту должен охранять его жизнь. Кроме того, маршал получил приказание повиноваться только королевскому наместнику.

– Вы забываете, однако, что я королева-правительница, я имею право арестовать вас и отправить прямо отсюда в Бастилию.

– Я ничего не забываю, ваше величество. Должен вас предупредить, что городская стража, патруль и караулы получили приказание держать наготове оружие для службы королю и повиноваться только приказаниям, подписанным именем Гастона Орлеанского.

Принц почтительно поклонился королеве и удалился величественно, даже не удостоив взглядом кардинала. Когда дверь затворилась за ним, королева закрыла лицо руками, и Мазарини увидал, как крупные слезы пробивались сквозь пальцы, белые, как слоновая кость. Быстрым и тихим шагом, напоминающим кошку, он приблизился к ней.

– Вы оплакиваете власть? – спросил он.

– Я плачу потому, что здесь оскорблена моя гордость как женщины и королевы! Я плачу потому, что вы гораздо более оскорбили меня, чем глупое хвастовство и нахальство герцога Орлеанского.

– Вспомните, ваше величество, что я говорил вчера вам: пока я здесь, пока я жив, вы не должны ни в чем отчаиваться, что ни Гастон, ни Кондэ, никто в мире не будет царствовать во Франции, кроме короля Людовика Четырнадцатого.

– Ваша самоуверенность мало успокаивает меня сегодня.

– Я знаю людей, в тот день, когда вы вручили мне власть, я дал себе слово играть ими, как марионетками, до самой их смерти. Я твердо иду своей дорогой, и плохо для вас, что глаза ваши не в силах за мной следовать.

– Монсеньор!…

– Имеете ли вы еще столько доверия ко мне, чтоб подписать ваше имя внизу этой бумаги, – сказал Мазарини, воспешноподавая ей перо и чистый лист бумаги.

– Бланк?

– Да, я не имею времени заполнять его. Гроза приближается, и я не хочу принести себя в жертву без всякой пользы для вас.

Королева посмотрела прямо ему в глаза, скорее по привычке, чем по желанию, уступила неопределенным надеждам и поставила свою подпись на бумаге, которую ей подложил разжалованный министр.

– Кстати, – сказал Мазарини в раздумье, – не мешает пометить бумагу вчерашним числом, недурно будет, если вы сами напишете это вашей рукой.

Анна Австрийская повиновалась; в ее глазах выразилось живейшее любопытство, но кардинал любил всегда устраивать сюрпризы и, как бы не замечая желания королевы, продолжал:

– Если б герцог Орлеанский дрожал, говоря с вами, то я еще мог бы опасаться, потому что это значило бы, что его подстрекают советники, но он приказывает и говорит: я хочу! Следовательно, нам нечего тревожиться, он у меня в руках. Они сами, как говорят, боятся уличных бунтов. Это правда. Если я останусь в Париже, возмущения хватит на три дня, но я сейчас уеду, и мой отъезд будет сигналом к народной ярости. Вы увидите, что, уезжая, я оставлю за собой более чем возмущение – я оставлю народную войну.


ГЛАВА XXIV Не всегда порок торжествует

Два дня прошло со времени падения Гонтран-Жана д'Ера в бездну подземной тюрьмы. Бледный, истомленный, голодный, несчастный юноша влачил жизнь в этой зловонной яме, откуда, как из адских бездн, изгнана была надежда.

Напрасно он наполнял своими криками длинную, узкую, зловонную трубу, где мог только ползать на четвереньках; напрасно протягивал он руки сквозь железную решетку, испуская пронзительные вопли. Его голос, заглушаемый каменной горой над ним, и глубиной и крутизной рвов, куда проникал лишь слабый свет, не возбуждал человеческого отклика.

У Гонтрана в этом бедственном положении была шпага на боку и два пистолета на перевязи: много раз он уже задавал себе вопрос: не лучше ли будет самому прекратить свое мучение и покориться смерти? Но мысль, что его тело достанется на снедь отвратительным гадам, жителям подземной тюрьмы, и христианская забота о душе своей удерживали его руку.

Иногда луч надежды мелькал в его душе: он вспоминал свое первое падение в подвал «Красной Розы», когда он сам и другие свидетели считали его мертвым.

Часто он ползал от устья подземного прохода опять к колодцу и старался привыкнуть к мраку – нет ли на стенах какого-нибудь тайного средства к освобождению? Но эта надежда тотчас же разрушалась при мысли о том, что для несчастных, осужденных на такую смерть, не для чего было оставлять средства к спасению.

Вдруг он догадался, каким образом доставить себе возможность видеть в этом мраке. Он подполз к наклонной окраине колодца и, подняв вверх один из заряженных пистолетов, выстрелил. Пуля пошла в сторону и где-то засела. Он выстрелил другой раз – и не напрасно. Не обмануло его хорошее знание лотарингских замков, воздвигнутых феодальными властелинами: он понял, что в трех или четырех футах над его головой находится узкая дверь в стене.

Из этого отверстия властелин замка при свете факела удовлетворял свое алчное любопытство – успешно ли подействовала его месть. Гонтран предался мысли, как бы ему выбить эту дверь.

Несмотря на свою слабость и изнеможение, он принялся выкапывать один из камней окраины. На какую попытку не решается человек, когда дело идет о жизни, когда брезжит надежда, что необыкновенное усилие сможет отдалить страшный час!

Камень был так крепко вмазан, что острие шпаги в этой работе притупилось. Он думал было сломать шпагу до рукоятки, чтобы иметь более удобное орудие, но его удержала мысль, что при выходе из этой трущобы придется иметь дело не с отвратительными гадами, бегущими от него, а с людьми и что тогда добрая шпага будет полезным помощником.

Не теряя мужества, Гонтран работал, и после часового настойчивого напряжения ему удалось сдвинуть камень с места. Завладев камнем, он стал отдыхать, крайняя слабость овладела им. В тонкой струе ручья, протекавшего у его ног, он освежил свои горячие и ослабевшие руки.

Отдохнув и вооружившись камнем, он принялся колотить им в нижнюю часть двери и в скором времени увидел, что гнилое дерево стало подаваться и отделяться от железной оправы. Но на верхних петлях дверь держалась крепко, действие его ударов не распространялось так высоко.

Гонтран направил все свои усилия против дерева, и ему удалось пробить довольно большое отверстие, такое, что он мог просунуть туда голову.

Бедняга еще раз должен был отдыхать. Он благодарил Бога, что не предпринял своей работы раньше. Кто знает, не подходил ли кто прежде к этой двери, чтобы удостовериться в мертвой тишине живой могилы?

Собравшись с силами, Гонтран опять принялся за работу; мало-помалу отверстие увеличивалось. С каждой щепкой, вылетавшей от удара камнем или острием шпаги, у Гонтрана вырывался глубокий вздох радости.

Наконец отверстие так увеличилось, что Жан д'Ер не стал уже терять времени, чтобы собираться с силами; нетерпение не давало ему покоя, и он полез. Со шпагой в одной, с пистолетом в другой руке он вступил в новое подземелье, такое же темное, как и первое.

Ощупью продвигался он вперед, шаг за шагом, и постукивая шпагой о стены. Оказалось, он попал в узкий потайной ход. Еще тридцать шагов, и нога его наткнулась на большой камень. Гонтран наклонился и вскрикнул от радости – первая ступенька витой лестницы!

Отважно он поднимался в темноте наверх; он прошел уже несколько поворотов, и вдруг отдушина, или слуховое окно, забрезжила отрадным светом. В душе его просияла надежда: с каждым шагом становилось светлее; он прошел более восьмидесяти ступенек.

Перед его глазами была маленькая дверь; он приложил к ней ухо: ни малейшего шороха, который показывал бы присутствие живого существа. Он тихо поцарапал дверь пальцами, не получая ответа, решился постучать.

В ту же минуту послышался за дверью женский голос.

– Кто там? – спросили робко, со страхом.

Жан д'Ер не отвечал, потому что не знал, до какой степени его имя может внушить доверие; однако он рассудил, что женщина – будь она госпожой или служанкой – сжалится над его бедственным положением, и потому, собравшись с силами, постучал сильнее прежнего.

– Кто там? – повторил голос.

– Именем Бога, прошу вас, отворите полумертвому человеку.

– А я узница.

– Так вы не в состоянии мне отворить?

– Нет, но если и вы находитесь в несчастье, то мы можем соединить наши усилия для сопротивления.

– О! Какое у вас мужественное сердце! – воскликнул Гонтран, воодушевившись ее словами. – Позвольте мне выбить дверь?

– Попробуйте.

Но несчастный слишком понадеялся на свои силы: напрасно налегал он плечом на дверь, дубовые доски не поддавались.

– Не теряйте мужества! – поддерживала его узница.

– Увы! Два дня я ничего не ел, теперь ребенок может со мной сладить.

– Не беда, можно еще раз попытаться. Я так желаю вырваться отсюда! Если бы вы знали, каким опасностям я подвергаюсь здесь! Будьте великодушны, не оставляйте меня! Заклинаю вас именем вашей матери, помогите мне!

Достаточно было этого дорогого имени, чтоб возвратить Гонтрану все его мужество. Но теперь ему пришло в голову другое средство. Крепкий внутренний замок был с его стороны: он задумал вырвать его с помощью шпаги.

С большой осторожностью он принялся за это дело, справедливо побаиваясь, как бы не сломать шпагу. Она ему очень пригодится, если, выйдя на свободу, придется защищать свою жизнь и жизнь незнакомки, возлагавшей надежду на него. Он работал довольно успешно, извещая незнакомку о каждой счастливой перемене, как вдруг она застучала в дверь.

– Не шевелитесь, – сказала она с ужасом, – сюда идут.

Жан д'Ер вооружился пистолетом, решившись убить того, кто осмелится отворить дверь и выступить против него. Но вскоре он с печалью вспомнил, что совершенно забыт в подземной бездне, поэтому никто даже не подумает подойти к двери, у которой он стоял.

Через несколько минут незнакомка постучала в дверь.

– Продолжайте, – сказала она поспешно, – опасности нет, мне принесли обедать.

Мысль о возможности пообедать воодушевила голодного Гонтрана, с быстротой ловкого слесаря он вывернул замок. Дверь отворилась.

Он очутился в большой комнате перед молодой девушкой в самой скромной одежде. Девушка смотрела на него с любопытством и вместе с невольным страхом.

– Имя мое Гонтран-Жан д'Ер, я не из числа тех, кто вас преследует.

– Слава Богу! – воскликнула она, всплеснув руками, – то-то мне показался знакомым ваш голос.

– Разве вы меня знаете?

– Вы хотели спасти меня из гостиницы «Красная Роза».

– Как! Судьба опять соединила нас? Вам и на этот раз угрожает опасность?

– Да, – отвечала Маргарита Мансо, дочь нашего знакомого синдика носильщиков.

– Но я думал, что вы возвращены домой.

– О! Гнусные злодеи! На этот раз они украли у меня мою маленькую сестру! Вне себя я бежала за ними, а они завлекли меня в новую западню! Что они сделали с моей сестрой? Боже мой! Я и не смею подумать об этом!

– Это вы кричали в позапрошлую ночь и звали меня на помощь?

– Нет, меня привезли сюда вчера вечером.

– Так тут и другая такая же несчастная… Боже мой! Куда же мы попали, и что это за дворянин, который так мучает женщин и детей?

– Я его не знаю.

– Надеюсь, однако, что мы выберемся отсюда, – сказал Гонтран с решимостью. – И клянусь, не моя будет вина, если вы не возвратитесь к родителям!

– Но я совсем забыла, вы говорили мне, что ничего не ели. Кушайте на здоровье, – сказала девушка, предлагая ему стул за маленьким столом, где стоял ее прибор.

– Благодарю вас, это как нельзя кстати, я совсем изголодался.

Не заставляя себя просить, он поспешил сесть и ел с самым завидным аппетитом.

Маргарита налила ему стакан вина.

– Благодарю, – сказал ей Гонтран, отказываясь от вина, – никогда еще ни одна капля вина не оскверняла моего горла; верно, потому-то я никогда еще не испытывал ни чувства злобы, ни трусости.

– Вы не пьете вина, это большая редкость в мужчине.

– Пороком меньше, по завещанию матери. Моя мать была святая женщина, она теперь на небесах!

Гонтран взглянул на молодую девушку и увидел, что на ее глаза навернулись слезы. Он с чувством пожал ее руку.

– Теперь я один в мире, – сказал он со вздохом, и тут же рассказал ей о своих приключениях: прибытие в замок, пребывание в подземной тюрьме… Говорил он с таким красноречием, что Маргарита, слушая его, почти забыла о своем несчастье.

– Но, – докончил он, – для мужчины все эти злоключения и тюрьмы только розы, между тем как вы…

– Ах! Какая моя печальная судьба! Правда, мне иногда кажется, что я проклята и покинута небом! Несколько дней тому назад меня похитили вместо другой… сегодня я сделалась жертвой злого умысла – меня завлекли в западню, показывая издали маленькую сестру, которую надо было привести к матери… Бедный отец, он так любил Марию… и что с ним сделалось, если она еще не возвращена ему! И жива ли она еще? Ах! Страшно вспомнить…

– Судя по вашим словам, я думаю, что ваш похититель в «Красной Розе» и нынешний хозяин один и тот же человек?

– Что заставляет вас так предполагать?

– Ваша красота.

– Боже мой, неужели это возможно!

– Случай был причиной первого похищения, но второго – непременно любовь.

– О! Не называйте дурных дел таким священным именем.

– Действительно, любовь священное слово, – сказал Гонтран, – хотя я не очень понимаю это чувство, однако думаю, что самый порочный человек, самые величайшие злодеи на свете должны непременно перемениться, если озарит их это чувство.

– В таком случае это еще хуже.

– Отчего же? Отчего ваша красота – а вы так прекрасны – не могла бы совершить это чудо, не могла бы привести к вашим ногам раскаивающегося преступника?

– Клянусь вам, я чувствую к нему только ненависть и презрение!

– Позвольте мне высказать одно предположение, которое могло бы вас оскорбить, если бы я не смотрел на вас, как на родную сестру.

– Высказывайте, – сказала Маргарита, покраснев, сама не зная почему.

– Я слыхал, что ненависть и презрение к одному всегда означают чувства совсем противоположные к другому.

– Нет, нет, я никого не люблю, – отвечала молодая девушка отрывисто, – не люблю и не должна любить.

Когда Гонтран удовлетворил свой аппетит, то вдруг почувствовал, что голова у него сильно отяжелела. Он вынужден был сознаться, что им овладевает непреодолимое желание спать.

– О Боже! – воскликнула Маргарита, – наверно, эти кушанья были отравлены!

– Нет, нет, это естественное следствие моего невоздержания. Я слишком сытно поел после двухдневнего поста. Право, я боюсь, как бы со мной не сделалось апоплексического удара.

– Вот постель, ложитесь скорей и спите.

– Спать? Неужели? Провидение меня два раза посылает к вам на помощь, и все напрасно? Спать? Тогда как надобно защищать вас от этого гнусного злодея!

– Напротив, вам непременно надо спать, чтобы собраться с силами. Когда же он придет, я вас разбужу.

– Но что будет, как вы не добудитесь меня?

– О Боже мой, что за мысль!

– Вот поэтому-то и надобно пользоваться минутами. Пойдемте, пойдемте; я сумею отворить и эту дверь, как отворил ту. А как выйдем на свободу, горе тому, кто осмелится наскочить на мою шпагу!

Увы! Напрасные слова. Сон одолевал эту великодушную натуру! Как ключ на дно, упал он в кресло, стоявшее возле кровати.

Маргарита покрыла кресло большим, широким пологом, сама же подошла к окну, стараясь привлечь к себе внимание жителей замка. Это окно, защищаемое толстой железной решеткой, выходило во двор замка.

Так прошло около часа. Вдруг она увидала герцога де-Бара, который отдавал распоряжения слугам, потом, взглянув на ее окно, прямо пошел к крыльцу, которое вело в ее комнату.

– Он идет! – воскликнула она, дрожа. Бросилась к Гонт-рану и стала будить его, схватив за руку и повторяя: – Он идет, он идет!

– Кто это? – спросил Гонтран, протирая глаза, и мигом вскочил на ноги.

– Он, он, злодей!

– Не беспокойтесь, я вам поклялся, что он не выйдет отсюда, пока не освободит вас и, мимоходом, меня.

– А как он не один придет?

– И то правда, – сказал Гонтран и, обнажив шпагу, спрятался за пологом. Только успел он спрятаться, дверь отворилась и появился герцог де-Бар. Не затворяя за собой двери, он продолжал говорить с человеком, остававшимся в коридоре.

Маргарита с нетерпением ждала, когда ее похититель отпустит помощника и закроет за собой дверь. Ее желание не замедлило исполниться. Человек был отпущен, она слышала, как, удаляясь, затихали в коридоре его шаги. Тогда вошел де-Бар и закрыл за собой дверь.

– Маргарита, – сказал он, удивившись, что нет в ее лице страха, который он внушал ей, – я вижу, что вы начинаете свыкаться с новосельем.

– Да, – отвечала она, с трудом переводя дыхание.

– Однако вы сильно взволнованы.

Действительно, Маргарита дрожала так, что должна была опереться на стул. Она имела основательные причины испугаться, потому что Жан д'Ер, пользуясь тем, что герцог стоял спиной к кровати, вышел из-под полога и тихо направился к двери. Герцог подметил взгляд, который она невольно бросила в ту сторону, и сам оглянулся: перед ним стоял молодой воин с обнаженной шпагой. Де-Бар оцепенел от ужаса.

– Надеюсь, – произнес Гонтран, – вы не будете сопротивляться и позволите мне увести эту даму.

– Никогда, – отвечал герцог, обнажая шпагу и ободряясь при виде крайней молодости незнакомца.

– О! За мною дело не станет, я всегда готов разговаривать на этом языке, – воскликнул Гонтран. С этими словами он поднял шпагу и так ловко отразил удар, что герцог понял – сражение будет не шуточное.

– Лучше объяснимся, – сказал герцог, опустив шпагу.

– Я ничего лучшего не желаю.

– Вы хотите увести эту даму? Хорошо. Но куда же вы ее поведете?

– Куда ей угодно, разумеется.

– Может быть, в Париж?

– Конечно, там ее родная семья.

– Это невозможно.

– Почему же?

– По важнейшим политическим и государственным причинам.

– Это для меня решительно ничего не значит, потому-то и предупреждаю вас, если вы не выпустите по доброй воле, я насильно уведу ее.

– А вот мы увидим! – возразил де-Бар, надеясь на свою ловкость в фехтовальном искусстве. Бедное платье молодого воина, казалось, свидетельствовало о его неопытности. Он принял наступательное положение.

На этот раз Гонтран отступил, говоря:

– Позвольте узнать, не вы ли так любезно сбросили меня два дня назад в подземную тюрьму?

– Так вам известно?…

– В то время я не успел вырвать из ваших рук эту женщину, зато теперь – дело совсем другое. Защищайтесь! – закричал Гонтран, грозно топая ногой и нападая со всем пылом юности и сознания своего права.

Герцог де-Бар спокойно отразил нападение в полной надежде одержать победу над безрассудной пылкостью. Он хотел было при отбое нанести быстрый удар в руку, но его юный противник с таким совершенством отразил шпагу, что невольно заставил его задуматься.

– Вы ловкий противник, – удивился герцог, продолжая драться.

– Следовательно, вы должны сдаться.

– Нет.

– Но по какой же причине вы так действуете! Не можете же вы любить Маргариту.

– Да, я люблю ее и сильно чувствую это теперь, когда вы осмеливаетесь оспаривать ее у меня.

– Слышите ли, Маргарита, это новое оскорбление будет отмщено!

Герцог в это время дал такой ловкий поворот делу, что очутился около двери, намереваясь овладеть выходом. Быстро скользнув вдоль стены до самой двери и не переставая отражать удары, он левой рукой искал задвижку, которой, входя, запер дверь. Движение было замечено противником, Гонтран тотчас совершил сильное нападение.

К несчастью, Гонтран плохо рассчитал свой удар и вынужден был отступить, опустив шпагу: он получил чувствительный укол в кисть, боль распространилась по всей руке. Герцог воспользовался его замешательством, чтобы повернуться к нему спиной и отодвинуть задвижку. Но когда отворялась дверь, Гонтран схватил свою шпагу за клинок левой рукой и, что было силы, хватил рукояткой по черепу врага.

Испустив яростный крик, герцог сделал несколько шагов в глубь комнаты и, свирепо глядя на Маргариту, бросился к ней со шпагой.

У молодой девушки не было другого выхода, как только укрыться прямо в объятиях Гонтрана, который опять взял шпагу за рукоятку и держался наготове.

Де-Бар не помнил себя от бешенства, кровь лилась по его лбу. Потеряв всякое благоразумие, он сам наскочил на острие шпаги.

Жан д'Ер в ту же минуту отдернул шпагу, но было уже поздно. Пронзенный в грудь, герцог упал, и кровь потекла ручьями из судорожно сжатого рта.

– Поспешим, Маргарита, поспешим. Кажется, теперь проход свободен, – сказал молодой воин, увлекая девушку из роковой комнаты.


ГЛАВА XXV Весть

Заключение принцев дома Кондэ в Гавре далеко не походило на прежнее, испытанное ими в Венсенской тюрьме. Если что-нибудь может служить вознаграждением за лишение свободы, то следует сказать, что они обладали всеми возможными благами в крепких стенах замка, воздвигнутого Франциском Первым.

Прошло два дня после отъезда герцогини де-Лонгвилль из замка Эвекмон. Победитель при Рокроа сидел за столом, имея по правую руку зятя, герцога де-Лонгвилля, по левую брата, принца Конти.

Теплые, живительные лучи весеннего солнца позволяли открыть единственное в крепкой башне окно. Перед глазами открывалась великолепная картина моря.

Но для узников все красоты природы становятся однообразными и утомительными, так что принцы, занятые обедом, не удостаивали даже взглядом величественную картину беспредельности. Да и к чему? Все волны да волны! Уж с этой стороны помощи не дождаться. Но они все же рассчитывали на помощь людей, не Бога.

А между тем, если бы они выглянули из окна, то увидели бы лодку, которая, распустив паруса, направилась из небольшой бухты прямо в город. Шла она с удивительной быстротой, способствуемой благоприятным ветром и течением.

Один из гребцов, наверное, привлек бы их внимание, потому что он не спускал глаз с башни Франциска Первого, хотя делал вид, будто следит за полетом чаек.

Принцу Кондэ, впоследствии известному под именем Кондэ Великого, минуло тридцать лет. Блеск его побед заставил простить ему народные возмущения. В ту эпоху не много было принцев с такими блистательными качествами, какими природа одарила Кондэ: он был учен, образован, умен; лицо его не имело правильной красоты, но носило отпечаток гениальности и отражало величие души. Безмерно было его честолюбие, потому что он чувствовал свою силу. Понятно, какой живой могилой казалась ему тесная темница, куда заключила его ненависть Мазарини и Анны Австрийской.

Принц Конти, двадцатичетырехлетний юноша, тоже преисполнен был честолюбия своего рода. Но сутулость, делавшая его почти горбатым, внушала ему робость, обрекавшую его на второстепенные роли. В ожидании кардинальской тиары он предавался наслаждениям эпикурейской жизни.

Что же касается герцога де-Лонгвилля, их кузена – ему было около шестидесяти лет – он был свеж, бодр и, главное, несмотря на седые волосы, большой волокита. До крайности ревновавший жену, тем не менее он был влюблен в герцогиню Монбазон, каждый вечер аккуратно писал к ней аллегорические письма – во вкусе Кира Великого и других модных романов круга прелестных жеманниц.

Госпожа де-Монбазон, надо признаться, насмехалась над седовласым любезником, но она не жалела трудов хвастаться тем, что в ее колесницу запряжен старый герцог; так она думала досадить своей прекрасной неприятельнице, у которой отняла даже любовь мужа.

Принцы почти закончили обед, когда вдруг раздался выстрел. Принц Конти подбежал к окну и перегнулся через него, вглядываясь в морскую даль.

– Охотник застрелил чайку!

Но не успев произнести эти слова, он быстро отскочил от окна.

– Какой нахал! – воскликнул он, вспыхнув от гнева.

– Что случилось?

– Неужели это часовой? Он прицелился в меня.

В ту же минуту раздался новый выстрел, и пуля ударилась в амбразуру окна.

– Вот это уж не шутка, господа, теперь посягают на нашу жизнь! – воскликнул принц Конти.

– Тем более, – подхватил герцог де-Лонгвилль, – что наша порция сегодня была слишком постная. Это по приказанию двора, как говорит нам губернатор де-Бар.

– Я подозреваю, что господин де-Бар достойный родственник своего кузена герцога де-Бара, – сказал Кондэ, – нет такой подлости, перед которой они отступили бы. Наш де-Бар наживает себе состояние из той суммы, что следует на наше содержание, точно как другой де-Бар наживается от людей, которых рекомендует своему властелину.

– Господа! – воскликнул Конти, думавший только об угрожавшей ему опасности, – посмотрите же, что это такое?

– Ну что там такое?

– Пуля прошла в стену и засела в камне, к ней что-то привязано. Это письмо.

– А ведь правда, – подтвердил Кондэ, бросаясь к окну. Действительно, крошечная стальная цепочка качалась на пуле. Принц вытащил ее из камня и взглянул на море – лодка и охотник исчезли.

– Бьюсь об заклад, что это весточка от герцогини, – сказал де-Лонгвилль.

Кондэ открыл медальон и нашел там клочок бумаги, где было написано несколько слов. Он сразу узнал, чей это был почерк.

– Да, от нее, – сказал он.

– Читайте же скорее.


«Пускай один из вас притворится больным и потребует доктора».


– Только-то? – спросил де-Лонгвилль.

– Ничего больше.

– Благоразумнейший совет, – сказал принц Конти, смеясь, – надо торопиться, и я жертвую собой. Ступайте, зовите на помощь, кричите, что де-Бар отравил обед, который был подан нам.

С этими словами молодой принц бросился в кресло и стал стонать и кривляться самым комическим и вместе тревожным образом.

– Эй! Люди, идите сюда! – закричал принц Кондэ, сотрясая дверь и стуча в нее кулаками и сапогами. – Говорят вам, идите сюда!

Прибежал лакей и, полагая, что принцам угодно по окончании обеда прогуляться или разойтись по своим спальням, отворил обе половинки дверей и посторонился.

– Доктора! Зови доктора! Да поспешай же, олух! Разве не видишь, мой брат умирает! Твой барин отравил его!

Слуга бросил испуганный взгляд на принца Конти, который корчился и ломался, чтобы лучше скрыть свой смех, и, ни слова не говоря, бросился бежать, забыв запереть за собой дверь.

Принц Кондэ последовал за ним, кричал что было силы, вызывая барона де-Бара, который бежал уже на полных рысях и с набитым ртом; он тоже сидел за обедом, когда его вызвали.

– Провалитесь вы совсем! – закричал Кондэ. – Посылайте скорее за доктором, принц Конти умирает по вашей милости.

– По моей милости? Это почему?

– Очень просто, Мазарини подкупил вас, чтобы избавиться от врагов.

– Ваше высочество, клянусь же вам…

– Докажите же, что это не так, посылайте скорее за доктором, а я поспешу к принцу.

Поспешно снаряжен был конвой из десяти солдат и трех лакеев и отправлен в город со строгим приказанием привести первого доктора, который случится ближе. Если, конечно, не найдут доктора Баги, состоящего на службе при тюрьмах.

– Я уверен только в том, что сюда явится доктор, которого можно считать первым фрондером в королевстве, – говорил принц Конти среди стонов и кривляний.

– Поздравляю вас, любезный герцог, – сказал Кондэ, – еще несколько минут – и вы увидите вашу супругу.

Герцог де-Лонгвилль нахмурился и сказал:

– Если бы мы жили во времена Ришелье, то, клянусь вам, господа, по милости этой сумасбродной повесы давно пришлось бы нам сложить головы на плахе.

– Доктор идет! Доктор! – раздались голоса на лестнице.

Принц Конти опять принялся разыгрывать свою роль, послушное эхо разносило под сводами башни его жалобные вопли.


ГЛАВА XXVI Аптекарь и фельдшер

Дверь отворилась, губернатор впустил в нее доктора.

– Да это господин Баги! – воскликнул разочарованный Кондэ.

– А разве вы ожидали другого? – спросил барон с подозрением.

– Мы боялись, что к нам приведут первого встречного, невежду, – отвечал принц.

Доктор нащупал пульс у принца Конти и закричал, чтобы скорее принесли матрац.

– Священника! Священника! – говорил принц Конти. – Господа, я чувствую, что умираю!

Поспешно приказали бежать за священником, в то же время губернатор приказал было убрать остатки обеда.

– Не трогайте! – закричал Кондэ. – Мы после определим, точно ли отравлен мой брат. Доктор Баги, ученый доктор и химик, произведет опыты.

– Ваше высочество, не забывайте, что я дворянин! – воскликнул де-Бар, раскрасневшись от негодования.

– Я привез с собой, на всякий случай, фельдшера и аптекаря, – сказал Баги, стоявший на коленях перед принцем Конти, который своими стонами и воплями, как нельзя лучше, разыгрывал роль больного.

– Где же они? – спросил Кондэ, ничего не понимая.

– Внизу. Сделайте одолжение, попросите их сюда, – сказал доктор, обращаясь к губернатору.

Барон бросился по лестнице, и через несколько минут явились два человека в черной одежде, у каждого был в руках саквояж. Когда де-Бар хотел за ними последовать, доктор Баги бросился к нему навстречу и не впустил его.

– Ах! Господин барон! – прошептал он, поднимая руки к небу, – не входите! Не входите!

– Так это правда?

– Важное, очень важное дело, и на вашем месте…

– Продолжайте, продолжайте, – сказал де-Бар, бледнея от страха.

– Я поспешил бы сесть на корабль и махнуть за границу.

– Доктор!… Как можно подозревать меня?

– Приходите через несколько минут, – сказал доктор, тихо выталкивая барона и запирая за ним дверь.

Лишь только дверь затворилась, молодой аптекарь, вошедший в комнату с фельдшером и все время смиренно жавшийся в уголок, выбежал и бросился на шею принца Кондэ, крепко расцеловав его; он точно так же бросился на шею к принцу Конти, который в это время, забыв про свою болезнь, подбежал к нему. Затем, почтительно поклонившись герцогу де-Лонгвиллю, аптекарь протянул ему руку, которую герцог поцеловал самым церемонным образом.

– Сестра! – говорили принцы в восторге от свидания с нею.

– Герцогиня! – сказал герцог де-Лонгвилль, – еще одним сумасбродством больше!

– Господа, времени терять нельзя, а вы, любезный герцог, прочтете мне мораль в другое время. Теперь надо действовать. Господин Баги рискует головой за нас, мы должны вознаградить его успехом.

– Говорите скорее.

– В этих саквояжах – пистолеты и кинжалы. Прежде всего разделите их между собой.

– Ага! Мы будем драться! – воскликнул Кондэ, ноздри его раздулись, как у льва, когда он бросился к саквояжам и стал с лихорадочным нетерпением разбирать их содержимое.

– Со вчерашнего дня я в Гавре и, уверяю вас, недаром провела время. Пятнадцать солдат из гарнизона замка перешли на нашу сторону, через час полк герцога де-Лонгвилля, предводительствуемый герцогом де-Бофором, явится под стенами замка. В это же время три большие лодки причалят к башне. На лодках будут преданные люди, которые, в случае неудачи, увезут нас в море.

– План недурен, – сказал Кондэ, – только почему бы последнее средство не поставить первым?

– Потому что караул в основном крепкий и неподкупный. Перешедшие на нашу сторону пятнадцать солдат обязаны убить остальных караульных, если дело дойдет до драки.

– О! Моя прекрасная Брадаманта! – воскликнул принц Конти. – Ты поистине достойная сестра победителя при Линце и Рокроа.

– А я удивляюсь, как для нее мало стоит жизнь людей, – подхватил герцог де-Лонгвилль, – вот такова она всегда. Тут стоят четверо часовых, лучшие солдаты своего законного короля; и только потому, что они честнейшие люди, они си мешают – убить их!

– Герцог, – сказала сестра Кондэ сурово, – можно подумать, что тюрьма вам пришлась по вкусу и вы готовы провести тут всю жизнь.

– Если бы вас, герцогиня, присудили на заточение вместе со мной, то, признаюсь и скрыть не могу, я примирился бы и с тюрьмой.

– Но ни я, ни братья мои, мы не разделяем вашего мнения.

– Вот уж нет, черт возьми! Да и что жалеть Мазариновых солдат. Притом же не забудьте, любезный зять, кто не со мной, тот против меня! – сказал Кондэ.

– Я с вами, принц, с вами всеми силами сердца и, в случае надобности, шпаги. Вы сами знаете, что для меня нет большего счастья в будущем, как короновать вас в Реймсе – вместо ребенка, который интригами Мазарини и Анны Австрийской занял лучший престол во вселенной.

– Господа, заклинаю вас, не теряйте времени даже на такие прекрасные речи. Помните, что ваша жизнь зависит от поспешности, потому что Мазарини, доведенный до крайности, сам не знает, на кого ему броситься. Он готов отказаться от мер кротости и подкупа, чтобы вступить на кровожадный путь покойного Ришелье.

– Если бы он поменьше верил своим советникам, так это давно было бы сделано, – заметил де-Лонгвилль.

– Он не осмелится поднять руки на принцев крови.

– Ну вот еще, как будто вы не можете умереть здесь так, что никто о том и не узнает, а узнает, так и рукой не шевельнет. Вспомните только, какую радость выказывали парижане, когда везли вас в Венсенскую крепость? Тогда они совсем забыли про ваши победы.

– Правда, – сказал Кондэ, опустив голову.

– Итак, наша роль кончена здесь и мы должны убираться за границу? – спросил жалобно принц Конти.

– Нет, этого не будет! – воскликнул Кондэ. – Как только я выйду из этой тюрьмы, во Фландрии будут готовы войска. Предводительствуя ими, я завоюю королевство, принадлежащее мне по праву рождения.

– В добрый час! – воскликнула герцогиня. – Но поспешим, господа.

– Каким же образом нам выбираться отсюда?

– Ну, начинайте ваши конвульсии и прелестные кривлянья, признаюсь, вы отлично выполняете главную роль комедии, – сказала герцогиня принцу Конти.

– Жаль только, что она не из высоких.

– Зато награда вас ждет высокая, мой прекрасный принц.

– Какая же?

– Прекрасная Шарлотта де-Шеврез.

– Ужели я женюсь на этой прекрасной из прекрасных?

– Это дело уже решенное.

– Берегись, Конти, ты был влюблен в эту красавицу в одно время с коадъютором. Кто знает, что там происходило, пока нас здесь держали под замком? – сказал Кондэ.

– Довольно, господа, за дело! За дело! – резко прервала герцогиня, не считая полезным углубляться в вопрос, что могло бы происходить без них.

Конти повиновался и принялся гримасничать, между тем барон де-Бар постучал в дверь. Принц Кондэ пошел отворить.

– Ах! Ваше высочество, вы сами изволили побеспокоиться… – сказал барон с низкими поклонами и, видимо, страшась за жизнь своего пленника.

– Барон, – сказал доктор Баги, – надо перенести принца на террасу, что над валом, сейчас морской воздух ему вреден.

Барон созвал людей, больной был немедленно поднят и со всеми возможными предосторожностями снесен с лестницы. Его поместили под тенью высокого вяза, а в это время доктор Баги с аптекарем под предлогом приготовления успокоительной микстуры ушли в кухню.

Губернатор приказал фельдшеру тоже уходить, по той причине, что его присутствие бесполезно; фельдшер, уходя, обменялся значительными взглядами с аптекарем.

Из кухни доктор приказал отнести на террасу шерстяное одеяло и закутать ноги принцу, который, не зная, какие штуки выкидывать, стал жаловаться, что ноги совсем цепенеют от холода.

Вскоре вернулся доктор в сопровождении аптекаря, который нес сосуд с горячим напитком, от которого пар валил столбом. Принц Конти показывал страшное отвращение к микстуре, но маленький аптекарь насильно заставил его выпить (нечего сомневаться, что напиток был из самых усладительных). Через некоторое время доктор пощупал пульс, и на лице его выразились удивление и испуг.

– Что же это такое? – воскликнул он. – Микстура произвела совершенно противоположное действие… Что бы это значило? Надо скорее пустить кровь его высочеству.

– Зачем же вы, барон, услали фельдшера? – закричал Кондэ. – Так вы, видно, поклялись уморить моего брата?

Бедный барон не знал, что ему и делать, и в ту же минуту послал за фельдшером.

А Конти стонал, кричал и так трудился изобразить умирающего, что все лицо его побагровело и покрылось потом.

– Доктор, вы должны сами пустить ему кровь! – закричал Кондэ.

– Ваше высочество, это не моя специальность.

– Говорят вам, пустите ему кровь! – закричал губернатор.

– Что вы, барон, я не могу.

– Но брат мой умирает!

– Ах, доктор, скорее пустите кровь, я умираю! – пролепетал принц Конти.

– Не могу, ваше высочество, это против правил медицинского факультета.

– Я все беру на свою ответственность и данной властью приказываю вам, – повелительно заговорил губернатор.

– Хоть сейчас в тюрьму сажайте, я не стану пускать кровь. Доктору запрещено пускать кровь под наказанием лишиться своего сана, а этому не бывать со мной.

– Палач! Злодей! – закричал Кондэ, грозя ему кулаком, и наклонился к брату, чтобы скрыть свой смех.

– Ах! Вот и фельдшер! – воскликнул губернатор, увидав, что солдат бегом гонит его на террасу.

Фельдшер, запыхавшись, вынул из кармана маленькую готовальню, а оттуда острый ланцет.

– Все будет ладно, – сказал он, осматривая больного, – но я не могу производить свое дело, если вокруг неспокойно, а потому покорнейше прошу вас, господа, уйдите все отсюда и оставьте при мне одного господина Серполэ, нашего аптекаря; он нужен мне, чтобы держать подставку при пускании крови.

Все спешили исполнить предписание молодого лекаря, Кондэ, Лонгвилль, Баги и губернатор удалились в другую комнату, фельдшер и аптекарь хлопотали около принца.

– Слушайте же, – сказала герцогиня де-Лонгвилль, – когда сигнал будет подан, ты, Конти, в ту же минуту вскочи и одеяло, наброшенное на твои ноги, накинь на голову губернатора. Больше ничего не надо, остальное все сделаем мы.

– А какой будет сигнал?

– Барабанный бой, затем два ружейных выстрела.

– Хорошо. Однако я надеюсь, вы не будете серьезно пускать мне кровь?

– Нет, ваше высочество, не буду, – отвечал фельдшер, – держитесь только согласно вашей роли.

Герцогиня де-Лонгвилль держала подставку, как будто вот сейчас у принца брызнет кровь, а фельдшер поднял руку и над нею ланцет, готовясь проколоть вену.

– Что это сигнал медлит? – сказала герцогиня.

– Но дорогой видны были наши, они наготове.

– С каким вниманием следит за нами губернатор, ведь эдак, пожалуй, он догадается.

– Так пускайте же, колите, режьте, фельдшер, мою руку, я считаю за счастье первому пролить кровь за истинного короля Франции.

– Тише, сумасброд! – воскликнула герцогиня.

– Ну, колите же, провались вы совсем! – твердил принц.

– Ах! Ваше высочество, ведь я не фельдшер и, пожалуй, не на шутку пораню вас, – сказал мнимый фельдшер, делая притворные движения, как будто прорезывает жилу на левой руке принца. Конти в это время опрокинулся на креслах, как будто страшась видеть свою кровь.

– Ваше высочество! – закричал фельдшер, подзывая принца Кондэ, – я не знаю, что делать, кровь не идет!

– Из другой руки пустите, – сказал доктор Баги, приближаясь в сопровождении губернатора.

Фельдшер осторожно оправлял рукав на одной руке и расстегивал рубашку на другой. Губернатор с напряженным вниманием следил за всеми этими действиями, как вдруг внутри цитадели раздался барабанный бой.

– Это что? – воскликнул губернатор, насторожившись.

Все заговорщики слушали грохот барабана с таким же тревожным чувством. Но вот отпало всякое сомнение: раздались два ружейных выстрела.

В то же мгновение принц Конти вскочил как ужаленный и, схватив одеяло, так стремительно накинул его на голову губернатора, что тот от неожиданности и испуга поскользнулся, упал и, увлекая за собой принца, ругался хуже язычника.

Многочисленный отряд появился внизу вала, выходя с улицы, ведущей к пристани. Солдаты, расставленные вдоль террасы, отдали честь принцу Кондэ, который, задержавшись у края террасы, оперся на пушку.

В это время барабан внутри цитадели забил поход, принц Кондэ повернулся, чтобы сойти с лестницы, и вдруг остановился неподвижно, как вкопанный.

По лестнице поднимался человек с сияющим лицом, он почтительно преклонил голову перед принцем.

– Господин кардинал! – воскликнул принц.

– Кардинал! – пронеслось эхом в его семействе.

– Точно так, ваше высочество, – отвечал Мазарини, ступая на верхнюю ступеньку, – и вы видите во мне счастливейшего человека во всем христианском мире, потому что я явился сюда от имени короля отворить ворота цитадели победителю при Линце и Рокроа.

– Вы, кардинал?

– Это удивляет ваше высочество, и я вполне понимаю ваше чувство, но для устранения всякого сомнения я привез с собой господина, которого считаю самым приятным для вас человеком.

Принц Кондэ, устремлявший все внимание на Мазарини, только тут увидел стоявшего позади кардинала маршала Граммона, которому тотчас протянул руку, уклоняясь от более радушного привета своему врагу.

– Любезный Граммон, так вам хотелось быть в числе первых, чтобы возвестить мне добрую весть?

– Точно так, ваше высочество. И я ручаюсь вам, что монсеньор воодушевлен самыми приятными чувствами к вам.

– В таком случае зачем было запирать меня в крепость?

– Если ваше высочество благоволите выслушать, – с живостью начал было Мазарини…

– К чему объяснения? – прервал его принц Кондэ. – Это не приведет к добру, а только увеличит взаимное раздражение… Признаться, я начинал уже привыкать к этой тюрьме, тут гораздо лучше, чем в Венсенне, и в доказательство тому я попрошу вас, господин кардинал, отужинать со мной.

– Как отужинать?

– Ну да, мы отужинаем здесь и поедем в Париж сегодня же вечером или завтра поутру.

– Но, ваше высочество, до ужина добрых пять часов, – сказал Мазарини, все еще не догадываясь, в чем дело.

– Вот именно так, а между тем подоспеет приехать курьер, которого ее величество, вероятно, отправила с указом об освобождении.

– Но я и приехал курьером.

– Вы, господин кардинал?

– Точно так. И чтобы довершить сходство, я проскакал на курьерских от Понтоаза – так мне хотелось освободить скорее ваше высочество.

– Где же королевское приказание?

– Ваше высочество, – сказал Мазарини, покраснев, – я первый министр, и по-настоящему моего слова достаточно…

– Прошу прощения, но первые министры сидят в Париже и никак не скачут на курьерских.

– Барон де-Бар, пожалуйте сюда, – сказал Мазарини, обращаясь к губернатору, которого Конти давно уже выпутал из одеяла и поставил на ноги, – вот письмо на ваше имя от королевы-правительницы.

Губернатор принял с благоговением королевское письмо и распечатал его.

– Прочтите вслух, – сказал кардинал.

Барон повиновался и, повернувшись к принцу Кондэ, прочел следующее:


«Господин де-Бар, посылаю вам повеление в точности исполнить все, что вам прикажет кардинал Мазарини относительно освобождения моих братьев, принца Кондэ, принца Конти, и герцога де-Лонгвилля, отданных вам на охранение, не останавливаясь никаким другим приказанием, какое бы вы могли прежде или после получить от короля, моего сына, и от меня, противным этому. Молю Бога, да сохранит он вас своей милостью.

Анна».


Подпись была та самая, которую королева перед отъездом кардинала сделала на чистом листе бумаги.

– Бесподобно, – сказал принц Кондэ, рассмеявшись, – вы позволите мне, господин кардинал, предложить вам скачку как отличному наезднику – вероятно, мы вместе едем в Париж?

– Разве вашему высочеству угодно ехать в Париж? – спросил Мазарини с удивлением.

– А разве в кармане вашего высокопреосвященства лежит еще указ от королевы, адресованный на мое имя?

– Нет.

– Так за чем же дело стало? Разопьем бутылку лучшего вина из погреба барона де-Бара и в путь!

С этими словами принц протянул руку кардиналу, который не мог отказаться от чести, предложенной ему с такой вежливостью. Принц Конти и де-Лонгвилль последовали за ними. Герцогиня отстала от них с фельдшером.

– Так вот оно что: курьер, ускакавший от меня, был кардинал, – сказал фельдшер, тоесть Ле-Мофф.

– Кардинал рассчитывал, что мы едем по дороге в изгнание. Борьба опять начнется, и Кондэ понимает это, – сказала герцогиня.

Воспользовавшись временем, когда Мазарини был занят принцами, герцогиня поспешила к пристани, где ожидала найти Бофора во главе полка Лонгвилля, но как она ни расспрашивала, никто его не видел, герцог исчез.

«Он все знает, все угадал и хочет первым поспеть в Париж, – подумала она. – Этот человек никогда не будет орудием! Он руководитель, и его любит Париж!»


ЧАСТЬ ВТОРАЯ Пучок соломы

ГЛАВА I Деспотизм любви

Принц Кондэ вступил в столицу под восторженное ликование народа и радостные крики. Вечером, когда всюду загорелись потешные огни, принц совершенно убедил себя, что народ обожает его, что отныне все фрондеры в его руках.

Он ошибался: иллюминация и фейерверки торжествовали прежде всего отъезд Мазарини. Увидев не только Бофора, Гастона, коадъютора, парламент, но еще и принцев, которые не выказывали ему ни малейшей благодарности, напротив, открыто противостояли ему, кардинал Мазарини счел благоразумным покориться обстоятельствам. Он добровольно удалился в страну изгнания, куда желал прежде отправить принца Кондэ, и поселился в Брюле, маленьком городке на северной границе Германии.

Отсутствие Мазарини воскресило всевозможные надежды, и королева, поспешив вернуться в Париж, не знала уже, кого ей слушать, потому что все единодушно домогались наследства первого министра, оспаривали друг у друга его остатки.

Кондэ и Гастон хотели получить право выбирать министра, коадъютор хотел забрать в свои руки министерство, парламент требовал исключения любого кардинала из членов правительства. Словом, все эти личности готовы были терзать Друг друга.

Коадъютор, хитрый и пронырливый не хуже Мазарини, способствовал всеми силами слова и дела скорейшему бракосочетанию Шарлотты де-Шеврез с принцем Конти. Уверенный, что Шарлотта сделает его своим первым министром, он приносил свое сердце в жертву политике.

Бофор прибыл в Париж прежде принца Кондэ и немедленно отправился в Люксембургский дворец, надеясь встретиться там с герцогиней де-Монпансье. Но госпожа де-Фронтенак передала ему, что принцесса нездорова и не может принять его. Так как ответ был передан ему в присутствии Гастона, то Бофор не настаивал, но в душе решил во что бы то ни стало увидеться с ней.

При наступлении ночи он отправился на улицу Вожирар, где находилась известная калитка в стене. Оказалось, что на улице было много людей. Бофор издалека заметил несколько человек подозрительной наружности, которые очень внимательно осматривали местность около нужной ему калитки.

«Если бы Ле-Мофф не принадлежал мне, – думал принц, – я мог бы заподозрить, что это он расставляет мне новую ловушку… Но кто мог бы интересоваться моими действиями и желать мне зла? Ле-Мофф хоть и разбойник, однако не изменяет своим клиентам. Он по-своему понимает честь. Ну что, если это Мария?…»

При этой мысли принц еще более вжался в глубокую амбразуру каких-то ворот и присматривался к движениям людей, его поджидавших.

«Приди я часом позже, несдобровать бы мне. Сегодня набралось их человек до тридцати».

Принц вынужден был уступить поле действия, уходя, он клялся разделаться с этими разбойниками. Он направился к отелю Монбазон. Рядом с этим величественным зданием стоял дрянной домишко, нижний этаж которого был занят харчевней. В эту позднюю пору все было погружено во мрак и молчание. Однако Бофор постучал в ставни рукояткой своей шпаги. В то же время он вынул из кармана бархатную маску и надел на лицо. Минут через пять за дверью послышался легкий шорох. Дверь тихо отворилась, и герцог проскользнул в дом, не сказав ни слова.

Молча он шел в окружающей его темноте и достиг лестницы, наверху которой находилась дверь. Когда он вошел в комнату, следовавшая за ним старуха вынула фонарь, прикрытый платком, и зажгла свечу, стоявшую на камине.

– Благодарю тебя, матушка, – сказал он, бросая шляпу на постель, как бы намереваясь провести ночь в этой смиренной комнатке.

Старуха низко поклонилась ему и тотчас же ушла, вероятно знакомая с обычаями этого посетителя.

Оставшись один, Бофор снял маску, задвинул крепкими задвижками дверь и повесил на нее толстое одеяло, лежавшее на постели. Затем он отворил высокий шкаф и, вынув оттуда несколько старых платьев, сильно надавил на один из гвоздей, прикреплявших шкаф к стене, – тотчас появилось довольно большое отверстие.

Он взял свечу и вошел в отверстие, затворив за собой дверцы шкафа. Очутившись в большой комнате, он пошел в угол и приложил к стене ухо. Не было слышно ни малейшего звука. Тогда он тихо постучал в дверь. Немедленно дверь отворилась, и перед ним явилась ослепительная красавица в самом восхитительном домашнем костюме.

– Ай! – воскликнула она, увлекая его в роскошно убранную спальню, – вы, видимо, поклялись убить меня, вызывая мое беспокойство и нетерпение!

– Вас, герцогиня? Вас, такую неустрашимую амазонку!

– Идите же, неблагодарный. Право, вы не стоите, чтобы за вас дрожали.

– Как же это понять, герцогиня? – спросил Бофор, разваливаясь на кушетке перед камином.

– И еще он спрашивает! – воскликнула красавица Мон-базон, устремив на него пламенные взоры. – Тот за кого я жизнь готова отдать!

– Милая Мария, этому я верю, но…

– Довершайте.

– Зачем же жертвовать жизнью? Стою ли я такого самоотвержения?

– Лучше оставим это, Бофор, вам не понять меня.

– Правда, я давно изучаю вас, но признаюсь, до сих пор не могу понять вас.

– Оттого и не можете, что вы легкомысленны, ветрены, по привычке к легким успехам у женщин, вы ставите всех на один уровень.

– Вы это ставите мне в укор?

– Нет.

– Послушайте, милая Мария, если бы у меня был другой характер, если бы я похож был на тех людей, которые беспрерывно заняты своими корыстными расчетами и выгодами своего честолюбия, мог бы я внушать любовь женщинам?

– О! Не говорите этого, Бофор! Когда я думаю о том, как вы ветрены, как вы непостоянны, тогда моя любовь превращается в ненависть, тогда я думаю только о крови и смерти!

– Ого! Герцогиня и после стольких лет!…

– Сколько лет! А вы, видно, считаете их?

– Когда вы позволили мне в первый раз сказать вам, что вы прекрасны, это было…

– Замолчите! Я не знаю, не хочу знать! Это было вчера!

– Вот как! – сказал Бофор, задумавшись.

– Что с вами сегодня?

– Ничего.

– Как! Вы только что возвращаетесь после самого безумного предприятия, в котором рисковали жизнью…

– Если бы оно не кончилось такой забавной комедией.

– Согласна, однако, отправляясь, вы не могли знать, что так случится. Словом, вы вернулись здравы и невредимы и не сказали ни одного доброго слова вашему лучшему другу.

Бофор взял руку герцогини и медленно приложил к ней губы.

– У вас есть что-то на душе, и все мои подозрения восстают с новой силой. Да, вы отправились вместе с герцогиней де-Лонгвилль. Признайтесь же, вы все еще любите ее?

– Я питаю к ней глубочайшее уважение.

– О! Вы напрасно хотите обмануть меня, я понимаю эти дела. Если бы я устроила подобное предприятие, вы, наверное, нашли бы какой-нибудь предлог, чтобы не сопровождать меня.

– Напротив, я ваш раб и пойду за вами на край света.

– Да, это только так говорится! Но признайтесь по совести, вы все еще влюблены в эту красивую блондинку с величествснными манерами добродетельной женщины, а в сущности она самая продувная кокетка в мире.

– Герцогиня…

– Берегитесь, говорю вам, берегитесь! Я отомщу, отомщу жестоко – вам или ей?

– Позволите ли мне сказать вам хоть одно слово?

– Говорите.

– Предупреждаю вас, я затрону очень щекотливый вопрос. Но я знаю, что у вас достанет ума и сердца, чтобы разобрать его. Помните ли, год тому назад, в то время, когда вы были уверены в моей мнимой любви к госпоже де-Лонгвилль и я вам доказал, что она любит другого, – мы с вами тогда были в ссоре, не помню уже по какой причине – случай опять нас свел и мы – помните ли, какое мы дали друг другу обещание?

– Какое это обещание? – спросила герцогиня, прикусив губу и судорожно сжимая руки.

– Мы сказали друг другу: «Жизнь коротка, зачем же отравлять минуты наслаждения укоризнами, сценами, требовательностью, которых всегда легко избежать? Зачем нам не жить с полной доверенностью к личному достоинству, без чего благородные люди перестают уважать друг друга?»

– Правда, вы говорили почти этими словами – я помню это.

– Тогда же мы с вами условились, что первый из нас, кто перестанет любить…

– Я так и знала! – воскликнула герцогиня де-Монбазон, и бледная, дрожа всем телом, она вскочила с места.

– Тише, герцогиня, ваш муж услышит…

– Что мне до мужа? Есть один человек в мире, который имеет право на мою жизнь, на мое чувство – это вы, остальной мир не существует для меня!

– Что вы, милая Мария!

– Так вы перестали меня любить?

– Я этого не говорил.

– О! Я понимаю вас, ваша всем известная деликатность внушает вам желание подсластить отвратительную пилюлю, но вы хотите сказать, что не любите меня.

– Прошу вас, Мария, успокойтесь.

– Мне успокоиться, когда вы смеете возвещать мне самое жестокое несчастье, какое только может поразить мое сердце? Но знаете ли, если бы ангел смерти явился передо мною в эту минуту и сказал: «Настал твой час», так и тогда я не так бы перепугалась… Он разлюбил меня!

Прекрасная герцогиня упала на кушетку. У Бофора не достало мужества, и он, подхватив ее на руки, с нежностью прижал к груди своей это пламенное сердце. Но она с яростью оттолкнула его.

– Уходите! – сказала она пылко. – Уходите вон, пока еще есть время. Слушай, Франсуа, если ты останешься здесь еще минуту, я не ручаюсь за себя, я могу тебя убить.

– Что же? Мария, убивайте. Нет сомнения, что этим вы окажете величайшую услугу кардиналу Мазарини.

– А вы думаете, что он так много занимается вами?

– Я знаю, что он удостаивает меня этой чести. По этой причине я пришел к вам. Не хотите ли вступить со мной в союз?

– В союз с вами?

– Кажется, понятно.

– Для какой цели?

– Мне хочется заняться политикой.

– Посмотрим, какие у вас планы, – сказала герцогиня, глядя во все глаза на любимого и неузнаваемого ею Бофора.

– Что вы думаете насчет брака Шарлотты де-Шеврез с принцем Конти?

– Что это самая блистательная партия, какой можно было желать для фамилии Шеврез и Монбазон. Вы знаете, прекрасная Шарлотта приходится мне родней, потому что я вышла за ее родного деда.

– Так послушайте же, милая Мария, если вы хотите доказать мне свою любовь, а вы, надеюсь, хотите этого?

– Ах, Бофор, поостерегитесь! Если вы вмешаетесь в политические замыслы, то наделаете много дурного и бесславного и перестанете быть рыцарем великодушия и чести, каким мы знаем и любим Франсуа де-Вандома.

– В основании моих политических соображений лежит честное дело.

– Посмотрим.

– Я желаю, чтобы брак Шарлотты де-Шеврез с принцем Конти не состоялся.

– Подумали ли вы, что говорите?

– Разумеется, иначе не стал бы и говорить.

– Но муж мой, все родные, целый свет очень дорожат этим браком.

– Согласитесь, однако, что помешать этой свадьбе – доброе дело.

– Что вы хотите этим сказать?

– Принц Конти – человек, преисполненный чести, прямодушия и… простодушия. Женить его на хорошенькой Шарлотте – ведь это…

– А! Так это вы ее любите! – воскликнула герцогиня в бешенстве.

– Нет, нет, Мария!

– О! Вы напрасно хотите обмануть меня, я это предчувствую.

– Клянусь вам честью дворянина!

Ярость высокомерной герцогини не погасла от этой клятвы.

– О! Я узнаю, кто она.

– Герцогиня, – возразил Бофор, вставая и стараясь схватить руку, отталкивавшую его, – будьте довольны тем, что вы первая красавица во Франции, и откажитесь раз навсегда от трагической ярости, которая доказывает только то, что вы не правы.

– Франсуа, дайте мне честное слово, что вы никого не любите?

– И вы тоже!

– Что вы хотите этим сказать?

– Ничего, – сказал Бофор, припомнив, что от него требовалась недавно та же клятва.

– Но я требую от вас этой клятвы.

– А я не хочу ее давать, – сказал Бофор, нахмурившись.

– Ну берегитесь, я отомщу за себя.

– Нет, Мария, вы не сделаете этого.

– Да, я открою, кто она, и тогда мой гнев и ненависть падут на нее, кто бы она ни была.

– Послушайте, Мария, это будет самое сильное средство навсегда оттолкнуть меня от себя.

– Ага! Он любит, он любит другую, а не меня! – воскликнула несчастная, убитая горем.

– Мария, не забудьте же, что я очень хочу, чтобы этот брак не состоялся, и в этом случае полагаюсь на вас.

– Я не могу, не могу этого, – сказала она глухим голосом.

– Вы сделаете, если любите меня.

Бофор взял ее руку, поднес к губам и запечатлел на ней долгий пламенный поцелуй, который мог укротить сердце бешеной ревнивицы. Затем он поднял драпри и исчез. Оставшись один в отдельной комнате и затворив за собой потайную дверь, он долго смотрел на нее.

– Это было в последний раз! – уверял он себя. – Да, в последний раз я переступил этот порог.


ГЛАВА II Под маской

На другой день, в воскресенье на масленице, в Пале-Рояле был большой съезд. Королева, до конца жизни любившая увеселения, объявила бал и допустила маски, чего давно не бывало.

Пале-Рояль сверху донизу блистал огнями, все царедворцы ждали необыкновенных увеселений, потому что все французское дворянство было приглашено во дворец, чего тоже давно не бывало. Толки шли о великолепии костюмов, о небывалых превращениях. Приготовление к балу стало занятием женщин, честолюбием всех придворных. Прекратились, видимо, интриги партий, общий мир был сигналом увеселений. На поле радостей была забыта, казалось, всякая мысль о соперничестве…

Самые блистательные маски собирались, одна за другой, в великолепно освещенных залах. Но надо правду сказать, большая часть приглашенных дворян были без масок, а если иногда какая-нибудь маска вмешивалась в толпу, то ее скоро называли по имени, разоблачая ее неизвестность.

Нельзя сказать, чтобы легко было завязать очаровательную войну или интригу в маскараде, многим приходилось на первых же порах отказываться от этого удовольствия.

Но этого нельзя сказать о высокой маске в широком костюме волшебника. Костюм совершенно закрывал ее стан, так что никак нельзя было узнать человека ни по движениям, ни по походке.

Волшебник переходил от одной толпы к другой и всюду распространял самую неистощимую веселость, его острые эпиграммы всегда попадали прямо в цель. По мере того как он проходил, бросая направо и налево злые сарказмы и меткие сатиры, общее любопытство усиливалось и принимало размеры, опасные для безопасности этой личности.

Но надо отдать справедливость, появление волшебника производило дурное впечатление только на мужчин. Женщины же, напротив, с ума сходили от него, наперерыв спешили подхватить его под руку и самыми чарующими способами выпрашивали у него предсказаний своей будущности.

Графиня де-Фронтенак уцепилась обеими руками за волшебника и наклонилась к нему с видом особы, жаждущей узнать что-нубудь о себе.

– Прекрасная маска, – говорила она, – какое же мне будет предсказание?

– Никакого, потому что ваша жизнь – это хрустальная скала, сквозь которую все можно видеть или угадывать.

– Да, это очень любезно с вашей стороны. Признайтесь, однако, если бы на мне была маска, то вам было бы мудренее отгадывать, вы непременно понесли бы разный вздор о тайной любви, которую всякая порядочная женщина должна питать в сердце – так, по крайней мере, считает общественное мнение.

– Нет, у меня не такой дурной вкус. Если бы вы закрыли глаза, дали бы мне руку, по этой открытой руке я прочел бы, что в вашей душе нет места для других чувств, кроме как чувств честных и возвышенных.

– О! Да вы великий фокусник!

– Я только справедлив. Но так как я не могу говорить о любовниках, потому что у вас их нет, то я потолкую о ваших друзьях.

– И прекрасно. Вы дадите мне средство узнать, кто вы? Надо вам сказать, что по вашей милости у всех любопытство сильно разгорелось.

– Я это знаю.

– Итак, посмотрим, как много дурного скажете вы обо мне в отношении моих друзей.

– А то, например, что вы слишком торопитесь давать советы на крайние меры. Когда любишь людей искренно, то убеждаешь их оставаться в границах, налагаемых приличиями, саном и полом.

– Под именем «людей» вы разумеете ее высочество?

– Может быть.

– Правда, она удостаивает меня своей дружбой.

– И прекрасно! Но если она позволяет вам читать в ее сердце, то убедите ее в истине, что женщина должна оставаться женщиной.

– А если у женщины есть честолюбие?

– Она ошибется и наделает много проступков, а тогда насмешники будут не на ее стороне.

– Но если ее честолюбие переносится на другого?

– Роль такой женщины пассивная во всяком случае. Если она полюбила другого, значит, этот другой стоит сердцем в уровень с ней, а в таком случае она должна довольствоваться ролью женщины, а не предварять события.

– Что же надо делать, чтобы исполнить хорошо свою роль?

– Ждать.

При этом слове волшебник очень вежливо отделался от прекрасной графини и повернулся в другую сторону. Он увидел герцога Монбазона, ведущего под руку женщину в маске, которую, вероятно, узнал, потому что поклонился ей.

– Господин волшебник, – закричал герцог, – моя дама горит нетерпением услышать от вас предсказание своей будущности, не будете ли вы любезны удовлетворить ее желание?

– Герцог, случай накинул на меня личину волшебника, а в сущности я ничего не знаю.

– И по руке не умеете гадать?

– Я умею по прикосновению к руке сказать, честен или нечестен человек, верен ли рн в дружбе, вероломен ли в любви. Но на лице этой дамы, как мне кажется, есть все счастливые линии жизни, и это избавляет меня от труда задумываться.

– Я с полным доверием протягиваю вам руку.

Волшебник схватил прекрасную руку и бросил на даму быстрый взгляд.

– На вашей голове благополучие королевства, – сказал он, – и эта рука ослепительной красоты даже при руке королевы может дать корону.

– Кому бы это? – спросил с живостью герцог.

– Тому, кто ее желает, – отвечал волшебник, пристально заглянув в глаза маски, так что ей сделалось неловко.

Но когда герцог, почувствовав дрожь в руке женщины, посмотрел на нее с удивлением, она залилась громким непринужденным смехом, что часто бывает лучшим средством скрыть замешательство – средством для этой маски тем более приятным, что зубы у нее были бесподобные.

Волшебник отошел от них и, побродив от одной толпы к другой, направился к даме в длинном черном домино, которая шла, опираясь на руку графини де-Фронтенак.

– Бывают сторожа бдительнее стоглавого дракона при Гесперидских садах, – сказал он, обращаясь к маске.

– Бывает и так, – отвечала маска, не глядя на него и как бы разговаривая с графиней, – но графиня Фронтенак будет ждать завтра в три часа того, кто всегда занимался усыплением драконов.

Дамы прошли, волшебник отвернулся от них и, отыскивая новые приключения, не заметил, что герцогиня де-Монбазон, оставив мужа, таилась за высоким креслом и была свидетельницей этого разговора. Угадала ли она или услышала эти слова? Побледнев и задрожав, она вынуждена была, чтобы не упасть, опереться на спинку кресла.

– Кто она? – задала себе вопрос герцогиня. – Светло-русый локон выбивался из ее кружевного капюшона… О! Я не ошибаюсь…

Она оправилась и вмешалась в толпу, не переставая следить тревожными глазами за волшебником.

– Но точно ли это он?… Голос другой… Нет, я сошла с ума!…

Гордо подняв голову, она отыскала одного из многочисленных обожателей, которых, как богиня, десятками приковывала к своей колеснице, и направилась в ту сторону, где устраивались танцы.

Тут она увидела неподалеку маску со светло-русым локоном, опирающуюся на руку господина, одетого в маскарадный костюм.

Волшебник стоял рядом и весело разговаривал с ними. Но этот волшебник показался ей ниже ростом, чем прежний. Не останавливаясь на этом замечании, она подхватила кавалера и повернула его спиной к этой группе.

– Маркиз, – сказала она, – прислушайтесь хорошенько.

– Слушаю, – сказал маркиз де-Жарзэ с усердием человека, сознающего важность поручения.

– Знаком ли вам этот голос?

– Очень, это голос герцога де-Ларошфуко.

– А голос дамы?

– Клянусь честью, тут и ошибиться нельзя… Это…

– Да, да, вы правы, это она, – прервала его герцогиня Монбазон. – Уйдем в ту сторону.

Высокомерная герцогиня сняла маску и приняла участие в танцах. Ей удалось затаить в сердце страшную бурю и продемонстрировать всю прелесть своих движений и дивные формы. По окончании танцев она удалилась из толпы. Ей хотелось уединения.

Случай привел ее к глубокой амбразуре окна, откуда слышался шепот. Тут было довольно темно, так что нельзя было рассмотреть лица разговаривающих. Но велико женское любопытство, а госпожа де-Монбазон считала себя вправе всех подозревать.

Алчным взором пронзила она полутемноту и узнала худощавый стан и плечо несколько выше другого, принадлежавшие принцу Конти. Нечего было и сомневаться, что его дама – прекрасная Шарлотта де-Шеврез.

Вдруг вспомнила герцогиня де-Монбазон о своем обещании разрушить эту свадьбу. Ей показалось это так трудно, как гору сдвинуть. Могла ли она без угрызения совести погубить свою молоденькую родственницу в мнении страстно влюбленного принца Конти?

Минуту она смотрела на него с умилением. Она подумала, сколько должно быть счастья в любви, освященной общим уважением и священными узами брака, но как все женщины, увлекающиеся в бездну страстей, она обвиняла судьбу, бросившую ее на путь неправды.

Жаль ей стало влюбленного юношу, но ни воли, ни сил у нее недоставало, чтобы противиться Бофору, к которому пылала страстью. Она, такая гордая, высокомерная, решительная, она чувствовала себя бессильной против этого человека.

«Шарлотта так искусно разыгрывает роль невинной девушки, что, право, жаль помешать ее успеху», – подумала герцогиня, увлекаясь сочувственной снисходительностью к женскому вероломству.

Из темной амбразуры вышли принц Конти и Шарлотта де-Шеврез, прошли мимо герцогини де-Монбазон, не заметив ее. Они скрылись в толпе танцующих.

«А как подумаешь, – рассуждала герцогиня, – требование Бофора совершенно справедливо. Но неужели в этом человеке более силы ума и воли, чем я предполагала? Неужели он в самом деле желает, чтобы принц Кондэ был королем Франции? Теперь, когда я размышляю о прошлом, мне сдается, что мысль убить кардинала пришла мне не по его внушению, а по собственной воле. Нам не случалось даже говорить с ним об этом намерении».

Герцогиня шла вперед, опустив глаза. Вдруг она остановилась и, как бы под влиянием вдохновения, подняла голову и мысленно воскликнула: «Он сам хочет быть королем!… И я должна ему помочь!» – добавила она с энергичной решимостью.

Герцогиня де-Монбазон опять направилась к танцующим, обдумывая, какими действовать средствами. Вдруг перед ней очутился герцог де-Лонгвилль, глаза его улыбались, губы сложились сердечком, на щеках – заметный слой румян, и волосы черные, как у юноши.

– Герцогиня, вы даже не замечаете вашего преданнейшего раба? Еще шаг, и вы готовы были топтать ему ноги, как давно уже привыкли топтать его сердце? – сказал старый герцог с юношеской пылкостью.

– Вы здесь, герцог? – сказала она с притворным гневом. – А я думала, что вы остались в Гаврской крепости.

– Ах! Вы коварная женщина! Это вы все гневаетесь за то, что я в первую же минуту не бросился к вашим ногам и не у вас первой был с визитом.

– А хоть бы и так, разве мала причина?

– Совершенно справедливо, вы имеете полное право прибить меня, но прежде вы должны выслушать меня.

– Мне некогда, но если есть важное дело… Тогда говорите.

– Говорить о важных делах с первой красавицей при дворе!

– Вы не сказали бы этого при моей прекрасной неприятельнице.

– Перед моей женой? Нет, сказал бы то же даже перед королевой, которая приняла ее сторону против вас.

– Какая неблагодарность с вашей стороны.

– Правда, королева виновата в отношении вас, но умалчивая об этом, я могу поклясться, что герцогиня де-Лонгвилль ничего против вас не имеет.

– Это очень любезно с ее стороны.

– После того, что вы сделали для нас.

– А вы знаете это?

– Да, и не ваша вина, если не удалось тогда убить кардинала.

– Это она вам сказала?

– Она сама, и еще прибавила, что не понимает, какая была бы для вас выгода в смерти кардинала.

– Выгода всякого верноподданного, служащего королю и Франции.

– Старая песня! Не уверить вам в вашем бескорыстии такого закаленного политика, каков ваш покорнейший слуга.

– Поневоле женщинам приходится браться за политику, когда погибают их мужчины.

– Ого! Да вы, герцогиня, сделались глубокомысленным дипломатом, и мне остается пожалеть, что у вас с моей женой есть спорные пункты, а то вам не худо было бы соединиться. Дела пошли бы успешнее.

– Я и сама так думаю. Как только коадъютор станет первым министром, все спасено, и Мазарини навеки изгнан.

– Коадъютору не бывать министром. Принц Кондэ не сделает такой ошибки.

– Разумеется, принцу Кондэ не сделать того, что уже сделано.

– Но коадъютор еще не министр…

– Будет.

– Уж за это я поручусь, что не будет.

– Послушайте, герцог, мне остается только дивиться, неужели и принц Кондэ допускает, чтобы и его, как всех вас…

– Что же такое делают со всеми нами?

– За нос водят.

– Объяснитесь, герцогиня, объяснитесь!

– Нет, покорно благодарю! Я и без того далеко зашла.

– Что всех нас, мужчин, больше или меньше, за нос водят, на это я, пожалуй, соглашусь, но чтобы моя жена не замечала, что нас надувают, уж это извините!

– Вашу жену страсть ослепляет, что же тут удивительного, если она не видит обстоятельства с настоящей точки зрения?

– Еще раз заклинаю вас, герцогиня, если мы находимся на краю пропасти, протяните нам руку.

– Я не сомневаюсь, что принц Конти не участвует в заговоре. Он такой рыцарь в душе! Он так молод, страстен, честен. Нет! Он ни за что на свете не согласится на такую роль.

– На какую же?

– Неужели же истина не проникла сквозь стены вашей темницы в Гавре!

– Признаюсь, очень много важных событий произошло в Париже, которые, по странной небрежности наших агентов, не были доведены до нашего сведения.

– Так слушайте же: я уверена, что коадъютор будет первым министром, как только Шарлотта де-Шеврез сделается принцессой Конти.

– О! Небо, что это значит? О боги?…

– Рассудите хорошенько, герцог, и увидите, что для меня прежде всего существуют интересы короля и Франции, потому что для их пользы я не пожалела погубить молодую прелестную особу, которую случай сделал моей внучкой. Я погубила ее в мнении вашем и принца Кондэ, от которого, конечно, вы ничего не скроете.

Герцог де-Лонгвилль стоял ошеломленный, а госпожа де-Монбазон ушла от него, величественная и торжествующая, что ей удалось нанести второй удар семейству Кондэ, к которому она поклялась питать беспощадную ненависть.

У самых дверей она была задержана блистательной толпой царедворцев, теснившихся у входа, чтобы полюбоваться Шарлоттой де-Шеврез, танцевавшей с принцем Конти. В эту минуту столкнулась с герцогиней де-Монбазон дама в маске, видимо встревоженная и отыскивавшая кого-то. Ее костюм поразил герцогиню.

Это то черное домино, с которым разговаривал волшебник, которое было узнано маркизом де-Жарзэ. Светло-русый локон выглядывавший из-под капюшона…

«Герцогиня де-Лонгвилль!» – подумала она, глубоко вздохнув от радости, что случай подставил неприятельницу под ее удары.

Дрожащей от волнения рукой она схватила за руку свою соседку. Та посмотрела на нее с гордым негодованием, будто оскорбленная такой вольностью. Но герцогиня де-Монбазон выдержала молнию гневного взгляда с самоуверенностью женщины, решившейся на любой скандал.

– Надеюсь, – сказала она, стиснув зубы, – надеюсь, что вы кончите эту комедию, которая никогда не обманет, хотя, может быть, я одна открыла настоящую тайну. Сегодня он вас любит, как вчера любил меня… Надо положить конец этому соперничеству, оно и без того чересчур долго длится.

– Соперничество с вами! – воскликнула незнакомка.

– Да… я говорю о Франсуа, – сказала герцогиня пронзительно.

Незнакомка вздрогнула, но в тот же миг оправилась.

– Довольно! Замолчите! Я хочу думать, что вы не знаете, с кем говорите.

– Так хорошо знаю, что готова теперь же бросить вам перчатку в лицо и поклясться в ненависти, не бессильной ненависти, а такой, которая не замедлит произвести действие, о котором заговорят все.

– А я заставлю наказать такую дерзость!

– Я вам равная и даже выше вас, потому что ваша тайна в моих руках.

Незнакомка сняла маску. Герцогиня отступила в изумлении и ужасе. Оскорбление было нанесено принцессе Монпансье.

– Это вы, ваше высочество! – воскликнула она.

– Как видите. Теперь вы поняли свою ошибку, – сказала принцесса со спокойным достоинством, хотя сердце у нее сильно билось и она употребляла все усилия, чтобы овладеть собой.

– О! Простите меня… – сказала униженная герцогиня Монбазон.

Принцесса прошла мимо новой неприятельницы, бросив на нее взгляд презрения, которого та и не заметила, будучи поглощена бездной ужаса и неожиданности.

А за это время герцог де-Лонгвилль отыскал уже принца Кондэ и тихо разговаривал с ним. Если бы наблюдатель следил в эту минуту за принцем Кондэ, его поразило бы выражение, грозное, неумолимое выражение на его лице.

– Это гнусный заговор! – воскликнул он вне себя.

– Тише! – поспешил сказать герцог, удерживая его.

– Вы правы… Теперь мне стало понятно многое… Ну, Гонди, теперь берегись!

Принц Кондэ скоро оправился и показывал невозмутимое хладнокровие. Он чувствовал, что речь идет об интересах, не имевших цены, и что ему придется действовать совсем на другом поле битвы, чем то, где он двигал артиллерию и вел батальоны.

Спокойно останавливал принц вельмож, к которым имел доверие, и всем задавал одни и те же, до такой степени бесцеремонные вопросы, что нельзя было отвечать уклончиво. Принц дождался окончания бала; грозно нахмуренные брови обличали бурю, бушевавшую в его душе.

Принц Конти проводил до дома герцогиню де-Шеврез с дочерью. Когда возвратился в свой дворец, ему доложили, что принц Кондэ требует его к себе.

– Мне кажется, что вы не на шутку влюблены, – сказал старший брат, – и мне искренне жаль нанести вам удар, но это неизбежно.

– Что вы хотите этим сказать?

– Ваш брак с Шарлоттой де-Шеврез…

– Скорее, скорее!

– Невозможен.

Молодой принц вздрогнул и вне себя смотрел на старшего брата. Кондэ взял его за руку и с искреннею нежностью прижал к груди.

– Брат, это необходимо, если ты не хочешь быть посмешищем всей Франции и позором нашего рода.


ГЛАВА III Новый разрыв

Страшно разъярился принц Кондэ. В плане союза его брата с Шарлоттой он увидел умысел королевы, коадъютора и кардинала, чтобы опозорить дом Кондэ. Он поклялся в вечной ненависти к своим врагам.

Коадьютор совсем растерялся, когда до него дошла весть о разрыве предполагавшегося брака. Ему передали эту весть на все лады, и он увидел, что на нем хотят выместить все прошлые беды. Но он был слишком умен, чтобы долго оставаться в ложном положении. Сделав визит Гастону Орлеанскому, он пояснил ему, что, так как он имел честь помочь ему в исполнении всех его желаний, то есть в изгнании кардинала и освобождении принцев, он просит позволения удалиться от мира к прежним занятиям его звания – заботиться только о спасении своей души и паствы своей.

Гонди укрылся в архиерейском доме; по-видимому, он занимался только духовными делами, посещал бедных, больницы и монастыри, был окружен только духовными особами и для развлечения велел сделать на окне садок для птиц.

– И вы еще боялись его? – сказала однажды принцесса Монпансье мимоходом Бофору, – он свистит, чтобы заставить петь коноплянок[3].

– Нет, вы ошибаетесь, это только значит что паук начал ткать новую паутину, – отвечал герцог.

Отделавшись от коадъютора, Кондэ стал выказывать непомерные притязания. Для себя он требовал губернаторства в Гиенне, сана генерала-наместника, утверждения за собой владений в Аргонии, Стенае, Белльгарде, Дижоне, Монтроне; для принца Конти – губернаторства в Провансе Нормандию для герцога де-Лонгвилля. Подобных желаний не осмеливались даже выражать герцог Орлеанский и Мазарини ни для себя, ни для своих приверженцев.

Все предвидевший и все угадывавший кардинал Мазарини писал по этому случаю к королеве из своего далекого изгнания:

«Известно вашему величеству, что в мире у меня нет жесточайшего врага, как коадъютор. Но я советую вам лучше прибегнуть к его услугам, чем заключить мир с принцем Кондэ на предлагаемых им условиях. Сделайте Гонди первым министром, посадите его на мое место, отдайте ему мое помещение. Может быть, его больше будет тянуть к Гастону, чем к вам, но его высочество не желает гибели для государства, и его намерения, в сущности, безвредны. Одним словом, пожертвуйте всем, только не уступайте требованиям принца Кондэ, потому что если он получит требуемое, то останется один шаг до Реймса».

По этому совету королева снова предложила переговоры с коадъютором и на этот раз достигла цели: новое примирение нанесло удар принцу Кондэ.

Король был провозглашен совершеннолетним в общем заседании. Все принцы, весь двор и все власти – светские и духовные присягнули в верности молодому королю. Но все заметили, что только принц Кондэ не явился на церемонию, когда все дворянство приносило присягу. Вскоре распространился слух, что он выехал из Парижа. Не оттого ли он уклонился от присяги, что хотел поддержать мнение, будто Людовик Четырнадцатый не сын Людовика Тринадцатого.

Принц Кондэ отправился в Гиенну, и город Бордо сделал ему восторженную встречу. Известно, что Фронда давно уже поддерживала возмущение в этой провинции, ставшей центром мятежа.

Король пожаловал кардинальскую шапку коадъютору.

На другой день после бала в Пале-Рояле госпожа Монпансье как бы случайно заехала к графине де-Фронтенак и, встретившись там с Бофором, условилась, чтобы оградить свою любовь от опасности, казаться совершенно равнодушными друг к другу. Ночные свидания прекратились. Надо было довольствоваться общением через посредство графини де-Фронтенак и Жана д'Ера, оставшегося при принцессе в звании ее шталмейстера.

Через несколько дней после того, как король был объявлен совершеннолетним, принцесса имела бурную сцену с отцом и немедленно после этого потребовала к себе Жана д'Ера. Строгим было выражение ее лица, и прелестная белокурая головка, казалось, склонялась под бременем глубокой печали, жестокого, неизбежного несчастья.

– Вы благородный человек и не способны на низкий поступок. Вот почему я не обвиняю вас, – сказала она сурово.

– Меня? Меня обвинять?

– Вас, именно вас.

Молодой человек встал перед ней на одно колено.

– Ваше высочество, если вы считаете меня способным на такое вероломство, то прикажите сейчас же, без суда отрубить мне голову, – сказал он с таким убедительным красноречием во взгляде и в голосе, что принцесса была тронута.

– Нет, я не считаю вас способным на это, но есть тайны, которые не укладываются в головах таких пламенных юношей, как вы. Не думая и не замечая того, вы могли проговориться.

– Ваше высочество, с того дня, как вы удостоили меня вашим доверием, с того дня, как я убил злодея и привез в Париж несчастную девушку, которую вам угодно было видеть, с того самого времени я стал другим человеком: я готов к вашим услугам, прикажите – и я на все пойду.

– А между тем кто-нибудь сделал эту нескромную ошибку, а так как вы любите…

– Ваше высочество! – воскликнул Гонтран, покраснев.

– Не скрывайтесь от меня, – сказала она, с благосклонной улыбкой протягивая ему руку.

– Да, я люблю, люблю всеми силами души, но до настоящей минуты скрывал это от всех, даже от себя…

– А я разгадала вашу тайну… О! Не бойтесь, я умею хранить чужие тайны! Клянусь вам, она ничего о том не узнает.

Гонтран смотрел на нее как полоумный.

– Она честная и благородная женщина, я это знаю, и вы скорее умрете, чем покажете ей свое увлечение. Но если вы не осмеливаетесь говорить с ней о вашей любви, так о чем же вы разговариваете?

– Обо всем, то есть ни о чем.

– А я знаю, что она в ваших беседах находит большое удовольствие.

– Вы это знаете? – спросил юноша в упоении.

– Она сама мне сказала. Но не торопитесь радоваться, она говорила мне также и о том, что искренне любит своего мужа.

Гонтран не сдвинулся с места, все стоял на одном колене.

– Встаньте и постарайтесь припомнить, не проговорились ли вы во время задушевных бесед с этой прелестной и благородной особой.

– Нет, я в этом убежден и готов поклясться честью дворянина, памятью моей матери, Богом, который видит и судит нас.

– Так чем же это объяснить?… Слушайте же, Жан д'Ер, я ничего не скрою от вас. Мой отец узнал, что я люблю герцога де-Бофора, и угадал, что я хочу быть его женой. Каким образом он мог это узнать? Кто мог ему сказать?

Гонтран не отвечал и пристально смотрел вниз, стараясь проникнуть в эту темную загадку. Принцесса Монпансье крепко сжала его руку, чтобы заставить очнуться.

– Уверены ли вы, что де-Бар точно убит?

– Де-Бар? – проговорил он с удивлением, будучи не в состоянии согласовать воспоминание об этом человеке с новым открытием тайны принцессы.

– Он тоже мог кое-что рассказать.

– Как?…

– Отыщите маркиза де-Жарзэ. Он примкнул к числу наших друзей с тех пор, как узнал о гнусных поступках де-Бара в его замке. Узнайте от него, что сделалось с де-Баром. Похоронили ли его или он находится в Бриле при кардинале? Ступайте скорее.

Гонтрану не надо было повторять. Он исчез, давая себе клятву покончить с де-Баром, если только с ним уже не покончили.

Принцесса вернулась к отцу. Уверясь в преданности своего шталмейстера, она спешила рассеять дурное впечатление, которое ее недоброжелатели произвели на отца, но при входе в его кабинет она вдруг остановилась, ошеломленная неожиданностью: напротив Гастона сидели еще две особы, замолчавшие при ее появлении.

Она увидела коадъютора и королеву-мать!

Самое неприятное ощущение, почти отвращение внушил ей вид кардинала Гонди, маленького, коренастого, близорукого, черномазого человека. Тут невольно припомнились ей слова Бофора: «Паук начал ткать новую паутину!»

– Войдите, войдите, моя крошка, – сказала королева с пленительной улыбкой.

Гонди, хотя и близорукий, не терял из вида выражение лица молодой принцессы. Верный привычкам вежливого внимания, он с живостью бросился к двери, подхватил Луизу под руку и привлек ее к столу, за которым заседало маленькое собрание.

«Чего они от меня хотят?» – спрашивали ее глаза, зорко переходя от одного к другому.

– Дочь моя, – сказала королева, – ваш отец ручается за покорность своей дочери. Господин коадъютор уверяет меня в том же, и потому мы рассчитываем на ваше содействие для выполнения задуманного нами плана.

– Ваше величество, – начала было принцесса, сообразив, что Гонди заменил Мазарини.

– Ваш отец, – прервала королева, – вероятно, передал вам волю короля и мое решение.

– Точно так, ваше величество.

– И вы убедились в необходимости вступить в борьбу с принцем Кондэ, который окончательно поднял знамя бунта в Бордо, вопреки всем законам чести.

– Принц Кондэ – враг кардинала Мазарини.

– Принц Кондэ хочет сам сделаться королем Франции и рассчитывает на поддержку герцога Орлеанского, чтобы низложить с престола Людовика Четырнадцатого. Отразить этот удар можно…

Высокомерная испанка не могла продолжать; мысль, что она зависит от Гастона, которого не уважала, и от дочери его, которую не очень любила, возмущала ее.

– …Можно женитьбой короля на вас, – докончила она, оправившись.

– Действительно так, – сказал Гонди, – вот и контракт готов. Посмотрите, он уже подписан ее величеством и его высочеством, вашим отцом. Я заранее приложил и мою подпись, уверенный, что мне достанется счастье благословить ваш брак в церкви Богоматери.

– Подпиши, дочь моя, – сказал Гастон, не поднимая на нее глаз.

Молодая принцесса взяла бумагу, спокойно прочитала ее с начала до конца и, прочитав, положила на стол.

– Пускай король прежде подпишет, – сказала она решительно.

– Что такое?… – воскликнули в один голос присутствующие.

– Луиза! – произнес Гастон умоляющим голосом.

– Не сомневается ли она в нашем королевском слове? – спросила Анна Австрийская со свойственным ей высокомерием.

– Король как совершеннолетний может сам знать, чего он хочет. Я подпишусь только после него.

– Да она с ума сошла! – повторял Гастон, с ужасом глядя на дочь. Он представлял себе все гонения, которые обрушат на него разгневанная королева и ее соединившиеся теперь союзники, оба кардинала.

– С ума сошла! – сказал коадъютор, покачивая головой с видом сострадания к бедной Луизе.

– Ну, подпишите же, – сказала королева, протягивая ей перо.

– После короля подпишу, – отвечала Луиза невозмутимо.

Анна Австрийская схватила ее за руку и потащила к столу с такой яростью, что Гастон побледнел от испуга.

– Подписывай, безумная, или я отправлю тебя в Бастилию! – сказала королева.

– Осторожнее, ваше величество, мне больно, – тихо сказала принцесса, высвобождая свою руку, на которой остались следы пожатия деспотичной испанки.

– Да, она точно с ума сошла! Ее надо на цепь посадить! – кричала Анна, поспешно выходя из комнаты. – Тут ничего не сделаешь. Несчастная! Она совсем лишилась рассудка!

Гастон поспешил за королевой, уверяя ее в своей преданности, чем думал смягчить гнев против непокорной дочери.

Луизастояла на месте неподвижная, как статуя, крепко прижимая руку к сердцу, и с невыразимой радостью ощущала силу своего мужества по быстрому биению сердца.

Коадъютор тоже последовал за королевой, но вдруг возвратился к столу, на котором лежал всеми забытый контракт. Луиза опередила его.

– Вы обманываете меня! Обманываете и моего отца, я не допущу, чтобы его имя оставалось на этом документе, – сказала она и, схватив контракт, оторвала от него клочок, на котором была подпись Гастона, после чего отдала бумагу новому кардиналу.

Уходя, Гонди бросил на нее взгляд сердечного сокрушения.


ГЛАВА IV Кровопролитие

Через несколько минут вошел бледный, взволнованный Гастон, руки его машинально рвали кружевные нарукавники, ноги топали по полу. Найдя дочь все на том же месте, он остановился перед ней, скрестив на груди руки и стиснув зубы от бешенства.

– Да, вы точно с ума сошли! – закричал он.

– Если бы я согласилась быть женой Людовика Четырнадцатого, – сказала она преднамеренно медленно, – то вам никогда не бывать королем Франции.

– Какая тут беда, если дочь моя королева?

– Вы говорите не то, что думаете. Во времена Ришелье вы составляли заговоры с таким множеством людей, что не можете так быстро оставить мечту всей жизни.

– Роль заговорщика мне надоедает.

– Но вас обманывает коадъютор, как прежде обманывал Мазарини. Вы прогнали Мазарини, другой продолжает его дело, а вы этого не замечаете.

– Коадъютор совершенно предан мне.

– А теперь он верный раб Мазарини, говорю вам. Разве он не получил кардинальской шапки? Разве Кондэ не прервал с ним сношений? А Кондэ хочет сделать вас королем.

– Ты помешалась! Разве можно так говорить? Ты совсем с ума сошла!

– Прозорливых и мудрых всегда называют сумасшедшими.

– И вы имеете еще претензии на мудрость?

– Кто доживет до конца, тот увидит истину.

– На самом деле с ума сошла! Эй! Кто-нибудь! Отправить ее в Шарантон.

– Я сама отправлюсь, – отвечала принцесса, проходя с решительным видом мимо отца и бросая на него равнодушный взгляд.

Луиза вышла из комнаты. Очутившись на краю широкой лестницы, ведущей в парадные комнаты, она остановилась и положила руку на перила.

Холодный мрамор вывел ее из оцепенения, которое тисками сжимало ее мозг, она наклонилась и приложила лоб к мрамору.

– Если бы я с ума сошла, так этот мрамор показался бы мне льдом, но моя голова не только не горит, но совсем холодна и спокойна.

Она сбежала с лестницы. Внизу ее подхватил Жан д'Ер; ему казалось, что она падает.

– Я видел маркиза де-Жарзэ! – шепнул он.

– Де-Жарзэ! – повторила она, стараясь собраться с мыслями.

– В замке не найден труп герцога де-Бара.

– Труп?…

– Боже мой! Что с вами сделалось, принцесса?

– На лошадей, скорее на лошадей! – воскликнула она, направляясь к конюшням. – Сейчас же поедем куда мне хочется.

– Но куда же?

– В Шарантон. Я хочу видеть сумасшедших. Кажется, туда недавно заперли новых больных.

– Это ужасное зрелище. Не ездите туда, ваше высочество! Некоторые люди не могут выносить его и два часа, сами заражаются этой жестокой болезнью.

– Должно быть, эти безумцы самые счастливые люди! – сказала она со странным блеском в глазах.

– Счастливые? О, нет! Они не сознают своего положения и только видят ужас и отчуждение вокруг себя, чувствуют равнодушие тех, кто некогда любил их.

– Проводите же меня туда.

– Позвольте, ваше высочество, – сказал Жан д'Ер, почтительно преграждая ей дорогу.

– Что такое?

– Я сейчас видел маркиза де-Жарзэ.

– Знаю, так что же?

– Когда я был у него, он получил приказ королевы, как капитан ее телохранителей. Читая его, он не мог скрыть своего неудовольствия и удивления.

– Что это за приказ?

– Он мне сказал: «Не правда ли, вы принадлежите к числу друзей герцога де-Бофора?» – «Точно так, маркиз». – «Так скажите же ему, что и я сделался его другом со времени известного происшествия в моем замке». Я хотел уйти, но маркиз удержал меня, говоря: «Поспешите же известить его, что я получил приказание арестовать его».

– О! Небо! – воскликнула принцесса, чувствуя, что ноги ее подкашиваются. Она оперлась на руку своего шталмейстера.

– Я бросился в Вандомский замок, герцога там не было.

– Отыщем его.

– Вот спускаются с лестницы госпожи де-Фьеске и де-Фронтенак.

– На лошадей, поторопитесь! – сказала принцесса, обращаясь к ним.

Вскоре принцесса ехала по парижским улицам, имея по левую руку своего шталмейстера. За ними ехали две амазонки, а на некотором расстоянии – четверо слуг.

«У него есть свои шпионы. Надо полагать, что они известили его об измене коадъютора», – подумала Луиза.

Через четверть часа они прибыли на рыночную площадь и узнали, что Бофор со всей свитой в сопровождении народной толпы отправился в ратушу.

Принцесса последовала за людским потоком и с мрачной радостью прислушивалась к доказательствам общего недовольства и самым дерзким выходкам против двора.

«Война начинается, надо победить во что бы то ни стало!» – подумала она.

Стечение народа было так велико, что она вынуждена была взять правее, чтобы выехать на набережную. Но всюду оказывались недовольные толпы. Многие из любопытных, не знавшие трех амазонок, бросали свирепые взоры на них.

Гонтран подметил это и понял, какие могут произойти пагубные последствия, и потому, въезжая в самую гущу толпы, закричал:

– Дорогу ее высочеству! Герцогине де-Монпансье! Дорогу принцессе Луизе Орлеанской.

При этом имени все подняли головы, все лица озарились улыбками.

– Это герцогиня де-Монпансье! Да здравствует ее высочество!

– Пропустите меня, друзья! Я спешу в ратушу.

– Не ездите туда, – раздались голоса из толпы, – там будет вам плохо.

– Это почему? – спросил Гонтран.

– Потому что герцог де-Бофор поднимет там драку с приверженцами Мазарини, которых двор напустил на него, чтобы вынудить его оставить Париж.

– Герцог де-Бофор не оставит Парижа, – сказала принцесса, – он слишком хорошо знает, чем обязан народу, который любит его и удостаивает своим доверием. Нет! Он не оставит Парижа. В случае надобности я сумею напомнить ему о его долге.

– Герцог де-Бофор должен добыть от парламента приговор на изгнание Мазарини. Пока королева прислушивается к советам парламента, он может это сделать.

– Вот это разумное слово, и я не сомневаюсь, что герцог сделает это.

– И еще надо потребовать от парламента назначить награду за голову кардинала, – подхватил какой-то ремесленник.

– Пока не избавимся от этого итальянца, наша торговля не воскреснет и мастерские наши будут заперты, – заметил другой.

– Долой Мазарини!

Гонтрану было трудно заставить толпу слушать себя.

– Еще раз прошу, друзья, пропустите ее высочество, от этого зависит, может быть, спасение герцога де-Бофора.

При этих словах толпа расступилась, и принцесса продвинулась на несколько шагов, но после этого люди сомкнулись, со всех сторон сыпались советы. Не ранее как через час принцесса смогла подъехать к ратуше.

В эту минуту герцог де-Бофор находился в большой зале, куда вынудили его войти многочисленные толпы граждан, ожидавших на Гревской площади известия о новых событиях – разнеслась весть о победе, одержанной принцем Кондэ над королевскими войсками у ворот Бордо.

Бофор уступил, не зная, что значит это стечение народа. В зале он пришел в сильное замешательство.

– Ваше высочество, – кричали ему со всех сторон, – вы должны стать во главе нас и вести к королю, чтобы засвидетельствовать ему нашу преданность.

– Это справедливо, и я сочту за счастье предводительствовать вами.

– Принц Кондэ опять нарушил мирный трактат, подписанный им в Гавре при освобождении из тюрьмы, – сказал молодой человек в одежде мастерового. Мастеровым был знакомый нам Ренэ.

– Остановитесь, господа! Принц Кондэ верный подданный, не против короля он дерется, а против кардинала Мазарини, который, несмотря на изгнание, никогда еще не был так могуществен во Франции.

– Правда! правда! – зазвучали другие голоса.

– Скажите прямо, герцог де-Бофор, вы друг или недруг принца Кондэ? – допрашивал Ренэ с настойчивостью, удивившей Бофора. Он старался разгадать причину настойчивости по выражению лица говорившего – лица будто бы знакомого.

– Господа, разве вы не слышите, как стучат в дверь? Отворите же, – сказал он.

– Отвечайте, отвечайте на вопрос! – закричали несколько голосов запальчиво.

– Я буду отвечать перед всеми, расступитесь!

Движением руки он раздвинул граждан, преграждавших ему дорогу к двери, сам отворил обе ее половинки. Народный поток ворвался в залу, с громкими криками мигом разлился по всему пространству:

– Бофор! Бофор! Где герцог де-Бофор?

– Я здесь, друзья мои! – отвечал принц, становясь на кресло, чтобы удовлетворить желание громадной толпы, наполнившей залу.

Люди, прежде допрашивавшие Бофора, вынуждены были замолчать, принц напрасно искал их глазами среди теснившихся вокруг него голов.

– Да здравствует принц! – кричали в толпе. – Он должен командовать у нас, или все пропало!

– Друзья мои, прошу вас, замолчите и выслушайте меня.

Все смолкло.

– Я считаю долгом напомнить вам о необходимости уважать государственные законы и не предаваться необузданности. Отныне король совершеннолетний, вся власть в его руках, лишать его хотя бы частицы власти – значит быть повинным в мятеже.

– А как же Мазарини?

– Он далеко от Парижа, вне Франции. Парламент соглашается издать эдикт на вечную ссылку его из Франции.

– Ура! Ура!

– Изгнание Мазарини для вас, как и для всех, имеет одно значение: не будет обременительных налогов.

– А если парламент не издаст этого эдикта?

– Я буду ходатайствовать о том именем короля.

– Хорошо! Хорошо! Да здравствует герцог де-Бофор! Он будет у нас министром! Он понимает нас! Он знает, что нам надо! Зачем нам другие? Он призовет к нам принца Кондэ и сделает его коннетаблем.

Толпа шумно рукоплескала при выражении общих желаний.

– Парижане, – сказал Бофор, – если я вмешиваюсь в ваши дела, так это потому, что я люблю вас, но есть еще один предмет, который я тоже очень люблю: это мое спокойствие. Ну, а сделают меня министром, тогда спокойствие прости, прощай! И я вынужден буду заниматься делами, которые мне совсем не по вкусу.

– Что за скромность!

– Нет, я не скромничаю, а только говорю правду прямо и бесцеремонно, вот и все тут. Всю мою жизнь до настоящего дня я доказываю это. Поверьте же мне, что вы окажете мне большую услугу и докажете искреннюю любовь ко мне, если все вы мирно разойдетесь по домам, выпустите меня: видите ли, меня ждут друзья играть в же-де-пом.

Громкий смех покрыл эту забавную выходку.

– Бофор, будь нашим господином! – закричали женские голоса.

– Боже мой! Мне быть чьим-нибудь господином? Что это вы выдумали! Ну какой же я буду господин, когда я если не раб, то все же верноподданный.

– Вам принадлежит наша любовь и преданность. Мы за вами в огонь и воду! Мы разрушим все, что вы прикажете разрушить! – кричали самые запальчивые.

– Сокрушать и разрушать – легко, а кому придется восстанавливать?

– Вам! Герцогу де-Бофору!

– Как бы не так! Король останется всегда королем.

– Нет! Нет! Да здравствует протектор Бофор!

При этих криках Бофор поспешно сошел с кресла.

– Вон отсюда! Уходите, безумцы и бунтовщики! Я не хочу слушать вас!

– Скажите лучше правду: груша еще не созрела? – закричал кто-то в толпе.

– В этот час королевская армия, вероятно, потерпела поражение от принца Кондэ. Из хорошего источника дошли до меня слухи, что через пять минут курьер явится с таким донесением к королю.

– Мы хотим знать эти известия! Сообщите их нам!

– Ступайте сами за ними, друзья мои, и потом возвращайтесь сообщить их мне, я буду ждать вас здесь.

– Доброе дело! А если слухи верные, что вы будете делать?

– Все, что вы хотите.

– Да здравствует Бофор! Да здравствует друг наш, король наш! – восклицала воспламенившаяся толпа, быстро направляясь к выходу.

Один человек остался и пристально смотрел на Бофора, спокойно усевшегося в кресло.

– Герцог де-Бофор, – сказал он, – вы стоите на краю измены.

– А! Я узнаю вас, вы кузен и жених бедной Маргариты.

– Да, – отвечал Ренэ с яростью.

– Уж не по этой ли причине вы сделались моим врагом? Ведь в народе мало друзей у кардинала Мазарини.

– Я с народом против Мазарини, но я с Мазарини против вас.

– В добрый час, мой благородный друг! Я люблю, когда со мною говорят без обиняков, напрямик. Но предупреждаю вас, вы вступили на ложный путь, и я докажу вам это.

– Когда же?

– Сегодня вечером, в доме Мансо.

Ренэ не отвечал, но почувствовал, что уверенность поколебалась под влиянием величественного спокойствия его врага. С настойчивой недоверчивостью он долго смотрел на него, потом отвернулся и ушел.

В эту минуту явилась герцогиня де-Монпансье, за ней Ле-Мофф.

– Как! Ваше высочество! – воскликнул Бофор, удивившись, – зачем вы здесь?

– Мне надо сказать вам несколько слов, – сказала она.

Герцог поклонился ей почтительно и сурово взглянул на бандита.

– Не прогоняйте его, – возразила принцесса, угадав его мысли, – он понадобится вам через несколько минут.

– Нас сорок человек на площади, скажите слово, и мы одним махом разметем этот народный сор, – сказал Ле-Мофф, спокойно прислонившись к стене.

– Франсуа, – прошептала принцесса, – надо бежать, не теряя ни минуты, королева приказала вас арестовать.

– Меня! Меня арестовать!

– Маркиз де-Жарзэ собрал уже свою команду и, может быть, направляется к ратуше, не найдя вас дома.

– Он никогда не посмеет.

– Маркиз сделался теперь вашим другом, но он честно и верно исполняет свой долг. Приказание королевы будет им выполнено.

– Но если он осмелится переступить порог ратуши, то непременно вспыхнет война, а я другого и не желаю.

– О Боже!

– Кажется, груша созрела, как говорили мне сейчас добрые парижане, и вашему высочеству стоит приподняться на пальчики ваших ног, чтобы сорвать ее, – добавил принц, взглянув на улыбнувшегося Ле-Моффа.

Принцесса тоже посмотрела на разбойника, но взгляд ее был испуганным.

– Подойди-ка ближе и отвечай, – сказал герцог своему странному поверенному.

– Что прикажете говорить, ваше высочество? Спрашивайте.

– Представляю вам, принцесса, самого изобретательного человека в мире, гибкого, как трость, скользкого, как угорь. Он умеет представиться то простодушным мещанином, то приходским священником, то добродетельным монахом, то ремесленником, то дворянином, смотря что ему понадобится. И вот благодаря его волшебному искусству я открыл средство узнавать общественное мнение.

– Принц, вы теряете драгоценное время, подумайте о том, что я вам сказала.

– Ле-Мофф, что толкуют в народе о министре, которого назначил король в лице Шатонефа?

– Что он креатура Мазарини и что… найдется человек, который уничтожит его.

– А что говорят о короле?

– Что этот прекрасный ребенок появился на свете как раз для осуществления Мазариновых мечтаний, но что… найдется человек, который сладит с ним и упрячет куда-нибудь в монастырь.

– Но как примирить все это с беспутной жизнью этого человека?

– Никто в его беспутство не верит. Говорят, что этот человек высокого ума и знатного рода, притворяется только невеждой и повесой, что он королевской крови, что стоит ему махнуть рукой – и все сердца полетят к нему, и что, наконец, под шерсткой сонливого кота и цепкой обезьяны скрывается в нем самая хитрая лисица:

– Ну, а что же народ?

– Народ хватал обеими руками золото, которое я сыпал ему.

– Вот что! – недовольно произнес Бофор.

– Только с условием и уверением в своем бескорыстии. Он и голоден, и холоден, и угнетен, и обременен, но если принимает золото, так с непременной надеждой возвратить долг.

– Это как?

– Телом и душой.

– Когда?

– Когда вы прикажете грозе зажечь молнии.

– Что вы на это скажете? – спросил Бофор, обращаясь к принцессе.

– О! Герцог, это заставляет меня еще больше бояться за вас, теперь я не удивляюсь приказанию королевы арестовать вас.

– Это правда, – подтвердил Ле-Мофф.

– Вот видите!

– А тебе кто сказал?

– Командир телохранителей.

– Маркиз де-Жарзэ?

– Нет, другой, маркиз отказался. Другой же капитан провел свою команду в задние ворота и, вероятно, запрятался в каком-нибудь углу. Когда вы выйдете отсюда, он схватит вас, и спасенья не будет.

– О! Боже, – воскликнула принцесса, бросаясь к окну, выходящему во двор.

Бофор отвел бандита в сторону и тихо ему сказал:

– Послушай, ты должен подвергнуть твою жизнь самой жестокой опасности.

– С тех пор, как я перешел на службу вашего высочества, мне все приходится играть в ребяческие игры. Признаюсь, меня мучит жажда крови и ударов.

– Ну, ты увидишь, как будет проливаться кровь.

– Браво! Чего же лучше?

– Только твоя кровь.

– Не беда.

– Так вынимай же кинжал и поражай.

– Что такое? – спросил Ле-Мофф, ошеломленный.

– Какая же ты дрянь после этого! Видно, у тебя хватает храбрости только в потемках.

– Ваше высочество, если вам угодно, так извольте, – сказал Ле-Мофф, обнажая кинжал.

Бофор подставил руку под острие, и кровь брызнула на белый атласный рукав.

– Помогите! Держите убийцу! – закричал принц, схватив Ле-Моффа за руку.

– О Боже мой! Какое несчастье! – воскликнула Луиза, оцепенев от неожиданности.

– Караул! – кричал Бофор, подвигаясь к двери и таща за собой Ле-Моффа, совсем растерявшегося от непонимания, что это за комедия.

– Помогите! – кричала принцесса.

Она ухватилась за другую руку Ле-Моффа, а тот на нее смотрел такими же полоумными глазами.

– Но как же эта рана? – спросила Луиза с испугом.

– О! Это пустяки, песчинка в океане, – сказал Бофор.

– А! Понимаю теперь! – вдруг догадался бандит.

Тут он стал в совершенстве разыгрывать комедию, вырываясь из рук своей мнимой жертвы. Принцесса между тем, отворив обе половины двери, наполняла муниципальный дворец своими криками.

– Тебя подвергнут пытке, – сказал Бофор быстро.

– Ну а я песенки буду петь.

– Сначала отрекайся, потом обвиняй тех, кто прежде подкупал тебя.

– Ваше высочество, вам-то удалось выпутаться из моих сетей, а мне придется ли выкарабкаться из рук правосудия?

– Это уж мое дело, не беспокойся.

Взволнованная толпа хлынула в залу, при виде кровавой струи, стекавшей по руке Бофора, бросилась на мнимого убийцу.

– Мщение! – ревели сотни яростных голосов.

– Его надо убить на месте! – крикнул один человек и схватил за горло Ле-Моффа.

Бофор мигом узнал этого человека, несмотря на его странный костюм.

– Это ты, добрый Мансо! – воскликнул он.


ГЛАВА V Дурацкая шапка

Утром того же самого дня человек, истощенный голодом и усталостью, упал без сил за густым кустарником на дороге, которая вела из Шарантона в Париж.

Странная была одежда на том человеке. Одного взгляда достаточно было, чтобы понять, почему он прячется от людей.

Кафтан и штаны на нем были цельные, очень искусно сплетенные из соломы, на голове его надвинута до самых глаз шапка, но шапка странного образца – из снопа соломы. Ноги и руки были голы.

Вследствие каких соображений пришло в голову этому человеку нарядиться в такой костюм? От бедности ли? Или пришла ему фантазия напомнить масленицу и маскарады?

Одно слово объяснит причину: этот человек вырвался из дома сумасшедших. Мансо, синдик носильщиков, был заключен в Шарантон со дня похищения его дочери Марии. Мансо был одним из первых заключенных в этот гостеприимный дом, где милосердные братья ухаживали за несчастными и который впоследствии сделался образцовым учреждением для страдавших умопомешательством.

Но со времени Фронды этому убежищу милосердия и несчастья много повредили разнообразные схватки, происходившие в его окрестностях. Во многих местах стены его были пробиты, так что в одно утро добрые братья не усмотрели, как Мансо выскочил в сад, увидел отверстие в стене и проскользнул в чистое поле.

Свобода тотчас возвратила ему рассудок. Он пошел в Париж, избегал больших дорог, выбирал тропинки, где было мало народа.

Долго двигался он ползком, думая, что его будут преследовать, долго ему казалось, что позади слышатся крики сторожей. Когда он упал наконец в кустарнике, из широкой груди его вырвался вздох радости.

«Они потеряли мой след, – думал он, отдохнув немного и оглядываясь по сторонам. – Говорят, что я с ума сошел… Однако я чувствую, что я в полном рассудке… Что вчера со мной было, я не помню. Тогда – пожалуй… Но теперь я так смышлен, как и прежде, зачем же силой держать меня?»

Он попробовал привстать – ноги подкашивались под ним. Он вытянулся на земле, думая подкрепиться сном, но мысли его перелетали пространство и разгоняли сон.

«Что-то заговорят на рынках, когда увидят меня. Видно, давно уже заперли меня, какая борода выросла! Да и одежды-то на мне нет, а это что?… Ах! Теперь припоминаю: это вчера нарядили меня дураком в соломенную одежду… Вот увижу теперь мою крошку Марию. Бедная малютка! Но теперь ее уже отыскали. Как она зовет меня теперь! Ей надо своего папу! Он так давно не целовал ее! Какое это счастье для ребенка, когда он знает поцелуй отца!… А вечерами я всегда молился о ней. Как бы скорее увидать ее!»

При этой мысли появились у него бодрость и силы, он вскочил на ноги и бросился бежать, укрываясь за кустарниками, лишь только показывался вдали прохожий.

«Нет, что бы там ни говорили, а Мария жива, ее украли у меня, а не затоптали в толпе… Да, я уверен в том».

Он скрылся за деревьями и сидел там, пока шла в Париж толпа лавочников.

«Я видел ее во сне вчера ночью. Она наклонилась надо мной, ее волосы касались моего лица, и она говорила мне таким сладким голосом: «Папа, милый папа, я здесь, смотри, это я».

Мансо дошел таким образом до Сент-Антуанских ворот и тут увидел какую-то странную процессию необыкновенных людей, одетых большей частью в костюмы мифологических времен. Впереди них ехало на осле нечто вроде огромнейшего брюха, ярко размалеванного и перепачканного гущею. Каждую минуту оно наливало из ведра в большой жестяной стакан напиток, который проворно выпивало при шумных рукоплесканиях толпы.

– Что бы это значило? – спрашивал себя бедный Мансо, вырвавшийся из дома сумасшедших.

За процессией бежало множество ребятишек, вооруженных инструментами, приспособленными для того, чтобы производить побольше шуму: черепками, старыми кастрюлями, заслонками. К звону и стуку добавлялись голоса парижских мальчишек.

«Это масленица!» – понял синдик.

Толпа ребятишек, как бы в подтверждение такой догадки, мигом окружила его и, пораженная необыкновенным костюмом, шумно приветствовала как члена забавной процессии.

Мансо воспользовался благоприятным случаем и примкнул к процессии, надеясь, не возбуждая особенного любопытства, двигаться по улицам Парижа. Когда его спутники достигли центра города у самой Сент-Мартенской улицы, он покинул товарищей и проворно побежал знакомыми переулками на рыночную площадь.

Еще несколько минут – и он уже на улице Потри.

Дом его заперт. Что было сил стучал он кулаком по двери: никто не выходил отворять. Многие из соседей высматривали из-под своих навесов, удивляясь, что это за великан в соломенной одежде, словно дикарь с необитаемого острова?

«Видно, ушли в лавку», – подумал Мансо и поторопился туда же.

Но у него недостало мужества показаться в дурацком костюме в том месте, где он пользовался особенным почетом. Стыдясь своей одежды, он пробирался в тени домов, издалека высматривая свою лавку.

Но и в лавке никого не было. Мимоходом ему удалось услышать отрывочные толки, и тогда он понял значение уличной суматохи.

– В ратуше бунт, жена моя, конечно, там.

Он надвинул на глаза соломенную шляпу и поспешил туда, не обращая внимания на крики, возбуждаемые его костюмом.

Благодаря сильным кулакам он опередил толпы, всходившие на лестницу ратуши, и когда вступил в залу с народом, сбежавшимся на крики принцессы, тогда мигом возбудились в нем прежние симпатии к фрондерам. Любовь к Бофору проявилась во всей силе, и он первый схватил Ле-Моффа за горло. Когда же Бофор узнал его и назвал по имени, он отвечал:

– Точно так, ваше высочество, это я. Я – Мансо, которого прежде отправили в Бисетре, потом заперли в Шарантоне, потому что я потерял было рассудок. Но теперь я опять здоров, чтобы вполне поправиться, позвольте мне задушить этого молодца. Надо нам с ним уладить старое дело.

– Не трогай его. Этот человек должен быть передан в руки правосудия.

– Правосудия? Нет, таких разбойников просто вешают.

– Да, да, на виселицу убийцу!

Бандит побледнел, он видел на всех лицах такую ярость, что поневоле встревожился насчет развязки комедии, разыгранной его непонятным товарищем.

– Нет, я этого не хочу! – крикнул звонко Бофор, вырывая Ле-Моффа из рук тащивших его.

– Но что же вы, ваше высочество, хотите с ним делать?

– Я хочу, чтобы его формально судили и допросили, узнали бы у него имя человека, который подкупил его.

– Да, мы сейчас допросим его, а потом и повесим, – сказал Мансо.

– Нет, говорю вам, я хочу, чтобы его судили. Как вы будете его допрашивать? От такого закоренелого удальца трудно узнать истину, он, пожалуй, ничего не скажет.

– Ваше высочество, – сказала принцесса, подходя к Бофору, – на площади показались солдаты, они, вероятно, идут на подмогу тем, которые присланы арестовать вас.

– Арестовать нашего герцога! – воскликнули окружающие.

– Да, друзья мои, меня хотят арестовать, видно, обвиняют в каком-нибудь преступлении.

– Этому не бывать.

– Да как мы это позволим! – крикнул Мансо, выпрямляясь во весь рост и придавая голосу всю его громадную звучность.

– Нет, не позволим! Ну, ребята, дружнее бросимся на мазаринистов.

– Подождите минуту, друзья мои, – сказал Бофор, – прежде увидим, что будет, очень может случиться, что эти солдаты не имеют против меня дурных намерений.

– И то правда, – подтвердили самые благоразумные.

– А как бы узнать, где те люди, которые намерены арестовать вас? – спросил Мансо, выхватив дубинку у соседа и помахивая ею над головой так грозно, что у самых смелых пропадала охота связаться с ним.

– Вот с этой стороны, – сказала принцесса, – указывая на дверь, ведущую к внутреннему выходу.

– Смерть телохранителям! – крикнули самые задорные.

– Остановитесь! – сказал Бофор повелительно. – Я не хочу, чтобы были беспорядки. Господа телохранители должны исполнять свою обязанность. А вы в это время проводите этого молодца в Шатлэ. Пускай двадцать человек отделятся из толпы и сопровождают его дорогой. Я беру с них честное слово, что они сохранят ему жизнь, ведь для нас очень важно узнать истину.

– Кто может ручаться, что среди такого множества людей нет изменников-мазаринистов? – сказал кто-то в толпе.

В эту минуту дверь, указанная принцессой, отворилась и показался маркиз де-Жарзэ во главе отряда телохранителей.

– Долой мушкетеров! Не надо их! – пронеслось громовыми раскатами над толпами с такой грозной яростью, что маркиз приказал солдатам отступить. Он один вошел в залу.

– Ваше высочество, – сказал он, подходя к Бофору, – я пришел предложить вам свои услуги.

– Что это значит?

– По случаю моего отказа господин де-Рювинье получил сегодня утром приказ арестовать вас. Я имею важные причины думать, что это приказание отдано вследствие распоряжений Мазарини, я посоветовался со своим отрядом и узнал, что все единодушно желают перейти на вашу сторону.

– На выручку! К нам подмога! – крикнул кто-то.

– Остановитесь, господа, – сказал ничего не забывавший Бофор, – преступника надо передать под ответственность маркиза де-Жарзэ, который препроводит его в Шатлэ.

К большой радости Ле-Моффа, солдаты вытащили его из рук толпы.

– Но, – заметил Мансо, – если солдаты Мазарини братаются с нами, надо иметь им какой-нибудь значок, по которому можно бы отличать их, а то как бы не вышло беды, пожалуй, друзей поколотишь вместо недругов.

– Справедливо! Ваше высочество, какой дадите нам значок?

– Вот вам значок, друзья мои! – воскликнула принцесса, указывая на соломенную шапку Мансо. – Пускай всякий, кто за Фронду, выставит пучок соломы.

– Соломы! Соломы! – подхватила толпа.

– Меня назвали помешанной, безумной, – продолжала принцесса запальчиво, – так пускай же моя одежда станет выставкой безумия. Слушай, любезный друг, подари свою шляпу нашим друзьям.

Принцесса сама схватила шляпу и, вырвав из нее пучок соломы, приколола на груди. А дурацкую шапку она бросила в толпу.

– Соломы! Соломы! – гудело в народе, разрывавшем на клочки шапку синдика.

– Эй! Кто-нибудь, дайте мне взаймы плащ, так я вам подарю и остальную одежду! – крикнул Мансо весело.

Толпа рассыпалась по лестницам ратуши. При виде этих грозных лиц, подкрепленных отрядом маркиза де-Жарзэ, бросились врассыпную и солдаты, посланные арестовать Бофора.

В тот же вечер пронеслась по Парижу молва, что король выступил во главе своих войск против Кондэ, что Мазарини оставил Брюль – место своего изгнания и спешил проехать границы, чтобы соединиться с королевской армией.

По крайней мере, половина Парижа приколола пучки соломы на шляпах. Как сказала принцесса Луиза Орлеанская, ливрея бедного безумца сделалась приметой, по которой распознавались приверженцы народа и принцев, вооружившиеся против ненавистного Мазарини!

«Все идет ладно, – думал Бофор, – вот я и властелин Парижа. Ну, а коадъютор? Как с ним быть?»


ГЛАВА VI Встревоженная душа

Через час после этих событий Мартино прохаживался в своей столовой вокруг накрытого стола. Каждую минуту он переходил от окна, выходившего на улицу, к окну, выходившему в сад. Напрасно он напрягал зрение, всматриваясь в дальний конец Сент-Антуанской улицы, напрасно приглядывался к калитке, выходившей в садовую аллею, – Генриетта Мартино не показывалась.

«А между тем она пошла только к обедне, – говорил он про себя, – отсюда до церкви совсем недалеко. Обедня часа два уже как кончилась».

Советник начинал терять терпение, что было совсем несовместно с его характером. Должно быть, много мрачного и тяжелого накопилось в его жизни, если возмутилось спокойствие этой прекрасной души. Он задавал уже себе вопрос, не пойти ли ему за женою; издали ему слышались как будто глухие раскаты грома. Вдруг вошел его слуга и доложил, что какой-то неизвестный человек желает его видеть.

Советнику тотчас пришла в голову мысль, что ему принесли известие о жене, он приказал немедленно впустить неизвестного.

Человек, которого привел слуга, был в самом отвратительном, нищенском одеянии. Один глаз у него был залеплен черной тафтой, из-под которой виднелись страшные язвы и струпья; все лицо закрывала растрепанная, местами поседевшая борода, из которой торчал нос с характерными признаками беспутной жизни. Словом, название «пьяная рожа» как раз подходило к этому человеку.

Советник, взглянув на эту отвратительную личность, спросил, что ему надо.

– Я прислан к вам некоторой особой, которая питает к вам искреннейшее уважение. Она пришла бы в отчаяние, если бы с вами случилось несчастье, – так приказано мне сказать вам.

– Что это за особа?

– Бывший коадъютор, а ныне кардинал Ретц.

– Так вы присланы от господина кардинала? – спросил советник, не скрывая своего недоверия к посланному.

– Господин коадъютор, как вам известно, благодетель всех несчастных и бедных в Париже; часто помогает он нам, зато мы все преданы ему душою и телом и считаем за счастье служить ему, когда и чем угодно.

– У вас язык красноречивее, чем у обыкновенных нищих, – заметил советник недоверчиво.

– Было время, когда я учился и служил, но разные несчастья повергли меня в бездну отчаяния и злоключений. Вследствие этого господин коадъютор оказывает мне предпочтение, когда дает особенно важные поручения.

– Говорите же, что он вам поручил, – сказал Мартино, хорошо знакомый с действиями Гонди.

– Господин советник, подходя к вашему дому и увидев вас на балконе, я подумал, что мое известие должно быть очень важно для вас.

– С вами всякое терпение потеряешь, – сказал Мартино, побледнев.

– У вас прелестная жена и неизбежно много завистников.

– К делу, скорее к делу!

– И все же, вы никогда не были ревнивы.

– Ах ты мошенник…

– Не гневайтесь и забудьте, что я вам говорил, – сказал нищий, направляясь к двери.

– Останься и договаривай, проклятый! – закричал Мартино, подбегая к нищему и хватая его за одежду, внушавшую отвращение.

– Господин советник, я вижу, что прямодушие подвергает большим опасностям и что вы не совсем благосклонно поступите с тем, кто вам скажет правду.

– Даю тебе слово отпустить тебя и еще дать тебе луидор, если выскажешься скорее…

– Насчет того, что всегда хочется узнать? – подхватил нищий со злобной улыбкой.

– Речь идет о госпоже Мартино?

– Ничто не может сравняться с ее христианским милосердием; во всем Сент-Антуанском квартале раздаются благословения и благодарственные похвалы ей. Однако, несмотря на общую преданность, случается иногда услышать о лучших людях страшные вещи.

– А что это за вещи?

– Говорят, что, не удовлетворяясь спокойной и постоянной любовью молодого мужа, который всеми считается за олицетворение чести и благородства, она находит и тайные наслаждения.

– Негодяй! Как ты смеешь…

– Я только повторяю.

– И это коадъютор подсылает тебя?

– Господин коадъютор знает отвагу и предприимчивость госпожи Мартино, знает, что она связана дружескими отношениями с некоторыми знатными дамами двусмысленной репутации, знает он все это и в своей любви и преданности вам боится, чтобы не подействовал дурной пример на ту, которую прежде называли образцом добродетельной жены.

Советник вне себя от печали и отчаяния хотел схватить за горло бессовестного клеветника, но тот отступил от него и выставил обе руки перед его глазами. Эти руки были до того ужасны, покрыты язвами, струпьями и грязью, что вид их остановил несчастного мужа.

– Договаривай же, проклятый, договаривай!

– Извольте, если вам это угодно. Господин коадъютор советует вам получше присматривать за поведением прекрасного юноши, который с некоторого времени часто посещает вас.

– Какой это юноша?

– Господин Жан д'Ер.

– Жан д'Ер? Не может быть, это честнейший человек в мире.

– Этот лотарингский рыцарь – самая безнравственная душа, готовая на всякое бесчестье, – сказал нищий с сердечным сокрушением о чужих грехах. – На его совести лежит много тяжких грехов; надо опасаться, что он станет со временем развратнейшим вельможей при дворе, если только не последует вскоре заслуженная им казнь или не выгонят его.

– Но герцогиня Монпансье и его высочество герцог Орлеанский оказывают ему великое доверие.

– Это только доказывает, что его хитрость равняется его злобе.

– Нет, нет, это неправда; тебя не посылал коадъютор с этим поручением, и я не понимаю, что за цель…

– У господина кардинала нет другой цели, как только быть вам полезным. Кроме того, он дал заметить, что госпожа Мартино давным-давно…

– Кончай, змея, выпускай весь свой яд!

– …в самых лучших отношениях с герцогом де-Бофором.

– Давным-давно!…

Тут уж советник не вытерпел и, забыв все отвращение, которое внушала ему гнусная наружность нищего, бросился на него, но злобный вестник проворно отворил дверь и со всех ног бросился через все комнаты к выходу. Мартино догнал его на лестнице, но тут, при виде сбежавшихся слуг, он оправился и, вынув из кармана луидор, бросил его вслед бежавшему.

– Возьми, негодяй, ты забыл о вознаграждении, – закричал он.

Но нищий бежал без оглядки прямо за ворота и скоро исчез из вида.

«Денег не взял, – подумал советник, – нет, это не нищий».

В глубоком раздумье ушел он в свой кабинет. Взволнованный, терзаемый мучительными сомнениями, опустился в кресло перед конторкой, думая про себя, что переданная ему весть может быть основана на истине.

Долго сидел Мартино под гнетом невыносимой печали, погруженный в какую-то тяжелую дремоту. Он облокотился обеими руками на конторку, опустив на руки голову. Горячий поцелуй на руке вдруг пробудил его.

– Генриетта! – воскликнул он.

– Боже мой! Что с тобой, Арман? У тебя глаза полны слез!

Советник оглянулся и, увидев герцогиню де-Лонгвилль, вошедшую с его женой, хотел было встать и поклониться ей, но силы оставили его и голова его упала на руки.

– Любезнейший Мартино, – воскликнула герцогиня, подбегая к нему и ласково кладя руку на его плечо, – вы знаете, что я готова все сделать для вас.

– Ах! Герцогиня, ни вы и никто другой не может устранить причину моей горести, которая проникла в самые тайные изгибы моего сердца, подрылась под основание даже моей жизни…

– Боже мой! Что же такое случилось? Арман, говори же!

– Ах, герцогиня, я самый несчастный человек в мире! Она меня разлюбила!

– Я? Я разлюбила тебя? – воскликнула Генриетта и, схватив обеими руками его голову, покрыла ее поцелуями. – Я разлюбила тебя! Но кто же осмелился произнести такую ложь?

Мартино тряхнул головой, как бы прогоняя недобрые мысли, и, схватив руку жены, крепко пожал ее.

– Ты права! Это была ложь, и я совсем обезумел.

– О! Вы можете полностью доверять ей! – воскликнула герцогиня в великодушном порыве.

– Простите меня, герцогиня, что я сделал вас свидетельницею смешной сцены и моей глупой слабости.

– Мне простить вас? Ах! Господин Мартино, вы мне доставили счастье присутствовать при зрелище искренней любви чистых сердец, каковы ваши… О! Зачем Господь не дал и мне подобной участи? Зачем я не знаю таких чистых радостей? Два сердца, соединенные законным союзом и любящие друг друга глубокою, чистою любовью – о! Друзья мои, ведь это небо, это уголок рая открывается перед моими глазами.

Дверь отворилась, и вошел Гонтран-Жан д'Ер.

Мартино побледнел, и Генриетта, державшая его за руку, чувствовала, как его рука задрожала.

– А, понимаю, – прошептала она.

Советник выразительно пожал ей руку и с улыбкой подошел к молодому человеку.

– Очень рад видеть вас, друг мой, – сказал Мартино, делая ударение на последнем слове и протягивая ему руку с таким достоинством во взгляде и осанке, что Гонтран был поражен.

– Предупреждаю вас о прибытии ее высочества, – сказал он, покраснев, но дружески пожимая протянутую ему руку.

Почти вслед за тем вошла герцогиня Монпансье.

– Ах! Как я рада, что вы здесь, милая кузина, – сказала принцесса, обнимая герцогиню де-Лонгвилль. – Теперь наши дела пойдут скорее.

– Что такое? – спросил советник.

– Я знаю все о происшествии, поэтому-то вы и встретили меня здесь, – отвечала герцогиня де-Лонгвилль. – Я получила письмо от брата. Он указывает, какие меры принять для того, чтобы все партии, поклявшиеся погубить Мазарини, соединили свои усилия так, чтобы разом сокрушить общего врага. Дело доходит до шпаг и пушек, а в этой игре, как вам известно, у принца Кондэ нет равного.

– Мы овладели городом, и мой отец избрал герцога де-Бофора губернатором Парижа.

– Прекрасно, но опасность не в Париже, а в Орлеане.

– Как в Орлеане? – воскликнула принцесса.

– Орлеанцы преданы его высочеству, а кардинал Мазарини решил завладеть городом. Если Орлеан будет взят, то это произведет самое бедственное влияние на судьбу наших друзей, великих и малых.

– Мой отец поедет в Орлеан, – сказала принцесса утвердительно.

– Хорошо, но при этом необходимо, чтобы его сопровождало войско.

– А если его высочество станет колебаться по своей привычке?

– У нас готовы полки.

– Он не станет колебаться; на этот раз я ручаюсь за него.

– Но это еще не все: вы должны помочь нам уговорить господина Мартино.

– Что такое? – спросил он.

– Любезный Арман, – сказала советница, взяв его за руку, – парламент вынес приговор Мазарини – под страхом смертной казни оставить Францию. Но этого мало. Парламенту следует принять меры более действенные. Должно объявить кардинала мятежником и оценить его голову.

– Разумеется, парламент согласится, – подтвердил советник.

– Мы и не сомневаемся, но надо же кому-нибудь, за отсутствием Брусселя, взять на себя труд предложить это…

– Вот мы и рассчитываем на вас, – подхватила герцогиня де-Лонгвилль.

– Как! На меня?

– Вы представите все аргументы и произнесете красноречивое заключение.

– Но как же это можно?…

– Не только можно, но и должно.

– Вы ничего не понимаете! – воскликнул советник. – Я член верховного судилища, я друг законов, моя обязанность изучать науку права и верного суждения. Вам всем известно, что не мое дело вмешиваться в политику.

– Тем лучше.

– Я – фрондер и не скрываю того, что душевно радуюсь изгнанию Мазарини, который нанес много оскорблений достоинству судебного управления, насадив в самый центр его свою креатуру. Но из этого еще не следует, что я должен становиться во главе партии, как это сделал наш бедный Брус-сель.

– И не становитесь. Это слишком тяжелая обязанность для вас! – воскликнула хорошенькая советница, весело засмеявшись.

– Вы ошибаетесь, милая моя, – сказал муж. – Понуждаемый принудительными мерами, Бруссель сделался на минуту начальником оппозиции двору; но эта честь досталась ему только силой его ревностного желания защитить народ от новых налогов. Я же пришел бы в отчаяние, если бы меня, против моего желания, провозгласили начальником мятежа.

– Друг мой, вы это сделаете из любви ко мне, – сказала госпожа Мартино, взяв его за руку.

– Из дружеской преданности нам, – умоляли принцессы.

– Вы сами не захотите, чтобы всюду заговорили о том, что у советника Мартино недостало мужества для защиты законного дела. И это в то время, когда глаза целого Парижа обращены на него.

– Как это? И почему целогоПарижа?

– Да, целого Парижа. На вас возлагают надежды, ваше имя провозглашается в толпах, вас призывают на парижских рынках.

– Господи! Да что же это такое?

– Сами видите, отступать теперь поздно.

– Бруссель тоже не мог отступить, а что из этого вышло?

– Его заключение в Бастилию? Но сейчас совсем другое дело: Парижем управляют его высочество герцог Орлеанский и герцог де-Бофор. Бастилия в наших руках.

– Вы этого хотите непременно?

– Ну, я так и знала, он наш! – сказала Генриетта, обнимая мужа.

– Генриетта, если ты видела меня до сих пор другом тишины, науки и уединения, так это потому, что все мои надежды и мысли покоились на тебе; заботы о других делах могли отвлечь меня от тебя.

– Это прекрасно, но вы сейчас же поедете в ратушу.

– Сегодня нет заседания.

– Парламент созван по случаю чрезвычайно важных обстоятельств, в настоящую минуту собрались уже все его члены, недостает только вас.

– О! Женщины! Женщины! – воскликнул Мартино, подняв руки к небу.

– Одевайтесь же, карета готова.

– Она все предвидела!

– Да не забудьте воткнуть в шляпу вот эту вещь, – сказала герцогиня Монпансье, всунув ему в руку пучок соломы, который вынула из шляпы Жана д'Ера, наполненной такими пучками.

– Это что такое?

– Это символ единения верных.

Советника провожали до ворот обе дамы, не переставая убеждать действовать энергично.

– Мне трудно только решиться, а раз взявшись за дело, я не знаю колебаний, – сказал он.

– Нам тоже надо отправляться, – заметила принцесса, – нельзя терять и минуты, если мы хотим содействовать решению парламента. Рынки поставлены на ноги, студенты спускаются с Сент-Женевьевской горы, Бофор ждет их на Гревской площади. Недостает только Сент-Антуанского предместья.

– Понимаю. И готова, – сказала Генриетта.

– Весь Париж должен быть с пучком соломы на головах. Все, кто может держать оружие, должны готовиться пойти навстречу войскам, которые Мазарини высылает против нас.

– В случае победы нашей стороны что мы будем делать с Мазарини? – спросила Генриетта.

– Колесовать его на Гревской площади! – воскликнула принцесса восторженно.


ГЛАВА VII Любовь болтлива, ненависть бдительна

В ту минуту, когда Мансо, закутавшись в плащ, в сопровождении толпы друзей спускался с крыльца ратуши, на Гревскую площадь въехала телега, нагруженная соломой.

– Смотрите-ка, друзья, – сказал Мансо, – тут соломы довольно, чтобы весь Париж нарядить. Вперед! Берите воз приступом.

Вмиг все снопы были схвачены и пошли по рукам: кто раздергивал, кто тормошил их.

Крики хозяина разграбленного воза возбуждали только общий смех. Да и Ренэ, узнав его, отошел в сторону и смеялся от души вместе с другими.

Мансо тоже узнал хозяина воза, не обращая внимания на его отчаянные крики, спешил дружески пожать ему руку.

– Здравствуй, Томас, – сказал он.

– Э! Да это никак ты, Жак? Разве ты не в Шарантоне?

– Сейчас оттуда и совершенно здоров, заверяю тебя.

– Тем лучше. Но признаюсь, лучше было бы еще посидеть в Шарантоне, чем помогать этим разбойникам разорять меня; ведь я заметил, что ты первым бросился разгружать мой воз.

– Справедливость требует, чтобы мазаринисты расплачивались за разбитые горшки. Будь ты с нами, не орать бы тебе теперь во все горло.

– И тогда бы орал.

– Ну-ка поверни свои оглобли да поспеши домой предупредить наших баб, что я возвращаюсь. Как бы не напугать их.

– Но что же мне делать с управителем его высочества? Солома-то им была заказана.

– Пожалуй, ты не хуже лошади: готов подбирать крохи во всех яслях, готов служить нашим и вашим.

– Но тут было соломы на пятьсот ливров! – вскричал мельник с отчаянным воплем, который ничуть не тронул Мансо.

– Полно, придет когда-нибудь расплата! Впрочем, ты и так богат. Ступай же домой. Марш!

Бедняк Томас хорошо видел, что тут ничего не поделаешь, и, скрепя сердце, повернул телегу назад.

Мансо вслед за ним перешел рыночную площадь, оставаясь позади воза, пока Томас пробирался между овощными лавками к лавке своей невестки. Оказалось, что она еще не приходила.

– Она пошла на Гревскую площадь, – отвечали торговки.

Грустно стало бедному Мансо, что не удалось попасть прямо в недра родной семьи. Томас, испуганный печальным видом брата, утащил его в ближайшую харчевню и заставил его поесть.

Подкрепившись пищей и стаканом вина, Жак Мансо не мог противостоять сильному желанию поспать. Его брат Томас воспользовался этим, чтобы сбегать на улицу Потри и предупредить семью о возвращении синдика.

– Где же он? – воскликнули матушка Мансо и Маргарита с невыразимой радостью.

– Бедный, бедный батюшка!

– Милый мой муж!

– Сидите здесь спокойно, я сейчас приведу его к вам.

– Но как же быть… – сказала Маргарита, сильно встревоженная.

– Что такое?

– Ну как он, не увидев Марию, опять с ума сойдет?

– Надеюсь, что этого не будет: я предупредил его.

– Так бегите же за ним.

День клонился к вечеру, когда синдик переступил порог своего дома; крупные слезы потекли из его глаз, когда жена и дочь повисли у него на шее.

В это время явился и Ренэ. Кажется, никто не был так рад, как он, выздоровлению доброго дяди Мансо. За это искреннее чувство Маргарита была ему очень благодарна, но никак не могла показать ему этого: она видела, что Ренэ с умыслом избегал даже ее взгляда.

Но и в родной семье Мансо оставался мрачен. Видно было, что он не смел расспрашивать о своей любимой малютке, черная тоска легла на его сердце при мысли, что она навсегда погибла для него.

– Однако я вижу ее во сне каждую ночь! – вдруг сказал он, как бы отвечая на вопрос.

– Вот и я также! – воскликнула Маргарита. – Мы вместе с тобой будем искать ее.

– Послушайте, – вмешался Ренэ, – мне кажется, я напал на ее след.

– Рассказывай скорее!

– Мария исчезла в толпе, когда произошла свалка по случаю песен, пропетых преемником Табарена. Это были не простые песни, их заставили петь по внушению одного человека. Кажется, это был лакей, которому приказано было завлечь ваших дочерей. Храбрый Жан д'Ер расправился с его господином, а мне надо отыскать лакея. И я отыщу его.

– Каким же образом?

– Песни были против герцога де-Бофора и коадъютора. Я отыщу этого лакея между их приближенными, и тогда он заговорит у меня.

– Исполни это, Ренэ, – сказал Мансо, – и тогда мы поведем тебя рука об руку с Маргаритой в церковь.

– Замолчи, Жак! – закричала жена, увидев, что Маргарита закрыла лицо руками.

– Маргарита невинна и честна, – сказал отец, отодвигая ее руки.

– И я в том порука ей, – прозвучал важный голос с улицы. – Я буду со шпагой в руках утверждать свои слова против всех и каждого.

– Герцог де-Бофор! – воскликнули все в один голос.

Но они видели только герцога и не заметили, что позади него проскользнула другая особа, таинственно закутанная в темный плащ. Человек прижался в уголке темной в это время комнаты.

Увидев принца, мельник хотел убраться вон. Бофор заметил это и с величавым достоинством подошел к нему.

– В первый раз имею удовольствие говорить с вами, – сказал он, – но брат моего друга Мансо – мне друг.

– Ваше высочество…

– Да! Мне известна ваша приверженность кардиналу Мазарини, и я не считаю это преступлением. Всякий волен иметь свое мнение, никто искреннее меня не уважает мнения своих противников.

– Ваше высочество,– сказал мельник, – нам всем известно, что вы самый щедрый вельможа и добрейший принц. Но все люди, которые серьезно смотрят на вещи, желают мира и убеждены, что один только кардинал может дать нам надежный и основательный мир.

– Но какою ценой? Вам и это известно – налоги следуют за налогами! Алчный министр накопил кучи денег, пользуется государственными доходами. Он покупает великолепные коллекции, редкие картины, драгоценные статуи, словом, забирает в свои руки все богатства страны, тогда как купец терпит убытки в своей торговле, гражданин видит уменьшение своих доходов, тогда как голодные сотнями падают на улицах и умирают, как будто во время чумы.

– Однако я видел, как этот народ сегодня толпился на улицах, совершенно здоровый и довольный своей судьбой посреди беспорядков, которые производились им по выходе из ратуши.

– Да, но это потому, что парижане беспечного характера и выше житейских нужд, потому что их сердца всегда отзываются на призыв великодушных и мужественных людей. Видите ли, друзья мои, в свете считают меня ветреником, повесой, которому делать нечего, как только ухаживать за женщинами и убивать время на кутежи… А я в это время пробираюсь в самые страшные трущобы, чтобы знать все последствия нищеты и лишений. Сердце разрывается. В этом состоит деятельность принца, если он хочет быть на уровне того высокого права, которым он облечен по воле Всевышнего. Должен признаться, что на этом поприще я не один. Часто на пороге самых несчастных лачуг встречалась со мной не женщина, а ангел Божий и побеждала меня в борьбе, предпринятой нами против зла.

– Мы знаем, кто она, – сказала госпожа Мансо. – Еще вчера я видела, как она входила в дом, что напротив нас; там вся семья слегла и присмотреть некому.

– Слушайте же! Я изучал язву, терзающую народ, изучал с намерением исцелить ее. Чтоб исцелить ее, должно сокрушить все здание феодальных властелинов, господствующих во Франции, должно продолжать дело в том же духе, каким руководствовались Людовик XI и Ришелье, но с той разницей, что цель должна быть другая и благодетельные последствия реформы должны падать на народные массы. Законы должны быть ясны и для всех одинаковы, все должны повиноваться им.

– Ну, это просто на словах, только трудновато исполнить на деле, – сказал Томас.

– Для этого, друзья мои, надо держаться одного правила: пользоваться уроками прошлого; власть должна быть обращена к древним обычаям, как живали наши предки галлы и франки.

– Ваше высочество, – заметил Ренэ, – вы не всегда так думали и говорили.

– Нет, не всегда.

– Так вы имеете надежду, что вас провозгласят королем перерожденных франков? – спросил он.

– Вся ваша семья состоит из честных людей и благородных граждан: вот причина, почему я решился вам, прежде чем кому другому, представить доказательства моей искренности. Да, признаюсь вам, в сердце моем горит искра честолюбия. Но главная причина, под влиянием которой я действую, – это пламенное желание вознаградить любовь и самоотвержение того ангела, о котором я вам говорил.

– Она!… – воскликнул Ренэ.

– Я хочу возложить корону на ее непорочное, девственное чело.

– А мы станем помогать вам! – в один голос воскликнули муж и жена.

– Господин Ренэ, – сказал Бофор, обращаясь к молодому человеку, – вам и вашему отцу я выдал тайну моей жизни.

– Они сохранят ее, – подтвердила Маргарита, взяв за руку своего кузена.

– Прелестная девушка, послезавтра я отправляюсь во главе небольшого отряда против Мазарини; сегодня голова его оценена парламентом. Но завтра вечером бал в городской ратуше. Его высочество поручил мне пригласить вас на первый танец с ним, второй я прошу вас танцевать со мной. Ваш жених приглашен ее высочеством. Завтра утром явится сюда ее шталмейстер, чтобы официально передать вам это приглашение.

– Ваше высочество, – сказал Ренэ дрожащим от волнения голосом, – после того, как господин Жан д'Ер возвратил нам Маргариту и сказал, что он убил де-Бара, я тотчас отправился в замок Эвекмон. По приказанию владетеля его, маркиза де-Жарзэ, я сам осмотрел весь замок сверху донизу; мне помогали лакеи, стараясь друг перед другом исполнить приказание своего господина, но тело де-Бара не было найдено.

– Ну так что же?

– Пока я могу предполагать, что этот человек жив, Маргарита не может быть моей женой.

– Вы правы, друг мой; я сам хочу помочь вам отыскать этого гнусного злодея. И клянусь вам, я покажу вам труп его, лежащий на земле и проколотый моей шпагой или качающийся на виселице.

– Как же это может быть?…

– В этом оскорблении и на меня пала часть; справедливость требует, чтобы я принял участие в его казни.

– Ваше высочество, – сказала госпожа Мансо, – ваша жизнь слишком драгоценна для того, чтобы вы могли рисковать ею в схватке с таким злодеем.

– Я имею обязанности в отношении своей чести, как и в отношении государства… Итак, любезные друзья, это дело решенное: завтра вы все будете на балу в ратуше. Вы там встретите ваших друзей и знакомых с рынков; но вас я желал лично пригласить, потому что знаю и ценю вашу преданность мне и, главное, желаю воздать вам честь, какую вы вполне заслуживаете. Я рассчитываю на вас.

Радостные лица присутствующих доказывали принцу, что честное семейство поняло его. Он простился с ними, повторив еще раз, сколько привязанности и уважения к ним имеет.

Не прошел Бофор и пятнадцати шагов по улице, как вдруг из темного угла вышла женщина и пошла рядом с ним, прикрывая лицо плащом.

– Герцог, неужели вы меня не узнаете? – спросила она.

– Мария! Это вы? – воскликнул Бофор.

– Вероятно, вы принимали меня за какое-нибудь погибшее создание. Но оно так и есть: горечью и сокрушением преисполнена душа моя; можно сказать, я погибла, погибла…

В ее голосе слышались рыдания; Бофор остановился, положив руку на ее плечо, и сказал:

– Мне жаль вас, Мария.

– Герцог, я стояла в углу той комнаты, откуда вы сейчас вышли; я слышала все, что вы говорили.

– Несчастная! Как вы могли…

– Да, могла. И эти гнусные слова, вырывавшиеся с вашего языка, падали прямо на мое сердце, и были они горьки, как яд, тяжелы, как свинец, жгучи, как пламя.

– Мария! Мария! Будьте великодушны!

– Великодушна? Для чего и для кого? Для вас ли? Для той ли женщины, которая отняла у меня вашу любовь? И не думайте.

– Мария…

– Ага! Наконец она у меня в руках, эта проклятая тайна, эта смертоносная тайна! Вот она! Я могу употребить ее вместо кинжала, чтобы поразить им соперницу!

– Герцогиня, вы не сделаете этого!

– Ты так думаешь, Франсуа? Ах, если б ты знал, чем я занималась с тех пор, как ты вместо последнего прости бросил меня в отчаянии и одиночестве! Когда бы ты знал все, что я пережила, как бы теперь ты содрогался, жалкий безумец!

– Что же вы делали, герцогиня?

– А! Ты думал безнаказанно играть любовью женщины? Такой женщины, как я, забывая, что я не принадлежу к числу тех малодушных, которые безропотно покоряются страданию. Нет, я не такова – я мщу за себя.

– О небо! Что ты задумала? Отвечай же.

– Приди и узнаешь, как я умею приготовить месть.

Бофор, предчувствуя страшные несчастья от ревности герцогини, следовал за ней по улицам, ни разу не остановившись, чтобы подробнее расспросить ее. Из груди герцогини вырывались по временам глухие восклицания, как будто сердце ее готово было выскочить.

Пройдя целый лабиринт переулков, они остановились неподалеку от отеля герцога Монбазона, в двух шагах от харчевни, где бывал Бофор.

– Пройди через харчевню ко мне в спальню, – сказала она.

– Герцогиня, я войду к вам только через парадное крыльцо.

– Хорошо, ступай.

Они не заметили, что густая толпа народа так стеснилась на улице, что и пройти было нельзя.

Со всех сторон слышался враждебный гул, во всей суматохе было что-то зловещее.

– Что случилось? – спросил Бофор, обращаясь к человеку из толпы, слушавшей оратора у стены дома.

– Герцог де-Монбазон умер, – отвечал тот.

– Герцог… – повторил принц, повернувшись к герцогине, он увидел при лунном свете выражение дикой энергии на ее бледном и прекрасном лице.

– Он сказал правду, – произнесла она резким голосом, как кинжалом пронзив сердце принца.

– О! Это невозможно.

– Говорят вам, это правда.

– Пойдемте, пойдемте, герцогиня; я не допускаю мысли, что он умер таким образом. Это ужасно, это принесет мне несчастье.

Схватив ее за руку, он потащил ее в дом; тяжелые двери с шумом затворились за ними.


ГЛАВА VIII Саван

Подойдя к крыльцу, герцогиня Монбазон вдруг остановилась: у нее недоставало мужества идти вперед. Бофор крепко держал ее под руку и заставлял подниматься со ступеньки на ступеньку.

На каждом шагу попадались слуги, которые, сидя по углам, перешептывались и глазами вопрошали свою госпожу. Но она никого не видела и, как слепая, повиновалась воле Бофора.

Так дошли они до спальни, где стоял великолепный катафалк с гербовыми украшениями. При тусклом свете свечей, стоявших на столе, они увидели под саваном во всю длину кровати формы неподвижного тела.

Герцогиня очнулась, с энергией, свойственной ее характеру, сказала двум женщинам, которые стояли на коленях и молились:

– Уйдите отсюда!

Неподвижно встала она посреди комнаты, крепко прижав руку к сердцу, как бы желая сдержать его жестокое биение, другой рукой она поддерживала голову и казалась статуей отчаяния или рокового предопределения.

Бофор подошел к катафалку, смелым движением открыл лицо покойника. Печально рассматривал он черты этого старика: как часто он в душе укорял себя за то, что оскорблял его седины!

– Так это правда! – произнес он печально.

– А ты все еще сомневался, Франсуа? Однако тебе пора бы знать меня, – отвечала она, не меняя положения.

– И вы сами…

– Да, я теперь вдова, – отвечала она с каким-то адским выражением.

Герцог взял холодную руку покойника и с тоской испрашивал тайну небытия, которая всегда производит на человека особенное впечатление.

– Я вдова, – повторила она, подходя к нему и становясь на первую ступеньку катафалка, – и могу теперь быть твоей женой.

– О! Никогда этому не бывать! – воскликнул Бофор с невыразимым ужасом и отвращением.

– Никогда? И это ты говоришь? Как? Ты меня отталкиваешь в минуту, когда я вижу, что все мои надежды сбылись? В этот торжественный час, когда я говорю тебе: «Друг мой!» Я читала в твоей душе, я давно уже разделяла все твое честолюбие. Как ты, я давно уже ждала времени, когда сбудутся планы, созданные твоим мощным гением. Теперь настал желанный день – и именно в этот день ты отталкиваешь меня в бездну мрачных мыслей и мучительного отчаяния! Нет, нет, у тебя недостанет для этого варварского мужества. Ты поймешь, что все, сделанное мной, сделано для одного тебя. И если ты достигнешь цели и народ возложит корону на твою голову, то я должна сделаться королевой.

– Вам быть королевой? – воскликнул принц, выпрямившись и глядя с высоты величия на эту дерзкую преступницу. – Вы хотите быть подругой моей жизни? Вам повелевать первым дворянством в Европе, храбрейшим народом в мире? Неужели вы думаете, будто я питаю честолюбивые надежды возложить на себя корону? Неужели вы думаете, что я согласился бы разделить с вами почести и благословения народа? Полноте – это чистое безумие.

– Нет, Бофор, не безумие, а сила воли.

– Как! Вы осмеливаетесь говорить о священных узах, тогда как всегда попирали их без стыда, тогда как самовольно, может быть, посредством ужаснейшего преступления разорвали их над бездной могилы?

– Ну да, это правда! Ты угадал: я сама себе предоставила вдовство.

– Вы!

– Да, я положила руку на сердце и чувствую его спокойным. Я налила яду, думая о тебе, герцог де-Бофор.

– И вы смеете признаваться в этом!

– Да, смею, потому что люблю тебя.

– Но вы внушаете мне отвращение, разве вы это не видите?

– Нет нужды! Преступление связывает нас навеки; твоя судьба – моя судьба: если ты падешь, и я паду; если ты возвысишься, и я хочу возвыситься с тобой.

Бофор, не отвечая, медленно спускался со ступенек.

– Куда вы идете, герцог?

Молча направился он к двери. Она бросилась за ним и преградила ему путь, став у дверей.

– Ты не уйдешь отсюда.

– Чего вы еще хотите?

– Хочу быть твоей спутницей навеки; я не пущу тебя прежде, нежели ты поклянешься мне.

– Что значат для вас клятвы? Разве вы верите им?

– Твоей поверю.

– Не ожидайте от меня другой клятвы, кроме той, что я век буду презирать вас и избегать вас.

– Берегись, Бофор, ты еще не знаешь, до чего может простираться гнев разъяренной женщины.

– Вы ничего не сделаете, ни на что не решитесь ни против меня, ни против кого другого, в противном случае, клянусь вам, и на этот раз я сдержу клятву, я призову вас в суд и донесу на вас за убийство вашего мужа.

– А я скажу, что ты был моим сообщником.

– Никто не поверит вам. Поступки вашей прошлой жизни осудят вас. Если вы вздумали бы представить меня сообщником вашего преступления, то вас заставят притянуть к делу всех ваших любовников, как прошлых, так и настоящих.

– Бофор, будь осторожнее, я и тебя не пощажу.

– Не боюсь я вас; в случае опасности я имею привычку прямо идти ей навстречу. Притом же советую вам быть благоразумнее, потому что молва народная часто разносит свои обвинения с необыкновенной быстротой, и если не я донесу на вас, то обличит вас этот мертвец, на лице которого проявятся неоспоримые признаки вашего преступления.

Герцогиня бросилась к постели и с жадным любопытством взглянула на лицо своего мужа.

– Герцог де-Монбазон! – воскликнул Бофор сотрясающим голосом, – встаньте и скажите всем, что женщина, которая клялась честно носить ваше имя, бросилась с ним в бездну грязи и увенчала свою позорную жизнь самым страшным преступлением.

– Франсуа!… – сказала герцогиня, отступая в ужасе. – Это ужасно! Смотри, смотри!

Она все отступала назад, глаза ее налились кровью, рот открылся, руки протянулись к катафалку, как бы защищаясь от страшного призрака.

Но не призрак привиделся ей. Герцог де-Монбазон пошевелился, сдернул с себя саван, потом медленно приподнялся на своем смертном ложе и, с удивлением озираясь по сторонам, тихо сказал:

– Где я?…

Герцогиня, воображая, что это привидение или что она помешалась, упала на колени и в испуге воскликнула:

– Что это?… Он говорит…

Закрыв лицо обеими руками и опустив голову, она оставалась неподвижна, как бы в ожидании, что весь мир обрушится на нее.

Долго тянулась эта минута… Выйдя наконец из оцепенения, герцогиня встала и тоже начала озираться по сторонам, как бы стараясь сообразить, что это значит.

Старый герцог опять упал на свое ложе, но она не осмеливалась на этот раз удостовериться в его смерти.

Бофор скрылся… У герцогини недоставало храбрости, чтобы снова прикрыть саваном лицо мужа и положить на грудь свесившуюся руку. Медленно сходила она со ступенек катафалка; все ее мысли поглощены были ненавистью и свирепой любовью.

– Да, – сказала она, – надо всех оттеснить от него. Когда я нанесу смертельный удар его любовнице, тогда он будет принадлежать мне.

Она приказала позвать своего домоуправителя, который немедленно явился перед ней.

– Герцог де-Монбазон не умер, скорее посылайте за докторами.

Вслед за этим она ушла в свою спальню и, созвав своих горничных, стала заботиться о туалете для бала, который давали на другой день в ратуше старшины города Парижа.


ГЛАВА IX Тайна нищего

Ренэ, не теряя времени и не давая себе отдыха, рыскал по улицам, зорко всматриваясь в лица прохожих, стараясь отыскать неизвестного, но твердо врезавшегося в его память человека. Того, который насильно отвлек Тиртена от обязанностей паяца.

Центром его главных наблюдений были дворцы коадъютора, Бофора и де-Бара. Никто из многочисленных слуг и посетителей, входивших и выходивших из этих домов, не мог бы похвастаться, что укрылся от его зоркого глаза.

Вереницы карет подвозили знатных гостей обоего пола к подъезду ратуши. Уже множество нарядных граждан и гражданок весело прошли туда же пешком, а Ренэ все еще не думал, что и ему пора приодеться для бала. Неподвижно стоял он под навесом небольшого дома и не спускал глаз с парадного подъезда коадъюторского жилища: ему показалось, что там промелькнуло знакомое лицо.

Это был отвратительный нищий; только не Гондрен, который имел маленький рост. Нищий же был очень высоким, хотя прихрамывал и горбился.

«Уж не де-Бар ли это?» – подумал Ренэ. Он не обманывался в своем предположении.

Нищий проскользнул в коадъюторский дом и, как хорошо знакомый с его устройством, тотчас отыскал узкую лестницу, которая вела в часовню. Под его опытной рукой пружина двинулась, потайная дверь открылась, через несколько минут он предстал перед лицом хозяина.

– Что за странная фантазия превратиться в такую фигуру? – спросил кардинал Гонди. – Право, любезный герцог, мне никогда бы и в голову не пришло, что вы можете так преобразиться.

– Да и мне тоже.

– Нет, не протягивайте мне руки; я не прикоснусь к ней, хотя и знаю, что все эти язвы и струпья поддельные. Ваш вид так ужасен! Нечего сказать, любезный друг, вы – мастер уродовать себя. Сам черт не узнал бы вас.

– Пожалуй что и так, зато враг не ошибется.

– Так этот дурак Мартино сам дался в обман?

– Не совсем, но яд впущен, и со вчерашнего дня советник почувствовал ревность, а это много значит. Но я рассчитывал, что она разом избавит меня от проклятого лотарингца. Теперь же придется отыскивать другой путь. А пока я принес вам интересную новость.

– О кардинале?

– Нет. Кардинал присылает вам тысячи приветов и просит вас поддерживать разлад между фрондерами. Но мне сдается, что у меня в руках средство, способное разом сокрушить двух, и самых страшных.

– Посмотрим, что за средство?

– Для этого мне необходимо ваше содействие, Гонди, а иначе…

– Обещаю вам и содействие, если есть возможность.

– Для меня не тайна, что вы можете отказаться и от меня, и от данного слова. Вот по этой-то причине я и не знаю, какого мне требовать от вас обеспечения.

– Так чем же я могу служить вашей светлости?

– Я желаю многого, уже обещанного мне кардиналом Мазарини, что вы должны подтвердить и требовать для меня.

Коадъютор улыбнулся.

– Я знаю, вы неуловимы, – продолжал де-Бар, – и достанет ли у вас смелости дать мне бланк, то есть чистый лист бумаги с вашей подписью и вашей гербовой печатью?

– Почему бы и нет?

– Я имею право это требовать, потому что тайна, которую я вам выдам, стоит звания обер-гофмейстера, сотни тысяч экю и губернаторства в какой-нибудь провинции – и это по меньшей мере.

– По меньшей мере! Черт возьми! Звание обер-гофмейстера принадлежит принцу Кондэ; сотнями тысяч экю располагать может один кардинал; что же касается губернаторства, то на эти места назначаются люди властью самого короля… кто-то будет у нас королем?

– Что такое?

– Герцог ли Орлеанский, принц ли Кондэ или герцог де-Бофор?

– Ни тот, ни другой, Гонди, вы это поймете, когда узнаете мой драгоценный секрет.

– Я не желаю его знать.

– Потому что вы воображаете, будто он в ваших руках. Но клянусь вам, вы не знаете из него даже первой буквы. Кроме тех, кого он касается, он известен лишь мне и Жану д'Еру.

– Как же вы неразумны, герцог!

– Отчего?

– Скажите вы мне это прежде, тогда я никак не посоветовал бы вам подстрекать мужа против вашего «бешеного лотарингца». Пускай бы он завел интригу с красоткой Мартино и разболтал бы ей свою тайну. Женщина не скроет тайны, всегда выдаст.

– Вы не знаете моего лотарингца.

– И прекрасно. Это значит, что ключ от тайны у вас в руках.

– Так оно и есть.

– Хорошо, я дам вам бланк, на котором будут написаны только слова: «Обязуюсь доставить герцогу де-Бару» – и потом моя подпись и печать.

– Да будет так.

Новый кардинал подошел к письменному столу, с улыбкой написал обещанные слова и, оставив пробел в три строки, расписался. Кончив это, он зажег свечу и, наложив слой сургуча подле своего имени, припечатал гербовой печатью в кольце, которое носил на пальце.

– Довольны ли вы – спросил он у де-Бара, подавая ему обязательство.

– Вы – очаровательнейший человек, Гонди! С вами приятно вести дела, по крайней мере, вы-то не скряга.

– Конечно. Но именно это мое достоинство наименее ценится, – отвечал коадъютор, продолжая улыбаться.

Притворный нищий сложил бумагу и засунул ее за пазуху.

– Ну теперь скажите, что это за тайна?

– Тайна, объясняющая, почему герцогиня де-Монпансье оказывает сопротивление и не хочет быть женой короля.

– Верно, влюблена в кого-нибудь?

– Конечно.

– Не ждет ли она, когда овдовеет принц Кондэ, чтобы выйти за него?

– Нет, еще лучше.

– Так говорите же.

– Она любит Бофора.

Коадъютор покатился со смеху. Герцог с невозмутимым видом смотрел на него и только улыбался всем саркастическим выходкам величайшего скептика своего времени.

– Однако вы дерзкий лжец, герцог де-Бар, – сказал наконец Гонди в виде заключения. – Возвратите-ка мне бланк, если ваша тайна ограничивается этим открытием.

– Я удивляюсь тому, до какой степени людское безумие всегда увенчивается успехом, до какой степени оно ослепляет даже умнейших людей.

– А может быть, вы и правы, – отвечал Гонди, вдруг впадая в раздумье.

– Понимаете ли, Гонди, если бы я желал просто повредить Бофору, мне для этого стоило бы лишь предупредить об интриге герцога Орлеанского. Но я подумал, что подобное орудие в руках такого искусного мастера, как вы, наделает чудеса.

Коадъютор был поглощен размышлениями.

– А что, любезный друг, – вдруг спросил он, – как вы думаете, нет ли у Бофора какого обязательства?

Тут де-Бар рассказал, каким образом он подслушал эту государственную тайну, из чего, однако, Гонди не мог вывести никакого заключения, а де-Бар продолжал:

– Если об этом узнает герцог Орлеанский, он оттолкнет Бофора; если узнает Кондэ, он непременно разорвет отношения с Гастоном.

– Если Гастон узнает, то принцесса выйдет за короля.

– Что вы, Гонди! Как это можно! Ведь вы тогда погубите все партии фрондеров и бросите их связанными к ногам кардинала Мазарини.

Коадъютор не поднимал глаз, собираясь с мыслями. Замечание де-Бара осталось без ответа.

– Герцог, даю вам мое архиепископское благословение, – сказал наконец коадъютор, подтверждая слово делом. – Вы заслужили его, если хотите, я сейчас же заполню пробел вашими условиями.

– Это мы еще успеем, время терпит.

– Хорошо, и меня никто не гонит. Я не скажу, что сделаю из вашего секрета, вы все увидите сами.

– Я полагаюсь на вас, прощайте!

Притворный нищий спустился по узкой лестнице и, выйдя из дома, скоро очутился в преддверии храма Богоматери. Вдруг перед ним появился другой нищий – так внезапно, что казалось, вырос из земли.

– Гондрен! – воскликнул де-Бар, узнав его.

– Тише! Не произносите моего имени!

– Вечно ты боишься!

– Еще бы! Братец красотки Мансо рыскает по улицам точно призрак, всюду поспевает, я уверен, что это он меня разыскивает.

– Чего же ты боишься? Это добрый малый, который не в силах дойти до рукопашной.

– А кто его знает, нет ли позади него какого-нибудь носильщика или острого лезвия?

– Так чего же ты хочешь от меня?

– Хочу вам сказать, что вчера Ле-Мофф чуть было не убил Бофора.

– А ты веришь Ле-Моффу?

– Еще бы не верить.

– Ах ты простофиля! Ле-Мофф для нас пропащий человек. Он столько раз промахнулся, так часто выпускал из рук Бофора, что ему нельзя верить.

– Положим, что так. Но важно то, что народ хотел его растерзать и с неистовыми криками провожал до самой тюрьмы. Теперь ведется следствие.

– Ну так что же?

– А то, что он выдаст меня, покажет, что я его подкупил, а так как я нахожусь на службе у вашей светлости, то…

– А мне-то что за нужда?

– О! Ваша светлость, если вы это принимаете так спокойно, то мне и говорить нечего.

– Ты можешь спать как убитый.

– Вы не боитесь обличений?

– Я боюсь только прогневить моего короля, а правосудие никогда не покарает дворянина, получившего почетную рану на службе его величества и известного за самого верного и преданного слугу его первого министра.

– Вот и прекрасно: вы спокойны и я тоже.

– Теперь же, Гондрен, ты должен придумать средство, чтоб растолковать Маргарите, что если она хочет добровольно принять, как друга, того человека, который из любви к ней – понимаешь, из любви – завлек ее в замок Эвекмон, то ей будет возвращена маленькая сестра.

– Это не мудреная вещь.

– Если она откажет, скажи ей, что ей возвратят труп малютки.

– Она согласится.

– Сделай это, любезный, и твоя жизнь обеспечена.

– Сегодня же вечером все будет устроено. Я бегу.

– В добрый час, я люблю такое усердие. Беги, мой верный слуга, и Бог тебе да поможет.

Несколько секунд он смотрел вслед Гондрену, который вскоре скрылся в направлении Гревской площади, где горели великолепные фейерверки и все окрестности были блистательно иллюминованы.

Но Гондрен не сделал и десяти шагов, как вдруг выскочил какой-то человек и стал поперек дороги.

– Это что! – закричал мнимый нищий, пятясь назад.

– А вот что, злодей! – воскликнул Ренэ, схватив его за горло.

– Ренэ Мансо!

– Это я, проклятый! Говори, где малютка? – спросил он и, не давая ему опомниться, смял под себя.

– Выпусти меня, изверг! – зашипел Гондрен.

– Не выпущу, пока…

Но Ренэ не успел кончить, потому что Гондрену удалось вытащить кинжал и воткнуть его в грудь бедного юноши.

Ренэ вскрикнул и повалился навзничь, выпустив из рук Гондрена. Он упал на мостовую, сильно ударившись головой о камень.

Гондрен бросился бежать, но через несколько минут успокоился и тихо направился к ратуше, сверкающей огнями.


ГЛАВА X Популярность

В древнем дворце купцов доброго города Парижа бал был в полном разгаре. Что называется, пир горой, потому что, во-первых об этикете не было и помину, а во-вторых, парламент в этот день назначил приговором цену за голову общего врага, ненавистного кардинала.

Советник Мартино, предложивший это требование от имени правительства, был героем дня. Даже его враги предсказывали, что быть ему после первых выборов президентом.

– Ты был красноречив, как ангел, – сказала Генриетта, обнимая его по возвращении с заседания.

– Кто тебе это сказал?

– Герцогиня де-Монпансье прислала Жана д'Ера рассказать мне о твоих успехах.

– Опять Жан д'Ер!

– Полно, ревнивец, имей же полное доверие к твоей жене.

– Ты права, если тебе хочется, продолжай принимать Жана д'Ера по-прежнему, как будто ничего не было. Не надо давать повод злым языкам, которых спустили с цепи против счастливейшей семьи в Париже.

Вследствие взаимного согласия прекрасная советница была по обыкновению любезна с Гонтраном, занимавшим место в блистательной толпе, окружившей ее по случаю успехов ее мужа. Но ее веселое, насмешливое остроумие приводило в отчаяние молодого человека, который начинал уже возмущаться случаем, подчинившим его волшебной власти.

– Да, – говорил он ей, пользуясь шумом оркестра, – только смерть прекратит мою любовь, подвернется случай умереть, я не упущу им воспользоваться – будьте в том уверены.

– Запрещаю вам рисковать жизнью и приказываю вам обнажать шпагу не иначе, как только в случаях, когда опять можете заслужить похвалы и благодарность честных людей.

– Завтра герцог де-Бофор отправляется с войском, чтобы отрезать путь королевской армии, а меня там не будет!

– Это доставит мне удовольствие видеть вас!

– Жестокая! Вы смеетесь над самой чистой и страстной любовью…

– Нет, это не чистая любовь, потому что я не могу слышать о ней, не делаясь преступницей.

– Вы преступны?

– Как и всякая другая женщина, господин обольститель. Вы смотрите на вещи с вашей точки зрения, а не с точки истинной чести.

– Позвольте, однако…

– Однако вы знаток во всех отношениях по делам чести. Полноте, друг мой, будьте рассудительны; скажите себе раз навсегда, что я не могу быть вашей, и позвольте мне вас женить. Я вам найду невесту, прекрасную во всех отношениях.

– Никогда, никогда! Я буду принадлежать вам или никому. Вот закон, какой я сам себе предписал.

– Замолчите и ступайте скорее к герцогине де-Монпансье, я вижу, что она на нас смотрит и, кажется, делает нам знаки.

Гонтран повиновался и подошел к принцессе.

– Господин Жан д'Ер, – сказала принцесса тихо, – через час вы должны кончить свои сборы к отъезду.

– Слушаю, ваше высочество.

– Завтра утром вы поедете с герцогом де-Бофором, который предводительствует иностранным войском, призванным кардиналом Мазарини во Францию.

– Слушаюсь, ваше высочество, – отвечал молодой человек, скрывая свою радость.

– Через час, не раньше. Не уходите отсюда, пока я вам не скажу.

В эту минуту оркестр, все время игравший разные пьесы в ожидании прибытия герцога Орлеанского, грянул торжественный марш, что означало прибытие принца, всходившего на крыльцо в сопровождении старшин, головы купечества и всей блистательной свиты.

Гастон торжествовал. Его посадили в кресло, походившее на трон. С величавой самоуверенностью принимал он общественные почести. Затем он встал, обошел все галереи, рассыпая направо и налево любезные слова, пожимая руки – счастливый успех, увенчавший опасную, с подводными камнями игру, которая называется популярностью. Он сам себе задавал вопрос, что может выйти из этих восторгов. Обойдя все залы, он возвратился в главную убежденным, что Шалэ и Сен-Марс, пытавшиеся сделать его королем посредством заговоров, были жалкими простофилями, занятыми личными выгодами. Чтобы столь прекрасное предприятие увенчалось успехом, нужно многое, очень многое.

– Надеюсь, что этот прием заставит вас уехать завтра в Орлеан, – сказала ему принцесса Луиза.

– Без всякого сомнения, – отвечал отец, упоенный своей популярностью.

Тут он подал знак своему церемониймейстеру, который тотчас же отправился в залу, где находилось семейство Мансо.

Скоро блистательный царедворец явился, ведя под руку Маргариту, которая была свежа и прекрасна в белом платье. Всюду по дороге она слышала единодушные похвалы ее красоте.

Гастон Орлеанский встал со своего кресла и с грациозным, ему только свойственным достоинством взял ее под руку и повел на место, приготовленное для танцев. Он с увлечением произносил восторженные комплименты своей даме и был поистине изумлен красотой этой мещаночки, затмевавшей многих знатных дам.

Но герцогиня де-Монпансье напрасно ждала своего кавалера, напрасно посылала шталмейстера отыскать его: Ренэ не было в залах.

– Верно, этот добрый малый засел в каком-нибудь кабаке, – предположил принц Гастон в терпеливом ожидании.

– Ваше высочество, – возразила Маргарита, вспыхнув, – мой брат не пьет, а если он не пришел, так наверное с ним случилось какое-нибудь несчастье.

Герцог Орлеанский не принадлежал к числу людей, которые стали бы тревожиться из-за таких пустяков, и по свойственному ему эгоизму не замечал тревоги, выразившейся на лице его молоденькой дамы.

В это время герцог де-Бофор подошел к принцессе, которая, подавая руку, сказала:

– Мой кавалер изменил мне, не хотите ли его заменить?

Начались танцы к удовольствию всех вообще и мужа с женой Мансо в особенности: они не могли нарадоваться, что их дочь танцует с дядей короля.

Герцогиня де-Монпансье не без умысла предложила руку герцогу. Между тем как ее отец выполнял для восторженных зрителей самые замысловатые па и с любезностью затушевывал робкую неопытность Маргариты, принцесса, притворяясь необыкновенно веселой, наклонилась к уху Бофора:

– Друг мой, завтра вы отправляетесь командовать вашей небольшой армией, а мой отец уедет в Орлеан. Слушайте же. Как только король покинет страну, вы поедете в Сент-Анжу, сохраняя строгое инкогнито.

Казалось, герцог был сильно удивлен, но вопрос выразился только в его глазах.

– И я там буду, – докончила Луиза, в глазах которой блеснуло пламя гнева и надежды.

– Ради Бога, что случилось?

– Час тому назад я видела Гонди.

– Ну так что же? – спросил Бофор.

– Он все знает.

– Так вы для этого?…

– Тише, я не могу более разговаривать с вами. Гонди не дремлет, за мной подсматривают… Но это решено?

– Да, – отвечал Бофор, принимаясь выделывать в свою очередь мудреные па.

В это же время великолепно одетый господин подошел к тому месту, где танцевали герцог с Маргаритой и, пользуясь минутой, когда герцог, исполняя какую-то фигуру, отошел от своей дамы, он наклонился над ее ухом и сказал так тихо, что она одна могла слышать:

– Не оглядывайтесь и слушайте.

Однако она не могла удержать движения.

– Речь идет о вашей сестре, – поспешил прибавить господин.

Маргарита не пошевелилась.

– Если вы хотите знать, что с нею сделалось, если вы хотите, чтоб она была возвращена родителям, то вы должны по окончании этого танца отправиться на Гревскую площадь.

Маргарита не могла выдержать и оглянулась.

– Стойте, не шевелитесь, – сказал незнакомец нетерпеливо и попятился в сторону, – не оглядывайтесь, или вы ее погубите.

Молодая девушка опять стояла как вкопанная, казалось, любуясь грациозным искусством своего знаменитого кавалера, а незнакомец продолжал:

– Там подойдет к вам один человек и скажет вам: «Маргарита, я люблю тебя здесь, как и в замке Эвекмон», – тогда вы идите за ним без всякого опасения, и он поклянется вам честью дворянина, что сестра ваша будет тотчас же отведена в ваш дом. Пойдете ли вы?

Маргарита не трогалась с места.

– Подумайте хорошенько, если вы согласны, то поднесите руку ко лбу. Не забывайте только, что эта малютка, ваша сестра, радость вашего отца.

Молодая девушка, не колеблясь, с живостью ударила себя по лбу. Она оглянулась, стараясь рассмотреть в числе окружающих ее кавалеров человека, который осмелился говорить ей такие речи, но напрасно смотрела она: тайну невозможно было разгадать. Она стояла неподвижно, пораженная новым ударом. В это время герцог Орлеанский взял ее за руку и увлек совершать новые подвиги в танцевальном искусстве.


ГЛАВА XI Его высочество делает шаг назад и шаг вперед

Танцы в ярко освещенной зале продолжались, его высочество вышел в приготовленную для него гостиную, за ним последовали некоторые из его свиты.

Почти в ту же минуту доложили герцогу о прибытии графа де-Фьеске, который приехал прямо из Бордо и, не переодеваясь, потребовал аудиенции у еговысочества.

– Ну, граф, что нового? – спросил Гастон.

– Принц Кондэ прислал меня сказать, что он умоляет ваше высочество приехать как можно скорее в Орлеан.

– Но ведь это дело уже решено. Все правительственные власти отвечали королю или скорее Мазарини, что примыкают к моей партии; завтра я уезжаю.

– Мне приказано предупредить начальников и потребовать для сопровождения вашего высочества конвоя у герцога Немурского, который вступил во Францию во главе испанской армии.

– Герцог Немурский храбрый дворянин, но я более всего надеюсь на конвой, обещанный мне герцогом де-Бофором. Я знаю мужество этого принца и уверен, что с ним могу одержать всякую победу, разумеется, при том условии, что принц Кондэ задержит Тюренна.

– В таком случае, ваше высочество, я опять могу ехать в Бордо?

– Время выезда зависит от вас, но, граф, прежде не поцеловать ли вам вашу жену, которая здесь вместе с дочерью?

– Ах! Ваше высочество, мы с женой питаем такое пламенное усердие к пользам вашего высочества, что я заранее уверен в ее прощении, но я даже ради нее не хочу терять времени.

– Граф, я желаю, чтобы все дворяне исполняли свой долг так же, как вы, – сказал Гастон, милостиво протягивая ему руку, которую граф поцеловал с таким же благоговением, как бы целовал руку короля.

После отъезда графа де-Фьеске Гастон обратился к своей свите:

– Да, господа, я горжусь мыслью, что надо встать во главе такой благородной армии, какую предлагают мне… Но я утомился и отдохну, прежде чем явлюсь опять на бал. Прошу вас, скажите моей дочери, что я хочу ее видеть.

Свита удалилась; Гастон спокойно вздремнул, пока пришла герцогиня ле-Монпансье.

– Браво! Папа, браво! Наконец-то!…

– Ах! Душа моя, ты разбудила меня, а я было так сладко вздремнул.

– Прежде всего дайте мне расцеловать вас, папа, и поздравить с прекрасною решимостью. Я не совсем бы поверила, если б вы не объявили этого публично и не обещали всем офицерам вашей свиты.

– Это правда, я обещал, – сказал Гастон жалобным голосом, – но, кажется, это неблагоразумно с моей стороны, потому что… ну, право же, мне очень нездоровится.

– Что с вами? Вы больны?

– Да, что-то нездоровится… Сам не знаю, что со мною, но опасаюсь, что большого успеха не будет, если я отправлюсь в таком положении.

– Полноте, папа, сбросьте с себя эгу нерешительность. Раз взялись за дело, так доведите его до конца. Вы должны ехать.

– Конечно, я поеду. Черт возьми! Непременно поеду. Мне очень приятно дать щелчок по носу Мазарини, которого королева упорно призывает к себе на помощь и руководствуется его советами – наперекор моей воле, наперекор парламенту, наперекор целому народу. Но согласитесь, однако, дочь моя, что покинуть Париж в настоящую минуту довольно опасно; теперь все колобродит, а при таком брожении умов достаточно какой-нибудь безделицы, чтобы все испортить и потерять положение, приобретенное такими трудами.

– Тут нет никакой опасности, парламент наш и не изменит нам. Во время вашего отсутствия он будет распоряжаться, а народ будет повиноваться властям.

– Народ! О, это такие изменчивые волны! Куда ветер…

– Не верьте этому: народ знает теперь, куда его ведут.

– Тише! – прошептал герцог испуганно.

– Ах! Папа, хоть в надежде-то имейте твердое мужество.

– Замолчи! Замолчи! Не пробуждай моих опасений.

– Как! Неужели…

– О! Зачем я не простой дворянин! Зачем я не могу заниматься спокойно управлением своими поместьями! Как я завидую счастью людей, которые не вмешиваются в посторонние дела! Почему не сделала меня судьба помещиком из числа тех счастливцев, которые пьют, едят, исполняют христианский долг, гоняются за зайцами или оленями и не видят вокруг себя рыцарей, ищущих приключений и вечно требующих от своих властелинов сигнала для выполнения сумасбродных фантазий, которые приходят им в голову.

– Ах! Ваше высочество, только подумайте, какое дело вы затеваете!

– На что это вы изволите намекать, любезная дочь?

– На то, что вы отказываетесь идти на Орлеан, что вы добровольно все уступаете королю и Мазарини, что, лишившись всех привилегий, будете отправлены в ваше поместье и через несколько дней – в изгнание.

– Что за мысль!

– Не говорю уже о храбрых дворянах, которые рискуют своею головою ради вас; они будут целыми массами изгнаны, брошены в тюрьму или обезглавлены потому только, что верили вашим обещаниям.

– Луиза!…

– Ах! Почему я не мужчина! Зачем Бог дал вам слабую дочь, а не сына!… Не хотите ли, я поеду в Орлеан вместо вас?

– Вам ехать?

– Да.

– Послушайте, Луиза, – сказал Гастон, глядя на дочь с некоторым опасением, – вы, кажется, не на шутку с ума сошли!

– И вы, и королева уже говорили мне об этом. Но сумасшедшие становятся иногда в уровень с событиями. Дайте же мне ваше позволение, и я поеду. Никто так, как ваша дочь, не имеет права быть представительницей властелина Орлеанского.

– Я не могу на это согласиться и сам поеду.

– Это еще лучше.

– Ну, дитя мое, теперь пойдем опять танцевать; это самое приличное дело для такой прекрасной принцессы, как ты. Танцуйте, прыгайте, даже пойте – вот какою я желал бы вас всегда видеть. Таким я сам всегда был; за то, если Бог даст, я доживу до глубокой старости, на лице моем не будет ни одной морщинки, на голове ни одного седого волоска.

– Дай Бог!

С этими словами они вернулись в бальную залу.

В ту же минуту появилась и герцогиня де-Лонгвилль, которая, как представительница своего брата, не хотела явиться на бал в одно время с Гастоном и Луизой. По-видимому, она опять сошлась с герцогиней де-Монбазон, потому что обе поклонились друг другу, чего не бывало уже года три.

Такая небывалая вежливость не ускользнула от внимания Луизы, она искала глазами герцога де-Бофора. Несмотря на большое расстояние, она заметила на его лице следы мрачной думы.

– Не для того ли они вступили в союз, чтобы нам вредить? – задавала она себе вопрос.

Правда, прекрасные герцогини не подходили друг к другу, тем не менее Луиза Орлеанская была поражена этим обстоятельством и впала в размышления и наблюдения, исходной точкой которых был Бофор.

«Когда был маскарад у королевы, я тотчас ее узнала; она угрожала мне, думая, что говорит с герцогиней де-Лонгвилль… Но если этот гнусный де-Бар сказал Гонди, то он мог сообщить о том и обеим герцогиням».

Принцесса тряхнула головой, как бы силою воли прогоняя мрачные мысли; она тоже начертала себе план действия и решилась идти по тому же пути притворства, в конце которого предвидела одну цель – победу и торжество.

Герцогиня де-Монбазон блистала красотою и веселостью; давно уже не видали ее в таком очаровательном расположении духа и такой пламенной любительницей танцев; добрые люди не замедлили приписать ее радость неожиданному выздоровлению старого мужа.

От внимания Бофора тоже не ускользнуло это обстоятельство, оно не предвещало ему ничего доброго. Зная энергию этой женщины, он имел право предполагать в ней самые злобные умыслы.

Герцогиня же делала вид, будто не замечает его, несколько раз проходя мимо, даже не взглянула на него; но вскоре он получил более основательные причины тревожиться: она подошла к герцогу Орлеанскому и вступила с ним в разговор.

Гастон был олицетворенная вежливость и имел правилом сохранять вежливость ко всем, тем более в отношении великолепной кокетки, которой он предложил руку, чтоб удобнее разговаривать с нею.

– А я надеялась, что ваше высочество удостоите танцем и меня, – сказала кокетка с упреком.

– Если вам угодно, я буду танцевать, только признаюсь, я очень утомился и скоро уеду. Но мне хочется вам сказать, что вы сегодня в особенности ослепительно хороши. Если бы вам давно не было известно, как я всегда восхищаюсь вами, то с нынешнего вечера я сделался бы вашим поклонником и не переставал бы воздавать вам должную дань восторгов. Вы бесспорно первая красавица, и это общее мнение, особенно…

– Что же такое? Договаривайте.

– Особенно с тех пор, как скрылась молодая девушка, с которой я открыл бал.

– Я ее знаю, она прехорошенькая; но ваша скромность удивляет меня; поистине, мне следовало бы заплатить вам такими же похвалами.

– О! Меня нельзя принимать в расчет, – сказал принц гордо.

– Мои слова относятся к ее высочеству.

– К Луизе? Да, она в самом деле мила.

– И так мила, что будь я на месте вашего высочества, я дрожала бы за нее.

– Это зачем?

– В свете нет недостатка в предприимчивых рыцарях, которые всегда готовы на рискованные штуки, чтобы добиться счастья. Сейчас, проходя мимо одной толпы, я слышала, как один господин выражал такую восторженную любовь к принцессе, что, право, ручаться нельзя, чтобы он не вздумал удивить всех своим подвигом.

– На что вы намекаете? – спросил герцог, невольно взглянув на Бофора.

– На похищение.

– Остановитесь, герцогиня, что это вы говорите? У этого господина, видно, голова не на месте. Разве может пройти безнаказанно похищение принцессы крови, и особенно если нет на то ее согласия?

– О! Ее высочество, конечно, не состоит в этом заговоре.

– Еще бы! Этого только недоставало!

– Предназначение ее высочества быть королевою; обязанность вашего высочества охранять ее права.

– Разумеется, я и не дремлю. В случае надобности вся полиция коадъютора будет поставлена на ноги, не говоря уже о городской страже, которая, впрочем, не многого стоит.

– Однако, ваше высочество, позвольте мне еще раз заметить, что иногда трудно остановить дерзкое удальство. Ее высочество хоть и принцесса крови, а все же принуждена будет уступить насилию.

– Она скорее умрет, я знаю ее.

– Согласна. Но если вашему высочеству нет времени самому вести бдительный надзор за принцессой, почему бы не дать деликатного поручения кому-нибудь из окружающих вас, достойных вашего полного доверия?

– Достойных полного доверия?… Вот то-то и беда, разве…

– Только не из мужчин. При первом злом умысле против бедной женщины они всегда помогают друг другу.

– По чести! Вы приводите меня в большое замешательство! Знаете ли, сегодня я принял решение отправиться в Орлеан, чтобы противодействовать переходу войск, которыми командует Мазарини. Я не смею разлучаться с дочерью… Госпожа Фронтенак и Фьеске, и все им подобные – такие же сумасбродные головы, как и она сама. Все они живо запутают ее в какую-нибудь ловушку, хотя бы для того, чтобы наделать шума; подумать о последствиях – это уж не их дело!

– Ваше высочество…

– Ну, что вы скажете?

– Позволите ли мне говорить с вами с полною откровенностью?

– Прошу вас.

– Ваше высочество, ведь вы точно желаете отдать вашу дочь за короля Людовика Четырнадцатого? – спросила герцогиня.

– Тише!

– Но это очень логично, всякое другое предположение, идущее наперекор, нелепо и преступно. Следовательно, принцессу надо сохранить для короля, а это возможно, по моему мнению, только одним средством.

– Герцогиня, я вижу, что вы знаете что-то такое, что мне неизвестно, а вы не хотите говорить с полной откровенностью, как обещали.

– Вашему высочеству известны наши ссоры с герцогиней де-Лонгвилль?

– Да.

– Видите ли, я проникла во все тайны этого семейства. Смерть принцессы неизбежна; принц Кондэ овдовеет и женится на ее высочестве, и… остальное вам известно.

– Это не худо соображено, – сказал Гастон, улыбаясь.

– Ваше высочество, это невозможно, или вся Франция восстанет. Неужели вы думаете, что я работаю так давно из ненависти к Мазарини и из любви к… к одному человеку, что я, принимая участие в интригах, не анализировала бы всех действий? Хотите ли позволить мне действовать в вашу пользу?

– Позволение действовать?… Но как же это?

– Сознайтесь, ваше честолюбие заключается в том, чтобы французская корона возложена была на голову принцессы?

– Это мое желание, хотя я готов бы предпочесть…

– Самому царствовать? Да, ваше высочество, это самое справедливое и благородное стремление; но раздор, существующий в самом центре Фронды, делает эту случайность очень неправдоподобной… Что бы ни случилось, у вас одно верное средство: сохранить принцессу для короля. Я обещаю вам успех, если вы уполномочите меня.

– Хорошо, я согласен! – сказал Гастон, никогда не умевший противиться твердо выраженной воле.

– Прежде вашего отъезда в Орлеан я буду у вас в Люксембургском дворце, чтобы получить последние инструкции.

– Я буду ждать вас, но…

– Говорите прямо.

– Неужели вы в самом деле думаете, что какой-нибудь вельможа осмелится иметь такие дерзкие умыслы?

– Мне известен весь план; и если я не называю вашему высочеству по именам виновников, то потому только, что не хочу лишить нашу партию отважных воинов, которые ведут беспощадную войну против Мазарини и королевы.

– Герцогиня, по вашей милости я буду страдать бессонницею.

Герцогиня де-Монбазон позволила ему целовать свои руки сколько он хотел и наконец отошла от него с самым спокойным видом. Она сумела на этот раз скрыть страшную бурю, которая накопилась в ее душе от разнородных чувств ненависти и ревности.

«Коадъютор прав, – думал Гастон, оставляя ратушу, – ревность соперницы редко ошибается. К счастью, коадъютор бодрствует не хуже ее, и я надеюсь, что оба без меня сумеют помешать этому повесе наделать мне хлопот и… Но все равно, что бы там ни было, а какая тоска ехать в Орлеан!»

Он сходил с парадной лестницы, за ним шла принцесса, опираясь на руку Бофора. Посреди суматохи, всегда сопровождавшей явление Гастона, герцог успел ей шепнуть:

– Не позволяйте герцогине де-Монбазон приближаться к вам, или вы погибли.

Герцогиня де-Монпансье посмотрела на него со спокойною самоуверенностью, никогда не покидавшей ее, и села в карету рядом с отцом.


ГЛАВА XII Ведро и виселица

Назначено заседание уголовного суда, Ле-Мофф, выведенный из тюрьмы, предстал перед своими судьями.

Разбойник был захвачен в самом преступлении и сам объявил, что нанес удар по добровольному желанию, без всякого постороннего побуждения.

На скамье обвиняемых он повторил свое показание, и докладчик начал уже собирать мнения насчет содержания приговора. Но президент остановил его, по совещании с другими членами решено было до вынесения приговора подвергнуть обвиняемого пытке. Несмотря на силу воли, Ле-Мофф побледнел: приготовленные снаряды для пытки и рассказы, всегда преувеличенные, о мучениях ничего успокоительного жертве не сулили.

Из залы присутствия повели Ле-Моффа в подвал, нарочно устроенный в центре древней темницы, чтобы заглушать вопли, исторгаемые под пыткой несчастными жертвами. Ле-Мофф мужественно вошел в большую комнату; его вели два человека, крепко державшие за руки и посадившие его на какое-то особенное сиденье – род стола из крепкого ремня, привязанного веревками к дубовой раме. Он не знал, что будут с ним делать, и с тревожным любопытством присматривался к этому необыкновенному снаряду. Не спрашивая его позволения, палачи толкнули его в плечи, и он оказался в лежачем положении.

В ту же минуту крепкие ремни схватили его по рукам, по ногам и вокруг груди; под голову ему подложили что-то вроде кожаной подушки. Ле-Мофф подумал, если бы не тоска ожидания, можно бы заснуть часика на два.

Но всякая неизвестность исчезла, когда явился еще один человек и отворил дверь, откуда появился красноватый отблеск разожженной печи. В одной руке этот человек держал ведро, а в другой – воронку с длинной загнутой трубкой.

– Что же это такое? Вы никак хотите пытать меня водой? – спросил Ле-Мофф с испугом.

– Да, – отвечал он.

– Уф! Я никогда не любил этого напитка и, пожалуй, еще занемогу по вашей милости.

– Так лучше сознайтесь, – послышался приторно-сладкий голос из темного угла.

Ле-Мофф повернул голову в ту сторону и увидел маленького невзрачного человечка, который, сидя на табурете, разложил листы чистой бумаги на коленях и обмакивал перо в чернильницу, висевшую на пуговице сюртука. Очевидно, это был канцелярский чиновник.

– Да в чем же сознаваться-то? – спросил он.

– Какие были твои помощники…

– У меня не было помощников.

– В таком случае начинайте, – сказал чиновник, обращаясь к человеку с ведром.

Поставив ведро на пол, тот поднес воронку к губам Ле-Моффа.

– Говорю вам, что я не терплю воды; нельзя ли заменить ее вином? Я заплачу вам за это, сколько хотите.

– Полно, раскрой рот, – сказал палач резко.

Ле-Мофф понял, что сопротивлением можно повредить дыхательные органы. Ему всунули трубу воронки в самую глотку, так что путь к желудку был просторен.

По окончании предварительной операции палач подал знак двум помощникам, которые стали поддерживать один воронку, другой голову пациента. После этого вода свободно полилась ему в горло.

– Друг мой, не хотите ли сознаться? – спросил чиновник кротким голосом.

Ле-Мофф был слишком занят, чтоб отвечать: ему приходилось, не шевелясь, глотать все, что было в воронке.

Когда вытащили трубку из его горла, Ле-Мофф сделал такой глубокий вздох, что, кажется, тигры тронулись бы его страданием, но люди не знают пощады.

– Ну, что вы теперь скажете, друг мой? – спросил чиновник вкрадчивым тоном.

– Мне нечего говорить, – отвечал Ле-Мофф, которого начинало беспокоить большое количество холодной воды, журчавшей в его груди.

– В таком случае продолжайте, господа.

– Опять этот противный напиток?

– Надо выпить все ведро до дна.

– Невозможно! – воскликнул Ле-Мофф, измерив одним взглядом все количество страшного напитка.

Напрасно поворачивал он голову справа налево, слева направо – трубка была пропущена ему сквозь зубы прямо в горло.

Малое познание в анатомии еще раз убедило его, что лучше оставаться неподвижно-покорным.

Воронка опять наполнена до краев, и вода потекла во внутренности разбойника, который почувствовал себя разбухшей губкой. Лишившись сил, он в изнеможении опустил голову.

Один из помощников Парижского господина дал ему понюхать из склянки, и Ле-Мофф медленно открыл глаза.

– Ну что же, любезный друг, сознавайтесь, – сказал сладкогласый чиновник.

– Это вам легко говорить! – сказал Ле-Мофф, побагровев от ярости.

– Предупреждаю вас, ведро еще далеко не опорожнено.

– Ничего не скажу.

– Так-таки и ничего? Ой! Лучше говорите.

– Нет, тысячу раз нет!

– Однако какой же ты крепкий! – сказал чиновник, меняя тон.

– Желал бы я видеть вас на моем месте, мой сердечный друг! Кстати, цвет вашего носа не выявляет особенной наклонности к напитку лягушек.

– Кажется, ты еще и шутишь?

– Еще бы! И как же вы ошибетесь, если я заговорю.

– Что это значит?

– Черт возьми! Как мне хочется говорить.

– Говори же.

– Нет, не стану.

– Хорошо! Так ты наглотаешься у меня воды, хотя бы пришлось тебе лопнуть! Эй, вы, продолжайте свое дело.

– Остановитесь, я скажу! – закричал Ле-Мофф, лишь только увидел, что над его головой закачался роковой конец воронки.

Чиновник обмакнул перо в чернила и устремил на своего пациента глаза, полные самодовольства.

– Пишите, любезнейший господин! К делу! Я раскаиваюсь, что рассердился на вас; вы достойнейший и усерднейший судья, преисполненный милосердия к несчастным; я буду помнить вас до конца жизни, потому что надеюсь выбраться из этой бедственной трущобы, и благословлять имя ваше до старости лет. Как вас зовут?

– Господин Трипье, – отвечал чиновник скромно, – но пора уже сказать…

– Хорошо, записывайте же, что я нанес удар по внушению одного важного и могущественного вельможи…

– Кончайте же!

– Его светлости герцога…

– О небо! Такая важная особа!

– Разве я назвал его?

– Нет еще, какого же герцога?

– Герцога де-Бара.

– Как? Герцога де-Бара! – воскликнул чиновник, вне себя от удивления.

– Прибавьте же – фаворита монсеньора кардинала Мазарини.

– Неужели это правда?

– Пускай допустят меня на очную ставку с двумя его служителями; один из них хорошего дворянского рода Мизри, другой гнусный лакеишка по имени Гондрен. Тогда сами увидите.

– Прекрасно! Прекрасно! – закартавил чиновник.

– Можно ли его спустить? – спросили помощники.

– О, вас, кажется, это дело очень забавляет? – спросил чиновник.

– Разумеется, спустить, и скорее поставьте меня на ноги перед моими верховными судьями; признаюсь, их лица гораздо утешительнее ваших.

Бандит был снова приведен в верховное судилище, которое единодушно вынесло ему приговор: быть повешенным.

– Повешенным? Но какая же выгода для меня после того, как я добровольно сознался?

– Тебя следовало колесовать живьем, – сказал один из судей.

– Благодарю покорно! Так вот что мне выхлопотали кардинал и его поверенные! Ах, господа судьи, напрасно посылаете вы меня на виселицу; клянусь вам, я за один пистоль готов был убить Мазарини.

Сторож приказал ему молчать.

– Господа члены верховного судилища, – сказал президент, этот бедняга, мне кажется, одушевлен наилучшими патриотическими чувствами, это внушает мне желание просить вас о снисхождении для того, чтобы облегчить ему переход из жизни в вечность.

– Милостивейшие государи, – подхватил Ле-Мофф, – если дело идет о переходе, то я предпочитаю виселицу другим казням: у меня был товарищ, который три раза был повешен и всякий раз утверждал…

– Молчать! – прикрикнул президент.

Судьи совещались несколько минут; потом президент махнул рукой, и Ле-Мофф, окруженный солдатами, был выведен из присутствия.

– Куда мы идем? – спросил он не без мрачного предчувствия, когда увидел, что его повели не в тюрьму, а во двор Шатлэ.

– К кресту Трагуара, – отвечал сладкогласий чиновник, который шел впереди. Человек свирепой наружности был слева, он держал за конец веревку, которой связаны были руки осужденного. С правой стороны явился священник доминиканского ордена, державший в руках распятие.

Ле-Мофф, узнав в своем левом спутнике Парижского господина, почувствовал во всем теле дрожь. И это несмотря на неустрашимость, отличавшую его во всех опасностях отважной жизни. Процессия вышла из ворот и медленно продвигалась вперед. В эту минуту какой-то всадник опередил их и, взяв влево, скрылся на улице Сент-Онорэ. В этих густо населенных кварталах мигом собрались толпы зрителей, так что по прибытии преступника на улицу Арбресек, откуда был виден крест Трагуара, людей уже было видимо-невидимо.

Ле-Мофф узнавал многие лица, он не один раз обменялся значительными взглядами с друзьями и товарищами. Но радость, сиявшая на лицах зрителей, сулила мало надежды. Всем было известно, что его ведут на казнь за то, что он поднял руку на герцога де-Бофора.

Ле-Мофф начинал даже раскаиваться, зачем так верно служил этому причудливому господину, который равнодушно допускает вести его на казнь.

«Может быть, я ему мешал?» – подумал Ле-Мофф и опустил голову на грудь.

Еще несколько шагов, и они дошли до виселицы. Палач поставил его на колени; доминиканец тотчас же стал перед ним тоже на колени и начал увещевать его, чтобы он покаялся и достойным образом перешел в вечность; при этом он беспрестанно поднимал распятие, указывая на него как на спасение, если только он принесет искреннее покаяние.

– Вот каковы бывают сильные люди! – воскликнул Ле-Мофф в ответ на свои мысли.

– Сын мой, думай только о спасении своей души, – увещевал доминиканец.

– Отец мой, я и сам теперь думаю, что величайшая глупость служить великим людям и надеяться на них! Гораздо лучше было бы пойти в монастырь, чем служить дьяволу.

– Превосходные размышления, сын мой.

Ропот нетерпения пронесся над толпами; палач, полагая, что достаточно было времени для покаяния, подал знак помощникам. Те тотчас подошли к Ле-Моффу, подхватили его под руки и поставили на ноги.

Он не сопротивлялся, но когда поднял глаза, то увидел, что палач всходит уже на роковую лестницу. Помощники толкали его туда же, и один из них накинул на него петлю, посредством которой он должен был отправиться на тот свет.

В народе пробежала электрическая струя довольства, когда голова осужденного оказалась выше голов палачей, что обещало скорую развязку.

А Ле-Мофф всходил все выше, не торопясь поднимался со ступеньки на ступеньку; руки у него были связаны, в глазах его был туман, в ушах такой шум, как будто он лишался чувств. Но любовь к жизни пробудилась в его душе. От страха ли или от ярости он смело посмотрел на всех и громко сказал:

– Я невиновен!

Невыразимый хохот был ответом на это неуместное заявление.

– Каков же сорванец! – слышалось со всех сторон. – Его захватили на месте преступления, а он уверяет в своей невинности! Повесить этого проклятого мазариниста!

– Но я не слуга Мазарини! – возразил он с негодованием. – Я служил Бофору.

– Смерть! Смерть ему! – ревели народные волны. – Поторопись, Шарло, не улизнул бы он от тебя! Его надо казнить! Он хотел убить нашего короля! Смерть разбойнику! Да здравствует герцог де-Бофор!

Ле-Мофф хотел еще говорить, но сокрушительное «ура» заглушило его голос. Ярость душила его, он готов был броситься на эту бессмысленную толпу и рвать ее своими зубами.

Вот он на верхней ступеньке, и палач поднял ногу, чтобы оттолкнуть лестницу.

Наступила роковая минута. Буря народная смолкла. Можно было услышать полет мухи.

Вдруг с улицы Сент-Онорэ прозвучал могучий голос:

– Остановитесь!

– Ура герцогу де-Бофору! – ревела толпа, узнавшая своего кумира.

Герцог – это действительно был он – въезжал верхом на площадь, за ним следовала блистательная свита тоже на великолепных лошадях. Бофор выехал вперед и, теснимый со всех сторон, подъехал к виселице.

– Ваше высочество! – воскликнул Ле-Мофф умоляющим голосом.

– Друзья мои, – обратился Бофор к народу, – члены парламента объявили мне, что в благодарность за мои заслуги в общем деле они передают этого человека в мою власть и, следовательно, я могу разделаться с ним, как хочу.

– Смерть! Смерть ему! – ревела толпа. – Растерзать его на куски! Мы сами хотим его казнить!

– А я хочу его помиловать! – закричал Бофор громоподобным голосом. С этими словами он приподнялся на стременах и с величавым достоинством снял петлю, давившую шею разбойника, и откинул ее назад.

Толпа рукоплескала; Ле-Мофф поспешно сбежал с подмостков; к нему бросились друзья и товарищи, выражая самую восторженную радость.

– Берегись, герцог де-Бофор! – раздался голос в толпе. – Мы начнем снова…

– Я видел его! – воскликнул Ле-Мофф, бросаясь в толпу вслед за человеком, ускользавшим, как угорь, в дальних рядах.


ГЛАВА XIII Внучка Генриха Четвертого

Простившись с отцом, Луиза осталась в твердом убеждении, что он не решится поехать в Орлеан, а так как ее характер был совершенной противоположностью характеру отца, то она остановилась на отважной мысли – отправиться самой в Орлеан и там разыграть роль настоящей властительницы.

К счастью, советники герцога Орлеанского имели ту же мысль, так что Гастон дал свое согласие на такое дело, избавлявшее его от тяжелой необходимости.

Ранним утром другого дня герцог Орлеанский послал своего церемониймейстера уведомить принцессу об этом решении и передать приказание немедленно ехать.

Луиза Орлеанская, как истый полководец, провела весь день в важных распоряжениях и послала предупредить своих дам, которые, изображая се главный штаб, должны выли ехать с ней. Однако она не знала, идти ли прощаться с отцом или нет? Характер отца изменчив, она боялась, как бы он не раздумал и не лишил ее возможности совершить геройские подвиги. Но госпожа де-Фронтенак успокоила ее, предсказав одобрительные толки по поводу ее поездки. Тогда ©на пошла к отцу, проститься и принять последние приказания.

– Прощай, любезная дочь, будь осторожна, главнее, – говорил принц, целуя принцессу, – употреби все усилия, чтобы воспрепятствовать королевской армии переходить через реку Луару, – вот все, что я могу тебе приказать.

На великолепном коне выехала принцесса из замка; рядом с ней ехали ее маршальши, графини ле-Фьеске и де-Фронтенак; позади еще несколько амазонок, в числе которых была и Генриетта Мартино, гордясь счастьем показаться парижанам в изящном костюме и со шпагой на боку, как подобает адъютантам.

Множество офицеров, юношей восторженных и преисполненных отваги, составляли свиту; за ними следовали телохранители и швейцарцы Орлеанского дома.

У всех дам, как и у кавалеров, на шляпах было по символическому пучку соломы – кокарда, принятая фрондерами.

Герцог Орлеанский стоял у окна и от души любовался, когда проезжал отряд прелестных амазонок; в это время, чтобы пропустить блистательную свиту, вынуждены были посторониться носилки, в которых сидела закутанная в покрывало дама.

Герцогиня де-Монбазон, глядя на кавалькаду, ничего не могла понять. Высунувшись из носилок, она удивилась, увидев Луизу Орлеанскую в синем, вышитом серебром кафтане, в пуховой шляпе с пером и широкой бархатной перевязью через правое плечо, а на перевязи – шпага.

«Опять маскарад!» – подумала герцогиня.

Луиза выехала из Парижа через Монруж, пересела в карету в Рамбулье, остановилась переночевать в Шартрэ. На следующий день у городских ворот появилось пятьсот всадников.

– Это королевские жандармы, – сказала графиня де-Фьеске, – мы арестованы в самом начале нашего похода.

Вдруг два всадника отделились от отряда и подъсхади к карете, сняв шляпы. То был герцог де-Бофор в сопровождении Жана д'Ера.

– Ваше высочество, – сказал герцог, – ранее я получил приказание командовать конвоем для охраны герцога Орлеанского. Льщу себя надеждой, что ваше высочество удостоите принять меня в той же должности.

– Конечно, кузен, конечно, – отвечала принцесса, чувствуя, что на сердце у нее отлегло.

Герцог де-Бофор скомандовал, и отряд разделился на два эскадрона; легкая конница понеслась впереди кареты; второй же эскадрон, состоявший из жандармской команды, но в ливреях дома Кондэ, окружил карету.

Герцог ехал у правой стороны кареты, Гонтран слева. Так ехали они около часу. Вдруг авангард остановился.

– Что там такое? – спросила принцесса.

– Курьер из Орлеана к его высочеству; он остановлен передовыми.

– И хорошо сделали. Я прочту депеши, если они на имя отца.

По знаку Бофора в руки принцессы было подано письмо.

– Это добрый знак, – сказал Бофор, глядя, как дочь без всяких колебаний распечатала депешу на имя отца.

– Господа, – провозгласила принцесса, – вот содержание депеши: король объявляет господам орлеанцам, что он проведет ночь в Клери, а завтра в шесть часов утра вступит в Орлеан, куда уже послал свой совет.

– Надо его опередить! – сказал Бофор тихо.

– Вперед! – скомандовала принцесса. – Надо торопиться, останавливайтесь только тогда, когда надо дать отдых лошадям.

В Тури небольшой отряд получил сильное подкрепление: герцог де-Немур примкнул к нему во главе шестисот всадников.

Бофор нахмурился, увидав своего зятя, с которым имел несчастье всегда ссориться. Он понимал, однако, что в нынешних обстоятельствах разлад был опаснее всего, и твердо решил воздерживаться от ссоры.

Немедленно был собран военный совет. Воинственная Луиза Орлеанская, помня приказ отца, выразила мнение, что нельзя позволить неприятелю переправиться через Луару. Для этого были приняты надлежащие меры, и герцоги Бофор и Немур немедленно отправились со своими отрядами в путь.

Принцесса, переночевав в Тури, выехала на другой день рано утром, охраняемая только своей свитой, под предводительством Жана д'Ера.

Было десять часов утра, когда отряд остановился в двух милях от Орлеана. Из города выехал начальник ее конвоя, еще вчера посланный туда Бофором для предварительных переговоров.

– Ну что скажете? – спросила принцесса, когда офицер подъехал к ней.

– Ваше высочество, орлеанские власти умоляют вас не продолжать своего пути, так как в противном случае они вынуждены будут воспрепятствовать вашему вступлению в город.

– Мне! Дочери их властелина?

– Ваше высочество, у южных ворот находятся в эту минуту министр юстиции и члены королевского совета и требуют, чтоб их немедленно впустили в город.

– Следовательно, нельзя терять времени, – сказала принцесса, приказывая ехать вперед.

К одиннадцати часам утра она подъехала к Банньерским воротам, но ворота были заперты и заставлены рогатками.

Принцесса одна подошла к воротам и постучалась набалдашником своего хлыста к городскому сторожу.

В воротах открылась форточка, и в ней показалось испуганное лицо одного из начальников городского караула.

– Спешите объявить старшинам города Орлеана и губернатору, вероятно, все тому же господину де-Сурди, что дочь их властелина желает вступить в город.

– Ваше высочество, я в отчаянии, что должен вам доложить о том, что господа старшины не могут вам повиноваться.

– Я буду ждать в этой гостинице, – сказала принцесса, указывая на большой дом в двадцати пяти шагах от ворот, над которыми красовалась вывеска с орлеанским гербом.

Весть о прибытии принцессы быстро распространилась по городу, и все жители сбежались к воротам, радостно приветствуя принцессу.

Эти восторженные заявления показали принцессе, как мало было связи между народонаселением города и городскими властями. Она подошла к краю рва и, сняв свою шляпу, грациозно махала ею в ответ на шумные приветствия. Рукоплескания и крики до того усилились, что она долго ждала, пока можно было говорить.

– Добрые друзья! – закричала она, сколько хватило сил, – если вы желаете видеть меня поближе, то бегите в ратушу и распорядитесь, чтобы для меня были отворены ворота.

– Да здравствует король! Да здравствуют принцы! Долой Мазарини! – бушевал народ.

Принцесса, однако, не добилась желаемого. Тогда она стала прохаживаться по краю городского рва в надежде, что найдутся люди, более верные ее отцу. За ней последовали только госпожи де-Фьеске и де-Фронтенак.

На дороге встретились еще ворота, защищаемые караулом. Караульный офицер, увидев принцессу, выстроил в ряд своих солдат и отдал ей честь.

– Капитан! Отворите мне! – закричала она.

Народная толпа и здесь прокричала ей восторженное ура, а офицер знаками показал, что у него нет ключей.

– Так разломайте ворота!

Офицер развел руками и показал, что не смеет.

– Капитан, вы обязаны по закону повиноваться мне, как представительнице моего отца, герцога Орлеанского, нежели начальникам города.

– Точно так, ваше высочество.

– Так повинуйтесь же.

Капитан поклонился, но не был расположен исполнять ее приказания.

– Берегитесь, капитан, я силой войду, и тогда моей первой заботой будет наказать вас за неповиновение.

– Что вы делаете? Ваше высочество, – остановила ее госпожа де-Фронтенак, – время ли теперь угрожать?

– Как знать? Бывают минуты, когда угрозами больше возьмешь, чем просьбами, это мой город, и я хочу, чтобы мои люди отворили мне ворота.

Еще прошла минута, и принцесса раскрыла рот, чтобы произнести энергичное проклятие, но сейчас же до крови прикусила губу.

Между тем командир городской стражи стоял неподвижно, и принцесса принуждена была пройти мимо, а в ее хорошенькой голове вертелись самые зловещие мысли, как бы отомстить за себя. Так оказалась она на берегу реки. У пристани было причалено много лодок; в каждой лодке стоял лодочник, держа весло стоймя, отдавая ей честь.

– Да здравствует принцесса! – закричали лодочники, узнав ее.

Лодочники составляли в Орлеане отдельную и очень сильную корпорацию. Принцесса при первом взгляде на них сообразила, какую выгоду можно извлечь из преданности этих удальцов, хоть бы только в том, что можно было с ними разговаривать, не имея нужды кричать во всю глотку.

– Ваше высочество, – сказал один из них, приближаясь к принцессе, – ваш отец – наш властелин, и мы другого не признаем. Мы сами, наши жены, дети и лодки наши – принадлежат вам.

– Дети мои, вы верные слуги, и я благодарю вас. Ваши городские начальники и рады бы отворить мне ворота, но не смеют, опасаясь возмездия за самоуправство. Вы честные люди, живете своим трудом и не знаете, в каком страхе живут люди богатые или знатные; вы не понимаете глупых расчетов, внушаемых честолюбием. Вот почему я буду гордиться и считать за счастье, что в моих предприятиях помогать мне будут лодочники, а не мещане.

– Так, еще раз повторяем: мы ваши, мы станем делать, что будет приказано только вашим высочеством.

– Прекрасно. Не можете ли вы перевезти меня к воротам Фо, которые выходят прямо на воду и откуда мне будет легко войти в город?

– С величайшею радостью; только зачем же так далеко забираться? Ведь вот близехонько ворота Брюлэ?

– Нет, эти ворота замкнуты и крепко охраняемы, как и другие.

– Это не беда! Ваше высочество, дайте только нам позволение, так мы разом выломаем ворота: минут через пять вы будете там.

Принцесса сунула руку в сумку, которая висела у нее на перевязи, как у мушкетеров, и стала горстями бросать лодочникам все золото и серебро, которое у нее было.

– Поторопитесь же, – сказала она, – надо дорожить временем.

Лодочники вооружились топорами и шестами и тотчас же принялись ломать ворота, которые были на спуске к реке; вскоре и принцесса, несмотря на острые камни и колючий терновник, терзавшие ей руки и ноги, вскарабкалась до платформы и своими криками и обещаниями поощряла атаку.

Когда принцесса увидала, что ворота порядком попорчены, когда услыхала, что по ту сторону ворот граждане принялись действовать заодно с лодочниками, тогда она велела своей свите возвратиться к каретам, сказав:

– Я хочу доказать орлеанцам, что без телохранителей, одна и с полным доверием к ним вступаю в их город.

Ворота были укреплены двумя огромными железными полосами; но доски посередине вывалились, и оказалось довольно большое отверстие, так что одному человеку можно было пролезть.

Один из лодочников взял принцессу на руки и просунул ее в отверстие, караульный офицер, стоявший с другой стороны ворот, принял принцессу на руки и помог перебраться в город. Как только принцесса показалась за воротами, тотчас раздался барабанный бой.

Со всех сторон сбегались густые толпы народа с оглушительными криками: «Да здравствует король! Да здравствуют принцы и наша принцесса! Долой Мазарини!» Луиза Орлеанская с радостью увидала, что у всех этих добрых людей, точь-в-точь как в Париже, был пучок соломы на шляпах или в петличках.

Мигом принесли деревянный стул. На него посадили принцессу, два здоровенных лодочника подхватили стул на плечи и понесли при общих криках народа с триумфом по городу. Её свита с каждой минутой увеличивалась, властительница Орлеана торжественно появилась перед ратушей, где все еще продолжали рассуждать, отворить ли принцессе ворота или нет?

Перед ней в большом смущении предстали губернатор и городские старшины, изъявляя ей свою преданность.

– Господа, – сказала принцесса, желавшая скорее успокоить депутацию, – вас удивляет способ моего вступления в город. Но видите ли, природа не одарила меня большим запасом терпения, мне надоело дожидаться у Банньерских ворот, пока к вам побежали за ключами. Тогда я пошла прогуляться вдоль городской стены и, увидав, что ворота Брюлэ отворены, я прошла через них. Вы должны радоваться, что у вас такая решительная принцесса, потому что это избавляет вас от всякой ответственности за прошлое перед особой короля. Что же касается до будущего – за это берусь отвечать я.

Все градоначальство преклонило перед нею колени.

– Я за все отвечаю, – подтвердила она, – тем более имею на то право, что ваш город есть достояние моего отца.

– Ваше высочество, – отвечал мэр, – смиренно просим прощения, что заставили вас ждать, но мы все собирались, чтобы в полном сборе градоначальников выйти к вам на встречу.

Принцесса выслушала эту ложь с видом полного доверия.

– Я верю этому, – отвечала она, – не сомневаюсь и в том, что теперь ничто вам не препятствует выставить, как сделали это все орлеанцы, эмблему вашей приверженности моему отцу. Сделайте это не только на ваших шляпах, но и на башне ратуши, которая, если не ошибаюсь, видна издалека.

Желание было приказанием. Мигом все градоначальство выставило на шляпах пучок соломы, и Бог знает откуда она так скоро им в руки попалась! Не успели оглянуться, а на шпиле высокой башни ратуши раскачивался великолепный сноп соломы.

Принцесса отправилась во дворец, где обыкновенно останавливался герцог Орлеанский, когда приезжал в свой город. Все дворянство, городское и деревенское, спешило толпами ко дворцу засвидетельствовать ей свою преданность. Принцесса благосклонно выслушала приветственные речи представителей всех сословий города, воздававших должные почести дочери их возлюбленного властелина. С этого дня она стала распоряжаться в городе как главный его начальник.

Когда в галерее скрылись последние красные и черные одежды, мэр города подошел к принцессе и сказал:

– Ваше высочество, городские дамы в большом количестве собрались в смежной зале и ожидают счастья вам представиться.

– Дамы? – спросила она торопливо. – Но это моя приятнейшая обязанность принять их.

Она проворно подошла к двери, которую отворил перед нею один из служителей ратуши. Действительно, комнаты были наполнены густыми массами дам. Тут было все женское народонаселение: дворянки, чиновницы, купчихи, простолюдинки, торговки, гризетки и даже еще ниже – все восторгались геройскими подвигами Луизы Орлеанской, все жаждали насладиться лицезрением этой достойной внучки Генриха Четвертого.

Махая шарфами и цветами, женщины теснились вокруг прекрасной героини, приветствия слились в один радостный гул: «Да здравствует принцесса!»

Вдруг храбрая амазонка побледнела и сделала шаг назад. Но врожденное ей качество мужества и решительности преодолело нечаянное чувство страха, она продолжала улыбаться посетительницам.

Она побледнела и отступила потому, что увидела в первых рядах ту, ненависти и интриг которой надо было остерегаться: она увидела величественную и прекрасную герцогиню де-Монбазон.


ГЛАВА XIV Желание отца приставить надзирательницу к дочери

Луизе Орлеанской не надо было учиться притворству. Она подала руку герцогине де-Монбазон, поцеловала ее в обе щеки с самою искреннею радостью, так что герцогиня тотчас же успокоилась, считая, что теперь ей будет удобнее играть свою роль.

– Какой приятный сюрприз сделали вы мне, герцогиня! – воскликнула принцесса. – Я видела вас в Париже на балу в ратуше, а вы поспели и сюда!

– Я очень торопилась, чтоб исполнить приказание его высочества, который желал, чтоб я встретила вас в Орлеане.

– Вот как! Ну, а что же сделали бы вы, если бы я не переночевала в Тури?

– Выше всего считая повиновение, я опередила бы ваше высочество.

– Мой отец, – сказала принцесса, обращаясь к окружавшим ее дамам, – рассказывал мне, что Орлеан самый богатый город во Франции, и богатство это – прелестные женщины. Я больше верила его любезности, чем действительности. Теперь вы заставляете меня убедиться, что суждение его высочества даже не достигало истины.

Принцесса села в кресло, которое было подано двумя служителями. Дамы подходили по очереди целовать руку своей прекрасной владетельницы. Принцесса умела сказать всем и каждой приятное слово. Когда же дошла очередь до девушек простого звания, то на ее лице выразилось чувство сердечной благосклонности; она всех обласкала, одной сказала комплимент насчет хорошенького личика, другой насчет красивого костюма, словом, она без особенного труда покорила сердца своих верноподданных. И все без исключения были в восторге и гордились, что особа их пола выступила во главе политического движения.

По окончании церемонии приблизился к принцессе городской голова и доложил, что все войска собрались на площади в надежде, что ее высочество благоволит произвести им смотр.

Принцесса тотчас встала со словами:

– На лошадей! Едем!

Ей приготовили боевого коня с конюшен его высочества. Один из дворян преклонил колено, на которое она поставила ногу, чтобы сесть в седло. Когда она выехала, грациозно управляя великолепным конем и раздавая направо и налево очаровательные поклоны и улыбки, тогда все толпы вздрогнули от восторга.

Слушая восторженные восклицания, Луиза взглянула на дворянина, преклонившего колено, чтобы посадить ее на лошадь, и узнала в нем своего шталмейстера.

– Это вы, господин Жан д'Ер? – спросила она с удивлением.

– Ваше высочество, я думал, что могу понадобиться вам, ведь госпожи Фьеске и Фронтенак остались за городом.

– Я надеюсь, что они не замедлят явиться сюда, – возразила принцесса, подметив взгляд, брошенный шталмейстером на герцогиню де-Монбазон, которая подъезжала к ней тоже на великолепном коне.

– За отсутствием ваших адъютантов, – сказала герцогиня весело, – ваше высочество будете иметь одну амазонку

Но не успела она закончить этой фразы, как из ближайшей улицы вылетели госпожи Мартино, Фронтенак, Фьеске и другие амазонки.

– Ах! Мои верные друзья! – воскликнула принцесса с такой непритворной радостью, что в глазах герцогини загорелась молния ярости.

Принцесса проехала по всем площадям и главным улицам, останавливалась у ратуши, где приготовлен был для нее завтрак, и перед зданием тюрьмы. Тут она внимательно расспрашивала о проступках и преступлениях каждого арестанта, после чего одним возвратила свободу, другим облегчила неволю и помиловала преступника, осужденного на смертную казнь.

Из тюрьмы она отправилась в архиерейский дом, где приготовлен был для нее обед, после чего возвратилась во дворец. Но где бы она ни была, в каком месте ни останавливалась, – всюду каждую минуту, без всякого предлога и с утомительным упорством преследовали ее инквизиторские взоры герцогини де-Монбазон.

Принцесса попросила всех выйти из ее спальни, желая отдохнуть. Все ушли, но герцогиня ни с места.

«Тут какой-то умысел», – подумала принцесса и кликнула назад своих дам, не скрывая гнева.

Положение становилось нетерпимым. Нельзя было сделать шага, чтобы неумолимая герцогиня де-Монбазон не оказалась тут же. Надо было как-то кончать с этим тягостным унижением.

С нетерпением ждала принцесса наступления ночи, надеясь, что на это время избавится от настырного аргуса.

Главное же было в том, что принцессе надо обязательно ответить на записку, которая была вложена в депешу, привезенную курьером от герцога де-Бофора.

– Герцог де-Бофор, – сказала принцесса, прочитав депешу, – доносит мне, что король подходит к Орлеану и готовится перейти Луару у моста Жерго. Господа, – продолжала она, обращаясь к губернатору и его воинам, – завтра, может быть, герцог де-Бофор потерпит поражение, в таком случае обязанность всех, от первого до последнего, сражаться на стенах города и лучше умереть, чем сдать город. Иоанна д'Арк, юная героиня, умела взять Орлеан; ее великий дух внушит нам умение защищать его.

В ответ на это воззвание раздались восторженные восклицания.

– Возвратитесь к нему, – успела шепнуть принцесса в это время Гонтрану, обратив к нему красноречивый и многозначительный взор.

Гонтран скрылся. А между тем принцесса надеялась утомить герцогиню. Она просила общество оставаться в ее комнатах и забавляться играми до поздней ночи. Затем простилась и всех отпустила, кроме своих дам и горничных, которых ей представил губернатор. Но герцогиня с места не двинулась.

Принцесса, не скрывая своего нетерпения, обратилась к ней, нахмурив брови.

– Герцогиня, я вас не удерживаю, – сказала она.

– Извините, ваше высочество, но герцог, ваш отец, приказал мне ни на минуту не оставлять вас и при необходимости служить вам.

– Это вы говорите не шутя?

– Точно так, и я считаю за честь исполнять эту обязанность. Предупреждаю ваше высочество о моем намерении провести ночь в этом кресле для того, чтобы охранять вашу жизнь, столь драгоценную для нашей партии.

– Послушайте, герцогиня, я не нуждаюсь в ваших услугах и прошу вас оставить меня в покое.

– Униженно прошу прощения у вашего высочества, но моя обязанность не повиноваться вам.

– Не может быть, чтобы мой отец забыл о всяком приличии до такой степени, чтобы…

– Ваше высочество, я получила формальное приказание.

– Да что ж это такое? В Испании мы, что ли? Зачем ко мне приставлена дуэнья?

– Ваше высочество! – воскликнула гордая красавица, вспыхнув и задрожав.

– Согласитесь сами, что эта роль неприлична ни вашему характеру, ни вашей красоте, ни летам, – поправилась Луиза, желая загладить оскорбление, испугавшись его последствий.

– Я приняла ее из преданности королевскому дому и доведу ее до конца, чего бы это мне ни стоило.

– А я не хочу этого! Уходите отсюда, уходите! – закричала принцесса, не в силах сдержать гнев.

Герцогиня спокойно вынула из кармана письмо, запечатанное гербом Орлеанского дома, и с почтительностью подала принцессе.

Дрожа от гнева и волнения, принцесса сломала печать и прочла следующее:


«Любезная дочь, пишу, чтобы предупредить вас о данном мной приказании твоей кузине, герцогине де-Монбазон, сопровождать тебя повсюду и ни на минуту не покидать тебя…»


Герцогиня де-Монбазон сделала почтительный поклон.

Принцесса повернулась к ней спиной и, бросив письмо на стол, спокойно отворила дверь в смежную комнату.

– Вот вам комната, герцогиня, – сказала она хладнокровно. – Вы можете оставить дверь отворенной, если вам так нравится, пока я буду спать здесь.

– Но…

– Такова воля моего отца, герцогиня.

Герцогиня посмотрела на нее с удивлением, но принцесса указала ей на письмо величественным движением королевы, которое она умела иногда применять.

– Я не дочитала письма до конца: прошу вас, прочтите сами.

Герцогиня бросилась к столу, дрожащими от волнения руками схватила письмо и прочла вслух конец необыкновенной инструкции:


«Кроме только того времени, когда ты будешь спать».


– Таким образом, герцогиня, вы имеете свободу провести покойную ночь, – сказала Луиза, у которой взгляд сделался необыкновенно ласков. А улыбалась она так очаровательно, выказывая прекрасные белые зубы, драгоценное наследство, полученное ею от отца.

Герцогиня де-Монбазон сделала поклон чуть не до земли и удалилась в назначенную ей комнату, кусая себе губы до крови и глотая оскорбление, за которое она надеялась посчитаться со своей соперницей.

Однако она воспользовалась правом, предоставленным ей, и дверь осталась незапертой.

Принцесса разделась и улеглась на высокой кровати, которую убрали для нее со всевозможным великолепием.

– А главное, – сказала она, нарочно возвышая голос, – не забудьте запереть меня на тройной замок.

– Госпожи де-Фронтенак и де-Фьеске должны спать в комнате, которая находится перед вашей.

– Ого! В таком случае меня очень стерегут! – сказала принцесса, опуская голову на подушку. – Прощайте, и да помилует вас Господь!

Когда свечи были погашены и дверь замкнута так, что слышно было, как ключ щелкнул в замке, тогда над принцессой вдруг появилась тень.

Несмотря на свое мужество, Луиза вздрогнула. Но тень приложила палец к губам и наклонилась к ней.

При слабом свете одной свечи, горевшей на камине, она узнала госпожу де-Фронтенак.

– Как вы вошли? – спросила Луиза шепотом.

Графиня молча указала ей небольшую потайную дверь в трех шагах от комнаты герцогини де-Монбазон.

В глубине этого отверстия что-то блестело, как будто латный нашейник у воина.

– Это друг, – сказала госпожа де-Фронтенак, указывая на него.


ГЛАВА XV Добрые слова

На другой день Луиза Орлеанская получила известие, что маршал Тюренн заставил отступить Бофора, пытавшегося перейти Луару у моста Жерго и потерявшего много храбрых людей.

– Все погибло, – восклицали прекрасная маршальша и штабные красавицы.

– Нет, – возразила принцесса с твердостью, – не все погибло, пока в наших руках Орлеан и Париж. Мы должны скрыть от жителей Орлеана известие об этой неудаче, иначе старшины будут готовы отворить ворота королю и Мазарини.

Несмотря на неистощимое внимание герцогини де-Монбазон, успела-таки графиня де-Фронтенак сунуть записочку принцессе, а принцесса, погруженная в чтение депеши, тоже успела развернуть записочку и прочитать следующие слова:


«Нынешней ночью в Сент-Венсене».


Она взглянула на графиню де-Фронтенак и кивнула ей.

Вечером повторилась вчерашняя церемония, то есть герцогиня де-Монбазон должна была удалиться в свою спальню, предоставляя принцессе свободу ложиться в постель. Как накануне, се раздели дамы и после этого ушли, затворив за собою дверь, и принцесса, лежа уже в постели, опять закричала им вслед, чтобы они не забыли ее запереть.

Замок щелкнул; принцесса как будто ждала этого сигнала, приподнявшись, заглядывала в спальню герцогини, внимательно прислушивалась. Убедившись, что и она легла в постель и отослала своих горничных, принцесса тихо спустилась с кровати, взяла на кресле длинное платье, поспешно надела на себя, сверху накинула широкий длинный плащ, низко опустив капюшон, затем подошла к потайной двери.

Дверь тотчас отворилась, только не графиня де-Фронтенак явилась перед ней, а мужчина, лицо которого невозможно было рассмотреть в темноте.

Луиза приложила палец к губам и тихо впустила его к себе в комнату, указывая ему на кресло, стоявшее у ее кровати. Толстый и мягкий ковер заглушал его шаги; он уселся в кресле и оставался неподвижен.

Луиза Орлеанская переступила порог потайной двери и скрылась в темноте.

В это время герцогиня де-Монбазон, прислушиваясь ко всем звукам и ко всякому шороху, вдруг вообразила, что и за ней могут тоже подсматривать. Потому она поспешно встала на колени и притворилась, будто молится Богу.

Но душа, возбужденная страстями, не может молиться. Герцогиня покинула в Париже мужа, не совсем еще оправившегося от страшной болезни, причиной которой была она, только она одна. Под влиянием, которое эта женщина всегда имела над старым мужем, он дал ей позволение уехать, усладившись ее заверениями в совершенной невинности. Кроме того, она очень хорошо знала, что никто в ее доме не осмелится внушить герцогу де-Монбазону подозрение на ее счет.

Когда она сочла, что достаточно разыграна роль благочестия, она встала, подошла к окну, бросив мимоходом взгляд в комнату принцессы. У окна она остановилась, погруженная в размышления. «Бофор далеко, – думала она, – он сражается против Мазарини. Городские ворота хорошо охраняются верным караулом; описание примет Бофора дано всем командирам караулов и приказано не пропускать его. Хитер он будет, если, несмотря на все это, попадет сюда!… Но точно ли она моя соперница?… Ах, если б я в этом была уверена…»

При этой мучительной мысли герцогиня поднесла руку к корсажу и с радостью почувствовала под платьем рукоятку небольшого кинжала. Она расстегнула платье, и кинжал упал к ее ногам.

Случайно ее взгляд упал на венецианское зеркало, в котором отражалась вся ее фигура. Увидев обнаженные руки, шею и плечи, она так была поражена своей красотой, что еще сильнее возмутилась при мысли, что могут ею пожертвовать для другой женщины. Ею овладела такая ярость, что она, подняв оружие, сделала шаг в комнату принцессы. Грозно были нахмурены ее брови, отчаянная решимость отражалась в ее движениях.

«Убить принцессу крови?… Но это преступление карается смертной казнью. Ах! Если она отбила у меня Бофора, то что мне осталось в жизни?»

Вдруг ей послышалось, будто небольшой камень, брошенный с улицы, ударился о стекло ее окна.

«Уж не предостережение ли это мне?» – подумала она, подходя тотчас к окну, выходившему на обширный двор дворца.

При лунном свете она увидела человека, который, подняв голову, казалось, хотел обратить на себя ее внимание. Этот человек, заметив ее, стал делать какие-то знаки, но она не могла их понять и потому отворила окно.

Тогда незнакомец бросил ей камень так ловко, что он упал к ее ногам на платье, заглушившее стук падения.

Герцогиня увидела, что камень завернут в бумагу, и поспешила подойти к свечам, горевшим на столе. На записке немного было слов, но достаточной силы, чтобы возбудить всю ее злобу.


«Он в Орлеане, она ускользнула».


Как раненая львица герцогиня прыгнула к спальне принцессы и необдуманно вошла, но в ту же минуту такая сильная буря поднялась в ее душе, что она остановилась как вкопанная – ну, а если ее обманывают?

Она неподвижно стояла и прислушивалась. При слабом свете единственной свечи, догоравшей на камине, обширная комната оставалась почти вся в темноте. Герцогине показалось, что под одеялом видны грациозные формы спящей принцессы.

Мало-помалу она сообразила, что эти формы лежат слишком спокойно, тем более что принцесса легла недавно и, казалось, не успела бы заснуть крепко. Страшная истина мгновенно озарила ее. Действительно, принцессы тут нет!

Как призрак скользя по полу, сдерживая дыхание, герцогиня двигалась, чувствуя весь ужас своего положения. Если кто-нибудь захватит ее в роли шпиона? Ее достоинство было страшно унижено этой ролью, принятой ею. Но слепая, неумолимая страсть влекла ее. Ревность раздувала в ней ярость, она жаждала знать, осязать, видеть.

Так подошла она к самой кровати и сунула дрожащую руку под богатое покрывало. Решившись на первый шаг, она с дерзостью продолжала свое нахальное исследование и стала ощупывать всю постель.

– Пустая… – сказала она шепотом, но с таким выражением, что это слово звучало как шипение ехидны.

С отчаянием она водила обеими руками по постели, по подушкам – нет никого!

Тогда она повернулась и бросила взгляд на кресло, стоявшее у кровати, на котором, казалось ей, лежала куча платьев. Но при первом взгляде она с ужасом и с удивлением отступила: над кучей платьев возвышалась мужская голова, смотревшая на нее с улыбкой.

– Мужчина! – воскликнула она.

– Точно так, мужчина.

– А принцесса?

– Ее нет здесь, – отвечал незнакомец, вставая и почтительно кланяясь.

Когда он поднял голову, то весь свет от свечи упал на его лицо.

– Господин Жан д'Ер! – воскликнула герцогиня.

– Он самый, готовый к вашим услугам.

– Что вы тут делаете, милостивый государь?

– Вы сами изволите видеть: дремал в ожидании сна.

– Разве можно здесь спать? Ведь это неприлично или…

– Тут нет ни неприличия, ни или… Ни того, что вам угодно было бы сказать, есть простая предосторожность.

– Какая предосторожность?

– Точно так, очень простая.

Герцогиня не возражала и направилась к своей двери. Но Жан д'Ер одним прыжком догнал ее и самым почтительным образом удержал за руку, произнеся:

– Извините.

– Что вам надо?

– Я осмеливаюсь вас спросить, куда вы идете?

– Но вы сами это видите. Я иду звать на помощь.

– Кого это вы позовете и против кого?

– Я созову вооруженную помощь для того, чтобы удостоверить всех.

– Вы ни в чем и никого не будете удостоверять, а напротив того, будете держаться здесь как можно тише, – сказал Гонтран с твердостью.

– Да знаете ли вы, с кем говорите?

– Никак нет.

– Какая дерзость!

– А я убежден, что не совершаю никакой дерзости, потому что исполняю свой долг и повинуюсь приказаниям.

– Долга тут я не вижу и приказания не признаю.

– И ошибаетесь, доказательство тому – я здесь был для того, чтобы предотвратить всякое ваше предприятие против принцессы до тех пор, пока солнце взойдет.

– Где принцесса?

– Знать не знаю.

– Где она? Где она? Говорите, я хочу это знать! – кричала герцогиня вне себя, и на ее дрожащих губах показалась пена от бессильного бешенства.

– Вы ничего не узнаете от меня.

– Берегитесь! Вы играете в опасную игру, которая может привести вас на плаху.

– За этим дело не станет.

Герцогиня была поражена полной беззаботностью, с какой произнесены были эти слова.

– Впрочем, – сказала она, меняя тон, – я знаю, что вы храбрец.

– Это первая и последняя добродетель всякого воина.

– Правда, я видела вас в деле. Да, ночь была темна, вы одни верхом против тридцати убийц, из вашей шпаги вылетали смертоносные молнии, и вам дела не было до числа неприятелей. Да, я помню это. Воспоминание это так живо в душе моей, как будто все было вчера. И если бы вы знали, как я обрадовалась, когда узнала, что вы не пали под ударами убийц.

– Так это вы приказали хозяину «Красной Розы» позаботиться обо мне?

– Да, это была я. Сама не знаю, каким живым чувством участия к молодости и храбрости увлеклась я! Глядя на вас, когда вы дрались, не считая ваших врагов, я твердила себе: «Вот красота! Вот величие!»

– Вы добры и великодушны, герцогиня, и я благодарю вас от глубины души, потому что, если бы не было обо мне попечения в первую минуту, то я, вероятно, погиб бы в подвале, куда меня бросили эти злодеи.

– Итак, господин Жан д'Ер, мы с вами друзья, – сказала знатная дама, протягивая ему руку.

– Я весь к вашим услугам, – отвечал юноша с низким поклоном.

Хоть он ничем не отвечал на ее дружеский вызов, однако не оттолкнул ее руки. В эту минуту он стоял так близко от очаровательной сирены, что невольно бросил взгляд на ее прелести, от которых до тех пор отвращал глаза, следуя благоразумию.

Герцогиня подметила этот взгляд и приложила его руку к своему сердцу, оно от нетерпения или какого другого чувства сильно билось.

– Ах! – сказала она, – зачем я не отдала всей любви такому человеку, как вы.

Произнеся эти слова томно, она положила свою горячую голову на плечо молодого человека. Тот почувствовал, что ему стало неловко, и он совсем растерялся.

– Берегитесь, герцогиня, ну как кто войдет.

– Что мне до того нужды? – возразила она со страстным увлечением.

– Однако…

– Зачем вы служите такой принцессе, какова Луиза Орлеанская? Она достойная дочь своего отда и заплатит вам черной неблагодарностью. Между тем как… О! Если бы вы захотели разделить мою судьбу, сколько бы богатства и почестей выпало на вашу долю!

– Я служу той же принцессе, как и вы, герцогиня; следовательно, вы можете действовать только посредством ее могущества…

– Я ненавижу ее и если служу ей, так только для того, что в этом положении могу вернее устроить ей гибель, чего желаю и на что надеюсь.

– Полноте, довольно вам кокетничать и лгать. Я теперь вас знаю и не верю вам. Вы хороши, в том нет сомнения, вы очень хороши, слишком хороши! Но никогда, клянусь Богом! Никогда не прельстят меня ни ваши прелести, ни ваши обещания и не заставят меня уклониться от обязанности честного человека.

– Так теперь я и вам скажу: берегитесь!

– Я – другое дело: никого я не боюсь, кроме Бога.

Герцогиня ничего не отвечала, но с живостью бросилась в свою комнату, потому что услышала во второй раз стук камня, ударившегося о стекло.

Жан д'Ер ничего доброго не ждал от этого неожиданного бегства и бросился вслед за ней – как раз вовремя, чтобы помешать ей отворить окно. Несмотря на сопротивление и крики, он крепко схватил ее за легкую одежду, накинутую на плечи, и оттащил на середину комнаты.

– Как вы смеете налагать руку на жену первого дворянина Франции? – закричала она, вне себя от ярости.

– Эх, герцогиня, да не сами ли вы только что налагали свою руку на самого смиренного дворянина Франции? – сказал Гонтран, вдруг развеселившись.

Герцогиня, увлекаемая примером, сама расхохоталась и, обращаясь к прекрасному юноше, все еще державшему ее за платье, сказала:

– Вам весело?

– Веселость есть основная черта моего характера, герцогиня.

– Довольно, я вижу, что вы милый человек, но вы достаточно доказали мне преданность вашей принцессе. Выпустите же меня и поговорим с вами по-дружески.

– Согласен, – отвечал Гонтран, ведя ее под руку на другой конец комнаты, где она села в кресло, не заботясь поправить беспорядки своего туалета.

– Вы не доверяете мне и совершенно ошибаетесь. Я сама не знаю, что сегодня со мной делается. Но с тех пор, как я почувствовала ваше приближение, мои мысли совершенно изменились. Все, что прежде увлекало меня, теперь мне совершенно чуждо и уступило – надо ли вам сознаться? Уступило место одному новому страстному желанию узнать вашу жизнь, ваши приключения, надежды… Ах! Прошу вас, удалитесь! Я не могу, ваши взгляды жгут меня.

– Клянусь вам, это помимо моей воли, – сказал наивный юноша.

– Да, этот взор, такой открытый, такой твердый и ясный, страшно волнует меня. Вы меня знаете, увы! Вы знаете, кто я! Но мои враги много клеветали на меня, и мне стыдно, да, я стыжусь сама себя…

– Герцогиня, я питаю к вам глубокое уважение.

– Удалитесь, говорю вам, или нет… Я задыхаюсь! Воздуха! Воздуха мне надо! Сжальтесь, отворите это окно – я умираю!

Гонтран был слишком молод, чтобы понять все эти проделки записной кокетки. Ему было стыдно и совестно, что его глаза, о красоте которых он слыхал порядком, наделали столько бед, и хотя сердце его было полно любви к другой, он, однако, подумал о том, как бы помочь несчастной.

Он бросился к окну и отворил его, но не без того, чтобы оглянуться на прекрасную герцогиню: недоверие его было напрасно, она не трогалась с места и была почти без чувств.

Когда он возвращался к ней, вдруг в окно влетел камень, завернутый в бумагу, и упал посредине комнаты.

Как пантера бросилась герцогиня, забыв о своем обмороке, и нагнулась уже, чтобы поднять камень, но Гонтран опередил ее и почти вырвал посылку.

– О горе! – воскликнула она. – О! Дерзость!

– Виноват, герцогиня, я опять принужден был прибегнуть к насилию, но в этом не моя вина.

– Жан д'Ер, отдайте мне эту бумагу! – закричала герцогиня, увидев, что он вывернул камень и выбросил его за окно.

– Невозможно.

– Запрещаю вам читать, что там написано.

– Я не стану читать, но и вы не прочтете.

– Это ужасное бесстыдство!

– Ах! Герцогиня, мы оба находимся в нестерпимом положении, как вы против меня, так и я против вас. Я сознаю, что с вашей точки зрения, я недостоин имени дворянина, но с точки зрения другой особы, которой я обязан служить верой и правдой, – я исполняю свой долг. Я это уже говорил вам и буду так продолжать!

– Отдайте мне эту бумагу, я требую этого!

– Ваша светлость, если бы вы требовали у меня короны французской, так и это было бы для меня одинаково трудно. Я принадлежу не себе, а ее высочеству, потому что нахожусь на ее службе. Бьюсь об заклад, что если бы принцесса присутствовала при этом, бумаге этой точно так же не бывать бы в ваших руках.

– А! – сказала надменная герцогиня, скрежеща зубами, – вы меня доведете до крайности! И вы, и ваша принцесса поплатитесь мне за эти оскорбления!

– Что же такое вы намерены сделать?

– Ничего или почти ничего. Когда я буду на свободе, надеюсь, когда-нибудь вырвусь же я из ваших рук, тогда я буду говорить всем и каждому, что нашла вас в спальне этой французской девственницы.

– Тут ничего нет удивительного, я был допущен в спальню с ведома многих людей, и это было решено заранее.

– Кто поверит, а кто и не поверит этому смешному оправданию. Всякому придет в голову сомнение, что такой молодой и прекрасный рыцарь, как вы, не мог безнаказанно быть на свидании с глазу на глаз с молоденькой принцессой.

– Герцогиня, ни слова более!

– Молва всюду распространится, что вы пользуетесь се милостями.

– Небо и земля! Ведь это бесчестная клевета! Как вы смеете добрую славу…

– Полноте, в основании всякой клеветы, как бы она ни была груба, всегда лежит тень истины, и добрая слава принцессы тоже подлежит сомнению.

– А я говорю вам, что это ложь!

– С вашей стороны, это очень великодушно, но совершенно напрасно, влюбленный герой.

Гонтран при этих словах быстро подошел к первой двери с твердым намерением бежать и лучше покинуть вверенный ему пост, чем подвергать малейшей тени подозрения добрую славу королевской внучки.

Но в то время, как он подходил к двери, вдруг кто-то захлопнул ее и быстро повернул ключ в замке. Гонтран остановился как вкопанный.

– Что это значит? – воскликнула герцогиня.

– Сами видите, дверь закрыли на замок.

– Неужели принцесса вернулась?

– Может быть.

– О, горе!

– Вот и все ваши планы разрушены! Вам ничего более не остается делать, как только отворить другую дверь и выпустить меня.

– Кроме этой двери не существует другой.

– Так судьба принуждает меня сидеть взаперти с прелестнейшей женщиной до самого утра?

– Кажется, вы не очень боитесь повредить доброй славе этой женщины.

– Ни вам и никому другому я не желаю вредить, и потому я просил и прошу вас выпустить меня.

Герцогиня де-Монбазон с любопытством осмотрела этого необыкновенного юношу, задавая себе вопрос, искренне ли он говорит? Ее предприимчивый дух, развращенный современной необузданностью, увлекался приятной возможностью заполучить нового поклонника в лице самого храброго и красивого юноши при дворе.

Но в спальне принцессы слышалось теперь столько шума, что чувство страха внушило герцогине желание во что бы то ни стало выпутаться из опасности.

– Уходите скорее, вот хоть в окно, – сказала она.

Гонтран бросился к окну, но, выглянув в него, тут же отступил.

– Вы находите, что это чересчур высоко? – спросила она презрительно.

– Нет, герцогиня, двор полон людей, и множество лакеев освещают его факелами.

– Вы погубили меня!

У Жана д'Ера недостало духу улыбнуться при страхе женщины, давно уже публично опозорившей себя, и он почтительно поклонился с видом самоотвержения.

– Если здесь вас захватят, погибла моя честь! Что будут говорить?

– Гнусная ложь, герцогиня! Хотя вы сами сказали, что в основании всякой клеветы лежит тень истины.

– А! Так это был с вашей стороны злой умысел? – воскликнула она, сжимая от ярости кулаки.

– Нет, герцогиня, даю вам слово дворянина.

– Кажется, к двери подходят?

– Я спрячусь за полог.

– Нет, это значило бы во всем сознаться… Сядьте вот тут и не двигайтесь.

Она усадила Гонтрана на высокое кресло и закрыла его своим широким и длинным платьем. При се торопливых движениях несколько раз роскошные плечи чуть ли не касались лица молодого человека. Наконец он не в состоянии был противиться искушению и приблизил к ним свои губы.

Герцогиня улыбнулась.

– Тише! Злой ребенок! – сказала она.


ГЛАВА XVI Публичное бесславие

Прошло около двух часов с тех пор, как принцесса усадила Жана д'Ера у своей кровати. После этого она вернулась в свою комнату так же тихо, как и вошла.

Лотарингского рыцаря не оказалось на указанном ему месте, но увидев свет в спальной герцогини, принцесса подслушала последние фразы, которыми обменивались эти странные враги. Быстро сообразив все последствия, принцесса поспешила замкнуть за ними дверь.

– Друзья, – закричала она своим дамам, – скорее зажигайте свечи!

– Что случилось? – восклицали ее маршальши и адъютантши, выбегая из своей комнаты, еще не успев раздеться.

– Как я рада, что всех вас собрала здесь! Скорее раздевайтесь и выбегайте на лестницу, кричите и зовите на помощь, как будто проснуться вас заставил испуг.

– Что вы хотите делать? Зачем это, ваше высочество?

– А вот сейчас узнаете.

С этими словами принцесса сбросила с себя плащ и платье и быстро легла в постель, разбросав вокруг себя депеши и бумаги.

Свита буквально повиновалась ее приказанию. Все дамы поспешно сняли платья, накинули на себя плащи, измяли свои постели, для чего прибегли ко всей силе своих хорошеньких кулачков, побросали на пол одеяла, потом госпожи де-Фронтенак и Мартино бросились по коридорам, сзывая людей, а графиня де-Фьеске осталась при принцессе, как будто прислуживая ей.

Через несколько минут сбежалось множество людей и, главное – офицеры отряда телохранителей и войска, занимавших дворец.

В это же время солдаты и городская стража собрались во дворе, в полном вооружении, в ожидании приказа командиров.

– Господа, господа, – сказала принцесса, по-видимому, сильно взволнованная, отвечая на вопросительные взгляды всего сборища, – начну с того, что попрошу у вас прощения, что встревожила всех вас. Но призывая вас на помощь, я была уверена, что вы всегда готовы доказать мне вашу преданность.

Внимание всех дошло до крайности.

– Господа, я получила известие из армии принцев. Мы одерживаем победу. Принц Кондэ подоспел вовремя, чтобы отразить войска Мазарини, двор вынужден удалиться в Сен-Фаржо, потеряв все свои обозы и половину солдат. Сен-Фаржо – моя собственность, мое удельное имение, и потому я намерена безотлагательно выжить оттуда Мазарини. На лошадей!

При этом приказании все пришло в движение, но прицесса махнула рукой, и все опять остановились.

– Одну минуту, – сказала она в раздумье, – следует прежде всего собрать военный совет. Останьтесь здесь и, прошу вас, перейдите в комнату герцогини Монбазон, пока я оденусь. Мы будем совещаться в комнате герцогини, к которой мой отец питает глубокое доверие и прислал ее ко мне на случай важнейших событий. Прошу вас, господа, перейдите туда, а вы, – обратилась она к дамам, – идите вперед, чтобы предупредить герцогиню. Я слышу, что она разговаривает… вероятно со своей горничной, следовательно, она не спит.

Принцесса оставила при себе графиню де-Фьеске, которая помогала ей одеваться. Остальные дамы, а за ними офицеры и дворяне направились к двери и отворили ее во всю ширину.

– Какое вероломство! – воскликнула герцогиня, никак не ожидавшая, что ее дверь так скоро отворится: она не слышала ни одного слова из другой комнаты.

– Какое вероломство? – весело подхватила госпожа де-Фронтенак. – Причина нашего появления очень проста, мы будем держать военный совет у вас.

Герцогиня попятилась назад, ошеломленная, не обращая внимания на любопытные взгляды мужчин, восторгавшихся ее полуобнаженными красотами.

– Но это ужасно, тревожить мой сон такой нечаянностью.

– По приказанию ее высочества, – отвечала маршальша.

В эту минуту добродушная Генриетта Мартино, сжалившись над герцогиней и приписывая ее смущение небрежному туалету, бросилась к высокому креслу, на которое наброшено было платье. Схватив платье, она хотела набросить его на открытые плечи герцогини, но в ту же минуту испустила пронзительный крик.

Все повернулись в ее сторону.

В кресле сидел мужчина, до того времени прикрытый платьем, а в мужчине все присутствующие, и первая Генриетта, узнали Жана д'Ера.

– Он! – воскликнула Генриетта с ужасом и отступила, приложив руку к сердцу, будто пронзенному кинжалом.

Гонтран до того смутился нелепостью своего положения и в то же время до того восхитился впечатлением, произведенным на обожаемую Генриетту его мнимым вероломством, что не пошевелился и оставался, как прикованный, в кресле.

В эту минуту вошла принцесса.

– Мы, кажется, потревожили герцогиню де-Монбазон, – сказала она с сатанинской улыбкой на устах. – Прошу вас, господа, возвратитесь ко мне.

Величественно подняв голову, принцесса медленно удалилась, но успела бросить на свою пораженную соперницу взгляд, который равнялся торжественному кличу победоносного героя.

Генриетта Мартино, оправившись от неожиданности, последовала за принцессой, но в ее осанке не было уверенности и в голове так трещало, что она прижала руку ко лбу.

Гонтран, выйдя наконец из оцепенения, бросился было за ней, чтобы успокоить ее, но она посмотрела на него с выражением холодного презрения и знаком руки не позволила ему подходить к себе.

«Она любит меня!» – подумал юноша с упоением.

Тогда он обернулся к герцогине и увидел, что она, шатаясь, подошла к постели и упала, стараясь скрыть свой позор и унижение за пологом.

Гонтран почувствовал жалость к этой женщине, одаренной красотой и всеми прелестями, увлекательными для мужчин, но в ту же минуту он поспешно отвернулся от нее. Он видел, что она лишается чувств, однако оставил ее без помощи.

«Она – чудовище лжи и разврата, – подумал он, – но за что же я погиб».


ГЛАВА XVII Паук опять начинает ткать свою паутину

Рано утром в коадъюторский дом прилетела Шарлотта де-Шеврез. Гонди был поражен ее встревоженным лицом.

– Это ли вы мне обещали, Гонди? – воскликнула она, входя в известный читателю кабинет.

– Как вы хотите, чтобы я отвечал вам, если не говорите, в чем дело?

– Но вы должны были сеять раздор между ними, а посмотрите, в какой дружбе они все живут.

– И теперь, как всегда, вы столь же прекрасны, как и нетерпеливы, – отвечал любезный коадъютор.

– Гонди, вы не можете понять, как я страдаю при мысли, что принцы Кондэ и Конти могут восторжествовать.

– В чем же состоит их торжество?

– Они завладеют французской короной.

– Разве я не существую?

– Ну, право, ваше спокойствие восхищает меня! Вы сидите взаперти в вашем дворце, а принц Кондэ одерживает победу за победой. Бордо, Гиенна, Перигор, Сентонж и не знаю еще что, все в его руках. Туренская и Орлеанская провинции ему принадлежат, герцог де-Лонгвилль опять завладел Нормандией, а герцог Лотарингский – севером…

– А я Парижем.

– То есть вы и герцог де-Бофор?

– Нет, я один. Если хотите иметь тому доказательства, то потрудитесь последовать за мной ко всем приходским священникам. Одни они обладают доверием своих прихожан, а их прихожане – моя собственная паства. Говорю вам, что все идет как по маслу, как я сам приготовил.

– Что вы рассказываете, я сама понимаю дух парижан! Что бы вы ни говорили, парижане преданы, если не совсем принцу Орлеанскому, то вполне герцогу де-Бофору.

– А вот погодите немножко, герцог де-Бофор и принц Орлеанский скоро будут смертельными врагами.

– Ах! Как хотелось бы мне это увидеть!

– И увидите.

– Но я хочу сейчас же.

– Терпение.

– А когда у меня его нет, Гонди? У меня кровь горит от ожидания, и я очень жалею, что не последовала моему первому вдохновению: нарядиться бы мне амазонкой по примеру принцессы и явиться во главе армии. Давно бы я сокрушила все преграды около престола, и король был бы могущественнее, чем когда-нибудь.

– Неужели вы не понимаете, что прежде всего надо сокрушить Мазарини?

– Ну вот вы все свое!

– Это моя цель.

– Разобьетесь вы сами у этой цели.

– Не думаю.

– Скажите мне по крайней мере, что вы придумали, чтобы Бофора сделать общественным врагом.

– Ну вот опять!

– Гонди, умоляю вас, не имейте тайн от меня.

– Шарлотта, вы единственная поверенная всех моих тайн, я ничего не скрываю от вас, но если я вам что говорю, то под условием строжайшей тайны.

– Изменила ли я вам когда-нибудь?

– Нет, но ваша сильная привязанность к матери заставляет меня иногда побаиваться вас.

– Мать моя ничего не узнает от меня.

– Ну так слушайте. До нового переворота мне необходимо, чтобы Гастон с Бофором оставались союзниками. Вот поэтому я сделал новую попытку. Я предупредил Гастона о сношениях его дочери с…

– С кем же?

– Что в имени? С одним человеком.

– Неужели принцесса откажется быть женой короля?

– Принцесса полоумная, и будет она женой короля, когда я ей прикажу это, а пока я обвенчал ее.

– Неужели?

– Да, я обвенчал ее с тем, кого она любит.

– Вы сами благословляли ее брак?

– Почти.

– Вот вздор какой!

– Поистине, я это совершил.

– Неправда, неправда! Вы обманываете меня.

– Вам известно, что принцесса овладела Орлеаном как истинная героиня. Она заставила выбить ворота, после этого подвига, совершенного ею с увлекательным изяществом, вышел такой результат, что король с мазаринской армией вынужден был отступить в Бургундию, а принцесса вздумала отправиться в Сен-Фаржо, чтобы перевенчаться.

– Но с кем же?

– Именно в это время король со своим двором нашел убежище в Сен-Фаржо, а в мои расчеты не входило сделать ее королевой Франции безнаказанно. Преданный мне аббат в это время случился в Сен-Венсенской церкви, что в окрестностях Орлеана и…

– Кончайте же!

– И венчальный обряд совершился.

– Аббат попал туда как раз вовремя?

– Подослан мной, говорю вам. Он намеревался следовать за принцессой в Сен-Фаржо, но уговорил… ее жениха привести принцессу в Сен-Венсенскую церковь.

– Гонди! – сказала Шарлотта дрожащим голосом и крепко сжимая ему руку.

– Что случилось?

– Вы обвенчали принцессу с принцем Конти?

– А если бы и так, вам какое дело?

– Но Конти должен был на мне жениться?

– Какое вам дело, если вы не любили его?

– Но наш брак был объявлен. Опять отразится на мне испытанный уже позор! Подумали ли вы о том? Нет, вы об этом не вспомнили даже, иначе, я уверена, вы избавили бы меня от нового удара.

– Успокойтесь, прекрасная Шарлотта, не принц Конти был счастливым смертным.

– Даете мне честное слово дворянина?

– Даю.

– А когда так, какое мне дело, кто он? – воскликнула молодая красавица, мигом успокоившись.

– Вы очень рассудительны, однако позвольте вам заметить, что ваша ревность к принцу Конти не очень льстит моей любви к вам, очаровательный мой друг.

– Вы ничего не понимаете в женском сердце. Впрочем, я не знаю, к чему ведет это?…

– Как только его высочество герцог Орлеанский узнает об этом прекрасном браке, вслед за тем последует его разрыв с… с принцами. Разрыв безвозвратный, уж за это я ручаюсь. Затем, как все это утвердится, супруг ее высочества исчезнет у меня, и выйдет она за короля.

– Исчезнет, исчезнет… о! Как она будет защищать его.

– Уж это мое дело. Моя паутина так хорошо заткана, что мне почти жаль, зачем я показал вам ее основу.

– Слушайте, Гонди, теперь я требую мести. Вы не увидите меня здесь и не смейте отыскивать средства увидеться со мной до тех пор, пока не сообщите мне, что принцы Кондэ и Конти и вся их семья приговорены к вечному изгнанию, или заключены в Бастилию, или мертвы.

– Это само собой разумеется. Сказано и сделано, – подтвердил Гонди, многозначительно пожимая ей руку.

– Прощайте и не забывайте этого обещания, – отвечала она.

– Как, вы уже уходите?

– Да, в ожидании известия.

Шарлотта де-Шеврез, не слушая сердечных убеждений косдъютора, поспешила оставить его.

Отель герцогов де-Шеврез находился на улице Сен-Тома неподалеку от отеля герцога де-Бара. Только что поравнялась она с его подъездом, как из темного углубления вышел человек и посмотрел на нее так пристально, что она невольно задрожала и ускорила шаги.

Неизвестный бросился вслед за ней и нагнал ее в ту минуту, когда она положила руку на молоток у своих ворот.

– Позвольте, – сказал он, становясь перед ней и не допуская ее стучать, – вы сейчас вышли от коадъютора, а он вас недостойно обманывает, впрочем, как и всех.

Молодая девушка с презрением и высокомерием окинула его взглядом с головы до ног и ничего не отвечала. Но она имела дело с опытным человеком, который не боялся презрения.

– Он обманывает вас, и вот вам доказательство. Не говорю уже о том, что он ухаживает за герцогинями де-Лонгвилль и де-Немур, которые щадят и приберегают его на всякий случай, он еще вступил в союз с герцогиней де-Монбазон.

Шарлотта хотела возражать, но он предупредил ее желание.

– Сегодня утром герцогиня де-Монбазон приехала из Орлеана в свите ее высочества, и первый ее визит был к Гонди. Она сидела два часа с ним взаперти.

У молодой девушки сердце билось так, как будто хотело выскочить из груди, однако она скоро оправилась, думая, что известия из подобных источников не стоят доверия.

– Пропустите меня, – сказала она холодно.

– Если бы вы знали, какое живое участие заставляет меня объяснять вам эти подробности, то не стали бы сомневаться в моих словах.

– Что за участие и к кому?

– Участие к королю, которого вам бы не следовало выпускать из вида, потому что от одного короля зависит сделать вас первой статс-дамой при дворе. Принц Конти не переставал любить вас, одно слово короля – и принц опять будет у ваших ног.

– Но для того, чтобы король мог…

– «Фрондеры взяли солому своей эмблемой, – это добрый знак!» – сказал кардинал Мазарини, когда до него дошла эта весть.

– Что вы хотите этим сказать?

– Кондэ, Конти, Бофор, Гонди, герцог Орлеанский, в особенности герцог Орлеанский, все онивозвратятся к королю и сочтут за счастье принять его условия.

– Но я не вижу причины…

– Фронда имеет своих амазонок, а у двора их нет. Устройте прелестный эскадрон из храбрых героинь, окружающих вас, противопоставьте его отряду ее высочества, и вы увлечете парижан, они побегут за вами, как бегают теперь за принцессой. Вы непременно восторжествуете над всеми, потому что законное право на вашей стороне; и тогда уже вы будете предписывать законы всем… и господину Гонди тоже – ах, как он недостоин вашей любви.

Шарлотта устремила проницательный взгляд на незнакомца, закутавшегося в плащ до самых глаз, так что лица не было видно, но он выдержал строгий осмотр.

– Я знаю вас, – сказала она.

– Я друг Мазарини и считаюсь мертвым… Но не могу сказать, кто я.

– Каким же образом?

– Вы последуете моему совету?

– Может быть, в нем есть и хорошее, но я не знаю, что скажет моя мать?

– Герцогиня сама отважная и непременно одобрит ваше намерение. Может быть, и для себя прикажет оседлать коня, чтобы подать вам пример.

– Очень может быть.

– Герцогиня лавирует, желая сохранить дружеские отношения во всех партиях, она служит посланницей королевы, посредницей у кардинала. Во всех партиях ее подозревают. Не идите по ее стопам.

– Но коадъютор тоже служит королеве.

– Он служит только себе – лицемер и обманщик!

– Как вы смеете…

– А вы станьте прямодушно за короля, увлекайте как можно более дам в вашу партию, за ними повлекутся их обожатели, и тогда вы восторжествуете даже над герцогиней де-Монбазон, беспощадным врагом Мазарини и вашей соперницей.

– Как вы смеете…

– Да разве это неправда?

– Вы произнесли слова, которые требуют объяснений. Скажите, почему кардинал Мазарини воскликнул, что это добрый знак, когда узнал, что фрондеры приняли эмблемой пучок соломы?

– Этот пучок соломы, который так нахально выставляется напоказ торжествующими мятежниками, не привязывается ли также к головам животных для означения, что они продаются?

– Итак, кардинал Мазарини…

– Он самый тонкий политик древних и новейших времен. Для него меч – нелепость, грубое оружие, распространяющее всюду зло и нигде не делающее добра. Молния, которая мимолетно проблеснет и исчезнет… «Господа фрондеры прицепили пучок соломы на свои шляпы – значит, они продажны».

Незнакомец сделал низкий поклон и удалился на прежнее место. Шарлотта де-Шеврез едва стояла на ногах. Мысль о борьбе отнимала у нее силы. Тщеславие, любовь, мщение боролись в ее сердце. Война между женщинами воспламеняла ей голову и сердце, но ее пугала пропасть, не имеющая ни дна, ни края, пропасть, называемая неизвестностью.


ГЛАВА XVIII Междоусобица

В шесть часов утра 2 января 1652 года герцогиню де-Монпансье разбудил страшный стук в дверь ее спальни. Еще с вечера и до половины ночи она слышала барабанный бой и звуки труб и знала, что тревога происходила в армии принца Кондэ, растянутой от Сен-Клу до Шарантона. Она тотчас позвала своих дам и приказала им отворить двери. Посетитель был граф де-Фьеске. Она приняла его и, раздвинув полог, говорила с ним.

– Ваше высочество, – сказал он, – я послан от принца Кондэ и теперь прямо от герцога из Люксембургского замка.

– Не добившись желанного ответа от отца, вы поспешили к дочери?

– Точно так, ваше высочество.

– Что такое произошло?

– Принц Кондэ атакован между Монмартром и Ла-Шапеллем мазаринскою армией под командой Тюренна. Я убедительно просил его высочество приказать парижскому губернатору отворить ворота принцу Кондэ.

– А мой отец, как всегда в решительные минуты, очень нерешителен и стал уверять вас, что он болен и не может встать с постели?

– Ваше высочество изволили угадать.

– Послушайте же, граф, я обещаю вам не оставаться в постели. В Париже я буду исполнять обязанности моего отца, как это я делала в Орлеане.

– Герцогиня де-Лонгвилль была уже в ратуше и умоляла губернатора отворить ворота войскам принца Кондэ. Но маршал неумолим и сказал, что будет действовать только по приказанию герцога Орлеанского.

– За приказанием дело не станет.

Граф ушел, а минут через двадцать принцесса со своими маршальшами и адъютантшами сели на лошадей и поехали в Люксембург. Их прибытие во дворец наделало такого шума, что Гастон устыдился своего малодушия и поспешил встать и встретить дочь на лестнице.

– Ах! Ваше высочество, – закричала принцесса, увидев его, – какая радость, а граф де-Фьеске испугал было меня, сказав, что вы больны.

– Мне точно нездоровится, милая моя, но теперь мне лучше, и я встал с постели.

– В таком случае вы должны распорядиться…

– Нет, Луиза, мне все еще так нездоровится, что я делами заниматься не могу.

– Но подумайте только, внимание всего Парижа устремлено на вас, и если вы не сядете сейчас же на лошадь, то ваше дело погибло!

– Законное дело никогда не гибнет, но говорю тебе, я еще слишком слаб, чтобы подвергать себя влиянию свежего воздуха.

– В таком случае, ваше высочество, ложитесь скорее в постель, чтобы спасти вашу честь.

– Что вы говорите, дочь моя?

– Ах, ваше высочество! – воскликнула принцесса, возмущенная таким малодушием отца, – если бы у вас в кармане лежал выгодный договор с кардиналом, то и тогда вы не могли бы быть спокойнее.

Принц не отвечал, но Луиза была не из тех женщин, которые отказываются от победы из боязни сражения. Она была так настойчива, что отец приложил свою подпись на письме к губернатору, к мэру и старшинам, предлагая им повиноваться распоряжениям его дочери, ей он передавал свои полномочия. Принцесса опять села на лошадь и поехала во главе прелестных амазонок, число которых увеличилось с тех пор, как она возвратилась в Париж. Она тревожно прислушивалась к гулу пушечных и ружейных выстрелов, который доносился с восточной стороны столицы. На улице Дофина стечение народа было так велико, что она вынуждена была остановиться: улицы были забиты людьми. Какой-то всадник прилагал неимоверные усилия, чтобы пробиться сквозь толпы. Принцесса ударила хлыстом по лошади и подскакала к нему: она узнала в нем маркиза де-Жарзэ.

– Вы ранены, маркиз? – спросила она, увидев, что его рука на перевязи.

– Это пустяки, ваше высочество, пуля пронизала мне руку.

– Так вы едете домой, чтобы перевязать рану?

– О! Нет, я спешу к его высочеству.

– Что вам надо от него?

– Мне надо, чтобы он отдал приказ пропустить в ворота Сент-Онорэ войска, стоящие в Поасси; они непременно должны подоспеть на помощь принцу, который выдерживает ожесточенный напор роялистов, число которых втрое больше его отряда.

– В таком случае, маркиз, вам не надо обращаться к моему отцу.

– К кому же, ваше высочество?

– Поезжайте со мной. Отец уполномочил меня, и я теперь еду в ратушу, чтобы приказать парижскому губернатору повиноваться принцу Кондэ.

Так продвигались они, теснимые народом, который, узнав принцессу, приветствовал ее громогласными восклицаниями – молва о ее подвигах в Орлеане воодушевляла всех восторгом.

Все добрые граждане вооружились и, следуя за амазоь-ками, при трубных звуках вопили и ревели кто во что горазд, только бы погромче. Со всех сторон требовали сражения, готовые идти против Мазарини под предводительством внучки Генриха Четвертого.

– Да, друзья мои, – говорила принцесса, – вы мои, и я благодарю вас, но в настоящее время я должна посоветоваться с губернатором.

Внутренне героиня Орлеанская говорила себе, что, если бы в ратуше ей вздумали отказать, она и без старшин обойдется, сумеет воспользоваться готовностью этого доброго народа.

– Где герцогиня де-Лонгвилль? – спросила принцесса, всходя на крыльцо ратуши за маршалом Лопиталем и городским головой.

– Герцогиня присоединилась к принцу Кондэ.

– Она сражается рядом с ним! – сказала гордая амазонка. – Я узнаю мою бесстрашную кузину!

Она, ускорив шаги, поспешила в залу, где происходило совещание членов совета. Им она предъявила свои полномочия и затем изложила свои желания. Губернатор, городской голова и члены совета молча переглядывались.

– Подумайте только, господа, – сказала принцесса, – в эту минуту принц с горстью людей сражается против многочисленного войска, и, может быть, многочисленность восторжествует.

– Мы будем совещаться.

– Ах! Господа, до совещания ли теперь? Надо действовать. Мой отец всю жизнь свою приносил в жертву Парижу, отказывать ему в спасении принца Кондэ, который теперь сражается за общее дело, значило бы платить ему неблагодарностью.

– Но, ваше высочество, если пропустить через город войска, которые стоят у ворот Сент-Онорэ, произойдут такие беспорядки, что после и не справишься.

– Господа, – настаивала принцесса, не отвечая на их замечание, – разве вы не знаете, что кардинал Мазарини возвращается в Париж с самыми злобными намерениями. Если принц Кондэ потерпит поражение, то не будет пощады ни тем, кто изгнал кардинала и назначил цену за его голову, ни самому Парижу, который будет предан мечу и огню.

– Но, ваше высочество, – сказал маршал Лопиталь, – если бы эти войска не подошли к Парижу, то и королевская армия не была бы здесь.

– Господин губернатор, поймите, что принц Кондэ в опасности, что он дерется за Париж в его предместьях. Вечное бесславие падет на парижан, если принц будет побежден потому только, что ему не подано было помощи.

Все члены совета встали и вышли для совещания в другую комнату. В это время принцесса стала на колени и усердно молилась Богу. Затем вышла в смежную залу, где ожидали дамы, составлявшие ее главный штаб. По знаку подбежала к ней госпожа де-Фронтенак.

– Нет ли известий о герцоге де-Бофоре? – спросила принцесса.

– Я видела его на площади, он распоряжается толпами вооруженных граждан и проводит их небольшими отрядами к Бастилии.

– Хорошо! – сказала принцесса.

– Видела я и то, что храбрые граждане совсем не показывают восторженного вида, с каким солдаты идут на битву.

– Герцог прав. Надо как можно больше скомпрометировать парижских граждан, которые всегда готовы изображать собою флюгера и вертеться, куда ветер дует. Когда господа купцы дадут первый выстрел по мазаринским солдатам, тогда уже поздно будет пятиться, они поневоле будут сражаться с ними.

Советники во главе с губернатором возвратились в залу. Губернатор был в большом смущении.

– Ну что скажете, господин маршал? – спросила принцесса, подозревавшая, что советники не послушали старого царедворца.

– Ваше высочество, я и господа советники согласны подписывать все ваши приказания.

Не теряя ни одной секунды, принцесса продиктовала:


«Приказ начальнику караула у ворот Сент-Онорэ: немедленно отворить ворота войскам, идущим из Поасси».


Пока секретарь совета писал, принцесса подозвала к себе госпожу де-Фьеске.

– Графиня, отыщите на площади маркиза де-Жарзэ, пускай он мчится стрелой к принцу Кондэ с известием, что написан пропуск для его войск.

Маршалыпа поспешно ушла. Последний член совета приложил свою подпись, принцесса, почти вырвав бумагу из его рук, передала ее госпоже де-Фронтенак.

– Передайте эту бумагу маркизу де-ла-Булэ, который ждет у крыльца, и скажите ему, что от этой бумаги зависит спасение его начальника, принца Кондэ.

Принцесса изнемогала от усталости и согласилась, чтобы ей принесли из ближайшего трактира что-нибудь поесть. Скромный обед она разделила со своим главным штабом под звуки пушечной пальбы и ружейной перестрелки, которые с каждой минутой слышались все ближе, как будто у самой ратуши… Принцесса кипела нетерпением, каждую минуту посылала она за известиями, а вестники не возвращались…

– Я сама хочу судить о настоящем ходе событий. На коней!

Она сходила с крыльца, сопровождаемая губернатором, который непременно хотел держать ей стремя, но не успели они появиться, как раздалось оглушительное ура принцессе, проклятия и угрозы маршалу.

– Изменяют нашему принцу! – кричали одни.

– Покидают нашего защитника! – подхватили другие.

– Принцесса, – сказал Мансо, приблизившись к ней с сверкающими яростью глазами, – как вы можете терпеть подле себя этого мазариниста? Скажите слово, и мы бросим его в Сену.

– В Сену маршала! – заревела толпа.

– Напротив, я очень довольна маршалом, он сделал все, чего я желала, – возразила принцесса громким и твердым голосом.

– Счастлив он, коли так, а в другой раз несдобровать ему, если не будет идти прямым путем!

Маршал поспешил убраться в ратушу, пока принцесса при восторженных криках народа со своими маршальшами усаживались на коней. Между тем Мансо не выпускал из рук повода лошади, на которой сидела принцесса.

– Ну что же, друг мой, чего ты ждешь, зачем не отпускаешь меня?

– Ваше высочество, согласны ли вы дать мне обещание исполнить то, о чем я буду просить вас?

– Мансо, я знаю, что вы честнейший человек и не захотите, чтобы принцесса королевской крови совершила поступок, которого надо стыдиться или раскаиваться впоследствии.

– Ваше высочество, сегодня утром один человек принес мне письмо, которое он нашел на улице. В этом письме моя дочь пишет, что находится в заточении.

– Что это? Ее опять похитили?

– Она пошла туда по доброй воле, но оказалось, что тут была ловушка, и ее держат в заключении. Вот я и хочу просить, чтобы вы приказали войскам атаковать дом, где она содержится.

– Где Жан д'Ер? – спросила принцесса, обращаясь к своим спутницам.

– Ваше высочество, господин Жан д'Ер вместе с герцогом де-Бофором находятся теперь около Бастилии, – отвечал Мансо, – оба обещали мне свое содействие, только бы приказ был от вас.

– Что это за дом?

– В эту минуту он охраняется королевскими войсками под командой герцога де-Бара, похитителя моей дочери.

– Но что же это за дом?

– Пикнусский монастырь.

– Атаковать монастырь! Как это можно!…

– Ваше высочество, – сказал Мансо, подходя к ней еще ближе и говоря с мрачным и решительным видом, – посмотрите направо и налево, впереди и позади себя и пересчитайте, если можете, людей, вооруженных и готовых на все. Эти люди повинуются мне. Я только махну рукой, так все те, кто вздумал бы сопротивляться законному и честному делу – возвращению дочери отцу, все будут мигом растерзаны на куски; не останется от их тел куска, который можно было бы отнести на кладбище.

Принцесса не считала полезным сопротивляться в этом случае. Человеколюбие и политическая необходимость принудили ее уступить угрозе отца.

– Обещаю вам прислать две сотни мушкетеров к монастырю.

– Благодарю вас, ваше высочество. Пока солдаты будут драться, мои удальцы проникнут в монастырь.

Принцесса выехала на Сент-Антуанскую улицу. Представилось ей там печальное и ужасное зрелище. Сидя на лошади, медленно продвигался герцог Ларошфуко, поддерживаемый с одной стороны искренним другом, с другой – сыном. Пуля ударила ему в правый глаз и вышла в левый, так что оба глаза были повреждены, кровь лилась по лицу несчастного герцога. Его белый атласный камзол был до того залит кровью, что материя казалась красной с белыми пятнами. Луиза Орлеанская остановилась, чтобы сказать ему несколько слов, но герцог не видел и не слышал ничего и потому ничего не отвечал.

Продолжая свой путь, она невольно задумалась о том, что, если она встретила умирающего человека, которого так страстно любила герцогиня де-Лонгвилль, то и ей предстоит, может быть, такая же опасность. Душа ее преисполнилась глубокой скорби, и скорбь эта усиливалась, потому что на каждом шагу ей попадались навстречу раненые и умирающие. И все это были друзья ее отца, друзья ее детства, которые заступились за них и приняли участие в их борьбе; и все они сомневались, что победа осталась за ними.

– Так вот что значит междоусобная война! – говорила она, и сердце ее переполнялось горечью.

Но вот подъехала она к дому Мартино и остановилась: у нее недоставало сил продолжать свой путь.

– Отсюда я могу посылать приказания, – сказала принцесса, входя в дом.

Советник Мартино был глубоко опечален.

– Что с вами, любезнейший Мартино? – спросила она рассеянно. – И отчего я не вижу вашей жены?

– Увы! Она теперь на площади у Бастилии! Мне сейчас принесли весть, что час тому назад моя безрассудная жена привела туда все население предместий.

– Вот истинная героиня!

– Ах! Ваше высочество, позвольте вас спросить, неужели предназначение женщины бунтовать и становиться во главе мятежа?

– Может быть, вы и правы… Так идите же туда и призовите ее.

– Я знаю ее, она не послушает моей просьбы и не уйдет оттуда.

– Но она вас так любит! – сказала принцесса. – Уверяю, если она увидит вас среди опасностей, то испугается за вашу жизнь и сама уведет вас оттуда.

– О! Так я бегу! – воскликнул советник, поспешно покидая дом, не обращая внимания на пальбу и учащенную перестрелку.

На лестнице он встретился с принцем Кондэ, который поспешил на свидание с принцессой. Победителя при Рокроа нельзя было узнать. Латы на нем были все избиты, в руках у него была окровавленная шпага, лицо покрыто пылью и грязью, волосы слиплись от пота, одежда в кровавых пятнах, все придавало ему вид последнего воина, самого храброго воина уничтоженной армии. Принцесса бросилась ему навстречу.

– Я в отчаянии, – сказал он, опустив шпагу, – все мои друзья ранены или убиты, а у меня ни одной царапины! Ах! Как мы должны оплакивать благородных храбрецов, которые нашли смерть в наших личных распрях!

– Не лучше ли ударить к отступлению! – горестно произнесла принцесса, до глубины души тронутая искренним отчаянием героя.

– Ни за что на свете! – воскликнул Кондэ резко. – Да не будет сказано, что Кондэ отступил перед Мазарини! Еще раз пойдем, моя верная шпага! За мной, кто любит меня!

Прежде чем уйти, он передал принцессе некоторые распоряжения и взял с нее обещание, что она не выйдет из дома. Через несколько минут Луиза поняла, что сражение началось с новой яростью. От ружейной и пушечной пальбы дрожали стены. Очевидно было, что сражающиеся приближались к Сент-Антуанскому предместью.

Вдруг по дому пронесся страшный вопль. Принцесса догадалась, что случилось какое-то несчастье, и бросилась на крыльцо. Она увидела Генриетту Мартино, которая, как помешанная, рвала на себе волосы и бросалась на тело человека, лежащего на нижней ступеньке крыльца. Принцесса, оцепенев от ужаса, неподвижно стояла наверху. Бездыханное тело, пронзенное тремя пулями в грудь – это был прекрасный молодой советник Мартино, которого она только что услала. Генриетта на минуту пришла в себя и, подняв голову, увидела принцессу.

– Они убили моего мужа! Они убили его! – кричала она и снова в припадке безумия упала на его тело.

– О! Война! О народная война! Как она ужасна! – прошептала принцесса, опустив голову.

В эту минуту чей-то голос шепнул ей:

– Ваш муж в опасности.

– Жан д'Ер, что случилось? Ради Бога, говорите!

– Он вошел в Бастилию, и ворота затворились за ним.

– На лошадей! – воскликнула внучка Генриха Четвертого, одушевленная геройской отвагой. – На лошадей! Теперь пришла моя очередь сражаться, и я покажу, если надо, что и принцесса королевской крови умеет умирать!


ГЛАВА XIX Бастильская артиллерия

Принцесса со своей свитой скоро подъехала к стенам Бастилии. В ту же минуту на площадь вступили толпы народа, вооруженные пиками, ружьями и палками. Командовал ими Мансо. Принцесса подъехала к синдику, знаками давая понять о желании говорить с ним.

– Друг мой, – сказала она, наклоняясь к нему так близко, что только он один мог слышать ее слова, – у вас будет обещанная помощь, но стойте на этом месте и будьте внимательны. В Бастилии находится теперь человек, которого надо освободить оттуда силой, если не захотят выпустить его по доброй воле. Будьте же наготове и передайте это вашим людям: лишь только я махну шляпой – бросайтесь туда.

Синдик носильщиков кивнул головой в знак согласия и опять стал на место во главе своего войска. Жан д'Ер, опередивший принцессу, вернулся к ней с известием, что господин де-Лувьер, сын президента Брусселя и губернатор крепости, предан его высочеству и будет исполнять все, что принцесса ему прикажет от имени отца.

– Видели ли вы самого Лувьера?

– Нет, ваше высочество.

– Так я не поверю тому, что вам сказали. Лувьер самый коварный человек и не похож на добродушного Брусселя. Я сама отворю ворота в Бастилию.

Принцесса приказала графине де-Фронтенак вызвать трубача, который протрубил сигнал о приближении парламента к подъемному мосту цитадели. Тяжелый мост опустился, и Луиза подносила уже руку к шляпе, когда на другом конце моста появился герцог де-Бофор.

– Войдите, принцесса, – сказал он, – сегодня я губернатором в Бастилии и намерен сам воздать вам должные почести.

Принцесса приближалась, за ней ее дамы. Офицеры остались внизу моста, чтобы не допустить его поднятия.

– А я думала, герцог, что вас арестовали, – сказала принцесса с сияющим радостью лицом.

– Я сейчас осматривал местность: весь двор находится на высотах Шарона и смотрит на сражение.

– Но сражение прекращается.

Действительно, вдруг стрельба прекратилась, так что они не знали, что и думать.

– Войдите на высокую башню замка, оттуда увидите, что там происходит, и если надо будет…

Герцог прибавил несколько слов шепотом, на что Луиза согласно кивнула головой.

– Куда же вы теперь отправляетесь, Бофор? – спросила она.

– Я возвращаюсь на место сражения, чтобы разделить опасность с друзьями. Никто не должен иметь право сказать, что принц Кондэ дрался за меня, а я только смотрел на него.

– Так возьмите с собой двести мушкетеров и идите туда, куда поведет вас Мансо.

Они расстались, принцесса приказала проводить себя наверх. Оттуда она увидела причину царствовавшего молчания: королевская армия, предводительствуемая Тюренном, отступала, но вскоре принцесса поняла, что это движение было произведено только для того, чтобы перерезать принцу Кондэ путь между рвом и предместьем. Как опытный полководец, принцесса видела зорко и действовала быстро. В ту же минуту отправлен был паж, чтобы предупредить принца Кондэ. Еще несколько минут, и перестрелка завязалась еще живее: это принц производил нападение, но оно скоро превратилось в отчаянную защиту, потому что королевская армия получила сильное подкрепление в свежем отряде маршала Ла-Фертэ-Сенектерра. Принцесса поняла всю опасность и, призвав командира крепостной артиллерии, отдала ему приказание наводить пушки в направлении королевских войск. Но в ту же минуту приблизился к ней человек, покрытый пылью, с трудом переводивший дыхание.

– Господин де-Бар! – воскликнула она вне себя от удивления.

– Точно так, ваше высочество, я прямо из Пикнусского монастыря, который был атакован герцогом де-Бофором. Без особенного труда он победил нас, потому что сила была на его стороне. Я просил пощады, он согласился, но с условием.

– С каким?

– Чтобы я передал вам эту записку.

– Вы? Его и мой смертельный враг?

– Ваше высочество, я побежден великодушием герцога де-Бофора и теперь являюсь самым пламенным приверженцем вашей партии. С радостью и гордостью я у ног ваших отрекаюсь от прежних политических заблуждений, отрекаюсь от людей, которым до сего дня служил.

Принцесса посмотрела ему в глаза – он выдержал взгляд, не смутившись.

– Только с вашей стороны, принцесса, право и справедливость, я сознаю это и предаюсь вам душой и телом.

– А где записка?

– Вот она.

– Я не хочу ее читать, – сказала она с чувством недоверия, которого не могла преодолеть.

– Герцог де-Бофор предвидел ваше недоверие и приказал мне повторить два слова, после которых вы должны поверить мне.

– Что это за слова?

– Орлеан – Сен-Венсен.

– Да, это его почерк, – прошептала она, рассматривая записку.

Если бы она могла подметить улыбку, промелькнувшую на лице герцога, то, конечно, приняла бы меры предосторожности, но все ее внимание поглощено было строчками, начертанными знакомой рукой, которые возбудили в ней страшную тревогу, так что она забыла весь мир. Опираясь на лафет, она стояла в каком-то забытьи и протирала глаза, как будто покрытые черным облаком. Де-Бар воспользовался благоприятной минутой и с необыкновенной быстротой сбежал с лестницы. Артиллеристы, стоявшие с зажженными фитилями у пушек, не знали, что и думать о храброй амазонке, которая так сильно наэлектризовала их. Они надеялись чудес наделать под се командой, но когда они ждали только ее слова, чтобы действовать, она вдруг затихла. Однако принцесса вышла из своего оцепенения и приблизилась к зубцам древней крепости. Она старалась зорким взором пронизать густые облака пыли и дыма, мешавшие ей видеть поле сражения. Между всеми этими пигмеями, с яростью истреблявшими друг друга, она искала глазами знакомый плащ и красное перо на шляпе Франсуа Вандомского.

– Где-то он? – печально спрашивала она неизвестность.

Вдруг ее глаза устремились на записку, которую она все еще держала в руках, и жестокая действительность предстала перед нею. Она повернулась к платформе, чтобы допросить де-Бара, а его и след простыл. Вся ее энергия восстала в ее душе.

«Это ловушка! – подумала она со сверкающими от гнева глазами. – Мне следовало бы угадать это и прежде. Можно ли ждать что-либо иное от этого гнусного человека?»

Она поспешила послать за ним четырех солдат с приказанием привести его живого или мертвого. В ту же минуту подошла к самим зубцам, откуда взглядом пожирала большие ворота, где подъемный мост принял опять отвесное положение. Но тут мост опустился, чтобы выпустить из крепости де-Бара. Несмотря на большое расстояние, Луиза хорошо узнала его. Он был один, и мост поднимался уже позади него – не догнать было солдатам, посланным схватить его… Вдруг она увидела Мансо. Синдик стоял впереди своего отряда. Она сняла шляпу и несколько раз взмахнула ею. Сплошная толпа носильщиков двинулась вперед, и де-Бар вынужден был отступать до тех пор, пока не оказался у самого края рва. Он не мог уже двинуться ни взад, ни вперед. Но если он был в критическом положении, то и передним рядам народного отряда, дошедшим до самого рва, пришлось пятиться назад, на своих товарищей. Произошла суматоха, которая дала время герцогу де-Бару обнажить шпагу и грозно наставить ее против груди всякого осмелившегося наступать на него.

Мансо перед рвом, наполненным водой, поднял голову и увидел принцессу, которая, протянув руку, энергичным жестом указывала ему на человека, осмелившегося оспаривать у него дорогу. Он опустил голову и посмотрел на этого человека. Видя его грозный выпад против носильщиков, он поднял свою дубинку и, вертя ею вокруг себя, ловко вышиб шпагу из рук герцога, так что она вылетела и с размаху воткнулась в стену крепости. Не давая растерянному де-Бару опомниться, Мансо нанес ему удар прямо в грудь. Герцог зашатался, чувствуя, что земля уходит из-под ног. Напрасно силился он устоять, руки его хватали пустоту. Он упал в ров.

– Помогите! – закричал де-Бар с отчаянием.

Но никто не спешил к нему на помощь, грязные волны сомкнулись над его головой. Еще минута – и опять опустили мост, чтобы дать проехать графине де-Фьеске на ретивом коне.

– За мной, носильщики! – восклицала она. – За мной! Ее высочество приказывает вам идти к Пикнусскому монастырю на помощь герцогу де-Бофору, многочисленный враг одолевает его.

Прекрасная амазонка, выехав вперед, повела носильщиков в предместье. В это время принцесса зорко следила за битвой, происходившей перед ее глазами. Вооружась зрительной трубой, она видела, какое опустошение производили две сотни мушкетеров под предводительством Бофора. Она узнала его по султану и блистательной одежде. Принц Кондэ на своем посту дрался как лев. Его движения содействовали Бофору, оба они отрезали путь королевской армии к Пикнусскому монастырю. С помощью зрительной трубы принцесса отчетливо различала местность, где находился двор – множество экипажей, расставленных по дороге. Несколько раз она отводила трубу от глаз и тщательно вытирала стекла, чтобы лучше рассмотреть некоторые непонятные для нее подробности. Иногда ей казалось, будто она видит на флангах королевской армии женщин, одетых амазонками, со шпагами на перевязи. Они скакали с беспримерным усердием взад и вперед, развозя приказания, возбуждали пламенную ревность воинов.

– Неужели же это мои собственные амазонки? – спросила она, оглядываясь на бастильский двор, где оставила большую часть своего прекрасного эскадрона.

Нет, ее адъютанты были в полном составе.

– У королевы тоже летучий отряд, как у Екатерины Медичи! – воскликнула принцесса, поняв истину.

Она пожала плечами и продолжала обозревать поле сражения. Вдруг она увидела, что большой отряд, давно уже сосредоточенный в Баньоле, исчез за высоким холмом и снова появился. Его конница неслась во весь опор с намерением ударить во фланг войска принца Кондэ. Мигом сообразила принцесса, какой опасности подвергнется принц Кондэ, когда его армия будет разделена на две половины; герцог де-Бофор будет подавлен многочисленностью врагов.

– Пали! Пали! – закричала она артиллеристам, стоявшим у пушек с готовыми фитилями. Как вулкан воспламенилась вершина древней крепости, изрыгая смерть. Облака дыма закрыли платформу, и принцесса не могла видеть действия, произведенного ее командой и которого не могли ждать ни Тюренн, ни Кондэ, ни друзья, ни враги. Принцесса дрожала от нетерпения, пока ветер, как нарочно, едва дувший, разнес облака белого дыма. Артиллеристы опять зарядили орудия и с полным знанием своего дела рассчитывали свои меткие выстрелы.

– Пали! – скомандовала принцесса. – О! Мои храбрецы, какая славная награда ожидает вас! Вы спасли принца Кондэ, нашего героя, вы спасли герцога де-Бофора, нашего будущего короля!

Дым рассеялся. Луиза Орлеанская увидела страшное действие, произведенное ее артиллерией. Видно было, что в королевской армии никто не ожидал такого смертоносного противодействия. В неведении о настоящей причине, приписывали это дело возмутившимся парижанам. Солдаты в испуге остановились. Кондэ соединил все свои силы и ударил на неприятеля с такой яростью, что принудил Тюренна отступить. Победа осталась за фрондерами. Когда до королевского лагеря дошла весть о том, что бастильская артиллерия действовала по распоряжению герцогини де-Монпансье и, следовательно, по ее милости победа осталась за мятежниками, Мазарини весело вскричал:

– Принцесса убила своего мужа!

В ту самую пору, когда решалось, быть или не быть Луизе Орлеанской женой короля французского, тоска была в ее душе. Записка, принесенная герцогом де-Баром, заключала следующие строки:


«Луиза, возлюбленная Луиза! Наш брак не имеет силы. Злодей, которого я убил у Пикнусских ворот, объявил мне, что в Сен-Венсене мы были обвенчаны подложным священником».


Приказав стрелять по королевским войскам, принцесса смутно сознавала то же, что предвидел Мазарини, – этим выстрелом убивается возможность стать королевой. Час спустя, когда она увиделась с Бофором, он заверил ее, что ничего не писал к ней.

– О небо! Неужели это так?

– Клянусь вам, Луиза!

– От кого же может происходить это извещение? – спросила она взволнованным голосом.

– Один Гонди мог это написать.

– Все равно, – сказала принцесса, – признают законным или нет наше бракосочетание, все равно, я сама вырыла непроходимую бездну между королем и мной. Это уже непоправимо…

В это время герцог де-Бар, хорошо знакомый со всеми извилинами бастильских рвов, выкарабкался из воды и вышел на берег в неузнаваемом виде.

«Ну вот, – подумал он, очищаясь от тины, – в другой раз меня считают убитым. Итак, придется опять надеть лохмотья нищего!»


ГЛАВА XX Измена

Когда королевская армия отступила от Парижа, когда стало возможным выжить из ратуши приверженцев Мазарини, городской мэр и губернатор Парижа маршал Лопиталь пытались было сопротивляться, опираясь на большинство голосов. Но народная ярость достигла крайних пределов. Бревна, хворост, солома были кучами сложены у ворот ратуши и без всякого милосердия подожжены. Пожар продолжался всю ночь… Чтобы не распространяться в описании бесчисленных ужасов междоусобной войны, запечатленных кровавыми страницами в истории Франции, мы просто скажем, что власти вынуждены были подать в отставку. Добродушный Бруссель был избран головой, а герцог де-Бофор губернатором Парижа. Его высочество герцог Орлеанский принял титул королевского наместника, а Кондэ наименовал себя генералиссимусом. Двор и парламент нашли убежище в Понтоазе, и Мазарини по королевскому повелению еще раз отправился в изгнание.

Терпеливый дипломат спокойно выжидал в Бульоне развязки, которую предвидел. Раздор не замедлил появиться между принцами и различными властями. В Париже происходили страшные беспорядки, партии усиливались, народ колебался и приставал то к принцам и герцогине де-Лонгвилль, то к коадъютору, всплывавшему наверх. Бофор каждый день имел в ратуше свидание с принцессой. Встревоженная странными поступками отца и его таинственными словами, она спешила ежедневно черпать мужества и советов в разговорах с Бофором.

– Отец изменяет нам! – говорила она Бофору. – У меня предчувствие, что он ведет переговоры с двором.

– Ах! Луиза, воевать гораздо легче, чем хлопотать о политике. Я не понимаю намерений принца Кондэ, который мог бы вести войска куда хочет, а сидит в Париже. Я не могу рассчитывать на таких многочисленных друзей, как он. Народ еще повинуется мне, но его нельзя удалять от рынков и предместий, он готов умирать на парижской мостовой, но не выдержит напора одного батальона, которым в чистом поле будет командовать Тюренн.

– Может быть, и Кондэ изменяет нам?

– Победитель при Линце и Рокроа? Не может быть!

– Вчера он не пришел ко мне в Тюильри.

– Тише! Кто-то идет.

Поспешно вошел Ле-Мофф, лицо его было пасмурно.

– Вижу, – сказал Бофор, – ты принес недобрые вести.

– Ваше высочество, из всех врагов ваших самый опасный – коадъютор, вы это знаете. Чтобы сохранить свое влияние на народ и иметь в запасе право на благодарность королевы, он не нашел другого средства, как произвести себя в полководцы и пожаловать себя генералом.

– Хорош генерал и полководец! До сих пор он воевал только языком.

– Архиерейский дом, соседние с ним дворцы и дома наполнены военными припасами и оружием. Об этом позаботились приходские священники по приказанию своего начальника коадъютора. Так что у него наготове огромная армия, которая находится в полном повиновении своих духовных пастырей.

– Но народ за меня!

– Только часть народа. Правда, состоящая из самых честных людей, но честные люди не составляют большинства.

– Но ведь это бездна гибели! – воскликнула принцесса.

– Уверен ли ты в том, что говоришь?

– Господин Гонди беспрерывно бывает у герцога Орлеанского. Свидания их происходят днем, но заговоры свои ведут они по ночам, в Люксембургском дворце, и тогда коадъютор приходит переодетым.

– Вот видите? – сказала принцесса, взглянув на Бофора. – Недаром я чувствовала, что земля дрожит подо мной!

– К счастью, принц Кондэ остается у нас, что бы ты ни рассказывал, друг Ле-Мофф, его войска восторжествуют над благочестивыми мещанами и клиентами коадъютора.

– Господин Кондэ, – отвечал Ле-Мофф еще угрюмее, – точно так же ведет переговоры через посредство Шавиньи.

– Не может быть!

– Это верно, как и то, что принц Кондэ выехал из Парижа час тому назад.

– Он выехал из Парижа? И я узнаю о том только через тебя?

– Это понятно. Гонди тщательно скрывает от вас все нити своих интриг. Вот уже три дня, что он работает против вас, вам передает только те известия, которые сам сочиняет для вас.

– Гнусный! Злодей! – сказал Бофор.

– Но если принц Кондэ бежал, из этого следует, что он продолжает быть врагом двора? – спросила принцесса, и в ее глазах блеснула надежда.

– Да, а предположите, что король простил ему, так он всех нас бросит, – сказал Бофор. – О! Мечты, мечты! Все исчезло, все сокрушилось, и стою я один, ни сил, ни помощи. Смерть готовится мне. Но пускай она приходит, я сумею встретить ее и покориться неизбежному року.

В эту минуту на площади протрубил трубач.

– Это парламентер, на нем белый шарф.

Но как они ни напрягали слух, голос парламентера не достигал до окон ратуши, тем более что он тотчас же был заглушен страшным шумом.

– Король в Сен-Жермене! – сказал Ле-Мофф, у которого был самый тонкий слух.

В ту же минуту раздался барабанный бой. Со стороны набережной выступил полк и вскоре окружил площадь, на которой стояли толпы народа.

– Королевский полк!

– Мы будем сражаться! – воскликнул герцог, обнажив шпагу. – Готов ли ты, Ле-Мофф?

– Ваше высочество, я всюду за вами, и если меня не убьют, то клянусь вам, быть мне вашим солдатом.

– Ваше высочество, – сказал Бофор, обращаясь к Луизе, – теперь отправляйтесь к герцогу, вашему отцу. Отныне ваше место там.

– Мне покинуть вас?! Как это вам могло прийти в голову? Нет, мое место там, где вы, и долг мой разделить с вами опасность и смерть.

При этих словах вошел маркиз де-Жарзэ и сказал:

– Герцог, нам изменили все солдаты, составлявшие караул под моей командой в ратуше. Они перешли на сторону королевского полка. Нам остается только бежать.

– Бежать? Ни за что на свете!

– Кузен, – подхватила принцесса, – я хочу разделить вашу участь. Отправляйтесь в замок Анэ. Я присоединюсь к вам, если надо, мы переправимся в Англию. Маркиз де-Жарзэ, посмотрите, нельзя ли нам пройти?

Маркиз поспешил исполнить ее приказание. Бофор зашатался, голова у него закружилась. Измена во все времена доводила до бессилия великие сердца. Он упал в кресло и закрыл лицо руками. Принцесса взяла его за голову и поцеловала в лоб.

– Франсуа, – сказала она, – я твоя жена, не забывай этого. – Она отворила дверь и позвала Жана д'Ера, который в ту же минуту явился. – А главное, – продолжала она, – дайте мне слово, что вы поспешите, герцог, в свой замок Анэ.

– Хорошо, – сказал Бофор, провожая ее до дверей. Он отпустил ее, совершенно спокойный за ее участь, потому что ее провожали два искренне преданных человека.

«А я, – думал он про себя, – буду драться до конца и погибну со шпагой в руках. Напрасно человек мечтает бороться против предопределения…»

Утром распространилась весть, что король покинул Понтоаз и прибыл в Сен-Жермен. Тотчас начальники городской стражи при огромном стечении народа, всегда склоняющегося на сторону силы, вышли из Парижа. Предводители этого движения действовали по наставлению Гонди; все, единодушно повинуясь данному им сигналу, отправились по дороге в Сен-Жермен. Толпа была допущена к королю и приветствовала его не робкими возгласами парламентских членов, а громкими восторженными криками. Юный монарх отвечал милостивым обещанием завтра вступить в Париж. Когда депутация возвращалась, то некоторая ее часть прошла по улице Потри. Во главе этой толпы был Жолье, настоящий флюгер, покорный всем ветрам. Проходя мимо дома Мансо и желая поддразнить их, он крикнул: «Да здравствует король!» Другие подхватили этот возглас. Крик достиг своей цели и вывел из оцепенения несчастную семью, которая некогда возбуждала у всех зависть своими семейными радостями. Мать с дочерью сидели в это время у кровати, где лежал Ренэ и, казалось, умирал.

– Бедный герцог де-Бофор! – сказала со вздохом госпожа Мансо.

При этом имени Ренэ, почти неподвижный от физической боли, открыл глаза и с любопытством посмотрел на Маргариту, которая тотчас поняла, что происходило в его душе.

– Да, – сказала она, положив руку на исхудалую руку своего несчастного кузена, – бедный, бедный принц!… И в то время, когда мечты его готовы были исполниться!… В ту минуту, когда он надеялся управлять массами и вести народ по своему пути… В ту минуту, когда вся власть была в его руках, и вдруг интрига все сокрушила!…

– Конечно, – возразила госпожа Мансо, – он сам виноват, ему следовало повесить или изгнать коадъютора. У кого есть уши, у того и руки есть.

– По крайней мере, рынки не покинули его, – сказала Маргарита.

– Твой отец будет поддерживать его до последней минуты. Но какая польза в том? Ему не поможет, а себе только повредит.

– О!… Мама, разве отец мог бы вырвать меня из этого страшного заключения, если бы не герцог де-Бофор?

Вдруг раздался громкий стук у ворот. Госпожа Мансо бросилась туда с тяжелым предчувствием в душе. В этот день производились грабежи, воровство и убийства в домах самых известных фрондеров.

– Отворяй скорее! – раздался голос синдика.

– Что случилось? – спрашивала она, отворяя двери.

Явился Мансо и втащил человека, который вырывался, кусал страшные тиски, сжимавшие его руки, колотил ногами по ногам синдика, с размаху ударялся головой о его грудь, но для этого человеческого гранита удары и укусы были нипочем.

– Запри дверь! – скомандовал Мансо.

Жена повиновалась, тогда силач притащил свою жертву в комнату, повалил ее наземь и придавил коленом грудь.

– Гондрен! – воскликнула торговка Мансо, узнав его.

– Теперь, злодей, ты у меня сознаешься, куда ты девал мою крошку! – сказал Мансо спокойно.

– Никогда!

– Ты сказал уже мне, что ни золото, ни серебро не вырвут у тебя этой тайны.

– Нет.

– Жена, разведи огонь в печи.

– Что ты хочешь делать?

– А подпекать его до тех пор, пока он не разговорится.


ГЛАВА XXI Низверженный враг

Герцогиня де-Монпансье жила в Тюильри, тогда еще в простом дворце, еще не резиденции королей. По возвращении домой она нашла письмо от короля. Продиктовано оно было, видимо, Анной Австрийской, которая поклялась в вечной ненависти к своей племяннице и крестнице с тех пор, как та приказала стрелять в королевские войска. Король извещал свою кузину, что, возвращаясь завтра в Париж, он не может предложить своему брату другого помещения, кроме Тюильрийского дворца, а потому просит ее немедленно очистить его: завтра в нем поселится герцог Анжуйский. Принцесса отвечала, что будетповиноваться, и поехала в Люксембургский дворец. Она была уверена, что ее отец заключил частный договор с двором, однако нашла его в сильном беспокойстве. Она подошла к нему с приветствием, он едва коснулся губами до ее лба.

– Я приехала попросить у вас гостеприимства потому, что королю понадобился Тюильрийский дворец.

– Жаль, что это случилось так некстати, у меня нет никакого помещения для вас. Все занято.

– Не беспокойтесь, папа, я буду довольствоваться на это время одной комнатой. Мои дамы и офицеры отправятся в гостиницу.

– Одной комнатой? Неужели это не шутка? Разве есть у меня свободная комната? Во всем замке лишней кошки некуда сунуть. Вы сами это хорошо знаете.

– Послушайте, папа, – сказала принцесса, хорошо знавшая натуру своего отца, – вы знаете, что я не способна пугаться, но если вы действительно намерены так действовать, то я не на шутку дрожу за вас.

– Дрожите лучше сами за себя, сумасбродная дочь, только избавьте меня от вашего присутствия. Неужели вы и этого не понимаете, вы меня компрометируете.

– Если повиновение вашим приказаниям навлекает на меня гонения двора, то великодушие обязывает вас, моего отца, принять меня в свои объятия.

– Что вы там рассказываете? Когда я отдал вам приказания? Вам самой нравилось разыгрывать роль королевы, амазонки, героини, генералиссимуса. Ваши подвиги в Сент-Антуанском предместье и в Бастилии восстановили против вас весь двор.

– Ваше высочество, я не понимаю, что значит разыгрывать роль героини, я повиновалась вашим приказаниям и в Орлеане, и в Бастилии. Происходя из высокого рода, мы обязаны совершать только то, что велико и возвышенно. Я называю это идти своей дорогой, жалею только о том, что одна из моего рода шла по пути, который указан нам вашим отцом, королем Генрихом.

– Пожалуйста, без трагических возгласов.

– Скажите прямо, мое присутствие неприятно вашему высочеству?

– Очень, – отвечал резко герцог.

– О! Ваше высочество, в таком случае я избавлю вас от этой неприятности.

– Да, Луиза, – подхватил Гастон, укротившись при виде решительности своей дочери и в глубине души испугавшись ее мужества, – да, вы сделаете мне этим большое одолжение, докажете вашу любовь к отцу.

– Куда же вы прикажете мне удалиться?

– А я почем знаю?

– Позвольте мне поселиться в Арсенале.

– Ступайте в Арсенал, если хотите, – сказал Гастон, повернувшись к дочери спиной.

Принцесса оставила Люксембургский замок и приказала ехать в Арсенал. К ней почтительно подошел Жан д'Ер.

– Ваше высочество, – сказал он, сильно взволнованный, – там не будет для вас безопасно. Приверженцы Мазарини разрушили баррикады, настроенные в том квартале, и зажгли потешные огни, в которых каждую минуту горят соломенные фигуры. Эти фигуры изображают то его высочество, вашего отца, то… другую особу.

На глазах принцессы сверкнули слезы. Она возвратилась в Тюильри, чтобы уложить свои вещи. Целый день перебирала она в голове планы, куда бы ей удалиться. Наступила ночь, и она отправилась переночевать к графине де-Фьеске. Между тем Гастон получил повеление от короля немедленно выехать из Парижа. Малодушный принц перепугался и поспешно уехал в Лимур. Луиза Орлеанская считала за лучшее последовать за отцом в изгнание. Она немедленно отправила к нему Жана д'Ера, чтобы испросить у него на то позволения. Жан д'Ер нагнал Гастона в Берни.

– Я не хочу сажать ее себе на шею! – закричал недостойный отец в ответ на почтительное представление Жана д'Ера, – я ей вчера еще это сказал.

– Ваше высочество, принцесса желает до конца оставаться преданной дочерью, исполняющей свои обязанности, и потому я должен предупредить вас, что, несмотря на ваше запрещение, она намерена разделить с вами изгнание.

– Я предоставляю ей полную свободу. Пусть действует как ей угодно. Но повторите ей, что я не приму ее, если она вздумает ко мне явиться.

Жан д'Ер отвернулся с презрением от человека, у которого не было ни достоинства принца, ни отца. Он поспешил к Луизе. Выслушав его донесение, принцесса сказала с печальной торжественностью:

– Вы свидетель, что я исполняла долг свой до последней минуты. Теперь есть один человек в мире, к которому я могу ехать не краснея.

Она выехала из Парижа в сопровождении Жана д'Ера через ворота Сен-Жорж…

При громогласных восклицаниях народа король въехал в Париж и остановился в Лувре. 13 ноября он открыл в парламенте торжественное заседание и, не колеблясь, приказал объявить приговор, обвиняющий принца Кондэ в оскорблении ее величества.

Накануне кардинал Ретц – бывший коадъютор Гонди – отказался присутствовать в этом верховном судилище. Он не чувствовал еще под собой твердой почвы и не хотел, в случае падения, оставлять официальные следы преследования своего врага. Неловкий отказ сгубил его. Этой искры только и ждал Мазарини в своем изгнании.

Казалось, ни одного облачка не появлялось над головой Гонди, а он впал в глубокое уныние. Королева не спешила предлагать ему министерство и что-то медлила раздавать милости, которые он требовал от двора для своих друзей во время пребывания в Понтоазе.

18 декабря того же 1652 года он сидел у себя, и тревога не на шутку сокрушала его. Когда он оправлялся от глубокого уныния, то брался за работу, которая одна только могла отвлечь его от опасений, волновавших его закаленную в битвах душу. И теперь он энергично взял перо и написал вступление к своим знаменитым проповедям, которые всегда привлекали многочисленную и внимательную публику: они даже были удостоены присутствием короля с королевой и со всем двором.

Около десяти часов вошел камердинер с докладом, что герцогиня де-Монбазон непременно желает его видеть по важным делам. Коадъютор поспешил навстречу своей приятельнице, которая последовала его примеру и покорилась королевской власти.

– Любезный кардинал, – сказала она, – мне кажется, дело идет о важных происшествиях, которые касаются вас.

– Меня! Что случилось?

– Не знаю еще, потому что мне все еще не доверяют, только при дворе сильное волнение.

– Говорите же, друг мой, говорите, что вы предполагаете?

– На чем остановились вы в переговорах с двором, то есть каких милостей вы домогались в последнее время?

– Очень немного: место губернатора для герцога де-Бриссака, хорошей должности для графа де-Монтрезора, титула герцога и пэра для Фоссеза, денежной награды для советника Жоли.

– А для себя что?

– Ровно ничего.

– Вас, однако, вслух обвиняют в ненасытности.

– Вот каковы люди! – воскликнул Гонди с горькой иронией. – Пройдет первая минута опасности, воспоминание исчезает, и верные слуги забыты. Не будем лучше об этом говорить.

– Но это не все еще. Вы не получали ли анонимных писем?

– Что-то не помню. Вон на столе у меня лежит до двадцати писем, но так как на них нет примет, указывающих известного мне корреспондента, то я, чтобы не терять времени, и не распечатывал их.

– А вот я получила, – возразила герцогиня, вынимая из кармана письмо.

– Оно меня касается?

– Прочтите.

Гонди был близорук и потому, подойдя к окну, поднес письмо к самому носу и прочитал следующее:


«Герцогиня, предупредите кардинала Ретца, чтобы он выходил из дома не ранее как через неделю, а не то он пропал».


Кардинал расхохотался.

– Вот видите ли, герцогиня, в свете много людей, которые от нечего делать или от злого умысла забавляются тем, что пугают других. Несколько дней тому назад был у меня Бриссак, чтобы показать мне точно такую же записку, им полученную. В ней мне запрещалось ездить в Рамбулье, где угрожали мне бедой. Вам известно, что я тогда сделал? Взял с собой двести дворян, которые накануне ужинали у меня, и отправился в Рамбулье. Там оказалось множество гвардейских офицеров. Не знаю, имели ли они намерение арестовать меня, но знаю, что я имел силу защищаться. Эти господа отвешивали мне почтительные поклоны, и, даю вам слово, я очень довольный вернулся домой.

– Послушайте же и вы, любезный друг. Может быть, вам повредила именно эта выставка дворянских шпаг в глазах короля и королевы. Неужели вы думаете, что король не понимает, до какой степени опасен ему человек, который в несколько часов может собрать две сотни дворян, чтобы проводить его на прогулку? Поверьте мне, любезный кардинал, прошли времена баррикад Бофора и Брусселя, а ваши двести благородных телохранителей, по-видимому, готовы возобновить прошлое. Берегитесь этой сумасбродной молодежи и помните, что у вас волосы уже поседели. Прошлое не вернется.

– Ах! Герцогиня, молодость – ведь это и есть будущее.

– Будущее, будущее… Мазарини тоже рассчитывал на будущее, а все еще сидит в Бульоне.

– То есть вы хотите этим сказать, что Мазарини никогда еще не был так могуществен, как теперь.

– Ну как можно!… – воскликнула герцогиня с недоверчивостью.

– Разве вы этого не чувствуете?… Все двигается по его приказанию. Я убежден, что никогда во Франции не повиновались ему так беспрекословно, как теперь, когда он присылает свои советы издалека – только его гений царствует в стране.

– Вы заговорили об этом итальянце с восторгом?

– Я говорю как человек, перед которым открылись события в их настоящем свете.

– Но вы не осмелились бы этого написать?

– Еще бы! Я враг его, хоть и союзник.

– Ну, смотрите же, Гонди, этот союзник погубит вас.

– Ах! Герцогиня, какая же из вас вышла пессимистка!

– Ну а как вас арестуют?

– Меня арестовать! Меня, Поля де-Гонди, парижского коадъютора и кардинала святейшего папы? Полноте!

– Все может случиться.

– Видите ли, любезная герцогиня, – мой корабль солидно построен и привычен к бурям. Кроме того, я считаю себя опытным кормчим и у меня всегда наготове два весла, которые предотвратят окончательную гибель… Одно из них мой кардинальский жезл, а другое – моя палица парижского епископа!

– Любезнейший кардинал, вы предупреждены, и потому, сделав свое дело, я ухожу. Прощайте!

– Куда же вы так скоро?

– Туда, где я могу повредить моему врагу, который вам известен.

– Берегитесь, герцогиня, я тоже скажу вам: народ изменчив, как флюгер. Если принцесса опять будет иметь власть в своих руках…

– Я не боюсь принцессы…

Герцогиня де-Монбазон ушла, а коадъютор тотчас же сел в карету и поехал по столичным аббатам. Это было его обыкновенное средство узнавать общественное мнение. Некоторых он нашел в полном убеждении в безопасности, но другие разделяли опасения, о которых его уже уведомляли. Несмотря на свое тонкое чутье, Гонди никак не мог разобрать причины, которыми руководствовались его подчиненные, говоря за или против двора. И немудрено, он ничего не знал о том, что большая часть духовенства уже вела свои переговоры с двором. Многие из подчиненных ему аббатов были уже на стороне двора, а в глубине их сердец спрятаны были лестные обещания насчет приобретения санов и епископских мест и тому подобного. Коадъютор это начинал подмечать. Но сердца легко запираются на замок, надо быть очень искусным, чтобы читать в сердцах, прикрытых лицемерием! Коадъютор продолжал свой объезд.


ГЛАВА XXII Западня

Когда измена доходит до крайности, тогда она разливается с силой разъяренных волн. Все уступает ее стремлению, и нет такой человеческой силы, которая могла бы ей сопротивляться. Если настигнутые жертвы не погибают в ту же минуту, им остается только бежать.

Герцог де-Бофор искал убежища у своего отца. Герцог Вандомский, сын Генриха Четвертого и Габриэли д'Естрэ, с глубокой печалью встретил сына в своем замке Анэ, из которго Филибер, Жан Гужон и кузен сделали чудо искусства.

– Бедный безумец, – сказал он сыну, – как ты мог верить хоть одну минуту, что человек, который покинул твоего отца, Шалэ, Сен-Марса и всех друзей, что этот изменник не сделает и с тобой точно то же?…

– Я и не верил ему, батюшка, но знайте, не Гастон, а Гонди погубил нас всех.

– Гонди продал вас за портфель первого министра. Но что же, назван ли он первым министром?

– Нет еще пока…

– Ну и пускай подождет. Видишь ли, сын мой, я боролся против Ришелье, а кардинал Ришелье меня победил. А я говорю тебе, что, наверное, Мазарини победил бы и Ришелье. Хочешь ли, чтобы я представил тебе доказательства?

Бофор кивнул головой, изъявляя согласие на эту фантазию старика, а старик вынул большой пакет из кармана и подал его сыну, который рассеянно развертывал его.

– Если бы ты знал, что находится в этом пакете, то наверное поторопился бы прочитать.

Бофор с первого взгляда на бумагу был ошеломлен.

– Ты принужден был бежать, казалось, ты навеки погиб, и кардинал Мазарини очень хорошо знает, что я заодно с тобой, потому что я не похож на своего брата Гастона, который отрекся от своей дочери. И что же? Мазарини является олицетворением милосердия? Вместо того чтобы отдать тебя в руки палачей, как то сделал бы Ришелье, он присылает мне патент на звание генерал-адмирала с правом передачи этого сана моему сыну после смерти моей!

– Не может быть!

– Прочти сам, так в документе означено.

– Надеюсь, батюшка, что вы откажетесь от его милостей! – воскликнул молодой герцог с негодованием.

– Еще бы!

– И возвратите этому дерзкому министру его оскорбительную милость.

– Конечно, конечно, – отвечал старик, кладя бумагу в карман.

– Но сейчас же, батюшка, разорвите ее на четыре части и отошлите ему.

– Непременно.

– Чего же вы ждете?

– А вот хочется прежде узнать, кто бы это мог приехать к нам? Слышишь, привратник протрубил в трубу, чтобы доложить мне о приезде важной особы.

Они подошли к окну, но было поздно. Прибывшая особа всходила уже на крыльцо, а на дворе стояла взмыленная лошадь. Они повернулись к двери, которая в ту же минуту отворилась, и увидели герцогиню де-Монбазон. Она была в глубоком трауре и быстро подошла к Бофору, который стоял, пораженный удивлением.

– Как, это вы, герцогиня, – сказал он, когда почувствовал на своей холодной руке прикосновение горячей руки страстной женщины.

Тут он обратился к своему отцу, но старик, поняв, что его присутствие было лишним, повернулся уже к двери и вышел тихими шагами.

– Бофор, – сказала герцогиня, – вы в изгнании, вы несчастны… Моя обязанность быть с вами.

– Герцогиня, с чего вы это выдумали?

– Не отталкивайте меня, Франсуа! С вашей стороны это будет жестокостью! Прошло уже несколько месяцев с тех пор, как мой муж удалился в свой замок в Турени, теперь он умер… Я свободна… свободна, слышите ли вы?

Бофор посмотрел на нее с изумлением.

– Ты не понимаешь меня, Бофор, это потому, что ты не задал себе труда изучить причину моих действий. Я снова приблизилась ко двору, я опять в милости у короля и королевы, и, следовательно, мой муж, пойми это, не может быть в немилости, распространенной на всех фрондеров.

– Милая Мария, я очень вам благодарен за ваше доброе участие, но не могу подчиниться выраженному вами условию. Поймите и вы, я не могу быть вашим мужем.

– А между тем ты не женат, – произнесла она со странной улыбкой.

– Так это вы отправили герцога де-Бара в Бастилию с ужасным известием?

– Нет, но мне известно, что ваш брак недействителен.

– По милости ложного священника, который был подослан Гонди, вашим старинным фаворитом. Так вы были участницей и этого гнусного заговора?

– Нет, клянусь Богом, я этого даже не знала.

– Что значит для вас клятва? Я не верю ей.

– А хоть бы и так? Разве я не имею права защищать мою собственность всеми возможными средствами?

– Остановитесь!… Теперь прошла пора лжи и измены! Я прервал с вами все сношения, но не хочу от вас скрывать истины, знайте же: во всех моих сношениях с вами никогда не было ни сердечного, ни умственного увлечения. Мне нужны были ширмы, за которыми скрывались бы мои истинные чувства от завистливых наблюдателей; и случай бросил к моим ногам самую опозоренную женщину во Франции…

– Как вы смеете?

– Тем хуже для вас, если слова мои вас оскорбляют, но с врагом, погубившим наше счастье, нечего церемониться.

– Так ваша любовь, так вся жизнь ваша была долгим обманом?… И все это из любви к другой?

– Из любви к ангелу! Да, из любви к существу, достой ному всякого уважения и почестей – верьте этому.

– Но благодарю Бога, это существо от вас навеки ускользнуло, а мщение от меня не ускользнет. Сегодня отдан был приказ всем священникам во Франции, чтобы никто не смел венчать принцессу не только без позволения ее отца, но и без разрешения самого короля.

– Неужели вы осмелились и это сделать?

– Да, герцог де-Бофор, я осмелилась положить бездну между моей соперницей и вами, такую бездну, которую ни одна принцесса в мире не осмелится переступить.

В эту минуту привратник протрубил три раза. Бофор вздрогнул от радости.

– Что это значит? – спросила герцогиня де-Монбазон, сильно встревожившись, не зная почему.

– Может быть, вы не заметили, что при вашем приезде в замок привратник протрубил только один раз?

– Ну так что же?

– А то, что в замке Анэ принят обычай три раза трубить только для прибытия особы королевской крови. Стало быть, если это не король и не королева, что невероятно, то это только…

– Она! – воскликнула герцогиня, бросаясь к двери и силясь преградить дорогу Бофору. Он грубо оттолкнул ее и побежал навстречу принцессе Луизе, которая в это время подъехала к крыльцу.

– О! Я несчастная! На мне лежит проклятье и позор! – прошептала герцогиня, неподвижно застыв на том месте, куда ее отбросил Бофор.

Луиза Орлеанская сидела в карете, ее шталмейстеры Жан д'Ер и Флавиньи на лошадях держались у дверей кареты – она не хотела выходить.

– Отец отрекся от меня, – сказала она Бофору, – он не хочет даже дать мне убежище ни в Немуре, ни в Орлеане, ни в Блоа. Король прогнал меня из Парижа, я еду в Сен-Фаржо. Хотите ехать со мной?

Бофор, не задумываясь, сел к ней в карету. В ту минуту, когда тяжелый экипаж выезжал из ворот замка, всадник, покрытый пылью, подъехал с письмом в руках и тотчас вручил его Бофору.

– Это от Гонди, – сказал герцог, посмотрев на всадника и узнав печать.

– Письмо от этого изменника!

– А все-таки посмотрим, чего ему надо от меня.

– На вашем месте я отослала бы письмо, не распечатывая его.

– Но и от изменников иногда можно услышать что-нибудь дельное… Вот посмотрите, не правду ли я говорил? Вот вам и доказательство.

Принцесса прочла следующие слова:


«Приезжайте скорее в Париж. Я сам перевенчаю вас, и тогда вы всего можете требовать».


– Это опять западня, – прошептала принцесса.

– А может быть, мы понадобились ему, – возразил Бофор, – впрочем, чего же мне требовать? Мне и желать-то теперь нечего.

– В таком случае поедем в Сен-Фаржо.

– Нет, Луиза, прежде всего я хочу, чтобы нас обвенчали. Ваша честь этого требует. А потом пускай со мной делают что хотят. У нас осталось одно это средство, воспользуемся им.

Напрасно принцесса старалась отговорить Бофора. Кончилось тем, что она велела повернуть в Париж. Карета подъехала к воротам Бюси, но тут ждал их отряд мушкетеров, которые, узнав по мундиру шталмейстеров, что за особы сидели в карете, тотчас окружили их.

– Именем короля, я арестую ваше высочество, – сказал начальник.

Бофор даже не пробовал сопротивляться и тотчас же вышел из кареты.

– Вот настоящий Иуда-предатель, – сказал он, вспомнив про коадъютора.

– О! И я за тобой, – воскликнула принцесса.

– Поезжайте скорее в Сен-Фаржо, – сказал Бофор принцессе, – я найду средство присоединиться к вам.

Пораженная неожиданным ударом, Луиза Орлеанская не возражала. Неподвижно смотрела она, как подали ему лошадь, как ее муж, ее возлюбленный Франсуа скрылся на улицах Парижа, город показался ей страшным чудовищем, поглощающим свои жертвы. Несколько минут она провела в безмолвном раздумье. Жан д'Ер спросил, куда она прикажет ехать.

– В Лувр! – воскликнула она…

А в это время герцог де-Бар, не чувствуя более необходимости скрываться, высоко задрал голову. Одетый по последней моде, вошел он в коадъюторский дворец.

– А, это вы, герцог! – сказал кардинал Ретц, приветствуя гостя и смотря на него с каким-то страхом.

– Я, и, как всегда, к вашим услугам, любезный друг.

– Как! Вы все еще держите мою сторону?

– Как это? Я не понимаю вас.

– Что же тут непонятного? Вы защищаете меня там, где на меня нападают – в собраниях у королевы.

– Нет нужды вас там защищать, потому что королева вас очень любит.

– Какую чепуху вы городите!

– Так вы мне не верите?

– Как же верить? Ведь меня столько раз обманывали!

– Что вы! Разве вас обманывают?

– А то как же. Разве меня назначили первым министром?

– Но разве вы не получили кардинальскую шапку?

– Нет, отвечайте на вопрос, разве я первый министр?

– Ну, любезный Гонди, потерпите немножко.

– Неужели вы думаете, что можно терпеливо ждать давно желаемый предмет только потому, что когда-нибудь он будет твой? Полноте, одни женщины обладают такой добродетелью.

– В таком случае позвольте откровенность, – сказал герцог, в первый раз принимая серьезный вид, – каким образом вы хотите добиться того, чего вы не просите? Вы совсем не показываетесь ни в Пале-Рояле, ни в Лувре, а хотите, чтобы все для вас делалось!

– Мне нельзя терять времени.

– Смотрите, какой деловой человек!…

– Разве у меня нет дел в епархии? Разве нет у меня заботы о моей пастве, о бедных?

– Любезный кардинал, рассказывайте это добрым мещанам и набожным барыням, но не думайте обмануть друга и соседа Шарлотты де-Шеврез.

– А хоть бы и так, – сказал коадъютор, прикусив себе язык до крови, – но человек в моем сане и с моим значением не является туда, где не уверен, что его примут хорошо, с должными почестями.

– Кто мог вас уверить, что вас примут дурно?

– Но разве мне не отказывают во всех милостях для моих друзей?

– Это для того, чтобы иметь удовольствие объявить вам о том лично.

– Говорят вам, что меня стараются отдалить.

– Как вы ошибаетесь! При последнем приеме королева сказала, что удивляется, почему вы не бываете у нее.

– Она сказала это?

– Это так верно, как то, что я сижу перед вами.

– Да, но это, может быть, потому сказано, что было много народу, – заметил коадъютор, пожав плечами.

– И никого не было, кроме меня, госпожи де-Мотвилль и Лапорта.

– Правда ли это? Не обманываете ли вы меня?

– Клянусь вам! Довольны ли вы теперь?

Гонди на минуту задумался. Он задавал себе вопросы: имеет ли этот человек какую-нибудь личную выгоду, чтобы обманывать его, действительно ли расположена к нему королева? Он не верил посреднику, а между тем так страстно желал получить наследство Мазарини, что чувствовал, как сердце его при одной мысли о возможном орошалось благотворной росой, которая называется надеждой.

– Хорошо, я поеду удостовериться в справедливости ваших слов.

– Когда же?

– Скоро.

– Досадовать или дуться – значит сознавать свое бессилие, а вам еще нет причин выказывать свое бессилие.

Гонди опять задумался. Он проницательно посмотрел прямо в лицо герцогу; такого взгляда изменник не вынес бы без смущения.

– Хотите ли, чтобы я высказал откровенно свою мысль?

– Говорите.

– Но обещаете ли и вы мне отвечать откровенно?

– Хорошо. Ну так что же?

– Вас подослал кто-нибудь ко мне?

– Клянусь вам, нет!

– Ну помните же, что вы поклялись.

– Дайте мне поцеловать ваш крест. Я присягну, если хотите, протянув руку к этому священному символу, – сказал герцог невозмутимо.

– В таком случае, я не настаиваю.

– Так решено, вы придете в Лувр?

– Приду, – сказал Гонди принужденно.

– О! Ваше обещание неискренне, лучше скажите, что у вас на душе.

– Видите ли, если я сопротивляюсь вашему желанию… так это потому, что… что оттуда могут меня отправить…

– Куда?

– В Бастилию.

– Неужели это не на шутку вас останавливает?

– А неужели этого мало?

– Конечно, если б тут была хоть тень основания. Напротив, никто не думает делать вам зла. Только и говорят, что о ваших добродетелях и высоких достоинствах вашего ума. Я не удивлюсь, если ваши желания в отношении вас и ваших друзей будут выполнены.

– Вы поклялись, что пришли ко мне по вашему собственному желанию, – так ли это?

– Поезжайте завтра в Лувр и сами увидите.

– Ничего не обещаю.

– Чтобы рассеять всякое подозрение, скажу вам новость.

– Какую?

– Некоторые фрондеры сильно беспокоят вас, но добрые люди постарались устранить с вашей дороги того, кто менее всего доставил бы вам удовольствие при встрече.

– Герцога де-Бофора?

– Его самого.

– Что с ним сделали?

– Его поймали в прекрасную ловушку, которая была устроена случаем, а лучше сказать, вами.

– Так где же находится герцог де-Бофор?

– В Бастилии.

– Так вот что! – воскликнул коадъютор, вздрогнув и поняв, в чем дело.

– Вы его ждали здесь. Ваша записочка послужила нам на пользу!

– Вот и прекрасно! – воскликнул коадъютор. – Это мой задаток, теперь мне ни в чем отказать нельзя.


ГЛАВА XXIII Несчастный день

Дорогой принцесса переменила намерение. Она приказала ехать в замок де-Шеврез.

«Женщина, которая любит, – думала она, – скорее поймет меня, нежели королева, которая любит только власть. Она употребит все свое влияние на коадъютора, чтобы спасти того, кого я люблю больше жизни».

Швейцар, не узнавший принцессу, сказал ей, что госпожа де-Шеврез опасно больна и что ее только что причастили. Зловещим предвестием отдались эти слова в душе великой амазонки Фронды, когда она узнала о смертельной болезни амазонки двора. Она приказала тогда ехать прямо в Лувр.

«После всего, что совершилось, пускай меня заключат куда хотят, голова у меня кружится, в глазах темно! Я не знаю, на чью руку опереться, куда приклонить голову, за какую надежду схватиться… Ах! Если бы умереть – только с ним вместе»!

Карета подъехала к дворцовому подъезду, а принцесса все еще, казалось, не приходила в сознание, так что принуждены были напомнить ей о прибытии в Лувр. Увидев Луизу Орлеанскую, королева нахмурилась, глаза ее засверкали гневом. Но принцесса преклонила колени перед ней.

– Простите, – сказала она.

Высокомерная Анна Австрийская вполне насладилась своим торжеством, потом величественно протянула руку униженному врагу и, стараясь по возможности смягчить свой голос, сказала:

– Встаньте, племянница.

– Не встану, пока вы не даруете мне помилования.

– Король всегда милует.

– Не о себе прошу я вас. По вашему милосердию вы оставили мне свободу, но я прошу вас о нем…

– Я не понимаю вас.

– Ваше величество! Он подъезжал к Парижу с полным доверием к приглашавшему его коадъютору, с пламенным желанием загладить свой проступок, и в эту самую минуту его арестовали. Ради самого Бога, умоляю, ваше величество, сделайте так, чтобы он не был один исключен из общего прощения.

– Объяснитесь лучше, племянница. Повторяю вам, я не понимаю вас. Кто же этот – он?

На коленях подвинулась принцесса ближе к королеве и протянула к ней руки.

– Я прошу вас за моего мужа, который заключен в Бастилию! Заклинаю вас возвратить ему свободу!

– Вашего мужа? Вы вышли замуж?… Вы, принцесса крови? Я никогда не слыхала, чтобы король изъявлял на то свое согласие!

– О! Ваше величество, не смейтесь над моим несчастьем! Не поражайте меня вашим гневом! Конечно, я заслужила его, но я в отчаянии, потому что вижу, что вы не хотите простить!

– Так вы венчались без моего согласия?

– Простите, ваше величество!… Простите!…

– И тогда, когда для вас предназначался трон Франции?

– Простите, ваше величество! Заклинаю вас!

– И вы не подумали, что нельзя нанести более страшного оскорбления вашему королю и властелину, как отдав предпочтение другому человеку.

Принцесса дрожала от ужаса и смотрела на королеву как бы в помешательстве. Анна Австрийская продолжала:

– Этот человек должен загладить свою дерзость вечным заточением. Если бы я следовала внушениям моего справедливого гнева, железная маска должна бы быть на нем, чтобы никто не мог видеть лица человека, который дерзнул нанести оскорбление Людовику Четырнадцатому!

– Смилуйтесь, смилуйтесь!… У меня только одно это слово на языке! У меня только одна эта надежда в сердце!

– Встаньте и уходите вон!

– Как, ваше величество, вы произносите мне смертный приговор?

– Вы должны уйти в монастырь и вечным покаянием загладить вашу дерзость и преступление.

– О! Для меня все казни, какие только хотите! Подвергните меня самым жестоким лишениям, прикажите, чтобы в монастыре каждый день бичевали мое тело; прикажите заключить меня в подземную тюрьму без воздуха, без света, без пищи. Я согласна на все, я все приму с благодарностью – но сжальтесь, сжальтесь надо мной и возвратите ему свободу!

– Вы хотите меня обмануть.

– Нет, ваше величество, клянусь вам, я искренно говорю.

– А между тем, подъезжая к Парижу вместе с этим человеком, которого вы называете своим мужем, вы намеревались отправиться к священнику, чтобы освятить законным порядком этот преступный брак?

– Заключите меня сейчас же в монастырь, тогда вы получите уверенность, что мой брак никогда не может быть освящен церковью.

– Слушайте же, я не хочу, чтобы народ и наши враги получили новый повод смеяться над нами. Но если я заставлю вас произнести клятву – заметьте, я это говорю вам в твердой уверенности, что вы непременно сдержите ее – если я потребую от вас эту клятву, дадите вы мне ее?

– Требуйте, ваше величество.

– Помните, что королева Франции не может требовать клятвы от своей первой подданной, чтобы ей было в том отказано.

Принцесса со страхом посмотрела на королеву. Ей показалось, что, если бы в эту минуту своды древнего дворца французских королей обрушились на ее голову, так и тогда ей не было бы так тяжело, как при пытке, которой подвергала ее неумолимая королева.

– Клянитесь именем Христа и вашей честью, клянитесь, что вы отказываетесь быть женой Бофора.

Луиза Орлеанская, стоя на коленях, подняла руку для произнесения клятвы.

– Встаньте, подняв руку, произнесите эту клятву.

Принцесса встала и спросила торопливо:

– И он будет свободен?

– Клянитесь!

Принцесса не колебалась, понимая, что во что бы то ни стало надо внушить к себе доверие. Она подняла обе руки и поклялась.

– Хорошо, – сказала королева с видимым удовольствием и, взяв лист бумаги, набросала на нем несколько строк, которые подала принцессе.

Едва бросив взгляд на написанное, Луиза убежала, позабыв даже поблагодарить королеву, которая подвергала ее гордость такой жестокой пытке.

Все это время коадъютор, предаваясь себялюбивым мечтам, мало тревожился о Шарлотте де-Шеврез и только по донесению своей полиции узнал о ее смертельной болезни. Как громом поразила эта весть забывчивого честолюбца. Он опустил голову, и, может быть, в первый раз в жизни слезы навернулись на его глазах.

«Она умирает, – подумал он. – Надо мне с ней повидаться. Надо… что, если она умрет? О, какое это будет несчастье для меня!»

И этот человек, казалось, такой закаленный в житейских волнениях, впал в глубокое уныние.

«А что, – думал он, – если это начало конца? Сколько уже предостережений присылалось мне!… Ехать ли ко двору, бежать ли, пока есть свобода?… Смерть Шарлотты будет для меня предвестием несчастья. Предчувствия!… Это предвестники несчастья, всегда бывает худо, если их не слушаешь».

Он стал переодеваться. Когда принимал из рук лакея шляпу, увидел в ней записку.

– Ты не видал этой записки? – спросил Гонди, заметив удивление лакея.

– Нет, не видал.

Коадъютор развернул записку, слов в ней было немного:


«Не выходите из дома, или вы погибли».


Он был поражен, однако смертельная болезнь Шарлотты заставила забыть о своей безопасности, и он вышел. Через несколько минут он был уже в ее доме…

Герцог де-Шеврез, отец Шарлотты и, следовательно, муж бывшей приятельницы королевы, герцогини, столь знаменитой прежними своими любовными интригами, был в это время шестидесятичетырехлетним стариком, но еще бодрым и, несмотря на свою старость, до такой степени развращенным, что у него в Дампьерском замке был целый гарем. В то время как он был в этом замке, с ним сделался апоплексический удар. Тогда, видя себя в крайности, он велел послать карету в Париж за духовником. В этой карете приказано было отвезти в Париж его сильфид, а из Парижа привезти духовника. Но после исповеди и причастия старому герцогу сделалось гораздо лучше. Укрепившись новыми силами, он приказал отвезти аббата в Париж и привезти красавиц назад. Вероятно, в его глазах болезнь дочери не имела большой важности: в ответ на это известие он послал совет позаботиться прежде всего о спасении души, уверяя ее своим примером, что, несмотря на приговоры докторов, болезнь часто проходит и без лекаретв.

Нельзя сказать, чтобы Шарлотта питала к своему отцу сильное уважение, но она его очень любила и потому, чувствуя приближение смерти, попросила своего духовника съездить за отцом. Достойный священник как с неба упал посреди дампьерских сатурналий и так громко, с такой силой стал произносить приговоры нечестию и разврату, что старый герцог поспешил сесть с ним в карету, подвергаясь опасности целую дорогу слушать его увещания.

Однако прежде него поспел во дворец коадъютор. Сказав свое имя швейцару, посмотревшему на него с удивлением, Гонди направился знакомой ему дорогой. Дойдя до антресоли, он толкнул ногой дверь и пошел по темному коридору, не обратив внимания на то, что хрустальная лампа против обыкновения не была зажжена. В конце коридора была дверь, он вынул ключик из кармана и ощупью вложил в замок, к его великому удивлению, ключ не поворачивался в замке.

«Что бы такое случилось?» – подумал он, приложив ухо к двери.

Холодный пот выступил у него на лбу. Четверть часа он оставался на месте, потом вернулся прежней дорогой. В коридоре он встретил молодую девушку, которая, несмотря на темноту, воскликнула:

– Это вы, монсеньор?

– Я был там, но…

– Ах! Моя бедная госпожа никого видеть не хочет. Она говорит, что для нее все кончено в мире!

– Но что это за болезнь такая внезапная?

– Внезапная болезнь? Ах! Монсеньор, барышня давно уже томилась, только она никогда не жаловалась, в ней было столько мужества, что никто даже не замечал ее страданий. Сегодня двадцать четвертый день, как она слегла и не встает.

Коадъютор сунул кошелек в руку девушки и убежал. Прошел почти месяц, как он не посещал эту женщину, и теперь она умирала в двух шагах от него! Он бежал, и казалось ему, что змея ужалила его в сердце. В ту минуту, когда он покидал дом смерти, карета герцога де-Шевреза шумно подъезжала к подъезду. Гонди незаметно проскользнул, закрыв лицо плащом. Возвратясь домой, он сел за стол и хотел работать, но работать не смог. Непокорные мысли беспрерывно переносились в темный коридор, а там лежала женщина, которую смерть уже отметила своей холодной и жестокой рукой.

В те времена коадъюторам не ставилось в грех посещать театры, под влиянием эгоистического желания Гонди поехал в комедию. Появление его в ложе произвело радостное впечатление. Граждане, занимавшие партер, приветствовали его такими громкими восклицаниями и рукоплесканиями, что актеры принуждены были остановиться. В это время представляли трагедию Корнеля, и публика, желая оказать почесть любимому коадъютору, потребовала, чтобы актеры сызнова начали представление. Актеры поспешили исполнить общее желание.

Народная восторженность не знала тогда меры, никогда трагедия великого поэта не собирала такой роскошной дани общих восторгов, как в то время. Коадъютору ничего не оставалось, как встать и поблагодарить публику за неожиданные овации. Между тем вельможи и царедворцы, сидевшие ближе к оркестру, за исключением двух или трех, сочли обязанностью протестовать против этих демонстраций уходом из театра. Тут только партер спохватился, что выражение восторженных чувств могло только повредить тому, кто долго был их идолом. После третьего акта коадъютор удалился.

– К герцогу де-Шеврезу, – отвечал коадъютор на вопрос лакея, куда он прикажет ехать.

От Пале-Рояля до улицы Сен-Тома не очень далеко, через десять минут карета остановилась у подъезда де-Шевреза. О прибытии Гонди был сделан торжественный доклад. Герцог встретил его на самой нижней ступеньке крыльца. Старик привел кардинала в комнату умирающей и молча показал на нее.

Шарлотта-Мария де-Шеврез, белая как мрамор, спала тревожным сном, который иногда предшествует вечному сну: ее иссохшие и бледные губы шевелились, из них вырывались отрывистые слова; по ее руке, лежавшей на одеяле, пробегала дрожь. Вдруг она открыла глаза и устремила на Гонди долгий взор, полный тоски, потом протянула ему руку, красоте которой завидовала некогда даже королева Анна Австрийская. Кардинал встал на колени перед кроватью. Старый герцог удалился, оставив их одних.

– Вероятно, вы не знали, что я умираю, – сказала Шарлотта, – вы бы ранее пришли. Не буду говорить вам, какие испытывала я страдания, ваша скорбь доказывает, что вы понимаете это. Между нами не должно быть теперь ни бесполезных укоризн, ни горьких жалоб, зачем отравлять предсмертную минуту воспоминанием прошлого: только мысль о настоящем, только мысль о будущем занимает меня! Настоящее здесь, вот в этой комнате, где горят еще восковые свечи, свидетели отпущения грехов, которое церковь даровала мне; настоящее – это женщина, которая должна умереть, и мужчина, за которого она умирает.

– Шарлотта, сжальтесь…

– Эти два существа встречаются в торжественный час, и между ними не может быть другого чувства, кроме дружбы: одна преданность под влиянием искренней любви должна наполнять последние минуты, которые остаются им в этом мире. Теперь перейдем к будущему, к будущему, которое ускользает от меня и которое вполне вам принадлежит. Теперь слушайте со вниманием, что я вам буду говорить, потому что я видела видение.

Шарлотта остановилась, чтобы отдохнуть.

– Да, – продолжала она, – прошлой ночью я имела видение.

Кардинал поднял голову и посмотрел на Шарлотту, он думал, что у нее начинается бред и что он будет свидетелем странного феномена галлюцинаций, которого наука до сих пор не в силах разъяснить.

– Я видела воина в латах и со шпагою в руке. Он, взявшись за кисть мантии, остановил человека в красной одежде, и этот человек был заключен в крепость.

Коадъютор горько улыбнулся и опустил голову.

– Верьте беспощадной ненависти ваших врагов. Этот арестант, этот государственный преступник – это были вы, монсеньор.

В эту минуту вошел духовник. Увидев его, Шарлотта де-Шеврез подала руку Гонди и сказала с кротостью и покорностью:

– Уходите, монсеньор, теперь я принадлежу Богу. Прощайте!

Коадъютор ушел, тяжелый камень давил ему сердце, и мрачное предчувствие терзало его всеми муками. Ему казалось, что совершается разрушение всего, что до сей поры поддерживало его пламенное воображение и предприимчивый характер, ему казалось, что руки его вдруг высохли, как у старика, что на плечи давит тяжелый, свинцовый плащ, называемый заточением…


ГЛАВА XXIV Почести

Герцогиня де-Монбазон не могла вынести своего позора. Как безумная, по возвращении в Париж, бросалась из Люксембургского замка в Тюильри, из Тюильри в Вандомский дворец. И хорошо, что Бофор на ту пору сидел в крепости, а то несдобровать бы ему: она непременно заколола бы его своей рукой. Терзаемая бешенством, ревностью и стыдом, она заперлась наконец в своем доме, и ее бессильная жажда мести поразила ее прямо в сердце. На другое утро горничные вошли к ней в спальню и увидели, что она неподвижно лежит в постели. Она умерла.

Ее погребение совершилось со всевозможной пышностью и с почестями, приличествующими вдове первого королевского сановника; весь двор присутствовал на ее похоронах. Во время погребальной церемонии два человека, притаившись за большими колоннами в церкви Сен-Тома, не спускали глаз с царедворца, которому королева поручила вместо себя присутствовать на погребении герцогини. Этот царедворец, поощренный королевским доверием, был герцог де-Бар. Конечно, он и не подозревал, что является предметом наблюдений тех двух человек, а иначе он не был бы так торжественно спокоен. По окончании церемонии ближайшие родственники умершей провожали герцога де-Бара до его дома.

– Опять неудача! – сказал Мансо, один из грозно следивших за герцогом людей.

– Он не замедлит сбросить траурное платье и опять выйдет со двора.

– Уверен ли ты в том, Ле-Мофф?

– Совершенно. А тут и ночь подоспеет, – подтвердил бывший разбойник.

– А мне хотелось бы, чтобы яркое солнце освещало его казнь!

– Увы! Теперь у нас не безначалие, а законный король!

Решившись ждать, они вошли в харчевню у самого дома Монбазона и сели у окна, не спуская глаз с улицы. Мало-помалу наступала темнота ночная. Предсказание Ле-Моффа не замедлило осуществиться. Совсем уже смерклось, когда дверь у герцогского подъезда отворилась и вышел сам герцог. Он шел легко, как человек, уверенный в своем счастливом будущем. В это время небезопасно было ходить по темным улицам; зная это, герцог обнажил шпагу и, закутавшись в плащ, держал шпагу острием вперед.

Но такие предосторожности были слишком недостаточны для такого удальца, каким был наш старый знакомый Ле-Мофф. Опередив Мансо, он прямо пошел на герцога. Герцог не оглядывался по той простой причине, что ему не слыхать было приближающихся шагов, и тоже по простой причине – Ле-Мофф разулся и шел за ним босиком. От улицы Сен-Тома было недалеко до Лувра, куда направлялся герцог де-Бар. Когда он готов был повернуть за угол и думал уже, что теперь не может быть никакой опасности, вдруг Ле-Мофф прыгнул на него и повалил на землю. Герцог не имел ни времени, ни возможности сопротивляться, он хотел открыть рот, чтобы звать на помощь, но опытный разбойник успел вовремя всунуть ему в рот орудие, называемое «груша муки», то есть грушевидный кляп.

Мансо проворно подбежал на помощь, платком еще крепче привязал этот кляп. Руки и ногибыли связаны веревками. Мансо взвалил герцога себе на плечи и, не обращая внимания на удивление изредка попадавшихся прохожих, бежал во всю прыть по улицам. За ним спешил Ле-Мофф. Так они дошли до улицы Потри. Мансо положил свою ношу у стены небольшого дома, как раз напротив своего. Вынув ключ из кармана, синдик вставил его в замок двери этого дома. Отворив дверь, он шел в темноте, как человек, хорошо знакомый с окружающими предметами. Пройдя два этажа, постучал в дверь. Дверь тотчас отворилась; Мансо невольно улыбнулся, увидев толстощекого шарлатана Мондора со свечой в руках.

– Так это вы, любезный сосед, – сказал старый шарлатан.

– Разве вы не ждали меня всю эту неделю?

– Именно сегодня никак не ждал.

– Господин Мондор, позвольте мне кое-что напомнить вам. Ровно неделю тому назад я пришел к вам на площадь Сен-Дени, где вы со своим паяцем Тиртеном продавали свои мази и выкидывали шутовские штуки. С вами была малютка…

– Ваша дочь.

– Я убил Тиртена, который осмелился не отдавать ее мне, но вас я пощадил с тем условием, что вы согласились…

– Помочь делу вашей мести против того человека, который отдал нам это дитя.

– Да. Теперь наступил час мести.

– Что вы говорите?

– Скорее к делу!

– Но как же это?

– Делайте что вам приказывают, остальное вас не касается, старая мокрая курица!

С этими словами Мансо ушел, оставив старика, полоумного от страха, но не дерзавшего противиться его приказаниям. Мансо спустился вниз к Ле-Моффу, который крепко держал де-Бара. Несчастный герцог был в таком ужасе, что не смел пошевелиться, не смел даже попытаться кричать. Обменявшись несколькими словами, Мансо перешел через улицу и, войдя в свой дом, подошел к постели, где лежал больной Ренэ. Ренэ проснулся и улыбнулся, увидев дядю.

– Вижу, что тебе лучше, друг мой.

– Лучше, дядя.

– Ну, а завтра совсем хорошо будет – сам увидишь.

Ренэ не отвечал, но глубоко вздохнул, на что синдик не обратил внимания и подошел к лестнице.

– Маргарита пошла спать? – спросил он.

– Она и тетушка ушли наверх с полчаса назад.

Мансо вошел в спальню дочери. Маргарита стояла на коленях у колыбели маленькой сестры и молилась. Услышав шаги отца, повернулась и была поражена грозным выражением его лица.

– Маргарита, – сказал он сурово, – ты честная девушка, и Ренэ сказал мне, что, по твоему убеждению, ты не можешь быть его женой, пока этот злодей!…

– О! Батюшка, умоляю тебя – не напоминай мне…

– Я поклялся тебе, Маргарита, что ты будешь отмщена – и сдержал слово.

– Что вы хотите этим сказать?

– Подожди…

Мансо прислушивался к звукам, доносившимся с улицы, вдруг он задрожал и взглянул на дочь.

– Что случилось, батюшка?

На улице послышался слабый стон, Маргарита бросилась к окну.

– Дочь моя, – сказал синдик, схватив ее за руку и крепко удерживая ее, – вооружись мужеством, потому что ты увидишь, как правосудие отца казнит преступника, совершившего самое гнусное насилие.

Раздался свист, и Мансо, выпустив из рук дочь, сказал:

– Отвори окно.

Маргарита машинально повиновалась, вдруг вспыхнул факел и осветил ужасное зрелище. У балкона Мондорова окна качалась веревка, а на веревке в предсмертных судорогах бился человек, который в гостинице «Красная Роза» впервые явился перед Маргаритой. Из груди молодой девушки вырвался придушенный вопль, и факел погас. Маргарита повернулась к отцу, который в это время стоял у колыбели малютки и тихо целовал ее ручки.

– О! Как дорого стоит честь! – тихо сказала она и, едва держась на ногах, поцеловала седые волосы отца, у которого по щекам текли слезы.


ГЛАВА XXV Счеты сводить

Коадъютор провел почти всю ночь за письменным столом и только к четырем часам утра бросился в постель. Однако он встал по обыкновению рано, чтобы принять своих клиентов, которые всегда собирались к нему вместе с рассветом. Когда ушли эти посетители, Гонди облачился в великолепный костюм кардинала и сел в карету, которая день и ночь была готова к его услугам. Тогда было девять часов утра. Погода была холодная, Гонди стал поднимать окна в карете, он вздрогнул, увидев человека, в котором узнал лакея, служившего Шарлотте де-Шеврез.

– Что случилось? – спросил кардинал.

– Его светлость прислал сказать вам, что дочь его скончалась.

Кардинал был поражен, ему хотелось вернуться домой и, запершись в своем кабинете, предаться печали, но множество людей в доме – каноники, аббаты, дворяне, прислуга и нищие со всех сторон смотрели на него: гордость возвратила ему самообладание.

«Надо же когда-нибудь кончить!» – подумал он.

Несмотря на то, что было еще слишком рано для приема у их королевских величеств, кардинал Ретц явился в Луврский дворец. Он зашел к господину де-Вильроа, чтобы дождаться времени представления. В это время аббат Фукэ, родной брат государственного казначея, преданный душою и телом Мазарини, пошел к королю и уведомил его об этом раннем посещении кардинала Ретца. Король ненавидел коадъютора, приписывая ему все неприятности, которыми было отравлено его детство. Узнав о его прибытии, король пошел к матери, чтобы предупредить ее. Но на лестнице он встретился с коадъютором, который почтительнейше раскланивался перед его величеством.

– Может ли это быть! – воскликнул юный монарх, – вас ли я вижу, монсеньор? Что так рано? Лапорт уверял меня, что видел, как у подъезда промелькнуло красное платье. Я и думал, кто бы это мог быть? Кардинал Мазарини в Бульоне, так какому же монсеньору пришло в голову так рано пожаловать?

– Ваше величество, простите мое усердное желание, – пролепетал Гонди в смущении, – я надеялся, что ее величество удостоит принять дань моего верноподданнического благоговения.

– Дань вашего верноподданнического благоговения? О! Как не принять этого! Моя мать очень заботится о вас и вот уже несколько дней все строит планы, сводит расчеты, из которых могут выйти для нас с вами только счастливые результаты.

– Поверьте, государь, милостивое внимание вашего величества и нашей государыни для меня выше всех благ, каких может желать смертный на земле.

– Так вы еще не видали королеву?

– Нет, государь, я ожидал приказаний ее величества в комнате господина Вильроа. Я хотел поблагодарить ее величество за милостивое желание, выраженное ею, присутствовать в Сен-Жерменской церкви, когда я буду говорить проповедь.

– Мать моя еще не вставала с постели, но не беда, пойдемте к ней.

Людовик Четырнадцатый повел кардинала Ретца в спальню матери. Королева еще лежала в постели. Она поцеловала сына и протянула свою прекрасную руку коадъютору.

– Ваше величество, вы, вероятно, желаете поговорить наедине с кардиналом, и потому я вас оставлю. Хоть мне было бы приятно и полезно послушать вашу беседу, однако я не могу пропустить обедни: наш капеллан, я думаю, дивится, что меня еще нет в церкви.

Король вышел из спальни, поспешил в кабинет королевы, где находился статс-секретарь Ле-Телье, и приказал ему распорядиться, чтобы Вилькье, дежурный капитан телохранителей, арестовал кардинала Ретца, лишь только тот выйдет от королевы.

Беседа с королевой продолжалась довольно долго, наконец она отпустила кардинала. В прихожей подошел к нему дежурный капитан и арестовал его. Капитан де-Вилькье держал в руке шпагу и был в латах. Он взялся за кисть кардинальской мантии и арестовал его именем короля.

– Меня арестовать? Но по какой же причине?

– Монсеньор, – почтительно отвечал капитан, – я не смею допрашивать моего государя о причине отдаваемых им приказаний.

Коадъютор не сопротивлялся, около него не было двухсот дворян, провожавших его некогда в Рамбулье.

«Сам я виноват, – думал он, – мне следовало Бофора сделать королем Франции. Он лучший и благороднейший человек. При нем я наслаждался бы свободой и, пожалуй, достиг бы папского престола».

Капитан Вилькье повел арестанта в дежурную комнату, пока готовили карету и конвой, он обыскал все его карманы, сохраняя подобающее уважение к сану. После осмотра капитан предложил ему пообедать за приготовленным для него столом. В три часа карета выехала, окруженная многочисленной стражей, состоявшей из гвардейских офицеров, жандармов и отряда легкой кавалерии. Карета выехала из Лувра и повернула по дороге в Венсенский лес…

– Теперь, я думаю, вы пошлете курьера к кардиналу Мазарини, – сказал король Людовик матери, – надо уведомить его об этом важном событии и приказать возвратиться в Париж.

– Сын мой, – отвечала Анна Австрийская, – прежде всего надо заключить Гонди в четырех стенах самой надежной государственной тюрьмы.

– К чему это? Хотел бы я посмотреть, кто бы осмелился освободить человека, которого я запру в тюрьму?

– Успокойся, сын мой, курьер уже готов ехать в Барледюк, где находится теперь кардинал.


ГЛАВА XXVI Заключение

Кардинал Мазарини возвратился в Париж, расчистив себе путь всеми возможными средствами обольщения и развращения, и никогда еще власть его не была столь могущественна. Он добился осуществления своих планов: кого он не мог победить, тех он подкупил. Герцогиня де-Лонгвилль ушла в монастырь и умерла в этом тихом убежище, истинно покаявшись во всех заблуждениях молодости. Принц Кондэ, мятежник, изгнанник, приговоренный к смертной казни, снова вошел в милость и прославился под именем Кондэ Великого. Прекрасная госпожа Мартино не имела детей, и, когда кончилось время ее вдовьего траура, она почувствовала, что дом ее пуст, а сердце открыто для принятия нежных утешений, на которые не скупился Гонтран Жан д'Ер. Принцесса Луиза Орлеанская сдержала свою клятву и не пыталась уже соединиться со своим возлюбленным Франсуа. Герцог де-Бофор, выпущенный из тюрьмы, вернулся к отцу в замок Анэ. Отец его сохранил звание генерал-адмирала, начальника французского флота. После смерти старшего сына герцога Вандомского и кардинала Мазарини Франсуа Бофор наследовал титул отца. Анна Австрийская называла Бофора честнейшим человеком во Франции. В этом звании он был послан Людовиком Четырнадцатым на помощь Кандии, которую осаждали турки. Никто в Европе не мог себе представить весь ужас положения несчастных кандиотов. Гарнизон в две тысячи пятьсот человек, оставшихся от двенадцати тысяч, геройски встречал смерть. Бофор поспешил к ним на помощь. Ночью напал он на спавших турок. Застигнутые врасплох, они бежали, но зажгли фитили у пороховых бочонков. Взрыв произошел среди победителей. Солдаты дрогнули и обратились в бегство. Все усилия Бофора остановить бегущих были напрасны. Тогда, собрав около себя несколько благородных людей, он сказал:

– Вперед! Докажем миру, что есть еще во Франции люди, которые умеют умирать!

С этими словами он поднял шпагу, врезался в ряды турок и там бесследно исчез. Верные друзья его, остававшиеся на кораблях, не нашли его тела на поле смерти: он пропал без вести. Жан д'Ер и Ле-Мофф, последовавшие за ним и в эту экспедицию, нашли в его каюте шкатулку на имя герцогини Монпансье. По возвращении во Францию оба явились к принцессе, чтобы доставить ей последние сведения о павшем герое. В шкатулке оказались пучок соломы и записка, написанная рукой Бофора. Принцесса прочла записку и упала в обморок. Жан д'Ер счел обязанностью поднять записку и прочитать ее. Немного было слов в этом последнем объяснении:


«Гонди до конца обманывал нас: брак наш был совершен законным образом».


– Боже!… Он принес себя в жертву, а она не сумела этого понять!… – воскликнул лотарингиец под влиянием глубокой скорби.

Записку он бросил в камин. А когда она догорела, Жан д'Ер ушел, бросив на принцессу взгляд сожаления.

Кайран Дэлки Вона самураев

Лизе Энн — за дружбу и музыку


Пролог

Голос колокола в обители Гион
Звучит непрочностью всех человеческих деяний.
Краса цветков на дереве сяра
Являет лишь закон: «живущее — погибнет».
Гордые недолговечны:
Они подобны сновидению весенней ночью.
Могучие в конце концов погибнут:
Они подобны лишь пылинке пред ликом ветра[4].
Так начинается знаменитая Хэйкэ[5]-моногатари, излюбленная слепыми сказителями, что читают ее, ударяя по струнам лютни бива. Так пел-приговаривал монах Хоити, сам того не ведая, призракам Тайра из Исэ, за что поплатился ушами[6].

Велик был расцвет дома Тайра, и столь же велико — его падение, сродни падению скалы с отвесной кручи в море. Вместе с Тайра рухнула мечта государства Хэйан, мира обитателей «Заоблачных высей»[7], жизнь которых текла среди музыки и поэзии, танцев и тонко надушенных одежд, до последней мелочи подобранных к сезону. Это царство изящества и покоя было сметено беспощадной рукой воина, что следовал пути меча и лука, а не кисти и стиха.

Многое о войне Гэнпэй забылось с течением времени, но легенды остались. Что, если правдива каждая? Как знать. Может быть, в мире великого Будды все сказания суть тени прошлого?

Свиток первый Начала

Белая рыба

Кто скажет, как зреют войны? Бывает, вражда, точно слабый росток, пробивается сквозь многие поколения — и вот, в одночасье, раздается звон тетивы и булата. Или же война лишь продолжает череду прежних побоищ, как бусины четок следуют одна за другой по шелковому шнурку. Порой развязка наступает с неизбежностью осеннего дождя, а иногда ее вовсе не видно на горизонте, пока один шаг, одна малая перемена не вызывают того, что прежде казалось немыслимым. Война Гэнпэй могла бы послужить примером всего вышесказанного.

Начнем же с одного стылого весеннего утра. Шел четырнадцатый год царствования императора Сутоку и второй — эпохи Хогэн.

Тайра Киёмори[8], коренастый молодец девятнадцати лет, стоял на носу ладьи, рассекавшей волны Внутреннего моря Сэто. Одни легенды гласили, что в тот день он отправился на богомолье к святилищам почитаемого острова Миядзима, а другие — будто он и его люди обходили дозором берега края Аки, выискивая пиратов. Впрочем, одно не исключало другого.

Испокон веков Тайра были превосходными мореплавателями и мастерами морских сражений. Под предводительством Тадамори, отца Киёмори, дом Тайра снискал еще большую славу, истребляя пиратов, то и дело совершавших набеги на местных рыбаков и торговцев. Такого успеха добились Тайра на этом поприще, что милости, жалованные Сиракавой и прочими императорами: Хорикавой, Тобой и Сутоку, — изливались на них нескончаемым дождем. Уже в двенадцать лет Киёмори удостоился звания младшего начальника дворцовой стражи, а в возрасте восемнадцати его возвели в четвертый придворный ранг, приравняв к государевым вельможам.

Утро, когда Киёмори с дружиной подплывал к Миядзиме, выдалось безветренным. Паруса обвисли, и гребцам пришлось налечь на весла, чтобы вести ладью по водной глади. Вокруг не было ни суденышка — даже рыбацкие лодки, которых всегда полным-полно в этих водах, куда-то исчезли. На душе у Киёмори сделалось неспокойно. Может, рыбаков отпугнули слухи о новых пиратах?

— Как думаешь, в чем дело? — спросил он одного из попутчиков — бритоголового буддийского монаха.

— Господин, я удивлен не меньше вашего, — ответил тот. — Не помню случая, чтобы рыбаки упустили такой день. Обыкновенно их ничем не удержать на берегу — ни знамением богов, ни праздничным обрядом.

Внезапно Киёмори разглядел вдали, у самого горизонта нечто, от чего ему стало не по себе. Поначалу он решил, что глаза его подводят, но там и впрямь стоял туман — густой, клубящийся над самой водой, точно пар из открытой купальни на зимнем морозце. Он становился все гуще и гуще, обволакивая лодку со всех сторон, покуда воины и Киёмори совсем не потонули в нем, потеряв из виду все, куда не доставали весла. Сама их посудина казалась в тот миг островком серого призрачного мира.

— Что за напасть! — подивился вслух Киёмори. — Обычно солнце разгоняет утренний туман, а не наоборот. — Он втянул носом воздух — не дым ли вокруг, — но гарью не пахло, только соленой морской влагой.

— Господин, может, лучше переждать? — предложил один из гребцов. — В такой мгле мы не разберем дороги, а тут не ровен час наскочишь на мель. Если это простой туман, он скоро рассеется и мы спокойно поплывем дальше.

— Если это простой туман, — эхом отозвался Киёмори, нутром чувствуя, что все обстоит иначе. Много загадочных историй ходило о Внутреннем море и его обитателях, особенно о Царе-Драконе Рюдзине. Киёмори невольно задумался, не прогневал ли он или кто из его сородичей морских ками[9]. А может, туман был творением божеств, во владения которых путешественники, сами того не ведая, вторглись?

Киёмори взял несколько рисовых лепешек, прихваченных в дорогу, раскрошил и рассыпал комочки над свинцово-серой водой, взывая к духам морской пучины:

— Если я или кто из моего клана нанес вам обиду, простите. Если же нет и сие погодное диво — затея богов или злопыхателей-демонов, прошу, помогите нам!

Из глубины поднялись гигантские рыбы и принялись шумно заглатывать подношение, но Киёмори стоял в замешательстве, не зная, кто они и кем посланы. Лодка покачивалась от легкого волнения, поднятого рыбами, и только плеск воды о борта нарушал неестественную тишину.

Внезапно из моря выпрыгнул огромный белый судак и приземлился на палубные доски. Рыбина отчаянно забилась, так что одному из гребцов пришлось усмирить ее ударом весла. Когда судак затих, разевая рот на последнем издыхании, Киёмори и монах подошли ближе.

— В жизни такого не видывал! — воскликнул Киёмори.

— Несомненно, это знак благоволения богов, — сказал монах. — Вопреки Десяти заветам, я предлагаю съесть эту рыбу как можно скорее, чтобы удача, ниспосланная ками, сопровождала нас везде и во всем.

— Пожалуй, — ответил Киёмори. — Я как-то слышал о подобном знаке. Разве не сказано, что давным-давно в лодку чжо-уского князя У-вана прыгнула белая рыба?

— Господин, — окликнул его гребец. — Смотрите: парус! Киёмори вгляделся в туман. Действительно, невдалеке показалось нечто вроде алого паруса.

— Есть ли в здешних местах рыбак, — спросил Киёмори, — который ходит под красными парусами?

— Нет, господин, — отвечал гребец. — Да и торговому кораблю было бы глупо так заявлять о себе, когда кругом еще полно пиратов.

— А может, это и есть пират? — задумался вслух Киёмори.

— Тогда, господин, он либо храбрец, либо безумец. Какому еще пирату придет в голову так бахвалиться, зная, что могучие Тайра стерегут эту бухту?

Киёмори усмехнулся.

— Тогда правьте на парус, — велел он своим морякам. — Сейчас узнаем, кто этот безумец или смельчак.

— Но, господин, — вставил другой гребец, — в тумане мы можем столкнуться! Той лодки отсюда даже не видно. Как мы узнаем их скорость и курс?

— Значит, гребите помалу, нэ[10]? Приступайте. Я послежу за парусом и буду вас направлять.

Дружине ничего не оставалось, как снова приналечь на весла и продолжать путь по серым водам Внутреннего моря. Киёмори указывал им, куда править, когда грести, а когда сушить весла, полагаясь на волю волн. Красный парус становился все ближе и ближе, пока туман между лодками вдруг не исчез, словно но дуновению божества.

Тут Киёмори увидел такое, отчего у него перехватило дух. Парус принадлежал челноку в форме дракона с чешуей из перламутровых раковин. Поверх алого шелка красовался герб в виде белой свернувшейся змеи. В челне сидели три прекрасные дамы, одетые на манер знатных фрейлин в многослойные кимоно всех тонов моря — синего, серого и зеленого. Киёмори подивился, каким образом дамы очутились так далеко от берега, хотя в силу возраста успел усвоить, что женские капризы зачастую недоступны пониманию.

— Доброе утро, благороднейшие госпожи, — произнес он, кланяясь.

— Привет тебе, младший военачальник Тайра-но Киёмори, — сказала одна.

— Привет тебе, о будущий властитель земель, — подхватила другая.

— Привет тебе, о канцлер, еще не назначенный, — закончила третья.

Киёмори отшатнулся, с силой качнув ладью.

— Должно быть, дамы решили посмеяться надо ИНОЙ. Властитель земель — может быть, случись мне показать себя достойным такого поста. Но канцлер?! Так высоко воспаряют лишь знатные Фудзивара или князья императорской крови. Я же — из худородных Тайра. Мы воины, а не придворные сановники. Так зачем вы меня дразните?

Прелестнейшая из дам улыбнулась ему.

— Мы и не думали, господин.

— Быть может, он и впрямь не знает? — прошептала ее соседка.

— Не знаю чего? — встрепенулся Киёмори. — Что я должен знать?

— То, что ты императорской крови, — ответила красавица. Юноша нахмурился:

— Это лишь подлые сплетни. Мой отец — Тадамори, глава дома Тайра. Других я не знаю.

— Да, ибо он тебя вырастил. Но твоя мать…

— …была наложницей императора. Она не упускает случая напомнить об этом.

— И когда ее пожаловали твоему отцу за заслуги перед государем Сиракавой, она носила дитя. Им был ты.

— И сам император, — добавила дама по левую руку от первой, — нарек тебя этим именем в залог чистого процветания, которое оно означает.

У- Киёмори холодок пробежал по спине. Сам по себе слух был далеко не нов. В детстве легко воображать себя тайным наследником императора, но когда он впервые попал с отцом в Хэйан-Кё и увидел усмешки вельмож, заявляющих, что таким неотесанным воякам место рядом с прислугой, то понял, что сплетни — лишь очередная попытка очернить Тадамори.

— Думаете, я поверю? Красавица подмигнула ему.

— Чем же мне тебя убедить?

Она провела рукой по воде, и оттуда вдруг выпорхнула стайка крошечных крылатых фей, сидящих в морских раковинках. Они что-то пропели тонкими мелодичными голосками и тут же нырнули обратно.

Киёмори опешил.

— Так, значит, ты… неужели та самая Бэндзайтэн[11], покровительница музыки, богиня искусства, дочь Царя-Дракона?

Красавица засмеялась.

— Теперь-то ты меня узнал. Отрадно.

Юноша снова поклонился, на сей раз припав к самым доскам.

— Как могу я не знать той, которую моя семья так часто славит за удачу на море? Выходит, белая рыба — от тебя, госпожа?

— Это дар моего отца, Рюдзина. Съешь ее, и тебе будет сопутствовать удача. Стало быть, ты поверил нашим словам и тому, что однажды можешь стать канцлером?

— К-конечно, почтенная госпожа.

Киёмори пытался унять волнение — от знания того, кем он был и кем мог стать, у него мутился разум.

— Но чем я заслужил такую честь — знать наперед свою судьбу? Почему ты рассказываешь мне все это здесь, сейчас?

Бэндзайтэн кокетливо провела по воде кончиками пальцев, намочив длинные рукава. Те поплыли в волнах точно водоросли.

— О твоей отваге на море наслышаны многие, князь Киёмори, даже приближенные Царя-Дракона. Мы следили за тобой из глубин и… остались в восхищении.

Киёмори склонил голову:

— Очень польщен тем, что на меня обратил взор столь досточтимый правитель.

— Мы также заметили, что твой клан довольно властолюбив.

— Не более, чем любой другой, почтенная госпожа. Все мы стараемся выбиться как можно выше. Таков уж порядок вещей в наши дни. Однако же мощь Фудзивара крепче каменных стен, и многие лишь напрасно калечат себя, стремясь превзойти их по части чинов и влияния.

— Даже стены порой дают трещины, господин Киёмори, а стена Фудзивара стара и давно не знала починки. Они овладели мастерством церемоний и этикета, но самую суть их утратили. Восседают в своей превозносимой столице и считают ее средоточием мира, не думая о земле, которая их окружает. Похоже, забыли они об оказанных нами благодеяниях, эти почитатели лотосов, будд и босацу[12].

Ее пальцы заскользили по воде чуть более напряженно.

— Мой отец предвидит наступление темных времен. Однако, наблюдая людей, он проникся к ним добротой и желает помочь им миновать эту бедственную пору. Отец решил выбрать одного из смертных, кормчего, способного возглавить империю, провести ее сквозь грядущую бурю судьбы, и думает, что таким кормчим вполне можешь быть ты, князь Киёмори.

Осознав, что ему выпала редкая возможность прославиться, в том числе благодаря родству с императором, Киёмори в душе преисполнился гордости и честолюбия.

— Значит, твой отец рассудил мудро, великая Бэндзайтэн, — ответил он. — Скажи, что мне делать, как отыскать эти трещины и свершить предсказанное тобой.

— Мы поможем тебе, если пообещаешь, оказавшись у власти, возвести в мою честь святилище на острове Миядзима, превосходящее роскошью все, что были построены до сих пор. Тогда ты получишь наше благоволение — мое и моего отца, Царя-Дракона. Сделай так, угоди нам, и твой ум, сноровка и отвага принесут роду Тайра великую славу, а имя Киёмори не забудется во веки веков.

— Славу… — прошептал он жарко, словно звал возлюбленную. — Ты получишь свое святилище на Миядзиме, госпожа! Такое, какого империя прежде не знала. Клянусь!

— Превосходно. И еще: ты примешь этот цвет, — она указала на красный парус, — для своих боевых стягов, ибо грядут битвы — великие и ужасные. Но победа останется за тобой, если только ты последуешь нашим советам.

Киёмори с такой силой стиснул борт, что деревянная обшивка жалобно заскрипела.

— Я все сделаю, о великая. Только прикажи.

— Твое рвение похвально, Киёмори-сан. Очень скоро ты получишь от нас известие. Не могу дождаться дня, когда увижу свое новое святилище. А до той счастливой поры прощай!

Красный парус вздулся под напором невидимого ветра. Драконий челн с тремя дамами поплыл прочь и растворился в густом тумане.

Киёмори повернулся к дружине:

— Вы видели то же, что и я? Не почудилось ли мне? Гребцы, опешив, смотрели на него.

— Воистину, господин, нам явилась сама Бэндзайтэн! Она даже прекраснее, чем на картинах! Нашему роду несказанно повезло, господин! Добиться ее покровительства, не говоря уже о помощи Царя-Дракона, — великое счастье!

Волшебный туман растаял быстрее, чем свежий снег весной, и глазам снова предстало открытое море. На юго-востоке показался священный остров Миядзима. Паруса ладьи наполнил попутный ветерок.

— Так съедим пожалованный нам дар — белую рыбу, — сказал Киёмори, — и предадимся мечтам о больших переменах. А потом мы направимся к святилищам Миядзимы и воздадим почести ками, что благословили нас этим видением.

Дорожка огней

Когда ладья Киёмори наконец причалила к маленькой пристани на острове Миядзима, уже вечерело. Пиратов в тот день они не встретили, чему были даже рады: Киёмори так смутило пророчество Бэндзайтэн, что он с трудом соображал.

На крутой тропинке, ведущей к пристани, показались трое жрецов синто в белых одеяниях и высоких черных шапочках. При виде дозорной ладьи, полной воинов, на их лицах отразились недоумение и тревога.

— Мир вам, святые люди! — прокричал Киёмори, спрыгивая на отмель и шагая к каменистому берегу. — Я — Тайра-но Киёмори, младший военачальник дворцовой стражи. Нынче утром сама Бэндзайтэн послала мне видение, и сюда, на ее священный остров, я явился принести пожертвование и помолиться. Она повелела мне выстроить здесь большой храм в ее честь, и я желал бы осмотреть место, где буду его закладывать.

Жрецы изумленно взглянули на него и низко, до земли, поклонились.

— Если так, Миядзима и наши святилища в вашем распоряжении, Киёмори-сан. Весть о ваших подвигах долетела даже до сих скромных берегов. Просим лишь не тревожить здесь ни камней, ни живых тварей, пока вы здесь, и не оставаться на ночлег, поскольку даже мы живем на большой земле и возвращаемся туда каждый вечер. Ночью остров принадлежит богам, и ни одному смертному не должно нарушать его покоя.

— Будь по-вашему, — сказал Киёмори, склоняя голову. — Ждите, я скоро приду, — наказал он дружине. — Я должен пройтись и немного подумать.

Воины тревожно перешептывались. Уже смеркалось, и редкий моряк отважился бы плыть домой в ночную пору — Внутреннее море изобиловало подводными камнями и островками. Однако Киёмори знал своих людей. Сноровки им было не занимать, и они повиновались ему беспрекословно.

Трое жрецов сели в свою лодчонку и отплыли с прощальными возгласами. Киёмори взобрался по косогору к святилищам дочерей Царя-Дракона. В последний раз он был здесь ребенком, когда семья приезжала на паломничество, и сейчас смотрел вокруг уже другим взглядом.

Молельни с тростниковыми крышами настолько сливались с окружающим лесом, что Киёмори не сразу заметил их между деревьями. Всюду были видны признаки заботливого ухода — тропинки содержались в чистоте, кровли своевременно чинились, — но в целом постройки оставляли впечатление глубокой древности и убожества.

Киёмори не стал совершать ритуал омовения рук и заходить внутрь.

— Немудрено, что Бэндзайтэн попросила о новом святилище, — пробормотал он себе под нос. — Она явно заслуживает лучшего.

Киёмори снова спустился на берег и прошелся вдоль кромки воды. Ручные олени, пасущиеся в прибрежных зарослях, склоняли перед ним головы. Долго он брел, раздумывая, какое святилище будет здесь уместнее всего, какой вид должен открываться с подворья, дабы пробудить в будущих паломниках благоговение перед божеством. Однако среди этих мыслей нет-нет да пробивались честолюбивые грезы о том, как он станет канцлером и как распорядится властью.

Киёмори брел, пока небо над головой не окрасилось предзакатным багрянцем — цветом паруса Бэндзайтэн. Зеркало моря, подернутое легкой рябью, представилось ему в этот миг бранным полем с тысячей алых стягов, реющих на подводном ветру.

Чуть поодаль из воды вырастали брусья ворот-торий[13], перетянутые гигантским витым канатом толщиной в мужскую талию. И дерево, и пенька, судя но виду, давно отслужили свое. Киёмори представил себе, что возвел бы на их месте: мощные тории кипарисового дерева, увенчанные двойной перекладиной с изящным прогибом и покрытые алым лаком в китайском стиле. И само святилище он построил бы здесь, у берега, а не на скале, сокрытым от глаз. Молельни тоже были бы из кипариса наподобие дворца Царя-Дракона — по крайней мере как его описывали редкие смельчаки, которым посчастливилось побывать в подводном царстве и вернуться живыми.

Когда Киёмори собрался продолжить путь, его внимание привлек странный бесформенный предмет у самой кромки воды, где волны едва касались камней. «Должно быть, ком водорослей, — подумал он, — или топляк, или обломок погибшего корабля». Приблизившись, Киёмори понял свою ошибку, ибо то, что он принял за выброшенный морем хлам, оказалось лежащей ничком женщиной. Он подбежал и сел рядом на корточки, не смея прикоснуться. На женщине было изысканное платье фрейлины, ухоженные волосы блестели.

— Госпожа, вы живы? Вы меня слышите?

Женщина открыла глаза и улыбнулась. Ее зубы были зачернены ягодным соком по дворцовой моде, брови выщипаны, а лицо — добела напудрено. Она села, но не стала прикрывать лицо рукавом, как было принято среди придворных жеманниц.

— Это ты, Киёмори-сан. Я ждала тебя.

— Ждала… меня? Кто ты? Как здесь очутилась? Упала за борт?

Незнакомка рассмеялась:

— Нет, конечно. Я здесь по настоянию отца, Царя-Дракона. Ты мог бы звать меня Сиси, если бы это не было созвучно смерти. Нет, зови меня Токико. Моих сводных-сестер ты уже видел. Одна из них — Бэндзайтэн, с ней вы беседовали сегодня утром. Здесь, на нашем священном острове, все твои помыслы нам открыты. Отец доволен тем, что ты избрал путь союзничества. Он послал меня сюда, чтобы я стала твоей первой женой, направляла и помогала в делах.

Киёмори разинул рот: более изящной девушки ему встречать не доводилось.

— Если так, повелитель Рюдзин одарил меня много щедрее, чем я заслуживаю.

Он протянул ей руки и помог подняться — в многослойном тяжелом кимоно это было непросто. Его поразило, что она совершенно не вымокла.

— Может быть, — отозвалась Токико, — но отец знает, как немощны смертные, и хочет быть уверен в твоем успехе. — С этими словами она смело взяла Киёмори за руку, словно давнего знакомого. — Он наказал почаще напоминать тебе, что нужно быть беспощадным в бою, но сдержанным в управлении вассалами.

Киёмори нахмурился и тут же невольно улыбнулся:

— Нам ли, воинам, не знать таких вещей? Этому учат с малых лет, подобно тому, как держать лук и стрелы или выкликать свое имя перед боем, чтобы найти противника по себе.

— Допустим, — сказала Токико, — но отец также понял, что смертные порой становятся забывчивы… или податливы на уговоры. Я послана проследить, чтобы подобного не случилось.

Киёмори усмехнулся и покачал головой:

— Никак не возьму в толк: зачем твой отец дал мне в советчики женщину?

Токико выпустила его руку и прошла чуть вперед.

— Затем, что женщины редко входят в раж, в отличие от мужчин, и могут видеть то, что недоступно вам. К тому же ты будешь не только воином. Если тебе суждено появляться при дворе на равных со знатью, предстоит еще многому научиться.

Киёмори вспомнил насмешки аристократов Хэйан-Кё: как они гнушались его общества, каким невеждой и деревенщиной он чувствовал себя перед ними. «А ведь я императорской крови, ровня им, если даже не лучше. Мне бы только набраться манер, тогда бы я им показал…»

— Твои речи не лишены смысла, Токико-сан.

— Конечно. Я могу научить тебя и твоих сыновей дворцовому этикету.

— Это было бы… Сыновей, говоришь?

— Да. Их я подарю тебе немало. И все они прославятся искусностью манер и ловкостью в бою. А дочерей ты сможешь в свое время выгодно сосватать.

— Ух. Было бы… было бы превосходно, Токико-сан! — Киёмори вообразил оторопь на лицах придворных, случись ему с семьей приехать в столицу и вести себя с той же грацией и изыском, что и они. — Я должен еще раз поблагодарить твоего отца за незаслуженную щедрость.

Токико сделала несколько шагов вперед и лукаво оглянулась:

— Ты все получишь, но… мой отец просит тебя об одном одолжении. Одной мелочи взамен.

Киёмори подошел к ней.

— Для него — все, что угодно, моя госпожа.

— Неужели всё? Что ж, полагаю, ты знаком с тем, что носит имя Кусанаги… Коситрава?

Киёмори встал как вкопанный.

— Кусанаги? Какой воин не слышал об императорском мече? Да ведь он — одно из Трех священных сокровищ[14]!

— Отлично. Тогда ты должен знать и о кузнеце. Его выковал мой отец.

— Ходят и такие легенды, Токико-сан.

— Они верны. Меч проглотил змей Ороти, один из драконов моря. Быть может, ты слышал, что дракона этого убил Су-саноо, бог ветра и грома, а после отыскал меч в его хвосте. Суса-ноо отдал его смертному, к которому благоволил, — некоему Ямато Такэру, тот же дал ему это имя: Коситрава. Но это — предание глубокой древности. Мой отец был терпелив и милостив, позволив мечу пребывать в смертном пределе. Однако Рюдзин предвидит наступление темных времен для мира людей и опасается, что меч будет использован с дурными намерениями. Поэтому он хочет вернуть его.

Киёмори отшатнулся назад.

— Дева, знаешь ли ты, чего просишь? Как я могу украсть священный меч…

— Разве я говорила о краже? — прервала его Токико. — Особам императорской крови разрешается брать Кусанаги. Мой отец предвидел, что отпрыск императора однажды вернет его. Разве мы не сказали, что ты сын правителя? Когда станешь канцлером и твой внук взойдет на трон, кто посмеет тебя остановить?

— Да, но я бы не… Внук, говоришь?

— Ты что, не слышал моих сестер? Одна из дочерей, которую я тебе подарю, станет женой наследника. Потом она родит сына. Таким образом, твой внук станет императором.

— Император из рода Тайра, — произнес шепотом Киёмори. — Высшей почести для рода и представить нельзя.

— Нельзя, — согласилась Токико с улыбкой.

— Значит, требуется только вернуть меч?

— Только и всего.

— Всего-то — за столькие благодеяния. — Да.

Киёмори потер подбородок.

— Выходит, отказываться нет причин?

— Вот именно. — Токико протянула руку.

Киёмори неловко шагнул к ней, оскальзываясь на мокрых камнях. Девушка поймала его за рукав и повела в сгущавшиеся сумерки.

До ладьи они добрались уже глубокой ночью. Тусклый свет месяца едва очерчивал ее силуэт на фоне морских вод.

— Господин Киёмори, это вы? — окликнул моряк с палубы.

— Я и кое-кто еще. Эта дама сегодня поплывет с нами.

— Повелитель, вы… уверены?

— А кто будет нас развлекать? — ворчливо осведомился другой.

— Будьте повежливее с гостьей, — сказал Киёмори, — она дочь Царя-Дракона и сводная сестра Бэндзайтэн, а к тому же моя будущая жена.

После недолгого молчания первый моряк сказал:

— Прошу нижайше простить меня, господин и госпожа, за дурные речи. Милости просим, о дочь великого Рюдзина! Но с вашего позволения, повелитель, нам нужно собрать на острове хворосту для факелов, чтобы осветить путь. Ночь слишком темна, а вокруг сотни скал.

— Скажи «нет»! — шепнула Токико. — Этот остров священен, с него ничего нельзя брать. Я дам твоим людям свет.

Киёмори помог ей взойти на ладью, хотя Токико, казалось, сама с легкостью находила путь в темноте. Моряки и воины почтительно, хоть и с опаской, расступались перед ней, и она грациозно проследовала вдоль палубы на корму. Там девушка вытащила из рукава небольшую раковину и подула в нее. Раковина издала несколько чистых приятных нот, напоминая звучание флейты.

Миг, другой — и у самой поверхности появились переливчатые всполохи, лучась бледно-голубым и зеленым. Киёмори ахнул. Он слышал, что моряки называют их драконовыми огнями, когда они появляются из-под воды летним вечером. Поговаривали, что они отражают сияние подводного дворца Рюдзина. Рыбаки уверяли, будто фонари ками рождаются на спинах живущих в этих местах кальмаров. Однако, каков бы ни был секрет, огни, вызванные Токико, выстроились в сверкающую дорожку, ведущую от пристани Миядзимы через все Внутреннее море.

— Вот, — произнесла Токико. — Теперь можете спокойно плыть вдоль полосы, что зажег для вас мой отец.

Моряки и воины, благоговейно перешептываясь, поспешили ставить паруса.

Киёмори поклонился и сказал:

— Истинно, если я сомневался в тебе, отныне все позади.

— Славно сказано, — ответила Токико. — Верь моим словам, исполняй обещанное, и успех тебя не минует.

Драгоценный трон

Когда Киёмори родился, страной правил молодой император Тоба. Как говорилось, его царствование протекало в согласии с. Обетованием тысячи милостей, и государем он был мудрым и великодушным, но к тому же еще прозорливым и не чуждым честолюбия.

«Что за честолюбие может быть у императора? — возразит смиренный слушатель. — Разве не достиг он высшей власти, уподобившись самим богам?» Да, так говорят, однако дела в государстве Хэйан поздних лет обстояли иначе, нежели в ранние беспечальные времена.

Для Киёмори не было секретом, что в правительстве Хэйан-Кё всем заправлял клан Фудзивара и его ставленники. Веками они выдавали дочерей за наследников трона, тем самым добиваясь бесконечных повышений по службе и самых почетных чинов. Основав к тому же немало святилищ и храмов и сделав немало щедрых подношений, Фудзивара заручились поддержкой всех мало-мальски влиятельных жрецов и священников. Они стали задавать тон в изящном, поовфяли развитие искусств, музыки и каллиграфии, пока само их имя не стало символом утонченности и благородства. Задушенные их покровительством, императоры превратились в заложников Фудзивара, которыми те вольны были повелевать как своими вассалами.

Государь Тоба был сведущ в истории и не мог не знать, что раньше императоры обладали куда большей властью, нежели в последнюю эпоху. Настала пора, решил он, вернуть бразды правления наследникам трона.

Его замысел был прост. Во время оно императоры нередко оставляли трон в расцвете лет, лишь только появлялись наследники подходящего возраста, способные их сменить. Считалось, что отрекшийся император принимал схиму, дабы провести оставшиеся годы в молитвах и медитации, вдали от соблазнов бренного мира.

Вот так вышло, что на двадцатом году жизни, полный жизни и сил, Тоба оставил троп своему четырехлетнему сыну Су-току. Поначалу решение это сочли неслыханным, и Государственный совет бросился перерывать архивы в поисках подобного случая. Тоба, однако, напомнил, что сам он взошел на трон в том же возрасте, и сколько бы советники ни возражали, ссылаясь на раннюю смерть его отца, в конце концов они были вынуждены признать слабость своих доводов и позволили Тобе отречься.

С тех пор он стал величаться отрекшимся государем Тобой, или Тоба-ином[15], принял постриг и облачился в суровое одеяние монаха, после чего, простившись с дворцом, переехал в собственную усадьбу. Внимание Фудзивара не замедлило переметнуться на малолетнего императора Сутоку.

Однако Тоба-ин отнюдь не охладел к мирским делам. Он окружил себя самыми доверенными советниками. Были средь них и младшие отпрыски рода Фудзивара, которым претило давление родственников. Так за пределами дворцовых стен сформировалось иное правительство, и Тоба-ин, скинув бремя церемониальных обязанностей, смог полностью посвящать себя государственным делам. Далее государь-инок отказался уступить кому бы то ни было право жалования чинов и мало-помалу наводнил совет своими ставленниками, готовыми повиноваться ему прежде регента Фудзивара. А так как особа и закон императора, даже бывшего, почитались священными, Фудзивара ничем не смогли ему помешать.

Однако и Тоба-ин не избежал ошибок. Ведь сказано в сутрах, что мирские соблазны суть корень падения человека, и история государя-ипока подтвердила их правоту. Была у него наложница по имени Бифукумон, в которой он души не чаял, и вот спустя шестнадцать лет после отречения она подарила ему сына. Тоба-ин до того привязался к младенцу, что вынудил своего первенца Сутоку,двадцати двух лет, безукоризненно правившего все эти годы, отречься от трона в пользу трехгодовалого Коноэ — так назвали наследника.

И вновь Государственный совет был потрясен. Пошла молва, будто Тоба-ин невзлюбил Сутоку, усомнившись, что тот — его сын. Министрам пришлось еще раз перебирать хроники, разыскивая схожий случай. Тоба-ин позаботился о том, чтобы прецедент нашелся — среди летописей о древних китайских властителях. Совет снова оказался не в силах перечить императорской воле, и Коноэ, едва складывавший слова, был посажен на трон.

Сутоку, получивший титул новоотрекшегося императора, или Син-ина, в ту пору был еще молод и полон жизни. Правил он мудро и справедливо, а тут в одночасье оказался не у дел — отторгнут, оговорен перед народом, забыт отцом, не востребован родиной. Житие схимника Син-ина не привлекало. Что ему было делать? Куда податься?

Запомни хорошенько этого человека, о слушатель, ибо именно он заложил краеугольный камень в основание последующих печальных событий.

Высокие Гэта [16]

Что до юного господина Киёмори, то его судьба пошла в гору, как и предсказывала Бэндзайтэн. Вместе с отцом, Тадамори, служили они императору — отбивали мятежи воинствующих монахов из храмов Нинна-дзи и горы Хиэй, за что получили немало наград при дворе. В третий год правления императора Коноэ двадцатипятилетнему Киёмори поручили возглавить Ведомство дворцовых служб. Должность эта требовала постоянного проживания в столице Хэйан, и молодой Тайра начал постройку поместья близ юго-восточной ее части. Незадолго до этого для улучшения подступов к храму Киёмидзудэра в тех краях был возведен мост Годзё. Возле этого-то моста Киёмори велел выкосить траву и сровнять почву, с тем чтобы выстроить просторную усадьбу, которую он решил назвать Рокухарой.

Так возгордился Киёмори своими деяниями и успехом дома Тайра, что начал носить сандалии на высоких подставках, чем заслужил прозвище Кохэда (Высокие Гэта).

Отныне он никому не спускал насмешек и дурных слов о его семье, и всякий осмелившийся на это получал побои от Киёмори или его подручных.

К тому времени Токико родила трех сыновей, нареченных Сигэмори, Мотомори и Мунэмори. Как и было обещано, она взялась с самых ранних лет обучать их искусству сложения стихов и игры на флейте, умению правильно одеваться и говорить. Токико даже попыталась приобщить Киёмори к изящным манерам, но усердия тот, мягко скажем, не выказывал. Меж старейшин дома уже примечалось, что Киёмори проявляет излишнее внимание и приязнь к своей жене, что у Тайра почиталось редкостью. Однако он никому не раскрыл ее истинного происхождения, а с моряков, сопровождавших его до Миядзимы, взял слово молчать. Остальным же сказал, будто Токико происходит из опального захудалого рода, и всеобщее любопытство было удовлетворено.

Двадцати семи лет Киёмори удостоился звания властителя земли Аки. В отличие от прочих правителей он не пожелал оставаться в столице и жить на доход с податей, а отправился в пожалованный ему приморский край, где стал трудиться, улучшая гавани и поощряя торговлю с иноземными царствами, особенно с великой Китайской империей. Поначалу его старания сочли при дворе чудачеством, пока край Аки не начал богатеть, а казна — полниться, принося дому Тайра еще большие почести. Понятно, что мореходство процветало за счет дозоров Киёмори, которые, как прежде, спасали торговые суда от пиратов, но каким образом купцам сопутствовали попутные ветры и хорошая погода, пока те бороздили воды Внутреннего моря, оставалось загадкой.

С выполнением обета, данного Токико (вернуть меч Куса-наги Рюдзину), Киёмори не спешил. Да и что он мог сделать без права входить во дворец, которое жаловалось лишь вельможам высших рангов? Со скромным четвертым рангом ему дозволялось показываться там лишь по срочному вызову вышестоящих, так что до поры он занял себя приумножением казны да редкими вылазками против врагов государя — пиратов или мятежных монахов.

И в самом скором времени весь люд стал дивиться удаче Тайра из Исэ, что продвигались в чинах быстрее, чем куропатка взвивается в небеса.

Полет белых голубей

В тот самый год, когда Киёмори стал властителем земли Аки, у главы дома Минамото, полководца Ёситомо, родился сын. Когда мальчику исполнилось четыре года, Ёситомо повел его в святилище предков. Как и Тайра, Минамото были великим воинским родом — много наделов сёэн было пожаловано им в пользование. Они тоже искали власти в столице и рьяно сражались с разбойниками и бунтовщиками, замышлявшими против императора и его верноподданных, чем заслужили прозвание «когтей и клыков Фудзивара». Дом Минамото в, ел родословную от императора Сэй-вы, что правил тремя веками раньше, отчего их основная ветвь стала именоваться Сэйва Гэндзи. В отличие от Тайра, почитавших богиню удачи Бэндзайтэн, дом Минамото поклонялся ками Хати-ману, богу войны.

Ёситомо привел сына в Большое святилище на Цуругаока, Журавлином холме, близ приморского селения Камакура. Поначалу мальчуган испугался огромных колонн с полощущимися на ветру призрачно-белыми стягами, каменных полульвов, полупсов кома-ину у подножия лестницы, ведущей в главную молельню. Но больше всего напугал его грозный облик самого Хатимана: гигантская позолоченная статуя взирала с седла деревянного боевого коня, словно спрашивая: «Достоин ли ты предстать передо мной?»

При виде статуи мальчик всхлипнул и потянул отца за рукав, чтобы тот увел его обратно, но полководец Ёситомо сел рядом на корточки и сказал сыну:

— Не бойся. Хатиман — наш родовой покровитель, оберегает нас от напастей. Когда-то он был человеком, великим воином — императором по имени Одзин. Его матерью была императрица Дзингу, что одолела корейцев и вернула нам священную яшму, которая теперь перешла к нашему государю. Говорят, камни эти повелевают приливами и несметной армией рыб. Император Одзин был столь велик, что после смерти стад ками, божеством. Потому наш родовой флаг белого цвета — священного цвета Хатимана. Так что, как видишь, бояться его незачем.

Лучше поклонись и пообещай, что станешь таким же могучим воином. Тогда и я, и он сможем тобою гордиться.

Мальчик слушал очень, внимательно, затем повернулся к статуе и с поклоном произнес:

— Обещаю. Я буду великим воином.

Ёситомо ухмыльнулся и потрепал сынишку по волосам.

— Вот и хорошо. Так и должно быть.

Тут и он сам поклонился, оставляя жертвенный рис и сложенные листки с молитвами — просьбами к Хатиману благословить сына и ниспослать удачу в сражениях.

Когда они покидали святилище, мальчуган с детской прытью понесся по мощеной дорожке, обгоняя отца. Едва он добежал до ворот-торий у входа на священное подворье, как с соседних деревьев гинкго взметнулась огромная стая белых голубей. Казалось, стае не будет конца: в небе будто трепетал гигантский стяг из тысяч белых крыльев. Широким полотнищем стая потянулась на восток, хотя несколько птиц отделились и полетели на север. Когда Ёситомо догнал мальчика, все голуби вдруг резко повернули на север, за исключением малой стайки, направившейся к северо-западу. Отец с сыном благоговейно любовались невиданным зрелищем.

Во двор тотчас вбежали жрецы Хатимана в сияющих белых одеждах и высоких черных шапках. Они тоже, подняв головы, следили за стаей, указывая на небо и взволнованно переговариваясь. Оба Минамото почтительно ожидали толкования только что явленного знамения.

— Очень важно, куда полетели птицы, — пояснил верховный жрец. — Когда ваш сын поравнялся с ториями, стаю привлек «Дракон на вершине горы». Это направление означает силу и власть — знак безусловно счастливый. Однако некоторые повернули на север, что менее благоприятно. Когда же с вратами поравнялись вы сами, повелитель, к северу направилась вся стая. Путь сей — «Тигр, стерегущий у водопоя» — полон преград, уныния и тьмы. Посему вот наше толкование: сыну — великая власть, хотя и не без опасности, отцу — успех, но дорогой ценой.

Полководец мрачно кивнул:

— Я сохраню это в памяти. Отныне ваш храм будет непрестанно получать от меня подношения, чтобы Хатиман не усомнился, направляя нас. Обещаю, что выращу сына сам и научу всему, что умею.

— Да сопутствует вам обоим удача! — ответили жрецы и, как один, поклонились Ёситомо и мальчику.

Полководец взял за руку сына, позже нареченного Ёрито-мо, и повел из святилища. И хотя мы оставим их до поры, запомни, о слушатель, имя Минамото Ёритомо, ибо его владельцу предстояло сделать шаг, перевернувший историю.

Свиток второй Хогэн и Хэйдзи

Дым среди зимы

Жар погребального костра казался на удивление приятным. Последний дар отца, сегодня только он и согревал Киёмори.

В эту первую луну третьего года Нимпэй Тадамори занемог и скоропостижно скончался. Теперь дом Тайра предстояло возглавить тридцатииятилетнему Киёмори. Он плотнее закутался в плащ, спасаясь от колкого мороза.

Киёмори не смел выдать скорби — ни стоном, ни единой слезой. Он знал, что за ним наблюдает родня, а в особенности братья: Таданори, Норимори и Цунэмори. Дядя его, Тадамаса, который и прежде не питал к нему любви, теперь и вовсе пустил слух, будто Киёмори не Тайра вовсе, а императорский байстрюк. Он чуял, как хмурые взгляды буравят его даже здесь, у костра. Киёмори не имел права выказать слабость. Никто еще не оспаривал его главенство в доме Тайра, и он намеревался сохранить этот порядок.

Даже сыну Киёмори велел держаться бесстрастно, не показывать горя на людях. Хотя, поглядывая на юношу сверху вниз — Сигэморп в ту пору минуло пятнадцать, — он еще раз убедился, что зря беспокоится. Уже многие замечали, каким одаренным и сдержанным рос его первенец. Об одном лишь жалел Киёмори — что сын преуспел больше в поэзии, изучении сутр и летописей, нежели в ратном и наездничьем деле.

От заунывного пения монахов по коже бежали мурашки. Киёмори смотрел на клубящийся дым под темным зимним небом. Вот бы отменить смерть, снова и снова черпать от отцовской мудрости! Чья бы кровь ни текла в его жилах, он всегда почитал настоящим отцом Тадамори. С теплотой вспоминал Киёмори его широкое, неказистое лицо с глазами-щелочками. Вспоминал, как отец учил стрелять из лука, стоя на палубе в качку, надевать доспех, ездить верхом, вести за собой людей… В грядущие дни последний урок пригодится особенно.

«Ах, если бы ты дожил до исполнения пророчества, узрел своими глазами, как будет отомщено твое вечное унижение при дворе… Ты не поверил моему рассказу, а теперь я и сам стал сомневаться. Как мне усадить внука на трон без твоих советов?»

Когда смолкли монахи, пепел собрали для погребения, Киёмори взял сына и пошел прочь, к своей воловьей повозке, где ждала жена Токико с остальными детьми. И хоть тяжко было идти, снег не заметал его высоких гэта.

Подгнивший плод

По истечении двух лет после того, как Киёмори стал главой дома Тайра, осенью второго года Кюдзю Японию постигло великое горе. Императора Коноэ, возлюбленного сына государя-инока Тобы, сразил тяжелый недуг, а затем слепота, после чего он скончался, не дожив до восемнадцати лет.

Даже в те времена столь ранний уход из жизни вызывал пересуды. Смерть государя многим казалась загадочной, даже неестественной. Поговаривали, что юного Коноэ погубило проклятие — будто бы демон-тэнгу в святилище на горе Атаго изображался с шипами, пронзающими глаза. Не он ли навлек слепоту на бедного императора? Как знать — богачи и честолюбцы нередко подкупали монаха или жреца, чтобы посредством высших сил насылать друг на друга несчастья. Однако кто осмелился на такое злодейство? Быть может, все было подстроено с тем, чтобы подозрение пало на смещенного старшего сына, Син-ина?

В действительности Син-ин ничего подобного не делал. В ту пору ему исполнилось тридцать шесть, и все последние годы он вел почти келейное существование во дворце-усадьбе То-Сандзё — растил детей, пытался найти утешение в музыке, философии и поэзии, однако ничего выдающегося не создал. Когда весть о смерти Коноэ дошла до его ушей, он опустился на пол веранды, глядя на облетающие листья гинкго с унынием £ всякого осиротевшего подданного.

— Самые яркие, и те падают… — промолвил советник, сидевший рядом.

— И те, — согласился Син-ин.

— Но и зимняя стужа несет обещание весны. Син-ин вздохнул:

— А за ней — новой стужи. За каждой надеждой — новые горести. Что с того?

— Владыка не понимает. Что для одних несчастье, для других — удача. Печально, не правда ли, что Коноэ не оставил наследника?

Син-ин бросил взгляд через плечо на говорившего. Это был тихий высохший старичок монашек из тех вечных приживал, что льнут к государям и их родственникам, кормясь своей мудрой наружностью, а то и советом или своевременной цитатой из сутр. Син-ин не помнил даже его имени.

— На что ты намекаешь? Не могу же я стать императором снова. Ни один смертный не правил Драгоценным троном дважды, где это видано?

Монах поклонился:

— Помилуйте, государь, если позволил истолковать себя превратно. У меня и в мыслях не было, но… у вас Ёедь есть сын, Сигэхито.

— Да, только у отца, Тоба-ина, полно своих сыновей, которых он наверняка предпочтет моим отпрыскам. Хотел бы я знать, за что он меня так невзлюбил.

— Отцы и дети часто не понимают друг друга, владыка. Может, дело вовсе не в вас? Просто он любит свою наложницу и оттого благоволит ее детям больше, чем вам.

— Может быть. Говорят, это она распускает обо мне слухи, что я-де наслал на Коноэ смертельную хворь.

— У слухов длинные ноги. Однако кто скажет, где в них правда, а где вымысел? Конечно, честолюбие Бификумон-ин ничего доброго не сулит. Быть может, владыка слышали, что она прочит одну из дочерей в императрицы?

— То есть в жены какому-нибудь принцу?

— Нет, повелитель. В государыни.

— Что?! Драгоценный трон уже четыреста лет не занимала ни одна женщина! Совет этого никак не потерпит!

— Так точно, владыка. Подобное вмешательство в государственные дела ее ничуть не красит. Из-за строптивости наложницы вашему отцу будет непросто отстоять свое право в выборе наследника.

Сип-ин с подозрением оглядел монашка. Его сморщенное лицо и бритая голова напомнили бывшему правителю лукавого демона, каких часто изображали на резных дверях храмов. «Зря ты с ним так жесток, — отчитал он себя. — Это тебе впору хитрить, не ему».

Разумеется, все, что благоприятствовало Син-ину, шло на пользу и его многочисленным советникам, вассалам и слугам. Попытка монаха пробудить в хозяине тщеславие была вполне закономерна. «Однако не случается ли так, — напомнил себе Син-ин, — что людские судьбы ложатся на весы истории и достаточно легчайшего дуновения, чтобы одних возвысить, а других послать в небытие? Ведь верно, что наследник еще не определен, а поведение наложницы поставит выбор отца под сомнение…»

Из сада вместе с ветерком повеяло упавшим и уже подгнивающим плодом гинкго. Син-ин сморщил нос и живо замахал перед собой веером.

— Придется позвать кого-то, чтобы вычистил это гнилье, — пробормотал он.

— Что-что, повелитель? — встрепенулся монах.

— Это я о ягодах.

Син-ин подобрал полы алой парчового одеяния и встал, собираясь поискать менее дурнопахнущее место.

— Должно быть, я снова истолковал вас превратно. Син-ин замер и через некоторое время заговорил, будто сам с собой:

— И все-таки не повредит выяснить, кто сможет встать на мою сторону, если с отцом… возникнут трудности. Трон я оставил, но блюсти мир и спокойствие все еще обязан, верно? Будет негоже с моей стороны допустить в столице раздор и смуту. А потому будет нелишне составить список верных и доблестных воинов, как ты считаешь?

Монашек с улыбкой поклонился:

— Весьма нелишне, владыка. Я разузнаю, можно ли его достать.

— Из какого ты монастыря?

— Из Энрякудзи, повелитель.

— Да, как же я забыл. Вы издавна служите моей семье.

— Наша обитель удостоилась такой чести.

— А эти… легенды о том, что монахи могут посредством молитв и обрядов насылать порчу или менять ход событий, они верны?

— Я дал обет не разглашать наших тайн, повелитель, однако могу сказать, что нам случалось взывать к силам по ту сторону мира смертных и заставлять их… прислушаться.

— О!.. Жаль, я ничего не смыслю в подобных делах. Чтобы добиться успеха, нужен немалый опыт…

— Владыка, — сказал монашек с поклоном, — может всецело на меня положиться.

Поворот ладони

Когда ждать объявления наследника стало совсем невмоготу, Тоба-ину пришлось пойти на уступки Государственному совету. Он был вынужден примириться с первой женой, Тай-кэнмон-ин, все еще опечаленной его увлечением наложницей Бификумон-ин. И вот на трон взошел Го-Сиракава, второй сын Тайкэнмон-ин, которому в ту пору было двадцать восемь лет.

Го-Сиракава, как и его брат Син-ин, не отличался ни манерами, ни выдающимся умом, зато его назначение всех устраивало.

Зимой того же года пятидесятитрехлетний Тоба-ин отправился к святилищам Кумано — помолиться за благополучное правление сына. Он выбрал самую трудную тропу Накахэти (подъем по ней занимал пятнадцать часов), исходя из поверья о том, что лишь путь, полный тягот, способен очистить паломника от грехов. Горная тропка вилась меж кедровых и камфорных рощ мимо трех храмов — Нати, с его дивными водопадами, посвященными Идзанами, а также Сингу и Хонгу, почитавшегося основным.

В Хонгу Тоба-ин прибыл уже на рассвете, пройдя сотню каменных ступеней в тот самый миг, когда солнце позолотило реющий на подворье флаг. На флаге был изображен трехногий ворон Ята-но-карасу, который, по преданию, вел первого императора Дзимму Тэнно покорять восточные земли. Тоба-ин почтил его поклоном, уповая на божественное наставление.

Затем он проследовал к главной молельне, где вознес молитвы и пожертвования великим богам синто — Аматэрасу, Сусаноо, Идзанами, Идзанаги, а также Сёдзё-дайбосацу. Внезапно, к его удивлению, посреди стены возникла детская рука с обращенной кверху ладонью. Затем ладонь перевернулась книзу, снова кверху и опять книзу. Так продолжалось несколько минут, пока рука с ладонью не исчезла.

Тоба-ин был так поражен, что тут же велел вызвать монаха, который сопровождал его в путешествии.

— Только что мне было явлено чудесное знамение, и я хотел бы узнать, что оно означает. Нет ли здесь божьего человека, посредством которого можно обратиться к небожителям?

Вскоре к нему доставили лучшую в святилищах Кумано провидицу — отроковицу семи лет, известную кротостью и красотой. Тоба-ин повелел ей истолковать для него смысл видения. Провидица согласилась. Долго она читала молитвы и вдыхала священные благовония, дабы призвать ками, но даже по прошествии полудня божество не дало о себе знать.

Вскоре пред ликом Тоба-ина предстали восемьдесят ямабу-си, горных отшельников-ведунов, и принялись вместе распевать Великую сутру Высшей Мудрости. Провидица присоединилась к, молению, простираясь ниц и упрашивая божество овладеть ею. Наконец, после многих часов, она неожиданно села, и в детских чертах ее произошла удивительная перемена — сквозь них проступил облик древней старухи. Девочка повернулась к Тоба-ину и протянула руку — сначала ладонью вверх, а затем повернув ее вниз.

— Об этом ты хочешь узнать? — опросила она незнакомым голосом.

— Да, да! — воскликнул Тоба-ин. Он бросился на колени, молитвенно стиснув руки. — Прошу, объясни мне, что это значит!

— Значит это, о несчастный, что едва увянет листва на деревьях осенью нового года, увянешь и ты. Последний год тебе отпущен в мире бренности. И после уж не будет в Японии покоя и мира — ждут ее перемены столь частые, как повороты этой ладони.

Тоба-ин побледнел, на глаза навернулись слезы.

— Последний год? Неужели я умру? Провидица важно кивнула:

— Готовься.

— Но… что-то ведь можно сделать, предложить пожертвование, чтобы продлить мою жизнь, так?

— Судьба твоя записана в Книге Небес, и слова эти уже не сотрешь. Никто не в силах ничего изменить.

Тут к посреднице вернулся прежний облик маленькой девочки, словно дух покинул ее, и она упала без сил.

Когда ее вынесли из покоев государя-инока, монахи и свита простерлись перед ним ниц в знак глубокой скорби.

Тоба-ин продолжил поклонение, произнося священные обе-ты-гохэй[17], последние в его жизни. Он молился великим ками и Будде, чтобы возродиться в раю, чтобы Го-Сиракава стал достойным и почитаемым императором. Совершив же все возможные обряды и молебны, Тоба-ин удалился в столицу.

И действительно, поздней весной нового года, первого года эпохи Хогэн, Тоба-ин занемог. Одни говорили, что болезнь его вызвана утратой любимого сына, Коноэ, другие — что его постигла кара за бездумные выходки наложницы. Но те, кто был с ним в Кумано, знали: просто пришел его час, предначертанный Небесами.

К лету Тоба-ин сделался так плох, что государыня Тайкэн-мон-ин постриглась в монахини, чтобы молить Будду о его выздоровлении. Разумеется, и это не помогло. В начале осени, как и сказала провидица, Тоба-ина не стало. Говорили, будто небо в тот день потемнело и померкли светила, а жителей Хэйан-Кё поразила такая скорбь, словно каждый оплакивал отца или мать.

Смена дворца

Не прошло и недели со смерти Тоба-ина, как полководец Минамото Ёситомо получил Пугающую весть. Его призывали к государю для доклада. При всем, что происходило в столице, означать это могло лишь одно: бунта, о котором столько твердили, не избежать. Грядет война.

Ёситомо в тот год исполнилось тридцать два. Шесть лет прошло со дня посвящения его сына в храме Хатимангу, когда они наблюдали полет голубей, и теперь он гадал: не пора ли знамению осуществиться, не сейчас ли придется платить дорогой ценой за победу, обещанную Хатиманом?

Ёситомо облачился в свой лучший наряд из алой парчи, а поверх надел стеганый поддоспешник и полупанцирь-ваидатэ. На голову водрузил шапку-эбоси, которую обыкновенно покрывали шлемом. Так он хотел показать, что пребывает настороже, хотя и без оружия. Появляться перед императором в броне, а тем паче с мечом или луком, считалось столь тяжкой провинностью, что виновных казнили на месте.

Ёситомо подали вороного жеребца, и в сопровождении гонца, принесшего вызов, он покинул свою скромную усадьбу. Небо заволокло тучами, а порывистый ветер предвещал снегопад. Ёситомо направил было коня на широкую, усаженную ивами мостовую Судзяку[18], что вела ко Дворцовому городу[19], но гонец схватил его скакуна иод уздцы и удержал на месте.

— Не туда, господин. — Э?

Убедившись, что их никто не слышит, посыльный тихо сказал:

— Драгоценный трон расположен сегодня в другом месте.

— Вот как? Мне казалось, это Син-ин меняет дворцы, а не государь Го-Сиракава.

— Случается и такое, господин.

— Верно ли я понял, что нынешний переезд связан с иными причинами, нежели расположение звезд?

Гонец, опасливо озираясь по сторонам, снова потянул за поводья черного жеребца и повел его на другую сторону улицы. От Ёситомо не укрылись встревоженные взгляды купцов и торговцев из-за запертых ставен лавчонок, и в душе его шевельнулось сочувствие — если слухи о перемещении войск внутри города не лгали, простому народу придется несладко, едва начнется война.

Улицы были, против обыкновения, заполнены конниками из разных кланов. Ёситомо попытался сосчитать, чьи отряды наиболее многочисленны. К его огорчению, воинов Минамото среди них было немного. Ему показалось, будто он встретил родственника, но тот, поймав его взгляд, поспешил отвернуться.

— Как вы могли слышать, владыка, Син-ин предпочел дворцу То-Сандзё усадьбу жрицы святилища Камо, а после велел переправить себя в Северный дворец. Согласно последним известиям, теперь он расположился во дворце Сиракава.

На самом деле разведчики Ёситомо уже донесли ему о загадочных передвижениях бывшего императора, однако он не пожелал делиться сведениями с простым посыльным.

— В самом деле? Похоже, Син-ину не сидится на месте.

— По моему разумению, господин, прежний государь пытается сбить с толку тех, кто следит за ним. Или занять более выгодную для обороны позицию.

— Хитро подмечено. Продолжай так, и выслужишься в полководцы. Однако что же наш император? Зачем ему понадобилось покидать крепкие стены Дайдайри?

Гонец вздохнул:

— Я, конечно, отнюдь не государев поверенный, но слышал мнение, будто во Дворцовом городе слишком много людей и ворот, чтобы за всеми уследить. А еще есть надежда, что Син-ин привязался к своему прежнему чертогу, дворцу То-Сандзё, и побоится его разрушить. Вот почему, вероятно, император остановился там, куда мы сейчас направляемся.

— Понятно.

Представившись страже у врат дворца То-Сандзё, посланец проводил Ёситомо во двор. Коней слуги забрали в стойла, а полководца подвели к веранде за садиком с облетевшими деревьями гинкго. Там он опустился на подушку у расписных бамбуковых штор, перевязанных золотым шнуром, и стал ждать.

Вскоре слуга принес подогретый чай и соленья, чтобы подкрепить силы. Зная, что у наблюдательной челяди можно многое выпытать, Ёситомо обратился к нему:

— Скажи-ка, что ты обо всем этом думаешь?

Слуга, худощавый и дерганый парень, торопливо огляделся и переспросил:

— О чем, господин?

Ёситомо небрежно повел рукавом:

— Обо всех переездах, сутолоке. Они тебя не тревожат?

— Тревожат, господин? Какие могут быть тревоги, когда семь тысяч ками оберегают нашу землю денно и нощно? Я слыхал, что лишь для защиты имперского трона отряжены шестьдесят божеств и духов, не говоря о сокровищах молитвы, закона и самого Будды, которые запросто оградят нас от любого бедствия.

— Да-да, конечно, — вздохнул Ёситомо. — Однако столь наблюдательный молодой человек не мог не услышать… то есть заметить, кое-каких… странностей.

Слуга опять огляделся и придвинулся к собеседнику так близко, насколько позволяла почтительность.

— Раз уж вы спрашиваете… Думаю, вас, человека храброго, не смутят жуткие новости, что я собираюсь поведать. Слыхали ль вы о колоссе с Хигаси-горы?

Ёситомо нахмурился:

— О статуе воина, захороненной там, когда император Кам-му основал Хэйан-Кё?

— Той самой. Ваши познания глубоки, господин. Так вот, до меня дошел слух, будто насыпь над местом ее погребения начала трястись. Говорят, это предвещает опасность.

Ёситомо не сдержал улыбки.

— В наших землях, дружище, земля часто трясется. Так уж повелось.

— Да, но на востоке еще появилась комета. А это всегда дурной знак.

— Несчастья творятся то и дело, и всегда находятся дурные предвестья, с которыми их можно увязать. Впрочем, я несведущ в небесных знамениях.

— Зато все чиновники из Ведомства инь-ян нынче вьются вокруг государя точно рой диких пчел и жужжат о грядущих напастях. Так я слышал.

— Уверен, его величество это очень утешило.

— А еще говорят, — голос слуги упал до еле слышного шепота, — что Син-ин сговорился с… нечистой силой.

— Нечистой силой?

— Ну, знаете — с демонами, колдунами, темными монахами. Говорят, он сотворил злобного демона в человечьем обличье, воина исполинской силы, который будто бы носит лук толщиной в руку и может одной стрелой пронизать семь нагрудных щитов. Зовут этого гиганта… Тамэтомо!

Полководец едва не поперхнулся. Откашлявшись, он утер рот рукавом.

— Вот как?

— Я вижу, вы тоже наслышаны об этом демоне, господин.

— Да, наслышан.

На самом деле Тамэтомо был его сводным братом. Ёситомо ни разу не видел его: мальчиком отослали из отчего дома за дикий нрав и необузданность. Много легенд было сложено о том, что случилось с ним после. То, что Тамэтомо заслужил прозвание демона, нисколько не удивляло, однако их союз с Син-ином отнюдь не внушал радости. Одной напастью становилось больше.

Ёситомо услышал за ставнями голоса и шаги — в комнату кто-то вошел. Слуга поклонился и поспешил удалиться.

— Мне пора, господин. Надеюсь, я был вам полезен.

— Спасибо, — пробормотал Ёситомо ему вослед. В этот миг одна из перегородок-сёдзи скользнула в сторону и в дверях возник бритоголовый человек, одетый в черное. Повернувшись, он опустился на колени, коснулся лбом порога, чествуя тех, кто оставался в комнате, и лишь затем встал и подошел к полководцу. Глубоко посаженные глаза придворного монаха светились умом, если не сказать — хитроумием. Он поприветствовал Ёситомо легким поклоном сообразно своему второму рангу.

— Мы рады вам, полководец Ёситомо. Государь с нетерпением ожидает вашего совета. Я, младший советник Синдзэй, передам императору все вами сказанное и буду доносить вам его слова.

Ёситомо, в свою очередь, поклонился:

— Благодарю. Для меня высокая честь служить государю.

— Рад это слышать, хотя, должен сказать, обстоятельства складываются не лучшим образом.

— Пожалуй, господин.

— Нам известно, что ваш отец и братья выступают на стороне Син-ина, и лишь один вы отозвались на призыв законного императора.

Ёситомо понурил голову от стыда:

— Владыка хорошо осведомлен.

— Ваша преданность не может не радовать, однако мы в некотором замешательстве. Надеюсь, вы простите нам вопрос… почему?

— Меня с детства учили, — отвечал Ёситомо, — что Минамото не служат двум господам. Я всегда верил, что наш долг — защищать государев трон. Я не могу говорить от лица братьев или отца, так как не знаю причин, по которым они избрали сторону мятежников.

— Возможно, — промолвил Синдзэй, — они сочли несправедливым смещение Син-ина в пользу Коноэ или то, что его сыну, Сигэхито, не дали возможности вступить на трон.

«Уж не подвох ли?» — задумался Ёситомо, а вслух сказал:

— Говорят, недостойному боги не позволят занять престол.

— Слова царедворца. Видите ли, прежде всего нам понадобятся ваши сведения о стратегиях Минамото. Сочтете ли вы это предательством своего рода?

У Ёситомо дернулась щека. «Только бы Синдзэй не заметил…»

— Я считаю предателями всех тех, кто пошел за Син-ином.

— Что ж, тогда нам остается лишь восхититься вашим мужественным решением действовать всем наперекор. Итак, исходя из известного вам, что вы посоветуете для скорейшего подавления бунта?

Ёситомо построил ответ таким образом, чтобы не раскрывать военных хитростей Минамото, ибо даже перед лицом измены воину не пристало выдавать родовые тайны непосвященному.

— Господин Синдзэй, передайте его государеву величеству, что, по моим сведениям, на Хэйан-Кё движется войско монахов из храмов Нары числом в одну тысячу. Примерно к завтрашнему вечеру они прибудут в Удзи, а уже утром, без сомнения, пополнят ряды заговорщиков. Это наверняка сильно осложнит подавление мятежа. Посему я предлагаю ударить по дворцу Сиракава нынешней же ночью и застать Син-ина врасплох до того, как подкрепление подоспеет.

— Да, затея вполне разумная. Однако сколько людей вам потребуется для атаки? Дворец Сиракава может быть хорошо укреплен.

— Смею заверить, — не без гордости отозвался Ёситомо, — что моих Сэйва Минамото[20] будет вполне достаточно, чтобы все быстро уладить.


— В вашей доблести и сноровке сомнений нет, но нас известили, будто бы властитель Аки Тайра-но Киёмори явился из Рокухары с силами Тайра из Исэ, желая поддержать императора. Думается нам, что с такой подмогой успешный конец дела наверняка обеспечен, нэ?

Ёситомо задумчиво потер подбородок, ощущая смесь облегчения и досады. С точки зрения воина, пополнение было бы весьма кстати в предстоящей битве, не будь Тайра соперниками Минамото, что сулило дополнительные трудности. Кому доверить командование? Не выйдет ли так, что Тайра причешут под одну гребенку всех Минамото: и мятежников, и верных императору? А случись Тайра сражаться удачнее или яростнее, не принесет ли это им еще большей славы и почестей, не сделает ли любимцами при дворе?

— Что ж, — вымолвил наконец Ёситомо, — рад слышать, что государевой рати прибудет. Возможно, лучше всего отрядить Тайра стеречь дворец То-Сандзё и особу императора. Зная, что владыке ничто не угрожает, я и мои люди сможем уверенно выступить против заговорщиков.

Губы Синдзэя дрогнули в легчайшей из улыбок.

— Благодарим за совет, полководец. А теперь, если позволите… — Советник склонил голову, встал и вернулся в комнату, затворив за собой сёдзи.

Ёситомо стал ждать, прислушиваясь к бормотанию в императорских покоях, хотя ничего, кроме отдельных слов, разобрать не сумел. Пришлось призвать себя к терпению. Он оглянулся на голые деревца гинкго, отмечая, какими костлявыми кажутся те на фоне серого зимнего неба. Заметал редкий снежок.

Но вот сёдзи открылась и Синдзэй вышел снова. Он преклонил колени перед полководцем и сообщил:

— Мы обсудили ваш совет, Ёситомо-сан, и нашли его в целом разумным. Мы, обитатели «Заоблачных высей», чужды военных премудростей, посему решение боевых задач достается вам. Как говорится, успевший властвует, неуспевший подчиняется, поэтому ваш план немедленной атаки представляется разумным.

Ёситомо издал одобрительный звук и склонил голову.

— Однако, — продолжил Синдзэй, — дела государственные также остаются в нашем ведении. Владыка полагает, что в сие смутное время всякий знак верности трону — на вес золота и должен встречать куда большее уважение. Вот почему государь настаивает на том, чтобы властитель Киёмори и его Тайра из Исэ сегодня же примкнули к Сэйва Минамото для ночного похода на дворец Сиракава. Император надеется, что это явление мощи сокрушит мятеж быстрее обычного и покажет бунтовщикам, сколь глупо перечить государевой воле.

Ёситомо кивнул:

— Что ж, тогда слушаю и повинуюсь.

На губах Синдзэя опять мелькнула тень улыбки.

— Владыка наслышан о некоем… соперничестве между кланами Тайра и Минамото. Мой совет — на время забыть о нем. Если ваш план удастся, на что мы возлагаем все надежды, могу уверить: государь не поскупится на милости, а вас и ваших воинов ждут новые чины и жалованья. Могу предположить, что вам даже будет даровано право лицезреть императора.

Ёситомо взглянул на отворенную сёдзи за его плечом.

— Вам, советник, известно, наверное, что мы, воины, в каждый бой идем как в последний, ибо однажды удача отказывает даже храбрейшим. Нынешняя же битва, насколько я могу судить, может стоить мне жизни. Так что проку в грядущих почестях, если я до них не доживу? Не лучше ль миг побыть во славе, чтобы было о чем вспомнить, покидая сей мир? — Сказав так, Ёситомо внезапно встал и направился к открытому проему. Синдзэй сорвался за ним, запинаясь:

— Но-но-но, господин, вам нельзя, — вы не осмелитесь… — И все же у него недостало расторопности остановить полководца.

Ёситомо шагнул за порог Большого зала собраний. Его встретила гробовая тишина: вельможи в черных церемониальных платьях остолбенели от изумления. Устремив взгляд поверх их голов, Ёситомо увидел чуть поодаль императорский помост, обрамленный шифонными занавесями, и двух позолоченных львов-стражей, восседающих с поднятой лапой по обе стороны помоста. На дальней стене висели Три священных сокровища — яшма и зерцало, а также меч Кусанаги. За занавесями на постаменте Ёситомо различил человека в алой мантии и высокой черной шапке. Тот выглядел ошеломленным. Ёситомо пал на колени и отдал дань почтения трону.

— Простите, ваше императорское величество, — сказал он, прижавшись лбом к полу. — Я хотел лишь узреть толику Неба, сошедшего на землю, прежде чем сам отправлюсь на небеса.

Снова повисла неловкая пауза, но через несколько мгновений ее развеял тихий смех, донесшийся с постамента. Его один за другим подхватывали царедворцы, и вскоре, подобно пожару, весь зал обуяло веселье. Тогда только Ёситомо почуял, что может подняться, и сел, залившись краской смущения.

— Ты, однако, горяч, Ёситомо-сан, — произнес император Го-Сиракава. — Что ж, будем надеяться, это послужит нам в помощь во время ночной осады. На том и поладим. Смотри вволю. Погибнешь ли ты в бою или останешься жив, сбереги память об этом миге до конца своих дней.

— Так точно, владыка, — отвечал Ёситомо с поклоном. — Сберегу.

Гудящая стрела

В час Тигра[21] — предрассветный час — из То-Сандзё ко дворцу Сиракава выступили две армии: одна под командованием Минамото Ёситомо, другая — под началом властителя Аки, Тайра Киёмори. За каждым следовало около тысячи конников и их пеших вассалов.

Киёмори вдыхал колкий морозный воздух, чувствовал, как холод впивается в ноздри мириадами лезвий. Снег и лед искрились алым в отсветах множества факелов. Думы о предстоящем сражении горячили кровь. Давно уже он не водил свое войско в бой и забыл, как обостряются чувства в преддверии битвы — точно на первом свидании во дни юности. Его пальцы крепче стиснули поводья, а стук копыт по брусчатке накатывал со всех сторон мерным рокотом, успокаивая подобно шуму прибоя у берегов Исэ.

Оделся Киёмори с особым тщанием — в доспех, скрепленный алым шнуром поверх кафтана устричного цвета, а на голове его красовался шлем с изображением бабочки — родового герба Тайра. Седло полководца сияло алым и черным лаком, а нес его норовистый холеный скакун гнедой масти. Отвага и доблесть для воина, конечно, первые добродетели, однако внушительность облика почиталась нисколько не меньше. Воин, небрежный в одеянии, мог быть небрежен и в битве. А из печального опыта своего отца Киёмори усвоил, сколь много значит внешность для судьбы человека.

Даже сейчас, спустя три года после утверждения главой клана, ему приходилось доказывать свое превосходство. Недовольный им дядя Тадамаса оказался на стороне взбунтовавшегося Син-ина. В какой-то мере Киёмори его не винил. Воины любят поставить на удачу, а в мятеже против императора ставки взлетают до небес. «Победит узурпатор, — думал Киёмори, — и Тадамаса настолько возвысится, что с легкостью меня одолеет, предаст казни вместе со всей семьей. Случись же ему проиграть, сам расстанется с жизнью, которой он, впрочем, без власти нисколько не дорожит».

Рядом с Киёмори ехал его наследник и первенец, Сигэмо-ри, уже восемнадцати лет от роду — на темно-гнедом коне и в пластинчатом панцире с зеленым шнуром поверх платья из алой парчи. Шлем украшен серебряными заклепками-звездами, лук оплетен крепким пальмовым волокном, покрытым черным лаком. Глаза Сигэмори сияли. Было видно, что предстоящая битва манит и будоражит его, хоть и немного пугает. Киёмори, оглядываясь на сына, чувствовал и восхищение, и печаль. С теплотой вспоминал он обряд Надевания хакама и покрытия головы, когда Сигэмори нарекли взрослым именем. Так ли давно это было? Токико хорошо его обучила — он прекрасно играл на флейте и слагал стихи, снискал уважение и даже успех при дворе. Сыну был пожалован пост младшего помощника главы Ведомства дворцовых служб. А теперь он предстал перед отцом удалым воином, скачущим навстречу своей первой битве с нетерпением жениха.

«Знатный же из него выйдет Тайра, — подумал Киёмори, а вслед за тем вознес молитву божеству-покровителю: — Подай сыну в эту ночь доблести и славы. Сподобь его одолеть многих недругов. Однако если ныне ему суждено погибнуть, пусть падет с честью и не запятнает ни в чем имя нашего рода».

В этот миг Сигэмори окликнул его:

— Отец, меж людей ходит слух, будто на стороне Син-ина сражается демон, чудовище по имени Тамэтомо, которому нет равных по силе и росту. Будто бы он может пронзить стрелой что угодно…

Киёмори усмехнулся:

— Ничего удивительного — подобные сплетни часто пускают, чтобы запугать противника. Уверен, воины, с которыми нам предстоит драться, такие же люди, как и мы.

— А если слухи не лгут? — упрямился Сигэмори. — Представь только, какая слава ждет тех, кто повергнет демона или гиганта вместо простого врага!

— Поверь мне, сын, даже «простого» врага одолеть нелегко, а Минамото все как один хорошо обучены. Не списывай их со счетов лишь потому, что они из плоти и крови. Помни об их мастерстве, и тебе будет легче выжить и победить. Великую славу можно добыть и сражаясь с людьми.

Из толпы воинов впереди отделились два всадника — мужчина и мальчик — и подъехали к предводителям Тайра. В свете факела, отразившегося на полированном шлеме воина с эмблемой в виде полумесяца, Киёмори узнал самого полководца Минамото.

— Верно ли я слышал, вы говорили о Минамото-но Тамэтомо? О нем я могу порассказать, поскольку он доводится мне младшим братом. Лет ему около девятнадцати, как и тебе, юный Тайра. Он всегда был задирой и грубияном, но демоном — едва ли.

Сигэмори нагнул голову:

— Я только передал слух, господин полководец. У меня и в мыслях не было хулить вашу семью.

— Речь царедворца, — усмехнулся Ёситомо.

— Еще бы — он мой наследник, — отозвался Киёмори.

— А вот и мой старший. — Ёситомо указал на юношу, скачущего бок о бок с ним на сером коне. — Гэнда Ёсихира. Ему всего пятнадцать. Сегодня его первый бой.

Мальчик свесился с седла, чтобы рассмотреть Сигэмори из-за отцовской спины.

— Я сниму больше голов, чем ты, — поддразнил он.

— Посмотрим, — парировал Сигэмори. Полководцы рассмеялись.

— Бойкий парень, — заметил Киёмори. — А если придется сносить головы собственным дядям и деду? Что-то он тогда скажет?

Лицо Ёситомо сделалось непроницаемым, как маска гнева.

— Воин выполняет приказ. Сдается мне, твой дядя тоже приспешник Син-ина, или я не прав? — Он поддал коня пятками и увлек следом сына. Вскоре оба Минамото нагнали свои ряды.

— Отец, — тихо сказал Сигэмори, — стоило ли так говорить? Разве благоразумно восстанавливать против себя того, с кем рядом мы намерены воевать?

— Битва — битвой, — ответил Киёмори, — но есть еще и война. Ёситомо нам только союзник, а вовсе не друг. Если я слегка выведу его из равновесия, быть может, он будет драться не так хорошо в грядущей схватке.

Сигэмори развернулся в седле, недоуменно глядя на отца:

— А чем нам это поможет? Киёмори вздохнул:

— Тогда мы, Тайра, сможем лучше проявить себя в сравнении с ним, снискать большую славу в случае победы, а значит, ибольшие почести. Таковы правила игры.

— Это как-то… низко.

— Д ты думаешь, Фудзивара добились своей власти, следуя всем Двенадцати заповедям слово в слово? Быть может, мать и научила тебя философии, но политике — едва ли.

— Что ж, я даже рад.

— Зря, сын мой. Политика — самая важная из земных наук. Ты мой наследник, и однажды сам станешь главой рода Тайра. Запомни это и впредь будь настороже.

— Хорошо, отец, — нехотя согласился Сигэмори.

Полководец Ёситомо долго не находил себе покоя, уязвленный грубостью Киёмори, пока не услышал голос сына:

— Чего мы ждем, отец? Когда начнется битва?

— Будь это обычное сражение в открытом поле, сынок, я тотчас бы сказал. Но, как видишь, мы в городе, а здесь трудно судить о начале атаки. Как правило, враждующие армии сходятся к месту сражения заранее, в условленное время. Но сейчас нам предстоит напасть неожиданно, чтобы захватить бунтовщиков врасплох. В ознаменование начала битвы одна из сторон выпускает гудящие стрелы[22] — доложу тебе, прямо кровь стынет в жилах, как услышишь их вой в воздухе. Если нам повезет, у врага не будет времени для этих стрел, да и нам ни к чему объявлять о себе.

Затем обе армии посылают обычные стрелы, дабы уложить как можно больше врагов перед схваткой. Есть надежда, что сегодня только нам доведется стрелять из луков. Когда же войска сойдутся достаточно близко, воины могут выкликать свое имя и происхождение, чтобы подыскать противника себе под стать. На стороне Син-ина будет много гордых Минамото, и они могут устроить такую перекличку перед боем. Если кто-нибудь вызовет тебя на бой, помни, чему я учил: дерись мечом, но не рассчитывай поразить конного. Если тебе повезет сбить противника с лошади, старайся заколоть его, пока он не поднялся.

— А потом отрубить голову? — выпалил Гэнда Ёсихира.

— Да, сын мой. Потом отрубить голову, — терпеливо повторил Ёситомо. Он часто задумывался, почему знамение в святилище Хатимана предназначалось его младшему сыну, а не старшему, первенцу. Ёсихира был так горяч, что отец уже готовился оберегать его от опрометчивых шагов и пагубных страстей. Впрочем, у богов, кажется, были на него другие виды. — Помни, однако — если тебя смертельно ранят, попытайся найти своего человека, дабы тот отнял твою голову первым и не допустил нашего позора.

— Я запомню, — сказал Гэнда Ёсихира. — А если… если мне случится победить своего дядю или деда, что тогда?

Ёситомо вздохнул:

— В таком маловероятном случае будь быстр, чтобы обойтись без мучений, и секи ровно. В остальном не знай жалости к тем, кто злоумышлял против трона.

— Ты поступишь так же, отец? Ёситомо закрыл глаза.

— Да, если придется.

Вскоре конница свернула на улицу Нидзё, мчась на восток в направлении дворца Сиракава. Князь Киёмори вдруг осадил скакуна.

— Что случилось, отец? — спросил Сигэмори.

— Я тут подумал кое о чем. — Киёмори выбрал одного из бойцов посыльным и сказал ему: — Скачи вперед к военачальнику Ёситомо и передай следующее. Когда мы готовились выступать из дворца То-Сандзё, один из дворцовых гадателей сказал, что ками Кондзин сегодня расположился на востоке и будет опасно пускать стрелы навстречу восходящему солнцу. Посему, для удачи нашего похода, я налагаю запрет на это направление атаки. Скажи Ёситомо, что я выбираю иной путь для захода на врага. А теперь скачи.

Гонец низко поклонился в седле и умчался, торопясь нагнать Минамото.

— Снова политика, отец? — спросил Сигэмори.

— Стратегия, — поправил предводитель Тайра. — Если мы разделимся для атаки, Син-ину придется разделить оборону.

— Да, но с раздробленным войском полководец Ёситомо останется без подмоги, случись ему встретить сильное сопротивление.

— Правда? — усмехнулся Киёмори. — Что ж, тем больше ему достанется славы, если он победит. Выходит, мы оказываем ему услугу, нэ? — Он дал знак своим всадникам следовать за ним и направил коня к югу. Прошел один квартал на юг, затем на восток, после чего, миновав искусственный ручей, снова свернул на север. Попадавшиеся то и дело по пути чиновники и торговцы разбегались по домам при виде отряда из двухсот конников — торговля и бумажные дела подождут.

Тайра шли на север берегом канала. Над водой поднималась дымка, почти сияя в предрассветном зареве. Она окутала узловатые сосны и сухой тростник вдоль протоки. И хотя небу пора было посветлеть, на подступах к дворцовой стене темнота еще больше сгущалась. Ручей у стены обрывался, устремляясь внутрь по желобу, забранному железной решеткой, так что пустить этим путем лазутчика не было никакой возможности.

Киёмори повел людей вдоль стены к юго-восточным воротам. За толстыми брусьями ограды рыскали темные фигуры, подсвечиваемые пламенем факелов и лампад. Причудливые очертания шлемов и лат придавали им облик скорее чудовиш. чем людей. Было невозможно различить, к какому роду кто принадлежал или сколько их всего числом. Киёмори выслал передовой отряд из пятидесяти человек, и те остановились в нескольких кэнах[23] от ворот.

— Эй, привратники, назовитесь! — крикнули те, кто стоял ближе всех. — Мы служим властителю Аки, Тайра Киёмори. Мы — жители Исэ, вассалы Камму Тайра, и прибыли во имя истинного и законного правителя, императора Го-Сиракавы. Знайте: всех сторонников узурпатора ждет суровая расправа!

То ли из-за игры света, то ли еще из-за чего Киёмори почудилось, будто во внутреннем дворе клубится темный, необычного вида дым. Оранжево-багровые отсветы пламени, подсвечивавшие его изнутри и снизу, нет-нет да напоминали адское пекло со свитков художников. Поначалу Киёмори счел, что пожар — дело рук Ёситомо и часть плана осады, однако изнутри не было слышно обычных звуков битвы, как и едкого запаха горящей древесины.

Наконец над дворцовой стеной из дымной завесы возникла чья-то фигура — крупнее и массивнее человеческой, с длинными руками и согнутой спиной. Вскоре раздался и голос — хриплый, больше походивший на демонический рык:

— Так-так… Стало быть, господин Киёмори послал вас? Ха. Слыхал я о нем. Чванливый охотник до почестей, которых он не заслужил. Недовельможа, который считает, что на высоких сандалиях можно приблизиться к «Заоблачным высям», и надеется въехать в Государственный совет на хвосте Царя-Дракона. Я, Тиндзэй Хатиро Тамэтомо из Сэйва Гэндзи, лишь в девяти коленах отстою от священного трона, — глухо проревело чудовище, — ты же смеешь величать себя Камму Тайра, пытаясь возвыситься за счет капель императорской крови. Ха! Вы, Тайра, изрядно выродились за те одиннадцать колен, что минули с тех пор, как ваши предки обитали в Чертогах тысячи блаженств. Изыдите, все до единого! Никто из вас не стоит моих усилий, и уж точно не этот крикун Киёмори!

Киёмори почувствовал, как цепенеет от ярости, и вместе с тем его обуял страх. Тот, кто стоял на воротах, проведал о его божественных союзниках. Но как это возможно… или слухи верны и Син-ин заручился поддержкой темных сил? Сказано же в легендах, что есть способы превратить человека в демона. Вдруг младший из Минамото и впрямь сделался они[24]?

Да, верно, Царь-Дракон обещал Киёмори свое покровительство, но до моря, вотчины Рюдзина, отсюда далеко. Даже глава Тайра, хоть и был сведущ в воинской науке, не знал ничего о борьбе с демонами.

Тут один из всадников головного отряда подался вперед и бросил такой клич:

— Я — Ито Кагэцуна из Фуруити. Может быть, ты слыхал обо мне. Мы с тобой бились под одним знаменем, хотя и давно это было.

— Кагэцуна! — воскликнул демон. — Как не слыхать! Ты хорошо служил нашему прежнему господину. Ступай с миром. К тебе у меня вражды нет.

— Нет, Хатиро-сан, так не выйдет. Нынешний твой властелин замышляет против императора. Я назначен помощником командующего императорским войском, а значит, выступаю против тебя. И хотя нет за мной великих заслуг, кроме разве того, что я изловил в Исэ одного из разбойничьих главарей, я вызываю тебя на бой. Посмотрим, достойна ли стрела такого худородного воина поразить тебя.

С этими словами Кагэцуна изо всех сил натянул тетиву и послал стрелу за ворота. Однако даже в неровном свете факелов стало заметно, что он промахнулся.

— Твои слова бьют в цель точнее! — крикнул Тамэтомо. — Ты так хорошо говорил, что я отвечу на выстрел, хотя и не обязан сражаться с низкорожденными. Да будет эта стрела тебе почестью в нынешней жизни или напоминанием в следующей!

Киёмори и его люди услышали свист оперения в воздухе и глухой удар наконечника, пронзившего плоть. У него на глазах один из всадников обмяк и свалился с лошади.

— Року! — вскричал Кагэцуна. — Року, брат!

Другой воин, сидевший позади Року, смотрел в почтительном ужасе на окровавленную стрелу, которая застряла у него в панцире. Он развернул коня и подъехал к Киёмори.

— Господин, взгляните! — Воин отломил стрелу и протянул Киёмори. — Тупая гудящая стрела, а прошла сквозь тело и панцирь Року и угодила в меня! Року испустил дух, еще сидя на лошади! Какой стрелок на такое способен? Точно не человек!

Киёмори воззрился на стрелу. Сзади поднялся взволнованный ропот.

Кагэцуна смотрел с бледным от страха лицом.

— Это правда, — тихо проговорил он. — Року погиб. Стрела пронзила его, словно туман. Такой мощи не знали с тех пор, как Минамото Ёсииэ пронзил разом тройной панцирь. Возможно ли, чтобы подобная сила вернулась в мир?

Киёмори втянул воздух сквозь зубы, глядя на черные ворота и чудовищную тень, что поджидала за ними. «Мне нужно исполнить великое предназначение, — думал он. — Я еще не построил святилище на Миядзиме. Еще не вернул Рюдзину меч Кусанаги. Не увидел рождения внука, будущего императора Тайра. Что, если эти пророчества не сбудутся из-за того, что я по глупости вызову на бой демона? Меня избрали указать миру путь в годину испытаний, а значит, нельзя позволять силам зла отобрать меня у судьбы».

Киёмори повернулся к своим людям и сказал:

— Никто не приказывал нам брать приступом именно эти ворота. Мы можем поискать и другой вход. Не вышло в одном — так попробуем силы в другом месте. С какой стати нам потакать какому-то выскочке, даже если ему удался первый выстрел? Отправимся к восточным воротам и попытаемся пробиться там.

Кагэцуна нахмурился:

— Те врата слишком близки, повелитель, и демон сможет легко защитить и их. Поедемте лучше к северному входу.

Киёмори кивнул ему:

— Славно сказано, Кагэцуна. Едем туда. Будем надеяться, что там нас ждет битва удачнее этой.

Едва он поворотил коня, чтобы вести свое войско на север, как подъехал сын, Сигэмори, пунцовый от стыда и досады.

— Отец, неужели ты, первый среди Тайра, показал врагу спину?

Киёмори взглянул на него исподлобья:

— Сын мой, пусть тебя не дурачат сказки о безоглядной отваге. В бою трезвый расчет важен не меньше удали, и прежде чем бросаться в драку, нужно хорошенько подумать: а стоит ли? Пусть Ёситомо разбирается со своим бешеным братцем, а мы поищем более удобный подход в другом месте. Все-таки учиться тебе да учиться.

— Я уже заучил, что от врага, которого вызвали на бой, не бегут. — Сигэмори развернул коня и прокричал: — Кто еще жаждет славы — за мной!

— Держите его! — скомандовал Киёмори вассалам. — Иначе демон пристрелит его, как птенца. Этого нельзя допустить!

Как Сигэмори ни рвался к воротам, всадники сомкнули перед ним ряды, тесня и подталкивая прочь, на север. Юному воину ничего не осталось, кроме как пустить коня галопом вместе с прочими Тайра — к другой оконечности дворца Сиракава.

Киёмори бросил последний взгляд на юго-восточные ворота. Ему вдогонку летели насмешки демона Тамэтомо.

— Бежишь, Киёмори-сан? Зря стараешься — рок всегда следует за человеком как тень.

Киёмори ничего не ответил, только хлестнул коня, чтобы нагнать поскорее дружину.

Полководец Ёситомо сидел верхом у восточных ворот дворца Сиракава, ворча себе под нос. Он все еще негодовал по поводу жалкой отговорки, которую Киёмори привел для разделения войск. Запреты на передвижения годны разве аристократам, разъезжающим где угодно по своему усмотрению. Для воина перед боем они бестолковы, если не оскорбительны.

Он услышал выкрики с юга и предположил, что Киёмори решил атаковать оттуда. «Превосходно, — сказал себе Ёситомо. — Пусть Тайра-смельчак примет удар на себя. Как только он проникнет во двор, там и мы подоспеем». Однако вместо шума сражения в тишине раздался гулкий грохот копыт. «Не могли же они сбежать с поля боя? Или могли?»

Ёситомо вдруг сделалось не по себе. Что-то витало в воздухе — зловещее, тягостное предчувствие. Странный дым, поднимающийся из глубины дворца, испускал, несомненно, потустороннее свечение. «Почему же солнце не взошло? — недоумевал Ёситомо. — Давно пора рассветать, а тьма как стояла, так и стоит».

— Господин, у ворот кто-то ходит.

Ёситомо прищурился и разглядел на фоне подсвеченных клубов дыма силуэт рослого воина с непомерно длинными руками.

— Итак, — раздался хриплый рев, — неужто старший братец пожаловал?

Ёситомо вырвался вперед и, пренебрегая опасностью, подъехал к воротам ближе, чем бьет стрела.

— Это ты, Тамэтомо? Именем императора, оставь мятежников! Выйди и сражайся за нас, на правой стороне! Ты порочишь себя, пособничая бунтарям и узурпатору!

Грубый хохот прорвал гнетущую тишину.

— Какое мне дело, кто из вас прав, братец? Мир смертных безумцев не для меня. Я с рождения проявлял демонскую природу, а будучи изгнан из дома, нашел монаха-кудесника и узнал от него, как окончательно ей поддаться. Что мне до глупцов, занимающих или стремящихся занять Драгоценный престол! Син-ин чтит темные силы, и я тоже. Он обещал мне хорошую драку, потому я здесь. А если мой новый облик пугает отца и братьев, что ж — тем веселее!

Ёситомо сглотнул ком в горле и попытался внушить себе, что брат только задается.

— Сколько просишь за то, чтобы передумать?

— Ничего! Когда еще я так повеселюсь — сам могучий Тайра предпочел бегство схватке со мной. Почему бы тебе не взять с него пример? Прочь, братец, пока я не рассердился. Во имя родства, которым мы были связаны, ступай с миром. А это тебе на память.

Вслед за тем послышался звон тетивы, и мигом позже голову Ёситомо что-то свернуло набок: из правого рога его шлема торчала стрела. Он с досадой развернул лошадь и поскакал назад, к своим воинам. Первым встречным он отдал приказ:

— Разделайтесь с этим задирой и наглецом. Покончим с ним и выломаем ворота.

Семеро всадников вырвались вперед, стреляя с седел за дворцовую стену, но даже близко не смогли к ней подступиться. С нечеловеческой прытью Тамэтомо поразил всех — один за другим падали они замертво, пронзенные стрелами.

— Невероятно! — пробормотал Ёситомо.

— Он и впрямь демон, — сказал, побледнев, Гэнда Ёсихира. — Даже будь там один такой воин, как нам пробиться через ворота?

Особенно если учесть, что трусливые Тайра бежали и не намерены нам помогать?

Ёситомо на миг задумался, с трудом удерживая лошадь, которая то и дело шарахалась, почуяв кровь.

— А мы и не станем пробиваться. Осаду можно вести и по-другому. Если нельзя взять врага приступом, Нужно выманить его наружу. Мы подожжем дворец.

— Господин, храм Хосёдзи стоит через дорогу, а в нем много священных реликвий. При малейшем порыве ветра огонь распространится. Не лучше ли поискать менее опасный способ?

Ёситомо нахмурился:

— Верно. Враждовать с монахами себе дороже. Потому я оставлю последнее слово за императорским двором. Скачи с посланием к сёнагону[25] Синдзэю и опиши наше положение. Мы подождем его ответа здесь.

Всадник поклонился и отбыл во дворец То-Сандзё. Ответ не заставил себя долго ждать:

— Младший советник Синдзэй считает, что ваш план разумен. Государь его одобряет. Если ваши усилия увенчаются успехом и позволят ему сохранить трон, он отстроит пострадавшие храмы заново. Действуйте смело. Главное — как можно скорее уничтожить мятежников.

— Превосходно, — отозвался Ёситомо. — Огонь пустим с наветренной стороны, с запада.

— Но, повелитель, там стоит дом тюнагона Фудзивара Иэна-ри! — воскликнул гонец. — А он пользуется большой властью и влиянием при дворе!

Ёситомо мрачно усмехнулся:

— Государь обещает ему новый дом в случае нашей победы, так что жгите.

Трое воинов, взяв факелы, удалились, и вскоре над крышей особняка Иэнари показался дым. Могучий западный ветер принялся забрасывать искры и тлеющую дранку через дорогу и стену на дворцовую кровлю. Воздух наполнился удушливой гарью, послышались женские крики и детский плач. Придворные дамы и прислуга высыпали наружу, мечась и кружа вокруг дворца, словно осенние листья в бурю.

— Остановить! — скомандовал Ёситомо. — Среди них могут быть переодетые мятежники!

Но беглецов было много; а конников — слишком мало, чтобы всех задержать. Ёситомо и его люди смогли попасть во дворец, но клубы дыма — обычного и того, странного, — окутали их со всех сторон, застилая обзор.

Внезапно впереди выросла чья-то тень, и Ёситомо обнажил меч.

— Стой и назови себя! Именем императора я, Минамото Ёситомо, приказываю тебе!

В поредевшем тумане возник Тайра Киёмори.

— Хо, Ёситомо! Хорошо, что ты назвался первым, иначе я мог тебя зарубить. А где Син-ин?

— Не знаю, — признался Ёситомо. — Когда кругом дым и все бегут кто куда… — Он пожал плечами.

— Блестящий план, нечего сказать, — съязвил Киёмори. — Дворец мы захватили, зато потеряли мятежииков. Полагаю, твоих злополучных родичей тоже след простыл?

— Их будет нетрудно найти, — вспылил Ёситомо. — Отныне никто больше не встанет на их сторону. По крайней мере я предложил план. А ты, как я вижу, бежал от Тамэтомо и бросил юго-восточные ворота…

— Я просто решил поискать лучший подступ. К чему зря терять людей?

Перепалку прервал звон набата. Примчался встревоженный Сигэмори.

— Отец, храм Хосёдзи горит! Там же свитки! Священные полотна! Столько всего будет утрачено!

— Наш славный полководец утверждает, что государь это позволил, все-де возвратят, — произнес Киёмори. — Видимо, так было предусмотрено.

— Что ж, — неуверенно отозвался Сигэмори, — если таков приказ императора, как можно ослушаться? Но столько погибших святынь, я уверен, сулят беду.

— Война сама по себе беда, юноша, — проворчал Ёситомо, — так что не трудись искать в ее поступи новых дурных знамений. Казалось бы, в доме Тайра должны кое-что смыслить в таких вещах. — И, не дожидаясь ответа, он развернул коня и ринулся в гущу дыма — разыскать собственного сына и сберечь остатки победы.

Подушки на веранде

В час Овцы[26] следующего дня военачальники Ёситомо и Киёмори прибыли для доклада в императорский дворец. Как потом говорили, оба выглядели блестяще в парадных одеждах из тонкой парчи.

День выдался солнечным, отчего снег и лед ярко искрились. Внутренний дворик за воротами Импумон казался вымощенным серебром. В государевых палатах витало ощущение радости по поводу столь скорого подавления мятежа.

Однако на душе у Киёмори было нерадостно. Слезая с коня и шагая бок о бок с Ёситомо в зал Государственного совета, он ревниво следил за кивками и улыбками вельмож в адрес своего спутника. За каждой успешной битвой всегда следовала раздача чинов и наделов. Тайра из Исэ служили государю исправно, из года в год, так что их участие в бою могло быть воспринято как само собой разумеющееся, в то время как Ёситомо единственный из Минамото поддержал императора.

«Двор может выделить Ёситомо в назидание остальным, — размышлял Киёмори, — и осыпать его большими, нежели нас, Тайра, почестями. Конечно, боги и Царь-Дракон не позволят, чтобы кто-то воспрепятствовал исполнению пророчества, но говорят, Минамото покровительствует сам могучий Хатиман. Бдительность не бывает излишней. Впрочем, есть у меня замысел, который поможет все уладить».

Обоих военачальников провели на веранду у входа в зал Государственного совета и усадили на подушки пунцового шелка, расшитые золотом. По шепоту, доносившемуся из-за позолоченной сёдзи, Киёмори понял, что император уже там. Он задумался, отчего им с Ёситомо не дали предстать перед государем. «Или мы все еще недостойны, после стольких свершений?» Однако тут же умерил свой пыл. Кое-кто из первых царедворцев был против того, чтобы допускать воинов в императорское присутствие, какими бы ни были их заслуги. «А может быть, эту почесть приберегают для нас напоследок».

Створка сёдзи скользнула в сторону, и перед ними предстал младший советник Синдзэй. Он поклонился обоим победителям. Отвечая на поклон, Киёмори как будто заметил, что советник многозначительно подмигнул ему. Они с Син-дзэем давно знали друг друга и вечерами встречались в Ро-кухаре за беседами об истории и политике. Участие такого высокопоставленного чиновника, приближенного к императору, ободрило Киёмори.

— Его величество, — начал Синдзэй, — желает услышать из ваших уст об осаде дворца Сиракава, и как можно подробнее.

Возникла неловкая пауза: было неясно, кому начинать. Синдзэй кивнул Ёситомо. Киёмори тут же задумался, не кроется ли тут подвоха или, наоборот, выгоды для него.

Ёситомо говорил кратко, упомянув лишь, что их силам пришлось разделиться для неожиданной атаки и что оборона дворца оказалась куда крепче, чем ожидалось. Если он и порицал Киёмори за трусость, то ничем этого не выразил; закончил же рассказ описанием того, как дворец Сиракава был предан огню сообразно государеву приказу, вследствие чего по несчастью сгорел храм Хосёдзи.

Затем Синдзэй обратился к Киёмори, который почти повторил сказанное Ёситомо, опустив происшествие с демоном у юго-восточных ворот и свое бегство. Далее Киёмори сказал, будто ему не было известно о приказе поджечь дворец до тех нор, пока он и его люди не пробились внутрь. Закончил он тем, что извлек из рукава свиток и передал советнику со словами:

— Вот список погибших в огне и плененных заговорщиков, составленный моими людьми.

— А что же Син-ин? — спросил Синдзэй. — Его имя здесь значится? Император непременно желает это знать.

Полководцы на миг переглянулись, и вслед за тем Киёмори признался:

— Нет, господин. Прежний государь, как видно, скрылся вместе с мятежниками. Весьма вероятно, что он нашел приют в каком-нибудь горном монастыре. В таком случае отыскать его не составит труда.

Синдзэй неопределенно кивнул и, извинившись, вернулся в августейшее присутствие, чтобы доложить императору об услышанном. Киёмори знал, что тот и сам все слышал, однако того требовали предписания. Когда Синдзэй задвинул позолоченную сёдзи, Ёситомо подался вперед и вполголоса спросил:

— Ты не расскажешь ему?

— О чем? — буркнул Киёмори.

— О том, что демон у дворцовых ворот был настоящим, а значит, слухи не лгут: Син-ин может воистину знаться с темными силами.

— В темноте в гуще битвы чего только не померещится, — ответил Киёмори, выбирая слова. — Син-ин, хотя и мятежник, все же доводится братом тому, кто восседает на драгоценном престоле. А злословить на особу императорской крови…

— Понял, — подхватил Ёситомо. — Больше я не скажу ничего.

Минутой позже Синдзэй показался из-за перегородки и снова сел перед военачальниками.

— Его императорское величество с удовольствием принимает ваши отчеты и хвалит за столь знаменательную победу. Сейчас он просит вас распорядиться, чтобы дома плененных и убитых мятежников были сожжены дотла. Касаемо пленников: воины низшего ранга и не имеющие его да будут казнены без промедления. Сыновей, если таковые остались, казнить наряду с отцами во избежание повторного мятежа. Что же касается высокопоставленных смутьянов и тех, что еще на свободе…

Тут-то Киёмори и решил претворить свой замысел.

— Благороднейший господин сёнагон, ваше императорское величество, — выпалил он, прижимаясь лбом к половицам, — как ни горько мне это признавать, но мой собственный дядя, Тадама-са, принимал участие в заговоре. Он покрыл наш род позором и запятнал имя Тайра. Поэтому я всецело согласен с тем, чтобы немедленно разыскать его и предать смерти вместе с сыновьями. Вызываюсь обезглавить их собственноручно, ибо воину более всего подобает принять смерть от руки сородича. — Киёмори выпрямился, избегая взгляда Ёситомо.

Было слышно, как тот тяжело сглотнул. После долгой паузы Ёситомо промолвил:

— Благороднейший Синдзэй, ваше императорское величество. Я также скорблю, что мои сородичи, в том числе престарелый отец, Минамото Тамэёси, подвизались со смутьянами. — По примеру Тайра Ёситомо бросился ниц. — Мне тоже стыдно и горько за выходцев своего рода, которые примкнули к ослушникам, и я согласен, что мои отец и братья должны быть преданы суду и ответить за свою измену. Однако с моей стороны было бы тяжким грехом, попранием сыновнего долга, убить собственного отца. Молю, пощадите его. Он уже стар, и недолог тот час, когда судьба отправит его в мир иной. Так дайте дожить ему тихо последние годы, хотя бы в изгнании, не погубите…

Киёмори усмехнулся в душе, зная, что эта мольба придется властителю не по нраву.

Синдзэй моргнул и, в который раз извинившись, поспешно скрылся за перегородкой посоветоваться с императором.

Ёситомо все еще оставался лежать ниц, а Киёмори сидел, однако до него долетел сдавленный рык Минамото:

— Ах ты, ублюдок…

Синдзэй выбрался из покоев и передал следующее:

— Государь отвечает, что ныне не тот случай, когда бы казнь собственного отца — поистине горькая повинность — считалась одним из Пяти Тяжких прегрешений. Ваш отец выступил против власти правящего государя и должен понести наказание. Вот здесь господин Киёмори сам вызвался покарать своего дядю, Тадамасу, виновного в том же заговоре…

«Дядю, который меня ненавидит», — подумал Киёмори, радуясь предстоящей расплате.

— …так по какому праву вы требуете снисхождения? Ёситомо потребовалось собраться с духом для ответа.

— В ваших словах много разумного, благороднейший Синдзэй, — признал он, — однако же есть различие в узах сыновних и тех, что связывают племянника с дядей. Как мне доложили, отец мой нашел приют у монахов Энрякудзи на горе Хиэй. Полагаю, вскоре он будет найдец или же сдастся сам. Не стоит ли обратить помыслы к состраданию, чтобы он, явившись ответить за измену, встретил в нас более мирные, светлые чувства?

«Рой, рой себе яму, — посмеивался про себя Киёмори. — Намеком на то, что монахи-воины встанут за Тамэёси, пути ко двору не проложишь».

— Несомненно, — ответил Синдзэй с едва заметной прохладцей. — Не хотите ли отправиться на гору Хиэй и доставить его сюда лично?

Ёситомо замешкался.

— Достопочтенный Синдзэй и ваше императорское величество, — подхватил Киёмори. — Всякому видно, что мысль о предстоящей поимке и казни отца приводит полководца в уныние. Посему дозвольте мне и моим людям освободить его от этих тягостных поручений. Мы выследим, где скрывается Минамото Тамэёси, вернем его в столицу пред лик правосудия. Это будет определенно милосерднее, нежели принуждать военачальника к попранию сыновнего долга.

И снова сёнагону Синдзэю пришлось отлучиться, чтобы узнать мнение государя. В этот раз Ёситомо хранил ледяное молчание.

По возвращении Синдзэй объявил:

— Его величество счел ваше предложение весьма великодушным, господин Киёмори. Да будет так. Однако вам незачем отправляться сию же минуту. Останьтесь и насладитесь пиршеством. Вечером вы оба будете награждены за примерную службу и доблесть, а пока разделите с нами трапезу и позвольте отпраздновать вашу победу.

Итак, полководцы остались во дворце, пока не наступили сумерки, а за ними — звездная ночь. Пили сливовое вино и саке, угощались фазанами, запеченной и маринованной рыбой, морскими ушками и гребешками, рисом с тертым дайконом и во-дорослями-нори, пирожными из сладкой бобовой пасты и имбирным льдом. Музыканты развлекали их игрой на флейте и кото[27], атанцовщицы-сирабёси — пением и пляской. Много поэм было сложено той ночью в честь доблестных воинов (впрочем, благодаря не столько вдохновению, сколько обильным возлияниям). Над императорским садом взошла луна, отражаясь в рукотворном озерце и серебря снег на его берегах. Захмелевшая знать и монахи до того разошлись, что затеяли песни и танцы у бронзовых жаровен — кто во что горазд. Дамы смеялись и строили глазки придворным из-за занавесов целомудрия[28]. От всего этого исходило ощущение покоя и товарищеского единения, окружающая роскошь навевала негу.

Повелитель Киёмори поддался общему духу блаженства и стал грезить о будущем. «Когда-нибудь, — говорил он себе, — я буду здесь столь же частым гостем, как Синдзэй или любой из Фудзивара. Царь-Дракон посулил мне это. Когда-нибудь меня возведут в первый ранг и усадят среди министров. Когда-нибудь я смогу являться к государю — ведь дедам позволяется говорить с внуками, нэ? Сегодняшний восхитительный вечер — лишь преддверие той славы, что ждет меня впереди».

Киёмори рассеянно гадал, где сейчас могут храниться Три священных сокровища. Он слышал, что император брал их с собой во дворец То-Сандзё. «Если меч Кусанаги еще не вернулся на свой помост, где его стерегут денно и нощно, может, как-то удастся…» Но Киёмори быстро отмел эту мысль. Не хватало только, чтобы охрана застала его рыщущим по дворцу. Будет еще и время, и случай прибрать меч к рукам.

«К тому же не лучше ли сперва убедиться, что Царь-Дракон сдержит слово? А о Кусанаги я позабочусь позже».

Он увидел, как Сигэмори в толпе вельмож смущенно декламирует стихи прелестной танцовщице-сирабёси. «Теперь-то ты понял, сын мой, почему еще утром я не спешил умирать понапрасну? Слишком многое в мире стоит того, чтобы жить».

Подумав так, Киёмори перевел взгляд туда, где сидел воевода Ёситомо — чуть в стороне от других. Он выглядел отрешенным, далеким от праздного веселья, а смех его был натужен и пуст.

«Вот и славно, — утешился Киёмори. — Когда кончится пир, он улизнет к себе в Канто, бу^дет водить коней и вспоминать с тоской дни былой славы. Ноги его больше не будет в столице. Пока большую часть Минамото считают предателями, самого Ёситомо едва ли повысят, а значит, отныне нам, Тайра, нечего опасаться прежде великих Гэндзи».

К полуночи министры вышли от императора — огласить список новых чинов и наград, жалованных воинам-победителям. Киёмори едва сдерживал нетерпение, слушая, как царедворцы разворачивают свитки и воздают хвалу государевой мудрости и великодушию. Наконец прозвучало и его имя.

— «Властителю Аки, Тайра-но Киёмори, за проявленную на службе отвагу и ратную сноровку, вверяется во владение наряду с прежней землей Аки край Харима со всеми причитающимися пошлинами».

Киёмори вздохнул и согнулся в почтительном поклоне:

— Благодарствую за столь щедрый дар и ниспосланную мне честь служить императорскому дому.

«Пусть скромное, но все-таки достижение, шажок на пути к большому успеху. Что ж, будем рады и малому», — решил Киёмори и обратился в слух: награждение Минамото было еще впереди.

— «Властитель Симоцукэ, Минамото-но Ёситомо, за выдающиеся доблесть и усердие на службе его императорскому величеству жалуется званием помощника главы Левого конюшенного ведомства».

Киёмори прикрыл рот ладонью, чтобы не рассмеяться. По сути дела, начальник Конюшенного ведомства мог одинаково называться главным конюхом, а его помощник — и того меньше. Властителю крупной провинции подобная должность почти ничего не давала. Кое-кто мог даже счесть это оскорбительным. Конечно, любое придворное звание было само по себе почетно, однако конюший получал в распоряжение не воинов, а лошадей. Киёмори заметил в рядах старейшин совета тюнагона Фудзивары Иэнари, чей дом был сожжен во время взятия дворца Сиракава. «Интересно, не с его ли подачи полководец был так „щедро“ вознагражден?» — задумался Киёмори.

Ёситомо встал, пошатываясь от выпитого, и озадаченно проговорил:

— Поскольку сие ведомство было некогда под началом моего почитаемого пращура, я не устыжусь принять его на попечение. И все же не будет ли… не стоит ли «выдающаяся доблесть и усердие», как вы изволили их назвать, немного большего поощрения? По моим сведениям, истребителям врагов Драгоценного трона полагается обыкновенно не менее половины провинции. Вдобавок, как вам известно, я один из всего своего клана встал на защиту государя, выступил против собственного отца и братьев — поистине немыслимое деяние! — чтобы исполнить повеления законного владыки. Однако… я даже не получил права вхождения в государево присутствие, каковое мне было обещано до начала сражения, — и это за верную службу, которая, без сомнения, должна была принести мне куда большие награды, чем любому воину, одаренному сегодня почестями! — Ёситомо широко развел руки и окинул взглядом сидевших рядом вельмож.

Повисла неловкая пауза, которая вскоре переросла в низкий неразборчивый гул. Киёмори подался вперед, пытаясь вникнуть в слова переговоров. К его смятению, большинство сановников сочувствовали Ёситомо и были готовы поддержать его жалобу. Министры, что зачитывали назначения, посовещались и объявили, что удаляются для вторичного обсуждения вопроса.

Когда они вышли в соседнюю с залом Государственного совета комнату, вся знать, включая дам, бросилась наперебой обсуждать будущую участь Ёситомо. Киёмори взволнованно потирал подбородок. С одной стороны, император мог счесть притязания Ёситомо оскорбительными, что было на руку Тайра. С другой, если доводы Минамото его поколеблют — а государям свойственны подобные прихоти, — Ёситомо может добиться даже большей награды, чем он, Киёмори. Нелегко будет такое вынести. Киёмори уже задался вопросом, так ли уж пьян был его соперник и так ли наивен, каким казался.

Наконец министры вернулись, и знать притихла в ожидании свежего решения. Правый министр шагнул вперед с обнадеживающей улыбкой.

— Государственный совет рассмотрел жалобу властителя Си-моцукэ, и, с позволения его императорского величества, все мы согласны сменить назначение, жалуемое Минамото Ёситомо.

«Клянусь всеми босацу в раю, — проворчал про себя Киёмори. — Минамото меня обошел».

— Властитель Симоцукэ отныне лишается поста помощника главы Левого конюшенного ведомства. Его велено повысить до… главы Левого конюшенного ведомства!

Киёмори почувствовал, что невольно разинул рот. В толпе оторопевших вельмож раздались робкие вежливые хлопки. Такая ничтожная, символическая уступка в ответ на прошение Ёситомо хоть и не могла считаться оскорбительной, вместе с тем ясно показывала, что полководца не принимают всерьез. Киёмори оглянулся и уловил в его лице мимолетную вспышку ярости. Затем Ёситомо поклонился и сел, больше не смея настаивать на повышении награды.

Киёмори закрыл глаза и вздохнул, мысленно отблагодарив Царя-Дракона, всех босацу, покровителей клана Тайра, духов предков и всех богов, которые его слышали. Все шло именно так, как должно было.

Драконовы кони

В ожидании конюхов Ёситомо подпирал собой косяк вверенного ему конного двора. Запах вишен в цвету, долетавший из императорского сада, не приносил ему радости. Их аромат казался приторным до тошноты, будто с примесью запаха крови. Оттуда, где стоял военачальник, открывался вид на Лекарскую палату и императорское Ведомство виноделия, и можно было наблюдать плотников, которые починяли черепичную кровлю Чертога тысячи блаженств.

Советник Синдзэй долго пестовал идею о перестройке этой части дворца, пришедшей в упадок за последние годы. Он также поошрял возрождение старых аристократических забав, как то: грандиозных пиров, поэтических состязаний, праздников сумо. Всякий царедворец, казалось, не уставал славить Синд-зэя, говоря, что тот возвращает империи Хэйан-Кё изысканность прошлых веков.

Ёситомо не поддерживал всеобщего восторга но этому поводу. Раньше к воинам Минамото и им подобным относились как к деревенщине и не принимали в расчет, когда заходила речь о делах государства. «Если такие порядки вернутся, — подумал он, — ни мне, ни тому, что осталось от нашего рода, не придется рассчитывать на повышение».

Уж два года он томился на Левой императорской конюшне. К счастью, столицу ничто не тревожило: торговцам больше не приходилось заколачивать двери, да и вооруженные всадники лишь изредка встречались на улицах. К счастью, Ёситомо хорошо разбирался в лошадях и ввел много полезных новшеств, благодаря которым императорские ясли процветали. «Но с каких пор человека ценят за выучку да мастерство? — мрачно рассуждал он. — Все, чем здесь дорожат, — это родословная и вельможное покровительство. У меня же нет ни того ни другого».

Тем временем Киёмори, но слухам, блаженствовал у себя в Рокухаре как принц, принимая придворных и дам высочайших рангов, наследуя чин за чином. Восьмилетняя дочь Киёмори была помолвлена с тюнагоном Фудзиварой. Вся столица только об этом и судачила.

Изо дня в день со времен смуты Хогэн Ёситомо задавал себе один и тот же вопрос: чем он прогневал богов и императора? Как вышло, что его сочли недостойным награды? Не за то ли, что он, Ёситомо, молил сохранить жизнь отцу, когда тот вернулся в столицу, в то время как Киёмори охотно обезглавил собственных родственников? Под давлением императорского приказа Ёситомо в конце концов повелел вассалу убить отца и братьев, поскольку сам так и не смог поднять на них руку. «Неужели за это я сделался трусом, ослушником в глазах государя?»

Вдобавок Ёситомо заподозрил, что дружба между Синдзэ-ем и Киёмори не сулит ему ничего хорошего. «Пока Синдзэй остается у власти, мне, верно, не видать повышения».

От мрачных мыслей его отвлекло появление из ворот Сохэ-кимон двух конюхов. Они вели под уздцы лошадей, которых ему предстояло осмотреть. Нелегко было им сдерживать подопечных — мышастого и гнедого жеребцов. Кони тянули удила, пятились, вставали на дыбы, то и дело пускали в ход копыта и зубы. Ёситомо улыбнулся.

Жеребцов прислали в дар императору из восточного края Сагами, хорошо знакомого Ёситомо. Все лошади Канто отличались особой статью и норовом, и эти не были исключением — оба рослые и мускулистые. При приближении Ёситомо кони принялись нервно перебирать ногами и задирать головы. Их ржание походило на вой ветра в пещере, казалось — выпусти их, и они помчатся словно вихрь, круша и обращая в пыль все на своем пути. Ёситомо кивнул конюхам в знак одобрения.

Он почтительно подошел к мышастому и осторожно провел ладонью по его мускулистой шее. Конь раздул ноздри и покосился, но ласку стерпел.

— Что скажете, Ёситомо-сама? — спросил конюх. — Достойный подарок государю?

— О да. Весьма достойный. В восточных провинциях таких скакунов называют «драконовыми». Лучше в Канто не сыщешь; государь останется доволен. Завидую воинам, которым прикажут их объезжать. Сам Хатиман почел бы за честь иметь такую пару.

В этот миг конь вдруг шарахнулся из-под его руки с тонким пронзительным ржанием.

Ёситомо обернулся и увидел у себя за спиной приземистого бледнолицего незнакомца с водянистыми глазками. На нем была высокая шапка и платье из черного шелка, а в руках он держал широкий складной веер — принадлежность высокопоставленного вельможи.

— Д-да! — испуганно проронил гость. — Изумительно! Ну и норов!

Зная, что было бы в высшей степени неразумно оскорблять столь важную особу, Ёситомо сдержал негодование и поклонился:

— Прошу прощения, господин, но вам не следовало подходить так близко. Этих коней растили лютыми. Вас могли покалечить!

Вельможа ухмыльнулся и стал неуклюже обмахиваться веером.

— Конечно, вы правы. Вечно я, растяпа, попадаю в неприятности. Должно быть, только милостью богов меня до сих пор не убило. Но… кого я вижу? Неужели передо мной великий герой эпохи Хогэн, могучий полководец Минамото Ёситомо собственной персоной?

Ёситомо, непривычный к дворцовым порядкам, никак не мог взять в толк, потешаются над ним или нет.

— Точно так, господин. Это я.

Вельможа восторженно ахнул и склонился ниже, чем следовало.

— Что за честь для меня, что за честь! Я обожаю слушать о ваших подвигах. Чего стоит осада дворца Сиракава — вот была победа! Истинная доблесть! А как вы сражались против собственных отца и братьев — это ли не образец верности?

— Вы слишком меня превозносите, господин. Я лишь исполнял воинский долг.

— А сколь тягостен, сколь горек был день, когда ваш отец и братья сложили головы на плахе. Сколько храбрецов пало… Даже дети, невинные дети, чьим преступлением было лишь то, что они родились в опальном роду, — и те были казнены. Я слышал, тем днем было обезглавлено около семидесяти человек.

— Да, — только и вымолвил Ёситомо.

— Все ваши братья, родные и сводные, подверглись гонениям и пали, даже младенцы, ведь верно?

— Да. — Ёситомо сжал кулаки.

— Говорят, они пали смертью героев. — Царедворец всплакнул и утер рукавом невидимую слезу. — И никто не спасся.

— Никто, — с трудом выдавил Ёситомо. — Кроме… Тамэтомо.

— Тот, кого называли демоном? — Да.

Ёситомо вельможа не нравился. Он, похоже, принадлежал к той породе придворных, что находят удовольствие, бередя чужие раны из мнимого сострадания.

— Ну и времена. Я слышал, головы смутьянов даже не выставили на обозрение — просто оставили гнить в пруду возле зернохранилища.

— Да.

— Вот уж три века подряд никого не казнили, со времени царствования императора Сага, а тут — семьдесят голов за день! Два года назад никто бы и слова не сказал поперек, а сейчас все твердят в открытую: добром это не кончится! Быть беде — так все говорят.

Ёситомо хмыкнул.

— Впрочем, что это я: плету вам о бедах, когда они не обошли стороной и вас самого. Вы, государев спаситель, обречены осматривать кляч в императорском стойле. Что за злая судьба! Как только боги такое выносят!

Ёситомо переминался с ноги на ногу, не зная, что ответить. Повалить болтуна на землю и придушить было бы неправильно, несмотря на соблазн.

Вельможа подкрался к нему на цыпочках так близко, что Ёситомо почти оглушил запах его духов — странная смесь гниющих слив и кошачьей струи.

— Знаете, — заговорщически прошепталцаредворец, — кое-кто здесь помнит о том, как несправедливо с вами обошлись. Они говорят, что вы заплатили дорогой ценой за право служить трону и, следовательно, заслуживаете больших почестей. Что такого сделал этот выскочка Киёмори, чего прежде не видели от его шайки бандитоборцев? Вы же, один из всего клана, встали на сторону законного властителя. Разве подобная верность не стоит награды? Ёситомо молчал.

Уж не решил ли Синдзэй так проверить его на стойкость? Не слишком ли часто он, Ёситомо, ворчал на судьбу перед кем попало?

— Что тут скажешь, господин? — произнес он наконец. — Государственный совет пожаловал мне этот пост, и я служу здесь по мере сил. Конечно, всякому свойственно надеяться на лучшее, но такие мечты должно держать при себе.

— Нет-нет, мой доблестный полководец, вовсе нет. Даже напротив: мечты эти следует объявлять всему миру, с тем чтобы власть имущие, способные их осуществить, не остались в неведении. Мне этот способ помог — значит, пригодится и вам. Судьба переменчива, как море, — то прилив, то отлив. Тот род, которого еще вчера никто не замечал, завтра может подняться и превзойти остальных. Имейте терпение. — Он похлопал Ёситомо веером по плечу. — Помните, в нашей среде есть такие, кто вас поддержит.

На этом загадочный вельможа повернулся и быстро зашагал обратно, к Чертогу тысячи блаженств.

Ёситомо смотрел ему вслед, не зная, что подумать. Поскольку конюхи в государевой конюшне находились в курсе всех последних сплетен, он обратился к одному из них:

— Кто это был?

Молодой конюх оглядел стремительно удаляющуюся спину вельможи.

— Это Фудзивара Нобуёри, господин. Отец говорит, он сущий бездарь, шастает по министерствам и выведывает, что да как. Его даже в семье недолюбливают. Только прошу, никому не говорите, что я вам это передал, но Нобуёри получает чин за чином незаслуженно. Мой отец думает, что он пользуется положением семьи, чтобы узнавать дурное о других людях, и тем добивается повышений. Если сей худородный может предложить вам совет, остерегайтесь его, господин. Как любит говорить мой батюшка, «внимание Фудзивара — это и благословение, и проклятие» А Нобуёри вдобавок похож на жабу, не правда ли?

— Я никому не скажу о твоем наблюдении, — ответил Ёситомо с усмешкой.

— Благодарствую, господин, — произнес конюх, смущенно и суетливо кланяясь. — Поищу-ка я подходящее стойло для этого конька, если позволите.

— Хорошо. — Когда конюхи увели своих храпящих и взбрыкивающих подопечных, Ёситомо отвернулся и стал следить за Нобуёри. Фудзивара, заискивая, приветствовал прочих вельмож на лестнице Чертога тысячи блаженств. Все, кто встречался ему на пути, отворачивались, едва узнав его, и торопились дальше по своим делам.

Ёситомо задумался над увиденным.

«Гадкий человечишка. Но если он не солгал, то по крайней мере один царедворец сочувствует моей судьбе и может помочь мне ее изменить. Для комара даже жабий взгляд — внимание Небес…»

Свитки, брошенные в море

Летний воздух загустел в преддверии грозы. Син-ин одернул шелковое кимоно, которое так и липло к коже. Бесцельно брел он по песку на северном берегу Сикоку, но и свежий морской ветер не приносил ему облегчения. Он чувствовал, что постарел, и сильнее, чем можно было представить.

— Сколько дней прошло? — спросил он у слуги-надзирателя, трусившего позади.

— С какой поры, владыка? С начала вашего изгнания или со времени, когда вы послали письмо в Нинна-дзи?

Син-ин остановился и рассеянно взглянул поверх серых, неспокойных вод.

— Все равно.

— Два года и четыре месяца, как вы поселились здесь, в земле Сануки. И четыре месяца со дня отправления письма в Нинна-дзи, владыка.

Син-ин медленно повернулся.

— По-моему, я спрашивал о днях.

— П-простите, ваше величество, — промямлил слуга, пригнув голову. — Сейчас сосчитаю…

— Забудь, — вздохнул Син-ин и зашагал дальше. — И почему они не казнили меня сразу? — пробормотал он себе под нос.

— Потому, что вы… были императором, владыка! Казнить вас — недопустимое святотатство!

Син-ин закрыл глаза.

— Да, знаю. Но так было бы милосерднее.

В конце смуты Хогэн Киёмори и его воины отыскали Син-ина, укрывшегося в храме Нинна-дзи. Его вернули во Дворцовый город, где свершили суд и приговорили к изгнанию в край Сануки, что на острове Сикоку к юго-западу от Хэйан-Кё.

И хотя путь до Сануки был не дольше, чем до некоторых восточных земель, Син-ину она казалась сущим краем света. Посетителей к нему не допускали, за исключением избранных слуг и нескольких фрейлин, прибывших вместе с ним. Не получал он и писем, даже от жены и детей, оставленных в Хэйан-Кё, — им не позволили сопровождать его в ссылку. Жаркие, влажные, овеваемые ветрами берега Сануки ничуть не походили на свежие зеленые холмы его родины. Эта новая земля была чужой, негостеприимной и отталкивающей.

Син-ин снова замер и вгляделся в северный горизонт.

— Ваше величество?

— Как всегда, слишком облачно. Поэтому и берегов Хонсю не видно.

— Точно так, владыка.

— Сегодня ничто не приносит мне отдохновения. Словно моя жизнь окончена. Я чувствую, что повис меж двух миров: тот, кем я был, — исчез, а тот, кем должен стать, никак не появится. Я призрак.

— Прошу вас, владыка, мне, ничтожному, тяжко слышать от вас подобное. Едва ли дела столь плохи. Не зря же вы столько трудились все это время!

— Я жил мечтой…

За два года изгнания он часто грезил о Хэйан-Кё и дворце То-Сандзё, который прозвал Гротом фей, вторя китайской легенде. Тосковал по пустым, праздным дням в Павильоне дракона, по ночам, когда слагал стихи в честь полной луны, по семье… Но сны о родине неизменно прерывал крик чуждых птиц, стон ветра в кронах южных сосен да шум волн, бьющихся о берег, напоминая раз за разом, как далеко теперь все, что было дорого.

— За что? — прошептал он ветру.

— Ваше величество?

— За что меня вообще наказали? Да, я был честолюбив, как и тысячи других во все времена. Тех, кто добился своего, называют великими и могучими, а имена их хранят легенды. После смерти они становятся ками.

— Это так, владыка.

— Мой отец был честолюбив. Вот кто держался у власти, даже отрекшись от трона. Это ли не узурпаторство, нэ? Однако ему позволяли плести интриги, насаждать свои порядки и жить как заблагорассудится. После смерти все по нему скорбели. А стоило мне собрать горстку воинов, чтобы защитить свои порядки, как меня сослали на край света, обрекли на эту полусмерть.

— Не мне говорить вам это, владыка, но заклинаю вас не предаваться унынию. Вы уже многого добились для счастья в последующей жизни. Ваша копия Пяти сутр Большой Колесницы наверняка улучшит вам карму в следующем рождении.

— Может быть. Если сутры найдут себе достойное место.

Чтобы сгладить печаль и тоску по дому, Син-ин собственноручно переписал объемистые Пять сутр Большой Колесницы. На это у него ушло два года. Затем сутры следовало поместить на хранение в священное место, иначе они потеряли бы всякую ценность. Однако в краю Сануки не было буддийских храмов, а поскольку Нинна-дзи дал Син-ину приют после поражения в заговоре, он отправил письмо местному настоятелю, своему сводному брату. В письме Син-ин просил принять его сутры и поместить в каком-нибудь скромном углу библиотеки Нинна-дзи. Прошло четыре месяца, а брат все не отвечал.

— Владыка, кто-то идет!

Син-ин обернулся. По берегу к ним бежал человек в простом шелковом халате и широких брюках чиновника Ведомства культов. Син-ин дождался, пока посланец не поравняется с ними. Оружия при нем не было, и Син-ин даже не знал, радоваться этому или огорчаться. Порой он мечтал, что император передумает и в конце концов пришлет к нему палача.

Человек подбежал и тотчас пал ниц, распластавшись у ног Син-ина.

— Ваше отрекшееся величество, — произнес он, переведя дух. — Я прибыл с вестями из столицы — касательно письма, которое вы посылали настоятелю Нинна-дзи.

Сердце Син-ина не подскочило, но надежда в нем все же забрезжила.

— Что он ответил? Говори скорее! Мои свитки с сутрами будут приняты?

Гонец тяжело сглотнул, прежде чем продолжить:

— Должен сказать, владыка, настоятель был бы рад исполнить вашу просьбу. Меня часто посылали из кабинета канцлера в храм и обратно. Канцлер даже передал ваше прошение императору…

— И?..

— Сожалею, — негромко ответил гонец, — что мне приходится вас огорчать. Император Го-Сиракава… все еще сильно гневается на вас, владыка. Он… он издал указ, по которому написанное вами запрещено даже доставлять в столицу. Поэтому я привез ваше письмо обратно. — Посланник протянул сложенный лист бумаги, теперь уже изрядно обтрепавшийся и местами надорванный.

Син-ин взял письмо, а через мгновенье смял его в кулаке, переполняемый холодной яростью.

— Как он может быть таким бессердечным, мой сводный брат, сидящий на троне? Неужели не знает, что мои сутры есть знак покаяния, попытка искупления вины? А?

Гонец поклонился, ничего не говоря.

— Ступай.

Син-ин закрыл глаза и втянул сквозь зубы влажный летний воздух. Он прислушался к стуку крови в ушах и вынес решение.

— Ты, — велел он слуге. — Отправляйся немедля в мое убежище и забери свитки сутр. Потом доставь их сюда, мне. Принеси также мою старую парадную мантию, но сперва вымажь ее вчерашней золой из жаровни в гостиной. Еще захвати шарф и кисть для письма.


Слуге оставалось лишь подчиниться. Он побежал в полузаброшенный дом Син-ина и достал длинную лакированную шкатулку, где хранились сутры. Одна из девушек принесла алую мантию, и слуга скрепя сердце измазал тонкий шелк золой из жаровни. По пути он забрал кисть и шарф, как было велено, и со всех ног помчался обратно на берег.

Пока он бежал к своему господину, небо несколько раз сотрясали громовые раскаты, а облака налились свинцом. Чуть поодаль старый рыбак вытаскивал на песок лодчонку — переждать наступавшую грозу.

— Вот, владыка. А теперь не соизволите ли укрыться? Погода портится…

Слуга поднял голову и осекся, увидев, как переменился Син-ин: его глаза походили на два обсидиановых осколка — так мрачно и жестко они смотрели, — а брови насупились, точь-в-точь как грозовое небо.

Син-ин надел алую мантию в пятнах золы. Широкие рукава ее разлетались на ветру, словно крылья.

— У меня и в мыслях не было прятаться.

Он обвязал шарфом голову. Слуга в ужасе наблюдал, как бывший император встал коленями на песок, прокусил собственный язык и набрал кистью кровь, собравшуюся на губе. Этой «тушью» он написал что-то на лаковой крышке шкатулки.

— Идем, — позвал он, поднимаясь с колен.

— В-владыка?

Син-ин спустился но берегу к рыбаку, и слуга поспешил следом.

— Во время смуты я повстречал человека с именем Минамото Тамэтомо, избравшего удел демоничества. От него я узнал, как этого добиться. Сначала я счел его безумцем и только теперь осознал, насколько он был мудр.

— Владыка, быть не может, чтобы вы помышляли о подобном!

— В Хэйан-Кё меня уже равняют с демонами. Вот и чудно. Быть посему. Преисподняя получит мои сутры и душу в придачу.

Старый рыбак обомлел при их появлении.

— Господин, надвигается непогода. Негоже вам оставаться без крова.

— Я бывший император Син-ин и хочу одолжить твою лодку.

— Вы… нельзя выходить в море перед таким штормом!

— Я приказываю!

Старик перевел взгляд на слугу, тот скорбно кивнул.

— Как скажете, владыка, — кивнул рыбак. — Лодка ваша. И да смилуется над вами великий Рюдзин и его драконы.

— Мне не нужна ничья милость. — Слуге же Син-ин повелел: — Садись на весла!

Вслед за тем он шагнул в челнок и сел на скамью.

Слуга вместе со стариком столкнул лодку на вспененную воду и принялся грести что было мочи, сражаясь с приливом и набегавшими волнами. За полосой прибоя грести стало легче, но суденышко тут же начал раскачивать шквалистый ветер. Упали первые тяжелые капли, мешаясь со слезами у слуги на щеках.

Наконец Син-ин прокричал ему, перекрывая ветер: — Здесь! Останови здесь!

Тот обрадованно бросил весла, и Син-ин поднялся во весь рост. Поразительно, но его не сбивало с ног качкой.

Бывший император поднял ларец с сутрами над головой и проревел ветру и грому:

— Отныне я передаю мощь этих Пяти сутр Великой Колесницы Трем мирам ада! Я, потомок великой богини Аматэрасу[29], подкрепляю сей дар своей кровью, приложением руки и клятвой, прося взамен сделать меня величайшим демоном Японии, демоном-государем. Да будет ярость моего духа в погибель и скорбь сему миру! Зову вас в свидетели, все небесные будды, все ками Земли и исчадия ада: отныне я полагаю сердце ко злу!

Ответом ему был слепящий удар молнии и гром такой силы, что, казалось, пришел конец света Син-ин бросил шкатулку со свитками в воду, и море тотчас почернело. Вокруг ларца образовался темный водоворот, и сутры затянуло под воду, в бурлящую пучину.

Едва шкатулка исчезла, как на море и в воздухе наступила удивительная тишь. Слуге, впрочем, от этого спокойнее не стало. Затишье казалось ему даже более жутким, чем шквал и гроза, — то было беззвучие глухоты, неподвижность смерти.

Син-ин снова опустился в лодку.

— Дело сделано. Греби назад, к берегу.

Но слуга не мог пошевелиться — так потрясла его перемена в лице господина. Глаза и щеки Син-ина ввалились, волосы дико торчали в стороны из-под шарфа, нос и пальцы сделались длинными, крючковатыми. Он излучал ненависть, словно черное солнце.

— Греби, я сказал!

Слуга вздрогнул как марионетка, налег на весла и стал грести так отчаянно, словно все морские драконы гнались за ним в ту минуту.

Камни для игры в го[30]

Князь Киёмори лениво взирал поверх игральной доски на садик за открытыми перегородками, дожидаясь, пока его сын Сигэмори сделает ход. Листья кленов только-только тронуло алым и золотым, а хризантемы распускали бутоны. Посадить в Рокухаре цветок императора было немалой дерзостью, но Киёмори испросил на то соизволения в Ведомстве императорского домохозяйства и получил его наряду с прочими милостями. В придачу к назначению властителем земель Аки и Харимы ему даровали чин помощника правителя Дадзайфу, намекая, что новые звания и чины не заставят себя ждать — в точности как пророчила Токико и сулил Рюдзин.

Однако и в дорогом кимоно попадаются затянутые нити — третий год эпохи Хогэн протекал отнюдь не безоблачно. В Хэйан-Кё вновь назревала смута.

— Отец, я сделал ход.

Киёмори услышал стук по доске для го и повернул голову. В первый миг тяжело было сосредоточиться и определить, куда именно Сигэмори поставил камень. Потом Киёмори его разглядел, однако не понял логики в игре сына. Возможно, ее и не было — юноша еще не до конца овладел игрой.

— Уже пошел? — спросил Сигэмори. Похоже, игра ему уже наскучила.

— Дай подумать, сын. Всему свой черед — и быстрой атаке, и осторожной разведке.

Сигэмори вздохнул.

— А как быть с отречением Го-Сиракавы? Что скажешь? Киёмори небрежно махнул рукой:

— То же самое пытался сделать его отец. Император устал от церемоний и давления Фудзивара. Он хочет править самолично. По странности, для этого ему придется оставить трон, но таков уж порядок вещей в наши дни.

— Да-да, я знаю. Но почему именно сейчас?

— Может, потому, что Хэйан-Кё слишком долго пребывала в мире. Может, Го-Сиракава уверовал в силу Тайра, готовых его защитить. Наверное, нам следует этим гордиться. Однако… — Киёмори вдумчиво втянул воздух сквозь зубы.

— Однако?..

— Не думаю, что у Го-Сиракавы достанет способностей повторить то, что совершил его отец. Не думаю, что он до конца… преуспеет. — Киёмори склонился над доской и положил черный камень. Этот ход не даст превосходства, зато уже следующим сыну придется выдать свой замысел, если таковой имеется.

— Ты имеешь в виду Фудзивару Нобуёри, который в последнее время только и делает, что чинит всем неприятности? — спросил Сигэмори, быстро ставя свой белый камень и тем самым захватывая несколько черных. — Могу я спросить тебя кое о чем?

— Разумеется, сын мой.

— Если Нобуёри и впрямь такой бездарь, как о нем говорят, почему его сделали главнокомандующим?

Киёмори вздохнул и поставил еще один камень — только лишь для укрепления своей позиции на доске.

— Нобуёри добивался этой должности долгие годы. Го-Си-ракава, возможно, подумал отделаться от него таким образом.

— Думаешь, получится? Киёмори почесал подбородок.

— Такие, как Нобуёри… для них честолюбие подобно саке: заставляет творить безрассудства. Нет, он едва ли этим утешится. Скоро придумает себе новую прихоть, будет стремиться ее осуществить. Чего я не в силах понять — почему молодой император Нидзё так ему потакает.

— Ах это… — обронил Сигэмори.

— Ты что-то слышал?

— Ну, говорят, будто Нидзё-сама падок до красивых женщин. Киёмори усмехнулся:

— Ничего удивительного. Каждый знает: с высоким чином приходят и новые желания, так же как и те, кто готов их исполнить.

Он уже испытал это на себе. Лучшие танцовщицы и музыкантши соревновались за право выступить в Рокухаре перед самим Киёмори из Тайра. В конце вечера он часто уединялся с приглянувшейся ему девушкой. Токико не восторгалась таким положением дел, но с присущей знатной женщине мудростью закрывала глаза.

Сигэмори странно покосился на отца.

— М-м… По слухам, Нидзё-сама возжелал лишь одну даму — как раз ту, что невозможно заполучить.

Киёмори поднял взгляд от доски, удивленно наморщив лоб.

— Невозможно… для императора?

— Да, поскольку она уже была императрицей.

— Уж не дочь ли Кинъёси, супруга императора Коноэ? Вдовствующая государыня?

— Вот-вот. Правда, она немного перезрела, — протянул Сигэмори. — Ей самое меньшее девятнадцать, а может, и все двадцать.

— Кто бы говорил… не тебе ли недавно стукнуло двадцать два? — усмехнулся Киёмори.

— Да, но с женщинами все по-другому, нэ?

— Видимо, она все еще хороша собой.

— Так говорят. По слухам, Нобуёри обещал императору свое посредничество, чтобы найти способ вернуть вдовствующую императрицу во дворец и сделать наложницей Нидзё-самы. Нобуёри и раньше помогал ему с женщинами. Полагаю, после такой услуги император не поскупится на награду.

— Хм-м… Должно быть, ты прав. Твой черед ходить.

— Извини, зазевался. — Сигэмори сделал ход, который выглядел не слишком обдуманным. — Чувствую, этот Нобуёри доставит нам немало хлопот — ведь ему покровительствуют оба императора. Как бы ни выслужился — все ему мало. Насколько я знаю, тюнагон Синдзэй его презирает. Удивительно: и тот, и другой — Фудзивара, однако ничуть не похожи. Синдзэй в отличие от Нобуёри человек ученый и знает, как что устроить.

— Такое и в одной семье не редкость, а они к тому же принадлежат к разным линиям: Синдзэй происходит от южных Фудзивара, а Нобуёри — от северных. Разве Тайра все одинаковы или Минамото? Тебе ли этого не знать? Вспомни Хогэн.

— Твоя правда, отец.

— Да, грызня среди Фудзивара — занятное зрелище. Как однажды сказала твоя мать, старая стена со временем дает трещины. Пади она, и нам может повезти, как никогда. — Киёмори поставил камень на край доски и снял два белых.

Сигэмори прикусил ноготь. — Я понял. Да, здесь нужно глядеть в оба. Одного не пойму: зачем Синдзэй подался в монахи? Всякому видно, что ему по душе участие в мирских делах. Удалился бы в Нинна-дзи и молился о достойном перерождении, а он, слышал я, отбывает во дворец То-Сандзё — советовать отрекшемуся государю. — Сигэмори сделал ход с намеком на наступление.

— Ах это… — начал Киёмори.

— Ты знаешь причину?

— В один из приездов сюда Синдзэй рассказал мне, что подвигло его на постриг. Как-то раз, собираясь во дворец, он взглянул на свое отражение в пруду — поправить волосы, — и ему привиделось, будто голова его насажена на острие меча. Он, конечно, опечалился и пошел в святилище Кумано, чтобы истолковать видение. Там ему встретился гадатель, читающий людские судьбы по лицам. Этот человек, в подтверждение увиденного, предрек Синдзэю скорую смерть от меча и сказал, что, быть может, только немедленный постриг сможет избавить его от ужасной участи. — Киёмори уложил черный камень — на первый взгляд наобум, а на деле — следуя большому замыслу.

— Значит, Синдзэй облачился в одеяние монаха не для душевного блага, а ради спасения от смерти?

— Какое нам дело до его намерений, — вздохнул Киёмори, — если он праведен в делах? Твой ход.

Сигэмори поставил еще один камень, также без видимой цели.

— Все равно с этими Фудзивара — Синдзэем и Нобуёри, которые только и видят, как бы друг друга спихнуть, и двумя императорами, рвущими власть пополам, ничего путного не выйдет. Что за пустые, бесплодные годы нам предстоят!

— Хм-м…

— Ты слышал — Син-ин будто бы превратил себя в демона? Говорят, его ненависть ощущается за многие ли[31] от Сикоку. А еще ходит слух, что беспорядки обрушились на столицу из-за его проклятий.


— Всякое возможно, — уклончиво ответил Киёмори. — Как и то, что Го-Сиракава поощряет подобные россказни.

— О своем брате, бывшем императоре?

— Да, и бывшем злоумышленнике против престола. Пока Син-ин жив, любой недовольный может поддержать его самого или наследников. Опасность еще остается. Может, слухи о перерождении Син-ина — всего лишь клевета, направленная на то, чтобы оттолкнуть его сторонников. А клевета, мой мальчик, есть мощнейшее оружие. Используй его с осторожностью и остерегайся с великим тщанием.

Сигэмори вдумчиво кивнул:

— Помню, отец. Однако печально все это. Сидим здесь, словно жабы в сухой траве, дожидаясь небесной искры. Тогда нас, Тайра, призовут погасить огонь[32].

— Вот почему иероглиф «опасность» имеет вдобавок значение «удобный случай», сын мой.

— И все же мы, самый могущественный воинский род, не в силах воспрепятствовать беспорядкам.

Киёмори задумчиво постучал по губе пальцем и вернулся к игре.

— Я так не сказал бы. В годы Хогэн мы остановили смуту до того, как она расползлась. Многие пали, но все могло быть намного, намного хуже.

— Да, но пока смута не начнется, мы не узнаем, куда направить силу. Нельзя погасить огонь до того, как он загорится.

Киёмори улыбнулся: партия определенно складывалась в его пользу.

— Не обязательно, сын мой. — Он поставил еще один черный камушек. — Кстати, об иноках: я давно собирался отправиться на богомолье в Кумано. Тоба-ин счел советы провидцев, живущих там, в высшей степени примечательными, равно как и Синдзэй. Твоя мать всегда убеждала меня быть почтительнее к богам. Думаю, я научусь там кое-чему… стоящему, если потружусь выбраться. Мы могли бы поехать вместе — ты и я. Через месяц-другой.

— Отец! — Сигэмори резко выпрямился. — Это ли не самый безрассудный ход?

— Хм-м…

— Смотри: сейчас я кладу камень сюда и беру три твоих. Тебе стоит быть внимательнее и не оставлять свои поля без прикрытия.

Киёмори улыбнулся.

— Вот оно что. А если я следом пойду сюда, — он выложил свой камень со звонким щелчком, — то возьму десять твоих. Понял? — Киёмори ловко собрал фигуры Сигэмори с доски. — Что теперь скажешь?

Сигэмори уперся подбородком в колени.

— Ничего, отец. Ясно, что до хорошей игры мне еще расти и расти.

— То-то.

Конские поводья

В той же луне, одним ранним утром Минамото Ёситомо сидел в кладовой рядом с конюшней и просматривал отчеты по разбитым седлам, рваным уздечкам, потерянным стременам и прочему, пытаясь составить список заказов на следующий месяц. Полководец сокрушенно ворчал: на то, чтобы преодолеть чиновничью волокиту, понадобится не одна неделя. Только потом, когда все требуемые подписи и печати будут собраны, довольствие наконец поступит по назначению.

— В Канто, — бубнил он, — воеводе стоит лишь приказать слугам сделать еще или изъять необходимое у тех, кто ему обязан. Никаких прошений, печатей, ответных заверений. Чудо, как здесь вообще сохранилась конная стража.

Вдруг его насторожил скрип досок за дверями и ни с чем не сравнимый запах мускуса и перезрелых слив.

— Прошу вас, господин Нобуёри, входите, — окликнул Ёситомо. — Чем могу служить?

Нобуёри отодвинул дверь в сторону и заглянул внутрь.

— Доброе утро, Ёситомо-сан. Как вы узнали, что это я?

— Воин не должен терять остроты чувств, — схитрил Ёситомо.

— Да-да! — закивал Нобуёри. — Я знал, к кому следовало обратиться!

Он закрыл за собой дверь и проковылял к Ёситомо. Тот едва удержал кашель.

— В чем же я могу вас просветить, господин?

— Во всем, что касается ратного дела, наш доблестный полководец. Возможно, вы слышали, что меня назначили главнокомандующим?

Ёситомо поклонился.

— Слышал, господин, и сердечно поздравляю, — сказал он, про себя гадая, кто из членов совета повредился умом. Впрочем, поступки знати всегда озадачивали.

— Но вы, вероятно, не слышали о коварных уловках Синд-зэя, предпринятых для отмены моего повышения?

— Нет, господин.

— Все эти наветы о том, почему я недостоин… Виданное ли дело? Все равно что оскорбить мудрость самого императора!

Ёситомо сочувственно щелкнул языком.

— Потому-то я и пришел, полководец. Сдается мне, что Синдзэй не погнушается ничем, только бы от меня избавиться, даже пойдет на убийство. Поэтому я хочу знать, как себя защитить. Хочу научиться владеть мечом и луком, стать хорошим наездником и великим воином, как вы! Тогда, пожалуй, можно будет не бояться Синдзэя. Да что там — я и сам смогу с ним разделаться, чуть только посмеет напасть! Ха!

Ёситомо оглядел пухлого неуклюжего белоручку, который в жизни не поднимал ничего тяжелее веера, и решил, что Нобуёри либо жестоко заблуждается, либо вовсе потерял рассудок. Тем не менее влияния этому безумцу было не занимать, а сейчас его милость готова была пролиться на Ёситомо — обстоятельство, которым не следовало пренебрегать.

— Господин мой, — ответил полководец, — для меня было бы высокой честью обучать вас, однако должен признаться, я не слишком гожусь для такого важного дела. Вам следует спросить моего двоюродного брата, Минамото Моронаку, который, как я полагаю, ныне служит тюнагоном Фусими. Он превосходный учитель и, по слухам, владеет оружием лучше меня.

— Да-да, вы правы, — забормотал Фудзивара. — Было бы странно, если бы я постоянно крутился у конюшен, нэ? А у Моронаки есть обширное поместье недалеко отсюда, где я смогу гостить и упражняться, не привлекая внимания. Я знал, что не зря пришел к вам за советом, Ёситомо-сан.

— А я был рад оказаться полезным, господин. — «И рад, что не придется каждый день дышать твоим смрадом».

Покрутив в пальцах уздечку из плетеной кожи, Нобуёри лениво обронил:

— Я подумываю сосватать своего сына, Нобутику, за одну из дочерей князя Киёмори. Родство с Тайра могло бы помочь мне и моей семье в случае… каких-нибудь неприятностей. Что скажете?

Ёситомо проглотил вставший в горле ком, подавляя смятение.

— Должен признать, господин, что нахожу это неразумным. Вы же знаете, как дружны между собой Киёмори и советник Синдзэй, коего мы оба справедливо остерегаемся. Подобный союз предоставил бы Тайра возможность расположить к себе юного императора, а после, употребив прежние связи с отрекшимся государем и Синдзэем, лишить вас благосклонности нашего владыки. Вам ведь известно, какие пройдохи и честолюбцы эти Тайра. К тому же Киёмори — известный грубиян. Что, если он отвергнет предложение, объявив вашего сына недостойным? Поистине горько было бы такое услышать! Помните: как бы высоко Тайра ни поднимались, их сущность остается прежней. Они такие же воины-провинциалы, как и мы, Минамото. Другое дело — высокородные Фудзивара. Ваш сын, несомненно, заслуживает лучшей пары.

Нобуёри с улыбкой обернулся:

— Снова речь мудреца, Ёситомо-сан. Я рад, что избрал вас в советчики. — Тут он нагнулся и понизил голос: — Видите ли, полководец, приходят времена, когда я, быть может, призову вас не только для советов. Я уже совещался с дайнагоном Фудзи-варой Цунэмунэ и средним военачальником Наратикой, а также с уполномоченным Сыскного ведомства Корэкатой. Все они обещали мне поддержку, буде возникнет какой-либо раздор. Могу ли я положиться и на вас, полководец?

Ёситомо понял, что жизнь привела его на распутье и следующий шаг решит всю будущую судьбу. Время словно замедлилось, каждый стук сердца отдавался в ушах громовым боем. Ответь он расплывчато или задумайся надолго, и должность начальника Конюшенного ведомства станет вершиной его послужной лестницы. Или, что еще хуже, вовсе сместят, а сыновей лишат возможности получать чины до тех пор, пока Нобуёри остается у власти. В конце концов, ему благоволит сам император, а Ёситомо всегда был верен трону.

Он вспомнил пророчество храма Хатимангу — успех, но дорогой ценой. Цену эту он, несомненно, заплатил, когда потерял отца и всех братьев, а после томился два года в конюшнях. Что ему оставалось, как не успех? Если он верой и правдой послужит императору и Нобуёри, не удастся ли ему превзойти самого Киёмори и всех Тайра из Исэ? Л может, тех, кто еще выше?

Ёситомо отвесил поклон:

— Обязуюсь повиноваться во всем, что ни прикажете, господин. Отныне я в вашем распоряжении.

— Чудно, чудно, чудно! — Нобуёри захлопал в ладоши, как обрадованное дитя. — Я знал, что могу на вас рассчитывать. Теперь, если вам что-то понадобится, только попросите.

Ёситомо для пробы взял список требуемой упряжи и протянул Нобуёри:

— Господин, моим конюшням остро недостает этого снаряжения…

Нобуёри выхватил у него бумагу.

— Будет, будет и еще раз будет! Если свершение великих дел ляжет на плечи конников, их следует хорошо подготовить, нэ? Я тотчас же за всем прослежу. — Он повернулся, чтобы уйти, и напоследок добавил: — Скоро мы встретимся снова, мой полководец, я уверен.

Когда дверь за вельможей со щелчком скользнула на место, Ёситомо глубоко вздохнул и сел принести Хатиману молитвы. Он просил об одном: только бы выбор оказался правильным.

Дареный меч

Через два месяца наступила зима, укутав Хэйан-Кё холодной периной. В последнюю луну уходящего года Киёмори, как обещал, оставил Рокухару. Взяв с собой Сигэмори и нескольких слуг, облачившись в одежду простого паломника, глава клана Тайра отправился в землю Кии к святилищам Кумано.

Минамото Ёситомо понял, что час пробил, когда глубокой ночью его разбудили приказом немедля явиться под командование Нобуёри. Ёситомо оделся и послушно отправился по безлюдным, припорошенным снегом улицам во дворец, страшась и вместе с тем жаждая предстоящей встречи. И вот, низко кланяясь, вошел он в палаты Нобуёри, расположенные внутри Ведомства упорядочений и установлений.

Покой был обставлен расписными шелковыми ширмами с изображениями легендарных битв, бронзовые светильники и жаровни тонкой работы источали свет и тепло. Повсюду лежали подушки и пуфики, а письменный стол, за которым сидел Нобуёри, был искусно сработан из резного тика с перламутровыми инкрустациями. Сам вельможа красовался в тяжелой мантии из алой парчи едва не роскошнее императорской. От этого показного великолепия в Ёситомо взыграли зависть и отвращение.

— Господин, вы посылали за мной?

— Да, да, да! — Нобуёри вскочил навстречу. Ёситомо незаметно постарался задержать дыхание. — Славный мой полководец, наш час наконец пробил!

— Пробил?

— Неужели вы не слышали, что Киёмори отбыл на богомолье в Кумано и его почти месяц не будет в столице?

— До меня доходили подобные слухи.

— Что же тут непонятного? Пес Синдзэя сбежал, его сын вместе с ним, и Тайра лишились вожаков! Вот он — тот случай, которого мы дожидались!

— Случай, господин? Нобуёри прищелкнул языком.

— При мне вам нет нужды притворяться глупцом. Мы оба знаем, что Синдзэй — смутьян и невежа, который желает прибрать к рукам всю империю. Даже государь так считает, хотя и не может ему противостоять. Пока Синдзэй здравствует, нас ждут новые бедствия и беспорядки.

Ёситомо пришлось согласиться, правда, по собственной причине.

— А что станется с вами, полководец? — продолжал Нобуёри. — Большая часть клана Минамото погублена, так не будет ли сподручнее правительству отрекшегося государя извести всех вас до одного с помощью Тайра? Киёмори так тесно связан с Го-Сиракавой, а тот, в свою очередь, с Синдзэем, что желание одного станет для другого приказом.

«Попахивает бедой», — согласился в душе Ёситомо.

— Уж не думаете ли вы, — гнул свое Нобуёри, — что мы должны упустить эту возможность, самим небом дарованную? Какими же глупцами мы будем, если позволим Синдзэю спокойно захватывать власть и тем самым навлечем погибель на свои головы! Воистину ради того, кто правит Драгоценным троном, мы должны нанести удар без промедления и вернуть империи мир и порядок.

Ёситомо на миг сжал кулаки, а потом их расслабил.

— Я давно подозревал, — произнес он наконец, — что Киёмори покончит со мной при первом же удобном случае. Значит, не будет зазорным сделать то же самое с ним, раз мне первому повезло. Я не забыл о своей клятве и теперь, когда события складываются в нашу пользу, готов попытать удачу.

— Отлично! — сказал Нобуёри. — Я рассчитывал на такую преданность, и поэтому хочу вам кое-что подарить. — Он извлек из-под стола превосходный меч тати и протянул его Ёситомо.

Полководец низко поклонился:

— Великая честь — принять этот дар, господин, и я надеюсь применить его с толком.

— Есть и другие дары. Идемте, — позвал его Нобуёри, и тотчас крикнул слугам: — Выводите!

Он распахнул перед Ёситомо дверь. На улице было темно и начало мести, поэтому Нобуёри велел дать огня. Когда слуги зажгли факелы и подняли их над головой, Ёситомо ахнул.

Перед ним стояли те самые дивные драконовы кони — гнедой и мышастый. На спинах у них красовались «зеркальные» седла, чьи луки украшали пластины из отполированного до блеска золота.

— Я помню, как вы восхищались этими созданиями, — произнес Нобуёри, — и знаю, что вам хотелось бы скакать на них самому. Я просветил императора на сей счет, и он, учтя ваши неоценимые заслуги, распорядился их вам передать.

— Мне… У меня просто нет слов, господин.

— Я привык замечать, чего хотят люди, — самодовольно произнес Нобуёри, — и когда они становятся со мной дружны, хорошо служат мне, я добиваюсь того, чтобы они получали желаемое. Такие проявления щедрости всегда воздаются сторицей.

Ёситомо подошел к серому коню и провел рукой по его шее.

— Когда воин отправляется в бой, нет ничего важнее хорошего коня. Разве сможем мы проиграть с такими скакунами — даже тем, кто сильнее?

— Точно так я и подумал, полководец. Ёситомо обернулся:

— Будет лучше созвать моих сводных братьев — Суэдзанэ, Ёримасу и Мицумото. Они тоже стремятся сохранить наш род и, как я слышал, втайне ждали такого события. Возможно, они смогут предложить нам какую-нибудь военную хитрость.

— Так я и сделаю, Ёситомо-сан. Вдобавок я распоряжусь отослать в вашу усадьбу пятьдесят новых доспехов, которые припас для подобного случая.

— Невероятная прозорливость, господин!

— Я успел уяснить, славный мой полководец, что без нее ничего не добьешься. Ступайте же к себе и подготовьте людей. Вскоре я дам вам знать о часе и плане нашей вылазки против гнусного крамольника Синдзэя.

Белая радуга

Пятью днями позже средний советник Синдзэй стоял в саду своего особняка, любуясь тем, как свежевыпавший снег лег на раскидистые ветви сосен и мостик у дальнего берега пруда. Вдруг его внимание привлек странный отсвет, отражение в затуманенной водной глади, и он поднял глаза к небу. Там, за тонкой пеленой облаков, виднелась белая радуга, проходящая поперек солнца. Синдзэй похолодел. Это было предвестье, но чего именно?

Он решил, что сейчас, когда столицу то и дело будоражат беспорядки, а этот полоумный Нобуёри каждый миг что-то затевает, всякому знамению следует уделять внимание. В конце концов, именно видение в пруду позволило ему избежать смерти, хотя бы до сей поры. А теперь, с отъездом Киёмори… Глава рода Тайра открыл Синдзэю истинную цель паломничества в Кумано. «Если без меня ничего не произойдет, — сказал Киёмори, — тогда мы сумеем уверить народ в том, что с нами мир сохранится даже после смены правлений. Случись же Нобуёри проявить себя в мое отсутствие — вырвем это жало, прежде чем яд успеет распространиться».

Синдзэй было заметил, что затея чревата опасностями, но разве Тайра когда кого-нибудь слушали, особенно упрямец Киёмори? Так они остались без предводителей, а теперь еще радуга-призрак повисла поперек солнца, словно грозящий палец.

Сыновья Синдзэя отправились в качестве свиты во дворец То-Сандзё, а значит, получить доступ в покои Го-Сиракавы не составит труда. Надо предупредить отрекшегося государя, к тому же, возможно, кто-нибудь из Ведомства инь-ян откроет смысл увиденного утром… Размышляя так, Синдзэй велел заложить воловью повозку и отправился в То-Сандзё.

Однако у самых дворцовых врат до него долетели чарующие звуки флейты и кото. Мужчины радостно распевали саибара[33] под стук вееров танцовщиц-госэти. Синдзэй поднял голову и увидел, что знамение исчезло. «Как можно испортить такой трогательный и счастливый миг рассказами о зловещих видениях? Тем более что оно испарилось. Возможно, я сам его выдумал. В наше тревожное время минуты покоя так редки…» — и Синдзэй удалился, оставив послание слуге.

Но стоило советнику снова забраться в повозку, услышать бич погонщика и грохот колес по камням, как его обуяло предчувствие скорой беды. Казалось, прекрасный напев из дворца То-Сандзё был прощальным ароматом цветов сакуры, которые вот-вот облетят. После некоторых раздумий Синдзэй пришел к мысли, что его пребывание в столице не так уж необходимо: планы новогодних празднеств были давно одобрены. «Вреда не будет, — решил он, — если я отлучусь ненадолго. Если знамение окажется вещим, это может спасти мне жизнь. До Нары каких-нибудь тридцать ли, всего полтора дня пути. Все монахи там меня поддержат, а возвращение, если его потребуют, не займет много времени. Повелитель Киёмори нашел достаточно безопасным пускаться в паломничество. Отчего бы и мне не последовать его примеру?»

Вернувшись домой, Синдзэй пошел к жене и рассказал ей о белой радуге.

— Может, бояться нечего, но для пущей предосторожности посещу-ка я ненадолго обители Нары.

— Решение весьма разумное, — сказала она, — но прошу вас, если вы предвидите опасность, возьмите меня с собой!

Синдзэй отмахнулся:

— Лишние хлопоты. Я уже говорил: бояться скорее всего нечего.

— А вдруг случится иначе? Вдруг мы больше не увидимся и беседа наша — последняя? Как мне вынести подобные мысли?

Синдзэй вздохнул и, не видя иного пути, решил открыться.

— Ты же знаешь, Нобуёри готов во всем меня подозревать. Будто я под него копаю.

— Но ведь вы и впрямь копаете!

— Да, но только по мелочам.

— Едва ли он согласится, что попытка помешать его повышению была мелочью.

— Во всяком случае, наш совместный отъезд привлечет его внимание в большей мере. Он может решить, что я намереваюсь отправить тебя в безопасное место, так как готовлю какой-нибудь военный ход. Посему я отправляюсь один. А ты, жена, оставайся с миром, — подытожил он, похлопав ее по руке. — Скорее всего обойдется. Уже скоро мы будем потягивать праздничное вино, а все волнения изгладятся.

Супруге оставалось лишь утешиться этими словами и проводить мужа. Рано поутру, взяв с собой четырех верных вассалов, Синдзэй отбыл в Нару. Такой жена и осталась в его памяти — стоящей на веранде с мокрым от слез рукавом.

Когда сгустились сумерки, Синдзэй задержался на ночлег в поместье под названием Дайдодзи. Беседуя с хозяином, он заметил в проеме раздвинутых сёдзи, что звезды в тот день расположились необычным образом: Юпитер и Венера пришли в слияние. Синдзэй был сведущ в гадании по звездам и немедленно разгадал смысл нового знамения. «Верный слуга пожертвует собой ради господина». Синдзэй наскоро проглотил рис и саке, тая дрожь при мысли о том, что именно ему уготована участь верного слуги.

Колодец дворца То-Сандзё

Той же ночью, в час Крысы[34], Минамото Ёситомо с пятью сотнями вооруженных всадников подъехал ко дворцу То-Сандзё. Полководца обуяло странное чувство, будто он попал в прошлое: снова зима, снова убеленные снегом улицы, снова он ведет тайное наступление на дворец. После краткого совещания было решено воспользоваться тактикой, испробованной во время смуты Хогэн.

На сей раз по крайней мере не приходилось иметь дело с коварством Киёмори, зато напыщенный болван Нобуёри доставлял немало хлопот. Как Ёситомо ни убеждал его, ссылаясь на самые тягостные предчувствия, тот никак не желал оставаться дома. Толстяк царедворец, по-видимому, думал, что месяц-другой обучения бугэй[35] у брата Ёситомо сделают из него воина, достойного выступить в передовом отряде. Полководцу ничего не оставалось, как повиноваться с упованием на то, что вельможа не выкинет какую-нибудь глупость.

На подступах к То-Сандзё Ёситомо решил не испытывать судьбу: разделил свое войско на пять частей — по сотне на каждый выход из дворца. Сам он вместе с Нобуёри остался у главных ворот. Там же поставили императорскую карету с воловьей упряжкой.

Видимые части дворца были ярко освещены фонарями в преддверии новогодних торжеств. Ёситомо позволил себе краткий миг жалости к его обитателям, чей праздник будет вот-вот грубо прерван.

Тут один из часовых выглянул поверх каменной ограды и окликнул их:

— Кто тревожит покой прежнего государя и столицы столь воинственным шествием?

Нобуёри направил коня вперед.

— Это я, Фудзивара Нобуёри, главнокомандующий и начальник Правой привратной стражи. Ваш владыка ин[36] благоволил ко мне многие годы, однако его советник Синдзэй злопыхательствовал и плел козни с намерением мне навредить. Мы пришли с тем, чтобы положить этому конец.

Часовой на минуту исчез за стеной,потом появился снова.

— Нам о том неведомо. Ваши страхи напрасны. Разойдитесь и оставьте нас с миром.

— Ведомо вам или нет — не наша забота! — прокричал Нобуёри в ответ. — Пять сотен моих воинов окружили То-Сандзё, а ведет их доблестный Минамото Ёситомо, который служит единственно государю Нидзё. Мы не желаем вреда особе государя Го-Сиракавы. Выведите его к нам, и мы проследим за его безопасностью.

— Вывести? Зачем? Что вы замышляете? — озабоченно выкрикнул страж.

— Уничтожить Синдзэя и всех, кто ему служит!

— Тюнагона Синдзэя здесь нет!

— Хотите его выгородить? Выдайте нам ина, иначе, когда начнется осада, вина за пролитие императорской крови ляжет на вас!

За вратами лихорадочно совещались, из дворца донеслись испуганные возгласы, и вот отрекшийся император Го-Сиракава, тридцати двух лет, и его сестра Дзёсаймон-ин показались у главных ворот в парадных одеждах.

— Что все это значит? — воскликнул отрекшийся государь. — Никто вам не вредил, Нобуёри-сан. Вы получили все, о чем просили, даже пост главнокомандующего!

— Да, но я был лишен покоя, владыка. Сколько бессонных ночей провел я в ожидании того, что ваш обожаемый советник преуспеет в своих кознях и навлечет на меня пагубу! Поэтому я наношу удар первым, дабы избавить столицу от этого лиходея, прежде чем он причинит настоящий вред.

— Разве вам не сказали? Синдзэя здесь нет!

Государь, должно быть, заблуждается. Мне доложили, что Синдзэй нынче не был замечен в своем поместье. Где еще ему быть, как не в То-Сандзё, который давно стал его вторым домом? Я намерен выкупить этого хоря в человечьем обличье отсюда, как из норы. Ради вашего благополучия, сядьте в карету. Насупившись, словно туча перед грозой, ин промолвил:

— Вы творите великое беззаконие и гневите богов. На успех не надейтесь.

— Я служу истинному императору, а значит, боги всецело на моей стороне. — Нобуёри развернул коня и выкрикнул приказ: — Поджигай!

Услышав его, Го-Сиракава покосился на Ёситомо. «Считает меня предателем — ведь я бился за него в годы Хогэн. От него-то я и получил в награду должность в императорских яслях. Только я служу трону, а не тому, кто когда-то его занимал».

Ёситомо остался бесстрастен, только указал в сторону упряжки.

Когда горящие стрелы описали дугу над стеной и стали падать на крышу дворца, Го-Сиракава и его сестра забились в карету. Дверцу тотчас закрыли на замок, а упряжку со всех сторон оцепили Нобуёри, Ёситомо со своими братьями Минамото и еще пятьдесят всадников, чтобы никто не сумел отбить императора.

— Вперед! — приказал Нобуёри погонщику, и карета покатилась прочь от дворца. Ёситомо уже ощущал спиной жар пламени, пожиравшего кровлю за кровлей. В ушах звенели женские крики и пронзительный детский плач. Казалось, еще чуть-чуть — и несчастные врассыпную бросятся из ворот.

В этот миг Нобуёри повернулся в седле и отдал последний приказ:

— Пристрелить всякого, кто покажется наружу. Не щадить ни женщин, ни детей — под их обличьем могут скрываться Синдзэй и его отпрыски. Никто не должен уйти живым!

Ёситомо, обомлев, воззрился на вельможу. Нобуёри лишь усмехнулся в ответ:

— Истинный воин не обходится полумерами, верно?

Отступая вослед карете к Дворцовому городу, Ёситомо боролся с накатывавшей тошнотой — позади, за стеной, свист множества стрел мешался с предсмертными криками.

«Это во имя мира, — твердил он себе. — Во имя славы моего рода». И вместе с тем его не оставляло ощущение нечистоты. Постыдный то будет мир и позорная слава.

За стеной Дворцового города карету откатили к стоявшему особняком павильону, где было решено заточить отрекшегося императора. Затем Ёситомо отобрал пятьдесят воинов и снова выехал за ворота. Предстояло еще одно тяжкое дело.

Они проскакали по темным улочкам к усадьбе Анэгакодзи — обиталищу Синдзэя. Привратники держались начеку — видимо, дым со стороны То-Сандзё их насторожил. Когда Ёситомо объявил о себе, стража по-дружески поприветствовала его.

— Как славно, что вы прибыли защитить нас, почтенный воевода! — выкрикнул один. — Кто осмелился напасть на владыку? Неужто Тайра?

Ёситомо сделал вид, что не слышал.

— Мы пришли за твоим господином, Синдзэем. Его обвиняют в измене государю. Выдайте его нам, и мы никого не тронем.

— Но… его здесь нет!

— За отказ в содействии, — произнес Ёситомо, — я вынужден признать вас его пособниками, а значит, виновными в измене. — С этими словами он махнул своим лучникам.

И вновь за ограду, на черепичные крыши и бумажные перегородки обрушился огненный ливень. Особняк вспыхнул как факел, и воздух наполнился криками мужчин, воплями детей и женщин. Родные Синдзэя — жена, дети, внуки — расплачивались за его жалкие уловки.

— Никто не должен уйти, — приказал Ёситомо дружине. Отвернувшись, чтобы не видеть бойни и пожарища, поскакал он во весь опор к Дворцовому городу — отбивать нападение верных Го-Сиракаве отрядов, если таковое произойдет. Всю ночь Ёситомо простоял, не сомкнув глаз, у ворот Судзякумон вместе с войском императорской стражи, но противник так и не появился. Полководец был удручен — он-то надеялся, что в пылу схватки отвлечется от мрачных раздумий. У него в голове не укладывалось, как можно вершить правое дело, творя злодеяния. И вместе с тем именно так он поступил.

С рассветом пришли вести об ужасе, содеянном во дворце То-Сандзё. Говорили, что пожар превратил его в подобие ада. Придворные, женщины, дети, спасаясь от пламени, гибли под стрелами и ударами мечей. Были и те, кто, не видя исхода, бросался в колодец То-Сандзё, — и тела захлебнувшихся, погибших в давке или от удушья заполнили его доверху. Головы Тайра, пытавшихся отстоять дворец, развесили на воротах Тайкэн-мон. Обитателей «Заоблачных высей» пало великое множество. Помимо прежнего государя и его сестры только женам Го-Сиракавы и их фрейлинам удалось избежать смерти.

Ёситомо вздохнул и ссутулился в седле под бременем слишком долгой ночи. «Успех, но дорогой ценой» — так предсказали жрецы. Ему и не снилось, что цена окажется настолько высока.

Новые повышения

Следующим вечером Ёситомо сидел в Большом зале Церемониального дворца. Знать в черных мантиях и высоких уборах непринужденно беседовала, словно ночная резня была всего-навсего легкой ночной грозой — досадным, но не слишком примечательным событием. Ёситомо льстило столь высокое окружение, но вместе с тем и отвращало, вызывая смутную неприязнь. Поначалу он не сознавал, в чем дело. Только потом, замечая выжидательный блеск в глазах вельмож, слыша их деланный смех, понял: они праздновали не победу, добытую в честном и трудном бою, — их привело сюда предчувствие щедрого куша, как воров после особо удачной вылазки.

Ёситомо спрашивал себя, отчего молодой государь не явился к собранию. Быть может, он тоже потрясен произошедшим и решил отстраниться? Нельзя забывать, что его отец заточен в Библиотеке единственной рукописи. Кто способен веселиться после такого? Правда, почтительный сын подобного бы не допустил.

Здесь Ёситомо осадил себя — кому, как не ему, было знать, что в жизни порой приходится поступаться сыновними чувствами?

Он оглянулся на исполинские лаковые колонны, подпиравшие позолоченные балки с затейливой резьбой. В воздухе витал запах свежей краски и клея. Лишь недавно тюнагон Синдзэй восстановил этот зал в прежнем величии. В центре зала, в полуистлевшем исподнем, связанные по рукам и ногам, сидели пять юношей — сыновья Синдзэя, схваченные в окрестностях поместья Анэкагодзи. По злой ли прихоти Нобуёри или велению богов, здесь, в славнейшем из творений Синдзэя, его другие порождения готовились проститься с чинами, а возможно, и с жизнью.

«Как верно сказано, — вздохнул про себя Ёситомо, — что счастье недолговечно! Сегодня меня повысят, а уже завтра могут отправить в могилу».

Он оглядел длинный зал. Там, на возвышении чуть ниже императорского, восседал главнокомандующий Нобуёри, расплывшись, словно тучная черная жаба. Он, казалось, радовался больше всех, отчего Ёситомо стало совсем худо. «Уж кто-кто, а ты должен сознавать всю тягость свершенного нами и вести себя подобающе!» — думал полководец.

В руки Нобуёри был передан свиток, который он с нескрываемым довольством положил на помост, придавив чиновничьим жезлом.

— Прошу внимания, господа, — объявил Нобуёри. — То, чего вы с нетерпением ждете, ныне свершится.

Зал притих, однако низкий выжидательный гул остался. Сыновья Синдзэя обратили лица к возвышению, но глаза их не излучали надежды. Нобуёри прокашлялся и развернул свиток.

— Сим провозглашается, что волею императора и решением Государственного совета потомки мятежного советника Фудзивары Митинори, иначе известного как Синдзэй, лишаются занимаемых должностей и чинов. Вся их собственность, доходы и земли изымаются без права передачи родственникам. Советом министров было начато дознание по поводу их действий, и буде доказательство измены трону обнаружено…

«В чем можно не сомневаться», — сказал себе Ёситомо.

— …они ответят по строгости закона как предатели и бунтовщики. — Нобуёри выглянул из-за свитка. — Как я понимаю, одного сына недостает.

— Так и есть, повелитель, — произнес начальник Правого ведомства привратной стражи, выступая вперед. — Это зять Тайра Киёмори. Он укрылся в Рокухаре.

— Значит, пошлите гонца в Рокухару с приказом о его выдаче, — отрезал Нобуёри. — Если Тайра воспротивятся, мы будем знать, кому они служат, верно?

— Хай[37], господин. — И начальник Правого ведомства привратной стражи согнулся в поклоне.

— А этих отправьте в тюрьму, — махнул Нобуёри на пленников.

— Как прикажете, господин. — Один из караульных развязал сыновьям Синдзэя путы на ногах, и несчастных увели. Когда они поравнялись с Ёситомо, тот заметил их взгляд — мертвенный взгляд обреченных.

— А теперь перейдем к более приятным вещам, — продолжил Нобуёри. — Его императорское величество оказал мне большую честь, назначив главным министром в добавление к должности главнокомандующего.

По залу пробежал ропот, зашелестели пересуды, что не государев это приказ, а самого Нобуёри.

«Что же император?» — недоумевал Ёситомо. В тот же миг его размышления прервало собственное имя, прозвучавшее в зале.

— …Минамото-но Ёситомо, за доблесть и преданное служение трону, жалуется властителем края Харима.

Он поклонился, знать ответила учтивым рукоплесканием. То, что он получил пост, принадлежавший Киёмори, приятно согревало, однако продолжения не последовало: Нобуёри прочел новое имя, новое назначение.

«И только-то? За все, чем я пожертвовал? Одна-единствен-ная провинция?»

Тут Ёситомо вновь призвал себя к терпению. «Ничего, это лишь первый шаг. Вскоре будут и другие. Киёмори еще не вернулся, и грядущее наверняка подарит нам случай проявить себя».

Он почувствовал, как его тянут за рукав, и обернулся. Рядом согнулся в поклоне слуга.

— Господин Ёситомо, у ворот юноша — он сказался вашим сыном и желает поговорить.

Полководец улыбнулся. «А, Гэнда. Наверное, услышал об осаде и расстроился, что все пропустил». Ёситомо поднялся было, чтобы уйти, но тут Нобуёри опять постучал жезлом о край помоста.

— Что такое? В чем дело? Важное сообщение для моего верного полководца? Нам будет интересно его выслушать.

— Не тревожьтесь, господин, — сказал Ёситомо. — Ничего срочного. Похоже, мой старший сын Ёсихира только что прибыл от деда, из Сагами, где жил последний год, и хочет со мной повидаться. Так не позволите ли покинуть сие блистательное собрание?

— Отличная новость! Еще один доблестный Минамото явился нас защитить. Я наслышан о храбрости вашего сына. Нет нужды уходить. Я сейчас же пошлю за ним, чтобы он присоединился к нашему празднеству.

— Благодарствую, господин главнокомандующий.

Слуга удалился, а через минуту на порог ступил Ёсихира с растрепанными от долгой скачки волосами, пропахший потом и конским мылом. Он чуть скованно поклонился вельможам и сел подле Ёситомо.

— Отец, я услышал о беспорядках в столице. Если есть опасность и я могу чем-то помочь, мой меч и стрелы к твоим услугам.

— Да-да. Но, видишь ли… — начал Ёситомо, когда Нобуёри его перебил.

— Золотые, золотые слова, юноша! — воскликнул он, хлопая в ладоши. — Твой славный отец собирался сказать, что со смутой покончено. Правда, понадобится немалый труд для подчистки огрехов, из-за которых она возникла, так что твое появление как нельзя кстати. Мы сейчас жаловали благородных, пришедших нам на помощь. Среди них твой отец, а значит, и тебя сегодня ждут почести. Какой чин или должность тебе по душе? Высокий ли, низкий ли — он может стать твоим. Ёсихира озадаченно заморгал.

— Повелитель, вы чересчур добры. Меня учили, что награду надобно заслужить, а я пока никак не проявил себя. Слишком рано мне принимать назначение. Дозвольте мне сперва сразиться за вас. Слышал я, Тайра Киёмори отправился на богомолье. С вашего согласия, я мог<6ы собрать людей и устроить ему встречу на равнине Абэно. Из сопровождения при нем только слуги, так что мы могли бы легко захватить его и убить. Если я привезу вам их головы, повелитель, тогда сможете наградить меня как пожелаете.

Все, кто сидел в зале, услышав его речи, вздохнули и одобрительно закивали. Сам Нобуёри смахнул рукавом невидимую слезинку.

— Славно, славно сказано. Истинно ваш сын — прирожденный воин, Ёситомо.

Полководец поклонился:

— Я им горжусь, повелитель.

— И что же, все его братья так бойки?

— Все до единого, повелитель. — Ёситомо уже собирался поведать историю о своем младшем, Ёритомо, которому уже исполнилось тринадцать, и о пророчестве в храме Хатимангу, как вдруг осадил себя, беспокоясь, что подумает Ёсихира. Как и все почитаемые вельможи, Ёситомо наряду с женой держал нескольких наложниц и дам, и от каждой у него имелись дети. Он хорошо сознавал, как легко между братьями — родными и сводными — порой возникает вражда, порожденная завистью. Похвались он сегодня младшим сыном, и Ёсихира сочтет это упреком, а то и, чего доброго, затаит злобу на брата. «Мы, последние из Минамото, должны стоять друг за друга, если хотим сохранить наш род. Сегодня — звездный час Ёсихиры. Так пусть насладится им сполна».

— Однако, — в его рассуждения вклинился голос Нобуёри, — план нападения у Абэно показал, как горяч ты еще и неопытен. Что за нужда отправляться в такую даль, коли враг сам идет нам навстречу? К чему загонять коней? Вдобавок таким образом вы изловите всего двоих Тайра. Пусть же Киёмори с сыном вернутся в Рокухару, к остальным, а там мы их окружим и покараем, как нам будет угодно. Поверь мне, совсем недавно этот план оправдал себя с лихвой.

В толпе царедворцев раздался невеселый смешок.

— Мы тут раздаем почести тем, кто убил больше всего мятежников, — произнес чей-то голос. — Так отчего бы не наградить колодец То-Сандзё — он-то постарался на славу!

Толпа засмеялась, словно вельможи сочли остроту забавной. Или сделали вид. Ёситомо сделалось тошно за них и за Нобуёри, который так бесцеремонно отчитал его сына, однако не посмел обнаружить свои чувства. «Какую бы карму ни заслужил я в своей жизни, отныне моя судьба связана с этой жабой в людском обличье».

— Отец, — шепнул ему на ухо Ёсихира, — Тайра Киёмори не так глуп, как Го-Сиракава, а Рокухара не вельможные палаты. Там полно воинов и снаряжения. Если их предводитель вернется и возглавит защиту, битва будет тяжелой. Неужели они этого не понимают?

Ёситомо вздохнул:

— Это обитатели «Заоблачных высей», сынок. Они полагают себя вне земных забот и ничего в них не смыслят.

— А я все-таки поеду в Абэно.

Ёситомо поймал сына за рукав и притянул к себе.

— Ты что, забыл все мои уроки? Самурай повинуется господину. Всегда.

— А если господин глуп и его приказ — верная гибель?

— Тогда погибнем так достойно, как сможем, и пусть наша смерть останется на его совести.

— Сдается мне, такие люди ее лишены. Тут уж Ёситомо не смог ничего возразить.

Голова Синдзэя

Через два дня Ёситомо выпала еще одна печальная обязанность. Накануне обнаружили Синдзэя — советник велел похоронить себя заживо. Вероятно, получив новости из То-Сандзё, он решил покончить с собой таким способом, который дал бы ему время прочесть сутры и молиться, пока не испустит дух. Люди Нобуёри, однако, нашли его и казнили на месте, лишив даже этих последних минут. Голову Синдзэя доставили обратно в столицу, с тем чтобы пронести вдоль проезда Судзяку во время победного шествия, и Ёситомо был принужден наблюдать это действо.

— Честное слово, — произнес Нобуёри, выглядывая из оконца кареты, — никогда так не веселился, как нынче утром, на опознании головы. Что за необыкновенный день, нэ?

Ёситомо, чью повозку поставили рядом, тоже пришлось высунуть голову, чтобы лучше слышать — вдоль улицы и у берегов реки Камо собрались огромные толпы. Он, конечно, предпочел бы отправиться верхом, а не в карете, как женщина, но Нобуёри вполне недвусмысленно намекнул, что благородным людям пристало вести себя иначе.

— Воистину, повелитель, — откликнулся Ёситомо с меньшим восторгом. — День знаменательный.

Чуть поодаль послышался взволнованный гул, и Нобуёри воскликнул:

— Ага, несут! Вот она — голова великого изменника! Ёситомо на мгновение задумался над сказанным. У него были свои причины сомневаться в Синдзэе, но никаких доказательств заговора с его участием, кроме слов Нобуёри, он так и не получил. А учитывая недавно увиденное и услышанное, Ёситомо вообще начал задумываться, в какой степени слова Нобуёри заслуживают доверия. «Порой он кажется безумцем — то беспричинно мстительным, то беспечным в важнейших вопросах, словно им овладел какой-то неугомонный дух. Говорят же люди, что в Хэйан-Кё поселился дьявольский призрак Син-ина.

Будь я хоть сколько-нибудь суеверен — посчитал бы эти слухи правдой».

Уловив нарастающий цокот копыт, Ёситомо подался вперед из каретного оконца — посмотреть, что делается дальше на улице. Там витязи в роскошных доспехах ряд за рядом гарцевали мимо на всхрапывающих лошадях. Многих Ёситомо узнал — тех, кто принадлежал к Минамото или родственным семьям. К его вящей гордости, зрелище они составляли внушительное. Перед каретой Нобуёри воины неизменно кланялись.

Но вот толпа на удивление притихла. Притихла настолько, что Ёситомо смог расслышать завывание ветра в ветвях окрестных ив. В эту минуту мимо проплыла голова Синдзэя — ее нес на острие меча воин, который отыскал советника.

Небо ощутимо потемнело, словно солнце скрылось за тучей, а ветер подул холоднее. В этот миг не то конь под воином оступился, не то что еще, а только увидел Ёситомо, как голова Синдзэя открыла глаза и кивнула — сперва карете Нобуёри, затем ему, словно говоря: «Сегодня я, а завтра ты». У Ёситомо побежали мурашки по спине и встали дыбом волосы на загривке.

— Видели? — спросил горожанин, стоявший у кареты полководца. — Она кивнула карете главнокомандующего!

— О-ох! — протянул его сосед. — Теперь призрак советника будет мстить своим врагам. Что за скорбные времена!

— Синдзэй был человеком благочестивым. Чем заслужил он такую горькую участь?

— Должно быть, в прошлой жизни содеял нечто ужасное, оттого и пострадал.

— Не обязательно. Помнится, по его настоянию вернули смертную казнь после смуты Хогэн. Сколько жизней было тогда отнято! Верно, настигла советника божья кара.

— Да, похоже, что так.

«Похоже, — подумал Ёситомо, холодея от ужаса. — Всё-таки Синдзэй обладал большой властью, а таким людям свойственно вести опасные игры. Рано или поздно удача их иссякает, кого ни возьми — хотя бы Нобуёри… или меня».

Красный шнур

Тихо падал снег. Киёмори и его сын Сигэмори дочитали молитвы в Киримэ-но-одзи, одном из девяноста девяти святилищ на пути паломников в Кумано. Едва они повернули прочь от алой молельни и прошли по тропинке меж двух каменных фонарей, как увидели скачущего навстречу всадника. Киёмори и все, кто с ним был, схватились за рукояти коротких мечей, а всадник, поравнявшись с ними, осадил коня и, спрыгнув наземь, бросился ниц.

— Повелитель, — обратился он к Киёмори, бледный от страха и горечи. — Я к вам прямиком из Рокухары. У нас ужасные вести.

— Рассказывай, да не тяни, — произнес Киёмори.

— Дворец То-Сандзё сожжен дотла. Людей погибло великое множество, отрекшегося государя схватили и держат под стражей в Дворцовом городе. Главнокомандующий Нобуёри сговорился с Минамото Ёситомо — они и учинили это злодейство. Еще сгорели палаты тюнагона Синдзэя, а всех, кто там был, истребили.

Киёмори втянул сквозь зубы стылый воздух и устремил взгляд на север.

— Не ожидал от него такой прыти. И крутости. — Он оглянулся на гонца: — А что с Рокухарой?

— Еще стояла, когда я выезжал, господин.

— Отец, — подал голос Сигэмори. — Нам следует сейчас же возвратиться!

Киёмори медлил, глядя сквозь падающий снег в сторону севера. «Как я мог быть настолько слепым? Ведь говорили мне, что Нобуёри — совершеннейший глупец, портит все, за что ни берется. Го-Сиракава под стражей, а его дворец сожжен? Как только император допустил подобное? Нет, не может быть! Гонец наверняка ошибся!»

— Ты в этом уверен? — сурово переспросил Киёмори.

— Клянусь честью предков, повелитель. По дороге к вам я собственнолично проезжал по пожарищу дворца То-Сандзё. Один запах… молю, не велите мне его описывать.

Киёмори сжал кулаки. «Нобуёри не мог меня провести. Верно, главный смутьян — Минамото».

— Ты точно знаешь, что Ёситомо на его стороне?

— Да, господин. Точнее и быть не может.

— Хм-м…

— Отец…

— Слышал, сын мой? Не я ли давным-давно говорил тебе, что Ёситомо не друг нам?

«Итак, Минамото удалось добиться императорского благоволения. А у полководца на меня большой зуб. Если мы, сокрушая его, пойдем против государевой воли, нам несдобровать. Нет, немыслимо! Я только начал строительство храма на Ми-ядзиме, не вернул еще священный меч и не увидел, как мой внук восходит на трон».

Киёмори уронил взгляд на замшелую статуэтку Дзидзо — бо-сацу-заступника душ детей и путешествующих, которым случается умереть во время паломничества. «Может статься, его покровительство скоро понадобится», — мелькнуло у Киёмори.

— Отец!

— Я обдумываю наше положение. Помни, здесь у нас нет ни войска, ни даже единого панциря. Попади мы в засаду на обратном пути — ничто нам не поможет. А Минамото, если не выжили из ума, непременно ее устроят. Пожалуй, безопаснее будет продолжить паломничество. В святилище Кумано наверняка найдутся монахи-воины, согласные нас защитить. К тому же там мы сможем испросить помощи у богов.

— Если наша задача — молиться о мире, — возразил Сигэмори, — то как смеем мы отступать, зная, что он нарушен? Нужно вернуться!

— Повелитель, — произнес посланник. — С вашего позволения, у Тайра и прежнего государя Го-Сиракавы имеются в этих краях сочувствующие, которые помнят, как храбро вы выступили против мятежников в годы Хогэн. Разрешите мне отправиться к ним и рассказать о нашем положении. Может, вместе нам удастся собрать вам людей и оружие.

Одна из алых тесемок на шлеме гонца выбилась наружу и полоскалась по ветру красным стягом. Это напомнило Киёмори о парусе Бэндзайтэн, о ее обещании. Малое знамение, но ему оказалось достаточно. «Она не подведет, — понял он, — если и я не струшу».

— Хорошо, — кивнул Киёмори посланнику. — Поезжай скорее и разведай что сможешь.

— Я мигом, господин. — Гонец поклонился и вскочил на коня. Одно мгновение — и он исчез в пелене снегопада.

— И я, и я! — воскликнули один за другим спутники Тайра и бросились на ближайшую станцию раздобыть лошадей.

Через несколько часов к святилищу прибыл славный воин и управитель земли Тикуго — Иэсада, который состоял в дальнем родстве с Киёмори. За ним выступала пехота с бамбуковыми шестами-коромыслами, с концов которых свисало по большому ларю. Пятьдесят плетеных ларей, а в них — пятьдесят боевых доспехов, столько же колчанов со стрелами и мечей. Из шестов воины извлекли боевые луки — общим числом в полсотни. Иэсаду приветствовали с ликованием, и у Киёмори отлегло от сердца.

Настоятель святилища Кумано выслал ему на подмогу свыше двадцати конников. Мунэсигэ, помощник правителя земли Юаса, подоспел еще с тридцатью. Весь вечер, всю ночь к Тайра на выручку спешили новые и новые воины. Уже к полуночи на поле у Киримэ-но-одзи выстроилось более сотни витязей.

— Теперь-то нам будет что показать врагу, если он выйдет нас встретить, — довольно проговорил Киёмори.

Один из дружинников крикнул:

— Господин, с севера кто-то скачет!

И верно, в свете факелов все увидели, как из моря порхающих снежинок прямо на них мчится всадник. Воины схватились за луки, приготовили стрелы, но тут незнакомец выкрикнул:

— Я прибыл с посланием из Рокухары! Господин Киёмори здесь?

На руке у него была повязана лента с гербом Тайра, поэтому ему не мешкая указали на предводителя. Гонец спешился перед ним и преклонил колена.

— Господин, я послан из Хэйан-Кё со срочною вестью. Один из сыновей Ёситомо прибыл в столицу. Он замышляет выставить засаду у Абэно, чтобы подкараулить вас на обратном пути. Говорят, он ведет туда больше трех тысяч воинов.

Киёмори задумчиво почесал подбородок.

— У Минамото в Канто много приспешников, но такое едва ли возможно. Однако, будь его войско хоть втрое меньше — тысяча вместо трех, — они легко разобьют нашу малую рать. Как я могу погубить тех, кто проявил верность и мужество, придя к нам на выручку? Лучше отложим возвращение, а отправимся за подмогой в Сикоку. Собрав же большую дружину, мы сможем пойти на столицу с уверенностью в успехе.

— Отец, — с тревогой вымолвил Сигэмори, — на это уйдет неделя! Кто знает, что станется с Рокухарой или отрекшимся государем к тому сроку? Мы убедились, как скор Нобуёри на расправу, как дерзок. Помедли мы сейчас, и спасать будет некого. Кроме того, подумай о славе, которую мы обретем, если одолеем превосходящую силу. А погибнем — стыда в том не будет. Люди будут воспевать нашу храбрость.

— Парень прав, — сказал Иэсада. — Подумайте о своей семье в Рокухаре: каково им сейчас! Мы должны положиться на удачу и немедля выступить в Хэйан-Кё.

Киёмори обернулся и поглядел на сына.

«Для будущего царедворца слишком уж невпопад он начинает геройствовать — как правило, для порицания моего здравого смысла и решений. Не от матери ли в нем это упрямство? Ну да ладно. Возможно, я должен быть благодарен богам за такие мгновения. Вдобавок Иэсада, чья помощь нужна нам как воздух, с ним согласился».

— Быть посему, — произнес Киёмори. — Пойдем напрямик, и да освятит Кумано-буцу наш путь.

Они с Сигэмори облачились в доспехи поверх паломничьих одеяний и оседлали коней, присланных Иэсадой. С криком «Вперед!» Киёмори и его сын повели свое малое войско обратно через снегопад, через ночь и горы, что разделяют провинции Идзуми и Кии. На заре у горы Онинонакаяма к ним галопом подъехал еще один всадник на сером коне.

— Кто бы это мог быть?

— Ну и свирепый же у него вид!

— Верно, посланец от Минамото — прибыл объявить вызов.

— С чем бы он ни явился, — сказал Киёмори, — мы его выслушаем.

— Взгляните! — воскликнул Сигэмори. — У него тоже повязка с гербом Тайра! Он из Рокухары!

Гонец подвел коня к Киёмори и поклонился в седле:

— Господин, рад, что нашел вас. У того замерло сердце.

— Какие известия из Рокухары?

— Все еще стояла, повелитель, когда я выехал среди ночи. Все ваши домочадцы напуганы, но невредимы, кроме одного.

— Кого?

— Вашего зятя, среднего военачальника Наринори, который прибыл искать у нас убежища. Увы, войска императора потребовали его выдачи и мы не посмели отказать.

— Что?! — вскричал Сигэмори. — Как вы могли?! Наш родич пришел к нам за помощью, а вы отдали его врагу? Кто теперь нам поверит или станет за нас биться, зная, как мы обходимся с людьми?

— Они испугались, молодой господин, — ответил посланник. — Без вас некому было их ободрить.

— Скоро будет, — произнес Сигэмори.

— Возможно, — твердо сказал его отец и обратился к гонцу: — А что слышно о том, будто бы великая рать под началом Минамото поджидает нас у Абэно? Сколько их в действительности и хорошо ли вооружены?

Всадник удивленно заморгал:

— Господин, вас ввели в заблуждение. У Абэно стоит рать, но не Минамото ее возглавляют. Ёситомо и его сын по приказу главнокомандующего Нобуёри держат войско в столице. У Абэно же вас дожидаются три сотни полководца Ито, желающего примкнуть к вам и дать бой Минамото.

Ряды всадников огласил радостный клич.

— Я и не мечтал о подобном известии, — сказал Киёмори. — Вместо врагов нас встречают друзья! Теперь наши ряды вырастут от одной сотни до четырех! Поспешим же вперед!

И они пустили коней вскачь, обгоняя друг друга, а топот копыт отдавался среди скал отзвуками близкой грозы.

В Библиотеке единственной рукописи

Отрекшийся император Го-Сиракава и его сестра Дзёсай-мон-ин понуро сидели в Библиотеке единственной рукописи. Их полуденный рис стоял рядом нетронутый, как и все блюда, которые доставляли им со дня заточения. Сквозь бамбуковые ставни едва проникал свет, зато ледяной ветер то и дело поддувал из щелей, принося редкие снежинки, которые тут же таяли в воздухе.

Дзёсаймон-ин запахнула плотнее кимоно, рассеянно оглядела свитки и стопки бумаги митиноку на полках.

— Когда мы здесь жили, — тихо промолвила она, — я часто думала об этой комнате. Мне кажется, раз или два я видела ее во сне и гадала, что за книги пользуются такой нелюбовью, если их никогда не переписывали, а только складывали на хранение, чтобы больше не открывать.

— Они похожи на нас, нэ? — отозвался Го-Сиракава. — Таких же одиноких и всеми отвергнутых, но слишком ценных, чтобы казнить.

Дзёсаймон-ин устремила взгляд в дощатый пол.

— Что с нами будет?

— Наверняка не скажешь, — сказал Го-Сиракава. — Не представляю, как мой родной сын это позволил. У него нет причин меня ненавидеть. Ему подвластно все — чем же я могу ему угрожать?

— Может, Нидзё не давал на то распоряжений, — предположила Дзёсаймон-ин, — и Нобуёри бесчинствует без его ведома.

— В таком случае остается гадать, каким образом Нобуёри обрел над ним власть. Хотел бы я знать, вернулся ли Киёмори в столицу. Тайра наверняка не потерпят подобного положения дел.

— А я хотела бы умереть в То-Сандзё вместе с остальными, — вздохнула Дзёсаймон-ин. — Только бы избежать этого невыносимого ожидания.

— Не говори так, сестрица. Подумай, какую ужасную карму навлек бы на себя воин, виновный в твоей смерти. Пролитие императорской крови даром не обходится. Даже Нобуёри не подвергнет свою душу такой опасности. Сомнений нет: з:,держись он у власти, и мы разделим судьбу нашего брата, Син-ина. Нас отправят в изгнание в далекие земли, где мы сможем предаваться воспоминаниям или сочинять печальные поэмы до конца своих дней.

— Это лишь отсрочка смерти, — ответила Дзёсаймон-ин. — Обитать на чужбине… Говорят, Син-ин дошел до помешательства. Со мною было бы то же самое.

Тут кто-то поскребся в деревянную дверь. Дзёсаймон-ин, вскочив, отступила в глубь комнаты.

— Что это? Крыса или злой дух?

— Владыка, — произнес чей-то приглушенный голос.

— Кто там?

Они услышали, как тяжелый засов сдвинулся и дверь слегка приоткрылась. В щели показалась лицо незнакомого придворного — на нем была шапка вельможи четвертого ранга. Придворный, войдя, поспешил припасть к полу.

— Государь, госпожа. Я архивариус, младший военачальник Правой императорской стражи Нариёри. До меня дошли вести о вашей судьбе, и я пришел поговорить с вами, пока не вернулась стража. Никто не удивится, увидев здесь смотрителя летописей. Чем могу вам служить?

— Ты сущий босацу, посланный с Небес, добрый Нариёри, — отозвался Го-Сиракава. — Скажи мне, что происходит? На улицах идут бои?

— Пока нет, владыка, но ходят слухи, будто в Хэйан-Кё возвращается Киёмори с могучим войском.

— Превосходно. А мой сын, император, — где он? Что его толкнуло на все это?

— Увы, господин, дела совсем плохи. Главнокомандующий Нобуёри одурманил Нидзё-саму вином с опийным зельем и держит его теперь в Чернодверном покое дворца Сэйрёдэн[38]. Сам же он поселился за решетчатым окном Асагарэй в государевой опочивальне, носит красные хакама и золотой налобник, словно он император.

— Зачем только я оставил трон… — вздохнул Го-Сиракава. — А Три сокровища? Что с ними? Где священное зерцало?

— Там же, где и всегда, владыка. В Исэ и Уммэйдэне.

— А меч и яшма?

— В зале Ночи Сэйрёдэна, господин.

— В императорских покоях?

— Именно так.

— Где теперь почивает Нобуёри…

— Весьма возможно, владыка.

— Что ж, но крайней мере он их не продал.

— Господин, мыслимо ли такое?

— Для Нобуёри — вполне. Нет ли слухов о том, что сделают с нами?

— Если и есть, мне они неведомы. Быть может, все переменится, когда господин Киёмори прибудет.

— Без сомнения.

— Могу ли я чем услужить вам, владыка? К сожалению, власти у меня немного, однако постараюсь помочь чем смогу.

— За верность спасибо. Прошу, возвращайся, когда получишь известия. Твой голос дарит нам надежду.

Чиновник коснулся лбом пола.

— Как только смогу, владыка, госпожа.

Дверь снова затворилась, послышались удаляющиеся шаги, а затем — тишина.

ГогСиракава улыбнулся сестре:

— Грех унывать, покуда в мире есть такие люди.

Белый лебедь

Перед походом в столицу Киёмори и его люди стали искать место, где смогли бы спросить помощи и покровительства богов, как того требовал воинский обычай. И вот они остановились у древнего и почитаемого святилища Отори. Снега накануне выпало изрядно, красиво изогнутые крыши и перекладины скрылись под пушистыми сугробами. Замело и прекрасный сад с ирисами — летом равных ему не бывало в округе.

Киёмори сам справлял обряд: ударял в колокол перед главной молельней, дважды хлонал в ладоши, взывая о помощи к Ямато Такэру и Миояноками. Киёмори нашел занимательным то, что Миояноками покровительствует не только бугэй, воинскому искусству, но и литературе. «Можно молить об удаче в бою, а еще — чтобы кто-нибудь воспел наши подвиги».

Когда он закончил, Сигэмори сказал:

— Отец, не должны ли мы оставить здесь подношение? Разве не сказано, что боги лучше внимают мольбе, если сопроводить ее жертвой?

— Превосходно, сын мой. Оставляю выбор тебе. Только не тяни — путь еще долог.

— Спасибо, отец. — Сигэмори улыбнулся и пошел меж вассалов — готовить пожертвование богам.

Киёмори, погрузившись в размышления, не спеша побрел по храмовому подворью. Как-то раз местный жрец поведал ему такую легенду: будто бы роща на здешней земле выросла в одну ночь — когда были освящены молельни. Теперь Киёмори вспоминал, как быстро умножилось его войско — стоило позвать на помощь. «Был бы то знак божественного расположения, — подумал он, — ибо мощь моя еще мала, а опасность поджидает великая».

Обойдя святилище наполовину, он оглянулся на главную молельню. Утопающая в снегу по самые коньки крыш, что вздымались высоко в небо, она казалась огромным белым лебедем, который угнездился здесь, распластав крылья, отдыхая перед долгим полетом.

Другая легенда, рассказанная тем же жрецом, гласила, будто Ямато Такэру, сын императора Кэйко и герой древности, после смерти обернулся лебедем и на этом самом месте в последний раз опустился на землю, прежде чем вознестись на небеса. Киёмори вспомнил, что Ямато Такэру был первым смертным, владевшим мечом Кусанаги — подарком Сусаноо. «А я могу оказаться последним, кто к нему притронется». Он поклонился святилищу, гордясь, что сможет участвовать в этой многовековой эпопее, хотя будущее и пугало. «Какая роль уготована мне? Чем все закончится?»

Сигэмори с помощниками вел иод уздцы серого в яблоках жеребца. Киёмори двинулся навстречу со словами:

— Не ты ли говорил, что этот конь — твой любимый?

— Да, отец, — ответил Сигэмори. — Это Тобикагэ, и на нем мое любимое седло — кедровое, с серебряной насечкой.

— К чему расточать такие богатства перед жрецами?

— Отец, я знаю, ты повидал много битв, а я — мало. Однако я чувствую: та, что нам предстоит по возвращении в столицу, станет, быть может, судьбоносной для всего нашего рода. Если боги воздадут нам по нашим дарам, разве не мудро будет отдать самое ценное? В знак того, что мы готовы на все ради победы?

— Пожалуй, сын, пожалуй. Делай как считаешь нужным. — Он проследил, как Сигэмори повел скакуна к жреческим палатам, вяло гадая: вправду ли сын предлагал его в залог победы или же хотел поселить любимца там, где его будут лелеять, боясь подставлять под мечи и стрелы.

«Кому интересны намерения, — напомнил себе Киёмори, — если человек делает правое дело?»

Уходя, и он оставил подношение богам — стихотворение, написанное на листе плотной бумаги митиноку, сложенном в форме бабочки — символа Тайра.

Вот что в нем говорилось:

Переменившись,
Гусеница упорхнет
В путь обратный.
Сохрани ее от беды,
 Отори-но-ками.

Снежные улицы

Поздним вечером Киёмори и его войско ступили под навес южных врат Расёмон. Однако никто, казалось, и не думал на них нападать. Столица встречала неестественной тишиной, широкая Судзяку-одзи словно вымерла. Снег, укрывший ее знаменитые ивы, искрился в призрачном лунном свете, как и ледяные борта сточных канав. Лишь тихая конская поступь нарушала безмолвие ночи.

— Подозрительно все это, — пробормотал Киёмори.

— Может, нас поджндаклчу Рокухары? — подал мысль Сигэмори.

Они подъезжали к восточной оконечности города. Киёмори стиснул поводья, готовясь в любой миг встретить засаду, но в переулках было пусто.

Когда они беспрепятственно подъехали к Рокухаре, стража приветствовала их радостным кличем. И хотя было уже за полночь, все домочадцы высыпали навстречу Киёмори с дружиной и принялись благодарить за возвращение.

— О чем ты только думал? — пожурила мужа Токико, когда он наконец обнял ее в опочивальне. — Как ты мог оставить нас без защиты? Вы уехали, Мотомори совсем плох. Того и гляди Мунэмори пришлось бы возглавить оборону, а он ведь еще ребенок!

— Я-то думал, твоей мудрости и чар достанет, чтобы содержать столицу в мире, — отозвался Киёмори, гладя ее седеющие волосы.

— Вот, значит, как? Ты решил, что Нобуёри устыдится моих изысканных манер? Может, я и дочь Царя-Дракона, но в мире смертных мне пришлось проститься с магией.

— Шучу, жена. Я и не помышлял, что Нобуёри, этот напыщенный себялюбец, способен на решительные поступки.

— Да, он всех нас провел, — согласилась Токико. — Зато теперь ты поймешь, почему отец желает вернуть Кусанаги себе. Узнай человек вроде Нобуёри о его мощи, случится ужасное. Страшно подумать, что он мог бы натворить.

— Спокойствие, жена. Я свое слово сдержу.

— Скоро ли?

— Разве не стоит дождаться, пока отпрыск Тайра взойдет на трон? Не легче ли будет исполнить обещанное?

— Боюсь, будет поздно. Монахи поговаривают, что для людей наступает эпоха Конца закона[39].

— Монахи любят присочинить, чтобы казаться важнее.

— Молю, послушай меня. Если тебе дорога отчизна и красота Хэйан-Кё, не теряй бдительности.

Киёмори вздохнул:

— Хорошо, жена. Я подумаю, что можно сделать.

Пятнадцать дней и ночей Тайра, затаившись в Рокухаре, ждали нападения имперских войск. Со своей стороны отряды Нобуёри во Дворцовом городе готовились встречать боем Тайра. Из лагеря в лагерь сновали в ночи лазутчики, донося слухи и новости. Конники обоих родов, Тайра и Минамото, днем разъезжали дозором по улицам, высматривая знаки и предвестья грядущей битвы. Даже накануне Нового года никто не задумывался о празднествах и церемониях. Только и разговору было, что о войне.

Киёмори был вынужден признать, что его дерзкий замысел провалился… или не совсем удался. Просто Нобуёри оказался еще более дерзок. В его распоряжении оставалось превосходящее по силе войско, ведомое несгибаемым Минамото Ёситомо. А теперь Нобуёри в придачу к правящему императору захватил и государя-инока.

— Отчего же он нас до сих пор бережет? — вопрошал вновь и вновь Киёмори, прогуливаясь по укрепленной стене Рокуха-ры. — Ждет подмоги? Хочет сторговаться?

Ни один лазутчик или воин не давал ответа. Киёмори, однако, не собирался довольствоваться худым миром. Пока все выжидали, он вынашивал план, который, при удачном исполнении, превзошел бы в дерзости все предыдущие.

Дамы в карете

Юный император Нидзё, семнадцати лет, проснулся засветло, ощутив привычный шум суетящейся челяди. Он позволил слугам поднять себя с ложа, обрядить в церемониальное платье и шапочку. Император терпеливо выждал, пока ему подали завтрак, рис с овощами, и выслушал слащавые уверения челядин-цев в том, что не случилось ничего хоть сколько-нибудь примечательного. Он зевнул в ответ, предвидя еще один день притворства. Уже несколько месяцев Нидзё изображал одурманенного. Рис и овощи были пропитаны опием — об этом он давно догадался, — а из питья ему подавали лишь вино.

Порой ему становилось так тоскливо и тошно от осознания собственной немощи, что притворяться казалось незачем. Тогда он съедал все, что приносили, и погружался в печальное забытье. Затворнику Чернодверного покоя, которому тюремщики-слуги повиновались лишь на словах, только и оставалось, что смотреть, слушать и ждать, ждать.

Сегодня он снова решил отказаться от пищи: помешал ее палочками, будто поел, а вино вылил в щель между половицами. Жажда и голод, которые будут терзать его днем, станут достаточным наказанием за то, что он позволил с собой сотворить.

«Истинно проповедовал Будда, — думал Нидзё, — человека губят мирские соблазны. Какой я глупец, что позволил Нобуёри выведать мое заветное желание! Он дал мне то, чего я жаждал, а взамен потребовал такого… Дасмилуются надо мной все боги и босацу. Я и помыслить не мог, что променяю трон на женщину».

Император понял, что взошло солнце — не по первым лучам, которые не пробивались в его комнату, а по смене караула за дверью. Он снова предался мечтам, как одолевает стражников, расталкивает в стороны и сам встречает рассвет. Затем врывается в зал Государственного совета, предстает перед царедворцами, указывает на Нобуёри и восклицает: «Он изменил государю! Казнить его!»

Однако Нидзё рос изнеженным и слыхом не слыхивал о приемах борьбы, тогда как стерегли его суровые и закаленные в боях воины Минамото, к тому же послушные Нобуёри.

«Худшее, что я могу, — это вынудить их покалечить или убить меня. Видимо, только это мне и останется, если все будет по-прежнему. Может, я и потомок богов, но сейчас у меня власти не больше, чем у карпа в рыбачьем садке».

Стражники за дверью разговорились, и Нидзё, будто заснув, осел на пол, чтобы приблизить ухо к стене. Эта игра была необходима, ведь наверняка нельзя было знать, когда за ним наблюдают, а когда — нет. А лежа у двери, он мог выведывать самые разные новости о том, что творилось вокруг. Так он услышал о смерти Синдзэя и пленении его сыновей. Узнал, что Тайра Киёмори покинул Хэйан-Кё, и о том, что Нобуёри возомнил себя императором и как унизительно-жутко нынешним царедворцам служить ему. Но сегодня утром ему удалось выяснить лишь об «одном посетителе», которому указом правого министра будет дозволено повидать императора.

«Стало быть, гость невысокий», — подумал Нидзё.

Часы текли, и вот наконец за дверью послышались приглушенные женские голоса. На мгновение Нидзё решил, что Нобуёри прислал ему еще танцовщиц для увеселения. Впрочем, императору было не до веселья.

В этот миг дверь отодвинулась и в комнате появилась она. У Нидзё перехватило дух. Случайный луч солнца упал на стену у нее за спиной, и в тот же миг перегородка со стуком затворилась. Императрица-супруга Ёсико низко поклонилась и спросила:

— Повелитель, как вы себя чувствуете? Сожалею, что мне лишь сейчас дозволили быть с вами.

Нидзё едва не утратил дар речи — с ним это часто случалось в ее присутствии, с самой первой их встречи. Ёсико была не из тех смешливых танцовщиц, робеющих от одного его вида. Вышло так, что она уже была спутницей императора, дяди Нидзё Коноэ. Зрелая красота в ней соседствовала с утонченностью, хотя сейчас на прекрасном лице запечатлелась острая тоска.

«Точно зеркало моих потаенных чувств», — подумал Нидзё. И в тот же миг в душе его промелькнула мысль, что, будь у него еще одно царство, он и им поступился бы ради этой женщины.

Ёсико посмотрела на пролитое вино, затем снова на государя.

— Надеюсь, вы ели, повелитель? — озабоченно спросила она.

— Мне сегодня довольно того, что я вижу тебя, — ответил Нидзё. — Такой пищей я могу жить вечно.

Она едва заметно улыбнулась, грациозно приблизилась на коленях и взяла его за руку. Император почувствовал, как к нему в рукав перекочевало несколько рисовых колобков.

— Тогда, молю, глядите вдосталь и не морите себя голодом.

— Не буду. Как ты, моя госпожа?

— Печалюсь в разлуке с вами. — Ёсико прижалась к нему щекой и прошептала: — Сделайте вид, что не слышите. Ваших отца и тетушку держат пленными в Библиотеке единственной рукописи.

Нидзё крепко стиснул ее руки и закрыл глаза, и все же слезы невольно скатились по его щекам.

— Мыслимо ли это вынести? Как теперь жить? — простонал он вполголоса.

— Вы должны — ради народа. Надежда остается.

— О какой надежде ты говоришь?

— Обнимите меня. Без ваших объятий, господин мой, мне свет немил.

Нидзё с радостью подчинился — прижал ее к себе так крепко, как только позволяли многослойные одежды. И тотчас забылся, растаял в опьяняющем аромате волос.

— Господин Тайра вернулся к себе в Рокухару, — прошептала она у него на груди.

Поняв наконец суть игры, он провел носом по изгибу ее подбородка и шеи и прошептал в ответ:

— Значит, в городе снова грядет сражение?

— Возможно, — выдохнула Ёсико, ослабляя ворот кимоно у шеи и перед грудью.

Нидзё с готовностью скользнул ладонью под теплый нежный шелк, чтобы ощутить тепло и нежность ее кожи.

— Дворец будет в осаде? — прошелестел он ей в волосы. Ёсико мягко забрала его руку и прильнула к ней щекой.

— Было бы неразумно действовать так поспешно и смело. Слишком много преград на пути.

— Так на что же мне тогда надеяться? — спросил Нидзё, вглядываясь в ее карие, с золотыми искорками глаза.

— А освобождение, повелитель?

— И… разве это возможно?

— Если вы позволите сей ничтожной вас наставлять, повелитель, мне сообщили об одном плане, которым вы наверняка останетесь довольны.

И действительно, в следующие часы Нидзё испытал первое из удовольствий, в которых так долго себе отказывал.

Вот как случилось, что вечером двадцать шестого дня двенадцатой луны повозка императорских дам покинула Дворцовый город, выехав из северо-восточных ворот Дзётомон. Сопровождал ее Корэката, уполномоченный Сыскного ведомства, который нарочно оделся в простое платье и скакал с самым будничным видом.

Однако дворцовая стража, остервенев от постоянной готовности к битве, отнеслась к карете с подозрением.

— В чем дело? Кто эти люди и куда они собрались в такой час? — грозно спросили часовые.

— Здесь императрица-супруга с фрейлинами, — ответил Корэката. — Она узнала, что ее родственница тяжело занемогла, и желает с ней повидаться. Я — уполномоченный Сыскного ведомства Корэката, и поскольку на улицах в последние дни все спокойно, не вижу препятствий в том, чтобы удовлетворить эту просьбу.

— Если позволите, господин уполномоченный, мы сами проверим ваши слова.

Один стражник поднял концом лука шторку каретного окна и, светя себе факелом, заглянул внутрь. Там он увидел четырех знатных дам ослепительной красоты: волосы их были убраны наверх с помощью мудреных шпилек, а лица — изящно напудрены. Красавиц облекали парчовые шелковые кимоно. При виде незнакомца женщины стыдливо прикрылись рукавами.

— Что означает это грубое вторжение? — негодующе спросила Ёсико. — Моя родственница больна! Она может угаснуть в любую минуту! Позвольте нам продолжить путь, немедленно!

— Виноват, госпожа, — смущенно проговорил стражник и тут же опустил шторку. Потом помахал Корэкате, и карета тронулась. Возница подстегивал волов до тех пор, пока они не припустили рысью по мостовой и не свернули за угол. Там три дамы и юный император опустили рукава со вздохом облегчения.

— Надо же, получилось! — потрясенно вымолвил Нидзё. Он коснулся ногой ножен священного меча Кусанаги, спрятанного у дна кареты. Девушки, сидящие напротив, выкрали меч из спальни Нобуёри, спрятав под объемистыми кимоно, после того как главнокомандующий захмелел и потерял бдительность.

— Людям свойственно видеть то, что они ожидают увидеть, господин, — сказала Ёсико. — А из вас между тем вышла прехорошенькая фрейлина. Как этот стражник на вас посмотрел… Кажется, вы его покорили!

Нидзё надулся, а дамы прыснули в рукава.

Через два перекрестка карету вдруг снова остановили. Нидзё выглянул сквозь шторку и увидел три сотни вооруженных воинов.

— Что теперь?

— Не пугайтесь, повелитель, — успокоила Ёсико. — Это наша охрана.

Нидзё с облегчением заметил на шлеме предводителя значок в виде бабочки.

— А-а, Тайра.

По команде все триста воинов, как один, безмолвно спешились и низко поклонились карете императора. Нидзё был глубоко тронут. «Немудрено, что мой дед Тоба так на них полагался», — пронеслось у него в голове.

Воины оседлали коней и взяли карету в кольцо, оберегая ее, словно ценнейший клад. Едва повозка тронулась, Нидзё живо уселся на место.

— Видите того рослого воина? — указала Ёсико. — Это Сигэмори, сын Киёмори. Говорят, он превосходит всех Тайра в изящных искусствах. Вот за кем стоит поувиваться.

— Тс-с, — шикнул Нидзё, заливаясь краской. — Не то я начну ревновать.

Вскоре воловья упряжка, грохоча, миновала ворота какой-то усадьбы. Карета остановилась, ее задняя дверца распахнулась. В темном проеме Нидзё увидел незнакомца — плотного, средних лет человека, чей властный вид и осанка выдавали в нем самого господина Киёмори.

— Добро пожаловать, о досточтимый владыка! — произнес он с низким поклоном. — Добро пожаловать в Рокухару.

Зеленое платье

Спустя час прежнего императора Го-Сиракаву с сестрой всполошил шорох снимаемого запора и отодвигаемой двери. За ней стоял на коленях архивариус Нариёри со спутником. Оба улыбались. Нариёри держал в руках лакированный короб.

Отвесив низкий поклон, он промолвил:

— Вы просили возвращаться с новостями, государь. Вести, что я принес вам, самого невероятного свойства. Все сегодня смешалось в нашем мире: император, ваш сын, бежал из дворца в Рокухару. Покорнейше предлагаю и вам где-нибудь укрыться.

Го-Сиракава улыбнулся:

— Воистину ты нам послан богами, добрый Нариёри. Но мыслимо ли отсюда выбраться?

— Со мной, — показал Нариёри на спутника, — Тайра-но Ясуёри. Он мужественно предложил себя на ваше место, чтобы отвлечь подозрения тюремщиков. Здесь у меня зеленое платье, какие носят чиновники шестого ранга. Никому даже в голову не придет искать императора под такой личиной. А для вас, госножа, я взял скромное кимоно придворной служанки. Если вы не побрезгуете столь убогим одеянием, устроить побег будет нетрудно.

Го-Сиракава улыбнулся:

— Да благословит Будда Амида вас обоих. Я решительно не против того, чтобы ненадолго покинуть «Заоблачные выси».

— Я тоже, — добавила Дзёсаймон-ин.

Итак, отрекшийся император облачился в зеленое чиновничье платье, а его сестра вышла с архивариусом и затерялась среди дворцовой челяди. Го-Сиракава выскользнул из библиотеки, намереваясь пробраться Bj конюшни, однако для этого ему требовалось пройти насквозь едва не весь замок. Прямо впереди, как назло, находились императорские покои, за воротами которых столпились самые влиятельные царедворцы. Го-Сиракава пригнул голову и поспешил мимо, улавливая обрывки их разговоров:

— …Снова мертвецки пьян. Пытались его разбудить — а толку-то!

— Не хотел бы я сегодня докладывать новости. Он будет в ярости!

— Велика беда! Все равно власти он уже лишился, и вернуть ее никак невозможно. Так что пусть его лютует.

Го-Сиракава почти обогнул их, как вдруг один из вельмож его окликнул:

— Эй, в зеленом! Кто ты и что тут делаешь? — Бывший император узнал голос — он принадлежал тюнагону Наритике.

Приняв угодливую позу младшего чиновника, с дрожью в голосе (что было нетрудно в его положении) Го-Сиракава ответил:

— Виноват, благороднейшие господа. Сей ничтожный вчера засиделся допоздна в Писчей палате. Слыхал, будто во дворце какое-то возмущение…

— Это тебя не касается, — одернул его Наритика. — Возвращайся к себе.

— Непременно, господа советники, — ответил Го-Сиракава, пригнув голову. — Только зайду в Лекарскую палату. Одна дама из Палаты дворцовых прислужниц просила там кое-что взять. У нее, знаете ли… обыкновенное женское. Ну, вы понимаете. Наритика раздраженно замахал веером:

— Ступай, ступай. Только никому не говори о том, что слышал. Ничего особенного не произошло, понял?

— Как не понять, господин. Ничего не произошло. Наритика подошел ближе.

— Твое лицо мне знакомо. Я тебя раньше не видел? Го-Сиракава еще больше съежился.

— Весьма возможно, что и видели, благороднейший господин. Я здесь помногу бываю — доставляю поручения, ношу бумаги на подпись в Ведомство дворцовых служб.

— Пожалуй, что так. Иди куда шел.

Го-Сиракава на радостях низко поклонился и поспешил продолжить путь. Лекарская палата находилась позади императорских конюшен, а значит, вельможи его не заподозрят. «Истинно люди видят лишь то, что ожидают увидеть, — дивился отрекшийся государь. — А Наритика и впрямь видел меня много раз, только в парче и на троне».

До самых яслей его никто не потревожил. Там он нашел конюха и распорядился:

— Подай мне коня, да поскорее.

— Помилуйте, господин, — ответил тот. — Почти всех забрал полководец Ёситомо и его люди для охраны дворца. К тому же сейчас в городе небезопасно.

Го-Сиракава узнал в юноше бывшего пажа, который прислуживал ему еще в бытность императором. «Бедняга, — подумал он. — Сурово же обошелся с тобой мир». Решив открыться ему, Го-Сиракава приблизил лицо к факелу.

— Друг мой, оставаться здесь для меня еще опаснее. Конюх ахнул и бросился ниц.

— Мой… повелитель, мой прежний государь!

— Тс-с. Тихо. Так ты поможешь мне бежать?

— Конечно, владыка! Я приведу лучшую лошадь — из тех, что остались. — Он исчез и скоро вернулся с конем благородных кровей, более смирным, нежели полагалось для боевого скакуна. — Это Вулкан, владыка. Для боя староват, но вам послужит хорошо. Только вот сбруя никуда не годится — всю новую разобрали.

— Мне будет довольно самой крепкой из оставшихся. С ней меня точно не узнают.

Итак, на коня надели треснутое седло с почерневшей серебряной насечкой и узду без поводьев. Конюх настоял на том, чтобы сопровождать Го-Сиракаву.

— Если кто узнает, что я вас отпустил, меня обвинят в измене. Уж лучше я еще послужу вам, чем останусь у этого подлеца Нобуёри.

Го-Сиракава снова ощутил прилив благодарности — чувство новое для него в это странное время.

— Ёситомо и его войско собрались у восточных ворот, ждут нападения Тайра, — пояснил конюх. — Будет легче покинуть дворец на севере.

Отрекшийся государь позволил слуге проводить его к воротам Дзёсаймоп в северо-западном углу замка. К их изумлению, стражей там не оказалось — ни пеших, ни конных.

— Воистину боги подают знак, — вымолвил Го-Сиракава, — что им угодно мое бегство.

Он спустился с коня и положил благодарственный поклон в сторону севера, где стояло святилище Китано, затем вскочил в седло и продолжил путь.

Едва они отправились в сторону Нинна-дзи, где настоятелем был брат Го-Сиракавы, принц крови Какусё, начался сильный снегопад. Снег заслонял все и вся, и отрекшийся император почувствовал себя одиноким и покинутым за мутной белой пеленой. Он дал много обетов богам и себе: не быть беспечным в делах правления, следить за теми, кто среди его подданных жаждет власти, оставить веру в безоблачное прошлое, не доверять никому, кто может являть угрозу стране.

«Увы, мой Нидзё оказался чересчур слаб, чтобы править. Он позволил Нобуёри вести себя, как этот слуга ведет сейчас мою лошадь. Отныне я не смею оставить его во главе — это навлечет на нас гибель. Сейчас его нельзя лишать трона, но с божьим соизволением я всеми силами постараюсь удержать власть до тех пор, пока она не перейдет в надежные руки».

Го-Сиракава пожалел, что с ним нет другого царедворца, который мог бы дать совет, — лишь конь, слуга да снегопад.

Сами собой сложились строки:

Печали цветы
Узнаешь, когда в душе
Плоды принесут.

Кусанаги

Той ночью в Рокухаре забылось холодное дыхание зимы. Все поместье бурлило, точно в предновогодней суете: жаровни и свечи зажжены, люди снуют туда-сюда, чтобы обеспечить новому гостю — императору — достойный прием.

Господин Киёмори выступал в роли радушного хозяина, следя, чтобы на кухнях не прекращали стряпать: до него дошел слух, что государь не ел уже много дней. Целое крыло особняка отвели для императорской свиты, и Киёмори собственноручно отобрал челядь, которая должна была ухаживать за высоким гостем.

В темной каморке Южного крыла, выделенного под императорское окружение, Киёмори только что получил от слуги принадлежности для нужд государя и отправил другого слугу определить их по назначению, как вдруг замер, пораженный. Перед ним на лакированном сундуке запросто лежал священный меч Кусанаги-но-Цуруги.

Киёмори, полностью сознавая, что ни сейчас, ни через пять минут никто не придет и он будет совершенно один, преклонил перед реликвией колени и воззрился на нее.

Итак, вот он — Коситрава. Победитель драконов, главный символ империи, божественная печать на царство, меч из легенды. В отличие от узких, слегка изогнутых клинков-тати, с какими шли в бой Киёмори и его сыновья, этот был широким, прямым и обоюдоострым подобно мечам великой Чанъаньской империи. Он покоился в деревянных ножнах, выложенных золотом и серебром, обернутый в рыбью кожу. «Подобающая оболочка, — подумал Киёмори, — для изделия Царя-Дракона, Владыки морей».

Согласно преданию, меч был столь же стар, что и сама империя, а в глазах Киёмори и вовсе выглядел древним как мир. Ему без труда верилось, что меч некогда лежал в хвосте семиглавого дракона. Говорили, будто Кусанаги в руках истинного правителя способен повелевать всеми ветрами Небес.

«И мне однажды предстоит вернуть его Царю-Дракону», — с грустью подумал Киёмори. Его вдруг осенило, что второго такого случая может не представиться. Но что делать? Под одеждой такое оружие не спрячешь. Может, позвать Токико и доверить ей? А когда пропажу обнаружат, свалить вину на лазутчика Минамото? Неплохой, однако, повод навсегда избавиться от соперника.

Однако если хитрость не удастся, всех Тайра объявят ворами, преступниками заодно с Нобуёри. Что тогда станет с величием, им предначертанным? Все и без того зыбко, и юному императору меч понадобится, чтобы утвердить право на трон, а Тайра со своей стороны нуждаются в доверии государя.

Киёмори колебался, зная, что времени на выбор осталось совсем немного.

«Я не могу бросить столицу в такое время. Даже выкради я Кусанаги, как мне вернуть его Рюдзину? Меча хватятся раньше, чем я успею добраться до моря. Да и не постыдно ли так обращаться со священной реликвией? Просто швырнуть в море, как, по слухам, поступил Син-ин со своими свитками сутр? Не лучше ли выждать удобного часа и вернуть его с почестями? Быть может, мой внук смог бы сам это сделать на празднике совершеннолетия. По правилам, получать меч в этот день полагается мальчику, но сколь было бы славно, если бы юный император вернул его Царю-Дракону! Да и святилище на Миядзи-ме, наверное, уже достроят».

Внутреннему взору Киёмори представилась величественная церемония: мальчик в алой парче с гербом-хризантемой стоит на помосте, выдающемся в море. Он высоко поднимает Кусана-ги… а потом — кто знает? Может, Бэндзайтэн выплывет в своей чешуйчатой ладье, чтобы принять меч от имени отца, или морской змей взмоет из воды и возьмет меч огромной пастью. Вот было бы диво!

«Царь-Дракон пообещал мне, что мой внук унаследует трон. Это обещание еще не выполнено. Так пусть подождет меча, пока я не увижу своего потомка императором. После и получит, с надлежащими почестями. Надо будет сказать Токико, чтобы не слишком торопила».

Тянулись минуты, а Киёмори все пребыват с Кусанаги наедине. Ему не терпелось прикоснуться к святыне, вытащить меч из ножен, рассмотреть лезвие. Говорили, что воин умеет определить на глаз, проливал ли клинок кровь. Есть ли на кромках зазубрины там, где он вгрызался в кость, или царапины от соударения с броней? Мечи тончайшей ковки в умелых руках могут рассекать воздух без свиста, резать капли дождя пополам Таков ли Кусанаги?

«А ведь я сам императорской крови, — напомнил себе Киёмори. — Боги не разгневаются, если я подержу его». И он медленно потянулся за мечом.

За спиной шумно раскрылась сёдзи.

Киёмори отдернул руку. Не видя, что за слуга вошел, он ворчливо осведомился:

— Вино для государя прислали? Ответил удивленный молодой голос:

— Вина я еще не видел, Киёмори-сан. Хотя, сказать правду, у меня его в последнее время было с избытком.

— Владыка! — Киёмори нрижатся лбом к полу. — Я… мои слуги разошлись с поручениями, и я решил присмотреть для вас за священным мечом.

Лучшего стража не сыскать, ведь я обязан вам спасением… Киёмори не поднял глаз, даже услышав шорох шелковых одеяний — император Нидзё опустился с ним рядом.

— Я хотел лично отблагодарить вас за помощь и гостеприимство, не говоря о покровительстве вашего рода, Киёмори-сан.

— Для меня это великая честь, повелитель.

— Удивительное творение, нэ? Этот Кусанаги.

— Воистину, повелитель. Знак императорской власти и вашего права на трон.

— Я сейчас ощущаю себя… отчасти недостойным его.

— Прошу, не говорите так, владыка. Если он здесь, в безопасности, рядом с вами, значит, боги по-прежнему к вам благосклонны.

Император вздохнул:

— Надеюсь, вы правы, Киёмори-сан. В таком ключе я о нем не думал. Мы пытались забрать и зерцало с яшмой, но они слишком хорошо охранялись.

— До меня дошел слух, повелитель, что другие два сокровища были переправлены в безопасные места.

— Отлично, а я уж испугался — и за страну, и за себя. Вы помолитесь со мной, Киёмори-сан, за мир, сколько бы битв нам еще ни предстояло?

— Почту за честь, владыка.

Они принялись вдвоем взывать к Будде Амиде, а Киёмори оставил помыслы о похищении Кусанаги.

Певучие доски [40]

Следующим утром Фудзивара Наритика вошел в покои Асагарэй. Главнокомандующий Нобуёри валялся, точно издохшая бледная кляча, в императорской опочивальне, все еще пьяный после вчерашнего кутежа. Наритика вздохнул. «Верно, недолго осталось жалкому тирану занимать это ложе. Да и мне, увы, придется проститься со своим положением, если не с головой».

Не найдя слуг, Наритика взялся сам расталкивать Нобуёри.

— Проснитесь, господин! Вставайте!

— Поди прочь, — промычал тот. Его одежда пропахла саке и сливовым вином.

— Нет, я не позволю вам нас опозорить. Нобуёри разлепил мутный глаз.

— Наритика? Да как ты смеешь…

— Смею, потому что вчера ночью мир встал с ног на голову. Смею, потому что никто, кроме меня, вам об этом не скажет. Дворец опустел. Император упорхнул из вашей клетки, его здесь больше нет.

— Нет? Что значит — нет?

— Посреди ночи государь таинственным образом исчез и ныне пребывает у Тайра в Рокухаре. На заре было объявлено, что всякий, кто хочет засвидетельствовать преданность Драгоценному трону, может явиться туда и воздать почести императору. Я слышал от слуг, будто вокруг Рокухары теперь шагу ступить негде из-за повозок и толп — вся знать Хэйан-Кё устремилась присягать государю на верность.

— Невероятно! — Нобуёри прищурился и вмиг сел на кровати. — Разве тебе не сказали, что я ненавижу подобные розыгрыши?

— Это не розыгрыш, господин!

— Даже будь это правдой, Го-Сиракава все еще у нас в руках, нэ? Он ценен не меньше, чем его сын.

— Повелитель, прежнему государю и его сестре также удалось скрыться. Никто не знает, где они. — Наритика то и дело оживлял в памяти разговор с подозрительным человеком в зеленом платье и пытался понять, стыдиться ему себя теперь или нет.

— Как можно так дурно шутить со своим господином! Я-то думал, мы, Фудзивара, выше этого!

— Повторяю: я не шучу! Обойдите дворец и убедитесь сами!

— Отлично. Но если ты мне солгал, болтаться твоей голове на тюремных воротах рядом с Синдзэевой.

— Уверяю вас, господин, это правда. — «Хотя тюремных ворот моей голове все равно не избежать».

Нобуёри наскоро запахнул накидку и натянул красные ха-кама, а вслед за тем отправился через внутренний двор. Наритика следовал за ним. Немногие из оставшихся слуг и сторожей подтвердили сказанное: все царедворцы ушли. Библиотеку единственной рукописи Нобуёри застал опустевшей, с настежь распахнутой дверью. Бросился к Чернодверному покою, где содержали императора, — и там пусто. Нобуёри тупо уставился на покинутое ложе, на тонкие занавеси, колышущиеся на утреннем ветру, словно призраки.

— Никому ни слова об этом, — выдохнул он.

— Повелитель, — отозвался Наритика, — рассказывать-то некому… а ваша стража и военачальник Ёситомо уже все знают.

— Меня провели! — вскричал Нобуёри, так неистово топая и стуча ногами от злости, словно хотел накликать гнев богов. Но ответом ему был лишь скрип певучих досок дворцового коридора.

Восемь драконов

Минамото Ёситомо все еще крепился духом после новостей о бегстве императора. Простояв очередную ночь в ожидании воинства Тайра, которое так и не появилось, он решил вознаградить себя за труды и отправился домой спать. Однако не минуло и двух часов, как явился гонец из дворца с недобрым известием.

Поздним утром в поместье примчатся Гэнда Ёсихира. Спешившись, он тотчас бросился к Ёситомо.

— Отец, я был у святилища Камо, когда услышал. Это правда? Император и отрекшийся государь укрылись в Рокухаре?

— Император — по-видимому, да. Что до ина — никто не знает, куда он пропал.

— Что же делать? Может, отправиться в Рокухару к государю на поклон, как все?

Ёситомо хмуро покосился на сына:

— Минамото двум господам не служат. Я клялся в верности повелителю Нобуёри и тем самым связал с ним судьбу нашего рода.

Может, я зря его выбрал, но слова своего назад не возьму — иначе кто за нас вступится?

— Как скажешь, отец, — произнес Ёсихира, смятенно оглядываясь. — Только… мы ведь не пойдем против императора?

— Мы сделаем так, как прикажет главнокомандующий.

— И что же он нам велит? Ёситомо вздохнул:

— Пока ничего. Скорее всего он еще спит. Однако ничто не мешает нам подготовиться. Опроси своих людей и знакомых и составь список тех, кто еще верен Нобуёри или по крайней мере желает сражаться на нашей стороне. Тогда и посмотрим, что можно сделать.

— Уже иду, отец.

— Передай своему брату Томонаге, чтобы собирался в бой. О малыше Ёритомо я сам позабочусь.

— Хорошо, отец.

Гэнда Ёсихира удалился, а Ёситомо принес из своих покоев небольшой лакированный сундук и пошел к своему сыну Ёритомо.

Мальчику в ту пору минуло всего тринадцать, и Ёситомо, шагнув через порог его комнаты, ощутил, как чувства теснятся у него в душе, словно грозовые тучи: надежда сменялась гордостью, а та — страхом.

— Сын мой, ты слышал, что происходит?

— Да, отец. Слуги только об этом и судачат. Мы будем сражаться с Тайра?

Он держался с таким поразительным спокойствием, словно спрашивал о визите к родственнику или прогулке по саду.

«Холодное выдалось утро», — отметил Ёситомо, а вслух произнес:

— Да, сын. И раз это будет твоя первая битва — битва, которая определит судьбу нашего рода, я кое-что тебе принес. — Он поставил сундук перед мальчиком. — Это я собирал для тебя с того-самого дня в Хатимангу. Помнишь, что тогда случилось?

Ёритомо кивнул:

— Хай, знамение с белыми голубями.

Ёситомо поднял с сундука крышку.

— Этим доспехом владел твой дед, Ёсииэ. Он зовется «Восемь драконов». Видишь, на грудном панцире узор из переплетающихся драконов? Ёсииэ был также благословен Хатиманом, вот я и подумал, что этот его доспех должен достаться тебе.

Мальчик смотрел на него во все глаза, не говоря ни слова.

Ёситомо извлек из ларя первый предмет одеяния — перчатки лучника. Ёритомо уже распустил узел волос на затылке и спрятал их под шапку эбоси, а вместо обычной одежды надел кимоно с узкими рукавами и широкие шаровары. Отец начал обряжать его в броню: натянул на руки перчатки югакэ — сперва левую, в которой держали лук, из жесткой ткани с кольчужным верхом, а затем правую, из мягкой кожи, чтобы натягивать тетиву.

Затем Ёситомо вручил сыну поддоспешник — куртку и подходящие хакама, помог их надеть, закрепив на теле шнуровкой. Поверх брюк застегнул поножи сунэатэ, три связанных вместе чеканных наголенника, а вместо сандалий обул в ботинки из медвежьей шкуры. После этого Ёритомо встал на ноги и дал отцу укрепить на себе пластину с набедренником, ваидатэ, прикрывавшую правую часть туловища во время стрельбы. Затем настал черед латных наручей — левой и правой, которыми стягивали рукава поддоспешника.

Наконец Ёситомо достал из сундучка верхний доспех о-ёрой. Восемь драконов отличались необычно широкими просветами меж металлических пластин, скрепленных вместе белой парчовой тесьмой. Там, где оплечье и юбку покрывал китайский узор «лев в круге», броня была укреплена металлическими заклепками, а на грудном панцире красовалась бронзовая насечка в виде восьми драконов, из-за которой доспех и получил свое прозвище.

Начал Ёситомо с каркаса до, продолженного снизу набедрен-никами-кусадзури. К панцирю крепились широкие наплечники содэ, во многом заменявшие щит при отражении вражеских стрел.

Наконец Ёситомо повернул сына спиной к себе и поправил узел агэмаки, который удерживал наплечники вместе.

— Теперь ты одет как подобает настоящему воину, — гордо произнес он. — Вот меч, именующийся Хигэкири, Секущий бороды. Им также владел твой прославленный пращур. Береги его, сын мой, и используй во правое дело.

— Слушаюсь, отец. — И мальчик неловко привязал ножны к бедру.

Напоследок Ёситомо вручил ему длинный лук и колчан стрел с серо-черным оперением.

— Теперь тебе никакой враг не страшен. Вот твой шлем — надень его, когда будешь седлать коня.

Едва они закончили, как прибежал Ёсихира.

— Отец, мне только что доложили…

Ёситомо обернулся и увидел, как побледнел его первенец.

— Что такое?

— Трое наших воевод: Ёримаса, Мицуясу и Мицумото — отправились в Рокухару — примкнуть к Тайра. По их словам, они предпочли изменить нам, нежели трону.

— Вот как… — Ёситомо уронил взгляд.

— Сокрушим их, отец? — спросил Ёритомо. Ёситомо глубоко вздохнул.

— Если мы уведем часть сил из дворца, чтобы мстить предателям, то можем проиграть в основной битве. Если Тайра победят, собрать другое войско будет много труднее. Нет, придется их отпустить. А теперь поспешим во дворец и поднимем на бой тех, кто еще с нами.

Ёситомо проводил сыновей взглядом, когда те заторопились во двор седлать коней. И хотя юный Ёритомо едва не тонул в своем взрослом доспехе, передвигался он как будто без труда, а Восемь драконов ходили вокруг него ходуном, словно им не терпелось его защитить и увлечь в битву.

Китайская кожа

Повелитель Киёмори также облачался для боя. В час Дракона[41], однако, ему было велено явиться в гостевое крыло Року-хары, отведенное для императора, поэтому на собрание знати, назначенное еще накануне, Киёмори явился в простом синем кимоно, перчатках и иолупанцире ваидатэ на нравом боку, стянутом черным шнуром.

Он осторожно вошел и уселся спиной к стене рядом с дверью, надеясь остаться незамеченным, чтобы как можно скорее уйти и заняться обороной Рокухары.

— А, вот и вы, Киёмори-сан, — произнес начальник Летописной палаты. — Рад, что вы нашли время к нам присоединиться. Мы как раз обсуждали тонкости предстоящей битвы с воинством Нобуёри. Разумеется, бунтовщики должны быть немедленно схвачены и казнены, однако же нельзя упускать из виду и то, что в императорском дворце еще недавно был проделан обширный ремонт. Государь будет весьма разочарован, если что-нибудь пострадает от огня. Разрушить то, что с таким трудом восстанавливал покойный Синдзэй, значило бы оскорбить его память. Потому, в согласии с пожеланием императора, никакого пожара во время осады быть не должно.

«Вот до чего дошло, — подумал Киёмори. — Вельможи решают, как нам воевать».

— Изловить и покарать бунтовщиков, противящихся государевой воле, будет нетрудно, — ответил он, стараясь сохранять учтивость, — однако любая война может потребовать чрезвычайных мер. Вспомните об ущербе, причиненном храму Хосёд-зи во время смуты Хогэн. Тяжело будет выполнить этот приказ, но тем не менее я постараюсь устроить осаду так, чтобы дворец не пострадал.

— Превосходно, господин Киёмори. Я знал, что мы можем на вас положиться. В самом скором времени ваш план получит высочайшее одобрение. Указ также не замедлит воспоследовать.

— Благодарствую, — произнес Киёмори с поклоном. — Если господа ничего не желают добавить, прошу позволить мне удалиться и немедля приступить к подготовке.

— Конечно, вы свободны, — уступчиво отозвался начальник Летописной палаты.

Киёмори поклонился, вздохнул и выбрался через открытый проем сёдзи. На пути к своим покоям он встретил Сигэмори. Отрадно было Киёмори видеть сына в доспехе, прозванном Каракава, Китайская кожа. Латы эти исстари принадлежали великим предкам Тайра и именовались так за полоски тигровой шкуры, некогда скреплявшие пластины. Со временем кожа была заменена оранжевым шнуром, а сама броня украшена бронзовыми бабочками. По преданию, Каракава могла чудесным образом отражать стрелы и отводить удары меча. И хотя Киёмори сомневался, что для победы над Нобуёри потребуется колдовство, всё, что придавало воину уверенности в бою, получало его одобрение.

Под рукой у Сигэмори висел старинный и почитаемый меч Когарасу (Вороненок), веками находившийся в пользовании императорской стражи. Согласно легенде, свыше трехсот пятидесяти лет назад император Камму получил его от говорящего ворона — возможно, тэнгу, прибывшего будто бы из святилища Исэ. Носить его было великой честью, и осознание того, что Сигэмори ее достоин, вселяло в Киёмори гордость за сына.

На голове у юного воина красовался шлем, увенчанный фигуркой дракона, — как-никак Сигэмори приходился внуком самому Рюдзину.

В глазах отца он выглядел великолепно. Киёмори хвалил сам себя за решение поставить его над всей дружиной, даже выше собственного брата. «С его молодой удалью и бравым видом Сигэмори будет отличным примером для наших бойцов. Как мог я усомниться, что сын станет прекрасным воином? Истинно он лишь приумножит славу нашего рода».

— Отец, люди заждались. Им не терпится начать битву. Большую силу мы вряд ли соберем, так не стоит ли, пока не поздно, выступить с той, что есть? К тому же мне только что донесли, будто три воеводы из лагеря Нобуёри перешли на нашу сторону.

— Это хорошо. Однако меня тревожит другое: государь велел обойтись без огня при осаде замка.

Сигэмори, похоже, не смутился.

— У меня в мыслях не было его поджигать. Тем не менее я всем передам, чтобы пожаров не устраивали.

— Отлично. По моему замыслу, тебе следует выманить смутьянов наружу. Тогда и дворцы останутся невредимы, и Гэндзи, если повезет, разделят силы, а значит, ускорят нашу победу.

— Хороший план, — сказал Сигэмори.

— Государь уже его одобрил. Указ будет составлен в самом скором времени.

Сигэмори просиял.

— Превосходно. Выступаем немедленно. Ты точно не поедешь, отец?

— Нет, кто-то должен остаться и проследить, чтобы Рокуха-ра была хорошо укреплена. Императора должно как следует защищать — ведь если его захватят снова, мы проиграем.

Сигэмори поклонился и стремительно вышел.

Отложив остальную часть облачения, Киёмори направился к сторожевой башне в северо-западном углу крепостной стены. У ворот Сигэмори верхом на резвом молочно-белом скакуне собирал воинов под алые стяги, напутствуя их перед боем. И вот, по его последней команде, ряды огласились воинственным кличем, зарокотали барабаны, зазвенели гонги. Сигэмори вел воинство числом в три тысячи конных на север по мостовым — прямиком к Дворцовому городу.

У Киёмори перехватило дыхание, на глаза навернулись слезы.

«Никогда прежде не видел я ничего столь величественного. И скорее всего не увижу».

Ворота Тайкэмон

Полководец Ёситомо восседал на драконовом коне рядом с палатами Сэйрёдэн. Рядом были сыновья и те, кто еще поддерживал Нобуёри, — лишь восемьсот всадников общим числом. Утро выдалось солнечным и зябким, и Ёситомо приходилось щуриться из-за слепяще яркого снега. Мышастый жеребец под ним нетерпеливо перебирал ногами, пуская струи пара из ноздрей, точно настоящий дракон.

Нобуёри, в кои веки одетый как подобает главнокомандующему — в ноддоспешник из алой парчи и латы, сплетенные шнуром всех оттенков лилового, сидел на парапете дворца Сисин-дэн[42]. Было ему двадцать семь лет — самый цвет жизни. Шлем его украшали круглые серебряные звезды, а на боку висел меч в золотых ножнах. Вороной жеребец, до того принадлежавший государю Го-Сиракаве, стоял тут же, на привязи у мандаринового дерева.

Утро было хрупким, словно тонкий ледок на весеннем пруду. Оставалось лишь ждать первой трещины, и она прорезалась — далеким цокотом тысяч и тысяч копыт, которому вторило бряцанье лат и упряжи. За стеной показались верхушки алых флагов, реющих на ветру. Сила там собралась великая — это Ёситомо ощутил всем своим существом, — больше, нежели ему приходилось встречать за всю жизнь. На мгновение воцарилась тишина.

Но вот из-за стены, с окрестных улиц грянул боевой рев. Троекратный, раз за разом обрушивался он на осажденных громовым валом, пугая коней, оглушая седоков. Скакун Ёситомо встрепенулся и едва не встал на дыбы, но полководец сумел его усмирить.

— Мы должны им ответить! — прокричал он своим людям, и те тоже взревели, приветствуя недруга. И все же их клич, пусть горячий и полный отваги, не шел ни в какое сравнение с кличем воинов Рокухары.

Главнокомандующий Нобуёри позеленел от страха и едва держался на ногах. Спотыкаясь, сошел он по лестнице, а слуга тем временем подвел коня. Нобуёри поставил ногу в стремя, но не смог вскочить в седло. Наконец слуга подсадил его сильным толчком, и Нобуёри… перевалился через конский круп и мешком рухнул наземь.

Воины Ёситомо даже не засмеялись — им было тошно. Нобуёри поднялся — лицо в грязи, нос кровоточит, — зыркнул на воинов и своего помощника и наконец взгромоздился на коня.

Скрывая отвращение к трусливому неумехе вельможе, Ёситомо развернулся и поскакал к юго-восточным воротам Икуно, взяв с собой сыновей и еще две сотни конников. Главнокомандующий, неловко шатаясь в седле, отправился на восток, к воротам Тайкэнмон в сопровождении трех сотен. Последний такой же отряд двинулся к северо-востоку защищать врата Ёмэй.

Едва глашатай объявил час Змеи[43], как трое ворот разом распахнулись.

Ёситомо столкнулся лицом к лицу с тысячной ратью, но ни он, ни противник не шелохнулись. Внезапно слева раздался чей-то крик. Обернувшись, воевода увидел, как Нобуёри мчится во весь опор ко дворцу, преследуемый юным всадником в доспехе с оранжевым шнуром и бабочками.

— Ого! — выпалил Гэнда Ёсихира. — Да это Сигэмори, сын предводителя Тайра! Смотрите-ка, Нобуёри даже не пытается сопротивляться! Что проку от предводителя, который бежит с места боя?

Мрачно смотрели они, как Сигэмори с пятьюстами всадниками нагоняет Нобуёри у сандалового дерева в центре двора.

— Трус Фудзивара сдал ворота Тайкэнмон, — проворчал Ёситомо. — Гэнда, набери людей и покажи этому выскочке из Рокухары, как сражаются настоящие воины.

— С радостью, отец. — Ёсихира отобрал семнадцать лучших всадников и поскакал навстречу врагу. Ёситомо тем временем обратился к юному Ёритомо, который с удивительным спокойствием наблюдал за битвой со своей лошадки:

— Смотри, сын мой, и учись.

Ёритомо кивнул. Его лица почти не было видно в тени от налобника.

Догнав дружину Тайра, Ёсихира выехал вперед и прокричал своим людям:

— Перед вами Гэнда Ёсихира, уроженец Камакуры и наследник Ёситомо из рода Минамото, властителя края Харима! Лет мне восемнадцать, с пятнадцати я участвую в битвах, и ни разу не знал поражения. Полагаю, воин в плетеном оранжевым доспехе есть не кто иной, как начальник Левой привратной стражи Сигэмори, сын и наследник Киёмори. Вот вам достойная цель, воины! Схватите его и убейте!

Семнадцать наездников, вытянувшись в шеренгу, с такой яростью ринулись на пять сотен Тайра, что те забили сигнал к отступлению и умчались на улицу Омия, оставив ворота.

— Ха! — воскликнул Ёситомо, радуясь сыновней победе. — Вот так это делается! — Увидев же Нобуёри, укрывшегося за стволом сандала, он погрозил кулаком и прикрикнул на малодушного вельможу, хотя тот едва ли мог его слышать: — Понял, ты, трус? Вот как надо! — Поворачиваясь к стоявшему рядом всаднику, он приказал: — Скачи к моему сыну и скажи, чтобы продолжал наступление. Пока враг бежит, надо этим пользоваться!

Посыльный отбыл, однако Ёсихира, напротив, отступил через ворота во двор и принялся перестраивать свой маленький отряд. Тайра, казалось, только того и ждали Со свежими силами ринулись они внутрь крепости, возглавляемые Сигэмори.

— Бойцы, может, и сменились, да полководец все тот же! — вскричал Гэнда Ёсихира. — А посему приказ прежний: сосредоточьтесь на нем одном!

И снова семнадцать конников ринулись в гущу противника, свирепо разя мечами. Людям Тайра пришлось тотчас взять предводителя в кольцо, чтобы защитить от нападавших. Гэнда Ёсихира вынул лук и пустил в Сигэмори несколько стрел, но те лишь отскакивали от оранжевой брони.

— Доспех Каракава, будь он неладен, — выругался Ёсихира. — Дайте дорогу. Я буду целить в его коня.

Услышав его, воины Тайра снова поспешили отступить за ворота, однако на этот раз юный Минамото и его храбрые воины бросились вдогонку по улице. Ёситомо довольно хмыкнул:

— Так-то лучше. — Заметив, что его ворота вот-вот подвергнутся осаде, он обратился к своей дружине со словами напутствия: — Вперед, воины! Пришел и наш черед подать пример трусам.

Воздев меч, Ёситомо с ревом пробился сквозь ворота Ику-но. Его небольшой отряд, из двух сотен врезался в толпу конников числом около тысячи, подняв густые клубы пыли. Ёситомо стало не до младшего сына, и все же он успел заметить, что мальчик прижал подбородок к груди, защищая лицо и шею от стрел, а наплечники содэ Восьми драконов вздымаются точно живые, укрывая его.

Воинство Тайра, по-видимому, опешило от такого свирепого натиска — оно поспешно отступило, распалось на три колонны и бросилось по улицам вскачь по направлению к Рокухаре.

— Ха! — снова вскричал Ёситомо, победно потрясая мечом. — Где вам тягаться с настоящими бойцами!

— Отец. — Ёритомо дернул его за рукав и показал за спину, в сторону ворот Тайкэнмон. Оттуда понуро выходили три сотни всадников, спустив белые знамена. Они потянулись на юг, вослед отступавшим Тайра.

— Предатели! — прорычал Ёситомо. После нехитрого подсчета он понял, что на его стороне осталось немногим более пятисот конников: две сотни его и три Нобуёри. — Мы должныпопытаться взять Рокухару, пока еще можем. Передайте этому никчемному болвану Нобуёри, чертей ему на голову, что мы выступаем.

Рокухара

Князь Киёмори, полностью одетый к битве, за исключением тяжелого шлема, заседал в северном покое Рокухары, окруженный самыми доверенными советниками-воеводами. Перед ними лежала наспех составленная схема усадьбы, пестревшая клочками красной и белой бумаги. Ими обозначили вероятные места вторжения Минамото и наилучшие позиции для обороны.

Киёмори уже распорядился выломать близлежащий мост Годзё и поставить его двумя стенами-частоколами на восточном берегу реки. Гонцы доложили, что эта уловка успешно сдержала Минамото и наступление приостановилось.

Посреди совещания дверная панель распахнулась и в зал ворвался Сигэмори — без шлема, доспех в пятнах крови.

— Отец, — обессиленно выдохнул он. — Я вернулся.

— Ты не ранен, сын мой? — спросил Киёмори. Тот тряхнул головой:

— Кровь не моя. Конь подо мной пал, а я угодил в груду бревен, что сплавляли по реке Хорикава. Гэнда Ёсихира достал бы меня и там, если бы не мои верные Ёсодзаэмон и Кондо. Они дали мне скакуна и укрыли от стрел ценой собственных жизней. Ёсихира забрал их головы.

Киёмори положил руку ему на плечо.

— Что ж, они исполнили свой долг, и исполнили блестяще. Принять смерть за своего господина — величайшая честь для воина. Не скорби о них, гордись ими. А теперь расскажи-ка, удалась ли наша хитрость?

Сигэмори набрал воздуха в грудь.

— Насколько я могу судить, более чем. Мы выманили всех смутьянов на улицы, и сейчас они движутся сюда.

— Отлично. Иди же и собери новое войско, чтобы завлечь их поглубже в нашу ловушку.

Полководец Минамото Ёситомо гнал свое воинство по мостовой в сторону Рокухары. Бок о бок с ним трясся в седле Нобуёри, совсем обмякший от страха. «Как не похож он на того, кто еще несколько недель назад предал огню дворец То-Сандзё, — думал Ёситомо. — Теперь он сущая тряпка. Только бы снова не осрамился перед всем строем!»

На пути Ёситомо подмечал, что каждый перекресток юго-западного квартала столицы охраняется караулом, а боковые улочки пересекают заграждения. Выглядывая вперед, он видел новых и новых ратников, а также кареты вельмож — все спешили в Рокухару, исполняя повеление императора. Едва Ёситомо и его. конница достигли реки, вместо моста Годзё их встретили два широких частокола, за которыми притаились отряды лучников с оружием наготове.

— Это… этого не может быть! — выкрикнул Нобуёри. В тот же миг он подстегнул коня поводьями, вырвался из рядов Минамото и припустил во весь опор по улице Ямамомо, спасая свою никчемную жизнь.

Ёситомо проводил его остановившимся взглядом, борясь с подступающей дурнотой.

— Отец, — окликнул его Ёритомо, — разве мы не поскачем за ним?

Ёситомо в сердцах плюнул на брусчатку, по которой скакал Нобуёри.

— Пусть его. Одной пометой меньше. Ни к чему нам такие предводители.

— Отец, сюда едет Ёсихира.

С ними поравнялся старший сын.

— Проклятие! Тайра Сигэмори был почти у меня в руках, но в конце концов улизнул.

— Ничего, сын. Скоро тебе представится другой шанс его изловить. Однако кто это к нам едет?

Невдалеке показалось небольшое войско из трехсот всадников и, не доехав до Минамото нескольких кэнов, остановилось. Ёситомо узнал в них недавних союзников, покинувших дворцовые ворота вслед за Тайра. Возглавлял отряд его двоюродный брат Ёримаса. Ёситомо тихо выругался.

— Перебежчик пожаловал, — проговорил Гэнда Ёсихира. — Видимо, не выбрал еще, к кому примкнуть, вот и решил поглядеть, кто сильнее. Ну да я ему покажу, как Минамото таких привечают. — С этими словами он вытащил меч, кивнул своим семнадцати самураям и во весь опор бросился на Ёримасу. Так грозен был их вид, что Ёримаса обратился в бегство вместе со своей дружиной, а Гэнда помчался ему вдогонку.

Ёситомо сыновняя пылкость порадовала, однако он тут же встревожился, глядя, как Ёсихира растрачивает силы, предназначенные для главной схватки.

— Поезжай за своим братом, — велел он Ёритомо, — и напомни ему, ради чего мы сюда явились.

Отряд Ёримасы том временем мчался галопом по отмели, видно, все же решив соединиться с воинством Рокухары. Ёситомо с дружиной нагнали Гэнду и продолжили преследование. Два щита-частокола были разнесены в щепы, и погоня продолжилась по реке до самых стен Рокухары. Рать Ёситомо сражалась как полчище демонов, так неистово осыпая стрелами подворье Рокухары, что со стороны могло показаться, будто драконы грозовых туч решили обрушиться ливнем на землю.

Князь Киёмори услышал стук стрел, бьющих в деревянную дверь за его спиной, и порывисто обернулся.

— Что это? Неужели наши воины до того оплошали, что позволили неприятелю подойти так близко? Либо они впали, в панику, либо дела совсем плохи. Настал мой черед возглавить оборону. — Он надел шлем, препоясался мечом, закрепил на спине колчан со стрелами и отправился на веранду, веля подать коня.

Ему привели скакуна — крупного черного жеребца с черным же седлом, на которого он тотчас взобрался. Тридцать пеших воинов с алебардами-нагината[44] наперевес и тридцать всадников, включая двух его сыновей, Сигэмори и Мунэмори, двигались бок о бок со своим предводителем, укрывая от вражеских стрел.

Едва они выехали за ворота, как встретились с отрядом Ёримасы.

— А, пополнение! — воскликнул Сигэмори. — Отвлеките войско Ёситомо от стен, а мы тем временем обойдем его сзади и застанем врасплох.

Ёримаса, кивнув, повел своих людей во главе конницы Тайра и уверенным натиском стал отгонять Минамото обратно в реку, на западный берег.

Оттуда раздался голос Ёситомо:

— Честь не позволяет мне, Ёримаса, спросить тебя, отчего ты бежал под знамена Тайра из Исэ. Своей изменой ты опорочил боевую славу нашего дома.

— В чем же моя измена? — возразил Ёримаса. — Я явился сюда по зову императора Десяти добродетелей! Это ли не спасение нашего дома и умножение родовой славы? Ты же, напротив, взялся служить самому бесхребетному лиходею, каких только знала земля, чем навлек на наш род еше большее бесчестье!

Полководец Ёситомо не отвечал, хотя в глубине души признал правоту Ёримасы. Вместо этого он обратился к своим сыновьям и вассалам:

— Отсюда пути назад не будет. Пришел час показать свое мастерство и отвагу. Если они нападут снова, бейтесь изо всех сил, старайтесь сразить ка^ можно больше врагов.

— Отец, взгляни! — прервал его Ёсихира, указывая на запад. Оттуда надвигались пять сотен конников под предводительством Сигэмори. Другой отряд обходил слева, мелькая между домами. — Нас окружают! Они устроили нам западню.

С другого берега донеслось улюлюканье Тайра, сгрудившихся у стен Рокухары.

— Смекнули наконец, зачем вас уводили от дворца? Теперь идите и нападайте, если осмелитесь!

— Со ка[45], — произнес Ёситомо, чувствуя, как холодеет в груди. — Настал наш смертный час. Так будем же смелыми до конца и посрамим тех, кто решил нас обесчестить.

Тут его вассал, Камата, соскочил с лошади и схватил коня Ёситомо под уздцы.

— Молю, дозвольте молвить, господин! Все, даже великие ками знают, что в ратном деле Минамото не знают себе равных. Так почто позволить всему пропасть, сгинуть под копытами Тайра? Не упускайте же случая обратить проигрыш в победу. Если вы сейчас отступите и вернетесь в восточные земли, там можно будет собрать куда большее воинство. С новыми силами ничто не помешает вам одержать долгожданную победу. Никто не восславит полководца, который отдал свою жизнь ни за грош. Того же, чье хитроумие поможет спастись от врага и потом одолеть его, будут превозносить повсюду.

— Ты предлагаешь мне бежать, как псу Нобуёри? — опешил Ёситомо. — Чтобы сказители равняли наши имена? Ни за что. Прочь от моего коня! — Он ударил скакуна пятками в бока, пытаясь вырваться к реке, но Камата держал крепко. К нему присоединились другие вассалы. Обступив Ёситомо, они хватались за поводья и луки седла, тесня, увлекая, отпихивая его прочь.

— Не надо, повелитель! — взывали они. — Мы клялись вас беречь! Мы не пустим вас на верную гибель! Уезжайте! — Вассалы толкали и подстегивали лошадь, и та наконец помчала воеводу, окруженного сыновьями, на запад. Воины Тайра пустились в погоню, осыпая стрелами, пока Ёситомо и его люди не рассеялись кто куда, точно гуси перед грозой.

Снег на камне

Тихо падал снег за стенами храма Нинна-дзи. Высоко на холмах к северу от Хэйан-Кё сгущались сумерки. Мало-помалу, точно снежинки в сугробе, копились добрые вести, ежечасно доставляемые из столицы. Так отрекшийся государь узнал, что сестра его Дзёсаймон-ин благополучно добралась до монастыря в Курамадэра. Так услышал о том, что мятежники Минамото бежали, а Тайра остались победителями.

Го-Сиракава сидел рядом с братом, настоятелем Какусё, потягивал с ним подогретое саке и любовался снегопадом.

— Куда как приятнее, — проговорил Какусё, — чем в прошлый раз, когда Нинна-дзи принимал отрекшегося императора. Тогда им был наш брат Син-ин, глава заговорщиков. Выгнать его я не мог, однако, по здравому размышлению, особых торжеств устраивать тоже не стал. Полагаю, его краткое пребывание здесь было безрадостным.

— Едва ли он вообще склонен радоваться. Особенно теперь, после изгнания в Сануки.

— Кое-кто из здешних монахов, — сказал Какусё, — утверждает, — будто дух Син-ина смотрел на них из-за сёдзи.

— Но наш брат еще жив, — возразил Го-Сиракава. — Как его дух может блуждать отдельно от тела?

— Говорят, что истинные злодеи могут перемещаться духом куда им вздумается, где бы ни находилось их тело, — сказал Какусё. — А еще слыхал я, что Син-ин преобразился в самого жуткого демона, посвятив священные сутры властителям преисподней. Трудно представить, на что способен демон императорской крови, потомок самой Аматэрасу!

— Даже на святой земле вроде этой? — спросил Го-Сиракава.

Какусё кивнул:

— Даже здесь. Но быть может, монахам померещилось и все эти присказки останутся без продолжения.

В комнату доставили еще одного гонца — он даже не успел стряхнуть снег с наплечников и шлема. Гонец опустился на колени и коснулся лбом пола.

— Государь, ваше преподобие… Я принес хорошую весть. Тайра загнали Минамото в горы на востоке. Метель там гораздо сильнее, чем здесь. В такую погоду им далеко не уйти.

Го-Сиракава кивнул и улыбнулся.

— Отведите его в трапезную. Пусть поест и попьет с остальными, — сказал он монахам, что привели гонца.

Когда те удалились, Какусё добавил:

— Сдается мне, не все заговорщики подадутся на запад. Не пройдет и дня, как многие из этих несчастных явятся сюда молить о пристанище. Если это случится, я приведу их к тебе, чтобы не лишать удовольствия расправиться со смутьянами собственноручно.

— Ты слишком щедр.

— Для такого почетного гостя — все, что угодно. Впрочем, кто знает — может, нас удостоит присутствием сам могучий Ёситомо.

Го-Сиракава на мгновение задумался и ответил:

— Едва ли. Я встречал этого полководца Минамото. Слишком пылок, пожалуй, чтобы таиться по храмам и носить рубище. Нет, он, верно, отправится в Каито и попытается собрать еще людей под свое знамя.

Какое-то время они попивали вино в дружественном молчании, потом Какусё проговорил:

— Есть и другой повод для радости. Здесь, да и в других храмах обитают несколько монахов, искусных в толковании небес. Они говорят о грядущем Маппо, эпохе Конца закона. По преданию, нас ждут великие бедствия, смешение чинов и прочая, прочая. То, что императорская воля возобладала, может означать, что предсказатели ошиблись в расчетах.

— Будем надеяться, — кивнул Го-Сиракава.

Одна из бамбуковых ставен перед ними была поднята, открывая вид на заснеженный храмовый садик. Нескольких жаровен с углями, впрочем, хватало, чтобы собеседники чувствовали себя уютно. Но вот ветер сменил направление, и Го-Сира-каву разобрала дрожь.

В центре сада возвышался большой белый камень, почти валун. Не то снег, не то случайная тень придавали ему мимолетное сходство с черепом, устремившим пустые глазницы прямо на императора. Го-Сиракава похолодел и запахнул потуже полы тяжелого платья. Он озадаченно посмотрел на чашку у себя в руках. «Неужели я так много выпил, что уподобился мнительному монаху?» Го-Сиракава моргнул и опять выглянул в сад. Ветер кое-где смел с валуна снег. Теперь на него смотрело высохшее лицо с горящими ненавистью глазами, маска лютой злобы. Лицо его брата, Син-ина. Но вот налетел новый порыв ветра, и камень снова стал камнем.

Го-Сиракава уронил взгляд на трясущиеся руки.

«Должно быть, привиделось после россказней Какусё. Да вдобавок перебрал саке».

— Что с тобой, брат? — забеспокоился настоятель. — Ты дрожишь. Опустить ставни, чтобы не сквозило?

— Пожалуй, мне стоит прилечь. Слишком много тревог для одного дня.

В этот миг внутренняя дверь комнаты скользнула в сторону и на пороге возник согнувшийся в поклоне послушник.

— Ваше преподобие, государь… у ворот посетитель. Он просит убежища.

— Ага! Точь-в-точь как я предрекал, — произнес настоятель с улыбкой. — Наш первый гость. Не спеши засыпать, брат, не посмотрев, что за рыбку выбросило к нам на берег.

— Ты прав, Какусё. Жаль будет пропустить это зрелище. Пободрствую еще немного. — Послушнику он приказал: — Можешь послать за нашим посетителем.

Не успел тот ответить, как в комнату ввалился какой-то толстяк в некогда белом исподнем кимоно, а с ним слуга, тоже полуголый и испуганный.

— Ты! — прогремел Го-Сиракава, узнав незадачливого тирана Нобуёри.

— Мой прежний владыка! — воскликнул тот, падая ниц. Его волосы были растрепаны (не иначе, нарочно), на левой щеке виднелось три багровых полосы. — Какая удача, что я вас повстречал! Настоятель поистине благословил меня, дозволив разделить этот кров с величайшими и всемилостивейшими.

Оба брата неспешно опустили чашки.

— С какой стати ты ждешь от меня теплого приема? — спросил Какусё.

— Я подумал, что, как человек большой святости, вы наверняка признаете во мне жертву рока. Во всем, что я содеял, виноват только лжец и лицемер Синдзэй. Вы ведь не станете этого отрицать? А вы, владыка, разве не простите меня? Не велит ли нам всем великий Будда быть милосердными? Однажды вы взирали на меня благосклонно. Ведь с вашего соизволения я был назначен главнокомандующим, разве нет?

— Верно, — отозвался Го-Сиракава. — И я с тех пор сожалею об этом.

— Но… но я хорошо обращался с вами! — оправдывался Нобуёри. — Вас содержали в библиотеке, все ваши пожелания исполнялись, за вами ухаживали…

— Ты… спалил… мой… дворец! — процедил Го-Сиракава. — Ты убил моих друзей, их детей, даже слуг!

— Н-но без этого было не обойтись, нэ? Чтобы покарать Синдзэя. Помилуйте, о-дай-ин[46], вы ведь не можете винить меня в том, что прислушивались к советам этого лизоблюда и кознедея…

— Довольно! — взревел прежний государь. — Посадить его под замок и послать в Рокухару известие о том, что он здесь.

— Сжальтесь, владыки, пощадите! — вскричал Нобуёри. — Взгляните, что со мной стало! Друзья от меня отвернулись. Когда я повстречал полководца Ёситомо, бегущего в горы, и попросил о помощи, он назвал меня трусом из трусов и отхлестал вдобавок! — Нобуёри пощупал свои ссадины. — А потом он нас бросил и мы были вынуждены плутать среди холмов. Какие-то разбойники отобрали наших коней и одежду. Мы чуть не замерзли, пока сюда добирались. Неужто я мало страдал? Если вы пошлете за Тайра, они меня казнят!

— Хай, — отозвался Го-Сиракава. — Непременно. Какусё кликнул монахов-воинов и велел им запереть Нобуёри с помощником в амбаре для риса.

— И пошлите тотчас же гонца в Рокухару, — добавил Го-Сиракава, — с вестью о том, что лист, некогда росший у самой верхушки, упал и зимний ветер занес его к нам на порог. Пусть пришлют кого-нибудь поутру и заберут этих двоих.

Монахи поклонились и уволокли бывшего главнокомандующего прочь. Когда плач и причитания Нобуёри утихли, Какусё снова поднял свою чашку с саке и промолвил:

— Пброй даже в непроглядной ночной тьме всевидящий Будда посылает свой дар.

— Воистину, — согласился Го-Сиракава.

Мокрый снег

Утро выдалось пасмурным. Небо обложили серые тучи, то и дело валил мокрый снег. Тайра-но Сигэмори сидел на походном стуле возле реки за оградой Рокухары. У него на коленях покоился меч Когарасу. Сигэмори взглянул сверху вниз на дрожавшего у его ног Нобуёри. Никогда еще не возлагали на него столь приятной повинности, как исполнение приговора бывшему главнокомандующему.

Когда ночью прибыл посланник из Нинна-дзи, Сигэмори стал упрашивать отца о позволении доставить Нобуёри. К его удивлению, Киёмори с готовностью согласился и даже одарил его правом лично обезглавить изменника.

Рано утром Сигэмори поднял сотню всадников и отправился в Нинна-дзи забирать пленника. Нобуёри и его подручный после ночи в сарае выглядели не лучшим образом: оба совсем посинели и тряслись, точно разбитые параличом. Среди Тайра завязался спор о том, следует ли выдать Нобуёри одежду для укрытия от снега. Наконец Сигэмори велел обрядить его в крестьянский плащ из соломы.

— Я намерен довезти его живым, чтобы он видел меч своего палача, — пояснил Сигэмори.

Однако долго ехать в седле со связанными руками его подопечный тоже не мог, так что к прибытию в Рокухару на Нобуёри живого места не было от грязных синяков и кровоточащих ссадин.

— Даю тебе последнее слово, — произнес Сигэмори. Нобуёри протянул к нему дрожащие руки.

— Я… я вижу, вы мудры не по годам. Скажите, разве здравомыслящий человек на такое пошел бы? Стал бы злоумышлять против императора? Вы-то наверняка видите, что я ни при чем. Все это козни демона, клянусь!

— Значит, демона, — недоверчиво повторил Сигэмори. Нобуёри стиснул пухлые ладони и уставился в землю.

— Именно демона. Я видел его во сне. Син-ина. Он сказал мне: «Получишь все, чего ни попросишь». Сообщал мне желания других, чтобы я мог заручаться их помощью. Син-ин говорил, что меня будут чтить как героя, что я тружусь на благо отечества. Если я и творил беззаконие, то неосознанно. Как можно меня винить? Прошу, похлопочите обо мне перед отцом. Можете сослать меня в изгнание, если надо, только пощадите!

Сигэмори, нахмурившись, встал.

— В жизни не встречал гнуснее предателя! Честолюбие и корысть — вот те демоны, которыми ты был одержим! Царедворцы, прибывшие в Рокухару, доложили нам о твоих происках и злодеяниях. Сам государь император поведал, как ты держал его в заключении и утверждался во дворце на правах законного властителя. После всего, что ты сотворил, нет тебе снисхождения.

Нобуёри прижался лбом к полу, сотрясаясь в рыданиях. Сигэмори извлек Когарасу из ножен и молниеносным ударом обезглавил изменника.

Видение Хатимана

Юный Минамото Ёритомо карабкался по заснеженному горному склону. Его перчатки и наголенники промокли насквозь, он уже не чуял ни рук, ни ног и едва видел на локоть перед собой — так густо лепил снег. Мальчик почти не разбирал собственного дыхания сквозь яростный вой пурги. «Хатиман, не дай мне здесь погибнуть, — молил он. — Я прожил всего тринадцать лет и не успел еще порадеть твоей славе».

Когда Минамото бежали в восточные горы, полководец Ёситомо решил держаться как можно дальше от дорог, и они углубились в лесную глушь, выбирая самые крутые подъемы — такие, где даже не было троп. Видно, божествам гор это не понравилось, и вскоре беглецов стали изматывать суровые метели. Доспехи пришлось бросить, так как широкие наплеч-ники-содэ парусили под порывами ветра, отчего путников то и дело грозило скинуть со скал. Оставили они и о-ёрой, тяжелые латы, чтобы ускорить переход. Последними расстались с лошадьми — им не под силу было карабкаться по обледенелым скалам и крутым взгорьям.

На глаза Ёритомо навернулись слезы, едва он вспомнил, как уронил в снег панцирь Восемь драконов. «Теперь его подберет какой-нибудь нечестивец разбойник. Мой предок Ёсииэ ужаснулся бы такому поступку. Что теперь защитит меня от стрел?»

Только и осталось у Ёритомо из воинского снаряжения, что наследный меч, Хигэкири.

Тяжело ему, меньшему из всех братьев, было поспевать за отцом, а вскоре он и вовсе потерял всех из виду за пеленой бурана. Ёритомо не разбирал дороги, перестал понимать, где находится. Никогда еще он не знал такого голода, холода и слабости.

Простонав, мальчик свалился лицом в сугроб, проклиная свое бессилие. «Тайра и их прихвостни наверняка бродят неподалеку. Я должен идти». Повернув голову, он вдруг заметил, как снег вокруг него заискрился необычным светом.

Ёритомо заставил себя встать на колени. Падающий снег перед ним стал взмывать вверх и кружить, точно в водовороте, образуя нечто вроде гигантского зеркала.

«Неужели мой ум помутился? — подумал мальчик. — А может, все видят такое перед смертью?» Но вот из пятна света выступил всадник на могучем белом коне.

— Отец? — всхлипнул Ёритомо, стыдясь своего по-детски прозвучавшего голоса.

Всадник приблизился, и мальчик узнал его — по воспоминанию о храме, куда приходил когда-то.

— Хатиман… — вырвалось у Ёритомо. Призрачный воин кивнул.

Ёритомо трижды поклонился и взмолился:

— Великий Хатиман, помоги мне! Скажи, где искать отца? Гулким, как вой ветра в пещере, и грозным, точно боевой клич многотысячного войска, голосом Хатиман ответил:

— Не думай более об отце, Ёритомо. Отныне ваши судьбы разделяются навеки. Я же пришел исполнить давний обет.

Ёритомо уронил голову на грудь и пролепетал часть сутры Почитания отцов, а закончив, спросил:

— Я сейчас умру?

— Тебе еще многое предстоит совершить в этом мире. Не время еще его покидать. Возьмись за мое стремя.

Ёритомо, словно во сне, сделал как было велено. Хатиман развернул коня и повел его навстречу буре, вверх по каменистой круче. Мальчик старался идти с ним вровень, как тяжело это ему ни давалось.

— Великий Хатиман, если я не увижу отца, то встречу ли братьев?

— Те из них, что останутся живы, разлетятся подобно осенним семенам.

Ёритомо не захотел спрашивать, кто уцелеет, а кто — нет.

— А куда мы идем? Хатиман не отвечал.

Мальчик не знал, долго ли, коротко ли брел он, держась за стремя Хатимана. Они миновали сосновую рощу и голые, обледенелые склоны из камня и галечника. Снег вокруг клубился густым облаком. Свет, излучаемый божеством, рождал причудливые образы, и Ёритомо норой принимал их за гигантских драконов, глядевших из бурана.

Наконец ками остановил коня.

— Вот и пришли.

— Где мы, владыка Хатиман? — спросил Ёритомо, не чувствуя губ от холода.

В этот миг конь и всадник попросту растаяли без следа, а Ёритомо упал на четвереньки с отчаянным плачем.

Но вот сильный порыв ветра рассеял перед ним снежную завесь, и мальчик увидел перед собой лачужку с соломенной кровлей, кое-как прилепившуюся на горном склоне. Из нее навстречу Ёритомо шел старый монах в плотно запахнутом одеянии.

— Кто здесь? — окликнул старик. — Кто меня звал?

— Я, это я! — прокричал Ёритомо, силясь подняться. — Прошу, помогите!

Монах подошел к нему и взял за руку.

— Откуда ты взялся? Ребенок… один высоко в горах, в такое ненастье? Да ты окоченел до полусмерти! Пойдем! Скорее в мою хижину, там обогреешься!

Ёритомо покорно побрел за монахом, надеясь, что слезы стыда не застынут у него прямо на щеках.

Новый год

Первый день года в Рокухаре выдался торжественно-строгим и. вместе с тем радостным.

Потолочные балки по обычаю увешали шариками из шелковых лент и цветов ириса для отпугивания злых духов. Праздиичные визиты во дворец с пиром и увеселениями отменили, однако у Тайра было достаточно поводов, чтобы повеселиться самим.

Князь Киёмори гордо взирал на семейство, рассевшееся по татами и шелковым подушкам с чашами новогодней рисовой каши, приправленной Семью счастливыми травами.

Сегодня, в кругу семьи, дамам — дочерям, женам, наложницам Киёмори и его сыновей — не было нужды скрываться за ширмами. Их яркие кимоно, шелковистые пряди струящихся черных волос, изящные непосредственные позы подчеркивали праздничное убранство большого зала.

— Настал черед здравиц! — произнес Киёмори, взяв в руки чашку новогоднего сливового вина. — Начнем с меня. Итак, за его императорское величество. И пусть монахи очистят дворец от скверны этого подлеца Нобуёри, чтобы государь мог скорее туда вернуться.

— За его императорское величество, — хором откликнулись все, кланяясь перед глотком.

Слово взял старший сын, Сигэмори.

— За отрекшегося государя Го-Сиракаву, который по милости своей заменил казни несчастных, подпавших под власть Нобуёри, дальней ссылкой и тем не повторил жестокости Хо-гэна.

— За ина! — раздалось вокруг. От Киёмори не укрылось, что его старший сын, несмотря на высокие воинские качества, проявленные им в ушедшем году, во многом остался приверженцем Будды и придворным вельможей. Он не уставал думать о мире и справедливости. Однако чтимый им Го-Сиракава отказался от предложения погостить в Рокухаре до тех пор, пока его дворец не отстроят заново, что дало Тайра пищу для пересудов. «Может быть, Сигэмори решил слукавить на случай, если среди нас окажутся соглядатаи ина?»

Настал черед Мотомори.

— За нашего отца, князя Киёмори, ныне дайдзина[47] и высокопоставленного чиновника первого ранга.

Вторя ему, зал восторженно грянул «За господина Киёмори!», на что тот улыбнулся и отвесил поклон. Киёмори смахнул несколько рисовых зернышек с рукавов нового церемониального платья, как вдруг Мотомори закашлялся и отвлек его от честолюбивых мечтаний. Все, кто сидел рядом с Мотомори, принялись хлопать его по спине и растирать плечи, пока не прошел приступ, а Киёмори еще некоторое время с тревогой за ним наблюдал. «Средний сын у меня удался. Да и воином он станет славным, когда его хворь уймется. Если уймется».

Следующий тост пришелся на Мунэмори.

— Хм… Ну… За нас! — вымолвил он наконец. — Нам, троим братьям, пожаловали земли. Щедрое жалованье и новые чины, думаю, тоже нас не минуют. Так выпьем же за процветание Тайра!

И хотя не подобало Мунэмори так бахвалиться, остальные тоже выпалили «За нас!» и осушили чаши. Киёмори тотчас подумал, что Мунэмори недаром ртдился позже двух первых братьев. Нигде он не проявил таланта — ни в науках, ни в ратном деле, и отец был только рад тому, что его обошли высокими званиями.

Были еще здравицы, а потом — состязание в стихосложении по кругу, где, конечно же, не сочинили ничего стоящего. В разгар ночи Киёмори получил от слуги известие, будто бы некая танцовщица-госэти, отмеченная им на пиру, дожидается в гостевом покое. Киёмори покинул пиршество и уже ступил на порог, но едва не споткнулся — кто-то крепко дернул его за край хакама.

— На словечко, супруг мой, — позвала Токико, которая сидела у самого выхода.

Киёмори сдержал нетерпение и опустился рядом с ней. Ему снова бросилось в глаза, что она постарела: в иссиня-черных волосах проглядывали серебряные нити седины, а лицо уже не былотаким прекрасным, как в юности. Он уже давно не навещал ее по ночам.

— Что тебе, жена? Я утомился и хочу покоя.

— Так ли? — спросила она, склоняя голову. — А может, покой твой сулит наслажденье? Не тревожься. Мой упрек не семейного свойства.

— Только о мече здесь — ни слова!

— Я и не собиралась, хотя мне отрадно, что ты не забыл своего обещания. Меня беспокоит запустение во дворце. Он совсем обезлюдел в эти праздничные дни.

— А нам-то что с того?

Токико взглянула на него так, словно он выжил из ума.

— Все может быть! Сейчас, во дни разгула демонов и злых духов, дворец никем не уберегается. Никто не дает государю целебного подношения, чтобы поддерживать его в добром здравии. А он, в свою очередь, не исполняет обряд Поклонения перед священным зерцалом для поддержания лада в стране.

— Это все объяснимо.

— Да, так говорят. Однако не время еще упиваться победой. Предводитель Минамото и его сыновья пока не найдены. Мудрому воину подобает не терять бдительности, оставаться настороже.

Киёмори вздохнул:

— Все идет своим чередом. Чем плохо время от времени делать привал и радоваться жизни?

Токико отвернулась.

— Мой отец считал тебя человеком большой прозорливости. Жаль, что и он порой ошибался в своем выборе.

Киёмори почувствовал, как закипает от гнева.

— Если я тебя так разочаровал, что же ты не уходишь? Возвратилась бы в море, в царство отца, откуда ты родом!

Токико холодно посмотрела на него:

— Не могу. Я дала обет спасти вас, жалких смертных, от злого рока. Хотя мне уже думается, что все усилия пропадут втуне.

— Значит, твоему отцу стоило послать сына-героя, что возглавил бы нас, вместо женщины, способной уязвлять лишь словами.

— У него нет сыновей, — процедила Токико. — Только дочери. Быть может, он надеялся, что мое лоно подарит тебе героя, которого ты ищешь.

Киёмори оглянулся на сыновей.

— Сигэмори?

— Может быть. Или внука, которому лишь предстоит родиться. Кто знает? Услышь же меня, муж: не время отбрасывать заботы. Битва окончена, но не война. Взываю к тебе еще раз: будь бдителен!

Киёмори встал — его терпение иссякало.

— Поверь, жена, я не забыл твоих предостережений. Они со мной день и ночь, но твоя привычка выискивать трещины в серебряном зеркале невыносима. Мы победили, император невредим, дому Тайра улыбается удача. Твой отец и все ками хранят нас. Отныне нам незачем вскакивать при каждой трели сверчка или думать, что град по крыше может быть градом стрел. Успокойся, жена, и дай мне немного покоя.

Киёмори пошел прочь, даже не оглянувшись на Токико. Оставалось надеяться, что танцовщица сумеет хоть сколько-нибудь скрасить испорченный вечер.

Парад призраков

Тайра-но Мунэмори, третий сын Киёмори, тоже спешил покинуть празднество — ехал на встречу с женщиной неподобающего сословия. Впервые в жизни он радовался тому, что его не замечают: все внимание уделялось доблестному Сигэмори, а то немногое, что оставалось, — прилежному, но болезненному Мотомори. Так что до него никому не было дела, когда он покинул семейство и поспешил к каретной, где держали воловьи упряжки.

Изсопровождения Мунэмори взял только погонщика. Дом, который он навещал, располагался в ветхом северо-восточном квартале и принадлежал некой даме из обедневшего, всеми отвергнутого семейства. «Чем меньше людей узнает о моей сиюминутной прихоти, — решил Мунэмори, — тем меньше сплетен достигнет ушей жены и родителей».

Он устроился на сиденье кареты. Щелкнул хлыст возницы, и повозка рванулась вперед, подпрыгнув на поперечине ворот. Когда она покатилась по улицам, Мунэмори замечтался в преддверии встречи с несчастным созданием. Он даже попытался сложить стихотворение, но без особенного успеха. Впрочем, поэзия всегда казалось ему пустой и глупой забавой. К счастью, даме из хижины Высокого тростника было не до стихов. Ей вполне хватало того, что ее посещает влиятельный Тайра. Бедняжка надеялась этой связью улучшить свое положение, а Мунэмори не спешил ее разочаровывать. Ради мечты она отдавала ему всю себя, так отчего бы и не попользоваться?

Но вот с севера налетел холодный вихрь, скрипя карнизами, завывая в кровлях. Мунэмори то и дело поглядывал в оконце — долго ли еще? Ночь выдалась безлунная, хотя звезды ярко горели в темной вышине. На улицах не было ни души, ибо немногие отваживались покинуть теплые жилища и праздничные покои в час, когда демоны выходят на свободу.

Спустя некоторое время карета вдруг остановилась.

Мунэмори засомневался, что они успели доехать туда, куда держали путь.

— В чем дело? Почему встал? — крикнул он погонщику. Ответом ему был лишь сдавленный вопль ужаса.

— Что там? Разбойники?

На мгновение Мунэмори пожалел, что не взял с собой охрану, да только кому бы он смог довериться? Впрочем, любой разбойник, даже настолько безрассудный или глупый, чтобы напасть на карету с гербом Тайра, знал, что расплата будет суровой.

— Н-нет, господин, — выдавил наконец возница. — Мы на улице Судзяку, и дальше волы не идут.

— Ну так подстегни их, бездельник!

— Господин, видели бы вы то, что мы, тоже небось не пожелали бы продолжать путь.

Досадливо ворча, Мунэмори открыл заднюю дверцу и ступил на землю с твердым намерением выхватить у погонщика кнут и пройтись по его спине. Он обошел волов справа, вдоль стены Дворцового города. Перед ним лежал проезд Судзяку, и, едва выйдя к перекрестку, Мунэмори ахнул, потрясенный открывшимся зрелищем.

По улице тянулась процессия призраков: одиннадцать воинов в боевых доспехах несли высокий, богато украшенный паланкин. Шествие мерно приближалось, носильщики вышагивали, устремив бледные лица вперед, не смея отвести взгляда от цели.

Мунэмори порывался было убежать, но его ноги точно примерзли к земле. Когда призраки подошли ближе, он разглядел у каждого воина темную линию поперек шеи.

— Я знаю этих людей, — тихо промолвил он. — Вон идет дядя отца, Тадамаса, со своими сыновьями. За ним Минамото Тамэ-ёси и его дети. Всех обезглавили после смуты Хогэн.

За спиной у Мунэмори возница лепетал молитвы Будде Амиде.

Ворота Дворцового города находились на другой стороне улицы, чуть справа. Мунэмори увидел, как призрачный паланкин поравнялся с ними и остановился точно напротив входа.

— Они не посмеют, — пробормотал погонщик. — Дворец императора — священное место, его стережет сам Фудо-Мёо[48] мечом и вервием.

Мунэмори вздрогнул. Он знал — из подслушанных слов матери, — что в первую ночь Нового года дворец не охраняется.

Занавесь паланкина отдернулась. Внутри ею стояла кромешная тьма, проницаемая лишь для глаз обитателей ада. Оттуда показалось существо, некогда бывшее человеком, — с растрепанной гривой волос, обвязанной грязным шелковым шарфом, и длиниопалыми когтистыми руками. Глаза глубоко запали и мерцали бледным огнем, кожа приобрела землистый оттенок, а подбородок заострился. Существо улыбнулось и кивнуло Мунэмори — ни дать ни взять вельможа, любезно приветствующий собрата.

Мунэмори не понял, что его толкнуло: он пал на колени и пополз по холодным камням мостовой к паланкину. Там он пал ниц перед духом, точно сам император сидел на его месте.

— К-кто вы? Что вам от меня надо?

Из оконца высунулась тонкая, как плеть, рука, и ледяные пальцы схватили его за голову.

— А-а, Тайра Мунэмори! Похвально с твоей стороны поприветствовать бывшего правителя. Я ощущаю в тебе некоторое бездушие. Вот и славно, есть где поселиться.

Мунэмори пронизал Ледяной страх, внутри у него все будто заиндевело.

— Вы — С-син-ин?

Все в Хэйан-Кё слышали притчу об императоре, который стал демоном.

— Да, это я. А теперь ступай своей дорогой. Мы еще встретимся. — Рука отпустила его, шторка паланкина закрылась.

Мунэмори поднял голову и увидел, как призрачная процессия двинулась дальше, минуя толстые опоры ворот Судзяку-мон, направляясь внутрь Дворцового города. Он вскочил на ноги и бросился к своей карете.

— Призраки пробрались во дворец! М-мы должны предупредить! — всполошился погонщик.

— Нет! — осадил его Мунэмори. — Кто нам поверит? К тому же начнутся расспросы — как я тут оказался да куда ездил. Нет, мы продолжим путь и будем считать, что ничего не видели. Это был всего-навсего морок, хмельное наваждение от праздничного вина.

Мунэмори забрался в повозку. Вскоре щелканье бича и грохот колес его успокоили, но лишь отчасти. На долгополом платье расползлись мокрые грязные пятна от стояния на мостовой. Должно быть, и шелк в этих местах прорвался. Даме из хижины Высокого тростника нет дела до таких мелочей, но даже она едва ли сумеет разогнать ужас, что угнездился у него в сердце.

Вода купальни

Полководец Минамото Ёситомо смотрел на ворота поместья Осада. Душа его онемела от боли, как ноги — от холода. Много ли прошагал он, отбиваясь от полчищ монахов-разбойников, прокладывая себе путь сквозь слепящие горные вьюги. В земле Оми им с сыновьями пришлось разоблачиться и бросить фамильные доспехи в снегу, а затем расстаться и с лошадьми. В краю Мино на них напали во время ночлега на постоялом дворе. Один из самураев выдал себя за полководца и покончил с собой, спасая господина от гибели. Среднего сына, Томонагу, так сильно ранили в ногу, что ходить он уже не мог и Ёситомо пришлось его добить. Вскоре двое других его сыновей, Ёсихира и Ёритомо, затерялись в буране. Ёситомо стал считать себя последним из Минамото, кому удалось уцелеть. Из всех его попутчиков остался лишь верный вассал Камата. Спрятавшись в чьей-то лодке, они отправились вниз по реке до города Уцуми, что в краю Овари. Там проживал род Осада, издревле служивший Минамото. Из этого рода происходил и тесть Каматы, так что двое скитальцев рассчитывали найти там приют и подмогу.

Им навстречу из ворот поместья выступили два стражника.

— Кто такие? Бродяги? Разбойники? Зачем явились? Камата устало ответил:

— А вы, невежи, не можете отличить великого мужа от простолюдина? Перед вами господин начальник Левого Конюшенного ведомства, иначе — властитель Харимы, Минамото Ёситомо.

Стражи ахнули: это имя было у всех на устах.

— А я — Камата Хёэ, зять Осада Сёдзи Тадамунэ, который, полагаю, приходится вам господином.

— Простите, что не узнали вас! Входите, входите поскорей, мы тотчас же объявим о вашем прибытии.

Полководца и его спутника провели в передний покой особняка, где усадили перед очагом и угольными жаровнями. Им дали теплые плащи и сухие носки. Женщины вынесли гостям чаши теплого бульона и вареного риса. По всему дому разносился благоговейный шепот прислуги:

— Прибыл великий полководец! Здесь Ёситомо! Наконец сам Осада Тадамунэ вышел их поприветствовать, натянуто улыбаясь непрошеным посетителям.

— Господин, сын мой… видеть вас великая честь и счастье. Прошу простить нашу неподготовленность, но мы и понятия не имели, что вы направитесь в наши края.

— Все это славно, — проговорил Ёситомо, не в силах наслаждаться гостеприимством, — но хлопоты излишни. Мне нужны люди, оружие и лошади, и чем скорее, тем лучше.

Улыбка Тадамунэ поблекла.

— Хорошо, только нам понадобится время на сборы. К тому же вы, без сомнения, вытерпели много невзгод и нуждаетесь в отдыхе, прежде чем отправляться навстречу новым сражениям. Камата, ты так давно не радовал нас своим присутствием… Я уже разослал весть о пире по поводу вашего приезда, и вся семья готовится прибыть сюда повидаться с тобой. Вы должны побыть с нами, хотя бы недолго.

Ёситомо увидел, как лицо Каматы озарилось надеждой. После всех тягот, что они вынесли вместе, он не мог отказать верному спутнику в толике семейных радостей.

— Будь по-вашему, — проворчал он. — Мы останемся на ночь.

— Благодарю, господин, — тихо сказал Камата, кланяясь ему в ноги.

— Однако я жду, — продолжал Ёситомо, — что ты, Тадамунэ, бросишь клич среди всех мужчин своего рода, способных держать оружие, чтобы те поутру явились ко мне под начало.

— Разумеется, повелитель. Мы за всем проследим, а вы тем временем отдохните. С вашего позволения, я распоряжусь о ваших покоях и ванне. Ничто так не укрепляет тело и разум, как погружение в парную воду. — Тадамунэ откланялся и удалился.

Послеполуденные часы Ёситомо провел в мрачных раздумьях, на расспросы хозяев отвечал односложно. Когда Камату наконец вызвали на встречу с семьей, Ёситомо махнул ему, даже не дав доброго напутствия.

Он обратил думы к грядущим сражениям: сколько потребуется людей, где их искать, какие дома в Канто поддержат его, а какие отвергнут. При Нобуёри полководец был уверен в своих силах — льстивый вельможа мог убедить кого угодно. Теперь же, когда император обрел союзников в Тайра, Минамото угодили в опалу, стали отступниками. «Нелегко будет убедить людей сражаться против трона, — думал Ёситомо, — учитывая, что Нидзё-сама ни в чем не провинился».

Потом он стал размышлять о слабостях в обороне Рокуха-ры — таких, что позволили бы одолеть ее малой мощью, хотя и не без огня. Даже мысли о том, как Киёмори и все Тайра корчатся в пламени, не принесли ему утешения. Суровое предвидение того, чему должно свершиться, — вот чем они были.

«Победа великой ценой», — сказал оракул Хатимангу. Потерять стольких сыновей… бывает ли расплата горше? Ёситомо мельком подумал о своих младших детях, сыновьях его наложницы Токивы. «Тайра, верно, уже отыскали всех и перебили. А что сталось с Токивой, красавицей Токивой?» Здесь Ёситомо оставил домыслы — большей боли он мог не вынести.

— Господин, — произнес слуга из дверей, — ваша ванна готова. Почту за честь проводить вас туда.

Ёситомо поднялся и проследовал за слугой в особый покой с большой круглой купальней, встроенной вровень с полом. От горячей воды поднимались клубы пара, кружась, словно призраки в День поминовения[49]. Ёситомо разделся и осел в воду, убеждаясь в правоте слов хозяина — отдых и баня куда как неплохи для загрубевшей кожи и усталых членов. Он закрыл глаза, вдохнул пар и попробовал опустошить разум от мыслей, подражая читающим сутры монахам. Может, и ему, окончив битвы, принять постриг, уединиться где-нибудь в горах и посвятить себя переписыванию свитков, пока душа не отойдет в мир иной? Впрочем, Ёситомо не представлял для себя такого будущего. Скорее ему суждено пасть от стрелы Тайра, когда они пойдут на приступ Рокухары.

Он услышал какой-то шорох и открыл глаза. В комнату входили слуги: в руках полотенца, взоры потуплены.

— Скорее делайте что велено и оставьте меня в покое, — проворчал Ёситомо.

— Непременно, господин. — С этими словами они вытащили из-под тряпиц кинжалы и вскочили на помост с купальней. Не успел Ёситомо выбраться из воды, как в грудь ему вонзились холодные смертоносные лезвия.

«Предан…» — только и успел он подумать, глядя, как вода окрашивается алой кровью, истекающей вслед за его удачей.

Дела недостойные

Семь дней спустя Киёмори, стоя на укрепленной стене Дворцового города, наблюдал за стыдливо бегущими Тадамунэ и его наследником. Осада, гордые собой, прибыли в столицу с головами Минамото Ёситомо и самурая Каматы. Император, как полагалось, пожаловал им малые титулы, но презрение к Осада от этого не ослабло. Урожденный вассал, который предательски убивает своих господина и зятя, не вправе рассчитывать на уважение. Когда Осада выказали недовольство и потребовали большей награды, совет счел уместным лишить их дарованных наделов и выгнать взашей.

Карета Осада свернула на улицу Судзяку, и на ее крышу с дворцовых стен обрушился град камней и гнилья, а вослед понеслись оскорбительные насмешки.

Киёмори перевел взгляд направо, где стояла императорская тюрьма. На высоком дереве у ворот вывесили головы Ёситомо и прочих мятежников. Вокруг дерева уже собралась толпа — кто пришел отдать дань уважения храбрецам, а кто поглазеть, словно надеясь, что голова полководца вот-вот заговорит или кивнет, как было с головой Синдзэя.

«Не к добру это», — подумалось Киёмори. Если смерть Минамото вызвала в людях столько сочувствия, Тайра следовало ждать беды. Киёмори уже направил своих воинов на поиски остальных сыновей Ёситомо — наследники врага суть будущие мстители. Вскоре он разузнал, что любимая наложница Ёситомо, Токива, бежала из города с тремя малыми детьми мужского пола. Вместо того чтобы броситься на поиски, он хитроумно взял в плен ее престарелую мать и пустил по столице молву, что подвергнет старуху пыткам и предаст казни, если Токива с сыновьями не явится в Рокухару. И хотя эти угрозы были только уловкой, народ втихомолку прозвал Киёмори варваром, не знающим почтения. Главе Тайра пришлось созвать карательные отряды из молодчиков, одетых в красные куртки, чтобы пресечь клевету.

В полдень Киёмори оставил дворцовую стену и велел подать карету. По пути в Рокухару упряжка вдруг остановилась, и кто-то постучал по крыше. Киёмори посмотрел в оконце, недоумевая, что за храбрец осмелился задержать карету с гербом Тайра. К его радости, им оказался Сигэмори.

— Прости, что прервал твою поездку, отец. У меня отличные новости!

Киёмори улыбнулся.

— Новости, которые не могут подождать моего возвращения?

— Я не знал, что ты уже в пути. Слушай же: мы захватили старшего сына Ёситомо, Гэнду!

— Воистину новость превосходная.

Поимка асона — преемника главы клана избавляла их от тревог о грядущем восстании Минамото на востоке.

— Где же вы его разыскали — на Тбкайдо?

— Нет, отец. Правду говоря, он скрывался в столице. Бродил вокруг Рокухары под чужой личиной, высматривал, что да как. Тут-то мы его и схватили.

— Что же вы с ним сделали? Сигэмори посуровел.

— Поскольку совет приговорил его к смерти, мы отвели Ёси-хиру на берег. Потом меня известили о твоем возвращении, и я решил повременить с казнью. Не желаешь ли сначала допросить его?

Киёмори на миг задумался и ответил:

— Желаю. Будет справедливо позволить ему обратиться с последним словом ко мне. Мне говорили, он храбро бился за своего отца-отступника.

Сигэмори развернул коня и поскакал во главе поезда Тайра назад, в Рокухару. Приближаясь к усадьбе, он заметил собравшуюся невдалеке толпу. На главном подворье Сигэмори спешился и передал поводья слуге. Киёмори выбрался из кареты и отправился вслед за сыном к ^еке Камо, огибавшей поместье с севера.

Гэнда Ёсихира ждал его, стоя коленями на каменистой отмели в окружении самураев Тайра. Для Киёмори асон Минамото выглядел сущим мальчишкой, чересчур худым и бледным. Ему вспомнился юный воин, что некогда ехал бок о бок с Ёситомо и мечтал о том, сколько снимет голов. А теперь его собственная голова вот-вот полетит с плеч. Киёмори исполнился жалости и восхищения к юноше, чьей жизни суждено было так рано прерваться.

Теперь стало ясно, чего хотела толпа, сгрудившаяся на другом берегу. Жители Хэйан-Кё неотрывно следили за происходящим. «Зачем они явились — поглазеть на казнь изменника или же почтить сына могучего полководца, наследника грозного рода?»

— Итак, Гэнда Ёсихира. — Киёмори удостоил его легким поклоном.

— Итак, Тайра Киёмори, — отозвался Ёсихира. Смотрел он вызывающе. — Великий кознедей. Ты заставил нас убить собственную родню после смуты Хогэн. Жаль, я не могу встретить тебя с мечом в руках.

Киёмори кивнул. На меньшее он не рассчитывал.

— Я слышал, ты был первым военачальником у своего отца. Однако же мой сын передал, что схватили тебя без труда. Отчего так вышло?

— Оттого лишь, что удача меня покинула, о глава Тайра. Когда мы, Минамото, бежали, снежный буран в горах отсек меня от остальных. Судьба отца была мне неведома, поэтому я вернулся сюда, в Хэйан-Кё. Я мог бы покончить с собой, однако предпочел умереть в битве, прихватив кого-нибудь из ваших. Поэтому я изменил обличье и хотел подобраться к Рокухаре, но часовые тщательно стерегли все входы и выходы. От голода и усталости я ослабел, и лишь желание отомстить поддерживало во мне жизнь. Ваши прихвостни нипочем не одолели бы меня, не будь я болен, — да и никто бы не смог!

— Никто не считает тебя слабым, Ёсихира, — вымолвил Сигэмори.

Киёмори задумался: сознает ли сын свое сходство с Гэндой — таким же наследником великого воинского рода? Сам он порой ощущал подобное сродство с Ёситомо, хотя никогда не позволял этому чувству верховодить собой.

Гэнда Ёсихира, щурясь, глянул на яркое солнце, потом — на зевак, столпившихся за рекой.

— Во времена наших отцов воины предавали недругов смерти под покровом ночи, щадя их честь, я же нахожусь здесь при свете дня, поверженный и посрамленный. Посему покончим скорее с моим позором, и пусть то, что я сейчас скажу, считается моими последними словами. Да будут прокляты бледноро-жие псы-царедворцы, что велели мне не нападать на вас у Абэно. Получи я их соизволение, ты, господин Киёмори, как и твой сын, были бы давно мертвы. Да будет проклят весь ваш презренный род! Теперь-то ты понял, Киёмори-сан, что и могучие могут пасть в одночасье. Вот умру я и стану демоном, подобно моему дяде Тамэтомо или Син-ину. Я смогу метать молнии и поражу вас всех до единого. Ты, господин Киёмори, будешь первым, а может, — он оглянулся на Сигэмори, — и ты. Однако довольно. Я не из тех, кто болтает, лишь бы подольше пожить. Секи мою голову, живо! — И Гэнда согнулся пополам, подставляя шею.

Сигэмори извлек Когарасу из ножен. Сверкнуло лезвие — и все было кончено.

Люди на другом берегу разом охнули, кто-то начал читать молитвы по храброму Ёсихире. Уходя, Сигэмори произнес:

— Чудно, однако. Эта его последняя речь…

— Что в ней чудного? — удивился Киёмори.

— Проклятие, которое он на нас наслал.

— Пора бы уже понять, сын мой, что в проклятиях нет ничего необычного. Воины часто проклинают своих врагов перед смертью. Язык — последнее оружие.

— Но он обмолвился о Син-ине! Нобуёри тоже поминал его, прежде чем умереть. Он говорил, будто бывший владыка являлся ему во сне.

— И что с того? Какой преступник устоит, если есть возможность свалить все на демонов? А обвинить императора-демона разве не соблазнительнее? Что до Гэнды Ёсихиры — он попросту пытался нас запугать, прослыть храбрецом даже в смерти. Верю ли я, что он превратится в демона? Ха! Все эти россказни — предрассудки невежд. Чушь!

Долго молчал Сигэмори, а после сказал:

— Наша мать называет себя дочерью Царя-Дракона, морского владыки. Это тоже пустые россказни?

Киёмори молча отвернулся.

Ветер меняется

Стоя на веранде своих покоев, Токико наблюдала, как из-за холмов всходит солнце. Богиня — хозяйка горы Сано уже затевала свое весеннее ткачество. Ивы в поместных садах выпускали желто-зеленые листочки, в воздухе нет-нет да и веяло свежим вишневым цветом. Многие почитают весну как радостную пору, пору юности. Свою юность Токико давно пережила.

Она поежилась в тяжелом кимоно, ошушая ломоту в спине и дряблость некогда упругой кожи — дань природе за десятерых выношенных детей. Ей снова пришел на ум давний разговор с отцом. «Живи жизнью смертных, — наказал тогда Царь-Дракон, — выйди за смертного, подари ему много сыновей и дочерей, и нам, быть может, удастся спасти людской род от погибели». Перед тем Токико лишь изредка бывала в мире людей, а рассказы утопленников — знатных вельмож, простых моряков, угодивших в подводный дворец, разожгли ее любопытство, и она согласилась. Однако кое о чем люди умолчали: о тоске, о боли разлук. Что поделать: среди мореходов не бывает женщин.

Ей подали завтрак: чашку зеленого чая и пиалу лукового бульона с тертым дайконом и несколькими рисовыми зернышками. В лице служанки выразились стеснение и жалость, и Токико поспешила ее отослать. Не хватало только сочувствия челяди.

Бывшая наложница полководца Ёситомо, Токива — эта похожесть имен приводила Токико в ярость, — наконец отдалась Тайра в надежде спасти мать и детей от расправы. Отдалась в полном смысле этого слова. Киёмори отправился допросить пленницу и остался на всю ночь. Слуги шептались между собой о красоте Токивы и о том, как сладко она вымаливала жизнь своим малым сыновьям, один из которых еще сосал молоко. Еще слуги поговаривали, будто Киёмори сжалился и пообещал не губить детей. Как это свойственно мужчинам: победитель распоряжается имуществом побежденного точно своим собственным.

Токико так разъярилась от услышанного, что всю ночь не сомкнула глаз. Пусть она никогда не любила Киёмори той любовью, что воспета смертными поэтами, однако со временем прикипела к нему, непрестанно проявляя участие к его судьбе. И вот теперь она встречала рассвет с тяжелым сердцем и усталыми глазами, то и дело твердя про себя: «Глупец! Несчастный глупец!»

Киёмори, конечно, и раньше изменял ей. Множество раз. Токико уяснила, что стареющим женам приходится с этим мириться. Но эта женщина, Токива — совсем другое дело.

Токико вспомнила, как ее отец, Царь-Дракон, решил разыскать, в стране смертных Японии мужа достаточной силы, сноровки и твердолобое™ для свершения поставленной цели. Каждый морской змей, что сновал меж прибрежных утесов, каждый карп или черепаха в пруду, каждый червь и угорь, копошащийся в иле, был послан на поиски. Л тот, кто был нужен, все это время ходил по морю чуть не над самым дворцом. Киёмори подходил им, как никто другой. А теперь все старания и наука Токико, положенные на то, чтобы произвести главу Тайра в вожди и спасители государства, пошли прахом. И все из-за женщины! Эта мысль язвила Токико, точно холодная сталь.

«Но что еще я могла сделать?» — спрашивала она себя, но даже ветер, шелестевший в ивовых ветвях, казалось, журил ее за легкомыслие.

«Он должен быть беспощадным, — напутствовал ее Рюдзин. — Твоя задача — проследить, чтобы Киёмори не сбился с пути, ибо только так он сумеет обрести Кусанаги и вернуть его нам».

И Токико поучала супруга, за что заслужила средь Тайра немало мрачных прозвищ, хотя многие по-прежнему уважали ее за несгибаемую волю.

Все самураи принимали как данность, что сыновей врага не должно оставлять в живых, как бы малы они ни были. Как говорилось, пощадить сына недруга — значит взрастить тигра.

Однако юного Ёритомо изловили и доставили в дворцовую тюрьму со всеми почестями и любезностью. Его не отправили в Рокухару на милость Тайра, как заметила Токико. Вот уже многие вельможи заступались за него перед Киёмори. За Ёритомо — четырнадцатилетнего, который сражался на стороне отца! Юнец, чей фамильный меч уже испробовал крови, едва ли будет помышлять о чем-то помимо мести. Теперь же Токива-соблазнительница выпрашивала у Киёмори пощады для трех других сыновей. Если ей удастся разжалобить его сердце… Токико бросала кости, гадала по звездам, советовалась с рыбой в лотосовом пруду. Если Киёмори смягчится, беды не миновать.

Всем слугам было велено передать мужу, что она хочет с ним поговорить. Но вот уже солнечный диск повис над Отокоямой, а Киёмори так и не объявился у ее порога. Токико начала думать, что он может уйти насовсем.

Конечно, гибель этого мира ее не коснется. Придет час — и она вновь очутится в подводном царстве, вернется к вечной юности и бессмертию. Осознание этого помогало ей переносить старость своего бренного тела. Вместе с тем она полюбила красоту Хэйан-Кё, прониклась уважением к смертным в их стараниях одолеть роковую судьбу. Их возвышенные мечты, чарующие сады, песни, танцы увлекли Токико, сделали сопричастной себе, заставили задуматься о будущем человеческого рода. Теперь она поняла, почему отец так хотел его спасти. Нет, рано еще покидать этот мир.

Токико поднесла к губам чашку и отхлебнула бульона, но тот уже остыл. Она отставила завтрак и принялась ждать.

Странствующий монах

Ёритомо сидел на полу тюремной каморки, отрешенно чертя на рисовой бумаге набросок памятной ступы[50] для своего отца. Жить ему, как он считал, оставалось недолго. Ёритомо сделал все возможное, чтобы не попасться. У отшельника его рано или поздно обнаружили бы, поэтому он отправился дальше — от деревни к деревне, пробираясь на восток с надеждой попасть в Канто. В одном из селений его взяли на постой. Вскоре прошел слух, что Тайра вот-вот за ним явятся, и Ёритомо сменил тонкую одежду на крестьянскую куртку и соломенные сандалии. Однако меч Хигэкири он оставить не смог, в чем и просчитался. Убегая от преследователей, Ёритомо зацепился ножнами за куст и Тайра легко его обнаружили.

Он не стал называться чужим именем, посчитав такую уловку унизительной, и позволил препроводить его в Хэйан-Кё, чтобы там ожидать встречи с судьбой. До сих пор Хатиман его хранил. Если такова воля Хатимана, если ему суждено умереть от имперского меча, значит, быть посему. Ёритомо решил встретить смерть храбро и безропотно, дабы не навлечь на свой род позора.

Как ни странно, все самураи и вельможи, которые сопровождали Ёритомо к месту заключения, были добры с ним, даже участливы. Они высоко отзывались о полководце Ёситомо, воздавали хвалу его мужеству, а тяжкую кончину вспоминали с порицанием.

Ёритомо чувствовал в них растущую неприязнь к Тайра — слишком рьяно те боролись с клеветой на их план, слишком часто ввязывались в драку, если повозка простого чиновника преграждала им путь. Скорее всего знать не могла простить худородным воякам Тайра недавних, чересчур высоких, назначений. Кое-кто из царедворцев, возможно, считал, что сам Киёмори устроил предательство и убийство Ёситомо.

«Будь я старше, — подумал Ёритомо, — нашел бы, как этим воспользоваться». Он не знал, скольким братьям удалось уцелеть, но слышал, что Гэнда был схвачен и геройски держался перед казнью. Теперь ему, Ёритомо, надлежало бы возглавить род по достижении совершеннолетия. Правда, в ожидании скорой смерти он почти об этом не думал.

Но вот у тюремной двери показался охранник — начищенный шлем сверкнул в утреннем солнце.

— Приветствую вас, о юный господин. Надеюсь, вам хорошо спалось. Мы принесли чаю и рисовых колобков с кухни самого императора.

Дверь отворилась, и слуга опустил поднос у самого порога. Затем поклонился и, не говоря ни слова, исчез.

— Тут к вам посетитель — желает поговорить, — продолжил охранник.

«Еще один», — вздохнул Ёритомо, крепясь. Многие знатные господа и дамы приходили сюда — проведать его и приободрить, то ли желая через него приобщиться к величию Минамото, то ли просто излить жалость на маленького воина, пока его короткая жизнь не прервалась.

— Кто на этот раз?

— Монах, мой юный господин.

Ёритомо задумался: не тот ли это отшельник, что приютил его в горах?

— От какого храма?

— Ээ… горы Хиэй, кажется.

По запинке стражника Ёритомо понял, что тот лжет. Ни один монах не держал названия своей обители в тайне, как ни один воин не скрывал цветов собственного рода. Впрочем, не все ли равно?

— Хорошо, я поговорю с ним.

Страж отошел, закрыв за собой дверь. Вскоре в зарешеченном окошке возникла соломенная шляпа-корзинка, полностью прятавшая лицо посетителя.

— Минамото Ёритомо?

— Это я, ваша святость.

Дверь отворилась, и монах вошел внутрь. Он по-прежнему не поднимал головы, скрывая черты, и ступал ссутулившись. Однако по тому, как серое облачение облегало его плечи, Ёритомо угадал в нем человека сильного и жилистого. «Не иначе монах-ратник, — подумал он. — Если он пришел выведать у меня воинские приемы, придется его разочаровать».

— Вижу, парень ты славный, — произнес посетитель. Выговор и манеры у него были не столичные, хотя по всему чувствовалось, что монах пытался овладеть придворным этикетом.

— Благодарю, ваша святость. Пришли ли вы помолиться со мной?

— Возможно. Сначала я должен снять мерку для савана. Готов ли ты к ответу и встрече с судьбой?

— Готов, — отозвался Ёритомо, поникнув головой.

— Что это ты рисуешь?

— Памятную ступу в честь моего отца. Когда меня поведут на казнь, я передам это Тайра и попрошу ее выстроить.

— Ступа. Пожелание праведника. А не думал ли ты об отмщении за свой род?

— С какой стати мне о нем думать? — спросил Ёритомо. — Мне всего четырнадцать лет. Я у Тайра в плену. Скоро, уверен, меня казнят. Есть ли лучший способ провести последние часы жизни?

— А вдруг тебя… не казнят? Ёритомо моргнул.

— Воистину, ваша святость, то был бы великий дар Будды и Хатимана, но не думаю, что мне стоит обольщаться. Однако если казнь и впрямь отменят, меня должны будут отправить в изгнание, и там все будет точь-в-точь так же. — Он обвел рукой тюремные стены. — Да и что за месть я смогу затевать, сидя на отдаленном острове? К ссыльным ни писем, ни посетителей не допускают.

— Тогда что бы ты делал, оказавшись в изгнании?

— Стал бы монахом, как вы, ваша святость. Изучал бы сутры, следил за строительством отцовской ступы.

— И ничего не замышлял?

— Это означало бы новую опасность для членов нашей семьи, будь они еще живы. К тому же Тайра служат императору. Пойти против государевой воли — свершить худшую из измен. Мой отец допустил ее лишь из-за клятвы, данной Нобуёри. Я таких клятв не давал.

Монах кивнул:

— Славно сказано, юный Ёритомо. Быть может, я навещу Тайра и упрошу их сберечь твою жизнь — ведь мне доводилось получать доступ к ушам самого князя Киёмори.

— Ваша святость очень добры ко мне, но, боюсь, изменить мою участь под силу лишь великим Будде и Хатиману. Князь Киёмори — грубый деспот, это общеизвестно. Отец говорил, что Киёмори повинен в кровавой расправе Хогэна. Так мыслимо ли ждать милосердия от Тайра?

— Ну, знаешь… — Монах как будто вскипел. — Порой людям свойственно удивлять. Не стоит верить всему, что слышишь. Потерпи, а я тем временем разведаю, что да как. Доброго дня. — С этими словами монах склонил голову и так стремительно скрылся за дверью, что Ёритомо даже не успел с ним попрощаться.

«Чудной какой-то, — подумал юноша, и тут его осенило. — Доносчик Тайра — вот он кто! Вынюхивал, что у меня на уме. А я наговорил дурного о Киёмори. Теперь уж мне точно конец». И он принялся чертить набросок ступы с удвоенным усердием, гадая, хватит ли жизни закончить работу.

Черные одежды

Киёмори в бешенстве вылетел из тюрьмы, срывая на ходу шляпу и дав оплеуху подвернувшемуся под руку слуге.

«Верно, мальчик, я деспот, — угрюмо размышлял он, — но разве не так достигается власть и почет? Что ты за Минамото, коли отец тебя этому не научил?»

Он прошел под Изменничьим деревом, все еще увешанным гниющими головами, и направился к воротам Когамон, где ждала его воловья упряжка.

Еще не прошла усталость от долгой ночи с прекрасной Токивой, за которую пришлось заплатить спасением трех ее сыновей, когда Киёмори счел нужным проведать четвертого отпрыска Ёситомо. О нем Токива не молила, поскольку не была его матерью, зато молили другие — обитатели дворца и даже вассалы Тайра. Судьба главы Минамото, в особенности вероломное его убийство, во многих вызвала сочувствие. Киёмори дивился тому, как скоро они сменили гнев на милость — словно туман застил взор обитателей «Заоблачных высей». Он чувствовав что сейчас, в этот миг, для стяжания власти выгоднее быть великодушным, нежели безжалостным, каким его хотела видеть жена.

У кареты он снял серое монашеское одеяние и, передав его слуге, облачился в черные одежды высокопоставленной особы. Слуга, помогая ему с платьем, произнес:

— Господин, ваша супруга велела сообщить, что как можно скорее ожидает вас к себе для неотложного разговора.

— Знаю, — ответил Киёмори. — Ты десятый, кто мне об этом напоминает.

Подобрав полы одежды, он забрался в карету и с силой захлопнул дверцу. Внутри Киёмори опустился на мягкое сиденье и тяжело вздохнул.

Дать Токиве обещание было несложно. Старшему мальчику едва исполнилось семь, а младший, Усивака, еще недавно пребывал в материнской утробе. Такие малыши, отошли он их в отдаленные земли, вряд ли вспомнят своего отца и уж точно не почувствуют зова мести. Другое дело — Ёритомо.

Впрочем, и он оказался достаточно смирным — пожелал стать монахом, выстроить ступу отцу. Конечно, всегда оставалась опасность, что сочувствие Минамото выльется в вооруженную поддержку. Однако для этого потребуются годы, а за годы Тайра сумеют упрочить свою власть. Зато казни он мальчишку сейчас, возмущение последует незамедлительно, и император, чего доброго, прислушается к мнению совета и перестанет потакать Тайра.

«Жизнь власть имущих подобна блужданию по лесным дебрям, — подумал Киёмори. — Трона не видна, а всякий шаг в сторону чреват опасностью».

Правое плечо его черного платья съехало вниз, и Киёмори досадливо поддернул одеяние. Накидка явно не подходила по размеру. «Найти бы надежного портного, чтобы ушил ее», — подумал он. Перед глазами поплыли строки:

Нету покоя.
Не по плечу мне, видно,
Черное платье.
Бьются о черный берег
Волны у Миядзимы.
Киёмори счел стихи слабоватыми и на время выбросил их из головы, чтобы закончить позже. Карета подалась вперед, и он мысленно перенесся в ушедшую ночь, когда Токива, наложница Ёситомо, предала ему себя.

С Киёмори такого еще не бывало. Танцовщицы и певички, которых он выбирал себе на ночь, из кожи вон лезли, чтобы потом хвастать друг перед другом, что делили ложе с самим предводителем Тайра. Встречались и недотроги, которых приходилось уламывать, пользуясь властью, и даже запугивать. Впрочем, их слезы и вялое сопротивление были по-своему приятны.

Токива же, напротив, предложила себя открыто, без страха, за одно только спасение сыновей. Она рассказала, что скрывалась от Тайра в храме Каннон и богиня милосердия послала ей видение. Каннон подсказала, как уберечь детей от гибели, пусть даже ценой чести. Для Токивы это соитие было своего рода приношением богам, жертвой, искупительным даром. Безмятежная отстраненность, с какой она отдалась Киёмори, заставила и его чувствовать себя иначе. Никогда прежде не испытывал он ничего подобного.

Лишь перестук колес в воротах Рокухары заставил Киёмори очнуться. Выбираясь из кареты во двор собственной усадьбы, он решил наконец исполнить малоприятный долг — поговорить с женой.

Киёмори прошел в ее покои и расположился на веранде, огибавшей гостиную. Ставни были опущены для защиты от полуденного солнца, поэтому внутрь заглянуть он не мог. Но вот за перегородкой послышался шорох кимоно, и молодой женский голос спросил:

— Простите, кто там?

— Это я, Киёмори. Пришел поговорить с женой.

— А, Киёмори-сама! Прошу, помилуйте сию недостойную за то, что не узнала вас сразу. Мы так редко вас видим… Я тотчас доложу вашей супруге, что вы здесь. Она ждет с нетерпением. Я мигом вернусь, если изволите подождать. — Было слышно, как служанка спешит прочь от перегородки.

Киёмори вздохнул и обвел взглядом сад, который разбила сама Токико. Именно этот вид ей приходилось наблюдать чаще всего. Рукотворный ручей, окружавший Рокухару, петлял здесь сильнее, чем где-либо еще. Плакучие ивы грустно свешивали над ним свои плети, а по воде плыли лепестки отцветающих вишен, пробуждая в душе ощущение аварэ — печального очарования непостоянства сущего. «Той, чей удел — бессмертие, все сущее должно казаться и вовсе мимолетным», — думал Киёмори. На краткий миг он даже пожалел ее за это. Однако воспоминание о бессмертии жены напомнило ему и о ее природе. В последнее время она словно все больше начинала походить на подданных своего отца — Рюдзина. В ее голосе слышалось шипение, в глазах то и дело мерещился огонь… Какой мужчина не начнет искать утех на стороне, будь у него подобная жена? Вот и сейчас до него долетел шорох парчового кимоно, рождая образ скользящей по камням чешуи.

— Солнце припекает, муж мой. К чему стоять на пороге?

— Решил полюбоваться твоим садом, — ответил Киёмори.

— Сейчас он не в лучшем виде. В сезон дождей он свежее, а их ждать еще не скоро.

— Значит, мне остается вообразить, как прекрасен он может быть под дождем. Кто знает — быть может, живительная влага оросит его уже этим вечером, пожелай того дракон, живущий в мире «Заоблачных высей».

За ставнями повисла пауза.

— А если дракон слишком долго не знал тепла, чтобы радоваться дождю?

— Тогда пусть он позволит одинокому лучу солнца согреть себя, пока радость к нему не вернется.

— Брр! Что за чепуха. Ты заговорил как придворный повеса.

— Разве не лучше, когда я приветствую тебя таким образом? — стал оправдываться Киёмори. — Мне даже не пришлось ухаживать за тобой как положено. Почему бы не наверстать упущенное?

— Ах ты, хитрец! Старая жена вроде меня скорее заподозрит подвох после столь удивительной перемены.

— Заподозрит? В чем же меня, по-твоему, можно заподозрить?

Токико помолчала, прежде чем ответить:

— Думаешь, меня так легко провести? Даже в занавесях-китё есть щели для глаз, а ушам они и вовсе не помеха.

— И что же ты слышала?

— Я слышала, будто некий Тайра так возгордился своим черным платьем государева советника, что впал в безрассудство.

— Скажи мне, кто он, и я научу его уму-разуму.

Довольно! — фыркнула жена. — Ты все знаешь не хуже меня. Мне известно, что вы схватили Ёритомо, сына полководца Минамото.

— Верно, он под надежной охраной.

— И еще жив? Киёмори вздохнул:

— Он всего лишь мальчишка.

— Ему четырнадцать! Он уже бился с тобой на стороне отца и при случае мог пролить нашу кровь. Теперь ты сам даешь ему возможность это повторить. Разве я не твердила, что в войне нужно быть беспощадным?

— Война окончена, Токико, и смертей было предостаточно. Меня и так прозывают мясником за убийство Тадамасы в годы Хогэна и за то, что я вынудил Ёситомо казнить собственную родню. Если верить тюремщикам, Ёритомо — мальчик тихого склада, мечтает стать монахом и выстроить ступу в память об отце. Ты ведь женщина! Как может женщина требовать убийства детей?

Из-за ставней раздалось низкое шипение.

— И ты бы потребовал, зная, что спасешь этим сотни других жизней. Надо совершенно ослепнуть, чтобы не замечать очевидного! Или кто-то нарочно затмил тебе разум?

— Чувствовать потребности власти не значит ослепнуть. Настроения при дворе таковы, что мне лучше проявить милосердие.

— Двор прогнил — возвышение Нобуёри тому доказательство. Те, кто служил ему, до сих пор заседают в совете. К чему тебе перенимать их мысли?

— Тебе-то что за дело до того, чьи мысли я перенимаю? — вспылил Киёмори, но тут же спохватился, вспомнив о любопытных ушах, и понизил голос. — Император Тайра еще не взошел на трон. До тех пор я намерен исполнять всякую волю государя Нидзё и министров, которых ты так боишься. Если я отважусь на то, к чему обязал меня твой отец, мне понадобится их полное одобрение. Я не осмелюсь сейчас идти им наперекор.

После долгого молчания Токико проговорила:

— Бедный отец… одного не учел он: людского тщеславия. Император Тайра — о нем ты думаешь больше, чем о грядущем Конце закона. А еще об одной наложнице Ёситомо, с которой провел ночь. Щедро ли она заплатила за жизнь сыновей?

Киёмори поднялся.

— Все, ни слова об этом.

Из-под ставни скользнула рука и схватила его за полу.

— Выслушай меня, муженек, выслушай хорошенько, — прошипела Токико. — Твой грех предо мной — мелочь. Куда страшнее грех перед державой. Старому дракону даже тяжкие времена нипочем, но человеку — даже тому, кто носит высокие гэта, — достанет и малого камешка, чтобы споткнуться. Дети Ёситомо должны умереть.

Киёмори выдернул край платья из ее хватки. Острые ногти распороли дорогую ткань.

— Довольно, женщина! Не желаю больше слышать подобные гнусности, да еще от тебя.

Он зашагал прочь вдоль веранды. Налетел ледяной ветер, раздувая полы черной накидки, норовя вовсе сорвать. Киёмори плотно запахнул ее и, борясь с ветром, побрел в свою сторону.

Раскол усиливается

В Хэйан-Кё пришло лето, а с ним и тепло мирных дней. Купцы безбоязненно сновали по улицам, расхваливая товар, воины отослали доспехи в починку, а коней в поля — резвиться на свежей траве.

Отрекшийся государь Го-Сиракава пил с сестрой чай в открытой беседке дворца своей матери. Беседка располагалась посреди лотосового пруда, и белые головки священных цветов покачивались на водной глади. В воздухе разливался густой аромат татибаны[51].

— Да что с тобой такое, брат? — взволновалась Дзёсаймон-ин. — День лучше некуда, а ты насупился, точно над нами еще бродят зимние тучи.

— Для того, кто правит, не бывает безоблачных дней, — отозвался Го-Сиракава, наблюдая за лягушкой, которая, примостившись на листе лотоса, ловила мух на лету.

Дзёсаймон-ин пристально оглядела его.

— Не пора ли уступить это бремя другому? Твой сын Нидзё избавился от Нобуёри.

— Но не от его министров.

— Тогда тебе следует почаще показываться во дворце.

— Не по душе мне то, что я там вижу.

На самом деле Го-Сиракава стыдился собственного сына. Юный Нидзё проводил дни в кутежах и увеселениях, а его пагубная тяга к женщинам только усилилась. «Такое ощущение, что случай с Нобуёри ничему его не научил. Словно тот до сих пор оказывает на него влияние. Мальчишка совершенно не понимает важности занимаемого поста. Нашим предкам-ками, должно быть, больно смотреть на такого преемника». Что еще хуже, Нидзё не оставил притязаний на жену своего дяди, вдовствующую императрицу. Этим попранием приличий он нанес отцу тягчайшее оскорбление, на какое только способен сын-ослушник.

— Уверена, твое мудрое слово пойдет ему на пользу.

— Едва ли мой сын его примет. Мне передали, что он даже отсылает священников и монахов, приходящих с прошениями во дворец. Я не могу допустить, чтобы он властвовал безраздельно. Может статься, при нем все пойдет еще хуже, чем было при Нобуёри.

— Ты оттого расстроен, — пожурила Дзёсаймон-ин, — что у него собирается больше знати. В старейших семьях начинают шептаться, будто нам изменила удача — особенно после смерти Синдзэя. А еще говорят, что на службе у правящего императора уцелеть проще, чем у отрекшегося.

— К первому проще закрасться в доверие — он моложе и наивнее.

Дзёсаймон-ин вздохнула, касаясь рукава брата:

— Ты слишком много взвалил на себя. Почему не уйти на покой, как все? Прими постриг и оставь тяготы мирской жизни. Ты навлечешь на семью опасность, если продолжишь и дал ше вмешиваться в дела государства. Этот особняк, может, и не роскошнее То-Сандзё, но понадобится удача, чтобы его не постигла та же судьба.

Го-Сиракава в сердцах стиснул зубы и запустил в лягушку на лотосовом листе пирожным, однако та с легкостью отскочила из-под удара.

— Не могу, — выдавил он наконец. — Не буду сидеть сложа руки, глядя, как страна катится под откос. Даже если придется пойти против собственного сына.

Сон о луках и стрелах

Юный Минамото Ёритомо озирал воды залива Исэ, дожидаясь ладьи, которая должна была увезти его в ссылку. Смотрел — и не мог надивиться тому, что до сих пор жив.

Как бы то ни было, после визита необычного монаха пришла весть, что казнь Ёритомо и его сводным братьям заменили дальним изгнанием. Несколько месяцев Тайра и Государственный совет обсуждали, куда отослать сыновей Ёситомо. Решение — когда его огласили — поразило даже Ёритомо.

Самых малых отправили в монастыри, младенца Усиваку вверили храму, стоящему недалеко от самой столицы. Ёритомо же выслали… на восток, в Идзу! Область эта почти граничила с Канто, родиной Минамото. «Воистину, — размышлял Ёритомо, — Хатиман по-прежнему ко мне благоволит. Рядом с семьей Тайра едва ли отважатся меня казнить, если захотят изменить решение. Там, в Идзу, мне наверняка помогут с возведением ступы». Теперь, имей он хоть крупица власти, повсюду настроил бы святилищ Хатиману.

На море показалась ладья — она приближалась к берегу, где стоял Ёритомо и его сторожа. Воины побежали вниз, чтобы помочь лодке причалить, оставив Ёритомо наедине с собой и Мориясу — слугой, которого ему позволили взять на чужбину. Мориясу много лет служил верой и правдой дому Минамото, и у Ёритомо потеплело на душе, когда объявили, кто будет его сопровождать.

— Юный господин мой, — сказал Мориясу, — верно о вас говорят: храбр, как ястреб.

— Почему?

— Другие, отправляясь в чужие края, орошают слезами рукава, пока те не вымокнут, падают на колени и силятся вцепиться в камни, чтобы никто не смог оторвать их от родной земли. Иные слагают горестные строки и вопиют к небу так надрывно, что сердцу становится больно у всех, кто их слышит. Вы же стоите непоколебимо, без слез в глазах, без вздохов и зубовного скрежета. Глядите и глядите на море, точно оно — новый противник, которого предстоит победить.

— А-а, — отозвался Ёритомо. Он уже немного привык к шумихе, поднимаемой вокруг него. — Я не люблю Хэйан-Кё в отличие от многих, так что вряд ли буду о нем тосковать. Слишком людно. Мне бы скакать на коне по степям Канто…

— Осмелюсь заметить — когда-нибудь так и будет. И даже больше. Если позволите, я расскажу, что мне приснилось прошлой ночью.

— Приснилось?

— Да. Сон был короткий, но я видел все как наяву. Мне снилось, что вы уже выросли и какой-то грозный полководец на белом коне вручает вам луки с колчанами, полными стрел. Воина этого окружало сияние, и он склонял голову перед вами с великим почтением.

— Похоже на Хатимана.

— Возможно, так и есть, господин. Сомнений нет — это знак великого расположения. Вы непременно станете знаменитым полководцем, как ваш отец.

Ёритомо поспешно огляделся, но, на его счастье, вокруг никого не было.

— Мориясу, следи за словами! Нас могут услышать! Решат, что ты подстрекаешь меня на смуту, и я лишусь головы, не успев уехать!

Слуга согнулся в поклоне:

— Простите, юный господин. У меня и в мыслях не было подвергать вас опасности. Я лишь хотел подбодрить вас в эту скорбную пору, чтобы вы не теряли надежды.

— Мне не о чем скорбеть, Мориясу. Я жив и буду жить во славу отца. Быть может, смогу завести сыновей, чтобы они вернули почет нашему дому. Хатиман смягчил сердца Тайра, и те сохранили мне жизнь. Я до сих пор так потрясен этим чудом, что едва ли способен надеяться на большее.

Посудину подтянули к берегу, и стража стала звать Ёритомо. С молитвой покровителю ступил он в набежавшую волну и взобрался на борт.

Остров сутры

Минул год. В столице установился шаткий мир. Го-Сиракава всеми силами старался упрочить влияние на знать. Минамото — те немногие, что уцелели, — отступили в свои вотчины и больше ничем не навлекали на себя гнев императора. Ведущие монастыри — Хиэйдзан и Нинна-дзи гадали, какую из сект молодой государь почтит своим покровительством, если когда-нибудь вновь пожелает принимать у себя священнослужителей.

Что до Тайра, то Киёмори, опираясь на новообретенные власть и состояние, затеял крупное строительство во вверенных ему областях у побережья Внутреннего моря. Постройка нового святилища на Миядзиме шла полным ходом, хотя для завершения требовалось время. В землях Аки и Сэтцу Киёмори навел пристани и прорыл водные пути для облегчения судоходства. С особым тщанием он взялся за гавань у Фукухары.

Фукухарой звалась прибрежная деревушка в устье реки Тобы, чуть выше текущей через Хэйан-Кё. Кратчайший из столицы путь к морю лежал через Фукухару, и Киёмори частенько приезжал туда, порой на неделю-другую. Он не забыл своих корней, ведь Тайра всегда считались покорителями вод.

Этой осенью, в листопадную луну первого года эпохи Оохо, Киёмори сидел на веранде своей фукухарской усадьбы. Сильныи ветер доносил запах моря. Усадьба стояла на холме, и с веранды открывался чудный вид на гавань. Вдалеке можно было разглядеть рукотворный остров, который Киёмори повелел насыпать неподалеку от берега. Его возводили полгода — верхушки камней уже показались над водой, зримые даже сквозь пенные буруны. На горизонте клубились свинцовые тучи.

Если остров-волнолом удастся, как надеялся Киёмори, то Фукухара с его помощью превратится в портовый город, где смогут причаливать корабли.

«Если бы мне посчастливилось стать императором, — мечтал Киёмори, — и выбирать место для будущей столицы, я основан бы ее прямо здесь. Какой прок называться государем, если не можешь подчинить себе море? Правитель Чанъани строит могучие суда и ведет торговлю со многими землями. Отчего бы и нам так не делать? Слишком долго наши вельможи скрывались средь уютных холмов Нары и Хэйан-Кё, не интересуясь ничем другим. На юге, рассказывают, есть множество островов, населенных одними дикарями. Почему бы нам их не завоевать? Когда император Тайра взойдет на трон, я непременно скажу ему все это».

Подошедший слуга доложил:

— Повелитель, главный каменщик желает с вами поговорить. Киёмори кивнул и махнул рукой.

Главный каменщик вошел на веранду — плотный, приземистый бородач. Его одежда все еще источала запах морской соли. Едва войдя, он сел на корточки и поклонился:

— Киёмори-сама.

— Итак, с чем ты пришел?

— Строительство вашего острова движется хорошо, однако нас кое-что тревожит… Видите эти тучи на юге? Моряки, прибывающие из Харимы, твердят, что надвигается большая буря. Может быть, даже тайфун. Мы уже разослали весть по деревне, чтобы укрепляли дома.

— Тогда вам бояться нечего: мой остров из камня. Буря ему нипочем, даже тайфун.

— Он действительно сложен из камня, зато сваи деревянные. Мне доводилось видеть, на что способны волны и ветер в такую погоду.

Киёмори вздохнул:

— Значит, возьмите туда людей, чтобы держали сваи. Каменщик на миг смолк и окинул его печальным взглядом.

— При всем уважении, повелитель, это значило бы обречь их на верную гибель.

Киёмори прищурился:

— Разве смерть при исполнении воли господина не самая почетная участь?

— В бою, в гуще сечи, повелитель, ваши воины примут ее с радостью, но принуждать их сражаться с богами, против которых не выстоять ни одному смертному…

— Что ж, бросить вызов ками — еще большая доблесть! Люди все время попадают в бурю и остаются живы. Ступайте и сделайте, как я велел.

Главный каменщик открыл было рот, но ничего не ответил. Вместо этого он молча встал, поклонился и вышел.

Той ночью над Фукухарой промчался ужасающий шторм. Киёмори пережидал его, скорчившись под кипой парчовых платьев и слушая, как свистит ветер в карнизах. Дождь барабанил по ставням и сёдзи, как стрелы во время осады, дробный стук черепицы походил на топот боевых скакунов, а вой ветра — на воинский клич перед первым броском на врага. Раскаты грома оглашали округу, словно бой барабанов тай-ко. Дом так скрипел и шатался, точно готовился вот-вот сорваться с фундамента и взмыть в небо. В разгар бури среди шума стали чудиться голоса, зовущие Киёмори по имени, и он даже испугался, не духи ли Минамото явились свершить свою месть.

Однако буря пошла на убыль, а Киёмори в конце концов сразил сон. Слуга растолкал его уже поздним утром.

— Проснитесь, господин, проснитесь! Час Змеи на дворе! Киёмори сбросил накидки, под которыми спал, и выбежал на веранду. Па небе виднелись лишь легкие облачка. Дома поселян, хоть и покалеченные бурей, стояли на месте, а вот острова не было.

— Послать за главным каменщиком! Сию минуту!

— Как пожелаете, господин.

Главный каменщик прибыл лишь через несколько часов, в стражу Обезьяны[52]. С ним были двое моряков-строителей с перевязанными руками и лицами, а также престарелый жрец синто в белой рясе и шапочке.

— Где ты был?! — вскричал Киёмори.

— Кое-кого из местных жителей придавило балками, господин. Я задержался, потому что помогал их спасти.

— А остров? — бушевал Киёмори. — Что с моим островом?!

— Боюсь, гроза его не пощадила, как можете убедиться.

— Вы должны были это предотвратить! Как случилось, что он не выстоял?

Каменщик нахмурился и указал на моряков, которых привел с собой:

— Господин, они смогут лучше ответить на ваш вопрос. Моряки упали на колени и отвесили поклон, коснувшись лбами натертого до блеска пола.

— Благороднейший повелитель, — начал один из них. — Как вы велели, мы семеро отправились дозором на остров, когда нас застала буря.

— Волны подымались все выше и выше, ветер крепчал, — подхватил второй моряк, — но мы крепко держались за веревки, обвязав ими сваи, чтобы те не повело в сторону.

— Держались мы стойко, — снова повел речь первый, — даже когда канат резал нам руки и волны хлестали со всех сторон…

Киёмори не вытерпел.

— Довольно похвальбы! Говорите, что стало с островом! Моряки переглянулись, и второй робко продолжил:

— Господин, в разгар бури над нами взметнулась могучая волна. Молния… она осветила ее изнутри и…

— Там были драконы, повелитель. Драконы моря.

— Они обрушились на остров, круша и громя его когтями. Всех смыло в воду. Мы слышали крики тонущих товарищей. Нас двоих драконы переправили на берег. От усталости мы заснули на месте, а когда проснулись, гроза миновала. Сгинул и остров.

— Несомненно, — вставил первый моряк, — нам сохранили жизнь, чтобы мы вам это поведали.

Киёмори насмешливо фыркнул, опрокинув чашку взмахом руки.

— Драконы, как же! — Однако на душе у него заскребли кошки. — Забудьте о них. Островдолжен быть возведен заново. Приступайте немедля.

— Киёмори-сама, — произнес главный каменщик, — возможно, вам стоит прежде выслушать этого почтенного человека. — Он махнул в сторону жреца.

Старый служитель синто в белом низко поклонился и сказал:

— Благородный воевода, нам было явлено, что Рюдзин-о, Царь-Дракон, Владыка морей, вами недоволен. Мы считаем, остров был разрушен вам в назидание. Быть может, вы не знаете, чем вызван гнев божества, а может, забыли, но мы в святилище знаем наверняка: если вы не найдете, как его задобрить, ваш остров никогда не будет закончен.

Киёмори не пришлось гадать, чего хочет Царь-Дракон. «Где справедливость? Он обещал нового императора моей крови — крови Тайра, — а теперь требует меч, не выполнив сделки. Быть может, это расплата за то, как я обошелся с женой — его дочерью? Все равно меня им не запугать. Даже Царь-Дракон должен держать слово».

— Боюсь, мне неведомо, чем я мог прогневать Владыку морей, — слукавил Киёмори. — А ваша святость, случайно, не знает, как ему угодить?

— Рюдзин — один из божеств древности, — ответил жрец. — Драконы не ведут родство от Идзанами с Идзанаги, посему их не задобрить простым подношением риса и воскурениями. Им по нраву старые способы, какими пользовались наши пращуры.

— И что же это за способы? — полюбопытствовал Киёмори.

— Драконов усмиряют кровью, повелитель. В далекие времена особенно буйных драконов было принято ублажать даром исключительной ценности.

— Человеческой жертвой, — тихо вымолвил Киёмори. Каменщик и моряки потрясенно воззрились на него.

— Именно, повелитель, — ответил жрец.

— Да, — рассуждал вслух Киёмори, — я слышал об этом в легендах. Обыкновенно жертвуют молодых девушек исключительной красоты. Верно?

— Так гласят предания, — отозвался жрец. «Слишком уж резво он согласился…» Киёмори постучал по ободку чашки.

— Не стоит забывать, что мы имеем дело с Царем-Драконом. Несомненно, простая девица недостойна стать жертвой для могучего Рюдзина. Нет, мы предложим ему кого-нибудь более почитаемого. Жреца например. Такого, кто многое повидал на своем веку, человека большой святости.

В глазах служителя вспыхнул испуг.

— В-вы ведь не меня имели в виду?

— А почему бы и нет? Вы знаете о нашем бедствии не понаслышке, посему ваша душа, будучи освобождена, сможет ходатайствовать обо мне в царстве Рюдзина. Кому, как не вам, туда отправляться?

Старый жрец поклонился:

— Если господину угодно, разрешите мне вернуться в святилище и там более тщательно все обдумать.

— Разрешаю, — ответил Киёмори. — Знай, однако: если ты согласишься собою пожертвовать, твой подвиг будет воспет в легендах и не умрет вовеки.

— Я… я не забуду, господин. — И жрец поспешил наружу, стуча сандалиями по настилу веранды.

Главный каменщик и моряки вздохнули с явственным облегчением.

— Кровожадный старикашка, — проворчал Киёмори. — Как будто красавицам нет лучшего применения. Всю жизнь просидел в своем святилище — видно, у него уд отсох за ненадобностью.

— Дозвольте сказать, господин, — вызвался один из моряков. — Меж людей говорится, что Царь-Дракон уважает заветы Будды, хотя и не следует им. Если вы высечете на камнях слова сутры, остров станет священным творением и дракону, возможно, расхочется его уничтожать.

«Вот он, — сказал себе Киёмори, — способ остановить Рюдзина, не потакая ему. Способ показать, что его мощь меня не напугала. Я и так уже слыву мясником. Обойдется без кровавой жертвы, тогда уж никто не посмеет меня упрекнуть».

— Превосходная мысль, друг мой. Прими мою благодарность. Отправляйся в ближайший храм и устрой все, как сказал, а я пожалую тебя новым чином и отдам свою ладью под начало.

Лицо моряка озарилось улыбкой, он низко поклонился:

— Будет исполнено, благороднейший господин.

Смерть Син-ина

Двумя годами позже, в третий год эпохи, названной Эйря-ку, демон, бывший некогда императором Сутоку, а после ново-отрекшимся императором Син-ином, отошел наконец в мир иной. Кончину его никто не оплакал: те немногие, кто присутствовал при прощальных обрядах, говорили, что в облике Син-ина не осталось почти ничего человеческого и вид он имел ужасающий. Тело сожгли на погребальном костре, как требовал обычай. Однако столб черного дыма, вместо того чтобы подняться к небесам, изогнулся и поплыл на северо-восток — в сторону Хэйан-Кё, то качаясь, как грозящий перст, а то вытягиваясь хищным когтем.

Прах Син-ина погребли в Сираминэ. Там же по имперскому указу установили памятную плиту, хотя жители без труда узнавали это место: ничто его не укрывало, кроме голой земли. Даже трава не желала расти.


По прошествии трех ночей после похорон Тайра Мунэмори — третий сын главы рода — возвращался в Рокухару. Он снова наведывался к даме из хижины Высокого тростника. Впрочем, там его ждал неприятный сюрприз: хозяйки не было. По словам престарелой служанки, она подалась в монахини, поняв, что эта связь не доведет до добра. Назвать монастырь служанка наотрез отказалась.

Мунэмори пришлось отправиться восвояси, в тоске и досаде. Он всегда думал, что первым порвет с ней — даже прощальные стихи подготовил! Как посмела она уйти и обмануть его? Тяжелая слеза скатилась по его щеке и упала на рукав.

В этот миг повозка резко встала, и Мунэмори пришлось выглянуть из оконца. Перед ним высились стены Рокухары, но ворота еще не проехали.

— В чем дело? — закричал он вознице.

— Г-господин… Снова призраки. Мунэмори похолодел.

— Это только мираж. Поезжай.

— Господин, паланкин останавливается. Тот, внутри… он вас подзывает!

Пряча страх за личиной злости, Мунэмори рывком распахнул заднюю дверь и спустился, а едва обойдя волов, замер. И верно: перед ним предстал прежний призрачный поезд — впереди выступали воины Тайра, а Минамото замыкали ряды. Теперь к параду примкнула тень самого Ёситомо на угольно-черном коне.

Шторка паланкина была распахнута, и изнутри исходило мертвенно-зеленое сияние.

Как и раньше, там восседал Син-ин, только еще более злобный и могущественный. Пальцы рук обернулись когтями, а лицо так увяло и ссохлось, что утратило всякое сходство с человеческим. Призрак вытянул тонкую длань и поманил Мунэмори, как в первый раз.

Не в силах удержаться, тот заковылял к паланкину и упал на колени в грязь перед оконцем.

— В-ваше бывшее величество, — пролепетал Мунэмори. — Что угодно на сей раз? — Он судорожно вспоминал слова сутр, но на ум не пришло ни одной священной строчки.

— Кое-кто из моих спутников, — прошипел Син-ин голосом, похожим на шорох свивающихся змей, — пожелал вернуться на место своей гибели, ибо такова природа духов, верно? Что до меня, я прошу лишь о гостеприимстве. Государь высоко отзывался о здешнем приеме. Я пришел удостовериться в правоте его суждения.

— Вы… сюда вам нельзя! — выпалил Мунэмори. — Это дом князя Киёмори, главы Тайра!

— Ах да, великий Киёмори, — прошелестел Син-ин, так подаваясь из паланкина, что его жуткий лик навис над Мунэмори. — Тот, что привел меня к поражению, а некоторых из этих отважных господ — к погибели.

— Я слышал, вы сами умерли, — всхлипнул Мунэмори. — Отчего же ваше величество не переродилось к другой жизни или не отправилось…

— В ад? — закончил Син-ин со зловещей ухмылкой.

— Ко двору Эмма-о[53], я хотел сказать, для справедливого суда.

— Ваши обожаемые царедворцы так отчаянно желали мне сгинуть, что я сделал наоборот. Они думали, что смерть помешает мне отомстить, но не тут-то было. Моя ненависть уходит за пределы жизни, за пределы смерти. И никакой дочери Царя-Дракона не уберечь от нее Тайра. Никакому волшебному мечу не спасти империю от гибели. Вдобавок теперь я не один, — указал он на призрачных воинов. — А у моих друзей тоже есть повод ненавидеть твой род.

— О, великий государь, — взмолился Мунэмори, — прошу, пощадите! Любой, в ком живет честолюбие, действовал бы подобным образом. Мы всегда преданно служили Драгоценному трону!

— Вы не были преданы мне. Пощадить вас? И не мечтайте.

С этими словами призрак Син — ина нырнул в паланкин и закрыл оконце. Воины-носильщики с величественным видом прошли сквозь высокую стену, даже не взглянув на ворота. Процессия исчезла внутри особняка.

— Нет, не может быть! — простонал Мунэмори. Погонщик встал рядом с ним.

— Господин, теперь-то вы расскажете повелителю Киёмори? Пойти разбудить его?

Мунэмори тряхнул головой:

— Нет… не сейчас. Нужно выбрать подходящее время. Еще рано. Только не сейчас.

Могильные скрижали

Теплый осенний дождик смачивал рукава монахов, бредших в медленном шествии по склону горы Фунаока. Отрекшийся император Го-Сиракава, сидя на помосте для монаршей семьи, дивился, насколько подходящая выдалась погода. Жаль только, шелест дождя по промасленному навесу не заглушал женского плача и причитаний.

— Он был так молод, — вздыхала Дзёсаймон-ин, промокая глаза рукавом.

— Люди умирают в любом возрасте, — проворчал Го-Сиракава.

— Но не тогда, когда в них столько жизни, — возразила сестра.

— Совсем юный, обаятельный… — рыдала где-то фрейлина. «Да, — подумал Го-Сиракава, — он умел угождать дамам, наш Нидзё».

Так вышло, что молодого императора сморила долгая болезнь, от которой он не оправился. Было ему всего двадцать три года.

Дзёсаймон-ин наклонилась и прошептала:

— Прошу прощения, брат, но не стоит так тщательно прятать свое горе. В конце концов, он был твоим сыном.

— Мы жили в раздоре — это всем известно.

— Подумай: пойдут пересуды.

Го-Сиракава картинно уронил голову. «Верно. Теперь мне ясно, почему Тайра Киёмори так зверски искореняет все слухи о себе». Стали поговаривать, будто Го-Сиракава приложил руку к гибели собственного сына. «Может, я и борюсь за власть, но на такое злодейство никогда не пошел бы. Нидзё, должно быть, выпил лишнего, слишком долго стоял под дождем и подхватил жар. А может, возлюбленная вдовая императрица наградила его той же дрянью, что прикончила ее первого мужа. Коноэ, если вспомнить, тоже умер молодым. Только непочтительно отзываться об императорах в столь приземленном ключе, нэ? Значит, кто-то должен стать козлом отпущения. Я же ныне в опале у тех вельмож, что некогда прислуживали Нобуёри».

— Так-то лучше, — сказала Дзёсаймон-ин.

— Ты не хуже меня знаешь, что я ни при чем, — проворчал Го-Сиракава во всеуслышание.

— Конечно, конечно, — поспешно заверила сестра, смущенно обмахиваясь веером.

— Это все Син-ин, — прошептала дама за спиной у императора. — Я как-то видела его призрак, когда оставалась во дворце на ночь. Уверена, его проклятие сгубило нашего Нидзё…

Го-Сиракава с великим трудом удержался от того, чтобы не закатить глаза и не охнуть презрительно. Уж год прошел после смерти Син-ина, а слухи о его появлениях множились день ото дня. «В горести люди часто ищут сверхъестественные причины своим страданиям. Однако если эти причины становятся общими для всех, то могут породить беспорядки и даже смуту».

— Поразительно, — пробормотал Го-Сиракава, — столь многие встречали моего бедного усопшего брата, а меня он еще ни разу не удостоил визитом. — Тут он вспомнил видение в Нин-на-дзи, и им овладело беспокойство.

Дзёсаймон-ин метнула гневный взгляд, но ничего не сказала.

— Бедный его сыночек, — плакала другая фрейлина. — Взошел на трон совсем крохой. Так и вырастет, не зная отца.

Это новое обстоятельство уязвило Го-Сиракаву до глубины души. Едва Нидзё понял, что его болезнь может закончиться смертью, он объявил своего двухгодовалого сына наследником империи. Как только указ был принят, Нидзё подписал отречение, оставив вместо себя неразумное дитя, едва способное ходить и говорить, сидя на троне.

«Он это нарочно устроил, чтобы досадить мне, — негодовал Го-Сиракава. — Лишить возможности выбрать наследника. Еще один знак того, как далек он был от забот о государстве».

Совет, разумеется, был опечален таким выбором — императора младше трех лет еще не бывало, — но так ничего и не предпринял, если не считать обычного словоблудия и качания головами. Вот как вышло, что сборище подхалимов из свиты Нидзё возвело на трон младенца, нареченного Рокудзё.

Дзёсаймон-ин дернула брата за рукав:

— Гляди!

— Монахи дерутся! — воскликнула одна из женщин. Вглядевшись сквозь царский занавес, Го-Сиракава и впрямь заметил среди чернецов у могилы Нидзё какое-то возмущение. Монахи из Кофукудзи размахивали мечами и нагинатами, распевая храмовые песни, и топтали нечто, лежащее на земле.

— Ой, только не это! — закричали все фрейлины наперебой. — Они затеяли битву! Над могилой императора! Какой ужас!

Го-Сиракава поднялся, не помня себя от ярости. Мало того что бесстыжие монахи оскорбили последнюю память о сыне, но и вдобавок того и гляди поднимут бунт!

— Бегите, — велел он сестре и придворным дамам. — Скорее уезжайте. Становится опасно.

Дамы с визгом бросились по каретам. Го-Сиракава сошел с возвышения и направился туда, где стоял, точно окаменев от изумления, начальник Правой дворцовой стражи.

Го-Сиракава схватил его за руку и встряхнул.

— Что здесь происходит?

— Что-то невероятное, владыка! Монахи Энрякудзи поставили свою скрижаль второй, вопреки распорядку!

По обычаю на похоронах императора представители крупных храмов близ Хэйан-Кё и Нары устанавливали на могиле плиту с высеченными на ней словами молитв. Существовал и негласный порядок, когда каждый храм приносил свою скрижаль и справлял обряд поминовения сообразно своей древности и близости к трону. Начинал обыкновенно храм Тодайдзи, как основанный императором Сёму четырьмя веками раньше, далее следовал Кофукудзи, за ним — храм Энрякудзи с горы Хиэй.

— Почему?

— Неизвестно, владыка. Вы же знаете, как распоясался Хи-эйдзан в последнее время. Как бы то ни было, монахи Кофукудзи обозлились и порубили их скрижаль мечами.

— Собери людей и вели им прекратить драку от моего имени. Мы собрались здесь во исполнение священного и скорбного обряда, И чинить препятствия с их стороны непристойно.

Начальник стражи помрачнел и поклонился:

— Как будет угодно, владыка.

Взяв с собой нескольких воинов, он направился к колонне иноков.

К радости Го-Сиракавы, приказ возымел действие. Монахи Кофукудзи прекратили громить плиту, которая, впрочем, уже превратилась в каменное крошево. Драчунов вывели с кладбища, и остальные храмы продолжили чинно устанавливать скрижали. Однако от Го-Сиракавы не укрылось, какими взглядами проводили хиэйцы братию Кофукудзи и его самого. Ярость на их лицах пугала куда сильнее, чем все причиненные оскорбления и удары.

«Не к добру это», — сказал себе Го-Сиракава.

Гром среди ясного неба

Через два дня после похорон императора, в полдень, Тайра Мунэмори вернулся в Рокухару. Он выскочил из повозки, едва та проехала в ворота усадьбы, пронесся по широкому двору, полному самураев, неспешно облачающихся в доспехи. Расспросив, где отец, Мунэмори отправился к боковому садику, где и нашел Киёмори, занятого беседой с вассалом.

— Ты уже слышал, отец? — удивился Мунэмори.

— О том, что монахи Энрякудзи идут на столицу? — небрежно спросил Киёмори. — Конечно, слышал. Давным-давно.

— Вот как. Тогда понятно, почему все вооружаются, — сконфуженно произнес Мунэмори. — Значит, ты вступишь в бой с монахами?

— От императора приказа не было, — ответил Киёмори. — Раз так, Тайра пока бездействуют. И все же следует быть наготове. Нам доложили, что чернецы могут напасть на Рокухару, хотя, мне кажется, даже у братии Энрякудзи достанет ума этого не делать.

Мунэмори огляделся — убедиться, что стены Рокухары по-прежнему высоки и крепки.

— Им навстречу выслали самураев и чиновников Сыскного ведомства. Быть может, иных мер не понадобится.

Киёмори нарочито сплюнул.

— Несколько сот вельможных сынков против тысяч вооруженных монахов? Ну-ну. Желаю им удачи.

— Прошу извинить меня, господин Киёмори, — промолвил незнакомый Мунэмори вассал, — но но городу ходят слухи, будто бы ин, Го-Сиракава, подначивает монахов выступить против Тайра.

— Нет-нет-нет, это уж чересчур… — начал Мунэмори.

— Было бы глупо с его стороны нападать на Тайра, — проговорил Киёмори, потирая подбородок. — Мы неизменно его выручали. Дурной же из него стратег, если он верит, что такой шаг пойдет ему на пользу.

— Отец, я знаю: такого не может быть…

— А где твой доспех, Мунэмори? Где твои люди? Постой, кто это к нам едет?

Из-за угла показался пони, а на нем — десятилетний мальчик. Мунэмори узнал своего самого младшего брата, Киёкуни. Мальчуган заправски осадил пони и соскочил наземь, а потом помчался к ним с криком:

— Отец, братец Мунэмори! Я привез срочное донесение! Киёмори просиял и обнял сына за плечи.

— Киёкуни! Вижу, скоро из тебя выйдет отличный боец! Ну, какие новости?

— Меня послали передать, что Сигэмори поехал во дворец То-Сандзё, раз отрекшийся государь пожелал искать защиты в Рокухаре. Сигэмори сейчас подбирает сопровождение, а через час они уже будут здесь. Он спрашивает, не приготовишь ли ты гостевые покои.

Киёмори и Мунэмори переглянулись.

— Об этом я и хотел доловить, — сказал сын. — Нам с Сигэмори было велено явиться в То-Сандзё. Вот почему я уверен, что ин никак не может стоять за нападением. Стал бы он иначе просить нашего покровительства?

— За свою жизнь, притом достаточно долгую, я успел понять, что намерения императоров — и бывших, и будущих — предугадать тяжело. Но тут я, пожалуй, с тобой соглашусь. Киёкуни, возвращайся к брату и передай, что ин волен оставаться в Рокухаре сколько ему будет угодно. Мы тотчас подготовим его покои.

Мальчик поклонился:

— Я передам. Благодарю, отец. Доброго дня, Мунэмори. — И Киёкуни умчался обратно седлать своего пони.

— Какой резвый крепыш, — заметил вассал. — Вы, должно быть, гордитесь им, господин.

— Что верно, то верно, — ответил Киёмори. — Он похож на моего первенца, Сигэмори. Я очень надеюсь, что Киёкуни вырастет таким же славным юношей.

Мунэмори вскипел, хотя и не подал вида. Сигэмори всегда был лучше всех. Старшему брату прощались любые ошибки, в то время как его, Мунэмори, вечно не замечали, обходили участием, оттирали как лишнего. Даже младший из сыновей Киёмори сегодня получил больше похвал, чем Мунэмори за всю свою жизнь. «Где справедливость?» — негодовал он в душе.

Киёмори отпустил подручного и сказал:

— Идем со мной, Мунэмори. Пора подготовить юго-западное крыло, где останавливался предыдущий владыка Нидзё, покуда был с нами.

— Юго-западное? — У Мунэмори похолодело внутри: ведь именно там исчез призрачный паланкин Син-ина!

Однако Киёмори, не слушая его, взбегал по ступенькам усадьбы. Мунэмори нагнал его уже в главном коридоре, выложенном деревом.

— Юго-западное крыло? Знаешь, отец, это…

— В чем дело?

— Ты уверен, что оно подойдет его бывшему величеству?

— Что значит «подойдет»? Раз оно сгодилось для Нидзё…

— Нидзё умер, отец.

Киёмори остановился и хмуро глянул на Мунэмори:

— К чему ты клонишь?

— Ни к чему, просто… это могут счесть дурным знаком. Киёмори, ворча, зашагал дальше.

— Ин ждет, что его поселят в те же покои, и будет оскорблен, предложи мы другие. Юго-западное крыло уютнее и лучше укреплено на случай нападения. Кроме того, если переселить хотя бы часть семьи, начнется неразбериха, с которой за час не управиться.

Дойдя до гостевого крыла, Киёмори принялся раздавать челяди указания по подготовке комнат. Слуги покорно отправились их выполнять, при этом затравленно переглядываясь и вздыхая.

— Что с ними такое? — спросил Мунэмори отец.

— Ты же знаешь эту деревенщину — вечно навыдумывает глупостей, — ответил тот. — А теперь вот решили, будто здесь водятся… нечистые духи.

— Духи?

Мунэмори деланно засмеялся:

— Вот глупость, правда? Нечисть… у нас в доме. Киёмори пригвоздил его взглядом.

— В Рокухаре нет никакой нечисти!

— Да-да, конечно, нет. Но… слуги говорят, что в комнатах бродит странный холод и вещи стали пропадать или двигаться сами по себе. Челядь совсем издергалась. Вы уверены, что хотите поселить ина именно здесь? — «Тем более что один ин тут уже поселился».

Киёмори развернулся и пошел осматривать комнаты, то и дело замирая и принюхиваясь.

— Здесь повсюду отдает гарью и тленом, — произнес он наконец. — Полы, видно, давно не натирали, а на сёдзи кое-где пятна, да и бумага надорвана. Эти лентяи, не иначе, прикрываются баснями о призраках, чтобы поменьше работать. — Киёмори повернулся к ближайшему прислужнику: — Чтобы все исправили, ясно?

Тот низко поклонился и поспешил прочь.

Стоя в лучах солнца, льющихся сквозь незакрытые ставни, Мунэмори все же отчетливо ощутил, как его окутывает непонятный холод.

— Отец, тебе ничего здесь не кажется… странным? Киёмори как будто поежился.

— Чепуха, — сказал он, однако. — В этих комнатах всегда сквозило. Нужно больше жаровен, только и всего. Останься и проследи за всем. Раз ты пришел без доспеха, я поручаю тебе подготовку покоев к прибытию нашего гостя. — И он вышел, не сказав больше ни слова.

— Чудно, — проворчал про себя Мунэмори. — Но если что пойдет не так, мне не в чем будет себя упрекнуть. Я-то знаю, от кого ждать неприятностей. — И он тяжело вздохнул. Кого потом обвинят, сомнений тоже не вызывало. Радуясь, что работать приходится при свете дня, Мунэмори пошел проверять комнаты.

Запах гари

Отрекшийся император Го-Сиракава сидел на полу приемной гостевого крыла Рокухары, чувствуя себя более чем неуютно. Комнаты оказались душными, прибранными лишь наспех, а что еще хуже, принимать его доверили растяпе Мунэмори. С трудом верилось, что у главы Тайра могли родиться настолько разные сыновья, как Сигэмори и Мунэмори. Го-Сиракава несколько раз порывался избавиться от опеки, но Мунэмори точно прилип к нему, то и дело встревая с советами — где расположить вещи, где стелить постель.

— Если владыке будет угодно, — мямлил Мунэмори, — я могу послать за священником. Он прочтет сутры, чтобы вам лучше спалось в столь тревожное время.

— Благодарю, это лишнее, — процедил в ответ Го-Сиракава. — На монахов я насмотрелся. Уж не хочешь ли ты впустить сюда лазутчиков из Эирякудзи?

— Нет-нет, конечно. Владыка очень мудр, что подумал об этом. Я только хотел предложить…

— Не утруждай себя более, добрый Мунэмори. Ты достаточно постарался.

— Если ваше величество пожелает еще что-нибудь…

— Я тотчас пошлю к тебе слугу с просьбой. А теперь ступай — ты, верно, нужен отцу и братьям, чтобы следить за обороной Ро-кухары.

— Уверен, там обо всем позаботились и без меня, — ответил Мунэмори. — Мне было строго наказано обеспечить ваш уют.

«А может, тебе велели вывести меня из себя, чтобы я не задержался здесь надолго? — подумал Го-Сиракава. — Хитрец Киёмори еще и не на такое способен». Он пристально посмотрел на Мунэмори:

— Ты его обеспечишь, если оставишь меня наедине с советниками — я должен обсудить важные дела. В случае какой-нибудь нужды я немедля пошлю за тобой.

— А может быть, владыка распорядится о чем-то на будущее, чтобы я мог…

— Вон! — вскричал Го-Сиракава, потеряв терпение.

Мунэмори поджал губы, низко поклонился и шмыгнул, точно мышь из горящего амбара.

«Вполне в его духе — выставить меня грубияном», — подумал ин.

В следующий миг к нему вошел тюнагон Наритика и опустился напротив. Вот кому Го-Сиракава не переставал удивляться. Наритика был одним из немногих вельмож, переживших обе смуты — Хогэн и Хэйдзи. Даже служа чудовищу Нобуёри, он умудрился сохранить связи с Тайра — был учителем Сигэмори, а после женил его на своей младшей сестре. Теперь Наритика предложил свои услуги отрекшемуся императору. Го-Сиракава не знал, можно ли ему доверять, но потом рассудил, что совет человека, способного держаться на плаву при всякой власти, дорогого стоит.

— Владыка, — начал тюнагон, — есть вести о передвижении монахов горы Хиэй.

— Вот как? Они идут сюда?

— Совсем нет. Впрочем, и не ко дворцу, как мы ожидали.

— Уж не думают ли они напасть на То-Сандзё?

— Нет, там их и близко не видно.

— Гм… После взглядов, какими монахи меня наградили, я был уверен, что стану мишенью для их ярости. Так куда же они направляются?

— Говорят, на восток, владыка, минуя столицу. Предположительно теперь их цель — Киёмидзудэра.

— А-а, храм, подчиненный Кофукудзи, верно?

— Точно так, владыка.

— Значит, они просто идут выразить недовольство разрушением своей скрижали на похоронах. Вероятно, пройдут с пением вокруг храма, потрясут святынями и отправятся восвояси. Не глупец ли я, что всполошился по пустякам и сбежал сюда?

Наритика покачал головой:

— Нельзя знать заранее, что придет в голову разъяренным монахам. А иноки-хиэйцы, как известно, страшны в гневе. Вы проявили благоразумие, повелитель, а это совсем не глупо.

— Ты, как всегда, представляешь все в выгодном свете. Однако… повеяло холодом, не находишь?

— Теперь, после ваших слов — пожалуй.

— Зажжешь мне жаровню?

Тянулся вечер, а в Рокухару все прибывали и прибывали гонцы с новостями. Монахи с горы Хиэй действительно побывали в древнем и почитаемом храме Киёмидзудэра, но вместо шествий с песнопениями они устроили в нем пожар, спалив дотла все пагоды и молельни, а после отправились в горы, к Энрякудзи.

Со сквозняками из-под бамбуковых ставен и сёдзи в покой Го-Сиракавы долетал запах гари и пепла от полыхающего храма. Весть о том, что монахи покинули Хэйан-Кё, принесла ему облегчение, но для спокойного сна все же многого недоставало. Го-Сиракава был как на иголках. Страх, что он жестоко ошибся, приехав в Рокухару, не давал ему покоя. «Чего же я все-таки боюсь: остаться здесь пленником, как при Нобуёри в Библиотеке единственной рукописи, или же регентской клики, которая наверняка решит, будто я толкнул монахов на бунт, чтобы запугать императора? А может, я просто боюсь, что снова явится Мунэмори и будет всю ночь мне докучать?»

Так Го-Сиракава сидел час за часом, вперившись взглядом в маленькую жаровню, куда положил несколько палочек благовоний — истребить дурной запах в комнатах. Вскоре в носу у него засвербило, глаза стали слезиться. Он попытался прочесть сутру, ни слова никак не шли на ум.

Наконец, когда дозорный Тайра огласил час Быка[54], Го-Сиракава начал клевать носом, погружаясь в странную полудрему. В какой-то миг он вдруг ощутил, что в комнате есть кто-то еще.

— Кто здесь? — пробормотал ин. — Это ты, Наритика? Тени, отбрасываемые наспех расставленными ширмами и столиками, пугали своей новизной. Человеческой тени среди них не было.

— Добрый вечер, братец, — произнес низкий голос, почти шепот.

— Братец? Кто здесь? — Его наверняка предупредили бы, если бы прибыл настоятель Нинна-дзи. Кто еще мог назваться его братом?

— Я пришел предупредить тебя.

— Предупредить? О чем?

— Берегись, брат: тебе грозит опасность. Тайра замыслили погубить тебя!

— Меня?

— Не тебя одного — весь императорский дом, и провозгласить Киёмори государем.

— Не… не может быть!

— Может, может. Киёмори сам наследник крови и знает об этом. Будь начеку, брат.

— Родство — это еще не все, — возразил Го-Сиракава, сам себе не веря.

— Киёмори использует колдовство. Он заручился поддержкой высших сил. Его влекут Три сокровища — зерцало, яшма и меч Кусанаги. С их помощью он ввергнет Японию в ужас тирании. Не дай ему этого сделать. Не доверяй Тайра. Берегись!

— Кто ты? Откуда ты это знаешь?

Миг — и Го-Сиракава снова был один, а комната словно опустела. Лишь запах гари и тлена продолжал витать в воздухе.

Следующим утром отрекшийся император вызвал к себе Наритику и тихо поведал об услышанном.

— Да, владыка, я тоже видел загадочный сон. Некто, назвавшийся Гэндой Есихирой — юным храбрецом Минамото, обезглавленным недалеко отсюда, шептал мне на ухо и велел беречься Тайра, — сказал Наритика. — Мне явились видения грядущего мира, где Хэйан-Кё лежал разоренный, а империя управлялась из другого города. У власти там стояли не вельможи и ученые, но грубые воины. Страна была разобщена постоянными усобицами, а отпрыски знатных родов и даже сам император во всем подчинялись полководцам.

— Мы часто переживаем во снах свои худшие страхи, — промолвил Го-Сиракава. — Быть может, твое видение — одно из таких.

— Вряд ли, повелитель, — ответил Наритика. — Я считаю, мне было показано то, что станет со страной, если Тайра продолжат свое восхождение к власти.

— Истинно, — произнес вдруг кто-то третий, — Небеса вещают через человеков, а своего голоса не имеют.

— Кто это? — вскричал Го-Сиракава. — Кто здесь?

Из-за ширмы показался старый, сморщенный монашек в сером одеянии. Он прошаркал к беседующим и сел перед ними, низко кланяясь. Го-Сиракаве его лицо показалось смутно знакомым.

— Сайко, я прав?

— Точно так, владыка. Я прибыл прошлой ночью, пока вы спали, и решил не тревожить вас своим появлением. — Глаза монашка ярко блестели, будто он курил опиум. — Очень интересное место, должен отметить. Весьма… вдохновляет.

Го-Сиракава не знал, давно ли Сайко прибился ко двору отрекшегося императора, зато вспомнил, что точно такой же монашек служил его брату, Син-ину, и на том же посту.

«Откуда мне это известно?» — удивился он.

— Мне не докладывали о вашем приезде, — заметил Наритика. Средний советник не доверял Сайко, и Го-Сиракава знал об этом. Впрочем, многие вельможи — завсегдатаи То-Сандзё ему не доверяли.

— Быть может, вам не доложили по недосмотру, — сказал Сайко. — Тайра, видимо, не совсем угодно ваше присутствие, поэтому они решили не утруждать себя любезностями.

— Что это ты плетешь? — спросил Го-Сиракава, подозрительно прищурившись.

— Видите ли, ходят слухи, будто вы намеренно возмутили монахов, чтобы те пошли с боем на Тайра.

— Чушь, да и только! — воскликнул отрекшийся государь. — Для чего мне являться сюда, если б я такое замыслил? Тайра служат мне верой и правдой. Даже моя новая наложница из их рода.

Старый монах отмахнулся:

— Помилуйте, владыка. Как я сказал, это лишь слухи. Но вдруг и они, и ваши сны — неспроста? Вдруг боги и босацу, не имея другого пути, решили так предостеречь вас? Быть может, Тайра слишком возгордились пред богами и те хотят их покарать?

— Тс-с! Больше ни слова об этом! Как-никак мы в гостях, а у стен есть уши.

Тем не менее Го-Сиракава распорядился в тот же день вернуться в свои чертоги, чтобы пробыть среди Тайра как можно меньше. Трясясь в карете по дороге домой, в То-Сандзё, он снова взвесил все сказанное Сайко и нашел его речи по-своему разумными.

Засохшие ирисы

После спешного отъезда Го-Сиракавы и его окружения Токико уговорила двух своих служанок проводить ее в юго-западное крыло Рокухары.

«Бедный Мунэмори, — думала она, проводя рукой по надорванной кое-где бумаге сёдзи у коридора, ведущего в гостевые покои. — Никто ему не поверил, пришлось обратиться ко мне. Узнай я об этом раньше, могла бы… как-то вмешаться. А теперь Го-Сиракава уехал, даже не объяснив, что его потревожило».

Государь-инок сослался на неотложные дела, которые, впрочем, обыкновенно приходили ко двору, а не уводили за собой. Нет, что-то выгнало его из Рокухары.

В комнатах повис тяжелый аромат сандаловых благовоний, скрывая все прочие запахи, хотя гарь от Киёмидзудэры по-прежнему витала в воздухе. Было еще что-то, поначалу незаметное. Токико обошла покой за покоем, стараясь держаться как можно невозмутимее, однако служанки, видно, почувствовали ее тревогу. Она осмотрела все наскоро починенные перегородки, потрепанные циновки. В одном углу ей попался на глаза крохотный клочок бумаги. Должно быть, кто-то упражнялся в письме — может, переписывал сутру, но потом изорвал. На клочке виднелись только два иероглифа: «нет покоя». Токико спрятала бумажку в рукав и вышла.

Она с трудом сдерживала гнев и… страх. Здесь побывало зло — в ее собственном доме! Сейчас оно скрылось, но сколько вреда успело причинить — неизвестно, как и то, исчезло ли навсегда. Мунэмори говорил о Син-ине. Если он прав, над ее мужем нависла куда более страшная и смутная угроза, нежели она подозревала. Отец предупреждал, что у них будут противники, но Токико тогда думала лишь о смертных воинах и царедворцах. Конечно, и другие ками порой принимают ту или иную сторону, помогая своим героям, как Рюдзин помогал Тайра, но все они действуют в рамках закона, не позволяя миру впасть в хаос. Демон-отступник, в отличие от них, подчиняется лишь самому себе, а императорская кровь, то есть происхождение от древнейшей из богинь, для него — новый повод к бесчинствам, попирающим всякие законы.

Токико была послана в смертный предел лишь советовать и учить, собственной магии у нее сохранилось немного. Как сможет она противостоять великому демону?

«Обсуждать это с Киёмори бессмысленно, — думала она. — Муж снова скажет, что она мутит воду, что не по-женски резка с ним. Он все больше времени проводит вдали от Рокухары — либо во дворце, либо в своей приморской усадьбе. В последние дни мы едва разговариваем». Токико поняла, что действовать придется самой.

Наконец она обратилась к ближайшей служанке:

— Скажи, у нас еще сохранились новогодние украшения? Особенно шары с листьями ириса?

— Можно поискать, хотя они будут не в лучшем виде. Скорее всего гости их… — Служанка замахала руками, показывая, что украшения были раздавлены подвыпившими гуляками.

— Это не важно.

— Они наверняка высохли и съежились, госпожа. Боюсь, вид получится неопрятный. Печальное зрелище для наших будущих посетителей.

— Я надеюсь в ближайшем времени обойтись без посетителей, — сказала Токико. — Кем бы они ни были. Развесьте шары в укромных местах, чтобы не привлекали внимания. Потом позовите двух монахов из Нинна-дзи — пусть проведут здесь обряд очищения. Тайно, разумеется. У повелителя Киёмори и так много забот, поэтому незачем его попусту отвлекать.

— Конечно, госпожа, — поклонилась служанка. — Как пожелаете.

Токико кивнула в ответ и поспешила наружу. Ей нужно было поговорить с черепахами в пруду и послать весть отцу, Царю-Дракону.

Величие Тайра

Отрекшийся государь Го-Сиракава решил до поры оставить свои страхи при себе. Как однажды сказал при нем мудрый Ёситомо Минамото, чтобы узнать коня, нужно дать ему волю. «Изучи его повадки, когда он ничем не сдержан, и тогда поймешь, каков он норовом».

Так было и с Нобуёри, чья дурная натура проявилась лишь после облечения большой властью. «Так, — подумал Го-Сиракава, — может быть и с Киёмори».

Поэтому Го-Сиракава выждал года три, мало-помалу создавая в Хэйан-Кё второе правительство из царедворцев, что предпочитали зрелого государя неразумному дитяти и регента Фудзивара. Невероятным терпением, подарками, взятками, обещаниями новых чинов Го-Сиракава добился того, чтобы ни одно решение Государственного совета не принималось без его согласия.

Наконец, когда срок приспел, в третий год эпохи Нинъан, Го-Сиракава и его тщательно отобранные советники сняли юного Рокудзё, к тому времени пяти лет, с трона. Говорили, что не было еще в истории случая, когда император принимал отречение прежде собственного совершеннолетия.

Вместо Рокудзё Го-Сиракава выдвинул своего сына, наследника Такакуру, семи лет от роду. Вознамерившись уберечь его от славы беспутного Нидзё, отрекшийся государь сместил назойливых Фудзивара с высоких постов и назначил регентом Тайра Токитаду. Потом, для полноты картины, он устроил помолвку императора Такакуры с пятнадцатилетней дочерью Киёмори.

Последней пощечиной Фудзивара стало с его стороны назначение канцлером самого Киёмори. Выше этого чина в Хэйан-Кё не существовало. Особа канцлера почиталась немногим менее императора и его родителя.

Все Тайра, конечно, ликовали, радуясь своему небывалому величию. Надувшись от гордости, разъезжали они по столице в новых черных одеяниях. Как стали говорить в Рокухаре, да и во всем Хэйан-Кё, «кто не Тайра — тот и не человек вовсе».

Устроив так, Го-Сиракава затворился у себя в То-Сандзё и стал ждать, что покажут события и время.

Ицукусима

Канцлер Киёмори стоял на носу ладьи, бегущей по волнам Внутреннего моря Сэто. Водная рябь искрилась на солнце, ветер раздувал над головой большой квадратный парус. Давным-давно в этих местах, вспоминал Киёмори, он повстречал Бэндзайтэн и ее сестер. Сейчас кораблика не было, зато вдали виднелся берег зеленого острова Миядзима, а у самого его подножия, где склоны гор срываются в море, сияло красным и золотым святилище Ицукусимы, плод десяти лет труда и затрат Тайра, дожидаясь последнего осмотра.

Жаль только, сопровождение подобралось совсем не столь пышное, как рассчитывал Киёмори. Отрекшийся государь отказался пустить с ним сына, юного императора Такакуру. «Я не вынесу, если наш молодой властелин пропадет в море», — объяснил Го-Сиракава. Едва ли он кривил душой, но Киёмори понял, что ему по-прежнему не доверяют. Досадно было, что и говорить, поскольку император мог взять с собой Три священных сокровища, включая меч Кусанаги, а Киёмори мог выпасть случай угодить Царю-Дракону и покончить с тяжким обетом.

«Ничего, — утешал себя Киёмори. — Может, оно даже к лучшему. Ни одного обещания Рюдзин еще не сдержал».

Совсем его озадачила Токико, тоже отказавшись от поездки. Поначалу Киёмори решил, что она остается оплакивать среднего сына, Мотомори, почившего от долгой болезни полгода назад.

— Разве ты не хочешь помолиться за его душу? Не хочешь увидеть храм, что я выстроил твоей сестре?

— Я могу помолиться и здесь. — Токико пожала плечами. — К тому же о храме просила Бэндзайтэн, а не я. Да и поздно мне уже плавать по морю. Поезжай же и порадуйся своему новому святилищу.

Киёмори не стал спорить. «Быть может, жене и впрямь лучше остаться дома», — подумал он. Токико едва ли была бы приятной спутницей.

Старший сын Сигэмори также не поехал. Он напомнил отцу, что случилось во время их последнего богомолья.

— Я останусь — кто-то должен возглавить дружину, если потребуется.

С таким доводом Киёмори не мог не согласиться. Таким образом, он отправился на Миядзиму с Мунэмори и младшими сыновьями, а свитой ему стали царедворцы, желавшие снискать расположение могучих Тайра. Как бы то ни было, Киёмори летел по волнам к Миядзиме, преисполненный гордости и довольства, оттого что великий храм — видение, которое он десять лет воплощал, — стал наконец явью.

Когда ладья подошла к острову, на месте бывших крошечных мостков показался длинный мол, у которого с легкостью расположились все шесть кораблей. Киёмори и его сыновья ступили на сушу, где их звоном гонгов и гудением рожков встречала толпа служителей Бэндзайтэн, одетых в белые одеяния и черные шапочки. Отвесив Киёмори и его спутникам земной поклон, жрецы повели их осматривать постройки.

Словно исправляя разочарования последних дней, новое святилище Ицукусимы оказалось точно таким, каким Киёмори его представлял. Оно поражало красотой и роскошью. Главную молельню и сокровищницу венчали плавно изогнутые черепичные крыши. Многочисленные пролеты коридоров освещались чугунными лампами тончайшей работы. На холме неподалеку стояла высокая пагода, сиявшая алым лаком и позолотой. Настилы для исполнения обрядовых танцев и представлений выдавались в море, а за ними прямо из воды вздымались огромные тории, обрамляя сизые холмы области Аки по ту сторону Внутреннего моря.

Все, включая самого Киёмори, не уставали восторгаться прекрасными шпалерами, парчовыми занавесями, расписными ширмами и резными статуями. Когда осмотр закончился, несколько дев-служительниц исполнили священный танец на особом возвышении, пока остальные потчевали гостей блюдами из рыбы и маринованных овощей. Многие царедворцы привезли с собой фляжки с саке, и к смятению жрецов, горячительное вскоре полилось рекой.

Теперь, когда богатств на острове прибавилось, жрецы перестали отплывать с закатом на большую землю. Для знатных посетителей, которые, как предполагалось, тоже не захотят возвращаться, едва приехав, были выстроены гостевые палаты. Первыми из постояльцев, кто не последовал древнему обычаю и пожелал заночевать на острове, стали канцлер Киёмори со свитой.

На закате солнца Киёмори покинул празднующих сыновей и вельмож и отправился пройтись в одиночестве по галереям крашеного дерева. На его глазах служители прилежно зажигали чугунные фонари — один за другим, пока святилище не засияло. Цепочка огней отразилась в волнах моря, почти отовсюду окружавшего храм, и напомнила Киёмори зрелище давних лет — светящуюся дорогу Царя-Дракона.

«Этот храм, верно, сравним красотой с самим подводным дворцом, жилищем Рюдзина. Теперь-то он и богиня Бэндзайтэн не смогут упрекнуть меня в нерадивости».

Вечер близился к ночи, и жрецы вежливо оттеснили разгулявшихся вельмож к гостевым палатам. Кое-кто из знати, включая Мунэмори, увлек с собой и нескольких юных служительниц. Киёмори стоял в стороне, а когда к нему подошли проводить в комнаты, сказал, что желает еще пободрствовать и посвятить остаток вечера медитации.

Наконец святилище опустело. Киёмори вышел на самый край настила, простиравшегося над водами Внутреннего моря. Меж столбов торий сияла Вечерняя звезда, а облака у горизонта все еще отсвечивали закатным багрянцем. Перегнувшись через ограду платформы, Киёмори проговорил волнам, бьющимся снизу о сваи:

— Ну, госпожа Бэндзайтэн, по душе ли тебе мой подарок?

Из глубины всплыли драконьи огни — бледно-голубые, зеленые, желтые. Искрясь и мерная, они заполнили крошечную бухту Ицукусимы. Под ними вдруг что-то шевельнулось, и вот в водах показалась исполинская раковина. В ней, точно жемчужина, сидела сама Бэндзайтэн, живописно расправив полы переливчато-зеленого кимоно. Невообразимо прекрасный лик богини тоже, казалось, сиял в радужных тонах заката.

— Приветствую, канцлер Киёмори. Да, твое святилище мне весьма по душе. Я сделаю все,чтобы оно сохранилось в веках доказательством твоей веры.

Киёмори поклонился ей.

— Это честь для меня. Итак, смею ли предположить, что между вашим родом и Тайра все улажено?

Бэндзайтэн отвела взгляд.

— Увы, как ты знаешь, этого недостаточно. Останься здесь, с тобой будет говорить мой отец.

Киёмори вцепился в ограду, усилием воли заставляя себя не выказывать страха.

— Разумеется. Пусть выходит. Мне не в чем… то есть я буду рад с ним встретиться.

Бэндзайтэн наклонила головку, и раковина медленно ушла под воду.

Пока Киёмори ждал, небо потемнело, а из-за моря, с запада, налетел ледяной ветер. Вода пред ним стала бурлить и пениться, точно в глубине ее завозилось что-то огромное и змееподобное. Вдруг, с тучей брызг, над поверхностью взметнулась китом гигантская колонна: плоская голова на толстой чешуйчатой шее. Глаза ее горели золотом, словно два очага, с длинных усов свисали водоросли. Из огромной разверстой пасти сбегали струи воды, сочась сквозь неровный частокол зубов с кривыми, как ятаганы, клыками.

Чудище воззрилось на Киёмори сверху вниз и обдало солеными брызгами из широких воронок-ноздрей.

— Итак, — произнес Рюдзин голосом, подобным шипению и грохоту штормового прибоя, — Вот мы и встретились, Киёмо-ри-сан.

Канцлер с силой вцепился в перила. Он понимал, почему Рюдзин выбрал самый устрашающий облик, чтобы предстать перед ним. «Решил страхом добиться от меня повиновения. Что ж, если я надумал вести торг с божеством, придется свой страх превозмочь».

— Для меня это великая честь, Рюдзин-сама, — ответил Киёмори с поклоном.

— Прочь любезности, — прошипел Царь-Дракон. — Где меч? Где Кусанаги?

— Вы его непременно получите, — сказал Киёмори. — В свое время.

Темная тень извернулась, взбалтывая морские огни.

— Век смертных на исходе. Я должен вернуть свое творение.

— Вернете, — ответил Киёмори. — Когда мой внук станет императором.

Вода под ним забила ключом.

— Раньше. Иначе будет поздно. Ты не знаешь, чему противостоишь. Силы зла уже посягают разрушить твое царство. У демонов теперь новый главарь, над которым я не властен. Если он овладеет мечом, быть великой беде. Ты должен отдать мне Кусанаги.

— Не прежде, чем мой внук поднимется на трон, как предрекла Бэндзайтэн, — твердо отозвался Киёмори.

— Глупец! Неужели власть и слава для тебя дороже спасения? Пройдут годы, прежде чем твоя дочь, императрица, родит сына. Мы можем не успеть!

— Отдавать меч сейчас слишком опасно, — заспорил Киёмори. — Такакура еще мал. Ему понадобятся все средства, чтобы доказать свое право на трон. Нас в Хэйан-Кё и без того одолевают слухи о якобы грядущей распре. Пропади меч сейчас, и может разразиться война. Ты не получишь Кусанаги, пока я не сочту возможным его возвратить.

Драконьи огни погасли. Киёмори обдало тяжелым дыханием Рюдзина, разящим солью, морской тиной и рыбой.

— Ты смеешь указывать мне? Мне, предвечному? Рожденному, когда всего вашего племени еще на свете не было? Ты смеешь препираться с ками? Смеешь оскорблять мою дочь? Или мало я тебя проучил, когда уничтожил твой жалкий островок у Фукухары?

Киёмори охватил гнев — совсем как в те времена, когда знать Хэйан-Кё измывалась над его отцом, а на улицах распускали грязные сплетни о Тайра. Забыв о предосторожности, он позволил гневу облечься в слова:

— Так вот каково твое обхождение? Ты сам избрал меня в герои для спасения этого мира! И ты же презираешь мою волю, хотя я знаю бренную юдоль лучше тебя! Если ты столь велик, к чему тебе чудесный меч? Отчего не выковать новый? Если ты такой могучий ками, зачем перекладываешь свой труд на жалкого смертного?

Царь-Дракон поднял голову и взревел. Его чешуйчатый хвост ударил по воде с оглушительным плеском, подняв тучу брызг и вымочив Киёмори до нитки.

— Несчастный! Ты и понятия не имеешь о том, что за беды тебе уготованы! Должно быть, верно говорят, будто Тайра до того возгордились, что тщатся превзойти богов. Раз так, быть посему. Коли ты не намерен возвращать Кусанаги, я отзываю свою помощь и лишаю тебя покровительства. Поглядим, долго ли вы, Тайра, вместе с вашим обреченным мирком продержитесь своими силами!

На миг море забурлило, словно где-то в пучине разверзся вулкан. Гигантская голова дракона ушла под воду, бросив на Киёмори последний яростный взгляд. И снова воцарилась ночная тишь.

Киёмори оперся на перила, пытаясь унять отчаянный стук сердца и одышку. «Я канцлер Киёмори, глава могучего дома Тайра. Мне нечего бояться».

За спиной у него послышался топот бегущих ног, и, обернувшись, он увидел нескольких жрецов, спешащих навстречу.

— Вы целы, господин канцлер? Мы слышали сильный грохот, будто гром. Да вы весь вымокли! Что случилось?

Киёмори успокаивающе замахал им:

— Ничего особенного. На сваи налетела сильная волна, и меня обдало брызгами.

Жрецы облегченно выдохнули и засмеялись, хотя одного-двух объяснение как будто не удовлетворило. Киёмори, впрочем, знал, что расспрашивать его не посмеют.

— Если позволите, — продолжил он, — я бы хотел отправиться в свои покои и переодеться, чтобы от меня поменьше несло морем.

Упреки карпа

Тем вечером Токико при свете фонаря писала дочери, императрице Кэнрэймон-ин. Внезапно ее кисть дрогнула — из садового пруда донесся отчаянный плеск. На мгновение Токико понадеялась, что его подняла вспорхнувшая утка, но вскоре звук повторился, а это на ее памяти предвещало недобрые вести.

Токико вызвала слугу с фонарем на палке и вместе с ним отправилась к пруду. Там, склонившись над водой, она увидела у самого берега большого золотого карпа.

— На сей раз ты не слишком торопилась, — пожурил ее карп.

— Не хочу слышать того, с чем тебя прислали — отозвалась Токико. — Но все же я здесь. Так что нового у отца?

— Он говорит, все кончено. Твой муж продолжает упорствовать. Рюдзин велел передать, что тебе пришел срок вернуться домой, в море. Здесь больше нечего делать. Ты должна оставить смертных их судьбе.

Токико со вздохом обернулась и окинула взглядом Рокухару, где родила и вырастила стольких детей. Как быстро пролетели годы с тех пор, как Киёмори привез ее в Хэйан-Кё! Двенадцать лет минуло после смуты Хогэн, девять — после Хэйдзи, а она умудрилась пережить их обе, привив своим детям мудрость и крепость духа. И вот они выросли — все, кроме Мотомори, что упокоился в Чистой земле.

Токико подумала о Сигэмори, которым гордилась, и бедном бесталанном Мунэмори, так нуждавшемся в наставлении. Не забыла она и о дочери Кэнрэймон-ин, которую тоже нужно было наставлять, не столько ради^нее самой, сколько ради всей японской земли.

Дворец Рюдзина, каким Токико его помнила, был прекрасен, но слишком уныл и мрачен, а его обитатели подолгу тосковали там в одиночестве, посещаемые лишь утопленниками.

Вернуться туда сейчас значило никогда больше не знать солнца, не знать, как сложится судьба детей, как вырастут младшие сыновья, как один из внуков сядет на Драгоценный трон, а может, и вовсе не увидеть этого внука.

— Передай отцу… что я не вернусь. Не сейчас.

— Едва ли он будет доволен, — укорил карп.

— Передай, что я еще способна обратить все к его выгоде. Пока рано терять надежду. Возможно, грядет Тайра, который возьмет на себя эту долю. Я не могу оставить людей сейчас, — проговорила Токико, чувствуя, как по щеке сбегает слеза. — Не могу.

— Глупая женщина, — сказал карп. — Однако Рюдзин вряд ли станет тебя принуждать. Поступай как будет угодно. Ты хотя бы сознаешь, что этим можешь поставить себя под угрозу?

— Таковы издержки смертной жизни, — ответила Токико. — Я приняла их давным-давно.

— Что ж, будь по-твоему, — отозвался карп, — но отныне не жди помощи из дому.

Сверкнув золотом в фонарном свете, рыба повернулась и исчезла в глубине пруда. Токико вздохнула.

— Госпожа, новости вас… обнадежили? — спросила служанка, которой явно было не по себе. Она не могла слышать слова карпа, и, на ее взгляд, Токико разговаривала сама с собой. Челядь, впрочем, давно знала о чудачествах хозяйки и пришла к мнению, что Токико либо помешалась, либо обладала колдовской силой. Так или иначе, ее всячески сторонились и старались не выводить из себя.

— Нет, не обнадежили, — ответила Токико. — Однако дела не ждут. А здесь холодно, нэ? Вернемся в дом.

— Слушаюсь, госпожа.

Деревянный меч

Не одним Тайра долгие девять лет после смуты Хэйдзи принесли крупные перемены. В горном монастыре Курамадэра, откуда река Камо начинает свой бег сквозь лесистые склоны к столице, восьмилетний Усивака, сын полководца Ёситомо и несчастной Токивы, сводный брат Минамото Ёритомо, отбывал изгнание в служках у монаха Токобо.

Этим вечером, как и всегда, сколько он себя помнил, Усивака сходил в лес за дровами для очага и набрал из реки воды. Затем подмел коридор, вычистил плиты садовой дорожки… После удара колокола, когда монахи ушли на вечернюю медитацию, мальчик юркнул к себе в каморку и вытащил из тайника меж бумажных перегородок деревянный меч, который сам тайком вырезал. Стараясь двигаться как можно тише, он промчался по дорожкам и выбежал в лес.

Ум его был поглощен отнюдь не работой над сутрами и философией, которым монахи пытались его обучить. Нет, мысли мальчика были заняты мщением.

Пусть ему был всего месяц, когда великий князь Киёмори из рода Тайра пощадил его, и монахи горы Курама ничего не рассказывали о том, кем он был, Усивака мало-помалу узнал свою историю. Даже сюда долетали вести из Хэйан-Кё — то с паломниками, то с заезжими рисоторговцами и богатыми посетителями. Даже монахи любили послушать свежие сплетни.

Усивака мог часами скрываться за бамбуковыми ставнями, внимая рассказам столичных болтунов. Он слышал, как те справлялись у монахов, знает ли юный служка о своих корнях, об отце — великом военачальнике, о его гибели от рук предателей. Знает ли о бесчестье матери, коим была куплена его жизнь. Что ж, теперь он все это знал.

Усивака шел и шел, покуда не выбрался к полянке в горном лесу, меж стволов сосен и криптомерии. Там он принял боевую стойку и начал упражняться с мечом. Несколько лун назад Усивака упросил одного воина, сопровождавшего знатную даму, дать ему урок боя на мечах. Воина позабавил бойкий мальчуган, и он показал ему более сложные приемы, нежели те, каким следовало обучать в таком возрасте, а тем паче с таким прошлым. Усивака, впрочем, запомнил все, чему его учили, и с тех пор еженощно с жаром упражнялся.

— Хай! Хай! — Усивака взмахнул вкруговую мечом в приеме «Танцующая обезьяна», представляя, как каждым ударом разит повелителя Киёмори то в руку, то в ногу, то в шею. Воображение рисовало ему рассекаемую плоть, потоки крови, тело врага, оседающего наземь. Он мечтал, как насаживает голову Киёмори на копье и торжествующе скачет с ней по улицам Хэйан-Кё под восторги толпы. Усивака сделал еще один выпад деревянным мечом, но запнулся о камень и упал.

— Ха-ха-ха! — раздался у него за спиной чей-то клекочущий хохот. — Если хочешь победить, юноша, смотри, куда ступаешь!

Усивака вскочил на ноги и завертелся, тыча мечом в деревья.

— Ты кто? Я тебя не боюсь!

На самом деле он боялся. Его день и ночь преследовал страх перед Тайра, которые в любой миг могли передумать и послать к нему убийцу.

— Мир тебе, юный храбрец. — Откуда-то сверху спорхнула тень и приземлилась перед ним на поляне. Странное это было создание: человек с длинным носом, закутанный в черный плат, полы которого хлопали за спиной подобно крыльям. Его Макуиг ку венчала квадратная шапочка вроде тех, что носят горные колдуны убасоку, а в руках он держал посох с кольцами. Усивака ахнул:

— Ты тэнгу!

Он даже не знал, что лучше — бежать без оглядки или остаться, ибо эти демоны гор норой помогали людям, хотя были способны и зло подшутить.

Существо склонило голову:

— Весьма проницательно для столь юного воина. Я Сёдзё-бо, князь тэнгу горы Курама. Мы следили за тобой. Нам не терпится узнать, почему такой маленький мальчик тревожит наш лес своим игрушечным клинком, детским писком и неуклюжим топотом.

Усивака густо покраснел, но тут же вздернул подбородок и выпалил:

— Я хочу быть великим воином, как мой отец!

— Восхитительно.

Усивака знал, что поступает опрометчиво, но все же не смог удержаться.

— А еще я хочу убить властителя Киёмори из рода Тайра!

— А-а, — протянул тэнгу. — Воистину достойная цель. Мальчик не мог понять, говорит ли тот всерьез или смеется.

— Тайра Киёмори повинен в смерти моего отца. И… и… он обесчестил мою мать.

Усивака был слишком юн, чтобы понимать, какое бесчестье пришлось вытерпеть матери; понял только, что это было нечто очень плохое, а значит, заслуживало мщения.

— Да, Киёмори за многое придется держать ответ, — согласился тэнгу. — Мы давно наблюдаем за Хэйан-Кё, и нам не по нутру то, что там происходит. Тайра превратились в спесивых тиранов, которых мы, тэнгу, не терпим. Великий Киёмори разгневал даже самого Царя Рюдзина. Совсем неумно для того, кто хочет пресечь наступление темных времен. Вдобавок князь Киёмори допустил роковой просчет.

— Просчет? — переспросил Усивака.

— Да. Он сохранил тебе жизнь. Тебе и твоим братьям.

— У меня есть братья?

— Да, по меньшей мере двое-трое, пожалуй.

— А где они сейчас? Скажи мне, прошу!

— Они тоже в изгнании, и не время искать их, юный Минамото. Уж ты-то должен понять: случись им или тебе привлечь внимание господина Киёмори, вам всем будет грозить гибель.

Усивака с трудом успокоился.

— Я понимаю. Просто мне бы хотелось их встретить… когда-нибудь.

— Когда-нибудь встретишь. Но будешь ли ты достоин их, вот что любопытно. Как-никак один из них получил благословение Хатимана, бога войны, и его ждет великая слава. Другой уже изучает священные чары. А чем ты можешь их удивить, хм-м?.. Хотел бы я знать… — Тэнгу возвел глаза к верхушкам деревьев и задумчиво потер подбородок.

Усивака вертел в руках деревянный меч. Ему доводилось слышать легенды о боевом мастерстве тэнгу, особенно об их умении управляться с мечом. Слышал он и о том, как наставни-ки-тэнгу обучали великих героев прошлого. Люди, впрочем, говорили, что следует хорошенько подумать, прежде чем принимать дары из рук демонов, — расплата за них бывает чересчур высока. И герои, обученные тэнгу, утрачивали что-то человеческое и были вынуждены всю жизнь скрываться от соплеменников, избегаемые и ненавидимые за свою непохожесть. Усивака, впрочем, знал, что и так не похож на других и что его ждет совершенно особая судьба.

— Вы бы… вы не научите меня, Сёдзё-бо-сама? Научите сражаться на мечах и стать великим воином, достойным моих братьев?

Длинноносая физиономия тэнгу медленно расплылась в улыбке.

— Что ж, любопытное предложение. Мои друзья-подданные наверняка сочтут это пустой тратой времени, хотя… отчего не попробовать. Если будешь прилежен и внимателен на уроках, может, хотя бы не ударишь в грязь лицом перед братьями, нэ?

В порыве благодарности Усивака упал на колени и прижался лбом к земле.

— Спасибо, Сёдзё-бо-сама! Я хочу научиться всему! Буду делать все, что прикажете!

— Всё, что прикажу? Нет-нет-нет, юный Минамото, мы, тэнгу, не тираны. Мы приказов не раздаем. Учись, а потом используй свое умение, как посчитаешь нужным.

— А я смогу убить князя Киёмори?

— Ну, этого я тебе не скажу. Но мы дадим тебе все навыки, какие потребуются, так что… при удачном стечении обстоятельств… да, пожалуй, сможешь.

Усивака вскочил на ноги.

— А когда мы начнем, Сёдзё-бо-сама? Тэнгу воздел руки к деревьям:

— Сейчас.

В кронах сосны поднялся гомон и хлопанье крыльев, и тотчас вниз слетело множество крылатых созданий. Иные были не крупнее вороны, иные — ростом с человека, хотя и в полуптичьем облике: с крыльями и мускулистыми руками. Они уставились на Усиваку блестящими глазами и захохотали, щелкая клювами.

— Это мои крохи тэнгу, — пояснил Сёдзё-бо. — С них начнется твое обучение. Если ты будешь хорошо управляться, позже я займусь тобой сам. Итак, приступайте! — Сёдзё-бо хлопнул в ладоши, и маленькие тэнгу устремились Усиваке в лицо.

Он яростно замахал на них игрушечным мечом, но всякий раз попадал мимо. Его шатало из стороны в сторону, как пьяного вельможу. Один кроха тэнгу пролетел так близко, что когтя; ми оцарапал щеку.

— Слишком узкий шаг! — проверещал крылатый демон. — Держи ноги на ширине плеч!

— Согни колени! — крикнул другой, летя мальчику в лицо. Усивака и в этот раз промахнулся, хотя успел увернуться. — И дышать не забывай!

Усивака порядком разъярился, но в то же время и повеселел. За час маленькие тэнгу совсем его вымотали, зато он почувствовал, что уже многому научился, ступив на путь великого воина.

Тэнгу, закончив, улетели в небо, превратившись в тени на фоне звезд.

— Приходи завтра, маленький смертный, — кричали они с высоты, — тогда мы еще с тобой позабавимся!

Усивака поклонился им и бодро зашагал по освещенной луной тропинке назад в монастырь. Душа его ликовала.

Он надеялся вернуться незамеченным, но по пути к спальням служек пришлось обогнуть палаты настоятеля. Одна перегородка сёдзи была отодвинута, и за ней Усивака разглядел То-кобо, который сидел на полу, скрестив ноги, и переписывал сутры при свете лампады. Гладковыбритая голова настоятеля поблескивала в сиянии луны. Мальчик попытался прокрасться мимо на цыпочках, но это его не спасло.

— Усивака? — спросил Токобо, не отрываясь от бумаги.

— Да, ваша святость, — отозвался тот, приседая в низком поклоне и пряча игрушечный меч за спину.

— Поди сюда.

Усивака поднялся на веранду, огибающую комнаты настоятеля, но внутрь заходить не стал.

— Я здесь, владыка. Чего изволите?

— Где ты был? — спросил Токобо тоном отца, знающего наверняка, где только что пропадал его сын.

— В лесу, владыка. Я там… медитировал.

— Хм-м… Любопытная, должно быть, медитация, раз ты так запыхался и расцарапал лицо.

— Я бежал домой, ваша святость, и… упал на сосновые ветки.

— Хм-м… А устал ты, полагаю, под тяжестью той острой деревяшки у тебя за спиной?

Усивака виновато оглянулся на меч.

— Наверное, владыка.

Настоятель отложил кисть и наконец поднял глаза.

— Я беспокоюсь, Усивака.

— Прошу вас, не думайте обо мне. Со мной все хорошо.

— Как я могу не думать? Я надеялся — наивно, быть может, — что ты никогда не узнаешь своего происхождения. Видимо, случилось неизбежное. То, чего я давно страшился, сбывается.

— А чего вы страшились?

— Того, что ты отвергнешь монашескую жизнь и забудешься в мечтах о мщении.

— Но…

Токобо поднял ладонь, призывая его помолчать.

— Тебе сохранили жизнь лишь потому, что князь Киёмори надеялся разорвать этот круг мести своим великодушным деянием. Убивать друг друга из-за проступков прошлого бессмысленно, ибо тогда смертям не будет конца. Твой отец пал в войне, Усивака, а в военную пору люди часто творят ужасные поступки. Бессмысленно возлагать на Тайра вину за то, чего требовали законы войны. Поверь — зло, содеянное ими, вернется к ним в грядущих рождениях. Ты должен забыть о прошлом и обратить свой взгляд в будущее.

Усивака про себя подумал, не проведал ли настоятель о его встрече с тэнгу. Токобо порой удивлял его своим пониманием жизни, хотя было неясно, откуда оно бралось — от загадочных способностей настоятеля, какие приписывали ему некоторые монахи, или же от простой стариковской мудрости. Однако сейчас Усивака не слышал ни слов о забвении, ни призывов к милосердию — слишком громко звучала в нем мысль о собственном предназначении.

Токобо снова взглянул на сутру у себя на столе.

— Ты, верно, слышал о приближении Маппо? — спросил он.

— Да, владыка. — Правду говоря, монахи давно прожужжа; ли Усиваке все уши этим Маппо, буддийским веком Конца закона. В их рассказах малейшее несчастье, неудача или очередное прегрешение Тайра неизбежно дополняли картину падения мира.

— Тогда тебе должно быть известно, что впереди нас ждут дни отчаяния и мрака. Ты уже достаточно взрослый, чтобы понимать: действуя опрометчиво, можно угодить в самое пекло.

«Как раз там я и хочу оказаться», — подумал Усивака.

— Тебе будет полезнее, — продолжал настоятель, — изучать сутры и готовиться к приближению конца, а не шататься по лесу с деревянным мечом.

— Но, ваша святость, — заспорил Усивака, — если миру грозит беда, не лучше ли попытаться ее предотвратить? Почему это Маппо обязательно должно наступить? И разве Будда нас не спасет, если мы будем держаться достойно и храбро?

— А-а, вот ты о чем. — Губы Токобо тронула грустная улыбка. — Это заблуждение дзирики — будто можно сделать мир совершеннее, если сильно постараться. Муравей может сдвинуть камень, сынок, но не человека, который на нем стоит. Собравшись вместе, муравьи могут даже воздвигать кучки камней, но дождь все равно смоет их прочь. Этот мир к°сет лишь страдания, и пытаться их предотвратить — только попусту изматывать душу. У тебя, Усивака, душа великого человека. Изучи сутры и руководствуйся ими, чтобы действовать разумно. Живи просто, хотя бы мир рушился вокруг тебя, и дождись наступления лучшей жизни.

— Я… я учту ваш совет, владыка. Нужен ли я вам еще для чего-нибудь? Могу я идти?

Токобо со вздохом кивнул:

— Можешь, можешь.

Усивака поспешил в свою каморку, чувствуя спиной печальный взгляд настоятеля.

Туман в лесу

В тот самый год сводный брат Усиваки, Минамото Ёритомо, отметил свое двадцатидвухлетие в монастыре далекого края Идзу, где отбывал изгнание. За восемь лет ссылки Ёритомо показал себя смирным и прилежным юношей, не обнаружив ни единого повода для беспокойства. Дни напролет он изучал буддийские трактаты и разрабатывал чертеж ступы в память о павшем отце. То, что некоторые монахи считали его слишком бесстрастным, лишь подтверждало в глазах властей предержащих искренность намерения Ёритомо удалиться от мирской суеты, а потом и принять постриг, чтобы никто уж не связывал его имя с событиями в Хэйан-Кё.

То и дело к нему приходили письма из Канто, от старинных вассалов Минамото, где те осведомлялись о его здравии и походя напоминали, что он остается асоном, предводителем клана. Минамото так и не выбрали себе другого главы после смерти Ёситомо, опасаясь, что Тайра сделают избранника мишенью для подозрений и при случае уничтожат. Однако, писали они, когда Минамото соберут достаточную мощь, Ёритомо будет предложено их возглавить.

В иных посланиях звучала тревога. Ёримаса, соглядатай Минамото в Рокухаре, описывал последние бесчинства тамошних гордецов — как те требуют себе лучшие посты в империи, как силой затыкают рты недовольным, как даже чиновные отцы боятся выпускать дочерей на люди, ибо ничто не спасает их от посягательств Тайра.

Ёритомо читал письма и откладывал, оставляя без ответа и ни с кем не обсуждая.

Ранним утром того дня, когда ему исполнилось двадцать два, он отправился прогуляться по лесистому гребню горы, что возвышался над монастырем. Ёритомо любил эту тропу: к западу с нее открывался вид на залив Сагами, а к северу — на прекрасные очертания Фудзиямы. Медитируя по пути на тему сутры Сыновней почтительности, Ёритомо увидел темное лесное озерцо, над которым клубился туман. Внезапно туман унесло на тропу, где он сгустился и приобрел очертания человека с ввалившимися щеками, запавшими глазами и обвязанной шарфом головой. Ног у призрака не было.

Ёритомо остановился и изобразил оберег мудру[55] — поднял левую руку вверх в положение Фудо-ин, выставив указательный палец с мизинцем наподобие рогов, а правой указал в землю в ритуальном жесте Гома-ин, символизирующем превосходство Будды над демонами. Одновременно он начал читать первые строчки Лотосовой сутры.

— В этом нет нужды! — воскликнул призрак, болезненно морщась. — Я не причиню тебе зла, о любимец Хатимана!

— Что ты за тварь? Назовись! — потребовал Ёритомо.

— Я пришел как друг! Как советник. В сущности, как родственник, хоть и очень дальний.

— Кто ты? — снова спросил Ёритомо. — Не помню, чтобы слышал о Минамото, похожем на тебя.

— Однажды я был императором всей этой земли, но потом меня грубо изгнали. Теперь, после смерти, я выбрал своим уделом службу пострадавшим по вине зарвавшихся честолюбцев.

— Син-ин! — воскликнул Ёритомо и снова сложил руки в спасительной мудре, так как уже был наслышан об императоре, превратившемся в демона.

— Прошу, перестань! — закричал Син-ин, отворачиваясь. — Я пришел предложить тебе помощь.

— Я в ней не нуждаюсь. Люди говорят, это ты привел Нобуёри ко злу, а моего отца к погибели.

— Пустые наветы! Разве я виноват в том, что разум Нобуёри затмило тщеславие? Твой отец служил ему верой и правдой, за что и пал от рук Тайра.

Ёритомо не нашелся что ответить.

— Однако мне любопытно, — произнес призрак, — почему ты проводишь дни в праздности, когда сам Хатиман предрек тебе великое будущее?

Молодой человек молча потупился.

— Киёмори по неразумию помиловал и твоих братьев, — продолжал Син-ин. — Кое-кто из них будет менее сдержан в проявлении сыновнего долга. Когда-нибудь он получит всю славу и почести, причитающиеся Минамото, а ты так и останешься лишь именем на свитках истории, если ничего не предпримешь.

Ёритомо глубоко вздохнул.

— Удача Сэйва Минамото иссякла. Те же, кто надеется сокрушить победителей Тайра, надеются зря. Мой клан почти истреблен. Почему я должен посылать его на полную погибель? В годы Хэйдзи моего отца отговорили от нападения на Рокухару, с тем чтобы знание пути Коня и Лука, которым славен мой род, не было утрачено. Отец все равно умер, пал жертвой измены. А ты предлагаешь, чтобы я поставил на кон будущее всех Минамото — теперь, когда надежда и вовсе ничтожна? Это уж чересчур. Призрак ахнул:

— По-твоему, твой родовой покровитель, Хатиман, солгал? Ёритомо опять смолчал.

— О маловерный Гэндзи! — упрекнул его Син-ин. — Отвергать помощь ками — жестокая ошибка. Один смертный скоро поплатится за подобный проступок, ибо ему уготовано великое несчастье. Неужели ты и впрямь хочешь подвергнуть себя и свой род такой опасности? Отречься от своего предназначения?

— Значит, мне предстоит выбирать из двух смертей, — произнес Ёритомо.

— Чепуха, — отозвался Син-ин. — Мудрец не стремится плыть против течения. Сильнейший подчиняет поток своей воле и плывет, куда ему заблагорассудится.

Ёритомо сжал кулаки.

— Я подумаю над тем, что ты сказал. А теперь — изыди!

— Не гони меня так поспешно, асон Минамото. Я еще могу быть тебе полезен. — Призрак повел рукой, и у ног Ёритомо возникли двенадцать палочек из туго свитой конопляной пеньки. — Если во мне будет нужда, зажги одну из них глубокой ночью, и я появлюсь.

Ёритомо неохотно поднял палочки и сунул в рукав.

— Надеюсь, они не понадобятся.

— Понадобятся, — ответил Син-ин. — Еще как понадобятся. И призрак исчез, жутко, зловеще ухмыльнувшись. Ёритомо поспешил назад в монастырь — к очищающим звукам храмовых колоколов и молитв.

Водяная надпись

Прошли недели со дня возвращения Киёмори из Ицукуси-мы. Обратный путь в Рокухару был счастливым и безмятежным, да и дома за время их отлучки ничего плохого не произошло. Токико решила избегать мужа и потребовала прекращения всех встреч между ними, что Киёмори было только на руку. Весна благополучно сменилась летом, а лето — осенью. «Уж не пошел ли Царь-Дракон на попятный — не продлил ли мою защиту? — начал задумываться Киёмори. — А может, никакой защиты и вовсе не требовалось?»

Однако на двенадцатый день луны Стихосложений, когда господин канцлер снимал черные одеяния перед отходом ко сну, на него вдруг накатила дурнота. Он схватился за ширму, чтобы справиться с головокружением, и опрокинул ее, едва не задев угольную жаровню и чудом избежав пожара. Сила стремительно покидала его, пока не ослабли ноги и он не осел на пол. Самый воздух вокруг, казалось, делался все жарче и жарче, хотя Киёмори отнюдь не грело это призрачное тепло — он дрожал и вздрагивал, словно на зимнем ветру.

За все пятьдесят лет жизни он ни разу по-настоящему не болел, и теперь его разбирал ужас. «Может, это Рюдзин решил мне отомстить? Или духи хвори воспользовались тем, что ками сняли защиту, и перешли в наступление?»

Киёмори позвал слуг.

— Разошлите гонцов во все буддийские храмы, — приказал он. — Призовите священников и монахов молиться за меня, ибо я не знаю, переживу ли эту ночь!

Слуги испуганно бросились выполнять приказание и уже через час вернулись с монахами из близлежащих храмов. Те попробовали успокоить Киёмори.

— Мы часто встречаем подобный недуг в это время года. Большинство излечивается за несколько дней, хотя человеку ваших лет может потребоваться чуть больше.

Однако, по настоянию Киёмори, монахи остались сидеть в соседней комнате, мерно раскачиваясь и бормоча сутры, пока он горько страдал на своем ложе.

Никогда еще предводитель Тайра не был так слаб, так напуган. Для воина, привыкшего вести дружину в бой и громить врагов, трудно было найти худшее унижение. Добиться ранга канцлера, почти приблизить появление внука-императора и вдруг впасть в такую немощь — это разъярило бы кого угодно. Истинно перед судьбой все равны. Трясясь и пылая под одеялом в лихорадке, Киёмори завидовал монахам, сидевшим за стеной. Вот у кого жизнь проста: ни ожиданий, ни жажды почестей, ни грез о славе. Стало быть, и потери, и унижения им также чужды. Поистине умение быть выше разочарований есть проявление особой силы.

Часы текли, а он то погружался в лихорадочный сон, то выпадал из него. Киёмори перестал понимать, находится ли он на земль или уже канул в один из ста шестидесяти восьми кругов ада, где судья царства мертвых, Эмма-о, приговорил его к вечным мукам.

«Если верно все то, о чем проповедуют в храмах, — подумалось канцлеру в миг ясности рассудка, — тогда поделом мне — стольких людей сгубил, столько затеял интриг. Сжалится ли Эмма-о, узнав, что я не для себя старался, но ради сыновей и величия Тайра?»

Чувствуя, что удача его покинула, а жизнь вот-вот прервется, Киёмори расплакался от бессилия и жалости к себе.

То и дело из темноты проступали встревоженные лица родных. То Сигэмори склонялся над ним, то Мунэмори, то младшие сыновья. Иногда даже Токико приходила проведать мужа — справиться о самочувствии, узнать, не надо ли чего. Самыми жуткими посетителями были тени погубленных им Минамото, которые спрашивали, готов ли он примкнуть к ним в обители мертвых.

После долгого беспамятства Киёмори вдруг разбудил удар грома. Он лежал в своей комнате, не зная ни часа, ни времени суток, Канцлер осознавал лишь то, что монахи замолкли и никого рядом нет. Киёмори попытался пошевелиться или позвать слуг, но не сумел. Оконную бумагу освещал бледный свет, но что его давало — рассветное солнце ли, вечерняя луна или нечто потустороннее, — оставалось неясным. Вскоре по сёдзи забарабанил дождь. Когда капельки покатились вниз по бумаге, к воде будто примешалась какая-то грязь или краска, так что каждый след теперь напоминал неспешный штрих кистью. На глазах потрясенного Киёмори падающие капли чертили целые иероглифы, а те складывались в слова:

О Тайра-гордецы!
Как Минамото в бегстве
Отбросили бесценные доспехи,
Так и вы
Отринули защиту.
За сёдзи полыхнула молния, и комнату наполнил громовой раскат — столь оглушительный, будто весь мир распадался на части. Киёмори вспомнились предсмертные слова Ёсихиры о том, что он вернется демоном грома, чтобы сокрушить ненавистных Тайра.

Киёмори в ужасе закрыл глаза, стены комнаты закружились. «Неужели мой конец настает? — пронеслось у него в мозгу. — Неужели я вот-вот провалюсь в небытие, как тонущий в бурю корабль, без надежды на возвращение?» В этот миг навалилась тьма, и он лишился чувств.

Новое пробуждение потрясло его. Киёмори очнулся на своем тюфяке, взмокший от йота. Воздух потяжелел от курений, а монотонный речитатив монахов внушал спокойствие. Оглянувшись на сёдзи, он больше не увидел там никаких посланий — только мокрую бумагу.

«Меня пощадили, — ошеломленно подумал Киёмори. — Возможно ли?» Он медленно сел. Голова немного кружилась, но ему удалось не упасть. Еще он заметил, что проголодался. Рядом стояла чаша с рисом, и Киёмори стал есть, разжевывая каждую крупинку.

«Должно быть, я спасся монашескими молитвами. Верно, слова сутр уберегли меня от мстительных духов, как однажды спасли мой остров от гнева Рюдзина. Если я лишился его опеки, не обратиться ли за покровительством к Будде?»

Киёмори призвал монахов. Те были приятно удивлены, увидев его бодрствующим.

— Полагаю, именно вам я обязан выздоровлением, — сказал он. — Я тотчас велю, чтобы ваши обители получили щедрые дары — рис, шелк и добрых коней. Вы меня вдохновили. Теперь я осознал, что хочу принять постриг и тоже стать монахом. Прошу, пришлите ко мне наимудрейшего из наставников, который бы направлял меня в этом.

Монахи обрадовались, но вовсе не удивились, поскольку люди, столкнувшись со смертью, нередко обращались к вере. Итак, храмы получили весть, что господин канцлер ищет учителя, и, памятуя о высоком ранге будущего послушника, сам глава вероучения Тэндай, преподобный Мэйун спустился с горы Хиэй проследить за посвящением Киёмори. Князю обрили голову и выдали простое серое одеяние, под стать новому, монашескому имени — Дзёгай. Было объявлено, что Киёмори «удалился от мира», а главенство над Тайра перешло к Сигэмори, хотя оставалось неясным, какие полномочия тот получал на самом деле.

«Теперь-то Рюдзин не посмеет мне навредить, — думал Киёмори, выписывая очередную сутру или заучивая закон Будды. — А В Хэйан-Кё никто не осмелится клеветать на инока. Ха! Если все, что требуется для уважения и покровительства небес, — это состричь волосы и отказаться от изысканных платьев, значит, цена не так уж и велика».

Отражение в зеркале

— Киёмори заделался монахом? — рассмеялся отрекшийся государь, когда его советник Сайко пришел с новостями. — И я должен этому верить? Найдется ли хоть один глупец, что поверит?

Престарелый Сайко пожал плечами:

— В страхе люди часто совершают загадочные поступки. Кое-кто говорит, что господин Киёмори утратил душевный покой после болезни.

Го-Сиракава потер подбородок.

— Нет-нет, не верится мне, что простая хворь могла его так напугать. Только не Киёмори. Что-то здесь неспроста. Сдается мне, он вообще не был болен. Киёмори знает, что о нем ходит дурная слава гордеца и тирана. Быть может, это его недомогание и обращение к вере нарочно задумано, чтобы обрести в людях сочувствие?

— Но, государь, — вклинился Наритика, другой доверенный советник Го-Сиракавы, — опасно порой видеть козни там, где их нет. Так недолго прослыть недалеким и подозрительным.

Го-Сиракава нахмурился:

— Недалекие не замечают измены, когда она назревает. Я знаю Киёмори почти всю жизнь. Он никогда толком не болел и никогда не тяготел к монашеству. Родовому ками он верен лишь на словах, а большое святилище в Ицукусиме строит, чтобы всех поразить своим богатством. Не таков Киёмори, чтобы вдруг податься в буддизм, если только это не сулит еще больших благ.

Наритика словно язык проглотил, хотя потом все же выдавил:

— Владыке, конечно, виднее.

— Да, виднее, — проворчал Го-Сиракава. — С моей стороны, может, и глупо было наделять Тайра такой властью, но, раз уж так вышло, теперь нужно следить за ними, не спуская глаз. С той самой ночи, проведенной в Рокухаре, я убедился, что нас ждет явление второго Нобуёри, для которого власть — лишь орудие для исполнения собственных корыстных целей. Так не лучше ли проявить бдительность?

— Разумеется, владыка, — поддакнул Сайко, многозначительно глянув на Наритику. — Это, несомненно, наимудрейшее решение.

Наритика отважился на новую попытку.

— Повелитель, Государственный совет и без того погряз в трудностях. Тайра не желают примириться с Фудзивара, а верные вам царедворцы в разладе с ними обоими. Каждый силится занять должность повыше и возвысить приближенных. Дела совершенно запущены! Ходят слухи, будто Минамото на востоке пытаются сплотить силы. Кто знает, с кем они захотят объединиться, когда будут готовы?

— Теперь-то ты понял? — сказал Го-Сиракава. — Верно говорю, времена ныне опасные. Я должен всеми силами сохранить порядок и не позволить Тайра ввергнуть нас в хаос. — Он повернулся к Сайко: — Стало быть, Киёмори считает, что монашеское облачение принесет ему всеобщее уважение? Что ж, тогда и я последую его примеру. Пошли весть преподобному Мэй-уну. Попроси его прибыть в То-Сандзё и постричь меня как положено. Нельзя допустить, чтобы Киёмори уважали больше государя.

Сайко низко поклонился:

— Слушаю и повинуюсь, владыка. Я тотчас отправлю гонца в Хиэйдзан. — Монашек поднялся и быстро вышел, на прощание одарив Наритику гадкой усмешкой.

Го-Сиракава взял бронзовое зеркальце, забытое кем-то из фрейлин, поднес к лицу и спросил:

— Как думаешь, пойдет ли мне лысина?

— Не менее чем господину Киёмори, — печально отозвался советник. — Полагаю, вы будете столь же благочестивы.

Го-Сиракава опустил зеркальце.

— Не занудствуй, Наритика. Я всего-то хотел знать, как буду смотреться. Мои дамы говорят, что седина делает меня мудрее и старше. Никогда не прощу себе, если после пострига потеряю внушительность.

— Уверен, люди будут и впредь судить о вас больше по мудрости, по делам, совершенным на благо Японии, нежели по внешнему виду, — ответил Наритика и с поклоном поднялся. Удалившись из приемных покоев отрекшегося государя, он побрел длинным крытым переходом к своему жилищу, в гостевые комнаты То-Сандзё.

По пути Наритика загляделся на сады, разбитые между дворцовыми палатами, на облетающие листья гинкго и клена. Видения разрушенного Хэйан-Кё не оставляли его с той злополучной ночи в Рокухаре. Поначалу он с готовностью поверил, что его предчувствия совпадают с предчувствиями Го-Сиракавы — будто именно Тайра приведут страну к роковому концу. Теперь уверенность ушла. Откуда бы ни дул ветер, какое бы дерево ни сбрасывало листву первым, зима неизбежна, и ничто не в силах ее отвратить.

Свиток третий Гэнпэй

Обстрел ковчегов

Конь под Сигэмори нервно переступал, потревоженный все возраставшим ревом из-за дворцовой стены. В воздухе витал аромат поздних глициний из императорских садов.

— Правда, занятно, — сказал Сигэмори соседу — такому же воину Тайра, — что судьба порой водит человека кругами? Шестнадцать лет прошло, а я опять у ворот Тайкэнмон.

— Истинно, господин, — ответил всадник. — Только на сей раз мы стоим по другую сторону. Теперь Тайра собрались внутри, поджидая недругов-смутьянов. По мне, так куда лучше.

Сигэмори предался раздумьям. С той поры, когда его отец, Киёмори, принес обет Будде и стал послушником, минуло девять лет. Однако ни сутры, ни заповеди его, похоже, не волновали — все время он, как и прежде, посвящал упрочению влияния среди вельмож. С теми, кто мог посягнуть на владычество Тайра, Киёмори стал обходиться еще суровее, а за обиду воздавал сторицей. Всего несколько месяцев назад Сигэмори пришлось оправдываться перед свитой императорского регента за то, что юнцы Тайра отказались уступить ей дорогу на улице. И даже после этих извинений Киёмори подослал своих молодчи-ков-кабуро избить свиту регента, сопроводив кару посланием «Перед Тайра расступаются все».

Очень скоро имя Тайра оказалось у каждого на языке, будь то вельможа, крестьянин или купец. Самоуправство Киёмори донимало всех. Сигэмори старался как мог, выступая образчиком хороших манер, привитых матерью. При дворе он был любим, но на фоне его обходительности выходки Киёмори и других сородичей казались еще более дикими.

Сигэмори повернулся в седле, чтобы поприветствовать воинов, — скрипнули кожаные шнуры его начищенного доспеха. Бок о бок с ним у ворот стояли всего две сотни воинов, но то были закаленные в боях конники Тайра, с небольшой долей отпрысков Фудзивара и Оэ, которым не терпелось вкусить битвы и славы. Юношам Хэйан-Кё мир, как видно, наскучил. Сигэмори тревожился. Непросто будет им прославиться в этом бою.

— Не по душе мне сражаться с монахами, — вымолвил стоявший рядом всадник, словно читая мысли. — Разве не сказано, что убийство монаха удесятеряет дурную карму? И что отнявшему жизнь у инока никогда не видать Чистой земли?

— Да, так говорят, — согласился Сигэмори. — Однако эти иноки сами идут на нас боем. Забыв о миротворческих обетах, они сошли с горы Хиэй, желая луком и нагинатой смутить дух императора. Если монах нарушает обет и идет убивать, его ждет в тысячу раз большее несчастье, чем нас. Так что наши руки останутся чисты.

— Понимаю, господин. Правда, я слышал, у монахов есть причины для недовольства.

Это не давало покоя и Сигэмори. Как бы то ни было, чернецам не стоило втягивать в разбирательство императора.

Вышло так, что государь-инок Го-Сиракава возложил часть правительственных полномочий на сыновей своего советника, монаха Сайко. А так как наместниками они оказались нерадивыми и своевольными, вверенные им храмы, входившие в подчинение Энрякудзи с горы Хиэй, оказались разграблены и осквернены. «Монахам Хиэя следовало пойти с жалобой к Го-Си-ракаве, под стены То-Сандзё. В конце концов, государь Такаку-ра еще мальчик, ему едва минуло четырнадцать».

Гул наступавшей рати монахов делался громче и громче, и вот уже Сигэмори различал в нем храмовые песнопения и речитатив сутры Тысячерукой Каннон. Сидеть за высокой оградой, не видя передвижения вражеских войск, было невмоготу, и Сигэмори окликнул часового на стене:

— Эй, ты! Видишь кого? Далеко ли до них? Часовой обернулся и крикнул:

— Господин полководец, монахи обходят нас с севера, по улице Итидзё!

— Хм-м… — Сигэмори обратился к сидящему рядом воину: — Кто стережет северные ворота?

— Минамото Ёримаса, господин. У него всего три сотни на трое ворот.

— А-а, монахи, должно быть, прознали, что тот участок слабо защищен.

Такакура проявилвеликодушие, позволив горстке уцелевших Минамото выступить в охране императора. Сигэмори, однако, терзали опасения — а ну как Минамото лучше проявят себя в бою? Тайра так сильно пали в глазах придворных, что Минамото ничего не стоило завоевать их расположение. Сигэмори понимал: на море Тайра, может, и нет равных, но в умении управляться с луком и конем Минамото им не превзойти.

— Прикажете выслать Ёримасе подкрепление, господии? Сигэмори на миг задумался.

— Нет. Иначе Ёримаса оскорбится. Решит, что Тайра усомнились в его мужестве и сноровке. Пошлем одного воина наблюдать за ним. Если вернется и доложит, что монахи прорывают оборону, тогда и дадим подкрепление.

Тут же к северной границе Дворцового города отправили всадника. Пение монахов становилось все глуше, пока совсем не стихло вдалеке. Минуты тянулись, оглашаясь лишь конскими всхрапами да бряцанием доспехов. И вот в тишине вдруг послышался воинственный клич и молитвенные напевы зазвучали вновь, приближаясь теперь уже к вратам Сигэмори.

— Господин! — воскликнул дозорный со стены. — Они идут сюда!

Вскоре вернулся и разведчик, посланный наблюдать за Минамото. На губах его играла озадаченная ухмылка, которую тот тщетно пытался скрыть.

— В чем дело? — накинулся на него Сигэмори.

— Этот Ёримаса оказался хитрой бестией, — отозвался всадник. — Надо отдать ему должное. Он сказал монахам, что никто не признает их требований, если они разобьют его малый отряд и пройдут во дворец без помехи. Победа же над более могучим воинством принесет им славу и убедит государя выслушать их прошение.

— Нашим воинством, надо полагать?

— Именно. И монахи согласились. Сейчас они направляются сюда — вызывать нас на бой.

Сигэмори вздохнул:

— И впрямь хитро придумано. Упаси меня Амида от таких соратников. Что за оружие у монахов? — спросил он дозорного.

— Грубые копья и нагинаты, господин. Еще, конечно, мечи, у некоторых — мотыги и прочая крестьянская утварь. Щитов нет. Не иначе думают укрыться за священными ковчегами.

— Отлично, — пробормотал Сигэмори. — Значит, они без луков. Если повезет, ворота можно будет даже не открывать. — Он прокричал своим воинам: — Всем спешиться! Лошади не понадобятся. К стене! Стройся плечом к плечу, как можно плотнее! Они решили устрашить нас громовым кличем, так устроим им в ответ дождь из стрел!

Сигэмори сам слез с коня и вскарабкался по деревянной лестнице к самой кромке стены. Оттуда ему стало видно, как поток монахов запруживает улицу Омия, неся, точно топляк после разлива, узорчатые и золоченые ковчеги. Солнце посверкивало на лезвиях нагинат и бритых головах растущей орды монахов. С пением и молитвами они хлынули к воротам, да в таком множестве, что иным пришлось отступить на боковые улочки. Сигэмори, сидя на своей жердочке, не мог разглядеть камня на мостовой — до того густой была толпа. Он расчехлил лук и вытянул из колчана гудящую стрелу, потом послал по своим рядам приказ повторять за ним.

— Стрелять только по моей команде.

За стеной воины, повинуясь приказу, доставали луки. По шеренге пробежала волна, напоминая трепет боевого етяга на ветру.

Выждав, когда монахи закончат священный гимн, Сигэмори прокричал им:

— Кто вы, что явились сюда нарушить покой императора? Ему в ответ раздался нестройный хор:

— Мы пришли с жалобой к государю!

— Мы ищем справедливости!

— Позор совету и императору!

— Босацу разгневаны! Сигэмори закричал в ответ:

— Возвращайтесь к себе в храмы! Не пристало инокам так себя вести! Вам бы молиться о мире, а не грозить войной! — Однако он уже понял, что протестующие вопли монахов заглушат любые слова. Испустив тяжкий вздох, Сигэмори поднял руку — знак боевой готовности лучникам за стеной. Убедившись, что все его видят, он рубанул ладонью по воздуху:

— Хадзимэ[56]!

Сотни стрел взвились высоко вверх и прибойной волной обрушились на сбитую людскую массу. Их зловещее гудение мешалось с криками раненых монахов, поскольку даже тупые стрелы могли причинить увечье, вонзаясь в незащищенную плоть. Многие пололи после этого залпа, и все же толпа не разошлась. Из пущенных в ответ легких копий и стрел большая часть ударялась в дворцовую стену, а если и перелетала ее, отскакивала от доспехов лучников Тайра, не нанося вреда.

— Зарядить боевые! — скомандовал Сигэмори.

Сотни пар рук потянулись к колчанам, извлекая острые стрелы со стальными наконечниками. Сигэмори надеялся, что осаждающие тоже услышат его и решат разойтись, но те продолжали стоять, прибившись к стене и ропща на императора, удерживаемые не то гневом, не то боязнью прослыть трусами.

Сигэмори вновь поднял руку, оглядывая монахов со смесью жалости и восхищения…

— Ваша святость, я принес новости, как вы просили, — произнес стриженный в кружок мальчуган, склоняясь перед престарелым иноком-советником Сайко.

— Ну так рассказывай, — отозвался тот, потирая руки.

— Монахи Энрякудзи подступили ко дворцу императора и, кажется, готовятся к битве.

— Отлично. Молодец, справился, — сказал Сайко и дал мальчику крошечный мешочек с несколькими крупицами золота. — Ступай и продолжи слежку, а потом известишь нас о ходе сражения.

— Хай, ваша святость. — Паренек поклонился, выбежал во двор и припустил вниз по холму, на котором стоял охотничий ломик.

Сайко поднялся, на время позабыв о ломоте в костях, и направился к старшему советнику Нарптике, поджидавшему на веранде. Оттуда открывался чудный вид на долину Хэйан-Кё. Несмотря на то что до столицы было рукой подать, ничто, кроме облачка пыли на севере, не указывало на происходившую там битву.

— Началось, — вымолвил Сайко.

— Все равно не пойму, — проворчал Наритика. — Зачем вам понадобилось втягивать в это монахов Энрякудзи? Они ненадежны и непредсказуемы!

— Стоячей водой и тростинки не сдвинешь, а бурный поток можно использовать, направив в нужное русло.

— Надеюсь, ваше русло достаточно глубоко, — заметил Наритика. — А то как бы берега не размыло.

Сайко улыбнулся. Наритике было явно не по себе, как всегда в его присутствии, и это радовало.

— Не бойтесь, советник. Нас направляют великие силы.

— Так и должно быть. Хотя мне все еще невдомек, как вам удалось обратить гнев монахов на Такакуру вместо государя-инока. Ведь это ваш сын повинен в разорении храма земли Kara, а также Го-Сиракава, который устроил его туда наместником.

Сайко лишь улыбнулся:

— Истинно босацу мне благоволят. Однако мне непонятно ваше недовольство. Не вы ли явились ко мне, когда вас обошли повышением в военачальники Правой стражи из-за того, что чин этот перешел бесталанному Тайра Мунэмори? Не я ли призвал сотню монахов в Явате семь дней кряду читать Великую сутру Высшей Мудрости, призывая на вас покровительство Хатимана?

— А на третий день, — возразил Наритика, — к святилищу слетелись три белых голубя и заклевали друг друга насмерть. Это знамение Хатимана так взволновало монахов, что те сразу прервали молебен.

Сайко вяло отмахнулся:

— Неизвестно, что предвещало это знамение. Может, внутреннюю распрю среди Минамото или грядущую войну, о чем мы уже знаем и к чему готовимся. Вдобавок не я ли направил в храм Камо чародея-отшельника сто дней заклинать демона Да-кини служить вам?

— Да, он устроил алтарь в дупле огромной криптомерии, которую потом поразила молния. Другие жрецы отыскали его и с побоями выгнали.

— Случается. Что поделаешь, — отозвался Сайко.

— Я уже опасаюсь, ваша святость, — произнес Наритика, с трудом сохраняя спокойный тон, — что боги неблагосклонны к нашей затее. Мое упование сломить Тайра прежде, нежели видения Рокухары станут явью, кажется мне теперь несбыточной мечтой.

— Не падайте духом, советник, — подбодрил его Сайко. — Верьте: все идет, как и было задумано.

— Надеюсь, вы правы, — ответил Наритика, взглянув на него со страхом и гневом. — Ради нашего же блага.

Он еще раз посмотрел на город и, ковыляя, побрел в другую часть дома.

Сайко удалился в крошечный закуток, примыкавший к комнате. Там, в полутьме, он достал из рукава палочку благовоний и, разведя в жаровне огонь, поставил куриться. Над жаровней поднялось плотное облачко дыма. Сайко пропел несколько слов. Среди дыма возникло лицо — высохшее, с запавшими глазами. Монах поклонился:

— Уже началось, о Темный владыка.

Сигэмори снова махнул рукой, рявкнув «Хадзимэ!». Из-за дворцовой стены смертоносным дождем полетели сотни боевых стрел. Лучникам Сигэмори сноровки было не занимать, хотя на таком расстоянии это едва ли что-то меняло. Монахи стояли такой сбитой массой, что каждый снаряд попадал в цель. Толпа вмиг ощетинилась торчащими стрелами — кому пронзило глаз, кому грудь, кому горло. Отовсюду хлынула кровь, потекла на мостовую. Песнопения сменились воплями боли и ужаса. Чернецы один за другим оседали на землю, а их соратники склонялись над ними — оказать помощь либо прекратить мучения.

Сигэмори это отнюдь не занимало. Все равно что бить птиц, уже согнанных в клетку. Он в третий раз поднял руку, и в третий раз его люди вынули из колчанов стрелы и зарядили луки.

Теперь уже монахи замец-или его жесты и, вопя, метнулись к боковым проулкам. Многих в давке помяли. Кто-то пытался тащить раненых собратьев, но остальных бросили умирать.

— Открыть ворота! — скомандовал Сигэмори. — Внести убитых и раненых. Придворные лекари позаботятся о тех, кому нужна помощь, и стража, быть может, захочет их допросить.

Невесело прокричав победу, лучники ушли от стены к воротам Тайкэнмон. Сигэмори смотрел поверх россыпи тел. Большинство погибших, казалось, составляли ученые монахи — блед-нокожие, хрупкие. Ему стало тошно от осознания того, сколько знаний и мудрости с ними погибло.

Сигэмори заметил, что даже священные ковчеги остались лежать на земле — так отчаянно было бегство монахов. И тут он увидел кое-что, отчего не на шутку встревожился. Несколько стрел торчали из самих ковчегов. Напасть на такую святыню считалось еще худшим проступком, нежели осквернение святилища, которому она принадлежала, — как если бы кто замахнулся на само божество или босацу. Воины Сигэмори были превосходными стрелками, да и не могло быть промашки на таком расстоянии. К счастью, каждый помечал свои стрелы особенным оперением, чтобы после битвы вернее определить лучшего. Что ж, тем проще будет найти виновников кощунства.

Вот уже и другой ратник нашел поруганные ковчеги, бросился к Сигэмори.

— Господин, Хиэйдзан будет в ярости! Что делать?

— Мы не варвары, — ответил Сигэмори, — и должны исполнить свой долг, следуя обычаям. Стрелы вынуть и тотчас доставить ко мне. Того, кто их пустил, ждет наказание.

— Будет исполнено, господин.

Мутные воды

— Как он позволил?! — взревел Киёмори. — Заточить четверых Тайра, не говоря уж о Фудзивара и Оэ, — лишь за то, что ошиблись мишенью! Неужто Сигэмори хочет нас опозорить?

— Он хочет поступить по чести, — тихо произнесла Токико, собирая азалии на берегу искусственного пруда, — его так учили. Думаю, никто не усомнится, что его намерения были самыми благородными.

— Хотел бы я, чтобы Сигэмори действовал как воин, а не как царедворец. Этих бездельников в Хэйан-Кё и без того навалом. К чему тебе собирать цветы? Разве у нас мало служанок?

— Они для празднества по случаю дня рождения Будды, — ответила Токико. — Собрать их собственноручно — часть приношения. Разве ты забыл? — В ее тоне сквозила усмешка.

Киёмори, досадуя, встал.

— У меня и без того забот хватает. Не знаю, зачем я с тобой говорю. Мало того что ты отреклась от мира своего отца и стала послушницей, так еще и меня взялась изводить. Ты когда-нибудь дашь мне покой, женщина? — Он стремительно вышел из сада, подняв вихрь из персиковых лепестков.

Токико, глядя ему вослед, поднесла к лицу букетик азалий, вдохнула их аромат. Вот она, злая прихоть судьбы: когда Киёмори дал монашеский обет, от Токико стали ждать того же. Для женщины считалось непристойным оставаться в миру после ухода супруга в схиму, и Токико пришлось посвятить себя изучению сутр и заповедей, остричь волосы до плеч и одеться послушницей. Она знала, что Киёмори не нарочно причинил ей боль — просто ему не пришло в голову, что она может пострадать.

Поначалу Токико боялась, что ее отец, Царь-Дракон, придет в ярость, но, как бы то ни было, этого она не узнала. Обитатели пруда, что приносили ей вести и передавали послания домой, перестали являться на зов. Вода в пруду помутнела и подернулась ряской, перестав что-либо отражать.

Зато Токико начала все сильнее полагаться на свои знания о мире смертных, на болтовню прислужниц, на крохи новостей с политического ристалища, которыми делились с ней сыновья. Посещая храмы для молитв и подношений, она тайком подслушивала жалобы и чаяния монахов. Женщине с ее связями было нетрудно составить картину происходящего, даже оставаясь в тени занавеса китё. Трудно было бездействовать, зная, что творится вокруг.

Бунт монахов незримым клинком нацелился в само августейшее семейство, к которому принадлежала и ее дочь, Кэнрэй-мон-ин. Способностей к колдовству Токико сохранила не много, но надеялась все же добиться своего, подергав кое-какие ниточки в правительственных кругах.

Ее уединение нарушила какая-то девушка, которая, запыхавшись, бросилась перед ней на колени в сырую траву. Токико узнала посетительницу: ею оказалась служанка дочери.

— Госпожа, я только что из дворца, — выдохнула девушка.

— Что у вас нового?

— Совет согласился с вашими соображениями по укреплению безопасности императорского семейства. Его решено разместить в других резиденциях внутри города.

— Благодарение Амиде, — прошептала Токико и сама удивилась легкости, с какой присказка-молитва сорвалась с ее губ. — А что насчет Трех сокровищ?

— Госпожа, меч, зерцало и яшма последуют за императором, куда бы он ни направился.

Токико задумалась. Только бы ей найти способ стать хранительницей Кусанаги — пусть на день или час: она бы нашла, как вернуть его в море. Однако такое не представлялось возможным. Можно, конечно, нанести визит дочери, Токуко. Сейчас ее нарекли другим именем, подобающим титулу императрицы, — Кэнрэймон-ин, ибо первым дамам двора по обычаю присуждались названия ворот Дворцового города. Токико гадала порой, нет ли в этом обычае унизительного подвоха — называть женщину в честь проема, дыры в стене, но своих мыслей на сей счет никогда не высказывала.

Токико и дочери кое-что поведала о Кусанаги, хотя никогда не отводила ей роли в исполнении поручений Рюдзина.

«Уделив ей внимание, я смогу подобраться к сокровищам. А что потом? Что может старуха вроде меня?»

Служанке Токико ответила так:

— Ступай же и дай мне знать, когда станет известно, где разместилась государыня Кэнрэймон-ин.

— Непременно, госпожа.

Служанка, поклонившись, удалилась, и Токико вздохнула.

«Это все равно что ворочать огромную груду камней, — думала она. — Выберешь нужный валун — и груда осыплется туда, куда тебе угодно. Ошибешься, и тебя похоронит под камнепадом. Главное, не ошибиться».

Летний ветер

Императрица вскочила в постели. Ее тревожили мрачные сны, обрывки которых все еще липли к сознанию подобно тому, как в сухую погоду пристают к рукам лоскутки шелка.

Такакура еще дремал, мерно похрапывая рядом под одеялом. Кэнрэймон-ин завидовала его юному крепкому сну. В свои двадцать два она уже поневоле задумывалась, не настигла ли ее старушечья болезнь, бессонница. С тех пор как четырнадцать дней назад после нападения монахов пришлось проститься с дворцом, ей ни разу не удалось выспаться. Здесь, в покоях бабушки императора, она определенно чувствовала себя не в своей тарелке. Челядь восприняла переезд празднично, как некоторое обновление, но Кэнрэймон-ин, выросшая среди Тайра, понимала его истинный смысл: «опасность рядом».

Она соскользнула с ложа и накинула верхнее платье. В опочивальне было тепло, сквозняки не гуляли, так что плотной одежды не требовалось. Убрав за спину длинные волосы, Кэнрэймон-ин побрела в смежную комнату, где спали служанки, надеясь развеяться короткой беседой.

Девушки оставили сёдзи открытыми, отчего в комнату проливалось лунное сияние. Кэнрэймон-ин оглядела спящие фигуры, словно что-то выискивая. Ощущение было такое, будто ее глазами смотрит другой — некое порождение минувшего кошмара. Взгляд Кэнрэймон-ин упал на деревянную стойку с висящим на ней Кусанаги. Влекомая порывом, императрица приблизилась к стойке, перешагивая через спящих, и опустилась перед мечом на колени. Его ножны поблескивали в свете луны.

— Правда, необыкновенный, госпожа? — прошептала одна из служанок, проснувшись от ее шагов.

— Да, — тихо ответила Кэнрэймон-ин.

— Говорят, с его помощью можно повелевать ветрами. Кэнрэймон-ин кивнула. Нечто в ее душе знало это наверняка.

— А еще он будто бы подчиняется лишь отпрыскам императорской крови.

Опять правда.

— Разве мой отец не сын императора?

— Верно… Значит, и вы можете взмахнуть им.

— Я? Женщина?

— А почему нет? — хихикнула служанка. — Мужчины частенько доверяют нам свое оружие, ведь верно?

Кэнрэймон-ин улыбнулась. Она подняла меч со стойки и замерла, держа его обеими руками. Клинок оказался тяжелый.

— Думаешь, стоит?

— Государь вас простит. А жрецам мы не скажем. Кэнрэймон-ин потянула за рукоять и медленно вытащила меч из ножен. Зрелище ее разочаровало. Лезвие потемнело от времени, края были выщерблены. Реликвия выглядела немыслимо старой, оббитой и неприглядной.

— Почему его до сих пор не починили? Служанка пожала плечами:

— Кусанаги так священен, что никто, видимо, не осмелился. Конрэймон-ин вытянула меч перед собой — посмотреть, как тот заблестит в свете луны. Может, ей показалось, но клинок как будто сам излучал сияние.

— Повелевает ветрами, говоришь?

— Так сказано в легендах, госпожа. Почему бы не испытать его? Могли бы вызвать ветерок и развеять жару, чтобы было полегче спать.

Кэнрэймон-ин с почти детским азартом прошептала:

— Давай попробуем!

Она вынесла меч на веранду и подняла к небу.

— О великий ками! Я, произошедшая от Аматэрасу, велю тебе ниспослать ветер, который избавил бы нас от невзгоды! — И Кэнрэймон-ин взмахнула мечом справа налево, с юго-запада на северо-восток. По лезвию пробежал лунный блик, но и только.

Кэнрэймон-ин уронила меч, и тот с глухим стуком вонзился в половицы веранды. Ее руки устало поникли, а в душе поселилось странное чувство — смесь довольства, смятения и страха.

— Что я натворила!

Ее волосы вдруг разлетелись от сильного порыва юго-восточного ветра.

— Госпожа! Вам удалось! — восторженно прошептала служанка.

Кэнрэймон-ин больше не чувствовала ничего, кроме страха.

— Наверное… Напрасно я это сделала. — Она поспешила внутрь и вложила Кусанаги в ножны, потом укрепила на стойке и сказала служанке: — Смотри, никому ни слова!

После этого Кэнрэймон-ин вернулась в покой императора, забралась под одеяло и сжалась в комок. Ее била дрожь.

Зажигательный танец

В ту самую ночь, в тот самый час монах Сайко стоял на углу улицы в юго-восточной части Хэйан-Кё, там, где обыкновенно селились художники и актеры. Он тоже почувствовал, как на юго-востоке поднялся теплый вихрь, и улыбнулся. «Разум женщины слаб», — сказал Син-ин и был прав.

Сайко отправился на близлежащий постоялый двор, поприветствовал хозяина и поднялся по деревянной лестнице на второй этаж.

Там его с радостью и нетерпением встретили три молодые женщины и юноша. Последние часы они определенно провели за уборкой, хотя пол так и остался усеян сценическими кимоно, веерами, шелковыми шарфами и прочими принадлежностями их ремесла. Девушки, несомненно, происходили из низших классов: в комнате не было ни одного занавеса ките, и посетителя встречали, не пряча лиц.

— Какая честь принимать вас у себя, ваша святость, — сказала одна из танцовщиц — миловидная, хотя и чересчур худая.

— Мне повезло, что я вас нашел, — отозвался Сайко, кланяясь всем по очереди. — Государь-инок очень щепетилен в выборе танцовщиц к своему Празднеству Ткачихи[57]. Хотя впереди еще два месяца, ин попросил меня задаться поиском — таково уж его свойство. Много улиц я исходил, много народу порасс-прашивал: кто лучше всех, кто лучше всех? Вы поразитесь, как часто мне называли ваши имена.

Танцовщицы улыбчиво закивали. Сайко хлопнул в ладоши.

— Давайте же освежимся, а потом вы покажете мне свое мастерство.

Он послал в харчевню этажом ниже за кувшинами саке, рисом и соленьями. Разносчицы все принесли вместе с тремя жаровнями, на которых тотчас приготовили рыбу для Сайко и девушек. Когда кушать было подано, монах предусмотрительно устроился у входной двери.

Расходы его не заботили, ибо жалованье старшему советнику отрекшегося императора полагалось богатое. Зато танцовщицы пировали, как в Чистой земле. Судя по всему, таких яств они отродясь не видали.

После того как сосуды с саке и сливовым вином опустели — в основном стараниями девушек, — Сайко снова хлопнул в ладоши и объявил:

— Довольно угощаться! Теперь покажите мне свое прославленное искусство, за которое вас так хвалили.

— Таносико! — обратились трое артистов к худенькой товарке. — Ты среди нас лучшая, тебе и начинать.

Девушка застенчиво улыбнулась и встала, слегка пошатываясь. Видимо, выпитое слишком сильно сказалось на ее слабом существе. Остальные подвинулись, чтобы дать ей простор, а Таносико накинула курточку из шелковой парчи. Наряд был ей великоват и явно поношен, с чужого плеча, а широкие рукава слегка мели пол. Юноша взял маленький барабан и принялся отбивать неторопливый ритм. Таносико вытянула руки, склонила головку и плавно задвигалась, то и дело кланяясь и низко поводя рукавами. Даже во хмелю ей удавалось вовремя кивать в такт барабану и похлопывать веером о ладонь. Сайко пришло на ум, что, будь у девушки хорошая семья и правильное воспитание, ей был бы обеспечен успех. «Увы, придется бедняжке уповать на счастье в следующей жизни».

Когда Таносико исполнила один слегка нетвердый пируэт, Сайко прервал ее:

— Великолепное движение! Покажи-ка еще раз! Девушка, краснея, снова выполнила па, с трудом сохранив равновесие.

— Восхитительно! Я знаю, владыка подобные танцы обожает! Подойди, дай мне взглянуть поближе.

Таносико, едва слышно вздохнув, подошла туда, где сидел монах — рядом с кухонными жаровнями, — и снова изобразила пируэт, широко раскинув руки. Ее рукава пролетели над открытыми углями. Один зацепился за решетку. Таносико этого не заметила и следующим движением потянула жаровню на себя, просыпав угли на подол куртки и соломенную циновку. Солома и ткань немедленно вспыхнули. Таносико взвизгнула, заметив пламя. Ее подруга в попытке погасить огонь выплеснула в него содержимое вин ной бутыли, отчего тот только сильнее разгорелся.

Сайко вскочил, сбив еще одну жаровню.

— Блаженный Амида! Я сейчас же приведу подмогу! — Он выскочил из Дверей и сбежал по ступенькам на улицу, не ответив на удивленные восклицания хозяина. Очутившись снаружи, Сайко тут же сбавил шаг и побрел как ни в чем не бывало. Нашел выше по улице темную арку и стал наблюдать за ночлежкой.

Вскоре из чердачных окон стало вырываться пламя, сквозь рев которого слышались отчаянные предсмертные крики танцовщиц. Огонь переметнулся на кровлю и мигом ее поглотил: Хэйан-Кё не видел дождя уже несколько месяцев. К тому же ничто так не горит, как сухая солома.

Мимо Сайко неслись люди с полными ведрами наперевес, но монаха это уже не волновало. Он кивал им и благословлял на ходу, зная, что огонь не остановить.

Юго-восточный ветер до того усилился, что запросто перебрасывал искры с крыши ночлежки на соседние дома. Их деревянные кровли вспыхивали одна за другой, и вот уже целый квартал стоял, объятый пламенем. Незадачливые пожарные бросались на улицы в горящей одежде. Жители домов в спешке давили друг друга, а напуганные волы и лошади — и того больше. Женщины с горящими рукавами метались туда-сюда с воплями боли и страха, поджигая телеги, паланкины, других беженцев.

Когда пожар разросся, улицы потонули в дыму, и даже те, кому удалось спастись от огня, падали наземь, задыхаясь и судорожно глотая воздух, точно рыбы на берегу. Пылающие дома один за другим взрывались от жара, их соломенные кровли разлетались по сторонам, неся кругом погибель.

Сайко улыбался. Всего в нескольких кварталах к северо-западу — точно с подветренной стороны — лежал дворец императора. Теперь уже было ясно, что ни водоносные бригады, ни высокие стены, ни молитвы жрецов не помешают ужасной стихии поглотить весь Дворцовый город. То, что государя с супругой там нет, не имело значения. Их гибель в задачу не входила. Поджог затевался, чтобы посеять среди горожан смятение и безнадежность, что и было достигнуто.

Сайко поспешил на запад, смешавшись с толпой беженцев. Его будоражила мысль о том, как из ничтожной каверзы могло вырасти огромное зло, достаточное, чтобы перевернуть мир. Он с нетерпением ждал полуночного доклада.

«Син-ин будет доволен».

Бронзовое зеркало

Следующим вечером, на закате, Усивака — ему уже было пятнадцать — улизнул из монастыря и направился прямиком в лес, где тэнгу тренировали его долгие годы. Несколько недель ему не удавалось повидаться ни с Сёдзё-бо, ни с его подопечными. Теперь, когда в обитель нахлынули погорельцы, монахам стало не до послушника, чем Усивака не преминул воспользоваться.

Впрочем, дойдя до поляны, где протекли семь лет его боевого учения, он никого там не встретил. Усивака оглядывался, звал — все попусту, тэнгу исчезли. Наконец, в тусклом закатном свете, он разглядел на земле черное перо, которое указывало на узкую горную тропинку. Отправившись по ней, Усивака нашел вход в пещеру, которого прежде не видел. Внутри, в большом каменном гроте, у бронзовой жаровни, стоял Сёдзё-бо в полуптичьем-получеловеческом облике.

— А-а, вот и ты, Усивака. Вижу, получил мое посланьице. Усивака поклонился.

— Сёдзё-бо-сэнсэй, я удивился, когда никого не встретил на нашей поляне. Подумал, вдруг вы во мне разуверились. Прошу простить меня за то, что не пришел раньше.

— О, мы понимаем. Тебя теперь привлекает… храмовая жизнь? Усивака сел на камень и испустил тяжкий вздох.

— Настоятель Токобо намерен постричь меня в монахи. Напрямую он не говорит, но я знаю: если буду и дальше артачиться, он выдаст меня Тайра. Стоит им узнать, что я нарушил условия ссылки, — мне наверняка не сносить головы.

— Вот оно что. Ты боишься Тайра. Не потому ли ты бегаешь вечерами в столицу, к храму Каннон? Как я понимаю, путь туда лежит мимо Рокухары, хм-м?.. Или тебе нравится искушать судьбу?

— Моя мать часто ходит в этот храм на богомолье. По ее словам, именно вмешательство Каннон смягчило сердце Киёмори и спасло нам жизнь. Хотя, признаюсь, за Рокухарой я тоже наблюдал.

— Искал, нет ли где лазейки для хитроумного бойца?

— Можно и так сказать. Сёдзё-бо прыснул:

— Ты хорошо изучил тэнгу-до.

— Только вот не знаю — вдруг великий пожар постарался за меня и спалил Рокухару.

— Мои соглядатаи пролетали над городом, — сказал Сёдзё-бо. — По их словам, гнездо Тайра в целости, как ни жаль.

— Чудно, но я даже рад этому, — отозвался Усивака. — Не хочу, чтобы меня лишили мечты.

— Однако императорсюцг дворец, — продолжил Сёдзё-бо, — понес сильный ущерб. Многие почитаемые здания были разрушены.

— Как же так вышло? — недоумевал Усивака. — Кто мог навредить императору, наследнику богов? Кто посмел испортить его дворец, денно и нощно оберегаемый от злых духов и демонов?

Сёдзё-бо хмыкнул:

— Ты, видно, веришь всему, что тебе говорят.

— Сёдзё-бо-сэнсэй, а что вызвало пожар? Ярость богов? А может, проклятье монахов Хиэя или демонские козни?

Тэнгу пожал мощными плечами. Черные крылья шевельнулись.

— Знаки нечетки. Даже мудрейший колдун-тэнгу остался в недоумении. Насколько он сумел разгадать, некто из императорской семьи воспользовался мечом Кусанаги и призвал сильный ветер. Сам пожар мог начаться из-за пустяка, как обычно бывает.

— Зачем же императору сжигать собственный дворец и полгорода в придачу?

— Откуда мне знать? — вспылил Сёдзё-бо. — Мы. тэнгу, не всеведущи. Просто делаем вид.

— Мне повезло, что вы всеведущи в вопросах сражения на мечах.

— Да, этого у нас не отнять. Ты тоже был хорошим учеником. Настолько, что я, не преувеличивая, скажу: твое обучение закончено.

— Закончено? — Усивака вскочил, не зная, радоваться или печалиться.

— Точно так. Ты усвоил все, чему тебя учили, и, если быть честным, даже раньше ожидаемого. Похоже, подходит срок тебе отправляться в мир.

— Ясно, что в Курамадэре надолго оставаться нельзя, — согласился Усивака. — Но как отсюда сбежать, чтобы не попасться, — не знаю. Монахи вечно настороже.

— Положись на нас. Мы, тэнгу, кое-что смыслим в таких вещах. А теперь я хочу сделать тебе подарок — на прощание.

— Подарок? Нет-нет, сэнсэй, это я должен вас одарять. Вы столькому меня научили! Эх, знать бы раньше…

— Тс-с. Для меня будет лучшим подарком, если ты употребишь с пользой мою науку. То, что я хочу подарить, досталось мне Не без труда, поэтому слушай и смотри хорошенько. Видишь китайское зеркало у стены?

Усивака пригляделся и увидел старинное круглое зеркало полированной бронзы высотой в собственный рост. Оно стояло, прислоненное к дальней стене грота.

— Возьми прутик сакаки[58] и ветвь криптомерии, лежащие перед зеркалом, и исполни обряд Вызывания духа, как я тебя учил.

Решив, что ему предстоит нечто вроде последнего испытания, Усивака подобрал веточки, по одной в каждую руку, начертил в пыли круг и начал отплясывать обрядовый танец. Он повторял все движения точно так, как когда-то показывал тэнгу, ни разу не переступив линию, хотя и знал, что фехтовальщик из него куда лучший, нежели заклинатель. Однако слова Усивака приговаривал верно и в нужное время, хотя, быть может, и немного скованно. Когда он закончил, зеркало засияло золотым светом.

В его лучах Усивака увидел человека в одеянии вельможи и черной шапке, сидящего в чаше лотоса Гадая, что за босацу ему явился, он Вдруг заметил на коленях незнакомца меч, а чугь сбоку — шлем самурая. За спиной человека развевались белые стяги.

«Неужели я вызвал самого Хатимана?» Впрочем, лицом человек не походил ни на один из виденных прежде образов божественного воина.

— Хо, Усивака, — произнес незнакомец с улыбкой. — i\lHe сказали, ты хочешь меня видеть.

— О великий господин, — ответил Усивака. — Я призвал вас по наказу учителя, а кто вы — не знаю.

Черты незнакомца тотчас омрачила грусть.

— Верно, тэнгу хотели тебя удивить. Что ж, немудрено, что ты меня не узнал. Я Минамото Ёситомо, твой отец.

— Отец! — Усивака упал^на колени. На глазах его выступили слезы.

Ёситомо склонил голову.

— За служение Хатиману, а также молитвами близких, дух мой после смерти отправился в Чистую землю. Бедный тэнгу, что разыскал меня там и попросил явиться к тебе, едва не спалил себе ноги — так свята земля в том краю, где ныне я обитаю.

— Очень рад это слышать, — выдохнул Усивака. Затем повернулся к учителю-тэнгу и сказал: — Сёдзё-бо-сэнсэй, это самый чудесный подарок на свете!

Тэнгу склонил голову.

— Это дар и для меня, — произнес Ёситомо из Зазеркалья. — В те редкие минуты, когда я тебя видел, ты был всего-навсего писклявым младенцем у матери на руках. А теперь — только взгляни — ты вырос, скоро станешь мужчиной. Тэнгу сказали, что научили тебя воинскому мастерству…

— Да, отец, и я им хорошо овладел! — воскликнул Усивака и вскочил на нога. — Хочешь, покажу? — Не в силах сдержать ребяческого порыва, он схватил прутик сакаки и изобразил три наисложнейших приема с сочетанием бросков и парирующих движений.

Когда Усивака остановился, Ёситомо просиял и кивнул ему:

— А что, совсем неплохо. Даже очень. Истинно у тебя в жилах течет кровь Минамото. — Тут он нахмурился и добавил: — Однако твое будущее омрачено тенью. Хатиман обещал покровительство твоему брату, а не тебе. Я беспокоюсь о том, какой путь ты себе изберешь.

Усивака снова преклонил колени перед зеркалом.

— Мой путь таков: я хочу отомстить за тебя, отец. Хочу уничтожить Киёмори и всех Тайра до одного. Я сделаю так в твою честь и в честь всех Минамото, неправедно обвиненных, — пусть даже на это уйдет вся моя жизнь. Даю слово! — Он прижался лбом к холодному полу пещеры и выпрямился.

По щеке Ёситомо скатилась слеза.

— Месть, Усивака, не так важна, как доброе имя, заслуженное смелыми и мудрыми деяниями. Принеси Минамото славу. Я горжусь, что у меня такой сын. — С этими словами дух растаял, видение исчезло.

— Отец! Погоди, вернись! — Усивака вскочил и обхватил зеркало, прижался к нему лицом, точно мог проникнуть внутрь. Однако неумолимая бронза обожгла холодом щеку, и только.

— Не будь жадным, — произнес Сёдзё-бо за спиной. — Душам тех, кто нас покидает, недолгое время отпущено для свиданий со смертными. В конце концов, для твоего отца это часть воздаяния — теперь земные тревоги обходят его стороной.

Усивака вздохнул и отпустил зеркало.

— Вы, как всегда, правы, учитель. Спасибо еще раз за этот дар. Поистине ему нет цены.

— Знаю, знаю, — отмахнулся Сёдзё-бо. — Пришла пора тебе вернуться в монастырь. Мы, тэнгу, тем временем все подготовим, чтобы ты как можно скорее покинул Курамадэру. С этими погорельцами у твоего бедняги настоятеля будет забот невпроворот, и ему придется ненадолго ослабить бдительность. Подумай как следует над тем, куда подашься: слишком многое будет зависеть от твоего выбора.

— Спасибо, сэнсэй. Я подумаю.

— В этом свитке записаны наиважнейшие из моих наставлений. — Тэнгу передал Усиваке круглый футляр лакированного бамбука. Юноша низко поклонился:

— Я буду беречь его.

— Отлично. Теперь ступай. Помни, чему я учил тебя, и да пребудет с тобой удача.

Пятясь и кланяясь, Усивака вышел из грота. Из сосновых крон до него донеслись крики малых тэнгу:

— Усивака! Усивака! Саёнара! Саёнара![59]

Он грустно усмехнулся и махнул на прощание, а потом припустил по лесной тропке к Курамадэре. У самой стены храмового подворья, возле столба с факелом Усивака остановился. Не в силах сдержать любопытства, он извлек свиток тэнгу из футляра, развернул на пядь и прочел:

«В сем свитке содержится тэнгу-сё[60], в том числе знание Девятисложного меча и Парящих драконов…»

Усивака развернул лист пошире и увидел перечень множества фехтовальных приемов, которым его обучали: «Двойной туман» и «Меч пустоты», «Садовый фонарь» и «Танцующая обезьяна», «Пляска тэнгу» и «Молния». Когда он еще чуть сильнее развернул свиток, оттуда выпорхнул квадратик рисовой бумаги. Усивака поднял его. Вот что там было написано:

«1. Берегись общества дураков.
  2. Слушайся сердца.
  3. Ищи способ обойти неприятности — он есть всегда.
  4. Брось читать это! Жизнь не ждет».
Усивака рассмеялся, сунул свиток в футляр и поспешил навстречу жизни.

Настоятель Мэйун

Прошло семь дней после пожара. Го-Сиракава ждал к себе в То-Сандзё инока Сайко — для беседы с глазу на глаз. Город изнывал от летнего зноя, и государю-иноку приходилось неистово махать веером, чтобы согнать с лица испарину. Однако каждый взмах вновь и вновь приносил запах гари. Это напомнило государю-иноку похороны сына, юного императора Рокудзё, который скончался в минувшем году, погубленный болезнью на тринадцатом году жизни. «Сначала Нидзё, потом Рокудзё. За какие грехи в прошлой жизни я должен смотреть, как мои сыновья поднимаются к славе и гаснут во цвете лет?»

Еще Го-Сиракаве вспомнился злой морок, который ему привиделся в Рокухаре. «А что, если пожар — дело рук Тайра? — ум-ствовач он. — Хотя какая им в том выгода? Способен ли Киёмори на такое лиходейство? Однако вижу я, Рокухара стоит невредима, как и его новый дом, Нисихатидзё. Одно это уже наводит на размышления».

Слуга у порога приемного покоя объявил:

— Ваш советник Сайко прибыл, владыка.

— Пусть войдет.

Высохший, сгорбленный монашек вошел и опустился на подушку чуть ближе, нежели полагалось по правилам. Поклонившись, он не коснулся лбом пола, как почтительный гость. Даже улыбка на лице Сайко выглядела двусмысленной — не то признак внутреннего покоя, не то вопиющего самодовольства. Го-Сиракава беспокойно заерзал.

— Благодарствую, владыка, за то, что уделили мне время. Уверен, вы останетесь довольны.

— Я часто хвалил тебя за проницательность. Итак, что теперь посоветуешь?

— Вы просили разузнать для вас, кто мог устроить этот смертоносный пожар, владыка.

— Да, и?..

Сайко придвинулся.

— Мои осведомители подозревают работу монахов Энрякудзи, которыми руководил преподобный Мэйун.

— Настоятель Мэйун? — опешил Го-Сиракава. — Да ведь это самый тихий и знающий старец! Именно он принима! мой обет послушания и обучал юного Такакуру Лотосовой сутре!

— Так-то оно так, только его монахам нанесли поражение, когда те вышли к воротам стыдить вашего сына. Многие были убиты. Что еще хуже, великое святотатство было сотворено со священными ковчегами: защитники ворот истыкали их стрелами. Мудрено ли, что Энрякудзи возжелал отмщения?

— Что ж. Если так посмотреть, твои слова не лишены смысла. А я было подумал, что в поджоге замешаны Тайра.

— Ну-у, — начал Сайко с напускной небрежностью, — Мэйун ведь руководил постригом Киёмори. А Тайра часто ищут у него духовного наставления.

— Что ж, — повторил Го-Сиракава. — Значит, связь между ними и впрямь существует?

Сайко дернул плечом и отвел глаза.

— Разумеется, это лишь пустые домыслы.

— Опасность слишком велика, — сказал Го-Сиракава. — Я знал, что монахи порой устраивают поджоги, но до сих пор они ограничивались монастырями-соперниками. Чтобы Тайра получили такую грозную мощь в свое распоряжение… нет, не бывать тому!

Го-Сиракава напряженно думал. За последние семь лет его влияние в правительстве еще более окрепло. Император Така-кура ни шагу не делал без одобрения государя-инока. Государственный совет, как и прежде, обращался к нему перед принятием важных решений. «И уж конечно, они не станут возражать, если я покараю тех, кто осмелился напасть на дворец». Пришло время сделать смелый ход — напомнить Тайра, что и на них в Хэйан-Кё найдется управа.

— Сайко, собери остальных советников. Я потребую от совета лишить настоятеля Мэйуна сана и отправить в домашнее заточение без права пользования водой, до тех пор пока не будет определено место ссылки. Сделаем так в назидание Тайра, чтобы знали, как смущать святые обители.

Сайко осклабился и снова согнулся в поклоне:

— Будет исполнено, владыка. Истинно ваша мудрость не знает границ. — Он встал и просеменил за дверь.

«Так ли уж я мудр? — задумался Го-Сиракава. — Что, если я опоздал и распад неминуем?» Он крикнул:

— Сайко!

В дверях показалась голова монаха.

— Звали, владыка?

— Как у Наритики дела с нашим… предприятием?

— Все идет хорошо.

— Будь добр, попроси его поторопиться. Может статься, скоро нам потребуется полная готовность.

— Непременно, владыка. — Голова Сайко исчезла, в коридоре послышался перестук удаляющихся шагов.

Сиси-но-тани

Две недели спустя, поздним вечером, господин Киёмори сидел в своем особняке Нисихатидзё, предаваясь раздумьям. К счастью, он и его семья вовремя обзавелись новой усадьбой, куда и переехали после великого пожара. Ками — покровитель Тайра уберег Рокухару от огня, однако жить в главном поместье стало невозможно — все там пропахло гарью и было усыпано пеплом. Зато пожар напомнил Киёмори об опасностях жизни в столице, и теперь он размышлял над набросками, сделанными его зодчими, — чертежами нового, еще более роскошного поместья за чертой Хэйан-Кё.

Когда строилась Рокухара, на западном берегу реки Камо дома стояли редко. Теперь их стало больше. А там, где много домов, выше опасность пожара, больше закутков для соглядатаев и наемных убийц, тогда как дружинам Тайра остается меньше места для маневров.

Кроме того, сам Хэйан-Кё стал менее привлекателен для жилья. В годы юности Киёмори столица была городом невообразимой красоты и изящества, посещая который, путник точно переносился на остров Цветочных фей. Окунуться в это средоточие жизни, где принимались все сколько-нибудь значимые решения и жили все видные люди, было сущим праздником.

А теперь в подворотнях шныряло отребье, от которого никому не было спасения, включая Тайра. Лавки закрывались рано даже летом, каждого незнакомца хозяева оглядывали с подозрением. На улицах стало не протолкнуться — вельможи путешествовали только в сопровождении отряда воинов, то и дело завязывались вооруженные стычки, когда один отказывался пропускать другого. Пиршества в палатах вельмож проходили под строжайшей охраной, и даже развлечения, утратив прежнюю прелесть невинных забав, уже не радовали душу.

Разумеется, во всем этом винили Тайра. Люди нашептывали друг другу, что в воровских шайках верховодят ратники из Рокухары. На Тайра сваливали даже великий пожар. Киёмори был готов прирезать всех, кто распускал злые сплетни, но молва оказалась во многом схожа со змеей — такая же скользкая, ядовитая и живучая.

«Они мне завидуют, вот и все, — твердил себе Киёмори. — Будь у власти клан Минамото, главными лиходеями клеймили бы их. Почему бы просто не признать, что боги и босану благоволят Тайра?»

Киёмори надеялся, что преподобный Мэйун освятит его новую вотчину. Как назло, Го-Сиракава, послушавшись своего инока Сайко, внезапно решил сослать настоятеля в изгнание, Отрекшийся император принародно обвинил Мэйуна в подстрекательстве монахов. Энрякудзи к бунту. Сколько Киёмори ни пытался заступиться за преподобного, Го-Сиракава на удивле-ние. упорно избегал встреч и не желал ничего слушать.

В саду завывал ветер, проносясь межголыми ветвями — листву сгубил пожар. Звук был скорбный, словно ветер оплакивал останки лета, останки Хэйан-Кё. Киёмори вздохнул и тут же горько усмехнулся сам себе. Одно дело — вздыхать нал опавшим апельсиновым цветом, ибо, как он ни прекрасен, следующей весной все равно распустится заново. Но можно ли выразить вздохом всю боль, всю глубину тоски по увядающему Хэйан-Кё, подобного которому нет и едва ли будет?

«Похоже, я старею, — сказал себе Киёмори. — Не ровен час начну вести себя под стать этому облачению и готовиться к затворничеству… Нет, это вряд ли. Я все еще нужен семье, а вскоре у меня появится внук, будущий император. Кто сумел отказаться бы от мирского, когда столько забот впереди?»

Тут Киёмори встрепенулся, услышав за перегородкой осторожное нокашливанье.

— Да? В чем дело? — грозно спросил он.

— Господин, у ворот посетитель. Говорит, ему нужно вам кое-что передать.

— В такой час? Что передать? От кого?

— Он назвался тада-но-курандо[61] Юкицуной, и, по его словам, у него для вас важное послание.

По спине Киёмори пробежал холодок. Так звали одного из Сэтцу Минамото — приятеля Наритики, а тот, как известно, служил советником при Го-Сиракаве.

— Кажется, я о нем слышал, однако это не дает ему права являться сюда. Знать, недоброе то послание, раз его доставляют под покровом ночи. Сразу не отвечай. Пусть кто-нибудь из стражи узнает, с чем он пришел.

— Господин, он сказал, что должен передать это вам с глазу на глаз. Воирос-де сугубой важности, не терпит посредничества.

— Не нравится мне эта песня, — проворчал Киёмори. — Сюда не зови, лучше я сам выйду.

Он потуже запахнул полы одеяния и направился в открытую приподнятую галерею, что соединяла палаты Нисихатидзё. Юкицуну по его повелению доставили в сад. Глава Тайра свирепо воззрился через перила на съежившегося от страха вельможу:

— Ты припозднился. Мы не принимаем гостей в такой час. Что тебе надо?

— Оттого-то я и пришел затемно, повелитель, — произнес Юкицуна громким шепотом, — что днем слишком много любопытных. В последнее время во дворце государя-инока готовят оружие, собирают воинов-самураев… Что вы думаете об этом?

Киёмори махнул рукой:

— Слыхал я такие сказки. Будто бы отрекшийся император намерен послать их на приступ Хиэйдзана. Только глупец на такое решится.

Юкицуна, не вставая с колен, приблизился.

— Нет, не для этого там собирают войско! Я — тот, кому было поручено готовить оружие. Истинная мишень не монахи, а Тайра!

Киёмори похолодел и схватился за ограду.

— Если это еще одна сплетня…

— Нет, господин. Я принимал приказы от самого Наритики. Он все затеял. Последние пять лет мы встречались в его загородном особняке у Сиси-но-тани, в холмах близ храма Миидэ-ра. Вскоре там стали собираться недовольные, которым надо было пожаловаться на Тайра, отвести душу за выпивкой, шутками и непристойными плясками. Монах по имени Сайко отзывался о вас хуже всех. Слово за слово, люди смелели, а теперь и вовсе затеяли заговор. Я решил, вам лучше узнать заранее, прежде чем дело примет дурной оборот…

— Государю-иноку известно о заговоре? — глухо спросил Киёмори.

— А как же иначе, господин? Го-Сиракава не раз посещал наши сборища, да и Наритика говорит, что получает приказы от самого ина. Часто через монаха-советника, Сайко.

Киёмори почувствовал закипающую ярость. «Го-Сиракава дважды гостил в моем доме. Дважды я бился на его стороне. Сколько Тайра полегло в тех боях! А теперь он злоумышляет против меня!»

— Говори, кто еще замешан!

Юкицуна перечислил имена: дворцовых стражей — уроженцев севера, недовольных жрецов и монахов, и даже двух вельмож Тайра, которым Киёмори лично выхлопотал повышения.

— Вот, значит, как? Не бывать этому! — прорычал Киёмори и выкрикнул в ночь: — Зовите моих сыновей! Скликайте дружину! Пусть каждый, кто верен Тайра, явится сюда с конем и мечом! Немедля!

В ответ послышался топот часовых, спешивших исполнить приказ.

— Я… пожалуй, пойду, господин, — пролепетал Юкицуна, расстилаясь в поклоне. — Кое-кто может заподозрить неладное, если не застанет меня в нужное время. — И, подобрав хакама, он припустил бегом к воротам, да так, словно за ним гнались призраки.

В течение следующего часа воины сотнями подтягивались в Нисихатидзё, отвечая на зов Киёмори. В управление Сыскного ведомства был послан гонец с уведомлением для Го-Сиракавы. В письме значилось, что господин Киёмори проведал о заговоре против своей семьи, подготовленном некоторыми из сподвижников государя-инока, в связи с чем намерен взять кое-кого под стражу, а отрекшегося императора просит не чинить тому препятствий. Ответ Го-Сиракавы был так расплывчат, что у Киёмори не осталось сомнений в причастности ина к мятежу.

Теперь глава Тайра с отрадой смотрел, как главный двор Нисихатидзё заполняется вооруженными всадниками с факелами в руках. «Как Го-Сиракава посмел тягаться мощью с Тайра? Должно быть, повредился в уме. Так пусть узрит глубину собственного помешательства!»

— Вот имена людей, которых надо схватить! — объявил Киёмори собравшимся воинам и зачитал данный Юкицуной перечень. После каждого имени он отряжал людей на поимку злоумышленника.

Для последнего же по списку — главного заговорщика На-ритики — Киёмори использовал иную тактику. Он попросту отправил к нему домой гонца с просьбой явиться в Нисихатидзё по срочному вопросу.

Уловка сработала. Через час, едва взошло солнце, лучшая карета Наритики подъехала к воротам усадьбы, и оттуда вышел советник, облаченный в самое изысканное из своих будничных одеяний.

— Только взгляни на него, — сказал Киёмори сыну, Мунэмори, приникнув с ним рядом к щели в бамбуковых ставнях. — Идет, точно его пригласили на утренние посиделки. Наверное, думает, что здесь вот-вот начнут потчевать завтраком, сливовым вином и танцами с музыкой. Что ж, его ждет сюрприз, хотя и не из приятных.

Попав за ворота, Наритика встревоженно огляделся — весь внутренний двор заполонили воины. Самураи Киёмори схватили советника под руки и втащили на ближайшую веранду.

— Ч-что происходит? — пролепетал Наритика. — Здесь какая-то ошибка!

В этот миг Киёмори оставил наблюдение и показался в дверях.

— Никакой ошибки нет, дайнагон.

— Господин Киёмори! Разве так положено принимать званых гостей?

— Прием самый теплый… для заговорщика.

— Заговорщика? Что за чушь! Я требую права поговорить с князем Сигэмори!

«Надеешься, что мой сын, которому ты сосватал сестру, за тебя вступится? Посмотрим».

Киёмори улыбнулся с напускной учтивостью:

— Он еще не приехал, советник. Боюсь, вам придется подождать.

— Связать его, господин? — спросил один из конвоиров.

— В этом не будет надобности, — сухо отозвался Киёмори. — А пока сделайте милость — отведите изменника в нашу новую комнату ожидания.

Воины выволокли Наритику прочь и заперли в крохотном чулане. Вскоре подоспел новый отряд.

— Повелитель, мы поймали монаха по имени Сайко.

— Превосходно. — Киёмори поднялся и вышел под широкий навес со стороны основного двора. — Ведите его сюда.

Самураи вытолкнули перед собой неказистого бритоголового коротышку, туго связанного по рукам и ногам, и бросили ниц перед господином.

— Стало быть, — произнес Киёмори, — ты и есть тот самый смутьян, что сгубил преподобного Мэйуна и собирался сделать то же со мной? Полюбуйся-ка на себя теперь! — И он с силой ударил монаха в лицо обутой в сандалию ногой[62]. — Так-то ты служишь своему господину, государю-иноку? Ты и твой сын — оба холопье отродье — получили на службе у Го-Сиракавы-ина чины и звания не по заслугам, да зазнались сверх всякой меры. Нашептывали государю, чтобы он сослал ни в чем не повинного настоятеля, затеяли смуту в государстве, а сверх того стали покушаться на весь мой род и с этой целью вступили в сговор. Признавайся во всем!

Сайко же, точно не замечая разбитого носа и щеки, выпрямился и с дерзкой ухмылкой ответил:

— Холопье отродье? От такого слышу! Да, я участвовал в заговоре. Но кто из пае низкорожденный — еще нужно проверить. Не твоего ли отца, деревенщину, прибившегося ко двору, вельможи гоняли взашей? Не ты ли сам явился в Хэйан-Кё пешим, на своих высоких гэта, похваляясь победой над горсткой пиратов? Всяк тогда негодовал, узнав, что ваше племя возвысилось до четвертого ранга помощника управителя, тогда как нам, рожденных в домах воинов-самураев, не в диковинку занимать высокие посты. Когда этакие поднимаются до звания канцлера — не лучше ли служит отечеству тот, кто их свергает?

Киёмори стиснул кулаки до боли в пальцах.

— Уведите его прочь и предайте пытке, — наконец произнес он. — Каждое слово его признаний должно быть записано, а после направлено мне. Когда закончите, оттащите на широкий проезд и там обезглавьте. В назидание прочим.

— Что ж, убей меня, коли посмеешь, — отозвался Сайко. — Но знай: моих трудов тебе не уничтожить, ибо я служу господину куда сильнее тебя, сильнее самого Го-Сиракавы. Моей душе уготовано место в Обиталище демонов. С могуществом, какое меня ждет, я смогу в полной мере угодить своему повелителю. Услышь же меня, князь Тайра: ты обречен, как и твой жалкий мирок. Свой шанс предотвратить это ты упустил. Отныне ничто вас не спасет.

И монах расхохотался в руках у воинов, которые тащили его прочь.

— На кого он здесь намекал? — спросил Киёмори у Мунэмори, притихшего у него за спиной. — Что это за чудище, которому он служит?

Мунэмори прокашлялся.

— Ты, должно быть, слышал слухи о призраке Син-ина, мстительного прежнего императора. Поговаривают, его снова видели в городе…

Киёмори развернулся и хмуро оглядел сына.

— Духи и демоны не оправдание — сколько раз это повторять! Я прихожу к мысли, что иные люди сами подобия демонов.

— Отец, — произнес Мунэмори чуть мягче, — мать сказала, что… может быть, ками больше не благоволят нашему роду. То есть сначала великий пожар, а теперь и это…

— Чушь! — воскликнул Киёмори. — Пожар нас не тронул. О заговоре мы узнали раньше, чем он успел нам навредить. Не бойся, сын мой, не иссякла еще наша удача. Твою мать тревожат простые старушечьи страхи. Не слушай ее.

Мунэмори ушел, хотя, на взгляд Киёмори, слова утешения на него не подействовали. «Он всегда был трусливей и мнительней, чем остальные, — подумал Киёмори. — С другой стороны, он и младше их. Пошлю его наместником в какой-нибудь дальний край, где он не причинит неприятностей».

Поздним утром главе Тайра доставили показания Сайко, как и весть о его казни. Киёмори взял свитки и отправился к каморке, в которой держали Наритику. Снаружи было слышно, как вельможа в страхе бормочет себе под нос. Киёмори толкнул дверь, и та отъехала в сторону с громким стуком.

Взмокший Наритика подскочил на месте.

— А, это вы, господин Киёмори. Я уж подумал, самураи пришли…

— За что? — оборвал его Киёмори. — Я пощадил твою жизнь после смуты Хэйдзи по мольбе сына, которому ты был любимым наставником. Обыкновенно человек платит добром за благодеяние. За какие обиды взялся ты погубить наш род? Говори: я хочу услышать это из твоих собственных уст.

— Нет-нет, — отпирался Наритика. — Как я говорил, случилась ошибка. Кто-то оболгал меня перед вами.

Тут уж Киёмори швырнул под ноги вельможе бумагу с признанием Сайко.

— Мы допросили доверенного советника ина, и он называет тебя зачинщиком смуты! Что скажешь на это? — Киёмори захлопнул дверь и зашагал к себе. Первым же двум встречным воинам он повелел: — Возьмите этого негодяя и пытайте, пока все не выложит.

Самураи тревожно переглянулись и замялись на месте в нерешительности.

— Да, но ведь князь Сигэмори будет весьма недоволен…

— Кому вы подчиняетесь в этом доме? Или Сигэмори уже стал здесь главным? Так-то вы служите канцлеру императора? Исполняйте приказ!

Воины испуганно поклонились и поспешили за Нарити-кой. Вскоре, к отраде Киёмори, вдалеке послышались вопли и визг бывшего советника, подобные ржанию подстреленной лошади.

Сигэмори поспел в Нисихатидзё только к вечеру. Прибыл он безоружным, в одежде придворного, и войска с собой не привел, зато привел сына и наследника Корэмори, юношу четырнадцати лет.

— Как это понимать? — вскричал Киёмори. — Где твои люди? Разве не слышал, что в стране смута?

— Смута? — спокойно переспросил Сигэмори. — Не слишком ли громкое слово для личного дела, отец?

— Личного дела?!

— Ни повелений, ни вызовов из государева дворца, из То-Сандзё и от Государственного совета не поступало, а раз так — дело это сугубо личное. Я пришел справиться о благополучии дайнагона Наритики, которого, как я слышал, здесь держат в неволе. Если ты помнишь, моя жена доводится ему младшей сестрой, а этот мальчик — племянником. Поговорим после. Сперва я должен повидать Наритику. — Тут Сигэмори вышел, забрав сына, и начал осматривать дом, разыскивая советника.

Киёмори скрепя сердце велел одному из воинов показать, где содержится пленник.

— Как только закончат, приведите сына ко мне в Большой зал.

Он надел поверх облачения панцирь и наручи, про себя размышляя: «Как смеет мой сын говорить со мной в таком тоне? Что на него нашло? Или он совсем забылся? Может, мой воинственный вид убедит его во всей тяжести положения».

Однако, когда Сигэмори и Корэмори препроводили в приемный зал, где их ждал отец и дед, стало ясно, что все его старания пошли прахом. Сигэмори глянул на него с полуприкрытой неприязнью и недоверием, а в глазах Корэмори стоял болезненный укор.

— Как видишь, — произнес Киёмори, — Наритика еще жив.

— Едва. Он говорит, твои люди над ним издевались.

— Я хотел услышать, почему он злоумышлял против нас, — жестко бросил канцлер и, повернувшись к Корэмори, добавил: — Что бы ты ни чувствовал к своему дяде, пойми: он наш враг.

Сигэмори похлопал сына по плечу.

— Ступай, подожди меня в карете. Мальчик тихо выбежал за дверь.

— Стало быть, ты и внука взялся настраивать против меня? Вместо ответа Сигэмори молча прошел в другую часть зала и сел там.

— Думаешь, Наритика и иже с ним пощадили бы твою жизнь, — продолжал Киёмори, — ради вашего родства? Пощадили бы Корэмори, удайся им этот заговор?

— Этот «заговор», — тихо ответил Сигэмори, — не более чем слова одного запуганного человека. А к ним — признания злоязычного чернеца и Наритики, вырванные под пыткой.

— По крайней мере чернец получил по заслугам. Моими стараниями.

— Об этом меня известили, — сказал Сигэмори.

— И ни один Тайра не пострадал. Однако ты меня не думаешь благодарить.

— Не уверен, что такое вообще могло случиться.

— Наритика запасал оружие! Это ли не доказательство?

— Запасал, так как монахи Энрякудзи угрожали нападением. Разумеется, Наритика должен был проявить предусмотрительность во спасение господина, отрекшегося императора. Это не повод кидаться на тени.

— Что я слышу? Неужели ты упрекаешь меня за ретивость? — Киёмори натянуто рассмеялся. — Вспомни себя перед первой битвой в годы Хогэна! Лет тебе тогда было не больше, чем Корэмори, зато доблести хватало на десятерых! И ты же корил меня, когда я не решился броситься в бой против Тамэтомо. Ну, вспомнил?

— Тогда я был еще ребенком.

— Ты был воином. А как блестяще ты выглядел во время Хэйдзи, когда пожелал сражаться со мной против Ёситомо и Нобуёри… В доспехе Каракава, впервые командуя войском… Как ты сиял! Я подумал тогда, что ты лучший из нас. Что ты станешь славнейшим из Тайра, живших доселе. А как я сожалел, зная, что трон перейдет моему безвестному внуку, когда он мог стать твоим!

— Не говори так, отец! — воскликнул Сигэмори. — Послушан: если б оружие, которое якобы собирал Наритика, обратили против Тайра. я стоял бы сейчас рядом с тобой — в броне, с мечом наготове. Но ведь ты казнишь без вины и следствия!

— Эти люди поносили наш род!

— Разве это деяние, заслуживающее смерти? Сначала ты посылаешь юнцов избивать всех, кто дурно о нас обмолвится, а теперь взялся рубить головы?

— Да, если в этом есть надобность! Даже не верится, что наше доброе имя тебя так мало волнует!

— А мне не верится, — сказал Сигэмори в сторону, — что ты вправду надеешься сохранить его подобными мерами.

— Нас уважают.

— Леще боятся и ненавидят. Порой… порой, отец, я стыжусь назвать себя Тайра.

— Не смей так говорить! — возопил Киёмори.

Он вскочил и бросился на Сигэмори с намерением ударить, но вовремя осадил себя и просто встал напротив, глядя сверху вниз.

— Кем ты стал? — произнес наконец Киёмори. — Когда-то ты был лучшим из наших бойцов. Когда-то тебя никто бы не назвал мягкотелым. Теперь ты предпочитаешь доспехам наряды вельмож и придворных, перенимаешь их трусливые, упаднические манеры. — Киёмори приподнял конец парчового рукава сына и с презрением бросил.

— А как же ты, отец? Взгляни на себя! Ты обрядился монахом, дал обет послушания, запрещающий в числе прочего убийство живых существ, а сам носишь доспех поверх облачения.

— Монахам Энрякудзи это не возбраняется, — парировал Киёмори.

— Они всем известные дикари и задиры, — сказал Сигэмори. — Жаль, ты не видел их у ворот Тайкэнмон — как они голосили и потрясали нагинатами. А посыпались стрелы, тотчас, побежали, поджав хвосты, словно побитые псы. Достойный пример для подражания, нечего сказать…

— Не смей так со мной разговаривать! — прогремел Киёмори. Он повернулся к сыну спиной и пошел в другой конец комнаты.

— Да, я ношу одеяние вельможи, — продолжил Сигэмори. — Я не нарушаю Пяти запретов и стараюсь блюсти Пять постояиств, а то, что видел и пережил, многому меня научило. Помню, в смуту Хогэн были казнены многие заговорщики, и что же — бунты прекратились? Отнюдь: через каких-то два года наступил мятеж Хэй-дзи. Ты же готов казнить за куда меньшее зло. Как это может помочь делу? Ты сам готовишь почву для будущих распрей. Наступают Последние дни закона, а уже столько непоправимого сделано! Слишком часто людей стали обрекать на смерть. Мы потеряли мудрого Синдзэя и многих других. Я так мыслю: чтобы восстановить в Хэйан-Кё мир, нам следует заботиться о чем-то превыше нужд семьи или рода. Не должно день и ночь уповать на малейшую милость или поблажку, не должно потакать всякой прихоти или желанию. Люди должны думать о том, что лучше для государства, для достойной жизни.

— Тот, кто забывает о семье и роде, — проворчал Киёмори, — яйца выеденного не стоит.

— А.еще надо помнить, — сказал Сигэмори, — что наш клан есть лишь малая часть государства, как один цветок — малая часть сада. В семнадцати положениях Основного закона, начертанных принцем Сётоку Тайси[63], сказано: «У каждого есть душа, и в каждой душе — свои стремления. Что верно для одного, неверно в глазах другого». Молю, взвесь все хорошенько и действуй осторожно! Если великодушие тебе не по сердцу, подумай о будущем. Наритика пользуется уважением многих властей предержащих. Если нужно его наказать, довольно будет и изгнания из столицы. Убить его — значит подвергнуть еще большей опасности и себя, и свой дом, и державу.

Киёмори потер подбородок. Гнев его поостыл, но до конца не выветрился. Он встал к Сигэмори спиной и сделал вид, будто изучает парчовую ширму.

— Я подумаю. А пока ты здесь, хочу, чтобы ты узнал еще кое-что. Я намерен поселить государя Го-Сиракаву в северной усадьбе Тоба или пусть пожалует сюда, к нам.

За спиной Киёмори раздался сдавленный всхлип, очень похожий на плач. Обернувшись, он увидел, как его сын прячет лицо за рукавом.

— Что с тобой такое?

— Во имя всех ками, отец, как ты не понимаешь! Говоришь о былых сражениях, а сам позабыл, за что бился. Схватить ина… ведь именно так поступил Нобуёри, тот мерзавец, которого все мы презирали! Много жизней пресек я, да простит меня Амида Будда, но лишь за одну мне не стыдно — жизнь этого подлеца. И вот ты готов ему уподобиться, готов нарушить величайшее из Четырех обязательств — государеву присягу!

— Наш государь — твой шурин, император Такакура.

— То есть сын Го-Сиракавы. И разве не Го-Сиракава способствовал возвышению нашего рода? Не он ли осыпал наш род благодеяниями, пожаловав многие чины и должности? Если же мы в чем-то его прогневали? Не следует ли сначала спросить об этом?

— А что, если он меня прогневал? Что тогда? — Киёмори снова отвернулся, досадуя на сына.

— Не ты ль говорил мне, что намерения человека не имеют значения, если он делает правое дело? Значит, верно и обратное: как бы ни были благи посылы, что в них толку, если дурны дела? Прошу тебя, отец, не толкай меня на сей горестный выбор! Если я избегну греха сыновней непочтительности, то стану ослушником, нарушу долг верности государю. Уж лучше сруби мне голову с плеч, только пощади душу!

Киёмори оглянулся на сына, который поник головой, словно в ожидании смертельного удара.

«Недурная уловка, — подумал Киёмори, невольно восхитившись. — Однако править ему не дано. Слишком честен».

— Нет, нет, — произнес он, подойдя ближе и положив ладонь на плечо Сигэмори. — Этого я не допущу. Пойми: я хочу защитить Го-Сиракаву. Удостовериться в том, что государь-инок перестал слушаться негодяев.

— Если бы ты виделся с ним чаще, искал совета, прежде чем действовать, проявлял бы к людям — ко всем людям — милосердие, наказывал виноватых лишь настолько, насколько они заслужили, разве стал бы тогда государь слушать негодяев? Я уверен: тебе еще удастся снискать расположение ина и счастливая звезда Тайра никогда не закатится.

— Она и не может закатиться. Я всю жизнь положил на это. Теперь ступай, сын, и проведай своего сорванца. Уверен, он уже гадает, что с тобой стряслось.

— Да, отец, уже иду. Но прошу тебя, подумай еще раз над моими словами. — Сигэмори встал, поклонился и поспешил к своей карете.

Киёмори проводил его до веранды и стал смотреть вслед. Сигэмори задержался у ворот, сказал что-то стражникам, после чего те озадаченно оглянулись на веранду. Когда он уехал, Киёмори подозвал одного из стражей и спросил его:

— Что мой сын вам сказал?

— Повелитель, господин потребовал, чтобы, если вы прикажете нам выступить на поместье государя-инока и захватить его в плен, мы сначала отправились в усадьбу Сигэмори и сняли ему голову.

— Понятно, — сказал Киёмори, а сам стал гадать, чем продиктован этот жест сына — тонкостью натуры или желанием ненавязчиво надавить на отца. «Быть может, он не настолько чужд власти, как я считал».

Сигэмори рассеянно смотрел на плетеную крышу кареты, качавшуюся в такт колесам.

— Отец, — окликнул его Корэмори. — Что случилось? У тебя грустный вид.

Сигэмори протянул руку и крепко стиснул сыну запястье.

— Надеюсь, ты никогда не увидишь меня таким, каким стал в последние дни мой отец.

— А что стряслось с дедом? Почему он так поступает с дядей Наритикой?

— Не знаю. Люди, которые озабочены лишь стяжанием власти, склонны видеть повсюду врагов, стремящихся эту власть отобрать. Я мечтал, Корэмори, что Хэйан-Кё твоей юности будет таким, как сто лет назад, — средоточием мира и изысканности. Но видно, мечтам моим сбыться не суждено.

— Что же ты будешь делать? Нам придется с ним драться?

— Не знаю. Ясно одно: надо дать ему понять, и притом не впадая во грех непочтительности, что больше так продолжаться не может. Нельзя превращать сведение счетов в безудержную травлю, да еще без ведома двора. Человек в его положении должен думать не только о Тайра. Мне нужно как-то донести это до него. Знать бы как…

Шли часы, сумерки сменились ночью. Киёмори сидел в опустевшем зале собраний рядом с единственным фонарем и осушал чарку за чаркой, перебирая в памяти спор с Сигэмори. «Я перестаю его понимать, — твердил он себе снова и снова. — Воспитание ему дали хорошее. Еще с малых лет он узнал, как важна семья, родная кровь. А теперь до того доучился, что хочет заставить меня решать за всех сразу. Словно весь народ — одна семья, один клан. Чепуха! А виновата она, Токико. Ей хотелось, чтобы он стал ученым, а не воином. Будто бы Царь-Дракон ищет героя, который бы спас нас, заблудших, от самих себя. Что же это за герой, который спасает народ свитками и меткими речениями, укрываясь вместо щита Пятью постоянствами?»

Из-за сёдзи донеслось тихое покашливание.

— В чем дело? — ворчливо спросил Киёмори.

— Господин, — ответил из-за двери воин, по-прежнему одетый в доспех, — тут стража просит узнать, что делать с советником Наритикой.

— Хм-м… После того как мой сын так красноречиво за него заступался, — произнес Киёмори, — мы, пожалуй, оставим его в живых. Устройте его поудобнее, но с приглядом. Как только получим императорский указ, тут же сошлю его с глаз долой.

Самурай поклонился и бросился выполнять поручение. Киёмори не мог не заметить его обрадованной улыбки. «Слабаки. Стоило Сигэмори прийти — они и раскисли. Что будет с Тайра, когда он станет главой?»

Тут он услышал снаружи какой-то переполох и вышел на галерею. В неровном свете факелов было видно, как привратная стража собирает свои луки и шлемы, выводит коней. Как накануне пожара, некая тревожная весть точно искра пробегала от воина к воину, и те молча вешали колчаны на плечи, вскакивали на коней — кто в седло, кто так — и в спешке неслись за ворота.

— В чем дело? — вскричал Киёмори. — Что здесь творится? Куда вы все собрались?

Воины не отвечали и даже не переговаривались, только бросали тревожные взгляды в его сторону и мчали прочь.

— Стойте! Это приказ!

Однако никто и не думал останавливаться. Наконец Киёмори, перепрыгнув оградку галереи, успел схватить за руку пробегавшего паренька в доспехе и прижал к земле.

— Отвечай немедля, что происходит, или я сам сниму тебе голову!

Тот испуганно вытаращился.

— Н-не знаю как, господин, но нас вызывают в Ходзидзё, поместье князя Сигэмори.

— Зачем?

— Не знаю, повелитель. Говорят, это срочно. Он зовет. Прошу, отпустите меня.

Киёмори разжал руки, и юный воин поспешил за ворота, вослед осташным. Когда и он скрылся, Киёмори остался стоять, покинутый собственной дружиной, один посреди пустого двора.

— Дело сделано, — произнесла Токико, не размыкая глаз. — Они идут.

Сигэмори глубоко вздохнул, втягивая дым тлеющих листьев сакаки из стоящей перед ним жаровни, а затем выдохнул и с содроганием сказал:

— Я дал зарок никогда не пользоваться колдовством, хотя меня и учили ему.

— Не казнись, сын мой, — отозвалась Токико. — Ты поступил мудро. Вреда от него никакого не будет, зато может выйти великая польза. — Она отпустила его ладони и выпрямилась, сидя на пятках.

— Я чувствую… нечистоту.

— Многим ученым кажется, что они марают себя, когда берут в руки меч, — возразила мать, — хотя он не более чем орудие. Ты же умел фехтовать еще раньше, чем выучил сутры.

— Да, но я никогда не орудовал ими как мечом. Говорят, именно так Син-ин превратился в демона — употребив священные слова во зло.

— В отличие от него твои намерения были чисты.

— А если отец прав и они не имеют значения? Токико вздохнула:

— Все это верно лишь в войне и гонке за власть. А молитвы и чары — дело другое. Здесь нет ничего важнее намерений.

В комнату вбежал Корэмори.

— Отец, воины прибывают! Что мне им говорить? Сигэ Мори медленно поднялся.

— Я сам с ними поговорю.

Часом позже воины приплелись назад в Нисихатидзё, усталые и недоумевающие. Киёмори они сказали, что господин Сигэмори пробовал новый способ сзывать войска на случай срочной надобности — хотел посмотреть, скоро ли явятся воины, когда он пустит клич, и только. Однако Киёмори усвоил урок, как и рассчитывал его сын. «Он обладает силой, которая мне неведома. Воины Тайра пойдут на его зов, и притом быстро. Может статься, что я, пожелав захватить Го-Сиракаву, в одночасье окажусь без единого ратника, а все Тайра встанут за государя-инока и обратятся против меня».

Так Киёмори отбросил все мысли о пленении Го-Сиракавы и отправился спать, чувствуя себя одиноким и постаревшим. «Похоже, — сказал он себе, — мой сын научился играть в го лучше меня».

Мост Годзё

Усивака брел по обгоревшим полуразрушенным улицам Хэйан-Кё, поигрывая на флейте. Одет он был на манер служек тюдзё из храма Киёмидзудэра — в женскую накидку с капюшоном, закрывавшим волосы. Усивака натянул его еще ниже, чтобы спрятать лицо. Единственным, что нарушало сходство со служками, был длинный меч в позолоченных ножнах, висевший на боку. Впрочем, у Усиваки был готов ответ для всех, кого это заинтересует, — воров и отребья в столице развелось видимо-невидимо. Однако сегодня личина ему даже не пригодилась. Горожане были озабочены починкой домов, а те, у кого они сгорели до основания, потерянно бродили по улицам, не замечая ничего вокруг. То и дело кто-то окликал его: «Эй, парень! Знаешь, как настилать кровлю? Мы хорошо заплатим!» — и тогда Усивака начинал играть громче, делая вид, что не слышит.

Как всегда, ноги привели его к поместью Тайра, Рокухаре. Над стеной сновали рабочие, сметая пепел с черепицы. У входа стояла стража, поэтому глазел Усивака недолго. Он слышал, что хоть Рокухара и уцелела, господин Киёмори покинул ее и даже собрался перенести вотчину Тайра за городские ворота. Усивака клял судьбу: видно, зря он торчал последние недели у стен Рокухары, выискивая лазейки.

Стоял теплый летний вечер, и на мосту Годзё, к неудовольствию Усиваки, царило столпотворение. Многие пришли глотнуть свежего приречного воздуха, а заодно посудачить с соседями. Усивака забеспокоился: вдруг кто-то из обывателей бывал в Курамадэра и сможет его узнать? Он нагнул голову ниже, но это не помогло. Стоило приблизиться к мосту, как отовсюду понеслось:

— Кто этот парень?

— Отчего он прячет лицо?

— Может, урод какой.

— Да нет, монахи отбирают в прислужники самых ладных.

— А может, его опалило пожаром?

— Или он болен заразной хворью.

— Тогда лучше держаться от него подальше.

— Наверное, поранился в драке.

— Нет, настоящий боец гордился бы своими шрамами.

— Может, он навещает неподходящую девушку и не хочет, чтобы родители об этом узнали.

— Или идет в игорный притон, предаваться пьянству и прочим пустым увеселениям.

Усивака старался пропускать пересуды мимо ушей и шел строго вперед, не сводя взгляда с обшивки моста. Вдруг кто-то отделился от толпы у самого парапета и преградил ему путь. Усивака поднял глаза — выше, выше и выше, пока не разглядел всего незнакомца, верзилу разбойничьей наружности. На нем был черный доспех, одетый поверх черного монашеского одеяния, но на голове вопреки уставу красовалась грива волос. В одной руке он держал меч-цуруги, в другой — нагинату, а на боку у него болтался короткий клинок, вакидзаси.

— Смотри, куда топаешь, молокосос, — прогремел человек-гора. — Не то нарвешься на неприятности. Впрочем, ты их уже получил.

Усивака услышал, как толпа на мосту начала расступаться.

— Похоже, будет драка, — шептали одни.

— Может, поглядим?

— Пойдем-ка отсюда. Слыхал я об этом здоровяке. Скверный тип. От такого лучше держаться подальше.

Усивака вздохнул. Чего-чего, а стычки ему сейчас хотелось меньше всего. Он снова взял флейту и попытался обойти грубияна стороной. Не тут-то было. Верзила шагнул в сторону и опять встал у него на пути.

— Ну ты и наглец! Ишь задрал нос! Хотя выше моего точно не будет. Еще чего, ха-ха-ха!

Усивака кипел от ярости, но все еще ничего не отвечал.

— Что, язык проглотил со страху? Могу тебя понять. Что ж, значит, мне представляться первым. Перед тобой Сайто Мусаси-бо Бэнкэй, самый свирепый и сильный разбойник в Японии. Я поклялся всеми босацу небес и демонами ада, что перед смертью похищу ровно тысячу мечей. Девяносто девять я уже получил, а у тебя, если не ошибаюсь, имеется неплохая катана. Тебе повезло: я решил сделать ее номером сотым в своей коллекции. Давай ее сюда, и можешь спокойно идти отправлять свои молитвы.

Усивака схватился за ножны и отступил на шаг.

— Ого! — хохотнул Бэнкэй. — Не хочется расставаться, а? Понимаю. Видать, немалы^ денег стоит. Семейная ценность, я прав? Стало быть, старики рассердятся, если ты ее потеряешь. Однако позволь обратить твое внимание: я очень большой, а ты маленький. И тощий. И совсем зеленый. И я буду страшно зол, если ты не отдашь мне меч. Подумай об этом, прежде чем сделать выбор.

Усивака сделал еще шаг назад, заткнул флейту за пояс, а потом схватил рукоять меча и слегка вытащил его из ножен.

— Нет-нет, — произнес Бэнкэй. — Показывать не обязательно — и так вижу: клиночек славный. Теперь, будь любезен, отдай его, пока никто не пострадал.

Усивака еще раз вздохнул и, поняв, что деваться некуда, извлек меч целиком и выставил перед собой. Позади застучали сандалии последних зевак, что еще оставались на мосту.

— Может, закатное солнце помрачило твой рассудок? — взревел Бэнкэй, доставая из-за спины огромный меч цуруги. — Когда-то моими братьями были монахи Энрякудзи, что на горе Хиэй, они-то меня и обучили. А среди них, доложу я тебе, были лучшие из бойцов нашего времени. И хотя я давал клятву не губить живых созданий, ей давно уже грош цена. Поэтому, как ни жаль это говорить, готовься к смерти. Хорошо, что ты шел на молитву — уверен, в следующей жизни это тебе зачтется.

Бэнкэй замахнулся и со всей мощью обрушил меч на Усиваку, но тот уже был готов и отскочил на безопасное расстояние.

— А ты шустрый, — произнес разбойник. — Посмотрим, насколько тебя хватит. — И он рубанул еще и еще, целя Усиваке поперек шеи. Юноша с легкостью уклонился от обоих ударов. На третьем замахе он опередил Бэнкэя: выбил своим клинком тяжелый меч из его рук. Цуруги подлетел в воздух и звучно плюхнулся в реку.

— Ого! — произнес Бэнкэй с нотой удивления в голосе. — А ты, оказывается, горячий малый! Ну-ка, что скажешь на это?

Он достал алебарду и выбросил руку вперед, намереваясь поразить Усиваку в грудь. Усивака быстро отступил в сторону и одним взмахом меча разрубил древко нагинаты пополам. Бэнкэй уставился на свой короткий обломок.

— Так. Значит, ты еще и неглуп, а твой меч остр. Хотя это едва ли ему по зубам. — Он отбросил кусок древка и достал из-под рясы железный прут, которым тотчас замахнулся на юношу.

Усивака высоко подпрыгнул, поджав ноги, отчего прут прошел мимо, не причинив ни малейшего вреда, и рассмеялся, увидев озадаченную физиономию Бэнкэя.

— Смеешься? Ну, погоди! Сейчас узнаешь, как надо мной потешаться! — Великан принялся неистово размахивать дубиной.

Усивака начинал забавляться — очень уж этот бой походил на уроки у крох тэнгу. Уходя из-под ударов, он вскочил на парапет моста, потом перемахнул Бэнкэю через голову, проскользнул у него между ног и напоследок так извернулся, что смог скрутить разбойнику руку и выхватить из пальцев железную дубинку. Миг — и та отправилась за цуруги на дно реки Камо. Под конец Усивака ударил Бэнкэя в висок рукоятью меча, и великан рухнул как подкошенный на доски моста Годзё. Побагровев и хватая ртом воздух, он прохрипел:

— Кто ты? Никому прежде не удавалось превзойти Бэнкэя. А ты будто знал наперед все мои уловки. Открою тебе тайну: моим отцом был тэнгу, и я изучил кое-какие приемы этих демонов. И все же ты, еще совсем мальчишка, меня одолел. Как такое возможно?

Усивака улыбнулся и теперь только заговорил:

— Тебе нечего стыдиться, Бэнкэй-сан. Ты хорошо сражался. Я тоже учился у тэнгу последние семь лет. Моим наставнпком был сам Сёдзё-бо, князь тэнгу с горы Курама. Он же подарил мне свой трактат о мастерстве фехтования. Потому-то я знал все твои приемы. Просто я моложе тебя и проворнее — вот и вся хитрость.

— О-о! — благоговейно протянул Бэнкэй. — Значит, тебя обучал Сёдзё-бо? Даже среди тэнгу он слывет лучшим бойцом. Немудрено, что ты победил. Должно быть, ты был великим героем в предыдущей жизни, раз он приветил тебя таким молодым.

— Вот этого я не знаю, — сказал Усивака и добавил вполголоса: — Я сказал ему, что хочу сокрушить угнетателей Тайра и убить господина Киёмори, а Сёдзё-бо по милости своей обучил меня, чтобы я мог исполнить зарок.

Бэнкэй прижался лбом к дровяному настилу.

— Тогда тебе и впрямь уготовано великое будущее! Прошу, о юный господин, примите сего недостойного в услужение. Я пришел в Хэйан-Кё пытать судьбу, но теперь мой обет — похитить тысячу мечей — кажется мне пустой забавой в сравнении с вашей высокой целью. Молю, возьмите меня к себе в вассалы! Я клянусь верно служить вам до самой смерти, юный господин… если вы не откажете.

Усивака не чаял такой радости. Все его детство прошло в одиночестве — ни друзей, ни товарищей, которым он мог бы довериться. Как часто хотелось ему, чтобы рядом был кто-то, с кем можно разделить тяжелое бремя судьбы! Бэнкэя тоже воспитали тэнгу, как и его. Бэнкэй поймет. К тому же у него достанет сил и храбрости для трудного пути.

— Прошу, встань, славный Бэнкэй-сан. Я и мечтать не мог о лучшем спутнике, и потому охотно принимаю твои услуги. Идем же разделим общую судьбу.

Монашеское облачение

Токико замерла, остановив кисть на полпути к бумаге. Кто-то смотрел на нее через сёдзи. На серое кимоно упала капля туши. Токико обернулась и увидела Киёмори, сидящего на веранде прямо за перегородкой. В правой руке он держал веер, но не обмахивался им, хотя на лице у него выступила испарина. Он выглядел таким печальным и постаревшим, что Токико невольно его пожалела.

— Что ж, похоже, мои предсказатели снова не солгали, — произнесла она. — Сегодня меня ждало свидание с прошлым. — Она отложила кисть и запачкала рукав.

Киёмори сидел, уронив взгляд на руки.

— Я… я сожалею о том, что так долго не навещал тебя, жена. Токико нахмурилась. «Слишком уж он присмирел. Это на него не похоже».

— Так ты войдешь или будешь ждать восхода луны, чтобы ею полюбоваться?

Киёмори вздохнул и открыл дверь, но дальше порога не ступил. Судя по виду, ему вообще претило здесь находиться.

— Что случилось? Что привело тебя в сыновний дом в столь унылом расположении духа?

Киёмори повел веером в каком-то невнятном жесте.

— Может, цветочные феи похитили твой голос? Киёмори начал что-то говорить, но потом осекся. В этот миг Токико поняла, что он пытается обуздать великую ярость. Наконец Киёмори промолвил:

— Сегодня я сослал Наритику в землю Бидзэн.

— Что ж, — ответила Токико, — весьма великодушно с твоей стороны. Сигэмори перестанет тревожиться, хотя не могу сказать, что он будет доволен.

— Хм-м… Ну а ты как, Токико, старая дракониха?

— Я? — Она запнулась от удивления. — Я теперь Нии-но-Ама, если ты помнишь. Инокиня второго ранга. И мне кажется, старость — это не так уж плохо. Любопытное ощущение.

— В самом деле, о инокиня второго ранга? Должен сказать, она тебе к лицу: теперь, когда тебе незачем накладывать белила и чернить зубы, ты стала выглядеть здоровее. Словно чья-нибудь бабушка.

— Например, императора?

— Может быть. — В его глазах мелькнули знакомые искорки, й Токико отчасти утешилась: значит, старый плут не растерял еще своего обаяния.

— Кто знает, — лукаво сказала она, — когда я вернусь во дворец своего отца и снова обрету молодость, может, мне будет недоставать этой боли в суставах.

Лицо Киёмори вдруг снова посерело от ярости, как солнце, сокрытое тучей.

— Вернешься? Уж не хочешь ли ты бросить нас так скоро?

— Скоро? Благой Амида, нет, конечно! Пройдут годы, прежде чем я решусь. А что? Уж не хочешь ли ты сказать, что будешь скучать по мне?

Киёмори отвернулся, рассеянно глядя сквозь сёдзи. Когда он заговорил снова, его голос зазвучал глухим бормотанием.

— Ты переписываешь сутры? Токико моргнула от неожиданности.

— Да, как и пристало монахине. Поначалу это навевало на меня скуку, а теперь я так успокаиваюсь. Хотя чего мне жаловаться… я ведь даже не знаю, есть ли у меня душа, как у вас, смертных. Во всяком случае, это не повредит. Я говорю себе, что делаю так ради детей.

— Детей… — эхом отозвался Киёмори, по-прежнему не глядя на нее.

— Они — наше благословение, правда? Сигэмори так возмужал…

Веер у Киёмори в руках треснул надвое.

— Хай! — прорычал он. — «Возмужал» не то слово. «Так вот оно что».

— Ты сердит на него.

Киёмори обернулся к ней. Во взгляде его было столько ненависти, что Токико едва узнала мужа.

— Что ты с ним сделала, ведьма? Ответила она не сразу.

— Ничего. Только давала советы.

— Ты его извратила! Ты обучила его колдовству! Настроила против меня!

— Неправда!

— Мне доложили, что вчера ночью Сигэмори тайно отправлял ко двору донесение, где просил назначить его хранителем Трех сокровищ на время ремонта дворца!

«Как же я забыла, — подумала Токико, — что Киёмори все еще держит шпионов в правящих кругах, да и сам неглуп».

— Сигэмори вправе об этом просить. Он действительный глава Тайра и названый брат императора.

Киёмори бросился на жену и тряхнул за плечи.

— Думаешь, я дурак? — крикнул он ей в лицо. — Сигэмори хочет заполучить Кусанаги, вот что!

— Тс-с! Умоляю, говори тише! Слуги могут услышать!

— И пусть слышат! Пусть все узнают, какая у меня двуличная семейка! Что, Царь-Дракон заключил новую сделку? Только на этот раз с моим сыном!

Токико старалась дышать как можно ровнее.

— Это правда, я снова говорила с отцом. Оракулы сказали ему, что меч все еще может и должен быть передан кем-то из Тайра. На твою помощь, как я вижу, рассчитывать не приходится. Так почему не положиться на Сигэмори?

Киёмори наотмашь ударил ее по лицу.

— Предательница! Как наш внук, будущий император, сможет править без священного меча?

Токико втянула кровь из разбитой губы.

— Выслушай меня. Мы узнали, что у Кусанаги имеется двойник — копия, сделанная в давние времена. Ее хранили в святилище Исэ. Никто и знать не будет, что во дворце окажется поддельный Кусанаги.

— Поддельный?! — взревел Киёмори. — Просто чудно! А если моему внуку понадобится его колдовство, чтобы заставить людей падать ниц и повелевать ветрами, ты велишь ему довольствоваться подделкой?

Прибежавшие служанки замахали руками:

— Господин, уймитесь! Посмотрите, что вы наделали. Нельзя так обращаться с монахинями!

За спиной побежал шепот:

— Значит, верно говорят — Киёмори лишился рассудка!

— Отныне это не твоя забота, —сказала ему Токико. — Теперь и ты, и я носим серые одежды монахов, принеся один обет. Ты заявил, что отказываешься от всего мирского, и должен это сделать!

— Жене не пристало так говорить с мужем.

— Я старая монахиня и говорю, что мне угодно!

— Ты всегда говорила, что тебе угодно, — возразил Киёмори, отстраняясь, — и монашеское облачение здесь ни при чем. Я должен увидеться с Сигэмори.

— Оставь его!

— Придержи язык, жена. С тобой я уже разобрался.

Когда он вышел, слуги помогли Токико сесть и стали прикладывать к губе шелковые платочки. Токико отмахнулась, сказав:

— Бегите за ним, отвлеките как-нибудь! Предупредите Сигэмори!

Челядь поспешила исполнять ее приказание.

Тем временем Мунэмори улучил минуту для уединенной беседы со старшим братом.

— Правда, хорошо снова вот так встретиться? — начал он. — Теперь нам с тобой нечасто удается поговорить.

Сигэмори нетерпеливо вертел в пальцах кисть. Ему явно предстояло много чиновничьей работы, а Мунэмори, сам того не замечая, его отвлекал.

— Верно, мы отдалились друг от друга. Что поделать — веления долга часто лишают радостей единения.

— Веления долга? — усмехнулся Мунэмори. — Почему что-то должно нами повелевать? Мы же Тайра, брат! Самый могущественный клан во всей Японии, а может быть, и во всем мире! Можем поступать, как нам будет угодно!

— Вполне вероятно, — пробормотал Сигэмори.

— Я теперь военачальник императорской стражи, и у меня полно подчиненных, которые только и молят, чтобы я взвалил на них свою работу, — сказал Мунэмори. — Зачем мне их обижать? Теперь взгляни на себя: трудишься, словно жалкий распорядитель, а не министр двора. Над тобой уже смеются за глаза — говорят: «Вон идет Тайра Сигэмори, который сам пишет листки для прошений».

Сигэмори вздохнул:

— Стоит чиновнику запустить мелкие дела кабинета, как его самого пускают побоку. Ты ведь сам сказал, братец: мы, Тайра, вольны поступать как нам угодно. Я себе дело нашел.

— Поступай как знаешь. Слушай, до меня дошла весть, будто ты просил императора устроить тебя хранителем императорских реликвий…

Сигэмори тревожно заозирался:

— Откуда ты это узнал?

— Узнал отец. Он все знает. Но если Такакура согласится, может, я помогу тебе с этим бременем? Остальных посвящать не обязательно.

Мунэмори увидел, как глаза брата тотчас вспыхнули неодобрением.

— Если государь согласится, — сказал Сигэмори, — я не опущусь до такой низости, как присвоение чужого труда. То, о чем ты просишь, мне претит.

«Думаешь, я ни на что не годен, а, братец? — ярился в душе Мунэмори. — Думаешь, я всего лишь жалкий бездарь, никчемный третий сын, тогда как ты — драгоценный наследник и один заслуживаешь почестей и славы, так?»

— Как можешь ты рассуждать о благородстве, — тихо проговорил он вслух, — когда сам использовал чары против отца?

Сигэмори на мгновение прикрыл глаза.

— Я его не околдовывал. Просто хотел убедиться, что наши воины ответят на срочный призыв. Времена нынче опасные, а, значит, для нас ценно любое, даже малое, преимущество.

— Ты ведь не доверяешь отцу, верно? Не доверяешь ни мне, ни ему — никому, кроме себя!

— Это неправда.

— Прости, забыл. Матери ты доверяешь. Потому и перевез ее к себе — чтобы она поделилась с тобой тайнами Царя-Дракона.

— Я перевез ее сюда из сыновней почтительности. Долг всякого сына — заботиться о престарелых родителях.

— Я предлагал ей свое поместье, но она выбрала тебя. Доблестного Сигэмори. Отец надо мной потешается, мать знать не хочет, брат смотрит косо. Видно, нет в жизни места для бедного Мунэмори.

— Не говори так. Ты еще многого можешь добиться — стоит лишь захотеть!

— Неужели? И как же мне это сделать, когда люди загодя настроены против? Я предлагал Го-Сиракаве свои услуги, а он меня даже не принял, словно я пустое место. Фудзивара оттирают меня от любых важных дел при дворе. Как можно чего-то добиться в подобном положении? Конечно, все это было бы поправимо при поддержке отца, но он по-прежнему обращается со мной как с малым дитем!

— Не стоит так печься о его мнении, — тихо вымолвил Сигэмори. — Он в последнее время… сам не свой. Вернее, не изменился, что не совсем подобает тому, кто принял обет монашества. Боюсь, он не вполне владеет собственным духом и разумом.

В дверях показался слуга.

— Господин, ваш отец, Ки…

Его грубо отпихнули в сторону, и в комнату ворвался Киёмори.

— Отец! — Мунэмори встал и поклонился. — Мы как раз о вас говорили.

Киёмори его не заметил.

— Так, значит, твои слуги не лгут. Ты считаешь меня сумасшедшим!

— Это не так, — возразил Сигэмори. — Однако меня беспокоит ваше самочувствие.

— Больше, чем самочувствие Тайра?

— Не понимаю. Киёмори подался вперед:

— Ты впрямь намерен выбросить Кусанаги в море?

— Что?! — вскричал Мунэмори, но его никто не услышал. Сигэмори вытер лоб и тихо ответил:

— Если это вернет мир нашей земле, то да, я готов так поступить.

— Мир. — Киёмори выплюнул это слово, точно муху, попавшую в рот. — Стало быть, он тебе дороже счастья нашего клана!

Так знай: уж лучше война, если Тайра в ней победят, чем мир, при котором мы ослабеем!

— В этом, отец, я никогда с тобой не соглашусь. Киёмори умолк, сверля его взглядом, а потом сказал:

— Коли так, плохой из тебя Тайра. Мне стыдно иметь такого сына.

Мунэмори ахнул.

Сигэмори задохнулся, словно его ударили ножом. Поднявшись, он вышел в ближайшую дверь и кликнул слугу.

— Мой отец нездоров. Ему нужно немедля вернуться в Ни-сихатидзё. — Мунэмори же он сказал: — Прошу тебя, подготовь все к отъезду и проследи, чтобы он не навредил ни себе, ни другим.

Мунэмори почуял возможность отличиться.

— Отец, позвольте мне проводить вас домой. Сигэмори явно не заботят ваши тяготы. Я с радостью выслушаю все…

— Что проку мне от тебя — бездарного, хнычущего, болтливого шута? — заорал на него Киёмори. — Лучше бы у меня были одни дочери! — Он вихрем вырвался из комнаты и долго еще бушевал в глубине коридора.

Сигэмори неловко кивнул брату:

— Прошу прощения. — И поспешил выбежать вслед за отцом. «Вот как, — подумал Мунэмори, чуть не трясясь от обиды. — Стало быть, я никчемный и с этим ничего не поделаешь? Сейчас увидим…» Он кликнул карету, но вместо приказа вернуться в Ни-сихатидзё велел вознице гнать в Рокухару. Уже за полночь колеса повозки ударились о поперечину ворот старой усадьбы. У выхода Мунэмори встречали лишь два пожилых слуги.

— Господин, если бы вы предупредили о приезде… Нас здесь осталось совсем мало, и мы боимся, что не сможем услужить вам как подобает.

Рокухара и впрямь казалась темной безлюдной хороминой.

— Все отлично, — резко сказал Мунэмори. — Этого более чем достаточно. Принесите мне фонарь, жаровню с горячими углями, и… чтобы я вас не видел.

Слуги сделали, как он просил, и вот уже Мунэмори шагал по долгому пустому коридору в северо-западное крыло Рокухары — то самое, где обитали духи. Его руки дрожали, отчего фонарь качался и отбрасывал тени, которые будто прыгали из-за угла, стоило к ним приблизиться. Мунэмори до того нервничал, что только усилием воли удержал маленькую жаровню и не рассыпал угли. Под ногами у него скрипел пепел и пыль от недавнего пожара, и он не видел собственных сандалий, точно сам превратился в призрака. Во тьме комнаты тянулись нескончаемым лабиринтом, и Мунэмори почувствовал, что заплутал, хотя Рокухара была его домом с рождения.

После того как он рассказал матери о появлении Син-ина, она привела монахов очистить это крыло поместья, однако позже призналась, что даже монахам стало здесь не по себе. Как и следовало ожидать, чернецы поторопились и пропустили кое-какие комнаты. «Теперь их оплошность пойдет мне на пользу», — усмехнулся в душе Мунэмори. Он направлялся в то место, которого мать велела ему всеми силами сторониться.

Оказавшись в крохотной кладовой с разводами на стенах и стойким запахом гнили, Мунэмори поставил фонарь в угол, а сам сел перед жаровней. Даже сейчас, посреди лета, в каморке стоял холод.

Мунэмори бросил на угли прядь своих волос, веточку сакаки и обрывок бумаги, украденный из Летописной палаты. Когда все сгорело, он закрыл глаза и вывел на одной ноте:

— Однажды вы приветили меня как равного. Позвольте увидеть вас снова, быть к вашим услугам. — Он выждал несколько долгих мгновений, но ничего как будто не произошло. Мунэмори открыл глаза и вгляделся в дым жаровни, но и там ничего не было. Он вздохнул и уже засобирался уходить, поднял глаза и…

Син-ин сидел прямо напротив, не сводя с него взгляда запавших глаз.

— Я тебя ждал, — произнес демон.

— Ж-ждали? — заикнулся Мунэмори, уже сожалея о своей затее.

— Знал, что однажды мы снова встретимся. Итак, это случилось.

— Да, — проронил Мунэмори. Повисла неловкая тишина.

— Ну? Чему обязан?

Все высокопарные речи, которые Мунэмори так долго готовил, в один миг вылетели у него из головы. Он бухнулся лбом в грязные половицы каморки и заголосил:

— Все меня презирают! Все твердят, какой я бездарный! Что проку быть Тайра? Я хочу, чтобы меня заметили! Все бы отдал ради этого!

— Ну-ну, будет, — произнес Син-ин утешительным топом. — Я в точности знаю, как ты себя чувствуешь: отвергнутым и забытым. Однако ты поступил верно. Я именно тот, кто способен тебе помочь. Быть может, единственный. Вместе мы добьемся твоего величия.

— Неужели? — фыркнул Мунэмори, поднимаясь с пола. — И какого же?

— А какого бы тебе хотелось? Не желаешь ли, к примеру, стать князем Тайра? Главой рода? Неплохо звучит, а? Служи мне, и пост будет твоим.

— В-вы это можете? Как же я стану асоном, когда им выбрали Сигэмори?

— Насчет него не беспокойся. Мунэмори полегчало.

— А отец не воспротивится?

— С ним мы тоже вмиг разберемся. Так уж случится, что ты окажешься достойнейшим. Собственно, выбирать будет не из кого.

Мунэмори издал смешок.

— То-то все удивятся, верно? Я, никчемный Мунэмори, — глава Тайра!

— Да, это всех поразит.

— Асон Тайра! Это даже лучше, чем быть императором! Призрак скривился:

— Ну… тут можно и поспорить. Впрочем, я рад, что ты так считаешь.

— Отлично! Стало быть, по рукам?

— Как ты понимаешь, я должен попросить кое-что взамен.

— Взамен? Чего же вам угодно? Построить вам ступу или святилище, а может, устроить стодневный молебен за упокой души?

— Такой размах мне ни к чему. Предпочитаю действовать по старинке. Простой жертвы будет вполне довольно.

Мунэмори бросило в холод.

— Кто-то… должен умереть? И кто же?

— Некто несущественный.

— А-а… — Мунэмори вздохнул с облегчением. Если это какой-нибудь слуга — что ж, одним больше, одним меньше, верно? — Только… мне же не придется?..

— Не бойся, от тебя не потребуется ни взмахов мечом, ни кровопусканий.

— И все же это случится по моей вине?

— Косвенно. Ты даже ничего не узнаешь… до поры.

— Что ж, тогда и жалеть не о чем. Я согласен на твои условия. Едва он это произнес, как когтистая длань Син-ина стрелой метнулась вперед и стиснула его лоб ледяной хваткой. Мунэмори резко выпрямился, точно молния пронзила его от макушки до пят, пригвоздив к земле.

— Добро пожаловать под мое начало, Тайра Мунэмори, — произнес Син-ин.

Паломник из Сидзё

Пробираясь по монастырскому саду, Усивака увидел настоятеля Токобо — тот шел мимо, сопровождая важного гостя. Им, по слухам, был монах по имени Сёмон, также известный как Святой человек из Сидзё, личность, высокоуважаемая среди духовенства. Собеседники шли недалеко оттого места, где притаился Усивака, так что ему не составило труда подслушать их разговор.

— Да, место для монастыря прекрасное, — говорил Сёмон. — А какой отсюда вид! Точь-в-точь как вы описали. Я должен здесь все осмотреть. Если бы вы дали мне провожатого — пройтись вокруг по горным тропам, я был бы весьма признателен.

— Я могу запросто это устроить, — сказал настоятель.

— Как насчет него? — спросил Сёмон, указывая на Усиваку.

— О, едва ли он вам подойдет, — ответил Токобо. — Слишком упрям.

— Упрям? Для послушника это не так уж плохо. Есть о чем поспорить.

Токобо понизил голос, но Усивака по-прежнему его слышал.

— Он один из сыновей знаменитого полководца Ёситомо. Уже давно должен был принять постриг, да только учение его почти не привлекает: лишь бы мечом махать, а духовные занятия побоку. Больше того, третьего дня явился сюда какой-то бродячий монах из Энрякудзи и потребовал, чтобы его пропустили прислуживать мальчишке. А мне сдается, он тайком обучает его бугэй. Придется принять меры. Если мальчик не будет пострижен в самом скором времени, мы будем вынуждены вернуть его в столицу.

Усивака знал, что за этим последует. Оставалось надеяться, что тэнгу помогут ему сбежать еще раньше.

— Как увлекательно, — произнес Сёмон. — Почему бы мне не поговорить с юношей, пока он будет показывать мне горы? Быть может, я смогу преуспеть там, где другие не справились?

— Как будет угодно, — проворчал настоятель. — Однако даже вы едва ли сможете до него достучаться. — Он повернулся и гневно уставился на Усиваку: — Эй, ты! Поди сюда.

Усивака вздохнул, с ужасом предвидя многочасовую проповедь, но не посмел гневить настоятеля еще больше, а потому поставил грабли и подошел к святым старцам.

— Чем сей ничтожный может помочь? — спросил он с вежливым поклоном.

— Проведешь Сёмон-сана по нашим заповедным тропам. И слушай его хорошенько — у него есть что тебе сказать.

— Как пожелаете.

Когда Токобо оставил их одних, Сёмон слегка улыбнулся Усиваке:

— Рад, что ты согласился со мной поговорить. Думаю, наша беседа тебя не разочарует.

— Правда? — спросил Усивака, не очень-то веря монаху.

— Сам рассудишь, когда я закончу. Идем прогуляемся. Оставив монастырские стены далеко позади, чтобы никто не смог услышать разговор, Сёмон сказал:

— Так, значит, ты сын великого вождя Минамото, самого Ёситомо, нэ?

Его слова встревожили Усиваку еще больше, чем монашеские нравоучения. «Неужели это лазутчик Тайра?» — подумал юноша и опасливо ответил:

— Так мне сказали.

— И ты изучаешь приемы боя на мечах.

— Балуюсь иногда. Ничего больше. Сёмон снова улыбнулся.

— Сёдзё-бо — хороший учитель, верно?

Тут уж Усивака испугался не на шутку. Если Тайра проведали о его встречах с тэнгу…

— Не бойся, — добавил Сёмон. — Сёдзё-бо шлет тебе привет и просит напомнить о третьем совете с листка из свитка.

— Третьем… А, теперь вспомнил. «Ищи способ обойти неприятности». Значит, Сёдзё-бо направил вас мне помочь!

Сёмон кивнул:

— Так и есть.

— Но… как человек вашего благочестия может знать тэнгу?

— Любой монах, которому случалось забираться в горы, хоть раз с ними встречался — порой сам о том не догадываясь. Тебе же следует запомнить вот что. Одна из ветвей Фудзивара имеет вотчину в краю Осю. Свой род они ведут от урожденных вассалов твоего прославленного предка Ёсииэ. Хидэхира, их нынешний глава, держит войско числом сто восемьдесят тысяч. Однако Фудзивара никогда не были сильны в стратегии. Потому Хидэхира был бы не прочь отдать свою дружину под начало сыну Минамото. Он думает, что такой полководец сумеет поднять боевой дух его воинов. Видишь ли, высокородные Фудзивара не питают любви к выскочкам Тайра.

— Похоже на то. Так когда мне отправляться? Сегодня?

— Да ты резвый малый. Нет, сейчас рано. На дороге полно соглядатаев — в каждой горной молельне, во всех постоялых дворах и почтовых станциях. Нужно хорошенько подготовиться.

— У меня теперь есть вассал — монах и великий воин. Его зовут Бэнкэй. Между нами, я уверен, что мы сможем отбить любую напасть.

— Хм-м… Бэнкэй, говоришь? Я о нем слыхал. Не тот ли это громила, который поклялся украсть тысячу мечей?

— Он оставил эту клятву, чтобы помочь мне сокрушить Тайра.

— Стало быть, ты уже оказал миру большую услугу. Однако к чему лезть на рожон, когда Хидэхира ждет тебя в целости и сохранности? Да и тебе понадобятся его люди, если хочешь исполнить свое намерение. Нет, путешествовать надо скрытно.

Усивака заупрямился.

— Звучит как-то… бесчестно. Хотя, если вы находите это разумным…

— Разве тэнгу тебя не учили, что для победы порой необходимо идти на уловки? Разве тебе не приходилось поддаваться, чтобы потом ударить с более выгодной точки? Итак, вот как мы поступим. Когда вернемся, ты скажешь Токобо, что счел мои доводы убедительными и хочешь продолжить наши беседы. Мы проведем вместе еще один день, а после я отвезу тебя к святилищу Дзюдзэндзи, где тебя встретит один золототорговец, который часто путешествует между Хэйан-Кё и Осю. В его свите ты вернее доберешься туда без опасностей и приключений.

— Отлично, — ответил Усивака. — Как скажете, так и сделаю. Я вам очень обязан за помощь.

— А тебе будет обязана вся Япония, если ты сможешь очистить ее от засилья Тайра.

— Постараюсь изо всех сил, Сёмон-сан.

Молитвенные таблички

Кэнрэймон-ин сидела в крохотной комнатке, обмахиваясь веером, и деревянные четки-таблички со словами молитв бряцали в такт движению ее руки.

С самого пожара она заточила себя здесь, в императорской келье, никого не принимая, кроме служанок, подававших еду. Придворным было передано, что госпожа уединилась для истовой молитвы, в которой просила ками подарить ей дитя. На самом же деле ей было невыносимо сознавать свою вину в гибели стольких людей, и молилась она во искупление и прощение своего греха.

Не объясняя причин, императрица велела устроить обряд очищения Трех священных сокровищ, пустить стрелы на все четыре стороны и развесить шары из листьев ириса для изгнания злых духов. Она не знала, разумно ли поступает: прошлого не вернуть, а действовать сейчас — все равно что собирать рис, рассыпанный в грязи.

Но вот сёдзи у нее за спиной скользнула в сторону, и показалась старшая служанка с подносом в руках.

— Государыня, пришло время полуденной трапезы. Прикажете войти?

Кэнрэймон-ин махнула веером в знак соизволения. Служанка поставила поднос на единственный низкий столик и поклонилась, прижавшись лбом к полу.

— Госпожа, могу я осмелиться поговорить с вами? Кэнрэймон-ин вздохнула:

— Если хочешь.

Служанка затворила сёдзи и присела на колени.

— Госпожа, вы поститесь и пребываете в уединении уже месяц кряду. Ваши подданные начинают волноваться…

— Я… мне жаль, что приходится так поступать, — ответила Кэнрэймон-ин, — но я боюсь показываться на людях. Боюсь разрыдаться и вызвать еще больше волнений.

— Понимаю. Хотя, право, вы слишком строги к себе. Разве можно было предвидеть, что простой ветерок приведет к такой… в общем, это не ваша вина.

— Не уверена, что с тобой соглашусь.

— Ваш муж, государь, скучает по вам. Он очень удручен этим затворничеством. Говорит, что будет рад помочь с ребенком, если таково ваше желание.

У Кэнрэймон-ин вырвался сдавленный полусмешок-полуплач. Она закрыла лицо рукавом, но после, овладев собой, произнесла:

— Бедный Такакура. Как я скажу ему о том, что натворила?

— Ну-ну, не захотите — и рассказывать не обязательно. Да, есть кое-какие новости касательно меча.

— Новости?

— По-видимому, ваш брат Сигэмори подал прошение назначить его хранителем священных сокровищ до тех пор, пока вы не сможете переехать назад, во дворец.

— Сигэмори? — Звук этого имени мгновенно утешил Кэнрэймон-ин. Она всегда восхищалась старшим братом — он был к ней добр и во всем помогал. — Да-да, так будет лучше. Сигэмори о них позаботится. Можете объявить, что я одобряю его просьбу.

Служанка печально улыбнулась и опустила глаза.

— К сожалению, госпожа, этому не бывать. Ваш тесть, Го-Сиракава, никогда не допустит, чтобы священный меч, зерцало и яшма попали во власть Тайра. Прошу прощения за эти слова, но он смертельно боится того, на что способен господин Киёмори.

— Сигэмори совсем другой. Он не позволит отцу наделать бед или глупостей сгоряча.

Служанка пожала плечом:

— Решения принимает ин, а не я. Раз уж вы упомянули о братьях, сейчас доставили послание от Тайра Мунэмори. — Она выудила из рукава сложенный листок бумаги митиноку с печатью в виде бабочки и, кланяясь, положила перед госпожой.

— Что еще ему от меня нужно? — простонала Кэнрэймон-ин. В детстве Мунэмори ее почти не замечал, зато теперь, когда она стала императрицей, постоянно одолевал просьбами замолвить за него словечко перед государем.

— Это мне неизвестно. Прошу, госпожа, не изволите ли вы подумать об окончании затворничества? Мы все пребываем в тревоге и уповании на то, что ваш прекрасный лик и улыбка оживят это мрачное поместье. Верно, все босацу и ками давно услышали ваши молитвы, и Амида знает, что у вас не было злого умысла. К тому же вы всегда можете возложить свой молитвенный труд на монахов, nponiy, подумайте об этом.

— Благодарю тебя за доброту. Я подумаю. А пока оставь меня.

Служанка снова поклонилась:

— Как пожелаете, государыня. Жду не дождусь, когда снова услышу ваш смех в саду. — С этими словами она выбралась из кельи и бесшумно затворила за собой дверь.

Кэнрэймон-ин поворошила палочками рис и соленые овощи, но, как обычно в последнее время, не почувствовала себя голодной. Поняв, что слишком расстроена для молитв, она взяла письмо Мунэмори и развернула бумагу. Быть может, очередная нелепица в словах брата сумеет ее развлечь.

«С глубочайшим почтением ее императорскому величеству. Дорогая сестрица!

Надеюсь, ты в добром здравии. Твое желание стать матерью мне понятно. Знаю также, что нашим отцу и матушке не терпится приблизить рождение „императора Тайра“, как они это подают, однако не слишком ли ты усердствуешь? Заточение не совсем тот способ, каким получают детей, — надеюсь, матушка тебе это объяснила.

Однако у меня превосходные новости! На днях я узнал, что вскоре получу повышение, причем самого неожиданного и удивительного свойства. Подробностей пока огласить не могу, но поверь, ты будешь мною гордиться. Эта весть так меня воодушевила, что я отправился домой и, следуя твоим мудрым советам, воссоединился с женой. И теперь, вероятно, наше семейство тоже может ожидать пополнения.

Много лет жизни государю и доброй удачи тебе, сестра. Да здравствуют Тайра!

Я завершил бы сие послание восторженным стихом, если бы не находил подобное рифмоплетство никчемной тратой сил и времени. Никогда не понимал, что люди находят в этом занятии.

Мунэмори».

Кэнрэймон-ин не смогла удержаться от смеха: немудрено, что Мунэмори терпеть не может поэзию. Сам-то он и двух строк сочинить не может. Она со вздохом отложила письмо и рассеянно посмотрела на цветы гибискуса за оконцем. «Стало быть, даже бесталанному Мунэмори крупно повезло. Как возможно, что и в горькую годину Тайра продолжают процветать? Нехорошо это, неприлично». Многие толковали немеркнущую удачу Тайра как знак вышнего благоволения, и только Кэнрэймон-ин начинала считать ее проклятием.

Соломенный плащ

На заре третьего дня после встречи с Сёмоном Усивака и его помощник Бэнкэй очутились на тропе, ведущей к святилищу Дзюдзэндзи. На Усиваке было многослойное одеяние из белого и желтого шелка, а под накидкой — доспех Сикитаэ, и все-таки его била дрожь. Он тихо наигрывал на бамбуковой флейте, вторя пению ранних птиц.

— Как-то невесело выходит, господин, — прогудел рядом Бэнкэй.

Флейта замолкла.

— Да. Потому что мне невесело оставлять Курамадэру. Я ведь считал ее своим домом. Буду скучать по настоятелю Токобо. Он обо мне заботился и желал добра. Просто такая жизнь не по мне.

— Угу. Что верно, то верно. Слишком рано вам подаваться в монахи. Многого не изведали. Вина. Женщин. Поэтических празднеств. Женщин. Радостей битвы. Женщин…

— Прости, что вмешиваюсь, Бэнкэй, но не слишком ли много женщин?

— Спасибо, что обратили внимание, хозяин. Еще раз женщин. Вот теперь хватит.

Усивака задумчиво потер флейту.

— Я едва знаю женщин. Все мои мысли были заняты местью и фехтованием. Хотя в последнее время я стал… замечать кое-кого из них, шатаясь по городу.

— Ну, поскольку теперь мы в пути, вам доведется не только замечать их. Сейчас певичек можно найти на каждой станции или постоялом дворе. Но чу! Кажется, наши провожатые на подходе.

И верно: в лесу послышалось бряцанье колокольцев и глухой стук подков. Вскоре на тропинку выехал караван — несколько конных и воловья упряжка с телегой. Возглавлял шествие всадник лет сорока. Впрочем, лицо его так обветрилось и загорело от долгого пребывания на солнце, что возраст угадывался с трудом. На нем были наездничьи брюки из медвежьего меха и куртка, расшитая узорами из трав и цветов. Он осадил коня перед самым носом Усиваки.

— Доброе утро, юный друг, — произнес купец. Когда он улыбнулся, один его зуб сверкнул4 золотым блеском. — Я Китидзи, торговец золотом, серебром и прочим дорогим товаром. А ты, должно быть, тот самый клад Минамото, который я должен доставить в Осю?

Юноша поклонился:

— Да, я — Усивака, а со мной мой верный вассал Бэнкэй.

— Усивака? Что за детское имя! — Купец нахмурился. — А на вид тебе около пятнадцати.

— Мне… не дали возможности получить взрослое имя, — смущенно потупился Усивака. — Я даже не прошел обряд Надевания хакама. Все ждали, что я приму постриг, а вместе с ним — монашеское имя.

Китидзи вздохнул и промолвил:

— Значит, мы подоспели вовремя. Теперь можешь выбрать себе имя сам.

— Да, пожалуй. Что ж, добрый купец, если ты покажешь, какая лошадь моя, мы сможем трогаться в путь. Боюсь, скоро монахи меня хватятся и начнут искать.

— Лошадь? Ха! — Китидзи оглянулся на всадников и носильщиков, и те загоготали вместе с ним. Потом он спешился. — Мне говорили, ты будешь путешествовать скрытно.

Усивака оглядел себя в замешательстве.

— Я ведь одет не по-монашески.

— Нет, зато ты точь-в-точь юный властелин, готовый вступить в наследство. Как раз такой, какого будут искать твои враги. С неприкрытым лицом друзья-монахи тебя вмиг узнают. Вижу, Сёмон поскупился тебе это растолковать.

— Что же вы предлагаете?

— У меня есть то, что тебе нужно. — Китидзи прошел к одному волу и стащил у него со спины нечто вроде снопа. Вернувшись, он водрузил Усиваке на плечи огромный тяжелый вонючий соломенный плащ из тех, что носят крестьяне, а на голову нахлобучил соломенную же шляпу-конус, закрыв пол-лица. — Вот! — воскликнул Китидзи. — Это уже ближе к тому, что я представлял.

Бэнкэй стал смеяться:

— Ого! Да он прав, хозяин! Никогда бы не узнал вас в таком наряде! Вы больше похожи на ходячий стог сена, на полусгнивший амбар, чем на… на… — тут он съежился под взглядом Усиваки, — чем на доблестного и благородного воителя, господин, каким, без сомнения, являетесь.

— Только вот мечи, — сказал Китидзи, — крестьянину никак не подходят. Придется тебе отдать их на сохранение.

— Нет! — вскинулся Усивака, хватаясь за рукоять вакидзаси.

— Примите мой совет, добрый купец, — произнес Бэнкэй. — Позвольте юному господину оставить их у себя.

— Ладно, ладно, — вздохнул Китидзи. — Сделаем вид, будто ты мой оруженосец. Идемте же. Если нам суждено убегать от преследователей, лучше поторопиться. — Он взобрался в седло и спросил у Бэнкэя: — Надеюсь, мы можем рассчитывать на твою помощь в случае необходимости?

Бывший монах поклонился:

— Для меня честь служить всякому, кто покровительствует моему господину.

— Отлично. Если что, у меня есть еще один телохранитель. Вы двое можете ступать за моей лошадью. Так-то лучше. Вперед! — Он ударил коня пятками, и караван тронулся в путь. Усивака потрусил за кобылой торговца, ощущая в душе смесь негодования, облегчения и признательности.

— Эгей, господин! — радостно воскликнул Бэнкэй. — Приключения начинаются!

Усивака только засопел в ответ, стараясь приноровиться к колючему и тяжелому плащу. Судя по началу, приключение обещало быть совсем не таким, о каком он мечтал.

Фукухара

Господин Киёмори сидел на веранде своей усадьбы в Фуку-харе, смакуя свежий и чистый морской воздух — ничего общего с гарью Хэйан-Кё. Как раз то, что надо, чтобы собраться с мыслями и отдохнуть душой. Внизу перед ним расстилался вид на пристани и восстановленные рукотворный остров — зримый след, оставленный в мире, и свидетельство еще не угасшей мощи.

Киёмори покинул столицу через день после ссоры с сыном. Его терзал страх перед тем, чего Сигэмори сможет добиться с помощью своей новой силы. «А вдруг он присягнет^ Го-Сирака-ве? Вдруг ему прикажут схватить меня и заточить в собственном доме?» Отныне Киёмори больше не был уверен, что Сигэмори постыдится поднять на него руку, а потому предпочел скрыться.

«Какой позор — прячусь от своего же сына! Ну ничего, я еще покажу, что меня рано списывать со счетов. Пусть не забывает, кто кого учил играть в го».

Отсюда, из Фукухары, Киёмори мог призывать дальних родственников и покорных вассалов из земель Аки и Исэ, что лежат по ту сторону Внутреннего моря. Он уже разослал к ним гонцов с просьбой готовиться к бою. «Случись Сигэмори послать на меня войска, я встречу его во всеоружии, во главе многих сот воинов, которые еще помнят, как держать меч».

Слуга, войдя, с поклоном известил Киёмори, что прибыл Канэясу — один из его самых доверенных полководцев из Исэ.

— Превосходно.

Канэясу, воевода исключительной отваги, еще не испорченный влиянием столицы, ступил на веранду, поклонился и сел напротив Киёмори.

— Надеюсь, господин пребывает в благополучии?

— Это будет зависеть от новостей, которые ты привез.

— Никаких угрожающих нам перемещений столичных войск не замечено. Сигэмори занят единственно рутинными делами и обязанностями. Государь-инок ведет себя осторожно, хотя все еще гневается на монахов Энрякудзи и таит против них угрозу. Старший советник Наритика благополучно достиг берега Код-зимы, куда был сослан.

— А что же его сыновья?

— Всех их разыскали и приговорили к изгнанию на Кикай-гасиму, следуя вашему приказанию.

— Славно. Прими их радушно, а то, чего доброго, Сигэмори опять расплачется.

— Как пожелаете, господин.

— Что касаемо Наритики… — Да?

— Боюсь, долгая связь с этим крамольником затуманила разум моему сыну. Правда, Сигэмори продолжает уверять, будто Наритика не замышляет против меня дурного. Государю-иноку я, видимо, ничем не могу ответить, а вот Наритике… Пусть не завтра и не в ближайшем месяце, но в течение года — запомни! — он должен умереть.

Канэясу еще раз поклонился:

— Слушаю и повинуюсь, господин.

Станция Аохака

Усивака трусил позади купеческой лошади, вспоминая добрым словом вечерние пробежки из Курамадэры в Хэйан-Кё и обратно. Благодаря им ноги легче одолевали расстояния. И все же никогда ему не приходилось путешествовать так далеко, да еще в летний зной и в тяжеленном соломенном плаще. На второй день Усивака совсем спекся, и Китидзи, наконец сжалившись, позволил ему оседлать одну из вьючных лошадей.

— Тут нечего стыдиться, хозяин, — произнес Бэнкэй. — Зато вы уж точно крепче этих белоручек Фудзивара, которые падают в обморок, чуть только выйдут за ворота.

— Спасибо, утешил, — проворчал Усивака, чьи бедра с непривычки начало саднить уже после нескольких часов. Он осознал, что должен уделять верховой езде больше времени, если хочет быть настоящим военачальником, хотя в тот миг отдал бы немало за то, чтобы оказаться хилым вельможей, разъезжающим в паланкине или карете.

Караван обогнул с запада озеро Бива и наконец выбрался на большой тракт Восточного морского пути в опасной близости от столицы. К счастью, никто их не задержал. Стража у Осак-ской заставы подозрительно покосилась на путников, пока те шествовали мимо, но разве мог кто-нибудь заподозрить, что отпрыск великого МинамотЬ станет ездить в вонючем волглом соломенном плаще, охраняя мечи золототорговца? Для пущей убедительности Китидзи то и дело разражался бранью в его адрес и отвесил пару тумаков. Верно, ни один Минамото не стерпел бы подобного обращения, но Усивака стойко выносил издевательства. Потом ему, правда, пришлось усмирять Бэнкэя — тот чуть было не сшиб Китидзи с коня, как только застава пропала из виду.

Попадавшиеся на дороге бандиты, провожая богатый караван жадными глазами, быстро теряли к нему интерес, встречаясь взглядом со свирепым на вид Бэнкэем.

Так поезд перевалил через горы к востоку от Хэйан-Кё, миновал прибрежное селение Оцу у южной оконечности озера Бива. К вечеру второго дня путники достигли почтовой станции в Кагами. Следующим днем они проехали Оно-но-Суриба-ри, Бамбу и Самэгай и наконец остановились переночевать на станции Аохака.

Китидзи был состоятельным торговцем, и на Токайдо его хорошо знали, поэтому он смог поселить всех в самом приличном постоялом дворе, хозяйка которого, его давняя знакомая, вывела для увеселения гостей самых красивых и искусных девушек.

Когда Усивака снял шляпу и плащ, она вдруг побледнела, вглядевшись в его лицо.

— Ты уверен, Китидзи, что не приводил его сюда раньше?

— Совершенно, — отвечал купец. — Это мой новый слуга — взял на пробу. Хотя пока от него больше урона, чем пользы.

— Какой милый юноша, — сказала хозяйка. — И все же что-то в нем кажется знакомым. Он кое-кого напоминает… кое-кого с очень печальной судьбой. Давно это было… Что, если они родственники?

— Не думаю, что это возможно, — ответил Усивака с вежливым поклоном, гадая, о ком она говорит.

Путешественников хорошо накормили — и риса, и сливового вина было вдосталь, а девушки старались вовсю, чтобы развлечь гостей. Для Усиваки и Бэнкэя вечер выдался поистине сказочным, а девушек, в свою очередь, очаровал юный оруженосец, который вдобавок прекрасно играл на флейте. Его детское имя, впрочем, позабавило их, но не оттолкнуло, так что на исходе ночи Усивака мог с полным правом назваться настоящим мужчиной.

Увеселения оказались довольно утомительными, и Усиваку сморил сон. Однако перед самой зарей, в час Тигра, он внезапно проснулся. Разбудило его ощущение, что в комнате есть кто-то еще. Он медленно потянулся за мечом.

— Мир тебе, брат, — произнес кто-то вполголоса. — Меня можешь не бояться.

Усивака рывком сел и увидел перед собой бледного юношу в дорогом, но потрепанном платье, панцире и поножах знатного воина. Голова юноши как будто не сочленялась с шеей.

— Кто ты такой?

— Твой сводный брат, Томонага. Мы бежали сюда — я и мои братья — вместе с отцом, Ёситомо, после поражения в Хэйдзи пятнадцать лет назад. Мне, на беду, пронзило ногу стрелой. К той поре, когда мы сюда добрались, нога совершенно распухла и я не мог продолжать путь. Тогда я попросил отца отсечь мне голову, чтобы Тайра не смогли меня полонить. Отец должен был спасаться и не успел похоронить меня по чести. Боюсь, хозяйке двора достался дурной подарок и тяжкая ноша, когда она нашла меня на следующее утро.

— Да уж. Вот, значит, почему она сочла меня знакомым. Но почему ты все еще здесь? Почему не отошел в Чистую землю, как наш отец?

— Не знаю. Наверное, ждал чего-то. Какого-то знака, что наш род и отец будут отомщены. Возможно, я ждал тебя.

— Я поклялся, что отомщу за Минамото, — сказал Усивака. — Ради этого я семь лет учился у тэнгу умению обращаться с мечом.

— Приятно слышать, — отозвалась тень Томонаги. — Нам, духам, почти не дано предвидеть будущее, однако я принес тебе два предостережения.

— Какие?

— Во-первых, не теряй бдительности, когда будешь иметь дело с нашим братом Ёритомо: он избранник Хатимана. Помни об этом.

— Я слышал эту историю, — ответил Усивака, — и всецело стремлюсь служить ему верой и правдой.

Тут Усивака отчасти слукавил, поскольку сам мечтал однажды стать великим полководцем, но знал, что старшего брата нужно уважать.

— Хорошо. И все-таки будь настороже. Темные силы, что сплотились на пагубу человечества, способны взывать к людской жадности и порабощать этим их волю. Ёритомо может довериться советам некоего… лиходея. Будь осторожен.

— Буду. А в чем же второе предостережение?

Тень Томонаги приподняла голову и обернулась в сторону сёдзи.

— На подворье забрались разбойники. Они явились за золотом, которое вы везете. Знаю, ты путешествуешь тайно, но чтобы отвадить их, тебе понадобится раскрыть себя.

Усивака вскочил на ноги, выхватывая из ножен катану.

— Китидзи был добр ко мне. Пусть говорят что хотят — я не позволю его ограбить.

Призрак поклонился. Было видно, как его голова зловеще парит над плечами.

— Истинно ты сын нашего отца. Теперь поспеши.

Громко заулюлюкав, Усивака выбил ногой дверную перегородку и выскочил на веранду. Трое грабителей, которые карабкались через перила, ошарашенно застыли на месте. Усивака их обезглавил тремя ловкими ударами. Двое их подельников, крадущиеся следом, испуганно вскрикнули и бросились наутек, но Усивака, легко перескочив ограду, бросился на них сзади и в мгновение ока прикончил.

Вскоре клич Усиваки разбудил остальных, и вот уж Бэнкэй вырвался из своей комнаты на подмогу, бушуя точно разъяренный демон. В саду оставалось еще с полсотни разбойников, но Усивака с Бэнкэем смело бросились в самую их гущу и вскоре проредили ее до жалкой горстки. Уцелевшие в сече с воплями унеслись в ночь, после чего никто их больше не видел.

— Верно, не простой это оруженосец, — шептались меж собой девушки. — Хозяйка сказала, он похож на Минамото, который умер здесь много лет назад. Неужели?..

Долго потом Усиваку расспрашивали, что да как, но он всякий раз изворачивался, придумывая безобидные отговорки.

Следующим утром Китидзи и его спутники стали как ни в чем не бывало готовиться к отъезду. Усиваке и Бэнкэю устроили долгие проводы, и многие девушки плакали, утирая слезы рукавами. Бэнкэю даже пришлось увещевать одну пылкую даму, прильнувшую к его руке, словами нежности и обещанием вернуться.

Усивака тем временем, осторожно расспросив хозяйку, выяснил, где погребли старшего брата, и прочел молитвы над его могилой, когда караван очутился неподалеку. К концу дня они прибыли к святилищу Ацута, где ходили в служителях родственники Ёситомо. Усивака отстал от каравана, пообещав нагнать его через день, и, невзирая на опасность быть пойманным, попросил верховного жреца совершить над ним обряд совершеннолетия.

Служители согласились и приняли его с великим почетом. Перед тем как предстать перед божествами святилища, Усивака прошел очищение, затем ему подобрали шапочку черного шелка и спросили, какое имя он желает выбрать. В соответствии с обычаем брать часть отцовского имени Усивака назвался Ёсицунэ. С этим именем он и покинул храм — уже зрелым мужчиной.

Посланец из Курамадэры

Поздней ночью, спустя две недели после прибытия в Фу-кухару, господин Киёмори сидел в своем любимом покое в восточной части усадьбы — той, что более всего обдувалась морским ветром. Сон к нему не шел, и он допоздна проглядывал письма, присланные сторонниками Тайра из земель Исэ и Аки. Где-то вдалеке гремел прибой, мерный, как дыхание исполина, словно бы сам океан был огромным живым существом. Киёмори в который раз восхитился выбору Царя-Дракона, когда тот пожелал сделать Тайра своими фаворитами, ибо что могло быть закономернее, чем союз подводного владыки и покорителя морских просторов? Теперь, однако, в его душу закралось сомнение: не знал ли Рюдзин заранее о тех бедах, что сулит Тайра исполнение уговора? «А Сигэмори либо слепец, раз добровольно на это идет, либо… величайший интриган из всех ныне живущих».

С некоторых пор Киёмори перестал о нем сокрушаться как о неверном сыне и считал лишь деталью головоломки, очередной препоной на пути Тайра к величию. Проведенные в Фуку-харе дни укрепили его дух. Там Киёмори мог сколько угодно изображать великого правителя, принимать челобитную за челобитной, точно император своего собственного государства.

Один из таких челобитников заявил, будто Киёмори после всех возведенных им святилищ и усадеб являет собой воплощение преподобного Дзиэ из Чанъани, прославленного священника. «Это я-то — бывший священник? — чуть не прыснул Киёмори. — Истинно пути Амиды неисповедимее, чем я думал».

Но вот шум прибоя пропал, растворившись в другом звуке — гулком рокоте скачки. Вскоре копыта застучали уже по двору, и до Киёмори донеслись взволнованные голоса. Он ждал, все больше тревожась. Кому понадобилось мчаться во весь опор, как не посланцу с недоброй вестью?

Не прошло и минуты, и в дверях показался слуга.

— Повелитель, прибыл монах из Курамадэры — говорит, со срочным донесением.

Киёмори нахмурился. Он не припоминал каких-либо дел, связанных с этим северным храмом, но, учтя, с какой легкостью Го-Сиракава наживал себе врагов в лице монахов, решил, что отказать гонцу было бы неразумно.

— Хорошо, я его выслушаю.

Слуга удалился, и в проеме сёдзи показался молодой монах со свежевыбритой головой. Монах сел на колени и поклонился:

— Киёмори-сама, меня послал к вам настоятель Токобо. Я проплыл вниз по реке Камо и скакал от самого Даймоцу без отдыха, чтобы известить вас как можно скорее.

Монашек выглядел напуганным, и у самого Киёмори мурашки поползли по спине. «Должно быть, и впрямь дело дрянь».

— Настоятель весьма предупредителен, — сказал он монаху.

— Владыка велел передать вам, что сие происшествие, быть может, ничего не значит. Совсем ничего. Однако ему показалось, что вам стоит узнать о нем.

Киёмори успел выработать в себе подозрительность ко всем «малозначащим» происшествиям.

— Так расскажи мне об этом «совсем ничем», из-за которого ты так запыхался.

— Пятнадцать лет назад, Киёмори-сама, Курамадэра имела честь принять на попечение некое лицо.

Владыка Фукухары нахмурился. В последние годы такое множество «лиц» укрылось в храмах вокруг Хэйан-Кё, что и не упомнишь.

— Освежи мою память. О ком мы говорим?

— О младенце, названном Усивакой, который, если изволите помнить, доводился младшим сыном воеводе Минамото Ёситомо.

— А-а… Ну и что с ним?

— Он исчез, господин. Киёмори выдержал паузу.

— И настоятель Токобо считает, что это менякасается?

— Дело в том, господин, что в последние несколько лет Усивака едва уделял время священному учению, отказался принес ти иноческий обет и, по слухам, ночами упражнялся в фехтовании. Говорят, он проведал о своем родстве с полководцем и даже поклялся убить вас.

По спине владыки Тайра вновь забегали мурашки, на сей раз ледяные.

— Сколько ему сейчас?

— Пятнадцать или около того, господин. Киёмори потер подбородок.

— Может, этот Усивака связался с какой-нибудь разбойничьей шайкой и давным-давно напоролся на меч.

— Возможна и такая неприятность, — произнес монашек, — однако в последнее время Усиваку видели в обществе ямабу-си[64] по имени Сёмон. Впоследствии мы выяснили, что Сёмон в некотором роде сочувствует Минамото. Весь страх в том, что этот святой странник мог как-то помочь Усиваке переправиться на восток.

«То есть к самому средоточию сил и влияния Минамото. А я-то считал, что они ослабели вне всякой надежды… Врагов у Тайра не перечесть, и случись кому-то из них проведать о наследнике Минамото, случись Го-Сиракаве опять прибегнуть к помощи восточных владык, чтобы поколебать власть Тайра…»

Киёмори был вне себя от ярости и страха, хотя и старался не подавать вида. Нельзя, чтобы гость понял, что новость о непокорном мальчишке так его взволновала.

— Понятно. Надеюсь, были приложены все усилия, чтобы его разыскать?

— Как только настоятель заподозрил, что Усивака пропал, на все почтовые станции и заставы были разосланы гонцы, однако никто после не заявлял о встрече с похожим по описанию юношей.

— Стало быть, он еще не ушел далеко. Благодарю за известие. Можешь без стеснения ночевать здесь. Когда возвратишься в Курамадэру, передай Токобо, что этого Усиваку следует доставить в Рокухару тотчас после поимки. Нельзя позволять, чтобы великодушие Тайра так нагло попирали. Если мальчишка не желает соблюдать обязательств ссылки, его следует наказать.

— Разумеется, господин. Э-э, Киёмори-сама…

— Что такое?

— Вы знаете о тэнгу?

— А, об этих людях-птицах из сказок? А при чем тут они? Монах запнулся, а потом затряс головой:

— Ни при чем, господин. Простите, что заговорил об этом. Час поздний, язык заплетается…

— Хм-м… Тогда ступай и выспись как положено. Киёмори велел слуге сопроводить юного монаха в гостевые покои и наказал готовиться к скорейшему отъезду в столицу. Другому слуге он велел отправляться в Хэйан-Кё и оповестить соглядатаев Тайра, чтобы те искали Усиваку. Раздавая приказы, Киёмори держался невозмутимо. Стоило же челяди разбежаться, как он набросился на лежавшие перед ним письма и изорвал в мелкие клочки.

Хираидзуми

В следующие двадцать дней странствий Ёсицунэ, бывший Усивака, двигался все дальше на восток, минуя края Синано и Суруга. Он надеялся посетить старшего брата, Ёритомо, приговоренного к изгнанию в монастыре на Идзу. Узнав же, что Ёритомо тщательно охраняют, Ёсицунэ ограничился кратким посланием:

Едва оперившись,
Белый летит голубок
За бабочкой вслед,
Тебе послужить надеясь
Хорошим знаменьем.
Проехаш перевал Асигара, земли Мусаси и Симоцукэ. Китидзи торгова! как ни в чем не бывало, а Ёсицунэ возносил молитвы во всех придорожных храмах и пытался разведать, остались ли у Минамото сподвижники и где. То, что он услышал, вселило в него надежду, однако пользоваться добытыми сведениями требовалось с великой осмотрительностью.

Все дальше к востоку и северу уходил караван — через заставу Сиракава, мимо болота Асака и горы Ацукаси, — пока не достиг храма Курихара на дальних подступах к земле Осю. Много легенд было сложено о Ёсицунэ на этом пути — о женщинах, которых он любил и бросал, о бандитах, с которыми дрался, о ловких увертках от соглядатаев Тайра и ревнивых мужей. Конечно, едва ли у него хватило бы времени на все эти подвиги, да и при этакой славе весть о нем наверняка просочилась бы в Хэйан-Кё. Однако же молодому человеку, пустившемуся в первое долгое путешествие, наверняка пришлось пережить многое, а посему будем считать, что часть легенд о нем говорит правду и что в храм Курихара он прибыл уже более зрелым и опытным юношей, чем в бытность служкой из Курамадэры.

В храме его встретили тепло, а настоятель даже оставил гостевать у себя, в то время как Китидзи отправился в Хираидзу-ми — доложить о прибытии. Вернулся он уже на следующий день, в компании трехсот пятидесяти конных самураев, присланных для сопровождения Ёсицунэ. Юный воин ошеломленно взирал на свою будущую стражу.

— Неужели даже в такой дали я должен путешествовать под охраной?

Китидзи рассмеялся:

— Нет, юный господин. Это вассалы Фудзивары Хидэхиры, которых он выслал тебе навстречу, как и двух своих сыновей, в знак верности твоему семейству. Хидэхира и сам бы явился, когда б не страдал от простуды. Однако ему был дан добрый знак по поводу твоего приближения, какового он ожидает с великой радостью.

Бэнкэй хлопнул ручищей по плечу Ёсицунэ.

— Три с половиной сотни воинов, а? Невелика рать, но для начала неплохо, верно?

— Для начала неплохо, — согласился Ёсицунэ, обозревая собравшуюся дружину со ступенек храмовой веранды. Воины выбросили вверх кулаки в латных рукавицах и прокричали:

— Привет тебе, сын Ёситомо! Ура великим Минамото!

Ёсицунэ почувствовал мощный прилив тепла — его переполняла радость. Вот оно — его место: место воина-предводителя. И когда его подводили к коню, норовистому вороному рысаку, он шел, не в силах сдержать улыбки.

— Значит, — сказал он Китидзи, сидя в седле, — сегодня соломенный плащ не понадобится?

— Не понадобится, — ответил купец. — И отныне вы сами будете носить свои мечи. Простите сего недостойного слугу за все нанесенные вам обиды.

— Я на тебя не в обиде, добрый Китидзи.

— Стало быть, вперед, в Хираидзуми, господин?

— Едем!

Глотки собравшихся воинов исторгли одобрительный рев, и Ёсицунэ позволил коню вынести его вперед. Так, резвой рысью, он повел воинов прямиком на Хираидзуми.

Миновав городские ворота, Ёсицунэ пустил коня шагом и по-трясенно огляделся по сторонам. По красоте и размаху Хираидзуми едва уступала Хэйан-Кё: стены зданий были изукрашены золотом и каменьями, а над кровлями возвышался огромный храм Тюсондзи. В столице все еще стояло лето, но здесь, в этом северном крае, осень мало-помалу вступала в свои права, и листья гин-кго кое-где отливали позолотой в топ черепице на кровлях.

Вдоль улиц вытянулась толпа народа, приветствуя едущего мимо Ёсицунэ взмахами и приветственным гулом, отчего он чувствовал себя царевичем некой волшебной страны, вернувшимся занять принадлежавший ему по праву трон. Он горделиво въехал в ворота усадьбы Фудзивары Хидэхиры — разумеется, самого обширного и изысканного особняка в городе.

На ступенях новоприбывших поджидал сам Хидэхира.

— Милости просим! Прошу пожаловать в мой дом, сын Ёситомо! Для меня великая честь принимать вас после столь долгого странствия! Ваш приезд знаменует для двух наших краев начало новой эпохи, и отныне мы можем делать то, что велит сердце.

Ёсицунэ спешился и отвесил низкий поклон:

— Это вы удостоили меня чести, Хидэхира-сама, быть приглашенным в сей почитаемый дом. Без вашей помощи едва ли я мог надеяться вернуть Минамото былую славу. Теперь же, с вашим содействием, у нас есть возможность показать себя.

— И содействие не заставит себя ждать. Эти три с половиной сотни вверяются под ваше начало, а со временем я добавлю к ним новые. Тысячи, коли пожелаете.

Ёсицунэ опять поклонился:

— Вы несказанно щедры, Хидэхира-сама. Я постараюсь оправдать этот дар.

— Кстати, о дарах, — произнес Хидэхира. — Нельзя забывать и о добром Китидзи, который доставил вас сюда с угрозой для жизни и благосостояния. — Он кликнул слуг, и те принялись выволакивать на веранду сундук за сундуком — на глазах потрясенного купца. — В сундуках ты найдешь сотню выделанных оленьих шкур, столько же орлиных перьев, сотню свертков тончайшего в Осю шелка, сотню пар сапог медвежьей кожи и сотню сосудов сливового вина. Еще тебе выдадут трех наших лучших коней и, раз ты торгуешь золотом, шкатулку чистого золотого песка. Надеюсь, ты найдешь это достойным вознаграждением за свой благородный и доблестный труд.

Китидзи, раскрыв рот, смотрел на выставленное великолепие.

— Это… этого более чем достойно, Хидэхира-сама. Ёсицунэ подошел к златоторговцу и пожал ему руку.

— Ты не заслуживаешь меньшего, добрый Китидзи-сан. Я и сам одарил бы тебя по совести, если бы имел что дарить. Постой… вот мечи, которые уже побывали в твоем распоряжении…

— Нет-нет, добрый господин, оставьте их себе, — прервал его Китидзи. — Для меня было великой честью сопровождать вас сюда. Будет лучше, если вы вспомните сего купца добрым словом, когда станете править Хэйан-Кё, как сейчас правит им тиран Киёмори. Тогда и придет время отдариваться.

— Звучит как слова прощания, — встрял Хидэхира. — Едва ли это сейчас уместно. Идемте же, попируем вместе. Расстаться всегда успеете.

Лампа дхармы

Господин Киёмори снял с темно-серого рукава алый лист клена. Поглядывая то на север, то на восток, он мерил шагами веранду Нисихатидзё в ожидании новостей. «Демон побери этого Го-Сиракаву, — думал он. — Вечно тянет время».

Киёмори вернулся в столицу поздним летом, и — как оказалось — лишь затем, чтобы выяснить, что государь-инок вновь притесняет монахов. Разузнать, были ли эти нападки особой частью его планов или же ин поступил так непреднамеренно, Киёмори не сумел, однако не счел это важным. С самого случая на похоронах Нидзё святые обители точно нарывались на стычку, ища повода отплатить за обиды.

На сей раз поводом стало посвящение ина в монахи — до того он считался послушником. Первоначально церемония переноса дхармы должна была протекать в храме Миидэра, но это вызвало такое недовольство при дворе, что ину пришлось изменить задуманному.

Вместо Миидэры он отправился в Тэннодзи, старейший буддийский храм в Японии, чтобы получить там пять сосудов с водой мудрости, добытой из священного колодца Камэи.

Как оказалось, перемена ничего не дала. В среде монахов-воинов и простых иноков Энрякудзи давно зрело недовольство властью ученых старцев. Вдобавок воинствующих монахов не пригласили на обряд иноческого посвящения Го-Сиракавы, отчего все монастыри Хиэйдзана подняли бунт.

Киёмори ждал вестей о сражении, поскольку на помощь ученым монахам были высланы несколько сотен из воинства Тайра. Но вот на северо-востоке показался дымок, почти слившийся с осенним туманом, а значит, дела обстояли не лучшим образом.

Прибыл гонец, хотя и не с горы Хиэй — очередной разведчик из столицы с недельным докладом.

— Ну, что у тебя? — загремел Киёмори.

— О молодом Минамото в столице не слышно, Киёмори-сама.

— Хм-м… А в провинциях?

— Слухи приходят отовсюду, господин, но далеко не всем можно верить. На севере, сказывают, в услужение Фудзивара Хидэхиры прибыл молодой воин. Впрочем, он так ловко управляется с мечом, что вряд ли может быть тем, кого мы ищем. Где это видано, чтобы монастырский воспитанник вырастал великим бойцом, да еще втайне от нас?

— Стало быть, прошло больше двух месяцев, — размышлял вслух Киёмори, — а об Усиваке ни слуху ни духу. Пожалуй, отложим пока это дело и займем тебя более насущными хлопотами.

— Если позволите, господин, я выведал, где сейчас обретается мать мальчика, Токива. Ваша супруга, Нии-но-Ама, имеет догадку на этот счет. Быть может, если мы схватим Токиву, как однажды схватили ее мать, когда искали отпрысков Минамото, и пригрозим ей пытками, Усивака точно так же выдаст себя.

«Ах ты, старая гадина! — тихо ярился Киёмори. — Или задумала поквитаться с соперницей после стольких лет? А может, решила ткнуть меня носом — мол, права я была: мальчишку следовало извести давным-давно?»

— Нет! — вскричал он вслух. Чуть погодя добавил: — Как часто напоминает мне сын, Сигэмори, каждый мой шаг сказывается на славе Тайра. Любая жестокость может лишь укрепить людей во мнении, будто я тиран. Нет, уж лучше считать, что Усивака нарвался на неприятности и более не представляет угрозы. Теперь касательно Сигэмори…

— Прошу прощения, повелитель, но он по-прежнему не хочет принимать от вас писем и отправлять дополнительные войска на гору Хиэй вам в содействие.

— Хм-м…

Сигэмори сторонился отца с той минуты, как пришла весть о смерти ссыльного Наритики. По словам его стражей, старший советник каким-то образом упал с отвесной скалы на бамбуковые колья, выставленные для просушки. Сколько бы Киёмори не уверял сына в том, что в смерти советника повинен случай, Сигэмори на диво упорно отказывался это принять.

— Что ж, раз мой сын решил от меня отстраниться, я… Во дворе застучали копыта.

— Разведчики с горы Хиэй прибыли! — донеслось от ворот.

— Ступай, — сказал Киёмори шпиону, после чего тот беззвучно исчез.

Сам же прошел на двор, где у подножия лестницы согнулись в поклоне двое мужчин в измазанных грязью и кровью доспехах. На их лицах читалось отчаяние.

— Ну?

— Киёмори-сама, мы опоздали. Ваши люди старались как могли, однако командующий Мунэмори, видимо… не был готов встретить такой отпор.

— Зря я его послал, — проворчал Киёмори себе под нос. — Воевода из него никудышный, хотя дело не предвещало сложностей. Но Мунэмори так просил о возможности показать себя победителем…

— Не вините командующего, Киёмори-сама, — произнес второй разведчик. — Монахи-воины сманили на свою сторону всех бродяг, разбойников, воров и прочее отребье, так что ученые иноки оказались повержены даже раньше, чем мы успели приблизиться к Энрякудзи.

— Мунэмори-сама немного замешкался, решая, куда повести войска, — подытожил первый гонец, — но, видя, что святилища охватил огонь, он бросился вперед и бился без устали, пока не оттеснил лиходеев в горы.

Спустя миг Киёмори принял решение.

— Подать мне коня. Я отправлюсь туда и поговорю с Мунэмори сам.

Надев только панцирь и шлем, собрав сотню воинов из своего окружения, он выехал из столицы.

Остаток дня прошел в пути по тропе, вьющейся по склону горы Хиэй. Ее обочины были усеяны телами монахов — и воинов, и ученых, что свидетельствовало о яростной сече, бушевавшей в этих священных местах. Кода солнце тронуло верхушки холмов на западе, Киёмори с дружиной достиг дымящихся развалин — останков того, что некогда слыло самым величественным храмовым сооружением на земле.

Ворота Энрякудзи были проломлены. Здесь сердце тяготило не столько обилие тел, сколько разбросанные повсюду остатки священной утвари. Расколотые на куски изваяния Будд, босаду, демонов-хранителей валялись, втоптанные в грязь. Хранилища с драгоценными рукописями прошлых веков превратились в груды пепла и обугленных бревен, а в стенах и крышах сокровищниц зияли громадные дыры.

Киёмори смятенно озирал пепелище. Даже он, не будучи глубоко верующим человеком, несмотря на постриг и монашеские обеты, чувствовал великий разлад от потери столь древнего, прославленного творения. То, что ками и босацу попустили этому произойти, не предвещало добра.

Но вот из руин выбрались трое конников Тайра. Они подъехали к Киёмори, и средний снял с головы шлем с забралом. Им оказался Мунэмори.

— Отец, вам не стоило приезжать.

— Я должен был сам убедиться. Каково наше положение?

— Мунэсигэ и его люди изгнали негодяев в горы. Теперь служки едва ли вернутся сюда. Пусть они одолели многих ученых монахов, не по вкусу им будет такая победа.

— Что за безумие породило этот бунт, Мунэмори? Тот растерянно заерзал в седле.

— Единственно жадность людей, позабывших свое место в мире, отец, и возжелавших почестей не по заслугам.

Киёмори, прищурившись, взглянул на сына — не такими ли словами часто поминали Тайра?

— Мои наблюдатели доложили, что ты медлил перед атакой.

— Помилуйте, отец, но их со мной не было, а посему они не могли знать, какое замешательство здесь творилось. Кое-кто из служек сражался на стороне ученых монахов, и я не мог начинать атаку, не зная наверняка, где неприятель.

Киёмори кивнул — не затем, чтобы ободрить Мунэмори, а лишь утверждаясь во мнении, что его средний сын все такой же никчемный воитель. «Никогда больше не поставлю Мунэмори во главе дружины».

Из ближайшей обугленной молельни донеслись бередящие душу стенания:

— О горе! О скорбь!

Киёмори схватился за рукоять меча, как вдруг меж двух подломленных колонн показался сгорбленный монах — судя по всему, из ученых. По его морщинистому лицу струились слезы, а глаза закатились в печали и страхе. Киёмори подъехал к старцу.

— Мир тебе, свят человек. Я, Дзёкай, известный в миру как Тайра-но Киёмори, приношу извинения за то, что мои люди не успели спасти вашу почитаемую обитель. Тем не менее все еще можно отстроить заново, и Энрякудзи снова вернется к былому величию. Обрати же свои помыслы к надежде, а не отчаянию.

Но старый монах словно не слышал его.

— Лампа! Лампа дхармы!

— А что с ней?

— Она погасла!

Киёмори вдруг ощутил в душе холод, хотя и не знал почему.

— Так зажгите ее снова! Старый монах покачал головой:

— Изначально ее зажигал основатель храма три века назад, и повторить это может лишь человек равной святости, которого мы едва ли найдем. Истинно это знамение Маппо, эры Конца закона. Теперь уже ничего нельзя сделать.

Мунэмори поравнялся с отцом.

— Что за бредни несет этот старик?

— Тс-с.

— Отныне не будет нам спасения от демонов, — продолжал сокрушаться монах. — Без Энрякудзи на северо-востоке ничто не укроет Хэйан-Кё от злых ветров.

— Успокойся, друг мой, — повторил Киёмори. — Энрякудзи можно отстроить заново.

— Это займет уйму времени, отец, — отозвался Мунэмори. — Монахи разбежались на все четыре стороны, а государь в нашу пору вряд ли поприветствует лишние траты.

Киёмори хмуро воззрился на сына. «Неужто Мунэмори хочет оставить Энрякудзи в руинах? Или он и в дипломатии ничего не смыслит»?

Мунэмори обмяк иод отцовским взглядом.

— Я… я только хотел сказать, что было бы жестоко тешить почтенного старца пустопорожними заверениями. Хиэйдзану предстоит пережить немало трудностей, прежде чем его жизнь наладится, вот и все.

Киёмори обернулся было, чтобы еще поговорить со старцем, но тот уже забылся скорбью, раскачиваясь взад-вперед на разбитой каменной ступени.

— Больше нам здесь делать нечего, — сказал Киёмори своим людям. — Вернемся в Нисихатидзё.

И, оглянувшись на непутевого сына, он вывел дружину обугленным пролетом храмовых ворот, чувствуя, как ледяной ветер задувает в спину.

Комета

— Взгляните, владыка, она стала крупнее и ярче!

— Да, определенно. — Го-Сиракава стоял на веранде восточного крыла То-Сандзё, рассматривая комету в ясном зимнем небе. Он поглубже закутался в серое парчовое одеяние, отгораживаясь от всепроникающей стужи.

Празднества по случаю наступления второго года эпохи Дзисё тянулись совершенно безрадостно — гости являлись в масках любезности, из-под которых проглядывало недоверие и беспокойство. Особенно Тайра.

«Как это в духе Киёмори и его родни, — размышлял государь-инок, — валить на меня вину за все несчастья. Разве Наритика не заплатил за заговор Сиси-но-тани? Как будто я не знаю, что его смерть была подстроена. А теперь Тайра думают, что я подговорил монахов разрушить Энрякудзи».

По правде говоря, Го-Сиракава ничего этого не делал, однако в глубине души ему пришлось признать, что случившееся послужило ему на пользу. Отныне ни один инок не посмеет возмущать городской покой и осаждать государев дворец. Да и другие монахи присмирели, вспоминая, точно живой укор, развалины Хиэйдзана. По этой причине Го-Сиракава всякий раз тянул с ответом на прошения Киёмори о восстановлении Энрякудзи. Зачем же нарушать такую идиллию, какими бы бедами она ни была достигнута?

Итак, отрекшийся император и господин Киёмори сидели бок о бок, слагая друг другу здравицы с чарками новогоднего рисового вина и приклеенными улыбками на лицах — до тех пор пока не прибыл старик прорицатель из Ведомства инь-ян, приглашая Го-Сиракаву взглянуть вместе с ним на комету. Государь-инок был рад поводу отлучиться и с готовностью согласился.

— Как видите, сия комета приняла вид, именуемый «стягом Чи Ю», или «Красным духом», — пояснял сосед Го-Сиракавы, старейший член северной ветви рода Оэ, занимающий пост толкователя небесных знамений в Ведомстве инь-ян. — Обратите внимание, владыка, на отчетливый красноватый оттенок ее хвоста.

— Вижу, — отозвался государь-инок. — Тайра вовсю похваляются, что им дарован еще один добрый знак, раз их знамена красного цвета, а господин Киёмори все твердит о залоге процветания, ниспосланном небом.

Старик предсказатель стесненно наморщил лоб.

— Как ни жаль говорить это, господин Киёмори заблуждается. Кометы — извечные предвестницы несчастий. Вот почему государь Такакура настоял, чтобы я к вам обратился.

Го-Сиракава закрыл глаза.

— Мой сын беспокоится за супругу, государыню Кэнрэймон-ин, и ее недуг. Как я понимаю, ваше ведомство отправляет обряды для ее выздоровления?

— Делаем все возможное, владыка, подобно всякому священнику в округе. Дворец переполнен лекарями.

Го-Сиракава схватился за перила веранды. «Не может быть, чтобы Амида впал в такую немилость, — подумал государь-инок. — Кэнрэймон-ин слишком рано покидать этот мир».

Пусть она была дочерью Киёмори, зла он ей не желал. Напротив, Кэнрэймон-ин еще ребенком так подолгу гостила у Го-Сиракавы, усваивая дворцовые манеры, что стала ему почти дочерью.

Старик Оэ отвел взгляд. Его зрачки так и бегали, точно он хотел что-то сказать и не мог решиться.

— В чем дело? — спросил Го-Сиракава. — Смелее, поведай мне, что тебя гложет.

— Я… я, с позволения сказать, меньше тревожусь за императрицу, чем некоторые, ибо хвори приходят и отступают, а дамы куда мнительнее нас в том, что касается телесных недугов. Явление же кометы беспокоит меня не потому, что оно сулит беды, а потому, что некоторые могут увидеть в нем оправдание злу, сокрытому в их сердцах.

Го-Сиракава нахмурился:

— Не уверен, что тебя понимаю.

— Всякому известно, что у Тайра много недоброжелателей. Кто-то из них может воспользоваться случаем и поднять бунт. К несчастью, вину за подобное преступление могут переложить на вас, владыка. Все мы во дворце знаем, как ужасны подобные слухи, пятнающие честь императорского семейства. Известно нам и о том, что вы неустанно печетесь о поддержании мира в столице.

«Что это — никак старый осел решил меня припугнуть? Или попросту выжил из ума?» — гадал Го-Сиракава.

— Конечно, над этим стоит подумать, — произнес он вслух. — Благодарю за предостережение.

Гадатель низко поклонился:

— Я только сделал, что мне велели. Всяческого вам благополучия в новом году, повелитель.

Минамото Ёсицунэ смотрел на зимнее небо из объятий возлюбленной — дамы поместья Хидэхиры, с которой уединился еще до окончания новогоднего торжества.

— Что ты там увидел? — прошептала девушка. — Кажется, я начинаю ревновать. Неужели луна для тебя краше?

— Совсем нет, — ответил Ёсицунэ: — Куда ей до твоей красоты! Разве может сравниться этот серый ноздреватый лик с твоей нежной кожей, белой, точно перламутр?

— Льстец. А комету там видно?

— Конечно. Просто я не хотел говорить о ней в такой час — дурной знак. По-моему, Тайра недолго осталось властвовать.

— А ты будешь тем, кто ускорит их падение, — пропела девушка, обхватив его жарче. — Все так говорят. Хидэхира потрясен, насколько сноровистей стали его бойцы под твоим руководством. Мы, фрейлины, только и слышим, как он расхваливает тебя на все лады. Ты лучше всех в мире владеешь мечом, а скоро станешь величайшим героем Японии.

Ёсицунэ зарделся, но в душе заключил, что Хидэхира не так уж не прав.

Минамото Ёритомо тоже наблюдал за кометой с галереи своего дома в Идзу, оставив семейное празднество. По прошествии лет монахи из храма прониклись доверием и перестали следить за каждым его шагом, а после женитьбы и вовсе позволили переехать в дом тестя. Ёритомо, однако же, полностью сознавал свою несвободу, хотя теперь это мало его волновало. Жил он скромной, размеренной жизнью, и где-то даже благодарил Амиду за то, что очутился здесь, вдали от упаднических веяний и соблазнов столицы.

— Ёри-тян, — мягко пожурила жена, подошедшая сзади. — Почему не празднуешь с нами? Отец затевает поэтическое состязание.

Ёритомо нахмурился:

— Зачем? Это обычай Хэйкэ, да еще Фудзивара. Мы же в провинции, и нечего тут стыдиться. К чему перенимать привычки тех, кто считает себя небожителями? Я больше не намерен им следовать, как не намерен чернить зубы или белить лицо.

Его жена вздохнула.

— Ты расстроился из-за кометы, да?

— Просто вышел глотнуть свежего воздуха. Лампы сильно чадят.

Хотя она, конечно, была права.

— Отец говорит, кометы предвещают тяжелые времена. Он слышал, императрица заболела.

— Это столичные хлопоты. Не наша забота.

Он почувствовал долгий взгляд в спину. Наконец жена произнесла:

— Возвращайся скорее.

— Хорошо.

Шорох кимоно возвестил об ее уходе.

Ёритомо снова поднял глаза к небу и вгляделся в зловещий огонек. Он и впрямь тревожился — как бы столичные хлопоты не стали его заботами. В последнее время свой человек из Рокухары прямо-таки заваливал его письмами о том, как Киёмори слабеет рассудком, как от Тайра на улицах нет спасения, как с их попустительства разрушили Энрякудзи. «Кто-то должен выручить народ. Кто же, если не Минамото? Кому, если не сыну великого Ёситомо, следует вызвать самодуров Тайра на праведный бой и воздать за убийство отца?»

Комета висела в небе, трепеща, словно алый стяг на ветру, — вражье знамя, зовущее к битве.

Вести о наследниках

Прошло два месяца. Зимние снега и льды растаяли, превратив императорский сад в болото жидкой грязи. Из всех времен года это нравилось Кэнрэймон-ин меньше всего — воздух хотя и потеплел, но деревья стоят голые и ни одно не цветет. Недуг, одолевавший ее всю зиму, наконец отступил, зато навалилась новая напасть, лишив всякого аппетита.

«Быть может, это божья кара за Кусанаги?» — гадала она.

Однако, не дождавшись в срок обыкновенного женского, Кэнрэймон-ин задумалась, вспоминая матушкины наставления. Она послала за министром — начальником Лекарской палаты, а тот, в свою очередь, прислал старую монахиню-врачевательницу.

Старушка принялась ощупывать и тыкать императрицу в самые укромные места, бормоча слова Лотосовой сутры. Кэнрэймон-ин, отвернувшись, разглядывала унылый сад, пытаясь сосредоточиться на ином, чтобы не вскрикнуть или не поморщиться от непривычного прикосновения.

— Давно ли у вашего величества задерживаются истечения?

— Дней десять, кажется.

— А когда вы почувствовали недомогание?

— По-моему, около четырнадцати дней назад.

— Сколько вашему величеству лет?

— Двадцать три.

— Значит, вы родились в год Змеи? — Да.

— А государь, ваш супруг?

— В год Петуха.

— М-м… — Монахиня наконец откинулась на пятках с довольным видом. — Могу я огласить кое-что для придворных, госпожа?

— Огласить?

— Да, что вы понесли.

— А-а… Да, конечно. — Кэнрэймон-ин улыбнулась, хотя и несколько болезненно.

— Не бойтесь, госпожа. Все будет хорошо. — Старушка низко поклонилась и, шустрее, чем можно было ожидать для ее возраста, просеменила за алые занавеси к сёдзи. В проходе она снова опустилась на колени и вывела: — Радуйтесь: государыня в тягости!

Из дверей императрицыной опочивальни весть разнеслась по столице подобно недавнему пожару. Кэнрэймон-ин так и слышала, как за бумагой перегородок о ней шепчутся слуги и царедворцы. Ее неизменно удивляло, почему такие сугубо личные вещи вызывают всеобщее любопытство. Однако она была императрицей, и в ее жизни почти не осталось личного.

Кэнрэймон-ин оглядела живот, в котором еще не скоро уга-дается маленькая жизнь.

— Значит, ты и станешь тем самым императором Тайра, — прошептала она. — А пока, малыш, расти себе в тепле и покое.

Неизвестно, какой мир тебя встретит, когда ты появишься на свет.

Мунэмори тоже был во дворце по своей надобности, когда до него долетела счастливая новость. Он не мешкая велел закладывать упряжку и отбыл в Нисихатидзё, радуясь возможности рассказать обо всем отцу.

Повозка шла неровно, и Мунэмори подбрасывало на ухабах, однако он не жаловался. Вознице было велено гнать во весь опор, что он и делал, покрикивая:

— Посторонись! Дорогу высокому вельможе, благородному Тайра! Расступитесь перед моим хозяином!

Мунэмори тем временем грезил о будущем, которое таило в себе радостное известие. Уж теперь-то судьба повернется к нему лицом: маленький император, верно, оценит заслуги дяди Мунэмори и пожалует ему высокую должность. «Быть может, именно так я сделаюсь главой Тайра, — размышлял Мунэмори. — Быть может, однажды мне даже доверят пост канцлера».

Вскоре во дворец можно будет наведываться еще чаще — через месяц-другой жена Мунэмори сама должна разрешиться от бремени. «Если родится сын, они с наследным принцем смогут играть вместе, а меня в это время будут приглашать на чай к Такакуре. Если родится девочка, когда-нибудь она, возможно, составит партию маленькому императору — ведь они нередко женятся на родственницах, — и тогда у меня самого, вероятно, будет внук-император».

Так в Нисихатидзё Мунэмори приехал хмельным от тщеславных грез и потребовал, чтобы его немедля отвели к отцу.

Киёмори был удивлен и раздосадован его появлением. Мунэмори отметил, как тот осунулся и поседел с их последней встречи. «Стареет, — сказал он себе. — Немудрено, что Тайра перестали ему подчиняться».

— Мунэмори? Что это значит? Или ты разучился себя вести? Забыл, кто в семье главный?

— Радуйся, отец: у меня для тебя хорошее известие. Твоя дочь — моя сестра — в тягости!

Его усилия были тотчас вознаграждены. Киёмори поднял брови и расплылся в улыбке:

— В тягости? Да это же превосходно! Наконец-то!

И вот уже вся усадьба бурлила, переваривая счастливую новость, а Мунэмори, вокруг которого поднялся этот переполох, купался в лучах радости и умиления, точно шарик из чайных листьев. Киёмори оставил его ужинать, и весь вечер они поднимали чарку за чаркой за здравие каждого члена государевой семьи, не обойдя даже Го-Сиракаву. Поучаствовать в празднестве прибыли и другие Тайра, в том числе младшие братья Мунэмори — Сигэхира и Томомори, вместе с матерью, Нии-но-Амой. Мунэмори не без отрады отметил, что старшего из них, блистательного Сигэмори, среди гостей не было.

Глубоко после заката явился слуга из челяди Мунэмори.

— Господин, вам следует немедленно возвращаться.

— Что? Ступай прочь. Приеду, когда все закончу.

— Простите, что докучаю, господин, но дело не терпит.

— Это жена тебя послала, так?

— Она… то есть да, господин, я прибыл из-за нее. Только тут Мунэмори заметил, что глаза у слуги припухли, а сам он — белее мела.

— Что случилось? Ей нездоровится?

— Будет лучше не обсуждать этого при остальных. Прошу, господин, поезжайте домой, и узнаете сами.

Нии-но-Ама услышала разговор, обернулась и сказала:

— Не будь чурбаном, Мунэмори. Ступай повидайся с женой. Итак, Мунэмори снова забрался в карету, на сей раз в самом дурном расположении духа, и затрясся по ухабам, предвкушая расправу. «Если это очередной каприз, пусть пеняет на себя. Света белого невзвидит! А хотя бы и заболела — надо быть осторожнее!» Колеса и воловьи копыта скрипели по грязной мостовой, навевая глубочайшее уныние.

Когда же наконец повозка перевалила через поперечину ворот, Мунэмори выглянул в оконце. В усадьбе было темно, словно фонарей не зажигали, а изнутри доносился плач. Чувствуя, как сердце сковывает ужас, Мунэмори выскочил из кареты и ринулся в дом — тщетно слуги пытались остановить его, хватая за рукава.

Мунэмори вбежал в опочивальню и увидел там лежащее тело, обернутое в белый шелк с кровавыми пятнами по краям. Вокруг сгрудились плачущие служанки и монахи, выводящие сутры. При появлении хозяина все встрепенулись и посмотрели в его сторону.

Он упал на колени.

— Ч-что здесь случилось?

— Дитя… — простонала одна из женщин сквозь слезы. — Оно пошло слишком рано. Мы пытались помочь, но кровь… было так много крови….

У Мунэмори нахлынули слезы. С комом в горле, еле выдавливая слова, он спросил:

— А ребенок? Что с ребенком? Женщина лишь покачала головой.

— Нет! — закричал Мунэмори и бросился к телу, расталкивая сидящих. Он схватил завернутые в саван плечи жены и встряхнул ее. — Как?! Как ты посмела?! Мы же могли родить императора! — Тут Мунэмори упал ей на грудь и зашелся в рыданиях.

Его обступили слуги, принялись мягко оттаскивать за рукава.

— Господин, так нельзя! Оставьте заботы монахам. Вы ничего не могли поделать. Господин, вас никто не винит. — И Мунэмори дал себя увести в темный зал, где потом долго сидел и рыдал, утирая рукавом слезы. Слуги приносили ему чай и горячие освященные полотенца, чтобы очистить руки от скверны после прикосновения к покойнице. Мунэмори потребовал оставить его одного, что и было исполнено.

Собираясь мало-помалу с мыслями, он задумался над тем, что сказали слуги, — будто ему не в чем себя винить.

— Так ли это? — пробормотал он вслух. И в тот же миг уловил в воздухе запах гари. Подняв глаза, Мунэмори увидел бестелесную тень Син-ина, сидящую напротив него.

— Мунэмори-сан, — произнес призрак с царственным кивком. — О чем плачешь?

— Значит, этого ты хотел? — выкрикнул Мунэмори. — Это и есть та самая жертва, которая ничего мне не стоила?

— Когда мы договаривались, — протянул демон-дух, — твоя жена была для тебя пустым местом.

— Я снова к ней привязался!

— Откуда мне было знать, что так выйдет?

— А ребенок… Зачем ты его отнял? Призрак пожал плечами:

— Что в нем особенного? Заведешь другого.

Мунэмори сплюнул, схватил освященное полотенце и запустил им в Син-ина, но призрак уклонился без труда, так что оно жалкой тряпицей шмякнулось в стену.

— Желаешь расторгнуть сделку? — продолжил Син-ин. — Пожалуйста: уверен, отыщутся и другие желающие обеспечить Тайра великую славу. Я заметил, у тебя есть еще братья.

— Ну уж нет! — взревел Мунэмори, сжав кулаки. — Я свое отдал сполна, так что черед за тобой!

— Будь покоен, — отозвался Син-ин. — Свою часть уговора я исполню.

— Только попробуй обмануть, — процедил Мунэмори.

— Ой, чуть не забыл. Когда твоей сестре, императрице, приспеет рожать, ты проследишь за тем, чтобы ее отвезли в Рокухару. Надеюсь, не забыл еще, какое крыло подойдет лучше всего?

— Гостевые покои, — вяло проронил Мунэмори, — где вы обитали.

— Где я все еще обитаю — время от времени, — поправил его Син-ин. — Чтобы ничего не упускать из виду. С тех пор как Киёмори и Токико оттуда уехали, челядь до ужаса халатно относится к подновлению оберегов. А поскольку Энрякудзи все еще лежит в руинах, моей братии стало куда вольготнее находиться в столице. А все благодаря тебе.

— Рад услужить, — выдавил Мунэмори. — Но зачем?

— Что зачем?

— Зачем ей рожать в Рокухаре?

— А почему бы мне не поприветствовать нового родственника? Все первые люди почитают необходимым посетить императорские родины. Разве я не из их числа?

— В каком же качестве вы будете… их посещать? На мгновение глаза Син-ина сверкнули льдом.

— Неразумно слугам допрашивать господина. Со временем ты все узнаешь. — Затем его черты потеплели. — Однако приободрись, Мунэмори-сан, и береги себя. Скоро у тебя появится племянник — будущий император. — И, многозначительно усмехнувшись, призрак исчез. А Мунэмори со стоном бросился на пол, разрывая свои шелка в клочья.

Приготовления

Князь Киёмори бодро шагал по коридорам Рокухары, проверяя — всели в гостевом крыле готово к принятию императорского младенца. Меньшие Тайра, жившие там, были выдворены, иолы починены и натерты до блеска, а старые ширмы сменились новыми, из шелковой парчи с золотым шитьем. Их дополнили столики эбенового дерева и тика, лаковые сундуки с нефритовыми вставками. Своего череда ждала армия слуг, которую следовало нанять для ухода за монахами, жрецами и знатью, пожелавшими участвовать в родовспоможении. Надо было договориться со сборщиками риса в подвластных Тайра селениях, дабы обеспечить провизией всех новоприбывших. Мореходам Тайра был отдан приказ о доставке драгоценных мандаринов с южных островов и разнообразной рыбы. Затраты были колоссальными, но и у Киёмори достатка хватало. Кроме того, речь шла об императоре Тайра и он не скупился — по такому случаю все должно быть идеально.

Полы одежды липли к ногам от летней жары, но Киёмори не ощущал неудобства — знай указывал, где разместить светильники да вышитые экраны и как перепланировать сад, с тем чтобы ранней зимой он предстал перед императрицей и ее чадом во всей красе. Месяц за месяцем Киёмори ломал голову над приготовлениями, однако ни домашние, ни министры не выказывали беспокойства этой его одержимостью. Более того, все как будто сопереживали ему и всячески подбадривали, отчего у Киёмори то и дело мелькала мысль, что совет попросту рад от него отделаться.

Затея устроить императорские родины в Рокухаре исходила от Мунэмори.

— Если будущий император появится на свет в вотчине Тайра, кто посмеет потом усомниться, что он один из нас? — сказал он. — Кэнрэймон-ин твоя дочь, это неоспоримо. Как и то, что ты можешь ручаться за безопасность ребенка, ибо многие при дворе все еще питают к нам недобрые чувства.

Киёмори не нашел изъяна в сыновних доводах и с готовностью согласился. «В кои веки Мунэмори предложил что-то стоящее, — думал он. — Видно, утрата его так переменила: он образумился, научился трезво рассуждать. Быть может, из него еще выйдет толк».

Сигэмори и Нии-но-Ама, конечно, были против. Сигэмори предложил свой собственный особняк, на худой конец — усадьбу Го-Сиракавы, но Киёмори и слова не желал слышать. Как Токико ни увещевала его, говоря, что Рокухара населена нечистой силой, он оставлял ее послания без ответа — решил, что она хочет удержать дитя при себе на потребу Царю-Дракону.

Как ни странно, Го-Сиракава сохранял молчание, хотя у него были все причины жаловаться — ведь он был отцом императора и дедом будущего ребенка. Вместо этого он предпочел остаться в стороне, заявив, что согласится с любым пожеланием императорской четы.

Конец спорам положила сама Кэнрэймон-ин, которая призналась в письме Сигэмори, что с нетерпением ждет поездки в Рокухару. «В детстве я пережила там столько чудесных мгновений, — писала она. — Думаю, в родных стенах мне будет спокойнее давать жизнь своему ребенку».

Киёмори осмотрел большой зал гостевого крыла и остался доволен. «Еще немного — и любой государь будет гордиться тем, что здесь побывал». Подумав так, он поднял голову и увидел прибитые к стропилам засохшие цветы и вылинявшие шелковые ленточки.

— Что это такое? — закричал он стоящей неподалеку пожилой служанке.

— Это обереги, господин, — отвечала та, низко кланяясь. — Ваша супруга, Нии-но-Ама, велела их прикрепить после… того давнего недоразумения, дабы изгнать отсюда злых духов. Она очень настаивала, чтобы их ни в коем случае не удаляли.

Киёмори нахмурился:

— У нас и без того соберутся монахи из каждого храма и кумирни. Или ты думаешь, они не защитят государыню от духов и демонов? Прочь весь этот хлам! Он давным-давно устарел, а дурновкусие еще никому не приносило удачи!

— Как пожелаете, господин, — отозвалась старушка, глядя испуганно и недоуменно.

Родины

Кэнрэймон-ин оперлась на локти фрейлин, которые провожали ее до кареты. Из-за тяжелого, объемистого чрева ее мучила одышка, она не видела ног и едва знала, куда ступает — не по льду ли, только-только сковавшему землю. Ей было страшно.

Кэнрэймон-ин вспоминала, как впервые услышала о смерти золовки, жены Мунэмори. Даже в Хэйан-Кё женщины нередко гибли родами, терпя мучительную боль. Несмотря на заверения слуг и чиновников Ведомства императорского хозяйства, Кэнрэймон-ин часто ловила себя на том, что перебирает четки, бормоча сутры для благополучного разрешения от бремени.

Кэнрэймон-ин поскользнулась и вскрикнула. Ее тотчас подхватило множество рук — еще чуть-чуть, и она неминуемо упала бы. От испуга у нее начали отходить воды, что немало ее смутило. Она готова была расплакаться, но удержалась — неловко перед фрейлинами. Кому, как не императрице, служить образцом для своих подданных?

«Я перетерпела эти последние месяцы, — напомнила себе Кэнрэймон-ин. — Я даже не выгоняла монахов, что приходили творить заклинания — обратить младенца в мальчика на случай, если боги рассудили иначе. Так что последние тяготы вынесу и подавно».

Наконец она добралась до кареты. На улицах было некуда шагу ступить — всюду толпились конники Тайра в полном облачении, желая сопроводить государыню в Рокухару. Ей кланялись из седел. В одном из воинов она признала брата, Сигэ-хиру, который был старше всего на два года. Он улыбнулся из-под пыльного шлема, и эта улыбка придала Кэнрэймон-ин мужества.

Но вот задняя дверца кареты распахнулась. Служанки взяли госпожу под руки и помогли взойти внутрь, минуя крохотные ступеньки и узкий проем.

— Как ты, дочь моя? — послышалось из кареты. Голос был знакомым и исходил от женщины, укутанной в серое кимоно с капюшоном.

— Матушка! — радостно воскликнула Кэнрэймон-ин. Нии-но-Ама часто писала ей письма поддержки, однако виделись они давно. — Ты едешь со мной в Рокухару?

— Да, и пробуду там, пока не родится дитя, а может, и дольше. Кэнрэймон-ин улыбнулась и стала взбираться по лесенке.

Опираясь на руки помощниц, она втиснулась в узкий проем и рухнула на скамью рядом с матерью. Пока расправляла бесчисленные слои кимоно, вслед за ней в карету поднялись еще пять девушек и втиснулись на скамейку напротив. Наконец в дверях показалась последняя изпридворных дам с какой-то узким предметом в руках, завернутым в белую шелковую парчу. Кэнрэймон-ин тотчас догадалась, что это.

— Стойте! — вскричала она. — Не вносите его сюда!

— Но, государыня, — возразила озадаченная фрейлина, — это же священный меч!

— Я знаю, что это Кусанаги, и держать его рядом с собой не позволю. Он… наделен могучими чарами, которые могут навредить ребенку. Или навлечь на нас несчастье. Пусть его пошлют с государевой каретой.

— Госпожа, — продолжала дама, — император особо настаивал, чтобы меч отправился с вами — ведь Ведомство инь-ян предрекало вам сына. Государь счел, что знак императорского могущества принесет маленькому принцу удачу.

— Я не тронусь с места, пока его не уберут, — стояла на своем Кэнрэймон-ин.

— Как же, госпожа…

— Ты слышала, что говорит государыня? — осадила ее другая фрейлина, из сидевших в карете. — Или воля госпожи тебе не указ?

Первая дама поклонилась:

— Прошу покорно простить сию недостойную за строптивые речи. Слушаю и повинуюсь. — Она поспешила прочь, забрав сверток, а дверца кареты за ней наглухо захлопнулась.

Кэнрэймон-ин вздохнула и обернулась к матери. Нии-но-Ама смотрела на нее глазами, полными смятения.

— Что такое, матушка? — Тут Кэнрэймон-ин вспомнила легенду о связи Кусанаги с Рюдзином, Владыкой морей и ее дедом. Однако не рассказывать же матери сейчас, при фрейлинах, отчего ей невмоготу находиться рядом с мечом! — Разве я поступаю дурно?

Нии-но-Ама встревоженно оглянулась на дам. Видно, ей тоже было что скрывать. Наконец она взяла дочь за руку и сжала ее в ладони.

— Ты поступаешь так, как находишь лучшим для ребенка. Всякая мать сделала бы то же самое. — Она улыбнулась, но улыбка вышла натянутой и печальной.

Два брата

Мунэмори взглянул поверх чашки на Сигэмори, прорвавшегося сквозь гущу челяди в его покои.

— Невежливо, братец, этак вламываться.

— Невежливо? Не ты ли разве оскорбил нашу сестру и государя — отказался прибыть в Рокухару?

Мунэмори отвел глаза.

— Я направил им письмо с извинениями и объяснением причин.

— Да-да, все скорбишь по усопшей жене и ребенку. Мы тронуты твоим горем, Мунэмори, но нынешнее затворничество не делает чести ни тебе, ни ей. Ты всех нас выставляешь невежами.

— Ты сам как-то сказал мне, что благородному мужу не зазорно проливать слезы.

— Благородный муж выбирает время для проявления чувств. Что на тебя нашло, Мунэмори? Когда-то ты был со всеми любезен, даже льстив — старался всем вокруг угодить. А теперь смотришь волком, уныл, неприветлив. Верно, не в горе тут дело. Будь ты хоть самую малость сердечнее с нами, со своей семьей, мы могли бы облегчить твое бремя.

— Отец находит мою перемену достойной восхищения.

— Отец… — Сигэмори осекся и посмотрел в сторону.

— Ты хотел сказать, он лишился рассудка? Я угадал?

— Нет. Я хотел лишь сказать, что в последнее время он легко утомляется и не всегда говорит то, что думает.

— Сдается мне, только в одном вы с ним схожи. Кое-кто из Тайра обеспокоен — как бы вы оба не оказались чужого роду-племени.

Сигэмори круто развернулся и с прищуром его оглядел.

— Непохоже на речи скорбящего. Почему ты не поехал в Рокухару?

— Я уже говорил.

— Тогда зачем настоял, чтобы родины устроили там, если знал, что не поедешь? Что тебе в этом?

— Лучше уж Рокухара, чем То-Сандзё и опека ина. Сигэмори шумно вздохнул.

— Что бы ты о нем ни думал, Го-Сиракава — человек миролюбивый. Он принял бы нашу сестру и ребенка по совести.

— Они с отцом враги, или ты забыл?

Сигэмори замотал головой, точно конь, отгоняющий мошкару.

— У них нет причин враждовать. Если бы Киёмори доверился ему, проявил уважение…

— Его бы втоптали в грязь вместе с будущим нашего рода. Вот если бы ты хоть раз доверился отцу, то смог бы трезвее взглянуть на происходящее.

— Вижу, спорить с тобой — пустое. Прошу, обдумай все еще раз и вернись в Рокухару. Ради сестры прошу, ни для кого больше. Она тебя любит, и твое появление ее подбодрит.

— Передай императрице мои сожаления. Я уже решил.

— Как пожелаешь. — Сигэмори развернулся на пятках и вышел.

Его брат вздохнул и отправился на веранду. Там, в заснеженном саду, было столь же холодно, голо и мертво, как у него на сердце. Единственная непритворная слеза скатилась по его щеке — слеза по сестре.


Сутра Каннон Тысячерукой

Кэнрэймон-ин очнулась с криком на устах. Ее тотчас подхватили слуги и придворные дамы, принялись приподнимать и усаживать.

— Что с вами, госпожа? Это схватки? Ребенок идет? Кэнрэймон-ин стиснула в горсти чьи-то платье и волосы, не зная чьи. Ее утробу точно жгло огнем.

— Мать… где моя мать? — спохватилась она.

— Я здесь, — отозвалась Нии-но-Ама. Ее лик, точно милосердная луна, показался средь встревоженных лиц приближенных. — Что случилось? Уже пора?

— Матушка, ужасный сон мне привиделся! Какой-то человек… какой-то страшный человек пытался… в меня проникнуть! Он… хочет отнять мое дитя!

Фрейлины всполошились, заохали.

— Какой кошмар! Поистине жуткое наваждение! Впрочем, женщинам в тягости нередко являются дурные сны, нэ? Верно, это ничего не значит.

Нии-но-Ама тем не менее ослабила дочери пояс и принялась растирать ей руки теплой губкой, смоченной в воде с лепестками хризантемы.

— Расскажи мне об этом видении, если можешь. Кэнрэймон-ин с трудом выдавливала по слову, все еще задыхаясь в мучениях и страхе.

— Он ухмылялся — сам мерзкий, как демон, — и говорил что-то, только не помню что. Не знаю… как будто бы хочет убить ребенка или овладеть им! Ой, мама, больно! — Кэнрэймон-ин вдруг отчаянно, безрассудно захотелось вспороть себе живот и вытащить источник боли.

Нии-но-Ама тотчас велела одной фрейлине:

— Приведи заклинателя духов. Живо!

Го-Сиракава сидел в передней вместе с Киёмори, хотя и слишком далеко для непринужденной беседы. «Со стороны взглянуть, — думал он, — собрались два монаха, готовясь в который раз стать дедами, а такое друг к другу имеют недоверие, что едва могут мирно поговорить».

Роды протекали тяжко. Настоятели главных храмов исполняли особые обряды: владыка Нинна-дзи — обряд Павлиньей сутры, глава вероучения Тэндай — Семи будд, отвращающих напасти, священник из Миидэры служил молебен богу Конго-Додзи[65]. Всяк старался во что горазд, однако императрица по-прежнему пребывала в душевном смятении. Некая злая сила не желала покидать ее даже после ритуалов Пяти Великих Бод-хисатв и Пяти Царей-Провидцев. Рокухара содрогалась от звона колокольцев и молитвенных напевов. Коридоры застилал дым священного фимиама и возжигаемых подношений. Тем не менее в помощь императрице решено было вызвать отшельни-ка-ямабуси с отроками-ясновидцами. Го-Сиракава слышал, как те бились и бесновались в судорогах за стеной. Казалось бы, отчего теперь государыне терзаться мукой, после стольких усилий для ее исцеления?

Го-Сиракава снова взглянул на Киёмори. Грозный старый Тайра спал с лица и как будто дрожал, то и дело переводя дух и утирая пот со лба. Кое-кто уже пустил молву, что причина страданий Кэнрэймон-ин — в мести духов Минамото, что пали некогда от рук Тайра. «Должно быть, невыносимо ему слышать такое, — размышлял Го-Сиракава. — Будда учил, что сострадание — одно из величайших добродетелей. Верно, в эту пору общей тревоги легко сострадать даже сопернику». Государь-инок поднялся и пересел к Киёмори.

— Нет ничего томительнее ожидания, нэ?

— Знаете, — тихо вымолвил Киёмори, — я даже на поле брани, в худшей из битв гак не трусил, как теперь.

— Да, в этой битве мы лишь знаменосцы. Теперь судьбу вашей дочери надобно вверить святым инокам.

— Разве мы не иноки? — спросил Киёмори с печальной, вымученной улыбкой.

Го-Сиракава не нашел, что на это ответить.

Из покоя роженицы выбрался ямабуси, бледный и дрожащий.

— Что нового? — спросили в один голос Киёмори и Го-Сиракава.

Монах покачал головой:

— Боюсь, владыки, я здесь бессилен. Дух, которого мы пытаемся побороть, очень могуч — сильнее любого, с какими мне доводилось встречаться. Он искушает нас устами ясновидцев и твердит, что убьет государыню, если мы не дадим ему воли. Если бы я только знал его имя — кем был он при жизни, — то нашел бы на него управу. Однако враг наш хитер и всякий раз избегает моих расспросов. Прошу простить меня. Я должен глотнуть воздуха, чтобы со свежими силами продолжить битву. — Сказав так, ямабуси низко поклонился и зашаркал прочь, оставив за собой запах гари.

Запах этот пробудил что-то в памяти Го-Сиракавы, воспоминание о последнем пребывании в Рокухаре. Ему вспомнился сон, в котором некий дух говорил с ним — дух покойного брата Сутоку, Син-ина. Го-Сиракава встал лицом к двери родильной.

— Ну нет, — прошептал он. — Постой, братец, по-твоему не бывать. Может, ты и покинул трон не по своей воле, но так ты его не вернешь. Клянусь обетами, принесенными мною Амиде, я найду, чем тебя одолеть. — Го-Сиракава обернулся и крикнул вослед ямабуси: — Это Син-ин! Это Сутоку! — Но тот, видно, его уже не слышал за воплями одержимых и монашеским речитативом. Тогда Го-Сиракава подошел к Киёмори, схватил его за руку и рывком поднял озадаченного Тайра на ноги. — Вы правы, друг мой! Мы и впрямь священные иноки! Так обратим это во благое дело. — И, хлопнув в ладоши, Го-Сиракава громко затянул сутру Каннон Тысячерукой. Вскоре он начал притопывать в лад словам, кивком пригласив Киёмори повторять за ним, и двинулся в обход усадьбы. Возле кучки монахов из Нинна-дзи он остановился и, ни на миг не прервав пения, одним взглядом приказал делать то же. Монахи не посмели противиться воле отрекшегося императора. Так он обошел всех — последних иноков Энрякудзи, обителей Киёмидзудэры, Миидэры, Идзу и Нары. Вскоре множество голосов, слившись воедино, распевали сутру Каннон Тысячерукой. Монахи вышагивали вереницей под хлопки сотен рук, звон сотен бубенцов. Даже жрецы синто примкнули к молению, вскидывая веточки сакаки в такт словам. Дощатые полы сотрясались под ударами ног, стены гудели от мерного многоголосого гула. На четвертом кругу из зала роженицы донеслись несколько криков, а вслед за тем — звонкий рев новорожденного. Сёдзи отлетела в сторону, и в проеме показался Сигэхира, пятый сын Киёмори и помощник министра императорского хозяйства, зардевшийся от радости.

— Государыня благополучно разрешилась от бремени, — возвестил он. — И притом сыном!

Все, кто доныне молился, исторгли восторженный вопль такой мощи, что загремела черепица. Из глаз властителя Киёмори хлынули слезы, и многие дивились, глядя, как они с Го-Сиракавой улыбаются друг другу и отплясывают, точно давние друзья.

Сигэмори, одевшись в церемониальное платье, выпустил стрелы из чернобыльника на все стороны света, в небо и землю, для расточения злых духов. Потом Го-Сиракава и Киёмори последовали за ним в покой государыни — посмотреть, как он положит девяносто девять золотых монет на изголовье маленького принца. Сигэмори пропел малышу: «Небо да будет тебе отцом, Земля — матерью, а в сердце да снизойдет великая богиня Аматэрасу!»

Много в тот день было спето и выпито, съедено и выплясано по случаю рождения наследника. Для совершения ритуалов очищения явились семеро жрецов инь-ян; правда, одному пришлось нелегко в толпе — ему наступили на ногу, отчего он потерял сандалию, а с головы сбили парадную шапку. Вдобавок глиняную миску для риса, которую при рождении принца было принято пускать по северному скату крыши, по ошибке уронили с юга. Однако же эти крошечные предвестья беды канули в море всеобщего ликования.

Когда государь-инок наконец собрался отбыть, князь Киёмори его задержал.

— Сколько бы разногласий меж нами ни было, — сказал он, — я не в силах излить всю свою благодарность за чудодейственное спасение дочери и внука.

— Не забывайте: мы сделали это вместе, — ответил Го-Сиракава. — Вот бы и впредь нам сплачивать усилия во имя мира, по примеру сегодняшнего дня.

Взгляд Киёмори на миг омрачился, точно солнце под набежавшей тучей.

— Непременно, непременно, — ответил он. — И тем не менее я отослал в ваше поместье тысячу рё золотого песка — скромный дар признательности.

Все кругом ахнули: дар был несообразно велик, и вдобавок во много крат ценнее табуна лошадей, преподнесенного императрице Го-Сиракавой по случаю рождения наследника. Затмевать государя-инока подобным образом было самое малое неразумно. Го-Сиракава предпочел обойти ссору стороной.

— Это… превыше всех щедрот, Киёмори-сан.

— Тщу себя упованием, — произнес Тайра с поклоном, — что вам будет приятней вспоминать о сем дне в иные времена.

«Или спускать тебе с рук будущее самодурство, — сказал себе Го-Сиракава. — Истинно: сколько бы обетов ты ни принес, Киёмори-сан, в душе ты все так же остался старым хитрым воякой».

Весть о рождении принца разнеслась по столице. Позабыв о горестях прошлых лет, народ высыпал на улицы — петь и танцевать, беспечно и счастливо.

Посетитель

У Мунэмори светлая новость не вызвала особенного волнения. По крайней мере он был рад слышать, что сестра в добром здравии — и телом, и духом. «Однако каково ей придется, — вопрошал он себя, — когда в ребенке начнет проявляться демоническое?»

Не в силах уснуть, Мунэмори опять затворился с единственной жаровней для обогрева и чайником зеленого чая для поддержания сил. Он начал задумываться над тем, чтобы покончить с собой.

«Какой во мне сейчас толк? Да, мне было обещано главенство над Тайра, но на что мне оно, если придется служить князю демонов, придется увидеть упадок Хэйан-Кё, упадок собственного рода? Такое зрелище не по мне. Да и Син-ину я, верно, уже не нужен. Как же мне уничтожить себя? У меня недостанет мужества распороть себе живот, как это вошло в обычай у нынешних знатных воинов. Я вовсе не воин, как бы отец ни. мечтал об этом. Мог бы приставить нож к горлу и пустить себе кровь в женской манере, но это сочтут недостойным. Яды ненадежны. Даже уморить себя голодом мне едва ли под…»

Тут в комнате сильно повеяло гарью, и Мунэмори прервал самобичевание. Он поднял голову и увидел парящую перед собой тень Син-ина.

— Что ж, примите мои поздравления, — горько усмехнулся он. — Каково будет первое поручение императора? Укусить мою сестру за грудь?

Син-ин грозно воззрился на него из-под насупленных бровей:

— Попридержи язык! Я потерпел поражение.

— Поражение? — Мунэмори ощутил нежданный прилив счастья. — Возможно ли?

— Императрица отказалась взять с собой Кусанаги. Да еще мой братец-докука… ну да ничего. Они еще познают мое мщение. Все до единого. Мы же пока обдумаем следующий шаг.

«Мы»? У Мунэмори упало сердце.

Нии-но-Ама, в прежнюю бытность Токико, супруга князя Киёмори, лежала на боку, лаская взглядом маленького принца, спящего в материнских объятиях. Она вспоминала, как баюкала своих собственных детей с блаженной улыбкой на лице — точно такой, какой улыбалась сейчас Кэнрэймон-ин, забыв о пережитой муке. Вот оно — + еще одно чудо бренного мира, это таинство рождения. С одной стороны, страх и боль, с другой — любовь и радость.

Однако мысль об этом лишь бередила душу. Как ни старайся, конца не миновать. Сейчас беду удалось предотвратить, но в другой раз на боговдохновленного государя-инока рассчитывать не придется.

«Если бы только Кэнрэймон-ин позволила привезти Кусанаги, — печалилась Нии-но-Ама. — Мы с Сигэмори сумели бы скрыться с мечом, подменили бы его двойником, который, по словам Сигэмори, пребывает в Исэ. Вернули бы меч отцу, Владыке морей, и для людей, возможно, еще было бы не все потеряно. Я пошла бы на это не задумываясь, даже если б эта кража стоила всей жизни. Впрочем, теперь ясно, что царство демонов само посягает на императорский трон. Сумей они овладеть Тремя сокровищами, особенно Кусанаги…» Нии-но-Ама вздрогнула, напугав Кэнрэймон-ин.

— Матушка? Тебе нехорошо?

— Ничего страшного, дочь моя, просто сквозняком потянуло.

В этот миг новорожденный принц пробудился и тоненько, жалобно запищал.

«Поплачь, поплачь, внучек, — сказала себе Нии-но-Ама, — ибо тебе предстоит править в самую горькую пору, какую только знавала наша земля».

Сон Сигэмори

Он долго брел по незнакомому берегу. Рядом темнел зеленый океан, а песок проседал под ногами, точно губка. У кромки прибрежного луга щипали траву олени. Один, совсем белый, на миг поднял голову и посмотрел на него. Сигэмори все шел и шел, сознавая собственную чужеродность в этом мире.

Вскоре он обогнул острый скалистый выступ и узрел огромные тории, вырастающие из воды. Таких высоких ворот Сигэмори в жизни не видел: столбы и перекладины превосходили толщиной самые мощные деревья. «Какому же богу или святилищу они принадлежат?» — недоумевал он.

«Эти тории посвящены ками Касуги», — пророкотал океан.

Сигэмори опять стало чудно, поскольку бог святилища Касуги почитался в числе великих и древних ками. Изначально его называли Ама-но Коянэ — бог-жрец, чьи молитвы помогли выманить Аматэрасу из грота[66]. «Что же такой могучий ками хочет мне сказать?» — гадал Сигэмори.

Из тумана навстречу вдруг выплыла толпа людей. Сигэмори встретил их без боязни, пока один из незнакомцев не протянул ему отрезанную голову пожилого монаха.

— Чья это голова? — спросил Сигэмори. — Почему вы ее мне показываете?

— Вот голова того, кто зовется Дзёкай, — канцлера Тайра и послушника святой обители. Бог Касуги вершит над ним правый суд за множество тяжких грехов, которые он совершил.

— Отец, — ахнул Сигэмори, вглядевшись в лицо. Дзёкай — такое имя взял себе после пострига Киёмори, хотя никогда им не пользовался. «Однажды бог Касуги сказал через оракула, что ничего не примет от человека с нечистым сердцем. Неужели отец, презрев свои монашеские обеты, прогневал ками настолько, что тот требует суда над ним?»

Сигэмори резко очнулся, задыхаясь. Когда он садился, то будто заметил краем глаза бледную тень сына Минамото Ёситомо, Гэнды. Оглянулся… наваждение исчезло.

Поднималось солнце. Сквозь ставни повеяло ароматом весны. Со дня рождения наследного принца минуло шесть месяцев, и радость от события растаяла как прошлогодний снег. Князь Киёмори снова косо смотрел на Го-Сиракаву. Сигэмори заподозрил, что после родин отец стал завидовать его славе чудотворца. Вышло, что вопреки стараниям Киёмори сделать Тайра героями того дня Го-Сиракава его превзошел, а такое едва ли забывается.

Сигэмори вздохнул, сокрушаясь об отчем упрямстве. Он встал и оделся. Воспоминание о дурном сне не отпускало его, льнуло, точно роса к рукавам после утренней прогулки по высокой траве.

«Стало быть, время пришло, — сказал он себе. — Удача покинула Тайра».

Неожиданный стук в перегородку насторожил его.

— Кто там?

— Господин, прибыл советник вашего отца, Канэясу. Он как будто опечален.

Опасаясь худшего, Сигэмори поправил платье.

— Впусти его.

Старый воевода вошел. На его суровом, обветренном лице читалась тревога. Седые космы Канэясу не были убраны в узел, а платье перекосилось, точно надетое наспех.

— Славный Канэясу… Судя по виду, ты пришел с недобрыми вестями. Они о моем отце?

Воевода поклонился и сел.

— Не совсем, князь Сигэмори. Однако кое-что произошло, и я не знал, к кому обратиться. Вы сын нашего властелина и глава Тайра, вот я и решил, что будет разумнее поведать зам первому. Может, это пустяк, а все дело в промозглом горном тумане…

— Прошу, рассказывай без стеснения. Я всегда готов выслушать то, что касаемо Тайра и Киёмори.

Канэясу вздохнул и понурил взгляд.

— Вы, должно быть, сочтете меня глупцом, господин, но… Очень уж странный сон мне привиделся…

У Сигэмори пробежал по спине холод.

— А в нем не было, случаем, берега с огромными ториями и гласом бога Касуги?

Канэясу поднял к нему побледневшее лицо.

— Именно так, господин.

— Нынче утром мне снилось то же самое.

— Значит, это нечто большее, нежели просто сон, повелитель. Должно быть, боги посылают нам знак.

— Боюсь, ты прав. Отец знает?

— Пока нет. Есть у меня опасение, что разговор с ним будет иным, нежели с вами.

— Понимаю. Я бы и сам сказал ему, только едва ли он выслушает. Отец мне больше не доверяет, хотя причин подозревать меня у него нет.

Канэясу потер щетинистый подбородок.

— Я должен вам еще кое в чем признаться, господин Сигэмори.

— В чем же?

— По моему приказу подвластные мне люди устроили смерть вашего учителя Наритики. Мной же повелевал господин Киёмори.

Сигэмори отвернулся.

— Так я и думал. Отцу не понравилось, что я презрел его волю, вымолив Наритике жизнь. Выходит, я виноват в его гибели не меньше тебя, Канэясу.

— Больше всех, однако, виноват ваш отец, — ответил Канэясу. — Если б даже Наритика участвовал в заговоре, ссылки было бы вполне довольно для наказания. Он не заслуживал такой бесславной кончины.

Сигэмори кивнул:

— Немудрено, что бог Касуги заговорил о возмездии. Столько невинных погибло от рук моего отца.

— Во сне было еще кое-что, повелитель… Вы тоже слышали?

— Что именно? Канэясу глубоко вздохнул.

— Бог Касуги сказал, что Царь-Дракон выполнил свое обещание. Однако, поскольку господин Киёмори нарушил данное им слово и попрал обет, принесенный Амиде, отныне наша земля лишается божественного покровительства и отдается во власть демонам. Вы понимаете, что это означает, господин?

Сигэмори нелегко было кривить душой.

— Нет, я проснулся раньше, чем расслышал конец. Что это значит, не представляю, хотя звучит скверно.

Еще раз вздохнув, Канэясу медленно встал.

— Согласен, господин. Скверные нас ждут времена. Боюсь, мне пора возвращаться, пока Киёмори не хватился меня и не выведал, где я был.

— Да, конечно. Благодарю, что нашел в себе мужество прийти сюда и поговорить. Если я смогу быть тебе чем-то полезен, только дай знать. Твоя преданность моей семье восхищает.

Канэясу задумчиво склонил голову.

— А Наритика?

— Я же сказал, что не виню тебя за это. Ослушаться моего отца значило бы пропасть самому.

— Истинный воин не чурается смерти, когда идет на правое дело. Я себя невиновным не считаю. Доброго дня, князь. — На этом старик воевода откланялся и вышел.

«Что же мне делать? — задумался Сигэмори. В висках тяжело застучало от страха. — Неужели я обрек мир на погибель, побоявшись выкрасть меч вовремя? Едва ли. Быть может, Канэясу истолковал свой сон неверно, и все же он так правдив… Я должен узнать, что пока в моих силах. Отправлюсь к знаменитым провидцам из Кумано — посмотрю, что они скажут».

Сигэмори созвал слуг и велел подготовить все к отъезду. Однако до полудня к нему явился еще один посетитель.

— Господин, прибыл ваш брат Мунэмори. Он сказал, что хочет поведать вам один свой сои. Прикажете принять?

Сигэмори похолодел. «Скольких же еще боги уведомили о низости моего отца?»

— Конечно, я его выслушаю. Немедля впустить.

Мунэмори вошел в гостиный покой — подчеркнуто-невозмутимый, где-то даже грациозный, что выглядело вовсе невероятно. «Как он переменился, — дался диву Сигэмори. — Видно, тяжкая потеря сделала его рассудительнее».

— Твой приход, брат, несказанно меня порадовал, — молвил Сигэмори. — Приятно знать, что ты наконец прервал уединение и вернулся в мир.

— Верно, ныне не время каждому скорбеть о своем, — отозвался Мунэмори, — однако, боюсь, скоро нас постигнет общая, горчайшая из скорбей. Ужасный сон мне привиделся, брат.

— Не было ль в нем берега, торий и голоса бога Касуги? Мунэмори поднял брови, но глаза его не выдали удивления.

— Точно так, а что? Тебе снилось то же самое?

— Мне, да еще одному, кто, я уверен, предпочтет остаться неизвестным. Чем же твой сон закончился?

Мунэмори отвернулся.

— Головой отца и возвещением тяжких времен.

— А-а… — У Сигэмори упало сердце. — Кажется, наш клан пережил свое благоденствие.

— Может, и нет, — поспешил сказать Мунэмори. — Пробудившись средь ночи, я тотчас призвал на совет одного… духовного наставника и спросил, что это может означать, как избежать падения. И получил ответ.

— Ну и?..

Мунэмори склонился ближе:

— Ты уверен, что никто из слуг не подслушивает?

— Этого никогда не знаешь наверняка, брат. Говори тише, тогда со стороны будет не слышно.

— Превосходно. Так вот, я осведомлен о нашей семейной… повинности, связанной с императорским мечом.

— Ты? Как?

— Матушка беспокоилась в последние дни. Что, если с тобой случится неладное? Вот почему посвятить меня было самым разумным решением.

— Да-да, несомненно. — Сигэмори сознавал, что чего-то не улавливает в объяснении брата, но никак не мог понять, чего именно. — Стало быть, этот… твой советчик упоминал меч?

— Верно, — ответил Мунэмори. — Важно, чтобы Кусанаги попал в нужные руки.

— Знаю. Я все ждал подходящего часа.

— Этот час скоро настанет, брат.

— Да-да. — Сигэмори, досадуя, отвернулся. — Это я слышал. Мне, однако, в самом скором времени предстоит отправиться на богомолье к святилищам Кумано — хочу разузнать побольше о нашем сне. Вот вернусь, тогда и…

— Богомолье! — воскликнул Мунэмори. — Как раз то, что нужно!

— Да, мне тоже показалось уместным…

— Ты не понимаешь, брат! Самое лучшее для тебя сейчас — оставить службу, тогда тебя никто не сможет обвинить.

Сигэмори ответил не сразу.

— Ты прав. Я действительно не понимаю. Мунэмори смиренно потупился.

— Я предлагаю избавить тебя от этого бремени.

— Бремени?

Мунэмори всхлипнул и промокнул глаз кончиком рукава.

— Пусть я и вернулся в мир, но не нахожу в том радости. После того, что я пережил, существование утратило для меня всякий смысл.

— Не говори так, брат. Тоска овладевает мной, когда я слышу от тебя подобные речи.

— И все же это правда. Посему я готов принять на себя твою долю, спасти наш клан. Спасти мир. Я выкраду Кусанаги. Если же попадусь — что ж, поделом. Я отправлюсь на казнь с легким сердцем, зная, что скоро воссоединюсь со своей женой и ребенком в Чистой земле.

Сигэмори протянул руку и тронул рыдающего брата за рукав.

— Весьма смелый шаг, однако я не могу принять такой жертвы.

— Ты должен! — выпалил Мунэмори и чуть не до боли стиснул ему руку. — На тебе все чаяния нашего рода. Без твоего предводительства мы обречены. Ты самый уважаемый среди Тайра. Если позор падет на тебя, нам всем несдобровать. Тогда как я… я не в счет. Никто не ждет от меня подвигов. Случись мне осрамиться, люди только пожмут плечами и скажут: «Подумаешь!

Он всегда был ничтожеством».

Сигэмори невольно с ним согласился.

— Вернее не скажешь, Мунэмори-сан, как ни горько мне признавать это. Своими словами ты уже доказал, что заслуживаешь большего уважения, нежели тебе достается.

Мунэмори отмахнулся:

— Мне это безразлично. Отныне я не волнуюсь о том, что обо мне думают. Только… прошу, позволь мне послужить миру еще раз, напоследок. Преуспею ли я, одним богам ведомо, зато душа моя пребудет в мире, зная, что и ее никчемная жизнь на что-то сгодилась.

Сигэмори был тронут мольбой брата. «Бессердечно отказывать ему в последней попытке оправдать себя. К тому же он прав: с Кусанаги нужно разобраться как можно скорее».

— Чем еще я могу помочь? Слезы Мунэмори мигом высохли.

— Только одним. В сущности, ничего важного. Ты министр двора и волен находиться в любой его части. Переложи на меня часть своих обязательств, когда отправишься на богомолье. Дай мне грамоту со своим разрешением и печатью — тогда и у меня будет доступ к… ко всему, в чем бы я ни нуждался.

— Понимаю. Да, звучит вполне разумно. Ты совсем не глуп, Мунэмори. Жаль, что я не разглядел этого раньше.

На губах Мунэмори появилась легкая усмешка.

— Надеюсь, дорогой брат, в скором времени тебе еще не раз придется об этом пожалеть.

Смерч

Итак, пока Сигэмори готовился к отъезду, Мунэмори мало-помалу перенимал обязанности брата. Каждое утро, едва рассветет, он являлся во дворец, одетый по всем правилам — в черную чиновничью мантию и шелковую шапочку, проходил в кабинет Сигэмори, расположенный в Министерских палатах, и просматривал наметки будущего переустройства старых дворцовых залов. Одобрял он только те, которые Сигэмори уже подписал, а после выслушивал советы от придворных министров по поводу приготовлений к грядущим Праздникам ирисов[67] и Ткачихи. И здесь он поступал сходным образом, одобряя лишь то, что наметил для него Сигэмори. уголках дворца, не вызывая нареканий или подозрений.

Поздним утром он шел на смотр распорядителей — убедиться, что те одеты и держат себя сообразно уставу. Далее Мунэмори посещал каждый из министерских кабинетов, справлялся, нет ли в чем нужды, и подтверждал заявки на снабжение рисом и шелком. Пополудни он скромно обедал в обществе Тайра средних рангов, а после обеда опрашивал всяческих начальников дворцовой стражи и сыскной службы. Следом наступал черед самых разных, часто соперничавших, военных ведомств Дворцового города, где Мунэмори приходилось играть роль увещателя и мирового судьи, заверять Правую стражу в том, что ее почитают не меньше Левой, а Ведомство привратной стражи снабжается ничуть не хуже, чем Ведомство дворцовой.

Вечером Мунэмори наносил визит сестре-императрице — справиться о нуждах маленького наследника и ее самой.

Все это Мунэмори исполнял в точном согласии с наставлениями Сигэмори, притом так деловито и невозмутимо, что вскоре даже Фудзивара и прочая, не родственная Тайра знать сменила настороженность на безразличие и перестала его замечать. С течением времени Мунэмори обрел возможность бывать во всех уголках дворца, не вызывая нареканий или подозрений.

Так истекло полмесяца, и вот на двенадцатый день пятой луны эпохи Дзисё Мунэмори получил наконец весть о том, что Сигэмори отбыл в Кумано, как и было обещано. В урочное время Мунэмори явился во дворец, но на этот раз принес с собой длинный сундук лакированного дерева. Внутри лежало несколько зимних парчовых кимоно и двойник Кусанаги, взятый из святилища в Исэ. Похоже, Сигэмори не поскупился, заручаясь молчанием жрецов. Даже храмовые служки не знали, что им поручили доставить в дом Мунэмори.

Утреннюю проверку распорядителей Мунэмори устроил в зале, смежном с покоем Веерного окна, где в это время содержались священные сокровища. Под конец смотра он открыл сундук и сказал:

— Князь Сигэмори прислал это в дар вашим слугам, уповая, что их молитвы помогут ему в путешествии. Но что это? О, да они зимние! Должно быть, сундуки перепутали. Прошу прощения, господа. Я немедленно прослежу, чтобы все исправили.

Распорядители вежливо откланялись, заверяя, что не держат обиды, что щедрый князь Сигэмори попросту ошибся и они непременно помянут его в молитвах.

Мунэмори поблагодарил их и распустил. Оставшись один, он сдвинул перегородку, ведущую в покой Веерного окна, и перенес сундук туда.

Внутри ему встретились две юные служанки — полулежа на полу, они слагали стихи. На стене позади них висел Кусанаги и нить изогнутой яшмы. Зерцало, очевидно, покоилось в императорском святилище. Еще один знак наступления упадка, как сказал призрак Син-ина: императорские регалии стерегут не воины, а две неразумные девчонки. «Что ж, тем лучше для меня», — подумал Мунэмори.

Длинные иссиня-черные волосы девушек струились по плечам, словно плавные штрихи туши, и Мунэмори вдруг осознал, как долго был лишен прелести женского общества.

Одна из них подняла глаза и, лукаво улыбнувшись, спрятала личико за широким рукавом.

— Глядите, великий Тайра забрел меж цветущих вишен… Вы заблудились, владыка?

Мунэмори пришел в себя.

— Вы разве не слышали — вас зовут распорядители! Они хотят объявить что-то важное всей дворцовой челяди. Вам лучше поторопиться.

Девушки ахнули и сели, в стеснении разглаживая кимоно: по правилам этикета, они должны были вставать незаметно, таиться от чужих глаз, и, что всего важнее, не оставлять сокровища без присмотра.

— Я покараулю здесь, дамы, — сказал Мунэмори, — пока вы не пришлете кого-нибудь на свое место.

Девушки низко ему поклонились:

— Благодарствуем, любезнейший и добрейший…

— Ступайте, ступайте, а не то вас выбранят за нерасторопность.

Служанки подхватили долгополые кимоно и поспешили из комнаты.

Когда сёдзи за ними затворилась, Мунэмори вытащил меч-двойник из сундука и прошел к стене. Там он извлек настоящий Кусанаги из ножен, чувствуя, как тот задрожал с легким гулом. Держа за рукоять, он вложил в ножны подделку, а Кусанаги упрятал в сундук, закидав сверху кимоно. Наконец Мунэмори захлопнул крышку и уселся на сундук сверху.

Не прошло и пяти минут, как служанки вернулись. Из-за двери слышалась их перепалка:

— Будешь знать, как в другой раз грубить!

— Да? А кто обозвал главного распорядителя… ой, прошу прощения, господин Тайра. Оказалось, вышла ошибка. Нас вовсе не звали.

— Неужели? — произнес Мунэмори, нахмурившись как можно суровее.

— Видимо, так. Те, кто нам встретился, ничего такого не слышали.

Мунэмори вздохнул, шурша бумагой в руке:

— Понятно, почему Сигэмори не выносит своих распорядителей. Капризны, как весенний ветер. Кстати, очаровательное сочинение. — Он помахал листком. — Здесь, если не ошибаюсь, намек на регента — вот, про «старый корень, иссохший и согбенный»?

Одна из девушек испуганно закрыла рот ладонью:

— Вы читали наши стихи?

— Я большой любитель поэзии. А вы довольно тонко подмечаете… изъяны тех, кто вас окружает. Да, и поправьте меня, если это не любовная песнь к… самому императору!

— Господин, умоляю! — вскричали девушки, бросаясь к двери, чтобы ее захлопнуть. — Прошу, не рассказывайте никому о том, что прочли! Это лишь глупости, черновые заметки! Мы и думать не смели, чтобы показывать их кому-то. Не говорите никому, пожалуйста!

Мунэмори изобразил самую теплую улыбку:

— Думаю, для этого не будет причин. — Он отложил листки и поднялся. — Теперь я удалюсь, пока вам из-за меня не досталось. Однако если кому-то из вас понадобятся наставления… в искусстве стихосложения, буду счастлив помочь. Я, знаете ли, овдовел, и некому больше скрасить мои одинокие ночи. Помочь юному дарованию развить талант… это может быть к обоюдной пользе, не так ли?

Девушки зарделись и принужденно захихикали в рукава. Мунэмори поднял сундук и, удостоив их легким поклоном, вышел из комнаты, зная, что отныне они если и вспомнят о мече, то в наипоследнюю очередь.

В полдень Мунэмори сослался на желудочное недомогание и, приняв травяного настоя, присланного Лекарской палатой, а также извинившись перед Ведомством охраны, покинул дворец. Однако домой возвращаться не стал.

Его повозка долго петляла проулками и наконец оказалась там, где он некогда навещал даму из хижины Высокого тростника. Еще вчера здесь жила ее престарелая мать, но Мунэмори послал к ней слугу с дарами — рисом и золотом, в знак, как он выразился, «извинений за тяготы, которые, возможно, причинил их семейству». Дом, который давно обветшал и покосился, он выкупил, и к его приезду там было пусто. Тростник в саду разросся так буйно, что скрыл посетителя из виду, едва он вошел в ворота.

Мунэмори прошел в гостиную с сундуком в руках, и вокруг его сандалий закружились крошечные пыльные вихри. Воздух внутри был спертым и тяжелым от влаги, как водится в начале лета. В лучах солнца, пробивавшихся сквозь треснувшую ставню и порванную бумагу, порхали золотые пылинки.

Мунэмори поставил ларь посреди комнаты и опустился перед ним на пол. Несмотря на страх перед Син-ином и его жуткими поручениями, сейчас он чувствовал себя вознагражденным за все, что ему пришлось вынести. Никогда еще не обладал он такой властью. «Благодарю, Амида, за то, что дал мне дожить до сего дня», — твердил в уме Мунэмори, поднимая крышку.

Пошарив среди кимоно, он нащупал рукоять Кусанаги, вынул древний клинок из сундука и почтительно перенес на веранду. Выбрав себе опору среди раскрошившихся, прогнивших досок, Мунэмори поднял меч высоко над головой, устремив острием в зенит.

— Кровью моих царственных предков, — вывел он, — я повелеваю тобой, Кусанаги. Именем отца моего отца, императора древности, я повелеваю тобой. Именем отца матери, который тебя выковал, я повелеваю: призови мне ветры! Призови самый страшный вихрь, какой знавала эта земля!

Мунэмори в испуге ахнул: по рукояти, меж его рук, а затем и по острию зазмеилась молния. Сияющей стрелой она ударила в небеса, где тотчас начали сгущаться тучи. Они мчались отовсюду, сбиваясь, как морская пена, подергиваясь рябью, словно шелковое полотно. Небо наливалось свинцом, а потом вдруг стало тошнотворным, изжелта-зеленым. Дневной свет померк до сумерек.

И явились ветры: вздымая полы одежд, хлопая рукавами Мунэмори, точно крыльями вспугнутых птиц. Тростник зашумел, заскрипел стеблями, раскачиваясь во все стороны. Зловеще загромыхала черепица.

Потом Мунэмори услышал рев: грохот тысяч и тысяч всадников, мчащихся по равнине Канто, неумолчный гром, как если бы сами боги превратились в барабанщиков тайко или монахов-заклинателей, чью скороговорку не в силах различить ни одно ухо. А ветер все усиливался: рвал с головы чиновничью шапку, захлестывал полы одежд, и вот уж в его завываниях Мунэмори померещились вопли и стоны мстительных призраков, оседлавших грозу. На миг ему даже почудился голос покойницы жены, выкликавшей его имя.

Проследив взглядом вдоль лезвия, Мунэмори увидел, как черные тучи закрутились воронкой, свиваясь все туже и туже, а из самого сгустка выпятился гигантский щуп и, точно черная драконья лапа, потянулся прямо к нему.

— Не-е-ет! — закричал Мунэмори, едва различая свой голос в ураганном реве. — Туда! — Он указал Кусанаги к востоку, в сторону императорского дворца. — Иди туда!

Медленно-медленно хобот смерча извился и направился на восток. На глазах у Мунэмори его ноздря коснулась земли всего в нескольких кварталах поодаль. Мунэмори едва стоял на ногах — ветры хлестали его, давили к земле. То и дело приходилось увертываться от летящих выломанных досок и кусков кровли. Половицы веранды тряслись и вздрагивали как бешеные, норовя сбросить. Грохотало так, что Мунэмори испугался за свои уши.

Удерживать Кусанаги стало невыносимо. Он рвался вверх и вперед, словно стремясь выскочить из рук навстречу темному вихрю. Мунэмори из последних сил стискивал рукоятку; тело ломило от напряжения. Он знал, что никогда не отличался стойкостью, и судорожно гадал, сколько еще продержится.

Мгновения тянулись как часы, и вскоре к потусторонним воплям призраков примешались настоящие крики. Соломенные кровли целиком поднимались в воздух, кружа, как опавшие листья. Огромные куски жилищ подхватывало с земли, словно цветы, сорванные детской рукой.

В какой-то миг Мунэмори понял, что больше не выдержит. Когда пол под ним вздыбился, он прокричал:

— Прекрати! Я велю тебе, Кусанаги: прекрати бурю! Кровью Рюдзина и всех императоров, великой Аматэрасу, прекрати! — И, собрав остаток сил, он пригнул острие меча книзу.

Ветры утихли, и жуткая длань поднялась обратно к небу. Тучи стали рассеиваться. С высоты градом посыпались обломки и камни. Кусанаги ринулся вниз и вонзился в доску у ног Мунэмори. Руки свело, словно два изогнутых стальных бруса, он едва мог пошевелить ими, не говоря о том, чтобы согнуть. Наконец Мунэмори удалось отлепить чуть не присохшие к рукоятке пальцы. Он развернулся и медленно побрел назад в дом, волоча за собой Кусанаги. Гостиная лишилась половины кровли, а в двух стенах зияли дыры. Прошаркав к сундуку, Мунэмори с размаху швырнул в него меч и закрыл крышку, потом упал рядом на пол и забылся сном.

Прядь волос

Два дня минуло после урагана. Князь Киёмори сидел в главном зале собственной усадьбы в Нисихатидзё, вне себя от гнева. Солнце закатилось, но ни жар, ни ярость главы Тайра не думали униматься. Горячий влажный воздух не охлаждал лица, как бы часто Киёмори ни махал веером.

— Наша вина? — взревел он, обращаясь к юнцам в красных куртках, сидящим напротив.

— Боюсь, господин, именно так, — отозвался самый высокий. — Ох, нелегко было пресечь эти сплетни. Да и простой люд с каждым днем все смелее, господин. — Он указал на мальчишку рядом с собой — у того был сломан нос и подбит глаз. — Они уже не боятся давать отпор.

Киёмори с отвращением отбросил веер.

— Как только у них языки поворачиваются этакое плести? Сначала комета, а теперь и ураган, видите ли, наших рук дело!

— Это не самое худшее, господин, — произнес младший из кабуро. — Многие утверждают, что ничего сами не выдумали, а лишь повторяют пророчество ведунов инь-ян. Страшный вихрь-де знаменует…

— Да-да, как же иначе! Все на свете предсказывает падение Тайра! Не мы ли принесли мир в столицу? Не мы ли подарили стране государыню и будущего императора? И вот благодарность!

— Истинно, истинно, господин, — испуганно закивали юнцы.

— Бьюсь об заклад, творится это не без помощи Го-Сиракавы. Он с давних нор старается очернить меня, всегда противился моему возвышению. Как, должно быть, язвит его теперь мысль о том, что следующим государем станет Тайра! Сдается мне, не стал бы он плодить такие слухи, будь Сигэмори все еще в столице. Теперь же, когда его драгоценный союзник уехал, ничто не мешает ину хулить прочих Тайра.

— Так, господин, — промямлили кабуро.

— А Сигэмори не видит надобности остаться и защищать семью. Нет, он у нас теперь святоша. Отправился в Кумано потому, что ему сон привиделся, — насмехался Киёмори.

Молва о сне достигла и его ушей. Слуги падки на пересуды, а один из них решил известить великого властителя Тайра о том, что сын ему напророчил.

«А может, это отражение его чаяний? — размышлял Киёмори. — Может, мой сын сеет сплетни о злом роке, чтобы прикрыть ими свои козни? Нашел оправдание, чтобы тайком сослать меня на чужбину или подстроить „случайную“ смерть, как я поступил с Наритикой? Разве помыслит кто дурно о мудром Сигэмори? Его теперь хранит сам Царь-Дракон».

Киёмори заметил, что юнцы, сидящие перед ним, побледнели, и понял, что сказаллишнее.

— Вы еще здесь? Подите прочь. И запомните: слухи должно прекратить. Пусть всякий, кто их разносит, познает страх смерти. А теперь вон!

— Хай, повелитель! — выпалили кабуро и бросились прочь. Киёмори вздохнул. «Блаженный Амида, слишком я стар, чтобы одному нести бремя судеб нашего рода». Он поднялся, прошел к двери, открывавшейся в северный сад, и толкнул ее в сторону. Зная, что жара и раздумья не позволят ему выспаться, Киёмори вышел на веранду в надежде на освежающий ветерок и вдруг замер.

На веранде сидел незнакомый старец. Его волосы и лицо сияли в лунном свете мраморной белизной. Более того, в первые несколько мгновений он был так неподвижен, что Киёмори едва не принял его за статую, одетую в монашеское облачение, — не то нежданный подарок, не то розыгрыш. На лбу у старика красовалась квадратная шапочка — принадлежность жреца синто, а в руках он держал посох ямабуси, странника-заклинателя.

Внезапно он обернулся, заставив Киёмори вздрогнуть.

— А, господин канцлер! — воскликнул старец. — Какая честь наконец встретиться с вами!

— Кто ты? — спросил Киёмори, оправившись от испуга. — Зачем ты здесь?

— Простите меня, господин, — произнес странник и скованно поклонился. Его глаза были неестественно бледны и сияли в лунном свете, точно что-то подсвечивало его изнутри. — Сей ничтожный явился к вам в надежде оказать малую услугу. Можете звать меня Муко. Я долго ждал, чтобы поговорить с вами. Быть может, ваши слуги забыли обо мне доложить.

— Понятно. — Киёмори этому не удивился. Ураган вызвал такую неразбериху, что челядь не поспевала следить за всеми делами. — Так о какой услуге ты говоришь?

— Как вы могли догадаться по моему одеянию, повелитель, я ведаю тайнами неба и законами календаря. Некогда я служил самому императору в Ведомстве инь-ян. Вот… вот мое поручительство. — С этими словами старик сунул клешнеобразную длань в рукав и выудил бумажный свиток.

Киёмори поднял бумагу, развязал черную шелковую ленточку и прочел документ. Это и впрямь была служебная грамота, и именно для Ведомства инь-ян. Однако тушь местами расплылась и многого было не разобрать.

— Заверено императором Сутоку, — сказал Киёмори, — позже названным Син-ином.

— Да, — отозвался Муко. — Боюсь, бумага слишком устарела. Меня перевели в эту должность сорок лет назад. Удивительно, как быстро летит время, нэ? Впрочем, несколькими годами позже я покинул пост и с тех пор странствую из храма в храм, посещаю дальние края, учусь всюду, где только можно.

— Так что привело тебя сюда?

— О, мне вспомнились великие дни, когда Тайра только начали восходить к власти. Каким воином были вы тогда, господин! То есть вам и поныне не занимать мощи, владыка, однако, слышал я, люди стали плохо говорить о вашем роде, да и о вас самом. Это печалит меня.

Киёмори нетерпеливо вздохнул:

— Благодарю, старец, но…

— Вот и про сына вашего, Сигэмори, которому многие благоволят, тоже чудное сказывают.

Киёмори присел подле старика.

— Что сказывают?

— Как-то в странствиях мне довелось посетить святилище в Исэ. Жрец, с которым я свел дружбу, поведал мне о необычной просьбе вашего сына взять двойник священного меча Кусанаги, хранившийся там многие годы, и доставить тайно к нему в усадьбу — сюда, в Хэйан-Кё.

У Киёмори сердце сковало холодной сталью.

— И они это сделали?

— Полагаю, что так, господин.

Киёмори втянул воздух сквозь зубы и потер щетинистый подбородок.

— Это может означать только одно: Сигэмори что-то затевает с императорским мечом.

— Не мне вам подсказывать, повелитель, но разве не верно, что Кусанаги повелевает ветрами?

Киёмори воззрился на старика.

— Ураган!

— Я, конечно, не вправе делать выводы… Полагаю, Сигэмори в то время уже покинул столицу.

— Стало быть, он знал, что ему ничто не грозит!

— Это всего лишь догадка.

— Но зачем ему было навлекать разрушение на город?

— Не смею винить его в этом. Однако я заметил, что его усадьба, как и дворец государя-инока, не пострадала.

— Может, чтобы навлечь подозрение на меня? Или же это обманный ход, для прикрытия чего-то другого? — Киёмори осенила страшная догадка: «А что, если он забрал Кусанаги и отправился в Кумано, чтобы бросить его там в море? Внука обделить, а вину в утрате сокровища возложить на меня?»

— Не следовало мне этого говорить, господин.

— Сигэмори нужно останрвить. Благодарю тебя, старец, за сведения.

Муко поднял ладонь:

— Помнится, я говорил, что хочу тебе услужить. Киёмори нахмурился:

— И каким же образом?

— Как видите, моя стезя — обряды и предсказания. Я познал множество способов вызывать в вещах превращение или, напротив, сохранять их постоянство.

— Сиречь колдовать?

— Как вам будет угодно. Я лишь полагаю, что побуждаю ками видеть мир по-моему. Вы опасаетесь, что ваш сын может… содеять дурное. Если желаете, я могу устроить так, чтобы этого не случилось.

Киёмори колебался. Ему больше не хотелось прибегать к помощи тайных сил. Однако, коль скоро враги призвали в соратники небо и ветры для свержения Тайра, отчего бы и ему не обратиться к богам? Старец же, и это чувствовалось, был не от мира сего, а потому видел и мог творить то, что другим неподвластно. Самое его имя означало «по ту сторону». Разве плохо позволить старику совершить небольшое колдовство, если оно полезно?

— Хорошо, вот тебе мое благоволение. Иди же и исполни свой обряд.

Старик моргнул.

— Я уже все подготовил, повелитель. Осталось лишь попросить вас об одном одолжении.

— Чего же ты хочешь? Даров рисом и золотом?

— Никак нет, господин. Коль скоро этот обряд касается вашего сына, Сигэмори, мне потребуется что-то из его принадлежностей. Пусть мелочь, но такая, какую бы он носил или держал у себя долгое время. Тем самым я смогу добиться, чтобы ритуал возымел действие на него одного.

На мгновение Киёмори решил, что старик — просто искусный попрошайка, мечтающий о старом платье или кисти для письма, принадлежавших великому Сигэмори, чтобы продать их потом втридорога, но, приглядевшись, понял, что Муко не из таковых.

Затем Киёмори задумался, что у него осталось от Сигэмори. Дело в том, что сын никогда не жил в Нисихатидзё, а если заезжал, то изредка. Памятные вещицы, которые он имел или держал при себе, достались матери — она хранила их у себя… Хотя…

— Одна такая вещь до сих пор в моем распоряжении, — проговорил Киёмори. — Это прядь волос, снятых с его головы накануне обряда Надевания хакама. Он тогда был совсем мальчишкой. Впрочем, едва ли она тебе пригодится: он расстался с ней давным-давно.

— Напротив, — возразил Муко. — Лучшего и не выдумать, ведь волосы — часть его самого.

Итак, Киёмори кликнул слугу и послал его за особым кедровым ларчиком из старых покоев жены. Когда ларчик доставили, Киёмори извлек из него сложенный конвертом лист плотной рисовой бумаги с золотым крапом. В складке листа покоилась прядь густых шелковистых волос. Глядя на них, Киёмори вспомнил день, когда много лет назад маленький Сигэмори стоял у входа в родовое святилище, и личико его сияло от счастья и нетерпения. Киёмори ощущал, как глаза наполняются слезами, и клял старость, которая сделала его таким чувствительным.

Он смахнул сложенную бумагу с прядью на колени Муко.

— Вот. Забирай. Надеюсь, тебе пригодится. Для меня она больше ничего не значит. Прошу только, чтобы ты остановил моего сына на пути к безумию.

— Не бойтесь, владыка. Он будет остановлен, — подтвердил Муко с поклоном. Затем старик сунул конверт в рукав и удалился, а Киёмори остался глядеть ему вслед.

Старый святоша двигался странно, медленными рывками, подволакивая ноги, точно кукла бунраку[68], не владеющая собственным телом.

Повинуясь наитию, Киёмори созвал слуг и велел проводить старика до ночлега.

— Времена нынче опасные, а я не хочу, чтобы его покалечили в темноте. Последите за ним и убедитесь, что он добрался к себе благополучно.

Слуги поспешили выполнять приказ, а Киёмори встал и отправился в опочивальню, ощущая необычное, ужасающее спокойствие.

В мандариновом саду

Кэнрэймон-ин и ее мать, Нии-но-Ама, сидели в тени мандариновых деревьев в боковом саду Дайри во внутренней части Дворцового города. Легчайший ветерок доносил аромат, источаемый крошечными цветочками над их головами. Рукотворный ручей, посверкивая на солнце, огибал замшелый утес, на котором расположились женщины.

— Как будто читаешь чудесные стихи, написанные умершим другом, — тихо промолвила Кэнрэймон-ин. — Приятно, только ничуть не радует.

— Понимаю, — отозвалась мать.

С соседнего холмика по ту сторону ручья донесся взрыв смеха: служанки, щебеча, играли с маленьким наследным принцем.

— Уже выбрала, как его назвать? — спросила Нии-но-Ама.

— Совет министров говорит, что самое подходящее имя для нового императора — Антоку.

Нии-но-Ама кивнула.

— А министры знают, когда назначена церемония?

— Разве кто-нибудь скажет заранее? — вздохнула Кэнрэймон-ин, глядя на пожухшую траву у своих ног. — Тебе так уж не терпится стать бабушкой государя?

— Нет-нет, — поспешно отозвалась Нии-но-Ама, мягко взяв ее за руку. — Я спрашиваю не из честолюбия или корысти. Я тревожусь, дочь. Не знаю… сколько времени нам отпущено.

— Ты о смерче, — проронила Кэнрэймон-ин, не поднимая глаз, дергая сухие стебельки из травы.

— Да. Рыба из моего пруда продолжает настаивать, что ветер поднял Кусанаги.

Кэнрэймон-ин досадливо вырвала пучок травы и швырнула на землю.

— Я думала, они перестали с тобой разговаривать.

— После бури я съездила к старому пруду в Рокухаре. Там меня, конечно же, встретили. Еще бы: Рюдзин очень обеспокоен.

Кэнрэймон-ин пристально разглядывала подол своего лучшего наряда, пытаясь оттереть травяное пятно.

— Матушка, Кусанаги смерча не вызывал. Его не выносили из дворца — я сама проверяла, после того как ты написала мне о своих подозрениях. Сокровища никогда не остаются без присмотра. Разумеется, я не могла устроить настоящее дознание, не вызвав кривотолков, и все же при мне никто не упоминал о каких-либо кознях, касающихся меча.

Кэнрэймон-ин заметила, как одна из молодых фрейлин тревожно оглянулась на нее.

«Не след мне говорить так громко, — упрекнула она себя. — Государыне не пристало повышать голос. В особенности по этому поводу».

— А больше в тот день не случилось чего-либо… неподобающего? — спросила Нии-но-Ама.

— Были кое-какие дурные предвестья, если ты это имеешь в виду, — ответила Кэнрэймон-ин. — Птицы и звери, по рассказам челяди, вели себя очень тихо. Мунэмори принес ларь с кимоно, а они оказались зимними. Потом он и сам занемог и уехал домой, примерно за час до урагана. Наследный принц капризничал больше обыкновенного. Государь заметил еще…

— Повтори-ка, что случилось с Мунэмори?

— Я сказала, он почувствовал недомогание и рано уехал домой. Должно быть, желудочная хворь. Насколько я знаю, больше никто во дворце от нее не пострадал.

Нии-но-Ама глубоко задумалась, на лицо ее легла тень от серого монашеского капюшона.

— В последнее время Мунэмори и Сигэмори как будто опять сблизились между собой: они встречались, советовались. Меня радует, что мои сыновья ладят друг с другом, но что-то в их дружбе нечисто: слишком похоже на сговор. Сигэмори что-то утаивает.

— До урагана Мунэмори то и дело навещал меня, мы пили чай… Если он придет еще раз, расспросить его?

— Думаю, особо подталкивать к разговору не стоит. Однако если о чем обмолвится…

— Я тут же дам тебе знать.

— Благодарю, дочь моя.

В этот миг до слуха Кэнрэймон-ин долетел звонкий смех служанок с того берега ручья. Одна из нянек подняла на руках маленького принца и подбрасывала, словно птенчика.

— Осторожней! — крикнула Кэнрэймон-ин. — Не урони в ручей! Он может захлебнуться!

Нии-но-Ама так посмотрела на нее, что императрице сделалось не по себе.

— Что такое, матушка?

— Так, почудилось. Вспомнила один… сон.

— Сон?

Нии-но-Ама тряхнула головой:

— Зачем кому-то рассказывать о своих кошмарах? — Она поднялась, морщась от ломоты в суставах. — Пожалуй, пойду-ка я поиграю с внуком. Пока еще в силах.

Кэнрэймон-ин проводила мать взглядом, пока та опасливо перебиралась через искусственный ручей по безупречно расставленным камням. Ей искренне хотелось рассказать матери о той ночи, когда она брала в руки священный меч, но всякий раз воспоминания вызывали у нее новый приступ вины, от которого ком вставал поперек горла. «Неужели ураган — еще одно порождение моего греха? Если да, то как мне жить, зная об этом?»

Ее взгляд упал на ладони, запятнанные зеленой кровью травы.

Кэнрэймон-ин тяжко вздохнула.

Вымокшие одеяния

Пройдя много ли в белых паломничьих одеяниях, Сигэмори, его сыновья и свита находились на подступах к Кумано, когда их нагнал посланник с вестями об урагане.

— Поистине дивное и ужасное то было зрелище, господин, — рассказывал гонец. — Пять городских кварталов сметено вихрем. С давних времен никто не видел ничего подобного. Верно, нам было явлено знамение великой важности.

У Сигэмори засосало под ложечкой.

«Кусанаги повелевает ветрами — ведь так говорят. Однако не мог же Мунэмори… не посмел…»

Корэмори, в ту пору юноша шестнадцати лет, прервал его размышления.

— Возвращаемся в Хэйан-Кё, отец?

Сигэмори на минуту задумался, а после спросил гонца:

— Среди наших родных кто-нибудь… пострадал?

— Нет, господин, владения Тайра нетронуты. Как вы понимаете, люди стали судачить, отчего так вышло.

— А государев дворец? С ним ничего не стряслось?

— Также цел, хваление Амиде, хотя ветры и двигались в его направлении. По правде говоря, вихрь уничтожил лишь несколько купеческих лавок и усадьбы кое-кого из младших чиновников.

— А, мелкая сошка, — сказал Корэмори.

— Не говори так, сын, — осадил его Сигэмори. — Низкое звание — отнюдь не повод для унижения. Судьба переменчива. Однажды и малый чином может возвыситься до самых вершин. История нашего рода — тому подтверждение. — Здесь Сигэмори спросил у посланника: — А что с государем-иноком и его двором?

— Ураган пощадил и их, повелитель.

Сигэмори со вздохом поднял глаза к небу, будто облака могли подсказать решение.

— Что ж, значит, мое возвращение не многим поможет. Будет лучше, если я продолжу путь к святилищам и спрошу у великих ками о значении сего необычайного происшествия. — Он наградил гонца, и тот поскакал вперед, в Кумано.

Когда же Сигэмори и его сыновья очутились перед главной кумирней Кумано в тени кедровой рощи, их ждало разочарование: просьба Сигэмори об оракуле, который смог бы истолковать его сон, была отклонена.

— Весьма сожалеем, что причиняем вам неудобство, благородный господин, — сказали жрецы, — но у нас сейчас нет нужного вам человека. Семь месяцев назад наши лучшие ясновидцы побывали в столице — помогали во время родин наследного принца и вернулись крайне истощенными. Последняя из них вырвала на себе чуть не все волосы, предрекая появление вихря, и сейчас нуждается в отдыхе. А среди прочих дев-служительниц мы еще не нашли ей достойной замены.

Сигэмори принял это как знак того, что его сон уже достаточно ясен и истолкованию не подлежит. Верно, ками сказали все, что он должен был знать.

Следующие день и ночь Сигэмори провел, уединившись в зале Сёдзёдэн святилища Хонгу для коленопреклоненной молитвы. Взывал он к богу Конго-Додзи: «Понял я, что не обладаю ни мужеством, ни сноровкой, чтобы нести своему народу мир и процветание. Сколько бы ни пытался я усовестить отца, хоть сыну это не подобает, старания мои были тщетны. Прошу же, о великий Конго-Додзи: если нас, Тайра, боги мнят хоть сколько-нибудь достойными, пускай твоей или еще какой высшей силой сердце Киёмори смягчится, а сам он станет мужем смиренным и праведным. Но если же мы недостойны, молю: отведи от меня всякую защиту, коей боги меня, быть может, наделили. Не хочу видеть, как мои сыновья и родичи гибнут, покинутые удачей, как в мире множится горе и нищета. Если тот страшный вихрь был началом грядущих бедствий, молю: лучше сразу пресеки жизнь Сигэмори и поддержи в страданиях, ожидающих всякое сущее в круговращениях жизни и смерти!»

Из-за занавеси, скрывавшей образ ками, донесся голос:

— Праведный Сигэмори, ты был услышан. Однако судьба твоя уже предрешена. Ступай с миром. Ветры судьбы отныне веют вдали от тебя.

Позже говорили, что служки-тюдзё из храма Конго-Додзи видели над головой князя Сигэмори зеленоватое сияние, когда тот перед рассветом покидал молитвенную келью. По пути от храма к покоям, где расположились сыновья и свита Сигэмори, с небес ударила молния, которую сопроводил могучий раскат грома. Вспышка была так сильна, что Сигэмори пришлось заслониться ладонью. Вслед за молнией налетел порыв ветра, растрепав ему волосы. Глянув на небо, Сигэмори охнул, и в этот миг ему в рот упати тяжелые капли дождя. Он закашлялся, но, даже избавившись от влаги в горле, почувствовал, что задыхается, словно вода была ядом. Снова полыхнула молния, и в ее отсветах Сигэмори разглядел лицо Гэнды Ёсихиры, казненного сына Ёситомо, который обещал стать демоном грома. Видение победно улыбалось. Сигэмори осенило: «Значит, ками позволили тебе исполнить свое мщение». Он поклонился исчезнувшей молнии и продолжил ггуть.

Когда хлынул ливень, Сигэмори не бросился под навес веранды. Он спокойно шагал по тропе к своему флигелю, как в ясную ночь, подставляя спину напору ветра, вымокая под холодными струями. Отныне его жизнь в руках богов.

Пустой сосуд

— Умер? — переспросил Киёмори, не веря ушам.

— Именно так, повелитель, — ответил слуга, прижавшись лбом к циновке-татами. — Мы проследили за ямабуси Муко, как вы приказывали. Три дня мы наблюдали, как он творит сомнительные обряды в своей жалкой лачуге. Закончив же, старик упал и больше не поднимался. Мы послали за лекарем, который сказал, что, судя по состоянию, Муко скончался не час, а неделю назад.

— Так не бывает.

— Разумеется, господин. Однако не это самое странное. В документах, найденных при старике, его называют Сэва. Там же упоминается, что его одолевали явления духа Син-ина.

Киёмори вспомнил бумагу, которую показывал ему мнимый Муко, заверенную печатью Син-ина.

— Благой Амида, — прошептал он. — Что я наделал!

Спрятанный сундук

В доме Мунэмори раздвинули все перегородки, но из сада не долетало ни ветерка, чтобы развеять духоту и зной летней ночи. Мунэмори ворочался на ложе, не в силах уснуть, несмотря на то что совсем рядом, под половицами, покоилось избавление от мук. Он поклялся никогда больше не притрагиваться к Кусанаги.

После урагана Мунэмори снова затворился у себя в усадьбе, сославшись на возобновление недуга, который помешал ему исполнять придворные обязанности. У него и в мыслях не было передавать меч Сигэмори, поэтому он сказал, что не успел заменить его из-за болезни, а потом помешала паника, вызванная стихией.

Возвращать Кусанаги во дворец означало бы снова подвергать себя опасности. «Быть может, потом, не сейчас», — говорил себе Мунэмори. И, решив никогда им не пользоваться, он не нашел ничего лучшего, чем держать меч в тайнике. Вновь и вновь Мунэмори ломал голову над тем, что скажет брату, почти отчаявшись его перехитрить. Да и мать, демон ее побери, засыпала в письмах неудобными вопросами. Она что-то подозревала, и Мунэмори понимал, что не сумеет от нее отделаться.

Син-ин, которого он ждал увидеть со дня на день после урагана, отчего-то не спешил показываться. Мунэмори думал, что расплата за неудачу неотвратима, поскольку уничтожить дворец у него не вышло, и надеялся, что Син-ин милостиво предаст его смерти, избавит от пут существования в этом беспокойном, переменчивом мире. Избавления не наступало.

Когда ожидание сделалось невыносимым, Мунэмори вдруг понял, что не один в комнате.

«Что ж, — сказал он про себя, — вот и все».

Он сел на постели — и точно: в изножье спального тюфяка повисла тень Син-ина.

— Добрый вечер, владыка, — произнес он. — Я готов. — Мунэмори склонился, подставляя шею под удар призрачного меча.

— Готов к чему? Впрочем, я и прежде замечал за тобой странности. У меня для тебя новость.

— Новость? — Сейчас Син-ин был последним, от кого Мунэмори желал бы ее услышать.

— Пост главы Тайра, о котором ты меня просил, скоро станет твоим.

— И каким образом я его получу?

— Сигэмори, старший брат, которому ты всегда завидовал, скоро умрет.

Мунэмори считал, что хуже ему уже не будет. Резь в желудке подсказала обратное.

— Умрет? — еле слышно переспросил он. — Когда?

— Через месяц-другой. Мы с Гэндой Ёсихирой решили дать ему помучиться. А значит, то же самое ожидает господина Киёмори и прочих Тайра, которые любят и ценят твоего брата. То-то все поплачут, верно?

Мунэмори откинулся на спину и вперил взгляд в потолок.

— Отчего же вы не перережете нам глотки, если хотите со всеми покончить?

Призрак подплыл ближе и склонился над его лицом, буравя запавшими глазами.

— Оттого что месть сродни искусной гейше. Нужно время, чтобы вкусить всю ее прелесть. Было бы оскорблением вонзить меч раз-другой и на том закончить. Месть не уличная девка. Должно уделить внимание каждой мелочи, иначе пожнешь в лучшем случае стыд, а в худшем — поражение. Уж тебе-то, бывшему ценителю женщин, это должно быть понятно.

— Я понял, понял! — чуть не кричал Мунэмори. — Чего вы от меня хотите?

— От тебя? Пока ничего, раз уж ты, как мы выяснили, ни на что не годишься. Отдохни. Полюбуйся на танец судьбы и удачи. Придет и твой черед взойти на священные подмостки. Тогда я дам тебе новые указания.

— А что делать с мечом?

— Пусть лежит где лежит. Тут его никто не найдет.

— Как хотите, но больше я к нему не притронусь.

— Знаю. Это не важно, великий мститель никогда не наносит одного удара дважды. Противника нужно заставать врасплох, когда он ни о чем не догадывается. Я знаю много способов подшутить над добрым людом Хэйан-Кё. Лучшее, что ты мог для меня сделать, — помочь в разрушении Энрякудзи, и ты мне помог. С падением монастыря на северных подступах к столице мы…

— Прошу вас, оставьте меня! Уходите! — Мунэмори обмотал голову простыней, только бы заглушить голос Син-ина.

— Отлично, я уйду. Будем считать, что я не слышал твоей грубости. Думаю, пока сказано довольно.

Долго еще Мунэмори сидел, прежде чем осмелился опустить с лица простыню. Син-ин исчез.

Предложения помощи

Лето сменилось осенью, и вместе с зеленой листвой увядал Сигэмори. Ел он все меньше, совсем отощал, однако же духом был добр и покоен. Он обрил голову, дал обет монашества и взял себе новое имя — Дзёрэн. День за днем Сигэмори проводил в одиночестве, не вставая с постели и изучая сутры.

Как-то к нему прибыл посланец из Нисихатидзё.

— Господин Сигэмори, меня прислан ваш отец, — произнес он с тревогой и состраданием в глазах, — надеясь, что вы согласитесь принять лекаря.

Сигэмори слабо улыбнулся, а когда заговорил, голос его звучал чуть громче шепота.

— Мой отец… добр. Но, как я уже говорил, так рассудили боги. Все предрешено. Кто я такой, чтобы спорить с волей великого Будды и Касуга-ками?

— Прошу прощения за назойливость, благороднейший господин, — сказал гонец, кланяясь. — Ваш отец разыскал известного целителя из великого царства Чанъани, которому случилось приехать в нашу страну. Повелитель Киёмори был поражен его мудростью и просит вас дозволить себя осмотреть, дабы не оскорбить столь замечательного гостя.

Сигэмори вздохнул:

— Прошу, передай отцу, что я благодарен ему за заботу. Однако на мне лежит должность государственного министра. Получить исцеление от рук лекаря-чужеземца после того, как я отверг помощь лучших врачевателей Японии, было бы оскорбительно для моих соплеменников. Прошу, помоги отцу это понять. Моя жизнь отныне принадлежит Небу.

Гонец печально поник головой:

— Господин Киёмори опасался, что таков будет ваш ответ. Он просил передать также, что его молитвы пребудут с вами. И, коли вы отказываетесь от его помощи, он намерен вскоре отбыть в Фукухару. Поскольку может статься так, что его не будет с вами в час кончины, он послал спросить, нет ли у вас пожеланий к нему… последней воли.

— Пожалуй, главные мои желания ему известны. Я хотел бы, чтобы мой сын Корэмори стал асоном Тайра, пусть он и молод для такого бремени. Отца своего, Киёмори, я прошу относиться с почтением к государю-иноку, удалиться от мира и жить в стороне от земных тревог сообразно монашескому обычаю. Передай ему это, сделай милость. — Последние слова Сигэмори потонули в тяжелом кашле.

— Как скажете, господин, — ответил посланник. — Вы позволите уйти, чтобы более не утруждать вас?

Все еще кашляя, Сигэмори закивал ему и махнул рукой. После ухода гонца и глотка прохладного чая кашель понемногу утих. Но вот за соседней с ним сёдзи послышалось тихое шуршание.

— Кто здесь? — прошептал Сигэмори.

Перегородка скользнула в сторону. За ней сидела Нии-но-Ама.

— Матушка.

— Сын мой. Я услышала, как ты кашляешь, и пришла проверить, не надо ли чего.

Сигэмори тряхнул головой.

Нии-но-Ама на коленях проползла внутрь, к его постели.

— Я слышала, ты отверг предложение отца прислать лекаря.

— Да.

Нии-но-Ама опустила глаза и тихо погладила его рукав.

— У меня к тебе тоже есть предложение. Знаешь, мой отец, Царь-Дракон, принимает в свой дворец души достославных вельмож и героев.

— Помню, ты рассказывала мне об этом в детстве.

— Своему внуку он будет рад без сомнения. Ты будешь сидеть в парадном зале РюДзина среди великих людей, жить в роскоши и изяществе до скончания времен, а может, и дольше.

Сигэмори улыбнулся и покачал головой.

— Почему? — спросила Нии-но-Ама, сдерживая слезы.

— Потому что я не хочу вечно жить среди вельмож. Такую жизнь я уже изведал, и меня она… не привлекает. Мне по душе отправиться в Чистую землю и сидеть в венчике лотоса на ладони милосердного Будды.

— Ты ведь не знаешь точно, что попадешь именно туда.

— Значит, дождусь другого поворота Колеса, другой возможности доказать, что чего-то стою. Я не боюсь покидать этот мир, мама. Я жду грядущего путешествия. Знаю, несмотря ни на что, мне откроются невероятные чудеса, удивительные истины.

Из груди Нии-но-Амы вырвался всхлип, она зажала рот рукавом.

— Прошу, не плачь. Теперь я вижу, что мне здесь не место. Я, как мог, старался быть честным со всеми людьми, жить достойно, творить милосердие и стяжать мудрость. Но вышло так, что в моем роду почитаются лишь тщеславие и воинственность. Это не мой мир, и я покину его без сожаления. Тревожусь лишь за Киёмори и своих сыновей. Ты ведь приглядишь за ними? Нии-но-Ама кивнула.

— И проследишь, чтобы отец не вел себя опрометчиво, когда меня не станет?

— Ты же знаешь — над ним я не властна. И никогда не была.

— Ну что же… Полагаю, пока Корэмори не достиг совершеннолетия, главой Тайра станет Мунэмори. Хотя многое может перемениться. Передай ему, что… мне было приятно объединить с ним усилия, и я сожалею, что мы не можем состариться вместе, как братья.

— Передам. Мне тоже было радостно видеть, как вы поладили. Кажется, вас сплотило какое-то общее дело — не пойму только какое.

Сигэмори покачал головой:

— Мы надеялись порадовать тебя хорошей новостью, но ничего из этого, как видно, не вышло. Удача не на нашей стороне. Бессмысленно объяснять то, чего не случилось. Тебя это только огорчит.

Нии-но-Ама опустила голову. Одинокая слеза скатилась по ее щеке и упала на серый шелк рукава, оставив темное, точно клякса, пятно.

— Так не должно быть. Нельзя, чтобы ты уходил прежде отца с матерью. Это противно природе. Не следовало мне являться сюда, терпеть эту муку.

— Не лучше ли, матушка, запомнить меня таким, нежели увидеть мою голову на острие копья или на изменничьем дереве, как следствие ужасной войны? Моя смерть — всего лишь легкий ветерок по сравнению с бурей, что я предвидел. Прости, напрасно я об этом заговорил.

— Я понимаю, — сказала Нии-но-Ама. — Мне тоже снились такие кошмары.

— Что ж, значит, незачем убеждать тебя беречь себя. Верно, грядет Маппо. Конец закона.

— Знаю.

Видя, что мать вот-вот перестанет владеть собой, Сигэмори положил ей на плечо руку и спросил:

— Матушка, разве сейчас не время полуденной молитвы? А ведь многие в ней нуждаются.

— Да-да, ты прав, сын мой. — Нии-но-Ама взяла его за руку И порывисто прижалась к ладони морщинистой щекой. Потом она встала, быстро подошла к сёдзи и затворила ее за собой.

Сигэмори тяжело вздохнул и откинулся на половицы. «Великие боги, если вы надумали снять с меня бремя жизни, молю: не медлите. Не вынуждайте смотреть, как семья оплакивает мой уход».

И вот, в первый день восьмой луны, в ответ на моление Сигэмори, его душа покинула этот мир.

Ревущее море

Вдалеке между небом и морем выросла серая стена ливня — надвигалась гроза. Прибрежные скалы покрылись наледью от замерзших соленых брызг. Волны серыми, словно драконьи лапы, гребнями обрушивались на берег у каменистого побережья Фукухары, прямо под ноги Киёмори.

— Значит, так? — прокричал он прибою. — Думаешь сокрушить меня, позволив богам отнять моего сына? Думаешь, я изведусь от вины, потому, что Син-ин меня провел? Или, может быть, возомнил себе, что я из стыда верну тебе Кусанаги? Плохо ты меня знаешь, Рюдзин-сама! Я, как всегда, тебя одолел! Я одолею всякого бога иль демона, пусть только посмеют напасть! Я — Киёмори, князь Тайра! Мой внук станет императором — меч даст ему право на трон, и с этим ты ничего не поделаешь!

Из моря поднялся большой вал и покатился в сторону Киёмори, однако обрушился на камни в нескольких шагах, всего лишь обдав ноги брызгами. Пена поползла выше и достигла подпорок гэта, однако носки так и остались сухими.

— Ха! — крикнул Киёмори и погрозил волнам кулаком.

Тут же вырос другой вал, еще выше прежнего, — черный, как обсидиан, он ударил о берег и сбил Киёмори с ног, мгновенно промочив его до нитки ледяной водой. Киёмори почувствовал себя так, будто на него с разлета насел дракон, — он не мог пошевелиться, рот и ноздри залило водой. На миг он решил, что вот-вот захлебнется, но потом волна схлынула, оставив его распластанным на берегу. Отплевываясь, Киёмори услышал неподалеку взволнованные голоса:

— Господин! Господин!

— Вот он! Упал с кручи!

Двое слуг нырнули ему под руки и подняли, подпирая плечами.

— Ну и ну! Да он насквозь вымок!

— Господин, зачем только вы пришли сюда? Надвигается буря, да и стужа какая! Умоляю, пойдемте скорее в дом!

Киёмори хотелось прикрикнуть на слуг, отпихнуть в сторону, но у него зуб на зуб не попадал от холода, а мускулы свело судорогой. Ничего не оставалось, как позволить втащить себя обратно по взгорью в усадьбу.

«Нет, больше ничто не лишит меня сил, — в ярости говорил себе Киёмори. — Пусть я стар, воины Тайра не сдаются. Пока дышу, никому меня не сокрушить. Никому! Я увижу, как мой внук взойдет на Драгоценный трон, — а там будь что будет».

Мольба слуг

Мунэмори встал и медленно побрел к сёдзи, все еще держа в руке отцовское письмо. Боль и тоска опустошили его, лишили воли, точно глиняного истукана. Ему казалось, что кто-то другой ходит, слушает, говорит за него, а сам он плутает в тумане и сумерках некой безликой страны.

Но вот он растворил сёдзи и замер: на пороге сидели трое самых старых его челядинцев — двое мужчин и женщина, которые прислуживали ему еще с тех пор, когда он зеленым юнцом покинул Рокухару. В их морщинистых лицах читалось беспокойство.

— Что такое? — спросил Мунэмори. Слуги прижали лбы к полу.

— Господин, — начал один из них, по имени Гамансё, — мы невольно услышали ваш разговор с посланником.

— До нас долетела весть, — подхватила старая Огико, — что вы намерены отказаться от места главы Тайра, собираетесь постричься в монахи.

— Это так, — отвечал Мунэмори. — И что с того? Троица снова низко склонилась.

— Просим, господин: выслушайте нас.

— Мы понимаем, — снова повела речь Огико, — что вас постигла великая скорбь. Сначала жена и дитя, теперь ваш брат.

— Истинно никому не выпало больше горестей, нежели вам, господин, — добавил Гамансё. — Однако нужно подумать и о другом.

— О чем «другом»? — начал вскипать Мунэмори.

— Представьте, какой удручающей вестью это будет для вашего рода, — сказала Огико, — узнать, что вы решили покинуть их в такой час. Ваш брат Томомори куда менее вас готов занять место предводителя. Можно ли взваливать на его плечи такую ответственность, когда она по праву ваша?

— Томомори уже тридцать три, он справится, — вздохнул Мунэмори.

— Тогда подумайте о нас, господин, — взмолилась Огико.

— Быть может, мы всего лишь презренная чернь, — продолжил Гамансё, — однако ваше семейство опекало нас много лет, да и мы служили ему верой и правдой. Если вы примете схиму, а имущество раздадите, что станет с нами? Кто возьмет к себе в услужение таких стариков? Видно, придется нам оборвать свои жизни — все лучше, чем прозябать в нищете и унынии, дожидаясь смертного часа.

— Если же вы примете пост главы клана, — сказала Огико, — мы могли бы еще быть вам полезны, могли бы провести остаток лет в доме, который стал нам родным.

Мунэмори сделалось тошно. В голосе старухи сквозило честолюбие, и это ввергало его в тоску. Случись ему принять постриг, он легко мог устроить слуг в поместье какого-нибудь родственника — Тайра ценили верность и поощряли ее. Старикам попросту захотелось прожить последние годы, служа главе клана. Тщеславие, а не страх толкнуло их на эту просьбу.

И у Мунэмори недостало духу с ними спорить. Да и много ли теперь это значило?

— Ладно. Можете отправить кого-нибудь — пусть догонит посланника и передаст, что я приму должность.

Старики просияли. Затем с поклоном поднялись и ответили:

— Мудрейшее решение, господин. Мы знали, что можем положиться на ваше добросердечие. — И они поспешили прочь — разнести добрую весть остальной челяди.

Мунэмори шагнул в коридор, с юга открывавшийся в сад. Алые клены теряли последнюю листву, и та кружила, гонимая ветром. Земля, припорошенная снегом, точно расцветала кроваво-красными пятнами. Мунэмори пришли на ум строки:

Как танцуют листья!
Разве невдомек им —
Кружит их предзимний вихрь,
Укрывает снегом,
Хороня навек.

Землетрясение

Спустя три месяца, вечером седьмого дня одиннадцатой луны третьего года эпохи Дзисё, государыня Кэнрэймон-ин отправилась в позднюю прогулку по двору императорской резиденции. Смерть Сигэмори совсем расстроила ее сон, она то и дело просыпалась и подолгу не могла уснуть. Вот и сегодня ей не спалось. Полы многослойного кимоно шелестели и что-то нашептывали при каждом ее шаге, словно снежные хлопья на ветру. Ею завладели раздумья — точь-в-точь как маленький принц завладевает любимой игрушкой и не желает с ней расставаться. «Неужели это из-за меня? — терзалась она. — Неужели Сигэмори умер по моей вине — оттого, что я брала Кусанаги?»

Кэнрэймон-ин брела куда глаза глядят. Ее не волновало, о чем бормочут за ее спиной фрейлины, увязавшиеся следом. Она обходила коридор за коридором, галерею за галереей, в поисках покоя.

Спускаясь по одному из проходов Дайдайри, императрица вдруг услышала далекий раскатистый гул.

— Гром? — пробормотала она. — Среди зимы?

И тут их настигло. Пол как будто встал на дыбы, отшвырнув ее на руки придворным дамам, доски задрожали, а стены заходили ходуном. Вдали по коридору хлопали, скользя в желобах, сёдзи, словно пасти исполинских черепах. Угрожающе стонали стропила, посыпая все и вся пылью.

— Дзисин! Землетрясение! — закричали девушки. — Скорее бежим наружу!

Однако толчки были столь сильны, что государыне И ее фрейлинам не удалось даже устоять на ногах. Они попадали на пол, причем Кэнрэймон-ин — поверх остальных, похожая на тюк шелка в своих объемистых кимоно. В отчаянии жалась она к фрейлинам, приникшим к опорной стене. Отовсюду неслись испуганные крики.

«Мой сын! Уцелел ли он? Я должна его разыскать!» Кэнрэймон-ин взмолилась Будде Амиде, прося пощадить маленького наследника, пощадить ее или, если ей суждено погибнуть, позволить умереть быстро.

Наконец дрожь унялась. Стены в последний раз тряхнуло, и наступила тишина.

— Будут еще толчки, — произнесла одна из фрейлин. — Как говорят, за матерью-змеей ползут змееныши.

— Значит, нужно как можно скорей выбираться наружу, — сказала вторая. — Госпожа, вы не ранены? Можете стоять?

Кэнрэймон-ин с трудом высвободила рукава и вскарабкалась на ноги.

— Кажется, я цела. А где сегодня кормили маленького принца? Дамы поднялись и отряхнули с одежд пыль.

— Он был в Ниси-га-ин[69], государыня.

— Мне нужно его отыскать. — Не разбирая дороги, Кэнрэймон-ин кинулась к ближайшей двери. Ввалившись в соседнюю комнату, она увидела двух юных, второпях одевающихся служанок. Они едва успели прикрыть наготу. В комнате царил хаос: повсюду ворохи кимоно, перевернутые сундуки. Тут Кэнрэймон-ин и заметила стойку, на которой обычно держали священный меч, — она валялась на полу, и Кусанаги на ней не было.

— Что здесь случилось? — воскликнула она испуганно-недоуменно.

Девушки, казалось, готовы были расплакаться. Они бросились перед нею ниц и запричитали:

— Простите нас, госпожа! Не губите!

— За что простить? Что вы наделали?

— Кто-то… мы… к нам заходил один гость. Мы обсуждали поэзию.

По тону девушки Кэнрэймон-ин догадалась, что речь шла о любовнике.

— Здесь? Разве вам не было велено стеречь священные сокровища?

— Госпожа, да ведь он… — В этот миг вторая девушка захлопнула ей рот и помотала головой.

Кэнрэймон-ин вздохнула. С этим можно было и повременить.

— Положите меч на место и поспешите во двор, ради вашей же безопасности.

— Слушаемся, госпожа!

Служанки зарылись руками в море шелка.

— Я нашла его! — вскричала одна.

— Нет, я, — возразила другая.

И обе выпрямились, держа каждая по мечу.

— Их два! — воскликнули они разом в непритворном изумлении.

— Что за чудеса? — Кэнрэймон-ин привалилась к стене с ощущением дурноты.

— Государыня, вам плохо? — встревожилась ее фрейлина.

— Но какой из них — настоящий? — спросила одна из девушек с мечом.

Кэнрэймон-ин знала, что может это определить. Прикоснись она к рукоятям обоих мечей, и тотчас станет понятно, где Кусанаги. Но что, если настоящие — оба и все это — жестокая шутка богов? Нет, она и так достаточно нагрешила.

— Возьми любой, — ответила она, не смея дотронуться до мечей, — и положи в ножны на стойке. Настоящий определим потом.

Кэнрэймон-ин бросилась к поднятым ставням в дальнем конце комнаты — так отчаянно ей захотелось вырваться наружу, вдохнуть свежего воздуха, очутиться как можно дальше от этого злосчастного меча, который, казалось, будет преследовать ее всю жизнь.

На веранде она едва не столкнулась с каким-то человеком, перебирающимся через ограду, чтобы попасть внутрь. Отшатнувшись, императрица признала в нем Мунэмори.

— Мунэмори?

— Сес… государыня! Вы целы?

— Как будто. А ты?

— Да. Я выскочил сразу же, как почувствовал первый толчок.

— Что ты делал во дворце так поздно?

— Дела заставили. Прошу, позвольте проводить вас во двор. Вам нужно поскорее очутиться в безопасном месте, если удары повторятся. — Мунэмори помог ей перелезть через ограждение веранды и опустил на заснеженную землю двора. Кэнрэймон-ин обернулась — отблагодарить его — и заметила, как он исчез в глубине комнаты, только что ею покинутой. Было слышно, как девушки вскрикнули, назвали его по имени и стали спрашивать, что делать с мечами.

«Что за игру ты затеял, братец? Зачем тебе Кусанаги?» В эту минуту слуги подхватили Кэнрэймон-ин под руки и вывели из дворца. После ей на руки передали хнычущего малыша принца, и долго, до самого утра, сидели они на стылом дворе, прижавшись друг к другу, в ожидании следующей встряски.

Многотысячное воинство

Мунэмори ерзал в холодном седле. Конь под ним встрево-женно переступал и взбрыкивал, пуская клубы пара из ноздрей на зимнем ветру. Мунэмори поминал добрым словом свой стеганый поддоспешник, хотя тот не спасал до конца от стужи, да и от веса связанных шнуром пластинок панциря и наручей он уже отвык.

«Столько лет мы прожили в мире, — размышлял Мунэмори. — Зачем, почему ему надо было рухнуть именно сейчас? Сигэмори, почто ты покинул нас так рано?»

До него донесся смех и сальные шуточки воров и уличных дев веселья, обитавших в огромных южных воротах Хэйан-Кё, Расёмон, которые дружина Тайра только что миновала. Два воеводы покосились на весельчаков через плечо.

— Господин, хотите, мы разберемся с этим отребьем?

— Ничего, скоро они перестанут смеяться, — ответил Мунэмори.

Вдали уже слышался низкий рокот, немногим отличный от гула землетрясения, что случилось седьмого дня. «И бед он предвещает не меньше», — подумал Мунэмори, слегка дрогнув.

Грохот становился все громче, и вот из-за поворота на То-кайдо показались первые конники. Во главе ехал сам князь Киёмори, сияя начищенным шлемом с бронзовой бабочкой. Над каждым из всадников реял алый стяг Тайра, хлопая на морозном ветру. И хотя конница приближалась мерной, спокойной поступью, ее всесокрушающая мощь (как оценил Мунэмори, рать Тайра насчитывала не менее десяти тысяч) была способна вселить ужас в сердце любого, кто попадался на пути. И верно: уличный сброд, едва завидев воинов, ахал и бросался врассыпную, забиваясь в спасительные норы. «Бесполезно, — сказал себе Мунэмори. — Теперь никому не будет спасения».

Не доехав до него двух кэнов, Киёмори вскинул руку, призывая конников остановиться. Те молча, как один, повиновались.

Вдохнув зимнего воздуха, Мунэмори послал коня им навстречу и вскоре поравнялся с отцом.

— Войска привел? — проворчал вместо приветствия Киёмори. Его кожа и усы посерели от дорожной пыли, а резкие морщины придавали лицу сходство с каменным изваянием. Даже глаза — черные и холодные, — казалось, были высечены из обсидиана.

— Они ждут по ту сторону ворот, отец.

— Отлично. Тогда вперед.

Мунэмори повернул коня, чтобы очутиться в одном строю с Киёмори, потом, понизив голос, спросил:

— Кого нам предстоит победить такой могучей ратью?

— Всех. Всех недругов Тайра. — Киёмори махнул вперед. Грозное воинство двинулось дальше, устремляясь сквозь ворота. Мунэмори взбодрил коня пятками, чтобы не отстать от предводителя.

— Разве нам кто-нибудь угрожает?

— А разве нет? Ты наверняка об этом слышал: землетрясение — наша вина, оно предрекает падение Тайра. Как ураган до него, как пожар и комета. Все боги-де сговорились против нас. Не пора ли показать всем, что боги нам не указ? Мы, Тайра, даже богам не позволим о нас злословить. Если они предвидят хаос — будет им хаос. И мы, Тайра, выйдем из него победителями.

Мунэмори нервно сглотнул. Старший брат не раз намекал, что отец повредился рассудком. Мунэмори не был в этом уверен, но особенно не заботился поиском правды, а теперь сожалел о своей беспечности.

Двое его воевод развернули коней и проехали обратно через врата. Бой копыт могучей рати удивительно мягко отдавался от балок Расёмона. Их звук походил теперь на журчание ручья, на плеск бурной реки, какой бывает слышен лишь у самой кромки.

Дружина Мунэмори, числом едва более двух сотен воинов, поджидала несколькими кварталами ниже по улице Судзяку. Простой люд и лавочники, что с любопытством поглядывали на горстку бойцов, один за другим замечали приближение полчища Киёмори. Их лица вытягивались, и они тут же прыскали по домам и лабазам, спеша закрыть двери и ставни.

Встретив пополнение, князь Тайра опять осадил коня.

— Мунэмори! Отведешь своих людей и половину моих в Рокухару и устроишь оборону. Я же возьму остальных в Нисихатидзё — там будет расположена наша ставка. Когда покончишь с приготовлениями, возвращайся ко мне. У меня есть для тебя особое поручение.

— Что это за поручение, отец? Киёмори лишь покачал головой:

— Скажем, пришла пора нанести кое-кому визит. Сказав так, Киёмори обернулся в седле и принялся раздавать команды военачальникам.

В этот миг Мунэмори осознал, что даже призрак Син-ина пугает его меньше собственного отца.

Оскорбление

— Возмутительно! — тихо воскликнул Го-Сиракава.

— Именно так все и было, владыка, — отозвался Дзёкэн, Печать дхармы, кутаясь в серое одеяние и пытаясь отогреть над жаровней продрогшие руки. — Князь Киёмори весь день продержал меня на снегу, а выслушать соизволил лишь па закате, когда я поднялся уходить.

Го-Сиракава махнул слуге, чтобы тот подал еще одежды — укрыть спину достопочтенному Дзёкэну, сыну Синдзэя и достойнейшему во всех отношениях человеку. Подобное обращение от предводителя Тайра оскорбляло не только государя-инока, но сами законы приличия.

— Объяснил ли князь Киёмори, зачем привел вчера такую могучую рать?

Дзёкэн не без труда кивнул:

— Поначалу он сказал, что причины его недовольства вами столь очевидны, что обсуждать их глупо. Однако, поскольку я остался просить его аудиенции, господин Киёмори соизволил просветить мое невежество. Сперва он пожаловался на то, что вы не воздали поминальных почестей его сыну Сигэмори.

Го-Сиракава, нахмурившись, откинулся на пятках.

— Сделай я так, Киёмори составил бы другую жалобу — что я лишил его клан права оплакать Сигэмори по своему обряду. Его недовольство смехотворно.

— Далее он сказал, — продолжил Дзёкэн, — будто вы предавались всем обычным увеселениям и устраивали празднества — а меж тем не минуло еще положенных дней после кончины Сигэмори, не проявили сочувствия к его отеческой скорби и не оплакали потерю радетельного и мудрого советника, верой и правдой служившего государю.

— Сигэмори ценил жизнь, ее светлые стороны. Он сам говорил мне перед смертью, что не хочет, чтобы столица погрузилась в уныние с его уходом, — по его словам, это лишь ускорит наступление темных времен. Отсюда видно, что Киёмори плохо понимал своего сына. А может быть, просто ищет повода рассориться со мной.

— Как бы то ни было, — молвил Дзёкэн, — это еще не все. Потом Киёмори сказал, что край Этиго был обещан наследнику Сигэмори, как переходящий в его роду от отца к сыну. Однако же вскоре после кончины князя пост этот отняли у его семьи и отдали другому.

— Первенец Сигэмори еще не дорос до такой должности, а край Этиго очень ценен для государства. Я даже не припоминаю, чтобы заверял подобное соглашение. Продолжай.

— В третью очередь он посетовал, что вы, владыка, не вняли ходатайству Киёмори о жаловании вельможе Мотомити поста тюнагона. Он счел это оскорбительным.

— Мотомити никак не стоит поста тюнагона, о чем Киёмори не может не знать. Верно, это очередная уловка.

— И разумеется, — подытожил Дзёкэн, — он припомнил заговор в Сиси-но-тани.

Го-Сиракава подался вперед:

— А он догадывается, что вы были замешаны? Дзёкэн отхлебнул зеленого чая.

— Не уверен, владыка. Однако я изо всех сил постарался очистить вас от подозрений и напомнил о многих благодеяниях, каковыми императорский дом осыпал род Тайра. Впрочем, его мои слова, кажется, не тронули.

— Так я и думал. — Го-Сиракава потер подбородок и испустил тяжкий вздох. — Как жаль, что старых времен не вернуть! Раньше, бывало, начнет заноситься один воинский клан, ему на усмирение призывали другой — лишь затем, чтобы выровнять положение, не более.

— Владыка, — заметил тут инок Дзёкэн, — Минамото не сгинули еще с лица Земли, как бы Тайра о том ни мечтали. Слышал я, двое сыновей великого Ёситомо набирают приверженцев на востоке. Младший из них, говорят, успел прославиться искусством боя на мечах и задатками полководца.

— Да, но старший, избранный асоном, — возразил Го-Сиракава, — тихо живет в монастыре и отклоняет все просьбы о принятии командования.

— Ёритомо вырос человеком благочестивым, владыка, и послушным государевой воле — потому и блюдет условия ссылки. Однако если поймет он, что императорский дом в опасности, и получит высочайший указ защитить его — верю, Ёритомо проявит себя столь же благочестиво в уничтожении угрозы. В восточных землях у Тайра все еще мало влияния, и Минамото легко смогут собрать там значительное воинство.

Го-Сиракава потупил взгляд, изучая узор плетения циновки.

— Пошли я такой указ — Тайра тотчас нападут на мой дом. Второго То-Сандзё мне не надо.

— Понимаю, владыка.

— Тем не менее угрозу Киёмори нельзя оставлять без ответа, иначе он станет деспотом еще хуже Нобуёри. Я подумаю над вашими словами, Дзёкэн. Непременно подумаю.

— Да вдохновит вас Амида, владыка, — ради всех нас.

Тревожные вести

Кэнрэймон-ин ощутила, как от лица отлила кровь.

— Отец что сделал?

Минул только второй день после того, как Киёмори вернулся в Хэйан-Кё, а императрица уже видела, как переменился мир. Ее мать, Нии-но-Ама, вздохнув, покачала головой:

— Дружина Тайра взяла под надзор весь город. Никто не смеет пошевелиться, боясь навлечь гибель на свою семью. Киёмори потребовал, чтобы регента, а ныне канцлера лишили должности, а вместо него канцлером и главным министром утвердили его зятя, Мотомити. Государственный совет трепещет перед карателями Киёмори, поэтому скорее всего подчинится его воле, ибо им некого призвать на свою защиту и некому за них заступиться. Многие царедворцы в ожидании расправы бегут в дальние земли. Кто-то, боюсь, предпочтет и вовсе проститься с жизнью, нежели дожидаться, пока на него падет ярость твоего батюшки. — Нии-но-Ама умолкла, чтобы откашляться, хотя то, что она издала, больше походило на смешок. — Признаюсь, не ждала от старого мерина такой прыти. Не навлекай он на страну погибель, я могла бы им восхищаться.

Кэнрэймон-ин в оторопи воззрилась на собственные ладони.

— Я слышала, фрейлины плачут, но они так и не признались мне, почему покидают дворец. Он так опустел за последние часы… Почему? Зачем отец все это творит?

— Если рассуждать терпимо, — ответила Нии-но-Ама, — я предположила бы, что Киёмори превыше всего ставит благо своего клана. Он пойдет на все, даже погубит наш мир, только бы Тайра оставались у власти.

— А если нетерпимо?

— Сказала бы, что им движет простая гордыня. Он всегда был гордецом, твой отец, даже во времена молодости, когда носил высокие гэта и глядел на всех свысока. Таким и остался. Разве что еще укрепился в своей сущности.

— А твой отец, Царь-Дракон, ничем не может помочь?

— За этот вопрос даже рыбы в пруду подняли меня на смех. «Ты свой выбор сделала, — говорит отец. — Так смирись с этим».

Кэнрэймон-ин вздохнула:

— Что же мне делать? Сегодня я мельком видела мужа, и он был напуган, как никогда. Напуган по-настоящему!

— Тебе бояться нечего, — отозвалась Нии-но-Ама. — Ты дочь Киёмори, мать его внука и будущего императора. Твое положение — наикрепчайшее в мире.

— Да, но чтобы мой сын взошел на трон, муж должен его покинуть! Что будет с бедным Такакурой?

Нии-но-Ама уронила взгляд на сияющий кедровый пол.

— Этого я сказать не могу.

Грубая повозка

Отрекшийся государь Го-Сиракава пробудился от криков и топота ног. Еще не отойдя ото сна, он сел на своем ложе, ожидая уловить в воздухе запах пожара.

В этот миг сёдзи с громким стуком распахнулась, и к нему вбежала прислуга.

— Владыка! Вы не спите?

— Нет. Который час?

— Час Обезьяны, господин, уже почти рассвело. Усадьбу Ходзидзё окружили воины! Они требуют вас!

«Ходзидзё, — напомнил себе Го-Сиракава, — но не То-Сандзё. Прошлое не повторяется». Однако, заворачиваясь в охотничье платье, он невольно представил, будто какой-то демонической силой перенесся назад во времени, к самому жуткому повороту своей судьбы. Выйдя в коридор, Го-Сиракава увидел, как женщины — служанки и знатные дамы — бегут, даже не прикрывая лиц, в страхе, что их вот-вот поглотит огонь. Со всей поспешностью, какую позволяли его старые члены, государь-инок выбежал за главные ворота на улицу.

Он был уже почти готов встретить там призраков Нобуёри и военачальника Ёситомо, взирающих на него сверху вниз со своих коней-драконов, а увидел всего-то Тайра Мунэмори — оробевшего, едва владеющего скакуном.

— Мунэмори-сан! Что это значит?

В ответ Тайра, отводя взгляд, указал на грубую воловью повозку, которая подкатила к воротам:

— Владыка, я должен просить вас скорей сесть в карету.

— За какие грехи должен я вновь переживать свои худшие минуты? — воскликнул Го-Сиракава. «Неужели нас подслушали, когда Дзёкэн давал мне совет? Однако я не подписывал никаких воззваний к Минамото. Тайра нечем доказать, что я замышлял против них!»

Впрочем, безмозглый Нобуёри был далеко не так суров на расправу. В этот раз ему, Го-Сиракаве, не отделаться одним заключением в библиотеке, а прогулка в карете может обернуться дорогой на плаху.

— Что затеял твой отец, Мунэмори? За какую провинность он так меня притесняет? Если я и направлял своего сына в делах государства, то лишь потому, что он еще молод. Однако, буде это неугодно князю Киёмори, я перестану давать ему советы.

— Я не знаю, владыка, — отвечал Мунэмори. — Отец лишь велел передать, что в городе может разразиться смута и он желает препроводить вас в усадьбу Тоба — ради вашей же безопасности.

Усадьба эта некогда принадлежала отцу Го-Сиракавы, прежнему государю-иноку Тобе, и, давно запущенная, стояла на самой окраине города.

— Значит, меня ожидает изгнание?

— Не знаю, господин.

— Дозвольте хотя бы взять с собой стражу и челядь!

— Не могу, владыка. Прошу, поторопитесь.

— Мунэмори-сан, как же я поеду без охраны? Вы ведь не допустите, чтобы бывшего государя подвергли такой опасности? Поезжайте же со мной и будьте моей стражей. Вы, Тайра, всегда с честью служили мне и всему нашему дому, так что зазорного в том ничего нет.

Мунэмори смятенно оглянулся.

— Я… я… Не могу, повелитель. Мне нужно знать волю отца. Прошу вас пожаловать в карету. Второго То-Сандзё нам не надо.

Го-Сиракава сник, поняв, что Мунэмори не обладает крепостью духа своего брата Сигэмори. «Теперь Киёмори не остановить. Может статься, жить мне осталось лишь несколько часов». Повесив голову, он забрался в нутро кареты. Только его престарелой кормилице, ныне монахине, дозволили сопроводить его в путь. Вся свита, которую ему отрядили, состояла из нескольких простолюдинов, числившихся в дворцовой страже, уроженцев севера. Ни один вельможа Тайра не вызвался охранять отрекшегося императора. Его утешало лишь то, что усадьба Ходзидзё не была предана огню и вдогонку ему не летят вопли гибнущих слуг и гостей.

Когда солнце взошло, заливая светом мостовую Судзяку, горожане вышли проводить выезд Го-Сиракавы. Многие, не таясь, плакали, ибо весть о произошедшем уже донеслась до них, и теперь все, как и сам узник кареты, опасались худшего.

«Вот, значит, до чего дошло, — твердил в уме Го-Сиракава, закрыв лицо рукавами. — Вот до чего дошло».

Перед алой занавесью

Мунэмори опустился на шелковую подушку перед алой полупрозрачной занавесью — только она разделяла сейчас его и государя Такакуру. Больше ему не приходилось просиживать на веранде снаружи, дожидаясь, пока министр донесет ему августейшую волю. Всего месяц минул с тех пор, как Киёмори наводнил город своей ратью. Однако скорый роспуск министров был встречен такой паникой, что воинам даже не пришлось проливать кровь. Если кто и погиб — то единственно вельможи, наложившие на себя руки.

Ни у кого не вызвало сомнений, что Тайра представляют теперь высшую власть в столице и вольны поступать, как им заблагорассудится. А поскольку великое множество министров отправились в ссылку, во дворце не осталось никого, кто бы мог вести переговоры от имени государя. Вот так привилегии силы и ранга вкупе с малолюдием дали Мунэмори возможность находиться в одной комнате с потомком великой Аматэрасу, как приближенному царедворцу. Ему в этом виделось что-то неприличное.

Положение усугублялось тем, что Мунэмори, по сути, захватил отца императора и заключил в отдаленном поместье с двумя лишь слугами.

— Владыка, — начал Мунэмори. — Моя сестра, императрица, говорит, что вы отказываетесь от пищи и все свое время проводите в молитвах.


— Она права, — ответил Такакура. Мунэмори не раз напоминали, как молод их государь, однако лицо его — совсем еще юношеское, затененное занавесью — было вдумчиво и печально.

— Государыня сказала мне, — продолжат Мунэмори, — что вы помышляете оставить трон и удалиться в схиму.

— Так и есть, — ответил Такакура.

— Господин Киёмори прислал меня передать, что не желает вам такой судьбы. В действительности вашего батюшку… поселили под защитой лишь затем, чтобы он не стал орудием в руках смутьянов. Мой отец желает, чтобы вы, будучи на пороге совершеннолетия, правили страной и назначали совет самолично, по своему усмотрению. Он столь уверен в вас, что отбыл в Фукухару, всецело вверив столицу вашему умелому руководству.

— Едва ли я могу править, — ответил Такакура, — пока мой отец, государь-инок, не передаст мне своих полномочий. Не напиши он мне писем с мольбами сохранить трон ради его спасения, я отрекся бы в ту же минуту, когда вы отправили его под надзор.

— Вовсе незачем так поступать, владыка, и к тому же огорчительно для подданных.

— Тогда малыш Антоку стал бы императором, — вымолвил Такакура. — Разве не этого жаждет князь Киёмори?

У Мунэмори вырвался сконфуженный смешок.

— Антоку пробыл в этом мире лишь год, владыка. Немало пройдет времени, прежде чем он сможет наследовать Драгоценный трон.

— Право, я не понимаю, зачем вы вызвали меня на разговор, Мунэмори-сан. Пока что, по отношению к Тайра, я сущее ничтожество.

Мунэмори низко склонился, чтобы скрыть стыдливый румянец на щеках.

— Это совсем не так, государь.

— Вы ведь были пожалованы званием министра двора?

— Да, я удостоился такой чести.

— Значит, вам здесь и распоряжаться. Дела государственные предлагаю обсуждать с моим регентом, в котором, по разумению господина Киёмори, я все еще нуждаюсь. А теперь, если позволите, я хотел бы вернуться к молитве.

Мунэмори сперва собрался возразить, но вдруг понял, что его ненавязчиво просят вон и что остаться было бы верхом неприличия. Поэтому он поднялся и, кланяясь, попятился прочь из государевых покоев.

Вернувшись домой, Мунэмори дождался ночи, зажег особое курение на жаровне и сел ждать. Вскоре появился Син-ин.

— Зачем ты призвал меня?

— Я в отчаянии. Что мне делать?

Призрак втянул воздух сквозь зубы, отчего его щеки впали еще больше.

— Ты — министр двора. Ты — глава клана Тайра…

— Мой отец — настоящий глава. Я числюсь им лишь на бумаге. А всей ратью Тайра повелевает Киёмори.

— Так вот о чем твоя жалоба? Тебе недостает власти?

— Нет, совсем не об этом. Если бы только… знать, каковы ваши намерения.

— Кто ты такой, чтобы спрашивать меня о намерениях?

— Прошлые несколько лет я был вам верным слугой.

— Хм-м…

— Я был бы вам более полезен, владыка, если бы знал, что у вас на уме. Пока же очень многое мне непонятно. Например, Такакура раздавлен тем, как мой отец обошелся с его отцом, и желает оставить трон. Дворец почти опустел, охранительные обряды едва исполняются. Если вы истинно желаете властвовать в Хэйан-Кё, не лучше ли, пользуясь возможностью, овладеть самим императором?

— Истинно то, что ты многого еще не знаешь. Такакуру хранит великая Аматэрасу, а я отнюдь не так могуч, как древние боги. Я мог вселиться в дитя императрицы до того мига, когда Сигэмори произнес слова посвящения, вверяющие дух Антоку Аматэрасу. Если бы не мой назойливый братец… Нет, будь все так просто, Мунэмори-сан, я давным-давно исполнил бы свои намерения.

— Так каковы они — ваши намерения?

— Я хочу оседлать Маппо, словно дикого жеребца. Раз мне все еще отказано во власти, я буду уничтожать то, чего был лишен. Пока мне это давалось неплохо — огнем, ураганом и землетрясениями. Однако этого недостаточно. Я сделаю так, что сам Хэйан-Кё станет пустым местом.

— Полагаю, в сем начинании вам потребуется и моя помощь.

— Может быть. Позже. Сейчас мой лучший помощник — Киёмори-сан.

— Я заметил, — отозвался Мунэмори.

Снег на Фудзи

Минамото Ёритомо сидел в самом высоком из монастырских садов Хиругасимы, любуясь белеющей вдалеке заснеженной вершиной Фудзи. Всего неделя оставалась до наступления Нового года, четвертого по счету эпохи Дзисё, и воздух, хотя и холодный, был пронизан солнцем. Рядом с Ёритомо находился монах по имени Монгаку, незадолго до этого сосланный сюда из столицы.

— Какое совершенство! — пробормотал Ёритомо, кивая на коническую гору.

— Да, — согласился Монгаку. — Точно она не принадлежит этому миру.

— Разве не поэтому вы ушли в монахи? — спросил Ёритомо. — Удалиться от всего мирского?

— Не совсем, должен признать, — сказал Монгаку. — Вышло немного иначе. Рассказывал ли я вам о годах, когда…

— …вас выдворяли из усадьбы Го-Сиракавы за то, что вы требовали у него подаяния на храм? Да, об этом вы упоминали.

— А говорил ли я, как провел двадцать один день в молениях к грозному богу Фудо, стоя по шею в потоке у водопадов Кумано?

— Да, и его небесные посланцы спасли вас. А в другую пору вы лежали на солнце три дня кряду, позволяя мухам и комарам жалить себя во испытание воли. Да-да, Монгаку, о ваших деяниях ходят легенды.

Ёритомо пробыл в изгнании без малого восемнадцать лет. Его смирный нрав покорил сердца стражников, и все же посетителей к нему допускали нечасто. Одним из них был Монгаку — сухощавый подвижный монах, с которым Ёритомо был рад побеседовать об истории и философии.

— Стало быть, мне нужно поберечь свои рассказы, дабы не утомлять ваш слух повторами.

— Мне это ничуть не утомительно, Монгаку.

— Что ж, и то легче. Однако близится Новый год. У вас с супругой что-нибудь предусмотрено на эти праздничные дни?

— Думаю, ограничимся тихим вечером в кругу семьи. К чему затевать торжество, когда почти некого пригласить?

— Верно, — вздохнул Монгаку. — К чему затевать торжество, когда для него нет поводов? Что-то станет с нашим бедным государством…

— Говорят, настают Последние дни закона, — пробормотал Ёритомо. — Хотя нам едва ли стоит уповать на чудеса. — Он огляделся и заметил, что следящие за ним монахи разбрелись. Во время посещений Монгаку это нередко случалось. Видно, его рассказы успели здесь порядком приесться.

Монгаку, видимо, тоже заметил отсутствие наблюдателей — с прищуром поглядел на Ёритомо и заговорил вполголоса:

— Не ждать чудес — одно дело, а проглядеть беду — совсем другое.

— Проглядеть беду? О чем вы?

— Разве вы не слыхали новостей из столицы?

— Полагаю, стража постаралась оградить меня от них.

— Значит, вы не слышали ни о пожаре, ни о смерче с землетрясением?

— Ах вот о чем… О них-то я слышал. Верные знаки Манпо.

— Верные знаки недовольства богов, нэ?

— Так говорят, — осторожно ответил Ёритомо, с опаской думая, к чему клонит Монгаку.

Монах наклонился к нему и громко зашептал:

— А известно вам о смерти Тайра Сигэмори?

— Да, до меня доходили обрывки подобных слухов, но что с того?

— Все, быть может! Мудрейший из граждан столицы почил, и теперь на его отца нет управы. Разве не слышали вы, что Киёмори заточил государя-инока в усадьбе Тоба и не говорит, когда выпустит?

Ёритомо ошарашенно моргнул.

— Нет, не слышал.

— Запер отрекшегося императора — точь-в-точь как чванливый болван Нобуёри. Ходят слухи, Киёмори может даже посягнуть на жизнь Го-Сиракавы.

— Он не посмеет!

— Чтобы он чего-нибудь не посмел? Киёмори сейчас превыше всех. Поговаривают, скоро он вынудит Такакуру отречься от трона и водворит туда собственного младенца внука. Киёмори, без сомнения, назначит себя регентом, и страна окончательно попадет во власть Тайра. Никакой прочий род не получит пост в министерстве. Никто не осмелится сказать им слова поперек или отказать в требовании. Их тирания станет полной.

Ёритомо стиснул зубы.

— Что ж, это будет… прискорбно.

— «Прискорбно»? И только-то? От вас ли я это слышу — Минамото, чей род был почти истреблен Тайра? Я понимаю, что нельзя проникнуться чувством другого, но мне удивительно, что ваша кровь не вскипает от ярости!

Ёритомо опять огляделся — не слышит ли кто — и ответил:

— Учитывая мое положение, добрый Монгаку, спасти род я могу единственно не привлекая внимания.

— Так ли много вы потеряете? Если Тайра Киёмори добьется полноты власти, что помешает его людям разыскать остатки вашего клана и добить его окончательно? Ваше время, быть может, уже истекает. По крайней мере, ударь Минамото сейчас, вы покроете себя славой и почетом. Случись же вам впредь бездействовать — и все знания, все достижения вашей семьи сгинут, точно драгоценные свитки в огне.

Ёритомо заметил какое-то движение в лесу и поспешил ответить, боясь, что его тюремщики возвращаются:

— Я тот, кто почитает закон, Монгаку. Сделаться отступником значило бы запятнать свою честь и честь рода вечным позором.

Монгаку тихо произнес:

— Я получил весть от Дзёкэна, Печати дхармы — одного из немногих, кому было дозволено разделить заключение государя-инока. Дзёкэн говорит, будто перед захватом Го-Сиракава размышлял над тем, чтобы выслать вам высочайший указ. Это ли не повод передумать?

Ёритомо застыл.

— Имей я государев приказ — разве мог бы ослушаться? Однако пока такой грамоты не пришло, я буду вынужден блюсти предписания своей ссылки.

Заметив, как монахи-стражники вышли из-за деревьев и движутся навстречу, Ёритомо встал со словами:

— Благодарствую, добрый Монгаку, за сегодняшний урок истории. У вас весьма любопытный взгляд на события прошлого. Теперь я должен отойти для молитвы. Как всегда, обещаю подумать над вашими словами.

— Непременно подумайте, — отозвался Монгаку. — Многие возблагодарят и восславят вас за это. Мы еще встретимся. — Монгаку поднялся и, поклонившись, пошел прочь.

Ёритомо бросил прощальный взгляд на Фудзи. В этот миг солнце заслонило облако, бросив легкую тень на гору-совершенство. Поднялся холодный ветер, вынудив Ёритомо запахнуть одежды плотнее. Он приветственно кивнул своей страже и побрел обратно к монастырскому подворью, спрятав руки в рукава для тепла. Неожиданно пальцы его левой ладони нащупали сложенный лист бумаги. Ёритомо не стал его вытаскивать, и без того зная, что в нем. Каждую ночь перечитывал он послание от незнакомца, назвавшегося его братом:

Едва оперившись,
Белый летит голубок
За бабочкой вслед…

Новый император

— Вот как. Значит, он таки добился своего, — произнес государь-инок Го-Сиракава, склонившись над миской с горстью остывшего риса.

— Боюсь, так, — печально отозвался Дзёкэн. — Ваш сын будет вынужден уступить трон годовалому младенцу в алой парче.

— Годовалый Тайра, — процедил Го-Сиракава. — И все — ради него. — Издалека долетал стук крестьянских цепов и гул колокола близлежащего храма. Тропинки в зимнем саду так и лежали, занесенные снегом, и даже птицы не оживляли их следами. — Обо мне уже никто не помнит.

— Это не так, владыка. Иначе вас здесь не держали бы.

— Не держали б живым, ты хочешь сказать. Пока мой сын занимал трон, у меня еще был какой-то залог безопасности, а ныне — увы… Боюсь, дни мои сочтены.

— Не тревожьтесь, повелитель. Пожелай Киёмори вашей гибели, он устроил бы ее сразу после пленения.

— Это лишь отсрочка. Вспомни Наритику. Киёмори захотел его смерти — и он умер, прождав долгие месяцы перед казнью. Как думаешь: и мне суждено кончить жизнь, напоровшись на колья?

— Никак нет, владыка. Ваш ранг во много крат выше, нежели у Наритики. Киёмори, может, и презрел людские законы, но законы богов, верно, нарушить не посмеет!

— Ты не знаешь его так, как я. Своеволие Киёмори безмерно. Даже сын считал его безумцем. Ходит молва, будто бы Киёмори нанял колдуна-заклинателя, чтобы сгубить Сигэмори.

Дзёкэн потрясенно обмяк.

— Не могу поверить!

— А я — напротив. Почти верю. Помолчав, Дзёкэн произнес:

— Я слышал, Киёмори добился пожалования себе и своей жене привилегии Трех императриц.

— Ха! Вот уж немудрено. Это значит лишь то, что им отныне дозволено являться во дворец когда угодно и помыкать любым слугой и царедворцем, как челядью Тайра. С равным успехом Киёмори мог бы назначить себя императором. — Го-Сиракава в сердцах смахнул на пол пиалу с рисом и закрыл лицо ладонями.

— Прошу, владыка, не кручиньтесь так. Утешьтесь, ибо я принес и другие вести.

— Чем они нам помогут?

— А вот чем. Есть у меня человек, которому довелось говорить с Минамото Ёритомо в краю Идзу. Асон Минамото сказал ему, что подчинился бы государеву указу, буде таковой издан.

Го-Сиракава усмехнулся:

— Жаль, я не издал его, пока мог.

— Владыка, дух ваш еще крепок, и есть еще те, кто послужат вам с безоглядной верностью. Долго ли, мало ли вам отпущено — ведает лишь Амида и босацу, однако не след предаваться унынию. Разве не почетнее провести остаток дней, сражаясь во спасение отчизны? Но поспешите: миг, когда еще можно изменить ход вещей, скоро истечет.

Го-Сиракава задумчиво потер подбородок.

— Стало быть, ты считаешь, возможность еще есть?

— Есть, владыка. Простой люд судачит, что негоже Киёмори, давшему монашеский обет, роскошествовать в своих палатах — Рокухаре и Нисихатидзё, опустошая государеву казну.

Народу опротивели его каратели-кабуро, которыми Тайра травят всякого, кто дурно отзовется о Киёмори. Знатные семьи, лишившись высоких постов, ропщут, боясь угодить в нищету. Опора для смуты создана, владыка, — осталось ей только воспользоваться.

Го-Сиракава выпрямился. Из сада налетел холодный ветер, завьюжив рукава и полы его одежд, но ин не почувствовал холода: в нем вспыхнуло пламя решимости, какого он не знал уже долгие годы.

Три богини

Новоотрекшийся государь Такакура стоял на помосте святилища Ицукусимы, глядя на Внутреннее море. Садилось солнце в обрамлении возвышавшихся над водой колонн торий. Ветерок ранней весны доносил из-за моря, из Аки, запахи пробуждения природы, но Такакура — семнадцатилетний Такакура — не внимал ее весеннему зову. Его тяготило уныние человека, мучимого неизвестностью и предчувствием конца.

Он явился в Ицукусиму — детище Киёмори — по совету Кэнрэймон-ин и ее матери Нии-но-Амы. Когда по дворцу пополз слух, что государя принудят покинуть трон, Такакура воспринял его со спокойствием. Он знал: когда-то это должно будет случиться. Кэнрэймон-ин, однако, не находила себе места от тревоги. Она уговорила Такакуру отправиться на богомолье в Ицукусиму — испросить покровительства Царя-Дракона, Владыки морей.

Так, Такакура дал знать, что намерен свершить паломничество в родовое святилище Тайра и тем самым доказать чистоту своих помышлений о них. Восемь дней заняло путешествие — сначала по реке, затем по морю — к священному острову, где он был встречен с великими почестями и церемониями. Такакура отдал дань восхищения пагоде, богатому шитью занавесей, бронзовой и золотой утвари. По случаю празднества государем были преподнесены свитки сутр, а служительницы богинь исполнили священные танцы в честь государева дома и Бэндзайтэн с ее сестрами.

Наконец Такакура сумел убедить жрецов в том, что нуждается в уединенной молитве к божествам моря. Во исполнение его пожелания западное крыло святилища, где настил выдавался над водой, было освобождено от свиты, служек, знати и жрецов.

Такакура взял из ларя с приношениями несколько рисовых лепешек и раскрошил над водой.

— Владыка Рюдзин-о, Великий дух, Царь-Дракон, Повелитель морей — услышь меня. Я, произошедший от Аматэрасу, молю тебя: внемли моей просьбе. Я явился сюда… — Тут он осекся от удивления, ибо из моря показались три женщины. Они поднимались все выше и выше, пока их ступни не повисли над самой водой. Длинные черные волосы ниспадали у них по спине, едва не касаясь моря, а шелковые кимоно были цвета седых волн — серые, точно траурные одежды.

— Привет тебе, бывший государь Японии, — промолвила левая незнакомка.

— Привет тебе, новоотрекшийся владыка, — подхватила правая.

— Привет тебе, — произнесла средняя. Такакура поклонился им:

— Привет и вам, богини моря. Верно ли я рассудил, что ты, — кивнул он средней даме, — не кто иная, как Бэндзайтэн?

— Да, это я, — отозвалась богиня. — Мы польщены тем, что прежний владыка проделал столь долгий путь ради моления нам. Говори же, чего желаешь, и мы ответим на твои просьбы.

— Я явился сюда но воле вашей сестры, Нии-но-Амы. Дамы рассмеялись.

— Да, мы слышали, она стала монахиней. Нелепость поистине. Да к тому же только второго ранга.

— Прошу, выслушайте! — взмолился Такакура. Он встал коленями на сырые доски пристани и взялся руками за опоры перил, как за прутья клетки.

— Ты прибыл просить о заступничестве Царя-Дракона, — ответила Бэндзайтэн. — Даже для прежнего императора это большая дерзость.

Такакура извлек из рукава маленький нож и резко, преодолевая сомнения, полоснул по левой ладони. Потом он опустил руку вниз, позволяя крови свободно сочиться, смешиваясь с морской водой.

— Кровью императорского рода заклинаю: услышьте меня! Если понадобится, я пролью ее всю!

Бэндзайтэн протянула руку и закрыла Такакуре ладонь.

— В этом нет нужды, государь. Мы будем рады внять твоей мольбе.

— Мы лишь хотели проверить, как крепка твоя воля, — пояснила одна из сестер.

Такакура ощутил, словно к его руке приложили лед. Он взглянул на ладонь, когда Бэндзайтэн ее отпустила. Порез совершенно зажил.

— Тогда я изложу свою просьбу, досточтимая Бэндзайтэн. Да, я прошу покровительства, но не для себя. Я прошу за своего отца, Го-Сиракаву. У него достанет и мудрости и храбрости, чтобы хорошо править нашей страной. Я это знаю. Однако Киёмори всегда плетет против него козни. Ваша сестра, Нии-но-Ама, говорила, что Царь-Дракон лишил Киёмори своего покровительства. Теперь я молю о нем для моего отца, чтобы он смог превзойти Киёмори. Ради себя я просить ничего не хочу. Мне будет довольно сознавать, что мой отец спасется.

— Подобная сыновняя преданность весьма похвальна, — ответила Бэндзайтэн. — Я передала твои слова Царю Рюдзи-ну — он выслушал их моими4 ушами и сказал, что удовлетворит твою просьбу. Го-Сиракава останется жить и получит защиту морских ками.

— Благодарю! — выдохнул Такакура. — Благодарю за вашу щедрость! Если я могу еще чем-нибудь подкрепить сей уговор — только скажите.

— Увы, — отозвалась Бэндзайтэн. — Спасение страны отныне не в твоей власти. Прибудь ты сюда, обладая Драгоценным троном и священными сокровищами — тогда был бы еще способ все вернуть. Теперь же… от тебя нельзя этого требовать. Только твой сын, быть может, сумеет исполнить наш наказ.

— Тогда я буду уповать на то, что Антоку окажется достаточно храбр для этой задачи.

Бэндзайтэн хотела еще что-то сказать, когда глаза ее расширились и она вместе с сестрами растворилась в морском тумане. Такакура услышал за спиной шаги и обернулся.

К нему подошел старый воин — один из самураев Киёмори. На его обветренном лице читалась тревога.

— Владыка, вам нехорошо?

— По-моему, я ясно наказал жрецам никого сюда не пускать.

— Верно, владыка. Однако даже в уединении должен быть кто-то, кто будет приглядывать издалека. Мне показалось, вы поранились, вот я и прибыл проверить — все ли в порядке.

— Я цел, уверяю вас. — Такакура поднялся.

— У вас слезы, владыка.

— Кто бы не лил слез на моем месте?

— Хм… И что же, боги призрели вас?

— Призрели, будьте покойны, — отозвался Такакура.

— Понятно, — протянул старый воин. — И ваши молитвы были услышаны?

Такакура спросил себя, много ли удалось услышать старому приспешнику Тайра. «Хотя теперь это уже не важно», — решил он и дерзко ответил:

— Да, услышаны.

— Так не изволите ли вернуться в главный зал, чтобы ваши бывшие подданные могли возрадоваться вместе с вами? Говорят, море коварно и может обрушить свои волны, когда менее всего этого ждешь.

Такакура слабо улыбнулся.

— Море может сколь угодно мочить мои рукава, пока несет другую ладью к тихой гавани. — Сказав так, он повернулся и побрел к главному залу святилища, ощущая спиной взгляд старого вояки.

Пугающее открытие

Киёмори сидел на веранде усадьбы Фукухара, глядя, как мириады бликов пляшут на залитом вешним солнцем море.

«Надеюсь, душа Сигэмори видит это из Чистой земли, или куда бы он ни отправился, — думал он. — Знаю, он этого не одобрил бы, но даже ему не отвергнуть всей важности сделанного мной после его смерти. Все идет как должно».

Размышления Киёмори были прерваны чьим-то осторожным покашливаньем. Справа, за сёдзи, показался старый Канэясу, его доверенный воевода и советник.

— Канэясу! Заходи, побеседуем. Ты ведь знаешь: я всегда рад твоему обществу и совету.

Старик воевода вышел на веранду, поклонился и сел рядом с Киёмори.

— Господин. Рад видеть вас в добром расположении.

— Верно, мне ли печалиться? Полагаю, новоотрекшемуся государю Такакуре хорошо отдыхается в гостевых покоях после утомительного возвращения с Ицукусимы?

— Да, повелитель, хотя, как мне кажется, он боится стать узником этих покоев.

Киёмори махнул рукой:

— Этого не понадобится. Ты бы слышал его, Канэясу, когда я предлагал ему свое гостеприимство. Как он унижался, моля сохранить жизнь его отцу! Как предлагал облагодетельствовать весь наш род! Верно говорю: не зря мы лишили Такакуру трона. Мальчишка совершенно бесхребетен.

Канэясу прокашлялся и ущипнул себя за нос.

— Э-э, господин. Я тут кое-что хотел сообщить…

— Говори без утайки, старый друг. Я сегодня открыт для всех. Верно говорю: понимание того, как крепка твоя власть, пьянит сильнее сливового вина, сильней аромата волос юной девы.

— М-м… да, несомненно. Должен сказать, владыка, в пору пребывания на Ицукусиме свершилось нечто необычное. Я стоял на страже, когда Такакура отправился к морю для уединенной молитвы, и вдруг заметил, что он вытащил из рукава нож. Боясь, как бы он не поранился, я подошел ближе и слышал часть его молений. Так вот, Такакура просил Бэндзайтэн и Царя-Дракона защитить его отца. Он даже пролил кровь в море из раны на руке. Однако, когда я подошел к нему, порез затянулся, а Такакура сказал мне, что его моление было услышано. С тех пор он сохраняет спокойствие. Я подумал, вам следует это знать.

Киёмори нахмурился, чувствуя, как его нутро сковывает холод.

— Провел, значит! — зарычал он. — А я-то столько лет считал его безобидным! Не успел отвернуться — этот гаденыш уже строит сговор с моим врагом!

— Господин, может, не стоит принимать скоропалительных…

— Тихо. — Киёмори на миг задумался, глядя на море. Теперь оно сверкало тысячью лезвий, нацеленных ему в сердце. — С Го-Сиракавой я не могу поквитаться. Пока он будет у меня в заложниках, его приспешники остерегутся на меня нападать. Слишком многие поднимутся отомстить за его гибель. Что до Такакуры… пусть не сейчас, пусть не скоро…

— Владыка, — в ужасе воскликнул Канэясу, — одумайтесь: что вы говорите! Наритика — одно дело, но член императорской семьи? Не просите меня об этом!

— Я не прошу, Канэясу. Я повелеваю.

Старый воин поник головой и уставился в половицы.

— Как верный ваш вассал, я, несомненно, должен подчиниться. Быть может, боги смилостивятся над моей душой, но вас они никогда не простят за подобный приказ. Господин, вы себя обрекаете!

— Я уже обречен, Канэясу. Чуть не каждую ночь, во сне, призраки Минамото нашептывают мне о мести. Я знаю: моей душе суждено будет отправиться в ад вечного дыма и пламени. Так можно ли провести последние дни с большей пользой, нежели совершая то, что предопределено, если это даст Тайра обрести власть на века? Не такова ли цель воина — свершать любые злодейства ради процветания господина и своей семьи? Что с того, что я стану демоном, если Тайра от этого выиграют? Пусть вся вина падет на меня — я уже проклят, — а слава достанется тем, кто еще не рожден. Они-то и восславят мои дела, как придет время.

Канэясу вздохнул:

— Вижу, вас не разубедить. Я последую вашему приказу.

— Отлично. Только на сей раз никаких кольев и обрывов. Дело требует щепетильности. Лучше обойтись ядом, пожалуй. Я вернусь в Хэйан-Кё вместе с Такакурой — пусть верит, что заручился моей дружбой и благоволением. Не один он может лгать не краснея. А отец его пусть узнает, во что обходится вызов владычеству Тайра, — верно, Канэясу?

— Как скажете — так и будет, господин, — тихо ответил воевода и, низко поклонившись, удалился.

— Именно, — согласился Киёмори, обводя море угрюмым взором. — Как я скажу — так и будет.

Церемония восхождения

Кэнрэймон-ин двигалась размеренными шагами к середине главного зала дворца Сисиндэн, радуясь, что многослойная парча алого с золотом кимоно скрадывает ее дрожь. Только так она могла совладать с маленьким Антоку, который резво топал перед ней к императорскому помосту. По обе стороны от прохода собралось так много знатных дам и вельмож, что малыш то и дело рвался рассматривать их, а Кэнрэймон-ин только и оставалось, что тянуть его за широкие рукава.

У самого помоста в дальнем конце зала восседали ее мать и отец. Киёмори расплылся в улыбке, прямо-таки сиял. Таким счастливым Кэнрэймон-ин не видела его с самых родин. Однако его счастье было ей чуждо. «Ты, отец, верно, досадуешь на то, что церемонию приходится проводить в этом строгом убранстве, напоминающем скорее молельню синто, нежели в зале Государственного совета. Как ни печально, за последние полные бед и горестей годы зал этот так и не был восстановлен. Пожар, что разрушил его, — дело моих рук. Быть может, так боги вновь решили напомнить мне о содеянном».

Ее мать, Нии-но-Ама, тоже улыбалась, но улыбка эта была овеяна печалью. «Порой мне жаль, что только тебе дано видеть уготованное нам, — думала Кэнрэймон-ин, — хотя чаще я этому рада».

Наконец, многими усилиями, она подвела Антоку к императорскому помосту, где он зачарованно уставился на бронзовых львов-стражей по обе стороны от дорожки. Кэнрэймон-ин пришлось подхватить его под руки и усадить на трон. Антоку, хныча, сучил ножками и размахивал ручонками, но объемистое парадное платьице не давало ему удариться. Правый министр, величественный в своем черном уборе, возложил на голову малыша высокую черную же шапочку. Затем, вертя перед ним императорским жезлом эбенового дерева, министр привлек его внимание, и Антоку тут же схватил новую «игрушку». Зал огласился возгласами ликования. Изрекались речи, распевались сутры, но Кэнрэймон-ин стояла как в тумане, ничего не видя и не слыша.

Она вспоминала строки письма, полученного от мужа, но-воотрекшегося императора Такакуры. Тот писал ей из Фуку-хары:

«Полагаю, теперь, когда я больше не волен являться во дворец, мы будем встречаться лишь изредка. Тебя, быть может, удивит, что я куда больше пекусь о своем отце, нежели о вас с Антоку. Киёмори всегда защитит тебя и нашего сына.

Вместе с тем хочу, чтобы ты знала: путешествие мое завершилось удачно. Уверен, отныне отец будет пребывать в безопасности. Что до моего будущего — оно волнует меня мало. Свою жизнь я полагаю почти свершенной. А если верить тому, о чем порой шепчутся в Фукухаре… Прошу, не думай больше обо мне. Считай себя вдовой. Вырасти Антоку славным императором. Судьба да смилостивится над тобою. Впрочем, ты ведь Тайра, а значит, по-другому и быть не может».

Кэнрэймон-ин смотрела, не отводя глаз, на расписные панели позади трона, изображавшие великих мудрецов древности. «Прошу, наделите моего сына мудростью, — безмолвно молила она. — Ему она так понадобится.Вразумите и моего отца, чтобы он не натворил еще больших бед».

Государев указ

Спустя четыре месяца после знаменательного визита Монгаку неожиданно для Ёритомо монах появился снова — в сопровождении стражи, в саду его тестя Ходзё. Стоял один из чудесных дней поздней весны, когда очертания Фудзи на горизонте сияют бирюзой. В ветвях сакуры пели птицы, а душистые грозди белой глицинии тихо покачивались под дуновением ветерка.

Ёритомо тепло приветствовал Монгаку, однако морщинистое лицо монаха показалось ему встревоженным.

— Прошу, присядь. Твой путь сюда, верно, был нелегок. В столице опять что-то стряслось?

— И да и нет, господин, — отозвался Монгаку, усаживаясь на обитую мягким скамью. — Я пришел к вам со срочным посланием. Могу я говорить откровенно?

Ёритомо задумался.

— Из господ рядом только мой тесть — он в той комнате, что выходит в сад. Однако все сказанное мне становится известно и ему, ибо мы единодушны во многих вопросах.

— Что ж, пусть так. Я говорил с неким монахом по имени Юкииэ, а тот — в свой черед — с Дзёкэном, Печатью дхармы, который служит прямо отрекшемуся государю Го-Сиракаве. Он передал мне для вас это послание. — Монгаку запустил руку в просторный рукав своего одеяния и выудил сложенный лист бумаги. Ее наружный угол был украшен эмблемой, изображающей кикумон, или цветок хризантемы — символ императорского дома.

Ёритомо почувствовал, как бледнеет.

— Ох, добрый Монгаку. Боюсь, догадался я, о чем твое послание.

— Здесь указ, — ответил монах, — составленный бывшим правителем Идзу Минамото Накацуной и заверенный государем-иноком Го-Сиракавой от лица его второго сына принца Мотихито.

Ёритомо принял бумагу дрожащими руками.

— Они призывают Минамото восстать и повергнуть Тайра.

— Итог указа таков, господин, но вам, несомненно, понадобится самому с ним ознакомиться. Юкииэ уже отбыл в путь, неся это воззвание вашим сородичам в других частях Канто. Однако, как асону Минамото, вам выпала честь получить его первым. В связи с этим… в общем, многие уповают, что именно вы возглавите восстание.

Ёритомо воззрился на бумагу, все еще не открывая ее.

— Возможно ли?

— Да, господин, я уверен. Разве не этого знака вы ждали? Вот я привез вам еще кое-что — на удачу. — Монгаку потянул за шнур, висящий на шее, и вытащил из-под одеяния небольшую ладанку, откуда, пошарив пальцами, извлек осколок человеческой челюстной кости. Его он с большим почтением возложил перед Ёритомо. — Я тайно побывал в столице, господин, в надежде узнать новости. Довелось мне немало побродить у тюремных стен среди нищего люда. На земле, под Изменничьим деревом, нашел я эту кость. По преданию, в том месте когда-то вывешивали голову вашего отца и там же после погребли. Нищие поведали мне, что охотники за трофеями вырыли его череп и показали разрытую землю. Я покопался в пыли и нашел этот осколок. С той поры я носил его при себе и справлял о нем молитвы в каждом храме и кумирне, мимо которых проходил. Теперь настал черед отдать его вам.

Ёритомо взял кусочек кости и почувствовал, как на глазах его навернулись слезы.

— Бедный отец. Я по-прежнему помню его, Монгаку. Великой был силы и мудрости человек. Полководец, не знавший себе равных. Воин беспримерной отваги. Как жестоко обошлась с ним судьба! Разве не заслужил он людской благодарности за борьбу с тиранами Тайра? Если это действительно часть мощей моего отца, воистину бесценен твой дар.

Монгаку поклонился:

— Рад был помочь. А теперь вы должны извинить меня, благородный господин. Мне следует отправиться за Юкииэ — проследить, чтобы он не попал в беду. Да даруют вам все боги и босацу мужество и успех. — Сказав так, Монгаку поспешил уйти.

Ёритомо бережно поднял осколок кости, указ и поспешил к дому. Распахнув сёдзи, он обнаружил тотчас за ней своего тестя. Его взгляд говорил красноречивее всяких слов.

— Ты слышал? — спросил Ёритомо.

— Каждое слово, сын мой. Что за необыкновенный день!

— Я… я не могу прочесть его сам. Чувствую, что не достоин. Вот. Подержите его за меня ненадолго. — Ёритомо отдал грамоту Токимасе, а сам отправился к постаменту для омовения рук и ополаскивания рта. Потом он облачился в белое одеяние и черную паломничью шапочку, а вернувшись к тестю, положил три поклона в знак повиновения императорской воле. — Теперь я готов. Будь так добр, Токимаса, окажи мне честь: зачитай его для меня.

Со всей церемонностью Токимаса развернул послание и принялся зычно читать:

— «Минамото и всему их воинству надлежит немедля выступить против послушника-канцлера Тайра-но Киёмори и тех, кто ему пособляет».

Ёритомо погружался в услышанное, раскачиваясь взад-вперед и бормоча слова Лотосовой сутры.

— «Ибо они учинили великую смуту… обрекли народ на многие страдания… заточили отрекшегося правителя… присваивали себе земли и государственные чины… и посему я, принц Мотихито, второй сын Го-Сиракавы-ина, объявляю войну…»

Кончив читать, Токимаса снова почтительно сложил грамоту и несколько мгновений сидел безмолвно. Ёритомо закончил молитву и поднял глаза.

— Значит, сомнений быть не может. Час пробил. Сдается мне, этого дня ты боялся с той самой поры, когда я еще мальчиком попал под твое начало. Много лет твои люди служили Тайра, по их приказу тебя сделали моим надзирателем. Как теперь поступишь ты, Токимаса?

— Да, мы, Ходзё, были некогда верными вассалами Тайра, но потому, что считали их преданными слугами императора. Теперь стало ясно, что Тайра отнюдь не таковы, коль скоро дом государя требует их подавления. Посему я с радостью вверю тебе свою дружину, Ёритомо. Отныне ты больше не пленник здесь и волен идти куда вздумается.

— Слова твои, Токимаса, несказанно меня порадовали. Страшно было помыслить, что мы можем стать врагами.

— Да и мне стало на удивление радостно, Ёритомо, — словно гора с плеч свалилась. Пойду пущу клич среди своих людей, чтобы готовились сражаться за тебя и под твоим началом.

Поистине небывалое событие. Мы, верно, были знакомы в предыдущей жизни, чтобы так сблизиться в этой. — Покачав головой, Токимаса встал и удалился.

Ёритомо же отправился в свою писчую комнату, где, открыв небольшой ларь с ящичками, нашел маленький футляр шелковой парчи. Уложив туда государев указ и кусочек кости, он повесил футляр на шею, а после дал себе зарок никогда с ним не расставаться. В ларце был и другой ящичек, который Ёритомо не открывал много лет, хотя часто думал о нем. Там покоились курительные палочки, некогда переданные ему одним духом. Духом, назвавшимся тенью бывшего императора. Духом, исполняющим-де волю Хатимана и предрекшим наступление этого дня.

«Я провел жизнь в тихом созерцании, постигая учение Будды, — сказал себе Ёритомо. — И не брал в руки оружие с тех пор, как был ребенком. Верно, не будет большой беды, если я спрошу совета у посланника Хатимана».

Он вытащил две палочки благовоний и, запалив маленькую жаровню, поставил куриться.

Едва над жаровней начал подниматься пахучий дым, в сизых клубах показалось призрачное лицо — лицо Син-ина. Дух улыбнулся и произнес:

— А-а, значит, время пришло.

Дела не терпят

Мунэмори тоже радовался весеннему ветерку. Ирисы и азалии в его саду расцвели синевой и багрянцем, а над искусственным ручейком свесили желтые головки купальницы.

Настроение у Мунэмори было почти радужным. С тех пор как Такакура ездил на богомолье, жизнь в столице текла размеренно и без происшествий. Киёмори был счастлив: его внук наконец-то взошел на трон. От него, Мунэмори, никто ничего не ждал, что было по-своему замечательно. «Беда высокого чина в том, что все начинают требовать от тебя важных решений, а после ужасно винят, если что вышло не так, — думал он. — Жаль, я раньше не понимал насколько лучше живется, когда тебя держат за дурака».

Мунэмори на миг замер, любуясь одним особенно прекрасным ирисом, как вдруг ворота распахнулись и в сад ворвался Корэмори, старший сын Сигэмори, в пылу своих семнадцати лет.

— Дядя, ты слышал новости?

— Новости? — переспросил Мунэмори с упавшим сердцем.

— Государь-инок Го-Сиракава как-то исхитрился издать указ, призывающий Минамото ополчиться на нас, Тайра. Эта грамота ходит по всем восьми восточным землям, и есть слух, будто против нас собирают великое воинство.

Мунэмори выпустил цветок из пальцев.

— Не… не может быть. Он не посмел бы!

— Я слышал об этом из надежных уст. Должно быть, Го-Сиракава решил испытать судьбу. Ты — глава Тайра. Дай приказ, и я поведу наших воинов на восток.

— Э-э… Знаешь, я ведь не могу действовать без согласия с отцом, без его одобрения. Кто-то должен отправиться в Фуку-хару и известить его. Вот тебе и задание: поскачи к Киёмори и опиши положение дел, — сказал Мунэмори, а сам подумал: «По крайней мере отцовская ярость меня не коснется».

— Но, дядя, — возразил Корэмори, — чем долее мы медлим, тем больше наш враг входит в силу!

— Разве ты забыл? Минамото рассеяны, словно рисовые зерна по песку. Им понадобятся месяцы, чтобы собрать какое-нибудь подобие войска, и даже тогда далеко им будет до Тайра. Теперь оставь меня и поспеши в Фукухару, уведомить Киёмори. Явишься ко мне, когда узнаешь его мнение обо всем этом.

Корэмори нахмурился, но поклонился как подобало и вышел.

Мунэмори тем временем вздохнул и отправился в самую темную, самую тесную каморку своей усадьбы. Давно он уже ею пользовался, однако внутри до сих пор стоял запах дыма и благовоний. Задвинув все ставни и перегородки, Мунэмори зажег жаровню и стал ждать. Ждать и ждать.

— Да появись же! — прорычал он в никуда.

Тут благовоние вспыхнуло и исчезло в пламени, а над ним возникла призрачная голова Син-ина со впалыми щеками.

— Как ты посмел кликать меня, словно мальчишку?!

— П-простите, — отозвался Мунэмори, — но дела не терпят.

— Плевать я хотел на твои дела! — взорвался дух. — С тобой я покончил — ты, ничтожный, презренный недоумок. Я нашел другого вассала, который лучше всех послужит моей воле. Отныне ты сам по себе, великий глава Тайра. Теперь поглядим, устоишь ли ты со своими сородичами против великой рати, которую я воздвигну вам на погибель! Давай, покажи свою силу! — С хохотом лицо Син-ин растворился во тьме, а Мунэмори остался сидеть на иолу, оцепенев от потрясения.

Предания старины

Нии-но-Ама не давала слухам о бунте лишить себя покоя. В эти весенние дни у нее нашлась куда более важная забота: пестовать маленького императора Антоку, как и положено бабушкам. Она учила его говорить «обаасан»[70] и радовалась каждой улыбке и младенческим неуклюжим объятиям.

Теперь, наделенная правом Трех императриц, Нии-но-Ама была вольна ходить по всему Дворцовому городу, посвящая, впрочем, всякую свободную минуту маленькому императору. Когда только выпадал случай, она подводила его к святилищу в центре Дайдайри и говорила:

— Здесь, внучек, покоится священное зеркало Аматэрасу. Аматэрасу — твоя прапрапрабабушка из древнейших времен, а это самое зеркало однажды выманило ее из грота, когда она решила укрыться от мира.

Затем Нии-но-Ама подводила Антоку к хранилищам других двух сокровищ, которые в ту пору часто меняли расположение — в Дворцовом городе, увы, стало небезопасно. Всякий раз, указывая на ожерелье с изогнутой яшмой, Нии-но-Ама поясняла:

— Вот наши священные камни. Говорят, они повелевают всей рыбой и прочими обитателями морей. Давным-давно мудрый правитель использовал их силу, чтобы накормить голодающий народ.

Наконец она показывала внуку священный меч.

— А вот Кусанаги, «Коситрава». История о нем долга и важна для нас, так что слушай хорошенько. — Тут Нии-но-Ама оглядывалась — не подслушивает ли кто из фрейлин — и начинала рассказ: — Кусанаги был выкован моим отцом, твоим прадедом, Владыкой морей Рюдзином. Наступит день, когда кому-то из государева рода придется вернуть его морю, чтобы спасти мир…

И Антоку слушал, раскрыв глаза и кивая головкой, точно каждое слово было ему ясно и понятно.

Голова принца Мотихито

Киёмори потел, трясясь в крытой тесной повозке по летней жаре. Солнце уже садилось, но в эту пору даже сумерки долго не приносили прохлады. Впрочем, Киёмори не жаловался: жар согревал его старые кости, а сам он считал лучшим привыкнуть к пеклу, памятуя о том, куда вскоре отправится его душа. Зато возбужденный гомон толпы в ожидании парада на мостовой Судзяку вызвал у него прилив гордости.

Киёмори было чем гордиться. Едва прослышав о восстании, он вернулся в Хэйан-Кё и распорядился выслать войска вдогонку изменнику принцу. Монахов, занятых восстановлением Энрякудзи, он подкупил, и те не отказались примкнуть к бунтарям. Семилетнего сына Мотихито пленили, а имение сровняли с землей. Сам принц укрылся в храмах Нары, но поступившие войска Тайра вынудили его принять бой у моста Удзи и в конце концов одолели — все в течение месяца! Так Киёмори получил новую победу и новый залог того, что удача Тайра еще не иссякла.

— Думаешь, она тоже кивнет, — спросил Мунэмори, его единственный сосед по карете, — как, по преданию, голова Синдзэя?

— Что-то ты мрачен, — отозвался Киёмори. — Или не горд тем, что мы снова с успехом подавили мятеж? Кроме того, Синдзэй погиб по навету клеветника, а человеком он был честным. Чего не сказать о предателе Мотихито.

— Он был принцем, особой императорской крови, — возразил Мунэмори. — Разве подобает выставлять его голову вот так, всем на обозрение?

Киёмори вгляделся в лицо сына. Как он побледнел и осунулся за последние годы! Щеки ввалились, глаза запали, словно кто-то высасывал из него жизнь.

— Что это с тобой? — спросил Киёмори. — Ты никак вздумал стыдить меня, как покойный братец?

— Нет, отец, — ответил Мунэмори. — С Сигэмори мне никогда не сравняться.

— Вот и отлично, — пробурчал Киёмори. — Сигэмори был человеком добродетельным, но родился не в тот век, не в том семействе. Как Фудзивара он был бы хорош, но как Тайра не удался.

Мунэмори помолчал минуту, а потом сказал:

— Я слышал, прежний государь Такакура занемог.

— Неужели? — спросил Киёмори, не сдержав легкой улыбки.

— Говорят, пища в нем не задерживается.

— Что ж, в наши дни разве можно быть во всем уверенным9 Сам видишь, как захирел императорский род. Стоит снять юного государя с трона — и он уже вянет, как хризантема, лишенная света.

— Так, значит, мы должны проследить, чтобы Антоку оставался там до самой старости, — сказал Мунэмори.

— Именно должны, — согласился Киёмори. — Пусть это будет твоей первейшей заботой. Недалек тот день, когда я покину сей мир и уже не смогу наставлять тебя.

Мунэмори опять надолго смолк.

Но вот из толпы вокруг зазвучали приветственные выкрики, и Киёмори поднял шторку с гербом-бабочкой Тайра, закрывавшую прямоугольное оконце. Широкий проезд Судзяку теперь был битком набит конниками Тайра. Их доспехи сияли, за спиной трепетали алые стяги, кони шли гордой поступью. Во главе ехал Корэмори, в чьих руках было копье с насаженной на него головой Мотихито. Киёмори проводил шествие взглядом, словно испытывая — не кивнет ли ему голова, однако этого не случилось.

— Ха! — выпалил он. — До встречи в аду, Мотихито!

— Отец. — Мунэмори потянул его за рукав.

— Что?

— Да нет, н-ничего особенного.

— Ты собирался сказать, что я веду себя неподобающе?

— Нет, ничего такого.

— С тобой что-то творится. Таким слабовольным я тебя давно не видал. Ты болен?

— Нет, отец. Просто… На днях я получил одно удручающее известие. И не совсем оправился. Так, личные неприятности. Не о чем беспокоиться.

— А-а… Стало быть, дело в женщине.

— Нет, это… духовное.

— Кстати, о духовном. Я хочу, чтобы ты послал войско Тайра к храму Миидэра, что в Наре. Тамошние монахи, несомненно, злоумышляют против нас, раз укрыли мятежного принца. Храм разорите и предайте огню — в назидание прочим. Измены мы не потерпим, даже среди святош.

Мунэмори молчал.

— Ну?! — взревел Киёмори.

— Будет исполнено, отец.

Город плывет по течению

— Как, уже?! — вскричала Кэнрэймон-ин, видя, как засуетились слуги, укладывая ее вещи. Утро только началось, и она едва закончила туалет. Длинные черные волосы императрицы еще были не причесаны со сна и не убраны шпильками и гребнями.

— Точно так, государыня, — извиняющимся тоном ответил Мунэмори. — Отец дал приказ ускорить перенос столицы. Думаю, этим неожиданным шагом он хочет удержать всех в напряжении, чтобы предупредить недовольство.

— Или прав был Сигэмори.

— Не говори таких слов, сестрица. За отца я больше не поручусь. Никто не знает, кому он нанесет удар, кого посчитает угрозой.

Кэнрэймон-ин примолкла. В детстве Киёмори ее не замечал, в пору замужества изображал гордого отца, а когда она вынашивала будущего императора Тайра — лелеял, как драгоценность. Однако слишком часто Кэнрэймон-ин слышала рассказы о том, как Киёмори обходился с теми, кто становился ему бесполезен. Не одна танцовщица, плача по загубленной жизни, была вынуждена уйти в монастырь лишь потому, что князь Тайра к ней охладел. Ходили и более темные слухи, будто бы Киёмори навлек на сына смертельное проклятие, хотя им Кэнрэймон-ин старалась не верить. «Впрочем, если подумать о таинственной хвори Такакуры… Какая же участь может ждать нерадивую дочь?»

Слуги провели ее по коридорам во двор, где их уже ждала карета.

— Постойте, а где Антоку?

— Ему был подан императорский паланкин, — ответил Мунэмори, который все это время следовал за ней. — Вы поедсуе порознь.

— Но почему?

— Не знаю. Я больше не оспариваю отцовских распоряжений.

— Антоку нельзя ехать одному!

— С ним поедет жена дайнагона Тайра.

— Не понимаю!

— Боюсь, объяснять что-либо у отца не заведено.

— А что с моим мужем? Я слышала, он слишком плох для таких поездок.

— Однако же Такакура отправится с вами, так же как и государь-инок Го-Сиракава. Теперь пожалуйте в карету.

Кэнрэймон-ин забралась в возок. Несколько фрейлин сели вместе с ней. Императрица тут же высунулась из оконца:

— Мунэмори, какая она — эта Фукухара?

— Она… у моря, госпожа. У моря. — Он откланялся и убежал по другим делам.

Карета дернулась вперед, и Кэнрэймон-ин свалилась на руки кому-то из дам. То, что обыкновенно вызвало бы смех, сегодня все сочли горьким невезением, и только.

— Я слышала о Фукухаре, государыня, — произнесла одна фрейлина. — Вельможа, что посещал меня, часто о ней рассказывал. Жуткое, говорил он, место, где ветер никогда не устает дуть, а океанские волны ревут даже сквозь сон. Вопли морских птиц — точь-в-точь стенания мучимых душ, цветы почти не цветут, ручьи не журчат. Только4кручи и море — более ничего.

— Почему? — сокрушенно прошептала Кэнрэймон-ин. — Почему отец пожелал устроить столицу в таком месте? Почему мы должны оставить Хэйан-Кё ради Фукухары?

Дамы не отвечали, глядя на сложенные ладони в неловком молчании.

Едва повозка выкатилась за ворота Дворцового города, ее окружил караул конных воинов Тайра. Кэнрэймон-ин выглянула в окно, но не встретила ни одного приветливого, знакомого лица. Повсюду маячили конские бока и спины, отчего ей показалось, будто карета превратилась в передвижную тюрьму.

Чуть позже поезд замедлил ход — дорога пошла в гору. Сквозь щели в бамбуковых шторках открывался вид со склона холма на долину реки Камо. Утреннее солнце выглянуло из-за туч и явило глазам Кэнрэймон-ин необычайное зрелище. Многие большие усадьбы Хэйан-Кё были поставлены на огромные плоты, которые затем сплавлялись по реке. До императрицы доносился надсадный рев тягловых быков, волокущих к реке возы, груженные стропилами и резными колоннами, сёдзи и даже садовыми калитками. Улицы Хэйан-Кё стояли без движения.

— Что это? — тихо воскликнула Кэнрэймон-ин. — Зачем они ломают город?

— Я слышала, государыня, — ответила фрейлина, которая знала про Фукухару, — что в новой столице нет подходящего дерева для построек. Говорят, первым вельможам, что туда прибыли, пришлось селиться в домах простолюдинов. Поэтому те, кто может, берут с собой и дома.

— Они плывут по реке, словно листья, подхваченные ветрами судьбы, — вздохнула Кэнрэймон-ин и опустила шторку. Потом она прислонилась к стене шаткой кареты и закрыла глаза. — Нет, это не явь. Какой-то ужасный кошмар.

— Это карма, — тихо проговорила другая фрейлина. — Мой дядя был монахом в храмах Миидэры. Он едва спасся от гибели, когда ваш отец приказал предать храм огню. Все древние рукописи и картины погибли. Немудрено, что боги попустили такому свершиться.

Все сидящие рядом потрясенно воззрились на спутницу. Та вдруг испуганно огляделась и подняла рукава — спрятать лицо.

— Простите, государыня! Я совсем не думала кого-либо оскорбить. Прошу, смилуйтесь.

И женщины перевели выжидательные взгляды на императрицу.

Кэнрэймон-ин знала, что вправе изгнать провинившуюся фрейлину из дворца или назначить еще худшую кару — за осуждение члена монаршей семьи. Киёмори настоял бы на суровом наказании — о Тайра либо хорошо, либо ничего. «Только я — не отец, и даже в эти мрачные времена нужно думать о милосердии».

— Мы все очень устали, — заметила она. — Ранний подъем, суета, неразбериха… Стоит ли дивиться тому, что с языка слетают опрометчивые слова. Извинить такое нетрудно.

Раздалось несколько вздохов облегчения, а карета покатила дальше — к Фукухаре.

Тюремный дворец

Путешествие государя-инока Го-Сиракавы отнюдь нельзя было назвать приятным. В его карете недоставало подушек, и старые суставы ина отмечали каждый ухаб и выбоину. Вся его свита состояла из престарелой няни-монахини и Дзёкэна. Го-Сиракаве тоже довелось наблюдать снос имений. Видел он и большие плоты, сплавляемые по рекам Камо и Ёдо. Он, как и прочие, понимал, что некогда величественная столица терпит непоправимый урон.

Впрочем, Го-Сиракаве было уже все равно. Одного его сына казнили, другой лежал при смерти. И это не считая многих сыновей, дочерей, жен и наложниц, которых ему пришлось потерять за столь долгую жизнь. «Все мои усилия, направленные против Тайра, были тщетны, — размышлял он, пока тряская повозка несла его к новой столице. — Верно, боги и впрямь замыслили погубить мир. А я, несомненно, много и тяжко грешил в прошлых рождениях, раз вынужден переживать гибель всего, что мне дорого».

Путь в сорок ли до Фукухары занял два дня. Когда вечером первого императорский поезд остановился на почтовой станции в Даймоцу, Го-Сиракаву поместили врозь с остальными. Ему лишь мельком удалось разглядеть деревянное ложе, на котором его недужного сына Такакуру проносили внутрь постоялого двора. Самого ина затолкали в темную, полную стражи комнату, запретив с кем бы то ни было разговаривать. Всю ночь Го-Сиракава провел, слушая голоса, раздававшиеся по соседству: то сына, то внука — императора, то Кэнрэймон-ин, а то и других, кого помнил по дворцу. Порой кто-то заговаривал о нем, спрашивал, как он себя чувствует. «Как будто я уже умер, — подумал государь-инок, — и, словно дух, преследую живых».

В Фукухару прибыли на закате второго дня, хотя самого заката видно не было — туман над водой поглотил солнце. Едва Го-Сиракава шагнул из кареты, его лицо овеял холодный ветер с моря. Вдалеке, перебивая смятенный гомон приходящей в себя знати, грохотал прибой.

— Сюда, владыка, — произнес воин Тайра в полном боевом облачении.

Го-Сиракава обернулся, следя за его жестом, и увидел, что стоит у грубых ворот, за которыми проглядывал убогий бедняцкий домишко.

— Добро пожаловать в новую усадьбу, повелитель, — сказал Тайра, гнусно ухмыляясь. — Приготовлена к вашему приезду. Мы зовем ее «Тюремным дворцом».

Го-Сиракава вздохнул и покорно пошел перед стражником — через сад сорной травы к плохо отесанному дому простолюдина. Врата, как он заметил, совмещали в себе вход и выход. Старой монахине и Дзёкэну было поручено внести те скудные пожитки, которые Го-Сиракаве позволили взять с собой. В доме было всего три крыла-закутка. Ина отвели в самый дальний от выхода и заперли снаружи.

Го-Сиракава сел на пол посреди темнеющей комнаты, внимая тому, как морской ветер стучит перегородками и черепицей. Потом узником овладела мысль — не найдется ли в комнате чего, чтобы можно было умертвить себя? «Зачем Киёмори не отнял у меня жизнь? Станет ли ему стыдно, если я покончу с собой? Вряд ли. Этому человеку неведомы ни стыд, ни честь. В ком-то, возможно, моя смерть вызовет негодование к Тайра, желание их побороть. Но что, если они преуспеют не более Мотихито? Найдет ли моя душа упокоение, зная, сколь многих обрекла на погибель?»

Среди стропил послышался какой-то шорох, и Го-Сиракава поднял голову. Там, в тусклом свете, маячили два темных крыла. «А-а, птица или нетопырь. Угодила сюда и не найдет выхода, как и я».

Но вот существо спорхнуло вниз, приземляясь перед ним. Оказалось оно черной птицей чуть крупнее ворона. На голове ее, что удивительно, виднелась крохотная квадратная шапочка. Через миг случилось и вовсе чудное: птица низко поклонилась Го-Сиракаве и произнесла:

— Приветствую, владыка. Возрадуйтесь, ибо я был послан к вам с добрыми вестями.

— Тэнгу! — вырвалось у Го-Сиракавы. Сам того не ожидая, он улыбнулся. — Я слышал о существах, подобных тебе, но ни разу не видел.

Птица склонила головку:

— Возможно, вы видели нас чаще, чем предполагаете. Я — кроха тэнгу. Мне выпала честь быть посланником нашего князя, Сёдзё-бо.

— Помнится, ты говорил о добрых вестях. Я думал, в наши темные времена их больше не существует.

— Верно, владыка, ныне они редки. Однако вести таковы: ваш сын преуспел в молитве: Царь-Дракон его выслушал. Посему Рюдзин дарует вам свое заступничество, и здесь, вблизи его вотчины, вам не причинят вреда.

Го-Сиракава поднял брови.

— Покровительство столь великого ками — большая удача.

— Воистину, — согласился тэнгу, — ведь, знаете ли, именно Рюдзин привел Тайра к успеху, в чем, можете мне поверить, глубоко раскаивается.

— Ясно. Однако почему именно ты прибыл ко мне с этим известием, малыш тэнгу, а не прудовая змея или дракон поднебесья?

— Потому что сейчас мы, тэнгу, с Рюдзином заодно. Давно уже Тайра с их замашками деспотов не дают нам покоя. Вот мы и решили заключить союз с драконами воды и воздуха.

Го-Сиракава вздохнул:

— Ты очень меня обнадежил, малыш тэнгу. И все же я сомневаюсь — смогу ли ухватиться за эту надежду после стольких разочарований.

— Тогда услышьте вот что: начатый вами мятеж подавлен не до конца. Как ни дорого он вам обошелся, Тайра не смогли погасить все его искры. Минамото пробудились в ответ на ваше воззвание. Один из них с малолетства обучался воинскому делу у нашего князя. Теперь в бою на мечах ему нет равных. Другому же, асону Минамото, благоволит и помогает сам Хатиман да еще один могучий дух, от которого, надеюсь, не будет большой беды.

— Значит, коль скоро против Тайра собралась такая мощь, — проговорил Го-Сиракава, — мы наконец можем уповать на их поражение?

— Скажем, такого случая не выпадало нам с давних пор. А раз так, не отчаивайтесь, владыка. Надейтесь. Бдите. Живите. Позвольте всем силам, какие мы сумеем собрать, биться за вас. Придут и лучшие времена. — Сказав так, маленький тэнгу опять поклонился и взмыл под стропила, а оттуда — через прореху в кровле — наружу.

— Прощай, — прошептал Го-Сиракава. Чувствуя, что вымотался, он съежился на полу, подложив руку под голову. Теперь ветер и дальний шум моря не тревожили его душу. Теперь они баюкали его, словно няньки, пока он не заснул.

Новая столица

«Безумие чистой воды», — думал Мунэмори, проезжая по главной улице (если можно было ее так назвать) Фукухары. На его парчовые рукава лил колючий дождь, грязь под копытами лошади звучно хлюпала, а проезжающие повозки обдавали водой из луж охотничью куртку и штаны. В Фукухаре никто не пытался блюсти строгость одеяния — не было смысла. В этом месте роскошь долго не жила.

Прошла неделя с тех пор, как семья императора прибыла в новую столицу, и все это время лило почти не переставая. Мунэмори поднял голову, уставясь в нависшие тучи. На миг ему померещилось, будто оттуда с ухмылкой смотрит на него серый дракон. Мунэмори тряхнул головой — наваждение исчезло.

— Мунэмори-сан, — окликнул его кто-то сзади. Оказалось, с ним поравнялся молодой чиновник пятого ранга, еще не отчаявшийся удержать на голове высокую шапочку, то и дело срываемую ветром. — Вас просят явиться в собрание министров-градоустроителей.

Мунэмори шумно выдохнул.

— На что я им? Я министр двора, а не землемер. Когда они вычислят расположение всех девяти трактов, я помогу сделать разметку Дворцового города. В последний раз им удалось указать только пять. — На глазах Мунэмори семью бедняков изгоняли из хижины, отданной на постой царедворцу. Бедняк и его жена с пожитками за спиной, понукаемые воинами Тайра, так посмотрели на Мунэмори, что тот поспешил отвернуться.

— Ваша правда, господин. В этом месте так мало ровных низин, что нужные промеры сделать почти невозможно.

— Хм-м… — Конь Мунэмори замер и чуть не встал на дыбы, когда на улицу вывалился целый воз балок. — Что это? — вскричал Мунэмори. — Кто посмел?

Рабочие, рассыпавшись в извинениях-поклонах, поспешили убрать балки с пути знатного Тайра. Некоторое время Мунэмори наблюдал, как они выгружают их в кучу такого же промокшего леса, грязной черепицы и разбухших сёдзи у обочины дороги.

Молодой чиновник прищелкнул языком и покачал головой:

— Все из-за дождя, господин. Здешние холмы совсем некрепки: стоит расчистить их от деревьев и кустарника, чтобы можно было начать строительство, как склон оползает и все земляные работы приходится начинать заново. Никто из доставивших свои дома по реке не может их возвести — здесь попросту нет для них безопасного места.

— Безумие, — пробормотал опять Мунэмори.

— Господин, — неловко молвил чиновник, — градостроители тут подумывают… в общем, не выбрать ли иное место для новой столицы.

— Хе! И что ответил мой отец?

— Они еще не докладывали ему.

— Ну еще бы.

— Они надеются, быть может, вы спросите его об этом? Мунэмори круто развернулся в седле.

— Я?

— Вы его сын и глава дома Тайра, господин. Если Киёмори-сама кого и послушает, то только вас.

— Вы не приняли в расчет, что Киёмори-сама слушает лишь самого себя. Я говорил ему не подкупать дядю Ёримо-ри обещанием старшего второго ранга, чтобы тот уступил свое поместье государю со свитой. Говорил не брать из сельских податей на постройку нового дворца. Говорил: пойдут толки. И что же — послушал он? Ни разу! И вот — кто только не ропщет на Тайра. Говорил я ему провести обряд Великого очищения не откладывая? Он отложил. Теперь все твердят, что Тайра желают пребывать в нечистоте, чтобы и дальше творить беззакония. И после всего этого совет ждет, что Киёмори меня выслушает?

Юный чиновник кашлянул от смущения.

— Но быть может, вы подумаете над нашей просьбой — оповестить господина Киёмори?

Мунэмори вздохнул.

— Я подумаю, — ответил он, а про себя сказал: «Но не более того». — Теперь ступай. У меня дел невпроворот. — И он ударил коня пятками.

Видя, что чиновник отправился досаждать кому-то другому, Мунэмори направил узды к холмам, где лежала площадка для строительства будущего дворца. К его удивленному негодованию, с последнего приезда работа ничуть не продвинулась. Деревянные сваи и брусья как лежали, так и продолжали лежать у краев грязной прогалины, а среди луж все так же высились груды половых досок.

Главный зодчий заметил появление Мунэмори, изменился в лице и подбежал к нему.

— Добрый день, Мунэмори-сама, — произнес он, кладя поклоны.

— Чего же в нем доброго? — гневно спросил Мунэмори. — Почему постройка стоит в том же виде, в каком и была, вы, толпа лежебок? Мой отец будет весьма недоволен.

— Смилуйтесь, Мунэмори-сама! — вскричал зодчий, опять рассыпаясь в поклонах. — Мы старались! Каждый день укрепляли колья, натягивали шнуры для точности. Потом подгоняли доски и складывали одну к одной, чтобы наутро собрать первое крыло. И всякий раз, возвращаясь на рассвете, заставали разор. Все колья были выдернуты, бечева — намотана на ветвях, черепица повсюду разбросана. Каждый день нам приходилось начинать заново!

— Разве вы не посылали за стражей?

— Посылали, господин. Минувшие три ночи императорские стрелки стояли здесь дозором. — Тут зодчий приблизился к стремени Мунэмори и зашептал, пригнув голову: — И знаете, господин, наутро стрелки докладывали, будто слышали хохот тэнгу в ветвях и бросались вдогонку, а как возвращались, — повел он руками вокруг, — заставали это. Разруху повсюду.

— Тэнгу, значит, — ухмыльнулся Мунэмори.

— Лучники в том клялись, господин.

— Скорее местные жители, изгнанные из домов, сводят с нами счеты, — проворчал Тайра. — Я велю удвоить охрану. И чтобы с этого дня строительство шло полным ходом, иначе всех вас отстранят от работы и накажут за неподчинение.

— Слушаюсь, повелитель. Будет исполнено, повелитель. — И зодчий, пятясь и кланяясь, точно тростник на грозовом ветру, удалился.

Мунэмори поворотил коня и поехал обратно к неотесанному, грубому срубу, выданному ему под ночлег. Даже его охотничья куртка начала пропитываться холодной влагой.

Дым в свете луны

Два месяца спустя, ясной осенней ночью Минамото Ёритомо стоял на веранде своей резиденции в Идзу, тревожно глядя на запад. Вдруг ему показалось, ветер донес звук гудящей стрелы — предвестницы битвы. Ёритомо вздохнул. «Началось».

Его замыслу не помешали ни перенос столицы, ни поражение Мотихито на мосту Удзи. Говоря откровенно, он едва принял их к сведению. Син-ин, доверенный советчик, сообщил ему, что все знаки сходятся в одном: пришло время сплотить Минамото. Тайра будут повержены.

Последние два месяца Ёритомо мало-помалу собирал приверженцев и вызнавал, кто из бывших вассалов переметнулся на сторону Тайра. Он твердо решил не повторять отцовской ошибки — не воевать без численного превосходства. Слишком многое было поставлено на кон — в случае проигрыша его род ждало полное истребление. Насчет мощи Тайра он не заблуждался. Чтобы иметь хоть какую-нибудь надежду ее одолеть, требовалось собрать еще большую и грознейшую силу.

Ключ к получению такой силы лежал в Канто, обширном краю из пяти земель, лежащих к северо-востоку от Хэйан-Кё. Именно там укрылись последние из Минамото наряду с семьями своих урожденных вассалов. Ёритомо знал: стоит ему подчинить себе и сплотить эти пять земель, и Тайра не устоят.

Однако то было впереди. А ныне должна была состояться их первая вылазка — взятие усадьбы правителя земли Идзу, Идзуми Хангана Канэтаки, родственного Тайра. Ёритомо самым тщательным образом подготовился к нападению, добыв карту усадьбы. Однако часть воинов не успела прибыть вовремя и налет пришлось отложить до сумерек. Своим доверенным бойцам Ёритомо велел поджечь особняк Канэтаки, чтобы дым от пожара возвестил исход битвы.

Часы текли, а дыма все не было. Ёритомо от беспокойства попросил слугу забраться на дерево.

— Видишь дым? — крикнул он.

— Простите, господин. Дыма нет.

Ёритомо мерил шагами веранду. Ночь сменилась зарей — восточный край неба посветлел, возвещая приход солнца.

«Следующий бой поведу сам, — дал зарок Ёритомо. — Избраннику Хатимана не след отсиживаться дома. Никаких отныне игр в полководца, посылающего других, пусть и верных помощников, исполнять волю. Место воеводы — с воинами». Пусть он, Ёритомо, с тринадцати лет не участвовал в битвах, самый его вид должен вдохновлять людей на победу. Вдобавок так ему будет ясен ход сражения.

— Господин, я вижу! Столб дыма — вон он!

Ёритомо пристально вгляделся в очертания темных еще холмов, за которыми лежала усадьба Ямаки. И тут он тоже заметил, как в свете луны показался дымок — сначала тонкой струйкой, чуть погодя толще и гуще. Вскоре Ёритомо стали почти мерещиться золотые всполохи пламени, гложущего наместничий дом.

Тут во двор прискакал конный гонец.

— Владыка, господа Ходзё и Морицуна возвращаются с головой Канэтаки. К рассвету они будут здесь.

Ёритомо вздохнул с облегчением:

— Превосходно. Наша первая победа. Сподоби нас Хатиман, не последняя.

На берегу

Нии-но-Ама брела по каменистому берегу, пока неугомонный океанский ветер развевал и трепал ее серое одеяние. Во всем — в соленом привкусе воздуха, в реве прибоя, в шорохе песка — ощущала она отцовское присутствие. Барашки на пенных гребнях оборачивались для нее белыми драконьими головами, чего никто больше не видел. Они словно смеялись над ней и, смеясь, звали: «Токико, вернись! Вернись к нам!»

Однако время еще не пришло. Ей нужно было воспитать внука.

Два месяца, проведенных в Фукухаре, она наблюдала за тем, как знать Хэйан-Кё пытается обжиться на новом месте. Однако Царь-Дракон, видимо, прилагал все усилия, чтобы сделать город безлюдным. Никогда еще обитатели «Заоблачных высей» не знали такой горькой осени.

Весь двор поразила хандра и болезни. Каждый стих звучал тоской по родным местам. Рюдзин словно доказывал, что царедворцы, кем бы они себя ни считали и как высоко ни взбирались, не способны подняться за облака.

Каждый день Нии-но-Ама приходила на берег молить отца о снисхождении. Она знала: ее слышат. Как знала, что поблажки не будет. Как знала, чего он от нее ждет.

Ей и самой приходила мысль вернуть Кусанаги — теперь, у самого моря, это было бы несложно, — однако его местонахождение держали в секрете. Вдобавок, по слухам, Мунэмори велел крепко сторожить священные сокровища — с самого землетрясения. Однажды, после прибытия в Фукухару, Нии-но-Ама обмолвилась при нем о мече, после чего Мунэмори заволновался, сделался подозрителен и поспешил сменить тему.

Муж не желал появляться у нее с самого переезда, если того не требовали дела государства, что теперь случалось нечасто. По сути, Киёмори стал регентом, канцлером и государем в одном лице. Никто не смел ему перечить. Никто не смел его ослушаться. Лишь тэнгу окрестных холмов хохотали над ним по ночам.

Нии-но-Ама порой слышала, как они скачут в кронах сосен у временного дворца, дразня императорских лучников, посланных их истребить. Чего они добивались, было для нее тайной. Обыкновенно тэнгу не вмешивались в дела людей — подшучивали изредка над одинокими путниками да искушали послушников, и то, что они так осмелели, не предвещало добра.

Совсем рядом с Нии-но-Амой обрушился соленый вал. Холодная волна подбежала к ее ногам, забурлила вокруг сандалий и, ледяной хваткой вцепившись в щиколотки, потянула за собой в море. Нии-но-Ама, теряя равновесие, пробежала два шага за ней.

— Нет, отец, нет, — отмахнулась она почти со смехом. — Я еще не готова вернуться. Не сейчас, не сейчас. — На глазах у нее море вздыбило еще больший вал. Нии-но-Ама повернулась и бросилась прочь от берега. И хоть ноги ее были уже не те, что в юности, она успела обогнать волну — пена нахлынула на песок, едва лизнув подошвы ее сандалий.

Исибасияма

Минамото Ёритомо уже сожалел о решении вести поход лично. Мелкий осенний дождик стучал по доспехам, вымачивая связующие их шнуры, отчего каждый панцирь делался вдвое тяжелее. Голова под шлемом невыносимо зудела. Перед боем он вплел в узел волос статуэтку Каннон Милосердной, но теперь начал сомневаться в дальновидности поступка. Судя по всему, Каннон решила приберечь милосердие на другой раз.

Сюда, на гору Исибасияма, Ёритомо привел три сотни своих конников, проведав о том, что здешний наместник-Тайра решил послать воинство на восток, в Идзу. Выступать пришлось ночью, чтобы застать неприятеля врасплох. Свое войско Ёритомо расположил к югу от великого тракта Токайдо, по которому должны были двигаться Тайра. Если его малая рать сможет сманить их с дороги, в буераки у гор Хаконэ, быть может, этот неожиданны! ход ослабит их мощь и принесет Минамото победу. Так размышлял Ёритомо. Однако и он кое-чего не предвидел: дождя. За тучами луна, чей свет должен был освещать им путь, совершенно исчезла из виду, а факелы то и дело гасли. Если же удавалось поддерживать в них огонь, пелена мелких капель — россыпь яхонтов в мерцающем свете пламени — заслоняла окрестные холмы. После схода с Токайдо отыскать путь в темноте оказалось весьма трудным делом, а определить направление слежки за Тайра — почти невозможным. Наконец, когда ближе к рассвету дождь перешел в мелкую морось, Ёритомо сумел выстроить войско вдоль хребта Исибасиямы, лицом к западу, и стал ждать неприятеля.

Вскоре, едва рассвело, вернулся один из разведчиков. Вид у него был бледный.

— Господин, они идут! — выкрикнул он, заставляя коня карабкаться на кручу, где расположились остальные.

— Сколько их? — спросил Ёритомо.

— Мне столько не сосчитать, господин. Должно быть, тысячи против наших нескольких сотен.

— А людей господина Миуры, нашего подкрепления, там не видно?

— Должно быть, еще не прибыли, повелитель.

Ёритомо нашел силы побороть страх — подбодрил себя, вспомнив, с каким пылом присягали ему эти несколько сотен. Уж они-то не отрекутся. Они-то не дрогнут.

Когда небо на горизонте посветлело, Ёритомо стал различать всадников, показавшихся на противоположном гребне, — воинов под красными стягами Тайра. Эти воины не выкликали имен, не пускали гудящих стрел, не заявляли о себе гонгами и барабанным боем, даже не строились в линию. Без видимой команды или представления они ринулись вниз, в лощину, воздев высоко флаги и факелы, — точно огненная волна хлынула навстречу Минамото. Когда конница Тайра загрохотала уже по их склону, один из сподвижников Ёритомо спросил:

— Господин, что будем делать?

Всего второй раз он водил войско в бой и не смел отступить — ради собственной чести. Вместе с тем надежды на победу не было. Ёритомо, как никогда, остро почувствовал свою неопытность — следствие безвозвратно потерянных лет, отданных учению Будды вместо ратного дела. Он задумался, достаточно ли прославленных предков, чтобы победить.«Неужели Хатиман привел меня сюда для проверки?» Он оглянулся на воинов — те выжидательно смотрели на него.

— Пора и битве начаться, — произнес он, успокоившись. — Вперед!

С могучим ревом дружина Минамото ринулась вниз по косогору навстречу наступающим Тайра. Ёритомо со своего возвышения видел, как его люди смяли передние ряды неприятеля всей своей мощью. Снова припустил дождь — забарабанил по нагинатам и шлемам, наплечникам содэ и клинкам мечей. Вскоре к нему примешались другие капли — алые, брызжа и струясь по склону холма. Ёритомо с ужасом наблюдал, как его рать тает с трех сотен до одной, до половины, до десяти воинов.

— Господин, надо отходить, — сказали ему самураи. Ёритомо вспомнил Рокухару — миг, когда его отца пришлось удержать от нападения на оплот Тайра в смуту Хэйдзи. Он подивился тому, сколь схожи оказались их судьбы, однако не хотел повторить отцовскую неудачу. Вытащив лук, он принялся посылать во встречный поток воинов стрелу за стрелой, без передышки на подсчет жертв. Теперь в ней не было нужды: Тайра неумолимо наступали, все ближе и ближе…

— Господин! — Воевода схватил его коня под уздцы и резко развернул. Тогда, не видя иного пути, Ёритомо отшвырнул лук и поскакал на восток, в глубь гор Хаконэ. Тайра бросились вдогонку, пуская стрелы и швыряясь в насмешку камнями.

После, в покаянной молитве Каннон и Хатиману, Ёритомо спрашивал себя, не суждено ли и ему окончить дни, как отцу, в бегстве навстречу смерти и бесславию.

Гора черепов

Той же ночью, в середине восьмой луны, на четвертом году эпохи Дзисё, Тайра Киёмори проснулся под гулкий перестук и клацанье, доносящиеся из сада, куда выходили двери его спальни. Киёмори поднялся и отодвинул сёдзи, впуская внутрь влажный ночной воздух.

В лунном свете посреди сада над кипой сухих листьев и палой хвои, словно детские мячики, перекатывались сотни и сотни пустых черепов. На глазах Киёмори они вдруг задвигались слаженно: устремились друг к другу, громоздясь в огромную пирамиду. Порой на иных черепах проступали черты то одного, то другого лица, и Киёмори узнавал эти лица. Одно принадлежало военачальнику Минамото Ёситомо, другое — его сыну Гэнде Ёсихире. Мелькал среди них и Наритика.

— Ха! — воскликнул Киёмори. — Пришли снова терзать меня? Зря стараетесь! Я вас не боюсь!

Гора черепов все росла и росла, пока не обернулась гигантским черепом из черепов втрое выше человека. Его провалы-глазницы светились красным.

— Очень страшно, — проворчал Киёмори. — И это все? Тут же поверх гигантского черепа возникло лицо — призрачное, со впалыми щеками и глубоко сидящими глазами.

— А-а, — сказал Киёмори, — Син-ин. Вот мы и встретились.

— Берегись, Киёмори-сан, — прогудел призрак голосом, походящим на вой ветра в пещере. — Черепа эти — сила, которую я воздвиг против тебя. Духи убитых тобой и их живые потомки приведут Тайра к погибели.

— Тебе меня не напугать, — отозвался Киёмори. — Твой брат сумел изгнать тебя из Рокухары одним пением и молитвой. Все твои угрозы и козни нам, Тайра, нипочем. Вы, демоны да призраки, бессильны, пока сам человек не попустит чему-то свершиться.

— Верно, — согласился Син-ин. — Пока человек не попустит. Вот почему, с помощью Кэнрэймон-ин, я сжег императорский дворец. Вот почему, с помощью Мунэмори, разрушил Энрякудзи и вызвал ураган. Вот почему, уже с твоей помощью, я уничтожил Сигэмори и предал Хэйан-Кё разорению.

— Гнусная ложь, — прошипел Киёмори.

— И вот почему, с помощью Ёритомо, я сокрушу Тайра.

— Никогда, — тихо отозвался Киёмори. — Моих грехов довольно, чтобы стать еще злейшим демоном, чем ты. Я провел Царя-Дракона. Я нарушил данный Будде завет, а значит, провел и его. Я одолел всех богов, так что одолеть тебя теперь — невелика забота. — Он сел и принялся смотреть на гигантский череп в ночи, пока наваждение не исчезло.

Гонец с востока

Удалившись от волнений, которыми грозило соседство с воинственными монахами и прочими смутьянами, новая столица оказалась вдалеке и от вестей, приходящих из восточных земель. Лишь через семь дней, к началу девятой луны, слух о восстании Ёритомо достиг Фукухары.

Когда Мунэмори услышал от слуги, что во дворе его ждет гонец с донесением, он раздраженно вздохнул. Гонец прибыл в усадьбу его отца, где князь Киёмори праздновал завершение постройки нового императорского дворца. В этом унылом месте впервые выдался повод для празднества, и Мунэмори овладело раздражение перед перспективой покинуть танцовщиц госэти и музыкантш с кото.

— Что, это послание больше некому принять?

— Едва ли так будет уместно, господин Мунэмори.

— Даже моему отцу?

Слуга побледнел и затряс головой.

— Вы — глава Тайра, Мунэмори-сама, вам лучше выслушать его первым.

С великой неохотой Мунэмори поднялся и вышел вслед за слугой во двор. Там, скорчившись возле мертвой лошади, мок под холодной колючей моросью посланник.

— Коня он загнал, господин, — шепнул на ухо слуга. — Так спешил побыстрее добраться до Фукухары.

— Стало быть, придется его выслушать, — пробормотал Мунэмори, все еще мечтая перевалить это бремя на кого-то еще. Он подозвал гонца на веранду, под покров широкого ската крыши, и сказал: — Я слушаю. С чем ты явился?

Гонец часто закланялся — скорее чтобы согреться, чем из крайней почтительности. От него несло потом — и конским, и человеческим, одежда и волосы растрепались от многих часов скачки. Стуча зубами, он произнес:

— Господин, Минамото Ёритомо собрал рать в земле Идзу. Ему удалось разбить и обезглавить наместника Канэтаку.

Дождь как будто пошел сильнее, и, несмотря на плотные осенние шелка, у Мунэмори пробежал мороз по коже.

— И где, где было наше ополчение? Неужели не нашлось ни одного вассала Тайра — покончить с этим смутьяном?

— Нашлись, господин. Властители Сагами собрали людей числом многие тысячи и сошлись с Ёритомо у Исибасиямы. У того было лишь несколько сотен. Властители Сагами перебили большую часть его войска, а самого Ёритомо обратили в бегство.

— Так к чему такая срочность, если дело давно улажено? Зачем нас вообще беспокоить?

Гонец вздохнул и набрал воздуха в грудь.

— Господин, весть о сражении, точно ураган, пронеслась по всему Канто. Ёритомо проиграл, но его люди, говорят, бились так доблестно, что всякий — будь то родич Минамото или их прежний вассал — стремится к нему примкнуть. Со всех краев в Идзу спешат конники, желая повергнуть Тайра и восстановить Минамото в былой славе.

Мунэмори похолодел. «Вот, значит, как. Все правда. Син-ин сговорился с Минамото».

— Гонца накормить, переодеть в сухое и выдать нового коня, — велел он слуге, а сам вернулся к празднующим, гадая, как лучше всего выманить отца для уединенной беседы.

Киёмори сидел на почетном возвышении, похлопывая себя веером по колену в такт флейте и барабанам. Время от времени он улыбался одной из хорошеньких танцовщиц. Мунэмори подумал, что не хотел бы очутиться на месте той, что удостоилась такой улыбки. Но вот Киёмори повернул голову и заметил его.

— Сын мой! Почему ты покинул наше застолье? — прокричал он, заглушая музыку.

— Есть новости, отец.

— Новости? — крикнул Киёмори так зычно, что музыканты оборвали мелодию, а танцовщицы замерли на полушаге. Его слезящиеся глаза и шаткая походка говорили об изрядном количестве выпитого. — Так выкладывай все, чтобы и мы узнали, что так заботит главу Тайра!

Многочисленная знать, дамы, актеры и музыканты — все обернулись к Мунэмори, не сводя с него глаз.

Ощутив себя в западне, Мунэмори замешкался с ответом.

— На востоке произошло восстание. Киёмори встал.

— Восстание? Под чьим же флагом?

— Минамото-но Ёритомо. Сына Ёситомо. Он собрал рать и убил правителя Идзу.

Среди знати пробежал ропот.

— И это один из тех сыновей, которому я заменил смерть изгнанием? — Киёмори метнулся с помоста на середину зала. — Значит, Токико была права, как ни горько признаться. Надо было перебить их всех. До последнего младенца.

— Однако наш вассал, — продолжил Мунэмори, — тоже собрал войско и разгромил Ёритомо.

Киёмори издал победное «Ха!» и выставил вперед руки.

— Вот видите? Ками не покинули Тайра. Мы победили На-ритику, победили принца Мотихито, а теперь и сына Ёситомо.

Его слова были встречены восторженным гулом, особенно среди молодых царедворцев.

— Повелитель, позвольте! — вскричал Корэмори. — Позвольте нам выслать огромное воинство и раздавить Минамото, показать им, безумцам, каково даже думать о том, чтобы над нами возвыситься!

Последовал новый залп восторгов.

«Конечно, — кисло думал Мунэмори, — молодые готовы на все, лишь бы развеять тоску Фукухары. Даже броситься навстречу смерти — во имя славы и желания заявить о себе. Как я рад, что никогда не был таким болваном даже в юности».

— Превосходно! — воскликнул Киёмори. — Рад видеть, что не все Тайра утратили боевой дух. Итак, Мунэмори, — он тяжело перевалился с помоста и хлопнул того по плечу, — сын мой, готов ли ты снова надеть доспехи и повести Тайра в битву?

— Э-э… — запнулся Мунэмори и продолжил вполголоса: — Отец, пора моей юности миновала, к тому же у меня здесь обязанности. Пусть кто-то из юношей попытает судьбу и заслужит себе почестей. Корэмори как будто рвется в бой. Со всем уважением, предлагаю доверить ему возглавить сей карательный поход.

Киёмори отшатнулся, не скрывая недовольства.

— Разумеется. Я не забыл Энрякудзи. Быть может, другой справится лучше. — И он обернулся к юному вельможе: — Ко-рэмори-сан, мы решили, что ты поведешь дружину Тайра в Канто!

Просияв от радости, Корэмори ответил:

— Благодарствую, дедушка, за столь великую честь!

Другие юноши бросились поздравлять Корэмори и наперебой предлагать себя ему в соратники, чтобы вместе отправиться на восток.

Пристыженный, Мунэмори спешно покинул зал.

Дар Хатимана

Долгие дни Минамото-но Ёритомо скрывался в горах Ха-конэ после поражения у Исибасиямы. С малой горсткой сподвижников таился он по пещерам и расселинам, утоляя жажду из горных ручьев и питаясь чем придется. Каждый день обращался он к Каннон и Хатиману, моля ниспослать ему помощь и наставление, а Син-ина призывать остерегался — кто знает, что могли подумать его самураи.

Наконец их разыскал гонец, со слов которого Ёритомо понял, что должен вернуться з дом тестя. Он не знал, что его там ждет — быть может, засада и гибель, знал только, что никогда не смирится с судьбой пугливого зайца, вечно травимого и преследуемого.

И вот, в седьмую ночь девятой луны, Ёритомо и несколько верных ему людей выбрались из убежища и отправились вдоль Токайдо обратно в Идзу.

Когда Ёритомо явился посреди ночи, стража усадьбы Ходзё Токимасы тотчас отперла ему ворота. С поникшей головой, уронив руку на ножны, Ёритомо проехал во двор, ожидая удара или встречного града стрел. Вместо этого одна из сёдзи, светящаяся мягким золотым светом от внутренних фонарей, распахнулась с громким стуком, и навстречу Ёритомо вышел сам Ходзё Токимаса.

— С возвращением! С возвращением, сын мой! Мы тебя заждались.

Ёритомо устало сполз с седла.

— Мне жаль, что приходится возвращаться с позором. Боюсь, я показал себя негодным военачальником. Глупец я был, что не назначил другого на свое место.

Вдруг вперед вышла жена Ёритомо. Ни слова не говоря, она бросилась к нему и припала к его плечу. Он молча сжал ее в объятиях, а затем сказал:

— Хотел бы я подарить вам что-нибудь получше этого жалкого зрелища.

— Не говори так, — прошептала жена, гладя его но щеке. — Случилось чудо. Тебе надо это увидеть.

— Чудо?

Ходзё Токимаса ему улыбнулся.

— Нечто небывалое, сын мой. Именно так мы узнали, что ты вернешься. Идем.

Ёритомо послушно поплелся вслед за остальными в западное крыло усадьбы, а затем — на веранду, что открывалась во внутренний двор. Там было полно людей, которые встали, едва увидев Ёритомо, и, как один, поклонились ему.

Ёритомо не знал, что сказать. В немом удивлении он разглядывал собравшихся.

И вот, один за другим, они начали подходить к веранде. Первым приблизилась его старая кормилица, ведя за руку юношу.

— Это мой сын, Кирэнава. Вы окажете нам великую честь, если возьмете его в услужение.

Подошли и другие.

— Это мой сын. Примите его, не откажите…

Вперед выступили военачальники в полном облачении.

— Со мной три сотни войска.

— У меня — пять сотен.

— У меня — тысяча. Позвольте нам биться за вас.

У Ёритомо в глазах стояли слезы благодарности, и он едва успевал смаргивать их, чтобы не текли по щекам.

Наконец к нему приблизился коренастый седовласый воин.

— Я — Тайра Хироцунэ. У меня под началом двадцать тысяч людей. Позвольте нам выступить с вами.

— Но… ведь вы Тайра! — изумился Ёритомо.

— Я не связан ни с Киёмори, ни с его сынком-болваном Мунэмори, — ответил Хироцунэ. — Киёмори опозорил наш клан своим беззаконием. Я буду рад увидеть его голову на острие копья.

«Точнее, будешь рад занять его место», — подумал Ёритомо. Тем не менее он поднял руки и сказал:

— Я всем вам благодарен и счастлив принять каждого, кто желает мне служить. Истинно Хатиман одарил меня нынче благословенным даром. Дар этот — надежда. Разобьем же сообща войско деспота Киёмори и вернем славный род Минамото к былому величию.

Радостный клич, приветивший его слова, согрел Ёритомо сердце.

Почтовый колокол

Стоял прекрасный осенний день. С моря резко задувал ветер. Киёмори стоял на верху лестницы, ведущей в новый императорский дворец, и взирал на главный тракт через Фукухару. По нему нескончаемой лентой шествовала конница, и каждый воин нес алый флаг Тайра.

Шестнадцать дней Киёмори собирал воинство для похода на восток. Земля Канто породила немало великих воинов, да и мастерство самих Минамото было бы опасно недооценить. Киёмори хотел создать дружину, способную не только пленить Ёритомо, но и покарать всякого уездного властелина, если тот попытается впредь сражаться во славу Минамото. Сам этот род Киёмори надумал искоренить совершенно. Вот почему он дождался восемнадцатого дня девятой луны, копя мощь в тридцать тысяч воинов, прежде чем направить карающую длань Тайра на восточные земли.

С воодушевлением взирал он, как его внук Корэмори гарцевал с передовым отрядом воинов числом в тысячу, двигаясь на Канто. Асон Корэмори — сын Сигэмори и будущий глава клана — в свои семнадцать лет познал многие науки и был хорош собой. Поистине великолепно выступал он, облаченный в прекрасный доспех, скрепленный зеленым шнуром поверх парчового хитатарэ. Шлем Корэмори, украшенный бронзовой бабочкой, сиял в лучах солнца, наследный меч Когарасу посверкивал на боку в ножнах. Ехал Корэмори на чубаром скакуне под седлом с позолоченными луками. На взгляд Киёмори, в этом юном воине воплотилось все лучшее, чем обладал Сигэмори.

«Будь таким всегда, Корэмори, — думал он, глядя на проезжающие шеренги. — Не размякни, как твой отец».

Позади Корэмори шла лошадь, груженная одним только ларем китайской работы, в котором покоился фамильный доспех Каракава, «Китайская кожа». Киёмори не одобрял, что броню несут в сундуке, а не на теле, однако некоторые дома чтили такую традицию, посему Корэмори поступил не слишком предосудительно.

Зато вчера он испытал некоторое разочарование по поводу прощального дара. Издревле воеводе, возглавляющему государеву рать, полагалось подносить особый меч полководца. По уставу этому предшествовала церемония, завершающаяся великим пиршеством, куда приглашали всю столичную знать. Однако новый дворец в Фукухаре не был рассчитан на столь многолюдное собрание, не имел требуемых помещений и челяди, да и сами тонкости древней церемонии забылись. И чтобы не выдумывать новых, министры Церемониального ведомства, вспомнив похожий случай двухсотлетней давности, решили обойтись без церемонии, пира и меча, одарив Корэмори… дорожным колокольчиком, по звону которого военачальника снабжали людьми и конями на почтовых станциях.

Корэмори положил его в кожаный футляр и вручил оруженосцу.

«Новой эпохе — новые традиции», — объяснял Киёмори, но внука это не тронуло.

Позади лошади с Каракавой ехал Мунэмори. Киёмори супил брови, зная, что должен сдерживать недовольство и презрение. Мунэмори намеревался доехать только до Рокухары и остаться там — изображать главнокомандующего. Это противоречило бы всему, что исповедовал Киёмори, однако так было лучше. После Энрякудзи он1 понял, что для общего блага выгоднее держать Мунэмори как можно дальше от поля брани.

Итак, Киёмори смотрел, как величественная колонна всадников уходит на северо-восток по пыльному проезду Фукуха-ры. Ему вспомнился день из далекого прошлого, когда он вот так провожал Сигэмори во дворец, стоя на стене Рокухары. Что за славное было время! Это шествие Тайра было не менее внушительным, да и в победе Киёмори был заранее уверен, однако прежний дух и величие оказались потеряны. Отныне незачем стало показывать значимость и всевозрастающую мощь Тайра — оставалось ее удерживать. Киёмори часто видел себя столпом большого дома, подпирающим крышу, которая день ото дня тяжелеет. «Я не могу жить вечно. Чувствую, время покинуть сей мир наступит раньше, нежели позже. И все же Мунэмори нельзя отдавать всю власть, как и Корэмори — слишком он зелен, хотя и асон. Если я рухну, суждено ли пасть дому? Что будет, когда я умру?»

Великое шествие

Для Корэмори поход на восток был подарком богов. Когда они миновали некогда блистательный, а ныне разрушенный Хэйан-Кё, к ним стало примыкать все больше и больше воинов. Они текли нескончаемым потоком и, по словам некоторых, приумножили воинство Тайра до семидесяти тысяч, так что Корэмори даже с вершины самого высокого холма не видел замыкающих шествие конников. Флаги трепетали на ветру, шлемы и пики сияли в лучах солнца… Для Корэмори это был величайший из маршей. Душа его преисполнилась гордости, и жалел он лишь об одном: что отец, Сигэмори, не дожил до этого дня. Озирая ряды, он, как никогда, лучше понимал, что побудило его деда сказать «Кто не Тайра, тот и не человек вовсе».

Памятуя об успехе Хэйкэ в подавлении мятежей прошлых лет, кое-кто из горожан счел безопасным отправиться в путь вместе с воинами. Тут же сотнями катили в повозках куртизанки и жительницы веселых кварталов, завлекая воинов песнями и томными взглядами. Бродячие торговцы живо находили покупателей на рисовые сладости и фрукты, а портные и оружейники были готовы обеспечить каждого ратника всем самым лучшим. Вдобавок каждый воин любого достатка взял с собой по меньшей мере двух слуг — конюшего и оруженосца, поэтому размах шествия был поистине небывалым. Казалось, целый город тек по Восточному морскому пути, как несколько месяцев назад тек Хэйан-Кё, сплавляясь вниз но реке.

По ночам, средь горных ли кряжей или в широкой степи, лагерные огни испещряли округу насколько хватало глаз. Повсюду звучала музыка и смех, куртизанки наливали сливовое вино и ударяли по струнам бива. Создавались поэмы во славу будущих победителей Тайра. Ночи в эту осеннюю нору стояли ясные, и звезды благосклонно внимали самым смелым желаниям.

Однако день ото дня воины уходили все дальше на восток, и кони начали выбиваться из сил. С севера подкрадывалась стужа, в каждую щель доспехов задувал ледяной ветер. Миновав заставу Киёми, Корэмори узнал, что не на все сведения насчет верности тех или иных вассалов (а также численности войск Минамото) можно положиться.

Одни говорили: «Ёритомо? Вам, господин, его бояться нечего. Ратников у него не больше сотни-другой. Едва он увидит ваши могучие полки — тотчас сбежит, как у Исибасиямы».

Другие, однако же, отвечали: «Вам следует остерегаться его, господин. Многие здесь ненавидят Тайра. Их силами воинство Ёритомо выросло настолько, что способно устрашить тех, кто отказывает ему в содействии. Говорят, под началом у него около двухсот тысяч. Будьте бдительны, господин».

Корэмори стал спрашивать своих воинов — из тех, кто жил в Канто, — каковы на деле знаменитые восточные конники. Воины, качая головами, поведали ему:

— Нет лучше бойцов, чем уроженцы пяти восточных земель. Вот, думаете, могучи наши стрелки? Меж тем любой лучник Канто пускает стрелы в пятнадцать ладоней длины. Оттого-то и луки их так туги, что согнуть их под силу лишь шестерым дюжим воинам, а лучшие стрелки могут пробить насквозь даже двойной и тройной панцирь. Представьте, каково бы пришлось человеку. К тому же восточные воины чужды вельможней чувствительности. Падет ли отец или сын — все одно бросаются в бой, прямо по трупам! В сражении не помышляют они ни о пище, ни о питье, забывают о жизни и смерти! Бьются же яростней, чем медведь или взбесившийся бык. Если правы те, кто говорит, будто у Ёритомо двести тысяч таких людей, боюсь, господин, нам в битве с ними не выжить.

Разумеется, юного Корэмори смутили такие слова, и он спросил совета у старшего самурая, Тадакиё.

— Господин мой, — сказал воин, — мы проделали долгий путь за малое время. Не стоит нам углубляться на восток. Если рать Ёритомо так велика, как говорят, в нашем состоянии мы бессильны ей противостоять. Раскинем стан на берегу реки Фудзи и будем ждать подкрепления — верно, люди из земель Идзу и Суруги скоро прибудут.

Почти не имея опыта в военном деле, Корэмори с готовностью принял совет Тадакиё. На шестнадцатый день десятого месяца он остановил войска к западу от Фудзигавы, где на северо-востоке открывался вид на священную гору Фудзи.

Тем временем многие прослышали о возможной численности Минамото и о бесстрашии воинов Канто. Как водится, подробности, передаваясь изустно, приукрашивались и преувеличивались, и вот уже в испарениях болота к северу от реки людям начали мерещиться призраки да злобные демоны.

— Не к добру это, — твердили здешние уроженцы. — Если мы будем ждать здесь, Минамото смогут обогнуть подножие Фудзи и застать нас врасплох, напав с тыла. Вот как поступили бы мы.

— Да, но это же низко! — воскликнул Корэмори. Воины обратили к нему хмурые, суровые лица.

— Конники Канто, — сказали они, — воюют не ради правил, а ради победы.

Смех в лагере стих, а выпивке и увеселениям предавались теперь в каком-то отчаянном угаре. Воины Тайра все больше молчали, часто озирались по сторонам. И ждали.

Дела управленческие

Вскоре после возвращения в Идзу Ёритомо как-то поймал себя на том, что начал распределять только что отвоеванные угодья. Видно, повлияло высказывание, которое он однажды услышал: «Тот, кто хочет считаться правителем, должен вести себя сообразно». В течение девятой луны Ёритомо отрядил множество добровольцев, чтобы те приструнили остальных землевладельцев Минамото, жаждущих власти над кланом. В средних числах он выслал дружину на подавление младшего наместника Суруги и одержал еще одну победу.

Земли поверженных князей Ёритомо распределял между верными ему людьми или отдавал любимым храмам и святилищам. В поисках нового лагеря он наконец остановил взгляд на приморском селении Камакура у побережья полуострова Сагами, очень выгодно расположенного между восточной и западной, подвластной Тайра, частями Японии. Там Ёритомо изъял дом местного чиновника под собственную резиденцию и перевез туда жену с детьми.

Все шло своим чередом, пока, в начале десятой луны, Ёритомо не получил известие об огромном воинстве Тайра, выступившем из Фукухары. Он тут же собрал всех новых сторонников, поскольку совсем не хотел повторения прошлого краха, и повел это воинство — числом, по чьим-то подсчетам, не менее двух сотен тысяч — на запад.

Пройдя долину реки Хайя, преодолев перевал Асигара и спустившись к пойме Кисэгавы, Ёритомо то и дело был вынужден заниматься еще и вопросами тыла. Священники Идзу потребовали от него, чтобы он запретил своим воинам обирать храмовые земли. Ёритомо, зная, насколько полезно бывает заручиться поддержкой монахов, тотчас издал соответствующий указ.

Пришлось ему разбираться и с монахом-соглядатаем, что пытался проскользнуть мимо на лодке, и с пленниками, добытыми в сражении с правителем Суруги, и с наградами воинам, их полонившим, а после еще и совещаться с союзными князьями по поводу срока предстоящей битвы с Тайра. Датой сражения наметили двадцать четвертый день десятой луны.

На двадцатый Ёритомо и его необъятное войско достигли местечка Кадзимы, что на восточном берегу Фудзи. По ту сторону реки виднелось множество огней стана Корэмори, однако сколько именно людей у Тайра в распоряжении и как они подготовлены, Ёритомо не знал — слишком уж противоречивы были сведения.

— Господин, их там всего пара тысяч, и они проводят дни в азартных играх, увеселениях с женщинами и попойках. Вы ведь знаете, каковы эти напыщенные столичные юнцы. С нами им не потягаться.

Другие же говорили:

— Повелитель, нужно усилить бдительность. Там — больше сотни тысяч Тайра, и с каждым днем к ним на подмогу стекаются все новые силы. Не обманитесь их праздным обычаем, ибо Тайра, когда настает черед биться за власть, не ведают пощады. Помните Исибасияму и будьте осторожны.

И вот, в ночь на двадцать третье, Ёритомо выбрал одного воина, Такэда Нобуёси, наказав ему переплыть реку и, обойдя лагерь Тайра северными болотами, разведать численность и боеспособность их войска, после чего доложить об увиденном. Нобуёси послушно поклонился и отбыл исполнять поручение, а Ёритомо остался гадать, есть ли у того хоть малейшая возможность вернуться живым, зная, впрочем, что, если разведчик погибнет, он пошлет еще одного, а за ним — третьего, до тех пор пока не получит нужных сведений.

Затем он удалился в свой шатер, надел строгое белое одеяние и вознес молитвы Хатиману.

Болотный ветер

Младший военачальник Левой стражи, главнокомандующий Тайра Корэмори расхаживал взад-вперед перед пологом собственного шатра. Рядом, на складном стуле из обтянутого тканью бамбука, сидел его советник Тадакиё, восхищаясь ущербной осенней луной. Лагеря Тайра достигла весть о том, что войска Минамото расположились у самой реки Фудзи и что они действительно велики, чего все и боялись. Подкреплений из воинов Оба и Хатакэяма не было и быть не могло, поскольку те находились на берегу реки, занятом Минамото. А еще Корэмори узнал о поражении правителя Суруги, что опять-таки означало отсутствие помощи.

Лагерь окутала стылая болотная мгла, отдающая гнилью.

— Как считаешь, когда они нападут? — спросил Корэмори у Тадакиё.

— Возможно, с минуты на минуту, господин, если только они, как и мы, не ждут подмоги.

— Зачем им подмога, когда их самих двести тысяч? К тому же, если верить слухам, их восточные конники так сильны в бою.

Тадакиё вздохнул:

— Чтобы быть уверенными в победе, господин. В этот раз Ёритомо не может позволить себе проиграть, если хочет снискать уважение восточных князей.

— Не нравится мне твой настрой, Тадакиё.

— Ваш дед самолично просил меня помогать вам советами, господин. Едва ли моя ложь была бы ему угодна.

— Не верится, — произнес Корэмори, — что боги впервые даровали мне возглавить столь великий поход, пройти столь долгий путь, чтобы пасть от руки какого-то деревенщины-смутьяна.

— Воину больше пристало полагаться на собственную силу и мужество, нежели на прихоть богов. Промысел ками нам неведом. Босацу спасут лишь тех, кого смогут, но карму каждый кует себе сам. Так постарайтесь на славу, а о прочем не думайте.

Корэмори взглянул на свои руки в неясном свете луны. Они дрожали. Никакой готовности в нем не было и в помине. Он проглотил ком, подступивший к горлу, и, вперившись в дальний берег Фудзи, стал гадать, сколько дней или часов ему осталось жить.

Вспугнутая дичь

Такэда Нобуёси выкарабкался на западный берег реки Фудзи — грязный, вымокший и продрогший до костей. Он попытался забыть о собственных невзгодах и сосредоточиться на задании. В конце концов, что такое холод и сырость, если он собрался отдать жизнь за господина?

И Нобуёси ужом пополз через мох и камыши, стараясь держаться в стороне от дозорных Тайра. Даже при ярком свете луны высокие болотные травы не давали как следует осмотреться, узнать, куда он попал. Лагерные шумы сливались с лягушачьим кваканьем и криками болотной дичи. Трясина будто хватала его за сандалии и рукава, замедляя движения.

Но вот Нобуёси заметил перед собой свет — сияние лунной дорожки на глади болота. «Быть может, — решил он, — мне удастся проплыть по затопленным травам и подобраться ближе к неприятелю». Чуть резвее, чем следовало, он бросился в воду. Раздался громкий всплеск.

И тут же вокруг него поднялся оглушительный гвалт. Хлопанье тысяч крыльев отдавалось в ушах барабанным боем, громоподобным стуком копыт. Несчетная стая гусей и уток поднялаоь в небо, вереща и галдя, точно в боевом кличе. Великое полчище птиц взмыло над болотом, заслонив небо, луну и звезды.

Нобуёси перекатился на спину, кпяня себя снова и снова. «Дурак, ну и дурак же я! Теперь мне конец. Сам себя выдал. Скоро явятся Тайра по мою жизнь. Если повезет, я еще успею заколоть одного из них, но задание господина так и останется невыполненным! Чем, каким преступлением в прошлой жизни заслужил я такое несчастье?» Сокрушаясь так, Нобуёси вытащил кинжал, притаился в тростнике и стал ждать дозорных.

Вспугнутые Тайра

Корэмори прямо-таки подпрыгнул на месте, заслышав шум в воздухе.

— Что это?

Тадакиё вскочил со стула.

— Похоже на топот многотысячной армии! Он доносится с болота позади нас!

Корэмори метнулся к другому краю шатра. Над болотом, тревожно галдя, взвилась огромная стая птиц.

— Это Минамото! Они перешли в наступление!

— Точно так, как и опасались наши воины, — ответил Тадакиё. — Пока мы здесь ждали, они обошли нас с тыла. Счастье, что птицы предупредили об этом заранее.

— Нужно срочно стянуть туда войска!

— Нет, господин. Драться сейчас бесполезно. Если впереди нас ждут двести тысяч и невесть сколько еще заходит сзади, на победу рассчитывать нечего. Нужно отступить и скорее вернуться в столицу!

Трудно передать, с какой готовностью Корэмори последовал его совету. Он тотчас кликнул коня и прокричал:

— Отступаем! Назад, к Овари, в столицу!

В мгновение ока лагерь объяла паника. Весть о действиях врага разнеслась среди Тайра подобно степному пожару. Повсюду выкрикивали наперебой: «Отступаем! Отступаем!» Воины вскакивали на коней, позабыв оседлать их, бросая луки, доспехи, теряя пожитки. Иные седлали привязанных коней и носились кругами, пока не лопались веревки. Куртизанки и те, кто приехал с обозом, в суматохе выскакивали из шатров — лишь затем, чтобы попасть под копыта обезумевших от страха воинов. Их вассалам и конюхам ничего не оставалось, как бежать вдогонку за господами, да так, что сандалии слетали с ног. Каждый заботился лишь о том, как спастись самому, и вскоре весь Восточный морской тракт оказался наводнен удирающими Тайра.

Чистое поле

Следующим утром, в час Зайца, едва рассвело, Ёритомо в своем лагере взобрался на коня. Нобуёси, посланный накануне в разведку, не вернулся, так что он счел лазутчика схваченным и убитым. На войне как на войне.

За спиной у Ёритомо мялись в нетерпении двести тысяч воинов, ожидая приказа «вперед».

Он еще раз попробовал ветер и решил, что затягивать нет смысла.

— Начинаем! — вскричал Ёритомо, подняв руку с мечом.

Огласив округу мощным ревом, воинство ринулось вперед через широкую, но мелкую реку, сотрясло ее восточный берег и помчалось в открытые поля навстречу Тайра. Но вот, проскакав всего кэн-другой, всадники осадили коней и позвали своего полководца.

Ёритомо, перебравшись через реку, поравнялся с ними и только тут узнал, отчего прервалось наступление. Его глазам предстало небывалое зрелище. В лагере царил совершеннейший хаос. Землю усеивали россыпи стрел, тут же валялись опрокинутые лари для одежды и доспехов. Повсюду бесформенными кипами виднелись сорванные с кольев шатры. Из обитателей лагеря остались лишь женщины. Растрепанные, покалеченные, плачущие, они то тут, то там теснились друг к дружке, глядя на Ёритомо полными страха глазами. Из одной такой кучки вынырнул Нобуёси и, робея, приблизился к полководцу.

— Владыка, — произнес он между поклонами, — это я виноват в том, что вы потеряли противника. Я потревожил птиц, а Тайра приняли их за ваше войско. Мне следовало явиться и обо всем доложить, но это было так поразительно, что едва бы мне кто-нибудь поверил. Вдобавок дамам требовалась помощь, а я кое-что смыслю во врачевании.

«Это чудо, — сказал себе Ёритомо, едва оправившись от потрясения. — Хатиман ниспослал мне еще одно чудо». Ряды Минамото взорвались хохотом.

— Тайра бежали от уток и журавлей! Вот так храбрецы! Ёритомо слез с коня, снял шлем и исполнил обряд очищения, вымыв руки и ополоснув рот.

— Сей победой мы обязаны великому Хатиману. Иного объяснения этому дару богов быть не может.

— Повелитель, — произнес один из его людей, — дозвольте нам преследовать Тайра до Хэйан-Кё и прикончить!

И тут же, не дождавшись команды, несколько воинов пустились вскачь по Токайдо — догонять беглецов.

Ёритомо уже был готов дать приказ всему войску отправиться следом, как к нему подъехал Тайра Хироцунэ.

— Владыка, я знаю, какой это соблазн — поскакать неприятелю вдогонку. Однако меж нами разрыв в несколько часов пути, а последовав за ними до Хэйан-Кё, мы окажемся вдалеке от восточных земель. Это значит, что множество ваших сторонников покинут Канто, тогда как ваши завистники — взять хотя бы Фудзивара Хидэёси, — быть может, пожелают обратить это себе на пользу. Не лучше ли прежде удостовериться, что ваше влияние здесь незыблемо, а уж потом выступать на столицу? Истинно сей день благословен богами. Так не будем же растрачивать их дар, гоняя лисиц в болотной траве. Хватит с них и позора.

Ёритомо пристально посмотрел на Хироцунэ и подумал: «Ищешь пощады сородичам?» — однако потом ему вспомнилась роковая ошибка отца в смуту Хэйдзи, когда тот, погнавшись за отступавшими Тайра, угодил в западню.

Ёритомо кивнул Хироцунэ:

— Быть посему. Возвращаемся к Кисэгаве — там и решим, что делать дальше. Соберите брошенное оружие и броню — пригодятся. Нобуёси!

— Хай, господин? — отозвался лазутчик.

— Пусть невольно, но ты оказал нам большую услугу. Посему я вверяю тебе еще больше людей и жалую пост сюкко[71] — здесь, в краю Суруга. Вот тебе мой наказ: сделай так, чтобы Тайра больше сюда не являлись. Я на тебя рассчитываю.

Нобуёси, улыбаясь, поклонился:

— Буду рад его исполнить, господин, — даже если придется заселить всю границу гусями да утками.

Имена в бреду

Близилась к концу осень, и холодный ветер кидал мокрый снег в перегородки дворца Фукухара.

— Глубоко сожалею, государыня, — говорил старый лекарь Кэнрэймон-ин, сидящей у входа во временный лазарет, — но вам ни к чему с ним видеться. Он лежит в забытьи, а когда и приходит в себя, начинает бредить, шепчет… имена.

— Я знаю, чьи имена он шепчет, — ответила императрица со всем возможным спокойствием, тая скорбь. Монахи в соседней комнате заунывно тянули молитву — знак того, что смерть недалека.

За год до вынужденного отречения Такакура, как всякий император, завел себе наложниц и особенно привязался к двум — Аой и Кого. Аой происходила из низшего класса и числилась всего-навсего служанкой. Однако она умерла вскоре после того, как император отослал ее, испугавшись пересудов. Вторую, хорошенькую юную горничную, Кэнрэймон-ин подобрала ему сама, чтобы смягчить боль утраты. Судя по всему, дар удался, так как Такакура вскоре полюбил Кого с тем же пылом.

Все рухнуло, когда проведал Киёмори. Кэнрэймон-ин всякий раз вспыхивала от стыда, вспоминая, как ее отец выгнал Кого из дворца и принудил постричься в монахини, дабы не мешала счастливому браку дочери. Кэнрэймон-ин хоть и любила мужа, но ни на миг не заблуждалась касательно того, зачем ее выдали за Такакуру.

— Киёмори за все ответит, — прошептала она.

— Прошу прощения, госпожа?

— Ничего, добрый лекарь. Удалось ли вам выяснить природу недуга?

Врачеватель качнул головой:

— Разве можно сказать такое наверняка, госпожа? Быть может, злой дух навредил или пища, приготовленная не должным образом, а может…

— Может?..

Старик понизил голос:

— Злые языки говорят, будто не обошлось без отравления.

— Отравления? — ахнула Кэнрэймон-ин. — Да кто же осмелится совершить подобное?

— И верно: кто? — отозвался эхом лекарь. Казалось, он хотел продолжить, да раздумал и вместо этого порывисто поклонился и вышел.

Кэнрэймон-ин закрыла лицо рукавами. «Они думают, виноват мой отец. Быть может, это даже правда. Что за карма позволила мне возродиться в этом мире злодейства, у злодея родителя?» Тут по щекам ее потекли слезы, и она уже была не в силах их унять.

Братья встречаются

Минамото Ёсицунэ и его дюжий вассал Бэнкэй шагнули на брусчатку у ворот некой усадьбы города Нумадзу, столицы края Суруга.

— А он нас точно примет? — засомневался Бэнкэй, почесывая курчавую черную бороду.

— Конечно, примет, — ответил Ёсицунэ, хотя п душе был совсем не так уверен. — Мы же братья!

— Его самураев, по-моему, ваши слова не слишком убедили.

— Конечно, властитель Камакуры сейчас принимает многих. Кто только, должно быть, к нему не является! Тут надо держать ухо востро.

— Да, но ведь Ёритомо никогда вас не видел.

— Раз, может, и видел.

— Вы тогда были еще в пеленках.

— Хм-м… — Ёсицунэ смахнул пыль с рукава алого парчового хитатарэ, поверх которого красовался доспех, плетенный сиреневым шнуром, — подарок прежнего хозяина, Фудзива-ры Хидэхиры.

Спустя месяц после начала восстания Ёритомо весть о нем наконец достигла и далеких северных земель. Ёсицунэ покинул хозяйский дом еще раньше, чем посланник закончил речь, — Хидэхира едва успел выслать ему вслед три сотни воинов. Юный воин скакал без устали от Хираидзуми до Суруги, останавливаясь лишь затем, чтобы узнать, где найти Ёритомо. В сравнении с этой скачкой теперешнее ожидание было пустячной заминкой.

Наконец на веранде появился угрюмый воевода.

— Повелитель говорит, что согласен принять вас.

— Ага! Слышал? — обратился Ёсицунэ к Бэнкэю. — Я был прав.

— Ваша взяла, господин, — отозвался Бэнкэй, — чему я и рад. У меня уже ноги заныли.

Они отправились за воеводой в прохладные недра усадьбы, а оттуда — на широкий внутренний двор. С деревьев гинкго облетали последние листья, сверкая точно золотые. Рядом на соломенных циновках сидели несколько мужчин в раздельных доспехах. Едва Бэнкэй и Ёсицунэ приблизились, один из них встал со словами:

— Так это ты называешь себя моим братом?

Он был статен и крепок, отметил Ёсицунэ, а годами за тридцать. Его лицо было тронуто загаром, но не побурело и не обветрилось, подобно лицам уроженцев Канто. Ёритомо скорее походил на ученого. Только то, что он не чернил зубы и не бе лил щеки, отличало его от вельможи. Вид у него был приветливый, хотя глаза смотрели с опаской, как у человека себе на уме. Ёсицунэ снял шлем и поклонился:

— Ёритомо-сама, я действительно тот, кого вы, должно быть, знали как Усиваку. Моя мать, Токива, была любимой наложницей нашего отца, полководца Ёситомо. В детстве меня сослали в Курамадэру, но три года назад я бежал оттуда и скрылся в Хираидзуми. Местный властитель, Фудзивара Хидэхира, хорошо меня принял и обучил искусствам конной езды и обращения с луком. Приемы же борьбы на мечах я перенял у самого князя тэнгу.

— Тэнгу? — переспросил Ёритомо, моргнув от удивления.

— Точно так, брат. По имени Сёдзё-бо. Мне еще не было пятнадцати, когда я овладел тэнгу-до, и, должен сказать, последующая наука лишь немногим улучшила мое мастерство. Я единолично отразил нападение разбойников на почтовой станции и много раз побеждал в бою с другими воинами.

Озадаченное перешептывание среди подручных Ёритомо подсказало Ёсицунэ, что его могут счесть хвастуном, и он поспешил сменить тему:

— Теперь я привел три сотни людей к тебе в услужение, коли пожелаешь принять. Вот мой фамильный меч — он докажет мою принадлежность к Минамото. Теперь слово за тобой. Будем снова ловить бабочек вместе, как два брата-птенца?

Все, кто был во дворе, рассмеялись, улыбнулся и Ёритомо.

— Верно, ты и есть тот, кто написал мне эти строчки. — Он сунул руку в рукав и вытащил сложенный лист бумаги. В нем Ёсицунэ узнал записку, которую послал брату много лет назад, минуя край Идзу по пути на север. — Я с тех пор ношу его с собой. Подойди, присядь со мной, поговорим о былом.

Ёсицунэ принял оказанную ему честь и сел слева, а Бэнкэй опустился подле хозяина. Жадно внимал Ёсицунэ рассказу брата — о доблести их отца в годы Хогэн и Хэйдзи, о том, как его предательски погубили. Потом Ёритомо поведал и о других сыновьях Токивы, Нориёри и Гиэне, которые также провели детство на чужбине. Они, подобно Ёсицунэ, вызвались служить на стороне Минамото. Ёритомо сказал, что желает однажды построить отцу большую ступу. Оба брата с печалью вспоминали дни, проведенные в изгнании, и тех, кто был с ними добр.

Ёсицунэ вдобавок рассказал Ёритомо о том, кому верны князья отдаленных краев Осю и Дэва и могут ли они выслать людей для содействия повстанцам.

За разговором день сменился вечером, а после наступила ночь. Поужинали братья в саду и даже не заметили, как землю окутал промозглый осенний туман. Лишь тогда, когда часовой возвестил час Крысы, Ёсицунэ поднялся уходить.

Ёритомо поймал его pyку.

— Передать не могу, брат, как мне радостно, что ты решил примкнуть к нашему войску. Истинно это добрый знак, ведь и нашему прославленному предку Ёсииэ встреча с братом принесла удачу в битве при Куриягаве. Немногим из своих союзников я могу довериться. Хорошо, что ты отныне со мной.

— Наконец дождался я чести послужить тебе, — ответил Ёсицунэ, почувствовав, что не удержал слезу. — Уж вместе мы непременно разобьем врага.

— Ты прав, непременно.

Ёсицунэ и Бэнкэй поклонились и вслед за провожатым вышли из особняка — оба навеселе от сливового вина и саке.

— Ну, видел? — сказал Ёсицунэ. — Брат меня признал. Все идет отлично.

— Похоже, так. Однако его, видно, ошарашило, когда вы сказали про тэнгу, господин. Не слишком благоразумно кичиться своим мастерством воина перед главным полководцем.

— Пожалуй, этого я не учел. Но ведь он мой брат! И я собираюсь за него драться. Он должен знать, на что я способен, или нет?

— Да, но следовало ли говорить, как вы победили тех разбойников на почтовой станции?

— А как иначе брат станет полагаться на меня в бою, если я не скажу ему, кого победил? Ты стал мнительным, как вельможа, Бэнкэй.

— Простите, молодой господин. Я ведь должен за вами приглядывать. Вот и наша улица. Осторожней, здесь яма.

— Ой! Спасибо, что подхватил, добрый Бэнкэй. Стыдно было бы проделать такой путь и засесть в обозе из-за сломанной ноги.

— Точно так, господин. Ваш конь там.

— Нет, с того края.

— Да нет же, господин, там.

— А я уверен, что в другом месте… Да и если он здесь, отчего мне его не видно?

— Оттого что он вороной. Вот, разве не слышали, как он сейчас всхрапнул?

— А-а, ну ладно. — И Ёсицунэ покорно поплелся за Бэнкэем к лошадям, теперь уж уверившись в том, что все и впрямь идет отлично.

Полночные советы

Едва Ёритомо проводил брата взглядом, как улыбка его поблекла. «Как он молод! — думал Ёритомо. — По мне — совсем еще мальчишка. Зато как горяч! Проскакать несколько дней напролет, а потом резвиться как щенок — этому ли не позавидуешь? Эх, молодежь смутного времени… Как легко юные презирают правду смерти и отдаются войне! И взять меня — уж почти старик, а тоже приходится воевать. Нужно как можно скорее показать себя сведущим полководцем, заслужить уважение клана… Столько лет потрачено впустую! Пока я старался преуспеть в учении, мой брат тайно готовился к войне. Сколь прозорливее он был! Вот кто прославится в этом восстании — юноши, подобные Ёсицунэ».

— Вам нехорошо, господин? — спросил его кто-то из воинов Минамото, который сидел с ним в саду. — Вы вдруг замолчали, а теперь хмуритесь, словно заметили что-то недоброе вдалеке.

— Нет, все хорошо, — немедля откликнулся Ёритомо. Не время еще было проявлять слабость. Слишком многие из Минамото с радостью избавили бы его от места асона. — Просто утром мне предстоят большие дела. Хотелось бы выспаться.

— Конечно, господин, — сказал воин с поклоном. — Отдыхайте, а мы пойдем.

Все гости Ёритомо встали и, раскланявшись, вежливо удалились, однако их прощальные взгляды был настороженными и оценивающими. Ощутив их спиной, Ёритомо решил перед сном сделать еще кое-что.

Он нашел комнату, отгороженную от остальных покоев усадьбы, зажег там палочку благовоний и, положив на жаровню, стал ждать.

Вскоре на него повеяло холодом, еще более лютым, чем предзимняя стужа. Чей-то голос пгепнул прямо в ухо:

— Наконец ты призвал меня. Долго же я ждал.

— Мне жаль, что я не сделал этого раньше, — ответил Ёритомо. — Я должен извиниться. Все сбылось, как ты предсказывал.

— Разве я не говорил тебе давным-давно, что тебя избрал сам Хатиман? И что он и я не дадим тебе пропасть?

— Говорил, и мне следовало тебе поверить.

— Ты с блеском прошел все уготованные тебе испытания, и награда, как видишь, не за горами.

— Да. А теперь ко мне примкнул один из когда-то утраченных братьев. Мне бы радоваться, а я не могу. Не пойму, отчего так происходит.

— А-а, этот братец. О нем-то я и предупреждал тебя давным-давно.

Ёритомо оглянулся через плечо на мерцающую впалоокую тень Син-ина.

— Так это он? Что ж, Ёсицунэ и впрямь не любитель скромничать. Говорит, его воспитали тэнгу.

Син-ин мрачно кивнул:

— Страшись того, кто получал наставления от тэнгу. Подобно своим учителям, такие люди коварны и непредсказуемы. Он будет хорошо служить тебе, но стоит службе закончиться — станет угрозой. Никогда не давай ему повода усомниться в твоем превосходстве. Никогда не позволяй забыть, что ты, а не он Хатиманов избранник. Никогда не давай получить слишком много славы или наград, не то однажды пожалеешь.

— Я это запомню, — ответил Ёритомо.

Попранный меч

Мунэмори в душе съежился, увидев, как Киёмори медленно расхаживает взад-вперед по комнате. На полу перед ним распростерся, прижавшись лбом к холодному полу, юный Корэмори. Его советник, Тадакиё, сидел рядом с Мунэмори, бледный и трясущийся от страха.

— Ты бежал, — тихо выговорил Киёмори.

— Повелитель, — начал было его внук.

— Ты бежал от стаи уток.

— Владыка, — вступился Тадакиё, — напади на нас Минамото…

— Вы сбежали еще до начала боя!

— Господин, — сказал Мунэмори, — они узнали, что Минамото больше чем вдвое превосходят их числом. Отступить было благоразумнее.

Киёмори резко обернулся:

— Ты знаешь, что говорят о Тайра на каждой станции отсюда и до востока? Будто наши воины мчались нагишом на расседланных лошадях, побросав все свое оружие и броню в лагере. Будто они до того перетрусили перед боем, что были рады любому поводу сбежать. Будто теперь Минамото, пожелай они занять столицу, должны взять с собой только гусей и лягушек, и все Тайра со страху попрыгают на деревья. — Он обратил ледяной взгляд на Корэмори: — Ты выставил свой род на посмешище.

Корэмори, дрожа, вытащил из ножен короткий меч и положил его перед собой.

— Повелитель, с вашего соизволения, я пойду во двор и лишу себя жизни за тот позор, который навлек на Тайра.

Киёмори наступил обутой в высокую сандалию ногой на лезвие меча.

— Это право воина, Корэмори. Ты доказал, что воин из тебя никчемный, а значит, недостоин сэппуку[72]. Нет, я решил приговорить тебя к ссылке на Кикайгасиму, где у тебя будет много времени поразмышлять над тем, что сказал бы. о тебе и твоей трусости отец, пребывая в Чистой земле.

Корэмори залился слезами.

— Простите, дед Киёмори!

Но тот уже повернулся к Тадакиё:

— А тебя я с удовольствием казню собственноручно. Я доверил тебе советовать моему внуку. Теперь придется подыскать местечко попозорнее, где бы выставить твою голову.

— Простите, владыка! — вскричал Тадакиё, бросаясь ниц. Потом Киёмори обратил взгляд на сына.

— Тебе, — произнес он самым ледяным тоном, — мне сказать нечего.

Мунэмори призвал всю свою храбрость и гордость. «Что бы посоветовал сейчас Син-ин?» — спросил он себя и, собравшись с духом, произнес:

— Прошу вас, отец, перемените решение. Если вы исполните обещанное, люди подумают, что мы устыдились, и будут поносить нас еще больше. Но если мы наградим Корэмори и Тадакиё, сделав вид, что они справились с поручением — выяснить мощь Минамото и показать им, сколько людей могут собрать Тайра, — хулителям будет трудней нас очернить. Ибо куда проще ударить хнычущего попрошайку, нежели гордого князя. Пусть люди знают, что Тайра по-прежнему непоколебимы и всякий, кто посмеет нас стыдить, будет выглядеть дураком.

Киёмори моргнул, на миг опешив. Потом странный, булькающий смешок сорвался с его губ.

— Ты… ты хочешь, чтобы мы позор обратили в победу? Слепили пирожные из грязи?

— Другого пути я не вижу, отец. Признать ущербность Тайра — значит даровать Минамото еще одну незаслуженную победу. Заявить, что на самом деле победили мы, — значит охладить их пыл. Подумайте только: наши семьдесят тысяч войска целы и при нас, тогда как, случись им сражаться при Фудзи, многие пали бы, оставив столицу без защиты.

— Мунэмори-сама прав, — произнес Тадакиё, глядя на него с великим благоговением. — Наша рать цела и невредима, а Минамото достались одни только утки.

Мунэмори, приободрившись, продолжил:

— Отец, будьте же милостивы и благоразумны. Тадакиё слывет средь людей храбрецом — еще юношей он в одиночку разделался с двумя опаснейшими головорезами. Посему уж его-то нельзя винить в трусости. Быть может, тот птичий всполох был знаком свыше, предупреждением богов, призванным уберечь Тайра от страшного промаха. Что до Корэмори — он еще юн, ему впервые доверили предводительство. Не сомневаюсь: урок он усвоил. Оставьте его при себе, и он еще добудет для вас победу. Прошу, подумайте над моими словам, и забудем об этом недоразумении, каковое, право же, ничуть нас не разорило.

Киёмори задумчиво тронул подбородок, глядя на Мунэмори.

— Знак свыше, говоришь, — произнес он наконец.

— А разве не так? — спросил Мунэмори. — Разве судьба не благоволит нам более всех прочих семейств?

Тяжело вздохнув, Киёмори проронил:

— Рад видеть, что к моему сыну вернулась рассудительность — где бы она ни скрывалась. Жаль только, этого не случилось раньше. Что же, быть посему. Раз мы не смогли превзойти Минамото на деле, сделаем это на словах — здесь, в Фукухаре. Тебя, Корэмори, каким бы безумием это ни показалось, я намерен повысить. Отныне ты назначаешься средним военачальником Правой стражи. А ты, — обратился он к Тадакиё, — получай свою жизнь обратно.

— Благодарствую, Киёмори-сама! — воскликнули оба помилованных и распростерлись ниц, готовые вжаться в пол.

Мунэмори деликатно кашлянул и сказал:

— Отец, осталось еще кое-что.

— Ты смеешь долее испытывать мое терпение?

— Я лишь хочу кое-что предложить. В вашей власти поднять боевой дух Тайра и всех советников-царедворцев, а также заставить на время забыть о нашем посрамлении.

— И что же за чудо я могу совершить? Мунэмори разъяснил.

Возвращение

Нии-но-Ама так и не узнала, что вынудило ее мужа передумать и возвестить о возвращении столицы в Хэйан-Кё, но, на ее взгляд, этот поступок был фмым разумным в его жизни. Поэтому даже обратный путь в тряской повозке с дочерью и несколькими служанками превратился в радостное событие. Несмотря на зимнюю стужу, все пели, смеялись и вспоминали прелести жизни в Дворцовом городе.

— Никаких сквозняков в спальне! — воскликнула одна девушка.

— Никаких криков чаек! — подхватила другая.

— Никаких демонов с крыльями и длинными носами, что мерещатся по ночам! — произнесла Кэнрэймон-ин.

Нии-но-Ама подалась вперед и ободряюще сжала ее руку. Предновогодние дни в Фукухаре явились для них тяжелым испытанием. Когда воины Тайра выступили в поход к реке Фудзи, оберегать столицу стало некому. Тэнгу вернулись — одолевать немногих оставшихся стражей, рвать с крыш черепицу, бормотать, хихикать и время от времени заглядывать в окна, пугая обитателей. Женщины, живущие во дворце, по ночам почти не смыкали глаз.

— А тебе, матушка, что нравится больше всего? — спросила Кэнрэймон-ин.

— Пожалуй, сады, — отозвалась Нии-но-Ама. — В Фукухаре, с ее ползущими склонами, их толком не разобьешь. Рада, что мы наконец вернемся в места, где могут расти цветы и виться ручьи.

— И все-таки стыдно, — молвил кто-то из дам, — что придется оставить все наши дома, которые были с таким трудом выстроены.

— Дома против течения не увезешь, — сказала на то Нии-но-Ама. — И на прежнее место не поставишь. Должно быть, есть в этом какая-то справедливость. Сначала жителей Фукухары изгнали из собственных жилищ, чтобы мы могли там поселиться, а теперь они заняли наши.

— То есть грязные рыбаки будут жить в государевых палатах?

— Если тэнгу не разнесут их раньше, — ответила Кэнрэймон-ин.

Только на второй день пути, вечером, императорская карета поравнялась с воротами Расёмон. Дамы приникли к оконцам, распахнув шторку, вопреки правилам приличия и зимним ветрам, — только бы вновь увидеть любимую столицу. Даже Нии-но-Ама, поддавшись всеобщему нетерпению, выглянула из окна, к удивлению сопровождавших воинов.

Низкий рокот колес под сводами ворот Расёмон стих, и дамы закричали друг дружке:

— Ура! Вот мы и дома! Вон мостовая Судзяку! Вон… вон… ох… — И они примолкли, потрясенные увиденным.

Вековые ивы, росшие вдоль главной улицы города, были срублены — должно быть, на дрова. Булыжник мостовой был целиком выворочен и растаскан — видимо, на постройку высоких стен вокруг уцелевших усадеб. На дороге повсюду валялись отбросы, высились кучи рухляди. Нищие, отощавшие до костей попрошайки сновали по округе и даже дерзнули приблизиться к императорскому поезду, пока стража не отогнала их прочь.

— Где мы? — простонала одна из фрейлин. — Наш город — его больше нет! Что с ним стряслось?

Нии-но-Ама тихо опустила занавеси и повернулась к спутницам.

— Это лишь краткий сон, — сказала она. — Ясно, что с уходом Тайра Хэйан-Кё впал в совершенное запустение. Но вот мы вернулись, и все здесь наладится. Стоит только добраться до Дворцового города — и мы почувствуем себя дома. Его охраняли в наше отсутствие, и, благодарение богам, там-то все осталось по-прежнему.

Дамы вернулись к игре — стали загадывать, какую из дворцовых забав затеют по возвращении, и это как будто чуть-чуть их ободрило. Однако путь по мостовой Судзяку оказался дольше ожидаемого.

Наконец карета остановилась.

— Вот мы и приехали, — сказала Нии-но-Ама, делая приветливое лицо.

Снаружи послышались крики:

— Им туда нельзя! Вези их в другое место! Езжайте в Кура-мадэру.

— Что?! — вскричали женщины в один голос. — Что значит «нельзя»? Что случилось? — Они повскакали с мест и бросились к окнам, барабаня по плетеным стенам кулаками. — Скажите же, что происходит! Почему нам нельзя проехать? Пустите нас во дворец!

После нескольких минут вопрошаний задняя дверца кареты наконец распахнулась. За ней стоял Мунэмори с осунувшимся, изможденным лицом.

— Дамы, государыня — прошу, успокойтесь. Боюсь, во дворец вам сейчас нельзя.

— Почему? — грозно возопили Нии-но-Ама и Кэнрэймон-ин. Мунэмори попятился.

— Это я виноват, — тихо ответил он. — Я был так занят обороной Рокухары, что почти забыл о Дворцовом городе. Я не знал, что стража, поставленная его охранять, разбежалась. Не знал, что разбойники и простолюдины сломали ворота и забрались внутрь. Во дворце кругом разруха. Большая часть утвари сломана или расхищена. Сады вытоптаны. На то, чтобы выселить чернь, уйдут многие дни, и еще многие годы — на то, чтобы отстроить дворец и очистить его от скверны. Вам нужно поехать в Курамадэру — там по крайней мере вы будете в уюте и безопасности. А теперь простите меня — мне еще очень многое предстоит сделать. — И Мунэмори наглухо захлопнул дверцу кареты.

Женщины молча осели на скамьи, раскрыв рты в удрученном молчании. Карета резко дернулась вперед, сворачивая на север. Кэнрэймон-ин принялась читать Лотосовую сутру. Остальные хотели было ей вторить, но не смогли, расплакавшись одна за другой. Нии-но-Ама обняла их за плечи, попыталась утешить, однако вскоре и сама не смогла удержаться от слез.

Голова Киёмори

— Как-как они его обозвали? — прорычал Киёмори.

— Это всего-навсего деревянный шар, — оправдывался паломник, только что возвратившийся из Нары. — Монахи Кофу-кудзи пользуются ими в играх и состязаниях. Уверен, они не имели в виду ничего дурного. Шутка, да и только.

— Тайра не терпят подобных… шуток, — сказал Киёмори. Чернецы начинали ему досаждать. Появление такого множества важных гостей вызвало замешательство среди монахов Курамадэры, и те не сразу смогли предоставить достаточно покоев для монаршей семьи и Тайра. Вдобавок Киёмори держал зуб на настоятеля за побег одного ссыльного юнца. Тем не менее он был рад узнать, что оплот Тайра — Рокухара — благодаря достаточной охране остался невредим и возвращение туда не за горами.

— Я бы потерпел, отец, — советовал Мунэмори, совсем измотанный ежедневной ездой из Курамадэры в разрушенный дворец и обратно. — Кофукудзи — самый почитаемый из храмов Нары, Фудзивара молятся здесь испокон веков. Если вы дадите волю чувствам, то потеряете все уважение, которого так долго добивались.

— Да ведь это те самые монахи, что укрывали принца Моти-хито!

— Вы уже покарали их за это.

— Хе! Раз так, пошли к ним отряд дознавателей — пусть разберутся, что да как. Отложим разбирательство до их приезда.

— Слушаюсь, отец. Весьма разумное решение.

Мунэмори расстался с паломником из Нары и послал подручного собирать людей, а Киёмори тем временем встал, потянулся и вышел на веранду. Шел мелкий снег, верхушки сосен припорошило, а с гор задувал сухой холодный ветер. Киёмори скучал по Фукухаре с ее запахом моря.

— Я все сделал, — произнес Мунэмори у него за спиной.

— Хм-м… Не успели переехать, а я уже жалею о том, что вернул столицу в Хэйан-Кё.

— Зря вы так ду. маете, отец. Учитывая обстоятельства, едва ли можно было рассудить мудрее.

— То же самое ты говорцл о Корэмори, когда он сбежал от уток.

— Что ж, для того времени — самая верная мера.

— Ишь, «Город мира и покоя», — проворчал Корэмори. — Для меня Хэйан-Кё всегда был городом битв — настоящих, на поле брани, и тайных, в дворцовых коридорах. Я никогда не чувствовал себя здесь как дома. Другое дело — Фукухара. Надо было остаться там.

— Вы ведь сами говорили мне, что Царь-Дракон теперь во вражде с Тайра. Как думаете, долго ли бы простояла наша столица на краю его вотчины?

— И пусть, если Рюдзин-саме от этого досада. Засели бы у него под боком точно кол — поди вытащи. Зато представь, чем стала бы Фукухара через год-другой! Чудо, а не порт! Кругом торговые суда с товарами и учеными людьми из Чанъани, военные джонки, плывущие покорять варваров в южных землях… Вот где слава! Должно быть, я совершил величайшую в жизни ошибку, уехав оттуда.

— Но ведь Царь-Дракон…

— Нет, пожалуй, величайшей ошибкой было жениться на его дочери. Вот уж промах так промах.

— Отец…

— Не сделай я этого, никогда не пришлось бы давать дурацкого обещания насчет Кусанаги. Никогда б у меня не было такого сына, как Сигэмори, предавшего все, во что я верил. Сколько сожалений! Любопытно, достанет ли жизни их все перечесть.

— Но, отец, — произнес Мунэмори, смущенно хохотнув, — не женись вы на матушке, разве был бы у вас такой сын, как я?

Киёмори смолчал.

Крылатый князь

Десять ночей спустя Нии-но-Ама вскочила по женскому крику. Метнувшись туда, откуда кричали, она несколько раз чуть не споткнулась о спящих в проходах монахов, пока наконец не добралась до покоев, где размещались ее дочь-императрица и ее фрейлины.

Она рывком распахнула сёдзи и бросилась к растерянной дочери, прижала ее к себе.

— Что такое? Что случилось?

— Разве ты их не слышишь? — сказала Кэнрэймон-ин сквозь слезы. — Тэнгу! Они и здесь нас отыскали!

Нии-но-Ама шикнула на плачущих и прислушалась. Вдалеке раздался хриплый, клекочущий хохот и приглушенная болтовня — слов было не разобрать.

— Они смеются над нами, — сказала Кэнрэймон-ин. — Говорят, что Такакура скоро умрет. Что Киёмори умрет. Что мой сын умрет и все мы вместе с ним — ужасной, ужасной смертью.

Нии-но-Ама прижала ее к себе.

— Тише. Не бойся. Сюда, на святую землю, они не смеют ступить. Она обожжет им ноги — вот и каркают издалека. И нас они вовсе не преследуют. Монахи говорят, в этих горах тоже водятся тэнгу.

— Это все из-за отца, — прошептала Кэнрэймон-ин.

— Все гораздо сложнее, — возразила ей мать. Безоружный вспомогательный отряд, посланный в Нару, так и не вернулся. Иноки Кофукудзи, страшась расправы Тайра, напали первыми и обезглавили всех посланцев, а отрезанные пучки волос отправили Киёмори в знак неповиновения. Тот в ярости направил в Нару несколько тысяч воинов — покарать строптивцев. Войско Тайра спалило дотла древний храм Кофукудзи вместе со священными образами и свитками, истребив всех служивших там монахов. Головы смутьянов были доставлены в столицу, но тюремщики государевой тюрьмы отчего-то не вывесили их на Изменничьем дереве, а побросали в сточные канавы, под скользкий мокрый снег. Как и предсказывал Мунэмори, разрушение Кофукудзи лишь умножило число ненавидящих Тайра. Даже среди тэнгу.

— Как же нам их отогнать? — спросила Кэнрэймон-ин. — Наша стража и лучники остались внизу, в Хэйан-Кё.

Нии-но-Ама сказала, прищурившись:

— С этим я разберусь. Сама поговорю с тэнгу. Дамы ахнули.

— Нет, матушка! — встрепенулась Кэнрэймон-ин. — Вам нельзя. Подумайте только, что они с вами сделают.

— И что же? Я уже старуха, ко всему монахиня и дочь Царя-Дракона, который сейчас с ними заодно. Могу достаточно споро читать сутры, чтобы держать демонов на расстоянии. Тэнгу я не боюсь. Отдыхайте. Вернусь, как только все улажу.

Нии-но-Ама встала и покинула спальню дочери. Повязав шарфом коротко стриженную голову, она вышла с монастырского подворья. Монахи и послушники даже не попытались ее остановить. После сожжения Кофукудзи беды Тайра их больше не волновали, и они не раз давали гостям понять, что хотели бы поскорее от них избавиться.

Нии-но-Ама взяла факел из держателя у ворот и направилась в лес. На устланной хвоей тропе ощущался терпкий сосновый запах. Нии-но-Ама шла на звук болтовни тэнгу, когда кругом вдруг воцарилась тишина. Монахиня замерла и прислушалась.

Внезапно отовсюду в ветвях что-то затрещало и на нее сверху, клекоча и хлопая крыльями, слетела огромная стая черных птиц в разноцветных шапочках, окружая ее кольцом. Нии-но-Ама ахнула и слегка попятилась, но факела не выронила.

Тут с дерева спорхнуло еще одно существо, почти с нее ростом. У него были птичьи крылья и нос ворона, но тело человека, как и одежда — ярко-красный шелковый кафтан.

— Приветствую, Токико, — произнес тэнгу. — Давно не виделись, дочь Рюдзина. Ну и ну, сильно же ты переменилась с тех пор, как с сестрицей Бэндзайтэн играла на бива и плавала по морю на челночке.

— Я прожила жизнь смертной, — ответила Нии-но-Ама, — а к смертным годы и жестоки, и по-своему благосклонны. Однако позволь спросить: кто ты?

Тэнгу поклонился:

— Я — Сёдзё-бо, князь тэнгу этих гор.

— Значит, ты мне и нужен. Я требую, чтобы ты и твои крохи тэнгу прекратили одолевать императорскую семью. Или нет в вас почтения к потомкам Аматэрасу?

Вокруг грянул тот же клекочущий хохот.

— Ты, верно, плохо знакома с тэнгу? — спросил Сёдзё-бо. — Мы никого не почитаем. А Тайра, коли о них зашла речь, — всех меньше. Сожалею, что приходится тебе это говорить.

— Если у вас счеты с Киёмори-самой, разбирайтесь с ним, а безвинное государево семейство не трогайте.

Крохи тэнгу снова захохотали.

— У нас, демонов, есть речение: смертных без вины не бывает. Особенно Тайра. Знаешь ли, твоя дочь была не во всем безгрешна. Что до Киёмори, теперь он не в нашей власти. Грехи его так чудовищны, что сам Касуга-ками решил вмешаться. Киёмори недолго осталось жить в этом мире. Как думаешь, великий бог Касуги пощадит его преступную душу? Сомневаюсь. Как жаль… А я-то подготовил ему славную кончину. Особого убийцу, которого сам обучил. Сына Минамото Ёситомо, не меньше. Каково звучит, а? — Сёдзё-бо вздохнул.

— У нас, смертных, есть речение, — парировала Нии-но-Ама, — «никогда не верь тэнгу». Особенно если ты инок или монахиня. Что мне до твоих слов, если я даже не знаю, правдивы ли они?

Сёдзё-бо пожал плечами:

— Это не важно. Рано или поздно все само откроется.

— Да, и что значит: моя дочь была не во всем безгрешна?

— Разве наша грядущая жизнь не определяется заслугами нынешней? Не дурная ли карма позволила ей родиться среди Тайра? Вдобавок она сделала кое-что из того, что не следовало. Спроси ее — быть может, она тебе расскажет. А теперь иди доживай свою горькую жизнь. Будь я на твоем месте, вернулся бы в Рюдзиново царство как можно скорее. Тебе не понравится то, что здесь будет.

— Ты о Маппо, верно? — спросила Нии-но-Ама.

— Маппо, конец — понятие зыбкое, нэ? Что одному клану упадок — другому возрождение. Скажем, это Маппо Тайра.

— Упиваешься собственной жестокостью?

— Я ведь демон, разве нет? Впрочем, отныне вы не услышите наших ночных песен. Добрая братия заслужила немного отдыха после всего, чему вы, Тайра, ее подвергли.

— Значит, Маппо и впрямь не за горами, коли тэнгу начали жатеть монахов, — сказала Нии-но-Ама.

— Ступай, Токико-сан, — ответил Сёдзё-бо. — Послушайся моего совета: покинь этот мир, пока не поздно. — Он распахнул два огромных крыла и прянул в воздух. Матые тэнгу взмыли вслед за ним, черным вихрем окружив монахиню и растворившись среди сосновых крон. Ее факел почти погас в поднятой ими кутерьме, но маленький огонек все же уцелел.

Нии-но-Ама повернулась и пошла назад по тропе, ведущей к монастырю. Она задумалась над тем, не последовать ли совету Сёдзё-бо. «Как я могу? — сокрушалась она. — Дочь без меня пропадет. Да и внуку, будущему государю, я нужна не меньше. Быть может, мне еще удастся образумить Мунэмори. Нет, рано еще уходить, что бы ни ждало впереди».

Как ладья, привязанная к берегу Крепким чалом — не разрубит меч, Полагаюсь на волю судьбы.

Холодный Новый год

В поминовение погибшего Кофукудзи новогодние празднества во дворце по случаю наступления пятого года эпохи Дзисё отменили. Монаршее семейство перебралось в те покои Дай-дайри, которые еще можно было восстановить для жилья, сторонясь обгоревших, ветхих и оскверненных бродягами. Может, из-за печали, что наполняла душу при виде этих крох былого великолепия, а может, из-за частых и изнурительных переездов после болезни, или же от тяготы житья за стенами Рокухары, на четырнадцатый день первого месяца новоотрекшийся император Такакура скончался. Государь-инок Го-Сиракава, стоя на веранде усадьбы Тоба, своего старого и вновь обретенного пристанища, пытался представить себе дым погребального костра, что поднимался из Сэйгандзи по ту сторону долины, сливаясь с нависшими облаками. Разумеется, на похороны сына его тоже не пустили.

«Как же так вышло, — спрашивал он себя, — что я стольких пережил? Любимых жен и наложниц, двоих сыновей — Нидзё и Такакуру, бывшего императора, одного внука, Рокудзё, тоже бывшего императора, и сына Мотихито, который должен был им стать. Какие же прегрешения сотворил я в прошлой жизни, чтобы заслужить такую муку в нынешней?»

Он почти полюбил жизнь в Тюремном дворце Фукухары, куда маленький тэнгу приносил ему вести о новом восстании Минамото, как и о своих демонических нападках на новый дворец. И все же, Го-Сиракава возликовал вместе со всеми, когда узнал о возвращении столицы. После заточения в тесноте и мраке усадьба Тоба показалась ему земным раем. Но боги, видно, твердо вознамерились не давать ему долго радоваться. И новое горе, как всегда, не заставило себя долго ждать.

— Ты счастливец, сын мой, — сказал Го-Сиракава далекому дыму. — Твоя жизнь была безгрешной, ты придерживался Десяти заветов и Пяти постоянств и легко найдешь себе приют в Чистой земле. Это нам увы — тем несчастным, кто вынужден пребывать здесь, в ущербном мире. И пусть я обязан тебе жизнью, мне жаль, что ты просил Царя-Дракона защитить меня. Лучше бы спасся сам.

Вместе с известием о кончине Такакуры Киёмори прислал ему любопытную записку:

«Сожалею, что людям наших почтенных годов доводится переживать подобные горести. У меня есть дочь — ей едва минуло восемнадцать, — которую я желаю предложить вам в утешение как новую супругу. Ее мать — жрица святилища в Ицу-кусиме, поэтому морские ками, верно, благословят ваш союз. Если вы согласитесь, я пришлю ее вам с надлежащим сопровождением и приданым не позднее четырнадцати дней».

«Простой подарок или попытка загладить вину?» — гадал Го-Сиракава, не переставая дивиться бесстыдству Киёмори. Однако девушку нельзя было не принять — пока открыто противоречить Тайра государь-инок не смел. Хотя едва ли он сможет предложить бедняжке много участия. Еще одна жизнь, загубленная Киёмори.

Го-Сиракава поднял лицо к небесам, где в вечернем небе сгущались тяжелые тучи.

— Великие ками, — произнес он нараспев, — если вы ко мне благоволите, молю: пусть я буду отмщен в этой жизни. Ниспошлите возмездие моим врагам. Дайте узреть, как падут Тайра и воцарится мир. Если вы для чего-то щадили меня до сих пор, пусть это будет причиной.

Го-Сиракава ощутил, как по щеке скатилась капля влаги, но не понял — слеза ли это была или крошка мокрого снега.

Кипящая вода

Тот год — пятый год эпохи Дзисё — был примечателен тем, что имел добавочный месяц, сразу вслед за второй луной. Его ввели с тем, чтобы перестроить календарь человека в соответствии с природным календарем. И точно в согласии с названием этого месяца — Исправлений — многое из того, о чем долго грезили и молились, наконец сбылось.

На второй день високосной второй луны Мунэмори приехал в Рокухару с докладом о множестве бунтов, вспыхнувших в Канто за последние двадцать восемь дней.

— Варвары всех четырех стран света пользуются случаем выступить против нас, — говорил он отцу. — Наши союзники в силах лишь держать их на удалении, пока не отобьют всех натисков Минамото. А Ёритомо, говорят, ежедневно пополняет рать сотнями воинов.

— Хм-м… — хмуро отозвался Киёмори, уставившись в пол. В последние дни, как выяснил Мунэмори, ему недужилось и он почти не ел. Быть может, и теперь он слушал сына вполуха?

— Совет знатных старейшин просил меня принять пост главнокомандующего, — продолжал Мунэмори, — и возглавить поход на восток. Я согласился, рассудив, что так будет лучше. Наши люди опасаются следовать за Корэмори — ну, после случившегося. Разумеется, я не выступлю без твоего соизволения и поддержки.

Киёмори поднял бритую голову и воззрился в дальний угол.

— Убирайтесь. — Что?

Киёмори вскочил на ноги.

— Вам сказано: прочь!

— Отец, с кем ты говоришь?

— Еще не время! Нет, не пойду!

— Отец!

— Разве ты не видишь их, Мунэмори? — Он схватил сына за плечо. Мунэмори даже сквозь одежду ощутил жар его руки — та была горяча, словно расплавленный воск.

— Кого, отец?

— Вон, смотри! — Киёмори указал на дальний конец комнаты. — Это Гэнда Ёсихира! А с ним — Син-ин! Вон и мой дядя, и отец Ёситомо! Говорят, что явились за мной, что моему счастью конец. Но меня им не взять! Скажи им, Мунэмори! Я не пойду! — Киёмори толкнул сына в бок, отчего тот повалился навзничь. — Я вас одолел! — возопил он. — И одолею еще раз!

Мунэмори поднялся и взял отца за руку. К его изумлению, жар от нее был так силен, что не терпели пальцы.

— Отец, ты весь горишь! Не иначе это от лихорадки тебя мучают видения.

Привлеченная криками, в дверях показалась челядь.

— Скорее наполните ванну! — велел им Мунэмори. — Холодной водой. У господина жар, его нужно скорее остудить.

Слуги помчались выполнять распоряжение, а Мунэмори повел отца по коридору и через двор — к баням.

— Жарко, — бормотал Киёмори. — Жарко мне… жарко.

— Тише, отец. Скоро мы тебя охладим. Крепись, как крепился всегда.

Наконец они выбрались во двор, туда, где стояли большие каменные купальни. Слуги уже вовсю заполняли их водой. Мунэмори с помощником сняли с Киёмори платье и опустили в ледяную воду. Едва его тело коснулось воды, как из купальни повалил пар, а стоило ему погрузиться чуть глубже — вода вокруг закипела.

— Не может этого быть, — обомлел Мунэмори. Слуги заохали и зароптали:

— Конец. Верный конец.

— Эй, ты и ты! — одернул двоих Мунэмори. — Бросьте канючить и займитесь делом! Хворь эта явно не простая. Отправляйтесь немедля на гору Хиэй и принесите воды из ручья Ты-сячерукой. С ее помощью мы изгоним демонов, которые его осаждают.

Слуги поклонились и поспешно ушли, чуть не благодаря за отсылку.

Мунэмори огляделся и заметил, что карниз близлежащего здания склонился над самой купальней.

— Вы, — отметил он еще двух слуг, — положите там бамбуковый желоб — вдоль ската, чтобы конец был точно над ванной. Потом поставьте на крышу бочонок с холодной водой и прикрепите к ней желоб, с тем чтобы можно было устроить непрерывный поток.

И эти слуги, поклонившись, удалились. Мунэмори склонился над купальней:

— Отец, не оставляй нас. Я не готов еще возглавить все войско Тайра. Не знаю, что с нами будет, если ты уйдешь!

Однако Киёмори как будто его не слышал — лишь брюзгливо кривился, то и дело бормоча: «Жарко мне, жарко».

Мунэмори поднял глаза и сквозь клубы пара увидел с другого края купальни знакомую фигуру.

— Матушка.

— Значит, слухи верны, — произнесла она с выражением мученической отрешенности на морщинистом круглом лице.

Мунэмори встал и подошел к ней.

— Как ты так скоро узнала?

— Прошлой ночью мне было видение. Мне снилось, что я была здесь, в Рокухаре, и у ворот появилась повозка, влекомая демонами-они, вся в языках пламени. Чей-то голос выкликнул имя Киёмори, сказав, что властитель Эмма-о, судья царства мертвых, призывает канцлера-послушника из рода Тайра к себе на судилище. Сказали, будто бы Киёмори был обречен на вечные муки в аду безвозвратном. Я проснулась и с тех пор не смыкала глаз.

— Матушка, не говори о таких вещах. Он может услышать.

— Если верить глазам, он сейчас слышит одних только демонов, что верещат ему в уши.

Мунэмори глянул через плечо.

В клубящихся струях пара он различил знакомое лицо со впалыми щеками и глубоко сидящими глазами. Син-ин ухмылялся.

В тот же миг его отвлек дробный стук по крыше — пренебрегая опасностью, слуги спешили приладить к бочке пустотелый бамбуковый шест. Наконец трубу прикрепили поверх черепицы, и вскоре над купальней заструился поток ледяной воды. Когда Мунэмори снова вгляделся в завитки пара, Син-ина уже не было. Однако затея окатить Киёмори сверху не увенчалась успехом. Вода, шипя, испарялась у самой его кожи, точно грудь больного была докрасна раскаленным железом.

— Он борется, — сказала Нии-но-Ама. — Не дает демонам овладеть им, потому-то его тело и горит, как в аду, хотя сам он еще с нами.

— Чем мы можем помочь? — прошептал Мунэмори.

— Я буду молиться, — ответила Нии-но-Ама, — хотя вряд ли из этого выйдет толк. А ты поступай как хочешь. — И она затянула сутру Тысячерукой Каннон, что спасла его сестру два года назад.

Через некоторое время возвратились и слуги с горы Хиэй.

— Привезти бочки так скоро не было никакой возможности, — оправдывались они, — поэтому мы принесли доски, вымоченные в воде святого источника. Монахи сказали, что господин должен лечь на них. Это-де облегчит его душевные муки.

И вот пропитанные водой доски разложили в опочивальне Киёмори. Слуги не без труда перенесли его из купальни — он так горел, что им пришлось соорудить подобие прихваток, обмотав тканью кисти рук и предплечья. Наконец Киёмори уложили на доски, а служанки, сидя рядом, изо всей мочи обмахивали его веерами. Однако и это не помогло — жар не только не унялся, а, наоборот, разбушевался сильнее. Девушек, которые чуть не падали без чувств в раскаленной спальне, пришлось отослать.

Мунэмори и Нии-но-Ама сидели так близко, как только могли.

— Супруг мой, я чувствую, конец недалек, — промолвила Нии-но-Ама. — И хотя мы отдалились друг от друга в последние годы, долг жены велит мне позаботиться об исполнении твоей последней воли. Какую памятную ступу тебе выстроить? Какие сделать пожертвования храмам в твою честь? Какими чинами желаешь ты наделить своих детей и родичей?

— Скажи нам, отец, если можешь, — поддакнул Мунэмори. Киёмори обратил к ним искаженное мукой лицо.

— Не надо… ступ! — прорычал он. — Ни… даров. Ни… чинов.

— Тогда чего же? — спросила Нии-но-Ама.

— Хочу… голову Ёритомо! — выкрикнул Киёмори, рывком приподнявшись на досках. — Повесьте… над могилой. Вот… моя последняя воля.

— Но, отец, — возразил Мунэмори, — разве подобает просить о таком на пороге кончины? Подумай о грядущей…

— Такова… воля воина, — огрызнулся Киёмори. — Я хочу умереть… как воин. — Он откинулся спиной на настил и закрыл глаза.

Еще два дня Киёмори боролся с демонами. Потом, на четвертый день високосной второй луны, после приступа судорог, он умер. Оглушенная новостью, столица погрузилась в безмолвие. Дела, что требовали решения, застыли, как застывает на миг подброшенный в воздух кинжал. Будущее пугало сплошной неизвестностью.

Три дня спустя тело Киёмори было предано огню. Его кости и пепел отправили в край Сэтцу и погребли на острове Сутры, Кёносиме, гробнице, выстроенной им у берегов Фукухары. Даже мертвый, Киёмори бросал вызов Царю-Дракону.

Великая потеря

— Нет, не верю! — вскричал Минамото Ёсицунэ, когда весть о смерти Киёмори донеслась в Идзу. — Нет, нет! — Он толкнул стойку со своим досиехом, оторвал себе рукава, бросился на пол и стал молотить кулаками по циновкам.

— Господин, — прогремел Бэнкэй, вбегая вслед за ним в комнату. — Зачем так убиваться? Ведь Киёмори был вашим заклятым врагом, а вы сокрушаетесь о его смерти!

— Потому что я должен был его прикончить! — подвывал Ёсицунэ. — Сёдзё-бо обещал мне! Я готовился к этому, сколько себя помню! А теперь боги отняли у меня то, ради чего я жил! За что? За что? За что?

— Тише, молодой господин, — сказал Бэнкэй. — Вот что случается, когда веришь обещаниям тэнгу.

— Зачем теперь жить? — повторял Ёсицунэ сквозь слезы. — Я снова, точно бесприютный сирота, плыву по волнам, и не за что уцепиться. Меня лишили мечты, Бэнкэй! Что же мне делать?

— Разве не ясно, господин? Вы нужны брату. Пусть Киёмори не стало, есть много других Тайра, кому бы вы могли отомстить. Канцлер даже не был главой клана. Значит, вашим врагом должен стать Тайра Мунэмори.

— «Тайра Мунэмори», — передразнил Ёсицунэ. — Это трусливый заяц, а не человек. Все так говорят. Убить его — не славнее, чем придавить крысу в амбаре.

— Да, но у него в подчинении есть и более достойные люди, господин. Как насчет Корэмори, сына Сигэмори?

— Он бежал от уток. Разве этим не все сказано?

— Я уверен…

— Довольно, Бэнкэй. Не будь брата, я не видел бы смысла продолжать свою никчемную жизнь. Полагаю, придется довольствоваться тем, что имеется, — для сохранения чести. Коли нет среди Тайра достойных соперников — значит, надо убить их как можно больше. Дам такой же обет, как и ты: уничтожить перед смертью тысячу воинов.

— Я отказался от этого обета.

— Ну так я приму. Мой меч будет проливать кровь Тайра до тех пор, пока Внутреннее море не покраснеет от нее. Только так я верну себе славу. Передай брату, что я дал такой зарок.

— Господин, надо ли…

— Передай! Пусть знает, с каким усердием я намерен служить ему.

Бэнкэй нехотя поклонился и ответил:

— Слушаюсь, повелитель. Как прикажете.

Поначалу Ёритомо позабавил данный братом «обет», а после встревожил. «Такого лиши долго лелеемой добычи — и он в бою свернет горы. Или наломает дров. Нет, нельзя, чтобы поход против Тайра возглавил сорвиголова. Следует быть осторожным и не давать ему много людей под начало. Пусть сперва завоюет мое доверие».

О смерти Киёмори Ёритомо думал мало, и лишь в том смысле, что она может быть на руку восставшим. Ему хватало по горло собственных воинственных родичей: Сатакэ, Сига, Асикаги, — которых нужно было усмирить. Все эти семейства происходили от знаменитых предков Минамото, и в каждом имелись свои полководцы, готовые бросить Ёритомо вызов. Со многими, за исключением двоюродного брата Ёсинаки, он сумел договориться. Кое-кого пришлось убить. Советами Син-ина Ёритомо подошел совсем близко к тому, чтобы подчинить себе все восточные земли.

Великий дар

Государь-инок Го-Сиракава потрясение разглядывал посетителя, которого привели в его личные покои.

— Тайра Мунэмори! Вот уж не чаял такой… чести!

Глава клана Тайра низко склонился перед ним, прижавшись лбом к полу. Го-Сиракава подметил, что он сильно исхудал за последние годы и казался теперь старше своих тридцати шести.

— Высокочтимый и благороднейший владыка, я пришел к вам в поисках совета и во исправление великой несправедливости.

— Чьего совета, моего? Вашего пленника?

— Отныне вы больше не пленник. Вас ошибочно заточили но решению моего отца, которого я оказался не в силах разубедить. Теперь же, после его кончины, нет никакой нужды блюсти его безрассудные наказы. Посему вы вольны поселиться, где вам будет угодно.

Го-Сиракава моргнул и даже приоткрыл рот от изумления. «Неужели Мунэмори и впрямь настолько глуп, как о нем говорят, или это новая уловка Тайра?»

— Везде, где захочу?

— Если я правильно помню, — продолжил Мунэмори, — вы возводили себе новый дворец в Ходзидзё, когда вас… застигли известные нам печальные события. Если желаете, я прослежу, чтобы строительство было завершено в преддверии вашего переезда.

«Ходзидзё! Они позволят мне жить в Ходзидзё! Мунэмори и верно дурак!» — думал Го-Сиракава. Его охватило почти такое же ликование, как после известия о смерти Киёмори.

— Помилуйте, моя скромная особа не стоит подобных расходов. Позвольте мне скорее въехать в Ходзидзё, а я уж сам доведу строительство до конца. — «Особенно потайных комнат и секретных ходов, чтобы мои посетители могли приходить и скрываться незамеченными».

— Если вам так угодно, — ответил Мунэмори.

— Вы ведь знаете, — продолжил Го-Сиракава, — что в последнее время я был в некоем роде обречен на бездействие. Естественно, мне не терпится приложить свои силы в создании нового, уютного обиталища.

— Разумеется, владыка. Знайте, что Тайра рады служить вам и приветствовать ваше мнение во всех вопросах. В наше неспокойное время государство — что лодка в безветрие. Людям нужен мудрый правитель, за которым бы они тянулись, словно цветы за солнцем.

«А-а… Вот оно что, — подумал Го-Сиракава. — Тебе нужна опора законной власти. Твой собственный клан на тебя ропщет. А у тебя нет ни отцовской влиятельности, ни добродетели Сигэмори, чтобы его усмирить. Твой племянник — император еще дитя. Регент сбежал. Тебе нужен я. Несчастный глупец — я плел интриги, когда тебя на свете не было. Нашел, с кем тягаться!» Вслух же он смиренно ответил:

— Буду рад опять послужить своему народу.

— Вы ведь понимаете, — добавил Мунэмори, — что мы можем попросить вас об указе, дарующем нам высочайшее соизволение сокрушить смутьянов Минамото.

Го-Сиракава еле сдержал улыбку.

— Буду счастлив оказать посильную помощь всякому борцу с узурпаторами.

Мунэмори вздохнул, и плечи его расправились, точно он скинул великое бремя.

— Весьма радэто слышать, владыка. Должен признаться, смерть отца изрядно выбила меня из колеи. Как вы знаете, возглавлять Тайра предстояло моему брату, и потому я оказался совершенно не готов принять бразды власти в свои руки. Вдобавок Киёмори никак не хотел с ними расставаться, так что возможности действовать по собственной воле я почти не имел. Теперь же, с вашей помощью и советом, мы непременно восстановим мир на нашей многострадальной земле.

Го-Сиракава спросил себя, уж не слеза ли сверкнула в глазу Тайра.

— Будьте покойны, Мунэмори-сан, потрудиться на благо единения нашей державы, чтобы все мы жили в мире, — мое самое заветное желание.

Мунэмори снова поклонился:

— Истинно, владыка, вы достойны престола, который некогда занимали. Жаль, что жестокая судьба отняла у нас такого правителя. Отныне, уверяю, я буду искать вашего содействия во всех значимых делах. Теперь позвольте же мне удалиться и подыскать вам подобающее сопровождение, дабы вы смогли переехать в Ходзидзё.

Го-Сиракава кивнул ему:

— Благодарю, Мунэмори-сан. Рад слышать, что вы думаете иначе, нежели ваш отец. С нетерпением жду наших будущих встреч. Вас первого я приглашу на новоселье в Ходзидзё, когда он будет закончен, и моя душа воспрянет для увеселений.

Как только Мунэмори отъехал, Го-Сиракава вскочил на ноги и пустился приплясывать от радости, взмахивая рукавами, забыв про ломоту в костях. Потом он выбежал на веранду и, невзирая на холодный ветер ранней весны, отвесил поклон в сторону юга, где расстилалось Внутреннее море.

— Благодарствую, о великий ками! Спасибо, Рюдзин-сама! Сладко твое воздаяние. Ты позволил мне на старости лет затеять еще одну большую игру. Для такого, как я, это лучший подарок.,

Задние мысли

Мунэмори крепко запахнул полы черного платья, забираясь в карету, смахнул слезы, фальшивые лишь отчасти, и, тяжко вздохнув, упал на сиденье.

— Как все прошло, дядя? — спросил юный Корэмори, сидевший напротив.

— Старый хорь, — проворчал Мунэмори. — Уверен, он и слова не сказал начистоту.

Повозка рывком тронулась с места, и его бросило на плетеную бамбуковую стену.

— Ками вас покарают, дядя. Разве можно отзываться так о бывшем императоре? Отец часто говорил, что особы императорской крови заслуживают крайнего почтения во все времена.

— Почтения — разумеется, — отозвался Мунэмори, — но доверия — едва ли. Только не Го-Сиракава. Он жаждал вернуться на трон с тех пор, как покинул его. Надеюсь, он хотя бы поверил тому, что мы, Тайра, намерены возвести его на царство.

Корэмори округлил глаза:

— Отрекшемуся императору править во второй раз? Слыхано ли такое?

Мунэмори замахал рукой:

— В последние годы мы только и делали, что творили неслыханное.

— Вы впрямь готовы это устроить?

— Пустить интригана Го-Сиракаву обратно на престол? Ни за что. Иначе Тайра не жить. Я только хочу, чтобы он уверовал в такую возможность и не кинулся за поддержкой к Минамото. Будущему императору нужно войско, а у Тайра пока еще мощнейшая рать в государстве. Я надеюсь, он этого не забудет, и только.

— А он принял предложение вернуться в Ходзидзё?

— Принял. И, я надеюсь, постройка дворца поглотит его ровно настолько, чтобы не вмешиваться в наши дела. Хотя, возможно, здесь я обманываюсь.

Корэмори вздохнул и уставился на руки.

— Вся эта грязь, пренебрежение… отвращают. Боюсь, вы становитесь похожи на деда.

— Если мне предстоит быть первым среди Тайра, — ответил Мунэмори с неподдельной грустью, — иного скорее всего не остается.

Сад глициний

Кэнрэймон-ин сидела в императорском саду внутри Дай-ри рядом с матерью Нии-но-Амой. На обеих были темные траурные одежды. Отсюда, с этого самого места, не было видно ни обгорелого остова зала Государственного совета, ни прохудившейся кровли Портняжного ведомства. Сидя здесь, можно было — пусть ненадолго — увидеть дворец таким, каким он был — в красе и славе ушедших времен. Здесь, пусть ненадолго, забывалось, что вне долины Сверкающих ручьев мир погрузился в хаос.

Каким-то чудом деревья глицинии в этом саду пережили императорское отсутствие и выпустили кисти бело-лиловых цветов, сохранив их до поздней весны.

— Я решила непременно их показать тебе, — сказала Нии-но-Ама. — Маленький знак надежды в наше горькое время.

Кэнрэймон-ин увиденное не ободрило.

— Они прелестны, матушка, но глициния — цветок мимолетности. Меня скорее обнадежило бы, отыщи ты деревце юд-зуриха, означающее «постоянство».

— Увы, их я не нашла, — призналась Нии-но-Ама.

— Впрочем, — вздохнула Кэнрэймон-ин, — к чему нам, двум старым вдовам, уповать на постоянство?

— Старым? — переспросила Нии-но-Ама, приподнимая бровь. — Я-то стара, а вот ты?

— Мама, мне почти тридцать! Нии-но-Ама усмехнулась:

— Я едва помню себя в тридцать лет.

— Разве не странно, — сказала Кэнрэймон-ин, — что женщина молода так недолго и стара чуть не всю жизнь?

— Судя по тому, что я видела, в мире смертных вообще много странного, — отозвалась ее мать.

Помолчав немного, Кэнрэймон-ин спросила:

— Что мне делать, матушка? Я хотела бы тоже постричься в монахини и оставить эту скорбную юдоль, но Мунэмори твердит, чтобы я осталась присмотреть за Антоку.

— И он прав, — ответила Нии-но-Ама. — Теперь, когда Киёмори не стало, Тайра, как никогда, нужен достойный пример для подражания, путеводная звезда. Ты должна оставаться во дворце.

Кэнрэймон-ин, потупившись, произнесла:

— Я не стою того, чтобы мой род возлагал на меня надежды. После некоторого молчания Нии-но-Ама спросила:

— Когда я беседовала с князем тэнгу, он как-то странно обмолвился о тебе. Сказал, что ты кое в чем согрешила, а в чем именно — следует справиться у тебя. Ты не знаешь, что бы это значило?

Кэнрэймон-ин почувствовала острый приступ вины и закрыла лицо рукавами:

— О-о! Я-то думала унести этот позор в могилу! Нии-но-Ама придвинулась ближе и взяла ее за руку.

— Прошу, скажи мне обо всем. Уверена, грех не так велик, как ты думаешь. Тэнгу жестокосердны и любят раздувать наши ошибки до сущих преступлений.

Кэнрэймон-ин приклонила голову матери на плечо.

— Все случилось в ночь того великого пожара, — начала она вполголоса. — Я проснулась от тяжкого сна. Стояла ужасная духота — и ни ветерка, чтобы ее развеять. Мы спали в палатах государевой матушки. Мне стало любопытно, где хранят священные сокровища. Я наслушалась разных историй — будто меч обладает чудодейственной силой…

— Кусанаги, — выдохнула Нии-но-Ама. — Ты к нему прикасалась?

Кэнрэймон-ин стиснула ее руку.

— Я и представить себе не могла, что такое случится! Будто мной двигал какой-то злой дух. Я взмахнула мечом и велела призвать ветер. Тот самый, что забросил огонь во дворец! — Она разрыдалась у матери на груди, а та, обняв, гладила ее по голове.

— Тебе не в чем себя упрекать, милая. Откуда тебе было знать, что в городе бушует пожар?

— Должно быть, в моей душе есть какой-то порок, — промолвила Кэнрэймон-ин, вновь обретя голос, — который позволил тому ужасному духу мной овладеть. Потом он еще раз пытался так сделать — когда я рожала Антоку на свет. Это был тот же самый — я уверена.

— Син-ин, — прошептала Нии-но-Ама.

— Кто?

— Государь-инок считал, что в тебя хотел вселиться дух его брата, Син-ина. И ему было легче овладеть тобой, нежели кем-то иным, из-за кровного родства, а вовсе не потому, что ты якобы порочна. С тех пор ты еще когда-нибудь повелевала Кусанаги?

— Нет-нет, ни разу! — воскликнула Кэнрэймон-ин. — Я поклялась больше не прикасаться к нему. Даже в ночь землетрясения…

— А что случилось в ночь землетрясения?

— Теперь уже трудно вспомнить… но после первых толчков я случайно ворвалась в комнату, где хранились сокровища, и девушки, сторожившие их, уверяли, будто мечей два.

— Два?!

— Два Кусанаги, похожих как две капли воды. Девушки не могли различить их. Я подумала, что смогу отличить настоящий, если схвачусь за рукоятку, но не посмела нарушить клятву. Я выбежала из комнаты на веранду и столкнулась с Мунэмори. Мне кажется, он… навещал девушек.

— Мунэмори? Понятно, — ответила Нии-но-Ама. — Сейчас вспомнила: ведь это он настоял, чтобы твои родины состоялись именно в Рокухаре.

— Разве? Впрочем, наверное, — согласилась Кэнрэймон-ин, начиная недоумевать над словами матери.

— А перед ураганом он раньше времени покинул дворец, сославшись на какое-то недомогание.

— Да ведь Мунэмори тогда часто недужилось — из-за смерти жены и ребенка.

— Хм-м… Перед смертью Сигэмори о чем-то с ним сговорился. Затея не удалась, но Сигэмори отказался мне ее открыть. Может, ты знаешь, что они затевали?

Кэнрэймон-ин покачала головой:

— Я ведь младшая сестра. Стали бы они со мной делиться? Нет, ничего я не знаю.

Нии-но-Ама обняла ее крепче.

— Не терзайся больше. Ясно, что обе мы стали невольными жертвами чьей-то крупной интриги. Пожалуй, пришла пора сделать то, что давно следовало: навестить блистательного господина Мунэмори.

Кэнрэймон-ин вздохнула и положила голову матери на колени, как в детстве.

— Надеюсь, он сможет тебе ответить. Теперь весь наш мир на нем держится.

Беседа матери с сыном

Нии-но-Аме пришлось изрядно потрудиться, чтобы застать Мунэмори, так как тот вечно пропадал на заседаниях — то в Рокухаре, то в Государственном совете, то в усадьбе Ходзидзё. Наконец, в начале пятой луны, он явился в государев дворец для встречи с начальниками Левой и Правой страж.

Нии-но-Ама расположилась у дверей его дворцового кабинета и отказывалась уйти, пока ей не позволят поговорить с сыном. Как бабка правящего государя, наделенная правом Трех императриц, она имела немалое влияние при дворе, и уже вскоре ее препроводили к Мунэмори.

Усаживаясь перед сыном-вельможей, Нии-но-Ама любезно улыбнулась многочисленным мелким чиновникам в зеленых одеждах и сказала:

— Если позволите, мне бы хотелось ненадолго поговорить с сыном наедине.

Не зная, кого — мать или сына — ослушаться страшнее, писцы и секретари молча поклонились и вышли, тревожно оглядываясь на министра.

Мунэмори досадливо вздохнул:

— Я, конечно, всегда рад тебя видеть, матушка, но, право, ты выбрала не лучший день для посещений.

— Как никогда, верно, сын мой, — сурово ответила Нии-но-Ама. — Я должна была прийти давным-давно.

Мунэмори слегка вытянул шею и испытующе посмотрел на нее:

— Мне жаль: я был не самым преданным сыном, но и ты, верно, понимаешь, что дела государства в последнее время несколько пошатнулись, особенно с уходом отца.

Нии-но-Ама поцокала языком.

— А ты совсем исхудал, — сказала она, заметив, как осунулось его лицо и запали глаза. — С каждым годом все больше походишь на мощи. Тебе нужно жениться. Видно, наложницы морят тебя голодом.

Мунэмори закрыл глаза.

— Матушка, сейчас не время…

— Боюсь, сейчас самое время, — холодно отрезала Нии-но-Ама. — Уже давно пора. Глупа же я была, что не видела этого. — Она подобралась ближе и вперила в него свой особый взор, каким обыкновенно осаживала Киёмори в минуты его неправоты. — Что у тебя за связь с Син-ином? Куда ты девал Кусанаги?

Мунэмори выпучил глаза и побелел как полотно.

— Не понимаю, о чем ты говоришь.

— Очень даже понимаешь — вон как побледнел. Что за уговор у тебя был с Сигэмори, тот, что сорвался?

Мунэмори отвел взгляд.

— Сейчас это уже не важно.

— Как ты можешь так говорить? Как смеешь ты лгать мне! — вспылила Нии-но-Ама. — Не важно? Ты, самый могущественный человек в государстве — одно это, поверь, меня ужасает невыразимо, — заявляешь, что иметь дело со злыми духами и волшебными мечами — пустяк?

Мунэмори стиснул свой министерский жезл.

— Матушка, умоляю: говори тише! Для Тайра сейчас времена опасные. К чему задавать пищу для толков?

— Маппо грядет, а ты суетишься из-за каких-то сплетен? Мунэмори закатил глаза:

— Жаль, ты их не слышала — гонцов с востока. Наши войска одерживают победу за победой над сподвижниками Минамото. А о чем говорят люди? О том, что одного из полководцев Тайра убило молнией — это-де кара богов. В провинции засуха, а винят опять нас. У меня на руках указ, подписанный Го-Сиракавой, а мы не можем собрать людей, чтобы разбить Минамото, — все считают, будто государь-инок написал его по принуждению. Прав был отец: нельзя позволять людям трепать языками.

— Но ты-то треплешь им, вместо того чтобы ответить на мои вопросы.

Мунэмори снова вздохнул, и тихо заговорил:

— Сигэмори знал о двойнике Кусанаги, хранящемся в Исэ. Он надеялся, что мы сможем подменить меч подделкой и вернуть Кусанаги в море. Но тем днем, когда я принес ее во дворец, мне стало дурно. А потом случился ураган и землетрясение. Верно, наша затея была неугодна богам. Вот и все, что я могу тебе сказать.

— Любопытное совпадение: ты был рядом с Кусанаги в тот самый день, когда разыгрался ураган.

— Это не совпадение. Разве я не говорил, что боги так выразили свое недовольство?

— А куда подевался меч-двойник?

— После землетрясения я тотчас отослал его обратно в Исэ.

— Ты уверен, что вернул именно его, а не настоящий Кусанаги?

Мунэмори молчал, все больше хмурясь и поджимая губы.

— Какая разница? — взорвался он наконец. — Это всего-навсего меч, символ власти! Пока он при императоре, все хорошо. Да и попади он в Исэ — что в том вреда? Сохраннее места не сыскать.

— От кого сохраннее? Мунэмори смотрел в сторону.

— От всех, кто способен употребить его во зло.

— Кого же, например? Мунэмори не отвечал.

— От меня, может быть? Или от Син-ина?

— Син-ин, — с нажимом процедил Мунэмори, — это сказка. Отговорка для преступников, желающих свалить вину на другого.

— Еще лучше, — сказала Нии-но-Ама. — Твоя сестра говорит, что этот самый дух пытался овладеть ее сыном, когда она разрешалась от бремени в Рокухаре. Приехала она к нам по твоему совету. Едва ли императорские родины можно назвать преступлением, в котором надо кого-то винить. Дух был поистине могуч — я это чувствовала.

Мунэмори очень бережно уложил жезл своего ведомства на подушечку рядом с собой.

— Послушай, матушка. Все это в прошлом. Сейчас же нас куда больше волнует настоя…

— Ты служишь Син-ину? — оборвала его Нии-но-Ама. Мунэмори воззрился на нее:

— Я не служу Син-ину. Есть такие, кто говорит обратное: будто Син-ин служит нашим врагам. Теперь, если позволишь, мне больше нечего тебе сказать.

Нии-но-Ама поднялась.

— Не понимаю я мужчин этого рода. Ни один из вас мне не доверял, хотя я могла во многом помочь. Твой отец не послушал меня — а теперь помилованные им дети ополчились против нас. Сигэмори не успел разобраться с Кусанаги, как умер. Вот и ты меня не слушаешь. Чем придется расплачиваться за твое упрямство? Впрочем, я, кажется, знаю.

— Всего хорошего, матушка. Нии-но-Ама смерила сына долгим взглядом.

— Что ж, быть посему. — Она поклонилась и вышла со всем изяществом, на какое еще были способны ее старые ноги, ни разу не оглянувшись.

Год напастей

Месяц сменялся месяцем, а дела в провинции шли все хуже. Дождей выпало мало, рис в полях не уродился. Воинам в отдаленных землях стало не хватать провианта, и наступление мятежников приостановилось.

В надежде вернуть стране процветание в середине седьмой луны изменили девиз эпохи — наступили годы Ёва, Сохранения мира. Мунэмори объявил помилование царедворцам, что бежали два года назад, и регент вместе с главным министром, вернувшись из ссылки, прибыли на поклон во дворец государя-инока Го-Сиракавы.

Весь год ходила молва, будто в храмах и святилищах тайно молятся за погибель клана Тайра — в отмщение монастырей Нары.

Пришла зима, а за ней — новый год, второй год эпохи Ёва, но положения в столице это не изменило. Риса в амбарах недоставало, на улицах появилось великое множество голодающих. Стражники Сыскного ведомства не успевали собирать трупы, начался мор. Люди, даже высокородные, боялись выйти из дому в страхе, что духи погибших заразят их болезнью. К концу четвертой луны правительство императора разослало обильные дары в двадцать два святилища поблизости от столицы, дабы умилостивить богов. Месяцем позже, видя, что новая эпоха не принесла избавления от бед, было решено переименовать ее повторно — начались годы Дзюэй. Однако и это не помогло. Засуха продолжалась. Пришла удушливая летняя жара, и все, кто мог, покинули столицу ради прохлады окрестных гор. Те же, что остались, распродали все ценности, чтобы купить риса, а не имевшие ценностей нищенствовали и побирались на улицах. С наступлением холодов дома стали рубить на дрова для обогрева. Грабили даже окрестные храмы. Родители умирали, отдавая последние крохи детям, влюбленные гибли, стараясь спасти друг друга.

Повсюду на улицах лежали непогребенные тела. Монахи, преисполнившись жалости, ходили меж покойников, чертя на челе санскритскую букву «а» и приобщая тем самым к жизни вечной.

В том году из значимых битв произошла лишь одна. На девятую луну дружина Тайра числом в несколько тысяч отправилась на восток — взять край Синано. Встретил ее двоюродный брат Ёритомо, Ёсинака, и вскоре легко одолел с помощью военной хитрости: приближаясь к Тайра, его знаменосцы держали алые стяги и только вблизи сменили их на белые знамена Минамото.

На востоке, в Канто, дела обстояли чуть лучше, но для большого похода провизии все же недоставало. Минамото Ёритомо проводил дни, рассылая пожертвования во все крупные святилища, чтобы заручиться их поддержкой. Особым приказом он запретил своим воинам грабить монастырские и храмовые угодья.

Его жена, Масако, тем временем родила сына… и обнаружила, что Ёритомо, пока она была в тягости, предавался утехам с наложницей, спрятанной неподалеку. Это вызвало настоящий переполох в поместье Ходзё, и двое челядинцев, которые помогали скрывать наложницу, по приказу Масако были зарезаны.

Так минул первый год эры Дзюэй, и не было двора, где бы не поселилась скорбь.

Безлюдный пир

Тайра Мунэмори сидел подле ширмы ките, из-за которой виднелся край серого рукава.

— Благодатного тебе Нового года, сестрица, — сказал он.

В этом году среди министров ответственным за проведение новогодних торжеств избрали Мунэмори, а он со своей стороны постарался ограничить их пределами ограды Сёмэмон, где урон постройкам был наименьшим, а ремонт проводился в первую очередь. Падал легкий снег, но гуляньям это не вредило. Саке и вино лились рекой, позволяя вельможам ненадолго забыть о бедах мира.

— Верно, хуже проклятия нет, — пробормотала Кэнрэймон-ин по ту сторону занавеса. — Не могу смотреть на эти яства без мысли о несчастных, которым нечего в рот положить.

— Наш рис вовсе не лучшего качества, — возразил Мунэмори, — а лук и дайкон выросли здесь, в императорском саду. Ни то ни другое не годится для черни. Вдобавок в нынешние смутные времена правительство должно хорошо питаться, иначе повсюду наступит хаос.

— А если править будет уже некем? — спросила Кэнрэймон-ин.

— Безлюдья боги не допустят, — сказал Мунэмори. — Уж эта-то земная поросль никогда не переведется. Быть может, просто пришло время проредить всходы.

— Ты, вижу, совсем очерствел душой, — заметила Кэнрэймон-ин.

— Как и подобает главе клана, — напомнил ей Мунэмори. — А ты жалостлива, как положено женщине.

Он услышал, как сестра охнула и опрокинула свою чашку с рисом.

— Не разбрасывайтесь, государыня, если вам жаль голодных.

— Она была пуста. Сколькие из нас, — продолжила Кэнрэймон-ин, — смотрят на снег, усыпающий едва расцветшие бутоны сливы, с мыслями не о поэзии, а о том, принесет ли дерево плоды?

— Цвет сливы — знак надежды, так что подобные мысли вполне своевременны, я бы сказал.

— На что людям надеяться? Я слышала, Минамото стягивают силы в край Оми, недалеко от столицы. Они могут обрушиться на нас в любой миг!

— Не слушайте, что говорят, владычица. Это пустяк, не угроза. Как только горные тропы оттают, Корэмори с ними быстро разделается.

— Наш племянник? Тот, что бежал от уток?

— Тс-с, — тихо сказал Мунэмори. — Он усвоил урок и теперь куда более опытен, чем тогда.

Кэнрэймон-ин, помолчав, произнесла:

— Еще до меня дошли слухи, будто в следующую луну тебе дадут младший чин первого ранга. Поздравляю.

— Меня всячески заверили, что так и будет. Давно пора. Непросто, доложу тебе, давать указания Фудзивара, находясь лишь в четвертом ранге. Они меня попросту не замечают. Как здоровье юного государя?

Кэнрэймон-ин снова ответила не сразу.

— Довольно сносно, учитывая обстоятельства. Он как будто не унывает и старается не вникать в то, что происходит вокруг. Иные говорят, ему недужится оттого, что страдает земля.

— Вздор. Если земля отчего и страдает, так единственно от засилья Минамото. Как только мы их разобьем, все снова наладится. — Сказав так, Мунэмори, однако, поглядел в сад на мягко падающий снег, стараясь сохранить его вид в памяти. Он уже был наслышан о том, сколько воинов стекались под знамена Минамото, — часть возглавлял лихой Ёсинака, а часть — какой-то молодой выскочка по имени Ёсицунэ. Слышал Мунэмори и пересуды, согласно которым голод и мор, как и бедствия прошлых лет, предвещали скорое падение Тайра.

Мунэмори знал, сколько участков дворцовой стены имели подкопы и скольким был нанесен невосполнимый урон. Случись осада — и крепости долго не выстоять. По смутам Хогэн и Хэйдзи он помнил, что в бою внутри города все преимущества были на стороне нападавших — деревянные постройки, казалось, только и ждали, когда их подожгут. Даже укрепленную Рокухару можно было спалить несколькими меткими выстрелами.

Мунэмори знал: наступит час — может, раньше, а может, позже, когда Тайра и их малолетнему императору придется оставить Хэйан-Кё.

Курикара

На семнадцатый день четвертой луны второго года Дзюэй Тайра Корэмори выступил из Хэйан-Кё по Северному сухопутному пути на битву с Ёсинакой. Его дружина была не так велика по сравнению с первым походом, но все же внушительна. Многие молодые воины жаждали случая показать себя в бою и прославиться. Десятки тысяч слетелись под знамена с гербовыми бабочками Тайра, стремясь броситься в битву после года уныния и скуки, — все, кроме «дяди Мунэмори», который опять остался в столице — «следить за порядком».

Войску такого размера, понятно, требовалось продовольствие, которого в столице не оказалось из-за неурожая. Ратникам Тайра был дан монарший указ изымать все необходимое в деревнях. Без того угнетенные крестьяне и землевладельцы смотрели, как их скудные припасы расхищаются воинами. Корэмори наблюдал, как обобранные крестьяне бегут в горы с одними узлами. «Эти люди не вспомнят нас добрым словом, — понял он. — Будем надеяться, что победим мы, не то у Минамото прибавится ополченцев».

К исходу четвертой луны рать Корэмори вступила в край Этидзэн, тотчас обнаружив, что очутилась на берегу огромного озера. На другом его берегу, в окружении горных кряжей и отвесных скал стояла крепость Хиути с обороной из шести тысяч воинов Минамото.

— Что делать? Лодок мы не захватили, — сказал Корэмори брату деда, Таданори, — да и, корабельщиков тоже. Как же нам перебраться?

— Верно, у противника есть лодки для собственных нужд, — ответил старый Таданори. — Так подождем, пока они не переправятся к нам сюда. А там наши лучники легко их одолеют.

Корэмори счел совет разумным, и потому приказал дружине стать лагерем на берегу и дожидаться неприятельской вылазки. День за днем они ждали, однако из Хиути так и не вышло ни одной лодки. Наконец часовые Тайра заметили лучника на другом берегу. Он прицелился и выстрелил в сторону лагеря, но то была не гудящая стрела, возвещавшая начало битвы. К древку было прикреплено послание, которое вскоре доставили Корэмори. Оно гласило:

«Озеро это не природный водоем, а временная запруда. Ее создает плотина к югу от крепости. Как стемнеет, пошлите своих воинов ее разрушить, а днем переходите — вода спадет, и озеро станет не глубже горного ручья. Коням здесь переправа хорошая, так что доберетесь без промедления.

Писано Саймэем, управителем храма Хэйдзэндзи».

— Превосходное известие! — воскликнул Корэмори. — У нас есть союзник в стане Минамото! — Не дожидаясь ночи, он отрядил людей разобрать плотину, и очень скоро озеро обмелело настолько, что конники Тайра смогли перебраться по нему, точно посуху.

Шесть тысяч защитников крепости бились на славу, но Тайра превзошли их числом. Минамото были вытеснены из Хиути и попытались укрепиться севернее, в краю Kara. Однако рать Корэмори нагнала их и разбила уже в новых оплотах.

Окрыленный победой, Корэмори направил дружину в горы близ Тонамиямы. готовясь дать бой в прибрежной долине у их подножия. Тем временем его соглядатаи доложили, что к ним на север движется могучее войско Ёсинаки. И верно: вскоре в долине были замечены всадники с белыми стягами, и такие же знамена мелькали у Черного холма, Куродзака. Поэтому Корэмори велел своим людям спешиться, пустить коней отдохнуть и попастись, чтобы самому хорошенько обдумать следующий шаг.

Той ночью в походный шатер Корэмори явился лазутчик с тревожными новостями.

— Здесь неподалеку есть святилище Хатимана, которого Минамото почитают покровителем. Я говорил с одним из тамошних служек, и он рассказал, будто бы Ёсинака успел помолиться перед боем. В ответ на его молитву, по словам служки, с крыши святилища слетели три белых голубя. Все, кто был рядом, истолковали это как знак божественного благоволения.

Корэмори вздохнул.

— Дед тоже рассказывал мне о белых голубях, явившихся полководцу Ёситомо. Хатиман, бесспорно, могущественное божество, но в годы Хэйдзи Ёситомо его защита не слишком помогла. Будем надеяться, не поможет и Ёсинаке.

Поутру же Тайра, проснувшись, обнаружили войска Минамото всего в трех тё[73] на поросшем сосняком склоне.

— Должно быть, подобрались ночью, — пробормотал Корэмори в изумлении. — Как же им удалось так тихо прокрасться?

— Эти края им хорошо знакомы, — ответил старый Тадано-ри. — Верно, обмотали конские копыта тряпьем, чтобы заглушить цокот.

Корэмори никак не мог определить, сколько у Минамото воинов, поскольку те хорошо укрылись между деревьями.

— Почему они не нападают?

— Возможно, их рать невелика и они ждут подкрепления из долины. Или попали сюда случайно и решили понаблюдать.

— К счастью для нас. Пусть часовые в долине тотчас доложат, если заметят войска Минамото на подходе.

— Всенепременно, господин командующий.

Корэмори смотрел, как Минамото глазеют на его людей, пока те наскоро облачаются в доспехи. Лучники Тайра приладили луки, конники отвязали и оседлали коней, пешие вооружились нагинатами и взяли по щиту. Однако воины Минамото ничем, кроме устроения заградительного вала на опушке сосняка, не выдали враждебных намерений. Только в полдень из-за крепи показался отряд в пятнадцать вооруженных конников. Они выехали на несколько кэнов вперед и пустили в сторону Тайра гудящие стрелы.

— Ну, началось. — Корэмори услышал ворчание тех, в кого угодили тупые наконечники, — никого серьезно не ранило. Потом он велел пятнадцати лучникам Тайра выпустить ответный залп, а следом вскочил на коня, дожидаясь, когда воины начнут выкликать свои имена. «Хотел бы я знать, бросит ли Ёсинака мне вызов. То-то слава мне будет, если я сниму его голову. Никто больше не скажет: „Вон-де воевода, который бежал от уток“».

Однако, сколько Корэмори ни ждал, вызова не последовало. Вместо этого Минамото выслали еще тридцать лучников с гудящими стрелами.

— Что за глупость? — вскричал Корэмори. — Они ведь уже объявили о намерении сражаться! Почему не начнут?

— Тянут время, — ответил старик Таданори. — Хотят уморить нас прежде, чем прибудет подкрепление.

— Но часовые докладывали, что с моря никаких войск не видно!

— Быть может, Ёсинака желает убедить нас в обратном? Корэмори видел, как воины Минамото рвались в битву и как полководцам с вассалами приходилось удерживать знатных конников на месте. Он тоже послал тридцать лучников им навстречу.

Потом Минамото выслали пятьдесят, и те снова осыпали противника гудящими стрелами.

«Ага, — подумал Корэмори, — я понял. Перед нами — лишь малая часть их полков. Она была послана раззадорить нас в надежде, что мы нападем первыми и погоним ее в горы. Минамото, верно, хотят вынудить нас разрознить дружину, чтобы с легкостью одолеть. Лишь таким путем малое войско может справиться с такой ратью, как у нас. Однако Ёритомо при Исибасияме эта уловка не помогла. Не сработает и сейчас для Ёсинаки».

Итак, Корэмори успокоился и стал забавляться игрой: вышлют лучников Минамото — и Тайра выставляют столько же. Своим самураям он запретил вызывать противника на бой, и, судя по всему, Минамото поступали сходным образом. День клонился к вечеру, а стычка с врагом превратилась в состязание императорских стрелков.

С наступлением сумерек Минамото отступили в глубь леса, развели походные костры. «Ха! — сказал себе Корэмори. — Они сдаются! Поняли, что мы не попадемся на их хитрость». Тогда и Тайра разошлись по шатрам, разобрав щитовую заграду. Корэмори залюбовался оленями, что бродили по склонам холмов, заслушался шумом горного ветра в сосновых ветвях… но стоило ему поднести ко рту рисовый колобок, как дол огласился боевым кличем и бряцаньем гонгов. Горные уступы теперь были усеяны людьми, а не оленями, и каждый нес белый флаг, почти сияющий в вечерней полутьме. Когда же неприятель зажег факелы, вся долина оказалась в огненном кольце.

Тотчас из сосняка грянул боевой рев, и воины Ёсинаки всей толпой ринулись на лагерь Тайра. Их было много, много больше, чем Корэмори насчитал поутру.

— Их полку прибыло! — прокричал Таданори. — Только явились они не с моря, а с гор!

Тайра в панике повскакали на коней, но многие уже успели снять, на ночь доспехи и были не готовы сражаться. Самураи Корэмори привели ему лошадь, и он едва успел оседлать ее и вытащить меч, чтобы отбить удар одного из Минамото. Корэмори поразил противника в горло и почувствовал, как его обдало горячей кровью.

Несмотря на малую победу, он больше не видел расположения своих сил. Его приказы тонули в яростных воплях нападающих, которые, разогнавшись по склону, врывались в лагерь Тайра. Корэмори ничего не оставалось, как призвать к отступлению.

Впрочем, приказывать и не понадобилось. Когда его конь взял дорогу назад, чуть не все воины Тайра, кто еще мог держаться в седле, пустились вскачь к устью долины — единственному отступному пути, еще не перекрытому Минамото.

Однако лазейка оказалась западней. Долина Курикара походила скорее на ущелье, с такими крутыми склонами и узкими тропами, что конникам можно было проехать лишь узкой вереницей, чтобы не свалиться вниз. В ночи, в страхе да на полном скаку это было немыслимо. Очень скоро Корэмори услышал перед собой истошное конское ржание и людские вопли. Ужасные он пережил мгновения — с ревом и топотом сзади настигают Минамото, по лицу хлещут колючие ветви, а впереди — тьма и погибель. Но вот кто-то поравнялся с ним, схватил его лошадь под уздцы и остановил.

— Господин, туда нельзя! Ущелье битком набито мертвецами! Нынче ночью больше погибло, свернув шеи, нежели от стрел и мечей! Идемте сюда, вверх по взгорью.

Онемев от страха и потрясения, Корэмори послушно углубился вслед за вассалом в лес, прочь от кошмарной бойни.

Полночные паломники

Достигнув Хэйан-Кё, новость о походе Корэмори, вместе с рассказами о прочих поражениях Тайра на востоке, стала сильнейшим ударом по их боевому духу. Императрицу Кэнрэймон-ин и малолетнего государя Антоку перевезли из дворца в Рокухару, уповая на то, что в усадьбе смогут отбить нападение Минамото, буде таковое случится.

К шестой луне остатки многотысячного войска Тайра, и среди них Корэмори, вернулись в столицу. Потери от северных битв были ужасны. В числе погибших оказался и Томонори — шестой сын Киёмори. Мунэмори с готовностью простил племяннику нынешнее бегство. Да и что оставалось — сам он едва ли управился бы лучше.

Нелегкий то выдался месяц: Мунэмори направил прошение к монахам, занятым восстановлением Энрякудзи, дабы те молились за Тайра и поддержали их в грядущих сражениях, но, видимо, из-за вины Мунэмори в разрушении храма иноки весьма вежливо известили его, что уже приняли сторону Минамото.

Около полуночи двадцать четвертого дня седьмой луны Кэнрэймон-ин разбудил звук беготни в коридорах и тревожное ржание коней во дворе. Она подобралась к двери и рывком отодвинула ее.

— В чем дело? Что здесь творится? — крикнула она, завидев бегущих мимо людей в доспехах, но лишь один остановился ей ответить.

— Минамото у стен города! — только и сказал воин и тут же умчался.

Кэнрэймон-ин накинула двойное кимоно и поспешила в покои маленького императора и его няньки. Прибежав туда, она порывисто обняла Антоку. В ту пору ему исполнилось четыре с половиной года, и он все еще носил длинные косицы-петли у висков.

— Мама-тян? — спросил он спросонья. — Что такое?

— Боюсь, наш конец недалек.

В этот миг сёдзи скользнула в сторону, и на пороге показался Мунэмори.

— А-а, вот вы где. Рад видеть, что все уже встали.

— Что нового? — спросила Кэнрэймон-ин, чувствуя, как перехватило дыхание.

— Положение — хуже некуда. Войска Минамото окружили нас с севера, востока и юга. Скоро они, без сомнения, войдут в город. Некоторые наши полководцы пожелали остаться и сдерживать их, покуда хватит сил, но мне даже страшно представить, что станет с вами, юным государем и нашей матушкой, если мы будем медлить. Ради вашего спасения я намерен пустить в действие один свой замысел. Мы покинем столицу и укроемся в западных землях.

Кэнрэймон-ин ахнула и крепче прижала Антоку к себе.

Мунэмори поднял ладонь, предвосхищая возражения.

— На западе у нас куда больше сторонников, чем здесь, а в Ак, и Сэтцу будет гораздо проще пополнить наше поредевшее войско. Это не проигрыш, а лишь… тактическое отступление. Хотя на сей раз мы бежим, увы, не от угок. Да и вернемся не скоро.

— Если ты считаешь, что так лучше, мы, конечно, поедем, — отозвалась Кэнрэймон-ин, оторопев и смешавшись. — Только когда?

— До рассвета, если успеем, — сказал Мунэмори. — Тогда у нас будет время скрыться, ибо Минамото, заняв город, не сразу отправятся нас разыскивать. Я уже приказал собрать Три священных сокровища и другие ценности. Государя-инока мы тоже возьмем с собой, так что даже в бегстве истинная власть все равно останется на нашей стороне.

Внезапно их отвлек отчаянный стук по перегородке. За ней оказался испуганного вида воин, весь взмокший от пота.

— В чем дело? Кто ты такой? — спросил Мунэмори.

— Меня зовут Суэясу, господин. Имею честь служить в охране усадьбы Ходзидзё. Сегодня ночью я стоял на часах и застал переполох в женских покоях государя Го-Сиракавы. Когда же пошел разузнать, что случилось, то узнал весть, крайне удручающую для Тайра.

— Ну так в чем дело? — нетерпеливо вскричал Мунэмори.

— Господин, государь-инок исчез!

Отрекшийся император Го-Сиракава отнюдь не бездействовал в течение второго года Дзюэй, хотя всеми силами убеждал Тайра в обратном. Уже многие месяцы он вел тайные переговоры с Минамото Ёритомо, одобряя мятеж и призывая не верить указам, которые подписывал. Го-Сиракава знал, что полководец из Мунэмори никудышный, глава клана — тоже, и-потому победа Минамото — всего лишь вопрос времени.

Той самой ночью, двадцать четвертого дня седьмой луны, от Ёритомо через один из тайных ходов Ходзидзё прибыл гонец. В послании, которое он нес с собой, значилось: «Наши войска готовы и ждут. Пора журавлю взлететь на шесток повыше».

Мунэмори просчитался, открывшись Го-Сиракаве в намерении бежать из столицы, если вторжения будет не миновать. го-Сиракава понимал, что, останься он с Тайра, его снова свя-чут по рукам и ногам, и потому к прибытию посланца от Минамото подготовил свой собственный план — такой, о котором не сказал никому, даже дамам из свиты.

Так же, как много лет назад, для первого побега из дворца, Го-Сиракава переоделся в простое платье и с единственным слугой выскользнул из усадьбы одним из потайных коридоров, выводящим на север. Под покровом ночи они направились в горы, к монастырю Курамадэра.

Однако в пути по извилистым горным тропам одна мысль не давала Го-Сиракаве покоя. Несколько дней назад в переписке с ним Ёритомо обронил пугающие слова. Среди прочего в послании говорилось:

«Победа близка, как никогда. Мы ежедневно возносим благодарения Хатиману, что вернул нашему клану удачу. Я признателен также и моему советнику, который каждую ночь шепчет мне на ухо. Его вы хорошо знаете, некогда называли братом. С монаршим и божественным покровительством можем ли мы протрать?»

«Син-ин — вот кто ему наушничает, — подумал Го-Сиракава, чувствуя, как кровь стынет в жилах. — А единственное, чего хотел мой покойный братец, — это хаос, а не победа. Надо бы заняться им. И чем скорее, тем лучше».

Побег из столицы

После вестей об исчезновении Го-Сиракавы, который, как сочли Тайра, поспешил примкнуть к Минамото, приготовления в Рокухаре стали еще более спешными. В ночь перед отъездом никто не спал, все сундуки и коробки заполнили ценностями, хотя многое пришлось оставить.

В час Зайца[74], перед самым рассветом, в Рокухару прибыл императорский походный паланкин. Кэнрэймон-ин помогла маленькому Антоку забраться в него, а потом, пройдя сквозь занавеси, поднялась сама и расположилась среди подушек. С ними в паланкин были положены два ларца — маленький, содержащий священную яшму, и побольше, где покоилось зерцало. Наконец, стражи поместили туда священный меч, Кусанаги.

Кэнрэймон-ин невольно отпрянула от него, зато юный Антоку потянулся к мечу и, схватив за искусной работы ножны из шагреневой кожи, отделанной золотом, втащил себе на колени. Императрица с замиранием сердца смотрела, как мальчик пытливо крутит и крутит меч в ножнах. И хотя даже ей, матери, не позволялось журить императора, она сказала:

— Ан-тян, будь с ним очень осторожен. Это вещь большой святости.

— Знаю, — спокойно ответил Антоку. — Обаасан мне часто про него рассказывала.

— Ну конечно, — сказала Кэнрэймон-ин, гадая, какими сказками кормила ее мать маленького государя.

— Нынче ночью мне приснился сон, — продолжил мальчик. — И как раз о мече. Мне снилось, будто я машу им, как стражник, — вжик-вжик! — Антоку рассек воздух ладошкой. — Вот так и скосил всех Минамото до одного, словно траву. А потом, во сне, я велел Кусанаги поднять сильнющий ветер и унести их прочь, но тут они обернулись шершнями и снова полетели на меня. Пришлось прыгнуть в воду, чтобы от них спастись.

— Понятно, — промолвила Кэнрэймон-ин. — Очень… интересный сон, Ан-тян.

«А что, если он сумеет? — подумала вдруг она, и в сердце появилась смутная надежда. — В конце концов, меч должен покоряться императорам. Вдруг мой сынок еще сможет нас спасти?»

— Только обаасан говорит, что мне нельзя его трогать, — сказал Антоку. — Она говорит, что меч этот — моего дедушки, Царя-Дракона. Слишком долго он был у людей. Вот почему, если взмахнуть им сейчас, случатся одни беды. Так она сказала.

Кэнрэймон-ин вздохнула со смешанным чувством разочарования и облегчения. Ей стало любопытно, все ли Антоку запомнил так, как учила Нии-но-Ама. Если да, значит, мать слукавила, когда она, Кэнрэймон-ин, поведала ей свою тайну. «В эти неспокойные времена ни на кого нельзя целиком положиться, даже на самых близких».

Носильщики подошли к паланкину и расположились у шестов, по трое на каждый. Затем, хором крякнув «хэй-я!», они вскинули шесты на плечо. Кэнрэймон-ин и Антоку только слегка тряхнуло, и паланкин тронулся, тихо покачиваясь в такт шагам носильщиков.

Когда они вышли за ворота, прочь от факелов и светильников усадьбы, в паланкине стало темно. Антоку повалился на подушки, засыпая с Кусанаги в обнимку. Кэнрэймон-ин выглянула сквозь щель в занавесях. Небо на востоке слегка посветлело, но Небесная река еще сияла, хотя и тусклее. Холодная луна под ней клонилась к закату. Вдалеке запели первые петухи, приветствуя солнце. Рядом, на улицах Хэйан-Кё, слышался плач простых горожан, наблюдающих скорбный отьезд императорского поезда.

«Не тот сегодня день, чтобы приветствовать солнце, — подумала Кэнрэймон-ин. — Отныне все должно погрузиться во тьму. Пусть Аматэрасу вернется в свой грот, пока Антоку не позволят выманить ее оттуда священным зерцалом».

В этот миг в ноздри ударил запах горящего дерева, и Кэнрэймон-ин резко села, потревожив Антоку.

— Что там, мама-тян?

Она высунулась за занавеси и увидела, как кровлю только что покинутой ими усадьбы лижет пламя.

— Они жгут Рокухару, — печально произнесла Кэнрэймон-ин. — Они решили сжечь все особняки Тайра — Нисихатидзё, Икэ, Комацу, — чтобы Минамото было нечего грабить и осквернять, заняв город.

Кэнрэймон-ин еще ненадолго задержалась снаружи, глядя, как дом, где прошли ее счастливые детские годы, сад, где она играла, покои, где училась музыке и письму, комната, где она появилась на свет и сама дала жизнь, — все исчезало, объятое дымом, растворяясь в стылой заре.

А ручей все течет —
Ничто не остается неизменным.
Мир — лишь иллюзия.
Слезы застилали глаза, и Кэнрэймон-ин втянула голову назад в паланкин.

— Почему ты плачешь, мама-тян? — Антоку подполз к ней и обнял ручонками за шею.

Кэнрэймон-ин не могла ответить. Она уткнулась в широкие отвороты рукавов и долго сидела так, пока они совсем не вымокли.

Старая столица

— Ты думаешь, мы сможем начать здесь все заново? — спросил Корэмори. Его глаза были еще красны от слез по семье, которую пришлось оставить в Хэйан-Кё.

— Едва ли, — ответил Мунэмори, оглядывая то, что осталось от некогда столичной Фукухары. Они прибыли сюда ближе к вечеру двадцать пятого дня седьмой луны. Нынешняя Фукухара была даже унылее той,что Тайра покинули почти три года назад. Чертог звенящих ручьев, павильон Любования снегом, дворец Тростниковая кровля — все поросло быльем и вьюнками да вдобавок было разграблено местными жителями.

Новый императорский дворец был в еще худшем состоянии — над ним определенно поглумились тэнгу.

— У Тайра больше нет средств восстановить все, что разрушено, — сказал Мунэмори. — Вдобавок мы все еще близко к столице. Минамото настигнут нас в какой-нибудь день-два. Где нам собрать людей за такой срок?

С ними из столицы выехало верных семь тысяч войска. Не обошлось и без горьких потерь — Ёримори, один из младших братьев Киёмори, решил остаться в столице и драться на стороне Минамото. Регент Фудзивара Мотомити покинул императорский поезд и бежал неизвестно куда. Мунэмори не сомневался, что за ними последуют и другие.

— Так что же нам делать? — спросил Корэмори.

— Собери все суда, какие сможешь найти. Прочеши берег и вымоли, купи или захвати все до последней лодчонки. В море Тайра всегда чувствовали себя как дома — укроет оно нас и в этот раз. Завтра отправимся на Кюсю, как можно дальше от Минамото.

Корэмори вытаращил глаза:

— И впрямь дальнее изгнание.

— Надеюсь, вскоре судьба нас помилует. Ступай.

Корэмори поклонился и выбежал прочь. Его дядя развернулся и отправился по разбитой брусчатке к вершине холма, где стоял новый императорский дворец — точнее, его развалины. Оставшись один, Мунэмори брел по заросшей сорной травой земле, замечая то тут, то там упавшую с крыш черепицу с узором в виде уток мандаринок. «Видно, утки все же не были для Тайра добрым знаком», — подумалось ему. К югу с вершины холма открывался вид на Кёносиму — рукотворный остров, где покоились кости и пепел Киёмори.

— Прости меня, отец, — прошептал Мунэмори. — Дела обернулись совсем не так, как ты рассчитывал. Надеюсь, ты понимаешь, что я сделал все от меня зависящее.

В этот миг у него за спиной раздался не то смех, не то клекот. Мунэмори резко обернулся, выхватывая короткий меч.

— Ха-ха! — прокаркал сидевший в траве тэнгу. Ростом он был почти с Мунэмори, только на спине росли два черных крыла, а вместо носа — длинный желтый клюв. — Спрячь-ка свой клинок, сын грешника Киёмори. Даже кроха тэнгу превзойдет тебя в схватке, и ты это знаешь.

Мунэмори устало заправил меч в ножны.

— Что тебе надо?

— Я пришел не отнимать, а делиться. Поделиться с тобой советом.

— Нам не нужны советы демонов.

— Еще как нужны. Я даю тебе последнюю возможность спастись, Мунэмори из рода Тайра. Киёмори больше нет, а на тебя Царь-Дракон не в обиде. Посему он предлагает следующее: отправляйся к святилищу Ицукусимы. Сделай так, чтобы маленький император бросил Кусанаги в море. Сделай так, и оставшихся Тайра пощадят. Если же ты откажешься, Рюдзин больше ничем вам не поможет. Зато врагам вашим помочь сумеет.

— Ты в своем уме? — вскричал Мунэмори. — Три священных сокровища — символы законной власти. Теперь, когда государь-инок покинул нас, только они могут подтвердить, что Антоку — истинный наследник государева рода. Без них мы — ничто! Если мы выбросим священный меч в море, народ окончательно отвернется от нас. Мы погибнем.

— Глупый ты человек, — ответил тэнгу. — Разве не видишь? Вы уже погибли! Если послушаешь совета Царя-Дракона, ваш род не исчезнет с лица Земли и останутся еще Тайра, что воспоют ваши подвиги. Откажешь ему — и судьба ваша окажется в руках богов, которые, должен предупредить, отнюдь вам не благоволят.

— Твои угрозы мне нипочем, — огрызнулся Мунэмори. — В истории немало случаев, когда великие беды превозмогались бесстрашными сердцем.

— Среди Тайра, — ухмыльнулся тэнгу, — такие перевелись.

— Довольно! Изыди, или я кликну лучников!

— Я уйду, но обдумай мои слова хорошенько, несчастливец Мунэмори. У твоей надежды всего одна дорога. Все прочие приведут Тайра к погибели. — Сказав так, тэнгу взмахнул могучими крыльями и взмыл в воздух, под темнеющие небеса.

Мунэмори обратил взор на развалины императорского дворца.

— Надо бы спалить эту рухлядь перед уходом.

Послания из столицы

В большом зале Камакуры еще звучали отголоски здравиц и радостных кличей, когда Минамото Ёритомо зачитывал послание от Ёсинаки о взятии Хэйан-Кё:

— «Сего дня я, не встретив сопротивления со стороны Тайра, захватил стольный город Хэйан. Высокочтимого государя Го-Сиракаву мы препроводили в императорский дворец. Он же одарил меня всеми поместьями, что некогда принадлежали изменникам Тайра и уцелели после поджогов. Вдобавок императорской грамотой я отныне наделен правом преследовать и истреблять всех посягнувших на Драгоценный трон, а вскоре меня возведут в чин сегуна приказом государя-инока. Покуда же я был назначен защитником города, властителем земли Иё и начальником Левого конюшенного ведомства. Надеюсь, эти добрые вести о возвращении удачи Минамото тебя порадуют…»

Ёритомо и впрямь обрадовался, но лишь отчасти, ибо в рукаве у него лежало другое послание, тем же днем тайно переданное гонцом Го-Сиракавы.

«Властителю Камакуры.

Теперь, когда в Хэйан-Кё опять воцарился мир, я желаю пригласить вас с дружиной в столицу. Предстоит много дел, в которых мне не обойтись без человека ваших способностей. Как воевода, ваш уважаемый двоюродный брат показал себя самым достойным образом, однако, боюсь, ему недостает некоторых качеств для звания великого полководца…»

Прочтя между строк, Ёритомо понял, что Го-Сиракава опасается Ёсинаку и не доверяет ему.

Покинув пиршественный стол и веселье, он вернулся в свою комнату-молельню, где находился небольшой алтарь Хатимана. Омыв руки и ополоснув рот, Ёритомо вознес пять благодарственных молитв божеству, а после зажег палочку благовоний, призывая еще одного духа-покровителя.

— Хвала великому главе Минамото, — произнес Син-ин, возникая в пахучем дыму. — Вот и пришел день твоей славы, верно?

Ёритомо низко склонился перед бывшим государем:

— Истинная правда, о бестелесный владыка. Я должен благодарить и вас тоже наряду с родовым ками за сей счастливый поворот судьбы. Однако меня все еще гложут сомнения, из-за чего я пришел искать вашего совета.

— Поведай мне свои мысли, а я выскажу свои — как обычно. — Улыбка Син-ина была едва ли не великодушной.

— Ваш брат, государь-инок, просит меня прибыть в Хэйан-Кё во главе дружины. Мнится мне, он хочет направить меня против Ёсинаки либо уберечь его от неугодных действий. Я же боюсь покидать Камакуру так рано. Увы, не перевелись еще полководцы, что видят себя властителями Канто и метят на мое место. Меня гложут сомнения. Государь-инок сейчас в распоряжении Ёсинаки, который может склонить его на свою сторону. Вы можете мне в этом помочь?

— Хм-м… Не тяготи себя всеми заботами сразу, Ёритомо-сан. Сосредоточься на цели. Все идет своим чередом. Время Хэйан-Кё прошло, а будущее лежит здесь, в Камакуре. Остаться и упрочить свою власть было мудрым решением. Случись Ёсинаке чинить неприятности, пошли своего заносчивого братца, Ёсицунэ, его приструнить. Ежели нам повезет, они уничтожат друг друга и ты одним махом избавишься от двух бед.

— Хм-м… — откликнулся Ёритомо. — Истинно мудрый выход, владыка. Весьма и весьма. Я сохраню это в памяти.

Покидая молельню, Ёритомо задержался полюбоваться кленами в саду, чью листву только-только тронуло оранжевым и желтым.

Веет осенний ветер —
Меняются листья, и слава меняет хозяев
С новой года порой.

Ясима

Тайра Мунэмори стоял на берегу моря в Ясиме — поселении в краю Сануки, на северной оконечности Сикоку — и смотрел вдаль, в сторону родных мест. Ледяной ветер с моря трепал рукава его красной парчовой куртки и хакама. В носу и на языке ощущался острый привкус моря — аромат, к которому он успел привыкнуть за последние несколько месяцев и даже научился смаковать. Для многих из Тайра, особенно дам, запах моря был запахом отчаяния и чужбины, зато ему дарил ощущение воли и бездны возможностей.

— Как думаешь, — спросил Мунэмори старика самурая, стоящего рядом) — в ясный день отсюда можно увидеть тот берег?

— Я слышал, можно, господин. Знаете, любопытно, что именно здесь — как мне рассказывали — хаживал в дни изгнания отрекшийся император Сутоку, позднее прозванный Син-ипом. И задавал тот же самый вопрос. Говорят, будто вон там, — указал он на свинцово-серые волны чуть вдалеке, — Син-ин бросил в море начертанные им сутры. С тех пор минуло больше двадцати лет. Иные рыбаки до сих пор помнят тот мрачный день и избегают ставить здесь сети, чтобы не вытащить какого-нибудь демона.

Мунэмори опять насупился от сравнения со злокозненным духом.

— Я, в отличие от него, прибыл сюда не плакаться о судьбе, а готовить возвращение в столицу, — пробурчал он старому воину.

Покинув Хэйан-Кё, Тайра все больше удалялись к югу, пока не достигли острова Кюсю. Там они пополнили рать и запасы провизии, но потом Ёритомо посланиями и указами сумел запугать многих местных властителей, и те перестали отвечать Тайра радушием. Пришлось им бежать еще дальше, на сей раз через Внутреннее море к берегам Сикоку. Теперь у них появилось преимущество, даже большее, нежели в Фукухаре: Сикоку лежит недалеко от Хонсю, но в проливе нередки свирепые ветры и каверзные течения, уберегающие остров от атак с большой земли. Да и Минамото морские сражения были в новинку.

Вдобавок положение Сикоку позволяло успешно сообщаться со столицей — как открыто, так и тайно. В одном из посланий государь-инок предложил Мунэмори вернуть Антоку и священные сокровища в обмен на помилование. Мунэмори отказался. Без императора и знаков его власти народ непременно восстал бы и перебил всех Тайра.

Приходили вести и от верных людей, оставшихся в Хэйан-Кё. В них говорилось, что воевода Минамото — Ёсинака быстро исчерпал оказанное ему гостеприимство. Его войска принялись захватывать земли и поместья, грабить горожан и портить то, что не могли украсть. Стали поговаривать, что даже Тайра, уж на что их не любили в народе, вели себя благороднее Минамото.

Мунэмори того и надо было.

— Пусть помучаются, неблагодарные, — бормотал он себе под нос. — Зато когда мы вернемся, будут молить о прощении. Никто о нас больше худого слова не скажет.

— Вы что-то говорили, повелитель?

— М-м… Не было ли вестей из Ити-но-тани?

— Последнее, что я слышал, — работа у них спорится, господин. По ту сторону пролива, к западу от Фукухары находился участок прибрежной земли, где крутые скалы подходят к самому морю. Мунэмори направил туда своих зодчих с наказом построить крепость и земляной вал. С их помощью Тайра смогли бы подчинить себе Западный морской путь, отрезая тем самым приморские земли от столицы и Канто. Находясь там, даже малая часть войск была бы способна сдерживать натиск Минамото, пока Тайра вновь не обретут поддержки в столице.

Дворец Ходзидзё

Ранним утром девятого дня одиннадцатой луны государь-инок Го-Сиракава сидел в приемном покое, благодушно озирая собрание. Царедворцы первого ранга, все в черном, явились обсудить предновогодние назначения и обязанности, которые следовало распределить меж оставшимися знатными семьями. «Наконец-то, — думал Го-Сиракава, — все идет как положено». Он чувствовал себя императором — тем, кем должен был быть с самого начала.

За последние месяцы Тайра удалось выиграть несколько мелких сражений вдоль Западного морского пути, а теперь они строили крепости и преграды, надеясь подчинить себе западные земли. Го-Сиракаве наконец удалось выставить грубияна Ёсинаку и его войско из столицы под предлогом угрозы Тайра. Пока Ёсинака сражался — с переменным успехом, — Го-Сиракава надеялся, что какая-нибудь меткая стрела Тайра избавит его от трудов.

В ту пору четырехлетний внук Го-Сиракавы, принц Го-Тоба — дитя одной из многочисленных дам Такакуры — был призван во дворец и назначен наследником трона, готовым занять его, чуть только Тайра признают, что Антоку лишился прав властвовать. Фактически страной правили два императора, хотя Го-Сиракава всячески уповал на недолговечность столь необычайного положения.

Сквозь щель в ставнях пробрался зимний сквозняк, потрепав Го-Сиракаву за рукав. Он даже не поежился. На мгновение ему показалось, будто в зале кто-то зло рассмеялся, но никто из сановников не улыбнулся, так что он счел это наваждением.

Однако через миг со стороны главных ворот Ходзидзё долетел звон буддийского гром-колокола. Кто-то пытался развеять злые силы или изгнать призрака. Вельможи в замешательстве обратили лица к Го-Сиракаве.

— Что происходит?

Государь-инок немедля велел слуге пойти и узнать, что стряслось у ворот.

Вслед за тем во дворе послышались крики, а за ними — боевой рев тысячной толпы. Над крышей дворца засвистели стрелы. Кое-какие врезались в нее с глухим стуком, и вскоре снаружи повеяло гарью и дымом.

Тут сёдзи распахнулась.

— На нас напали! — вскричал слуга и привалился к косяку с торчащей из плеча стрелой. — Ёсинака взбунтовался! Скорее спасайтесь!

Сановники повскакали на ноги, толкаясь и сбивая друг друга в смятении.

— Позаботьтесь о юном императоре! — крикнул Го-Сиракава в пространство, пробиваясь к ближайшему потайному проходу. Взяв с собой двух челядинцев, он торопливо прокрался подпольем главного чертога и вышел у одноместного паланкина, припрятанного в нише у задних ворот усадьбы. Го-Сиракава забрался в кабинку и скорчился внутри, а слуга взялись за шесты. Во внешней стене Ходзидзё имелась лазейка, которую паланкин беспрепятственно миновал, однако едва слуги вышли на улицу, как их остановил небольшой отряд конников с белым флагом Минамото. Воины натянули тетивы, целя точно в паланкин.

— Что за трус царедворец хотел мимо нас проскользнуть? — прорычал один.

Передний носильщик бросил шесты и поднял руки:

— Это ин, его владычество государь-инок! Не стреляйте! Если вы прольете монаршую кровь, ни за что вашим душам не видать Чистой земли.

Го-Сиракава открыл плетеную дверцу и высунулся, оглядывая воинов.

Конники неподвижно глазели на него миг-другой, а затем медленно опустили луки. Они неуверенно переглянулись.

— Кто ты, какого рода? — спросил Го-Сиракава у одного, по всему — предводителя.

— Сиро Юкицуна, из края Синано, — отозвался тот.

— Ну так знай же, Сиро Юкицуна, что все истинные Минамото служат государевой воле под началом единственно своего сегуна, Ёритомо. Ёсинака затеял мятеж, воспротивился императорскому указу. Он раздает вам ложные приказания. Не пятнайте же доброго имени, пособляя ему в этом отступничестве.

Воины снова переглянулись.

— Все верно, — произнес Юкицуна. — Я сам слышал, как Ёсинака похвалялся сделать себя императором.

— Он лишился рассудка, — согласился его соратник. — Забыл всякую честь и приличия.

Как один, конники спешились и преклонили колено перед императорским паланкином.

— Минамото всегда почитали государеву волю, владыка. Позвольте же сопровождать вас в безопасное место.

Итак, Го-Сиракаву доставили в усадьбу Годзё, где Сиро Юкицуна и его люди взяли прежнего императора под опеку. Однако безопасность эта была зыбкой. К вечеру в усадьбу прибыло послание от Ёсинаки:

«Вашего дворца Ходзидзё отныне не существует. Я снял больше пяти тысяч голов тех, кого мы полонили — вельмож, воинов и монахов, а среди них настоятеля Мэйуна. Завтра их вывесят на Изменничьем дереве в знак недовольства вашим правлением. Больше меня не тревожьте, или я сожгу и Годзё. Записи о будущих назначениях я захватил и уничтожил. Отныне я сам буду решать, кто какой чин получит. Себя пока что назначу начальником императорской конюшни и властителем земли Тамба. Вы должны будете пожаловать мне звание сэйи-тайсёгуна[75] и возвести в четвертый придворный ранг, чтобы я мог превзойти своего брата Минамото-но Ёритомо. Его же велю объявить отступником и издать особую грамоту, дабы я мог с полным правом послать против него войска…»

Перечень приказов и повелений был долгим, и Го-Сиракава вздохнул с тяжестью на сердце:

— Умеют же боги показать нам наши же немощи! Только утром я с гордостью размышляло своем могуществе, а теперь… еще один мой дворец сожжен, сторонники перебиты, а сам я снова сижу взаперти.

Многие из стоявших в пустом зале Годзё невольно прослезились, когда Го-Сиракава составлял указ, называя Ёритомо изменником. Он хотел отправить другого гонца с тайным посланием к сегуну Камакуры — заверить, что грамота писана под давлением, но всякого, кто покидал Годзё, самураи Ёсинаки обыскивали, а потайных ходов здесь не было. Так, посланец отбыл с новым указом, а Го-Сиракава затворился от мира — ждать, что принесет ему судьба.

Новый год в Ясиме

Минул еще один месяц, и пришел другой год, третий по счету эпохи Дзюэй. Обосновавшиеся в Ясиме Тайра не могли отметить его так, как полагалось при дворе. Пришлось позабыть о пирах, о Поклонении четырем сторонам света[76]. Даже музыканты из близлежащих деревень побоялись прийти в лагерь Тайра — но слухам, встреча с ними сулила несчастье. Воистину печальное получилось празднество в резиденции императора — грубой рыбацкой избе, которую расширили с помощью шатров и наспех пристроенных комнат.

Нии-но-Ама сильнее запахнулась в одеяние, спасаясь от лютого морского ветра, поддувавшего из-под ставен. Тростник и прибой, шелестя и шурша, будто звали ее: «Вернись, Токико, вернись к нам».

Внезапно взрыв хохота в другом углу комнаты прервал ее раздумья. Мунэмори, выпивший немало праздничного саке, потчевал всех, кто его слушал, крохами радостных вестей из столицы.

— …значит, государь-инок опять ушел в затворничество! Поделом старому кознедею. А Ёсинака, этот грубый варвар, имел дерзость писать мне «давайте сплотим силы против Ёритомо»! Как будто мы, Тайра, согласимся на такое бесчестье!

«А ведь ты почти принял его предложение, — усмехнулась в душе Нии-но-Ама. — Благо, твои полководцы настояли, чтобы Ёсинака явился к нам и присягнул Антоку на верность. Тот, разумеется, отказался».

— А битвы при Мурояме и Мидзусиме? Как мы гнали Минамото назад, до самого Хэйан-Кё! Сколько их полегло — многие сотни, не меньше!

«И почти столько же с нашей стороны, — подумала Нии-но-Ама. — Только нам это обойдется дороже. Вдобавок ни ты, ни Корэмори не желаете идти в бой — то-то пищи молве о воеводах, что отсиживаются в обозе!»

— Наши крепости в Ити-но-тани и Икута-но-мори почти достроены. Скоро мы снова поплывем к Фукухаре и окажемся на расстоянии удара от столицы. Пусть Минамото грызутся между собой. Нам же, Тайра, Новый год не сулит ничего, кроме победы.

«Наш мир раскололся натрое, — размышляла Нии-но-Ама. — Запад, может, и в нашей власти, но столица принадлежит Ёсина-ке, а восток — Ёритомо».

Ей, долгие годы проведшей среди смертных, было слишком хорошо известно, как порой гибельны гордыня и самоуверенность. В эти же тяжкие дни на пороге конца, когда удача оставила Тайра, менее всего подобало предаваться честолюбивым мечтам. Однако Мунэмори даже слушать ее не желал, и она не захотела попусту тратить слова.

Нии-но-Ама взглянула на дочь. Долгие месяцы скитаний состарили и изнурили ее. Кэнрэймон-ин сидела в углу с маленьким опальным государем, уча его игре на кото. Она клала пальцы на струны и показывала, как извлекать ту или иную ноту. Потом она попыталась подпеть игре и завела саибара о красоте Хэйан-Кё, но через несколько тактов расплакалась и не смогла продолжать.

Антоку обнял ее за шею.

— Все будет хорошо, мама-тян. Дядя Мунэмори так говорит. Нии-но-Ама прислонилась к хлипкой бамбуковой ширме, что едва сдерживала напор ледяного морского ветра.

— Вернись, Токико, — прошептал тростник. — Вернись в море.

— Не сейчас, — прошептала она в ответ. — Не сейчас.

Белые стяги

У Го-Сиракавы Новый год прошел так же безрадостно. Как он узнал, маленький император Го-Тоба спасся, хотя и содержался в плену где-то в городе. Его самого снова перевезли — на сей раз в усадьбу Рокудзё, под строгий надзор людей Ёсинаки. Все новогодние церемонии были отменены. Не было ни похлебки из Семи счастливых трав[77], ни праздничного вина, приготовленного девами Лекарской палаты, ни парада Зеленых коней[78], ни состязания лучников, ни вечера стихосложения с танцами, ни чествования дня Крысы[79]. По видению Го-Сиракавы, конец мира уже наступил и недолог был час, когда Син-ин со своей ордой демонов восстанет из тысячи адов безвозвратных, чтобы его наводнить.

Но вот в полдень двенадцатого дня первой луны в писчий покой Го-Сиракавы, где он в десятый раз переписывал Лотосовую сутру, вбежали гонцы.

— Повелитель! Во двор явился Ёсинака! Он хочет тотчас с вами переговорить!

Кисть Го-Сиракавы дрогнула.

— Что ему нужно на этот раз?

— Не знаю, владыка, только он вне себя. От страха же или от гнева — мне неведомо.

— Что ж, выбор невелик… — Го-Сиракава отложил кисть и направился в парадный зал, указывая слугам, что позволит Ёси-наке говорить с ним с веранды. В звании его повысили, но права находиться в государевом присутствии еще не дали, о чем Го-Сиракава был рад напомнить. Он стал ждать за бамбуковой ставней и вскоре ощутил в воздухе запах железа, пота и конского мыла, услышал, как кто-то грузно осел с другой стороны.

— Ёсинака-сан. Что так гнетет тебя? Отчего решил прервать мое уединение?

— Владыка, — сипло проронил Ёсинака, — у меня печальные вести. Ёритомо все-таки выслал свои войска. Моя дружина пыталась сдержать их натиск у мостов Удзи и Сэта, но была отброшена. Полагаю, теперь мне осталось лишь бегство. Верно, настал мой конец, а может, и ваш тоже, раз вы объявили Ёритомо мятежником. Что за скорбный день для нас обоих…

Го-Сиракава мысленно воздал хвалу ставне, что скрыла от Ёсинаки его довольную улыбку.

— Верно, тяжкая настала нора, Последние дни закона, — осторожно ответил он, ибо не знал — говорит ли Ёсинака правду или просто испытывает его. — Без тебя, Ёсинака-сан, столица много потеряет. Здесь надолго запомнят твою… мощь и влиятельность, если боги дадут прожить многие лета после этих дней. Однако при нынешних временах будущее так зыбко и ненадежно…

— Воистину, — отозвался Ёсинака со странным придыханием в голосе, точно сдерживал слезы. — Теперь я покину вас, владыка. Бью челом за оказанную доброту. Сей худородный не чаял так возвыситься в своей бренной жизни. Да благословят вас боги и великий Будда. Мне пора. Я должен еще проститься с одной дамой, прежде чем умру.

Ёсинака поднялся и гулко зашагал прочь. «Вот несуразный человек», — сказал себе Го-Сиракава.

Правый министр, которого также удерживали в Рокудзё, подошел к нему, поклонился и сел рядом.

— Владыка, я невольно услышал вашу беседу. Верна ли эта радостная весть? Неужели Хэйан-Кё и впрямь избавился от варвара Ёсинаки?

— Трудно сказать, насколько она радостна. Если в город вошли войска Ёритомо, тогда с Ёсинакой покончено. Однако едва ли Ёритомо придет в восторг от нашего правления после известного указа. А может быть, все это было подстроено Ёсинакой, чтобы объявить нас заговорщиками. Сложно сказать наверняка. Если угодно, вам было бы сейчас вполне своевременно укрыться в каком-нибудь горном монастыре.

— Разве вы не бежите с нами, владыка? Го-Сиракава вздохнул:

— Хватит на мой век беготни. Сколько ни бегаю — всегда оказываюсь под замком. Пора нынче холодная, а мои кости больше не выдержат стужи. Не знаю, действенна ль надо мной опека Царя-Дракона, но я остаюсь. Если Рокудзё сгинет в пламени, то и я с ним. Достаточно навидался я в эти дни мрака, и если таково начало конца, зачем смотреть продолжение?

— Тогда я останусь с вами, владыка. Для меня нет выше почести, чем разделить ваш последний миг!

Прошел всего час, и на главном дворе Рокудзё снова послышались шум и выкрики.

— Белые стяги! — возвестил часовой на воротах. — Шесть всадников о белых знаменах мчатся сюда, несутся, как ветер!

— Что прикажете, владыка? — спросил слуга. — Стоять насмерть?

— Нет, — ответил Го-Сиракава. — Людей у нас мало — так пусть поберегут жизни. Отоприте ворота, впустите всадников, а там будь что будет.

— Слушаюсь, владыка.

Го-Сиракава подошел к ставням с северной стороны приемного покоя Рокудзё, откуда можно было видеть главный двор. Сквозь щели между планками он видел, как ворота открылись и во двор на всем скаку ворвались шестеро конников. Их наплечники содэ сбились на сторону и растрепались, шлемы съехали на затылок. Однако вместо эмблем Ёсинаки — сосновых игл — на них красовались значки Ёритомо.

Юные воины спешились как по команде и преклонили колени. Тот, что впереди, был облачен в хитатарэ из красной парчи под доснехом, скрепленным лиловым шнуром.

— Кто этот их предводитель — вон там? — спросил Го-Сиракава. — Как зовется?

— Это Ёсицунэ, владыка. Сводный брат самого Ёритомо.

— А-а… Пусть пройдет на веранду — я с ним поговорю. Ёсицунэ провели и усадили на подушку прямо по другую сторону от ширмы, разделявшей их с Го-Сиракавой.

— Высокочтимый владыка, — произнес юный воин, становясь на колени и низко кланяясь. — Рад, что вы не пострадали.

— Мне доложили, будто ты — брат Ёритомо, — вымолвил Го-Сиракава.

— Имею честь им быть, владыка.

— Расскажи, как прошла битва, что произошло.

— Непременно, владыка. Ёритомо весьма опечалился, узнав о мятеже Ёсинаки. Он послал меня и нашего брата Нориёри во главе шестидесяти тысяч воинов подавить смуту. Ёсинака разобрал мосты у переправ Сэта и Удзи, но наши восточные скакуны, знаменитые драконовы кони, с легкостью переплыли реку Камо, и мы, почти не встретив сопротивления, посекли мятежников.

— Превосходно! — выдохнул Го-Сиракава. — Великолепная новость! А что с самим Ёсинакой?

— Он бежал на север, вверх по течению реки. Я послал вслед за ним людей, и, уверен, вскорости он будет пойман и обезглавлен.

— А-а, — протянул Го-Сиракава. — Ты даже не знаешь, как мне по сердцу это известие. Однако, пока его дружины на воле, нам по-прежнему грозит опасность. Его воины, неотесанные варвары, все еще могут ворваться сюда и в отместку спалить усадьбу. Посему буду благодарен, если вы останетесь, хотя бы на ночь, и поможете стеречь мои ворота.

— Почту за честь, владыка. — Ёсицунэ встал, поклонился еще раз и тотчас отправился раздавать приказания самураям.

— Какой доблестный юноша, — сказал Го-Сиракава. — Если в войсках Ёритомо все так исполнительны, я могу спать спокойно.

Верный совет

Когда же Минамото Ёритомо в Камакуре получил весть о победе Ёсицунэ и о гибели Ёсинаки, его спокойный сон, напротив, закончился.

— Любопытно, — признался он Син-ину. — Мне бы радоваться, что я и делаю, но вместе с тем…

— Вместе с тем Ёсицунэ по-прежнему у тебя на пути.

— А он будет потверже на расправу, чем Ёсинака, — сказал Ёритомо. — В последнем письме государь-инок только и пишет, что о Ёсицунэ — как он воспитан, смышлен и послушен, как ловко перестроил оборону города и прочая. Ёсинака был сущим невежей, и я даже не опасался, что при дворе его полюбят. Но Ёсицунэ… Что, если Го-Сиракава предпочтет его мне? Тогда он станет главнокомандующим, а я останусь, как был, властителем Идзу.

— Опасность есть, не спорю, — ответил Син-ин. — Однако не стоит падать духом. Добейся, чтобы Ёсицунэ тотчас выступил против Тайра. Они поставили почти неприступные крепи вдоль Западного морского пути. Пытаясь овладеть ими, Ёсицунэ непременно падет смертью героя, чем приумножит славу вашего клана, тогда как ты избавишься от помехи.

Ёритомо улыбнулся призраку:

— Право, как мог я не доверять вам? Что бы делал без ваших советов?

Син-ин улыбнулся в ответ:

— Могло быть и хуже. Я рад, что могу пребывать в этом мире, вернуть Японии ту благодать, что была дарована мне при жизни. Надеюсь, я надолго останусь твоим советником, Ёритомо-сан. Очень-очень надолго.

— Жаль расставаться с тобой, — сказал Го-Сиракава Ёсицунэ, сидящему за бамбуковой ставней. — За эти несколько дней я снова обрел веру в будущее и спокойствие, чего ни разу не случалось при Ёсинаке.

Утром двадцать восьмого дня первой луны гонцы из Кама-куры привезли в Хэйан-Кё приказ от властителя Ёритомо.

— Брат совершенно прав, — сказал Ёсицунэ. — Нужно немедля выступить против Тайра. У него есть чудо-осведомитель, что поставляет сведения и дает советы, — поэтому мы так преуспели в завоевании Канто. До меня даже доходили слухи, будто Ёритомо по ночам сообщается с тенью вашего брата, прежнего императора. Уверен, если мы и побеждали до сих пор, то в основном благодаря его сверхъестественному влиянию.

Го-Сиракава проводил Ёсицунэ взглядом. Его приятно поразило, что тот, в отличие от Ёсинаки, сразу и без оговорок выступил против Тайра. Однако и Го-Сиракава имел своих осведомителей. Вскоре он узнал, что вражий оплот в Ити-но-тани крепнет день ото дня и что все Тайра перебрались с Ясимы обратно в Фукухару и к Западному морскому пути.

— Ох, братец-братец, — сокрушенно прошептал ин, — что ты замыслил на этот раз? Сеешь усобицу, чтобы даже Минамото перебили друг друга и ввергли страну в хаос? Много лет мне откликаются твои злые козни. Знаю, как ты умеешь нашептывать людям в уши. Пора положить этому конец. Должен быть способ одолеть тебя — ведь удалось же мне с тобой справиться, когда ты хотел вселиться в моего внука! Читать сутры в Кама-куре всякий день и час я не могу, но должен быть способ… остановить тебя раз и навсегда.

И вот Го-Сиракава затворился в своем писчем покое и начал писать — в каждый храм, каждое святилище, что еще стояло в горах близ Хэйан-Кё. Писать и просить совета.

Ити-но-тани

Под легким снежком Тайра Мунэмори прогуливался вдоль каменного вала в Ити-но-тани, радуясь увиденному. К югу стена крепости обрывалась в нескольких кэнах от берега, так что вражеским всадникам оставалась лишь узкая тропка над крутым обрывом, легко простреливаемая лучниками. В Икуте, у самой Фукухары, окопалась еще одна дружина Тайра, прикрывая крепость с востока. С береговой кручи перед Мунэмори открывался вид на залив, где, сияя фонарями, стояла флотилия лодок. На одной из них расположился государь с семейством. Таким образом, в случае атаки для двора всегда оставался путь к отступлению.

К северу же от крепости высился крутой горный кряж, одолеть который не представлялось возможным, а к западу, как всегда, простирались подвластные Тайра земли.

Мунэмори крепче запахнул поддоспешник. Доспехов он здесь не носил, будучи уверенным, что в них нет надобности. Его броней была дружина и толстые стены, а тяжелый железный шлем или пластинчатые наплечники содэ причиняли только лишние неудобства. Осмотрев вал, он вернулся во внутреннюю башню, куда стекались донесения всех дозорных постов о движении войск Минамото. Мунэмори хотел знать самые свежие.

Самурай в забрызганных песком гетрах распластал карту перед полевым командующим Таданори, приходившимся Мунэмори дядей — младшим братом отца. Воин носил скрепленный черным шнуром доспех и голубое хитатарэ с испода. На взгляд Мунэмори, вид он имел весьма бравый. Мунэмори был рад, что предпочел Таданори Корэмори, который все еще страдал после поражения при Курикаре.

— Господин, наш недавний гонец докладывает, что Минамото разделили войска. Одна часть числом три тысячи расположена здесь. — Самурай указал место в горах над Фуку-харой. — Другие три тысячи отправились сюда, через горы. По пути они захватили две наши заставы и сожгли несколько деревушек, ничего более.

Мунэмори улыбнулся:

— Отлично. Пусть плутают в горах. Оттуда на Ити-но-тани нет дороги, а судя по облакам, на склонах поднимается метель. — Мунэмори на миг задержал взгляд на Таданори и спросил самурая: — Кто их ведет?

— Повелитель, говорят, что в горы отправился Ёсицунэ, по слухам — отъявленный хвастун, хотя и хороший боец на мечах. Если и удалось ему захватить Хэйан-Кё, то лишь по трусости Ёсинаки и его людей.

— Отлично, — повторил Мунэмори. — Полрати Минамото сгинет в ущельях под началом глупца, а другая прохлаждается у Фукухары..

— Точно так, — согласился Таданори. — Похоже, Минамото себя переоценили. Им понадобятся все силы, чтобы пробить оборону у Икуты.

— Стало быть, удача пока еще на нашей стороне, — продолжил Мунэмори. — Как только Минамото ударят нас и рассыплются, подобно волнам, бьющим о камни, мы сможем выступить на Хэйан-Кё. А там — схватим ина, низложим нового императора, обманным путем посаженного на трон, и вернем Тайра былое могущество.

Таданори уважительно кивнул:

— С божьей волей, да будет так.

Воины, стоящие вокруг, устало крикнули «ура».

Мунэмори покинул крепость через прибрежные ворота и поплыл к императорским судам, твердо веря в то, что Тайра снова на коне.

— Напомни мне еще раз, Бэнкэй: зачем нам это нужно?

— Наступать на Тайра?

— Нет, — отозвался Ёсицунэ. — Плестись за старой клячей.

— А-а… Как я уже говорил, народная мудрость — кладезь ценнейших советов. И вот один из них: если потерялся в незнакомой местности, возьми старого коня, забрось повода ему на спину и ступай следом. Конь всегда выведет куда надо.

— И в горах, и в метель?

— Особенно в метель, господин.

Следуя совету Бэнкэя, они разыскали среди коней самого старого — вьючного пони одиннадцати лет, и, сняв поклажу, поставили во главе вереницы, а с ним — мальчика-служку, чтобы его погонял.

Поглядывая через плечо, Ёсицунэ едва разбирал очертания идущих следом — так густо лепил мокрый, тяжелый снег. Те, кого удавалось рассмотреть, одобряюще махали ему.

— Хотя бы мои люди еще бодры духом.

— Они думают, вы знаете, куда идти, господин.

— Я-то знаю. Как попасть туда — вот что неясно.

— Может быть, впереди нам помогут, господин. Показалась горстка домишек с тростниковыми кровлями, едва заметных средь сосен и снегов.

— Что ж, по крайней мере наш конь-поводырь вывел нас к людям. Ступай в деревню, если можно ее так назвать, и разузнай, где мы очутились.

Бэнкэй спешился и побрел от хижины к хижине. Вскоре, однако, он вернулся со стариком и мальчишкой.

— Повелитель, я нашел охотника, которому здешняя местность хорошо знакома.

— Отлично. Далеко ли до Ити-но-тани?

— Совсем близко, господин. За тем уступом и начинается кряж, нависающий над крепостью.

— Славно. — Тут Ёсицунэ обратился к старику охотнику: — Есть ли сверху тропа в крепость, к подножию кряжа?

Охотник покачал головой, развел руками:

— Нет-нет, благороднейший повелитель, никакой тропы там и быть не может! Спуск слишком крут, слишком!

— И никто не способен его одолеть, даже заяц?

Старик было снова затряс головой, но тут вклинился мальчик:

— Помнишь, отец, мы видели, как олень спускался по самой круче? — И добавил для Ёсицунэ: — Мы бьем их у водопоя, где ручьи стекаются, перед тем как впасть в море. Когда оленей мучит жажда, они часто срезают себе путь.

— Ха! — воскликнул Ёсицунэ. — Раз олень смог спуститься, то и конь сумеет! Смышленый парень, иди к нам — будешь дорогу показывать. Проведи нас к вершине, а там уж мы оглядимся и придумаем, как быть.

Тотчас мальчику завязали волосы в узел, как подобает взрослому воину, и выдали короткий меч.

В скором времени Ёсицунэ, Бэнкэй и их маленький проводник уже лежали на мерзлой земле, выглядывая за край утеса Ити-но-тани. Снегопад прекратился, и вся громадина крепости очутилась перед ними как на ладони.

— Гляди-ка! — воскликнул шепотом Ёсицунэ. — С этой стороны у них и часовых не выставлено!

— Они, верно, решили, что часовые здесь ни к чему, — громыхнул Бэнкэй.

— Ничего, мы их научим уму-разуму. Подать сюда коня! Один из дружинников вывел вперед приземистую бурую лошаденку, назначенную «оленем». Ей подрезали гриву и укоротили хвост, чтобы часовые ничего не заметили. Хотя в тот миг это казалось излишней предосторожностью.

— Давай, — приказал воину Ёсицунэ. — Пусть скачет вниз.

Дружинник отвесил конскому заду два крепких шлепка, и животное ринулось с кручи, не разбирая дороги.

Ёсицунэ и Бэнкэй с азартом наблюдали, как лошадь приземлилась на осыпь и заскользила, чуть не по хвост увязая в рыхлом щебне и каменной пыли. Однако бедное создание все же сохранило равновесие и нащупало опору средь более твердых камней ближе к подножию утеса. Оттуда лошадь, то скользя, то цепляясь, спустилась-таки вниз. Кряж был так крут, что она последним прыжком угодила на крышу одной из крепостных построек и встала там, трясясь от пережитого испуга.

— Готово! — сказал Ёсицунэ. — Осталось только дождаться, пока часть наших войск прорвется у Икуты. Они нагрянут с переднего края — отвлечь внимание, а мы тем временем нападем сзади. То-то Тайра удивятся, нэ?

— Господин, у вас даже глаза загорелись.

— Что ж такого? Эх и славная будет битва!

— Глянь-ка, — сказал один часовой с северной стены Ити-но-тани другому. — Кто это там?

— Впотьмах и не разберешь, — отозвался его товарищ. — Не то олень, не то лошадь…

— И что этот олень или лошадь делает на крыше казарм Моритоси?

— Не знаю. Стоит будто бы.

— Нет, как он там очутился?

— Кто его разберет. Может, он волшебный? Какое-нибудь знамение.

— Доброе или дурное?

— Что я тебе, предсказатель? Не знаю. Вдруг это кирин[80]? Их еще называют посланцами богов.

— У киринов пламя бьет из-под коленей. Нет, что-то не похож он на кирина.

— О, слышал? Только что всхрапнул. Это лошадь.

— Ну вот, теперь вовсе чертовщина какая-то. Лошадям на крыше не место. Сейчас я ее сниму. — С этими словами часовой пустил в шею лошади две стрелы. Животное хрипя повалилось, проехало боком по черепице и рухнуло замертво у самых ног стражников.

— Что ты наделал! Ты убил наш талисман!

— Это был демон в конском обличье. Погоди, еще будешь меня благодарить.

— Смотри, у него кровь. Никакой это не демон, а обычная лошадь.

— Обычные лошади не попадают на крыши сами собой!

— Зря только стрелы потратил, убил беззащитное существо. Будь уверен — этот грех нам еще отзовется.

— Лучше заткнись и помоги мне выбросить ее за стену, пока никто не увидел.

Однако зря стражники суетились: пока остальные Тайра стояли в дозоре, спали, играли на флейтах и в кости, никто и не заметил рухнувшего на песок трупа лошади.

Следующим утром, на заре, Мунэмори растолкал один из вассалов.

— Господин, вам лучше взглянуть. Презанятное зрелище. Потирая глаза, Мунэмори поднялся с тюфяка и вышел из шатра, установленного на палубе ладьи. Он уже привык ночевать на море, и качка больше не раздражала его, а убаюкивала. Спать приходилось в одежде, а купания — отменить, но в остальном стало гораздо терпимее, чем поначалу.

— В чем дело?

— Там, на берегу, у заградительного вала — видите?

Мунэмори, прищурившись, различил двух всадников с белыми стягами, кричащих и сыплющих стрелами поверх каменной стены перед воротами Ити-но-тани.

— Хм-м… должно быть, как-то просочились мимо Икуты. Отчего наши воины с ними не разберутся?

— Полагаю, не видят достойных противников. А лучникам было бы глупо растрачивать стрелы ради двоих неприятелей.

— Хм-м…

— Смотрите-ка: вон еще подошли.

Вдоль берега подтянулись еще шестеро всадников. Теперь Мунэмори отчетливее слышал их выкрики — самураи оглашали свои имена и владения, вызывая достойных бойцов выйти и сразиться один на один в честной схватке.

— Ты прав. Зрелище и впрямь обещает быть презанятным. Сказав так, Мунэмори сел на бочонок, а челядинцы к тому времени поднесли ему чашу риса и рыбы на завтрак. Он принялся за еду, глядя, как всадники снова и снова бросаются на крепь и опять отступают. Наконец из ворот показались несколько Тайра и в вялом сражении отогнали горстку Минамото.

И тут Мунэмори едва не поперхнулся: с востока на берег высыпали многие тысячи всадников под белыми стягами.

— Что это? Откуда?

— Видно, Икута пала, — тихо ответил самурай. Мунэмори встал.

— Что ж. Мы сдали в малом. Зато теперь поглядим, чем сильна Ити-но-тани. Минамото здесь не пройти.

Со стен и крепостных башен хлынул град стрел, сдерживая вражеский натиск. Из главных ворот выехала дружина конников, расположилась за каменным валом.

— Господин, — произнес вдруг самурай. — Смотрите! Там, наверху…

Мунэмори поднял глаза к верхушке кряжа позади крепости и обомлел.

— Блаженный Амида… Чашка риса выпала из его рук.

— Пора! — прокричал Ёсицунэ, выбрасывая вперед боевой веер. — Пролетим над обрывом, как хищные птицы! Обрушимся на Тайра дождем! За мной! — И, поддав коня пятками в бока, он ринулся вниз с отвесной кручи.

На какой-то миг воин с конем повисли в воздухе — содэ трепетали на ветру, точно крылья чайки, морской ветер холодком овевал лицо. Ёсицунэ издал вопль восторга, юной удали и жажды крови. В следующее мгновение они приземлились, проваливаясь в щебень. Конь тонко заржал, но Ёсицунэ натянул поводья, задрал его голову кверху и подался назад, чтобы придать его задней части устойчивости. Мимо пролетели чужие лошади — одни всем весом падали на камни, ломая ноги или скатываясь кубарем с кручи, уже без седоков. Многие, однако, удерживались на откосе, и вскоре три тысячи всадников, очутившись в крепости Ити-но-тани, издали такой воинственный клич, что содрогнулись горы.

— Не может быть, — лепетал Мунэмори. — Немыслимо!

У него на глазах кряж будто ожил: с него мощным водопадом хлынули кони и люди, неотвратимо скапливаясь у тыльной, почти не защищенной стены крепости. Ему захотелось окликнуть полководца Таданори, других Тайра… Наконец самураи у берега тоже заметили переполох у северных стен, но было поздно, слишком поздно. Минамото уже сыпались с кручи на верховые площадки и крыши, поливая вокруг себя стрелами. Войско Тайра попало между двух потоков Минамото и оказалось не в силах противостоять обоим. Едва защитники крепости отвлеклись на осаждавших с тыла, береговой отряд Минамото преодолел заградительный вал.

Мунэмори, цепенея отужаса, смотрел, как крепостные стены окрашиваются кровью от идущей на них бойни. Лучники падали с башен, сами пронзенные стрелами. С вала сыпались обезглавленные тела, а головы поднимались на вытянутых руках ликующих победителей. Потом врата крепости распахнулись, и оттуда ринулась толпа пеших воинов в поисках спасения на лодках. Лучники Минамото тут же принялись осыпать флотилию горящими стрелами.

— Отходим! — прокричал Мунэмори, даже не глядя на тех, кто, бросившись в море, отчаянно греб в его сторону. — Срочно отходим!

Кое-какие лодки у берега загорелись и быстро ушли под воду. Беглецы поворачивали и продолжали плыть к уцелевшим посудинам.

— На всех места не хватит! — прокричал кто-то с борта.

— Значит, пускать только высокородных, — приказал Мунэмори. — Простолюдинов не брать!

Так, палубной страже пришлось спрашивать у каждого подплывающего его имя и ранг. На борт втаскивали лишь членов знатных семей, остальных же безжалостно гнали. Тем, кто не желал отцепляться, рубили руки. Корабли Тайра уносились все дальше, оставляя вместо пенистого следа кровавую, усеянную трупами полосу до самого берега и горящей крепости Ити-но-тани.

Кумирня для Син-ина

Государь-инок Го-Сиракава воздержался от зрелища отрубленных голов Тайра, несомых во время парада по проезду Суд-зяку. Ему совсем не хотелось смотреть в лица некогда знакомых витязей и вельмож, выставленные для поругания на пиках и нагинатах. Вместо себя Го-Сиракава послал двойника, нарядив в свое лучшее облачение, чтобы тот, сидя в карете, изображал его для Минамото, тогда как сам отправился в другую часть города ради куда более важного и тайного действа — того, о котором спрашивал совета в монастырях и святилищах.

На одной неприметной улочке в тихом квартале близ императорского дворца Го-Сиракава, наняв нескольких плотников, велел спешно выстроить крошечную синтоистскую кумирню. Покатую, с загнутыми краями кровлю покрыли кипарисовой корой, на карнизы навесили шелковые кисточки с золотой нитью. Кумирня была не выше человеческого роста, с единственной комнаткой внутри.

У кумирни Го-Сиракаву, одетого в простое одеяние из черного хлопка, встретили жрец синто и буддийский монах. Дело им предстояло опасное и важное, и они это сознавали, зато редкие прохожие, что не отправились глазеть на жуткий парад в нескольких кварталах оттуда, решили бы, что святые люди собрались освятить кумирню в честь победы у Ити-но-тани.

Жрец синто отодвинул входную дверцу. Во внутренней комнатушке плотники возвели крошечный алтарь, опирающийся на спины четырех фарфоровых львов Фу и обрамленный занавесью из прозрачного алого шелка. Го-Сиракава извлек из рукава тонкую книжицу в деревянной обложке.

Разыскать личную вещь Син-ина оказалось делом нелегким — сколько лет минуло! Однако одному из пожилых секретарей как-то вспомнился сборник посредственных стихов, написанных Сутоку собственноручно. Прежний император повелел отправить его на сохранение как раз перед тем, как Син-ина сослали в изгнание. Оказалось, все это время, долгие годы, томик тихо пылился на полке — поистине удивительное совпадение — в Библиотеке единственной рукописи. Старик секретарь был рад передать его Го-Сиракаве.

Государь-инок отодвинул рукой крошечную занавесь и положил книгу на алтарное возвышение. Затем вынул из рукава тонкую палочку благовоний, которую один из его лазутчиков, рискуя жизнью, выкрал из каморки в Камакуре. Палочку Го-Сиракава вручил жрецу синто, а тот, благословив, передал монаху, который зажег ее от углей, хранивших огонь Лампы дхармы из Курамадэры. Зажженную палочку поместили в святилище поверх книги стихов.

Когда кумирня наполнилась дымом, за занавесью возникло призрачное лицо с высохшими щеками и запавшими глазами.

— Кто меня звал, кто…

В этот миг монах накрепко захлопнул дверцу и припечатал ее к косяку смоченной в клее страницей со словами сутры Каннон Тысячерукой. Го-Сиракава принялся читать сутру, а жрец — обмахивать крышу и стены веточкой сакаки. Крошечная кумирня тряслась и раскачивалась из стороны в сторону, словно в ней заперли большого пса. Скользящая дверца дрожала, но оставалась закрытой.

После этого жрец синто обвязал молельню конопляной веревкой, а концы скрепил священным узлом. Кумирня перестала трястись и застыла.

Закончив читать сутру, Го-Сиракава повернулся к монаху из Курамадэры:

— Помнишь, что делать дальше?

Инок низко поклонился:

— Будьте покойны, владыка. Мне предстоит отправиться на Сикоку и отыскать могилу Син-ина. Там я должен буду прочесть молитвы и исполнить ритуалы, дабы душа вашего брата покинула сей мир и отправилась навстречу заслуженной судьбе.

— Будь осторожен. В земле Сануки все еще скрываются последние Тайра. И, как я слышал, могила моего брата ничем не отмечена.

— Буду уповать на то, что Просветленный убережет меня и укажет искомое место, — отозвался монах.

— А я буду молиться о твоем благополучном возвращении, — сказал Го-Сиракава. Потом он возложил руки на конек крыши. — Что ж, братец, порадуйся новому дворцу. Надеюсь, и ты полюбишь уединенную жизнь в незнакомом месте. Уж как я ее полюбил — словами не выразить. Впрочем, горевать не стоит. Если боги, босацу и сама судьба пребудут с нами, надолго ты там не задержишься.

Призыв без ответа

Два дня спустя, на пятнадцатый день второй луны третьего года Дзюэй, весть о победе при Ити-но-тани достигла Камакуры. «Верно, в целом мире сейчас нет никого двуличнее меня», — думал Минамото Ёритомо, слушая гонцов.

Перечень голов Тайра, снятых при осаде крепости, поражал. Убиты были по меньшей мере девять главных военачальников: сын Киёмори, Киёсада, пятеро внуков и шестеро племянников прежнего главы клана. Мунэмори, однако же, спасся, как и мятежный император Антоку. Было истреблено около двух тысяч сподвижников и сочувствующих Тайра. Младшего брата Мунэмори, Сигэхиру, взяли в плен и готовили к отправлению в Камакуру для переговоров.

Ёритомо щедро одарил гонцов лошадьми и тюками шелка. Когда же настал черед пировать и по кругу пошли чарки с вином и саке, оказалось, что сохранять веселость еще тяжелее, чем он думал.

— Вот так Ёсицунэ! — воскликнул один из воевод. — Что за храбрость! Ведь он совершил невозможное — бросился с этакой кручи! Сначала изгнал Ёсинаку из столицы, а теперь Хэйкэ из Ити-но-тани и Фукухары. Нет, если кого и воспоют за разгром Тайра, то Ёсицунэ!

— Быть может, теперь, когда с Ёсинакой покончили, Ёсицунэ получит звание сегуна, — добавил другой.

«Это уж слишком, — подумал Ёритомо. — Нашей стране нужна уверенность в будущем и твердая рука, чтобы не скатиться в хаос. Мой пылкий братец ничего не смыслит в науке правления. Если его поставят надо мной, Япония не будет знать покоя. Мне срочно нужен совет».

Распрощавшись с пирующими, Ёритомо прошел долгим коридором в свою молельню. Затворившись в полутемной каморке, он воздал хвалу Хатиману перед его образом, а потом взял палочку благовоний из шкатулки. Палочек заметно убавилось с прошлого раза. «Что ж, — сказал он себе, — если кто-то и зажигал их, то будет неприятно удивлен, да и наказан за свое любопытство. Подробности выспрошу у Син-ина, когда он появится».

Ёритомо зажег благовоние, откинулся на пятках и стал ждать.

Он ждал долго. Потом ждал еще. И еще.

Ёритомо покрутил палочку в пальцах, гадая, не потеряла ли она силу. Потом отложил ее и взял другую. Снова долго прождал, и опять тщетно. Трясущимися руками он поднял шкатулку и пристально осмотрел каждую палочку. «Может быть, их подделали? Заменили обыкновенными?» Ёритомо огляделся, словно рассчитывая увидеть виноватого слугу, забившегося в угол. Но он был один. Совсем один, и некому было его направлять.

Выбор сделан

Нии-но-Ама, ужасаясь, слушала посланца из столицы, прибывшего для переговоров с ней и Мунэмори.

— Повелитель, госпожа, — говорил гонец, — дела обстоят просто. Владыка Го-Сиракава говорит, что если вы вернете императора Тайра вместе со священными сокровищами в Хэйан-Кё, Антоку снова взойдет на трон, с вами заключат мир, а князя Сигэхиру выпустят на свободу. Разумеется, если это требование не будет выполнено, ин сочтет, что вы окончательно встали на путь мятежа, и будет действовать сообразно.

Нии-но-Ама закрыла рот рукавами и устремила взгляд сквозь пламя маленького очага — единственного источника тепла в большом походном шатре. Его тряпичные стены колыхались на зимнем морском ветру. Она знала, что сын и посланец ждут от нее ответа, но не могла выговорить ни слова.

— Оставьте нас, — сказал наконец Мунэмори гонцу. — Нам нужно посовещаться.

— Хорошо. Однако не забывайте, князь: владыка государь-инок ждет ответа в самом скором времени.

— Я запомню, — холодно отозвался Мунэмори.

Гонец удалился. Нии-но-Ама почувствовала, как на плечо ей легла сыновняя рука.

— Матушка, предложение стоит обсудить.

— Думаешь, мне это не приходило в голову? — чуть не задохнулась она.

Нии-но-Ама пыталась вспомнить лицо Сигэхиры. Когда детей так много и большинство изымались из-под ее опеки — еще малышами раздавались нянькам и родичам, — а потом вырастали, меняли имена, женились или занимали видные должности, порой было трудно удержать их в памяти. Так было заведено в странном мире смертных — использовать детей как камни го в игре под названием «власть», двигая туда, где будет выгодно. Очень немногие сыновья знатных или воинских родов, исключая наследников-асонов, росли там же, где появлялись на свет. Сигэхира был пятым сыном, и Нии-но-Ама, как ей показалось, вспомнила ясноглазого мальчугана, любившего ловить сверчков. А теперь ей требовалось решить — жить ему или умереть.

— Мы и так уже стольких потеряли… — прошептала она, чувствуя, как слеза бежит по щеке.

— Так-то оно так, — отозвался Мунэмори, — и все же, можем ли мы быть уверены, что Го-Сиракава сдержит слово? Я не вернул сокровища, потому что без них Тайра все потеряли бы. Если вернуть их сейчас, что мы получим? Уверен, Антоку не позволят долго оставаться на троне — его заставят отречься почти тотчас, едва он вернется в столицу.

— Го-Сиракава не тронет собственного внука, — возразила Нии-но-Ама.

— Да, но это не значит, что он позволит мальчику править, когда на его место уже избран другой внук. Как только ин получит сокровища, он сможет делать все, что в его воле. Например, схватить нас и казнить за измену. И даже убить Сигэхиру.

«А мы упустим последний случай, — думала Нии-но-Ама, — вернуть Кусанаги Царю-Дракону. И страна еще глубже погрязнет в распрях, навсегда позабыв о мире».

— Прошлой ночью я видел сон, — продолжил Мунэмори. — Мне явился отец — в окружении пламени безвозвратного ада. Он поведал мне, что адские муки ужасны, но еще ужаснее для него знать судьбу нашего рода. Он… проклял меня и сказал, что стыдится того дня, когда сделал меня главой Тайра.

— Мне жаль, что душа Киёмори не достигла Чистой земли, — ответила Нии-но-Ама, — но едва ли можно было ожидать другого, учитывая, как он жил. Временами я молилась за него, хотя и знала, что надеяться почти нечего. Едва ли он годится тебе в судьи.

— И все же он прав, — произнес Мунэмори, сам чуть не плача. — Если я сдам императора и сокровища, Тайра останутся в памяти еще одним мятежным кланом, видевшим лишь редкие мгновения славы. Наши воины хотят биться до последнего. Говорят, Минамото были почти уничтожены, а после восстали к великой славе. Значит, и нам, Тайра, это по плечу. Сейчас я, правда, вообще не представляю, как мы можем победить; но склонись мы перед Го-Сиракавой, всякая надежда для Тайра угаснет навсегда.

— Кажется, — промолвила Нии-но-Ама, — ты уже сделал выбор.

— Матушка, мне не обойтись без твоего согласия. Нии-но-Ама стиснула кулаки.

— Передай государю, что наш ответ — «нет». Сокровища мы не вернем.

— Сигэхира — воин, матушка. Он всегда знал, что на войне порой приходится жертвовать собой ради клана. Уверен, он поймет. — И Мунэмори вышел, чтобы позвать гонца.

По лицу Нии-но-Амы текли слезы. Она в душе прощалась с ясноглазым мальчуганом, что так любил ловить сверчков.

Странствующий монах

На следующий день Мунэмори отправился бродить по песчаным берегам Ясимы. Его одолевали раздумья. День выдался необычайно теплый для конца второй луны, но облака на горизонте предвещали дождь или снег. Волны искрились на солнце, точно фальшивое золото.

К этому дню все корабли Тайра, которым удалось достичь Ясимы, вернулись — та ничтожная горстка, что осталась. «Сколько погибших… — думал Мунэмори. — Братья, племянники, зятья… Иные совсем еще дети, не старше четырнадцати, а дрались под стать лучшим воинам и доблестно пали». Мунэмори едва спал по ночам — повсюду в шатрах не смолкал женский плач.

Он шел, раздумывая: мудро ли они поступают, бросая вызов Го-Сиракаве? Без сомнения, так поступил бы Киёмори, а при нем Тайра никогда не ведали неудач.

Тут на берег прибежали два самурая Мунэмори.

— Повелитель, мы нашли монаха. Бродил вокруг да около нашего лагеря. Говорит, будто прибыл из столицы. Мы подумали: а ну как лазутчик? Прикажете казнить?

Мунэмори хотел было отдать такое распоряжение, но удержался.

— Из какого он храма?

— По его словам, из КураМадэры, господин.

— Хм-м… Если мы надеемся однажды вернуться в столицу, нельзя позволять себе ссоры с таким влиятельным храмом. Приведите его ко мне.

— Слушаемся, господин.

Через некоторое время к нему доставили маленького бритоголовою монаха в белой паломничьей рясе.

— Кто таков? — спросил его Мунэмори.

— Мое имя слишком ничтожно, о повелитель Тайра, — произнес монах, низко кланяясь.

— Зачем же явился в край Сануки, чернец с ничтожным именем?

Если монах и почувствовал себя оскорбленным после этих слов, то вида не подал.

— Я прибыл разыскать могилу прежнего императора, нареченного Сутоку, также называемого Син-ином.

Мунэмори моргнул от неожиданности.

— Зачем кому-то посещать место упокоения государя, ставшего демоном? — осторожно спросил он.

— Именно по указанной вами причине, властитель Мунэмори, — ответил монах. — Вот уж многие годы ходят слухи, что все беды нашей земли происходят по вине духа Сутоку, который никак не найдет упокоения. Меня направили сюда совершить над его прахом обряд, который изгонит его мятущуюся душу из этого мира, дабы та претерпела следующий поворот Колеса. Быть может, тогда в Хэйан-Кё наконец прекратятся смуты.

«А Минамото перестанут получать от него помощь», — додумал Мунэмори.

Он все еще злился на императора-демона за то, что тот его покинул. Сейчас как раз случилась возможность поквитаться, поэтому Мунэмори сказал своему самураю:

— Монах этот прибыл к нам с благой и праведной целью. Пусть продолжает паломничество. Более того, я велю тебе ему помочь. Обойди все деревни в Сануки и расспроси, где захоронен пепел Син-ина. Проследи, чтобы ничто и никто не помешал монаху исполнить обряд. Позаботься о нем как следует и проводи в обратный путь, когда он закончит. После доложишь.

— Хай, господин, — слегка озадаченно ответил самурай. Монах улыбнулся:

— Истинно сам бог Фудо направляет вас, князь Мунэмори. Я и мой храм вам весьма обязаны.

— Помолитесь за Тайра, — сказал Мунэмори. — Большего мне не надо.

Три дня спустя он получил весть о том, что могила Син-ина нашлась. Отыскать ее было нетрудно, так как над ней спустя долгие годы так ничего и не выросло, даже сорная трава. Жители деревни, в которой Син-ин провел последние дни, хорошо знали это место и были рады помочь монаху в совершении обряда. Когда же тот закончил, говорилось в донесении, запах нечистоты, что всегда стоял над могилой, развеялся, а после у всех на глазах от земли к небесам изошло золотое сияние.

В святилище Цуруги

— Что значит «исчез»?

— Весьма сожалею, повелитель Ёритомо. Я долго молился, воздерживался от пищи, и ками открылись мне. Мне было явлено, что душа Син-ина покинула наш мир.

— Разве мало коней я вам выслал? Мало жертвовал золота и серебра? И для чего — чтобы ты надо мной насмехался?

— Прошу, успокойтесь, господин. Это не насмешка. Я видел великого Хатимана, сидящего на белом коне в венчике лотоса. Он сказал, что Син-ин исчез и что вы только выгадаете без такого советчика.

— Ты, верно, ослышался.

— Я помню это совершенно ясно, господин.

— Как же так — Син-ин не сказал мне ни слова о том, что уйдет, даже не намекнул!

— Великий ками дал мне понять, что его уход был не вполне… добровольным.

— Но кто на такое способен? Кто властен творить подобное?

— Дело не во власти, а в желании и навыке, для этого достаточном. Любое из крупных святилищ иль храмов Хэйан-Кё могло изгнать его, заимей они на то повод.

— А я даже не могу выразить недовольство, поскольку завишу от их поддержки. Что же мне делать? Ёсицунэ с каждым днем обретает все больше сторонников среди знати, да и государь-иноК благоволит ему.

— Уверен, повелитель, с вашим блестящим умом вы что-нибудь да придумаете.

Монарший прием

Государь-инок Го-Сиракава, стоя на веранде Рокудзё, с великой отрадой наблюдал, как в ворота въезжает карета с гербом из восьми лотосовых лепестков. Карету сопровождал эскорт из двадцати самураев в сияющих доспехах. Один был сущий великан с косматой бородой и секирой, привязанной за спину.

Как только отпрягли волов в черных попонах, передняя дверца кареты открылась и оттуда выступил Ёсицунэ — в хитатарэ из алой парчи, словно в тон осеннему багрянцу кленов. Всадники спешились, причем трое сняли с седельных лук барабаны. Под их бой Ёсицунэ начал церемониальный танец, знаменующий принятие им почетного права вхождения в государевы покои.

Изящно и вместе с тем уверенно Ёсицунэ взмахивал жезлом и мечом, невероятно ловко ступая и делая выпады, словно разя невидимых врагов. Закончив танец, он начал восходить по ступеням главной лестницы Рокудзё, все еще крутя в руках меч и жезл, во главе парадного шествия барабанщиков и прочих воинов.

На верхней площадке его вежливо попросили сдать меч и проводили в присутствие Го-Сиракавы. Ёсицунэ припал на одно колено и низко поклонился.

— Великолепно, просто великолепно! — воскликнул государь-инок. — Рад, что Амида дозволил мне дожить до сего времени, чтобы вновь насладиться подобным зрелищем.

— Я лишь хотел показать, владыка, сколь великой честью вы меня почтили, пригласив к себе и приветствуя таким образом.

— А я рад, что могу предоставить тебе эту честь, Ёсицунэ-сан, после всего, что ты сделал для трона.

— Всецело надеюсь, что мой прославленный брат позволит мне сделать больше, владыка.

— Я уверен, со временем это случится, — ответил Го-Сиракава. — А теперь прошу: садись и будь как дома.

Ёсицунэ опустился на подушку с почти кошачьей грацией. Го-Сиракава позавидовал его молодым суставам и связкам.

— Признаться, — продолжил ин, — я весьма благодарен твоему брату, который позволил тебе задержаться в столице. Я уже начал опасаться, что лишусь твоего общества и советов касательно городской обороны. В окрестных горах бродят целые шайки ронинов, готовых обрушиться на нас, чуть только защита ослабнет.

— Это хорошо понятно, владыка, — ответил Ёсицунэ, — и, что бы ни случилось, заверяю вас, что сделаю все от меня зависящее, чтобы вы и государь Го-Тоба оставались надежно защищены.

— Весьма обнадеживает, Ёсицунэ-сан. Не получали ли вы вестей от вашего брата Нориёри? Как продвигается его поход против Тайра?

Ёсицунэ ответил не сразу.

— К сожалению, владыка, все идет не так гладко, как мы полагали.

— Однако прошло уже несколько месяцев! Я лично присутствовал на проводах его дружины. С ним отправилось несколько тысяч — еще в начале лета. А о победах ни слова, за исключением нескольких мелких стычек. В чем же дело?

Ёсицунэ уронил взгляд. Красный кленовый лист сорвался с ветки под порывом ветерка и пристал к его лицу, точно стыдливый румянец. Ёсицунэ медленно поднял руку и, сняв листок со щеки, покрутил в пальцах.

— Государь, в деревнях еще не успели оправиться от голода последних двух лет. Рисовые поля снова рождают зерно, однако крестьяне утаивают все, что могут. Много коней пало от недокорма, и наши воины остались безлошадными. А вдоль Западного морского пути не перестают поддерживать Тайра, наших же войск сторонятся. Нориёри выжидает в краю Суо на дальнем востоке Хонсю, надеясь, что сможет скопить довольно людей и провизии, чтобы взять Кюсю. Пока же такой день не наступил. Он просил брата выслать еще коней и снаряжение, но послать такой караван сейчас значило бы отдать его на разграбление Тайра, поскольку ему пришлось бы идти Западным морским путем, всего в нескольких ли через пролив от Ясимы, где у Тайра стоит войско.

— А тем временем, — добавил Го-Сиракава, — Тайра могут перенаправить свои войска. Промедление неприемлемо.

Ёсицунэ закрыл глаза.

— Виноват, владыка. Если бы мне приказали, я разгромил бы их раньше.

— Хм-м… Быть может, я сообщу твоему брату, чтобы тебе дали такой наказ.

— Я буду очень признателен, если вы это сделаете, владыка. Обещаю, я вас не подведу.

Камикадзе[81]

Кэнрэймон-ин раскачивалась взад-вперед, сидя на тюфяке. Она снова проснулась и долго не могла заснуть. В грубой, наспех выстроенной хоромине, называемой императорским дворцом Ясимы, раздавалось похрапывание слуг и фрейлин. Ночь была ясной, сквозь прореху в крыше возле средней подпорки просачивался лунный свет, мягко окутывая личико Антоку белым сиянием, точно он был босацу, пришедшим в мир из Чистой земли.

Рядом с маленьким императором лежали шкатулки с яшмой и зерцалом, стояла оружейная стойка для Кусанаги.

Весна в Ясиме сменилась летом, лето — осенью, осень — зимой. Новый месяц приносил Тайра новые скорби. Ранним летом они узнали, что Корэмори, удрученный поражением при Ити-но-тани, принял схиму и бросился в море. Двор Хэйан-Кё рассудил снова переменить название лет на Гэнрэки, дабы подчеркнуть перемены судеб владетельных кланов. В конце лета Минамото расположились между Ясимой и Кюсю, отрезав путь подкреплению с далекого острова. Осенью Тайра прослышали, что предавшие их были повышены в званиях и получили во владение покинутые ими земли и вотчины. Когда же год пришел к повороту, стало известно, что Минамото Ёсицунэ, бич Ити-но-тани, копит войско по ту сторону от Ясимы, в Ватанабэ.

За себя Кэнрэймон-ин не боялась: после бегства из столицы жизнь утратила для нее ценность. Боялась она за Антоку, и если продолжала жить, то лишь ради него. Закутавшись плотнее в зимнее кимоно, она смотрела, как свет зимней луны бродит по его векам, смеженным спокойным сном.

Ее сны были отнюдь не спокойны. Вновь и вновь ей представали видения вражеских полчищ, скачущих по морю будто посуху. Из-под бамбуковых ставней подул сквозняк, зашатав оружейную стойку с мечом. Кэнрэймон-ин потянулась к ней, чтобы придержать — казалось, еще чуть-чуть, и та свалится на спящего императора. Ее рука случайно коснулась рукояти Кусанаги.

В тот же миг перед глазами мелькнула золотая вспышка, а вслед за ней — новое видение: череда ладей выстроилась на берегу, вокруг суетятся слуги, нагружая их оружием и припасами. «Минамото готовятся отплывать! — осенило ее. — А мы совсем не готовы к бою».

Она резко села, и меч сам свалился ей на колени. «Я покаялась никогда не прикасаться к нему. Хотя что толку жить, что толку спасать душу, если сын умрет у меня на глазах?» Кэнрэймон-ин крепко стиснула ножны, чувствуя ладонями шероховатую акулью кожу.

«Я ошибалась, думая, что мой сын спасет нас взмахом этого меча. Грех не должен коснуться его души. Я, напротив, уже совершала его, и нет мне спасения. Разве не сказал отец, что сознательно согрешил бы, зная, что спасет этим родной клан? Как же я могу роптать после таких слов?»

Кэнрэймон-ин встала, стараясь двигаться беззвучно. Спрятав Кусанаги меж слоев плотного кимоно, она вышла из средней комнаты, миновала веранду и открыла дверь.

Стражники вздрогнули от удивления, когда она появилась на пороге посреди холодной ночи.

— Прошу извинить меня, — стыдливо произнесла Кэнрэймон-ин, прикрыв пол-лица рукавом. — Мне нужно облегчиться.

Один из стражей, в ком чувство долга перевесило неловкость, вызвался проводить ее до уборной. Там Кэнрэймон-ин подобрала кимоно и сделала вид, что присела, а когда стражник отвернулся, бросилась бежать вдоль по берегу. У самой кромки воды она извлекла ножны из-под кимоно, вытащила меч и направила его острием в звездное небо.

— Кровью императоров, что течет в моих жилах, я приказываю тебе, Кусанаги: дай нам ветер! Спаси нас! Разбей корабли Минамото по ту сторону пролива! Сохрани нас!

Она почувствовала, как ее встряхнуло, а между ладоней что-то вспыхнуло, будто молния, и передалось лезвию, а оттуда — ударило ввысь.

В тот же миг небо отозвалось низким стоном. Звезды померкли за черными тучами, стремительно наползавшими отовсюду. Вдалеке загремел гром, а на море стали вздыматься гигантские пенные гребни. Ледяной влажный ветер ударил Кэнрэймон-ин в лицо, и она пошатнулась, уронив меч острием в песок.

Вскоре до нее донеслись тревожные голоса и топот.

— Государыня! Кэнрэймон-ин! Что вы наделали?!

Песок вился вокруг ее ног, поднимался, будто закрученный смерчем, жаля лицо и руки, трепля рукава и подол кимоно. Гром грохотал над самой головой, ветер завывал в ушах.

— Что ты натворила, дочь? — спросила Нии-но-Ама, стискивая ее пальцы, ощупывая лицо.

— Я нас спасла, — прошептала Кэнрэймон-ин и обмякла без чувств у матери на руках.

Ватанабэ

— Большой тайфун идет, господин! — прокричат самурай Минамото на берегу у Ватанабэ. — Камикадзе! Нельзя выходить в море!

Северный ветер скатывался по пологим склонам ближайших холмов, поднимая в воздух тучи песка, скрывая все и вся. Один за другим погасли все факелы на шестах, погрузив берег во тьму. В мачтах ладей завывал ветер, от его ярости вздыбились волны. Кони визжали на палубах, теряя опору. Лодки швыряло на камни, било вдребезги, точно скорлупки.

— Мы должны выйти в море! — прокричал Ёсицунэ. — Я поклялся владыке ину, что исполню его наказ. Мы должны выплыть сегодня же!

— Это безумие! — крикнул кто-то из воевод, перекрывая рев ветра. — Мы теряем суда! Выйти в море сейчас — значит, искать смерти!

— Ветер попутный! — спорил Ёсицунэ. — Успеем до бури и получим преимущество! Станем ждать ясной погоды — и выгадают Тайра! Лодки будут целее, если их вывести в море. Бэнкэй! Вынь свой лук и пристрели всякого, кто ослушается!

Великан достал свой огромный лук, и слуги с мореходами живо бросились готовить лодки к отплытию. Иные, впрочем, побежали прямиком в горы. Ёсицунэ сам бросился к ладье и перерезал якорную веревку.

— Поднять парус! — крикнул он, и его судно первым оседлало ветер и понеслось прочь от берега, а другие воины пустились следом, не смея уступить в мужестве предводителю.

Наконец пять ладей вышло из Ватанабэ, унося восемь десятков воинов. Ладьи мчали по волнам, подгоняемые ветром, и уже к утру прибыли в край Ава на острове Сикоку. Путь, который занял бы три дня при обычной погоде, был пройден за считанные часы, и все благодаря мощи чудо-ветра и храбрости полководца Ёсицунэ.

Отрубленные головы

Два дня спустя Тайра Мунэмори начал утро с осмотра ста пятидесяти шести голов, выложенных на полу его резиденции. Головы принесли его полководцы, вернувшиеся с карательной вылазки против одного предателя-землевладельца из Иё.

— Превосходно, — похвалил Мунэмори воеводу Нориёси. — Пусть это послужит уроком всем, кто избрал сторону мятежников, а не законного государя.

Из передней вдруг послышались выкрики:

— Пожар! Деревня Такамасу горит!

Мунэмори, а с ним и другие воины да вельможи — кто был — побежали к воротам резиденции. Над узким заливом, что отделял Ясиму от главного острова Сикоку, стоял туман. Сквозь него было тяжело разглядеть, что творится на берегу, но у самого моря на юго-западе клубился серый дым — указчик крупного пожара. То тут, то там виднелись конники с белыми флагами за спиной.

— На нас напали! — воскликнул Мунэмори.

— Должно быть, это главная рать Минамото! — вскричал Нориёси. — Кто еще осмелился бы вторгнуться белым днем и заявить о себе, спалив деревню?

— К ладьям! — прокричал Мунэмори. — Спасайте государя!

Грубая бревенчатая постройка — императорский дворец Ясимы — была всего в десятке шагов, так что добежать туда и оповестить монаршее семейство не составило труда.

— Что случилось? — спроеила Кэнрэймон-ин, когда Мунэмори вбежал к ней в покои. Вокруг суетилась челядь, распихивая по ларям священные сокровища, одежду и ценности, какие только можно было спасти.

— Минамото атакуют, — ответил Мунэмори. — Неизвестно, откуда они взялись. Уходить нужно немедля.

— Но… но… ведь я должна была их остановить! — вскричала Кэнрэймон-ин и выбежала на веранду. Мунэмори — за ней:

— Государыня! Сестрица! Нужно бежать к лодкам!

С веранды открывался вид на узкую полоску моря, которая пролегала между Ясимой и побережьем Сануки. Из дымки по отмели пробирались конные воины — наступил отлив, и вода доходила коням только до брюха. Над головами самураев трепетали высокие белые стяги.

— Точь-в-точь мой сон! — ахнула Кэнрэймон-ин. — Да ведь я это видела во сне!

Мунэмори потянул сестру за рукав:

— Идемте же! Скорей, нужно вернуться на лодки!

Ему удалось протащить ее бегом через долгий коридор к северным воротам, а оттуда — на берег. Там их встретила Нии-но-Ама с маленьким императором па руках. Воины перенесли знатных дам на ладьи, якоря втащили на борт. Гребцы налегли на весла, и вскоре суда, увлекаемые течением, мчали на север.

Мунэмори сел на другой корабль, отдельно от свиты. Большинство дружинников завели лошадей на палубы и тоже, подняв якоря, отплыли в море, и лишь малая горстка воинов осталась на берегу — оказать сопротивление Минамото, пусть символическое.

С кормы, тихо качающейся на волнах, Мунэмори смотрел, как дворец Ясимы охватывает пламя. Самураи Тайра доблестно сражались, но в конце концов пали один за другим под стрелами и ударами мечей. Теперь к головам на полу его резиденции должны будут добавиться новые, на сей раз — соратников.

— Куда прикажете плыть, господин? — спросил кормчий. Мунэмори на миг растерялся с ответом, ибо не знал, осталось ли где им пристанище.

— Правь на Кюсю. Там есть люди, способные нас поддержать, а Минамото до сих пор не бывали на его берегах. Если нас там не примут, поплывем в Корею или Чанъань.

«По крайней мере, — подумал он, — так у меня будет время решить, стоит ли вообще продолжать это бегство».

Вот как случилось, что остатки некогда могучего воинства Тайра были вынуждены бежать от каких-то восьмидесяти ратников под началом Минамото Ёсицунэ, покинув свой последний оплот.

Дан-но-ура

По истечении месяца Тайра проплыли сотню ли к западу, собирая крохи союзных войск для последнего противостояния. Битву было решено провести на море, так как Минамото казались скверными мореходами и все так же скверно снабжались продовольствием. Если Тайра и рассчитывали где одержать победу, то только на воде, в проливе Симо-но-сэки — вотчине Царя-Дракона, который им больше не помогал.

— Мы должны полагаться на течения, — объяснял Томомори — четвертый сын Киёмори, избранный главнокомандующим для предстоящей битвы. С гор Симо-но-сэки дул свежий весенний ветер, поднимая волны, но морякам удавалось держать судно ровно, чтобы полководцы могли обсудить план сражения по карте. — Здесь, у Дан-но-ура, по утрам воды отступают к востоку. Течение это может домчать нас скорее любых гребцов до самых судов Минамото. Если они не подготовятся вовремя, мы сумеем их одолеть и много выгадаем для дальнейшего боя.

— Прошу простить меня, господа, — произнес один кормчий, — но течения в этой части моря весьма коварны. Они могут так же легко выбросить нас на скалы Кюсю или Нагато. Нужно тщательно рассчитать время. Стоит нам задержаться в стремнине, и она обернется против нас.

— Придется померяться отвагой, — ответил Томомори. — Говорят, мятежники направляют против нас своего лучшего воеводу. Впрочем, долго держаться стремнины не понадобится. Лодок у Минамото немного, посему мы быстро их одолеем.

— А как быть с их дружиной в Суо, у Западного морского пути? — спросил Мунэмори.

— Когда там увидят, что мы громим их соратников на море, — ответил Томомори, — им не захочется вмешиваться, учитывая, как они голодали последние месяцы.

— Однако они могут помешать нам высадиться и бежать в случае поражения.

Томомори мрачно покосился на брата:

— Случись нужда бежать и спасаться сушей — нам будет все равно, встретит нас враг или нет: уже все будет кончено.

В следующий после бегства Тайра с Ясимы месяц Ёсицунэ отнюдь не бездействовал. Он неустанно слал гонцов в Камаку-ру, описывая свои победы и прося подкрепления, дабы разбить Тайра окончательно. Однако припасов и поощрений со стороны Ёритомо почти не поступало.

— Не понимаю, — жаловался Ёсицунэ Бэнкэю, стоя у моря в Суо. — Я сделал все, что мог — связался со всеми, кто сочувствует Минамото в этих краях, — а лодок у нас по-прежнему не хватает. Да и брат не шлет помощи, только советы — будь-де терпелив.

— Вы должны его извинить, господин, — отозвался Бэнкэй, опершись на огромную секиру. — Уверен, Ёритомо-саме есть чем занять ум — там, на востоке. Кроме нас, у него в колчане и других стрел хватает.

— Верно, — согласился Ёсицунэ. — Но моя — лучшая. Каждый воин знает, когда настает черед пускать лучшую стрелу, и тогда уж не таит ее за спиной.

— Славно подмечено, господин.

— А всё наши соратники-полководцы, Кагэтоки с сыновьями. Они недовольны, что я один раздаю приказания — будто не видели моих прежних побед. Должно быть, мой брат поверил их наветам и усомнился во мне.

— Всякое возможно, господин. А-а, вот идет человек, о котором я вам рассказывал.

На берегу в сопровождении двух самураев показался коренастый бородатый детина. Одет он был в заплатанный хитата-рэ и шаровары не в тон. Незнакомец остановился невдалеке и смерил Ёсицунэ взглядом, перед тем как поклониться.

— Имею ли честь говорить с предводителем Минамото?

— Верно. Я не кто иной, как Минамото Ёсицунэ.

— А-а, знаменитый герой. Слыхал о вас. Меня послал Сиро Митинобу из Иё. У нас с Тайра вражда. Они с давних пор нападали на наши суда, а в минувшую луну устроили набег на вверенную нам землю и истребили защитников. Сто пятьдесят голов сняли.

— Да, мы их видели — в Ясиме, — ответил Ёсицунэ. — И похоронили с почестями.

— Весьма великодушно с вашей стороны. Однако мы пришли предложить свою помощь. С удовольствием сообщаю, что могу предложить вашей милости свыше четырехсот лодок и кораблей. Размера и крепости они разных, но ведь всякое судно на что-нибудь да сгодится, нэ? Есть у меня и люди, чтобы ими править, — слышал я, вы, восточные воины, несведущи в мореходстве.

Ёсицунэ ощутил, как его сердце переполняется радостью.

— Да ведь это чудесная новость! Поистине великий дар нам шлет Митинобу!

— Хозяин, — шепнул Бэнкэй ему на ухо, — бьюсь об заклад, человек этот из пиратов, как и все его люди, что поведут для нас корабли!

— И что с того? — отозвался Ёсицунэ. — Коли теперь они служат правому делу?

— Прошлым вечером, — продолжил разбойник, — мои люди устраивали петушиные бои: шесть красных петухов против шести белых. По три раза их стравливали, и знаете что? Всякий раз белые побеждали, а красные бросались бежать.

— Верное знамение, — поддержал Ёсицунэ.

— Либо белых петухов лучше кормили, — пробурчал Бэнкэй.

— Тс-с…

— Мало того, — произнес пират, — нашим жрецам в святилище Иё было откровение от Царя-Дракона. Он сказал, что Тайра злоупотребили силой священного меча и отныне он, Рюдзин, будет благоволить Минамото. Где Тайра назначили бой?

— Их глашатаи объявили, что они встретят нас в проливе Симо-но-сэки, при Дан-но-ура.

— Хм-м, Дан-но-ура… Хитро придумано. Вам повезло, что вы получаете моих людей в услужение, Ёсицунэ-сама. Эти места им хорошо знакомы. Без нас вам грозили бы великие трудности.

— Вот почему я весьма признателен, — ответил Ёритомо, — за то, что вы решили нам пособить. И да взовьются наши стяги вместе навстречу великой победе!

Утром, в час Зайца двадцать пятого дня третьей луны, корабли Тайра отправились к проливу Симо-но-сэки. Под барабанный бой гребцы вели по воде сотни лодок. Их было больше, нежели требовалось для размещения остатка дружины Тайра, но самураи, искусно расположив на палубах обломки доспехов, оружие и щиты, надеялись перехитрить Минамото, создать видимость великой мощи.

Море было спокойным, и Тайра хранили бодрость духа. Главнокомандующий Томомори обратился с воззванием к воинам передового корабля, да так зычно, что его речь услышали и на соседних ладьях.

— Сегодняшний бой может стать для Тайра последним. Так помышляйте же не об отступлении или бегстве, ибо тем, от кого отвернулась удача, уж негде искать спасения. Даже лучший воин бессилен, если пришел конец его счастью. Честь — вот единственное, что еще ценно! Не дайте кантосским варварам узреть вашу слабость. Сразимся же доблестно, и имена наши отзовутся в легендах. Умрем славно — покажем Минамото, что они сражались с лучшими витязями, каких рождала земля!

С каждой ладьи, где слышали его речи, грянул воинственный клич, донесся до самых небес, а в пучине, верно, потряс чертог самого Царя-Дракона.

Нии-но-Ама сидела рядом с дочерью и маленьким государем на корме императорской ладьи в самом тылу флотилии. После ясимского бегства Кэнрэймон-ин почти ничего не ела и теперь походила на собственную тень. Антоку играл деревянными корабликами, пуская их по подолу пышного оливково-зеленого кимоно. Казалось, мальчик забавлялся игрой, но в его лице Нии-но-Ама заметила решимость. Прошлой ночью она снова рассказывала ему истории древности, чтобы быть готовыми ко всему.

Впереди грянул воинственно-ликующий клич.

— Что это? — встрепенулась Кэнрэймон-ин.

— Ничего страшного, государыня, — самураи чествуют полководца, — ответил сидящий сбоку гребец.

Кэнрэймон-ин съежилась, уронив лицо в рукава.

— Это я во всем виновата, — тихо простонала она. — Все из-за меня.

Нии-но-Ама протянула руку и сжала ее плечо.

— Ты только хотела помочь. Откуда тебе было знать, что случится? Истинно ками пребывали с храбрецом Минамото, раз он сумел приручить бурю. Еще одно подтверждение тому, что, когда удача уходит, бессильно даже волшебство.

— Стражники говорят, — вставил маленький Антоку, — есть удача иль нет — надо хорошо сражаться… И с ками так же. Больше славы. И в следующей жизни повезет.

— Ну вот видишь? — сказала Нии-но-Ама дочери. — Устами императора небо изрекло мудрость тебе в утешение. Уж если не это истина, тогда что?

Кэнрэймон-ин не ответила.

Нии-но-Ама снова сжала ее руку и не отпускала, а их челн тем временем плыл навстречу восходящему солнцу.

Ёсицунэ стоял на носу передового корабля разномастной, но обширной флотилии Минамото, устремив взгляд на запад. На нем было тускло-желтое хитатарэ и доспех, плетенный алым шелковым шнуром. Алый кафтан и скрепленный белым панцирь он снял из опасений, что вражеские лазутчики укажут его Тайра.

Вдалеке, почти в двух ли от Минамото, появились корабли Тайра. Воспользовавшись течением, они стремительно неслись навстречу. Однако носы ладей смотрели на восток, а значит, лучникам предстояло стрелять против солнца. Здесь выгадывали Минамото. В вышине повисли тонкие перистые облака, точно белые стяги.

— Эгей! — прокричал Ёсицунэ гребцам у кормил. — Разверните нас к югу, чтобы Тайра пришлось зайти с севера. Было бы недурно отогнать их к берегу, а там уж войска брата их быстро прикончат. — Он заметил, что Кагэтоки с сыновьями погнали несколько ладей вдоль берега — перехватить корабли Тайра, если их снесет туда водоворотом.

Когда флотилия Тайра подошла ближе, кормчий крикнул:

— Нас сносит приливом! Плыть вперед будет тяжело.

— Выводите лучников, — приказал Ёсицунэ. Его лучшие стрелки — Бэнкэй, Ёсимори, Ёити — подошли к носовому борту. — Начнем состязание! Цельтесь в рулевых, если удастся.

Бэнкэй достал свой лук, оплетенный пальмовым волокном, вышиной почти в два человеческих роста, и пустил простую стрелу с журавлиным оперением. Стрела дугой взмыла вверх и исчезла из вида. Однако, судя по переполоху на передовом корабле Тайра, она явно попала в цель.

— Отлично, Бэнкэй! — воскликнул Минамото. — Просигналь им. Посмотрим, сумеют ли они так же.

Бэнкэй поднял позолоченный боевой веер с красным кругом посередине и сделал несколько взмахов. Через несколько мгновений ему ответили: что-то прогудело и с глухим стуком вонзилось в плетеную стенку за спинами лучников.

— Чья она? Чья? — закричали те наперебой.

Бэнкэй извлек стрелу — бамбуковое древко с фазаньим оперением.

— Помечено: Нии-но-Кисиро Тикакиё из края Иё.

— Смотрите: они подают знак, чтобы мы пустили ее назад. Бэнкэй погнул стрелу в руках.

— Слабовата для моего лука. Пошлю-ка я им одну из своих. — Он снова натянул тетиву исполинского лука и через миг поразил воина Тайра в грудь, так что тот рухнул за борт.

Радость лучников Минамото оказалась недолгой: Тайра тотчас откликнулись целым градом стрел. Ёити вскрикнул — ему пронзило руку. Кровоточащими пальцами он потянулся к древку, чтобы выдернуть наконечник.

Ёсицунэ отбежал назад и прокричал кормчему:

— Быстрее! Мы должны подойти ближе! Кормчий покачал головой:

— Невозможно, господин. Взгляните: нас и так отнесло назад под напором течения.

— Тогда правь, чтобы пойти наперерез, — сказал Ёсицунэ, — а там уж мы мечами проложим себе дорогу.

— Зря тянем, — проворчал сквозь зубы начальник передового корабля Тайра в беседе с Мунэмори и полководцем Томомори. — Нужно было грести быстрее — оказались бы на самом гребне прилива. А теперь онспадает.

— Что ж с того? — спросил Мунэмори. — Преимущество уже за нами. Вон мы обрушились на них сверху, а рулить в потоке они не сумеют. — Он указал туда, где корабли Тайра теснили ладьи Минамото к берегам Кюсю. Там, в гуще сражения, то и дело мелькали яркие блики на лезвиях алебард и мечей, изливались алые брызги, падали за борт тела. Но вот глаз Мунэмори уловил что-то в волнах. Он стал смотреть на полоску открытого моря меж смыкающихся рядов кораблей. Какие-то серые существа выскакивали из воды, поблескивая на солнце. — Кто это?

— Дельфины, — отозвался корабельщик, хмуря брови. — Их прозывают любимцами Царя-Дракона. Они катаются на волнах, как дети — на снежных склонах.

— Надеюсь, они предвещают удачу? — спросил Мунэмори.

— Когда как. Следите за их движениями. Если они будут плыть рядом с судами, знак добрый. Если же нырнут под днище и помчатся на запад — ждать беды.

Трое предводителей смотрели, как дельфины подплывают все ближе к их кораблю… и внезапно ныряют в пучину, чтобы всплыть позади флотилии Тайра.

— Слишком поздно, — тихо вымолвил корабельщик. — Мы проиграли. Нам… — Не успел он договорить, как в горло ему вонзилась стрела и несчастный, хрипя, упал к ногам Томомори. Тот быстрым ударом меча отсек ему голову, чтобы облегчить страдания.

Остальные, по-видимому, тоже заметили дельфинов. На севере часть кораблей спустила красные флаги Тайра и вывесила белые полотнища.

— Что такое? — вырвалось у Мунэмори.

— Этого я и боялся, — ответил Томомори. — Сигэёси! Мне еще утром показалось, что он как будто удручен и чем-то напуган. И вот — при первом же дурном знаке меняет цвета. Надо было сразу его обезглавить.

— Если бы мы убивали за один подозрительный вид, — сказал Мунэмори, — то давно растеряли бы половину людей.

— Теперь он выдаст Минамото, на каком из судов воины, а какие — пусты. Нашу уловку раскроют, и враг будет знать, куда направить удар. Все кончено.

В другом уголке пролива ладьи Тайра начали биться друг о друга — тела гребцов и рулевых, утыканные стрелами Минамото, свешивались с бортов. Лишенные управления, корабли застревали даже в малых водоворотах.

Ладья Мунэмори и Томомори накренилась набок и тут же взлетела кверху, точно подброшенная чьей-то исполинской рукой, а чуть погодя начала пятиться.

— Прилив отступает, — пояснил Томомори.

— Если позволите, — сказал Мунэмори, — я, пожалуй, подыщу более безопасное судно. Скверно будет, если наш клан так скоро останется без предводителя, нэ? Это подорвет боевой дух наших воинов.

— Разумеется, — горько усмехнулся Томомори. — Можете отправляться куда пожелаете, хоть на край света. Видно, пришло время доложить обо всем императору.

— Доложи, — живо согласился Мунэмори. — Очень мудрое решение. — Он перебрался в маленькую шлюпку и велел гребцам отвезти его на самый дальний корабль Тайра. Однако чем больше гребцы боролись с приливом, тем отдаленнее становились крайние суда флотилии.

Для Ёсицунэ, напротив, этот день стал один из лучших. Оставив охрану позади, он скакал с палубы на палубу — то на крышу, то на перила, размахивая либо нагинатами, либо вакидзаси, используя все приемы и тактики, которым обучали его тэнгу.

Бросая копье, он пронзал лучников так, что те не успевали выпустить стрелы; разя мечом, отрубал воинам руки прежде голов. Ни один Минамото, видевший его в бою, не мог не вдохновиться его примером.

Вскоре Ёсицунэ заметил неподалеку императорский челн.

Нии-но-Ама сильно вздрогнула, когда о борт императорского челна ударился другой корабль. На палубе раздалась чья-то тяжелая поступь, а через мдг в дверях показалось смуглое лицо командующего Томомори.

— Как там, наверху? Что происходит? — кинулись расспрашивать женщины.

Томомори криво ухмыльнулся:

— Прихорошитесь, дамы. Скоро вы встретитесь с доблестными кантосскими витязями. — И он вышел в гробовой тишине — никто не мог слова молвить от потрясения.

Тем временем, пока все отвлеклись на Томомори, Нии-но-Ама тихонько сняла Кусанаги со стойки и спрятала под кимоно. Потом она мягко взяла Антоку за руку и вывела на корму, подальше от остальных.

— Час настал. Ты готов?

— Да, обаасан, — кивнул Антоку.

— Помнишь, как я тебя учила? Только поспеши. Антоку встал на колени, сложив ладошки, и поклонился сначала востоку — простился с великим святилищем в Исэ, — повернулся к западу, шепча имя Будды Амиды, и лишь потом поднялся.

— Я готов, обаасан.

— Тогда пойдем. Скоро ты встретишься со своим прадедом, что живет в подводном дворце. — Нии-но-Ама нагнулась и взяла Антоку на руки.

В этот миг несколько фрейлин увидели их.

— Госпожа! Государь! Что вы делаете? Нии-но-Ама обернулась:

— Я не желаю оставаться в этом мире и попадать в руки Минамото. Все, кто верен нашему императору, — за мной.

Подобрав разделенный край нижнего платья, Нии-но-Ама разбежалась изо всех сил и перепрыгнула низкий борт челнока.

Ледяная вода поначалу оглушила ее, но она все же сумела удержать Антоку. Постепенно ее кожа обернулась крепкой чешуей, руки — перепончатыми лапами, а развевающиеся в волнах многослойные одежды — длинным хвостом. Рот стал пастью, зубы — клыками. Мощные гребки задних ног увлекали ее глубже, глубже…

Когда водная толща совсем потемнела, она бросила последний взгляд на внука, на его почти безжизненное лицо. Мальчик, казалось, мирно спал, но душа его была уже далеко.

Вокруг, совсем рядом плыли другие драконы, приветствуя ее взмахами хвостов. Впереди, в самой глубине, дракониха, которую звали однажды Токико, увидела огни отцовского дворца, манящие домой.

Кэнрэймон-ин в ужасе смотрела, как ее мать и сын скрылись в морской пучине. Еще одна дама схватила шкатулку со священным зерцалом и тоже бросилась к борту. Однако стрела, пущенная с подошедшего корабля Минамото, пришпилила ее кимоно к палубе и дама упала на бегу, выронив ношу.

Кэнрэймон-ин шагнула к шкатулке, но в этот миг с неба дождем посыпались стрелы. Поняв, что ее время на исходе, она повернулась и кинулась с кормы в воду.

Быть может, она слишком высоко прыгнула, перед тем как упасть в воду, или чересчур исхудала за последнее время, но море не приняло ее. В объемистом кимоно застряли пузыри воздуха, а тугой шелк не пускал их наружу. Она плавала на поверхности, как цветок лотоса.

— Нет! — кричала Кэнрэймон-ин, борясь с пузырями. — Пусти меня! Возьми меня тоже!

Тут что-то воткнулось ей в волосы и с силой дернуло. Кэнрэймон-ин взвизгнула и ухватилась за рукоятку багра, которым ее подцепили. Но как она ни пыталась освободиться, все было тщетно. Ее тащили по воде, пока она не ударилась головой о борт, а потом чьи-то руки стали тянуть ее в воздух.

— Нет! — снова закричала Кэнрэймон-ин, лягаясь и отбиваясь кулаками от цепких мужских рук. — Пустите! Дайте умереть! Дайте умереть! Дайте умереть!

Бесполезно. Ее, словно рыбу, швырнули на палубу, и какой-то белокожий усатый молодой воин уставился на нее:

— Кто такая?

— Дама императорской крови, — ответил другой голос. — Императрица, мать Антоку.

— О-о! — Юноша удивленно поднял брови и отвесил легкий поклон: — Весьма польщен, государыня. Я — Минамото Ёсицунэ. — Затем он повернулся к кому-то стоящему рядом и приказал: — Отведите ее вниз и позаботьтесь как следует.

Когда Кэнрэймон-ин уводили, она плакала навзрыд, закрывая лицо рукавами. «Даже умереть с честью — и то не сумела…»

Тайра Мунэмори, стоя на своей ладье, потрясенно-заворожен-но смотрел, как женщины и воины Тайра один за другим прыгают в воду. Командующий Томомори повесил на шею якорь, чтобы погибнуть наверняка, и бросился с борта. Сестра, мать, император, остальные… Рядом стоящие воины с отвращением поглядывали на Мунэмори, готовясь последовать за государем. С бортов сбили рейки, чтобы можно было умереть без помех.

Мунэмори посмотрел на воду — должно быть, очень холодную. Он не мог пошевелиться, только судорожно гадал: «Что бы Син-ин посоветовал? Как быть?» Однако дух Син-ина исчез, и, как порой думал Мунэмори, вместе с его собственным.

— Ой! — обронил кто-то рядом и будто невзначай спихнул его за борт.

Тем бы все и закончилось, но князь Киёмори, выросший у моря, научил плавать всех сыновей. И Мунэмори бесцельно метался из стороны в сторону, пока его не заметили с корабля Минамото и не втащили на палубу.

— Так-так, кого это мы выловили? — спросил маленький юноша с усиками. — Похоже, самую крупную рыбу. Я-то надеялся прищучить твоего отца, но, пожалуй, и ты сгодишься.

Так, под звучный хохот Минамото, Мунэмори с позором отправили в трюм.

У каретного окна

Прошел месяц. В полдень двадцать шестого дня четвертой луны второго года Гэнрэки государь-инок Го-Сиракава велел остановить карету на обочине перед дворцом Рокудзё, с недавних пор столичной усадьбы Ёсицунэ. Ин должен был узнать, верны ли донесения. Затаившись в карете, он стал смотреть, как к дворцовым воротам подъезжает воловья упряжка в окружении конников.

Быков распрягли, а из повозки вывели человека. Лицо его исхудало, щеки и глаза ввалились, но Го-Сиракава все равно узнал новоприбывшего.

— А-а, Мунэмори-сан. Как ты стал схож с моим братцем, Син-ином! Впрочем, у тебя недостало храбрости даже на то, что сделал он, — стать демоном. Ты только тень демона, тень своей прежней сущности, тень величия Тайра.

Мунэмори без церемоний увели за ворота. Го-Сиракава велел вознице трогать. Когда карета покатилась обратно, он осознал, зачем приезжал. Ему нужно было в последний раз посмотреть на бывшего министра, как плакальщику — проститься с телом любимого человека, прежде чем его сожгут на костре. Убедиться, что его больше нет. Убедиться, что война закончена. Убедиться, что Тайра наголову разбиты и что в страну наконец вернулся мир.

Камакура

Стоял седьмой день шестой луны. Минамото Ёритомо сидел за бамбуковой ширмой в ожидании пленника. Его советники-вельможи предположили, что теперь, когда Мунэмори лишили всех чинов, властителю Камакуры будет негоже принимать его лично, а препоручить допрос следует подчиненным, самому наблюдая из укрытия.

Три месяца со дня получения им вестей о победе при Дан-но-ура протекли как в тумане, в безвременье. Сколько Тайра погибло или попало в плен… Маленький император утонул. Священный меч пропал. Для поисков, по слухам, наняли лучших ныряльщиц, но все оказалось напрасно.

«В какой странный новый век мы вошли, — думал Ёритомо. — Если уж одно из священных сокровищ утрачено, мир никогда больше не станет прежним».

А еще кругом славили Ёсицунэ. Ёсицунэ, Ёсицунэ — его имя было у всех на устах. Не проходило ни дня, ни даже часа, чтобы Ёритомо не услышал похвалы в его адрес. Государь-инок уже пожаловал ему новый чин, новые земли, новый столичный дворец, не спросив позволения у Ёритомо.

Однако нашлись и такие, кому младший из Минамото был не по нраву. Полководец Кагэтоки прислал на него жалобу — Ёсицунэ-де слишком хвастлив и прочит себя в главнокомандующие, даже более того — хочет подмять под себя брата и стать сегуном. «Надо его остановить», — подумал Ёритомо. Он нарочно запретил Ёсицунэ показываться в Камакуре, куда тот доставил пленных Тайра, но и этого ему показалось мало. «Я должен быть убедительнее в своем недовольстве».

От размышлений властелина Камакуры оторвал глашатай, объявив о прибытии заключенного. Ёритомо выглянул в щель бамбуковой ставни и увидел, как открылась дверь сёдзи.

— Изменник трона, Тайра Мунэмори, — произнес кто-то из вельмож, и пленника ввели.

Ёритомо чуть не ахнул. Одет Мунэмори был совсем просто — в строгое белое платье и черную шапочку, но лицо… Его можно было принять за Син-ина, если бы не глаза — они смотрели рассеянно, словно вся его наружность была только фасадом, за которым скрывалась пустота.

Низкорожденный министр по имени Хики Ёсикадзу сел рядом с Мунэмори и прочел для него послание Ёритомо:

— «Личной вражды к вам или вашему клану я не держу: ведь именно милостью вашего отца я остался в живых, когда мой смертный приговор был заменен изгнанием в Идзу. Однако, повинуясь воле государя, я был вынужден пойти против Тайра войной. Тем не менее я чту вас как собрата по оружию и рад, что нам выпала возможность встретиться».

Ёсидзаку поклонился и стал ждать ответа Мунэмори.

Тайра, однако, повел себя нелепо. Сначала он, резко дернувшись, сел, словно кукла, потом угодливо, почти раболепно, пал ниц перед Ёсидзаку — мелким безродным чиновником. Когда же он снова поднялся, Ёритомо услышал его слова — но не ответ, подобающий воину, а мольбу о пощаде.

— Мне бы постричься в монахи… отошлите меня куда-нибудь подальше. Может быть, в Сануки — писать сутры, взывать к Амиде. Окажите милость.

Зрелище получилось удручающее.

«Если он в своем уме, — думал Ёритомо, — это сущее издевательство. Если же нет — бесстыдство». И он, ничего не ответив, дал знак увести Мунэмори с глаз долой.

Когда его повеление выполнили, Ёритомо выписал указ казнить Мунэмори, а ответственным назначил Ёсицунэ. У него все не шло из головы сходство главы Тайра с Син-ином. «Что бы дух посоветовал мне насчет брата?» — гадал Ёритомо.

Ответ пришел сам собой, стоило только задуматься. Он выписал второй указ, в котором лишал Ёсицунэ всех чинов и наделов, а потом третий, тайный… с повелением его убить.

Последняя молитва

Ёсицунэ опустился на пол одного из постоялых дворов То-кайдо рядом с Тайра Мунэмори. Сидя бок о бок, они любовались листвой кленов во внутреннем садике двора, расцвеченной осенним багрянцем.

Мунэмори оказался совершенным узником, хотя и не без причуд — не сопротивлялся, не отвешивал презрительных замечаний в сторону тюремщиков. Все бормотал о постриге, переписывании сутр. Сначала Ёсицунэ был настроен пренебрежительно, но потом это чувство улетучилось. Теперь он даже проникся к нему странной жалостью и еще более странным участием.

— Правда, Мунэмори-сан, как нелепо все обернулось? Ты, без сомнения, сделал все ради спасения рода. И вот очутился в плену, на грани жизни и смерти. Хотя не могу сказать, что с тобой станется.

— Правда, — пробормотал Мунэмори. — Нелепей и быть не может.

— Так и я: служил верой и правдой своему брату, — продолжил Ёсицунэ, — а он как будто меня презирает.

— Бывает, — отозвался Мунэмори. — Я старался служить своему отцу, но только презрение и получал.

— Значит, ты меня понимаешь. А ведь я хотел убить твоего отца. Почти всю жизнь обучался бугэй ради этого. Однако судьба лишила меня вожделенной награды. Ты же всю жизнь учился управлять могучей столицей Хэйан-Кё, но так и не удостоился этой должности.

— Не удостоился, — поддакнул Мунэмори.

— Но что может восстановить брата против брата? Разве не должен я быть ему родным, как отец — сыну? Уж наш-то отец, Ёситомо, знал и любил его куда дольше меня. Откуда же в нем такая зависть?

— Откуда… — эхом откликнулся Мунэмори. — Я завидовал своему брату. Он умер. Неужели из-за меня?

— Кажется, ты это понимаешь, — неуверенно протянул Ёсицунэ. — Теперь все мои камакурские союзники предупреждают меня, что, возможно, и мне суждено умереть — от руки брата-завистника.

— Возможно, — вздохнул Мунэмори. Потом, более внятно, продолжил: — Син-ин как-то признался, что не властен нив чем, кроме того, что попускает людская ненависть. Быть может, в этом все дело.

— Истинно, — кивнул Ёсицунэ. — Злодеяния, которые человек творит в своем сердце, страшнее всех демонов — порождений наших снов.

— Верно, — согласился Мунэмори. Потом его голос опять зазвучал рассеянно: — Постриг… убогая келья для молитвы. Прошу, дозвольте мне принять схиму. Переписывать сутры… молиться…

Ёсицунэ понял, что бывший глава Тайра снова ушел в себя. Он тихо сказал:

— Покажи, как бы ты стал молиться, Мунэмори-сан. Прочти мне сутру.

Когда Мунэмори склонил голову и зашептал слова Лотосовой сутры, Ёсицунэ поманил человека с мечом, скрывавшегося в тени, а сам медленно попятился. Воин дождался, пока Мунэмори произнесет священное имя Амиды, и молниеносным ударом отсек бывшему царедворцу голову.

По циновке побежала струя алой крови — последний флаг Тайра.

Встреча

Госпожа-монахиня, некогда называвшаяся Кэнрэймон-ин, шла по лесной тропинке с корзинкой горных азалий. Было то на исходе четвертой луны второго года Бундзи. Целый год минул с битвы при Дан-но-ура, а государыня не переставала молиться по безвременно погибшим, будучи не в силах их позабыть.

С приходом весны расцвел лес. В сосновых ветвях слышались голоса угуису и кукушки. Среди деревьев расхаживали чуткие олени. Ручьи, наполнившись талой водой с окружающих гор, зажурчали по-новому. Кристальный холодный воздух звенел чистотой, неведомой Хэйан-Кё.

Однако государыня чувствовала себя чужой в этом краю, бесконечно далеком от старой столицы. Казалось, она попала в другой мир — мир, никогда не знавший изящных занавесей-китё, чтения стихов при полной луне, игры на флейте и кото, драконьих челнов в императорских прудах, цвета глициний, чтений моногатари при свечах. Здесь царило запустение, что очень подходило ее нынешней душе.

Она свернула по тропке к скиту с названием Дзяккоин и вдруг замерла. У дверей ее хижины толпились какие-то люди. Ее служанка, шедшая рядом, тоже остановилась как вкопанная.

По тропинке навстречу им бежала монахиня.

— Госпожа, никогда не угадаете, кто прибыл нас навестить! Государыня закрыла лицо рукавом, порываясь отвернуться.

— Прошу, отошли их, кем бы они ни были. Я не могу показаться им в таком виде.

— Для схимницы у вас самый правильный вид, и стыдиться здесь нечего. Кроме того, гость — не кто иной, как государь-инок Го-Сиракава. Ради вас он прибыл сюда из самого Хэйан-Кё, и было бы грубо отправить его обратно, даже не перемолвившись словом. Идите же, он вас ждет.

Госпожа-монахиня нехотя спустилась под гору к скиту. Ей вдруг стало стыдно буйно разросшейся травы, убогой прохудившейся кровли, крошечного огородика — того, что так грело душу, когда она здесь поселилась. К ее оторопи, отрекшийся государь сидел прямо на улице, в окружении лишь нескольких слуг, и она могла запросто видеть его, лицом к лицу. Он казался гораздо старше своих лет — чуть больше шестидесяти — и выглядел устало, хотя и внушительно в сером монашеском одеянии.

Государыня поклонилась ему и села неподалеку на камень, не смея заговорить.

— Ох, Кэнрэймон-ин, — вымолвил Го-Сиракава. Глаза его блестели от сдерживаемых слез. — Как странно повстречать здесь тебя — императорскую жемчужину — вне драгоценной шкатулки! Хотя, должен признать, одежды монахини не умалили твоей сказочной красоты.

Госпожа-монахиня вспыхнула и еще выше укрыла лицо рукавами.

— Владыка слишком добры. Каждый день я молю ниспослать мне видение Будды у этой калитки, зовущего отринуть сей суетный мир, но никак не чаяла вас повстречать. Я попала сюда, в это глухое место, за грехи моего рода, за свои грехи. Такая жизнь пристает мне как нельзя лучше.

Го-Сиракава кивнул:

— Пожалуй. В мире больше нет места тонким душам, подобным твоей. Он переменился. Мы надеялись, что утрата маленького императора всех образумит и вернет Японии мир. Боюсь, однако, что мир этот будет недолог. Властитель Камакуры — человек могущественный, но завистливый и жестокосердный. Он выслеживает своих братьев и одного за другим предает смерти. Как я понял, в его замыслах переместить столицу в Камакуру — место, далекое от изящества. Он все больше стесняет во власти государя, сидящего на Драгоценном троне, тогда как его самураи возвысились необычайно. Сказать правду, конец света и впрямь настал, ибо мир, каким мы его знали, исчез и никогда не вернется.

— Оттого-то я еще больше рада, что посвятила жизнь служению Будде, — ответила госпожа-монахиня. — Едва ли мое сердце вынесло бы большее горе.

— Подойди же, побудь со мной немного. Послушаем еще раз голоса птиц и помянем красоту былых дней.

Эпилог

Голос колокола в обители Гион звучит…

Так ушла слава Тайра, подобно палой листве, исчезающей под снегом, — память о них осталась, но никогда уж не блистали они в прежнем великолепии. Быть может, Царь-Дракон отчасти раскаялся в том, что обрек их на гибель, ибо с тех самых пор рыбаки Внутреннего моря стали находить в сетях чудных крабов, которых прозвали хэйкэ-гани, или крабами Тайра. С их панцирей смотрят навек запечатленные лики грозных самураев, и рыбаки непременно отпускают их в море, боясь накликать беду.

Что до Кусанаги, до сих пор неизвестно, какой из мечей — настоящий или поддельный — отправился на дно моря и какой ныне хранится в святилище Исэ. Судя по более поздним векам нескончаемых междоусобиц, Кусанаги так и не был возвращен в море, а Царь-Дракон не получил заветного подношения. А может, и получил, но было уже поздно. Может, как сказывал Син-ин, ключ судьбы лежит в людских сердцах, а их мощь сильнее, чем всякое колдовство, всякая молитва или проклятие.



Литературно-художественное издание

Дэлки Кейра

Война самураев

Роман

Художественный редактор О. Адаскина Компьютерная верстка: В. Смехов

Технический редактор О. Панкрашина Младший редактор Н. Дмитриева

Общероссийский классификатор продукции ОК-005-93, том 2; 953000 — книги, брошюры

Санитарно-эпидемиологическое заключение № 77.99.60.953.Д.009937.09.08 от 15.09.08 г.

ООО «Издательство АСТ» 141100, Россия, Московская обл., г. Щелково, ул. Заречная, д. 96

ООО Издательство «АСТ МОСКВА» 129085, г. Москва, Звездный б-р, д. 21, стр. 1

ОАО «Владимирская книжная типография» 600000, г Владимир, Октябрьский проспект, д. 7 Качество печати соответствует качеству


9785170507504

УДК 821.111(73) ББК 84 (7Сое) Д94

Kara Dalkey GENPEI

Перевод с английского Н. Парфеновой

Оформление А. Кудрявцева

Компьютерный дизайн А. Тихомирова

Печатается с разрешения автора и литературных агентств Sanford J. Greenburger Assoc., Inc. и Andrew Nurnberg.

Подписано в печать 01.11.08 Усл. печ. л. 30,24. Тираж 5000 экз. Заказ Щ 9179

Дэлки, К.

Д94 Война самураев: [роман] / Кейра Дэлки; пер. с англ. Н. Парфеновой. — М: ACT: ACT МОСКВА, 2009. — 573, [3] с.

ISBN 978-5-17-050750-4 (ООО «Изд-во АСТ»)

ISBN 978-5-403-00038-3 (ООО Изд-во «АСТ МОСКВА»)

УДК 821.111(73) ББК 84 (7Сое)

© Kara Dalkey, 2000

© Перевод. Н. Парфенова, 2008

— Школа перевода В. Баканова, 2008

© ООО Издательство «АСТ МОСКВА», 2008

Ксавье де Монтепен Замок Орла

© Алчеев И.Н., перевод на русский язык, 2014

© ООО «Издательство «Вече», 2014

* * *

Пролог Ночь на 17 января

I. Пьер Прост

Мы просим наших читателей оказать нам любезность и перенестись почти на два с половиной столетия в прошлое[82] – в начало века семнадцатого, – чтобы посетить вместе с нами старинную провинцию Франш-Конте, принадлежавшую со времен Карла V Испании.

В 1620 году при въезде в небольшую лесистую лощину, простиравшуюся на расстоянии двух-трех мушкетных выстрелов от склона холма, на котором и поныне тут и там ютятся лачуги деревушки Лонгшомуа, располагалось скромное жилище, не то дом, не то хижина.

Домик этот, с виду чуть более просторный, нежели соседние хибары, на самом деле был простеньким, одноэтажным, с двумя комнатами и чердаком.

Огороженный участок вокруг дома был засажен чахлыми плодовыми деревьями, а изгородь из падуба защищала все это хозяйство от нашествия скотины и мародеров. Решетчатая дверь, а вернее, подвижная загородка, закрывавшаяся с помощью весьма несовершенной и вместе с тем довольно хитроумной системы штырей, выходила на задний двор, где бродили, что-то поклевывая, несколько кур, а одинокая коза на длинной веревке, привязанной к стволу груши, пощипывала густую траву. Возле дерева уже образовался круг голой земли, причем такой правильной формы, словно его очертили громадным циркулем.

Сие скромное жилище служило приютом человеку, снискавшему себе глубочайшее почтение обитателей не только Лонгшомуа, но и окрестных деревень, рассеянных в трех-четырех лье по округе.

Этого человека, сына простых землепашцев, который и сам-то был почти что крестьянином, звали Пьер Прост. Он не был богат – как раз напротив, хотя помимо домика держал несколько земельных наделов, что позволяло ему не заниматься повседневным физическим трудом ради хлеба насущного.

Пьер Прост принадлежал к большому семейству, отпрыски которого были помечены Божьей печатью, – о таких людях в день их смерти принято говорить: «Творя добро, прошли они путь земной», невзирая на общественное положение, обретенное ими при рождении по воле случая или Провидения.

Творить добро!.. – таковой и в самом деле была неизменная забота Пьера Проста с младых ногтей, и, даже будучи еще ребенком, он спрашивал себя, что нужно делать, чтобы всегда быть полезным людям, хотя крайняя нужда в средствах и стесняла его в столь благих помыслах.

Благочестивый, даже чересчур набожный, как, впрочем, и большинство крестьян-горцев, живущих вдали от городов и не связанных со светским обществом (что было присуще той эпохе), Пьер Прост поначалу думал стать священником.

Но жили в нем некие безотчетные порывы к независимости, противные непомерно строгой церковной дисциплине. Так что наш юный горец отказался от карьеры врачевателя душ и решил сделаться врачевателем тел.

В восемнадцать лет, умея лишь читать и писать, он подался на учебу в Доль – ныне бедную маленькую супрефектуру, совсем незаметную и потому почти неизвестную, хотя в те времена игравшую весьма важную и заметную роль. Город этот был административным центром и первым из трех судебных округов Франш-Конте. К тому же там заседал парламент, членов которого назначали Генеральные штаты[83], а те, в свою очередь, управляли провинцией.

Спустя четыре года упорных трудов Пьер Прост вернулся в Лонгшомуа. Его научные познания вызвали бы пренебрежительные усмешки у нынешних студентов, даже посредственных второкурсников. Но в те времена, в диких, глухих горах Пьер Прост слыл поистине искуснейшим и весьма ученым лекарем.

С той поры этот двадцатидвухлетний юноша жил не для себя, а для других. Он стал пользовать бедняков. Денно и нощно метался он между долинами и горами, неся помощь и заботу всем нуждавшимся и не требуя никакого вознаграждения за выпадавшие на его долю труды и тяготы.

В медицине навык и опыт составляют две трети таланта – посему Пьер Прост, отнюдь не лишенный ума и рассудительности, вскоре стал видным практикующим врачом. На лекарском поприще он добился невероятных успехов, а народная молва превратила их в чудо – иначе говоря, слава врача-крестьянина разрослась так, что его стали приглашать в окрестные поместья и клиентура его вскоре пополналась за счет их владетелей и владелиц.

Его отнюдь не приходилось упрашивать принять деньги от своих благородных пациентов, однако ж, получив вознаграждение, Прост немедля передавал его в руки преподобного кюре в Лонгшомуа с просьбой раздать все как подаяние.

Врачи подобного сорта были редкостью во все времена, и я совершенно искренне полагаю, что в наши дни их порода перевелась на корню, хотя, вполне возможно, я ошибаюсь – во всяком случае, мне бы этого очень хотелось.

Наш молодой франш-контиец уже лет десять жил жизнью, полной заботы о ближнем и самопожертвования, как вдруг в один прекрасный день он влюбился в девушку из окрестностей Сен-Клода. За душой у этой юной девы не было ничего, кроме ее несравненной красоты, двадцати двух лет жизни и доброго имени, – звали же ее Тьеннетта Левиллен.

Пьер Прост попросил у нее руки и сердца. Ему тогда было тридцать два, хотя на вид можно было дать не меньше сорока – вследствие усталости и всяческих лишений, которые он претерпевал с героической беспечностью. Он был высок ростом, лицо – выразительное и красивое, хоть и опаленное солнцем и иссушенное ветрами, голова – полысевшая, плечи – сутоловатые. Летом Пьер Прост носил простую холщовую коричневато-серую рубаху. Зимой облачался по-крестьянски: в довольно плотную шерстяную куртку, грубо пошитую деревенской портнихой. В общем, в нем не было ничего, что могло бы прельстить молоденькую девицу, но Тьеннетта Левиллен, лишенная всякой романтики, почла для себя за счастье стать женой врача из Лонгшомуа и с признательностью согласилась.

Свадьбу сыграли 14 января 1618 года. В тот день Пьер Прост понял, какой славой и любовью он пользовался в округе. Бессчетная толпа народу, собравшегося со всех окрестных приходов, теснилась вокруг церквушки, где молодожены принимали венчальное благословение. Когда же они вышли из церкви: он – сияющий от гордости, и она – вся зардевшаяся под белоснежным свадебным венцом, – грянули единодушные возгласы и пожелания молодым самых долгих лет жизни, процветания, прекрасных деток, безоблачного счастья и всего такого прочего…

Разумеется, люди никогда не выразили бы столь горячее, сердечное почтение даже самому председателю дольского парламента, наиглавнейшему из магистратов[84] трех местных судебных округов.

Я никоим образом не смог бы описать, какой пламенной радостью и непорочной страстью была полна их супружеская жизнь, причем с самого начала: чтобы воспеть столь сладостную поэму о незапятнанной любви и высшем семейном счастье, нужна лира, а не перо.

Спустя год с лишним после свадьбы Тьеннетта забеременела.

Пьер Прост ждал этого дня с нетерпением, и его легко понять. Больше всего на свете он любил детей, а желание иметь собственное дитя, да еще от обожаемой Тьеннетты, приятно согревало ему сердце.

Но увы! Хотя человек прекрасно знает чего хочет, зачастую некая неведомая рука, словно в насмешку, разбивает вдребезги все его самые заветные желания.

14 января 1620 года, ровно через два года, после их свадьбы, день в день, Тьеннетта скончалась, произведя на свет крохотную дочурку.

Как… – глядя на закрывшиеся навеки прекрасные синие глаза своей возлюбленной, чувствуя последний вздох, слетевший с ее бледных губ, прижимая руку к ее переставшему биться сердцу и понимая, что отныне он навсегда разлучен со своею нежной и чистой спутницей жизни… – как только Пьер Прост не лишился рассудка?..

Это тайна, ведомая лишь Господу Богу.

Можно лишь предположить, что убитый несчастьем горец вспомнил о том, что не совсем один остался он на этом свете и что почившая Тьеннетта вверила ему бедную, слабенькую, тщедушную крошку, ради которой ему стоило жить и бороться.

Как только человек, сраженный ужасающим ударом судьбы, успевает совладать с первыми приступами боли и безумия, этот человек спасен!

Тьеннетта скончалась в одиннадцать часов вечера.

На другое утро, из жуткой борьбы с невыразимыми муками, Пьер Прост вышел победителем. И, казалось, успокоился. Единственно, на лбу у него обозначились глубокие морщины, а глаза наполовину скрылись под дугами набухших век. За одну ночь он превратился в старика: опустошенное лицо, поседевшие волосы.

Первый же крестьянин при виде этого странного, мертвенно-бледного лица, этих хмурых, иссохшихся глаз шарахнулся в сторону, решив, что перед ним призрак.

– Друг мой, – обратился к нему Пьер Прост, в то время как его губы исказила скорбная улыбка, – если ты не признаешь меня, стало быть, горе мое и правда велико… Тьеннетта умерла этой ночью…

Через несколько часов уже вся округа знала, какой внезапный удар обрушился на врачевателя бедняков. Как и в день свадьбы, только на этот раз облаченные в траур, со слезами на глазах, люди из соседних приходов снова собрались вместе, чтобы проводить к последнему пристанищу гроб с бедной юной красавицей.

Вопреки обычаю, Пьер Прост пожелал присутствовать на мрачной церемонии и самолично возглавить похоронную процессию.

Пока двигалось траурное шествие и звучали церковные молитвы, врач держался бесстрастно. И только его лицо нет-нет да и сводила судорога, выдавая душевные муки, которые он силился одолеть.

Но, когда прибыли на кладбище, когда гроб на веревках опустили в свежевырытую могилу, когда первые комья земли с глухим, зловещим шумом, не похожим ни на один другой звук на свете, упали на крышку гроба, Пьер Прост не смог превозмочь горькие рыдания, подкатившие к его горлу из самого сердца и вздыбившие его грудь, как неукротимый северо-западный ветер вздымает океанские волны… Он заткнул рот носовым платком, чтобы заглушить невнятные крики, готовые сорваться с его безудержно дрожащих губ; он пал ниц – распростерся на земле, припорошенной снегом, и уткнулся в него лбом. Снег таял на глазах, пар устремлялся в небо от прикосновения этого пылающего огнем лица.

Когда могилу засыпали, когда отзвучал последний стих «De Profundis…»[85], многократным эхом разнесшийся по отдаленным горам, Пьер Прост поднялся на ноги.

Он снова успокоился, сумев победить горе во второй раз.

Тогда его обступили женщины. Крепкие молодые крестьянки с розовощекими младенцами на руках, то и дело припадавшими к их пышным грудям. И каждая просила Пьера Проста как об особом одолжении – выбрать ее в кормилицы для дочери.

Врач бедняков горячо поблагодарил их, но в просьбе отказал. Он решил, что бедная малютка, оставшись без материнского молока, не прильнет губами к груди чужой женщины. Кормилицу сможет заменить их домашняя козочка, благо летом та вдоволь щипала траву вокруг грушевых деревьев в саду, а зимой, в небольшом загоне, примыкающем к дому, пожевывала душистое, пахнущее тимьяном и чабрецом сено, скошенное на горных лугах.

Какова бы ни была воля Пьера Проста, селяне, все до единого, давно привыкли считаться с нею и ее уважать. Так что никто из них больше не настаивал, и врач бедняков в одиночестве вернулся в свой осиротевший дом, где еще несколько дней назад его встречали на пороге со счастливой улыбкой и где теперь, когда прошла добрая половина его жизни, у него не осталось ничего, кроме колыбельки у пустого очага…

Но, кто знает, быть может, и эта колыбелька скоро опустеет: ведь оставшаяся без матери крошка, напомним, родилась тщедушной и слабенькой. Она словно не цеплялась крепко за жизнь, как другие младенцы, и одна из главных причин, заставивших Пьера Проста отказаться от услуг кормилицы, заключалась в том, что он хотел, и даже чувствовал такую необходимость, сам ухаживать денно и нощно за дочерью, по крайней мере до тех пор, пока малютка хотя бы чуть-чуть не окрепнет, не наберется жизненных сил, которых ей так недоставало.

От кладбища Лонгшомуа до дома врача была какая-нибудь пара шагов по крутой тропинке, петлявшей по склону холма.

Погруженный в свои печали, понурив голову, безвольно опустив руки, Пьер Прост, совсем потерянный, с потупленным взором, неспешно одолел это короткое расстояние.

Он толкнул садовую калитку, даже не подумав закрыть ее за собой. И прошел в дом.

Его встретил жалобный писк. Малютка плакала.

– Бедное, невинное дитя, – проговорил врач, беря на руки младенца, – ты едва народилось на свет и уже страдаешь от боли!.. О, пусть уж лучше всемилостивый Господь призовет тебя к себе незамедлительно, если однажды на твою долю выпадут те страдания, что сейчас испытывает твой отец!..

II. Странные гости

Это было на третью ночь после смерти Тьеннетты – с того рокового часа сама природа, будто разделив душевные терзания Пьера Проста, содрогалась в ужасном ненастье.

В ту ночь буран, безудержно бушевавший третий день кряду над вершинами Юрских гор, казалось, разразился с удвоенной силой, его неистовство росло с каждой минутой, с каждым мгновением. Сыпавший без устали снег, временами поднимаясь в огромные белые смерчи, готов был сорваться грозными лавинами с отвесных горных склонов. Он уже завалил чуть ли не доверху долины и встал ледовыми преградами на пути рек, заставляя их обратиться вспять, к своим истокам. Проносясь через леса вековых черных елей, сгибавшихся под его сокрушительным напором, точно податливые жерди, буран бушевал, издавая совершенно невероятные звуки, сливавшиеся в один странный гул. Это походило то на свист сказочных драконов, взмывших на огненных крыльях ввысь и уносимых прочь шальными порывами ветра, то на оглушительные, душераздирающие, полные отчаяния стоны. Такое впечатление, будто стенали сами горы, будто плакали сокрытые за тучами горные вершины, а скалы вторили им протяжными рыданиями.

Вслед за тем слышались непрерывные громовые раскаты, смутно напоминавшие грохот канонады на поле битвы. Было слышно, как, словно в предсмертной агонии, трещат старые ели, надломленные бурей, как они кривятся, а потом, подхваченные незримой силой, разлетаются, точно соломинки.

Было, наверное, часов одиннадцать вечера, по небу бежали громадные, похожие на боевых коней тяжелые черные тучи, затмившие бледное сияние звезд; и, однако, в причудливых отсветах устилавшего землю снега сумерки совсем не казались глухими.

А сейчас давайте проникнем во вторую из двух комнат, составлявших, как мы уже говорили, жилище нашего врача.

Эта комната, довольно просторная, хоть и с низковатым потолком, выходила парой узких окон в огороженный сад. Обставлена она была совсем просто и отличалась от каморок, где ютились самые обездоленные из соседей-селян, только чистотою и опрятностью. Пол покрывали сосновые доски, чуть обтесанные и грубо подогнанные одна к другой. Потолок был обшит такими же досками, только потоньше, подпертыми небольшими неровными балками.

Побеленные известью стены были украшены разве что тремя-четырьмя яркими картинками – изображениями святых и мучеников – обрамленными незамысловатыми подписями в стихах.

Очаг, в отличие от традиционных швейцарских шале, домишек, какие принято строить в горах, был устроен не посредине комнаты. В одном из ее углов помещался высокий камин из камней – на его полке, под колпаком, стояла крашеная деревянная фигурка Айнзидельнской Богоматери.

Напротив камина находилась кровать – она была сколочена из легкой древесины и скрыта за сплошным, длинным пологом из зеленой саржи в желтую полоску.

Маленький стол на кривых ножках из старого пиренейского дуба, огромный шкаф орехового дерева с резными филенками (такие шкафы в крестьянских семьях переходили по наследству от матери к дочери, и в них обычно хранили весь домашний скарб), четыре-пять деревянных стульев да пара скамеечек – вот и вся обстановка.

Кроме того, над столиком приладили несколько полок с книгами по медицине, а над полками висело распятие из черного дерева с изящной фигуркой Христа из слоновой кости.

Распятие было подарком от одной благородной дамы, настоятельницы женского монастыря в Бом-ле-Дам, – когда-то она серьезно занедужила, Пьер Прост пользовал ее и в конце концов избавил от болезни.

Корни деревьев, сваленные кучей в топке камина, медленно тлели, не давая пламени угаснуть.

Итак, напомним, было одиннадцать часов вечера – под ударами громадных крыльев снежной бури дом сотрясался и трещал, едва удерживаясь на пошатнувшемся основании. Один ставень, распахнувшись настежь от порыва ветра и едва не сорвавшись с петель, то и дело яростно бился о наружную стену, точно снаряд, выпущенный из катапульты.

Пьер Прост, примостившийся на коленях возле колыбельки, выглядел бледнее, чем в день похорон, когда он шел на кладбище за гробом с безжизненным телом своей Тьеннетты, и даже не слышал оглушительного рева бури, вселявшего ужас в сердца добрых селян Лонгшомуа и внушавшего им, простодушным, суеверным людям, что конец света уже не за горами.

Склонясь над синюшным, искаженным личиком бедной малютки, врач снова ощутил прилив боли, разбередивший его старые и без того саднящие раны: ибо видел, какую жестокую борьбу жизнь и смерть ведут в хрупком тельце его дочурки. Пьер Прост хорошо понимал, что в этой роковой схватке, где смерть явно побеждает, любые его старания тщетны, любая помощь бесполезна.

Да, малютка обречена! Малютка должна умереть! И могила, недавно принявшая мать, вот-вот разверзнется снова и поглотит дочь! Чтобы ее спасти, чтобы продлить ей жизнь хотя бы на час, понадобилось бы чудо Божье – сродни воскресению!

Пьер Прост не просто верил – он был ревностным христианином; и тем не менее он даже не помышлял о том, чтобы просить Господа о чуде, которое только и могло спасти его дочурку.

В приступе отчаяния, которое душило его, и глубочайшей тоски, терзавшей его, он четко осознавал, что, о чем бы он ни попросил Бога, навряд ли то будет исполнено. Нет, он не поносил и не проклинал руку, нанесшую ему столь безжалостный удар; он не мог ни плакать, ни молиться – он упивался болью даже с необъяснимым горестным наслаждением.

С каждой минутой малютка приближалась к последней черте, за которой не было возврата. От судорожных хрипов исстрадавшаяся маленькая грудь резко вздымалась, губы вконец побелели, личико размякло, будто растаяло, точно восковая маска, поднесенная к жаркому огню, а тельце сковывал холод… смерть приближалась!..

Пьер Прост ясно видел это. Чувствовал отцовским сердцем. Понимал умом ученого врача. Он считал мгновения и удивлялся, как это немощное, едва развившееся тельце так долго сопротивляется страданиям.

Прошло еще несколько минут, и вот ротик малютки чуть приоткрылся для крика – который так и не прозвучал. Ее тельце скорчилось, точно хрупкая веточка, брошенная в пылающий костер, – хрип захлебнулся, всякое движение прекратилось…

Смерть пришла!..

Пьер Прост надолго припал губами к смолкнувшим, похолодевшим устам мертвой малютки, а затем пал ниц, уткнувшись лицом в пол, и, не смевший молить Бога, чтобы он спас жизнь его кровинке, принялся с жаром просить, чтобы он соединил ее с Тьеннеттой.

И просил он долго-долго.

Его прервал шум – нежданно-негаданно. Дверь в комнату, где находился Пьер Прост, отворилась.

Он поднял голову и, к своему удивлению, но без страха, увидел перед собой троих незнакомцев, закутанных в широкие черные плащи. Головы странных гостей венчали широкополые фетровые шляпы по тогдашней испанской моде, а лица (что было куда более странно, нежели все остальное) скрывались под масками из черного бархата.

Один из незнакомцев был выше своих спутников на целую голову, и, хотя одет он был так же, как они, в манерах его: в скрещенных на груди руках, блеске глаз, видных сквозь щели маски – было во всем его облике нечто такое, что, кажется, выдавало в нем прежде всего привычку командовать.

Можно было безошибочно утверждать, что эти трое не были равны меж собой. Определенно, один из них был человеком благородным, а двое других – его слуги.

Конечно, появление незнакомцев, да еще в такой час и в такую бурную ночь, могло привести в ужас даже недюжинных смельчаков; но всякий человек, охваченный глубочайшим отчаянием, мгновенно утрачивает страх – оно и понятно.

Так вот, твердым, хотя и ослабшим от пережитых треволнений, голосом Пьер Прост проговорил:

– Кто бы ни были вы, добро пожаловать в мою юдоль печали, только скажите, что вам угодно?

Незнакомец, казавшийся хозяином двух своих спутников, которого впредь мы будем называть Черной Маской, отвечал:

– Мы ищем человека по имени Пьер Прост.

– Вы у него в доме.

– Стало быть, вы и есть тот самый человек?

– Да, это я.

– Вы занимаетесь медициной и слывете искусным врачевателем…

– Я действительно врач, хотя и не такой искусный, а ежели Господь порой и направлял мою руку, чтобы облегчить страдания людям, то превозносить стоит его – не меня.

– Вы нам нужны, – продолжал Черная Маска, – собирайтесь, пойдете со мной.

– В такую-то ночь?

– Дело не терпит отлогательств.

– Это невозможно.

– Невозможно?.. Почему же?

– Потому что сейчас я лишился всего: смелости и силы, и даже веры в Бога. Посмотрите на того, с кем говорите, и поймете – я скорее похож на мертвеца, восставшего из могилы.

– Что же с вами случилось, что ввергло вас в такую печаль?

– А то, чего ни один мстительный злодей не пожелал бы своему самому заклятому врагу. У меня была жена, и я любил ее всей душой, в сто раз крепче, чем самого себя, и она родила мне малютку. Три дня назад два этих ангела еще были вместе со мной, в этом доме, живые и здоровые… Тогда же, три дня назад, скончалась мать, а малютка умерла пять минут назад. Так что сами понимаете, я вправе ответить вам и отвечаю, что разом всего лишился и пойти с вами не могу.

Черная Маска подошел к колыбели и взглянул на ребенка: личико малютки синело на глазах.

– Вы виделись с кем-нибудь нынче ночью? – спросил человек в маске.

– Кроме вас, больше ни с кем.

– Значит, ни одна душа не знает, что ваша дочь умерла?

– Ни одна.

– Вот и хорошо.

– Но, – промолвил Пьер Прост, удивленный подобными расспросами, – вам-то какая печаль?

Черная Маска ничего не отвечал. Он подал знак одному из своих спутников, державшему прозрачный роговой светильник. Тот подошел ближе. Черная Маска обменялся с ним двумя-тремя словами, потом повернулся к врачу и повелительным тоном сказал:

– Дайте ему кирку, лопату или садовую мотыгу – сгодится все, чем рыть землю.

– Все, что вы спрашиваете, лежит в передней. Зачем они вам?

Черная Маска оставил его вопрос без ответа, как и тот, что был задан ему раньше.

Он снова дал знак, и двое его спутников в масках тотчас же вышли из комнаты.

Черная Маска подошел к окну, остановился и, не проронив ни слова, устремил взгляд в сторону сада, где вскоре блеснул слабый огонек рогового светильника, раскачивавшегося на шальном ветру.

Один из слуг держал светильник, а второй меж тем орудовал киркой и мотыгой. Расчистив снег, он принялся копать. Вырытые землю и камни он сваливал по обеим сторонам небольшой ямы.

Покончив с этим делом, люди в масках покинули сад: огонек светильника померк, а через мгновение-другое шум шагов в передней возвестил, что они вернулись в дом.

Пьер Прост снова впал в мучительное оцепенение, будто напрочь забыв, что он не один.

Черная Маска подошел к нему и чуть тронул его за плечо.

Врач даже не вздрогнул – поднял голову, воззрился на странного собеседника и спросил:

– Что вам еще нужно?

Черная Маска повернулся к колыбели и, указав на мертвое тельце, сказал:

– Желаете сами похоронить или хотите, чтобы сей труд взял на себя один из моих спутников?

– Похоронить мою малютку! – воскликнул Пьер Прост. – Зачем же хоронить сейчас? Ночь впереди долгая, до утра еще далеко, и я не хочу так скоро расставаться с бедным, родным существом!

– Через пять минут, – возразил незнакомец, – это тело упокоится в могиле, только что вырытой для него. Так что поспешите завернуть его в пеленку, и да послужит она ему саваном… а если не хотите, за вас это сделают другие.

И, поскольку врач, казалось, пребывал в нерешительности, один из незнакомцев направился к колыбели и занес руку над тряпками, покрывавшими мертвое тело малютки.

Из груди несчастного отца вырвался глухой стон, похожий на сдавленный плач, ибо незнакомец показался ему нечестивым осквернителем, и, бросившись к нему, Пьер грубо оттолкнул мужчину. Незнакомец, не ожидавший такого нападения, положил руку на охотничий нож, висевший у него на ремне. Он непременно пустил бы его в дело, тем более что Пьеру Просту нечем было защищаться, но быстрый жест Черной Маски велел ему остановиться.

Врач схватил хрупкое мертвое тельце, обнял его и прижал к сердцу, словно пытаясь то ли отогреть, то ли заслонить.

– Но зачем же, – пробормотал он, – да, зачем отнимать ее у меня так скоро? Жена и дочурка – это все, что у меня было. Зачем лишать меня скорбной радости, не позволяя сохранить тело хотя бы до утра? Зачем мешать мне оплакивать его хотя бы еще несколько часов?

Черная Маска пожал плечами.

– Ну-ну! Итак, неужто вы полагаете, – возразил он с нескрываемой надменностью, – что я стал бы вмешиваться в ваши семейные дела, не будь у меня на то чрезвычайно важной причины, о которой, впрочем, вам знать без надобности? А время подгоняет… оно не ждет, и надобно с этим кончать! Малютка должна исчезнуть немедленно. Так надо! Так угодно мне! Поторопитесь же, и, повторяю, если вы отказываетесь ее хоронить сами, что ж, клянусь, ее попросту сейчас у вас отберут.

По тону, каким были произнесены эти слова, врач понял, что имеет дело с некоей ужасной, неотвратимой силой и ему ничего не остается, кроме как склонить голову и повиноваться.

Он прикоснулся губами к холодному лобику малышки, на которую еще недавно возлагал такие радужные надежды и которую видел сейчас в последний раз.

Из пеленок он сделал некое подобие савана и сказал Черной Маске:

– Раз вы взяли на себя право навязывать мне свою волю и поскольку вы сильнее, что ж, распоряжайтесь. Я готов. Что прикажете?

– Ступайте за ними.

Пьер Прост безропотно повиновался.

Те двое провели его в сад к свежевырытой могилке. Он упал на колени и опустил мертвое тельце в глубину мрачной опочивальни, после чего один из сопровождавших врача, тот, что был с заступом, принялся забрасывать могилу землей.

Через мгновение лишь неприметный бугорок напоминал о том, что в этом месте была яма.

А буран между тем все крепчал, снег все валил и валил. Было ясно, что к утру все скроется под белым, плотным и везде одинаково ровным покровом.

Но зачем было прятать с такой поспешностью мертвое тело малютки?.. Пьер Прост невольно задавал себе этот вопрос, невзирая на все муки, неотступно терзавшие его, но ответа так и не находил…

Те двое направились к дому, где их дожидался Черная Маска.

Они знаком показали врачу идти впереди. Он опять подчинился, и снова безропотно; ему казалось, будто он игрушка в каком-то жутком, невероятном кошмаре, и он говорил себе: «Я вот-вот проснусь!.. Разбуди меня быстрей, о Боже! Ну давай же скорей, не то я сойду с ума!»

III. Пролог драмы

Увы, довольно скоро Пьеру Просту пришлось удостовериться, что все, произошедшее этой зловещей ночью, было жуткой действительностью.

– Ну как? – спросил Черная Маска, когда двое его слуг и лекарь вернулись в комнату. – Закончили?

– Да, монсеньер, – последовал ответ.

Черная Маска обратился к Пьеру Просту:

– Послушайте, – сказал он, – и постарайтесь на время забыть свои горести, дабы лучше меня понять! Любой хирургический инструмент, который вы держите в руках, когда оперируете увечных, всего лишь простая, жалкая железка. Она служат вам совершенно бессознательно. И пока от нее есть какая-то польза, вы ее бережете, а когда она портится, изнашивается и становится опасной, вы ломаете ее и выбрасываете подальше. Нынче ночью вам предстоит стать в моих руках инструментом, подобным тем, которые служат вашему ремеслу. Я намерен использовать вас так же, как вы их, и вы будете повиноваться мне так же, как они вам, не пытаясь понять, какова же цель услуги, которую вы мне оказываете. С таким повиновением, живым и смиренным, вам нечего будет опасаться. Вам не сделают ничего плохого, и через несколько часов вы вернетесь обратно к себе, целый и невредимый. Но если только вы попробуете безрассудно воспротивиться, если хоть когда-нибудь попытаетесь отыскать ключ к тайне, которая должна остаться для вас за семью печатями даже после того, как вы согласитесь повиноваться мне нынешней ночью, если ненароком произнесете хоть одно опрометчивое слово – то, пусть через десять или даже двадцать лет, я разыщу вас везде и всюду, где бы вы ни затаились, и попросту уничтожу!.. Не сочтите мои слова за пустую угрозу. Не забывайте их и не вынуждайте меня хоть раз вспомнить об этом!..

Черная Маска смолк.

Пьер Прост, стоя перед ним, не отводил взгляда от щелочек в лишенной всякого выражения картонке, обтянутой безжизненным бархатом, в глубине которых сверкали глаза его собеседника, подобные паре светляков, затаившихся в мрачной расщелине скалы.

– Вы меня слышали? – спросил Черная Маска.

– Да, – ответил врач.

– Вы меня поняли?

– Я понял только, что вы намерены взвалить на меня нечто ужасное и мне следует незамедлительно вам подчиниться, а после крепко держать рот на замке, иначе мне несдобровать…

– Верно… Так что вы решили?

– Ничего… по крайней мере пока вы не ответите на один мой вопрос.

– Какой еще вопрос?

– А вот какой. Когда трое в масках – и один из них сеньор – врываются ночью в дом к бедному, безвестному врачу, простому селянину, и когда один из этих троих – сеньор – говорит селянину: «Если ты не подчинишься, ждет тебя смерть… и если предашь, тебе тоже смерть», – не возможно ли предположить, что врач нужен этому благородному мужу для какого-то злодеяния? Итак, правда ли, что речь между нами идет о некоем злом умысле? От вашего слова зависит и мой ответ. Если моя помощь нужна в черном деле и от повиновения вам зависит моя жизнь, тогда убейте меня сразу… я не подчинюсь!

Черная Маска пожал плечами.

– Э! – вскричал он. – Да вы рехнулись! Вы нужны мне для благого дела, а никак не для злого. Надобно спасти двух человек: женщину, страдающую от родовых мук, и дитя, которое она должна произвести на свет.

Пьер Прост отринул все сомнения.

Распахнул огромный шкаф, о котором мы уже упоминали, и достал оттуда несколько стальных инструментов в кожаном чехле.

– Это все, что вам нужно, чтобы принять роды? – осведомился Черная Маска.

– Да.

– Итак, вы готовы следовать за нами?

– Готов.

– В таком случае мне остается принять последнюю предосторожность.

– Какую же?

– Вот такую…

Сеньор подал знак, и один из его спутников надел на лицо врача бархатную маску без прорезей для глаз.

– Предупреждаю, – спокойно сказал Пьер Прост, – я никак не смогу делать свое дело вслепую, даже принять самые простые роды.

– Глаза вам откроют, когда будет нужно, – отвечал Черная Маска, – идемте!

С этими словами он взял доктора за руку и повел за собой – через переднюю и сад к решетчатой калитке, выходившей на проселок.

По ту сторону калитки стоял чудной экипаж.

Вы, верно, видели повозки, на которых крестьяне ездят на ярмарки: устроены они совсем незатейливо – длинная тележка на четырех колесах, покрытая сверху плотной тканью, натянутой на ободья.

Пара дивных лошадей черной масти были запряжены в похожую повозку, отличавшуюся от крестьянской лишь тем, что колеса у нее были заменены полозьями. Лошади били копытом о снег и в испуге ржали при каждом завывании все нарастающей бури.

Перед ними стоял какой-то человек – он старался удержать их на месте, схватившись что есть мочи за удила.

На санях, под пологом, валялась пара-тройка пучков соломы. Пьер Прост, все так же ведомый Черной Маской, примостился на одном из них. Его благородный проводник сел рядом, а двое его спутников растянулись у них за спиной; четвертый же незнакомец, тот, что все время находился при упряжке, одним махом вскочил на правую лошадь, схватился за поводья, сани содрогнулись и рванули с места.

Несмотря на две кровоточащие в сердце раны, Пьер Прост отвлекся от мучительных страданий в силу на редкость странных обстоятельств всего происходящего. На самом деле случившееся испугало его не на шутку, несмотря на ободряющие слова Черной Маски.

Подобно тому как головокружительная глубина бездны неумолимо притягивает тело человека, всякая тайна притягивает его мысли. Невольно Пьер Прост принялся размышлять о непостижимом приключении, в котором то ли случай, то ли рок отвел ему некую роль. Невольно пытался он силой мысли пронзить тьму, сгустившуюся вокруг него, и прежде всего ему хотелось знать, куда же его везут.

Врач знал округу как свои пять пальцев: ему была знакома каждая дорога, каждая тропинка, он мог узнать ее хоть днем, хоть ночью, подобно тому, как слепой знает улицы, которыми привык ходить без провожатого, – и, окажись он у своей садовой калитки с завязанными глазами и с палкой в руке, он без труда добрался бы до любого места в трех-четырех лье от дома, какое ему сочли бы нужным указать.

Но сейчас – другое дело. Он не ногами ступал по земле, пытаясь концом палки отыскать знакомый ориентир – дерево или каменистый выступ, а находился в санях, стремглав мчавшихся неведомо куда от его дома. Быть может, его везли в Клерво, что по соседству с Сен-Клодом или Шампаньолем? Ему оставалось только думать да гадать.

Поначалу Пьер Прост пробовал угадать направление по тому, как лошади замедляли свой бег, то поднимаясь, то спускаясь по крутым склонам, которые в горах Юра встречаются на каждому шагу; но после нового подъема или спуска горячие, крепкие лошади вновь и вновь переходили в галоп, и скорость их бега только росла.

Окованные железом полозья саней прорезали борозды в заиндевевшем снегу с пронзительным свистом, добавляя резкую, долгую ноту в дикую какофонию бурана, звуки которой беспорядочным эхом отражались от содрогающихся горных громад.

Бешеная гонка продолжалась часа два.

Один раз – всего лишь один – Пьеру Просту послышался металлический звон, похожий на набат, пронизавший яростный вой метели. Колокольный звон мог доноситься из Шампаньоля или Сен-Клода, однако ж, где точно били в набат – в городе, деревне или монастыре, сказать точно было невозможно. Впрочем, что если Пьеру это и впрямь только послышалось?

Мысли врача блуждали в лабиринте, где недоставало даже мало-мальски заметной путеводной нити, и в конце концов он понял: перебирать в уме догадки – дело и впрямь пустое.

Пьер вздрогнул.

Совсем рядом, скажем, едва ли не в санях, послышался надтреснутый, резкий рев, какой издают пастухи, трубя в бараний рог, когда собирают стадо, рев невероятно громкий, который расслышишь и на огромном расстоянии, даже сквозь рев бури и вой ветра. Определенно, кто-то из его спутников подавал сигнал.

Прошло полминуты – и тут снова послышался трубный гул, уже более отчетливый, хоть и негромкий, прозвучавший где-то вдалеке.

Бесспорно, то был ответный сигнал.

Разгоряченные лошади, подгоняемые кнутом и шпорами, рванули вперед с удвоенной силой, в шальном беге преодолевая остаток пути.

Безудержная гонка продолжалась недолго – не больше четверти часа.

Внезапно сани покатили медленно. По резким толчкам и натужным рывкам можно было догадаться, что упряжка силится взять почти неодолимый подъем: подкованные железом ноги лошадей разъезжались на мерзлой земле; сани то и дело останавливались и даже откатывались назад, и все это сопровождалось непрестанными проклятиями возницы и свистом кнута.

Подъехали к жилищу, расположенному, врач ничуть в этом не сомневался, на высоком плоскогорье.

Чье же это было жилье?

Определиться на местности Пьер Прост так и не смог: в его краях множество старинных франш-контийских замков, подобно орлиным гнездам, горделиво возвышались на безлесых горных вершинах.

Крутой, опасный подъем одолевали долго – наконец загнанные лошади вздохнули свободнее, они сделали еще несколько шагов, и сани остановились.

Трубный глас раздался снова.

Вслед за этим сигналом лязгнули цепи, потом послышался глухой гул опускавшегося подъемного моста, а затем заскрипели петли отворяющихся кованых ворот.

Сани покатили дальше, скрежеща и царапая полозьями по мостовому камню.

Дальше ехали под сводом.

И как только миновали его, снова повалил снег, устилая землю. Лошади сделали пятьдесят или шестьдесят шагов, повозка перевалила через следующий подъемный мост и оказалась под другим сводом. Воистину, этот замок разрастался до размеров крепости!

Сани скользили по снегу еще минуту-две, потом остановились.

– Приехали! – бросил Черная Маска.

И, снова подхватив Пьера Проста под руку, помог ему выбраться из саней, как перед тем помог забраться в них.

По вою ветра вокруг и снегу, хлеставшему по не защищенным маской частям лица, врач смекнул, что они оказались на совершенно открытом месте.

Проводник, все так же сжимавшей его запястье цепкими пальцами, попытался ему что-то сказать, но стихия с такою силой бушевала на этой открытой всем ветрам высоте, что слова его тут же растаяли в воздухе, словно невнятный шепот.

Следом за тем Пьер Прост почувствовал, как монсеньор проводник куда-то его поволок, и настолько быстро, насколько позволяли сугробы, в которые они проваливались по колено.

Наконец врач наткнулся на каменный порог и непременно упал бы, не подхвати его вовремя спутник. Перед ними отворилась дверь – вернее, дверца. Такая низенькая, что Черной Маске, прежде чем войти, пришлось сказать врачу: «Пригнитесь!»

Пьер Прост повиновался и, машинально прикрыв голову свободной левой рукой, чтобы ненароком не удариться лбом, ступил в проход под довольно низким сводом.

Черная Маска остановился затворить за собой дверь.

Воспользовавшись короткой заминкой, врач прислушался к дошедшему до него странному, зловещему шуму, хоть и слабому, но отчетливому, – такой ни за что было не спутать с завыванием бушевавшей снаружи бури. То был особенный, пронзительный, нескончаемый хрип – не то приглушенный стон, не то раздирающий душу плач, заглушавший крики агонии.

Врач не испугался, однако в душе его стали пробуждаться давно уснувшие суеверия, которые в те времена были неотъемлемой частью глубоких верований всякого франш-контийского горца, в точности как и любого бретонского крестьянина. «Неужто, – спрашивал он себя, – я оказался в одном из тех странных, таинственных замков, какие злой гений, как говорят, возвел на иных горных вершинах, а этот, в черной маске, что затащил меня сюда, есть сам дьявол?»

Пьер Прост не успел ответить на свой причудливый вопрос.

Черная Маска резко проговорил:

– Через минуту-другую вам придется взяться за дело. Но прежде хорошенько вспомните все, что я сказал вам у вас в доме.

– Я все помню, – возразил Пьер Прост, – как и то, что вам тогда отвечал.

– Повторяю, – произнес Черная Маска, – вы здесь вовсе не для того, чтобы участвовать в злодеянии. Когда женщина пребывает в родовых муках, тот, кому вздумалось бы избавиться от младенца, как вы сами понимаете, не стал бы звать на помощь врача… – смерть пришла бы сама собой!

– Все так, – молвил Пьер Прост.

– Скоро вы окажетесь возле женщины, – продолжал Черная Маска. – Эта женщина вас не знает, как и вы ее, к тому же лица ее вы не разглядите, как и она вашего… Я запрещаю вам заговаривать с этой женщиной, равно как и отвечать ей, если она заговорит с вами! Одно оброненное вами слово, запомните, и вас ждет смерть, а может, и не только вас одного. Поклянитесь же хранить молчание!

– Клянусь!

– Клянетесь ли вы прахом вашей жены и вашей малютки?

– Прахом моей жены и моей малютки – клянусь!

– Держите!

Черная Маска вложил в руку Пьера Проста холодный ствол пистолета и продолжал:

– Я же в свою очередь клянусь прострелить вам голову, если вы нарушите свою клятву.

– Понятно, – ответил Пьер. – И уж коль, как мне думается, это криком кричит та самая несчастная, которую мне предстоит спасать, тогда поторопимся, ибо время не терпит… хотя, может, уже поздно!

– Перед вами лестница, – сказал Черная Маска, снова хватая врача за руку, чтобы поддерживать его во время дальнейшего пути. – Идемте же, а когда будем подниматься, пригнитесь – свод здесь очень низкий.

И он двинулся вперед, первым взойдя на лестницу.

Врач последовал за ним и во время подъема насчитал двадцать две ступеньки.

Крики и стоны наверху слышались все отчетливее.

За двадцать второй ступенькой стенающую роженицу и доктора разделяла только толстая дверь.

Черная Маска отворил дверь, подтолкнул Пьера Проста вперед и, проводя его перед собой во внутреннее помещение, напомнил:

– Не забудьте!

С этими словами он развязал шнуры, что удерживали бархатную маску на лице лекаря. Ослепленный сперва ярким светом железной лампы и сполохами углей в огромном камине, Пьер Прост вслед за тем мало-помалу внимательно осмотрел окружавшую его обстановку.

Но и тут, однако, были приняты все меры предосторожности, дабы ничто не запечатлелось в памяти врача – ни одна мало-мальски приметная вещица, чтобы впоследствии он ничего не помнил и не смог признать место, куда его затащили силой.

То была средней величины комната, в которой стояла только кровать из пиренейского дуба, без украшений или резьбы. Стены поспешно завесили коврами изнанкой наружу, чтобы не было видно рисунка. Коврами же покрыли пол и потолок.

Колпак над камином, наверное, с изображением герба, был драпирован плотной тканью. Чугунная каминная доска была совершенно гладкой, подставкой для дров служили два грубо отесанных булыжника.

Железная лампа была самая что ни на есть обычная: такие тогда были в большом ходу в самых обездоленных семьях и встречались едва ли не в каждой крестьянской хижине.

Прямо перед кроватью располагалось окно, вырубленное в толстой стене и завешенное тканью, прибитой к потолку. Впрочем, на дворе стояла глубокая ночь, и даже если бы Пьеру Просту вздумалось выглянуть наружу, он не увидел бы снаружи ничего, кроме непроглядной тьмы.

У изголовья кровати неподвижно стоял какой-то человек. Он был облачен во все черное, лицо его скрывала маска, такая же, как и у троицы, которая увезла врача из дома.

Страж в маске почтительно поклонился благородному незнакомцу – не выпускавшему из правой руки пистолет, к рукоятке которого он заставил прикоснуться лекаря, перед тем как подняться вместе с ним сюда по лестнице – потом посторонился и занял место возле камина.

Наконец в измятой постели Пьер Прост увидел женщину: терзаясь от невыносимых мук, она мотала головой из стороны в сторону, будто в подтверждение слов, с которыми Бог обратился к Еве, гонимой из рая земного: «В болезни будешь рождать детей…»[86]

IV. Эглантина

На несчастной была не просто маска. Ей на голову натянули и обвязали вокруг шеи капюшон с прорезями для глаз и отверстием для рта, чтобы можно было дышать. Судя по совершенной форме плеч и рук, сжимавших влажные от холодного пота простыни, роженица пребывала в самом расцвете молодости.

Когда Черная Маска, проходя с врачом в комнату, произнес два слова: «Не забудьте!» – лежавшая в постели женщина содрогнулась – она перестала кричать и словно окаменела.

Каким же безжалостным, верно, был ее палач, если даже самая боль, словно разумное существо, сочла за лучшее замолчать, затаиться при его появлении?

Черная Маска направился к кровати:

– Сударыня, – медленно проговорил он, – со мной здесь врач, он примет у вас роды. Его, как и вас, предупредили, что, если вы обменяетесь между собой хоть словом, обоих вас ждет смерть… Помните об этом!

И, обращаясь к Пьеру Просту, он прибавил:

– А теперь за дело, эскулап. Исполните свой долг.

Пьер Прост не стал мешкать.

Сейчас же, думается, нам стоит набросить покров на эту мучительную сцену. Ибо надобно обладать пером Бальзака – тем самым золотым пером, что вывело восхитительные страницы повести «Проклятое дитя», чтобы достойно описать подобное действо. Заметим лишь, что ни хладнокровия, ни мастерства нашему врачу было не занимать – и спустя час он уже принял на руки бедное крохотное существо, издавшее первый свой крик.

В то же самое время изможденная мать упала без чувств на подушки.

– Мальчик или девочка? – осведомился Черная Маска.

– Девочка, – ответил Пьер Прост.

– Черт бы меня побрал! – проговорил незнакомец.

– Где пеленки? Ее нужно укутать, – продолжал врач.

– Пеленки? – переспросил незнакомец. – Надо же, никто и не подумал… Впрочем, это легко исправить.

С этими словами он подошел к оконному проему и, оторвав от скрывавшей окно драпировки большой кусок белого полотна, передал его Пьеру, сказав при этом:

– Вот, держите, за неимением ничего другого, сгодится и это.

И врач со всем старанием запеленал младенца.

– Теперь, – продолжал Черная Маска, – займитесь-ка матерью, а то как бы она не испустила дух.

Одна рука лежавшей без чувств молодой женщины безжизненно свешивалась с постели.

Пьер Прост прощупал пальцами вену у нее на запястье.

– Ну что? – спросил незнакомец, даже не пытаясь скрыть полное безразличие. – Она жива? Мертва?

– Жива, – через мгновение отвечал врач, – но, боюсь…

– Чего?

– Боюсь, у нее произошло сильное кровоизлияние в мозг, а это чревато летальным исходом.

– Можете его предотвратить?

– Вероятно.

– Каким образом?

– Незамедлительным кровопусканием.

– Что ж, валяйте! Вам никто не мешает.

– Для начала надо бы удостовериться, что я не ошибся с диагнозом. Мне нужно взглянуть на лицо этой женщины – можно?

– Нет, черт возьми! – вскричал Черная Маска, непримиримо топнув ногой. – Нет, нельзя! Вас что, разбирает любопытство? Коли так, пеняйте на себя!

– Не любопытство, – возразил Пьер Прост, – а необходимость. В положении этой женщины кровопускание может ее спасти, но может и убить. И только по лицу я могу определить это точно, а не строить досужие домыслы.

– Повторяю, вы не должны видеть ее лица. Это невозможно! Невозможно, слышите? Невозможно! Займитесь лучше кровопусканием, раз считаете, что это ей поможет, да поскорей!

– А если она умрет по моей вине?

– Что ж, если она умрет по вашей вине, – со зловещей усмешкой ответил Черная Маска, – вам будет не за что себя корить, ведь вы старались сделать все возможное, полагаясь на свои познания. К тому же, что бы это ни было – преступление или грех, пускай и то, и другое останется на моей совести.

– Тогда велите принести мне таз и бинты, – промолвил врач, – попробую пустить ей кровь и буду молить Бога, дабы он сделал все, чтобы моя рука не стала рукой убийцы.

– Молите, молите! – воскликнул Черная Маска. – Не возражаю, и если не Господь, то, может, дьявол вас услышит.

При этих кощунственных словах Пьер Прост перекрестился.

Черная Маска расхохотался.

Он подал знак человеку у камина, и тот, приподняв угол перевернутого задом наперед полотнища, прибитого к стене, скрылся за дверью, о существовании которой наш врач до сих пор и не подозревал.

Через минуту человек вернулся с медным тазом.

В его отсутствие Черная Маска оторвал от белого полотнища другой кусок, из которого Прост сделал бинты.

В углу комнаты, лежа на ковре, застилавшем пол, жалобно пищал младенец.

Снаружи вовсю неистовствовал буран. Крохотные оконные стеклышки позвякивали в своих ячейках, дрожали свинцовые рамки.

Все было готово. Пьер Прост перетянул чуть выше локтя руку молодой женщины, так и не пришедшей в себя, и проткнул ей вену.

Поначалу кровь вытекла медленно, по капле, потом заструилась быстрее и вот наконец брызнула длинной алой струей. Пьер Прост собирал кровь в медный таз. Мгновение спустя грудь роженицы поднялась с глубоким вздохом.

– Она приходит в себя, – сказал врач, – опасность миновала, по крайней мере то, чего я только что опасался, не случится.

Молодая женщина пошевелилась, словно пытаясь приподняться, и чуть слышно прошептала:

– Ребенок… где мой ребенок?

Черная Маска тотчас подошел к ней.

Он приложил палец к своим губам, призывая к молчанию Пьера Проста, пока тот забинтовывал отрезками ткани вену несчастной, чтобы остановить кровотечение, и сказал:

– Ваша дочь выжила, сударыня, и будет жить дальше, во всяком случае, до тех пор, пока вы сами не обречете ее на смерть, пытаясь на нее посмотреть.

– Покажите… покажите!.. О Боже, неужели вы хотите ее у меня отнять?

– Да, сударыня.

– И я ее больше не увижу?

– Никогда.

Из-под мрачного капюшона послышались глухие всхлипы, но уже через мгновение бедная молодая мать продолжала:

– Позвольте мне хотя бы разок поцеловать ее… всего лишь один раз, прежде чем разлучиться с нею навсегда. Ах, знаю, вы бездушны, мессир… у вас совсем нет сердца… но неужели вы настолько черствы, что откажете мне в просьбе поцеловать мою дочь?.. Только один поцелуй!

– Что ж, поцелуйте, – отвечал Черная Маска, – только ни единого слова!

И, обращаясь к Пьеру Просту, он прибавил:

– Передайте ей младенца!

Врач повиновался.

О, какие же безумные объятия последовали за этим! То был миг настоящего исступления, когда бедная мать смогла наконец прижать к сердцу и облобызать свое дитя, это слабенькое, пищащее созданье, которое она не могла видеть и уже никогда больше не приласкает!

И все время, пока она покрывала младенца пылкими поцелуями, Черная Маска выказывал все нарастающее, жгучее нетерпение. Вот уже он открыл рот, собираясь приказать Пьеру Просту, чтобы тот отнял ребенка у матери и унес его прочь, но тут случилось неожиданное, и несчастной матери была дарована короткая отсрочка.

Новый порыв ветра сильнее других, с оглушительным свистом, переходящим в вой, с ужасающей силой хлестнул по крепким стенам замка, подобно громадной океанской волне, обрушившейся на скалы Пенмарка[87].

Оконные ячейки не выдержали его натиска – стеклышки выпали из треснувших рамок и разбились на тысячи осколков. В комнату тут же ворвался ветер; безудержным потоком он хлынул к камину, подхватил пылающие уголья и, точно жалкие семечки, разнес их по всей комнате, тотчас наполнившейся густым дымом.

Вот уже полыхнул ковер на полу, да и сам пол загорелся местами – начинался пожар.

Неизбежная опасность – пламя, раздуваемое жестоким бураном, – заставила Черную Маску на миг отвлечься от прочих забот. Он кинулся тушить, топча ногами, горящие тут и там уголья.

Пьер Прост, улучив короткое мгновение, молнией бросился к постели и, склонившись над роженицей, прошептал:

– Не убивайтесь, бедняжка, я позабочусь о малютке…

Женщина ничего не ответила; она лишь стиснула руку врача, сунув в нее что-то совсем крошечное.

Лампа погасла – едкий, удушливый дым от горящей ткани сгустился в плотную мглу. Пьер Прост не смог разглядеть вещицу, которую ему передали столь поспешно, и тут же спрятал ее у себя на груди.

В эту минуту к нему подошел Черная Маска – взгляд у него был тревожный и подозрительный.

– Вас здесь больше ничего не держит, – сказал он, – ступайте отсюда!..

И, грубо вырвав новорожденную крошку из рук матери, крикнул слуге в черном, который молча наблюдал за всем происходящим:

– Возьмите младенца и спускайтесь вниз, мы – за вами.

При этом он снова завязал на враче глухую маску, и тот опять мгновенно ослеп.

– Идемте! – продолжал он, хватая доктора за левую руку.

И тут, как оно порой случается в чрезвычайных обстоятельствах, сознание Пьера Проста, точно яркая вспышка, осенила внезапная мысль.

На полу, у его ног лежал полный крови медный таз. Наш врач это знал. Он быстро нагнулся, как будто оступившись, и окунул свободный кулак в таз с кровью. Черная Маска решил, что врач и впрямь споткнулся, и, подхватив его, потащил прочь из комнаты.

Спускаясь по лестнице, Пьер Прост, как и при подъеме, отсчитал двадцать две ступеньки.

Внизу он вскинул свободную руку, в точности как прежде, но на сей раз не для того, чтобы прикрыть голову, а чтобы оставить на своде отпечаток своих окровавленных пальцев.

Черная Маска ничего не заметил.

– Вы исполнили все, что от вас требовалось, – сказал он, остановившись, чтобы отворить низенькую дверцу, за которой, как было слышно, завывала метель. – Вы сослужили мне службу и за это достойны награды.

– Я ничего не прошу, – ответил Пьер Прост, – и ничего не хочу.

– Я не из тех, кто пользуется чужими услугами даром! – надменно бросил незнакомец. – Впрочем, я полагаюсь на вас еще кое в чем. Вот, держите.

С этими словами он вложил в руку врача холщовый мешочек, довольно тяжелый.

Потом продолжал:

– Это золото поможет поднять вашего ребенка.

– Увы! – проговорил Пьер Прост. – Вы же знаете, моя малютка умерла.

– Она жива, – возразил Черная Маска медленно, но твердо. – И помните, пусть события этой ночи останутся для вас сном, который, когда проснетесь, вам надобно забыть… Несколько часов назад вы были в своей хижине вместе с девочкой, вашей малюткой, и она спала в колыбели. Через несколько часов вы вернетесь обратно, и рядом с вами будет спать малютка, ТА ЖЕ САМАЯ, так что со вчерашнего вечера вы никуда не уезжали из Лонгшомуа. Теперь понимаете, почему я сказал, что ваша дочь жива?

– Да, – ответил Пьер, – понимаю. Вы хотите, чтобы все думали, что новорожденная девочка – моя дочь, которую я потерял. Хотите, чтобы моя бедная дочка оставалась живой и впредь.

– Хочу. Так вы согласны?

– Согласен. И не только для видимости, а еще и потому, что бедной сиротке нужно отцовское сердце.

– Глядите, и коли вам дороги покой и ваша шкура, зарубите себе на носу: одно опрометчивое слово – вам конец, и не только вам одному, повторяю.

Затем Черная Маска отворил низенькую дверцу и повел нашего врача сугробами к тому месту, где ждал экипаж, запряженный свежими лошадьми.

Пьера Проста запихнули в сани – двое в масках примостились у него по бокам. Ему передали в руки новорожденную малышку, закутанную в грубошерстную накидку, так называемый дорожный плащ, которыми пользуются крестьяне.

Лошади тронулись.

Перевалили через пару подъемных мостов, проехали под двумя сводами – и вот упряжка с головокружительной быстротой понеслась вниз по крутому склону, по которому перед тем они взбирались больше часа, а теперь спустились за несколько минут.

Когда сани остановились возле Лонгшомуа, еще не рассвело; метель мало-помалу улеглась, хотя снег продолжал валить густыми хлопьями.

Наш врач не знал, что они уже приехали: несмотря на шальную гонку он ошибочно полагал, что они только на полпути до его дома.

– Где мы? – спросил он у своих спутников, велевших ему вылезать.

– Сейчас увидите, – ответил один из них.

И, когда Пьер Прост выбрался из саней, прибавил:

– Вам приказано снять маску только после того, как вы прочтете по пять раз «Отче наш» и «Радуйся!..»[88].

– «Отче наш, Иже еси на небесех!..» – начал наш врач.

Тут он услыхал пронзительный скрежет санных полозьев, рассекающих мерзлый снег. Скрежет быстро удалялся.

Отчитав пятикратно «Отче наш» и «Радуйся!..», Пьер сорвал с себя маску.

Решетчатая садовая калитка его дома находилась в двух шагах от него.

С печалью на сердце он вошел в свой осиротелый дом. В опустевшей было колыбельке лежала малютка. Врач отправился за козой – и бедная малышка жадно припала губками к набухшим соскам чернорогой кормилицы.

Насытившись, крошка уснула.

Пьер Прост наконец смог вымыть окровавленную ладонь и рассмотреть таинственную вещицу, которую сунула ему в руку несчастная незнакомка. Это был медальон тонкой золотой чеканки с изображением маленькой дикой розы, выложенной бриллиантами. А в холщовом мешочке, который дал ему Черная Маска, лежало десять тысяч ливров[89] золотом – громадная сумма по тем временам.

На рассвете какой-то местный крестьянин пришел справиться у врача о здоровье его дочурки, поскольку люди знали, что она совсем слабенькая и почти уж не жилец.

– Спасибо, сосед, – ответил Пьер Прост, – ей уже лучше, гораздо лучше, так что, надеюсь, выживет.

У него были все основания верить в это.

Через несколько недель малютку, еще недавно такую бледную и хиленькую, было уже не узнать, настолько она оправилась и окрепла.

Она обещала стать в один прекрасный день – как говорят крестьяне – ладной красоткой!..

Единственно, всеобщее изумление и шум в округе вызвала новость, что врач (самый что ни на есть добрый христианин), вместо того чтобы наречь дочурку именем какой-нибудь святой, назвал ее в честь цветка – Эглантиной[90]!..

Часть первая Солдат поневоле

I. Трактир в Шампаньоле

Здесь необходимо дать короткую историческую справку о положении во Франш-Конте в 1638 году, то есть спустя восемнадцать лет или около того, после роковой ночи на 17 января 1620 года – ночи, о зловещих событиях которой мы рассказали в прологе нашей книги.

Мы любезно просим наших читателей не пренебрегать следующими краткими подробностями.

Итак, Франш-Конте, как мы уже знаем, принадлежала Испании со времен Карла V.

После смерти Филиппа II она составляла часть приданого его дочери, инфанты Изабеллы Клары Евгении, которая вышла замуж за эрцгерцога Альберта Австрийского. В дарственной оговаривалось, что, буде принцесса умрет, не оставив после себя наследников, все ее достояние снова отходит к Испанскому дому.

У Изабеллы Клары Евгении не было детей, и в силу названного положения около 1634 года Франш-Конте отошла к новоиспеченному королю Филиппу IV.

Франш-Конте тогда делилась на три судебных округа: округ Амон, округ Аваль и округ Доль.

Главными городами трех этих округов были Везуль, Безансон и Доль. Провинцией управлял парламент, назначавшийся Генеральными штатами, и заседал он, как мы знаем, в Доле.

У Франш-Конте, хотя она и принадлежала к испанской короне, свободы было предостаточно. Она сама вводила налоги, которые равноценно распределялись по всем округам. Испанский же король довольствовался тем, что получал соль из местных соляных рудников и денежные пожертвования, исчислявшиеся более чем двумя сотнями тысяч ливров в год. Кроме того, провинция должна была поставлять своему сюзерену по призыву четыре хорошо вооруженных и оснащенных полка.

В обмен на эти повинности контийцы наделялись правом получать высочайшие чины и звания. Их преданность Испании была безгранична, равно как и благорасположение к ним испанской короны.

С другой стороны, контийцы ненавидели Францию и самое название «француз», и с 1635 по 1668 год они исправно доказывали свою ненависть, героически противостоя захватническим планам своих могущественных соседей.

16 мая 1635 года великий кардинал Ришелье – под предлогом, что испанский вооруженный отряд нежданно-негаданно напал на город Трир, союзный Франции, и что Безансон дал прибежище герцогу лотарингскому Карлу IV, лишенному владений стараниями Людовика XIII, – объявил Испании войну.

28 мая 1636 года Конде[91] во главе двадцатитысячного пешего войска и восьми тысяч всадников взял в осаду Доль. Принца сопровождал полковник Гассион де ла Мейерэ, главнокомандующий артиллерией.

Город тогда доблестно защищали: советники Буавен, Берер и Луи Петре, из Везуля, инженер Жан-Морис Тиссот, храбрый майор де Верн, капитан де Граммон, Жирардо де Бошмен, адвокат Мишути и капрал Доннеф. В то же время французов беспокоили партизанские отряды барона Сезара Дюсэ д’Арнанса и капитана Лакюзона.

14 августа 1636 года при подходе Карла Лотарингского принцу Конде пришлось снять осаду.

На следующий год герцог де Лонгвиль[92] поднял мятеж в южной части Франш-Конте, поразив ее огнем и мечом, когда на севере Бернгард Саксен-Веймарский во главе шведского войска опустошил тамошние земли подчистую.

В таком положении пребывала многострадальная провинция в то время, когда наш рассказ получил продолжение, миновав промежуток в восемнадцать лет.

Однажды, в хмурый, холодный декабрьский день 1638 года, когда колокола отзвонили «Ангелус»[93], по главной улице городка Шампаньоль, что в верхней Франш-Конте, мерно покачиваясь в такт шагу уставшего коня, ехал всадник, плотно закутанный в полы коричневого плаща.

Залаяли собаки – редкие горожане высыпали на порог своих домов, заслышав цокот конских копыт, и с удивлением и любопытством провожали взглядами путника.

Верховой подъехал к дому, выглядевшему побольше и получше соседних. Над главным его входом раскачивался пучок сушеных папоротников, а на побеленной стене проглядывала надпись, выведенная черными буквами:

«У КАПИТАНА ЛАКЮЗОНА.
Вернье, хозяин трактира, предоставляет еду и питье, продает отруби, овес и муку из отрубей. – Достойный приют как пешему, так и конному».

«Вот и отлично!» – подумал всадник.

И, ловко спешившись, крикнул негромко, но звонко:

– Эй, хозяин!

На его зов из дверей трактира вышел мужчина лет пятидесяти пяти – шестидесяти, еще крепкий, несмотря на возраст, и высокий. Он сказал в ответ:

– Я и есть хозяин, которого вы спрашиваете, мессир. Надобно ли вашему конюстойло?

– Да. И не забудьте бросить ему подстилку погуще и фуража заправьте побольше, да двойную порцию овса: хочу, чтоб обходились с ним лучше, чем со мной.

– Еще бы, правда ваша, мессир! – отвечал хозяин. – Человеку дан язык, чтоб приказывать и требовать обслуживания, а лошади остается довольствоваться лишь тем, что ей дают, – бедная скотина! Выходит, кому как не хозяину должно заботиться, чтоб его добрый слуга содержался в достатке, а уж ваш-то заслуживает и впрямь царского обхождения. Породистая животина, – истинное сокровище! – и двужильная, видать.

– Да вы, как я погляжу, знаете толк в лошадях, не так ли?

– А то! Точно, знаю. Точнее не бывает. Никак, пятнадцать лет отслужил в кавалерии. Спросите хоть самого полковника Варроза, кто такой есть Жак Вернье. Кто знает, может, я еще и вдену ногу в стремя, хоть мне и пятьдесят восемь… К тому же в конюшне у меня стоит Серушка, отчаянная такая кобылка, уж она-то мне еще послужит, будьте покойны… и кобурные пистолеты не настолько заржавели, чтоб отдраивать их до блеска и чтоб с полсотни шагов не всадить пулю в живот какому-нибудь шведу или серому… Ну да ладно, поживем – увидим, и да здравствует капитан Лакюзон!.. Вы, верно, заметили, мессир, что я вверил мой двор его опеке, и да заберет меня дьявол или Бернгард Саксен-Веймарский, ежели сей покровитель хуже других и так уж неугоден доброй святой Деве Марии и великому святому Якову, коих я почитаю всем сердцем! Да и капитан Лакюзон тоже праведник – может, и он станет мучеником. Мучеником свободы!

Нетрудно догадаться, что Жак Вернье, этот верный и добрый, но словоохотливый патриот, решил не давать волю своей болтливости прямо посреди улицы.

Лишь отведя коня новоприбывшего гостя в конюшню – к стойлу, он всецело предался столь милой радости чесать языком, притом беспрерывно.

– Вот, – продолжал он после совсем недолгой паузы, поднося к глазам последовавшего за ним всадника здоровенную кучу овса, – взгляните на это зерно, мессир! Прекрасное, налитое и чистое, как слеза. Из последнего урожая – лучше не сыщешь! Такое достойно даже лошади Карла Лотарингского и коня самого Лакюзона!

Путник отдал должное исключительному качеству овса, но особое уважение и полнейшее расположение Жака Вернье он живо снискал себе тем, что не преминул восхититься округлым крупом и крепкой статью Серушки, ее широкой грудью, лоснящейся шкурой и жилистыми ногами.

После пространных рассуждений о высочайших достоинствах своей несравненной кобылы почтенный трактирщик прибавил:

– А теперь, мессир, когда у вашего коня есть и подстилка, и корм, ничто не мешает нам позаботиться и о вас… Может, закусите?

– Охотно.

– Времена нынче тяжкие, народ редко куда ездит, вот уже неделю с лишним у меня не было ни одного постояльца, да и в кладовке моей, боюсь, пустовато…

– Не берите в голову. Найдется краюха хлеба – мне и этого довольно.

– О, для вас, мессир, и кое-что посытней найдем. Будет вам и холодная похлебка из кукурузной муки, сало и яйца, и курица – вот только шею ей сверну, и головка горного сыра, а чтоб запить все это, будет вам и бутылочка старого арсюрского вина, самого лучшего на свете, как вы, верно, знаете!

– Хозяин, – с улыбкой заметил путник, – да вы совсем не похожи на своих собратьев-трактирщиков. Говорите, что нечем меня потчевать, и тут же обещаете закатить царский пир, меж тем как ваш брат имеет привычку сулить золотые горы, а на самом деле облагодетельствовать самыми жалкими крохами…

– Эх, правда ваша, мессир, – ответствовал Жак Вернье с выражением праведной гордости, – так оно и есть, клянусь честью. Все очень просто. Собратья мои сидят под вывесками – то «Лебедь и Крест»[94], то «Золотое солнце», то «Великий святой Мартин», что ни к чему не обязывает. Они обещают то, чего не могут дать, – что ж, имеют право. Но, когда имеешь честь, как я, написать на стене трактира «У капитана Лакюзона», надо быть последним прохвостом, похлеще шведа или Серого, чтоб не соответствовать… «Положение обязывает!» – говорят благородные люди, и они правы. А я, простой трактирщик, перенявший эту поговорку на свой лад, скажу так: «Вывеска обязывает!» – и я прав, черт возьми!

Путнику оставалось только всецело согласиться с рассуждениями трактирщика. И, выразив свое согласие словом и жестом, он последовал за Жаком Вернье в дом.

Вместе они прошли в кухню.

Напротив входной двери помещался высокий и широкий камин из серого камня, колпак над очагом украшало множество разнообразных вещей: длинноствольный карабин, висевший горизонтально на двух крючьях, раскрашенная гипсовая статуэтка, изображающая святого Якова Компостельского, пара малость поржавевших седельных пистолетов, о которых уже упоминал трактирщик, самшитовая ветка с последней Пасхи и, наконец, большая кавалерийская сабля.

Дверь слева от камина вела в «печную». Так в те времена называли во Франш-Конте, да и называют посейчас, помещение, смежное с кухней и обогреваемое одной каминной печью.

За другой дверью, справа, в темноте виднелись нижние ступени деревянной лестницы, что вела на верхний этаж. Наконец, третья дверь сообщалась с сараем, откуда тянуло ароматным сеном.

На голой, побеленной известкой стене, висела на четырех гвоздях с широкими шляпками большая, хотя и совсем незатейливая, размалеванная синими, красными, желтыми и зелеными красками картинка. На рисунке был изображен покровитель приходской церкви. Каждый год в день какого-нибудь местного праздника к трактирщику приходил деревенский музыкант с украшенной лентами скрипкой, снимал старую картинку и вместо нее вешал новую, точно такую же, а взамен получал пригоршню мелочи – от всего хозяйского сердца. То был взнос, впрочем, совсем необременительный, который, по традиции, взимался со всех франш-контийских крестьян, бедных и богатых.

У противоположной стены осел огромный сервант из полированного ореха – от возраста и дыма он почернел и походил на вековой дуб. На шкафу стояли сверкавшая серебром оловянная посуда и кое-какие фарфоровые статуэтки, простенькие и милые, которые любители того, что принято называть «безделушками», и среди них автор этой книги, сегодня ценят на вес золота, когда посещают аукционный дом на улице Друо.

По обе стороны серванта была развешана кухонная утварь, в том числе охваченные блестящими железными обручами кадушки из довольно мягкого соснового дерева.

Наконец, обстановку кухни завершали два длинных стала, окруженные табуретами на трех ножках.

Полка, подвешенная к потолку с двух концов, прогнулась под тяжестью полудюжины круглых буханок пеклеванного хлеба.

На железном крюке под колпаком камина висел толстый шмат копченого сала; с поперечных шестов, вдоль неотесанных деревянных потолочных брусьев, свисали початки белой кукурузы, которую во Франш-Конте коротко называют «туркой».

Так выглядела типичная кухня деревенского трактира в 1638 году – такой сохранилась она и до наших дней.

В кухне суетилась молодая служанка во франш-контийской косынке на голове; облаченная в коричневую кофту из бумазеи поверх дешевенькой шерстяной юбки в полоску, спускавшейся до крепких лодыжек в синих чулках, она сновала туда-сюда, сотрясая пол тяжелыми, обшитыми овчиной деревянными башмаками, скрывавшими ее широкие, плоские ступни.

Она бегала от камина к столам, от столов – к серванту, то проверяя содержимое чугунка внушительных размеров, в котором что-то нещадно бурлило, то протирая с чисто мужской силой сосновые половицы, то переставляя с места на место плошки и тарелки – одним словом, выглядела она уж больно занятой, хотя на самом деле ничего такого не делала, поступая сообразно с похвальной и неизменной привычкой, свойственной прислуге всех времен и всех трактиров на свете.

Когда в кухню вошел путник, следовавший за Жаком Вернье, служанка застыла как вкопанная, потом сделала легкий реверанс и вперилась в новоприбывшего своими маленькими глазками, которые тут же расширились от любопытства.

– Эй, послушай, Жанна-Антония! – крикнул трактирщик, разгневанный поведением молодой служанки. – Очнись-ка да подбрось лучше добрую охапку хвороста в камин, вместо того чтобы стоять здесь столбом да пялиться на благородного сеньора, ты с ним свиней на пару не пасла.

– А что тут такого, хозяин? – весело возразила Жанна-Антония. – Даже собака имеет право смотреть на епископа…

– Ладно! Ладно! Делай что велят, да попридержи язык.

– Да будет вам, сейчас иду. И все едино собака имеет право…

Жак Вернье раздраженно топнул ногой и таким образом оборвал на полуслове старинную франш-контийскую поговорку.

Служанка прикусила язык и, пожав плечами, отправилась за требуемой охапкой хвороста.

Как только она вышла, трактирщик рассмеялся. Определенно, девица не с самым большим почтением относилась к своему хозяину, а он к ней за такое совсем не придирался.

Поспешим здесь же добавить, что наш трактирщик был вдовцом, и это многое объясняет…

– Молодо-зелено, – проговорил он, – да и ума ни на грош, не говоря уже о воспитании, хотя порядочности и честности нам не занимать. В доме ни соринки, все блестит и сверкает сверху донизу, а случись такая надобность, то мы и пальнуть из ружья можем хоть в шведа, хоть во француза, ей-ей, не вру!.. Да вы присаживайтесь, мессир, вот на этот табурет, поближе к огоньку, да обогрейтесь. Через минуту, когда дурашка подбросит хворосту на уголья, огонь разгорится на славу, яркий, как весенний денек, и красный, как петушиный гребешок.

Между тем путник стянул с себя широкий плащ, в который кутался, и черную фетровую шляпу, с загнутым кверху полем и пером цапли в петлице. Бросил шляпу с плащом на один из столов и подошел к камину.

Это был высокий молодой человек лет двадцати трех – двадцати четырех, красивый, даже слишком, с длинными светло-русыми волосами, волною вившимися у щек. Его отличали безупречный овал лица, немного бледная кожа, правильные, тонкие, по-женски мягкие черты, и если б не шелковистые усики с лихо закрученными вверх кончиками – чисто по-мушкетерски, и главное – если б не пламенный, решительный, даже дерзкий взгляд его больших темно-синих, затененных длинными изогнутыми ресницами глаз, красоте которых могла бы позавидовать любая дама, можно было бы подумать, что перед нами переодетая женщина.

Костюм его напоминал одновременно военный мундир и платье благородного сеньора. На нем был серый камзол, короткие бархатные штаны и сапоги с отворотами, украшенные серебряными шпорами.

Сбоку у него, на сыромятной перевязи, расшитой зеленым шелком, висела длинная, широкая шпага, могущая послужить грозным оружием в ловкой и твердой руке.

Чтобы завершить этот наскоро очерченный портрет, добавим, что ноги и руки всадника отличались изяществом, безусловно, свойственным представителю особого, благородного сословия.

«Вот это, – думал Жак Вернье, пока молодой человек шел к камину, – это вам настоящий сеньор, что так же верно, как и то, что капитан Лакюзон есть величайший человек на свете! И не видать мне места в раю, коли я ошибаюсь, а я верно говорю, да-да, это точно, клянусь всеми чертями в преисподней!»

II. Великая троица

Вскоре объявилась и юная служанка, откликавшаяся на изящное имя «Жанна-Антония», она несла на плече огромную вязанку хвороста, под которой казалась совсем маленькой.

Когда в камин подбросили веток, пламя занялось с новой силой; задорно потрескивая, оно живо озарило всю кухню и заиграло яркими отблесками на лепнине серванта, на выступающих краях оловянной посуды и округлых формах фарфоровых безделушек, раскрашенных в самые невероятные цвета.

Покуда путник устраивался у огня, Жак Вернье с шутками да прибаутками подгонял славную девушку, и не думавшую поторапливаться: она неспешно накрыла на стол, свернула шею курице, разбила яйца для омлета, бросила шматок сала в чугунок с кипящим варевом, спустилась в погреб за бутылкой арсюрского, сплошь облепленной паутиной, – словом, делала все сообразно горделивому девизу трактира: «Вывеска обязывает», – обещавшему многое, и даже больше.

Путник, положив ногу на одну из подставок для дров, опершись локтем на колено, а подбородком – на руку, пребывал в глубокой задумчивости и, казалось, не замечая того, что делалось и о чем говорилось вокруг.

Он очнулся, вздрогнув, только когда трактирщик громким и звонким голосом воскликнул:

– Обед на столе, мессир, и смею заверить, он вас не слишком разочарует.

– Верю-верю, добрый мой хозяин, – отвечал молодой человек, поднимаясь. – Тогда, может, составите мне компанию и пропустите со мной стаканчик столь достойного винца?

– О чем разговор! Ну конечно, мессир! Еще ни разу в жизни я не отвечал отказом на учтивое обхождение. Хоть вы благородный сеньор, а я мужлан, полковник Варроз, однако, уверяет, и я с ним заодно, что старому солдату не грех чокнуться со всеми сеньорами на свете…

– Такое способен сказать лишь человек с трезвой головой и добрым сердцем. Между тем я уже второй раз слышу от вас это имя. Так кто же он такой, этот ваш полковник Варроз? – полюбопытствовал незнакомец.

Жак Вернье бросил на собеседника глупый от удивления взгляд.

– Вы, мессир, – следом за тем сказал он, – вы, должно быть, чужак, прибыли издалека…

– Верно, я здесь чужой, – с улыбкой ответствовал молодой человек, – и прибыл издалека.

– Вы, часом, не француз?

– Нет.

– Может, швед?

– И даже не швед.

– И вы не за шведов и не за французов?

– Не за тех и не за других, уверяю вас.

– Вот и чудесно! Что ж, мессир, полковник Варроз входит в нашу великую троицу.

– Какую же троицу вы имеете в виду?

– Я говорю о Варрозе, Жан-Клоде Просте и преподобном Маркизе, трех наших героях, трех знаменитостях!

– А капитана Лакюзона вы к ним не причисляете?

– Лакюзон и Жан-Клод Прост – один и тот же человек. Пост – его имя. А Лакюзон – прозвище. Вы что, и впрямь не в курсе того, что у нас творится, мессир?

– Насколько мне известно, Франш-Конте славно сражается за свою независимость и вот уже два года как отчаянно сопротивляется Франции, своему грозному, могущественному врагу.

– Да, мессир, и французский кардинал, красное преосвященство Ришелье, бросил против нас свои войска сперва под началом Конде, а после – Виллеруа. Но, поскольку им этого было мало, французы наняли полчища шведов под водительством старого адъютанта Густава Адольфа[95], растреклятого герцога Саксен-Веймарского.

– Знаю.

– А известно ли вам, что, покуда Конде, этот великий военачальник, принц королевских кровей, пятился от стен Доля, предводитель шведов, этой шайки разбойников, разорял наши горные селения, предавая все и вся огню и мечу, убивая детишек и стариков, надругался над девками и бабами, обратил каждый город в груду развалин, а каждую деревню – в кучу пепла?

– Позор! Позор! Настоящие воины так не воюют.

– Да какие же они воины – сущие разбойники и душегубы!.. А дальше дело было так: наши горцы, наши крестьяне вдруг подняли головы, которые им намеревались отсечь. От вершины горной к вершине, от дола к долу разлеталось слово «свобода», его передавали из уст в уста, эхом разнося повсюду. И вот дикий и могучий народ бросил свои поля и леса и взялся за сошники да топоры – заместо оружия. Так поднялось целое войско, и не какая-нибудь шайка разбойников с большой дороги, ничего подобного, ей-богу! Ни один человек из входивших в него не был наймитом – каждый сражался за свою Родину, свой дом и семью. Выходит, это и есть настоящие воины, не в пример французишкам да всяким шведам, черт бы их всех побрал!..

– И несомненно, – прервал его путник, – Варроз, Лакюзон и Маркиз втроем возглавили это войско?

– Угадали, мессир. Сперва наши франш-контийцы выбрали себе в военачальники Жана Варроза, старого солдата, славного, что ваша шпага, искалеченного в двадцати сражениях за время беспрестанных господских междоусобиц, а испанский король произвел его в полковники. Я и сам служил под началом Варроза, мессир, и по праву этим горжусь! Случись вам ненароком повстречаться с ним, скажите ему про Жака Вернье. Варроз взялся сколотить кавалерию, и ему это удалось как ни одному французскому маршалу. В помощники же себе Варроз взял лейтенанта – Жан-Клода Проста, который скоро с ним сравнялся, а то и превзошел его. Ему, нашему капитану Лакюзону, только двадцать два года – вроде как совсем юнец! А на самом деле – мужчина. И какой! Предводительствует нашими партизанами-горцами, их отрядами командует. И как командует! А как они любят его! Причем все без исключения, и все-все, от первого до последнего, готовы за него хоть в огонь, хоть в воду… Да здравствует капитан Лакюзон!

– Но откуда у него это прозвище – Лакюзон?

– Поскольку Жан-Клод Прост беспрестанно заботился о надлежащем порядке в рядах своих партизан и думал о спасении нашей провинции, он часто пребывал в заботах и хлопотах – а слово лакюзон на здешнем наречии означает радение, вот сподвижники и прозвали его меж собой – радетелем. Так что через пару годков, думаю, все забудут Жан-Клода Проста, потому что в народной памяти он навсегда останется капитаном Лакюзоном.

– А что третий? Преподобный Маркиз?

– Он кюре из деревушки Сен-Люпицен, что рядом с Сен-Клод. Добрый христианин, исправный служитель Божий и настоящий франш-контиец. Но главное – он не робкого десятка и с головой на плечах. По призванию – святой. А по храбрости – солдат! А какая умница! Все твердят – министр французского короля, важный кардинал!.. Ха-ха! Да будь наш преподобный Маркиз кардиналом и министром, Ришелье, знамо дело, и в подметки ему бы не сгодился! Наш Маркиз сражается за Франш-Конте со всяким оружием, какое есть у человека и священника. Он сражается мечом и молитвой! И когда ведет в бой наших горцев, в левой руке у него распятие, а в правой шпага. Он взывает к Богу и разит, и Бог, в награду за молитвы, дарует его шпаге победу. Видели бы вы его в такие мгновения – с обнаженной головой, с распущенными волосами, в багряной рясе, подпоясанной кожаным ремнем… ведь перед сражением он всякий раз облачается в красную рясу – она-то и служит ему броней, другой защиты у него нет. Говорят, будто пули отскакивают от этой кроваво-красной рясы, как от стальных нагрудных лат.

– О, вы вправе так говорить! – горячо воскликнул чужак. – Эти истинные патриоты – троица героев, и земля, которая видит их во главе своих защитников, может до последнего предсмертного вздоха надеяться, что будет жива и свободна!

– Но предсмертный вздох не прозвучит никогда! – возразил Жак Вернье. – Это так же верно, как и то, что мы прямо сейчас поднимем стаканы за здравие Лакюзона, а после я самолично спущусь в подвал за другой бутылочкой, и она будет постарше этой лет на пять-шесть, никак не меньше.

Путник ударил краем стакана о кубок трактирщика – они разом пригубили благородное вино, сверкавшее, точно расплавленный рубин, и потом еще не раз повторяли в один голос:

– Здоровье капитана Лакюзона!..

Чуть погодя Жак Вернье спустился в подвал за обещанной второй бутылкой, вернулся к столу, сел напротив молодого гостя, и беседа, прерванная на мгновение, возобновилась.

– А из каких же мест во Франш-Конте родом капитан Лакюзон? – спросил путник.

– С наших гор, мессир, с наших гор! – с гордостью воскликнул трактирщик. – Жан-Клод Прост родом из деревушки Лонгшомуа, что в паре лье отсюда. Дом, где он появился на свет, стоит в Шан-су-ле-Дэм, на опушке рощицы, – это между дардэйской мельницей и деревенькой Комб, и ни один крестьянин, с тех пор как здесь заполыхали войны, не пройдет мимо этого дома, не сняв шляпы и не прочитав «Отче наш» и «Радуйся!..», чтобы пожелать капитану Лакюзону долгих лет жизни и счастья!

– У него большая родня?

– Нет, в том-то и беда. Хоть Просты и не благородного происхождения, род их крепкий и честь их не запятнана. Они, все как один, люди порядочные!.. Но нынче капитан Лакюзон один как перст, один-одинешенек!

– И что, у него нет ни брата, ни сестры?

– Жан-Клод был единственным сыном в семье, и ему было от роду года три или четыре, когда почила его матушка, а следом за нею, года через два, умер и отец.

– Неужели у него совсем не осталось родственников?

В голосе чужака, когда он обратился к трактирщику с последним вопросом, нетрудно было уловить легкую дрожь. Жак Вернье отвечал:

– Остался один, брат его отца, Пьер Прост, в здешних местах его еще называли «врачом бедняков».

– И конечно, дядюшка живет вместе с ним…

– Нет, у бедняги Пьера грустная история, хотя человек он ученый и благородный.

– Грустная?

– Да, как мыкал он горе, так и мыкает.

– Что же у него случилось? – спросил молодой человек, заметно побледнев и поставив на стол полный стакан, который собирался пригубить.

– Лет семнадцать-восемнадцать назад Пьер Прост спровадил на погост жену, которая только-только родила ему дочь. Беда, похоже, довела его до помешательства, и проявилось это довольно скоро, а началось все с того, что он, будучи человеком умным и здравомыслящим, назвал свою дочурку Эглантиной, хотя мог бы назвать Жанной-Антонией или Жанной-Марией, или Жанной-Клодиной, как все. Но это еще пустяки – потом такое было!.. Прошло два или три года, и вот одним чудесным утром в дверь к Пьеру Просту постучал лабазник с мельницы в Дардэ, он вывихнул себе руку, когда грузил мешок с зерном.

– Ну, – проговорил путник, – что потом?

– А дальше ничего, не дождался наш лабазник ни ответа, ни привета, оно и понятно. Ночью врач бедняков вместе с дочкой, бросив дом, как в воду канули. Никто так и не узнал, что с ними сталось, да и родной брат Пьера, похоже, знал не больше других.

– Что дальше?

– Так вот, дальше прошло бог весть сколько времени – лет пятнадцать или шестнадцать, может, чуть больше, может, чуть меньше, а о нашем враче все ни слуху ни духу. Думали, уж не помер ли. Братец его никогда не поминал его имени.

– И что дальше? – снова повторил чужак, который, затаив дыхание, выслушивал все эти подробности, казавшиеся ему, впрочем, незначительными. – Дальше-то что?

– И вот наконец в прошлом году Пьер Прост объявился в наших краях.

– С дочерью?

Трактирщик покачал головой.

– Нет, мессир, – отвечал он, – был он один, то-то я и говорю, как мыкал он горе, так и мыкает. Эглантина, кажись, померла.

– Умерла!.. – глухим, изменившимся голосом проговорил путник, и лицо его сделалось и вовсе мертвенно-бледным. – Умерла!.. Но где?.. Как?..

– Бог его знает. Слух прошел. Люди добрые мне сказали, а они, сами понимаете, слыхали от других. Что до меня, я им верю, хоть и не так, как Евангелию, но не стану утверждать, что те, кто передали мне эту горькую весть, меня не обманули, потому как они и сами могли обмануться, слушая других.

Путник ничего не отвечал: казалось, он уже ничего не слышал.

Покуда досточтимый Жак Вернье произносил последние слова, молодой человек сидел, опершись локтями на стол и закрыв лицо руками, – если можно было бы проникнуть взглядом сквозь его сомкнутые пальцы, мы увидели бы две крупные слезы, застывшие на кончиках длинных ресниц, прикрывавших его синие глаза.

Трактирщик примолк, вопреки неуемной словоохотливости, свойственной его почтенной братии, встал из-за стола, заметив, что чужаку угодно помолчать, снял с крючка один из кобурных пистолетов, висевших по обе стороны от статуэтки святого Якова Компостельского, и присел на скамеечку под каминным колпаком. В свободные минуты он с удовольствием предавался чистке оружия с помощью горстки пепла и двух-трех капель машинного масла.

Так прошло с четверть часа.

Путник поднял голову.

Бледность так и не сошла с его лица, и под глазами появились темные круги.

– Добрый мой хозяин, – молвил он, – давайте, с вашего позволения, рассчитаемся, и я поеду дальше.

– Уже, мессир? Так ведь ваш конь вряд ли успел насытиться и дух перевести. Клянусь всеми чертями, негоже загонять такую добрую животину.

– Пора в путь… так надо.

– Трактир мой – не темница, мессир, ко мне приходят по своей воле и уходят так же. Да только я о коне вашем забочусь, черт возьми! Вот дам ему пить, оседлаю, взнуздаю – и да хранит вас Господь! В добрый путь! И да избавят вас святой Яков Компостельский и капитан Лакюзон от неугодных встреч! Разве что этим я и могу услужить, мессир.

– Ошибаетесь, добрый мой хозяин, вам под силу куда больше.

– Что же?

– Вы можете дать мне проводника.

– А куда вы путь держите, мессир?

– Мне нужно в Сен-Клод.

Жак Вернье в изумлении хлопнул в свои широкие ладоши.

– Помилуйте! – воскликнул он вслед за тем. – Неужто прямо в Сен-Клод?

– Да. Только что тут удивительного?

– А то, что живым вам туда никак не попасть. Вас прикончат, едва вы одолеете две трети пути. Такие вот дела.

– Прикончат, говорите? Кто же и за что? Растолкуйте.

– Запросто. Кто? Шведы или серые. За что? За ваш кошелек и коня, а еще за ваше платье.

– Но, – возразил путник, – я думал, военные действия временно приостановлены и оккупационные войска убрались восвояси, на зимние квартиры.

– Так бы оно и было, несомненно, если б не граф Гебриан, французский сеньор, продавшийся шведам. На прошлой неделе. На прошлой неделе он снова объявился в горах с большим отрядом и взялся за старое – опять начал чинить разбой, надругательство и пожары. У него в руках теперь вся округа, от Нозеруа до Сен-Клода, да и в самом Сен-Клоде он хозяйничает уже как два дня. Так что сами видите, мессир, раз вы не швед и не француз, стало быть, дела ваши плохи.

Молодой человек горько, чуть ли не в отчаянии всплеснул руками.

– Нигде мне не везет! – прошептал он.

Потом, уже громко, прибавил, будто говоря самому себе:

– Даже если мне живым туда не попасть, все едино. Чего, в конце концов, стоит моя жизнь и кто станет меня оплакивать? Да-да, кто? Добрый мой хозяин, – продолжал он, обращаясь к Жаку Вернье, – повторяю, я еду в Сен-Клод и мне нужен проводник.

– Право же, – вслух заметил тогда трактирщик, – честное слово, я умываю руки!.. Да где такое видано!.. Увы!.. Тут уж ничего не попишешь… Тот, кто умеет воспользоваться добрым советом, стоит двух. Но ежели он не внемлет совету, разве виноват тот, кто этот совет дает? К тому же полковник Варроз не советовал мне, как уберечь глупца от его глупости, хотя он и сам навряд ли знает как. Впрочем, как Богу будет угодно. Кто собирается с завязанными глазами сигануть с самой вершины Девичьей скалы, прекрасно знает, что живым ему не бывать. Каждый сам за себя в ответе, ей-богу! А за шведов с их сексен-веймарцем пусть отвечает сам дьявол!

Завершив свой нравоучительный, загадочный монолог, Жак Вернье наконец соблаговолил ответить на просьбу путника.

– Вы хотите проводника, мессир, но он вам без надобности, – сказал он.

– Вы забываете, я не знаю здешних краев.

– Без разницы. Езжайте по дороге, что ведет мимо моего трактира, все время прямо. Потом все в гору да с горы, в гору да с горы… так и доберетесь до Сен-Клода.

– Боюсь, как бы не наткнуться по дороге на помянутые вами напасти. Неужели нет ни одного объездного пути?

– Есть один – через Морбье, Орсьер долину Морез и Лонгшомуа.

– Ну и как?

– Только это едва проторенная тропа, в иных местах еле-еле проходимая во всякое время года, особливо для всадника, а зимой, когда она чуть проглядывает из-под снега, и подавно.

– Дорожные тяготы меня совсем не пугают. Я так считал и считаю: с волей и решимостью никакие физические преграды не страшны. Так что пожалуйте мне проводника, и я незамедлительно трогаюсь в путь.

– Ну хорошо, хорошо, мессир, – ответил трактирщик, – я исполню вашу просьбу, но, перед тем как свернете себе шею, не забудьте себе сказать: «Не повинен в этом добрый Жак Вернье, как только ни предостерегавший меня от напастей!» – и это будет чистая правда.

III. Затерянными тропами

Хотя намерение молодого путника показалось Вернье самой чудной и несуразной из всех глупостей, тем не менее хозяин вышел за порог своего трактира и отправился на поиски проводника.

Как только незнакомец остался один в кухне, которую мы описали и в которой ему так и не случилось отобедать, он перестал бороться с терзавшей его ужасной, мучительной тревогой; на его лице и в отчаянных жестах выражалось глубокое уныние, завладевшее его душой и помыслами.

– Умерла! – шептал он. – Умерла!.. Значит, я ее больше не увижу, дорогую мою, нежную голубку, мою возлюбленную Эглантину. А коли так… если, как они говорят, она оставила этот мир, зачем мне теперь жить и что я отныне буду делать на этой земле, без нее?

Потом, через мгновение, будто желая ободрить себя, он прибавил горячо и убежденно:

– Но нет, нет! Быть того не может! Эглантина жива. Я знаю, чувствую! Разве мои настоящее и будущее не связаны с ее жизнью неразрывными узами? Разве внутренний голос кричал мне: – Эглантина умрет!.. Разве кольнуло мне в сердце, когда она умерла? Разве в снах, ставших для меня неотступными видениями наяву, не видел я, что душа ее является мне, такая же прекрасная и чистая, как она сама, увенчанная первозданными цветами?.. Нет-нет! Не может быть. Эглантина жива. Скорее же в путь! Надо все узнать. Нужно повидаться с тем, кто только и может сказать мне правду. О, Лакюзон, Лакюзон, мой герой, нынче не тебе, а мне больше пристало называть себя радетелем!..

При столь причудливом повороте мысли наш путник улыбнулся: это показалось ему добрым знаком. Он подумал, что на душе у него было бы куда горше, будь Эглантина и правда мертва.

Тут в кухню вошел Жак Вернье.

За ним следовал деревенский мальчуган лет двенадцати-тринадцати, с бледным, худощавым лицом, обрамленным длинными, густыми и белесыми, как мочало, прядями. Чересчур длинный для своих лет и до смешного щуплый, мальчишка походил на те тощие деревца, которые при свежей вырубке местами оставляют – пусть себе живут, так сказать, для подроста. Ноги у него тоже были длинные и тонкие, – точно у цапли – как, впрочем, и руки, которыми он размахивал на ходу, будто мельничными крыльями. Однако лицо его выражало решимость, отвагу и рассудительность.

Платье на нем, совсем уж неподходящее для такой лютой стужи, состояло из драной курточки, прикрытой козлиной шкурой; его короткие штаны, сплошь в прорехах, были просто неприличны и производили то же впечатление, какое произвел бы мальчик из церковного хора, спой он за аналоем куплеты на стишки Грессе[96].

В руке «проводник» сжимал шерстяную шапку в белую, зеленую и красную полоску; его деревянные башмаки на босу ногу были набиты соломой.

– Мессир, – сказал трактирщик, – это Никола Паже, сынок дядюшки Паже, моего кума и достойнейшего христианина. Малыш совсем не глуп, много чего может, и будь он постарше года на четыре или пять, из него вышел бы славный кандидат в партизаны к Лакюзону. Говорю, как на духу. И за один экю он проведет вас верной дорогой. Так что доверьтесь ему, я за него отвечаю, а если Жак Вернье за кого отвечает, за его поверенным можно идти с закрытыми глазами, ей-ей! Вы лучше у полковника Варроза спросите!

– Я от всей души принимаю услуги вашего юного протеже, – ответил путник. – За такое симпатичное личико можно дать не один экю, а целых два.

– Никола, – воскликнул трактирщик, – скажи спасибо благородному сеньору и помоги мне взнуздать его коня!

Через пять минут, щедро расплатившись по счету, молодой незнакомец сел в седло.

Пока Жак Вернье желал ему удачи и доброго пути, Жанна-Антония, черноглазая служанка, стоя на пороге со скрещенными на пышной груди руками, пожирала глазами красавца всадника.

Тот же, мало-помалу отъезжая, расслышал, как трактирщик гневно вскричал:

– Ну, скажи на милость, негодница эдакая, неужели благородный сеньор тебе чем-то обязан, что ты стоишь тут и глазеешь на него, вместо того чтобы начищать посуду?

В ответ Жанна-Антония с нескрываемой насмешкой повторила свою любимую поговорку:

– А что такого, хозяин, даже собака имеет право смотреть на епископа. Ну а посуда ваша никуда не денется.

Определенно, Жак Вернье не был полноправным хозяином в собственном доме.

А что вы хотите от вдовца!

* * *
Неизвестный путник, к которому, надеюсь, – возможно, по ошибке – мои читатели начали испытывать некоторый интерес, не подгонял коня, чтобы его не утомлять, а может, чтобы попросту не обгонять Никола Паже, который, обрадовавшись возможности заработать пару экю, шел вперед, без устали размахивая своими длиннющими руками.

Была, наверное, половина третьего, когда всадник с проводником выбрались из Шампаньоля.

Небо, хмурое и мрачное, затянуло тяжелыми серыми тучами; по земле стелилась полупрозрачная дымка, изменявшая контуры предметов, но не скрывавшая их от взора совсем.

Земля промерзла, и конь, двигаясь по проселку, звенел копытами так, будто ступал по мостовой.

Мальчуган оглашал рождественский сельский воздух задорным посвистом.

Всадник был погружен в свои раздумья, которые открылись нашим читателям чуть раньше в его взволнованном монологе, так что нетрудно догадаться, какова была их природа и сколь извилисто было их русло.

Через два часа пути, проделанного в молчании, незнакомец и Никола Паже оказались у опушки довольно густого мелколесья. Дорога уже давно начала суживаться и в конце концов превратилась в тропинку, по которой с трудом могли бы пройти бок о бок два человека.

В этом месте и сама тропинка как будто обрывалась.

Мальчуган остановился.

– Ну, – спросил всадник, – что такое?

– Вам надо спешиться, мессир, мы подошли к Морбьерскому лесу, дальше вы сможете вести за собой коня только под уздцы, а идти будет трудно: тропка через лес совсем узкая.

Незнакомец в точности последовал указаниям проводника – и двинулся следом за ним к лесной тропинке.

Перед тем как войти в чащу, мальчуган набожно перекрестился.

– Почему ты крестишься? – полюбопытствовал его спутник.

– Потому что поговаривают, мессир, будто в Морбьерский лес приходят совокупляться оборотни со всей округи.

– Ты что, боишься оборотней?

– Нисколечко, мессир, потому как, знамо дело, они ничего не могут супротив человека безгрешного, творящего крестное знамение.

– А сам-то ты видел оборотней?

– Ни разу в жизни. Зато батюшка мой видал однажды, аккурат после того, как исповедался, – и проклятое отродье ничего ему не сделало.

Идти дальше становилось все труднее, и едва начавшийся разговор прервался. Переплетенные ветви заслоняли тропинку на каждому шагу. Господину с большим трудом удавалось их раздвигать, и все равно время от времени они нещадно хлестали его по лицу.

Надвигалась ночь. Довольно резкий и холодный ветер, разгулявшийся с наступлением сумерек, разогнал тучи, скопившиеся за день, и на прояснившемся небосводе, над самым горизонтом, показалась полная луна, большая и красная, как окровавленный щит.

Несмотря на все крепчавшую стужу, незнакомец, хотя ему пришлось сбросить с себя плащ и привязать его к седлу, чувствовал, как по его лицу, стекая со лба, ручьем льется пот.

– Слышь! – вдруг окликнул он проводника. – Это ж не дорога, а бог знает что. Здесь сам черт ногу сломит.

– Чего не скажешь о лесорубах да угольщиках, – ответил мальчуган. – Жители Шампаньоля, когда им нужно в Сен-Дени, идут в обход через Клерво. Но Жак Вернье сказал, что вам было угодно идти этой дорогой.

– Мы вперед-то хоть продвигаемся?

– Еще бы! Ежели не пятимся назад, значит, хоть сколько-то, а продвигаемся.

– А когда выберемся из леса?

– Через час или около того – может, чуть раньше, может, чуть позже.

– Скажи только, ты точно знаешь, что не заблудился?

– О, за это ручаюсь. В Морбьерском лесу я не заплутаю даже с закрытыми глазами. Я частенько хожу сюда по весне за дроздовыми яйцами.

– По крайней мере, – тихонько усмехнулся путник, – здесь мы уж точно никого не встретим – ни злодея, ни благодетеля, только это и утешает.

Паренек, однако, все слышал.

– Ах, мессир, – сказал он, – на Бога надейся, а сам не плошай. Везде хватает и таких людишек, и сяких, которым и скверные дороги нипочем, взять хотя бы серых Лепинассу-Прилипалы или коников капитана Лакюзона.

– А кто такие серые?

– Шайки из Бресса и Бюге, у них там заправляют двое – Лепинассу-Прилипала и Чернявый, и грабят они всех без разбору.

– А почему ты назвал сподвижников капитана Лакюзона кониками?

– Потому что их все так называют. Почем я знаю?

Мальчишке было неведомо то, что известно нам. Слово коник – уменьшительное от контиец, то есть франш-контиец.

Между тем незнакомец продолжал:

– Где же сейчас капитан Лакюзон?

– Да кто его знает.

– Как это? Неужели никто не знает, где его искать?

– Везде.

– Что это значит?

– Когда его ищут в Лон-ле-Сонье, он объявляется в Сен-Клоде… Утром его видят в Муарансе, а он в Шампаньоле, ну а к вечеру уже в Нозеруа. Я же говорю, капитан Лакюзон даже больше, чем человек, потому как найти его одновременно можно там, где есть шведы, серые, французы и прочие враги…

Мальчуган смолк.

«Да кто же он такой на самом деле, этот капитан? – задумался путник. – Что это за человек, который, будучи еще совсем молодым, окружил себя такой почти немыслимой славой и, подобно гомеровским богам, парит над землей в лучезарной дымке?..»

Вслед за тем господин, все такой же безмолвный и задумчивый, взялся дальше прокладывать себе путь сквозь непролазную чащобу.

И вот самая изнурительная часть путешествия закончилась.

Чаща раздалась и мелколесье сменилось высокими деревьями. Мало-помалу и те редели, сбиваясь вдали в отдельные купы.

Опустилась ночь, но в небе сияла луна – своим ярким синеватым светом она озаряла вершины уже близких гор – заснеженные пики Юрской гряды и самое плоскогорье, куда выбрался незнакомец со своим проводником.

На фоне освещенных лунным сиянием горных вершин темный провал лежавшего под их ногами ущелья казался еще более мрачным; но вскоре привыкший к темноте глаз уже мог различить стремительный водный поток, клубящийся белесым туманом вдоль излучин.

Склон – покруче островерхой кровли дома, – что спускался с плоскогорья в глубь ущелья, глядел на север и был сплошь завален снегом.

– Мессир, – молвил мальчуган, – здесь я вас оставлю.

– Что?! – вскричал в изумлении путник. – Ты меня бросаешь? Почему же?

– Потому, мессир, что там, впереди, Орсьер, а я ни за что на свете, ни за какие коврижки не пойду в Орсьер в полнолуние.

– А что такого страшного в твоем Орсьере?

– Там творится шабаш, – отвечал Никола Паже взволнованным, испуганным голосом.

Чужак улыбнулся.

Мальчуган этого не видел, но догадался.

– Мессир, – проговорил он, – такими вещами не шутят, особенно ночью. Иначе и беду недолго накликать!

– Но ведь мы условились, – продолжал чужак, – что ты ведешь меня до самого Сен-Клода и я плачу тебе два экю.

– Правда ваша, мессир, и уж коль я нарушаю свое обещание, вы вольны ничего мне не платить, я буду не в обиде.

– Тогда зачем ты обещал сопровождать меня, если собирался на полпути повернуть обратно?

– Я не думал, мессир, что мы задержимся в пути так долго, и совсем забыл, что нынче полнолуние.

– Да ну! И что теперь прикажешь мне делать, без проводника? Я не знаю этих мест и непременно заблужусь, а то и сверну себе шею, как напророчил Жак Вернье.

– Мессир, – возразил мальчуган, – тут вам нечего бояться. Дальше дорога простая, почти что тракт, и я вам буду без надобности. Здесь только одно опасное место – то, где мы сейчас стоим. Вся загвоздка в ужасном спуске, вашему коню такой, пожалуй, не одолеть, да и от меня помощи ни на грош… А спуститесь в долину Морез, что у нас под ногами, так, считайте, самое трудное позади.

– Но там же на дне ущелья река?

– Да, Бьен… Идите вдоль нее до тех пор, пока не наткнетесь на мельницу. Если прислушаться, и отсюда слыхать, как она скрипит крыльями.

– А дальше?

– За мельницей будет брод, аккурат напротив старой ивы, которая едва цепляется корнями за землю… в том месте и перейдете через речку – глубина там небольшая, от силы фут.

– Точно знаешь?

– Сам не раз переходил – мне воды там по колено. А когда переберетесь на другой берег, подниметесь на горный кряж и пойдете вдоль опушки ельника. Эта тропинка выведет вас к Лонгшомуа. А из Лонгшомуа в Сен-Клод ведет дорога. Только не забудьте, мессир, прочесть молитву, когда пойдете через Орсьер, вдоль общинных земель Жир, а завидите по левую руку яркий свет, так сразу же пускайте коня в галоп и скачите прочь без оглядки… этот свет и есть огонь шабаша.

– Давай сюда шапку, – велел путник.

– Вы что, решили все же заплатить мне два экю? – с простодушным удивлением спросил Никола Паже.

– Да. Вот, держи.

– Ах, мессир! – воскликнул мальчуган. – Я буду горячо молить Бога за вас.

– Ну что ж, – ответил молодой человек, уносясь мыслями к Эглантине, – попроси его избавить меня от самой горькой муки, какую только можно пережить… попроси, чтобы весть, которую мне сообщили сегодня, оказалась ложным слухом!

– Я попрошу его прямо сейчас… и завтра… и потом буду просить, мессир.

– Но где ты собираешься спать этой ночью? Ведь ты же не думаешь возвращаться в Шампаньоль?

– Я пойду в одно местечко, где местные прятались, когда сюда нагрянули шведы с французами, там полно соломы – хватит на целую постель.

– Где же это?

– В Эриссонских пещерах.

– Тогда ладно, доброй ночи, малыш, и удачи!

– А вам, мессир, доброго пути! И да хранит вас Бог!

С этими словами Никола Паже пошел прочь, размахивая своими длинными руками.

А незнакомец меж тем исследовал взглядом головокружительный спуск, который ему предстояло одолеть на пару с конем: склон казался тем более опасным, что был сплошь покрыт снегом.

Путешественник крепко обвил повод вокруг руки, которой придерживал благородное животное, и потянул его за собой. Однако конь, напуганный видом зиявшей перед ним мрачной бездны, долго упирался… потом наконец поддался и, раздувая от ужаса бока и ноздри, тронулся вниз.

Две трети спуска они одолели беспрепятственно, но на последней трети конь поскользнулся, попытался было устоятьна насте, но не смог: передние ноги у него разъехались, потом подогнулись, и он стремительно покатился вниз, точно сани на русской горке, увлекая за собой хозяина, так и не выпустившего повода.

Они скатились на самое дно ущелья, и только благодаря случаю, а вернее, чуду, не пострадали – ни тот, ни другой.

Господин снова вскочил в седло с приятным, радостным чувством, впрочем, легко объяснимым, и направился прямиком к мельнице, собираясь дальше переправиться вброд через Бьен в том месте, которое указал ему Никола Паже, – напротив старой ивы.

Отыскав брод без особого труда, он был поражен тем, сколь точно мальчуган ему все описал: в том месте пенная стремнина едва доходила его коню до колен.

IV. Лепинассу, предводитель разбойников

Столь удачная переправа показалась нашему путнику добрым знаком, и он не колеблясь взобрался на другой берег реки, хоть и крутой, но вполне одолимый, который переходил в противоположный склон ущелья.

Примерно с час ехал всадник по горному кряжу и опушке ельника, пока не поднялся на вершину, откуда в бледном свете луны разглядел кровли домов маленькой деревушки, разбросанной по склону лежавшей перед ним широкой и глубокой лощины.

То была деревня Лонгшомуа. Чтобы попасть туда, незнакомцу оставалось только спуститься вниз, что он и сделал без особого труда, поскольку тропинка, хоть и едва различимая, была пологая и свободная.

Чуть впереди, при въезде в деревушку, у опушки ельника, располагался дом, как две капли воды похожий на тот, что мы описали в прологе нашей книги, с тем лишь отличием, что огороженный сад располагался не вокруг него, а за ним. Дверь и окна дома выходили, таким образом, на дорогу.

Неизвестный путник выехал из непроницаемой тени скрывавших его, вместе с конем, густых еловых ветвей и оказался на открытом, а стало быть, освещенном пространстве, как вдруг услыхал леденящий душу звук и резко осадил коня.

В этом звуке слились воедино и бряцание оружия, и невнятный шепот; время от времени его монотонность нарушали отчетливые возгласы и проклятия. Железный скрежет, шепоты и крики исходили как будто из того самого дома, расположенного шагах в сорока-пятидесяти. В обоих его окнах играли яркие блики.

В те времена, когда происходили описываемые нами исторические события, довольно было услышать и это, чтобы догадаться: в доме творится что-то ужасное, грозящее близкой смертью.

Всадник призадумался, не зная что делать, и решил было повернуть обратно, тем более что с его стороны было бы крайне безрассудно ввязываться очертя голову в опасный переплет, даже не представляя себе что к чему.

И он, конечно, повернул бы обратно, если бы не случилось то, что пригвоздило его к месту.

Высокий юноша, весьма изысканной наружности, чье лицо в лунном свете казалось прекрасным, мужественным и гордым, медленно и осторожно обойдя дом кругом, приблизился к одному из окон, откуда можно было заглянуть внутрь. Он застыл как вкопанный и стал прислушиваться, даже не подозревая, что за ним наблюдает наш незнакомец.

Через левую руку у него был переброшен плащ, а в правой он держал широкую серую фетровую шляпу с черным пером; он снял ее, чтобы лучше видеть и слышать. У юноши – поскольку он и впрямь был довольно молод – была красивая голова, которую вполне можно было бы сравнить с головой герцога д’Альбы[97], увековеченного кистью Тициана. Его густые черные волосы локонами ниспадали на плечи; шелковистые черные усы обрамляли рот с подвижными, резко очерченными губами, открывавшими иногда сверкающие зубы. Кожа у молодого человека была не бледная – скорее смугловатая, с теплым оттенком, как у испанца из Севильи или Гранады; на выпуклом лбу проступала крупная вена, пересекавшая его от левой брови до кромки волос. Глаза, очень большие и яркие, казалось, сверкали из глубины глазниц под сильно выступавшими надбровными дугами.

Мы уже упоминали об изысканной наружности новоявленного героя. Однако изящество отнюдь не исключало крепости. Стройная фигура юноши расширялась в груди и плечах – восхитительные пропорции говорили о заключенной в нем недюжинной силе.

На юноше были короткие, облегающие штаны черного сукна, прикрытые до середины бедер голенищами из мягкой кожи, они плотно обтягивали ноги, как бы подчеркивая их безупречную стройность, и спускались к башмакам на толстой кованой подошве. Камзол, такой же черный, как и штаны, был подпоясан кожаным ремнем, на котором висели короткий кинжал и длинноствольные пистолеты. Наконец, на черной кожаной портупее у юноши висела шпага, довольно длинная и тяжелая, с головкой эфеса в виде креста.

Понятно, что описанный нами герой стал свидетелем драматической сцены, дошедшей до своего апогея: на его взволнованном лице читались самые сильные, самые тягостные чувства.

Время от времени он вдруг натягивал шляпу обратно на голову, а руки его ложились на рукоятки пистолетов. При этом его насупленные брови сходились на лбу в форме зловещей подковы, как у героя «Редгонтлета»[98], а глаза вспыхивали мрачным огнем; но уже через мгновение он снова льнул к окну, лихорадочно, со все возрастающим вниманием прислушиваясь к происходящему по ту его сторону.

Между тем наш путник, притаившийся в тени елей, можно сказать, переживал те же самые чувства, что со всей полнотою отражались на замечательном лице черноволосого юноши, и даже проникся к нему внезапной, странной симпатией, объяснимой, впрочем, открытостью, отвагой и поистине рыцарской преданностью, запечатленными в его чертах.

Вдруг дом огласился ужасно пронзительным, дрожащим криком – криком предсмертной муки.

В тот же миг отблески света в окнах полыхнули необычайно ярко.

За зловещим криком последовала скорбная тишина. Но длилась она недолго.

Черноволосый юноша наконец решился.

Левой рукой он взялся за пистолет, а правой выхватил шпагу из ножен и, отступив на три-четыре шага назад, для большего разбега, ринулся в окно, рамы которого с треском сломались, а стекла разлетелись на множество осколков; в следующее мгновение он уже скрылся в доме.

Вслед за столь неожиданным вторжением тотчас послышался оглушительный гвалт, сопровождавшийся отборной бранью, яростными воплями, пистолетными выстрелами и свистом шпаги, безжалостно рассекавшей плоть и дробившей кости.

* * *
А произошло вот что.

За полчаса до случившегося, в первой из двух комнат дома, принадлежавшего, прямо скажем, Жан-Клоду Просту, или, если угодно, капитану Лакюзону, на табурете у камелька, затопленного кореньями, сидел человек лет сорока, маленький и на редкость уродливый, медленно перебиравший четки длинными, узловатыми пальцами.

Этот человек, болезненного вида крестьянин, не способный ни к какому труду, нашел приют и хлеб по милости Лакюзона, проникшегося к нему полным доверием и вверившего его попечению свой дом, где сам он бывал крайне редко.

Человека этого звали Бродягой.

Конечно, бесконечные десятки бусин четок, которые он благоговейно перебирал пальцами, производили на Бродягу усыпляющее действие, ибо веки его мало-помалу налились тяжестью, глаза закрылись, голова, клонившаяся то на одно плечо, то на другое, в конце концов упала на грудь, а четки в это же самое время выскользнули из рук. Он засыпал.

Однако сильный стук в дверь внезапно вырвал его из сладостных объятий дремы.

– Кто там еще? – неуверенно спросил он и, поднявшись с табурета, направился к двери.

– Друг, – отвечали снаружи. – Октройте!

– У друзей есть имена, – возразил он. – Назовитесь, тогда открою.

– Вы меня не знаете, – отозвался снаружи голос, – я от капитана…

– Моего хозяина?

– Да.

– Тогда скажите пароль.

– Капитан называл его, да только я позабыл.

– Тем хуже для вас, я вам не открою, и ступайте своей дорогой.

– Говорю, мне нужно войти, тем более что капитан Лакюзон в опасности и я прибыл от его имени.

Столь решительный ответ поколебал решимость Бродяги.

Однако, прежде чем отворить дверь, он снял ее со старенького крючка, прибитого к стене парой гвоздей.

– Предупреждаю, – сказал он, берясь за щеколду изнутри, – предупреждаю, я вооружен. И ежели вы меня обманули, ежели пришли не от хозяина, вам несдобровать.

– Хорошо… хорошо, – последовал ответ, – договорились. Открывайте же скорей!

Лязгнула щеколда – и дверь отворилась.

В следующий миг в дом с невероятной стремительностью ворвалось человек восемь разбойничьей наружности, вооруженных до зубов и, на манер бретонских крестьян, облаченных в козьи шкуры поверх камзолов серого сукна.

Трое из них набросились на Бродягу, и уже через полминуты бедолага был разоружен, а руки его были скручены за спиной.

– Серые!.. – понуро проговорил он. – Пресвятая Дева Мария, это ж серые!

– Слово-то какое, старый плут! – отвечал человек громадного роста, настоящий Геркулес, видимо, главный над остальными.

Лицо у него было безобразным. Правую щеку, от уголка глаза, до нижней челюсти рассекал шрам, казавшийся глубокой фиолетовой складкой. Саблей же у него была отсечена и часть верхней губы, за которой проглядывали редкие острые зубы, как у хищного зверя.

Две страшные раны, полученные в прошлых стычках, служили своего рода характерной приметой этого человека, и даже дети по всей провинции знали, у кого такое лицо – со шрамом на щеке и изуродованной губой.

Потому-то Бродяга, глянув на говорившего, выкрикнул, а вернее, с хрипом выдавил одно единственное слово: «Лепинассу!»

То был и впрямь грозный Лепинассу – чудовище, у которого даже не было человеческого лица; это он на пару с другим разбойником – Чернявым – командовал шайками наймитов из Бресса и Бюге.

Услыхав, как Бродяга произнес его имя, Лепинассу изобразил жуткую ухмылку, горделивую и самодовольную, при этом его уродливая, рваная губа поднялась вверх.

– Ха-ха! – оскалился он. – Никак, признал меня… что ж, отлично… это облегчает дело, и я тому рад, тем более что время не терпит.

И, обращаясь к своей братии, он со зловещей усмешкой прибавил:

– Эй, вы там, затворите-ка дверь, или не видите, что мне нужно поболтать с этим славным малым?

Серые повиновались.

Лепинассу подсел к камельку, расположившись на том самом табурете, с которого только что поднялся Бродяга.

Он бросил шляпу со вздернутыми полями на длинный стол, стоявший посреди комнаты и, проведя рукой по своей пышной седеющей шевелюре, сказал крестьянину:

– Подойди-ка!

Но Бродяга не мог и шагу ступить: горемыка стучал зубами, ноги у него подкашивались – от страха он был ни жив ни мертв.

Тогда двое бандитов подхватили его под руки и грубо подтолкнули к Лепинассу.

Бродяга пошатнулся, точно пьяный, и, не устояв, повалился на колени.

– Лучшего положения перед тем, как отдать душу дьяволу, не придумаешь! – воскликнул великан. – А именно это и ждет тебя, если не будешь быстро и четко отвечать на вопросы, которые я собираюсь тебе задать.

– Мне ничего не ведомо, – удрученно проговорил крестьянин. – Можете не спрашивать, я навряд ли вам что скажу.

– Ах, выходит, ты ничего не знаешь!

– Нет, головой клянусь.

– Голова твоя сейчас мало чего стоит, да и клятва тебе едва ли что даст. Как звать-то тебя?

– Бродяга.

– Что ж, Бродяга, предупреждаю тебя, если ты и дальше будешь тянуть с ответами на мои вопросы, у меня найдется верный способ освежить тебе память. А чтобы ты скорей вспомнил все, что мне нужно, мои люди перешибут тебе шпагами хребет, так, что горб твой врастет обратно в спину. А потом, когда я возьму нож, чтобы перерезать тебе глотку от уха до уха, уж будь уверен, язык у тебя развяжется сам собой.

Бродяга понуро огляделся кругом и повторил:

– Ничего я не знаю…

– Сейчас поглядим. Здесь есть тайник с деньгами. Где же он?

– Деньги… да откуда же им тут взяться? В доме пусто, хоть шаром покати… хозяин-то мой бедней церковной мыши.

– Зато местные дворяне богаты и ссужают его деньгами на борьбу с нами, уж мы-то знаем. Так где же эти денежки?

– Не знаю.

– Ах, не знаешь, тогда я сейчас тебе помогу вспомнить. Другой вопрос: где Лакюзон?

– Не знаю.

– А Варроз?

– Не знаю.

– А Маркиз?

– Не знаю.

– Стало быть, – заметил Лепинассу добродушным голосом, похожим на ласковое мурлыканье тигра, – ты и впрямь ничегошеньки не знаешь?

– Да ничего… ничего я не знаю!

– Неужели?

– О да… да, верно говорю. Клянусь Девой Марией, ничего я не знаю!

Лепинассу подал знак.

Один из его подручных, с обнаженной шпагой в руке, подошел к Бродяге и сунул острие клинка ему за ворот, между плеч, отчего крестьянин хрипло вскрикнул.

– Вы только поглядите… – угрожающе усмехнулся Лепинассу, – поглядите на этого взбесившегося пса! С него еще шкуру не успели содрать, а он уже воем воет!

В самом деле, шпага разбойника всего лишь распорола Бродяге камзол – от ворота до пояса, но, почувствовав леденящее прикосновение стали, бедолага решил, что ему распороли кожу.

– Посмотрим, что этот старый бирюк запоет совсем скоро, – продолжал Лепинассу.

Из-под распоротой пополам одежды, сползшей на пол с левого и правого плеча Бродяги, показались тщедушные плечи крестьянина и выступающий между ними горб.

При виде такой картины серых охватил приступ неподдельной радости – они тут же принялись обмениваться веселыми шутками.

– Ей-богу, – проговорил вожак, присоединяясь к общему веселью, – вот так урод! Это ж сущее милосердие – выпрямить такой хребет, кривой, как виноградная лоза. Так сделайте же столь благое дело, братцы! На том свете сие вам, как пить дать, зачтется.

Едкая шутка предводителя возымела бешеный успех у серых, и впрямь больших охотников до всяких остроумных выходок.

Обнажив шпаги, они обступили полукругом Бродягу и стали ждать сигнала вожака.

– Полагаю, наш простофиля, – заметил он крестьянину, – не преминет нас предупредить, когда к нему вернется память.

И, обращаясь уже к подручным, продолжал:

– Ну же, братцы, не подкачайте!

Тут одна шпага вскинулась и опустилась… потом другая, за нею третья – и так до тех пор, пока все семь клинков поочередно не обрушились плашмя на смуглую, точно пергамент, кожу несчастного; дальше все повторилось сызнова…

Вскоре каждая шпага оставляла по синеватому рубцу на коже… вскоре каждый клинок, отрываясь от плоти, взмывал вверх с ошметком кожи.

Бродяга сдавленно кричал, извиваясь змеей, будучи не в силах подняться с колен.

А Лепинассу меж тем все твердил:

– Так где же деньги? Где Лакюзон? Варроз? Маркиз?

Бродяга сквозь стоны отвечал одно и то же:

– Почем я знаю…

Тогда Лепинассу, снова обращаясь к серым, говорил:

– Давайте, братцы, валяйте дальше! Сами видите, горбище у него как торчал, так и торчит, а памяти как не было, так и нет.

И шпаги опять то вскидывались, то опускались с дьявольской методичностью и ужасающей скоростью.

Через мгновение сухие, свистящие удары, с каким шпаги мучителей обрушивались на спину жертвы, сменились другим звуком: теперь казалось, будто клинки хлестали по жиже, и после каждого удара она взрывалась красными брызгами, так, что серые, без устали лупившие по багровому месиву то левой рукой, то правой, едва успевали смахивать капли крови со своих лиц.

Бродяга уже не кричал. Члены его свело судорогой. Глаза дико завращались в глазницах. И он ничком рухнул на пол.

V. О черноволосом юноше и белокуром молодом человеке, а также о правосудии капитана Лакюзона

– Черт возьми! Вот дьявол! – проговорил Лепинассу. – Не дай бог, он издох – это не входит в мои планы.

Но мгновение подумав, он прибавил:

– Да брось! Разве от такой малости подыхают? Наш плут, похоже, в обмороке, а может, притворяется… сейчас мы приведем его в чувство.

Следующий жест вожака объяснил его подручным точный смысл только что сказанных им слов. Главарь шайки указал на оцепенелое тело Бродяги и потом на стол, где лежала шляпа Лепинассу с тонким золотым галуном, служившим знаком начальнического отличия.

Серые подхватили несчастного, бесчувственного крестьянина, уложили его на стол и накрепко привязали веревками, коих у одного из них – того, который состоял при Лепинассу в той же должности, что Труазешель и Птит-Андре[99] при добром Людовике XI, было в избытке.

Бродяга все еще не пришле в себя.

– Ну же, – воскликнул Лепинассу, поднимаясь с табурета, с которого он не вставал во время всей предшествующей ужасной сцены, – ну же, пора бы дать нашему бедолаге нюхательной соли!

Та же ухмылка, вернее, тот же мерзкий оскал, о котором мы уже упоминали, как бы подкрепил его слова, придав им еще больше устрашающей убедительности.

Лепинассу извлек из-за пояса длинный каталонский нож и, подойдя к крестьянину, принялся чертить острием у него на груди причудливые знаки, стараясь, чтобы лезвие не слишком глубоко царапало кожу[100].

Потекла кровь. Серые наблюдали за происходящим; они стучали ногами и хлопали в ладоши.

Тут острие ножа наткнулось на мышцу. Боль, понятно, была невыносимой, потому что Бродяга тотчас открыл глаза, как будто к мертвому телу поднесли Вольтов столб[101], и из его кровоточащей груди вырвался глухой стон.

– Ну вот, – заметил Лепинассу, – вот мы и проснулись, милейший. И чувствуем себя живее всех живых, и много лучше, чем когда бы то ни было, не правда ли? Ну так что, к нам вернулась память? Вспомнили, где деньги? Вспомнили, где Лакюзон? И Варроз! И Маркиз! Тогда давайте наконец расскажем все доброму нашему другу Лепинассу.

Губы у крестьянина зашевелились, но не издали ни звука.

Однако ж и по движению его губ мучитель догадался, что Бродяге всего лишь не хватило сил произнести в очередной раз: «Не знаю…»

Лепинассу заскрежетал зубами: им овладела неописуемая ярость.

– Ах, ты ничего не знаешь, – повторил он, – ах, ничегошеньки не ведаешь!

И лезвие ножа впилось на пару дюймов в правую руку несчастного, издавшего истошный вопль.

– А теперь знаешь? – вопросил Лепинассу.

– Нет, нет, нет! – в отчаянии вскричал Бродяга. – Ничего я не знаю, ничего не ведаю!

Лепинассу проткнул ему левую руку так же, как перед тем правую, и снова спросил:

– Ну, теперь-то знаешь?

И снова Бродяга отвечал:

– Не знаю я ничего!

Рассеченное шрамом, безобразное, похожее на маску лицо Лепинассу сделалось мертвенно-бледным; клокотавшая внутри подлого мучителя ярость достигла предела.

Согнутые волосатые пальцы его крепкой руки приблизились к горлу крестьянина, чтобы, как видно, задушить несчастного, но Бродяге перед смертью надо было развязать язык.

И Лепинассу опустил руку.

– Здесь где-то должны быть вязанки хвороста, – сказал он своим подручным. – Найдите и принесите сюда.

Двое серых, достав из очага горящую головешку – вместо факела, отправились шарить по всему дому.

– Разуйте-ка его! – прибавил вожак, указывая на Бродягу, у которого ноги свисали с края стола.

Исполнить его волю не составило труда: на ногах у крестьянина были только грубошерстные чулки да громоздкие деревянные башмаки.

Тут вернулись двое подручных с огромной охапкой сухого терновника, который они нашли в подвале. Даже не спросясь, что делать с этой охапкой, поскольку подобного рода пытки уже давно вошли у них в привычку, они свалили все на пол, под ноги Бродяге.

Лепинассу, сунув обратно за пояс окровавленный нож, которым он только что орудовал, выхватил из руки подручного горящую головешку и сказал крестьянину:

– Последний раз спрашиваю – слушай и отвечай! Где деньги? Где твой хозяин? Где полковник Варроз? И где преподобный Маркиз?

Склонясь над окровавленным телом Бродяги, готового вот-вот испустить последний вздох, он жадно прислушался.

Крестьянин закрыл глаза и молчал.

Лепинассу выждал какое-то время, потом, не говоря ни слова, наклонился ниже и поднес горящую головешку к охапке сушеного терновника – тот вспыхнул, как солома.

Еще через мгновение сверкающее пламя охватило Бродяге ноги.

И тогда несчастный пронзительно завопил не своим голосом: то был жуткий, душераздирающий предсмертный крик, который мы описали раньше.

Бедняга попытался вырваться с такой силой, что разорвал почти все веревки, которыми был связан, и, не переставая брыкаться, пролепетал:

– Потушите огонь… потушите, я все скажу.

Одним ударом ноги Лепинассу разметал кучу горящего терновника по полу.

Бродяга же слабеющим с каждым словом голосом продолжал:

– Что до денег и Лакюзона, знать не знаю… а Варроз с Маркизом…

Договорить он не успел.

В следующий миг оконная рама разлетелась вдребезги вместе со стеклом и черноволосый юноша, с пистолетом в одной руке и шпагой в другой, быстрее молнии обрушился на серых, остолбеневших от ужаса и недоумения.

Одного разбойника он уложил с первого же выстрела, а другого пригвоздил к краю стола шпагой, сверкавшей в его руке, как карающий меч архангела Рафаила; вслед за тем, выдернув окровавленную шпагу из пронзенной груди врага, он принялся молниеносно крушить бандитов налево и направо, оградив руку со шпагой подвижной непроницаемой стальной преградой, озарявшейся время от времени смертоносными вспышками.

Кто-то из серых попытался было распластаться на полу, притворившись раненым, чтобы потом ползком подобраться к неприступному таинственному обидчику и нанести ему коварный удар снизу. Но юноша разгадал уловку, и в тот миг, когда разбойник оказался шагах в трех от него, он размозжил преступнику голову рукояткой другого пистолета.

Теперь перед храбрым юношей осталось только пятеро противников, но среди них был великан Лепинассу, стоивший троих головорезов, по крайней мере по силе.

Незнакомец прислонился спиной к разверзшемуся оконному проему, чтобы не быть неожиданно атакованным сзади; к тому же таким образом он отрезал разбойникам путь к отступлению, ибо, как мы знаем, они заперли дверь изнутри на засов и в сумятице схватки даже не помышляли ее открыть, а если бы даже и вспомнили про нее, все равно им было к ней не подступиться, потому что на пути у них возникла разящая шпага юноши, чертившая в воздухе сверкающие круги.

Одному из серых все же удалось прорваться сквозь эту преграду, но он тут же упал и больше не поднялся.

Трое других опешили. А Лепинассу – напротив: к нему вернулось хладнокровие, и он трезво оценивал события.

– Он один, – воскликнул главарь разбойников, – а нас четверо. Прикончим же его как собаку. Смерть ему! Смерть!

И он выстрелил одновременно из двух пистолетов… Но руки у него дрожали – в незнакомца он не попал.

– Мерзавец! – крикнул ему юноша. – Да я тебя знаю. Ты Лепинассу. Ты свиреп, как волк, и труслив, как заяц. Ты привык убивать из-за угла. Так иди же ко мне. Давай сразимся один на один. Иди же! И если в твоей волосатой груди есть сердце, покажи его!

Но Лепинассу так и не двинулся с места, тогда молодой человек сам кинулся на него. Разбойник не отступил, он, не дрогнув, выдержал удар грозного врага.

И вот уже они вдвоем схлестнулись чуть ли не в рукопашной, пусть один и превосходил другого на целую голову. Хотя незнакомец тоже был роста немаленького, Лепинассу, как мы знаем, был настоящим великаном. Незнакомец наседал так яростно и стремительно, что не передать словами. Острие его шпаги, точно вспышка молнии, сверкало то у груди, то у лица великана, и единственное, что тому оставалось, так это отбиваться тяжелой рапирой от все учащавшихся ударов противника, которые и правда чередовались с молниеносной быстротой, как всполохи в грозовом небе.

Для Лепинассу все кончилось бы плохо, останься он с противником один на один, ибо, вынужденный защищаться, он рано или поздно пропустил бы стремительный выпад, и тот поразил бы его в самое сердце.

Смекнув что к чему, громила снова крикнул своим подручным, которых осталось трое:

– Ну же, прохвосты вы эдакие, скорей на помощь! Видите, он совсем один. Атакуйте его сзади!

При этих словах серые воспряли духом и дружно ринулись на общего врага – но не как люди, а как рассвирепевшие волки.

Поединок становился неравным. Оградившись «железным кругом», парируя удары одновременно четырех клинков, юноша продолжал сражаться, но с отчаянием чувствовал, что уступает. «Ах, – сказал он себе, – вот-вот зазвучит по мне погребальный колокол. Смерть уже близка… Но, по крайней мере, я упокоюсь в могиле, обагренной кровью».

И вот из последних сил он нанес страшный удар, какие щедро раздавали герои средневековых рыцарских романов, и один из разбойников рухнул к его ногам с разрубленной пополам головой.

Лепинассу и двое других попятились. Впрочем, передышка длилась недолго. Вскоре трое разбойников заметили, что силы у незнакомца на исходе, они видели, что его шатает из стороны в сторону и шпага его все больше разит пустоту – беспорядочно и как будто судорожно.

И с торжествующими криками они снова перешли в наступление.

Юноша вверил свою душу Господу и приготовился к смерти.

Но вместо смерти к нему пришло избавление.

Снаружи вдруг послышался окрик:

– Держись! Я здесь!..

В открытый оконный проем ворвался какой-то человек – он выстрелил одновременно из двух пистолетов и сразил наповал одного из серых, потом выхватил шпагу и, встав бок о бок с юношей, бросил Лепинассу:

– Теперь нас двое против двоих. Иди же сюда, если посмеешь!

Но Лепинассу не посмел.

Окно теперь оставалось незащищенным и открывало единственный путь к бегству. Лепинассу воспользовался этим – выскочил наружу и скрылся во мраке; за ним последовал и единственный уцелевший его подручный.

В низенькой комнате остались лежать шесть трупов. Пол был сплошь залит кровью, как на скотобойне. Бродяга, скорчившийся на столе, истерзанный, казалось, испустил дух.

Жуткая сцена резни, при которой мы присутствовали вместе с нашими читателями, длилась много короче, чем мы ее описывали. Всего лишь несколько минут понадобилось, чтобы превратить столько живых людей в бездыханных мертвецов.

Нам думается, вряд ли нужно уточнять, что новоявленный гость, пришедший как нельзя более кстати на выручку черноволосому юноше, был не кто иной, как путник, с которым мы успели познакомиться в трактире Жака Вернье и потом сопровождали его по затерянным тропам из Шампаньоля до Лонгшомуа.

Тот, которого он вырвал из лап смерти, протянул ему руку и с восхитительным простодушием сказал:

– Кто бы вы ни были, француз или франш-контиец, испанец или швед, капитан Лакюзон отныне ваш до гробовой доски!

– Лакюзон?! – изумился наш путник. – Так вы и есть Лакюзон?

– Да, мессир.

– Кто бы сомневался, – продолжал незнакомец, обводя взглядом трупы, – чей еще клинок, кроме шпаги Лакюзона, способен на такое.

Вслед за тем он прибавил:

– Ах, капитан, должно быть, меня свела с вами моя счастливая звезда…

Лакюзон, рассмеявшись, его прервал:

– Ваша счастливая звезда! – повторил он. – А как быть с моей?.. Впрочем, полагаю, мессир, что наши звезды – сестры-близнецы, поскольку, не приди вы мне на выручку, моя звезда этой ночью закатилась бы несомненно. Но я прервал вас, прошу прощения. Вы как будто рады нашей встрече. Могу спросить почему?

– У меня к вам дело, капитан.

– Ко мне? – с некоторым удивлением воскликнул Лакюзон.

– Я собирался в Сен-Клоде, надеясь только там вас и найти или, по крайней мере, придумать способ снестись с вами.

– Что ж, мессир, я перед вами, и, думаю, не стоит повторять, что я всецело ваш и весь к вашим услугам.

– То, что я собираюсь вам рассказать, капитан, займет немало времени, а место, где мы находимся…

– Вы считаете его злополучным, не так ли? Ох уж мне эта скверная, гнусная война – вот вам ее результаты! Мы покинем этот дом, хоть он и мой, но прежде мне нужно исполнить страшный долг. Советую вам выйти первым, мессир, ибо я намерен свершить правосудие, а оно может показаться вам ужасным. Ступайте же, прошу.

– Зачем, капитан? Любое ваше действие может удивить меня, но осудить его я не посмею никогда…

– Будь по-вашему, мессир, в таком случае оставайтесь – будьте свидетелем тому, что сейчас здесь произойдет. И помните, я затеял великое дело и иду к святой цели… помните, измена, и только она, способна подорвать это дело и отвратить меня от намеченной цели. И где бы я ни сталкивался с нею, я давлю ее своею кованой пятой решительно и безжалостно… Оставайтесь же, мессир, и не удивляйтесь, когда увидите меня в обличье обрекающего судьи и разящего палача. Мы живем в такое время и в такой стране, где расправа чинится без суда и следствия, и человеческая жизнь – всего лишь маленькая гирька на весах, мерящих судьбы целой провинции.

Эти слова и торжественность, с какой они были произнесены, показались путнику чрезвычайно любопытными. Какой измены страшился капитан? Какое ужасное правосудие он имел в виду? Какой еще драме должно было послужить сценой это залитое кровью жилище?..

Ответ на эти вопросы не заставил себя долго ждать.

Лакюзон подошел к столу, на котором лежало недвижное, а может, уже бездыханное тело несчастного крестьянина, замученного серыми, подручными Лепинассу. Капитан одним махом рассек наполовину разорванные путы, удерживавшие тело, и, чуть коснувшись его острием шпаги, промолвил:

– Если ты мертв, тем лучше, а если жив – встань!

Заслышав знакомый голос, голос хозяина, Бродяга как будто начал приходить в себя.

Он слегка пошевелился, сомкнутые веки его приподнялись – и он признал Лакюзона.

Но вместо радости, которая, по всей видимости, должна была отобразиться на лице бедняги при виде того, кто избавил его от мучителей, черты его исказились от неописуемого ужаса.

В отчаянном усилии он приподнялся, сполз со стола, оказавшегося для него станком пыток, и пал на колени перед Лакюзоном, сложив руки в мольбе и шепча:

– Пощадите, хозяин! Во имя Спасителя рода человеческого, во имя всемилостивой пресвятой Девы Марии, простите! Я такого понатерпелся…

– Понатерпелся… и предал! – медленно, низким голосом ответил Лакюзон. – А измене нет прощения!

– О, хозяин, если б вы только знали…

– Ладно, скажи все, что ты хочешь мне сказать. Я твой судья и как судья обязан выслушать твое оправдание… если ты в силах оправдаться.

– Я держался, как только мог.

– А надо было до конца.

– Они кромсали мне шпагами плечи… но я ничего не сказал.

– Таков твой долг.

– Они протыкали мне кинжалами руки… и я снова ничего им не сказал.

– И это твой долг.

– Они исполосовали мне ножами всю грудь… и не услышали от меня ни слова.

– И все это твой долг.

– Они запалили костер у меня под ногами, – пролепетал Бродяга, – только тогда…

Он не договорил.

– И тогда, – закончил за него капитан, – у тебя развязался язык.

– Мне изменили силы, хозяин, я так намучился…

– А как же первохристиане? Ведь их обливали кипящей смолой и дегтем, обращали в живые факелы. Разве первохристиане страдали меньше твоего? – отвечал Лакюзон. – И, однако ж, они не отреклись от своего Бога, не изменили вере своей… Думаешь, жаркое пламя костра могло бы развязать мне язык? Думаешь, это принудило бы меня к измене?

– Нет, хозяин… о нет! Но вы же сильны… отважны, а я…

– Слаб и труслив, – закончил за него Лакюзон. – Ты это хочешь сказать, верно?

Бродяга опустил голову на исполосованную грудь.

– Я старый и дряхлый, – проговорил он совсем упавшим голосом.

– И это служит тебе оправданием? – громко воскликнул капитан. – Да ты сейчас наговариваешь на себя похлеще злейшего своего врага… Старый и дряхлый, говоришь? Стало быть, ради спасения своей жалкой душонки, ради короткого продления жизни в своем хилом, уродливом теле – и только ради этого ты собирался выдать Лепинассу и его приспешникам-разбойникам благороднейших людей, главных защитников нашего святого дела! Значит, не подоспей я вовремя… опоздай хоть на час, на полчаса, на несколько минут, и полковнику Варрозу вместе с преподобным Маркизом пришел бы конец, и все по твоей милости, ибо выдать сейчас их убежище означает их погубить… толкнуть на кинжал убийцы, на плаху. Вот что бы ты натворил, не окажись я рядом. Вот преступление, в котором я тебя обвиняю, ибо обличил тебя в том самолично. Ну, что ты на это скажешь?

Бродяга повалился Лакюзону в ноги, что-то невнятно, прерывисто бормоча, – единственное, что можно было все же разобрать из его невнятной речи, так это слово «пощада». Ужас и отчаяние лишили его рассудка.

– Ты предатель! – после короткого молчания продолжал Лакюзон. Тебя осудили и приговорили, и ты умрешь.

– Нет, нет, нет! – вскричал Бродяга, которого от этих слов, произнесенных ледяным тоном, на мгновение бросило в необоримую дрожь. – Я не хочу… не хочу умирать!

Он вскинулся с места и было рванул к двери, как будто собираясь дать деру. Но ослабшие ноги изменили ему – он упал и, в мольбе простирая руки к хозяину, забормотал сквозь слезы:

– Пощадите, пощадите!

– Ты умрешь, – повторил капитан, – так что вверь свою душу Богу.

С этими словами он слегка наклонился, выхватил из-за пояса у одного из убитых разбойников пистолет и разрядил его Бродяге в голову.

Благородный незнакомец вскричал от ужаса и тут же отвернулся.

Лакюзон приблизился к нему.

– Я предупреждал, – заметил он, – это страшно, но необходимо. Случись измене проникнуть в наши ряды, и борьба за Франш-Конте, считай, проиграна. Завтра сюда придут наши люди и предадут все тела земле, а я их предупрежу, что среди убитых они найдут и тело Бродяги, поплатившегося за измену от моей руки… А теперь, мессир, идемте прочь из этой комнаты: мне, как и вам, не терпится покинуть кровавую бойню. На дворе, думаю, ничто не помешает вам поведать мне, что за причины заставили вас отправиться на мои поиски в Сен-Клод.

– Разумеется, уже ничто не помешает, капитан, – ответил незнакомец.

И они вдвоем покинули мрачное жилище.

VI. Рауль

– Где же ваш конь? – осведомился Лакюзон.

– Я привязал его к дереву, – ответил путник. – А вы что же, капитан, пешком?

– Нет, мою лошадь не нужно привязывать. Вот, глядите.

Лакюзон поднес два пальца к губам и негромко, протяжно свистнул.

В ответ тотчас послышался быстрый топот – и вскоре кобыла дивной берберийской масти забила копытом подле своего хозяина.

– Какая восхитительная лошадка! – воскликнул незнакомец.

– Это подарок Карла Лотарингского, – сказал капитан, запуская руку в длинную шелковистую гриву кобылы. – Она признает меня и любит, откликается на мой зов и подчиняется только мне. Непроходимые горные тропы одолевает так же уверенно и твердо, как будто идет по большой дороге, широкой и гладкой, как зеркало. Благодаря своей прыти она дважды или трижды спасала мне жизнь – прорывалась сквозь засады, откуда в нас градом летели пули, и я всякий раз оставался цел и невредим… Наконец, она мне больше, чем лошадь: она мне подруга.

Путнику захотелось приласкать кобылу, последовав примеру капитана, но лошадь молниеносно вскинулась на дыбы, не успел незнакомец коснуться рукой ее гибкой, прямой шеи; ноздри у нее вздулись, и она грозно, со злостью заржала.

– Осторожней! – живо бросил Лакюзон. – Со мной-то она ангел, а для чужаков сущий дьявол. Если мы пробудем вместе какое-то время, она к вам привыкнет, и тогда можете подходить к ней без всякой опаски. А пока ступайте за своим конем, мессир, – пора в путь, время не терпит… А меня ждут – надобно поспешать.

Они вдвоем вскочили в седла.

И некоторое время молча ехали бок о бок.

Незнакомец невольно попал под обаяние, исходившее от этого молодого красавца капитана, которому можно было дать от силы года двадцать два, – обаяние величайшей народной славы, какую он снискал себе среди горцев, прослыв рыцарем-героем священной войны!.. И вот он здесь, рядом, простой и скромный, увенчанный сияющим ореолом почета, которого сам он как будто не замечал, при том что, однако, каждый камень, каждая ложбина, каждый дом в провинции слышали имя этого человека! Раз двадцать союзные войска Франции и Швеции бежали под натиском партизанских отрядов под водительством этого героического военачальника, который первым бросался в атаку и отступал последним. Против необоримой отваги и неустанного упорства этого человека был совершенно бессилен и великий кардинал. Верный делу Испании, служившей для него оплотом свободы, Лакюзон отстаивал каждую пядь своей земли, каждую гору, каждую скалу. Ничто не могло выбить его из седла, обескуражить, сразить! Только он один олицетворял собой древний дух независимости, распалявший кровь целого народа. Лакюзон служил живым и гордым воплощением исконной свободы, знаменем которой он увенчал заснеженные вершины родных гор…

Чем больше незнакомец размышлял над всем этим, тем менее значительным казалось ему его собственное благородство. И стоит ли здесь говорить, что кичливая гордыня почти всегда принижает того, кто ей подвластен. А если тому нужны примеры и имена, то этих примеров и имен у меня не счесть.

Между тем капитан первым нарушил молчание.

– Мессир, – сказал он, – простите, если я нарушил ход глубоких мыслей, поглотивших вас целиком. Но вы предупреждали, что хотите со мной о многом поговорить, а мы скоро будем в краях, где надобно хранить молчание, ибо там за каждой скалой, за каждым кустом, за каждой елью может затаиться враг, а стало быть – опасность. Здесь, конечно, тоже небезопасно, но риск, однако, не столь уж велик. Говорите же, мессир, я готов вас выслушать: человек, спасший мне жизнь, может всецело на меня положиться, если у него есть ко мне просьба, которую я в силах исполнить.

– Капитан, – ответил незнакомец с волнением, отчего голос его дрожал, – положение мое непростое, даже крайне затруднительное. Я должен задать вам один вопрос и открыть кое-какую тайну. Я ни о чем не собираюсь вас просить, а хочу лишь сообщить нечто очень важное, и не только для меня, но и для дела, которому вы служите и которому я тоже хотел бы послужить… но мне недостает смелости, а ждать я больше не в силах. Впрочем, от вашего ответа будет зависеть мое решение, что делать, равно как и мое будущее.

Незнакомец придержал коня.

– Надо же, вы заинтриговали меня до крайности, мессир! – воскликнул Лакюзон. – К тому же мы встречаемся с вами впервые, а ваш выговор и ваша внешность говорят, что вы не франш-контиец и не испанец. Каким же образом могу я одним только словом так или иначе повлиять на ваше будущее? Не понимаю.

– Капитан, – ответил незнакомец, – у вас есть двоюродная сестра…

– А! – бросил Лакюзон, вздрогнув так резко, что дернул за повод, который держал в левой руке, отчего кобыла его отскочила в сторону.

– Так вот, – продолжал незнакомец с сильным волнением, даже не замечая смятения собеседника, – еще в прошлом году ваша сестра жила вместе со своим отцом в маленьком домике в Шойском лесу, под Долем. Потом ваш дядюшка, Пьер Прост, вернулся в горы… вернулся один… а Эглантина, говорят, умерла. Это правда, капитан? Эглантина действительно отошла в мир иной?

Хотя в голосе незнакомца звучала мольба, Лакюзон, однако, медлил с ответом. Казалось, он обдумывал что-то, и складки, прорезавшие его чело, черные брови, сдвинутые в мучительном напряжении, как будто отражали жестокую борьбу, происходившую у него в душе.

– Мессир, – через какое-то время заговорил он, скорее спрашивая, нежели отвечая на вопрос, – если моя сестра и умерла, это наше семейное горе – ее отца и мое, единственных ее родственников, но вам-то какая печаль?

– Боже мой! – прошептал неизвестный, закрывая лицо руками и тщетно силясь подавить рыдания, подступившие к его устам из самого сердца. – Она умерла, теперь я вижу!

Отчаяние, с каким он произнес свои последние слова, снова повергли капитана в дрожь.

– Так вы были с нею знакомы? – живо спросил он.

– Ах! – вскричал незнакомец. – Еще бы!

– Может, вы любили ее?

– О да, да, любил… любил всей душой, всем сердцем… со всем неугасимым жаром первой и последней любви!

– А она… – проговорил Лакюзон, – она вас тоже любила?

– Она любила меня святой сестринской любовью… любила, как мне кажется, с невинной нежностью невесты.

Капитан уронил голову на грудь, две крупные слезы скатились по его внезапно побледневшим щекам – и на какое-то время этот сильный человек вдруг сделался слабым, точно ребенок. Одно лишь слово вмиг сорвало покров, сквозь который он прежде взирал на будущее: ибо в одночасье рухнула одна из величайших надежд всей его жизни. Теперь ему предстояло повергнуть одного из двух идолов, что были заключены в святилище его сердца. До сего дня, до сего часа Лакюзон делил свою душу пополам: бóльшую ее половину он отдавал своей богине – независимости!

А другая принадлежала Эглантине.

Он провозглашал во весь голос то, что начертал и на своем прославленном знамени, – первую свою любовь из двух.

Вторую же, напротив, он прятал в самом потаенном, самом таинственном уголке своего сердца.

Он частенько говаривал себе:

«Когда наступит лето моей жизни, когда я добьюсь своей цели, когда свободной, сильной Франш-Конте будут больше не нужны защитники, когда мне, снова ставшему неустанным тружеником, останется только требовать плату за дневные труды, тогда, став самому себе хозяином и завоевав право повесить мою победоносную шпагу над камином… только тогда я признаюсь Эглантине в любви, которую так долго прятал, только тогда отдам ей эту некогда крепкую руку и это прославленное имя… и только тогда мы с нею, склонясь над детской колыбелью, предадим забвению кровавое прошлое, чтобы отныне помышлять лишь о счастливом будущем, воплощенном для нас в образах светловолосых головок наших спящих детишек…»

Вот о чем думал Лакюзон, когда, подобно молодому тигру, врывался в самую гущу вражеских батальонов, выкашивая их ряды, точно созревшие колосья… вот за какие безмятежные горизонты уносилась его душа, покуда его не знавшая устали рука грозно разила врагов направо и налево.

И вдруг все рухнуло.

Эглантина не любила его… Эглантина никогда не полюбила бы его…Эглантина любила другого!

Удар был жестокий, рана – мучительная, вот почему по бледным щекам этого храброго воина, как мы видели, стекли две слезы.

Но Лакюзон принадлежал к числу тех особых людей, чьи душа и тело, в случае надобности, делаются крепкими, как сталь, и велят сердцам стать нечувствительными, а нервам – железными.

– Тебе… – совсем тихо, но вдохновенно прошептал он, готовый к самопожертвованию, – тебе, святая свобода, только тебе отныне и всецело!..

Складки у него на лбу мигом разгладились, брови раздвинулись, голова вскинулась, и кровь ровно потекла по венам под смуглой кожей.

Капитан Лакюзон снова стал самим собой.

– Мессир, – сказал он, обращаясь к нашему незнакомцу, – вы спасли мне жизнь, и с моей стороны было бы черной неблагодарностью не положить конец вашему заблуждению и горю прямо сейчас. Эглантина жива!

– Ах! – воскликнул молодой человек, в лихорадочном исступлении схватив капитана за руку и прижимая ее к своему сердцу, – Я знал, да-да, предчувствия меня не обманывали… я знал, у меня остановилось бы сердце, если б оно перестало биться у Эглантины!..

– Но, – продолжал Лакюзон, – надеюсь, вы понимаете, мессир, что после того, как вы мне во всем признались, сказав, что любили Эглантину, а Эглантина любила вас, я вправе услышать от вас и другие признания, более полные… я вправе спросить, кто вы такой, каковы ваши чаяния и надежды.

– Да, разумеется, – у вас есть на то право, – живо ответил молодой человек, – я отлично это понимаю. Мне еще прежде очень хотелось рассказать вам о себе, но, пребывая в ужасных сомнениях, которые вы только что развеяли, я был просто не в силах сделать это.

– Что ж, мессир, теперь, когда силы к вам вернулись, я жду.

– Тогда я начинаю, – отозвался незнакомец, – и запомните, капитан, всему, что я вам расскажу, я могу представить доказательства… Так что ничему не удивляйтесь, сколь бы поразительным поначалу ни казался мой рассказ.

– Я еще совсем молод, – возразил Лакюзон, – но с тех пор как вступил в сознательный возраст, особенно последние года два, мне случалось видеть вещи, на первый взгляд, настолько невероятные, что сейчас удивить меня может разве только чудо. Но, даже если оно и будет явлено мне, я стану уповать на всемогущего Господа, и уж он-то обережет меня от малейшего удивления.

– Еще несколько дней назад, – продолжал незнакомец, – меня звали Рауль Клеман, и я служил лейтенантом кавалерии под началом господина де Виллеруа…

– Француз! – воскликнул Лакюзон, невольно хмурясь. – Значит, вы француз?

– Позвольте, я продолжу, капитан. Это вчера я был французом, как уже вам докладывал, а теперь скажу, кем я буду завтра. Так вот, завтра не будет никакого Рауля Клемана, французского офицера: его место займет франш-контийский барон Рауль де Шан-д’Ивер.

Заслышав это имя, капитан резко остановил лошадь и с нескрываемым недоумением воззрился на своего спутника, чье лицо, красивое и благородное, с мягкими и вместе с тем мужественными чертами, озаряло бледное сияние луны.

– Рауль де Шан-д’Ивер, – взволнованно повторил он. – Вы? Но это невозможно! Великий и могущественный род де Шан-д’Иверов, увы, угас… Последний барон погиб лет двадцать назад, а то и больше, вместе с единственным своим сыном, еще совсем младенцем, – погиб под дымящимися развалинами своего замка, охваченного пожаром.

– Капитан, – возразил путник, которого отныне мы будем называть Раулем, – даже чудо, как вы сами только что сказали, удивило бы вас меньше, вас, безропотно уповающего на покровительство всемогущего Господа. Доверьтесь же ему и ничему не удивляйтесь. А что до чуда, оно касается скорее меня… Я единственный сын последнего барона де Шан-д’Ивера.

– Мессир, – произнес Лакюзон, кладя руку на плечо своего собеседника, – заранее умоляю вас, поймите меня правильно и простите, если углядели что-то обидное для себя в моем сомнении. Невозможно вот так, одним словом, искоренить веру, которой предавался с давних пор, тем более что она подкреплена фактами очевидными и вполне точными. Полагаю, и даже уверен, что у вас и в мыслях нет меня обманывать, но что, если вас самого ввели в заблуждение? Как вам удалось уцелеть в том великом бедствии, что погубило барона де Шан-д’Ивера? Конечно, как я догадываюсь, вы скажете, что это верный слуга, презрев всякий страх, спас вас из огня…

– Верно, управляющий моего отца, порядочный человек по имени Марсель Клеман, и я долго считал себя его сыном. Но что тут удивительного и невозможного, капитан?

– Разумеется, ничего… все очень даже просто. Хотя, впрочем, не все.

– Что же?

– А вот что. Как же вышло, что этот ваш преданный управляющий, человек порядочный и верный слуга, вырвав вас, понятно, ценою собственной жизни, из пламени, охватившего ваш замок… как же он, вместо того чтобы кричать во все горло: «Я спас последнего отпрыска благородного рода де Шан-д’Иверов! Я спас наследника огромного состояния! Вот он, живехонький, хранящий и поддерживающий отныне свое достоинство среди великих франш-контийских баронов!» – скрыл вас во мраке, воспитал, как родного сына, дал вам свое имя… и только теперь, двадцать лет спустя, вы изволите претендовать на титул и наследие ваших предков? Согласитесь, мессир, это кажется невероятным. И среди тех, кому вам случится все это повторить, вы, боюсь, вряд ли найдете благодарных слушателей, которых сможете легко убедить в своей правоте.

– Капитан, – ответствовал Рауль, – мне понятны ваши сомнения, и, вместо того чтобы счесть их оскорбительными, я охотно разделил бы их вместе с вами, если бы старый Марсель Клеман, мой приемный отец, не представил мне бесспорные доказательства, рассеявшие мрак, которым было окутано мое младенчество. И этот пылающий светоч истины скоро воссияет как вам, так и мне, но прежде одно только слово объяснит вам то, что вы считаете невероятным. Он, старый, добрый Марсель, оградил мою жизнь непроницаемым покровом тайны лишь затем, чтобы спасти меня, хрупкое дитя, от лютой ненависти всесильного врага. Эта ненависть распространялась на весь мой род, и целью ее было стереть мое имя, уничтожить мою семью. Пожар в замке Шан-д’Ивер вспыхнул не случайно, а по злому умыслу. И отец мой погиб не по вине злой судьбы, а от руки убийцы.

– Убийцы?! – повторил Лакюзон, уже не пытаясь скрыть ни своего удивления, ни волнения.

– Да! – с жаром воскликнул Рауль. – И скоро я назову его имя. Но прежде вам следует узнать тайные причины совершенного злодейства, а уж потом – кто же был тот злодей. Итак, выслушайте меня, капитан, а дальше решайте сами, кто я такой – заурядный склочник, охочий до чужих имен, или же законный притязатель на достойное место среди равных…

VII. Тристан де Шан-д’Ивер

Рауль начал свой рассказ…

Однако здесь, как мы полагаем, было бы полезнее на некоторое время прервать нашего героя и взять слово вместо него – в интересах нашего повествования.

Такая замена служит двумя целями.

Во-первых, это позволит нам уточнить и поставить на свое место некоторые факты и подробности, неведомые даже самому Раулю.

И во-вторых, это избавит нас от необходимости приводить частые вопросы и реплики капитана Лакюзона, поскольку они помешали бы плавному течению рассказа нашего молодого героя и явно не на пользу послужили бы ему, равно как и его слушателю, да и утомили бы нашего читателя.

Итак, барон Тристан де Шан-д’Ивер – отец Рауля – родился в 1586 году в огромном имении, принадлежавшем его роду во Франш-Конте, в округе Аваль; воспитание он получил весьма скромное, как все дворяне того времени; вслед за тем, будучи призванным ко двору Его Католического величества короля Испании, сообразно рангу, он вскоре получил в командование полк – и в родные края уже наезжал редко и ненадолго.

Тристан де Шан-д’Ивер по праву принадлежал к числу самых очаровательных кавалеристов своего времени. Успехи его были немалые, включая блистательные победы на любовном поприще; однако сердце его, жаждавшее, бесспорно, более сильных ощущений, неизменно оставалось свободным от мимолетных увлечений.

На двадцать пятом году жизни Тристан стал подумывать о женитьбе, но не по любви к какой-то женщине, а по желанию сохранить свой род, когда отец, будучи при смерти, призвал его во Франш-Конте.

Не успел Тристан приехать в отчий дом, как старику стало лучше, – смертельная опасность, пусть ненадолго, отступила.

Вынужденный задержаться на несколько недель в поместье барона де Шан-д’Ивера, Тристан чуть ли не все дни напролет предавался радостям псовой охоты в вековых лесах своих родовых угодий.

И вот однажды пополудни, готовясь загнать бедного оленя, который тщетно пытался скрыться в чаще от преследовавших его гончих, он вдруг услышал неподалеку пронзительные женские крики.

Тотчас же бросив охоту, Тристан пустил лошадь галопом в ту сторону, откуда доносились крики, и вскоре заметил девушку, которую с бешеной скоростью несла кобыла, а за несчастной, заметно отставая, следовали два оторопелых лакея – они кричали: «Стой! Стой!» – неустанно пришпоривая своих лошадей, впрочем, без всякой надежды нагнать резвую беглянку-кобылу.

Мессир де Шан-д’Ивер, положившись на силы своей лошади чистых арабских кровей, которую он привез из Испании, и сократив путь по знакомым тропинкам, опередил строптивую кобылу и схватил ее под уздцы в тот самый миг, когда девушка, обезумев от страха и раскачиваясь в седле, едва не упала в обморок.

Кобыла, остановленная железной рукой, стала на дыбы, но подчинилась. Тристан, спешившись, живо подхватил на руки наездницу, и она, едва оказавшись на земле, лишилась чувств. Тогда молодой барон смог приглядеться к той, которую только что спас.

Она была совсем еще дитя – лет шестнадцати от роду, не больше, белокожая, словно лилия или как чистый горный снег, а волосы у нее были длинные, бархатисто-черные и мягкие, точно шелк. Глаза ее были закрыты, тень от длинных, каштанового цвета ресниц почти касалась верхних кромок скул, выступающих над бледными щеками.

Судя по роскошному наряду девушки, красоте ее лошади, ливреям ее лакеев, она принадлежала к высшему обществу и была не из бедных. Головку рукоятки хлыста, выпавшего из ее обмякшей руки, украшал рельефный герб. Но молодой барон не смог разглядеть, что это был за герб, потому что как раз в это время подоспели двое лакеев.

Один из них, старый, седовласый слуга почтительной наружности, со взволнованным, перепуганным лицом, преклонил колено перед неподвижным телом хозяйки и воскликнул:

– Слава богу, наша барышня всего лишь испугалась!

Затем, он схватил Тристана за руки и, принявшись их целовать, прибавил:

– Благодарю вас, господин барон, ибо вы с Божьей помощью спасли наше дорогое дитя!

– Вы меня знаете? – с некоторым удивлением спросил молодой человек.

– Как же мне не знать господина барона? Мой хозяин – ближайший ваш сосед, он живет совсем неподалеку от замка де Шан-д’Ивер.

– А как зовут вашего хозяина?

– Граф де Миребэль.

– Ах! – отпрянув, промолвил Тристан.

И, спохватившись, продолжал:

– Значит, эта девушка…

– Мадемуазель Бланш, единственное дитя моего хозяина, одного из богатейших сеньоров во всем округе, впрочем, господину барону это должно быть хорошо известно.

– Надеюсь, последствия случившегося не будут серьезными, – вдруг с крайней холодностью проговорил Тристан. – Прошу засвидетельствовать вашей юной хозяйке мое посильное участие в происшествии, к счастью, совсем незначительном, жертвой коего она стала.

И, подобрав шляпу, которую он бросил на траву, господин де Шан-д’Ивер, направился к своей лошади, привязанной к дубу.

– Как, мессир, вы уже уходите? – вскричал старый слуга.

– Ну разумеется. А что мне тут делать, скажите на милость?

– Да вот… я думал… думал, господину барону было бы угодно взглянуть на ту, которую он избавил от смерти, когда она придет в себя.

– Ошибаетесь, дружище, – возразил Тристан. – Мадемуазель де Миребэль не нуждается ни в моих заботах, ни в моем присутствии. Так что отдаю ее на ваше попечение. И желаю всего хорошего!

С этими словами барон поставил ногу в стремя.

А теперь давайте объясним, почему он так повел себя в сложившихся обстоятельствах, тем более что поведение его, согласитесь, выглядит по меньшей мере странным, ведь он, подчеркнем, был человеком учтивым.

Объяснение наше простое.

Все дело в тысячу и один раз повторяющейся, бессмертной истории семей Монтекки и Капулетти. Вот уже не одно столетие бароны де Шан-д’Ивер и графы де Миребэль, ближайшие соседи и могущественные соперники, исполнившись обоюдной ненависти, враждовали меж собой: дрались на дуэли, силой похищали одни других и даже, что греха таить, убивали друг друга.

Воспитанный своим отцом в духе столь безотчетной, непостижимой ненависти, барон вдруг почувствовал неприязнь, оказавшись лицом к лицу с наследницей презираемого рода. Ему и в голову не приходило, что эта наследница, это шестнадцатилетнее дитя, совсем неповинна в замешенных на крови претензиях баронов де Шан-д’Ивер к графам де Миребэль. Он ощутил, как в его венах вскипела родовая ярость, и отвернулся – только и всего.

Впрочем, уехать он не уехал.

В тот миг, когда он, как мы помним, поставил ногу в стремя и схватился левой рукой за вьющуюся волнами гриву лошади, а правую положил на головку передней луки седла, мадемуазель де Миребэль очнулась и, глубоко вздохнув, открыла глаза.

Тристан обернулся.

При виде незнакомца Бланш зарделась, как цветок граната, и попыталась подняться. Но она была еще слаба – и снова упала наземь.

Привлеченный этим впечатляющим зрелищем, господинн де Шан-д’Ивер отпустил поводья, которые сжимал в руке, и подошел к девушке.

– Что случилось? – дрожащим голосом спросила Бланш, обращаясь к престарелому слуге. – Отчего я лежу тут на траве и у меня совсем нет сил, будто я ни жива ни мертва?

– Дорогая барышня, – ответил слуга с непринужденностью, свойственной старой прислуге и сближающей ее с хозяевами, – ваша кобыла увидела дикого зверя, испугалась и понесла вас через лес с такой прытью, что нам за нею было не угнаться. Да вы и сами перепугались и непременно упали бы, ударились о дерево и разбились, если б не господин барон, который перед вами: это он храбро перехватил вашу кобылу и остановил.

– Да-да, – с милой улыбкой проговорила Бланш, – кажется, я припоминаю.

Она с любопытством и признательностью взглянула на Тристана – и на щеках у нее и на лбу снова выступил застенчивый румянец; в порыве обворожительно простодушия она подала барону руку и промолвила доверчиво:

– О, спасибо, сударь… благодарю вас! Для батюшки было бы такое горе, разбейся я насмерть.

После короткого колебания Тристан принял тянувшуюся к нему милую ручку – и тут невольно на него нахлынул порыв новых чувств. Прикоснувшись к тонким белым пальцам девушки, он поднес их к губам с такой живостью, что она, вскрикнув, отдернула руку.

Тристан отпрянул на шаг и в смущении застыл как вкопанный перед этой красавицей, такой юной и такой невинной, а она смотрела ему в глаза с пленяющим выражением признательности и душевной чистоты.

Мадемуазель де Миребэль хоть и была все еще бледна, однако живая краска молодости мало-помалу начала проступать на бархатистой коже ее щек, а на губах у нее уже играла улыбка.

– Сударь… – молвила она.

И на мгновение запнулась.

– Что вам нужно от меня, мадемуазель? – спросил Тристан, стараясь говорить спокойно, но от частого сердцебиения голос у него слегка дрожал.

– Сударь, – повторила Бланш, снова подавая ему руку, просто и грациозно, – вы спасли мне жизнь…

Барон, готовый вновь припасть губами к надушенной перчатке, обтянувшей ручку девушки, вдруг остановился, так и не решившись ее поцеловать.

– Простите меня, – продолжала мадемуазель де Миребэль с ангельским выражением глаз, – согласитесь вы или нет, но кому как не вам я обязана тем, что по-прежнему вижу и эту зелень, такую прекрасную, и это солнце, такое ласковое. Когда лошадь понесла меня через лес, когда у меня голова пошла кругом, когда я бросила поводья и закрыла глаза, мне показалось, что я вот-вот умру, и тут передо мной возникаете вы, мой спаситель. Назовите же ваше имя, сударь, чтобы я могла передать его моему батюшке, и уж мы с ним запомним его навек.

К последней просьбе юной красавицы нельзя было не прислушаться. Молодой барон поклонился и приоткрыл рот. Но, собираясь произнести свое имя, он на миг осекся, устремил настойчивый, едва ли не страстный взгляд на прелестное лицо Бланш, и глаза его внезапно погрустнели.

За это короткое мгновение в голове у него пронесся целый сонм мыслей. Он сказал себе, что еще никогда в жизни не испытывал к женщине столь сильного чувства, которое владело им сейчас. Он сказал себе, что как будто ничто не разделяет его с этой девушкой: ведь она ровня ему и по положению, и по состоянию – но при всем том, стоит ему произнести свое имя – и между ними тут же разверзнутся непреодолимые бездны. Он уже чуть ли не проклинал свое имя, которым так гордился, ибо считал чудовищно несправедливыми все эти родовые предрассудки, с которыми он мирился по сей день. Ему показалось, что какая-то неведомая беда должна разбить его будущее и нанести его сердцу глубокую, неизлечимую рану.

Между тем Бланш по-прежнему ждала ответа от Тристана, и на чистом ее лбу можно было прочесть удивление, вызванное этой необъяснимой заминкой.

Господин де Шан-д’Ивер не мог больше тянуть время. И, опустив глаза, прошептал свое имя. Такое впечатление, будто признавался он в чем-то постыдном, чуть ли не в преступлении, столько было в его голосе смущения и даже страха.

– Ах! – с нескрываемым испугом вскричала Бланш, услышав это имя.

Тристан тотчас угадал выражение, с каким этот короткий возглас сорвался с уст девушки. Он поднял глаза и снова посмотрел на мадемуазель де Миребэль.

В ее лице уже не было видно того нежного доброжелательства и той трогательной признательности, которыми оно лучилось только что. Теперь оно выражало лишь бессознательный, непроизвольный страх.

Тристан почувствовал острую боль – боль телесную и душевную, поразившую его в самое сердце. Он отступил на два-три шага и медленно, чуть слышно произнес:

– Вы сами этого хотели, мадемуазель. И Бог – свидетель, мне было бы лучше смолчать. По крайней мере, так у вас сохранилось бы доброе воспоминание о спасителе-незнакомце, а теперь я для вас человек, достойный лишь ненависти…

– Ненависти?.. – с жаром прервала его Бланш. – О, сударь!

– Ненависти, мадемуазель, – продолжал Тристан. – Мне хорошо известно, сколь ужасной бывает сила иных наследственных предубеждений, которые младенец впитывает с материнским молоком. И, прежде чем увидел вас, я, признаться, разделял эти предубеждения. По-вашему, я всего лишь враг вашей семьи, и мне жаль, очень жаль, но я тому нисколько не удивляюсь. Теперь же, мадемуазель, мы с вами расстанемся и, разумеется, больше никогда не увидимся. Я уношу с собой счастливое чувство, потому что смог оказать вам совсем небольшую услугу, и смею молить вас, мадемуазель, чтобы вы навеки забыли мое имя и больше никогда обо мне не думали.

С этими словами барон низко поклонился девушке и поспешил к своей лошади – она ржала и била копытом.

Он поправил узду и поставил ногу в стремя.

– Прощайте, мадемуазель! – проговорил он, оглядываясь в последний раз.

– Прощайте! – отвечала Бланш так тихо, что Тристан ее не услышал.

Молодой человек, уже в седле, поднес руку ко лбу, будто силясь прогнать навязчивую мысль, затем вонзил шпоры в бока лошади – та подскочила как ошпаренная и, пустившись в галоп, точно молния, вместе со всадником скрылась за поворотом тропинки.

А Бланш, погруженная в раздумья, так и осталась лежать неподвижно под сенью величавого дуба.

Когда к ней подошел слуга и сказал: «Не угодно ли мадемуазель пересесть на лошадь? Господин граф, должно быть, уже беспокоится в связи с ее долгим отсутствием», – Бланш вздрогнула.

Она сделала резкое движение, словно очнувшись от сна, и, запинаясь, произнесла слова, которые, по-всему, отражали ход ее мыслей:

– Мой враг!.. Он… О нет!..

VIII. Ромео и Джульетта

Рассказ Рауля, изложенный славному юноше, ставшему солдатом поневоле, на самом деле всего лишь вводный эпизод в нашей книге. Но не менее важный для внимательных читателей, ведь он связывает неразрывными узами времена, давно минувшие, и настоящие события. Это поможет объяснить, отчего мы вдруг перешли к изложению, впрочем весьма беглому, дивной и деликатной истории – истории о рождении взаимной любви барона Тристана де Шан-д’Ивера и мадемуазель Бланш де Миребэль, ибо, как нетрудно догадаться, на страницах нашей книги должна вот-вот возродиться шекспировская трагедия «Ромео и Джульетта», краткая, конечно, тем более что вместо обоюдной ненависти наши молодые люди прониклись любовью друг к другу.

Как бы там ни было, по дороге домой, под безобидным предлогом не пугать отца никчемным рассказом об опасности, которой она подверглась, Бланш – что немаловажно – велела слугам хранить полное молчание об утренних событиях.

Но что если на самом деле она велела слугам держать рот на замке ради того, чтобы оградить имя Шан-д’Ивера, имя, уже ставшее ей как будто дорогим, от несправедливых упреков, которыми граф де Миребэль никогда не гнушался осыпать этот ненавистный ему род?

Пусть же проницательность моих прекрасных читательниц поможет им разрешить сей важный вопрос…

* * *
Следующей ночью зарождающаяся любовь и старая родовая ненависть схлестнулись в душе Тристана в яростной схватке.

То он думал покинуть Франш-Конте навсегда – бежать, «унося в сердце своем стрелу, пронзившую его», как писал Бенсерад[102].

То собирался броситься к ногам Бланш и открыться ей в нежданной, необоримой любви, а после, на ее глазах, покончить с собой, если она не согласится разделить его неукротимую страсть.

Легко догадаться, что в подобном расположении духа Тристану было не до сна. И, когда в первых проблесках утренней зари стали меркнуть огоньки свечей, догоравших в массивных серебряных канделябрах, он все еще мерил спальню широкими шагами, так и не сомкнув глаз за всю ночь.

И вдруг сильное перевозбуждение улеглось в душе молодого человека – на смену ему пришла непередаваемая усталость, лишившая его последних сил. Тристан взглянул на портреты баронов, своих предков, особенно строго взиравших на него в холодном свете раннего утра, вгляделся в потускневшие портретные рамы, в суровые лица на холстах, и ему показалось, что безрассудная его страсть к дочери вражьего рода внезапно растворилась вместе с последними следами сумерек, и от этого на душе у него сделалось светло и радостно. «Какой же я дурак! – сказал он себе. – Прощайте, грезы, прощайте!»

И все утро напролет он без устали твердил себе: какое счастье – не знать любви.

Он с легкостью вскочил на коня – в тот же час, что и накануне, только в этот раз совсем один и налегке, без доезжачих и охотничьего снаряжения, и отправился к тому месту, где несколько часов назад ему явился образ юной обольстительницы.

Каково же было его удивление и, скажем, счастье, когда сквозь полог зелени он разглядел девушку, сидевшую на том же месте – на траве, с цветком маргаритки в руке, и рассеянно теребившую ее лепестки. А чуть в стороне, на полянке, выгуливал двух лошадей ее старый седовласый слуга.

Тристан был от них еще далеко.

Заметив Бланш, он осадил коня, потом пустил его в глубь чащобы и там привязал к дереву; вслед за тем, уверенный, что никем не замечен, он, бесшумно проскользнув меж деревьев и кустарников, подобрался к мадемуазель Миребэль, совсем близко.

Бланш была бледна – ей как будто нездоровилось. Синеватые круги, резко очерченные под ее большими глазами, говорили о том, что она тоже провела бессонную ночь. Однако бледность и истома лишний раз подчеркивали выражение ее очаровательного личика, делая его более трогательным и нежным.

Тристан спросил себя: что если девушка переживала ту же внутреннюю борьбу, что и он? Ответ его, легко догадаться, был утвердительным. Он вдруг понял, что любим, и, напрочь позабыв о неодолимых препятствиях, которые, как ему казалось, должны были обратить их взаимную любовь в бесконечную муку, всецело отдался невинной радости безмолвного любования девушкой.

Так, хватило всего лишь нескольких часов, чтобы превратить нашего знатного сеньора, блистательного полковника, человека, чьи ратные успехи, равно как и удачи на любовном фронте, переходили из уст в уста при мадридском дворе… чтобы превратить этого баловня судьбы, прямо скажем, в робкого воздыхателя, не смеющего даже заговорить с предметом своей любви. И наши слова следует понимать буквально, поскольку Тристан оставил свой наблюдательный пост лишь после того, как девушка отправилась домой, так и не догадавшись, что тот, о ком она, возможно, думала, был совсем рядом.

С той поры прошла не одна неделя.

И каждый божий день господин де Шан-д’Ивер прятался неподалеку от той трижды благословенной полянки, куда приходила и Бланш, влекомая зовом сердца. А все вечера напролет он слонялся вокруг ограды парка Миребэлей, и стоило ему заприметить белое платье, порхающее в тени парковых аллей, как он тут же ретировался, полный надежд и опьяненный неземной радостью.

Между тем близился день, когда об этой любви, возраставшей час от часу, уже нельзя было молчать, как невозможно было и скрывать ее. Рано или поздно она должна была переполнить сердце и разлиться безудержным потоком.

Так на самом деле и случилось.

Однажды, когда теплый воздух полнился благоуханием цветущей зелени и пением птиц, а солнечные лучи, проникавшие сквозь густой полог леса, высвечивали на земле причудливые узоры пожелтевших мхов и опавшей листвы, Бланш сидела под кроной старого дуба и по обыкновению перебирала пальцами лепестки маргаритки – цветка неискушенной любви, гадая, должно быть, на будущее.

Доверенный слуга отошел с лошадьми чуть дальше, чем обычно, и Бланш, оставшись наедине с собой, предавалась томным раздумьям, о чем нетрудно было догадаться по выражению ее глаз.

Тристан, томимый безудержным порывом, покинул свое убежище и направился прямиком к девушке. Он трепетал, как робкий мальчишка, на лбу у него выступили капли пота. Плотный ковер мха приглушал его шаги.

– Мадемуазель, – едва выговорил он.

Бланш вздрогнула, вскинула голову. И, узнав господина де Шан-д’Ивера, вскрикнула от удивления; при этом щеки, шею и плечи у нее окутала дивная пурпурная дымка.

– Вы, сударь?.. – промолвила она с нескрываемой застенчивостью. – Вы – здесь?.. О, зачем вы пришли? И что хотите мне сказать?

Таким образом невинная, ничего не подозревающая девушка невольно выдала тайну своих раздумий, ибо, если говорить по чести, появление Тристана в лесу было делом самым что ни на есть обычным, и удивляться, а тем более печалиться, тут было ни к чему.

– Вы спрашиваете, зачем я здесь, мадемуазель? – живо ответил молодой человек. – Я пришел сюда сегодня, как приходил каждый день после первой нашей встречи. Я хожу сюда и, прячась за деревьями, с безмолвным обожанием любуюсь вами. Вы спрашиваете, что я хочу вам сказать, мадемуазель, ну что же…

Тристан не договорил. Бланш поднялась и быстрым жестом призвала его замолчать.

– Довольно, сударь, – сказала она с достоинством, граничащим с надменностью, – боюсь, мне все ясно и я не в силах дальше слушать вас. Я, как видите, одна и ради себя и имени, которое ношу, не должна больше выслушивать ни единого слова… И еще прошу, соблаговолите оставить меня сию же минуту. Как человек в высшей степени благородный вы не можете отказать девушке в просьбе, равной приказу.

– Вы правы, мадемуазель, – ответствовал Тристан. – И раз вы того хотите, я умолкаю и ухожу. Но во имя Неба, во имя вашей матушки, которая печется о вас свыше, позвольте задать вам вопрос, один-единственный. От вашего ответа будет зависеть счастье или горе всей моей жизни.

– Я слушаю, сударь, – сказала Бланш.

– Отлично, – бросил Тристан тихим, взволнованным голосом. – Уж коль вы меня понимаете и знаете, что я вас люблю, позвольте мне прибегнуть ко всем возможным средствам и стереть последние следы безрассудной ненависти, разделяющей наши семьи… и, если я преуспею в столь благородном деле, позвольте мне надеяться…

– На что, сударь? – проговорила с запинкой Бланш.

– На вашу любовь, – ответил Тристан.

Он выговорил эти слова так тихо, что Бланш скорее угадала их, нежели расслышала.

– Сначала преуспейте, – сказала она дрожащим от волнения голосом. – Преуспейте, сударь, а уж тогда, в присутствии моего батюшки, я дам вам ответ.

В ее словах заключалось признание. Ну разумеется, в них угадывалась знаменитая реплика, которую старина Корнель вложил в уста Химены, возлюбленной Сида[103]: «Будь победителем и завоюй меня».

Тристан все понял и, несмотря на предостерегающий жест Бланш, собрался сказать еще что-то, но тут он увидел, как девушка поднесла к губам маленькую серебряную свистульку и дважды свистнула на разный лад – пронзительно и протяжно.

В тот же миг из-за деревьев показалась фигура старого слуги, что есть мочи спешившего на сигнал хозяйки.

Тристан де Шан-д’Ивер отвесил мадемуазель Миребэль низкий поклон и скрылся в лесной чаще.

Бланш провожала его взглядом и, когда он исчез из вида, поднесла обе руки к груди, не в силах унять сердце, бившееся часто-часто.

Вот так трагическая история Монтекки и Капулетти возродилась с поразительной точностью в новом веке.

Джульетта любила Ромео!..

* * *
На следующий день, незадолго до полудня, Тристан де Шан-д’Ивер предстал в дверях покоев своего отца.

Молодой человек облачился в мундир полковника – униформа смотрелась на нем так роскошно и замечательно, что можно было подумать, будто он собрался на прием к Его величеству королю Испании, в высокие кабинеты Эскуриаля[104].

Трое или четверо слуг, в парадных ливреях, сидевшие без дела в передней, при виде его тотчас же вскочили на ноги и почтительно склонились перед ним.

– Ступайте и спросите господина барона, сможет ли он принять меня прямо сейчас, – велел одному из них Тристан.

Слуга вышел, но не прошло и минуты, как он вернулся.

С утвердительным ответом.

Молодой человек миновал две гостиных перед отцовской спальней и прошел к нему.

Овальная спальня отличалась тем, что была обшита тисненой кордовской кожей, к тому же она славилась, причем по всей провинции, своим расписанным фресками, куполообразным потолком. Одну из стен украшал пергамент с тонко выписанным, в изящном обрамлении генеалогическим древом Шан-д’Иверов, какие можно увидеть на миниатюрах средневековых требников.

На других стенах висели семейные портреты, увенчанные жемчужными баронскими коронами поверх двойных гербовых щитов.

В высоком, просторном дубовом кресле, обшитом декоративной тканью с изображениями родовых гербов, возлежал старик, кутавший свое исхудалое тело в полы домашнего халата черного бархата.

Несмотря на дряхлый вид, делавший его похожим на векового старца, барон де Шан-д’Ивер отнюдь не утратил величия и в выражении лица, и во взгляде. Его полностью полысевшая голова и выпуклый лоб, сверкавшие так, будто были выточены из слоновой кости, свидетельствовали о несгибаемой воле старика; брови его, белые как снег, еще сохранили пышность, и, когда он их хмурил, подобно величественному и бесстрастному Юпитеру, это непременно ввергало в трепет окружающих. Наконец, его глаза, неизменно зоркие и молодые, горели, точно угольки, озаряя бледное, изборожденное морщинами лицо.

Тристан подошел к старику, взял его руку и поднес к губам – скорее следуя церемониальному этикету, с каким придворный приближается к монарху, нежели с нежностью, какую сын питает к отцу.

– Добрый день, сударь мой, добрый день, – произнес барон после заведенного приветствия, – сказать по правде, я очень рад вас видеть. Но с чего бы вдруг вы облачились в этот мундир – что сие означает? Неужто ваш полк уже на подходе к воротам моего парка и вы вознамерились его возглавить?

– Мой полк довольно далеко отсюда, господин барон, – ответствовал Тристан, силясь изобразить улыбку. – Я пришел к вам по весьма торжественному поводу, потому и решил выразить вам подобающее почтение, коего вы достойны и коему я ни за что не изменю.

– Вы правы, сударь, – с явным удовлетворением ответил барон, – и я счастлив признать, что вы не из тех неблагодарных чад, которые, не успев опериться, стремятся выйти из-под отеческого крыла. Итак, о чем речь?

– О счастье всей моей жизни.

– Ах-ах! И от чего же, скажите на милость, оно зависит? Вы молоды, обладаете весьма привлекательной наружностью, унаследовали от матери немалое состояние; вы полковник и отпрыск рода Шан-д’Иверов – и, полагаю, скоро, следом за мной, непременно станете грандом первого ранга. Так сыщется ли, говорите не таясь, в этом бренном мире дворянин более счастливый, чем вы?

– Ваша правда, господин барон, и тем не менее только от вас зависит, насколько полным будет счастье, которое вы имеете в виду.

– Как это?

– Мне уже двадцать пять, – начал Тристан.

– Еще бы мне не знать! – воскликнул старик. – Прекрасный возраст, сударь мой, – я и сам не прочь вернуть себе ваши годы!

– Мне наскучили, вы даже не представляете как, все эти мимолетные романы и любовные приключения.

– Уже? – проговорил барон с удивленной и пренебрежительной усмешкой, означавшей только одно: «Черт возьми, сударь мой, да вы меня огорчаете! А я-то был побойчее вашего!»

Между тем Тристан продолжал:

– Мне хотелось бы изведать сладостные радости семейной жизни, невинные прелести законной и взаимной любви.

– Вы говорите, как простой пастух, сударь мой. К чему вы клоните?

– Вот к чему: я подумываю жениться.

– Вот и чудесно! Я был бы рад, если бы у меня в роду, в этом бренном мире, появился маленький отпрыск, прежде чем я отойду в мир иной, где предстану перед Господом. Так женитесь, сударь мой, женитесь себе на здоровье!

– Значит, вы согласны?

– Еще бы, ну разумеется! Вам остается подыскать себе достойную партию, только и всего. Все наследницы во Франш-Конте, хоть Бофремоны, хоть Сен-Морисы, хоть Тулонжоны, почли бы за честь носить ваше имя.

– Но, отец, быть может, вас вполне устроила бы невестка из тех, что я бы сам вам предложил?

– И думать забудьте! В ваших венах течет моя кровь, ваше происхождение столь благородно, что вам не пристало жениться на неровне.

– Неравный брак? Никогда, господин барон! И тем не менее я весь дрожу, не смея выговорить имя той, которую люблю.

– Которую вы любите! – оживился старик. – Неужто, сударь мой, вы влюблены?

– Да, отец, я полюбил на всю жизнь!

Тонкие губы барона искривились в усмешке; он пожал плечами и произнес:

– Мальчишка!

Конечно, было странно слышать из уст дряхлого старика подобную насмешку, тем более брошенную в адрес бравого двадцатипятилетнего полковника в самом расцвете сил.

– Мальчишка! – повторил он.

А затем по-отечески снисходительно прибавил:

– Что ж, продолжайте, сударь мой. Стало быть, вы весь дрожите, не смея выговорить имя той, которую полюбили «на всю жизнь», – на последних словах он сделал ударение. – Неужели она недостойна вас?

– О! – воскликнул Тристан, теряя самообладание из-за столь ничтожного подозрения. – О, отец, и как вы только могли такое подумать? Даже ангелы не могут похвастать такой чистотой, какая свойственна моей обожаемой девочке.

– Замечательно! Хотелось бы в это верить, а узнать имя вашего ангела – уж тем более.

Тристан собрался с духом и с напускным спокойствием, которое разоблачал его взволнованный голос, сказал:

– Та, которую я люблю, отец, приходится единственной дочерью вашему соседу, графу Теобальду де Миребэлю.

IX. Семейные портреты

Произнеся имя возлюбленной девушки, Тристан де Шан-д’Ивер ожидал бури: он приготовился к тому, что отец, придя в ярость, начнет метать громы и молнии – закатит умопомрачительную сцену.

Но ничуть не бывало.

Когда Тристан произнес имя Бланш, престарелый барон с трудом поднялся и, опершись одной рукой на трость с золотым набалдашником, а другой – на локоть сына, повлек молодого человека к красочному полотну с изображением генеалогического древа, о котором мы уже упоминали, – перед ним они оба остановились.

– Вы хорошо видите это, сударь мой, не так ли? – спросил барон, указуя на испещренный геральдическими знаками пергамент.

– Разумеется, – ответил Тристан.

– Знаете, что это за герб?

– Это наш герб, отец.

– А известно ли вам, что означают пышные ветви, что простираются от величественного ствола?

– Наших родственников.

– Так как же, сударь мой, зная все это, вы бесстыдно попираете историю вашего рода?

– Но, отец, я думал…

– Вы плохо думали, сударь. И пусть вы никогда этого не знали, пусть забыли, я, как бы то ни было, готов прийти на помощь вашему невежеству и освежить вам память. Прошу, взгляните-ка сюда!

– Гляжу.

– И что вы видите?

– Красное пятнышко на нашем гербовом щите, ближе к середине генеалогического древа.

– А вон там?

– Такое же пятнышко.

– А чуть выше?

– Еще какие-то пятна.

– Сколько их, сочтите!

Помолчав какое-то время, Тристан отвечал:

– Я насчитал десять штук, отец.

– Их и в самом деле десять, сын мой. И все это – пятна крови. А теперь послушайте, как пролилась эта кровь.

– Пролилась – кровь? – повторил Тристан. – Но мне это известно, отец.

– Неважно, я вам напомню. Итак, слушайте, сударь мой, и на сей раз зарубите себе на носу.

Тристан смолк и с мучительной покорностью склонил голову.

А старик меж тем продолжал:

– Так вот, в благословенном 1442 году Людовик, граф де Миребэль, по прозвищу Черный Кабан, отличавшийся отталкивающей наружностью и особенно – грубыми манерами и нравом, полюбил девушку из нашего рода – Батильду де Шан-д’Ивер, по прозванию Белая Роза. И посватался за нее. Барон, предок мой, ему отказал, и тогда Черный Кабан, придя в ярость, поклялся отомстить.

Месть его не заставила себя долго ждать. Как-то раз, пока барон охотился в компании других сеньоров из округа, Черный Кабан с горсткой вооруженных подручных пробрался в наш замок, похитил Батильду и увез против ее воли с собою на коне, а потом, спустя несколько часов, вернул обратно – обезображенную, обесчещенную, едва живую.

У Батильды было двое братьев. Один – вполне взрослый, другой – еще совсем юный. Старший брат, которого звали Тристан де Шан-д’Ивер, как вас, вызвал подлого Черного Кабана на поединок, но несмотря на божественную справедливость и правоту своего дела он пал от руки презренного похитителя.

И красное пятно, что перед вами, самое первое из всех, знаменует смерть брата Батильды.

Минуло несколько лет.

Черный Кабан женился, и у него родился сын. Юный брат его первой жертвы успел повзрослеть и возмужать. В свою очередь он тоже дрался с Черным Кабаном – и в силу того, что был удачливее или ловчее своего противника, вышел из того поединка победителем, оставив свою доблестную шпагу в груди графа де Миребэля.

Однако ж с последующими поколениями наследственная ненависть не угасла в душах отпрысков двух наших родов. Сын Черного Кабана сражался в поединке с одним из сыновей того из наших, кто убил его отца.

Гектору де Шан-д’Иверу не повезло, и свидетельство тому – второе красное пятно или кровавый знак, коим помечено наше генеалогическое древо…

Мы не станем дальше слушать рассказ старого барона о поединках и мести, передававшейся от отца к сыну, точно роковое наследство, как в роду де Шан-д’Иверов, так и в семействе де Миребэлей.

Эта повесть, полная мрачных событий, заслуживающих внимания разве что самого барона и Тристана, может наскучить нашим читателям, если обременить ее чрезмерными подробностями.

Скажем только, что старик, ведя свое повествование, все больше оживлялся, и голос его, поначалу спокойный и размеренный, мало-помалу зазвучал с поистине юношеской горячностью. Глубокие морщины, избороздившие его лицо, исчезли, как по волшебству, глаза пылали ненавистью и гневом.

– Итак, сударь мой, что вы теперь скажете? – спросил он, когда закончил рассказ.

– Ничего, отец, кроме того, что я, увы, не могу взять в толк, каким образом мадемуазель Бланш, эта шестнадцатилетняя девочка, по вашему мнению, может быть причастна к смертельным распрям между ее предками и вашими?

– Э! – с гневом и презрением вскричал барон. – Вы еще смеете поминать мадемуазель де Миребэль? И как только ее имя запечатлелось на ваших устах после того, что я вам растолковал?

– Потому что оно запечатлелось и в моем сердце, – с дерзновенной твердостью отвечал Тристан.

– Вырвите же его из сердца! – вскричал в ответ старик.

– Ни за что! Просите мою жизнь – и я ее отдам. Только не просите меня жертвовать любовью, я на это не пойду, отец.

Барон обратил на сына взгляд, полный изумления и вместе с тем негодования. Но Тристан не отвел глаза.

Тогда старик, в порыве чувств, продолжал:

– Вы говорите о любви, барон де Шан-д’Ивер. Но любовь ваша порочна! Позорна! Постыдна!

– Постыдна, отец? – воскликнул Тристан, у которого побелели губы.

– Повторяю, сударь, она порочна и постыдна, и потом, чего вы, в конце концов, добиваетесь?

– Я хочу жениться на мадемуазель де Миребэль.

– Что! Дать свое имя праправнучке Черного Кабана? Вручить ей свадебный букет, десятикратно обагренный кровью ваших предков? Заглушить свадебными песнопениями крик мести и ненависти, что рвется из груди каждого отпрыска нашего рода при виде последышей от их проклятого семени? Неужто на это только и устремлены все ваши помыслы?

– Да, таковы мои помыслы, отец, а мадемуазель де Миребэль не в ответе за прошлое, и я люблю ее.

– Ах! – вскричал старик, у которого безудержно тряслись руки, а глаза метали молнии. – Лучше замолчите! Ни слова больше! Да будет вам известно, что сейчас вы заставляете меняусомниться в добродетели вашей матушки. Вы заставляете меня задуматься, уж не плод ли вы порочной любви, ибо, Богом клянусь, истинному Шан-д’Иверу такое и в голову не могло бы прийти.

– Отец, отец!.. – с мольбой в голосе шептал Тристан.

– Молчите! – твердил свое старик. – Молчите и слушайте. Вы носите мое имя, имя которое носили два десятка выдающихся представителей благороднейшего из родов, и носили весьма достойно. И мне, невзирая на вас и на что бы там ни было, надлежит сохранить его незапятнанным. Я никому не позволю, и уж тем более родному сыну, осквернить наш достойный герб. Властью отца, по святому праву, данному мне самим Господом, я запрещаю вам, сударь, впредь помышлять о презренных планах, о которых вы посмели со мной говорить. Я приказываю вам сегодня же покинуть замок и возвращаться в свой полк! Приказываю вам отречься от безрассудных мечтаний, плодов вашего больного воображения! И клянусь перед Богом и вашими предками, если вы не повинуетесь, я прокляну вас при жизни, а когда умру, то восстану из могилы и буду проклинать вас снова и снова.

Высказавшись наконец со все возрастающей горячностью, старый барон исчерпал обуревавшие его страшные чувства и без сил упал в кресло.

Тристан, белый точно призрак, с искаженным лицом, преклонил колено перед стариком и молвил:

– Благословите меня, отец! Я повинуюсь и уезжаю.

Мрачный взгляд барона озарила искра радости.

– Так вы исполните свой долг, сударь мой, – проговорил он. – Вы послушный сын. Поезжайте, благословляю вас и буду молить Бога, чтобы он хранил вас.

Тристан поднялся с колена, поцеловал обессиленную руку отца и покинул его покои, повторяя скорее в сердце, нежели вслух: «Если Бог слышит вас, отец, и я ему небезразличен, пусть он дарует мне скорую смерть!»

Через два часа молодой человек, сменив полковничий мундир на дорожное платье, вскочил на коня и умчался прочь из замка.

Но перед отъездом он наказал верному слуге тайно предать мадемуазель Бланш де Миребэль письмо.

Вот его содержание:

«Мадемуазель,

Неумолимая судьба разделяет нас. Я уезжаю, не повидавшись с вами, ибо, если бы увидел вас еще раз, мне не хватило бы сил, чтобы уйти.

Я уезжаю, увы, навсегда! Забудьте же меня, мадемуазель, и будьте счастливы. Вы были первой моей любовью и останетесь последним сердечным увлечением. Только ваше имя будут шептать мои мертвеющие губы…

Прощайте, мадемуазель! Возможно, разлученные на этой земле, мы однажды воссоединимся на Небесах. Еще раз прощайте… прощайте! Это последнее утешительное слово. Только оно придает мне сил дождаться смерти, не торопя ее…»

Прошел год. И в конце его старый барон де Шан-д’Ивер скончался, оставив сыну свой титул, огромное состояние и, еще того лучше, полную свободу действий. Тристан, сгоравший от любови, как никогда прежде, поспешил возвратиться во Франш-Конте.

За время его отсутствия случилось событие, повлекшее за собой беды ужасные и неисчислимые. Граф де Миребэль обещал руку своей дочери сиру Антиду де Монтегю, владетелю Замка Орла, одному из самых богатых и влиятельных сеньоров в округе Доль.

Однако Тристан, веря, что Бланш все еще любит его, попросил ее руки у графа де Миребэля. Тот отказал Тристану, и, поскольку его отказ вверг Бланш в отчаяние, между отцом и дочерью разыгралась сцена, очень похожая на ту, что мы описали на предыдущих страницах.

Чтобы поколебать упорство отца, Бланш прибегла к оружию, куда более действенному, чем мольбы и слезы. Этим оружием стала печаль, завладевшая девушкой всецело и не замедлившая сказаться на ее облике. Бланш перестала есть и спать. Она ни на что не жаловалась и все больше грустила, угасая на глазах, – можно было подумать, что смерть ходит за нею по пятам. Действительно, казалось, что жизненные соки совсем перестали питать ее.

Граф де Миребэль упорствовал так долго, как только мог, – впрочем, не очень долго, ибо он души не чаял в своем единственном чаде. Слово, данное сиру Антиду де Монтегю, было отозвано, и Тристан, признанный женихом Бланш, уже думал, что счастье его не за горами.

Граф де Миребэль назначил дату бракосочетания влюбленных. На том Тристан убыл в Безансон – за свадебными подарками.

Отсутствовал он всего лишь неделю, и тем не менее отъезд его оказался слишком долгим. Когда молодой барон вернулся в замок Шан-д’Ивер, то обнаружил, что все его надежды разбились в прах – и сгорели, точно молодое деревце, сраженное молнией.

Графа де Миребэля убили, а Бланш исчезла.

Дня за два до того, как Тристан, вернувшись домой, узнал об этой двойной беде, граф с дочерью прогуливались верхом по лесу, в сопровождении одного-единственного слуги, следовавшего чуть поодаль от них.

За поворотом извилистой дороги, пролегавший меж двух рядов вековых буков, отца с дочерью окружили всадники в монашеских рясах с опущенными капюшонами, скрывавшими их лица. Предводительствовал ими рослый мужчина. Он, как и его подручные, был облачен в рясу, но с опущенным на плечи капюшоном.

Его лицо скрывала черная маска.

Сир де Миребэль выхватил шпагу в тщетной попытке оказать сопротивление. И был тотчас сражен выстрелом из пистолета. Вслед за тем один из ряженых монахов передал бесчувственную Бланш на руки человека в черной маске, и захватчики во весь опор пустились прочь, оставив позади себя жуткий след – мертвое тело, истекающее кровью, которая тут же впитывалась в дорожную пыль.

Тристан в отчаянии подал жалобу в высший суд Доля, хотя, памятуя о непреложной судебной истине, логически и досконально объясняющей мотив всякого преступления: «ищи, кому это выгодно», – в убийстве отца и похищении его дочери он винил сира де Монтегю.

Ни одно вещественное доказательство не свидетельствовало против этого могущественного сеньора, но, с точки зрения морали, предположения были более чем основательны – и Антида де Монтегю по подозрению в совершенном злодеянии вызвали в суд, дабы выслушать его и, по возможности, снять с него всякие досужие подозрения.

Надменный сеньор не посмел открыто перечить верховным властям провинции. Он предстал перед судом – но предстал с плохо скрываемым возмущением и угрозами безжалостно отомстить Тристану де Шан-д’Иверу, вынудившему его самым постыдным образом испить из уготованной ему горькой чаши.

Между тем, пока Антид де Монтегю защищался в суде с почти вызывающим высокомерием, власти распорядились учинить обыск в замке Орла. Вести дознание поручили полковнику Варрозу, одному из ближайших друзей Тристана, однако ж дело так ничем и не закончилось. Сир Монтегю, публично признанный невиновным в убийстве и похищении, вернулся в свое поместье и заперся там на два или три года, чтобы дать улечься страстям и чтобы все позабыли об этой темной истории, наделавшей много шуму аж в трех округах. Казалось, он навсегда оставил планы мести, о которых объявил во всеуслышание. Поначалу всех удивляло подобное благодушное спокойствие, совсем не вязавшееся с хорошо известным нравом этого сеньора, а потом о нем и вовсе думать забыли.

Только время способно притупить душевную боль. Душа человеческая не создана для вечных терзаний. Сперва человеку, получившему сердечную рану, кажется, что она никогда не затянется, но проходят часы, дни, годы, и каждый проходящий час, день и год проливает каплю бальзама на кровоточащую рану, и она мало-помалу зарубцовывается.

Тристан де Шан-д’Ивер не стал исключением из общего правила. Сначала ему хотелось умереть, затем он пустил жизнь свою на самотек, ну а в довершение всего горечь, отчаяние и сожаления переросли в его душе в томную грусть.

Наконец, в один прекрасный день он сказал себе, что его род, увенчанный достославными именами предков, не должен на нем закончиться: ведь он был единственным и последним его представителем, – и вот спустя три года после исчезновения Бланш де Миребэль наш молодой барон женился на благородной и очаровательной девице по имени Одетта де Вобекур.

Однако союз их оказался несчастливым. Через одиннадцать месяцев после свадьбы новоиспеченная баронесса де Шан-д’Ивер скончалась, произведя на свет мальчика, получившего при крещении имя Рауль.

Похоже, десница Господня легла тяжким бременем на плечи Тристана.

Минуло два года. И вот однажды ночью, когда бушевала гроза, главные помещения замка Шан-д’Ивер внезапно полыхнули огнем, разгоравшимся с необоримой силой. Многие слуги тогда погибли, тщетно пытаясь остановить неукротимое пламя, подступавшее одновременно со всех сторон.

И на рассвете замок являл собой уже груду дымящихся развалин, среди которых должны были упокоиться тела отца и его сынишки.

Таким образом, род Шан-д’Иверов как будто оборвался раз и навсегда!

В округе говорили – ведь нужно ж было найти разумное объяснение столь сокрушительному бедствию, – что молния ударила в замок одновременно в двух-трех местах, а народная молва, как известно, гласит, что потушить такие пожары невозможно. Люди приняли подобное объяснение, впрочем, вполне убедительное, и воспоминания об этих роковых событиях вскоре растворились в заботах и хлопотах повседневной жизни.

X. Рауль и Лакюзон

Рауль закончил свой рассказ на том самом месте, на котором остановились и мы с вами.

– Ах, – воскликнул Лакюзон, – теперь все ясно! Стало быть, вы считаете сира Антида де Монтегю виновником пожара в замке Шан-д’Ивер и гибели барона Тристана, то есть, по-вашему, этим двойным злодеянием он совершил двойную же месть.

– Да, – ответил молодой человек, – я считаю сира де Монтегю виновным. Я обвиняю его в поджоге и убийстве точно так же, как мой отец обвинял его в похищении и кровопролитии… и теперь, когда вы выслушали мою историю до конца, вы тоже будете считать его виновным и, подобно мне, признаете, что ни один, даже самый лютый злодей, вздернутый рукой палача, не заслуживает более позорной смерти, чем этот презренный сеньор!

– Продолжайте, – только и сказал Лакюзон.

И Рауль заговорил вновь:

– Накануне того злополучного дня, а вернее, проклятой ночи, управляющий моего отца, Марсель Клеман, о котором я уже говорил, вернулся вечером из соседней деревушки, где он навещал своих знакомцев. Он видел, как один из наших слуг, из самых младших в замке, долго разговаривал с каким-то подозрительным типом, который, когда они прощались, сунул ему в руку не то пригоршню серебряных монет, не то кошелек.

Марсель окликнул того слугу и стал расспрашивать.

Слуга ни в чем не признавался и на все вопросы отвечал дерзко.

Тогда Марсель объявил ему, что завтра же утром его рассчитает и отправит на все четыре стороны.

– До завтра еще дожить надобно… – усмехнулся в ответ слуга. – А в округе замков хватает, помимо вашего. Не тот, так другой.

Марсель, на беду, не придал никакого значения его словам, хотя за их грубостью таилась не столько бравада, сколько угроза. Выпроводи он изменника в тот же час, злодеи-поджигатели наткнулись бы на запертые наглухо ворота, которые, как они надеялись, им откроют и в которые вместе с ними проникнет зло и беда.

Так вот, посреди ночи Марсель, которому мешали спать раскаты грома, вдруг заметил, как непроглядную темень вдруг озарила зловещая красная вспышка, и в следующее мгновение его спальню стало заволакивать густым, удушливым дымом.

В первую секунду ему почудилось, что в замок ударила молния, и он кинулся к окну…

Вход на передний двор замка охраняли трое или четверо человек в масках, и у каждого в одной руке была шпага, а в другой – факел. Еще несколько человек, тоже в масках, бегали точно угорелые по коридорам замка, потрясая факелами. И оставляя за собой огонь – везде и всюду.

Марсель был слугой верным и честным. Он родился в нашем доме и в некотором смысле был членом нашей семьи – он жизнь отдал бы за моего отца. Марсель живо оделся. Сунул за пояс охотничий нож, пистолеты и опрометью кинулся по потайной лестнице к покоям барона де Шан-д’Ивера.

И в тот самый миг, когда он собирался отдернуть гобелен, скрывавший одну из дверей в спальню хозяина, ему послышался хорошо знакомый голос, повергший его в трепет, – голос сира Антида де Монтегю, выкрикнувшего в припадке исступленной радости: «Волку заткнули пасть! Ищите теперь волчонка, перережьте ему глотку и бросьте в огонь! Пусть здесь все заполыхает ярким пламенем! Хочу, чтобы к завтрашнему утру камня на камне не осталось от их проклятого логова!»

В ответ послышались неразборчивые голоса, потом все стихло – топот удалился.

Марсель отдернул гобелен и вошел в спальню. Там уже все занялось огнем: и гардины, и драпировка и мебель. Вся спальня была объята пламенем.

Марсель бросился к отцовской постели. Она была пуста и вся в крови.

«Они убили его! – в отчаянии прошептал верный слуга. Что ж, тогда, по крайней мере, я спасу сына и его состояние».

Острием охотничьего ножа Марсель поддел замок занявшегося огнем шкафа, где, как он знал, хранились бесценные вещи. Из шкафа он извлек кованый ларчик и вместе с ним пробежал тайными проходами, известными только ему одному, ко мне в спальню, где я тихо и мирно спал в своей колыбели, и куда злодеи еще не добрались.

Он схватил меня в охапку прямо так, завернутого в одеяло, и, заслышав быстро приближающиеся шаги, сиганул из окна второго этажа в парк – при падении он вывихнул левую ногу. Но, невзирая на острую боль, ему достало мужества дотащиться с двойным грузом до густой купы деревьев, что росли посреди лужайки в двух-трех сотнях метров от замка. Там он затаился и стал ждать.

Тем временем пожар полыхал уже вовсю: подхваченные неумолимым натиском бури, языки пламени вздымались до самого неба, окрасившегося в цвет крови, и озаряли парк и всю округу яркими бликами, сродни отблескам солнца.

Вдруг на фоне сверкающей огненной стены возник силуэт рослого всадника – он восседал на великолепном скакуне, и на лице у него была черная маска… слышите, капитан, черная маска! Всадник осадил коня, повернулся лицом к огню и зычно крикнул: «Ну что, Тристан де Шан-д’Ивер, что ты теперь скажешь? Будешь ли ты и в этот раз жаловаться господам судейским в Доле?»

Вслед за тем, пустив коня в галоп он свернул за угол замка и скрылся из вида.

Этого человека, хоть он и был в маске, Марсель Клеман признал – не только по голосу, но и по стати, манерам и поведению. То был Антид де Монтегю – этот человек в черной маске. Убийца графа де Миребэля! Похититель Бланш! Губитель моего отца!

Мне остается прибавить еще самую малость, капитан… Надо мной нависла смертельная угроза. Мое имя стало для меня смертельным приговором. Узнай сир де Монтегю, что я жив, мне пришел бы конец. Марсель Клеман отлично это знал – и решил скрыть мое настоящее имя даже от меня самого. Он отвез меня во Францию, выдав за своего сына, и вбил мне в голову, что я француз.

В кованом ларчике, который этот примерный управляющий спас вместе со мной, лежали все бумаги, удостоверяющие титулы моих предков и мое собственное происхождение. Там же хранились и все семейные бриллианты Шан-д’Иверов, то есть почти что миллионное состояние.

Марсель воспитывал меня как благородного сеньора, а когда мне исполнилось восемнадцать, он отдал меня на воинскую службу. И я все считал его моим отцом. И вот спустя год, когда мой полк был направлен на осаду Доля, Марсель, не желая, чтобы я воевал против моих соотечественников, раскрыл мне тайну моего рождения. Он поведал мне все, что я рассказал вам, передал все бумаги, удостоверявшие правоту его слов, и прибавил, что самому Господу было угодно осенить мое чело непреложной родовой печатью. Благодаря моему полному сходству с отцом, любой, кто когда-то знавал Тристана де Шан-д’Ивера, глядя на меня, сказал бы, что это он собственной персоной.

Исполнив таким образом свой долг до конца, достойный слуга, достигший к тому времени весьма преклонного возраста, тихо почил, счастливый тем, что однажды я смогу вернуть себе имя и титул моих предков.

Итак, капитан, я рассказал вам историю моей жизни. Теперь вы все знаете. И мне остается лишь повторить то, что я говорил, когда начал свой рассказ: так кто же я, заурядный выдумщик или же истинный дворянин? Ответьте!

Лакюзон протянул Раулю руку.

– Барон де Шан-д’Ивер, – сказал он, – добро пожаловать в наши свободные горы! Франш-Конте, ваша колыбель, от моего имени приветствует вас и принимает как самое дорогое из своих чад. Я полагаюсь на вас, Рауль де Шан-д’Ивер, и рассчитываю, что вы последуете по героическим стопам Реджинальда, вашего предка, когда-то сражавшегося во главе вооруженных вассалов, солдат Генриха IV, и вышедшего победителем из той борьбы.

– Благодарю, капитан! – с воодушевлением отвечал молодой человек. – Я постараюсь оправдать ваше доверие и имя, которое ношу.

– Вы официально покинули французское войско?

– Да, вот уже месяц как я передал шпагу и командование в руки господина де Виллеруа.

– Хорошо. Нельзя оставлять за собой ни малейшей тени измены. А теперь у меня есть к вам вопрос.

– Задавайте, капитан. Я готов дать ответ на любой ваш вопрос.

– Откуда вы знаете Эглантину?

– Год назад, как я уже говорил, меня направили во Франш-Конте в составе французского войска. Я участвовал в осаде Доля. Маркиз де Виллеруа, при котором я состоял в адъютантах, иногда отряжал меня с поручениями к частям, рассредоточенным по деревням и лесам Шо. И как-то раз случай привел меня к дверям дома, где жили ваш дядюшка и ваша кузина. Так я увидел Эглантину. Так я ее полюбил. Старику отцу и его молодой дочери нужен был покровитель, который оградил бы их от оскорблений и посягательств солдатни, уверенной, что на вражеских землях дозволено все. И этим покровителем стал я. Мне посчастливилось оказать кое-какие услуги вашему дядюшке – он проникся ко мне благодарностью и принимал в своем доме как сына. То была счастливая пора. Эглантина без умолку говорила мне о вас, рассказывала, какой вы смелый, какой вы герой и какой благородный – истинно рыцарь; она породила в моем сердце горячее желание познакомиться с вами и подружиться. Но вот настал день расставания. Мне надлежало вместе с главнокомандующим возвращаться во Францию. И в тот день Эглантина сказала мне: «Если дом наш будет пуст, когда вы вернетесь, поезжайте в горы, разыщите капитана Лакюзона, моего двоюродного брата, и доверьтесь ему – расскажите все-все без утайки. Он меня очень любит и точно так же полюбит вас и проводит вас ко мне». На том я отбыл. А когда вернулся, несколько дней назад, то увидел, что дом ее действительно опустел. Тогда я вспомнил слова Эглантины. До меня дошли слухи, что вы в Сен-Клоде, и я отправился разыскивать вас там, а повстречал в Лонгшомуа.

– Но почему, – удивился Лакюзон, – ни дядюшка, ни его дочь ничего мне о вас не рассказывали?

– Боже мой, – воскликнул Рауль, – неужто она меня забыла!

– Нет, – возразил капитан, – если Эглантина кому и отдаст свое сердце, то раз и навсегда. Просто дядюшка с кузиной, полагая, что вы француз, не захотели мне признаться, что подружились с французом.

На мгновение воцарилась тишина, потом Лакюзон продолжал:

– Меня много чего беспокоит, Рауль. Вы хорошо все обдумали? Вы богаты и благородны, а Эглантина девушка бедная, не бог весть какого происхождения и обездоленная. К чему вам такая любовь?

– Не понимаю вас, капитан, – живо ответил Рауль. – К чему мне такая любовь? Ну конечно, тут нечего скрывать: я хочу, чтобы Эглантина стала баронессой де Шан-д’Ивер, если вы не считаете меня недостойным породниться с вами.

– Значит, вы просите у меня руки моей кузины?

– Определенно, и я сегодня же попрошу о том и ее отца, если увижу его. А нет – так завтра.

– Отныне, Рауль, – взволнованно проговорил капитан, – вы мне брат! Вам угодно знать, где сейчас Эглантина. И я скажу: она в Сен-Клоде – прячется и сию минуту, пока я разговариваю с вами, конечно, стоит на коленях перед распятием, омывая его слезами, и молит Бога спасти ее отца, который не сегодня завтра умрет.

– Умрет! – в изумлении повторил Рауль. – Кого вы имеете в виду? Кто должен вот-вот умереть?

– Пьер Прост.

– Умрет! – повторил про себя молодой человек. – Но почему? Он что, ранен? Или сражен настолько опасным недугом, что его не спасти и часы его уже сочтены?

– Он не ранен и не болен. Он в заточении. И обречен.

– Обречен!.. За какое же преступление его осудили и каким судом?

– Известно ли вам, что два дня тому Сен-Клод захватил сир де Гебриан со шведами?

– Да, я узнал об этом в Шампаньоле.

– Безоружный, не готовый к нежданному вторжению город не мог защищаться – и был разграблен. Многие досточтимые горожане заплатили жизнью за тщетное сопротивление, других же бросили в темницу. И Пьер Прост, дядюшка мой, оказался в числе последних. Его арестовали как лазутчика – его, живое воплощение лояльности! Его заковали в цепи и бросили в «каменный мешок», в городском монастыре, а завтра утром поведут на казнь.

– Ах! – вскричал Рауль. – Они не посмеют!

Лакюзон пожал плечами.

– Не посмеют? – возразил он. – На площади Людовика XI уже сложили костер. Никто не верит в это нелепое обвинение в шпионаже, все думают, это лишь предлог. Кому-то угодно, чтобы мой дядя умер: он же мне родственник, и его смерть должна устрашить горцев.

– Какая низость! – пробормотал Рауль.

– Да, низость. А от темницы до костра путь не такой уж близкий, как кажется.

– Так вы надеетесь спасти Пьера Проста?

– Эх, если б не надеялся, неужели, думаете, держался бы как ни в чем не бывало? Еще бы, конечно, надеюсь. Не я ли неизменно оказываюсь там, где нужно спасти безвинного и послужить святому делу?

– Возможно, я смогу вам помочь.

– Вы, Рауль?

– Да, я, и если не как франш-контийский барон Рауль де Шан-д’Ивер, то уж по крайней мере как французский офицер Рауль Клеман.

– Каким же образом?

– Я часто виделся с графом де Гебрианом у маркиза де Виллеруа и знаком с ним. Он не знает, что я больше не состою в союзной ему армии. Зато он знает, что генерал некоторым образом мне благоволил и не откажет, если я попрошу его помиловать отца Эглантины.

– Помиловать! – горячо воскликнул Лакюзон. – Просить помилования!.. Умолять!.. Заклинать!.. Склонить голову перед шведом!.. Нет, нет, Рауль, никакого помилования такой-то ценой. Да и дядюшка счел бы, что это слишком дорогая плата за его жизнь. К тому же не на просьбы я уповаю, а на кое-что получше.

– И что вы намерены делать?

– Увидите…

Он снова смолк.

Вскоре двое всадники выехали на возвышенность, откуда их взору открылась великолепная картина, освещенная тусклым светом бледной луны. Перед ними простиралась долина, где лежал город Сен-Клод; на горизонте возвышались вековые ели, венчавшие хребты скал, словно мрачно-зеленые стены, что вздымались вдоль берегов Бьен до вершин Сетмонселя.

Дорога, которой наши путешественники намеревались следовать дальше, тянулась, резко поворачивая, вдоль склона горы Сенкетраль. В глубине долины чернела громада города.

– Рауль, – вдруг спросил Лакюзон, – когда вы думаете вернуть себе имя своих предков?

– Когда отомщу за отца, – ответил молодой человек. – Когда убийца-поджигатель сполна заплатит за кровь и пожар.

– Я ждал такого ответа. Кому же вы намерены мстить?

– Кому? – удивленно переспросил Рауль. – Кому же как не злодею, натворившему столько бед! Кому как не презренному Антиду де Монтегю! Я с огнем и мечом явлюсь к нему в Замок Орла, и вы мне поможете, правда же, брат? Ибо только так я смогу исполнить мой священный долг.

Лакюзон покачал головой.

– Рауль, – сказал он, – я хочу, я обязан отплатить за ваше доверие той же монетой и не могу скрывать от вас правду. Я отдал бы жизнь за вас, случись такая надобность, но вам не стоит рассчитывать на меня, уж коль вы задумали мстить Антиду де Монтегю. Больше того, я буду стоять на его стороне, то есть против вас, а если и не против вас, то, по крайней мере, за него.

– Против меня, брат! Против меня – на его стороне! – вскричал Рауль. – Не может быть!

– И тем не менее это правда.

– Но почему?

– Потому что, когда общая беда нависла над всеми нами, личные разногласия и злоба, сколь бы ужасны ни были их причины, должны быть забыты. Потому что не должно быть врагов среди тех, кто служит одному делу, по крайней мере на то время, пока это дело под угрозой. Потому что теперь Антид де Монтегю, владетель Замка Орла, один из самых пламенных и влиятельных борцов за свободу Франш-Конте. Из числа его вассалов я пополняю свои партизанские отряды. Это он дает нам деньги, провизию и оружие, когда мы лишаемся всего. Это он кормит и оберегает матерей, сестер и дочерей крестьян, взявших в руки оружие. Наконец, там, в замке Орла, расположен главный штаб горцев, где разрабатываются все военные операции. Так что сами видите, Рауль, услуги, которые нам оказывает Антид де Монтегю, действительно огромны, и если для вашего рода этот благородный сеньор злодей, то для меня он святой!

– Понимаю вас и не могу с вами не согласиться, – ответил Рауль. – Я подожду… я буду ждать спокойно и терпеливо, хотя, возможно, долго ждать мне не придется. Придет день, брат, и вы сами отдадите мне этого человека и станете на мою сторону, чтобы его сокрушить, ибо Господь не был бы справедлив, если бы позволил похитителю, поджигателю и убийце и впредь скрываться за личиной вашего верного и преданного союзника. Попомните, капитан, мои слова: тайное чутье подсказывает мне, что Антид де Монтегю подлец и изменник. И еще попомните: однажды я вам это докажу!

Лакюзон хранил молчание.

Он не знал, что ответить на эти слова, исполненные неумолимой, безжалостной логики. К тому же ему показалось весьма сомнительным, что Господь соблаговолил бы воспользоваться этой подлой, преступной рукой, чтобы вершить великие, благородные дела.

В это время двое всадников выехали на берег Бьен, протекающей по дну долины совсем неподалеку от укреплений Сен-Клода.

Лакюзон повернул лошадь налево, оставляя город по правую руку, и вскоре подъехал к опушке густой рощицы, в которую углубился в сопровождении Рауля.

Не успели они проделать под лесным пологом и двадцати пяти шагов, как услышали сухой, металлический скрежет, каким сопровождается зарядка мушкета.

Вслед за тем послышался окрик:

– Стой, кто идет!

– За Сен-Клод и Лакюзона! – откликнулся капитан.

XI. Пара незатейливых куплетов. – Сен-Клод

– А, это вы, капитан! – продолжал тот же голос, что встретил их окриком: «Стой, кто идет!»

Из кустов выбрался франш-контийский партизан, облаченный в тот же костюм, что и предводитель горцев, и схватил под уздцы лошадь своего командира.

– Слезайте, Рауль, – сказал капитан, спешиваясь.

Рауль повиновался, и горец отошел в лес, уводя с собой лошадей.

Лакюзон остановился и спросил своего соратника:

– Есть новости?

– Никаких, капитан.

– А что в городе?

– Шведы с серыми разграбили винные погреба, не обошли и монастырские, опустошали их вечер напролет и сейчас, верно, нарезались до чертиков.

– Хорошо. Ступай.

Затем капитан свернул на дорогу, что вела в Сен-Клод, и на выходе из рощицы обратился к своему спутнику:

– Теперь, Рауль, ни слова! Старайтесь не ступать на гальку и придерживайте шпагу, чтоб не билась о стволы пистолетов. Враг везде и всюду: впереди, сзади – со всех сторон. Малейший шум может спровоцировать пальбу: мы превосходная мишень для мушкетов. Спустимся к реке – надо держаться поближе к ивам, чтоб лунный свет не выдал нас.

Соблюдая все меры предосторожности, о чем предупреждал франш-контиец, они вдвоем вышли к тому месту, где Бьен, несшая свои воды по каменистому руслу, образовывала крутой извив, за которым в ста пятидесяти – ста шестидесяти метрах уже начиналась городская стена. Глубина реки в этом месте была не больше полуфута.

– Стой! – шепнул капитан, остановившись за узловатым стволом огромной ивы и удерживая Рауля за руку рядом с собой.

Через полминуты он поднес ладони к губам и крикнул по-совиному, да так ловко, что Рауль невольно вскинул глаза в поисках ночной птицы, которая, наверное, затаилась в ветвях старого дерева.

Лакюзон, заметив это движение, наклонился к своему спутнику, и едва разборчиво шепнул ему в ухо пару слов:

– Это сигнал.

– Что он означает?

– Мы здесь.

– Ответ будет?

– Да.

В тот же миг, в подтверждение слов капитана, послышался другой крик совы – не иначе, как прямо из города, – правда, приглушенный расстоянием.

– И что теперь? – спросил Рауль, стараясь говорить тише.

– Подождем.

– Чего?

– Увидите.

И Лакюзон поднес палец к губам, призывая спутника к молчанию. Рауль затаил дыхание.

Луна освещала часть рухнувшей крепостной стены – прямо напротив двух наших друзей. Огромная башня с разрушенными зубцами отбрасывала смутную тень на остатки укреплений.

Караульный, швед, с мушкетом на плече неспешно ходил взад-вперед по площадке длиной не больше двухсот шагов. Ствол его мушкета, эфес шпаги, рукоятки кинжала и пистолетов посверкивали в лунном сиянии, когда часовой выходил на освещенную часть крепостной стены, – и все эти блики мгновенно угасали, стоило ему войти в тень старой башни.

Еще около четверти часа шведский караульный в полном одиночестве продолжал монотонно расхаживать туда-сюда. Вслед за тем на стене, в лунном свете внезапно возникла другая фигура – будто намеренно, чтобы ее лучше было видно, потом она так же неожиданно скрылась в той части укреплений, которую поглощала тень. Прошла пара секунд. Караульный повернулся к новоприбывшему спиной.

И тут с башенной площадки, из тени, послышался дрожащий, сдавленный голос, вернее, пение:

Граф Жан, уж час заветный наступает,
Уж солнце горизонт ласкает,
И колокол как будто бы рыдает,
Уж соловей в листве знай распевает,
И розы цвет благоухает
В долине, где поступь моя затихает.
Ищу тебя я тщетно во мгле.
Граф Жан, я здесь, приди же ко мне!
Когда стихла последняя нота куплета, караульный, сначала застывший в изумлении, скорым шагом направился к затененному месту, откуда слышалось пение.

Ветром до слуха Лакюзона и Рауля донесло невнятные обрывки оживленной перепалки – потом лязгнуло железо – раздался глухой, неопределенный шум.

Все произошло меньше чем за минуту.

Шведский солдат, с мушкетом на плече, появился опять – и снова стал в караул. Только теперь он почему-то был выше ростом.

Тут издалека послышался окрик:

– Часовым – не спать!

Ему, уже ближе, вторил другой, сиплый окрик:

– Часовым – не спать!

Потом еще один, и еще.

Солдат, которого капитан с Раулем не теряли из вида, повинуясь военному предписанию, действующему в захваченных городах, во всю глотку проорал, повторяя привычный приказ:

– Часовым – не спать!

Тот же крик, подхватываемый другими голосами, постепенно отдалялся и звучал все глуше.

Когда он совсем стих, караульный вдруг остановился, весьма бесцеремонно прислонил мушкет к бойнице и, скрестив руки на груди, затянул второй куплет незатейливой песенки:

Пастушка под покровом тьмы
Возлюбленного пастушка искала,
Вся в белом сквозь ночную мглу бежала,
Между деревьями, что на пути ее росли.
Звезда от водной глади свет свой отражала,
И ветерок чуть слышно все шептал в ночи,
И эхо в скалах повторяло:
Граф Жан, я здесь, скорее же приди!
– Это Гарба, – едва слышно выпалил Лакюзон. – Там, на стене пока никого. Идемте, Рауль.

Они вдвоем покинули убежище под сенью ивы, перешли Бьен вброд, не замочив и колен, и вскоре оказались у подножия стены – вернее, башни. Вдоль стены, прямо к их ногам соскользнула веревочная лестница.

– Я полезу первый, – сказал капитан, хватаясь за лестницу. – Вы за мной…

Так, друг за дружкой, они взобрались на край башни, обрамленный замшелыми зубцами.

Чуть в стороне на площадке валялась какая-то темная куча.

– Что это, Гарба? – спросил Лакюзон.

– Это, капитан? – отвечал тот, к кому был обращен вопрос. – Да ничего особенного. Тело шведа, который мешал мне петь.

– Что нового?

– Ничего, капитан.

– Где узник?

– Под охраной.

– А полковник с преподобным?

– Вас дожидаются.

– Казнь не отложили?

– Нет. Палач во всеоружии. Недостает только огня и жертвы.

– А наши где?

– Здесь.

– Все?

– Да.

– Отлично. Ступай вперед. Идем в дом на главной улице…

* * *
Здесь мы считаем необходимым дать читателям точное представление о городе Сен-Клод, где должны произойти некоторые важные события нашего рассказа. И наилучшим способом, как нам думается, было бы привести дословно то, что писал об этом историческом месте видный литератор (из него нам многое приходится заимствовать) господин Луи Жуссерандо в «Змеином алмазе», одном из своих замечательных произведений, посвященных Франш-Конте семнадцатого века.

Итак, предоставим ему слово:

«Надо, – пишет он, – быть прокаженным, внушающим страх и отвращение ближним, или законченным злодеем, бегущим от правосудия людского, или же святым отшельником, воодушевленным религиозным чувством, евангельской верой, присущими отцам церкви, чтобы всего лишь помыслить о том, как можно прожить жизнь в этом захолустье.

Подобные мысли приходят в голову всякому, кто впервые попадает в Сен-Клод.

Представьте себе три высокие, шестисотметровые горы, расположенные треугольником; на середине подъема склон одной из этих гор переходит в продолговатое плато, ограниченное с одной стороны остроконечным утесом, который бог весть почему называется Девичьей скалой, а с другой – неприметной тропой, ведущий в глубь долины. На этом-то уступе и построили город.

Две трети года занесенный снегом, городок открывается взору путешественника лишь с близлежащих вершин, и угадывается он только по огромным дымящим трубам. Долгие зимы не щадят ни одно растение вокруг. Только вечнозеленые лишайники, цепляющиеся за эту голую скалу, нарушают однообразную белизну окружающего ландшафта.

Дороги, почти невидимые из-за громадных сугробов, едва позволяют спуститься на дно горной бездны: здесь слишком велика опасность сбиться с пути и сорваться в пропасть, откуда уже нет возврата.

Вот почему на тамошних горных пастбищах не увидишь ни коров, ни пастухов, а на равнинных лугах не встретишь ни овец, ни баранов, ни коз с набухшим, отвислым выменем, взбирающихся на пригорки и пощипывающих траву да цветы у самшитовых зарослей.

Отовсюду слышится лишь воронье карканье, волчий вой, крик орла и прочей хищной птицы, кружащей в поисках пищи и возвращающейся к себе в гнездо либо в печали, либо в радости, в зависимости от исхода охоты.

Человек же сидит дома, в кругу семьи, поглощая провизию, заготовленную в лучшее время, и ждет весны, точно умирающий с голоду нищий, уповающий на подаяние богача.

Это захолустье, самое глухое в Юрский горах, некогда выбрал для себя один святой пустынник, прибывший сюда для того, чтобы в тиши и покое предать забвению мирскую суету и порочные страсти человеческие. Святого звали Ромен, и жил он в те времена, когда на земле секванов[105] только-только было утверждено христианство.

Пустынь его называлась Кондат, а вскоре рядом с ним поселился и его брат Люпицен. Но прошли годы, и это уединенное пристанище уже не могло вместить всех ревностных христиан, уходивших туда толпами, и тогда новоприбывшие стали селиться в местечке под названием Лесон, которое позднее получило имя Сен-Люпицен, в честь одного из основателей.

После смерти святого Ромена Люпицен вернул в Кондат верующих, коих возглавлял, и основал общину, которая со временем могла потягаться в довольстве с самыми зажиточными монастырями в Европе.

Но, увы! Неужели человеческой натуре и впрямь свойственно губить самые прекрасные начинания?

Неужто закон природы действительно требует, чтобы даже самые святые помыслы приносились в жертву честолюбию и корысти? Святой Ромен утвердил это место для молитв, исполненных истинной веры. Ибо только вера и любовь к Богу направляла его шаги. Он основал храм, сводом которому служили неоглядные небеса, стенами – бескрайние ельники, а алтарем – голая скала. Затерянный в своей пустыни, где единственной пищей ему служили коренья, а единственным питьем – родниковая вода, он жил только помыслами о Царстве небесном, куда ведет тернистый путь, который необходимо проделать человеку, дабы в конце его обрести отдохновение от тягот земных.

Но вот он умер, и последователи, забыв его пример, превратили сию обитель благочестия в могучий оплот феодальной иерархии.

Нажившись за счет богатых приношений, какие паломники всех мастей складывали к стопам святого Клода, архиепископа Безансонского, родившегося в Браконе, близ Салена, и почившего в 696 году, монахи сего монастыря приобрели обширные владения, понастроили замков для их защиты, призвали к себе в услужение вооруженных наемников, вассалов и крепостных. Они обложили десятиной и оброком всю округу, они чеканили свою монету, заручились в Бургундском государстве охранными грамотами и правом выносить окончательные решения.

Одним словом, сия скромная пустынь, некогда служившая прибежищем бедному отшельнику, за несколько столетий превратилась в один из богатейших монастырей в Европе, а его обитатели – в наглых землевладельцев, которые дошли до того, что требовали ото всех, кто желал к ним присоединиться, грамоты, удостоверяющие их принадлежность к старинным дворянским родам…»

* * *
А теперь мы просим наших читателей любезно последовать за нами в одну из комнат в первом этаже маленького домика, тесного и приземистого, расположенного неподалеку от площади Людовика XI, на краю главной городской улицы.

Эта комната, которую мы не станем подробно описывать, была обставлена довольно скромно. Колпак камина украшало большое распятие, помещавшееся рядом с заженной медной лампой; в очаге горели коренья. Перед камином, друг напротив друга, сидели двое, опершись локтями на разделявший их стол пиренейского дуба.

Один из них был священником. Он пребывал в том возрасте, в котором, считается, наступает полный расцвет сил. Его лицо, красивое и открытое, с заостренными чертами, несло печать неукротимой энергии, и единственное, что его сейчас омрачало, так это тень озабоченности и тревоги.

Его визави, облаченный в военный мундир, очень похожий на тот, что носил капитан Лакюзон, был крупным, приятной наружности стариком атлетического сложения, плечи которого ничуть не согнулись под бременем прожитых лет. У него были довольно выразительное лицо, седые, словно посеребренные, волосы, коротко остриженные по моде шотландских пуритан, и длиннющие седые же усы. Его большие голубые глаза сверкали живым, ярким огнем, как у юноши. Его глубокомысленный, проницательный взгляд, словно в рассеянности, остановился на одной из потолочных балок; лоб нахмурился; губы непроизвольно сжались. Все в нем выдавало мрачную озабоченность, поглотившую и священника.

Они не обменялись ни словом.

Соборный колокол пробил два удара – звонкие железные ноты раскатились в разные стороны, сотрясая воздух.

От внезапного звона священник и солдат разом вздрогнули.

– Два часа! – вскричал последний. – Уже…

– Полковник, – спросил священник, – вы чем-то встревожены, не так ли?

– Еще бы! Ему следовало быть здесь в полночь. Он обещал. Знает ведь – время не терпит. Да и палачи ждать не будут. Должно быть, его задержало что-то непредвиденное. А непредвиденное таит угрозу, тем более что шведы с серыми хозяйничают в горах и на равнине.

– К тому же он один, – прибавил священник.

И через мгновение прибавил:

– Помолимся!

Он тот час же встал с табурета и, повернувшись к распятию, начал молитву.

Но не успел он произнести первых ее слов, как она была услышана.

Снаружи в дверь тихо постучали, потом еще раз… и еще.

Старый солдат кинулся к двери.

– Кто там? – спросил он, перед тем как открыть.

Ему ответствовал голос капитана:

– За Сен-Клод и Лакюзона!

– Это он! – облегченно вздохнув, проговорил священник.

Дверь отворилась. Капитан с Раулем прошли в комнату.

Сопровождавший их Гарба ретировался, направившись к площади Людовика XI.

XII. Троица

– Добро пожаловать, Жан-Клод! – в один голос воскликнули священник с полковником.

– Благодарю, отец мой! Благодарю, полковник! – отвечал Лакюзон. – Кажется, я припозднился?

– На два часа с лишним. Мы уж начали беспокоиться, не случилось ли чего.

– И беспокоились вы не напрасно, ибо я едва не угодил в смертельную ловушку. Впрочем, об этом позже. Скажу только, вы бы точно больше никогда меня не увидели, если б сам Бог не послал мне на выручку этого благородного человека, – так что считайте его моим спасителем.

И Лакюзон вывел вперед Рауля, который по совету капитана до поры скрывал свое лицо за воротом плаща.

Старый солдат и священник взяли молодого человека за руки, каждый за одну, и пожали их с чувством глубокой, сердечной признательности.

– Рауль, – воскликнул Лакюзон, – вы обменялись рукопожатиями с двумя героями, живым воплощением отваги и верности! Вот полковник Варроз, а вот преподобный Маркиз. Теперь же, когда вы знаете, кто эти двое, пусть и они узнают, кто вы такой. Прежде всего откройте им свое лицо, а потом представьтесь; все, что вы им скажете, я готов подтвердить, и они могут и должны мне верить.

Рауль скинул плащ, а широкополую шляпу, надвинутую на лоб, бросил на стол.

Варроз с изумлением, едва ли не с ужасом, воззрился на внезапно открывшееся ему лицо.

Он крепко схватил священника за руку и, отступив назад на два-три шага, глухим голосом вопросил:

– Возможно ли, преподобный? Возможно ли такое? Неужто мертвецы нынче могут восстать из могил, запечатанных двадцать лет тому, и предстать перед нами живьем, как в те времена, когда Господь крикнул упокоившемуся Лазарю: «Встань и иди!»

– О чем это вы, полковник? – искренне удивился преподобный Маркиз. – Что-то я вас не пойму.

– Как, разве не видите: прямо перед вами, недвижный и безмолвный,стоит образ или призрак моего погибшего друга… Тристана де Шан-д’Ивера?

Преподобный Маркиз, не знавший барона лично, не нашел, что сказать.

Рауль решил сделать это за него.

– Полковник Варроз, – взволнованно проговорил он, – ваши глаза и сердце обманывают вас лишь наполовину. Вы действительно видите перед собой Шан-д’Ивера. Но только не своего старого друга, а его сына, явившегося вам вместо отца, – Рауля вместо Тристана.

– И я повторяю, полковник, – подтвердил Лакюзон, – все, что он сказал, – правда, и я с полной уверенностью отвечаю за каждое его слово.

– Ах, – прошептал Варроз, воздевая к распятию сложенные вместе руки, – хвала Богу! Хвала за то, что он принес мне такую радость на старости лет! Рауль де Шан-д’Ивер… один из Шан-д’Иверов… сын Тристана! Последний из этого великого, доблестного рода! Он жив, я вижу… О Рауль… мальчик мой, сынок!..

И старый солдат схватил молодого человека за руки, притянул к своей груди, прижал к сердцу и принялся безудержно целовать, прерывисто и невнятно бормоча, а по его обветренным щекам катились слезы радости и умиления.

Капитан Лакюзон с преподобным Маркизом молча наблюдали за этой сценой, такой прекрасной и трогательной, и сами едва сдерживали переполнявшее их волнение.

– Шан-д’Ивер! – шепнул Лакюзону священник. – Это знаменитое имя. Оно разносится по всей провинции, подобно гласу гедеоновой трубы под стенами Иерихона. И этот молодой человек – наш?

– Душой и телом.

– И его родовое знамя будет развеваться среди наших штандартов?

– Нет, отец мой, это невозможно. Рауль отдаст нашему делу свою отвагу, разум, шпагу, но начертать свое имя на наших знаменах он не может. Потому как ему приходится, по крайней мере до поры, скрывать тайну своего рождения.

– Но почему?

– Скоро скажу, а вернее, он сам все расскажет.

Покуда преподобный Маркиз и капитан чуть слышно вели меж собой этот разговор, Варроз, сделав над собой усилие, ослабил объятия, из которых все это время не выпускал Рауля, и, смахнув со щеки последнюю слезу тыльной стороной своей огромной ладони, сказал:

– Прости меня, сынок, за такой чересчур горячий прием, что совсем некстати. Лить слезы – удел женщин, а не старых вояк. Но я не мог сдержаться. Поймите, я так любил вашего отца! И ваше с ним странное сходство перенесло меня в пору моей юности. Вы воскресили в моей памяти столько горьких и приятных воспоминаний! Сам Бог сохранил вас, Рауль. И добро пожаловать в ряды борцов за свободу Франш-Конте!

– Благодарю, полковник Варроз! Спасибо, благородный друг моего отца! – воскликнул Рауль. – И скоро я постараюсь доказать вам, что я не только лицом похож на Тристана де Шан-д’Ивера.

Полковник собирался ему что-то ответить, но преподобный Маркиз встал между стариком и молодым человеком и, положив руку на плечо Раулю, сказал:

– Барон де Шан-д’Ивер, или как вам сейчас угодно себя называть, вы нам сын и брат, ибо вы спасли жизнь нашему сыну и брату Жан-Клоду Просту. Отныне у нас все общее. Вы будете разделять с нами наши беды. А если Господь благословит наше дело, вам достанется и часть нашей победы. Если же, напротив, Господь, не поддержит его, вас погребут вместе с нами под полотнищем нашего поверженного знамени. Ну а пока забудем о себе – подумаем об узнике, который, сидя в темнице, считает минуты перед тем, как его поведут на казнь.

– Преподобный Маркиз, – возразил капитан, – зачем поминать казнь, когда Лакюзон уже здесь и готов принять бой?

– Палачи тоже не дремлют, и в восемь утра Пьер Прост должен умереть.

– Ну что ж, в восемь утра Пьер Прост будет мною спасен, а нет, так я умру вместе с ним.

– Мы умрем вдвоем, капитан, – воскликнул Рауль, – мы будем вместе и в спасении, и в смерти!

– Шведы тоже начеку, – продолжал священник, – казнь сородича капитана Лакюзона для них праздник и торжество. Потом, давеча в городе видели Черную Маску, а это, сами знаете, для нас неизменный знак беды.

Услыхав из уст Маркиза эти два слова: «Черная Маска», – Рауль содрогнулся. Он собрался было расспросить его, но Лакюзон не дал ему времени.

– Э, – с горячностью проговорил он, – да что мне шведы с серыми! Что мне Гебриан с Черной Маской? Значит, говорите, они соберутся вокруг костра, как на праздник? Что ж, ради бога! Я не стану их разочаровывать. У них будет праздник – яркий от крови, обещаю! Пускай себе смолят факелы! Клянусь Айнзидельнской Богоматерью, я залью их костер кровью!

– Шведов много, – продолжал Маркиз.

– А я когда-нибудь вел счет врагам? Да и какая разница, сколько их. Каждый мой горец стоит десятка шведов, и горцы всегда со мной.

– Но как они попадут в город?

– Они уже здесь – со вчерашнего дня.

– Все?

– По крайней мере столько, сколько нужно. Гарба, только что оставивший меня, отдаст им последние мои наставления и приказы.

– У шведов чересчур горячий военачальник, к тому же, говорят, граф де Гебриан неплохой тактик.

– Что ж, если у шведов один военачальник, у горцев их трое! И нынче утром, как только пробьет роковой час, они увидят над своими головами и красную мантию преподобного Маркиза, эту хоругвь великих сражений, и седые усы Варроза, и шпагу Лакюзона… А Маркиз, Варроз и Лакюзон, возможно, стоят больше, чем Гебриан.

– Он прав, – согласился полковник, – тысячу и один раз прав! Я с ним заодно, потому что верю ему. Неужели, черт возьми, вы думаете, что шведы, эти разбойники и наемники, которые воюют за деньги, смогут противостоять, будь их хоть двадцать на одного, неумолимому натиску наших вольных бойцов, у которых одна цель – сокрушить позорный костер? Повторяю, преподобный Маркиз, мальчишка верно говорит.

– Надеюсь, полковник, коли вы так полагаете, – ответствовал священник.

И, дав Лакюзону знак преклонить колени, он возложил на него руки и промолвил:

– Призываю на голову твою Божье благословение всем сражающимся, и если ты потерпишь неудачу в своем дерзновенном предприятии, умри прощенным и вознесись прямо на небеса!

– Благодарю, отец мой, – поднимаясь с колен, проговорил Лакюзон.

И вслед за тем пожал руки сначала священнику, потом полковнику.

Подобный союз, нерушимый и благородный, освящал эту троицу и делал ее такой сильной.

Рауль де Шан-д’Ивер с восхищением наблюдал за этими прекрасными товарищами и говорил себе: какой бы великой ни делала их народная молва, руководимая гласом Господним, – vox populi, vox Dei![106] – когда видишь их вблизи, они кажутся воистину великими.

С улицы послышались шаги – они быстро приближались.

Четверо наших героев, собравшихся в низенькой комнатенке, разом смолкли и прислушались. Рядом с домом шаги стихли – и в дверь трижды негромко постучали, в точности как незадолго до этого – капитан.

– Кто там? – спросил Варроз.

Снаружи ответили:

– За Сен-Клод и Лакюзона!

Дверь отворилась.

Новоприбывший был облачен в монашескую рясу. Надвинутый капюшон полностью скрывал его лицо.

– Dominus vobiscum[107]! – твердым, звонким голосом проговорил он.

– Amen[108]! – ответствовал преподобный Маркиз.

– И да пребудет с вами мир, возлюбленные братья мои, – прибавил монах, сбрасывая капюшон, скрывавший его приятное, полнощекое лицо с красными губами, какое не увидишь ни на одном из мрачных и восхитительных полотен Доминикино[109], Лесюера[110] и Сурбарана[111], этих великих подвижников от живописи.

– Клянусь честью, – воскликнул Варроз, – это же добрейший брат Мало!

– Какими судьбами, брат? – спросил Маркиз. – И почему в этот ночной час вы не с капитулом?

– Увы, – с печальным вздохом проговорил монах, – капитула больше нет.

– И где же вы теперь собираетесь?

– В ратуше… не в самом лучшем месте для нас. Шведы изгнали нас из нашей обители – теперь там обрел пристанище граф де Гебриан. Эти горе-вояки разграбили нашу казну, опустошили подвалы… Да отвернется от них Господь!

Преподобный Маркиз невольно передернул плечами.

– Э, – проговорил он довольно резко, не в силах сдержаться, – разве Богу нужна ваша казна с подвалами? Когда-то кубки были из дерева, а монахи пили воду. И исправно служили Господу… Но прости, брат, я знаю, мое мнение противно вашему. Давай же вернемся к тому, что побудило тебя прийти сюда. Ведь ты здесь неспроста?

– Конечно, конечно, я пришел неспроста, – ответил монах, слегка смущенный резким замечанием строгого священника. – Я пришел… я собирался…

– Успокойтесь, брат мой, а я еще раз прошу простить меня за излишнюю резкость – не берите мои слова в голову. Итак, мы вас внимательно слушаем.

– Ну так вот, – начал брат Мало, – наш настоятель поднял меня ночью, едва я успел заснуть, и поручил мне без промедления прибыть в темницу к Пьеру Просту, которого должны казнить в восемь утра на площади Людовика XI, и принять его последнюю исповедь. Темница эта находится аккурат в подземельях нашей обители. Туда я, собственно, и направлялся, раздумывая, как вам рассказать о данном мне поручении, и памятуя о том, что вы тоже хотели бы передать кое-что на словах бедному Пьеру Просту. Но я так ничего и не придумал. Я даже не знал, что вы в Сен-Клоде, а это, согласитесь, с вашей стороны, крайне неосторожно, ибо таким образом, как говорится, вы сами лезете в волчью пасть. Впрочем, это касается только вас самих. По дороге, свернув на главную улицу, я случайно повстречал Гарба и рассказал ему о своих затруднениях. А он, зная мою порядочность и набожность, хоть я и охоч до старого, доброго винца из наших подвалов, – он дал мне пароль, показал, где вас найти, и вот я здесь. Весь к вашим услугам. Коли надо, я охотно отдам голову свою на отсечение, лишь бы вытащить из переплета этого достойного и честного малого – Пьера Проста. Ведь он, когда еще пользовал бедняков, излечил меня от нестерпимых болей в коленке. К тому же я знаю: это мой долг, – прибавил брат Мало с некоторой горечью. – Но я готов на все, а это кое-что да значит для монаха, который больше не пьет из деревянного кубка и почти не разбавляет вино водой.

– Ах, брат Мало, брат Мало! – с воодушевлением воскликнул преподобный Маркиз. – Вы честнейший и достойнейший из членов святой братии, и я решительно отрекаюсь от тех опрометчивых слов, за которые уже просил у вас прощения. Окажите же мне честь, брат мой, и дайте вашу руку.

– Вот, держите, мессир святой отец. Хоть вы меня давеча и кольнули малость, да я на вас не в обиде…

– Правда?

– Клянусь именем великого святого Мало, моего покровителя! А теперь говорите скорее, что мне надлежит передать Пьеру Просту.

– Скажите ему, чтобы не впадал в отчаяние… скажите, что из каземата в вашем монастыре до костра на площади Людовика XI путь не так уж близок, как думают палачи… скажите, что между топором и плахой есть промежуток, имя которому – свобода!..

– Ах, – радостно прошептал монах, – так, стало быть, вы еще надеетесь?..

– Я надеюсь на Бога, брат мой, – ответствовал преподобный Маркиз.

– На Бога и на наши шпаги! – воскликнул Варроз. – Костру Пьера Проста не видать огня – спросите хоть капитана Лакюзона!

Заслышав свое имя, капитан, который наблюдал за происходящим с видимой рассеянностью и, казалось, не прислушивался к разговору, вдруг очнулся от оцепенения, сковавшего если не его тело, то мысли, подошел к монаху и сказал:

– Стало быть, брат Мало, вы направляетесь в темницу к моему дяде?

– Да, капитан.

– По воле вашего настоятеля?

– Да, капитан.

– И в темнице вас ждут?

– Конечно, потому как о моем приходе там предупреждены.

– И вы знаете пароль?

– Больше того.

– То есть?

– У меня и пропуск имеется.

– Кем он подписан?

– Самолично графом де Гебрианом, капитан.

– Не покажете ли мне вашу бумагу, брат Мало?

– Вот, пожалуйста.

Монах достал из-за пояса – обыкновенной веревки, которой была перевязана его ряса, сложенный вчетверо листок и передал его Лакюзону. Капитан развернул его и прочел:

«Приказываю пропустить этой ночью в каземат к приговоренному Пьеру Просту монаха, предъявителя сего предписания, дабы монах и приговоренный могли говорить друг с другом, свободно и без свидетелей, в течение часа.

Выдано в Сен-Клоде 20 декабря 1638 года.

Де Гебриан».
– Отлично! – проговорил капитан, ознакомившись с пропуском.

– А теперь мне пора, – сказал брат Мало. – Верните пропуск.

– Он вам без надобности.

– Как это – без надобности? Как это?.. Как?.. Меня же без него не пропустят.

– В каземат к брату моего отца нынче ночью пойдете не вы.

– А кто же, позвольте вас спросить, капитан?

– Я, – с холодной решимостью ответил Лакюзон.

XIII. Монах

Брат Мало в полном недоумении воздел руки и глаза к потолку, как будто только что услышал невероятную глупость и спрашивал себя, уж не рехнулся ли его собеседник.

– Но послушайте, капитан, – через мгновение воскликнул он. – Уж не думаете ли вы…

– Вот именно, как раз это я и думаю… И никаких разговоров – все решено, бесповоротно!

– Вы рискуете – и ради чего? Неужели думаете, что стража вас пропустит?

– А почему бы и нет?

– Да потому, что в пропуске черным по белому написано, что выдан он монаху, а не капитану.

– Брат Мало, – с улыбкой заметил Лакюзон, – похоже, этой ночью вас лишили не только сна, но и рассудка. Разве вы еще не поняли, что я намерен прямо сейчас опровергнуть старую поговорку?

Глаза у брата Мало расширились еще больше.

– Какую еще поговорку? – спросил он.

– Простую: «На ком клобук, тот и монах».

– Ах, – пролепетал Мало, – значит, вы хотите опровергнуть эту поговорку…

– Да. Догадались – как?

– Нет.

Лакюзон рассмеялся.

– Эх, брат Мало, – воскликнул он следом за тем. – Блаженны нищие духом!..

– Quiam regnum coeli habebunt! – заключил монах. – Ибо, говоря по-простому, им принадлежит царство небесное.

– И я вам обещаю там почетное место, добрый мой брат, – продолжал Лакюзон. – Ну а раз уж вам надобно разложить все по полочкам, уясните себе наконец: я переодеваюсь в вашу рясу, набрасываю на лицо капюшон, и шведским стражникам, когда я предъявлю им пропуск за подписью их главнокомандующего, будет все едино, кто скрывается под этим капюшоном – капитан или монах.

– Погодите-погодите, – бросил монах, – а ведь это неплохая мысль!

– Иногда и меня неплохие мысли посещают, – не переставая смеяться, заметил Лакюзон. – А эта – совсем простая, и осуществить ее легче легкого. Ну же, брат Мало, давайте сюда скорей вашу рясу: сами только что сказали – время не ждет.

Святой брат уже было начал живо развязывать веревку, служившую ему поясом. Но преподобный Маркиз его остановил.

– Жан-Клод, – сказал он, – затея твоя безрассудна. Мы с Варрозом обязаны помешать этому всей данной нам властью, и мы действительно остановим тебя.

– Почему же, отец мой? – мягко спросил Лакюзон.

– Потому что, когда великие, святые интересы связаны с человеком, который, возглавив правое дело, не принадлежит более самому себе, этот человек, рискуя жизнью без нужды, совершает не просто глупость, а преступление. Во что бы ты ни рядился, Жан-Клод, ты рискуешь собой, вознамерившись проникнуть в самое логово наших безжалостных врагов и уж тем более – в темницу к дядюшке. Так что, капитан Лакюзон, человек, стоящий во главе партизанских отрядов горцев, человек, чье имя, только одно имя, служит символом борьбы и победы, не должен рисковать без всякой на то надобности.

– Отец мой, – ответил капитан, – вы не вправе усомниться ни в моем расположении к вам, ни в уважении к вашему опыту, ни в почтительном отношении к вашим словам. Но вам известно и то, сколь твердой становится моя воля, когда дело касается долга. Так вот, мой долг – проникнуть нынче ночью к Пьеру Просту, брату моего отца, и передать, что защитники его не дремлют и что он еще увидит, как они, с оружием в руках и готовые к бою, встанут щитом между ним и костром на площади Людовика XI. Вы говорите – риск. Но разве я виноват, что мне нравится рисковать? Ах, если б надо было всего лишь, как обычно, бросаться со шпагой наголо на французов или шведов в ответ на призыв: «Караул, Лакюзон!.. На помощь, Лакюзон!..» – я, наверно, подчинился бы вам. Но нынче ночью меня ждет не обычная опасность – совсем другой риск. Посмел бы я когда-либо еще проникнуть в логово к тем, кто назначил награду за мою голову? Осмелился бы спуститься по длинным лестницам в подземелье и, согнувшись под низким сырым сводом, стоять и слушать, как скрежещут ключи в тяжелых замках, а потом войти в каземат, зная, что за мной захлопнется дверь? Нет, никогда! А стало быть, не пытайтесь меня удержать, полковник Варроз и преподобный Маркиз, ибо это не в ваших силах! И пусть это приключение будет самым прекрасным из всех приключений Лакюзона!

– Мальчишка! – воскликнул священник. – И ради столь ничтожной прихоти ты готов рисковать жизнью?

– У меня есть и другая причина, – возразил капитан, – она покажется вам серьезной и убедительной. Однажды дядюшка сказал мне вот что – я повторю это слово в слово: «Если ты когда-нибудь узнаешь, что мне угрожает смертельная опасность, поспеши мне на помощь, Жан-Клод, ибо я знаю одну очень важную тайну и мне нужно успеть открыть ее тебе прежде, чем я покину этот мир». Вот видите, преподобный Маркиз, видите, полковник: это твердая воля моего дядюшки – и я как добрый его племянник не могу ее не исполнить.

– Тогда ступай! – проговорил священник, побежденный последним доводом Лакюзона. – А нам ничего не остается, как молить Бога, чтобы он хранил тебя.

– Молитесь, и да услышит вас Господь! – сказал капитан. – Ибо Господу вряд ли когда приходилось слышать мольбы столь благородного и святого человека.

И, обращаясь к монаху, с явно скучающим видом наблюдавшему за происходящим, прибавил:

– Брат Мало, я жду вашу рясу…

Не прошло и минуты, как наш капитан превратился в самого настоящего монаха.

– Ну что, можно меня узнать в этом наряде? – спросил он, набросив на лицо капюшон.

– Нет, если только шведы не проявят бдительность, – отвечал преподобный Маркиз, – и все же я боюсь…

– Через час я вернусь, дабы на душе у вас было спокойно.

– Захватишь пистолеты?

– Нет, с ними опасно, а пользы никакой.

– Возьми хотя бы кинжал.

– Охотно. Спрячу его в рукаве, благо он широкий… вот так. А теперь прощайте, вернее, до скорого свидания!

Капитан Лакюзон вышел из комнаты, а четверо наших героев: Маркиз, Варроз, Рауль и брат Мало – разместились на табуретах возле очага.

Все четверо молчали.

Полковник Варроз и преподобный Маркиз думали о Лакюзоне.

Рауль де Шан-д’Ивер – о Эглантине.

Добрый же брат Мало не думал ни о чем: он спал.

* * *
Как мы обмолвились выше, в казне Сен-Клодского аббатства хранились немалые богатства – дары, которые почтительные паломники всех сословий издревле складывали к раке с мощами святого епископа, уповая на его всемогущее заступничество.

Всевозможные слухи и народная молва рисовали эти подношения и вовсе несметными – подобными сказочным сокровищам: неисчислимым грудам золота, серебра и драгоценных камней, хранившимся в заколдованных подземельях из арабской сказки «Аладдин и волшебная лампа».

И желание, впрочем, легко объяснимое, запустить руку в сундуки, битком набитые монастырскими сокровищами, в немалой степени подвигло графа де Гебриана на захват Сен-Клода.

Как нам известно, несмотря на отчаянное сопротивление горожан ему это удалось.

Ну а покуда шведы с серыми спешили утолить свою безумную жажду грабежа, разбоя, а то и кровопролития, среди всего этого гибельного погрома в захваченном городе случилось очень важное для нас событие, оставшееся, однако, совершенно незамеченным.

Шайка серых, числом с дюжину, оставив всякую надежду поживиться чем в Сен-Клоде (что, как мы скоро убедимся, совсем не входило в привычку у этих горе-вояк), подалась за городскую окраину и, перебравшись вброд через Бьен – в известном нам месте, напротив которого Гарба сбросил веревочную лестницу Лакюзону и Раулю, – быстро взобралась на противоположную гору, поросшую лесом, где вскоре и затерялась.

Шайку возглавлял уродливый великан Лепинассу; однако в этот раз заправлял всем не он, а один из его спутников, которому бандит беспрекословно подчинялся.

Это был довольно рослый человек. Его лицо было скрыто под железной маской, обшитой черным бархатом. Маска покрывала его голову целиком, как шлем средневекового рыцаря, – и волосы, и даже шею. Этот таинственный человек, участник всех захватнических войн во Франш-Конте, был героем множества легенд, которые люди, трепеща от страха, пересказывали друг дружке зимними вечерами у камелька. Никто, как утверждала молва, не видел лица этого человека; никто не знал его имени; никто не знал, где он живет.

Подобно африканским шакалам и громадным, плешивым стервятникам, которые всегда стремятся туда, где пахнет смертью и кровью, Черная Маска являлся насмерть перепуганным горцам в тех местах, где вершилась резня и полыхал огонь пожарищ, и являлся он неизменно в окружении мерзкого вида телохранителей из числа самых кровожадных серых во главе с Лепинассу. Народ считал Черную Маску существом сверхъестественным – чуть ли не демоном во плоти, вынужденным скрывать свое лицо потому, что оно нечеловеческое.

Возможно, суеверный страх, который он внушал людям, служил ему самой надежной защитой, но, как бы то ни было, осторожности ради он показывался везде и всюду неизменно в окружении шайки верных подручных.

Самые дерзкие и неустрашимые храбрецы, включая самого Лакюзона, не раз клялись узнать наконец, что это за человек, который прячет лицо за черной маской. Но ни отвага, ни упорство, ни знание местности – ничто не могло помочь преследователям. Загадочного человека настигали раз двадцать, шли за ним по пятам целые дни напролет – загоняли, точно зверя, стараясь не упустить из виду, но Черная Маска всегда внезапно исчезал, как дым или призрак, не оставляя за собой никаких следов… В самом деле, ну как тут не поверить в некое сверхъестественное вмешательство!

В день взятия Сен-Клода Черная Маска вошел в город победителем, а вскоре, как мы знаем, он покинул город вместе с Лепинассу и его шайкой и скрылся в горах.

– Кстати, – спросил он походя у изуродованного главаря шайки, – вы по крайней мере уверены, что мы не опоздали?

– Уверен, монсеньор… о, будьте спокойны!

– Значит, вы не сомневаетесь в точности данных вам сведений?

– С чего бы мне сомневаться, ежели я своими глазами видал…

– Его самого?

– Вот прямо как вас, монсеньор. А дело было так. С неделю тому Железная Нога, помощник Лакюзона, и этот растреклятый Гарба, его ординарец, горнист и правая рука, с полдюжиной коников выслеживали меня и двух моих людей – Тренсакиля и Франкатрипа. В лесу мы разбежались в разные стороны, чтоб сбить со следа этих проклятых ищеек; что до меня, я затаился в непролазной чаще, у подножия громадной, почти отвесной скалы. Надвигалась ночь – и мне нечего было бояться. Вылезаю я из своего убежища и собираюсь двигать дальше, как вдруг слышу слабый шорох у себя над головой. Поднимаю голову и вижу: на верхушке скалы, над елями, вьется белая струйка дыма. Обхожу скалу: с трех сторон она неприступна – подступиться к ней можно только с одного боку. Взбираюсь по крутой тропинке до самого верха – а там хижина, ну прямо орлиное гнездо. Подхожу ближе, заглядываю внутрь сквозь щели в двери, меж плохо пригнанных досок, и вижу: сидит там у огня человек, и в отсветах пламени узнаю я Пьера Проста, которого когда-то в округе звали Врачом бедняков.

– Вам, верно, померещилось, Лепинассу.

– Клянусь честью, монсеньор, хотите поспорить на двадцать экю золотом против моей головы, так я согласен.

– Так ведь Пьер Прост лет двадцать тому как в воду канул.

– Какая разница, монсеньор! Человек уходит и приходит, если не успеет окочуриться… и он вернулся.

– Как вы узнали?

– Шепнули добрые люди. Пьер Прост объявился аккурат три месяца назад.

– Один?

– Да, монсеньор.

– А его дочь… ну эта, Эглантина?

– Я подумал, вам будет интересно, монсеньор, и стал разнюхивать.

– Ну и что же вы разнюхали?

– Эглантина умерла в долине, в окрестностях Доля.

– Коли все действительно так, дела обстоят наилучшим образом. Нам долго еще?

– Вон та самая скала… а там, наверху, и хижина.

– Скажите своим, чтоб попридержали языки и чтоб тише воды, ниже травы. Его нельзя упустить.

– Будьте покойны! Возьмем его тепленьким. А дальше что, монсеньор?

– Препроводим его в Сен-Клод и бросим в темницу. Он будет осужден как лазутчик, и через три дня его сожгут живьем на площади Людовика XI.

– Ну и ну! – бросил Лепинассу, разводя руками.

– Вас это удивляет? – спросил Черная Маска.

– Сказать по чести, да, монсеньор.

– Почему же?

– Потому что, когда надобно избавиться от кого-то неугодного, самый простой и лучший способ – пустить ему пулю в башку или всадить нож в брюхо… Мертвые не разговаривают!

– Вы правы, так и в самом деле было бы лучше, но нам нужно, чтобы Пьер Прост умер на глазах у всех, под звон колоколов, на костре. Мы надеемся, что публичная казнь родственника капитана Лакюзона произведет должное впечатление на горцев и собьет с них спесь похлеще всякого разгрома… А вот если б вы привели нам самого Лакюзона, или Варроза, или Маркиза… Помните, за голову каждого из этой троицы обещано по тысяче экю золотом!

– Деньги немалые, монсеньор, ради такого куша и впрямь не жалко расшибиться в лепешку… Но тише! Вот и хижина. Так что лучше синица в руках, чем журавль в небе – в смысле, дядюшка заместо племянника.

Лепинассу велел подручным окружить дом, а сам вышиб дверь одним ударом приклада своего мушкета.

И уже через пять минут Пьера Проста, связанного по рукам, с кляпом во рту вели, а вернее, волокли в город.

Черная Маска, пока разбойники исполняли его приказы, стоял в стороне, но не так далеко, чтобы Пьер Прост не мог его не заметить.

По прибытии в Сен-Клод несчастного эскулапа бросили в самый глубокий подвал монастыря, и, пока его вели все ниже в мрачную, сырую глубину подземелья, он слышал, как Черная Маска под страхом смерти наказывал шведским солдатам, выбранным в охранники заключенного, не пускать к нему никого, кроме исповедника, если пленник потребует его в свой последний час.

Пьер Прост с невозмутимым спокойствием и безграничной решимостью воспринял постигший его удар. Он догадывался, откуда пришла беда, и, уверенный, что только величайшее из чудес может избавить его от гибели, воспринимал эту смерть как нечто, уготованное его прошлым.

Его удивляло лишь одно обстоятельство: то, что казнить его особо не спешили. Он был мягок и терпелив со своими стражниками, хоть и не обмолвился с ними ни словом. Он почти беспрерывно молился, находя в молитве утешение и отдохновение.

Иногда, впрочем, его лоб хмурился – при мысли о чем-то, что мучило старика. Рука его судорожно сжималась и ложилась на грудь. На губах появлялась горькая улыбка, и он шептал: «Боже, о Боже, тогда уж пусть эта тайна умрет вместе со мной!..»

XIV. Тайна Пьера Проста

Между тем время шло. Истекли два дня и две ночи, а Господь как будто не слышал мольбы Пьера Проста.

И вот на третий день, утром, горцу учинили показной допрос, после которого он узнал то, что в городе было уже давно известно: его приговорили к смерти как лазутчика и должны были сжечь живьем на следующее утро, на рассвете.

С этой минуты мысли Пьера Проста отвратились от земных дел: душа его оторвалась от всего, что было связано с этим миром, и теперь он, проживший свой век праведником, готовился к одному – к смерти.

– Когда ко мне пришлют обещанного исповедника? – спросил он у одного из стражников, которые отвели его обратно в темницу.

– Нынче ночью, – ответил солдат.

Настала ночь – все звуки дневной суеты, раздававшиеся под сводами просторных помещений аббатства и слабым, отдаленным эхом доносившиеся до узника, мало-помалу стихли.

К полуночи Пьер Прост уже мог расслышать только медленные, монотонные шаги караульного, ходившего взад-вперед возле двери узкого низенького «каменного мешка», где, лежа на куче соломы, пленник дожидался прихода священника, своего утешителя.

Шли часы, но ничего не происходило.

Пьер Прост уже начал опасаться, что Черная Маска, остерегавшийся всего и вся, изменил свое решение и исповедник не придет.

Наконец немногим позже трех часов утра узнику послышался вроде как отдаленный шум, и угасшая было надежда вернулась к Пьеру вновь. Он оперся на локоть и, затаив дыхание, весь обратился в слух.

И вот шум послышался уже более отчетливо. К «каменному мешку» приближались шаги нескольких человек.

«Не может быть, чтобы это был палач, – подумал Пьер Прост. – Тогда, может, священник?..»

Шаги стихли. В замке заскрежетал ключ – лязгнул затвор – дверь отворилась.

На пороге появился монах в сопровождении двух солдат – у одного из них в руке была лампа.

– Это он и есть, – сказал солдат монаху, указывая на Пьера Проста и ставя лампу на пол. – Времени у вас час, так что скорей исповедуйте его и отпустите ему грехи.

И они с товарищем вышли, с усмешками и нарочито громким скрежетом снова запирая дверь на ключ.

– О, отец мой, – проговорил Пьер Прост, сложив руки, – я ждал вас и взывал к вам, как обреченный на смерть узник ждет, взывая к жизни и свободе.

– И я действительно верну вам жизнь и свободу, – ответил монах тихим голосом, который вверг узника в дрожь.

– Кто же вы? – спросил он, задыхаясь от волнения.

– Тише! – проговорил монах. – Тише! Знайте, за этой дверью, хоть она и закрыта, наверняка есть уши – они ловят каждое наше слово.

И, подняв одной рукой лампу, которую швед оставил на каменном полу, священник поднес ее к своему лицу, а другой рукой отбросил назад капюшон, скрывавший до сих пор его черты.

– Жан-Клод… – пробормотал Пьер Прост, – ты… мальчик мой… ты здесь!

– Тише, дядя, – повторил капитан, – одно неосторожное, громкое слово, и мы оба пропали.

– Так, значит, это правда, дорогой ты мой… – продолжал узник с нескрываемым волнением… – ты не мог оставить меня умирать, не дав мне в последнее утешение обнять тебя еще раз! О, благодарю тебя, благодарю! Вот так ты обрадовал меня! Отныне мне и смерть не страшна!

– Говорю же, дядюшка, я верну вам жизнь и свободу.

– Свободу!.. Жизнь!.. – вторил ему Пьер Прост. – Неужели это возможно? Ведь через несколько часов – или не знаешь? – вынесенный мне приговор должны привести в исполнение.

– Через несколько часов, дядюшка, те, кто вас приговорил, окажутся на вашем месте. Бог милостив!

– Но как?

– Не спрашивайте, у нас очень мало времени. Только одно скажу: надейтесь! – и даже когда вы окажетесь на костре, за частоколом огня и в клубах дыма, я снова скажу: надейтесь!.. А сейчас, дядюшка, нельзя упустить ни одной мелочи. Господь держит в руках жизнь человеческую, но Он же способен и нарушить даже самые благие и, казалось бы, успешные начинания. Когда-то вы говорили мне про некую страшную тайну, которую храните, и велели мне прийти к вам, чтобы узнать ее, если вам будет угрожать смертельная опасность. Так вот, опасность уже нависла над вами, потому я здесь и готов выслушать вас.

– Тогда слушай и постарайся, чтобы тайна эта обратилась в твоих крепких руках в оружие против человека, обрекшего меня на смерть! Этот самый человек, в чем я ничуть не сомневаюсь, как бы больно это ни было, состоит в числе самых грозных врагов свободы Франш-Конте.

– Кто он?

– Черная Маска, – ответил Пьер Прост.

– Как! – в изумлении вскричал молодой человек. – Неужто Черная Маска сыграл какую-то роль в вашей жизни?

– Да, мальчик мой, и не только в моей, но и в жизни моей семьи, к которой принадлежишь и ты.

– Странно… – прошептал Лакюзон.

– Да, но куда более странно другое, во что ты вряд ли поверишь. Впрочем, скоро ты все узнаешь и увидишь: в событиях, о которых я собираюсь тебе рассказать, правда будто нарочно обретает самые прихотливые формы. Да уже по первым словам ты сможешь судить об остальном: Эглантина мне не родная дочь!..

Капитан воззрился на Пьера Проста с таким видом, который определенно означал только одно: уж не помрачился ли у вас рассудок, дядюшка?

Между тем врач обездоленных ничуть не стушевался под взглядом племянника, лишь слегка покачал головой и сказал:

– Нет, мальчик мой, я в здравом уме, хотя на мою долю выпали столь тяжкие испытания, что любой, и покрепче моего, мог бы запросто помешаться умом. Сейчас увидишь. Но, поскольку, как ты сам говоришь, у нас очень мало времени, позволь я буду говорить, а ты не станешь меня перебивать: ведь очень важно, чтобы ты узнал мою тайну от начала до конца.

Капитан согласно кивнул, и Пьер Прост повел свой торопливый рассказ начиная с событий, произошедших в ночь на 17 января 1620 года и знакомых читателю из пролога нашей книги.

– …В течение двух лет после той жуткой ночи, – сказал он в заключение, – ничто не нарушало безмятежного покоя, которым я наслаждался в моем маленьком домике в Лонгшомуа. Хотя призраки из прошлого то и дело являлись мне… По ночам я вдруг просыпался от внезапных приступов ужаса, и мне всякий раз чудилось, будто мою постель и колыбельку с Эглантиной обступают кровопийцы… Мне казалось, что рано или поздно Черная Маска пожалеет, что доверился мне, и решит раз и навсегда похоронить тайну, единственным хранителем которой был я. Это убеждение, поселившееся в моей голове, как навязчивая мысль, терзало меня беспрестанно. Впрочем, боялся-то я не за себя, а за дорогую моему сердцу малютку, которую полюбил всей душой и окружил поистине отцовской любовью. И вот, поклявшись во что бы то ни стало избавиться от бесконечных тревог, я решился покинуть родные края, окружив свой отъезд, а вернее, бегство, непроницаемым покровом тайны.

Я разыскал брата – твоего отца, Жан-Клод. Я поведал ему о своих скорбных делах, хотя истинную их подоплеку раскрывать не стал. Сказал только, что ушел ночью, а дом бросил без призора. Я попросил его притвориться, будто он, как и все, ни сном ни духом не знает, где я собираюсь затаиться, а после, по прошествии года или двух, постепенно и половчее распустить слух, что я умер.

Все произошло так, как мне хотелось. Горцы, знавшие меня и любившие, читали «De profundis…» и ставили свечки за упокой моей души. А потом про меня забыли. О тайном моем убежище знали только Варроз, Маркиз да твой отец, а тебе об этом сказали, когда ты повзрослел и, несомненно, уже мог хранить секреты.

Короче говоря, я думал никогда не покидать той хижины в Шойском лесу, куда ты порой приходил меня проведать. Но, когда французские войска вторглись на нашу землю, над Эглантиной, моей раскрасавицей, нависла угроза. Месяц с лишним мы жили под защитой прекрасного и благородного юноши, французского офицера по имени Рауль Марсель, который, думаю, полюбил дорогую мою дочь – полюбил самой почтительной и сдержанной любовью. К несчастью, тот офицер был принужден покинуть Франш-Конте и последовать за господином де Виллеруа, своим главнокомандующим, так мы лишились заступника, на покровительство которого уповали.

Потом какое-то время я надеялся, что мне удастся отвести опасность от Эглантины, если я буду прятать ее от посторонних взглядов. Но это оказалось невозможно! Она нет-нет да и попадалась на глаза другим офицерам, не отличавшимся ни скромностью, ни почтительностью, и они, все как один, считали ее прехорошенькой. Подслушав однажды по чистой случайности их разговоры, я смекнул, что они вознамерились похитить ее и обесчестить самым постыдным образом. И в тот же день мы с Эглантиной подались горными тропами к преподобному Маркизу, и я попросил его приютить мою дочь, выдав ее за свою племянницу. Через три месяца я вернулся в горы один, пустил слух, что дочь моя умерла на равнине, и поселился в заброшенной хижине на одной из горных вершин, глядящей на город. Уж там-то, думал я, мне ничто не угрожает, хотя у меня все же было предчувствие, что беда идет за мною по пятам, и оно меня не обмануло… А остальное ты знаешь. Три дня назад серые из шайки Лепинассу, которым на самом деле верховодил Черная Маска, схватили меня и, связав по рукам и ногам, приволокли сюда.

– Что, дядюшка! – вскричал Лакюзон. – Ими заправлял Черная Маска – этот таинственный, неуловимый тип? Тот самый, за которым я охотился не переставая и все без толку… тот, с которым вы были в ночь на 17 января 1620 года?

– Да, он самый.

– Вы точно это знаете, дядюшка?

– Как и то, что верю в Бога. Я признал его с первого взгляда. По голосу. По жестам. Говорю тебе, это он – сеньор из того замка, куда меня привезли силой, и там, в одном месте на своде, должен остаться отпечаток моей перепачканной кровью ладони. Да и кто, кроме него, может преследовать меня с такой исступленной ненавистью! Кому еще, как не ему, столь горячо хотелось бы стереть в порошок меня, а заодно и страшную тайну, которую я знаю.

– Но тогда, – суть слышно прошептал Лакюзон, поглощенный новой мыслью, что пришла ему в голову, – тогда этот сеньор в черной маске, получается, и есть тот самый тип, о котором мне рассказывал Рауль де Шан-д’Ивер! О, неужели? Нет-нет, не может быть! Это невозможно, ведь Рауль уверяет, что старина Марсель признал в нем сира де Монтегю… а Антид де Монтегю – один из самых рьяных борцов за нашу свободу!.. У меня от всего этого голова идет кругом… О, кто же даст мне ключ ко всем этим темным тайнам! Кто сорвет этот покров! Кто, наконец, столкнет меня лицом к лицу с загадочным негодяем в маске и со шпагой в руке!

После короткого молчания, длившегося не больше одной-двух секунд, капитан уже громче продолжал:

– А что же та вещица, дядюшка, – медальон, который тогда передала вам несчастная мать, – он сохранился у вас?

– Конечно. Я с ним никогда не расставался.

– Где же он?

– У меня на груди, и я тебе его отдам.

Пьер Прост распахнул камзол, сорочку и сорвал с шеи шнурок, на котором висел кожаный мешочек с медальоном внутри.

– Вот, держи, – сказал он, передавая вещицу Лакюзону, – и уж коль мне суждено умереть от руки этого человека, пусть медальон поможет тебе отомстить за меня.

Капитан хотел было что-то сказать – но услышал шум, и слова застыли у него на устах.

Час уже прошел, и шведские солдаты вернулись в «каменный мешок» за монахом.

– Прощай, и, уж наверно, навсегда! – проговорил Пьер Прост, горячо обнимая племянника.

– А я, дядюшка, – быстро прошептал молодой человек, пока открывалась тяжелая, кованая дверь, – я говорю вам: до скорой встречи! Надейтесь же, надейтесь!

С этими словами он накинул на голову капюшон рясы и снова скрыл лицо.

Вошли шведы.

– Надейтесь, брат мой! – уже громко повторил капитан в третий раз. – Да умиротворит Господь вашу душу!

И он последовал за двумя стражниками.

Когда он покидал аббатство, монастырский колокол пробил пять часов утра. Хотя рассвет только-только занимался, на площади Людовика XI, вокруг костра, воздвигнутого накануне, уже собралась толпа взволнованных зевак. Все спешили занять лучшие места на предстоящем скорбном спектакле, который жителям Сен-Клода бесплатно давало пресловутое военное правосудие под давлением неумолимой воли таинственного человека в черной маске.

Среди толпы, тут и там шныряли горцы из партизанских отрядов Лакюзона. Они переоделись до неузнаваемости и надежно спрятали оружие под своими «маскарадными» нарядами.

Капитан, проходя мимо, узнавал каждого из них в лицо, но ни с одним не обменялся ни словом, ни жестом. Он поспешил вернуться в приземистый домишко на главной улице, где его ждали полковник Варроз, преподобный Маркиз, Рауль де Шан-д’Ивер и предобрейший брат Мало, так радевший за сохранность монастырской казны и старых добрых вин из монастырских подвалов.

Прибавим, что после ухода капитана наш монах так и не проснулся, хотя все это время его жизнь висела на волоске. Так же, впрочем, как и жизнь Лакюзона, которому он отдал свою рясу и пропуск, и брат Мало это знал.

История рассказывает нам о необузданной выходке Тюренна[112], который накануне битвы спал на пушечном лафете. Или, может, мы вправе заключить, что верный служитель Господа повел себя не менее героически, чем «победитель» при Мальпаке[113]?

Впрочем, мы предоставим читателю право решить этот вопрос самому.

XV. Эглантина

Когда, постучав трижды в дверь и ответив паролем на вопрос полковника Варроза «кто там?», капитан в монашеском облачении вошел в низенькую комнату, Маркиз, Варроз и Рауль не смогли сдержать радостного возгласа, от которого добрый брат Мало тут же проснулся.

Сон, скажем прямо, заставил нашего монаха позабыть обо всем.

– Что, уже заутреня? – пролепетал он, протирая глаза. – А по мне, так вроде рановато еще… Все торопишься, братец мой пономарь.

– Ну как, Жан-Клод? – оживленно спросил преподобный Маркиз.

Капитан вместо ответа приложил палец к губам, показывая взглядом на Мало. Будто желая тем самым сказать: «Ни слова, не при монахе же…»

Затем, обращаясь уже к святому отцу, он прибавил:

– Еще раз благодарю вас, брат мой, вы оказали всем нам великую услугу, и мы этого никогда не забудем, уж поверьте! А теперь забирайте назад вашу рясу и возвращайтесь без оглядки в ратушу. Ваш настоятель, верно, уже волнуется, что вас так долго нет. И позвольте дать вам один добрый совет, последовав которому вы точно не раскаетесь.

– К советам завсегда стоит прислушиваться, особенно к добрым, – ответил монах. – Так я слушаю вас, капитан, и мотаю на ус.

– Что ж, брат мой, запритесь поскорей на все замки и запоры да не вздумайте любопытства ради, на свое несчастье, объявиться нынче утром на площади Людовика XI, чтобы поглазеть на казнь Пьера Проста.

– Довольно, капитан, имеющий уши да услышит. Я за дверь ни ногой, и носа не высуну, а ежели все сладится, чего я желаю, то я уж от души гряну «Gaudeamus igitur!..»name=r114>[114]

С этими словами брат Мало переоблачился в свою рясу, нахлобучил капюшон и, откланявшись, покинул дом на главной улице.

Как только за ним закрылась дверь, преподобный Маркиз воскликнул:

– Ты виделся с дядей?

– Да, я ему все рассказал, так что он ждет нас и надеется оказаться на свободе.

– И не напрасно, – подтвердил Варроз.

– Э, – спросил священник, – а что за тайну он хотел тебе поведать?

– Она касается всех нас, – ответил капитан, – и, думаю, поможет нам выйти на след чудовищной измены.

– Измены? – переспросил Маркиз.

– Да, ибо скоро мы точно узнаем, что за злой гений скрывается за черной маской.

– Ах, – в крайнем удивлении промолвил священник, – так, значит, дядя говорил с тобой о Черной Маске?

– И он рассказал мне достаточно, чтобы я убедился в одном: этот человек, этот презренный негодяй, ради какой-то тайной корысти снюхавшийся с нашими врагами, – один из именитейших сеньоров в здешних краях.

– Так кто же он, этот сеньор?

– Скоро узнаем, преподобный Маркиз. Узнаем, клянусь!

– У тебя есть доказательства, подозрения?

– Подозрений нет, зато есть доказательства.

– Какие?

– Слушайте!

Коротко пересказав изумленным, не на шутку встревоженным товарищам слова Пьера Проста и показав им медальон, украшенный бриллиантовой розой, Лакюзон сорвал железную цепочку, обрамлявшую его шляпу, прицепил к ней медальон, повесил его себе на шею и с чувством прибавил:

– Пусть эта вещица сверкает на моей груди до тех пор, пока я не отыщу след бедной женщины, которой когда-то принадлежала эта роза, и, если понадобится, я обыщу все замки в трех округах, пока на своде в одном из них не найду след окровавленной ладони.

– В таком случае, – с глубочайшим волнением проговорил Рауль де Шан-д’Ивер, – отправляйтесь в Замок Орла. Там и найдете то, что ищете.

– Что! – в один голос вскричали полковник Варроз и преподобный Маркиз. – Вы обвиняете Антида де Монтегю?

– Да, – отвечал Рауль, – и капитан Лакюзон скажет вам – почему.

– Рауль, – резко заметил Лакюзон, – глядите! Нынче ночью вы рассказали мне о постылых злодеяниях, совершенных против сира де Миребэля и его дочери, против вашего отца и вас самого, и вы считаете, что их зачинщиком был владетель Замка Орла. Так вот, я признаю, что ваши тяжкие подозрения действительно могут быть правдой. Но я сказал вам, и вы, конечно, это помните, что сегодня Антид де Монтегю стал самым твердым оплотом нашей борьбы за свободу. Когда-то, не исключаю, ревность, жажда мести и могли толкнуть владетеля Замка Орла на неблагонравные поступки, но за это он ответит сполна перед Богом. И если двадцать лет тому человеком в черной маске был Антид де Монтегю, то будьте уверены, как и мы, что сегодня под такой же маской скрывается совсем другой человек. И я призываю в свидетели преподобного Маркиза и полконика Варроза…

– Что до меня, – ответил Варроз, – я думаю и скажу то же, что и Жан-Клод.

– А я, – в свою очередь вставил преподобный Маркиз, – замечу, что патриотические настроения Антида де Монтегю и его преданность нашему делу не подлежат ни малейшему сомнению.

– И что вы на это ответите, Рауль? – спросил Лакюзон.

– Только одно, капитан, и я вам уже это говорил нынче ночью: я подожду.

После его слов наступило долгое молчание.

Наконец его нарушил Лакюзон:

– Который час?

– Только что пробило шесть, – ответил священник.

– В таком случае, – сказал капитан, – у нас еще есть время обсудить и другие дела. Быть может, они не столь великие, как судьба нашей земли, но и не менее важные. А поговорить я хочу об Эглантине.

Рауль де Шан-д’Ивер смекнул, что вопрос касается и его тоже, – он вздрогнул, щеки и лоб его на мгновение покрылись ярким румянцем.

Лакюзон был единственным, кто заметил его взволнованность, и, обращаясь к Варрозу с Маркизом, продолжал:

– Не кажется ли вам, что именно сейчас необходимо и полезно открыть Эглантине тайну ее рождения? И, поскольку у нее нет родни, не будет ли благородно и своевременно сказать ей, что мы с нею не родственники – что тот, кого она почитала за родного отца, и тот, кого считала своим братом, чужие ей люди?

– Нет, ни в коем разе! – вскричал Маркиз. – В этом нет ни необходимости, ни благородства. Пусть бедное дитя не ведает того, что стало известно нам, и пусть пребывает в своем неведении как можно дольше. Таково мое мнение.

– И мое, – сказал Варроз.

– Чудесно! – продолжал Лакюзон. – Стало быть, так и порешим. Но есть еще один вопрос, не менее важный.

– Какой?

– Вот какой: скоро нам предстоит сделать ставку в страшной игре, где на кону будет не только жизнь моего дядюшки, но и жизнь нас троих. Мы должны выиграть, и, думаю, так оно и будет – я в этом почти уверен. Но нужно все предусмотреть: ведь если один шанс из ста будет против нас, мы можем потерпеть поражение. Через два часа мы либо победим, либо умрем…

– Такое нам не впервой, как мне кажется, – прервал его Варроз.

– Прошу прощения, полковник, но не так уж часто случалось нам троим рисковать вместе. А вернее – никогда, и так до сего дня, пока смертельная опасность не нависла не только над нами, но и над Пьером Простом. И я клоню вот к чему: если мы падем в бою, если нынче вечером ни один из нас не выживет, что тогда будет с Эглантиной, ведь она останется совсем одна, об этом вы подумали?

– Ах ты, дьявол! – пробубнил Варроз. – Мне такое и в голову не пришло.

– Если, как ты говоришь, случится худшее, – после недолгого раздумья ответил преподобный Маркиз, – Эглантина найдет надежный и почтенный приют в монастыре Благовещения в Бом-ле-Дам.

– Разумеется, да только она не сможет там долго находиться.

– Почему? Ей ничто не помешает принять постриг и посвятить свою жизнь служению Господу.

– А кто вам сказал, что в этом ее призвание?

– Эглантина – девушка благочестивая, и мирская суета, думаю, ей чужда.

– Эглантина – ангел, я и сам прекрасно знаю! – воскликнул капитан. – И тем не менее смею утверждать, что монастырская жизнь – совсем не ее удел.

– Она сама тебе это сказала?

– Да что вы! Но у меня есть все основания думать, что так оно и есть.

– И какие же это основания, позволь спросить?

– Пожалуйста. Эглантина влюблена – и любима.

– Уж не в тебе ли все дело? – воскликнул священник, воззрившись на Лакюзона.

Сделав над собой неимоверное усилие, чтобы не выдать растерянности, в какую вверг его этот вопрос, капитан отвечал:

– Нет, преподобный Маркиз, не во мне… да и разве я свободен? Разве могу любить кого-то, кроме моих горцев и свободы?

– Что ж, – допытывался священник, – тогда в ком?

– В благородном молодом человеке, который уже спас мне жизнь и желает разделить с приемной дочерью деревенского врача свое знаменитое имя и великое состояние… – в Рауле де Шан-д’Ивере.

– Рауль, мальчик мой, – проговорил Варроз со слезами умиления на глазах, – так ведь это же прекрасно! Если это от всего сердца, от всей души… Вот поступок, достойный сына Тристана!

– Рауль, – сказал в свою очередь преподобный Маркиз, пожимая молодому человеку руку, – вы полюбили сироту, и за это вам скоро воздастся. Эглантина даст вам то, что стоит куда дороже всех гербов и сокровищ на свете! Приданым за нею будет ее красота, юность и невинность… Она даст вам счастье!

Раулю казалось, что, полюбив эту девушку, пожелав взять ее в жены, он сделал вещь, столь же простую, сколь и естественную – и не ошибся. Он совсем не понимал, при чем здесь похвалы и поздравления Варроза и Маркиза, и от этого почувствовал сильное смущение, если не сказать унижение. Но при всем том, однако, он ощутил живую и глубокую радость, ибо понял: теперь-то уж ничто не должно помешать его союзу с Эглантиной.

На душе у него стало еще радостнее, когда он услышал, как Лакюзон сказал священнику:

– Не будет ли вам, как и мне, спокойней за ее будущность, если, отправившись на рисковое дело – на площадь Людовика XI, вы оставите наше дорогое дитя на попечение жениха, почти что супруга, который с любовью позаботится о ней и оградит от любой опасности?

– Конечно, – ответил преподобный Маркиз, – а поскольку я умею читать твои мысли, то отвечу и на слова, которые ты не успел произнести: ступай же за Эглантиной!

Лакюзон направился к двери в соседнюю комнату.

Рауль де Шан-д’Ивер, ничуть не сомневавшийся, что девушка находится в этом же доме и что его отделяет от нее всего лишь утлая перегородка, почувствовал удар в самое сердце – удар, похожий на электрический разряд. Его лицо дважды становилось то бледным как мел, то красным как маков цвет. Глядя на него, старый полковник улыбнулся, а преподобный Маркиз в душе восхитился юношеским пылом и бурей чувств, разом отразившихся на благообразном лице молодого человека, точно в зеркале.

– Эглантина! – позвал капитан, негромко постучав в дверь.

– Кузен? – ответил мягкий, чарующий голос. – Ты меня звал?

– Ты спала?

– Нет. Разве могла я уснуть в такую ночь?

– Тогда иди же сюда, дорогое мое дитя. Преподобному Маркизу, полковнику Варрозу и мне нужно с тобой поговорить.

– Сейчас иду…

Дверь открылась – и в комнату вошла Эглантина.

То была восхитительная стройная девушка, обладавшая изысканной и вместе с тем безыскусной красотой. Простенькое платье горских крестьянок лишь подчеркивало ее непередаваемую грациозность. Плотная фланелевая юбка в черно-красную полоску спускалась до лодыжек, оставляя неприкрытыми лишь маленькие стопы: грубые шерстяные носки на толстой подметке не могли скрыть их поразительного изящества. Коричневый корсаж из коломянки[115] с тонким вырезом облегал ее прекрасную грудь. Узкая шапочка черного бархата едва держалась в густой копне ее темных волос, заплетенных в две толстые косы, спускавшиеся чуть ли не до пят.

Большие, выразительные глаза, голубые и ослепительно-ясные, мягко лучились на ее нежном, тронутом печалью, бледном лице, хранившем следы недавно пролитых слез. Вокруг глаз легли синеватые круги, говорившие о горестных заботах, терзавших ее в долгую, бессонную ночь.

Когда девушка вышла из своей спальни в комнату, ее взгляд сперва остановился на преподобном Маркизе, тут же протянувшем ей руку, так что она не заметила Рауля, который стоял в стороне с бешено бьющимся сердцем.

– Дитя мое, – обратился к ней священник, – мы хотим сообщить тебе добрую весть.

Глаза у Эглантины заискрились.

– Какую же? – воскликнула она. – Что-нибудь об отце?

– Да, – ответил Маркиз. – Жан-Клод, нарядившись монахом, недавно проник к нему в темницу.

– Храбрый мой кузен! – прошептала девушка.

– Он принес узнику надежду, – продолжал священник, – сказал, что через несколько часов тот будет на свободе… с нами… в наших руках.

– На свободе!.. В наших руках!.. – едва ли не с грустью повторяла Эглантина. – О Боже, Боже мой, прямо не верится. По-моему, это слишком хорошо – разве такое возможно?

– Нет ничего невозможного для тех, кто, как мы, обладает несгибаемой волей, непоколебимой решимостью и полной, безоговорочной верой в Бога, защитника праведных дел. А посему, дитя мое, я тебе от всей души говорю то же, что Жан-Клод сказал твоему отцу: надейся!

– Я верю вам, верю, – твердила девушка. – Мне очень хочется верить… и надеяться, ведь это так прекрасно! А я столько плакала, столько страдала!..

– А теперь, дитя мое, – продолжал священник, – мне остается сообщить тебе еще одну весть, и, как мне кажется, тоже добрую.

Эглантина смотрела на священника с искренним удивлением.

– Что вы хотите этим сказать? – вопросила она. – Я не пойму, отец мой.

– Не оставила ли ты там, – продолжал Маркиз с отеческой нежностью, – не оставила ли ты там, в Шойском лесу, какую-нибудь привязанность… или воспоминание?

Эглантина залилась краской, опустила свои прекрасные глаза и ничего не ответила.

– Дорогая кузина, – сказал тут Лакюзон, – не стоит скрывать от нас дорогие тебе сердечные тайны. Милые, как твое лицо. И чистые, как твоя душа. Ты влюблена, и мы это знаем. Но добрый ангел, что хранит тебя, не вправе краснеть ни за один твой поступок, ни за одну мысль. Ты влюблена, и твой избранник – человек с благородным сердцем. Он достоин тебя.

– О кузен, – горячо воскликнула Эглантина, невольно поддавшись неодолимому женскому любопытству, – кто же тебе такое сказал?

Она запнулась на полуслове.

– Смотри! – ответил капитан.

И подтолкнул Рауля вперед.

XVI. Площадь Людовика XI

У энергичных людей всех времен почти всегда обнаруживается свойство натуры, которое притягивает драматургов XIX столетия. Эта черта характера приводит героев к самым неожиданным развязам и эффектным сценам.

Подобное утверждение может показаться странным нашим читателям, и тем не менее нам не составило бы ни малейшего труда подкрепить его многочисленными примерами.

Именно на такой эффект рассчитывал наш капитан, когда вот так – неожиданно представил молодого барона де Шан-д’Ивера Эглантине, которая очаровательно вскрикнула, прошептала имя «Рауль» и закрыла ручками зардевшееся лицо.

Капитан с улыбкой наблюдал за ними обоими. Преподобный Маркиз в душе молился, призывая на них благословение Господа, оберегающего непорочную любовь. А Варроз знай себе накручивал седые усы, выказывая таким образом несказанное довольство и вспоминая годы минувшей юности, овеянной благоуханием былой любви.

– Дорогая Эглантина, любимая моя, – проговорил Рауль, преклонив колено перед девушкой, – с тех пор как мы расстались, я жил только одной мыслью, только одним желанием: мыслью приблизиться к вам, желанием обрести вас вновь. И вот ваш кузен, ваш брат, капитан Лакюзон, может сказать вам, что я готов был умереть, ибо думал, что вас уже нет на этом свете.

Эглантина робко подняла глаза – но не на Рауля, так и стоявшего на одном колене, а на преподобного Маркиза.

– Но как… – едва внятно спросила она, – я могу его любить – его… Рауля… его… француза?

Ответ взял на себя Лакюзон:

– Он не француз, – сказал капитан, – он благородный франш-контиец, один из наших! Люби же его, сестрица, люби всем сердцем, ибо, клянусь, он того заслуживает!

– Да, дитя мое, ты можешь любить его, – заметил в свою очередь преподобный Маркиз. – Не опускай же глаз и не стыдись, дорогая девочка, ибо с этой минуты Рауль твой жених, и скоро ты станешь его женой перед Богом и людьми. Люби, потом что любовь есть дар небесный… люби, потому что все в мире есть любовь, потому что, не будь любви, великий творец мироздания, к прискорбию своему, увидел бы, как бесплодное его творение неумолимо гибнет. Люби, потому что таков всеобщий закон, а любовь есть заповедь Божья… люби, потому что ты любима и только в любви, святой и чистой, сможешь черпать радости юных своих лет и воспоминания всей жизни!

Последние слова преподобный Маркиз произнес с легким волнением.

Эглантина и Рауль в едином порыве стали перед ним на колени и в один голос проговорили:

– Благословите нас, святой отец!

Священник возложил одну руку на черные, как смоль, волосы Эглантины, а другую – на белокурую голову Рауля.

– Будьте справедливы, будьте праведны, будьте сильны и будьте счастливы! – сказал он. – Вот что я прошу для вас у Господа.

– А сейчас, – воскликнул Лакюзон, пока наши влюбленные поднимались на ноги, – дай Бог, чтобы Пьер Прост был жив и оказался на свободе, чтобы завтра мы отпраздновали свадьбу уж как следует, не так, как у нас вышло нынче утром со слегка омраченной помолвкой.

– Дай-то Бог! – разом ответили Варроз и Маркиз.

Слабый, тусклый луч света уже проник сквозь квадратики оконных стекол в комнату, затмевая слабеющий огонек лампы, готовый того и гляди погаснуть.

– Близится час, – сказал полковник, подпоясываясь ремнем с крепкой шпагой.

– Мы будем вовремя, – отвечал Лакюзон.

Он приоткрыл дверь на улицу и наскоро огляделся.

Мимо двери валом валила толпа горожан и крестьян-горцев – все они двигались в одну сторону, к площади Людовика XI.

Капитан услыхал знакомый слабый, мягкий посвист – почти в ту же минуту из толпы выбрался человек и тут же проскользнул в дом.

То был Гарба, ординарец и правая рука предводителя горских партизан, – так, насколько нам известно, называл его сам Лепинассу.

– Знаешь дом Железной Ноги? – спросил его Лакюзон.

– Ну да, капитан, – в самом конце спуска Пуайа, аккурат напротив фонтана.

– Сколько тебе нужно времени, чтобы управиться туда и обратно?

– Полчаса, не больше.

– Проводишь туда вот этого сеньора и племянницу преподобного Маркиза – и мигом сюда.

С этими словами Лакюзон указал на Эглантину с Раулем.

– Хорошо, капитан, – ответил Гарба.

Рауль отвел Лакюзона в угол комнаты и резко, будто с укоризной сказал:

– Как же так, капитан, вы намерены избавиться от меня в ту самую минуту, когда вам предстоит сражаться? Неужели вы держите меня за девицу или малое дитя? Я желаю разделить с вами опасность, а своим отказом вы нанесете мне смертельное оскорбление, и я не прощу его даже брату!

– Мальчишка, – отвечал Лакюзон, – вы забываете, я видел вас в деле, так неужто вы полагаете, будто я сомневаюсь в вашей храбрости?

– Нет, поскольку вы даже не подали бы мне руки, будь я трусом. Но я буду в обиде, если не разделю с вами грядущей смертельной опасности.

– Стало быть, вам угодно сопровождать нас к площади Людовика XI и принять бой вместе с нами?

– Я этого требую, и вы не вправе мне отказать.

– Будь по-вашему! И да свершится ваша воля, а не моя! – с горечью промолвил Лакюзон. – Что ж, идемте, и тогда, если мы погибнем, и вы вместе с нами. Эглантина потеряет вас, едва успев обрести. Тогда Эглантина останется одна-одинешенька, и ее некому будет защитить от грубой, пьяной солдатни, распоясавшейся в захваченном городе. Но что вам до этой бедняжки! Вы помышляете о своей легко уязвимой гордыне, о ненасытной жажде крови!.. Идемте же, барон де Шан-д’Ивер, и да хранит Господь оставленную в печали бедняжку!

Рауль опустил голову, лоб его на мгновение нахмурился, губы сжались – все это отражало жестокую борьбу, кипевшую у него в душе.

– Капитан, – наконец сказал он, – вы правы, признаю. Идите же и спасите отца, а я позабочусь о дочери.

– Отлично, Рауль! Прекрасно! Я снова узнаю вас, – воскликнул Лакюзон. – Поверьте, отвага порой заключается в том, чтобы удержать шпагу в ножнах.

Дав троим защитникам ее отца поцеловать себя в лоб, Эглантина закуталась в просторную коричневую доху, похожую на ту, в которые и сейчас холодными зимами облачаются франш-контийские крестьяне. Рауль спрятал оружие под полами своего плаща и укрыл часть лица за воротом. И наши влюбленные последовали за Гарба, который повел их к дому Железной Ноги, а Лакюзон, Варроз и преподобный Маркиз тем временем стали собираться на площадь Людовика XI.

* * *
В XII веке площадь Людовика XI представляла собой всего лишь просторный внутренний двор, вокруг которого возвышались величественные и прекрасные здания Сен-Клодского аббатства. Безупречное единообразие фасадов и богатое убранство уже в те времена принесли им славу. Во двор глядел и главный вход в собор, что позволяло монахам скрытно попадать в церковь через сводчатые галереи, которые опоясывали монастырь и связывали меж собой все его главные постройки. А вход с центральной городской улицы загораживали массивные, крепкие ворота, вверенные неусыпному присмотру брата-привратника.

С противоположной стороны был другой вход, а значит, там имелись еще одни ворота, обычно запертые, – они открывались лишь по особо торжественным случаям, когда, к примеру, ленники приходили выплачивать десятину. Число же ленников было немалое, и, чтобы не стеснять их широкий поток, необходимо было сделать для них отдельный вход и выход.

С тех пор как шведы под водительством графа де Гебриана захватили город и изгнали из монастыря всех монахов, тихо и мирно живших там вот уже не одно столетие, о былом строгом внутреннем распорядке и бдительном брате-привратнике осталось одно воспоминание. Ворота сорвали с петельных крючьев и порубили топорами – все говорило о том, что теплое местечко привратника будет снова занято еще не скоро. В монастыре разместился главный штаб шведского войска, а покои самого настоятеля облюбовал себе граф де Гебриан. И для того, чтобы сей благородный воитель мог, не сходя с места, наблюдать за казнью Пьера Проста, площадь Людовика XI и была выбрана лобным местом.

Наши читатели, разумеется, вправе спросить, с какой, собственно, стати имя этого французского короля присвоено одной из площадей враждебного Франции города. И сейчас мы постараемся в нескольких строках объяснить им что к чему.

Как известно, в ту пору, когда Людовик – будущий Людовик XI – был еще только дофином, при дворе то и дело случались заговоры, цель которых была возвести его на отцовский престол – вместо Карла VII.

После провала очередной интриги сосланный в подвластную ему Дофине[116] Людовик узнал, что его отец, желая раз и навсегда покончить с преждевременными честолюбивыми устремлениями своего отпрыска, отрядил против него войско под водительством Антуана де Шабанна, графа де Даммартена.

Из «Мартиньенских летописей» мы узнаем, что дофин, предчувствуя поражение, спасся бегством, сохранив таким образом себе свободу, а то и жизнь. Будучи уверен, что найдет прибежище и добрый прием у своего родственника – герцога Бургундского, отца графа де Шароле, ставшего позднее Карлом Смелым, Людовик прибыл в государство этого принца, остановившись по пути в Сен-Клоде.

Разумеется, в те времена французский дофин не отличался противной королям скаредностью, ставшей впоследствии одной из отличительных черт его натуры, и возложил богатые подношения к высокочтимой раке великого святого Клода. Франш-контийские монахи исполнили желание именитого гостя и увековечили память о его посещении, назвав его именем самую красивую из городских площадей, когда Людовик стал королем.

Из Сен-Клода дофин направился в Брюссель, где жена и невестка Филиппа Доброго, герцогиня Изабелла, и госпожа де Шероле, оказали ему прием, достойный законного сына французского короля.

Чуть погодя герцог Бургундский передал ему во владение Сенаппский замок, расположенный на берегу реки Диль, в Брюсселе. Именно там будущий Людовик XI, наш благочестивый король, бесперечь преклонял колена перед свинцовыми и оловянными фигурками, что украшали его колпак и олицетворяли святых и Богоматерей, и заполнял свой досуг сочинительством сборника фривольных, даже непристойных историй, прославившихся под названием «Сто новых новелл» и позднее изданных Антуаном де Ла Салем[117].

Итак, площадь Людовика XI, которую мы описали выше, за час до казни Пьера Проста наводнила публика двух соротов.

Здесь – шведские солдаты, серые, французы, всякие иноземцы, наконец, и враги, злобные, неуемно-буйные, рукоплещущие в предвкушении казни, с видом знатоков обсуждающие, насколько искусно сложен костер.

Там, напротив, – горожане и горцы, собравшиеся на рассвете со всей округи, поскольку граф де Гебриан, уверенный в своей силе, распорядился, чтобы ворота Сен-Клода были открыты всем и каждому начиная с шести утра. Горожане с крестьянами сбились в безмолвную толпу, мрачную, угрюмую. Они пришли посмотреть, как будет умирать их ближний, несправедливо осужденный. Они оплакивали его и дрожали за самих себя, потому как в это смутное время, когда единственным законом и единственной же справедливостью был произвол, никто не мог быть уверен, что завтра не разделит участь Пьера Проста.

Соборный колокол пробил восемь часов.

После первого удара толпа всколыхнулась, подобно пшеничному полю под внезапным порывом ветра.

После последнего удара громыхнули барабаны, а за ними грянули трубы.

Скорбная процессия тронулась в путь.

Посередине фасада одного из описанных нами зданий, окружавших площадь Людовика XI, были величественные ворота – к ним вела широкая лестница с четырьмя ступенями. Над воротами, увенчанными гербом аббатства, возвышался каменный балкон, поддерживаемый водосточными трубами в форме фантастических животных и украшенный, будто оплетенный мраморным кружевом, ажурными столбиками и трилистниками. С этого балкона можно было охватить одним взглядом всю площадь.

Через эти ворота, расположенные под балконом, и шла процессия, сопровождавшая врача бедняков к месту казни.

Когда на верхней ступени лестницы показались барабанщики и трубачи, возвещавшие скорбной своей музыкой, что за ними следом стражники ведут осужденного на смерть, шведские солдаты, с мушкетами на плечах, окружили возведенный посреди площади костер и, грубо оттеснив зевак, выстроились двойной цепью от костра до ворот, оставив таким образом свободный и достаточно широкий проход для стражников и палачей.

Пока толпа откатывала в стороны под беспорядочными ударами ружейных прикладов, на нее напирали сзади – действие это был спланировано и осуществлялось с такой ловкостью, что шведские солдаты ничего не замечали.

Одетые, как крестьяне-горцы, молодые, крепкие парни, с раннего утра топтавшиеся на площади Людовика XI, но державшиеся в сторонке от костра, пропускали мимо горожан, теснимых шведскими солдатами графа де Гебриана, а сами тем временем один за другим неспешно и с оглядкой вставали на место беглецов. Так, по двое или по трое, они оказались за спиной каждого шведа, когда охрана выстраивалась в круг и в цепь, раньше, чем взводный лейтенант скомандовал «на караул».

Лица у всех этих горцев были честные и благодушные; в их спокойном поведении, в глазах, горевших разве только от любопытства, не чувствовалось никакой враждебности.

С полдюжины горожан, оказавшихся посмышленее других, сразу разглядели Гарба и Железную Ногу среди этой кучки спокойных зевак. Они тихонько перешептывались друг с дружкой: «Тут того и гляди заварится каша!» – и спешили незаметно покинуть площадь Людовика XI, решив переждать грядущие события в домашней тиши.

Между тем процессия продвигалась все дальше нарочито медленно, так, чтобы все могли рассмотреть ее в мельчайших подробностях и хорошенько запомнить увиденное. Пьер Прост, с обнаженной головой и связанными за спиной руками, шел решительным, твердым шагом меж двух подразделений солдат под командованием великана Лепинассу. Справа и слева от осужденного следовали палачи в красном, с горящими факелами в руках.

Врач бедняков держался гордо и уверенно – он шел с высоко поднятой головой. Его взгляд, обращенный к толпе, не выражал ни малейшей тревоги: скорее то был взгляд победителя, шествующего торжественным маршем, нежели осужденного, идущего на смерть.

Конечно, Пьер Прост верил храброму Лакюзону и его слову; конечно, он надеялся на обещанное избавление. Но он знал и то, что затея с его освобождением, крайне безрассудная, может провалиться – так что своим спокойствием он был обязан не надежде на спасение, а скорее глубокому внутреннему спокойствию и своей чистой совести, а также твердому желанию показать друзьям и недругам, как умирает праведник.

Притихшая, подавленная толпа в страхе наблюдала за процессией. Даже шведы помалкивали, не находя в себе наглости и смелости измываться над героической стойкостью обреченного на смерть.

Пьеру Просту осталось пройти несколько шагов до первой ступеньки, ведущей на костер.

Вдруг со всех сторон послышался оглушительный ропот – внимание толпы, только что сосредоточенное на осужденном, молниеносно переключилось на другое.

На балконе, до сих пор пустовавшем, появились новые участники драмы, и среди них – странный человек, живая, страшная загадка, давно приковавший к себе внимание франш-контийцев и возбуждавший их неутолимое любопытство.

Всемогущий, таинственный сеньор, дворянин в черной маске стоял неподвижно рядом с графом де Гебрианом, закутавшись в плащ.

– Черная Маска! Черная Маска! – разом повторяли тысячи голосов на площади, и люди взглядом и жестом показывали на мрачного незнакомца, выражая ему свою ненависть и страстное желание мести.

Невозмутимо сносивший огонь этих взглядов, Черная Маска, со скрещенными на груди руками, всем своим видом демонстрировал надменность и пренебрежение к толпе. Разве ему было дело до поднявшегося ропота? Разве ему было дело до ненависти бессильного скопища народа? Он явился сюда, чтобы собственными глазами увидеть: жертва от него никуда не денется. Он явился сюда, чтобы полюбоваться, как в разгорающемся пламени костра будет умирать Пьер Прост – невольный хранителель зловещей тайны. Через несколько минут его мучитель будет доволен. Через несколько минут врач бедняков обратится в пепел…

Это, и только это интересовало Черную Маску. А на остальное ему было наплевать.

Как и все на площади, Пьер Прост поднял глаза и обратил взгляд на балкон. Губы осужденного искривились в презрительной усмешке, он на мгновение остановился и, повернувшись к своему грозному, призрачному врагу, крикнул:

– Гляди, не рано ли празднуешь победу? Тайна той ночи – на 17 января 1620 года – не умрет со мной!

Но его слова утонули в криках толпы – Черная Маска не расслышал ни единого звука, слетевшего с уст приговоренного. Пьер Прост двинулся дальше.

Заминка, о которой мы упомянули лишь коротко, и впрямь продолжалась совсем недолго.

Граф де Гебриан подал знак. И снова грянули барабаны и трубы.

Пьер Прост подошел к ступеням, что вели на костер, и стал твердо подниматься вверх – без помощи палачей, сопровождавших его.

XVII. Костер

Посреди костра возвышался столб с железным ошейником, или обручем. Палачи закрепили кольцо на шее осужденного и оставили одного, прикованного к этому «позорному столбу», установленному на площадке, которая должна была вот-вот превратиться в пылающую печь.

– Ничего не вышло! – прошептал Пьер Прост, обводя долгим, прощальным взглядом примолкшую, мрачную толпу. – Ничего не вышло!..

Оторвавшись мысленно от земли, он перестал думать о тех, кто, казалось, покинул его, и обратился всей душой к Господу.

Один из палачей повернулся к балкону, ожидая дальнейших распоряжений.

Граф де Гебриан переговорил с Черной Маской и подал ожидаемый знак.

Оба палача встряхнули факелами, чтобы раздуть огонь посильнее, и поднесли их к вязанкам хвороста, переложенным сосновыми пнями, из которых был возведен костер.

Вдруг мертвую тишину вспорол пронзительный свист.

Первые ряды толпы тут же заколыхались.

Шведские солдаты, стоявшие кругом и цепью, качнулись под напором горцев, которые, удерживая каждого из них, приставили им к горлу по острому ножу.

В ту же минуту на костер взобрались трое человек, топча походя горящие факелы, народ захлопал в ладоши и закричал от радости, увидев, как рядом с Пьером Простом возник полковник Варроз, потрясавший своей тяжелой шпагой, как преподобный Маркиз сбросил с себя темный плащ, скрывавший его пурпурную мантию, а Лакюзон принялся развязывать цепи ошейника и резать веревки, которыми были стянуты руки осужденного.

Когда капитан покончил со своим делом и когда Пьер Прост, наконец свободный, смог пожать одеревеневшими руками руки своих спасителей, толпа взревела с удвоенной силой, подобно громовому раскату или пушечному выстрелу.

В самом деле, перед взором опьяненной радостью толпы предстало грандиозное, восхитительное зрелище. Он был прекрасен, как песнь «Илиады» или одна из драм старика Корнеля, рыцарский героизм этой троицы, пожертвовавшей собой ради спасения ближнего, вставшей рядом с ним, подобно тройному щиту, и объединенной, согласно данной клятве, одним желанием – спасти осужденного на смерть или умереть вместе с ним.

Варроз, этот рослый, седовласый старик, непоколебимый, как одна из тех гор, что стоят незыблемо, покрытые вечными снегами, замер с гордо вскинутой головой, положив руку на плечо врача обездоленных.

Преподобный Маркиз, воздев глаза к небу в благодарственной молитве, походил на пророка, одержимого решимостью воина. Его бледное лицо сияло в отсветах пурпурной мантии. Одной рукой он поддерживал Пьера Проста, который, казалось, совсем обессилел от нахлынувшего на него чувства свободы.

Перед ними, со шпагой в руке, с радостным и гордым блеском в глазах, с торжественной улыбкой на губах, стоял Лакюзон – он еще никогда не был так силен и так опьянен пламенным чувством победы.

Горцы, грозные и невозмутимые, держа на острие своих ножей жизни растерявшихся солдат, молча наблюдали за происходящим – а на готическом балконе граф де Гебриан и Черная Маска застыли, будто в оцепенении, не веря своим глазам. Толпа уже ревела в полном исступлении:

– С Рождеством! С Рождеством! Да здравствует Лакюзон!..

Граф де Гебриан не был трусом, но, оказавшись в столь неожиданном положении и охватив одним взглядом происходящее, в отличие от нашего пространного рассказа, вершившееся за считаные мгновения, живо смекнул, что его солдаты, все как один, оказались во власти горцев. Сейчас капитану Лакюзону достаточно сделать один жест – и начнется повальная резня, и тогда уж ни одному шведу не суждено будет выбраться живым из Сен-Клода.

Граф на мгновение задумался, не зная как быть дальше, но гордыня вельможи в нем быстро одержала верх над осмотрительностью военачальника, и он громовым голосом воскликнул:

– Именем Божьей Матери! Где же ваша отвага! Огонь, солдаты – шведы и французы!

Но ни один человек не мог ему подчиниться – ни один человек даже не шелохнулся.

Между тем капитан Лакюзон, спустившись по лестнице с верхней площадки костра, остановился и, повернувшись к балкону, громко, но спокойно крикнул:

– Граф де Гебриан, как видите, мы сильнее! Не пытайтесь устроить здесь кровавую бойню – вам же будет хуже: сегодня я не враг, а освободитель! Мне нужна только одна жизнь – моего дяди, и по моей воле не прольется ни капли крови. Пусть ваши люди сложат оружие и дадут нам уйти, мы же, клянусь честью солдата, никому не причиним зла… А завтра, если угодно, мы можем встретиться с вами в честном бою, и я дам вам шанс взять реванш за ваше сегодняшнее поражение…

Лакюзон не успел договорить, как шведы, не дожидаясь приказа своего командующего, дружно побросали мушкеты наземь.

Сир де Гебриан, понимая, что лучше уступить неизбежности, смолчал.

Лакюзон расценил его молчание как согласие и, отсалютовав графу шпагой, вышел вперед – за ним следовал Пьер Прост, которого с двух сторон поддерживали Варроз и преподобный Маркиз. Толпа расступалась перед ними.

Все, казалось бы, должно было закончиться без кровопролития.

И тут прогремел выстрел.

Капитан обернулся. Пьер Прост, потеряв опору, упал, обливаясь кровью, бившей из смертельной раны у него на груди.

Он простер слабеющую руку в сторону балкона, и губы его едва различимо прошептали:

– Это он… он…Черная Маска…

Лакюзон, вздрогнув, поднял глаза. Таинственный незнакомец медленно убирал за пояс дымящийся пистолет. Пьер Прост был мертв.

Капитан воздел руку над его безжизненным телом.

– Брат отца моего, ты будешь отмщен! – проговорил он.

Потом дрожащим от ярости голосом, подобным гласу трубы Судного дня, он прокричал:

– Измена! Ко мне, франшконтийцы! Лакюзон! Лакюзон и месть!..

Бросив свой боевой, призывный клич, капитан, вместе с Гарба, Железной Ногой и двумя или тремя партизанами кинулся к монастырским воротам – прямиком на лестницу, что вела на балкон, где все еще стояли Черная Маска и граф де Гебриан.

В эту же секунду две сотни шведов, пронзенные ножами горцев, рухнули, как подкошенные. Их товарищи, которыми командовал Лепинассу и которые рассеялись в толпе, пытались снова собраться вместе; они палили из пистолетов и мушкетов и кричали:

– Шведы, шведы, сюда!..

Все разом смешалось. А Лепинассу меж тем как сквозь землю провалился.

Через несколько мгновений площадь Людовика XI являла собой ужасное, поистине устрашающее зрелище. Здесь развернулась не обычная стычка солдат, сошедшихся под разными знаменами, а рукопашный бой, схватка один на один, когда превосходство зачастую зависит не столько от силы, сколько от храбрости и ловкости. Коротко говоря, горцы брали верх.

К тому же знаменитый посвист Лакюзона, красная мантия преподобного Маркиза, вызывавшая, как мы уже говорили, везде и всюду таинственный, суеверный трепет, смерть Пьера Проста, не казненного, а убитого, – все это ввергло шведов в неописуемый ужас. И они дрогнули еще до боя.

Однако эти доблестные воины – солдаты и наемники – были и решительны, и храбры; да и потом, зная, что им не стоит ждать милости от своих заклятых врагов, они не желали, чтобы им без сопротивления перерезали глотки, как баранам. Ну а раз им было суждено умереть, то жизнь свою они решили отдать за дорогую цену.

С полдюжины горцев окружило преподобного Маркиза, который, стоя чуть ли не на коленях, держал на руках безжизненное тело Пьера Проста.

Полковник Варроз, метавшийся в самой гуще врагов, точно гомеровский герой, вращал своей длинной шпагой с неистовой силой, и каждый ее удар приходился в цель.

Вскоре это уже была не схватка, а настоящая бойня. Бежать шведам было некуда: двойной частокол обнаженных шпаг преграждал оба выхода с площади Людовика XI. Сломленные численным превосходством и неудержимым натиском горцев, они падали один за другим, а победители, опьяненные льющейся кровью и лютой ненавистью, крушили все вокруг, вымещая свой пыл даже на трупах, когда не осталось живых врагов.

Все произошло меньше чем за десять минут.

Лакюзон с горсткой товарищей оказался у высоких ворот с гербом и свистнул своим знаменитым посвистом. Горцы перестали рубить налево и направо и поспешили на его зов.

– Ну что? – спросил его Варроз, вытирая окровавленную шпагу, изрядно затупившуюся о черепа, которые она раскалывала без всякой жалости. – Где Черная Маска?

– Бежал, трус! – гневно ответил капитан. – Бежал и запер за собой ворота. А покуда мы их высаживали, он успел улизнуть из аббатства. Но я найду его, клянусь честью! Да-да, найду, и тогда…

Он не договорил.

– Тихо! – резко бросил полковник. – Слышишь?

Лакюзон прислушался.

С главной улицы донесся какой-то гомон: крики отчаяния, ровный солдатский шаг, звон оружия и барабанная дробь – сигнал к бою.

В то же время один из горцев, охранявших расчищенный от шведов выход с площади, подбежав к Лакюзону, сказал:

– Капитан, шведы и серые на подходе!

Это Лепинассу, воспользовавшись первыми минутами сумятицы и общего смятения, бежал из монастыря через внутренние галереи за подмогой. И вот теперь вернулся – и не один.

– Шведы! Серые! – повторил Лакюзон. – Тем лучше, ребята. К бою! К бою! Я обещал дяде пышные похороны. Помогите же мне исполнить обещание! Всем заряжать оружие! Построиться в три шеренги! И ждать!

Горцы подчинились, исполнив приказ с восхитительной, благоразумной поспешностью, которая всегда была свойственна партизанам-горцам. Эта тройная шеренга выросла неодолимой преградой между преподобным Маркизом и наступающим неприятельским войском.

Лакюзон встал справа от шеренги. Варроз – слева.

Наступила долгая, глубокая тишина. Люди Лакюзона вскинули мушкеты на плечо, как охотники, изготовившиеся к стрельбе.

И вот на площадь бодро, но беспорядочно высыпала колонна шведов и серых.

Лакюзон подпустил ее на расстояние мушкетного выстрела и свистнул, дав сигнал открыть шквальный огонь.

Горцы, подобно вандейцам[118] в 1793 году, хорошенько целились, прежде чем стрелять, и редко били мимо. Первая вражеская шеренга была сметена. Вторая устояла под неплотным огнем, но отступила, – вслед за тем густые клубы дыма окутали площадь, раненых и убитых.

– Перезаряжай! – крикнул Лакюзон. – Обождем немного…

Утренний ветерок разогнал дымное облако, скрывшее сражающихся; шведские барабаны снова дали сигнал к бою – и вражеская колонна заняла оставленные позиции.

Но вместо повторного сигнала «огонь!» капитан издал яростный клич и в одиночку ринулся вперед.

Мгновение назад он заметил во главе первой неприятельской шеренги Лепинассу – одного, с непомерно длинной рапирой в огромной ручище… рапирой, больше похожей на тяжеленный меч, каким орудовали в бою наши предки, держа его обеими руками, и какой в наши дни поднимет, и то с трудом, не всякий крепыш.

Горцы – с одной стороны и шведы с серыми – с другой было бросились на выручку своим командирам. Но тут же, будто по обоюдному согласию, остановились, не иначе как решив стать простыми зрителями скорого поединка.

В те времена, как известно, командиры противоборствующих сторон нередко сходились в поединке, давая своим воинам передышку и возможность стать свидетелями своеобразной рыцарской схватки, в которой показывали доблесть и умение наносить противнику ловкие, сокрушительные удары.

Оружием Лепинассу служила рапира, который он размахивал над головой, короткий кинжал с острым треугольным клинком и пара пистолетов.

У капитана была только шпага. Пистолеты он уже успел разрядить, а кинжал – сломать, когда пытался открыть ворота, захлопнувшиеся за Черной Маской, так что проку от клинка не было никакого.

Лакюзон кинулся на Лепинассу с криком:

– Мерзавец… разбойник… мародер… дважды изменник и трус! Может, ты и сейчас решил дать тягу, как давеча ночью в Лонгшомуа?

– Ежели я и дам тягу, ты это увидишь, – отвечал великан. – А когда увидишь, никому уже не расскажешь.

Свои слова он подкрепил таким страшным ударом рапиры, что капитан неминуемо пал бы замертво, ибо никакая защита не могла остановить или хотя бы замедлить падение увесистого клинка.

Лакюзона спасла только несравненная проницательность и гибкость.

Рапира Лепинассу не успела обрушиться ему на голову: капитан, резко отпрянув в сторону, ушел из-под удара – рапира рубанула пустоту, и покуда великан снова собирался с силами, его противник стремительным уколом пронзил ему левую руку – из раны брызнула кровь, обагряя рукав его серого камзола.

– Если так и дальше дело пойдет, я мигом перекрашу в красный цвет твойкамзол заодно с портками! – бросил Лакюзон, занимая оборонительную позицию. – И будут они у тебя покраше мантии преподобного Маркиза. Я изрешечу тебя, как шумовку у наших добрых хозяюшек.

– Давай, попробуй! – огрызнулся Лепинассу, скрежетнув зубами. – Ну же, давай!

Пользуясь своим гигантским ростом и неимоверной силищей, помноженной на бешеную ярость, он нанес Лакюзону несколько прямых и боковых ударов подряд – справа налево и слева направо, и с такой стремительностью, что за движениями его оружия, незримо рассекавшего воздух, было не углядеть.

Капитан, даже не пытавшийся отражать его выпады, то и дело уклонялся от кружащей в воздухе рапиры, и этом наносил неприятелю ответные удары, с каждым разом все более точные. Его вытянутая правая рука, сведенная, как пружина, становилась все тверже, его шпага разила, точно молния – и вот уже новое кровавое пятно расходилось на сером камзоле противника.

Лепинасу прикусил язык – только беспрестанно скрежетал плотно сжатыми зубами; из его груди вместе с прерывистым дыханием вырывались приглушенные завывания.

Усталость брала свое.

Лакюзон хотел одним разом покончить с уродливым предводителем серых, верным прихвостнем Черной Маски, и, улучив мгновение, когда Лепинассу замешкался, поднимая рапиру, он нанес ему прямой удар в грудь.

Впрочем, выпад был преждевременный – капитан поступил неосмотрительно: удар достиг цели, но рана оказалась не очень глубокой – великан устоял на ногах и, ударив в ответ рапирой по шпаге капитана, сломал ее, как будто она была стеклянная.

Лакюзон остался без оружия.

Шведы победоносно закричали – горцы вторили им криком отчаяния и ужаса.

Варроз, Гарба, Железная Нога и другие хотели было броситься на выручку своему капитану, но они все равно бы не успели, если бы Лакюзон, изловчившись непостижимым образом, вдруг не обратил преимущество Лепинассу в свою пользу.

Отшвырнув подальше бесполезный обломок шпаги, обломившейся всего в паре дюймов от крестообразного эфеса, он ринулся на великана, обхватил его руками за пояс, а ногами – за бедра и попытался повалить наземь.

Лепинассу, не ждавший столь внезапной атаки, тоже отбросил рапиру: теперь он уже не мог ею воспользоваться. Разбойник понимал: на новом этапе его схватки с горцем – схватки, которая должна закончиться смертью одного из них – ему остается рассчитывать только на свою поистине бычью силу. Случись ему прямо сейчас выхватить кинжал или пистолет, он запросто прострелил бы Лакюзону голову или вонзил бы клинок ему меж лопаток по самую рукоять. Но кинжал с пистолетами торчали у него за поясом, а железная хватка капитана не позволяла ему дотянуться до них.

Как бы то ни было, Лепинассу успешно сопротивлялся силе Лакюзона, так что капитану не удавалось даже сдвинуть с места это мощное, тяжелое тело, не то что завалить наземь. Великан стоял не шелохнувшись, точно Геркулес Фарнезский. Его было не одолеть даже троим крепким молодцам сразу.

Это могло бы продолжаться нескончаемо долго. Лепинассу замер как вкопанный, хватка капитана не ослабевала ни на йоту – противник был буквально зажат в тиски. Оба единоборца не проронили ни звука – только свистящее дыхание вырывалось у них сквозь стиснутые зубы.

Тогда Лепинассу пришла в голову мысль – вот какая. Сперва он подумал сломать капитану грудь, сжав его что есть мочи своими ручищами, но был слишком высок, и обхватить молодого человека половчее у него не вышло.

Тогда он решил задушить соперника.

То был неплохой способ и самый верный. К счастью, Лакюзон вовремя раскусил хитрость великана – и с силой уперся головой ему в грудь. Но Лепинассу не дрогнул – твердо вознамерившись уничтожить врага, он стал всем своим весом давить на плечи Лакюзона, силясь добраться до его шеи.

Капитану, определенно, пришел бы конец, если бы серому удалось добраться до его горла, тем паче что пытка с помощью «испанского воротника», оставлявшая жертве не больше четырех секунд жизни, была детской забавой в сравнении с железной хваткой великана.

Чувствуя смертельную опасность, Лакюзон решил отчаянно сопротивляться, веря в свою победу. Улучив минуту, когда колосс приподнялся, теряя равновесие, чтобы покрепче надавить обеими руками ему на плечи, капитан собрал все свои силы, напряг нервы и мышцы и, почти оторвав Лепинассу от земли, толкнул его, опрокинул и сам упал на него.

Равновесие сил в поединке снова изменилось – на сей раз удача была на стороне капитана, хотя она и казалась призрачной, поскольку Лепинассу мог одним мощным, необоримым рывком снова вскочить на ноги.

Но великан думал лишь об одном – поскорее выхватить из-за пояса кинжал, благо теперь это получилось бы сделать беспрепятственно. Бандит размахнулся – и над головой Лакюзона сверкнуло лезвие.

Капитан мигом ослабил хватку и, вцепившись в ручищу, державшую кинжал, навалился на другую руку Лепинассу, чтобы обездвижить ее, – так он попытался не столько обезоружить великана, сколько заставить его пронзить себя своим же кинжалом. Лепинассу смекнул, что дело его плохо, и принялся извиваться змеей, сучить ногами и отчаянно вырываться; в конце концов ему удалось приподняться вместе с Лакюзоном, а вслед за тем и подмять его под себя.

Капитан, понимая всю безнадежность своего положения, тем не менее продолжал удерживать руку Лепинассу, занесшую кинжал над его головой…

Кто же кого одолеет? Кто из них двоих спасует первым? Теперь все зависело от упорства противников. Свидетелей этой необычной схватки, с той и другой стороны, вдруг невольно пробила дрожь. Будто по чьему-то знаку, они нарушили безмолвный договор о перемирии и накинулись друг на друга: горцы – чтобы прикончить Лепинассу, а шведы – чтобы избавиться от Лакюзона.

Словом, поединок должен был неминуемо закончиться гибелью обоих противников.

События разворачивались вокруг этих переплетенных тел, хотя и борющихся, но практически обездвиженных. Картина была ужасающей. Шведы с горцами, оттесняя друг дружку от своих вожаков, оставляли вокруг места ожесточенного поединка окровавленные тела убитых.

Полковник Варроз, которого уже раз десять отбрасывали в сторону, издал клич горцев: «Лакюзон! Лакюзон!..» – сделал еще одну попытку и, пробившись сквозь толпу шведов, оказался в каких-нибудь двух метрах от капитана и Лепинассу.

Великан чуть повернул голову, заметил седые усы и сверкающую шпагу старого солдата и захотел нанести смертельный удар первым, прежде чем умереть самому: напрягшись изо всех сил, отчего у него даже хрустнули кости, он выдернул ручищу с кинжалом из цепких рук капитана.

В то же время дюжина шведов накинулась на Варроза, и ему, вскипевшему от ярости, ничего не оставалось, как отступить.

Капитану, казалось, пришел конец. Уже вскинутый кинжал Лепинассу готов был обрушиться и пронзить храборому юноше горло.

И тут на площади Людовика XI объявился еще один воин – но не швед и не горец, если судить по его наряду.

В неудержимом порыве он расталкивал и сбивал с ног всех, кто попадался ему на пути.

– Лакюзон! Лакюзон! – воскликнул он в свою очередь и, подскочив к Лепинассу, вонзил шпагу по самую гарду великану меж лопаток, пригвоздив его к земле.

Тот выронил кинжал, изрыгнул с последним вздохом проклятие и отдал душу дьяволу, который сотворил его по своему образу и подобию.

Новым участником схватки, появившимся на месте поединка как нельзя вовремя, оказался Рауль де Шан-д’Ивер – он уже второй раз за последние сутки спас жизнь Лакюзону.

– Спасибо, брат! – только и сказал ему капитан, резко вскочив на ноги.

И, схватив увесистую рапиру Лепинассу, вместо своей сломанной шпаги, воскликнул:

– Вперед! Вперед! Смерть им! Смерть!..

Снова став во главе горцев, он накинулся на шведов, потрясенных смертью своего предводителя, и те, сломленные первым же натиском, побросали оружие и обратились в бегство, полагаясь только на быстроту своих ног.

Партизаны, вложив шпаги в ножны, преследовали их, подобно лавине, паля им вдогонку из мушкетов и пистолетов.

Меньше чем через минуту на площади Людовика XI не осталось никого, кроме преподобного Маркиза и четырех-пяти горцев, его телохранителей, которым он наказал перенести тело Пьера Проста в собор.

– Двое из вас, останьтесь со мной, – распорядился потом священнослужитель. – Поможете мне отдать последний долг этой благородной жертве. Остальные возвращайтесь к Варрозу и капитану и передайте, что здесь мне уже ничто не угрожает, а еще скажите: если мы не свидимся нынче вечером в доме на главной улице, то завтра я разыщу их в Гангоновой пещере.

Горцы тут же принялись исполнять волю одного из своих предводителей.

Когда они вышли из собора, где провели всего-то несколько минут, перед ними предстало довольно странное, если не сказать весьма забавное, зрелище.

Горожане словно воробьи: они быстро впадают в панику, но куда быстрее приходят в себя. Сразу же вслед за полным разгромом шведов часть добрых обитателей Сен-Клода, разбежавшихся по домам и затаившихся там после выстрела Черной Маски, снова вернулась на площадь Людовика XI.

Среди груд мертвых тел, устилавших землю, они отыскали безобразный труп Лепинассу. И отволокли его к костру. Затем, не без усилий, затащили его на верхнюю площадку. Прислонили к подобию позорного столба, возвышавшегося посреди площадки. Приковали к нему труп цепями, закрепив на шее железный ошейник.

И наконец подожгли хворост.

Покуда белые клубы дыма и раздвоенные языки пламени все плотнее окутывали уродливый труп великана, жители города взялись за руки и, топчась по лужам крови, принялись водить хоровод – столь велика была радость, которую они испытали при мысли, что навсегда избавились от этого мерзкого и ужасного солдафона.

Конечно, нынче утром все премного удивились бы, если бы им сказали, что на этом костре сожгут не Пьера Проста, а Лепинассу.

Но человек предполагает, а Бог располагает.

XVIII. Повешенная

А теперь пора объяснить нашим читателям, как случилось, что Рауль де Шан-д’Ивер, которому Маркиз, Варроз и Жан-Клод Прост доверили заботу об Эглантине и который, как мы видели, ушел вместе с нею и Гарба в безопасное место, вдруг как нельзя более кстати оказался на площади Людовика XI – подобно Deus ex machina[119], выражаясь словами античных поэтов, – и спас капитана от кинжала Лепинассу.

Впрочем, объяснить это нетрудно.

Рауль с Эглантиной, под водительством Гарба, быстрым шагом добрались за пятнадцать-двадцать минут до той части города, которая называлась спуском Пуайа. Это была не совсем улица, а скорее скопище лачуг, разделенных меж собой фруктовыми садами. Лачуги и сады размещались на крутом склоне холма, неподалеку от крепостной стены, на которую накануне ночью взбирались Лакюзон с Раулем.

Жилище Железной Ноги представляло собой убогую одноэтажную хибару в две комнаты, сложенную наполовину из едва обтесанного камня, наполовину из дерева. Напротив двери располагался источник с холодной, прозрачной водой, бивший с тихим журчанием из скалы меж трех громадных орехов и ручьем вливавшийся дальше в Бьен.

– Вот и наше пристанище, – сказал Гарба, – хоть и неказистое и убогое, зато безопасное.

Он отворил дверь, закрытую только на щеколду, и прибавил:

– Входите. Вот здесь, изнутри, есть задвижка, так что можете запереться. Сидите тихо и не высовывайтесь, потому как скоро на площади Людовика XI будет жарковато.

С этими словами Гарба, с чисто горской учтивостью, поднес руку к своей меховой шапке, развернулся и, не теряя времени понапрасну, отправился прочь по крутой тропинке спуска Пуайа.

Как только Рауль с Эглантиной прошли в дом, молодой человек запер дверь на внутренний засов, как посоветовал Гарба.

Нашим читателям может показаться странным, что двери в здешних домах запираются изнутри, а не снаружи. Однако дело это в здешних краях самое что ни на есть привычное: все объясняется убогостью самого жилища.

Если хозяин оставался дома, он запирался на засов, чтобы никто не мешал ему работать или спать. Когда же он, напротив, выходил из дому, принимать меры предосторожности было вовсе не обязательно: он отлично знал, что, покидая дом, он не оставлял там ничего, что можно было бы украсть.

Железную Ногу, прежде чем он стал командиром одного из партизанских отрядов Лакюзона и получил свою кличку, под которой его знала вся округа, звали Антуаном Гате. Он был корзинщиком – и немудрено, что обе комнатенки в его хижине были завалены вязанками ивовых прутьев, неочищенных и уже обструганных, корзинами, плетенками и разными заготовками.

Рауль не без труда отыскал среди всего этого хлама место, где могла бы присесть Эглантина. Сам же он примостился напротив нее на углу трухлявого стола.

Возможно, будь мы записными романистами с богатым воображением и будь мы вправе по своему желанию погружаться в бездны своей фантазии, мы могли бы изобразить здесь трогательную сцену между нашими молодыми героями: полюбившие друг друга и надолго разлученные судьбой, они встретились вновь при странных, неожиданных обстоятельствах…

Но мы, в первую голову, историки и как служители истины должны признать, что в бедной хижине, давшей приют Эглантине и Раулю, царила глубокая тишина. Разумеется, их сердца внимали друг другу, хотя уста безмолвствовали. Но разве могло быть иначе?

Эглантина, бледная и печальная, сидела, опустив глаза, и тихо проливала слезы. Она думала о том, что вот-вот завяжется решающая схватка, когда самые дорогие ее друзья будут рисковать жизнью ради нее и Пьера Проста, и предугадать, чем все закончится, было невозможно. Лакюзон, Варроз и Маркиз могли погибнуть, так и не успев спасти врача обездоленных.

Мысли Рауля были такими же мрачными, как и у его суженой. Молодой человек с глубокой горечью думал, что схватка будет проходить без него и что, пока он прячется с девушкой в запертой хижине, три человека, которых он почитал больше всех героев на свете, не исключено, прольют свою кровь за славное дело…

Он утешал себя, повторяя, что благородный мужчина всегда на своем месте, когда печется и безопасности женщины. Он повторял слова Лакюзона: «Отвага порой заключается в том, чтобы удержать шпагу в ножнах». Он убеждал себя в том, что оберегать Эглантину от смертельной опасности все равно что защищать свое собственное счастье… Но тщетно. Рауль не мог найти достаточно веских причин, чтобы убедить себя во всем этом и утешиться, и оттого острота его сожалений вынуждала юношу забыть о любви.

И тут случилось то, что отвлекло его от горестных раздумий.

Рядом с домом вдруг послышались шаги и голоса… Крики, проклятия и стенания прерывались взрывами хохота, надолго заглушавшими отчаянную мольбу.

Рауль вскочил из-за стола и подошел к окну, выходившему на дорогу. Квадратные оконные стекляшки покрывал толстый слой пыли, и рассмотреть сквозь них что-нибудь было невозможно. Молодой человек протер носовым платком кусочек оконного стекла размером с монету, приложился к нему глазом. И увидел по ту сторону улицы, или дороги, как угодно, – возле фонтанчика под вековыми орехами группу из четырех человек.

Это были трое мужчин и одна женщина. Трое мужчин, с физиономиями висельников, были облачены в серую униформу головорезов Лепинассу. А женщина, лет пятидесяти пяти – шестидесяти, высокая и сухопарая, была в рубище, какое увидишь разве что на самых обездоленных франш-контийских крестьянах. Седые волосы, выбившиеся из под драного платка, спутанными прядями падали ей на плечи; ее лицо, когда-то даже привлекательное, исказилось в ужасе и отчаянии.

Женщина, упав перед солдафонами на колени, заламывала руки и сквозь рыдания что-то прерывисто бормотала. А серые отвечали на ее причитания и всхлипы лишь злобными усмешками и раскатистым хохотом. Время от времени несчастная с мольбами пыталась схватить одного из солдат за колени, надеясь смягчить его, разжалобить, но головорез только грубо и брезгливо пинал ее, словно боялся испачкаться.

Один из серых отошел от товарищей, размотал веревку, раз пять или шесть обмотанную вокруг пояса, вскинул голову и со знанием дела стал осматривать низкие ветви ореха, до которых легко можно было дотянуться. Скоро он высмотрел подходящую. Тут же ловко взобрался на дерево и привязал веревку одним концом к ветке, а с другого конца связал удавку.

Покончив с этим делом, он спустился и, как расслышал Рауль, сказал своим спутникам:

– У Лепинассу с товарищами будет костер. А у нас виселица, да еще какая! Вот будет потеха! Сейчас поглядим, какую рожу скорчит эта ведьма, когда отправится на тот свет к мессиру Сатане, своему хозяину и повелителю.

При этих словах двое серых захлопали в ладоши и стали тыкать шпагами несчастную старуху, которая, все так же стоя на коленях, продолжала молить их о пощаде, несмотря на то что ее мольбы, очевидно, ничуть не трогали их черствые души.

Наконец она, похоже, поняла, что у нее не осталось никакой надежды, и перестала стенать и плакать. Ее лицо застыло, словно мраморная маска; обеими руками он убрала с глаз космы, поднялась с колен и, выпрямившись, стала перед палачами как вкопанная.

– Ну же, старая, – обратился к ней один из них. – Давай ступай к виселице! Ну же, пошевеливайся!..

Несчастная твердым шагом подошла к болтавшейся веревке. Один из серых, тот, что с особым рвением подходил к своему делу, подкатил поближе здоровенный булыжник, высотой в фут, и установил его точно под удавкой.

– Вот тебе приступок, на нем ты будешь ближе к небу, ведьма! – бросил он. – Давай взбирайся!

Старуха повиновалась.

Серый приподнялся на цыпочки и нацепил удавку на шею несчастной.

Чтобы отправить ее в вечность, оставалось лишь выбить камень у нее из-под ног.

– Ах ты! – сказал себе Рауль, чувствуя, как кровь вскипает у него в жилах. – Я не намерен терпеть, как у меня на глазах собираются расправиться с несчастной старухой, я не могу бросить ее в беде…

Скинув плащ и удостоверившись, что шпага у него под рукой, он велел Эглантине запереть за ним дверь и живо выскочил из дому.

Серые воззрились на него с недоумением и любопытством и на мгновение отвлеклись от своего постыдного занятия.

В одной из предыдущих глав мы уже описывали костюм Рауля: он являл собой, скажем так, нечто среднее между офицерским мундиром и камзолом дворянина. Серые решили, что обладатель такого костюма мог быть офицером из главного штаба графа де Гебриана, и приветствовали его по-военному.

Молодому человеку не очень-то хотелось связываться с этими подонками: их было больше, и преимущество явно было на их стороне. Он решил воспользоваться тем, что его так запросто, по ошибке, приняли за другого, подошел к серым, не вынимая шпаги из ножен, и сказал:

– Какого черта вы тут делаете, братцы?

– Сами видите, господин офицер, – отвечал один головорез, – решили вот малость позабавиться.

– Позабавиться над престарелой женщиной?

– Это не женщина, господин офицер.

– А кто же?

– Ведьма.

– Кто вам такое сказал?

– В Сен-Клоде каждая собака это знает. Местные зовут ее не иначе как Маги-ведьма[120].

– И кто же приговорил эту ведьму?

– Мы сами. Мы вынесли приговор и сейчас приводим его в исполнение.

– Вы, часом, не судьи, не инквизиторы?

– Господин офицер, мы серые и состоим под началом капитана Лепинассу, а серые Лепинассу стоят всех судей и инквизиторов, вместе взятых. Мы решили повесить ведьму, значит, так тому и быть. А вы ступайте своей дорогой, коли такой нежный и боитесь глядеть, как эта чертова дочь будет болтаться на конце веревки.

– Надеюсь, Господь простит меня! – надменно воскликнул Рауль. – Вы как будто сказали, чтобы я шел своей дорогой, не так ли?

– Именно так, – заносчиво отвечал серый.

– А что, если мне угодно остаться? Что, если мне не по нраву ваша затея?

– Обойдемся и без вас, только и всего.

– Да ну?

– А то! Так мы порешили, и у нас есть на то причины.

– Это мы еще поглядим, причем сей же час. Приказываю вам освободить эту женщину, и если вы не подчинитесь по доброй воле, придется заставить вас силой.

Серый, к которому главным образом обращался Рауль с самого начала, скрестил руки на груди и, посмотрев молодому человеку в лицо, грубо и надменно заявил:

– Это мы сейчас поглядим, кто вы, черт вас возьми, такой и с какой стати хозяйничаете тут и суете нос не в свое дело.

– Вам без надобности знать, кто я такой, – возразил Рауль, – зато предупреждаю: если не подчинитесь, то сведете знакомство с моей шпагой.

– Ну что ж, – бросил головорез, – давайте, пожалуй, обнажим шпаги, чтобы малость сбить с вас спесь, ретивый молокосос.

И, выхватив рапиру, он прибавил, обращаясь к товарищу, взявшему на себя роль заправского палача:

– А ты, Лимассу, кончай со старухой!

Почтенный Лимассу тотчас повиновался и пинком выбил булыжник из-под ног несчастной жертвы.

Рауль со шпагой наголо бросился на серого с быстротой молнии. Негодяй попытался отбиться, призвав двоих товарищей на помощь.

Они подскочили – но слишком поздно. Шпага молодого человека пронизала грудь мерзавца насквозь, и он замертво рухнул наземь.

При виде этого двое его сообщников развернулись и что есть духу дали деру, бросив Рауля с трупом товарища и телом несчастной, бившейся в петле в предсмертных судорогах.

Молодой человек поспешил перерубить веревку.

Мнимая ведьма повалилась без чувств на землю.

XIX. Пожар

Рауль склонился над телом несчастной, казавшимся безжизненным, и приложил руку к ее сердцу. Оно слабо билось. Последняя минута, когда душа, высвобождаясь из земной оболочки, воспаряет к небу или летит в ад, для нее еще не настала.

Молодой человек опустился на колени перед фонтанчиком, устроенным в нескольких шагах в стороне, зачерпнул пригоршню воды и обрызгал ею мертвенно-бледное лицо и шею старухи.

Пока он занимался своим милосердным делом, где-то неподалеку громыхнула пара выстрелов, и две пули просвистели в нескольких линиях[121] от виска Рауля. Он живо повернул голову – заметил два белых облачка на фоне сумрачного неба над обвалившейся стеной, в полусотне шагов слева, и сразу смекнул, откуда в него стреляли.

Это были двое серых, попытавшихся отомстить за смерть своего товарища.

Рауль направился в их сторону и, увидев, как они дернули прочь по склону холма, выстрелил им вслед из пистолетов – но не попал, солдаты были уже далеко.

Когда он вернулся к старой Маги, то обнаружил, что она уже поднялась и села на твердой, мерзлой земле. Старуха полностью пришла в себя, и во многом благодаря холодной воде, которой Рауль ее освежил.

– Как вы себя чувствуете, бедняжка моя? – спросил Рауль.

– Как нельзя лучше, мессир, – отвечала та хриплым после петли голосом.

И довольно грамотно, в изысканных выражениях, никак не вязавшихся с ее нищенским облачением, прибавила:

– Даже не знаю, мессир, как вас благодарить за ваш благородный поступок, ибо вы рисковали жизнью ради какой-то несчастной, и к тому же незнакомки, до которой вам вряд ли было дело.

– Я всего лишь исполнил свой долг, – возразил Рауль, – помешав негодяям совершить злодеяние.

– Увы, – проговорил старуха, – мы живем в такое время, когда далеко не всякий знает смысл слова «долг». Блаженны те, кто его не забыл!

– Что же такого вы им сделали и почему они хотели с вами расправиться?

– Ничего я им не сделала, мессир. А расправу надо мной они хотели учинить по прихоти своей, забавы ради, как они сами сказали… точно дети малые, для которых забава – утопить несчастного щенка.

– Но почему они называли вас Маги-ведьмой?

– Потому что меня все так называют в округе.

– А почему вас так называют?

– Потому что живу я в бедности, одиночестве и печали, а бедность, одиночество и печаль вынуждают подозревать тех, кто несет на себе это бремя тройной беды.

– Могу ли я что-нибудь сделать для вас?

– Вы и так сделали немало, мессир, сохранив мне жизнь, за которую я по глупости своей цепляюсь… Бог весть почему, ибо что значит жизнь без привязанностей? Впрочем, одну услугу вы все же можете мне оказать – последнюю, единственную…

– Какую же?

– Дайте мне руку, мессир, ибо без вашей помощи, боюсь, я не встану. Упав наземь, я лишилась последних сил.

Рауль сделал то, о чем его просила старуха.

Поднявшись на ноги, та впервые посмотрела ему в лицо.

Недолго задержав на нем свой взор, она вдруг глухо вскрикнула и в изумлении отпрянула.

– Что такого уж странного вы разглядели во мне? – спросил Рауль.

– Ничего, мессир, ничего… Мне просто показалось… Нет-нет, ерунда какая-то… Меня все преследует один образ, и я вижу сходство с ним в первом встречном, хотя на самом деле ничего подобного нет и в помине.

– О каком таком сходстве вы говорите? – воскликнул молодой человек, не скрывая своего волнения. – Неужто мое лицо напомнило вам кого-то из знакомых?

– Да, по крайней мере мне сперва так показалось… но я обозналась. К тому же что такое сходство? Да и тот, о ком я подумала, давно умер, а вместе с ним угас и его род.

Рауль, полагая, что старуха имела в виду Тристана де Шан-д’Ивера, собрался расспросить ее подробнее, но она не дала ему времени.

– Мессир, – сказал она, – по вашей одежде мне трудно судить, на чьей вы стороне – шведов ли, французов или, может, франш-контийцев.

– Я за франш-контийцев, – ответил Рауль, – и у меня нет ни малейшей причины это скрывать. Но почему вас одолевают сомнения?

– Потому что я всеми опозорена, осмеяна и гонима, так что хоть шведы, хоть французы, хоть горцы – они мне все одно враги. И вы единственный, кто за долгие годы моих мытарств проявил заботу обо мне. А стало быть, я на той же стороне, что и вы, мессир. И может статься, – только не смейтесь! – что старая Маги, или Маги-ведьма, как меня прозвали, еще сослужит вам добрую службу, на какую вы сейчас и не рассчитываете.

Рауль сдержал улыбку, но про себя решил, что бедная старуха, ясное дело, не в себе.

Через мгновение та прибавила:

– Хотелось бы узнать ваше имя, мессир, уж я его никогда не забуду и стану поминать во всех молитвах.

– Меня зовут Рауль, – ответил молодой человек.

– Благодарю, – проговорила старуха. – Рауль – прекрасное имя. И оно мне по душе.

Вслед за тем, не проронив больше ни слова и не дожидаясь новых вопросов, Маги, невзирая на свои годы и на пережитые напасти, связанные с падением и беспамятством, быстрым и как будто уверенным шагом удалилась.

Рауль собирался вернуться в хижину Железной Ноги к Эглантине, которая, стоя у окна и припав одним глазком к щелке на стекле, протертой в слое пыли молодым человеком, в сильной тревоге следила за всем, что происходило на дворе.

Он уже было направился к двери, как вдруг услыхал шум, принесенный ветром со стороны площади Людовика XI, содрогнулся и, застыв как вкопанный, насторожился.

Это стрелял из пистолета Черная Маска.

За этим выстрелом, как мы помним, почти сразу же последовала пальба шведов и серых, затерявшихся в толпе, а дальше все смешалось…

Горцы начали крушить врага налево и направо.

Ошибиться или обознаться, заслышав поднявшийся гвалт, было невозможно. На площади закипело побоище.

Треск мушкетных выстрелов подействовал на Рауля, как сигнал трубы на боевого коня.

Молодой человек забыл обо всем на свете: и о своем обещании, и о данном ему поручении, и даже о самой Эглантине – с этой минуты он думал лишь об одном: его друзья сейчас рискуют жизнью, а он торчит здесь, вместо того чтобы спешить им на помощь.

В следующее мгновение он уже взбирался бегом по крутому спуску Пуайа, а еще через какое-то время – мчался по лабиринту узких улочек, что вели на площадь Людовика XI. Но не успел он углубиться в этот лабиринт и на полсотни шагов, как совершенно сбился с дороги. Дома кругом одинаковые. Ни одного указательного знака. А народ, в страхе метавшийся вокруг, пробегал мимо, оставляя его вопросы без ответа – будто не слыша его и не замечая.

Между тем мушкетная пальба все нарастала, и Раулю, то и дело натыкавшемуся на тупики, не могущему, несмотря на все усилия, приблизиться к шуму, звавшему его, нашему Раулю казалось, что он сходит с ума…

Наконец, когда он уже совсем было впал в отчаяние, когда за воцарившейся вдруг мертвой тишиной последовали оглушительные крики вперемежку с барабанной дробью и новыми громовыми выстрелами – за поворотом какой-то улочки, пониже густой завесы дыма, он вдруг увидел перед собой широкое пространство, посреди которого кипела беспорядочная кровавая схватка.

Это была площадь Людовика XI.

В то же самое время он услышал крики:

– Смерть Лакюзону! Смерть!.. Да здравствуют Швеция и Франция!

Им вторили другие возгласы:

– Смерть Лепинассу! За Сен-Клод и Лакюзона!

Рауль вклинился в кучу схлестнувшихся меж собой противников. Он рвался туда, где куча была плотнее, где было опаснее всего…

Как мы уже знаем, он успел вовремя – и второй раз спас жизнь капитану Лакюзону.

* * *
После победы, а вернее – настоящего триумфа на площади Людовика XI, капитан и Варроз, во главе горцев, в безудержном запале бросились преследовать побежденных – впрочем, об этом, мы кажется, уже упоминали.

Рауль последовал за ними.

Жестокая схватка перенеслась в город, все ворота которого были перекрыты, чтобы никто не улизнул. Шведы, загнанные врагами в ловушку, точно разъяренные волки, метались в поисках убежищ, но все без толку. Напрасно они бросали оружие, напрасно умоляли на коленях, барабаня кулаками в двери домов, крича, что они сдаются, и моля о пощаде. Сердца горцев и горожан переполняли ненависть и жажда мщения – состраданию в них не было места.

Еще недавно шведы-победители не щадили ни стариков, ни женщин, ни детей. И вот справедливость, пусть и ужасная, восторжествовала: теперь никто не щадил шведов-побежденных.

Между тем некоторым из них удалось сплотиться, и, оставляя после себя кровавые следы, они стали в одном месте пробиваться к городским воротам, охранявшимся горцами. В конце концов им удалось прорваться за ворота, но Лакюзон, не хотевший, чтобы его люди рассредоточивались, приказал не преследовать беглецов.

Граф де Гебриан и Черная Маска как сквозь землю провалились – никто не знал, куда они подевались и где их искать.

Отныне город Сен-Клод перешел в руки победителей, враг был изгнан – уж теперь-то он оправится нескоро.

Лакюзон с Варрозом, отдав последние распоряжения, собирались вернуться вместе с Раулем на площадь Людовика XI, где должны были встретиться с преподобным Маркизом.

Но тут по городу разнесся слух о некоем зловещем предзнаменовании.

Наблюдатель, денно и нощно несший дозор на соборной колокольне, вдруг ударил в набат – колокол загудел заунывным гулом; а набат – это бронзовая птица, порхающая с одного колокола на другой, так что вскоре зловещий зов подхватили все колокола сен-клодских церквей, слившись в один тревожный плач и стон.

В то же время со всех сторон в небо взметнулись густые клубы черного дыма, окутывая город огромным сумрачным покрывалом.

И по городу разнесся крик, соединивший в себе тысячи возгласов, повторявших одно:

– Горим! Горим! Горим!

Пожар был последним жутким воспоминанием, которое шведы оставили по себе в многострадальном городе. Они мстили даже в своем поражении, а чтобы последняя их месть была всеохватной и грозной, они подожгли Сен-Клод с четырех сторон. А в городе, где не хватало воды, где улицы были совсем узкие и две трети домов – деревянные, всякое сопротивление бедствию, любая борьба с ним были уже обречены на неудачу. Надо было бежать, чтобы не оказаться погребенным под дымящимися руинами.

Лакюзон с Варрозом не скрывали своего уныния и отчаяния.

К ним подскочил какой-то горец в обгоревшей одежде, с опаленными волосами, запыхавшийся, как видно, от долгой и быстрой беготни.

– Капитан, – дыша с трудом, проговорил он, – огонь везде и всюду. В нижнем городе и по улицам уже не пройти.

Затем, повернувшись к Раулю, находившемуся рядом, он прибавил:

– Я прямо с Пуайа… хибара Железной Ноги полыхает, как вязанка сухого терновника…

Лакюзон с Раулем, вздрогнув, переглянулись.

– Эглантина!.. Где Эглантина? – вскричал капитан, хватая за рукав своего благородного спасителя.

– Мы спасем ее… – пробормотал Рауль с замершим сердцем, – спасем…

– Ах вы, несчастный!.. – продолжал Лакюзон. – Ах вы, бедолага! Вы бросили ее… Надо было спасать ее, а не меня!

С этими словами он опрометью кинулся в сторону Пуайа – словно земля горела у него под ногами. Рауль и несколько горцев последовали за капитаном, хотя за ним было не угнаться.

Когда Лакюзон, оставив позади себя охваченные пожаром улицы с ярко полыхавшими развалинами домов, добежал до жилища Железной Ноги, его взору открылось жуткое зрелище.

Хижина, почти целиком сложенная из дерева, полыхала, точно жерло вулкана: широкие плоские камни, которые служили кровлей и назывались во Франш-Конте «плитами», обвалились внутрь, а горящий остов выступал на фоне черного дыма как бесформенная раскаленная глыба. Языки пламени вырывались наружу сквозь щели в медленно тлевшей двери.

«Почему же дверь заперта? – недоумевал Лакюзон. – Эглантина, наверно, убежала, иначе и быть не может!»

И, приблизившись к двери, он толкнул ее острием шпаги. Обуглившееся дерево треснуло от удара, но дверь не поддалась. Лакюзон не мог сдержать крика ужаса: он понял, что дверь снаружи заколочена.

Двое серых, подручных Лепинассу, выстрелив в Рауля и не попав, выждали, когда он уйдет, задумали новое злодеяние и поспешили исполнить свое черное дело.

Ударом плеча капитан вышиб треснувшую дверь и собрался было проникнуть внутрь, но устремившийся ему навстречу огненный вал заставил его, ослепленного, едва не задохнувшегося, попятиться.

– Эглантина, Эглантина, любимая моя сестренка! – вскричал он, от отчаяния теряя голову. – Неужели это правда! Неужели так оно и есть! Ты пропала… погибла, и я тебя больше не увижу!

И тут, будто из-под земли, донесся голос:

– Я здесь, братец… здесь, я жива, спаси же меня!

В первое мгновение, заслышав этот голос, и впрямь доносившийся, будто из-под охваченной пламенем земли, Лакюзон решил, что ему почудилось, послышалось… что это какой-то обман, наваждение.

Но он быстро смекнул, что Эглантина, видя, как ее со всех сторон обступает пламя, должно быть, нашла путь к спасению и путь этот, поскольку дверь была заколочена снаружи, вел в подпол.

Обычно в то время (да и нередко в наши дни) в бедняцких домах Франш-Конте в подпол вел люк, вырезанный прямо в полу одной из комнат в первом этаже, ближе к входной двери: когда закладывали фундамент, под ним оставляли сводчатую клеть, застилая ее сверху полом. Люк же находился аккурат над этим погребом.

Так вот, каким-то чудесным образом обрушившаяся кровля не повредила люк. Потолочные брусья, обвалившись друг на дружку, сложились на полу хрупким помостом, который и прикрыл сверху люк, однако и это своеобразное перекрытие уже горело вовсю и грозило обвалиться в любую минуту.

Эглантина, укрывшись в подполе, где совсем нечем было дышать, отчаянно звала на помощь.

Но как ее спасти?

Как проникнуть в это пылающее горнило? Как пробиться сквозь пламя, вдыхая раскаленный воздух? И как, наконец, – если даже и удастся добраться до девушки – как вытащить ее из этого гигантского, всепожирающего костра, сквозь который ее еще нужно было вывести наружу?

Ни единого настоящего, серьезного шанса спасти девушку, казалось, не было, а между тем с каждой минутой страшная угроза все нарастала – смерть все приближалась…

Все эти мысли, точно вспышки молнии, проносились в голове капитана.

И тут снова послышался голос Эглантины – она кричала:

– Брат, я задыхаюсь… я умираю, брат… Иди же! Приди скорей! Спаси меня!

Лакюзон хлестал себя по лицу, рвал на себе волосы. Он искал выход…

Вдруг его глаза засияли – из сведенного судорогой горла вырвался торжествующий крик – капитан, подобно Архимеду, невольно воскликнул:

– Эврика! Эврика!

Он нашел выход!..

XX. Жребий

Лакюзон развернул плащ, который намотал себе на левую руку наподобие щита. Бросился к фонтану и сунул плотное, тяжелое полотнище в воду.

Тут подоспели Рауль, Железная Нога, Гарба и другие горцы.

Им пришлось пробираться через развалины дома, который едва не рухнул на них за поворотом к спуску Пуайа, – множество препятствий задержали их.

– Где она? – крикнул Рауль, обращаясь к капитану. – Где же?

– Там, – ответил Лакюзон, указывая рукой в самое пекло.

Рауль кинулся туда.

– Держите его! – живо велел Лакюзон. – Он и сам погибнет, и ее не спасет.

Гарба с Железной Ногой схватили молодого человека за руки и так и удерживали, несмотря на его отчаянное сопротивление и крики.

– Оставьте меня! – с яростью твердил он. – Дайте мне хотя бы умереть вместе с нею!..

У одного из горцев был плащ. Капитан схватил его и сунул в фонтан, как и свой собственный.

Затем, завернувшись в это покрывало, с которого ручьями стекала вода, и пониже надвинув на лицо капюшон, так, чтобы видеть только, куда ступаешь ногами, он подхватил свой плащ, который перед тем смочил водой еще раз, и проник в дом. Задержав дыхание, презрев страх, он кинулся в бушевавшее пламя, откинул крышку люка – и скрылся в подполе под возгласы восхищения и ужаса свидетелей этой героической и жуткой сцены.

– Эглантина!.. – звал он, быстро спускаясь по лесенке. – Эглантина, я здесь… Эглантина, сестренка, ты где?..

Девушка не отвечала.

Среди невыносимого жара, задохнувшись в спертом, тяжелом воздухе погреба, она лишилась чувств и упала ничком на дымящийся земляной пол.

Не теряя времени, Лакюзон закутал ее в другой плащ, точно мертвую в саван, взлетел вместе с нею вверх по ступеням, и снова ринулся в самое пекло, клокотавшее и свистевшее, подобно кратеру Везувия или Этны.

В ту самую минуту, когда он, переступив порог с бесценным грузом на руках, едва не рухнул в объятия Рауля, остов хижины, пока еще державшийся, с оглушительным треском обрушился, завалив обломками люк в подпол.

Еще какое-нибудь мгновение – и подвал охваченного пожаром дома стал бы могилой для Эглантины и капитана.

– О, друг мой, брат мой… – бормотал Рауль, глотая слезы радости, – я спас вам жизнь, и вы заплатили мне за это сполна!

И он принялся горячо пожимать Лакюзону руки, а потом притянул его к груди и сжал в пылких объятиях.

Покончив с первыми излияниями несказанной радости, молодые люди откинули полы защитного плаща и увидели прелестное лицо Эглантины.

Девушка была бледна, но пламя не опалило ни единого черного, как смоль, волоска на ее голове; грудь ее вздымалась ровно – казалось, будто девушка спала.

– Пригоршня воды приведет ее в чувство, – сказал капитан. – Зачерпните немного в фонтане, Рауль, и смочите виски нашей дорогой девочке.

Рауль уже собрался воспользоваться этим средством, и впрямь очень действенным, но не успел. В эту минуту к ним подоспел горец, несшийся вниз по склону холма, точно на крыльях. Подобно марафонскому воину, он, казалось, готов был испустить дух, замерев перед Лакюзоном. Однако, сделав над собой неимоверное усилие, он все же выпалил:

– К оружию, капитан! Там, на дороге в Лонгшомуа, снова собрались шведы с серыми… и выдвинулись к городу. Они уже близко. Меня послал к вам полковник Варроз… он вас ждет.

– Братцы, – громко воскликнул Лакюзон, – слыхали? Вперед! За Сен-Клод и Лакюзона!

И, повернувшись к Раулю, он прибавил:

– Брат мой, надеюсь, теперь вы понимаете, что вам с нами никак нельзя. Берите Эглантину на руки и пробирайтесь по спуску Пуайа к крепостной стене. Там вы найдете потайной ход – по нему выйдите к броду через Бьен, где нынче ночью нас дожидался Гарба. Потом доберетесь до опушки леса у подножия горы, затаитесь в чаще, за вон за той гигантской елью, что видна отсюда, и будете там меня ждать. Надеюсь, вы хорошо все поняли, не так ли?

– Да, – ответил Рауль.

– Тогда ступайте, и да хранят вас Господь с Айнзидельнской Богоматерью! Скоро увидимся, тем более что я рассчитываю живо покончить с этим сбродом проходимцев и разбойников. Змеюга отрастила себе хвост и собирается опять жалить – мы же размозжим ей башку, раз и навсегда!

И, еще раз пожав Раулю руку – на прощание, капитан вместе с горцами ушел прочь и скоро скрылся за поворотом дороги.

Молодой человек, оставшись наедине с Эглантиной, теперь думал только об одном: как можно скорее покинуть этот забытый, будто проклятый Богом, город, который война и огонь в считанные часы обратили в усеянные трупами руины.

Он приподнял свою невесту, обхватил ее стан левой рукой, так, чтобы голова бедной девушки покоилась на его груди, и быстро двинулся вниз по извилистой тропе, что должна была вывести его к потайному ходу. Он уже сделал несколько сот шагов и увидел внизу крепостную стену, а по ту сторону стены – луг, через который протекала Бьен, за лугом же, вдалеке, проглядывал лес, давая надежду на верное убежище. Он собирался миновать одинокую лачугу, сложенную из глины и сучьев, у которой был до того неприглядный вид, что шведы, по всей видимости, даже пожалели огня, чтобы ее спалить.

Но внезапно дверь в лачугу отворилась – и перед Раулем возникли двое, явно вознамерившиеся преградить ему дорогу.

Эти двое, он сразу узнал их, были товарищами серого, убитого им за час до того.

– Ха-ха! – злобно усмехнулся один из них, отвесив нижайший, издевательский поклон. – А вот и наш благородный красавчик, заступник ведьм!

– Разве не видишь, – подхватил другой, – он несет на руках свою возлюбленную, прекрасную Маги, и несет, никак, на шабаш.

– О-хо-хо! Чтобы предаться любовным утехам посреди пепелища, оставшегося от города, где дьявол готовит себе жаркое из ребрышек добрых христиан. Ей-богу, ну и хват!

– Наш щеголь втюрился в Маги, а настоящая любовь ни перед чем не отступится!

– Сдается мне, коли ему дорога его шкура, он запросто позаимствует у ведьмы метлу и ускачет на ней прочь, как на коняге…

Покуда головорезы обменивались меж собой грязными шутками,Рауль покрепче обхватил левой рукой Эглантину, чье лицо было по-прежнему скрыто плащом Лакюзона, а правой выхватил шпагу.

– А ну, прочь с дороги! – ледяным, решительным тоном произнес он.

– Вот, значит, как, благородный наш сеньор? А если нет?

– Тем хуже для вас. В таком случае поспешите вверить свои души Богу, потому что сейчас вы умрете!

– О-хо-хо! И кто же нас убьет?

– Я.

– Тогда подойди ближе, красавчик. Ну что, Лимассу, покажем ему, где раки зимуют?

Один из серых сам двинулся на Рауля, тыча в его сторону острием рапиры.

Молодой человек занял оборонительную позицию, но, когда он приготовился скрестить с противником шпаги, Лимассу вдруг трусливо заскочил ему за спину и со всей силы хватил его рапирой по голове.

Рауль пошатнулся, выронил оружие, попытался устоять, удерживая Эглантину, но ему показалось, что земля уходит у него из-под ног, и он вместе с ношей рухнул, как подкошенный, прямо посреди дороги.

– Эвон как, – бросил Лимассу, – а ударчик-то нехилый!.. Что скажешь, Франкатрипа?

– Нехилый, нехилый… Контиец получил сполна. Думаешь, дал дуба?

– Еще бы!

– А что, ежели для пущей верности всадить железяку ему в брюхо дюймов эдак на шесть? Что скажешь, Лимассу?

– Обижаешь, приятель.

– Да ну! Чем же?

– Тем, что предлагаешь добить убитого. После моих ударов, сам знаешь, никто не выживает.

– Э, дружище, не кипятись, у меня и в мыслях не было тебя оскорблять. Да, кстати, веревка при тебе?

– Как всегда. А тебе зачем?

– Уж теперь-то возлюбленный нашей Маги нам не помеха – и поделом ему, – а мы с тобой давай-ка продолжим потеху – повесим ведьму еще разок.

– Ага, неплохая идея! А у тебя, дружище, башка и впрямь варит, как я погляжу.

– Что верно, то верно, варит иногда, да еще как!

– Кто бы сомневался… а вот и дерево, почти под рукой, недалеко тащиться.

– Погляди-ка, она даже не шелохнется – валяется ну прямо как колода, наша старушка Маги. Может, и правда дух испустила?

– Не может быть! Неужто обвела нас вокруг пальца?

– Давай-ка глянем на ее рожу.

Лимассу наклонился и откинул полу плаща.

– О-хо-хо! – воскликнул он не своим голосом, а глаза у него чуть не вылезли из орбит от изумления. – Черт возьми, надо же!

– Ну, что там еще? – полюбопытствовал Франкатрипа. – Да что такое?

– Эй, так ведь это ж не ведьма.

– Да ну! А кто ж тогда?

– Сам погляди.

Франкатрипа, отошедший в сторонку, чтобы осмотреть дерево – годится ли для виселицы, мигом вернулся обратно.

– Черт возьми! Ну и ну! – изумился он в свою очередь.

– Что скажешь?

– Вот так находка! Это самая смазливая девка из всех, что я когда-либо видел.

– Узнаешь ее?

– Нет, право слово. Говорю же, вижу ее первый раз в жизни.

– Ну-ну, зато я знаю, что это за птица.

– Да неужели!

– Ну да. Это ж племянница преподобного Маркиза.

– Сродственница нашего врага? Ура!

– Остается бросить жребий, – немного помолчав, сказал Лимассу, – кому достанется эта красотка.

– Как это так? – вскричал Франкатрипа. – Тут и спору нет.

– Что это значит?

– А то, что у меня на нее все права.

– У тебя?

– Конечно, у меня.

– Интересно, какие же?

– А не я ли в лоб напал на этого сеньоришку?

– Ну да, после того как отскочил подальше от его шпаги – у него даже ни царапины.

– Может, оно и так, зато я столкнулся с ним лицом к лицу, а ты хватил его исподтишка.

– Уж конечно! И хватил так, что из него дух вон. А раз я укокошил того, кому принадлежала красотка, знать, теперь она моя по праву. Таково мое слово, и я за него постою.

Франкатрипа покрутил ус.

– Она не твоя, – возразил он следом за тем.

– А чья – скажешь, твоя?

– Почему бы и нет?

– Ну что ж, раз ты положил на нее глаз, попробуй отбери, и весь разговор.

– Еще раз говорю, отдай мне красотку добром!

– Ни за что, клянусь всеми чертями!

– Тогда, раз ты отказываешь отдать ее добровольно, я заберу ее силой.

– Попробуй!

– Хоть сейчас!

И два добрых товарища кинулись друг на дружку с рапирами наголо.

Сделав два-три выпада, Лимассу отступил, воткнул рапиру острием в землю и дико расхохотался.

Франкатрипа воззрился на него с недоумением.

– Что тут такого смешного? – спросил он.

– Смешного? – переспросил Лимассу. – Просто мы ведем себя, как два барана. Норовим перерезать друг дружке глотки вместо того, чтобы решить все полюбовно.

– Интересно – как?

– Давай-ка, вместо того чтобы пырять друг друга, сыграем наудачу. Ведь у тебя есть в кармане костяшки?

– У меня есть волчок – это одно и то же.

– Ну что, годится мое предложение?

– Да уж, вполне.

– Ладно, тогда пошли в лачугу и сыграем.

Головорезы подхватили Эглантину и вместе с нею протиснулись в низенькую дверцу лачуги, все убранство которой состояло из убогой лежанки, колченогого стола да пары табуретов.

Уложив девушку на лежанку, они уселись за стол – напротив друг друга.

– Как будем играть? – спросил Франкатрипа, доставая из кармана волчок.

– У кого больше выпадет, ежели не возражаешь.

– Нет уж. Это слишком быстро.

– Тогда как?

– В три броска, и у кого выпадет ближе к двадцати четырем, тот и выиграл.

– Идет.

Франкатрипа положил волчок на стол. Это была восьмигранная костяшка с черными точками вместо цифр на каждой грани – от единицы до восьмерки.

– Валяй, ты первый!

Лимассу схватил волчок и крутанул. Тот крутился долго – и в конце концов лег на бок.

– ВОСЬМЕРКА! – вскричал Лимассу.

Волчок, вздрогнув напоследок, подскочил и упал на другую грань.

– ЕДИНИЦА! – торжествующе проговорил Франкатрипа. – А ЕДИНИЦА – это тебе не ВОСЬМЕРКА.

Лимассу хватил кулаком по столу.

– Твоя очередь! – с мрачным видом буркнул он.

Волчок покружился и упал на СЕМЕРКЕ.

– Теперь я, – пробормотал Лимассу.

И, снова крутанув волчок, воскликнул:

– ВОСЬМЕРКА! У меня ВОСЬМЕРКА! Теперь-то уж точно, ни дать ни взять.

– Ну да, только все вместе выходит ДЕВЯТКА, а у меня еще две попытки против твоей одной. Бьюсь об заклад, сейчас выброшу больше ТРОЙКИ. У тебя есть монеты?

– Несколько пистолей.

– Где взял?

– В кармане одного бедолаги в Сен-Клоде.

– Он что, так тебе и отдал?

– О, сперва я позаботился о том, чтобы его прикончить, а уж потом… все вышло как-то само собой.

– Тогда спорим?

– Давай.

– На сколько?

– На три пистоля. Вот, ставлю.

– Принято. И я ставлю три.

Франкатрипа схватил волчок и резко крутанул.

– ДВОЙКА! – через какое-то время проговорил он.

– Я выиграл! – воскликнул Лимассу, загребая себе монеты. – Теперь мой ход, решающая попытка, ведь очков у нас поровну – ДЕВЯТЬ НА ДЕВЯТЬ.

Лимассу сыграл – выпала ПЯТЕРКА.

У Франкатрипа – только ТРОЙКА.

Лимассу выиграл.

– Девка моя! – весело бросил он, поднимаясь из-за стола.

– Тебе крышка! – вскричал в ответ Франкатрипа, выхватив из-за пояса пистолет и почти в упор всадив пулю в лоб товарищу. – Ах ты, проклятая скотина! – не унимался он, тщательно обшарив карманы у Лимассу и достав оттуда пригоршню монет. – Эта девка – племянница преподобного Маркиза, а стало быть, ей цены нет как заложнице. Ты это знал и еще хотел с нею позабавиться! Ах ты, дурак набитый! Осел безмозглый! Такая добыча дорогого стоит – Черная Маска отвалит мне за нее целый куш золотом. А с золотом все девки твои, с вином в придачу.

Закончив свой короткий монолог, Франкатрипа взвалил себе на плечи Эглантину, так и не пришедшую в себя. Вслед за тем он выбрался из лачуги и быстрым шагом двинулся вниз по спуску Пуайа к потайному ходу, о которому Лакюзон рассказывал Раулю.

Как только он ушел, из зарослей дрока, позади жалкой лачуги, выбралась старуха и подошла к молодому барону де Шан-д’Иверу, который так и лежал посреди дороги, словно бездыханный.

Это была Маги-ведьма.

Часть вторая Замок Орла

I. Маги-ведьма

Острое ощущение холода наконец вывело молодого человека из глубокого беспамятства.

Он приоткрыл глаза и увидел – словно сквозь густую пелену – женскую фигуру, стоящую перед ним на коленях.

Это, как мы сказали, была Маги-ведьма – она старалась помочь Раулю так же, как и он помог ей, омывая ему виски и рану на голове холодной водой. Бесспорно, таким сильным ударом Лимассу мог бы раскроить пополам даже самый крепкий череп, но, по счастью, клинок в руках разбойника дрогнул и пришелся плашмя, так что молодой человек отделался лишь ушибом и неглубокой ссадиной – в противном случае рана оказалась бы смертельной.

Когда Рауль пришел в себя, голова у него все еще была тяжелая, как у всякого, очнувшегося после тягостного сна, и он не мог вспомнить, что с ним произошло.

– Где я? – слабым голосом прошептал он, поднеся руку ко лбу, который Маги сбрызгивала, выжимая воду по капле из намоченной тряпицы. – Где я и что со мной?

– Мессир Рауль, – ответила старуха, – вы угодили в коварную ловушку. На вас подло напали сзади и оставили умирать здесь, в конце спуска Пуайа. Волею случая, а вернее, Провидения, я своими глазами видела, кто совершил это злодеяние, и была счастлива в свою очередь оказать услугу человеку, который спас мне жизнь. Я Маги-ведьма.

Покуда Маги говорила, в голове Рауля стало проясняться – воспоминания роем нахлынули на него.

– Ах! – вскричал он, приподнимаясь, в то время как его мертвенно-бледное лицо исказилось от ужаса и отчаяния, а кровь от пронизавшей его дрожи застыла в жилах. – Помню… помню пожар… капитана Лакюзона… Эглантину… О Боже, Боже, Эглантина! Где она? Что с нею? Вы знаете, добрая женщина? Во имя неба, скажите, если знаете, что с нею сталось?

– Увы, мессир, племянницу преподобного Маркиза похитили.

– Те самые злодеи, да?

– Один из них, тот самый презренный негодяй, который не поделил добычу со своим напарником и убил его из пистолета.

– Господи, для нее же это бесчестье! Смерть! Потому что этот мерзавец сперва надругается над нею, а потом убьет, как хотел убить меня.

– Успокойтесь, мессир Рауль, похититель племянницы преподобного будет беречь ее как зеницу ока.

– Вы и в самом деле так считаете, добрая женщина? Правда?

– Больше того, я в этом совершенно уверена.

– Откуда же у вас такая уверенность? Говорите же! Скорей!

– Я своими ушами слышала, что сказал разбойник, похитивший девушку. Эглантина нужна ему не как женщина, а как заложница, и он вознамерился продать ее за большую цену самому грозному врагу борцов за свободу Франш-Конте.

– Кто же этот враг?

– Черная Маска.

Рауль, лежавший до сих пор недвижно, разом вскочил на ноги и попытался устоять – но он был слаб, и его качало, так что ему пришлось опереться на плечо Маги.

– Черная Маска! – повторил он. – Вы сказали – Черная Маска?

– Да, сказала.

– Вы знаете человека, который скрывается под этой маской?

– Знаю.

– Вам известно его имя?

– Известно.

– А известно, где он прячется?

– Да.

– Стало быть, вы знаете, куда переправят Эглантину?

– Знаю, как и все остальное.

– И вы расскажете мне все, что знаете, не так ли?

– Расскажу… но не только вам одному.

– Почему же?

– Потому что есть человек, которого эти страшные тайны интересуют не меньше вашего, и ему должно все узнать заодно с вами.

– Кто же он?

– Ваш друг, капитан Лакюзон.

– Вы правы, – ответил Рауль, – Лакюзон должен знать все. Идемте же, не будем тратить время понапрасну, он, верно, уже дожидается меня в условленном месте.

Маги покачала головой.

– Что это за место? – вслед за тем спросила она.

– Капитан показал мне гигантскую ель на лесной опушке, обращенной к городу.

– Когда он назначил вам встречу?

– Перед тем как мы расстались. Не больше часа назад.

– Мессир Рауль, – проговорила старуха, – минул не один час с тех пор, как вы впали в беспамятство. Сейчас уже светит луна, а не солнце. Время за полночь – капитана Лакюзона уже нет в условленном месте.

– Тогда где же он?

– Там, где он договорился встретиться с Маркизом и Варрозом, – в Гангоновой пещере.

– Вы знаете дорогу в эту пещеру? Говорят, пробраться туда могут только горские партизаны.

– Знаю.

– И уверены, что не заплутаете меж тех опасных троп?

– Уверена.

– Когда отправляемся в путь?

– Хоть сейчас, если вам достанет силы идти.

– Сила – это воля, – возразил Рауль. – У меня есть воля, твердая и непоколебимая, а значит, есть и сила.

Маги достала из своей переметной сумки краюху черного хлеба и маленькую флягу.

– Поешьте немного, – сказала она вслед за тем, – и хлебните водки. Тогда и пойдем.

Рауль хлебнул из фляги и поел, и, хотя пища была проста и скудна, к нему тем не менее вернулись силы и он почувствовал себя бодрее.

– А теперь пошли, – сказала Маги.

И она направилась к потайному ходу в крепостной стене.

Молодой человек последовал за нею – поначалу шаг его был тяжеловатым и нерешительным, но вскоре стал твердым и уверенным.

Потайной ход, оказавшийся открытым, вывел их в долину, к берегу Бьен.

– Дорога нас ждет неблизкая, – сказала Маги. – И я хочу, чтобы вы поберегли свои ноги, мессир Рауль, так что не слишком-то поспешайте. Однако ж в Риксуз надобно попасть затемно. Дальше нам предстоит миновать две деревни – Авиньонне и Вальфен, а в тех краях шалят серые, и я боюсь, как бы не нарваться на их шайку… Впрочем, капитан Лакюзон нынче задал им в Сен-Клоде такую трепку, что они, должно быть, затаились по укромным местам и только и ждут, как бы поскорей улизнуть из здешних мест… А за Вальфеном бояться уже нечего.

– А шведы? – спросил Рауль. – Они-то где?

– Им взбрело в голову сызнова вступить в бой и вернуться в город, несмотря на пожар. Капитан Лакюзон и полковник Варроз с горцами выбили их оттуда и потом гнались за ними аж до Лонгшомуа. Так что сейчас, ежели их не подвели ноги, они уже совсем далече…

– Они, конечно же, снова соберутся с силами.

– Может, и так, но не слишком быстро. Думаю, они поспешат сперва в Нантюа, а оттуда прямиком в Клерво. Но что их там ждет: город-то лежит в развалинах, да и жителей в нем осталось раз-два и обчелся? Вам, должно быть, известно, что в тех краях находятся обширные владения и замок баронов де Шан-д’Иверов? Ах, если б был жив благородный барон Тристан или его сын – уж эти храбрые сеньоры сумели бы отрезать шведам дорогу к отступлению… ни одного не выпустили бы живьем из наших краев!

– Вы как будто с теплом и привязанностью отзываетесь о роде Шан-д’Иверов, – заметил Рауль, – хотя он давно угас и имя его уже позабыто.

– Позабыто?.. – повторила Маги. – Чтобы такое имя и было позабыто? Да вы что, мессир! Пройдет и двадцать лет, вырастет нынешнее поколение, а за ним другое… и дети наши, и дети детей наших будут помнить и чтить это имя до тех пор, покуда не угаснет последняя искра признательности в сердцах горцев.

– Неужели Шан-д’Иверы сделали столько добра?

– Они сделали его столько, сколько большинство прочих сеньоров натворили зла. И это еще мало сказано. Они не один век слыли благодетелями в здешних краях – такое не забывается, мессир! О, ну почто сгорел дотла старый замок? Почто плющом поросли руины его когда-то величавых башен? Почто благороднейшая кровь в наших краях пролилась под кинжалом злодеев? О, барон Тристан и ты, бедное дитя, на кого мы возлагали столько надежд, чистый побег на таком прекрасном древе, когда же придет тот, кто отомстит за вас?

Говоря все это, Маги мало-помалу оживилась, и голос ее, поначалу сиплый и едва различимый, вдруг стал звонким и торжественным, словно у пророчицы. Высокая фигура мнимой ведьмы распрямилась, длинные седые пряди заколыхались на ветру, глаза засверкали – и она вся вдруг засияла в ореоле странного величия, горестного и вместе с тем вдохновенного.

Рауль, слушая ее, чувствовал, как у него нещадно колотится сердце.

Уже раз двадцать он готов был прервать ее и воскликнуть:

– Нет, добрая женщина, этот род не угас! И ветвь, которая, как вы думаете, обломилась, вскоре расцветет вновь. И восстанет из мертвых дитя, которое вы так горько оплакиваете. Потому что я Рауль де Шан-д’Ивер!

Но он поборол жестокое искушение, едва не выдав себя, и, решив дать себе время совладать с бурей чувств, нахлынувших на него, замедлил шаг, чтобы Маги оказалась впереди.

Словно охваченная исступлением, в которое ввергли ее мысли и воспоминания, старуха какое-то время шла, не замечая, что осталась одна.

Но вскоре, не слыша ровных шагов своего спутника, она обернулась и увидела, что Рауль заметно поотстал.

Она тотчас вернулась к нему.

– Что, мессир, рана беспокоит вас? – спросила она. – Может, вы устали и не в силах дальше идти?

– Нет, – ответил молодой человек, – рана – пустяк, я ее уже почти не чувствую, да и ночная прохлада мне на пользу. Ноги же у меня крепкие, и усталость им нипочем. Просто мне почудились сзади шаги, и я остановился послушать.

Маги навострила ухо.

– Вы обмишурились, – через какое-то время молвила она. – Я хоть и стара уже, но привыкла жить под открытым небом, да и спать в лесу на подстилке из сухих листьев мне случалось не раз, и чувства у меня обострились до крайности. Глаз у меня острее, чем у любого франш-контийского лучника… я и среди ночи отличу, кто бредет – волк или лисица… а голос человеческий узнаю издалека даже сквозь жалобные причитания ветра… Говорю вам, мессир, вы ослышались – позади нет ни одной живой души.

– Тогда идемте, – предложил Рауль.

– Пошли!

И молодой человек со старухой двинулись дальше, держась бок о бок; они долго шли, не обмолвившись ни словом, хотя думали, быть может, об одном и том же.

Они миновали две деревни, о которых говорила Маги, но с опасностью ни в одной не столкнулись. В Риксуз они пришли в шесть утра – довольно сказать, что еще стояла глубокая ночь и крестьяне спали в своих накрепко запертых домах.

– Теперь, мессир, – сказала Маги, когда они оставили позади деревенскую окраину, – повторю, нам больше нечего бояться серых. Так что, ежели вы подустали, мы можем спокойно забраться в сарай на отшибе – до него, помнится, отсюда будет пол-лье – и часок-другой поспать там в тиши да покое, чтобы поднабраться силенок.

– Спать? – вскричал Рауль. – Да какой тут сон, когда нужно отыскать и спасти Эглантину! Это было бы слабостью, если не сказать трусостью, которую не простила бы себе даже женщина. Нам далеко еще?

– Да, мессир, далеко… еще очень далеко, и если дорога покамест была гладкой, скоро она станет и впрямь непролазной.

– Так что же? Раз другие по ней проходят, раз вы сами по ней ходили не раз, значит, это под силу и мне.

– Тогда пошли, мессир, и да сохранит всемилостивый Бог вам силы, дабы были они под стать вашей отваге!

Спустя еще пару часов быстрой ходьбы перед взором путников предстала колокольня деревни Сен-Лоран.

Маги остановилась.

– Мессир, – промолвила она, – вы, верно, успели проголодаться?

– Да, – ответил Рауль, – у меня уже почти сутки маковой росинки во рту не было, не считая краюхи хлеба, которой вы угостили меня нынче ночью… но, раз надо, я могу и потерпеть: мне не важно, с чем бороться – одолею усталость, справлюсь и с голодом.

Маги порылась у себя в суме – и нашла там лишь фляжку, на три четверти пустую.

– Только и всего, – прошептала она.

Потом, уже громко, спросила:

– У вас есть с собой деньги, мессир?

– Да.

– Отлично, тогда будет на что купить хлеба. Дайте мне одну монету, и в Сен-Лоране получите то, что нужно…

Тут Рауль принялся обшаривать карманы. Но тот карман камзола, где еще накануне лежал увесистый кошелек, набитый золотом, оказался совершенно пуст.

– Я потерял кошелек! – воскликнул он, когда лишний раз удостоверился, что другие карманы у него тоже пусты.

– Нет, мессир, – заметила Маги, – вы ничего не теряли, вас попросту обчистили.

– Кто же?

– Один из разбойников, что давеча напали на вас. Готова побиться об заклад, потому как поверить в другое трудно.

– Что же делать?

– Не берите в голову, мессир, и эта беда поправима. Коли голодны, значит, насытитесь.

– Что вы задумали?

– О, дело выеденного яйца не стоит, так что и объяснять не надобно. Сейчас мы с вами расстанемся.

– Расстанемся? – удивился Рауль. – Но как же я без вас отыщу дорогу?

– Расставание будет недолгим. Видите там впереди часовню – это в деревне Сен-Лоран?

– Да.

– Там только одна улица – вернее, сама деревня – два ряда домов по обе стороны дороги, так что не ошибетесь… там и слепой пройдет.

– И что?

– А вот что, мессир. Я пойду вперед, а вы, минут через пять, следом за мной… встретимся через сотню метров за крайним домом в деревне.

– Но почему бы вам не пройти по деревне вместе со мной? Может, вы стыдитесь своего рубища и думаете, я настолько ничтожен, что посмею краснеть рядом с вами?

– Нет, мессир, ничего такого я не думаю и даже не сомневаюсь в вашем благородстве и добросердечии. Однако надобно сделать так, как я говорю.

– Но можно хотя бы узнать, почему вы придаете такое значение вещам, казалось бы, совершенно пустячным?

– Потому что так надо.

– Тогда хотя бы намекните на разгадку, удовлетворите мое любопытство.

– А ежели скажу, вы позволите мне сделать так, как я хочу? Что бы то ни было?

– Да.

– Обещаете?

– Клянусь честью!

– В таком случае, мессир, раз уж теперь не в вашей воле отговорить меня от задуманного, я могу сказать вам все как есть. Хлеб, который нам так нужен и который я не смогу купить, придется мне выпрашивать как милостыню. Я пройдусь с протянутой рукой по Сен-Лорану, и уж в каком-нибудь доме милосердная душа даст мне то, что нужно. А вы, мессир, человек благородный, по крайней мере с виду, хоть я и не знаю вашего имени, и сами понимаете – негоже сеньору показываться крестьянам за компанию с нищенкой…

И, не дожидаясь, что скажет в ответ Рауль, Маги быстро зашагала прочь, изредка поглядывая назад, чтобы убедиться, что молодой человек не бросился за нею вдогонку, несмотря на свое обещание.

II. Призрак

Рауль, глубоко тронутый решимостью бедной женщины, готовой без колебаний пожертвовать ради него своей жизнью, не спеша двинулся по дороге, что вела в Сен-Лоран, прошел через всю деревню и в нескольких сотнях метров от последнего дома снова встретился с Маги – она сидела на обочине и ждала его.

Женщина поднялась ему навстречу.

– Вот видите, мессир, – сказала она, раскрывая суму, – остались еще в горах добрые люди. Жители Сен-Лорана хоть и небогаты, однако ж стоило мне постучать в двери только трех домов, и мне ни в одном не отказали – так что тут хватит если не на княжеский пир, то, по крайней мере, на знатный завтрак путешественника.

В суме нашлось полбуханки большого круглого пеклеванного хлеба, шмат копченого сала и головка сыру, который нынче называется грюерским.

– Ах, – с воодушевлением ответил Рауль, – еще ни у одного князя не было такого роскошного пиршества, потому что еще ни одного князя не терзал такой волчий аппетит.

Он присел на придорожный откос и принялся уплетать за обе щеки.

Кто бы там что ни говорил, а голод всегда правит человеком, когда он молод, когда провел в дороге не один час и когда, что, впрочем, бывает редко, даже любовь и треволнения не в силах заглушить желание утолить его во что бы то ни стало.

– Ну вот, – сказал Рауль, насытившись, – теперь я бодр и полон сил, не то что давеча ночью, когда мы покинули Сен-Клод. И сейчас, клянусь, я могу идти без остановки до самого вечера.

– Слава богу, мессир, вам не придется идти так долго. Надеюсь, до Гангонской пещеры мы доберемся еще до полудня.

– А откуда у нее такое название? – полюбопытствовал Рауль.

– На горском наречии гангонами называют колокола – должно быть, по их характерному звону, и слово это звучит, будто колокольный перезвон.

– Но при чем тут пещера?

– При том, что ежели прислониться ухом к каменной стене той самой пещеры, то можно услышать чистейший звон колоколов.

– Чем же это объяснить?

– Может, кто и знает, но я нет… Ну что, мессир, может, тронемся в путь-дорогу?

– Я готов.

Пройдя примерно с три четверти лье, Маги остановилась.

– Мессир, – сказала она, – дальше у нас по пути должен быть Шо-дю-Домбьеф, но, думаю, нам туда не надо.

– Куда же нам тогда?

– Возьмем влево, повернем к Бонльейскому лесу, – вон, видите зеленую кромку в восьмушке лье отсюда? – я там каждую тропинку знаю. Идемте. И ничего не бойтесь – обещаю, не заплутаем.

– Готов следовать за вами, как за самим Провидением, ведущим меня за руку. Хотя в последнем случае я не стал бы полагаться на него всецело.

Старуха взглядом поблагодарила Рауля и, пройдя через все поле к опушке леса, скрылась вместе со своим спутником под кронами высоких вековых деревьев, венчавших огромную, почти кругом отвесную, остроконечную скалу, громоздившуюся на краю лощины, где некогда размещалось знаменитое Бонльейское аббатство.

Подойдя к самому краю каменного пояса, Рауль остановился, охваченный смешанным чувством изумления и восхищения. Никогда прежде не случалось ему видеть подобное зрелище – грандиозное и вместе с тем прекрасное.

Поросшее зеленью ущелье со всех сторон обступили отвесные скалы, будто сложенные руками титанов из отдельных каменных глыб – то сверкающих, то блеклых гранитных громад, увенчанных частоколом вековых черно-зеленых елей. Корни деревьев цеплялись за голый камень, точно орлиные когти. В глубине ущелья виднелись руины аббатства, подступавшие к берегу озера, такого же глубокого и синего, как озера в Зеленой Шотландии[122].

Обрушившиеся колоннады и малые арки, обвалившиеся своды, увитые плющом, словно покрытые королевской мантией, эти развалины подле незыблемых скал и неувядаемой зелени как нельзя лучше показывали всемогущество Создателя и безмерную слабость Его созданий.

Рауль замер на месте в благоговейном, трепетном восторге.

– Да что с вами, мессир? – спросила Маги.

– Смотрю, – ответил он, – любуюсь…

– Сегодня не время любоваться – идемте, прошу вас.

Старуха решительно спустилась в расщелину – своего рода вымоину, прорытую в каменистой породе потоками дождевых и талых вод за тысячи лет и спускавшуюся с вершины скалы в лощину. Подобные расщелины на отлогих песчаных берегах Бретани и Нормандии называются висячими долинами.

Через несколько минут трудного, но неопасного пути Маги с Раулем вышли к берегу Бонльейского озера. Здесь протекал прозрачный, как горный хрусталь, и холодный, как талый лед, ручеек – он петлял, журча, меж многочисленных неровностей узкой, почти сплошь поросшей зеленью ложбины, которая с противоположного берега вела в Монастырскую лощину. Так называлось место, где лежала в руинах Бонльейская обитель.

Какое-то время Маги с Раулем шли вдоль ручья, который с рокотом, похожим на ворчание разозлившегося ребенка, разбивался на тысячи белопенных брызг, то и дело натыкаясь на большие и малые валуны, устилавшие его ложе. С той поры и по сей день этот ручей зовется Эриссон.

Мало-помалу ущелье расширялось перед нашими путниками, деревьев, облепивших его склоны, становилось все меньше – и вот, за крутым поворотом взору Маги и Рауля открылась широкая живописная долина, скрытая с одной стороны скалистой грядою, на вершине которой они стояли полчаса назад.

– К Гангонской пещере, – сказала Маги, – нас выведет ручей, но не все так просто…

– То есть как? Неужели тропа там настолько опасная, что вы боитесь?

Маги медленно покачала головой.

– Не в этом дело, – вслед за тем ответила она.

– Что же тогда?

– Нам придется идти мимо Замка Орла.

Рауль вздрогнул.

– Замок Орла!.. – глухим голосом повторил он. – Неужели до него так близко?

– Он торчит на самой высокой горе, к которой мы подходим, как орлиное гнездо, отсюда и его название.

– Но почему вы так его остерегаетесь?

– Не спрашивайте меня больше ни о чем, мессир. Покамест я не могу, вернее, не хочу ничего говорить.

– Что ж, придется считаться с вашим нежеланием говорить, равно как и с вашими тайнами. Идите же куда хотите, а я за вами.

– Видите там впереди, в паре сотен шагов от нас, провал в земле, по которой мы идем?

– Скорее чувствую, чем вижу.

– В том месте ручей Эриссон обрывается с высоты скалы в глубокую впадину. Мы спустимся в нее и пойдем по узкому, мрачному ущелью, которое сворачивает точно к тому месту, куда нам нужно… оно открывается за лощиной, где мы сейчас находимся.

Старуха и молодой человек снова двинулись в путь – молча.

Через полчаса они оказались в дальнем конце ущелья, о котором говорила Маги.

Справа, где обрывалась скала, начинался дернистый склон, хоть и достаточно крутой, но вполне проходимый.

– А можно ли, – спросил Рауль, – с высоты этого склона разглядеть Замок Орла?

– Можно, – ответила Маги. – Но вам-то зачем это нужно?

Ответа старуха не получила: Рауль, стрелой полетевший вперед, был уже далеко. Она поняла, что окликать его бесполезно, присела на каменную глыбу и стала ждать. А Рауль, одолев между тем половину горного склона, остановился и оглянулся назад.

Прямо перед его взором высилась величавая главная башня замка Антида де Монтегю, возникшая, будто из облаков. Он впился в эту исполинскую громаду взглядом, исполненным жгучей, непреходящей ненависти. И вдруг побледнел и зашатался – то ли от изумления, то ли от неописуемого ужаса, потом перекрестился и кинулся бегом вниз по склону, по которому только что поднимался.

– Какой-то вы бледный, мессир, – заметила Маги. – Что это с вами?

– Странно… – пробормотал Рауль.

– Что же вас так взволновало, мессир? Что случилось? Что вы там увидели?

– Призрака, – ответил Рауль, – призрака в белой дымке, пронизанной солнечными лучами.

– Призрака?.. Привидение? Да где?

– В замке Орла… на верхушке самой высокой башни.

– Вам привиделось, мессир.

– Нет-нет, все было на самом деле. Я видел… ясно видел. Верно говорю!

– Может, это было просто полотнище флага, развевавшееся на ветру?

– Нет, это была человеческая фигура – призрак женщины. У меня острый глаз – как у орла, и, несмотря на большое расстояние, я разглядел под белыми покровами бледное лицо… оно было мертвое.

Маги тоже перекрестилась.

– Ах, – проговорила она вслед за тем, – все возможно, даже невозможное, ведь Замок Орла – место проклятое!

И уже совсем тихо прибавила:

– А хозяин Замка Орла вдвойне проклят: он сущий дьявол!

Не сказав больше ни слова, Маги снова тронулась в путь. Рауль, погруженный в свои мысли, молча последовал за нею.

Они вошли в главную долину – дальше двинулись вдоль берега Менетрю-ан-Жу, потом перебрались через нее по камням, разбросанным тут и там по ее руслу: Эриссон уже расширился и успел превратиться в реку, – и вскоре вышли к окраине долины. На другом ее конце возвышалась еще одна лесистая гора.

– Почти пришли, – проговорила старуха. – Здесь начинаются таинственные владения, которые служат прибежищем партизанам-горцам… здесь же начинаются и неисчислимые трудности. Десятки тропинок, переплетенных меж собой и расходящихся в разные стороны, точно пряжа на веретене прядильщицы, и куда ведут они – один Бог знает… но так легко сбить со следа врагов, вздумай они нагрянуть нежданно-негаданно… Так какую же тропинку выбрать нам? Попробуй разберись, а вернее, угадай! Тут только чутье поможет… Но раньше-то я находила, вот и сейчас отыщу. Идемте!

Согнувшись в три погибели – до самой земли, и высматривая только ей ведомые следы, она решительно вступила в чащобу, точно ищейка, преследующая дичь. И чутье, а может, наблюдательность, ее не обманули – она выбралась на нужную тропинку… И тут, будто с неба, грянул голос:

– Стой! Кто идет?

Рауль вскинул голову и увидел горца на выступе скалы: тот держал мушкет навскидку, готовый открыть огонь.

– Отвечайте! – решительно велела Маги. – Скажите пароль.

– За Сен-Клод и Лакюзона! – проговорил Рауль.

– Куда идете?

– К капитану, он ждет меня.

– А эта женщина?

– Она со мной.

– Проходи!

Горец поднес к губам рожок наподобие пастушьего и пронзительно громко прогудел один раз, после чего скрылся из вида, и кругом снова стало тихо.

Рауль впервые увидел горца в партизанской форме. Она была незатейлива: облегающие короткие штаны, закрытые кожаными гетрами, которые, обтягивая ногу, доходили сверху до бедер, а внизу – до башмаков на толстой кованой подошве; плотный сюртук с широкими фалдами, сужающийся в талии; кожаный пояс с кинжалом и пистолетами; шпага на широкой кожаной портупее; круглая черная фетровая шляпа с загнутым кверху полем.

– Да уж, – шепнула Маги, – охрана у Лакюзона добрая. Тому, кто вздумал бы застать капитана врасплох, надобно иметь орлиные крылья, и то, думаю, пуля горца сбила бы его на лету.

Легкая тропинка, по которой Рауль со старухой шли до сих пор, начиная с этого места становилась довольно опасной. Едва различимая, она тянулась по откосу остроконечной скалы, обрывающейся в пропасть, сплошь скрытую туманом и испарениями. Местами тропка превращалась в неровную лесенку и заканчивалась узкой закраиной, шириной не больше фута, стиснутой сверху и снизу совершенно гладкими глыбами высотой по меньшей мере двести футов. Прямо под нею с оглушительным грохотом низвергался в бездонную пропасть водопад.

– Мессир, – сказала Маги своему спутнику, – не смотрите вниз и не оглядывайтесь назад, только вперед, ступайте твердо и спокойно, попробуйте представить себе, что идете по широкой дороге, где даже пьяному есть где развернуться.

Рауль последовал ее совету и спустя несколько минут одолел тяжелейший переход.

– Теперь можете остановиться и оглядеться, – продолжала старуха.

Молодой человек невольно побледнел, глянув на узкий, скользкий карниз, по которому только что прошел.

– Дело привычки, – заметила Маги. – Горцы Лакюзона, да и он сам проходят здесь во всякое время дня и ночи. Могут и с закрытыми глазами… Ну вот, мы почти и пришли.

– Где же пещера?

– В полулье отсюда, не больше, на этом же склоне горы, но нам все равно еще дважды предстоит перейти Эриссон.

– Зачем?

– Затем, что чуть подальше тропинка резко обрывается. Впрочем, сами увидите.

Снова начался лес.

Они ступили на узенькую тропинку, что вела от скалы прямо к ручью, который становился здесь бурным потоком, уже не ворчавшим, как капризный ребенок, а ревевшим, как разъяренный лев.

Наконец они вышли к тому месту, где Эриссон, стиснутый скальными отвесами, обрывался грохочущим водопадом в пропасть.

III. Тайна черной маски

Через поток был переброшен довольно шаткий мостик из ствола ели с обломанными сучьями – по нему-то и предстояло теперь перебраться на ту сторону.

На другом берегу стояли двое горцев. Один из них нагнулся, готовый по первому же сигналу тревоги сбросить ствол в бездну. Другой, приложив мушкет к плечу, он крикнул:

– Стой! Кто идет?

– За Сен-Клод и Лакюзона! – отозвался Рауль.

– Проходи!

Как и первый дозорный, горец протрубил в рог, висевший у него на шее, только не единожды, а дважды.

Рауль, дрожа всем телом, перебрался по опасному мостку, шатавшемуся под ним из стороны в сторону, после чего был вынужден признать, что даже нацеленные на него шпаги и мушкеты не устрашили бы его так, как смертельные опасности, подстерегающие человека в горах на каждом шагу.

Тропинка петляла вдоль русла потока по крутому склону, заваленному тут и там огромными камнями, сложенными наподобие лестницы. Грубые ступени спускались к водоему, куда со стофутовой высоты обрушивался Эриссон и откуда, чуть дальше, он вытекал настоящей стремительной рекой.

– Нам туда… – сказала Маги, останавливая своего спутника на скользком краю водоема и повышая голос, чтобы рев клокочущего потока не заглушал ее слова.

– Туда? – изумился Рауль. – Да ведь это невозможно! Вода бурлит возле скал, точно в дьявольском котле. Тут и самый рисковый пловец разобьется тысячу раз, если вздумает переплыть поток.

В эту минуту, словно в подтверждение его слов, со сверкающего края водопада в кипящую бездну рухнул громадный дуб, должно быть, вырванный с корнем бурей, – и ни одна его ветка не показалась на поверхности воды. Неведомые глубины поглотили гигантское дерево целиком.

– Глядите! – крикнул Рауль. – Вот видите?

Маги схватила его за руку.

– Закройте глаза, – велела она, – и ступайте за мной.

Рауль повиновался.

Через две-три секунды старуха как будто замерла на месте – Рауль почувствовал, как его обдало пронизывающим холодом, точно порыв ледяного зимнего ветра хлестнул его по лицу. Он открыл глаза и осмотрелся.

Маги завела его под водопад, и они вдвоем оказались на узком выступе между скалой и каскадом струй, слившихся в сплошной водяной занавес. За прозрачным потоком, однако, нельзя было разглядеть, что происходило по ту сторону. Бежавшая со скал вода освежала воздух, и потому на тесной площадке гулял ледяной ветер и царил пронизывающий холод, укусы которого так остро почувствовал Рауль. Поток разбивался о скалы во влажную пыль, точно туман покрывавшую выступ, где стоял Рауль, и делавшую камни скользкими, как лед.

Юноша резко вырвал руку из пальцев Маги и решительно двинулся на другой берег.

Когда он ощутил, как его лоб овеял вольный ветер, когда миновал струи водопада, которые словно опутали его, пытаясь задушить, его охватило сладостное чувство: он будто снова вернулся к жизни.

– Вот и пришли, – сказала Маги. – Гангонова пещера вон там, среди скал по-над леском, куда мы вошли.

– Слава тебе, Господи! – воскликнул в ответ Рауль. – Давно уж пора, а то силы у меня почти на исходе.

Не успели старуха и молодой человек сделать и нескольких шагов меж безлистых деревьев, как перед ними, словно из-под земли, выросли трое.

Один из троицы был Гарба.

– А, мессир! – обратился он к Раулю. – Как же вы припозднились и как же вас там дожидаются!

– Предупредите капитана, что я здесь, прошу вас!

– Предупредить? Думаете, он не ведает, что вы наконец пришли?

– Откуда же ему знать?

– Ни один чужак не ступит во владения партизан так, чтобы разведчик мигом не сообщил в Гангонову пещеру о его появлении. Так что капитан еще час назад знал, что вы объявились на берегах Эриссона.

– Ну что ж, тогда поспешим к нему.

Гарба пошел впереди.

Сразу за леском виднелся отлогий склон, увенчанный громадной, остроконечной скалой. На верху склона, у подножия отвеса, зияло широкое сводчатое отверстие, ведущее в мрачную глубину скалы.

Это и был вход в Гангонову пещеру.

Пещера открылась Раулю с Маги во всем своем великолепии, достойном кисти Сальватора[123] или Рембрандта. Под ее сводами расположилась не одна сотня горцев – кто по одиночке, кто группами – в самых разных и самых живописных позах. Одни спали, как убитые, на соломенных тюфяках, закутавшись в овчинные балахоны. Другие, сидя на камнях или деревянных колодах, чистили клинки рапир и стволы мушкетов. Наконец, третьи разместились посреди пещеры вокруг сложенного из хвороста костра, дым которого причудливыми струями поднимался к своду. Над огнем, на трех перекрещенных вверху кольях, висел котел, в котором кипел бульон из целого барана.

А в углу пещеры, в импровизированных загонах из перевязанных жердей блеяли, пожевывая сено, живые бараны и овцы – словно в подтверждение того, что сподвижники Лакюзона обеспечены провиантом на много дней вперед.

Двое вооруженных дозорных расхаживали туда-сюда, меряя четким шагом ширину входа в пещеру: они то встречались лицом к лицу ровно посередине этого расстояния, то расходились, обратясь друг к дружке спиной, с четкостью часовых солдат.

– А где же капитан? – спросил Рауль, внимательно осмотревшись по сторонам.

– Это пещера для рядовых, – с улыбкой пояснил Гарба, – а сейчас я проведу вас в покои командира. Только у меня приказ провести вас одного, мессир Рауль. А женщине придется обождать здесь.

– Это же она привела меня сюда, – горячо возразил молодой человек. Без нее я бы пропал ни за понюшку табаку. Ей нужно срочно переговорить с Лакюзоном – пусть она тоже пройдет.

– Нельзя: приказ есть приказ! Скажите об этом капитану, пускай он сам распорядится.

– Да-да, мессир, – поспешила вставить Маги, – поторопитесь! Расскажите капитану все, что знаете, и он не преминет позвать и меня.

– Идемте же, мессир, – еще раз позвал Гарба.

Рауль последовал за своим проводником – тот повел его в глубь пещеры. Справа от них виднелась выдолбленная в камне лестница – она вела в грот, располагавшийся над первой пещерой и хорошо освещенный: свет проникал туда через расселину, похожую на узкое, продолговатое окно, откуда простиравшаяся внизу долина была видна как на ладони.

В этом гроте, вокруг дубовой колоды, служившей столом, на соломенных тюфяках сидели Лакюзон, Варроз и Маркиз. Полковник и священник пожали Раулю руку – Лакюзон же заключил его в крепкие объятия.

После горячих рукопожатий и объятий Лакюзон первым делом спросил:

– Эглантина… где Эглантина? Почему вы пришли один?

– Не судите меня, брат, – живо отвечал Рауль. – Я разлучился с нею по воле злодея, коварно напавшего на меня со спины. Но у нас есть средство узнать, куда он дел несчастную, которую похитил, и мы разыщем ее, клянусь вам!

– Средство? – спросил преподобный Маркиз. – Почему же вы не прибегли к нему раньше?

– Потому что это тайна, и тайну эту знает одна женщина, но она согласилась открыть ее мне только в присутствии капитана.

– Что за женщина?

– Вы знаете ее под прозвищем Маги-ведьма.

– Маги-ведьма! – повторил преподобный Маркиз. – Эта нищенка!.. Бродяжка, если не сказать хуже!.. И вы ей поверили?

– Полностью и безоговорочно!

– Чем же она заслужила ваше доверие?

Рауль коротко рассказал о том, что случилось прошлым днем и ночью и о том, какую роль во всем этом сыграла Маги.

– Он прав, – согласился капитан, выслушаврассказ, – я и сам готов поверить этой женщине.

Лакюзон кликнул Гарба, ждавшего на лестнице и велел ему незамедлительно привести Маги.

Покуда ординарец исполнял приказ, капитан объяснил Раулю, что накануне, не найдя его в условленном месте и будучи вынужден отойти со своим отрядом подальше от города, он оставил там горца, которому наказал дождаться Рауля и проводить его вместе с Эглантиной в Гангонову пещеру.

Однако молодой человек так и не объявился, хотя горец, должно быть, дежурил там до сих пор.

Тут появился Гарба вместе с Маги.

– Женщина, – обратился к ней преподобный Маркиз, – подойдите и ничего не бойтесь. О вас ходит дурная молва, о чем красноречиво свидетельствует ваше прозвище. Но Господь читает в человеческих душах, и ваша душа, быть может, не так уж темна, вопреки тому, что о вас говорят. Потом, кем бы вы ни были, мы обязаны отблагодарить вас за все, что вы сделали для мессира Рауля, нашего друга. Вы поступили достойно.

– Я лишь исполнила свой долг, – смиренно ответствовала Маги. – Господь велит нам платить добром за зло. Я же отплатила добром за добро, только и всего. И не заслуживаю даже похвалы. Друг контийцев, оказавшийся человеком благородным, рисковал своей головой ради жизни никчемной и всеми презираемой Маги-ведьмы. Так что отныне Маги готова отдать за этого благородного сеньора и за контийцев свою кровь, жизнь и даже душу!

– Признательность есть благородная и святая добродетель, но доказывать ее пристало не словами, а делами. Вы хорошо начали – продолжайте.

– Я готова на все.

– Вы сказали мессиру Раулю, что знаете, куда подлый похититель увел Эглантину?

– И это правда. Я действительно знаю.

– Вы также сказали, что готовы в присутствии капитана Лакюзона назвать имя Черной Маски и место, где он скрывается.

– Свое слово я сдержу.

– Вот капитан Лакюзон, вот полковник Варроз, а я, как вы, верно, догадались, преподобный Маркиз. Вы согласны говорить в присутствии нас троих?

– Да, преподобный мессир, не только согласна, но и желаю.

– Ну что же, в таком случае говорите, и обещаю, вы будете щедро вознаграждены.

Маги покачала головой.

– О, преподобный мессир, – проговорила она, – я намерена поступать впредь так же, как поступала раньше, вовсе не ради наград.

– Говорите же, повторяю, а Господь отплатит вам на Небесах за все, что вы сделали на земле.

– Вы обещаете верить всему, что я буду говорить?

– Обещаем, если вы поклянетесь во спасение своей души говорить только правду.

– Во спасение своей души, преподобный мессир, клянусь, что с моих уст не слетит ни одного слова лжи.

– Я принимаю вашу клятву, женщина, и от имени моих товарищей, равно как от своего собственного, обещаю исполнить вашу просьбу.

– И вы обязуетесь отомстить изменнику, которому тот презренный серый продал вашу племянницу? Обязуетесь ли вы покарать его, кем бы он ни был?

– Кем бы ни был он, мы покараем его! – отвечал Маркиз. – Клянусь распятием, на которое возлагаю руку, что справедливость восторжествует!

– Клянусь моими седыми волосами! – воскликнул Варроз.

– Клянусь моей шпагой! – сказал капитан.

– А я клянусь именем Эглантины! – в свою очередь подхватил Рауль.

Маги обвела пристальным взглядом четверых друзей, ждавших в тревоге, когда она наконец заговорит.

Потом, через несколько мгновений, старуха перевела взгляд на расселину, через которую в пещеру проникал свет. Там, в туманной дали, на фоне серого неба проступали мрачные очертания Замка Орла.

Маги вскинула руку – и простерла ее в сторону зловещего замка.

– Эглантина там, – громко произнесла она вслед за тем. – Там ищите ее – и найдете.

– Где же это? – в один голос вопросили Лакюзон, Варроз и Маркиз.

Рауль сразу все понял – и смолчал.

– В замке Орла, – без колебаний отвечала старуха. – Туда, в Замок Орла серый по имени Лимассу увел ее нынче ночью, чтобы продать как заложницу самому презренному из всех изменников – сеньору Антиду де Монтегю.

– Антиду де Монтегю?! – в изумлении повторил преподобный Маркиз. – Женщина, хорошенько думайте, прежде чем говорить.

– Коли я лгу или клевещу, – горячо возразила Маги, – пусть Господь, который все слышит, ниспошлет гром и молнию на мою голову, дабы изобличить меня во лжи!

Даже если бы гром и молния, которые призывала старуха, и низверглись бы на Гангонову пещеру, они не потрясли бы наших героев так, как слова Маги.

На лицах горских триумвиров[124] обозначилось крайнее недоумение.

Только у Рауля на губах была заметна торжествующая улыбка. Его ничто не удивляло, для него не было ничего неожиданного в громких обвинениях старухи. Но он не хотел вмешиваться – по крайней мере пока – и хранил молчание.

Полковник Варроз, насупив брови и сверкая глазами, крутил свои длинные, жесткие седые усы.

Преподобный Маркиз смотрел на Маги так, словно хотел проникнуть взглядом в самые потаенные глубины ее души.

Лакюзон сидел, опустив голову.

– Но, – наконец воскликнул он, – если вы говорите правду, женщина, и если Эглантина действительно в замке Орла, значит, она спасена.

– Спасена? – переспросила Маги, удивленно воззрившись на капитана и будто пытаясь угадать по выражению его лица смысл только что произнесенного им слова, который она не поняла. – Спасена?.. – повторила она. – Как спасена?.. Кем?..

– Антид де Монтегю наш верный союзник, он твердый оплот нашего дела, – возразил капитан.

Лицо Маги вдруг исказилось, губы побелели, глаза полыхнули огнем.

– Антид де Монтегю – верный союзник?!! – хрипло переспросила она. – Неужто вы совсем забыли Господа и ослепли, и ничего не видите?.. Антид де Монтегю – ваш союзник!.. И друг!.. Он… он… человек в черной маске!..

– Ну что, – проговорил Рауль, не в силах больше сдерживаться, – вот видите? Видите? Я же говорил.

– И я говорю, – вскричал полковник Варроз, вскочив на ноги и опершись рукой на гарду своей длинной шпаги, – говорю, что эта женщина права! Говорю, что предчувствия Рауля не обманули! А еще я скажу, что Антид де Монтегю – изменник!

Рауль кинулся к полковнику и горячо пожал его крепкие, мужественные руки – руки старого друга его отца.

– Осторожней, полковник! – заметил преподобный Маркиз. – Неугасшие злые воспоминания способны жестоко вас обмануть, сделав несправедливым. Вы же когда-то презирали Антида де Монтегю, так?

– Ну да, конечно, черт возьми! Я презираю его до сих пор и сейчас заявляю об этом открыто, хотя уже двадцать лет как прячу ненависть глубоко в сердце. Да, я ненавижу Антида де Монтегю, ненавижу и презираю. И если я столько лет молчал и сдерживался, если пытался, нет, не простить его, а хотя бы все забыть, то жертвовал всем своим существом, памятью, убеждениями, привязанностями только ради беззаветной любви к моей родине! Но всякий раз при виде владетеля Замка Орла во мне вскипало чувство протеста, отторжения… И внутренний голос не говорил мне, а кричал: «Вот он, похититель Бланш! Вот он, убийца Тристана! Вот он, поджигатель Шан-д’Ивера!..» Я тщетно пытался переубедить себя, боролся с недоверием, но всегда оказывался побежденным. Между тем, однако, я молчал, приказывал себе хранить маску спокойствия на лице, в то время как в душе у меня бушевала злость и кипела ненависть. Тогда я говорил себе, как вы: «Может, он нам и правда верный союзник?..» Но сегодня – все, больше не могу, прочь все сомнения! Похититель, убийца, поджигатель – он же предатель нашего дела, наших надежд, товарищей. Этот вероломный сеньор, надевавший черную маску, чтобы скрыть свои злодеяния в прошлом, надевает ее и сейчас, чтобы так же коварно предать и свою родину. Убийца де Шан-д’Ивера расправился с Пьером Простом и вступил в сговор с Лепинассу. Я обязан отомстить за двух наших друзей, за нашу отчизну, за нашу приемную дочь! Ненависть и возмущение переполняют меня. И да пробьет наконец час расплаты!

– Да, – вторил ему Рауль, – расплаты, расплаты!

– Ну что, Жан-Клод, убедился? – спросил капитана Варроз.

– Еще нет, – ответил тот. – Я хочу испытать в последний раз…

– Кого?

– Я самолично пойду в Замок Орла.

– И поведешь за собой горцев?

– Нет, пойду один, и с одним только оружием – шпагой.

– И что будешь делать?

– Поговорю с сиром де Монтегю. Скажу ему в лицо все то, в чем его обвиняют, и узнаю правду по его глазам и голосу.

Маги зловеще расхохоталась.

– Капитан Лакюзон, – бросила она. – Это легко сказать… Что ж, пойдите в Замок Орла – один и без оружия. И скажите Антиду де Монтегю в лицо, что вы знаете тайну Черной Маски… Но, как только вы это ему скажете, тем же вечером окажетесь в темнице. Поутру же владетель Замка Орла, которому уже нечего будет скрывать, переправит вас под надежной охраной в долину и передаст французам или же их дружкам-шведам. А еще через день граф де Гебриан либо маркиз де Виллеруа сделают с вами то, что маршал Бирон сделала в Арбуа, в 1575 году, с Жозефом Морелем, по прозвищу Маленький Принц: они велят подвесить вас к самой красивой ветке, сядут рядом завтракать и вот уж потешатся, когда к десерту вы испустите дух… Так идите же, капитан, ступайте! Только не вздумайте перед уходом сказать товарищам своим «до свидания!». Скажите лучше «прощайте!» – таков мой совет, потому что на этом свете вы с ними больше не свидитесь.

Когда Маги закончила свою речь, на мгновение наступила тишина.

Ее нарушил преподобный Маркиз:

– Женщина, – сурово и чинно проговорил он, – вы отдаете себе отчет в серьезности ваших обвинений?

– Вы что же, преподобный мессир, – ответила старуха, – думаете, легко нести околесицу, стоя, как я, одной ногой в могиле, тем более что во спасение моей души с меня взяли клятву говорить только правду?

– И вы готовы повторить все, что только что сказали?

– Готова.

– Стало быть, вы утверждаете, что Эглантина сейчас находится в замке Орла?

– Да, утверждаю.

– И вы утверждаете, что человек в черной маске – не кто иной, как сеньор Антид де Монтегю?

– Да, сто раз да!

– Следовательно, вы утверждаете, что Антид де Монтегю, выдающий себя за нашего союзника и вступивший в сговор с нашими заклятыми врагами, подлый изменник?

– Да, я обвиняю его в коварной измене и дам голову на отсечение, если вдруг окажется, что все мои обвинения – ложь.

– И давно он встал на путь измены?

– Давно.

– И вы давно об этом знали?

– Да.

– И все это время молчали?

– А что мне было говорить?

– Как, вы знали, что нас предали и продали, женщина, и не предупредили?!

– Да с какой стати? – невозмутимо спросила Маги.

Преподобный Маркиз воззрился на нее с глубочайшим удивлением.

IV. Решение

– Да, – повторила Маги, – с какой стати? Или, может, до сего дня, пока я не отплатила добром одному из ваших едва ли не ценой своей жизни, горцы не были мне врагами, как серые или шведы? Что могло заставить меня встать на сторону одних в ущерб другим – меня, кого и те, и другие как только не оскорбляли, не обижали? Или люди капитана Проста не называли меня Маги-ведьмой, как вояки де Гебриана с разбойниками Лепинассу? Почему же все они, точно сговорившись, дразнили меня этим прозвищем? Разве я кому сделала плохое, я, бедное, безобидное существо? Предупредить вас – но как? Или вы можете себе представить, как убогая останавливает кого-то из ваших начальников посреди городской улицы, на большой дороге или в лесу?.. С каким презрением он оттолкнул бы ее и крикнул: «Прочь с дороги, ведьма! Ступай отсюда, по тебе давно плачет виселица или каторга! Иди ко всем чертям!» А если бы Маги, набравшись храбрости, захотела открыть вам глаза и заявилась в ваше логово и вы увидели бы ее в лесу, по ту сторону водопада, увидели, как она, в рубище, с сумой наперевес, ищет к вам дорогу… если бы кто-нибудь из ваших крикнул: «Стой! Кто идет?» – разве назвала бы она пароль? Нет. Мушкетная пуля навсегда похоронила бы в ее душе тайну Черной Маски… Предупредить вас! Нет, преподобный мессир, я не могла, не должна была и не хотела… Теперь же я на вашей стороне, душой и телом, кровью и сердцем. Я за вас, целиком за вас – распоряжайтесь же мной! Вчера я не принадлежала никому. И ради спасения тех, за кого сегодня отдала бы жизнь, еще несколько часов назад я бы пальц о палец не ударила.

Маги смолкла.

«Чудачка!» – подумал про себя преподобный Маркиз.

– Она права, – проговорил Варроз.

– Если человек так говорит, значит, он не лжет! – не совладав с собой, воскликнул Лакюзон.

– И я это подтверждаю и клянусь честью и памятью отца, что она говорит чистую правду, – сказал в свою очередь Рауль.

– Что ты решил, Жан-Клод? – спустя мгновение спросил капитана Маркиз.

– Теперь я почти уверен – Антид де Монтегю – действительно изменник и Эглантина сейчас в замке Орла.

– И что?

– Как «что»! Разумеется, ее нужно спасать. Надо как можно скорее вызволить ее из лап этого злодея – Черной Маски.

– Давайте призовем наших к оружию, – живо предложил полковник, – и двинемся все дружно на Замок Орла.

Лакюзон покачал головой.

– Плохой способ, – возразил он.

– Отчего же?

– Потому что вести открытую и честную войну с изменником и вероломным врагом глупо. Потом, напасть на Антида де Монтегю в лоб, как предлагает полковник, значит погубить Эглантину.

– Погубить? – переспросил Варроз.

– Да, и вот почему. Эглантина заложница владетеля Замка Орла. Почуяв неладное, Антид де Монтегю использует бедную девочку против нас и при первом же штурме пригрозит повесить ее на бойнице самой высокой своей башни. Так что помочь ей можно не жестокостью, а хитростью. Еще раз говорю, я пойду в Замок Орла один, как хотел.

– То есть проникнешь туда тайком? – спросил Маркиз. – Без ведома сира де Монтегю?

– Вот именно, тайком и без ведома…

– Но как ты попадешь в эту крепость, куда и мышь не проскочит?

– Пока не знаю. Надеюсь, Господь надоумит – подскажет верный способ.

– Способ! – воскликнула Маги. – Я сама вам подскажу.

– Вы, женщина? – удивился священник.

– Сегодня, – продолжала мнимая ведьма, – в Замок Орла сойдутся платить повинности все ленники, и будет их тьма-тьмущая. Там до вечера будет не протолкнуться: селяне понагонят повозок, скотины… Почему бы и капитану не проникнуть в замок со всей этой братией, переодевшись в крестьянина-горца и замазав себе лицо до неузнаваемости соками трав, которые я знаю?

– Надобно будет предупредить ленников, – заметил преподобный Маркиз, – а это небезопасно.

– Посвятить в это дело можно только одного человека, – возразила Маги, – того, кто предан вам до гробовой доски, и вы его отлично знаете: это отец вашего Гарба. Он состоит в ленниках у владетеля Замка Орла, потому как живет в деревне Менетрю-ан-Жу. Пусть он захватит с собой капитана, выдав его за батрака, прибывшего намедни с равнины.

– Верно, – согласился Лакюзон, – годится. Это просто, только бы не опоздать.

– Сейчас около часу дня, – продолжала Маги, – а телеги будут катить туда до вечера.

Капитан свистнул знакомым нам посвистом: то был сигнал и призыв.

Прибежал Гарба.

– Твой отец собирается нынче в Замок Орла? – спросил его Лакюзон.

– Да, капитан.

– В котором часу?

– Давеча он говорил мне, что уедет с фермы в три часа.

– Что за оброк он повезет?

– Сена три копны, семьдесят пять экю, четыре мешка ячменя да три мешка пшеницы.

– Отлично. Давай бегом к нему, перехвати его хоть на ферме, хоть по дороге и скажи, пусть прикинется, будто у него незадача какая случилась: ось у телеги сломалась или там ярмо у быка треснуло – словом, пускай задержится под любым предлогом и дожидается меня у Со-Жирара. Все понял?

– Да, капитан.

– Валяй, да поживее!

Гарба по-военному отдал честь и удалился.

– Будешь переодеваться? – спросил Варроз.

– Нет. Другая одежда будет мне мешать, да и ни к чему мне этот маскарад. Теперь у меня есть верный способ незаметно попасть в замок.

– Будь осторожен!

– Не беспокойтесь. Своей жизнью я, может, еще и рискнул бы, но мне предстоит спасать Эглантину, а малейшая оплошность может дорого обойтись и ей, и мне, так что осторожность прежде всего.

Лакюзон снял портупею со шпагой и сунул за пояс кинжал и пистолеты.

– Капитан Лакюзон, – заметила тут Маги, – вы предусмотрели далеко не все.

– Что же я упустил?

– Как я догадываюсь, вы намерены проникнуть в Замок Орла тайно, как враг. И ежели вас раскроют, а это не исключено, то будут обходиться с вами, как с врагом. Что же вы тогда будете делать?

– Защищаться, черт возьми!

– Их больше – против них вам не выстоять.

– Ясное дело, но уж, по крайней мере, я отдам свою жизнь не задешево.

– Несколько не сомневаюсь. А что станется с пленницей Эглантиной, когда вас убьют?

Капитан ничего не ответил.

А Маги, немного помолчав, продолжала:

– Вам нужна надежда на спасение – лазейка, чтобы сбежать. И я дам вам эту надежду – подскажу лазейку. Вы ведь часто бывали в замке Орла, так?

– Да, частенько.

– Тогда слушайте и хорошенько запомните, что я скажу. Между широкой эспланадой, где помещаются постройки замка, и вершиной скалы, что служит основанием главной башни, есть зазор, что-то вроде расселины, которую так и не заделали. Над этой расселиной соорудили свод – как бы в продолжение эспланады. Так вот, посреди свода есть отдушина – ее пробили для стока воды и сверху просто прикрыли решеткой – в камень ее так и не вмуровали. Решетка и отдушина расположены в нескольких шагах от входа в башню, с края засаженной деревьями земляной насыпи, откуда по полуразвалившейся лестнице можно попасть на Водосборный двор. Смекаете, к чему я клоню, капитан?

– Так точно.

– Стало быть, вы понимаете, какую выгоду решительный человек может извлечь из этой лазейки. Прошмыгнуть в ту расселину – дело нехитрое: довольно снять сверху решетку, да и шириной она с дымоход, а вот зацепиться там хоть руками, хоть ногами, чтобы не провалиться прямиком к основанию стены замка, не так-то просто. К тому же потом надобно еще спуститься в долину, а спуск там почти отвесный… впрочем, такому молодцу, как вы, все нипочем, тем более что это, еще раз говорю, единственный ваш шанс на спасение.

– Благодарю, женщина, – горячо отозвался Лакюзон, – спасибо! Но откуда вам все это известно? Вы что, жили в замке Орла?

– Мне известно не только это, но и многое другое, – ответила Маги, – но объяснять, что да откуда, сейчас не время, да и права допрашивать меня у вас нет. Может, как-нибудь потом я сама открою вам то, что скрываю сейчас. Но этот день пока не пришел.

– Можете оставить ваши тайны при себе, – ответил Лакюзон, – я и так вам обязан и еще раз благодарю вас от всего сердца и от имени всех наших.

Вслед за тем, повернувшись к трем своим товарищам, он пожал каждому руку и, преклонив колено перед преподобным Маркизом, обратился к нему с такими словами:

– Я ухожу, так благословите же меня и помолитесь за мою душу и за душу той, которая меня ждет!

Священник возложил руки на благородную голову Лакюзона.

– Ступай, сын мой, – молвил он, – и да благословит тебя всемилостивый Господь! Пусть Он хранит тебя и вернет обратно!

Капитан быстрым шагом удалился.

– Женщина, – сказал тогда преподобный Маркиз, обращаясь к Маги, которая как будто прислушивалась к удаляющимся шагам Лакюзона, – я тоже думаю, что вы не лжете, и, в конце концов, только поверив вам, Жан-Клод Прост решился на это смертельно опасное дело, где ловушки, верно, подстерегают его на каждом шагу. И не сочтите за оскорбление то, что я сейчас вам скажу. Ибо я подчиняюсь законам войны. Ваша жизнь будет зависеть от судьбы капитана – вы останетесь здесь до его возвращения.

– Иным словами, я пленница?

– Да и нет. Обращаться с вами будут самым почтительным образом, но уйти отсюда вы не сможете.

– Ладно, преподобный мессир. Пусть ваше недоверие будет платой за мою доброту, я не в претензии. К тому же Бог всемогущ, и Его воля исполнится скорее вашей.

– Что вы хотите этим сказать?

– То, что говорю, преподобный мессир, и не ищите в моих словах потайного смысла.

Преподобный Маркиз не настаивал – он позвал Железную Ногу.

– Уведите эту женщину, – велел ему священник. – Она оказала нам величайшие услуги и какое-то время останется у нас. Накормите ее, если она голодна, и напоите, если хочет пить, да постелите ей побольше свежей соломы, если она захочет спать.

И совсем тихо он прибавил:

– И чтоб глаз с нее не спускали – ни на миг! Вы за нее в ответе.

Командир горцев увел Маги – через какое-то время она уже лежала в глубине пещеры на соломенном тюфяке и, казалось, спала мертвым сном. Двоим горцам было велено приглядывать за ней, и, повинуясь приказу, они расположились в нескольких шагах от старухи, взяв ее под свой надзор.

V. Замок Орла

Прежде чем последовать вместе с нашими читателями в Замок Орла, о котором уже не раз говорилось с самого начала этой книги, мы вынуждены описать кое-какие особенности здешней местности, чтобы читатель понял, о чем у нас дальше пойдет речь.

От высокой горы, что громоздится над Илайской долиной, начинается хребет, который еще называют вторым Юрским плоскогорьем. Эта самая гора разделяет Илайскую долину и Со-Жирар, один из водопадов Эриссона, и образует громадный уступ, увенчанный округлыми холмиками, меж которых петляет дорога из Мореза в Лон-ле-Сонье.

В начале XIV века Жан де Шалон, дабы защитить Банльейскую обитель и проход к ней – настоящие юрские Фермопилы[125], повелел возвести Замок Орла в той части холмистого горного плато, что лежит слева от дороги.

К подножию скалы, образующей как бы громадную каменную стену, поднимается крутой песчаный откос усеянный мелким булыжником. Слева и спереди от неровной линии, образованной холмами, возвышается скальный выступ, остроконечный и очень высокий, как будто водруженный рукою циклопа, настолько четко он отделен от основной каменной громады.

На этой-то вершине – или игле – некогда и воздвигли главную башню и нарекли ее Игольной.

Человеческая мысль приходит в замешательство, стоит только представить себе, как дерзок был тот, кто первым задумал построить крепость на вершине этой практически неприступной скалы. Жан де Шалон мечтал о недосягаемом месте. И мечта его осуществилась: среди облаков возникла рукотворная цитадель.

Когда строительство закончилось, он назвал свое детище замком Орла, и название это подходило крепости как нельзя лучше: ибо до сих пор единственным владыкой здешних поднебесных высей был орел.

Замок занимал не все обширное плато, венчавшее гору, однако его со всех сторон окружал пояс крепостных укреплений. Прежде чем попасть сюда, надо было одолеть один за другим два подъемных моста и двое сводчатых ворот, защищенных опускными решетками. Главный вход, оснащенный первым подъемным мостом, располагался со стороны деревни Шо-де-Домбьеф. Вторые ворота и мост вели на эспланаду, посреди которой возвышался сам замок – великолепное здание с засаженной высокими деревьями земляной насыпью, сообщавшейся с Игольной башней.

Слева от эспланады, и со стороны дороги, располагалось просторное здание, где размещались латники[126]. Справа и над дозорным путем находилось другое здание, отведенное для берейторов и шталмейстеров, пажей и прислуги.

Судя по руинам всех феодальных замков, сохранившихся до наших дней в графстве Бургундском, главная замковая башня имела квадратную форму. Иголная же башня, быть может, за единственным исключением, была круглая. Впрочем, своей особенностью она была обязана, несомненно, форме скалы, на которой стояла.

В этой башне, довольно высокой, в каждом этаже имелось по одной лишь комнате. С этажа на этаж вела лестница, вырубленная в толще стены. На вершине башни была окруженная зубчатыми стенами площадка, над которой развевался господский флаг, – и с этой площадки, с высоты по меньшей мере полтора тысяч футов, открывался вид не только на долину, по которой струил свои воды Эриссон, но и много, много дальше.

На последнем холме горного уступа размещалась жилая постройка для жен владетелей Замка Орла с их чадами. Окна здания глядели на долину. Поскольку Антид де Монтегю никогда не был женат, эта половина замка скоро пришла в полное запустение. Туда можно было попасть по своеобразному продолжению земляной насыпи, разделенному пополам запирающейся решеткой, которую обычно держали открытой.

Лестница, тоже оснащенная тяжелой решеткой в верхней части, вела во двор между женской половиной и крепостной стеной. Его называли Водосборным двором, потому что когда-то посреди него в скальной породе был вырублен большой водосборник для хранения дождевой воды.

Из женской половины в этот двор, располагавшийся на уровне кухонных помещений, хлебных амбаров и фуражных складов – словом, всех помещений, где хранились подати, – вела узкая, почти сгнившая дверца, некогда заколоченная. Слуги могли попасть на двор за водой для нужд замка по сводчатому проходу, который вел сюда из кухонь и конюшен.

Партизаны-горцы, равно как и все честные люди, с оружием в руках защищавшие свободу Франш-Конте, в душе высоко ценили Антида де Монтегю, владетеля Замка Орла.

И это объясняется просто.

Как мы помним, Лакюзон сказал Раулю де Шан-д’Иверу слова, которые повторил бы любой воюющий за свой край: «Теперь Антид де Монтегю – один из самых влиятельных борцов за свободу Франш-Конте, – говорил капитан. – Из числа его вассалов я пополняю свои партизанские отряды. Это он кормит и оберегает матерей, сестер и дочерей крестьян, взявших в руки оружие».

И Антид де Монтегю действительно все это делал.

Однако большинство добрых селян не разделяли подобное мнение, потому как свою преданность великому делу народного освобождения этот богатый и благородный сеньор выказывал им же во вред.

Да, он поставлял провиант и оружие партизанам капитана Лакюзона…

Да, он набирал в своих владениях и среди своих вассалов людей, которых, отрывая от плуга, силой превращал в солдат…

Да, он заботился о дочерях и женах этих новоиспеченных вояк…

Да, он тысячу раз доказывал свою верность присяге, принесенной Испании, вернее, провинции Франш-Конте, поклявшись до последнего вздоха защищать ее от всяческих злонамерений со стороны Франции.

Однако ж при всем том он увеличил поборы во всех своих обширных владениях, включая оброки и подати, которые ленники были обязаны выплачивать ему натурой.

Все новые подати и десятины каждый божий день прибавлялись к прежним налогам, и без того непосильным.

Его управляющие объезжали округу, перерывая вверх дном все дома до самой последней убогой лачуги, дабы убедиться, что ленники не оставили себе пусть самую малую толику от излишков, причитавшихся хозяину.

Даже опустошительная война не могла служить оправданием для отказов или задержки податей. А потребность в них, казалось, росла вместе с жизненными тяготами.

Нельзя сказать, что вассалам хозяина Замка Орла недоставало чувства патриотизма, вовсе нет. За свободу Франш-Конте они были готовы пожертвовать, притом от всего сердца, последним человеком, последним экю – но все эти повинности кровью и золотом они хотели бы уплачивать добровольно, а необходимость покоряться чужой воле только разбудила в них протест против жестокой тирании и все возраставших непосильных поборов их сюзерена.

Так что, если они и связывали имя Антида де Монтегю с досточтимыми и дорогими их сердцу именами Лакюзона, Маркиза и Варроза, истинных героев и освободителей, то лишь скрепя сердце и непременно с глухим, затаенным ропотом…

Мало-помалу физические тяготы породили всевозможные домыслы. Со временем вокруг Замка Орла возникла странная атмосфера тайны и ужаса. Антид де Монтегю стал неизменным героем жутких рассказов, больше похожих на страшные легенды. Для горцев, охочих до всяких чудес, грозный сеньор сделался героем почти фантастическим, и в деревнях, на вечерних посиделках, люди поминали это зловещее имя всегда с трепетом.

Неужели все эти странные слухи, причудливые истории и впрямь имели под собой какое-то основание?

Чуть погодя мы это, конечно же, узнаем.

* * *
Оставим полковника Варроза, преподобного Маркиза и Рауля де Шан-д’Ивера молиться за благополучный исход дерзкого предприятия, задуманного Лакюзоном.

Оставим Маги-ведьму спать беспробудным сном под надзором двух горцев.

Оставим Гарба, спешащего на встречу со своим отцом.

Оставим капитана, поджидающего отца Гарба у Со-Жирара.

Оставим, наконец, всех наших героев в их безудержном стремлении ускорить ход событий и перенесемся на горную вершину – к первым наружным воротам Замка Орла.

Было около трех часов пополудни – к этому времени в окрестностях замка собралось несчетное число крестьян со всей округи. Одни толпились пока еще у подножия кряжа; другие медленно поднимались вверх по косогору вместе с тяжело груженными повозками; наконец, третьи длинной чередой, один за другим тянулись к подъемному мосту, чтобы, попав в замок, выплатить возложенные на них подати деньгами и натурой.

Время от времени в движении очереди случалась заминка, покуда приказчик осматривал, подсчитывал и взвешивал: скотину, деньги, фураж и всевозможный провиант – словом, все, что привезли ленники.

Какие-то вооруженные люди, у первого подъемного моста, следили за порядком на въезде и выезде.

На вершину кряжа только-только поднялась дородная, крепкая баба лет тридцати пяти – сорока, настоящая кумушка-здоровячка, в наряде горской крестьянки. В руке у нее была длинная, легкая палка с острым железным наконечником, которой она погоняла двух здоровенных черных, остророгих волов, тянувших повозку, груженную соломой, мешками с хлебом и картошкой.

– Слава тебе, Боже милостивый! – проговорила она на местном наречии, которое мы переводим. – Наконец-то мы с моею скотинкой добрались до места и скоро сможем оглядеться вокруг без всякой опаски ослепнуть… А-а, это вы, дядюшка Бренике? Доброго вам дня! Как живете-можете?

Последние ее слова были обращены к престарелому крестьянину, сидевшему на большом камне на обочине и жадно поедавшему внушительный ломоть пеклеванного хлеба.

– Да вроде бы ничего, матушка Готон, а вы? – отвечал старик, к которому обратилась крепкая баба. – А что это вы там себе нашептывали под нос, матушка Готон?

– Что надо, то и нашептывала… а вернее сказать – когда же закончится этот чертов подъем? Мы уж со скотинкой моей не чаяли, когда доползем.

– Не смею перечить, матушка Готон, но вы, кажись, говорили что-то про опаску ослепнуть…

– Да, говорила, ну и что с того?

– Отчего же так?

– Ах, неужели, дядюшка Бренике, вы подумали, будто я собираюсь заглядываться на Игольную башню?

– А почему бы и нет?

– Господи Иисусе, а вы-то сами на нее заглядываетесь?

– Я? Да я с нее глаз не сводил всю дорогу, пока поднимался, – с этой Игольной башни. А еще я всю дорогу спрашивал себя: вот, ежели б кому случилось свалиться с эдакой высотищи, успел бы он прочесть «Отче наш…», «Верую!»[127] и «Исповедуюсь!»[128], а главное – принять покаяние, перед тем как умереть в благодати?..

– Увы мне! – воскликнула матушка Готон. – Так вы взбирались на нее?

– Ну да, черт возьми!

– И что там видали?

– Ничего такого.

Матушка Готон дважды благочестиво перекрестилась.

– И благодарите Бога за это, по крайней мере, – проговорила она следом за тем.

– За что благодарить-то?

– За то, что он оградил вас от величайшей опасности.

– Какой такой опасности?

– Ежели б вас увидел призрак, вы бы разом ослепли.

Крестьянин опустил ломоть хлеба, в который собирался впиться зубами, и малость побледнел.

– Призрак!.. – повторил он, поднимаясь. – Стало быть, там водится привидение?

– Как! Неужто вы не знаете?

– Нет… о, да нет, не знаю.

– Ну да, там водится привидение, – продолжала матушка Готон, – такое белое-белое, высотой сто футов.

– И где же? Что оно делает? Когда его видят?

– Оно расхаживает по площадке, на верху башни.

– И часто?

– Почти каждый божий день.

– Ах ты боже мой!

– Такие вот дела, дядюшка Бренике. Днем, ежели смотреть со стороны долины, оно походит на дымку человеческой формы и как будто парит в воздухе.

– Это точно, матушка Готон?

– Раз я говорю, значит, так оно и есть.

– И стоит его увидеть, как тут же слепнешь?

– Верно. Послушайте, не далее как нынче утром…

– Вы сами видали?

– Да нет же, коли глаза у меня в целости. Но я видала того, кто видал его.

– И он ослеп?

– Как будто ему пальнули из мушкета прямо в лицо!

Крестьянина бросило в дрожь.

– Где ж с ним это случилось – беда-то такая? – спросил он дрожащим голосом.

– Недалече от Со-Жирара. Я пошла искать моих козочек, взобралась на пригорок – глядь, а по ложбинке идет какой-то малый, симпатичный такой, право слово, и одет, как сеньор. А с ним старуха-нищенка, ну в точности Маги-колдунья… ей-ей, она самая. И вдруг он как кинется на гору, ну прямо чокнутый, и давай пялиться на Игольную башню…

– А там привидение?

– Ну конечно… и малый тот сразу в крик… схватился обеими руками за глаза и покатился с горы, точно ком.

– Он что, ослеп?

– На оба глаза.

– А вы что, матушка Готон?

– А я, знамо дело, наутек, жизнь-то дороже. Вы небось поступили бы так же, верно, дядюшка Бренике?

– Ну да, ну да, конечно…

Тут толпа ленников оживилась. Вереница, было остановившаяся, двинулась своим чередом.

Матушка Готон, погоняя быков, двинулась дальше – беседа, едва начавшись, прервалась.

Мы решились предложить эту беседу вниманию наших читателей потому, что она как нельзя лучше показывает несусветные, лишенные правдоподобия слухи о замке Орла, укоренившиеся в сознании горцев.

VI. Подати

Выехав на эспланаду, крестьяне выстраивались в два ряда так, чтобы между ними оставалось свободное пространство – от одних ворот до других. Здесь размещали повозки со скотиной.

Приказчик держался впереди этой вереницы. По выражению его лица, напыщенному, чопорному, самоувернному и непомерно гордому, сразу было видно, что к своим обязанностям он относился с исключительной серьезностью.

То был старик лет шестидесяти, толстый и маленький, с широченными плечами и бычьей шеей. Над широким лоснящимся лицом приказчика, в красных пятнах, число коих и цвет выдавали в нем большого поклонника доброго винца, сияла лысина, на которой, впрочем, спереди сохранились три пучка седых кудряшек – последние следы некогда пышной шевелюры. Один такой пучок торчал на макушке, и еще два – чуть повыше висков. Его серовато-белесые глаза прятались под густыми, кустистыми бровями, пока еще черными, как смоль; нижняя губа, толстая и чувственная, свисала едва ли не до подбородка. Голова у приказчика была непокрыта; на нем был широкий плащ, который с трудом сходился на выпирающем животе и держался лишь на шерстяном шнуре. На коротком красном носу приказчика сидели очки без дужек, крепко обжимавшие переносицу. Он просматривал длинный список с именами всех ленников и пометками, кто, чего и сколько должен.

Время от времени он обмакивал облезлое перо в свинцовую чернильницу, которую поваренок держал перед ним на расстоянии вытянутой руки.

Словом, по этому портрету, скорее комичному, чем отталкивающему, можно с полной уверенностью заключить, что ретивый служака был вылитый монах из романов Рабле.

Однако, если полностью довериться такому описанию, можно с легкостью ошибиться. Физиономия у приказчика была презабавной – верно, но вместе с тем выражение у нее было грозным. Взгляд серых глазкок, бесстрастных и даже хищных, пронизал насквозь. Своею отвислой губой он напоминал Каракаллу[129] или Нерона. А злобным лицом, с грубыми чертами, – больше походил на тигра.

Такому извергу доставляло несказанную радость видеть слезы у тех, кто проливал их по его милости. При этом он держался непоколебимо, как не ведающий сострадания палач с холодным, бесчувственным сердцем, – и владетель Замка Орла, назначивший его взимать поборы, не ошибся в выборе.

Скоро мы увидим, как приказчик справлялся со своими обязанностями.

Сверившись со списком, он выкликал ленников, число которых к этому времени заметно поубавилось, поскольку было уже далеко за полдень.

– Жан-Мари Гу, с фермы Шармон! – возглашал он.

– Мы тут, – ответил смуглый человечек, чье обветренное лицо, со шрамом от ножа, выдавало в нем чистокровного испанца.

Он вел за собой двух волов, запряженных в телегу, за которой плелась на привязи корова, а вместе с нею четыре барана.

Приказчик метнул взгляд на телегу, потом на скотину и, уткнувшись глазами в список, продолжал:

– Пять мешков пшеницы, два – ржи, три – ячменя, шестьдесят фунтов копченого сала, один окорок, пятьдесят экю наличной ходовой монетой, полуторагодовалая корова, телившаяся, четыре годовалых барана, исправных, нестриженых… Все при тебе?

– Да, мессир, все-все. А вот и полсотни экю для довеску.

Крестьянин извлек из кожаного кошелька одну за другой серебряные монеты, передал приказчику, и тот со звоном опустил их в висевшую у него на боку мошну.

– Значит, Жан-Мари Гу, говоришь, здесь все… А потребного ли веса твои мешки? Откормлены ли твои бараны?

– О, уж за это ручаюсь.

– Ну конечно, вы завсегда ручаетесь, для вашего брата это раз плюнуть. А вот мы сейчас возьмем да поглядим…

Приказчик подал знак.

Слуги мигом опорожнили телегу и перегрузили все на чашу огромных весов, предназначенных специально для замера.

Крестьянин с тревогой следил за происходящим.

Вес оказался точным. Осмотренные следом за тем бараны были признаны упитанными, а их шерсть – длинной и мягкой.

Телегу снова загрузили.

– А ферма у тебя, видать, знатная, Жан-Мари Гу, – заключил приказчик.

– Пока не жалуюсь, мессир, только все постоянной заботы требует… вот трудами праведными и сводим концы с концами.

– Под конец года наверняка что-нибудь да остается про запас, а, Жан-Мари?

– Не так чтоб уж очень много, мессир, разве что самая малость.

– А вот монсеньор другого мнения. Он увеличивает повинность на десять экю, десять мешков пшеницы, четыре меры картошки и на пару баранов.

– Но, мессир!.. – вскричал крестьянин, потрясенный до глубины души.

– Да будет, будет тебе! – не дав ему договорить, продолжал приказчик. – Дело решенное. И чтоб в следующем году все было тютелька в тютельку, не то!..

Вслед за тем он зычно прибавил:

– Жан-Мари Гу с фермы Шармон – принято!.. Следующий!

Глубоко опечаленный крестьянин хлестнул быков и покатил телегу в замок. Приказчик же, заглянув в свой список, продолжал делать свое дело:

– Пьер-Антуан Конте из Гранж-Фокона: восемь мешков овса, свинья весом три сотни, бык – восемь сотен, три сотни экю наличной ходовой монетой.

– Вот, – отвечал седовласый старик со сгорбленной спиной, которую он, как видно, не разгибал всю свою жизнь.

– При тебе все?

– Все, мессир.

– А деньги?

– Вот.

– Хорошо. Разгружаем – взвешиваем.

Вес признали удовлетворительным. Старику тоже объявили о повышении поборов. Объявление было произнесено торжественно, и телега его покатила дальше.

– Франсуа Тери с фермы Птит-Шьет, – продолжал свое приказчик. – Пятнадцать мешков пшеницы, четыре – муки, шесть – овса, три – ячменя, пять буасо[130] картошки, бык весом восемь сотен, четыре годовалых барана, исправных, нестриженых, три десятка откормленных куриц, сорок фунтов масла, четыре тысячи фунтов сена, пятьдесят экю наличной ходовой монетой…

Ответа «вот» не последовало.

Приказчик вскинул глаза – и вместо старика-ленника, как ожидал, увидел перед собой прелестную девицу, бледную и дрожащую, утиравшую раскрасневшиеся глазенки кончиком платочка из хлопка.

– Эй, – грубо вопросил он, – а ты кто такая?

– Я дочь Франсуа Тери, – пролепетала бедная девочка.

– А где твой папаша?

– Дома.

– Почему не явился сам?

– Ему невмоготу.

– Как это!.. Что такое!.. – вскричал приказчик, подтянувшись на своих коротких ножках, точно разъяренный, расхорохорившийся петух. – Он не имел права! Что ж это значит? С него причитается! И где же его оброк?

Вместо ответа девица ударилась в слезы.

– Разве можно! – не унимался человечек, топнув ногой. – Уж, часом, не потешиться ли над нами вздумали! Франсуа Тери из самых зажиточных наших ленников! Оброк… где оброк?

– Увы, мессир, пришли серые…

– Серые пришли? Ну и что?

– И вынесли все подчистую, обобрали нас до нитки. Спалили риги и фуражные склады. Угнали быков, баранов… все-все унесли!

– И папаша твой позволил им хозяйничать у себя вот так, преспокойно, и даже не посмел перечить?

– О, он защищал наше добро, мессир… даже в драку полез. И дрался, как настоящий солдат. Одного из моих братьев тяжело ранили. А отцу проткнули шпагой бедро.

– Тем хуже для него. А как насчет оброка?

– У нас ведь больше ничего не осталось, мессир, говорю же, серые все вынесли или сожгли…

– Даже полсотни экю?

– Увы, мессир, мы думали продать быков с баранами и выручить деньги…

– И твой папаша надеялся, что ему все с рук сойдет?

– Он надеялся, что монсеньор сжалится над ним. Он так и лежит в койке – из-за раны: уж больно она донимает его.

– Что ж, тогда передай своему папаше, от меня, что ежели через неделю он не заплатит все сполна, то отправится в казематы замка – уж там-то он живо встанет на ноги.

– Помилуйте, мессир, во имя Неба! – пролепетала девица сквозь слезы. – Сжальтесь над нами!

– Ты слышала? Срок – неделя!

– Но, Господи всемогущий, как же нам управиться за такой срок?

– Меня это не касается – отстань! Через неделю – слыхала?.. Следующий!

Провожая взглядами девицу, которая от отчаяния рвала на себе волосы и била себя по лицу, ленники, выстроившиеся на эспланаде, тихозароптали.

– Что это я слышу! – вскричал приказчик, выйдя из себя и хватив ладонью по списку; сунув потрепанное перо за ухо, он обвел всех вокруг грозным взглядом своих белесых глазенок. – Что такое я слышу! Вы что же, мужланы, хотите, чтоб стража намяла вам бока, а то ишь расхорохорились! Ежели еще услышу от кого хоть слово, глядите, монсеньор всем удвоит подать!

Угроза мигом подействовала – и вновь стало тихо, словно по мановению волшебной палочки.

И в этой мертвой тишине можно было слышать, как муха пролетит.

Между тем приказчик продолжал перекличку:

– Вдова Готон Клеман, с фермы Илай! – выкликнул он. – Так, шесть мешков пшеницы, четыре буасо картошки, сорок экю наличными, бык весом восемьсот, головка сыру весом тридцать фунтов!

– Вот, вот, мессир, – отвечала, выходя вперед дородная, крепкая баба, с которой мы уже успели познакомиться: это она рассказывала старику Бренике легенду о белом призраке Игольной башни.

При виде этой бой-бабы, лицо у приказчика смягчилось, исполнившись доброжелательства.

– Ах-ах, кумушка моя, – проговорил он, кокетливо прилизывая три свои волосинки, – а вот, стало быть, и вы?

– Как видите, мессир, я к вашим услугам, – ответила матушка Готон, сделав легкий реверанс.

– А как там наш должок, матушка?

– У меня все с собой.

– Так уж и все?

– Право слово, ежели чего и недостает, то самой малости, грешно и говорить.

– И все же давайте-ка поговорим. Так чего там у нас недостает?

– Сыру.

– Ну и ну! Как же это так?

– Понимаете, это не моя вина. Сами знаете, мне, как и всем в деревне, приходится носить молоко на сыроварню в свой черед. А коровушек моих сглазили, и они, бедняжки, перестали доиться. Но наш монсеньор кюре заговорил их да водицей святой окропил – и они снова стали дойными. Уж дайте мне немножко времени!

– И сколько же?

– Недельку.

– Даю две.

– Благодарю сердечно, мессир!

– А я, как только соберусь в Илайскую долину, непременно загляну к вам с приветиком, кумушка моя.

– Мне будет только за счастье и в радость.

– Вдова Готон Клеман, – крикнул приказчик, – принято!.. Следующий!

Вслед за тем он кликнул:

– Жак-Реми Гарба, из Менетрю-ан-Жу!.. Три тысячи сена, семьдесят пять экю, четыре мешка ячменя, три мешка пшеницы…

Никакого ответа на оклик не последовало.

– Как! – удивился приказчик. – Как! Гарба нет, что ли?

– Будет с минуты на минуту, мессир, – выходя вперед, сказал какой-то крестьянин.

– Почему опаздывает?

– У его телеги сломалось колесо недалеча от Со-Жирара. Починит и тогда подъедет.

– Ладно, займемся им в последнюю очередь.

И приказчик принялся за других ленников.

Давайте предоставим ему заниматься его нелегкими трудами, а сами перенесемся во внутренний двор замка.

С эспланады повозки одна за другой подъезжали к крыльцу с длинной лестницей, что вела к парадной двери главного здания. Антид де Монтегю стоял на верхней ступени крыльца, и каждый ленник, проходя мимо, задерживался, чтобы приветствовать его и дать ему осмотреть хозяйским глазом привезенные подати. Вслед за тем повозки сворачивали направо, выезжали на дозорный путь и останавливались на Водосборном дворе. Там слуги их быстро разгружали и распределяли провиант по складам и хранилищам. После этого повозки, порожняком, сворачивали на ту же дорогу, по которой прибывали, катили обратно через всю эспланаду и выезжали из замка.

К тому времени, когда мы приблизились к владетелю Замка Орла, уже смеркалось – день клонился к вечеру, и вереница повозок незадолго перед тем закончилась.

– Это еще что такое? – спросил Антид де Монтегю одного из шталмейстеров, находившихся рядом. – Если все кончилось, почему стража не возвращается, почему не заперли ворота?

Шталмейстер поспешил разузнать что к чему и через некоторое время вернулся на пару с приказчиком.

– Монсеньор, – смиренно, с глубоким почтением доложил тот, – мы ждем еще кое-кого…

– Кто же этот дерзкий плут, заставляющий себя ждать?

– Монсеньор, это Реми Гарба из Менетрю-ан-Жу.

– Отец ординарца Лакюзона?

– Он самый, монсеньор. Впрочем, у него есть оправдание за проволочку.

– Какое же?

– По дороге с ним случилась незадача: на подъезде к Со-Жирару у его телеги сломалось колесо.

– Пусть пеняет на себя, перед дорогой надобно все проверять.

– Что же делать, монсеньор?

– Пусть стража возвращается, и запирайте ворота!

– А как же Гарба, монсеньор?

– Пусть завтра приходит.

Приказчик уже собрался удалиться, чтобы исполнить волю хозяина, как вдруг в эту самую минуту с эспланады донесся звонкий, красивый голос: звучал первый куплет песенки, которую горцы Лакюзона переняли у обитателей долины. Песенка эта родилась в Брессе, и партизаны заводили ее лишь тогда, когда хотели посмеяться над брессанцами, которых они ненавидели и презирали всей душой.

А пел голос вот что:

Когда весна приходит в дом,
Когда все яблони цветут,
Когда поля и пустоши кругом
Благоуханием своим зовут,
Красавцы парни и девицы,
Степенные и озорницы,
Мечтают всласть повеселиться.
– Мессир приказчик, – крикнул издалека кто-то из прислуги, – а вот и Гарба из Менетрю-ан-Жу пожаловал!

– Ладно, иду.

И приказчик было собрался обратно на эспланаду.

VII. Хозяин замка Орла

Антид де Монтегю его остановил.

– Нет, – сказал он, – ждите здесь, а Гарба пусть приведут на передний двор замка – подати взыщите с него при мне.

Слуга побежал передать опоздавшему требование господина графа.

И вскоре песенка зазвучала совсем близко:

Идем со мной, голубушка моя,
Идем скорей, зову же я тебя.
Там, за серой пустынной землей
Лежит маленький рай неземной.
Идем со мной, осчастливь же меня.
Там сочной земляникой усеяны поля,
Там счастливы будем мы – ты и я.
В эту минуту появилась груженная сеном телега, запряженная парой волов, которых погонял стрекалом наш певец.

– Э, – воскликнул тут Антид де Монтегю, – это ж не Гарба-ленник, а Гарба-ординарец!

– Сын заместо отца, монсеньор, к вашим услугам, – отвечал малый, стягивая с головы шапку и останавливая волов, – что отец, что сын – одно и то же…

– Как же это вышло?

– Все просто, монсеньор. Повстречал я отца у Со-Жирара, глядь, а у него там поломка случилась, да и сам он весь какой-то хворый, вот я его и подменил, чтоб на него не гневались за опоздание.

– Так ты что же, капитану сегодня не надобен?

– Похоже, так оно и есть, монсеньор, раз он отпустил меня до завтра.

– А сам-то он где сейчас – в Гангоновой пещере?

– Нет, монсеньор, нынче утром подался куда-то.

– Один?

– С полковником Варрозом, преподобным Маркизом и шестью десятками горцев.

– Должно быть, на вылазку?

– Кажись, так, монсеньор.

– И куда же?

– Капитан мне не докладывал.

– А когда вернется, знаешь?

– Нынче ночью, монсеньор.

Покуда владетель замка и ординарец вели меж собой этот разговор, стало совсем темно.

– Монсеньор, – сказал тут приказчик, – угодно ли вам будет, ежели мы начнем взвешивать сено и мешки?

– Только не сегодня, – ответил Антид. – Уже давно пора поднимать мосты и запирать ворота. Вот завтра все и взвесите.

– А с телегой как быть?

– Пускай отвезут ее на Водосборный двор и распрягут.

– Монсеньор, – сказал тогда Гарба, – я хотел бы попросить вас об одной милости.

– Какой?

– Дозвольте отвести моих волов в стойло и оставить там на ночь, а я прекрасно переночую и в телеге, на сене.

– Что до волов, не возражаю, а вот ты – другое дело. Ночью посторонним в замке не место, кто бы они ни были.

– Видите ли, монсеньор, завтра на рассвете мне велено быть уже в Гангоновой пещере.

– В таком случае отправляйся ночевать к своему отцу в Менетрю-ан-Жу, а завтра пусть он сам забирает свою телегу с волами.

– Хорошо, монсеньор.

– А когда увидишь капитана Лакюзона, полковника Варроза и преподобного Маркиза, передай, что мои чувства к ним неизменны – так было и будет всегда.

– Непременно передам, монсеньор.

– А теперь ступай, мой друг.

Гарба ударил валов стрекалом и повел их к дозорному пути, а сам походя запел дальше:

Поспешим же, душа моя,
Уж скоро весна пройдет,
За нею настанет осенняя пора,
Так что время больше не ждет.
Весна же нас без удержу зовет.
Так поспешим! И я скажу тебе там то,
Что рассмешит тебя сильней всего.
Телега выкатила на Водосборный двор. Наш малый распряг волов, бросил телегу посреди двора и, перед тем как отбыть восвояси, произнес довольно громко, будто обращаясь к самому себе:

– Ну вот, самое трудное позади… Удачи!

Вслед за тем он вернулся на дозорный путь, прошел через передний двор, эспланаду, подъемные мосты и всю дорогу все звонче и звонче напевал:

Над зелеными полями жаворóнок
Крылышками машет и поет: люблю!
В роще славка гомонит спросонок,
Все порхает да свистит: фью-фью!
Вот и мы, как ласточки, с тобой,
Аки горлицы, томимые тоской:
Любви не ведом благостный покой.
Спускаясь с горы, Гарба все пел и пел свою незатейливую песенку: пятый куплет, за ним шестой, седьмой (всего же их насчитывалось тридцать два!..).

Мало-помалу голос его становился тише – и в конце концов совсем затих вдали.

* * *
Прошло немало времени после того, как отзвучал последний куплет брессанской песенки Гарба и как наш удалец спустился в долину.

Церковный колокол в Менетрю-ан-Жу пробил десять часов, холод стоял собачий, луна пряталась за плотным облачным занавесом, покрывавшим небо.

Латники, которые сдерживали днем толпу ленников, уже давно вернулись в здание, служившее им казармой. Цепи, поднимавшие тяжелые мосты, натянулись втугую; подъемные решетки со скрежетом опустились в пазы; массивные ворота, глухо лязгнув в петельных крюках, затворились.

Свет в господском доме мало-помалу везде погас, кроме одной комнаты. Замок погрузился в глубокую тишину и непроницаемую тьму.

И вот теперь мы попробуем вместе с нашими читателями проникнуть в просторную гостиную, расположенную сразу за караульным помещением в главном замковом здании, предназначенном для его владетеля.

Эту гостиную, которая в наши дни могла бы показаться непомерно большой, венчал куполообразный потолок, украшенный росписью незамысловатой, впрочем, старинной и потому ценной, принадлежащей, вероятно, кисти кого-то из учеников Орканья[131], сбившегося однажды с дороги в Юрских горах. Художник думал изобразить души праведников, проходящих через искупление грехов в чистилище. Заметим, однако, что искаженные лица у фигур, корчащихся в страшных муках среди раздвоенных языков кроваво-красного и ярко-желтого пламени, напоминали скорее проклятых, нежели Божьих избранников.

Напротив входной двери помещалась наружная застекленная дверь, выходившая сразу на земляную насыпь, что вела к Игольной башне. Четыре окна глядели на площадку перед казармой латников и на Водосборный двор: владетель Замка Орла мог наблюдать за происходящим вокруг прямо из гостиной.

Посередине филенки, с левой стороны, располагался высокий, увенчанный гербом камин из отшлифованного камня. Над камином, чуть наклоненное вперед, висело венецианское зеркало размером два на два фута, в раме из шлифованного хрусталя – предмет неслыханной роскоши по тем временам. Под зеркалом стояло единственное украшение каминного колпака – громадный серебряный кубок тончайшей чеканки, выполненной одним из соперников флорентийца Бенвенуто Челлини[132], а может, и самим великим мастером. На боках кубка были изображены рельефные гербы дворянского рода Водри, который, не имея наследников по мужской линии, стал домом Монтегю, поскольку отец нынешнего хозяина Замка Орла женился на последней и единственной носительнице фамилии Водри. Этот огромный сосуд вмещал добрых полторы пинты[133] вина. И последний барон де Водри осушал его в один присест.

Стыд и позор на все времена вырождающимся бражникам, нашим современникам, потягивающим мелкими глотками вина лучших марок, к примеру, «Шато-Лафит» или «Шамбертен» из бокальчиков тонкого стекла едва ли не с наперсток и упивающимся в стельку уже на четвертой бутылке! Куда же канули те времена, когда Бассомпьер[134], не найдя кубка достойной меры, пил из своего ботфорта за процветание тринадцати кантонов[135]? Ах, кто мы в сравнении с нашими отцами и кем станут наши сыновья в сравнении с нами?..

Однако не подумайте, будто в этом шутливом наблюдении мы поем хвалу невоздержанности, вовсе нет: мы всего лишь восхваляем поистине сверхчеловеческую силу непоколебимого здоровья наших добрых предков!..

Но вернемся к делу…

Стены гостиной, в которой мы оказались, были до потолка обшиты гобеленами с изображением скорбных сцен и героев Священного Писания: гибель евреев, поклонявшихся Медному змею, избиение младенцев, Саул и Аэндорская ведьма, Лазарь во гробе…

По обе стороны от входной двери бросались в глаза два портрета в полный рост на дубовых панелях, в немного потускневших от времени позолоченных рамах, украшенных богатой лепниной. На этих портретах были изображены, в надменных позах и с высокомерными лицами, последний представитель рода Водри и первый отпрыск семейства Монтегю.

Наконец, на филенке справа, между двумя окнами, виднелись простенькие часы под округлым колпаком в виде гербового шлема, накрывавшего их целиком, и с единственной стрелкой на белом фаянсовом циферблате с синими циферками. Часы висели в восьми футах над полом, а их тяжелый маятник монотонно покачивался у самого пола, едва не касаясь его.

Рядом с камином, перед высоченным креслом, увенчанным гербом рода Монтегю, помещался круглый полированный дубовый стол, покрытый довольно дорогой скатертью, вывезенной с Востока, должно быть, во времена Крестовых походов.

В кресле, вперившись в очаг, где пылал огонь, полулежал властитель Замка Орла.

В то время, когда происходили события нашего рассказа, описанные нами с исторической достоверностью, Антиду де Монтегю было где-нибудь лет пятьдесят, однако, даже вглядевшись внимательно в черты лица и фигуру этого почтенного сеньора, определить его возраст, наверное, было бы нелегко. Очень высокого роста, безупречного сложения, он держался прямо, как юноша, и его мощный, гибкий торс на удивление ладно держался на крепких бедрах. Наделенный невероятной ловкостью и необычайной физической силой, он взбирался по горным тропам, считавшимся непроходимыми, со скоростью и проворством охотника-горца. Он смог бы, подобно Милону Кротонскому[136], разорвать живого льва своими руками.

Его открытое лицо отличалось правильными, красивыми чертами и тем не менее с первого же взгляда оно внушало отвращение и даже страх – и все, должно быть, из-за резко очерченной горбинки на его орлином носу и хищного, жестокого выражения темно-зеленых, почти черных глаз.

Его вьющиеся матово-черные волосы, без блеска и совсем без седины, расходились на бледном лбу, едва тронутом морщинами.

Дополняла же его своеобразную внешность длинная, полная борода.

К такому резко очерченному лицу, в котором читались двоедушие и властность, вполне пошел бы тюрбан восточного деспота.

Андтид де Монтегю был в камзоле коричневого сукна; длинные гетры мягкой кожи облегали до середины бедер его крепкие ноги.

Как мы уже говорили, он полулежал в большом кресле и следил рассеянным взглядом за мимолетными искорками, сверкавшими в очаге.

Слуга, стоявший чуть поодаль – в трех-четырех шагах, ждал его распоряжений.

Прошло несколько минут.

Хозяин Замка Орла вдруг вскинул голову и сказал слуге:

– Ступай за пленницей.

Тот скользнул в наружную застекленную дверь, выходившую, как мы помним, на земляную насыпь.

Во время его отсутствия Антид де Монтегю принялся мерить шагами гостиную: опустив голову, скрестив руки на груди, он ходил туда-сюда с видом глубоко озабоченного человека.

Но вот вернулся слуга – с собой он привел девушку.

Стоит ли уточнять, что этой девушкой была Эглантина?

Невеста Рауля де Шан-д’Ивера остановилась в нескольких шагах от господина Замка Орла и так и замерла перед ним в молчании. На ее бледном, осунувшемся лице были заметны следы недавних слез. В ее прекрасных, хоть и покрасневших, глазах под опухшими веками читались горе и тревога, вызванные тем, что она оказалась в положении пленницы.

Однако в ее взоре, скрытом длинными ресницами, нет-нет да и вспыхивали проблески надежды.

Антид де Монтегю впился в нее долгим, странным взглядом – пристально-неподвижным.

– Девушка, – сухо проговорил он вслед за тем, хотя в голосе его не чувствовалось ни суровости, ни угрозы, – выслушайте меня!

Эглантина подняла голову.

Выражение ее лица тотчас изменилось: брови сдвинулись, взгляд сделался колким, на губах появилась гордая ухмылка, к бледному лбу, из глубины возмущенного сердца, прихлынула кровь. Ее красота, такая мягкая и чистая, вдруг исполнилась величия и властности, сделав девушку ослепительно-прекрасной. В ту минуту ее можно было бы назвать рассерженной королевой.

Даже сам владетель Замка Орла не смог не восхититься столь чудесным превращением.

– Я слушаю вас, мессир, – твердо сказала девушка, – и готова вам отвечать.

– Вы бы много дали, чтобы выйти отсюда, не правда ли? – продолжал сеньор.

– Ошибаетесь, мессир.

– Как! Неужто плен не кажется вам тяжким?

– Он наполняет меня радостью и гордостью. Когда столько храбрецов и благородных сеньоров беззаветно жертвуют собой ради святого дела освобождения родины, как может бедная девушка не гордиться тем, что вместе с ними жертвует своей свободой, а если понадобится, то и жизнью?

– От ваших слов веет фанатизмом, – с натянутой ухмылкой возразил Антид де Монтегю.

– Нет, мессир, это всего лишь самопожертвование.

На мгновение воцарилась тишина.

– Если вы поклянетесь… если поклянетесь на Евангелии во спасение своей души, сдержите ли вы ваше слово?

Эглантина пожала плечами.

– А если я спрошу вас, мессир, – воскликнула она вслед за тем с нескрываемым пренебрежением, – спрошу, как вы сами относитесь к людям, которые сначала дают клятву, а потом изменяют ей?

– Итак, если я верну вам свободу при условии, что вы поклянетесь никогда и никому, даже священнику на исповеди, не рассказывать, где вы были, смею ли я рассчитывать…

Эглантина тут же прервала сеньора.

– Не продолжайте, мессир, – ответила она, – это бесполезно.

– Что вы хотите этим сказать?

– Не стоит требовать с меня клятвы, которую я ни за что не выполню.

– Так вы отказываетесь поклясться, что будете хранить полное молчание?

– Да, мессир.

– Почему же?

– Потому что первым делом, будь мне дана свобода, я пошла бы и рассказала героям, которые считают вас своим другом, кто такой на самом деле Антид де Монтегю, хозяин Замка Орла.

– Поостерегитесь, девушка!

– Чего же, мессир?

– Вы моя пленница. И свободы, которой вы гнушаетесь, вам, возможно, придется ждать ох как долго.

– Вы устанете этого ждать раньше меня, мессир. У несправедливости есть предел, а у смирения – нет.

– Стало быть, вы исполнены смирения и готовы ко всему.

– Да, мессир, я исполнена смирения и готова ко всему, даже к смерти.

– И вы готовы без сожаления попрощаться со всеми, кто любит вас и кого любите вы, ведь вы их больше никогда не увидите?

– Будущее зависит не от вас или от меня, мессир, оно в руках Божьих.

– Значит, вы с легким сердцем готовы со всем расстаться?

– С легким или тяжелым – какая разница, лишь бы не пасть духом.

– Хорошенько подумайте, девушка, ведь это, быть может, навсегда…

– Ну и пусть навсегда, – твердо ответила Эглантина.

И с улыбкой прибавила:

– Быть может…

От выражения, с каким она произнесла эти слова – «быть может», Антида де Монтегю бросило в дрожь.

– На что же вы надеетесь? – вскричал он.

– На Бога, мессир!

– Бог ничего не сделает для вас.

– Кто знает…

– Я не боюсь ни Бога, ни людей! – резко бросил властитель замка.

– Это кощунство и ложь! – возразила Эглантина. – В тот день, когда Богу будет угодно избавить меня от вас, Он пошлет мне на выручку человека, при виде которого, мессир, вас бросит в дрожь, каким бы могущественным вы себя ни мнили.

– И кто же, – с усмешкой вопросил Антид де Монтегю, – кто этот человек?

– Капитан Лакюзон. Вам хорошо знакомо это имя, мессир, – едва заслышав его, вы уже бледнеете.

– Капитан Лакюзон считает меня самым верным своим союзником.

– Вы окружили свои измены непроглядным мраком, мессир, но довольно одной лишь искры – и тьма рассеется.

– Откуда же возьмется эта ваша искра?

– Кто знает… – повторила Эглантина.

– К тому же, – продолжал сеньор, – капитан никогда не догадается, где вы.

– Кто знает… – в третий раз промолвила Эглантина.

VIII. Посланница

Невзирая на величественное и бесстрастное выражение, лицо Антида де Монтегю свело судорогой, на широком, выпуклом лбу обозначились глубокие морщины.

Он упал в широкое, украшенное гербом кресло и какое-то время невнятно бормотал себе под нос, словно чересчур озабоченный человек, который говорит сам с собой.

В его душе шла жестокая борьба самых противоречивых чувств, и следы этой внутренней борьбы отражались на его лице.

– Девушка, – через некоторое время сказал он, – вы только что сделали то, что до вас еще никто не делал и больше никогда не сделает: вы бросили вызов мне в лицо, вы говорили со мной с дерзкой надменностью, вы оскорбили меня. Но я не монстр, как вы, конечно же, полагаете, и я не стану мстить в ответ. Люди, которые привели вас сюда, желая оказать мне услугу за хорошую награду, поставили меня в неловкое до странности положение. Вы, сами того не желая, узнали тайну, а это вопрос жизни и смерти. И вам было бы должно умереть, ибо того, разумеется, требуют мои интересы и безопасность. Однако я не смею обрекать вас на смерть. Мне хотелось бы дать вам свободу. И я поверил бы одному вашему слову, хотя никому и ничему вокруг себя не верю. Я попросил у вас клятву – вы мне отказали и этим сами заперли дверь, которую я открыл перед вами. Что ж, ваша воля будет исполнена: можете сколько угодно мечтать о самопожертвовании – вы остаетесь моей пленницей…

– Я уже говорила вам, мессир, – прервала его Эглантина, – я принимаю это так же, как приняла бы смерть.

– Стало быть, придется мне вернуться к моему первоначальному замыслу, – продолжал Антид де Монтегю. – Вы останетесь заложницей – моей и моих союзников. Но здесь вам нельзя оставаться.

Услышав последние его слова, Эглантина вздрогнула.

– Вы уедете отсюда, – продолжал меж тем хозяин замка.

Девушка стала бледной, как полотно.

– Уеду? – переспросила она.

– Так надо.

– Боже мой, что вы намерены со мной сделать?

– Граф де Гебриан, мой могущественный союзник, к которому вас отвезут, подыщет вам надежную темницу, чтобы обеспечить ваше молчание.

– Что ж, пусть так! – как будто оживившись, проговорила Эглантина. – Какая разница, чьей пленницей мне быть – владетеля Замка Орла или графа де Гебриана. Я готова ехать хоть завтра…

– Нет, не завтра, милая моя.

Эглантину с ног до головы пронизала судорога.

– А когда?

– Нынче же ночью… прямо сейчас.

– Нынче ночью… прямо сейчас… о, нет, это невозможно!

– Невозможно? Почему же?

– Подождите хотя бы до завтра, мессир, умоляю!

Антид де Монтегю бросил на девушку подозрительный взгляд.

– Странное дело, – проговорил он.

И потом, уже громко, прибавил:

– Что за серьезная причина кроется за вашим желанием провести эту ночь в замке Орла? Чего вы ждете? На что надеетесь?

– Ничего не жду, мессир, и ни на что не надеюсь, – живо ответила Эглантина. – Да и чего мне ждать? На что надеяться? Мне всего лишь хотелось немного отдохнуть, я совсем обессилела, от усталости меня ноги совсем не держат.

– Отдохнете в шведском лагере. Потом, если вы не в силах идти, вас понесут…

– Кто же?

– Человек, которого я жду, он вами и займется.

– Но кто этот человек, мессир?

– Да вот он.

С этими словами Антид де Монтегю подошел к одной из двух картин, о которых мы уже упоминали, – тех, что висели справа и слева от входной двери в гостиную. Это был портрет в полный рост барона Гийома де Водри. Граф нажал на кнопку, спрятанную меж лепнины позолоченной рамы.

Послышался сухой треск разжавшейся пружины. Панель в стене целиком повернулась на невидимых петельных крючьях – за нею показался широкий проем, а за ним – непроглядная тьма.

– Капитан Брюне, – кликнул господин замка, – входите!

Из мрака потайного хода медленно возникла чья-то фигура – она сделала несколько шагов вперед и – вместо одного из головорезов Лепинассу перед Антидом де Монтегю будто выросла из тьмы высокая женщина, облаченная в жалкие лохмотья. При виде странной незнакомки Эглантина вскрикнула от испуга. Да и сам сеньор, невероятно удивившись столь нежданному явлению и подпав под власть местных суеверий, попятился назад.

– Что это значит? – прошептал он.

– Вы ведь не меня ждали, монсеньор? – бросила незнакомка.

– Кто вы, женщина?

– Я жалкая нищенка, все кличут меня Маги-ведьмой.

– Откуда вы набрались столь невероятной дерзости, что посмели проникнуть сюда и вынюхивать мои тайны?

– А что мне делать с вашими тайнами, монсеньор? Да и вынюхивать тут нечего: я уже давно все знаю.

– Вы?..

– С той самой ночи, когда в замке Шан-д’Иверов случился пожар, тому уж лет двадцать, я знаю имя Черной Маски.

Антида де Монтегю бросило в дрожь.

– Я могла бы продать это имя, монсеньор, – продолжала Маги, – однако, как вам известно, я этого не сделала.

– Но как… – продолжал граф, силясь подавить волнение, – как вы попали в замок? Откуда узнали про потайной ход? Кто открыл вам ворота?

– Могу вам сказать: я же ведьма. А еще – напомнить: ведьмы знают все-все, и запертые ворота да двери – им не помеха. Но я готова открыть вам правду.

– Говорите, говорите скорей!

– Вам знаком этот ключ, монсеньор?

И Маги показала владетелю замка Орла какой-то ключ.

– Да, – отвечал тот, – знаком. Он от потайного хода.

– И вы сами передали его тому, кого ждали сегодня к десяти часам вечера, – Брюне, ставшего единственным предводителем серых из Бюге, после того как Лепинассу прикончили в Сен-Клоде.

– Но как этот ключ, который я вчера собственноручно передал Брюне, сегодня попал в руки к вам?

– Очень просто, монсеньор… впрочем, это целая история. У вас есть время послушать?

– Рассказывайте, только не лгите.

– Я буду говорить одну только правду, монсеньор. Да и зачем мне лгать? Вы знаете Шарезьерский лес?

– Как свои пять пальцев.

– Так вот, нынче вечером, незадолго до того, как стало смеркаться, выхожу я на лесную опушку и чуть поодаль слышу страшный шум – лязг оружия, выстрелы, и все ближе да ближе. Я мигом в чащу, затаилась и давай смотреть. Гляжу, а там четверо бьются с двумя десятками серых. И вот через какое-то время трое из той четверки упали, а четвертый – вот лицо его не смогла разглядеть – знай не сдается, хоть и один остался. А после и он упал. Тут серые как накинутся на него… Ну а когда тот поднялся… вернее, когда его подняли, несчастный был уже связан по рукам и ногам. Серые соорудили носилки из своих мушкетов, уложили на них раненого и унесли с собой, и осталось их уже человек не то десять, не то двенадцать.

– Ну, – живо полюбопытствовал Антид де Монтегю, – вы так и не узнали, кого они захватили в плен?

– Нет, монсеньор, но, может, вы и сами скоро поймете…

– Продолжайте.

И Маги принялась рассказывать дальше:

– Потом несколько серых, вместе с носилками и пленным, свернули вправо. А остальные подались в другую сторону – и тут вдруг их окружили крестьяне, с полсотни человек, с мушкетами да вилами. Те бедолаги даже не сопротивлялись – и многие из них сразу прямо там и полегли. Остальные струхнули и давай бежать. Прошло несколько минут, и в Шарезьерском лесу снова была тишь да гладь. Единственно, в двух местах, где случились те стычки, на окровавленном мхе осталась лежать дюжина трупов… Я выбралась из чащи, где пряталась, и отправилась в знакомую пещерку – думала скоротать там ночь. Прошла, наверно, две-три сотни шагов и тут слышу – кто-то жалостливо так стонет. Я туда – на этот самый стон и чуть поодаль вижу: под деревом человек лежит, полумертвый.

– Ну и… – вскричал в нетерпении хозяин Замка Орла, – кто же этот человек?

– Я наклонилась к нему проверить, жив ли, потому как он уж и стонать перестал. А он услыхал это и открыл глаза.

– Вы добить меня пришли? – спрашивает.

– Нет, – говорю, – пришла вот помочь вам, ежели чем смогу.

– Бесполезно.

– Отчего же?

– Конец мне пришел…

– И не такие выкарабкивались…

– У меня три пули в животе, так что навряд ли.

Тут он весь как скорчится да как захрипит!.. И так с минуту. Я уж думала, вот-вот отдаст Богу душу. А он малость поутих, с трудом эдак приподнялся, вперился в меня и говорит:

– Сдается мне, я где-то вас уже видел. Вы кто?

– Маги-ведьма.

– Водишь дружбу с кониками?

– Ни с кониками, ни с серыми. Меня все шпыняют да обижают. Где уж тут друзей найдешь?

– Значит, вы вся такая несчастная?

– Да уж, самая что ни на есть.

– А хотите избавиться от всех своих бед?

– И как же это?

– Я могу сделать так, чтобы вас взял под свое крыло самый богатый и сильный сеньор из тутошних. Хотите?

– Почла бы за счастье. А что для этого нужно?

– Оказать услугу этому сеньору.

– А я смогу?

– Да.

– Что ж, я на все готова.

– Тогда, немедленно идите в Замок Орла. И скажите монсеньору Антиду де Монтегю, что вы пришли от имени капитана Брюне.

– Так вы и есть капитан Брюне?

– Да. И еще скажите, что я умираю, но по мере сил выполнил все, как он и наказывал. Передайте слово в слово: Отец с сыном от нас ускользнули, зато святой дух в наших руках – его препроводили в замок Клерво… Монсеньор все поймет. Хорошо запомнили?

– Да.

– Ах! – нежданно обрадовавшись, воскликнул Антид де Монтегю. – Он прямо так и сказал, женщина? Вы уверены, что он сказал именно так?

– Совершенно уверена, монсеньор, – ответствовала Маги.

– И что потом?

– Потом, – продолжала старуха, – я спросила его: – А как добраться до монсеньора, владетеля Замка Орла?

– Это просто, – сказал капитан. – Монсеньор ждет меня там к десяти вечера. Вот вам ключ, он от железной дверцы, спрятанной за кустами в одном из рвов замка, шагах в трехстах влево от Игольной башни. За дверью – подземный ход, длинный и узкий, за ним – лестница. Отсчитаете двести ступенек и дальше попадете в темный коридор, не очень длинный. Там, в конце коридора и будете ждать, когда монсеньор сам откроет потайную дверь к себе в гостиную, а панель той двери скрыта за портретом последнего барона де Водри.

– И все?

– Все. Только ничего не забудьте.

– Не беспокойтесь… ради своего счастья я уж как-нибудь постараюсь.

– Мои слова, знамо дело, успокоили вашего капитана Брюне… он закрыл глаза и, кажись, уснул. Тогда я приложила руку ему к сердцу – оно больше не билось. Стало быть, человек, которого вы так дожидались, монсеньор, почил тихо и мирно… Я тут же тронулась в путь-дорогу. Все время следовала указаниям вашего капитана Брюне… и вот я готова исполнить все, что бы вы мне ни велели, монсеньор, чем и надеюсь заслужить ваше высочайшее и могущественное покровительство.

– Можете на меня рассчитывать, женщина, мое покровительство, считайте, вам обеспечено, – отвечал владетель Замка Орла.

Все время, пока Маги вела свой долгий рассказ, Антид де Монтегю не сводил с мнимой ведьмы взгляда, исполненного сомнений и недоверия. Но под конец все его подозрения развеялись, и, когда она замолчала, он уже безоговорочно верил и ее словам и готовности оказать ему любые услуги. В конце концов, старуха ни разу не отвела глаз под пристальным взглядом сира де Монтегю.

Монсеньор сел и, как будто забыв, что он не один, глубоко задумался, принявшись размышлять над важной вестью, которая скрывалась за только ему одному понятной фразой Маги: Отец с сыном от нас ускользнули, зато святой дух в наших руках…

Что же до Эглантины, на эти слова она не обратила никакого внимания.

Покуда хозяин замка пребывал в глубокой задумчивости, девушка с любопытством разглядывала старуху, которая сперва сильно ее напугала, а теперь – по крайней мере она на это надеялась – должна была помешать графу осуществить задуманное. Чем внимательнее Эглантина приглядывалась к ней, тем более уверенной себя ощущала. В изменившихся чертах некогда красивого и светлого лица ведьмы она как будто угадывала выражение добросердечия и нежности, когда та украдкой поглядывала на нее. Девушке казалось, что у злой и жестокосердной старухи не может быть такого взгляда.

К тому же Монтегю рассчитывал, что Эглантину проводит в лагерь графа де Гебриана доверенный человек, а поскольку такого человека больше не было, ее отъезд из замка поневоле откладывался.

Между тем – как и догадывался Антид де Монтегю – у девушки были самые серьезные причины остаться на всю ночь в замке Орла, о которых мы с вами скоро узнаем. Таким образом, нежданное появление Маги-ведьмы, что ни говори, было ей на руку.

Но для надежды этого было мало – Эглантина хотела увериться в чем-то, и, улучив мгновение, когда господин граф, немного отвлекшись от раздумий, повернулся к ней, сделала шаг вперед и решительно сказала:

– Ну что ж, мессир, раз мне приходится подчиниться воле того, кто сильнее меня, я сдаюсь и согласна покинуть замок.

Потом, указав жестом и глазами на Маги, она прибавила:

– Значит, попутчицей мне будет эта женщина?

Антид де Монтегю пожал плечами и промолчал. Он пока не знал, на что решиться.

Маги подошла к Эглантине.

– Девочка моя, – обратилась к ней женщина мягким, почти ласковым голосом, – не бойтесь меня. Я хоть и стара, безобразна, сира и убога, что верно, то верно, но совсем не зла. На мне лохмотья и лицо мое некрасиво, но то, что внутри, дороже того, что снаружи. Когда человек судит быстро и строго, он зачастую ошибается. Ежели мне суждено быть вашей попутчицей и куда-то там вас проводить, я сделаю все исправно и обещаю: вам не придется на меня жаловаться.

– Вы никуда не пойдете этой ночью, – заметил в свою очередь Антид де Монтегю. – Я не могу доверить вас этой женщине. Сколь бы верной и усердной она ни была, вы запросто можете от нее сбежать. А значит, придется вам остаться в замке Орла до следующей ночи. Вы только что просили об отдыхе, что ж, волею случая придется мне исполнить ваше желание. Воспользуйтесь этими часами, ибо такая отсрочка будет последней.

– Мессир, – отвечала Эглантина, – завтра, как и сегодня, будет исполнена Божья воля, а не ваша.

– Поживем – увидим, – с неопределенной ухмылкой возразил сир де Монтегю. И позвонил в колокольчик.

В гостиную вошел тот же слуга, что привел пленницу сюда с час назад.

– Проводите девушку, – велел ему Антид, – да проследите, чтобы двери в ее покои были накрепко закрыты. Вы отвечаете за нее головой. Ступайте!

Потом, обращаясь к Маги, он прибавил:

– Останьтесь. Может статься, что очень скоро вы мне понадобитесь.

IX. Женская половина

Наши читатели не забыли – по крайней мере, мы на это надеемся, что, оставив на Водосборном дворе телегу с сеном, которую он доставил в замок, Гарба, вместе с волами, отбыл восвояси, звонко напевая свою песенку:

Над зелеными полями жаворóнок
Крылышками машет и поет: люблю!
В роще славка гомонит спросонок,
Все порхает да свстит: фью-фью!
Вот и мы, как ласточки, с тобой,
Аки горлицы, томимые тоской:
Любви не ведом благостный покой.
Вслед за тем, покуда он спускался по откосу в долину, голос его и песенка мало-помалу стихали и в конце концов смолкли совсем.

Давайте же, с вашего позволения, вернемся на Водосборный двор. Его уже покинули и стража, и слуги, которые один за другим отправились сначала ужинать, а потом спать, так что на том дворе теперь царили мертвая тишина и непроглядная темень.

Прошло два часа, и за это время не было слышно ни единого шороха, ни звука.

Потом на телеге с сеном произошло то, что обычно происходит в чистом поле, когда из своей подземной норки на поверхность вылезает крот. Высушенная трава сперва чуть зашевелилась, затем будто вспучилась, из нее показалась голова, потом плечи, одно за другим, и вот из копны сена, в которой он таился до сих пор, выбрался человек, однако прежде он удостоверился, что его никто не видит и не слышит.

Какое-то время он сидел неподвижно на верхушке копны, а следом за тем соскользнул вниз и принялся разминать руки и ноги, утратившие гибкость за долгое время, что он провел без движения.

Наши читатели наверняка уже давно догадались, что именно таким дерзким способом Лакюзон и проник в Замок Орла. Во мраке на темном платье капитана мерцали три отблеска: во-первых – от бриллиантовой розы на медальоне, который он носил на шее на железной цепочке и с которым не расставался с той кинуты, когда этот медальон передал ему Пьер Прост в подвале Сен-Клодского аббатства; и – рукоятки заткнутых за пояс пистолетов.

Два окна гостиной, где в это время находился хозяин замка, выходили на Водосборный двор.

Сначала капитан удивился, увидев, что эти окна освещены, и подумал: может, осторожности ради прежде чем что-то предпринимать, ему стоит подождать, пока Антид де Монтегю не уляжется в постель и не уснет.

Но сеньор мог бодрствовать еще долго: ведь было только десять часов вечера, – и Лакюзон решил действовать немедленно.

Отношения, связывавшие предводителя горских партизан с графом де Монтегю, заставляли капитана не раз бывать в замке Орла, и расположение комнат он в основном знал неплохо. Он был убежден – и не без основания, – что Эглантину держат в женской половине замка, поэтому, определившись получше на месте и дав глазам привыкнуть к темноте, он направился к полуразвалившейся дверце, о которой мы уже упоминали, когда с некоторыми подробностями рассказывали о внутреннем устройстве замка.

Эту дверцу он отыскал без труда и, удостоверившись, что ее доски и впрямь трухлявые и шатаются, достал кинжал и попытался бесшумно их раздвинуть, чтобы получился узкий проем. Поначалу дело спорилось. Поверхность двери, изъеденная плесенью и полчищами прожорливых насекомых, легко поддавалась острию кинжала, но когда клинок добрался до сердцевины дерева, работать стало труднее – и в конце концов капитану, к глубокому его сожалению, пришлось признать, что эдак он и за всю ночь не управится. О том же, чтобы сбить замок, нечего было и думать. Тем более что он был врезан в дверь, а его крепкие задвижки наверняка глубоко уходили в камень.

Обескураженный неожиданно возникшим препятствием, капитан отступил на несколько шагов назад и стал пристально осматривать мрачный фасад здания в надежде найти хоть какую-нибудь лазейку, чтобы проникнуть внутрь.

Но, как мы знаем, на Водосборный двор выходила задняя стена дома – так называемой женской половины. И Лакюзон разглядел на ней лишь узкие отверстия: они располагались слишком высоко и к тому же были забраны тяжелыми крестообразными решетками.

– Боже мой, – прошептал он, хлопнув себя по лбу, словно для того, чтобы вышибить из головы хоть какую-то мысль, – неужели я напрасно забрался в логово зверя? Неужто мне никак не добраться до бедной девочки, ради которой я готов отдать свою жизнь?

И он принялся мерить неспешными шагами пространство вдоль стен, обступавших двор, словно ища в них выход, который не мог придумать сам.

Вдруг он наткнулся на нижнюю ступеньку лесенки, что вела на земляную насыпь.

– Ах, – чуть ли не в полный голос вскричал Лакюзон, – совсем забыл!.. Какой же я дурак!

И он мгновенно взлетел по ступенькам вверх.

Здесь, прямо на уровне насыпи, дорогу ему перегородила решетка. Она была заперта, но в замке торчал ключ, и, чтобы отпереть замок, Лакюзону нужно было всего лишь просунуть руку сквозь решетку. Ржавые петли жалобно скрипнули, издав звук, похожий на заунывный крик орлана. Этот неожиданный шум, вдруг вспоровший тишину, вполне мог поднять на ноги вооруженную стражу – и капитану пришел бы конец.

Лакюзон положил руки на рукоятки пистолетов и стал ждать.

Но никто не появился.

Через несколько мгновений капитан медленно, глядя в оба, выбрался на насыпь, рискуя наткнуться на стволы деревьев, которые едва различал в темноте, и вскоре беспрепятственно добрался до второй решетки.

Она оказалась открыта.

Капитан прошел через проем, благодаря Бога за нерадивость слуг, и оказался на пятачке, ограниченном с одной стороны господским особняком, а с другой – женским домом.

Одно из окон первого этажа этого дома было распахнуто настежь, несмотря на сильную стужу, – за окном, внутри, мерцал слабый свет.

«Она, должно быть, там, – подумал Лакюзон, – и ждет не дождется помощи».

Исполнившись при этой мысли смелости и надежды, он направился к главной двери, говоря себе – хоть бы снаружи в дверях, если они окажутся заперты, был ключ. Если же ключа в замке не будет, он подкрадется к окну и привлечет внимание Эглантины песенкой горцев, которую она хорошо знала и любила напевать.

Подойдя к двери, он с волнением и даже глубокой растерянностью обнаружил, что передняя дверь открыта. На верхней площадке лестницы, расположенной прямонапротив, мерцал свет, который был виден снаружи. Дверь в комнату первого этажа также оказалась открытой.

«Что это значит? – удивился Лакюзон. – Разве так владетелю Замка Орла пристало охранять своих пленников?.. А может, Эглантины здесь уже нет… или я опоздал?»

Ему и в голову не могло прийти, что старуха Маги его провела или сама дала маху. Во всяком случае, девушка, возможно, находилась в какой-нибудь дальней комнате женской половины. Возможно даже, что в открытой и освещенной комнате, на верхней площадке лестницы, затаилась стража…

Эти догадки, такие разные, казались ему если не верными, то по крайней мере допустимыми. Лакюзон хотел как можно скорее выяснить что к чему. Затаив дыхание, стараясь заглушать шум своих шагов и придерживая левой рукой эфес шпаги, чтобы случаем не задеть ею о стену, он двинулся вверх по лестнице, опираясь правой рукой на железные перила и останавливаясь на каждой ступеньке. Капитан напряг слух, чтобы быть готовым к защите при малейшей опасности и избежать любой неожиданности.

Кругом стояла все та же мертвая тишина – такое впечатление, что в доме не было ни души.

Лакюзон поднимался все выше – свет становился ярче и выглядел уже как блестящий круг на верхней площадке лестницы.

Молодой человек ступил в этот круг света. И снова остановился. Вокруг – по-прежнему тихо и никакого движения…

Он прошел дальше, приблизился к двери, прислонился к дверному косяку и медленно вытянул шею так, чтобы одним взглядом охватить комнату.

Там было пусто.

Лакюзон переступил через порог.

Обстановка комнаты, в которой он оказался, когда-то была роскошной, но со временем из-за плохого ухода от прежнего великолепия не осталось и следа.

Фрески с фигурами, покрывавшие стены, облупились и свисали тут и там лохмотьями, которыми голытьба обычно завешивает окна своих убогих лачуг в бедняцких кварталах больших городов. Моль изъела до самого основания некогда восхитительные, красочные, тончайшего плетения шерстяные ковры. Та же печальная участь постигла и обшивку кресел: она превратилась в тряпье.

Большая кровать с витыми колонками, под балдахином, увенчанным резным гербом Монтегю и Водри, тоже была источена червами и грозила вот-вот развалиться. Занавес из восточной шелковой камчатой ткани, некогда скрывавший ее, давно поблек и выцвел.

В очаге догорали последние уголья.

Рядом с камином помещались кресло и стол. На столе стояла маленькая, мерцавшая на сквозняке лампа – ее свет падал на раскрытую Библию.

Библия стала откровением для капитана.

Только Эглантина из всех гостей Замка Орла могла искать на страницах этой самой святой из всех книг силу и утешение, в которых девушка так нуждалась. Впрочем, этой мысли почти тотчас же нашлось подтверждение. Капитан заметил на ковре нечто похожее на драповую накидку – и тут же узнал ее. Он поднял ее. Это был его собственный плащ, в который, как ему помнилось, он сам закутал Эглантину, когда выносил ее из охваченной огнем лачуги в Пуайа.

Сомнений быть не могло – девушку держали в этой комнате. Вероятно, она покинула ее совсем недавно, поскольку ни огонь в камине, ни лампа не успели догореть…

Но где же сама девушка?

Капитану оставалось только думать да гадать.

Как мы знаем, в это самое время Эглантина находилась рядом с Антидом де Монтегю, и состоявшийся меж ними разговор мы привели в предыдущих главах.

Однако Лакюзон определенно напал на верный след и шел правильным путем. И Господь, который привел его сюда, конечно, не оставил бы его! То же самое сказал себе и капитан – он принялся искать дальше.

Напротив входной двери располагалась еще одна дверь, когда-то прикрытая гобеленом и теперь, когда он весь разъехался, проглядывавшая сквозь его лохмотья.

Лакюзон направился к этой двери и без труда открыл ее. Она вела в длинную анфиладу, опоясавшую всю женскую половину. Молодой человек, не посмев прикоснуться к лампе, огонек которой, возможно, не остался бы незамеченным снаружи, решил взять из очага горящую ветку – вместо факела, чтобы сподручнее было осматриваться в незнакомом месте.

Он уже было двинулся к камину, как вдруг ему почудились шаги на насыпи, за нижним окном.

Он замер, прислушался и скоро убедился, что ничуть не ошибся.

Шаги приближались. Кто-то подходил к лестнице.

Капитана взяло любопытство: ему очень хотелось посмотреть, что будет дальше, но так, чтобы при этом его никто не заметил. Он живо прошмыгнул за кровать с витыми колонками и затаился за полами занавеса. Он едва успел спрятаться в укрытии и тут же услышал, как внизу, напротив лестницы, затворилась дверь и как в здоровенном замке дважды скрежетнул тяжелый ключ.

«Ну-ну, – прошептал он, – жребий брошен… я тут прямо как ласка в голубятне… интересно, чем все это закончится?..»

Тем временем легкие шаги, должно быть, женские, послышались уже на лестнице – с каждым мгновением они становились все ближе.

У Лакюзона бешено заколотилось сердце.

В комнату вошла Эглантина.

Капитан уже хотел было выскочить из своего укрытия и, протянув девушке руки, воскликнуть: «Я здесь, сестра! Вот он я!»

Но чутье заставило его остановиться.

Конечно, в первую секунду Эглантина не сможет сдержать возгласа удивления, радости и волнения при виде своего друга и защитника. А охранник или слуга, что привел ее в темницу, мог быть совсем рядом, и он наверняка услышал бы ее крик. И, вероятно, решил бы узнать, в чем тут дело. В таком случае он поднимется обратно в комнату, и, застав Эглантину в явном смущении, сразу все поймет.

Лакюзону, чтобы все это обдумать, понадобилось куда меньше времени, чем нам, чтобы описать ход его мыслей, так что, не проронив ни звука, он остался там, где стоял.

У девушки был свежий цвет лица, глаза ее сверкали – ничто: ни взгляд, ни походка – не выдавали в ней ни грусти, ни уныния. Эглантина подошла к столику и стала перед ним на колени, потом, взяв в свои маленькие ручки огромную Библию, поднесла священную книгу к устам и страстно поцеловала раскрытые страницы: в ее поцелуе угадывалась и мольба, и изъявление благодарности.

Вслед за тем она поднялась и, спешно пройдя через всю комнату, подошла к окну, у которого уже провела не один час. Ее взгляд, казалось, был устремлен сквозь тьму, а уши словно внимали малейшему дуновению ветра, ничтожному шуму.

Дело в том, что некоторое время тому назад до ее слуха долетели слова простенькой брессанской песенки, которую напевал Гарба, и слова эти, пронзив стены ее темницы, как торжественный гимн, послужили ей сигналом, вселяющим в сердце надежду на избавление.

Верно, аляповатые рифмы, непритязательная мелодия сказали ей совсем не то, о чем на самом деле была эта песня: вместо безвкусных буколик[137], которые пастух напевает пастушке, она совершенно ясно услышала такие слова: «Друзья знают, где вы, они защитят вас, они здесь, совсем рядом с вами… А значит, надейтесь и ничего не бойтесь!»

Девушка сразу ожила и утешилась и с той самой минуты стала ждать, зная наверное, что ожидания ее оправдаются.

Помнится, когда Антид де Монтегю сообщил Эглантине, что ей придется покинуть замок нынче же ночью, ее охватил невыразимый страх. Девушке казалось, что для нее начнутся новые, куда более тяжкие, испытания, нежели сейчас, и что, если она покинет замок, друзья-освободители, возможно, потеряют ее след. Кто знает, смогут ли они вообще когда-нибудь ее разыскать…

Ее смелость, непреклонность перед волей Антида де Монтегю и радость при встрече с Маги, появление которой она истолковала как добрый знак, – все это было результатом стараний Гарба.

Его голос впервые донесся до нее с Водосборного двора.

«Они здесь! – заверяла себя она. – Они придут за мной, раз я сама не в силах прийти к ним…»

С тех пор она не отлучалась от окна, откуда открывался вид на Илайскую долину, хотя левая сторона Игольной башни отчасти и закрывала его.

«Оттуда, да-да, – тешила себя мыслью Эглантина, – оттуда должен прийти новый сигнал. Только бы не пропустить его… Только бы услышать!»

X. Снова вместе

И этот сигнал к освобождению, этот долгожданный призыв прозвучал, но пришел он совсем не с той стороны, с какой его надеялась услышать девушка.

Как только слуга запер наружную дверь и отошел подальше – капитан выглянул из-за полога, за которым прятался, и приглушенным голосом шепнул одно лишь слово:

– Эглантина!

Девушка тотчас обернулась и широко раскрытыми от изумления глазами посмотрела туда, откуда послышалось ее имя.

Она увидела Лакюзона, и от радости у нее затрепетало сердце – ее душа, вся без остатка, в порыве глубочайшей, высшей благодарности обратилась к Богу.

Опасность живо учит осторожности. Эглантина нашла в себе силы не произнести ни звука. Девушка поднесла палец к губам, прося и капитана хранить молчание и, вместо того чтобы броситься ему на шею, вернулась к окну и выглянула наружу, дабы увериться, что слуга убрался восвояси. Убедившись же в этом, девушка закрыла окно и, уступив наконец порыву, переполнявшему ее сердце, кинулась в объятия капитана – положив голову на грудь молодому человеку, она прошептала:

– А вот и ты!.. Вот и ты наконец, мой брат, друг и спаситель!

От прикосновения очаровательной головки и длинных шелковых волос юной красавицы, которую еще совсем недавно он любил скорее как пылкий любовник, чем нежный брат, Лакюзон почувствовал, что у него замирает сердце, его самого охватывает дрожь и кровь в его жилах то стынет, то вскипает.

Но мы уже знаем, что у Лакюзона была железная воля. Он велел сердцу успокоиться, огню в крови погаснуть, а льду – растопиться. В ту же минуту мысли и чувства его улеглись – и теперь наш капитан видел в Эглантине лишь невесту Рауля де Шан-д’Ивера.

– Да, дорогая моя девочка, – ответил он с легкой дрожью в голосе, которая, впрочем, была едва ощутима, – да, это я, твой друг и брат, но пока не спаситель. Прежде чем заслужить это звание, я должен вызволить тебя из Замка Орла.

– А мы сумеем?

– Ну конечно! Я надеюсь и рассчитываю на это! Я же пришел сюда… а кто сумел прийти, тот сможет и выйти – так подсказывает здравый смысл. Хотя дело это, признаться, не из легких.

– Ах, – восторженно воскликнула Эглантина, – капитану Лакюзону по силам все, даже невозможное!

Лакюзон рассмеялся.

– Ты говоришь, как все, дорогая девочка, – заметил он вслед за тем.

– И все вправе так говорить, потому что это правда! – возразила девушка.

– Надеюсь, события нынешней ночи не изменят этой всеобщей веры, сделавшей из меня не иначе как героя рыцарских романов. Надеюсь, удача не изменит мне впервые жизни. С тех самых пор как горец Жан-Клод Прост стал капитаном Лакюзоном, ни одно предприятие так горячо не желал я довести до успешного конца!

– Полно! Уж будь покоен, за твой успех я ручаюсь! Господь на нашей стороне. И нынче вечером я получила тому доказательство… и еще получу, и еще…

Капитан снова рассмеялся, глядя на Эглантину, такую доверчивую и такую восторженную.

– А теперь, дорогая девочка, расскажи-ка мне скорей, что произошло с тех пор, как тебя похитили и как я тебя здесь разыскал.

– Нет, – прошептала Эглантина, опуская глаза, – сперва ты расскажи, что с моим отцом… что с Раулем.

– Отец твой спасен, – ответил Лакюзон, прибегая к благой лжи, дабы избавить девушку от еще больших горестей, – Рауль в Гангоновой пещере вместе с Варрозом и Маркизом… Господь чудом уберег его от почти неминуемой гибели.

– Да будет благословен Господь! Вот видишь, значит, я права, если говорю, что он нам помогает.

– Но ты, ты-то сама?..

– Да что, мне и рассказывать-то почти нечего. Случился пожар, я потеряла сознание. А ты меня спас, так?

– Так. Рауль тоже хотел броситься в огонь, чтобы ему помешать, Гарба и Железной Ноге пришлось удерживать его изо всех сил.

– Я с нежностью признательна вам обоим, – проговорила Эглантина, пожимая Лакюзону руку. – Когда я очнулась, – продолжала она, – прошел, конечно, не один час, потому что было уже темно… какой-то чужак привязал меня к крупу своей лошади и мы куда-то помчались с невероятной скоростью. Мне хотелось кричать – позвать на помощь. А тот тип поворачивается ко мне и говорит: «Только посмей рот открыть, мигом порешу!» Судя по тону, каким он это сказал, я поняла, что он не шутит. Мне совсем не хотелось умирать, я надеялась на Бога и на тебя. И всю дорогу молчала… Потом мы прибыли в Замок Орла, и тут-то я поняла, что попала в руки к Антиду де Монтегю – тот тип доставил меня прямиком к нему.

– В руки к Антиду де Монтегю… – повторил капитан. – Значит, все так и есть: хозяин Замка Орла – изменник!

– Притом самый подлый и презренный, который к тому же кичится тем, что ты об этом и не подозреваешь.

– Что же нужно этому негодяю? Какую выгоду он ищет в предательстве? Верно, думает, что Людовик XIII с Ришелье отдадут ему Франш-Конте! Но виданное ли дело – чтобы сын продал родную мать! Что ж, придется нам поквитаться с вами, сеньор владетель Замка Орла, и расплата вас ждет страшная! Вы кровью за все заплатите!

Вслед за тем, после короткой, исполненной негодования паузы Лакюзон продолжал:

– Но всему свое время. А пока надо бежать отсюда…

– Да-да, бежать… – вторила Эглантина, – но как? Мы здесь под замком, а если и выберемся на эспланаду, то наткнемся на запертые ворота, да и мосты никто не станет ради нас опускать…

– Ну да, я же говорил, дело это не из легких и к тому же опасное. И все же я кое-что придумал.

– Что?

– Там, где кончается дозорный путь, со стороны дороги из Лон-ле-Сонье в Морез, стена не такая высокая. Она стоит на скале, и в ее основании есть узкая площадка. Сможем спуститься на эту площадку, считай, полдела сделано, потому как скала там неотвесная и от основания стены ее склон спускается прямо в долину. К тому же там полно трещин, что-то вроде ступеней.

– Да, но как мы спустимся на твою площадку?

– Все предусмотрено, вот, взгляни!

Капитан распахнул камзол и показал девушке длинную, тонкую веревку, которой он обмотался.

– Видишь, – продолжал он, – это ж детская забава, а ты боялась. Привяжем веревку одним концом к зубцу стены и спустимся вот по этим узелкам – лучшей лестницы и не сыщешь. Словом, плевое дело… но меня куда больше беспокоит другое.

– Что же?

– Меня тревожит свет, что горит в покоях монсеньора. Что может делать в такой час Антид де Монтегю?

– Я была как раз у него, когда ты проник сюда. Он послал за мной, потому как хотел объявить, что я должна буду незамедлительно покинуть замок и после меня передадут в руки графа де Гебриана. Тогда-то, как я уже тебе говорила, я и почувствовала, что Господь-заступник где-то рядом.

– Почему же Антид де Монтегю изменил свое решение?

– Человека, моего провожатого, которого он ждал, убили несколько часов назад.

– Как его звали, знаешь?

– Да. Его звали Брюне.

– Брюне!.. Предводитель серых из Бюге?

– Он самый.

– Значит, говоришь, его убили?

– Да, несколько часов назад, в Шарезьерском лесу.

– Кто же принес весть о его гибели в Замок Орла?

– Какая-то старуха, назвалась ведьмой и сказала, что перед смертью Брюне послал ее вместо себя в Замок Орла.

– Старуха, назвавшаяся ведьмой! – удивленно воскликнул Лакюзон. – А как ее звать?

– Маги, кажется.

– Ах, слава богу! То-то и странно, даже невероятно.

– Что же тут такого?

– Я же наказал Маги-ведьме дожидаться моего возвращения в Гангоновой пещере.

– Да нет, точно говорю, она сейчас у Антида де Монтегю.

– Что она делает в замке Орла? Хочет нам помочь или сыграть против нас?

– Я сперва подумала, что она служит монсеньору, но скоро поняла, что она с ним даже не знакома. И все время, пока мы стояли друг напротив друга, она как-то странно смотрела на меня, просто не сводила глаз. Она что, меня знает?

– Да, конечно, Маги знает тебя. Она-то и подсказала мне, как сюда пробраться.

– Она?! – в полном недоумении проговорила Эглантина.

– Не верю, что Маги хочет нас предать, – продолжал капитан, – тем более что она предана нам безгранично. Она и так оказала нам немало услуг: спасла Рауля и привела его в Гангонову пещеру. Его ранили, когда он тебя защищал, и, если б не Маги, наверняка бы погиб и не смог до нас добраться.

– Как! – в порыве радости воскликнула Эглантина. – Это она спасла Рауля? Какая добрая, достойная и прекрасная женщина! Неудивительно, что, как только я первый раз увидела ее, чутье подсказало мне, что ей можно довериться. В душе я даже поблагодарила ее за услугу, которую она мне оказала. А ты еще сомневаешься! Как же так? Она спасла Рауля, а ты в ней не уверен? Ох, нехорошо это.

– Ты права, – ответил капитан, – и теперь я, как и ты, полностью доверяю Маги. Она помогла мне попасть сюда, она даже хотела сама идти со мной для верности. А то, что мне пока кажется странным и необъяснимым, думаю, позже разъяснится. Как-нибудь она непременно раскроет мне тайну, которую так тщательно хранит.

– Ах, – проговорила девушка приглушенным голосом, приближаясь к капитану, – этот замок – не самое подходящее место для разговоров о вашей тайне.

– Почему же?

– Потому что тайн здесь и без того хватает, как во всех старых замках с привидениями, о которых в деревнях долгими зимними вечерами рассказывают всякие небылицы.

– Что ты хочешь сказать?

– Я провела здесь только один день и одну ночь, но такого понаслышалась!..

– Чего же, девочка моя?

– Днем – непонятные стоны, душераздирающий плач… и все доносится как будто из-под земли. Вечером в Игольной башне кто-то затягивает горестную балладу жалостливым, слезным таким голосом. А ночью призрак, бледный как смерть, во всем белом появляется на площадке той башни.

– Призрак?

– Да.

– Ты его видела?

– Да. Почти сразу послед того, как я услыхала, как поет Гарба, этот призрак стал медленно расхаживать туда-сюда по насыпи, под деревьями, и так битый час. Иногда он останавливался перед решеткой, словно для того, чтобы потрясти ее, а потом сызнова принимался бродить, медленно и одиноко.

– Значит, – прошептал Лакюзон, – значит, все это не сказки… выходит, народная молва тут оказалась права. Призрак Игольной башни существует на самом деле. И это, должно быть, женщина – она живет здесь и страдает… А глухие стоны из-под земли – это наверняка отголоски других мук и злодеяний.

После недолгого молчания капитан с яростью прибавил:

– Ах, граф де Монтегю, благородный сеньор, владетель Замка Орла и разбойник! Придет день – и, быть может, скоро, и я вернусь в твой замок! Вернусь со шпагой в одной руке и факелом в другой, и уж тогда-то твои подземелья откроют мне все свои тайны… Нужно пролить свет на кровавое прошлое во что бы то ни стало!.. Да, – продолжал он после очередной паузы, – час мести пробьет непременно… но час этот пока не настал… Сейчас же надо решить, как выбраться отсюда. Я мог бы спустить тебя из окна по веревке, но, думаю, здесь должен быть выход попроще. Ты была в других комнатах на этой половине?

– Нет, не посмела. Я даже не выходила из своей комнаты.

– Ладно, тогда вместе поглядим – может, и найдем что-нибудь подходящее.

Капитан взял со столика лампу, открыл дверь и повел за собой Эглантину через анфиладу, где царило полное запустение. В последней комнате внутренняя дверь выходила на лестницу, вырубленную прямо в стене. «Вот, наверно… – подумал капитан, ступая на первую ступеньку, – вот эта лестница и выведет нас на Водосборный двор…»

И он не ошибся.

Спустившись по длинной череде ступеней – двор располагался ниже уровня насыпи, – капитан и девушка вышли к полусгнившей двери, которую он тщетно пытался открыть с другой стороны. Здесь не было ни ключа, ни замка, зато была пружина, а кроме нее две задвижки, глубоко врезавшиеся в стену.

Лакюзон потянул щеколды.

– Надо погасить лампу, а то как бы она нас не выдала, – сказал он Эглантине, – а потом я отожму пружину.

Девушка задула фитиль, и он задымился. Капитан отжал ржавую железку. Послышался скрежет. Дверь отворилась.

Лакюзон просунул голову в приоткрытую щель. Осмотрелся и прислушался, прежде чем ступить во двор.

Там было тихо и как будто пусто.

Только в окнах покоев монсеньора по-прежнему горел свет.

– Пошли, девочка, – сказал Эглантине капитан и прошмыгнул во двор. – Иди за мной, и главное – без шума, чтобы земля заглушала шаги. Идти будем, как тени. Малейшая оплошность – пиши пропало…

Девушка вышла следом.

Едва она переступила через порог, как от порыва ветра, а ночами в здешних горах он всегда крепкий, дверь с шумом захлопнулась.

– Какой же я дурак! – пробормотал Лакюзон. – Силен задним умом, а ведь надо было сперва отодрать эту чертову пружину. Случись тревога – и на нас нападут, деваться некуда. Да и путь назад отрезан… Дурак!.. Дурак набитый!

Однако досада – плохая помощница в делах. Лакюзону пришлось смириться с тем, что случилось, и он прибавил:

– В конце концов, так, наверно, было угодно Богу. Корабли наши сожжены. А нужда – мать дерзости и удачи. Идем!

Он взял Эглантину за руку и с предельной оглядкой повел ее к сводчатому проходу, что выходил на дозорный путь.

Там капитан остановился.

– Надо все предусмотреть, – сказал он и начал снимать веревку, которой обмотался, соорудив себе некое подобие панциря, который прикрывал его от пояса до подмышек. – На дозорном пути караульных мы не встретим, а вот на стене, в том месте, где я думаю спускаться, можем на одного из них и наткнуться. Тогда придется пустить в ход кинжал. Если караульный позовет на помощь, нас загонят в тупик. Тогда я привяжу веревку к ограде, чтоб спустить тебя при первом же сигнале тревоги. А сам постараюсь отбиться и потом как можно скорее тебя догнать…

Тут Лакюзона прервал внезапный, неожиданный шум – капитан содрогнулся.

Это трубили в рог – звук донесся со стороны главных ворот замка.

XI. Водосборник

– Что бы это значило? – прошептал капитан. – И что за гость мог пожаловать в Замок Орла в такой час?

– Прошлой ночью, – отвечала Эглантина, – тоже трубили в охотничий рог, как сейчас, но только позже, за полночь. Потом открылись ворота, и через несколько минут во дворе, где мы сейчас, собралась целая толпа латников и слуг с лошадьми. Думаю, вскорости здесь будет то же самое… Здесь нельзя оставаться. Надо скорее прятаться.

– Но где? Дверь в женскую половину закрыта. А больше бежать некуда.

– Скорей же, скорей! – в страхе бормотала девушка. – Слышишь, скрипят цепи подъемных мостов – их уже опускают.

– Может, еще успеем добраться до крепостной стены?

– Не успеем. Всадники прибудут сюда через дозорный путь и сводчатый проход.

– Что же делать? – спросил капитан, словно обращаясь к самому себе и чувствуя, что их положение становится безнадежным.

Его бросило в дрожь от страха, но не за себя, а за Эглантину.

– Что же делать?.. – повторял он, мечась по Водосборному двору в поисках хоть какого-нибудь выхода, который все никак не мог найти. – Что же?.. Что?..

Вдруг его взгляд упал на отверстие в водосборнике, давшем название этому двору; по кругу оно было огорожено каменной кладкой с железными перилами сверху.

– Мы спасены! – крикнул он.

– Спасены! Но как? – удивилась девушка.

– Монсеньор, помнится, не раз говорил, что даже во время сильнейших ливней вода не поднимается в водосборнике выше двух-трех футов.

– Ну и что?

– А то, – отвечал капитан, хватая лестницу, приставленную к навесу, под которым в непогоду разгружали телеги с провиантом, – что я спущусь внутрь, а никому и в голову не придет, что там кто-то может прятаться. В конце концов, приму прохладную ванну, только и всего. Когда буду внизу, ты отнесешь лестницу на место, а после, когда все уляжется, принесешь ее обратно и спустишь мне.

– А я, – спросила Эглантина, – как же я?

– А ты поднимешься по той лестнице, что ведет на насыпь… решетка там, наверху, открыта. Я недавно сам пролезал через нее. Среди деревьев растут самшитовые кусты. Ты там спрячешься и вернешься, лишь когда все успокоится.

– Но почему бы тебе не пойти со мной, вместо того чтобы лезть в эту каменную дыру?

– У меня есть на то самая серьезная из всех причин. Если, не ровен час, кто заметит – а это вполне возможно, – что ты куда-то подевалась, тебя кинутся искать… И пусть найдут. Пусть снова водворят в твою темницу. Иначе и быть не может, а я тогда уж как-нибудь постараюсь вернуться за тобой во второй раз. Если же, напротив, нас с тобой схватят вдвоем, Антид де Монтегю ни за что не пощадит меня – ведь я его раскусил, – он велит своим слугам убить меня как бешеного пса, и тогда мы с тобой оба пропали.

– Твоя правда, – молвила девушка, – давай быстрее полезай вниз!

Лакюзон, пока объяснял Эглантине что к чему, успел опустить лестницу в водосборник. И после того как услышал ответ девушки, быстро заскользил по перекладинам вниз.

Когда он уже спустился до воды, ему пришла в голову мысль согнуться и ощупать руками стены вокруг: вдруг там окажется какой-нибудь выступ, на котором можно сидеть или стоять, чтобы не опускаться по колено в воду или ил, тем более в такой-то холод.

И случай, как ни странно, снова улыбнулся ему.

Правой рукой он нащупал нечто наподобие карниза, узкого и скользкого, который шел по всему внутреннему кругу водосборника.

– Тяни лестницу! – сказал он, примостившись поудобнее на этом карнизе.

Эглантина повиновалась, и Лакюзон оказался один в странном положении, в какое, думается нам, ни один искатель приключений не попадал за всю свою жизнь, полную всевозможных опасностей. Капитан был крайне обеспокоен тем, как обернется его нежданное вторжение в Замок Орла. Не считая очевидной опасности для Эглантины, как и для него самого, не считая исключительной ответственности, какую он взял на себя, бросив своих верных горцев, в чьих рядах, в случае гибели их предводителя, неизбежно наступит разлад, – мысль об очевидной измене Антида де Монтегю буквально разрывала капитану сердце.

Измена!..

Уже одно это слово порождало череду губительных сомнений. Оно вынуждало остерегаться каждой тени и, хуже того, беспорядочно и необдуманно подозревать самых близких друзей, самых верных товарищей – наконец, всех тех, кому раньше беззаветно и заслуженно доверял!

И то верно, до сих пор всякий, кто считал себя свободным гражданином свободной Франш-Конте, всегда доказывал свое право на это; и ни одна ветка до сих пор не была отломана от этого великого древа. Везде и всюду верность и патриотизм росли и крепли под гордым девизом, начертанным на отороченном горностаевым мехом бретонском гербе: «Potius mori quam fœdari!»[138].

И вот она рядом – измена!

И первым, кого поразила эта зараза, оказался выше всех: то была правая рука живого символа франш-контийской свободы.

Неужто знать вдруг отошла от героического дела, которое до сих пор поддерживала ценой как своего золота, так и собственной крови?.. Неужели отступничество будет всеобщим?.. И кто знает, не последуют ли другие тлетворному примеру Антида де Монтегю, первого и пока единственного, кто дерзнул поднять уродливое знамя измены?.. Как же теперь крестьянам с равнины и гор, обездоленным и разоренным войной почти до крайности, избежать тайного влияния, во власти которого оказался их богатый и могущественный сеньор?.. Отдав делу служения родины столько сил и веры, казалось бы незыблемых, Антид де Монтегю продался!.. А что, если эта порча, забравшаяся так высоко, сползет ниже и проникнет в самые мелкие кровеносные сосуды, питающие главную народную артерию?

На кого же теперь было положиться капитану?

А что, если и в ряды партизан затесались изменники?..

Вот о чем размышлял Лакюзон, оказавшись в полном одиночестве и кромешной тьме: последние события придали его мыслям совсем иной ход.

Водосборник, где наш герой нашел временное убежище, был сооружением, совершенно необходимым в замке Орла, расположенном на вершине горы и, подобно всем крепостям, рассчитанном на долгую осаду. Здесь нужен был не просто колодец, а огромное хранилище воды, чтобы обеспечивать нужды многочисленного гарнизона в течение многих дней, а то и недель.

Жан де Шалон во время строительства замка позаботился о том, чтобы пробить в скальной породе огромный колодец – сводчатое подземелье, занявшее все пространство между стенами двора. Основание площадки было специально сделано под уклоном со стоками для дождевой воды, бежавшей по ним в отверстие хранилища, а оттуда она потом растекались по четырем водопроводам в разных направлениях.

Попав в просторный, но не очень глубокий сводчатый водосборник, кропотливо и постепенно вырубленный в граните с помощью зубила, вода отстаивалась, оставляя на дне ил и прочие примеси, и обретала свежесть и хрустальную прозрачность родниковой.

Вдоль гранитных стен, по кругу, каменщики вытесали карниз высотой фута два, который если и затапливало, то лишь во время осенних и весенних ливней.

Стоя на этом карнизе и полностью укрывшись под сводом, нависавшим над его головой, Лакюзон оставался незамеченным – его не нашли бы ни слуги, ни латники, если бы вдруг всем скопом бросились его разыскивать… Так он мог спокойно предаться одолевавшим его безрадостным раздумьям, причину которых мы открыли нашим читателям чуть раньше.

Но так уж вышло, что события этой ночи, казалось бы, самые что ни на есть невероятные, развивались с поистине головокружительной быстротой, и раздумья капитана были прерваны самым неожиданным образом.

Прошло всего лишь несколько минут после того, как Эглантина убрала лестницу.

Поверхность воды, поначалу бурно всколыхнувшаяся, мало-помалу разгладилась – эхо слабых всплесков, разносившихся под сводами подземелья, и потом угасших, тоже стихло.

Внезапно внимание капитана привлек довольно странный шум – когда он заслышал его, на лбу у него, скажем прямо, выступил холодный пот.

За скалой, о которую он опирался, послышались глухие, прерывистые стоны и плач.

В первое мгновение он постарался уверить себя, что это ему всего лишь почудилось, и, чтобы окончательно убедиться в этом, он весь обратился в слух.

Стенания прекратились.

А вслед за тем опять раздался протяжный, душераздирающий плач.

Все сомнения разом развеялись. Где-то здесь, совсем рядом, находилось бедное существо, и оно страдало: наверное, то была одна из жертв постыдной жестокости господина Замка Орла – в ином случае ничего не оставалось, как принять на веру невероятные россказни франш-контийских крестьян об этом проклятом замке.

Жалобы, плач, стоны и причитания сопровождались другим звуком, тоже совершенно четким. Можно было подумать, будто по узкому подземному проходу медленно движется человек, задевая одеждой и хватаясь руками за гранитные стены.

Все это происходило чуть поодаль от того места, где в полной неподвижности затаился охваченный невыразимым волнением Лакюзон, на голову которому со свода монотонно капала вода.

Тут капитан вспомнил слова Эглантины, которая говорила, что тоже слышала, как из-под земли доносятся какие-то странные звуки.

«Или я стою на пороге страшной тайны, – сказал себе он, – или монсеньор де Монтегю намеренно подогревает здешние суеверия и предрассудки, затевая все эти ночные представления с призраками…»

Впрочем, последнее предположение казалось самым невероятным, поэтому Лакюзон сразу же его отбросил. К тому же сомневаться ему оставалось недолго: чуть слышные, будто приглушенные, шаги приближались.

Наш капитан был не робкого десятка – но он был франш-контийцем и горцем и жил в XVII веке. А значит, он был суеверным.

Когда таинственные шаги и шорох прикосновений чьих-то рук к камню зазвучали четче и ближе, его охватила неописуемая тревога, по телу пробежала дрожь, волосы встали дыбом, и, точно по Священному Писанию, лица его коснулось дуновение…

Ему захотелось бежать, но куда? – К тому же ноги его, скованные страхом, будто приросли к карнизу, на котором он стоял.

Вдруг шаги стихли…

Руки капитана коснулась пола одежды…

Лицо обдало теплым дыханием, и ему показалось, что на него уставилась пара ярких, сверкающих глаз.

В то же время тусклый голос, лишенный всяких интонаций, похожий на голос лунатика в забытьи, медленно спросил его:

– Кто вы?

Капитан, смекнув наконец, что перед ним живой человек, а не призрак, почувствовал, как мигом избавился если не от галлюцинаций, то по крайней мере от страха.

Но человек, обратившийся к нему, мог быть врагом – взявшись на всякий случай за кинжал, Лакюзон проговорил в ответ:

– А вы-то сами кто, вы, говорящий со мной?

– Вы разве не знаете? – прошептал голос.

– Нет, не знаю.

– В таком случае что вы здесь делаете? Зачем было будить узника?

– Что? – воскликнул капитан. – Вы узник?

– Не заговаривайте мне зубы, – продолжал незнакомец. – Если вас подослал Антид де Монтегю, владетель Замка Орла, мой тюремщик и палач… если вам приказали оборвать мое горькое существование, что ж, я готов – нанесите свой последний удар, я жду! Перед смертью я не стану вас проклинать, напротив, я вас благословлю, ибо рука убивающая дарует и свободу…

Потрясенный до глубины души, Лакюзон уж было собрался отвечать, но тут услыхал у себя над головой – на Водосборном дворе – лязг оружия и цокот лошадиных копыт.

– Тише! – живо прошептал он. – Тише!

– Да кто вы такой? – снова вопросил голос.

– Ваш спаситель, возможно. Только, во имя Неба, тише! Я здесь прячусь. Если меня обнаружат, мне конец.

– Идемте! – позвал незнакомец.

– Куда?

– Ко мне в темницу.

– Но… – пробормотал капитан.

Лакюзон почувствовал, как его схватили за руку и потянули. Он не сопротивлялся и, сделав несколько шагов по карнизу, вошел в узкий и низкий проем, который вел к незнакомцу в темницу.

– Вот и пришли, – сказал тот. – Здесь, почти у ваших ног, есть вязанка соломы. Садитесь, если угодно. Здесь не так холодно, как в водосборнике, впрочем, вы еще молоды и полны сил, так что вам нечего бояться холода.

– А вы почем знаете, что я молод и полон сил? – удивленно вопросил капитан.

– Я вас вижу.

– Тут же темно, хоть глаз выколи!

– С тех пор как я живу в вечном мраке, глаза мои привыкли к темноте, как у совы или орлана.

– И давно вас здесь держат?

– О, очень давно. Двадцать лет.

– Двадцать лет!.. – ужаснулся Лакюзон.

– Одна только мысль, что мне пришлось страдать здесь целых двадцать лет, уже ввергает вас в ужас, не так ли, юноша? И вы наверняка спрашиваете себя, как человек, которого Бог создал для света и свободы, мог вынести нескончаемые муки столь долгого плена и не умереть? Да, я мучился… О, как же я страдал! Сильнее узника, а может, и сильнее мученика! Часто, а вернее, почти всегда, у таких узников плоть живет дольше разума: долгое одиночество оборачивается безумием или полным отупением. Тело же зависит лишь от материальных потребностей и физических страданий – но все это пустяки! Если утрачены душа и разум, человек сам себя не помнит, ни о чем не сожалеет и ничего не ждет – он счастлив!

Голос незнакомца, лишенный, как мы уж говорили, интонации, постепенно менялся, наполняясь то горечью, то умилением, и наконец с последним словом несчастный зарыдал. После недолгого молчания незнакомец со все возрастающей силой продолжал:

– Да-да, таков общий закон!.. Оставляя в живых плоть, темница губит душу. Слабоумие или потеря рассудка – вот, повторяю, удел узника. И тем не менее я стал жалким исключением из этого нерушимого правила. Душа, разум, дар мыслить – все не только уцелело во мне, но и обострилось. Я сохранил все-все: память, способность сожалеть, ждать и ненавидеть… особенно ненавидеть! А знаете, почему за время долгих часов отчаяния, когда смерть кажется узнику величайшим благом и самым желанным прибежищем… знаете ли вы, почему я не поддался сильнейшему искушению разбить себе голову о стены моей темницы? Потому что ненависть давала мне силы жить дальше, она заставляла меня поверить, что, быть может, когда-нибудь в далеком будущем я смогу отомстить… Так тянулись часы, дни… и годы. А случай отомстить все не представлялся – долгожданный час бесконечно откладывался. И все же я продолжал цепляться за жизнь, ведь сердце мое переполняла ненависть, а ненависть оживляет надежду!..

Незнакомец смолк, задыхаясь от сильнейшего волнения, которое переполняло его.

– Молодой человек, – снова заговорил он через несколько мгновений, хватая капитана за руки и тряся их, точно в лихорадке, – моя необузданность, должно быть, удивляет вас, поскольку вы вряд ли меня когда-нибудь поймете. Да и как вам понять? Как же мне объяснить вам все на вашем языке – мне, который если и подавал голос, то лишь для того, чтобы взывать к Богу, который меня совсем не слушал, или проклинать моего палача, который меня не слышал! Я уже не знаю, на каком языке нужно разговаривать с людьми. Двадцать лет я не видел ни одного человеческого лица, даже своего тюремщика, ибо окошечко, через которое мне швыряют кормежку, открывается лишь наполовину… Вот уже двадцать лет никто не протягивал мне руки, и я потерял всякую надежду на это счастье. И Господь вдруг послал его мне сегодня, дозволив пожать дружеские руки, ведь вы же мне друг, раз называетесь врагом владетеля Замка Орла!

– Да, он мой враг, – отвечал капитан, – и самый заклятый из всех врагов!

– Только после меня… – прошептал узник.

– И ненависть моя непримирима, – продолжал Лакюзон.

– Как и моя… – подхватил незнакомец.

– И скоро, с Божьей помощью, кровавый счет будет сведен.

– Да исполнятся ваши слова! – продолжал незнакомец. – И да будет и мне дарована возможность вместе с вами предъявить владетелю Замка Орла мой кровавый счет! Ах, да свершится моя месть, а дальше пусть меня ждет смерть! Слово дворянина, если я умру отмщенный, то в смерти своей буду счастлив безмерно!

– Мессир, – сказал капитан, пожимая в свою очередь руки узнику, – вы только что спрашивали, кто я такой. И я не ответил. Если я не назвал вам свое имя и если не называю его сейчас, не думайте, что это из-за недоверия к вам или чувства себялюбия. Безбожники и безумцы верят в слепую силу, которую они называют случаем. Я же верю в проявление божественной воли, которую называю Провидением. Ведь это Провидение свело меня с вами. И я вызволю вас, мессир. Верну вам свет и свободу. Но прежде мне надобно позаботиться о той, кому я пришел защитить и спасти.

– О той? – переспросил узник. – Значит, вы проникли в Замок Орла из-за женщины?

– Да, мессир.

– И это, должно быть, девица?

– Да, мессир.

– Та, которую давеча вечером сюда доставил один отъявленный разбойник и продал как заложницу сиру де Монтегю?

– Да, мессир! – воскликнул изумленный Лакюзон. – Но вы-то почем знаете?..

– Почем я знаю! – прервал его узник, заговорив едва слышным голосом и силясь унять дрожь в руках, которые по-прежнему удерживал капитан. – Странно, не правда ли? И как я мог это узнать?.. Ну что ж, на самом деле я знаю и много чего еще… я даже могу сказать, кто вы, хотя никогда вас раньше не видел!..

– Кто я?.. – пробормотал капитан. – Я?

– В горах есть только один человек, – горячо продолжал незнакомец, – только один герой, который в дерзости своей мог зайти так далеко, что бросил вызов орлу и пробрался в его гнездовье, чтобы вырвать у него добычу. Лишь один-единственный человек способен освободить Эглантину, пленницу сира де Монтегю…

– Эглантину?! – переспросил капитан, думая, что ослышался.

– И этот человек, – закончил узник, – этот герой – Жан-Клод Прост! Он же капитан Лакюзон!

XII. Изменник

Лакюзон ничего не ответил: все возрастающее изумление, охватившее капитана, лишило его дара речи.

– Выходит, я не ошибся, – продолжал узник. – О, скажите же, я и правда не ошибся? Скажите, вы и есть тот благородный юноша, героический горец, борец за наши свободы, вселяющий ужас в наших врагов, спаситель нашей Родины?.. Скажите, вы и есть тот самый воспитанник, товарищ и соратник старого моего друга Варроза и Маркиза, священника-воина?.. Скажите наконец, вы и есть Жан-Клод Прост, друг всех, кто мне дорог?..

И, поскольку капитан по-прежнему хранил молчание, незнакомец с глубокой печалью продолжал:

– Господи, неужели я ошибся? Неужто вы совсем не тот, чье имя я только что назвал?.. Если я ошибся, то по одной причине: я узнал, что племянница преподобного Маркиза стала пленницей замка и что ждала она только одного человека и надеялась на него, потому как только он мог вызволить ее из плена. Узнав от вас, что вы пришли спасти девушку, я подумал, что вы и есть тот самый человек… Еще раз спрашиваю вас, неужели я ошибся?.. И если вы не тот, кого я назвал, то кто?

У капитана было время принять решение.

– Да, мессир, – ответил он, – я Жан-Клод Прост, товарищ Варроза и Маркиза. Я пришел спасти Эглантину и, повторяю, я спасу ее вместе с вами. Но, во имя Неба, развейте пелену, затуманившую мой разум! Скажите, как вы, узник, лишенный общения с кем бы то ни было, можете знать обо всем, что творится в этом замке?

– Я скажу сразу, как только вы сами ответите на вопрос, важный и для вас.

– Какой?

– Что заставило вас спрятаться в водосборнике?

– Мы шли с Эглантиной через Водосборный двор к дозорному пути, чтобы потом попробовать спуститься со стены и бежать. Но тут у внешних ворот замка затрубили в рог. Эглантина побежала к насыпи, а я спустился в водосборник. Только и всего.

– Затрубили в рог… – повторил незнакомец. – Давеча ночью сир де Монтегю долго совещался с одним сеньором, которого вы, конечно, знаете. И распрощались они со словами «до завтра». Стало быть, тот вчерашний сеньор прибыл опять.

– Вполне возможно.

– Больше того, это точно!..

– Я ответил на ваш вопрос, мессир, теперь ваш черед говорить.

– Вам угодно знать, как я узнаю о том, что происходит в замке и во всей округе?

– Да.

– Что ж, идемте со мной – и вам больше не придется меня расспрашивать.

Незнакомец взял капитана за руку и подвел к одному из углов каземата.

– Приложите ухо к стене, – сказал он, – и замрите…

Лакюзон повиновался.

В тот же миг он расслышал два голоса – ясно и отчетливо, и один из них,несомненно, принадлежал Антиду де Монтегю.

Если бы он прямо сейчас перенесся в комнату, где находился владетель Замка Орла, он и тогда не смог бы слышать все так четко.

– Что это значит? – спросил он незнакомца.

– Объясню позже, – ответил тот. – А теперь слушайте внимательно… Слушайте же! Слушайте! Тем более что разговор там, наверху, если не ошибаюсь, должен вас заинтересовать.

Лакюзон замолчал и стал слушать.

* * *
Давайте ненадолго оставим капитана и узника в надежде скоро встретиться с ними снова в подземелье водосборника, а сами перенесемся в уже знакомую нам гостиную, где мы стали свидетелями беседы Эглантины с хозяином Замка Орла и внезапного появления Маги-ведьмы.

В то самое время, когда рог возвестил о прибытии ночного гостя, Антид де Монтегю, сидя за дубовым столом у камина, выводил тяжелой, нетвердой рукой причудливые знаки на большом листе бумаги.

В нескольких шагах от него стояла Маги – она поглядывала на него как будто рассеянно, без всякого внимания, хотя на самом деле пристально и сосредоточенно следила за каждым его движением.

Услыхав сигнал, граф вздрогнул. Прервав свое занятие и живо поднявшись, он подошел к портрету Гийома де Водри и нажал на кнопку, замаскированную в лепнине рамы, панель тут же повернулась, и за нею показалась потайная дверь.

– Женщина, – обратился наконец к Маги владетель Замка Орла, – могу ли я и в самом деле положиться на вашу преданность и старание?

– Монсеньор, – ответила мнимая ведьма, – могу сказать вам лишь то, что уже говорила: моя корысть послужит вам залогом и моего старания, и моей преданности.

– Послужите мне исправно – и поймете, что имеете дело со щедрым хозяином.

– Я готова на все, монсеньор… и какое бы поручение вы мне ни дали, я все исполню.

– Сейчас я намерен дать поручение, которое должно выполнить с умом и быстро.

– Я постараюсь, монсеньор.

– Тогда, – продолжал граф де Монтегю, указывая на потайной ход, – пройдите туда, присядьте там, если угодно, на лестничную ступеньку и подождите, пока я вас не позову.

– А долго ли мне там сидеть, монсеньор?

– Не думаю.

– Только не забудьте про меня по крайней мере, монсеньор.

– Не беспокойтесь.

Однако Маги была совершенно спокойна, тем более что она предусмотрительно оставила открытой дверцу, выходившую в ров, что позволяло ей беспрепятственно выбраться из замка в случае, впрочем, маловероятном, если сеньор де Монтегю позабыл бы о ней.

Она прошла в коридор, и дверь за нею затворилась.

Поначалу Маги хотела было сбежать не мешкая, но, вспомнив о поручении, быть может, важном, которое ей собирался дать Антид де Монтегю, она передумала. Так что ей ничего не оставалось, как присесть на лестницу и ждать.

Как только монсеньор остался один, он позвонил в колокольчик, вызвав того же слугу, который незадолго перед тем препроводил Эглантину на женскую половину.

Слуга появился тотчас же.

– Возьмите фонарь, – сказал ему Антид, – и пошли, будете освещать мне дорогу.

Они вдвоем прошли через караульное помещение и переднюю, спустились по ступенькам с крыльца и вышли на эспланаду, где было пусто и тихо. Заранее были отданы распоряжения, чтобы при звуке рога среди ночи латники, берейторы и шталмейстеры оставались на своих местах и отдыхали. На стенах замка только двое караульных молча скучали в дозоре. Антид де Монтегю окликнул их, велев в его присутствии открыть ворота и опустить мост.

Следом за тем на эспланаду выехал всадник, закутанный по самые глаза в широкий коричневый плащ, в сопровождении десятка или дюжины вооруженной до зубов охраны. Люди и лошади двинулись прямиком к дозорному пути, откуда можно было попасть на Водосборный двор.

Ночной гость и господин Замка Орла обменялись чопорным приветствием, не говоря при том ни слова, и вслед за слугой, который нес фонарь, направились к господскому дому.

Когда они вошли в знакомую нам гостиную и остались одни, прибывший сбросил плащ и сир де Монтегю, пододвинув к нему кресло и еще раз поприветствовав с нарочитой учтивостью, сказал:

– Милости прошу, граф де Гебриан!

– Представителя его величества короля Франции пристало встречать не иначе, как с милостью в доме губернатора графства Бургундского!.. – ответствовал граф, особо выделив последние слова.

Заслышав, как его впервые назвали столь вожделенным титулом, Антид де Монтегю вздрогнул, и от радости и ликования его бледное лицо залила густая краска.

– Губернатор графства Бургундского!.. – повторил он. – Вы именно так сказали, граф, не правда ли?

– Да, мессир, – ответил господинн де Гебриан, – и под этими словами я разумею губернатора нижнего округа, или, другими словами, всей округи до Сен-Клода и Лон-ле-Сонье, Доля, Салена и Нозеруа.

– Значит… – воскликнул граф, – значит, его преосвященство монсеньор кардинал де Ришелье наконец дал свое согласие?..

Де Гебриан прервал собеседника.

– Граф де Монтегю, – сказал он, – прежде чем продолжать нашу беседу, чтобы лучше понимать друг друга и суметь договориться меж собой, надобно наскоро перебрать в памяти все, что произошло с тех пор, как мы вступили с вами в переговоры.

– Зачем? – проговорил Антид де Монтегю. – Нам обоим и так известно все, что вы хотите сказать.

– Разумеется, известно. Однако, как я полагаю, в некоторых вопросах мы не достигли полного согласия, и это, как мне кажется, главное, что нам необходимо решить.

Сир де Монтегю склонил голову, словно смиряясь с неизбежным.

Между тем граф де Гебриан продолжал:

– Франции нужна Франш-Конте, – сказал он, – и вы так же, как и я, хорошо понимаете, что рано или поздно она ее получит. Исход войны можно приблизить или отсрочить, но, в общем, он не вызывает никаких сомнений… Вы ведь полагаете точно так же, не правда ли, сир де Монтегю?

Антид без колебаний кивнул.

– Однако, – продолжал граф, – признаюсь, мы не рассчитывали, что в провинции нам окажут сопротивление. Отпор, скажем прямо, героический, из-за которого вот уже два года по всей Франш-Конте льется кровь наших солдат… Мы надеялись остановить это бессмысленное кровопролитие и вовсе не желали, чтобы население завоеванной провинции вместе с тем поредело. Его величеству королю Франции не очень бы хотелось присоединить к своему славному королевству опустошенные и обезлюдевшие земли в горах. И для скорого и мирного разрешения вопроса нам оставалось принять одно-единственное решение: использовать в наших интересах некоторых высокопоставленных франш-контийских сеньоров, объединив их вокруг себя с двойной целью: чтобы они снискали себе высочайшую милость великого короля и предоставили своим вассалам гарантии мира и спокойствия. В горах Верхней Юры наш выбор пал на вас, сир де Монтегю. Вы приняли наши предложения и присягнули служить нам верой и правдой, за что вам положена блестящая награда, и вы ее непременно получите. Но ее надобно заслужить в полной мере, и, прежде чем мы исполним наши обещания, вы должны выполнить свои…

– Господин граф, – отвечал Антид после недолгого молчания, как следует взвесив каждое слово, – представьте мне доказательство, что его преосвященство кардинал де Ришелье действительно пожаловал мне титул губернатора графства Бургундского… покажите указ, подписанный его именем и скрепленный государственной печатью, и, клянусь честью дворянина, трех месяцев не пройдет, как Франш-Конте станет французской провинцией.

– То есть… – воскликнул Гебриан, – то есть вы хотите, чтобы вам заплатили аванс!..

– Не называйте вещи своими именами, господин граф, ибо в данном случае имя звучит отвратительно!.. И речь вовсе не о плате, а о гарантии. Я всего лишь хочу быть уверен, что обещания Франции будут выполнены.

– А вы, однако, осторожны, сир де Монтегю!..

– Да, разумеется… Господин граф, народная мудрость гласит: осторожность – мать безопасности, – а я в народную мудрость верю.

– Не стану отрицать, это даже чересчур осторожно, но справедливости ради должен заметить, что подобная осторожность производит в высших сферах крайне отрицательное впечатление…

– Сожалею, мессир граф, и удивляюсь. Почему же я должен быть менее осторожен – вы сами произнесли это слово, – чем кардинал де Ришелье?.. Да и потом, что такого я прошу? Всего лишь указ, который может скомпрометировать только меня, поскольку он будет исполнен лишь в том случае, если я выполню все мои обещания! Так почему мне отказано в получении этого указа?

– Буду с вами искренен, сир де Монтегю. Позволите говорить начистоту?

– Именно об этом я и собирался вас просить.

– Кардиналу кажется, что вы поступаете нечестно.

– В чем же?

– Вот послушайте: только в этой части провинции – здесь, в Верхней Юре, нам приходится сталкиваться с упорным и грозным сопротивлением. В других местах все не так уж плохо: не хватает рук, а главное – головы, то есть предводителей. И только в округе между Сен-Клодом и Понтарлье, где заправляет эта троица – Лакюзон, Варроз и Маркиз, сосредоточен и крепчает старый дух сопротивления. Покуда ваши горы не будут завоеваны или захвачены, любые блага, какие мы готовы сюда принести, будут бесполезны, ибо здесь царит полная неразбериха. И напротив, как только Юра будет наше, к нам отойдут Доль с Безансоном – нам даже не придется брать их в осаду, потому что в обоих этих городах есть верные нам люди. Как только они поверят, что мы удержимся там без труда, они откроют нам ворота. А Безансон с Долем – это целая провинция….

Граф де Гебриан замолчал.

– Как я погляжу, мессир, – проговорил через мгновение Антид де Монтегю, – вы с лихвой осведомлены о том, что происходит в провинции. Но я по-прежнему жду, какие обвинения и в чем именно вы можете предъявить мне от имени его преосвященства кардинала…

– Я как раз к этому подхожу, монсеньор де Монтегю. От вас, и только от вас зависит конец войны. Эта геройская троица, Лакюзон, Варроз и Маркиз, нам уже поперек горла. Особенно Лакюзон, наш отважный злой гений! Как подумаешь, что этот тип посмел на днях проникнуть в Сен-Клод – город, взятый приступом и занятый целым армейским корпусом… что он умудрился привести с собой свою шайку и у нас под носом, на площади Людовика XI, почти что освободил приговоренного нашим судом, если б не ваш выстрел, восстановивший справедливость в последнюю минуту… – как только подумаешь об этом!.. Просто не верится!.. С такими командирами народ непобедим. Если же, напротив, таких предводителей не станет, их бравые вояки от сохи, еще вчера такие неустрашимые, на другой же день в ужасе разбегутся кто куда… Если Лакюзон, Варроз и Маркиз будут уничтожены или угодят в темницу, сопротивлению конец! Это бесспорно, не так ли?

– Да, бесспорно, мессир граф.

– Ну что ж, за десять месяцев, что вы состоите у нас на службе, вы могли бы уже раз двадцать захватить этих друзей-приятелей и передать нам, благо они доверяют вам безоговорочно и посему могли бы запросто угодить в расставленную вами ловушку. Но вы палец о палец не ударили. Разве так поступают верные союзники, спрашиваю я вас, и можем ли мы всецело доверять вам, если вы даете нам так мало доказательств своей преданности?

– И это все, что вы можете предъявить мне в упрек?

– Все.

– Ладно. Тогда я вам отвечу…

XIII. Сделка

– Да, отвечу, – повторил хозяин Замка Орла, – и буду с вами так же откровенен, как и вы со мной… Да, предводитель партизан мог не раз оказаться в моих руках, а вместе с ним и двое других из этой троицы, кто олицетворяет собой силу и надежду провинции, как вы сами изволили выразиться… Да, я, как и вы, знаю – в тот день, когда этих троих не станет или они окажутся в темнице, Фарнш-Конте будет захвачена. Партизаны-горцы, оставшись без военачальников, разбегутся кто куда, в их душах будет посеян страх, всякое сопротивление покажется невозможным, да так оно и будет… Да, я давно мог бы отдать вам Жан-Клода Проста, полковника Варроза и преподобного Маркиза… Но тогда, граф де Гебриан, я был бы целиком зависим от вас, вернее, от французского короля и кардинала де Ришелье, а мне этого очень не хотелось. Благодарность королей – штука очень уж сомнительная. Стоит оказать им услугу, как они тут же забывают своего благодетеля.

– Сеньор де Монтегю, – вскричал Гебриан, – ваши сомнения оскорбительны!

– Они не относится к вам, господин граф, и его величество Людовик XIII не станет принимать их в расчет!.. Так вот, мне пришлось пустить события на самотек, чтобы война прошла через разные этапы – победы и поражения, и особенно через поражения, ибо только так я смог бы доказать, что вам без меня не обойтись. Теперь же – и вы сами видите, что, говоря с вами честно, я раскрываю все карты – вам провинцию не удержать: ваши войска рассредоточены и измотаны, грядет зима. Еще третьего дня Сен-Клод был в ваших руках, а вчера вас изгнала оттуда горстка крестьян, этих доморощенных вояк. И вам ничего не остается, кроме как покончить с ними – с моей помощью или расписаться в собственном поражении.

Граф де Гебрниан, вынужденный признаться самому себе, что Антид де Монтегю прав, опустил голову и покрутил усы.

– Вы чувствуете себя сильнее, – проговорил он наконец после недолгого молчания. – Вы знаете, что необходимы, что успех зависит от вас, и желаете с выгодой использовать свое положение. Что ж, лихо, и не мне вас осуждатиь за это. Но, повторяю, намерения французского двора по отношению к вам открыты и искренни.

– Французского двора! – повторил сир де Монтегю. – Ну хорошо, граф, вы вынуждаете меня пойти еще дальше, хотя мне бы того очень не хотелось и я не должен был бы этого делать. Все мои сомнения связаны отнюдь не с Францией.

– А с чем? – надменно вопросил Гебриан.

– Я разговариваю с вами спокойно, мессир граф, и вы уж соблаговолите выслушать меня точно так же… Франция сделала мне предложения, и я договаривался с Францией, поэтому все мои интересы связаны с Францией.

– И что же?

– Да, я согласен, чтобы Конте стала французской провинцией, но есть одна вещь, с которой я не могу смириться.

– Какая же?

– Есть еще один претендент, желающий сделать из провинции отдельное королевство и возложить на себя корону короля горцев за наш счет.

– Не понимаю вас…

– Неужели? – с усмешкой проговорил Антид де Монтегю.

И тут же прибавил:

– А вы скажите об этом грецогу Саксен-Веймарскому и увидите: уж он-то сразу все поймет.

Граф де Гебриан резко дернул себя за ус и ничего не ответил.

– Молчите? – продолжал вслед за тем хозяин Замка Орла. – Тем лучше, ведь это доказывает, что мы отлично понимаем друг друга. Итак, я продолжаю. Да, Франция желает заполучить Конте, но существуют и силы, не менее честолюбивые, которые готовы развязать новую войну, едва закончится первая. Вы хоть и француз, граф де Гебриан, но служите не Франции… У вас есть хозяин, и вы преданы ему всей душой, что, впрочем, совершенно естественно. А герцог Саксен-Веймарский, нынешний союзник Людовика XIII, после победы мог бы запросто выступить против него. Его честолюбивые планы, помыслы и чаяния давно известны, и маловероятно, что со временем они изменились. Вы первый адъютант герцога Саксен-Веймарского, и прежде я имел отношения только с вами. Возможно, и даже вполне вероятно, что вам были даны некие секретные приказы…

– Граф де Монтегю!.. – вскричал Гебриан, бледнея от ярости.

– Мессир? – с самым хладнокровным видом спросил Антид.

– Вы что же, сомневаетесь в моей преданности и верности моего начальника?

Владетель Замка Орла расхохотался – быть может, натужно, зато громко и звонко.

– Не будем говорить о верности, граф де Гебриан, – сказал он следом за тем. – Ведь мы с вами прекрасно знаем, что такое слово действительно есть, хотя на самом деле для нас, людей по меньшей мере честолюбивых, его не существует. В конечном счете, я рассказал вам все это вот для чего: мечты и планы вашего хозяина меня мало интересуют, зато куда больше меня заботит другое: как бы мне не оказаться на следующий день после победы перед лицом властителя, маленького или большого, с которым у меня нет никаких договоренностей. Ведь с вашей помощью я договаривался с кардиналом де Ришелье, а не с герцогом Саксен-Веймарским. Я хотел бы заручиться правом и возможностью от имени Франции защищать мою провинцию от всякого на нее претендента, кем бы он ни был, даже герцогом Саксен-Веймарским или кем-то другим…

Гебриан сделал порывистое движение.

– Не стоит возмущаться, прошу вас, мессир граф, – продолжал де Монтегю. – Вам куда более пристало сохранять хладнокровие, ведь вы отлично понимаете, что я совершенно прав. Впрочем, я все сказал и под конец постараюсь быть кратким. Прошлой ночью, прощаясь со мной, вы имели честь обещать мне, что нынче сообщите свое решение. Титул, коим вы удостоили меня сразу же по прибытии сюда, мог и должен был убедить меня в том, что это решение при вас. А коли так, давайте же его сюда – я устал ждать. Я согласен поверить, что никто, слышите – никто, не пытался отсрочить время исполнения моих просьб к французскому двору. Но мне придется усомниться в этом, если вы не представите мне доказательства.

Граф де Гебриан расстегнул застежки на своем камзоле, извлек из-за пазухи бумагу, сложенную в виде письма, и, передавая ее хозяину замка, сказал:

– Вот доказательство, которое вы так требуете.

Антид де Монтегю жадно схватил бумагу, быстро развернул ее и пробежал глазами.

Это было послание, направленное герцогом Саксен-Веймарским графу де Гебриану.

– Здесь, – сказал он, закончив читать, – говорится о другом письме, которое кардинал де Ришелье направил лично мне, и вам было поручено его мне передать.

– Да, мессир граф…

– И… – вопросил Антид, дрожа от нескрываемого нетерпения, – письмо его преосвященства с вами?

– Вот оно. Мне было наказано передать его вам лишь после того, как вы выполните все ваши обещания… но своей откровенностью вы заслужили мое доверие раньше.

Монтегю сломал большую красную восковую печать, скреплявшую пухлый квадратный конверт, который наконец передал ему граф де Гебриан, развернул сложенный вчетверо пергамент и принялся читать.

Пока он читал, лицо его как будто озарялось все ярче, морщины на лбу разглаживались, а глаза искрились радостью.

– Граф де Гебриан, – спросил он вслед за тем, – известно ли вам содержание этого письма?

– По крайней мере, я знаю, чтó в нем должно быть. Его преосвященство принимает все ваши условия и, как вы того сами желали, назначает вас губернатором графства Бургундского с того самого дня, когда Франш-Конте станет французской провинцией.

– Да, мессир граф, я счастлив признать, что, не в пример супруге Цезаря, верность своему слову кардинала, герцога Саксен-Веймарского и ваша вне подозрений… Впрочем, я располагаю верным средством загладить мои давешние оскорбительные слова и доказать вам, что и вы сами ох как заблуждались, усмотрев в моих действиях изворотливость.

– И что же это за средство, мессир граф?

– Вас ждет добрая весть. Один из той великой троицы горских предводителей в наших руках.

– Лакюзон? – вскричал граф де Гебриан.

– Не Лакюзон и не Варроз, – ответил Антид. – Отец с сыном от нас ускользнули, зато святой дух в наших руках… Преподобный Маркиз схвачен!

– В самом деле, господин граф, весть ваша стоящая. Не могли бы вы рассказать мне подробнее?

– Несколько часов назад Маркиза захватили серые: следуя моему приказу, они незамедлительно доставили его в замок Клерво, и уж там-то граф де Боффремон, наш союзник, глаз с него не спустит… Кстати, пользуясь случаем, я позволю себе рекомендовать вам и кардиналу графа де Боффремона… – положение при дворе и командование каким-нибудь полком вполне удовлетворят его честолбюбивые устремления. К тому же, как вам известно, он из весьма знатного рода.

– Можете на меня рассчитывать!.. Маркиз за решеткой!.. Это как нельзя более кстати… эдак мы заметно преуспеем в нашем деле!

– Я же в свою очередь обязуюсь передать вам Лакюзона с Варрозом.

– А где они сейчас?

– В Гангоновой пещере.

– Это же совсем рядом, не так ли?

– В полутора часах пути, не больше.

– Послушайте, сеньор де Монтегю. Я не дипломат, я простой солдат, и мне противна любая измена… Варроз с Лакюзоном, конечно, враги, но они храбрецы и настоящие герои… Они должны умереть, но мне бы хотелось, чтобы их постигла славная смерть, как они того заслуживают, – на поле боя и с оружием в руках. Что если, вместо того чтобы заманивать их в ловушку, как каких-нибудь лисиц или волков, напасть на них в их же крепости, неожиданно нагрянув в Гангонову пещеру?

Антид де Монтегю ухмыльнулся.

– Это по-рыцарски, мессир граф, – сказал он вслед за тем, – но, к сожалению, невозможно.

– Почему?

– Гангонова пещера недоступна и неприступна. Только орлу под силу проникнуть в то место, тем более что все подходы к убежищу охраняются. Десять бравых молодцов запросто одолеют там, в теснине водопада, целую армию!.. Повторяю, это невозможно.

– Неужели нельзя по крайней мере окружить и взять в осаду пещеру и всю долину? Главари и солдаты, если взять их измором, живо сдадутся.

– Так или иначе это ловушка, какая же разница? – спросил Антид.

– Разница в том, что в этом случае им придется подчиниться законам войны – и никакого предательства…

– Невелика разница.

– Только не для меня, сеньор де Монтегю, – сухо возразил Гебриан. – Ответьте же наконец, смогу ли я с моими силами запереть Гангонову пещеру, опоясав ее частоколом из рапир и мушкетов?

– Нет, мессир граф, не сможете, и вот почему. Вспомните, сколько раз говорил я вам об организации партизанских частей Лакюзона. Так вот, в частях горских партизан насчитывается до трех с половиной тысяч бойцов, они рассеяны по всей Верхней Юре и объединяются вместе только в исключительных случаях – для каких-то особо важных и решительных действий. У капитана есть заместители, они командуют отдельными отрядами, рассеянными в горах. Эти командиры связываются с главнокомандующим через нарочных, которые получают сообщения с указанием места и времени общего сбора и разносят их по всем отрядам. За полдня Лакюзон способен поднять и объединить в одном месте всех своих людей, и это скопище разом обрушится на вас, вздумай вы обложить Гангонову пещеру. Кстати, в этой пещере у них своего рода штаб – там собирается до двух-трех сотен человек одновременно. Там же располагаются их главные склады с припасами и оружием. Эти склады так и ломятся от продовольствия, и, чтобы взять тех вояк измором, понадобится немало времени. И это еще не все. Поговаривают, и я в это верю, будто в Гангоновой пещере есть потайные ходы, о которых знают только Лакюзон, Варроз и Маркиз, и ходы эти ведут далеко-далеко – очень удобно, особенно для тех, кто по тем или иным причинам не желает казать глаз в Илайской долине… И как же вы собираетесь перекрыть эти ходы, если мы только предполагаем, что они существуют? Вы надеетесь обложить Лакюзона, взять его в сплошное кольцо, а Лакюзон, потешаясь над нашей самонадеянностью, с удвоенной силой нападет на нас с тыла, притом нежданно-негаданно, а уж свой неукротимый пыл и необузданную дерзость он как-нибудь сумеет передать своим молодчикам, которые доверяют и подчиняются ему безоговорочно. И кровавая бойня в Сен-Клоде продолжится!

– Вы убедили меня, – отвечал граф де Гебриан. – Понимаю, против такого врага сила бесполезна – здесь надобно действовать хитростью.

– И мы прибегнем к ней, мессир граф.

– Что вы думаете делать?

– Пока не знаю. Все будет зависеть от обстоятельств. Подожду удобного случая. А заманить беспечных людишек в ловко подстроенную ловушку – плевое дело.

– Иуда!.. – прошептал Гебриан с глубоким отвращением, но совсем тихо, так что сир де Монтегю не расслышал.

– Завтра же, – продолжал меж тем Антид де Монтегю, – а вернее, сегодня, поскольку время уже за полночь, возьмусь за дело… Для начала, мессир граф, я попросил бы у вас позволения закончить письмо, которое я как раз писал, когда вы прибыли, и отослать его по адресу. В этом письме я приказываю сеньору де Боффремону денно и нощно не спускать глаз с узника, который был головой и здравым смыслом горской троицы и которого мы называем меж собой святым духом, – я имею в виду преподобного Маркиза.

С этими словами Антид де Монтегю черканул последние строки письма и передал листок графу де Гебриану.

– А кто передаст его? – осведомился граф де Гебриан, беря письмо.

– Одна старуха, которой я доверяю, к тому же никому и в голову не придет, что она из моих агентов. Но даже если письмо потеряется или его украдут, тем, в чьи руки оно попадет, это мало что даст…

– Как это?

– Сами взгляните, мессир граф.

Гебриан просморел письмо, в котором, как мы уже говорили, были изображены лишь какие-то причудливые, неразборчивые знаки, перемежавшиеся тут и там цифрами.

– В самом деле, – заметил он следом за тем, – больше похоже на неразборчивые каракули ребенка – по-моему, тут и монахи-бенедиктинцы потратили бы попусту время и силы, пытаясь расшифровать эдакую бестолковщину… И во всем этом действительно есть смысл?

– Да, мессир, притом самый что ни на есть четкий и ясный. Только сир де Боффремон и я используем в нашей переписке кое-какие приемы, о которых договорились заранее, так что шпионства можно не опасаться.

– Чудесно! Все это у вас лихо придумано, и я восхищаюсь той безграничной осторожностью, с какой вы подходите к любому делу. Полагаю, монсеньор, вы станете для его величества Людовика XIII образцовым и незаменимым губернатором графства Бургундского.

– Я тоже так думаю, – с простодушной гордостью ответствовал Антид де Монтегю.

Он сложил письмо, засунул его в конверт, запечатал печатью с оттиском не только своего герба, но и девиза, затем нажал на знакомую нам потайную пружину и кликнул Маги. Старуха тут же появилась.

– Вот, – сказал он ей, – вот и пришло время проявить вам свое усердие, о котором вы столько говорили.

– Все будет сделано честь по чести, мессир, вот увидите. Дела куда красноречивее слов.

– Вы ведь можете отправиться в путь-дорогу прямо сейчас, не так ли?

– Так, мессир.

– Хоть и устали?

– Старые мои ноженьки сдюжат, да и потом, я привыкла к дальним дорогам.

– Сколько вам нужно времени, чтобы добраться до Клерво?

– Часа четыре.

– Значит, управитесь до утра, если отправитесь сей же час?

– Да, мессир.

– Превосходно. Возьмите это письмо и спрячьте хорошенько.

– Я спрячу его в своей суме. И коники, ежели я, не ровен час, с кем-то из них повстречаюсь, нипочем не станут в ней шарить.

– В Клерво сразу же передайте это письмо графу де Боффремону лично в руки. Поняли? Ему лично.

– Поняла, мессир, вот только уж больно сомневаюсь, что смогу это исполнить.

Антид де Монтегю нахмурился.

– Это еще почему? – удивился он.

– Потому что я навряд ли смогу к нему попасть… Или вы думаете, специально для меня опустят мосты и караульные проводят к нему Маги-ведьму?

– Я подскажу вам, как попасть к графу де Боффремону в обход передней.

С этими словами Антид де Монтегю снял с пальца золотое кольцо, наподобие тех, что носили римские всадники.

– Вот, возьмите, – сказал он затем. – Покажете это кольцо первому же караульному, которого повстречаете, скажете, что пришли от меня, и все препятствия перед вами разом исчезнут.

– Теперь, мессир, я за все в ответе и обещаю исполнить ваш наказ как должно.

– Я на это рассчитываю. Скажете сиру де Боффремону, когда он ознакомиться с моим посланием, что я жду ответа.

– И мне же надлежит доставить его ответ вам?

– Да. Надеюсь, граф не заставит вас долго ждать. Передохните пару-тройку часов – и возвращайтесь сюда.

– Пару-тройку часов, мессир, – да зачем? Как только ответ попадет ко мне в руки, я выберусь из Клерво и отправлюсь обратно, в Замок Орла.

– Это не к спеху. Довольно будет, если вы вернетесь сюда к завтрашней ночи.

– Будет исполнено, мессир. А как мне войти?

– Через небольшую дверь в крепостной стене – вот ключ. А теперь ступайте, женщина, да поскорее!..

Маги тотчас исчезла в потайном проходе, и дверь за нею закрылась.

– Граф де Монтегю, – сказал тогда сир де Гебриан, – как я полагаю, наша встреча подошла к концу, притом самому что ни на есть удачному, ибо мы с вами сошлись во всем.

– Я этому рад, мессир, и не премину доказать королю Франции и кардиналу, что достоин доверия, коим они меня наградили.

– Так что теперь в ваших интересах, равно как и в наших, чтобы Франш-Конте стала французской провинцией. Ведь в тот же день, когда свершится это великое событие, вы сами станете губернатором графства Бургундского.

– И трех месяцев не пройдет, как я стану губернатором графства Бургундского… ибо не пройдет и трех месяцев, как Франш-Конте станет французской провинцией!

– А теперь не соблаговолите ли распорядиться, чтобы мои люди вместе с лошадьми вернулись в мое распоряжение?

– Сию минуту, мессир.

Владетель Замка Орла позвонил, и слуга, которому он сказал два-три слова, тут же кинулся на Водосборный двор.

Через несколько минут граф де Гебриан вместе с Антидом де Монтегю, который проводил его до последнего подъемного моста, спустился с небольшим эскортом по сходням и направился в сторону долины.

Антид, велев запереть у него на глазах все ворота, вернулся к себе в гостиную, нашептывая себе под нос:

– Губернатор графства Бургундского… Какой высокий и великолепный титул, и я возвеличу его еще больше!..

XIV. Тревога

Теперь пришло время вернуться к нашему капитану и узнику – в подземелье под Водосборным двором.

Они вдвоем, прильнув к скальной стене, слышали от начала до конца длинный и циничный разговор, который мы представили вниманию наших читателей.

Капитана раз двадцать передергивало от отвращения, и столько же раз он в возмущении бледнел, слушая, как благородный сеньор-изменник торговал свободой своей Родины и жизнью предводителей горских повстанцев.

Неожиданная весть о пленении преподобного Маркиза сначала потрясла его, но он тут же успокоился и, взяв себя в руки, сказал:

– Как только выберусь из этого проклятого замка, опрометью кинусь на выручку нашему священнику-воину и живенько вырву его из когтей этих презренных негодяев.

Но самой непостижимой из всех загадок для капитана стало появление Маги-ведьмы и та роль, которую она как будто сама вызвалась сыграть для Антида де Монтегю. Между тем, однако, ему казалось, что старуха, определенно, не изменница. Иначе, зная, что он втайне проник в Замок Орла, она выдала бы его грозному хоязину.

– Мессир, – горячо обратился к узнику Лакюзон, – раз уж графа де Гебриана и сира де Монтегю нет в гостиной, растолкуйте мне, как…

– Как отсюда, из подземелья, можно слушать все, о чем говорят в гостиной владетеля замка, так? – прервал его незнакомец.

– Да.

– Все очень просто, по крайней мере если не понять, то объяснить… Дело тут в явлении, вполне естественном, однако его с легкостью можно воспринять и как сверхъестественное. Каземат, где мы находимся, выбит в коренной скальной породе прямо под комнатой, где сир де Монтегю обычно проводит большую часть времени. Одна из стен в той комнате опирается на самый свод каземата в том месте, где толща скалы образует пористую жилу, как будто идеально подходящую для передачи звука. Любой ученый сказал бы вам точно, что это за жила и как по ней проходит звук. А я не ученый и всего лишь примечаю факты. Стена опускается до скальной жилы, и звук сверху проходит по ней до самого низа. Хоть и странно, но это правда. К тому же, если не прислониться ухом прямо к скале, причем в определенном месте, вы ничего не услышите – ни единого звука… Позже я расскажу вам, как однажды страшной ночью узнал этот секрет, и, выслушав меня, вы наконец поймете, кто я такой… А теперь давайте думать только о том, как выбраться из замка… давайте думать только о свободе, ибо свобода есть месть! На Водосборном дворе ни души… Идемте же!

Незнакомец взял капитана за руку и снова повел его узким коридором, соединявшим его каземат с водосборником.

Не успели они добраться до скользкого карниза, опоясывающего колодец, как вдруг в воду, у них под ногами, что-то плюхнулось, подняв брызги.

В тот же миг они услыхали сверху мягкий, негромкий голос:

– Это лестница…

Лакюзон почувствовал, как задрожала рука незнакомца, держащая его. Узник пребывал в сильнейшем волнении: наконец-то спустя двадцать лет мытарств он снова сможет дышать чистым воздухом и увидит свет – как давно был он лишен и того и другого.

– Мужайтесь! – чуть слышно сказал ему капитан. – Крепитесь! И запомните: только стойкость помогает совладать с радостью, как и с бедой.

– Капитан, – еле внятно ответил незнакомец, – душа крепка, а плоть слаба, вы уж простите меня. Мысль, что я скоро буду на свободе, прямо сейчас едва не убила меня… Но все уже прошло. Вот видите, я снова спокоен. Идемте!

– Мессир, – отвечал Лакюзон, – я полезу первый. Эглантина ждет, что я выберусь один, ведь я же один сюда забрался. Не то, боюсь, как бы при виде вас она не закричала от изумления и страха, а это было бы совсем некстати.

– Да-да, – живо проговорил незнакомец, – конечно, поднимайтесь, а я за вами.

Лакюзон вцепился в перекладины лестницы и через несколько мгновений, выбравшись из колодца, перемахнул через железные перила, обрамлявшие его край.

Эглантина, крайне заинтригованная и удивленная шумом голосов, доносившихся из глубины водосборника, тут же спросила:

– Ты что, не один?

– Нет, – ответил капитан.

– Кто же там еще с тобой?

– Друг.

– Но как… откуда?..

– Потом все узнаешь, – прервал ее капитан. – А пока, дорогая девочка, прошу тебя, ни слова больше.

Эглантина замолчала.

Тут из отверстия колодца в свою очередь показался незнакомец – в порыве радости и благодарности он крепко схватил Лакюзона за руки, которые тот протянул ему, чтобы помочь перебраться через перила колодезного проема.

Как мы уже упоминали, небо было затянуто тяжелыми тучами, теснившими друг друга, словно громадные щиты, между луной и землей. Время от времени луч света, а вернее, бледный, зыбкий отблеск, прорывался сквозь хмурые облака, окрашивая их края серебром, и как будто рассеивал мглу.

В этих мимолетных отсветах капитан не мог как следует разглядеть лицо освобожденного узника – единственное, что он успел заметить, так это то, что спасенному было лет пятьдесят пять – шестьдесят, что роста он был высокого и держался как человек благородный, несмотря на рубище, седые патлы, спадавшие ему на плечи, и блиннющую бороду, тоже седую, доходившую до середины груди. Борода и космы придавали ему странный, почти сказочный вид: он походил на рыцаря Круглого стола из средневековых романов, ставшего жертвой злых чар некроманта и пробудившегося в одно прекрасное утро после столетнего сна.

Эглантину при виде его невольно охваил суеверный страх – она подошла к Лакюзону и прижалась к нему.

А незнакомец, едва ступив на твердую землю и едва вдохнув полной грудью чистый, холодный ночной воздух, так не похожий на сырой, тошнотворно-затхлый воздух его каземата, упал на колени и, благодаря Бога, обратил к небу глаза, руки и душу!

Этот вдохновенный благодарственный порыв, впрочем, продолжался недолго. Незнакомец быстро вскочил на ноги и прошептал:

– Когда вам будет угодно, капитан. Я готов и, повторяю, полон сил… Но разве нам теперь что-нибудь угрожает?.. Ведь Господь, пославший вас ко мне, теперь не отсавит ни вас, ни меня.

– На Бога надейся, мессир, – отвечал Лакюзон, – а сам не плошай. Только по ту сторону этих стен мы обретем свободу, а вместе с нею возможность отомстить. И пусть эта мысль поддерживает вас, пока мы не покончим с нашим трудным делом…

– Я все выдержу!

– Тогда вперед!

– Я следом за вами. Но прежде давайте вытащим лестницу из этой ямы, прошу вас!

– Зачем?

– Хозяину Замка Орла не нужно знать, что я бежал, по крайней мере сейчас…

– Так ведь завтра он все равно все узнает?

– Нет. Слуга, приносивший мне еду, открывал окошко только наполовину и никогда со мной не разговаривал. Могли пройти годы, и Антид де Монтегю так бы и не узнал, что его узник исчез… Конечно, он все равно узнает, и скоро. Но я хочу, чтобы он это узнал от меня.

– Будь по-вашему, – согласился Лакюзон, вытащил лестницу и бегом отнес ее к складу, где перед тем взял. – Теперь, когда дело сделано, поспешим!

Капитан, а следом за ним Эглантина и незнакомец быстро направились к сводчатому проходу, соединявшему Водосборный двор с дозорным путем.

Там Лакюзон остановился и развернул веревку, которой был обмотан.

– Мессир, – обратился он к незнакомцу, – прошу вас, подойдите сюда.

– Что вы задумали?

– Закрепить веревку у вас на груди вместо пояса. Вы спуститесь первым.

– Я… первым? – переспросил незнакомец. – А почему не девушка? Спасать в первую голову нужно ее.

– Э, о Эглантине я в первую очередь и думаю. Как только вы будете внизу, я спущу ее к вам, и вы примите ее на руки.

– Коли так, воля ваша.

Капитан обвязал незнакомца веревкой и закрепил ее у него под мышками.

– А сейчас, – продолжал он, покончив с этим делом, – мы проникнем в сводчатый проход, он не длинный, но гулкий, так что там небезопасно. Придется задержать дыхание и идти на цыпочках. А когда подойдем к дозорному пути, благо луна скрыта облаками и нас не выдаст, двинемся дальше, стараясь держаться в тени стены. И помните, на карту поставлена жизнь нас троих! Молись, но только тихо и горячо, – прибавил он, обращаясь к Эглантине, – молись, девочка моя! Господь внемлет голосу невинных!

Лакюзон первым ступил в сводчатый проход – дальше он шел на четыре-пять шагов впереди, взявшись одной рукой за пистолет, а другой за эфес шпаги, держа при этом ухо востро и устремив пристальный взгляд в темноту.

За ним следом шел незнакомец – он поддерживал Эглантину, дрожавшую, как лист: от стаха быть застигнутыми врасплох ее бросало в холод. Однако мало-помалу она взяла себя в руки, и с каждым новым шагом ей казалось, что опасность отступает все дальше.

В самом деле, становилось ясно, что их опасное предприятие ждет благополучный конец.

Вот уже сводчатый проход остался позади… вот уже пройдены и две трети дозорного пути.

Они приближались к тому месту в стене, которое капитан счел самым удобным для спуска.

Еще немного осмотрительности и терпения – и они у цели… а там спасение и свобода!..

Перед беглецами во тьме смутно вырисовывался силуэт главного здания с парой освещенных окон, за которыми владетель замка лелеял свои коварные планы и грезил о будущем величии. Слева виднелась эспланада – она заканчивалась крепостной стеной, за которой была пропасть.

Губы Лакюзона зашевелились, будто произнося: Мужайтесь!.. Мы почти у цели!.. – но с них не слетело ни единого звука.

Вдруг как будто из тени главного здания возникла человеческая фигура и голос, показавшийся беглецам более громким и зловещим, чем глас трубы Страшного суда, раскатившийся эхом по Иосафатской долине[139], крикнул:

– Стой! Кто идет?

Лакюзон вздрогнул – застыл как вкопанный и, смерив взглядом расстояние, разделявшее его и злополучного караульного, прикинул, успеет ли он до него добраться одним прыжком и пронзить ударом шпаги, заставив замолчать раз и навсегда.

Но между ночным стражем и капитаном было около двадцати пяти – тридцати шагов.

– Стой! Кто идет?.. – посторил свой вопрос латник.

Лакюзон, ничего не ответив, ринулся вперед.

Солдат вскинул мушкет и спустил курок. Ночную мглу вспорола яркая вспышка, грянул выстрел, и пуля со свистом пролетела в нескольких линиях от левого виска капитана.

В это же время солдат отступил назад и, скрывшись в темноте, заорал во все горло:

– Тревога! Тревога!..

Этот зловещий крик, прозвучавший в ночи, как набат, казалось, поднял на ноги весь замок. Вспыхнули факелы, в осветившихся окнах заметались перепуганные фигуры, слышались беспорядочные возгласы латников и слуг:

– Тревога! Тревога!..

– Мы пропали! – пробормотала Эглантина, теряя силы.

– Еще не все потеряно! – возразил капитан. – Скорей назад!

И он мигом увлек их обратно.

– Полезем обратно в водосборник, – сказал им он, – и затаимся до следующей ночи.

В тот самый миг, когда беглецы прошмыгнули во двор, пятеро или шестеро слуг, перебежав его из конца в конец, скрылись в сводчатом проходе, который только что миновали наши герои. В это же время показались пляшущие огни факелов – они приближались…

– Не успеем!.. – в отчаянии прошептал Лакюзон. – Поздно!.. Господи, неужто мы здесь и погибнем?

Затем, подумав секунду, он прибавил:

– Насыпь… Скорей туда!

И они втроем кинулись к лестнице, что вела с Водосборного двора к земляной насыпи.

– По крайней мере, – продолжал капитан, закрыв за собой решетку на верху лестницы, – здесь есть где затаиться, а на худой конец можно даже обороняться – вон там, за деревьями и живой изгородью.

И они спрятались за густыми ветвями громадных самшитов, обращенных к башне.

– Капитан, – тихо-тихо проговорил незнакомец, – во имя Неба, дайте мне какое-нибудь оружие. Если нас застанут врасплох, у меня хотя бы будет последняя счастливая минута дорого продать им свою жизнь.

Лакюзон молча отдал ему свой кинжал.

Между тем суета все нарастала – и в замке, и во дворах, и на эспланаде.

Сир де Монтегю, как только услыхал выстрел и крик тревоги, самолично допросил караульного, дабы убедиться, что тот не обознался и не поднял тревогу понапрасну.

Потом, узнав со слов латника, что в замок действительно проникли посторонние, он распорядился, чтобы на стенах выставили дополнительные дозоры с факелами, и сам во главе вооруженного отряда отправился на поимку незваных гостей.

Поиски начались с Водосборного двора. Перевернули вверх дном все хранилища фуража, перетрясли все копны сена, включая и ту, которую не успели выгрузить с телеги папаши Гарба. Затем перерыли все провиантские склады, конюшни, кухни… но так ничего и не нашли.

Тогда дюжина молодцов взобралась на насыпь и принялась шарить тут и там, поносяна чем свет стоит растреклятых визитеров, посмевших нарушить их отдых.

Одни предлагали поставить виселицу на эспланаде, другие – сложить костер на площадке Игольной башни, дабы напугать назидательным примером все окрестное населене.

Быть повешенными или сгореть заживо – такой вот выбор ожидал наших беглецов. Эглантина лишилась последних сил от ужаса.

Лакюзон судорожно сжимал рукоятку шпаги, а незнакомец поглаживал гарду кинжала, который отдал ему капитан.

XV. Бледная женщина

Раз десять подручные хозяина Замка Орла миновали купу самшитов, служившую прибежищем нашим героям. Но ни одному из них и в голову не пришло раздвинуть густые ветви хотя бы концом шпаги.

Эглантина не ошиблась, доверившись Божьему покровительству. В ту минуту, когда они, казалось, пропали, Господь их все же хранил.

Выбившись из сил и так никого и не найдя, латники перенесли свои поиски в другое место. Они заперли решетки. Шаги и голоса стали отдаляться – вдалеке растяли и мерцающие отсветы факелов.

Еще целый час дозорные обходили стены замка, дворы и эспланаду. Но пыла у служак заметно поубавилось. Огни один за другим погасли – и вскоре можно было услышать только неспешную и размеренную поступь караульных, число которых на крепостных стенах удвоили.

– Неужели мы спасены? – тихонько спросила Эглантина.

Капитан ответил ей так же, как и незадолго перед тем, когда она прошептала «мы пропали».

– Еще не все потеряно, девочка моя, – сказал он.

– Что дальше? – подал голос незнакомец.

– Я битый час размышляю над этим, – ответил капитан, – и, кажется, кое-что придумал, значит, худо-бедно шансы на спасение у нас есть. Я решил… и хотя в успехе моего плана вы заинтересованы не меньше меня, вы можете, конечно, отклонить мой план. Так вот, похоже, нынче ночью нам троим отсюда не уйти; караульных стало вдвое больше, и после поднятой тревоги проверять их на бдительность – значит обречь себя на верную смерть. Я предлагаю вернуться вместе с Эглантиной в подземелье водосборника – там вы будете в безопасности… А я змеей подползу к караульному, прикончу его… и мигом с крепостной стены вниз, пусть и под градом пуль. Жизнь моя в руках Господа. Если ему угодно, чтобы я остался в живых, он отведет от меня беду. На рассвете же я вернусь с моими молодцами, мы всем скопом захватим замок и освободим вас…

– Капитан, – заметил незнакомец, – уж поверьте, я говорю без всякого корыстного помысла… но, если вас убьют, что будет с бедной девочкой?

– Она пропадет, и вы заодно с нею, мне это известно, и очень даже хорошо, – горячо отвечал Лакюзон. – Но, если я останусь, она пропадет уж наверняка… Словом, с одной стороны, у нас есть шанс на спасение, а с другой – нет.

– Да-да, – тут же подхватила Эглантина, – ступай, брат, иди и ничего не бойся. Уж я-то точно знаю, ты обязательно вернешься и освободишь нас. Ну, а ежели капитан Лакюзон погибнет, зачем другим жить?

«Эх, – подумал про себя молодой человек, прижимая Эглантину к сердцу, – эх, вот если бы она любила меня!»

И уже вслух он продолжал:

– Так, значит, это ваше последнее слово – надо идти?

– Да, – отвечал незнакомец. – Смею сказать, у меня нет оснований не верить этой девушке, и я в свою очередь говорю то же самое: ничего не бойтесь… и скорей возвращайтесь!

Капитан выбрался из самшитовых зарослей и двинулся к венчавшей лестницу решетке, чтобы осмотреть Водосборный двор и убедиться, что там нет ни души.

Но, как только он подобрался к решетке, несколько человек дозорных, затаившихся во тьме вдоль лестницы, разом выскочили из укрытия и закричали:

– Они здесь… у нас в руках! Смерть им! Смерть!

В то же время сквозь прутья решетки просунулось пять или шесть мушкетных стволов.

По вине своей безрассудной смелости капитан угодил в ловушку.

Повинуясь первому невольному порыву, потому как времени на раздумья не было, он выхватил из-за пояса пистолеты и открыл огонь. После двух выстрелов двое солдат вскрикнули и покатились с лестницы.

Остальные же, вопя от ярости и страха, кинулись прочь.

– Они скоро будут здесь, – сказал капитан, вернувшись к Эглантине и незнакомцу, – и тогда их будет много больше… Эх, на сей раз мы, похоже, пропали… как пить дать!

– И уже вряд ли сможем дорого продать им свою жизнь! – в полном отчаянии вскричал незнакомец. – Ведь они не рискнут сойтись с нами в рукопашной, подлые трусы, а издали расстреляют нас из аркебуз. И перебьют, как затравленных волков!

Вдали показались огни факелов – они быстро приближались; уже слышались грозные, грубые крики…

Капитан, незнакомец и девушка отступили к закрытой решетке, той самой, что отделяла Игольную башню от остальной части насыпи.

– Вы хотели дорого продать свою жизнь? – сказал своему спутнику капитан. – Ну что ж, давайте взломаем эту решетку, заберемся на башню и там будем стоять до конца…

– На башню с привидением… – пробормотала Эглантина. – О, брат, уж лучше умереть здесь!..

Лакюзон не расслышал ее слов, исполненных суеверного ужаса. Он уже схватился за прутья решетки и с помощью незнакомца, которого годы, проведенные в темнице, как будто совсем не лишили сил, принялся трясти ее. Старания двух мужчин, удесятеренные опасностью, наконец принесли свои плоды: не выдержав напора четырех рук, железо поддалось, как свинец.

Решетка, погнутая и расшатанная, вырвалась из глубоких каменных пазов, освободив узкий, но достаточный для человека проем. Эглантина с незнакомцем пробрались через него первыми, капитан – следом за ними.

Между тем крики и огни факелов неумолимо приближались.

От двери в башню беглецов отделяли от силы десять шагов – капитан кинулся к ней с железным прутом в руках, готовый взломать ее, если она не поддастся.

И вдруг замер на месте.

Из-под земли до него как будто донесся странный голос:

– Лакюзон!.. Лакюзон!..

Капитан резко нагнулся и, тут же распрямившись, сказал:

– Мы спасены!

Он нащупал рукой решетку, о которой ему говорила Маги, – ее проделали в своде для стока дождевой воды.

– Помогите! – обратился он к незнакомцу.

Они на пару схватились за тяжелую, ржавую решетку, вросшую в камень, приподняли ее и увидели под нею зияющий черный проем водосточного желоба.

Подземный голос послышался снова:

– Лакюзон!.. Лакюзон!.. Смелей!..

Веревка, предназначенная для спуска с крепостной стены, все еще была обмотана у незнакомца вокруг пояса. Капитан схватил один ее конец.

– Я буду держать вас, – сказал он, – полезайте вниз. Когда спуститесь, отвяжите веревку, чтобы я мог вытащить ее, и приготовьтесь принять Эглантину.

Незнакомец, не говоря ни слова, ибо каждая секунда промедления могла стоить им жизни, пожал Лакюзону руку, живо полез в распахнутый темный провал и вскоре исчез там.

Не прошло и минуты, как капитан почувствовал, что веревка ослабла. Он дернул за нее, и она свободно пошла вверх. Незнакомец благополучно коснулся ногами земли.

– Теперь ты, Эглантина, – прошептал Лакюзон, обращаясь к девушке.

Она ничего не ответила – только вскрикнула от ужаса и тут же упала навзничь без чувств, успев выговорить всего лишь одно слово:

– Призрак…

У капитана волосы на голове стали дыбом. Дверь в башню бесшумно отворилась, и в четырех шагах от него появилась смутная бледная тень, казавшаяся в ночной мгле немыслимо огромной, – она застыла перед ним в неподвижности.

– Свят, свят!.. – проговорил Лакюзон, творя крестное знамение и касаясь пальцами лба, влажного от холодного пота. – Изыди!..

Но призрак, вместо того чтобы исчезнуть, шагнул вперед.

Налетевший с севера ветер начал разогнять мрачные тучи, расчищая небосвод.

В одном из просветов показалась луна, на мгновение озарившая своим сиянием насыпь и всех участников описываемой нами странной сцены.

Капитан успел различить женское лицо, до того бледное и осунувшееся, что казалось, будто оно принадлежит мертвой.

А бледная женщина, вернее, призрак, смогла разглядеть у капитана на груди сврекающую бриллиантовую розочку.

При виде ее она пошатнулась, потом бросилась к молодому человеку, упала перед ним на колени и, обхватив их руками, и приглушенным от волнения и изнеможения голосом едва внятно проговорила:

– Моя дочь!.. Где моя дочь?.. Во имя вашей матери, скажите, где моя дочь?

Капитан больше не верил в то, что перед ним призрак, зато ему казалось, притом почти наверняка, что перед ним опасная сумасшедшая, от которой нужно избавиться любой ценой. Если она и дальше будет хватать его за руки, как сейчас, то он пропал, а вместе с ним и Эглантина.

Уже было слышно, как латники и слуги, перекликаясь меж собой и подбадривая друг друга, занимали насыпь. Конечно, страх встретить такой же прием, какой был оказан их товарищам, немного охладил их пыл. Но это было ненадолго.

На эспланаде послышался голос Антида де Монтегю.

– Вперед! – кричал владетель Замка Орла. – Окружайте насыпь и, как только подойдете к ним на расстояние выстрела, разом открывайте огонь!

– Сударыня, – проговорил Лакюзон, пытаясь высвободиться из судорожно хватавших его рук бледной женщины, – во имя Неба, прекратите… вы же меня погубите.

– Моя дочь!.. – со все возрастающим возбуждением твердила свое женщина-призрак. – Где моя дочь?..

– Да откуда мне знать? И почему вы уверены, что я дожен это знать?! Мы с вами не знакомы. И вашу дочь я тоже не знаю. Они идут… о Господи… идут! Оставьте же меня, сударыня, во имя Неба, оставьте!..

Женщина вдруг вскочила с колен и, схватившись за бриллиантовую розочку, продолжала:

– Тот, у кого этот медальон, должен знать, где моя дочь…

От ее слов капитана точно громом ударило.

– Вы… – воскликнул он, – так это вы?..

И тут же прибавил:

– Ночь на 17 января, верно?..

– Да… да… да… – прервала его бледная женщина. – Тогда, в ночь на 17 января 1620 года, родилась моя дочь… И человек, которому сеньор де Монтегю отдал бедную мою малютку, вырвав ее у меня из рук… человек, которому я, рискуя жизнью, передала медальон, что сейчас на вас… тот человек оставил на первой арке свода след своей окровавленной руки. Видите, я говорю правду… И вы должны знать, где моя дочь… И если у вас есть сердце, вы сжалитесь надо мной!..

Слуги с зажженными смолистыми ветками и латники с мушкетами навскидку уже продвигались сквозь мрак вдоль основания Игольной башни.

Громадный силуэт Антида де Монтегю с аркебузой в руке резко выделялся на фоне освещенных построек.

– Вот уже восемнадцать лет я проливаю слезы и взываю к моей доченьке! – продолжала бледная женщина. – Будьте же и вы милостивы, как наш Господь, сострадающий отчаяшимся матерям… Скажите, где моя дочь?

Время шло – круг вооруженных людей сужался.

Ярко мерцающие блики факелов уже проникли за первую решетку…

Еще минута – и шанс на спасение был бы потерян!

Лакюзон поднял недвижное тело Эглантины и, передав девушку на руки женщине-призраку, крикнул:

– Вот дитя, родившееся в ночь на 17 января 1620 года. Вот ваша дочь! Ее зовут Эглантина. Она думает, что ее мать умерла, а человек, тот самый врач бедняков, оставивший след окровавленной руки на своде, ее отец. Примите же ее! Спрячьте и сберегите!.. Я Жан-Клод Прост… я капитан Лакюзон. Скоро я вернусь за вами обеими…

Крик, а вернее, радостный вопль замер в горле бледной женщины. Она жадно обхватила руками возвращенное ей бесценное сокровище, затем, подняв Эглантину, точно дитя из колыбели, с нечеловеческой силой, которая таится вся целиком в нервах и воле, рванулась с места и скрылась в Игольной башне – тяжелая дверь за нею закрылась.

А Лакюзон меж тем прошмыгнул к проему, проделанному в своде.

И, вверив свою душу Господу, провалился в темноту.

Отблески факелов, полыхавших уже совсем близко, осветили голову и плечи молодого человека.

– Огонь! – яростно вскричал владетель Замка Орла.

Разом грянули двадцать мушкетных выстрелов. Град пуль обрушился на гранитные глыбы, покоившиеся в основании башни.

Но было поздно. Лакюзон буквально скозь землю провалился.

XVI. Бегство

Упираясь руками и коленями в стенки узкого желоба, капитан беспрепятственно спустился на вершину каменисто-песчаного откоса, над которым громоздилась остроконечная скала, увенчанная Игольной башней.

Несколько дыр на платье и царапин на руках – вот и все досадные последствия этого смертельно опасного спуска.

Тут же вскочив на ноги, Лакюзон, к своему удивлению, увидел, что незнакомец не один.

Рядом с ним стояла какая-то женщина, но в темноте он ее не признал.

– А, капитан? – проговорила женщина. – Что-то вы припозднились. Мы уж от тревоги и страха места себе не находим.

– Маги! – воскликнул Жан-Клод, услышав знакомый голос.

– Да, Маги… бедная Маги, которую преподобный Маркиз, когда вы ушли, приказал держать как пленницу в Гангоновой пещере до вашего возвращения. Но, как видите, капитан, я правильно сделала, что сбежала, иначе мне навряд ли удалось бы спасти вам жизнь, или, может, я ошибаюсь?

– Так это вы, – удивился Лакюзон, – сперва дважды окликнули меня по имени, а после крикнули: «Смелей!»?

– Да, я.

– Дайте же вашу руку!

– Что вы хотите с нею делать, капитан?

– Я хочу ее пожать… как руку верного друга… как настоящего храбреца!

Маги взяла руку героя и поднесла ее к губам.

– Ах, – вслед за тем проговорила она, – это слишком большая награда за ту малость, которую я смогла сделать.

И руку капитана оросили слезы умиления, упавшие из глаз старухи.

– А что с Эглантиной? – спросил незнакомец. – Надеюсь, с ней не приключилось никакой беды.

– Не волнуйтесь, – ответил Жан-Клод, – если б Эглантине угрожала опасность, я бы скорее погиб рядом с нею, чем бросил ее… Она в безопасности, и в куда большей, чем сейчас мы с вами. И если Господь оставит меня в живых, она завтра же будет на свободе.

– Но что с нею сталось?.. – воскликнул незнакомец.

Лакюзон его прервал.

Чтобы сообщить незнакомцу о том, что произошло с девушкой, пришлось бы поведать ему во всех подробностях и о трагических событиях, произошедших в ночь на 17 января 1620 года, а капитану вовсе не хотелось пускаться в столь долгий рассказ.

– Мессир, – сказал он, – не требуйте от меня никаких объяснений, прошу вас, и ни о чем не расспрашивайте. Я ничего не могу вам рассказать, поскольку это тайна, и не моя… Еще раз уверяю вас, Эглантина, моя возлюбленная сестра, в безопасности, и это должно вас успокоить вполне. Да и время поджимает: люди Монтегю, конечно же, обойдут замок кругом и нас найдут… Надо скорей спускаться в Илайскую долину – только там мы будем в полной безопасности.

И, подкрепляя слова действиями, капитан двинулся вперед первым, но прежде прибавил:

– Я молод и силен, мессир, да и ноги мои к горам привычные, так что обопритесь на мое плечо, потому как впереди вас ждут трудности, которые вы, верно, и представить себе не можете.

– Я тоже к горам привычен, – отозвался незнакомец. – В былые времена я мог с легкостью одолеть любой скальный отвес. Но за двадцать лет ноги мои уж наверняка отвыкли карабкаться по родным горам!.. Я принимаю ваше предложение, капитан.

Лакюзон сказал правду. Было чрезвычайно трудно удерживать равновесие на неровной земле почти отвесного склона. Ноги то поскальзывались на окатанной гальке, то проваливались в песок. Рука тщетно искала хоть что-нибудь, за что можно было бы уцепиться: кругом ни кустика, ни каменного выступа… даже пучка травы – ничего. Только голый склон! А один неверный шаг грозил неизбежным падением с высоты несколько сотен футов на дно долины – иными словами, это означало верную смерть.

Кромешная мгла делала путь еще тяжелее, хотя, с другой стороны, она скрывала беглецов, защищая от града мушкетных пуль, которым их непременно накрыли бы со стен замка, если бы, не ровен час, заметили сверху.

Маги спускалась первой, с оглядкой и на каждом шагу ощупывая спуск концом палки.

Через четверть часа с лишним Лакюзон, незнакомец и Маги наконец добрались до хоть и узкой, но утоптанной дороги, что вела в Замок Орла из Менетрю-ан-Жу.

Здесь Лакюзон остановился.

– Мессир, – обратился он к незнакомцу, – вот теперь, и только теперь мы спасены. Можете вздохнуть спокойно и поблагодарить Бога, ибо с этой минуты вы действительно свободны.

– Я уже поблагодарил Бога, капитан, – ответил незнакомец. – Но не успел сказать спасибо вам, как было бы должно. После Господа я всем обязан именно вам, но мне не хватает слов, чтобы выразить вам мою признательность честь по чести – чувства перемолняют мое сердце. К счастью, капитан, я надеюсь, что чуть погодя мне выпадет случай сполна вернуть вам долг благодарности, который у меня есть перед вами.

Лакюзон пожал старику руку и, обращаясь к Маги, сказал:

– Мне крайне неловко…

– Отчего же так, капитан?

– Вот вы показали нам пример преданности, достойной самого высокого восхищения, оказали неоценимую помощь, а я вынужден поступить по отношению к вам не вполне справедливо…

– Не стесняйтесь, капитан, выкладывайте все начистоту.

– Здесь мне придется оставить вас, а вы, прошу, идите к Со-Жирару и ждите – за вами придет Гарба.

– Это еще почему?

– Потому что я возвращаюсь в Гангонову пещеру одним из потайных ходов, о которых знаем только мы: Варроз, Маркиз и я – и мы поклялись друг другу не показывать их ни одной живой душе на свете. Вам, Маги, я доверяю совершенно безгранично, вы это вполне заслужили, но мне все же придется сдержать клятву.

– Ну что ж, – вздохнула старуха и, кивнув на незнакомца, спосила: – А этот благородный сеньор?

– Я попрошу, чтоб он позволил мне завязать ему глаза, когда мы подойдем к месту, откуда начинается подземный ход.

– Капитан, – улыбнулась Маги, – не терзайтесь совестью. Я могу пойти с вами, и вы не нарушите свою клятву.

– Что вы хотите этим сказать?

– А то, что я и сама могла бы провести вас куда надо, потому как давным-давно знаю все ходы в Гангонову пещеру.

– Не может быть! – удивился Лакюзон.

– Еще как может! – возразила Маги. – Это истинная правда, и сейчас я вам докажу.

Она подошла к капитану и что-то тихонько шепнула ему на ухо.

– Странная женщина… – выслушав ее, проговорил он. – Как же вы узнали?..

– То, что известно только вам троим? – прервала его Маги. – Могу сказать: я же ведьма – да вы, может, не поверите.

– Да, конечно же, не поверю. Потому что вы добрый ангел, а вовсе не злой гений.

– Смею вам напомнить, – продолжала старуха, – я вот уже два десятка лет не имею крыши над головой и постоянно скитаюсь по всей округе, так что в наших горах мне занкомы каждый камешек, каждая пещера, любой источник и любое, даже самое старое дерево.

– Тогда идемте с нами, – согласился капитан.

Вместо того чтобы свернуть влево – к Эриссону и двинуться дальше к Со-Жирару, Лакюзон со своими спутниками повернул направо и взобрался на круглый холм, откуда славная, крепкая вдовушка Готон заметила, как Рауль де Шан-д’Ивер разглядывал Игольную башню.

Вслед за тем капитан направился к лесу Менетрю-ан-Жу, покрывавшему горные склоны.

После нескольких минут быстрой, безмолвной ходьбы Лакюзон замедлил шаг.

– А теперь, – обратился он к Маги, – объясните мне, на милость, насколько правдива та новость, которую вы давеча сообщили сиру де Монтегю?

– Вы о том, как схватили преподобного Маркиза?

– Да.

– К несчастью, все это правда… Единственно, я сказала графу, что не признала пленника, потому как с нами была Эглантина и мне не хотелось, чтобы бедняжка страдала еще горше. Однако, признаться, я здорово приврала насчет подробностей моей встречи с Брюне.

– А что было на самом деле?

– Сейчас расскажу. Ну вот, сразу после вашего ухода, как вам уже известно, преподобный Маркиз наказал Железной Ноге передать меня под охрану двоих горцев, велев им не спускать с меня глаз. Это меня мало беспокоило, потому что я хорошо помнила тайну подземелья и знала, что могу выбраться на свободу, когда мне заблагорассудится. Я улеглась на кучу соломы и претворилась, будто сплю. Через час мои охранники малость утратили бдительность, когда вдруг прибежал какой-то горец и рассказал, что шайка серых, уцелевших, видно, после резни в Сен-Клоде, скитаясь по округе, спалила два крестьянских двора, а хозяев порубила. Тут в пещере поднялся шум и преподобный, в красной своей мантии, прихватив с собой человек двадцать горцев, пустился в погоню за серыми. Я же воспользовалась шумом и суетой и проскользнула в подземелья Гангоновой пещеры, а там потайным ходом вскорости выбралась на свет божий…

Меня тревожила ваша затея, капитан, потому как уж больно опасное дело вы задумали. Я готова была отдать половину из тех дней, что мне еще осталось жить на этом свете, чтобы пойти следом за вами и в случае надобности вам помочь. Сперва я думала попасть в Замок Орла вместе с другими ленниками, что привезли свои подати. Но это была глупая мысль. Ведь каждая собака в округе знает, что за душой у Маги-ведьмы нет ни гроша и расплачиваться ей не за что, да и не с кем. К тому же в своей ненависти ко мне, слепой и беспричинной, крестьяне первые же выдали бы меня, и это еще слава богу, если бы меня просто прогнали с позором…

Тогда я решила походить-побродить вокруг замка и поглядеть на тот опасный проход, о котором я вам говорила. Но днем совать туда нос я не могла, и тогда, решив дождаться ночи, я побрела в Шарезьерский лес и села там под деревом. И вот ближе к вечеру, когда только-только начало смеркаться, я увидела там стычку, о которой и рассказала сеньору де Монтегю. Серых было много – они разбили коников в пух и прах, а преподобного Маркиза захватили в плен… Мне было нипочем его не спасти. И я притаилась под деревом, как мышь. Капитан Брюне – я его сразу признала – со своими подручными прошел в двух шагах мимо меня, и мне было хорошо слышно, как он сказал кому-то из своих: «Вы, лейтенант, примите на себя командование отрядом сопровождения и отведете пленного в ущелье, что пересекает реку близ Клерво. Переправитесь на правый берег, и там вас будет дожидаться человек, который скажет вам пароль… А я покидаю вас: меня к десяти часам будет ждать хозяин. Надеюсь, ночью вас нагнать. А вы глядите в оба! За “красную мантию” отвечаете головой!..»

Засим серые ушли прочь, а капитан Брюне двинулся один в сторону Замка Орла. Понятно, что хозяином, которого он помянул, был Антид де Монтегю – во всяком случае, у меня не было на сей счет ни малейшего сомнения.

Надо сказать, капитан, что я знала про потайной ход в нижней части крепостной стены: он спрятан за кустами, и я частенько видала, как им пользовались Лепинассу и Брюне.

Брюне, само собой, собирался пройти им и в этот раз. У него был ключ от потайной двери, и, если б мне удалось его каким-то образом заполучить, половина дела была бы сделана. Но для этого надо было помешать плуту попасть в замок.

План у меня созрел довольно быстро…

В получасе ходьбы от того места, где тогда находился Брюне, тропинку, как вам, должно быть, известно, капитан, пересекает глубокий овраг, через который переброшен ствол ели – вместо моста.

Я обогнала пройдоху, кинувшись со всех ног напрямки через чащу. Перебралась через овраг, подтянула к себе ствол ели так, чтобы другим концом он едва касался каменной опоры на противоположной стороне провала, и затаилась в траве.

Через пять или шесть минут я услышала, как подошел Брюне. Он весело напевал брессанскую песенку, которую частенько исполняет Гарба. Я обождала, пока он не взобрался на шаткий «мосток», и потом, когда он уже был над серединой оврага, резко рванула ствол на себя.

Брюне дико завопил и вместе со стволом рухнул в овраг.

Я осторожно полезла вниз и там, на дне, увидала, что капитан лежит замертво с проломанным черепом. Я обыскала его и нашла тот самый ключ от потайного хода, через который собиралась попасть в замок.

По дороге туда я все думала, как бы половчее извлечь выгоду из моего положения. Граф Монтегю ждал Брюне… – что если заявиться вместо капитана, сочинив правдоподобную историю, почему пришла я, а не он, и постараться заслужить доверие графа. И я придумала, благо стараться особо не пришлось, – все вышло самым наилучшим образом: сеньор де Монтегю охотно заглотил наживку… Так что теперь, капитан, вы все знаете не хуже моего.

– Значит, – спросил Лакюзон, – вы уверены, что преподобного Маркиза повели в замок Клерво?

– Уверена – по крайней мере, в том, что его должны были передать сиру де Боффремону, чтобы тот присматривал за ним.

– Еще до завтрашней ночи преподобный Маркиз будет на свободе, а Боффремон займет его место – пленника! – воскликнул Лакюзон.

– Позволите, капитан, мне высказать… нет, не совет, а мнение?

– Конечно.

– Ну что ж, поверьте мне и не торопитесь с задуманным: спешка до добра не доведет. Прикиньте, ведь, кроме вас, больше никто не знает, что граф де Боффремон – изменник. Прикиньте, ведь преподобного Маркиза наверняка будут держать не в самом замке Клерво, а в какой-нибудь потайной темнице. Прикиньте, наконец, что у нас есть способ быстро узнать обо всем, что происходит, положась на доверие наших врагов, ведь сеньор де Монтегю самолично вручил мне письмо с кольцом, которые позволят мне приблизиться к сиру де Боффремону.

– Но это письмо нам нипочем не расшифровать!

– Вы что же, думаете, я не догадаюсь о его содержимом по впечатлению, которое оно произведет на того, кому адресовано? Думаете, оказавшись в замке Клерво, я не сумею раздобыть важные сведения?

– Ну да, конечно, а что, если из-за моей осторожности Маркиз угодит на костер, который давеча уготовили Пьеру Просту?

– Не тревожьтесь, капитан, у вас впереди еще целый день. Ежели преподобному Маркизу суждено умереть, то не сейчас и не здесь. Он фигура важная и стоит слишком высоко, чтобы Монтегю дал расправиться с ним каким-то серым и шведам, вместо того чтобы отправить его в качестве живого трофея во Францию.

– Может, вы и правы, – ответил Лакюзон. – Во всяком случае, я ничего не стану предпрнимать, не посоветовавшись с полковником Варрозом, а заодно и с вами, ибо слишком большие услуги вы всем нам оказали.

Разговор шел, пока путники поднимались по крутому склону, что вел в лес Менетрю-ан-Жу.

Вскоре они ступили под мрачный зеленый свод, образованный кронами вековых елей.

Пока наши путники шли по открытым местам, бледный свет, струившийся с небес, худо-бедно помогал им искать верную дорогу; теперь же, в густых сумерках, Лакюзон и Маги, в отличие от их спутника, слишком дорогой ценой обретшего способность видеть в кромешной тьме, боялись сбиться с пути и угодить в глубокие трещины, тут и там встречающиеся на Юрских плоскогорьях.

– Капитан, – сказала старуха, отломив несколько сухих веток, – пусть они будут нам заместо факела. Я пойду первой, чтобы лучше приглядываться к местности.

Лакюзон нарвал сухого мха и чиркнул огнивом. Маги подула на мох, и он тут же занялся зыбким пламенем, от которого подожгли только что сорванные еловые ветки. Вооружившись самодельным факелом, женщина двинулась вперед, водя над головой этим смоляным светочем, от которого тянулись вверх длинные, извивающиеся нити белого дыма.

Только теперь Лакюзон мог впервые приглядеться к своему спутнику.

Черты лицо у незнакомца были безупречно правильной формы, хотя само лицо было бледным, как у мраморной статуи, и седые волосы и борода лишь едва оттеняли эту мертвенную белизну.

Вдруг капитан вздрогнул и в изумлении всплеснул руками.

– Что с вами? – спросил незнакомец, заметив его странный жест.

– Мессир, – проговорил Лакюзон, – два часа назад в том каземате, где вам пришлось целых двадцать лет прождать своего освободителя, вы назвали меня по имени… Не угодно ли вам, чтобы теперь я назвал ваше?

– Мое? – удивился незнакомец. – Да откуда же вам его знать? Я и сам-то почти забыл его.

– Какая разница, откуда, главное – знаю!

– Быть того не может, – ответил незнакомец. – Только Господь Бог да владетель Замка Орла помнят теперь это имя. Ибо оно принадлежит человеку, которого больше не существует.

– И главе рода, который может снова зацвести! – тут же возразил капитан. – Человеку, живому и крепкому, память о котором не изгладилась в благородных сердцах местных жителей. И человек этот – франш-контийский барон Тристан де Шан-д’Ивер.

Незнакомец застыл как вкопанный и устремил на Лакюзона взгляд, исполненный глубочайшего удивления.

– Неужто сам Господь, – пробормотал он, – начертал это имя на моем испещренном морщинами лбу?

– Может, и так, – согласился капитан.

– Не понимаю вас…

– Я вам все объясню, мессир, но только позже. А пока я жду от вас обещанных признаний. Я заслужил право услышать рассказ о ваших мытарствах.

– Это будет долгий рассказ, – ответил старик, которому отныне мы вернем его настоящие имя и титул, – и если б не один странный и жуткий случай, похожий скорее на сон, чем на явь, не привнес горькое разнообразие в тяжкие муки двадцатилетнего заточения, его можно было бы передать несколькими словами: я страдал столько, сколько не дано ни одному человеку на свете… Ну что ж, слушайте, и, когда услышите, вы поймете, откуда в сердце моем взялась эта неугасимая ненависть и как она крепла… поймете, почему я готов с радостью отдать не только оставшуюся часть моей жизни в этом мире, – ведь это сущий пустяк! – но и долю своего счастья в мире ином, лишь бы достойно отомстить Антиду де Монтегю!..

XVII. Тристан

После его последних слов ненадолго наступила тишина, а потом барон Тристан спросил капитана:

– Что вы обо мне знаете?

– Я знаю только слухи, распространившиеся по округе после пожара в замке Шан-д’Ивер, и больше ничего. Как и многие, я всегда считал, что в ваш замок ударила молния и вы погибли в пожарище вместе с единственным вашим сыном. Однако теперь у меня есть серьезные основания судить иначе. Там, где прежде я усматривал злую волю случая, отныне я вижу двойное злодеяние: убийство и поджог, – и в том, и другом душа моя и совесть обвиняют Антида де Монтегю.

– Можно узнать, что же так сильно повлияло на ваши суждения?

– Скоро узнаете, мессир, а пока, умоляю, ни о чем меня не спрашивайте!

– Однако ж вы верили в мою смерть?

– Так же твердо, как если бы своими глазами видел ваше тело.

– Почему же?

– Одному старому слуге показалось, что он видел ваше окровавленное тело в горящей кровати.

– Но в таком случае, капитан, как вы могли догадаться, кто я такой? Старик, возможно, меня и признал, но вы-то сами тогда были ребенком… Нет, здесь есть какая-то загадка, и постичь ее я пока не в силах.

Слушая эти бесконечные вопросы, Лакюзон чувствовал себя крайне неловко.

Еще за двести с лишним лет до появления блистательного шедевра госпожи де Жирарден «Пугающая радость»[140] он знал, что внезапная радостная весть, способна поразить, а то и убить, так же, как самая острая боль. Ему не хотелось вот так сразу рассказывать барону де Шан-д’Иверу, что Рауль жив и что благодаря сходству с сыном он узнал отца.

Поэтому он довольствовался таким ответом:

– Я снова заклинаю вас, мессир, наберитесь терпения! Очень скоро вы узнаете все, что должны знать, и тогда поймете, почему я не мог сказать вам это раньше.

Тристан смирился.

– Что бы вы ни делали, все к лучшему, – молвил он. – Я подожду подходящей минуты.

Затем он продолжал:

– Старый слуга, Марсель Клеман, конечно, который видел меня в крови и без сознания в охваченном пожаром замке, ничуть не ошибся. Огонь и злодеи застали меня врасплох – я даже не мог защищаться. Десять вооруженных человек, и среди них один в черной маске – владетель Замка Орла, накинулись на меня и пронзили шпагами. Я потерял сознание, уверенный, что умру…

Очнулся я уже в темнице – том самом каземате, откуда вы вытащили меня пару часов тому. Я потреля много крови. И так ослаб, и был до того разбит, что поначалу не понял, куда попал.

Первое время, проведенное в заточении, я помню плохо, отрывками и нечетко. Я вижу все, словно сквозь пелену, туманящую мои воспоминания; это похоже на сны, ты забываешь их, как только просыпаешься, и они оставляют в сознании лишь расплывчатые, смутые следы, которые мало-помалу стираются.

Лежа на соломе в глубине темницы, я чувствовал, как кровь уходит из моих жил, а душу покидает надежда – я даже не чувствовал страданий. Тело мое умирало – разум уже был мертв!

Прошли долгие часы, дни и месяцы, а физических и душевных сил у меня ничуть не прибавлялось. Я чувствовал, что стал жертвой какой-то чудовищной напасти. Думал, что жизнь моя кончена и что ни одна беда не может сравниться с постигшим меня неописуемым несчастьем. У меня не было сил сопротивляться. Сознание мое постепенно притуплялось, как у путника, который засыпает в снегу и замерзает, но даже не пытается бороться со сном и смертью… Лишь изредка и совершенно бессознательно я рвался в помыслах своих на свободу. И невольно искал всякие безрассудные способы бежать… Я метался по темнице, точно волк, загнанный в клетку. Бросался на стену, силясь дотянуться до отдушины, через которую мне бросали еду. Потом, выбившись из сил, которые расходовал без толку, я падал в изнеможении и приходил в полное оцепенение…

Вслед за странной спячкой, после долгого полузабытья, меня охватывали приступы исступленного отчаяния. Я кричал от ярости, проклинал все и вся, богохульствовал. Я разбил себе руки, сломал ногти о гранитные стены! Но время ярости прошло так же, как и время оцепенения.

На смену им пришло мрачное, холодное уныние. Мне хотелось умереть… В течение многих дней я не притрагивался ни к хлебу, ни к воде.

Я впал в агонию. Но муки голода притупили мою решимость, и я начал есть. А вместе с силами ко мне вернулось безмерное отчаяние. Я снова решил свести счеты с жизнью – одним разом, чтобы больше не мучиться в долгой, невыносимой агонии. Я собрался с духом – и раз десять нащедно кидался головой на гранитную стену в надежде, что удары будут смертельны. Раз десять поднимался я, весь в крови, и принимался биться о стену снова и снова, и так до тех пор, пока совсем не ослаб. И больше не мог подняться. Мне казалось, смерть уже близко. В глубине души я благодарил Бога, соблаговолившего наконец сжалиться надо мной, и лишился чувств…

Тристан де Шан-д’Ивер, будто под тяжестью воскресших в нем скорбных воспоминаний, склонил голову на грудь и ненадолго смолк.

Слушая леденящий кровь рассказ обо всех этих неописуемых страданиях, – рассказ человека, который сам их пережил, Лакюзон побледнел, и время от времени ему приходилось вытирать холодный пот, выступавший у него на лбу.

Между тем старик продолжал:

– Но, как видно, свыше мне было предначертано выжить, и благодаря вам, капитан, сегодня мне представилась возможность возблагодраить Господа за то, что он не внял давним моим горячим мольбам…

И вот однажды, пребывая в беспамятстве, я припал головой к стене. А когда очнулся, мне вдруг почудилось, что в моей темнице, рядом со мной, говорят люди. Для узника любое необычное событие несет с собой надежду…

Я живо вскочил, желая получше разглядеть, что за нежданные гости ко мне вдруг пожаловали. Но в темнице не было ни души, и я больше ничего не слышал.

Я решил, что мне и впрямь почудилось, и снова уронил голову. Но едва коснулся стены, как голоса послышались вновь.

Я отпрянул от стены – тишина… Приблизил ухо к стене – голоса звучат снова…

Так я и открыл странное свойство стен моей сводчатой темницы, способных пропускать звуки.

Это открытие пробудило во мне громадное любопытство и некоторым образом вернуло к жизни. Теперь я уже не был один-одинешенек; по крайней мере, отныне я не был обречен слышать только скрежет открывающегося наполовину оконца, через которое мне бросали грубую, скудную снедь. До моего слуха долетало отдаленное эхо из мира людей – оно давало пищу для моего изголодавшегося сознания.

С той поры я не отходил от того места, где было слышно все, о чем говорится наверху, – и только Богу ведомо, сколько зловещих тайн открылось мне таким вот образом…

И вот я подхожу к той ужасной ночи, при одном лишь воспоминании о которой у меня даже сейчас, когда я говорю с вами, замирает сердце…

Как-то раз я так и заснул, припав головой к скале.

Меня разбудили душераздирающие крики и оглушительный звон ударяющихся бокалов, словно наверху царила безумная оргия. Потом пьяный голос хозяина замка зашептал какие-то слова, вернее, хулу постыдной любви, а другой голос, ввергнувший меня в дрожь и всколыхнувший мне душу до самых глубин, отвечал ему жалобами, мольбами и проклятиями.

И этот голос показался мне как будто знакомым: он принадлежал женщине, которую я любил всем сердцем. Это был голос Бланш, моей милой, невинной суженой, пропавшей без вести при странных обстоятельствах, о которых мне нет надобности вам напоминать.

Мне казалось, что я во власти жуткого кошмара. Хотелось вскочить и броситься на помощь этой несчастной, над которой измывался Антид де Монтегю… хотелось откликнуться на ее отчаянный зов и присоединить мои проклятия к ее вскрикам… но полное бессилие, сравнимое разве что со смертью, приковало меня к земле, на которой я распростерся. Голос застыл у меня в горле, а губы, хотя и шевелились, не могли проронить ни звука.

Однако шум не унимался, и я мысленно следил за всеми перипетиями жуткой борьбы, исход которой был заранее предопределен…

Грубая заносчивость негодяя, опьяненного вином и сладострастием, достигла предела – стенания и мольбы жертвы стихли. Силы изменили ей!..

Наконец Антид де Монтегю издал торжествующий вопль – ему вторил лишь слабый хрип отчаяния, похожий на предсмертный стон.

Только что свершилось самое гнусное, самое чудовищное злодеяние…

После долгой тишины я услыхал звон колокольчика, а следом за тем Сир де Монтегю воскликнул: «Унесите ее!..»

Потом снова наступила тишина, и я подумал, уж не пригрезилось ли мне все это?.. Тот же самый вопрос я задаю себе и сейчас, ибо с тех пор сверху не доносилось ни единого слова о той немыслимой сцене, о которой я невольно узнал…

Однако горячее, неотвратимое желание распознать скрытую от меня истину вернуло мне силы, а вместе с ними и неутолимую жажду свободы. По двадцать раз на дню слышал я за стеной моего каземата непонятный шум: дожно быть, это слуги или конюхи приходили к водосборнику. Мне казалось, что если б я сумел пробить стену в этом месте, то смог бы убежать…

Из ржавого железного ошейника, валявшегося на полу, я смастерил некое подобие резца – и взялся за дело… Работа была титанической. У меня ушли, нет, не дни и даже не месяцы, а годы на то, чтобы проделать узенькую щелочку в глыбе гранита, о который крошилось даже железо.

Наконец я совершил то, к чему стремился, не жалея сил! Я одолел гранитную твердь.

И можете себе представить отчаяние, овладевшее мной, когда я увидел, что единственным результатом всех моих усилий, всех моих трудов стала не одна темница, а две!

Как я пережил столь ужасное разочарование?.. Сказать по правде, даже не знаю. Могу предполагать лишь одно: Господь, зная, что вы даруете мне свободу, не захотел моей смерти…

Вот и вся история моего заточения, капитан. Так что теперь вы, надеюсь, понимаете, какое место в моей душе занимают два этих чувства: безграничная признательность вам и неугасимая ненависть к Антиду де Монтегю!..

На этом Тристан де Шан-д’Ивер смолк.

А Лакюзон погрузился в глубокие мрачные раздумья – и в течение нескольких минут тоже хранил молчание.

– Мессир, – наконец заговорил он, – вы могли, сидя в подземной темнице, сосчитать точное время вашего заточения?

– Да, – ответил старый барон. – Для меня это было своего рода развлечение – подсчитывать годы, месяцы и дни, я даже нашел способ избежать малейшей ошибки в счете…

– И как же это у вас вышло?

– Каждую неделю я делал по зарубке на скале.

– Тогда вам нетрудно уточнить и время, когда произошла странная сцена – не то сон, не то явь, – когда владетель Замка Орла надругался над той несчастной девушкой.

– Это проще простого.

– Тогда скажите, прошу вас.

Тристан де Шан-д’Ивер ненадолго задумался, потом сказал:

– Та сцена, должно быть, произошла в мае 1619 года.

– Ах!.. – вздохнул Лакюзон и тихо прошептал: – А ведь Эглантина родилась в замке Орла в феврале 1620-го!.. Теперь нет ни малейших сомнений, что она – дочь Бланш де Миребэль и этого мерзаца, Антида де Монтегю!

Старый барон собрался было полюбопытствовать, почему капитан его об этом спросил.

Но не успел.

XVIII. Лазутчики

В это время Маги, которая по-прежнему шла впереди двух наших героев, спустилась на дно узкого овражка – там она остановилась напротив высокой, гладкой скалы, подножие которой буквально утопало в зарослях дрока и еще какого-то вечнозеленого колючего кустарника.

– Мессир, – обратился к Тристану Лакюзон. – Мы уже у цели, и, чтобы сохранить верность клятве, которая связывает меня, я вынужден завязать вам глаза… Нет нужды прибавлять, что, как только полковник Варроз и преподобный Маркиз узнают вас, они предоставят мне право больше ничего не скрывать от вас.

– Что бы вы ни делали, капитан, все к лучшему, – ответил Тристан, склоняя свою седую голову перед Лакюзоном, который уже был готов завязать ему глаза.

Маги раздвинула кусты, прикрывавшие сплошной сетью подножие скалы, и за ними, внизу, показался узкий проем, куда можно было пролезть только на карачках.

Старуха полезла в ту расселину первой. Капитан пропустил Тристана де Шан-д’Ивера вперед, потом сдвинул обратно и оправил кусты и последовал за бароном.

Через двадцать шагов можно было уже встать на ноги и идти дальше, не пригибая головы. Подземный сводчатый проход мало-помалу расширялся, превращаясь в галерею.

– Мессир, – спросил Тристана капитан, – вы смогли бы один и без наводок отыскать проход, через который мы вошли?

– Нет, конечно, – ответил старый барон.

– Вы клянетесь?

– Даю слово чести.

– В таком случае ничто не мешает вам снять повязку. Я не нарушил правил, поскольку вы не знаете тайну пещеры.

Тристан сорвал с глаз платок и, отдав его молодому командиру, сказал:

– Если честно, капитан, так-то оно лучше… Разве можно объяснить словами, насколько опостыла мне тьма за столько лет, проведенных в подземелье?..

Сводчатый проход, напомним, становился все шире перед нашими ночными странниками; влажный, холодный воздух, овевавший их лица, затруднял дыхание. Их тихая поступь отдавалась странным гулким эхом вдали, пробуждавшим сонмы других звуков, будто затаившихся в расщелинах скальной породы.

Галерея, по которой наши герои продвигались вперед, довольно резко шла под уклон, а ее свод меж тем становился все шире и выше, и в один прекрасны миг галерея прератилась в громадную залу. Свод ее скрывался где-то в незримой вышине, куда не доставали отсветы факела.

Тишина, царившая в зале, совсем не походила на убаюкивающее безмолвие ночи – приятное и успокаивающее затишье спящей природы, которое лишь изредка нарушит смутный шепот жизни, готовой вот-вот возродиться вновь… Нет, то была зловещая тишина – мертвая, могильная… Лишь время от времени где-то слышался зауныный писк летучей мыши, оторвавшейся от скального выступа и на лету выписывающей в тяжелом воздухе причудливые зигзаги.

Тени бесконечных сталактитов складывались на стенах пещеры в странную вереницу грозных призраков и чудищ, похожих на жутких гаргулий средневековых соборов и монастырей.

В дальнем конце залы подземная река медленно и бесшумно несла по песчаному руслу свои воды, казавшиеся в полумраке черными, как чернила, и густыми, как масло.

Трое наших путников перебрались через речку, перескакивая с камня на камень, и вслед за тем попали в другую галерею – она понижалась и сужалась перед ними и в конце концов вдруг закончилась тупиком. Дальше дорогу преграждала гранитная глыба, как будто отколовшаяся от свода.

– Вот и пришли, мессир, – сказал Тристану капитан.

– Пришли! – повторил тот. – А мне уж показалось, что мы заплутали в этом бесконечном подземном лабиринте…

– Сейчас увидите…

Лакюзон взял факел из рук Маги и осветил барону несколько выемок, достаточно глубоких, чтобы в них можно было вставить ноги и руки: впадины были выдолблены в гранитной глыбе наподобие лесенки. Погасив факел, теперь уже ненужный, молодой человек полез вверх первым.

С верхушки глыбы, чуть ли не упиравшейся в свод, можно было разглядеть чрево Гангоновой пещеры – там, вдалеке, мерцали слабые отсветы бивачных костров, разожженных горцами.

Капитан спустился вниз, за ним – Тристан и старуха.

Лакюзон поднес два пальца к губам и громко свистнул особым посвистом, служившим партизанам сигналом, который серые со шведами, к их ужасу, не раз слышали на поле битвы. В тот же миг в пещере все зашумело и пришло в движение: горцы с криками радости кинулись туда, откуда, как они знали, должен был появиться их любимый молодой командир. Гарба, подоспевший первым, в порыве чувств бросился Лакюзону на шею и воскликнул:

– Ах, капитан, а вот и вы! Наконец-то вернулись, целый и невредимый! А то, знаете, мы уж начали беспокоиться. Думали, на нашу голову свалилась напасть: преподобного Маркиза тут захватили в плен, а вас нет как нет – ну мы и в панику… А раз вы снова с нами, стало быть, все в порядке и преподобный скоро будет на свободе!..

– Да здравствует капитан! Да здравствует Лакюзон! – громко, в один голос вскричали горцы в несказанном восторге, стремясь пожать ему руку или хотя бы подержаться за полы его камзола.

– Спасибо, друзья мои… спасибо, мои храбрые, славные товарищи… спасибо, верные мои солдаты! – отвечал капитан, глубоко взволнованный такой бурной встречей, ясно говорившей о горячей привязанности, которую он внушал своим подчиненным.

Потом, обняв в ответ Гарба, он сказал ему:

– Беги предупреди полковника Варроза, что я сейчас буду и что у меня есть для него кое-что очень важное. Пусть подождет меня в верхнем гроте, я скоро поднимусь.

И тубач припустился исполнять приказ вприпрыжку, точно резвый олень.

Переговорив наскоро с партизанами, Лакюзон обещал, что не пройдет и трех дней, как преподобный Маркиз снова будет с ними. Вслед за тем он направился вместе с Тристаном де Шан-д’Ивером к вырубленной в скале лестнице, которая вела на второй ярус пещеры, где мы с нашими читателями уже побывали.

Едва успев сделать несколько шагов, он заметил, что рядом нет Маги. Он обернулся и увидел, что старуха стоит на прежнем месте, покачиваясь из стороны в сторону, как будто того и гляди упадет.

Он подбежал к ней, обнял, чтобы поддержать, и спросил:

– Господи, что с вами?

– Ничего, капитан, – довольно твердо ответила Маги, – ничего…

И, указав взглядом на барона, чье бледное лицо, обрамленное седыми патлами, она впервые успела хорошо разглядеть только во время недавней короткой остановки, старуха шепнула Лакюзону на ухо:

– Ведь это он, да?.. О, капитан, скажите, что это он!..

– Кто – он? – спросил капитан, не скрывая своего удивления, которое легко понять.

– Он… мой старый господин… он, барон Тристан…

Лакюзон вздрогнул.

– Это он… – живо и едва слышно проговорил капитан, – но только тише!..

Маги упала на колени и, неслышно шевеля губами, что-то прерывисто запричитала, перемежая неразборчивые слова горячей благодарственной молитвой, идущей от самого сердца.

Потом, обращаясь к Лакюзону, она сказала:

– Теперь, капитан, я могу идти за вами, я снова полна сил. И буду держать язык за зубами столько, сколько нужно… хоть всю жизнь, ежели будет такая надобность, а в моем бедном старом сердце сейчас столько радости, что хватит на добрую сотню лет…

Лакюзон молча пожал ей руку и двинулся дальше.

Через несколько мгновений он поднялся по лестнице и вошел в небольшой грот, где его, сгорая от нетерпения, ждали Варроз и Рауль.

В лампе, в которой почти не осталось масла, догорал, мерцая, дымивший фитилек, готовый вот-вот погаснуть. Полковник и молодой человек, конечно, не преминули заметить, что Лакюзон пришел не один, но они едва обратили внимание на его спутников.

– Друзья мои, – сказал им капитан, обнявшись по очереди с каждым из них, – прежде всего должен успокоить вас… Хотя я вернулся без Розы, наша дорогая и любимая девочка в безопасности: теперь ей ничто не угрожает и, думаю, ничто не будет угрожать впредь…

– Ах! – с жаром воскликнул Рауль. – Ах, вашими бы молитвами!..

– Скоро, – продолжал Лакюзон, – через мгновение-другое, я расскажу вам о ней подробнее, а заодно открою кое-какие тайны, настолько странные, что вам, слушая меня, покажется, будто вы видите дурной сон… Но, прежде всего, знайте, Маги-ведьма сказала правду: сеньор Атид де Монтегю, хозяин Замка Орла, душегуб!..

– Капитан, – прошептал Рауль, – я же говорил!

– А я догадывался, – прибавил Варроз. – Вот видишь, Жан-Клод, чутье меня не обманывало!

– Я не верил в ваше чутье, друзья, это правда, – ответил Лакюзон. – Да и как можно было поверить в эдакую низость! Чтобы удостовериться, мне были нужны доказательства… нужно было чудо! И доказательство я получил – чудо свершилось… Господь, в безграничной мудрости своей, распорядился так, что следы похищенной Эглантины привели меня в Замок Орла. Господь направлял меня. Господь избрал меня как орудие великого возмездия и великой кары… Я затеял святое дело, и вы присоединитесь ко мне, дабы довести его до конца!

Лакюзон прервался.

Он подошел к барону Тристану, присевшему в темном углу грота, преклонил перед ним колено, поцеловал его руку и, обращаясь к нему, продолжал:

– Монсеньор…

– Монсеньор?! – разом воскликнули в изумлении Варроз с Раулем.

– Вы много страдали, – продолжал Лакюзон, – и испытали столько, сколько не в состоянии выдержать ни один человек… Господь должен с лихвой вознаградить вас за все ваши мытарства, и я обещаю вам это, с его благословения… Вам достало сил и стойкости противостоять беде. Живя призрачной надеждой, вы с двойным упорством – тела и души – боролись целых двадцать лет с муками мученическими. И вы победили в этой грозной борьбе, ибо я увидел вас в подземной темнице полным сил и с ясным разумом, хотя должен был бы найти там мертвеца или безумца… И вот пришел час, монсеньор, когда вам придется снова воззвать к вашим силам, физическим и душевным, равно как и к мужеству, которые вы проявляли уже не раз!.. Вас лишили всего: титула, состояния, семьи и даже имени. Но выдержите ли вы сокрушительную лавину счастья, если вам все это вернут?

– Капитан! – воскликнул Тристан, вставая, и опираясь дрожащими от волнения руками на плечи героя горца. – Капитан, что вы сказали? Какое слово только что произнесли – я не ослышался? Семьи… Разве у меня есть семья? У меня был сын… и он что, жив?

– Монсеньор, радость убивает… Монсеньор, поберегите себя!

– Чего же мне бояться? – продолжал Тристан. – Боль уже давно покинула меня, не оставив и следа, а радость только оживит старую, застоявшуюся кровь, что течет в моих жилах. Капитан, во имя Неба, скажите… Не бойтесь, капитан… Если мой сын жив, я тоже буду жить – лишь ради того, чтобы любить моего сына.

Услыхав голос Тристана, Варроз вздрогнул. Старый солдат чувствовал, как его обуревает вихрь беспорядочных мыслей и смутных надежд. Вены у него на висках вздулись, широкие ноздри затрепетали. Растерянным взглядом он силился пронизать полумрак, скрывавший черты этого человека: ведь пока что он различал только, что тот был высокого роста и сед. В полковнике пробуждались стародавние воспоминания, и он то принимал их – как чаяние, то гнал прочь – как наваждение.

Рауль, в свою очередь, переживал такое сильное и глубокое волнение, какого прежде никогда не испытывал, даже тогда, в доме на главной улице Сен-Клода, когда узнал, что Эглантина где-то совсем рядом.

И он недоумевал, откуда у него это стихийное беспокойство и почему так бешено колотится его сердце…

Ответ не заставил долго ждать.

– Говорите же, капитан! – продолжал Тристан. – Говорите скорей, ибо вы заронили в мое сердце надежду, живую и настолько безрассудную, что, если вы и дальше будете медлить, меня уже убьет не радость, а сомнение.

– Ну что ж, мужайтесь, монсеньор! – ответил Лакюзон. – Ибо все, что я обещал, исполню. Я говорил, что верну вам и ваше имя, и вашу семью… Итак, барон Тристан де Шан-д’Ивер, обнимите же скорей своего сына, ибо вот он – перед вами.

Он подтолкнул Рауля к старику, и тот, обливаясь слезами, в порыве невыразимой радости выговорил лишь одно короткое, но очень дорогое слово: «Отец!..»

Варроз больше не мог сдерживаться. Волнение и умиление переполняли его. Он прижал к своей вздымающейся груди отца с сыном, заключивших друг друга в объятия, и долго не отпускал, плача, как ребенок, и прерывисто, еле разборчиво шептал:

– Тристан… это я… твой друг… твой брат… твой старый Варроз… Ах, твой образ не изгладился в памяти моей!.. Я так любил тебя, Тристан… и не забывал… и так оплакивал твою смерть!.. И вот я снова вижу тебя… ты здесь, рядом со мной, в моих объятиях… И я обнимаю вас обоих… потому что я люблю твоего сына, Тристан… люблю, как тебя, и он этого достоин так же, как ты… Ты был прекрасен, предан и отважен… и он тоже прекрасен, отважен и предан… Ах, пусть же Господь теперь примет мою душу, когда захочет… я дожил до самого счастливого дня в своей жизни!..

Как же долго еще продолжались эти тройные объятия – отца, сына и друга, объятия, в которых три благородных сердца бились вместе!

Тристан едва не лишился чувств от непомерной радости; двадцать лет пережитых мучений исчезли из памяти его разом – вмиг, как дурной сон, и он, не сдержавшись, воскликнул:

– Боль одиночества… муки заточения… терзания телесные и душевные, нет, вас как не бывало!..

Лакюзон наблюдал эту трогательную сцену, пьянея от гордости. Это счастье было делом его рук – оно же служило ему и наградой!..

Когда первые порывы радости улеглись, когда объятия разомкнулись и теперь трое только сжимали руки друг друга, вперед медленно и смиренно вышла Маги. Она преклонила колени перед Тристаном, расцеловала его ноги и, воззрившись на него снизу вверх, сквозь слезы, катившиеся по ее лицу, проговорила:

– А как же я, монсеньор, дорогой мой господин… неужто вы не удостоите меня ни одним воспоминанием, ни единым словом?

Барон де Шан-д’Ивер перевел взгляд на лицо старухи и воскликнул:

– Маргарита!..

– Признал!.. – выговорила она, вскакивая в безудрежном восторге. – Он признал меня!.. Монсеньор меня признал! Кто бы мог мне сказать такое, когда я бежала с дымящихся руин охваченного пожаром замка Шан-д’Ивер, думая, что под этими пылающими развалинами остались погребенными отец и сын!.. Кто бы мог сказать тогда, что однажды я снова увижу их обоих!.. Кто бы мог подумать, когда я оплакивала моего питомца… моего бедного мальчика, моего Рауля… кто бы мог мне открыть тогда, что однажды я спасу жизнь тому, кого считала погибшим! Ведь старую, безобразную Маги когда-то звали Маргаритой и она была вашей кормилицей, мессир Рауль… мой Рауль… мой славный Рауль… О, дитя мое, дорогое мое дитя, позвольте же взглянуть на вас еще разок… позвольте обнять так же, как когда-то!..

Нам нет надобности добавлять, что Рауль всей душой откликнулся на порыв бедной, благородной женщины: он крепко обнял ее в ответ и расцеловал.

Эти трогательные сцены, которые мы описали так быстро, могли бы продожаться еще долго-долго, если бы Лакюзон не воззвал к разуму Варроза и Рауля, напомнив им о заботах, на мгновение заслоненных событиями, столь неожиданными и радостными для всех.

– Счастье, иссушающее сердце и душу, было бы счастьем эгоистичным, – проговорил он. – Преподобный Маркиз захвачен в плен, так давайте теперь подумаем о нашем товарище. Барон де Шан-д’Ивер потом сам поведает вам о своей страшной жизни, полной нескончаемых страданий, а я постараюсь сдержать свое обещание и рассказать об Эглантине. Но повторю еще раз: сейчас надобно заняться только судьбой Маркиза…

– Что будем делать? – воскликнул Варроз, закручивая свои седые усищи. – Как мы узнаем, куда серые переправили пленника?

– Нам это известно, – ответил капитан.

– И куда же?

– В Клерво.

– В Клерво… – повторил Варроз.

– Да.

– Но в таком случае граф де Боффремон…

– Он такой же изменник и продажный негодяй, как владелец Замка Орла… ему-то сир де Монтегю и поручил стеречь Маркиза.

– Мерзавцы! – прошептал полковник.

И уже громко прибавил:

– Ну что ж, если Маркиза заключили в Клерво, нам, думаю, остается только одно.

– И что же?

– Выдвигаться в Клерво, конечно! И освободить Маркиза…

– Я тоже думал, как и вы, полковник, – ответил Лакюзон, – и собирался сделать то же самое…

– Ну и, – тут же продолжал Варроз, – надеюсь, следующее наше решение будет таким же, как первое.

– Само собой. Вот только я обещал нашей доброй, верной Маги обсудить с вами и в ее присутствии планы, которые она представит сама, а они, сдается мне, очень даже основательны…

– Пусть говорит, – согласился полковник, – и, коли сможет дать нам добрый совет, разрази меня гром, если мы ему не последуем!

И Маги повторила слово в слово все, что она уже говорила капитану, когда они поднимались по склону Менетрю-ан-Жу.

– А она права… совершенно права! – выслушав ее до конца, воскликнул Варроз.

И тут же спросил:

– Что вы намерены делать?

– Идти прямо сейчас, передать сиру де Боффремону письмо и кольцо хозяина Замка Орла, выведать тайные намерения тюремщиа-Боффремона насчет преподобного Маркиза, разузнать, в какой темнице держат планника, если он не в замке Клерво и, наконец, сделать так, чтобы вы получили все эти сведения без промедления и могли уже действовать по обстоятельствам…

– Но, бедная женщина, – прервал ее Варроз, – ваша бодрость духа не безгранична, хотя отваги вам не занимать… Ведь силы могут вам изменить…

– Я тоже этого боюсь, полковник, но мы это предвидели.

– Каким же образом?

– Поскольку мне и впрямь могут изменить силы и я, не ровен час, буду принуждена остаться в Клерво, вы дадите мне в помощь верных людей, несколько человек, они должны сопровождать меня и слушаться во всем… Пусть они будут моими охранниками и посланцами.

– Это проще простого.

– Ладно, полковник, тогда пусть они собираются…

– Сколько вам нужно человек?

– Пять или шесть.

Лакюзон кликнул Железную Ногу.

– Лейтенант, – велел ему он, – подберите шесть человек, самых крепких и решительных, и передайте, что они переходят в полное распоряжение Маги, которой я даю все права командира. И еще скажите – дело касается освобождения преподобного Маркиза.

– Есть, капитан! – ответствовал Железная Нога перед тем, как покинуть грот.

– Спасибо, полковник… спасибо, капитан, за оказанное доверие! – воскликнула Маги. – Я жизни своей не пожалею, чтобы оправдать его… Позвольте мне напоследок поцеловать руки моим господам – и я ухожу. Ежели пойду прямиком через лес по-над Верхней долиной, то успею в Клерво еще затемно. И скоро дам о себе знать.

Поцеловав с почтением руку Тристану и Раулю, старуха вышла из грота и в сопровождении охраны скоро покинула Гангонову пещеру.

XIX. Весточка от Маги

Теперь в гроте остались только Жан-Клод с Варрозом и Шан-д’Ивер – отец с сыном. Пришло время всем объясниться.

Объяснения были долгими и касались они тех фактов и событий, о которых мы с читателями уже знаем.

Рауль рассказал отцу о том, как его спас – не из воды, в пример Моисею-законодателю[141], а из огня старый верный Марсель Клеман, образцовый слуга на все времена. Рассказал, как учился во Франции… как полюбил Эглантину… как впервые повстречал капитана Лакюзона.

А Тристан де Шан-д’Ивер поведал сыну печальную историю своего двадцатилетнего заточения, и его скорбные воспоминания вызвлаи горькие слезы не только у Рауля, но и у старика Варроза.

Потом наконец предводитель горских повстанцев сообщил во всех подробностях о событиях давешней ужасной ночи, когда он проник в Замок Орла. Лакюзон открыл, почему Антид де Монтегю постыдно предал их, что совершил, а также какая награда ждала коварного изменника в уплату за его предательство. Затем Лакюзон заговорил об Эглантине и призраке Игольной башни. Он поведал Тристану тайну рождения девушки и таинственные события ночи на 17 января 1620 года. Говорил он и о Пьере Просте… о Черной Маске… о медальоне… и о кровавом следе руки – и лишний раз убедился, вместе со своими слушателями, что врача обездоленных и в самом деле возили в Замок Орла и что Эглантина действительно была дочерью Бланш де Миребэль, над которой надругался Антид де Монтегю.

– Не все ли равно, – вскричал старый барон, когда Жан-Клод закончил свой рассказ, – не все ли равно, что дорогая, несчастная малютка появилась на свет из-за гнусного, постыдного злодеяния? Рауль любит Эглантину как невесту. А я люблю – как родную дочь. Так пусть же она остается для нас дочерью врача обездоленных и двоюродной сестрой капитана Лакюзона! Рауль с радостью и гордостью даст Эглантине имя де Шан-д’Иверов, а я с радостью и гордостью назовусь ее отцом!

– Но сейчас она узница! – вскричал Рауль. – И я не смогу жить спокойно до тех пор, пока она снова не будет с нами.

– Она будет на свободе нынче же вечером, – ответил капитан, – потому что через несколько часов мы выдвигаемся на приступ Замка Орла. К тому же, повторяю, Эглантине теперь ничто не угрожает. Она сейчас вместе с матерью в Игольной башне, а Антид де Монтегю, думая, что ей удалось бежать из замка, вряд ли попытается захватить ее еще раз.

– Я верю вам, капитан, – сказал молодой человек, – вы меня успокоили. Однако я заклинаю вас не затягивать со штурмом и прошу вас как об особом одолжении позволить мне сражаться в первых рядах.

Варроз с улыбкой взглянул на Тристана.

– Вот видишь, барон, – вслед за тем заметил он, – от доброго древа добрый и плод!.. Ах, ну конечно, Рауль твой сын, кто бы сомневался!.. Орленок в полете уже сравнялся с орлом.

Тут на лестнице, ведущией в грот, где расположились трое наших героев, послышались торопливые шаги, потом в дверь постучали.

– Входите, – сказал капитан.

Дверь открылась – на пороге стоял Гарба.

– Ну что? – спросил Лакюзон.

– Только что вернулся человек из охраны старой Маги, – отвечал Гарба. – Он всю дорогу бежал и едва держится на ногах. Он просит переговорить с вами с глазу на глаз.

– Пусть войдет! Ну же!.. – в один голос сказали Лакюзон и Варроз.

– Давай сюда, Пехотинец! – крикнул Гарба. – Капитан ждет.

Через несколько мгновений в дверном проеме возник горец – с него градом лил пот.

– Ты принес какие-нибудь вести? – подходя к нему, спросил Лакюзон.

– Да, капитан.

– Сперва скажи, откуда ты такой объявился? – тут же продолжал Жан-Клод.

– Из Клерво.

– Что случилось?

– Маги наказала нам затаиться в лесу, что по левую руку от реки, а сама отправилась в замок.

– Что дальше?

– Через полчаса она вернулась и велела мне бежать в Гангонову пещеру и передать на словах весть от нее.

– И что же она тебе сказала?

– Две вещи.

– Какая первая?

– Граф де Монтегю сам нежданно нагрянул в Клерво, и штурмовать Замок Орла сегодня нет никакой надобности.

– А что еще?

– Вы должны сегодня и как можно скорее – лучше до полудня, прийти в Сен-Морский лес.

– Один?

– О, нет, капитан, напротив, со всеми – чтоб было не меньше полсотни человек.

– Ну и зачем же?

– Маги придет к вам и скажет сама, а нет, так пошлет кого из моих товарищей. Она оставила их при себе на случай, ежели надо будет что передать.

И, немного помолчав, Пехотинец прибавил:

– Я выполнил поручение, капитан.

– Хорошо. Спускайся вниз и отдыхай.

Горец удалился.

– Гарба! – кликнул Лакюзон.

– Да, капитан!

– Зови лейтенанта.

– Есть, капитан!

Железная Нога появился тут же.

– Сколько у нас здесь людей? – спросил Лакюзон.

– Три сотни человек, капитан.

– А во Фране?

– Двести пятьдесят.

– А на Сарацинском поле?

– Сто пятьдесят.

– На Опорном мосту?

– Столько же.

– Возьмешь здесь двести наших и двинешь прямиком к Сен-Морскому лесу.

– Есть, капитан!

– Разделишь их на отряды, и пусть идут разными дорогами.

– Есть, капитан!

– Коробейник возьмет сотню человек во Фране и отдельными группами поведет их туда же.

– Есть, капитан!

– Крепыш с Красавчиком пусть бегут один – на Сарациново поле, другой – к Опорному мосту. Пусть каждый возьмет там по сотне человек и направляется к Сен-Морскому лесу… Все понял?

– Так точно, капитан.

– И чтоб все как один глядели в оба, ни единого лишнего шага! Пускай спрячутся там, в лесу, и чтоб тише воды, ниже травы! Да и часовых пусть не забудут выставить за деревьями, и чтоб все скрытно было!

– Будет исполнено, капитан.

– Я же выдвинусь туда с отрядом в полсотню человек. Пусть они там поспешают, чтоб не вышло так, что я приду первым.

– Постараемся, капитан.

– Ступай и не забудь ничего!

Железная Нога бегом спустился вниз – и было слышно, как он громовым голосом, разнесшимся гулким эхом по всей пещере, крикнул:

– Двести человек – к оружию! Пятьдесят – в сопровождение к капитану!

– Так-так, – спросил Варроз, – ну а мне что прикажете делать?

– Я собирался просить вас, – ответил Лакюзон, – чтобы вы остались здесь с бароном де Шан-д’Ивером и возглавили бы подкрепление, которое, возможно, мне скоро понадобится, – как только я узнаю истинную цель вылазки. Поскольку сейчас, как видите, мне приходится действовать вслепую – полагаясь лишь на указания Маги.

– Мы подождем, – согласился полковник, – только долго сидеть сложа руки не будем, и не думай.

– Не беспокойтесь, я не настолько себялюбив, чтобы остаться с угрозой один на один.

– Тогда иди, Жан-Клод. Пусть хранит тебя Господь! И да пребудет Он всегда с тобой!

Капитан обратился к барону де Шан-д’Иверу:

– Мессир, – сказал он, – простите, что так скоро отнимаю у вас сына, которого вы едва успели обрести вновь. Но я очень хочу, чтобы меня сопровождал мой брат Рауль.

– Благодарю! – воскликнул молодой человек. – Благодарю за ваше желание. Но, даже если бы вы не захотели взять меня с собой, даже если бы отказались, я бы все равно пошел с вами.

– Берите! – проговорил старый барон. – Я вверяю его вам с радостью и во всем полагаюсь на вас. Он ни от кого не получит таких уроков благородства и столь прекрасных ратных навыков, кроме как от вас. И уж если Господь уготовит мне нестерпимую боль утраты сына, которого я только-только увидел снова, пусть утешением мне послужит уже одно то, что он пал, сражаясь плечом к плечу с капитаном Лакюзоном!

– Отец, – проговорил Рауль, преклоняя колено перед стариком, – благословите меня, чтобы счастье сопутствовало мне и чтобы я был неуязвим!

Тристан возложил правую руку на светловолосую голову молодого человека.

– Ступай, – сказал он вслед за тем, – ступай, возлюбленный мой сын! И да укрепит тебя Господь в твоем прекрасном и благородном порыве, дабы я мог быть счастлив и гордиться тобой в мои преклонные лета! Но, что бы Он ни решил насчет тебя, да будет исполнена Его воля и да будет благословенно святое имя Его!

И капитан с Раулем покинули грот.

Железная Нога с двумя сотнями партизан уже был далеко.

Пятьдесят горцев, которым надлежало сопровождать Лакюзона, ждали своего командира с рапирами в ножнах, пистолетами за поясом и мушкетами за плечами.

Среди них находился и Гарба.

Небо было хмурым и темным. Спускавшийся с гор густой туман цеплялся за макушки елей, окутывая дымчатым саваном отдаленный силуэт Замка Орла, ощерившийся зубчатыми стенами, и превращал Илайскую долину в громадную серую, сумрачную реку.

Маленький отряд вошел в самую гущу этих тяжелых испарений, создававших, впрочем, удобное прикрытие для быстрого перехода: горцы, от первого человека до последнего, буквально растворились в плотной сизой дымке – исчезли как не бывало.

* * *
Догадки Маги оправдались. Действительно, серые, захватившие преподобного Маркиза в Шарезьерском лесу, доставили его в замок Клерво.

Однако держать под стражей одного из членов великой франш-контийской троицы было делом слишком хлопотным для сира де Боффремона, а главное – небезопасным для его репутации, ибо он еще не осмелился поднять высоко знамя измены. А посему на рассвете преподобного Маркиза вывели из каземата, где продержали всю ночь, связали ему руки за спиной и набросили черный плащ поверх его красной мантии. Вслед за тем серые, числом двадцать-тридцать человек, обступив его со всех сторон, двинулись дальше.

В пути пленник догадался, что его ведут в долину, очевидно, затем, чтобы передать французам и шведам. Маркиз прекрасно сознавал свою значимость и ту огромную роль, которую он играл в освободительной войне, так что уповать на милость и сострадание своих врагов ему не приходилось. Он понимал – ему никогда не простят того, что он, будучи одним из лидеров сопротивления, превратил Верхнюю Юру в несокрушимый оплот мятежа и служил верой и правдой великому и святому делу – борьбе за свободу!.. Он понимал: ему отомстят за кровь, пролитую со дня начала вторжения, и обращаться с ним будут не как с противником, а как с бунтарем, достойным лишь одного – смертной казни, которую обставят как праведную кару за содеянное.

Маркиз все это знал – и с непоколебимым спокойствием героя-мученика шел навстречу смерти, казавшейся ему неизбежной.

Но что для него значила смерть?.. Разве он не сделал свое дело? Разве не отдал бы с радостью последнюю каплю крови за Родину, которой посвятил всю жизнь?.. Служитель Божий и воин, разве не смотрел он смерти в лицо?.. Разве распятый Иисус, его учитель и Бог, не внушил ему, что эшафот порой бывает всего лишь оставнокой на пути с земли к Небу?

И однако же время от времени горькая печаль овладевала его душой, по телу пробегала дрожь и бледные губы шептали слова, сказанные Иисусом на горе Елеонской в страстную ночь: «Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия…»[142]

В такие мгновения он думал о несказанной радости и злобном торжестве французов и шведов, когда они увидят, как к ним в лагерь доставили в кандалах поверженного пленника, бывшего победителя, не раз повергавшего их всех в трепет.

Но мгновения эти были коротки. Маркиз скоро подавлял свои душевные смятения, и при этом солдат в его душе всякий раз уступал место служителю Божьему. Приходилось смириться, ибо все надежды были тщетны, все попытки бежать – бессмысленны. Серые знали цену своей добыче – и приглядывали за пленником пуще скряги, чахнущего над своим золотом… пуще ревнивца, не спускающего глаз со своей возлюбленной или жены.

Один лишь раз за весь путь пленнику, казалось бы, представился случай вернуть себе свободу, и случай тот едва не обернулся для него новой смертельной угрозой.

Конвой, числом, как мы уже говорили, двадцать-тридцать человек, продвигался в виду Вержского замка, принадлежавшего графу Анри де Вержу, истинному франш-контийцу, по крови и духу.

Было это в восемь часов утра. Граф отрядил своих латников проверить, что за вооруженный эскорт объявился в его владениях. Маркиз было подумал если не бежать, что было невозможно, то по крайней мере выкрикнуть свое имя и позвать на помощь. Конечно, если бы ему это удалось, завязалась бы стычка – из замка выдвинулся бы весь гарнизон и преподобного непремено освободили бы.

Но серые раскусили пленника, едва такая мысль пришла ему в голову.

Один из них подошел к нему, выхватил кинжал и, приставив клинок к его левой руке, тихо и властно прошептал:

– Хоть одно слово, хоть один крик – и вы труп!

Маркиз невольно вздрогнул. Серый – то ли он не понял этого движения, то ли хотел подтвердить свою угрозу, – серый тоже дернулся.

Лезвие кинжала вонзилось преподобному в руку на два дюйма – из раны хлынула кровь.

– Вы делаете мне больно… – с мягкой, смиренной улыбкой заметил Маркиз.

Обидчик, понятно, устыдился своей подлой грубости и выдернул кинжал.

Священник снова принял невозмутимый вид, и латники сеньора де Вержа, смекнув, что ведут какого-то заключенного и не желая бесцельно ввязываться в драку, повернули обратно к замку.

Путь снова был открыт.

И серые двинулись дальше, ускоряя шаг. Часов в одиннадцать сделали короткий привал – и за несколько минут до того, как пробило два пополудни, прибыли в Блетранский замок, где квартировался главный штаб французского войска. Само же войско расположилось чуть поодаль – в полулье от замка, со стороны Лон-ле-Сонье, а точнее, между Вильвье и Монморо, где замок был разрушен еще при Генрихе IV, то есть за сорок три года до описываемых нами событий.

Конвой миновал крайние палатки французского лагеря и двинулся дальше по широкому полю, встретив на своем пути лишь нескольких офицеров да многочисленных ординарцев, сновавших туда-сюда между замком и лагерем.

Но на подходе к штабу конвой обступало все больше военных – вид у них был довольный и торжествующий. Очевидно, весть о пленении священника-воина обогнала самого пленного.

Блетранский замок – со стратегической точки зрения – считался главным опорным пунктом обороны Авальского округа. Расположенный на берегу Сей, речушки, берущей начало среди Бомских скал, что в четырех лье оттуда, он защищал подступы к Франш-Конте со стороны Бресса. А поскольку Бресс принадлежал Франции, французские генералы захватили Блетранский замок еще в самом начале войны, превратив его в важнейший плацдарм и центр военных действий, а также неуязвимый оплот для организации как наступления, так и отхода.

Блетран был скорее укрепленной деревней, нежели простым замком: на северной оконечности оборонительных сооружений стояла крепость.

Эта цитадель, расположенная посреди совершенно гладкой равнины и к тому же почти целиком окруженная извивами быстрой и глубокой реки, представляла собой самое надежное естественное и рукотворное укрепление, долго считавшееся неприступным.

Французы взяли ее лишь после долгих и ожесточенных боев – и знамя поверженной наконец крепости склонилось только под напором потоков франш-контийской крови.

XX. Исторический портрет

Подъемный мост опустился, пропуская в крепость преподобного Маркиза и конвой.

Покуда серые с напускной медлительностью шли через дворы и эспланады, откровенно дерзкое любопытство солдат и всего этого сброда – прислуги и маркитантов – неизменно сопровождающего войско в походе, было обращено на пленника.

На него со всех сторон сыпались грубые шутки, циничные прибаутки, насмешки и оскорбления.

– Поглядите-ка на этого Фанфарона в сутане… на этого рубаку, спустившегося с гор!.. – кричали одни.

– Эй, пастырь, – орали другие, – пора бы и тебе затянуть «De Profundis…» во спасение своей души! Где же твои хоры?

– Пастырь, а требник-то свой ты куда подевал?

– Пастырь, а где вертел, что был тебе заместо шпаги?

– Пастырь, отчего тебе дома-то не сиделось – бубнил бы себе под нос что-нибудь из требника или капусту сажал, или прислужницу обхаживал?

– Только поглядите на этого служителя Божьего от сохи: рожа белая, а сутана красная – ну чисто кровь с молоком!..

– А ведь он, да будет вам изместно, нарек себя кровавым кардиналом, потому-то и кровавая мантия на нем!

– Э-э, да нет, не поэтому.

– Тогда почему?

– Чтоб детишек малых стращать.

– В таком случае он преподобное Пугало!

– Во-во!

– А я вам говорю – он собирался потягаться с самим его преосвященством монсеньором де Ришелье.

– И у него это здорово вышло! Скоро он окажется превыше его высокопреосвященства!

– Что ты имеешь в виду?

– А то, что имею: висящий пастырь будет повыше сидящего кардинала.

И вся эта глупая, отвратительная чернь заливалась хохотом и хлопала в ладоши, заслышав очередную гнусную насмешку.

А преподобный Маркиз, невозмутимый и безропотный, подобно Иисусу, несущему свой крест, был погружен в свои мысли и, казалось, ничего не слышал.

Между тем, однако, в глубине его двуши клокотал едва сдерживаемый ураган гнева. Он вспоминал, сколько же раз ему случалось наблюдать, как при одном лишь виде его красной мантии тряслись от страха и бежали с поля битвы все эти горе-вояки. Теперь же, как только он оказался в плену со связанными руками и уже не мог поднять ни рапиру, ни распятие, они мигом обратились в его обидчиков.

Но вот издевательствам пришел конец. Конвой приблизился к высоким воротам, открывавшим проход в самую крепость.

Начальник серых отправился за дальнейшими указаниями, а пока суд да дело, конвоиры отвели пленника в полуподвал, куда им вскоре принесли вино и мясо. Веревки на запястьях Маркиза были затянуты так крепко, что едва не разрезали кожу. Из раненой руки по-прежнему сочилась кровь, и рана доставляла невыносимую боль. Инзнемогая от усталости, священник присел на скамью, но с его губ не слетело ни одной жалобы – единственно, он попросил, чтобы ему ослабили путы.

Ему было совсем невмоготу просить сострадания у своих мучителей, да и потом, кто знает, вдруг его просьбу встретили бы очередными насмешками и оскорблениями? Тогда этот великий, благородный человек, незапятнанный служитель Божий и доблестный воин, решив избавить свою душу от мук страдающей, возмущенной плоти, обратился к Господу с просьбой оказать ему последнюю мислость и дать силы умереть героем, каким он был при жизни…

* * *
Давайте покинем этот полуподвал, где серые, учнив кутеж в присутствии пленника, распевали непристойные, богохульные песенки, эхом отдававшиеся от сводчатого потолка.

Нашим читателям наверняка было бы интересно переступить порог одной поистине невероятных размеров залы – в прошлом залы приемов, где в дни торжеств комендант Блетранской крепости собирал всю знать Авальского округа.

В этой громадной зале, почти лишенной мебели, сохранились отчетливые следы последней осады замка. Большая часть стекол в широких и высоких окнах была побита пулями и снарядами. Позже разбитые окна худо-бедно заделали промасленным пергаментом, едва пропускающим свет. Пулями и осколками снарядов во многих местах пробило и посекло немало ростовых портретов достославных местных воителей, так что после смерти все эти знаменитости оказались израненными, истерзанными куда страшнее, чем при жизни.

Железную печку, с трубой, выведенной специально через отверстие в окне, забивали растопкой так, что она всякий раз раскалялась докрасна, но в сильную стужу все равно почти не грела. В зале постоянно гуляли сквозняки, проникавшие через расщелины и неплотно закрывавшиеся двери. Так было и сейчас, когда здесь собралось только шесть человек.

Один из них сидел, или, точнее, полулежал в широком кресле резного дуба, обтянутом малиновым бархатом с золотой бахромой, – этот, вне всякого сомнения, роскошный предмет мебели был точно не из опустошенного замка.

Другие пятеро стояли вокруг кресла в почтительных позах и с непокрытыми головами.

Сидящему человеку мы и уделим наше внимание в первую очередь. Его костистое, вытянутое лицо отливало землисто-матовой, болезненной бледностью. Широко распахнутые глаза излучали нестерпимый блеск: их взгляд, до странности неподвижный, властный и проницательный, буквально сверкал из-под надбровий, нависающих над невероятно глубокими глазницами. Густые брови делали это лицо совсем уж мрачным.

Тонкие, почти бескровные и на удивление подвижные губы, то и дело кривились в язвительном оскале под длинными, тронутыми сединой усами с лихо закрученными вверх кончиками, как у мушкетера. Этот характерный рот, вместе с жестким, сверкающим, проницательным взглядом, придавал лицу выражение лукавства, дерзости, жестокости, самоуверенности и, наконец, незаурядного ума.

Усы и эспаньолка как будто выдавали в их обладателе склонность к удальству и изысканности, так не вязавшимися теперь с его глубоко удрученным состоянием, о котором говорили бледность лица и беспомощное положение тела. Только взгляд и ухмылка противоречили явной слабости и необоримой усталости этого человека. Плоть его действительно страдала – ее уже влекло в могилу! Хотя душа, разум, сознание были крепче, яснее и деятельнее, чем когда-либо.

Но прежде всего, несмотря на свою исключительную скромность, обращал на себя внимание костюм этого человека. Это была длинноая мантия красного сукна, полностью скрывавшая за полами и оборками ноги нашего героя и отчасти – руки, а на голове его была облегающая круглая шапочка из той же ткани и того же цвета.

Из пунцовых манжет выглядывали кисти рук, длинные и изящные, восхитительной формы и матовой белизны, словно у благородной дамы.

Мы уже знакомы с двумя героями из группы людей, окруживших сидящего, – графом де Гебрианом и графом Антидом де Монтегю, владетелем Замка Орла. Трое других были генералами французской армии: герцог де Лонгвиль, маркиз де Виллеруа и маркиз де Фекьер.

В ту минуту, когда мы с вами проникли в большую залу, человек в красном внимательно выслушивал графа де Монтегю.

Граф, только что прибывший в Блетран под защитой мессира де Гебриана, как раз объявлял своему досточтимому слушателю, что преподобного Маркиза, захваченного в плен накануне, вот-вот доставят под усиленным конвоем в крепость и передадут в распоряжение главнокомандующего французским войском в качестве первого залога его, графа де Монтегю, безоговорочной верности Франции.

Человек в красной мантии удостоил его лишь едва заметным кивком.

Между тем хозяин Замка Орла продолжал отчет. Он изложил свой план целиком, а потом углубился в подробности, перечисляя средства, которые намеревался использовать для поимки двух других главарей горского повстанчества – Лакюзона и Варроза. Это позволит быстро и наверняка захватить провинцию, сокрушив раз и навсегда дух независимости, воплощенный в этих двух героях борьбы за независимость Франш-Конте.

Вслед за тем он с поклоном произнес:

– Я все сказал, монсеньор.

Тогда человек в красной мантии, который слушал его, не прервав ни разу, поднял глаза и устремил на графа пристальный взгляд, чистый и глубокий.

Потом медленно, низким голосом он проговорил в ответ:

– Хорошо, мессир… Вы действовали как нельзя лучше, и ваши планы, как нам кажется, составлены весьма искусно. Мы полагаемся на их успешное свершение. Когда же закончится эта длительная кампания, когда придет время подводить итоги и раздавать награды, вы можете рассчитывать на то, что вас не забудут, – даем вам наше верное слово.

Сир де Монтегю снова поклонился.

Когда он распрямился, его лоб так и пылал от самодовольства, гордыни и торжествующего честолюбия.

– Монсеньор… – вымолвил он.

– Хорошо, – повторил человек в красной мантии, прерывая благодарственные слова, которые собирался произнести Антид де Монтегю.

Тут открылась одна из дверей в большую залу и вошел офицер.

Он подошел к сидящему в кресле и остановился, ожидая, когда к нему обратятся.

– Что у вас? – осведомился человек в красном.

– Монсеньор, – отвечал прибывший, – только что под конвоем доставили важного пленника.

– Что еще за пленника?

– Преподобного Маркиза.

– Меня предупреждали. И где же сейчас тот, о ком вы говорите?

– В полуподвальном помещении, монсеньор.

– Пусть его приведут сюда и через пять минут представят мне.

Офицер удалился.

– Я желаю поговорить с с ним, – продолжал человек, которого все называли «монсеньором». – Желаю видеть его собственными глазами и убедиться, достоин ли он той высокой славы, что о нем ходит, или это всего лишь досужая ложь. Наконец, я желаю видеть, как он поведет себя, когда окажется со мной лицом к лицу и узнает, кто я такой… Только так возможно составить впечатление о человеке за одно мгновение.

Выдержав короткую паузу, человек в красной мантии, обращаясь к маркизу де Фекьеру, продолжал:

– Прошу вас, генерал, соблаговолите проследить за тем, чтобы в присутствии пленника никем не произносилось мое имя. Важно, чтобы он узнал его от меня самого. Распорядитесь также, чтобы явились пятьдесят моих гвардейцев и выстроились за моим креслом.

И, улыбнувшись странной своей улыбкой, он прибавил:

– Поскольку преподобный Маркиз – один из главарей горских повстанцев, мы окажем ему достойный прием.

– Монсеньор! – сказал тут Антид де Монтегю.

– Что вам угодно, мессир?

– В интересах дела, которому я предан душой и телом, преподобный Маркиз не должен меня видеть.

– И что же?

– Быть может, ваше преосвященство позволит мне скрыть мое лицо хотя бы в его присутствии?

– Под черной маской, верно?

– Да, монсеньор.

– Будьте любезны, мессир.

Хозяин Замка Орла вышел.

Он появился снова через одну-две минуты – закутанный в плащ и в железной маске, обшитой черным бархатом.

В это же время явились пятьдесят гвардейцев в сверкающих мундирах, со шпагами наголо и выстроились в ряд в глубине залы.

Граф де Гебриан и французские офицеры встали справа от кресла, вольно или невольно отстранившись от владетеля Замка Орла и оставив его в одиночестве слева от кресла.

«О, благородные господа, – подумал тот, заметив это и нахмурив густые брови под бархатной маской, – если бы вы только знали, как губернатору графства Бургундского смешно при виде вашего пренебрежения!!!»

И все же, невзирая на чванливое, хоть и молчаливое, самодовольство, он чувствовал, как в его душе разливается горечь.

– Генерал, – сказал вслед за тем человек в красном, обращаясь к маркизу де Фекьеру, – приведите пленника!..

Двери распахнулись настежь, и на пороге появился преподобный Маркиз – в окружении дюжины солдат со шпагами наголо, державших его словно в железных тисках. Руки ему перед тем развязали, и это немного облегчило его жгучую боль. Однако он был все так же бледен, и под глазами у него проступили большие круги, как будто выведенные углем.

Ступив в эту огромную комнату, которая была для него залом ожидания смерти, своего рода преддверием к эшафоту, он поразился необычно большому числу военных, вдруг представших перед ним, что было сделано наверняка для его устрашения. Этот спектакль послужил Маркизу лишним доказательством того, что он был знаменит не только среди крестьян и горцев, но и таких грозных врагов, как французы, и это непроизвольно наполнило его душу радостью и гордостью.

Спокойным, уверенным взглядом он обвел лица окружающих, всех до единого, желая таким образом угадать, почувствовать, чего ему следует опасаться и на что, быть может, надеяться.

Глаза его сразу же остановились на главном действующем лице этой сцены, очевидно, исполнителе главной роли – человеке в красной мантии.

Пленник вздрогнул. Однако при этом на его лице не отразилось ни следа смущения или волнения. На нем читалось одно лишь удивление и даже в некотором смысле удовлетворение. Его верхняя губа дернулась в легкой улыбке, и глаза на мгновение озарились ярким-ярким светом.

Но это была всего лишь короткая вспышка.

Человек в красной мантии мигом ее заметил, и лоб его нахмурился.

Но Маркиз уже отвел от него взгляд.

Его глаза, быстро обведя всех присутствующих, остановились на Черной Маске.

Священник-воин содрогнулся всем телом, словно наступил на змею и почувствовал, как эта мерзкая гадина укусила его в ногу. Его лицо сделалось пунцовым, а глаза, исполненные глубочайшего презрения, полыхнули кроваво-красным огнем.

Это чувство ненависти, а вернее, ужаса, владело им всего лишь мгновение – Маркиз быстро справился собой и как ни в чем не бывало отвернулся.

Офицеров французской армии он оглядел с подчеркнутым безразичием.

Следом за тем его взгляд, будто повинуясь неодолимой притягательной силе, вновь обратился к человеку в красном.

XXI. Двое в красных мантиях

Человек в красной мантии, которого величали «монсеньор» и «ваше преосвящество» и который продолжал сидеть, пока все вокруг него стояли, жестом велел караульным оставаться на месте и, обращаясь к преподобному Маркизу, сказал:

– Подойдите!

Маркиз решительно вышел вперед и, подойдя к человеку в красном, встал напротив него, скрестив руки на груди, причем без малейшего высокомерия и вместе с тем без всякого смирения.

На первый взгляд даже нельзя было сказать, кто из них двоих – пленник, а кто – хозяин положения, кто побежденный, а кто победитель. Они воззрились друг на друга, как двое равных, не боящихся друг друга, но и не ждущих друг от друга ничего хорошего.

Его преосвященство на несколько мгновений буквально впился взглядом в преподобного Маркиза.

Под полуопущенными веками сверкал его пытливый, даже, можно сказать, гипнотический взгляд, способный проникнуть в самые потайные глубины души и сознания собеседника и разглядеть скрывавшуюся там истину.

Узнав после столь пристального и безмолвного осмотра все, что хотел, человек в красной мантии нарушил молчание и медленно, словно нанизая одно слово на другое, проговорил:

– Стало быть, вы и есть преподобный Маркиз?

– Да, он самый.

– Стало быть, – продолжал человек в красном, – это вы одновременно и служитель Божий, и воитель? Стало быть, это вы держите мушкет и шпагу в той же руке, которой освящаете облатку?

– Да, я, – снова отвечал преподобный Маркиз.

– Служитель Евангелия, или ты забыл слова из того же Священного Писания: «Все, взявшие меч, мечем погибнут»[143]?

– Я ничего не забыл. И всегда это помнил. Чтобы изгнать торгующих из храма, Иисус взял «бич из веревок», а против разорения, пожара и убийства другое оружие надобно.

– Но вы же видите, Господь отвернулся от вас, ибо оружие ваше повержено.

– Повержено?! – с гордой усмешкой воскликнул Маркиз. – Да кто вам такое сказал?

– Разве вы не пленник?

– Я – да… но во мне ли суть дела? Я не единственное чадо старинной и благородной провинции!..

– Но вы по крайней мере были одним из самых непреклонных ее защитников.

– Есть и другие, не менее достойные, а то и более… Есть и другие – те, кто, как и я, не пожалеют жизни своей за свободу! Мне не сносить головы. Что ж, не все ли равно? Это будет смерть всего лишь человека. А свобода – это плодоносящее древо, растущее на пролитой крови. И со смертью моей свобода лишь станет крепче.

– Свобода!.. – повторил человек в красном. – И вы еще говорите о свободе!.. Вы, что же, считаете себя свободным?

– Разумеется.

– Странное и безрассудное утверждение!

– Отчего же?

– Вы отвергаете власть французского короля и вместе с тем охотно признаете себя вассалами короля испанского.

– Вассалами испанского короля… Иными словами, мы признаем своим государем Филиппа IV, которому платим малые подати и жертвуем не так уж много людей… – что ж, такая вассальная зависимость нам вполне по силам. Как бы там ни было, испанский король сможет востребовать у нас лишь то, что мы соблаговолим ему дать.

– А почему не больше?

– Потому что у нас есть права, бесспорные и неотъемлемые, и, ради того чтобы отстоять их, нам не жалко пожертвовать и последней каплей крови.

– И что же это за так называемые права?

– Известно ли вам, откуда произошло название нашей провинции – Франш-Конте?

Человек в красном ничего не отвечал.

И, немного помолчав, Маркиз продолжал:

– Если известно, я все равно напомню, а нет, так знайте. По смерти Людовика Заики, когда родился его сын Карл Простоватый, граф Бозон, родственник многочисленных отпрысков рода Карла Великого, поднял мятеж. Во главе группы сподвижников, предоставленных ему сородичами и друзьями его жены Ирменгарды, он вынудил вельмож и епископов созвать собрание, и на этом собрании, 15 октября 879 года, его провозгласили королем Бургундии.

В 887 году Бозон умер.

Людовик, сын его и преемник, был еще совсем ребенком, когда Рудольф I, сын немецкого маркграфа Конрада, захватил горную область, расположенную к северу от государств, оставленных Бозоном своему отпрыску.

Тогда-то земли Бургундии и поделили на два независимых королевства.

Первое стало называться Трансюранской Бургундией, а второе – Цисюранской Бургундией.

Впрочем, такое разделение продолжалось недолго.

Рудольф II объединил их вновь, и так королевство просуществовало до 1126 года.

В то время Бургундией правил Рено II. Как раз тогда она была провозглашена графством. Рено II отказался признавать императора своим сюзереном – и подчиненности, сиречь вассальной зависимости, предпочел военную удачу.

Началась война, и Рено, отразив все атаки императорских войск, сохранил за собой право свободного управления государствами. И, поскольку он ни от кого не зависел и своею волей и силой провозгласил себя независимым государем, его стали называть «Вольным Графом», а провинцию, которую он так доблестно защищал, – «Вольным Графством»[144].

Так что мы считаемся прямыми потомками пламенных и счастливых защитников Нашего Вольного Графства! И ценим мы себя не меньше наших отцов! И до последнего вздоха, до последнего человека будем охранять независимость, которая досталась нам в наследство от них!..

Говоря это, преподобный Маркиз воспрял духом. Голос его отныне звучал громко и взволнованно, как боевой горн, и, пока он громогласно взывал к свободе, глаза его сияли все ярче от гордости и воодушевления.

Человек в красной мантии смотрел на него и внимал ему с восхищением и удивлением.

Таким вот каким был этот священник-воин, которого ему описывали как неотесанного мужлана – жестокого, слепого фанатика… А на поверку этот человек оказался глубоким мыслителем, искусным проповедником. Он шел прямо к цели под знаменем великой и святой идеи. Он был чистосердечен в словах и жестах, и взгляд у него тоже был искренний!

Преподобный Маркиз без труда угадал по лицам всех присутствующих, сколь глубокое впечатление произвел на них.

И, не желая его умалять, он продолжал:

– Да, Конте свободна! Свободна! И хочет оставаться свободной и впредь!.. Свобода на протяжении пятисот лет – разве не стоит она единых усилий, пусть порой и кровавых? Может, вы забыли достопамятные битвы, что графы Бургундские вели против посягательств императора Фридриха Барбароссы[145]? А помните, как при Филиппе Красивом[146] сеньорам пришлось принять воззвание к Дольскому парламенту против приговоров и арестов, налагаемых подвластными им бальи[147]? Разве парламент не служит самым что ни на есть неопровержимым доказательством нашей независимости? Парламент – наша духовная опора, наш щит. Он служит защитой нам, а мы, в свою очередь, будем защищать его до последнего вздоха – так же, как в былые времена… В 1336 году знать пожелала диктовать ему свои правила, вместо того, чтобы подчиняться его законам, – и знать потерпела поражение. Судебная власть, власть незыблемая, победила с помощью обнаженных клинков… Жана де Шалона лишили владений и изгнали прочь из Франш-Конте, а Жана де Грансона задушили как изменника – вот вам громкие и страшные примеры парламентского правосудия!

Кто знает, быть может, эти примеры скоро повторятся!.. И кто знает, быть может, скоро полетят с плеч головы, с которых прежде сорвут маски!..

Последние его слова, подкрепленные взглядом, полным презрения и ненависти, точно острый клинок, поразили Антида де Монтегю прямо в сердце, и лицо его под бархатной маской побледнело.

Выдержав короткую паузу, преподобный Маркиз продолжал, обращаясь уже к человеку в красном:

– Нужно ли вам напоминать, чтó сделал этот парламент для провинции? Нужно ли повторять, как он во все времена добивался преданности и признательности всей области? Когда после открытия наследства Австрийского дома парламент заручился абсолютной политической властью, не употребил ли он ее во благо горожан и селян? Не он ли боролся на равных со всеми этими гнусными наследниками реформаторов и невыносимым фанатизмом Филиппа II? Не являет ли собой Дольский парламент наше правительство, закон и правосудие? Не защищает ли народ от произвола сеньоров, а сеньоров – от произвола вельмож? Народ служит ему, как и дворянство – все сословия сплетены в настолько крепкий узел, что разрубить его не по силам ни одному человеку…

Вы только что назвали нас вассалами Испании. Но принадлежим ли мы Испании? Разве мы испанцы? Разве мы приняли испанские нравы, обычаи, язык и законы?

Нет, нет и сто раз нет!..

Мы народ самостоятельный. Мы народ свободный. И подчиняемся только нашим законам. Мы полагаем себя членами парламента, который нами управляет.

А пресловутое испанское иго, последний признак уходящих феодальных устоев – это только слова, жалкая видимость, ибо в действительности этого ига не существует. И мы разбили бы любые цепи, если бы почувствовали, что нас пытаются ими опутать.

Испания от нас далеко. Ее влияние нас никак не затрагивает.

А Франция – рядом. Она готова в мгновение ока стиснуть нас своими обширными границами.

Мы можем принять покровительство любого короля… можем купить его даже за счет дани или присяги. Но нам не нужны хозяева, и мы никогда их не потерпим.

Испания защищает нас. Да здравствует Испания!

Франция желает нас поработить. Война Франции, и, если угодно, на веки веков!

Преподобный Маркиз смолк.

– А если Испания отринет вас, – после короткой паузы заметил человек в карсном, – что тогда?

– Будем защищаться своими силами. Будем уповать лишь на Бога и на наши клинки.

– А если Бог отвернется от вас… если клинки ваши обломаются?

– Тогда мы найдем себе славную могилу под последней скалой в наших горах, которые мы беззаветно защищали! А Франция получит не провинцию, а кладбище, и тогда против нее со всех сторон восстанут наши истлевшие останки!

Принимая со смирением христианина и служителя Божьего уготовленную ему участь, Маркиз, когда попал в руки к серым, сразу понял: никакой надежды на спасение у него нет. С самого начала вторжения французы и шведы расстреливали военнопленных без всякой жалости. И ужасная правда истории требует, чтобы мы свидетельствовали о подобной бессмысленной жестокости. Так, прошлое предопределяло будущее, и священник-воин понимал, что смертный приговор ему вынесен заранее.

Между тем, переступив порог большой залы Блетранского замка, он и помыслить не мог о том, какую чудесную роль уготовил ему случай, а вернее – воля человека в красном.

Разумеется, позицию, которую он занял перед лицом своего собеседника, можно объяснить его глубокой убежденностью. Каждое произнесенное им слово исходило из пламенной, искренней души. Он говорил то, что думал, и не раз проливал кровь за свои убеждения.

Впрочем, его непреклонности можно найти и другое объяснение. Быть может, перед смертью Маркиз хотел отдать последний долг своей Родине, объяснив врагам главную причину столь решительного, нескорушимого сопротивления, с которым те будут сталкиваться вновь и вновь. Возможно, ему хотелось, чтобы человек в красном в конце концов сказал себе: «Да уж, эти гордые головы никогда не склонить – остается только их отсечь!» – и в ужасе отрешился от столь жестокой необходимости.

Однако все эти мысли, открытые Маркизом в порыве пламенной дерзости, как ни странно, нашли отклик в сердцах его слушателей, хотя эти люди и были его непримиримыми противниками. Французы – солдаты, дворяне – не утратили рыцарского духа, порой дремлющего, но никогда не угасающего совсем. Благородные порывы широкой и такой храброй души не могли их не тронуть. На смену удивлению пришло уважение, едва ли не сочувствие. И если б не человек в красном, они, все до единого, бросились бы, наверное, пожимать руки священнику-воину.

Но среди этих благородных французов был один франш-контиец – трус и изменник.

Антид де Монтегю отрекся от Родины и продал ее подобно тому, как Иуда Искариот отрекся и продал Господа своего!..

Поэтому каждое слово преподобного Маркиза падало на сердце владетеля Замка Орла каплей расплавленного свинца. Презренный негодяй чувствовал, словно с головы его срывают маску и стыд и бесчестье жесткими ремнями прилюдно хлещут его по лицу.

Глухая, неистовая злоба, растущая от того, что ее приходилось обуздывать, переполняла графа, по лбу градом катил пот. Антиду хотелось накинуться на священника и своими руками задушить его или одним ударом кинжала оборвать его речь и жизнь.

Но присутствие человека в красном крепко сдерживало ненависть Монтегю, как и сочувствие в сердцах французских офицеров. Почтение пригвоздило его к месту – и горячечная, бессильная злоба была первым шипом в кровавом венце, который судьба уготовила ему в будущем.

Заслышав последний ответ преподобного Маркиза, человек в красном, словно подавленный величием несравненного и притом столь прямодушного героизма, опустл голову на грудь. Его землисто-матовое лицо сделалось еще бледнее – какое-то время казалось, что он ушел глубоко в себя.

Маркиз, все такой же невозмутимый, со скрещенными на груди руками, разгоряченный своей речью, взирал на него как будто с усмешкой…

Но вот человек в красной мантии медленно поднял голову, с изяществом поставил локоть на подлокотник своего высокого резного кресла и, подперев рукой щеку, перехватил взгляд Маркиза, и не думавшего отвести глаза в сторону.

Все, кто наблюдал произошедшую сцену, с нетерпением и тревогой ждали первые слова, которые готовы были вот-вот слететь с узких, пока неподвижных губ человека в красном.

Преподобный Маркиз как будто был взволнован менее других, казалось бы, бесстрастных, слушателей, и тем не менее на карту была поставлена его жизнь – и приговор, вне всяких сомнений, должны были вот-вот огласить.

Однако человек в красной мантии обманул все ожидания нашего героя. Вместо того чтобы высказаться как хозяин положения и судья, он пожелал продлжить беседу. Не сводя глаз с лица священника, будто желая уловить в нем малейшие перемены чувств, он совсем медленно проговорил:

– Вы предрекаете Франции и ее королю войну до скончания века потому, что Франция якобы намерена стиснуть вас своими неумолимо расширяющимися границами, и потому что французский король якобы возжелал стать вашим повелителем. А между тем политика Людовика XIII на самом деле призвана, как мне кажется, служить гарантией того, что ваши права будут уважены!..

– Гарантией? – переспросил священник. – Гарантией чего?..

– Разве Людовик XIII в собственном своем королевстве не придпринимает точно такие же шаги, как ваш парламент у вас в провинции?

Человек в красном остановился.

– Что-то я вас не пойму, – сказал Маркиз.

Тогда человек в красном продолжал:

– Дольский парламент, как вы сами изволили выразиться, защищает народ от произвола сеньоров, а сеньоров – от произвола вельмож. А разве Людовик XIII не делает то же самое изо дня в день, усмиряя гордыню тех, кто все еще мнит себя великими вассалами короны?

Преподобный Маркиз лишь улыбнулся в ответ.

– Вы что же, так ничего и не поняли? – удивился человек в красном.

– Не будем о Людовике XIII, прошу вас! – воскликнул Маркиз.

– Почему же?

– Потому что Людовика XIII не существует, и вам это известно лучше, чем мне.

Человек в красном вздрогнул.

– Нет, – продолжал священник-воин, – не будем поминать короля Франции, давайте лучше поговорим о кардинале-министре, если угодно… давайте поговорим о Ришелье… Да, признаюсь, Красное преосвященство[148], довершая дело, начатое Людовиком XI, с неустанным усердием сносит слишком высоко вознесенные головы французской знати, устанавливая таким образом мерку, превыше которой может быть только корона. Король Плесси-ле-Тура[149], друг Тристана Лермита и Оливье ле Дэна[150], шел окольными путями к своей личной цели – он сокрушал все, что мало-мальски возвышалось рядом с его престолом и затеняло его. Великие пали и, как оно всегда бывает, где добро, там и зло, – свободные места не преминули занять ничтожества. Но времна с тех пор изменились… И сегодня Ришелье, великому министру монарха, чья корона всего лишь тень, нет больше надобности бороться с каким-то герцогом Бургундским, дерзко провозгласившим себя королем в своем собственном королевстве. Зато ему приходится противостоять слишком могущественным силам при дворе… Он тоже установил свою мерку – в пример Людовику XI – и тоже рубит макушки у самых высоких деревьев в человеческом лесу и выкорчевывает вековые дубы; таким образом он дает молодой поросли больше простора, воздуха и солнца, позволяя ей тянуться вверх и разрастаться… И здесь тоже топор лесоруба разит больших в угоду малым. Но входит ли эта самая услуга в планы, помыслы и чаяния нашего министра? Позволю себе в этом усомниться. Людовик XI устанавливал мерку в интересах своего престола. А Ришелье следует его примеру в угоду своему безграничному честолюбию и непомерной гордыни!..

Человек в красном, ухмыльнувшись в свою очередь, ничего не отвечал.

Когда преподобный Маркиз произнес слова «безграничное честолюбие» и «непомерная гордыня», герцог де Лонгвиль, маркиз де Виллеруа и маркиз де Фекьер приняли грозный вид и положили руки на гарды своих шпаг.

Тогда священник-воин обратился к ним.

– Эй, мессиры, – сказал он. – Оставьте в покое ваши шпаги, ведь вы слишком благородны и не поразите беззащитного врага, к тому же вам вряд ли захочется присвоить привилегию палача, который вот-вот примется за меня…

И, указав взглядом и жестом на Антида де Монтегю, он прибавил:

– А уж коль вам не терпится покончить со мной, дайте, нет, не шпагу, а нож этому сеньору в маске… Ремесло палача ему вполне годится.

– Наглец! – вскричал владетель Замка Орла.

– Тише! – едва слышно проговорил человек в красном, делая знак маркизу де Фекьеру.

Тот кивнул офицеру, стоявшему у двери в глубине залы.

Офицер вышел.

Почти тотчас же грянули трубы – и в зале появился разодетый паж лет пятнадцати-шестнадцати, прелестный, как девушка, в сопровождении двух горнистов, шествовавших впереди, и восьмерых охранников, следовавших за ним. На ладони вытянутой левой руки паж нес обшитую золотым галуном алую подушечку. На ней лежал конверт, отороченный красной шелковой нитью и скрепленный большой печатью.

Горнисты с охранниками остановились – только паж приблизился к сидящему и, преклонив перед ним колено, заговорил:

– Для…

Закончить, однако, он не успел.

Преподобный Маркиз прервал его и четким, громким голосом продолжал вместо него:

– Для его преосвященства монсеньора кардинала де Ришелье.

– Как! – воскликнул кардинал (ибо это действительно был он). – Вы знали?..

Маркиз нижайше поклонился.

– Да, монсеньор, – проговорил он вслед за тем.

– Кто же вам сказал?

– Никто. Но разве мне самому было трудно догадаться? Хотя слух о вашем прибытии еще не успел разлететься по нашим горам, монсеньор, тем не менее, войдя в эту залу, я ни на миг не усомнился… Да и перед кем еще, кроме вас, французские генералы стали бы склонять головы так низко?.. Впрочем, – с усмешкой прибавил священник, – разве ваше платье не свидетельствует убедительнее всего остального, что вы стоите на первой ступени церковной иерархии и что выше вас только папа и Бог?..

– Священник, – прошептал он, – поостерегись!

– Чего же, монсеньор? – спросил Маркиз.

Особое внимание, какое кардинал уделил священнику-воину, имело два объяснения. Во-первых, кардинал был премного удивлен, увидев перед собой человека выдающегося, одаренного, хотя и не думал, что такие могут быть в этих диких, суровых горах. Во-вторых, его побудило начать беседу самое честолюбие великого политического деятеля, подогретое прозорливостью Маркиза, проникшего в его мысли и догадавшегося об истинной цели его честолюбивых устремлений.

Невероятная точность суждений священника смягчила его суровый нрав… И вдруг Маркиз задел его кровоточащую рану, насмеявшись над званием министра и высочайшим церковным саном, в который Ришелье был облачен.

И если сначала искренность Маркиза внушала кардиналу уважение, то теперь она больно ранила его.

– Так чего же мне следует остерегаться, монсеньор? – переспросил священник. – Чего мне бояться? Или я не знаю, что меня ожидает смерть и ее мне никак не избежать? Да и какая разница, когда мое тело отдадут на растерзание, – чуть раньше или чуть позже? Однако сильные мира сего имеют обыкновение оказывать последнюю милость идущему на смерть. Вот и я прошу вас о последнем одолжении: позвольте мне договорить до конца! Я буду краток, монсеньор, и клянусь не кривить душой, а говорить одну только правду.

Кардинал успел прийти в себя и подавить свое первое побуждение оборвать Маркиза.

– Говорите же! – отвечал он, выражая согласие скорее жестом, нежели голосом.

– Благодарю, монсеньор, – сказал священник.

И продолжал:

– Франции нужна Франш-Конте! Но благим ли путем тщится Франция обрести и сохранить свои земли? Разве может она снискать сторонников и вызвать сочувствие у нашего народа, перекладывая на его плечи непосильное бремя нужды, страдания и прочих бедствий?.. И наша ли вина в том, что при одном лишь упоминании о французах и шведах мы, горцы, все как один испытываем ужас и отвращение? Вам угодно прибрать к рукам Франш-Конте – и вы истреляете ее народ мечом и голодом, разоряете грабежами и огнем! Даже варвары, гуны и вандалы, пытавшиеся захватить нашу землю еще во времена оные, не заходили так далеко, как вы. Спросите ваших генералов, монсеньор, что для них есть война… И они вам не скажут. Ну что же, раз они здесь – стоят перед вами и передо мной, тогда я скажу, что они понатворили, и, если они посмеют, пусть меня опровергнут.

Герцог де Лонгвиль и господа де Виллеруа и де Гебриан вышли вперед, собираясь повелительным жестом прервать речь священника.

– Монсеньор, – спросил кардинала Маркиз, – так я могу продолжить или, быть может, мне стоит молчать?

– Говорите! – снова распорядился Ришелье.

И Маркиз заговорил вновь:

– Так кто же они – бесы, извергнутые из преисподней, или люди, чада Божьи, эти генералы, ни во что не ставящие жизнь человеческую? Есть ли сердце у герцога де Лонгвиля, который сломил в 1637 году героическое сопротивление Полиньи, разграбил и сжег захваченный город и предал мечу всех жителей, тщетно простиравших руки к захватчикам, моля их о пощаде?..

Есть ли душа у этого маркиза де Виллеруа, который, поневоле сняв осаду с Салена, в ярости от постигших его неудач, нагрянул в окрестности Доля и повелел в две недели выкосить подчистую недозревшие хлеба на полях по берегам Дубса… у этого самого Виллеруа, который стер с лица земли замок Вир-Шатель в отместку за героизм полковника Сезара дю Сэкс д’Арнанса… и спалил дотла пять деревень во владениях барона, а также замки Вийет и Фретинье заодно с запасами хлеба на двадцать тысяч экю?.. Огонь и голод – вот оружие этих достославных военачальников!.. Да будут они прокляты, и пусть история пригвоздит их к позорному столбу!

– Во имя Неба, монсеньор, – вскричал Лонгвиль, – пусть ваше преосвященство велит ему замолчать!

– Так он что, лжет? – с достоинством спросил кардинал.

Герцог ничего не ответил.

– Тогда пусть говорит! – заметил Ришелье.

– Благодарю, монсеньор, – повторил священник.

И продолжал:

– Вы злитесь, мессиры? А ведь я говорю только правду, и это еще не все. Я забыл упомянуть о подвигах ваших сподвижников… У вас, мессиры, есть соперник, конкурент!.. Что вы скажете, к примеру, о графе де Гебриане? И неужели думаете, что я собираюсь обойти мочанием вашего хозяина, герцога Саксен-Веймарского? Я напомню, что он уже провозгласил себя королем Юры и ждет лишь окончания войны, чтобы сделать из Конте обособленное королевство, право на которое он намерен оспаривать у Франции?

– Что скажете? – живо спросил кардинал, приподнимаясь в кресле и сверкая глазами.

– Он лжет, монсеньор! – гневно вскричал де Гебриан. – Не верьте ему, монсеньор!

Преподобный Маркиз медленно приблизился к графу и, посмотрев ему прямо в глаза, со странным – властным и повелительным – выраженем сказал:

– Повторите же, что я лгу!

Гебриан опустил голову и промолчал.

– Здесь есть какая-то тайна, – проговорил Ришелье, – и чуть погодя мы ее раскроем. А пока, мессир священник, выскажите ваши обвинения к графу де Гебриану и его хозяину.

– Итак, слушайте, монсеньор, и будьте уверены, на сей раз он не посмеет кричать, что я лгу! Так вот, однажды вечером герцог и граф – господин и прислужник, будущий король Юрский и его полковник, отчаявшись захватить Сален с Безансоном, выдвинулись к Понтарлье…

Надвигалась ночь, а вместе с сумерками, понятно, пришел страх…

Знаете, как они освещали себе дорогу?.. В свое время Нерон, недостойнейший из императоров, повелевал зажигать на торжествах живые факелы – из христиан и рабов, облитых смолой и варом!.. Герцог же Веймарский с Гебрианом, выведенные из себя героическим сопротивлением горстки саленских храбрецов, поклявшихся раньше умереть, чем сдаться в плен, отрядили вперед разведчиков, приказав им поджигать по пути все деревни! И этот чудовищный приказ был выполнен. Пожар принял такой размах, что за ту жуткую ночь неугосимое пламя, поглотившее больше двух сотен деревень, больших и малых, было видно и с форта Сент-Анн и с высот Низеруа. А швед с французом знай себе шли вперед в этом пламенном ореоле и потом, продолжив свое страшное дело, предали огню и Понтарлье. Хотя жители его за несколько дней до того выплатили им огромную контрибуцию… Вот что они сделали, монсеньор!

Преподобный Маркиз рассказывал взолнованно и возмущенно. Воспоминания о тех чудовищных злодеяниях наполняли его душу неодолимым, мучительным страданием. И дрожащим от негодования голосом, со слезами на глазах, он продолжал:

– Бедная земля, когда-то такая прекрасная, вот во что ты превратилась – в сплошные дымящиеся руины! Везде и всюду опустошение… везде и всюду голод… Защитники твоих городов вынуждены питаться лишь худым хлебом, взрощенным близ крепостных стен, на расстоянии не дальше пушечного выстрела. Страх охватил даже скотину! Едва заслышав набат, она разбегается и прячется… Бедная земля! Неужто пришел твой последний день? О монсеньор, монсеньор, пощадите нашу обездоленную землю, выжженную почти дотла! Захватив ее, вы навлечете на себя только позор!

Лицо Ришелье, застывшего в неподвижности и не сводившего глаз со священника-воина все время, пока он говорил, оставалось непроницаемым.

– Если вы полагаете, что с нашей стороны недостойно захватывать разоренную землю, так почему же вы сами проливаете за нее кровь до последней капли и стоите до последнего человека? – спросил он наконец.

– Эх, монсеньор, да разве пристало сыновьям бросать свою мать лишь потому, что она умирает?

– Им пристало стараться спасти ее.

– Спасти? Как?

– Обратясь хотя бы к нам, ибо мы смогли бы залечить раны, которые вскрыли, и вернуть к жизни умирающую землю… Иного выбора у вас нет, и вам ничто не мешает посупить именно так.

– Говорите, ничто, монсеньор? – воскликнул Маркиз.

– Ничто.

– А как же наши клятвы верности?..

Верхняя губа у Ришелье вздернулась.

– Ваши клятвы верности Испании! – заметил он с плохо сдерживаемой ухмылкой.

Эта ухмылка напомнила Маркизу о положении, в котором он оказался, и снова ввергла его в гнев, который еще несколько мгновений назад сменило чувство воодушевления.

– Простите, монсеньор, – сказал он с горькой усмешкой, – я совсем забыл – не стоило вам говорить о чувстве долга, ведь оно вам незнакомо. Вы совсем не помните прошлого и забываете настоящее, как только обретаете его. Вы видите лишь будущее, а в нем – цель, к которой стремитесь, и стремитесь любыми путями… Вы католик, монсеньор, вы духовное лицо – кардинал и, однако же, заключаете договоры с Густавом, главой Германской конфедерации и немецких протестантов, и посылаете ему в помощь войска Всехристианнейшего короля… Подобный союз, конечно, оправдан интересами высокой политики, но как эта ваша политика сообразуется с законами Римского трибунала, которым вы клялись повиноваться и которые ообязались исполнять?

Ришелье, безмолвный, недвижный, сосредоточенный, продолжал слушать. Его лицо оставалось все таким же бесстрастным – ничто не выдавало в нем борьбы, какую он вел сейчас с самим собой.

Генералы не знали, чему удивляться больше – дерзости преподобного Маркиза или спокойствию его преосвященства.

Между тем священник продолжал:

– Повторяю, монсеньор, вы видите только цель и никогда не отступаете перед средствами… Марильяк – обезглавлен, Монморанси – обезглавлен, Шале – обезглавлен, равно как и многие другие, поплатившиеся головой за то, что совершили непростительную ошибку, встав у вас на пути. Вот вам мои кровавые доказательства. Спасение государства, как вам кажется, связано с сохранением вашей власти, и, возможно, вы правы! Мало-помалу, все больше проникаясь ролью властителя, вы лишаете своего повелителя – короля – его священных прерогатив. Отныне у потомка Людовика Святого и Генриха IV больше нет права миловать!.. А сам Людовик XIII, попав, в конце концов, под ваше влияние, превратился в обыкновенного соглядатая, который с легкостью выдает вам ваших врагов…

Вот средства, которыми вы пользуетесь, монсеньор. Но не могу не согласиться, цели у вас возвышенные и порой вы их добиваетесь. Вы поняли – надобно принизить вельмож перед короной и огранчить власть Австрийского дома. Задача крайне трудная! Вы признали это и довели дело до благополучного конца, не прибегая ни к чьей помощи, кроме вашего гения. Уж больно не с руки вам было опираться на вашего Людовика XIII, чья слабость в конечном счете могла обернуться для вас немилостью… Вы продвигаетесь вперед решительно, невзирая на препятствия. Против вас вооружаются принцы крови – вы сокрушаете их вместе с пособниками. Вы попираете ногами недовольных во главе с королевой-матерью и возрождающимися кликами герцога Орлеанского. Вы сметаете все на своем пути, что вам мешает. Если дорога кажется вам слишком узкой, вы раздвигаете ее, а рытвины заполняете снесенными походя головами… Но не все ли равно? Ведь все это – добро и зло – суть деяния великого человека! Благодаря вам Людовик XIII стал вторым лицом монархии, и благодаря вам же он отныне первый монарх в Европе. Вы принижаете короля – и возвеличиваете его корону!

Только слабое подергивание век выдавало несказанную радость Ришелье, которую доставляли его гордыне прямолинейные суждения преподобного Маркиза.

Он продолжал:

– Мне остается прибавить совсем немного, монсеньор. И в завершение я постараюсь коротко сказать о том, что касается нас особо. Война, которую вы объявили нашей многострадальной провинции в угоду своему тщеславию, – несправедливая и жестокая… Стая голодных волков, ворвавшаяся в овчарню, принесла бы куда меньше бед, чем ваши солдаты со своими начальниками учинили на нашей земле!.. Как франш-контиец и один из предводителей горцев, я ненавижу вас, монсеньор! Но как человек я вынужден вами восхищаться и признать вас великим!..

Маркиз замолчал.

Какое-то время Ришелье сидел, в задумчивости опустив голову.

Все, слышавшие речь пленника, поражались такому молчанию. Наконец кардинал нарушил тишину:

– Священник, – молвил он, – ваша жизнь в моих руках.

– Знаю, монсеньор, как и то, что вы собираетесь с нею сделать, а посему, оказавшись в плену, я уже приготовился предстать перед Богом.

– А если бы я оставил вам жизнь и свободу?

– Жизнь и свободу! – повторил Маркиз.

– Да. Что бы вы сказали тогда?

– Я бы сказал, что, поступая так, вы преследуете некую цель, и мне хотелось бы знать – какую. Если оказанная мне милость обернется во вред моей Родине, я откажусь.

– Стало быть, вы отвергаете мое предложение?

Маркиз воззрился на кардинала.

– Монсеньор, – сказал он вслед за тем, – я признаю за вами право послать меня на казнь, но не оскорблять.

Ришелье поднялся.

– Священник, – сказал он, – я оставляю за вами право распоряжаться своей судьбой. Как вам угодно, чтобы с вами обращались?

– Как с ровней вам, монсеньор.

– Ровней мне? – удивился Ришелье.

– Вы один из повелителей Франции, а я – гор. Мы с вами оба служим Богу. Вы кардинал, это так, но послушайте, разве мы не равны перед той же Церковью? На мне такая же красная мантия, как и на вас.

– Но зачем… – воскликнул кардинал, – зачем вы облачились в красную мантию? К чему эта постыдная насмешка над высочайшим из церковных санов?

– Неужели монсеньор, когда вам рассказывли обо мне, ничего не сказали о моей мантии?

– Мне рассказывали всякие суеверные байки и небылицы – разве я мог поверить в такое!..

– И среди прочего вам рассказали, что красная мантия – мой талисман, не так ли?

– Да.

– Вам говорили, что от нее отскакивают и мушкетные пули и даже самые закаленные клинки, так?

– Да, говорили.

– Вам сказали, наконец, что горцы с радостью идут за преподобным Маркизом в бой, памятуя о том, что их командиру не страшны никакие раны… Так вот, монсеньор, не я распространил эти глупые слухи, зато я заставил в них поверить…

– С какой целью?

Резким движением Маркиз выхватил кинжал из-за пояса господина де Фекьера, стоявшего рядом, и распорол левый рукав своей мантии по всей длине.

Французы, осознавшие лишь первое движение священника-воина, подумали, что он вознамерился лишить кардинала жизни, и накинулись на него.

Но он уже далеко отшвырнул оружие, которым только что воспользовался, и показал Ришелье свою обнаженную руку.

Рана, нанесенная ему этим утром у Вержского замка жестоким подонком из серых, все так же кровоточила.

– Вот, взгляните, монсеньор, – проговорил он, – кровь течет, а об этом даже никто не знает… Кровь такая же алая, как платье, и не замарает его! Потому-то преподобный Маркиз и неуязвим! Вот и весь секрет его красной мантии!

Кардинал опустил глаза, ноздри у него, доселе неподвижные, вдруг задрожали, указывая, что в душе он испытал глубочайшее потрясение. У всех присутствующих вырвался крик восхищения перед такми мужеством и такой стоической доблестью, которые ничто не могло поколебать. Для стоявшего перед ними человек, подобного достославным героям великого Древнего Рима, боль была сущим пустяком!

Такое воодушевление, проявленное даже слишком открыто, разумеется, не понравилось его преосвященству – густые брови кардинала нахмурились. Благородные офицеры содрогнулись, словно их обдало ледяным ветром грядущей немилости, – они, все как один, смутились и помрачнели. В течение нескольких минут на лицах всех присутствующих читалась растерянность. Кардинал был по-прежнему задумчив, а преподобный Маркиз – все так же бесстрастен.

Наконец Ришелье нарушил тягостную тишину.

– Мессиры, – сказал он, обводя взглядом офицеров и всматриваясь в каждого, – справедливость должна восторжествовать. Перед нами мятежник, захваченный в плен с оружием в руках. Мы обязаны назначить ему наказание, которое он заслуживает, но прежде нам хотелось бы выслушать вас всех и узнать, каким должно быть это наказание. Итак, начнем с вас, герцог де Лонгвиль.

– Ваше преосвященство желает оказать мне неслыханную честь, испрашивая мое мнение?

– Да.

– Мое мнение такое же, как у его преосвященства. Я мог бы ошибиться, а его преосвященство непогрешим.

– А что скажете вы, маркиз де Виллеруа?

– Мое мнение полностью совпадает с мнением герцога де Лонгвиля.

– Ну а вы что скажете, маркиз де Фекьер?

– Выразив только что свое мнение, герцог с маркизом тем самым высказали и мою самую сокровенную мысль.

Кардинал был вынужден опустить глаза под взглядом преподобного Маркиза – священника-воина, ибо взгляд его был исполнен нескрываемого, глубокого презрения перед угодливостью трех благородных французских офицеров. «А он прав, – подумал министр, – эти трое даже не смеют высказать свои мысли при мне…»

Обращаясь вслед за тем к Гебриану, он сказал:

– А у вас, граф, есть мнение?

– Да, монсеньор.

– О! – удивился Ришелье.

– Ваше преосвященство, – продолжал Гебриан, – позвольте мне сказать со всей откровенностью!

– Не только позволяю, но и требую.

– Хорошо, монсеньор, я бы помиловал.

– О! – снова удивился Ришелье.

При слове «помиловал», прозвучавшем неожиданно, трое благородных офицеров обатили свои недоуменные взгляды на того, кто проявил столь неслыханную дерзость. В самом деле, они не верили, что граф говорил вполне серьезно.

Из прорезей на маске Антида де Монтегю, казалось, вырвались языки пламени.

Небольшой отряд телохранителей кардинала охватил безотчетный трепет – послышался едва сдерживаемый восхищенный шепот. Сила духа, храбрость и мужество священника-воина покорила их.

– Граф де Гебриан, – воскликнул Маркиз, – хотя вы служите плохому хозяину, враг вы великодушный!..

Оставалось только узнать мнение сира де Монтегю.

Ришелье повернулся к нему и спросил:

– А по-вашему, мессир, какое наказание заслуживает пленник?

– Смерти, – гортанным голосом отвечал Антид.

– И как же?

– Как мужлан – через повешение.

– Готовы ли вы собственноручно казнить его после вынесения смертного приговора?

– Если нужно, да, монсеньор.

Кардинал отвел взгляд в сторону.

Низость хозяина Замка Орла устыдила и устрашила даже тех, кому она была на руку.

– Пусть священника отведут в часовню, – через мгновение продолжал Ришелье. – Пусть он помолится там в одиночествуе и подготовится к смерти.

– Господи Боже, – проговорил Маркиз, выходя из залы в окружении охраны, – я принимаю волю Твою и повинуюсь ей!..

XXII. Два монаха

Пока в большой зале Блетранского замка преподобный Маркиз торжествует над великим кардиналом, покоряя его своим героизмом, давайте перенесемся вместе с вами на ту самую дорогу, по которой еще несколько часов назад серые вели под конвоем пленного.

Теперь по этой дороге, на довольно значительном расстоянии от деревушки Бофор, быстрым шагом шли двое – монахи. И тот, и другой были облачены в простые, строгие одежды добрых святых братьев из Кюзойского аббатства – грубошерстяные серые рясы, длиннополые и широкие, с капюшоном, который мог скрыть лицо почти целиком. Ряса укаждого вместо ремня была подпоясана веревкой с узлами на обоих концах, болтавшихся почти у стоп, защищенных всего лишь сандалиями на толстой подошве. В руках оба монаха держали длинные, узловатые палки, как видно, недавно выдернутые из изгороди или походя срезанные в придорожном лесу.

Один из них был стариком.

Насколько позволял судить опущенный капюшон, его голова, правильной, благородной формы, напоминала те, что так часто изображали на своих полотнах Микеланджело и Доминикино. Его лицо, испещренное глубокими морщинами, свидетельствовало о том, что всю свою жизнь он прожил в постах, бдениях, самоистязании и умерщвлении плоти. Длинная, седая борода – такие нынче в диковину, – будто стекающая серебристым потоком к середине груди, очевидно, никогда не знала ни ножниц, ни бритвы. Из-под капюшона едва выглядывали редкие пряди, такие же седые, как борода.

Другому монаху было от силы двадцать три – двадцать четыре года. Под рясой можно было угадать его прямую, стройную, гибкую фигуру. Шел он бодро и решительно, с обнаженной головой, позволяя ветру трепать его светлую шевелюру, и время от времени потрясал палкой, словно шпагой, вместо того чтобы опираться на нее, как его спутник.

Вне всякого сомнения (по крайней мере, судя по его пламенному взгляду и живости движений), молодой человек был послушником, несколько стесненным своим призванием и радовавшимся возможности хотя бы на несколько часов избавиться от монотонного существования, неизменной скуки, сдержанности и строгих ограничений монастырской жизни.

Дорога была совершенно пуста. С тех пор как добрые монахи, столь разные по возрасту и сложению, вышли из Бофора, они не встретили ни одной живой души. Добавим также, что и меж собой они не обменялись ни словом.

Но что, на первый взгляд, особенного в том, что два монаха идут себе вдвоем среди бела дня по большой дороге?

Быть может, они возвращались к себе в монастырь?..

Быть может, отправились собирать пожертвования для своего ордена?..

Быть может, настоятель аббатства поручил им передать некое послание, письменное или устное, какому-нибудь знакомому приору?..

Что ни говори, а повстречать монахов на большой дороге в военное время было делом самым что ни на есть обычным. Впрочем, опасность угодить в засаду или в плен к врагу, сказать по чести, для них мало что значила. Мародеры всех мастей уже загодя знали, что в их карманах не найти ничего, кроме тощей мошны, а то и ее не найти, поэтому их скромные хламиды ничуть не прельщали даже самых отчаянных разбойников с большой дороги.

И все же, если бы какой-нибудь незримый наблюдатель последовал за двумя нашими монахами, он не преминул бы обратить внимание на одну вроде бы непримечательную, но на самом деле очень важную вещь, которая тотчас навела бы его на самые разные догадки.

Наши монахи, спешащие и безмолвные, подошли к тому месту, где дорога, с некоторых пор суженная, делала резкий поворот. В двух-трех сотнях шагов от этого поворота показались повозки, груженные зерном и фуражом и запряженные полдюжиной крупных волов. Телеги двигались в сторону Бофора под охраной маленького отряда вооруженных до зубов крестьян, неуклюже несших ржавые мушкеты и рапиры времен Карла Великого.

Внезапно осанка и поступь старого монаха странным образом резко изменились.

До сих пор он держал голову высоко и шел уверенным шагом, и спина его была такая же прямая, как у его спутника. Но, едва заприметив крестьян, монах пошел медленнее, сгорбился, колени его подогнулись, руки и ноги задрожали; он тяжело оперся на палку, слегка потряхивая головой, как всякий древний старик. Еще недавно ему можно было дать лет шестьдесят-семьдесят, он был крепок и, несмотря на глубокие морщины, казался хорошо сохранившимся. Теперь же он выглядел, как немощный старец, который едва держится на ногах. Монах в мгновение ока как будто прибавил три десятка лет.

Сказать по правде, это было просто невероятно, однако его молодого спутника подобное превращение, случившееся буквально у него на глазах, похоже, ничуть не удивило.

Крестьяне и монахи шли навстречу друг другу.

И в конце концов пересеклись.

Крестьяне прижались к обочине и, обнажив головы, стали просить блогословения у святого старца.

– Благословляю вас всем сердцем, дети мои, – сказал им он дрожащим, надтреснутым голосом. – Благословляю именем Отца и Сына, и Святого Духа…

– Отец мой, – обратился к нему один крестьянин, – попросите, пожалуйста, милостивого Господа нашего, чтоб он оградил нас по дороге до Бофора от серых, шведов и французов…

– Непременно помолюсь, дети мои… и, надеюсь, милостивый Господь услышит мою молитву.

– Спасибо, отец мой.

– Идите же с миром, дети мои, идите с миром!..

Вслед за тем – после этого короткого разговора монахи и крестьяне распрощались и пошли дальше каждые своей дорогой.

Когда они разошлись на почтительное расстояние и уже не видели друг друга, старик снова преобразился – так же быстро и не менее удивительным образом. Его опущенная голова поднялась, согбенная спина распрямилась, подкашивающиеся ноги налились прежней силой, поступь сделалась быстрой, притом настолько, что его молодому спутнику пришлось изрядно ускорить шаг, чтобы за ним угнаться.

Спустя четверть часа странный монах остановился.

– Видите что-нибудь там вдалеке, в тумане? – спросил он.

– Да.

– Какие-то хижины, верно?

– Похоже на то.

– Должно быть, это крайние дома деревни Сент-Аньес.

– Пойдем через деревню?

– Нет, благо ее можно обойти.

– Так что будем делать?

– Сойдем с дороги и пересечем поле справа.

– И куда придем?

– Если мне не изменяет память, а я думаю, что она еще крепка, минут через десять хода мы должны выйти на тропу, и она выведет нас к Кондамину…

– Тогда идемте.

Они сошли с дороги – и через какое-то время действительно напали на тропу, о которой говорил старик.

Дальше они шли молча – и меньше чем через четверть часа выбрались к Кондамину.

На входе в деревню старый монах снова забыл свою свободную, резвую походку и плелся, уже едва передвигая ноги, тяжело опираясь одной рукой на палку, а другой на руку своего молодого спутника.

Тот же едва сдерживал смех при виде того, с каким трепетным благоговением и глубоким почтением набожные селяне воспрнинимают эту забавную комедию.

Деревню Кондамин прошли без каких бы то ни было происшествий, не считая раздачи благословений направо и налево.

Довольно скоро монахи подошли к границе Франш-Конте и французской области Бресс и какое-то время шли вдоль границы, полагаясь исключительно на чутье старого монаха, знавшего эти края как свои пять пальцев. Нигде не было ни единой тропинки – кругом сплошная болотистая равнина, ограниченная со всех сторон разве только линией горизонта, так что идти приходилось, чуть ли не по колено утопая в грязи и очень медленно – на это уходила уйма сил.

– Какое ужасное место! – вдруг воскликнул молодой человек.

– А вам горы подавай, не так ли? – спосил старый монах.

– Само собой!..

– И вы сто раз правы! В горах нет болот, и там холодно, камни сплошь устилают землю и делают ее бесплодной, но по крайней мере там чувствуешь величественный дух дикой природы – это ласкает глаз и душу. Воздух в горах чистый, и хотя живут там бедно, зато на ногах стоят крепко. Бресс, напротив, богата, но тоска здесь царит смертная! На плодородных долинах полно ядовитых болот, и бледный призрак лихорадки постоянно витает над изгловьями постелей здешних обитателей.

Вдруг молодой человек злобно вскрикнул и тут же смачно выругался, что никак не вязалось с его благочестивым обличьем.

Он увяз в болоте выше колен, и, чтобы выбраться из топи, ему понадобилась помощь старика.

– Ну и ну! – проговорил он. – Неужели в этих чертовых краях нет ни одной дороги?

– Дороги-то есть, правда, их совсем мало, да только нам и от них надобно держаться подальше. Тут, недалече стоят французские войска… но скоро мы будем у цели. Так что давай поторапливаться: время не ждет!..

Молодой человек невольно вздохнул и снова принялся сражаться с грязью, ведомый, как и прежде, своим спутником.

Вскоре они подошли к небольшой возвышенности и выбрались на нее. И в туманном далеке, у самого горизонта, за мелким леском посреди бескрайней равнины они разглядели остроконечный силуэт башни, возвышавшейся над другими величественными строениями.

– Что это? – спросил молодой монах.

– Блетран.

– И когда же мы там будем?

– Через час… Пока у нас все шло как по маслу, словно благословения, которые я рассыпал по дороге, снизошли и на нас самих. Теперь надо постараться, чтобы путь наш закончился так же благополучно, как и начался. Ежели сведения, что мне дали, верны, в том леске, через который лежит наш путь, французов нет. Их лагерь левее – между Вильвье и Монморо, неподалеку от Лон-ле-Сонье… Надеюсь, у нас все получится так, как мне бы хотелось.

Наши монахи ступили в лес и прошли его насквозь, не встретив ни одной живой души.

Выйдя из леса, они увидели перед собой обширную, открытую местность, простиравшуюся до самых крепостных стен Блетранского замка, – лишь в одном месте посреди этой пустоши виднелся еще один перелесок.

Солнце только-только исчезло за горизонтом, скрытым густой дымкой испарений, и окрасило его в кроваво-алый цвет.

Надвигались сумерки.

В это время колокол на крепостной башне пробил пять часов. Вслед за последним ударом колокола на крепостной стене все пришло в движение – поднялась невообразимая суета: послышался барабанный бой, затрубили трубы… подъемный мост, только что опущенный, пополз вверх.

– Ох, ох, – заметил старик монах, – плохо дело! Похоже, мы опоздали…

– Что же делать?

– Все равно идем!

И он двинулся к замку через открытую пустошь, где по правую руку виднелся перелесок, о котором мы уже упоминали.

Равнина была пустынна.

Вдали виднелись крайние палатки французского лагеря.

На крепостных стенах взад-вперед ходили часовые, другие же солдаты, ничем не занятые, облокотясь на бойницы, глазели на бескрайние дали.

Старик монах, и вовсе согнувшись в три погибели и чуть ли не валясь с ног, заковылял впереди своего спутника к главным воротам, перед которыми только что подняли мост. Чтобы подойти к этим воротам, нужно было миновать выступ перелеска на расстоянии мушкетного выстрела от него.

Однако это было небезопасно: за редкими купами деревьев, разбросанных на площади в сто пятьдесят – двести туаз[151] могла таиться смертельная опасность… Монахи двинулись дальше с беспечным видом, как будто им совершенно нечего было опасаться.

Часовые остановились, прекратив свою однообразную ходьбу, и воззрились с безотчетным любопытством на приближавшуюся парочку в рясах, лишь бы хоть чем-нибудь скрасить нескончаемую скуку.

И вдруг их праздное любопытство превратилось в пристальное внимание: такого они никак не ожидали… Из перелеска высыпало десятка два солдат во французской форме, и всем скопом, точно свора бесов, они накинулись на бедных монахов.

Наша парочка было попыталась дать тягу. Но старику изменили силы, а молодому, как видно, не хотелось бросать своего спутнка.

Солдаты окружили монахов – завязалась стычка. Но длилась она всего несколько мгновений. Старика повалили наземь и принялись пинать ногами и лупить головками эфесов шпаг, а потом так и бросили на земле, забитого чуть ли не до смерти. Молодому же монаху, не сдюжевшему со всеми напавшими, несмотря на его отчаянное сопротивление, все же связали руки за спиной и стали грубо толкать вперед, в сторону перелеска.

Тот упирался.

Тогда несколько солдат подняли упрямца и, сложив из шпаг и собственных рук некое подобие носилок, опустили монаха на них – и вскоре скрылись за купой деревьев.

XXIII. Кабатчица

Сцена эта произошла за какие-нибудь четыре-пять минут, однако она успела собрать на крепостной стене едва ли не две трети гарнизона, состоявшего при замке: стражи крепости были потрясены невероятной дерзостью и жесокостью произошедшего, а это было чистой воды разбойное нападение среди бела дня, случившееся в какой-нибудь паре сотен шагов от вверенной их охране цитадели, у них на глазах.

Гарнизонные обменивались меж собой догадками по поводу странного происшествия, свидетелями которого они только что были.

– Бедолаги-капуцины, надо ж как им не подфартило! – воскликнул один.

– А старику-то вон как досталось! – подхватил другой.

– Что они удумали сделать с парнем, душегубы?.. Зачем связали по рукам и ногам и уволокли в лес?

– Может, им взбрело в голову получить полное отпущение грехов, приставив ему пистолет к виску?

– Не обобрать же его они вознамерились, ведь всяк знает: у странствующих монахов за душой ни гроша…

– Из какого же полка будут эти громилы?

– Судя по форме, кажись, из полка де Лонгвиля.

– А мне сдается – из полка де Конти.

– Ох уж мне эти бродяги! Под началом де Конти сплошь одни головорезы в военной форме… сущие изверги, не наче!

– И что скажет полковник, когда дознается?

– Право слово, не хотел бы я оказаться в шкуре этих подонков!

– Особенно сегодня…

– А почему – особо сегодня?

– Потому что здесь кардинал, а кардинал – такой же служитель Божий, как всякий монах. – Стало быть, он за них горой и никому не позволит грабить своего брата и уж тем паче побивать смертным боем.

– Во-во, это ты верно подметил.

– А по мне, удивительно то, как они ухитрились устроить засаду в том редком леске, куда и мышь не проскочет незамеченной… их же там набилось человек двадцать.

– Ну и что ж! Долго ли подкрасться со сторого вон того большого леса, что позади, а проскользнуть сюда перебежками, от дерева к дереву, раз плюнуть!..

В это самое время на крепостной стене объявился новый персонаж, не преминувший присоединиться к ротозеям-дозорным. Персонажем этим оказалась старуха – личность весьма примечательная и потому вполне заслуживающая нескольких строк.

На вид ей было лет шестьдесят пять – шестьдесят шесть; ростом невелика, полная; лицо – прыщеватое, нос – картошкой и красный, что говорило о ее явном пристрастии к «божественной бутылочке». Она была вдовой, и у нее был сын – впрочем, о нем мы поговорим чуть погодя. Все знали ее под прозвищем матушка Фент; с незапамятных времен она состояла привратницей при Блетранском замке, а заодно держала здесь же кабачок. С годами она стала среди солдат, как сказал бы сведущий человек, вполне свойской.

События, потрясавшие провинцию: война, стычки, засады, смена хозяев – ничто не могло заставить ее отказаться от призвания, которому она отдала всю свою жизнь и с которым хотела бы умереть. Верная своим привычкам и своему дому, как улитка – своей раковине, она не испытывала ни малейшего чувства патриотизма и чуралась любых политических перемен. Она поила и французов, и шведов с не меньшей готовностью, чем франш-контийцев, и неизменно приговаривала как присказку, что «пшеничная» с «можжевеловой» ходко льются в любую глотку… И придутся по вкусу всякому, прибавляла она, кто может расплатиться за эдакое удовольствие звонкой монетой.

Подобное равнодушие, о котором быстро прознали солдаты разных армий, должно было уберечь матушку Фент от всяческих напастей, и на самом деле так оно и было. Жилище ее, располагавшееся в толще той же крепостной стены – рядом с подъемным мостом, состояло из пары комнатушек: в одной помещалась спаленка, другая была выделена под кабачок. Двери кабачка выходили на эспланаду замка. А зарешеченное окошко спаленки, помещавшееся над потерной[152], проделанной в нижней части крепостной стены и сообщавшейся со рвом, глядело в чистое поле.

Кабачок был нейтральной территорией: там, на скамьях из неотесанного дерева сиживали солдаты, сражавшиеся под разными знаменами, но знавшие наверное, что здесь рады любому гостю.

Когда вчерашние побежденные становились сегодня победителями и с триумфом возвращались в замок, откуда были изгнаны накануне, матушка Фент привечала их с примерным радушием и не обращала внимания на цвет флага, реящего сегодня на самой высокой башне. Французский ли то штандарт, расшитый золотыми лилиями, или черное знамя поверженной Конте – если и думать об этом, то лишь затем, чтобы подладиться под последнего оккупанта. Благодаря такому непостоянству, совершенно прелестному и открытому, она умудрялась – что редкость! – заручиться уважением противоборствующих сторон.

Как мы уже говорили, у матушки Фент был сын – так что давайте теперь уделим внимание и ему.

Звали его Николя Большой.

И прозвищем своим он был обязан, очевидно, не уму, а росту: то был тридцатилетний увалень с умом малого ребенка. Пить, есть, спать – таковы были три главных его занятия в жизни, и счастье для него сводилось к удовлетворению только трех потребностей: пьянства, обжорства и лености. Если событие или вещь не имели мало-мальского касательства к бутылке, котелку или возможности растянуться на койке всем своим огромным, нескладным телом, Николя не имел о них ни малейшего представления, да особо и не горел желанием его получить.

При всем том, однако, назвать его слабоумным было бы совсем уж неверно. Он худо-бедно подсоблял матушке на кухне, а кроме того, к всеобщему удовлетворению, исполнял обязанности ключника. На этой должности его вряд ли кто мог заменить, поскольку при постоянной смене гарнизонов и комендантов – то франш-контийских, то французских – Николя единственный, кто мог с первого взгляда безошибочно сказать, от какой двери или ворот тот или иной ключ.

К портрету кабатчицы и ее отпрыска нам остается прибавить только, что матушка Фент была женщиной набожной и питала глубочайшее и безоговорочное почтение ко всякому человеку, облаченному в сутану священника или монашескую рясу с каюшоном.

А теперь давайте, с вашего позволения, вернемся на крепостную стену, где она внезапно появилась, привлеченная беспорядочными возгласами и невнятными разговорами часовых.

– Ну что?.. И что там такого?.. – спрашивала она, прокладывая себе локтями путь сквозь сбившихся в кучу солдат. – На что это вы там глазеете?

– Сами поглядите, – отвечал кто-то из солдат, указывая рукой в сторону пустоши.

– Где-где?.. Что-что?.. Ничегошеньки не видать.

– Да вон там, в четырех-пяти сотнях шагов, возле того здоровенного дерева.

– Ах-ах, ну да, вижу-вижу, – бросила матушка Фент. – Там что-то лежит на земле. И что же оно такое?

– Бедолага какой-то – его побили эти вояки-головорезы.

– Ох, разбойники! – воскликнула старуха.

И, приглядевшись, добавила:

– О Пресвятая Дева Мария!.. Прости меня, Господи!.. Так это ж, по всему видать, монах!..

– И то правда, матушка, как есть монах.

– Монах!.. Возможно ли такое?.. Боже мой, и впрямь монах… служитель Господа милосердного! Ах-ах, нехристи проклятые!..

И, сложив ладони в виде подзорной трубы, старуха, вся дрожа от негодования, вперилась взглядом в недвижное тело монаха, продолжая причитать на все лады, возмущаться и браниться на чем свет стоит.

Через несколько минут пристальных наблюдений она проговорила:

– Ах, да неужто… ах, да мне, никак, чудится?

– Что вы там узрели, матушка? – спрашивали солдаты.

– Да он живехонек!

– Как так – живехонек!

– А вот так – как мы с вами, спасибо тебе, Боже милосердный! Да вы сами поглядите – он только что пошевельнулся.

Любопытство солдат, едва угаснув, пробудилось снова.

– И то верно, честное слово! – крикнул один из них. – Вон, шевелится…

Действительно, монах, доселе лежавший на земел совершенно неподвижно, внезапно ожил.

– Ну вот, я же говорила! – радостно воскликнула матушка Фент.

– Ежели на то пошло, ему здорово подфартило, что душа его в конце концов соединилась с телом, – отвечал один из ее собеседников. – А то его так отдубасили шпагами, что и здоровенный бык свалился бы замертво.

– Эх, – тут же вторила ему досточтимая кабатчица, – чудо, да и только!.. Воистину, чудо Господне!.. Да и кого еще, спрашиваю я, оделить им, как не святого служителя Божьего?

Между тем монах, о котором шла речь, приподнялся, поднес руки ко лбу и с тоской огляделся кругом.

– Боже милостивый, – пролепетала старуха, – Господи Иисусе, он обратил свой взор в нашу сторону!..

И, что есть мочи, она закричала:

– Давайте сюда… к нам, святой отец!.. Мы мирные люди и желаем вам только добра!

Монах находился далековато от крепостной стены и вряд ли мог расслышать матушку Фент.

Однако неясный голос, должно быть, все же долетел до слуха несчастного: собравшись с последними силами, он встал на колени и умоляюще простер руки в сторону крепости… – а вслед за тем лишился сил и снова повалился наземь, словно бездыханный.

– Он сделал нам знак! – продолжала старуха с таким жаром, что ее лицо, и без того красное, вдруг сделалось пунцовым, словно ее вот-вот готов был хватить удар. – Он зовет на помощь! И мы будем хуже язычников и оборотней, ежели оставим его там умирать… Его надобно спасать!

– Спасать! – повторил кто-то из солдат. – Но как?

– Как? – вскричала матушка Фент. – Разве нельзя перенести его сюда?

– Но как мы отсюда выберемся? Сейчас ведь пять часов с лишним – все ворота закрыты, мост поднят…

– Так что же? Ежели мы его бросим, то на этом свете нас пристало вздернуть, а на том – изжарить…

Между тем монах снова очнулся – и на карачках пополз в сторону рва.

– Все это и выеденного яйца не стоит, – продолжала старуха. – Заперты ворота – откроют!.. Поднят мост – опустят! Это ж плевое дело…

– Ну да, а разрешение коменданта крепости у вас имеется?

– Он даст.

– Во всяком случае, я не собираюсь идти и просить у него разрешение.

– А что так? По мне, так, ежели дело касается праведника, не грех и похлопотать.

– Но почему бы вам самой не пойти, матушка?

– А что, я бы пошла…

– Что ж, вот и идите.

– Ну и пойду.

И старуха действительно собралась было спускаться по откосу крепостной стены во внутренний двор, как вдруг солдат удержал ее и сказал:

– Не утруждайтесь… вот он и сам.

Часовые почтительно расступились – стало тихо, и комендант подошел к солдатам.

Вид у него был суровый, брови – насуплены; он опирался на длинную трость с золотым набалдашником: все еще давала о себе знать рана в левое бедро, которую он получил при осаде Доля.

– Что это значит? – строго спросил он. – Все эти сборища и шум?

Кабатчица (а судя по краткому описанию ее натуры, это легко можно себе представить) была на равной ноге как с рядовыми, так и с начальством, против чего, собственно, никто не возражал.

– Мессир, – решительно ответила она, – там, в поле, добрый монах… его здорово побили какие-то головорезы и бросили, думая, что он помер… а он силится добраться ползком ко рву…

Комендант подошел к бойницам и посмотрел.

Монах уже довольно близко подполз к крепостной стене – и можно было расслышать, как он прерывающимся голосом крикнул:

– Именем Всевышнего, сжальтесь надо мной!

– Мессир, – умоляюще продолжала старуха, – нельзя же бросить его умирать, совсем беспомощного, не правда ли?

– Как это ни печально, – отвечал комендант, – но поделать я ничего не могу.

– Напротив, еще как можете!.. Вам же под силу все-все! Прикажите опустить мост и подобрать того правденика!..

– Невозможно!

– Как это – невозможно?.. Почему невозможно?.. Он же христианин, мессир… монах!

– Да хоть сам папа римский, все равно не могу. его преосвященство монсеньор кардинал де Ришелье единственный распорядитель везде, куда бы ни ступала его нога. А он приказал, притом строго и безоговорочно, после пяти часов не поднимать мост и в замок никого не пропускать.

– Ну что ж, мессир, в таком случае надобно уведомить Его преосвященство, сказать, что тут, совсем рядом, стонет предсмертным стоном служитель Божий… И тогда он непременно отменит свой приказ.

– Его преосвященство закрылся в своих покоях и никого не примет.

– Даже вас, мессир?

– Даже меня.

Между тем монах, похоже, испытывал нечеловеческие муки. Было слышно, как он хрипел, будто в предсмертной агонии, ломал себе руки в отчаянии и бормотал:

– Спасите!..

Старуха в отчаянии била себя по голове.

Комендант, в глубине души взволнованный происходящим, но не смевший нарушить приказа министра, решил уйти прочь и на прощание только повторил:

– Да, конечно, все это печально… очень печально! Но еще раз говорю, я ничего не могу поделать.

Он уже отошел на несколько шагов.

– У меня идея! – вдруг радостно и торжествующе воскликнула матушка Фент. – У меня есть идея!..

Комендант остановился послушать идею кабатчицы.

XXIV. Неожиданный поворот

Кумушка Фент, видя, что комендант снизошел до нее, живо продолжала:

– Видите ли, мессир, когда кому-то, как мне, выпадает честь целых полвека поить гарнизон Блетранской крепости, уж поверьте, он имеет представление, что такое приказы, и знает, что их надобно уважать… Однако ж при том что приказы запрещают вам отпирать ворота и опускать мосты, они, сдается мне, не обязывают вас быть жестокосердным и безжалостным.

– Разумеется, – согласился комендант, хотя и понятия не имел, к чему она клонит.

– Короче, – продолжала она, – у вас ведь на душе было бы куда спокойнее, мессир, ежели бы вы спасли того бедного монаха, не нарушив приказа, правда же?

– Вы что же, знаете – как?

– Да, знаю. Это и есть моя идея.

– Ну что ж, выкладывайте.

Любопытство, возобладавшее над пиететом, заставило солдат, поначалу расступившихся, снова собраться вокруг коменданта, чтобы послушать, что там еще удумала кабатчица.

– Вы, верно, знаете, мессир, – меж тем продолжала она, – у меня есть мул, и когда я отправляюсь за провизией в Лон-ле-Сонье, то загружаю ему на спину две здоровенные корзины.

– Знаю-знаю, только не могу взять в толк, к чему вы это…

– Сейчас увидите. Кто же мешает привязать одну веревку к корзине, спустить ее в ров, а после, когда добрый монах в нее заберется, поднять?.. Вы меня понимаете, мессир?

– Да.

– Таким вот образом и приказ не будет нарушен, и милосердие свершится…

– Не стану отрицать, – ответил комендант.

– Стало быть, вы разрешаете?

– Не стану утверждать… А что если этот ваш монах из какого-нибудь горного монастыря, к примеру Сен-Клодского аббатства, и водит дружбу с капитаном Лакюзоном?

– С этим коником?! – изумилась матушка Фент. – Да что вы, мессир, Боже упаси! Ежели он с кем и водит дружбу, то разве что с французами, и только. Он же из Кюзойского аббатства…

– А вы почем знаете?

– Да вы на рясу его поглядите, мессир. Или не видите? Серая, веревкой подпоясана… а сам он босой. Так только добрые кюзойские монахи одеваются.

– Да уж, – с усмешкой ответил комендант, – да уж, в военной форме я разбираюсь куда лучше, чем в монашеских рясах.

– Ну так что, мессир, вы согласны?

– Да, но с одним условием.

– Каким?

– Чтобы этот монах носа не казал из вашей конуры, чтобы нигде не мелькал в крепости и чтобы завтра чуть свет убирался восвояси.

– Будет исполнено, мессир. Не беспокойтесь и во всем положитесь на меня.

Дав наконец долгожданное разрешение, комендант медленно удалился, опираясь на трость.

А кабатчица во все горло закричала:

– Эй, Никола! Где ты там?..

Через несколько мгновений из-под материнского крова выбрался Никола Большой.

Он расправил свои длиннющие руки и кулаками потер глаза. Определенно, доброго малого разбудили слишком резко – он спал даже на ходу.

– Сходи-ка за моей большой корзиной из тех, что я гружу на мула, – велела ему матушка Фент. – Да канат не забудь, да еще коротких веревок, штук несколько, захвати… И чтоб одна нога здесь, другая там! Управишься быстро, так и быть, плесну тебе водочки.

Обрадованный таким обещанием, Никола Большой проявил необыкновенную живость, достойную самых высоких похвал, не прошло и пяти минут, как он вернулся со всем, что требовалось.

Солдаты не мешкая взялись за дело под руководством старухи. Они начали с того, что с каждого угла корзины привязали по короткой веревке. Потом, соединив веревки вместе, закрепили их на конце каната. И стали опускать все это сооружение к подножию крепостной стены.

Тем временем монах как-то изловчился спуститься по откосу в ров, но там силы, как видно, опять оставили его. Он лежал неподвижно на мерзлой земле, не подавая признаков жизни.

– Преподобный! – окликнула его матушка Фент. – Отец мой добрый!.. Сейчас мы вам поможем. Вот вам корзина, в ней вам будет удобно, хоть мы и соорудили все наспех. Соберитесь же с духом и силами, добрый мой отец, и полезайте внутрь…

Монах как будто не расслышал ее и даже не шелохнулся.

– Господи всемилостивый, – пролепетала кабатчица, – да он уж, никак, отдал Богу душу!.. Ах, боже правый, беда-то какая!..

Но, не желая смиряться с отчаянием и терять надежду, она снова принялась окликать монаха, взывая к его мужеству.

Наконец ее зов был услышан. Монах вновь очнулся. Подполз к корзине и с громким стоном перевалился в нее.

– Слава тебе, Господи! – воскликнула кабатчица. – Праведник теперь в безопасности. Эй, вы, там, а ну навались… да потише тяните, без рывков! Всем по стакану «можжевеловки» обещаю!

По-видимому, когда сердобольная наша матушка впадала в религиозный раж, о благоразумной хозяйственной бережливости она забывала напрочь.

И вот корзина с монахом вполне благополучно достигли верхотуры крепостной стены. Все было кинулись к чудом спасеному старику. Но тот вдруг застонал и запричитал еще громче, умоляя спасителей не прикасаться к нему, потому что, по его словам, на нем живого места нет, и все его тело, от головы до пят, – одна сплошная рана, и очень болит.

– Будьте покойны, святой отец, – заверила его матушка Фент, отстраняя всех, – вас обиходят получше, чем короля, и этим займусь я сама. Двое из этих молодцов поднимут вас и очень бережно, с почтением перенесут в мою спальню, так же, как священник несет под покровами святые дары в праздник Тела Господня.

Сказано – сделано, и уже через несколько мгновений монах лежал на старухиной кровати в спаленке, единственное окошко которой выходило на ров прямо над потерной.

* * *
Великий кардинал не случайно заперся в своих покоях, о чем, как мы помним, комендант крепости объявил матушке Фент, и не случайно же приказал он никого к нему не допускать ни под каким предлогом. Ему хотелось побыть одному и хорошенько, трезво обдумать странную величественную сцену, во время которой он дал возможность блеснуть священнику-воину. Ему хотелось восстановить в памяти и основательно поразмыслить над каждым дерзким и откровенным ответом этого человека, странного и несравненного, которого не пьянят военные победы и не пугает неотвратимая казнь. Человека, чьи рвение, упорство и воля давно стоят железной стеной перед войсками первого королевского министра Франции …

Быть может, для тех из наших читателей, кто в точности знает, какую роль в истории сыграли натура и привычки Красного преосвященства, покажется странным и невероятным его отношение к преподобному Маркизу во время их встречи.

Однако же нам подобное отношение, безусловно, исключительное, совсем не кажется странным: только таким оно и могло быть в похожих обстоятельствах. Человеку заурядному свойственно гневаться, когда ему в глаза говорят суровую правду. А если такой человек облечен властью, в душе его нет места ни благородству, ни величию, и месть не заставит себя долго ждать – она последует за первой же вспышкой гнева.

Но разве мог Ришелье с высоты своего положения обидеться на некоторые слова Маркиза, произнесенные с нескрываемой издевкой?.. Да и потом, Ришелье устал от этой бесконечной ничтожной лести и заискиваний своих людей, покорных и дрожащих, как слуги, которые даже не смеют высказать собственное мнение, если оно не совпадает с мнением их повелителя. В глубине души он почувствовал своего рода удовлетворение оттого, что ему на пути повстречался человек независимого ума и твердых убеждений, не боящийся оспариввать его волю. К тому же, повторим, поразительная правота суждений священника оправдывала их невольную дерзость.

Было десять часов вечера, когда кардинал, приняв окончательное решение, поднялся с кресла, в котором долго сидел, погруженный в глубокие раздумья.

Хмурое, затянутое с утра тучами небо к ночи пролилось дождем; дул сильный северо-западный ветер – в его безудержных порывах водяные капли вовсю хлестали по высоким окнам, сотрясая стеклышки в оловянных ячейках.

Между тем, как мы помним, преподобного Маркиза, по распоряжению кардинала, препроводили в часовню.

Солдаты подвели его прямо к алтарю и, удалившись охранять выход снаружи, оставили одного.

Часовню освещал лишь тусклый огонек серебряной лампады, подвешенной к сводчатому потолку. Этот огонек, днем совершенно неприметный, с наступлением сумерек делался более ярким и в ночи отбрасывал слабый – совсем бледный, мерцающий отсвет на мраморные плиты пола, играя смутными бликами на убранстве алтаря и резных рамах полотен.

Сперва Маркиз преклонил колени перед дарохранительницей и принялся молиться с истовостью христианина и усердием священника. Потом, поднявшись с колен, он сложил руки на груди и, обратив взор на образ распятого Христа, погрузился в свои мысли, одновременно печальные и утешительные, какие пред смертью волнуют душу праведника. В полной отрешенности он потерял счет времени.

Из покоев кардинала к часовне вел узкий переход.

Ришелье никому не сказал ни слова. Взял горевшую на камине лампу и один ступил в темный коридор.

Дверь в часовню охранял французский солдат.

– Можете идти, – сказал солдату кардинал, – в вашем присутствии больше нет надобности.

Часовой тотчас повиновался – и кардинал отворил дверь.

Ришелье подошел к Маркизу совсем близко и коснулся его плеча – священник оглянулся: его лицо не выражало ни растерянности, ни удивления. Однако ж он поклонился – скорее в знак почтения к кардинальской мантии, в которую был облачен министр, а не к нему самому.

– Священник, – спросил его кардинал, – о чем вы так задумались?

– Видите ли, монсеньор, – спокойно отвечал Маркиз, – я задумался о том, что до сего дня считал вас безжалостным врагом и проклинал за то зло, которое вы причинили всему, что мне дорого… и тем не менее в этот последний час ненависть, вся без остатка, исчезла из души моей, и я прощаю вас от всего сердца.

– Откуда такое смирение и такая снисходительность?

– Взгляните, монсеньор!..

Рука Маркиза указала на Христа.

И он продолжал:

– Взгляните, Сын Божий, умирая на позорном кресте, простил своих мучителей… Я молил Его дать мне силы, чтобы последовать явленному им высокому примеру. И просьба моя, похоже, была услышана, ибо, повторяю, я иду на смерть, не держа в себе ни капли горечи…

– Стало быть, вы не боитесь смерти?

– Чего же мне ее бояться? Как солдат я часто ходил с нею бок о бок; как человек я знаю, что конец жизни неопределен и смерть всегда витает рядом и кружит в поисках добычи, словно стервятник; как священник я боролся с чужими страхами и слабостями, которые она влечет за собой. Словом, как видите, мне нечего бояться того, что я хорошо знаю. Так что пусть приходят ваши палачи, я готов.

– Палачи не придут, – медленно возразил Ришелье.

– Что вы хотите этим сказать?

– Такие люди, как вы, преподобный Маркиз, возвеличили бы любой эшафот и облагородили бы любую виселицу, осияв их ярким ореолом мученичества. И я считаю вас достаточно великим и не желаю возвеличивать еще больше. Так что – живите!

– Я, монсеньор? – воскликнул священник.

– Надеюсь, – с ухмылкой прибавил Ришелье, – вы не откажетесь принять жизнь… от меня?

Преподобный покачал головой.

– Монсеньор, – молвил он в ответ, – боюсь, как бы мне не пришлось выкупать мою голову за слишком дорогую цену. На это я не согласен.

– А кто вам сказал о выкупе?.. Кто сказал, что вам навязывают какие-то условия? Я не продаю вам жизнь, преподобный Маркиз, а просто дарю.

– Я слышу вас, монсеньор, но едва ли понимаю и не верю своим ушам.

Губы у кардинала искривились в горькой усмешке.

– Ах! – воскликнул он. – Зато я все понимаю – вы не верите в великодушие Ришелье.

– Монсеньор, – отвечал Маркиз, – история скажет, что Ришелье был великим министром, но она ни словом не обмолвится о том, что был он министром великодушным.

– Ну что ж, по крайней мере, на ваш счет история совершит ошибку. Я милую вас без всяких условий. Мне нужен такой враг, как вы. Без усилий победа над Франш-Конте была бы не такой славной, и, что бы вы там ни говорили, повторяю, земля, которую вы защищаете, скоро отойдет к Франции.

– Никогда! – горячо возразил Маркиз.

– Никогда… – повторил Ришелье. – И вы действительно в это верите?

Священник хотел было ответить.

Но вдруг запнулся и, схватив кардинала за руку, прошептал:

– Тише!

Послышался долгий, пронзительный свист.

– Что там такое? – спросил Ришелье, удивляясь поведению преподобного Маркиза и особенно внезапной перемене в выражении его лица, прежде совершенно бесстрастном.

Но священник не отвечал.

Священник наклонился вперед, взгляд его был неподвижен, губы дернулись, как будто задрожав; он обратился в слух и застыл как вкопанный.

И опять послышался свист.

– Два! – воскликнул он.

Тут его лицо вдруг озарилось, глаза полыхнули огнем, на губах появилась торжествующая улыбка.

Явное и глубокое беспокойство добавилось к недоумению кардинала, и он взволнованно проговорил:

– Я снова спрашиваю, что там такое и что все это значит?

– Тише! – повтоил Маркиз. – Слышите?..

Свистнули в третий раз – звонче и протяжнее, чем перед этим.

Маркиз отпустил Ришелье и, сложив руки, воздел их к образу распятого Христа.

– Господи Боже мой! – воскликнул он. – Ты воздаешь мне больше, чем я просил… Слава Тебе! Слава!..

Страх и беспокойство все больше одолевали душу Ришелье. Хотя он был храбр, как настоящий солдат (и не раз являл пример своей храбрости), он явно побледнел – его наскозь пронизала дрожь.

Близость таинственной, непостижимой угрозы волнует даже самые отважныме сердца и самые закаленные души.

За третьим свистом последовал мушкетный выстрел.

Потом везде поднялся невообразимый шум – он как будто охватил весь замок.

XXV. Добрый монах

Спаленка, куда матушка Фент поместила старого монаха, была узкой и низкой, с голым сводом вместо потолка. Всю ее меблировку составляли широкая койка, задрапированная красной саржей, сундук орехового дерева да две-три скамьи.

На двух досках, прилаженных вдоль стены в соседней комнатенке, висела всевозможная начищенная до блеска кухонная утварь, до того громоздкая, что в кабачке было не повернуться.

После того как несколько часов назад двое солдат уложили обессиленного старика на койку, он как будто заснул глубоким сном, и матушка Фент, прислушавшись к его ровному, спокойному дыханию, и сама вздохнула с облегчением.

Заслышав барабанную дробь и трубы, возвестившие отбой, военные разошлись по казармам. И только часовые остались обходить дозором крепостные стены; они плотно кутались в широкие плащи, стараясь укрыться от нещадно хлеставшего ледяного дождя и безжалостных порывов ветра.

Матушка Фент и Николя Большой сидели бочком друг к дружке в первой комнатенке, возле дотлевающего очага. Николя Большой сомкнул глаза, раскрыл рот и клевал носом и, берем на себя смелость сказать, ну совершенно ни о чем не думал. Кабатчица не сводила глаз с зарытого в кучу горячего пепла глиняного горшочка с каким-то варевом, которым она собиралась напоить монаха, когда он проснется.

В состав этого снадобья, чудодейственные свойства которого не подлежат никакому сомнению, входило юрское вино, сильно подслащенное и сдобренное разными пряностями – корицей, гвоздикой – и мускатным орехом. Сие превосходное снадобье, которое мы назвали бы просто «бишоп», матушка Фент почитала как самое действенное и универсальное лекарство. Николя Большой охотно разделял эту точку зрения и был готов в любое время сказаться больным, лишь бы заполучить такое снадобье в изрядных количествах.

Старуха уже в двадцатый раз помешала деревянной ложкой в горшочке, как вдруг заслышала едва различимый шорох в спаленке.

Она опрометью кинулась туда.

Монах только-только пробудился. Он успел подняться – и уже сидел на койке.

– Добрая женщина, – проговорил он почти неслышно, – это вы, конечно же, сжалились надо мной, спасли меня и приютили…

– Я сделала все, что могла, добрый отец мой.

– И на том свете вам это зачтется стократ.

– Как вы себя сейчас чувствуете, святой отец?

– Лучше… много лучше. Ушибы хоть и болят, но силы, похоже, возвращаются.

– Погодите, добрый отец мой, я вас живо поставлю на ноги.

– Каким же образом?

– Сейчас увидите.

Матушка Фент вернулась в кабачок, выплеснула содержимое горшочка в оловянную кружку и, поднося ее монаху, сказала:

– Выпейте, преподобный!

– Что это?

– Это жизнь и здоровье… Пейте!

Сдобренное пряностями вино источало резкий пряный аромат.

Монах не колеблясь разом осушил кружку.

– Ну как? – полюбопытствовала старуха.

– О, ваша правда!.. Это – жизнь… и я как будто заново родился… как будто свежая кровь разлилась по моим жилам…

– Я же говорила! – воскликнула обрадованная кабатчица.

– Думаю, скоро я встану на ноги и смогу ходить, – продолжал монах.

– Правда?

– Всю боль как рукой сняло.

– Слава тебе, Господи!

– Надо бы попробовать прямо сейчас…

– Попробуйте, святой отец, чего проще… а после снова приляжете.

Монах слез с койки – не без труда и шатаясь, сделал несколько шагов.

– Может, обопретесь на мою руку? – предложила матушка Фент. – Я подвела бы вас к огню – посидели бы немного.

– Который сейчас час?

– Девять с половиной.

– Ну что ж, идемте.

Монах с кабатчицей не спеша перебрались всоседнюю комнату.

Оставшись в одиночестве, Николя Большой тотчас уснул. Мать резко растолкала сына, согнала со скамейки и предложила ее монаху. Бедный малый молча забился в угол и снова заснул. Монах со стонами и вздохами сел на его место.

– Вам все еще больно, отец мой? – спросила старуха.

– Да уж, больнее, чем казалось только что… Я весь разбитый.

– Ох!.. – воскликнула матушка Фент, с возмущением вспомнив давешние события. – Ох уж мне эти нехристи – так обойтись со святым человеком, досточтимым служителем Божьим!.. Будь они прокляты, окаянные!..

– Не будем никого клясть, добрая женщина, – прервал ее монах. – К тому же если кого и надобно пожалеть, то не меня.

– А кого же?

– Бедного молодого брата, попутчика моего, послушника, ведь ему только двадцать стукнуло, а эти заблудшие чада уволокли его с собой на заклание.

Матушка Фент обхватила лицо обеими руками.

– На заклание… – повторила она, – послушника!.. Господи, неужто такое возможно?

– Увы, точнее не бывает.

– Но скажите мне, преподобный отец, за что вас так эти безбожники? Почто они напали на вас и едва не лишили жизни? Эх, ладно были бы вы управляющими при знатных сеньорах или сборщиками податей, тогда понятно… Но вы-то…

– Как видно, добрая женщина, злодеи (да примет Господь их покаяние!) прознали, что у нас с собой золота нынче было столько, сколько не снилось ни сборщикам податей, ни управляющим при знатных сеньорах.

От удивления матушка Фент широко распахнула свои маленькие глазки.

– Золота… – повторила она, – и откуда же столько?

– Сами мы из Кюзо, да вы, верно, по рясе моей уже догадались.

– Да, добрый отец.

– Я хранитель монастырской сокровищницы, и мы, на пару с послушником, несли в аббатство в Во-сюр-Полиньи деньги – должны были передать их тамошнему настоятелю.

– И много денег?

– Десять тысяч ливров.

Матушка Фент всплеснула толстыми ручонками.

– Десять тысяч ливров!.. – повтоила она. – Господи Боже мой! Пресвятая Дева Мария! Боже правый!.. Десять тысяч франков!..

– Увы, да, добрая женщина, все так и есть. Половину спутник мой нес в кожаном мешке под рясой, а остальное – я у себя в мошне…

– И они все забрали?

– По крайней мере, им так показалось.

– Выходит, они просчитались, добрый отец?

– Да, и вот как. Когда они набросились на меня, чтобы отбрать мошну, я собрался защищаться – та в потасовке развязалась, и добрая часть ее содержимого высыпалась.

– И они ничего не заметили?

– Нет.

– Вы точно знаете, преподобный?

– О, точнее некуда. Да вот, сами взгляните.

Старый монах порылся в кармане рясы, достал дюжину золотых и положил на ладонь матушке Фент.

– Вот, – продолжал он, – подобрал на земле, когда только-только очнулся первый раз. Возьмите это золото, оно ваше… от меня.

Кабатчица радостно взвизгнула, отчего Николя Большой, проснувшись, аж подскочил.

– И все это мне… – твердила она, словно в бреду, – и все это вы отдаете мне… мне?

– Да, уважаемая, в знак того, что добрые дела редко остаются без награды и что награда зачастую не заставляет себя ждать долго.

Матушка Фент кинулась к сундуку прятать монеты, которые передал ей монах.

Потом она вернулась к очагу и на время смолкла, погрузившись в раздумье.

Наконец она очнулась и с улыбкой и алчным блеском в глазах продолжала:

– Значит, говорите, святой отец, из вашей мошны просыпалось немало золота?

– Да, много.

– Больше, чем вы потом собрали?

– Раз в десять больше.

– Раз в десять!.. – повторила она. – Да это ж целое состояние!

– Там осталась целая уйма золота, – продолжал монах. – Монеты влипли в сырую землю, да и под травой их не заметно.

– Но его же отыщут, это золото?

– Разумеется.

– И унесут…

– О, кто первый завтра там пройдет, тот соберет воистину богатый урожай.

– Да, святой отец, но ведь это может быть и не добрый христианин – что, если он возьмет да пустит эдакую кучу денег на недоброе дело?

– Что верно, то верно, эка незадача! Может, лучше, чтобы это богатство пошло на пользу праведнику?

– Да, безусловно, так было бы куда лучше.

– А если б этим праведником, вернее, праведницей, была я?

– Ах, добрая женщина, мне хотелось бы этого от всей души, и тогда в счастье, которое выпало вам, я узрел бы перст Божий.

– Ну что ж, преподобный, все возможно…

– Тем лучше… о, ну конечно. Но каким образом?..

– Вы согласны мне подсобить, святой отец?

– Всем, что в моих силах.

– Тогда золото надобно собрать не завтра поутру.

– А когда же?

– Нынче ночью, сей же час.

– Но как вы собираетесь выбраться из замка? Нет, ничего не выйдет.

– Наоборот, если очень хочется, то непременно получится.

Монах с удивлением воззрился на матушку Фент.

– Вот-вот, – повторила старуха, – если очень хочется… В двух десятках шагов отсюда есть потерна.

– Так ведь она, должно быть, заперта?

– Да, но сынок мой состоит ключником.

– Я не сомневаюсь… Да только уж больно опасная эта затея.

– С чего вы взяли?

– А если комендант дознается?

– С какого перепугу? На дворе темно, хоть глаз выколи, льет как из ведра, все дрыхнут без задних ног… часовые даже не заметят.

– Не забывайте, в замке находится кардинал Ришелье.

– Да, но он заперся у себя в покоях, куда никто не смеет и носа казать. Будьте пойкойны, о сне он помышляет больше, чем обо все другом, а знатный отдых ему очень даже нужен, особливо нынче.

– А почему – особенно нынче?

– Потому что он весь вечер напролет допрашивал человека в красной мантии.

– Какого еще человека?

– Одного из главарей горских повстанцев… священника, которого все зовут преподобным Маркизом. Может, слыхали?

– И не раз.

– Он, как вы, верно, знаете, сподвижник Лакюзона и Варроза.

– Думаю, казнь последовала сразу же за судилищем – и ваш преподобный Маркиз сейчас, наверно, уже в ином мире.

– Нет, казнить его, кажись, должны завтра поутру.

– Ах, значит, поутру…

– Да, монсеньор кардинал велел отвести его в часовню, чтоб он покаялся в своих грехах да попросил у Бога прощение… Он такой добрый христианин, что монсеньор кардинал… В конце концов, святой отец, как сами видите, никакой опасности на самом деле нет, так что сейчас самое время пойти да собрать ваше золотишко.

– Может, оно и так, но…

– Мы прогневим Бога, – прервала его матушка Фент, – ежели позволим прибрать его к рукам какому-нибудь прощелыге, ведь он, как пить дать, все пустит на неблаговидные дела.

– Уж конечно… конечно.

– А мы – на спасение душ всех грешников. Как думаете, святой отец?

– Да-да, правда ваша, и раз вы согласны…

– Я на все согласна, лишь бы денежки не достались никому другому.

– В глубине души я одобряю ваш порыв… вы могли бы сделать столько добрых дел!..

– Много-много!.. А вы будете моему Николя проводником, правда?

– То есть вы хотите, чтобы я указал ему точное место, где упал, потому как мне самому туда нипочем не добраться.

– И этого будет довольно… Его хоть держат за дурочка, бедного моего Николя, но я верно говорю: он и сам все отыщет.

Старуха встала, дрожащей от волнения и жадности рукой зажгла фонарь и накрепко закрыла его.

– Никола! – кликнула она вслед за тем. – Эй, Николя!

Здоровяк вроде как очнулся, зевнул и, потерев глаза, спросил:

– Ну что там такое, матушка? Чего вам еще понадобилось?

Старуха открыла сундук, показала ему золотые и сказала:

– Знаешь, что это?

– Это… это деньги.

– Золотые, а золото в десять раз дороже серебра.

– Выходит, на одну такую монетку можно купить много водки?

– Да хоть лопни.

– А сколько стаканов?

– Сотни две, не меньше.

У Николя загорелись глаза.

– Дайте же мне хоть одну монетку, если на эти деньжищи можно купить столько водки!.. – попросил он, протягивая вперед руку.

– Хорошо, получишь, только прежде ее надобно заработать.

– Как?

– Где ключ от потерны?

Никола сдернул со стены связку ключей, выбрал один и сказал:

– Вот.

– Хорошо. А теперь идем с нами.

– И потом я получу монетку?

– Да.

– Но, – заметил монах, – может, стоит обождать, когда станет совсем темно?

– Это ни к чему, преподобный… вот-вот пробьет десять, а на дворе и так темно, хоть глаз выколи, да и дождь вон хлещет, слышите?

– Ну, коли так, идемте. Только не знаю, смогу ли я идти.

– Обопритесь на меня, добрый отец…

Старуха, монах и Николя Большой вышли из конуры кабатчицы и двинулись дальше вдоль крепостной стены.

Матушка Фент поддерживала обессилевшего монаха. Николя нес фонарь и связку ключей.

Ветер ревел вовсю, дождь лил, как из ведра, часовые укрылись в своих будках, плюнув на охрану крепости.

Через двадцать шагов наша троица добралась до ступенек, что вели к потерне.

– Нужна будет лестница, – заметила матушка Фент. – Тут есть одна, у пристройки, которая сейчас на ремонте, рядом с часовней. Николя, сбегай принеси!

Здоровенный малый скрылся в темноте – и скоро вернулся с приставной лестницей.

– Ступай первым, – велела старуха. – Откроешь потерну и спустишь лестницу.

Николя повиновался.

Послышался скрежет ключа в замочной скважине и скрип петельных крючьев. Потерна отворилась. Лестница скользнула вдоль стены и уперлась в землю.

– А теперь, добрый отец, – обратилась к монаху матушка Фент, – прошу вас, скажите, что ему делать дальше.

И, обращаясь уже к сыну, прибавила:

– Слушай святого отца, Николя, да заруби все себе на носу.

– Сын мой, – сказал монах, – переберитесь с фонарем через ров. Когда окажетесь на другой стороне, пройдите вперед на триста пятьдесят шагов… а потом обшарьте все кругом, стараясь держать фонарь ближе к земле… Так, в конце концов, вы непременно заметите, как в траве что-то блестит. Остановитесь и соберите все золотые, их там много, а когда набьете карманы до отказа и увидите, что ничего блестящего на земле больше не осталось, возвращайтесь обратно.

– Все уразумел? – спросила матушка Фент.

– Да, – ответил Николя.

– Тогда ступай, да поживей!

Детина сдвинулся было с места, но остановился.

– А это сколько – много?.. – задумавшись, полюбопытствовал он.

– Целая куча!

– Тогда мне надобно дать не одну монетку… а две!

– Ладно, ладно, получишь свое, только ступай скорее!

Николя споро полез вниз по лестнице, и, пока спускался, было слышно, как он бормочет, разговаривая сам с собой:

– Да этого хватит аж на четыре сотни стаканов.

Вскоре он уже перебрался на другую сторону откоса и в слабом отсвете фонаря двинулся в направлении, которое указал ему святой отец.

Монах остался наедине с матушкой Фент. Примостившись на последней ступеньке у потерны, он оперся левой рукой на верхнюю перекладину приставной лестницы. Старуха, перегнувшись через проем потерны, выглядывала наружу, чтобы сподручнее было следить за тем, как поспешает ее сынок.

Между тем Николя был уже довольно далеко.

Вдруг сквозь вой ветра и монотонный, беспрерывный шум дождя, прямо за спиной матушки Фент, грянул громкий свист – едва ли похожий на человеческий.

Старуха, вздрогнув, обернулась.

– Святой отец! – воскликнула она. – Боже мой, что вы такое делаете?..

– То же, добрая женщина, что и вы. Сижу и жду.

– А этот жуткий свист?

– Я ничего не слышал.

Кабатчица в ужасе отпрянула.

– Не может быть!.. – пролепетала она. – По-моему…

Она не договорила.

Свистнули еще раз, так же, как и в первый, – старуха запнулась на полуслове… однако теперь свистели у основания лестницы.

– Отец мой, отец мой, – пробормотала она, – а сейчас слыхали?

– Ни звука, дочь моя, – снова ответил монах.

– Мне страшно.

– Отчего же, дочь моя?

– Чудно как-то…

– Что-то не пойму я вас.

Тут свистнули третий раз.

И уже как будто у подножия лестницы.

– Ах, – вскричала кабатчица, – мы пропали!.. Бежим скорей!..

И она было кинулась вверх по неотесанным каменным ступеням лестницы, но монах, резко поднявшись, преградил ей дорогу.

– Уймись, женщина! – велел ей он низким, звонким голосом. – Уймись же! Божье правосудие грядет!..

Он схватил старуху за руку и удерживал ее мертвой хваткой.

У несчастной подкосились ноги – и она осела на ступеньку.

Вслед за тем над приставной лестницей показался человек – он будто вырос в проеме потерны, за ним – другой, потом еще десять… и еще…

Во тьме было видно, как сверкали эфесы их шпаг и рукоятки пистолетов.

– Давайте сюда! – говорил монах каждому из них. – Сюда!..

Вдруг с крепостной стены послышался крик:

– К оружию!

Ему вторил выстрел из мушкета.

Везде и всюду поднялся невообразимый гвалт – было ясно, что замок захвачен неприятелем.

Монах отпустил руку старухи, распрямился во весь рост, сорвал фальшивую бороду, скрывавшую часть его лица, развязал веревку, скинул с себя рясу и швырнул все это подальше.

– Товарищи, – громогласно крикнул он, – вперед!

Ошеломленная кабатчица простонала:

– Сжальтесь… именем Неба, пощадите!

Лжемонах повернулся к ней.

– Женщина, – молвил он, – возвращайтесь к себе и ничего не бойтесь. Вам не причинят зла – ни вам, ни вашему сыну, даю слово!

– Слово… но кто вы такой?

– Я капитан Лакюзон.

И Жан-Клод Прост кинулся вверх по ступеням, а кабатчица, изумляясь дерзкой и успешной вылазке горцев и храня верность стародавней своей привычке молниеносно откликаться на перемену событий, крикнула ему вдогонку:

– Да здравствует Лакюзон! Да здравствуют коники!..

XXVI. Заложник

Мы оставили кардинала со священником в замковой часовне в ту самую минуту, когда раздался третий свист и когда Маркиз, простерев сложенные руки к распятию, воскликнул: «Господи Боже мой! Ты воздаешь мне больше, чем я просил… Слава тебе! Слава!..»

– Что происходит? – прерывисто дыша, проговорил Ришелье. – Что там за странные крики?

– Монсеньор, – отвечал Маркиз, – воспяньте же и вы духом и возблагодарите всемогущего Господа, ибо в Его руках жизнь королей и министров, равно как пастырей и обездоленных, и вот Он пришел спасти вас!

– Что вы хотите этим сказать? – удивился кардинал.

– Я хочу сказать, монсеньор, что если бы Господь не внушил вам помиловать меня и нынче же вечером вы приказали бы меня казнить, вам теперь осталось бы жить от силы несколько минут.

– Да вы рехнулись! – воскликнул кардинал.

– Нет, монсеньор, ибо, пока я с вами говорю, в Блетранском замке распоряжается уже не всесильный министр французского короля.

– А кто же?

– Капитан Лакюзон.

Густые брови Ришелье сошлись вместе, лоб нахмурился, лицо приняло грозное выражение.

– Лакюзон – здесь?! – вскричал он. – О горе! Горе ему!..

И кардинал было направился к одной из дверей часовни.

Но Маркиз его остановил.

– Скорее горе вам, монсеньор, если вы выйдите отсюда, – возразил он. – Не оставляйте меня, ибо я ваш щит… не уходите, потому что я говорю правду – в противном случае вам конец.

– Конец… – повторил Ришелье. – Да полно! Гарнизон в замке немаленький.

– Не важно.

– И храбрости там никому не занимать. Они дадут отпор…

– Отпор Лакюзону? Пустое дело, монсеньор…

Ришелье хотел было ответить.

Но последние слова Маркиза тотчас получили самое яркое подтверждение.

Крики приближались – теперь они смешались с лязгом оружия.

Возбужденные голоса снова и снова выкрикивали боевой клич горцев: «За Лакюзона! За Лакюзона!..» – в ответ же слышались только протяжные стоны.

Тут двери в часовню распахнулись настежь, витражи разлетелись вдребезги – и через все проемы внутрь ринулись повстанцы во главе с Лакюзоном.

– Ах, – воскликнул предводитель горцев, бросаясь к Маркизу и восторженно обнимая его. – Вот и вы, отец мой! Ну наконец-то!.. Наконец нашлись, и теперь я за вас отомщу!

Потом он вдруг отпрянул и проговорил:

– Кардинал!..

Он только заметил Ришелье рядом с преподобным Маркизом.

Наступила решающая минута – жизнь министра буквально висела на волоске.

Горцы, разгоряченные схваткой, многочасовым ожиданием и беспокойством, а также оглушительным и полным успехом, пожалуй, самой дерзкой своей вылазки, – горцы, оказавшись лицом к лицу с самым ненавистным своим врагом, чья смерть разом положила бы конец войне, в горячечном порыве могли бы натворить бог знает чего.

Маркиз это хорошо понимал, как, впрочем, и сам Ришелье.

Однако перед лицом неотвратимой смертельной опасности кардинал, собравшись с духом, принял величественный вид – ничто не выдавало в нем ни тревоги, ни страха. Среди горцев, обступивших его со шпагами наголо, он сохранял невозмутимость, как если бы стоял в окружении своих гвардейцев в сверкающих мундирах.

Видя насквозь всех этих людей, с которыми судьба связала его ох как давно, преподобный Маркиз счел, что нужно непременно воспользоваться неожиданной заминкой и общей нерешительностью, чтобы спасти Ришелье. Еще мгновение – и было бы поздно!

– Жан-Клод, – громко волзгласил он, – и вы, друзья мои, дети мои… вы явили мне вашу преданность и спасли меня, и теперь мы все вместе вернемся в наши горы, откуда я ушел пленником!.. Я надеялся на вас, ждал и верил – вы исполните свой долг… ибо я очень хорошо знаю вас и ни на миг не мог в вас усомниться… А сейчас послушайте хорошенько, что я скажу, и помните: к вам обращается не только один из ваших военачальников, но и священнослужитель.

Маркиз простер руку над головой Ришелье и выразительно, с достоинством продолжал:

– Монсеньор кардинал де Ришелье, первый министр Людовика XIII, короля Франции, я, Пьер Маркиз, от имени франш-контийского воинства, одним из предводителей коего считаюсь, милую вас и даю слово священника и воина, что ни один волос не упадет с вашей головы!

По рядам горцев прокатился ропот изумления.

– Отец мой, – воскликнул Лакюзон, – хорошо ли вы обдумали то, что говорите? Пощадить Ришелье – значит затянуть войну до бесконечности! А он-то сам пощадил бы нас? Не он ли наш самый лютый и непримиримый враг? Не он ли олицетворение страшных бедствий, обрушившихся на нашу обездоленную землю?

– Я был во власти кардинала де Ришелье, – ответствовал священник. – Довольно было одного его слова – и мне не сносить головы… ибо любое его решение одобряется заранее всеми и каждым, да и сеньор в черной маске во всеуслышание потребовал для меня виселицы!.. Тогда-то Ришелье и пришел сам ко мне, и сказал: «Вы будете жить, и я не продаю вам жизнь, а просто дарю». Так неужели вы готовы обречь на смерть того, кто великодушно помиловал меня, и неужто кровью выплатите мой долг признательности?.. Мне было бы стыдно за такое! Да и вам самим тоже… Это легло бы позором и на нашу благородную землю!

– Все так, – ответил Лакюзон с глубоким сожалением.

И, обращаясь к Ришелье, он прибавил:

– Монсеньор кардинал, вы милостиво сохранили жизнь преподобному Маркизу. И преподобный Маркиз милостиво сохраняет жизнь вам. Отныне он ничем вам не обязан…

– Ибо предписано, монсеньор, – в свою очередь заметил священник-воин, – предписано свыше, что вам суждено умереть всемогущим.

– Что! – воскликнул Ришелье. – Вы отпускаете меня без всяких условий?

– Да, монсеньор. И пусть никто не посмеет сказать, будто вы одолели нас в поединке за благородство.

Кардинал почти по-королевски подал руку священнику.

– Вы непобедимые враги, – проговорил он, – и я это понял только сейчас!

– Монсеньор, – продолжал Маркиз, – мне нужно задать вам один вопрос.

– Каким бы он ни был, я отвечу.

– Тот человек в черной маске все еще в замке?

– Нет, уже нет. Он уехал, когда стемнело, вместе с графом де Гебрианом.

Лакюзон гневно всплеснул руками.

– Ах, сир де Монтегю, – прошептал он, – терпение… погодите же! Не видать вам Замка Орла как своих ушей.

– Стало быть, – живо спросил Маркиз, – Антид де Монтегю?..

– И есть человек в черной маске, – ответил капитан. – Маги это хорошо знала, так что Рауль не ошибся!

– И ты можешь это доказать?

– Да, к тому же я своими ушами слышал, как этот подлец обещал сиру де Гебриану заманить нас, Варроза и меня, в ловушку, а после – передать французам, чтобы одним ударом положить конец войне за независимость Франш-Конте.

– Презренный негодяй… – прошептал Маркиз.

– Да, и то верно – презренный негодяй! – медленно проговорил Ришелье своим низким голосом. – И презираемый даже теми, кому он служит. Да уж, раскрыв тайну Черной Маски, вы, бесспорно, одержали самую замечательную победу с тех пор, как началась эта война. Владетель Замка Орла отныне неопасен вам, поскольку маска с него сорвана, и нам, должен признаться, больше не приходится на него рассчитывать в войну за землю, которую вы защищаете с таким героизмом!.. Впрочем, зима не за горами, кампания закончена, и, если его величество король Людовик XIII по-прежнему будет прислушиваться к моим советам, вновь она уже не начнется. Наши войска возвращаются во Францию: вы победили Ришелье! И сделать это оказалось под силу только таким, как вы.

– Быть может, монсеньор, – живо подхватил Маркиз с выражением праведной гордости, – быть может, однажды история и восславит нас, но не за то, что мы победили Ришелье, а за то, что оказали ему сопротивление!.. Теперь же нам предстоит исполнить тяжкий долг, но это ничуть не ослабит наш дух. В ряды защитников Франш-Конте затесался изменник. И чем выше он вознесся, тем суровее должна быть кара для него – в назидание тем, кто невзначай задумает встать на путь измены!.. Через несколько дней Антид де Монтегю будет держать ответ за свои злодеяния перед Дольским парламентом… Через несколько дней Замок Орла будет стерт с лица земли, а руины его посыпаны солью. Феодальные законы, когда они карают вероломного рыцаря лично и лишают его прав на принадлежащее ему имущество, позволяют оставить в его разрушенном замке одну из башен, дабы имя древнего рода, к которому он принадлежит, не кануло в Лету. Но мы превзойдем карающий закон! Имя де Монтегю будет предано забвению! А Игольная башня падет!

– И это будет справедливо, – заметил Ришелье, невольно признавая правду.

Затем, обращаясь к воинам-повстанцам, преподобный Маркиз продолжал:

– Мы покидаем замок. Предупреждаю, если мы встретим сопротивление на своем пути, то посчитаем это преступлением.

Тут в часовню влетел Гарба.

– Капитан, – сказал он, – разве вы не знаете, что там творится?

– А что там творится? – спросил Лакюзон.

– Французы со шведами идут с трех сторон на замок, они уже близко… Через четверть часа крепость будет в кольце.

– И большим числом идут?

– Наши лазутчики – они только вернулись – говорят, что в каждом корпусе у них будет по пять тысяч человек.

– Отлично. Где мессир Рауль?

– Охраняет главный вход в замок. Он уже везде расставил сторожевые посты – наши все глядят в оба.

– Отлично, – повторил Лакюзон.

Потом, задумавшись на мгновение, он спросил:

– В плен кого-нибудь взяли?

– Да, капитан.

– Среди пленных есть важные офицеры?

– Есть один, капитан.

– Кто же он?

– Маркиз де Фекьер.

– Монсеньор, – обратился к кардиналу преподобный Маркиз, – а что сталось с господами де Лонгвилем и де Виллеруа?

– Они покинули замок одновременно с графом де Гебрианом и сиром де Монтегю.

– Гарба, – сказал Лакюзон, – приведи-ка сюда маркиза де Фекьера!

Оридинарец мигом скрылся.

– Монсеньор кардинал, – продолжал капитан, – войска, что идут вам на выручку, слишком поторопились и не подумали о ваших интересах. Сожалею.

– Что вы хотите этим сказать, капитан?

– Я хочу сказать, монсеньор, что вы наш единственный заложник и, чтобы нам здесь ничто не угрожало, раз путь к отступлению отрезан, придется вам остаться у нас в плену.

Маркиз вскинул руку, собираясь прервать Лакюзона, но тот не дал ему времени.

– Отец мой, – воскликнул он, – не забывайте, я в ответе за пять сотен человек, что пришли со мной!.. Помните, минута слабости, малейшая оплошность может погубить не только нас, но и их заодно. Вы все еще пребываете во власти рыцарского благородства, и я снимаю перед вами шляпу, но разделить ваше благородство не могу. Потом, вы останетесь с его преосвященством – и ему рядом с вами будет не страшна никакая угроза… Мы солдаты, а не душегубы.

– Капитан Лакюзон, – молвил Ришелье, – я ничего не боюсь и загодя знаю – вы не поступите недостойно или бесчестно, а посему мне нечего опасаться.

– И вы правы, монсеньор…

В часовню вернулся Гарба – с собой он привел маркиза де Фекьера.

– Монсеньор, – продолжал капитан, – соблаговолите распорядиться, чтобы господин де Фекьер передал приказ войскам, подоспевшим к вам на выручку: стать лагерем вокруг замка в том месте, где они сейчас находятся. Это нужно сделать до того, как нас возьмут в осаду.

– Вы слышали, генерал? – спросил министр.

– Да, монсеньор.

– Тогда ступайте. Как видите, теперь не я здесь распоряжаюсь.

– Генерал, – прибавил Лакюзон, – не угодно ли вам будет вернуться в замок после того, как вы выполните данное вам поручение? По всей вероятности, Его преосвященству ваши услуги еще могут понадобиться.

– Я вернусь, – обещал француз.

– Зачем, – спросил преподобный Маркиз после ухода господина де Фекьера, – зачем тебе нужно, чтобы их войска стали лагерем вокруг замка? Надобно было отослать их обратно на квартиры. Разве мы не отходим нынче же ночью?

– Нет.

– Почему же?

– Я не хочу, чтобы наш отход походил на бегство. Мы уйдем из Блетрана среди бела дня, и наши пятьсот бойцов победоносно пройдут через пятнадцатитысячные ряды французов, которые при этом возьмут на караул.

– Но это же огромный риск!

– Никакого риска.

– И какой у тебя план?

– Узнаете, когда придет срок.

Маркиз не настаивал.

– Монсеньор, – продолжал Лакюзон, обращаясь к кардиналу, – ничто не мешает вам вернуться к себе в покои и отдохнуть, поскольку отдых вам сейчас просто необходим. А я, с вашего позволения, имел бы честь прислуживать вам ночью в качестве камердинера.

– Отдохнуть я согласен, мессир, – ответил Ришелье с несколько натянутой улыбкой, – а от ваших услуг откажусь. Столь доблестной руке, как ваша, не пристало опускаться до обыденных забот.

Министр вернулся к себе в спальню и бросился на кровать – скорее для того, чтобы обрести хотя бы с виду глубокий покой, которого не было у него в душе, чем попробовать забыться сном, который, в чем Ришелье был совершенно уверен, к нему не придет. Лакюзон, Железная Нога и Гарба встали у трех выходов из спальни, не желая доверить охрану именитого пленника никому другому.

Французские войска в точности исполнили приказ, переданный через де Фекьера, и маркиз, верный своему слову, возвратился в замок.

Остаток ночи прошел в полном спокойствии – можно было подумать, что хозяева в Блетранском замке не поменялись.

Наконец наступило утро.

Капитан взбежал на крепостную стену, перепоручив Пехотинцу охранять дверь в покои кардинала вместо себя.

Три неприятельских армейских корпуса расположились лагерем посреди равнины на обширном пространстве с севера, юга и запада.

Лакюзон перевел взгляд на свой небольшой отряд, сгрудившийся на эспланаде. В сравнении с неприятельскими силами пятьсот горцев были каплей в море!..

Капитан загадочно улыбнулся – в глазах его полыхнул торжествующий огонь. «Ах, – проговорил он, – диво-то, диво! Еще никому на свете не случалось видеть такое!..» Потом он вернулся в замок и постучал к Ришелье.

Кардинал был уже на ногах и преспокойно беседовал с преподобным Маркизом и господином де Фекьером.

– Итак, капитан, – полюбопытствовал он, – чем порадуете?

– Монсеньор, – отвечал Лакюзон, – пришло время уходить, и я с глубоким сожалением принужден сообщить, что вашему преосвященству придется послужить нам живым щитом при отходе, в точности как если бы мы шли в наступление.

– Хорошо, капитан, я повинуюсь праву сильного… Dura lex, sed lex[153]!

– Монсеньор, – продолжал молодой командир, – нужно, чтобы маркиз де Фекьер передал от вашего имени новые приказы французскому войску… нужно, чтобы оно выстроилось в две шеренги от Блетрана до Монморо и чтобы между шеренгами был промежуток пятьсот шагов… Мы пройдем через строй ваших солдат с высоко поднятой головой и спокойным сердцем, поскольку вы пойдете с нами и я буду иметь честь поддерживать вас за руку, чтобы ни одному французу невзначай не взбрело в голову выхватить шпагу из ножен при виде того, как мы с вами шествуем вместе, – министр французского короля и предводитель горцев.

Слушая Лакюзона, кардинал побледнел – по его невольно задрожавшим ресницам и ноздрям нетрудно было догадаться, что он не на шутку испугался. Оно и понятно: его непомерной гордыне нанесли глубокую, болезненную рану.

– Вы требуете слишком многого, капитан! – наконец промолвил он. – Но приходится смириться. Ведь не случайно еще в эпоху Древнего Рима один вещий голос выкрикнул два истинно верных слова: Vae victis – горе побежденным!

– Господин кардинал, – продолжал меж тем молодой человек. – Как только мы минуем строй французского войска, вы будете свободны.

– А какие тому будут гарантии?

– Мое слово! – гордо воскликнул Лакюзон.

– Идите, господин де Фекьер, – распорядился кардинал. – И передайте офицерам слово в слово все, что вы только что слышали, а офицеры в свою очередь пусть передадут это солдатам.

Меньше чем через час приказы Ришелье, а если быть ближе к истине – приказы Лакюзона, были выполнены точь-в-точь: французские войска, выстроившись в две шеренги, образовали длинный-длинный коридор, уходивший за горизонт. И это – невзирая на ропот и возгласы возмущения, раскатившиеся по рядам французов, едва они заслышали новое требование предводителя горцев.

Но в конце концов пришлось смириться и умолкнуть! Пришлось, как выразился сам министр, подчиниться закону сильнейшего – и Ришелье-пленник вверил свою жизнь горстке людей, которые и сами выглядели пленниками в окружении целой армии.

Маркиз де Фекьер, вернувшись, объявил, что все готово.

– Монсеньор, – сказал Лакюзон, – я жду ваших распоряжений.

Губы у Ришелье искривились в горькой ухмылке.

– Моих распоряжений? – переспросил он.

Потом прибавил:

– Тогда в путь!

Через несколько мгновений открылись крепостные ворота и опустился мост, выпуская горцев из замка.

Первым выдвинулся передовой отряд в сотню человек во главе с Раулем де Шан-д’Ивером и шедшим вперед Гарба, трубившим в горн торжественный отход. Три сотни человек следовали за авангардом, образуя своего рода эскорт Ришелье, который шел между Лакюзоном и Маркизом, – головы у обоих были обнажены. Оставшаяся сотня горцев, под командованием Железной Ноги, замыкала шествие.

Французы, неподвижные и безмолвные, с оружием в руках, стояли с мрачным видом, понурив головы и время от времени бросая на партизан взгляды, полные ненависти. Они тоже ощущали болезненное унижение. Иногда непроизвольная дрожь возмущения прокатывалась по их рядам, подобно ураганному ветру, но офицеры тотчас призывали всех к тишине, и тогда можно было слышать только размеренный шаг ликующих горцев да горн Гарба, без устали трубившего победный марш.

Лакюзон был прав, когда сказал себе, как мы помним: «Еще никому на свете не случалось видеть такое!..»

Наконец горцы достигли конца двойной шеренги французских солдат.

Ришелье остановился.

– Так что, я свободен? – спросил он.

– Не сейчас, монсеньор, – ответил Лакюзон, – потерпите немного… Вы слишком искушенный военачальник и понимаете – мы сможем почувствовать себя в безопасности лишь после того, как погоня будет невозможна.

В то же время капитан отрядил Пехотинца предупредить кого-нибудь из французских офицеров, чтобы он выдвигался следом за горцами с отрядом из полсотни человек для сопровождения кардинала на обратном пути.

Затем горцы двинулись дальше.

Через полчаса они уже были у ворот Лон-ле-Сонье.

Но Лакюзону не хотелось идти через город. Он велел свернуть вправо – и вскоре отряды подошли ко входу в Бевеньийское ущелье.

– Монсеньор, – обратился тогда к кардиналу капитан, – теперь нам не страшна никакая погоня. Вы свободны, и вас ждет эскорт…

– Монсеньор, – заметил в свою очередь преподобный Маркиз, – позвольте выразить надежду, что мы с вами больше не свидимся.

– Как знать… – проговорил Ришелье.

И, ответив исполненным королевского достоинства кивком на учтивые прощания священника и капитана Лакюзона, он развернулся и быстро направился к поджидавшему его французскому отряду из полусотни человек. Его преосвященство монсеньор кардинал де Ришелье спешил почувствовать себя по-настоящему и совершенно свободным…

– Да здравствует Конте! – единогласно вскричали горцы, когда министр скрылся из вида.

И вслед за тем они быстрым шагом выдвинулись дальше – к видневшимся впереди первым плоскогорьям Юры.

XXVII. Выстрел

Когда герои этого победоносного шествия перед десятитысячным неприятельским войском достигли первых плоскогорий Юры, их походный порядок несколько изменился – три отдельных отряда горцев мало-помалу воссоединились.

Передовой отряд и арьергард сошлись и смешались с главным, и Лакюзон, вместо того чтобы идти в центре рядом с преподобным Маркизом, пошел вместе с ним во главе колонны, которую перед тем вели Железная Нога и Гарба.

Только тогда капитан смог рассказать во всех подробностях о беспримерной вылазке, которую он предпринял и провел ради спасения друга. Невзирая на всю серьезность положения, улыбка не раз озаряла уста Маркиза, когда Лакюзон живописал ему, как крепостной гарнизон, весь до единого человека, купился на сцену с двумя монахами, угодившими в ложную засаду.

Неподражаемую легковерность и редкую алчность доброй кабатчицы он расценил как истинные блага, ниспосланные Провидением, и возблагодарил Бога за то, что Он обратил в его пользу слова из Святого Писания: «у них есть глаза, но не видят…»[154].

Выслушав этот рассказ, священник принялся расспрашивать Лакюзона о том, что случилось в замке Орла. Ему едва удалось сдержать обуявшее его волнение, когда он узнал, что отец Рауля и мать Эглантины оба живы и столько лет пробыли в плену у Антида де Монтегю, охваченного жестокой жаждой мести.

– Ах, – проговорил он, будто обращаясь к самому себе, – хоть я и служу Господу милосердному и всепрощающему, мне так хочется попросить о воздаянии! И отплатить за все вам, сеньор де Монтегю!.. Во имя несчастных, притесненных вами… во имя Родины, проданной вами… во имя братьев наших, преданных вами!

– Да, только месть, – вторил ему Лакюзон, – безоговорочная и суровая, и чтобы кара была достойна его бесчестья!

– Ты что-то уже решил, Жан-Клод? – спросил преподобный Маркиз.

– Да.

– И что же?

– Замок Орла уже завтра должен быть стерт с лица земли! Эглантину с матерью надо забрать к нам, а Антида де Монтегю заковать в кандалы и отправить в Дольский парламент – пусть расскажет о своих злодеяниях, и пусть ему уготовят костер как изменнику или виселицу как убийце.

– Когда идем на штурм замка?

– Этой же ночью.

– И там же захватим изменника?

– Сомневаюсь, ведь, если Ришелье сказал правду, он на пару с графом де Гебрианом как раз сейчас направляется в Безансон. Но не велика разница. Пусть сперва исчезнет замок, а после, где бы ни затаился наш мессир-подлец, мы его отыщем, а если надо, то назначим награду за его выдачу.

Горцы с предводителями продвигались уже по глубокой, извилистой долине, склоны которой сплошь поросли густым, мрачным ельником.

Чуть дальше, через два лье, долина эта, сужаясь, переходила в лощину, где располагалось Бонльейское аббатство.

– Гарба! – клинкул Лакюзон.

– Капитан?..

– У нас есть поблизости кто-нибудь из друзей-крестьян?

– Да, капитан, Франсуа Друфен живет неподалеку, один из его сыновей состоит у нас в отряде, а ферма его находится там наверху, в четверти лье отсюда.

– А лошади у нашего Франсуа Друфена найдутся?

– Да, капитан, помнится, у него их три штуки.

– Отлично, тогда поднимайся наверх и бегом к нему на ферму!

– Есть, капитан!

– Попросишь у него одну лошадь, оседлаешь ее – и кратчайшей дорогой скачи стремглав к большому водопаду. Дальше пойдешь пешком и, как только доберешься до Гангоновой пещеры, расскажешь полковнику обо всем, что произошло, а потом передашь, чтобы он взял всех людей, что у него есть, и ждал меня у Со-Жирара.

– Есть, капитан! Это все?

– Все.

Гарба, точно горный олень, кинулся вверх по лесистому склону и, перепрыгивая со скалы на скалу, всорости взобрался на самую вершину. Там он остановился и, застыв, как статуя на фоне прояснившегося неба, бросил взгляд вниз – в долину, по которой быстрым шагом продвигался его маленький отряд, растянувшийся пятнистой, черно-серой змеей.

Но тут вдруг его поза и жесты изменились – от страха; он сложил руки рупором и крикнул громким голосом, который, несмотря на большое расстояние, донесся до самой глубины долины.

– Капитан, поберегитесь!

Лакюзон тотчас вскинул голову, пытаясь разглядеть, что за опасность ему угрожает.

В это самое время, словно по сигналу горниста, среди елей взвилось облачко белого дыма – грянул выстрел – и с головы капитана слетела пробитая пулей шляпа.

– Неплохой выстрел! – проговорил Лакюзон. – Не нагнись я чуть вперед, пуля угодила бы мне прямо в голову, а не в шляпу.

Между тем Гарба выхватил оба пистолета и с двух рук выстрелил в сторону невидимого врага… – но, судя по выражению злобы, с какой он засунул пистолеты обратно за пояс, было ясно, что он промахнулся.

Тогда он опять сложил ладони рупором – и вслед за тем Лакюзон услышал его окрик:

– Черная Маска!..

Несколько человек горцев тут же с невероятной прытью кинулись вверх по склону долины и принялись обшаривать ельник – дерево за деревом, скалу за скалой, но все их старания оказались тщетными.

– Поостерегитесь, капитан!.. – снова крикнул с вершины склона Гарба.

И с этим словами пустился дальше – выполнять приказ командира.

– Клянусь честью, – рассмеялся Лакюзон, когда раздосадованные горцы, что бросились обыскивать лес, один за другим вернулись к своим, – я, как и наши селяне, уже начинаю верить, что этот сир де Монтегю и впрямь сущий дьявол!

И он тихонько затянул первый куплет расхожей в народе песенки, героем которой был Черная Маска:

Кто крадется там в ночи кромешной?
Кто на горную вершину влез?
Кто во тьму долины спустился неспешно?
Человек то или бес?
В шуме вихря, что несет его в вечность
Под цокот копыт гремучий
Коня, что чернее тучи.
Все, кто не спит, заприте двери крепче!
Сеньор ли в замке своем,
Мужик ли в хижине убогой –
Все ищут спасенья в молитве строгой,
Бледнея в сумраке ночном,
Едва лишь заслышат сказку
О страшной Черной Маске!
– Но как он, человек или дьявол, умудрился от нас ускользнуть? Право слово, не могу взять в толк…

– Гарба, конечно, нам все расскажет, – заметил преподобный Маркиз.

– Во всяком случае, – продолжал Лакюзон, – не менее странно другое – как Антид де Монтегю оказался здесь, ведь он должен быть сейчас в Безансоне.

– Ничего странного. Эта долина лежит почти на его обратном пути в Замок Орла.

– Верно, да только меня удивляет, как это он успел так быстро обернуться.

– Может, догадался, что ему угрожает какая-то опасность…

– Вряд ли. Он пока не знает, что Черная Маска для нас уже не тайна.

– Тогда чего же ты хочешь, Жан-Клод?.. Будем ждать, ведь ничего другого нам не остается. Только будущее вверит нам ключ от всех этих тайн.

Лакюзон водрузил на голову шляпу, пробитую пулей Черной Маски, и маленький отряд, задержавшийся в пути из-за опасного происшествия, быстрым шагом двинулся дальше.

Мы же поспешим объяснить то, что не могли понять ни Лакюзон, ни преподобный Маркиз, а именно: каким образом Антид де Монтегю оказался на дороге, по которой шли горцы.

Как и сказал двум нашим друзьям Ришелье, сир де Монтегю покинул Блетранский замок вместе с графом де Гебрианом и господами де Лонгвилем и де Виллеруа где-то за час до того, как закрыли главные ворота. Он все еще находился во французском лагере, когда дерзкая вылазка горцев увенчалась успехом и Ришелье оказался во власти капитана и священника. Однако вместо того, чтобы выдвинуться вместе с французским войском к Блетранскому замку, он не мешкая погнал коня обратно в Замок Орла в сопровождении всего лишь двух слуг, на которых мог положиться целиком и полностью.

Он не знал, что капитан Лакюзон открыл ужасную тайну, так давно скрываемую, – тайну Черной Маски. Но в глубине души он опасался, что кардинал, попав в плен к горцам, решит выкупить себе свободу, выдав Лакюзону и Маркизу того, кого они считали самым главным врагом борцов за свободу Франш-Конте. Если бы эти опасения действительно оправдались, против Антида де Монтегю ополчилась бы вся провинция, партизаны устроили бы на него настоящую охоту и затравили бы, как свирепого волка. В таком случае, если и не вполне вероятном, то по крайней мере возможном, Антид де Монтегю, как ему казалось, мог бы укрыться лишь за добротными, крепкими стенами его собственной неприступной крепости.

Однако времени у него впереди было предостаточно, и прежде всего ему хотелось узнать, чем закончится штурм Блетранского замка французскими войсками. Для этого он отрядил третьего слугу, наказав ему потом нагнать его в условленном месте, неподалеку от первых плоскогорий Юры. И слуга подробно и точно расписал Антиду де Монтегю все, что произошло под конец той ночи. Он рассказал, что штурм остановили по приказу самого кардинала; рассказал он и о победоносном отходе горцев, и о том, что они увели с собой Ришелье; наконец, он сообщил, какой дорогой направлялся в горы небольшой отрядЛакюзона.

Тогда-то Антиду де Монтегю и пришло в голову устроить засаду на косогоре в долине, о чем нам уже известно, и одним метким выстрелом из мушкета избавиться от самого опасного своего врага.

Место для засады он выбрал очень удачно. Укрывшись за скалами в гуще ельника, он оставался совершенно незаметным и мог спокойно прицелиться в Лакюзона, а после так же скрытно выбраться на вершину плоскогорья, где его должны были ждать слуги с лошадьми. Таким образом, он мог не беспокоиться, что горцы его обнаружат и пустятся за ним в погоню.

Но тут, как мы знаем, на вершине склона нежданно-негаданно объявился Гарба – он-то и сорвал коварный план. Тревожный окрик ординарца-горниста спугнул Антида де Монтегю, у которого были настолько верный глаз и твердая рука, что он мог одним выстрелом подбить орла в небе. Граф потерял хладнокровие и не смог прицелиться быстро и точно, чтобы попасть, как говорится, в яблочко.

И тем не менее, как мы знаем, его пуля лишь самую малость отклонилась от цели.

Промахнувшись и затем уклонившись от двух выстрелов ординарца Лакюзона, Монтегю, который перед тем как засесть в засаду надел из осторожности черную маску, поспешил скрыться с глаз Гарба. Он добрался до места, где его поджидали слуги с лошадьми, вскочил в седло, пришпорил коня и помчался во весь опор по узкой, но достаточно проторенной дороге, что вела в Монетрю-ан-Жу, а оттуда – прямиком в Замок Орла.

XXVIII. В замке Орла

Лакюзон, отрядив Гарба в Гангонову пещеру, рассчитывал, что, сколь бы проворным ни был его ординарец, полковник Варроз и Тристан де Шан-д’Ивер успеют подойти к Со-Жирару лишь через час после того, как он прибудет туда сам вместе с преподобным Маркизом и остальными горцами.

Каково же было его удивление, когда Варроз, не заставив себя ждать, первым оказался в условленном месте.

– Это чудо, да и только!.. – воскликнул он. – Или, может, Гарба примчался к вам на крыльях ветра?

– Гарба так и не добрался до Гангоновой пещеры, – ответил Варроз, – он встретил нас прямо здесь…

– Но как это могло быть?

– Нас предупредили.

– Предупредили… – повторил Лакюзон. – Но кто?

– Я, капитан, – вдруг выступив вперед, сказала Маги.

И тут же продолжала:

– Давеча я издали следила за вашими горцами – шла за ними до самого леса, у Блетрана, где они устроили засаду, и, когда удостоверилась, что замок и кардинал в ваших руках, сразу поспешила обратно – сообщить эту счастливую весть полковнику и господину Тристану. Милостивый Господь дал мне сил. Я шла всю ночь, не останавливаясь, сокращала путь, продираясь только мне одной ведомыми тропинками – и наконец, незадолго до рассвета, добралась до Гангоновой пещеры. Можете себе представить, капитан, с какой радостью меня встретили.

Лакюзон горячо обнял старуху.

– И тогда, – снова заговорил Варроз, – поскольку мой обратный путь лежал через Со-Жирар и поскольку, как мы догадывались, ты непременно захочешь штурмовать Замок Орла, меж нами было решено дождаться тебя здесь. И Гарба, которого ты послал ко мне, подтвердил наши догадки.

– Благодарю вас за прозорливость, полковник, – сказал Лакюзон.

– Я думал сообщить тебе новую весть, – продолжал Варроз, – но Горба сказал, ты и так все знаешь…

– Что еще за весть, полковник?

– Антид де Монтегю вернулся.

– Верно, – усмехнулся капитан, показывая Варрозу свою простреленную шляпу. Черная Маска позаботился о том, чтобы собственной рукой обозначить свое присутствие, вот я и думаю вскорости отплатить ему за учтивость той же монетой… А теперь, полковник, давайте говорить о вещах серьезных.

– О штурме замка, так?

– Да.

– И что ты решил?

– Скоро все увидим. У сеньора де Монтегю много людей?

– Да, помимо гарнизонных есть еще шайка серых, человек двести пятьдесят, – подоспели нынче утром.

– Вы точно знаете?

– Точнее некуда. После того как ты ушел, я велел четверым нашим переодеться в крестьян и послал их понаблюдать за крепостью, а по возвращении доложить о малейших подозрительных перемещениях…

– То, что к нему пожаловали серые, подтверждает одно: Антид де Монтегю насторожился. Подкрепление из двух с половиной сотен человек, да еще в такой товердыне, как Замок Орла, который охраняет сама природа, равносильно двум тысячам солдат в чистом поле.

– Точно.

– А значит, надо собрать все наши лучшие силы.

– На это уйдет время.

– Неважно. Отправим гонцов во все стороны. И сегодня же вечером у нас будет тысяча двести – полторы тысячи человек.

– А этого хватит?

– Надеюсь. Тысяча с лишним горцев стоит больше, чем три тысячи серых и шведов.

– Когда идем на штурм?

– Когда стемнеет. Дождемся подкрепления, да и наши пусть отдохнут после давешних вечерней и ночной вылазок, а то совсем выбились из сил…

Приказы были отданы без промедления, и два десятка горцев разошлись по всей округе с охотничьими рожками – их пронзительные звуки, повторенные на разные лады, служили всем повстанцам сигналом «к оружию!».

Близ Со-Жирара разбили временный лагерь. Развели костры, чтобы готовить снедь, которую люди полковника доставили из Гангоновой пещеры. Расставили часовых – предупредить всякую неожиданность. И, наскоро перекусив, горцы завернулись в свои плащи и улеглись под покровом скал и елей, набираясь сил перед новыми трудными испытаниями.

* * *
Наступила ночь.

Постепенно подоспело отовсюду и долгожданное подкрепление. Таким образом, в Илайской долине собралось около полутора тысяч повстанцев. Все, начиная с троих предводителей и заканчивая последним солдатом, пребывали во власти беспощадной ненависти и неутолимой жажды мести. Все понимали – предстоит не заурядная вылазка, не обычный налет, к каким они давно привыкли, а великий бой за торжество справедливости и возмездие, и, если кто из них погибнет в этом бою, тот падет не случайной жертвой, а станет мучеником, отдавшим жизнь за святое дело.

Преподобный Маркиз весь день исповедовал горцев и отпускал им грехи, подобно тому, как позднее поступало большинство капелланов на полях сражений в Вандее[155].

Когда прозвучал сигнал к отходу, Маркиз, в своей неизменной красной мантии, взобрался на обломок скалы и, возвысившись над небольшим войском, обратился с последним напутствием к своим сподвижникам и благословил всех, кто собрался вокруг него, поскольку многие из них шли на смерть.

Потом Лакюзон крикнул:

– Вперед!

И войско молча выступило в поход.

На землю опустилась глубокая ночь – час назад горцы, без единого звука, окружили замок, выделявшийся темной громадой на фоне неба, едва освещенного луной, которая все еще скрывалась за ближайшими заснеженными горными вершинами.

Наводящая ужас крепость как будто спала, даже казалась покинутой. Не было слышно ни размеренной поступи часовых на крепостных стенах, никаких других звуков – только завывания ветра, пронизавшего бойницы стен и обвевавшего углы башен, да слабый, отдаленный рокот водных потоков.

И вот у первого подъемного моста медленно и скорбно протрубил сигнальный горн, и его заунывный глас разнесся многократным грозным эхом, отразившись от древнх стен.

Затем, после короткой паузы, ночную тишину вспорол крик:

– За тобой, граф Антид де Монтегю, владетель Замка Орла, скрывавшийся под черной маской, пришли преподобный Пьер Маркиз, полковник Жан Варроз и капитан Лакюзон – мы, трое предводителей горских повстанцев!

Граф Антид де Монтегю, владетель Замка Орла, ты, трижды предатель и трижды клятвопреступник, продал Франш-Конте Франции и замыслил погубить ее защитников, поклявшись расставить им коварные ловушки и перебить всех до единого. Покуда парламент не приговорил тебя к смерти и не постановил казнить, как убийцу и изменника, мы, трое педводителей горских повстанцев, объявляем тебя вне закона. Мы велим стереть твой замок с лица земли, предав там все огню и мечу, вплоть до самой высокой башни. Мы велим схватить тебя и доставить в Доль, живого или мертвого, чтобы передать в руки палача, как и должно.

Мы, предводители горских повстанцев, собственноручно подписали эту декларацию и приказы, мы, трое: Пьер Маркиз, священник, полковник Жан Варроз и Жан-Клод Прост, капитан Лакюзон.

Я все сказал!..

Голос смолк.

Вслед за тем Гарба протрубил новый сигнал, еще более скорбный и грозный.

Когда стих последний трубный звук, с крепостной стены послышался хорошо знакомый голос Антида де Монтегю – громкий, насмешливо-презрительный:

– К вам, самозваным вожакам горских разбойников, к тебе, Пьер Маркиз, горе-пастырь и никудышный вояка, к тебе, Жан Варроз, старый, беззубый солдафон и сварливый, злой пес, у которого не осталось сил кусаться, к тебе, Лакюзон, главарь банды мятежников, – к вам обращаюсь я, владетель Замка Орла, я, человек в черной маске, и заявляю, что не боюсь вас и вздерну всех троих на шпиле Игольной башни!

Я все сказал!..

Ответом на этот злобный выкрик было гробовое молчание – но тишина длилась не больше десяти минут.

– Огонь! – крикнул вслед за тем Антид де Монтегю. – Стреляйте по этим мужланам, дерзнувшим напасть на орла в его гнезде!

И тут же на стенах замка вспыхнули огненные языки – эхо разнесло по долинам оглушительный грохот выстрелов трех сотен мушкетов, открывших огонь одновременно, – Лакюзона и Гарба, стоявших у подъемного моста, обдало ураганом пламени и дыма.

Но каким-то чудом обрушившийся на них град пуль не задел ни того, ни другого.

– На штурм! – громогласно скомандовал тогда капитан, потрясая топором. – За мной, мои верные горцы!

* * *
Давайте оставим на время осаждающих и осажденных – предводителей горцев и хозяина Замка Орла – и вернемся во времени немного назад, к Эглантине. С девушкой мы расстались, когда ее, бесчувственную, унес белый призрак, точно скупой свое сокровище.

В прологе нашей книги мы вместе с Пьером Простом, врачом обездоленных, проникли в Игольную башню, прошли под тем низким сводом, на котором лекарь оставил отпечаток своей окровавленной руки… поднялись по лестнице из двадцати двух ступеней, что вели на второй этаж… и наконец мы переступили порог круглой комнаты, занимавшей весь верхний ярус башни.

Читатели, конечно, помнят, что в ту роковую ночь на 17 января 1620 года хозяин Замка Орла велел закрыть гобеленами стены комнаты, потолок, оконные проемы и даже пол, дабы никакие приметы, ни малейшая догадка не привели сюда Пьера Проста, вздумай он когда-нибудь дознаться до правды, которую от него утаили.

Черная Маска хотел скрыть рождение Эглантины под непроницаемым покровом тайны, чтобы в будущем мать с дочерью никогда не встретились.

Но случай или Провидение распорядились иначе – и алмазная розочка на медальоне, который несчастная роженица передала врачу обездоленных, стала звездой-покровительницей, вдруг озарившей путь в гавань для потерпевших крушение на корабле жизни. Благодаря ее свету приемная дочь Пьера Проста в конце концов нашла свою родную мать – Бланш де Миребель.

Когда бедняжка Бланш наконец испытала огромную и нежданную радость, вновь обретя дочь, которую считала потерянной навсегда, она была еще молода: ей не исполнилось и сорока. Только телесные и душевные муки долгого заточения состарили ее до времени, но не стерли последние следы той дивной красоты, что когда-то пленила сердце Тристана де Шан-д’Ивера.

Лицо у Бланш покрылось мертвенной бледностью, под глазами обозначились синеватые круги, становившиеся с годами все больше, а взгляд, некогда нежный, обрел странное – потерянное выражение.

Несчастная женщина, однако, сохранилс свои дивные, бархатистые темные волосы, которые когда-то множеством кос ниспадали ей до пят. Только теперь эти прелестные пряди, хоть и сохранившие шелковистую пышность, стали белыми как снег, и словно стекали среребристыми струями ей на плечи и иссохшую грудь.

Быть может, наших читателей удивило, что в течение долгих лет заточения узница пользовалась относительной свободой: владетель Замка Орла позволял ей выходить на верхнюю площадку Игольной башни и появляться в той части земляной насыпи, которая была отгорожена от остального мира никогда не отпиравшейся решеткой. Этой мнимой свободы Бланш де Миребель добилась для себя лишь спустя пять-шесть лет после того, как ее заточили в Игольную башню.

После довольно долгой болезни, часто сопровождавшейся горячечным бредом, бедняжке пришло в голову и дальше разыгрывать тихое помешательство – не проявляя ни буйства, ни ярости, она притворилась, будто не помнит даже своего имени и не сознает пережитое – ни прошлых, ни нынешних страданий. Она распустила волосы и стала кутаться в простыни, словно в длинное развевающееся покрывало – и так часами кружила по комнате, которая служила ей темницей, то и дело нудно повторяя низким голосом народные песни, знакомые ей с детства.

Антиду де Монтегю, поверившему, что у пленницы самое настоящее безумие, захотелось сыграть на этом. Он решил, что появление призрака в саване на вершине Игольной башни и среди деревьев на насыпи будет ему только на руку: создаст атмосферу ужаса вокруг главной башни Замка Орла и позволив чудесным образом скрыть правду за покровом жутких легенд, которые очень скоро разошлись по всей округе.

Благодаря ложному безумию, и только ему, для Бланш де Миребель и раздвинулись границы ее заточения.

Она не получила полной свободы, зато теперь по крайней мере у нее появилась возможность видеть солнце и вдыхать свежий воздух.

XXIX. Мать и дочь

Бланш де Миребель, удерживая Эглантину на руках и с нечеловеческой силой прижимая ее к груди, живо взбежала по лестнице в свою комнату, а вернее, темницу, и уложила так и не пришедшую в себя девушку на постель.

И тут ее разум пронизал безумный страх, отчего она содрогнулась всем телом.

«А вдруг она умерла! – пролепетала несчастная женщина. – Что, если она и впрямь мертва!..»

Тогда она упала на колени перед постелью и припала ухом к груди Эглантины, пытаясь уловить биение ее сердца, хотя бы малейшие признаки жизни в ее теле. Сердце девушки билось ровно – и бедная мать вздохнула с облегчением.

Но на смену первому беспокойству тут же пришли другие тревоги.

Женщина вдруг подумала, что сир де Монтегю с приспешниками наверняка уже хватились девушки и пустились на ее розыски, чтобы узнать, куда она подевалась, а может, они даже заподозрили, что она укрылась в Игольной башне и вот-вот нагрянут…

«Ах, – вздохнула Бланш, чувствуя, как от одной этой мысли ее охватывает настоящее безумие, – ах, они убьют сначала меня, а потом ее!..»

И она принялась забрасывать тело дочери простынями и одеялами, надеясь, что это послужит ей какой-никакой защитой и укроет ее от посторонних глаз. Потом, встав у этой кучи, накрывшей дорогое сердцу сокровище, женщина приняла грозный вид, поклявшись себе защищать свое дитя до последнего вздоха.

Впрочем, скоро ей стало ясно, что владетель замка не знает, где оказалась Эглантина, и тогда ею овладела безграничная радость, впервые переполнившая ее душу после стольких лет мытарств и отчаяния.

Материнский инстинкт, доселе забытый, вдруг пробудился в ней с неукротимой силой.

Она разгребла кучу покрывал, под которыми спрятала Эглантину, обхватила девушку руками, уложила себе на колени и принялась качать, как укачивают младенцев, называя ее всеми ласковыми и нежными словами, которые могут прийти в голову только молодой матери, баюкающей дитя.

От ее поцелуев и ласки Эглантина пошевелилась. Она пробыла без сознания около часа – и теперь мало-помалу приходила в себя.

– Где я? – пока еще слабым голосом проговорила она, озираясь кругом в кромешной тьме.

В то же самое время к ней вернулась память. Девушка вспомнила призрака, который вдруг возник перед ней, когда Лакюзон хотел вывести ее из замка. От леденящего ужаса, пронзившего ее при этом воспоминании, она вскрикнула, стремясь высвободиться из обхвативших ее рук, и собралась с последними силами, чтобы бежать.

Бланш нутром почувствовала, что девушка напугана, и постаралась ее успокоить. Она опустилась перед Эглантиной на колени, взяла ее за обе руки и принялась целовать их, омывая слезами; при этом она с мольбой и бесконечной нежностью шептала:

– О дитя мое, дорогое, возлюбленное дитя!.. Во имя Неба, не бойся…

И девушка скоро успокоилась – не столько благодаря этим словам, потому что они казались ей бессмысленными, сколько благодаря тому, как они были произнесены. Ей подумалось, что такой трогательный, такой глубоко взволнованный голос не может принадлежать лживому человеку, и она прошептала в ответ:

– Но кто вы и почему называете меня своим дитя?

– Ах! – воскликнула Бланш, вновь заключая трепещущую Эглантину в объятия. – Кто я?.. Твоя мать!..

– Моя мать? – переспросила девушка с глубочайшим недоумением.

– Да, да, да, твоя мать… мать! Я люблю тебя больше, чем Господь отвел любить человеку… и отдала бы свою жизнь за один-единственный день твоей жизни… Целых восемнадцать лет я оплакивала тебя, отчаиваясь при одной лишь жестокой мысли, что умру, так и не увидив тебя… Да, я твоя мать… мать!

– Как бы мне хотелоссь вам верить, – прошептала Эглантина, – но, увы.

– А ты разве не веришь?

– Как же мне верить, если вы говорите то, чего не может быть.

– Не может быть?.. Почему?

– Моя мать умерла, и это случилось давным-давно.

– Кто тебе такое сказал?

– Мой отец.

Бланш снова ужаснулась. Неужели она ошиблась?.. Неужели девушка, которую она прижимала к сердцу, и впрямь не ее дочь?.. Неужели человек, вверивший девушку ее заботам, вольно или невольно обманул ее?..

Она обратилась душой к Богу, ибо только он мог дать ей сил справиться со столь жестоким разочарованием.

Тогда дрожащим голосом она спросила:

– Как ваше имя, дитя мое?

– Эглантина.

– А как зовут вашего отца?

– Пьер Прост, из деревни Лонгшомуа.

– Он ведь врач, не так ли?

– Да, и во всей округе его еще называют врачом бедняков.

– Сколько же вам лет?

– Восемнадцать.

– Вы знали свою мать?

– Нет. Мне сказали – она умерла, когда произвела меня на свет.

– А вы случайно не видели у вашего отца одну безделушку… золотой медальон, с розочкой, выложенной алмазами?

– Видела, и довольно часто… из-за того медальона меня и назвали Эглантиной.

– В таком случае вы, может, помните и день своего рождения?

– Да. Я родилась в ночь на 17 января 1620-го…

Девушка не успела договорить последнее слово, как вдруг из горла Бланш вырвался глухой крик радости. Она уже нисколько не сомневалась: ведь теперь у нее появилось бесспорное доказательство. К тому же она вспомнила и последние слова капитана Лакюзона: «Вот дитя, родившееся в ночь на 17 января 1620 года. Вот ваша дочь, ее зовут Эглантина. Она думает, что ее мать умерла, а… врач бедняков – ее отец. Примите же ее! Спрячьте и сберегите!.. Я Жан-Клод Прост… я капитан Лакюзон. Скоро я вернусь за вами обеими…»

Из этих слов было ясно, что Эглантина ничего не знает о своем рождении. Было ясно и то, что от нее хотели это скрыть во что бы то ни стало, – и человеку, которого она считала своим отцом, приходилось неизменно повторять, что ее мать давным-давно умерла.

Бланш, разумеется, могла открыть ей глаза на все, о чем девушка до сих пор не подозревала, но, чтобы зажечь огонь счастья в глазах девушки, надо было омрачить ее чистую, невинную душу рассказом о том, как Антид де Монтегю надругался над ее матерью.

И Бланш отказалась от подобной мысли, не посмев осквернить своими воспоминаниями девичью чистоту и невинность.

– Послушай, дитя мое, – через какое-то время промолвила она, – ты действительно моя дочь, и я могла бы тебе это доказать, но пусть лучше это сделают другие, те, кому ты, конечно же, безоговорочно доверяешь… Ведь ты же поверишь Пьеру Просту и капитану Лакюзону, так?

– О да! – горячо ответила Эглантина.

– Ну что ж, тогда можешь смело довериться мне уже сейчас, дорогое мое дитя. Потому что, клянусь, они оба обязательно скажут, что я твоя мать.

– А когда я увижу их снова?

– Скоро. Капитан Лакюзон обещал вернуться за нами и вызволить отсюда.

– Занчит, нам угрожает опасность?

– Нет, но ведь мы с тобой узницы.

– Игольной башни?

– Да.

– Так это вас называют белым призраком?

– Да, меня, ведь я бедная пленница, несчастная и отчаившаяся, потому что провела в заточении долгие-долгие годы, казавшиеся мне столетиями… но теперь я безмерно счастлива и забыла свое горестное прошлое. Потом ты узнаешь обо мне все-все. А сейчас давай говорить только о тебе… – скажи, как ты оказалась в замке Орла?

И Эглантина начала рассказывать обо всем, что мы поведали нашим читателям в предыдущих главах, а посему нам остается только прибавить, что рассказ девушки был выслушан с жадным вниманием и горячим интересом.

Так прошел остаток ночи – потом наконец занялся новый день.

Впервые в бледных отсветах зараждающейся зари мать смогла разглядеть пока еще незнакомые черты своей дочери. Конечно, за нескончаемо долгие часы мечтаний Бланш де Миребель нарисовала некий идеальный образ своего дитя и оделила дочь самыми чудными качествами, не забыв изящество и красоту. Однако куда легче почувствовать, чем выразить то, что творилось в душе матери, когда она смогла своими глазами увидеть, что ее идеал превзойден во сто крат и что явь оказалась много краше мечты.

Хотя наше перо не очень искусно, мы, однако, не удержались бы от соблазна и не отступили перед невероятно трудной задачей – и непременно попытались бы описать эту сцену, трогательную, полную живого очарования. Но на память нам вовремя пришла дивная глава из «Собора Парижской Богоматери» Виктора Гюго, где затворница крысиной норы находит Эсмеральду, свою дочь, потерянную двадцать лет тому назад. Так что мы предоставим нашим читателям возможность, положившись на воображение, восполнить наше молчание, а лучше, мы просили бы их перечитать восхитительные страницы из «Осенних листьев» и «Песен сумерек»[156]

Итак, минуло два дня.

Никакая опасность нашим узницам пока не угрожала. Прежде всего потому, что Антида де Монтегю не было в замке. Но даже останься он в здесь, пленницам меньше всего следовало бы опасаться, что ему вдруг вздумается нагрянуть в Игольную башню.

Он не переступал порог зловещей обители Бланш пятнадцать лет с лишним, а слуга, которому было поручено носить еду для женщины, делал это с такой же неохотой, как и в случае с Тристаном де Шан-д’Ивером, запертом в каменном мешке водосборника. Иначе говоря, нерадивый служка оставлял корзину со снедью на первой ступеньке лестницы и убирался восвояси, не удосуживаясь подняться чуть выше и обменяться с пленницей хоть словом.

Бланш, после того как ей вернули дочь, наслаждалась этими мгновениями покоя – ей даже хотелось продлить их до бесконечности. Она жила только настоящим, будто вычеркнув из памяти прошлое и стараясь не думать о будущем. Она была так счастлива, что ей казалось, будто малейшая перемена может ее погубить.

Но Эглантина совсем не разделяла ее настроения… Она постоянно вспоминала последние слова Лакюзона, сказанные женщине в белом: «Скоро я вернусь за вами обеими…» – и горячо молилась, чтобы долгожданный избавитель пришел как можно скорее.

Однако на второй день к вечеру смутная тревога омрачила счастье Бланш. Небосвод ее души, на миг озарившийся светом, вновь затянуло мрачными тучами.

Днем несчастной временами чудился лязг оружия и какой-то странный гул – все это наводило на мысль, что в замке собирается целое войско. С наступлением темноты вновь стало тихо, но даже в наступившей тишине нет-нет да и слышался глухой отдаленный шум, похожий на рокот приближающейся грозы.

Что все это значило? Неужто будущее готовило ей новые тяжкие испытания вдобавок к жесточайшим бедам, выпавшим на ее долю в прошлом?

Эглантина, разбитая телом и духом, лежала в постели, не раздевшись, и спала спокойным, глубоким сном. Бланш стояла в глубоком проеме окна, выходившего на Илайскую долину, всматривалась в непроглядную тьму и прислушивалась к невнятным, едва различимым звукам.

Вдруг во мраке ночи протрубил сигнальный горн Гарба – протяжно и зловеще.

Бланш содрогнулась.

Заунывный звук горна, исполненный тревоги и угрозы, точь-в-точь отражал состояние ее души.

Эглантина по-прежнему спала.

Вслед за сигналом горна послышался человеческий голос.

Речь, обличавшая графа Антида де Монтегю, владетеля Замка Орла, как трижды изменника и клятвопреступника, поставленного вне закона, эхом отозвалась в сердце Бланш.

– Ты слышишь?.. Слышишь? – прошептала она, подойдя к постели и схватив Эглантину за руки.

– Что там такое, матушка? – внезапно пробудившись, удивилась девушка.

– Они идут!.. Они пришли!

– Да кто?

– Предводители горцев… герои… освободители… – Лакюзон, Варроз и Маркиз.

– Ах, – воскликнула Эглантина, в порыве радости вскакивая с постели, – слава богу, мы спасены… и свободны!

Однако неожиданно прозвучавший голос Антида де Монтегю был им своеобразным ответом: «Рано!..» – ибо в словах его звучала явная угроза: «К вам, самозваным вожакам горских разбойников, обращаюсь я, владетель Замка Орла, я, человек в черной маске, и заявляю, что не боюсь вас и вздерну всех троих на шпиле Игольной башни!»

Почти сразу за этим, как мы помним, негодяй скомандовал: «Огонь!..»

И замок тут же заволокло дымом.

– Матушка, матушка, – зашептала Эглантина, бросаясь в объятия Бланш, – они убили его!.. Мы пропали!..

Но, не успела она договорить, как за грохотом мушкетной пальбы послышался громогласный командный крик: «На штурм! За мной, мои верные горцы!»

Девушка тотчас изменилась в лице: на смену ужасу в душе ее пришли уверенность и радость – Эглантина вскинула голову и, подобно тому, как только что проговорила: «Мы пропали!..» – воскликнула снова:

– Мы спасены!

XXX. Штурм

Антид де Монтегю, как мы помним, боялся, что кардинал де Ришелье выдаст предводителям горцев тайну его измены, и он прекрасно понимал, что в таком случае рассчитывать на их милость и пощаду ему не придется.

А посему он решил готовиться к обороне, убежденный в том, что Замок Орла, с его многочисленным гарнизоном, – неприступнуая крепость. Устроив перед тем засаду в горном ущелье, чтобы покончить с капитаном, – о чем мы уже знаем – граф отрядил человека в Клерво подкупить отряд в двести пятьдесят головорезов-серых и незамедлительно привести их в Замок Орла.

Наемники прибыли почти в одно время с хозяином замка.

Сир де Монтегю не мешкая расставил их по местам, с лихвой снабдив боеприпасами и загодя выплатив им месячное жалованье, а в довершение всего наказал глядеть в оба, как если бы штурм должен был состояться в этот же день.

Предчувствия Антида де Монтегю оправдались, и, как мы знаем, очень скоро.

Наши читатели, верно, не забыли подробности, с какими в предыдущих главах мы описывали местоположение Замка Орла, поэтому нам нет надобности повторять, что, располагаясь на вершине скального отвеса, со стороны Илайской долины эта крепость была неприступна. И только со стороны Шо-де-Домбьефа, то есть там, где располагался главный въезд, можно было штурмовать замок с большим или меньшим успехом, хотя всякого рода препятствий и там хватало.

План штурма Лакюзон, Варроз и Маркиз разработали заранее. Он был простой, но для его исполнения требовались неукротимая отвага и пламенная целеустремленность горцев и их предводителей.

Двум отрядам под командованием Маркиза было поручено накрыть непрерывным огнем ту часть крепостной стены, где помещались первые ворота с подъемным мостом.

Пока лучшие стрелки партизан с удивительной меткостью поливали градом пуль серых, которые не успевали укрыться за зубцами крепостной стены, Варроз с Лакюзоном, спустившись в ров, велели воздвигать лестницы, потом с двумя десятками товарищей, вооруженных топорами и пистолетами, они полезли вверх и вскоре взобрались на стену.

Там горцев ожидало куда более сильное сопротивление, однако и оно не выдержало их неумолимого натиска. Пространство вокруг них постепенно расчищалось, и под огневым прикрытием своих товарищей, державшихся поодаль, они бросились крушить топорами балки, к которым крепились цепи подъемного моста.

Под тяжелыми ударами топоров крепкое дерево разлеталось в щепки, мушкетная пальба тем временем не прекращалась ни на миг, наступающие все лезли и лезли вверх по лестницам, и под их натиском серые попятились, однако отступление их не было беспорядочным бегством – они защищали каждую пядь земли, притом отчаянно.

Вдруг послышался такой грохот, будто обрушилась громадная скала.

Грохоту вторил оглушительный возглас, радостный и победоносный, – это разом вскричали все осаждающие.

Подъемный мост рухнул.

Горцы тут же ринулись в сводчатый проем, снесли ворота, стоявшие у них на пути и, почувствовав себя хозяевами положения, захватили первый пояс укреплений.

Но это преимущество, хоть и важное, не было решающим.

Антид де Монтегю, сражавшийся в первых рядах и являвший всем пример неоспоримой храбрости, как раз командовал отходом гарнизонных и серых, когда пал подъемный мост, и защитники замка, отступив в строгом порядке ко второму поясу укреплений, успели поднять за собой другой мост и закрыть еще одни ворота.

Коротко говоря, горцы отвоевали только лишь пространство между двумя стенами, однако продвигаться дальше они не могли – нужен был новый приступ, более трудный и опасный, чем первый. Над этим узким поясом возвышались укрепления замка и осажденные, прятавшиеся в глубоких оконных проемах, теперь стреляли сверху, находясь в полной безопасности и имея возможность целиться спокойно, без суеты.

Партизаны падали один за другим, словно сметенные шквалом огня, который изрыгали невидимые мушкеты. Как только кто-то из них пытался выстрелить в свою очередь, вспышка, озаряя на миг темноту, выдавала его, и он тотчас становился удобной мишенью для осажденных.

В таком опасном положении горцы не продержались бы долго.

Лакюзон приказал доставить лестницы, которые его люди перед тем использовали во время первого приступа, и приготовился дать сигнал к новому штурму.

Но Маркиз, с которым капитан поделился своим планом, был совершенно другого мнения.

– И все же, – заметил Лакюзон, – еще каких-нибудь пять минут такого же стремительного натиска – и мы, одолев это новое препятствие, оказались бы на эспланаде. А захвати мы эспланаду, то и замок наш.

– Ты прав, – ответил священник, – но мы положим людей ни за понюшку табаку, а жизнь человеческая священна.

– Что же делать?

– Надо, как мне кажется, чтобы Варроз попробовал атаковать с другой стороны. И тут уж неважно, удачной будет его попытка или нет: главное – отвлечь внимание вояк Антида де Монтегю, рассредоточить их, и тогда мы снова хозяева положения. Согласен, Жан-Клод?

– Ну да! Безусловно!

– Что ж, тогда прямо сейчас и надо предпринять отвлекающий маневр, о котором я говорю… А где полковник?

– Должен быть где-то здесь. Мы с ним только что подрывали опоры подъемного моста.

– Варроз! – окликнул преподобный Маркиз.

Ответа не прозвучало.

– Полковник! – позвал в свою очередь Лакюзон.

В ответ та же тревожная тишина, вселившая смутное беспокойство в души священника и капитана. Варроза нигде не было. Значит, он погиб, и для любого, кто знал полковника, его гибель казалась более вероятной, чем просто отсутствие в минуту опасности. Между тем горцы, из тех, что находились поблизости, слышали, что Варроз не откликался на зов.

Слух о его гибели с быстротой молнии разлетелся по ближним и дальним рядам атакующих и, нарастая, как снежный ком, оброс новыми мрачными вестями: преподобный Маркиз убит вместе с полковником…

И тогда глубокое уныние и отчаяние овладело этими людьми, с самого начала войны привыкшими к тому, что им всегда сопутствует удача, залогом которой неизменно служили быстрота их атак и отвага.

Сейчас же, как казалось, все выходило наоборот! Победоносный штурм первого пояса укреплений мало что дал. Теперь же перед воюющими выросло еще более грозное препятствие, практически неодолимое в кромешной тьме. Серые некоторое время назад прекратили огонь, и вспышки мушкетных выстрелов больше не освещали ночной мрак. В то же мгновение Замок Орла, прославленный в страшных народных сказаниях, окутал их непроницаемым покровом своих тайн и ужасов… а тут еще разом пали два их командира, которых, казалось, не брали ни пули, ни клинки, и одним из этих командиров был преподобный Маркиз. Как говорили, он был сражен наповал, и его не спасла даже красная мантия, служившая ему крепким щитом… Оттого проклятый замок казался и вовсе неприступным! Он как будто находился под защитой самого дьявола, поправшего священную мантию слуги Божьего…

Вот когда животный, суеверный страх завладел этими смельчаками, от природы дерзкими до безрассудства. И не случайно они, перешептываясь меж собой, едва слышно говорили друг дружке: «Варроз погиб!.. Маркиз погиб!.. Выходит, против дьявола мы бессильны…»

И эти герои, вмиг обратившиеся в трусов, уже подумывали о том, чтобы бежать с позором. Единственное, что их пока еще удерживало, так это военная дисциплина и чувство уважения к ближнему.

Слухи, обескуражившие горцев, не замедлили дойти до ушей священника и капитана.

Маркиз отовсюду слышал одно и то же: «Преподобный погиб!..» И он тут же понял: если не положить конец этим сплетням, на воинов, разом превратившихся в слабых и трусливых зайцев, больше нечего рассчитывать.

Но как в этом беспросветом мраке было доказать, что он, Маркиз, цел и невредим благодаря своей красной мантии и сейчас ни пуля, ни кинжал не страшны ему. Воистину – странное положение для живого человека, не знающего, как доказать, что он жив!..

Напрасно Маркиз кричал: «Я здесь, с вами!» Его слова заглушал все нарастающий ропот горцев, твердивших одно и то же: «Красной мантии больше нет с нами!.. Бог оставил нас!..»

Напрасно и Лакюзон ходил от одного к другому, стараясь разубедить своих бойцов. Суеверный страх, поразивший горцев, сделал их глухими. Они уже не слышали голоса своего командира.

– Что же делать, господи, что делать? – спросил священника капитан.

– Есть только один выход, – живо отвечал тот, – показаться всем в красной мантии.

– Но как?

– Вели зажечь факелы и командуй «на штурм!». Я первым полезу на стену, и тогда, если будет угодно Богу, они все меня увидят.

– Верно, – отозвался Лакюзон, – но тогда и серые вас увидят.

– Не это сейчас важно!

– Вы станете отличной мишенью – на вас тут же обрушится град свинца!

– Неважно! – повторил Маркиз.

И с улыбкой прибавил:

– Ты же знаешь, в красной мантии я неуязвим!

Лакюзон, с тяжелым сердцем и недобрыми предчувствиями, тем не менее внял воле священника.

Он велел зажечь факелы, и, когда их пламя осветило алую мантию Маркиза и горцы, воспрянув духом, дружно закричали от радости, капитан скомандовал «на штурм!».

Воины-повстанцы, в чьих сердцах полное, холодное отчаяние сменилось неудержимым, горячим задором, ринулись к лестницам. Свщенник – первый, Лакюзон – следом за ним.

Из высоких окон замка и бойниц крепостной стены послышался ужасающий грохот.

– Гасить факелы! – крикнул Маркиз. – И вперед! За Лакюзона! За Лакюзона!..

– За Лакюзона! – подхватили горцы и, воодушевленные воинственным кличем, с неудержимой стремительностью полезли на крепостную стену.

Но священник не смог последовать за ними: он упал на руки Лакюзона и Гарба.

– Вы ранены, отец мой? – с тревогой вопросил капитан.

– Да, – ответил Маркиз, – ранен… смертельно… Только никому ни слова, они не должны знать…

Кровь, подступившая к горлу Маркиза из простреленной груди, заглушила его голос. И все же через мгновение он продолжал:

– Слушай, Жан-Клод, наши верят в красную мантию… не обманывай их надежд… они не должны знать, чо Маркиз погиб…

– Погиб!.. – в изумлении повторил Лакюзон. – Нет, нет, не может быть… вы не умрете!.. Вы не можете!..

– Через минуту, – едва слышно продолжал священник, – через минуту все будет кончено… Успокойся, сын мой, и крепись… Похорони меня в Шан-Сарразене, я так хочу… и, главное, пусть могила моя сохранит тайну красной мантии… Боже мой… Господи Боже, защити святое дело, за которое я проливаю кровь… Боже мой, благослови оружие защитников Франш-Конте!

Голос Маркиза потух – тело его сковали предсмертные судороги.

И, однако же, он нашел в себе силы прибавить:

– Твоя рука… сын мой… тайна… прощай…

И он обмяк на руках, которые поддерживали его. И испустил дух.

Лакюзон, подавленный самым тяжким горем, какое он когда-либо переживал, попытался отмахнуться от ужасной яви, как от кошмарного наваждения. Он опустился на колени перед телом Маркиза и приложил руку к его сердцу – но все было кончено… безвозвратно. Это благородное сердце перестало биться.

– Боже мой, – прошептал он, – Боже мой, почему ты не взял меня вместо него? Почему меня оставил в живых?..

Но ему пришлось подавить свою горькую печаль: времени оплакивать невосполнимую утату не было.

Лакюзон повернулся к Гарба.

– Надо исполнить последнюю волю героя, которого больше нет с нами, – сказал ему он. – Надо сохранить тайну красной мантии. Завтра выкопаем Маркизу могилу в Шан-Сарразене. А пока возьми его тело и спрячь где-нибудь в скалах под Игольной башней. А я иду в бой…

Гарба, давясь слезами, пробормотал в ответ что-то невнятное, и капитан, живо взобравшись по одной из лестниц, приставленных к стене, ринулся в самую гущу схватки, завязавшейся на эспланаде. Он крушил серых с неудержимой силой и яростью и при каждом ударе повторял:

– По крайней мере, я отомщу за тебя!..

К тому времени, когда Лакюзон присоединился к своим товарищам, их положение становилось нелегким. Хотя горцев было больше, чем серых, стиснутые в узком пространстве, они не могли развернуться. К тому же их обстреливали из всех зданий, окружавших эспланаду: из окон главного корпуса, казарм и женского дома. Под сплошным огненным натиском преимущество франш-контийцев таяло на глазах. Они не могли перейти в рукопашную, когда неукротимая отвага становилась их главным оружием и склоняла чашу весов в их пользу.

Справедливости ради следует добавить, что и серые бились исправно, честно отрабатывая деньги, полученные от хозяина Замка Орла.

Коротко говоря, преимущество в схватке без устали оспаривалось обоими соперниками, и было трудно сказать, чья в конце концов возьмет, как вдруг совершенно неожиданно случилось событие, полностью изменившее исход сражения.

Внезапно осажденные услыхали у себя за спиной победоносные возгласы, смешавшиеся с криками ужаса. Пальба из окон стала стихать, и ее тут же заглушил боевой клич горцев: «За Лакюзона!.. За Лакюзона!..» – эхом раскатившийся по всему замку.

Серые оказались меж двух огней.

XXXI. Возмездие

Пришло время объяснить причину столь невероятной удачи и столь же внезапного исчезновения Варроза.

Полковник находился вместе с Маркизом и Лакюзоном в первом поясе укреплений, окутанном кромешной тьмой, как вдруг он почувствовал, что кто-то цепко схватил его за руку.

– Что вам нужно? – спросил Варроз.

– Идемте, полковник, – ответил ему приглушенный голос.

– Вы кто?

– Маги…

– О! – удивился Варроз.

– Идемте же! – повторила старуха.

– Куда?

– Туда, где вам следует быть.

– Но, – живо возразил Варроз, – разве мне не следует быть здесь?

– Не так чтоб уж очень, потому что захват замка зависит от того, что вы будете делать дальше…

Маги уже несколько дней кряду исправно доказывала свою безоговорочную преданность борьбе за свободу Франш-Конте, служа верой и правдой этому святому делу, – и Варроз после недолгих колебаний согласился пойти с нею.

Старуха быстро вывела его из замка на дорогу, где они повстречали Тристана де Шан-д’Ивера с сыном во главе отряда горцев, числом двести человек, спеших на выручку товарищам. Маги повела их дальше другой дорогой – к подножию скального отвеса, увенчанного крепостной стеной. Там, раздвинув кусты, она отперла потайную дверь ключом, который ей сам выдал сир де Монтегю, и, открыв потерну, сказала:

– Теперь замок ваш. Идите за мной и ничего не бойтесь, я выведу вас куда надо.

С этими словами Маги проникла в подземный ход, а за нею последовали Варроз, отец и сын де Шан-д’Иверы и горцы, перестроившиеся в колонну по двое.

Подойдя к потайной филенке, скрытой за портретом последнего из Водри, Маги остановилась и сказала Варрозу:

– Полковник, от гостиной замка вас отделяет только эта дверь.

Варроз одним ударом топора разнес филенку и с криком «За Лакюзона!.. За Лакюзона!» ворвался в гостиную.

Дюжина серых, стрелявших по горцам из окон, была сметена до того, как успела опомниться.

Полковник не мешкая собрал своих людей, построил их в одну плотную колонну и, вырвавшись во главе ее на эспланаду, напал на серых с тыла; при этом горцы без устали кричали:

– За Лакюзона!.. За Лакюзона!

Между тем Тристан де Шан-д’Ивер и Рауль не последовали за отрядом Варроза.

Оставшись вдвоем в гостиной, они поспешили открыть уже знакомую нам дверь, что выходила на земляную насыпь и располагалась вровень с нею.

Тристан думал о Бланш де Миребель.

Рауль – о Эглантине.

И в один голос они воскликнули:

– В Игольную башню!

Мы нижайше просим прощения у наших читателей за то, что вот уже на протяжении нескольких глав переносим их с места на место.

Хотя мы и признаем себя не слишком искушенными в опасном ремесле рассказчика, но тем не менее прекрасно понимаем, что негоже беспрестанно отвлекать внимание читателей то на одно, то на другое. Единственным оправданием нам может послужить только необходимость. Если несколько действий происходит одновременно в разных местах и если эти действия связаны меж собой, можно ли избежать столь внезапных переходов в повествовании? Когда нечто подобное случается в комедии илидраме, театральные подмостки обычно делят пополам, книга же не дает таких возможностей, как сцена.

Но, как бы то ни было, нам пора снова возвращаться к Эглантине и ее матери, которых мы оставили в ту самую минуту, когда девушка, услыхав команду капитана Лакюзона «на штурм!», воскликнула: «Мы спасены!..»

Почти сразу же снова грянула мушкетная пальба – и несколько шальных пуль угодило в стену Игольной башни. Одна из них даже пробила оконное стекло и застряла в толще настенного гобелена.

Обе женщины с криком ужаса отпрянули в сторону и кинулись в ту часть комнаты, куда не долетали пули. Час с лишним они в мыслях переживали перипетии схватки, все слыша, хотя и ничего не видя, и только по возгласам радости или гнева могли судить, кто берет верх.

Вдруг, в тот самый миг, когда серые отошли к эспланаде, заперев за собой вторые ворота и подняв другой мост, Бланш расслышала на земляной насыпи голос Антида де Монтегю, который отдавал слуге какие-то распоряжения. Узнав этот голос, Бланш почувствовала, что земля уходит у нее из-под ног.

В это же самое время заскрежетали дверные петли внизу, под лестницей – и вслед за тем на ступенях послышался топот кованых сапог.

Это поднимался Антдид де Монтегю.

– Господи, – взмолилась Бланш, едва не теряя рассудок от страха, – Боже, защити нас!..

Не говоря ни слова в ответ на расспросы Эглантины, которой передался материнский страх, она подхватила ее на руки, отодвинула гобеленовую портьеру, за которой помещалась дверь на винтовую лестницу, что вела в верхнюю часть башни, усадила девушку на ступеньку, наказав бедняжке держать рот на замке – иначе им обеим пришел бы конец, – закрыла за собой дверь и вернулась в комнату. Чувствуя, что у нее подкашиваются ноги, она упала, на постель.

И тут на пороге возник Антид де Монтегю: в правой руке он держал окровавленную шпагу, а в левой лампу. Вид у него был самый зловещий: брови сошлись у переносицы, на правой щеке кровоточит легкая рана, лицо мертвенно-бледное, с жутким землистым оттенком. Это искаженное злобой лицо, эти свирепые, полные ненависти глаза делали его похожим на самого поверженного дьявола.

Он медленно подошел к камину и поставил на него лампу, потом вложил шпагу в ножны, повернулся к Бланш, скрестил руки на груди и с поистине дьявольской ухмылкой на губах вперился в искаженное от страха лицо несчастной женщины. Он разглядывал ее пристально и молча целую минуту.

Бланш, обезумевшая от ужаса, трепетала под этим испепеляющим и вместе с тем завораживающим, как у змеи, взглядом.

Наконец, уже не в силах ждать дольше и предпочитая самую страшную уверенность невыносимой, постылой тревоге, узница прошептала:

– Во имя Неба, что вам от меня нужно?

– А кто вам сказал, будто мне от вас что-то нужно? – с усмешкой спросил Антид.

– Разве одно ваше появление не доказывает, что мне грозит новая беда?

– Неужели я внушаю вам такой страх?

Бланш опустила голову, ничего не сказав в ответ.

– Вы ненавидите меня всеми силами души, разве нет? – продолжал хозяин Замка Орла.

– Нет, – возразила узница, – во мне нет больше ненависти – одно лишь прощение.

– Прощение?.. – удивился Антид. – То есть?

– Я двадцать лет прожила в полном одиночестве, – продолжала Бланш, – если такое существование можно назвать жизнью. И все это время обращалась сердцем и душой к Богу, моля его принять и то, и другое и очистить. И он дал мне сил и решимости. Дал забыть горькое прошлое и вселил надежду на лучшее будущее. И, главное, он отпустил мне грехи. Поэтому, монсеньор, я вас прощаю.

Антид де Монтегю не ожидал услышать такое.

Он ждал упреков, проклятий, возгласов ярости и отвращения… Скажем больше, он желал увидеть гнев и бессилие своей жертвы. И сейчас ничто не раздражало его больше, чем это ангельское спокойствие и нечеловеческая решимость.

То было его первое поражение – провал одной из частей странной драмы, приведшей его в Игольную башню, – впрочем, ее смысл мы скоро поймем.

А пока с едва сдерживаемым раздражением, которое выдавали дрожь и горечь в его голосе, он сказал:

– Признаться, я совсем не понимаю, чего вы добиваетесь, ломая передо мной комедию, в которую я никогда не поверю.

– Комедию? – удивилась Бланш.

– Ну да, – топнув ногой, продолжал сир де Монтегю. – Неужто вы и в самом деле думали, будто я вам поверю? Нет-нет, сударыня, вы не могли все забыть. И простить все не могли. Слишком много зла я вам сделал, чтобы вы могли вот так просто сменить гнев на милость.

– Зла, что вы мне сделали, – отвечала Бланш, – я больше не помню, да и не хочу вспоминать.

– Быть того не может! По вашим словам, все двадцать лет вы возносили душу к Небу… но что сталось с вашим сердцем?.. Вы все забыли – бросьте! Неужто вы не помните даже имени своего любовника – Тристана де Шан-д’Ивера?

– Тристан… – пробормотала Бланш. – О Боже, Боже мой, зачем вы произнесли это имя? Зачем было поминать его при мне?

– Он любил вас страстно, горячо, этот благородный кавалер, не так ли? – с убийственной насмешкой продолжал Антид. – Любил всеми силами своей нежной души. Да и вы сами любили его без памяти, невзирая на слово, данное другому. Такая любовь не угасает. Годы идут, а огонь не ослабевает. Вы так крепко любили Тристана, что любите его и посейчас! Таким душам, как у вас, не свойственна забывчивость.

В ответ Бланш лишь скорбно вздохнула.

Между тем Антид де Монтегю со все нарастающей обидой продолжал:

– А ведь это было так естественно – все, что когда-то произошло. Разве не был я достойным соперником Тристана де Шан-д’Ивера? Или он был моложе, красивее, благороднее и богаче меня? Почему вы поступили наперекор всему и предпочли его мне? Вы были обещаны мне, это так, что вам до меня! С таким мелкопоместным сеньорчиком, как граф Антид де Монтегю, владетель Замка Орла, слово легко взять обратно, и этим все сказано. Я сразу понял что к чему, уж поверьте. Но мне и в голову не могла прийти крамольная мысль навсегда разлучить Тристана де Шан-д’Ивера и Бланш де Миребель. Я всего лишь испытывал ваши чувства. И оставил себе радость, приятную и подлинную, воссоединить однажды два этих любящих сердца… в лучшем мире.

– В могиле! – подавленно прошептала узница.

– В жизни! – возразил сир де Монтегю.

– Да что вы говорите! – воскликнула Бланш, чувствуя, как у нее голова идет кругом. – Тристан мертв, и это вы его убили!

– Нет, – снова возразил Антид с безжалостно, – Тристан не умер. Убей я Тристана, месть моя была бы неполной и жалкой… Я придумал кое-что получше.

Бланш упала на колени и сложила руки, словно в мольбе. В словах господина Замка Орла она чувствовала некую тайну, мрачную и зловещую.

– Нет, Тристан не умер! – продолжал граф де Монтегю. – Внук убийцы барона де Водри, человек, укравший у меня невесту, стал моим узником… И вот уже двадцать лет льет слезы и терпит муки в каземате замка. Тристан здесь… Тристан рядом с вами!

– Мучитель! – в праведном исступлении воскликнула Бланш. – Вы обманываете меня! Ваши слова – неслыханная ложь, вы все придумали, чтобы вытянуть из меня всю душу!

– Значит, – спросил сир де Монтегю, – вы мне не верите?

– Нет, не верю!

– А если Тристан де Шан-д’Ивер предстанет перед вами прямо сейчас, тогда поверите? Поверите, когда увидите его, связанного по рукам и ногам, беспомощного, с кляпом во рту?.. Когда я скажу, что возвращаю ему девушку, которую я похитил юной, прекрасной и чистой, но возвращаю обесчещенной мною во время ночного кутежа, в обличьи ветхой старухи?.. Поверите, когда я оставлю вас наедине друг с другом в этой башне, которую будет пожирать огонь. Ведь я хочу отметить вашу новую помолвку с небывалой, поистине пламенной радостью и видеть, как Игольная башня обрушится на вас, когда я покину замок. Вы, Бланш де Миребель, поверите мне, если я скажу вам: «Вы умрете, и Тристан де Шан-д’Ивер умрет вместе с вами!»?

Антид де Монтегю смолк, желая услышать, что скажет Бланш.

Бланш не могла произнести в ответ ни слова. В полном отчаянии она думала об Эглантине и ломала руки, силясь подобрать слова в бессмысленной надежде разжалобить своего мучителя, но все слова замирали на ее губах, искривленных от нестерпимой боли.

Между тем звериное сердце Антида де Монтегю колотилось в порыве дикой радости. Месть его наконец свершилась вполне – так, как он мечтал! Он с наслаждением смаковал ее, воображая себе муки своей жертвы… Теперь он был счастлив!

И не стоит уверять нас, что такого не может быть: ибо мы представили вам сущее чудовище. Во имя торжества человечности мы бы и сами хотели, чтобы нас обвинили, и по справедливости, в том, что мы излишне сгущаем краски. Но, к сожалению, примеров тому немало как в прошлом, так и в настоящем. Кто такой Антид де Монтегю в сравнении с Тиберием и Нероном или маркизом де Садом и некоторыми злодеями из числа наших современников?..

В это самое время на лестнице послышались шаги.

– Слышите?.. – проговорил владетель Замка Орла. – Слышите? Неужто у вас не трепещет сердце? Неужто огонь любви и нажеды не жжет вам душу? Вот он идет, ваш жених, ваш долгожданный суженый… Тристан де Шан-д’Ивер собственной персоной.

– Вы не ошиблись, Антид де Монтегю, – ответил ему с порога низкий голос. – Это жених… суженый… мститель.

Сир де Монтегю вздрогнул и резко обернулся.

Прямо перед ним, со шпагами в руках, стояли барон Тристан и Рауль.

Бланш, внезапно оживившись, с радостным криком бросилась к своим спасителям, которых ей послал сам Бог.

– Кто вы такой? – спросил Антид де Монтегю, кладя руку на эфес шпаги.

– Тот, кого вы ждали, – отвечал Тристан, – барон де Шан-д’Ивер.

– Нет… – сдаленным голосом пробормотал Антид, – нет, нет! Не может быть!

– За двадцать лет мытарств я изменился, верно? Но приглядитесь ко мне внимательнее, сир де Монтегю, и признаете.

– Тогда, – вскричал Антид де Монтегю, кинувшись на Тристана со шпагой наголо, – тогда вы умрете!..

Но в следующий миг он наткнулся на острия шпаг отца и сына – и был принужден попятиться.

– Антид де Монтегю, – продолжал Тристан, – час возмездия для вас слишком запоздал, но наконец ваша судьба решилась. Дьявол бросает вас, а Господь осуждает… Теперь вы наш пленник.

– А не рано ли! – взревел Антид в неистовом порыве ярости. – Сперва возьмите меня, если сможете.

– Благородные люди не скрещивают клинки с разбойниками, – возразил барон, отразив выпады, которые сделал сеньор де Монтегю, и, ограничившись только этим, не стал нападать на него в ответ. Вместо этого он лишь воскликнул: – Горцы, сюда!

В комнату тотчас ворвались пять или шесть повстанцев. Они обступили Антида де Монтегю – и через минуту он был обезоружен и крепко связан.

Покончив с этим, горцы по сигналу Рауля вышли.

– Где Эглантина? – чуть слышно обратился к Бланш молодой человек.

– Здесь, – отвечала та.

– Антид де Монтегю видел ее?

– Нет.

– Выходит, она ничего не знает?

– Ничего.

– Ну и слава богу! – прошептал Рауль. – И пусть она никогда не узнает, что этот презренный негодяй ее отец.

– Вот видите, сеньор де Монтегю, – продолжал меж тем Тристан, покуда Антид весь кипел от злобы, пытаясь высвободиться из пут, – вот видите, я был прав, когда сказал, что вас осудил сам Господь. Вы в нашей власти – связаны по рукам и ногам, и, если я до сих пор не убил вас, как мог бы, то лишь потому, что не мне принадлежит право вас судить, обвинять и приговаривать к наказанию, против которого моя шпага, пронзи она вашу грудь, ровным счетом ничто!

– Возможно, роли еще поменяются, – возразил Антид. – Мое исчезновение вряд ли останется незамеченным, верные мне люди освободят меня, и уж тогда горе вам!

– Неужели вы настолько безрассудны, что все еще на это надеетесь? Замок Орла принадлежит отныне не вам, Антид де Монтегю, а горцам.

– Наглая ложь!

– Подойдите к окну и сами взгляните.

Пленник, которому путы все же позволяли двигаться, кое-как доковылял до узкого оконного проема.

Оттуда открывалось жуткое для графа зрелище.

В редком свете факелов, которые велел зажечь капитан, он увидел, что бой и вы самом деле уже закончился. Серые, зажатые с двух сторон отрядами Лакюзона и Варроза, бросились врассыпную, оставляя эспланаду, заваленную телами убитых. Солдаты бежали кто куда… Они бросались в ров прямо с крепостных стен и лезли вниз, отчаянно цепляясь за каменные выступы.

Лишь небольшой горстке из них, числом двадцать пять – тридцать человек, удалось с кровью пробиться сквозь ряды победителей и улизнуть по спущенным мостам.

Но горцы, с высоты эспланады и крепостных стен, добивали их из мушкетоа, как охотники зайцев в чистом поле.

Антид де Монтегю понял, что для него все кончено – раз и навсегда, и никакой надежды не осталось. Вот когда его обуял поистине дикий ужас: у него застучасли зубы, на лбу выступил холодный пот, все тело пронзила дрожь.

Будучи совсем недавно свирепым тигром, владетель Замка Орла вмиг превратился в жалкую, трусливую гиену.

– Ах, – воскликнул Тристан де Шан-д’Ивер, – теперь вы дрожите и вам страшно. Вы, недавно такой спесивый, такой грозный, сейчас согнулись под бременем раскаяния и страха, вы, сеньор изменник, отданный в наши руки карающим Господом!.. Вы взошли на высшую ступень злодейства, Антид де Монтегю! Вы прошли через убийство, надругательство, поджог, насилие и предательство!.. Оглянитесь вокруг и посмотрите, до каких высот бесчестья вы вознеслись!.. Вы убили отца этой благородной и несчастной женщины, а ей уготовили постыдную пытку, навязав свою гнусную страсть… Плодом вашей отвратительной старсти был младенец – девочка, которую вы отдали человеку, силой привезенному к вам – с завязанными глазами и с пистолетом у виска… Вы убили этого человека на площади Людовика XI, чтобы похоронить вместе с ним и свою тайну, ибо вы боялись, что рано или поздно вас разоблачат… Однако перед смертью Пьер Прост успел все рассказать капитану Лакюзону, он отдал ему таинственную вещицу, которую Бланш де Миребель успела передать врачу обездоленных, чтобы однажды тайна открылась, – тайна младенца, рожденного в ночь на 17 января 1620 года.

– Эта девочка умерла! – пробормотал сеньор де Монтегю.

– Эта девочка выжила! – возразил Тристан. – Она жива и знает вас. Она здесь, рядом со своей матерью. Ваша дочь – Эглантина!

– Она моя дочь?.. – в изумлении переспросил Антид де Монтегю.

– Вы позволили себе усомниться, не так ли? – продолжал барон. – В самом деле, кто может поверить, что очаровательная девушка с нежным, чистым взором, этот искренний, невинный ангел – дитя презренного негодяя, подлого хозяина Замка Орла? И тем не менее это правда. Иногда по воле Господа даже на отравленной нечистотами земле вырастают самые прекрасные, самые благоуханные цветы.

– Ах, – прошептал Антид, потрясенный до глубины души, – вот, стало быть, откуда этот странный голос, который взывал к ней в моем сердце… Вот, значит, почему я без гнева внимал ее надменным речам и упрекам, когда она, будучи у меня в руках, без всякого страха угрожала мне… Во мне говорил голос крови: это же моя дочь!.. Моя дочь… я нашел ее, и в такой-то час! О, Бог справедлив!.. Как же он справедлив!

– Да, Бог справедлив, – подхватил Тристан, – и не позволит, чтобы страшные признания омрачили чистые грезы нежной девушки. Эглантине никогда не придется краснеть за своего отца, потому что она никогда его не узнает. Вы хотели навсегда скрыть тайну ее рождения? Что ж, вам это удалось, сеньор де Монтегю – эта тайна умрет вместе с вами. Для людей Эглантина так и останется дочерью врача обездоленных и будет носить имя своего приемного отца до того самого дня, когда станет баронессой де Шан-д’Ивер.

Мертвенно-бледное лицо Антида де Монтегю побагровело, глаза налились кровью.

– Что вы сказали?.. – сдавленным голосом проговорил он. – Что вы сказали?

– Эглантина любит моего сына, а мой сын любит Эглантину.

– Вашего сына?! Он же сгорел в замке Шан-д’Иверов!.. И ваш род должен был оборваться на вас.

– Моего сына спасли из огня, и он стал достойным носителем великого имени, которое отныне возродит… Вот он, сеньор де Монтегю, посморите на него, как вы смотрите на его отца, и увидите, что у Рауля и Тристана не только одна душа, но и одно лицо.

– Ах, – вскричал граф, – не может быть!.. Не может быть! Шан-д’Иверы и Монтегю не могут породниться!.. Кровь Водри и Монтегю кипит от гнева!..

– Кровье Шан-д’Иверов очистит каплю грязной крови, что течет в венах Эглантины.

– Никогда… никогда! Уж лучше пусть она умрет. Я закричу, что она моя дочь и что ей пристало ненавидеть вас всех!

– Вы будете молчать, сеньор де Монтегю!

– Ни за что!

– Будете. Так надо. Я требую!

– Лучше убейте меня, но молчать я не стану.

Рауль сделал знак горцам, охранявшим лестницу.

Двое из них заткнули Антиду де Монтегю рот кляпом, и он, невнятно крича, принялся отчаянно вырываться из их рук, потом упал на пол и забился в страшных судорогах. Затем, мало-помалу презренный негодяй присмирел – и застыл в неподвижности, словно мертвый.

Однако, судя по прерывистому дыханию и злобно сверкавшим глазам, было ясно, что он жив.

Тристан де Шан-д’Ивер наступил ему на грудь.

– Бланш, – сказал он, – приведите Эглантину. Пришло время успокоить бедняжку.

Тут кто-то из горцев крикнул:

– Полковник с капитаном!

В комнату вошли Варроз и Лакюзон.

Тристан указал им на Антида де Монтегю, снова забившегося в ярости у его ног, и прибавил:

– Как видите, справедливость восторжествовала.

– Да, – отвечал Лакюзон, – и, клянусь, дело на этом не закончится, оно будет доведено до полного конца и послужит ярким и грозным примером для будущих предателей!

Потом он спрсил:

– А где Эглантина?

– Здесь, – ответил барон.

В самом деле, девушка, бледная как полотно, но очень счастливая, появилась в узком проеме двери на винтовую лестницу вместе с матерью, которая поддерживала ее, приобняв.

Девушка в порыве радости и сестринской нежности бросилась капитану на шею, потом склонила голову перед Раулем, и, когда он поцеловал ее в лоб, ее бледность вмиг исчезла.

– Дитя мое, – проговорил тогда Тристан дрожащим от волнения голосом, – ваша мать и я – мы оба согласны благословить ваш союз с моим сыном, Раулем де Шан-д’Ивером… Дочь врача обездоленных, двоюродная сестра капитана Лакюзона сделает честь семье, которая ее примет, сколь бы высоко ни было положение этой семьи.

И Тристан с Бланш, эти два мученика, наконец-то спасенные, возложили руки на склоненные головы Рауля и Эглантины.

Владетель Замка Орла, в отчаянии наблюдавший эту сцену, ревел, точно демон, поверженный мечом архангела Рафаила.

Тут Тристан как будто что-то вспомнил.

Он быстро огляделся кругом и заметил:

– Здесь не хватает еще кого-то…

– Кого же? – глухим голосом спросил капитан.

– Преподобного Маркиза.

Лакюзон отвернулся и смахнул со щеки слезу.

– Маркиз ждет нас в Гангоновой пещере, – сказал он.

Затем, отведя барона в сторонку, он шепнул ему:

– Маркиз мертв.

– Мертв? – переспросил потрясенный Тристан.

– Да, мертв, но пока никому ни слова. Пусть его смерть до поры останется в тайне. Такова последняя воля героя, которого больше нет…

Вслед за печальной новостью, которую Лакюзон сообщил барону, на несколько мгновений воцарилась тишина. Странное молчание капитана и барона горцы, свидетели происходящего, могли толковать каждый по-своему. Наконец их предводитель нарушил молчание.

– Рауль, – сказал он, обращаясь к молодому человеку, – возьмите себе в сопровождение пару сотен человек и отведите вашу невесту с ее матушкой в Гангонову пещеру.

– А вы разве не с нами, капитан?

– Я вас нагоню, чуть погодя.

– Но что еще здесь делать?

– Осталось совершить великий акт возмездия.

– Какой еще акт?

– Скоро все узнаете, а пока не спрашивайте… Ступайте же, Рауль, ступайте, брат…

– Людям из сопровождения взять с собой факелы?

– Факелы?.. – со зловещей улыбкой проговорил Лакюзон. – Это ни к чему. Они вам не понадобятся.

– Так ведь темно, хоть глаз выколи.

– Через несколько минут здесь будет светло как днем, обещаю.

Рауль удивленно воззрился на капитана.

По выражению его лица молодой человек, конечно, угадал скрытый смысл услышанного, потому что не стал больше ни о чем расспрашивать. Он молча вышел из комнаты и вскоре вместе с Бланш де Миребель и Эглантиной покинул башню, а потом и замок.

Лакюзон, Варроз и несколько человек горцев остались наедине с Антидом де Монтегю – связанный по рукам и ногам, с кляпом во рту, он неподвижно лежал на полу.

Вошел Железная Нога.

– Ну что? – спросил Лакюзон.

– Все готово, капитан, – ответил помощник.

– Все приказы исполнены?

– Все.

– Людей расставили по местам?

– Так точно, капитан.

– Отлично.

Лакюзон подал знак.

Горцы, несколько человек, подняли бывшего хозяина Замка Орла и, не трогая ни пут, которыми были стянуты его руки, ни кляпа, которым ему заткнули рот, развязали веревки только у него на ногах, чтобы он мог свободно идти.

Антида де Монтегю поставили между капитаном и полковником, а впереди и позади него встало по горцу, и, повинуясь тычку в спину, он под конвоем вышел из башни.

На эспланаде и земляной насыпи выстроились ровными рядами почти все горцы. Они встретили пленника криками ненависти. Было видно, как тут и там внутри замковых построек снуют люди – одни размахивают горящими факелами, а другие катят бочонки, стянутые железными обручами.

Лакюзон дал сигнал к отходу.

Повстанческое войско тотчас пришло в движение и плотными рядами покинуло эспланаду, после чего, перебравшись через мосты, партизаны взобрались на ближайшие вершины.

Капитан велел подвести Антида де Монтегю к выступу скалы, нависавшему над пропастью. Железная Нога с парой горцев удерживали его за концы веревок, которые стягивали ему кисти рук и локти.

Капитан поднес пальцы к губам – и раздался пронзительный свист, так часто вселявший ужас в души французов, шведов и серых.

В то же мгновение вокруг замковых построек заклубились, точно пар, облака белесого дыма, а через несколько мгновений дым сгустился и вскоре повалил из выбитых дверей и окон – замок, весь целиком, тотчас заволокло красновато-оранжевой дымкой, похожей на сернистые тучи, что вырываются из жерл Везувия и Этны во время мощных извержений.

Прошла еще пара минут – и теперь уже туман как будто разлился повсюду, а вслед за тем из него вырвались громадные, раздвоенные языки и гребни ярко-оранжевого пламени, взметнувшегося до самых крыш.

Первые отблески зарождавшегося пожара озарили Илайскую долину мерцающим светом, напоминавшим северное сияние.

Громоподобный гвалт, в который слились возгласы радости, разом вырвавшиеся из сотен глоток, приветствовал это бедствие, ставшее символом высшей кары.

А пленник лишь слабо стонал – кляп заглушал его надрывные крики.

– Антид де Монтегю, – обратился к нему Лакюзон, – вы подожгли стены замка де Шан-д’Иверов, и вот теперь мы подожгли стены Замка Орла. Возмездие свершилось…

Презренный негодяй, видя только в смерти избавление от нестерпимых мук, терзавших его, напряг все силы и попытлася было броситься к краю пропасти, зиявшей у него перед глазами. Но Железная Нога с подручными живо его усмирил, заставив встать на колени.

– Граф де Монтегю, – продолжал капитан, – даже не пытайтесь умереть так скоро! Вы будете ждать той минуты, когда вас передадут в руки палача, который ждет вас в Доле… Лучше посмотрите, сеньор, как пылает Игольная башня! Я же обещал Раулю де Шан-д’Иверу, Бланш де Миребель и Эглантине осветить им путь ярким светочем! И, как видите, слов на ветер не бросаю.

Потом, после короткой паузы, во время которой Антид извивался и дергался в своих путах, точно змея на раскаленных угольях, Лакюзон заговорил снова:

– Вот-вот, пускай же рухнет эта твердыня, дабы не случилось ей увековечить ни имя изменника, ни память о нем! Завтра даже случайный путник будет тщетно искать глазами стены, венчающие эту скалу, где еще недавно стоял Замок Орла…

Между тем замок уже превратился в один гигантский костер и гора, увенчанная им, походила на громадный вулкан во время сильнейшего извержения. Небо от горизонта до горизонта будто окрасилось кровью. Еще никогда прежде испуганным взорам людей не открывалось столь ужасающее зрелище!

И вдруг картина разом изменилась.

Небо словно разверзлось, прожженное ураганом пламени, взметнувшегося ослепительно сверкающими фонтанами с земли. Тут же раздался грохот, в сравнении с которым громовые раскаты или пушечные выстрелы показались бы жалкими ударами.

Вслед за тем непроглядная тьма озарилась ярким, искрящимся светом.

Огонь подобрался к бочонкам с порохом, хранившимся в арсенале Антида де Монтегю, и тем, что горцы заложили под своды замковых построек.

От Замка Орла не осталось и следа!..

Капитан отдал приказ – и войско неспешно и молча двинулось вниз к долине, уводя с собой пленника, окруженного железным кольцом из люжины горцев с обнаженными шпагами.

Лакюзон с Варрозом, оставшись вдвоем, замыкали шествие.

Им обоим предстояло исполнить скорбный и священный долг…

Им предстояло исполнить последнюю волю умирающего Маркиза…

Им предстояло выкопать в Шан-Сарразене могилу, где должны были упокоиться останки легендарного священника-воина…

И с этой печальной задачей им надлежало справиться вдвоем, памятуя о том, что напоследок прошептали слабеющие уста мученика свободы: «И пусть могила моя сохранит тайну красной мантии…»

Через час после того, как померкли последние отсветы пожара в замке Орла и вновь воцарилась кромешная тьма, два человека опустились на землю рядом с мертвым телом под естественным сводом маленькой пещеры, расположенной при входе в Илайскую долину.

Это были Варроз и Лакюзон. Они сидели у тела преподобного Маркиза.

По испещренным морщинами щекам старика и обветренному лицу молодого человекаа ручьями текли слезы.

Полковник сжимал в дрожащих от волнения ладонях холодную руку священника-воина, и губы его шептали бессвязные слова, исходившие из его истерзанной души.

– Вот так… – твердил он, – вот так, ты первым ушел, старый мой, дорогой друг, храбрый и верный товарищ юности моей и зрелости… Господь призвал тебя к себе… Я не вправе жаловаться, но почему он оставил меня на этой земле, если тебя здесь больше нет… Мы выросли вместе с тобой и по жизни шли бок о бок… Вместе сражались под одним знаменем и за одно дело – так почему же мы не умерли вместе? О брат мой, о друг мой, я прощаю тебя за то, что ты опередил меня, только потому, что знаю – скоро мы с тобой снова будем вместе…

И Варроз прижал холодную, безжизненную руку друга к своему лбу, к губам и сердцу.

Лакюзон тоже страдал глубоко, хоть и безмолвно. Он не проронил ни одной жалобы и даже не думал утирать слез; его взгляд, безжизненный, пустой, был устремлен в сторону окутанной мраком долины, однако разглядеть что-либо в этом мраке он даже не пытался.

В мыслях своих Лакюзон жалел не просто человека, а предводителя сторонников великого дела. Он осознавал всю серьезность утраты, которую понесла их Родина, и страдал не просто как друг, но и как гражданин Франш-Конте.

В троице предводителей горских повстанцев преподобного Маркиза не случайно называли Святым Духом. Маркиз был душой и мозгом войны за независимость, и Лакюзон это прекрасно понимал. Никто лучше Маркиза не мог придумать общий план военной операции, продумав его вместе с тем до мелочей. Даже сам капитан не обладал такой широтой взглядов и глубиной суждений. В этом Маркиз мог стать соперником самому Ришелье. Благочестие же и сила духа окружали священника-война ореолом святости и привлекали к нему простых людей.

Что же теперь станется с повстанческим движением горцев, которое вел за собой, словно добрый пастырь, преподобный Маркиз? Кем заменить его, если враг снова вторгнется на свободные земли Франш-Конте?..

Капитан задавал себе эти вопросы, а ответов на них, к своему глубочайшему сожалению, не находил… Он поник головой под бременем тяжкой ответственности, которая отныне целиком ложилась на него одного, потому что Варроз, как нам известно, был скорее исполнительной рукой, чем разумом, готовым дать нужный совет…

Внезапное появление во мраке человеческой фигуры вывело капитана из тяжелых раздумий, а Варроза из состояния горького отчаяния.

– Стой! Кто идет? – спросил Лакюзон, хватаясь за пистолеты.

– Это я, капитан, я, Гарба, – послышался в ответ голос ординарца.

– Нашел, что нужно?

– Да, капитан, даже больше того. Вы просили носилки, а я раздобыл телегу.

– Где?

– На илайской мельнице.

– Ты там никого не переполошил?

– Нет, капитан. Телега стояла под навесом… я умыкнул ее без лишнего шума. Завтра верну обратно.

– Где же ты ее оставил?

– На дороге, в двух шагах отсюда.

– Ладно…

Лакюзон и Гарба завернули тело священника в плащ и в сопровождении Варроза, все рыдавшего, как мальчишка, понесли к телеге, на которую его и возложили. Ординарец взялся за оглобли, а капитан с полковником встали по бокам телеги, и этот необычное траурное шествие двинулось в сторону Шан-Сарразена.

«За Мексской башней, – согласно господину Луи Жуссерандо, у которого мы позаимствовали этот отрывок, – в одном лье от Оржеле и чуть вверх по течению от Пильского моста, река Эн, несущая свои воды меж двух горных вершин, делает излучину, образуя на правом берегу полуостров. По очень древней легенде, в эпоху сарацинского вторжения, при Карле Мартелле[157], сарацины стояли там лагерем».

В легенду эту можно поверить хотя бы потому, что полуостров похож на настоящую крепость, огражденную со стороны долины остроконечными скалами, громоздящимися на отвесном горном склоне, что спускается прямо к реке. Даже сегодня там различимы руины старинных крепостных сооружений, отделявших полуостров от долины и защищавших подходы к ней с этой стороны. Как бы то ни было, местные крестьяне спокон веку называли это место Шан-Сарразеном[158], и такое название сохранилось до наших дней.

Шан-Сарразен издревле слыл проклятым местом в здешних горах. Оно и понятно: прошли века, а ни один человек так и не осмеливался ступить в его пределы, не говоря уже о том, чтобы проникнуть в глубь кустарниковых зарослей, которыми сплошь поросло это место. То, как поговаривали, было пристанище сатаны, место сбора всех злых духов и всех местных чудищ.

В то время, когда происходили события нашей истории, суеверия в душах жителей Франш-Конте еще были крепки. Страх, который внушал Шан-Сарразен, откуда, по слухам, Князь тьмы еженощно выпускал легионы призраков, не давал людям даже подступиться к этому месту. И кто знает, быть может, эти суеверные страхи и побудили Маркиза назначить Шан-Сарразен местом своего упокоения? Может, он заблаговременно знал, что никто не отважится искать в таком месте тайну красной мантии?..

Было около двух часов ночи, когда Лакюзон, Вароз и Гарба двинулись в путь с бесценными останками, вверенными их заботам.

Стояла глубокая ночь, небо было черное-черное, и только время от времени луна показывалась на короткие мгновения из-за туч, а потом снова скрывалась за облачной завесой.

Вынужденный скрыть смерть Маркиза от горцев, капитан отказался от сопровождения, однако к завтрашнему дню нужно было придумать благовидный предлог, чтобы объяснить отсутствие священника. Лакюзон уже подумывал, не пустить ли слух, будто Маркиз отбыл ко французскому двору, чтобы обсудить условия мира с самим королем.

Хотя такой предлог может показаться нашим читателям несколько наивным, добрые, простодушные франш-контийцы поверили бы этому запросто и безусловно.

От подножия скал, на которых громоздился Замок Орла, до Шан-Сарразена было не больше трех лье, к тому же капитан, чтобы избежать случайных встреч, решил идти по прямой – по открытому полю, минуя большую дорогу и проторенные тропы.

Так, наша троица оставила позади деревушку Терия и сделала крюк, обойдя другую – Птит-Шьет; потом друзья подошли полями к склонам Франейской долины и двинулись дальше вдоль них, оставив вверху Шатель-де-Жукс.

Пока все шло благополучно, однако впереди их ожидало серьезное препятствие: наших ночных путников отделяла от Шан-Сарразена река, быстрая и глубокая. Как же переправиться через нее?..

Варроз предложил взять вправо – выбраться на сен-клодскую дорогу и переправиться через Эн по Пильскому мосту. В этот неурочный час вряд ли кто-то повстречался им в пути.

Лакюзон решил согласиться с полковником – и трое друзей выкатили телегу на сен-клодскую дорогу.

Они уже были почти в четверти лье от Пильского моста, как вдруг Гарба остановился.

– Что случилось? – спросил Лакюзон.

– Вы ничего не слышите, капитан? – прошептал ординарец.

Лакюзон прислушался.

– Нет, – сказал он вслед за тем.

– Напрягите же слух…

Лакюзон опустился на колени и припал ухом к земле, на дороге.

Он расслышал быстрые шаги, пока еще далекие, то довольно четкие.

– Верно, – отозвался он, поднявшись, – за нами идут какие-то люди.

– И их много… – прибавил Гарба, прислушиваясь в свою очередь, – по меньшей мере человек двадцать пять – тридцать.

– И… – продолжал Лакюзон, – они не идут, а бегут.

– Значит, за нами гонятся, – заметил Варроз.

– Точно. Но кто? Не может быть, чтобы кто-то знал или догадывался, кто мы такие.

– Сдается мне, капитан, – предположил Гарба, – это та самая шайка серых, которых мы выкурили из Замка Орла… вот они и кинулись, куда глаза глядят.

– Может, и так. Надо бы от них оторваться – давайте поспешим! И, как только перевалим через мост, свернем с дороги.

Гарба собрался с силами и еще быстрее потащил телегу вверх по довольно крутому склону, вершину которого венчал Пильский мост.

Там ординарец, запыхавшись, на миг остановился.

Между тем топот приближался. Очевидно, это была организованная погоня, и беглецы, пока взбирались вверх по склону, потеряли много времени.

– Нас выдал скрип телеги… – прошептал Гарба.

– Что же делать? – спросил Варроз.

– Первым делом надо бросить телегу – она слишком тяжелая и только мешате нам. А тело захватим с собой и спрячемся в лесу вон там, слева от дороги, – может, нас не заметят, – ответил капитан.

С этими словами он взвалил тело Маркиза себе на плечи и бросился в лес, покрывавший горный склон до самой реки. Варроз последовал за ним.

А Гарба, прежде чем побежать за товарищами, толкнул телегу вперед. Она с огромной скоростью скатилась вниз и разбилась о парапет моста.

Не прошло и пяти минут, как трое наших друзей, затаившихся за скалой на краю дороги, увидели, что мимо них стремглав пронеслись преследователи, принявшие их, должно быть, за припозднившихся крестьян, которых можно запросто обобрать и неплохо поживиться.

Это и правда были серые, числом тридцать человек.

Выскочив на Пильский мост, они ненадолго остановились возле разбитой телеги. Но после короткой заминки кинулись все так же бегом дальше. И скоро перевалили через мост.

– Влево!.. Только влево! – сказал Лакюзон. – И поживей! Здесь больше нельзя оставаться – слишком опасно. Эти головорезы того и гляди вернутся и тогда уж точно нас найдут. Давайте к реке! Попробуем отыскать брод или переправимся через реку вплавь. А там до места уже рукой подать… Когда покончим с нашим скорбным делом, ради которого мы оказались здесь, скоротаем остаток ночи в гроте там же, у реки, чуть ниже Шан-Сарразена…

Трое друзей проскользнули в заросли, стараясь не шуметь: они осторожно раздвигали ветки, прокладывая себе узкий проход скозь молодые деревца и колючие кустарники.

Они уже подбирались к лесной опушке, и до реки им оставалось преодолеть открытое пространство шириной сто пятьдесят – двести футов. Прямо напротив виднелся полуостров, где и располагался Шан-Сарразен, возвышавшийся на отвесном склоне каменной громады, похожей на те, что обрамляют берега Ла-Манша от Гавра до Трепора, захватывая Этрета, Фекан и Дьепп.

По ту сторону реки их ждало спасение.

Выбравшись на лесную опушку, трое беглецов остановились, чтобы попытаться предугадать действия серых, гнавшихся за ними по пятам.

Между тем серые, опрометью взобравшись на вершину холма, тоже остановились и стали прислушиваться. Удивленные тем, что впереди на дороге ничего не слышно, они повернули обратно и разбежались в разные стороны, как гончие псы в поисках потерянного следа. Походя то один из них, то другой припадал ухом к земле, держась все время настороже.

Лакюзон, Варроз и Гарбо, верно, выдали себя, шумя, пусть едва слышно, пока продирались через заросли. Одним словом, серые смекнули, что беглецы, за которыми они гнались, могли укрыться только в лесу слева от дороги. И тогда преследователям пришло в голову разделиться на три группы: одни остались на дороге, откуда просматривалась вся долина, другие кинулись в лес, а третьи наконец принялись шарить вдоль берега реки.

– Нам больше ничего не остается, – сказал тогда Лакюзон, – кроме как не колеблясь проскочить через открытое поле и переплыть реку. Она широкая и глубокая, и если они никудышные пловцы, то не посмеют преследовать нас дальше. Так что давайте не мешкая и без оглядки вон к тем скалам. Думаю, про грот они ничего не знают, а если и наткунтся на него, что ж, тогда нам придется за себя постоять. У вас есть с собой порох и пули, полковник?

– Да, – ответил Варроз.

– А у тебя, Гарба?

– И у меня, капитан.

– Хорошо, надо засунуть пороховницы за галуны шляп, а пистолеты повесим себе на шею – и бегом марш!..

Лакюзон подал им пример. Не выпуская из рук тело Маркиза, он первым выскочил на открытое пространство – двое друзей тут же последовали за ним, – и, в несколько рывков добежав до реки, мигом нырнул в воду.

Шум и топот во время этой перебежки привлекли внимание серых, и те стали громко окликать друг друга и кричать:

– Вот они!.. Вот они!

В то же время они открыли огонь из мушкетов, стараясь целиться в сторону беглецов, но паля наудачу.

Ни одна пуля, к счастью, не попала в цель, хотя вспышки разрывавшихся патронов тут же осветили троих героев, изо всех сил боровшихся с течением реки.

Вслед за первым залпом грянул второй, уже более точный, и пули угодили в воду, взметнув фонтанчики брызг совсем рядом с Лакюзоном.

– Смелей! – бросил тот. – Еще пара гребков, и мы на другом берегу…

И трое пловцов принялись грести с удвоенной силой.

Раздался одиночный выстрел.

– Ах! – вскрикнул Варроз.

Вслед за тем старик, повернувшись кругом, хлопнул обеими руками по воде.

– Что с вами? – живо откликнулся Лакюзон.

– Держи меня, – пробормотал Варроз, – держи… кажется, меня зацепило.

Пуля попала ему в левое плечо.

Гарба, державшийся справа от полковника, тут же подплыл к нему.

– Обопритесь на меня, – сказал он, – мы дотянем…

Серые услышали крик полковника.

Трое из них кинулись в воду, и остальные наверняка последовали бы за ними, но кто-то из оставшихся на берегу, должно быть, главарь, остановил их, сказав:

– Зачем? Бежим к мосту, а после обшарим другой берег. У них раненый – куда им деваться…

И серые живо удалились.

Тем временем беглецы перебрались на другой берег.

– Вам больно, полковник? – спросил Лакюзон.

– Не то слово! Пуля застряла в плече.

– Передохнем немного.

– Нет-нет, мне хватит сил дотянуть до грота. Идем…

– Сперва надо избавиться от головорезов, которые дышат нам в затылок, а то они наведут на нас остальных… Так что, пока их мало, справимся с ними запросто.

– Ладно, – согласился Варроз, вынимая шпагу.

Лакюзон уложил тело Пьера Маркиза на землю и спрятался за ивой. Полковник и Гарба сделали то же самое… и не успели серые выбраться из воды, как наши друзья разом набросились на них.

Трое головорезов тут же рухнули наземь – и больше не встали. Двое из них были убиты, а третий – смертельно ранен.

– Теперь, полковник, – продолжал Лакюзон, – в грот, да поскорей!

XXXII. Грот

Варроз, едва держась на ногах, собрался с духом и оперся на Гарба, пока Лакюзон взваливал себе на плечи свой груз, и, продираясь сквозь мрак, они втроем двинулись к скалам, где располагался грот.

Покуда они вот так отступали, серые переправились через реку по Пильскому мосту и бросились дальше вдоль берега.

Подойдя к тому месту, где думали встретить своих товарищей, они принялись их звать.

И в ответ услышали стон.

Пошарив впотьмах, они наткнулись на двоих убитых, а потом на третьего – он, приподнявшись из последних сил, прошептал:

– Варроз… это Варроз…

– Что ты сказал? – воскликнул главарь. – С ними Варроз?

– Да.

– А ты почем знаешь?

– Они назвали его полковником, а еще помянули какой-то грот…

С этими словами серый повалился навзничь – и отдал душу дьяволу.

– Этого просто быть не может, – продолжал меж тем главарь. – Как Варроз мог оказаться здесь, да еще в такой час, да без охраны? И про какой такой грот они говорили?..

– Ну да, – заметил кто-то из его подручных, – грот действительно есть, я знаю. Он дальше, в скалах, под Шан-Сарразеном… лакюзоновы коники там часто прячутся.

– Но тогда… – спохватился главарь, напряженно шевеля мозгами, – тогда, ежели один из них Варроз, двое других наверняка Лакюзон собственной персоной и Маркиз… А коли так, нам здорово подфартило! Один из них ранен… их трое, а нас двадцать семь… мы сладим с ними в два счета. Но сперва поищем грот.

И серые тоже бросились к скалам.

Грот, где Варроз, Лакюзон и Гарба думали укрыться, – в Юрских горах он и по сей день известен как Варрозова пещера – располагался в семидесяти-восьмидесяти футах над рекой, вровень с серединой скалы, на которой стоял Шан-Сарразен. Добраться туда можно было по довольно крутой тропинке, едва проторенной козами да пастухами, к тому же местами она пролегала сквозь заросли кустарника, а местами была завалена камнями, обвалившимися сверху.

Вход в грот был узкий и низкий – от силы пятнадцать или двадцать футов в ширину. Онвел в высокую и просторную сводчатую залу, за которой располагался узкий проход во вторую пещеру, тупиковую.

По слухам, когда-то в скале был проход и вел он прямиком в Шан-Сарразен. Но громадная каменная глыба, оторвавшаяся от свода, – сдвинуть ее с места не смогла бы и сотня человек, реши они разом взяться за дело, – напрочь завалила этот проход, если, конечно, он там был на самом деле.

Даже днем, когда все видно, как на ладони, и ничто не мешает подъему, было трудно, скажем прямо, добраться до грота. А посему судите сами, каково пришлось трем нашим друзьям, тем более что один из них нес на плечах тяжесть, а другой был ранен и страдал от невыносимой боли.

Однако, как верно подмечено, твердая воля способна и горы свернуть – и Лакюзон, Варроз и Гарба добрались-таки до заветного грота, ни единым звуком не выдав себя серым, которые шли за ними по пятам.

Что верно, то верно, горцы из повстанческих отрядов не раз прятались ночами в обеих сводчатых камерах грота. Они оставили там кучу соломы. Горба собрал эту солому и соорудил из нее некое подобие ложа, чтобы уложить Варроза.

– Ну как, полковник, вам лучше? – спросил Лакюзон.

– Нет, сынок, страдания мои безмерны, я потерял много крови, и силы оставляют меня… я уже не жилец.

– Во имя неба, полковник, не говорите так!

– Отчего же, коли так оно и есть. Я просил Бога соединить меня с Маркизом, и он, похоже, внял моей мольбе, так что, наверно, придется тебе, бедный мой Жан-Клод, похоронить нас обоих, священника и меня, в одной могиле. Только вот хотел я умереть как солдат, в честном бою, а не в стычке с разбойниками, затравленный, как лис.

– Вы огорчаете меня, полковник. Не смейте думать о смерти! Вы будете жить.

– А я думаю иначе, сынок. Будь сейчас светло как днем, ты бы сам увидел: кровь льет из меня ручьем…

– Мы остановим ее.

– Как?

– Я чем-нибудь зажму вашу рану, перебинтую…

– К чему все это?

Не обращая внимания на полное безразличие Варроза к собственной жизни, капитан оторвал несколько клочьев от своей одежды и как мог зажал страшную рану старика.

Но пуля, раздробив ему плечо, как видно, пробила и артерию – и кровотечение, хоть его и удавалось остановить ненадолго, возобновлялось опять, и повязки снова и снова быстро пропитывались кровью.

Лакюзон, потеряв всякую надежду, в отчаянии уронил голову на грудь и прошептал:

– Боже, сжалься же над нами!

– Как видишь, надежда уходит, бедный мой сын, – проговорил Варроз, – и жить мне осталось до тех пор, пока из дряхлой моей плоти не вытекут последние капли крови. А после, когда вены мои иссохнут, я вверю свою душу Богу, милосердному и грозному, ибо только он один решает исход боя, а я всегда старался служить ему верой и правдой, как добрый христианин… Надеюсь, он откроет мне врата рая своего без лишних вопросов… Я верю… Да и потом, преподобный Маркиз уже там, наверху, по правую руку от небесного престола… уж он-то, верно, замолвит за меня слово, не оставит одного… Ведь сам понимаешь, негоже полковнику Варрозу, Варрозу Франш-Контийскому, идти в ад, чтобы снова встретить этих шведов и серых, а вдобавок Антида де Монтегю, ведь скоро и он будет там… Нет-нет, этому не бывать!.. Так что сделай, как я, сынок, успокой свою душу… Преподобный умер, и я умру, а придет срок, может, очень скоро, умрешь и ты.

Лакюзон плакал.

Он стоял на коленях возле полковника, и губы его едва слышно бормотали:

– Сразу двое… двое за одну ночь. О Господи, за что ты наказываешь нас так жестоко и так поспешно!..

Между тем Варроз продолжал:

– Мне уже не больно… плечо немеет, и рану я больше не чувствую. Только вот спать хочется… я посплю. И это будет последний мой сон, сынок.

– Отец мой… – воскликнул капитан исполненным муки голосом, – отец мой, благословите же меня!

– Ляг рядом со мной на солому и положи мою правую руку себе на лоб. Я хочу так уснуть, и пусть мое благословение витает над тобой, даже когда я буду спать уже вечным сном.

Лакюзон повиновался – полковник как будто забылся сном. С губ его срывался лишь слабый, глухой стон – в такт вдохам обессилевшей груди.

Гарба, держась за рукоятки пистолетов, которые он только что перезарядил, расположился в первой камере грота. Он сидел, привалившись спиной к скальной стене и не сводил глаз с узкого прохода, что вел наружу.

XXXIII. Гомеровский герой

Прошел час или около того.

Луна, быстро спускаясь за горизонт, в конце концов разорвала плотную пелену облаков, затянувшую небо от края до края, и бледное ее сияние упало на площадку перед входом в грот. В бледном лунном свете тьма снаружи казалась еще более непроглядной, чем мрак в чреве грота.

Вдруг ординарец вздрогнул.

Ему послышался слабый шорох, как будто по склону скатился камешек.

«О-о… – пробормотал Гарба, – что бы это могло быть? Может, заяц пробежал или птица ночная крылом за что-то задела, а может, и какой человек…»

В положении наших героев, понятно, это было вопросом жизни и смерти.

Гарба приподнялся и, силясь не дышать и унять учащенно забившееся сердце, прислушался.

Через мгновение шорох повторился.

Где-то совсем рядом с гротом зашевелились кусты.

«Плохо дело, – подумал ординарец, – это может быть только человек, а человек в такое время означает враг…»

Прошло еще несколько секунд.

Гарба снова затаил дыхание.

Внезапно в лунном свете промелькнула смутная тень.

Снаружи, у входа, кто-то замер на месте…

Потом тень наклонилась, снова выпрямилась и почти сразу же исчезла.

В то же время послышался окрик:

– Эй, ребята, сюда! Они у нас в руках! Вот он, вход в их логово.

– Тревога, капитан! – живо выкрикнул Гарба. – Нас обнаружили.

– Я все слышал, – ответил Лакюзон, – а выжидал потому, что не хотел будить полковника.

– Эх, – проговорил тогда угасающим голосом полковник, – я не сплю и пока еще жив… Надеюсь, сон жизни скоро закончится и я умру как солдат… Помоги же мне встать, сынок, и дай мою шпагу.

Поддерживаемый Лакюзоном, наш герой поднялся сперва на колени, потом встал на ослабшие ноги и, опираясь на свою добрую, крепкую шпагу, стал ждать.

Снаружи послышались шаги и голоса – они становились все ближе.

Серые были совсем рядом.

Вскоре синеватые просветы на небе снова скрыло тенью, на сей раз более плотной.

Серые заняли весь проход.

– Ах ты, дьявол! – воскликнул один из них. – Да тут черно, как в печке! И впрямь вход в преисподнюю!.. Запалите-ка ветки, чтоб виднее было…

Совет был правильный – его исполнили незамедлительно. Ветки, сорванные с самшитовых кустов, что росли в расщелинах меж камней, занялись трескучим пламенем – и вход в грот ярко осветился.

В то же самое время серые, несколько человек, согнувшись, заглянули внутрь.

Гарба только этого и ждал.

Он разом разрядил оба пистолета.

Двое серых упали. Остальные отпрянули, взвыв от страха и ярости.

Гарба уступил место капитану, готовому стрелять в любое мгновение, а сам принялся перезаряжать свои пистолеты.

Не усепл он покончить с этим делом, как серые снова пошли на приступ. Наши герои дали залп из четырех пистолетов – на земле остались лежать четыре трупа.

– Перезаряжаемся! – скомандовал Лакюзон. – Да поживей!

Оторопев от оказанного им «горячего» приема, осаждающие больше не смели высунуть нос. Укрывшись на склоне горы, чуть ниже входа в грот, они открыли непрерывную пальбу из мушкетов, целя в зияющий впереди проем. Но их пули, все как одна, угодили в свод, не задев трех наших героев.

Обескураженные промашкой, серые прекратили стрельбу.

Какое-то время они, похоже, совещались, потом послышался голос их главаря:

– Сдавайся, Варроз, и сохранишь себе жизнь!

– Нет, черт возьми, не сдамся[159]!

После недолгого молчания снова послышался окрик главаря:

– Если не сложишь оружие, мы перебьем вас всех до последнего, и живым тебе не уйти! Так что сдавайся.

И Варроз отвечал все так же:

– Нет, черт возьми, не сдамся!

Взбешенные потерей своих, серые и впрямь были настроены расправиться раз и навсегда с тремя нашими друзьями, один из которых был ранен. Только теперь они изменили тактику.

Они вскинули тела убитых товарищей – наподобие щитов и, прячась за них, ринулись в проход, который вел в переднюю камеру.

Их расчет был точен – пули Лакюзона и Гарба не могли пробить защиту из человеческой плоти. И через какое-то время в пещерном мраке, освещенном лишь зыбкими отблесками горящих снаружи веток, завязалась ожесточенная рукопашная схватка.

Серых было шестеро.

А наших друзей – только двое: Варроз был при смерти.

И тут произошло нечто необыкновенное – почти чудо.

Обессиленный полковник, с перебитым плечом, совсем обескровленный, на едва держась на ногах, вдруг с невероятным усилием воли, души и нервов решительно двинулся к противникам, схлестнувшимся не на жизнь, а на смерть, поднял свою тяжелую шпагу и дважды рубанул ею сверху вниз.

Двое серых тут же рухнули наземь – головы у обоих были рассечены пополам. Остальные при виде такого развернулись и бросились наутек.

– О Господь всемилостивый, – проговорил Варроз, поднося к губам крестообразный эфес шпаги, – слава тебе! Теперь можно и умереть…

Старый солдат припал на одно колено, затем, не выпуская шпагу из руки, медленно осел на землю.

Господь внял его последней просьбе – он умер в бою.

– Отец мой, – воскликнул Лакюзон, – подождите! Мы скоро будем с вами!..

– Думаете, они вернутся, капитан? – спросил Гарба.

– Да, именно так я и думаю. Их осталось еще человек двадцать, а нас только двое, так что последний наш час, похоже, пробил. Нам конец. Разве что продадим нашу жизнь подороже. Раз нам суждено умереть, пускай умрут и они.

– Но как вы себе это представляете, капитан? У нас осталось всего четыре выстрела.

– Есть у меня один план…

– Какой?

– Скоро увидишь. Дай-ка мне пороховницу полковника и свою…

– Вот, держите.

Лакюзон повел Гарба во вторую камеру грота.

Как мы уже говорили, дальний проход позади нее завалило гранитной глыбой, а он, по слухам, вел под землей прямиком к Шан-Сарразену.

Капитан отвинтил крышки у пороховниц и подсунул обе под гранитную глыбу. А затем опорожнил свою, сделав на земле пороховую дорожку, и с пистолетом в руке стал ждать.

– О-о! – удивился Гарба. – Понимаю, капитан, вы задумали нас подорвать.

– А заодно и их. Ну, как тебе мой план, Гарба?

– Замечательный план. Думаю, полковник с преподобным Маркизом порадуются там, на Небесах.

– А тебе не жаль умирать таким молодым, бедный мой Гарба?

– Нисколько, капитан. Сами посудите, умереть с вами заодно, да еще от вашей руки, – ведь вы же собственноручно подпалите порох? – большего счастья для бедного ординарца-горниста и быть не может! Сегодня, завтра, днем раньше, днем позже… как ни крути, а все едино придется покинуть этот свет. И уж лучше сделать это так, в славной компании.

– Ну что ж, друг мой, тогда давай обнимемся.

– Эх, капитан, со всей душой!..

– А теперь помолимся Богу и подготовимся…

Прошло пять минут.

Не было слышно ни единого шороха – ничто не шелохнулось у входа в грот.

– Капитан, – заметил тут Гарба, – интересно, что там удумали эти разбойники?.. Честно сказать, меня одолевают сомнения. Может, покончить со всем разом, а то уж больно невмоготу ждать?..

И с героической беспечностью Гарба затянул свою песенку, послужившую сигналом Лакюзону и Раулю де Шан-д’Иверу в ту ночь, у крепостных стен Сен-Клода:

Граф Жан, уж час заветный наступает,
Уж солнце горизонт ласкает,
И колокол как будто бы рыдает,
Уж соловей в листве знай распевает,
И розы цвет благоухает
В долине, где поступь моя затихает.
Ищу тебя я тщетно во мгле.
Граф Жан, я здесь, приди же ко мне!..
Не успел Гарба допеть, как внезапная возня у входа в пещеру подсказала молодым людям, что головорезы снова зашевелились.

– Отлично! – прошептал Гарба. – Наконец-то они решились. Лучше поздно, чем никогда.

Меж тем серые, один за другим, ползком, как ужи, прокрались в переднюю камеру.

Там они разом вскочили на ноги и, не подозревая о существовании другой камеры, с громкими криками бросились на гранитные стены, рубя шпагами воздух.

– Время пришло, – сказал Лакюзон. – И да примет нас Господь!

С этими словами он приложил дуло пистолета к пороховой дорожке и спустил курок.

Раздался глухой, но мощный взрыв. Гранитная глыба подскочила, точно сухой лист, поднятый ветром, – гора содрогнулась до самых глубин своего подземного чрева. Свод грота раскололся пополам. И с оглушительным грохотом обрушился на первую камеру, завалив серых каменными обломками. Над второй камерой свод остался на месте, незыблемый, как арка собора.

Когда землетрясение прекратилось и дым вперемешку с пылью рассеялся, Лакюзон и Гарба, изумленные и даже испуганные тем, что все еще живы, разглядели в лунном свете, проникавшем в разверзшийся пролом гранитного свода, ступени длинной лестницы, тянувшейся вверх – до самого Шан-Сарразена.

Они были спасены – и свободны!..

– Право слово, капитан, – воскликнул Гарба, – мы вернулись с того света!.. Думаю, еще никто не мог бы похвастать, что видел то, что видели мы!..

XXXIV. Человеческое правосудие

Нужно ли здесь что-то объяснять?.. Как бы то ни было, мы это сделаем – на всякий случай.

От взрыва, сместившего, как мы уже говорили, гранитную глыбу, открылся давным-давно заваленный проход на лестницу, которую когда-то вырубили сарацины. С этой титанической работой они справились отлично, а целью их трудов было проделать потайной ход из крепости прямо к реке, чтобы доставлять по нему провиант и воду.

Лакюзон, пробравшись во вторую камеру, перенес туда и тело Маркиза.

А тело Варроза так и осталось погребенным под грудой камней, словно Провидению было угодно уготовить этому последнему отпрыску рода титанов гробницу величиной с гору.

– Раз Господь оставил нас в живых, – проговорил Лакюзон, – значит, мы ему еще нужны. Закончим же начатое!..

Подхватив на пару мертвое тело священника, капитан и Гарба первыми за многие столетия после постройки лестницы двинулись вверх по ее крутым ступеням навстречу свету.

Когда они добрались до Шан-Сарразена, Лакюзон сказал:

– Давай копать могилу.

И они вдвоем принялись вырубать землю шпагами и потом выгребать ее руками.

Спустя два чаоса, когда после безмолвных усилий работа подошла к концу и достаточно глубокая могила была вырыта, они опустили тело священника в эту холодную усыпальницу. Затем они засыпали могилу, а сверху присыпали ее булыжниками, мхом и лишайником, чтобы скрыть все следы того, что здесь произошло.

После Лакюзон опустился на колени – и с его губ сорвался крик, исходивший из самого сердца:

– Христос, сын Господа всемогущего, ты, один из Троицы, правящей в Царствии небесном, принес себя в жертву, придя на землю, и отдал жизнь свою во спасение людей. Бог-Отец и Бог-Святой Дух остались на небесах… Из троицы, защищавшей Конте, только я один, Сын, остался здесь. Отец же и Святой Дух вознеслись на Небеса… Христос, разве не закончилась моя миссия на этом свете? Вверяю себя под защиту твою. Одели же меня разумом Маркиза и силой Варроза, если Родине еще нужны сила одного и разум другого! Христос, молю тебя, услышь меня!..

Вслед за тем Лакюзон поднялся, укрепленный своей молитвой, и, обращаясь к Гарба, сказал:

– Идем!

И они вдвоем, не оборачиваясь, ушли прочь.

* * *
На третий день после событий той ночи на улицах доброго города Доля царили большое оживление и необычная суматоха.

Было одиннадцать часов утра.

Лавки были закрыты, звонили колокола, горожане, нарядившиеся по-праздничному, слонялись по улицам, подобно бесконечным, все нарастающим потокам, сливаясь в настоящее человеческое море. Более многочисленная и шумная толпа заполонила возвышенности вдоль дороги со стороны Лон-ле-Сонье.

Определенно в городе намечалось некое важное событие – должно быть, ожидался приезд какой-то важной особы.

Вдруг бессчетное множество глоток взорвалось единодушным возгласом.

Самые зрячие разглядели на дороге быстро приближавшееся облако пыли.

Пыль поднимали столбом копыта мчавшейся во весь опор лошади со всадником в облачении горского повстанца.

Когда горец поравнялся с толпой зевак, те окликнули его:

– Везут?

– Везут! – коротко бросил в ответ всадник и, не останавливаясь, на полном скаку влетел в город.

– Да здравствует Лакюзон!.. – закричали на все лады горожане.

Через четверть часа напряженного ожидания дорога вдалеке снова заклубилась пылью – на сей раз ее густое облако было больше и надвигалась не стремглав, а медленно, будто величаво.

– Это кортеж!.. – вопили зеваки. – Кортеж!

И они не ошиблись.

Процессию возглавляли пятьдесят горцев.

За ними, во главе отряда из пятисот человек, следовал Железная Нога.

Лакюзон и Гарба, оба верхом, ехали чуть впереди странной упряжки.

Это была большая четырехколесная телега, запряженная четверкой волов, – на ней помещалась своего рода деревянная клетка, похожая на те железные клети, что придумал и даже поставлял ко двору Людовика XI кардинал Балю[160].

В этой клетке сидел на корточках человек, связанный по рукам и ногам, с кляпом во рту, с непокрытой головой и обнаженными плечами.

Клетку венчала приколоченная гвоздями черная маска.

Толпа крестьян, бежавшая за телегой и стоявших вдоль обочин дороги, кричала от ненависти и требовала крови.

За упряжкой следовал другой отряд горцев из пятисот человек.

Узник, связанный, поруганный, больше походил на мертвеца; его лицо было сплошь измазано грязью и помоями, которыми походя бросали в него люди. Этим жалким, униженным человеком был Антид де Монтегю, когда-то – владетель Замка Орла.

Лакюзон хотел приподнести всем жестокий наглядный урок!

Он хотел, чтобы в памяти людей навсегда запечатлелся образ изменника, которого ждала страшная кара.

– Да здравствует Лакюзон!.. – восторженно приветствовала его толпа.

Но он едва слышал эти приветствия.

Погруженный в свои горькие мысли, непрестанно думая о Маркизе и Варрозе, которых, увы, больше не было рядом, он воспринимал свой триумф со скорбным безразличием.

Процессия вошла в город и направилась к ратуше, где заседал парламент.

Горцы оттеснили толпу – Антида де Монтегю вытащили из клетки и поволокли в ратушу, где ему должны были вынести приговор. Толпа тут же переметнулась на широкую площадь, расположенную по соседству с крепостной стеной в северо-восточной части города. Посреди этой площади, взятой в кольцо зеваками, возвышались эшафот, костер и виселица.

Покамест никто еще не знал, к какому виду смертной казни приговорят злодея, – и, чтобы не отсрочивать саму казнь, было решено все предусмотреть загодя…

Через час толпа разом смолкла и почтительно расступилась.

Появился Лакюзон, а за ним – все члены парламента в черных, отороченных горностаем мантиях.

Осужденный шел следом за судьями между палачом и его помощниками, под конвоем горцев. Его поддерживали, а вернее, несли, поскольку сам он идти не мог.

И вот заведующий судейской канцелярией, развернув пергаментный свиток, четко произнося каждое слово, во всеуслышание огласил смертный приговор:

«Сего дня, 16 ноября, года 1638-го от Рождества Христова, мы, заседатели парламента города Доля, в силу полномочий, данных нам тремя судебными округами и удостоверенных Его Католическим величеством Филиппом IV, королем Испании;

Верша суд от имени Господа и провинции Франш-Конте;

Учитывая, что дворянин Антид де Монтегю, граф и владетель Замка Орла, совершил преступления, связанные с вероломством и изменой своей Родине и Его величеству Филиппу IV;

Учитывая, что он способствовал разорению Конте, вступив в союз с ее врагами и выдав Франции предводителей горского повстанчества;

И принимая в расчет, что все означенные преступления доказаны;

Объявляем сира де Монтегю, графа и владетеля Замка Орла, вероломным изменником; приговариваем его к смерти и предписываем сжечь его тело, а пепел развеять по ветру; но, принимая во внимание справедливое требование капитана Жан-Клода Проста, оставляем за последним право самому назначить род казни Антиду де Монтегю, владетелю Замка Орла.

Совершено в здании парламента города Доля.

От имени членов парламента, заседавших в суде:

Председатель,

Буавен».
Чтение приговора было встречено громоподобными возгласами одобрения.

– Правильно!.. Правильно!.. – кричал народ. – Да здравствует парламент! Да здравствует капитан Лакюзон!

Когда шум стих, слово опять взял заведующий судейской канцелярией.

– Капитан Жан-Клод Прост, – громко возгласил он, – какой род казни вы избираете? Говорите – и воля ваша будет исполнена.

– Однажды… – заговорил Лакюзон, – однажды сир де Монтегю, в ответ на вопрос кардинала де Ришелье, сказал о преподобном Маркизе, что он, «как мужлан», заслуживает казни «через повешение»… Так вот, Антид де Монтегю, владетель Замка Орла, я требую, чтобы вы ответили по закону «око за око». Топор палача не коснется вашей недостойной головы. Для вас сойдут перекладина и веревка…

Затем, окинув пристальным взглядом толпу, Лакюзон прибавил:

– Войне конец. Конте победила – она цела и свободна! Да здравствует Конте! И да не воздвигнется впредь виселица, карающая ныне изменника!

– Да здравствует Конте! – вторил ему народ. – Да здравствуют защитники свободной Конте!

Через мгновение человеческое правосудие свершилось.

Божья справедливость восторжествовала.

* * *
На другой день в Дольском кафедральном соборе отпраздновали свадьбу – намеренно скромную и немноголюдную.

Рауль де Шан-д’Ивер дал свое имя Эглантине в присутствии капитана Лакюзона, барона Тристана, Бланш де Миребель и старой Маги, которая разом преобразилась – будто помолодела, когда обрела надежду принять в скором времени третье поколение де Шан-д’Иверов.

Разумеется, сердца ликовали, и вместе с тем в глубине их таилась горькая печаль.

Считали тех, кого не было рядом…

Увы, их оказалось слишком много!

Недоставало Пьера Проста! Недоставало Маркиза! Недоставало Варроза!..

Как только торжественная церемония завершилась, Лакюзон, с траурной повязкой на рукаве и с печалью на сердце, снова подался в горы.

Оставшись один и взвалив на себя нелегкое бремя защитника свобод и судеб древней, благородной земли, он спешил снова преклонить колени перед безвестной могилой, навсегда сокрывшей тайну красной мантии.

Луи Нуар Золотой корсар

© Самуйлов Л. С., перевод на русский язык, 2014

© ООО «Издательство «Вече», 2014

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2016

* * *

Пролог

Глава I, в которой читатель встретит Короля песчаного берега, а также великана, моряков, красавицу, шпиков, чудовище и еще одного короля

В 1826 году Неаполь изнывал под игом Бурбонов. В жаждавшей свободы Италии действовало множество тайных обществ. Все патриоты тайком готовились к освобождению полуострова, но противостоявшие им силы отличались прекрасной организованностью: все принцы поддерживали старый порядок, полиция была начеку, вследствие чего аресты и казни происходили едва ли не каждый день, приводя в уныние народные массы. Восстать народ не решался, но главные заговорщики — элита нации — не сдавались. На смену выбывшим по тем или иным причинам приходили все новые и новые борцы за свободу, и тайная война продолжалась.

Много было разговоров и домыслов об одном загадочном и странном обществе, состоявшем исключительно из женщин. Поговаривали, что некая молодая вдова, принадлежавшая к высшим кругам венецианского дворянства, объединила вокруг себя десятки итальянок, целью которых было любыми способами добиться освобождения страны. Знатные дамы и женщины из народа, девицы и куртизанки — все они должны были, в зависимости от занимаемого в обществе положения, вербовать приверженцев революции, раскрывать уловки полиции, оказывать протекцию гонимым, поднимать дух народа.

В том, что подобное тайное женское сообщество существует, не сомневался никто — ни сами неаполитанцы, ни полиция, — оно неоднократно заявляло о себе. Но кто им руководил? Кто отдавал приказы? Как строилась его деятельность?

Что только ни предпринимала полиция, дабы разгадать тщательно хранимую тайну этой новой формы движения карбонариев[161]: ловушки, наблюдение, силовые методы — все было напрасно. Лучшие полицейские ищейки пребывали в отчаянии. Страстно желали разоблачения этой вредной организации и местные власти — женщины в делах политических представляют гораздо большую опасность, нежели мужчины (события 1862 года — лучшее тому свидетельство[162]).

Если женщины хотят революцию, они ее получают.

В году же 1826-м в Европе было неспокойно. Франция готовила те знаменитые дни июля 1830 года[163], в течение которых сбросила иго не только короля, но и церковников; Германию сотрясали волнения; Венгрия и Польша жаждали свободы; Италия была наводнена заговорщиками — повсюду опасались мятежей и восстаний.

В один из пасмурных летних вечеров — штука довольно редкая под солнцем — к портовой пристани причалила некая шхуна; над палубой ее реял американский флаг.

Бросив якорь, судно прошло осмотр, и, после того как были соблюдены все необходимые в таких случаях формальности, капитан брига, два моряка и совсем еще юный матрос спустились на берег.

От внимания сбиров[164], которым есть дело до всего, не ускользнуло, что какое-то время спустя на борт корабля вернулся один лишь капитан. Утром бриг поднял якорь, снялся с рейда и ушел в нейтральные воды, туда, где перестает действовать право досмотра и заканчиваются юрисдикции береговых властей.

Доклад об этом немедленно ушел в полицию, и та, немало обеспокоенная и решившая, что в Неаполе высадились три эмиссара, сделала все, чтобы выйти на их след.

Помощь сбирам — совершенно неожиданная — пришла со стороны местных воришек. Вот как было дело.

Неаполь, особенно в то время, был наводнен хулиганами, с небывалой дерзостью грабившими людей не только на темных улицах, но и на тех, которые были слегка освещены лампами, горевшими перед столь часто встречавшимися в городе статуями Девы Марии.

Лаццарони[165] последовали за чужеземцами-моряками.

Лаццарони всегда пытаются любезно получить то, что забирают силой, если их требования остаются без ответа.

Они попросили милостыню. Капитан был щедр. По всей видимости, ценой большого подаяния он надеялся избавиться от попрошаек, но, видимо, плохо знал лаццарони — те стали лишь еще более назойливыми.

Тогда и молодой матрос, полагая, что поступает правильно, повторил жест капитана, бросив обступившим его людям серебряную монету. Лаццарони начали напирать, окружив моряков.

Будучи настоящим янки, капитан вытащил из кармана пистолет и, показав его нищим, выкрикнул на ломаном итальянском:

— Отойдите или буду стрелять!

Лаццарони разлетелись по сторонам, словно стайка воробьев. Но, остановившись шагах в сорока от матросов, они, судя по всему, сочли, что находятся в безопасности, и принялись осыпать градом камней и проклятий этих иностранцев, которые посмели угрожать честному люду Неаполя.

Крайне раздосадованные сим фактом, матросы приняли довольно-таки странное решение.

Темнело, и полиции, как всегда, когда дело не касается политики, нигде не было видно. Улицы оставались за сильнейшими.

Американцы двинулись на лаццарони, и те, удивленные этим маневром, вступили в бой — с удвоенной энергией принялись закидывать противников булыжниками.

Янки не отвечали, но когда один из нищих подходил слишком близко, капитан наводил на него пистолет, и лаццарони отступал.

Следует заметить, что молодой матрос быстро куда-то исчез, а по истечении получаса сражения — совершенно пассивного со стороны осажденных — его примеру последовали и двое других моряков.

Капитан остался один.

Через несколько минут после ухода товарищей он спокойно положил пистолет в карман и громко позвал лаццарони, показав им свой кошелек. Те тотчас же ринулись к нему.

Американец был широкоплеч и, зажав кошелек в левой руке, мощнейшим ударом кулака правой отправил на землю первого же противника, а затем, загнав других в сточную канаву, с лихвой отплатил за те несколько синяков, что украсили его тело в результате меткого попадания камней.

Наконец появился патруль.

Капитан объяснил суть дела, полицейские разогнали нищих, и моряк вернулся на корабль.

Но другая сцена, более драматичная, разыгралась на одной из улочек нижнего квартала, где исчезли трое моряков.

Перед уходом молодой матрос обменялся с капитаном несколькими фразами.

— Я должен оказаться там любой ценой, — сказал он. — Задержите этих негодяев.

И, обращаясь к остальным, добавил:

— Помогите капитану и приходите в известное вам место.

— Но вы?.. — воскликнул капитан. — Будьте осторожны! Совершенно одна…

— Сейчас не время для колебаний. Кроме того, морская форма мне поможет.

Юный матрос был женщиной, и женщиной красивой. Она спешила. Отлично зная дорогу и быстро продвигаясь от одной улочки к другой, женщина бросала беспокойные взгляды направо и налево, так как осознавала, что находится в крайне опасном месте.

Не знала она другого: моряки, особенно передвигающиеся по городу в одиночку, чаще, чем кто-либо еще, подвергаются ночным нападениям — грабителям известно, что матрос никогда не сходит на берег с пустыми карманами.

На одной из аллей трое подозрительных типов преградили молодой женщине дорогу.

— Кошелек, малыш! — прозвучало в ночи.

Задрожав от страха, женщина не заставила повторять требование дважды и бросила кошелек одному из грабителей. Другой, подскочив к ней, начал обыскивать, и она взмолилась о пощаде.

— Глядите-ка — женщина! — воскликнул мерзавец. — И, похоже, весьма состоятельная. Один поцелуй, принцесса?

Молодая женщина позвала на помощь, но ей тотчас же заткнули рот.

И тут появились двое портовых рыбаков: громадного роста крепыш и юноша лет четырнадцати, рядом с товарищем казавшийся карликом.

Он быстро оценили ситуацию и набросились на грабителей. Великан сразу уложил одного ударом огромного кулака; паренек пронзил другого ножом. Третий грабитель предпочел унести ноги.

Молодая женщина была спасена. Но ее шерстяная рубаха внезапно распахнулась, и юноша увидел, что освободил даму, а не простого матроса.

Поклонившись ей уважительно и грациозно, он сказал звонким голосом:

— Синьора, мой друг и я — в вашем полном распоряжении. Куда вас проводить?

Рыбак выражался как дворянин и, похоже, имел манеры принца. Женщина, до того смотревшая на него с опаской, мгновенно успокоилась. Она перевела взгляд на великана — тот тоже выглядел вполне надежным.

— Могу я узнать, кто вы? — спросила она.

— Меня, — отвечал юноша, — называют Королем набережных, или Королем песчаного берега, а это — мой наперсник.

Молодая женщина решила, что ее спаситель — сын богатых родителей и, желая сохранить инкогнито, прогуливается по ночному городу в поисках любовных приключений, переодевшись рыбаком.

Она колебалась.

— Сударыня, — промолвил юноша, — вы имеете дело с порядочными людьми, которые покинут вас тогда, когда вы сами того пожелаете, и будут немы как рыбы.

— В таком случае я согласна, — сказала женщина и взяла рыбака под руку.

По дороге юноша попытался разглядеть свою спутницу получше, но та надвинула берет на глаза, и он успел лишь заметить, что она весьма красива. В остальном же парень вел себя по-рыцарски — вопросов не задавал, неподобающих жестов не делал.

На углу улицы красавица остановилась и спросила:

— Вы будете галантным до конца, заслужив тем самым уважение женщины?

— Я сделаю все, что вы пожелаете, — отвечал рыбак.

— Тогда оставайтесь здесь и не смотрите, куда я пойду. Если в течение пяти минут я вас не позову — уходите.

— Будет исполнено.

— А теперь скажите — как вас зовут на самом деле? Я хочу знать, кому обязана столь большой услугой, ведь вы спасли мне жизнь и, возможно, честь.

— Сударыня, я — Король песчаного берега.

— Вы не желаете открыть мне свое настоящее имя? Жаль. Пусть я и женщина, но секреты хранить умею.

— Сударыня, явитесь в порт, спросите Короля песчаного берега — и вы поймете, что я говорил правду.

Взглянув на юношу удивленно, она протянула ему руку, которую он поцеловал, и удалилась.

По истечении пяти минут юноша сказал своему спутнику:

— Она прелестна, не правда ли? Я бы два пальца отдал ради того, чтобы поцеловать ее в губы.

— Так чего ж не поцеловал-то? — проворчал великан.

— Это было бы хамством. Не быть тебе благородным человеком, Вендрамин!

— Плевать я на это хотел!

Юноша рассмеялся.

Вдруг, откуда ни возьмись, появились двое сбиров.

— Гляди-ка, шпики.

Сбиры приблизились.

— Именем короля, мы вас арестуем! — сказали они.

— Вот так вот! — воскликнул юноша. — И за что же?

— Потому что вы, — проговорил один из шпиков, — переодетая женщина, и мы подозреваем, что вы оба являетесь заговорщиками. Следуйте за нами.

— Ого! Вот так заявление! Слыхал? — рассмеялся юноша.

Его приятель тоже покатился со смеху, то и дело повторяя:

— Женщина! Он говорит, что ты — женщина!

Но сбиры не разделяли их веселья и попытались задержать рыбаков.

Паренек, не переставая смеяться, резко выбросил ногу в сторону, отправив одного из полицейских на мостовую. Великан схватил за пояс второго и принялся крутить над головой. Сбиры шарахнулись в стороны, но кто-то из них дунул в свисток. Патруль не замедлил себя ждать.

— Зададим им жару! — воскликнул юноша.

Великан отверг это предложение. Схватив товарища за ворот, он сунул его себе под мышку и рванул прочь.

Патруль попытался было их преследовать, но возмутители спокойствия уже исчезли в ночи.

На следующий день на стол министру полиции легли сразу несколько рапортов, из которых следовало, что в Неаполе высадилась активистка общества карбонариев, переодетая матросом.

Как уже было сказано, итальянская администрация, сперва не обращавшая внимания на эту тайную женскую ассоциацию местных патриотов, вскоре начала всерьез опасаться. На выявление ее членов разъяренная неаполитанская полиция бросила все силы.

И, следует сказать, злоба эта была вполне обоснованной.

Эти женщины высекли розгами одного из королевских генералов. И связанного, голого, с пучком прутьев за перевязью, оставили в публичном месте.

Полагали также, что благодаря некой хитроумной комбинации заговорщиц из государственной тюрьмы удалось бежать нескольким пленникам.

Наконец сам неаполитанский король Франческо[166], коего именовали королем лаццарони, преспокойно гуляя как-то вечером по своей любимой набережной, получил удар стилетом от некой женщины, которая была в маске — хорошо, рана оказалась неопасной.

Вот почему сей блестящий король горел страстным желанием заполучить в свои руки хоть одну из этих патриоток, чтобы затем под пытками вырвать из нее все тайны этого общества.

Король Неаполя был своеобразным человеком. Жестокость в нем странным образом соседствовала с добротой; узость мыслей то и дело сменялась широтой взглядов; иногда он бывал милосерден, но чаще — безжалостен; отвага и дерзость приводили его в восторг, тогда как другие замечательные черты характера зачастую оставляли его равнодушным.

На следующий день после описанных выше событий он ожидал в своем кабинете доклада министра полиции.

Герцог Х… (чтобы пощадить самолюбие его семьи, назовем его Корнарини), так вот, герцог Корнарини был гнусным человеком, но превосходным министром и имел столь необходимую для любого придворного склонность к низкопоклонничеству. Лисий профиль его наводил на мысль, что в какой-то степени то был человек коварный и хитрый, в остальном же герцог был готов на любую подлость. Он был невежествен, глуп, самодоволен и пошл, но никогда не отказывался нести ответственность за какой-либо возмутительный акт, вследствие чего король видел в нем одного из самых верных своих слуг. Тем не менее его трусость, скаредность и необъяснимое умение нести полную чушь постоянно становились предметом насмешек монарха, не скупившегося на иронические замечания.

Корнарини вошел в кабинет с торжествующим видом.

— Сир, — сказал он, — одна из них попалась в наши сети.

Простив герцогу сие несоблюдение этикета, король вздрогнул от удовольствия — он понял, что речь идет о заговорщице, — и спросил:

— Когда вы ее арестовали?

Министр несколько приуныл.

— Арест еще не произведен, — пояснил он, — но эта женщина уже у нас под пятой.

— Так раздавите гадину.

— Ваше Величество понимают, что я выражаюсь фигурально. У нас есть абсолютная уверенность, что одна из участниц этого тайного общества высадилась накануне в Неаполе. Мы ее выследили и даже имеем приметы.

— Приметы? Ну-ка, ну-ка…

— Это женщина среднего роста.

— И все?

— Ну… э…

— Блондинка или брюнетка?

— Волосы ее скрывала мантилья.

— Полная или худая?

— Она была в плаще.

— Хорошенькая или уродина?

— Лицо ее было закрыто вуалью.

Король рассмеялся.

— Ваше Величество…

— Но, болван, все, что ты знаешь, это лишь то, что она была среднего роста… А что, если она была в туфлях на высоких каблуках или толстой подошве? Твои агенты ведь не заглядывали ей под юбки?

— Сир, однажды мои люди уже сорвали маску с одной женщины в надежде обнаружить под ней одну из тех проклятых карбонариев, что причинили нам столько вреда…

— И то оказалась принцесса Ламбелла, переодетой вышедшая в город в поисках любовных приключений… Мне это известно.

— Сир, мне тогда крепко от вас досталось.

— И поделом.

— Я наказал своих людей.

— И правильно сделал.

— С тех пор они не решаются срывать вуали.

Король пожал плечами.

— Герцог, — промолвил он, — сбир — это человек, у которого есть рука и плечи. Плечи — для того чтобы получать град ударов палкой в случае, если он имел дерзость вызвать скандал, воспрепятствовав амурным делам принцессы, рука — для того чтобы получать зарплату, но лишь в том случае, если он задержал члена одного из тайных обществ. Так вот, я подозреваю, что вам больше нравится как машут палкой, чем развязывать тесьму на вашем кошельке… моем кошельке.

— Уж не думает ли Ваше Величество…

— Я уверен, что ты меня обворовываешь, герцог, но не могу тебя наказать, бедный мой Корнарини. Ты не достоин того, чтобы быть обезглавленным. Это казнь для человека благородного, и такой презренный трус, как ты, ее не заслуживает… С другой стороны, герцогов не вешают, поэтому я тебя и не наказываю. Но, похоже, мне все-таки следует подобрать для тебя подходящую смерть… Однако вернемся к этой женщине. Как ты собираешься ее брать?

— Сир, — проговорил обиженный выпадом короля герцог, — на сей раз Ваше Величество будет довольно… Я разработал отличный план.

— Неужели?

— Прежде всего я постарался не допустить утечки имеющихся у нас сведений и уверен, что эта женщина и не подозревает, что мы взяли след.

— Хорошо, — сказал король. — Вот только кажется мне, что это была не твоя идея.

Герцог покраснел, но продолжал:

— Мы убеждены, что она приплыла на корабле, который под американским флагом стоит сейчас в открытом море, вне наших вод.

— Эти американцы! — проворчал король. — Вечно лезут во все, что их не касается!

— Полагаю, интересующая нас женщина в один из погожих деньков попытается на лодке добраться до шхуны, которая ожидает ее вне пределов нашей морской юрисдикции.

— Ты сам до этого додумался?

— Сир, на службе Вашему Величеству самым глупым приходят в голову блестящие мысли.

— Определенно, — пробормотал король, — льстец в тебе преобладает над министром.

— Могу предположить, что для того, чтобы не привлекать к себе внимание, эта женщина переоденется в матроса. Я уже приказал усилить наблюдение за портом: все курсирующие вдоль берега шлюпки находятся под неусыпным контролем наших агентов. По моему распоряжению, особое внимание они уделяют молодым мужчинам, которые могут оказаться женщинами.

— Великолепно!.. Вот уж действительно, Корнарини, повезло тебе так повезло — мало того, что родился герцогом, так еще и самодержца в правителях имеешь.

— Не понимаю, к чему вы клоните, сир?

— Да к тому, что ты бы никогда не стал министром, не имей своего имени, и не будь я абсолютным властителем. При демократическом режиме министром был бы твой скромный заместитель, Луиджи Фаринелли, тот сообразительный юноша, что подкидывает тебе идеи и выдумывает за тебя планы.

— Я рад, что Ваше Величество так ценят этого юношу, — сказал министр, проглотив оскорбление. — Мне он тоже нравится, и я не премину выказать ему свое особое расположение.

— Но не слишком особое, герцог! — строго промолвил король и повторил: — Не слишком особое… Ступай.

Почтительно поклонившись, Корнарини удалился.

Вернувшись к себе, он вызвал заместителя.

— Король желает видеть результаты, маэстро Луиджи. Завалите дело — отправитесь на каторгу. Я вас предупредил.

— А не обещал ли король осыпать дублонами того, кто поймает эту женщину?

— Изволишь шутить, негодяй?

— Простите, ваше превосходительство.

И, щелкнув каблуками, офицер полиции ретировался.

Ладно скроенный, смелый, слишком красивый для сбира, Луиджи был тщеславен, любил деньги и хотел преуспеть в жизни. Онбыл негодяем, сутенером, ничтожеством, но мало чего боялся.

— Похоже, пришло время покончить с этим раз и навсегда, — прошептал он, выйдя от министра.

Спустя четверть часа Луиджи стоял перед королем.

— Сир, — сказал он, — позвольте мне быть с вами откровенным, это касается моей службы вам.

— Говори! — молвил король.

— Сир, я — один из тех, что призваны следить за порядком в Неаполе, и, должен признаться, обеспечить его нам удается не всегда.

— Думаешь, я этого не знаю?

— Нет, сир. На моих плечах еще осталось одно из свидетельств того, что Ваше Величество не очень довольны своими сбирами.

— Тебя били?

— Да, сир.

— Но ты, однако же, не простой сбир. Я не желаю, чтобы высшие полицейские чины постигла участь их подчиненных.

— Вы правы, Ваше Величество. Но, если позволите заметить, полиция есть не что иное, как армия, ведущая особую войну с врагами государства внутри королевства.

— Лучше и не выразишься!

— Вы слишком добры, Ваше Величество. Так вот: войну эту мы ведем плохо, так как ей недостает нервов[167].

— Ты хочешь сказать, герцог вам не платит?

— И правильно делает, — смело отвечал сбир. — На его месте я поступал бы так же.

На лице короля отразилось непонимание.

— Сир, все стремятся к богатству — как великие мира сего, так и простой народ. Короли крадут провинции у своих соседей, министры — деньги у своих королей, крестьянин — курицу у себе подобного.

Губы короля растянулись в улыбке.

— Но если меня будут постоянно обкрадывать, — сказал он, — как я могу рассчитывать на хорошую службу полиции?

— Важные дела требуют индивидуального к себе подхода. И, разумеется, хорошей оплаты.

— Не могу с тобой не согласиться.

— В случае раскрытия заговора я хотел бы рассчитывать на тысячу или сотню дублонов — в зависимости от его серьезности — со стороны вашего величества.

— Да за такие деньги, — воскликнул король, — ты мне дюжину заговорщиков предъявишь!

— Сир, не такой уж это и плохой способ для того, чтобы заполнить ваши тюрьмы революционерами.

— Определенно, ты мне подходишь. Ты ведь здесь из-за этой женщины?

— Да, сир.

— И ты уверен в том, что она что-то против нас замышляет?

— Абсолютно.

— Сколько ты за нее хочешь?

— Триста ливров.

— Ты скромен… Хорошо, договорились.

— И еще одно, сир, если позволите… Герцог слишком горд.

— Ты хочешь сказать — тщеславен.

— Так выразиться, сир, я себе позволить не могу. Так вот, мне не хотелось бы, чтобы он прознал про наш уговор.

— От меня он ничего не услышит, пройдоха. Я люблю своих сбиров, и, придя ко мне, ты поступил совершенно правильно. Поймаешь мерзавку — я этого не забуду, обещаю. Ступай.

Поклонившись, Фаринелли удалился.

Выйдя из дворца, он довольно потер руки и прошептал:

— Поймаю, обязательно поймаю.

Глава II, в которой для ничего не подозревающего старого генерала готовят рай, грозящий оказаться адом

Покинув двух своих защитников, женщина, переодетая матросом, скрылась за поворотом и вскоре постучала в дверь одного из домов.

Ей открыли.

Пробыв в доме, где ее приняли, около часа, она вновь вышла на улицу, но уже в женской одежде, скрыв лицо под вуалью. Затерявшись в толпе прохожих, она добралась до отеля, который снимала местная примадонна из театра Сан-Карло.

Вышедшая навстречу горничная вскрикнула от изумления.

— Как! Вы, госпожа маркиза?! Здесь!

— Да, — сказала молодая женщина. — Проводи меня в будуар твоей хозяйки, я подожду ее там. Мне нужны перо и чернила.

И, удобно устроившись за маленьким столиком, она принялась что-то быстро писать.

Этой сподвижницей карбонариев, этой героиней, была маркиза Дезенцано, обладательница сорокамиллионного состояния, вдова патриота, расстрелянного три года назад в Неаполе по приказу короля Франческо. Обладая не только огромными деньгами, но и исключительным умом и редкой отвагой, маркиза сумела создать тайное общество итальянских карбонариев, коим она руководила с талантом, которому воздал бы должное и сам Манин[168].

Все в этой женщине свидетельствовало об аристократическом происхождении, и достоинство это проглядывало даже сейчас, в момент полной сосредоточенности. Такими, по всей видимости, были жены патрициев.

Ее отличала необыкновенная красота.

То была истинная неаполитанка, являвшая собой тот тип женщин, что так характерен для юга Италии. Лишь женщины этого благословенного края обладают столь пышными, цвета вороного крыла, волосами, что спадают на плечи королевской мантией, прикрывающей обнаженные плечи, когда они выходят из ванны, привлекая к себе нескромные взгляды. Лишь у них, настоящих неаполитанок, в глазах бегают озорные огоньки, купающиеся в слезах бесконечной нежности, когда в их сердце пылает пламя желания, и зверино-хищные, когда их переполняет ревность.

Впрочем, пылающие огнем глаза ее в тот час были скрыты вуалью, но под складками платья вырисовывались очертания фигуры таких пленительных форм, о каких мечтает любой художник.

Шею ее опоясывал столь любимый нашими предками тройной воротничок. Три эти складки ласкали взор; ее пышная грудь, это плохо скрываемое сокровище, обещала весь мир тайных прелестей; вырисовывавшееся под юбкой колено очаровательно подчеркивали складки платья, которое с непринужденной грацией падало на ножку столь миленькую, что даже законченный интеллигент, завидев ее, потерял бы голову.

Прав был Брантом: лодыжка у женщины мало что значит, так мало, что до нее не опускаются даже самые целомудренные дамские панталоны; но если очертания совершенны, то вид ее пробуждает не меньше чувств, чем лицо или грудь.

И никогда еще талия не была столь богатой на изгибы, на гармонично смягченные контуры, как талия этой молодой итальянки.

Внезапно в прихожей раздались шум шагов и шуршание юбок, дверь будуара открылась, на пороге комнаты показалась молодая женщина и тотчас же бросилась на шею маркизе, которая порывисто ее обняла.

— Наконец-то ты приехала, Луиза! — воскликнула примадонна. — А то я уже начала волноваться. Слуги сообщили мне о твоем приходе, но я смогла освободиться лишь после спектакля. Столько хлопот, знаешь ли…

— Бедняжка! — молвила маркиза. — А я вот лишь чудом избежала огромной опасности!

Актриса побледнела.

Она была безгранично предана маркизе, которой была обязана всем.

Маркиза же относилась к этому очаровательному созданию скорее по-матерински и даже прощала подруге неподобающее, если здесь уместно это слово, поведение (милая блондинка часто прислушивалась к тем голосам, что шептали ей слова любви; впрочем, женщиной слишком доступной ее назвать все же было нельзя). Она зарабатывала сто тысяч франков в год, и маркиза, чей доход был огромен, удовлетворяла самые дорогие капризы своей любимой Кармен.

— Да, cara mia[169], — повторила маркиза, — опасность была, да еще какая!

— О, расскажи мне об этом! — воскликнула примадонна.

Подвинув к себе обитый бархатом табурет, она уселась у ног маркизы, опустила подбородок на колени подруги и, взяв ее руки в свои, сказала:

— Я слушаю, напугай же меня, как прежде.

— Дитя! — вздохнула маркиза и поцеловала Кармен. — Представь же себе, ангел мой, что я явилась в Неаполь для того, чтобы поручить тебе дело, к которому мы еще вернемся. Один американский капитан, который стоял на приколе в Марселе в ожидании указаний своих судовладельцев, согласился доставить меня сюда. Документы у него были в порядке, времени — хоть отбавляй, и он был рад возможности заработать хорошие деньги и подшутить над королем Неаполя. На берег мы сошли переодетые моряками, вместе с двумя ссыльными, которые хотят попытаться поднять в Неаполе восстание.

Кармен перебила подругу, чтобы сказать:

— Ты, наверное, была очаровательна в морской форме.

— Перестань, подхалимка! — улыбнулась маркиза и продолжала:

— К нам прицепились лаццарони, и у меня не было никакой возможности дойти в известное тебе место, и тогда янки как истинный джентльмен пожертвовал собой. Он преградил этим попрошайкам дорогу, и я смогла улизнуть. Ссыльные остались с капитаном. Вот так я и спаслась, а затем один благородный юноша, совсем еще мальчик, судя по одежде — рыбак (с ним еще был друг, огромного роста могучий парень) убил одного из приставших ко мне бандитов и проводил меня, и вот я здесь.

— И в полной безопасности!

— Лишь до завтрашнего вечера. Мне нужно будет вернуться на судно. Впрочем, полагаю, в костюме моряка я без труда ускользну от сбиров.

— Что ж, будем на это надеяться. Но что же твой спаситель, как его звали?

— Король набережных.

— Этот красавец-рыбачок!

— Так ты его знаешь?

— Ну разумеется. Он сирота, но мальчик красивый и благовоспитанный; обожаем лаццарони и всей неаполитанской чернью.

— Я приняла его по меньшей мере за принца.

— И, возможно, была недалека от истины.

— Ты говоришь о нем с такой страстью…

— Ах, моя дорогая, это уже мужчина… хотя он молод… ragazzo[170]. — Кармен вздохнула и несколько наивно добавила: — Но он вырастет.

Маркиза призадумалась.

— Я тебя расстроила, — сказала Кармен. — Какая же я дура! Говорить с тобой о любви… когда речь идет о делах, столь важных.

Маркиза улыбнулась.

— Я тебя прощаю. Этот мальчик заслуживает того, чтобы быть любимым. Он вел себя со мной так по-рыцарски, был так любезен, так отважен, что, честное слово… если бы, как ты… я была столь безумным созданием… актрисой, у которой нет других забот, кроме искусства и любви… я бы, наверное, не устояла.

Кармен бросилась сестре на шею.

— Ты такая милая! — сказала она. — Ты сама добродетель и всегда так снисходительна к моим капризам!

Маркиза смерила ее многозначительным взглядом, а затем довольно-таки резко бросила:

— Теперь поговорим серьезно.

Она нахмурилась. Кармен попыталась подняться.

— Если со мной собирается говорить не сестра, а повелительница, то я должна принять более достойное и подходящее положение, госпожа маркиза.

— Глупышка! Не вставай.

Кармен привычно, словно избалованный ребенок, устроилась удобнее на табурете.

— Когда-то я помогла тебе дебютировать в Париже, чтобы ты могла заработать репутацию, — сказала маркиза молочной сестре, которая слушала ее с некоторым беспокойством.

— Да, так оно и было, и репутацию эту я сохранила, — отвечала актриса.

— Когда твой ангажемент окончился, я отправила тебя сюда, и, как ты знаешь, не без задней мысли.

— Это правда. Так ты хочешь наконец дать мне задание?

И, вскочив на ноги, Кармен радостно захлопала в ладоши, но быстро спохватилась.

— Нет, будем серьезными, — сказала она. — Если тебе пришла наконец в голову здравая мысль как-то использовать меня в том огромном заговоре, который ты готовишь, я должна быть благоразумной, иначе быстро выйду из твоего доверия.

— Будь сколь угодно ветреной, но только постарайся нигде не выдать наших секретов и беспрекословно исполнить мои указания.

— Дорогая Луиза, ты можешь не сомневаться во мне; нежностью, которую я к тебе питаю, горячей любовью к родине своей, я клянусь тебе, что ты можешь всецело на меня рассчитывать. Я и так слишком долго и сильно страдала от осознания того, что ты никак меня не используешь. Другие женщины из твоего окружения постоянно получали задания, я же — никогда, и была этим крайне обижена, ну да ладно!

Маркиза улыбнулась.

— Я берегла тебя для великого дела, как генералы берегут лучших солдат для важнейших сражений, — сказала она.

— Правда?

— Да.

— Дай же я тебя обниму в таком случае!

И, радостная, она бросилась сестре на шею.

— Здесь, в Неаполе, есть один влиятельный генерал, который доставляет нам немало хлопот.

— Как неблагоразумно с его стороны! — заметила Кармен.

— Наши самые красивые сестры ничего не смогли добиться от этого типа.

— Смельчак! Не обращать внимания на женщин! Да он заслуживает самой ужасной расправы!

— В общем, вся надежда на тебя; постарайся преуспеть. Если и ты потерпишь неудачу — все будет потеряно. Ты моя старая гвардия; я бросаю тебя на врага, так выиграй же мне это сражение.

— Маркиза, твой генерал никуда от меня не денется; доставлю тебе его связанным по рукам и ногам.

— Очень на это надеюсь. Но, предупреждаю, это будет совсем не просто. Этот старикан — стреляный воробей. Недоверчивый и хитрый, кажется, вот-вот он клюнет на приманку, но каждый раз срывается с крючка.

— Говорю же тебе, он будет мой, — и Кармен упрямо топнула ногой о пол. — Видела ты когда-нибудь женщину, более желанную, чем я? Да ни один мужчина не устоит перед этим; посмотри. — И она улыбнулась столь обольстительно, что от улыбки ее покраснел бы и пуританин. — Сильно он уродлив, этот твой генерал? А то мне придется искать утешения на стороне.

— Негодница! Думает о любви, когда речь идет о столь важном деле! Упаси боже потерять все из-за подобной глупости.

Кармен сокрушенно покачала головой.

— Луиза, мне иногда бывает так жаль тебя! Известно ли тебе, что первое оружие женщины против человека пожилого — это ревность.

— Возможно, ты и права.

Маркиза улыбнулась.

Кармен, увидев, что сестра согласна, бросилась ее обнимать.

— Дорогая моя Луиза, — промурлыкала она, — как мило с твоей стороны оставить для меня этого свирепого генерала. Как его имя?

— Оно здесь, со всеми указаниями.

Маркиза протянула письмо.

— Отлично! — воскликнула актриса. — Можешь на меня положиться.

— Позднее, когда этот тип окажется в твоих руках, получишь новые инструкции. А теперь — спокойной ночи. Я жутко хочу спать.

— Ложись на мою кровать, — сказала Кармен, — я спою тебе баркаролу.

Маркиза покачала головой с многозначительным видом.

— Но почему? — опечалилась Кармен.

Ничего не ответив, маркиза крепко обняла сестру и быстро удалилась.

Ошеломленная, Кармен не сразу пришла в себя, а когда пришла, прошептала:

— Почему она не мужчина? Боже, как бы я ее любила!

И, тяжело вздохнув, направилась к своему алькову.

Глава III. Каким был Король набережных

Сын неизвестных родителей, он был принят в семью лодочника и воспитан не хуже сына какого-нибудь принца.

Обожаемый приемной семьей, любимый матросами и рыбаками, Паоло был единодушно признан Королем набережных, поскольку все просто души в нем не чаяли. Не было такой шлюпки, где бы его не привечали; не было такого грубого голоса, который бы не смягчался в разговоре с ним. Лодочник, взявшийся заботиться о нем, должно быть, получал неплохие деньги на его воспитание, так как не жалел золота на наряды, питание и обучение Паоло.

С восьми лет у него появился собственный наставник, и учеником мальчик оказался способным. У него был один из тех редких умов, не по годам развитых и в то же время крепких, которые быстро соображают, хорошо запоминают и тянутся к знаниям.

Тем не менее паренек питал такую страсть к морю, что его приемный отец часто повторял:

— Мне приказано сделать из него ученого — я повинуюсь, но, клянусь Девой Марией, он станет моряком.

Паоло пользовался любой возможностью выйти в море на лодке.

Он так сильно надоедал отцу Вендрамину и своим братьям, что десятки раз добивался разрешения выйти с ними в каботажное плавание.

Было подмечено, что он страстно желал знать все, что позволяет человеку управлять кораблем.

Он пожелал научиться стоять у руля — и вскоре овладел этим мастерством в совершенстве.

Вскоре, к великой тайной радости папаши Вендрамина, он уже умел свернуть паруса, брать рифы и делать все то — причем делать превосходно, — что должен делать марсовый.

Кроме того, Паоло занялся изучением морских карт, особенно тех, что относились к Средиземному морю — их у него собралась целая коллекция. Он научился определять местонахождение судна, с предельной точностью устанавливать широту и долготу и вскоре изумлял старых лоцманов знанием практики морского судоходства, а портовых капитанов — ее теории. Трижды или четырежды он один выходил в море на остроносой лодке старшего из своих приемных братьев и приводил ее в Марсель при встречных ветрах, маневрируя как отважный морской волк.

Паоло был особенным ребенком — ужасно надменным, но крайне волевым и честолюбивым. Вряд ли кто догадывался, какие буйные мечты скрывались под обманчивой открытостью. Он не только читал Байрона в переводах на итальянский, но и прочел множество морских романов.

Он хотел быть властителем моря.

Этот четырнадцатилетний паренек изучал новые философские системы, с лихорадочным рвением решал сложные задачи; во всем, за что бы ни брался, он добивался успехов, за исключением любви. Он уже чувствовал странное клокотание в груди, но взрыва все никак не происходило. Лет с десяти, не переставая отчаянно учиться, он не менее исступленно развлекался. Он был завсегдатаем кабачков, а по ночам бродил по улочкам в поисках приключений. В его белокурой головке уже созрела мысль о том, кем ему хотелось бы стать, и вскоре Паоло понял, что пробил час начать новую жизнь.

В своей приемной семье юноша нашел того, кому предстояло помочь ему в осуществлении задуманного. Помощником этим стал старший сын Вендрамина, двухметровый великан, колосс, каких часто можно было встретить в древности и какие все реже попадаются в наши дни.

Как старшего сына все называли его по фамилии — Вендрамин. У него были железные мускулы и золотое сердце. Пусть он и был простодушным, недалеким грубияном, никогда не имевшим собственных мыслей, но он умел любить, быть верным. Он обожал Паоло, который стал для него богом: Паоло приказывал — он подчинялся. Вместе с братом он совершал различные шалости, поколачивал патрульных и сбиров, бил стекла и посещал кабачки; когда шумел Паоло, шумел и он, и шумел оглушительно. Когда стычка становилась слишком опасной, он сгребал Паоло в охапку и уносил ноги, проявляя невероятную хитрость и сноровку. В прочих отношениях Вендрамин был глуп как пробка.

Вот какими были спасители маркизы.

В тот день, когда они ее встретили, Паоло как раз стукнуло четырнадцать, по случаю чего он пожелал закатить пиршество на свежем воздухе, чтобы иметь больше места — ведь у него столько друзей! На пирушку явилось около сотни моряков.

Когда подошло время десерта, Паоло поднялся из-за стола.

— Отец, — сказал он Вендрамину, — я часто выпытывал у тебя тайну моего рождения, но ты всегда отказывался мне ее выдать, не так ли?

Старый рыбак всем своим видом показывал, что Паоло выбрал не самое подходящее время и место для подобного разговора.

Твердая решимость зажглась в его взгляде, и все поняли, что сейчас произойдет нечто совершенно неожиданное.

Паоло продолжал.

Потрясенные, Вендрамин и гости слушали Паоло с открытыми ртами.

— Как вы знаете, я многому научился. Пусть я всего лишь мальчишка, но тем не менее уверен: нет в жизни ни Бога, ни дьявола, ни Девы Марии, ни ада — ничего, кроме удовольствия, прекрасных девушек и хорошего вина.

— Несчастный! — воскликнул рыбак.

— Богохульник! — вскричали сто глоток.

— Он пьян, бедняжка, — снисходительно прошептали девчушки.

— Он одержим! — воскликнули старики.

Но один пожилой рыбак, чей авторитет был бесспорен, сказал:

— Тишина!

Все тотчас же смолкли.

— Пусть парень объяснится! — приказал он.

Этот старик объехал множество морей и стран, служил Французской республике, прилично разбогател, хотя никто и не знал, как; но у него был крест ордена Почетного легиона, врученный Наполеоном, он пользовался всеобщим уважением и, по слухам, совершил немало чудесных подвигов.

Паоло поблагодарил старца дружеским жестом и смело промолвил:

— Мне нужна свобода. Я ведь был хорошим сыном. Вендрамину грех жаловаться на меня.

— Это правда! — подтвердили несколько человек.

— Но я здесь, как легкий парусник, пришвартованный к пирсу. Подует ветер — и, если канат не перерезать, парусник разобьется. Если Вендрамин не отпустит мой перлинь, я сам его сорву, и очень скоро.

— Но чем ты хочешь заняться, негодник? — со слезами на глазах воскликнул старый рыбак.

Паоло обвел собравшихся взглядом и сказал:

— Я хочу стать корсаром.

Гости содрогнулись.

— Да! — повторил он. — Да, я буду корсаром. Знаменитым корсаром… И ничто не может мне в этом помешать.

Лицо Вендрамина исказилось.

— Кто вбил ему в голову подобные мысли? — пробормотал он. — Должно быть, те проклятые книги, что всегда у него под рукой!

— Боже мой, да, — сказал Паоло. — Да, это из книг я узнал, что нет ничего более прекрасного, более желанного, более достойного человека отважного, чем жизнь морского разбойника, жизнь, о которой все вы мечтали в двадцать лет, но на которую, ввиду слабоволия, так и не решились. Я же, в отличие от вас, чувствую в себе энергию, и я стану корсаром… Ну что, выпьем за мои будущие успехи?

До краев наполнив стакан, Паоло поднял его, и никто не осмелился его урезонить.

Старый рыбак поднялся на ноги, плеснул себе вина и промолвил:

— Пью за твои доблестные подвиги, малыш. Уверен, вскоре все Средиземноморье будет знать твое имя. Я знавал много отважных капитанов, которых ни шрапнель, ни бури, ничто не могло остановить… В твои годы они были такими же. Начинаешь ты хорошо.

Сотня стаканов потянулась тогда к стакану Паоло, и в адрес его зазвучали здравицы.

— А теперь, — воскликнул юноша, гордый тем, что все, за исключением Вендрамина, поддержали его, — танцы!

Он обхватил за талию красивую девушку, ударили тамбурины, и начался бал, радостный, оживленный, вскоре ставший безумным и шумным.

Один лишь Вендрамин не принимал участия в общем веселье.

Посреди праздника Паоло покинул гостей…

Его неразлучный спутник последовал за ним.

Стоя на берегу, юноша, который не знал ничего о судьбе спасенной им женщины, задумчиво смотрел на американский бриг, вышедший в открытое море.

Глава IV, в которой орла променяли на кукушку

Когда Паоло и Вендрамин добрались до набережной, уже наступил вечер, и все вокруг было затянуто легкой полупрозрачной дымкой.

Обычно Вендрамин следовал за другом без особых раздумий: Паоло никогда не посвящал его в свои планы заранее — он задавал направление, а великан послушно шел следом.

Однако на сей раз — впервые в жизни — колосс потребовал объяснений:

— Куда ты меня ведешь?

— На борт того корабля, — отвечал Паоло.

— Американского?

— Да.

— Мы покидаем Неаполь?

— Да.

— Надолго?

— Навсегда.

— Ах!..

Великан, казалось, задумался и, присев на камень, обхватил свою большую голову здоровенными руками.

— В чем дело? Ты со мной не поедешь? — спросил Паоло.

— Поеду. Просто стараюсь не расплакаться.

— Не стоит. Поплачь.

Гигант так и сделал: рыдания его напоминали рычание льва. Он проливал слезы, которых, как метко заметил бы Гомер, хватило бы для образования пары рек; он вздыхал так, что мог бы надуть и парус.

Паоло не беспокоил его минут пять, а затем сказал:

— Все, Вендрамин, хватит. Ты уже достаточно наревелся, вспоминая отца, семью, друзей, любимый Неаполь, свою лодку. А теперь возьми себя в руки и будь мужчиной, не то я оставлю тебя здесь.

Угроза подействовала.

Великан вытер слезы и, поднявшись на ноги, промолвил:

— Я готов.

— Подойдем к бригу на нашей шлюпке, — сказал Паоло. — Нас возьмут на борт, если прикинемся преследуемыми властями патриотами — революционерам американцы симпатизируют. Куда-нибудь эта шхуна нас да доставит… У меня есть немного золота… Главное сейчас — покинуть Италию, а там посмотрим: может, предложим свои услуги дею Алжира.

— И станем отступниками? — воскликнул великан и в ужасе вскинул вверх руки.

— Почему нет? — спросил Паоло.

И Вендрамин, который никогда не отличался здравомыслием, повторил:

— Почему нет?

Ничего путного в голову ему не приходило.

— Отвечай же! — настаивал Паоло.

— Я не знаю, — сказал великан и, обескураженный, опустил руки.

Великан почесал нос, затем ухо, задумался, но, так и не найдя что ответить, решил, что Паоло, как всегда, прав, и сказал:

— Да мне, собственно, все равно!

— Отлично! — усмехнулся юноша. — Впрочем, я в тебе и не сомневался!

Вендрамин с гордостью вскинул голову: он был рад угодить своему кумиру.

В этот момент мимо них прошел матрос, которого Паоло узнал несмотря на опустившиеся сумерки.

— Эй! — воскликнул он.

Юнга остановился: то действительно был их вчерашний знакомый.

— Друг, — тихо произнес Паоло, — Король набережных в твоем распоряжении; если он будет тебе нужен, только свистни.

Молодой матрос колебался.

— Иди по своим делам, — продолжал Паоло. — А мы с другом последуем за тобой на расстоянии. Можешь рассчитывать на наше молчание и нашу преданность: перед отъездом из Неаполя я буду рад оказать услугу такому приятному пареньку, как ты.

Ничего не ответив, юнга продолжил свой путь.

«Молчание — знак согласия», — решил Паоло и, отпустив переодетую матросом красотку шагов на двести вперед, двинулся следом.

Вендрамин покорно шел рядом с другом, переваливаясь с боку на бок.

Приключение определенно ему нравилось, так как раскачивания из стороны в сторону обозначали у него радость; каждый раз, как он наклонялся, его огромная туша грозила раздавить хрупкого спутника — так громадный корабль танцует на волне рядом с небольшим корветом.

Целая цепочка полицейских протянулась вдоль набережной, ожидая личного появления в порту усердного герцога Корнарини. Герцога, переодетого в одежду лаццарони и довольно-таки неплохо загримированного, сопровождали двое сбиров; те самые, что накануне не поладили с Паоло и его здоровенным спутником.

Для герцога переодетой женщиной был именно Паоло, которого он абсолютно не знал.

Для более проницательного и осведомленного Луиджи, случившееся накануне не являлось загадкой. Паоло был для него тем, кем он был — Королем набережных, заступившимся за разыскиваемую полицией патриотку.

Луиджи отлично разглядел второго юнгу и, разобравшись в ситуации, взял верный след; и пусть упустил добычу, пусть его агент не осмелился поднять вуаль маркизы — он, по крайней мере, был далек от того, чтобы принять Паоло за женщину-карбонария.

Поэтому он позволил герцогу и двум его сбирам искать Короля набережной повсюду и даже желал, чтобы они его обнаружили, а сам тем временем вычислил единственное благоприятное место, откуда маркиза могла быстро и наверняка добраться до брига.

Там он и устроил засаду с шестью своими людьми.

Ловкий был парень, этот Луиджи!

Он собирался не только приписать себе заслугу поимки мятежницы, но и высмеять своего начальника.

Король любил рыбаков, лаццарони, бедноту, а потому пришел бы в ярость, допусти Корнарини ошибку.

Сам же герцог не сомневался в том, что в его сети угодила нужная рыбка, но на всякий случай затребовал подробное описание Паоло.

— Вы уверены в том, что это тот самый юнга? — спросил он у сбиров, имитируя акцент портового рабочего.

— Да, ваше превосходительство.

— Идиот! Говори «да, Пьетро»! Какого он роста?

— Небольшого, ваше… Пьетро.

— Волосы?

— Светлые.

— Лицо?

— Приятное, даже слишком — как у Девы Марии.

— Глядите-ка, эти мерзавки позволяют себе иметь профили Рафаэля… А его товарищ?

— Двухметровый здоровяк, ваше… Пьетро.

— Уверены насчет его пола?

— Да у него борода на половину лица!

— Можно носить и накладную.

— Это правда. Но он такой огромный!.. Ах! Ваше прев… Пьетро, упаси вас бог от знакомства с его кулачищами!

Внезапно министр заметил шедшую по набережной маркизу.

— Ну и дела! Это ведь юнга, не так ли?

— Да, но это не тот.

— Вы уверены?

— Разумеется, ваше превосходительство.

— И все же надо бы его допросить.

— Так мы себя лишь выдадим, ваше превосходительство…

— Простите, ваше… Пьетро.

Герцог взял щепотку табаку из имевшейся у него при себе серебряной табакерки, украшенной драгоценными камнями, и с наслаждением затянулся.

Один из сбиров поморщился.

— Что не так? — спросил герцог.

— Если позволите… — пролепетал полицейский.

— Позволяю, негодник, говори же…

— Ваше… э… я хочу сказать, у лаццарони не может быть таких дорогих штук.

— Ах да, забыл… Твое утверждение справедливо.

Сбир продолжал:

— Возьмите лучше мою; она больше подходит к вашей роли.

И он протянул герцогу свою табакерку — берестяную.

Министр взял ее, восхитившись прозорливостью подчиненного, который так и остался стоять с протянутой рукой.

— Чего ты хочешь? — удивился герцог.

— Ну как же — вашу, а то вы можете перепутать. Потом я вам ее верну.

— Держи! — сказал герцог. — Но не смей соваться внутрь!

— Что вы, что вы, не буду.

И сбир положил табакерку в карман.

Пройдя несколько метров, он подал знак одному из слонявшихся по набережной лаццарони и, проходя мимо, незаметно передал ему табакерку герцога. Лаццарони и сбиры часто находят общий язык: одни крадут, другие помогают им в этом.

Внезапно сбир воскликнул:

— Ах! Боже мой!

— Что такое? — спросил герцог.

— Ваше превосходительство!..

— Ну что еще?

— Этот мерзавец, что уносит ноги…

— Да говори уже…

— У него…

— Да что же, скотина?

— …ваша табакерка. Он вытянул ее у меня из кармана.

Разъяренный, герцог кинулся было вслед за лаццарони, но сбир его остановил:

— Но как же наше задание? — сказал он и внезапно воскликнул: — Вон, вон они!

В самом деле, к ним приближались Паоло и Вендрамин, сопровождавшие, пусть и на внушительном расстоянии, маркизу.

Исходя из того, что сказали агенты, герцог ожидал увидеть мужчину крепко сбитого и дородного, но, зная страсть неаполитанцев к преувеличению, не предполагал, что придется иметь дело с настоящим феноменом.

Однако же Вендрамин оказался столь огромным, что герцог, смерив его взглядом, только и смог вымолвить:

— Это ж надо — до чего здоров!

— Такого запросто не арестуешь, — благоразумно добавил один из сбиров. — Не мешало бы вызвать подмогу…

— Давай, Джакопо, дуй за нашими, — бросил в ответ герцог, признав справедливость замечания. — Хотя постой, — тут же спохватился он. — Мы их разыграем.

И, полагая себя в абсолютной безопасности, герцог отважно шагнул навстречу рыбакам.

— Эй, ребята, — сказал он, — можно вас на два слова? Нам с другом нужно с вами поговорить.

— Почему бы вам с другом, — грубо отвечал Паоло, — не пойти куда подальше.

Герцог не привык к подобной манере общения; лицо его исказила гримаса.

— Видимо, молодой человек, мне придется быть с вами предельно откровенным… С вами желает увидеться одна очаровательная особа; я здесь по ее поручению.

— Иди к черту!

— Но… — пролепетал герцог и, так как Паоло прибавил шагу, попытался удержать его за рукав рыбацкой куртки.

Вне себя от ярости, юноша резко и проворно развернулся и отвесил министру полиции такого пинка, что тот растянулся на мостовой.

Вендрамин покатился со смеху.

Что это был за смех! Если бы носороги умели смеяться, то именно так бы они и смеялись.

Паоло, не обращая больше внимания на герцога, двинулся дальше. Вендрамин бросился следом, гогоча от радости так, что содрогались стекла соседних лавочек.

Едва разгневанный герцог вскочил на ноги, как прибежали его люди.

— Арестуйте их! — закричал он. — Арестуйте!

Тотчас же с дюжину сбиров преградили путь двум немало удивленным рыбакам. Впрочем, удивление последних было вполне объяснимым: возможно ли, чтобы столько полицейских пришло на помощь какому-то лаццарони?

Однако же Паоло это не испугало. Он, конечно, хотел последовать за молодой женщиной, но не любил, чтобы ему досаждали, а потому смело двинулся на сбиров.

Те же набросились на Вендрамина, решив, что прежде всего необходимо справиться с великаном, — потеряв такого соратника, паренек и сам прекратит сопротивление.

Но гигант отряхнулся, и пятеро или шестеро вцепившихся в него ищеек полетели на землю. Юноша вновь пустил в ход ноги, и трое или четверо сбиров присоединились к своим распластавшимся на мостовой товарищам.

Образовавшаяся горка из тел погребла под собой герцога; каждый из сбиров пытался высвободиться, но Вендрамин продолжал забавляться. Выхватывая то одно, то другое тело за руку либо за ногу, великан вертел его в воздухе и вновь швырял в общую кучу, которая копошилась, кричала и горланила, к величайшему его удовольствию.

Но сбиры вырастали перед друзьями, словно грибы после дождя, и вскоре рыбаки оказались внутри плотного кольца окружения.

Однако Вендрамин имел вид столь грозный, что полицейские лишь смотрели на него с опаской, не решаясь приблизиться.

В это время герцогу удалось вскочить на ноги и, отбежав подальше, укрыться за спинами десятка ищеек.

— Синьора, сдавайтесь, — крикнул он, обращаясь к юноше. — Вы раскрыты; любое сопротивление бесполезно!

И тут Паоло все понял.

«Вот так штука! — сказал он себе. — Меня приняли за ту очаровательную даму, которую я сопровождал. Как это мило! Позволив арестовать себя, я окажу ей услугу, так пускай же сбиры нас забирают!»

И он шепнул Вендрамину:

— Не сопротивляйся; так нужно.

— Ваше превосходительство, — прокричал он Корнарини, которого узнал наконец под столь непривычными для герцога одеждами, — мы готовы следовать за вами; но я хотел бы заявить, что ни в каком заговоре не участвовал.

— В этом мы разберемся, синьора, и я не сомневаюсь, что его величество будет к вам снисходителен.

Довольный тем, какой оборот приняло дело, герцог подошел ближе.

Паоло сохранял хладнокровие.

— Ваше превосходительство, — промолвил он, — прошу вас запомнить, что мы были атакованы без какого-либо предупреждения с вашей стороны.

— Признаю это, bellina dona[171].

— И что мы дрались, полагая, что защищаемся от сутенеров.

Герцог, видя, что гигант позволил связать ему руки, а молодая женщина готова сдаться, с радостью признал и это.

— Согласны ли вы, — продолжал Паоло, — что, как только мы узнали, что имеем дело со сбирами Его Величества, то тут же прекратили драку?

— Призываю всех вас в свидетели!

На сей раз Паоло обращался к собравшимся вокруг зевакам; все они были его друзьями либо знакомыми, его подданными — если принять во внимание титул, данный ему французским художником.

Народный хор прокричал:

— Так все и было! Так все и было!

Больше сотни моряков, лаццарони, портовых рабочих собралось на набережной.

Ропот негодования прокатился по их рядам…

— За что арестовывают Паоло?

— Что сделал этот блондинчик?

— Чего они хотят от Короля набережных?

И толпа пришла в волнение.

Но Паоло хотел, чтобы его арестовали. Он обратился к герцогу:

— Видите эту толпу, ваше превосходительство?

— Вижу, синьора.

— Она недовольна.

— Так и есть.

— Эти люди собираются освободить меня.

— Они не посмеют.

— Гм-м!.. Сейчас их здесь не более сотни, но вскоре вы увидите перед собой пару тысяч. Что будете тогда делать?

— Армия нам поможет.

— Армия! — воскликнул Паоло, пожимая плечами. — Да армия боится лаццарони как огня, ваше превосходительство, и вам это отлично известно. Позвольте мне поговорить с этими людьми. Я их успокою.

Герцог нашел, что для заговорщицы его пленница чересчур уж услужлива.

— Ну что ж, синьора, поговорите, — молвил он, — поговорите. Вам эта любезность зачтется.

Паоло взобрался на плечи Вендрамину и с этой импровизированной трибуны прокричал в толпу:

— Друзья, позвольте мне пойти в тюрьму; речь идет о недоразумении, которое вскоре прояснится. Если завтра меня не отпустят, приходите ко дворцу с требованиями моей свободы; король слишком вас любит, чтобы отказать в подобной просьбе.

Эти несколько словно успокоили толпу, словно по волшебству.

Но народ не расходился.

«Боже мой! — подумал герцог. — Какой же властью обладает эта женщина? Этот заговор крайне опасен; должно быть, у нее повсюду есть сторонники».

И добавил себе под нос:

— Ничего, мерзавка, уж я постараюсь, чтобы ты сгнила в тюрьме.

Он взял понюшку табаку.

Вид берестяной табакерки напомнил герцогу о пропаже, и он вновь помрачнел.

— Я добьюсь от короля разрешения на допрос этой негодницы. Уж у меня-то она заговорит!

С этой мыслью он затянулся.

Отправились искать и вскоре нашли кориколо[172], чтобы транспортировать пленников.

В этот миг Пало услышал душераздирающий крик о помощи; он доносился с той стороны, в которую направилась молодая женщина, и повторился два раза.

Юноша вскарабкался на повозку.

Сквозь сумерки он заметил человеческий силуэт, пытавшийся отбиться от нескольких ему подобных; последние были столь неприятными с виду, что, вне всякого сомнения, должны были принадлежать сбирам его величества Франческо.

Король набережных понял, что маркизу задержала полиция, судя по всему, в тот самый момент, когда она пыталась добраться до американского брига, и причиной тому, вероятно, была политика.

Вендрамин уже тоже залез на повозку и смотрел на женщину, и Паоло сказал другу:

— Разрывай свои путы и разыщи Гондоло; я видел его в толпе. Пусть его люди сделают вид, что хотят меня освободить, начнут досаждать полиции и сопроводят меня до дворца, только скажи ему, что силу применять не надо. Обо всем остальном я позабочусь сам. Ты же возьми человек двадцать парней и постарайся спасти ту женщину, что шла перед нами. Доставьте ее на американский корабль. Скажи ей, что если у нее есть хоть на су благодарности, то пусть дожидается меня там всю ночь; скажи, что попытаешься вырвать меня из лап полиции, организовав мятеж. Ты все понял?

Мрачное лицо Вендрамина на миг просветлело:

— Да.

Мысль друга Вендрамин уловил на лету, хоть и не сумел постичь цели.

— Иди же! — сказал Паоло.

На набережной уже собралось порядка пятисот человек, готовых заварить небольшой мятеж ради своего идола и подраться с полицией и армией.

В мгновение ока Гондоло организовал людей, распределил роли, и толпа взревела от возмущения.

Обеспокоенный, герцог взобрался на повозку.

— Прошу вас, синьора, — пролепетал он дрожащим голосом, — успокойте ваших друзей; сбежав, ваш товарищ привел их в ярость.

И бедный министр рассыпался в мольбах.

Но Паоло сказал ему:

— Они слишком возбуждены. Уж не думаете ли вы, ваше превосходительство, что я смогу перекричать эту толпу?

Министр, видя, что возмущение растет, сполз на землю и затерялся сначала среди сбиров, а затем и в толпе, посреди которой он кричал во весь голос: «Долой полицию!»

Корнарини не хотелось оказаться битым! Почувствовав себя в относительной безопасности, он побежал в первую же казарму; армия уже готовилась встать под ружье. То был швейцарский полк.

— Скорее, — сказал герцог полковнику, — бегите в порт и во что бы то ни стало доставьте во дворец переодетую матросом молодую женщину, которую арестовали и охраняют сейчас мои люди.

Швейцарцы немедленно отправились в порт.

Остановив проезжавшую мимо карету, Корнарини поехал во дворец, спеша предстать перед королем.

Вендрамин выполнил то, что ему было поручено, наилучшим образом.

Собрав вокруг себя человек тридцать друзей, он набросился во главе этого отряда на уже начавших вязать по рукам и ногам маркизу сбиров.

Луиджи светился от счастья.

Он слышал, как нарастает возмущение толпы, недовольной действиями герцога, и уже предвкушал, как разъярится король, узнав, что столь любимых им лаццарони понапрасну вывели из себя.

Он думал о том, как станет дворянином; для чего еще нужна королевская привилегия, как не для того, чтобы простолюдина превратить в человека благородного?

И тут на голову бедного Луиджи обрушился чей-то могучий кулак, и он без чувств свалился наземь.

Сбиры тотчас же разбежались кто куда.

Когда Луиджи открыл наконец глаза, на набережной уже не было ни души. Где-то вдалеке шумела толпа, но он был один, и пленница его исчезла.

Какое пробуждение после столь прекрасного сна!

С трудом встав на ноги, Луиджи поплелся в направлении дворца.

— Черт побери! — пробурчал он под нос. — В том, что мне не удалось задержать эту мерзавку, моей вины нет; переложу всю ответственность на министра.

И он ускорил шаг, преисполненный желания все рассказать королю.

Маркиза была спасена, но, вырывая ее из рук полиции, Паоло себя самого загнал в опасную ситуацию, из которой предстояло как-то выбираться.

Глава V, в которой Паоло доказывает свою преданность королю и королеве

Министр, как мы уже сказали, был человеком осторожным и рассудительным. Умея в своей профессии немногое, он это немногое делал хорошо.

Вот почему он был искусно загримирован.

И вот почему хотел показаться королю в гриме и убедить его в своем рвении.

Министр предстал перед дворцовым привратником и, когда тот его не признал, представился по всей форме и сказал:

— Иди к Его Величеству, но запомни: ты не знаешь, кто я. Скажешь королю, что его желает видеть некий лаццарони, который раскрыл заговор. Поспеши.

Привратник выполнил поручение.

Король любил лаццарони и знал, что те тоже его любят; он принял посетителя без колебаний.

— Сир, — поклонился Корнарини, — вы меня не узнаете?

Король Франческо смерил загримированного герцога долгим взглядом.

— Нет, клянусь честью, — сказал он. — Где я мог тебя видеть, дружище?

Фамильярность короля была общеизвестна.

— Ах, сир, — воскликнул министр, — вы называете другом обычного лаццарони, и ни разу не нашли доброго слова для бедного герцога Корнарини. Отныне я буду являться к вам в одном лишь отрепье.

— Как! — воскликнул король. — Так это ты, Корнарини?

— Да, сир. Я вырядился так для охоты на эту мерзавку. Чтобы выследить ее, нам пришлось немало потрудиться, но вконце концов мне все же удалось ее арестовать.

— Так ты сам ее арестовал?

— Да, сир. И одному лишь Богу известно, сколько тумаков получил при этом.

— Значит, была заварушка?

— Ожесточенная битва, сир. Эту негодницу сопровождал великан, который раздавал удары с той же щедростью, с какой Ваше Величество раздают милости. Мне тоже досталось.

С этими словами Корнарини продемонстрировал королю подбитый глаз и внушительный синяк.

Франческо задумался.

— Но ты-то чего туда пошел, Корнарини? — спросил он строго. — Ведь ты министр.

— Усердие возобладало над осмотрительностью, сир, и я позволил себе забыть о достоинстве.

— Определенно, у тебя манеры сбира! — сурово сказал король. — Похоже, быть министром — это не для тебя… Так, говоришь, она — в наших руках?

— Да, сир.

— И тебе помог Луиджи.

— Да нет же, сир. Он в порту даже не появился.

Король нахмурился.

«Может ли быть, — размышлял он, — чтобы Луиджи, который был так в себе уверен, не принимал в этом аресте никакого участия? Должно быть, этот Корнарини бесстыдно врет… Ну, это мы сейчас выясним».

Вдали послышался громкий шум.

— Это еще что такое?

— Народные волнения, сир.

Король прислушался.

— Что за эвфемизм, мой дорогой герцог! Ваши народные волнения скорее напоминают самый настоящий бунт.

— Сир, — сказал министр, — не стану скрывать от вашего величества, что люди хотели освободить пленницу и силой вырвать ее из рук сбиров.

— Demonio![173] — воскликнул король.

— У этой заговорщицы нашлось много сторонников, и мне пришлось вызвать швейцарцев.

— Проклятые революционеры! — прорычал Франческо, топнув ногой по плиточному полу. — Того и гляди, перевернут мой тихий Неаполь с ног на голову!

Король помрачнел, помолчал немного, а затем спросил у министра:

— Что за люди восстали? Буржуа?

— Нет, сир.

— Мелкие торговцы?

— Нет, сир.

— Но кто же тогда?

Министр был готов к взрыву; он знал, что король рассчитывал на народную любовь, а среди мятежников были одни простолюдины.

Наконец он прошептал:

— Лаццарони, сир!

Взгляд короля вспыхнул огнем.

— Лаццарони! — воскликнул он. — Мои друзья… Лаццарони… Люди, которые всегда были верны, которые сотни раз доказывали мне свою преданность… Должно быть, герцог, вы были крайне неосторожны, должно быть, ваши люди побили женщину или портового ребенка, задели рыбака, дурно обошлись с каким-нибудь бродягой… Уж свой-то народ я знаю: просто так на революцию он не пойдет! — Король с презрением сплюнул себе под ноги и продолжал: — Лаццарони плевать на свободу, им нужна лишь независимость, и я ее им предоставляю. Вы ожесточили этих бедняг… Вы глупец, герцог.

Шум приближался.

Король выглянул в окно и увидел швейцарцев, плотно обступивших повозку, в которой сидел Паоло; вокруг были тысячи людей.

Лаццарони зажгли факелы и угрожали сжечь Неаполь и дворец.

Король увидел юное и красивое лицо Паоло, его длинные светлые волосы, чистый и изящный профиль; он ни секунды не сомневался в том, что смотрит на женщину.

Франческо повернулся к министру.

— Эта мерзавка их околдовала! — заметил он. — Они настроены отбить ее во что бы то стало! Попробую их успокоить. Пойдем со мной, Корнарини.

И король подошел к окну.

— Покажи свои одежды, но сам наружу не выглядывай, — сказал он министру. — Твои лохмотья им понравятся, но вот физиономия…

— Кто же любит министра полиции, сир? — философски заметил Корнарини.

При виде короля и лаццарони рядом с ним народ решил, что его величество желают показать своим верным подданным, как они их любят.

Раздался гром аплодисментов.

Франческо приветственно помахал рукой и знаком показал, что будет говорить.

Тотчас же в толпе воцарилась тишина.

— Друзья мои, — сказал король, — состоялся арест, и, похоже, вы проявляете живой интерес к пленнику. Мне этого достаточно для того, чтобы заняться его делом. Я сам его допрошу, а затем посовещаюсь с моим министром полиции и, если это не будет идти вразрез с государственными интересами, верну вам паренька. Можете рассчитывать на мою справедливость.

Король умолчал о том, что, по мнению сбиров, этот паренек был женщиной.

— E viva el re![174] — взревели тысячи глоток.

Но в то же время лаццарони завопили:

— Abasso Cornarini! Abasso el birbante! Abasso el ruffiano![175]

Проклятья в адрес несчастного министра неслись со всех сторон.

— Ах, мой бедный друг, — промолвил король, — какая популярность! Ты заставил их обожать тебя!

Лицо министра исказила такая гримаса, что король не сдержал улыбки. Только что он сыграл над герцогом дурную шутку: объяви он арест законным (что он и намеревался сделать), вся народная ненависть пала бы именно на герцога.

— Прикажите, — промолвил король, — распустить слух, что мы арестовали не просто портового мальчишку, а женщину, обвиняемую в заговоре против власти. Можно даже сказать, что меня пытались отравить. Когда мои лаццарони узнают, что их хотели лишить короля, они потребуют голову преступника.

Министр повиновался.

В этот момент появилась королева. Она выглядела взволнованной, но король ее успокоил.

Ввели Паоло, безмятежного и с лукавой улыбкой на устах.

Он вовсе не выглядел смущенным, о нет.

С грациозной дерзостью и непринужденностью дворянина прошел он по коврам его величества и остановился прямо перед изумленным монархом.

К великому удивлению присутствующих, в один миг он избавился от сковывавших его руки пут, жестом, изящным и благородным, снял берет и отвесил глубокий поклон королеве, которая взирала на него с неподдельным интересом.

Такой привлекательный юноша!

Королева Неаполя пленилась его красотой.

Перед королем Паоло присел в реверансе, которому позавидовали бы и самые искушенные придворные; затем, пользуясь всеобщим удивлением, промолвил голосом, звонким и твердым:

— Сир, ваш покорнейший и преданнейший слуга, огорченный тем, что его привели сюда силой, но счастливый возможности предстать перед вашим величеством, выражает вам свое почтение.

Паоло произнес это столь галантно, что окончательно покорил королеву.

Король был меломаном.

Голос, ритм, тембр были гармонично чистыми; эта музыка ласкала королевский слух, и Франческо был очарован.

— Осмелюсь, — продолжал Паоло, — умолять его превосходительство, герцога Корнарини, засвидетельствовать, что я сделал все, что было в моих силах, дабы успокоить народ.

— Это правда? — спросил король.

— Должен признать, так все и было, сир, — подтвердил министр.

— А теперь, — продолжал Паоло, — я требую правосудия; я ничем не заслужил подобного ареста. Да, в силу моей молодости мне часто приходилось вступать в стычки с патрулями и задирать вуали гулявших по улицам дам; я даже поколотил его превосходительство, приняв его за сводника, но монсиньор сам таковым представился. И все же…

Король повернулся к Корнарини.

— Вы действительно играли эту роль?

— Сир, это была…

Самоуверенность Паоло привела герцога в такое замешательство, что он начал запинаться.

Паоло продолжал:

— Одним словом, я совершал лишь ребяческие шалости, недостойные внимания великого короля и великой королевы; мне даже стыдно за то, что вы тратите на меня ваше августейшее время.

— Но, — проговорил король, — тебя обвиняют в том, что ты женщина, заговорщица…

— Я? — воскликнул Паоло. — Я? Женщина?.. Ах, сир, если бы я смел…

— То что бы ты сделал?

— Нет, сир, я не смею. Вы меня за это повесите.

Паоло был дьявольски отважен; он знал, о чем думают король и королева, и понимал, что при неаполитанском дворе, совсем не ханжеском, настоящий лаццарони может позволить себе многое.

Заставь он короля смеяться — и дело его выиграно.

— Короче, что ты просишь?

— Я не прошу, сир, но предлагаю доказать, что никакая я не заговорщица.

— У тебя есть тому доказательство?

— Да, и оно у меня при себе, сир.

— Тогда я разрешаю тебе его предоставить.

— Сир, то, что я собираюсь сделать, может показаться вам весьма вызывающим…

— Но должен же ты, в конце-то концов, как-то оправдаться? Ты говоришь, что имеешь при себе доказательство того, что ты не заговорщица и не имеешь ничего общего с карбонариями — так в чем дело? Что тебя останавливает?

— Раз уж король приказывает, я готов его выложить.

И Паоло, изобразив крайнюю степень смущения[176], сделал жест, нет, движение, нет… подходящее слово не приходит нам на ум.

Короче говоря, представил всему двору неопровержимое доказательство того, что он не никак не мог быть тем, кем его объявили. Заговорщиком… возможно… Но заговорщицей… нет, ни в коем случае.

Король с трудом сдержал улыбку.

Королева потупила взор.

Дородный полковник швейцарцев покатился со смеху.

Министр Корнарини пришел в бешенство.

— Негодяй! Мерзавец! — вскричал он.

Паоло смерил его взглядом.

— Я нахожу это дерзостью с вашей стороны, ваше превосходительство, ругать меня тогда, когда я лишь повиновался королю. Он приказал — я подчинился. Его величество, видимо, сочли, что в моем случае — ведь я еще весьма юн, — подобная выходка не будет иметь серьезных последствий.

Король не скрывал своей радости.

Франческо любил лаццарони, нередко находил их остроумными и уже подпал под обаяние Паоло.

Он поднялся на ноги.

— Герцог, вы ошиблись, и мне придется вас наказать… Но кто ты будешь таков, парень?

— Меня величают Королем набережных.

— И заслуженно?

— Сейчас вы сами в этом убедитесь. После вас я являюсь властителем и господином всего портового люда.

И, подбежав к окну, он крикнул во всю глотку:

— Друзья, его величество признает ошибку своего министра, который за эту оплошность будет уволен. Король дарует мне свободу!

Толпа взорвалась приветственными возгласами.

— Да здравствует Франческо! Да здравствует Паоло! Долой Корнарини!

Придя в полный восторг, рыбаки, лаццарони, рабочие начали обниматься, танцевать, горланить песни.

Король слышал слова Паоло.

Нужно было принимать решение; он склонился к милосердию и благоразумно провозгласил Паоло невиновным.

Тем же, кто собрался в огромном и величественном зале дворца, он сказал:

— Vox populi, vox Dei[177]. Мы, король Неаполя и Сицилии милостью Божьей, заявляли и заявляем следующее:

Наш министр полиции, герцог Корнарини, совершив незаконный арест, отстраняется от исполнения своих функций; он выплатит штраф в размере тысячи дукатов, и на эти деньги в порту для моего народа будет устроен фейерверк, который станет своеобразной компенсацией моим подданным, вынужденным пойти на демонстрацию и ради восстановления справедливости.

Что касается Паоло, то за непристойность, совершенную им в нашем присутствии, мы приговариваем его к наказанию розгами, но подтверждаем его титул Короля набережных.

Все присутствующие, за исключением герцога Корнарини, в едином порыве прокричали: «Да здравствует король!».

Паоло поклонился Франческо, затем королеве и, опустившись перед ней на колени, промолвил:

— Сударыня, я всего лишь ребенок; было бы нелепо, если бы, вопреки обыкновению, этого ребенка бил какой-нибудь тупица. Маленьких мальчиков обычно наказывают матери. Я сирота, но вы, вы мать всех неаполитанцев, и я хотел бы — прошу вас, окажите мне эту неслыханную милость, — чтобы меня отхлестала ваша монаршая рука.

На этот раз уже никто не сдержался, и зал содрогнулся от взрыва хохота.

Даже сама королева нашла обращение столь забавным, что, казалось, готова была оказать Пало столь дерзко испрошенную им милость.

Король сделал единственно возможное в данной ситуации.

Он сказал Паоло:

— Я освобождаю тебя от порки: твое наказание было бы слишком мягким, ragazzo. Я предпочитаю быть милосердным… Можете расходиться, господа!

Зал вмиг опустел.

Едва Паоло вышел из дворца, как его подхватила толпа и триумфально понесла по улицам Неаполя.

В это время к королю явился Луиджи.

— Не желаешь ли объясниться? — был первый вопрос Франческо.

— Ах, сир, все сорвалось из-за глупости вашего министра.

И Луиджи рассказал королю, как все было, а затем добавил:

— Этой женщиной, сир, была маркиза Дезенцано, предводительница карбонариев… Я в полном отчаянии.

— Отныне ты мой министр полиции, — сказал король. — Я пожалую тебе дворянский титул, но постарайся, чтобы больше таких промашек не случалось.

Забегая вперед, скажем, что новый министр оказался достойным оказанной ему милости, подтверждением чему могут служить сотни брошенных в тюрьму и расстрелянных по его приказу карбонариев.

А между тем толпа вынесла Паоло к особняку Корнарини и потребовала иллюминации.

Управляющий экс-министра заявил, что тележки, груженные дровами, будут направлены к порту, и уже там, в соответствии с приказом короля, люди герцога будут раздавать лаццарони щедрые дары.

Чернь разлилась по улочкам, организовав шумный кортеж своему идолу.

Внезапно Паоло заметил великана, рассекавшего толпу, словно корабль волны.

То был Вендрамин.

Он подошел к другу, под всеобщие аплодисменты усадил его на свои могучие плечи, и людской поток устремился по главным улицам Неаполя в направлении порта.

Тем временем между юношей и колоссом состоялся интересный диалог.

— Она спасена? — спросил Паоло.

— Да.

— Будет меня ждать?

— Да, в течение пяти дней.

— Где будет находиться бриг?

— На выходе из бухты Байя.

— Ты видел ее лицо, этой красотки, когда она говорила обо мне, Вендрамин?

— Да, — сказал великан и с хитрой улыбкой, которая возникала у него на губах всегда, когда речь заходила о друге и его счастье, добавил: — Она тебя любит!

— Ты думаешь?

— Я в этом уверен.

Паоло знал Вендрамина: инстинктивно он понял, что в столь важном вопросе гигант не мог ошибиться.

— В порт! — бросил юноша, и Вендрамин последовал за ним.

Дорога их пролегала мимо королевского дворца.

Услышав крики толпы, их величества приникли к окнам, решив, что все эти восторженные здравицы адресованы им.

Проплывая под окнами, Паоло, словно принц, приветственно помахал королевской чете, а затем послал воздушный поцелуй королеве.

— Какой милый юноша! — воскликнула та.

В итальянском языке есть нюансы, которые нельзя передать во французском, — здесь был тот самый случай.

— Виселица по этому пареньку плачет! — пробормотал король.

— Почему, сир?

— Слишком уж он дерзок, сударыня, и умен, и любезен — такой может очаровать кого угодно.

— Так за что же его вешать?

— Он более король, чем я сам, сударыня.

— Но король маленький.

— Он вырастет.

— И что вы намерены делать?

— Пусть пройдет несколько дней, а затем я прикажу Луиджи избавить меня от этого пройдохи. Пустим слух, что это Корнарини с ним расправился, и герцогу, возможно, посчастливится напороться на чей-нибудь нож.

— Ах, сир, какая жалость!

— Для герцога?

— Нет, для мальчонки.

— Сударыня, я нахожу этого ragazzo очаровательным; сделай я его дворянином и отдай вам в пажи, вы бы непременно к нему привязались. Но я неплохо разбираюсь в людях. Этот паренек — из народа; он стал бы революционером, этаким вторым Мазаньелло… Он умрет. Мне очень жаль, но, к несчастью, так нужно. К тому же — я узнал это лишь несколько минут назад — он защищал маркизу Дезенцано. Мне придется избавиться от него.

Королева тяжело вздохнула и вышла.

Король приказал разыскать Луиджи.

Новый министр не заставил себя ждать.

— Мой мальчик, — сказал ему король, который всегда обращался к этому мужлану с поразительнейшей фамильярностью, — отсюда только что вышла королева; организуй за ней слежку. Она передаст своей дуэнье записку для этого паренька Паоло, который определенно опасен. Нужно сделать так, чтобы это послание не дошло по назначению. Пусть дуэнья скажет, что выполнила поручение, и что ответ будет доставлен королеве через несколько дней. Но так как она не может ждать вечно, постарайся сделать так, чтобы в одно прекрасное утро она узнала, что этот мальчуган утонул. Вероятно, в его смерти обвинят герцога Корнарини, о чем я буду глубоко сожалеть. Ты меня понял?..

— Да, сир.

— Действуй.

Луиджи поклонился и с улыбкой на устах исчез за массивной дверью.

Глава VI. Буря

Когда Паоло и его друг прибыли в порт, там уже горели охапки хвороста, освещая огромный рейд растянувшимися по всему берегу огнями костров.

Паоло заметил вышедший в море бриг; встречный ветер не позволял ему далеко отойти от суши.

— Отлично! — сказал себе юноша. — У нас еще есть время до него добраться; несколько крепких гребцов, шлюпка — и мы будем там.

Народ толпился под окном одного из домов, в окне которого показался управляющий — маэстро Корнарини, готовый начать раздачу щедрот.

Толпа обожала Паоло, но она любила и дублоны, поэтому последние в данный момент интересовали ее больше, чем Король набережных.

Юноша подозвал к себе нескольких наиболее близких друзей и попросил их отвезти его к бригу.

То были сильные парни.

Не испрашивая разрешения, они взяли лучшую лодку; Паоло встал у руля, Вендрамин возглавил команду гребцов, и шлюпка понеслась по волнам.

Через час подошли к бригу.

Маркиза узнала своего спасителя, и Вендрамина с Паоло втащили на борт.

После теплого прощания шлюпка взяла курс на порт.

Капитан брига оказал молодым людям великолепный прием, особенно Вендрамину, которого он оставил на палубе, куда поглазеть на широкоплечего великана сбежалась вся корабельная команда.

Что до маркизы, то она провела Паоло в свою каюту.

Юноша выглядел немного смущенным, она же и вовсе пребывала в полном замешательстве.

При свете свечей она любовалась восхитительным профилем паренька и его очаровательными манерами дворянина.

Ее влекло к нему непреодолимо; с первого же взгляда он завоевал ее симпатию, покорил сердце, пленил душу.

Сирота, она так и не смогла полюбить приемных родителей; женщина, она испытывала к мужу лишь уважение — они так и не завели детей!

Душа ее невольно устремилась к этому белокурому юноше, хотя маркиза и пыталась подавить сей взрыв чувств.

Она не знала, как заговорить с ним, как обратиться к нему — «мой друг», «молодой человек» или «сударь».

Наконец — столь мужественным выглядел этот юноша — она склонилась к последнему варианту.

— Сударь, я всю жизнь буду вам благодарна. Что я могу сделать для вас?

— Ничего! — не без гордости отвечал Паоло.

— Вы слишком великодушны. Как-никак, вы покидаете родину, объявленный вне закона, скомпрометированный. Я богата. Позвольте мне позаботиться о вашем будущем.

— Я сам о нем отлично позабочусь, — чуть насмешливо, но уверенно молвил Паоло. — Должно быть, вас удивляет, сударыня, что такой юнец, как я, отвергает помощь и протекцию? Должно быть, вы думаете: слишком уж много этот парень мнит о себе. Не обманывайтесь на этот счет. Я готов подвергнуть себя испытаниям и знаю, что многого стою. Я отличный матрос, ловок и смел, и в лице Вендрамина имею колоссальную физическую силу. Сегодня вечером я поднял Неаполь на восстание и, при желании, мог бы легко сместить с трона Франческо, короля, которого вы так не любите… Я предстал перед этим величеством и вынудил даровать мне свободу, заставив обращаться со мной в соответствии с моим народным титулом. Я сыграл роль четырнадцатилетнего Мазаньелло с не меньшей, чем этот герой, отвагой и с большим, чем он, умом. Я говорил неуместные вещи королеве, которая без ума от меня, и стал причиной отставки министра полиции. И все это — лишь потому, что я нахожу вас очаровательной, потому, что я заинтересовался вами, сам не зная почему… Короче — я здесь. И знаете, чего я хочу? Еще до этого приключения я собирался покинуть Неаполь, объехать весь мир, совершать великие дела. Я хочу прославиться, хочу стать однажды деем регентства, хочу править и чувствую в себе достаточно для этого энергии… Я увеличу свои владения благодаря политике, о которой вы даже и не подозреваете, но которую мне подсказала одна прочитанная мною как-то книга; я стану реформатором Корана; именем религии, при поддержке армии я завоюю Тунис и Марокко… А там уж… посмотрим…

И лицо Паоло осветила мечтательная улыбка, глубоко впечатлившая маркизу.

Она была поражена широтой взглядов этого юноши и тем красноречием, с каким они были высказаны.

Внезапным движением она схватила его за руку, привлекла к себе и промолвила чарующим голосом:

— Мне девятнадцать лет, и я вдова. Вам четырнадцать, и вы свободны. Я вас понимаю и верю в вас. Будьте моим старшим братом… Всю себя я посвятила великому делу; вы станете служить ему вместе со мной и оставите прекрасный след в истории. Я хочу освободить Италию.

— Жертвовать собой ради своего народа — заблуждение, — сказал Паоло с глубоким убеждением. — Освободителям всегда потом достается от освобожденных; зачастую народные массы и вовсе их уничтожают. И потом, сомневаюсь, что вам удастся осуществить задуманное — Италия еще не готова.

— Так вы отказываетесь! — воскликнула она с выражением глубокого сожаления.

— Напротив — я согласен! — сказал он. — Но соглашаюсь я на это только из-за вас; потому что меня влечет к вам помимо моей воли; потому что в вашем присутствии разум оставляет меня, и говорит лишь сердце. Я соглашаюсь и буду готов умереть за вас, но только не за родину, которая непременно отплатит мне неблагодарностью… Вот моя рука — считайте, мы договорились.

— Спасибо! — воскликнула молодая женщина. — Спасибо за то, что относитесь ко мне как к сестре, за то, что готовы помочь мне; и я буду любить вас как брата.

Маркиза коснулась губами его лба, но он обвил ее шею руками и крепко поцеловал в губы.

Когда она наконец выскользнула из его объятий, то дышала с трудом.

Заметив это, Паоло сдержанно поцеловал ей руку и поднялся на палубу, где обнаружил Вендрамина.

— Ну что? — спросил тот.

— Пока что я ее брат, но однажды стану возлюбленным, — сказал юноша. — Она полюбит меня, как любят мужчину, когда я докажу ей, что я уже не мальчик.

Маркиза же шептала, говоря сама с собой:

— Только бы он не пожелал стать для меня тем, кем я не хочу его видеть; я была так неосторожна. Я уступила порыву, восторженности, его магнетическим речам… Впрочем, сделанного уже не вернешь. — И, утешая себя, промолвила: — Он всего лишь мальчик!.. Но мыслит-то как тридцатилетний мужчина!

И маркиза поднялась на палубу.

Заметив ее, Паоло присел рядом, стараясь быть ласковым, нежным, юным, скрывая свои недетские чувства.

Они заговорили, и он ее очаровал: его пленительная речь укачивала ее воображение, как волны укачивали судно.

Стояла великолепная погода.

Средиземное море, когда оно спокойно, похоже на озеро.

Легкий бриз, сообщавший приятный запах испарений покрытого апельсиновыми и лимонными деревьями берега, надувал паруса, но легкое его дуновение лишь едва волновало огромную водную поверхность, в которой отражалось чистое небо Италии.

На горизонте исчезнувшее солнце еще отбрасывало обагренные лучи на редкие тучки, которые оно украшало удивительно богатой позолотой; лазурь неба и моря разрезала сверкающая золотая полоса.

Слегка покачиваясь на уснувших волнах, бриг скользил по морю, оставляя за собой серебристый след; позади него кильватерные струи отбрасывали свечение, которое длинной переливчатой змейкой уходило вдаль.

Атмосфера была пропитана солеными запахами, которые перемешивались с восхитительными ароматами цветов и фруктов, приходящими с берега.

Ароматы земли!

Ароматы морей!

Замечательный вечер!

Наряду с опьяняющими запахами, парящими в воздухе, маркиза вдыхала тот аромат любви, что источает сердце, впервые распустившееся под влиянием женского взгляда.

Паоло являл ей столько огней в своих ясных и глубоких глазах, он усыплял ее тревоги столь обманчивой искренностью, проникал в самые потайные складки ее души со столь опасной инстинктивной ловкостью, так умело окутывал нежностью взгляда, голоса, расслабленных поз, что она начала поддаваться, забыв о защите.

Но один инцидент разрушил весь этот шарм.

Капитан подошел к Паоло со странным видом и, явно не без умысла, заметил:

— Прекрасная погода, молодой человек, не так ли?

— Не думаю, — отвечал Паоло, вставая и глядя на небо. — Спокойное сейчас, вскоре Средиземное море разъярится! Помяните мои слова: и двух часов не пройдет, как будет буря, и буря страшная… Видите белую точку на горизонте: она как раз сейчас находится над скалами Капри, но самого острова мы не видим… Это облако — предвестник урагана.

— Нам грозит какая-то опасность? — спросила маркиза с завидным хладнокровием.

— Разве что потонуть, — совершенно спокойно отвечал капитан. — Я вынужден согласиться с этим юношей.

— Так пойдемте к Гаете, — предложила маркиза.

— Невозможно. Не дойдем. Непогода обрушится на нас раньше, чем мы окажемся в безопасности; ветер будет дуть нам в лицо. Уж лучше попытаться пройти перед грозой при попутном ветре и лишь затем поискать укрытие; возможно, так мы успеем добраться до какого-нибудь порта… Если же направимся к Гаете и, не дай бог, проскочим мимо входа в гавань, то все — можно считать, нам крышка; в этих широтах мистраль обычно длится несколько дней, и такое небольшое суденышко, как наше, в бурю так долго не продержится.

И он отправился раздавать указания.

Паоло посмотрел на маркизу.

— Что ж, сейчас вы увидите, стоит ли меня хоть один из этих парней, — сказал он. — Наденьте самую теплую одежду, какая есть, и возвращайтесь на палубу. Я хочу, чтобы вы были рядом и я в любой момент смог бы прийти вам на помощь. Этот корабль может потонуть в один миг, и вы даже не успеете покинуть вашу каюту.

— Так вы, дорогой Паоло, рассчитываете спасти меня в открытом море, если мы вдруг пойдем ко дну?

— Нет, — сказал он. — Тут уж никакая шлюпка не поможет. Но я могу оказать вам серьезную услугу.

— Какую?

— Вышибить вам мозги и тем самым избавить от агонии.

Маркиза смерила юношу восхищенным взглядом.

— Слова не мальчика, но мужа! — воскликнула она. — Спасибо, я на тебя надеюсь.

Тем временем капитан распорядился зарифить паруса и задраить люки.

Истинный американец, он приказал всем своим людям приготовить спасательные пояса, коими не забыл снабдить свое судно, глотнул рому, посоветовав команде последовать его примеру, и встал за штурвал.

Буря неумолимо приближалась.

Белое облако, предвестник мистраля, увеличилось в размерах, затянув весь горизонт, закрыло звездное небо, и наступила кромешная тьма.

Бриз утих, и наступил мертвый штиль, предтеча шквала!

Торжественный час для команды!

Кучке людей, находившихся на хрупком бриге, предстояло сразиться с бушующим морем и разгулявшимся ветром.

Лишь деревянная палуба отделяла моряков от морской пучины, один удар — и все было бы кончено!..

Никто из тех, кто его не видел, не представляет, с какой силой дует мистраль, этот северный ветер, каждый год приносящий в Прованс несметные разрушения.

На суше он превращает в непригодную для проживания и возделывания огромную долину, равнину Кро. Ничто не может укрыться от его порывов, поднимающих в воздух огромные камни и проносящих их по всему обширному краю густыми вихрями, которые валят с ног тех редких путников, что застает врасплох буря.

В море тысячи кораблей получают повреждения в портах и на рейдах побережья; в открытых водах они танцуют, бедные скорлупки, на гребнях волн, которые бросают их на рифы и разбивают вдребезги.

Мистраль!..

Одно лишь это слово заставляет бледнеть самых храбрых моряков.

Погода, столь чудесная еще минуту назад, испортилась.

Тучи тут же увеличились в размерах; неподвижные в небе, они растянулись, сомкнувшись друг с другом, и начали угрожающе темнеть.

Ветер стих совершенно.

Зарифленные паруса бессильно бились о мачты, и в этом беспомощном трепыхании было нечто зловещее.

Корабль напоминал раненую птицу, которая бьет крыльями, перед тем как испустить последний вздох.

Облачившись в плащи из непромокаемой ткани, матросы дожидались шквала; скрестив руки на груди, устремив взоры на горизонт, они не шевелились, но ощущали (как они говорят) ураган на своих плечах.

Странная штука!

Ветра не было, но море уже пролило свои слезы; его уже сотрясала зыбь, окрашивая в белый цвет своей пеной; хотя мистраль свирепствовал вдалеке, волны волновались и там, где он еще только ожидался.

Глухие завывания исходили из морских пучин, жалостные голоса, оплакивавшие смерть, — так некоторые псы воют в окрестностях кладбищ!

Внезапно пену разогнал порыв ветра, столь сильный, что зыбь прилипла к морю, как говорят моряки — прибитая к поверхности воды, волна в таких случаях просто не может подняться, — и в один миг на корабль налетела буря.

Паруса, мачты, снасти и подводная часть судна — все прогнулось, затрещало, застонало под этим первым объятьем урагана; корабль клюнул носом, словно ребенок, подталкиваемый великаном.

На какое-то мгновение корабль замер в таком положении, смиренный и словно раздавленный ударом, затем выпрямился и, покорный, с ужасающей быстротой помчался вперед; шквал разъяренными толчками пихал его в борт, с мрачным свистом проваливаясь в снасти.

Даже скакуну, пришпоренному всадником, не под силу развить бег столь же резвый, какой бывает у судна, гонимого мистралем, так как этот ужасный ветер вырывает корабль у моря, и тот бежит уже по гребням волн, лишь слегка касаясь воды.

Капитан приказал убрать все паруса, за исключением кливера и небольшого заднего паруса. Он стоял за штурвалом, а Паоло был рядом.

Неподалеку, вцепившись рукой в канат, на прочно закрепленной тросами банке сидела маркиза.

Она была немного бледна, но отвечала улыбками на улыбки названного брата, ставшего ей столь дорогим за несколько часов откровенности.

— Вроде пока держимся! — бросил капитан юноше. — Ну что, попробуем подойти к Гаете?

— Не стоит и пытаться, — отвечал Паоло. — Нас несет прямо к Палермо, и мы окажемся там скорее, чем пароход в погожий денек, если только…

— Если только не потонем прежде, — закончил за него капитан и добавил, увидев, что буря усиливается: — Если дотянем до Палермо, это будет настоящее чудо…

Мистраль крепчал с каждой минутой и вскоре достиг той степени свирепости, когда утесы на суше и корабли на море становятся для него не более чем соломинками.

— Раньше чем завтра не кончится! — прокричал капитану Паоло.

С того момента, как гроза усилилась, они почти друг друга не слышали; стоял такой шум, что слова растворялись в нем, едва слетали с губ.

Вцепившись в ту или иную снасть, моряки думали лишь о том, как бы за нее удержаться.

Качка была столь сильной, что бушприт едва ли не каждую секунду целиком исчезал под водой.

Волны с грохотом разбивались о корабль, образовывая нависающие своды.

Иногда судно, прибитое к воде давящим на него ветром, врезалось носом в волну вместо того, чтобы ее преодолеть, рискуя вмиг затонуть; иногда порыв ветра подхватывал его на самой вершине водной горы, на которую ему удавалось счастливо взобраться, и выбрасывал из моря; иногда оно проскакивало между двумя волнами, всем своим весом приземляясь в возникавшую между ними узкую, но глубокую борозду, и тогда одна из волн обрушивалась на носовую часть корабля и полностью ее заливала.

Команде с трудом удавалось противостоять морской стихии, которая разбивала реи и сотрясала мачты.

Часы текли за часами, медленные и смертельные: ситуация была ужасной.

Передохнуть, спуститься в каюту в поисках укрытия не представлялось возможным; в любую минуту корабль мог пойти ко дну, и все должны были находиться на палубе.

Каждый надел на себя спасательный пояс и приготовился к любому исходу.

В моменты продолжительных кризисов лучшие моряки зачастую слабеют, теряя мужество.

Морская вода, что омывает их тела, имеет химическое воздействие, стимулирующее вначале, но губительное при длительном контакте; она размягчает и раздувает ткани, подрывая жизненную силу.

Ослепляя и утомляя, беспрестанно хлещет и стегает по лицу ветер; килевая или бортовая качка вызывает расстройство желудка и действует на нервы, постепенно ослабляя человека и ввергая его в полнейшую прострацию.

Паоло держался молодцом.

Он хотел утвердиться перед маркизой, которая, дрожа от холода, чувствовала, как подступает страх.

Самые отважные женщины пасуют перед физическими опасностями, опуская руки.

Тот, кому в минуты таких кризисов удается вернуть им энергию, утешить их и защитить, получает полную власть над ними.

Паоло раз двадцать подходил к Луизе запахнуть разметавшиеся полы ее плаща; под дождем из морской воды, что проливался на палубу, он согревал ее горячими поцелуями, и, несмотря на холод, страх, отчаяние, она трепетала под его ласками.

Внезапно наступило то, что на море зовется затишьем.

Около шести часов утра в этой непримиримой борьбе случилась передышка; словно играя с людьми, мистраль ненадолго взял паузу.

Стоя за штурвалом, капитан объявил, что вскоре ветер налетит на них с новой, удвоенной силой, после чего буря закончится.

Он призвал всех собрать в кулак всю свою волю и посоветовал, в том случае, если корабль затонет, стараться держаться вместе и плыть в связке, — так у них будет больше шансов спастись.

Благодаря спасательным поясам — ценному средству, которым моряки часто пренебрегают, — все они могли держаться на поверхности воды.

Не успела команда перекусить галетами и глотнуть немного рома, как буря возобновилась.

При первом же порыве ветра большую мачту переломило надвое, и судно дало крен на левый борт.

Капитан не мог оставить штурвал.

Паоло схватил топор, Вендрамин и двое матросов последовали его примеру, вчетвером они обрубили веревки и снасти, державшие мачту, и ту унесло в море.

Бриг принял устойчивое положение.

Решительность, проявленная Паоло в столь непростой ситуации, произвела на маркизу неизгладимое впечатление; он вырос в ее глазах на целую голову.

Мгновением позже, как и ожидалось, обрушилась вторая мачта.

Те же матросы попытались высвободить ее, как и первую, но налетевшая волна размела их по палубе.

Лишь двое, Паоло и Вендрамин, успели ухватиться за фал. Вернувшись к работе, они быстро перерубили канаты, и вторая мачта последовала за первой.

Внезапно, словно по волшебству, ветер стих; буря окончилась, возродив в команде надежду на спасение.

Маркиза бросилась обнимать Паоло.

— Бедняжка, — промолвил он, — как, должно быть, вы настрадались!

Вместо ответа маркиза наградила паренька восхищенным взглядом.

— Вы были так спокойны! — воскликнула она. — Возможно ли быть столь хладнокровным в четырнадцать лет?

— Это уже двадцатый мой выход в море, — сказал он, — и восьмая буря. Кроме того, я пережил два кораблекрушения. Но, дорогая сестра, спускайтесь в каюту и переоденьтесь.

Проводив молодую женщину до дверей, он вернулся на палубу и подошел к капитану.

Тот молча пожал Паоло руку; сам будучи человеком бесстрашным, он по достоинству оценил отвагу юноши.

Вдвоем они приняли необходимые меры, после чего Паоло, посчитав, что маркиза уже привела себя в порядок, решил отнести ей кое-какие подкрепляющие средства.

Она ждала его, с распущенными, еще влажными красивыми черными волосами, в длинном пеньюаре, кокетливо поигрывая домашней туфлей, свисавшей с изящной, как у Золушки, ножки.

Она была так прекрасна, так желанна, что против воли в один миг он оказался рядом и заключил ее в свои объятья.

В каком-то диком порыве он целовал ее шею, руки, губы…

Оглушенная поначалу, она быстро взяла себя в руки и резко отстранилась.

Озадаченный, Паоло замер перед ней.

Улыбнувшись, маркиза усадила его рядом.

— Выслушай меня, caro mio![178] — сказала она. — Ты хочешь, чтобы я стала твоей любовницей, так знай же: я на это никогда не соглашусь.

Слезы выступили на глазах юноши, но она высушила их поцелуем.

— Я не желаю быть твоей любовницей, малыш, — продолжала она, — но однажды стану твоей женой. Когда ты станешь постарше, когда у тебя начнут расти усы, я все еще буду молода; сейчас эти несколько лет разницы между нами кажутся огромными, позднее они ничего не будут значить. И я клянусь тебе, что не стану принадлежать никому, кроме тебя! Уступи я сегодня — сгорела бы со стыда.

Он хотел что-то ответить, но, грациозно приложив ладонь к его губам, она не дала ему такой возможности.

— Молчи! И видит Бог, ты об этом никогда не пожалеешь. Торжественно тебе обещаю: как только я почувствую, что готова пойти на это, и без каких-либо просьб с твоей стороны, я скажу тебе: вот моя рука. Лишь поклянись, что не будешь мне досаждать, и тогда можешь остаться со мной, и я буду тебе сестрой, матерью и даже любовницей… И напротив, если ты не пообещаешь соблюдать наше соглашение, я буду тверда в своих решениях и уйду от тебя…

Паоло уступил.

Она поцеловала его по-матерински, и он вернулся на палубу, связанный клятвой, счастливый и в то же время сердитый на себя самого.

— Мне не следовало обещать ей это! — пробормотал он.

Вид моря немного отвлек его от невеселых мыслей. Несмотря на утихший ветер оно еще бушевало. Тем не менее в душе Паоло возродилась надежда.

Но внезапно, сквозь густой туман, огромная черная масса выросла перед бригом.

То был берег!

Почувствовав опасность, капитан приказал отдать якорь, и матросы начали разматывать цепи, но было уже поздно — корабль ударился кормой о подводные скалы.

В образовавшуюся дыру хлынула вода, и трюм в один миг затопило. Капитан, видя, что судно уже не спасти, прокричал всем бросаться в воду.

Нельзя было терять ни секунды.

Вендрамин забегал по палубе в поисках Паоло, но тот на его призывы не откликался.

— Он в воде! — крикнул один из матросов, и Вендрамин прыгнул.

Но Паоло был на борту.

Он спустился в каюту маркизы и, схватив молодую женщину за руку, вытащил ее на палубу.

Вся команда была уже в воде.

— Прыгайте! — сказал Паоло. — Это не опасно — спасательный пояс не даст вам уйти ко дну.

Но маркиза не могла даже смотреть на завывающие внизу волны; она попросила Паоло подождать еще немного.

Прикинув, что у них есть еще какое-то время в запасе, юноша согласно кивнул, но тут огромная волна, подбросила судно вверх и тут же опустила.

Залитый водой, корабль мгновенно дал крен и, опрокинувшись, пошел ко дну, увлекая с собой молодых людей. Паоло лишь успел крепко схватить маркизу за руку.

Первым же делом юноша попытался выбраться из-под канатов и обломков; это удалось ему с огромным трудом.

Он отчаянно ударил ногами, как это делают ныряльщики, желая подняться на поверхность, и почувствовал, что Луиза последовала его примеру.

Но, даже объединив свои силы, они не смогли преодолеть водоворот.

Тщетно они рвались наверх, удваивая усилия, — непреодолимое течение, вращаясь и кружа, уносило их в морскую бездну.

Глава VII. Под водой

Паоло решил, что им пришел конец. Маркиза, менее опытная, истощала силы в бессмысленной борьбе. Два человеческих тела, крутясь в пучине, казалось, танцевали посреди морской растительности и странных чудовищ, которыми изобиловало море.

Под водой вы сохраняете сознание всего две минуты, но и этого достаточно для того, чтобы пережить ужасную агонию. Вас заключают в объятья липкие водоросли, и вы испытываете тысячи клейких прикосновений; вас окружают спруты, обвивая своими гигантскими ремнями, кажется, что по вам ползают тысячи змей.

Мимо то и дело проплывают громадные рыбы; осьминоги, которые приклеиваются к вам своими вантузами; вы все еще живы, но для морских хищников вы уже мертвы. Огромные крабы и раки, все эти пожиратели трупов пытаются вцепиться в вас, и вы тащите за собой всю эту изголодавшуюся банду, которая только того и ждет, когда добычу прибьет к какой-нибудь скале.

Вы слышите, как вверху, над вами, с мрачным завыванием проносятся неспокойные волны. До ваших ушей, в которых гудят уже мрачные шумы смертного часа, доносятся странные, незнакомые звуки, которые ввергают в загадочный ужас; вы испытываете страх столь сильный, что под этим влажным морским саваном вас прошибает холодный пот.

Затем мало-помалу вас начинает душить; на грудь опускается бремя, которое становится все более и более тяжелым, оно давит, сжимает и расплющивает; вы испытываете на себе несметную тяжесть моря. Вам становится безумно страшно при одной лишь мысли о том, что весь этот груз лежит на вашей груди.

Наконец, вы в последний раз барахтаетесь, и вас охватывает крайняя слабость; вы открываете глаза, чтобы вновь увидеть море и его чудовищ, а затем закрываете их навсегда.

Какое-то время вы еще испытываете неопределенные ощущения, но без боли; борьба между жизнью и смертью уже закончена, и вы наслаждаетесь странным покоем; ужасный припадок сменяется вечным сном, полным наслаждений, экстазом, в котором есть невыразимый шарм, хотя вы его воспринимаете уже смутно.

Таковы были фазы агонии Паоло и Луизы, и рассказал их вам человек, которому довелось испытать все это на собственной шкуре…

В какой-то момент маркиза обняла юношу обеими руками, и так они прошли через все стадии асфиксии…

Тела их выбросило посреди огромного грота.

В пещере было темно.

Море замерло у входа в это подземелье, на песчаной отмели, которая круто поднималась к середине крипты, где скалы, образуя некое подобие свода, причудливо выгибались и уходили на глубину, из-за чего и получалось, что пещера была подводной, в самом прямом смысле этого слова. Море со всех сторон закрывало выход из грота; выбраться из него можно было, лишь поднырнув под скалы и вынырнув на поверхность с другой стороны этого барьера.

Однако же дышать в пещере было можно: воздух поступал в нее через некие неуловимые щели; что до слабого света, который проникал в подземелье, то он рассеивался поповерхности воды, которая опоясывала его влажным кольцом.

Маркизу и Паоло вынесло туда водоворотом, который образуется в бурю на подступах к гроту; сжатая, выдавленная на поверхность, вода начинает тогда непрерывно перемещаться взад и вперед и, опускаясь, вызывает подводное течение.

Все знаменитые морские пучины возникают по тем же причинам; так же некогда появились, хотя и представляли гораздо большую опасность для путешественников, и Сцилла с Харибдой. Но затем скалы обрушились, доверху засыпав собой впадины, в которые волны гнали море, и эти две пучины перестали быть опасными.

Около часа Луиза и Паоло пролежали на отмели в бесчувственном состоянии; но теплый подземный климат сделал свое дело, и постепенно жизнь начала возвращаться к ним.

Первой пришла в себя маркиза.

Приподнявшись на локте, она огляделась вокруг… и издала крик ужаса.

Тишина, изолированность, бледная полутень этого странного места, нагромождения скал, посмертные воспоминания (а утопающий видит смерть так близко, что может считать себя вернувшимся с того света) — все это не могло не пугать.

Тем не менее мало-помалу она взяла себя в руки, хотя и не совсем понимала, как они оказались в пещере.

Рядом, недвижимый, лежал Паоло; и все ее мысли теперь были о том, как бы его спасти. Она чувствовала огромную нежность к этому белокурому юноше.

Призвав на помощь все свои познания в том, как следует оказывать первую помощь, маркиза быстро привела юношу в чувство. Придя в себя, он тоже, в свою очередь, осмотрелся, но никакого испуга, в отличие от молодой женщины, не выказал.

— Получается, мы спасены? — заметил он.

— Вы полагаете? — вопросила маркиза.

— Ну, раз уж мы дышим и находимся на земле, то да.

— А вам не кажется, что мы словно погребены на дне какой-то могилы?

Паоло поднялся на ноги и, несмотря на слабость во всех членах, обошел пещеру. Сразу же поняв необычную конфигурацию грота, юноша пояснил ее маркизе.

— Мы поступим так, моя дорогая сестричка, — сказал он. — Поднаберемся немного сил, а затем покинем это мрачное место. Поднырнув под скалы, мы окажемся на свежем воздухе; до берега, должно быть, рукой подать, шторм уже, наверное, прошел, и мы доберемся до суши в несколько гребков.

— Как бы мне хотелось вам верить! — промолвила маркиза.

— Лучше приготовьтесь к тому, что вскоре вновь придется оказаться в воде, — сказал Паоло.

На лице маркизы отразилась нерешительность; ее женская слабость проявлялась каждый раз, когда речь заходила о том, чтобы довериться морю.

Паоло как мог пытался ее приободрить.

— Ну же, Луиза, — проговорил он, — такая женщина, как вы, не должна малодушничать. Вы едва не погибли из-за того, что не покинули вовремя корабль; не позволяйте себе слабости сейчас — это будет дурным предзнаменованием.

— Я готова.

— Пойдемте, — сказал Паоло.

Они подошли к водной поверхности и, войдя в нее, попытались проплыть под скалами, но это оказалось невозможным; нужно было погрузиться так глубоко и плыть между двумя потоками так долго, что они попросту выбились бы из сил. На отмель они выбрались совершенно истощенными.

Более того: и сами уходящие глубоко под воду скалы, толщина которых в некоторых местах доходила до нескольких сотен метров, представляли собой непреодолимое препятствие — проплыть такое расстояние под водой человеку было не по силам.

Первыми словами юноши были:

— Мы в ловушке!

Маркиза не ответила; устремив взгляд в никуда, она выглядела крайне подавленной.

— Но не стоит так расстраиваться, моя дорогая Луиза, — сказал Паоло. — Возможно, нам удастся отыскать какой-нибудь проход.

— Сильно сомневаюсь, — заметила молодая женщина.

— И все же будем надеяться.

И Паоло принялся исследовать скалы, пытаясь разглядеть хоть какую-нибудь трещину, но так ничего и не обнаружил.

Хотя он уже доказал свою решительность и отвагу, спокойствие и безмятежность юноши удивляли маркизу.

— Все эти ваши поиски ничего не дадут — лишь силы впустую потратите, — заметила она. — Нам отсюда никогда не выбраться!

Паоло улыбнулся.

— Я так понимаю, — сказала маркиза, — вы все еще полагаете, что у нас получится выйти из этой могилы, в которую мы и так сошли уже почти мертвыми? Неужели вы думаете, что мы…

— Да, — промолвил он.

— Это безрассудно!

— Гораздо более безрассудно, моя дорогая маркиза, сразу же опускать руки. Голод и жажду мы испытаем лишь через несколько часов; мы должны провести это время с пользой. Возможно, здесь имеются не слишком плотно прилегающие друг к другу скалы, которые раздвинутся, чтобы вывести к свету. Морской путь нам закрыт; значит, дорогу к выходу следует поискать на земле. Ну же, взбодритесь!

— Вы говорите так, словно мы уже на свободе! — воскликнула маркиза. — Что вы за человек, если даже в этой гробнице лелеете подобные надежды?

— О своем рождении я знаю лишь одно: на свет я появился в Галлии. Я происхожу из той неукротимой расы, которой опасался величайший из завоевателей, Александр Македонский, не осмелившийся нападать на моих предков. Когда-то девизом этого бесстрашного народа был: «Ничего не бояться, разве что небо упадет, но если оно упадет, поддержать его своим копьем». Что вы хотите? Каждый поступает в соответствии со своим характером и темпераментом; мой говорит мне бороться до конца, какими бы ни были шансы. Я не переношу слепых велений судьбы, не уступаю глупому случаю. Это мой протест против фатальности. Поднимайтесь, Луиза! Будем мужественными, моя дорогая; лучше умереть, сражаясь, чем получить смертельный удар, валяясь на песке и отказавшись от победы. Раз уж земля выставила перед нами преграды, мы должны скрести и копать эту землю! Пусть нашим последним жестом станет попытка освобождения, по крайней мере, не придется себя упрекать в том, что мы забыли нашу родину.

Маркиза отвергла все сомнения при этом благородном призыве; преисполненная глубочайшего восхищения, она бросилась обнимать своего спутника.

Они повторили попытку, которая оказалась столь же неудачной, что и первая: выбраться к морю не удалось. Вернувшись на отмель, маркиза почувствовала, как горло ее начала сжимать жажда, — она нахлебалась соленой воды.

Молодая женщина не осмелилась сказать об этом спутнику, но того, судя по всему, жажда мучила в не меньшей степени.

— Вот бы нам раздобыть где-нибудь свежей воды! — воскликнул Паоло. — Вам, должно быть, Луиза жутко хочется пить?

— Я не решалась это признать, — отвечала маркиза.

— Дальше будет еще хуже. Нужно еще раз осмотреть пещеру.

И он вернулся к изучению скал, пытаясь отыскать трещины, но между ними не было ни единого разрыва, а свод их и вовсе казался одной каменной глыбой.

Опустившись рядом с Луизой, юноша с грустью протянул ей руку и сказал:

— Похоже, придется смириться со смертью! Камень во много раз тверже моих ногтей; я хотел отвлечь вас от мыслей о предстоящей агонии, но мы ничего, абсолютно ничего не можем поделать.

Маркиза окинула спутника полным бесконечной нежности взглядом и промолвила:

— Я хочу дать вам утешение, которое вам понравится; ведь мы неизбежно умрем от жажды, не так ли?

— Да.

— Что ж, по крайней мере у нас будет час…

И, одарив его необъяснимой улыбкой, она упала в его объятья.

Существуют эстеты сладострастий, которые жаждут любви, ранее им не знакомой; существуют сердца пресыщенные, которые ищут наслаждений под странными формами; другие, вроде некоторых императоров древнего Рима, любили кровавые оргии; нежные вздохи казались им пресными, им нужны были неистовые крики отчаяния и слезы боли.

Человек так создан, что он несет в себе начала всех расстройств рассудка и чувств; не существует людей, которые составляли бы исключение из этого правила.

Воля и образование, которое укрепляет волю, вместе они приглушают дурные инстинкты, но уничтожить их вряд ли возможно. Жизнестойкие корни, притаившиеся в глубине души растут с ужасающей быстротой особенно тогда, когда об их существовании вы уже и думать забыли.

Образование, воспитание и жандармы — вот три противовеса, объединив которые, можно склонить чашу весов на сторону добродетели.

Любовь иногда вспыхивает при самых непредвиденных обстоятельствах, зачастую странных или опасных; так произошло и в этом случае. Ни ее, ни его нельзя было отнести к числу тех пресыщенных людей, которых возбуждает эксцентричная сторона ситуации; и тем не менее они нашли для своей нежности стимул столь страстный, столь сильный, столь непреодолимый в угрожавшей им смерти, что забыли о всякой опасности.

Посреди этого поглотившего их склепа они дарили друг другу невыразимые наслаждения; видения, которые бывают у курильщиков гашиша, стали для них реальностью, и, когда они пробудились наконец, когда, задыхающиеся, разбитые от удовольствия, переглянулись, то в голову им одновременно пришла одна и та же мысль:

«Вот теперь можно и умереть!»

Но смерть не приходит по первому зову; когда ее ждут, ей обычно предшествует агония, ее отвратительный предвестник.

Оба они изнывали от жажды и, осознав, что настал их последний час, настроенные во что бы то ни стало избежать мучений, решили уйти из жизни добровольно.

Она посмотрела на него с грустью, думая, как это, должно быть, ужасно — умереть таким молодым!

И потом, какая страшная смерть!

Утопиться!

Ее переполняла чисто материнская жалость к нему.

— Думаешь, тебе хватит сил продержаться под водой так долго, чтобы потерять сознание? — спросила она.

— Да, — сказал он с безмятежной улыбкой.

— Верю, — молвила она с гордостью, не отводя глаз от его лица. — У тебя железная воля; я же не так отважна. Я хочу, чтобы ты связал меня, чтобы я даже не пыталась избежать смерти, а затем взял на руки и унес в глубь моря. Мы умрем вместе, в последнем объятье.

— Хорошо, — сказал он тихо, но твердо.

Маркиза смотрела на него с восхищением.

«Он даже не взволнован», — сказала она себе.

Вслух же промолвила:

— Позволь мне послушать твое сердце; твое лицо врет. Не могу поверить, что тебя не приводит в отчаяние тот факт, что приходится расставаться с жизнью в столь юном возрасте.

Она припала ухом к его груди: сердце его билось медленно и равномерно, как у человека, остающегося невозмутимым в любой, даже самой опасной, ситуации.

— Теперь я умру счастливой! — воскликнула она. — Мой идеал любви нашел воплощение. А ты, ты ни о чем не жалеешь?

— Нет, — сказал он, — и даже думаю, что лучше умереть, чем жить. У нас никогда не будет часов, подобных тем, которые только что пролетели.

— Ох! — воскликнула она. — Если бы каким-то чудом нам удалось спастись, клянусь тебе, я бы одарила тебя ласками, возможно, и менее страстными, но более нежными — это уж точно.

— Не будем об этом, — сказал он.

И, разорвав носовой платок на тонкие полосы, он связал руки молодой женщине, которая немного побледнела, но не отстранилась.

— А теперь — последний поцелуй, — прошептал Паоло.

Они обменялись этим знаком прощания, а затем он резко поднял ее на руки и понес к пляжу. Он уже собирался броситься в воду, когда вдруг на лоб ему пролилась капля ледяной воды; остановившись, он поднял голову.

— Что с тобой? — спросила маркиза.

— Ничего, — сказал он и шагнул в воду, но она повторила:

— Что с тобой? Я хочу знать.

— Ну ладно, скажу, — произнес он с улыбкой. — Я подумал, что мы могли бы умереть, не мучаясь от жажды; но к чему пить? Это не спасет нас от голода.

Маркиза проявила слабость; смерть ее пугала.

— Я бы с удовольствием промочила горящее горло, — сказала она.

— Как скажешь…

И он вернулся на пляж.

— Где эта вода? — спросила она.

— Там!

И он указал на вершину утеса.

— Иногда в расселинах отвесных скал скапливается дождевая вода, — пояснил он, — которая затем, капля за каплей, доходит до нас.

— Но я не могу ждать так долго.

— Я еще не закончил.

И он продолжал:

— Но, на протяжении веков падая в песок, эти капли должны были остаться там, на определенной глубине; выкопав яму, мы обнаружим воду, если, конечно, под песком имеется прослойка.

— Прекрасно! — воскликнула она. — Как я хочу, чтобы ты оказался прав!

Бедная женщина!

Она любила его, и любой выигранный час казался ей вечностью.

Паоло приступил к работе.

На метровой глубине появилась вода; он позволил яме наполниться, после чего они жадными глотками выпили все до последней капли.

С детской непосредственностью она бросилась ему на шею.

— Ох, как это хорошо — любить! Если бы только мы могли жить!

Эти слова молодой женщины тронули Паоло до глубины души.

— Я осмотрел скалы лишь в центре, — сказал он. — Пойду исследую те, что находятся по краям; может, там они не будут плотными.

Вернулся он быстро.

— Невозможно пройти, не так ли? — спросила маркиза.

— Да, — отвечал юноша, — но вот жить в этом подземелье мы сможем…

— Но как?

— Здесь наш бриг, — сказал он, — там, под скалами.

— Слава тебе, господи! — воскликнула маркиза и, зарыдав, упала на колени.

— Ну же, Луиза, возьми себя в руки; сейчас не время для слабости, ты должна быть сильной, моя дорогая. Мне понадобится твоя помощь!

— Да! — вскричала она. — Я буду помогать тебе всем сердцем! Мы будем так счастливы здесь вдвоем, только я и ты!

— Ты еще большее дитя, чем я, — заметил он, а затем добавил: — Думаю, произошло следующее: корабль, как и нас с тобой, затянуло под воду и унесло водоворотом. Он здесь, неподалеку: сначала я его принял за огромный камень. В нем должны были остаться продукты, которые не могли испортиться; соления и галеты содержатся в герметичных бочонках… Нужно лишь доставить их сюда; вот для этого ты мне и нужна. Но прежде необходимо где-нибудь разыскать прочную веревку; я обвяжусь ею и вернусь на корабль, а тебе нужно будет лишь крепко взять ее за конец и тянуть на себя, когда почувствуешь рывок… Так ты вытащишь меня с тем, что мне удастся там обнаружить. Но предупреждаю: будет тяжело.

— Иди же, иди скорее. Я сильная, я справлюсь! Только дай я тебя сперва поцелую!

И она обвила его шею руками…

Затем, подтолкнув его к морю, сказала:

— Поспеши! Мне не терпится узнать, что у нас точно будут еще несколько дней любви!

Бросившись в море, Паоло вернулся с прочным канатом, которым обвязал себя вокруг груди, и, поцеловав маркизу, вновь погрузился в воду.

Через две минуты канат задрожал; она потянула веревку на себя, и на поверхности воды возник Паоло — в руках у него ничего не было.

Тяжело дыша, юноша опустился на песок.

— Все оказалось закрытым, — сказал он, — так что в этот раз мне удалось лишь слегка приоткрыть один из люков; но в следующий раз я доберусь и до трюма.

Она привела его в чувства, заставила восстановить дыхание и лишь затем позволила вновь войти в воду.

Этот заход оказался вполне удачным: он вернулся с бочонком галет, который выкатил на песок.

— Сейчас же поедим, — сказала она. — Тебе нужно восстановить силы; открывай бочку.

— Для этого мне понадобится топор, — заметил Паоло. — К тому же одними галетами мы не насытимся. Там, на судне, я видел и другой бочонок, в котором должен быть копченый окорок; и на сей раз я захвачу его с собой.

Так он и сделал и, кроме того, принес пакет грецких орехов; то было уже излишество, добавленное к самому необходимому.

Паоло еще раз вернулся на бриг — за топором, и, выбравшись из воды на отмель, расколол бочки.

Продукты оказались неиспорченными.

Маркиза накрыла стол, проще говоря, на дощечке, при помощи лезвия топора, порезала галеты и порубила окорок, и они набросились на еду с аппетитом, который сделал бы честь монахам, и веселостью, которой позавидовали бы служители богемы.

— Теперь мы по праву можем считать себя подводными Робинзонами, — заметил Паоло.

— Я буду твоей Пятницей! — сказала маркиза, целуя юношу.

— Прекрасной Пятницей! — улыбнулся он. — Здесь вполне можно жить; все, что необходимо для более или менее сносного существования, у нас имеется, а кроме того, пещера представляет собой отличную защиту от ветров и дождей.

— Да и хищники здесь нас не потревожат, — заметила маркиза.

Таким веселым рассуждениям они предавались около часа, и десятки раз поцелуи прерывали их смех!

Странная сила любви, которая покрывает все вокруг позолотой и тюрьму превращает в рай!

Передохнув, Паоло сказал маркизе:

— В этот раз я поищу одеяла — для сна, инструменты — для работы, и доски — для огня.

— Но как ты его разожжешь? — спросила Луиза.

— С помощью огнива и трута, которые всегда ношу при себе; покопавшись в кармане моих брюк, ты обязательно их найдешь. Трут нужно будет высушить.

Совершив еще несколько вылазок, Паоло вернулся с корабля с целой кучей различных предметов.

Сначала он поднял наверх инструменты, потом вино и ром, которые обнаружил в бочках, затем одеяла и доски.

Одеяла привнесли тепло и некое подобие комфорта, доски понадобились для того, чтобы сколотить кровать. Они возились вокруг нее с той же радостью, с какой пара пернатых обустраивает свое гнездышко.

Она смеялась, помогая ему; она замеряла длину и ширину, не желая, чтобы кровать получилась слишком большой; ни он, ни она даже и не вспоминали о своем заточении.

Он еще несколько раз спускался к судну, возвращаясь с порохом и самой разной всячиной; он поднял наверх вино, отыскал в камбузе коробку с пряностями, — к счастью, вода внутрь не проникла.

Маркиза смотрела, как он занимается приготовлением пищи — ей великое искусство Карема, увы, было не знакомо, — и с удовольствием брала у него уроки.

Кушанья получились изысканными и вкусными, и, довольные проведенным днем, они с радостью поужинали.

Два часа они провели в разговорах, незаметно пещеру окутали сумерки, и взоры их обратились к небольшому ложу.

И тут он вспомнил, что забыл принести с корабля матрас, который обнаружил в каюте капитана.

— Вот болван, — пробормотал Паоло, — как я мог забыть про него; я же раз двадцать напоминал себе, что его обязательно нужно поднять сюда! К счастью, прошел уже час с тех пор, как мы ели; ничто не мешает мне добраться до брига.

И он бросился в воду.

И в этот раз, как обычно, маркиза держала в руках конец каната, — Паоло старался задержаться на корабле как можно дольше и возвращался уже тогда, когда силы его были на исходе.

Время шло, но он все не дергал за веревку, как было условлено.

Она начала беспокоиться, опасаясь, как бы он не задохнулся. Попыталась вытянуть канат, но тот не поддавался, потянула сильнее — с тем же успехом.

Некая невидимая сила держала перлинь, и взять над ней верх у маркизы никак не получалось.

Паоло было не выбраться…

Тысячи мыслей за несколько мгновений пролетели в голове молодой женщины, перебравшей, казалось, все причины, которые могли привести к этой катастрофе. В один миг она увидела его агонизирующим, мертвым, барахтающимся в воде, затем испускающим последний вздох. Чего только ей ни казалось — и что он мог удариться о балку, и что канат мог зацепиться за рею, и что его могла проглотить какая-нибудь огромная рыбина…

Сотни других предположений мелькнули в ее голове в одно мгновение.

Наконец, не зная как ей быть, маркиза приняла твердое решение: она спасет его или умрет вместе с ним.

Она бросилась в воду и, придерживаясь каната, добралась до корабля; любовь придала ей сил и ловкости.

Сперва она проплыла вдоль палубы, затем, продолжая следовать за путеводной веревкой, протиснулась в люк и оказалась у одной из кают матросов. Подергав за канат, она поняла, что перлинь застрял под дверью; как ни старалась она открыть дверь, та не поддавалась.

Она поняла, что Паоло оказался в ловушке.

Дверь, судя по всему, захлопнулась за ним, и лишь толстые доски отделяли Луизу от ее возлюбленного.

Она толкала дверь изо всех сил; он был там, умирающий…

Преграда устояла; силы ее оставили, но маркиза и не помышляла о спасении; она решила умереть рядом с Паоло и осталась под водой.

Три минуты спустя она все еще держала веревку в своих скрюченных руках, но уже мало что соображала.

Ей предстояло умереть, он, должно быть, уже был мертв.

Глава VIII. План

В это время Паоло, целый и невредимый, выбрался на отмель.

Случилось же с ним следующее.

Оказавшись внутри корабля, он, по-прежнему обвязанный веревкой, проник в одну из кают, но так вышло, что бриг, будучи полуразрушенным, вдруг зашатался и начал оседать; во время толчка дверь каюты захлопнулась и, вследствие того, что палуба просела, открыть дверь уже не представлялось возможным.

Веревка застряла между створкой двери и подпоркой, и все попытки маркизы натянуть ее оказались тщетными.

Но Паоло не потерял самообладания; имея при себе нож, он тотчас же перерезал веревку и принялся искать выход.

К счастью, бриг при соприкосновении со скалой получил множественные пробоины; юноша проскользнул в одну из этих щелей и, в то время как маркиза отправилась искать его на корабль, вернулся на берег.

Они просто-напросто разминулись.

Констатировав отсутствие молодой женщины на пляже, Паоло понял, что она решила прийти ему на выручку, и поспешил вновь броситься в воду.

Спустя несколько мгновений он обнаружил полубесчувственное тело маркизы и поднял его на поверхность.

Когда она наконец пришла в себя, радость его не знала границ: руки обняли шею Луизы, губы припали к губам, сердце забилось в унисон с ее сердцем.

— Еще одна смертельная опасность, которой нам лишь чудом удалось избежать! — воскликнула она. — А я уж было подумала, что вот-вот умру…

— Бедная моя Луиза! Ты бросилась меня спасать!..

— И была бы очень счастлива, если бы мне это удалось. Но получилось так, что это ты — в который уже раз — вырвал меня из объятий смерти. А мне так хотелось испытать гордость от осознания того, что ты обязан мне жизнью!

— И тогда ты бы любила меня еще сильнее? — спросил он.

— Возможно, — отвечала она смеясь.

Они проголодались; провизии было вдоволь.

Обнаружив на корабле масло, он прихватил с собой лампу, и теперь они уже ни в чем не нуждались.

Единственное, чего им не хватало, так это свободы!

Но так ли уж она им была нужна в ту секунду?

Ей вовсе не хотелось покидать пещеру.

Паоло перетаскал на отмель столько еды, что им хватило бы ее на многие месяцы, и на бриге оставалось еще много продуктов.

— Да нам этого хватит года на три! — заметил он, кивнув в сторону бочек, сваленных в кучу у стен грота.

Мысль о том, чтобы остаться в этом склепе навсегда, столь приятная для нее в тот час, так прочно засела в мозгу молодой женщины, что она безрассудно спросила:

— Но не пойдет ли соленая пища во вред нашим детям?

Паоло нашел этот неимоверный вздор очаровательным и разразился смехом, из-за чего маркиза слегка расстроилась.

Она занялась ужином, неожиданно обнаружив в себе такие таланты хозяйки, которые сделали бы честь и какой-нибудь голландской испольщице.

Они, сидя друг против друга; из дорожной фляги, которую Паоло нашел неподалеку, по очереди пили крепкое бордо, которое он поднял с судна; с аппетитом съели сырой окорок и орехи.

Они были спокойны, счастливы, уверены в довольно-таки продолжительном будущем.

Они напоминали молодоженов, у которых уже была близость, но которые все еще пьянеют от новых радостей, долгожданных и наконец пришедших.

— Как хорошо здесь! — прошептала она, вздыхая.

— Ну да, — подтвердил он, показывая на свод, за которым была земля, — лучше быть здесь с тобой, чем там без тебя!

Она взяла его руку в свои — в знак благодарности.

В кармане куртки, которая была на нем в момент кораблекрушения, она обнаружила портсигар с сухими сигарами и преподнесла ему одну.

Он вскрикнул от радости.

— Вот уж не думал, что вид табака может доставить такое удовольствие.

— Значит, это приятный подарок? — спросила она.

— Самый лучший, какой ты могла мне сделать.

Он высек огонь и закурил; придвинувшись друг к другу, они принялись строить планы на будущее.

Она в своих помыслах исходила из того, что они проведут в гроте долгие годы; он же думал о том, как бы из этой пещеры выбраться.

— Ты беспрестанно выдвигаешь гипотезу, что мы здесь останемся навечно! — заметил он с легким укором.

— А ты чего хотел? Мне здесь нравится.

На это ответить Паоло было нечего, и он замолчал.

— Ты боишься, что мне вся эта жизнь надоест первой? — спросила она.

Ответ она прочла в его глазах: он был в этом убежден.

— Что ж, на этот счет я готова с тобой поспорить! — заявила она. — Когда найдем выход отсюда, посмотрим, кто на тот момент будет выглядеть более несчастным. А сейчас давай-ка подумаем, на чем мы будем спать.

— Действительно, — встрепенулся Паоло, — уже почти ничего не видно. Сейчас я зажгу лампу.

Он снова высек огонь и после нескольких безуспешных попыток все же сумел запалить фитиль.

Фонарь осветил весь грот, который ранее был погружен в полумрак, — через плотные слои воды свет пробивался с трудом.

Маркиза не сдержала возгласа восхищения.

Под лучами света влажные стены засияли; складывалось впечатление, что они обиты переливчатым муаром, усеянным россыпями драгоценных камней всевозможных оттенков.

— Вот! — воскликнула она радостно. — Вот оно, истинное наслаждение!

— Холст и палитра! — вскричал не менее ее очарованный Паоло. — Я создам из всего этого настоящий шедевр! Ведь я художник, дорогая, и художник довольно-таки приличный. Я изображу тебя обнаженной в виде морской Венеры, посреди этой подводной крипты, и назову свою картину «Владычица морей».

Под черными волосами, каскадами спадавшими на белые плечи, она была невероятно красива.

— Знаешь, — проговорил он, — у твоих ног — для контраста — я нарисую отвратительных морских чудовищ, голову твою украшу водорослями, и у тебя будут все атрибуты королевы, командующей морями и бурями. Это будет чудесно!

И с лампой в руке он оглядел ее.

Восхищение художника!

Эти безупречные линии, о которых он даже не догадывался — пусть и обладал ею несколько часов тому назад, — эти приятные формы, целомудренные и в то же время сладострастные, ввергли его в молчаливое созерцание; то был уже не мужчина, любящий женщину, а поэт, влюбленный в тип, в котором реализовался идеал совершенства.

Опустившись на одно колено, он склонился над ее рукой и с почтительной горячностью припал к ней губами.

Так бы поступил обожатель античной Венеры.

Но она, сперва изумленная, заставила его подняться, рассмеявшись над этим экстазом художника.

Этот смех вернул Паоло с небес на землю.

— Ты была для меня богиней! — прошептал он. — Зачем нужно было разрушать иллюзию и вновь становиться женщиной?

— Затем, — промолвила она, — что мне вовсе не нужны все эти почтительные обожания поэта; мне больше нравится страстная нежность мужчины.

Статуя закрылась покрывалом.

Он был опьянен этим зрелищем.

— Давайте-ка, господин поэт, — сказала она, — возвращайтесь к реальности. Ваши одеяла еще влажные; их нужно высушить, для чего нам потребуется огонь.

Он подчинился машинально; перед глазами все еще стояло видение, исчезнувшее под складками материи. Но то были лишь сожаления творца, так как, завернутая в платье, маркиза выглядела еще более соблазнительной, а вид ее обнаженной ножки, выглядывавшей из-под юбки, пробуждал в нем уснувшего любовника.

Вот о чем он думал, раздувая огонь, который быстро воспылал, испуская клубы дыма.

— Боже мой, — заметила маркиза, — от этого чертова огня мы здесь задохнемся.

— Ложись рядом со мной; сейчас дым поднимется. Воздух-то до нас откуда-то доходит; откуда идет — туда же и уйдет.

Действительно, когда огонь разгорелся как следует, то стал более чистым; что до дыма, то он исчезал через имевшиеся в горной породе трещины.

— Гляжу я на костер, — промолвила маркиза, — и кажется мне, что сейчас зима, и сидим мы у избушки какого-нибудь рыбака или лесоруба.

— Я тоже об этом подумал, — улыбнулся Паоло.

Долго они так сидели: он — положив голову на колени молодой женщине; она — сделав для него на коленях подушку из своих рук.

Затем Паоло проводил Луизу к ложу, которое, казалось, дожидалось их в углу грота, и, утомленные, они практически моментально уснули.

Проснулись они бодрыми и веселыми и несколько минут предавались тем свежим и радостным утренним шалостям, которые случаются у молодых любовников.

Она походила на горлицу, донимаемую молодым ястребом.

Затем в голову Паоло пришла одна мысль и, сплавав на бриг, он вернулся с длинной проволокой; он уже легко находил проход повсюду и ориентировался под водой не хуже, чем на земле. Матросы никогда не уходят в плавание без проволоки — она позволяет им в море не оставаться без любимого матлота.

По возвращении Паоло покопался в песке и вскоре уже имел в своем распоряжении несколько червей, на которых так падки рыбы.

Наживив червяка на проволоку, он забросил ее в воду, так далеко под скалы, как только смог: он решил, что рыбы там будет в избытке, и не ошибся в своих предположениях.

Уже через пять минут на крючок попалась чудесная дорада, весившая не менее фунта.

На то, чтобы убить рыбину и счистить с нее чешую, у юноши ушло еще с полминуты. Он разжег огонь и на импровизированной решетке, сложенной из выдернутых из досок гвоздей, зажарил добычу. Маркиза нашла ее вкус восхитительной.

Паоло пребывал в отличном настроении.

— По крайней мере, — сказал он, — с голоду в этой пещере мы точно не умрем, разве что в море передохнут все рыбы. И потом, у меня есть идея.

— И какая же?

— Вскоре узнаешь.

— Нет. Сейчас же.

— Ну что ж: я хочу взорвать скалу. Перетащу сюда порох — на бриге осталось еще бочек двадцать, — и мы его как следует высушим, перед тем как использовать. Затем я углублю расселину, которую ты можешь видеть вон там, внизу, заложу в нее порох, и поднесу к нему огонь. Если все пройдет нормально, то взрывом эту горную породу разотрет в порошок.

— Но что будет с нами, несчастный?

— Мы спрячемся в укрытии.

— В каком?

— Еще не знаю; надо будет над этим подумать. Но подрыв — это наш единственный шанс на спасение. Я уже пытался долбить скалу, но даже за год мне в лучшем случае удастся проделать в ней лаз длиною метра в три, не больше.

И, бросившись в воду, он вернулся с бочонком пороха, который еще нужно было высушить.

Весь день и почти всю ночь юноша ломал голову над тем, как защититься от последствий взрыва или скорее взрывов, так как он не рассчитывал на то, что проход удастся открыть с первой же попытки.

На следующий день, с рассветом — как известно, утро вечера мудренее, — он вновь принялся исследовать пещеру в поисках подходящего укрытия.

Маркиза, наблюдавшая за Паоло со своего ложа, догадалась о том, что явилось причиной его озабоченности.

— Паоло, — сказала она, вставая и подходя к нему, — я знаю, ты ищешь укрытие, где мы могли бы спрятаться, когда взорвется заряд; если хочешь, могу подкинуть идею.

— Ну конечно! — произнес он.

— Ты не будешь надо мною смеяться?

— Да нет же. Почему я должен над тобою смеяться?

— Потому, что эта моя идея весьма оригинальна.

— Тем лучше… Да говори же наконец.

Она все еще колебалась.

— Ну же, не молчи! — настаивал он.

— Я слышала, — сказала она, — что пушечные ядра не погружаются в воду, но рикошетируют от ее поверхности.

— Так и есть.

— То есть вода оказывает сопротивление снарядам?

— Разумеется. И я уловил твою мысль; она превосходна. Мы укроемся под водой. Дай я тебя поцелую; ты нашла решение проблемы, над которой я бьюсь уже вторые сутки!

— Я так счастлива! — воскликнула она, радостно захлопав в ладоши. — Я боялась, что могу ошибаться!

— Ты ошибаешься так редко, что я немедленно приступлю к работе. А ты мне поможешь. Видишь эту трещину?

— Которую?

— Ту, что идет вдоль линии скал и уходит под воду.

— Да.

— Тогда, вероятно, ты видишь и то, что, цепляясь за неровности, имеющиеся на камнях, можно добраться до этой расселины и встать на выступе рядом с ней.

— Действительно, можно, но можно и упасть, мой друг.

— Разумеется. Но упасть куда?

— В воду.

— Всего лишь небольшое падение. Оно ведь тебя не страшит, не так ли?

— Нет, — сказала она.

— Так вот: мы постараемся расширить эту трещину таким образом, чтобы под нее можно было заложить нашу бочку с порохом. Когда это будет сделано, мы подожжем фитиль — о том, чтобы порох взорвался не сразу, я позабочусь — и нырнем под воду. Я уверен, что взрывом хорошенько тряхнет весь грот; кто знает, вдруг и эта скала развалится?

— Но, распавшись, она ведь может засыпать и проход?

— Это маловероятно; разрываясь, порох обычно образует зазоры. Я почти убежден, что здесь возникнет достаточно большая дыра, а осколки горной породы разбросает на многие метры вокруг. В любом случае это наш шанс выбраться отсюда.

— А не лучше просто подождать?

— Подождать чего?

— Пока нам здесь наскучит: тогда и попытаемся выбраться.

— А если один из нас вдруг заболеет? Как за ним ухаживать? Да и сомневаюсь я, что он здесь поправится. Влажность, которая царит в этом подземелье, вредна для здоровья, и мы рискуем в любой момент заработать себе здесь ужасный ревматизм и мучительную офтальмию.

— Тогда за дело, друг мой! — воскликнула она с испугом.

— Пойдем!

Вооружившись инструментами, он быстро проложил им путь к вожделенному выступу.

Они отважно атаковали скалу, которая на подступах к расселине была менее твердой, чем в иных местах; дыра увеличивалась с каждой минутой.

— Я полагала, что камень должен быть более твердым, — заметила она.

— Здесь он размягчен и слегка раздроблен, но вот в сердцевине породы практически неприступен.

— Значит, мы закончим нашу работу менее чем через час? — заметила она.

— И через два часа выберемся на свободу, — сказал он.

— Или погибнем!

— Это возможно, но маловероятно.

— Должно быть, это очень страшно — взрыв бочки с порохом?

— Просто ужасно!

— А вдруг мы кого-нибудь убьем?

— Луиза, — промолвил Паоло, — мы всегда подвергаем чью-нибудь жизнь опасности; каждый наш шаг может повлечь за собой смерть человека; к примеру, иду я по улице, встречаю друга, заговариваю с ним — словом, задерживаю его. Затем мы расходимся, каждый своей дорогой, его убивает упавшей трубой, и я становлюсь невольной причиной его смерти. Если бы я его не остановил, он бы не оказался на месте падения трубы в тот самый момент, когда ей вздумалось свалиться с крыши. Все эти опасения столь же глупы, как и угрызения совести, которые я вроде как должен бы испытывать из-за того, что остановил друга. И потом, все люди стоят друг друга: твоя жизнь имеет такую же ценность, как и жизнь какой-нибудь другой женщины. Не предпринимая попыток выбраться отсюда, мы обрекаем себя на смерть печальную и долгую, на смерть на медленном огне, как говорят в народе, и это будет ужасная пытка, медленная и жестокая агония. Там же, по ту сторону, если кто и умрет, это случится быстро и безболезненно; у него не будет таких мук, какие ждут нас, если мы здесь останемся.

— И тем не менее…

— Довольно, Луиза, довольно; не то я поверю, что ты готова предпочесть человека незнакомого, которому может грозит смерть, а может и нет, возлюбленному, который находится рядом с тобой.

— Ты прав! — воскликнула она при этих словах и с удвоенной энергией принялась за работу.

Вскоре все было закончено.

Порох оказался вполне пригоден к использованию; вода хоть и проникла в бочку, но смочила лишь внешний его слой, так что в середине он остался сухим.

— Этого нам хватило бы и для того, чтобы поднять целую гору! — воскликнул Паоло, тщательно проверив свои запасы.

Маркиза спросила:

— Значит, все уже решено?

— Да.

Она ничего не ответила; впрочем, она и так знала, что воля его непоколебима и ничто не может заставить его отказаться от намеченной цели.

— Не так-то и просто будет запихнуть порох в эту дыру, — заметил он, — но, думаю, мы справимся. Я встану на выступ, а вот та шероховатость послужит мне шкивом; я перевяжу бочку веревками, собьем небольшой плот из досок и затолкнем его под эту выпуклость. Когда он окажется точно под ней, я потяну веревки на себя, и бочка встанет на нужное нам место.

Так они и поступили, после чего Паоло приготовил три фитиля одинаковой длины и два из них по очереди спалил — нужно было вычислить такую длину третьего, чтобы он горел ровно полминуты.

Долго под водой они бы оставаться не смогли, поэтому все должно было быть выверено до секунды.

Покончив со своими опытами, он присоединил фитиль к бочке и вернулся к маркизе.

Луизу била мелкая дрожь.

— Ну что, все готово? — спросила она.

— Да, — отвечал Паоло сдавленным голосом — волнение маркизы передалось и ему.

И было из-за чего волноваться: они собирались подвергнуть себя ужасной опасности; намеревались разыграть партию, ставкой в которой была жизнь, не имея полной уверенности в том, что их не погребет под осколками скалы, которую поднимут на воздух двести фунтов пороха.

Они упали друг другу в объятия.

— Возможно, это наш последний поцелуй! — прошептал он.

— Тогда пусть он будет долгим и нежным! — сказала она.

Вместо ответа он еще крепче прижал ее к себе…

Наступил вечер, а вместе с ним и назначенный час. Паоло поднялся на ноги; нужно было действовать. Запалив трутовую палочку, он забрался на скалу и осторожно приблизился к фугасу.

Оказавшись на расстоянии вытянутой руки от фитиля, решительный юноша вдруг замялся; он просчитал еще раз шансы на успех и на гибель и, найдя их равными, пребывал теперь в сомнениях.

Взгляд его обращался то на маркизу, то на заряд, и он говорил себе, что через пару минут последний, возможно, убьет женщину или же ужасно ее покалечит.

Поняв, что именно она является причиной этой задержки, этой слабости, маркиза решила твердо покончить со столь тяжелой для нее нерешительностью.

В конце концов, иного выхода у них просто не было.

— Зажигай фитиль и спускайся, Паоло, — закричала она. — Будь что будет!

— Это твое последнее слово? — спросил он.

— Да, — решительно промолвила маркиза, — жребий брошен!

— Что ж, как скажешь.

И он поднес трутовую палочку к фитилю, который тотчас же вспыхнул.

— Давай за мной! — крикнул Паоло и бросился в воду.

Маркиза не замедлила к нему присоединиться, и море сомкнулось над их головами.

Фитилю оставалось гореть тридцать секунд…

Глава IX. Драма на борту

Произошел ужасный взрыв…

Огромный кусок утеса взлетел на воздух и рассыпался в пыль. Пещера была уничтожена…

Находившийся в воде Паоло ощутил легкую контузию. Сдавленная с невероятной силою, вода выбросила тела юноши и маркизы на то, что раньше было скалой.

Первым вынырнув на поверхность, Паоло увидел небо, но тут его накрыло градом камней и щебня, заставившим вновь уйти под воду.

Когда он выбрался наконец на берег, то тут, то там еще падали мелкие осколки горной породы.

Паоло услышал крик.

Без раздумий бросившись в воду, он поплыл в том направлении, откуда донесся этот призыв о помощи, и заметил безжизненно качавшееся на волнах тело маркизы.

У молодой женщины была пробита голова…

Взревев от ярости, Паоло лихорадочно вцепился в ее мокрые одежды одной рукой, а другой погреб к берегу, выбравшись на который, он потерял сознание.

Когда тебе четырнадцать, горе убивает.

Но по прошествии первого шока все быстро забывается; молодость не смотрит в прошлое, неудержимо стремясь в будущее.

Паоло был на берегу Сицилии.

Придя в сознание, он обнаружил, что находится в рыбацкой хижине. На его вопрос, что стало с молодой женщиной, вытащенной им на берег, ему сказали, что она умерла и тело ее предали земле.

Несколько часов Паоло пребывал в глубоком отчаянии, но потом почувствовал, как жизнь, неудержимая, возвращается к сердцу. Невольно он принялся мечтать о грандиозных планах, которые строил в Неаполе.

Нужно жить дальше.

Непреодолимая тяга к морю привела юношу в Палермо, где он нанялся обычным матросом на одно испанское судно, отплывавшее в Барселону.

Только представьте себе: он, будущий Рыжая Борода, новый Жан Бар — и согласился на столь жалкую должность!

Но Паоло был сильным парнем, которого ничто не могло остановить.

Добросовестным отношением к делу он быстро завоевал уважение капитана барки.

В Барселоне он получил несколько дуро и оставил корабль.

В порту он увидел судно-конфетку — узкое в киле, с остроконечными мачтами, созданное не ходить, а летать; бриг — элегантный, красивый, крепкий, кокетливый, пленительный, грациозный, чарующий.

И Паоло сказал себе:

— Ах! Если бы это восхитительная скорлупка была моею, я бы такого добился!..

Он поинтересовался, куда держит курс этот корабль со столь изящными формами и столь длинными реями.

— А черт его знает! — промычал один, выразительно пожав плечами. — Но сдается мне, что он перевозит контрабанду.

— Судно-то совсем новое, — заметил другой с лукавой улыбкой. — Слышал я, что направляется оно к берегам Африки, откуда повезет «черный товар» на Кубу.

«Черным товаром» моряки зовут между собой негров-рабов.

Паоло сказал себе, что кем бы — работорговцем или контрабандистом — капитан этого брига ни был, он должен обязательно его увидеть.

И юноша его увидел.

— Капитан, вам случайно матрос не нужен? — спросил Паоло у огромного детины-испанца, каталонца, чья физиономия висельника несла на себя печать самых отвратительных пороков.

Но Паоло на капитана было плевать — его интересовал корабль.

— Матрос! — воскликнул капитан. — Да ты можешь быть разве что юнгой! И потом, умеешь ли ты хоть что-то? Выходил ли хоть раз в море?

Вместо ответа Паоло притянул к себе канат, свисавший с большой мачты, за счет одних лишь рук взобрался на марс, поднялся до выбленок, отважно прошелся по рее и, не обращая внимания на снасти, спустился на палубу.

Команда, занятая погрузкой провизии, зашлась бешеными аплодисментами.

Капитан соизволилвымолвить:

— Я тебя беру. Будешь получать вино, как все матросы, и два дуро ежемесячно. Кроме того, можешь рассчитывать на десятую часть барыша. Отплываем завтра.

— Да хоть сегодня! — сказал Паоло. — Я останусь на бриге.

И он принялся помогать матросам.

Он полюбил этот корабль, как женщину; он бродил по нему, изучая его в малейших деталях — спереди, сзади, с левого борта, с правого борта, от кормы до трюма, и находил его совершенным до всех отношениях.

Бриг был идеальным!

Пока корабль находился в порту, все было прекрасно: Паоло никто не трогал.

Когда же судно вышло в море, положение переменилось.

Команда состояла из одних лишь работорговцев. То был полный набор бандитов из берегового братства, дезертиров, бывших пиратов и прочих подозрительных личностей — короче говоря, отбросов общества, законченных негодяев, не представлявших жизни без драк и перебродившего рома.

Был среди них один, который не нашел ничего лучшего, чем положить глаз на Паоло, этого юнгу с красивыми золотыми волосами и женственным личиком; паренек ему очень нравился.

В первый же вечер матрос предложил Паоло стать его лучшим другом, но, наткнувшись на твердый отказ, счел себя униженным и наградил юнгу увесистой оплеухой.

Паоло ринулся вперед и ударил матроса, чья симпатия проявилась столь быстро. Нанося удар, Паоло забыл разжать пальцы и выпустить из руки нож, который выхватил из-за пояса мгновением раньше.

Матрос упал, заливая палубу кровью, издавая грозные вопли.

Прибежал капитан и потребовал объяснения.

Все решили, что юнга будет наказан сотней ударов линьком.

Ничего подобного!

— Паренек поступил правильно! — сказал капитан. — Есть только один человек на корабле, которому позволительно навязывать столь приятному юноше свою дружбу и протекцию. И человек этот — капитан. Иди-ка сюда, Паоло. Я буду для тебя вторым папочкой, а ты станешь чистить мне одежду, будешь мне сыном и одновременно товарищем.

Матросы громко загоготали, Паоло же даже не пошевелился.

— Решительно, ты не слишком сердечный мальчуган, — хмыкнул капитан. — Заруби-ка себе на носу: если через три дня мое маленькое предложение не будет тобою принято, клянусь честью, я выброшу тебя за борт. И если я и даю подобную отсрочку, то лишь потому, что за время пребывания на суше я выказал столько нежности и симпатии, что теперь чувствую себя выжатым как лимон… Решать тебе, но через три дня — либо смерть, либо дружба.

И капитан отправился отдыхать.

Когда он удалился, матросы принялись подначивать Паоло, который сперва старался оставлять их грязные шуточки без внимания, но затем не сдержался и послал куда подальше одного великана-калабрийца, допекавшего его больше других. Юноша вновь хотел воспользоваться ножом, но тут на него навалились несколько человек, и он вмиг был обезоружен и избит.

Паоло достойно перенес это унижение.

На следующее утро он вновь был весел и ни словом не обмолвился о случившемся накануне.

Он был дежурным по камбузу и как следствие отвечал за вино и общий стол.

Капитана и его помощника Паоло обслуживал на час раньше матросов.

— А у него есть характер, — перешептывались те, слыша, как юнга напевает что-то себе под нос, — у этого паренька.

А капитан накручивал на палец усы, говоря помощнику:

— Ничего, скоро явится чистить мне одежду и заправлять постель и даже не пикнет! Денщик из него выйдет отменный!

— Я бы и сам не прочь приручить этого щенка! — заметил походивший на английского дога помощник, который дезертировал из флота его британского величества после обвинения в баратрии. — После вас, разумеется, капитан.

— На обратном пути, когда повезем негров. Думаю, к тому времени этот Паоло мне уже наскучит, и ты сможешь забрать его себе в услужение.

— Благодарю вас, капитан. Но пройдемте к столу, обед уже подан.

Они больше пили, нежели ели, дымя как паровозы — испанец курил сигареты, англичанин — сигары, — после чего задремали.

Матросы, видя их развалившимися на банках, говорили друг другу:

— Опять напились, черти!

Но на рабовладельческих судах офицеры — это вам не какие-нибудь пансионеры, и команду не возмущает пьянство начальства.

Один из матросов стоял за штурвалом, другой, тот, что был ранен, отдыхал в своем гамаке, еще пятеро хлебали суп.

— Если желаете, — сказал им новоявленный юнга, — могу принести и вам выпить — офицеры-то спят. Там еще осталось достаточно рома; стащу бутылку ямайского — авось и не заметят.

— Да капитан, если узнает, из тебя всю душу вытрясет!

— С чего бы? Мы ж с ним как-никак вскоре должны подружиться…

И Паоло прошмыгнул в каюту достопочтенного капитана и, вернувшись с бутылкой, разлил ром по стаканам.

— А малый-то не промах! — говорили эти морские волки, восхищаясь наглостью Паоло.

И началась пьянка…

Паоло дважды еще возвращался к корзинам капитана брига, так что через час все матросы, за исключением того, что стоял за штурвалом, уже дрыхли на палубе.

Подойдя к рулевому, Паоло протянул ему стакан ямайского.

— Вот, выпей! — сказал он. — Пара глотков тебя не убьют!

Здравое зерно в этих словах имелось, к тому же рулевой обожал хороший ром. Он выпил. А Паоло между тем всадил ему нож между лопаток. Бедняга упал замертво.

Юноша закрепил штурвал двойными канатами, а затем подошел к помощнику капитана.

Лезвие вошло глубоко в сердце английскому догу, который лишь приглушенно вскрикнул под рукой Паоло, заткнувшей ему рот.

Команда была слишком пьяна, чтобы вызывать опасения, и Паоло окинул взглядом капитана — тот крепко спал.

— Этот еще может подождать, — прошептал юноша.

Вооружившись вагой, он проломил череп двум марсовым, храпевшим на корме.

Далее настал черед тех трех, что спали под бизанью, — им он тоже пробил головы. Одни из матросов, правда, очнулся и попытался встать, но тотчас же обрушился на палубу, словно бык под дубиной мясника. Спустившись на нижнюю палубу, Паоло отправил на тот свет раненого.

Оставался капитан.

Запасшись на всякий случай пистолетом, юноша крепко связал спящего по рукам и ногам пеньковым тросом на его банке.

Придя в чувство, испанец попытался вскочить, разорвать сковывавшие его узы, позвать на помощь.

Паоло рассмеялся.

— Можешь кричать и брызгать слюной сколько угодно, тебя здесь все равно уже никто не слышит, — сказал он и добавил: — Я решил не ждать три дня.

И он нанес испанцу ужасные увечья, после чего оставил его умирать. Агония несчастного длилась двое суток.

Юноша побросал трупы в море, прислушиваясь время от времени к хрипам капитана, а затем выдраил палубу и привел все в порядок.

Потом убрал парочку парусов, установил точное местонахождение судна и взял курс на Алжир.

Он был очень осторожен и совсем не спал, лишь изредка проваливаясь в дремоту.

Капитан умер, когда до берега оставалось всего ничего, и Паоло сбросил тело в воду.

Ему повезло: дул попутный ветер, погода стояла ясная, и в порт Алжира он прибыл без каких-либо серьезных происшествий.

Велико же было удивление офицеров дея, когда они увидели, что кораблем управляет юнга!

Судно остановилось посреди порта, и морские офицеры дея поднялись на его борт, чтобы узнать причину этого странного прибытия.

Они были встречены Паоло, который прилично говорил по-итальянски, по-испански и по-французски, но не знал ни слова по-арабски.

Позвали переводчика, на вопросы которого юноша отвечал следующее:

— Я желаю быть корсаром. Этот бриг я захватил в одиночку. В Алжире хочу набрать команду и заняться каперством под флагом дея.

Говорить что-либо еще Паоло упорно отказывался.

Его доставили на берег, разрешив сохранить при себе все золото, какое было у него в поясе, но бейлиф конфисковал судно и весь имевшийся на нем груз, несмотря на протесты Паоло, который, в силу своей привычки говорить с монархами, настаивал на аудиенции у дея.

Хуссейн[179] согласился рассмотреть дело юноши еще и потому, что наиболее могущественные мусульманские правители любят вершить правосудие лично.

Дею Алжира было любопытно взглянуть на юнгу, который в одиночку захватил корабль и хранил по этому поводу странное молчание.

«Уж я-то заставлю его говорить», — думал Хуссейн.

И в один из тех дней, когда дей, окруженный охраной и придворными, выносил решения в своей крепости, он затребовал к себе просившего об аудиенции юнгу, и Паоло предстал перед ним.

Приемы у дея Хуссейна проходили просто, но величественно.

Этот грозный правитель, из простого янычара сделавшийся королем, восседал на ковре, разостланном посреди просторного двора, в тени столетнего дерева.

То был человек спокойный и в то же время решительный. Поговаривали, он был горазд на жестокости, которые заставляли людей дрожать и вызывали у них возмущение, но не менее часто совершал Хуссейн и благородные поступки, за которые жители Алжира были готовы многое ему простить.

Народ обожал его и в то же время боялся; он умел управлять опасными подданными, которые находились в его подчинении; зачастую снисходительный, иногда неумолимый, он внушал страх богачам, но был горячо любим чернью и солдатами.

Счастье ждало того, кто служил ему верой и правдой, горе было тому, кто надумал его предать.

Патриархальный в своих привычках и манерах, он был крайне непринужден в общении. Несмотря на то, что одевался он очень просто и был всегда доступен простым людям, во всех его позах и жестах присутствовала некая гордость, внушавшая уважение.

Когда мусульманский правитель вершит правосудие, приказ его приводится в исполнение немедленно.

Позади его держатся шауши, готовые поколотить палками или обезглавить приговоренных.

Но Паоло совершенно не испугала обнаженная сабля знаменитого Мехмета, любимого шауша Хуссейна, который как-то раз срубил триста голов мятежников на глазах у своего невозмутимого господина.

Представ перед Хуссейном, Паоло с врожденной грацией приветствовал его на восточный манер и без смущения выдержал тяжелый взгляд черных глаз дея.

— Чего ты хочешь, руми?[180] — спросил Хуссейн у юноши.

— Мой корабль, сидна[181], — отвечал Паоло.

— Твой корабль, юноша, будет тебе возвращен, если ты сможешь доказать, что он действительно принадлежит тебе.

— Не я ли привел его сюда, в одиночку; не я ли находился на палубе, когда судно вошло в порт?

— Это ничего не доказывает.

— Это доказывает все, сидна.

Изумленный такой дерзостью, дей нахмурил брови, и его олимпийский лоб покрылся морщинами.

— Сидна, — промолвил Паоло, — позволь ребенку, каковым по возрасту я являюсь, с почтительной искренностью представить тебе свои объяснения.

— Говори!

— Сидна, видя тебя, и никого больше на этом ковре, который суть есть трон деев, я говорю себе: «Вот человек, которому принадлежит весь Алжир». Вот и видя меня, и никого больше, на полуюте брига, который суть трон капитана корабля, ты должен сказать себе: «Это судно принадлежит ему!» Так ли уж важно, как именно оно мне досталось? Оно мое, вот что главное. Разве я спрашиваю у тебя, стал ты деем как сын или племянник предыдущего дея, или же тебя возвели на престол чудеса храбрости и сообразительности? Нет. Ты правишь, вот что важно. Примерно так же обстоит дело и со мной, разве что владения мои не столь значительны.

Доводы юноши, казалось, убедили дея, однако же любопытство его требовало удовлетворения.

— Хорошо! — промолвил он. — Я верну тебе бриг, но при одном условии.

— Каком, сидна? Если речь идет лишь о том, чтобы мне стать преданным тебе душой и телом, будь уверен — в моем лице ты получишь слугу надежнейшего и вернейшего.

— Какой же ты скользкий! — воскликнул Хуссейн. — Но что бы ты ни делал, твой бриг к тебе вернется, лишь если расскажешь, как тебе удалось его захватить.

Паоло претило вдаваться в подробности; к тому же он чувствовал, что загадочный покров, лежащий на его прошлом, необходим для престижа; он видел, что твердость, с которой он продолжает хранить молчание, произвела настоящую сенсацию в Алжире, и — для своей будущей репутации — решил не поддаваться даже на уговоры дея.

— Мне очень жаль, — сказал юноша, — но я не могу удовлетворить твою просьбу. За твоей спиной стоит шауш; одно твое слово — и он забьет меня до смерти палкой. Кроме того, ты можешь попытаться заставить меня говорить под ятаганом Мехмета — я не скажу ни слова, хотя и горю желанием быть полезным.

Дей пребывал в нерешительности.

Его переполняла глухая ярость, но он вглядывался в симпатичное лицо Паоло и видел светящиеся умом глаза юноши; они смотрели на него с такой преданностью, что он решил не подвергать паренька наказанию.

— Юноша, — промолвил он, — ты первый, кого не постигнет смерть после неподчинения Хуссейну; и за это ты должен благодарить ту счастливую звезду, что тебя защищает. Мои уста отказываются произносить смертный приговор. Но я конфискую бриг. Ты свободен. Если хочешь, то можешь поступить на службу к одному из моих корсаров… Проявишь себя в деле — и мы вернемся к нашему разговору… Но о корабле своем больше даже не заикайся; возвращать его я не намерен.

Поняв, что настаивать не имеет смысла, Паоло сделал вид, что смирился с утратой.

— Окажи мне всего одну милость! — попросил он.

— Какую?

— На борту судна у меня остался походный мешок; позволь мне за ним вернуться.

— Хорошо. Ты можешь забрать его, когда тебе будет угодно, — промолвил дей.

В тот же вечер юнга предстал перед матросами, оставленными охранять корабль.

Они получили приказ позволить ему взять все, что он пожелает, и беспрепятственно пропустили на судно.

Проведенная ранее инвентаризация груза показала, что бриг перевозил украшения из стекла и скобяные товары, которые на берегах Африки должны были быть обменяны на рабов.

Кроме того, на борту имелись ружья и ящики с патронами — на случай возможных атак негров.

На глазах двух матросов охраны юнга поднялся из трюма с зажженной спичкой и, вместо того чтобы сесть в ожидавшую его шлюпку, бросился в море, прокричав:

— Полундра! Сейчас будет взрыв!

Едва матросы успели попрыгать в воду, как бриг разлетелся на части…

Молва быстро разнесла по Алжиру весть о происшедшем; дошла она и до дворца дея.

Хуссейн был вне себя от ярости; впервые нашелся человек, осмелившийся бросить ему столь дерзкий вызов.

Он приказал арестовать Паоло.

Весь Алжир, уже заинтересовавшийся отважным юношей, был уверен, что на сей раз Паоло не удастся избежать смерти.

Расхаживая взад и вперед по двору дворца, дей с нетерпением ждал появления мальчишки, который осмелился сыграть над ним шутку.

Виновного привели.

Его уверенность ошеломила Хуссейна.

Паоло подошел к нему, поклонился и поцеловал руку дея, который, вопреки своей воле, смутился.

Тем не менее, обуздав секундную растроганность, Хуссейн резко отдернул руку и сурово промолвил:

— Ты умрешь, негодяй! Можешь помолиться.

— В этом нет необходимости, — отвечал Паоло.

— Ты не веришь в Бога?

— Я ни во что не верю.

Хуссейн был поражен.

Паренек обладал характером столь стойким, что решимость дея была поколеблена. И все же он желал испытать Паоло.

— Приступай! — бросил он шаушу.

Палач начал готовиться к казни; расправив складки бурнуса, он обнажил плечи виновного, отвел в сторону его красивые золотые волосы и занес над его головой саблю.

Паоло даже не пошевелился.

Дей подал знак Мехмету, и тот заткнул ятаган за пояс.

— Я сохраню тебе жизнь! — сказал Хуссейн Паоло. — Будешь служить на тартане. Ты храбр и мне нравишься; я сделаю тебя богатым.

Иные, услышав такое, просияв от радости, поспешили бы удалиться; юнга же довольным не выглядел.

— Если вы, ваше высочество, имеете хоть каплю веры в меня, то прикажете доставить меня на одном из кораблей на итальянскую территорию, и я вернусь с другим бригом, но сам буду им командовать. — Юнга улыбнулся. — И вы, ваше высочество, больше не станете настаивать на том, чтобы я поведал свою тайну. Я не открою ее, даже если меня привяжут к жерлу заряженной пушки!

— В сущности, — промолвил Хуссейн, — так ли важно, как они тебе достаются? Возвращайся с бригом. Я распоряжусь, чтобы тебя высадили у берегов Калабрии.

* * *
Два месяца спустя в порт Алжира вошел бриг, команда которого состояла из трех человек: двухметрового великана (то был Вендрамин) и двух юнг.

Одним из них был тринадцатилетний провансалец, паренек смуглый, живой, шаловливый и гораздый на проказы, другим — Паоло, который сдержал свое обещание.

Дей оказал ему прием, достойный офицера самого высокого ранга.

Узнать подробности захвата корабля не представлялось возможным; Паоло был нем на этот счет, да и Хуссейн не слишком настаивал.

Он позволил юноше набрать команду.

Подобрать матросов из числа добровольцев юнга сумел без труда. Он знал, чего хотел: команда его должна была состоять в основном из совсем юных ребят.

Алжирские пареньки, бродящие по площадям — так называемые «дети улиц», несколько сыновей отважных корсаров, с десяток матросов, старых морских волков, с радостью записались на новое судно.

Но у юнги не было средств на покупку пушек, пороха, ружей и провизии; так как от продажи груза — не самого ценного — удалось выручить сущие гроши.

И здесь начало проявляться чье-то загадочное вмешательство в жизнь Паоло.

В тот самый момент, когда Паоло хотел уже призвать к великодушию Хуссейна, от некой таинственной персоны поступила огромная сумма наряду с кое-какими инструкциями.

Юный капитан не должен был считаться с расходами, как и пытаться разузнать имя его покровителя.

Он ни с кем не был обязан делиться своей частью добычи; от него требовалось лишь быть отважным и ловким и постараться завоевать как можно более громкую репутацию.

Немало удивленный, но и обрадованный, Паоло пообещал себе во всем соответствовать полученным рекомендациям, и данное слово сдержал.

Еще до выхода из порта у него произошла стычка с одним из матросов.

Вынудив соперника сразиться на пистолетах, Паоло пустил ему пулю в грудь.

При поддержке своего друга-провансальца он установил на корабле строжайшую дисциплину и добился беспрекословного себе подчинения как молодых матросов, так и старых корсаров.

Первый его поход удался на славу: он захватил несколько шхун, выстоял в ожесточенном бою против корсаров Эр-Рифа, которые желали отнять у него добычу, потопил два их корабля и вернулся в Алжир со своими трофеями и двадцатью шестью головами незадачливых рифийцев, прибитыми к реям.

Он продолжал разбойничать на море до тех пор, пока не получил приказ явиться в Танжер, где его ждал пароход, только что сошедший с нью-йоркских верфей.

Построено судно было на деньги его загадочного благотворителя.

Паоло был удивлен, но отказываться от подарка не стал.

Пароход был готов к спуску на воду; Паоло получил его из рук американского инженера.

Последний ознакомил юношу с деталями конструкции судна и заявил, что останется на борту до тех пор, пока новый капитан не научится управлять кораблем самостоятельно.

Инженер уже позаботился о том, чтобы нанять на судно марокканских истопников.

Из Нью-Йорка он привез механика-негра, сообразительного, работящего парня, купленного судовладельцем в Америке на невольничьем рынке и обученного управлять машиной.

Короче говоря, таинственный благодетель Паоло позаботился абсолютно обо всем.

Расспрошенный Паоло, инженер поклялся (и сказал правду), что ему совершенно ничего не известно о фрахтователе корабля, но заверил юношу, что чей-то в высшей степени гениальный ум сделал все для того, чтобы пароход обладал поразительными мореходными качествами и был предельно прост в обращении.

— Определенно, — сказал американец, — ваш благодетель — человек неординарный. Его планы, присланные нашим конструкторам, немало тех поразили; того, что он изобрел, в навигации еще не было.

И Паоло в тысячный раз задался вопросом, кто же мог быть этот человек, так много для него делающий!

В своей каюте шестнадцатилетний капитан обнаружил необычную библиотеку.

В ней имелись десять крайне странных рукописей, посвященных малоизвестным наукам.

Рядом с книгами юноша нашел подробные инструкции, оставленные загадочным дарителем.

Паоло следовало наскоро дополнить его образование ознакомлением с этой библиотекой, и в частности с этими манускриптами, в которых были представлены необычные взгляды на то, что принято называть оккультными науками.

Корсар должен был выдавать себя за обычного путешественника, бороздящего моря исключительно ради собственного удовольствия, привыкая к управлению пароходом, после чего инженеру предстояло покинуть Паоло, а самому юноше предписывалось вернуться в Алжир.

Но кто этот даритель?

Кому принадлежало судно?

Каковы были планы этой таинственной персоны?

Даже полиция Хуссейна ничего не смогла выяснить по этому поводу, и дей был заинтригован в не меньшей степени, чем его шестнадцатилетний корсар.

Каждый раз, как Паоло размышлял над этой тайной, в его пылком воображении рождались самые химерические предположения, но все они были далеки от величественной, грандиозной реальности.

Часть первая. Корсар с золотыми волосами

Глава I. Трусость перед врагом: смерть!

В 1828 году, когда Алжир все еще принадлежал алжирцам, в Средиземном море господствовали корсары.

Христианская Европа находилась во власти кучки пиратов-мусульман.

Каторги дея Хуссейна были забиты тысячами рабов всех национальностей; в гаремах юные девы, плененные во время разбойных рейдов, исполняли прихоти сластолюбивых мавров, достаточно богатых, чтобы их купить.

Испания жила в ежедневном страхе перед нападением со стороны племен, проживавших на соседних с территориями, которые она занимала на берберском побережье, землях. Пираты угрожали Ла-Калле во Франции; пляжи Италии, острова Греции, утесы Каталонии — вся береговая линия — постоянно подвергались дерзким и разорительным набегам корсаров Регентства.

Тщетно, еще со времен Карла Пятого и Людовика XIV, великие морские державы пытались разрушить это пиратское гнездо — все их попытки неизбежно проваливались.

Ни случайные бомбардировки этого бандитского логова англичанами, ни постоянное и крайне разорительное для государственной казны наблюдение за ним французской эскадры существенных результатов не приносили — порт вновь и вновь возрождался из пепла.

Тартаны продолжали бороздить моря, раз за разом ускользая от вражеских крейсеров, возвращаясь с добычей под носом сразу нескольких кораблей, неспособных преследовать эти легкие барки, которые летают по воде, как чайки в небе.

Для того чтобы завоевать Алжир, Алжир девственный, святой, хорошо охраняемый, нужны были немалая армия, флот кораблей в триста и неукротимое упорство; чтобы сохранить его, нужны были еще шестьдесят тысяч человек, наши пушки и весь наш военный гений.

Но Алжир тогда был на пике своего могущества.

Впрочем, и сегодня это земля, полная странностей, ярких контрастов, поразительных аномалий, необъяснимых гармоний, непостижимых загадок.

Арабы называют его «краем, покрытым вуалью».

В годы, предшествующие его завоеванию, перед путешественником, который осмеливался приподнять хотя бы уголок этой вуали, на каждом шагу вырастал какой-нибудь сфинкс, забрасывая его назойливыми вопросами, запугивая и зачаровывая взглядом.

Уже тогда — и это было удивительно — жизнь в городах, с их мавританской цивилизацией, являла собой полную противоположность дикарскому, варварскому существованию дуаров[182], располагавшихся прямо за городскими стенами; нигде это противопоставление не было столь резким, как в Алжире последних лет его независимости.

С высоты Императорского форта открывалась огромная панорама, охватывавшая город и порт, тенистые сады и пустынные земли, море и Атласские горы с их уходящими за горизонт верхушками.

Странный человек вглядывался в даль с вершины этой величественной цитадели.

Дело было в июне, когда сумерки спускаются внезапно; вечер выдался чудесный.

Мягкий и благоуханный бриз легко колыхал море; огромный вал вяло накатывал на берег и отступал — лениво и безвольно.

Волна ласкала сушу, испуская бесконечно нежные вздохи, к которым прислушивался этот стоявший на крепостной стене мечтатель.

Внизу лежал город с его бесчисленными террасами, минаретами мечетей, силуэтами фортов, мрачной крепостью, окруженной ореолом творящихся в ней неслыханных злодеяний, и огромным редутом времен Карла Пятого, гордо высившимся на кратере временами еще напоминавшего о себе зловещего вулкана.

Пока одни суда, встав на якорь, мирно дремали; другие бесшумно выходили в море, невзирая на французские фрегаты, очертания которых постепенно расплывались черными точками на рейде.

Небо сияло огнями, освещая глубокое море, и казалось, что колышущиеся волны желают завернуть миллиарды звезд в свои фосфоресцирующие складки.

Гигантские горы огибают этот пейзаж, не ограничивая его, но заключая картину в рамку, дерзкими контурами которой любуется взор, коему нет нужды останавливаться на растворившихся в небесной лазури пиках.

В бесконечности пространства теряется не только взгляд, но и заснеженная Джерджера.

К величию этого ансамбля примешивалась пикантность деталей.

Из Императорского форта вы могли слышать музыку танцующих кафе, песни импровизаторов, выбиваемую альмами барабанную дробь дарбук; вместе с этими праздничными звуками приходили пронзительные завывания хищников, бродящих в сумерках по лощинам.

В овраге янычар, обняв за талию прекрасную девушку, тайком сбежавшую из сераля, мелодично читал ей любовные сонеты поэта Абд-Эррамана; где-то неподалеку, вбирая эманации кладбища, мрачно рычала гиена.

Вой голодного хищника и чудесные звуки поцелуев повторяло эхо.

Человек, спустившийся уже к подножию форта, напрягал слух, вслушиваясь в дуновение бриза…

Устремив взор на лазурное море, он вглядывался в тени, отбрасываемые на рейд фрегатами.

Какой интерес привел его сюда?

То был странный и, судя по всему, опасный тип, так как, заметив его, влюбленные вскочили на ноги.

— Старый Иаков! — воскликнула мавританка.

— Колдун! — пробормотал янычар.

И, испуганные, они убежали.

Еврей даже не пошевелился.

Лежавший позади него пес встрепенулся, адресовал заунывную жалобу ветру, а затем, по легкому свисту хозяина, вновь улегся у его ног.

Об этом человеке и его собаке по Алжиру ходило множеств слухов, которые никто так никогда и не смог прояснить.

Пса звали Саид[183], его хозяина — Иаков.

Выглядели они так, словно давно уже достигли крайнего предела старости. Еврею определенно было больше ста лет, собаке — не меньше пятидесяти.

Пес и его хозяин наводили ужас на алжирских буржуа — в Алжире тоже, даже в те времена, была своя буржуазия.

Горожане утверждали, что этот старец обнаружил способ жить гораздо дольше общепризнанных границ; поговаривали, что знание чудесной тайны позволяло ему время от времени продлевать жизнь не только свою, но и своей борзой.

Серая, высохшая, согбенная борзая выглядела именно так, как, согласно народным преданиям, и выглядели псы колдунов Средневековья.

Да и хозяин ее мог служить олицетворением дряхлости.

Алжирские старожилы рассказывали другим, более молодым старикам, что Иакова видели в городе во все времена, столь же дряхлого, столь же седого, столь же загадочного и необъяснимого.

Один из шаушей дея, которому было восемьдесят два года, убеждал каждого встречного, что, когда мальчиком бросал камни в Иакова, тому уже было лет сто.

Он добавлял, что на следующий день у него случилась горячка, ниспосланная колдуном, от которой лишь тот один смог затем его избавить, заставив выпить неизвестное снадобье.

Словом, еврей этот решал людские судьбы.

Был ли он богат?

Был ли он беден?

Чем он занимался?

О чем он думал?

Никому ничего не было о нем известно.

Все — и даже сам дей — его опасались.

Иаков жил в гетто, на вонючей улице вонючего еврейского квартала, в вонючем доме, большом, но развалившемся.

Однажды домой к нему, по приказу дея, с обыском явились шауши.

Еврей встретил их у порога.

— Пусть входит, кто хочет, — сказал он, — но кто войдет — умрет!..

Шауши не осмелились…

— Идите и скажите Хуссейну, что тот, кто меня тронет, уже мертвец, а тот, кто меня преследует, стоит над могилой. Чтобы защититься и нанести удар, мне не нужно ни оружие, ни солдаты.

Он шагнул вперед.

Офицер, командовавший шаушами, смертельно побледнел, оказавшись перед безоружным стариком.

Тот же промолвил:

— Можешь переступить порог!

Офицер повиновался.

Поставив ногу на бетонный пол, он упал навзничь, отброшенный невидимой силой.

Иаков приказал потрясенным шаушам поднять офицера, дал выпить пару капель напитка, содержавшегося в выдолбленном сердолике, и сказал его людям:

— Унесите его; скоро он придет в себя. Но помните о том, что вы видели, и скажите дею, что сильным мира сего не стоит связываться с силами сверхъестественными.

С тех пор дей начал относиться к Иакову с глубоким почтением.

Весь же Алжир избегал старца; тот ни с кем не общался и никому не мешал.

По улицам он ходил, согнувшись вдвое, опираясь на большую черную палку, едва не касаясь земли длинной бородой, бородой, почтенной, шелковистой, ухоженной и столь белой, что она ослепляла не хуже чистого снега.

Череп столетнего старца тоже поражал воображение: совершенно лысый, он был весь в шишках, которые располагались неравномерно и походили на наросты.

Физиономия его напоминала, если можно так выразиться, лик скелета — похожая на пергамент, стертая в одних местах, ороговевшая в других. Маленькие, глубокие, мигающие и сверкающие урывками, словно глаза волка в сумерках, очи его покоились в глубоких впадинах, под удивительно пышными ресницами.

Руки его постоянно трещали, хрустели и бряцали косточками; кожа, мозолистая и шероховатая, собиралась узелками — такие можно увидеть на лапах грифов; ногти походили на когти.

Короче говоря, Иаков был своего рода живой и ходячей мумией, производившей на тех, кто видел его впервые, мрачное впечатление, и напоминавшей мертвеца, иссохшего в могиле и поднявшегося из склепа в мир живых.

Таким был человек, неподвижно стоявший у подножия форта.

Внезапно вдали прогрохотала пушка; молния прочертила пространство.

Рейд осветился от мыса к мысу, и Алжир пришел в непередаваемое волнение.

Все жители города — матросы и солдаты, мужчины и женщины, старики и молодежь — устремились на набережные.

Начиналось морское сражение.

Но кто это был?

Какой корсар сошелся в схватке с французской флотилией, преграждавшей путь в порт?

За первым пушечным выстрелом последовал второй, затем третий, затем послышались бортовые залпы.

Оставаясь невозмутимым, еврей вглядывался в море.

Вскоре он прошептал:

— Это он.

Но ни один мускул непроницаемого лица не вздрогнул, выражая обеспокоенность или надежду. Разве что его пес поднял голову, вдохнул воздух, жалобно взвыл и, полаяв немного, успокоился.

Канонада становилась все более ожесточенной, и еврей пробормотал:

— Держится уже довольно долго. — Он нахмурил брови. — Парочка залпов — это бы куда еще ни шло, но не настоящее же сражение!.. Я ведь запретил ему вступать в бой с кем-либо!..

Он выпрямился, и его изможденная рука вытянулась в направлении эскадры, которая вела огонь из всех орудий.

Казалось, он грозит французам, жестом немым и ужасным, и с губ его сорвалось проклятие.

Позади, оскалив зубы, заливался пронзительным лаем пес.

Взгляды обоих — и хозяина, и собаки — пылали огнем.

Но вскоре старик успокоился.

— Проклятый мальчишка! — проворчал он. — Но его можно понять… Какая невероятная отвага! Он достоин того, что его ждет.

Отблески пушечных залпов позволяли уже различить происходящее на рейде.

Большой французский фрегат, шедший на всех парусах, пытался настигнуть некий пароход.

Пароход был небольшой, с низкой посадкой, ничем не приметный; фрегат — огромный и… бессильный.

Фрегат обстреливал врага из тридцати орудий, пароход огрызался лишь одним залпом, но, судя по вспышкам, калибр его пушки был весьма внушительным.

Расправив паруса, на помощь фрегату спешили остальные корабли эскадры, но ветер был слабым.

Позади убегавшего к Алжиру парохода шло красивое трехмачтовое судно, вероятно, добыча.

Зрители выглядели удивленными: ни у одного из известных алжирцам корсаров не было парохода.

Никто из местных разбойников даже не задумывался о том, чтобы заниматься каперством на новых судах.

Кем мог быть этот капитан, столь отважно противостоявший французам?

Некий лоцман, наблюдавший за пароходом в подзорную трубу, воскликнул:

— Вижу на гафеле черный флаг Золотоволосого! Неужто он?

— Ю-ю![184] — возликовали двадцать тысяч глоток, и все уста восторженно повторили: — Это Золотой корсар! Он вернулся! Смерть христианам!

Когда первый порыв угас, толпа начала строить предположения насчет корсара.

— Но откуда у него пароход?

— Он ведь уходил на тартане.

— Почему его так долго не было; три месяца не появлялся?

И у каждого было свое тому объяснение.

Сражение продолжалось.

Пароход держался молодцом: он обходил противника и, держась от него на расстоянии, одно за другим всаживал ядра в его корпус, оставаясь недосягаемым благодаря своей малой объемности и строгому соблюдению дистанции.

Снаряды фрегата не долетали до цели; его же выстрелы били точно.

Трехмачтовик, выйдя из-под обстрела, под неистовые крики «браво» и бешеные аплодисменты вскоре показался у входа в алжирский порт.

Внезапно появившееся сторожевое судно бросилось в погоню за мусульманским корсаром.

И тут случилось странное.

Отойдя от фрегата, пароход восстал из воды — так подымается тяжелогруженое судно, которому вдруг удалось избавиться от груза, — и начал стремительно удаляться, продолжая, впрочем, издевательски обстреливать эскадру.

Восторженная толпа затопала ногами.

Фрегат был весь в пробоинах; пароход оставался практически невредимым.

Под стенами фортов он прошел под исступленные крики встречающих.

Но — странная штука — среди хвалебных слов, адресованных корсару, нередко встречались такие: «малец», «пацан», «ангелочек». Чаще говорили: «золотоволосый мальчуган», чем «золотоволосый корсар».

Чужеземцы этим, разумеется, были крайне удивлены.

Но изумление их удвоилось, когда они смогли разглядеть на полуюте парохода его капитана.

Команда, черная от пороха, вооруженная до зубов, в пестрых восточных одеждах, выстроилась на палубе: солдаты — застыв в неподвижной стойке, матросы — у снастей, офицеры, большинство из которых были еще подростками, — собравшись у банки вахтенного.

На корабле этого корсара царил полный порядок; и матросы, и офицеры выглядели весьма внушительно; на борту стояла мертвая тишина; такая же охватила и толпу, внимательную и взволнованную.

Все взгляды были прикованы к капитану, которому удалось установить на судне столь строгую дисциплину.

То…

То был мальчишка!

Впрочем, в свои шестнадцать он и не мог выглядеть мужчиной.

Одетый на европейский манер — брюки из белого тика, стянутые на боку поясом, легкую куртку с капюшоном, какие носят неаполитанцы, — с непокрытой головой, этот необычный капитан звонким голосом отдавал команды, которые рупор доносил до набережной.

Была ночь, но при свете сверкающей луны и искрящихся звезд зрители легко различали очаровательную головку этого юноши, чьи густые вьющиеся светлые волосы спадали на плечи, отбрасывая под освещавшими их серебряными лучами коричневато-желтые отблески.

Позади корсара, в костюме неаполитанского моряка, почтительно и смиренно держался огромный матрос, двухметровый великан. Должно быть, он-то и служил своего рода могучей рукой, исполнявшей волю золотоволосого. Во взгляде капитана сквозили уверенность и расчетливость. Внезапно его звонкий голос прокричал:

— Стать на якорь!..

Якоря упали, и пароход остановился.

В ту же секунду толпа, захлопав в ладоши, нарушила тишину громогласными здравицами; форты по приказу дея громыхнули из всех орудий, словно приветствовали коронованную особу; тысячи барок поспешно устремились к корсару: овация переросла в шквал исступленного восхищения.

И все потому, что жители Алжира обожали Корсара с золотыми волосами.

И все потому, что этот паренек совершал невероятные геройства под флагом дея.

И все потому, что он заслужил репутацию, которой завидовали старейшие капитаны.

Его лучистая молодость, невероятная ловкость, отчаянная храбрость, загадка его жизни окружили паренька ореолом славы, завоевали ему горячие симпатии масс и дружбу и восхищение великих мира сего.

Дей собственной персоной причалил на шлюпке к кораблю Корсара.

Когда он взошел на палубу, команда приветствовала его ружейным залпом, барабаны застучали на французский лад и тотчас же были поддержаны трубами горнистов.

Юноша вышел навстречу дею и приветствовал церемонно, но Хуссейн притянул его к себе и порывисто обнял.

Затем, глядя на корсара с отеческой нежностью, он сказал:

— Становись мусульманином, я разрешаю.

— Спасибо за предложение, сидна, — твердо отвечал юноша. — Но я не хочу никакой религии — ни христианской, ни еврейской, ни кальвинистской, ни какой-то другой.

Не став настаивать, Хуссейн сменил тему разговора:

— Откуда у тебя этот пароход? — спросил он.

— Этого я сказать не могу, — промолвил юноша. — С владельцем судна мы не знакомы.

— Так он столь же таинственен, как и все прочие? — заинтригованный, спросил дей.

— Кто знает, возможно, у меня всегда был один и тот же покровитель.

— Где ты раздобыл этот трехмачтовик?

— В водах Неаполя. Он плавал под американским флагом.

— Отличный улов!

— Рад стараться. Инструкции моего арматора позволяют мне надеяться на то, что в один прекрасный день я смогу покуситься и на нечто большее; возможно, приведу тебе фрегат.

— С этим суденышком?

— Именно. Он загадочный, мой корабль, загадочный, как и я сам, как мой арматор, как все, что ко мне относится.

Юноша поднялся на мостик и скомандовал боевую тревогу, после чего вполголоса отдал еще одно распоряжение.

Внезапно судно с поразительной быстротой начало уходить под воду.

На лицах дея и сопровождавших его офицеров отразилось изумление.

Вода доходила уже до палубы.

— В чем дело? — вопросил Хуссейн.

— Долго объяснять, господин. Пригласи своего смиреннейшего слугу к столу, поставь перед ним бутылку испанского вина, любить которое позволяет твоя религиозная щепетильность, и пусть ему прислуживает прекрасная европейская невольница, которую он сможет увести с собой после ужина, пусть Хуссейн Великолепный попотчует Корсара с золотыми волосами, и Корсар с золотыми волосами расскажет кое-что Хуссейну Великолепному.

— Пойдем! — поспешно произнес дей. — Пойдем, сын мой. Мой дворец в полном твоем распоряжении.

— Секундочку! — промолвил юноша, улыбнувшись этой спешке. — Прежде чем я отправлюсь за тобой, позволь мне совершить акт правосудия.

— Ты должен вознаградить кого-то?

— Конечно же нет. Сражение как таковое даже и не начиналось, но как только встал вопрос о защите трехмачтовика, один из моих офицеров нашел способ себя обесчестить.

Он подал знак.

Привели юношу.

То был племянник аги, родственник Хуссейна, представитель одной из самых знатных алжирских семей.

— Как! — воскликнул дей. — Мехмет оказался трусом?!

— Он отказался возглавит группу из десяти человек, дабы сопроводить трехмачтовик к берегу.

— И как ты намерен поступить?

— А вот как.

И быстрый как молния, Корсар с золотыми волосами выхватил из-за пояса пистолет и вышиб офицеру мозги.

Несчастный свалился на палубу.

Хуссейн побледнел от гнева.

Он-то полагал, что дело ограничится внушением, и даже думать не мог, что Паоло посмеет пустить в расход его родственника; то был неслыханный проступок.

Рука дея потянулась к поясу.

Ничуть не смутившись, юноша взвел второй курок пистолета.

Он не опустил глаз под разъяренным взглядом Хуссейна, некогда такого же отважного солдата, как и он, а сейчас абсолютного правителя Регентства, Хуссейна, по одному лишь слову которого он мог лишиться головы…

Все вздрогнули, увидев, что юный герой вызвал гнев жестокого монарха, срубившего столько голов ятаганами своих шаушей.

Но Корсар с золотыми волосами голосом твердым и решительным, сказал Хуссейну:

— Вздумаешь шевельнуться — и ты труп!..

Дуло пистолета смотрело дею в лицо.

— Взять эскорт на мушку, живо! — приказал юноша матросам.

Распоряжение его было выполнено…

Старик, скрытый капюшоном бурнуса, наблюдал за этой сценой из своей лодки.

Он прошептал:

— Да он храбр как лев! Но вот достанет ли ему хитрости лиса?

И он продолжил с любопытством следить за всеми перипетиями происходящего.

Палуба корабля в этот момент стала сценой для драматического действа.

Турки и арабы из свиты Хуссейна не сводили глаз с Корсара; матросы держали их на прицеле своих ружей.

Хуссейн теребил эфес своего ятагана, ощущая холодное прикосновение пистолета, приставленного к его лбу.

Уступить?!

Этого ему безумно не хотелось, но по глазам Паоло он понял, что тот в случае необходимости спустит курок без колебаний.

Между ними лежал труп наказанного Корсаром офицера.

Стояла гробовая тишина.

Глава II. Храбрый как лев… и хитрый как лиса

То, безусловно, было странное зрелище — юнец держит на мушке самого дея.

Но у тех, кто стали свидетелями этого поединкаДавида с Голиафом, не было ни малейших сомнений в исходе: Корсар неминуемо поплатится за свою дерзость головой.

Паоло, как всегда, спокойный, не сводя глаз с дея, скомандовал:

— Поднять якорь!

Вахтенный тотчас же передал его приказ матросам, и якорная цепь начала наматываться на кабестан, который приводился в движение паровым двигателем.

Создатели этого корабля опередили прогресс лет на двадцать!

Мгновением позже, когда якорь поднялся из воды и встал на место, Корсар прокричал:

— Полный вперед!

— Полный вперед! — повторил офицер с высоты банки.

Кочегары подбросили угля в топку, густой клуб дыма вырвался из трубы, и колеса ударили по воде.

Пароход вышел из порта…

Хуссейн побледнел: Корсар мог выдать его французам.

Изумленный дерзкой выходкой, дей не нашел ни слова протеста.

Его рука, лежавшая на эфесе кривой турецкой сабли, дрожала, взгляд пылал огнем, но уста хранили молчание.

Едва корабль вышел на рейд, Корсар с улыбкой промолвил:

— Ты в моей полной власти, господин, ты и твои люди. На судне королем является капитан. Так что ружья — на палубу! — приказал юноша свите дея.

Ответом был недовольный ропот.

— Я сказал: ружья — на палубу! — повторил юноша.

Офицеры Хуссейна не повиновались.

— Внимание! — крикнул Корсар двум десяткам матросов, которые охраняли пленников. — Целься!.. А теперь: ружья — на палубу! — повторил отважный юноша. — Или я командую огонь!

Эскорт нехотя подчинился; один лишь дей остался вооруженным.

Подойдя к дею, Паоло учтиво предложил ему руку:

— Изволь проследовать за мной, господин.

Было во всем происходящем нечто столь неожиданное, звонкий голос Корсара вдруг стал столь вкрадчивым, что дей машинально, не видя никакого выхода из тупикового положения, в котором оказался, последовал за юношей.

Тот провел его в свою каюту. Дей вошел в нее уже в том состоянии, когда бессильная, усмиренная ярость сменяется подавленностью.

Он уже представлял себя плененным и преданным.

Когда они остались с деем наедине, Паоло отбросил все свое оружие в сторону и скрестил руки на груди.

Он посмотрел на Хуссейна.

— Я жду! — промолвил он.

— Ждешь чего? — спросил изумленный дей.

— Своего наказания. Ты вооружен — убей меня; как видишь, я беззащитен.

К столь резкому повороту Хуссейн оказался не готов; на лице его отразилось недоумение.

— Неужели ты думал, — спросил Паоло, — что я собираюсь выдать тебя французам? Тебя, который был мне другом! Тебя, который назвал меня сыном! Тебя, которого я так люблю! Тебя, которого я так уважаю! Да ни за что на свете!.. Думаю, я поступил правильно, наказав труса; на моем месте ты бы сделал то же самое. Но я увидел, как воспылал яростью твой взгляд, и понял, что меня ждет. И тогда я пожелал умереть достойно, захотел принять смерть из твоих собственных рук. Я подумал, что было бы здорово, если бы люди говорили про Корсара с золотыми волосами: «Оскорбив Хуссейна, он сам попросил Хуссейна его покарать».

Он опустился на колени, взял руку дея, поцеловал ее и сказал:

— Я жду…

Он был так грациозен, так смиренен и в то же время так умилителен, что дей был тронут; у него случился один из тех порывов, что свойственны необузданному темпераменту и что вынуждали его совершать столько жестоких деяний и столько благородных поступков.

Резко подняв Паоло на руки, Хуссейн поцеловал его в обе щеки, вынес, словно ребенка, на палубу и, поставив на полуют, сказал с отеческим простодушием:

— Когда сочтешь, что я достаточно прогулялся, мы вернемся в порт.

Корабельная команда и эскорт дея обменялись недоуменными взглядами.

— Готовиться к повороту! — прокричал капитан.

И пароход взял курс на Алжир.

Хуссейн прохаживался взад и вперед по полуюту, не соизволив никому дать каких-либо объяснений, впрочем, никто их у него и не требовал.

Любопытствующие, что толпились в порту, решили, что он пожелал испытать возможности корабля.

Когда пароход вошел в гавань, рука Хуссейна дружески лежала на плече Корсара.

Конечно, многие заметили некую сумятицу, происходившую на борту судна; но, за исключением еврея и нескольких наиболее проницательных зевак, никто так и не понял, что именно там происходило.

— Да, я не ошибся, — прошептал Иаков, увидев, что Корсар стоит на палубе в обнимку с Хуссейном. — Этот парень развит всесторонне. Что ж, вечером нужно будет его разыскать. — И он бросил слуге: — Греби к берегу!

По всему порту разносились исступленные возгласы «браво»; Хуссейн и Корсар сошли на берег под оглушительную овацию толпы.

Заметив на набережной дядю офицера, которого Корсар покарал смертью, дей сказал ему:

— Твоего племянника больше нет с нами. Он нарушил свой долг, и капитан вышиб ему мозги. Твой племянник был моим родственником; но в данном случае я даже рад, что пролилась кровь моей семьи, так как кровь эта текла в жилах труса.

Дядя поклонился, подавив свое горе.

Дей запрыгнул на лошадь, которую к нему подвели, приказал одному из офицеров одолжить коня Корсару, и при свете зажженных факелов кортеж триумфально вернулся в крепость.

Долго еще жители Алжира осаждали ее ворота, шумно приветствуя Корсара с золотыми волосами.

Иаков растворился в толпе; покрыв голову капюшоном, он слушал и размышлял над тем, как быть дальше.

Глава III. Пойдем!

Покинув дворец дея утром, Паоло большую часть дня провел в мавританском кафе; когда же с наступлением сумерек он выбрался наконец на улицу, то наткнулся на Иакова, который, судя по всему, поджидал юношу.

— Следуй за мной, — сказал еврей. — Есть разговор.

«Что могло понадобиться от меня этому старому колдуну?» — подумал Паоло, который был в курсе всех ходивших о еврее слухов.

И он спросил:

— Чего ты хочешь?

— Пойдем!.. — лаконично промолвил Иаков.

— Куда?

— Пойдем, — повторил еврей, — и ты сам все увидишь.

В присутствии этого едва ли не волшебного персонажа, которому что-то от него потребовалось, Паоло испытал странное ощущение, смесь удивления, радости и страха.

Человек-легенда, столетний еврей, который, казалось, вознамерился жить вечно, тот, чьи секреты желал бы знать каждый, тот, о ком судачил весь город, вся провинция, вся страна, нуждался в нем!

Возможно, ему предстояло узнать тайну этой живой загадки!

И тем не менее он был слегка напуган; тайна для воображения есть то же, что бездна для глаз. Он так же опасался погружать взгляд в прошлое старца, как опасаются головокружения, стоя на краю пропасти.

Смерив юношу взглядом, Иаков прочел на его лице нерешительность.

Засады в алжирских городах — отнюдь не редкость; здесь часто можно попасть под ятаган какого-нибудь араба или наткнуться на стилет мавра.

И каким бы отважным ни был Паоло, угодить в ловушку ему вовсе не улыбалось, — в своей жизни ему довелось совершить немало глупостей, на которые столь горазды шестнадцатилетние юноши и за которые их так ненавидят зрелые мужи.

Он потребовал объяснений, но таковых не последовало: еврей продолжал идти вперед, не произнося ни слова, и, тяжело вздохнув, Паоло последовал за ним.

Определенно, он был неплохим знатоком человеческого характера, этот старый еврей!

Он знал, что любопытство непременно потянет юношу вслед за ним.

Они вошли в оранское гетто: мрачные улочки, смрадные дома, зловонный район…

Так, в молчании, они еще какое-то время продвигались вперед, пока Иаков не остановился наконец перед полуобвалившейся хибарой, толкнул расшатанную дверцу и провел спутника в темную аллею, в конце которой обнаружилась еще одна дверь; еврей трижды через короткие промежутки постучал в нее своей палкой.

Паоло полагал увидеть какую-нибудь беззубую старуху-еврейку, но услышал звонкие голоса, издававшие радостные восклицания; дверь открылась. Перед ним стояли две идеальной красоты девушки, две девы Иудеи, словно сошедшие с картины Делароша. Их пленительные профили обрисовались при ярком свете на входе в просторный двор, окруженный мавританскими колоннами, выложенный плитами из белого мрамора, сияющий в лучах луны.

За хибарой скрывался настоящий дворец.

Девушки, получив по отеческому поцелую, забрали у своего деда палку, взяли его под руки и хотели проводить в дом, но он бросил им пару слов, и они обернулись.

Одна из них тут же оставила Иакова и проворно подошла к гостю.

— Извини, — сказала она, обратившись к нему на «ты», на восточный манер, — я тебя не заметила.

И, в соответствии с древним обычаем, она взяла его руку и провела в большую комнату, своего рода лабораторию алхимика, заставленную скелетами, перегонными аппаратами, ретортами и книгами; то был рабочий кабинет старца.

Девушки усадили деда в огромное кресло и предложили Паоло присесть напротив, после чего одна их них принесла чубуки, в то время как вторая вернулась с подносом, на котором стояли две чашки мавританского кофе. Все это было проделано в полнейшем молчании; но, за исключением губ, в них говорило все, комната, казалось, была полна шума, — сандалии стучали по полу, шелковые платья задевали мебель, большие черные глаза блестели под ресницами, дрожавшие от волнения руки произносили чарующие фразы.

Паоло обрадовался подобному началу, но, к несчастью, старик бросил несколько слов на иврите, и обе его внучки, поклонившись гостю на восточный лад, удалились; одна, как показалось Паоло, не без сожаления.

В комнате горела лампа, но когда девушки исчезли, юноше показалось, что опустилась ночь. Верно сказал один арабский поэт: «Красота женщины освещает сердце мужчины, как солнце освещает вселенную».

Паоло остался наедине со степенно курившим Иаковом. Старый еврей над чем-то размышлял; Паоло ждал, с любопытством осматривая все в этой комнате.

Особенно был он поражен, заметив скелеты мастодонтов и плезиозавров; эти громадные кости, принадлежащие исчезнувших видам, были собраны и упорядочены с большим мастерством и знанием дела.

Паоло понял, что он находится в гостях у алхимика, практикующего оккультные науки; во всем этом помещении витал смутный запах загадки.

Тем не менее юноша не выказывал ни малейшего удивления, продолжая хранить полное молчание.

Глаза старика, сидевшие в непомерно глубоких впадинах, были маленькими, на чрезвычайно живыми под белесыми ресницами; пылавший в них огонь придавал взгляду невероятную глубину, и блеска этих горящих зениц Паоло не выдержал.

Он отвернул голову.

Иаков улыбнулся.

— Поговорим? — предложил он.

— Поговорим, — сказал Паоло.

— Я доволен тобой, юноша, и совсем не жалею, что высылал тебе все эти дуро.

— Так я хожу на твоем судне?

— Ты понял это еще пять минут назад. Ты был бы глупцом, если бы не догадался об этом, а ты вовсе не глуп, мой мальчик. А теперь послушай, что я скажу.

— Я весь внимание.

— У меня есть цель, улавливаешь? И я собираюсь объяснить ее тебе. Я окажу тебе честь и расскажу все без вступлений. Я даже не возьму с тебя клятвы молчания. Прежде всего, я знаю, как тебя зовут.

— Вот как? — промолвил Паоло.

— Более того, это я заботился о том, чтобы ты ни в чем не нуждался.

Корсар слегка покраснел.

— Твое происхождение, твой характер, твои манеры — все в тебе меня устраивает. И знаешь, кого я намерен сделать из тебя?

— Конечно же нет.

— Властителя мира!..

Наступила гробовая тишина: старик наслаждался эффектом, который произвели его слова; юноша пытался уловить смысл его фразы.

— Ты все поймешь, — сказал Иаков. — Ты, вероятно, слышал о том, что многие здесь, в Алжире, полагают, будто мне уже лет пятьсот или шестьсот, будто я раскрыл секрет вечной жизни. И ты ведь смеялся над теми, кто рассказывал весь этот вздор?

— Да, — признался Паоло.

— Тем не менее доля истины в этих слухах присутствует.

Паоло пренебрежительно взмахнул рукой.

— Ни о чем не стоит судить заранее, дитя мое.

— Полноте! — сказал Корсар. — Вы утверждаете, что обнаружили знаменитый эликсир вечной жизни, философский камень?

Паоло расхохотался.

— Твоя кожа еще свежа и молода, мой мальчик, — заметил еврей спокойно, — моя же испещрена морщинами; тебе бы следовало понимать, что я знаю гораздо, гораздо больше твоего о секретах природы.

— Значит, тайна вечной жизни вам все же стала доступна?

— Лишь частично; мне удалось достичь результатов, которые ваши невежественные доктора сочли бы блестящими. Но хотя и пребываю сейчас в возрасте древних патриархов, я бы поостерегся обнародовать свои открытия, пока они не примут более законченный вид.

— Почему?

— К чему сохранять жизнь, если ты не можешь сохранить молодость? Что стало бы с миром, если бы он был наводнен такими стариками, как я? Его пришлось бы избавлять от них насильственным путем; отцеубийство пришлось бы возвести в ранг социальной необходимости, как это сделано на некоторых островах Океании. Но если мне удастся завершить мои опыты, я передам мой секрет ученику. Пока же я лишь вышел на новый уровень.

— И как же?

— Посредством открытия обновления костей. Кости — вот что! — воскликнул еврей, приходя в возбуждение. — Вот что нам всегда мешало; я говорю «нам», потому что в нашей семье все, из поколения в поколение, изучали оккультные науки, которыми столь многие пренебрегают. Ты не врач, но если ты последовал моим инструкциям, то должен был прочесть кое-какие книги по медицине и сможешь меня понять, сможешь сам судить об обоснованности моих надежд. Алхимия давно стала химией и физикой; колдунам Средневековья вы обязаны хиромантией, истинность которой доказал один из моих предков; им же вы обязаны френологией, умением обнаруживать присутствие воды под землей, магнетизмом, электричеством. Мне же, наследнику работ пятнадцати поколений, человечество, возможно, будет обязано вечной молодостью. Вот ты смотришь на меня с недоверием, так знай же: есть лишь одна вещь, с которой я не могу пока найти объяснения. Я научился обновлять ткани, мышцы, плоть; но потерпел неудачу в случае с костьми, которые, по мере старения человека, становятся твердыми и ломкими. Я и мои предки все перепробовали, пытаясь справиться с этой трудностью, но лишь сейчас я встал на путь успеха. Оставив надкостницу и удалив часть кости, мы можем восстановить всю кость целиком; это доказывают сотни успешных операций. И знаешь, что тогда происходит?

Тут Иаков вскочил на ноги, и лицо его осветилось радостью — феномен, магнетический и частый у людей вдохновенных, который древние художники передавали при помощи ореола, нимба, опоясывавшего головы людей великих.

— А происходит то, — продолжал Иаков, — что регенерированная часть кости какого-нибудь старца становится молодой и мягкой, как у двадцатилетнего юноши, и посредством нескольких резекций человеческий скелет полностью обновляется. Думаю, мне еще не скоро удастся преодолеть все трудности, но я с этим справлюсь. Будущее видится мне в сияющем свете.

Затем, схватив вдруг Паоло за руку и встряхнув его яростно, еврей воскликнул:

— Как! Ты все еще хмуришься? Не дрожишь от надежды? Ты мне не веришь!..

Старый Иаков заблуждался.

Ясно увидев открывавшиеся перед человеком возможности, Паоло растерялся.

Ослепленный предубеждениями, человеческий мозг восстает против самых логичных доказательств, если озарение осеняет его внезапно; но, подготовленный постепенно, он привыкает даже к вещам невозможным и позволяет обманчивому свету парадоксов ослепить себя.

Невероятная теория старого Иакова, пугая юношу, в то же время его и зачаровывала; он поверил в то, что решение этой кощунственной задачи, над которой столь долго билось человечество, желая избежать смерти, этого ярма, надетого на нас самой природой, действительно существует.

Он и сам много раз задавался вопросом, когда же человеческая наука сумеет наконец, идя от открытия к открытию, разгадать секрет жизни если и не вечной, то по меньшей мере продленной до самых дальних границ.

То было безумие, и тем не менее…

Сколько раз нам доводилось смеяться над гипотезами, утопическими трактатами, которые становились затем осязаемыми и ощутимыми истинами!

Но совсем другая мысль овладела разумом юноши, вопрос, который он не осмеливался задать. Иаков о нем догадался.

Этот еврей обладал даром читать человеческое сознание как открытую книгу.

— Ты спрашиваешь себя, могу ли я изготавливать золото, — сказал он резко.

То была правда.

— Как вы это узнали? — спросил Паоло.

— Потому что эликсир вечной жизни так близко стоит от философского камня, что невозможно думать об одном, не помышляя о другом. Человек, столь хорошо знакомый с исследованиями эволюции человеческого разума, как я, редко ошибается. Я тебе отвечу… Да, я умею добывать золото!

Паоло едва не подпрыгнул от изумления.

— В былые времена, — продолжал Иаков, — человек верил в четыре стихии, но затем понял, что принимаемое за простые тела есть тела сложные. Сегодня нам известно довольно-таки много элементов, и среди прочих — золото, серебро, железо и т. д. Но существуют ли глубокие, резко очерченные отличия между различными металлами? Нет. Многим вашим ученым приходило в голову, что все они имеют одну основу и отличаются друг от друга лишь способом соединения молекул. В нашей семье уже лет двести назад разгадали эту тайну природы, и моему прапрадеду удалось отлить в химической реторте первый слиток золота. Но на изготовление даже тридцати фунтов этого металла ушло бы огромное состояние; занимаясь этим делом, он скорее разорился бы, нежели разбогател. Двум вашим физикам удалось — ты, должно быть, слышал об этом — создать бриллиант, но в процессе его изготовления они истратили тысячу ему подобных. Вот почему мы сочли наши открытия пусть и любопытными с научной точки зрения, но непродуктивными. И все же я знаю один способ заполучить такое сокровище, по сравнению с которым все богатство Ротшильдов может показаться пустяком.

— Быть того не может! — недоверчиво воскликнул Паоло.

— Еще как может! — раздраженно проворчал Иаков. — Запомни-ка раз и навсегда, ты, дуралей, бестолочь, вертопрах французский, вот что: у кого есть время, у того есть и деньги. Уверенный в том, что я буду жить долго, практически уверенный в том, что мне когда-нибудь удастся помолодеть, я разместил семейные фонды в различных странах мира. За сто лет в умелых руках миллион легко можно превратить в триста миллионов. С такими деньгами и молодостью я заполучу рычаг, с помощью которого смогу перевернуть мир. Настоящий философский камень, настоящий тигель по производству золота — это денежные накопления и долгая жизнь.

Паоло понял…

Он вскочил на ноги, словно приведенный в движение пружиной.

— Я вам верю, — проговорил он.

— Хорошо! — просто промолвил еврей. — Осталось сказать, что мне от тебя нужно. Ты будешь действием, я — мыслью. Ты будешь руками, я — головой. Я желаю всем повелевать на земле, стать властителем мира. Ты мне его завоюешь, и мы поделим с тобой власть. Вечная молодость… Золото… Ум и сила… Только подумай, какая участь нас ждет!

Паоло слушал, затаив дыхание.

Иаков преобразился и дрожал, словно лира; из старой головы ключом били молодые идеи, в одряхлевшей груди билось горячее сердце, лицо его сияло.

— Если бы вместо резекции костей, которая является довольно мучительной операцией, мне удалось бы обновлять их за счет внутренней абсорбции, проблема была бы окончательно решена.

Восхищенный, Паоло погрузился в далекие горизонты этого светлого будущего.

Но внезапно Иакова охватило глубочайшее волнение; сперва он затрясся, а затем замер на месте. Паоло показалось, что еврей умрет стоя, так исказилось лицо старца; он был похож на один из тех трупов, которых контакт с электрической нитью гальванизирует, заставляет вздрогнуть и выпрямляет, застывших, мертвенно-бледных…

Чрезмерно увеличившиеся глаза начали постепенно выкатываться из орбит, производя на Паоло эффект огней, светящихся на дне колодца.

Иаков хотел что-то сказать, но это было невозможно.

Беловатая пена выступила на его устах, заливая посеребренную бороду, и, словно пораженный молнией, он упал на пол.

При падении он потянул за собой лампу, которая погасла, и в комнате воцарилась полная тьма; посреди сумерек обрисовались фантастичные кости огромных мастодонтов, гигантских рептилий, громадных птиц, всех этих скелетов из допотопного мира, которыми был под завязку забит просторный кабинет.

У ног Корсара лежало безжизненное тело столетнего старца.

Протяжно завыл пес, до смерти напугав Паоло.

То была огромная черная борзая, оплакивавшая своего хозяина…

Глава IV. Черная гадюка

Вся эта сцена длилась не более нескольких секунд, так как на лай собаки прибежали с факелами Ноэми и ее сестра, и Паоло помог им поднять Иакова.

Старый еврей был жив.

Заметив испуг и обеспокоенность Корсара, Ноэми поспешила его успокоить.

— Не волнуйтесь, это ерунда; жизни дедушки ничто не угрожает. У него часто бывают подобные припадки, но вскоре он придет в себя.

Ее сестра влила в рот старцу несколько капель жидкости, содержавшейся во флаконе, который, как показалось Паоло, был выдолблен в сердолике.

Должно быть, то было сильнодействующее укрепляющее средство, так как Иаков внезапно вышел из обморока и уже через несколько секунд выглядел так, словно ничего необычного и не произошло.

Поцеловав внучек в лоб, он тотчас же их спровадил.

На сей раз сомнений не было: уходя, Ноэми ему улыбнулась.

— У меня часто случаются подобные приступы, — промолвил еврей, — так что в будущем им не удивляйся. Но продолжим. Ты понял мою цель, мои устремления?

— Да, — сказал Корсар. — Но почему ты обратил свое внимание именно на меня, а не на кого-либо другого?

— Потому что мне нужен ученик, достойный меня, и мне долго не удавалось найти подходящего. Решительность нечасто сочетается с глубочайшим умом в одном человеке. В тебе такого сочетания тоже нет, но у меня нет сомнений в том, что ты станешь тем идеальным типом, о котором я мечтал. Во время первого твоего подвига я изучал тебя посредством френологии и физиогномики, наук, столь хорошо нами изученных за последние несколько столетий. Галль и Лаватер — дети по сравнению со мной; я обобщил наблюдения двадцати поколений ученых. Помнишь, как однажды вы с твоим другом-провансальцем уснули в мавританском кафе?

— Действительно, было такое.

— Это я приказал хозяину заведения дать вам содержащего опий табаку, и тщательно тебя обследовал. Мой осмотр показал, что я нашел нужного мне человека, а жизнь лишь подтвердила мои ожидания.

Иаков улыбнулся.

— Наблюдать за юношей! Мужчина, чтобы быть счастливым, по-настоящему счастливым, должен иметь только одну страсть, одну-единственную, такую, которой хотелось бы отдаться безоглядно. Тот, кто проматывает свои способности в различных утехах, — безумец, который никогда не достигнет истинного наслаждения. Но вот вопрос: какую страсть выбрать? Любовь? Наши способности ее ограничивают. Жадность? Она для меня бесцельна, ведь у меня будет все золото мира. Лишь слава, неутолимая слава, может занять вечную жизнь. Слава никогда не может наскучить. Слава — это навсегда. Слава есть источник, единственный источник неиссякаемых радостей, единственная страсть. Вот заполучу я землю — мне захочется неба. Вселенная бесконечна. Бесконечным будет и мое властолюбие. Бесконечной будет и моя слава. По сути, основа любого божества, придуманного человеком, есть неизмеримая слава. Бог — это слава. Даже дьявол восстает лишь ради славы. Слава лежит в основе всего великого.

Паоло принялся мечтать.

Иаков ткнул в него пальцем.

— Не время витать в облаках, — сказал он. — Тебе следует быть готовым к долгому путешествию.

— Мы уезжаем?

— Да. В Сахару.

— Что мы там забыли?

— Вскоре узнаешь. Ты можешь умереть.

— Это правда. Что я должен делать?

— Оставаться корсаром. Ты должен закалить свое мужество, научиться ничего не бояться. Для той роли, которая тебе предназначена, имя твое должно греметь на всю Европу. Но знай: на кону стоит твоя жизнь. Я могу помешать человеку умереть от болезни, но я не могу помешать ему оказаться разрубленным надвое ядром.

— Это точно! — заметил Паоло.

— Как бы то ни было, мне нужен человек, всегда готовый жертвовать собой ради моего дела. Мне нужна сабля, наконец. Я не могу позволить себе погибнуть от пули, в результате кораблекрушения или несчастного случая, раз уж мне суждено обладать секретом вечной молодости. Я сохраню тебе восемнадцать, или двадцать, или тридцать, или же сто лет, лишь в том случае, если тебя не убьет какой-нибудь снаряд, кинжал или стихийное бедствие на суше либо же на море. Ты будешь бравировать опасностями, которым не желаю подвергать себя я. Я предлагаю тебе честный уговор. Я избавляю тебя от старости или же смерти по болезни, а ты меня — от опасности погибнуть от ножа или же пули, сгинуть в морской пучине или же в огне.

— Я согласен! — восторженно воскликнул Паоло и протянул еврею руку, которую тот с радостью пожал.

Иаков продолжал:

— Только запомни, что я — человек эгоистичный, ужасно эгоистичный, и тебе не за что меня благодарить. Моя личная выгода — вот то единственное, что мною руководит. Тем не менее должен признать — и это меня удивляет, — что я питаю к тебе определенную слабость. Я-то полагал, что во мне давно угасли все эти глупые чувства дружбы, преданности, нежности, любви, оказывается — нет; что-то в моей душе еще осталось.

— Если ты не желаешь любить — к чему вообще тогда жить? — вопросил удивленный этим признанием Паоло.

— От тебя и достойной тебя женщины я хочу сына, который тебя переживет.

— Но где эта женщина?

— В пустыне.

— И кто же она?

— В ее жилах, как и в твоих, течет царская кровь.

На лице Паоло отразилось немалое удивление.

— Да, в твоем роду были короли, — сказал еврей. — Ты этого не знал, но мне это известно наверняка. В один прекрасный день я раскрою тебе твое происхождение. Что же до той, о ком я говорил, то ее предки были древнеримскими патрициями. Позднее они занимали трон испанской Гренады, но быстро его потеряли. Но поговорим об этом уже в дороге…

— Но согласится ли она?

— Разумеется. Она подходит тебе, как плющ кусту; вы друг другу понравитесь.

— Она молода?

— Ей тридцать лет.

Паоло поморщился.

— Не волнуйся! — промолвил еврей. — Выглядит она не более чем на тринадцать. Именно в таком возрасте она впала в спячку.

— В спячку…

— Да. Но ты и сам все увидишь.

Паоло выглядел изумленным, и еврей улыбнулся.

— Привыкай, дитя мое, — сказал он, — верить мне на слово. Я не собираюсь тебя обманывать, поэтому и признался, что вовсе не являюсь таким стариком, каким меня здесь считают; ни в чем не хочу преувеличивать.

— А в самом деле, — вдруг спросил Паоло, — сколько тебе уже столетий?

— Я еще совсем молодой, — отвечал еврей с улыбкой. — Моему псу всего лишь двадцать два года, мне же — лишь девяносто; все мои предки жили не менее ста тридцати лет, так что у меня еще есть время на решение нашей проблемы, тем более что это, — он указал на флакон, — в любом случае позволит мне дожить лет до ста шестидесяти. Чтобы окружить нас тайной и завоевать авторитет в глазах великих мира сего и толпы, мы всегда в нашей семье старались выглядеть очень старыми. Когда умирал отец, то сын, внешне — чрезвычайно на него похожий, занимал его место, старея, если в том была необходимость. То же происходило и с нашими псами: мы всегда держали про запас двух кобелей, готовых сменить того, который повсюду сопровождал представителей нашего семейства. Отсюда и заблуждения местных жителей; вот почему мне и моему псу дают иногда по двести или триста лет.

Иаков дал юноше несколько секунд на то, чтобы собраться с мыслями, а затем рассмеялся.

— Что, начинаешь сомневаться в разрешении проблемы вечной жизни? — спросил он. — Это ты зря; но я покажу тебе несколько доказательств чудесных результатов резекции костей. Взгляни хотя бы на моего пса: он перенес пять операций. Вот шрамы; они практически зарубцевались. Но, как правило, я оперирую пресмыкающихся: они более живучие, нежели другие животные. Я даже покажу тебе странную змею, которая представляет для меня определенную загадку. На шее у нее имеется утолщение, но, как я ни бьюсь, никак не могу понять, почему оно образовалось.

Я подобрал эту рептилию у форта Эль-Джем, в котором, если верить легенде, что передается в нашей семье от отца к сыну, спрятано огромное сокровище. Мы все его ищем.

Богатства эти спрятал там некий дей; и хотя у меня еще достаточно времени на то, чтобы успеть накопить несметное состояние, я бы с радость укоротил дни его ожидания, мгновенно преувеличив то, чем я владею.

Именно тогда, когда я проводил в форте свои методические и математические разыскания, я и наткнулся на эту оцепенелую гадюку и унес ее с собой. Мы осмотрим ее вместе, так как я подозреваю, что с твоими глазами пятнадцатилетнего юноши ты скорее увидишь то, о чем я могу пока лишь догадываться: мне кажется, под этим ее уплотнением скрывается очень крепкое тело.

Возьми ту большую коробку с дырками, что стоит вон там, и осторожно приподними крышку, так как внутри находится черная гадюка, из тех, чей укус способен вызвать смерть менее чем за минуту.

Паоло взял коробку, но не решался ее открыть, — случается, человек инстинктивно чувствует опасность, и некой внутренний голос подсказывал ему, что эта змея сыграет роковую роль в его жизни.

Черная гадюка — наиболее опасная из всех рептилий; она несет мгновенную смерть.

К счастью, в Телле — это склон Атласских гор, который смотрит на море — их обитает крайне небольшое количество; но вот Сахара и пустыня Ангаде ими просто кишат.

Змея эта испещрена черными полосами; ее небольшая голова, формой напоминающая литеру «V», выглядит крайне свирепо; над небольшими глазами с вертикальным зрачком нависают небольшие валики, образованные надглазничными чешуями, что придает взгляду гадюки сосредоточенно-злобное выражение.

Особенностью, которая отличает этот вид гадюк, является некое подобие рога, расположенного на приплюснутой голове, который придает некую странность уродству этой ядовитой рептилии.

Некоторые регионы изобилуют ими в такой степени, что нашим колоннам несколько раз приходилось останавливать свой марш; под каждым кустом алжирского ковыля скрывалась целое семейство этих пресмыкающихся; люди едва ли не ежеминутно получали укусы и падали замертво. Приходилось выжигать земли и далее двигаться уже по пепелищу, посреди тысяч хрустевших под ногами скрюченных скелетов.

В Африке по этой причине известны более тридцати биваков, которые зовутся «лагерями гадюк».

Вот почему опасение Паоло открывать коробку, содержащую одну из этих змей, было вполне объяснимым.

— Давай же! — воскликнул Иаков. — Ты что, боишься, что она вдруг поднимется и прыгнет тебе прямо в лицо? Она закреплена на дощечке на самом дне коробки.

Паоло лишь немного приподнял крышку, и старый еврей пожал плечами.

— Оставь ее, — сказал он, — и расстанемся, раз уж ты мне не доверяешь. Но только запомни: если бы мне так хотелось от тебя избавиться, то у меня есть один порошок, несколько крупинок которого в твоем кофе могут вызвать болезнь мозжечка, от которой ты умер бы через месяц, и никто бы даже не заподозрил отравления.

Почувствовав, что еврей говорит правду, Паоло вмиг забыл о своем страхе; он резко откинул крышку и заметил гадюку, которую удерживала на дощечке на дне коробки целая система латунных нитей, коими то здесь, то там было обвито тело рептилии.

Она была неподвижна, но яростно ворочала кругом пылающими огнем зрачками.

В то время как Паоло не отводил взгляд от глаз рептилии, поддавшись ее магнетическому взгляду, на основе собственных ощущений просчитывая, какой эффект он мог оказать на маленьких птичек, на плечи ему опустились чьи-то когти, и мохнатая морда коснулась щеки…

Он отпустил крышку, позволив ей захлопнуться, и резко обернулся.

То была огромная борзая Иакова, пожелавшая из-за плеча юноши заглянуть в коробку, чтобы узнать, что в ней содержится.

Иаков рассмеялся.

Но гадюка выскользнула из ящика, и старый еврей это заметил.

— Заберись на кресло с ногами! — спокойно сказал он Паоло.

— А ты?

— За меня не переживай.

Змея исчезла.

Иаков принялся громко и пронзительно насвистывать некую диковатую мелодию, сопровождая ее постукиванием палки по столу, что немного напоминало игру негров на дарбуке.

Своеобразная музыка неприятно действовала на нервы, но в то же время наполняла душу ощущениями странного шарма.

Гадюка тотчас же выползла из-под какого-то шкафа, высунув сначала голову, а затем и туловище, и стала виться вокруг старика; остановившись перед ним, она судорожно заколыхалась, приподнялась на задней части тела и начала раскачиваться в такт.

Еврей ускорил такт своего горлового пения; и рептилия закачалась еще неистовее; временами, словно изнемогая, она оседала, но потом одним рывком восставала и принималась корчиться с новой силой.

Между двумя посвистываниями Иаков быстро бросил юноше:

— Хватай ее и клади в коробку; закрепишь ее там при помощи проволоки.

Паоло посмотрел на него испуганным взором.

— Хватай же! — повелительно повторил еврей.

Но Паоло был не в состоянии даже сдвинуться с места.

Тогда Иаков схватил свою палку и, не переставая свистеть, застучал ее по паркету.

На зов его прибежала одна из внучек, та, что так странно смотрела на Паоло.

Иаков взглядом указал ей на продолжавшую танцевать рептилию.

Девушка наклонилась, чтобы подобрать змею, но Паоло, преодолев свой страх, опередил ее и схватил гадюку за туловище; продолжая наклоняться вправо и влево, рептилия извивалась в его руках, с полузакрытыми глазами напоминая пришедшего в экстаз меломана.

Паоло, должно быть, смертельно побледнел; соприкосновение со скользкой гадюкой внушало ему глубочайшее отвращение. Бросив мерзкую рептилию в коробку, он быстро закрепил ее латунной проволокой.

— Готово, — промолвил он наконец.

Иаков, вместо того чтобы резко замолчать, понизил тон постепенно, и Паоло показалось, что последние ноты его мелодии донеслись до него с расстояния не менее чем в лье; с этой призрачной дистанции они казались непередаваемо нежными.

Слушая, он смотрел на девушку, которая, как и в первый раз, облокотилась на кресло старца.

— Ноэми, — сказал тот, когда все закончилось, — этот француз только что сподобился ради тебя на храбрый поступок; пусть он и не подвергался никакой опасности, ты должна его отблагодарить, так он скорее предпочел бы броситься в огонь, чем коснуться гадюки. Подай ему руку для поцелуя и оставь нас.

В голосе еврея прозвучала едкая насмешка, которую, по всей видимости, уловил не только Паоло, но и сама девушка, которая едва заметно побледнела; но то было лишь мимолетное ощущение, так как почти сразу же, покраснев, она с очаровательной неуклюжестью показала юноше свои тонкие пальчики.

Паоло не посмел в присутствии насмешливо прищурившего глаза старика слишком пылко прижаться к этой изящной руке губами; но ему показалось, что та слегка ответила на его пожатие.

Девушка медленно удалилась. У двери она обернулась, и на сей раз пальцы ее быстро прикоснулись к губам, послав Паоло воздушный поцелуй.

Взгляд Иакова воспылал огнем, его старый пес зашелся в лае, но почти тут же хозяин вновь стал ироничным, а собака умолкла.

Еврей был глубоко озадачен; чего Паоло не мог не заметить, но, сохраняя самообладание, юноша спокойно выдержал пристальный взгляд старика.

Взяв коробку, Паоло поставил ее на пол и сказал Иакову:

— На шее у этой гадюки что-то есть; сейчас я раздвину складки, и мы увидим, в чем дело.

Вооружившись двумя тоненькими палочками, он разделил складки, и желтая борозда, блестящая наподобие золота, открылась между ними, но кожа гадюки соскользнула с одного из этих прутиков, и цветная полоска закрылась.

— Неумеха! — резко промолвил Иаков изменившимся голосом.

Он поднял голову, и Паоло заметил, что на его обеспокоенном лице выступили несколько больших капель пота.

— Быстрее, быстрее, — зашептал еврей, — начинай все заново. Разве ты не видишь, как я взволнован! А эмоции изнуряют и убивают!

Ему не терпелось продолжить опыт. На сей раз движения Паоло были более уверенными, и когда желтая полоска вновь открылась, при свете лампы она замерцала рыжеватыми отблесками потемневшего золота.

Иаков побледнел.

Паоло попытался уловить его мысль, но еврей, повелительно зыркнув на него, вынудил отвести взгляд.

— Закрой эту коробку! — приказал он.

Паоло повиновался.

— Верни ее на место.

Юноша исполнил и это распоряжение.

— А теперь, — промолвил еврей, — я запрещаю тебе шпионить за мной, следовать за мной, если ты вдруг встретишь меня на улице, запрещаю категорически, под угрозой смерти. Помни, что вскоре нам предстоит ехать в Сахару; будь готов к путешествию. Можешь идти. Завтра я дам о себе знать.

Паоло, глубоко взволнованный столь внезапно оборвавшимся разговором, поклонился в знак согласия.

Старик позвал Ноэми, и та тотчас же появилась.

— Проводи моего гостя, — сказал еврей.

Девушка взяла Паоло за руку и повела по коридорам.

У двери она обернулась.

Юноша был очарован этим пристальным взглядом огромных черных глаз; он задрожал с головы до ног.

Внезапно девушка обвила шею этого мальчика, этого дитя, своими руками и, прижав его к себе, спросила:

— Хочешь любить меня?

— Это ему запрещено!.. — прокричал чей-то голос.

То был голос старика Иакова.

— Уходи, Паоло! — добавил он.

Ноэми, зарыдав, убежала в дом.

Нетвердой походкой Корсар направился к выходу.

Глава V. Форт Эль-Джем

Покинув Иакова, юноша пребывал в полном смятении; его терзали безумные надежды — мысли о любви, мечты о богатстве.

Однако же легкий бриз, дувший Паоло в лицо, мало-помалу его успокоил: к нему вернулось хладнокровие, и возникло желание проанализировать события этого вечера.

В его распоряжении была вся ночь.

Паоло вышел из Алжира и затерялся в поле, бредя наудачу.

Шакалы, гиены то и дело возникали перед ним, хрипя и завывая; но его не пугали ни их фосфоресцирующие глаза, ни огромные тени голодных фигур. Спокойный, он не обращал внимания на этих безобидных по отношению к человеку животных; в этот час его бы не устрашил и лев.

Легкие шуршания насекомых, едва уловимые голоса бесконечно малых существ, одиночество ночи не производили на него никакого эффекта: он был полностью погружен в свои мысли.

Когда душа охвачена неким глубоким чувством, в ней больше не остается места для страха.

Он думал о Ноэми, и ему казалось, что он видит ее — легкую, воздушную, порхающую рядом с ним.

И потом, его преследовала, одолевала, осаждала эта величайшая проблема вечной жизни; он шел вперед, не замечая пройденных расстояний, и наконец оказался у форта Эль-Джем, даже не поняв, что очутился совсем от него близко.

Он проделал три лье, направляясь к форту, о котором рассказывал Иаков, не отдавая себе в этом никакого отчета, движимый непонятным ему самому инстинктом.

Огромные развалины, венчавшие вершину шероховатую и унылую, при иных обстоятельствах его, несомненно, бы немало впечатлили. Сквозь проломы с грохотом падал в пропасть морской ветер, сотрясая все камни этого громадного строения, перерывая крипты, заставляя форт стонать и охать, вырывая жалобные стоны из глубин подземелий, пронзительные свисты из узких бойниц, глухой стук и далекие грохоты из бесконечных галерей.

Но Паоло без раздумий прошел на эти развалины и, устроившись поудобнее в небольшой башенке, из которой была видна вся равнина, стал наблюдать за тем, как пробегают у него над головой, поочередно затягивая мрачной пеленой и вновь открывая лазурное зеркало неба, облака.

Он полагал, что тишина и покой прояснят разум, и он посмеется, словно над пустыми мечтами, над эликсиром вечной молодости, резекциями костей и ставшим возможным земным бессмертием.

Но нет — чем больше он рассматривал и пересматривал эту проблему под самыми различными углами, тем сильнее верил в ее решение.

Напрасно он отбивался от неудержимого притяжения, которое уводило разум на поля бесконечности, — его тянуло туда фатально, непреодолимо.

Как же неосторожен бывает тот, кто встает на этот путь! Лишь сильным толчком, спасительным потрясением возможно увести его с этой дороги и не позволить увлечься безумными забегами, в которых решались поучаствовать многие выдающиеся умы, чей разум уже никогда не находил выхода из безрассудных исканий.

Сие есть лишь бесполезные попытки, так как великому потоку человеческого сознания никогда не суждено пройти по этому пути!

Хрупкой руке не под силу поднять тяжелые завесы, разорвать которые пытались столько поколений; так позволим же прогрессу закончить свой труд медленно, не пытаясь опередить время…

Примерно так думал Паоло, вглядываясь в бесконечность неба, путаясь в глубоких мыслях, когда внезапно где-то рядом раздался шум шагов.

Присмотревшись получше, он увидел внизу, у подножия крепости, сгорбленную фигуру Иакова.

Тот был один…

Иаков остановился; опустив на землю коробку, он принялся тщательно осматривать землю.

Инстинктивно Паоло спрятался за башенкой, но не терял из виду ни единого движения старика; тот же не мог ни видеть, ни слышать юношу, ни даже догадываться о его присутствии.

Большого черного пса с евреем не было.

Сперва Паоло этому удивился, но невозможно помешать собаке лаять на шакалов, и, следовательно, для работы скрытной борзая была бы помехой.

Юноша вспомнил о запрете, наложенном Иаковом; но любопытство является одной из сильнейших человеческих страстей, даже более сильной, чем любовь, ненависть, честолюбие и жадность.

Ради ее удовлетворения люди зачастую жертвуют всем — прошлым, будущим, настоящим.

Паоло бы следовало подойти к Иакову, рассказать, как он очутился в форте, и удалиться, если бы еврей так повелел.

Нет. Он остался сидеть на корточках в башенке, ставя вся свою жизнь подугрозу ради проникновения в тайну столетнего старца.

Но больше всего его интриговала стоявшая на земле коробка.

Проклятая коробка!

Не будь ее…

Не будь ее, он поступил бы мудро и правильно.

Не будь ее, он просто бы удалился, и все то, что с ним произошло далее, никогда бы не случилось, все было бы по-другому.

Но рогатая гадюка поразила воображение. Ее позолоченная полоска, так сильно взволновавшая Иакова, являлась, похоже, ключом к некой загадке; было в этой адской рептилии, с ее завораживающими, как черные бриллианты, глазами, что-то сверхъестественное.

Он хотел знать…

Роковое желание.

Обнаружив наконец разыскиваемое место, Иаков уселся на камень. Еврей пребывал в крайнем возбуждении, насколько можно было судить об этом по нервной дрожи рук, открывавших крышку коробки.

«Что он собирается делать? — подумал Паоло. — Какой странной практикой намерен заняться старый колдун?»

Но вплоть до последнего момента он ни о чем не догадывался, ничего не мог понять; ему казалось, что еврей собирается наложить одно из тех магических проклятий, что были столь знакомы алхимикам Средневековья.

Иаков вытащил из коробки черную гадюку, посмотрел на нее внимательно и осторожно положил змею на землю.

Паоло очень удивился, увидев, что еврей привязал к туловищу рептилии длинную нить, выполнявшую функцию своеобразного поводка, какой бывает у собаки.

Небольшая змея неподвижно лежала на земле.

Иаков, казалось, был этим недоволен. Он поднес левую руку к губам и, засунув два сложенных вилкой пальца в рот, пронзительно свистнул.

Гадюка тотчас же поползла прочь, натягивая веревку; она напоминала одну из тех гончих собак, которым не терпится сорваться с поводка и устремиться за добычей.

Ослабив веревку, Иаков направился вслед за гадюкой, ускоряя ее ход при помощи повторяемых время от времени посвистываний.

Они подошли к проему, образовавшемуся в стене с течением времени, и гадюка попыталась проскользнуть под груду камней.

Иаков остановился.

Паоло услышал дребезжащий, прерывистый голос:

— Это здесь!

Еврей притянул к себе гадюку, взял ее в руку и вернул на прежнее место, в коробку, которую тут же и запер.

Затем он направился на противоположную сторону форта.

Паоло не осмеливался шевелиться; он лишь следил за евреем глазами, пока тот не исчез из виду.

Решив последовать за Иаковом, юноша перекинул ремень ружья через плечо, как следует оттолкнулся и прыгнул.

Когда вами движет любопытство, вас не остановит ни одна преграда.

Паоло приземлился рядом с проемом и чуть было не начал раскапывать камни, приговаривая:

— Это здесь!

Но вовремя подумал, что сможет вернуться сюда позже, и решил, что ему стоит последовать за старцем.

Он начал поспешно красться вдоль крепостной стены, готовый упасть на землю, если Иаков вздумает возвратиться.

Вдруг впереди действительно раздались шаркающие шаги Иакова, и Паоло растянулся на земле, посреди кустов дикой ежевики и зизифуса.

Еврей прошел в нескольких метрах от него и направился к проему, неся на плече рабочие инструменты: кирку, рычаг и заступ, все особой формы и, похоже, очень легкие, так как старик даже не прогнулся под их тяжестью.

Остановившись перед пробоиной, Иаков принялся лихорадочно разгребать камни.

Юноша, застыв на месте и затаив дыхание, смотрел, слушал, готовый к какой-нибудь необычной развязке, к какой-нибудь катастрофе, вроде тех, коими заканчиваются многочисленные легенды Средневековья.

Работа у Иакова спорилась; казалось, горячка придала ему сил.

Под рукой столетнего старца камни вылетали и с грохотом скатывались по склонам оврага.

Этот старик, стоявший на коленях посреди руин, с его белой бородой, большими тощими руками и лысым черепом, этот загадочный еврей, раскапывавший древнюю цитадель, это странный ученый, охотившийся за не менее странным секретом, вдруг показался Паоло сверхчеловеком.

Юноша не осмеливался пошевелиться.

Еврей продолжал свои неистовые разрешительные работы, махая киркой, рычагом и заступом с юношеским задором, расчищая землю.

Смутное опасение приковывало Паоло к земле, сильнейшее любопытство вынуждало его подойти ближе.

Верх в этой внутренней борьбе двух противоположных чувств одержало любопытство, так как, сам того не осознавая, Паоло в какой-то момент оказался в двух шагах от старика, приблизившись к нему медленно, осторожно, что было результатом скорее инстинкта, нежели ума, так как он совершенно не отдавал себе отчета в том, что делает.

Следует заметить, что, когда рассудок у человека немеет, инстинкт, напротив, пробуждается.

Густой кустарник остановил его и вместе с тем защитил; Паоло притаился за этим препятствием.

Иаков трудился уже около часа.

Паоло увидел, что постепенно перед стариком открывался некий потайной ход, уходивший под землю.

Когда этот лаз оказался достаточно большим, Иаков опустился в него наполовину, проверяя, сможет ли он войти в подземелье и выбраться затем обратно.

Он повернулся в сторону Паоло, вытер лоб, глотнул немного жидкости, содержавшейся в небольшом флаконе, и вновь удалился с места своих поисков. Он прошел рядом с юношей, но того не заметил. Старый еврей был чрезвычайно возбужден, причиной чему, вероятно, был выпитый им эликсир.

Паоло заметил, что лицо его сияет, в глазах бегают довольные огоньки, а руки трясутся больше обычного. Иаков прошептал несколько непонятных слов и исчез за углом бастиона форта.

Внезапно, под влиянием чувств, без какого-либо вразумительного мотива, в спонтанном порыве, который удивил и его самого, Паоло бросился к потайному ходу.

Несомненно, разум его не просчитал, не обдумал этот поступок, который был ему внушен теми внутренними свойствами души, темная роль которых нам еще не очень хорошо известна.

Он сделал то, что сделал бы солдат, который, будучи убежденным в том, что он провинился и будет расстрелян, сам того не желая, винит в этом своего офицера; разум осуждает поступок, пытается удержать за руку, парализовать, но, приводимая в движение тайными пружинами, независимыми от воли, рука взмывает вверх, дает пощечину офицеру, и преступление (с военной точки зрения) совершается без какого-либо его в нем участия.

Они проскользнул в проем и обнаружил себя в длинном коридоре, уходившем под землю; конца ему не было видно. В подземелье царила кромешная тьма, но эхо покатившегося вниз камня позволило ему примерно вычислить протяженность этого лаза.

Лишь оказавшись в галерее, Паоло подумал о том, что Иаков непременно обнаружит его там по возвращении.

В один миг он сбросил туфли и взял их в руки, чтобы не шуметь, после чего зажег спичку.

И тогда взору его открылся один из тех пассажей, которые служат для выхода войск форта наружу; прикинув на глаз, он понял, что протяженность прохода составляет порядка тридцати метров…

Затушив спичку. Паоло начал спускаться вниз так быстро, как только мог, отсчитывая шаги, натыкаясь на стены при подходе к излучине, у которой он остановился.

Засев в засаде, он замер в ожидании…

Глава VI. Тайна

В ту минуту он мог думать лишь о тайне Иакова; он не вспоминал больше об обещании не шпионить за евреем, не воспринимал больше ни добра, ни зла, ни справедливости, ни несправедливости; не был больше человеком, действующим по доброй воле; не был больше самим собой, но был машиной, ведомой любопытством.

Любопытный феномен, игнорируемый холодными философами, которые рассуждают о страстях, их не испытывая, и которые признают виновными тех, кого толкает на поступки непреодолимое роковое влечение!

Свернувшись клубочком, притихнув, не шевелясь и вытянув шею, он сверлил взглядом тьму у входа в коридор.

Вскоре снаружи раздались шаги возвращавшегося Иакова.

Это подземелье, как и пещера Дионисия, тирана Сиракуз, отличалась великолепной акустикой.

Стала ли виной тому случайность, или же такова была задумка архитектора форта, он не знал, да, в принципе, это и не слишком его заботило, но он долго еще не мог без содрогания вспоминать тот нервный эффект, который произвело громкое эхо приближающихся шагов.

Тень Иакова, закрывшая собой свет на входе в галерею, сообщила о прибытии еврея.

Старик вошел в пассаж, держа фонарь в одной руке и коробку, где содержалась гадюка, в другой.

Опустив фонарь на пол, он вытащил рептилию из ящика и, закрепив на руке веревку, которой был обвязан его необычный провожатый, издал заполнивший галерею свист.

Змея стремительно сорвалась с места, но вместо того чтобы направиться в глубь коридора, резко повернула и устремилась обратно, к входу, попытавшись проскользнуть в плохо зацементированную щель заложенной камнем потайной двери.

Позднее, изучив это место более внимательно, Паоло обнаружил, что сия глухая дверь представляла собой сводчатую нишу, вроде тех пристанищ в туннелях, где могут укрыться люди, захваченные врасплох локомотивом; эта была достаточно большой и вела в помещение примерно в сорок квадратных метров площадью.

Наши офицеры инженерных войск позднее утверждали, что то было помещение, в котором размещалась охрана потерны.

Вход в эту комнату, или скорее погребок, был замурован, но каменщики, должно быть, торопились, выполняя свою работу, так как цемент, крепивший кладку, раскрошился и песчаники уже не так плотно прилегали друг к другу.

Иаков выпил несколько капель эликсира и с лихорадочной горячностью принялся за работу.

Паоло наблюдал за продвижением старика к цели с беспокойством; он чувствовал, что развязка уже близка.

Что искал еврей за каменной кладкой? Судя по всему, какое-то сокровище.

Сколько кровавых драм, сколько жестоких преступлений совершилось в этом древнем форте, мрачном страже Алжира! У его подножия проходили шумные потоки сотен различных народов, покрывая город пеплом и обломками; он подавил тысячи мятежей, и его баллисты в древние времена, его пушки во времена современные усмиряли своими снарядами самый воинственный город Африки.

Особенно занимала Паоло широко распространенная среди арабов легенда, рассказывавшая о том, что в одном из погребов форта покоилось тело одной из дочерей паши Алжира, которую ее отец, в наказание за некие романтические похождения, постановил заживо замуровать в склепе.

Дей, взошедший на трон после безжалостного отца, приказал открыть подземную комнату принцессы, чтобы захоронить ее тело на святой земле, на мусульманском кладбище, со всеми почестями, причитающимися ее рангу.

Но — необъяснимое чудо! — девушку обнаружили красивой и цветущей, улыбающейся и спящей крепким сном, тогда как ожидали увидеть мертвой и увядшей.

Затем — непонятный каприз! — дей, которому сообщили о произошедшем, приехал лично лицезреть это из ряда вон выходящее чудо и, констатировав его, приказал не притрагиваться к спящей девушке, но оставить ее в герметично запертой крипте и, под угрозой смерти, запретил кому бы то ни было входить в нее.

Дей, как поговаривали, впоследствии все же пожелал увидеть, долго ли еще жила принцесса, и приказал вновь открыть свою in pace (если позволите употребить это монашеское слово, столь подходящее для описания могилы, в которой кто-либо похоронен заживо).

Паоло знал, что всякая арабская легенда имеет под собой реальную основу; что-то из этой сказки вполне могло оказаться и правдой.

Иаков, вероятно, тоже слышал эту историю; ведь он был интендантом при многих деях; возможно, именно по его наущению и была вновь замурована дверь в подземелье. Так думал Паоло, вспоминая про долгие поиски Иаковом возможности продлить человеческую жизнь.

Но зачем ему потребовалась гадюка?

К чему были все эти каббалистические заклинания?

Человек ученый, каким и являлся Иаков, не мог верить в старомодные опыты средневековых колдунов.

Внезапно стена осыпалась, выведя Паоло из размышлений.

Отбив цемент, которым кладка была скреплена у основания, Иаков вынес и потайную дверь.

Несколько камней еще держались у вершины, грозя обрушением, но Иаков не обратил на них внимания и вошел в погребок.

Первой мыслью Корсара было отправиться следом, и он даже вышел на несколько шагов из своего убежища.

Но внезапно остановился.

В этот определяющий момент к нему полностью вернулось самообладание; он вспомнил о Ноэми, своем обещании ее деду и угрозах последнего.

То была вспышка благоразумия, осветившая мозг; ему стало стыдно за свою роль; он почувствовал, что должен бежать, потому как взял на себя обязательство никогда не шпионить за столетним старцем.

Бывают минуты, когда совесть просыпается и говорит громче, чем страсти, бушующие в человеческом сердце; он принял решение удалиться.

И был бы рад так и поступить, но — увы!

Чтобы оказаться в чистом поле, следовало пройти мимо дыры, пробитой Иаковом; идти нужно было чрезвычайно осторожно, чтобы не привлечь внимания старого еврея, но Паоло опасался, что, проходя мимо старца, не выдержит и захочет узнать его секрет.

Окажись он на улице и имей перед собой свободное пространство, он без труда сумел бы справиться с искушением; он бежал бы со всех ног подальше от Иакова, обуздав свое опасное любопытство.

Но, находясь в этом коридоре, он должен был либо остаться на месте, либо пройти мимо потайной двери.

Однако стоит лишь оказаться у нее, заглянуть внутрь — и все, разум, безусловно, его оставит!

И Паоло решил не покидать того угла, который служил ему убежищем.

В ту же секунду еврей вышел из комнаты, ведомый то ли недоверчивостью, то ли одним из тех предчувствий, что так часто случаются у людей великих.

Держа фонарь в руке, он огляделся, но не стал спускаться в подземелье, ограничившись осмотром лишь входа и окрестностей.

Бросив тяжелый взгляд в направлении Корсара, старый еврей вернулся в комнату, и почти тотчас же Паоло услышал шум… шум сухой, металлический, который прозвучал звонко, ясно и громко; ему показалось, что каскады пиастров, луидоров, цехинов пролились на горки золота.

Иаков нашел сокровище!

* * *
Золото звякало и звенело.

Паоло не видел Иакова, но представлял, как тот набирает в руки пригоршни монет и выпускает их на сверкающие кучи, коими был заполнен погребок.

По доносившимся до его ушей различным звукам он довольно-таки точно высчитал, — в чем имел позднее возможность удостовериться, — сколь сказочное сокровище обнаружил еврей.

Ему показалось, что Иаков ходит по подвалу, так как его ноги, скользя по россыпям цехинов, перемещали монеты, — об этом Паоло догадался по их звону.

Затем он понял, что помимо монет в погребке находились и слитки, которые падали на пол с более глухим звуком; они были столь тяжелыми, что Иаков даже решил не поднимать один из них — еврей охал и стонал, как человек, неспособный сдвинуть свою ношу.

Паоло придавал столько внимания происходящему в комнате, что совершенно забыл и о своем решении, и о своем положении; в мозгу засела лишь одна мысль — подсчитать, сколько золота могло быть заключено в четырех стенах этого тайника.

Вскоре любопытство вновь возобладало над здравомыслием, и Паоло решил подойти поближе к нише.

Но — необъяснимая опрометчивость (тщетно он искал потом ее мотивы)! — вместо того чтобы пригнуться к земле и ползти, вместо того чтобы прятаться, он двинулся к цели открыто и поспешно.

И тем не менее застал Иакова врасплох.

Лампа освещала комнату; на покрытом золотом полу лежали несметные сокровища, которые Иаков топтал своими сандалиями.

Он уже приступил к тщательной сортировке, которая позволила бы немедленно унести с собой наиболее ценные экземпляры, — он искал жемчуга и бриллианты.

Определенно, он был сильным человеком, этот еврей: надежда приводила его в волнение, тогда как реальность делала холодным, решительным, расчетливым.

Паоло потерял голову.

Он вошел в комнату, не осознавая, что творит; ступая по металлическому ковру; взирая на все с глупым изумлением, которое парализует чувства; возможно, обезумев, и уж точно растерявшись, не имея никакого плана, никакой задней мысли, даже не представляя, что может произойти.

* * *
Оторванный от занятия, Иаков обернулся и выхватил из-под платья револьвер.

Револьвер!

Позднее Паоло вспоминал, что в тот момент это весьма удивило его.

Сей жест никак не вязался с местным колоритом; у еврея, как у всякого жителя Востока, если что и должно было быть при себе, то лишь кремниевый пистолет с серебряной гарнитурой.

Вместо того чтобы остановить его, вместо того чтобы протестовать или попытаться избежать выстрела, юноша подумал именно об этом.

Иаков не узнал Паоло…

Он выстрелил, но слишком поторопился спустить курок, и пуля прошла рядом с рукой юноши, лишь немного опалив кожу. Корсар ощутил нечто подобное тому, что бывает при сильном ударе хлыстом по обнаженному телу.

В запасе у еврея оставалось еще несколько пуль; поняв это, Паоло наклонился и бросился на Иакова, — вторая пуля прошла у него над головой. Уже в следующий миг Корсар повалил старика на землю и отобрал у него пистолет.

Лишь тогда Иаков узнал Паоло; по-прежнему прижатый к земле, он принялся стонать и упрекать юношу.

— Ну-ну, господин, — ответил тот. — И вы это говорите мне после того, как сами же и пытались меня убить. Вставайте.

И он помог старику подняться на ноги.

Иаков окинул Корсара свирепым взглядом; тот же лишь посмеялся над собственным страхом — он не имел в отношении старика никакого дурного намерения.

— Вы меня неправильно поняли, господин, — сказал он. — Поверьте, я вовсе не желаю вам вреда; напротив, я глубоко раскаиваюсь в том, что не сдержал данного вам обещания.

— Это хорошо, — промолвил еврей, вмиг обезоруженный этой фразой. — Похоже, ты виноват меньше, чем я полагал сначала. Набивай карманы драгоценностями, как это уже сделал я, но не бери слишком много, не то мы вызовем подозрения у стражников, стоящих у городских ворот. И поспеши.

Паоло был рад тому, какой оборот приняло дело, и подумал, что, когда они с Иаковом вернутся в Алжир, он увидит Ноэми и…

Он принялся лихорадочно копаться в куче золота, пытаясь отыскать драгоценные камни.

— Довольно, — сказал ему Иаков через минуту, — нам нужно быть осторожными. Так мы рискуем и вовсе все потерять, когда будем переходить овраг. Лучше вернемся сюда с мулами и заберем все сразу.

— Тогда пошли, — промолвил Паоло.

— Еще не время! — сказал Иаков. — Ворота откроются лишь на рассвете; нам придется вернуться в город не раньше семи часов, чтобы выглядеть людьми, совершающими обычную утреннюю прогулку. Так что устраивайся поудобней и покурим до зари.

Сердце Корсара стучало от радости: старый еврей говорил с ним, как с другом, и, по всей видимости, не таил обиды. Паоло так и видел уже, как исполняются все его желания.

Юноша вытащил кисет, чтобы скрутить сигарету; Иаков набивал небольшую трубку.

— Что за табак ты куришь? — с видимым интересом спросил еврей.

— Боссонский, — отвечал Корсар.

— У вашего Боссона — лучший табак во всем Алжире, что правда, то правда, — сказал Иаков. — Но вот такого табаку, как у меня, ты еще точно никогда не курил. Попробуй — не пожалеешь.

Какое-то время они еще поговорили, но после второй сигареты юноша почувствовал тяжесть в голове; все затанцевало у него перед глазами.

Мало-помалу им овладела дремота; как ни пытался он ей противостоять, сон все же одолел его…

Долгие часы… дни прошли, пока он наконец проснулся.

Вокруг него… ничего уже не было.

Иаков исчез, сокровище — тоже, осталось лишь подземелье.

Пошатываясь, Паоло поднялся на ноги и, пытаясь собраться с мыслями, вышел на свежий воздух…

Палящее солнце освещало поля, и юноша немного согрелся под его бодрящими лучами.

Скинув наконец с себя оцепенение, он все вдруг отчетливо вспомнил.

«Вероятно, Иаков подсунул мне табак с опиумом, который курят местные жители!» — подумал Паоло, и был прав.

В этот момент рука его случайно нащупала в кармане клочок пергамента.

«Храни молчание и не принимай никаких попыток разыскать меня, — говорилось в записке. — Жди… если тебе дорога жизнь».

Был там и постскриптум, состоявший лишь из трех слов: «Жди, возможно, вечно».

Совершенно упав духом, Паоло поплелся обратно, в Алжир.

Глава VII. Странная любовь

Опечаленный, Паоло две недели слонялся по Алжиру, не осмеливаясь, в соответствии с запретом Иакова, приближаться к гетто, потеряв всяческую надежду.

Напрасно он рассказал о своих несчастьях другу; Людовик обозвал его фантазером.

Следует сказать пару слов об этом парне, который едва не был расстрелян французами на следующий день после завоевания ими Алжира и который стал неизменным спутником Корсара с золотыми волосами после их встречи на втором корабле, захваченном Паоло.

Молодых людей связывали узы дружбы. Боевое прошлое скрепило эту связь прочной цепью, и дальше они пошли по жизни уже вместе.

Людовик, ставший заместителем Паоло, был красивым, крепким, ловким брюнетом с умными черными глазами, немного низким лбом и решительными чертами лица. У него был маленький, но хорошо очерченный орлиный нос и тонкие, правильной формы губы, свидетельствовавшие о чрезмерной энергии и, возможно, некоторой жестокости. Взгляд его был открыт и честен, контур щек изящен, и в целом лицо его выражало великодушие.

Обладая горячим темпераментом, Людовик был храбр, экспансивен, весел и любил пошутить: сарказм лился из его уст, как вода из источника, но это был сарказм тонкий, легкий, аттический.

Людовику исполнилось пятнадцать, и он получил хорошее образование.

Как же случилось, что он оказался юнгой на службе алжирского дея?

Виной тому стала одна из тех роковых случайностей, что привели в Алжир еще до оккупации его французами множество сыновей богатых родителей.

Не знавший ни отца, ни матери, Людовик с малых лет находился на полном пансионе в одном из колледжей.

До четырнадцати лет он ни в чем не нуждался, хотя и не знал, откуда поступали суммы, уходившие на его обучение и маленькие удовольствия лицеиста; но внезапно в колледж пришло письмо, в котором говорилось о том, что он лишается денежной помощи, и содержался совет записаться на флот в качестве юнги.

Узнать, от кого это письмо, не представлялось возможным.

Как и всякий настоящий марселец, Людовик любил море, так что в решении пойти в матросы не было ничего странного.

На палубе корабля и состоялось его знакомство с Корсаром с золотыми волосами.

Что это было за судно?

Как Корсар захватил его?

Какое участие принимал в этом рейде Людовик?

Что произошло далее?

Как Паоло воссоединился с Вендрамином?

На все эти вопросы у нас нет ответа.

Как-никак, мы рассказываем правдивую историю и не стремимся заполнить эти лакуны из жизни наших героем событиями вымышленными.

Скажем честно: никакими сведениями, которые проливали бы свет на захват второго корабля, мы не обладаем.

Можно лишь предполагать, что на этом судне повторилась та же драма, что и на первом; что Людовик помог Паоло избавиться от команды, а затем Корсар разыскал Вендрамина в Неаполе и увез его с собой в Алжир…

Одним чудесным утром молодые люди прогуливались по набережной; Паоло был грустен, Людовик, как всегда, улыбчив и весел.

Вдруг к ним подошел негр и вручил Корсару письмо.

Оно содержало лишь пару строк:

«Будь готов к путешествию.

Возьмешь с собой своего друга Людовика.

Иаков».

Паоло затрепетал от радости.

По правде говоря, он изнывал от любви; его снедала безумная страсть к Ноэми; он все готов был отдать за нее — сокровище, вечную жизнь, что угодно…

Он надеялся добиться от Иакова ее руки.

— Ага! — воскликнул он, просияв, и протянул письмо Людовику. — Ты вот смеялся над тем, что со мной приключилось, прочти же.

Людовик прочел и, улыбнувшись, вернул записку другу.

— Хорошая шутка! — сказал он. — Но что оно доказывает, это письмо? Ничего. Россказням насчет старого еврея я верю, но только не в эту дребедень. Вечная жизнь… бедный Паоло!

Негр не уходил.

— Чего еще ты хочешь? — спросил Корсар.

— Отвести тебя туда, где кое-кто тебя ждет.

— И кто же этот «кое-кто»?

— Одна женщина.

— У нее есть имя?

— Я не могу тебе его сказать.

Паоло решил, что речь идет о Ноэми; он быстро пожал другу руку и вознамерился уйти.

— Подожди секунду… — бросил ему в спину Людовик.

— Говори что хотел, но поскорей…

— Будь осторожен!

— Почему?

— Мой дорогой, этот еврей представляется мне интриганом, имеющим на тебя опасные виды. Полагаю, он подсунул тебе какой-то наркотик — опиум или гашиш, и ты уснул… Как бы ты не стал марионеткой в его руках… Боюсь, в конце концов он все равно тебя обманет.

— Если я заполучу его внучку, то плевать на все остальное! — воскликнул Паоло и направился вслед за негром.

— Безумец! — прошептал Людовик.

Проведя Паоло по извилистым улочкам верхнего Алжира, негр остановился у небольшого, довольно жалкого с виду домика и постучал в дверь.

Открыла женщина.

То была пожилая арабка, дуэнья Ноэми.

— Входи, — сказала она и, когда юноша повиновался, быстро закрыла дверь.

Так как Алжир был городом, полным ловушек и опасностей, обнаружив себя в глубоком мраке, Паоло опустил руку на кинжал.

Старуха исчезла.

— Ничего не бойся, — прозвучало из темноты.

Паоло вздрогнул; хорошо ему знакомый, этот голос принадлежал Ноэми.

Хотя все окна были плотно закрыты, хотя ни один луч света не проникал в комнату, Паоло смутно различил силуэт и шагнул к нему; он обеими руками обнял облаченную в шелковое платье девушку и почувствовал, как горячие уста припали к его губам.

Странной была любовь двух этих созданий, роковой была их нежность! Они виделись лишь однажды. И вот уже их души потянулись друг к другу, почувствовали тиснение в груди жаждущего наслаждений сердца.

Он долго не выпускал девушку из объятий, упиваясь ее волнительной дрожью. Он и сам дрожал от каждого прикосновения к одеждам, облегающим юное тело и пропитанным восхитительными ароматами. Она тоже крепко его обнимала, тоже прерывисто дышала под его поцелуями.

Опьяненные любовью, люди забывают обо всем, придя в себя — обо всем вспоминают.

Паоло первым припомнил запрет еврея, и тотчас же на душе у него стало неспокойно: он опасался, что Иаков может прознать об этом неповиновении.

— Ноэми, — сказал он, — ты позаботилась, чтобы никто не узнал о нашей встрече? Твоему деду о ней не донесут?

Она разрыдалась.

— Ты меня не любишь! — пробормотала она сквозь слезы.

— Да что с тобой?

— Ты боишься поссориться с моим дедушкой; его обещания для тебя значат больше, чем я.

— Да нет же! Тысячу раз нет! Единственное, чего я боюсь, так это потерять тебя, если ему станет известно о нашей связи.

— Тогда можешь успокоиться. Он позволил мне любить тебя.

— Ты меня не обманываешь?

— Иначе я бы не посмела нарушить его запрет; он ужасный человек и раздавил бы меня, как лягушку; но он сказал, что я могу встретиться с тобой, если мне этого захочется.

— И он позволит нам пожениться?

— Нет.

— Но тогда…

— Он разрешил мне стать твоей любовницей, но не женой; таково его желание. Однажды вечером, после жуткой сцены, о которой я, мой милый ангел, не могу тебе рассказать, он сказал мне: «Что ж, люби его, если хочешь».

Последние слова Ноэми произнесла каким-то странным, изменившимся голосом.

— Что с тобой? — спросил Паоло.

— Ничего. Просто я рада, что ты рядом.

Паоло все никак не мог прийти в себя: такого поворота событий он не ожидал.

— Но как он мог согласиться закрыть глаза на нашу связь?

— Ах, откуда мне знать? Мой дедушка — человек необычный. Законы, мораль, приличия — всего этого для него не существует, мой друг. Он выше религии, Бога и дьявола; он ни перед чем не остановится. Он разрешал мне любить до твоего появления, но запрещал это с тобой, хотя я и не знаю, каким скрытым мотивом он руководствовался. Какой-то план у него явно был… Но неважно! Ты здесь, я люблю тебя — не будем же больше ломать голову над этими загадками.

И она притянула Паоло к себе.

— Ноэми, — сказал он, — почему бы тебе не открыть окно, раз уж нам нечего опасаться. Я хочу тебя увидеть. Взбрело же тебе голову покрыть наше любовное гнездышко таким мраком!

— Это была не моя идея. Таково условие дедушки: ты не должен меня видеть. Нам следует подчиниться.

— Странный человек! — промолвил Паоло и тяжело вздохнул.

Но Ноэми, нежная и ласковая, убаюкала его, как ребенка, и он успокоился.

Она стала для него такой, какими умеют быть влюбленные женщины; все ее чувства к нему смешались в одну всепоглощающую страсть.

Она проявила себя любовницей, матерью, сестрой и подругой одновременно; став соблазнительницей, она покорила его сердце.

Но он так хотел ее видеть!

Она упорно отказывалась показывать свое лицо.

Около часа они были счастливы, как бывают счастливы любовники в начале желанных обладаний, когда вдруг за дверью раздался шум тяжелых шагов.

Ноэми резко отстранилась от Паоло и отскочила в сторону, быстрая, как мысль; дверь отворилась, раскрылись ставни и комнату залило солнечным светом.

И тут Паоло увидел, что на Ноэми была маска.

Перед ним стоял Иаков. Старик ухмыльнулся; каждая черта его лица выражала иронию.

— Вижу, чертова девчонка, ты все-таки пожелала заполучить этого милого юношу.

— Вы же сами мне это разрешили.

— Лишь потому, что не думал, что ты решишь принимать его в темноте.

Он шагнул к ней.

Ноэми попятилась.

Паоло не понимал ровным счетом ничего в этой сцене; но видя испуг девушки, сардонические взгляды, которые бросал на него старый еврей, понял, что его ждет некое неожиданное откровение.

— Сними маску, Ноэми! — сказал Иаков.

Его внучка упала на колени.

— Смилуйтесь! — прошептала она.

— Сними маску! — повторил еврей.

— Я сознаюсь во всем. Мое лицо… Теперь я больше никогда не увижу Паоло… Сжальтесь надо мной.

— Сними маску, Ноэми.

Он был беспощаден.

Застыв на месте, Паоло не сводил с девушки взгляда.

Старый еврей сорвал маску. Ноэми вскрикнула от отчаяния; с губ юноши сорвался возглас удивления. Иаков же глухо рассмеялся.

Лицо девушки уродовали глубокие морщины, красные пятна, шрамы и прыщи.

Она была страшна как смерть.

Паоло словно окаменел.

— Я мог бы сейчас же вернуть тебе красоту, внучка, — сказал Иаков, — но ты ослушалась… Так что останешься пока такой, какая есть.

Ноэми зарыдала.

Охваченный жалостью, Паоло подошел к ней.

— Ноэми, — молвил он, — мне жаль тебя всем сердцем.

Он взял ее руку и поцеловал.

Иаков вздрогнул, а затем решительно подтолкнул Паоло к выходу.

Когда они оказались на улице, он сказал:

— Жду тебя в Лагуате, и не забудь захватить с собой своего друга. В том, что случилось, нет твоей вины; я тебя ни в чем не упрекаю. Только постарайся не опаздывать.

— Ты найдешь меня там через месяц, — мрачно промолвил Паоло, а затем спросил: — А как же Вендрамин?

— Обойдемся без Вендрамина, — сказал Иаков после короткой паузы и быстро удалился.

Паоло двинулся в сторону набережной. Он пытался думать о необычных приключениях, которые ждали его в пустыне, но раз за разом мысли его возвращались к потерявшей свою красоту Ноэми.

Две слезинки блеснули и скатились по щекам.

Глава VIII. Мертвый город

Прошел месяц.

Паоло и Людовик выехали в Лагуат заранее, с попутным караваном, и прибыли в город за пять дней до назначенного срока.

Лагуатцы были наслышаны о Корсаре с золотыми волосами, о подвигах которого им часто рассказывали мозабиты, кочевой народ Сахары. Репутация юноши опережала его до самого сердца великой пустыни.

Войдя в ксар[185] Лагаут, чудесный город, затерявшийся под пальмами посреди песков, авангард каравана объявил о скором прибытии знаменитого семнадцатилетнего капитана, совершившего столько доблестных поступков, так что в Лагаут Паоло и Людовик вступили с великой помпой, в сопровождении жителей соседнего Тагаи, устроивших бурную овацию.

В течение нескольких дней все важные персоны ксара оспаривали между собой юношей, которые были ошеломлены беспрерывной чередой торжественных приемов, вереницей пиршеств, танцев и народных гуляний, но в один из вечеров, когда они уже начали забывать о цели своего приезда, к Паоло подошел незнакомый мозабит и вручил запечатанный пакет.

В содержавшейся в конверте записке говорилось следующее:

«Встречаемся через час у крепостных стен. Приезжайте на махари.

Иаков».

Махари — скаковой верблюд, способный преодолевать до десяти льё в час; самое необычное верховое животное, какое только можно увидеть; за несколько дней оно покрывает огромные расстояния.

Молодые люди тотчас же покинули гостеприимных хозяев и направились на встречу со старым евреем — Паоло с доверием, Людовик с сомнениями, но оба — с любопытством.

— Будь готов к тому, мой друг, что тебе доведется увидеть необычные вещи, — сказал Паоло спутнику. — Ты с недоверием воспринимал все то, о чем я рассказывал; но когда увидишь это собственными глазами, будешь в восторге. Меня ждет любовное свидание с шестидесятилетней старухой, которая прекрасна как день.

Людовик расхохотался.

— Наверное, ее нарочно хранили в соли, чтобы не покрылась плесенью! — воскликнул он.

— Не знаю. Но после того, что я видел, это бы меня не удивило. Правда, что Иакову понадобилось от тебя, я не знаю — мне он ничего не говорил.

— Там будет видно. Но я берусь распутать всю эту интригу и показать тебе ее подноготную. Пока я рядом, старому шутнику больше не удастся тебя провести.

Паоло покачал головой; уж он-то знал, что их ждет.

— Если бы еврей говорил со мной о магии, колдовстве, сверхъестественном, — сказал он, — я первым бы над ним посмеялся. Но всего того необычного, что я видел, он добился благодаря глубоким познаниям и величайшему уму. И его притворная старость, и приключение с сокровищем, и Ноэми, и его поиски вечной жизни, и золотое кольцо черной гадюки — во всем этом нет ничего такого, что бы не было доступно человеческому сознанию. У змеи была своя нора в комнате с сокровищем; проползая через украшения, гадюка нанизала на себя кольцо, и то затерялось в складках ее тела. Иаков обнаружил рептилию неподалеку от форта, где было спрятано разыскиваемое им сокровище; увидев кольцо, он понял, как оно оказалось на теле змеи. Еврей решил, что если отнесет змею поближе к форту и свистнет, чтобы она уползла, гадюка вернется в свою нору и укажет ему дорогу к тайнику. Так он и сделал. В здравомыслии ему не откажешь. Я беседовал с одним французским врачом, который состоит на службе у дея Хуссейна, и рассказал о теориях Иакова, так знаешь, что он мне ответил? «Я не возьму на себя смелость утверждать, что он не находится на верном пути к открытию, которое сможет регенерировать мир».

У крепостной стены Паоло заметил неподвижный силуэт человека, сидящего верхом на махари.

— Это, должно быть, Иаков! — сказал он.

Человек, в свою очередь, тоже увидел юношей и, пришпорив животное, остановил верблюда уже в нескольких шагах от них.

— Меня послал хозяин, — сказал он. — Иаков ждет вас; следуйте за мной.

Посланник направил верблюда на юг; пустив своих махари галопом, юноши двинулись следом.

Им было известно, что на протяжении ста льё в этом направлении, вдали от всех торных дорог, не встречается ни деревьев, ни источников, ни населенных пунктов — ничего. Заметили они и то, что их провожатый не позаботился о том, чтобы прикрепить к седлу сумку с провизией. Куда они ехали?

Прошел час.

Ничего.

Два часа.

Снова ничего.

Перед ними простиралась огромная Сахара, с ее ужасами, тишиной, опасностями.

С момента отъезда проводник не произнес ни слова.

Наконец терпение Людовика лопнуло.

— Эй, человек! — воскликнул он.

Провожатый обернулся.

— Чего ты хочешь? — спросил он.

— Знать, куда мы направляемся.

Проводник остановился.

Взяв махари Людовика под уздцы, он развернул животное в направлении Лагуата и, показав на одну из звезд, сухо промолвил:

— Если боишься, проваливай. Ксар там.

Людовик, который и так пребывал не в самом добром расположении духа, хотел что-то возразить грубияну, но тот лишил его такой возможности:

— Довольно слов! Я больше ничего не скажу. Проваливай или следуй за мной.

Пробурчав что-то себе под нос, Людовик вновь развернул верблюда и галопом пустил его вперед.

Паоло улыбнулся: впервые он видел, чтобы друг, обычно крайне веселый и насмешливый, пребывал в таком замешательстве.

Скачка их длилась пять часов, за которые махари, проделав сорок льё, совершенно выбились из сил.

Наконец провожатый остановил своего верблюда.

— Приехали, — только и сказал он.

— Куда? — мрачно спросил Людовик. — Приезжают куда-нибудь, а здесь кругом — одна пустыня. У этого места даже нет имени, да и местом-то его не назовешь!

— Все вы, французы, болтуны! — просто сказал проводник. — Храбрые, но слишком уж беспокойные.

— Эй, человек! — вскричал Людовик. — Оставь свои малоприятные рассуждения при себе!

— С какой еще стати! — вспыхнул провожатый.

Людовик был рад выплеснуть свое плохое настроение на не понравившегося ему с первого взгляда араба.

— Ну все, это уж наглость! — воскликнул он и хотел было преподать заносчивому собеседнику урок, но тут раздался грозный оклик Паоло:

— Довольно!

— Но…

— Довольно, я сказал!

Людовик никогда не спорил с другом; умолкнув, он довольствовался тем, что сверлил проводника гневным взглядом, который, впрочем, не произвел на того никакого впечатления.

— Здесь я должен завязать вам глаза, — сказал он. — Надеюсь, возражений не будет?

— Ну что за фарс! — прошептал Людовик. — Повязки на глаза!..

— Да можешь ты помолчать или нет! — гаркнул на него Паоло.

Он наклонил голову, и араб натянул на нее капюшон бурнуса и для надежности перевязал его тесьмой, в результате чего юноша напрочь лишился возможности что-либо видеть. Подобные же меры безопасности были предприняты и в отношении присмиревшего Людовика.

Спешиваться друзьям не пришлось.

— Обнимите верблюдов за шею, — приказал проводник, — и слегка их пришпорьте. Я поведу их за собой.

— Да мы ж так и свалиться можем! — жалобно заметил Людовик. — Что за баран придумал нас ослепить!

Тем не менее он подчинился.

Животные двинулись вперед рысью.

По прошествии четверти часа араб скомандовал вторую остановку и посоветовал:

— А теперь — не шевелитесь!

Внезапно Людовик воскликнул:

— Ну вот! Так я и думал: здесь люк; чем-то напоминает поворотные круги в театре.

И действительно, животные и всадники вдруг начали уходить под землю.

Погружение длилось не более минуты.

— Можете снять капюшоны, — приказал гид.

Людовик прошептал:

— Сейчас увидим декорации.

Развязав тесьму, он откинул назад капюшон и открыл глаза — и ничего не увидел.

Их окружала кромешная тьма.

Внезапно все вокруг осветилось огнем; вспыхнули тридцать факелов, которые держали в руках негры.

При свете этих факелов молодым людям показалось, что они очутились в подземном городе, судя по архитектуре домов, очень древнем.

Паоло, коему доводилось видеть Помпеи, обнаружил некоторое сходство между улицей, на которой находился теперь, и той, по которой входил когда-то в античный город, раскопанный из-под пепла, что пролил на него Везувий.

По широкой улице, на которой они оказались, кортеж шел более четверти часа.

Одни монументы сменялись другими — величественные, прекрасные, грандиозные, внушающие невольное восхищение, будоражащие разум, сверкающие позолотой, мрамором, мозаиками, в которых отражалось пламя факелов.

Ни малейшего следа разрушения.

Все гладкое, блестящее, лощеное, словно город этот и не был построен пятнадцать или шестнадцать веков назад.

Особенно поразило друзей то, что, устремив взоры вверх, они не увидели никакого свода; если таковой здесь и имелся, то был поднят на высоту, недоступную человеческому глазу.

Наконец кортеж остановился перед одним из самых роскошных строений чудесной улицы.

На ступенях портика, с факелами в руках, застыли в немом ожидании десятки невольников-негров, мужчин и женщин; на пороге, в пурпурной мантии, стоял Иаков, которого спокойно можно было принять за какого-нибудь римского патриарха или пожилого консула великого города.

— Добро пожаловать, — промолвил он с улыбкой, — и спасибо за то, что приехали.

И, проводив гостей в атриум, он передал их в руки слуг.

Те были рады угодить.

Одни помогли путникам избавиться от одежды; другие отнесли их в купальню.

Их обмыли на римский манер, им сделали массаж; затем они приняли холодный душ и побывали в парильне.

С удивительной быстротой и невероятной сноровкой их причесали, намазали благовониями, надушили, и они вновь почувствовали себя бодрыми и свежими.

Купальня была сложена из гранита.

В обтянутой шелком туалетной комнате, на пушистом ковре, под звуки нежной и бесконечно приятной музыки прекрасные мулатки привели в порядок их тело, ногти и волосы.

Изящные, тонкой работы статуэтки привлекли их взгляды, давая отдых уму и пробуждая сладострастные ощущения; ни Паоло, ни Людовик даже в мечтах никогда не представляли себя посреди подобной роскоши; увиденное в десятки раз превосходило их ожидания.

Тысячи вопросов — неразрешимых, будоражащих воображение — задавали себе юноши.

Происходящее казалось чудесным сном; здравый смысл не позволял признать невозможное, в которое они окунулись.

Рассудок восставал против волшебной действительности, которая сжимала их со всех сторон, настолько все здесь было реальным.

Реальными были тонкие и легкие материи, тканые незаметными нитями, газы развевающиеся и полупрозрачные.

Реальными были и фрески, рядом с которыми самые прекрасные шедевры Ренессанса утратили бы свой блеск.

Погрузившись в состояние невиданного блаженства, всеми своимипорами они впитывали восхитительные мелодии бардов, упивались наслаждением, вдыхая его полной грудью.

В опытных и умелых руках рабынь они словно рождались заново; древние обычаи и открытия опережали будущее, объединялись для того, чтобы регенерировать тело и придать ему необычайные крепость, гибкость и силу.

И такими были услады этой трансформации, что дремлющий разум слабел, слова не шли уже на уста, и ни один, ни другой из друзей не желал выходить из этого умственного оцепенения, столь резко контрастирующего с могуществом материальных ощущений.

Наконец долгие процедуры закончились, и рабыни перенесли путников в изысканно изящную, со всеми удобствами спальню, уложили на мягкие подвесные кровати и, томно пританцовывая, удалились, оставив их в полумраке.

В курильницах дымился ладан; воздух был пропитан благоухающими ароматами.

Наступила дремота, приятная и расслабляющая; не обменявшись ни единым словом, они уснули.

Наутро, пробудившись, они обнаружили рядом с собой прелестную девчушку лет двенадцати, которая ждала их пробуждения; она позвонила в колокольчик.

Где-то вдали раздались фанфары и, медленно приблизившись, разразились, просветляя рассудок, звонкими звуками.

Занавеси приоткрылись; занималась заря.

Постепенно солнце поднималось все выше, освещая окна, разбрасывая повсюду красноватые лучи, наполняя дворец шумом и радостью.

Более яркого света ни Паоло, ни Людовику не доводилось видеть даже в полуденную жару посреди пустыни.

Рабыни помогли им выбраться из гамаков и снять хаики и провели их в тенистый дворик, где тысячи птиц щебетали в рощицах незнакомых деревьев, среди благоухающих цветов и фруктов.

Чистый ручеек журчал под бархатистым газоном, теряясь в порфирном водоеме; то был бассейн.

Молодые люди долго в нем купались, ныряя и резвясь, болтая и смеясь.

В воздухе стояла приятная прохлада.

Сколь усыпляющий эффект произвели процедуры вчерашние, столь же стимулирующим оказалось купание сегодняшнее; такими бодрыми, какими выбрались из бассейна, друзьям еще никогда не доводилось себя чувствовать.

— Знаешь, все, что здесь с нами происходит, — сказал Людовик, — просто поразительно. И я не собираюсь больше искать этому объяснение; я готов запросто довериться чародею Иакову и упиваться этой усладой, не забивая голову лишними мыслями.

— Все эти дома очень похожи на те, что строили в древнем Риме, — заметил Паоло и дотронулся до одной из стен. — Они не из крашеного картона, а из камня; похоже, друг мой, здесь все настоящее.

Путешественники прогуливались по городу на махари, в окружении негров, освещавших им дорогу, и отблески факелов распространялись на десятки метров вокруг.

Улица, по которой они ехали, сделала крутой поворот и вывела к огромному, обсаженному деревьями проспекту, по обеим сторонам которого стояли величественные дворцы; казалось, ему не было конца.

Людовик оторопел.

— Сдается мне, мы попали в сказку, — сказал он. — Ох, дружище Паоло, как же я был неправ, когда смеялся над тобой!

То тут, то там на мраморных ступенях портиков, кто в римских одеждах, кто в нумидийских бурнусах, стояли мужчины и женщины — неподвижные, напряженные.

В одном из окон Людовик заметил прелестную девушку, судорожно вцепившуюся руками в прутья железной решетки.

Она находилась на высоте его седла, и, проезжая мимо, он коснулся ее руки — та была ледяной.

Все эти люди, сидевшие или стоявшие вдоль дороги, были мертвецами, сохраненными в нетленном виде посредством некоего необычного процесса бальзамирования.

Юноши поняли, что они находятся посреди города, захваченного врасплох какой-то катастрофой, и Людовик, который был немало наслышан про Геркуланум и читал описания итальянских городов, засыпанных пеплом при извержении Везувия, отказался от мысли о том, что Иаков приготовил некую неожиданную развязку, желая поразить воображение гостей.

— Начало неплохое, — прошептал он на ухо Паоло. — Я уже не жалею о том, что приехал сюда.

— Подожди немного, и ты еще не такое увидишь.

Рабыни провели их в будуар и помогли переодеться.

— Ты заметил, сколь восхитительны эти девушки? — прошептал Людовик. — У них есть только один недостаток — они немые.

И он попытался поцеловать одну из мулаток.

— Тебе следует пренебречь нами, господин, — сказала та. — Тебя ждет еще большее счастье; ты предназначен для другой любви!

— Гляди-ка, они говорят! — воскликнул Людовик. — Расскажи, красавица, какие такие феи нас ожидают, опиши их, прошу тебя.

— Не нужно! — произнес чей-то голос. — Лучше я их вам покажу.

То был Иаков.

— Хорошо выспались? — спросил он.

— Великолепно, — сказал Людовик. — И, скажу честно, господин: Мерлин вам и в подметки не годится; мы здесь менее суток, но уже устали восторгаться.

Паоло хранил молчание.

— Все еще дуешься на меня, малыш? — спросил у него Иаков с доброжелательным простодушием. — Похоже, ты затаил на меня злобу за то, что я разрушил твое счастье.

— Что бы ни случилось, господин, — промолвил Паоло, — Ноэми я не забуду.

Отвечая на мысли, которые он прочел в сердце юноши, еврей сказал:

— Я тебя когда-нибудь обманывал?

— Нет, — проговорил Корсар.

— Я всегда держал данное тебе слово?

— Да.

— Что ж, боюсь, о Ноэми ты вскоре больше и не вспомнишь; ты будешь охвачен такой страстью, что все другие женщины перестанут для тебя существовать. А насчет моей внучки не волнуйся; вскоре былая красота к ней вернется. Просто, чтобы отвадить тебя от нее, я наслал на нее одно кожное заболевание, быстро проходящее и не представляющее угрозы для ее здоровья. По возвращении я ее исцелю. Я хотел, чтобы ты начал испытывать отвращение к этому дитя, и, по-моему, преуспел в этом.

— Я все еще люблю ее.

— Ты любишь воспоминание о ее красоте, и подавлять в тебе этот мимолетный идеал я не желаю.

Решив положить конец столь неприятной перебранке, Людовик прервал их беседу целым потоком вопросов.

— Господин, — сказал он, — я должен выразить тебе свою благодарность. Ты приобщил меня к приключениям, предназначавшимся для моего друга; мне хотелось бы знать, чему я обязан и этой честью, и этим счастьем!

— Моему желанию заполучить сына от тебя, который будет верным спутником сыну Паоло. Они станут друг другу теми, кем являетесь вы друг для друга, — братьями. И так как двое людей, которые без труда находят общий язык, становятся втрое сильнее, я подумал о том, чтобы увековечить вас в ваших детях. Паоло, вероятно, говорил тебе, чего я жду от него в будущем?

— Да, господин.

— Так вот, после долгих размышлений я решил продлить и твою жизнь тоже. И если ты умрешь насильственной смертью, у меня будет кем заменить тебя.

— Наши дети будут любить друг друга так же, как мы?

— Даже сильнее. Вы еще не достигли того совершенства, в каком я нуждаюсь; ваши матери оставляли желать лучшего. Но я дам вам в жены женщин, идеальных во всех отношениях; одна из них блондинка, другая — брюнетка.

— Это для того, чтобы наши отпрыски были лучше, чем мы сами? — насмешливо, сам того не желая, спросил Людовик.

— Да, — отвечал еврей, которого остроты провансальца, похоже, ничуть не задевали.

— Пусть так, господин, но к чему такая спешка; разве все это не может подождать — ведь мы и сами еще во многом дети?

— Боюсь, что нет. У меня есть все основания полагать, что, возможно, в самом ближайшем будущем мне придется искать вам замену. Я буду ставить перед вами такие задачи, с какими, вполне вероятно, вы можете и не справиться. Вот ты ухмыляешься сейчас, Людовик, пустая твоя французская голова; но настанет день, когда мысль о смерти от ядра или пули заставит тебя вздрогнуть.

— Гм! Возможно! — беззаботно проговорил Людовик. — Но меня смешит роль, которую мне предстоит сыграть, — производителя героя для чародея Иакова, будущего властелина мира, живущего вечно, будущего бога.

— Тут ты прав. Ты лишь орудие в моих руках, и ты нужен мне лишь для удачного скрещивания рас, мой мальчик. Я даже подумываю (так как от ваших сыновей я хочу иметь дочерей) о том, чтобы позволить вашей крови смешаться с моей; одну из ваших внучек я намерен взять себе в жены.

Людовик отпрянул.

Паоло нахмурил брови.

— Да не волнуйтесь вы так: я буду молод, красив, обаятелен.

Людовик рассмеялся.

— Ты только не сердись на меня, господин, — сказал он, — но, вопреки моей воле, меня все еще гложут сомнения. Конечно, я видел здесь массу чудес, конечно, я нахожусь в сказке и вроде бы должен верить в реальность происходящего, но все мы, французы, скептики по натуре и оспариваем даже очевидное, а потому от имени всей моей нации я ответственно заявляю: чудес не бывает.

— На это я тебе, неверующему материалисту, скажу следующее: здесь нет ничего от фантасмагории, причудливых видений или бредовых фантазий — здесь все реально, здесь все есть результат очень простых процессов, открытий и методов.

— И ты готов их все объяснить?

— Конечно. Спроси у своего друга, называл ли я когда-либо себя колдуном или, скажем, заклинателем гномов, и ты услышишь, что он ответит.

Паоло, мрачный как туча, отрицательно покачал головой.

— Опять эта грусть; опять эта злоба, — с досадой сказал еврей, глядя на Корсара. — К чему сомнения? Я тебя люблю и буду страдать, когда ты умрешь, если ты, конечно, умрешь; я сделаю все, чтобы предотвратить твою смерть. За преданность твою я отплачу тебе сторицей, не пожалею ничего, но ты должен начать доверять мне! Я верну тебе твою Ноэми, но повторяю: ты найдешь в ней лишь слабое утешение.

Паоло хотел что-то возразить, но еврей остановил его:

— Пойдем, мой мальчик, я кое-что покажу тебе. Я хочу, чтобы морщины на твоем лбу разгладились и лицо вновь засияло улыбкой. Я уже не раз доказывал тебе свою прозорливость и не предсказывал ничего такого, что бы не сбылось. Я клянусь тебе, ты сейчас же забудешь свою вчерашнюю любовь, клянусь, слышишь?

Убедить Паоло было не так-то и просто, но Иаков не сдавался.

По-отечески обняв юношу за плечи, он сказал:

— Пойдемте, вы оба! Я покажу вам ваших невест.

И по гигантской галерее он повел молодых людей в противоположное крыло дворца.

— Моему другу, господин, — промолвил на ходу Людовик, — ты обещал шестидесятилетнюю женщину. Мне что, тоже достанется какая-нибудь старушенция?

— Нет! — сказал Иаков.

— Рад это слышать.

— Просто я поздновато принял решение насчет тебя, — сказал старик, — но мне почти тут же удалось найти то, что я искал, мой прекрасный брюнет. Я приказал выкрасть дочь одного из каидов долины Ангаде, самую красивую блондинку, которая рождалась когда-либо под палящим восточным солнцем. К несчастью, ей тогда было всего тринадцать. Я говорю «к несчастью», так как я не успел подготовить ее к праздникам любви так, как ту, которую я выбрал для Паоло.

— Ну и ладно, печалиться не буду, — промолвил Людовик.

Галерея закончилась.

Открыв дверь, Иаков вошел в своего рода прихожую и поднял жалюзи, за которыми в просторном зале спали две женщины.

— Смотрите, — сказал он.

Людовик покраснел и издал радостный вопль.

Паоло пошатнулся, и лицо его стало мертвенно-бледным.

Иаков улыбнулся.

Глава IX. Женихи

Для ученого, который анализирует вещи и видит их такими, какими они и являются, для психолога, который изучает, одно за другим, весь тот комплекс ощущений, которые зовутся любовью, для человека здравомыслящего наконец страсть двух живых существ друг к другу есть нечто иное, как магнитное притяжение.

Иногда, в силу того, что существа эти питают друг к другу отвращение, это притяжение не имеет последствий.

В массе же случаев — обычно это происходит тогда, когда существа эти сразу же проникаются взаимной симпатией — оно оказывается столь сильным, столь страстным, столь непреодолимым, что любовь возникает мгновенно, с первого взгляда.

В данном случае именно так все и было.

Паоло почувствовал, как все его естество затрепетало, кровь прилила к сердцу, и у него перехватило дыхание.

Еврей оказался прав.

Воспоминания о Ноэми попрятались в самых далеких уголках его души.

Людовик, натура более ветреная, испытал однако же, эмоции не менее сильные.

Общепризнанный факт: брюнетов всегда больше тянет к блондинкам, а блондинов — к брюнеткам.

И никогда еще брюнетка не выглядела более соблазнительной, никогда еще блондинка не казалась более грациозной, никогда еще женщины не были более красивыми, чем эти две девушки.

Правду говорил еврей или же врал, когда утверждал, что одной из было шестьдесят, а другой — пятнадцать лет, но обе они предстали перед друзьями во всем великолепии юности; а как известно, всем нам столько лет, на сколько мы выглядим.

Иаков закрыл жалюзи, и молодым людям показалось, что перед ними опустилась ночь; ничто не сравнимо с солнечными лучами любви — это сияние не имеет себе подобных.

— Ну же, Паоло, Людовик, — промолвил Иаков, — что вы стоите, открыв рты, придите в себя, дети мои.

И он потряс юношей, которые, ошалевшие и восхищенные, походили на каменные изваяния.

Они подняли глаза на Иакова, словно умоляя позволить им еще несколько секунд насладиться этим видением.

Теперь они были всецело в его власти — он понял это по их взгляду.

— Вот так-то! — довольно сказал он. — Теперь вы уже не люди — машины, приводимые в движение одним лишь нажатием кнопки. Встряхнитесь-ка немного. Вот, держите!

И он протянул им некий флакон.

Машинально они сделали из него по глотку, вздрогнули, и уже в следующую секунду в глазах их появилось осмысленное выражение.

— Ну вот, — промолвил Иаков, — совсем другое дело. Теперь можно и поговорить. — И, обращаясь в Паоло, он спросил: — Ну что, я был прав? Ноэми уже ушла из твоего сердца? Будь она здесь, красивая и желанная, смог бы ты сохранить ей верность? Давай, признавайся.

Юноша опустил голову; он покраснел, как услышавшая вольную шутку девчушка. Сам себе он готов был признаться, что Ноэми больше ничего для него не значит. Как же быстро все переменилось!

Людовик выглядел задумчивым: эти вечные исследования, постоянные «почему» делали его настоящим французом.

У него всегда вертелся на языке какой-нибудь вопрос, но Иакова, казалось, они совсем не утомляли.

— А она тоже красива, невеста Паоло, — заметил он. — Я бы даже сказал, очень красива!

Иаков рассмеялся.

— Вот уж, действительно, человек своей нации! Влюбился сразу в обеих, тогда как Паоло думает лишь об одной.

— Мне больше понравилась блондинка, и тем не менее…

— Да, да, понимаю. И тем не менее ты бы не пренебрег и брюнеткой; это у вас, французов, в крови. Ну да оставим эту тему в покое…

— Да, давайте оставим, — смущенно пробормотал Людовик и добавил: — Я вот что хотел спросить: как тебе удается сохранять женщин свежими, как корнишоны; ты что, их маринуешь в банках с уксусом?

На сей раз еврей нахмурил брови.

— Опять он мне не верит! — воскликнул он.

— Но неужели этой, такой привлекательной, брюнетке действительно шестьдесят лет?

— Да. И чтобы закрыть этот вопрос, я объясню тебе, вечному скептику, почему она выглядит так свежо и молодо.

Двое молодых людей слушали с предельным вниманием объяснение старого еврея.

— Жизнь, — начал он, — это поле для проявления наших способностей, согласны?

— Да, — сказал Паоло.

— Если сон так похож на смерть, то лишь потому, что во время него почти все человеческие чувства притупляются, и функционируют лишь несколько органов. Вы, наверное, заметили, сколь благотворное и подкрепляющее воздействие производит сон на индивидуума. Однако следует признать, что человек стареет лишь потому, что постепенно слабеет, изнашивается. Упраздним этот износ — и он перестанет стареть. Когда мы хотим сохранить какой-то предмет, то оставляем его в покое, уберегаем от воздействия воздуха. Именно так я и поступил с этой девушкой. Она ничего не делает вот уже сорок пять лет, за исключением редких случаев, крайне непродолжительных. Вокруг нее — пустота, и вследствие своего бездействия она остается такой, какой и была — не развивается, но и не истощается. Ей так и осталось пятнадцать лет. Время прошло без нее.

— Признаю принцип, как мы говорили в колледже, — воскликнул Людовик, которого объяснения еврея мало убедили, — но вот его применение!.. Как может она жить, не утоляя жажду, не питаясь, не думая, не… живя, наконец?

— Благодаря одному хорошо известному вам приему. Да, очень известному. Более трех или четырех тысяч человек используют этот отнюдь не секретный метод.

— Да ну! Полноте!

— А, скажем, в Индии его применяют и вовсе ежедневно. Я предвидел вашу неосведомленность, но я нуждаюсь в том, чтобы вы мне верили. Вот, прочтите!

Еврей вытащил из кармана халата некую французскую газету и протянул юношам.

То была «Котидьен».

В статье, перепечатанной из «Таймс», английской газеты, выходящей в Калькутте, говорилось следующее:

«На днях в Калькутте одним из тех факиров, которые обладают необычной способностью в любой момент прерывать в себе течение жизни, был поставлен убедительный опыт.

Вышеуказанный субъект предстал перед медицинской комиссией, состоявшей из сэра Роберта Нэттема, главного хирурга армии Бомбея, сэра Джона Напта, президента калькуттского Медицинского общества, сэра Б. Лайонса и т. д. (Мы вынуждены сократить этот бесконечный перечень светил науки.)

Была возведена каменная гробница, стены которой имели толщину в три фута. Посреди склепа поместили каменный гроб, имевший четыре дюйма толщины во всех стенках.

Факира доставили к гробнице, которую прежде осмотрел баронет сэр Джеймс Гриффит, капитан инженерных войск, состоящий на службе в Ост-Индской компании.

Осмотрев факира, врачи констатировали, что он пребывает в добром здравии и по конституции своей ничем не отличается от индийцев своей касты, после чего факир сбросил с себя все одежды и, опустившись в гроб, возлег там лицом кверху.

Присутствующие отмечали, что он прочел молитву, а затем, прикусив ногти, прошептал что-то хриплым голосом. Гроб закрыли и запечатали. Гробницу завалили крупными камнями, все щели заделали гипсом, после чего у склепа выставили пост из двенадцати сипаев и четырех английских офицеров.

Командовали этим постом некие сержант и офицер ее величества королевы. Постовые сменялись каждые двадцать четыре часа на протяжении сорока двух дней. Двое членов Комиссии поочередно проводили у склепа по четыре часа.

По истечении сорока двух дней гробница была открыта в присутствии Комиссии и представителей городской власти. Гроб был неповрежденным. Печати оставались целыми. Их сорвали.

Когда подняли крышку гроба, факир был жив и улыбался. Отрицать очевидное невозможно; сейчас выясняются причины этого чуда. Комиссия склонна считать, что факир ввел себя в состояние искусственной каталепсии, проглотив некую неизвестную субстанцию, которая была спрятана у него под ногтями.

Сам субъект, участвовавший в данном эксперименте, категорически отказывается давать какие-либо разъяснения».

Далее следовали комментарии «Котидьен», соображения слишком длинные и слишком отсталые (для дня сегодняшнего, после сорока лет прогресса), чтобы мы могли их здесь привести.

«Но сегодня уже ни у кого не возникает сомнений в том, что в распоряжении индийцев имеется растение, которое обладает чудесным свойством приостанавливать жизнь на достаточно длительные периоды времени. Будем надеяться, вскоре их тайна станет достоянием общества», — закончил чтение Людовик.

— Так у тебя есть это растение? — спросил он.

— Вот оно! — сказал Иаков.

И он показал юношам нечто вроде мака, выросшего до огромных размеров.

— И на протяжении всех сорока пяти лет она спит, эта девчонка?

— Да, разве что каждые полгода я бужу ее и на шесть дней возвращаю к жизни. Затем она вновь засыпает на шесть месяцев; так длится с 1783 года.

Паоло и раньше не сомневался в словах Иакова; теперь поверил еврею и Людовик, но скептицизм его нашел другой выход.

— Но что случилось с городом? — бросил он.

Старый еврей рассмеялся.

— С тем, что касается невесты твоего друга, ты, значит, согласен; здесь же продолжаешь спорить. Тебе хочется, чтобы я не смог объяснить, что случилось с городом; ты был бы рад застать меня врасплох. Даже не надейся. Этот город, мальчик, есть древнее римское поселение, соперник Константины, некогда столица провинции Мавретания и центр епископства святого Августина. Аурелия, по земле которой мы с вами сейчас ходим, как и Константина, была построена на краю пустыни, но находилась в лучшей, с точки зрения торговли, позиции. Возведена она была при Марке Аврелии и, представляя собой метрополию, являлась в те годы резиденцией правителя уже названной мной римской провинции. Аурелия была признанным торговым центром и торговлю по тем временам вела просто огромную, можно сказать, фантастическую. Именно отсюда уходили отважные и многочисленные караваны в Томбукту. Именно она поставляла в Рим и Константинополь слоновые бивни, черных рабов, цирковых львов и пантер, антилоп и черных страусов. Именно она посылала золотой песок итальянским и греческим мастерам. Именно она производила прекрасные ковры, именно она наводняла Европу вкуснейшими финиками. Короче говоря, то была важнейшая кладовая, богатейший город. В нем было шестьсот тысяч жителей, полторы тысячи дворцов, десять театров, два цирка, два крытых рынка, биржа, сто двадцать храмов и двенадцать кладбищ. Вы уже видели его главную артерию, протяженность которой составляла, да и сейчас составляет, около пяти тысяч метров; эта улица великолепна — таких и в Риме не сыщешь! Один из местных амфитеатров мало чем уступал Колизею. За три столетия Аурелия вобрала в себя столько сокровищ — и каких сокровищ! — что сюда съезжались самые знаменитые артисты и художники; в роскоши город не уступал самым богатым столицам Востока и Запада; словом, Аурелия была одной из жемчужин мира.

— Но как он исчез, этот город? — Людовику, как всегда, не терпелось перейти к сути.

— В результате потопа?

— Помпеи и Геркуланум засыпало пеплом; Аурелия же ушла под воду. Все подробности катастрофы отмечены в исторических хрониках того времени.

— Разве в Сахаре, в этих краях, где все изнывает от жажды, бывали наводнения?

— Да. Когда-нибудь в этом безводном регионе появятся самые большие в мире реки; по крайней мере, при римлянах таковые здесь имелись. На глубине двух, иногда — тридцати, реже — шестидесяти футов, здесь встречаются огромные подземные водоемы, которые простираются под песком на многие мили и бегут во всех смыслах.

Это море воды под океаном песка.

У соляных гор эта вода чрезвычайно соленая, гораздо более соленая, чем морская; в других местах — мягкая.

Однако же Аурелия находилась в непосредственной близости от одной такой соляной горы, которая возвышалась над городом на несколько тысяч футов.

Этой горы больше нет, и вскоре вы узнаете, почему.

Во времена, о которых идет речь, римляне создали огромный водоприемник в двадцати милях от города; в него стекались все воды с соседних земель, которые затем по акведуку поступали в Аурелию.

Резервуар этот представлял собой озеро с цементированным дном, озеро протяженностью в семь миль.

В Сахаре часто происходят странные феномены выравнивания почвы.

Пески покоятся на грунтовых водах, под которыми, в свою очередь, находятся слои герметической соли.

Слои эти — очень тонкие в некоторых местах или же деформированные течениями либо в результате внутренних потрясений — имеют обыкновение то тут, то там прорываться.

Как следствие вода просачивается в них; внутреннее море перетекает с места на место и опускается.

Остается впадина, в которую и проваливается песок на зачастую довольно обширных площадях.

Так и возникают долины, в которые одни плато возвышаются на сотни футов над другими.

Похожая штука приключилась и с Аурелией.

Она просела вместе со всем окружавшим ее оазисом, да так, что верхушки самых высоких ее строений оказались на высоте, лишь на самую малость превосходящей высоту самых низких обелисков прежнего уровня.

Произошло все это так внезапно, что напоминало обвал.

Не было ни землетрясения, ни разрушений, ни опрокидывания домов — ничего, за исключением разве что огромной воронки, образовавшейся рядом с этим бассейном, воды которого за три часа затопили город.

Захваченные врасплох посреди ночи, жители его погибли, повторив судьбу тысяч обитателей Помпеи.

Но через пять часов после наводнения произошел другой катаклизм, который довершил катастрофу.

Соляная гора, подмытая у основания, нависшая над просевшим наполовину городом, обрушилась, вследствие чего воды поднялись выше.

Там, где так гордо высилась Аурелиа, была теперь лазурная водная гладь.

В полдень, когда солнце находилось в зените, то тут, то там можно было видеть выступавшие из воды террасы домов.

На протяжении многих лет не происходило ничего необычного, ничего нового.

Рим утратил свое могущество.

Мавретанию заполонили орды вандалов во главе с Гейзерихом.

Все города были разрушены.

Об Аурелии никто уже и не вспоминал.

Тем не менее обитатели пустыни, проезжая случайно мимо этого озера, замечали, что воды его постепенно оседают, уплотняясь все больше и больше.

Так родилась легенда.

Люди считали, а многие так полагают и по сей день, что, как и на Содом с Гоморрой, Бог пролил на Аурелию, город, известный своим сладострастием, дождь из соли и серы.

Арабы, обосновавшиеся в пустыне, тоже слышали эту легенду и пытались отыскать озеро, но тщетно — от него не осталось и следа.

А случился вот какой — двойной — феномен.

«Благодаря» сточным городским водам, «благодаря» воздействию солнечных лучей, «благодаря» этой двойной работе по абсорбции и испарению озеро иссушилось, и лишь соль осталась на его месте.

Она покрыла весь город.

В один прекрасный день уровень воды в городе равнялся уже всего пяти футам; еще через двадцать лет оставалась там лишь маленькая лужица.

Лужица эта исчезла уже следующим летом, а вскоре по этим краям промчался самум, принеся с собой горы песка, засыпав долину, выровняв землю.

Ничто больше не напоминало об Аурелии; никто не знал, где она находилась.

Никто, за исключением вашего покорного слуги.

— Но как тебе удалось ее обнаружить?

— Прежде чем рассказать вам это, я должен объяснить, почему улицы города столь пустынны.

Соль была здесь везде, соль все превратила здесь в камень.

Но соль имеет обыкновение таять.

В Сахаре всю зиму идут дожди.

Вода проникала под песок, разжижала соль, постепенно уносила ее с собой через свои стоки, теряясь под проницаемыми слоями грунта.

Сперва она очистила от мусора улицы, затем вымыла дома.

Словом, менее чем за сто лет соляная гора и вовсе исчезла; но верхние слои песка остались, образовав огромный свод, который мог однажды обрушиться.

Именно тогда мои предки, знавшие историю Аурелии из семейных преданий, и решили посетить эти края, по всей видимости, догадываясь о том, что здесь произошло.

Организовав здесь раскопки, они добились своей цели.

В те годы мой пращур был визирем правителя Тлемсена и обладал практически безграничной властью.

Он смог отрядить на эти работы десятки человек: ведь нужно было разровнять почву; все расчистить, привести в порядок, но самое главное — и это представлялось делом архисложным, — необходимо было сохранить герметичным свод, нависавший над городом, и постараться укрепить его.

С этой целью он приказал покрыть этот свод толстым слоем романцемента, состав которого нам известен, — будучи человеком ученым, мой предок обладал не меньшим набором знаний, чем ваши французские академики сегодня.

Он уже тогда делал открытия, которые человечеству стали доступны лишь через сто лет.

В своих работах он использовал мощные машины, и проходили эти работы зачастую при свете электрических ламп.

Благодаря великолепному знанию химических и физических процессов ему за двадцать лет удалось сделать то, на что у других людей ушла бы вся жизнь, — восстановить Аурелию.

Ничто не могло остановить этого человека, отличавшегося широтой взглядов и решительностью. В тот же вечер в тридцати милях от подземной Аурелии он отравил помогавших ему рабочих, когда те вернулись к ожидавшему их каравану, а затем распустил слух, что то была кара небес, недовольных этой нечестивой экспедицией.

Новость распространилась со скоростью молнии: вскоре везде узнали, что несчастных, которые попытались раскопать наказанный Богом город, сразила чума.

Ужас людской был огромен: ни одна живая душа не осмеливалась приближаться к проклятому городу.

Мой предок же сколотил вокруг себя небольшую команду помощников, состоявшую в основном из его верных слуг и членов их семей, купил им в качестве прислуги очаровательных мулаток — их дочерей вы сегодня видели, — и вместе с этими людьми обосновался в Аурелии.

— Но воздух! — воскликнул Людовик.

— Но свет! — поддержал друга Паоло.

— И чистейшая вода!

— И деревья!

— И птицы!

— И пища!

Все эти противоречия, настойчивые, безотлагательные, требовали объяснений.

— Я ничего не собираюсь от вас скрывать, — улыбнулся Иаков. — Сейчас вы все узнаете… Паоло, в соответствии с моими распоряжениями, ты ведь изучал науку и, насколько мне известно, на первом своем бриге имел богатый выбор книг, в том числе и рукописных, да и ты, Людовик, получил, если не ошибаюсь, неплохое образование. Полагаю, вам известно, что вода состоит из чистых водорода и кислорода.

— Да.

— Один французский ученый установил это в конце восемнадцатого века.

— Верно — Лавуазье.

— В нашей же семье еще три века назад научились получать ее в процессе простейших опытов. Таким же манером ее производят и здесь — и наилучшего качества.

— Но воздух?

— Это ведь смесь кислорода с углеродом, не так ли? Разве не могу я извлекать кислород из определенных веществ и углерод из каких-нибудь других в количестве, достаточном для такого города, как Аурелия, в которой насчитывается всего сто семьдесят восемь жителей, преданных слуг нашего древнего рода. Их признательность мне безмерна, так как все они здесь счастливы. Правда, воздух постепенно ухудшается, но я его постоянно обновляю. Со времен моего деда здесь было проведено столько опытов, все было так четко регламентировано, что у нас больше ни с чем не возникает никаких проблем.

Паоло посмотрел на Людовика, и во взгляде его читалось:

— Ну, что я тебе говорил!.. Голова!

Его друг, давно уже стоявший с разинутым ртом, казалось, и вовсе потерял дар речи.

— Тепло я добываю естественным путем — через огонь; но сжигаем мы здесь лишь чистые газы.

— А свет?

— Это молния.

— Молния?

— Да. Или, если желаете, электричество. Здесь у меня имеется искусственное солнце, и, по желанию, я то усиливаю, то ослабляю его сияние; проще говоря, делаю то день, то ночь.

— Но почему бы не позволить свету гореть всегда?

— А как же сон? И темнота бывает полезной.

— Это уж точно.

Еврей продолжал:

— Я дам вам провожатого, вы пройдетесь по Аурелии и как следует все осмотрите.

Вам покажут мои фабрики. Вы увидите, как получают воду, полюбуетесь на электрические аппараты, пресытитесь всякими чудесными штуковинами, а потом мы отужинаем.

— Но как же наши невесты? — поинтересовался Людовик.

— Терпение, мой друг, терпение: к ним вас проводят после трапезы.

Любопытство Людовика еще было удовлетворено не полностью.

— Но почему, — спросил он, — ты не живешь здесь постоянно?

— Потому что это не жизнь, а рай. Многие великие умы, которые жили здесь до меня, ослабли и притупились. Я приезжаю сюда лишь на несколько недель, а потом возвращаюсь в Алжир, где меня ждет работа.

Глава X. Поцелуи

Молодые люди отдыхали под тенистой листвой двух апельсиновых деревьев.

Золоченые фрукты, благоуханные цветы, гладкие зеленые листья колыхались под легким бризом, вызванным гигантским веером.

Все в этом волшебном городе походило на феерию; складывалось впечатление, что вы попали в сказку из «Тысячи и одной ночи», и время от времени юношам казалось, что они стали жертвами иллюзии.

Паоло пробудился первым и позвал товарища.

Покинув гамаки, они решили прогуляться по саду.

— Выглядишь каким-то встревоженным, — заметил Людовик.

Во взгляде Корсара с золотыми волосами читались грусть и беспокойство.

— Просто, дорогой друг, я злюсь на самого себя, — вполголоса сказал юноша Людовику.

— Но из-за чего?

— Из-за собственного бессилия.

— Не понимаю.

Паоло еще больше понизил голос.

— Этот еврей, — промолвил он, — нас подавляет. Он — наш господин. Он — наш бог.

— И дает нам это почувствовать! — сказал Людовик.

— Он обещал нам вечную жизнь.

— Не совсем. Он гарантировал нам болезни и страдания. Мы должны будем рисковать ради него жизнями, а что если мы вдруг умрем?

— Наверное, так и будет. Мы как два кувшина… которые в конце концов разбиваются. Вот и мы разобьемся, но он получит наших сыновей.

— Которых мы отдадим в рабство этому старому эгоисту, обречем на смерть в сражениях.

— Причем в сражениях, им же и развязанных.

— В сущности, наша роль отвратительна.

И Паоло, содрогнувшись от гнева, добавил:

— И это я, который жаждал свободы! Я, который хотел сам решать, что и как мне делать!.. Порвем с евреем!

Людовик посмотрел на друга с удивлением.

— Как? Ты откажешься от его протекции?

— Почему нет?

— От обещанных наслаждений?

— Я создам себе другой рай. К тому же клетка, пусть даже золотая, пусть даже безразмерная, есть всего лишь клетка. А я люблю летать свободно.

— Но как же молодость, которую он обещал нам сохранить?

— У каждого возраста свои прелести. И потом, он еще не владеет секретом вечной жизни: он его пока не нашел. Кто знает — вдруг он нас надует? Подобные люди все немного безумны. Конечно, он обладает огромными познаниями; он творит чудеса; но загадки жизни ему недоступны, а он не настолько гениален, чтобы так просто сорвать печать, оставленную на книге бытия самой природой.

— Тут я с тобой согласен.

— Вернувшись к привычной жизни корсаров, мы всегда найдем на земле спокойный уголок, где сможем отдыхать после всех этих треволнений рядом с нашими женами. В Индии есть пейзажи, не менее живописные, чем эти; там мы и построим себе дворцы. Разве не сумеем мы разбогатеть сами, без его помощи? Кто помешает нам стать королями? И потом, — сказал Паоло, — я люблю, я обожаю эту девушку, пусть и видел ее лишь мельком.

— Я тоже люблю свою блондиночку.

— Впрочем, еврей уже дал нам понять, что этих женщин нам придется заслужить. Видимо, он хочет, чтобы мы совершали геройства, в обмен на которые он будет разрешать нам целовать тех, кого мы любим; он станет отмерять нам любовные ласки.

— Как это гнусно!

— Так что — мятеж?

— Да, мятеж!

— Но будем осторожными, иначе он нас уничтожит.

— И скрытными!

Людовик на какое-то мгновение задумался.

— Скоро старик вернется в Алжир! Сцапав его там, мы сможем заставить его отдать нам наших женщин.

— Так мы и сделаем! Только неплохо было бы подумать над планом…

— Мы восстанем против него! — воскликнул Паоло. — И не просто восстанем, а поведем против него непримиримую борьбу! Двое невежественных парней — а следует признать, что в этом отношении нам далеко до него — против старца, обладающего ужасными способностями!.. Безумная затея!

— Сражение демонов с Богом! И да будет ад!

— Да, пусть будет ад, — сказал Паоло, сверкнув глазами. — Мне больше нравится сраженный дьявол, и я бы предпочел уступить в этой битве, но сохранить свое достоинство, остаться великим в поражении, чем победить, но даже в триумфе не иметь возможности добиться покорности от противника.

Друзья крепко обнялись.

Вдруг откуда ни возьмись появился Иаков и смерил их пронизывающим насквозь взглядом.

Людовик потупил взор, Паоло же глаз не отвел.

Почувствовав в этом взгляде неожиданную твердость, старый еврей вздрогнул.

— Что это было? — спросил он.

— Людовику вздумалось обнять меня, — холодно промолвил Паоло.

— Зачем?

— Да так, в дурацком порыве.

— Глупец!

— Ну да, глупец. Он признался мне, что ему нравится моя женщина; я ответил, что предпочитаю его дружбу всем женщинам мира и не стану сердиться на него из-за этого признания, как и не буду ревновать.

Людовик напустил на себя смущенный вид.

— Ты лжешь, Паоло! — сказал еврей. — Ты лжешь, несчастный!

Паоло решил, что Иаков обо всем догадался.

Но еврею, напротив, показалось, что юноша сказал ему правду.

— Ты думаешь, что был искренен, но обманываешь самого себя. Ты ревнив; гордость не позволяет тебе признать это, но сердце твое протестует.

— Вот уж действительно: ничего от тебя не утаишь! — воскликнул Паоло, входя в роль. — Что ж, признаюсь: ты прав. Сердце мое противится этому, но она всего лишь женщина; друг значит для меня больше, чем любовница, и я никогда не сделаю моего спутника, мое второе «я», несчастным из-за вздорной ревности. После того как эта женщина станет моей, я не буду иметь ничего против того, чтобы Людовик провел с ней ночь.

Еврей улыбнулся.

— Как тебе будет угодно! — сказал он. — У тебя железный характер. Не думал, что в свои семнадцать лет ты сможешь обуздать глупые предрассудки. Ты далеко пойдешь, Паоло. Но следуйте за мной…

— Куда?

— На землю.

— Вот те на! С чего бы?

— Лишь почувствовав скуку жизни реальной, вы сможете по достоинству оценить ту искусственную жизнь, которую я даю вам здесь; мне нужно, чтобы, по контрасту, вернувшись сюда вечером, вы жаждали удовольствий. Я хочу усилить ваши способности. Мне нужны красивые дети.

Паоло с трудом обуздал подступивший гнев; внутри у него все кипело.

Он был глубоко задет той бесцеремонностью, с какой Иаков распоряжался ими, и понял, что то же, если он и дальше будет сидеть сложа руки, ждет и его потомство.

Людовик скрыл свое отвращение за непринужденным смехом — он умел изображать из себя простака.

Иаков не заметил нахлынувших на Паоло эмоций.

Старый еврей, как это бывает с сильными мира сего, ценил себя очень высоко. Он не думал, что эти дети способны его разыграть, и чувствовал такое над ними превосходство, что относился к ним с пренебрежением; он ни о чем не догадался.

И потом, у него был свой план, благодаря которому он рассчитывал и дальше держать этих пареньков в узде.

На головы молодым людям накинули капюшоны, и, поднятых на верблюдов и привязанных к седлам, их примерно с час куда-то везли. После того как шерстяные накидки с их голов были сняты, они устремили свои взоры в пространство.

Солнце показалось им ужасным.

Сахара, голая и унылая, действительно была адом по сравнению с тем раем, из которого они вышли.

Глубочайшее уныние охватило их; вопреки своей воле они испытали внезапную ностальгию.

Прочтя их чувства по мрачным лицам, Иаков ухмыльнулся.

— Ну же, довольно печалиться! Гоните грусть прочь и счастье к вам вернется!

— Мне почему-то кажется, господин, — сказал Людовик, — что впереди нас ждет масса ужасных моментов. Когда мы будем покидать город для исполнения ваших распоряжений, на нас обрушатся тысячи мук, мы везде станем изгоями.

— И где бы вы ни оказались, вы будете ощущать себя в изгнании; именно этого я и желаю. Тогда все мои приказы будут вами выполняться быстро и без раздумий, так как вы не сможете вернуться в Аурелию, лишь сказав перед ее воротами знаменитый пароль: «Сезам, откройся!» Если я буду вами недоволен, ворота останутся запертыми — вы всецело в моей власти!

Иаков провез их по Сахаре, пресыщая их скукой, высмеивая их, истязая их души.

Он дал им почувствовать голод и жажду и разрушил их иллюзии о мире реальном.

Они так соскучились по тому искусственному миру, который пришлось оставить, что даже забыли о своем решении.

Они ощущали себя рабами, рабами на веки вечные.

Когда солнце опустилось, они уже не находили в себе сил отвечать на насмешки Иакова; с поникшими головами и понурым взглядом дальше они ехали молча.

— Вижу, — промолвил еврей, — урок вы усвоили. Не вернуться ли нам в Аурелию?

— Да! — воскликнули они хором. — И поскорее!

Они вытянули шеи, и еврей набросил на их головы накидки.

Через час, показавшийся вечностью, караван наконец остановился.

Как и в первый раз, земля у них под ногами осела; как и в первый раз, молодые люди очутились на небольшой улочке, где с них сняли капюшоны.

Аурелия выглядела так, словно по ней прошелся пожар.

Красноватые и зловещие огни взмывали ввысь под огромными сводами.

Подойдя поближе, они вскрикнули от восхищения: никогда еще они не видели подобной иллюминации!

Они шли по улице под таким фейерверком, какой бывает лишь в сказке, ослеплявшим душу еще больше, чем взгляд, говорившим скорее с разумом, нежели с сердцем.

Ракеты вычерчивали на небе невообразимые завитушки, каких Паоло ни разу в жизни не лицезрел на представлениях, устраиваемых в его родном Неаполе.

Здесь у них было гораздо больше места; разлетаясь во все стороны, они терялись вдали.

И потом — этот цвет, это огненное сияние!

На этом фоне четко прорисовывалось то, что в пиротехнике зовется сюжетом.

Но ни одна человеческая рука не смогла бы расчертить все эти сцены во всей их красоте и разнообразии.

Паоло вынужден был признать, что его воображение отказывается понять увиденное.

— Ты настоящий чародей! — сказал он Иакову.

— Да это еще что — так, пустяки! — заметил еврей. — Просто как-то, забавляясь, я нашел нечто лучшее, чем порох, лучшее, чем все эти наши жалкие запальные средства. Я обнаружил металл, который по качествам своим намного превосходит серу, фосфор, металлические и медные опилки, которые используют наши пиротехники. Сам того не желая, я сделал тысячу мелких открытий, о которых вспоминаю тогда, когда хочу устроить праздник своим гостям. В день ваших побед, когда вас будут приветствовать все шестьсот тысячжителей Аурелии, когда я выйду встречать вас к триумфальным аркам, когда мы будем отмечать возвращение моих непобедимых полководцев, вы станете свидетелями грандиозного, гигантского праздника. А это — так, ерунда.

— Так ты собираешься населить этот город людьми? — спросил Паоло.

— Да. Я сделаю из Аурелии настоящий небесный город, этакий мусульманский рай.

У дворца их ожидали рабы.

Паоло и Людовик, как и накануне, приняли ванну и совершили тот тщательный туалет, который совершенно их преобразил, но служил другой цели — они не должны были задремать.

Их ждало пиршество, какому позавидовал бы и Лукулл.

Множество рабов. Обтянутые пурпурной тканью перины. Цветы в гирляндах. Золотые и украшенные драгоценными камнями столовые приборы. Нефритовые блюда. Бокалы из горного хрусталя. Каскады рубинов, струящихся из китайских фарфоровых ваз; бриллианты, ручьем, бегущие к центру стола; жемчужные колье, опоясывающие цветы в корзинах.

Невероятное великолепие!

Ласточкины гнезда[186]. Жареные суданские ящерицы в жире. Мозги черепахи. Молодой лосось, выращенный в живорыбных садках Аурелии. Ананасы. Бананы. Невиданной величины клубника. Горбы дромадеров. Изысканные вина, подаваемые в амфорах. Кубки, с любовью высеченные резцами греческих мастеров. Кипрское, фалернское вино, изготовленное по старинным рецептам. Самые известные современные вина.

Затем концерт и дамы, чувственные танцы и опьяняющая музыка.

Людовик попытался что-то сказать, но тщетно: слова умирали на устах — все их чувства были притуплены.

Это вкуснейшее мясо, эти великолепные вина, эти сарабанды голых женщин, ласкающие звуки, атмосфера, пропитанная сладострастными ароматами, — все опьяняло и одурманивало.

Никаких потрясений, никаких неприятных недочетов, ничего общего с нелепыми европейскими ужинами.

Подавали на стол молчаливые, проворные дети.

Принесли кофе, чистый мокко. Амбровый напиток, восточный кофе, нектар, который невозможно забыть, источник стольких восхитительных часов, когда же наконец тебя узнает Европа?

Появились рабы с наргиле, на древесном угле разожгли светлый табак, и гости закурили, окружая себя полупрозрачной дымкой.

Долго они сидели так, наполовину вялые, наполовину бодрые, глядя, как проплывают мимо вакханки и фавны в венках из цветов; зревшее в них желание мало-помалу нарастало; песни становились все более живыми; лампы потухли и воздух очистился от дыма.

Оцепенение прошло, и образы невест начали более ясно вырисовываться в памяти юношей.

Рабы пролили благовония на их руки, ноги, обутые в домашние туфли, лоб и затылок, и к ним вернулась ясность мышления.

Они поднялись на ноги…

Иаков улыбнулся.

— Идите! — сказал он. — Ваш час пробил…

К каждому из них подошло по рабу, и их увели в противоположных направлениях.

Людовик оказался в полуосвещенном будуаре; в глубине его находился альков. Он различил силуэт женщины, лежавшей на кровати, рядом с которой горела лампа.

Юноша почувствовал, как забилось его сердце. Подойти ближе он не осмеливался.

Услышав его учащенное дыхание, девушка внезапно выпрямилась и легко вскрикнула.

Людовик не знал что сказать.

Она встала и расслабленной ритмичной походкой направилась к нему. Ее белое шерстяное платье колыхалось, одновременно обрисовывая и скрывая извилистые формы. Лицо ее выражало необъяснимую кротость; голубые глаза под бархатистыми ресницами светились бесконечной нежностью. Она двигалась, как плывущий лебедь, что не редкость у арабских женщин.

— Добро пожаловать в мою скромную обитель, мой дорогой господин и мой нежный повелитель, — сказала она. — Я так давно жду тебя, что уже начала отчаиваться.

И она припала к его руке губами.

— Я так боялась, что меня обманут, и ты окажешься безобразным. Но ты красив, — простодушно добавила она, — очень красив!

Взгляд ее молил о поцелуе.

Людовик обнял девушку.

— Я все глаза проплакала, так я скучала по отцовскому гарему, — прошептала она. — Я не знала, какого жениха даст мне этот старик, который меня похитил. Но теперь я так счастлива! И я люблю тебя… всей душой люблю!

И она обвила его шею своими изящными ручками, положила голову на его плечо; под складками ткани Людовик чувствовал, как трепещет от любви ее вздымающаяся грудь; он был пылок, он был влюблен…

Он осыпал ее горячими страстными поцелуями, сжал в объятьях…

Глава XI. Брюнетка

Паоло же провели в другую, не менее восхитительную комнату, где его ждали.

Посреди благоухавших цветов, которыми был усеяны ковры и которые в десятках гирлянд — восхитительный декор — висели на стенах, раскачивалась в гамаке, задорно смеясь, молодая женщина.

Сперва Паоло бросились в глаза лишь пышные пряди ее красивых черных волос, которые развевались на ветру и стегали воздух, словно затеявшие какую-то игру ужи.

Он был восхищен.

Богатая шевелюра — одно из самых роскошных достоинств женщины.

Кто не мечтал завернуться в душистые косы возлюбленной, которые так чудесно щекочут шею, окутывают лицо в момент поцелуя!

Волосы подобны парусам — это крылья страсти.

Предоставленные губам возлюбленного, они вздымаются, колышутся, распускаются и ниспадают на плечи; и когда, проворная, симулирующая бегство головка откидывается назад, избегая губ, страстных поцелуев которых так жаждет, когда тело выгибается, но не выскальзывает из объятий, когда глаза блестят счастьем, вам кажется, что эта шевелюра готова вас обнять.

Заметив Паоло, девушка чуть слышно вскрикнула и спрыгнула на ковер; лица ее из-за этого черного-пречерного покрова юноша не видел.

Но тут она одним жестом откинула это сокровище на плечи и предстала перед ним во всем своем великолепии.

У нее было красивое, волевое, с широкими скулами, лицо; в огромных черных глазах бегали лукавые огоньки.

Очертания бедер, шеи, плеч были — возможно, даже слишком — очаровательны и изысканны, а проступавшие то тут, то там ямочки придавали богатым округлостям неожиданную миловидность.

Ее лодыжки, запястья, ступни ног и руки показались Паоло невероятно изящными, но дольше всего взгляд его задержался на высокой, совершенных форм, груди.

Словом, то был тип женщины сильной, энергичной, изысканной, но в то же время неудержимой и страстной.

Застыв на месте, Паоло не сводил с нее восхищенного взгляда.

Она же, сперва озадаченная, внезапно просияла и воскликнула:

— Это он! Конечно же, он!

И поспешно извлекла из саше, что висело у нее на груди, небольшую миниатюру.

Судя по всему, то был портрет Паоло, который заказал и передал девушке Иаков.

— Он, вне всяких сомнений! — повторила брюнетка.

И, откинув миниатюру в сторону, она бросилась в его объятья.

Глава XII. Проклятие

На протяжении трех дней молодые люди, предоставленные самим себе, не видели Иакова.

На протяжении трех дней они предавались любовным утехам, ища уединенные уголки парков, проводя восхитительные ночи, избегая друг друга.

Ни разу их пути не пересеклись.

Наконец утром четвертого дня они проснулись и не обнаружили рядом с собой своих суженых.

Вместо мулаток, которые обычно их обслуживали, у изголовий их кроватей стояли негры с суровыми лицами.

Тотчас же у Паоло и Людовика возникло недоброе предчувствие.

— Иаков ждет, — сказали им негры. — Пойдемте.

И юношей проводили к старику.

Иаков принял их в роскошной гостиной; у ног еврея сидел его верный пес, выглядевший помолодевшим.

— Ну наконец-то, — насмешливо протянул старец. — Мне пришлось послать за вами, так как за три дня счастья ни один из вас не удосужился хоть на минуту оторваться от своих амурных дел, чтобы выразить признательность другу; вы даже на секунду не подумали о том, что ваше блаженство — дело рук старика Иакова. Подобной неблагодарности я от вас не ожидал, но она меня ничуть не удивляет.

Почувствовав справедливость упрека, молодые люди понурили головы.

— Но не будем о грустном, — сказал Иаков. — Пройдемте-ка лучше к столу; нас ждет прощальный завтрак.

— Прощальный? — пробормотал Людовик.

— Так ты уезжаешь? — воскликнул Паоло.

Ни тому, ни другому даже не пришла в голову мысль о том, что Иаков мог, напротив, остаться, а они — уехать, так они привыкли к удовольствиям, душевному покою, радостям страсти.

Иаков улыбнулся, но ничего не ответил.

— Ты нас покидаешь? — спросил Паоло.

— Повторюсь: нас ждет завтрак, — промолвил еврей. — Поговорим за десертом.

Лица друзей омрачились; тон Иакова показался им насмешливым.

«Что за сюрприз он нам приготовил?» — спрашивали они у себя с беспокойством.

Старик поднялся на ноги, оперся на руку стоявшей рядом с ним прелестной девушки и направился в уже знакомую нашим искателям приключений столовую.

Паоло и Людовик последовали за ним.

Поданный завтрак оказался крайне скудным. Диваны из столовой уже убрали, и друзья вынуждены были сесть на жесткие стулья.

Казалось, Иаков наслаждался удивлением юношей, ожидавших увидеть перед собой ломящиеся от яств столы.

— Роскошь, — наставительно произнес он, — бывает очень опасна, когда входит в привычку. Иногда все же стоит возвращаться к принципам умеренности и воздержанности. Не желаешь ли откушать чечевичной похлебки, сын мой?

Иаков обращался к Паоло.

Юноша нахмурил брови.

— Ты зря пренебрегаешь этим скромным блюдом, — сказал еврей. — Исав, мой предок, отдал за него свое право первородства.

— Я понял, Иаков, — воскликнул бледный как смерть Паоло, — ты нас отсылаешь!

— Да, — сказал еврей, — я вас отсылаю.

— Своей алчной рукой ты отмериваешь нам счастье, — проговорил Паоло. — Ты обращаешься с нами, как с мальчишками. Что означает эта нелепая комедия с завтраком, который и бедуин бы счел скудным? Ты мог бы относиться к нам и более деликатно. И, пожалуйста, избавь меня от этого глупого подтрунивания, которое я нахожу весьма оскорбительным.

Иаков сделался серьезным.

— Паоло, — сказал он, — как и вы, я уезжаю. Я покидаю Аурелию. Как я уже говорил тебе, этот город опасен. Он смягчает самые сильные характеры, и долго оставаться в нем я не решаюсь. Я дал себе клятву никогда не проводить здесь более пяти дней, вот почему сегодня, утром шестого дня, я приму лишь легкий завтрак. Вот моя любовница, бесподобной, как видишь, красоты девушка, но я найду в себе силы оставить ее без последней ласки, без прощального поцелуя. И так будет до того самого дня, пока мне не откроется секрет бессмертия и вечной молодости. Тогда-то, отбросив в сторону все свои опасения, я и предамся опьяняющим наслаждениям. А пока мне нужно с новой энергией приступать к работе, и, повторяю, я боюсь услад Аурелии, как, должно быть, Ганнибал боялся наслаждений Капуи. Да будет тебе известно, что мой отец, почти достигнув триумфа, позволил себе отвлечься на бессмысленную любовь и, так и не добившись поставленной цели, умер идиотом. Так что отведай чечевичной похлебки, Паоло, — добавил он саркастически.

Переглянувшись с Людовиком, Корсар спросил:

— Ты позволишь нам, по крайней мере, поцеловать наших жен?

— Конечно нет! — отвечал еврей.

— Почему?

— Потому что когда людей прогоняют, мой мальчик, — звонко и церемонно промолвил Иаков, — знаков внимания им уже не оказывают. Я тебя презираю. То же самое, — он кивнул в сторону Людовика, — относится и к этому вертопраху-французу.

Юноши обменялись испуганными взглядами.

— Да, — повторил Иаков, — я вас прогоняю. Вы хотели восстать против меня! Не отрицайте… Я в этом уверен. Поднять вас на землю я приказывал лишь для того, чтобы вновь добиться от вас подчинения. Мне это удалось: покинув Аурелию, вы ощутили непреодолимое желание в нее вернуться. Вас возвратили. Но раскаяние, инспирированное низкими чувствами, меня не устраивает. Уходите, я добился от вас всего, что мне было нужно: детей, из которых я сделаю таких мужчин, каких пожелаю!.. Вас же я никогда не считал всесторонне развитыми: слишком много в вас дурных ферментов, порочных зачатков. Точно так же, как бросают в тигель нечистое золото, я бросил в горнило и в огонь любви составлявшие вас элементы… Надеюсь, мой опыт увенчается успехом и я получу детей без примесей и именно таких, в каких нуждался! А теперь отведайте-ка чечевичной похлебки. До Лагуата, куда вас отвезут, не менее сорока льё.

Паоло был совершенно ошеломлен, Людовик — ужасно раздосадован; ели они в полной тишине.

После завтрака Иаков жестом указал им на выход и, когда они попытались заговорить, взглядом остановил слова на их устах.

У дверей столовой их ожидали два провожатых, которые завязали им глаза, взяли за руки, вывели из дворца, усадили на махари, подняли на землю и препроводили в город Лагуат.

Лишь Богу известно, о чем они думали в дороге.

Глава XIII. Послание

Месяцем позже два корсара и Вендрамин прогуливались в порту Алжира, куда они только что прибыли.

Их парохода на рейде не оказалось; Паоло сказали, что в соответствии с поступившим от него, Паоло, приказом за его же подписью, помощник капитана, командовавший в его отсутствие судном, увел корабль в неизвестном направлении.

Вендрамин же получил специальное указание отправляться в Тенез, но, никого там не обнаружив, поспешил вернуться обратно.

Юноши переговаривались между собой.

— Мой дорогой друг, — говорил Паоло, — этот еврей нас разыграл, и он тысячу раз прав, так как мы не сдержали данного слова. Он предложил нам сделку и свои обязательства выполнил. И зачем только мы нарушили наши?

— Но какой все-таки негодяй! — неистово воскликнул Людовик. — Он должен был оставить нам хотя бы пароход!

— По мне, так он и так был слишком великодушен, сохранив нам жизни!

Людовик пожал плечами.

Вендрамин с задумчивым видом почесал затылок: введенный в курс дела, он питал к еврею жгучую ненависть.

— Когда мы его разыщем, — прорычал он, — я вот этими вот руками сверну ему шею, как кухарка курице!

— Даже и не вздумай! — сказал Паоло.

— Как! — гневно воскликнул Людовик. — Ты не хочешь ему отомстить?

Корсар смерил спутника многозначительным взглядом.

— Мой дорогой друг, — промолвил он, — я признаю, что мы вели себя нечестно по отношению к Иакову; было бы глупо это отрицать. Этот еврей объявил нам войну, оскорбил нас, унизил. Но у него осталась женщина, за которую я все готов отдать. И мы должны забрать у него наших детей. Мы должны восстановить Аурелию и обосноваться там вместо еврея. Я слишком горд, чтобы оставить безнаказанным оскорбление, каким бы оно ни было. Вот почему, желая заполучить в свои руки Иакова, желая вернуть себе любовницу, желая всеобъемлющей, красивой мести, я запрещаю Вендрамину трогать еврея без моего приказа.

— Пусть так! — воскликнул Людовик. — Но сам-то ты веришь в то, что тебе удастся осуществить задуманное?

— Я не знаю, увенчаются ли успехом те гигантские усилия, которые я намерен приложить для достижения цели — задача не из легких. Я знаю лишь то, что нас ждут великие победы.

— Но мы ограничены в средствах.

— Вот когда у нас не будет ни су, тогда и придет время отчаиваться. Тебе ведь известно, как я захватываю корабли, Людовик, или напомнить?

Юноша побледнел.

Несмотря на то, что он никогда никому не рассказывал о том, как судно, на котором он был юнгой, досталось Паоло, весь его вид свидетельствовал о том, что на борту тогда разыгралась ужасная драма, воспоминания о которой были не из разряда приятных.

Паоло же об этом приключении, в котором ему довелось сыграть главную роль, говорил совершенно беспечно.

— Мы повторим этот трюк. Но приличный корабль и снаряжен должен быть достойно, поэтому мне придется забрать у Хуссейна принадлежащие мне полмиллиона золотом. За такие деньги мы сможем оснастить наше судно всем необходимым и набрать великолепную команду.

— Так мы вновь займемся каперством?

— Разумеется. Заполучив миллионов двадцать, став могущественными и сильными, мы вступим в открытое противоборство с этим старым колдуном и победим его. — И он добавил: — Обещаю тебе: я сделаю все для того, чтобы этот момент наступил как можно быстрее. Но спешка в этом деле — не помощник; нужно сохранять терпение.

— И потом, — сказал Людовик, — мы всегда можем утешиться. Вокруг столько очаровательных девушек!

— Только не для меня! — промолвил Паоло. — Кроме нее лишь две женщины могли бы заставить мое сердце биться быстрее — Ноэми и маркиза Дезенцано. Но первая страшна как смертный грех, а вторая мертва. Ах, маркиза… Будь она жива, я забыл бы обо всем на свете, — с волнением в голосе проговорил Паоло.

— Она была так красива? — спросил Людовик.

— Она была так же нежна, страстна, желанна, как и та, в Аурелии. Но ко всему прочему маркиза обладала блестящим умом, равный которому у женщин встречаются крайне редко. Я испытывал к ней не только любовь, но и глубочайшее уважение; она была мне не только любовницей, но и сестрой, матерью. Все страсти к ней слились во мне в одно всепоглощающее чувство. Но она погибла…

Паоло вытер выступившие на глазах слезы.

Едва он замолчал, как рядом тут же возник негр, тот самый, который прежде доставлял ему записки от Иакова и Ноэми.

При виде чернокожего посланника Паоло изменился в лице, охваченный предчувствием чего-то важного.

— Это для тебя! — произнес раб и протянул письмо, настоящий шедевр.

Послание было заключено в шелковое саше, прелестно расцвеченное женской рукой. Оно источало приятный запах и радовало глаз своей кокетливой формой.

— Судя по всему, от Ноэми, — сказал Паоло. — Наверное, желает видеть меня, бедняжка!

Молодой человек распустил ленты, которыми был перевязан мешочек и извлек из него лист пергаментной бумаги.

— Точно, от нее! — прошептал он.

И он прочел письмо, которое сделало бы честь и парижанке.

По словам Иакова, Ноэми обожала французские романы и читала их взахлеб. Эта ее страсть нашла выход в ее фразеологии.

«Дорогой мой, обожаемый!

Я уродлива, но моя ли в том вина? Если я в чем и виновата, то лишь в том, что слишком люблю тебя; едва я тебя увидела, как сердце мое устремилось к тебе.

Я не хочу просить от тебя того, что ты не смог бы мне дать, мой бедный ангел.

Будучи уродиной, я готова смириться с тем, что нам больше не быть вместе, и позволить тебе любить других.

Но ты ведь не сочтешь меня слишком требовательной, если я на коленях попрошу тебя о последней встрече.

Увидеть тебя.

Припасть губами к твоей руке…

Услышать твой голос…

Потешить себя иллюзиями…

Это все, о чем умоляет тебя твоя Ноэми.

Если ты сочтешь для себя возможным предстать перед девушкой, которая постарается быть благоразумной, ты придешь.

О, я обещаю вести себя хорошо и буду тебе крайне признательна, если ты найдешь в себе силы исполнить эту неприятную для тебя обязанность.

К тому же, друг мой, ты будешь избавлен от необходимости видеть мое лицо, которое было прекрасным, а стало ужасным; я не стану снимать маску.

Жду тебя.

Приходи… заклинаю.

Ноэми».

— Бедняжка! — пробормотал Паоло.

Последние строки его растрогали.

— Останется в маске! Я пойду к ней.

Повернувшись к негру, он сказал:

— Вот тебе дуро, возвращайся и скажи Ноэми, что я скоро буду.

Вендрамину же он сказал:

— Отправишься в мавританские кофейни и сделаешь там объявление, что я набираю команду, но мне нужны лишь решительные, храбрые парни… Ты же, Людовик, — продолжал он, — иди к Хуссейну и предупреди его о моем скором приходе. О наших планах — ни слова. Попроси у него лишь две тысячи франков на первостепенные нужды и вечером жди меня здесь.

— Ты пробудешь у нее весь день?

— Разумеется. Иначе и быть не может: ведь она так меня любила!

— Золотое у тебя сердце! — заметил Людовик. — Что ж, до вечера.

Забавный парень, этот Людовик: только что был тронут поступком Паоло, но не успел тот пройти и десяти шагов, как француз прокричал ему вслед: — Хорошо тебе развлечься!

Паоло лишь пожал плечами.

Глава XIV. Плевать на лицо!

Корсар направился к небольшому домику, в котором прошло их с Ноэми первое любовное свидание.

У дверей он встретил уже знакомую старушку, которая тщательно заперла за ним дверь.

Юноша не обратил никакого внимания на предпринятые дуэньей меры предосторожности.

Да и чего ему было бояться?

Если бы Иаков желал его смерти, куда легче колдуну было бы убить его в Аурелии.

Старуха провела Паоло в ту же темную комнату, где ему уже доводилось бывать.

Те же сумерки, что и в первый раз.

Паоло улыбнулся.

«Бедняжка! — подумал он. — Она желает напомнить мне о тех сладостных мгновениях».

Дуэнья удалилась.

— Ноэми! — позвал Паоло.

В следующее мгновенье, плача от радости, та бросилась ему на шею.

Против своей воли, он вздрогнул, оказавшись в страстных объятиях девушки. У нее было все то же стройное и грациозное тело, кошачьи ласки, ярко выраженные формы, очарование которых он испытал даже несмотря на царивший кругом мрак.

— Наконец-то! — прошептала она. — Боже, как ты прекрасен!

И она покрыла его сотнями поцелуев.

Затем внезапно отстранилась.

Чуть скрипнули и раскрылись ставни, комнату заполонили потоки дневного света.

Она сидела у окна, он стоял посреди комнаты, глядя на нее.

Она была в маске.

Паоло взял ее руки в свои и покрыл их россыпью поцелуев.

Ноэми нежно его оттолкнула.

— Паоло, — сказала она, — ты был очень добр ко мне, придя сюда, и я благодарю тебя от всего сердца. Но, прошу тебя, прекрати это; останемся друзьями. Ты больше не можешь быть мне любовником. Не разжигай в моей груди этот огонь, мой дорогой ангел. Избавь меня от этих невыносимых страданий.

Он был в замешательстве.

Его страстные взгляды пробегали по локонам черных волос, покрывших ее искушающие и заманчивые плечи, по ее целомудренно драпированному лону, по ее высоко вздымающейся пышной груди.

Не в силах больше сдержаться, он упал, словно ребенок, на колени и обнял ее за шею.

Затем, едва слышно, прошептал:

— Давай же любить друг друга, Ноэми. Плевать мне на то, какое у тебя лицо; мне нужно лишь твое сердце!

Она затрепетала от его слов.

— Нет! — вдруг выпалила она. — Не сердце!

И она сорвала скрывавшую лицо маску.

Паоло зажмурил глаза и вскрикнул.

Она же хранила молчание.

Наконец бедный юноша решился взглянуть на нее, но с сожалением — он чувствовал, что иллюзия вот-вот испарится.

Медленно он поднял на нее глаза…

Она улыбалась, более прекрасная, чем когда-либо: Иаков вернул ей ее красоту.

И весь вечер Людовик, вне себя от ярости, мерил набережную нетерпеливыми шагами, на чем свет стоит кляня опаздывавшего на встречу товарища.

— И что он там делает со своей дурнушкой? — бурчал он себе под нос.

Глава XV. Жива!

Продолжая оглашать набережную проклятьями, Людовик заметил вдали, на рейде, клуб дыма, взмывавший от поверхности моря в синее небо.

Мало-помалу на горизонте обрисовалась темная точка, которая стремительно росла в размерах.

— Гляди-ка! — сказал себе Людовик. — Пароход! Наверное, какой-нибудь французский фрегат решил войти в порт.

Но позади парохода возникли и другие суда.

Послышалась канонада.

— А что если… — прошептал Людовик, — случайно… это наш корабль возвращается.

В этот момент появился Вендрамин.

— Ну и дела! — пробормотал он. — Наш пароход!

— Уверен?

— Еще бы!

И действительно, то был пароход, подаренный Паоло евреем Иаковом; сомнений в этом больше не оставалось.

Вендрамин и Людовик бросились к шлюпке и, подняв парус и помогая себе веслами, устремились навстречу видневшемуся вдали кораблю.

Не прошло и часа, как они были уже на борту.

— Откуда вы идете? — спросил Людовик у помощника капитана на правах начальства — в отсутствие Паоло исполнение функций капитана возлагалось на него.

— Пришлось совершить целое турне. По поступившему на судно приказу капитана мы отправились в залив Стора, оттуда — в Тунис, а затем вновь вернулись в Стору, где и должны были стоять на причале до получения новых инструкций. Лишь три дня назад пришло новое письмо от Паоло, предписывающее нам возвращаться сюда.

— Покажи-ка письмо.

Помощник капитана вынул из кармана лист пергаментной бумаги, в низу которого стояла подпись Паоло — весьма искусно подделанная.

— Ничего не скажешь, ловкий имитатор этот Иаков, — пробормотал Людовик. — Похоже, он решил вернуть нам пароход. Что ж, большое спасибо… Курс на Алжир! — бросил он команде.

Встречавший в порту корабль Паоло выглядел крайне взволнованным.

Не дав Людовику возможности объяснить, за счет какой цепи подлогов Иакову удалось увести, а затем вновь вернуть им судно, Паоло указал на стопку газет, которая была у него в руках.

— Я только что был у итальянского консула, с которым, как ты знаешь, я поддерживаю связь. Решив узнать, что происходит в Неаполе, я прочел итальянскую прессу и вот что узнал!

Юноша ткнул пальцем в передовицу одной из неаполитанских газет, и Людовик прочел следующее:

«Полиции его величества, давно извещенной о тайных происках карбонариев, удалось наконец раскрыть чудовищный заговор.

Злоумышленники намеревались поднять на восстание Неаполь и т. д. и т. п.

Во главе революционеров стоял некто Мадзини, которому удалось скрыться.

Но в руки королевских карабинеров попала женщина, которая на протяжении пяти лет возглавляла одно из самых опасных секретных обществ, маркиза Дезенцано; под надежной охраной ее доставили в Неаполь.

Судя по всему, дело ее будет рассмотрено судом уже в ближайшие недели, и мало кто сомневается в том, что маркиза будет приговорена к смертной казни…»

Далее следовали бесконечные размышления о гнусных карбонариях, будоражащих тихое и спокойное королевство.

— Разве ты не говорил, что она умерла? — спросил Людовик.

— Как видишь, нет. Видимо, меня намеренно ввели в заблуждение. Есть во всем этом какая-то странная загадка. Ах, мой дорогой друг, если только это она… если она жива… если…

И Паоло обхватил голову руками, но быстро овладел собой и, подозвав к себе своих офицеров, заявил им:

— Завтра выходим в море. Залейте в баки как можно больше топлива и снабдите корабль всем, что необходимо для долгой кампании. Можете возвращаться на свои посты.

Повернувшись к Вендрамину, он сказал:

— Через три дня, друг, ты сможешь обнять отца.

— Так мы направляемся в Неаполь?

— Да…

Великан заплакал от радости.

Глава XVI. Морское путешествие

Вендрамин выполнил распоряжения Паоло.

Заходя в мавританские кофейни, он сообщал всем праздношатающимся и безработным матросам, что Корсар с золотыми волосами набирает команду отважных моряков для долгого морского похода.

Слух об этой доброй вести быстро распространился по городу, и так как Вендрамин объявил, что добровольцев ожидают на палубе корабля, к полуночи на набережной собралась огромная толпа претендентов.

Тысячи зевак поспешили последовать за ними.

Паоло послал Ноэми письмо, которое девушка получила в тот же вечер.

Говорилось в нем следующее:

«Моя дорогая Ноэми.

Сегодня я рассказывал тебе о своей связи с маркизой Дезенцано.

Тебе известно, как сильно я ее любил.

Тебе известно, как много она для меня значила.

И вот, дорогая, какую ужасную новость я узнал из одной итальянской газеты.

Прочти и суди сама.

Разве не обязан я попытаться ее спасти?

Я отплываю завтра: жду тебя утром, чтобы сказать нежное “прощай”…

Твой Паоло».

Ноэми даже не вскрикнула, не пустила слезу; она выглядела смирившейся.

Но, взяв с собой лишь несколько золотых колец и цепочек, что составляли все ее богатство, она убежала в город, по которому уже ходил слух о том, что Корсару требуются добровольцы.

Ровно в полночь на палубу парохода поднялись Вендрамин и Людовик, и начался набор рекрутов.

Требовалось набрать всего лишь сто пятьдесят человек — именно такую цифру строго обозначил Паоло.

С корабля спустили трап, а посреди палубы, за столом, разместился писарь, рядом с которым стояли Вендрамин и Людовик.

Вереница вооруженных матросов тянулась к столу, а другая уходила от него ко второму трапу, свисавшему с противоположного борта.

Шлюпки доставляли соискателей к кораблю и увозили обратно тех, кто не был принят.

Более удачливые тотчас же заносились в списки и назначались на те или иные посты.

К столу соискатели подходили по одному; Людовик экзаменовал молодых парней, Вендрамин — зрелых мужчин. На судно требовались и те и другие — половина на половину.

Инспекция была строгой.

Корабль стоял впритык к заполоненной людьми набережной, и с берега его палуба отлично просматривалась. Принятых зеваки приветствовали криками «браво», получивших отказ — гиканьем и свистом.

Чернь всецело доверяла мнению судей и относилась как к героям к тем, кто оказывался достойным пополнить ряды корсаров.

Первый из тех, кто был принят, увидев, что его направили на нижнюю палубу, испросил разрешения попрощаться с пришедшими на набережную женой и детьми.

— Иди! — сказал Вендрамин громоподобным голосом. — Иди, но не возвращайся. Таким неженкам среди нас не место.

И зрители аплодисментами встретили столь жестокое решение.

Мы рассказываем об этом наборе потому, что во время него произошло немало странного.

Возможность отправиться в поход под командованием Корсара с золотыми волосами доводила до исступления алжирских варваров, людей страшных, способных на все, жаждущих славы и голодных до разбоев и ожесточенных боев.

Один из них, старый пират времен Рыжей Бороды, получил отказ по причине увечья.

То был разбитый годами, согбенный великан, совершенно немощный с виду.

Услышав приговор комиссии, он иронично хмыкнул, распрямился и, схватив за ворот писаря, кинул того за борт, а затем, бросившись в воду, выловил его и возвратил на палубу.

— Принят! — сказал Вендрамин посреди бешеных аплодисментов.

Другой факт, не менее достоверный, поразил всех присутствовавших при этих сценах.

Некий колоуги (сын турка и арабки) чересчур говорливо описывал свои достоинства. То был паренек лет пятнадцати.

— Слишком болтлив! — постановил Людовик.

Тотчас же юноша выхватил из-за пояса кинжал, отрезал у себя кончик языка и бросил его на стол писаря, оставив кровавое пятно на белом листе пергамента.

— Раз уж ты не можешь больше говорить, — промолвил Людовик, — мы тебя берем, друг. Зачислен!

Этот мнимый немой — он утратил дар речи лишь наполовину — был позднее среди тех тюркосов, что служили во французских колониальных войсках; награжденный в 1845 году орденом Почетного легиона, уйдя в отставку, он жил в Деллисе.

Когда набор был завершен, набережная огласилась неодобрительными криками тех, кому не довелось предстать пред очами двух комиссаров; с трудом их удалось согнать с палубы.

Один юноша выражал свой протест особенно бурно; он кричал, жестикулировал, цеплялся за поручни, взывал к капитану, его помощнику и прочим офицерам, желая во что бы то ни стало пройти комиссию.

Намертво ухватившись за железную перекладину, он заявил матросам:

— Отрежьте мне руку, отрежьте, если посмеете, но с места я не сдвинусь.

Услышав паренька, Людовик подошел к нему и сказал:

— Мальчик, набор закончен! К чему так упорствовать?

— Ах, капитан, — отвечал юноша, — ваши люди глупы как пробки! В том, что они храбры, я не сомневаюсь, но вот ума им явно недостает.

— Почему ты позволяешь себе оскорблять мою команду, негодник?

— Потому что она этого заслуживает. Я тысячу раз повторил этим кретинам, что я не желаю быть матросом, а хочу лишь переговорить с вами и о наборе речь не идет, но они так ничего и не поняли. Ослы, одним словом!

— Короче, чего ты желаешь?

— Сейчас сами все поймете, капитан. Дайте мне лишь две минуты, и я сумею вас убедить в своей полезности.

— Так ты все же хочешь поступить к нам на судно?

— Не в качестве матроса. Пойдемте.

Соискатель был красивым брюнетом с несколько женственными манерами, а пробивавшиеся над верхней губой усики делали его особенно миловидным и обаятельным.

Юноша направился к поднятому на корабль стаду овец (уходя в море, суда по максимуму запасаются свежим мясом), на ходу вытащив набор медицинских инструментов из одного кармана и пачку бинтов — из другого.

Он поднес какой-то флакон к морде одного из ягнят, ноги бедного животного подкосились и оно рухнуло на деревянный настил палубы.

Тогда паренек попросил Людовика достать часы и уверенно заявил:

— Через две минуты задняя нога этого барана будет у меня в руках.

Действительно, не успела секундная стрелка на часах Людовика пройти и двух кругов, как ампутация была произведена и весьма искусно.

Мало-помалу придя в себя, ягненок — а он был усыплен эфиром — встал на три лапы, даже, казалось, не заметив этой жестокой операции.

Матросы были в восторге.

Вендрамин и Людовик изумленно переглянулись.

— Я хирург, — пояснил юноша. — От отца к сыну в нашей семье передаются секреты этой профессии. У вас ведь нет серьезных медиков на борту? Возьмите меня в качестве хирурга, не пожалеете!

— Принят! — сказал Людовик. — И не как простой матрос, а как офицер. Возглавишь медчасть. После утверждения капитаном есть будешь с нами, за офицерским столом.

— Благодарю вас! — промолвил юноша.

— Как тебя зовут-то?

— Рут.

— Вот те на! — воскликнул Людовик.

— Это имя вас удивляет?

— Да. Оно напомнило мне о Ноэми. Так ты еврей?

— Да.

— Неважно! Хоть мы с Паоло и не особенно любим вашу братию, я тебя беру.

На следующий день корабль взял курс на Неаполь.

Как мы уже говорили, на этом судне реализовались все усовершенствования, применяемые на кораблях лишь пару-тройку лет. Одним из самых поразительных его качеств была возможность погружаться в бою в один уровень с водой, что делало его — вследствие того, что вода смягчала удары — не доступным для вражеских ядер. По этой же причине нижняя часть корпуса корабля не была обшита броней, из-за чего судно выглядело легким и маневренным.

Именно по планам этого корабля, обнаруженным во время последней войны, американцы построили свои знаменитые подводные лодки.

Вода поступает в клапаны, заливает трюм и корабль погружается.

Кроме того, ход судна обеспечивают не винты, а шкивы и поршни.

Благодаря этим поршням вода проникает в находящиеся в задней части корабля трубы, а затем с силой выталкивается наружу.

Подобная система, гораздо более удобная, нежели винтовая, начала применяться менее десяти лет тому назад.

Топка котла парохода оснащена колосниковой решеткой, вследствие чего в ней можно сжигать не только уголь, но и дрова, растительное масло и нефть.

К тому же на судне установлен специальный аппарат, с помощью которого команда, воздействуя на рычаги, может добавлять кораблю хода, что дает значительную экономию горючего.

Этот остававшийся загадкой для нашей эскадры пароход обладал и прочими преимуществами.

Палуба его была защищена от попадания любого типа снарядов.

Его артиллерия, состоявшая всего из четырех орудий, размещалась на палубе и была прикрыта небольшими башенками.

В обычную погоду башни и орудия спускались через люки на нижнюю палубу.

Дымовая труба могла складываться, становясь практически незаметной, и тогда корабль начинал походить на обычный парусник.

Все приводилось в движение паровым двигателем и было тщательно продумано.

Став на курс, корабль летел вперед под парусом с поразительной скоростью; паровая машина запускалась лишь во время баталий и при встречном ветре.

На борту царил совершенный порядок; дисциплина и подчинение были полными.

С подобными матросами и артиллерией, которая за счет огромных ядер пускала ко дну любые линкоры, Паоло была не страшна и целая эскадра.

При желании он мог как спокойно уйти от погони, так и принять бой: находясь на значительном расстоянии от противника, он легко сокрушал врага, чьи ядра просто-напросто не долетали до цели.

Кроме того, спереди судно было оснащено крайне эффективным в бою средством — железным тараном.

С этим орудием пароход Паоло, врезаясь во вражеские суда на полной скорости, рассекал их надвое.

Имелись на пароходе и четыре непотопляемые шлюпки, также работавшие на паровом двигателе; от артиллерии неприятеля их защищала броня.

Мы не станем подробно останавливаться на тысяче деталях корабля подобного типа; по ходу повествования читатель сможет сам оценить этот шедевр кораблестроения.

В три часа утра Паоло приказал поднять якорь, и пароход стремительно покинул порт.

Алжир еще спал.

Надувавший паруса боковой ветер лишь добавил кораблю скорости, которая достигала двадцати одного узла в час.

Во время путешествия молодой капитан задействовал всю свою команду; все до единого не покладая рук занимались самыми различными приготовлениями.

Когда вдали показался Неаполь, два капитана и Вендрамин, который был никем иерархически, но реально значил для корабля очень много, находились в полуюте.

— Как думаешь ее спасать? — спросил Людовик, любуясь великолепной панорамой залива Байя.

— Мой дорогой друг, — отвечал Паоло, — у нас на борту триста человек, лучшие из лучших. Я могу всех их обеспечить пистолет-револьверами с шестизарядными барабанами. Кроме того, у нас имеется столько же ружей, перезаряжающихся через затвор и выпускающих до тринадцати пуль в минуту. Они изготовлены по образцу ружей некого Дрейзе, который предлагал свое изобретение всем европейским правительствам, но пока сумел заинтересовать своим оружием лишь Пруссию; с ними сто человек стоят тысячи. Наконец, у меня есть корабль, Вендрамин и лаццарони Неаполя. Забыть они меня не могли; для них я навсегда останусь Королем набережных. Даю тебе слово: со всем этим король Неаполя как миленький отдаст мне маркизу.

И, произнеся эти слова, Паоло принялся распределять роли.

Глава XVII. В Неаполе

В тот день, около полудня, в порту Неаполя царило крайнее смятение.

Вызвано оно было двумя событиями: приходом корабля и прибытием юноши.

Корабль был парусником, принадлежащим одному богатому англичанину — по слухам, он, совсем еще юноша, был сыном некого лорда, — которого сопровождал наставник.

Ученик и учитель путешествовали по миру на большой прогулочной яхте.

Сему факту мало кто удивился: ни для кого не секрет, что некоторые члены британской аристократии владеют огромными состояниями, так что к путешествующим на бригах отпрыскам знаменитых фамилий Неаполь был привычен.

Но никогда еще джентльмены не заходили в местный порт на столь красивом судне.

Сошедшие на землю матросы носили костюмы английских моряков, те же, что оставались на борту, были в традиционных куртках и беретах.

Наставник и его ученик нанесли визит послу своей страны.

Тот оказал самый теплый прием путешественникам, имевшим при себе великолепные рекомендации от консулов множества городов, среди которых были Тунис, Алжир, Танжер, Фес и Марокко.

Все эти документы несли на себе наилучшие марки и печати и были подписаны самыми красивыми росчерками.

После этого визита посол сообщил своему окружению, а то разнесло эту весть повсюду, что удостоивший его своим посещением молодой человек был единственным сыном одного из самых влиятельных навабов Индии, а не англичанином, как многие думали прежде.

Будучи наследным принцем огромных территорий, этот юноша был послан отцом в Европу с целью знакомства с западными привычками и цивилизацией.

Обладатель огромного состояния, он намеревался потратить в Неаполе кучу денег и дать множество празднеств.

Этим объяснялось наличие на борту матросов с темной и смуглой кожей, одетых на восточный манер.

В городе только и судачили, что об этом юном принце, прекрасном в его парадном европейском костюме и, должно быть, еще более восхитительном в его индийском платье.

Поговаривали, что в Индии он был при драматических обстоятельствах спасен одним неаполитанским юношей, которого принц щедро вознаградил и назначил помощником капитана своего корабля.

Удивительные слухи распускались об этом юноше, сыне Неаполя, некогда известном в порту под именем Короля набережных.

Вот что рассказывал и пересказывал буржуазный, лавочный, аристократичный Неаполь.

В порту был великий праздник.

Паоло встречало все семейство Вендраминов.

Он возвращался простым рыбаком, в красной рубахе и фригийском колпаке, но весь увешанный драгоценностями.

Рядом, тоже в рыбацких одеждах и сверкающий целой россыпью камней, держался Вендрамин.

В карманах Паоло звенело золото, на которое можно было купить самых принципиальных жителей Неаполя, если таковые в этом городе вообще имелись, в чем приходилось сомневаться.

Принимали его как Мессию, Вендрамина — как его пророка.

Сначала семья, затем родня, затем соседи, затем весь порт собрался на пристани.

Предстань Король набережных перед соотечественниками в униформе офицера торгового флота, он скорее потерял бы, нежели приобрел в глазах черни.

Но он возвращался знаменитым, разбогатевшим и совсем не гордым, все таким же любезным, элегантным в своей одежде простого рыбака, с красивыми, развевающимися на ветру волосами, и никогда еще любовь к нему народа не была столь велика.

Дело в том, что корабельная команда — а некоторые левантинцы говорили по-итальянски — уже успела рассказать в кабаках и тавернах поразительные истории про тигров, львов, наказанных пиратах, которые слушатели, став рассказчиками, мгновенно разнесли по городу.

По всему выходило, что Паоло совершил в Индии сказочные подвиги, и толпа видела в нем великолепное воплощение самой себя.

Улыбающийся, он обнимался со стариками, обменивался рукопожатиями с молодыми, целовал девушек, которые пребывали на седьмом небе от счастья.

Паоло привел толпу вполный восторг, когда заявил морякам, что, будучи настоящим неаполитанцем, он не мог забыть о своих соотечественниках.

— Да, я стал богатым, — сказал он, — но всегда помнил обо всех вас.

И члены команды принесли с корабля и поставили перед Паоло огромные ящики.

— Друзья, — воскликнул он, — в порту проживает примерно две тысячи матросов, еще около двадцати тысяч лаццарони — на прилегающих к нему улицах! Я хочу, чтобы все получили свою долю от состояния, которое мне удалось сколотить. Король набережных обязан этим богатством всем своим преданным слугам и, клянусь Девой Марией, он никого не обидит. Откройте ящики.

Матросы сорвали крышки, и взорам собравшихся предстали сотни украшений, шелковых платков, восточных женских платьев и других предметов, способных прельстить славных неаполитанцев и им понравиться.

Ах! Шесть часов своей последней ночи в Алжире Паоло провел с пользой!

Всем известно, какую страсть питают жители Неаполя ко всякого рода лотереям; они обожают азартные игры.

Паоло пришла в голову блестящая мысль: отметить свое возвращение организацией томболы, вещевой лотереи.

— Все, что вы здесь видите, — сказал он, — предназначено вам; а главным призом станут пять тысяч золотых цехинов. Приходите сюда в день, который я укажу позднее, и пусть здесь соберутся одни лишь друзья. Мне нужны здесь лишь портовые работники и лаццарони; мы сами себе будем полицией и позаботимся о том, чтобы все прошло мирно и спокойно. Выбранные мною синдики распределят номера среди людей из моего района, по одному на человека, и здесь же, на открытом воздухе состоится томбола. После нее, так как товара здесь на двести тысяч ливров (он сильно преувеличивал), и выигрыши могут достаться не всем, для того чтобы недовольных не осталось, я закачу огромный пир, на котором вино будет литься рекой. До скорого!

Еще ни одной речи алчные слушатели не внимали с таким благоговением!

Еще ни одно выступление не поднимало столь громких аплодисментов!

Паоло хотели с триумфом пронести по улицам города, но он уже скрылся в доме своего отца.

Но оставался еще Вендрамин, ближайший друг и правая рука Паоло, широкоплечий великан, пользовавшийся в порту Неаполя всеобщей любовью.

Его-то и пронесли мужчины на своих плечах по всему городу.

Нужно было видеть, сколь бурно приветствовали рыбаки и лаццарони этого колосса.

Давно не собиралось на улицах Неаполя толпы, столь неистовствующей!

Глава XVIII. Борьба начинается

Король Франческо о прибытии в Неаполь знаменитого гостя узнал от английского консула после своего разговора с министром полиции, Луиджи, тем ловким молодым человеком, которому удалось поймать маркизу Дезенцано, — если то, конечно, была она, в чем Паоло еще сомневался.

Луиджи отлично помнил, как Король набережных заступился за заговорщицу и, будучи человеком подозрительным, спрашивал себя, не без задней ли мысли юноша вернулся в Неаполь.

Он поведал королю о триумфе этого паренька, о золоте, которого у него, казалось, было в достатке, о его воскрешенной репутации и неожиданном появлении в тот самый момент, когда должен был состояться суд над маркизой.

Он пришел за приказом, но король колебался.

Прежде всего, у него не было серьезных доказательств того, что этот юноша действительно помог маркизе.

Кто знает, вдруг он бросился защищать ее после случайной встречи на улице?

И потом, королю очень не хотелось сердить лаццарони, которые обожали паренька.

— Мы должны от него избавиться, но так, чтобы об этом никто не знал, — сказал он своему министру. — Арестовывать его опасно, но в любом случае назначьте за ним слежку.

И тут ему доложили о прибытии английского посла.

Тот желал обсудить с королем несколько вопросов, если и не очень важных, то, по меньшей мере, безотлагательных.

Речь шла о стычке между английскими матросами и палермцами, стычке, в которой сицилийская полиция слишком грубо обошлась с моряками его британского величества.

То была компетенция Луиджи.

— Останься! — сказал ему король.

Дело уладили полюбовно.

Попутно посол рассказал о прибытии известного индийского принца, который поставил город с ног на голову и стал объектом стольких сплетен.

Проявив живейшее любопытство, король потребовал тысячу подробностей.

Случайно разговор зашел и о Паоло.

— Сир, — промолвил посол, — друг принца и его дражайший спутник является вашим подданным.

— Как? — воскликнул король.

— Некий Паоло, — уточнил посол.

Король взглянул на Луиджи; тот внимательно слушал.

Посол продолжал.

Он поведал, что с год назад этот неаполитанец оказал принцу бесценную помощь в критических обстоятельствах, и с тех пор они неразлучны.

Рассказ посла еще больше утвердил короля в мысли, что Паоло не представляет для него никакой опасности.

На словах Луиджи выразил согласие с его величеством, но в глубине души он продолжал сомневаться.

— Я буду за ним следить! — сказал он себе.

Посол откланялся.

После того как он ушел, король спросил у министра:

— Вы слышали?

— Да, сир.

— Не вздумайте преследовать этого юношу!

— Упаси бог!

И, поклонившись, Луиджи намеревался удалиться, когда возникший в дверях камергер объявил:

— Сир, некий молодой рыбак по имени Паоло, называющий себя также Королем набережных, просит аудиенции у вашего величества. Он был так настойчив, что…

— Очень хорошо, — произнес король. — Пусть войдет! — И добавил: — Пригласите королеву!

Глава XIX. Прием у короля

Сперва король немало удивился, но, вспомнив о некоторых дерзких чертах характера юноши, улыбнулся: тот был в своем репертуаре.

Отважный молодой человек, конечно, предвидел, что, совпавшее с судом над маркизой, его прибытие вызовет заметный переполох.

Но он принял все меры для того, чтобы беспокойство короля по этому поводу рассеялось само собой.

Прежде всего, его корабль, спрятавший свои орудия — что было очень просто, — сложивший дымовую трубу, ничем не отличавшийся от обычной прогулочной яхты и путешествовавший под британским флагом, не вызывал ни малейших подозрений.

Среди ренегатов Алжира Паоло обнаружил одного англичанина, свободно владевшего турецким и арабским языками; объявив себя банкротом, этот ловкий жулик, искусный подделыватель и плут, вращавшийся прежде в самых лучших светских кругах, вынужден был скрываться на варварской территории после тысячи бесславных «подвигов», за которые он должен был отвечать перед судом.

Подкупив некого драгомана, Паоло обзавелся печатью английского посольства и образцами почерков различных консулов.

Как известно, консулы часто обмениваются между собой письмами.

С этими документами фальсификатор-англичанин не только изготовил рекомендательные письма для мнимого наставника индийского принца, но и сам же с блеском сыграл его роль.

В роли же принца выступил юный колоуги, выучивший в пути несколько английских слов.

Этого оказалось достаточно: его наставник заявил послу, что в силу того, что сам он всего лишь пару месяцев находится рядом с принцем, тот пока усвоил лишь азы английского языка, к которому к тому же юноша оказался мало предрасположен.

Будучи сыном одного из мусульманских правителей Индии, свои мысли он излагал на арабском, своем родном языке.

Говорил он и на ломаном итальянском — известный на Востоке левантинский язык мало чем отличается от неаполитанского наречия.

Все было спланировано наилучшим образом.

И псевдонаставник, и псевдопринц оказались великолепными актерами.

Их апломб вошел в поговорку в канцеляриях его британского величества.

Кто бы мог сомневаться — в подобных обстоятельствах — в том, что Паоло действительно является другом принца?

Как можно было предположить сговор между этим юношей и наставником принца — персоной, значительной и обладающей к тому же целой россыпью рекомендательных писем из самых различных посольств?

Сомнения были лишь у Луиджи, но он был министром полиции и сомневался всегда.

Да и нельзя на основании одного лишь подозрения посадить за решетку представителя Англии, вассального принца Ост-Индской компании, как нельзя и досаждать его лучшему товарищу.

Мы так подробно останавливаемся на прелиминариях грядущей битвы для того, чтобы читатель сам мог оценить ее последствия.

Никогда еще заговор не был организован лучше, чем тот, во главе которого стоял Паоло.

Никогда еще полиция не защищалась лучше, чем та, которой руководил Луиджи.

Эта развернувшаяся вокруг виселицы, на которой король Франческо намеревался вздернуть маркизу Дезенцано, битва явилась одной из самых знаменательных в период тех вековых повстанческих войн, что вели карбонарии против королей Обеих Сицилий.

Когда Паоло ввели в приемный покой, рядом с Франческо сидела королева, которая, даже будучи предупрежденной, вздрогнула при виде прекрасного юноши, которым она восхищалась.

Даже полковник швейцарцев, который так смеялся два года назад над дерзостью Паоло, находился в зале, несмотря на то что о торжественном приеме не шло и речи.

Впрочем, там были почти все из тех, кто присутствовал при первой встрече короля с Паоло.

По приказу короля двери прихожих были открыты, и во дворце их величеств собралась целая толпа придворных, среди которых был и Корнарини.

Паоло вошел в зал с легкостью и непринужденностью, свидетельствовавшей о том, что он ничуть не изменился.

Низко поклонившись королю и королеве, он сказал, положа руку на сердце:

— Сир! Сударыня… Милостью Божьей и по желанию нашего возлюбленного сира Франческо, после долгого отсутствия Король набережных, ваш верный подданный, явился засвидетельствовать вам свое почтение. Как правило, преданный слуга трона являет королю знаки своего уважения и субординации. Мой скромный титул Короля набережных позволяет мне преподнести великому королю лишь мало достойные его величества предметы, и все же я прошу даровать мне эту снисходительную милость.

И, взглянув на короля, он добавил:

— С вашего позволения, сир, мои слуги, которые ожидают во дворе дворца, внесут сюда мои скромные подарки.

Король едва заметно кивнул в знак согласия.

Преисполненные любопытства, придворные замерли в ожидании.

Вскоре в зал, неся с собой сундуки, вошли двадцать матросов, облаченных в индийские одежды.

По знаку Паоло кофры были открыты, и взорам присутствующих предстало сверкающее коллекционное оружие: зная, что Франческо является ценителем редких его видов, Паоло приобрел в Алжире самые изысканные экземпляры.

Восторг короля невозможно было передать словами: никогда он не видел ничего подобного!

Перед ним возлежало не только восточное оружие, украшенное великолепной резьбой и инкрустированное россыпями драгоценных камней, но и самые редкие образцы старинных мушкетов времен Карла Пятого, потерпевшего поражение во время своего похода на Алжир.

Паоло заявил, что они были куплены или изъяты у испанцев и португальцев в Индии.

В то время как король с восхищением рассматривал подарки, Паоло разложил перед королевой самые восхитительные кашемиры, какие когда-либо видел Неаполь — такие носят лишь султаны в сказочных регионах Востока.

— Это, сударыня, — сказал он, — лишь слабое свидетельство моей благодарности за снисходительность и жалость, кои вы некогда проявили по отношению ко мне, избавив меня от наказания, которое мне угрожало.

И королева — славная женщина — вздрогнула, услышав столь ласкающие слух звуки.

Пребывавший в восторге от коллекции король приказал вызвать командующего артиллерией.

— Я желаю, — приказал он ему, — чтобы это оружие развесили по стенам моего кабинета, но — крайне бережно. Это будет мой личный музей. И пусть ваши офицеры, из числа тех, что отвечают за арсеналы, назначат комиссию, которая установит возраст, происхождение и предназначение всего, что здесь представлено, и составит каталог.

Повернувшись же к Паоло, он сказал:

— Мой дорогой кузен! Мы с королевой с удовольствием принимаем ваши подарки и благодарим вас за визит, оставляя за собой право время от времени свидетельствовать вам нашу королевскую милость.

Аудиенция была окончена.

Паоло почтительно поклонился и под полным обожания взглядом славной королевы важной походкой удалился.

В парадной его окружили придворные; поздравления сыпались со всех сторон.

Луиджи же, растворившись в толпе, старался не пропустить ничего из происходящего.

Среди прочих был там и Корнарини.

Заметив его, Паоло решил, что более удачного случая развеять все подозрения не предвидится.

— А, дорогой герцог, — промолвил он, словно невзначай, подходя к Корнарини, — я так рад вас видеть! Я причинил вам некоторые неприятности, так позвольте же мне выразить свое вам по этому поводу сожаление и соблаговолите принять от меня этот перстень.

И он протянул несравненный сапфир маэстро Корнарини.

— Этот камень, господа, — пояснил Паоло, — мне подарила очаровательная женщина, принцесса, которая правит в горах Афганистана, и которую я вам рекомендую, если вы окажетесь когда-либо в ее столице. Гостеприимство свое она оказывает самым щедрым образом, предоставляя все в ваше распоряжение. — Сделав небольшую паузу, он закончил: — Уродец вы или же красавчик, ей не так уж и важно.

Ряды придворных содрогнулись от смеха.

Паоло же продолжал:

— Надеюсь, герцог, вы на меня не очень сердитесь? В конце концов, то была отнюдь не моя вина. Судите сами, господа: в Неаполе оказалась некая женщина, из карбонариев, переодетая, как стало известно полиции, матросом. Я же как раз тогда решил покинуть город для того, чтобы поездить по миру, и метался по улицам, прощаясь то с теми, то с этими, когда мне повстречались сбиры. Увидев мои длинные светлые волосы, они приняли меня за переодетую матросом женщину и хотели меня арестовать. Конечно, я защищался, и мы поколотили сбиров. Я говорю «мы», потому что со мной был друг, парень высокий и статный. На следующий день в порту, в тот самый момент, когда мы с товарищем уже собирались погрузиться в свое суденышко и отправиться в наше кругосветное путешествие, нас вновь окружили сбиры с намерением сопроводить нас в тюрьму. Естественно, там вновь была битва! И знаете, кто руководил сбирами? Этот самый герцог, что перед вами! Больше того: представился он мне сутенером, явившимся от некой влюбленной в меня знатной дамы! Ах, герцог, вы были так хорошо загримированы, что я действительно принял вас за представителя этой профессии.

Эта острота вызвала новый взрыв смеха.

— Остальное, господа, — продолжал Паоло, — вам и самим известно. Пока меня, безобидного паренька, арестовывали, маркиза уплыла в неизвестном направлении. Я же, когда недоразумение благополучно разрешилось, поспешил отплыть на Восток. Впрочем, не важно, герцог, оставьте этот сапфир себе. Если когда-нибудь вы окажетесь в Афганистане, он откроет перед вами двери великолепного дворца, в котором живет самая очаровательная девушка на свете.

Герцог улыбнулся и надел перстень на палец со словами:

— Мой дорогой Паоло, на столь любезного молодого человека, как вы, невозможно таить обиду. Да, признаю, в той ситуации я был неправ. И все же истинной виновницей, из-за которой я впал в немилость у короля, была маркиза Дезенцано. Но благодаря нашему министру полиции, — он указал на Луиджи, — к слову, моему бывшему заместителю, к мнению которого мне следовало прислушаться — вот уж у кого нюх настоящего сыщика! — так вот, благодаря синьору Луиджи я буду отомщен.

— Не может быть! — воскликнул Паоло.

Луиджи не сводил с юноши глаз, следя за его реакцией.

— Да, — продолжал Корнарини. — Эту проклятую маркизу удалось задержать.

— Бедняжка! — безразлично проговорил Паоло.

— Ее будут судить.

— И повесят! — добавил Луиджи.

— Черт возьми! — воскликнул юноша. — Но что же такого она сделала?

— Готовила покушение на жизнь короля.

— Вот оно что! — сказал Паоло. — В таком случае не думаю, что она заслуживает моего интереса. — Но, повернувшись к Луиджи, он спросил: — И все же, что это за женщина? Я слышал, когда-то она была настоящей красавицей?

— Она и сейчас таковой остается. Это совсем еще молодая женщина, брюнетка, и, осмелюсь сказать, крайне привлекательная.

— Брюнетка! — воскликнул Паоло. — И герцог принял меня за нее! Но я же блондин! Как же вы, синьор Корнарини, могли допустить подобную оплошность? А сообщники у нее были?

— Разумеется! — промолвил Луиджи. — Но выдавать их она отказывается даже под угрозой пыток.

— Хватит! — сказал Паоло. — Не говорите мне больше ни слова. — Красавица, брюнетка, героиня! Я чувствую, что эта мятежница начинает меня интересовать, а мне этого очень не хочется.

И, резко меняя тему разговора, он живо воскликнул:

— Господа, я — король-выскочка, король самого скромного, возможно, происхождения. Вы же все — люди благородные, из знатных семейств. Тем не менее те из вас, кто пожелают присутствовать на ужине, который я даю завтра вечером у Вендраминов, доставят мне огромное удовольствие. Будет весело, я обещаю! Должен предупредить, что пусть я и бастард, но никто не вправе считать меня простолюдином.

И с этими словами Паоло с придворными распрощался.

Луиджи проводил его долгим взглядом.

Что думать?

В тоне, жестах, взглядах Паоло не было ни единой фальшивой ноты.

Луиджи тяжело вздохнул.

— Ничего! — прошептал он. — Ничего такого, что могло бы мне помочь. И все же кое-какие меры мы примем.

Час спустя все шпики Неаполя были уже на ногах; за корсаром и его людьми шпионили более пятисот человек.

Паоло об этом догадывался.

Пожираемый желанием знать наверняка, действительно ли заточенной в тюрьму женщиной была маркиза, он хотел бежать к Кармен, столь любимой дилетантами примадонне; но подобный внезапный визит вполне могли счесть компрометирующим, к тому же он опасался, что, будучи посвященной в его связь с маркизой, молодая женщина не пожелает его видеть.

Во избежание подобной опасности, он послал ей записку, содержащую одно лишь слово: «ждите».

Отнести ее вызвалась одна из родственниц Вендрамина; работавшая у одной из модисток, она не могла вызвать ни малейших подозрений.

Певица поинтересовалась, от кого было столь необычное письмо.

При имени Паоло она очень изумилась, но нежданная гостья добавила:

— Он поручил мне спросить: «Она ли это?»

— Кто — она? — непонимающе переспросила актриса.

Узнав об этом, Паоло пришел в крайнее беспокойство.

Да, Луиджи говорил, что узница была красива, темноволоса, отважна, но мало ли на Сицилии темноволосых, храбрых и красивых женщин! Паоло был снедаем сомнениями.

Ему ведь сказали, что тело ее предали земле.

Корсар предположил, что место маркизы Дезенцано могла занять одна из ее сторонниц.

Утверждало его в этой мысли и то, что примадонна ни о чем, казалось, ничего не знала.

Разве если бы маркиза выжила и вернулась в Неаполь, она бы не доверила свою тайну Кармен?

Заметно озадаченный, Паоло решил самостоятельно пролить свет на эту загадку.

Он направился к директору театра «Сан-Карло» и выкупил для себя, Вендрамина, своих друзей и рыбаков билеты на все места, за исключением зарезервированных заранее в лучшие ложи.

Литерная ложа была оставлена для индийского принца, о чем знал весь город.

Весь элегантный Неаполь собирался присутствовать в театре.

Паоло пришла в голову блестящая мысль.

Глава XX. Представление

Театр был восхитительно освещен.

Все, что было в Неаполе богатого и элегантного, явилось туда увидеть и индийского принца, обладавшего столь прекрасной яхтой, и Короля набережных, столь хорошо принятого королем Франческо.

Публика с нетерпением ожидала прибытия этих двух героев вечера.

Зал выглядел очень красочно.

В партере и на галерке, сопровождаемые женами и дочерьми, устроились рыбаки и матросы.

Все они вырядились в праздничные свои одеяния, а в Неаполе, где обожают торжества, даже самые бедные имеют про запас нечто роскошное и пышное.

Принц Мехмет Варинто (так нарек его Паоло) появился в театре к поднятию занавеса, и прибытие его сопровождалось шепотом, шушуканьем и тысячами направленных на него биноклей; его нашли весьма приятным во всех ложах.

Портовые рабочие слали ему благожелательные улыбки, некоторые женщины даже строили ему глазки; все знали, что он друг Паоло и любили его за это.

Но гораздо больше моряки желали видеть Корсара с золотыми волосами, о похождениях которого Неаполь мог лишь догадываться.

Однако же по городу о нем уже ходили самые чудесные слухи, и репутация Паоло росла не по дням, а по часам.

И потом, эти суровые матросы видели в этом молодом человеке блестящее воплощение всего неаполитанского порта.

Он был их радостью, гордостью, богатством, славой.

Каждую секунду головы с лихорадочным нетерпением поворачивались к дверям.

Первое действие уже заканчивалось, когда Паоло появился в партере — ложу он взять не пожелал.

При виде его все матросы вскочили со своих мест, актеры замерли на сцене, счастливые обладатели лож наклонялись, чтобы увидеть его — словом, повсюду царило невообразимое смятение и суета.

Кармен была на сцене.

Она шагнула вперед, тоже желая его видеть.

Паоло приветствовал зал грациозным жестом, и все моряки с воодушевлением прокричали:

— Да здравствует Король набережных! Да здравствует Паоло!

Паоло улыбнулся зрителям, приветственно помахал рукой друзьям, а затем зычным голосом Вендрамина попросил тишины.

Слушали его с благоговейным вниманием.

— Друзья! — воскликнул юноша. — Как вы знаете, есть Король набережных, коим являюсь я! Но не забывайте, что есть и король рыбаков и лаццарони, король Франческо, который является как моим господином, так и вашим! Этим утром я явился во дворец для того, чтобы засвидетельствовать ему свое и ваше почтение, и был принят с благожелательностью, которая делает огромную честь всем нам. Прошу вас присоединиться к моему приветствию: «Да здравствует король Франческо!»

Тотчас же в воздух взмыли сотни рыбацких шапок, и многосотенный хор голосов прокричал:

— Да здравствует король Франческо!

То был воистину гениальный ход.

Когда о произошедшем доложили Его Величеству, тот пришел в полный восторг.

Паоло занял место в середине партера, где он был виден всему залу.

Первый акт закончился арией Кармен, которую та исполнила с присущим ей блеском.

Паоло выглядел восхищенным пением примадонны меломаном.

Он млел от удовольствия, а в финале, вскочив на ноги, прокричал: «Браво! Бис!», и голос его дал сигнал к вызову певицы на сцену.

Кармен вернулась и под шквал аплодисментов повторила свою арию.

Паоло снял с пальца брильянт, позаимствовал у соседки небольшой букет и, продев его в перстень, бросил на сцену.

Кармен догадалась, что то было сделано с задней мыслью.

Подняв букет с пола, она закрепила его на своем корсаже, перстень же надела на палец, после чего уже никто в зале не сомневался в том, что именно Паоло будет удостоен чести проводить молодую блондинку до дома.

Остаток вечера превратился в самый настоящий праздник.

Вся сцена была устлана цветами.

Казалось, Кармен поет для одного лишь Короля набережных, который не сводил с нее глаз.

По окончании спектакля в фойе субретка актрисы открыто вручила Паоло записку, в которой говорилось следующее:

«Рада буду вас видеть».

После подписи стоял постскриптум:

«Воспользуйтесь вечером моей каретой».

Паоло сделал вид, что опускает записку в карман, но намеренно уронил ее на пол.

Ее подобрали, и вскоре уже весь Неаполь судачил о том, что Король набережных стал любовником королевы «Сан-Карло».

Безусловно, красавец-юноша может быть любим прекрасной девушкой; ничего удивительного в этом нет.

Если бы Паоло направился к Кармен сразу по прибытии в город, Луиджи позднее мог построить на этом факте свое обвинение; но, подготовленная таким образом, их встреча никак не могла быть признана преступной, на тот случай, если о связи Кармен с маркизой полиции уже было известно либо же станет известно позднее.

Что удивило позднее неаполитанскую полицию, так это крайняя осмотрительность сего шестнадцатилетнего юноши, который не дал ищейкам ни единого шанса арестовать себя.

Покинув театр, Паоло стал дожидаться Кармен.

При ее появлении в дверях артистического выхода, он галантно подал девушке руку и на глазах десяти тысяч столпившихся у театра зрителей проводил до ее кареты.

Рыбаки пожелали устроить Королю набережных и Кармен триумф: ему — за то, что он любил ее; ей же — за то, что она любила их кумира.

Лошади были распряжены, факелы зажжены, и посреди тысяч восторженных криков и множества песен молодые люди были доставлены к особняку актрисы.

Едва они заняли места внутри кареты, Паоло прошептал на ухо Кармен:

— Это она?

— Снова этот вопрос, — пробормотала Кармен. — Кто — она?

— Маркиза Дезенцано.

— Вот так вот! Так вы знали, кому именно оказали услугу два года назад?

— Ну конечно! — промолвил юноша. — Значит, она ничего не рассказывала вам о моих приключениях?

— Нет.

— А теперь, умоляю, ответьте, она ли это, та, что в тюрьме?

Кармен уже открыла рот, как вдруг Паоло заметил, что один из ливрейных лакеев слушает их через небольшое слуховое окно, находящееся позади кареты, и тотчас же приложил палец к губам девушки, призвав ее хранить молчание.

Слуховое окно было разбито, и Паоло понял, что имеет дело с одним из шпионов Луиджи.

Он распахнул дверцу кареты, чтобы позвать Вендрамина и дать тому указания насчет этого негодяя, который слышал слишком много, но заметил, что переодетый лакеем сбир уже исчез.

— Надо же было так проколоться! — пробормотал юноша, но тут на улице раздались громкие крики, и тридцать выстрелов сотрясли воздух.

В толпе завязалась самая настоящая битва.

— Что бы это могло быть? — с беспокойством спросил себя Паоло.

Глава XXI. Драма и водевиль

Министр Луиджи приучил своих агентов к храбрости, инициативе, решительности.

Будучи человеком великодушным, он всегда поощрял усердие и сноровку, поэтому и добился от сбиров того, чего от них никогда не удавалось получить Корнарини.

Но и у Паоло было множество друзей, готовых оказать ему содействие.

Вот что стало причиной суматохи.

Когда упряжь распрягли и десятки сильных рук подхватили карету, несколько человек попытались оспорить честь встать в задней ее части.

Все они были из числа шпиков.

В голову им пришла смелая мысль: заменить собой лакеев и попытаться уловить из разговора Паоло с Кармен нечто такое, из чего можно будет извлечь пользу.

Все они — а было их, переодетых лаццарони и действовавших ловко и слаженно, человек десять-двенадцать, — без труда сумели убедить лакеев уступить им свое место (последние, впрочем, с радостью пошли навстречу благому, как им казалось, порыву людей восторженных и приятных с виду).

Два агента устроились позади кареты, и один из них, имевший при себе все, без чего не выходят на дело грабители и шпионы, вырезал при помощи алмаза стекло слухового окна и, в полном соответствии с тем, как действуют в подобных случаях мошенники, обмазав его посередине смолой, вытащил наружу.

К счастью, Вендрамин наблюдал за всеми и не доверял никому.

Эти лаццарони показались ему подозрительными.

Для того чтобы изображать из себя лаццарони, одного лишь желания недостаточно.

В том, как носит лохмотья настоящий неаполитанский нищий, есть своя специфика.

Вендрамин в этом разбирался и был начеку.

Вдруг он заметил Паоло, беспокойно посмотревшего на лакея через слуховое окно.

С другой стороны, великан увидел, что все лаццарони дружно спрыгнули на землю и начали поспешно пробивать себе дорогу сквозь толпу.

— Так-так! — сказал себе Вендрамин. — Шпики! И они слышали, о чем говорил Паоло.

С ясностью ума, которая была ему характерна, когда речь шла о его идоле, Вендрамин тотчас же наметил план, призванный помешать шпионам донести до полиции то, что ими было услышано.

Он бросился вслед за ними.

— Задержите! — прокричал он своим друзьям. — Задержите этих воришек!

Тут же на пути ищеек возникла людская стена, преодолеть которую не представлялось возможным.

— Жулики, канальи, сутенеры, бандиты! — вопил великан. — Воспользоваться таким праздником для того, чтобы ограбить звезду «Сан-Карло» Кармен и Короля набережных! Они позорят лаццарони! Смерть им! Смерть им!

Толпа быстро ожесточается под небом Неаполя; мгновение — и она уже бушевала от гнева.

— Как! — кричали люди. — Обокрасть Паоло! Смерть им!

Но среди тех, кто вторил гиганту, немногие были готовы пойти на убийство.

Поколотить виновных — пожалуйста.

Забить до смерти — увольте.

Но, почувствовав моральную поддержку толпы, Вендрамин уже перешел от угроз к расправе: обрушив могучий кулак на голову одного из сбиров, он послал того на землю.

Прочие шпики, выхватив из-за пояса пистолеты, бросились на защиту товарища.

— Посторонись! — кричали они. — Дорогу, не то мы стреляем!

Но и Вендрамин был вооружен; незаметно вытащив револьвер из кармана, он выстрелил в землю и все так же незаметно вернул оружие на прежнее место.

Известно, что бывает в подобных случаях.

Первый выстрел повлек за собой другие.

Сбиры, услышав раздавшиеся из толпы выстрелы, тоже спустили курки.

С десяток несчастных были ранены.

Взбешенная чернь повыхватывала ножи и устремилась на ищеек.

Вендрамину одна пуля прошила левую руку, другая задела щеку, но то были лишь царапины.

— Чепуха! — сказал он. — Дешево отделался!

И, удалившись, он позволил разъяренной толпе продолжить кромсать несчастных сбиров.

Ни один из них с земли уже так и не поднялся.

Моряки были убеждены в том, что они чинят расправу над одной из банд убийц, что грабили в те годы Неаполь с неслыханной дерзостью.

Так, кровавым образом, была исправлена единственная допущенная Паоло оплошность.

Вернувшийся к юноше гигант был встречен вопросом:

— Что случилось?

Вендрамин пожал плечами:

— Да ничего особенного. Сбиры, решившие подслушать твой разговор, свое отжили.

— Отлично! — лаконично промолвил Корсар. — Встань позади кареты.

Вендрамин повиновался, и под массой его могучего тела коляска едва не опрокинулась.

Устроившись поудобнее, он через потайное окошко рассказал Паоло о произошедшем.

— Прекрасно! — сказал юноша. — Нужно сделать так, чтобы и дальше ни у кого не возникло сомнений в том, что то были воры и убийцы. Передай это одному из наших друзей, пусть незаметно положит его в карман одного из убитых и позаботится о том, чтобы полиция обнаружила его при осмотре трупов.

И без особых церемоний он снял с шеи Кармен усыпанное жемчугом колье и передал Вендрамину.

Молодую женщину била дрожь.

— Как! Раненые! Мертвые! К чему эти убийства?

— А вы хотели, чтобы сбиры предупредили полицию о том, что я расспрашивал вас о маркизе Дезенцано? А теперь, отвечайте, она ли это, та, что в тюрьме?

— Да! — прошептала Кармен.

— Так она не погибла.

— Нет. Во время того путешествия ей чудом удалось спастись. Дома я расскажу вам больше. Мы уже на месте.

Карета остановилась.

Паоло вышел, подал руку Кармен и вместе с ней, под одобрительные крики толпы, вошел в особняк.

Не прошло и минуты, как он появился на балконе.

— Товарищи, — сказал он, — спасибо за тот прием, что вы нам оказали. Речь моя не будет долгой. Как говорит пословица, когда дама ждет, болтать с друзьями — момент не самый подходящий. Спокойной ночи!

Слова его были встречены смехом и аплодисментами, и народ разошелся.

Паоло поспешил присоединиться к Кармен.

Молодой человек понимал, что ей вряд ли известно слишком много.

«Если маркиза пожелала имитировать свою смерть, — подумал он, — видимо, у нее на это были какие-то причины. Следовательно, мне нужно держать язык за зубами».

Когда горничная провела его в будуар актрисы, та, в крайне галантном пеньюаре, уже заканчивала причесывать свои распущенные волосы.

Отпустив служанку, она указала Паоло на козетку и, приведя в порядок последний непослушный локон, уселась рядом с юношей.

— А теперь, мой прекрасный блондин, — сказала она, — поговорим начистоту. И прошу вас, ничего от меня не скрывайте.

— Секундочку! — прошептал Паоло. — Вашей горничной можно доверять?

— Я за нее отвечаю. И потом, переборки здесь толстые, двери обитые, и услышать нас никто не может. К тому же я вне подозрений.

— Были — до последнего момента, — промолвил Паоло. — Луиджи, который питает ко мне недоверие, сейчас, наверное, задается вопросом, что привело меня сюда — любовь или же политика. Но, по-моему, я неплохо справился со своей ролью; он будет сбит с толку. Расскажите мне, как была предана маркиза.

— Прежде вы мне кое-что объясните. Я знаю, что вы помогли Луизе, знаю, что вас арестовали, спутав с ней, но я всегда полагала, что вам не было известно, кому вы оказали услугу.

«Так вот оно что! — подумал он. — Маркиза ничего ей не сказала. Не буду же и я говорить о наших приключениях в пещере».

Вслух же он произнес:

— Все дело в том, что госпожа Дезенцано не знала, кто я такой; я ей не открылся. Вкратце произошло тогда вот что. Будучи сторонником одного из обществ карбонариев, я получил приказ защищать переодетую матросом женщину. Вот почему я все время оказывался на пути сбиров Корнарини. Сейчас же наше общество послало меня сюда для того, чтобы вызволить маркизу, которой, признаюсь, я глубоко восхищаюсь.

— Так этот корабль…

— Он принадлежит мне. То есть, я хотел сказать, нам.

— Но принц?

— Принц лишь играет комедию.

— И вы рассчитываете спасти мою бедную подругу?

— Я почти уверен в том, что мне это удастся.

Молодая женщина посмотрела на Паоло с восхищением.

— И карбонарии, наши братья, доверили столь сложное и опасное мероприятие такому ребенку, как вы?

— Мой бог, да. По сравнению с тем, что мне доводилось совершать, cara diva, это дело — сущее ребячество.

На лице Кармен отразилось изумление.

— Вы когда-нибудь, случайно, — спросил Паоло, — в последние два года, слышали о разбойнике, которого зовут Корсар с золотыми волосами?

— Да, разумеется, — отвечала Кармен.

— Так вот — это я.

— Может ли быть такое? Карбонарий и в то же время — пират.

— Не пират. Корсар, выполняющий поручения дея Хуссейна. Нашему обществу нужен был флот — я добыл его в Алжире.

— И это вы, ragazzo, распространили по всему Средиземному морю тот ужас, который охватывает наших моряков при одном лишь упоминании имени Корсара с золотыми волосами?

— Да.

— Действительно, припоминаю: ходили слухи, что этот морской разбойник совсем еще юн, как и вся его команда… Так значит, эти цветы, этот букет, эти знаки восхищения и нежности, которые вы оказывали мне на протяжения всего вечера — не более чем игра? Вы желали сблизиться со мной лишь для того, чтобы помочь своему попавшему в беду товарищу?

Тут следует вспомнить те многозначительные слова, что сказала когда-то Кармен маркизе: «Как жаль, что он всего лишь ребенок, но он вырастет, и тогда…»

Ребенок вырос, вот почему сорвавшийся с ее уст вопрос был насквозь пронизан горечью.

Паоло пребывал в замешательстве: он видел, что Кармен влюблена в него, но сам-то он любил Луизу!

Правда, актриса, в этом галантном ночном пеньюаре, выглядела крайне соблазнительной.

Правда заключалась и в том, что с момента его последней встречи с Ноэми прошло уже три дня.

Сидя рядом с этой очаровательной девушкой, Паоло чувствовал, как быстрее, неудержимее бежит кровь по его венам.

Как это нелепо — отвергать заигрывания прекрасной женщины! Но что делать, если любишь другую?

— Ах, — воскликнул Паоло, — если бы я мог не беспокоиться об этой бедняжке маркизе, которую я должен спасти прежде всего, — (он подчеркнул последние два слова), — я бы молил вас о поцелуе в обмен на мои цветы и бешеные аплодисменты.

Читатель уже знает, сколь капризна, игрива, горяча и импульсивна была Кармен.

— Так поцелуй же меня! — вскричала она. — Луиза свободна! Мой старый генерал помог ей бежать. Этим вечером он прислал мне записку.

И Кармен протянула Паоло клочок бумаги.

На нем было одно лишь слово: «Salvata!»[187]

— А теперь, — сказала Кармен, — мой поцелуй.

И она бросилась на шею Паоло.

Кармен застала его врасплох.

Пусть Паоло и не мог похвастаться беспредельной верностью, он не желал изменять маркизе с ее нежно любимой сестрой. Но что он мог поделать и мог ли устоять, когда та осыпала его поцелуями и ласками?

— Ах, мой восхитительный блондин, — шептала она, запуская свои ухоженные пальцы в длинные волосы Корсара, — ты со мной, тот властитель морей, о котором говорят сейчас по всей Сицилии… Ты, единственный в Европе, кто воскрешает в памяти поэтические сражения корсаров… Ты, которого я находила столь красивым два года назад, и который вернулся домой настоящим мужчиной… Иди же ко мне… Кармен твоя…

— Но… — хотел возразить он.

— Уж не считаешь ли ты, случаем, меня уродиной?

— О, нет! Но маркиза?..

— Как раз в эту минуту она должна сесть на корабль. Твое задание закончилось, даже не начавшись. Отложим на завтра серьезные дела…

И она увлекла его за собой…

Час спустя в дверь ее спальни постучала горничная.

— Что там еще? — спросила Кармен.

— Госпожа, пришел генерал.

— И что же он хочет?

— Видеть вас.

— К черту!..

— Госпожа, он очень испуган и все время твердит о том, что всем вам угрожает опасность.

Кармен охватил страх за маркизу.

— Скорее! — бросила она Паоло. — Одевайся и спрячься в соседней комнате. Этот генерал спас Луизу, я привлекла его на нашу сторону. Вероятно, случилось нечто ужасное.

Не успел Паоло скрыться за дверью, как в комнату ворвался взволнованный генерал Ронцио.

— Ах, povera![188] — воскликнул он. — Все пропало! И мало мне несчастий, так я еще узнаю, что ты изменяешь мне с неким Паоло!

— Как! — вскричала Кармен, не обратив внимания на упрек генерала. — Так Луиза не на свободе?

— Увы! Я точно не знаю. Она уже собиралась сесть в шлюпку, когда появились сбиры. Патриоты, помогавшие мне ее освобождать, бросились на ее защиту, и, возможно, ей удалось скрыться. Но полицейские патрули повсюду и…

В этот момент дверь распахнулась и в комнату вбежал бедно одетый паренек.

— Ты?! — воскликнула Кармен.

То была маркиза.

Тут и Паоло, услышав голос маркизы, влетел в комнату из соседней спальни, и Луиза бросилась в его распахнутые объятья.

Кармен онемела от изумления.

— Так это ради нее он был здесь? — спросил вмиг приободрившийся Ронцио.

— Вы и сами все видите! — воскликнула Кармен, прикусив губу и странно побледнев.

— Тебя видели? — спросила она у маркизы.

— Боюсь, да.

За выходившим на улицу окном будуара послышалось бряцанье оружия и шум голосов.

— Мы пропали! — воскликнула маркиза. — Дом окружен.

— Быстро! — сказал Паоло. — К выходу!

— Но он здесь только один! — в отчаянии заломила руки Кармен.

Паоло был наделен одним ценным качеством: он в любой ситуации сохранял хладнокровие и умел принимать неожиданные решения.

— Моя дорогая Луиза, — промолвил он, — ты должна сдаться и вернуться в тюрьму для того, чтобы мы остались на свободе и вместе придумали новый план твоего освобождения. А сейчас разыграем небольшую комедию. Пусть полиция обнаружит тебя у ног Кармен умоляющей спрятать тебя где-нибудь. Она же должна не соглашаться, делая вид, что ее раздирают два чувства — боязнь себя скомпрометировать и жалость к тебе. Тогда у полиции, несомненно, сложится впечатление, что, пытаясь уйти от погони, ты забежала в первый попавшийся дом. Постарайтесь разыграть все как надо. До свидания, Луиза. Я умру, но спасу тебя.

И, повернувшись к генералу, он бросил:

— Следуйте за мной.

Две женщины сыграли свои роли с безупречностью лучших актрис: маркиза умоляла, Кармен изображала нерешительность, не соглашаясь принять незваную гостью под предлогом боязни скомпрометировать себя.

Но хоть ситуация и была крайне серьезной, женщин занимало совсем другое.

Из гостиной, куда удалились Паоло и Ронцио, доносился разъяренный голос старого генерала.

Паоло лишь звонко смеялся в ответ, и этот дуэт заглушал раскатистый бас переворачиваемой мебели.

В свою очередь, великолепно организованная полиция Луиджи тоже все сделала по высшему разряду.

Когда особняк был со всех сторон окружен, один из агентов позвонил в дверь.

Портье открыл, и тут же, бедняга, был заперт в швейцарской.

Совершенно бесшумно сбиры проникли в покои, застав врасплох и принудив к молчанию слуг.

Луиджи лично руководил всей операцией.

Подкравшись к двери спальни, где находились женщины, он услышал плач.

Луиджи прислушался.

— Умоляю, синьора, — просила маркиза, — спрячьте меня от преследования хотя бы на несколько часов. Девой Марией, всеми святыми молю вас, спасите меня!

— Говорю же вам, сударыня, — отвечала ей Кармен, — я не могу рисковать собственной головой. Я артистка, и политика мне чужда. Ваши дела мне совершенно безразличны. Я люблю то, что вы ненавидите. Король и королева сотню раз свидетельствовали мне свою дружбу, и я им за это крайне признательна. Нет, решительно, я не могу.

— Вы толкаете меня в руки полиции, сударыня, туда, где меня непременно ждет смерть…

— Боже мой, боже мой, какая ужасная ситуация… Вот что, сударыня: я могу просить о вас перед королем Франческо. Возвращайтесь в тюрьму и скажите, что сдались по моему совету. Тогда я буду ходатайствовать о вашем помиловании, и, уверена, мне не откажут.

— Ох, сударыня! Никогда!

Луиджи слышал достаточно.

«Актриса не желает давать ей приют, — подумал он. — Что ж, войдем. Но кто, черт побери, так шумит в других комнатах в столь позднийчас?»

Он вошел.

При его виде на лице маркизы отразилось отчаяние, и, забившись в конвульсиях, она прокричала Кармен:

— Будьте же вы прокляты, сударыня! Пусть моя смерть будет на вашей совести!

Казалось, подобное проклятие пригвоздило примадонну к месту.

— Успокойтесь, сударыня, — сказал Луиджи. Что бы вы ни сделали, спасти эту женщину вы не могли, но погибнуть вместе с ней — вполне.

И он бросил агентам:

— Уведите ее!

Маркизу вывели во двор, затем — на улицу, где ее уже ждал полицейский экипаж и усиленный отряд войск.

Луиджи же остался с Кармен.

— Примите, сударыня, — промолвил он, — тысячу извинений за столь позднее вторжение.

— Я на вас не в обиде, сударь.

До Луиджи по-прежнему доносилась брань старого Ронцио и смех Паоло.

Вдруг Король набережных, все так же смеясь, появился из соседней комнаты.

Следом, запыхавшийся, со шпагой в руке, выскочил генерал, мастерски изображавший жесточайшую ярость.

— Ну же, ну же, господа, успокойтесь! — воскликнул Луиджи, бросаясь между двумя соперниками. — На моих глазах — никаких убийств! Дождитесь хотя бы, пока я уйду!

В свою очередь Кармен, догадавшись о том, что за игру ведет Паоло, сказала генералу:

— В вашем возрасте, сударь, устраивать столь нелепые сцены ревности просто глупо. Да, я люблю этого юношу, и что из этого? Он — красив, вы — уродливы; он — молод, вы — стары. Я хотела скрыть от вас этот свой каприз, но раз вы были столь глупы, чтобы не закрыть на него глаза, я вас прогоняю и запрещаю отныне вам здесь появляться.

Генералу даже и не пришлось разыгрывать свое потрясение.

— Идите же, сударь, и чтобы ноги вашей здесь больше не было! — с негодованием повторила Кармен.

Ронцио счел себя должным протестовать.

Кармен позвонила в колокольчик, и тут же на пороге — уже отпущенные полицией — появились слуги.

— Пойдемте, генерал, — сказал Луиджи, — возьмите меня под руку, и я выведу вас из этого дома.

И, бросив взгляд на сияющего Паоло, он тонко заметил Кармен:

— Надеюсь, через час вы и не вспомните о сцене, которую устроила здесь вам эта заговорщица.

— Какая еще заговорщица? — спросил Паоло, изобразив полное непонимание.

— Я все тебе расскажу! — пообещала молодая женщина.

И, адресовав генералу последнюю недовольную гримасу, она непринужденно сказала Паоло:

— Пойдемте, мой дорогой, вы еще не все мне рассказали об этой восхитительной стране, Индии. Мы возобновим рассказ с того самого места, где его прервал этот презренный генерал.

И она удалилась в спальню под руку с Корсаром.

— Вот мерз… — хотел сказать столь ловко обманувший министра полиции Ронцио, но Луиджи не дал старику договорить.

Когда они оказались на улице, министр промолвил:

— Вы так взволнованы, что даже не спрашиваете меня, что я здесь делаю!

— А ведь и правда! — пробормотал генерал.

— Представьте себе, мой дорогой генерал, маркизе Дезенцано удалось бежать.

— Что? Из столь хорошо охраняемой камеры?

— Да, генерал. К счастью, один наш патруль наткнулся на эту бойкую бабенку в тот самый момент, как она намеревалась выйти с сопровождавшими ее патриотами в море. Но мои сбиры тоже не лыком шиты. То судно вызвало у них подозрение, завязалась битва, и маркизе удалось бежать. И знаете, где мы ее обнаружили? У вашей актрисы.

И министр поведал ему историю во всех подробностях.

На следующее утро, к утреннему выходу, он был уже у короля и быстро ввел его величество в курс дела.

— Сир, — сказал он, завершив свой доклад, — я прошу у вас разрешения на применение в отношении пленницы пыток; иначе нам никак не добиться от нее имен сообщников.

— Ах, мой друг, — заметил король, — на нас обрушится вся либеральная пресса Европы.

— Но кто ей об этом скажет? Все останется в полном секрете. А сразу после пыток — казнь. Никто даже не узнает о том, что у нее были перебиты все кости — а я собираюсь применить к ней так называемый «испанский сапожок».

— Что ж, действуйте! — сказал король.

И, поспешив переменить тему разговора, спросил:

— Так вы говорите, Ронцио устроил нелепую сцену ревности моему малышу — Королю набережных?

— Да, сир, со шпагой в руке, бедный генерал выглядел весьма комично.

И Луиджи пересказал королю смехотворную сцену, свидетелем которой он стал накануне.

Франческо, разрешивший применить «сапожок» в отношении женщины, пребывал в то утро в великолепном настроении.

Что до Луиджи, то, вернувшись в министерство, он тотчас же приказал разыскать палача.

Глава XXII. Опасность

Оставшись наедине, Паоло и Кармен обменялись долгим и многозначительным взглядом.

Наконец молодая женщина с глубокой горечью промолвила:

— Так вы были ее любовником?

Вопрос этот прозвучал как взрыв. То был крик души, полный сожаления, отчаяния, гнева и угрозы, чувств смутных, беспокойных, но беспорядочных, что камнем лежали на сердце девушки.

— Да, — признал Паоло. — Да, я был и надеюсь остаться ее любовником!

— Как подло, с вашей стороны, было не предупредить меня об этом! Я предала свою лучшую подругу. Но в этом есть и ее вина, — добавила она гневно. — И почему только она не рассказала мне о вашей любви? Это все из-за ее высокомерия, из-за ее нежелания упасть в моих глазах, из-за ее постоянного стремления доминировать надо мной с высоты ее добродетели. И вот теперь я забрала у нее любовника, которого она так тщательно от меня скрывала. Для меня это как инцест!

И она разрыдалась.

Паоло тихонько подошел к ней, опустился перед ней на колени и по-братски ее поцеловал.

— Успокойтесь, — сказал он. — Могли ли мы поступить иначе? Увидев, что она молчала о нашем прошлом, я счел за благо тоже сохранить это в секрете. Я пытался противиться… но вы казались такой влюбленной… И потом, все еще поправимо.

— Ох, да нет же!

— Ах, да прекратите же! Утаенный грех может считаться наполовину прощенным. Она ничего не узнает.

Кармен, вся дрожа, вскочила на ноги.

— Конечно нет! — воскликнула она. — Мы ничего ей не скажем! Даже не представляю, что бы было, если бы она узнала… — И вдруг порывисто она промолвила: — Да, она страдать не будет! Но я… которая так любит тебя!

И она бросилась Паоло на шею.

Странное создание!

Придя наконец в себя от этих страстных эмоций, она вновь улеглась и попросила юношу придвинуть к ее ложу шезлонг и присесть на него, а затем, взяв его руки в свои, заглянула ему в глаза и сказала:

— Я хочу, чтобы ты меня убаюкал рассказом о вашей любви.

И Паоло, уступая обаянию, нежности, трогательному смирению этой девушки, приступил к долгому повествованию о своих приключениях; вскоре веки Кармен сомкнулись, и она уснула…

Тогда он удалился.

— И все-таки, — сказал он себе, — я так и не узнал, каким образом маркиза избежала смерти. Не знаю я и того, почему мне сказали, что она умерла.

И, добравшись до дома Вендраминов, он тоже уснул с мыслями об этой загадке, но прежде попросил дневавшего у дверей моряка:

— Пусть меня разбудят через три часа!

«Сегодня же попытаюсь ее освободить, но если ничего не выйдет, придется поднять город на восстание», — подумал Паоло и провалился в сон.

Но проспать отведенное время ему так и не удалось.

Отчаявшись разбудить своего крепко спавшего друга мирными способами, Вендрамин, обратился к более радикальному методу.

Окно спальни выходило на порт. Сняв с Паоло рубашку, Вендрамин закинул его щуплое тело себе на плечо и, переступив через подоконник, оказался на набережной.

Размахнувшись, он зашвырнул Паоло шагов на двадцать в воду и, громко рассмеявшись, несколько секунд наблюдал за тем, как, мгновенно придя в себя, юноша брассом плыл к берегу.

Полумеры были не для Вендрамина.

Когда Паоло приблизился к берегу, гигант протянул ему руку и, затащив на набережную, закутал в свое пальто и отнес домой, где улыбающийся молодой человек смог облачиться в собственную одежду.

Но бросив взгляд на висевшие в изголовье кровати часы, он заметил, что Вендрамин разбудил его раньше указанного срока.

— Дубина! — воскликнул он. — Ты зачем разбудил меня так рано?

Вместо ответа Вендрамин, убедившись в том, что Паоло уже оделся, широко распахнул дверь спальни.

— Можете войти! — сказал он.

Тут же в комнату грациозно впорхнула женщина, голова которой была покрыта капюшоном.

То была Кармен.

При виде ее Паоло охватило мрачное предчувствие, и он спросил с беспокойством:

— Что с ней случилось?

— Пока ничего, но ей угрожает серьезная опасность. Генерал сообщил мне, что министр полиции добился у короля разрешения применить по отношению к Луизе пытки. Генерал узнал об этом от одного продажного тюремщика, который ему бесконечно предан; по словам этого человека, сегодня утром в тюрьму явился палач. Они собираются применить к ней «испанский сапог»… Это так ужасно!

Паоло побледнел.

— Я не позволю им искалечить ее! — воскликнул он. — Когда они думают начинать?

— Наш тюремщик полагает, что завтра вечером.

На несколько секунд Паоло задумался, а затем, ударив по столу кулаком, решительно молвил:

— Она не будет страдать! Идемте, Кармен, я за все отвечаю.

И, едва коснувшись губами пальцев актрисы, он направился к двери; девушка устремилась следом.

Часть вторая. Месть короля песчаного берега

Глава I. Идиллия и драма в доме палача

В Неаполе профессия «заплечных дел мастер» во все времена была своего рода семейным бизнесом: когда пожилые палачи уже не могли как следует исполнять свои обязанности, на смену им приходили сыновья. То были отнюдь не жестокие люди, как принято было считать, — в Неаполе предрассудки не менее живучи, чем в Средние века.

В глазах толпы палач выглядел не последним из магистратов, но человеком ужасным и кровожадным. Ссыльный и всеми избегаемый, в 1828 году он жил в уединенном доме одного из городских предместий. Дом тот был выкрашен в красный цвет и со всех четырех сторон окружен высокой стеной зеленых насаждений. Вокруг него всегда царила тишина: люди старались обходить стороной это мрачное жилище, которое, как считалось, приносило несчастье. Когда какого-нибудь бедолагу случай забрасывал в те места, он стрелой проносился мимо этого дома, на ходу крестясь и читая «Отче наш». И тем не менее внутреннее убранство этого, слывшего столь ужасным, жилища было столь чистым, столь милым, столь артистичным, что другого подобного вы, пожалуй, не нашли бы и во всем городе.

Неаполитанские палачи происходили из того же рода, что и их парижские собратья. Вынужденные, в силу обычая, сменять друг друга из поколения в поколение, они относились к своей профессии без особой любви и исполняли свои обязанности скрепя сердце.

Все их помощники были их же родственниками.

Общий доход семьи по справедливости распределялся между всеми ее членами; все они жили одной и той же жизнью.

То была своеобразная колония у ворот Неаполя; монастырь людей семейных, если хотите.

Дом, состоявший из множества просторных помещений, окружал огромный сад.

Все обитатели этого жилища безгранично любили друг друга, ели за одним столом и взаимной нежностью старались перекрыть ту ненависть, с которой к ним относились люди глупые и недалекие.

Патриархом этого клана всегда считался тот, кому непосредственно приходилось орудовать топором; все прочие члены семьи подчинялись ему беспрекословно.

Тот, который состоял на королевской службе в 1828 году — в кругу семьи его ласково называли «дедушкой», — сыновей не имел, но был отцом очаровательной дочери.

Сколько взглядов, сколько знаков почитания собирала она зачастую во время прогулок, выходить на которые жителям этого дома приходилось уже затемно!

Ни самого палача, ни его помощников в лицо никто из неаполитанцев не знал, так как, отправляясь на «работу», все они гримировались.

Благодаря тому, что жители Неаполя предпочитали сторониться их жилища, вечерами все они могли выходить в город со своими семьями, не опасаясь слежки — да и кто бы осмелился за ними шпионить?

Они посещали кафе, театры, гуляли по красивым проспектам, и тогда Мария, дочь заплечных дел мастера, производила фурор среди молодых и не очень неаполитанцев, которые провожали ее восхищенными взглядами.

Она была гордостью, радостью, честью семьи, которая ее обожала. Отец не чаял в ней души. Один из ее кузенов, приятной наружности юноша, считался ее женихом. Будучи первым помощником, он должен был сменить дядю на его кровавой должности.

С дозволения старших вот уже некоторое время он сопровождал Марию в ее выходах в город; их свадьба была не за горами.

Любящие сердца, они злоупотребляли разрешением гулять вместе и с головой окунались во все те шумные наслаждения, что предлагает вечерний Неаполь.

Карло был без ума от Марии, и судя по тому, с какой нежностью девушка припадала к его плечу, его чувство к ней безответным не было.

Тот, кто видел их стоящими под платанами, что рядами идут вдоль залива, ее — прижимающейся к нему, его — не сводящего с нее взгляда, обоих — таких очаровательных, сказал бы вам безусловно: эти двое любят друг друга.

Вечером того самого дня, когда Паоло узнал о зловещих планах Луиджи, родные палача, спустившись в столовую к ужину, ожидали главу семейства, вызванного в префектуру.

Малыши, как всегда, нетерпеливые, возмущались этим опозданием деда. Матери успокаивали их обещаниями, ласками, всевозможными забавами… но тщетно. Голодное брюхо к учению глухо. Одним глазом детишки смеялись, когда молодые мамаши, пытаясь отвлечь их внимание, били ложками по тарелкам, изображая игру на барабанах, а другим глазом плакали — они хотели свои макароны. Мамаши постарше тоже участвовали в этих уговорах: то они грозили ребятне плеткой, то напевали старые песенки. Самых непоседливых малышей усаживали на колени и рассказывали им сказки. Мужья — странная штука: все, как один, либералы! — вели неторопливую беседу, убивая время в разговорах о карбонариях. Стоявшие у оконного проема Карло и Мария изводили друг друга юношескими шалостями; до ужина им не было никакого дела — те, кто любят, не знают голода.

В какой-то момент вошла кухарка и спросила, подавать ли жаркое, а то оно остывает.

— Опаздывает уже на час! — пробормотал брат главы семейства. — Такого с ним прежде не случалось.

— Возможно, речь идет о казни этой несчастной маркизы, — заметила одна молодая женщина.

— Ей еще даже не вынесли приговор.

— Но что тогда могло задержать дедушку?

— Этот Луиджи бывает слишком многословен.

Детишки пищали, как птенцы, ожидающие в гнезде пищу, и жена палача решилась:

— Накормите самых маленьких! — сказала она.

Но не успели матери, обрадовавшиеся полученному разрешению, им воспользоваться, как дверь открылась и появился палач.

Завидев его, дети разразились радостными криками и бросились его обнимать; то было трогательное зрелище.

Малыши, более пылкие, вцепились в одежды тех, что постарше, в попытке помешать им добраться до деда первыми; с дюжину мальчуганов окружили старика, и каждый из них пытался вытянуть из него заветный поцелуй.

Картина, достойная Греза!

Дедушка — длинная седая борода, светящиеся умом глаза на добродушном лице — взирал на копошащуюся вокруг него шумливую ребятню с умилением, не забыв расцеловать каждого.

В этот вечер он выглядел гораздо более растроганным подобным приемом близких, нежели обычно.

Когда самая молодая из мамаш поднесла к нему крохотную девчушку — самого младшего ребенка в семье, — когда свою порцию шлепков и ласк получили все до единого, он промолвил:

— А теперь — к столу!

Заметив, что глава семьи чем-то удручен, все с беспокойством переглянулись, но никто не осмелился у него спросить, что его так расстроило.

Палач был задумчив и молчалив.

Детишки набросились на еду.

Если не считать парочки препирательств, быстро, впрочем, утихших, они думали лишь об утолении своих достойных Гаргантюа аппетитов: в столь юном возрасте еды много не бывает.

Взрослые хранили молчание.

— Как только дети закончат, — сказал палач, обратив внимание на царившую за столом тишину, — пусть их уложат спать.

Все поняли, что он хочет что-то обсудить.

Мамаши быстренько накормили карапузов с ложечек, укутали в белые простыни, перенесли в люльки и с помощью песен нежно убаюкивали до тех пор, пока те не уснули.

В это время палач сообщил родным печальную новость.

— Завтра, дети мои, — сказал он, — у меня будет тяжелый день.

— Казнь? — спросил кто-то.

— Нет. Казнь, за исключением тех случаев, когда речь идет о политике, меня не пугает. Как по мне, так уж лучше привести приговор в действие, чем произнести его; я, по крайней мере, не ошибаюсь. Закон предписывает мне отрубить голову, и я ее отрубаю, не забивая свою голову, виновен приговоренный или же нет, — об этом пускай думает судья.

— Но о чем же тогда идет речь?

— О пытке, которую мне предстоит провести.

Все побледнели.

— Но ведь во всей цивилизованной Европе ее уже запретили, и даже у нас давно не осмеливались назначать! Неужели король пойдет против общественного мнения, возродив пытку?

Возражение это прозвучало из уст Карло.

— Помолчи, несчастный, — проговорил палач. — Тебе предстоит выступить в роли моего помощника.

Карло вскочил на ноги.

— Никогда! — воскликнул он. — Палач — это еще куда ни шло, но мучителем я быть отказываюсь!

— Увы, мой друг, так нужно.

— Никогда! — повторил паренек. — Я сегодня же уеду из Неаполя!

Осмотревшись кругом, палач увидел, что все разделяют мнение юноши.

Он улыбнулся.

— Я знал, что все вы — люди порядочные. Спасибо вам за это. Входил я сюда дрожа, но выйду вместе с вами, гордым и преисполненным мужества. Я боялся ваших упреков.

— Но почему?

— Потому что возмущенный требованием короля, восставший против преступления, на которое меня толкают, в порыве справедливого негодования я решил подать в отставку.

— И правильно сделали, дедушка!

И вне себя от радости все до краев наполнили бокалы.

— Подумайте, друзья мои! Мы не слишком богаты, и, вполне возможно, в доме нашем надолго поселится нужда.

— Но вместе с ней — и веселье! — воскликнул Карло.

И, подняв бокал, он сказал:

— За независимость!

— За восстановление доброй репутации! — отвечал старик.

И все эти славные люди одним глотком опустошили свои бокалы, довольные представившейся им возможности покончить с кровавым прошлым, которое на протяжении веков давило на них тяжким грузом.

— Но что сказал король? — спросил Карло.

— Его я не видел. Но я имел беседу с Луиджи, которому и заявил, что больше никого пытать не намерен.

— И как он воспринял ваше заявление?

— Плохо. Угрожал.

— Но чем, боже мой?

— Сказал, что заставит меня исполнить мой долг.

— Ваш долг! До чего ж удивительные люди, эти королевские министры и эти короли с их нелепыми требованиями! Раз я сын палача, то, по их мнению, и сам должен быть палачом! Где текст этого дикого закона, который предписывает человеку убивать потому, что убивал его отец? Ничто на свете не заставит нас им подчиниться.

— Так я ему и ответил. И потом, в королевстве найдется немало несчастных, которые будут биться за мое место. Уже завтра король получит сотню прошений, за месяц, полагаю, таковых наберется порядка десяти тысяч.

— Не волнуйтесь, вы поступили совершенно правильно, — заметил Карло. — Этот вечер навечно останется в памяти наших потомков. Отныне мы — свободные люди. Вот что я предлагаю. Давайте сегодня же ночью отправимся в город праздновать наше освобождение. Разбредемся парами кто куда; думаю, где переночевать, мы найдем без труда. Завтра пришлем кого-нибудь сюда за самыми дорогими нашим сердцам вещами, а с мебелью разберемся позднее с теми, кто станет здесь жить вместо нас. И пусть каждый подумает, как он собирается жить дальше. Лично я намерен уехать в Париж. Вы ведь знаете, мне уже не раз говорили, что как певец я могу сделать блестящую карьеру; стану там тенором. Вместо того чтобы получать десять тысяч ливров за дерганье веревки гильотины, буду зарабатывать сто тысяч франков пением; такая перспектива мне больше нравится!

— А я пойду в солдаты! — воскликнул один юноша.

— А я — в священники! — сказал другой.

— А я думаю разбогатеть на монопольной торговле кораллами, промыслом которых занимаются наши рыбаки в Ла-Калле.

— А я обожаю море и хочу быть моряком.

— А меня всегда привлекали занятия медициной, — сказал старик. — Вот увидите, в самом скором времени я стану одним из самых известных хирургов Парижа[189].

Сколько счастья в сердца, радости на лица принесло это решение — описать невозможно!

Все сияли от счастья.

— Решено! — промолвил палач. — Прощай навсегда, проклятый дом! Приготовьте две повозки, усадите в них малышей и старух, и я отвезу их на постоялый двор. Вы же, мужчины, хватайте под руки ваших жен — ты, Карло, позаботься о Марии — и отправляйтесь развлекаться. Встречаемся после полуночи в «Альберго де ла Пасе»[190].

Даже воробьи, выпускаемые птицеловом на свободу, вылетают из клеток с меньшей радостью!

Но из всей семьи первыми на улицу выбежали жених с невестой. Ах! Перед ними открывалась блестящая жизнь. Ни единого облачка на горизонте! Будущее виделось им в розовом цвете. Они побежали в Неаполь, предвкушая праздник и целуясь на каждом шагу. Казалось, опасаться им было нечего.

Тем не менее троица людей в черном последовала за ними, и один из этой троицы вскоре отделился от спутников.

Десятью минутами позже, на углу одной темной улочки, на плечо Карло легла чья-то железная рука, и не успел он даже вскрикнуть, как оказался связанным по рукам и ногам.

В путах, с кляпом во рту, его оставили лежать на одной из аллей.

Какое-то время, катаясь по земле, он пытался избавиться от кляпа и позвать на помощь, но все было тщетно.

Тогда с тяжелым сердцем он замер в ожидании, но никто не проходил по этой мрачной аллее; улица была пустынна.

После получаса беспокойства ему вдруг показалось, что путы его ослабли; прежде они были мокрыми, — когда его связывали, он чувствовал их сырость.

По мере высыхания веревки растянулись.

Эта необычная мера предосторожности, принятая нападавшими для того, чтобы он смог освободиться по истечении определенного времени, показалась юноше крайне странной.

Не обнаружив вокруг ничего такого, что могло бы вывести его на след Марии — нападение было проведено весьма ловко и, судя по всему, готовилось тщательно, — Карло побежал в «Альберго де ла Пасе».

Палача юноша обнаружил сидевшим за столом в компании четырех пожилых женщин; старики о чем-то оживленно болтали.

С наивным добродушием палач пожелал, чтобы этой ночью все гуляли: он заказал пунш.

Дрожащие старческие руки уже поднимали бокалы, когда, бледный как смерть, в таверну ворвался Карло.

— Что случилось? — воскликнули все в один голос.

Прежде чем ответить, юноша выпил стакан пунша, а потом присел за стол.

— Говори! Да говори же! — неслось со всех сторон.

— Марию похитили! — вымолвил наконец Карло.

И посреди установившейся в зале гробовой тишины он рассказал о том, что произошло.

— Ах! — промолвил палач, с трудом сдерживая рыдания. — Бедное мое дитя! Я этого не переживу!

К Карло уже вернулось прежнее хладнокровие.

— Дедушка, — сказал он, — сейчас не время для слабости. Давайте рассуждать здраво.

— А моя дочь в это время находится в руках какого-нибудь мерзавца-аристократа.

Карло отрицательно покачал головой.

— К этому похищению готовились загодя; в этом у меня нет никаких сомнений.

— Что заставляет тебя думать так?

— Эти мокрые веревки, это внезапное нападение, множество других мелочей внушают мне глубокое убеждение в том, что речь не идет о любовном похищении. Очевидно, за нами следили от самого дома.

— Да, — проговорил палач. — Судя по твоему рассказу, это представляется мне вполне вероятным.

— И потом, дедушка, — продолжал Карло, — вряд ли хоть один из неаполитанских развратников жаждет заполучить в любовницы дочь палача!

— Пожалуй, ты прав!

Старик закрыл лицо руками.

— Но тогда кому могло понадобиться это похищение? — пробормотал он.

Внезапно его осенило:

— Оно может быть выгодно только Луиджи.

— Ему-то оно зачем?

— Чтобы принудить меня к назначенной на завтра пытке этой несчастной революционерки.

— Ах, дедушка, как вы заблуждаетесь! Была бы такая необходимость — Луиджи тут же приказал пикету карабинеров окружить наш дом, затем выслал бы к нему взвод сбиров, и вас бы арестовали с тем цинизмом, который отличает все преступные действия министров королей-самодержцев.

— Твоя правда, — вздохнул палач. — Но я тогда немедленно отправлюсь к Луиджи. Если это не его рук дело, он мне поможет, и уже этой ночью поиски моего несчастного дитя начнутся повсюду.

— Думаю, дедушка, — сказал Карло, — с этим нам спешить не следует. Есть во всем этом деле, проведенном с адской предусмотрительностью, некая загадка. Вы знаете, как я люблю Марию! Так вот, ради нее же самой давайте пока не будем обращаться в полицию. Что-то мне подсказывает, что пойди мы туда — и ее жизнь окажется в опасности.

Едва он произнес эти слова, как к их столу подошел гарсон.

В руках у него было письмо.

Раскрыв конверт, палач быстро пробежал написанное глазами и, передав бумагу Карло, спросил у парнишки:

— Кто вручил тебе это письмо?

— Какой-то лаццарони.

— И кому он просил его передать.

— Синьору Пьетелле.

Мужчины переглянулись.

— Ступай! — сказал палач гарсону.

Расспрашивать паренька подробнее не имело смысла: ни дядя, ни племянник не сомневались, что ничего конкретного вытянуть им из него не удастся.

— Видите, — промолвил Карло, — им известен даже ваш «рабочий» псевдоним.

Что до письма, то оно было следующего содержания:

«Палачу Неаполя.

Советуем тебе не предпринимать никаких шагов по поиску дочери. Завтра ты получишь наши указания. Можешь быть уверенным в том, что, если ты их исполнишь, твою дочь тебе вернут целой и невредимой. Если откажешься сыграть назначенную тебе роль, девушка будет обесчещена. Мы рассчитываем на то, что ее жених сумеет убедить тебя послушаться нас, — нам безропотно уступали и более сильные, чем ты, люди. Ничего невыполнимого от тебя не потребуют».

— Вот видите! — воскликнул Карло.

— Увы! — промолвил несчастный отец. — Но что им может быть от меня нужно?

— Даже и не знаю: все это как-то слишком загадочно.

В этот момент где-то вдали раздался шум, нараставший с каждой секундой.

Карло прислушался.

— Что бы это могло быть? — пробормотал он.

Он открыл окно.

Небо на горизонте было багровым.

Постоялый двор вмиг ожил; на улицу высыпали люди, которые с испуганным видом переговаривались друг с другом и бежали в одном и том же направлении.

— Что случилось? — спросил Карло у прохожих.

— Один из кварталов Неаполя горит! — отвечал некий мужчина.

Выбежав на улицу, Карло завернул за угол дома, заслонявшего обзор.

Взору его предстал огромный пожар, который быстро распространялся по противоположной стороне города.

Юноша вернулся к столу.

— Странные вещи происходят, дедушка, — сказал он. — Над Неаполем полыхает зарево; на улице Толедо полностью выгорело аж семь домов, и, поговаривают, пожар начался не сам по себе; по слухам, там видели людей, бегавших по крышам домов с горящими головнями. Одного из злоумышленников едва не поймали, но около сотни человек, с виду — обычных зевак, вдруг пришли ему на помощь и вырвали этого бандита из рук полиции.

В эту секунду забили в набат, и повсюду разнеслись крики «Пожар!»

Зловещие огни осветили Неаполь и город погрузился в атмосферу гнетущего ужаса.

Глава II. Судья

Вставшая перед Паоло проблема была крайне сложной: нужно было каким-то образом избавить маркизу от пытки, и одного лишь привлечения на свою сторону палача для этого было явно не достаточно.

Пытка должна была пройти в присутствии судьи и секретаря суда; кроме того, рядом с комнатой для допросов должен был находиться священник.

Выкрав дочь заплечных дел мастера, Корсар обзавелся орудием против палача; мы видели, с какой находчивостью действовал Паоло и как он преуспел в своем начинании.

Наведение справок, план действия, само похищение — все было проделано очень ловко.

Еще бы: в распоряжении Паоло имелись четыре «рычага», которые позволяют выполнять геркулесовы задачи — деньги, ум, смелость и любовь.

В случае с палачом ему пришлось немало поломать голову над тем, куда именно нанести удар, чувствительная же струна судьи была известна всему Неаполю — то был ужасный скряга.

Это был один из тех скупцов, что обожают золото не из-за совокупности наслаждений, которое оно дает, а из-за самого золота.

Судья копил его, желал беспрестанно иметь его под рукой, перед глазами, рядом с собой; он наслаждался видом золотых монет, купался в потоках экю, испытывал невыразимое наслаждение, если мог трогать их руками, вслушиваться в их звон, складывать их в кучи, проводить по ним дрожащей рукой.

Купоны ренты его не привлекали; кредитные билеты казались ему обычными клочками бумаги, и не то чтобы он сомневался в солидности государственного банка — вовсе нет!

Но это мнимое отображение богатств, хранящихся в кассах государственного учреждения, не говорило ничего его глазам, рукам, сердцу.

Золото — вот чего он желал!

Рыжеватое, звенящее, сверкающее золото!

Этот судья происходил из видного семейства магистратов — старинного рода представителей судейского сословия — и, как и его предки, был известен своей преданностью династии Бурбонов.

Несмотря на то, что слухи о его гнусной скаредности давно сделали его посмешищем всего королевства, король доверил ему (что приносило судье приличные гонорары) право разрешать все важнейшие политические дела — измену высших чиновников, заговоры против государства и т. п.

Долго подобные процессы не длились: оправдательных приговоров судья Рондини — так его звали — никогда не выносил.

Не то чтобы он являлся ярым поборником дела монархии — даже будучи легитимистом, клерикалом и консерватором, он бы и денье[191] не дал за короля и папу, зайди вдруг речь об оказании им поддержки из кошельков налогоплательщиков.

Не выказывая особого энтузиазма в принятии решений, Рондини тем не менее усердно и старательно посылал врагов короля на эшафот.

Дело все в том, что, распознав натуру судьи, зная его жадность, Франческо весьма щедро оплачивал подобные приговоры.

В запросах, адресованных министру полиции, судья интересовался, какое решение ему следует принять по тому или иному делу, и ему присылали уже написанные постановления.

Рондини рассеянно выслушивал свидетельские показания, с безучастным видом задавал вопросы, после чего, мало заботясь о том, сколь пристрастно это выглядит, выносил — сухие и краткие — смертные приговоры, даже не пытаясь снабжать свои решения констатирующей частью.

Жил Рондини в особняке, достававшемся ему в соответствии с отцовским завещанием, здании огромном, но пребывавшем — если не считать толстых дверей и зарешеченных окон — в постыдном запустении.

Слуг судья не держал, сам открывал дверь и готовил себе пищу, и, в принципе, вся жизнь его была организована весьма странно.

По утрам, едва рассветало, в дверь его звонил молочник, доставлявший два бидона молока, и судья, который никогда не пользовался простынями и спал одетым, выбегал в коридор.

В толстой створке двери имелось небольшое окошечко, через которое Рондини получал молоко и передавал деньги.

Закрыв ставень, судья ставил тарелочку молока перед огромным догом и несколько минут выжидал.

Удостоверившись в том, что молоко не было отравленным, Рондини приступал к завтраку в свою очередь.

В полдень из захудалого ресторана ему доставляли скудную порцию макарон, и догу приходилось пройти еще одно подобное испытание.

По вечерам Рондини, вновь вслед за собакой, довольствовался кусочком натертого чесноком хлеба и парочкой фруктов.

Гостей судья у себя не принимал; когда во дворце появлялась в нем необходимость, за ним присылали секретаря суда, которого Рондини тоже дальше порога не пускал.

Уходя, судья выводил своего злобного пса во двор и спускал с привязи; впрочем, в плане охраны своего богатства на одну лишь собаку он не полагался.

Однажды, в одну из ночей, когда Рондини присутствовал на допросе одного из либералов, ворам удалось умертвить дога при помощи пропитанного мышьяком угощения, но когда они перелезли через стену и выломали дверь, ведущую внутрь здания, раздались выстрелы.

Трое из грабителей были убиты, один — ранен, остальные предпочли ретироваться.

С тех пор весь Неаполь знал, что дом судьи Рондини напичкан адскими механизмами и что тех, кто осмелится в него проникнуть, ждет неминуемая смерть; похороны троих воров произвели тот самый благотворный эффект, который был так нужен этому скряге.

Как он проводил свои дни?

Наслаждаясь видом накопленного золота.

Держал судья его в просторном зале, где оно горками было рассыпано по всему полу.

Рондини жил в этой комнате.

Неаполитанские писатели, которые множество раз описывали подобный тип людей, утверждали, что на всем белом свете не было более охочего до золота человека, чем Рондини.

Он рычал от радости всякий раз, как получал новую горстку цехинов и рассыпал их среди монет, которыми уже был покрыт его паркетный пол.

Соседи судьи говорили, что тогда у Рондини случались приступы исступленного восторга, и дом его наполнялся довольными воплями.

С изобретательной предусмотрительностью он повсюду расставлял ружья, которые должны были изрешетить пулями любого, кто пожелал бы лишить судью его богатства, но от других не менее осторожных скряг Рондини отличала ловкость, с которой были натянуты его хитроумные ловушки.

А по дому и шагу невозможно было ступить, не наткнувшись на одну из них.

Вот какого человека решил ограбить Паоло.

Задача перед ним стояла отнюдь не простая: пойдя под пули, ему нужно было каким-то образом сделать так, чтобы звуки выстрелов не услышали соседи судьи, которые неизбежно подняли бы тревогу, и как-то перевезти все это золото.

О собаке и ее хозяине Паоло заботился мало; они им даже не принимались в расчет.

Когда полиция, а вместе с ней и судья позднее пытались понять, как Корсару удалось преодолеть все эти сложности, ни одной приемлемой версии случившегося выдвинуть они так и не смогли.

Тщетно Луиджи ломал голову над тем, каким образом Паоло провернул это дело, тщетно самые лучшие его сыщики вели поиски украденных денег — никто ничего выяснить не сумел.

Глава III. Заговор

В тот же вечер, когда Людовик выкрал дочь палача, группа молодых мужчин в одеждах лаццарони заседала в одном из кабачков.

Были среди них и Паоло с Вендрамином.

Все эти мнимые лаццарони являлись корсарами, парнями ловкими и бесстрашными.

Было их десятеро, все они пили, многие пели, но в трактире они собрались для того, чтобы получить последние инструкции от Паоло.

Воспользовавшись громким пением товарищей, которое заглушало его голос, Корсар с золотыми волосами в очередной раз донес до них план действий, детально проработанный еще на борту корабля, где морские разбойники накануне держали совет.

— Буду краток, — промолвил он, делая вид, что подпевает хору затянувших некую застольную песню голосов. — Ваша задача очень проста. В районе полуночи каждый из вас заберется на крышу одного из домов, расположенных по соседству с особняком судьи. Квартал вы уже видели и знаете, как туда добраться. Не забудьте только, что управляющий семейства Пальмиери, либералов, высланных из Неаполя, будет ждать вас в заброшенном доме под номером тридцать, и именно с крыши этого здания вы сможете добраться до указанных особняков. Этот тридцатый дом принадлежит нашим друзьям-карбонариям, так что постарайтесь его не спалить. Впрочем, между ним и особняком судьи — шестьдесят домов, так что будем надеяться, что огонь до жилища наших товарищей не доберется. Не окажетесь каждый на своем месте, и начнется пожар, не забудьте показаться. Наши люди станут стрелять по вам из пистолетов, армия — из ружей, но и те, и другие промахнутся — наши товарищи потому, что и целиться в вас не будут, солдаты короля — из-за темноты и собственной неопытности. На случай, если вас начнут преследовать по крышам, у вас есть при себе револьверы — убивайте. Когда избавитесь от своих противников, отходите к дому Пальмиери. Все ясно?

— Да, — сказали те, что не пели.

Тогда Паоло поднялся на ноги и произнес тост во здравие короля и королевы, который был встречен троекратным «ура» — шпиков, а таковые, безусловно, в этом заведении имелись, подобный энтузиазм должен был обрадовать.

Когда была выпита последняя бутыль вина, Паоло расплатился, и все разошлись.

Вдвоем с Вендрамином юноша отправился в другую таверну.

— Так ты намерен ограбить судью, Паоло? — поинтересовался великан по дороге.

— Как! До тебя дошло? — изумился Корсар.

— Да, — отвечал Вендрамин. — Но если тебе это неприятно, я могу тотчас же про все забыть.

— Напротив, я рад, что тебя озарило; бывают минуты, когда я начинаю находить тебя весьма неглупым.

От такой похвалы гигант расправил плечи и стал почти на голову выше, и все же его продолжал разъедать тарантул любопытства.

Он спросил:

— Как ты собираешься это провернуть?

— Ага, все еще ломаешь голову? — рассмеялся Паоло. — Похоже, мой бедный друг, ты придаешь этому делу слишком большое значение — раньше ты никогда ни о чем меня не расспрашивал.

— Просто я слышал, что в дом судьи пробраться невозможно. Тебе об этом известно?

— Черт возьми! Неужели ты думаешь, что, идя на такое, я бы не навел справок?

— Тогда тебе, должно быть, говорили и о трех недавно похороненных грабителях, которые пытались к нему залезть?

— Конечно.

— И ты все равно рассчитываешь проникнуть в этот дом?

— Да.

— Дьявол! — пробормотал великан и почесал ухо. — Но ведь меня ты с собой возьмешь?

— Разумеется!

На лице Вендрамина отразилась задумчивость: судя по всему, Паоло был уверен в успехе своей затеи.

Придя в следующий притон, они обнаружили там другую группу мнимых лаццарони.

— Добрый вечер! — промолвил Паоло.

— Добрый! — последовал ответ, и друзей тут же пригласили к столу, что было весьма естественно со стороны подвыпивших лаццарони, которые вряд ли ожидали меньшего от людей круга Паоло.

Из пьющих лишь один был истинным неаполитанцем, хорошим знакомым семьи Вендраминов, — он и говорил за всех; остальные были переодетыми моряками.

Как и в первой таверне, «лаццарони» принялись громко петь и едва слышно разговаривать.

— К половине первого, — сказал им Паоло, — подтягивайтесь к указанной улице. Приходите по одному или парами, но тем не менее постарайтесь держаться поближе друг к другу.

— Хорошо! — промолвил неаполитанец. — Мы и так, как сошли с корабля, бродим по Неаполю поодиночке, чтобы не привлекать к себе внимания.

— Подозрений не вызвали?

— Ни малейших! Провалялись, как настоящие лаццарони, в теньке до пяти вечера и заявились сюда.

— Отлично! И все же, во избежание недоразумений, я повторю распоряжения. Когда окажетесь на улице, ждите моего свистка. Когда свистну, пусть один из вас подойдет к дому судьи — дверное окошечко будет открыто, — и я передам ему мешок с золотом, фунтов в двести весом. Его задача проста: отволочь, под охраной двух вооруженных людей, этот мешок на корабль и спрятать в безопасном месте. Затем я свистну еще раз — и этот маневр повторится. И так — пока не унесем все золото. Все понятно?

— Так точно.

Паоло затянул одну неаполитанскую рождественскую песню; они выпили, посмеялись, немного поспорили.

Наконец Корсар поднял бокал за Кармен, примадонну «Сан-Карло», и на этом товарищи расстались.

Паоло отправился в следующую таверну, где его ожидали рыбаки, разумеется, мнимые, и там разыгралась та же комедия.

«Рыбаков» юноша проинструктировал так:

— Ваша цель: стрелять по тем нашим товарищам, которые побегут по крышам, производя как можно больше шума. Нужно, чтобы выстрелы, производимые адскими механизмами судьи, не были слышны вовсе или, по крайней мере, слились с вашими. Когда наши люди подожгут все крыши и станут отступать к дому Пальмиери, кричите, что видите их, и уводите толпу в обратном направлении. Итальянским из вас владеют немногие, так что предоставьте крики и возгласы нашим неаполитанским друзьям, которых я назначу вам в командиры. Сгруппируйтесь позади них и уходите туда, куда пойдут они. Ты, Джузеппе, не забудь, что поджигатели должны сойти за карбонариев — пусть в толпе пойдет слух об этом. Наконец, постарайтесь сделать так, чтобы полиция арестовала невиновных, — нужно пустить следствие по ложному следу.

— Хорошо!

И очередной тост Паоло положил конец комедии.

В тот вечер Корсар посетил еще пять или шесть кабачков.

Глава IV. Скряга

Была полночь.

В Неаполе стояла тишина.

На опустевших улицах не слышалось ничего, за исключением мерного шага патрулей раздававшихся то здесь, то там отдельных криков угодивших в руки ночных воров запоздавших прохожих.

Балы, концерты, театры — все уже было закрыто.

Рондини был дома, он спал.

Но каким сном!

Небольшой ночник освещал комнату, в которой было свалено все его богатство — экю, пиастры, цехины, дублоны и наполеондоры из желтого и белого золота.

Ложе его выглядело весьма странным: то были горки монет — примерно двести тысяч франков в денежном исчислении, — являвших собой огромные многослойные тюфяки, покрытые толстыми мехами.

На этих мехах и спал судья, укрывавшийся одеялом, которое, в свою очередь, было усеяно нанизанными на нити монетами.

Среди тех золотыхмонет, что Рондини получал, попадались и такие, посреди которых имелись небольшие дырочки, и в один прекрасный день судье пришла в голову замечательная мысль — продевать в эти дырочки нити и пришивать монеты к одеялу, благодаря чему значительная часть его сокровища находилась у него под рукой даже во время сна.

Стоило Рондини проснуться либо же просто машинально перевернуться на другой бок — и золото звенело; судья слышал его металлический звук даже в полудреме, которая сопровождает обычно резкие вздрагивания.

Золото было даже в его судорожно сжатых в кулаки ладонях, оно было повсюду; стоило судье приоткрыть глаз — и он видел золото.

Он даже исхитрился приклеить монеты к потолку, чтобы лишь поднимая глаза видеть золото — всегда и повсюду.

Исступленная страсть!

Страсть ужасная!

Но именно такая страсть приносила этому человеку бесконечные и небывалые наслаждения.

Итак, он спал.

Пробило полночь. Старые стенные часы медленно отмерили двенадцать ударов, наполнив комнаты пронзительными звуками. Спящий поднялся, окинул взглядом свое сокровище, и в глазах его промелькнули молнии; затем он опустился на колени и принялся, одну за другой, целовать кучки монет горячими устами — так обычно мужчина целует любимую женщину.

Затем судья стал шептать монетам ласковые, полные бесконечной нежности слова — более теплых выражений и оборотов речи даже мать не использует в обращении к своему ребенку.

Мало-помалу судья распалялся.

Дрожа всем телом, он начал ползать среди золота, прижимать его к груди, животу, ногам, коленям и даже лицу — столь странными были его причуды.

Он то сгребал цехины в горстки и высыпал их себе на голову, купаясь в этом душе, который проливался на него золотым дождем, то, словно заяц, пытающийся укрыться в норке, протискивал голову и плечи в дыры, которые сам же и проделывал в этих кучах золотых монет. Прорывая себе в них борозду, он с наслаждением закапывался в этой канаве; он смеялся от счастья и плакал от удовольствия; он был безумен!

Горячка его усиливалась; вскоре судья застонал, еще через несколько мгновений стоны его переросли в крики, и у него начался приступ эпилепсии, проявлявшийся в резких подергиваниях, судорогах и конвульсиях.

Крики судьи напоминали уже звериный рык, пена выступила на его губах, глаза налились кровью, и он с неистовством заколотил по золоту руками.

Внезапно, словно больной гидрофобией, он набросился на цехины и начал вгрызаться в них зубами, но тут силы его оставили и, сомкнув челюсти на толстом дублоне и издавая глухие хрипы, Рондини пополз к своему ложу, добравшись до которого, тут же уснул, едва слышно посипывая.

Вдруг где-то на улице прокричали:

— Пожар! Пожар!

Судья, будто приведенный в движение невидимой пружиной, резко вскочил на ноги и прислушался.

Во дворе протяжно выла собака.

На улице с грохотом хлопали ставни; жители Неаполя бросились к окнам.

С головокружительной быстротой крики зловещим призывом разнеслись по всему городу.

Красноватые отблески плясали на городских стенах, клубы дыма взмывали над домами — в городе занимался огромный пожар.

Повсюду уже суетились пожарные со шлангами, обычные горожане, солдаты — на улице царила ужасная суматоха.

Судья задрожал.

— Ах, боже мой! — прошептал он. — Огонь! Огонь, мой единственный опасный враг! И совсем близко от моего дома!

Бросив взгляд на золото, он побледнел.

— Только бы никто сюда не вошел! — воскликнул он. — Не хочу, чтобы сюда входили! Пусть уж лучше мой дом сгорит, если огонь до него доберется, но только бы сюда никто не вошел! С золотом ничего не станет. Если же они, эти грабители и воры, заявятся сюда под предлогом потушить огонь, мои ружья их поубивают!

И он схватился за пистолеты.

— Вскоре здесь будет полиция! — продолжал шептать себе под нос судья. — Я попрошу сбиров, которые знают меня, встать у ворот и никого сюда не пускать. Но ни лаццарони, эти оборванцы, которые охотятся за моими деньгами, ни тем более сами сбиры не переступят порог, так как я буду начеку. Того, кто войдет в мой двор, я застрелю собственноручно.

В этот момент крики усилились, и на улице раздался выстрел.

— Гм! — пробормотал судья. — Стреляют!

Два, три, четыре, десять выстрелов последовали за первым.

— Революция! — воскликнул судья. — Великий боже!

Но тут чьи-то голоса провопили:

— Смерть поджигателям! По крышам! Стреляйте по крышам!

— Ага, — сказал себе Рондини, — это разбойники, которые поджигают дома, чтобы затем их ограбить. Они идут по крышам!

Это его немного успокоило.

— Ничего, там, вверху, их встретят мои ружья, — пробормотал он. — Только вчера я проверял свои ловушки. Ага, вот и они!

Действительно, на верхних этажах его дома раздалась целая серия выстрелов.

— Да, — промолвил скряга, — я был прав, когда принимал эти меры предосторожности: вот я и избавился от этих убийц. Они, вероятно, уже мертвы: я слышал два возгласа, а потом все стихло.

Взяв в руку фонарь, судья зажег его и, вытащив из кармана двухзарядный пистолет, осторожно, тщательно избегая ловушек, поднялся на чердак.

Там он прислушался, но ничто не вызвало у него беспокойства.

— Это должно быть где-то здесь! Ошибиться я не мог: стрелял, несомненно, мушкет, оставленный в этом коридоре. Посмотрим-ка!

И он медленно двинулся дальше.

Вскоре фонарь осветил два трупа, неподвижно лежавших в лужах крови: один из убитых был настоящим великаном, другой — пареньком небольшого роста.

Рондини испустил вопль радости.

Глава V. Под огнем

Судья заметил, что более высокий из грабителей упал на пол лицом вниз; другой лежал на боку.

На обоих были просторные, с натянутыми на голову капюшонами, черные плащи.

Рондини, который был сама осмотрительность, вскинул пистолет и выпустил в каждого из лежавших по пуле; те вошли в тела с глухим звуком.

— Теперь, — сказал себе скряга, — они уж точно мертвы; перезарядим оружие и подойдем поближе.

Вложив пыж в пистолет, он поднял фонарь, который чуть раньше поставил на пол, и направился к грабителям.

Не успел судья склониться над маленьким, как тот схватил его за горло и крикнул, изменив голос:

— Ко мне, друг!

Второй грабитель мгновенно вскочил на ноги.

Ошеломленный, судья выронил фонарь; но, дернувшись в сторону, сумел высвободиться и выпустил в вора еще одну пулю.

Грабитель засмеялся:

— Давай стреляй еще! Стреляй, старый дурак!

Расхохотался и его напарник.

Ленивой походкой подойдя к Рондини, он сказал товарищу:

— Не волнуйся! Сейчас мы его так упакуем, что он станет походить на сардельку, причем высшего сорта!

И, схватив за руки судью, который тщетно пытался вырваться, великан завел одно его запястье за другой и крепко стянул их прочной бичевой, после чего неспешно связал старика по рукам и ногам.

Лица и шеи разбойников скрывали бархатные маски, на головах у них были стальные каски, — ни физиономий, ни цвета волос грабителей различить не представлялось возможным.

Судья закричал.

Великан — а им, как уже догадался читатель, был Вендрамин — угрожающе прорычал:

— Заткни пасть! Еще одно слово — и ты труп!

Но скряга продолжал неистово вопить, наполняя дом шумом.

Тогда Паоло сказал Вендрамину:

— Похоже, без кляпа здесь не обойтись; по доброй воле он никогда не умолкнет!

Едва великан поднес руку ко рту судьи, как тот впился в нее зубами.

— Вот как! Кусаться вздумал?

И обхватив тощий зад судьи своей пятерней, Вендрамин несколько раз прокрутил дряблую плоть по часовой стрелке.

— Ну вот! — сказал он. — Не будь у тебя в глотке этого кляпа, ты бы орал как резаный — уж я-то знаю, как тебе больно!

Паоло выглядел раздосадованным.

— Надо будет чем-то смазать твою рану, — заметил он. — По этому шраму тебя смогут вычислить.

Вдвоем они вынесли судью в коридор, прислонили к стене и уже начали спускаться вниз, когда вдруг задели веревку, приводившую в действие ружья.

Раздались не менее пяти выстрелов.

Судья выпучил глаза от удивления: ни один из грабителей не упал.

Они обернулись, и один из них промолвил:

— Ну, что скажешь на это, хозяин?

И, смеясь, воры удалились.

— Ну и дела! — сказал себе судья.

И он начал ломать голову над тем, как этим людям удается избегать расставленных им ловушек.

Слуг, которые могли бы разрядить ружья и тем самым предать хозяина, в доме не было.

Возможности попасть внутрь его жилища у грабителей, судя по всему, тоже прежде не имелось.

Как удалось этим мерзавцам так ловко обставить дело, что они все еще оставались целыми и невредимыми?

На четвертом, третьем и втором этажах они цеплялись за натянутые им веревки или наступали на скрытые под плиточным полом пружины, но продолжали идти вперед под градом пуль, освещая себе путь потайным фонарем.

Фонарь же судьи остался стоять посреди коридора, в луже крови.

Приглядевшись получше, Рондини понял, откуда взялась эта кровь: для того чтобы усыпить его бдительность, грабители принесли с собой мочевой пузырь бычка или ягненка.

Понял он и то, сколь великая беда свалилась на его голову.

Он почувствовал, что имеет дело с необычайно умными противниками, и что возможности отомстить ему может и не представиться, так как, судя по всему, эти люди приняли все необходимые меры для того, чтобы не оказаться пойманными.

Вскоре бедняга услышал звон золота, которым грабители набивали мешки. Эти звуки разрывали судье сердце; не в силах больше терпеть невыносимые муки, он упал в обморок.

Обнаружив комнату, в которой хранилось сокровище, Вендрамин и Паоло начали наполнять сумки.

— Золота, — заметил Корсар, — здесь хватит сумок на десять, не меньше. При весе каждой в двести фунтов выходит порядка трехсот тысяч франков в денежном выражении. Итого: три миллиона. Бедная маркиза! Судья теперь сделает все, что мы от него потребуем.

Разговор этот они вели, набивая мешки монетами.

— А вот скажи, Паоло… — начал было Вендрамин, но запнулся.

— Что именно?

— Ты что, действительно намерен все это ему вернуть?

— Разумеется.

— Жаль!

— Данное слово нужно держать.

— Даже если оно дано такому старому негодяю, как Рондини?

— Любому. Я дорожу своей репутацией.

— А когда мы вернем ему золото после того, как он выполнит нашу просьбу, его можно будет вновь украсть?

— Конечно. Только тебе следует помнить, Вендрамин, что обчистить этого проходимца во второй раз будет несравненно сложнее, чем в первый; он будет начеку.

Вендрамин ничего не ответил.

Украдкой взглянув на товарища, Паоло спросил себя: «Уж не решил ли этот безумец повторить попытку?»

Но лицо Вендрамина выражало такую безмятежность, что Паоло понял: его подозрения беспочвенны.

Когда сумки были наполнены — они оказались не столь объемистыми, сколь тяжелыми, — Корсар и Вендрамин спустились во двор.

Свою Паоло вынужден был нести на спине, тогда как великан захватил с собой сразу четыре — по две в каждую руку, — и, судя по его легкой поступи, взял бы еще столько же, будь у него такая возможность.

В общей сложности они вынесли из дома аж четырнадцать сумок!..

Ведя подсчет состояния судьи в комнате Паоло ошибся, и весьма существенно: Рондини оказался человеком, гораздо более богатым, чем полагал Корсар.

Открыв фрамугу, юноша протяжно свистнул, и тотчас же к двери подбежал один из его людей.

Вендрамин закинул мешок ему на плечи таким образом, чтобы часть его опускалась на грудь.

В этот момент данная часть улицы была практически пустынной. Народ в основной своей массе устремился на противоположный ее конец, где бегали по крышам поджигатели и звучали выстрелы; подобная охота на людей внушала неаполитанцам восторг.

Примерно шестьдесят переодетых корсаров рассредоточились по всей длине улицы, готовые ко всему.

Все прошло наилучшим образом.

Лишь несколько зевак прошли мимо дома судьи, но ничто не привлекло их внимания.

Передав товарищам все сумки, Паоло поднялся на чердак и подошел к Рондини; судья был без сознания.

— Ткни-ка его слегка ножом! — обратился юноша к Вендрамину. — Пусть пробуждается.

Великан вонзил лезвие в тело судьи примерно на сантиметр, и адская боль немедленно вернула Рондини к жизни; он зашевелился, и глаза его полезли из орбит.

Паоло посмотрел на него с испугом: он опасался, как бы судья не сошел с ума.

Тем не менее юноше удалось найти магические слова.

— Рондини, — сказал он, — мы пришли не для того, чтобы тебя грабить; все твое золото будет тебе возвращено.

Лучик надежды промелькнул во взгляде старика, и лицо его просветлело.

— Прекрасно! — промолвил Корсар. — До него дошло.

И он продолжал.

— Мы карбонарии и хотим избавить маркизу Дезенцано от ужасов пытки, при которой завтра вечером ты должен присутствовать. Как рассветет, отправляйся в указанное здесь место, — он помахал перед лицом судьи листком бумаги, — и следуй содержащимся в ней инструкциям. Там ты найдешь закопанной в землю часть своего золота. Это будет свидетельством того, что мы намерены отдать тебе все, если ты беспрекословно подчинишься нашим указаниям. Наше сообщество крайне могущественное, и на твоем месте я бы тысячу раз подумал, стоит ли идти против него.

И Корсар сказал Вендрамину:

— Вынеси его во двор. Утром соседи обнаружат его лежащим на песке и развяжут.

Повернувшись в судье, он добавил:

— Записку с инструкциями найдешь в своем кармане.

Судья слушал юношу, мало чего понимая; тем не менее он был счастлив.

Он ни секунды не сомневался в том, что Паоло — один из карбонариев и что он действительно вернет ему награбленное в обмен на оказанную услугу.

«Эти политические — отнюдь не разбойники! — убеждал себя Рондини. — К чему им мои деньги?»

— Заботу о своем секретаре возьмешь на себя, — продолжал Паоло. — Тебе лучше знать, как прижать этого парня.

И он бросил Вендрамину:

— Отнеси его вниз!

Великан закинул судью на плечо, словно сверток, и спустился во двор.

Через минуту он вернулся.

— А теперь уходим! — скомандовал Паоло.

По крышам они начали пробираться к дому Пальмиери, но путь туда оказался закрыт: навстречу им шли не менее сотни сбиров.

Обернувшись, друзья увидели, что с противоположной стороны на них надвигаются солдаты.

Ситуация была серьезной, опасной, угрожающей: куда бежать, да так, чтобы не попасться?

Похоже, силы армии и полиции были повсюду.

С другой стороны, где люди Паоло? Удалось ли им ускользнуть?

Внезапно Корсар услышал тихий свист и обратил взор в ту сторону, откуда тот шел: неподалеку, на одной из черепичных крыш, лежали, стараясь не выделяться, человек тридцать.

То были корсары.

Паоло всегда отличался крайним хладнокровием; не изменило оно юноше и на сей раз.

План предстоящей битвы он наметил так спокойно, словно над ним и не витала смерть.

Сражение слишком затянулось.

Глава VI. На крышах

Как уже понял уважаемый читатель, тщательно продуманный Паоло план отступления внезапно потерпел крах, и вот почему.

Луиджи сообщили о пожаре, когда огонь еще только занимался.

То был министр, знающий свое дело и подходящий к исполнению своих обязанностей со всей добросовестностью и старанием. Пожаров он опасался — именно с них обычно начинаются мятежи! Поэтому он тотчас же распорядился, чтобы войска были готовы в любой момент покинуть казармы.

Швейцарцев, пехоту, полицию — Луиджи всех поднял на ноги, и позади тех отделений, что были брошены на тушение огня, держались другие, готовые подавить восстание.

Прибыв в охваченный пламенем квартал, Луиджи тут же решил, что за пожаром стоят карбонарии; увидев бегущих по крышам поджигателей, он сказал себе, что эти люди просто не могут не быть членами тайных обществ.

Сделав такой вывод, он спросил себя: а как могли они забраться на крыши?

Ответ напрашивался сам собой: только через особняк Пальмиери, принадлежавший ссыльным революционерам и находившийся в непосредственной близости от очага пожара.

Так, двигаясь от вывода к выводу, Луиджи и сумел перекрыть корсарам все пути к отступлению.

Полиция оцепила весь квартал; положение было патовым, но Паоло все же нашел из него выход.

Солдаты на крышах чувствовали себя не совсем уверенно — ведению таких войн военная теория не учит; они ограничились тем, что перекрыли дорогу.

Паоло подполз к корсарам и, собрав их вокруг себя, поделился с ними своим планом.

— Нам не остается ничего другого, как просто-напросто смять всех этих безмозглых манекенов. Таких отважных ребят, как мы, не смогут арестовать какие-то пехотинцы, которые дрожат уже от одной мысли о том, что им придется сражаться на столь шаткой поверхности. Мы с Вендрамином пойдем прямо на них, вы же укройтесь за трубами и постарайтесь не высовываться. После того как они разрядят в нас свои ружья, им потребуется несколько секунд на перезарядку, — тогда-то мы, с револьверами в руках, на них и набросимся… Вставайте и бегите следом за нами, и я очень удивлюсь, если тридцать бравых моряков не скинут на улицу эти две сотни служивых. Смельчаками их никак не назовешь; они даже подойти ближе не осмеливаются!

— Но, капитан, бросаясь под пули, вы ведь рискуете погибнуть?

— Подобная смерть мне не грозит, — улыбнулся Паоло.

И Корсар распахнул свой плащ, продемонстрировав подкладку из стальной ткани; кроме того, на Паоло была кольчуга.

Еврей Иаков в своей заботе о Паоло зашел так далеко, что приказал изготовить для него, Вендрамина, Людовика и сотни других корсаров защитное обмундирование.

Этим и объяснялся тот факт, что адские механизмы судьи не причинили юношам никакого вреда.

Корсар с золотыми волосами продолжал:

— Потеснив солдат, мы окажемся у дома Пальмиери. Часть служивых предпочтет укрыться в самом здании, и подкрепления, увидев это бегство, десять раз подумают, стоит ли подниматься. Другая часть наших противников устремится на мостовые улиц, и вы получите время на передышку. В конце этой вереницы домов есть узкая улочка; нам нужно будет добраться до нее, разбившись на небольшие группы. Так, передвигаясь от улочки к улочке — а Неаполь, как вы уже могли заметить, представляет собой большой лабиринт тупиков и проулков столь узких, что в них можно без труда прыгать с крыши на крышу, — вы оставите полицию далеко позади и уйдете от погони. В случае чего у каждого из вас есть в запасе двенадцать патронов. Вопросы есть?

Корсары, все как один, отрицательно покачали головой; их лица выражали решительность.

— Помните только, — сказал им Паоло, — что речь сейчас идет не только о нашей жизни, которая сама по себе мало что значит, но о нашей репутации, которая есть все; так будет же храбрыми!

Те, кому были адресованы эти слова, были совсем молодыми парнями из числа первых рекрутов Паоло.

С Корсаром их связывали два года кампаний; мужество их давно закалилось в отчаянных и кровопролитных морских сражениях.

То были настоящие демоны.

Вслед за Паоло и Вендрамином все они, словно домашние кошки, поползли навстречу солдатам Его Величества.

Могучим швейцарцам, состоявшим на службе у короля Франческо, отваги, безусловно, было не занимать, однако же на крышах они чувствовали себя не совсем уютно — особой ловкостью они не отличались.

При виде этих безмолвных противников, которые, сливаясь с кровлей, вследствие чего стрельба по ним представлялась бессмысленной, пробирались от дымохода к дымоходу, швейцарцы испытали то смутное опасение, которое внушает неведомое; они не знали что предпринять.

Кто были эти люди?

Сколько их?

Ответа на эти вопросы не имел никто.

Инстинктивно солдаты стали жаться друг к другу, а случившийся почти тотчас же неприятный инцидент и вовсе поверг их в панику.

Один из офицеров поскользнулся на черепичной крыше, потерял равновесие и покатился вниз, но в последний момент успел ухватиться за карниз.

— Ко мне! — закричал он.

Двое солдат бросились ему на помощь, но в тот момент, когда они уже почти подняли командира на крышу, зашатался водосток; испугавшись, офицер, в лихорадочной и сумбурной попытке поскорее обрести почву под ногами, был столь неловок, что все трое полетели вниз.

Их крики отчаяния окончились приглушенным и зловещим шумом падения.

Наблюдавшие за всей этой сценой швейцарцы содрогнулись от ужаса, чем немало рассмешили Паоло и Вендрамина, как, впрочем, и остальных корсаров.

Эта ирония поджигателей привела солдат в еще большее замешательство, чем сам несчастный случай — смеющийся человек ничего не боится, его уверенность в себе безгранична.

С грехом пополам, полагая, что тем самым они поступают правильно, швейцарцы, в полном соответствии с инструкцией, выстроились в три ряда, заняв почти всю ширину крыши.

Первая шеренга опустилась на одно колено, вторая и третья — ружья наизготовку — остались стоять.

Паоло счел момент благоприятным.

— Готов? — спросил он у выглядевшего донельзя довольным Вендрамина.

— Да! — отвечал великан. — Сейчас они у нас поскачут!

— Что ж, тогда — вперед!

И они выпрямились во весь рост.

— Целься! — тотчас же скомандовали офицеры.

Друзья шагнули вперед.

Озадаченные, командиры прокричали:

— Пли!

Пули со свистом пролетели мимо поджигателей; ни одна из них не угодила в цель.

«Неумехи! — подумал Паоло. — С такими даже кирасы не нужны!»

И, в свою очередь, он крикнул своим людям:

— Огонь!

Выхватив револьверы — у каждого из корсаров их было по два, — морские разбойники выпустили по перезаряжавшим ружья швейцарцам не менее ста пуль.

Около пятидесяти солдат рухнуло на черепичную кровлю.

— За мной! — прокричал Паоло.

Корсары ринулись вперед с уверенностью матросов, привыкших взбираться на реи; оказавшись не готовыми к подобному развитию событий, швейцарцы бросились врассыпную.

Луиджи, который стоял в доме Пальмиери со вспомогательными отрядами, уже послал наверх подкрепление, но не успели первые из брошенных им в бой солдат подняться на крышу, как были смяты бежавшими вниз.

Эффект паники общеизвестен.

Попав под открытый корсарами шквальный огонь, вновь прибывшие решили, что им противостоит не менее тысячи человек; ловкие, как обезьяны, Вендрамин и матросы, хватали за ноги тех, до кого успевали дотянуться, и с дикими криками сбрасывали их на землю.

Все вокруг было усеяно трупами.

Повсюду слышались хрипы раненых, душераздирающие вопли летящих вниз, ужасные шлепки падения, бряцание оружия и непрекращающиеся звуки выстрелов.

Ужас охватил спешивших на помощь солдат; не решаясь лезть на крышу, они расступались перед своими, в испуге бежавшими с поля боя товарищами, которые неслись вниз как угорелые, останавливаясь лишь во дворе.

Кляня на чем свет стоит проявивших малодушие швейцарцев, Луиджи попытался было остановить это беспорядочное бегство, но был сбит с ног и отброшен в сторону.

Корсаров тем временем и след простыл; перескакивая с крыши на крышу, с улочки на улочку, они растворились в ночной тьме.

Однако же не все.

Паоло и Вендрамин, когда настал момент перескочить на вторую улицу, почувствовали, что могут и не преодолеть эти несколько метров, разделяющие два дома; на друзьях были слишком тяжелые одежды.

— Клянусь богом, — пробормотал великан, — я чувствую себя так, словно мне к каждой из ног привязали по трехсотфунтовой гире.

— И я тоже! — отвечал Паоло.

И они остановились, не зная как быть.

Вендрамин тем не менее решил испытать судьбу и уже начал разбегаться, когда Паоло схватил его за рукав.

— Не надо, в этих кольчугах мы туда не допрыгнем.

— Вот черт! — выругался Вендрамин. — Сначала так нам помогли, а теперь тянут ко дну… И ведь даже нет времени от них избавиться!

— Возможно, еще не все потеряно, — промолвил Паоло, заметив на одной из крыш приоткрытое слуховое окно.

Подбежав к окошку, юноша приподнял раму и спрыгнул на чердак; великан последовал за ним, не забыв закрыть окно за собой.

Они замерли в ожидании.

Оправившись наконец от испытанного шока, солдаты вновь поднялись на крыши и выпустили вслед убегавшим корсарам целый град пуль, но то была лишь пустая трата пороха.

Что до продолжения погони, то бегать по крышам, перепрыгивая с одной стороны улицы на другую, славные швейцарцы оказались просто не готовы.

Постепенно выстрелы стихли, и вокруг наступила относительная тишина.

Однако же пожар все еще продолжался.

— Что будем делать? — спросил Вендрамин.

— Пока не знаю, — отвечал Паоло.

Первым делом они проверили дверь чердака; та была заперта.

— Это не проблема, — сказал Паоло. — Подай-ка инструменты.

Зная, что у Рондини им, возможно, придется вскрывать множество запоров, юноша захватил с собой все то, что было необходимо для их взлома.

Открыв дверь, они вышли на лестничную площадку и прислушались.

Никакого шума.

Они спустились на этаж ниже — никого.

Еще на этаж — вновь никого…

Но вдруг во дворе раздались неразборчивые голоса, которые свидетельствовали о присутствии там кучи народа. Прильнув к окну галереи, Паоло выглянул на улицу; у дверей дома толпилось с дюжину слуг.

Кто-то уже поднимался по лестнице; еще немного — и друзей непременно обнаружат!

Паоло толкнул дверь какой-то комнаты, та поддалась, и они вошли в очаровательную спальню, которую, судя по расстеленной постели, ее обитательница — сомнений в том, что то была женщина, у корсаров даже не возникало — покинула сразу же, как начался пожар.

Внезапно за дверью послышались чьи-то шаги, и, поняв, что пути назад нет, Паоло и Вендрамин бросились в соседнюю комнату, представлявшую собой нечто вроде будуара. Заметив в замке ключ, Паоло тотчас же запер дверь на два оборота и сунул ключ в карман.

Кто-то вошел в спальню.

Жестом приказав Вендрамину молчать и не двигаться, Паоло осторожно опустился на колени и припал глазом к замочной скважине.

Взору его предстала восхитительной красоты молодая женщина, вслед за которой в спальню вплыла миловидная служанка.

Паоло облегченно вздохнул. «Уж лучше, — сказал он себе, — иметь дело с двумя дамами, нежели со сбирами Луиджи».

Глава VII. Любовница короля

Вошедшая в комнату молодая женщина была сама изысканность и элегантность; в ней присутствовали тонкость, изящество, грация, свойственные лишь настоящим аристократкам; она имела те чистоту линий, достоинство позы, величественность походки, которые чисто внешне и составляют суть прекрасного в женщине.

Брюнетка, как и все неаполитанки — кожа ее, впрочем, была столь же светла, как и ее белоснежное платье, — она была восхитительна в своем развевающемся пеньюаре.

Не менее привлекательной показалась Паоло и служанка.

Парижанка — это всегда видно с первого же взгляда, — превосходно вышколенная, почтительно фамильярная в обращении с хозяйкой (которая, вероятно, посвящала ее во все свои тайны), но тем не менее ни на секунду не забывавшая о своих обязанностях горничной, она, судя по всему, была для этой знатной дамы идеальной камеристкой.

У нее было миловидное личико и вьющиеся золотистые волосы под белым чепцом; от ее изящных, обтянутых белыми чулками ножек невозможно было отвести взгляда.

Паоло — а в подобных случаях интуиция его никогда не подводила — тотчас же предположил, что он попал в дом женщины светской, но легкого поведения… титулованной куртизанки.

С нарочитой небрежностью та опустилась на шезлонг, служанка зажгла дюжину благовонных свечей, и Паоло смог в полной мере насладиться зрелищем этого безукоризненного тела, представшего теперь перед ним во всей красоте его контуров и очертаний.

Камеристка распустила волосы госпожи и принялась неторопливо расчесывать их черепаховым гребнем.

— Какая досада! — проговорила молодая женщина. — Второй туалет за вечер! А мне так хорошо лежалось…

И она тяжело вздохнула.

Наклонив голову, она несколько секунд изучала свое очаровательное личико в зеркале, а затем промолвила:

— Да, я красива меня любит король, и страстно желают все его придворные, но чего мне это стоит?.. Я так несчастна, что плакать хочется…

И после нового, более продолжительного, более глубокого, преисполненного еще большей тоски вздоха, она продолжала:

— Я уже почти уснула… Мне снился такой чудесный сон, что я чувствовала себя почти счастливой… Но тут вдруг раздались эти крики, начался пожар, мрачная молва поползла по улицам, и сон мой оборвался…

— Этих карбонариев, столь непростительным образом разбудивших госпожу герцогиню, следовало бы вздернуть!

— Каких еще карбонариев?

— Тех, мадам, что подожгли все эти дома на улице Палермо.

— Так в том, что город едва не сгорел, винят либералов?

— Ну да, мадам. А вы что, не знали?

— Ах, Люсиль, что я могу знать? Я здесь всегда одна. Король навещает меня раз в неделю. Ах! Надоедливым его величество никак не назовешь. Но это одиночество!.. Как это тяжело — быть любовницей короля Франческо!.. Никаких тебе развлечений! А ведь когда-то… Но то время прошло… Знаешь, Люсиль, пока ты болтала с проходившими мимо солдатами, узнавала свежие новости и удовлетворяла свое любопытство, выслушивая последние сплетни, я в одиночестве стояла на балконе и рассеянно смотрела на эти огни, как смотрят на кратер Везувия после двух месяцев его извержения, когда сил уже нет его видеть…

— Но госпожа герцогиня не всегда ведь так одинока, как утверждает… Господин Гаэтан…

— Ах, бедняжка, ты даже не представляешь, о чем говоришь! — с досадой в голосе воскликнула молодая женщина и тут же, резко повернувшись, продолжала: — Мне нечего от тебя скрывать, Люсиль, надеюсь, и тебе тоже, так поговорим же начистоту, дитя мое. Тебе отлично известна причина моей печали, пусть ты этого и не показываешь; даже не пытайся отрицать этого…

— Мадам…

— Бог ты мой! Знать тайны госпожи — твое право, дитя мое, и я за это на тебя не сержусь.

— Если госпожа герцогиня позволит, то я хотела бы заметить, что мне известно отнюдь не так много, как она полагает; я, конечно, видела, что граф Гаэтан ей не нравится, но так и не смогла понять, почему.

Глядя в зеркало, герцогиня отслеживала все выражения, которые проявлялись на лице горничной.

— Хитрюга! — сказала она, улыбнувшись. — Втереться в доверие и внушить симпатию для вас, французов, — плевое дело. Ладно, я все тебе расскажу. Возможно, ты сможешь мне помочь. Когда я пожелала взять в услужение француженку и заинтересовалась тобой, меня предупреждали, что ты — та еще плутовка; надеюсь, в том, что касается подобных интриг, ты окажешься хорошей советчицей. Слушай.

Тяжело вздохнув, герцогиня продолжала:

— Ситуация такова. Король, девочка моя, находится сейчас в том возрасте, который не позволяет ему быть тем, кого вы, парижанки, называете желанным любовником. Камеристка вряд ли предаст свою госпожу, скорее она будет заинтересована в том, чтобы наставить рога мужу или же тому, кто занимает его место, поэтому скажу не таясь: раньше мне очень нравился старший брат Гаэтана, открытый, надежный молодой человек, настоящий рыцарь; когда король не приходил, он умел доставить мне удовольствие. Но бедный мальчик сломал шею, упав с лошади, и это стало для меня ужасным несчастьем. Мои письма к нему оказались в руках его брата, тщеславного подлеца, ничтожества, изображающего из себя дворянина; должно быть, у них с Гаэтаном были разные отцы; вероятно, его мать изменяла мужу.

Служанка улыбнулась.

— Если госпожа герцогиня позволит, — сказала она, — здесь я с ней не соглашусь.

— Вот как? И почему же?

— Когда в семье есть красивый, талантливый ребенок и другой, которому больше всего в жизни подходит роль злодея в какой-нибудь мелодраме, можно быть уверенным в том, что первый, старший, — от любовника, а второй — от супруга; по любви таких зачать невозможно.

Хорошенько обдумав эту глубокую мысль, герцогиня нашла ее справедливой и промолвила:

— Должно быть, ты права. Но я продолжу. Примерно через месяц после смерти брата этот Гаэтан, с письмами в руке, принудил меня стать его любовницей, и с тех пор я вынуждена ему во всем подчиняться. Мне приходится беспрестанно хлопотать за этого подлеца, оплачивать его карточные долги. Он бьет меня, на деньги короля содержит девушек, наконец… он относится с пренебрежением; стоит ему меня захотеть — и я вынуждена разыгрывать перед этим господином любовную комедию. Он постоянно уничтожает меня своим презрением. Если бы ты знала, как мне бывает стыдно!.. Не далее как вчера он стегал меня хлыстом. Но что я могу поделать? У него мои письма.

— И зачем только, мадам, вам понадобилось их писать?

— Ах, Люсиль, никогда больше не напишу мужчине ни строчки; этот урок я усвоила на всю жизнь.

— Будь я на вашем месте, госпожа герцогиня, я бы все рассказала королю и добилась бы того, чтобы этого Гаэтана колесовали!

— Несчастная!.. И что тогда, по-твоему, будет со мной?

— Бог ты мой, мадам, да он вас простит… Мужчины… им не свойственно долго злиться на женщин… они быстро забывают прошлые измены.

— Только не король. Он не пожалеет ни Гаэтана, ни меня; он ужасно ревнив.

— А по виду не скажешь.

— Это потому, что ревность его — совершенно иного, не знакомого тебе рода. Если бы ему стало известно, что женщина, удостоенная хотя бы взгляда его королевского величества, посмела отдаться кому-то еще, он был бы возмущен, но не как любовник, а как король. В любовь он привносит свои политические пристрастия.

— Вот чудак!

— Что-что?

— Чудак, говорю.

— Вижу, девочка моя, ты даже короля не боишься, — все ты воспринимаешь со смехом.

— Мадам, если бы Франческо любил меня, Франческо для меня был бы лишь Франческо, и никем иным.

— Ох! — воскликнула герцогиня. — Определенно, вы, француженки, обладаете магической властью над мужчинами.

Гордо вскинув голову, Люсиль продолжала:

— А что до вашего Гаэтана, то я бы от него избавилась.

— И как же?

— Сделала бы так, чтобы его убили.

— Убийство!

— Убили на дуэли. Пусть, мадам, я всего лишь и горничная весьма знатной дамы, но во многих вещах я разбираюсь гораздо лучше своей хозяйки. Будь я такой же красивой, такой же благородной, как она — завтра же пожелала бы быть королевой… Как и у вас, у меня был любовник, который хотел надо мной властвовать, держать меня в ежовых рукавицах. Он тоже меня поколачивал; я долго это терпела, но в один прекрасный день мне такая жизнь надоела. Этот парень был тогда унтер-офицером гусарского полка, бесстрашным малым и очень ловким в обращении с оружием. Я запретила ему приходить, но он все равно пришел, и не успела я возмутиться, как он вновь начал распускать руки. На следующий день, с разрешения хозяйки, я отправилась ужинать в находившийся у заставы ресторан с одной из подружек, которую я попросила взять с собой некого сержанта пехоты, ее возлюбленного, и друга этого парня, офицера, обучающего фехтованию, которого сержант нахваливал как самого искусного рубаку в полку. Этот офицер показался мне страшным, как смертный грех, глупым как пробка, но, как я уже сказала, он отлично фехтовал, и я стала его любовницей — из восхищения к его таланту и его тридцати или сорока дуэлям. Вскоре я устроила так, что мой новый и бывший любовники столкнулись друг с другом в одном из парижских кафе. Ссора, дуэль — и мой гусар погибает… Неужто, мадам герцогиня, среди дворян Неаполя не найдется ни одного умелого фехтовальщика?

— Увы, девочка моя, бесстрашных мужчин редко теперь встретишь при дворе короля Франческо, который, будучи самым симпатичным из известных истории тиранов, по примеру своих предков, продолжает способствовать вырождению дворянства. Гаэтан известен как великолепный стрелок; поговаривают, в Париже, где он был по делам, он кого-то даже убил на дуэли, так что можешь быть уверена, что наши молодые люди не осмелятся помериться с ним силами, хотя тому, кто бы на это решился, наградой была бы моя любовь. Но постой… Какой-то шум…

Действительно, кто-то поднимался по лестнице.

Шаги приближались.

— Это он! — воскликнула герцогиня. — Останься.

И лицо молодой женщины исказила гримаса отвращения.

Глава VIII. Синьор Гаэтан

Паоло, которого теперь от замочной скважины было не оторвать — так его заинтересовало услышанное, — увидел, как в комнату вошел высокий, стройный, бледный молодой мужчина с физиономией висельника, несколько облагороженной дерзостью богатого вельможи, привыкшего ценить себя высоко.

«Мерзкий тип!» — подумал Паоло.

И вместо того чтобы слушать дальше, тотчас же покинул свой наблюдательный пост.

Бесшумно — мягкие ковры приглушали шаги — он осмотрел будуар и обнаружил скрытую ярким занавесом дверь; она вела в соседнюю комнату.

— Инструменты, — прошептал он.

Безмятежно лежавший на софе и даже немного задремавший Вендрамин (великан не сомневался, что за счет его силы — с одной стороны, и сообразительности Паоло — с другой, выйти из этой заварушки целыми и невредимыми им не составит труда) вскочил на ноги и передал Корсару инструменты.

— Да не шуми ты так! — сказал Паоло.

— Хватит уже! — отвечал великан. — Меня переполняет желание спуститься вместе с тобой во двор, поколотить слуг, выломать ворота, если мне откажутся их открыть, и спокойно уйти восвояси.

Паоло строго приложил палец к губам; пожав плечами, Вендрамин умолк.

Отперев дверь отмычкой, Корсар оказался в просторной гостиной, за которой, судя по всему, находилась выходившая в коридор прихожая.

Поочередно открыв двери, ведущие в прихожую и вестибюль, юноша высек огонь и зажег порядка шестидесяти свечей на люстре.

— Что ты намерен делать? — изумленно спросил Вендрамин.

— Сейчас увидишь.

— Но сюда кто-нибудь придет!

— Черт побери! Именно это мне и нужно!

— Будет драка?

— Не думаю.

Паоло снял свою бархатную маску и защищавшую голову стальную каску, и его роскошная золотистая шевелюра волнами растеклась по черному плащу.

— Делай, как я! — сказал он.

Великан последовал его примеру.

Будучи любопытным, как дитя, он сгорал от нетерпения.

— Так что будем делать, Паоло? — вновь спросил он.

— Сам догадайся! — рассмеялся Корсар и позвонил в колокольчик.

В гостиную вбежал удивленный слуга. Следом появилась Люсиль.

— Ах, мадемуазель, — сказал ей Паоло, — ваша госпожа не очень-то и спешит нас принять; мы уже не знали что и думать.

Люсиль выглядела совершенно сбитой с толку.

— Но кто вы? Как вы вошли? Что вам нужно?!

— Кому как не вам, голубушка, знать, — промолвил Паоло, — что есть вещи, о которых не говорят в присутствии слуг; отошлите же этого камердинера в буфетную или в постель.

Люсиль мгновенно поняла, что имеет дело с чрезвычайно благовоспитанным юношей.

— Выйдите, Антонио! — сказало она.

Слуга удалился.

— Как вы вошли? — спросила Люсиль.

— Так ли уж это важно, малышка? Главное, что мы здесь.

Сказав это, Паоло потрепал камеристку по щеке и добавил:

— Ты, плутовка, безусловно, слышала о неком Короле песчаного берега.

— Ах! Так это вы! — воскликнула Люсиль. — Как же я сразу вас не узнала!

— Так ты меня видела? Великолепно. Рад, что такой очаровательной девушке, как ты, знакомо мое лицо.

— Но, — проговорила горничная, — госпожа не предупреждала меня о том, что вы должны прийти, господин король рыбаков.

— Разумеется, нет.

— Она вас не ждет?

— Да не должна бы.

— Но эти зажженные свечи…

— Разве при свете не лучше видно?

И, позволив девушке немного поразмыслить над его словами, Паоло продолжал:

— Знаешь ли, милочка, я — парень странный: все вижу, все знаю, везде бываю. Твоей госпоже досаждает некий Гаэтан, негодяй, каких на свете мало, не так ли? Он сейчас здесь, и герцогиня хочет, чтобы какой-нибудь смельчак избавил ее от этого докучливого любовника. Для этого я и пришел… И вообще, не стоит так беспокоиться.

Нежно приобняв девушку за талию и непринужденно поцеловав ее в основание шеи, Паоло вытащил из кармана горсть пиастров и высыпал их в кармашек фартука камеристки.

Отныне она была предана ему душой и телом.

Золота, галантных манер и таинственности, сопровождавшей каждое слово, каждый жест юноши, оказалось достаточно для того, чтобы Люсиль начала беспрекословно повиноваться Корсару с золотыми волосами.

— Что вы собираетесь сделать? — спросила она.

— Ты сейчас спустишься в буфетную и скажешь слугам, что они могут быть свободны. Кошелек, Вендрамин!

Великан беспечно вручил свой кошелек другу, который передал его Люсиль.

— Отдай им эти деньги и скажи, чтобы шли куда-нибудь развлекаться; найди для этого подходящий предлог, девочка моя.

— Хорошо. Но что потом?

— Потом возвращайся. Станешь свидетелем забавного зрелища.

Она исчезла за дверью.

Через десять минут никого из челяди в доме уже не было; в город убежали даже привратник с кухарками.

— Мы одни? — спросил Паоло.

— Да, — отвечала Люсиль. — Но поспешите: госпожа плачет; еще немного — и ее любовник начнет ее избивать.

— Фу! Грубиян! — промолвил Паоло. — Жди здесь, Вендрамин.

И он попытался открыть дверь спальни, но та была закрыта на засов.

В комнате рыдала герцогиня.

— Не мешай нам, Люсиль! — услышал Паоло грубый голос Гаэтана.

Корсар вернулся в гостиную.

Вендрамин уже вовсю обхаживал горничную.

У великана был свой способ соблазнения женщин: подхватив Люсиль одной рукой, он усадил ее на другую, вытянутую вперед, руку и теперь восторженно разглядывал ее, словно маленькую куклу.

— Прелестная игрушка! — бормотал он.

Женщины — и Вендрамин это прекрасно знал — всегда восхищаются сильными и красивыми мужчинами; этим великан и пользовался.

— Вставай! — сказал ему Паоло и, указав на дверь, добавил: — Приложись-ка к ней как следует, а то я войти не могу.

Великан надавил на дверь плечом, та заскрипела, застонала и, поддавшись, рухнула на паркет.

Гаэтан и герцогиня вскрикнули от изумления.

Паоло переступил через порог.

Вендрамин прислонился кналичнику; из-под руки великана выглядывала улыбающаяся смазливая мордочка Люсиль.

— Прошу извинить меня за столь дерзкое вторжение, сударыня, — промолвил Паоло — Но, думаю, вы меня простите, когда узнаете цель моего визита.

И он хладнокровно добавил:

— Я пришел убить этого господина.

Гаэтан побледнел.

— Убить меня! — вскричал он.

И он вытащил из кармана пистолет.

— Я буду защищаться, — бросил он, поворачиваясь к герцогине. — Ах, сударыня, я всегда знал, что однажды вы пожелаете избавиться от меня; но я вооружен и убью вас, если на меня нападут.

— В самом деле? — воскликнул Паоло. — Полноте, дорогой господин Гаэтан, граф по рождению, но слуга по жизни! Да на вас, с вашим пистолетом, смотреть смешно!

— Только пошевелитесь, — проскрипел граф, — только пошевелитесь, и вы увидите.

Указательный палец его правой руки лежал на спусковом крючке.

— Вы думаете, — продолжал Гаэтан, — что здесь вы диктуете условия, так нет же — условия здесь диктую я. Здесь у меня две пули, и первую получит мадам.

И он сказал герцогине:

— Прикажите этим людям удалиться, а затем мы с вами — пистолет я буду держать у вашего виска — выйдем через маленькую дверь и пойдем туда, куда я пожелаю; если в меня станут стрелять, я выстрелю в вас.

Паоло громко рассмеялся.

— Да что вы, дорогой господин Гаэтан! Неужели это все, что вы смогли придумать? А я-то полагал, что такой негодяй, как вы, окажется более изобретательным. Более глупого плана и представить себе невозможно!

— Мне же, напротив, он кажется весьма неплохим, — мрачно заявил граф.

Герцогиня наблюдала за этой сценой с испугом, не зная что и думать.

Люсиль, чтобы ее успокоить, подавала ей знаки и пальцем указывала на Вендрамина.

— Я готов признать, сударь, — сказал Паоло, — что рациональное зерно в вашей идее присутствует, вот только сама она неосуществима.

Хладнокровие Корсара заметно тревожило графа Гаэтана.

— Видите ли, — продолжал юноша, — для того чтобы воспользоваться пистолетом, прежде его следует зарядить; ваш же сейчас разряжен.

Граф тотчас же с беспокойством посмотрел на пистолет.

Воспользовавшись этим жестом, Паоло, быстрый, как молния, вклинился между герцогиней и ее любовником, словно щитом, защищаясь перекинутым через руку плащом с подкладкой из стальной ткани.

Граф выпустил две пули, которые не причинили Корсару никакого вреда, и тут же был обезоружен.

— Вот уж не думал, милейший, — промолвил Паоло, откинув плащ в сторону, — что вы окажетесь таким простаком!

Граф, чувствуя, что пробил его последний час, перешел от дерзости к нижайшей трусости.

— Аделина! — воскликнул он, упав на колени. — Смилуйся! Спаси меня, умоляю!

— Ох! Восхитительно! — рассмеялся Корсар. — Прелестно! Господин, который еще недавно желал отстегать мадам хлыстом, теперь валяется у нее в ногах.

Растрогавшись, герцогиня хотела вмешаться, но Паоло взглядом пригвоздил ее к креслу.

— Вендрамин, — холодно сказал он, — займись этим господином.

Схватив графа за горло, великан начал его душить.

— Только не изувечь его! — попросил юноша и бросил другу подушку: — Воспользуйся этим. Все должно выглядеть так, словно он умер от воспаления легких.

Гаэтана охватил такой ужас, что он потерял дар речи.

Кинув графа на ковер, Вендрамин прижал его к полу коленом и, приложив подушку к его рту, удерживал его в таком положении на протяжении четверти часа, несмотря на конвульсивные движения жертвы.

Все было кончено уже через десять минут.

Герцогиня упала в обморок.

Люсиль хотела дать ей вдохнуть нюхательной соли, но Паоло этому воспротивился.

— Оставь, — сказал он. — Пусть лучше будет без сознания.

Сочтя графа мертвым, Вендрамин поднялся на ноги, тело тщательно осмотрел Паоло.

— Да, — промолвил он наконец, — синьор Гаэтан больше не жилец.

И, повернувшись к Люсиль, он заметил:

— А ты мужественная девочка. Проводи Вендрамина к черному входу, он отнесет дорогого графа метров на сто от дома и вернется. Только не попадитесь на глаза полиции!

С небывалым хладнокровием Вендрамин взвалил труп на плечо и сказал Люсиль:

— Иди вперед.

Через несколько минут Паоло привел герцогиню в чувство, и, увидев его, молодая женщина вскрикнула.

— Я вас пугаю, сударыня? — спросил Корсар. — В таком случае я ухожу.

— Какая ужасная драма! — прошептала герцогиня.

И так как Паоло, поклонившись, направился к двери, она воскликнула:

— Останьтесь и поговорим! Почему вы убили графа?

— Разве он вам не досаждал?

— Но что заставило вас проявить ко мне такое участие? Мы ведь с вами даже не знакомы.

У Паоло на это был лишь один ответ.

— Сударыня, мотив, который мной двигал, из тех, о каких не говорят после оказанной услуги; мне бы не хотелось, чтобы все выглядело так, словно я жду награды, — это ниже моего достоинства.

— Вы…

— Да, сударыня, я люблю вас.

В этот момент вернулась Люсиль.

— Ах! — воскликнула она. — Все кончено. К счастью, на улице не было ни души. Вся полиция находится на месте пожара; вы спасены, мадам.

— Мне остается лишь попрощаться с вами, — сказал Паоло, кланяясь до земли. — До свидания, сударыня. Вспоминайте иногда маленького Короля песчаного берега.

И он удалился.

— Ах, мадам! — воскликнула горничная, и в голосе ее прозвучал горький упрек.

— Как! — возмутилась герцогиня. — По-твоему, я должна… сейчас же… после того, что случилось…

— Я, мадам, ни секунды не ждала, чтобы отблагодарить своего спасителя… И это притом, что ваш был так безобразен! Этот же мальчик прекрасен как день!

— Но… несчастная… я так потрясена! Это убийство…

— Какое убийство? — бесстыдно воскликнула служанка. — Он умер от апоплексического удара.

Герцогиня на мгновение задумалась, а затем вдруг сказала:

— Верни его!

И Паоло с Вендрамином возвратились.

Глава IX. Господин, которого не ждали

Есть натуры верные, которые, будучи влюбленными, испытывают стойкое отвращение к возможной интрижке на стороне.

Но есть и такие, которые, даже страстно любя одну женщину, ощущают непреодолимое влечение к женщинам другим и, оставляя за любимой главное место в своем сердце, с головой бросаются в омут любовных прихотей.

Паоло был парень именно такого склада.

Он обожал маркизу.

Он любил — и продолжал горячо любить — загадочную женщину, данную ему Иаковом.

Он испытывал самые нежные чувства к Ноэми и находил очаровательной Кармен.

Стоит ли удивляться тому, что, оказавшись перед любовницей короля, он совершенно потерял голову: все утро Корсар провел в ее объятьях, на какое-то время выбросив из головы опасности прошлые и будущие.

Вендрамин, столь дерзко восхищавшийся юной горничной, обнаружил девушку в коридоре и, оставив любовников в спальне, где произошла вышеописанная драма, спокойно и нежно подхватил ее на руки и на неаполитанском диалекте, немного сюсюкая, спросил:

— Ты где спишь?

— Но…

— Где ты спишь? — повторил он.

Улыбнувшись, она указала ему на верхний этаж, где он нашел восхитительное гнездышко для любовных утех…

В это время сбиры обнаружили Гаэтана мертвым на одной из улочек.

Луиджи, которому сообщили эту новость и который знал — а министр полиции должен знать все, — какие отношения поддерживал покойный с герцогиней, так вот, Луиджи тем же утром направился к королю, намереваясь, однако же, оставить при себе все то, что касалось ухаживаний синьора Гаэтана за герцогиней, — могущественных женщин Луиджи всегда побаивался; к тому же он понимал, что, если герцогине удастся оправдаться и остаться у короля в фаворе, месть ее будет жестокой.

Смерть Гаэтана открыла министру глаза на то, чего он не знал наверняка: он, конечно, догадывался, что покойный досаждал герцогине и всячески ее третировал, но уверен в этом не был.

Поручив одному умеющему держать язык за зубами врачу обследовать труп, министр удостоверился в том, что граф был убит.

— Отлично! — сказал он себе. — Значит, она нашла способ от него отделаться!

И он тотчас же направился к королю.

— Сир, — сказал он, — я пришел сообщить, что один из ваших вельмож был убит этой ночью.

— Кто именно? — спросил Франческо.

— Гаэтан!

— А, этот дерзкий сводник!

— Именно, что дерзкий! И даже более дерзкий, чем Ваше Величество полагают.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Только то, что этот синьор умер потому, что вел себя чересчур нагло.

— Поподробнее не расскажешь?

— Охотно, сир. К тому же все это касается и вас, пусть и косвенно.

— Право же!..

— Своим поведением господин Гаэтан посмел поставить под сомнение личное счастье ваш Его Величества. Беспримерная наглость!..

На лице короля отразилось изумление.

— Когда я назову вам имя убийцы, сир, — продолжал Луиджи, — вы поймете смысл сказанного мною.

— Не знаю, что и думать… Но говори же!

— Дело в том, сир, что синьор Гаэтан был убит по приказу герцогини Х***.

— Полноте!

— Да, сир, герцогини X***, вы не ослышались. Этот негодяй досаждал ей, неотвязно ее преследовал, угрожал, и тогда…

— Но почему она не сказала об этом мне?

— Ох, сир, будучи женщиной неглупой, герцогиня, конечно же, понимала, что Ваше Величество не смогут за нее отомстить, не скомпрометировав свое королевское достоинство. Если бы вы выслали Гаэтана из Неаполя, нашлись бы такие, кто пожелали бы докопаться до причин подобного решения, а это неизбежно привело бы к скандалу.

— Ты уверен в своих выводах?

— Абсолютно, сир…

Просияв, король направился к своему сундуку, вытащил увесистый мешочек с пиастрами и передал его министру.

— Купи какое-нибудь красивое ожерелье на свой выбор и отнеси его этой очаровательной герцогине. Заверь ее, что никаких неприятных последствий это дело иметь не будет.

— Хорошо, сир.

Менее чем через час Луиджи уже стоял у дома герцогини.

Как мы помним, накануне горничная от имени хозяйки приказала прислуге веселиться в городе до упаду, поэтому на звонок министра никто из слуг не откликнулся.

Луиджи позвонил еще раз.

На сей раз, полусонный и еще не совсем протрезвевший, к воротам подошел привратник.

Двор был безлюден; в коридорах и на лестницах Луиджи также никого не встретил.

— Что все это означает? — прошептал он.

И тут его осенило: убийство произошло здесь, в этом доме — отсюда и отсутствие слуг.

Теперь, правда, это уже не имело значения, и министр позвонил в колокольчик — наудачу.

Прибежала горничная.

— Ах, малышка, — промолвил Луиджи, увидев ее, — я уж было решил, что в доме и вовсе никого нет.

— Могу же я, ваше превосходительство, — отвечала она с апломбом, — посвятить свободное от работы время личной жизни?

И, присев в реверансе, она спросила:

— Что желает господин?

— Поговорить с твоей хозяйкой.

— Дело срочное?

— Боюсь, что да.

— Я доложу ей о вашем приходе.

И без какого-либо смущения она прошла через гостиную и будуар в спальню.

— Не могли бы ваше превосходительство подождать в гостиной? — сказала девчушка, вернувшись. — Мадам еще спит.

Луиджи вынужден был повиноваться…

Герцогиню и Паоло разбудил чей-то тоненький голосок:

— Мадам! Проснитесь!

Молодая женщина открыла глаза.

— Скорее! Одевайтесь!

— Что случилось?

— Пришел министр полиции.

Молодая женщина побледнела.

— Вам не о чем беспокоиться, — произнесла горничная.

— Но вдруг он пожелает произвести обыск?

— Ну и пусть!

— Но Паоло…

— Это ваша подруга.

— Подруга?

— Да, мадам. Я помогу ему немного изменить внешность, а вы в разговоре с министром невзначай оброните, что у вас гостит одна из подруг; если у короля появились какие-то подозрения, если вдруг он в курсе наших секретов, то пусть уж лучше они обнаружат у вас женщину, а не мужчину.

— Мне бы твою отвагу!

— Поспешите же, мадам.

Герцогиня быстренько оделась и привела себя в порядок.

Что до Паоло, то он с улыбкой отдал себя в руки горничной, которая расчесала его длинные волосы, завила их и уложила в шиньон, слегка подкрасила его брови и ресницы, а затем надела на него пеньюар и чепчик.

Даже Вендрамин не узнал Паоло!

Люсиль вернулась в гостиную.

— Мадам, — сказала она, — ваша подруга проснулась и желает вас видеть; что ей ответить?

Герцогиня на тот момент едва перекинулась с министром парой слов и не успела выяснить, с какой целью он явился.

— Я скоро освобожусь, — проговорила она. — Пусть подождет, проказница.

Представить Паоло министру она не осмеливалась, но тот, по совету Люсиль, сам с игривым видом вышел в гостиную, держа на руке попугая, которого принесла горничная.

Он вплыл в салон, словно ветреная девчушка, озадаченный, остановился перед министром, опустил глаза и залился румянцем.

Герцогиня быстро поняла, что от нее требуется.

— Милочка, — сказала она, вставая и целуя Паоло в лоб, — позволь мне закончить разговор с господином министром. Через пару минут я буду в твоем полном распоряжении.

И, после того как Паоло удалился, она заметила:

— Это дражайшее дитя — восхитительное создание, которое я безумно люблю. Посреди моего одиночества она мне — все равно что сестра.

Вся разыгранная сцена показалась Луиджи вполне естественной.

Герцогиня, однако, выглядела немного смущенной, что не могло ускользнуть от министра; но он довольствовался тем, что, сам того не желая, выстроил по этому поводу массу догадок.

— А вдруг… — подумал он.

И он улыбнулся.

— Госпожа герцогиня, — сказал он, — как я уже имел честь вам сказать, я здесь по поручению короля.

Молодая женщина слегка побледнела.

— Его величество, — продолжал Луиджи, — посылают вам этот подарок и просили меня заверить вас в том, что вам нечего опасаться в связи с тем, что произошло прошлой ночью.

— Что вы хотите этим сказать? — спросила герцогиня, вздрогнув.

— Все и ничего, сударыня. Если вы захотите выслушать мой рассказ, я к вашим услугам; если же, напротив, вы пожелаете, чтобы я промолчал, я буду нем как рыба.

Собрав всю свою волю в кулак, молодая женщина произнесла с усилием:

— Говорите, сударь.

— Ничего не тая?

— Да, сударь.

— Сударыня, — сказал Луиджи, — прежде всего я должен сказать, что вы — более королева, чем таковой выглядите, и для того, чтобы стать ею в глазах других, вам не хватает отнюдь не величественности, а диадемы.

Герцогиня поклонилась.

Луиджи продолжал:

— Но, даже будучи королевой, в последнее время вы немало настрадались.

Герцогиня едва заметно кивнула в знак согласия.

— И тем не менее, сударыня, вместо того чтобы обратиться ко мне, Луиджи Фаринелли, вашему верному слуге и министру полиции, с просьбой избавить вас от досаждающей вам персоны, вы предпочли воспользоваться услугами некоего наемного убийцы, который и отправил синьора Гаэтана на тот свет. Он был убит этой ночью.

— Вы обвиняете меня в…

— Обвиняют, когда речь идет о преступлении. В данном же случае преступным мне видится факт того, что этот мерзавец посмел позволить себе желать вас… Когда я рассказал обо всем королю…

— Так король знает?..

— Да, сударыня, все… что должен знать; я вынужден был посвятить его в это дело в ваших интересах. Он очень обрадовался такому исходу и, восхищенный вашей стойкостью, поручил мне преподнести вам это жемчужное ожерелье и просить вас ни о чем больше не беспокоиться; разве что когда-нибудь, возможно, он пожелает узнать, кто умертвил этого негодяя. Вскоре я это выясню… Желаете, чтобы я сообщил его имя королю?

Поняв, что министр отныне всецело в ее власти, герцогиня произнесла доверительно:

— Сударь, я попросила горничную подыскать надежного человека, и прошлым вечером она привела сюда такового. Имени этого человека я не знаю; к тому же я обещала ему, в случае чего, свое покровительство.

— Хорошо, сударыня. Не думаю, что у короля будут к вам вопросы.

— Уверена, подобная его сдержанность придется мне по душе.

— Можете на меня рассчитывать. И, чтобы совершенно вас успокоить, скажу, что я веду себя столь осторожно, что никогда не говорю попусту. Король крайне ревнив; у вас же есть подруга. Кто знает, как он отнесется к той… братской нежности, которую вы питаете к этому дитя. От меня его величество не услышат ни слова.

— Ох, сударь! — воскликнула герцогиня. — Вы так галантны! Так предусмотрительны!.. Даже не знаю, как мне выразить свою вам признательность.

Луиджи поднялся на ноги.

— В будущем, сударыня, я сделаю все возможное для того, чтобы заслужить, нет, не вашу признательность, а вашу королевскую протекцию в трудные для меня времена, если таковые вдруг наступят.

И, удовлетворенные состоявшимся разговором, они распрощались.

Едва Луиджи удалился, герцогиня кинулась в спальню, рассчитывая найти там Паоло.

Того уже и след простыл.

— Где он? — спросила молодая женщина у поспешно поднимавшейся по лестнице Люсиль.

— Ушел, мадам.

— Уже?

— Он посчитал, что, если он покинет дом как можно быстрее, так будет лучше для всех; мне было поручено передать вам, что он, или скорее она, направилась гулять к заливу Дзайя. Вендрамин запряг лошадей в вашу карету, и они галопом умчались прочь…

— Он вернется?..

— Да, мадам, — смеясь отвечала Люсиль. — Они вернутся; такие ночи не забываются.

— Ах, Люсиль, в лице этого юного Короля набережных я нашла любовника, о котором всю жизнь мечтала. Я сделаю все, чтобы удержать его рядом с собой.

— А его друг-великан? Ах, мадам, какие плечи!..

— У Паоло такие чудесные золотые волосы…

— Вендрамин силен… как Геракл.

— Его ласки так нежны…

— Его поцелуи сводят с ума…

— Он страстный, как мужчина, милый, как дитя…

— С ним я чувствовала себя маленькой девочкой.

И обе продолжали в том же духе.

В мужчинах они ценили совершенно разные качества.

Глава X. Крестный отец Вендрамина

Отъехав от дома герцогини, карета сразу же начала набирать ход; Вендрамин то и дело оглядывался, проверяя, нет ли за ними слежки.

Не заметив ничего подозрительного, великан остановил экипаж и, подозвав к себе проходящего мимо лаццарони — на счастье, тот оказался одним из его друзей, — выдал тому плащ кучера и попросил возвратить карету к особняку герцогини.

Подобное поручение пришлось лаццарони по душе.

Выйдя из кареты, Паоло взял Вендрамина под руку, и они направились к мосту; экипаж унесся в обратном направлении.

— Все было разыграно, как по нотам, не так ли? — проговорил Паоло.

— Да. Позабавились, как в старые добрые времена, да и эта малышка-парижанка оказалась приятнее всех женщин, которые были у меня в Неаполе и Алжире.

— Да ты у нас, я смотрю, сибарит, дружище!.. Но поговорим серьезно. Мне нужно во что бы то ни стало попасть в тюрьму, где будет проходить пытка.

— Что ж, пойдем к капуцинам.

— Думаешь, твой крестный согласится?

— Уверен в этом. Он мне еще никогда ни в чем не отказывал.

Крестный отец Вендрамина был настоятелем монастыря капуцинов, который направлял в тюрьму капелланов в дни казней и пыток, поэтому и допрос маркизы должен был пройти в присутствии одного из братьев этого ордена.

Неаполитанский обычай, по которому родившемуся ребенку выбирают крестного, мало чем отличается от того, что существует в Париже или любом другом городе мира.

Однако же Паоло не единожды отмечал, что высокий капуцин и его крестник были необычайно похожи, и сходство это наблюдалось во всем — в чертах лица, характерах, манерах.

Сколько Паоло себя помнил, по отношению к Вендрамину преподобный отец всегда проявлял крайнюю нежность, удивительную щедрость и беспрестанный интерес.

Капуцин восхищался своим крестником, всячески баловал его и чествовал с воистину отеческой любовью.

Сколько раз преподобный отец собственноручно поколачивал сбиров, когда те пытались выпороть Вендрамина, тогда — шестнадцатилетнего паренька, у ворот монастыря за многочисленные дерзкие выходки, которые тот, вместе с Паоло, позволял себе в отношении полиции!

Сколько раз этот достопочтенный капуцин внимательно выслушивал рассказы своего бездельника-крестника о его шалостях, сколько раз лично приходил он на выручку Вендрамину и самому Паоло в неприятнейших ситуациях!

Да и совсем недавно, по возвращении Вендрамина в Неаполь, разве не прибежал, продираясь сквозь толпу, преподобный отец в порт, чтобы заключить своего блудного сына в объятья?

Из всего этого Паоло сделал вывод, что как это часто бывает в Неаполе капуцин и был настоящим отцом Вендрамина.

Всем известно, что в Италии священники и постриженные отнюдь не отличаются той строгой нравственностью, что так присуща нашему духовенству. В Италии они принимают участие во всем, даже — пользуясь благосклонным отношением к себе мужей и пристрастием дам к длинным черным платьям — в делах любовных.

Короче говоря, Паоло склонен был согласиться с Вендрамином в том, что, попроси они о чем-либо преподобного отца, отказ вряд ли последует.

— Думаю, дружище, — сказал он, — твой крестный сделает для тебя все, что ты пожелаешь. Но благоразумно ли посвящать его в наши дела?

— Не волнуйся, — сказал великан, — он нас не выдаст.

— В любом случае, если нам представится возможность решить нашу проблему с помощью некой уловки, я предпочел бы ею воспользоваться.

В этот момент мимо них проходил какой-то паренек.

— Вот это да! — воскликнул он бесстыдно, смерив Вендрамина и Паоло долгим восхищенным взглядом. — Клянусь Девой Марией, такой красивой пары мне еще не встречалось!

— Держи, ragazzo, — промолвил великан, бросив проказнику золотую монету.

Паоло подобная расточительность друга показалась чрезмерной, и он сказал, рассмеявшись:

— Если ты будешь так падок на комплименты, золото у нас вмиг закончится.

Переваливаясь с боку на бок, гигант отвечал:

— Да плевать я хотел на комплименты; все и так знают, какой я красавец.

— Зачем же ты дал мальчишке монету?

— Затем, что он подал мне отличную идею. Видишь ли, Паоло, блестящие мысли посещают меня редко, и когда кто-то подсказывает мне таковую, я стараюсь отплатить ему сторицей. Ты же мне так нравишься потому, что умеешь воплотить мои мысли в жизнь; иногда мне кажется, что я думаю в твоем мозгу.

— Ну и какую же мысль подсказал тебе этот паренек?

Великан расплылся в довольной улыбке:

— А вот какую!

Паоло весь обратился в слух.

— Полагаю, — сказал Вендрамин, — раз уж мы выглядим как жених и невеста, вполне может случиться так, что за таковых мой крестный нас и примет. Это платье очень тебе идет.

— Не понимаю…

— Сейчас поймешь.

— Если мы заявимся к крестному в том, что сейчас на нас, ты — в женских одеждах, я — в мужских, и объявим о предстоящей свадьбе, он будет на седьмом небе от счастья. Я знаю своего крестного: когда у него хорошее настроение, его всегда тянет выпить и перекусить; ты должен помнить.

— Да, так и есть, — сказал Корсар.

— Он предложит нам отобедать с ним.

— Возможно.

— Мы вытянем из него все, что ему известно о предстоящей пытке, и уже по ходу пиршества решим, как поступить; благодаря моей идее у нас будет как минимум два варианта действий.

— Черт побери! Да выкладывай же наконец, что ты задумал!

Великан не спешил.

Довольный тем, что у него родился план — подобное случалось нечасто, — он теперь нежил этот план и лелеял.

— Ты замечал, что я немного похож на преподобного отца? — спросил он наивно.

— Скажешь тоже — немного! Да как капля молодого вина на каплю вина старого!

— Причиной тому — взгляд, брошенный этим капуцином на мою мать во время ее беременности.

— Вероятно.

От такого простодушия Паоло едва не рассмеялся.

— Так вот я решил, что если напоить крестного как следует, купить заранее длинную бороду, как у него, побрить голову, чтобы на нее можно было надеть парик, сделать искусственные морщины, как у актеров, сымитировать его голос, взять его платье и бревиарий, гнусавить, как он…

— Превосходно! — воскликнул Паоло. — Браво!

— Ты понял?

— Разумеется.

— Но я еще не сказал, что собираюсь делать; просто удивительно, что ты догадался! И что же, по-твоему, я намерен предпринять?

— Переодеться в капуцина и явиться вечером в тюрьму вместо крестного, а меня взять с собой в качестве мальчика из хора.

— Так и есть! — воскликнул Вендрамин. — Да у тебя просто дар: ты читаешь человека, как книгу!

И бедняга Вендрамин, который никогда не отличался особой сообразительностью, пришел в полный восторг оттого, что его друг уловил ход его мысли — это когда столько-то было сказано!

— Ну, как тебе мой план? — спросил великан.

— План так хорош, что я сейчас же займусь поисками всего необходимого.

Распрямив плечи, Вендрамин, казалось, стал на голову выше и дальше уже шел так, словно витал в облаках.

Глава XI. Кто кого перепьет

Было семь часов вечера.

В одной из келий монастыря капуцинов преподобный отец, Вендрамин и Паоло сидели напротив остатков обильного обеда, во время которого гости ни в чем себе не отказывали; стол был завален объедками.

На столе — обглоданные до костей мясные тушки, пустые тарелки, истребленные блюда; под столом — пустые бутылки из-под вина; вокруг — Вендрамин, капуцин (оба — огромного роста) и Паоло, очаровательный в женских одеждах.

Красный как рак, уже захмелевший, капуцин был весел и склонен к откровенности — компания ему нравилась безоговорочно.

Всякий раз, как Паоло говорил «крестный», преподобный отец награждал его гордым взглядом.

— А ведь действительно, — восклицал он, — я же отец… пусть и духовный, этого малого. Вы только посмотрите: какие плечи, какие кулачищи, какое сложение!

И, обращаясь к Паоло, он продолжал:

— Знаешь, малышка, ты не пожалеешь, что решила выйти за этого парня; это сущий клад. У вас будут замечательные дети.

Вендрамину же он говорил:

— А она красавица, твоя невеста!

— На другой бы я и не женился! Каких малышей мы с ней настругаем! Старший будет певчим в вашем хоре.

— Вот порадуете старика!

— Он будет похож на мать!

Преподобный отец едва не подпрыгнул.

— Почему не на отца? — удивился он.

— Говорят, сыновья всегда урождаются похожими на матерей, — отвечал Вендрамин.

— Гм! Не всегда.

Слова эти капуцин произнес с такой убедительностью, что друзьям стало ясно — он знает о чем говорит.

Паоло отлично понимал, куда клонит Вендрамин.

— Неужто, преподобный отец, — произнес он обиженным тоном, — вы действительно считаете, что те из наших детей, которые будут похожи на меня, окажутся менее красивыми, чем те, что пойдут в отца?

— Такого я не говорил, но…

— Но, преподобный отец, не хвалясь, скажу так: мальчик из хора вроде меня был бы само очарование.

— Не скажи, — возразил Вендрамин, — стихарь мне очень даже идет.

— А мне еще больше!

— Проверим?

— Проверим.

Вендрамин поднялся на ноги.

Отец-капуцин спросил:

— Куда ты?

— В ризницу; поищу сутаны и стихари, черт побери! Хочу доказать моей будущей женушке, что она ошибается.

И Вендрамин, который еще с детских лет знал дорогу в ризницу, направился туда несмотря на возражения своего крестного отца, впрочем, весьма слабые.

Вернулся он с целым набором сутан, стихарей и четырехугольных шапочек.

— Вот! — промолвил он. — А теперь — переоденемся!

Через минуту Паоло был уже в сутане.

— А что, наши одежды ей очень даже идут! — восхищенно воскликнул старик-капуцин. — Определенно, она была права!

— Не спешите судить, — заметил Вендрамин.

И он попробовал натянуть на себя хоть какое-то платье — ни одно не оказалось ему впору.

— Дайте-ка, крестный, мне ваши одежды, — сказал он, — а вы пока наденьте мои.

— Еще чего!

— Снимайте-снимайте; надо же убедиться.

И, раздев крестного, великан натянул на него свою рубашку, а затем облачился в его платье.

— Ну вот! — воскликнул он. — Разве не красавец?

— Боже мой, да ты вылитый капуцин, как и я; но она — более серафическая.

— Вот так забава! — воскликнул вдруг Паоло.

— Что еще?

— Да Вендрамин в этом платье — вылитый вы, преподобный отец.

Великан подошел к большому зеркалу.

— А что, — промолвил он, — я и сам бы себя от вас не отличил, дорогой крестный.

Добряк-старик от таких слов пришел в полный восторг.

— Постойте-ка, — сказал Вендрамин, — у меня здесь имеется накладная борода, которую я всегда ношу при себе на тот случай, если придется убегать от полиции — рука у меня, как вам известно, тяжелая, — сейчас я ее прилажу, и мы посмотрим, насколько я буду на вас похож.

— Все бы тебе шутить! — воскликнул капуцин. — К чему она, эта борода?

Вендрамин закрепил на лице накладную бороду и при помощи некого порошка, приобретенного у цирюльника, загримировался.

— Ну вот! — воскликнул он.

Изумлению преподобного отца не было предела.

— Да это же я! — воскликнул он.

— Ну, крестный, выпьем за наше сходство! И — до дна! Не знаю, почему, но я очень рад, что так похож на вас!

— Зато я знаю.

— Что вы сказали?..

— Давай лучше выпьем…

И капуцин разлил по бокалам очередную бутылку вина.

— За здоровье твоего замечательного отца и твоей многоуважаемой матушки, мальчик мой! — сказал он.

Бокалы были опустошены в один миг.

— Знаешь, что мне нравится в этой малышке? — спросил капуцин.

— Нет, крестный.

— Она пьет как мужчина.

— Да она любого мужика перепьет!

— Ну-ну, не будем преувеличивать.

— Бьюсь об заклад!.. Впрочем, крестный, вам уже хватит — и так уже голова на грудь свисает.

— Богохульствуешь?!

— Это что, вызов?

— Если ты готов его принять.

— Почему бы и нет?

И завязалась битва.

Она была гомерической, но Вендрамин вышел из нее победителем.

Не прошло и получаса, как преподобный отец свалился под стол и крепко уснул.

Вендрамин уложил его так, чтобы лица старика не было видно, и сказал Паоло:

— Вот и все: дело сделано!

Имитируя гнусавость крестного, он позвал прислуживавшего им брата-монаха.

— Пусть мой племянник спит здесь до моего прихода! — сказал он. — И не тревожьте его; парень слегка перепил.

Монах ничуть не смутился; похоже, он был привычен к подобного рода скандалам.

— Пусть как следует проспится, и горе тому, кто посмеет здесь шуметь в мое отсутствие. Невесту этой свиньи я провожу до дома сам. Не обращайте внимания на ее одежды; мы вырядили ее так из благопристойности и для того, чтобы меня не видели вечером на улицах в обществе молодой девушки.

Брат-капуцин лишь кивнул в ответ головой.

Когда они вышли из монастыря, Паоло взглянул на часы:

— Десять! Самое время!

— Видишь, — заметил Вендрамин, — как нам повезло, что министр решил обратиться именно к моему крестному!

— Это потому, что он не желает, чтобы вести о пытке маркизы просочились в народ. Ему нужен капуцин, в молчании которого он будет уверен. Но уверен ли ты, что справишься со своей ролью?

— Ха! Ты еще спрашиваешь! В ранние наши годы мы на стольких службах, мессах и церемониях прислуживали, что для меня это станет легкой прогулкой.

— Но ты ведь не знаешь латыни.

— А мой крестный? Думаешь, он знает? Он на ней читает — вот и все. Но если хочешь убедиться — послушай.

И, остановившись под освещенным ликом Девы Марии, Вендрамин, слегка гнусавя, принялся читать отрывки из бревиария, да так, что Паоло не смог удержаться от смеха — то была великолепная имитация.

Через пару минут они уже стучали в двери тюрьмы.

Глава XII. Пытка

Первым, кого корсары встретили в тюрьме, оказался Луиджи.

Министр полиции пожелал лично присутствовать при допросе.

Паоло побледнел.

Удастся ли палачу и судье избавить маркизу от страданий в присутствии Луиджи, заинтересованного в том, чтобы обвиняемую допрашивали самым строгим образом?

В ту же секунду ощущение глубочайшей тревоги поселилось в душе Корсара и больше уже ее не оставляло.

Министр подошел к Вендрамину.

— Я вызвал вас сюда, преподобный отец, — сказал он, — для того, чтобы вы оказали монархии и религии неоценимую услугу.

— Я всецело предан и Господу нашему, и королю, ваше превосходительство, — прогнусавил в ответ Вендрамин. — Так что вы поступили абсолютно правильно; можете на меня положиться.

— А этот паренек — кто он?

— Один из моих послушников, ваше превосходительство. Крайне прилежный юноша.

— Можно ли рассчитывать на его молчание?

— В той же мере, как и на мое.

— Отлично. А теперь — к делу. Одна из наших узниц, предводительница карбонариев — она из тех женщин, что выглядят одержимыми дьяволом и выступают против короля и церкви, — маркиза Дезенцано, наконец, отказывается давать признательные показания.

— Какая гнусность! — хладнокровно промолвил Вендрамин. — Значит, эта грешница очерствела настолько, что не желает выдавать имен сообщников? Постыдное упрямство!

— И собираемся устроить ей допрос с пристрастием.

— Клянусь Девой Марией и всеми святыми, вы правы, ваше превосходительство. Эти чудовища карбонарии — прирожденные враги алтаря и трона. Инквизиция, как ни прискорбно о ней вспоминать, никогда не церемонилась с предшественниками, к коим я отношу еретиков и вероотступников, этих революционеров.

Такое рвение преподобного отца министр полиции не мог не оценить.

— У вас в монастыре есть часовня, батюшка? — спросил он.

— Да, ваше превосходительство.

— А статуя Девы Марии в ней имеется?

— Разумеется, ваше превосходительство.

— Но достаточно ли богато она украшена, эта статуя?

— Хорошая диадема, — отвечал Вендрамин, — ей бы не помешала; мы пока не сумели подыскать подходящей, и это нас весьма расстраивает.

— Завтра у вашей мадонны появится роскошный венец из вермеля, но, преподобный отец, никому ни слова о том, что здесь произойдет.

— Я буду нем, как если бы речь шла о принятой исповеди.

Непринужденность, с какой его друг, пусть и неплохо вышколенный, играл свою роль, глубоко поразила Паоло; то было не последнее его ошеломляющее потрясение.

Внезапно Вендрамина посетила блестящая мысль; когда речь шла о друге, он становился потрясающе находчивым и отважным.

Что до остального, то в юношеские годы он столько раз прислуживал при мессах и слышал столько разговоров о них капуцинов, что сыграть роль настоятеля монастыря было для него как раз плюнуть.

— Господин министр, — проговорил великан, — прежде чем вы приступите к пытке, я, если позволите, предложил бы следующее…

— Говорите, преподобный отец; я весь внимание.

— Эта женщина, она итальянка?

— Да.

— Значит, как и всякая добропорядочная итальянка, в глубине души она должна быть крайне религиозна, и я сильно удивлюсь, если мне не удастся ее образумить; позвольте мне переговорить с ней перед пыткой, ваше превосходительство. В тюремной часовне я переоблачусь в епитрахиль и стихарь, мой послушник возьмет крест, и, читая скорбные псалмы, «Miserere» и «De Profundis», мы направимся к ее камере. Это должно подействовать.

— А что, неплохая идея!

— Думаю, когда она увидит крест, ее христианское сознание прояснится.

— Очень на это надеюсь. Что ж, преподобный отец, образумьте ее — и можете рассчитывать на королевскую милость.

— Все — ради Бога нашего, Иисуса Христа и папы, его представителя на Земле, ваше превосходительство, ничего — для людей. Я служу королю лишь потому, что он есть друг Господа нашего, и вся его власть — от Бога. Вот чем руководствуемся все мы, бедные капуцины. Не так ли, Теодоро?

Паоло поклонился.

— Да, батюшка, мы преданы королю, и не только потому, что в престоле церковь видит свою опору, но и потому, что, как сказал святой Павел, Omnis auctoritas a Deo[192].

— A Deo! — отважно повторил Вендрамин. — Правильно говоришь, сын мой.

И, цинично возвращаясь к делам мирским, никогда не забывавший об интересах крестного, Вендрамин с невозмутимым апломбом промолвил:

— Пусть мы, ваше превосходительство, и далеки от мира сего, пусть многие и награждают нас за это презрением, все же мы тоже должны жить, — так нам велит Господь. Но стены нашего монастыря вот-вот развалятся, касса его пуста, мы бедны, как праведник Иов или как Вечный жид. В день, милостью людской, мы имеем не больше пяти су пожертвований, да и эти пять су наши нищие братья приносят в монастырь отнюдь не каждый вечер, так что, если его величество король…

Луиджи улыбнулся.

— Я понял вас, преподобный отец, и поговорю с королем.

Вендрамин рассыпался в благодарностях.

— Следуй за мной, сын мой, — сказал он наконец послушнику и направился к часовне. — Когда-то, давным-давно, ему уже приходилось являться в тюрьму для служения погребальной мессы.

К счастью для Вендрамина, память его не подвела.

В часовне, оставшись наедине с Паоло, он окинул юношу торжествующим взглядом.

— Мы увидим ее! — воскликнул Корсар. — И все — благодаря тебе! Не знай я, что за нами наблюдают, я бы бросился тебе на шею, дружище!

— Значит, ты больше не будешь называть меня тупицей? — горделиво промолвил Вендрамин.

— Нет.

— И отныне будешь считать меня умным?

— Да.

— И всем об этом расскажешь?

— Залезу на крышу и прокричу на весь город.

— Отлично. А то, знаешь ли, тот факт, что все полагают меня тупым великаном, слегка меня задевал. Но довольно об этом; нужно идти… «Miserere» помнишь?

— Нет.

— Тогда возьми бревиарий.

И, облаченные в священнические одежды, с крестом в правой руке и бревиарием — в левой, они двинулись в путь.

Зычным голосом, пусть и гнусавя, Вендрамин выкрикивал первую строфу псалма, на что Паоло, голосом тонким и нежным, отвечал стихом следующим; послушать их, так можно было подумать, что то церковная змея шипит под аккомпанемент кларнета.

Так и шли они по коридорам вслед за показывавшим путь тюремщиком; позади держался Луиджи.

Наконец смотритель остановился перед одной из камер, побренчав ключами, открыл дверь и отступил в сторону, освобождая проход.

Испуганная, маркиза резко вскочила на ноги…

Увидев священника и послушника, молодая женщина жалобно вскрикнула, но почти тотчас же взяла себя в руки, — столь дорогие ей черты Паоло она еще не забыла.

— На колени, грешница! — прогундосил Вендрамин, сопроводив свои слова повелительным жестом.

Маркиза бухнулась на пол.

Теперь, когда она знала, что имеет дело с Паоло, Луиза решила, что должна повиноваться с полуслова и делать все, что от нее потребуют.

Вендрамин благословил ее.

Маркиза перекрестилась.

Повернувшись, великан сказал тюремщику:

— Выйдите и закройте за собой дверь! Милость Божья пролилась на эту мятежную душу, и теперь мне нужно исповедовать грешницу.

Смотритель ретировался.

В коридоре, за дверью, он наткнулся на Луиджи.

— Ах, ваше превосходительство, этот святой человек воистину умеет влиять на грешников! Эта гордячка-маркиза упала на колени при одном лишь его виде!

Луиджи довольно потер руки.

— Похоже, — сказал он себе, — вскоре мы все узнаем. Удивительный человек, этот капуцин!

И он удалился, напевая себе под нос песенку, звучавшую в Неаполе еще до революции восемьдесят девятого года, во время которой она и стала популярной во Франции.

— Отец-капуцин, исповедайте мою женушку… Как следует исповедуйте, отец-капуцин.

Но за закрытой дверью разыгрывалась уже иная сцена; поднявшись на ноги, маркиза бросилась в объятия Паоло.

Они обменялись долгим поцелуем…

— Не обращайте на меня внимания, — сказал Вендрамин, отворачиваясь к зарешеченному окну.

Влюбленные — люди непредсказуемые.

Безусловно, то было не самое подходящее для ласк и нежностей время.

Неважно!

Они целовались, и целовались долго.

Так долго, что Вендрамин, о существовании которого Корсар и маркиза совершенно забыли, видя, что так называемая исповедь длится уже намного больше обычного, громко кашлянул.

Ноль внимания.

Тогда он кашлянул так, что задрожали стены, — лишь это смогло заставить влюбленных оторваться друг от друга.

Паоло понял, что пришло время прощаться; подарив маркизе последний, страстный поцелуй, он прошептал взволнованно:

— Дорогая Луиза, я сделал все, что смог, для того чтобы избавить тебя от мучений, но здесь министр полиции, и я боюсь, что его присутствие может заставить палача и судью отказаться от своих намерений.

— Я буду мужественной, — заверила его маркиза. — Сегодня они меня не убьют, а завтра ты меня спасешь. Страдания — это ерунда…

— Бедняжка! — прошептал Паоло.

— Не нужно так меня жалеть! Разве не провела я восхитительный час в твоих объятьях?

— Да, но за раем последует ад.

В этот момент Вендрамин пророкотал:

— Дитя мое, вы должны во всем признаться.

— Отец мой, — отвечала маркиза, подыгрывая великану, — что касалось меня, я вам все рассказала…

— Но ваши сообщники…

— О них, батюшка, я намерена молчать.

Вся эта комедия, как вы, уважаемый читатель, уже поняли, предназначалась для подошедшего и подслушивавшего у дверей тюремщика.

— Несчастная, вы образумились лишь наполовину; вы должны все, слышите, все мне рассказать. Говорите же!

— Никогда, отец мой, никогда!

— Я откажу вам в отпущении грехов!

— Тем хуже, отец мой.

— Несчастная! Я вас проклинаю.

— Меня благословит Господь.

— Гнусное создание! Я отлучаю вас от церкви!

— Оставьте меня! — вскричала маркиза, симулируя гнев. — Уходите! Вы плохой священник. Вы хотели исповедовать меня лишь для того, чтобы передать рассказанное мной полиции; но я буду нема как рыба.

— Пытка развяжет тебе язык, несчастная. — Вендрамин постучал в дверь: — Откройте!

Все слышавший тюремщик откликнулся на его зов тотчас же.

Выходя из камеры, Вендрамин театральным жестом вытянул руку вперед и промолвил:

— Этим вечером муки настигнут тебя на Земле, но, по сравнению с теми, что ждут тебя в аду, они покажутсятебе сущим пустяком, безбожница!

Смотритель закрыл дверь.

Прибежал Луиджи:

— Ну что? — вопросил он.

— Она не пожелала выдать имен сообщников, — отвечал Вендрамин с унылым видом.

В качестве признательности за такое участие Луиджи сказал сердечно:

— Я знаю, преподобный отец, вы сделали все, что было в ваших силах, и королю об этом будет доложено; можете рассчитывать на его признательность. Но я вынужден вас покинуть; меня ждет палач.

Он удалился.

Паоло сказал Вендрамину:

— Было бы неплохо перекинуться парой слов с палачом и судьей, но…

— Это легко устроить, — перебил его великан.

— …но не думаю, что нам следует это делать. Если, ввиду присутствия министра, они решатся вести допрос по всем правилам, то, когда мы заговорим с ними, они не преминут возможностью донести на нас в надежде спасти, один — дочь, другой — свои деньги.

— Ты прав. Оставим все как есть.

Паоло окликнул проходившего мимо тюремщика.

— Друг мой, — сказал он, — мы с батюшкой хотим попросить вас о небольшой услуге.

— Чем могу быть полезен, преподобные?

— Мы никогда не видели, как проходят пытки; по правилам мы не можем присутствовать на этой церемонии. Любопытное зрелище, должно быть?

— Да, весьма занимательное, — отвечал тюремщик. — И ваше желание его лицезреть представляется мне вполне естественным; с удовольствием его удовлетворю, если пообещаете, что будете вести себя тихо.

— О чем речь? Как никак, мы ведь капуцины, дружище!

— Что ж, преподобные, будем считать, что мы договорились. Я вас спрячу в соседней комнате, откуда вы все сможете видеть через слуховое окно, но — услуга за услугу: вы прочтете за меня двадцать месс.

— Во имя чего?

Подойдя поближе, тюремщик прошептал:

— Во имя того, чтобы в Неаполе произошел мятеж.

— Мятеж?

— Да. Только не подумайте, что я хочу свержения короля — боже упаси! Франческо мне очень нравится, но мятежи всегда сопровождаются арестами, а это для меня — лишний доход.

— Твоя просьба будет удовлетворена, сын мой.

— В таком случае следуйте за мной! — сказал тюремщик.

И, проведя капуцинов в небольшую камеру, он указал им на слуховое окно.

— Из него, — пояснил смотритель, — отлично просматривается вся комната — сейчас, как вы можете видеть, света в ней нет, — в которой вскоре начнется допрос. Если вы понадобитесь, я за вами приду.

— Хорошо, сын мой, — сказал Вендрамин. — Обещаю тебе лично прочесть те мессы, которые ты просил.

— Только не забудьте, преподобный отец, что чем более ревностно вы подойдете к их служению, тем больше казней мы здесь проведем, а казни, в свою очередь, принесут доход и вам тоже, так как на каждую из них вы присылаете капуцина, который сопровождает обвиняемого к эшафоту.

— Здраво мыслишь, сын мой; можешь рассчитывать на самые серьезные мессы.

— Вот ведь мерзавец! — сказал Вендрамин, когда тюремщик удалился. — Еще немного — и я бы его удавил!

Паоло улыбнулся.

— Бедняга лишь делает свою работу. — И он грустно добавил: — Сейчас посмотрим, как палач и судья будут выполнять свою.

Они замерли в ожидании.

Вскоре в комнате для допросов в соответствии с традициями того времени зажгли факелы, и появились палач с помощником. И тот, и другой выглядели весьма взволнованными и были смертельно бледны.

Прильнув к окошку, Паоло наблюдал за тем, как они принялись дрожащими руками подгонять доски и проверять ход винтов.

Было нечто зловещее в этих приготовлениях, и Вендрамин прошептал:

— Настроены решительно, судя по их виду. Похоже, маркизе не избежать жестоких страданий.

Вошел судья и шепотом о чем-то спросил палача; оба они выглядели крайне озабоченными.

Паоло почувствовал, как сжимается его сердце.

— Вероятно, — прошептал он, — у них был уговор пощадить маркизу, но теперь, прознав про приход Луиджи, они решили отказаться от своих планов, о чем и предупреждают друг друга.

Послышался шум, и дверь комнаты открылась.

Появился Луиджи.

— Добрый вечер, господа, — проговорил министр.

Протянув руку судье, который поспешил ее пожать, он покровительственным жестом приветствовал палача.

— Намедни, друг, — сказал он, — сама мысль об участии в подобного рода допросах вызывала у тебя отвращение…

— Ваше превосходительство, — отвечал палач, — закон…

— Закон — это король! Если его величество чего-то требует, нужно подчиняться.

— Что я и вынужден сделать, — смиренно промолвил заплечных дел мастер, — пусть и знаю, что буду всегда мучиться угрызениями совести.

— Надеюсь, они не помешают вам подойти к исполнению ваших обязанностей со всей ответственностью, — сухо заметил министр. — Ведь вам же дорога ваша голова?

— Я сделаю все как следует.

— А я за этим прослежу. Я заранее предупредил вас о своем приходе, поэтому даже не надейтесь меня обмануть. Мне нужен настоящий допрос с пристрастием.

— Таковым он и будет.

Палач выглядел столь сокрушенным и покорным, что Паоло потерял последнюю надежду.

Привели маркизу.

Она вошла в сопровождении двух помощников палача, бледная, но гордая и спокойная.

Каждый занял свое место: маркиза осталась стоять, судья присел за стол рядом с секретарем, Луиджи устроился позади стола, палач направился к подпоркам, помощники заплечных дел мастера расположились по бокам обвиняемой.

Судья обратился к маркизе с обычными в подобных случаях словами.

— Перед вами палач, — сказал он, — все готово к пытке, но, возможно, обвиняемая, вы желаете говорить?

— Нет! — отвечала Луиза.

— Подумайте!

— Я все для себя уже решила. Вы не дождетесь от меня ни слова.

— Палач, — промолвил судья, — приступайте к работе!

Помощники заплечных дел мастера сопроводили молодую женщину к орудию пытки и помогли ей улечься на брусья; Паоло отметил про себя их крайнее беспокойство.

Заметив, что они украдкой обмениваются испуганными взглядами, палач резко бросил:

— Возьмите себя в руки! Ни вы, ни я не несем ответственности за то, что здесь происходит.

Окрик заплечных дел мастера подействовал: движения молодых людей стали более уверенными, и они перестали переглядываться.

Луиджи улыбнулся; похоже, к палачу вернулась прежняя твердость.

Он был прав.

Голосом, слегка возбужденным палач, проговорил:

— Что ж, сударыня, ведите себя смирно — и все закончится очень быстро. Протяните ноги.

Маркиза свернулась клубком.

Видя ее нежелание подчиняться его указаниям, палач приказал помощникам:

— Поместите ее ноги в сапоги и держите их покрепче.

Помощники принудили маркизу просунуть ноги в орудие пытки, и Паоло увидел их, босые и совсем белые.

Палач резко завинтил болт и сказал:

— Жертва обездвижена, господа. Жду ваших распоряжений.

Было нечто странное в том, как говорил этот человек; к палачу, казалось, вернулись те инстинкты жестокости, что были присущи мучителям Средневековья.

— За свою трусливую услужливость, — прошептал Паоло, — ты заплатишь честью своей дочери; горе ей, горе всем твоим родным и близким!

Судья поднялся на ноги.

— Обвиняемая, — спросил он, — вы будете говорить?

— Нет! — отвечала молодая женщина.

— Приступайте, — приказал судья.

Заскрипели болты.

Паоло увидел, как ноги молодой женщины набухли и кожа на них лопнула под давлением; маркиза пронзительно закричала и забилась в агонии.

Вынужденные применить силу, помощники палача прижали ее к доскам.

— Говорите! — потребовал судья.

— Никогда! — воскликнула Луиза.

— Еще один оборот!

Палач повиновался.

Паоло, сжав руки в кулаки, через стену грозил палачу, судье, Луиджи, помощникам заплечных дел мастера. Вендрамин благоразумно прикрыл рот друга рукой и, сдерживая его, прошептал на ухо:

— Успокойся. Мы с этим ничего не можем поделать.

Корсару с трудом удалось взять себя в руки.

Как только самообладание вернулось к Паоло, Вендрамин ослабил хватку.

— Подумать только! — прошептал Корсар. — Чтобы столько наших усилий окончилось ничем!.. Видеть ее здесь, в их руках… смотреть на нее, будучи не в силах прийти ей на помощь… Как это горестно!..

В этот момент судья скомандовал:

— Еще один оборот!

Застонали винты.

Молодая женщина затрепетала, так как из всех пор ее истерзанной плоти потекла кровь.

— Говорите! Говорите! — убеждал ее судья.

— Никогда! — решительно выкрикнула маркиза.

Подошел Луиджи.

— Еще один оборот! — сказал он.

— Больше ей не выдержать, — заметил палач.

— Давайте!

Вновь заскрипели болты, и молодая женщина потеряла сознание.

— Дайте ей понюхать соли, — невозмутимо промолвил Луиджи.

Палач обрызгал лицо маркизы нашатырным спиртом, и она тотчас же пришла в себя, но первыми ее словами были слова протеста.

— Режьте, рубите! — воскликнула она. — Можете даже истолочь меня в ступе — я не скажу ни слова.

Мельком взглянув на ноги маркизы, Луиджи понял всю бесполезность своих усилий и смирился с тем, что ничего узнать ему не удастся.

Покидая тюрьму, он подозвал к себе отца-капуцина.

— Она не сказала ни слова, преподобный отец, — заявил он. — Пойдемте со мной.

— Может, мне стоить еще раз переговорить с этой женщиной.

— Бесполезно! Пойдемте!

— Куда?

— К королю.

Слова эти слышал и Паоло. Опасаясь ловушки, и так как необходимо было любой ценой спасать маркизу — час ее казни, судя по всему, был уже близок, — Корсар выскользнул за дверь тюрьмы никем не замеченным.

Кроме того, Паоло переполняла жажда мести.

Глава XIII, в которой пытка оказалась не такой жестокой, какой представлялась

Когда Луиджи удалился, судья, палач и его помощники переглянулись, и их лица озарились улыбками.

Даже секретарь суда, персонаж доселе неподвижный и молчаливый, выглядел донельзя довольным и то и дело потирал руки.

— Сударыня, — тихо проговорил палач, — вы дешево отделались, и мы тоже.

— Спасибо, тысячу раз спасибо! — сказала маркиза.

И, приподнявшись, она со страхом посмотрела на стянутые сапогом ноги, побледнела и спросила у палача:

— Как! Если бы не эта хитрость, то мои бы тоже выглядели сейчас вот так?

— Увы, да, сударыня!

— Он ничего не заметил?

— К счастью.

И палач, приподняв осторожно юбки молодой женщины, вытащил из-под них отрезанные по пояс ноги.

Маркиза в ужасе отпрянула.

— Подумать только! И эта мерзость лежала рядом со мной на протяжении всей пытки?

— Так ли это страшно, по сравнению с тем, что вам угрожало? — философски заметил судья и живо добавил: — Но как ваш отважный покровитель узнает о том, что мы вас пощадили?

— Понятия не имею. Но будьте уверены, ему сообщат.

— Но это крайне важно! — промолвил судья. — Мне нужны мои деньги! Ах, сударыня, ваши друзья обобрали меня до нитки! Знали бы вы, как я испугался, когда узнал, что сам министр будет присутствовать при пытке. Я уж было подумал, что все пропало, но, к счастью, господину заплечных дел мастеру пришла в голову великолепная идея — раздобыть тело недавно захороненной девушки и организовать эту комедию.

— Это было не так-то просто, — заметил палач. — Мне пришлось изрядно поломать голову над тем, как установить на эту платформу ящик побольше. До самой последней секунды я опасался, как бы шарниры не заело. Если бы у министра возникло хоть малейшее сомнение, что что-то не так, нам пришла бы крышка.

— Говорите тише! — прошептал судья. — Не хватает еще, чтобы нас услышал тюремщик.

Весь этот разговор проходил на полутонах, но судья дрожал, как перышко.

— Давайте-ка потихоньку расходиться, — сказал он и добавил: — Только бы карбонарии сдержали слово!

— Сдержат, не сомневайтесь: за это я отвечаю, — пообещала маркиза.

— Сударыня, — произнес палач, — нам придется перевязать вам ноги, для проформы. Денька два-три оставайтесь неподвижной и почаще жалуйтесь на боли!

— Не беспокойтесь. Что-что — а уж боль я разыграть сумею!

Палач и его помощники пропитали маслом бинты и обернули ими ноги молодой женщины, после чего позвонили в колокольчик.

Появился тюремный смотритель.

— Перевезите эту женщину в ее камеру, — сказал палач, — и не снимайте бинты, которыми покрыты ее раны; через три дня она будет в полном порядке.

— Так быстро? — удивился тюремщик.

Палач смерил человека пренебрежительным взглядом.

— Да, — сказал он. — Так быстро — семейная тайна!

— Если мне доведется когда-нибудь пораниться…

— Неужто, негодяй, ты думаешь, что на тебя я стану тратить бальзам, который стоит целого состояния, и изготовление которого требует стольких хлопот?

Тюремщик потупил глаза — палача он боялся.

Когда женщину увезли, палач откинул плащ, которым были прикрыты отрезанные конечности, при помощи подмастерьев открыл ящик, выдолбленный в орудии пытки, и спрятал в нем увечные части тела, затем, повернувшись к своим людям, сказал:

— Оставим их здесь. Конечно, потом, когда пойдет разложение, тюремщик их обнаружит и поймет, как мы их использовали…

— Луиджи придет в ярость, — добавил первый помощник, — но нас к тому времени уже и след простынет.

И они удалились.

Глава XIV. Ноэми и дочь палача

Паоло тем временем спешил на судно.

По пути он избавился от сутаны, которую сунул подмышку.

Поднявшись на борт, он попросил вахтенного разыскать Людовика, но последнего на корабле не оказалось.

И тогда Паоло заметил судового хирурга.

Читатель, конечно же, помнит, как некий симпатичный еврейский юноша пытался во что бы то ни стало попасть на борт «Корсара» и отличился ампутацией ноги усыпленного при помощи эфира несчастного ягненка.

С тех пор он заслужил уважение Паоло, откликнувшегося на просьбу Людовика принять молодого ученого за офицерский стол. Проникнувшись к юному врачу глубокой симпатией, Корсар относился к пареньку как к другу, чему тот, похоже, был очень рад.

Звали его, как мы помним, Рут, что напоминало о библейской Руфи. Паоло взбрело в голову обращаться к нему «Ноэми» — в память о бывшей возлюбленной-еврейке.

— Подойди-ка, доктор, — сказал Корсар. — Мне нужно с тобой переговорить.

Юноша подбежал к капитану, и Паоло провел его в свою каюту.

— Друг мой, — проговорил он, — я хочу, чтобы ты оказал мне большую услугу.

Как это принято в арабском мире, на борту «Корсара» все обращались друг у другу на «ты».

— Ты молод! — сказал Паоло.

— Как и ты.

— И, судя по глазам, в которых пылает огонь, должен быть охоч до женщин.

— Возможно, — промолвил доктор.

— Что скажешь, если я сейчас же предложу тебе красивую девушку?

— Но почему я? Почему бы тебе самому?..

— Потому что у меня сейчас голова забита совсем иным, — отвечал Паоло и объяснил ситуацию.

Доктор улыбнулся.

— Что ж, за этим дело не станет! Если это та красотка, которую вы привезли сюда, то подобная работенка будет мне только в радость, и мне останется только поблагодарить тебя.

— Ну тогда давай, действуй!

Юноша удалился.

А Паоло отправился к Кармен; к его приходу та едва успела вернуться из театра.

Увидев Корсара, молодая женщина бросилась ему на шею.

— Дай я тебя поцелую! — воскликнула она.

— Ах, оставь, — сказал Паоло, — мне сейчас не до этого.

— Что случилось?

— У нас ничего не вышло.

— Ты о чем это?

— О пытке.

— На этот счет можешь не беспокоиться.

И Кармен вытащила из корсажа письмо.

— Вот, прочти, — сказала она. — Эта записка от Луизы, которую мне передал сегодня генерал, — у него, как ты знаешь, есть возможность общаться с ней в тюрьме. Будучи армейским инспектором, он делает вид, что проверяет установленные там посты и следит за солдатской дисциплиной, поэтому в тюрьме, вроде как с обходами, он бывает почти ежедневно и, под предлогом осмотра установленных на окнах решеток, приказывает открывать камеры. Пока он там копается, маркизе удается незаметно передавать ему письма. Это, как я уже сказала, я получила сегодня. Прочти.

Немало озадаченный, Паоло прочитал следующее:

«Дорогой друг П.

Огромное тебе спасибо, целую тысячи миллионов раз.

Благодаря хитрости палача и этим ногам, которые заменили мои, я совсем не пострадала.

Крепко тебя обнимаю и очень тебе признательна за все, что ты для меня делаешь.

Тебе, К., — моя любовь и нежность.

Ваша Луиза».

Имен, не желая компрометировать друзей, маркиза не указала.

Паоло побледнел.

— Дурак! — воскликнул он.

— Что-то не так? — спросила Кармен.

— Дочь палача.

— Что с ней?

— Обесчещена, и все — по моей глупости… Я-то думал…

И он побежал обратно, на корабль.

По палубе, как и часом ранее, прогуливался доктор.

— Где она? — подскочил к нему Паоло.

— Кто?

— Она…

— А, эта малышка?

— Да говори же!

И, вцепившись юноше в плечи, Паоло как следует его встряхнул.

— Ее уже увезли.

— Опороченную! О боже!

— Ты ведь сам приказал…

Доктор улыбнулся.

— Избавь меня от своих шуточек…

— Но…

— Если бы ты знал… Маркиза цела и невредима; ее не пытали.

— Но ты ведь сам сказал…

— И теперь взамен бедный отец получит свою дочь униженной и опозоренной.

И он резко бросил:

— Давно ее увезли?

— Нет. Но ты их уже не настигнешь. По возвращении на корабль Людовик приказал связать ее по рукам и ногам, заткнул ей рот кляпом, завязал глаза, и ее доставили на берег, где уже ждала двуколка. В данный момент два резвых скакуна во весь опор мчат к ее дому.

Паоло бросился к сходням.

— Возьми меня с собой! — сказал доктор. — Ты ведь к ней направляешься?

— Да.

— Представишь меня ее отцу, скажешь, что я готов на ней жениться.

— Она любит другого.

— Неважно!

— По крайней мере, она сможет дать ребенку мое имя! Свадьбу сыграем на еврейский манер; наш закон разрешает разводы, и мы сможем развестись уже на следующий день после свадьбы. У того парня будет возможность жениться на вдове или на женщине, освобожденной разводом от клятв, данных ей мужу.

— Пойдем, — сказал Паоло.

И они поспешно сбежали на берег.

Глава XV. Секретарь суда и его жена

Секретарь уголовного суда был неприметным человеком бесцветной наружности, но в глубине души пожираемый тщеславием.

Он жаждал преуспеть в жизни.

Выйдя из камеры пыток, он направился домой, где его ждала жена.

— Ну что? — бросила та, не успел супруг переступить порога.

То была настоящая матрона, крупная, энергичная женщина, отнюдь не обладавшая теми добродетелями, что так присущи жительницам Рима.

— Она заговорила? — продолжала она.

То была женщина любопытная.

— Нет! — промолвил муж.

— Как-то странновато ты выглядишь!

Он посмотрел на жену.

Глядя ему прямо в глаза, та сказала:

— Похоже, ты что-то от меня скрываешь; говори, или я сама отгадаю.

— О, да никогда в жизни!

— Это еще почему?

— Даю тебе тысячу попыток.

— Если это так трудно, то и пытаться не буду.

Секретарь колебался; он и хотел сказать, и не осмеливался.

— Я что, плохой советчик? — спросила бой-баба, подбоченившись.

— Да нет же. Просто, дорогая, дело касается вещей, столь серьезных, что я не могу тебе их доверить.

В сущности, он догадывался, что эти его слова лишь разожгут ее любопытство; то был маневр труса, который хочет придать себе мужества и поставить себя перед необходимостью все выложить.

Естественно, она не оставила его в покое.

— Да говори же наконец! — воскликнула она и ударила его в бок так сильно, что он тотчас же во всем сознался.

— И что обещал тебе судья за молчание? — поинтересовалась мегера.

— Ничего.

— Как всегда. Да ты просто глупец!

— Вовсе нет; я намерен донести на Рондини.

— Беги сейчас же. Луиджи, должно быть, еще не ложился.

— Но я отнюдь не с ним собираюсь переговорить.

— Но тогда с кем же?

— С королем.

— Как! И ты осмелишься?..

— Если я и выгляжу таким нерешительным, дорогая, — заявил секретарь, расправив плечи, — то лишь потому, что все свое мужество берегу для великих свершений!

— О, любимый! — воскликнула она и нежно его поцеловала. — Завтра же попросишь об аудиенции и заложишь основы нашего благосостояния; не сомневаюсь, король осыплет нас почестями.

— Завтра будет слишком поздно. Король должен с нетерпением ожидать результатов допроса; уверен, он еще бодрствует. Я отправлюсь во дворец сейчас же.

— Иди, дорогой.

И она наградила его вторым, еще более нежным, поцелуем.

Надев пальто, он выскочил на улицу.

Глава XVI. Вендрамин и его виноградник

Луиджи привел Вендрамина к королю из корыстных побуждений.

Прежде всего, он хотел показать Его Величеству, что, если он и не добился подвижек в деле маркизы, другие и вовсе провалились; ему нужен был надежный свидетель.

По дороге он сказал Вендрамину:

— Преподобный отец, давайте договоримся. Я представлю вас Его Величеству как одного из тех, кому не удалось сломить волю этой мятежницы даже на допросе с пристрастием. Скажете королю, что она была непреклонна и тверда; объясните, что она безбожница, фанатичка, ужасная в своих порывах, что это не женщина, а фурия. Король будет вам признателен за ваши усилия и поймет, что моей вины в том, что ничего не удалось узнать, нет. Предлогом для вашего визита станет ходатайство, адресованное вами королю, в котором вы вроде как просите его позволить вам лично сопровождать эту женщину на эшафот в надежде все же сломить ее сопротивление в предсмертные минуты.

— Хорошо! — промолвил Вендрамин.

И, будучи парнем, не боявшимся ни Бога, ни дьявола, он подготовился к этому разговору со спокойствием и решительностью, задумав провернуть небольшое дельце.

Роль, которую ему приходилось играть, забавляла Вендрамина.

— Если мне удастся выпросить у короля какую-нибудь милость для моего крестного, — сказал он себе, — завтра, когда я вернусь в монастырь, последний будет приятно удивлен!

Во дворец он вошел с улыбкой на устах.

Луиджи там уже ждали.

— Ну что? — спросил король, увидев своего министра.

— К сожалению, сир, у нас ничего не вышло, — отвечал тот. — Но не вся еще надежда потеряна. Преподобный отец-капуцин, который явился сюда со мной, просит вас, несмотря на ужасную энергию этой женщины, позволить ему сопровождать ее на эшафот. Он полагает, что перед лицом смерти эта несчастная все же раскается в своих грехах.

— Как? — воскликнул король. — Она так и заговорила?

— Нет, сир. Даже несмотря на то, что палач применил по отношению к ней самую жесточайшую пытку.

— И как она держалась?

— Как одержимая дьяволом.

— Сир, — позволил себе вступить в разговор Вендрамин, — перед допросом я пожелал переговорить с этой революционеркой.

— Вы ее видели, преподобный отец?

— Да, сир. И должен вам сказать, она порочна как сам грех. Она даже не захотела меня выслушать.

— Пусть об этом узнает народ! — промолвил король. — Это настроит его против либералов.

— Завтра я расскажу обо всем лаццарони и портовым рыбакам.

— Спасибо, преподобный отец. И вообще, сир, эту женщину следовало бы четвертовать. Она изрыгала столь неслыханные проклятия против Бога и вас, что я не удивлюсь, если мы действительно имеем дело с бесноватой.

— То есть, вы полагаете, она в какой-то степени безумна?

— Именно так, Ваше Величество.

— Вижу, преподобный отец, вы преданный слуга короля. Что я могу для вас сделать?

— Сир, мы — люди бедные. Мой монастырь вот-вот развалится.

— Я прикажу его отремонтировать.

— И потом, рядом с нами, на склоне Везувия, есть небольшой виноградник — о, сир, сущий пустяк! — так, пара кустиков.

— Знаю-знаю. Который принадлежит мне.

— Да, сир.

— И дает вашему монастырю вина на год, преподобный отец.

— Стакан-другой в день, сир.

— Забирайте его.

— Премного вам благодарен, сир.

И капуцин отвесил королю глубокий поклон.

— Луиджи, — спросил Франческо, — когда мы собираемся казнить эту мерзавку?

— В течение недели, сир.

— Пусть для меня приготовят окно на площади, где пройдет казнь.

— Хорошо, сир.

На лице короля отразилась задумчивость.

— А что у нас с поджигателями? — поинтересовался он.

О поджигателях Луиджи не знал абсолютно ничего; ни одного из них полиции так и не удалось поймать.

Но королевский министр не может хранить молчание перед Его Величеством, и Луиджи выдумал басню.

— Сир, — сказал он, — там действовала шайка знаменитого разбойника Дионисио. Она хотела ограбить дом судьи Рондини, который, как известно, очень богат.

— Это доказано?

— Да, сир.

— Хорошо. Пусть уж лучше это, чем мятеж.

Заметив, что преподобный отец все еще находится в зале, король промолвил:

— Отец мой, вы можете идти; еще раз примите мои благодарности.

— Сир, — произнес Вендрамин с апломбом, — Ваше Величество забыли про дарственную.

— Но я же подарил вам этот виноградник!

— Только на словах, Ваше Величество. Ничто не засвидетельствует эту милость управляющему вашими землями, когда я явлюсь к нему завтра.

— Ах, преподобный отец, вы так торопитесь!

— Лишь для того, Ваше Величество, чтобы избавить вас от необходимости возвращаться к этому делу. Одно лишь ваше слово сегодня — и все будет кончено; вы никогда больше не услышите об этом винограднике, тогда как…

— Понимаю, — проговорил король.

Написав приказ, он поставил под ним свою подпись, приложил печать и передал документ Вендрамину.

В этот момент в дверь тихонько постучался привратник:

— Секретарь главного судьи просит короля немедленно его принять.

Король и Луиджи обменялись недоуменными взглядами.

Глава XVII. Под люстрой

Полагая, что речь идет о подписании некого процессуального документа, принять секретаря суда король не спешил.

Даже Луиджи не придал приходу помощника судьи особого значения.

Чувства же секретаря пребывали в полном смятении — не каждый день доводится встречаться с коронованной особой.

Секретарь судя никогда не говорил ни с Франческо, ни с каким-либо другим королем; стоило ему подумать о том, что вскоре придется предстать перед его величеством, — и сердце его начинало стучать не хуже молота; кроме того, он испытывал вполне объяснимое беспокойство.

Как воспримут во дворце донос, столь серьезный и компрометирующий?

Примет ли его сам король, или ему удастся переговорить лишь с каким-нибудь придворным честолюбцем, который пожелает использовать столь ценную информацию в собственных корыстных целях?

Такие мысли крутились у него в голове, когда он заметил вышедшего в прихожую метра Вендрамина, который, не без тревоги, спрашивал себя, что делает во дворце этот встречавшийся ему в тюрьме малый.

— А, синьор секретарь суда, — сказал он, — как приятно вновь вас видеть!

Секретарь узнал капуцина, или, по крайней мере, решил, что узнал, но слова не шли ему на язык.

Совершенно ошеломленный, с открытым ртом, он смотрел на монаха и не знал, что сказать; увидеть священника во дворце он явно не ожидал.

— Уж не привел ли вас сюда, случаем, тот же повод, что и меня? — тонко спросил Вендрамин.

Секретарь задумался.

«А вдруг ему стало известно то же, что и мне, и он опередил меня в моих намерениях?»

Он слегка побледнел.

— А по какой причине здесь вы, преподобный отец? — спросил он. — Просветите меня. Если окажется, что мы здесь по одному и тому же делу, я вам это скажу.

— Гм, — пробормотал Вендрамин. — Дело серьезное, и я не думаю, что вправе посвящать вас в него.

Секретарь вздрогнул.

«Серьезное! — подумал он. — Значит, он обо всем догадался!»

Вендрамин продолжал:

— Тем не менее я могу дать вам небольшую подсказку; это касается маркизы.

— Ах! Боже мой!

— И пытки!

— Дева Мария! И я здесь по той же причине!

— Так вы, приятель, хотели разоблачить весь этот фарс?

— Да, преподобный отец, но вы меня опередили.

Вендрамин осмотрелся кругом; в прихожей никого не было.

Снаружи, за дверью, находились постовой швейцарец и дежурный секретарь.

Прислонившись спиной к стене и навалившись на тяжелую алебарду, швейцарец спал. Что до секретаря, то, развалившись в кресле, он дремал; до Вендрамина доносился его храп, — так обычно храпят люди, пытающиеся справиться с сонливостью.

Решившись, Вендрамин начал копаться в складках своего платья.

Секретарь суда заметил его жест и, не зная как интерпретировать молчание преподобного отца и его поведение, обеспокоенно спросил:

— Что вы задумали?

Рука Вендрамина уже нащупала кинжал, и с видом человека, желающего сделать серьезное признание, он поманил собеседника пальцем.

Секретарь наклонил голову.

— Отойдем в сторонку, — сказал Вендрамин.

И он увлек секретаря под люстру.

То был один из тех осветительных приборов, что весом своим способны раздавить человека; Вендрамин подвел секретаря под острый шпиль, коим оканчивалось эта громадная штуковина из стекла и меди, и промолвил:

— Я хотел вам сказать, что вы глупец.

И, так как секретарь продолжал смотреть на него непонимающими глазами, Вендрамин резко выбросил руку вперед и схватил его за горло.

Писарь не успел даже вскрикнуть.

Взмахнув другой рукой, Вендрамин размозжил голову несчастного доносчика рукоятью кинжала, а затем со всей силы потянул на себя люстру.

Цепи, поддерживавшие светильник, не выдержали, и вся эта груда гирлянд, стекла, металла и свечей с оглушительным грохотом рухнула на паркет.

Вендрамин выгнул спину дугой, и весь удар пришелся на него.

Но великан был столь силен, что, обрушившись на него, подобная ноша заставила его лишь присесть, и теперь он держал ее на своих плечах.

Рядом, мертвый, лежал секретарь суда, сам же Вендрамин получил лишь незначительные царапины.

Он завопил во все горло, но пользы это не принесло.

Разбуженный грохотом, швейцарец внезапно закричал:

— В ружье!

Похватав алебарды, постовые поспешили на крик.

Вокруг упавшей люстры, как безумный, уже суетился секретарь королевской канцелярии.

Зажав в руке шпагу — он жил в постоянном страхе заговоров, — в прихожую выскочил король; следом, размахивая револьвером, выбежал Луиджи.

Со всех сторон к месту происшествия бежали лакеи и богатые вельможи, субретки и придворные дамы, чиновники и офицеры, даже сама королева, словом — все обитатели дворца.

Тело секретаря суда, легкое, как перышко, подняли и унесли.

Вендрамин издавал стоны, от которых тряслись стены; в прихожей стоял адский шум.

Мгновенно оценив обстановку, король Франческо воскликнул:

— Черт побери! Столько шума из-за такого пустяка!.. Всего-то и случилось, что придавило какого-то секретаря суда! Главное — преподобный отец жив! Случись обратное, я был бы весьма опечален; но эти писаки не стоят того, чтобы весь дворец из-за них стоял на ушах, и даже королева проявляла беспокойство… Расходитесь, господа, идите спать.

И, повернувшись к королеве, он промолвил:

— Спокойной ночи, сударыня.

Король пребывал не в лучшем расположении духа; трусом он не был, но все эти крики немало его перепугали.

Вендрамин продолжал орать во всю глотку.

— Прошу вас, преподобный отец, — сказал Франческо, находя выход своему гневу, — замолчите. От ваших воплей у меня лопаются перепонки.

Но Вендрамин заголосил еще громче — ни один бык никогда так не ревел!

— Трех швейцарцев сюда! — крикнул тогда король.

И этим крепышам из зеленой Гельвеции он приказал:

— Поднимите люстру.

Как ни старались швейцарцы исполнить его указание, все было тщетно.

— Ну же, парни, помогите своим товарищам! — воскликнул король.

Вокруг люстры столпился весь пост.

Но, как часто бывает в подобных случаях, чем больше народу, тем медленнее продвигается дело.

Действовали все эти здоровяки столь несогласованно, что люстра накренялась то влево, то вправо, вследствие чего дворец оглашался все новыми и новыми гневными возгласами Вендрамина.

В какой-то момент острый шпиль люстры ссадил великану кожу на спине, и тот испустил ужасный крик, напоминавший скорее рычание льва.

Швейцарцы в испуге попятились, но Вендрамин, одним усилием своей могучей мускулатуры, приподнял люстру, отшвырнул ее в сторону и, распрямившись, сжал в кулаки руки и обвел окружающих кровожадным взглядом.

— Где, — воскликнул он, — тот мерзавец, что расцарапал мне бок?

Лишь Богу известно, осмелился ли хоть один из швейцарцев ему ответить; пост напоминал в тот момент стадо овец, увидевших перед собой разъяренного нубийского льва.

Да что швейцарцы — даже король пришел в замешательство!

И было от чего: какой-то монах поднял и, словно перо, отбросил в сторону люстру, которую едва смогли расшатать десять здоровенных швейцарцев!

Франческо не верил своим глазам; Вендрамин же потирал бок.

— Сводники! — рычал он. — Безбожники проклятые! Швейцарские бездельники! Грязные любители молока и пива! Только приблизьтесь еще ко мне — и я вам вот этими вот руками языки повырываю!

И он продемонстрировал постовым свои огромные ручищи.

Король счел за благо вмешаться:

— Сжальтесь, преподобный отец, над моими солдатами; они сделали все, что смогли.

При виде короля Вендрамин, который на секунду забыл, где он находится, мгновенно взял себя в руки и сделался смиренным и тихим, аки агнец.

— Ах, сир, — промолвил он. — Какое потрясение! Ваше величество должны понять мои эмоции; я чуть не умер от страха. Эта люстра могла меня раздавить.

— О, такое вряд ли возможно, преподобный отец! Какая люстра на вас ни упади, вы отделаетесь лишь несколькими синяками, в то время как если на люстру упадете вы, она, вероятно, превратится в лепешку!

Немного смутившись, Вендрамин решил прикинуться обессилевшим.

— Чувствую, мне вот-вот откажут ноги, — пробормотал он. — Если позволите, Ваше Величество, я присяду, пока не упал в обморок.

Король посмотрел на монаха с сочувствием.

— Кресло преподобному отцу! — воскликнул он.

Вендрамин, с видом человека, изнемогающего от усталости, опустился на сиденье, но ножки кресла надломились, и мнимый преподобный отец растянулся на паркете посреди груды обломков.

Падение его было встречено всеобщим хохотом.

Вскочив на ноги, Вендрамин обвел швейцарцев полным презрения взглядом, что лишь удвоило веселье, и с достоинством промолвил:

— Сир! Раз уж даже в вашем августейшем присутствии эти люди позволяют себе смеяться над моим платьем капуцина, над моими несчастьями или даже самим Господом нашим в моем лице, я покину ваш дом, как пророк, стряхнув на пороге грязь со своих сандалий и пыль со своих одежд!

Эти слова вызвали новый приступ смеха — громче всех смеялся король, — но Вендрамин, который в бороду смеялся еще больше, чем все остальные вместе взятые, нашел достойный способ отомстить.

Обернувшись, он вытянул вперед правую руку и сказал:

— Benedictat vos Deus![193]

Тем самым он, по примеру достопочтенного прелата Буало, заставил всех склонить перед ним головы, после чего с величественным видом удалился.

Король хохотал до упаду.

Что до Луиджи, то и ему вся эта сцена показалась столь потешной, что он даже забыл осмотреть рану секретаря суда.

Тем не менее по истечении какого-то времени он сказал Франческо:

— Сир, этот бедняга секретарь, по всей видимости, приходил с каким-то посланием от судьи; не послать ли мне кого-нибудь к Рондини узнать, чего тот хотел?

Короля занимало совсем иное.

— Перо, чернила, бумагу и печать, — бросил он секретарю.

Он черкнул несколько слов.

— Доставьте это преподобному отцу, в монастырь капуцинов, капитан.

Слова его были обращены к командиру поста.

Повернувшись к Луиджи, король проговорил:

— Как вы уже поняли, я намерен выплатить небольшую компенсацию этому славному монаху, равного которому по силе, вероятно, не сыщешь во всем королевстве, и который так здорово развлек нас сегодня.

— Это преданный слуга, сир.

— Потому я и решил пожаловать этому святому человеку двадцать арпанов лугов для бычков его монастыря; должен же он как-то поддерживать свое крепкое здоровье! Спокойной ночи, господа.

— Простите, сир.

— Вы что-то хотите?

— Но судья, сир…

— Ах, да… Его вдова…

И король выписал ордер на получение денежного пособия для семьи погибшего.

— И вот еще что, сир, — продолжал министр. — Мы так и не узнали, чего хотел этот бедняга писарь.

— Действительно! Пошлите кого-нибудь к судье.

И, похохатывая, король вернулся в свою спальню.

Франческо пребывал в великолепном расположении духа…

Он шепнул пару слов своему камергеру, и часом позже уже знакомая нам герцогиня — та самая, что была без ума от Паоло — вошла через небольшую дверь в комнату, располагавшуюся по соседству со спальней Его Величества.

Знал бы Вендрамин, чем закончится его кровавый фарс!

Глава XVIII. Лошадь и всадник на щите

Великан немедленно побежал к своему крестному и обнаружил того спящим беспробудным сном пьяницы.

Отослав впустившего его в монастырь монаха, Вендрамин потряс преподобного отца как следует.

Вскоре у капуцина наступило пробуждение.

— Не надо, Хуанита, — пробормотал он. — Не тряси меня так.

Вендрамин улыбнулся.

«Похоже, — подумал он, — ее зовут Хуанита, малышку крестного».

Набрав полный жбан воды, он сказал монаху:

— Вот, выпейте.

Жадно схватив кувшин, преподобный отец осушил его одним махом:

— Тьфу! — проговорил он, возвращая кувшин. — До чего ж тошнотворное пойло! Ах, сын мой, какое предательство!

— Давайте-ка приходите в себя, крестный; ситуация серьезная.

Монах протер глаза.

Видя, что разум преподобного еще не совсем прояснился, Вендрамин налил воды в супницу, схватил крестного за затылок и окунул его голову в миску, вследствие чего вода разлилась по всей скатерти.

В таком положении он продержал монаха с полминуты.

То было не совсем почтительно, но практично: этого времени оказалось достаточно для того, чтобы из преподобного отца вышел весь хмель.

Когда Вендрамин наконец отпустил крестного, тот схватил за горлышко огромную бутыль и с вполне объяснимой яростью начал ею размахивать; но он так дрожал от гнева, что бутыль выскользнула из его пальцев и, со свистом пролетев мимо великана, разбилась о стену.

Вендрамин и бровью не повел: ну, разбилась рядом с его головой бутылка — что с того?

Даже лопнувший мыльный пузырь произвел бы на него большее впечатление!

Уже в следующее мгновение вмиг протрезвевший и успокоившийся монах и его крестник сидели за столом и мирно, словно ничего и не случилось, беседовали.

— Прошу вас, дорогой крестный, — сказал Вендрамин, — выслушайте меня очень серьезно.

— Говори, негодник.

— Пока вы тут дрыхли, как упившаяся вусмерть абруццкая свинья, я спасал вашу честь, крестный.

— О, сын мой, ты меня оскорбляешь!

— Даже и не думал. Ну напились вы, как абруццкая свинья — что с того?

— По правде сказать, это меня нисколько не тревожит.

— Гораздо важнее то, что я выполнил вашу миссию, не так ли?

— Мою миссию! Ах, да!.. Так ты, дитя мое, — воскликнул монах, — присутствовал при допросе этой мятежницы?!

— Да, крестный. И мной остались так довольны, что я добился от короля вот этой дарственной.

Преподобный отец пробежал документ глазами.

— Ах, Господи! О, горячо любимая Дева Мария! Все святые рая, какое счастье! Виноградники, растущие на самом лучшем склоне Везувия, виноградники, которые плачут слезами Господа нашего Иисуса Христа. Дай я тебя обниму.

Вендрамин позволил крестному прижать его к своей груди, а затем продолжал:

— Но зарубите себе на носу: об этом подлоге никто не должен узнать, иначе нам всем придет конец. Сейчас я расскажу вам обо всем, что со мной случилось, чтобы в случае чего вы были в курсе.

И Вендрамин поведал крестному о своих геройствах, разумеется, умолчав о том, что монаха не касалось.

Он уже собирался откланяться, когда прибыл гонец от короля и вручил настоятелю бумагу, удостоверяющую передачу монастырю в вечное пользование восхитительного луга.

Преподобный отец и его крестник получили это послание у ворот; вдали, на горизонте уже занимался день, и лаццарони уже просыпались на ступенях домов, где они спали; все братство капуцинов было уже на ногах.

Со слезами на глазах преподобный отец зачитал монахам королевский указ, и признательные капуцины, не жалея животов своих, тотчас же вознесли бурную хвалу небесам.

Курьер по-прежнему оставался в седле, и Вендрамину пришла в голову блестящая мысль.

— Давайте, крестный, чествовать этого всадника и его лошадь, — предложил он.

В едином порыве капуцины бросились к всаднику; наиболее подвижные схватили лошадь за четыре ноги, подняли в воздух, и сотни оглушительных «ура» и «Да здравствует король!» слились воедино.

— К дворцу! — вскричал Вендрамин, и процессия двинулась в путь.

Посреди нее — белый как мел всадник на лошади, удерживаемой за уздцы; вокруг них — лаццарони, монахи, толпа, поющая «Te Deum»[194].

Впереди — крест, за которым сбегали в часовню; вокруг и позади — хоругви.

Повсюду, где проследовала процессия, — буржуа и их жены в окнах; многие выбегали на улицу и присоединялись к кортежу.

Так дошли до дворца, где в честь Его Величества была исполнена серенада, но серенада странная, спетая одними монахами.

Певчие, которые захватили с собой серпенты, протрубили фанфары — гармоничная прелюдия! — и вся толпа грянула восторженный «Salvum fac regem»[195].

Король еще не ложился; найдя герцогиню чрезвычайно болтливой, он чувствовал себя в настроении говорить о любви, и они ворковали всю ночь.

Он подошел к окну.

При виде Его Величества толпа разразилась еще большими овациями.

Внезапно вперед вышел преподобный отец.

— Сир, — сказал он, — не имея возможности поднять на щитрелигии вашу высокопоставленную персону, я намерен осуществить эту церемонию с лошадью и всадником, которые вас представляют.

Язык у батюшки еще немного заплетался, но говорил он от всего сердца.

— Достань саблю! — сказал он солдату, и тот машинально повиновался.

Монах повернулся к серпентам:

— Играть осанну!

С этими словами он подлез под коня, схватил его за задние ноги и, лишив животное возможности двигаться, поднял его вместе со всадником.

Все четыре копыта лошади оторвались от земли.

Король не мог поверить своим глазам, что до Вендрамина, то он пробормотал:

— Не считая меня, такое вряд ли еще кому под силу.

Он восхищался равному ему по силе.

В этот момент на плечо великана легла чья-то рука, и он обернулся.

То был Паоло.

— Мне нужно, дружище, — сказал Корсар, — чтобы ты переоделся и отнес вот это в тюрьму.

И он передал Вендрамину сверток, в котором лежали веревочная лестница, пила и несколько других предметов.

— Хорошо, — произнес Вендрамин.

— Скажешь маркизе, что ей нужно перепилить оконную решетку.

— Без проблем.

— Это должно быть сделано уже сегодня; я буду у тюрьмы в районе часа ночи. Когда она подаст сигнал, помахав платком, мы подойдем к стене. Пусть привяжет к чему-нибудь лестницу, мы ее натянем, и она спустится. Иди, и удачи.

И Паоло удалился так же незаметно, как пришел.

Очарованный проделкой преподобного отца, король бросал пригоршни экю в толпу, которая кидалась собирать монеты с обычной в таких случаях поспешностью; образовалась порядочная толкотня.

В это время Вендрамин отвел преподобного отца в сторонку и сказал ему:

— Мне нужно вернуться в монастырь.

— Зачем?

— Я хочу все же попытаться наставить эту несчастную узницу на путь исправления, крестный.

— Ах, малыш, если у тебя это получится, король, наверное, пожалует нам целое поле.

— Возможно. Но, когда вернетесь к себе, никуда не выходите; пока я буду в тюрьме, вас нигде не должны видеть.

— Будь спокоен.

Вендрамин зашагал прочь.

— Ты видел, как я поднял лошадь?

— Это было великолепно! Я бы так не смог.

— К этому, дитя мое, меня подтолкнула твоя история с люстрой; я захотел доказать тебе, что твой крестный тоже не лыком шит.

— Да я в этом никогда и не сомневался! — сказал Вендрамин.

И он побежал в монастырь — переодеваться.

Глава XIX. Ноэми

Паоло остановил лошадей в паре сотен метров от красного дома и, бросив карету, оставшийся путь они с доктором проделали пешком.

Окна особняка были ярко освещены, что немало удивило Корсара.

— Не скажешь, что эти люди пребывают в печали, — прошептал он.

— Да уж, — поддержал его Рут и едва заметно улыбнулся.

Паоло прислушался, и северный ветер донес до него радостный шум праздника, рефрены застольных песен, раскаты звонких голосов.

— Черт побери! — воскликнул он. — Или у меня что-то со слухом, или же здесь что-то отмечают.

— Судя по всему, свадьбу.

Действительно: уже в следующее мгновение они отчетливо услышали звуки песни, без которой не обходилось в те годы ни одно свадебное застолье.

Корсар не знал что и делать.

— Должен признаться, дружище, — сказал он доктору, — что я в полной растерянности. Похоже, нам следует вернуться на корабль; этим людям не нужны наши извинения.

— И все же зайдем!

— Может, не стоит? Что-то мне подсказывает, что эта молодая особа повела себя совсем не так, как можно было от нее ожидать в сложившихся обстоятельствах. Вместо того чтобы жаловаться, взывать о мщении, рассказывать о том, что случилось, она, по всей видимости, просто наложила на себя руки. Пощадив маркизу, палач, вероятно, счел, что мы об этом немедленно узнаем и тотчас же в целости и сохранности отпустим его дочь; другого правдоподобного объяснения мне на ум не приходит.

— Как бы то ни было, я уже решил войти и войду, и трус тот, кто за мной не последует.

Озадаченный тем странным тоном, каким это было сказано. Паоло сам позвонил в дверь красного дома; на звук колокольчика ответили два огромных пса.

Вскоре появился слуга, который открыл дверь и поинтересовался у незнакомых ему людей, чего они желают.

— Поговорить с палачом! — сказал Корсар.

— От чьего имени?

— От имени тех, кто пару дней назад оставлял для него некое сообщение.

Лакей колебался.

— Мы спешим, — промолвил Корсар.

— Дело все в том, — отвечал слуга, — что сегодня мой хозяин выдает замуж дочь, и мне не хотелось бы его беспокоить.

Паоло повернулся к Рут.

— Ты слышал, — произнес он по-арабски. — Она выходит замуж!

— Лишний повод войти, — настойчиво произнес доктор и, обращаясь к слуге, добавил: — Если твой хозяин узнает, что ты позволил себе заставить нас ждать, он придет в ярость. Сейчас же доложи ему о нашем приходе.

Проведя посетителей в небольшую, но уютную гостиную, слуга удалился, но отсутствовал недолго.

— Заплечных дел мастер Неаполя к вашим услугам, господа, — заявил он, вернувшись, и настежь распахнул дверь кабинета.

Палач встречал молодых людей стоя; по бокам от него располагались его дочь и зять.

— Добро пожаловать, господа, — молвил он, — и да будет благословенно вдохновение, приведшее вас к нам; по крайней мере, теперь мы можем высказать вам слова благодарности.

Лица палача и новобрачных сияли радостью; молодая женщина подошла к Рут.

— Позвольте мне обнять вас, cara mia, — сказала она.

Муж девушки пожал Паоло руку.

Но того заинтриговали слова «cara mia»; откуда такое обращение к Рут?

— Осмелюсь предложить вам провести с нами остаток вечера, — проговорил палач.

— Спасибо, — отвечал Паоло, — но мне еще многое предстоит сделать.

— Понимаю, — улыбнулся палач. — Ах, как бы мне хотелось, чтобы вашему обществу удалось избавить Неаполь от этого гнусного режима!.. Что до меня, господа, то, после того, как вы вернули мне мою дочь, я решил вызвать священника и, сославшись на настоятельную необходимость, попросил его сочетать наших молодых браком… Завтра мы все мы уезжаем, но моя дочь рассказала мне, с каким уважением вы к ней относились, и мы сохраним о вас наилучшие воспоминания, особенно о вас, синьора, да благословит вас Бог.

Переведя взгляд на Рут, Паоло не сдержал возгласа изумления.

Доктор улыбался.

— Прощайте, — сказал он палачу и расцеловал всех по очереди.

Едва за ними закрылась дверь, Паоло, скрестив руки на груди, спросил взволнованно:

— Так вы женщина?

— Да.

— Но зачем вы последовали за мной в Неаполь?

— Это я тебе скажу в карете.

По пути к экипажу Рут то и дело подносил к лицу платок, как это делают люди вспотевшие.

Как только они сели в карету, он сказал все еще выглядевшему растерянным Паоло:

— Ночь темна, но я просила бы вас позаимствовать у кучера один из его фонарей.

— Подай лампу! — бросил Паоло кучеру, но так как тот медлил с передачей, Корсар сам схватил фонарь и направил его лучи на лицо доктора, который опустил скрывавший его черты платок.

Паоло вскрикнул от радости.

— Ты! Ты, Ноэми!

И он бросился на шею молодой женщине.

— Похоже, для тебя это стало откровением? — спросила она.

— Да еще каким!

— Неплохо я загримировалась, не правда ли? — И, поцеловав его, она добавила: — Ты рад, что я поехала с тобой?

— Очень, но у меня есть одно условие.

— Какое?

— Ты не станешь ревновать к той, которую я здесь спасаю.

— Я — и ревновать? Да напротив — я помогу тебе ее спасти. Мы, восточные женщины, любим все, что любят наши любимые, будь это даже соперница.

Глава XX. Вендрамин желает наставить маркизу на путь истинный

Вендрамин тотчас же отправился в тюрьму; не успел он постучать в дверь, как та открылась.

— Это я! — сказал он тюремщику. — Пришел последний раз попытаться образумить узницу. Этой ночью я виделся с королем и пообещал ему, что заставлю отступницу говорить, чего бы это мне ни стоило.

— Следуйте за мной, преподобный отец.

Вендрамин, делая вид, что он верит в то, что пытка была настоящей, спросил у тюремщика сурово:

— Как она там — страдает?

— Ох, она очень подавлена и стонет, не переставая, с тех пор как ее перенесли в камеру.

Вендрамин, придав голосу еще большую твердость, промолвил:

— Тем лучше!

Пораженный такой жестокостью, пусть даже прозвучавшей из уст фанатичного монаха, тюремщик поднял голову.

— Да, — повторил Вендрамин, — тем лучше; когда тело разбито, разум становится более податливым. Возможно, сия боль откроет нам душу этой грешницы.

И он направился за тюремщиком.

Тот подвел инока к камере маркизы, которая, услышав шаги, начала издавать жалобные стоны, разыгрывая комедию, о которой они условились с палачом.

— Того и глядишь, умрет она у вас здесь! — пробормотал Вендрамин.

— Палач сказал, что дня через три ей полегчает; как по мне, так я в этом сильно сомневаюсь.

И, открыв дверь, тюремщик удалился, оставив Вендрамина наедине с маркизой.

Великан приложил палец к губам, на что маркиза утвердительно кивнула головой, давая знать, что она все поняла.

Вендрамин принялся читать проповедь, но между делом распаковал пронесенный под рясой сверток и передал молодой женщине веревочную лестницу, которую та засунула под матрас, и напильник с пилой, тотчас же перекочевавшие под подушку.

Затем он шепотом передал ей указания Паоло, на что маркиза громко отвечала:

— Силы еще не окончательно оставили меня, отец мой, но я чувствую себя такой разбитой!.. Завтра я сделаю все, что вы захотите, но сегодня, молю вас, оставьте меня…

И, чтобы лишний раз показать, что она поняла рекомендации Вендрамина, она добавила:

— До завтра, отец мой!

И великан ее покинул…

Тюремщик, как полагается, все слышал.

— Похоже, преподобный отец, она готова покаяться, эта маленькая революционерка?

— Завтра она мне все скажет.

— Министр будет очень доволен.

— А уж король-то как этому обрадуется!

— Кстати, вы не забыли о моих мессах?

— Нет, сын мой.

— Доброго дня, преподобный отец!

— Да благословит тебя Бог!

И Вендрамин покинул тюрьму.

Глава XXI. Побег

Оставшись одна, маркиза вскочила на ноги и, подбежав к окну, принялась за работу.

— Боже мой, — шептала она, — как же хочется жить, теперь, когда я вновь его обрела!

В глазах ее сверкали огоньки надежды.

Выходившее на улицу окно находилось на сорокапятиметровой высоте; все соседние дома были гораздо более низкими.

Внизу, с ружьем на плече, прогуливался часовой; завидев какого-либо прохожего, швейцарец бил прикладом о землю и грозно кричал:

— Прочь! Проваливай!

И так — на протяжении всего дня.

Ночью под окнами тюрьмы и вовсе запрещено было прохаживаться; на этот счет у караульных имелись четкие указания.

Как собирался Паоло избавиться от этого часового, несшего дежурство к тому же в непосредственной близости от одного из постов?

Маркиза старалась об этом не думать; ее вера в Корсара была безграничной.

Решетку она пилила весь день.

В часы приема пищи она замазывала щели влажными сгустками земли и пыли, которые собирала по полу.

Заслышав шум, она бросалась на свое ложе и начинала издавать глухие стоны.

Палач рекомендовал хорошо ее кормить, и руководство тюрьмы неукоснительно следовало этому наказу.

К десяти часам вечера решетка оказалась надпиленной настолько, что вытащить ее можно было одним рывком.

Пока маркиза готовилась к побегу, Паоло тоже не сидел сложа руки.

План его предполагал захват поста, а для этого нужно было узнать пароли, с помощью которых можно было бы беспрепятственно передвигаться по всему периметру тюрьмы.

Пароли эти были известны лишь часовым, командирам постов и высшему офицерскому составу гарнизона.

Заполучить их решено было следующим образом.

Один из часовых стоял у величественного, но достаточно удаленного от центра города монумента.

Паоло заметил, что солдат этот находился в ста шагах от его поста; кроме того, он увидел, что в два часа пополудни, с наступлением долгожданной сиесты, все часовые возвращаются в будку, а некоторые из солдат, поставленных следить за общественным порядком, и вовсе дремлют на посту (что было вполне объяснимо: жара достигала в те дни сорока градусов в тени).

С другой стороны, в такой солнцепек мало бы кто отказался от стакана росолиса.

И около часа дня Паоло попросил одну из своих кузин, переодетую продавщицей росолиса, пройти мимо выбранного им часового.

Поравнявшись с солдатом, уроженцем Абруцци, малышка обезоруживающе улыбнулась.

Швейцарец вряд ли бы ответил на подобное заигрывание, но абруццких мужчин кокетство девушки и стакан росолиса (росолис — это неаполитанская настойка, и настойка восхитительная) не могут оставить равнодушными.

— Эй! Прекрасное дитя! — позвал девчушку солдат.

— Что вам угодно, гренадер?

— Поцелуй, моя козочка.

— Но вы же на службе!

— Здесь нас никто не увидит.

— Что ж, тогда можете разок меня и поцеловать, — дерзко отвечала девушка. — А то я уже три или четыре дня строю вам глазки, а вы это заметили только сегодня.

— Клянусь Девой Марией, я себе не прощу, если не уговорю тебя со мной встретиться.

— И где же?

— Где тебе будет угодно.

— Но когда?

— Завтра.

— В котором часу?

— После поверки; она у нас в десять.

— Хорошо, гренадер. Встретимся в час у «Сан-Карло», и посмейте только не явиться!..

— Уж я-то приду, будьте уверены!.. Еще поцелуй?

— Можно и два, если желаете… Боже! А вы славный парень! Пить не хотите?

— Что за вопрос?

Она налила стакан росолиса.

— За твое здоровье! — промолвил солдат.

И он выпил…

— До завтра! — сказала она с улыбкой.

— Ах, красавица, даже если меня в это время должно будут расстрелять, я приду.

Послав гренадеру воздушный поцелуй, девушка удалилась.

— Ловко я с ней!.. — пробормотал солдат.

Бедняга!

Через десять минут подмешанный в росолис опий подействовал и он уснул.

Мимо проезжала карета; кругом — ни души.

В такую жару лавки, как правило, закрыты; люди предпочитают оставаться дома.

Неаполь спал.

Экипаж остановился возле будки часового, и из него вышел Вендрамин. Подхватив солдата, великан бросил его в карету, и та стремительно унеслась прочь…

Двумя часами позже, приведенный в чувство при помощи чашки крепкого черного кофе, солдат обнаружил себя в присутствии четырех офицеров, одним из которых был незнакомый ему генерал двухметрового роста.

— Ну наконец-то он пробудился! — воскликнул гигант.

И он добродушно промолвил:

— Не волнуйся, мальчик мой, и ничего не бойся; просто отвечай на мои вопросы.

Бедного гренадера била дрожь.

— Возьми себя в руки. Ты угодил в ловушку, подстроенную неизвестными злоумышленниками. — И, повернувшись к коллегам, он сказал: — Вы ведь не станете спорить, господа, что, так или иначе, этот паренек уснул на посту?

Желающих оспорить это утверждение не нашлось.

— Постарайся вспомнить, дружок, — продолжал генерал, — что с тобой произошло. Вижу, к тебе возвращается память…

— Да, мой генерал, — твердым голосом отвечал солдат. — Насколько я помню…

— Секундочку!.. Чтобы мы могли убедиться, что ты отдаешь себе отчет в своих словах, напомни-ка нам пароль и отзыв, которые ты получил утром на посту.

Солдат улыбнулся.

— Уж не думаете ли вы, что я мог их забыть? Пароль — «Гаэта», отзыв — «Гарсия».

— Отлично, — сказал генерал. — А теперь рассказывай свою историю.

Солдат поведал офицерам о том, что с ним случилось, и когда он закончил, генерал проговорил:

— Тебя накормят и напоят, после чего ты спокойно вернешься в свой квартал.

— Благодарю вас, мой генерал.

Этот бедняга выдал секрет неаполитанского гарнизона и даже об этом не догадывался.

Выпив и перекусив, гренадер почти тут же вновь провалился в сон.

Он находился на борту «Корсара».

— Не спускайте с него глаз, — сказал Паоло. — Позднее он станет одним из нас.

Отсутствие часового было замечено лишь в час обхода.

Но еще тогда, когда Вендрамин забрасывал часового в карету, Паоло пришла в голову замечательная мысль. Куском угля он написал на стене сторожки следующие слова:

«К черту дежурство! Плевать на службу! Да здравствует пьянка!»

Вот почему, придя менять часового, патрульные решили, что тот просто-напросто ушел в самоволку.

Столь ничтожное происшествие не могло привлечь к себе серьезного внимания и, после того, как приметы дезертира были переданы жандармам, его место на посту занял другой гренадер, а сам факт побега был отмечен в рапорте, поступившем к военным властям.

Корсар с золотыми волосами знал теперь секрет неаполитанского гарнизона.

С этими паролями он мог пройти всюду; с ними ему многое было по силам!

Без труда раздобыв униформу солдат короля Неаполя, Паоло вырядил около пятидесяти своих корсаров в генералов, полковников, капитанов, сержантов и стрелков.

С наступлением сумерек он повел людей, которые днем по двое прогуливались по городу, к тюрьме, тогда как еще два десятка «солдат» и несколько «офицеров», изображая патрули, блокировали ведущую к тюрьме улицу с обеих сторон.

С дюжиной человек и Вендрамином в генеральском мундире Паоло направился к посту, вроде как с общим обходом.

Постовые взялись за ружье.

Проведя строгую и тщательную инспекцию часовых, Вендрамин и его офицеры решили осмотреть сам пост; караульные и солдаты последовали за ними.

Внезапно один из корсаров «нечаянно» задел единственную лампу, освещавшую помещение, и фитиль погас.

Тотчас же матросы набросили скользящие петли на шеи солдат — те не успели и пикнуть.

После того как лампа вновь была зажжена, и связанных по рукам и ногам гренадеров побросали на их походные кровати, Вендрамин тихонько свистнул.

Прибежал Паоло.

— Отлично! — сказал он. — Эта партия осталась за нами. Займись сменой часовых.

— Понял.

И, взяв с собой четырех «солдат», Вендрамин шагнул за порог, не забыв набросить на плечи плащ и нацепить кивер гренадера, — на сей раз ему предстояло изображать не генерала, а капрала.

Через десять минут все было кончено: один за другим, часовые были обезоружены, связаны и заменены своими людьми.

Путь был открыт: приблизившись к высокой каменной стене тюрьмы, Паоло едва слышно свистнул, как и было условлено, и Луиза, высунувшись из окна, помахала ему рукой в ответ.

— Все идет как по маслу! — сказал Вендрамин.

— Она спасена! — проговорил Паоло.

Вдвоем они наблюдали за тем, как молодая женщина выломала решетку, привязала к другой веревочную лестницу и скинула ее вниз.

Ухватившись за конец лестницы, Вендрамин и Паоло натянули ее таким образом, чтобы перекладины под ногами беглянки не шатались, и маркиза начала спускаться вниз.

Ничего сложного в спуске по веревочной лестнице, тем более для женщины, нет, но, глядя на то, как медленно передвигается молодая женщина, Паоло потерял терпение.

— Держи крепче! — бросил он Вендрамину и, вознамерившись помочь маркизе, с ловкостью настоящего моряка полез ей навстречу.

Но не успел он преодолеть и десяти ступеней, как тишину ночи разорвал громкий окрик.

Кричали откуда-то сверху.

Паоло поднял голову.

В окне камеры маркизы, там, где была привязана лестница, он увидел лицо тюремщика и его освещенную луной руку, — в ней был зажат нож.

Маркиза была еще метрах в тридцати пяти от земли, когда тюремщик крикнул:

— Ни с места! Если беглянка не вернется сейчас же в камеру, я обрежу веревки, и она расшибется насмерть!..

Тридцать пять метров между мостовой и маркизой!..

Ситуация была ужасной.

Глава XXII. Крах

Но как тюремщик прознал о побеге в тот самый момент, когда, казалось, все уже было на мази?

Виной тому был прискорбный случай.

В соответствии с тюремным уставом смотрители обязаны были ежечасно совершать обход всех коридоров и прислушиваться к подозрительным шумам; кроме того, главному тюремщику предписывалось лично следить за тем, как его люди выполняют данные инструкции.

Проходя мимо двери камеры маркизы, он услышал слабое металлическое позвякивание и мгновенно насторожился.

Случилось так, что, вытаскивая решетку, маркиза слегка задела ею о другую; к тому же решетка оказалась столь тяжелой, что хрупкой женщине не удалось опустить ее на пол совсем уж бесшумно.

«Что бы все это значило?» — подумал тюремщик.

И он весь обратился в слух.

Шуршание юбок, шарканье ног, передвигаемые стулья — все это доказывало, что узница ходит по камере, и сей факт его весьма удивил.

Разве не должна она была испытывать дикую боль в ногах после вчерашней пытки?

Он открыл дверь…

Маркиза к тому моменту уже начала спускаться по лестнице, но, проявив завидное хладнокровие, тюремщик выхватил нож и пригрозил перерезать веревки, и по голосу его чувствовалось, что то была не пустая угроза.

Веревки на таких лестницах очень тонкие, и Паоло, ни секунды не сомневаясь в том, что одного взмаха ножа окажется достаточно для того, чтобы жизнь маркизы оборвалась раз и навсегда, крикнул Луизе приказным тоном:

— Поднимайся!

Заметив, что молодая женщина колеблется, он вынужден был повторить:

— Поднимайся!

Пока беглянка была на лестнице, тюремщик хранил молчание, но стоило ей оказаться в камере, как он завопил:

— В ружье!

Но никто не откликнулся на его призыв.

Высунувшись из окна, он заметил на улице людей в униформе и, приняв корсаров за патрульных Его Величества, вновь заголосил во все горло.

— Бедняга!

Выпущенная Паоло пуля раздробила крикуну руку и, отпрянув назад, тот закричал еще громче, на сей раз — от боли.

— Ты заплатишь за них, негодница; обязательно приду взглянуть на то, как тебе отрубят голову.

С этими словами он побежал было поднимать на ноги персонал тюрьмы, но подчиненные уже спешили на помощь…

— Ко мне, — пробормотал тюремщик. — Я ранен.

Волнение и боль его были столь сильными, что он зашатался и, упав на руки своей супруге, успел произнести лишь одно слово:

— Луиджи!

Его поняли.

Тотчас же к министру полиции был отправлен курьер.

Когда Луиджи прибыл в тюрьму, смотритель был еще без сознания, но, увидев веревочную лестницу, сидящую на стуле маркизу, бледную, но спокойную и ироничную, перепиленную решетку, министр все понял.

— Вот как! Так вы пытались бежать?

— Да, сударь, — с презрением отвечала маркиза.

— Мои комплименты! — сказал он. — Похоже, ваш побег был неплохо продуман.

— Так неплохо, сударь, что едва не удался. Я была на полпути к земле!

— Забудьте о земле, сударыня, — больше вам ходить по ней не доведется. У вас, как у ангела, а вас вполне таковым можно считать, теперь одна дорога — на небеса, и я, знаете ли, очень даже этому рад!.. Но из-за вас ранили этого беднягу… Ага! Он открывает глаза.

Тюремщик пришел в себя.

Явившийся еще прежде министра доктор уже осмотрел рану и заявил, что необходима ампутация; Луиджи лично объявил об этом жертве, но добавил:

— Твое место останется за тобой. Кроме того, ты будешь ежегодно получать шестьсот ливров в качестве компенсации за твое увечье; ты храбрый малый, и я это ценю.

Эти обещания так воодушевили пациента, что, вскинув вверх здоровую руку, он прокричал:

— Да здравствует король!

— Браво! — сказал Луиджи. — Ты настоящий мужчина. Но теперь ответь: кто мог передать маркизе эту лестницу?

Тюремщик задумался.

Маркиза улыбнулась.

Желая во что бы то ни стало скрыть правду, она решила импровизировать на ходу.

— Стоит ли так утомлять этого раненого беднягу, сударь? — сказала она Луиджи. — Я могу и сама вам все рассказать. Не далее как вчера через открытое окно ко мне в камеру влетела слегка притупленная стрела, в деревянном стержне которой я нашла пару напильников и записку.

— Где она?

— Неужели, по-вашему, я столь наивна, что сохранила ее? Она давно сожжена. В записке говорилось, что я должна потянуть за ниточку, которая была привязана к оперению стрелы. Так я и сделала и вскоре подняла сверток, в котором обнаружила эту лестницу. Несмотря на ужасную боль в ногах, которую я испытываю после пытки, я весь день пилила решетку и по условленному сигналу начала спускаться.

— Хорошо, — сказал Луиджи. — Но как, черт побери, вы вообще можете передвигаться с вашими-то ранами?

— Я, сударь, если вы этого еще не поняли, женщина сильная; могу и потерпеть, когда нужно.

Министр приказал снять бинты, которыми были обмотаны ноги узницы, и увидел покрытую красными пятнами кожу.

Ступни и лодыжки маркизы были вздувшимися и распухшими.

Молодая женщина побледнела.

Она и не подозревала, что ее ноги пребывают в столь плачевном состоянии, и опасалась, что сейчас вскроется тот факт, что ее и вовсе не пытали; но палач догадался смазать кожу мазью, которая придает эпидермису опухлость, а самим ногам — вздутие и красноту.

Приписав беспокойство маркизы испытываемым ей болевым ощущениям, Луиджи промолвил:

— Не будь вы врагом короля, я бы ни минуты не переставал восхищаться вами.

Узница улыбнулась.

Он продолжал:

— А так, придется положить всему этому конец. Завтра вы взойдете на эшафот.

— Тем лучше! — сказала маркиза. — Кровь мучеников весьма плодородна; оросив своей итальянскую землю, я помогу взрасти целой армии патриотов, которая вскоре покончит с вашим режимом.

— Поживем — увидим! — проговорил министр. — Прощайте, сударыня. Теперь мы встретимся лишь на площади, где вас казнят.

С этими зловещими словами он удалился.

Пока министр находился в тюрьме, постовых обнаружили и развязали, и теперь их ожидал допрос.

Когда Луиджи узнал, что на пост напали патрульные, облаченные в униформу и ведомые генералами, которым был известен пароль, когда он узнал, что нападавшими были переодетые солдатами карбонарии (именно таково было его предположение), он пришел в полное отчаяние и вызвал к себе своего заместителя.

То был ловкий, сообразительный, отважный молодой парень, которого — в чем Луиджи не сомневался — ждало блестящее будущее.

Он уже сейчас ни в чем не уступал министру, а кое в чем того и вовсе превосходил.

Луиджи объяснил ситуацию.

— Мне кажется, ваше превосходительство, — сказал сбир, — нет, я даже уверен в том, что наши противники насчитывают в своих рядах не более трехсот человек.

— Но чем тогда объясняется тот факт, что они везде и всегда одерживают над нами верх? Пусть этот, к слову, отлично продуманный, побег и не удался — его все равно можно расценивать как их триумф; этой мятежнице не удалось бежать лишь по чистой случайности.

— Но что нужно для подобного побега? Всего лишь горстка людей. Что было нужно для пожара? Несколько групп парней, решительных и отважных, да и только.

— Тут я склонен с тобой согласиться.

— К тому же, если бы этих сторонников маркизы было пять или шесть тысяч, они бы попытались поднять Неаполь и его окрестности на восстание, но ведь они пока почему-то таких попыток не предпринимают?

— Но как нам поймать всю эту шайку либералов?

— Заманив их в ловушку.

— Но в какую?

— Есть у меня одна идея, но ее еще нужно довести до ума… Сделаем так: я над этим подумаю и через час предоставлю вам свой план.

— Жду тебя во дворце.

Глава XXIII. План мятежа

Увидев, что его план провалился, Паоло быстро спустился на землю, выстрелил пару раз по тюремщику и скомандовал всеобщее отступление; связанные по рукам и ногам, постовые остались валяться на походных кроватях.

Отойдя на достаточное расстояние, Паоло приказал своим людям разделиться, избавиться от униформы и ружей и на рассвете попарно вернуться на судно, по примеру простых лаццарони проведя ночь под дверями городских домов.

Сам же он, вместе с Вендрамином и Людовиком, отправился ночевать к приемному отцу.

По дороге юноша поведал друзьям о своих планах.

— Уверен, — сказал он, — что, прознав про нашу попытку вызволения маркизы, министр постарается поторопиться с ее казнью; возможно, она будет назначена уже на завтра. Нам не остается ничего другого, как попытаться организовать мятеж.

— Но как склонить народ к восстанию? — спросил Людовик, который знал, что низы неаполитанского общества питали глубочайшую привязанность к королю Франческо, отвечавшему им взаимной любовью.

— Это будет гораздо легче, чем принято полагать.

— Ты рассчитываешь на буржуазию?

— Нет. Она слишком труслива.

— Значит, на армию?

— Нет.

— Но лаццарони поклоняются королю, как своему божеству, каждый день устраивая ему бурные овации.

— Эка невидаль! Меня они тоже любят — спроси у Вендрамина.

— Просто обожают! — подтвердил великан.

— Не стоит забывать и про их всепоглощающую любовь к пистолям и байокам, как и о том, сколь неистовый это народ: малейшего недовольства, пустяка достаточно для того, чтобы привести их в бешенство, и у меня есть превосходный для этого предлог. Завтра, если, конечно, казнь будет назначена на завтра, они будут ненавидеть короля.

— Но как ты этого добьешься?

— Помните, я говорил про лотерею?

— Разумеется, — промолвил Людовик.

— Билеты уже распространили?

— Я лично этим занимался! — сказал Вендрамин.

— Нужно разнести по городу слух, что в такой-то день, такой-то час — это должны быть день и час казни — состоится столь ожидаемая всем Неаполем томбола. Улавливаете мою мысль?

— Не особо.

— Человек десять из вас, переодетые сбирами, появятся на месте ее проведения с мнимым комиссаром, люди, естественно, изумятся, и тогда комиссар поднимется на трибуну и заявит: «Именем короля я налагаю секвестр на все ваши лоты».

— Браво! — воскликнул Людовик.

— После чего он зачитает указ, объявляющий любые лотереи безнравственными, и народ, который обожает эту игру еще больше, чем своего короля, придет в ярость. Ящики с оружием уже приготовлены; нужно лишь распечатать их и раздать винтовки, коих мы располагаем тысячами; патронов к ним в наших трюмах тоже хватает. Часть команды, переодетая в лаццарони, но в голубых шапочках — это будет наш опознавательный знак, — возглавит мятеж. Мы откроем огонь по солдатам, те вынуждены будут отступить, и тогда мы растечемся по городским улицам таким образом, чтобы лишить армию возможности вновь водворить маркизу в тюрьму, и, разоружив ее охрану, спасем ее.

Воспользовавшись всеобщим смятением, корабль при первых же звуках выстрелов начнет разогреваться и готовиться к бою; чтобы посеять еще большую панику, мы оставим на борту пятьдесят артиллеристов, которые приступят к бомбардировке города. Обстреливая дворец и казармы, они прикроют наш отход. Вернувшись на судно, мы позволим мятежу идти своим ходом, заберем семью Вендрамина и скомпрометированных нами вожаков восстания и выйдем в море.

— Начни мы с этого, — воскликнул Людовик, — у нас бы все получилось!

— Никогда, — заметил Паоло, — не следует пускать в ход главные средства, иначе как в самом крайнем случае.

И, повернувшись к Вендрамину, он спросил:

— Ты все слышал?

— Да.

— И понял тоже все?

— Да.

— Тогда иди и обо всем позаботься. Я же побегу к Кармен; возможно, ей известно, когда именно состоится казнь.

Глава XXIV, в которой Паоло удается хитростью втереться в доверие к королю

Представ перед королем, Луиджи сказал:

— Сир, то, что вы сейчас услышите, может показаться вам странным, но маркиза едва не сбежала.

— Возможно ли это?

— Когда тюремщик ворвался в камеру, она уже перелезла через подоконник и начала спускаться по веревочной лестнице.

И министр рассказал Франческо о несостоявшемся побеге.

Король выслушал его с мрачным видом.

Когда Луиджи закончил, он проговорил:

— Сударь, я взял вас к себе на службу желторотым юнцом и сделал из вас высокопоставленную особу.

— Вы были очень добры ко мне, сир.

— Я дал вам ответственную должность, состояние, дворянский титул.

Король едва разжимал зубы, произнося эти больше похожие на упреки слова.

— Сир, — сказал министр, — я сделал все, что было в моих силах, но потерпел неудачу. Ваше величество раздражены, и я признаю, что они имеют полное на это право, но позвольте заверить их, что мое усердие в этом деле не знало границ, и если эта кучка карбонариев еще не оказалась в наших руках, это отнюдь не означает, что мы где-то смалодушничали или были бездеятельны и нерасторопны. — Он тяжело вздохнул. — Эти люди более ловкие, чем я, вот и все; что до всего прочего, то я им ни в чем не уступаю.

И, акцентируя каждое слово, он добавил:

— Посему прошу Ваше Величество принять мою отставку; я больше не чувствую себя в состоянии как следует исполнять свои функции. Но, если король позволит, я хотел бы дать тому, кого Ваше Величество назначат моим преемником, несколько советов, которые, я надеюсь, позволят ему выйти на след этих мерзавцев.

— Но я не высказал вам, сударь, и малейшего упрека, — заметил король. — Я все понимаю. Я знаю, сколь трудная задача стоит перед вами, знаю, что вы имеете дело с крайне самоотверженными врагами, какими, впрочем, являются все эти безумцы-революционеры. А о былых милостях я напомнил вам лишь для того, чтобы сказать, что они — ничто по сравнению с тем, что я сделаю для вас в том случае, если вы схватите этих заговорщиков, происки которых становятся все более и более опасными. И даже если наши с вами усилия не увенчаются успехом, ваша должность все равно останется за вами — более достойного человека, чем вы, у меня нет. Даже если мы, сударь, окажемся побежденными, я ни на секунду не усомнюсь в том, что ни вашей, ни моей вины в этом поражении не было.

Тронутый до глубины души, Луиджи упал королю в ноги.

— Сир, до сих пор я был готов жизнь отдать за Ваше Величество; теперь же я буду предан вам не только телом, но и душой.

— Благодарю вас, сударь. Я этого не забуду.

И король, не без достоинства, помог министру встать на ноги.

Справившись с нахлынувшими эмоциями, Луиджи промолвил:

— Сир, мы с моим заместителем разработали весьма неплохой, как нам кажется, план, но у нас к вам одна просьба — никому о нем не рассказывать.

— Обещаю вам, что от меня его не узнает ни одна живая душа.

— Тогда, сир, осмелюсь попросить вас подписать указ, по которому казнь назначается на завтра.

— Такой я готов подписать хоть сейчас! Пусть для меня оставят окно!

— Если позволите, сир, то я бы, напротив, смиренно просил Ваше Величество не покидать дворец, к которому я пришлю батарею артиллерии и два батальона.

— Но зачем нужны подобные меры?

— Затем, сир, что завтра будет мятеж.

Король побледнел.

— Да, сир. И мятеж кровавый.

— Так вы получили информацию, что эти карбонарии готовят восстание?

— Нет, Ваше Величество. Хотя возможно, они и вынашивают подобные планы, — с этих смельчаков станется! В любом случае для того, чтобы моя задумка увенчалась успехом, мне нужен мятеж.

— А если они не захотят бунтовать?

— Мы сами организуем восстание.

— Но с какой целью?

— Для того чтобы подтолкнуть их к вооруженному нападению на эскорт этой мерзавки маркизы. Мои сбиры, сир, все мои шпионы, будут начеку, особенно на подступах к площади; завидев приговоренную, они закричат, хором и с исступлением: «Помиловать! Помиловать ее!». Затем кто-нибудь прокричит: «Долой короля!», и, увидев такие настроения, заговорщики — а они там, не сомневаюсь, будут, — непременно попытаются освободить маркизу. Мои сбиры тотчас же повыхватывают пистолеты и при поддержке армии возьмут этих карбонариев в плотное кольцо оцепления. Не так важно, задержим мы их или убьем на месте, главное, что в наши сети разом угодят все либералы Неаполя.

Лицо короля просветлело.

— А мои лаццарони, — спросил он. — Как поведут себя они?

— Пальцем о палец не ударят.

— Не вздумайте только им досаждать! Тронете хотя бы одного из них — взбунтуется весь Неаполь!

— На этот счет будут отданы самые строгие распоряжения, Ваше Величество, я лично этим займусь.

Заметив, что короля не оставляют сомнения — судя по всему, Франческо всерьез опасался того, что волнения могут принять массовый характер, — Луиджи поспешил добавить:

— Не беспокойтесь, сир. За исключением эскорта приговоренной, солдатского кордона вокруг эшафота, нескольких пикетов то тут, то там, вся армия будет находиться в казармах. За каждым батальоном будет закреплен свой пост, который он должен будет занять в указанный час. Все улицы, улочки и проходы, ведущие от площади к воротам, будут перекрыты. С подавлением мятежа мы затягивать не станем. Две пушки на каждой из улиц, три взвода для их охраны, подкрепление повсюду — сир, им просто некуда будет деваться!

— Надеюсь, вы знаете что делаете.

— Осмелюсь настаивать перед вашим величеством еще на одном… Это очень важно…

— Говори.

— Мне нужны полные полномочия.

— Считай, что ты их уже получил.

— И я прошу короля вызвать к себе действующих генералов, абсолютно всех, без исключения. Я желаю иметь дело лишь полковниками, которые будут мне подчиняться.

— Ты сомневаешься в моих генералах?

— Да, сир.

— Есть доказательства их продажности?

— Нет, сир. Но я доверяю своей интуиции.

— Но подобная мера заденет тех, кто мне предан, и настроит их против меня.

— Вот вам подходящий предлог: соберите их на военный совет, а я после первых же выстрелов через каждые полчаса буду присылать вам курьеров; самым нетерпеливым вы скажете, что все уже закончилось и возвращаться к войскам для того, чтобы лично руководить операцией, им уже не нужно.

— Так мы и сделаем! — обрадовался Франческо.

— И было бы неплохо проследить за поведением этих офицеров, — сказал королю Луиджи. — Осмелюсь…

— Хочешь, чтобы я взял на себя функции сбира?

— Нет, сир.

— Довольно! Речь идет о моем троне. Я понаблюдаю за ними.

Луиджи выглядел смущенным.

— Тебе не нравится мое предложение?

— Ох, сир, эта роль вас недостойна. Есть у меня один надежный человек, который читает людей, как книги, — от его внимания ничто не ускользнет.

Король рассмеялся.

— Понимаю! Не веря в мою проницательность, ты предпочитаешь видеть на этом месте настоящего сбира. Что ж, я согласен.

Сказано это было несколько холодным, но преисполненным добродушия тоном, и Луиджи улыбнулся.

— Это все? — спросил Франческо.

— Ничего другого, кроме подписи короля, мне больше не нужно.

Франческо расписался.

— До завтра, сир, — произнес министр.

— До завтра! — сказал король.

Про себя же он подумал:

«Среди всех моих дворян вряд ли найдется человек более толковый, чем этот мошенник! И почему, черт возьми, такие самородки выходят только из народа?..»

Совесть короля не осмелилась ему ответить:

«Потому, что ты сам привел свое дворянство к вырождению; лишь у простых людей остались еще жизненные силы…»

На следующий день, во время утреннего выхода, король заметил среди придворных Паоло.

— Как, и ты здесь? — благожелательно воскликнул Франческо. — Я не видел тебя уже две суток.

— Я спал днем, сир, чтобы чувствовать себя бодрее ночью.

Король снисходительно улыбнулся.

Он пребывал в великолепном расположении духа.

— На завтра, господа, — сказал он придворным, — у нас назначена казнь; будет гильотинирована маркиза Дезенцано.

Он обвел присутствующих взглядом.

За исключением Паоло, никого в толпе эта новость не заинтересовала.

Ни одно лицо не побледнело.

Полагая, что тем самым он поможет Луиджи и воодушевит мятежников, король добавил:

— Завтра, господа, я увижу, кто из вас действительно мне предан. Луиджи полагает, что будет мятеж. Враги бросят против меня значительные силы, но у меня есть мои швейцарцы, и горе тем, кто окажется под их штыками!

Паоло пожал плечами.

— Что-то не так, мой юный друг?

— Ваше величество, как я понял, говорили о мятеже серьезном, но возможен ли подобный без рыбаков и лаццарони Неаполя?

— Как знать, вдруг они будут подкуплены?

— В таком случае они смело прикарманят деньги заговорщиков и выйдут на улицы с криками «Да здравствует король!», — сказал Паоло и внезапно добавил: — Осмелюсь просить Ваше Величество о срочной аудиенции. Мне нужно переговорить с вами с глазу на глаз.

— Хорошо! — проговорил король и быстренько спровадил придворных.

— Министр полиции может остаться! — сказал Паоло.

Луиджи поклонился.

— Сир, — промолвил Паоло, — похоже, вы опасаетесь того, что к восстанию могут присоединиться ваши лаццарони; я знаю верный способ им в этом воспрепятствовать.

— Слушаю тебя.

Паоло рассказал королю, как ему пришла в голову идея организовать томболу, чем немало рассмешил Франческо.

Юноша добавил:

— Если Ваше Величество позволят, я проведу томболу завтра, в час казни. Прежде всего, это задержит в порту всех ее поклонников, что лишит их возможности броситься в драку в том случае, если каким-нибудь незадачливым швейцарцам вздумается вдруг выстрелить в их сторону. К тому же тогда на площадь придет меньше народа, вследствие чего войска получат больше пространства для маневра.

— Что вы об этом думаете? — спросил король у Луиджи.

— Что предложение поспело весьма кстати. — И, повернувшись к Паоло, министр совершенно искренне добавил: — Мои поздравления, Ваше Величество.

Услышав это, употребленное по отношению к его персоне, «Ваше Величество», Паоло рассмеялся и пожал Луиджи руку.

Затем он поклонился королю:

— Пойду займусь организацией праздника.

— Я пришлю тебе три лота! — сказал король.

— Сир, они будут удостоены чести последних номеров, и я объявлю, что они поступили от вас.

Он удалился.

— Какой очаровательный юноша! — заметил король.

— Да, сир, и преданный. Из этого паренька вышел бы великолепный генерал.

— А что, это идея! — воскликнул Франческо. — Он внебрачный ребенок, этот Паоло, — добавил он, обращаясь к Луиджи. — Постарайся подыскать для него благовидных родителей, докажи, чтоон принадлежит к знатной фамилии — за последние годы в Неаполе вымерло довольно-таки много благородных родов, — и мы объявим его дворянином.

— Я подберу для него подходящую генеалогию.

— Вот-вот. А я сделаю его полковником, а затем — и генералом. До завтра.

— До завтра, сир.

Генералом!.. Паоло!.. Бедный король…

Глава XXV. Мятеж

Приближался торжественный час, час последнего испытания; права на осечку у Паоло больше не было. Ночью юноша развил нечеловеческую активность. Казалось, он предвидел абсолютно все.

К тому месту, куда на следующий день, на розыгрыш томболы, должны были явиться лаццарони, были доставлены ящики с оружием, порох и боеприпасы.

Предупрежденная о том, что Король песчаного берега проводит лотерею, полиция сочла, что в ящиках находятся разыгрываемые лоты.

Кроме того, собрав команду, Паоло отдал соответствующие распоряжения и поделил людей на отряды, каждый из которых получил командира и подробные инструкции. Переодевшись лаццарони, корсары должны были встать во главе людского потока, задать ему нужное направление и повести за собой. Трем сотням вооруженных кремниевыми ружьями матросов вменялось в задачу нанести армии короля Франческо максимально возможный урон.

Хотя Луиджи и не рассчитывал на то, что ему придется иметь дело со столь грозными оппонентами, он предпринял все возможное для того, чтобы обеспечить себе преимущество в предстоящей кровопролитной битве.

Без лишнего шума его люди доставили в полицейские участки и определили на время в камеры жителей угловых домов прилегающих к площади улиц; в этих домах были размещены два армейских взвода. Солдаты прибывали на данные посты по одному, не привлекая к себе лишнего внимания.

Можно себе представить, какие потери понес бы противник, попав под шквальный перекрестный огонь двух взводов!

Согласно распоряжению Луиджи эти посты должны были в полной тишине, за закрытыми ставнями, нагромоздить у окон предметы мебели и матрасы, соорудив себе тем самым укрытие, и в нужный момент, распахнув ставни и разбив стекла, открыть огонь по мятежникам…

Все выходы с площади, на которой установили эшафот, были взяты под наблюдение.

Паоло об этом не знал.

Кроме того, вспомогательные отряды, разбросанные по всем гарнизонным казармам, должны были по первому же сигналу выйти на улицы и, выдвинувшись с пушками к площади, перекрыть все возможные пути отступления.

Удостоверившись в том, что все его указания выполнены, министр направился к королю.

— Победа будет за нами, сир, — сказал он. — Завтра мы получим наш мятеж. Враги, безусловно, думают, что мы обескуражены, а ничто так не подталкивает к восстаниям, как слабость власти, пусть даже и мнимая. Завтра в закинутый нами невод угодят все до единого карбонарии Неаполя.

— Но это же сотни судебных процессов!..

— Вовсе нет, сир. Задержанных окажется немного, большинство погибнут там же, на площади.

— Ох! — ужаснулся король.

— Так будет быстрее, да и необходимый эффект будет достигнут. Я уже разъяснил офицерам их задачу; от них требуется лишь одно — заставить мятежников отступить на площадь и окружить их. Как только это случится, огонь по бунтовщикам откроют пушки.

— Но ведь среди них могут оказаться и ни в чем не повинные зеваки?

— Вполне возможно, сир.

— Они тоже пострадают?

— Вероятно.

— Как это некстати!

— Ах, сир, стоит ли беспокоиться из-за подобных пустяков? Вы — король, а король, какой властью — абсолютной или же ограниченной — он ни обладает, волен распоряжаться жизнями подданных по собственному усмотрению. Если эти несчастные являются вашими преданными слугами, они должны быть готовы в любой момент отдать за вас свои жизни, если же они таковыми не являются, то и сожалеть об этом сброде не следует.

Король продолжал хмуриться — по всей видимости, сей страшный политический афоризм не показался ему убедительным, — и министр счел необходимым добавить:

— Вы же понимаете, сир, что в году 1828-м от Рождества Христова невозможно править народом деспотично — даже если это право дано вам Богом — без того, чтобы на улицах не лилась кровь. И пока не найден способ сделать пули управляемыми, мы не можем сделать так, чтобы они не попадали в друзей, случайно оказавшихся среди врагов.

— К сожалению, это правда, — промолвил король.

Мгновенно выбросив из головы все навязчивые мысли, он подошел к окну и, чему-то улыбнувшись, начал напевать некий веселый мотив.

— Ладно! — сказал он. — Пусть будет по-твоему… Наш юный друг, Король песчаного берега, попридержит лаццарони. Видишь ли, — продолжал он, повернувшись лицом к Луиджи, — буржуа волнуют меня не больше, чем билет прошлогодней томболы; ввяжутся в стычку — себе лишь хуже сделают… Но вот с лаццарони отношения мне портить не хотелось бы.

Франческо помолчал немного, а затем вдруг спросил:

— А не организовать ли нам, после того как мятеж будет подавлен, демонстрацию?

На лице министра отразилось недоумение.

— Да, — проговорил король, — демонстрацию. Кто знает, как воспримут случившееся в Европе, в частности — во Франции? Думаю, все европейские газеты будут пестреть сообщениями о мятеже, в которых я буду представлен тираном; меня смешают с грязью, станут называть убийцей. Если под окнами дворца, осуждая провалившийся мятеж, с восторженными криками «Да здравствует король!» пройдут тысяч двадцать лаццарони, возможно, нам удастся несколько смягчить впечатление, произведенное этим восстанием.

Не ожидавший от Его Величества подобной дальновидности, Луиджи посмотрел на короля с искренним восхищением.

— Будет сделано, сир, — сказал он. — Король песчаного берега нам в этом поможет.

— И чтоб они там, в Европе, совершенно успокоились, — продолжал Франческо, — мы разместим в нашем «Журналь Оффисьель» статью следующего содержания:

«На днях в Неаполе был подавлен мятеж, начавшийся по случаю казни маркизы Дезенцано, которая была изобличена в заговоре, имевшем целью свержение короля и представлявшем угрозу безопасности всего королевства.

Простые неаполитанцы, ставшие свидетелем нападения карбонариев на карету, в которой приговоренную везли к месту казни, набросились на зачинщиков беспорядков, оказав тем самым эффективную помощь войскам.

После того как карбонарии открыли огонь по лаццарони, последние, несмотря на отчаянные призывы полиции и армии прекратить волнения, разорвали мятежников на части.

Вечером того же дня под окнами королевского дворца прошла грандиозная демонстрация, сопровождавшаяся восторженными криками: «Да здравствует король!» и здравицами существующему режиму.

Его Величество были глубоко тронуты подобным проявлением симпатии, но даже оно не смогло заглушить всю горечь печали, которую они испытали в связи с необходимостью применить силу в отношении горстки недовольных политикой властей либералов».

— Ах, сир! — рассмеявшись, промолвил Луиджи. — Если вас, не дай Бог, когда-нибудь свергнут с престола, я бы посоветовал вам пойти в журналисты — думаю, на этом поприще вы достигнете блестящих успехов.

С этими словами министр откланялся…

На следующее утро порт пришел в движение с первыми же лучами солнца.

День обещал быть чудесным.

Лотерея была назначена на то же время, что и казнь, которая должна была состояться в семь часов утра, но нетерпеливый народ уже заполнял набережные.

Дома оставались лишь единицы.

Томбола для неаполитанцев — это страсть, но увидеть казнь — не менее заманчиво.

Корсару это было отлично известно, но знал он и то, что лаццарони, ни секунды не колеблясь, выберут из этих двух удовольствий первое.

И все же, во избежание упреков в том, что лотерея проходит в одно время с казнью, Корсар попросил Луиджи распустить слух о том, что казнь состоится лишь в десять часов.

Вот почему уже с рассветом во всех гаванях и на всех улицах Неаполя наблюдалось смятение; от двадцати до тридцати тысяч человек спешили к месту проведения томболы.

Странная штука!

В этой огромной толпе царил полнейший порядок; методично и поквартально, люди выстраивались в колонны, каждой из которых командовал какой-нибудь влиятельный товарищ, и вот почему.

Нужно было осуществить две операции: раздать билеты и исключить из числа соискателей призов мнимых рыбаков и лаццарони.

Множество ремесленников и мелких буржуа пытались затесаться среди рыбаков и людей улиц; их следовало разыскать и изгнать.

По этой причине Вендрамин на каждой из улиц выбрал синдика, своего рода старосту; этот синдик, человек преданный, получивший хорошее вознаграждение, введенный в курс дела и готовый бросить клич к мятежу, так вот, этот синдик должен был во время бунта взять на себя функции командира вверенной ему колонны.

Но прежде — эта процедура занимала около четверти часа — синдик производил тщательную инспекцию своего «войска».

Сопровождаемый четырьмя крепкими парнями, он то тут, то там находил лжерыбаков и лжелаццарони, которых тотчас же выхватывали из толпы, раздевали догола и прогоняли.

Подобным образом были выявлены около тысячи человек, которые тут же, на месте, лишались покрывавших их тело лохмотьев и возводились в состояние дикарей, к великой радости народа.

Мужчины, женщины, девушки, дети — все встречали гиканьем этих голодранцев, бичевали их и до колик в животе хохотали над их неудачей.

Невозможно передать, сколько шума, криков, безумного веселья было в этом зрелище; весь порт содрогался от звонких раскатов смеха — у народа был праздник.

Раздав билеты, Вендрамин поднялся на межевой столб, чем моментально привлек к себе все взгляды, и заговорил.

Тишина стояла такая, что его зычный голос был отлично слышен в обоих концах порта.

— Товарищи, — сказал великан. — Для того чтобы все испытали настоящие эмоции, получили истинное наслаждение от розыгрыша лотереи, нужно, чтобы каждый из вас мог собственными глазами видеть лоты, предлагаемые Королем песчаного берега.

— Браво! Браво! — закричала толпа, и раздались оглушительные аплодисменты.

— Для этого, — продолжал гигант, — вперед должны выйти самые маленькие. За ними станет ребятня постарше, затем — женщины и лишь потом — мужчины. Давайте, друзья, перестраивайтесь, как я сказал.

Поднялся такой шум, возня, суматоха, что словами и описать невозможно.

Наконец толпа выстроилась в восемь или десять рядов таким образом, что самые низкие оказались впереди, а самые высокие — сзади.

Без тумаков, раздаваемых налево и направо, подобная тяжелая работа пройти, конечно же, не могла.

— Больше не двигаемся! — бросил Вендрамин и испарился.

Народ повиновался; устремив взгляды на дом Вендраминов, люди замерли в нетерпеливом ожидании.

Вдруг на удалых жеребцах, за которыми тянулись сильно просевшие тележки, на набережную въехали смуглолицые мужчины в индийских одеждах, для людей непосвященных — слуги покровительствовавшего Паоло индийского принца.

На тележках стояли ящики с открытыми крышками.

Шествие началось.

Повозок было двенадцать.

Те из ящиков, что находились на первых тележках, содержали в себе самые разнообразные лоты.

Лоты восхитительные, блестящие, сверкающие!

Вся алжирская мишура переливалась золотом под ярким солнцем Неаполя.

Никогда не видевшие подобного великолепия, славные неаполитанцы пришли в полный восторг.

За первыми ящикам следовали семь огромных кофров.

В первом находились байоки, медные монеты вроде наших сантимов; очищенные морской волной они сверкали, как новенькие, помрачая зрение.

Второй сундук заключал в себе изделия из меди и серебра, третий — турецкие золотые монеты.

Четвертый кофр был полон искрящейся серебряной мелочи, пятый ломился от серебра и золота, шестой радовал глаз новехонькими цехинами и луидорами.

Наконец, в седьмом сундуке, помимо самых разнообразных золотых монет, имелось множество украшений, усеянных россыпями бриллиантов, сапфиров и топазов.

Общая стоимость лотов исчислялась весьма значительной суммой, но гораздо меньшей, чем можно было предположить с первого взгляда.

Но какой эффект на трепещущую толпу!

Какая приманка!

Ни единого крика!

Лишь восхищение, почти немое!

Когда тележки проезжали мимо, по рядам собравшихся пробегала дрожь; мужчины бледнели, женщины краснели.

Каждую повозку толпа провожала глухими, но глубокими, короткими, прерывистыми восклицаниями и робкими, едва слышными восклицаниями.

Паоло отлично знал Неаполь, его лаццарони и рыбаков.

Он умел зажечь толпу.

По его указке повозки медленно продефилировали вдоль набережной еще раз; так называемые слуги индийского принца перебирали золото лопатами.

Звук монет подействовал на людей не хуже электрического разряда — на сей раз толпа взвыла от восторга.

Стоя у окна, Паоло наблюдал за всей этой сценой с живым интересом.

— Прекрасно! — прошептал он. — Похоже, они уже готовы.

В этот момент к окну подошел посыльный и вручил юноше письмо.

Оно было от Кармен.

«Дорогой Паоло.

Мне только что стало известно, что маркизу повезут на казнь с прикрытым вуалью лицом; вероятно, полиция опасается, что ее красота очарует людей.

Желаю удачи!»

— Странно! — пробормотал Паоло. — Зачем нужна эта вуаль?

В голове у него промелькнула мысль, что маркизу могли удушить в тюрьме, и на эшафот ее доставят лишь для того, чтобы изобразить подобие казни.

Появился второй посыльный.

— Вскоре ее будут выводить! — сказал он. — Снаружи уже начались приготовления.

— Хорошо, — отвечал Корсар.

Вдали послышался мрачный звон колоколов.

Заметно побледнев, Паоло вышел к людям, встретившим его появление оглушительными аплодисментами.

То был один из тех триумфов, которых жаждут, но не всегда добиваются, великие мира сего; толпа приветствовала юношу иступленными воплями.

Мужчины бросали в воздух береты, женщины посылали ему воздушные поцелуи, дети кричали во все горло.

Дав людям вволю излить свои чувства, Паоло поднял руку.

— Мы начинаем! — сказал он. — Все номера находятся в огромной коробке; мне нужен ребенок в помощники — он и будет тащить лоты. Первыми разыграем самые незначительные. Пусть какая-нибудь мать передаст Вендрамину сынишку.

Сотни рук протянули мальчуганов; Вендрамин схватил первого попавшегося, поставил его на коробку, которая была размером с дом, и попросил тишины.

Малыш запустил руку в коробку, и розыгрыш начался.

Великан показал вытянутый номер столпившимся вокруг него синдикам.

— Тысяча сто двадцать пять! — прокричал он, и один из слуг продемонстрировал лот, который под единодушные аплодисменты и продолжительные крики «браво» был вручен обладателю счастливого билета.

Эмоции нарастали, народ веселился как мог.

Внезапно в толпе образовался просвет и случилась повсеместная суматоха.

Что это было?

Появился отряд сбиров, состоявший из тридцати переодетых полицейскими корсаров.

Расталкивая людей, они стали пробиваться к импровизированной сцене.

По рядам лаццарони прокатился ропот.

Офицер полиции — друг Паоло — вел себя довольно дерзко.

Сбиры тем временем были уже около синдиков.

Чего они хотели?

Увидев, что завязались ожесточенные переговоры, народ заволновался.

Вдруг синдики вытащили ножи и начали наступать на мнимых полицейских; те в свою очередь повыхватывали пистолеты.

— В чем дело? — закричали из толпы.

Указав на коробку, Вендрамин промолвил:

— Фиск желает изъять ваши лоты под тем предлогом, что томбола не была разрешена. Это низость. Мы проводим лотерею не для того, чтобы заработать денег; нам не нужна лицензия.

— Нет! Нет! Долой полицию!

Сбиры отступать не собирались.

Паоло прокричал голосом резким и пронзительным:

— Опустите оружие!

Сбиры изобразили нерешительность.

— Опустите оружие! — повторил юноша. — Иначе все вы — трупы!

Шпики подчинились.

Словно пленников, их препроводили в дом Вендраминов. Оказавшись внутри, они быстренько сбросили с себя полицейское обмундирование и вновь, как и прежде, стали корсарами.

Фарс удался.

Колокола продолжали звонить.

Паоло взобрался на тележку.

— Друзья, — сказал он, — ради вас, ради защиты ваших прав я бросил сбиров в импровизированную тюрьму; но на помощь им могут прийти войска. Лишь сила может принести нам победу; решайте, со мной вы или нет. Если да — вперед! Мы бедные люди, которых бесконечно грабят; с нами обращаются, как со скотом. Поднимемся же на мятеж! Все наши налоги идут в карман дворян и придворных, так отберем же у них в этот день все то, что у нас отнимали веками; подвергнем Неаполь разграблению! Вы же не хотите, товарищи, чтобы сбиры наложили лапы на наши тележки — в них товара на триста тысяч ливров!

Паоло уже никто не слушал…

Ожесточенная, необузданная, обезумевшая, толпа пришла в движение.

«Долой короля!», — кричала она, такого в Неаполе не слышали никогда.

Увидев эти настроения, Паоло распорядился немедленно открыть ящики с оружием, и те были опустошены в один миг; он вверил мятеж назначенным заранее командирам, и те задали ему направление.

Продолжали заунывно трезвонить колокола…

Издавая зловещие крики, толпа хлынула в центр Неаполя.

Корабль Паоло внезапно распрямился, вынырнул на поверхность воды и принял свой обычный вид.

Загрохотали пушки…

Они обстреливали казармы, но некоторые из снарядов долетали и до королевского дворца.

Глава XXVI. Зачем нужна эта вуаль?

Будучи человеком разумным, свой мятеж Паоло организовал в соответствии с лучшими принципами революционной стратегии. Первым делом он тоже позаботился о том, чтобы занять прилегающие к площади улицы; все их он приказал перекрыть тройными баррикадами.

Неаполь — это вам не Париж.

Восстания здесь тоже случаются, но серьезного характера никогда прежде они не носили и никогда не были поставлены с таким знанием дела.

Главным преимуществом мятежников было то, что на их благо работал выдающийся ум Паоло.

Неудивительно, что баррикады были возведены самым чудесным образом.

Все циркулировавшие по улицам экипажи были перевернуты и уложены на землю; поднимаясь в дома, бунтовщики выбрасывали из окон мебель, которую их товарищи немедленно подтаскивали к каретам.

Для защиты этих барьеров от ядер их укрывали матрасами — какое-то время восставшие могли не бояться пушек.

Наконец, желая обеспечить безопасный отход к порту, Корсар приказал усеять ведущую туда улицу всевозможными укреплениями, оставив при этом небольшой проход для отступавших.

В то же время во всех частях города появились люди с факелами, которые принялись поджигать дворцы и особняки, повсюду сея неслыханную панику, ужас, смуту и беспорядок.

Можете себе представить, как выглядел Неаполь.

Можете себе представить, сколь велико было изумление короля.

Можете себе представить, как поражен был Луиджи.

Пылающий город!

Забаррикадированные улицы!

Тридцать тысяч мятежников!

А главное, в порту неизвестный пароход — никто и не догадывался, что то был трансформированный корабль Паоло, — весьма своеобразное судно, вошедшее в гавань никем не замеченным, беспощадно обстреливающее город огромными снарядами, способными улетать на немыслимые расстояния!

Министр не осмеливался предстать перед королем, который дрожал от страха.

Когда короли дрожат на своем троне, вокруг них должны дрожать головы; они не чувствуют себя крепко сидящими на плечах.

— Черт возьми! — бушевал король. — Что все это означает? Где Луиджи?

И окружавшие Франческо генералы обменивались растерянными взглядами.

— Сир, — сказал командир швейцарского полка, — позвольте мне вас покинуть? Мои полковники там одни, во главе солдат.

— Останьтесь, — недоверчиво отвечал король.

И он посылал к Луиджи посыльного за посыльным, но тот был недосягаем.

— Уж не предал ли он меня? — спрашивал себя Франческо с мучительной тревогой.

В этот момент под окнами дворца с ужасным грохотом разорвался огромный снаряд.

— Ну и дела! — пробормотал король. — У них пушки! Неужели им удалось захватить казармы?

Франческо был белый как полотно, и ноги его дрожали.

То и дело он бросал вокруг себя подозрительные взгляды, и горе было бы тому, кто бы их не выдержал — король немедленно приказал бы расстрелять этого человека.

А новостей все не было…

Пребывать в полном неведении, прислушиваться к малейшему шуму, всего бояться, смотреть на революцию с высоты своего дворца, даже не зная, какая сторона ведет в партии, ставкой в которой является его трон, — вот в каком положении находился король Франческо, и это самое ужасное из положений, в каких может оказаться монарх.

Внезапно, покрытый грязью и кровью, бледный и с искаженным лицом, появился один из посланных разведать ситуацию адъютантов.

Король бросился к нему.

— Ну, что там? — спросил он.

— Сир, — промолвил офицер, — я пытался пробиться как можно дальше, но в пятистах шагах от дворца все перегорожено, и я вынужден был остановиться… Попробовал было пойти по другой улице, на там меня тоже встретила баррикада. Я сделал пять подобных попыток — все было тщетно… Когда я возвращался, позади меня уже начинали разбирать мостовую, готовясь приступить к возведению новой баррикады. Внезапно откуда-то сверху на меня градом посыпалась мебель; меня слегка контузило и ранило, но вот наконец я здесь…

Король попытался собраться с мыслями.

— Кто строит эти баррикады? — спросил он.

— Лаццарони, сир, — запинаясь, отвечал офицер.

— Лаццарони! Да вы, наверное, плохо разглядели… Страх застлал вам глаза, сударь, — пренебрежительно бросил король и прекратил допрос.

Офицер удалился, но тотчас же в зал вбежал другой.

Голова его была перевязана насквозь пропитанным кровью носовым платком.

— Сир, — сказал он, — пройти нет ни единой возможности. Кругом повсюду баррикады, да еще такие высоченные, что…

— А там, на баррикадах, что за люди? — перебил его король.

— Лаццарони, сир.

— Вот так вот! — пробормотал король. — Похоже, это правда.

— Истинная правда, сир.

— Но чего они хотят? Что они кричат?

— Смерть королю! Смерть Луиджи! Да здравствует Паоло! Да здравствует Король песчаного берега!

Франческо вздрогнул.

— Господа, — сказал он генералам, — нас провел какой-то мальчишка.

Вошел один из шпиков Луиджи.

— Сир, — проговорил он, — вот письмо от министра; он ранен.

Король прочел:

«Ваше величество,

Лаццарони взбунтовались в результате дьявольской махинации наших врагов, которые желали любой ценой поднять их на восстание.

Переодевшись сбирами, карбонарии явились туда, где должна была состояться томбола, и объявили все лоты изъятыми под тем предлогом, что лотерея вроде как не была разрешена. Народ, естественно, пришел в ярость и вдохновляемый, вне всякого сомнения, подстрекателями, устремился в город с целью его разграбления и свержения Вас с престола. Карбонарии намерены использовать бунт для вызволения маркизы, но, клянусь головой, они ее не получат. Уверен я и в том, что Вашему трону тоже ничего не грозит.

Остаюсь на боевом посту.

Ваш преданный и смиренный слуга,

Луиджи.

P.S. Мои люди повсюду искали юного Короля песчаного берега, но его и след простыл. Если бы он появился, то переговорил бы с лаццарони, и все бы моментально закончилось. По всей видимости, карбонарии где-то удерживают его в плену».

Немного успокоившись, король воскликнул:

— А я его едва не обвинил!..

И, тяжело вздохнув, он промолвил:

— Ну, все, оказывается, не так страшно, как представлялось. Все недоразумения объяснились.

Внезапно крыша дворца обрушилась…

Один из снарядов пробил потолки, подкатился, шипя, к изножью трона и с грохотом разорвался.

Генералы, офицеры, солдаты — все разбежались, кто куда, еще за секунду до взрыва.

Лишь король остался стоять там, где и стоял…

Когда пыль улеглась, его обнаружили у окна, под грудой досок.

Франческо был спокоен.

— Ах, господа! — сказал он. — До чего ж храбрые у меня офицеры! Как такими не восхищаться!

В зале стоял едкий дым, в паркетном полу зияла огромная дыра, соседние покои были охвачены огнем.

— Сохраняйте хладнокровие, господа, — строго произнес король, с трудом сдерживаясь от того, чтобы не разразиться гневом. — И потушите пожар! В следующий раз тот, кто проявит подобную слабость, будет немедленно разжалован в солдаты. У нас здесь два батальона. Для защиты этого вполне достаточно, а вскоре Луиджи подведет еще и подкрепление. Когда лаццарони окажутся передо мной, я сам с ними поговорю, и, уверяю вас, они сложат оружие.

Спокойствие короля подействовало на офицеров самым благоприятным образом.

В столь ответственную минуту Франческо показал себя настоящим храбрецом, к тому же человеком действия: он спустился во двор, к солдатам.

У дворца их оставалось около двух тысяч; оружейную поддержку им, в случае чего, должна была обеспечить одна артиллерийская батарея.

Король обратился к швейцарцам с проникновенной речью, и те клятвенно заверили его, что будут сражаться до последней капли крови и умрут на посту.

Уверенный отныне в своих батальонах, убежденный в своем огромном влиянии на лаццарони, король заметно повеселел.

Лишь одно ему не давало покоя.

Что это был за пароход, который появился в порту столь неожиданно и был в состоянии посылать огромные снаряды на не менее огромные расстояния?

Появился лаццарони.

То был переодетый сбир.

— У меня для вас письмо, сир, — проговорил он и испросил разрешения присесть.

Король жестом удовлетворил его просьбу.

Письмо было от Луиджи.

В нем говорилось следующее:

«В порту обнаружен неизвестный корабль, наши батареи обстреливают его из всех орудий, но ядра отлетают от него, не причиняя ни малейшего вреда. Похоже, он неуязвим.

Этот корабль должен обеспечить отход карбонариев; как он вдруг оказался посреди порта, установить не удалось. Десятью пушечными выстрелами он полностью подавил огонь той из наших батарей, что стояла на дамбе».

Прочитанное сильно удивило короля.

Он посмотрел на курьера.

Заметив, что тот мертвенно-бледен, король спросил:

— Что с тобой?

— Сир, я умираю. Войска Вашего Величества начали стрелять по мятежникам, те стали палить в ответ, и чтобы добраться сюда, я вынужден был пройти между двух этих огней. Во мне сейчас сидят несколько пуль.

— Позвать врача? — спросил король.

— Не нужно, сир. Мне уже не выкарабкаться.

И, начав задыхаться, несчастный вдруг выпрямился, прокричал: «Да здравствует король!» и упал замертво.

В глазах у короля блеснули слезы.

Торжественно он заявил своим офицерам:

— Вот верный слуга, господа. Посмотрите, чего Луиджи добился от своих людей. Каков командир, таковы и подчиненные!

С точки зрения философии, то было справедливое замечание, с точки зрения политики — весьма неуместное. Ведь именно у него, у Франческо, находились в подчинении все эти плохие офицеры!

Вошел еще один курьер.

То был некий полковник; правая рука его была на перевязи.

Король взирал на него не без некоторого удивления.

Серьезный и спокойный, полковник с достоинством подошел к королю и левой рукой положил к его ногам шпагу:

— Сир, — сказал он, — я возвращаю вам ее.

Король нахмурил брови.

— Вы покидаете мою службу, сударь?

— Нет, сир. Я пришел сюда умереть. Но я хочу умереть с обнаженной грудью и без оружия; у меня нет больше руки, в которой я мог бы держать шпагу; правая моя рука раздроблена.

— Спасибо, полковник! — сказал король, но тут же добавил: — Прошу вас, возвращайтесь в ваш полк; потерпите еще немножко, я вас умоляю. Такие надежные и храбрые люди, как вы, столь редко встречаются в минуты кризисов, что злоупотреблять их преданностью я просто не имею права.

— Ах, сир, если бы у меня был полк, разве явился бы я сюда? Я бы никогда не покинул своих солдат.

— Как! Ваши люди перешли на сторону противника?

— Нет, сир. Среди швейцарцев предателей не бывает. Мои солдаты мертвы…

— Мертвы… Две тысячи человек…

— Все до единого, сир… Из всего полка выжил лишь я, да и то лишь по нелепой случайности.

Все слушали полковника, затаив дыхание.

— Представьте себе, сир: среди мятежников были не только лаццарони, но и солдаты.

— Мои?

— Нет, сир. Ни один из ваших людей не дезертировал. Ваши неаполитанцы (он произнес это с презрением — сам-то он был швейцарцем) слабы и безвольны, ваши сицилийцы трусливы, но все они остались верны вам! Во главе бунтовщиков стояли группы хорошо обученных солдат регулярной армии. Хуже того: эти солдаты были вооружены ружьями, которые перезаряжаются через затвор.

— Мне известен подобный тип оружия. Пруссия намерена взять его на вооружение.

— И правильно сделает, сир. Это ужасное ружье! В мгновение ока десять человек могут уложить целый взвод. Мой полк испытал это на собственном печальном опыте. По приказу вашего министра, сир, я должен был овладеть баррикадой на улице Толедо, против которой оказались бессильны даже ядра. Мятежники обложили ее матрасами.

Я хотел взять ее штурм. Выступил перед полком, как следует подзавел солдат, стал во главе их и повел за собой.

Противник встретил нас шквальным огнем, который и представить себе невозможно. За минуту я потерял полторы сотни человек, а сам был ранен. Две пули угодили мне в правую руку, в которой я держал шпагу.

Боль была такой жуткой, что я на какое-то время потерял сознание, и меня перенесли в дом одного буржуа.

В мое отсутствие мой заместитель собрал отошедший назад полк и вновь бросил его в атаку…

На сей раз наши потери составили уже человек двести. Внезапно мои солдаты заметили, что позади нас выросла еще одна баррикада. То был ужасный сюрприз. Эти люди невероятно ловки и коварны, да и стреляют весьма метко. Полк был окружен. Один из капитанов — все высшие офицеры к тому моменту были уже мертвы — прокричал, что надо выбираться через новую баррикаду, и повел солдат на нее. Они все полегли там. Оказавшись между двух огней, сир, они держались не более трех минут.

Когда я пришел в себя, то обнаружил рядом с собой денщика, который плакал горючими слезами и выглядел совершенно потрясенным.

«Полковник, — сказал он мне, — наш полк остался весь там лежать».

Я подбежал к окну: улица была усеяна грудами тел; я был командиром двух тысяч мертвецов.

Рассказ офицера произвел на присутствующих гнетущее впечатление; по окончании его в зале воцарилась зловещая тишина.

Король, не говоря ни слова, протянул полковнику правую руку, который пожал ее рукой левой, а затем тихонечко отошел в сторонку.

Внезапно раздался громкий шум.

С новой депешей от Луиджи прибыл офицер кавалерии.

В ней были такие слова: «Сир, мы понесли большие потери, но, полагаю, все же одерживаем победу. Да здравствует король!»

— Что означает это письмо? — спросил Франческо у вытянувшегося перед ним по стойке «смирно» курьера.

— Мне не известно его содержание, сир, — отвечал тот.

Король зачитал послание вслух.

— Ваше величество, — сказал кавалерист, — на баррикадах огонь постепенно утихает, но в порту творится что-то страшное. Проклятый пароход никак не успокоится. Пятьдесят ваших матросов уже сложили там свои головы, и, думаю, потери будут еще более значительными.

— Но там-то уже что происходит? — спросил король.

Кавалерист пояснил:

— Ваш министр, чтобы отрезать группам мятежников, отходящих к набережной, пути отступления, перебросил в порт две тысячи человек. Тысяча из них должна была погрузиться на лодки, барки и прочие мелкие суда, которые окружают этот беспрестанно палящий пароход, и попытаться взять его на абордаж. Вот эти бедняги и попытались… Ах, сир, это была настоящая бойня… С каждого из бортов парохода стоят по три небольших орудия, стреляющих картечью; это своего рода пушки-револьверы, которые буквально осыпают вас шрапнелью, сами по себе производя эффект не меньший, чем несколько батарей… Можете сами себе представить, что там было… От абордажа нам пришлось отказаться. Более того: пароход открыл такой огонь по набережной, что наши люди даже носа высунуть не могли, и мятежникам удалось вернуться на корабль.

— Всем?

— О, нет, сир. Всего их было тысяч тридцать, на корабле же укрылись лишь несколько сотен. Только те карбонарии, полагаю, что на этом пароходе и приплыли.

— Но это судно уже покидает порт?

— Да, сир.

— Значит, мы победили?

— Как я уже имел честь заметить вам, сир, это зависит от того, под каким углом на ситуацию посмотреть. Им нужна была маркиза — они ее получили. Я сам видел, как один из мятежников, огромный такой детина, возвращался с ней, по-прежнему покрытой вуалью, на корабль.

— Вы правы, сударь, — сказал король, — это поражение.

И тут в зал вошел Луиджи.

Глава XXVII. Для кого эшафот?

При виде министра полиции генералы содрогнулись от испуга.

Король был в страшном гневе, что не предвещало ничего хорошего.

Но, залитый кровью и едва держащийся на ногах, Луиджи с честью выдержал испепеляющий взгляд короля.

Собственные промашки едва не стоили министру полиции жизни: лично участвуя в подавлении мятежа, он получил несколько ранений в голову, грудь и левую руку и лишился одного из пальцев руки правой.

Нахмурив брови, король зловеще произнес:

— Вижу, вы все же соизволили явиться.

— Да, сир, — невозмутимо отвечал Луиджи.

Глухим, прерывистым голосом король вопросил:

— Могу ли я, сударь, узнать, сколько людей мы потеряли сегодня?

— Около пяти тысяч, из которых примерно у половины легкие ранения, четвертая часть осталась калеками на всю жизнь, остальные — это убитые.

— Сущий пустяк! — сказал король. — Похоже, сударь, вам невдомек, что пять тысяч человек — это целая армия, что с пятью тысячами солдат люди города берут.

— Мне это отлично известно, сир.

Король раздраженно повторил:

— Пять тысяч человек… Да сражения выигрываются с меньшими потерями!

— Именно сражение, сир, нам и пришлось вести сегодня. И вряд ли, сир, на каком-либо другом поле боя было так же горячо, как час назад в Неаполе. — И, повернувшись к генералам, он добавил: — Ваши офицеры подтвердят вам это.

— Но вы сами ее хотели, эту злосчастную битву, сударь.

— И что, я был неправ?

— Да как ты смеешь, мерзавец, разговаривать со мной в таком тоне? — взорвался король. — Вот прикажу отрубить тебе голову, так ты сразу поймешь, прав ты был или неправ… Да ты мне весь город поставил с ног на голову! Каким же бестолковым нужно быть, чтобы даже лаццарони взбунтовались!

И он бросил капитану гвардейцев:

— Арестуйте его!

Гордо вскинув голову, Луиджи жестом остановил офицера и, обращаясь к королю, промолвил:

— Пару слов, сир, а потом делайте все, что угодно.

В зале воцарилась гробовая тишина.

— Ваше Величество, — продолжал министр, — все ваши офицеры вам скажут, что нам противостояло целое войско вооруженных людей, хорошо обученных и дисциплинированных. Наши противники имели в своем распоряжении крайне эффективное, особенно в условиях уличной войны, оружие. Им удалось обмануть все наши ожидания, и не успели мы спровоцировать мятеж, как он начался сам собой. Не кажется ли вам, что эти люди заранее были настроены биться?

Луиджи ждал ответа.

Король молчал.

Логика поражает даже самых слепых, когда она представлена ясно, четко. Луиджи говорил уверенно; чувствовалось, что он полностью отдает себе отчет в своих словах.

Он продолжал:

— Мне хотелось бы услышать ваш ответ, сир.

— Ей-богу, сударь, разве не могу я промолчать, когда мне это угодно? Впрочем, в смелости вам не откажешь!

Франческо выглядел уже не таким разгневанным, каким был десятью минутами ранее; подойдя к окну, он забарабанил пальцам по стеклу.

Луиджи улыбнулся.

Повернувшись, король промолвил:

— Как бы то ни было, я хочу знать, кто были эти люди, с которыми вам не удалось совладать?

— Наемники, сир. Берберские солдаты.

— Странно! Зачем карбонариям понадобилось искать поддержки у этих пиратов?

— Не знаю, сир, но обязательно это выясню. Пока же у меня есть нечто такое, что вас сильно удивит.

— Говори! — промолвил король.

— Ваше величество, безусловно, слышали о Корсаре с золотыми волосами.

— То, что мне о нем рассказывали, иначе как удивительным и не назовешь.

— И вы, сир, в эти россказни не поверили.

— Нет, конечно.

— Напрасно. Именно он, со своим кораблем и командой, навязал нам эту битву. Именно он поднял на бунт ваших лаццарони и едва не свергнул вас с престола. Наконец, именно он едва не побил нас.

— Ты говоришь «едва».

— Да, сир. И вскоре объясню, почему.

— Говори сейчас же!

Король выглядел весьма заинтригованным.

— Секундочку, сир. Надеюсь, вас не сильно огорчит тот факт, что этот знаменитый корсар является одним из ваших подданных.

— Право же!

— Вы его знаете.

— Ты меня поражаешь, Луиджи.

— Ах, сир, когда я назову его имя, вы будете удивлены так, как даже не могли себе представить. Вы не единожды говорили с этим корсаром, осыпали его милостями; он и сейчас ходит у вас в любимчиках. Это… Паоло.

— Король песчаного берега!

— Он самый.

— Ты в этом уверен?

— Абсолютно.

Король разинул рот от удивления.

— Какой-то мальчишка… — пробормотал он.

— Ах, сир, он уже лет в четырнадцать творил невероятные вещи.

— Больше всего меня поражает то, что ему удалось настроить против меня лаццарони.

— И довольно-таки оригинальным образом, сир… Этот негодяй весьма умен.

— Это все его лотерея… Это она привела их в такое возбуждение.

— Гораздо лучше, сир. Его люди переоделись налоговыми инспекторами и конфисковали лоты. Отсюда — и народная ярость.

— Так вот в чем дело! — воскликнул король. — Нужно сейчас же организовать для моих лаццарони томболу — это их немедленно успокоит.

— Такая мысль мне тоже приходила в голову, сир.

Внезапно король спросил:

— Эти мерзавцы бежали?

— Да, Ваше Величество. Их кораблю удалось уйти.

— Значит, мы от них избавились?

— Да, сир.

— Счастливого пути! Луиджи, я тебя прощаю. На нет и суда нет.

В сущности, короля больше обрадовало то, что он нашел способ примириться с лаццарони — для этого всего-то нужно было потратить несколько тысяч экю.

Тоном, уже гораздо более добродушным, Франческо продолжал:

— Итак, все закончилось. Баланс дня, конечно, неутешителен, но с этим уже ничего не поделаешь. По правде говоря, мальчик мой, твоя затея мне и самому нравилась, так что давай забудем о том, что случилось.

Повернувшись к окну, король вновь забарабанил пальцами по стеклу, и совершенно случайно взгляд его остановился на рабочих, которые занимались установкой подмостков на дворцовой площади.

Увидев, на что смотрит король, Луиджи улыбнулся.

— Чем они там заняты? — спросил Франческо, оборачиваясь.

— Возведением эшафота, сир, — отвечал Луиджи, и в голосе его прозвучали триумфальные нотки.

— Но для кого?

— Вскоре увидите, сир. Похоже, они уже заканчивают.

Внезапно под бой барабанов и звуки труб к дворцу начали стекаться, выстраиваясь на площади, черные от пороха швейцарцы, пехота, кавалерия и артиллерия.

По приказу Луиджи за спины солдатам стали пропускать горожан, но лишь тех, кто не имел при себе оружия.

В толпе зевак оказались и две девчушки с дерзким взглядом, дочери рыбаков, судя по одеждам, рядом с которыми, стараясь оставаться незамеченным, держался некий лаццарони.

Этими бесстыдницами были Паоло и Людовик.

Глава XXVIII. Отступление

Во время битвы каждому предстояло действовать в четком соответствии с заранее составленным сценарием.

Было условлено, что, как только маркиза будет освобождена, Вендрамин закинет ее на плечо и доставит на корабль, который немедленно выйдет в открытое море и чуть позднее начнет крейсировать вдоль побережья Калабрии.

Одна из бухт, известная как Паоло, так и Вендрамину, была выбрана в качестве места всеобщего сбора.

Корсару и четвертой части команды предстояло прикрывать отход Вендрамина и его людей.

Сразу же по возвращении Вендрамина на судно те из корсаров, что оставались на суше, должны были, переодевшись крестьянами, покинуть город и добраться до некоего лесистого холма.

Паоло и Людовику предстояло выбираться из города в женских одеждах.

Эта программа была выполнена неукоснительно; корсарам удалось выйти из Неаполя без потерь.

Паоло видел, как Вендрамин вырвал из рук солдат женщину, чье лицо было закрыто капюшоном, и, забросив ее на плечо, устремился в направлении порта.

Тогда, преградив солдатам дорогу, Корсар открыл по ним ожесточенный огонь, выиграв для друга несколько минут, но мало-помалу был оттеснен к набережной.

Вдали уже маячил одинокий силуэт его корабля, и, пьяный от радости, Паоло, вместе с Людовиком, поспешил раствориться в толпе, — им еще нужно было успеть переоблачиться в женские платья.

Теперь войскам Франческо противостояли одни лишь лаццарони, но Паоло сим фактом ничуть не был обеспокоен: он знал, что вскоре наступит примирение.

Превосходно загримированные, они с другом с каждым шагом все дальше и дальше удалялись от эпицентра восстания.

Путь их пролегал мимо дворца, у которого они оказались одновременно с прибытием туда королевской армии.

— Это еще что такое? — прошептал Паоло.

— Похоже… — протянул Людовик, — похоже на эшафот.

— Так и есть!

— Но для кого?

Паоло улыбнулся.

— Наверное, — заметил он, — король собирается отрубить голову Луиджи.

И друзья рассмеялись.

— Задержимся ненадолго!

— Почему бы и нет?

Паренькам безумно хотелось лично присутствовать при казни их злейшего врага.

Зазвучали колокола, и воздух наполнился похоронным звоном…

Внезапно их взорам предстала длинная вереница приговоренных, замыкал которую некто в доминоname=r196>[196].

— Не казнь, а маскарад какой-то! — воскликнул Паоло. — Это ж надо до такого додуматься — одеть смертника в домино!

И они вновь покатились со смеху…

Глава XXIX. Домино

Мгновенно повеселев, король бросился к окну.

Он насчитал сто десять приговоренных; все они были молодые люди из известнейших семейств карбонариев.

Едва мятеж, на который они не рассчитывали, начался, они взяли в руки оружие и примкнули к рядам сражавшихся с армией лаццарони; почти все были более или менее серьезно ранены.

Когда их вывели на площадь, в толпе не раздалось ни единого выкрика — до карбонариев людям не было никакого дела.

После того как Паоло и корсары покинули поле боя, волнения тотчас же, словно по волшебству, пошли на убыль.

А когда агенты Луиджи распустили слух, что король к изъятию лотов не имел никакого отношения, что налоговые инспекторы действовали без приказа, и что вскоре будет поведена другая грандиозная лотерея, народ успокоился совершенно.

Люди поспешили побросать оружие, и у патрулировавших улицы солдат большая часть дежурства уходила на сбор валявшихся то тут, то там ружей.

Окинув взором лаццарони, которые собрались на площади и постепенно заполоняли прилегающие к дворцу улицы, король сказал Луиджи:

— Можно подумать, что никакого мятежа и не было! Только посмотри, какие они смирные!

— Без этого Паоло им бы никогда и в голову не взбрело пойти против вас, сир.

— И что, все эти люди были взяты со шпагой в руке?

Король указывал на патриотов.

— Да, сир.

И Луиджи добавил:

— Когда этих казним, во всем Неаполе останется не более дюжины серьезных карбонариев.

— Отлично, — промолвил король. — Это даст мне лет десять покоя.

Приговоренные ждали.

Палач, несчастный, который занял место того, что бежал из Неаполя, также застыл в ожидании приказаний.

Луиджи отдал соответствующие распоряжения, и к эшафоту подвели первого патриота.

Повернувшись к королю, тот прокричал:

— Да здравствует свобода!

Король иронично помахал ему рукой, и нестройные ряды собравшихся на площади неаполитанцев содрогнулись от хохота.

Толпа всегда такова, особенно в Неаполе — глупая, трусливая, жестокая.

Карбонария уложили к основанию гильотины, с глухим шумом опустилось тяжелое лезвие, хлынула кровь, и отрубленная голова скатилась в корзину.

Это было ужасно.

Король улыбнулся.

Внезапно в толпе сбиры принялись громко скандировать:

— Да здравствует король! Долой либералов!

Лаццарони, которые чувствовали себя виноватыми и желали загладить вину, завопили:

— Смерть карбонариям! Да здравствует Франческо!

Король снял шляпу, и аплодисменты усилились.

Примирение состоялось.

Опьяненная собственным восторгом, толпа более не прекращала кричать.

Но, не считаясь с мнением масс, приговоренные отвечали на эти здравицы криками, не менее громкими:

— Да здравствует свобода!

Эти крики вывели народ из себя.

— Что вы стоите? — завопили из толпы солдатам. — Бейте их, бейте!

И служивые принялись нещадно колотить несчастных либералов прикладами своих ружей.

Экзекуции продолжались.

Кровь текла рекой, переливаясь из корзины на платформу.

Что до короля, то его, как и Паоло с Людовиком, больше всего интересовал человек в домино.

От Луиджи Франческо ничего не удалось добиться.

— Кто этот домино? — спросил король.

— Сейчас сами увидите, сир.

Через пару минут, когда его величество, мучимый любопытством, вновь хотел задать тот же вопрос, Луиджи рядом уже не оказалось, и король вынужден был вернуться к созерцанию казней.

В толпе вполголоса переговаривались двое лаццарони.

Один говорил другому:

— Видишь этих малышек?

И он указал на Паоло с Людовиком.

— Вижу, — отвечал другой.

— И что ты о них думаешь?

— Ничего.

— Гм! Сдается мне, это переодетые парни.

— Почему?

— Сам не знаю.

Второй пригляделся внимательнее.

— Возможно, ты и прав, — сказал он. — Эти их позы… какие-то они совсем не женские.

— Проследим-ка за ними!

И они не спускали глаз с корсаров, которые кричали во все горло:

— Да здравствует король!

Казни следовали одна за другой.

В толпе наконец заметили домино и начали спрашивать себя, кто бы это мог быть.

Какой-то лаццарони прокричал:

— Долой капюшон! Пусть приговоренный покажет лицо!

И десятки голосов поддержали этот выкрик.

Но у солдат был приказ; домино остался с покрытой головой.

Наконец был гильотинирован последний карбонарий, и настал черед домино.

Луиджи подошел к королю.

— Кто это? — вопросил Франческо. — Говори же.

— Я приготовил для вас сюрприз, сир; потерпите же еще немного, прошу вас.

Посреди глубокой тишины помощники палача помогли домино подняться по ступеням, и все почувствовали, что сейчас произойдет нечто неожиданное.

Когда приговоренный оказался на платформе, покрывало, скрывавшее его лицо, упало.

Увидев столь ненавистное ему лицо, король вскрикнул от удивления.

— Она? — пробормотал он.

— Да, сир.

— А та, другая?

— Одна несчастная девушка, приговоренная к нескольким годам тюрьмы, согласилась, в обмен на помилование, сыграть предложенную мною ей роль.

Король широко улыбнулся.

— Отныне вы — герцог, Луиджи! — сказал он.

— Благодарю вас, сир.

— Это ж надо до такого было додуматься!..

— То был способ заманить их в ловушку без какого-либо риска с нашей стороны потерять стоящую на кону ставку; представляю себе, как сейчас, должно быть, взбешен Корсар… Совершить невозможное — и вместо маркизы получить какую-то девчонку!

И король с министром рассмеялись.

Маркизы тем временем повернули лицом к толпе, и чей-то пронзительный крик перекрыл все остальные.

То кричал Паоло, который узнал свою возлюбленную.

Двое сбиров многозначительно переглянулись.

— Задержим его? — предложил один.

— Не сейчас! — сказал другой. — Еще успеем.

— Так и быть, подождем. К тому же я хочу увидеть, как умрет эта доставившая нам столько хлопот мерзавка.

— Внимание! Палач вот-вот потянет за веревку.

Действительно, рука заплечных дел мастера уже тянулась к приводящей гильотину в движение пружине…

Глава XXX. Драгуны короля

Даже будучи сбирами, люди не перестают оставаться людьми, со всеми их человеческими слабостями.

Два ищейки, следившие за Паоло и Людовиком, были едва ли не на сто процентов уверены в том, что они имеют дело с парнями в женских одеждах, а людям Луиджи, как вы уже могли понять, смелости и решительности было не занимать.

Но перед ними был эшафот, на котором одна за другой летели с плеч головы, и на помост этот уже взошел последний приговоренный, тот, что был в домино.

Эти полицейские были неаполитанцами, а все жители Неаполя по сути своей — любопытные, немного жестокие ротозеи, обожающие смотреть на то, как кому-нибудь срубают голову, — подобное зрелище весьма популярно в народе.

Вот почему они не спешили с задержанием подозреваемых.

В случае ареста молодых людей юношей пришлось бы немедленно сопроводить в тюрьму, а сбирам не меньше других хотелось узнать, чье лицо скрывается под капюшоном домино.

Как только маркиза была казнена — не успел еще стихнуть неосторожный крик Паоло, — сбиры вновь преисполнились чувства долга.

— Ты слышал? — спросил один.

— Да! — отвечал другой.

— Определенно, это парни, и уж слишком живой интерес они проявляли к маркизе!

— Кричал тот, что со светлыми волосами.

И тут у одного из сбиров случилось озарение.

— Да я же знаю этого блондина! Это…

Покопавшись в памяти, он вспомнил:

— Это Король песчаного берега!

— Корсар?

— Да.

— Организатор восстания?

— Да.

Можно было бы подумать, что уж теперь-то, уверившись в своей правоте, сбиры набросятся на Паоло, но они даже с места не сдвинулись, — то были неаполитанцы.

Настоящий неаполитанец всегда осторожен; это его главная, возможно, даже единственная добродетель.

— Спешить не будем, — промолвил один из сбиров. — Вполне вероятно, он здесь не один, а с друзьями.

— Должно быть, все присутствующие здесь лаццарони — его сторонники.

— И как мы поступим?

Тот из сбиров, что был постарше, а следовательно, и опытнее, внимательно осмотрелся.

Неподалеку, готовый покинуть площадь и вернуться в казарму, выстраивался в колонну один из кавалерийских полков.

Впереди встали трубачи; позади них расположились командир полка и его заместитель.

Между головной и основной частями колонны образовалось свободное — порядка десяти метров — пространство.

— Пойдем! — сказал шпик товарищу. — Эти кавалеристы, сами о том не догадываясь, окажут нам услугу.

— И как же?

— Пареньки стоят в первом ряду зевак; как только трубачи пройдут, мы вытолкнем этих юнцов к офицерам, и драгуны помогут нам их задержать.

— Отлично! — промолвил второй сбир.

И они начали пробираться к Людовику и Корсару с золотыми волосами.

Зазвучали фанфары, и эскадроны пришли в движение.

У Паоло и в мыслях не было кого-то опасаться.

Когда Корсар, бледный и готовый вот-вот упасть в обморок, вдруг закричал, Людовик поддержал друга, а затем сказал ему едва слышно:

— Тише, дурачок, тише!

И Паоло взял себя в руки.

Толпа, не сводившая глаз с помоста, обратила мало внимания на этот инцидент.

Итак, подавив, пусть и не без труда, эмоции, молодые люди смотрели, или, скорее, делали вид, что смотрят на проезжавших мимо драгунов; мысли их были далеко.

Вдруг на плечи им легли чьи-то руки, и, ощутив толчок под зад, юноши полетели чуть ли не под ноги лошадям офицеров.

Это нападение оказалось для корсаров столь неожиданным, что они пришли в себя, лишь когда увидели двух переодетых сбиров, которые бежали к ним с криками:

— Задержите их! Задержите! Это карбонарии!

Быстрый, как молния, Паоло вытащил откуда-то из складок платья револьвер и крикнул тоже уже потянувшемуся за оружием Людовику:

— Твоя — вороная!

Себе Корсар выбрал красивого рыжего жеребца, на котором скакал командир полка.

Превосходно разбираясь в лошадях, Паоло с первого же взгляда определил лучших скакунов из тех, что находились в пределах досягаемости.

Увидев вылетевших на дорогу девчушек, офицеры не сразу поняли, что это означает.

При крике «Задержите их!» они начали судорожно озираться по сторонам, даже в мыслях не допуская того, что карбонариями могли оказаться эти две приятные с виду девушки.

Разобраться в происходящем они так и не успели; осознавая, что промедление смерти подобно, корсары открыли огонь.

В мгновение ока пять офицеров попадали наземь, и на глазах у изумленных солдат юноши запрыгнули в седло, пришпорили лошадей и стремительно умчались прочь, — все это заняло не более пяти секунд.

Трубачи попытались было преградить беглецам дорогу, но оказались не слишком расторопными, и после того как один из солдат был сбит с ног, а другой упал с простреленной головой, остальные побросали свои инструменты и, выхватив сабли из ножен, бросились в погоню.

Следом, пустив лошадей галопом, устремился весь полк.

Дрожали мостовые, в окнах ходуном ходили стекла, грохотали ружья, и в какой-то момент Паоло понял, что они запросто могут и не выбраться из города; завидев двух конных женщин, постовые непременно закроют ворота.

Но, как это и бывает в минуты опасности у людей решительных, тут его осенило.

— Делай, как я! — прокричал он на полном ходу Людовику.

Над головами их свистели пули, но, посланные со слишком далекого расстояния, все они пролетали мимо; лишь одна слегка зацепила верхушку уха Паоло, но повреждение оказалось совсем незначительным.

Задавая направление погони, Корсар направил коня к одной узкой улочке, по которой солдаты смогли бы продвигаться лишь по двое, — именно на это и был рассчитан план юноши.

Улица эта была довольно-таки извилистой, из-за чего солдаты на поворотах время от времени теряли беглецов из виду.

На одном из таких поворотов Паоло обнаружил другую, шедшую перпендикулярно той, по которой они мчались, улицу и, влетев на нее, тотчас же развернул коня. Людовик повторил его маневр, и они стали дожидаться кавалеристов: проносясь мимо, те представляли бы собой великолепные мишени.

— Стреляй в головы лошадям, — сказал Паоло другу, — да не жалей пуль!

В барабанах их револьверов еще оставалось по нескольку пуль; кроме того, у корсаров имелись при себе и револьверы запасные.

Внезапно раздался топот копыт, и из-за угла выскочила головная часть эскадрона.

— Огонь! — воскликнул Паоло.

Один, два, три, десять выстрелов слились воедино, и семь лошадей, убитых и раненных, повалились на землю, одна на другую.

Следом, натыкаясь на первых, падали и другие животные, и вскоре весь переулок оказался забит телами лошадей и их всадников.

Жеребцы брыкались и ржали; придавленные и помятые, люди хрипели и матерились так громко, что их стоны и ругательства были слышны на другом конце Неаполя.

Рассмеявшись, Паоло соскочил на землю и подобрал две каски, после чего вновь запрыгнул в седло. Пустив лошадь легкой рысью, он распечатал выкладку полковника и, вытащив из нее широкий плащ, накинул его себе на плечи.

Людовик в точности повторил действия Корсара.

Этих плащей, касок и по-военному снаряженных лошадей оказалось достаточно для того, чтобы в спустившихся сумерках молодые люди смогли сойти за солдат Его Величества.

Вскоре друзья перевели лошадей в галоп, и так как одна из подобранных ими касок отливала золотом, дежурившие в тот вечер постовые и не помышляли ни о чем другом, как отдать честь пролетавшим мимо них офицеру и его ординарцу.

Глава XXXI. План отмщения

Проехав с полулье по дороге, ведущей в Пестум, Паоло замедлил аллюр своей лошади и отбросил в сторону каску.

До сих пор юноши почти едва обменялись и парой слов; Паоло был мрачен, и Людовик не осмеливался с ним заговорить.

Корсар первым нарушил молчание, сказав другу:

— Ловко этот Луиджи нас провел, одев в домино какую-то несчастную женщину.

— Да, этот пройдоха весьма умен.

— Бил нас нашим же собственным оружием.

— И нанес тем самым значительный ущерб нашей репутации.

— Если бы только это!.. Я ведь любил ее, эту женщину!

— Мы за нее отомстим.

— Да, и месть наша будет ужасна.

Паоло на какое-то время задумался.

— Послушай, друг, — сказал он наконец. — Мне нужен убедительный реванш. Воскресить маркизу нам уже не по силам, но я могу добиться для нее кровавого искупления на том самом месте, где она умерла. Пусть там, где пала она, падет ее и наш враг.

— Король!

— Нет — Луиджи. Сам по себе король ничего не значит: не будь у него такого министра, я бы крутил им как угодно. Всю свою ненависть мы должны обратить на того, кто навязал нам настоящую битву.

— Тут я с тобой согласен.

— Я хочу, чтобы Луиджи казнил тот же палач, на том же эшафоте, перед дворцом, в присутствии всего Неаполя и собравшихся на плацу войск.

— Но…

Паоло нахмурил брови.

— Ты сомневаешься в том, что мне это удастся?.. — спросил он.

— То, что ты предлагаешь, может оказаться не таким уж и простым делом, — заметил Людовик.

— Это будет не более чем игра. Впрочем, ты и сам все увидишь.

— Куда направимся?

— Пока что — куда глаза глядят, а там — посмотрим… Теперь у меня есть цель. Держи оружие наготове — и давай немного помолчим.

Так, в полной тишине, они и ехали еще какое-то время.

Глава XXXII. Разбойники

В Неаполе во все времена было полно воров и грабителей.

Соседние территории давно стали вотчиной самых прославленных разбойников Европы; в окрестностях города их — пруд пруди.

Отойдите вечером шагов на двадцать от предместий — и можете быть уверены, вас тут же ограбят.

Разбойники выглядят естественным продуктом этой плодоносной земли; в каком-то роде, они растут, как деревья.

Разбойники объединяются в шайки.

Пятнадцать, двадцать, тридцать, сто человек выбирают себе атамана и под его предводительством совершают отважные набеги на город и близлежащие деревни.

Действуют они очень просто.

Узнав из заслуживающих доверия источников о том, что какая-нибудь важная персона намеревается куда-нибудь отправиться, они тотчас же организуют засаду на пути следования будущей жертвы.

Напав на проезжающего мимо путника и захватив его в плен, разбойники исчезают в неизвестном направлении.

Чем более их пленник влиятелен, тем с большим почтением они к нему относятся: ему дают лошадь, его всячески берегут и обхаживают.

По прибытии в пещеру, которая служит разбойникам пристанищем, атаман предлагает пленнику написать письмо родственникам, по которому предъявитель сего документа смог бы получить у них выкуп, причем сумма последнего устанавливается в зависимости от ценности жертвы.

Когда на вас нацелен пистолет, вы без колебаний подпишете все что угодно.

Некоторые, правда, пытаются спорить.

Тщетные усилия!

Атаман прекрасно информирован: вы заявляете, что бедны, как церковная мышь, — он лишь смеется и перечисляет все ваши богатства.

Заканчивается все тем, что вы соглашаетесь заплатить столько, сколько от вас требуют.

Один из разбойников уезжает с вашим письмом, и, если в назначенный день он не возвращается с выкупом, атаман пускает вам пулю в лоб.

Иногда вам предоставляют отсрочку, предварительно отрезав вам ухо в качестве знака предостережения для ваших близких, — они получают его законсервированным в масле.

Разбойники столь многочисленны и отважны, что в годы правления Мюрата покончить с ними не удалось даже семи специальным армейским взводам, охотившимся за бандитами по всей Сицилии.

К тому же следует сказать, что у разбойников повсюду есть свои люди.

Им помогают пастухи, которые подвозят к пещерам продукты и предоставляют карабинерам и солдатам ложные сведения.

На их стороне бедняки и разорившиеся крестьяне; эти всегда рады, когда грабят богачей, — есть над чем посмеяться.

Извозчики, мальчики на побегушках — самые разные люди за небольшое вознаграждение с радостью делятся с ними любой информацией.

Поддержку им оказывают даже власти.

Пьемонтцам[197], которые отвоевали Неаполь у Бурбонов, и по сей день не удается выкорчевать главную сорную траву этих земель — грабежи и разбои.

Сотни берсальеров брошены на борьбу с этим злом, но шайки разбойников бродят в окрестностях Неаполя и поныне.

В газетах едва ли не ежедневно можно прочесть про банкиров, похищенных в трех шагах от города, или туристов, за освобождение которых требуют выкуп.

Каждую неделю нам рапортуют о боях, которые то тут, то там армейские подразделения ведут с сотней-другой разбойников, но даже целым батальонам не удается поймать этих неуловимых, как уже кажется, противников.

У тех, кто хорошо знает подоплеку данной проблемы, неудачи пьемонтцев не вызывают никакого удивления.

Разбойники организованы весьма специфически, свидетельством чему могут служить недавние судебные процессы.

Их шайки представляют собой своего рода боевые товарищества.

Банды живут на деньги наиболее богатых деревенских хозяйств; эти же хозяйства оплачивают и все те услуги населения, в которых разбойники нуждаются, — бесплатно в этих краях информацию никто вам не предоставит.

Власти за деньги гарантируют бандитам (естественно, тайно) свою толерантность и протекцию.

Когда генерал Паллавичини, командир полка берсальеров, приступал к охоте на того или иного разбойника, он начинал с того, что сразу же по прибытии в деревню арестовывал ее синдика и кюре.

Обыск, производимый в домах этих достопочтенных граждан, почти всегда сопровождался любопытными открытиями и волнующими эпизодами.

Изъятые у синдика или священника бухгалтерские книги, в которые те скрупулезно заносили — с подробным отчетом о том, на добычу ли информации, покупку пороха или что-то иное шли эти деньги — все передаваемые разбойникам суммы, впоследствии позволяли суду присяжных признавать этих самых влиятельных, по местным меркам, персон пособниками бандитов.

На основании одного лишь этого факта можно судить о том, каких размеров достигал в то время бандитизм в Неаполе.

Вот и у той дороги, по которой следовал Паоло, тоже был разбит разбойничий лагерь; порядка двух десятков бандитов грелись в тот вечер у костра.

То была одна из самых организованных местных шаек; ее атаман имел репутацию кровожадного убийцы.

Звали его Кумерро, и однажды в его руках побывала даже некая принцесса королевских кровей — вот какого масштаба это был человек.

Расставив вокруг лагеря часовых, атаман собрал вокруг себя остальных разбойников. Поговорить было о чем: Кумерро только что вернулся из Неаполя.

— Друзья, — сказал он, — я вызвал вас сюда, едва загрохотали пушки, в надежде на разграбление города, но посты у ворот были удвоены, и караульные сейчас как никогда бдительны, — в город нам не попасть.

— А что там с восстанием, атаман?

— Оно было подготовлено заранее, ягнятки мои, и подготовлено полицией.

— Так это была ловушка?

— Да, дети мои.

— Но Луиджи — будь он тысячу раз проклят! — едва не поплатился за свою уловку. В городе начались ужасные беспорядки. Корсары, лихие малые, взявшиеся неизвестно откуда, повели толпу за собой и отбили у солдат эту несчастную маркизу, которую уже вели на эшафот; она была спасена.

(Так думал Кумерро.)

Он продолжал:

— Освободив ее, переодетые лаццарони матросы вернулись на свои лодки, и те тотчас же вышли в море, в то время как ожидавший их пароход начал обстреливать порт из всех своих орудий… Что за корабль! Таких, признаюсь честно, я еще не видывал; его даже ядра не берут!

Разбойники слушали атамана, затаив дыхание.

Кумерро продолжал:

— Едва корсары отчалили, народ тотчас же угомонился. Но какая там была бойня! Из одного из полков в живых остался лишь командир. И, по слухам, организовал все эти волнения портовый мальчишка, которого там кличут Королем песчаного берега; поговаривают, что он и есть этот знаменитый Корсар с золотыми волосами, о котором в последние годы у нас ходило столько разговоров. Нужно будет навести о нем справки.

— Что будем делать — уйдем в горы?

— Нет, останемся здесь. Ночью участвовавшие в мятеже карбонарии попытаются выбраться из города. Тех, кого не задержит полиция, сцапаем мы. У этих карбонариев денег — куры не клюют; все они — выходцы из самых знатных семейств Неаполя. Так что подождем, ягнятки мои. Что-то мне подсказывает, что сегодня нас ждет небывалый улов! Если родные этих мятежников заартачатся, мы предложим Луиджи выкупить их у нас оптом — уверен, он согласится.

— Браво! — воскликнули несколько голосов.

При свете луны, который придавал окружавшим предметам необычные формы, эта кучка причудливо одетых мужчин, собравшихся в круг и что-то оживленно обсуждавших, являла собой воистину странное зрелище!

Внезапно Кумерро услышал легкий шум приближающихся шагов; то был один из часовых.

— Ну, что там еще? — спросил атаман.

— Путники.

— Сколько их?

— Двое.

— Пешие или же конные?

— Конные.

— Приготовить оружие! — скомандовал атаман. — Стреляем по моему приказу! Целиться в лошадей.

Глава XXXIII. Разбойники (продолжение)

Разбойники держали путников на прицеле своих ружей.

Паоло и Людовик неумолимо приближались к ожидавшей их засаде.

Бандиты укрылись в идущих по обе стороны от дороги канавах, но, обладая тонким чутьем, корсары вычислили их еще метров за тридцать.

— Гляди-ка, — промолвил Паоло, — а вот и бандиты!

— Действительно, — отвечал Людовик. — Неплохо спрятались; если бы не эти отблески, исходящие от их ружей, то можно было бы и не приметить.

— Нет, — сказал Паоло. — Ружья разбойников всегда бронзоватые — из-за ржавчины, а свет этот идет от позолоченных пуговиц на их одеждах; им жалко расставаться с подобной мишурой.

— Повернем назад?

— Что ты! Нет, конечно.

— Тогда когда стреляем?

— Обойдемся без стрельбы.

— Но что будем делать?

— Дорогой мой, я искал разбойников и очень рад тому, что наконец-то нашел их. И вскоре ты поймешь, почему.

И Паоло прокричал:

— Эй! Друзья!

Немало изумленные, разбойники не знали что и думать — им-то устроенная засада казалась почти идеальной!

— Клянусь Девой Марией, — пробормотал атаман, — эти парни нас вычислили.

— Но кем они могут быть?

— Сейчас узнаем.

И Кумерро начал приподниматься.

— Может, лучше не высовываться? — попытался остановить его один из бандитов. — А ну как откроют огонь?

— И что с того? Их же всего двое.

— Кто знает, вдруг это тоже ловушка?

— Возможно. Но выглядеть трусом я не хочу.

И атаман встал во весь рост.

Он был отважным парнем, этот Кумерро; ничто не могло его испугать.

— Эй! — крикнул он в ответ. — Кто вы такие?

— Друзья.

— В таком случае можете приблизиться; бояться вам нечего.

Паоло и Людовик пустили лошадей легкой рысью.

Атаман вышел на середину дороги.

Как и все разбойники, ночью он видел не хуже, чем днем; молодость всадников весьма его удивила.

Так как Кумерро был весьма популярен в народе — в свое время он был пойман солдатами, но сумел бежать, — Паоло тотчас же его узнал.

— Добрый вечер, Кумерро, — промолвил юноша, спрыгивая на землю.

— Милости просим, друг, — пораженный подобной бесцеремонностью, отвечал разбойник. — Чего ты хочешь?

— Помочь тебе заполучить кучу золота! Оно ведь тебя интересует?

— Возможно. Но мне интересно и другое: много ли крови придется ради него пролить?

— Что за вопрос? Не ожидал услышать от тебя такого. Уж не боишься ли ты?

— Кумерро ничего не боится. Но прежде чем заключать соглашение, он должен знать, что от него требуется. Хотелось бы услышать, о какой именно сумме идет речь и какой опасности нам придется подвергнуться.

— Риск — минимальный; если же дело выгорит, у тебя будет столько золота, сколько тебе и не снилось.

— Гм! Как-то это все подозрительно…

Паоло уже окружили бандиты.

— Подозрительно! — воскликнул он. — Ты меня обижаешь! Неужто ты думаешь, что я способен предложить какую-нибудь ерунду, caro mio?

— Почем мне знать? Я даже имени твоего не ведаю.

Встав перед Кумерро, Паоло скинул плащ, и разбойники воскликнули в один голос:

— Девчонка! Это девчонка!

Паоло громко рассмеялся.

— Скажете тоже — девчонка! Присмотрись-ка ко мне, Кумерро!

Разбойник окинул юношу Корсара внимательным взглядом.

— Господи Иисусе! Да это же Король песчаного берега!

— Он самый.

— Зачинщик восстания!

— Точно. И, кроме того, милейший, Корсар с золотыми волосами.

Ошарашенный, Кумерро на какое-то мгновение утратил дар речи.

— Так это ты? — воскликнул он наконец и протянул Паоло руку: — Приветствую тебя, брат! Чем можем мы тебе помочь? Кумерро и его шайка к твоим услугам.

— Я скажу тебе это у костра, за вкусным ужином.

— Пойдем! — промолвил атаман.

Повесив ружье на плечо, он сказал сидевшим в засаде разбойникам:

— Оставайтесь на своих местах и будьте начеку.

— Зачем оставлять их здесь? — проговорил Паоло. — Это бесполезно.

— У них есть работа!

— Понимаю… Хотите сцапать убегающих из города карбонариев.

— Угадал.

— Черт возьми, дружище, не время сейчас заниматься такими пустяками! Скоро у тебя будет столько золота, что ты сможешь навсегда забыть о подобной жизни.

Кумерро не заставил себя упрашивать.

— Пойдемте! — бросил он своим людям, и вся шайка двинулась в путь.

Извилистая горная тропа вывела разбойников к густому лесу, углубившись в который, они шли еще с четверть часа, пока наконец не остановились у домика дровосека.

В нем жили друзья Кумерро, люди надежные и преданные; они тотчас же откликнулись на стук.

— У нас гости, — заявил атаман. — Так что стол должен быть не хуже, чем у короля Франческо. Чем сегодня порадуешь?

Дровосек улыбнулся.

— Восхитительной бараниной — только утром тушу разделал. Гарниром к ней пойдут курица, грибы и вкуснейшие — пальчики оближете — макароны.

— А вино?

— Найдется и вино: берничетти трехлетней выдержки.

Глава XXXIV, в которой Паоло предлагает Кумерро похищение

Атаман крикнул не допускавшее возражений: «И поторапливайтесь!», и в один миг вся хижина пришла в движение.

Кумерро был человек осторожный.

— Двух часовых! — распорядился он. — И сменять их каждый час!

Двое разбойников заступили на вахту под толстыми деревьями.

Снаружи уже разгорался костер, у которого грелась шайка.

Внутри хижины тоже разожгли огонь; у него устроились Паоло, Людовик и Кумерро.

Приветливая, элегантно одетая красавица-брюнетка — вряд ли ее наряды оплачивал отец — принесла вино и вообще была крайне услужлива.

Жители неаполитанских деревень сохранили немного хорошего вкуса, что был так присущ их предкам, грекам: любая глиняная посуда у них — самых изящных форм.

Трое наших искателей приключений нашли весьма недурственным это крепкое вино со склонов Везувия — из грациозных амфор оно было разлито по не менее симпатичным стаканам.

— Черт возьми! — воскликнул Паоло. — Я хочу выпить за твое здоровье, красотка.

И он поднял стакан.

Девушка слегка покраснела, но ничего не ответила.

— Вот так вот! — сказал Паоло. — Неужто мой тост тебе не нравится?

Перехватив быстрый взгляд, который девушка бросила на атамана шайки, он улыбнулся.

— Понимаю! Ты здесь господин и повелитель.

— Который не станет возражать, если она выпьет с тобой, — промолвил Кумерро. — Более того: если ты находишь это дитя привлекательным, этим вечером она твоя. Мы же друзья, не так ли?

— Предложение крайне заманчиво, но, если позволишь, я откажусь. Не далее как сегодня моей любовнице отрубили голову, caro mio, а я ее очень любил.

— Так ты сейчас в печали?

— Был бы в печали, если бы не жаждал отомстить за маркизу Дезенцано; но во мне сейчас столько ненависти, что места для других чувств в моем сердце уже не осталось.

— Значит, эта бунтовщица была твоей любовницей?

— Да, и я собираюсь ввести тебя в курс всей этой истории, тем более что она тесно связана с моими планами на тебя и твою банду. Да и вообще, в ожидании ужина, думаю, тебе будет весьма интересно ознакомиться с этим приключением — оно довольно-таки любопытное.

И Паоло приступил к рассказу; Кумерро слушал его, затаив дыхание.

Людовик вышел на улицу.

Он намеревался разузнать — все же настроение у него было не столь мрачным, как у Паоло — нет ли случайно в этом лесу еще каких-нибудь миленьких дочерей лесорубов.

И, как ни странно, он таковых обнаружил…

Вокруг хижины, в которой разместился Кумерро, стояли в чаще и другие домишки, и в домишках этих нашлись весьма привлекательные девушки, наученные разбойниками обращаться с людьми приветливо, если у тех в карманах позвякивает золото.

Спустя полчаса Людовик вернулся в хижину.

Он уже договорился о приятном свидании, и теперь все мысли его крутились вокруг предстоящих ночных услад.

Рассказ Паоло подходил к концу.

Кумерро был им в буквальном смысле поражен.

Будучи парнем неглупым, образованным, во многих отношениях выдающимся, он пришел в полный восторг от приключений Корсара.

— Так ты мне, — произнес он, прослушав все до конца, — предлагаешь золото?

— Да, и много золота, — сказал Корсар.

— И видишь во мне надежного партнера?

— Столь же надежного, какими были рыцари в Крестовых походах!

— То есть ты полагаешь, что если хорошо мне заплатишь, то и помощь от меня получишь соответствующую?

— Именно так.

— Так знай же, друг, что я помогу тебе не из-за золота, а потому, что ты мне нравишься и я тобой восхищаюсь. С этого момента я в твоем полном распоряжении.

И со странными интонациями в голосе он добавил:

— Тебе нет еще и двадцати, а ты такие чудеса вытворяешь в море. Паоло, ты превосходишь меня на сотню голов!

— Я действительно совершил несколько красивых подвигов, — сказал Корсар, — но мне сильно помог один знакомый еврей. Кто знает, чего бы добился ты, стой за тобой этот Иаков!

Кумерро на какие-то доли секунды задумался, а затем спросил:

— Куда ты отправишься после того, как осуществишь задуманную месть?

— В Африку.

— И что намерен там делать?

— Навяжу битву моему еврею. Хочу вернуться в Аурелию.

— У меня есть к тебе предложение!

— Говори.

— Возьмешь меня к себе в заместители.

— Охотно! С тобой я удивлю весь мир!

Просияв, Кумерро обменялся с Паоло крепким рукопожатием и пояснил, почему он хочет сменить обстановку.

— Видишь ли, эти края кажутся мне слишком простыми и маленькими; в Европе, дружище, нам, разбойникам, не хватает простора. Здесь я добился уже практически всего, чего может добиться атаман банды. Мне скучно. С тобой же я смогу расширить свои горизонты.

— Даже здесь, — отвечал Паоло, — я открою перед тобой такое будущее, какое тебе и не снилось. Но ужин уже готов.

Разговор их шел на итальянском, и любовница Кумерро его слышала.

— Да, — сказала она, — еда уже на подходе; сейчас буду подавать.

И она тяжело вздохнула.

— Что с тобой, красавица? — поинтересовался Паоло.

Девушка кивнула на Кумерро.

— Он уезжает, — промолвила она.

— Так езжай с ним!

— Хочет ли он этого?

— Да, — произнес атаман.

Она бросилась ему на шею.

Когда она вышла. Кумерро рассмеялся:

— Похоже, так искренне женщины любят лишь разбойников с большой дороги!

— Так оно и есть! — сказал Паоло. — Но это же так естественно: женщины обожают сильных мужчин — вот и от нас они без ума! Но давай к столу.

Трое искателей приключений уселись за стол, на котором, если принять во внимание место и время, уже чудесным образом появились вкуснейшие кушанья.

Утолив голод и жажду, друзья продолжили прерванный разговор.

— Так что будем делать? — вопросил Кумерро.

— Ну, слушай! — промолвил Корсар. — Ты производишь впечатление человека эрудированного, а значит, наверное, говоришь по-гречески и на латыни.

— Я часто читаю «Одиссею», — сказал Кумерро — А современный греческий язык знаю не хуже древнего.

— Перейдем тогда на греческий.

— Черт! — воскликнул Людовик. — Я же ничего не пойму!

— Вот что дает учеба во французском коллеже! — рассмеялся Кумерро. — Вот мы, неаполитанцы, воспитанные священниками, получили действительно солидное образование. Но не стоит так расстраиваться!

Он громко свистнул, и на зов его явился один из разбойников.

— Симпатичную девушку его светлости! — распорядился Кумерро, указав на Людовика.

Повернувшись к последнему, он добавил:

— Можешь ее потискать. В качестве десерта — весьма приятное занятие.

— Мне кажется, — сказал Кумерро, — его светлость, ваш друг, уже сделали свой выбор.

— Вот что значит настоящий француз! Приведи его подружку!

Через минуту рядом с Людовиком уже сидела прелестная селянка.

Судя по всему, он нашел определенный шарм в разговоре с ней, так как моментально забыл о своих спутниках.

Те же на самом чистом диалекте современных Афин продолжали беседу; Паоло не хотел, чтобы его план стал всеобщим достоянием.

— Послушайте, милейший, — сказал он, — вы в своей жизни совершали такое, о чем многие и не помышляют…

Кумерро согласно кивнул.

— Вы похищали десятки людей.

Разбойник улыбнулся.

— Однажды, как я слышал, в ваших руках побывала даже некая принцесса королевских кровей?

— То было лучшее мое похищение, настоящий шедевр.

— Можно сделать и лучше.

— Вероятно! Но это будет непросто! Кого тогда похищать? Министра?

— Вовсе нет. Берите выше!

— Архиепископа?

— Еще выше!

Кумерро задумался.

— За исключением папы и короля больше никто на ум не приходит.

— Именно о короле и идет речь.

Кумерро вздрогнул.

— О короле! И вы хотите, чтобы я выкрал его с моими двумя дюжинами человек!

— Мой бог, да.

— Так у вас есть план?

— Конечно, и просто блестящий.

— Паоло, дружище, да если хоть что-то в этой игре пойдет не так, нас в лучшем случае забьют до полусмерти. И все же ради такой затеи я готов рискнуть своей шкурой. Говори! Я согласен.

Облокотившись на стол, разбойник приготовился слушать.

— У короля есть любовница, — начал Паоло.

— Я ее знаю.

— Я тоже! — улыбнулся Корсар. — Когда Франческо желает ее видеть, он старается сохранить это в тайне.

— Но за ним повсюду следуют сбиры.

— Это, черт возьми, мне тоже известно. Со сбирами мы уж как-нибудь справимся. Твои ведь люди не боятся этих ищеек?

— Нет.

— Когда сбиры будут устранены, а король окажется у любовницы, с которой я нахожусь в самых добрых отношениях, я проведу вас с Людовиком к ней в дом… Неужели ты думаешь, что и тогда мы не сможем похитить нашего славного Франческо?

— Конечно, сможем. Но как нам его спрятать в Неаполе?

— А мы и не станем этого делать — просто увезем подальше.

— Но посты? У ворот проверяют все въезжающие и выезжающие из города кареты. Ты ведь и сам понимаешь, что, с учетом последних событий и желания властей схватить скрывающихся от полиции карбонариев, досмотр будет самым строгим.

— О, увезти добряка Франческо будет проще простого! Это я беру на себя. Скажи лучше, ты абсолютно уверен в своих людях?

— Почти. И потом, в курс дела мы их посвящать не станем — это лучшее средство от предательства.

— Согласен.

В этот момент в хижину вошел один из разбойников.

— Атаман, — сказал он, — здесь какой-то человек. Он желает вас видеть.

— Как он выглядит?

— Да какой-то еврей.

— Из наших?

— Да. Говорит, что вы здесь с Корсаром с золотыми волосами, для которого у него срочное письмо.

— Как он мог узнать, что ты здесь? — спросил разбойник у Паоло.

— Да, это странно. Пусть войдет!

Молодой, лет двадцати от роду, еврей, бледный и в грязных одеждах, переступил через порог хижины и поклонился.

— Кто послал тебя? — спросил Кумерро.

— К тебе — никто, но я знаю Давида, твоего скупщика краденого — он мой дядя, — и вот тому доказательство.

Он показал Кумерро некий знак, известный лишь атаману и скупщику краденого.

— Хорошо! — сказал разбойник.

Еврей протянул заинтригованному Паоло конверт.

— Прочти! — сказал он. — Это от Иакова.

Паоло смертельно побледнел.

Глава XXXV. Послание

Корсару на мгновение стало не по себе, но он тут же взял себя в руки.

Сломав печать, он прочитал следующее:

«Паоло.

Получив это письмо, не теряя ни секунды, возвращайся в Алжир.

Будучи недовольным тобой, я тебя, пусть и с сожалением, оставил; теперь же, находя возможность примирения вполне вероятной, я с радостью готов за нее ухватиться.

Мне известно, что ты безумно увлечен маркизой Дезенцано, но если ты покинешь ее для того, чтобы приехать ко мне, я увижу в этом знак повиновения, который позволит мне вернуть тебе свое доверие.

Впрочем, ты волен и остаться, но знай: в таком случае ты никогда больше не увидишь Аурелию.

До свидания или прощай!

Иаков».

Паоло передал письмо Людовику.

— Прочти! — сказал он.

Пробежав послание глазами, юноша небрежно вернул его Корсару.

Кумерро, весьма заинтригованный происходящим, взглянул на Паоло с любопытством, и тот протянул письмо Иакова разбойнику.

Прочитав послание, атаман немедленно поверил в рассказ Паоло — прежде этот странный еврей, о котором говорил Корсар, казался Кумерро персонажем воображаемым; разбойник находил его неправдоподобным.

Это же пришедшее от него письмо стало реальным свидетельством существования сего столетнего старца.

— Откуда, черт возьми, — воскликнул Кумерро, — ему стало известно о том, что ты находишься здесь? Ни один курьер не мог доставить ему эту новость; это невозможно.

— Такой человек, как он, — сказал Паоло, — без труда узнает все, что ему захочется узнать. И потом, в Алжире в мою тайну было посвящено множество людей. Возможно, он посчитал, что я соглашусь отказаться от попыток спасения маркизы. Так как ему известно, сколь сильна была моя любовь к ней, он увидел в этом лишнюю возможность испытать меня.

— И ты вернешься?

— Еще чего! — воскликнул юноша. — Чтобы я повиновался ему, словно раб, так унижался! Да никогда! Между мной и Иаковом все кончено.

— У этого старикашки, — презрительно добавил Людовик, — есть кое-какие мысли на наш счет. Думает, только потому, что он на три четверти колдун, мы должны ему прислуживать. Нет же, черт возьми! Да здравствует свобода!

— Клянусь честью, вы правы! — воскликнул Кумерро.

Посланник ждал.

— Запомнишь, что я скажу? — спросил Паоло.

— Без проблем, — сказал еврей.

— Ну, тогда слушай. Передашь Иакову, что, даже несмотря на то, что маркизу казнили, я отказываюсь ему подчиняться. Я остаюсь в Неаполе, пусть у меня и нет здесь особых дел. Скажи Иакову, что больше у нас с ним не будет никаких отношений, и что я прошу его лишь об одном: никогда больше не лезть в мою жизнь. Все понял?

— Да.

— Как ты меня нашел?

— Я искал вас в Неаполе, но когда вышел на ваш след, вы уже покинули город. Покинул его и я, но не успел вас настигнуть, как вас остановили бандиты. Последовав за ними, я и вышел сюда.

— Хорошо! — сказал Паоло. — Тебе заплатили?

— Да.

— Что ж, тогда можешь идти.

Поклонившись, еврей удалился, но, вместо того чтобы сразу покинуть бандитское логово, остановился у костра.

— Господа разбойники с большой дороги, — сказал он, — я продрог и проголодался, да и горло промочить не мешало бы. Не найдется ли у вас и для меня местечка?

— Черт возьми, разумеется, найдется! — отвечали бандиты. — Кем бы мы, грабители, были без вас, скупщиков краденого? Милости просим.

Еврей опустился наземлю у костра.

Завязался разговор.

Зная, что рядом с ними друг, разбойники говорили открыто, не таясь.

С одним из них еврей был знаком лично; придвинувшись ближе, он прошептал ему на ухо:

— Антонио, мой хозяин желает с тобой переговорить.

— Когда?

— Чем раньше, тем лучше.

— Где?

— В Неаполе.

— Это небезопасно.

— Так надо; дело срочное.

— Что ж, я приду.

Еврей сказал все, что ему было велено; опрокинув стакан вина, он откланялся.

Избавившись от посыльного, Паоло перешел на итальянский.

— Друг, — сказал он Кумерро, — ты кажешься мне человеком великодушным и весьма неглупым.

— Не таким ли и должен быть настоящий мужчина? — ухмыльнулся разбойник.

— Да и в преданности твоей у меня нет причин сомневаться. Буду откровенен. Как ты, наверное, догадался, я собираюсь навязать Иакову битву. Думаю, ты уже понял, со сколь хитрым и могущественным человеком нам придется иметь дело?

— Да будь он хоть в десять раз сильнее, что это меняет? Пусть он на одну, две, сто голов нас превосходит — вопрос ведь не в этом. Когда ты решаешься на подобное сражение, то на силу противника и вовсе не должен обращать внимания. Нужно сломя голову бросаться в бой и надеяться на удачу.

— Браво! Отлично сказано! Я рад, Кумерро, что могу на тебя рассчитывать. Но давайте-ка заканчивать, а то спать ужас как хочется. Выпьем еще по одной — напоследок!

Паоло протянул стакан любовнице разбойника, та его наполнила, и, чокнувшись, трое мужчин выпили за завоевание Аурелии.

— Когда вернемся в Неаполь? — спросил Кумерро, которому не терпелось расставить все точки над «i».

— Завтра же, — отвечал Паоло.

— В каких одеждах?

— В самых простых. Я переоденусь молочницей. Один из твоих людей будет меня сопровождать, играя роль моего отца-крестьянина, который вроде как везет овощи на рынок.

— А Людовик?

— Он станет аббатом.

— Отлично! Тогда я выряжусь монахом.

— Договорились.

Паоло встал из-за стола.

— Спокойной ночи! — сказал он.

Закутавшись плотнее в плащ, Корсар добрался до отведенной ему комнаты и тотчас же уснул; двое сотрапезников юноши последовали его примеру лишь глубокой ночью; они долго еще пили и предавались любовным утехам…

Утром, переодевшись, друзья отправились в город.

Разбойники следовали за командирами на расстоянии, все как один — в лохмотьях лаццарони.

Глава XXXVI. Иаков в Неаполе

Посыльный Иакова тем временем возвращался в Неаполь, но в связи с тем, что у ворот оказался уже далеко за полночь, попал в город лишь на рассвете.

Этот человек направился прямиком в еврейский квартал, где его уже ждали.

Хозяин — один из богатейших неаполитанских евреев — встречал его у дверей. Состояние свое Давид (так его звали) сколотил на самой необычной из коммерций — он скупал краденое у всех разбойников предместий и всех воров города.

Своеобразие его профессии состояло в превосходной организации процесса купли и продажи; как ни старалась полиция заманить его в ловушку, взять Давида с поличным ей никак не удавалось.

На него работали около ста человек (все — евреи), лавки которых были разбросаны по всему городу.

Его усилиями все эти молодые люди держали собственный небольшой, но весьма прибыльный бизнес, позволявший им наслаждаться всеми радостями жизни.

Все они выступали посредниками в его переговорах с ворами и разбойниками.

Каждая из местных банд имела отношения лишь с одним подшефным Давида, и никогда — с кем-то другим.

Все эти люди знали, что, даже если они угодят в тюрьму, но не выдадут хозяина, тот о них позаботится, поможет бежать или же, если побег организовать не удастся, щедро оплатит проведенное в тюрьме время.

Процесс продажи «горячего» товара обстоял еще проще: все то, что было украдено в Неаполе, переправлялось в Палермо, Рим или Флоренцию, где посылку встречал специально обученный человек, который и занимался дальнейшей реализацией драгоценностей.

Случилось так, что этот неаполитанский еврей был кое-чем обязан Иакову.

Последний принципиально старался иметь во всех более или менее крупных городах мира людей, безгранично ему преданных, из чувства признательности либо же собственной выгоды, — это своего рода универсальное агентство должно было помочь Иакову в достижении его гигантских планов.

Неаполитанский друг держал Иакова в курсе всего, что касалось Корсара, именно через него старый еврей намеревался оказать на Паоло давление.

Еще до возвращения посыльного Иаков переговорил с Давидом и посвятил того в свои планы.

Скупщик краденого в свою очередь рассказал старику о последних «подвигах» Паоло, и, нужно сказать, рассказ его немало удивил Иакова.

— Я многого от него ожидал, — прошептал он, — но то, что он сделал, просто поразительно!

Давид не сводил глаз с лица старца, пытаясь понять, о чем тот думает. Иаков для него представлял такую же загадку, как и для других простых смертных.

В эту секунду лицо этого экстраординарного человека выражало искреннее восхищение, но в то же время и беспокойство.

— Понимаю! — проговорил Иаков. — Ты спрашиваешь себя, какое мне дело до этого паренька, что он для меня значит? Ты мой друг; тебе я могу довериться.

В глазах старика промелькнули странные огоньки.

— Видишь ли, — сказал он, — я испытываю к этому юноше огромную привязанность, на которую я уже и не считал себя способным, привязанность тираническую и ревностную. Из всех чувств сложнее всего человеку искоренить в себе отцовское чувство; оно наиболее прочно сидит в сердце. У меня никогда не было сыновей. Я любил своих дочерей, но эта нежность меня бесконечно терзала, и я подавил ее в себе. Но к этому пареньку с первых же минут нашего знакомства я стал относиться, как к приемному сыну; я полюбил его, как собственного ребенка, и полюбил безумно. Я рассчитывал сделать его своим рабом, но это он поработил мою душу. Я пытался потушить в себе эту любовь, но она лишь росла и теперь всецело властвует надо мной. Я прогнал Паоло, так как чувствовал, что он совсем меня не любит и когда-нибудь предаст меня или сломит мою волю. Но стоило мне подумать о том, что он где-то далеко, всеми покинутый и бедный, и слезы выступали у меня на глазах. Я вернул ему его корабль и надеялся, что навсегда избавился от подобной сентиментальной ерунды. Как бы не так! Я скучал по нему и был глубоко несчастен. И тогда я понял, что никогда не смогу вытеснить из себя эту любовь. Да, Паоло мне все равно что приемный сын, но я не заблуждаюсь насчет того, что со мной происходит. Моя ревностная нежность заставляет меня страдать; мне нужна душа этого парня, вся целиком, я жажду ее и обязательно заполучу, или же…

Он остановился.

Давид ждал.

— Или же, — продолжал старик, — он умрет.

И так как Давид посмотрел на него с удивлением, он пояснил:

— Я не хочу подвергать опасности собственную жизнь, жизнь вечную, то блестящее будущее, что ждет меня, из-за этой страсти. Либо я возьму над ним верх, он станет моим, и все мои опасения останутся в прошлом, либо он устоит, и мне придется подумать над тем, как его сломать. С его смертью ко мне вернется покой; обуздав, укротив его, я вновь стану счастливым.

Давида восхитила сила воли и трезвость суждений старца; этот человек отчетливо осознавал все свои слабости и ради их подавления готов был пойти на самые крайние меры.

— Мы поможем тебе, учитель, — сказал он.

Иаков жестом поблагодарил друга.

— Видишь ли, этот паренек причиняет слишком много беспокойства. С ним надо кончать. Я уеду из Неаполя лишь с его трупом либо же увезу его самого, побежденного и покоренного.

В этот момент явился посыльный, и слуги тотчас же доложили о его приходе хозяину.

— Вернулся мой человек, — сказал Давид Иакову.

— Приведи его сюда.

Через минуту курьер предстал перед старцем.

— Что он тебе сказал? — спросил Иаков.

— Он отказался.

— Категорично?

— Да, господин. Он был очень дерзок.

И еврей в подробностях пересказал состоявшуюся у него с Паоло беседу.

— Понятно! — мрачно промолвил Иаков. — Ступай.

Оставшись наедине с Давидом, он сказал:

— Придется нанести ужасный, смертельный удар по его гордости. Воодушевленный успехами, этот паренек может от меня ускользнуть; но стоит ему познать страдания, оказаться в руках полиции — и он вернется ко мне смиренным и послушным. Необходимо выяснить, что он намерен делать, и постараться расстроить его планы, какими бы они ни были. Позови своего посыльного.

Курьер вернулся.

— Вполне возможно, — сказал ему Иаков, — что, не имея под рукой своих людей, которые вернулись на корабль, Паоло обратился за помощью к Кумерро.

— Так оно и есть, — отвечал посыльный.

— Уж не хочет ли он отомстить?

— Думаю, да. Я слышал, как он говорил Кумерро, что тот сможет заработать кучу золота.

— Необходимо установить за ним наблюдение и попытаться выведать его секрет. Узнаем, что он задумал — легко сумеем ему помешать. Я хочу видеть его в руках полиции. Как только жизнь его окажется под угрозой, он уступит. А не уступит, ему же будет хуже; я позволю Луиджи отрубить ему голову.

Посыльный заметил:

— Я предвидел ваши желания, господин, и, подумав, что вам нужны будут сведения, позволил себе пригласить сюда одного из разбойников.

— Отлично! Когда он придет?

— По идее, должен быть здесь с минуты на минуту… А, вот, думаю, и он.

Действительно, мгновениями позже один из слуг ввел в комнату разбойника.

— Любишь золото? — спросил у него Иаков.

Бандит улыбнулся.

— Обожаю.

Иаков решил сразу же перейти к делу.

— Во сколько ты оценил бы самое ужасное из преступлений? Сколько ты хочешь за величайшую подлость?

Разбойник пребывал в нерешительности.

— Говори прямо, не стесняйся.

Бандит задумался.

— Ну, это должны быть хорошие деньги, раз уж вы хотите, чтобы я убил своих родителей.

— Гораздо хуже.

— Дьявол! Что же это такое?

— Тебе придется предать своего атамана.

— Клянусь Господом, ничего более неприятного вы определенно мне предложить не могли.

— Все имеет свою цену.

— Разумеется. Но даже озолотив меня, вы не спасете меня от ножа. Да за мной станут охотиться все окрестные разбойники!

— Как только все закончится, я заберу тебя с собой в Алжир.

— Но сколько я получу?

— Назови сумму сам.

— Десять тысяч ливров!

— А у тебя губа не дура! — улыбнулся Иаков и сказал Давиду: — Принеси деньги.

Еврей принес несколько мешочков с золотыми монетами.

— Здесь, — промолвил Иаков, — ровно десять тысяч ливров. Считай это задатком, мой друг. Бери.

Дрожащими руками разбойник распихал золото по карманам.

— Получишь втрое больше, если будешь нам верен, — сказал старый еврей.

— Да за такие деньги, — отвечал бандит, — я готов и Христа еще раз распять. Можете на меня положиться, господин, я вас не подведу. Что я должен делать?

— Следить за своим атаманом. Постараться выведать его тайны и узнать, чего хочет от него Паоло.

— Гм! — пробормотал разбойник. — Это будет непросто — слишком уж они осторожничают.

— Они что, даже между собой не разговаривают?

— На итальянском — никогда. Все свои беседы они ведут на каком-то иностранном языке, из которого я не понимаю ни слова.

— Неважно! Это мы возьмем на себя; ты же довольствуйся слежкой. Что-то же тебе уже известно?

— Утром они втроем отправились в Неаполь. Корсар оделся молочницей, мой атаман — монахом, а Людовик — аббатом.

— Что было потом?

— Корсар, которого я сопровождал, изображая простого крестьянина, приказал мне вернуться к атаману. Я так и сделал.

— Это все?

— Все.

— В будущем постарайся узнать, что он намерен делать, и организуй за ним слежку. Можешь подрядить на нее какого-нибудь лаццарони. На нем женские одежды; прикинься отцом, братом, ревнивым любовником. Лаццарони легко купится на эту ревность.

— Хорошо, господин.

— Ступай.

Разбойник удалился.

— Переговори со всеми своими людьми, — сказал старик Давиду. — Пусть попытаются узнать то, что нам нужно. Очевидно, он хочет отомстить; из этого и будем исходить. А теперь — оставь меня.

Когда дверь за Давидом закрылась, Иаков опустился в кресло и погрузился в раздумья.

Две слезинки блеснули в уголках его глаз.

— Подумать только, — прошептал он, — что, возможно, вскоре по моей вине эта прелестная головка покатится по помосту эшафота.

Глава XXXVII. Происшествие в кориколо

На следующий после казни день, около шести часов вечера, провожаемая восхищенными возгласами прохожих, в Неаполь въехала кориколо.

Кориколо это нечто вроде телеги, поставленной на два колеса, своего рода частный омнибус.

Повозка эта напоминает скорее двухколесный фиакр, нежели экипажи парижской омнибусной компании; но она менее удобна, чем те фургоны, в которых выезжали в пригород наши отцы.

Из-за того, что у нее всего два колеса, возничему приходится постоянно следить за тем, чтобы повозка находилась в состоянии равновесия.

При отбытии наш человек — как это весьма забавно описывал Александр Дюма — старается разместить посреди воза самого внушительного пассажира. Он всегда находит какого-нибудь тучного, жирного, упитанного, игривого монаха и усаживает его на правую скамью.

Монах не платит; в силу особых привилегий он всегда путешествует бесплатно.

Кориколо без монаха — не кориколо.

Серьезной проблемой для возничего становится появление двух монахов из различных орденов — более затруднительное положение и представить себе невозможно.

Усадить на телегу обоих равносильно катастрофе.

Действительно, капуцины и францисканцы, преподобные отцы из ордена Милосердия и Иисуса Христоса — но остановимся, дабы не перечислять их всех — являются заклятыми врагами, завистливыми, словно тигры, жестокими, словно ягуары, по отношению друг к другу; они просто неспособны находиться в обществе друг друга.

Преподобный капуцин глубоко ненавидит покровителя францисканцев, которые в свою очередь без стеснения чернят святых заступников-капуцинов.

Отсюда ссоры.

Начинаются они с кисло-сладких слов, от которых противоборствующие стороны быстро переходят к оскорблениям.

Капуцин не может спокойно слушать, как поносят его патрона; он отвешивает клеветнику пощечину, и в следующую секунду они уже вовсю тузят друг друга.

Несложно представить, что бывает с кориколо, когда в ней дерутся двое огромных монахов; мужчины, женщины, дети, сама повозка, лошади — все в миг опрокидывается.

Лишь кучеру никогда не достается в этой передряге.

Ловкий, как кошка, он неизбежно выходит сухим из воды.

Опытный кучер всегда знает что делать, когда перед ним двое монахов; ему известны тысячи уловок, как оставить одного из них за бортом; на худой конец, он просто подводит все к тому, чтобы они подрались еще до отбытия.

Буря разражается на земле.

Так бывает лучше для всех.

Кучер предлагает одному из монахов занять место в повозке, говоря ему:

— Полагаю, батюшка, бреве[198] святого отца дает в данном случае право преимущества вашему ордену.

Так и есть, подтверждает монах.

Этого достаточно.

Второй монах возражает, ссылаясь на другой бреве, появившийся позднее того, о котором говорил кучер, и заявляет свои права на преимущественный проезд. Тут уже взаимные обвинения сыплются на папу, который благоприятствовал соперничающему ордену; антипапа, антихрист, еретик, мерзавец — как только его ни называют.

Сие действо длится минуты три, после чего преподобные отцы начинают лупить друг друга ногами.

Победитель взбирается на повозку, оставляя проигравшего уходу женщин, и после погрузки кориколо отбывает.

Но одной лишь посадкой монаха по центру правой скамьи дело не ограничивается; нужно усадить кого-то подходящего веса и напротив него, а это не так-то и просто.

Монахи — люди весьма требовательные.

Им нравится видеть перед собой приятное и улыбающееся женское личико.

Кучер предъявляет все самое лучшее из того, что имеется в его распоряжении — дородную крестьянку, не менее дородную цветочницу, миловидную и дородную кормилицу.

Монах указывает на ту, что пришлась ему по душе, и улыбается одобренной кандидатке.

Здесь возникает другая проблема: нужно поместить по обе стороны от этого пройдохи двух обладательниц более или менее привлекательных мордашек; их выбирают из числа имеющихся в наличии пассажирок и усаживают на место.

Теперь вы понимаете, что кучер, которому приходится заботиться о монахе и всех его ушибленных местах, постоянно думать о том, как удержать в равновесии повозку, находится в крайне затруднительной, практически тупиковой ситуации.

Когда монах доволен, большую часть дела можно считать сделанной.

Возничий, прикинув общий вес, распределяет людей и грузы.

Под повозкой всегда имеется нечто вроде ящика, прикрепленного к телеге цепями.

Туда вперемешку бросают собак, кошек, птиц в клетках, малышню, все громоздкое и доставляющее неудобство, — пакеты, провизию и т. д.

Бросив последний взгляд на телегу, кучер вскидывает вверх руку с кнутом и кричит:

— Берегись!

Все уже готовы.

В телегу, как правило, запряжена постыдная, худая до изнеможения кляча, которая черт знает чем питается и черт знает где спит — словом, отощавший росинант.

Ни за что, думаете вы, не потянуть ей эту ношу, которая могла бы напугать и першерона.

Заблуждаетесь!

Щелкает кнут, и животное трогается с места.

Упряжка едет с приличной скоростью, поднимая в воздух тучи пыли.

Внизу голосят и бьются попугаи, собаки, кошки и дети.

Вверху при каждом сотрясении не имеющей рессор телеги взмывают ввысь путники.

Хлопает хлыстом и кричит кучер.

Монах — руки не понять, где — в соответствии с толчками, а иногда и по собственной прихоти, припадает влево, вправо, вперед, то на колени сидящей напротив кормилицы, то к плечу соседки справа, то к плечу соседки слева.

Тележка несется вперед.

Иногда она доезжает до конечного пункта, иногда — нет.

Временами тучный монах производит движения столь диковинные, так рьяно помогает неровностям дороге бросать себя то на одну, то на другую соседку, что кориколо теряет равновесие и опрокидывается в потоки пыли, которые смягчают падения.

С полчаса пассажиры пытаются прийти в себя, причем в последнюю очередь, расточающим слова утешения кормилице обнаруживают на дне какого-нибудь оврага монаха.

Все возвращаются на свои места, и путешествие продолжается.

Несчастных случаев не бывает.

Иногда кормилица, слегка растерявшись, забывает младенца, но его тут же находят.

Такова кориколо.

Та, что въезжала в Неаполь, мало чем отличалась от прочих, разве что кормилица, сидевшая посередине, была настоящей великаншей.

Стражники, заметив ее, в один голос издали восхищенное «о!».

Прохожие оборачивались ей вслед.

Пассажиры кориколо, за все время поездки так и не имевшие возможности с ней познакомиться, имели зато удовольствие бесплатно наблюдать феномен, за лицезрение которого в каком-нибудь балагане с них бы взяли не менее двух су.

Но самым горячим поклонником этой прекрасной женщины был некий не очень высокий, но крайне дородный монах, который на протяжении всего пути пожирал это очаровательное создание глазами, то и дело бросая на него пылкие взгляды.

Кормилица выглядела слегка нелюдимой.

На руках у нее был еще не отученный от груди ребенок, на вид которому можно было дать и все три года; время от времени, отводя в сторону полу длинной накидки, она давала ему молоко.

Иногда малыш, казалось, уже не мог больше пить; тогда он начинал хмуриться.

Кормилица, женщина ужасная, отвешивала ему тяжелую затрещину.

— Соси! — говорила она.

И несчастный младенец начинал сосать, то и дело срыгивая молоко на соседей кормилицы.

Один из них осмелился возмутиться, но стоило этой бой-бабе косо на него взглянуть, как он тут же умолк.

Кормилица определенно чувствовала себя не в своей тарелке; нога сидевшего напротив монаха раз за разом пыталась пролезть ей под юбки.

А ноги у этого весельчака были босые — сандалии он снял еще в начале пути.

Охваченный страстью, бедняга излил на нее тысячи любовных любезностей.

Куда только ни нажимал он пальцами ног, каких только нежных ласк ни перепробовал, какими только эпитетами не награждал — кормилица не отвечала ни ни что.

Монах усилил напор.

Кормилица бросила на него взгляд столь разъяренный, что он разомлел от восторга и продолжил свои усилия.

Вся эта сцена происходила между воротами и настоящим Неаполем, на одной из не самых густонаселенных улиц — словом, то было еще предместье.

Видя, что путешествие подходит к концу, монах ринулся в новую атаку.

Кормилица покраснела.

Этот румянец придал преподобному отцу смелости, но вдруг он в недоумении отпрянул.

— Ох! — только и пробормотал он.

Что могло означать это «ох»?

Никто в телеге не смог объяснить себе этого; все воззрились на капуцина.

Тот пребывал в полном смятении.

Кормилица слегка смутилась и, чтобы вновь обрести хладнокровие, дала малышу подзатыльник и повелительно промолвила:

— Соси!

Бедный карапуз, которому молоко больше уже никуда не лезло, подчинился и вновь срыгнул.

Сосед молодой женщины, на чьи одежды излилась жидкость, не проронил ни слова.

Кормилица на самую малость отвела в сторону полу накидки, и взору монаха предстали две горы, при виде которых он едва не помрачился рассудком.

И все же некая, прочно засевшая в голове мысль определенно не давала ему покоя.

В какой-то момент кормилица засуетилась и попросила остановить.

Монах проявил настойчивость.

— Подождите, прелестное дитя (в ней было семь футов росту), я тоже здесь схожу.

И батюшка вскочил на ноги.

Ему помогли спуститься на землю.

На лице кормилицы на какие-то доли секунды отразилось сомнение, но затем она все же решила сойти.

Место было безлюдным, парочка-тройка домишек — не более.

Сгущался туман.

Женщина с младенцем бросила вокруг себя несколько диковатых взглядов, заметила тропинку, уходящую в обнесенный стенами сад, и, сделав три шага, оказалась позади телеги, где, галантно протягивая руку, ее ждал монах.

К несчастью, вес великанши был такой, что кляча вдруг почувствовала, что почва уходит у нее из-под ног, — вся эта масса потянула ее назад, грозя опрокинуть.

Монах одной рукой держался за повозку, другую же предлагал прелестному дитя; лошадь сделала шаг вперед, пытаясь восстановить равновесие.

Движение это слегка нарушило позу монаха, и он еще крепче вцепился в кориколо.

Этого оказалось достаточно.

Телега моментально опрокинулась, сбросив пассажиров на спину монаху, первой на которого, оступившись, упала кормилица.

Началась приличная толкотня.

Вне себя от ярости, кормилица повела могучими плечами и в один миг скинула с себя всех висевших на ней людей.

Распрямившись, она одной рукой схватила оравшего во все горло карапуза, сунула его под мышку и, обернувшись к уже поднявшемуся на ноги капуцину, свободной рукой дала ему такую пощечину, что бедняга, словно сноп, обвалился на землю.

Кормилица величественно удалилась по уходящей в глубину сада тропинке.

Что ей сделал этот монах?

Загадка!

Капуцин едва не лишился чувств и напоминал кролика, которого ударили по затылку ребром ладони; бедняга громко стонал.

Мало-помалу его привели в чувство.

Он открыл глаза, бледный, испуганный, как человек, который видел нечто странное.

— Ах! Господи! — пробормотал он. — Ах! Святая Дева! Но кто мог такое подумать? Какой удар!

— Да, оплеуху, преподобный отец, вы получили знатную, уж можете мне поверить, — сказал какой-то лаццарони.

— Я говорю не про этот удар, сын мой, — вздохнул монах. — Я говорю про то потрясение, которое я испытал, когда… когда сделал кое-какое открытие… да, я теперь я знаю, что оно означает.

И, подойдя к кучеру, он промолвил:

— Я возвращаюсь на свое место. Отвези меня к дворцу министра полиции, друг, да живее.

— Но, батюшка…

— Это очень серьезно. Поторапливайся!

— Вот так штука! Из-за того, что кормилица…

— Я должен немедленно переговорить касательно нее с префектом полиции.

Кучер лишь пожал плечами.

Взобравшись на телегу, монах быстренько доехал куда хотел и направился к дому Луиджи, предоставив изумленной толпе возможность снабдить его непонятное открытие массой всевозможных комментариев.

Глава XXXVIII. Луиджи и монах

Спустя полчаса после этой сцены Луиджи принимал у себя монаха.

Министр короля Франческо пребывал в прекрасном настроении — только что его величество пожаловали ему герцогский титул.

Лишь одно не давало ему покоя: Корсару удалось ускользнуть.

Пару часов назад король лично высказал ему свое глубочайшее сожаление по поводу невозможности вздернуть или гильотинировать этого маленького негодяя и его друга Вендрамина.

Король многое бы отдал за то, чтобы этот ужасный паренек оказался в его руках.

Вот почему в ту самую минуту, когда монах явился просить аудиенции, Луиджи раздавал своим секретным агентам последние указания касательно розысков Корсара.

— Любой ценой, — говорил он, — слышите, любой ценой вы должны отыскать этого Короля песчаного берега. Я уже распорядился организовать круглосуточное наблюдение за всей прибрежной полосой. Иначе, как на своем корабле, который должен ждать его где-то, этот мерзавец отсюда убраться не может; я разослал телеграммы по всему побережью. Когда пароход где-нибудь объявится, наши наблюдатели дадут об этом знать с помощью сигнальных ракет. Все начальники морских станций знают, что нужно делать в данном случае; та из бухт, где покажется корабль, тотчас же будет прочесана. И все же есть у меня ощущение, что Король песчаного берега еще вернется в Неаполь.

— Полагаете, он осмелится, ваше превосходительство? — спросил один из сбиров.

— Да. Думаю, он захочет заманить меня в какую-нибудь ловушку. Так что будьте начеку и не останавливайтесь ни перед чем — этот негодяй способен на все. У него светлые волосы, но он может покрасить их или же сбрить. У него сотни обличий, но что может особенно его выдать, так это рост его друга — такого великана, как Вендрамин, в Неаполе больше не сыщешь.

В этот момент министру доложили, что его хочет видеть какой-то монах.

— Пусть войдет! — сказал Луиджи.

Переступив порог, преподобный отец слегка растерялся — на него взирали десятка два полицейских.

Это смятение не ускользнуло от острого взора Луиджи.

— Вы свободны, господа, — промолвил он.

Стая черных воронов выпорхнула за дверь.

Стоило монаху остаться с министром наедине, как к нему тотчас же вернулась былая самоуверенность.

— Присаживайтесь, батюшка, — сказал Луиджи и жестом указал святому отцу на стул.

Монах не заставил просить себя дважды.

— Что привело вас ко мне? — поинтересовался министр.

— У меня, ваше превосходительство, — промолвил монах, откашлявшись, — есть для вас кое-какие сведения.

— И какие же?

Монах не знал, с какой стороны подойти.

— Вчерашний бунт, ваше превосходительство, — сказал он наконец, — свидетельствует о том, что в Неаполе есть карбонарии.

— Безусловно. Вам таковые известны?

— Не совсем. Тем не менее со мной тут случилось некое такое… такое…

Одному лишь Богу известно, в каком замешательстве пребывал наш монах!

— Говорите же! — промолвил он, обведя преподобного взглядом. — Бояться вам нечего!

— Нечто странное.

— Расскажите мне все, батюшка, все без утайки, прошу вас.

Капуцин так и сделал.

— Значит, так! — начал он. — Ехал я в кориколо, и напротив меня сидела ну просто огромного роста кормилица.

— Вот оно что… — пробормотал министр.

— Телегу трясло из стороны в сторону.

— Иначе и быть и не могло.

— А у меня были голые ноги…

— Прекрасно, преподобный отец, по-моему, я начинаю догадываться, и ваш рассказ мне очень интересен.

— Вы догадались, ваше превосходительство? — недоверчиво проговорил монах.

— Черт возьми! Судя по всему, все было так: ваша кормилица была огромного роста, не так ли, дражайший батюшка?

— Никогда не видел подобной женщины.

— А у вас были голые ноги.

— Как и гласит устав нашего ордена, ваше превосходительство.

— И телегу как следует трясло?

— Именно так.

— Огромного роста кормилица, голые ноги монаха, постоянная тряска… Этого достаточно. Остальное я знаю.

— Полноте!

— Не верите? Ну слушайте: эта кормилица, преподобный отец, пришлась вам по вкусу, не так ли?

Монах покраснел.

Луиджи продолжал:

— И вы решили немного поиграть ногой?

— Ох, ваше превосходительство!

— Неужели все обстоит так скверно?

— Нет, вовсе нет.

— Так стоит ли отрицать очевидное? Вы были настойчивы?

— Ваше превосходительство!

— Очень настойчивы.

— Уверяю вас…

— А я же могу поспорить, что вы вели себя, как самый настоящий донжуан. Но…

— Ах, ваше превосходительство, дальше произошло такое, что вы и предположить себе не можете.

— Почему же? В какой-то момент вы заметили, что нога этой кормилицы… скажем так, имеет весьма специфическое строение, и вас это озадачило, не правда ли?

— Признаюсь: именно так все и было.

Монах был красный как рак.

— Вы слезли с телеги, кормилица тоже, и уже на земле вы решили проверить свои подозрения?

— Да, ваше превосходительство.

— И получили оплеуху?

— Притом мощнейшую!

— И вы пришли сообщить мне, что эта мнимая кормилица есть некто иной, как переодетый мужчина?

— Даже так?

— Вот вам, преподобный отец, на что выпить!

И без обиняков Луиджи бросил брату-капуцину увесистый кошелек, а затем, уже не столь почтительно, как прежде, добавил:

— Захаживайте чаще! Раз уж у вас есть склонность к шпионажу, я позабочусь о том, чтобы вам было на что набить ваше брюхо добрым вином и вкусной пищей! Ступайте и возвращайтесь завтра.

Донельзя довольный, монах откланялся.

Первое. У него было золото.

Второе. Он отомстил человеку, который так его избил.

Третье. Он надолго обеспечил себя отменными кутежами.

Этих трех причин достаточно для того, чтобы любой капуцин почувствовал себя совершенно счастливым.

Что до Луиджи, то настроение его улучшилось еще более.

Вернувшись с задания, командиры его секретных групп первым делом услышали следующее:

— Вендрамин в Неаполе!

Рассказав им о случившемся, министр добавил:

— Если к утру завтрашнего дня этот колосс еще будет на свободе, можете забыть о своих постах.

Не теряя ни минуты, сбиры отправились на поиски великана.

Глава XXXIX. Когда любишь!

В тот же вечер герцогиня Истрийская, очаровательная любовница короля Франческо, как обычно, одна, умирала от скуки в той самой спальне, где в день мятежа и пожара столь неожиданно появился Паоло.

Тяжело вздыхая, прекрасная герцогиня предавалась воспоминаниям…

Она все еще любила…

Время от времени она поглядывала на миленькие часики, свисавшие с ее руки, и шептала:

— Ох уж эта Люсиль! И где можно столько шляться?..

И ее изящная ножка нетерпеливо постукивала по ковру, а рука мяла батистовый носовой платок.

Ох, желания женщины! Какое волнение! Какой огонь! Какая страсть!

А она, герцогиня, желала, желала узнать новости о Паоло, желала увидеть его вновь, желала любить его.

Почему он не приходит?

Во время бунта ей было страшно не за себя, а за него.

Она слышала, что обитатели портовых районов Неаполя поднялись на восстание, а Паоло был королем этих людей, и она боялась, что с ним может что-то случиться.

Она думала:

— А что, если его поймали?

И при мысли об этом герцогиню бросало в дрожь.

Но она говорила себе:

— Король меня любит! Выдумаю для него какую-нибудь историю!.. Скажу ему, что Паоло — мой близкий родственник, и добьюсь от Франческо его помилования.

Посещали герцогиню и другие, еще более мрачные мысли:

— А вдруг его убили!

И тогда она плакала.

В один из таких моментов отчаяния дверь спальни открылась и появилась Люсиль.

Герцогиня бросилась к ней.

— Наконец-то! — воскликнула она. — А то я уже заждалась! Ну, что скажешь?

Лицо девушки озарилось улыбкой.

— Он не погиб, госпожа, — сказала она. — Это уже хоть что-то, так что перестаньте плакать.

— Значит, его поймали?

— Вовсе нет, госпожа! Этот парень слишком отважен, слишком умен для того, чтобы попасться в лапы полиции. Он цел и невредим.

— Благодарю тебя, Святая Дева!

И, как и все неаполитанки, смешивая сакральное с мирским, герцогиня упала на колени перед статуей Девы Марии и зашептала слова благодарственного молебна.

Парижанка улыбнулась.

Когда герцогиня поднялась на ноги, на губах у нее играла улыбка.

— Так ему удалось спастись?

— Да, госпожа.

— Расскажи мне все, что тебе известно.

Девушка присела на край кресла.

— Вы позволите, госпожа? А то я так набегалась, что ног уже почти не чувствую.

— Конечно, девочка моя.

Устроившись в кресле поудобнее, субретка, с видом женщины, понимающей, что она говорит, промолвила:

— В лице этого юноши, госпожа, вы имеете самого желанного возлюбленного, о каком только можно мечтать. Все женщины Неаполя сходят сейчас по нему с ума и на все ради него готовы.

— Я и сама все готова отдать, лишь бы увидеть его вновь.

— Увы, возможно, вы его уже никогда не обнимите; вход в Неаполь для него закрыт!

— Что же он сотворил такое?

— Мятеж. Все, что здесь случилось, его рук дело. Только представьте себе: этот маленький пройдоха есть некто иной, как Корсар с золотыми волосами.

— Не может быть! Этот герой?

— Да, госпожа. Будучи любовником маркизы Дезенцано, он пытался ее спасти.

Глаза герцогини воспылали огнем.

— Ее любовником! — вскричала она.

— Так я слышала, госпожа. Но успокойтесь: разве он не доказал вам, как он вас обожает! Если он и пытался спасти маркизу, то лишь из чувства долга, признательности.

— Как бы мне хотелось, чтобы ты была права!

— Ах, он такой самоотверженный! Вся битва проходила по его сценарию. Его команда, корабль, весьма необычный пароход, о котором вы, должно быть, слышали, лаццарони, рыбаки — он всех их направил против короля. Если бы не хитрость Луиджи, который, как вы знаете, заменил маркизу другой узницей, эту несчастную патриотку удалось бы спасти.

Жестокие слова сами просились герцогине на язык:

— Но она умерла, ведь так?

— Да, госпожа.

— Действительно умерла?

— Сотни людей видели, как ей отрубили голову!

— Тем лучше!

— Только ему этого не говорите! — воскликнула Люсиль.

— Так он все еще любил ее?

— Нет, не думаю. Просто это жестоко — то, что вы говорите.

— Ох! Откуда вам, француженкам, знать, что чувствует женщина, которая любит!

И уже более спокойным тоном герцогиня промолвила:

— Но продолжай, я слушаю.

— Похоже, госпожа, — проговорила субретка, — переодетый женщиной, этот бедный юноша был на площади со своим заместителем — тоже весьма симпатичным парнем — в момент казни и выдал себя криком.

— Вот видишь, он ее любил!

Взгляд герцогини пылал ненавистью.

— Мог ли он, госпожа, остаться безучастным в подобных обстоятельствах?

— Ах, Люсиль, я так несчастна! Иметь в соперницах уже умершую женщину — что может быть ужаснее?

— Я бы на вашем месте и думать обо всем этом не стала… Но я продолжу. Вы только представьте себе: окруженный сбирами и драгунами, он убил с дюжину человек, запрыгнул на лошадь и, оторвавшись от целого кавалерийского полка, выбрался из города, где в одной из прибрежных бухт его, по слухам, ждет корабль.

Герцогиня поднялась на ноги.

— Что с вами, госпожа? — спросила Люсиль, заметив, что хозяйка ее пришла в крайнее возбуждение.

— Нужно собираться в дорогу.

— Но куда?

— В Алжир. Поедешь со мной?

— Да, госпожа. Конечно, это страна дикарей, но что, по сути, это меняет? Там, где есть мужчины, привлекательная девушка всегда выживет без труда. — И она добавила: — К тому же я питаю определенную слабость к этому великану Вендрамину, который…

Она остановилась.

— Кто это? — несколько машинально спросила герцогиня.

— Самый необыкновенный мужчина, какого мне доводилось встречать, госпожа.

— Ты с ним еще увидишься. Как-нибудь сообщишь ему, моя дорогая Люсиль, что ты в Алжире.

— Да, госпожа.

— Но будь благоразумна.

— Это у нас, женщин, в крови.

Герцогиня улыбнулась.

В этот момент во дворе раздался некий шум, и Люсиль бросилась к окну; на улице она увидела огромного роста женщину, которая, расталкивая прислугу, пробивалась к дверям дома.

Радостно вскрикнув, Люсиль кубарем скатилась во двор.

Увидев ее, привратник — а к миловидной субретке он относился с глубоким почтением — бросился сбивчиво объяснять, что эта кормилица желает во что бы то ни стало видеть мадам герцогиню.

— Глупец! — вскричала Люсиль, бросаясь на шею кормилице.

— Ах, дорогая моя! — сказала она. — Я так рада!

И, схватив на руки младенца, которого великанша прижимала к груди, и который орал во все горло, девушка покрыла дитя нежными поцелуями.

Слуги герцогини от изумления пооткрывали рты.

— Как, мадемуазель? Так это…

— Ах, боже мой, если бы я знал…

— Да, — цинично отвечала на все эти восклицания Люсиль, — да, это мой ребенок. Ну, совершила я ошибку в юные годы, ну, был у меня любовник… И что же? Неужто это дает вам право так плохо встречать эту несчастную кормилицу и мое дорогое чадо?

Совершенно пораженные, слуги не знали, что и ответить.

Люсиль же тем временем продолжала:

— Если хоть один из вас проболтается об этой бедной женщине, если хоть одному из наших поставщиков станет известно, что ко мне приходила кормилица, если хоть малейшая сплетня ляжет пятнышком на мою репутацию, я вас всех разгоню… всех до единого… Все понятно? Держите язык за зубами.

И, повернувшись к великанше, она промолвила:

— Проходите, матушка!

Кормилица величественно последовала за бойкой субреткой, которая, перепрыгивая через несколько ступенек, в два счета взлетела на верхний этаж.

— Один уже здесь, госпожа!

И она указала на кормилицу.

На лице герцогини было написано непонимание.

— Кто это?

— Вы его не узнаете?

— Вендрамин?

— Он самый.

Женщины покатились со смеху.

Наряд Вендрамин был столь нелеп, что не мог не вызвать веселья.

Бедный парень выглядел совершенно сконфуженным, но даже будучи смущенным, не изменил себе:

— Люсиль! Тысяча чертей!

— Что?

— Не смей смеяться надо мной.

И, повернувшись к герцогине, он спросил:

— Сударыня, где Паоло?

— Но мы не знаем!

Вендрамин не терял самообладания.

— Послушайте! — сказал он. — Я поколотил монаха.

Люсиль едва вновь не прыснула со смеху.

— Еще раз рассмеешься — получишь затрещину! — проговорил великан. — Мне нужно где-то укрыться, сударыня. Боюсь, меня уже ищет полиция.

— Тебе не следовало сюда являться, — укоризненно сказала Люсиль. — Ты можешь скомпрометировать госпожу. Слуги, конечно же, уже заподозрили неладное.

— Мне больше некуда было идти, — просто отвечал Вендрамин.

Герцогиню вдруг осенило:

— Вот что мы сделаем: разыграем небольшую комедию. Я сейчас позову слуг и, изобразив возмущение, попрошу выпроводить тебя из дома. Скажем, что ты старый любовник Люсиль, а сейчас, после участия в мятеже, явился сюда в одеждах кормилицы в поисках временного убежища. Выйдешь на улицу, иди сразу к задней двери, Люсиль будет ждать тебя там.

— Великолепно, госпожа! — воскликнула Люсиль. — Только, если позволите, я дам ему одежду нашего кучера, а то уж больно смешно он сейчас выглядит.

— Поговори мне! — процедил Вендрамин сквозь зубы.

— Если ни у кого нет возражений, то приступаем, — заявила герцогиня.

Все прошло как по маслу.

Слуги уже, естественно, догадались, что никакая то была не кормилица, а узнать пикантные подробности из жизни горничной, которую герцогиня, для проформы, отчитала как следует, они всегда были рады.

Через пару минут Вендрамин был с позором выставлен из дома.

Отойдя за угол, великан заглянул в пакет, который в последний момент сунула ему в руку Люсиль, — там лежали широкий черный плащ и фуражка.

Наскоро переоблачившись, он двинулся к черному входу.

Люсиль уже ждала его у двери.

Вместе они поднялись в спальню герцогини.

Дрожа от нетерпения, та бросилась к великану.

— Забыла спросить у тебя, где мне найти Паоло?

— Он придет сюда.

— Думаешь?

— Мне это кажется весьма вероятным. Полагаю, он догадывается, что я вернулся в Неаполь; он меня знает.

Едва Вендрамин произнес эти слова, как дверь спальни открылась и в комнату вошел Паоло.

— Ну вот! — ухмыльнулся гигант. — Я же говорил!

Корсар улыбнулся в ответ.

— Здравствуй, Вендрамин! — сказал он.

— Здравствуй, Паоло.

Молодые люди обменялись крепким рукопожатием.

Герцогиня не верила своим глазам, у Люсиль от изумления отвисла челюсть.

— Добрый вечер, герцогиня! — проговорил Паоло.

— Как! — воскликнула молодая женщина. — Ты… здесь… такой спокойный… Приветствуешь меня, словно ничего и не случилось.

Паоло снял берет и положил его на комод.

— Милочка, — сказал он, опустившись на кровать рядом с молодой женщиной и нежно проведя рукой по ее непослушной шевелюре, — я нахожу вас сегодня немного сумасбродной. Вы так взволнованы!

— Но…

Жестом юноша спровадил Люсиль и Вендрамина.

— Душенька, — промолвил он, — не стоит так переживать из-за пустяков; к тому же ты меня совсем не знаешь. Я люблю тебя и вернулся за тобой. Что может быть проще?

— Так ты заберешь меня с собой?

— Да, моя красавица.

— В Алжир.

— Да, сначала мы поедем туда, а затем — в другое место. Будешь жить с Корсаром с золотыми волосами.

— Паоло,дорогой!

Она осыпала его поцелуями.

— Но прежде ты ведь приютишь меня здесь на несколько дней, не так ли?

— На сколько захочешь… А вечером ты подаришь мне рай.

Паоло улыбнулся.

— Ну, если нам не помешают…

— Что ты хочешь этим сказать?

— Но король…

— Да, это проблема, — призналась она. — Если он сюда явится.

— Явится, конечно же, явится. Но ведь ты меня любишь?

— Больше жизни!

— И любишь лишь меня одного?

— Тебя, и никого другого!

— Что ж, тогда прими короля и будь с ним ласковой. Меня здесь искать не станут, а то, что ты являешься любовницей короля и вовсе жуткая удача!

Он добавил:

— Через неделю, дорогая, ты будешь принадлежать лишь мне одному, а пока… почему бы нам не поужинать? Но только после того, как я тебя поцелую.

Они обменялись нежным и страстным поцелуем, и герцогиня позвонила в колокольчик.

Прибежала Люсиль.

— Распорядись, чтобы нам принесли ужин! — сказала герцогиня.

— Хорошо, госпожа!

Четверть часа спустя Паоло и молодая женщина были уже за столом.

Ужин прошел весело.

Герцогиня внимательно наблюдала за Корсаром: юноша, казалось, уже забыл о смерти маркизы — столь беззаботным он выглядел.

Внезапно дверь спальни распахнулась и в комнату ворвалась Люсиль, — столь перепуганной видеть ее герцогине еще не доводилось.

— Внизу король и его министр, — пролепетала горничная, — а на улице — солдаты.

Молодая женщина смертельно побледнела.

Глава XL. Король, его любовница, министр и Паоло

После обещаний Луиджи уволить всех до единого, полицейские начальники бросили на поиски Вендрамина все силы, и вскоре один из сбиров заметил великана входящим к любовнице короля.

Не осмелившись отправить в дом возлюбленной Его Величества наряд полиции, сбир довольствовался тем, что предупредил о своем открытии министра.

— Ваше превосходительство, — заявил он, прибежав во дворец Луиджи, — я обнаружил кормилицу.

— И где же?

— Она входила к герцогине.

— Что ты несешь?

— Это истинная правда, ваше превосходительство, клянусь Святой Девой.

— Что ты сделал?

— Сразу же побежал к вам.

— Никого не оставив наблюдать за домом?

— Ваше превосходительство, герцогиня — как никак любовница Его Величества, дело весьма щекотливое. Я решил, что, возможно, вам не захочется компрометировать женщину, которая имеет такое влияние на сердце короля, что, возможно, вы предпочтете держать ее в своих руках, под вечной угрозой разоблачения.

— Вот оно что! — протянул министр. — А ты, я вижу, парень неглупый, далеко пойдешь.

— Благодарю вас, ваше превосходительство. Могу вас заверить, что я буду нем как рыба.

— Прекрасно! Твоя идея, мой друг, весьма неплоха, но мне пришло в голову кое-что получше. Немедленно возвращайся к дому герцогини с резервным взводом и засядь в засаде где-нибудь неподалеку. Жаль, что ты сразу не оставил там пять или шесть опытных ищеек.

Ваше превосходительство, они могли бы заметить кормилицу выходящей из особняка, если бы той вдруг вздумалось выйти, и тогда — прощай, наш секрет. Герцогине было бы уже не выкрутиться, но я подумал, что, возможно, вы не пожелаете ее выдавать и будете благодарны мне за мою осмотрительность. В конце концов, в наших руках сейчас все нити.

— Ты все сделал правильно. Но беги, время не ждет.

Луиджи приказал закладывать карету.

Через пять минут он был уже во дворце. Луиджи был тщеславным парнем; он жаждал иметь все самое лучшее, а герцогиня, как ни крути, была знатной дамой, настоящей аристократкой. Луиджи хотелось, чтобы женщина, любимая королем, любила и его, Луиджи.

«Тогда, — убеждал он себя, — я буду всем в этом королевстве, и опасаться мне больше будет нечего».

Но в случае с герцогиней Истрийской реализовать этот маккиавелевский план не представлялось возможным — вряд ли герцогиня по доброй воле стала любовницей человека столь низкого, как он, происхождения.

«Сдам-ка я ее, — думал он, — а потом лично подыщу для Его Величества какую-нибудь подходящую женщину».

С такими мыслями и явился он к королю.

— Важная новость, сир.

— Что, еще один мятеж?

— Нет, нечто еще более неприятное.

— И что же это такое?

— С позволения Вашего Величества я попытаюсь подойти к сути дела, выбирая выражения…

— Напротив, говори прямо.

— Боже мой, сир, мне бы этого очень не хотелось.

— Что тебя удерживает?

— Боязнь того, как бы сказанное мною меня бы самого и не погубило.

— К черту твои опасения! Выкладывай!

— Сир, Вендрамин в Неаполе.

— Этот великан?

— Да, сир.

— Так арестуй его.

— Не осмеливаюсь.

— Почему?

— Если бы вы только знали, где он находится…

— Неважно! Будь он в будуаре самой королевы, приказываю тебе немедленно его арестовать.

— Он сейчас в доме герцогини Истрийской или по крайней мере был там час назад.

Король побледнел.

— Ты в этом уверен?

Луиджи рассказал королю о происшествии с капуцином и кормилицей и о донесении своего агента.

Вне себя от ярости, Франческо схватился за перо.

Луиджи не стал его останавливать.

Написав приказ, король поставил на документе подпись и дату.

— Вот! — промолвил он, протягивая бумагу министру. — Прочти.

— Я знаю, что это такое, — сказал Луиджи. — И прошу Ваше Величество принять мою отставку.

— Это еще почему?

— Потому что я отказываюсь повиноваться.

— Но это же глупо!

— Напротив — весьма благоразумно. Герцогиня либо скомпрометирована, либо же нет, не так ли, сир? В том случае, если ей удастся оправдаться, удастся вас обмануть, на кого падет ее гнев? Конечно же, на меня.

Король нахмурил брови.

— Осторожно, господин Луиджи, — проговорил он, — я вам не какой-нибудь Кассандр!

— Сир, вы точно такой же, как и все сыновья Адама; любовь всегда слепа. Женщины хитры, а сердце слабо. Ах! Если бы вы согласились наделить меня всеми властными полномочиями, я бы действовал более решительно.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Если вы лично отправитесь к герцогине, а я стану лишь сопровождать вас; если вы скажете ей, что ваша частная полиция, те ваши люди, которым было поручено охранять герцогиню, во что она, безусловно, поверит, видели, как эта кормилица входила в ее дом, и что в присутствии вашего министра вы требуете объяснений, тогда, сир, я сделаю все необходимое для того, чтобы пролить свет на это дело. Возможно, герцогиня виновна, возможно, нет. Я это узнаю. Виновна — можете наказать ее или же простить — неважно! В таком случае я умываю руки. Если же она ни в чем не повинна, вы сохраните к ней самые нежные чувства, я же не получу в ее лице врага. Я буду всего лишь орудием в ваших руках.

Выслушав Луиджи с мрачным видом, король на какое-то время задумался, но затем вдруг решился:

— Распорядитесь, чтобы подали карету! — сказал он.

Четверть часа спустя королевский экипаж остановился у особняка герцогини.

Услышав стук в дверь, Люсиль, которая, как всегда, была настороже, выглянула из окна и увидела окруживших дом солдат.

Предупредив о приходе короля герцогиню, девушка бросилась к входной двери, но не к той, что выходила во двор, а к той, за которой находились покои — она хотела дать хозяйке небольшую передышку.

Привратник как истинный портье открыл не сразу; он никого не ждал.

Обычно король проникал в дом через небольшую потайную дверцу, и, услышав стук, привратник не придал ему особого значения.

— Должно быть, — сказал он себе, потягиваясь в постели (время было позднее), — мальчишки забавляются.

Но тут снаружи прокричали:

— Именем короля!

Портье пришел в замешательство.

«Вот как! — подумал он. — Уже! Быстро же им донесли».

Не сразу обнаружив штаны, одевался он бесконечно долго.

Из-за двери уже неслись проклятия.

Наконец привратник открыл.

Луиджи подал знак, и на несчастного портье — министр решил, что тот тянул время специально — тотчас же накинулись солдаты.

Король, Луиджи и двое вооруженных револьверами офицеров проследовали в покои.

Внезапно дорогу им преградила какая-то женщина — одежды в беспорядке, лицо испуганное.

То была Люсиль.

— Смилуйтесь! — воскликнула она. — Смилуйтесь, сир! Я ничего не знала. Мы встречаемся уже четыре года. Он отец моего ребенка.

На руках у нее был горластый младенец, которого принес в дом Вендрамин.

Где он его взял?

Объяснить это великан не счел нужным.

Ребенок кричал как резаный.

Увидеть подобного не ожидал никто.

Король посмотрел на Луиджи.

— Сир, — продолжала Люсиль, — он явился для того, чтобы оставить здесь моего бедного сынишку. Герцогиня его прогнала. Я знаю, сир, ему конец и мне тоже. Но смилуйтесь, сир, пощадите его!

— Что все это означает? — пробормотал Франческо. — Немедленно объяснись, Люсиль.

Но девушка никак не желала успокоиться:

— Бедный Вендрамин! Это проклятый Корсар втянул его в это дело! Этот мерзавец Паоло! Ах, Ваше Величество, в глубине души он вас очень любит и горько сожалеет о том, что было!

— Да объясни же все по порядку! О чем это ты твердишь?

Люсиль немного успокоилась.

— Пройдемте, сир, — промолвила она. — Герцогиня вам все расскажет.

Горничная надеялась, что ее хозяйка уже успела продумать то, как она будет играть новую комедию.

Король и Луиджи, оба — немало изумленные, не знавшие что и думать, поднялись к герцогине.

Войдя в комнату первой, Люсиль упала перед молодой женщиной на колени и, протягивая к ней руки, взмолилась:

— Сударыня, здесь король! Спасите меня! Спасите Вендрамина!

— Тише, Люсиль, успокойся, — с достоинством проговорила герцогиня.

Так как в дверях уже толпились слуги, женщина промолвила, обращаясь к вошедшему в комнату Луиджи:

— Ваше превосходительство, эта девочка совсем уж потеряла голову, раз уж могла принять вас за короля. Бедное дитя, она полагает, что его величество стали бы беспокоиться по поводу ареста какого-то карбонария.

Прикрыв лицо полой плаща, король признательно улыбнулся герцогине, столь ловко избежавшей скандала.

— Где ты видишь короля, глупенькая? — спросила у субретки герцогиня.

Люсиль кивком указала на министра.

Так как слугам никогда не доводилось видеть в доме Франческо, они все приняли за чистую монету.

Герцогиня продолжала:

— Ваше превосходительство, эта девушка вот уже четыре года встречается с неким Вендрамином. У нее от него ребенок. Этот Вендрамин…

Она остановилась.

— Пусть все выйдут, — скомандовала она.

Прислуга удалилась.

По жесту короля два офицера оставили его величество в комнате с Луиджи.

— Я и не знала, сир, — проговорила герцогиня, — что этот Вендрамин замешан в делах политических, и, полагаю, бедняжке Люсиль тоже ничего об этом не было известно. На протяжении нескольких лет я видела ее обеспокоенной тем, что ее любовник ходит неизвестно где. И вот он вернулся. Как оказалось, он принимал участие в этом бунте, что обагрил кровью Неаполь. Он был другом предводителя бунтовщиков. Одетый кормилицей, он принес Люсиль их ребенка и попросил меня спасти его. Я отказала.

— Но почему бы нам и не арестовать его? — спросил король.

— Он оказал мне великую услугу, сир.

— Ах! — воскликнул король.

— Этот человек, сир, убил для меня, а возможно, и немного для вас, другого.

— Так это он избавил вас от того дерзкого негодяя?

Казалось, король тотчас же проникся к Вендрамину уважением.

— Да, сир. Тот человек пытался ухаживать за мной против моей воли. Обращаться к вам мне не хотелось. Я переговорила с Люсиль, и она предложила Вендрамина. Я согласилась.

— Ваше величество, — вмешалась в разговор Люсиль, — Вендрамин парень великодушный, но недалекий. Он — верный друг Паоло, этого Корсара, который посмел поднять город на восстание и втянул в эту авантюру Вендрамина. Паоло сказал ему «Пошли!» — тот и пошел.

— Понятно! — проговорил король.

Герцогиня взяла со стола едва начатое письмо и показала его королю.

— Сир, — сказала она, — я писала вам об этом, но это письмо бесполезно, так как вы уже слышали от меня, что здесь случилось.

— Позвольте взглянуть, — попросил король.

Прочитав письмо, Франческо улыбнулся: сомнений в том, что герцогиня совершенно ни в чем не виновна, у него больше не было.

«Я дарую Вендрамину помилование», — написал он в нижней части листа и сказал герцогине:

— Вот зачем я хотел его прочитать.

— Благодарю вас, сир.

— Благодаря вас, сир! — воскликнула Люсиль, падая на колени.

И, повернувшись к Луиджи, она добавила:

— Видите, ваше превосходительство, я была тысячу раз права, когда защищала госпожу герцогиню!

— Не сомневаюсь, что она будет вам за это признательна, — проговорил тот.

Этими словами хитрый министр спасался от ненависти молодой женщины.

Король — вполне естественное желание! — пожелал той ночью остаться у герцогини.

— Люсиль! — сказал он.

— Сир!

— Можешь сказать слугам все, что угодно, по поводу этого происшествия, но меня здесь, конечно же, не было.

И он бросил Луиджи:

— Спокойной ночи, сударь. Я не забуду, с каким пылом вы защищали передо мной госпожу герцогиню.

— Но как Ваше Величество собираются вернуться? — поинтересовался Луиджи.

— Пришлите сюда карету, и та меня заберет.

У министра от изумления отвисла челюсть.

— Боже мой, — проговорил король, — вы умный парень, мой дорогой Луиджи, но кое-какие вещи недоступны вашему пониманию. На карете есть герб.

— Ваш, сир.

— Кучер носит ливрею!

— Вашу, сир.

— И вы говорите себе, что завтра, при дневном свете, она окажется чересчур заметной.

— Боюсь, так и есть, сир.

— Не волнуйтесь: драпри, спадающие на дверцы, скрывают королевский герб, когда мне того угодно; кучеру и лакеям стоит лишь надеть плащи наизнанку, и они становятся похожими на слуг обычного богатого вельможи; весь персонал, закрепленный за каретой, будет одет схожим образом.

Луиджи улыбнулся.

— Как видите, — продолжал Франческо, — благодаря этой хитрости я выезжаю из дворца как король, а сюда приезжаю как обычный неаполитанец, сохраняя полное инкогнито. Обычно меня подвозят к потайной задней двери, а наутро оттуда же забирают. Вы лишь передайте кучеру: «Завтра. В пять утра», он все поймет.

Поклонившись, Луиджи удалился.

Часом позже король был всецело поглощен герцогиней, когда в комнату вошел некий мужчина.

То был Вендрамин.

— Как? Он здесь? — воскликнул Франческо. — И входит подобным образом?

Молодая женщина выглядела не менее удивленной, нежели король.

— Добрый вечер, Ваше Величество, — спокойно сказал Вендрамин. — Я явился поблагодарить вас за то, что вы для меня сделали. Это было очень мило с вашей стороны.

— Мерзавец! — вскричал король.

— Будете выступать — не окажем вам должного почтения.

— О чем вообще ты говоришь?

— Ну же, Франческо, не стоит так возмущаться!

Вдруг в спальню вошел Паоло.

— Добрый вечер, кузен, — промолвил он.

— Наглец!

И, побледнев, Франческо потянулся за оружием.

— Действуй, — бросил Паоло Вендрамину.

Подойдя к королю, великан в один миг связал Франческо по рукам и ногам.

Обернувшись к двери, Паоло сказал:

— Можете входить!

Уже в следующее мгновение комнату заполонили Кумерро и его разбойники.

То было весьма необычное зрелище: изумленная герцогиня, перепуганная Люсиль, излучающий спокойствие Вендрамин, торжествующий Паоло и с любопытством взирающие на короля разбойники.

Скрестив руки на груди, Паоло проговорил:

— Похоже, мне все же удастся отомстить!

Глава XLI. Карета короля

Связав короля, Паоло сказал подавленной герцогине:

— Что-то, сударыня, на вас совсем лица нет. Что с вами? Уж не предпочитаете ли вы, случаем, короля Неаполя Королю песчаного берега?

— Но… — пробормотала молодая женщина.

— Ага! — воскликнул Паоло, пригвоздив герцогиню к стене странным взглядом. — Значит, существует еще какое-то «но»…

И он повернулся к молодой женщине спиной.

Герцогиня испытала сильнейшее потрясение; во взгляде юноши сверкали молнии, и она вдруг почувствовала, что это его восклицание окажется для нее роковым.

Она подошла к Паоло:

— Как видите, я нахожусь в довольно щекотливой ситуации, и признайтесь, что на моем месте…

Корсар лишь пожал плечами.

— Вот ты говорила, что любишь меня, а сама практически встала на сторону короля и готова его защищать.

— Паоло, любимый, — воскликнула она, желая броситься юноше на шею, — поступай, как знаешь…

— Слишком поздно! — промолвил Паоло, отстраняясь.

— Боже мой, — вскричала герцогиня, разрыдавшись, — прости мне этот первый, вызванный испугом и удивлением, порыв… Пожалуйста, не отвергай меня!

— Сударыня, — сказал Паоло, — вы поедете с нами, а когда мы окажемся вне городских стен, я скажу вам, что намерен сделать с вами. Пойдемте, прошу вас.

Обеспокоенная, герцогиня последовала за юношей.

Закутав короля в широкий плащ, разбойники устремили свои взоры на Паоло.

— Что дальше? — спросил атаман. — Король у нас, но как выбраться из Неаполя, мой дорогой Паоло?

— Разве я не говорил тебе, что имею на этот счет одну идею?

И он приказал двум разбойникам:

— Охраняйте пленника.

Затем, повернувшись к Люсиль, Корсар добавил:

— А вы, голубушка, пойдемте со мной.

С горничной, Вендрамином и атаманом Паоло спустился к потайной двери.

— Открывай, — сказал он Люсиль. — Где-то здесь должна быть карета; позовешь кучера, который ждет на своем сиденье.

Субретка открыла дверь.

Карета стояла там, где и должна была находиться.

Звонким голосом Люсиль окликнула кучера и, спрыгнув на землю, тот тотчас же подошел к двери.

То был мужчина представительный, как и все, кто входил в свиту короля; не найдя в призыве Люсиль ничего подозрительного, он без малейших колебаний шагнул за порог.

— Чего желаете, синьора? — спросил кучер.

Судя по всему, он рассчитывал получить некий приказ короля или какое-то нежданное вознаграждение.

— Вас зовет король! — отвечала девушка.

Кучер последовал за ней.

Трое заговорщиков находились в проделанной в стене небольшой нише, скрытой от постороннего глаза. Когда мужчина проходил мимо нее, рядом с Вендрамином, тот набросился на него… Кучер едва слышно вскрикнул, попытался вырваться из плотных, словно тиски, объятий великана, но, получив удар по голове, осел наземь. Кумерро и Паоло перенесли бездыханное тело под стоявшую в коридоре скамью.

Один лишь ливрейный лакей оставался теперь на задках кареты.

Люсиль позвала и его.

Как и кучер, слуга подошел к двери, но заметил девушке:

— А как же лошади?

— Это всего лишь на минутку, — промолвила субретка. — С упряжью ничего не случится. Пойдемте скорее.

— Но что произошло?

— Король перепил лишнего. Нужно помочь донести его до кареты.

Предлог был хороший.

С лакеем случилось то же, что и с кучером; его уложили под другую скамью.

Атаман надел его ливрею, Вендрамин натянул на себя одежды кучера, и они с Кумерро заняли места выведенных из строя слуг, один — на сиденье, другой — позади кареты.

Пока Паоло ходил за пленником, экипаж подогнали к двери, после чего разбойники занесли Франческо в карету.

Рядом с королем поместили герцогиню. Напротив, на подушках, уселись Паоло и Люсиль.

Корсар подал знак, и к дверце подбежал Кумерро.

— Сейчас сам увидишь, — промолвил Паоло.

Он поднял драпри, и взору разбойника, во всем его блеске, предстал королевский герб.

— Понятно, — промолвил Кумерро и, отныне совершенно спокойный, вернулся на свое место.

— Поехали, — сказал Паоло.

Вендрамин что есть силы щелкнул хлыстом, и лошади рысью помчались вперед.

Прибыли к посту.

— Кто едет? — раздался голос постового.

— Карета короля, — отвечал Вендрамин.

— В ружье! — воскликнул караульный, и все солдаты немедленно выстроились в шеренгу перед постом для оказания надлежащих почестей.

— Открывайте ворота, сержант, — гневно проговорил Вендрамин. — Его величество очень спешат.

И он нетерпеливо щелкнул кнутом.

Озадаченный, сержант, увидев пританцовывающих на месте лошадей, различив королевский герб на дверцах, поспешил открыть ворота.

Карета тут же рванула с места — никто и не подумал ее осмотреть — и, поднимая облако пыли, понеслась прочь.

Через десять минут, в чистом поле, Паоло развязал короля и вытащил у него изо рта кляп.

Бедный сир задыхался от ярости, не находя подходящих слов.

— Ну что, кузен, — промолвил Паоло, — неплохо я вас провел, не так ли?

Король ничего не ответил; на нем не было лица.

Наконец Франческо обрел дар речи.

— Мерзавец! — прорычал он. — Да я прикажу тебя повесить!

— Выбирайте выражения, кузен, — отвечал Паоло. — Еще одно подобное слово — и вы труп.

Много ли толку с того, что вы король, привыкли командовать, обладаете абсолютной властью и цельным, раздражительным, надменным характером, что вам наплевать на препятствия, встречающиеся на вашем пути!

Когда вы оказываетесь один, безоружный, беспомощный под дулом твердой рукой направленного вам в лоб пистолета, когда волевой взгляд, полный магнетической власти, смотрит на вас с вызовом, вы практически всегда подчиняетесь, так как вам редко приходится встречать людей твердых, которых ничто не может сломить, которые бравируют всем, даже смертью!

Уже менее заносчиво король проговорил:

— Довольно угроз! Я в вашей власти. Чего вы от меня ждете?

— Ага! — воскликнул Корсар. — Отлично! Таким ты нравишься мне гораздо больше, мой дорогой Франческо. Вот теперь можем и поговорить!

Собравшись с мыслями, юноша продолжал:

— Полагаю, сир, вы осознаете, что являетесь моим пленником.

— Я это уже признал.

— Еще бы не признали!.. Я должен отомстить.

— И за что же? За те блага, которыми я вас осыпал?

— Но отнюдь не по доброй воле, сир, но потому, что я — Король песчаного города, и скорее я правлю Неаполем, нежели вы, Ваше Величество, что я вам и доказал пару дней назад. Из признательности, я на вас не обижаюсь, мой дорогой кузен. Просто давайте поговорим как монарх с монархом.

— Я бы мой тебя повесить.

— А я бы мог свергнуть вас с престола. Но довольно препирательств. Вот что я предлагаю вам в качестве выкупа.

Король весь обратился в слух.

— Ты был бы уже мертв, — сказал Паоло, — если бы именно ты выиграл у меня ту партию, ставкой в которой была голова маркизы. Ту партию, повторюсь, я проиграл, но сейчас одерживаю реванш. Мне нужна лишь последняя победа. Мне нужно отмщение. Я прошу у тебя голову твоего министра.

— Луиджи?

— Да.

— Никогда! — воскликнул король.

Паоло улыбнулся.

— Я знаю тебя, Франческо, — сказал он. — Сам по себе ты стоишь не многого. Ты эгоист. Главное для тебя — твоя собственная шкура. Лишь гордость заставляет тебя отказать мне в том, что я прошу у тебя сейчас. Это вполне естественно. Не то чтобы в твоей душе жило великодушие — на этот отказ тебя толкает лишь твое уязвленное самолюбие. Но, не сомневаюсь, вскоре ты передумаешь.

— Никогда! — повторил король.

— Значит, — промолвил Паоло, — ты умрешь!

— И ты посмеешь?..

— Бог ты мой, до чего ж ты наивен! И кто же меня остановит? Я — Корсар с золотыми волосами, и в жизни своей я совершал столь дерзкие поступки, что пристрелить коронованную особу для меня — плевое дело.

Король умолк.

Паоло улыбнулся.

Его величество погрузились в длительные размышления.

Герцогиня не осмеливалась вымолвить и слова.

Находясь в присутствии Паоло, столь сурового к ней отныне, и короля, который убивал ее своим презрением, он лишь тихо вздыхала и хранила молчание.

По истечении часа Паоло спросил:

— Ну что, Франческо, хорошо подумал?

— Да, — промолвил король и с достоинством добавил: — Можете меня расстрелять!

— Хорошо! — отвечал Корсар.

И, высунув голову из дверцы, он прокричал Вендрамину:

— Стой!

Карета остановилась.

Сопровождавшие экипаж разбойники окружили карету.

Паоло спрыгнул на землю.

— В чем дело? — поинтересовался Кумерро.

— Сделаем небольшую остановку, — сказал Паоло. — Королю нет необходимости ехать дальше.

— Почему?

— Он предпочитает смерть бесчестию.

И, напустив на себя важный вид, Паоло проговорил:

— Ах, Франческо, то, на что ты решился, очень достойный поступок; я от тебя такого не ожидал. Умереть, чтобы спасти министра! Ты позволишь?

И он поцеловал королю руку.

Затем, более серьезно, Корсар промолвил:

— Кумерро, мы должны всему миру рассказать об этом благородном решении. — Повернувшись к королю, он добавил: — Можете рассчитывать, сир, на то, что, когда вы умрете, все узнают о том, с каким достоинством вы ушли из жизни; об этом будет объявлено повсеместно. А сейчас я просил бы вас выйти из кареты.

Король повиновался.

Кумерро и его люди были абсолютно преданы Паоло; Корсара они боялись и приказов его никогда не обсуждали.

— Мне нужна расстрельная команда! — сказал юноша. — Шесть человек!

— Шесть человек! — бросил атаман разбойникам. — Спешиться!

Без единого слова полдюжины всадников спрыгнули на землю и передали поводья своих лошадей товарищам.

— В шеренгу! — скомандовал атаман.

Разбойники выстроились в плотный ряд.

На правах замыкающего Кумерро приказал:

— Проверить запалы!

Король услышал неприятное позвякивание взведенных и вновь приведенных в нерабочее состояние курков.

Он вздрогнул.

Паоло едва заметно улыбнулся.

— Сир, — сказал он, — вам завязать глаза или же предпочитаете смотреть смерти в лицо?

— Повязка мне не нужна.

Былой уверенности в голосе короля уже не звучало.

— Значит, вы меня убьете? — спросил он.

— Да, — отвечал Паоло.

— Вас всех повесят!

Кумерро и его люди рассмеялись.

— Твой преемник будет так рад твоей смерти, — проговорил Паоло, — что не станет искать с нами ссоры; к тому же я собираюсь забрать этих смельчаков с собой в Алжир на пароходе, который ждет нас у мыса Карино.

И он спросил с насмешкой:

— Сам скомандуешь огонь?

— Нет! — раздраженно бросил в ответ король.

— Тогда его скомандует Кумерро.

И Корсар отошел в сторонку.

Король последовал за ним.

— Что это ты делаешь? — спросил Паоло.

— Я… я…

— Да ты уходишь, черт побери! Не хочешь умирать! Может, тебя вновь связать?

Внезапно в голову Франческо пришла одна мысль.

— Послушай, Паоло, — сказал он, — ты ведь Король песчаного берега и зовешь меня своим кузеном?

— Разве у меня нет на это права?

— Конечно, есть. Я сам подтвердил этот твой титул. Вот тебе еще повод быть со мной любезным. Быть расстрелянным, умереть, как собака, в кустах, мне бы не хотелось…

— Это смерть, достойная настоящего солдата.

— Но не человека благородного. Я бы предпочел быть обезглавленным.

Король хотел тем самым выиграть немного времени.

— А ты прав, черт возьми! — воскликнул Паоло. — Вендрамин!

Подбежал великан, и юноша сказал ему пару слов на арабском.

Вендрамин отправился переговорить со всадниками.

— Благодарю вас, мой друг, — обратился король к Корсару, — за ваше снисхождение.

— Это пустяки! Вы позволите?

И, вытащив острый нож, он подошел к королю.

— Что ты намерен сделать? — спросил Франческо.

— Побрить вам голову, сир.

— Но зачем?

— Для казни.

— Так здесь, в банде Кумерро, есть человек, способный меня обезглавить?

— Гляди-ка! — воскликнул атаман. — Так вам знакомо мое имя, сир?

— Да, — отвечал король.

— Это для меня большая честь, сир.

Вернулся Вендрамин.

В руке у него было сабля.

Закатав рукава, он с решительным видом принялся точить лезвие о камень.

Сталь издавала крайне неприятное на слух стрекотание.

— Встанете на колени, сир?

Вопрос этот пораженному всеобщей решимостью королю задал Паоло.

— На колени! Король! Какая низость!

— Я тоже так думаю, сир. Ничего, Вендрамин — парень высокий; он даже стоящему на ногах срубит вам голову.

Короля бросило в дрожь.

— Но ведь этот человек — по профессии не палач? — спросил он с надеждой. — Мне не хотелось бы испытать страдания.

— Не волнуйтесь, сир. Он срубит вам голову с одного удара.

— Да вы сейчас сами убедитесь! — проговорил Вендрамин.

И, схватив левой рукой одну из лошадей за поводья, с пылающим гневом взглядом (неверие в него короля обидело великана), он взмахнул саблей — и в следующий миг голова бедного животного, как и все то из сбруи, что являло собой помеху для клинка, покатилась по земле.

Зрелище это произвело поразительный эффект; подобного не ожидал никто.

Разбойники пооткрывали рты от изумления, Паоло и Кумерро рассмеялись, с женщинами случился обморок.

Король имел вид весьма жалкий; Вендрамин, напротив, взирал на его величество с триумфом.

Кровь ручьями текла из шеи несчастной лошади.

Внезапно обезглавленное тело, в котором, судя по всему, еще теплилась жизнь, сделало пять или шесть шагов и рухнуло к ногам короля.

— Это ужасно! — воскликнул Франческо.

— По-моему, с него хватит! — бросил юноша Кумерро и, вернувшись в карету, прокричал: — Поехали!

Затем, повернувшись к усевшемуся рядом Франческо, он спросил:

— Ну так что, ты отказываешься от своего героического решения?

Мрачный, как туча, король ничего не ответил.

Глава XLII. Предательство

Внезапно Паоло осенило; подозвав к себе Кумерро, он спросил:

— Не знаешь, где сейчас Антонио?

— В Неаполе.

— Что он там забыл?

— Он подал мне неплохую мысль. «Было бы здорово, — сказал он, — узнать, о чем будут судачить в городе завтра. Хочешь, я останусь?» Ну, я и согласился.

— Хорошо, — промолвил Паоло. — Когда вернется, пришли его ко мне.

В это время в Неаполе Антонио без зазрения совести предавал своего атамана.

Явившись к Иакову, он сказал:

— А вот и я, и с важной новостью!

— Паоло схвачен?

— Нет. Он взял в плен короля.

Иаков вздрогнул.

— Давай-ка поподробнее.

Разбойник в деталях рассказал о том, как прошло пленение.

Иаков выслушал его молча.

— И где, по-твоему, будут держать короля? — спросил он наконец.

— В пещере.

— В какой именно?

— В Сенерийской.

— Но где она находится?

— Вашему другу это известно.

— Отлично. Можешь идти, но прежде ответь: у тебя есть надежные люди среди пастухов, что живут в тех горах?

— Да.

— Будешь присылать ко мне по одному из них всякий раз, как узнаешь что-либо новое.

— Хорошо.

— Иди.

Антонио удалился.

Когда дверь за ним закрылась, Иаков прошептал:

— Ну все, попался, голубчик!

И он вызвал к себе слугу.

— Отправь кого-нибудь к Луиджи, министру полиции. Пусть скажут, чтобы ждал меня; есть разговор.

И он повторил вполголоса:

— Да, теперь-то он точно попался! Еще немного — и он будет моим, или же мне придется забыть о нем навсегда!

Глава XLIII. Охота

Встреча Луиджи и Иакова носила странный характер.

Когда министр увидел этого столь необычного с виду человека, он испытал необъяснимое ощущение, которое было сродни безотчетному страху.

Даже не испросив на то разрешения, Иаков присел на стул.

Министр наблюдал за действиями посетителя с изумлением, но воспротивиться подобной бесцеремонности не осмелился, — было в манере этого старика держаться нечто такое, что выдавало в нем человека, уверенного в собственной силе, внушало к нему уважение.

— Сударь, — промолвил Иаков, — мне нужно переговорить с вами наедине.

— К вашим услугам! — отвечал министр. — Мы здесь одни.

— Тысяча извинений, но мне известно, что нас слушают.

Министр покраснел.

— Должен сказать, что речь пойдет не о государственных делах, а о вас лично, поэтому, сударь, в ваших же интересах принять все меры предосторожности.

Удивляясь все больше и больше, Луиджи поднялся на ноги, вышел в коридор — было слышно, как открывались и снова закрывались двери, — и, вернувшись через минуту, заверил Иакова:

— Теперь, сударь, кроме нас, здесь никого нет.

Еврей вытащил из кармана бумажник.

Луиджи не сдержал улыбки.

Из бумажника Иаков аккуратно извлек пачку банковских ассигнаций.

— Так-так, — сказал себе Луиджи, — не иначе как хочет меня подкупить.

И он нахмурил брови.

Еврей выложил банкноты на стол — все они были достоинством в тысячу ливров — и подтолкнул их к Луиджи.

— Они не фальшивые; можете сами убедиться, — сказал старик.

Министр отчаянно замахал руками — как, мол, вы смеете предлагать мне такое! — тем не менее было заметно, что столь значительная сумма все же произвела на него впечатление.

— Проверьте-проверьте, — настойчиво произнес еврей, — а уж потом поговорим.

Луиджи машинально, одну за другой, ощупал банкноты.

Когда он закончил, Иаков промолвил:

— Вы небогаты.

Это соответствовало действительности, тем не менее Луиджи слегка вздрогнул.

— Скорее даже бедны, — продолжал Иаков. — Конечно, по сравнению с тем, что вы получали на прошлой должности, ваше жалованье выросло весьма существенно, но, учитывая все обстоятельства, вы тратите все, что зарабатываете, и даже больше. Вы любите свою профессию и делаете все возможное для того, чтобы труд ваших людей оплачивался по заслугам, поэтому из всего бюджета вам удается урвать не более сорока тысяч ливров в год, а этой суммой не покроешь и половину ваших долгов. Король допустил ошибку. Деньги, конфискованные у патриотов, которым вы с такой проницательностью рубили головы, ему следовало не класть в собственный карман, а направлять в специальный государственный фонд, из которого финансировались бы все ваши операции.

Все это было сказано с такой холодностью и уверенностью, что Луиджи и не подумал возразить что-либо.

Он выжидал.

— Берите! — проговорил еврей, кивком указав на банкноты.

— Сударь, — сказал Луиджи, — я не продаюсь.

— За сто тысяч ливров… Тут вы правы, сударь; сумма ничтожна. Но с чего вы взяли, что я собираюсь вас купить?

— К чему тогда этот подарок?

— Так, прихоть. Хочу, чтобы вы осознали, насколько я богат.

Министр не знал что и думать.

Еврей продолжал:

— Может случиться, сударь, что однажды мне понадобятся ваши услуги.

— Вот как? — воскликнул Луиджи.

— Я заплачу за них столько, сколько они будут стоить, иными словами — огромные деньги. Несколько миллионов — сущий пустяк для меня, и я куплю вас, когда и как пожелаю; я предложу вам столько, сколько вам и не снилось.

— Но что, если я презираю золото?

Иаков улыбнулся.

— Не стоит лукавить, молодой человек, уж меня-то вы никогда не проведете. — Он постучал пальцем себе по виску. — Послушайте, — продолжал он властно. — Я человек необычный; можно сказать, в какой-то степени даже сверхчеловек. Если бы вы не любили деньги, я бы это знал и попытался бы использовать какую-нибудь другую вашу слабость, но вы страстно желаете разбогатеть. И даже не пытайтесь отрицать того, что я вам сейчас скажу, — любые ваши возражения окажутся бесполезными… Я знаю, о чем вы мечтаете, знаю, какой вы на самом деле.

И за несколько минут Иаков нарисовал Луиджи пугающе правдивую картину его качеств, самых тайных его пороков и амбиций.

Словно признавая истинность услышанного, Луиджи опустил голову.

Еврей продолжал:

— Полагаю, вам приятно будет услышать, что я оцениваю вас в пять миллионов ливров; как видите, я не скуплюсь. Добавлю к тому же, что я не стану просить от вас вещей, неосуществимых или как-либо вас компрометирующих, и деньги вы получите вперед.

Луиджи улыбнулся.

— Никогда не встречал человека, более великодушного и самоуверенного!

Во взгляде его зажглась решимость и, беспардонно опустив сто тысяч ливров в карман, он спросил:

— А теперь — к делу: что именно вам от меня нужно?

— Ничего! — отвечал Иаков. — Пока что я просто хочу оказать вам услугу… Насколько мне известно, этой ночью король был у своей любовницы…

— Это для меня не новость.

— В доме которой находился и Паоло, возлюбленный герцогини.

Министр дернулся в кресле и потянулся к звонку.

— Спокойствие, сударь, — улыбнулся Иаков, — только спокойствие. Меня отнюдь не удивляет, что Паоло так долго удается водить вас за нос, сударь, — в хладнокровии вам с ним не сравниться! Но, с вашего разрешения, я продолжу…

Еврей дождался, пока смертельно побледневший Луиджи придет в себя, а затем сказал:

— Вместе с Корсаром там был и Вендрамин, его друг.

— Тот великан, что проник в город, изображая кормилицу?

— Вы в курсе истории этого монаха? Тем лучше. Но известно ли вам, что Паоло также сопровождали Кумерро и еще четыре разбойника?

— Нет.

— И что в их планы входило похищение короля?

— Нет.

На лбу у министра выступили капельки пота.

— И что их заговор удался?

— Так король пленен?

— Да.

— Ах! Боже мой!

Совершенно упав духом, министр спросил:

— Они его убили?

— Вовсе нет. Усадив короля в его же собственную карету, они увезли его в свое логово.

— Негодяи!

Еврей рассмеялся.

— Решительно, вы гораздо менее сильны, чем это можно предположить по вашей репутации. Стоит ли награждать столь ловких людей столь уничижительным эпитетом — «негодяи»? К подобным врагам, сударь, следует испытывать уважение.

— Да уж, этот Паоло — соперник достойный!

— Мне ли об этом не знать? — прошептал себе под нос Иаков, но тут же спохватился: — Так вот, они выкрали короля, и знаете, зачем?

Луиджи пожал плечами.

— Хотят, наверное, получить за него выкуп.

— Разбойники — да, Паоло — нет.

— А ему что, нужны какие-то либеральные уступки?

— Да плевать он хотел на всех этих карбонариев!

— Но… но маркиза…

— Он любил ее, отсюда — и его ненависть.

— К королю?

— К вам.

— Но я был лишь орудием…

— А вот и нет… Вы, и никто другой, являетесь его единственным, непримиримым врагом; вы, и никто другой, виновны в смерти маркизы; вы, и никто другой, сумели помешать Паоло спасти ее. Король не в состоянии отвечать хитростью на хитрость; король бы никогда в жизни не смог организовать такую ловушку; король… Паоло слишком невысокого мнения об умственных способностях Франческо, чтобы таить против него хоть малейшую злобу. Это с вами, истинным победителем битвы, ему не терпится поквитаться. Он жаждет вашей смерти.

— Он подошлет ко мне убийц?

— О, если бы он хотел, чтобы вы погибли от чьего-то ножа, за этим бы дело не стало — вы были бы мертвы уже через несколько часов, сударь, и мы бы не имели удовольствия беседовать сейчас столь занимательным образом.

— Но как тогда он намерен действовать?

— Он хочет, чтобы вас гильотинировали на том самом месте, где лишилась жизни маркиза.

— Но, — промолвил министр, — как он рассчитывает этого добиться?

— Не в его ли руках король? Под угрозой смерти Франческо сделает все, что Паоло пожелает, и подпишет ваш приговор. Однако же я явился сюда для того, чтобы помочь вам схватить этого очаровательного юношу и в то же время освободить короля. Я знаю, где сейчас скрываются разбойники; мне удалось подкупить одного из них.

— Значит, вы враг Паоло?

— Я очень люблю этого паренька; он для меня как приемный сын.

— И вы хотите его гибели?

— Да. Но мотивы, которыми я руководствуюсь, вас не касаются.

Луиджи поклонился.

Иаков продолжал:

— Весь вопрос в том, как спасти короля, схватить Паоло и бросить его в тюрьму. Мой шпион сообщил мне, что шайка засела в пещере Монте-Ранко; захватив разбойников врасплох, ночью вы сможете окружить их там.

— Отлично! — сказал Луиджи. — Я позабочусь о том, чтобы они не ускользнули.

— Давайте обсудим ваши действия.

Луиджи задумался.

— Я поступлю так, — сказал он наконец. — Среди драгунов, людей, приученных к охоте на разбойников, выберу сотню самых достойных и поведу их к пещере. Позади нас, готовые в любой момент прийти на помощь, будут следовать два эскадрона и один батальон. Выйдем, когда стемнеет.

— И вы думаете, — проговорил Иаков, — что этих мер окажется достаточно для того, чтобы захватить Паоло? Ошибаетесь. У него повсюду шпионы. Не успеет ваша сотня человек выйти из казарм, как он будет предупрежден. С точки зрения политики, вы, будучи человеком умным и здравомыслящим, являетесь великолепным министром полиции, но как человек действия, как жандарм, охотящийся за преступниками, вы не слишком-то и сильны.

— Как бы поступили вы?

— С наступлением сумерек я бы — по одному или же отдельными звеньями — вызвал бы лучших драгунов во дворец и уже здесь бы переодел их крестьянами. Разбившись на двойки, тройки или же четверки, из Неаполя они бы вышли через разные ворота и направились к пещере различными дорогами, рассчитав свой марш таким образом, чтобы прибыть в указанное место примерно в одно и то же время. Там бы они засели в засады с целью задержать всех, кто вернется предупредить Паоло. Часов в десять вечера я бы безбоязненно отправился туда сам во главе войска, достаточного для того, чтобы окружить Монте-Ранко, и приступил к штурму пещеры. Таков, в общих чертах, мой план. Детали проработайте сами. До свидания.

Иаков поднялся на ноги, легким кивком головы попрощался с министром и направился к выходу, но на пороге обернулся:

— Если вдруг захотите выяснить, кто я такой, знайте — все ваши поиски окажутся напрасными.

И он удалился.

Луиджи перебрал в голове тысячи вариантов, но в конце концов, устав от домыслов, задумался о том, как вырвать короля из лап Кумерро.

Глава XLIV. Предан!

В пятом часу вечера король, по-прежнему пленник, в окружении нескольких разбойников стоял у входа в глубокую пещеру, расположенную на вершине горы Монте-Ранко, и легкий морской бриз обдувал его лицо.

Местность, над которой высилось разбойничье логово, была крайне живописной.

Прямо перед гротом скала, расщепленная от вершины до основания,образовывала ущелье, разверстую бездну, достигавшую тридцати, местами — до ста, метров в ширину, но опускавшуюся на невероятную глубину.

Этот пугающий разлом препятствовал любому подходу к пещере, и Франческо до сих пор было не понятно, как в нее попадали разбойники.

За исключением растянувшегося у входа в грот небольшого плата, черной и узкой дыры в триста шагов длиной, посреди которой пещера уходила вглубь, здесь не было никакой перпендикулярной или нависающей над тесниной поверхности, поэтому король, которого, закинутого на плечо, с повязкой на глазах, принес в пещеру Вендрамин, мог лишь строить догадки касательно того, как он оказался в гроте.

Франческо меланхолично созерцал открывавшийся внизу грандиозный пейзаж, который был воистину прекрасен.

Вдали, на горизонте, бесконечные воды моря сливались воедино с бескрайним небом; голубые к востоку, на западе, в последних лучах заходящего солнца, море и небо казались обагренными кровью.

На юге, выплевывая через неравномерные промежутки лаву и дым, грохотал Везувий, принимавший в спускавшихся сумерках необычные формы и оттенки, сеявший безотчетный ужас в пространстве.

Вокруг пещеры, в стороне от крутых вершин и опасных ущелий, все утопало в цветах и зелени.

Напротив грота, на противоположном, но чуть более высоком и опускавшемся не столь резко склоне зеленел луг, орошаемый тремя ручьями, ниспадавшими каскадами, огромный цветущий газон, на котором резвилось стадо коз.

Но между гротом и этой зеленой скатертью чернела мрачная непроходимая теснина.

В пещере, сторожа короля, оставались лишь четверо разбойников, тогда как остальные находились в разбитом на лугу лагере, и Франческо довелось стать свидетелем необычной сцены.

Он видел, как Паоло выслушал доклад разбойника, вернувшегося, судя по пыли, коей была покрыта вся его одежда, откуда-то издалека.

Паоло расспрашивал этого человека довольно-таки продолжительное время, после чего король вдруг увидел, как двое разбойников, с которыми о чем-то кратко переговорил Кумерро, схватили курьера под руки и поволокли куда-то.

Связанного по рукам и ногам, парня привязали к дереву, и Кумерро приступил к странной операции. Вооруженный головней, взятой из еще дымящегося костра, атаман шайки принялся поджаривать ступни ног своего посланника, который издавал ужасные вопли и отчаянно извивался, словно змея.

Король вздрогнул. Судя по всему, разбойник решил заговорить, так как пытка закончилась так же внезапно, как и началась.

Кумерро и Паоло отошли в сторонку, организовав своего рода военный трибунал, и долго о чем-то спорили.

Наконец, приняв решение, они подозвали к себе одного из бандитов, который, выслушав их, растворился в опускавшихся сумерках, а затем вернулись к продолжавшему хрипеть бедняге, и Кумерро в упор выпустил ему в грудь две пули из своего пистолета.

Не обращая никакого внимания на тело убитого, разбойники пришли в движение и, разделившись на небольшие группы, вскоре исчезли во мгле.

— Что это было? — спросил король у одного из своих охранников.

— Казнь. Похоже, Антонио нас предал, и Кумерро убил его.

— Но куда направились другие разбойники?

— В разведку.

Огонек надежды блеснул в глазах короля.

— Что бы ни случилось, Ваше Величество, — сказал разбойник, — я бы на вашем месте не слишком надеялся на вызволение. Даже если вся ваша армия окружит нас, вы все равно останетесь в наших руках; живым мы вас солдатам не вернем — у нас приказ, в случае чего убить вас!

— А если я пообещаю, что вас оставят в живых, и дам вам хорошее вознаграждение? — предложил король.

— Мы вам не поверим, сир, — слишком уж часто вы не держали слова, данного нашим товарищам. Фьямбино поверил вашим сбирам и одной из ваших прокламаций — и был задушен. Франческини купился на ваши обещания — и был отравлен… Вы не осмеливались казнить явившихся с повинной разбойников — вы их просто убивали.

— Это делалось без моего ведома… — начал было оправдываться Франческо, но слова его потонули в громком смехе разбойников, и король понял, что заслужить доверие этих людей ему уже вряд ли удастся.

Внезапно вдали раздались разрозненные выстрелы, быстро переросшие в настоящую перестрелку.

— А вот и армия, — спокойно сказал один из бандитов. — Похоже, этот Антонио действительно нас выдал.

На лице короля отразилась глубокая растерянность.

«Эти разбойники и Паоло, — сказал он себе, — не из тех людей, которые могут отпустить меня так просто. Уж не убьют ли они меня, если солдаты попытаются взять пещеру штурмом?»

Его беспокойное ожидание длилось недолго; вскоре пальба закончилась, и Паоло с разбойниками вновь возникли на опушке.

Глава XLV. Противостояние

План Луиджи сработал на все сто; разбойники были окружены.

При первых же выстрелах министр полиции выдвинул свой батальон на помощь форпостам, и вскоре солдаты плотным кольцом расположились вокруг логова разбойников.

Короля в это время мучил один вопрос: как Паоло и его люди собираются возвращаться в грот?

Для прохода через разлом, отделявший пещеру от соседних хребтов, требовался мост, но никаких следов такового он не наблюдал.

Пока Франческо, стоя у входа в пещеру, искал глазами Паоло и остаток шайки, позади него раздался легкий шум. Обернувшись, король увидел Корсара.

Как тот вернулся?

Загадка.

— Как видишь, кузен, — фамильярно промолвил юноша, — нас окружили!

Во взгляде короля промелькнули радостные огоньки.

— Мы все еще можем договориться, Паоло, — сказал он. — Я буду великодушен.

— Ты согласен казнить Луиджи?

— Продолжаешь шутить? Конечно же нет. Но я готов даровать тебе жизнь.

— И все?

— И свободу.

— И?

— И ничего более.

— Право же, Франческо, щедрым тебя никак не назовешь! И все это ты собираешься предоставить мне здесь?

— Да, в ту же минуту, как ты меня отпустишь.

Паоло расхохотался.

— Вижу, молодой человек, — промолвил король с обидой, — вы ничего не боитесь. Что ж, пусть так; я снимаю свои предложения. Вас повесят!

— Фу, Франческо! Ты меня огорчаешь!

Короля не покидало смутное беспокойство; он возобновил торг.

— Будем благоразумны, — сказал он. — Я — в твоих руках, но и ты — в моих. Сыграем же честно. Наши шансы на победу равны, так прекратим же партию. Вернемся к тому, с чего все начиналось. Ты будешь свободен, но и я тоже.

Паоло улыбнулся.

— Да ты, я вижу, дипломат, кузен… Все мы здесь знаем, чего стоит твое слово, так что довольно этих разглагольствований!

Король в который уже раз пожалел о том, что не сдержал обещаний.

— Следует ли это понимать как отказ? — спросил он.

— Да.

— Хорошо. Но смотри, как бы тебе не пришлось потом кусать локти…

И король хотел вернуться в пещеру, но Паоло остановил его жестом:

— Останься, — сказал он.

— Чего ради?

— Полюбуешься немного своими солдатами и сбирами… Видишь, вон они приближаются.

Действительно, внизу Луиджи отважно вышагивал во главе целого взвода пехоты.

— Гляди-ка, твой министр!

Король сделал еще пару шагов по направлению к гроту.

— Да останься же! — сказал Корсар. — Встреча с Луиджи не должна быть для тебя такой уж неприятной. Останься, мой дорогой кузен, останься.

И он рассмеялся.

В этот миг к ним подошел Кумерро.

— Ну что? — спросил он.

— Видишь солдат? Сейчас я с ними поговорю; это будет забавно.

На расстоянии выстрела Луиджи остановился; казалось, он не ожидал увидеть короля в добром здравии.

— Луиджи! — самонадеянно прокричал Паоло, но так как министр не отвечал, юноша повернулся к королю: — Позови его, Франческо!

Король молчал, и Паоло нахмурил брови.

— Вы будете, сир, повиноваться, да или нет? Не люблю повторять приказы. Если вы хотите, чтобы я был жестоким, я таким буду, но как бы вам не пришлось об этом пожалеть…

— Да-да, ты меня убьешь, я уже слышал.

И король улыбнулся; ему казалось, что Паоло сильно переоценивает свои возможности.

Франческо продолжал:

— Убьешь меня — и ты покойник. Я — твоя гарантия безопасности.

— Поэтому я тебя и берегу. И все же, поверь мне, уж лучше бы тебе повиноваться.

Король ничего не ответил.

— Не хочешь звать его?

— Нет, не хочу.

Вытащив нож, Паоло прошипел угрожающе:

— Полдюйма железа в чувствительном месте развяжет тебе язык, кузен.

И он приблизил лезвие к горлу короля.

Франческо решился.

— Луиджи! — прокричал он.

Министр сделал несколько шагов и замер в нерешительности.

— Подойдите, не бойтесь! — продолжал король.

Министр был человеком храбрым; король с восхищением наблюдал, как он отважно двинулся вперед.

Слово взял Паоло.

— Добрый вечер, ваше превосходительство. Как поживаете?

— Прекрасно! — отвечал Луиджи. — Мое почтение, сир! Вы звали меня, Паоло: каковы будут ваши условия?

— Условия, ваше превосходительство, — спокойно сказал Корсар, — будут следующими: Первое. Для Кумерро и его людей — выкуп в размере четырехсот тысяч дукатов. Эту сумму вы на шлюпке доставите на мой бриг, где вам выдадут расписку в получении этих денег. Второе. Для меня — ваша казнь на том самом месте, где была обезглавлена маркиза. Третье. Немедленное прекращение любых враждебных действий с вашей стороны. Король не сводил глаз со своего министра.

— Именем короля, я вынужден вам отказать, — отвечал Луиджи. — Вы будете схвачены не далее как через час.

— Если, в чем я сильно сомневаюсь, твоя атака увенчается успехом, — сказал Паоло, — у входа в пещеру ты обнаружишь труп своего господина. Только посмейте на нас напасть — и я застрелю моего собрата и кузена.

Луиджи был ловким малым.

— Каковы буду ваши указания, сир? — спросил он.

— Никаких атак! — воскликнул король. — Я попытаюсь договориться с Паоло. Пойдем, — бросил он юноше и, повернувшись к Луизе, сказал: — Идите! Вернетесь, когда я вас позову.

Совещание шло с обеих сторон.

Королю был готов сдать министра — ему был нужен лишь предлог.

— Послушай, — сказал он Паоло, — я хочу провести эксперимент, который, возможно, позволит нам тотчас же прийти к согласию; дай мне четверть часа.

— Хорошо! — промолвил Паоло, уловив ход мыслей короля.

Пока Франческо вроде как договаривался с Паоло, Луиджи совещался с Иаковом, который последовал за колонной верхом на осле.

Министр слово в слово пересказал еврею разговор, состоявшийся у него с королем и Корсаром.

— Стоит вам дать слабину, — промолвил Иаков, — и вы труп. Игра короля ясна как день: он прикажет вам вернуться в Неаполь, и, если вы повинуетесь, для вас все будет кончено. Письмо, посланное королем какой-либо влиятельной персоне, человеку, с которым вы пребываете в конфронтации, прояснит ему ситуацию и необходимость вами пожертвовать; ваш соперник арестует вас, и вы будете немедленно казнены.

— Тут я склонен с вами согласиться, — сказал Луиджи, — но со всем уважением должен заметить, что я тоже не лыком шит. Гора окружена. Я все держу под контролем: никто не сможет ни войти, ни выйти из пещеры без моего на то разрешения. Вскоре подобная ситуация Паоло начнет надоедать и, надеюсь, все закончится тем, что он убьет короля.

— Ловкий ход, — прошептал старый еврей.

— Я сейчас хозяин ситуации и обещаю вам, что Паоло окажется в тюрьме еще до возведения на престол преемника Его Величества.

— Прекрасно! — воскликнул Иаков.

Король вновь окликнул Луиджи.

Тот приблизился и, как и предполагал, получил приказ немедленно возвращаться в город.

Министр отошел за один из камней и оттуда уважительно прокричал королю:

— Сир, я вынужден вас ослушаться. Вы находитесь в плену и не являетесь хозяином своего слова. Я спасу вас вопреки вашему распоряжению.

И он приказал форпостам отступить назад.

Внезапно позади глубокой пещеры, которую Франческо так и не удосужился обследовать, раздался ужасный грохот.

Началась беспорядочная пальба, прокатившаяся по ущелью тысячами эхо.

Глава XLVI. Лавина

Пещера имела два выхода: на теснину и на косогор, находившийся по соседству с гротом.

Полковник, окруживший склон по приказу Луиджи, видел, как Паоло и его товарищи прошли в пещеру через этот вход, и немедленно их атаковал.

Но проникнуть в грот оказалось не так-то и просто — на пути нападавших возник Вендрамин.

Колонны солдат поднимались по покатому склону ускоренным шагом, но великан уже закончил свои небольшие приготовления.

Словно мальчик, решивший покидать камешки в себе подобного, он собрал у входа в пещеру груды огромных валунов, за пару минут окружив грот своеобразным гранитным валом, за которым укрылись пятеро или шестеро разбойников.

Когда солдаты подошли на расстояние шагов в триста, оборонявшиеся — все, кроме Вендрамина — открыли огонь, не без беспокойства взирая на надвигавшуюся на них огромную массу.

Тут и там пули сражали солдат наповал, но возможность отличиться освободив короля заставляла нападавших идти вперед без оглядки, и колонна продолжала бесстрашно и энергично подниматься по склону.

— Странное дело! — заметил один из разбойников. — Прежде такой отваги за солдатами короля я не замечал!

— Если мужество и дальше их не покинет, нам придет конец, — промолвил другой, выпуская пулю. — Нужно бы предупредить атамана: пусть выведет короля — может, хоть тогда штурм прекратится.

— Успокойтесь, — вступил в разговор Вендрамин. — Я все беру на себя; сейчас будет потеха.

— Но что ты собираешься делать?

— Убить их всех.

— Но как?

— Смотрите.

Плотная и глубокая, колонна солдат была уже шагах в ста пятидесяти от пещеры.

Взяв из своей кучи камней огромный осколок скалы, Вендрамин с небывалой силой швырнул этот снаряд вниз, и тот со свистом покатился по склону, опрокидывая все перед собой.

Перед тем как обрушиться на солдат, валун надвое разрубил дерево.

Головная часть колонны в ужасе отпрянула в сторону, но, как это бывает при подъемах, те из солдат, которые шли в хвосте, не могли видеть происходившего впереди, и, врезавшись в группу людей, этот громадный кусок горной породы оставил после себя кровавую борозду из искалеченных тел, сразив наповал человек тридцать.

Следом уже катился еще один камень.

Изрубленные, помятые, потерявшие голову, солдаты разбежались кто куда.

Валуны понеслись вниз лавиной, преследуя этих несчастных.

Град камней накрыл колонну, сгрудившуюся в узкой горловине ущелья.

Несмотря на то, что солдаты бежали вниз со всех ног, больше трети из них так и остались лежать на земле, не подавая никаких признаков жизни.

Когда последний из беглецов скрылся из виду, походивший на Титана Вендрамин встал во весь рост, оценивая свою работу.

Весь склон был усеян телами убитых и раненых, коих набралось не менее трех сотен.

В это мгновение чей-то дрожащий голос пробормотал:

— Кто сотворил все это?

То был король, которого Паоло, желая остановить штурм, угрожавший жизни Его Величества, подвел ко второму выходу из пещеры.

И Франческо, увидев усыпанный человеческими телами косогор, недоуменно озирался вокруг, спрашивая себя, кто мог проделать такую ужасную работу за столь короткое время.

Вендрамин обернулся.

— Глядите-ка! — промолвил он. — Король! Добрый день, Ваше Величество. Это я их всех уложил.

— Ты?

— Да, сир.

И с улыбкой на устах Вендрамин направился за следующей порцией валунов.

Солдаты открыли по нему огонь с нижней части склона, но все их пули летели мимо цели.

Вернувшись с камнями, великан сказал королю:

— До чего ж никудышные стрелки эти ваши солдаты, сир. — И, взяв в руки ружье, он добавил: — Смотрите, как должен стрелять настоящий мужчина.

Прицелившись в офицера, который, находясь на расстоянии семисот метров от пещеры, полагал себя в безопасности, он плавно спустил курок, и лейтенант упал.

— Вот это выстрел так выстрел, — сказал колосс.

Король тяжело вздохнул.

— Эх, мне бы тысчонку таких парней, как ты, и…

— Скажите тоже — тысчонку, — ухмыльнулся Вендрамин. — Да таких, как я, и с сотню во всем мире не наберется!

И великан снова удалился на поиски камней, спокойный и уверенный в своей силе.

Через несколько минут у него уже было чем сокрушить следующую колонну.

Глава XLVII. Король принимает решение

Король быстро осознал, что захватить пещеру с наскоку солдатам не удастся; кроме того, он был в ярости, так как ясно понимал теперь, какую игру ведет Луиджи.

Он отвел Паоло в сторонку.

— Послушай, — сказал он Корсару, — этот Луиджи — тот еще негодяй! Я решил сдать его тебе.

— Браво, сир! — воскликнул Паоло.

— Этот человек, который обязан мне всем, что имеет, по чьей милости я угодил к тебе в плен, этот человек, которого я хотел спасти, подло жертвует мной во имя себя самого.

— Это очевидно.

— А ведь любой подданный, если он предан своему правителю, должен всегда быть готов отдать жизнь за него!

— Что говорит лишь о том, — промолвил Паоло, — что этот Луиджи — гнуснейший из людей.

— Так пусть же он умрет!

— На гильотине?

— На гильотине!

— На том самом месте, где отрубили голову маркизе?

— Там, где тебе будет угодно.

— Отлично, сир. Пишете приказ.

И Паоло приказал предоставить королю все необходимое для письма.

Написав распоряжение, король приложил к бумаге печать, которую носил на груди.

— Это письмо, — пояснил он, протянув документ Паоло, — адресовано полковнику моих швейцарцев, который безгранично мне предан. Он арестует Луиджи. Проблема лишь в том, как доставить приказ в Неаполь.

— Это уж наша забота, — сказал Корсар. — Задача, конечно, не из легких, но, полагаю, какой-нибудь способ я все же найду.

— Будь осторожен; должно быть, этот Луиджи все здесь окружил.

— Не беспокойтесь, сир. Во исполнение вашего пожелания мы будем сколь благоразумны, столь же и отважны.

И, оставив короля, Паоло отправился осматривать окрестности.

Горящие костры биваков были повсюду; судя по всему, часовые бодрствовали и были готовы задержать любого гонца.

Тем не менее в пещеру Паоло вернулся с улыбкой на губах.

— Ну что? — поинтересовался король.

— Все в порядке, — отвечал Корсар, — этой ночью ваше послание будет доставлено.

— Но как ты это проделаешь?

Вместо ответа Корсар спросил:

— Сир, вы ведь в душе немного мечтатель?

— Ну да, есть такое.

— И любите красивые представления?

— Обожаю.

— Что ж, этим вечером вы увидите нечто прекрасное.

Других пояснений Паоло дать не пожелал.

Глава XLVIII. Пожар

Собрав людей, Паоло отдал распоряжения, и вокруг короля закипела работа.

На глазах у Франческо разбойники около часа изготавливали странные предметы: скручивали фитили, делали рожки из картона, строгали прутья.

— Так вот в чем дело! — воскликнул наконец король. — Нас ждет небольшой фейерверк!

— Ну как, поняли мою задумку? — спросил Паоло.

— Если не ошибаюсь, они делают ракеты?

— Именно.

— И с помощью этого фейерверка ты рассчитываешь ввести Луиджи в заблуждение?

— Да, сир.

— Но каким образом?

— Терпение, сир. Мне хочется вас удивить.

И работа вернулся к работе.

Кумерро в этот момент в одном укромном местечке был занят переодеванием.

— Вижу, — заметил король, — твоим посланником будет сам атаман.

— Для того чтобы все прошло безукоризненно, — отвечал Корсар, — он пожелал лично выполнить это поручение.

— Спасибо, Кумерро, — произнес Франческо, — я этого не забуду. Когда тебя приговорят к смертной казни, я прикажу, чтобы тебя не гильотинировали, а расстреляли.

Разбойник улыбнулся.

— Самое сложное, сир, — промолвил он, — не приговорить человека к смерти, а поймать его.

— Так ты думаешь, что тебя не схватят?

— Я в этом уверен.

Король с недоверием покачал головой.

— Я знаю один верный способ не попасться, Ваше Величество, — сказал разбойник.

— Назови мне его, и когда-нибудь я им воспользуюсь.

— Сильно в этом сомневаюсь, — проговорил Кумерро. — Тем не менее вот он.

И он указал на свой пистолет.

— Видите ли, сир, если вы чувствуете, что вас вот-вот сцапают, то взводите курок и вышибаете себе мозги.

Король брезгливо поморщился.

— Не так уж он и хорош, этот твой способ, — сказал он.

— Что до меня, то я нахожу его превосходным, — заметил Кумерро.

Пока они так разговаривали, работа вошла в свою завершающую фазу.

Из хлебных мякишей Паоло изготовил нечто вроде клея и обмотал сухие палки, которых у разбойников хватало, листами бумаги, взятой из корреспонденции короля, после чего к каждой из ракет прикрепил зажигательные фитили.

Когда все было готово, Паоло вывел короля к выходу из пещеры.

— Видите, сир, тот лес, что находится метрах в шестиста отсюда? — спросил он.

— Да, — отвечал король.

— Там, на опушке, должен располагаться кордон из часовых и форпостов.

— Вероятно, так оно и есть.

— Эти люди нам немного мешают; придется их оттуда убрать.

Он подал знак Вендрамину, и гигант тотчас же, при помощи нескольких разбойников, начал забрасывать опушку леса градом камней; часовые в ужасе разбежались кто куда.

Час был поздний, и сумерки уже опустились.

Поместив зажигательные снаряды на метательные ракетки, Паоло, один за другим, запалил их фитили, и порядка двадцати огненных шаров разлетелись в направлении леса, опускаясь в самых разных его частях.

На лице короля отразилось недоумение.

— Ну, и что дальше? — спросил он.

— Терпение, сир. Сейчас сами все увидите.

Вендрамин продолжал сбрасывать вниз камни, расчищая лесную опушку, и вследствие этого косоприцельного огня позиции солдат быстро оказались непригодными для обороны, и часовые вынуждены были покинуть свои посты.

Кумерро начал пробираться к лесу, придерживаясь выступов или, говоря точнее, края косогора, уклоняясь таким образом от пролетающих мимо валунов.

Королю по-прежнему не удавалось постичь суть происходящего, но увидев, что опушку леса начал охватывать огонь, мало-помалу перераставший в самый настоящий пожар, он решил, что Паоло собирается сжечь эту чащу.

— Сир, — промолвил Корсар, — наш план, в общих чертах, таков. Кумерро должен следовать за огнем, шаг за шагом ступая по горячей золе. Перед огнем ваши войска вынуждены будут отступить, и когда им будут охвачены два лье территории, Кумерро спрячется под горкой пепла, которую сам же и соберет. Лес простирается на три лье. Как только он выгорит полностью, пожар прекратится сам по себе, и ваши войска вновь выдвинутся вперед. Когда солдаты пройдут Кумерро, он выберется из своего укрытия и направится в Неаполь. Вот и все.

— Да вы просто безумцы! — воскликнул король. — Прав был мой отец, когда с этими разбойниками хотел выступить против французов. Эти грабители с большой дороги народ воистину неординарный!

— Сегодня вы как никогда щедры на комплименты, сир. Пройдемте же к столу; ответить любезностью на любезность мы можем лишь предложив вам вкусный ужин.

Едва Паоло произнес эти слова, как раздался ужасный, пронзительный крик, доносившийся с той стороны, в которую направился Кумерро.

Послышались несколько выстрелов, и наступила мертвая тишина.

— Что это было? — спросил король.

— Не знаю, — отвечал Корсар. — Возможно, Кумерро погиб, нарвавшись на засаду. Неважно, — добавил он. — Пойдемте ужинать.

И он провел короля в ту часть пещеры, которую его величество еще не видели.

Там была своего рода комната, освещенная a giorno[199].

В этом логове шайка обитала уже давно и успела в нем неплохо обжиться.

Кумерро любил хороший стол, женщин, роскошь и комфорт.

В каждой из своих пещер (у разбойников их было несколько) атаман обустраивал для себя миленький и очаровательный уголок, которому позавидовали бы многие великосветские будуары.

Король был немало удивлен, увидев ломившийся от вкуснейших яств стол.

Вся посуда на нем была серебряной, канделябры представляли собой настоящие предметы искусства.

Стены украшали шелковые гардины; изысканные кровать и диван дополняли это великолепие.

— Черт возьми! — воскликнул король. — А у этого Кумерро губа не дура!

— Да, сир, он парень достойный… А какой выдумщик!

— Но к чему тогда быть разбойником? Я бы сделал его полковником!

— А свобода, сир? Эти люди слишком ценят независимость… Но пройдемте к столу, сир.

И, усадив короля в мягкое кресло, Паоло присел рядом.

— Должен признаться, — заметил Франческо, — я умираю от голода.

— Тем лучше, сир. Нас ждет потрясающий ужин. Выпить не желаете?

— Гм! Это зависит от того, какое здесь вино.

— Самое лучшее! Давайте, сир и дорогой кузен, поднимем бокалы с фалернским за успех Кумерро.

— Кто знает, вдруг он уже мертв?

— Вскоре мне это станет известно наверняка.

— Но откуда?

— Сам схожу посмотрю. Быстренько перекушу и отправлюсь на поиски друга.

— И оставишь меня в одиночестве?

— Конечно нет, сир.

Паоло позвонил в колокольчик, и в комнату вошла изумительной красоты девушка.

То была одна из любовниц Кумерро.

— Ох! Ох! — воскликнул король. — Какое прелестное дитя!

— Вы находите, Ваше Величество? Рад это слышать. Прислужи-ка королю, красавица. С вашего позволения, сир, я удвою дозу, — сказал Корсар, — вам же следовать моему примеру не обязательно.

И Паоло быстро покончил с едой.

Наполнив бокалы вином, он протянул один королю со словами:

— За мой успех, сир.

— За твою удачу.

Они выпили.

Королю нравилось все в этой комнате — фалернское, еда, служанка, на которую он бросал многозначительные взгляды.

— Представьте, сир, что вы — Юпитер, — промолвил Паоло, направляясь к выходу.

— Зачем?

— Затем, что рядом с вами Геба. Отведав нектара, позвольте ей присесть рядом с вами и можете сколько угодно шептать ей слова любви.

— Но Кумерро?

— Можно ли ревновать к королю?

С этими словами Паоло исчез за порогом.

Четверть часа спустя до короля донеслись звуки выстрелов; должно быть, Корсара постигла та же участь, что и Кумерро.

Глава XLIX. Засада

Крики, услышанные в пещере, доносились с равнины; но кто мог их издавать?

Ни у кого из находившихся в гроте ответа на этот вопрос не было.

Произошло же следующее.

Спускаясь к лесу, Кумерро рассчитывал обнаружить его опушку безлюдной — ведь на нее было брошено столько камней!

Но это лишь у семи нянек, как гласит пословица, дитя — без глазу: заметив взмывающие в воздух светящиеся ракеты, Луиджи поспешил к своим форпостам из охваченного огнем леса — план врага был ему ясен.

Удерживать позиции под градом камней не представлялось возможным, и те из часовых, до которых Луиджи не успел добраться, разбежались кто куда; тем не менее, один из постов, расставленный позади защищенного скалами небольшого пригорка, ему все же удалось взять под свой полный контроль.

Всего десять человек!

Но даже их должно было хватить.

«Если какой-нибудь гонец попытается проскользнуть мимо нас, — подумал Луиджи, — мы его непременно задержим».

И он сказал сержанту:

— Хочешь стать офицером?

— Да, ваше превосходительство, — с воодушевлением отвечал сержант.

— Хотите стать сержантами? — спросил Луиджи у солдат.

— Да, да, — бодро отвечали те.

— Что ж, возможно, здесь появится кто-либо из разбойников. Задержите его. Этот гонец мне нужен живым или мертвым.

И, так как дождь из камней постепенно начал ослабевать, Луиджи и его люди засели в засаду у опушки леса.

Как ни был осторожен Кумерро, бывшие начеку солдаты все же его заметили.

Они взвели курки своих ружей, и это стало их ошибкой.

Услышав клацанье затворов, Кумерро вытащил из-за пояса пистолеты, зажал между зубами кинжал и встал во весь рост.

Мало знакомые с подобными военными хитростями, солдаты принялись целиться, и в следующую секунду сразу несколько выстрелов разорвали тишину ночи, но Кумерро быстро припал к земле и, словно кабан, устремившись вперед, сразил наповал двух солдат, оттолкнул третьего и скрылся в чаще.

Луиджи и его люди бросились было следом, но было уже поздно.

Кумерро исчез в охваченной огнем лесосеке, и следов его нигде не было видно.

Придя в ярость, Луиджи принялся распекать солдат.

— Как же так? — кричал он. — Вас, солдат короля, было десять человек, и вы умудрились упустить какого-то разбойника!

— Он ранил меня кинжалом в плечо, ваше превосходительство, — пожаловался сержант.

— А я получил пулю в руку, и теперь она раздроблена, — заявил один из солдат. — Мой друг и вовсе был убит.

— Что ж, — заметил Луиджи, — вы проявили себя молодцами, но где в это время были ваши товарищи?

— Ваше превосходительство, он бежал, как заяц.

Короче говоря, после многочисленных упреков поиски беглеца возобновились, но в глубине души все понимали, что поймать гонца им уже не удастся.

Как следствие Паоло удалось приблизиться к врагам незамеченным.

Ловкий, как настоящий африканец и корсар, обладающий острым зрением матроса, без проблем ориентирующегося в темноте, он заметил пост и улыбнулся.

— Черт побери, — сказал он себе, — сейчас я над ними посмеюсь.

Бесшумно опустив ружье на землю, он надел свои берет и куртку на древко оружия и отошел в сторону.

Солдаты все еще его не видели; они больше никого не ждали и делали вид, что несут вахту, лишь для проформы.

Даже Луиджи был уже не так бдителен, как ранее — его занимало собственное будущее; он не сомневался, что король отослал какому-нибудь высшему офицеру приказ арестовать его, Луиджи!

Внезапно он услышал легкий шум — Паоло сделал все для того, чтобы солдаты заметили импровизированный манекен, изготовленный им при помощи ружья и носильных вещей.

Присмотревшись внимательнее, постовые увидели человеческий силуэт.

— Огонь! — прокричал Луиджи.

Все выстрелили.

И тогда Паоло ринулся вперед.

Даже львы бывают не столь стремительны.

В руке у юноши был лишь кинжал, орудие, которое, подобно копью и даже сабле, не слишком подходит для ближнего боя.

Для Паоло сей факт не имел значения — никогда еще человек не был так ужасен!

Первый из оказавшихся на его пути солдат умер мгновенно, второй упал на землю, хрипя, остальные закружили вокруг…

Луиджи выстрелил, но попал не в Паоло, а в одного из своих людей; Корсар так проворно перемещался с места на место, что сделался в какой-то степени неуловимым.

Солдаты и так уже были деморализованы Кумерро, и яростная атака Паоло повергла их в самую настоящую панику.

Видя спасение лишь в бегстве, они бросились наутек…

Попытался бежать и Луиджи, но Паоло настиг его в два прыжка и повалил на землю.

В следующее мгновение револьвер Луиджи оказался уже в руках Корсара, и министр полиции мысленно начал прощаться с жизнью.

Придавив противника коленом, Паоло насмешливо промолвил:

— Что, друг мой, полагаешь, пришел твой последний час? Расслабься…

Во взгляде министра забрезжил огонек надежды, но Корсар продолжал:

— В твоем распоряжении есть еще сорок восемь часов. Конечно, я хочу видеть тебя мертвым, но я поклялся отомстить за маркизу. Ты умрешь не от пули, как солдат, а на эшафоте. Наш гонец уже на пути в Неаполь… Так что — до скорой встречи.

И Паоло растворился в ночи.

Луиджи с трудом поднялся на ноги — так страшно ему не было еще никогда.

Глава L. Казнь

Спасти Луиджи не могло уже ничто; Кумерро добрался до Неаполя и передал приказ короля кому следовало.

Полковник швейцарцев не знал, где находится король; ему было известно лишь то, что один из батальонов проводил в горах некую спецоперацию.

Вскочив в седло, он уже через двадцать минут собрал два полка кавалерии и с этими силами направился в указанную Кумерро местность.

Будучи человеком образованным, разбойник собственноручно изложил на бумаге, куда и как именно полковнику следовало ехать, дерзко под этим документом подписался и, воспользовавшись всеобщей суматохой, предпочел украдкой улизнуть.

Луиджи в сложившихся обстоятельствах проявил нерешительность, выставив себя глупцом.

Ему следовало немедленно спуститься в Неаполь, забрать все свое добро и бежать, но он промедлил и был за это наказан.

С рассветом он увидел, что его собственные войска окружены плотным кордоном кавалерии.

Луиджи побледнел.

Полковник швейцарцев решил дождаться восхода солнца; он не желал упустить глубоко ненавистного ему маэстро Луиджи.

Лишь расставив конных часовых и убедившись в том, что прорваться сквозь этот плотный кордон невозможно, полковник направился прямиком к биваку министра полиции в сопровождении дюжины решительно настроенных кавалеристов.

Сам он был при полном параде; скакавший чуть позади адъютант держал в руке приказ короля в развернутом виде.

Луиджи увидел приближающийся эскорт.

«Что делать?

Бежать?

Слишком поздно!

Поднять лагерь на мятеж?»

Делать этого ему не хотелось.

Оставалось лишь сдаться, и, вновь обретя все свое хладнокровие, он вышел навстречу полковнику.

— Сударь, — промолвил последний, — именем короля я вас арестую; сдавайтесь! Вашу шпагу!

— У вас есть приказ? — спокойно спросил Луиджи.

— Да.

— Зачитайте его.

Полковник подал знак адъютанту и, окруженный кольцом сбежавшихся солдат, тот прочел королевский приказ.

Луиджи улыбнулся.

— Я мог бы возразить, полковник, — заметил он, — что его величество сейчас несвободен и его вынудили написать все это, но не стану этого делать. Если моя смерть пойдет королю во благо, то я, верный его слуга, готов умереть ради этого. Вот моя шпага. Да здравствует король!

И, с непринужденностью богатого вельможи, он вручил шпагу полковнику.

Даже в столь щекотливых обстоятельствах этот деревенщина вел себя как человек благородный.

— Вы, двое, — обратился полковник к парочке драгунов, — не спускайте с него глаз. Только пошевелись, — с вызовом бросил он Луиджи, даже не соизволив назвать того «сударь», — и тебе вышибут мозги.

— Вам следовало бы быть более любезными, полковник, — с достоинством промолвил Луиджи. — Все же вы говорите не с каким-нибудь разбойником с большой дороги, а с действующим министром полиции, и я настаиваю на том, чтобы ко мне обращались «ваше превосходительство».

Полковник расхохотался.

— Я настаиваю на этом именем короля, — повторил Луиджи.

— Да ну?

— Именно так. Перечитайте приказ. Король распорядился срубить мне голову, но нигде не сказано о том, что он смещает меня с должности. Там говорится буквально следующее: «Арестуйте моего министра полиции». Так что я все еще министр. — И Луиджи добавил: — На вашем месте, сударь, я бы не забывал о том, что, принося меня в жертву ради своей собственной персоны, король тем самым выказывает мне свое уважение. Он еще будет мне признателен за то, что я не пытался бежать этой ночью, так что те, кто не выкажут по отношению ко мне должной почтительности, могут дорого за это поплатиться.

Луиджи, как обычно, одержал верх — полковник смертельно побледнел…

Вечером в Неаполе, под похоронный звон колоколов, был поспешно возведен эшафот, вскоре обагрившийся кровью — то лишился головы Луиджи Фаринелли, министр полиции короля Франческо.

Пораженные неаполитанцы, ставшие свидетелями этого странного зрелища, наблюдали за казнью в молчании и испуге — Кумерро уже распустил по городу слухи о пленении короля.

Весь Неаполь знал, что Луиджи поплатился жизнью за казнь маркизы Дезенцано…

Был в тот вечер на площади и столетний старец Иаков.

— Этот юнец побеждает надо мной, — прошептал он. — Он становится слишком опасным; похоже, пришло ему время умереть.

И старый еврей в задумчивости побрел прочь.

Глава LI. Развязка

Паоло тоже присутствовал при казни Луиджи.

Ему хватило наглости выпросить у короля пропуск и в одеждах девушки, с которой Франческо как-то раз провел ночь, пройти с этим документом через расставленные полицией и армией форпосты.

Девушка — благодаря длинным волосам и молодости он без труда смог сойти за таковую, — так вот, девушка вызывает немного подозрений; впрочем, содержание этой подписанной королем бумаги снимало с Паоло даже те малейшие из них, которые могли возникнуть в отношении него у солдат Его Величества.

Для командира армии, стоявшей лагерем вокруг логова разбойников, Корсар вынудил Франческо написать письмо следующего содержания:

«Приказ: пропустить Луизу-Бьондину и ни в чем ей не досаждать.

Вследствие того, что мы питаем к этой девушке особые чувства и обязаны ей несколькими приятными часами, проведенными в ее обществе посреди нашего плена, находя ее услужливой и всегда готовой нам угодить, мы настаиваем на том, чтобы к ней отнеслись со всяческим почтением, и запрещаем как-либо притеснять ее и следить за ней, и т. д., и т. п.»

Король вначале заупрямился, но Паоло проявил настойчивость, и Франческо вынужден был уступить.

Так Паоло увидел, как умер Луиджи…

Ввиду того, что приказ короля носил категорический характер, никто за юношей не шпионил.

Внезапно посреди площади Паоло заметил маэстро Иакова.

Казнь совершилась уже в спустившихся сумерках, и Корсар смог последовать за стариком незаметно — тот полагал, что он находится в пещере, и о какой-либо защите не позаботился.

При виде Иакова юноша вдруг понял, что еврей и был тем стариком, который оплатил предательство разбойника, выдавшего местонахождение их логова; когда он осознал, что именно Иаков натравил на них Луиджи, его охватила жажда мести.

Он следовал за старцем по пятам.

Мысль об убийстве вскружила Паоло голову, всецело им овладев.

«Этот человек, — думал он, — желает моей смерти. Я немногим хорошим ему обязан; все, что он делал для меня, было продиктовано его эгоизмом. Более того — именно в нем причина всех моих бед. С его смертью я стану свободен! С его смертью я буду отмщен! С его смертью я смогу вернуться в Аурелию, этот загадочный город, где меня ждет женщина, носящая в своей утробе моего ребенка».

И вдруг посреди улицы кто-то отважился нанести старику два удара ножом, от которых искатель разгадки проблемы вечной жизни замертво свалился наземь…

Случилось это на достаточно людной улице, но никто не видел, как были нанесены эти удары.

Когда Иаков упал, к нему подбежали, его попытались поднять, люди стали искать того, кто мог на него напасть, но симпатичная девушка, находившаяся рядом со старцем в момент его падения, ни у кого не вызвала даже малейших подозрений.

Так умер этот гигант науки, который пытался найти решение неразрешимой проблемы и едва в этом не преуспел…

Вернувшись в пещеру, Паоло опустился на один из камней и замер в ожидании…

Король мало-помалу терял терпение.

Чего хотел этот юноша?

Почему не отпускал он своего пленника на свободу?

Ближе к середине дня король нашел ответ на эти вопросы: один из часовых сообщил о приближении некоего войска, и в лагере начали готовиться к бою.

— Мне нужно, чтобы этих людей, что идут ко мне, пропустили, — сказал королю Паоло, — давай пиши записку.

— Но… — попытался было возражать Франческо.

— Пиши… говорю.

И король вынужден был подчиниться.

Полученный приказ не обсуждается: после случившегося с Луиджи никто из офицером не посмел ослушаться короля.

Войско прошло.

То были корсары Паоло, которых Людовик, предупрежденный гонцом, выслал ему на помощь; они находились на корабле, пришедшем на назначенное место встречи.

Паоло поместил короля в середину своего войска и, несмотря на протесты Франческо, спустился вместе с ним к побережью и погрузился на корабль.

Армия — удивленная, беспомощная — вынуждена была пропустить эту горстку людей.

Оказавшись на борту, Паоло, в соответствии с заключенной между ним и Кумерро договоренностью, востребовал с короля крупный выкуп и, выплатив тем из разбойников, которые не пожелали ехать в Африку, их часть денег, даровал Франческо свободу, чему тот немало обрадовался.

Но три фрегата, стоявшие в засаде в небольших бухточках, пожелали отомстить за короля, едва тот сошел на берег.

На глазах у Франческо изящное судно Паоло прошмыгнуло мимо неповоротливых кораблей, нанеся королевской эскадре немалый урон.

Вскоре Корсар был уже в Алжире.

Долгие месяцы чего только он ни делал для того, чтобы отыскать затерянную под песками Аурелию, — все его старания оказались тщетными.

Прознав про смерть деда, Ноэми по приезде поспешила спрятать все документы, которые могли навести Корсара на след развалин этого древнего города. Она любила Паоло.

Напрасно тратил он силы и средства на всевозможные исследования и раскопки — все они не дали ему ровным счетом ничего.

В 1830 году, во время вторжения французов, Хуссейн уговорил юношу выступить на его стороне.

Встав во главе корсаров, Паоло сражался в Стауэли; именно он так долго противостоял правофланговой бригаде, потерявшей столько человек убитыми.

Отступление алжирского центра оставило его без прикрытия, и Корсар вынужден был отойти.

Три залпа пяти французских орудий практически полностью уничтожили его войско.

Людовик был убит.

Кумерро был изрублен в куски; получивший пятьдесят три ранения, он был подобран французскими санитарами. Лишь чудом его удалось спасти. Долгие годы он оставался главной медицинской достопримечательностью Алжира, где проживал в последующие годы.

Вендрамина снаряды пощадили, тогда как Паоло был смертельно ранен.

Великан хотел поднять Корсара на руки и унести с поля боя, но тот приказал другу его оставить.

— Тогда я умру рядом с тобой, — просто сказал Вендрамин, и Паоло понял, что ничто уже не заставит гиганта отказаться от его решения.

— Что ж, — промолвил Корсар, — давай устроим себе грандиозные похороны! Отнеси меня на наш корабль, спустись в пороховой погреб и подожги фитиль.

Так Вендрамин ипоступил, и через минуту их судно взлетело на воздух…

Ноэми выжила.

Именно ей мы обязаны теми записями, благодаря которым удалось отыскать Аурелию.

Когда наши ученые обнаружили этот город, в нем уже не оставалось жителей; узнав о смерти Иакова, его слуги поспешили покинуть это подземное поселение.

О том, что стало с женами юных корсаров, нам ничего не известно.

Но вскоре должна увидеть свет блестящая работа выдающегося ученого — господина Демаржа, посвященная Аурелии; мы советуем нашим читателям обязательно приобрести эту книгу, из которой они смогут узнать массу любопытных вещей. Там подробно будут описаны чудесные методы, открытия, исследования еврея Иакова.

С другой стороны, в самое ближайшее время у наших читателей появится возможность ознакомиться и с неожиданными теориями человеческой жизни господина Нуармона, в основе которых также лежат открытия Иакова Соломона. Полностью ниспровергая идеи господина Флорана, эти теории заставляют поверить в то, что человечество ждет счастливое будущее.

Чего в них больше — безумия или здравого смысла, — мы не знаем. Одно несомненно: герои наших романов непременно оставят, один — в науке, другой — в истории, глубокие следы.

Оглушительный успех нашей книги свидетельствует о том, что мы были правы, уступив вдохновению, толкнувшему нас на ее написание; огромное спасибо читателю за столь теплый ее прием.

Понсон дю Террайль Бал жертв

Пролог Жилет из человеческой кожи

I

Париж облекался в тот прозрачный туман, который приносит с собою осень. День уже прошел, ночь еще не наступила, и фонари зажигались, будто звезды в небе, затянутом облаками.

Толпа заполняла улицы. Толпа пестрая, странная, занятая, веселая и шумная, толпа, отправлявшаяся на танцы. Тогда танцевали повсюду, танцевали для удовольствия, из необходимости или из чувства долга.

Довольно давно уже Франция стояла по колено в крови, с головой, забитой политическими заботами, с желудком, раздираемым голодом. Франция не хотела более ни трибунов, ни палачей, ни гильотины, ни убийств, а только балов и спектаклей. Настал час реакции, реакции удовольствия! Франция разорилась, но будет танцевать. Отели разрушили, разграбили, сожгли, но Руджиери, великий человек, раскрыл сад Тиволи.

Посмотрите, как бежит эта толпа, еще в трауре, на насмешливых губах которой опять появилась улыбка! Как поспешно бежит она смотреть новую пьесу, которую гражданин Сажрэ поставил в Фейдо!

Здесь щеголь в кафтане голубиного цвета с пуговицами большими, как тарелки, в пестром жилете, в галстуке, доходящем до верхней губы, с кривой тростью, в серьгах, с двумя цепочками у часов, висящими на двух широких, голубой и розовой лентах.

Там с голыми плечами, с газовыми волнами на голове вместо накидки гражданка, никогда не бывшая знатной дамой, но мода и красота провозгласили ее королевой. Посторонитесь! Вот Марион!

Кто такая Марион — вы сейчас узнаете это. Ей восемнадцать лет; губы у нее алые, глаза темные, белые плечи исчезают под густыми локонами роскошных волос, развевающихся на вечернем ветре, у нее гибкий и смелый стан, стройные ножки, изящные руки, задорный смех. Жизнь ее — песня, сердце — ее тайна. Знатные вельможи, еще оставшиеся в Париже, обещают ей разные чудеса; щеголи оспаривают ее друг у друга, но Марион не любит никого… или никто не знает, кого она любит.

Каждый вечер ее видят у дверей театра. Лоток ее висит на шее на ленте, руки обнажены, ноги в белых атласных башмачках. Ее цветы самые лучшие; и зимою и летом у нее есть пармские фиалки. Она продает всем свои цветы. Бывший аристократ, заделавшийся щеголем, заплатит за этот букет двадцать ливров, но бедный приказчик, который хочет угодить гризетке, предложит тридцать су, и Марион удовольствуется этим; она даже улыбнется ему и пожелает успеха, успеха влюбленных, то есть поцелуя, орошенного слезами счастья, смешанного с горестью.

Марион поместилась у ворот Тиволи. Ее красная юбка, вышитая черным, выказывала ее прелестную ногу. На плечи она набросила клетчатый шарф, черный с красным, как ее юбка. Ее прекрасные волосы не имели другого украшения, кроме красной гвоздики, пришпиленной на одной стороне головы. Впрочем, во всякое время года в ее волосах виднеется алый цветок. Простое ли это кокетство или обет — неизвестно, но между многочисленными и несчастными обожателями Марион уже несколько месяцев ходит странная история. Рассказывают, что в один зимний вечер у дверей вокзала к ней подошел молодой человек. Увидев его, Марион вскрикнула, побледнела и отвела его в сторону, но нескромные глаза последовали за ними, видели, как молодой человек распахнул свой сюртук и вынул красную гвоздику, такую же, как та, которую Марион носила в волосах, только она была увядшая. Марион схватила цветок, а ему отдала гвоздику с головы своей, и молодой человек затерялся в толпе.

С тех пор делали тысячу предположений о Марион, но самые страстные поклонники, те, которые больше всех старались ей понравиться, напрасно отыскивали след таинственного молодого человека — его более не видели.

В этот вечер 11 вандемьера толпа теснилась у Тиволи и щеголи, проходя мимо Марион, опустошали ее лоток. Никогда, быть может, смех молодой девушки не был так весел, а обращение так развязно. Подбоченившись, отвечала она на озорство то одного, то другого своими полупрезрительными, но не оскорбительными словами.

Некий щеголь, небрежно опираясь на свою «исполнительную власть» (так назывались тогда модные трости), купил у Марион за шесть ливров букет фиалок в один су и сказал ей:

— Знаешь ли, что ты напрасно пришла сюда сегодня?

— Почему же, гражданин? — спросила Марион, улыбаясь.

— Тебе было бы лучше в Гробуа, где гражданин Баррас дает великолепный праздник.

— Разве я продам там букеты дороже, чем здесь?

— Нет, но там увидели бы твои прекрасные глаза, твои очаровательные губки, твои волосы…

— Я знаю остальное, — сказала Марион.

Оставив щеголя немного сконфуженным, она подошла к супружеской чете, которая вошла в ворота очарованного сада.

— Мой последний букет, гражданин, мои последние цветы, сударыня… самые красивые! Посмотрите…

Супруги хотели остановиться, но вдруг Марион вскрикнула, отступила на несколько шагов и, взволнованная, бледная, не думала уже продавать свой последний букет.

Среди толпы молодых людей и молодых женщин, толпившихся у входа и спешивших брать билет, Марион увидела блеск черных и глубоких глаз, черных, как летняя ночь, блестящих, как звезды на восточном небе. Этот взгляд устремился на Марион, и она, вся дрожа, осталась неподвижна.

К ней подошел человек, одетый, не как модные щеголи того времени; на нем не было ни серег, ни чудовищного галстука, ни жилета с блестками. Обутый в сапоги с отворотами, закутанный в серый плащ, в шляпе с широкими полями, он походил скорее на иностранца, на англичанина или на немца, чем на парижанина.

— Вы!.. — сказала Марион с изумлением.

— Ты знаешь, — отвечал иностранец шепотом, — что я являюсь тебе только в те дни, когда ты мне нужна.

— Это правда… монсеньер…

— Ш-ш! Выслушай меня.

— Говорите!

— Ты должна быть сегодня в Гробуа.

— В Гробуа? — повторила Марион. — Но это за четыре лье от Парижа, а скоро семь часов, как же туда поспеть?

— У тебя остался только этот букет?

— Последний.

— Оставь его. Какую цену ни давали бы тебе, отвечай, что он продан.

— Что же мне с ним делать?

— Предложи его женщине, которая проедет здесь через несколько минут в карете-четверке с кучером в желтом казакине. Карета остановится на минуту; ты подойди и предложи свой букет.

— А потом?

— Дама в карете знает. Прощай… или, лучше сказать, до свидания.

Человек в плаще затерялся в толпе вдали. Марион уже не смеялась, а грустно смотрела на свой букет.

— О, эти мужчины! — прошептала она. — Неужели я вечно буду их невольницей?

Пожилой мужчина, сверкая бриллиантами, перстнями и золотыми цепочками, один из тех поставщиков, которых обогатила оборванная армия республики, пришел торговать последний букет, чтобы предложить его балетной танцовщице, которую он сопровождал.

— Он продан, — отвечала Марион.

— Я заплачу за него вдвое.

— Нет.

— Хочешь десять луидоров?

— Ни десять, ни сто. Что обещано, того назад взять нельзя.

— Если бы я рассуждал, как ты, — сказал поставщик с грубым смехом, — у меня не было бы трех миллионов.

Слеза сверкнула на ресницах Марион, и поставщик отошел без букета. На улице поднялся какой-то шум, послышались удары бичом, крики кучера и лакеев, кричавших, чтоб посторонились, и топот лошадей. В толпе раздался восторженный ропот.

— Вот она! Вот она! — закричали сотни голосов.

Народ столпился около кареты, и лошади были принуждены остановиться. Толпа продолжала кричать:

— Это она! Это она!

— Кто? — спросил один простодушный провинциал.

— Гражданка Тальен, королева красавиц! — отвечал с восторгом один щеголь.

— И прелестнейшая из женщин, — прибавил один юноша, бросившийся к самым колесам кареты, крича «браво!».

Марион растолкала толпу и подошла к дверце.

— Да здравствует гражданка Тальен! — повторяли сотни голосов.

Но, привыкнув, без сомнения, к подобным приветствиям, красавица обвела толпу презрительным взглядом и только слегка кивнула головой. В эту минуту Марион подошла к ней.

— Пожалуйста, купите мой последний букет, — сказала она.

Лишь только цветочница произнесла эти слова, как один из лакеев схватил ее под руки и посадил в карету возле госпожи Тальен. В эту минуту кучер и форейтор ударили бичами, лошади рванулись, толпа расступилась, и карета исчезла, как дым. Оторопевшая Марион смотрела на госпожу Тальен; та улыбалась.

— Итак, это вы Марион? — сказала она.

— Я.

— Вы знаете, куда мы едем?

— Нет. Мне приказали… Я повиновалась, — грустно прибавила Марион. — Но я не знаю, куда вы меня везете и чего вы ждете от меня.

— Дитя мое, — отвечала любимая султанша гражданина Барраса, — мы едем в Гробуа.

— А! Мне сейчас сказали, что я там смогу дорого продать мои букеты, но у меня букетов больше нет…

— Тем не менее, — заметила госпожа Тальен, нюхая последний букет Марион, — этот вы продадите дороже всех других.

— В самом деле? — равнодушно спросила цветочница.

— Да, дитя мое. Но скажите мне: вы знаете гражданина Каднэ?

Это имя заставило Марион вздрогнуть и побледнеть.

— Знаю ли я его! — отвечала она. — О, конечно!

— Вы его видели сегодня?

— Только что.

— Это он предупредил, что я возьму вас с собою?

— Он.

Пока Марион и госпожа Тальен разговаривали таким образом, карета выехала из Парижа в Шарантонские ворота. Там стоял караул. Карета остановилась, и офицер, начальствовавший над этим постом, сделал обычный вопрос:

— Куда вы едете, гражданки?

— В Гробуа, — отвечала госпожа Тальен, обменявшись с офицером быстрыми взглядами.

— Извините, гражданка Тальен, — продолжал начальник поста, — вы так добры, что не откажете помочь одному бедному человеку.

— Кто он такой и что я могу сделать?

Пока офицер говорил, из караулки вышел человек и подошел к карете. Госпожа Тальен, взглянув на него, подавила крик и закусила губу, чтобы не произнести имени Офицер прибавил:

— Это повар, служащий у господина Барраса; он запоздал в Париж и не знает, как воротиться в Гробуа; он боится потерять место, и если бы вы были так добры, гражданка…

— Я должна взять его под свое покровительство? — спросила с улыбкой госпожа Тальен, опять сделавшись спокойной.

— И позволить ему сесть на козлы, — прибавил офицер.

Госпожа Тальен сделала знак, повар сел возле кучера, офицер поклонился, и карета продолжала свой путь.

Марион и Аделаида Тальен — обе погрузились в различные мысли и не думали продолжать разговор, прерванный начальником поста. Настала ночь. Это была ночь темная, хотя небо было звездное и красноватый блеск каретных фонарей скоро высветил густую занавесь деревьев по обеим сторонам дороги.

— Мы подъезжаем, — сказала Аделаида Тальен.

— А! — произнесла Марион, вспомнив о человеке, который растолкал толпу у Тиволи, чтобы дать ей приказание следовать за госпожой Тальен. Но вдруг мнимый повар, спешивший возвратиться в Гробуа и боявшийся, что его могут уволить, закричал повелительным голосом:

— Стой!

Кучер остановил лошадей. В то же время госпожа Тальен и Марион увидели двух верховых, выехавших из леса и ставших поперек дороги.

II

Марион испугалась, но госпожа Тальен, без сомнения, ожидала этого, потому что осталась спокойна и улыбалась по-прежнему.

— Ах, боже мой! — сказала Марион. — Зачем мы остановились и зачем эти верховые стали поперек дороги?

— Это ничего, — сказала госпожа Тальен, — вы увидите, что это друзья.

Мнимый повар сошел с козел и приблизился к дверце кареты. Почтительно сняв свою синюю шапку, он сказал:

— Извините, что я должен представиться вам в таком виде.

— В самом деле, любезный барон, — отвечала госпожа Тальен, улыбаясь, — надо было очень коротко знать вас прежде, чтобы узнать сегодня.

— Времена такие тяжелые! — прошептал мнимый повар.

— Объясните ли вы мне теперь все эти таинственности?

— И да, и нет.

— Как это, барон?

— Вы получили сегодня утром записку?

— Да; эта записка была подписана вами или, лучше сказать, именем, которое приняли вы.

— Это одно и то же. В этой записке я умолял вас взять в вашу карету Марион.

— Вы видите, что я повиновалась.

— Кроме того, я писал вам, что переодетый друг сядет к вам на козлы у заставы, а другие друзья позволят себе нанести вам визит при въезде в лес.

— Очень хорошо. Значит, другом у заставы были вы.

— А эти всадники — те друзья, о которых я вам говорил.

Марион никогда не видала — по крайней мере ей так казалось — человека, который говорил с госпожой Тальен. Лицо его было совершенно не знакомо цветочнице, но голос, молодой и симпатичный, уже как будто раздавался прежде в ее ушах.

«Где я его слышала?» — спрашивала Марион сама себя.

Мнимый повар, которого Аделаида Тальен вполголоса назвала бароном, приложил указательный и средний пальцы левой руки к губам, слегка раздвинул их и свистнул: верховые тотчас подъехали. Один из незнакомцев стал в кругу света, который очерчивали каретные фонари, и Марион побледнела, узнав его. Это был тот самый человек, который два часа тому назад подходил к ней у ворот Тиволи.

— Каднэ! — прошептала Аделаида Тальен.

Тот, который назывался этим именем и вид которого так сильно волновал Марион, приложил палец к губам и пристально на нее посмотрел. В это время повар-барон говорил госпоже Тальен:

— Опасно видеться с вами в Париже: нас подстерегает — моих друзей и меня — полиция Директории, так что было бы безумством обращаться к вам открыто.

— Объяснитесь, барон.

— Помните то время, когда вас звали мадам де Фонтенэ?

— Я этого не забыла, любезный барон.

— В то время вы дали мне обещание.

— Это правда. Я обещала оказать вам такую услугу, какая только будет зависеть от меня.

— Я рассчитывал на вас, и час оказать мне такую услугу настал…

— Что же должна я сделать? — спросила госпожа Тальен.

— Во-первых, позволить мне взять из вашей кареты сундук, который принадлежит мне.

— Как! — вскричала госпожа Тальен вне себя от удивления. — У меня в карете есть сундук, принадлежащий вам?

— Да.

— Как это странно!

— Нет, я послал его вчера вечером в ваш отель, и ваш слуга взялся положить его в вашу карету.

— Но что такое в этом сундуке?

— Одежда, которая нам понадобится в нынешнюю ночь.

— Эту-то услугу вы требовали от меня, любезный барон?

— Подождите… Вы привезли Марион, хорошенькую цветочницу?

— Вот она, как вы видите.

— Это вторая часть услуги, о которой мы говорили. Вы представите Марион, которую знают все, в великолепные залы Гробуа, где наш роскошный гражданин Баррас воображает себя французским королем.

Аделаида Тальен улыбнулась и сказала:

— Что дальше?

— В былые времена в той зале не посмели бы представить Марион-цветочницу, но теперь… среди этого странного и пестрого общества, которое называется двором Директории, среди этого странного света, который есть странное соединение общества старого и общества нового, найдут очаровательным появление этой восхитительной девушки в красной юбке, которая отказывается от бриллиантов, которые ей предлагают, и хочет остаться цветочницей.

— В самом деле, я могу вас уверить, что она будет хорошо принята. Меня найдут даже восхитительной за то, что я подумала об этой эксцентричности. Но услуга, о которой вы меня просите, не заключается ли в трех частях?

— Да.

— Посмотрим же третью часть.

— Двое моих друзей и я, — продолжал мнимый повар ироническим тоном, — слышали о чудесных балах гражданина Барраса.

— Они в самом деле очень хороши… Когда я бываю на них, — отвечала госпожа Тальен с кокетливой улыбкой.

— Может быть, на них бывает общество чересчур смешанное, — с насмешкой сказал лжеповар, — но не надо быть слишком строгим относительно этикета. В новом правлении новые и нравы.

— Далее, барон, далее.

— Мои друзья и я очень желаем видеть нынешний праздник.

При этой просьбе, как будто очень простой, Аделаида Тальен смутилась и чуть не вскрикнула.

— Вы с ума сошли, барон! — сказала она.

— Почему это?

— Потому что вы забываете, что вы еще изгнанник.

— Что это за беда?

— Осуждены на смерть…

— А все-таки я жив.

— Если вы будете в Гробуа сегодня, вы найдете там большое общество.

— Надеюсь.

— Вас узнают.

— Клянусь вам, нет! Мои друзья и я во время нашего пребывания в Англии брали уроки у одного английского актера, который великолепно переодевается, и нас сегодня нельзя будет узнать.

— По крайней мере не в этом костюме.

— Конечно. У нас в сундуке, который вы привезли из Парижа, есть платья, которые произведут особый эффект на бале гражданина Барраса, и парики, и бороды, которые переменят нашу наружность.

— Вы хотите, чтобы я ввела вас в Гробуа?

— Нет, не то. Я желал бы просто, чтобы вы приказали принять гостей, которые явятся от вашего имени.

— Любезный барон, — сказала госпожа Тальен задумчиво и с некоторым беспокойством в голосе, — берегитесь!

— Чего?

— Если вас узнают, вас арестуют.

— Хорошо.

— Я буду не в состоянии вас спасти.

— Мы не будем иметь надобности в вас, и вы не скомпрометируете ваше влияние, как оно ни было велико…

— Хорошо, я велю вас принять. Но вы сказали, что вы переоденетесь.

— А то как же?

— На дороге?

— О нет!.. У Каднэ и у меня есть в ста шагах отсюда, в чаще леса, очень хорошенькая уборная.

— Какая шутка, барон!

— Я не шучу. Мы наняли домик у дровосека и преобразовали его. Этот черт Каднэ, — продолжал барон, смеясь, — перевез туда духи, мыло и туалетный уксус. Скоро вы сами прочувствуете — мы будем надушены, как завзятые щеголихи.

Пока барон разговаривал с госпожой Тальен, Марион не спускала глаз с человека, называвшегося Каднэ. Он сделал таинственный знак, выражавший: «Что бы ни случилось — не удивляйтесь. Все, что случится, будет происходить по нашей воле и для общего дела, известного вам».

По знаку барона один из лакеев госпожи Тальен открыл ящик кареты и вынул оттуда сундук размером с дорожный чемодан. Барон взял этот сундук и подал Каднэ, который положил его поперек седла, потом барон вскочил на лошадь другого всадника, стоявшего несколько поодаль, и закричал: «До скорого свидания!»

Всадники съехали с дороги в чащу леса, а карета направилась рысью к Гробуа.

* * *
У гражданина Барраса, одного из трех директоров нынешнего правительства, танцевали. Гробуа в этот вечер походил на дворец из «Тысячи и одной ночи». Парк был иллюминирован. Нарядная толпа, жадная до удовольствий, разодетая в газ и шелк, наполняла залы с восьми часов вечера; к парадному подъезду то и дело подъезжали кареты, коляски и даже скромные фиакры. Из всех этих экипажей выходили приглашенные гости в самых разнообразных костюмах, но на всех лицах было как будто облако; говорили шепотом, спрашивали друг друга глазами.

Баррас в блестящем вышитом кафтане, в шляпе с красными и белыми перьями прохаживался по залам с озабоченным видом, потом выходил на террасу прислушиваться к отдаленному шуму. Это потому, что царица праздника еще не приехала. Вдруг послышался стук подъезжавшего экипажа, все сердца забились, все губы прошептали:

— Вот она!

Из комнат выбежали на двор, а когда карета восхитительной Аделаиды Тальен въехала в большую аллею парка, толпа ринулась со двора на встречу своего кумира, и человек двадцать щеголей принудили кучеров распрячь лошадей. Аделаида Тальен въехала на двор Гробуа, влекомая восторженной молодежью. Она с триумфом входила в залы. Это была не радость, а сумасбродный восторг, и, как будто в театре, ей начали аплодировать, и аплодисменты продолжались несколько минут. Только когда этот энтузиазм стих, приметили, что госпожа Тальен приехала не одна, но она до такой степени привлекла всеобщее внимание, что никто не приметил Марион — даже Баррас, который, однако, сам отворил дверцу кареты. Госпожа Тальен сделала знак, что хочет говорить, и неистовые восклицания, восторженный говор сменились почтительным молчанием. Госпожа Тальен хотела говорить, и все должны были ее слушать. Она обернулась и взяла за руку Марион, которая шла за нею и которой еще никто не видел, и представила ее Баррасу, говоря:

— У вас, наверное, здесь есть много хорошеньких женщин, но нет ни одной прекрасней этой.

— Марион! Марион!

— Это цветочница из Тиволи.

— Это прелестная, несравненная Марион! — кричали сто голосов.

И вся молодежь захлопала в ладоши и окружила Марион, взволнованную и краснеющую, крича ей «браво!».

— Гражданин директор, — продолжала госпожа Тальен, — вот последний букет Марион; он для вас.

Баррас взял букет из рук Марион и подал госпоже Тальен, которая заткнула его за пояс. Странное дело — если подумать о популярности, которой пользовалась Марион, и что Баррас никогда ее не видел; еще страннее то, что директор невольно вздрогнул, увидев Марион, точно эта женщина, еще пока не известная, должна была иметь влияние на его судьбу.

— О, какое прелестное создание! — прошептал он на ухо Аделаиде Тальен.

Аделаида, все держа Марион за руку, взяла под руку Барраса и увлекла его в маленькую гостиную, откуда толпа поспешила выйти. Обожатели госпожи Тальен были столько же скромны, сколько пламенны, и умели удаляться от своего кумира, желавшего говорить наедине с Баррасом. Оркестр, на время умолкнувший, опять принялся за свое дело, и танцы продолжались. В это время Аделаида Тальен говорила директору:

— Как принимают ваших гостей у ворот замка?

— Я… не знаю, — отвечал Баррас, не поняв вопроса.

— Вероятно, не впускают никого без билетов?

— Да, я разослал приглашения всем. Но зачем вы спрашиваете меня об этом?

— Трое моих друзей желают видеть ваш праздник, а вы их не пригласили.

Баррас поднес руку госпожи Тальен к своим губам.

— Разве ваше имя не отворяет все двери? — сказал он.

— Без сомнения, но все-таки надо дать приказания, любезный директор.

Она улыбнулась ему, как женщина, знающая власть своей красоты, но озабоченный Баррас все смотрел на Марион. Она произвела на него странное впечатление, хозяина праздника вдруг охватило какое-то совершенно необъяснимое оцепенение. Однако он сказал:

— Скажите мне имена ваших друзей, и я прикажу.

— Их имена? — повторила Аделаида Тальен, вздрогнув.

— Конечно.

Марион побледнела и сделала судорожное движение, но Аделаида Тальен продолжала улыбаться и отвечала:

— Нет, любезный директор, это невозможно — мои друзья хотят сохранить инкогнито.

Баррас нахмурил брови.

— Это, точно, ваши друзья? — спросил он.

— Конечно.

— Вы мне ручаетесь за них?

Этот вопрос заставил Аделаиду Тальен задрожать в свою очередь.

— Как вы это говорите мне? — прошептала она.

— Я сегодня утром получил безымянную записку, — отвечал Баррас, — в которой меня предупреждали, что меня хотят убить.

— О! — вскричала Аделаида Тальен, и сердце ее сильно забилось.

Но она не имела времени протестовать против этих слов Барраса, потому что в соседней зале раздался большой шум и опять начали аплодировать, точно приехала вторая Аделаида Тальен. Человек, не известный никому, вошел и вызвал всеобщее веселье оригинальностью своего костюма.

III

Новоприбывший был облачен в трико телесного цвета, разрисованное всевозможными аллегорическими фигурами и рисунками. Вместо того, чтобы явиться, как обыкновенное существо, на двух ногах он вошел на четвереньках. Дойдя до середины большой залы, он встал на голову и замер в совершенной неподвижности, продолжавшейся несколько минут. Это-то и возбудило всеобщую веселость.

Это противоестественное положение не позволяло никому узнать его, если бы даже его кто-нибудь и знал, поскольку лицо этого чудака было закрыто рыжими волосами, позволявшими видеть только кончик носа.

Когда он доказал свой талант клоуна, он опять пошел на четвереньках, быстро обошел две-три залы и наконец вошел в маленькую гостиную, где директор Баррас разговаривал с госпожою Тальен и смотрел на Марион; там он встал на ноги прямо перед директором. Баррас смотрел на него с удивлением, смешанным с веселостью, потому что он обратил внимание только на рыжий парик и на физиономию странного гостя, выпачканную желтой, черной и синей красками. Дикарь наклонился и сказал директору.

— Я назвал госпожу Тальен вашим людям, и они впустили меня.

Звук этого голоса не оставил никакого сомнения в госпоже Тальен.

— Это один из трех друзей, о которых я вам говорила, — сказала она Баррасу.

Директор, искренне смеявшийся при виде дикаря, совершенно успокоился. «Я имею дело с комиком, — подумал он. — И, кажется, он вовсе не похож на убийцу».

Марион сделалась еще бледнее, потому что в этом переодетом незнакомце она узнала Каднэ, то есть человека, шепнувшего ей несколько слов у ворот Тиволи. Каднэ поклонился Баррасу и сказал:

— Гражданин директор, я убежден, что вы испытаете чрезвычайное удовольствие, рассматривая мою татуировку.

И он самодовольно провел пальцами по рисункам, украшавшим его трико.

— Охотно, — отвечал Баррас, сначала приметивший только кучу голов и карикатур.

Блуждающий взгляд Барраса неожиданно остановился в области груди этого чудака, и директор не смог сдержаться от невольного крика удивления и гнева: на груди Каднэ была изображена гильотина, исполнявшая свою обычную работу. Тут были все: палач со своими помощниками, народ, толпившийся у подножия эшафота, и осужденный, с отуплением смотревший на палача. Под этим восхитительным рисунком было подписано крупными буквами:

СМЕРТЬ МАРКИЗА ДЕ ФОНТАНЖА.

Баррас прочел эти слова и нахмурил брови, но он не успел иначе выразить свое мнение, потому что человек, называвшийся Каднэ, обернулся и показал свою спину, как показывал грудь.

— Вторая картина! — сказал он.

Эта вторая картина представляла революционный трибунал со скамьей подсудимых, адвокатом, исполненным безразличия, и со страшным публичным обвинителем. У подножия трибунала молодая женщина опиралась на плечо старика. Под этим вторым рисунком также были подписаны слова:

ОСУЖДЕНИЕ ГРАФА ДЕ СОМБРЕЙЛЯ.

— Милостивый государь, — с гневом сказал Баррас, — мы уже живем не во времена террора, и я нахожу, что ваш костюм очень в дурном вкусе.

— Гражданин директор, — отвечал Каднэ, — я очень желал бы, чтобы, прежде чем вы будете отвечать, вы потрудились все рассмотреть в подробности.

Он показал ему свои руки, ноги и плечи, все это было татуировано. Там виднелись попеременно голова Робеспьера и бюст Маро, фригийский колпак и слова карманьолы. Название каждой фигуры, каждого предмета были написаны внизу.

— Теперь, гражданин директор, — сказал Каднэ, — я отвечу на ваш упрек.

Аделаида Тальен была несколько взволнована, Марион бледна. Баррас засунул руку за жилет и принял позу почти угрожающую.

— Любезный директор, — продолжал Каднэ, — я знаю, почему вы нахмурили брови; признайтесь, что вы меня принимаете за убийцу.

— Милостивый государь!..

— Однако вы видите, что в этом костюме невозможно спрятать ни малейший кинжал, а в руках у меня нет пистолетов. Итак, успокойтесь. Единственное оружие, которым я вооружен против вас, это богиня, такая же открытая, как и я, и зовется она истиной.

— А! Вы хотите поведать мне истину? — с иронией спросил Баррас.

— Подождите, гражданин директор, вы увидите, что я переверну пословицу.

— Как это? — спросил Баррас.

— Мертвец будет говорить истину живому.

— Мертвец?

— Да, я.

Аделаида Тальен и Марион с беспокойством переглянулись, Баррас невольно сделал шаг назад, но Каднэ продолжал:

— Да, любезный гражданин директор, я умер вот уже четыре года, я был гильотинирован в октябре тысяча семьсот девяноста третьего.

Баррас не отвечал прямо Каднэ, а посмотрел на госпожу Тальен и сказал:

— Я не знал, что у вас есть сумасшедшие друзья.

Аделаида Тальен, волнение которой возрастало, не отвечала. Каднэ продолжал:

— Когда я был жив, меня звали маркиз де Каднэ. Я был владельцем небольшого поместья в Провансе, что за милю от Дюранса и в пяти милях от Экса. Революция застала меня в звании кавалерийского корнета. Я сначала эмигрировал, потом тоска по родине в соединении с тоскою любовной овладела мною, и я вернулся во Францию. Я въехал в Париж ночью, поместился у моего бывшего камердинера, к которому имел полное доверие и который на другой же день донес на меня. Я был арестован, судим, осужден и казнен в один день.

— Да это сумасшедший! — вскричал Баррас.

— Нет, гражданин директор, — продолжал Каднэ, — и я докажу вам, что я в полном рассудке и что я говорю правду.

Баррас пожал плечами. Нисколько не смущаясь, Каднэ продолжал:

— Я видел сейчас, входя сюда, человека, который хорошо знал меня живого.

— А! Неужели? — сказал Баррас насмешливым тоном.

— Это Дюфур, бывший поставщик, толстяк, заседавший в революционном трибунале. Он меня узнает, потому что он находился в числе тех, которые осудили меня.

— Милостивый государь, — сказал Баррас, слегка топнув ногою, — вы пришли ко мне забавляться — это очень хорошо, но я был бы крайне признателен, если бы вы сократили эту мистификацию.

— Вы увидите, что я совсем вас не мистифицирую! — вскричал Каднэ. — Мой добрый друг Дюфур, подите сюда на минутку!

Каднэ обращался к человеку, который переходил в эту минуту в соседнюю залу и остановился на пороге той комнаты, где находились Баррас и госпожа Тальен.

Это был толстяк с красной физиономией, подбородком в три этажа, с улыбающимися глазами, с перстнями на всех пальцах, с бриллиантами во всех перстнях, с бриллиантами на рубашке и на сюртуке.

— Черт побери! — закричал ему Каднэ. — Вы выглядите, как голкондский рудник, любезный Дюфур!

Гражданину Дюфуру, бывшему поставщику армий и судье революционного трибунала, было так лестно быть допущенным в группу, центр которой составляла госпожа Тальен, что он поспешил подойти. Он посмотрел на Каднэ, лицо которого было также татуировано, как и тело, и не мог удержаться от смеха.

— У вас хорошая память, гражданин Дюфур? — спросил Каднэ.

— Превосходная, — отвечал бывший судья.

— Помните ли вы людей, которых судили при вашем участии?

Дюфур сделал гримасу. Он подумал, что дикарь хочет его мистифицировать, но тот, положив руку на его плечо, спросил:

— Вы помните маркиза Каднэ?

— Ах! Да… Он был осужден.

— Вы это знаете наверное?

— Еще бы! Осужден и казнен; я видел, как он шел на эшафот.

Каднэ обернулся к Баррасу с торжествующим видом.

— Вы видите? — сказал он.

— Вижу, — отвечал Баррас, — что маркиз Каднэ был казнен и что, следовательно, это не вы.

— Я.

— Я очень хорошо помню этого молодого человека, — наивно сказал Дюфур.

— Вы узнали бы его, если бы он вышел из могилы?

— К несчастью, так не бывает, — сказал бывший поставщик.

— Все равно, я настаиваю на этом и спрашиваю вас: узнали бы вы его?

— У меня черты его в памяти, как будто я вижу его перед собой.

Каднэ обернулся к Баррасу.

— Гражданин директор, — сказал татуированный, — терпение есть добродетель людей, управляющих народами… Будьте терпеливы до конца.

Эта лесть разгладила лоб Барраса.

— Чего хотите вы от меня, господин выходец с того света? — спросил он.

— Губку и воды, — отвечал Каднэ.

— Для чего?

— Вымыться для того, чтобы гражданин Дюфур меня узнал.

В то же время он положил руку на плечо Марион.

— А вот эта хорошенькая девушка мне поможет, — сказал он.

Баррас слушал с изумлением. Самоуверенность этого человека, который выдавал себя за мертвеца и требовал губку и воды, как живой, сбивала с толку директора, однако он сказал ему, указывая на дверь:

— Войдите в мою уборную, вы найдете там то, что спрашиваете.

Каднэ взял за руку Марион и увел ее, прежде чем госпожа Тальен, Баррас и Дюфур успели ему воспротивиться.

— Странного человека представили вы мне! — сказал Баррас госпоже Тальен.

Молодая женщина еще не опомнилась от впечатленя, которое произвело на нее представление Каднэ.

— Любезный директор, — сказала она Баррасу, — уверяю вас, мой друг — очень любезный молодой человек, несмотря на свою татуировку.

— Скажите же мне его имя.

— Маркиз де Каднэ.

— Как! И вы о том же?

— Я всегда его знала под этим именем.

— Но маркиз де Каднэ умер! — вскричал Дюфур. — Я сам его осудил…

— Стало быть, он спасся…

— Нет, я знаю наверняка, что его гильотинировали.

— Стало быть, это другой Каднэ! — сказала госпожа Тальен.

— С каких пор вы знаете его?

— С 1792-го.

— Все это довольно странно! — прошептал Баррас. — И мне любопытно знать…

— Вот он возвращается, — сказала, улыбаясь, госпожа Тальен.


Гражданин Каднэ заперся с Марион в уборной директора Барраса. Марион была бледна, как смерть, и зубы ее стучали.

— Ну, — сказал Каднэ, наливая воды в таз, — что ты думаешь о моем приезде сюда?

— Жорж… Жорж… — прошептала Марион, сложив руки, — и вы также хотите умереть?

— О! Я ничего не боюсь…

— Берегитесь, — пролепетала она с возрастающим ужасом, — революция еще не кончилась. Везде танцуют, и я продаю цветы, но много еще голов падет.

— Моя крепко держится.

— И он также это говорил…

Каднэ увидел слезу на бледной щеке молодой девушки.

— Бедная Марион! — сказал он. — Но погоди, час мщения близок, и мы отомстим за него.

— О! Я боюсь… Я боюсь… — прошептала цветочница.

— Хорошо, но повинуйся.

Эти три слова были произнесены Каднэ со смесью доброты и твердости. По тону его голоса можно было угадать, что он абсолютный властелин этой женщины. Марион наклонила голову.

— Что надо делать? — спросила она покорно.

— Там сегодня танцуют.

— А! — сказала Марион, вздрогнув.

— И мне хотелось бы отвезти туда человека, который не ожидает приглашения.

— Кто этот человек?

— Баррас.

— Он! — прошептпла Марион с ужасом. — Палач среди жертв!

— Наступает иногда час, когда палач боится и раскаивается в пролитой крови. Но слушай: твоя красота произвела на него сильное впечатление… Он самонадеян, этот любезный директор, и воображает, что все женщины должны в него влюбляться… Он, наверно, будет ухаживать за тобой нынешнюю ночь.

Марион чуть заметно пожала плечами.

— И если он попросит у тебя свидания в парке, ты должна согласиться.

— Я?

— Да.

— Но… Что же случится? О, Боже!

— Ничего, мы будем там.

Говоря таким образом, Каднэ смывал красную, черную и синюю краски, которые покрывали его лицо, и явился белым и румяным двадцатипятилетним, молодым человеком.

— Пойдем, — сказал он.

Они опять пришли в гостиную, где оставили Барраса с госпожою Тальен и с поставщиком Дюфуром. Последний вскрикнул и отступил с трепетом.

— Это что такое?

— Это он! — сказал поставщик, зубы которого стучали от ужаса.

— Кто он?

— Маркиз де Каднэ.

Тогда Каднэ посмотрел на Барраса и сказал холодно:

— Вы видите, что мертвецы возвращаются с того света.

IV

Пот выступил на лбу Барраса. Бывший граф де Баррас, отставной кавалерийский капитан во французской индийской армии, дворянин из старинной фамилии, бывший депутат в Национальной конвенции, а теперь первый директор, то есть почти король, был очень красивым высокий мужчиной.

У него были черные умные и несколько меланхолические глаза, открытый лоб, толстые, чувственные губы и прекрасные белые зубы. Ему было сорок шесть лет, но, несмотря на бурную политическую и частную жизнь, исполненную удовольствий, Баррас не выглядел на свои годы. Впрочем, он теперь пренебрегал любовными интригами для интриг политических, и шепотом поговаривали, что свирепый республиканец, возвращаясь к идеям детства, к кумирам своей молодости, мечтал о роли генерала Монка, восстановившего престол Карла II Английского. По крайней мере гражданин Баррас восстановил удовольствия, и весь Париж этому был свидетелем. У него неистово танцевали, ему кланялись на улице с энтузиазмом. Он был кумиром светской молодежи, по этому самому он не был расположен к упрекам за прошлое и с тех пор, как находился во главе Директории, старался всеми возможными способами изгладить воспоминание о кровавой эпохе, которую называли эпохой террора. Когда Каднэ сказал, что хочет поведать ему истину, Баррас рассердился. Гражданин директор хотя и был южанином, но не был суеверен. Услышав, как Дюфур закричал, что Каднэ — тот самый человек, который был казнен, он тотчас сказал себе, что поставщика обманывает какое-нибудь странное сходство. Однако, как мы сказали, пот выступил на лбу Барраса, и сердце у него забилось, когда он очутился лицом к лицу с человеком, который хотел открыть ему истину. Но Каднэ, без сомнения, передумал, потому что сказал:

— Я желаю иметь с вами небольшой разговор, гражданин директор, но несколько позже…

— Когда же?

— Этой ночью… Теперь ваш праздник только что начался… Вас призывает обязанность хозяина… А я буду ухаживать за дамами.

— Это он! Это он! — повторил Дюфур с испугом.

Баррас опять пожал плечами, а Каднэ поцеловал руку госпожи Тальен, обменялся быстрым взглядом с Марион, потом исчез в толпе, опять принявшись за свои штуки и вызывая повсюду хохот.

Баррас задумался, но, когда Каднэ исчез, он вздохнул свободнее и посмотрел на Марион. Красота цветочницы имела что-то резкое, поражавшее сердце. Взгляд ее проникал в глубину души, и Баррас тотчас поддался очарованию.

— Кажется, сердце любезного директора воспламеняется от прекрасных глаз Марион?

Дюфур хотел протестовать против мнения госпожи Тальен, но та остановила его, взяв за руку и говоря:

— Обойдемте залы.

Госпожа Тальен хотела избегнуть, по крайней мере, на это время, всякое объяснение с Баррасом о Каднэ. Баррас не удерживал ее; он был занят Марион, принудил ее взять его под руку и с торжеством прохаживался с нею между своих двух тысяч гостей.

— Эге! — говорил один щеголь, увидев их. — Эта Марион — хитрая штучка! И, отказываясь от наших предложений, она знала, что делала.

— Вот еще! — сказал другой.

— Конечно. Разве ты не видишь, друг мой, что директор Баррас уже без ума от нее?

— Это очень жаль! — говорили в другой группе. — Марион продавала такие славные букеты!

Баррас видел, что толпа с улыбкой расступалась перед ними.

— Счастливый директор! — вздыхали все те, которых отвергла цветочница Марион.

Баррас вышел из комнаты на террасу, потом спустился со ступеней крыльца в парк.

— Директор делает в любви быстрые успехи, — перешептывались несколько голосов.

В глазах всех гражданин Баррас уже одержал победу над Марион. Она, вся бледная и взволнованная, позволяла ему увлекать себя.

— Итак, моя красавица, — говорил любезный директор, который отвел Марион в темную и почти пустую аллею, — вы цветочница?

— Да… гражданин.

— Ремесло бедной девушки, мой ангел!

— Бедной девушки, которая живет только трудом, гражданин.

— Отель, экипаж, бриллианты и кружева лучше пошли бы к вам, чем лоток, моя красавица.

Марион вздохнула. Баррас иначе понял этот вздох и продолжал более настойчивым тоном:

— Если бы вам предложили все это?..

Но Марион вдруг выдернула свою руку, которую нежный директор тихо пожимал, и отвечала:

— Я не продаю себя, гражданин!

— Фи, какое гадкое слово!

— И вам пришлось бы заключить со мной плохую сделку, гражданин: мое сердце так было истерзано когда-то, что оно уже не имеет сил любить.

— Полноте, дитя мое! Любовь, как феникс, возрождается из пепла.

— Когда пепел не был развеян по ветру. Не говорите мне о любви, гражданин, я слепа и глуха.

— Я постараюсь возвратить два чувства, недостающие у вас: зрение и слух.

Он снял с пальца великолепную бирюзу, осыпанную рубинами, и надел ее на палец Марион. Цветочница испугалась и хотела бежать, но вспомнила приказания Каднэ. А так как она повиновалась этому человеку, никогда не оспаривая его воли, она позволила Баррасу отвести себя к скамейке в саду, на которую он усадил прекрасную цветочницу, а сам галантно стал на колено перед нею. Но директор не успел ни поцеловать руки Марион, ни возобновить своих искусительных предложений, как два человека, прятавшиеся за деревом, бросились на старого повесу и схватили его. Баррас закричал, но за этим криком не последовал другой, потому что ему завязали рот, в то же время один из этих двух неизвестных свистнул, и третий явился к ним на подмогу. Марион вскочила с испугом, но не закричала. Нападение, жертвою которого сделался директор, было так неожиданно, что он не мог употребить своюгеркулесовскую силу. Баррас был связан в одно мгновение, потом один из троих похитителей взвалил главу Директории на плечи, как ребенка, и напрасно вырывавшийся Баррас был вынужден «исчезнуть» в самой густой части парка Гробуа. Марион последовала за похитителями. В это время в замке и на лужайках все танцевали. Праздник продолжался во всем своем великолепии.

В считаные минуты похитители достигли границы парка. Тогда парк Гробуа был окружен только живым забором со рвом; на противоположной стороне рва шла проселочная дорога, соединявшаяся с большой. В живом заборе был пролом, похитители прошли в него. Ров был широк, но таинственные визитеры сильно спешили и преодолели преграду буквально одним скачком. На дороге стояла карета, запряженная двумя почтовыми лошадьми; один из похитителей отворил дверцу, и Баррас, задыхаясь, с завязанным ртом, был брошен в карету. Один из троих водрузился на козлы, другой сел по правую руку Барраса, третий — по левую, а Марион села напротив. При свете фонарей директор приметил, что эти трое были в масках и в широких плащах. Директор вспомнил безымянное письмо, которое он получил утром и в котором его предупреждали, что его хотят убить.

«Я погиб!» — подумал Баррас. Но он был храбр, и ему хотелось умереть достойно.

Все это совершилось без шума, и никто из троих похитителей не проронил ни слова. Как только дверца затворилась, возница стегнул лошадей, и карета понеслась. Один из похитителей выхватил из-за пояса кинжал. Луч от фонаря, упавший на лезвие, заставил сталь бросить искру. Баррас вздрогнул.

— Милостивый государь, — нарушил молчание похититель, — теперь вы можете кричать, вас не услышат. А так как мне нужно поговорить с вами, вам развяжут рот.

Директор узнал голос Каднэ. Сообщник этого последнего тотчас развязал платок.

— Ах ты негодяй!.. — вскричал Баррас.

— Ш-ш! — остановил его Каднэ. — Не бранитесь, или, клянусь честью дворянина, я воткну вам в грудь эту вещицу.

— Меня предупреждали… — прошептал Баррас. — Я должен был остерегаться… Вы хотите меня убить?

— И да, и нет. Да, если вы будете сопротивляться… Нет, если вы покоритесь обстоятельствам.

— Какие же это обстоятельства? — с насмешкой спросил Баррас.

— Любезный гражданин директор, — возразил Каднэ, — до Парижа нам предстоит довольно большая дорога, и я подумал, что вежливость требует освободить вас от этих веревок. Но вынужден заметить, что, если вы попытаетесь бежать, мы должны будем прибегнуть к крайним средствам.

Когда с Барраса сняли веревки, Каднэ продолжил:

— Ну а теперь побеседуем.

— Охотно, — презрительно сказал Баррас.

Директор был человек хладнокровный и понял, что всякое сопротивление будет бесполезно.

— Я вам говорил, что мы едем в Париж, — продолжал Каднэ.

— Неудачное вы выбрали время, — с насмешкой заметил Баррас.

— С первого взгляда — да, потому что мы увезли вас с праздника, который вы даете…

— И, конечно, мое отсутствие будет скоро замечено.

— Вы думаете? — с иронией спросил Каднэ.

— И полиция догонит нас и освободит меня.

Из-под маски Каднэ послышался смех.

— Послушайте, господа, — сказал Баррас, — в эту самую минуту вы сильно рискуете своими головами.

— О! Мы это знаем.

— Вы хорошо сделаете, если убьете меня сейчас.

— Нет, — сказал Каднэ.

— Раз так, то я буду освобожден…

— Кем?

— Полицией.

— Полиция, любезный директор, занимается политическими делами, а не вашими любовными интригами.

— Моими любовными интригами?

— А то как же?

— Ах вот вы как считаете?! — задыхаясь от бешенства, прошептал Баррас.

— Ведь вы ушли с бала под руку с Марион.

— Это правда.

— Что же в этом удивительного в самом деле, что гражданин директор увлекся на несколько часов прелестной цветочницей? И увел он ее в таинственное убежище. Думаю, вы понимаете, что полиция не станет беспокоиться из-за такой безделицы.

— О! Ну а в конце-то концов…

— Когда же полиция займется вами и нами, мы, возможно, уже поймем друг друга.

— Но кто же вы?

— Вы это узнаете после.

— И вы меня везете в Париж?

— Да.

— Для чего?

— Мы везем вас на бал, потому что мои друзья и я рассудили, — сказал с насмешкой Каднэ, — что нам следует вознаградить вас за лишение.

— Милостивый, государь, — надменно сказал Баррас, — вы уже сегодня наговорили мне довольно много пошлых шуток.

— Я никогда не шучу. Мы везем вас на бал — это чистая правда.

Баррас погрузился в свирепое молчание, и люди в масках больше не старались его разговорить.

Лошади скакали во весь опор. За полтора часа они проехали расстояние, отделяющее Гробуа от Парижа. Карета остановилась у Шарантонской заставы.

— Гражданин директор, — сказал Каднэ, — будьте так любезны, назовите себя с улыбкой начальнику поста и не будьте так безрассудны, чтобы звать его на помощь, потому что вы умрете прежде, чем он отворит дверцу.

Баррас был храбр, но он рассудил, что подвергаться верной смерти совершенно бесполезно, и назвал себя офицерам поста, которые, приметив женщину в карете, переглянулись, улыбаясь, и подумали, что директор едет на любовное свидание.

Карета поехала дальше и остановилась на том месте, где раньше была Бастилия.

— Приехали? — спросил Баррас.

— Нет еще.

— Зачем же мы остановились здесь?

— Чтобы исполнить небольшую формальность.

Каднэ вынул из кармана носовой платок.

— Вам надо завязать глаза.

— Но…

— Если только, — холодно прибавил Каднэ, — вы не предпочитаете ночевать в Сене, куда мы отнесем тело, если будем вынуждены превратить вас в труп.

Баррас дал завязать себе глаза, и карета продолжала путь; она ехала еще с час по неровной мостовой тогдашнего Парижа, потом Баррас услыхал звук, позволивший понять, что карета въехала под свод; через минуту экипаж остановился, тогда Каднэ взял Барраса за руку и заставил его выйти.

— Мы приехали, — сказал он.

Директор почувствовал вокруг себя теплую атмосферу и услыхал смутный шум, между тем как свет чуть проникал сквозь его повязку. Каднэ снял с него повязку, и Баррас был буквально ослеплен потоками света, принудившими его на минуту закрыть глаза.

V

Когда Баррас открыл глаза, он бросил вокруг удивленный взгляд.

Директор находился в обширной зале кругообразной формы, освещенной люстрами и канделябрами. Стены были выкрашены красной краской и обставлены скамейками того же цвета. На этих скамейках сидели женщины всех возрастов, но по большей части молодые и прекрасные, в безукоризненных бальных нарядах. Только Баррас был поражен, что у каждой на шее был красный шнурок, обрисовывавший черту, подобную той, которую произвела бы гильотина, если бы отрубленная голова могла опять занять свое обычное место на плечах.

Перед этими женщинами почтительно стояли кавалеры, одетые по последней моде, но без огромного галстука, только что вошедшего в употребление, а, напротив, с открытой шеей. Так же, как и у женщин, у них на шее виднелся красный шнурок — кровавый знак гильотины; кроме того, на лицах у них были маски.

В глубине залы безмолвный оркестр ждал сигнала. Каднэ наклонился к уху Барраса и сказал:

— Только вас ждали, чтобы начать.

— Но где же я? — спросил директор.

— На бале, как вы видите.

— Но… эти замаскированные мужчины… и эти женщины?

— Это обыкновенное общество.

— Кто они?

— Вы видите эту красную метку на шее у мужчин и у женщин?

— Да.

— Это условный знак, необходимый для того, чтоб быть допущенным.

— Что это значит?

— Что гильотина сделала свое дело. Этот бал называется Балом жертв.

Баррас вздрогнул.

— Полиция говорила мне об этом бале, — сказал он.

— Она пыталась обнаружить место его проведения?

— До сих пор без особого успеха.

— В самом деле, хотя он проводится каждую неделю. А поскольку бал этот каждый раз дается в другом месте, ваша полиция, любезный директор, так не и смогла никого заставить его отменить.

— Ах вот как! — прошептал Баррас, несколько растерявшись. — Значит, это и есть Бал жертв?

— Да. И чтоб быть допущенным на него, надо лишиться родственника на эшафоте: отца, жены, брата или сестры…

Баррас наклонил голову и не сказал ни слова. Может быть, в эту минуту глава Директории, срубавший топором это дерево с многочисленными ветвями, которое называлось французским дворянством, вспомнил о своем происхождении и говорил себе, что все эти люди, находившиеся перед его глазами, прежде были для него свои, он был одного звания с ними, и он почувствовал необъяснимое и горькое чувство стыда. Каднэ, по-видимому, не приметил этого и, взяв Барраса за руку, сказал:

— Пойдемте, любезный директор, я представлю вас дамам.

— Нет! Нет! — сказал Баррас с ужасом. — Я не хочу!..

— Хорошая шутка! — с насмешкой сказал Каднэ.

— Зачем я здесь?

— Вы приехали на бал.

— Но… я не имею… никакого права.

— Вы ошибаетесь.

Сквозь прорези в маске Каднэ бросил на него холодный взгляд.

— Вы так же, как и все мы, лишились кого-то во время террора.

— Я?

— Вы забыли вашего дядю, кавалера де Барраса, убитого в армии Конде… в то время как его племянник обрекал на смерть короля.

— Он не был гильотинирован по крайней мере.

— Но ваша тетка была в Оранже.

Баррас вздрогнул и потупил глаза.

— А д'Ориоль — ваш кузен и мой… ведь мы с вами несколько сродни, любезный директор…

— А! Это правда, я помню ваше имя.

— Каднэ к вашим услугам.

— Вы все уверяете, что были гильотинированы?..

— Я — нет, но вот мой старший брат, на которого я так похож, что этот добряк Дюфур ошибся.

— Скажете ли вы мне, кузен, — продолжал Баррас, мало-помалу обретавший хладнокровие, — зачем вы привезли меня сюда?

— Скоро скажу. Но пойдемте же, я представлю вас дамам.

Баррас позволил себя вести, и Каднэ подвел его к женщине, еще довольно молодой, чудной красоты, которая вместо одного красного шнурка на шее имела три.

— Граф де Баррас, — сказал Каднэ, представляя директора тоном, который был бы уместен в Версале еще каких-то лет десять назад.

Как только Баррас взглянул на эту женщину, он побледнел и отступил назад.

— Лора! — сказал он.

Красавица грустно улыбнулась.

— Давно мы не виделись, Поль, — сказала она.

Тон ее был печален и кроток, и у Барраса подогнулись ноги.

— Я имела много несчастий, любезный Поль, — продолжала она, — в те двадцать лет, которые прошли после нашей разлуки. Вы, наверное, не забыли времени нашей молодости: мне было шестнадцать, а вам двадцать шесть; вы вступили в гвардейский полк, а я вышла из Сен-Сирского монастыря; тогда вы меня любили и мы должны были обвенчаться.

Баррас судорожно провел рукой по лбу.

— Ради Бога, Лора, — сказал он, — не навевайте мне воспоминаний — увы! — слишком жестоких.

— Напротив, любезный Поль, — сказала та, которую он называл Лорой, — позвольте мне рассказать вам мою печальную историю. Когда наш брак был разорван неумолимой волей вашего дяди, я вышла за маркиза де Валансолля. Это был человек благородный, он старался сделать меня счастливою. Время смягчает душевные горести, любезный Поль. Я все еще вас любила, но наконец почувствовала к маркизу нежную привязанность. У меня были два сына от моего брака, два сына-близнеца…

Тут голос маркизы де Валансолль изменился; она прибавила:

— Может быть, вы знаете, что сделалось с моим мужем?

— Маркиза… Маркиза… — пролепетал Баррас, лоб которого был покрыт потом.

— Муж мой был поручиком в полку французских гвардейцев; сыновьям моим было шестнадцать лет в 1793-м. Все трое скрывались на улице Пти-Карро и ждали там паспортов, которые были им обещаны. Они были арестованы… Вы угадываете остальное, любезный Поль: я жена без мужа, мать без детей.

Баррас не слышал более, Каднэ увел его, говоря:

— Пойдемте! Пойдемте! Вы встретите много других знакомых.

Баррас был вне себя; он чувствовал, что глаза всех были устремлены на него с каким-то презрительным любопытством. По мере того как он шел по зале под руку с Каднэ, мужчины замаскированные сторонились и как будто боялись его прикосновения, словно ядовитой гадины. Но вдруг один из них встал прямо перед ним и сказал добродушным тоном:

— Здравствуйте, граф.

Баррас вздрогнул при звуке этого голоса. Говоривший был замаскирован, но сквозь его маску директор уловил взгляд, свркнувший ненавистью и злостью.

— Ты меня не узнаешь?

— Я, вероятно, никогда вас не видел.

— Ты ошибаешься.

— Во всяком случае, мне трудно вас узнать сквозь маску.

— Я покажу тебе мое лицо.

Незнакомец снял маску. Глава Директории устремил пылкий взгляд на человека, который говорил ему «ты» и называл графом.

— Машфер?! — удивился Баррас.

— Он самый, любезный мой гражданин директор!.. Ах, нет, ошибаюсь, мне следовало бы сказать — мой дорогой крестный, не правда ли? Ты крестил меня тридцать два года назад, тебе было тогда четырнадцать лет, в церкви прихода нашей родины. Наши отцы были друзьями, но ты позволил гильотинировать моего, любезный граф. Я даже не стану уверять, что ты сам написал его имя в списках осужденных.

— Это неправда! — вскричал Баррас.

— Ты помнишь мою сестру, граф?

— Вашу сестру?

— Да, мою сестру Элен. Ты видел ее ребенком, ей теперь двадцать пять лет. Пойдем, я представлю тебя ей.

Тот, кого звали Машфер, взял под руку Барраса и повел его к другой скамейке, на которой сидела молодая девушка, чудная красота которой была омрачена мутным взглядом. Она смеялась судорожным смехом и, вполголоса напевая припев из Марсельезы, вертела головой направо и налево.

— Она сумасшедшая, — сказал Машфер.

— Сумасшедшая, — прошептал Баррас, который в эту минуту забыл и Марион, и свой праздник в Гробуа, и свое высокое звание директора.

— Ах! — сказал Каднэ, последовавший за ним. — Мадемуазель де Машфер имела большие испытания. Ее отвезли к эшафоту в одно время с ее отцом и женихом, но она была спасена… О! Спасена ужасным образом… И вот почему она сошла с ума!

— Конечно, — прошептал Машфер, — смерть ничего не значит в сравнении с тем, что случилось с нею. Представь себе, граф, в тюрьме один из тюремщиков влюбился в нее, несколько раз предлагал он ей спасти ее, но она с негодованием отказывалась. Поверишь ли? Этот негодяй осмелился у эшафота объявить, что сестра моя готовится быть матерью! Лучше бы она умерла.

Баррас дрожал и время от времени отворачивался. Человек двадцать подходили к нему кланяться, одни в масках, другие с открытыми лицами: один служил в его полку, другой был его прежний приятель; третий, богач до революции, ссужал деньгами его, как младшего сына, всегда бывшего кругом в долгах. Среди женщин, которые оплакивали своих близких, Баррас узнал многих. Одних он встречал еще совсем юными, с чистым челом, со звонким смехом на лужайках Трианона, а других знал в городском свете. Одна принадлежала к знатной провансальской фамилии, находившейся в родстве с фамилией Барраса. И все эти люди, мужчины и женщины, как будто забывали, что Баррас был ренегат, директор Республики. Ему тихо кланялись, с ним заговаривали без горечи, ему не делали упреков, его не оскорбляли.

Машфер ходил рядом с ним, как Каднэ. Оркестр все молчал, танцы еще не начинались.

— Когда ты поздороваешься со всеми, — сказал Машфер, — мы начнем бал. Он, может быть, будет не так весел, как тот, который ты давал в Гробуа, но не сердись, любезный граф, он, конечно, будет лучше составлен.

Баррас ходил в толпе этих людей в трауре, которые хотели танцевать, как человек, потопивший свой рассудок в многочисленных возлияниях. Он шел, шатаясь, и позволял Каднэ вести себя. Он не смог удержаться от восклицания удивления, почти радости. Мужчина невысокого роста, весь в черном, за исключением желтого жилета, который закрывал ему не только грудь, но и часть живота, мужчина худой, седой, сгорбленный, но глаза которого показывали остаток молодости, подошел к директору и поклонился ему, говоря:

— Здравствуйте, граф. Эти господа и эти дамы удостоили принять меня, бедного простого слугу, в свое общество.

— Суше! — воскликнул Баррас.

— Да, граф, это я…

Когда Баррас был капитаном, у него был друг, товарищ по оружию, кавалер д’Эглемон, с которым он участвовал в индийской кампании. Они жили десять лет одной жизнью и любили друг друга, как братья. Революция разлучила их. С тех пор Баррас напрасно спрашивал о своем друге повсюду. Он несколько раз осматривал тюрьмы, с беспокойством перелистывал книги Консьержери, искал имя кавалера во всех списках осужденных. По окончании террора Баррас решил, что кавалер спасся.

Седовласый мужчина в черном платье и желтом жилете, тот, кого Баррас назвал Суше и который назвал себя простым слугою, был не кто иной, как камердинер кавалера д’Эглемона.

Баррас с живостью схватил его за руку.

— О, наконец-то! Ты мне скажешь, где кавалер?! — вскричал он.

— Умер.

— Умер?.. О! Не в Париже по крайней мере?.. Убит в бою? В армии Конде?

— Вы ошибаетесь, ваше сиятельство, он умер в Париже.

— В Париже!

— Да.

— Но какой смертью?

— Смертью общей, самой обыкновенной — он был гильотинирован.

— Это невозможно!

— Это так; и один из членов Коммуны велел снять с него кожу.

— Какой ужас!

— Чтобы сшить себе бальный жилет. Я выкупил этот жилет, когда монтаньяр, в свою очередь, попал на гильотину… Вот, полюбуйтесь!

Суше указал на свой желтый жилет, и Баррас с ужасом отступил. Этот жилет был куском кожи кавалера д’Эглемона, его несчастного друга.

VI

Машфер и Каднэ, уже четверть часа не отходившие от главы Директории, неумолимо смотрели на него. Несколько капель пота выступило на лбу Барраса, у висков подрагивали жилы. Но он не успел ответить Суше, произнести слов гнева, сострадания, горести при виде кожи своего несчастного друга, потому что сигнал был подан и оркестр заиграл — оркестр волшебный, шумный, лихорадочный и безумно веселый, несмотря на то что под его звуки должны были танцевать люди, носившие в своем сердце смерть. Одна женщина встала и подошла прямо к Баррасу.

— Любезный Поль, не будете ли вы танцевать со мной сегодня? — сказала она.

Баррас побледнел, узнав прекрасную и несчастную маркизу де Валансолль, у которой больше не было ни мужа, ни детей. Несмотря на тайный ужас, овладевший им, несмотря на страшное волнение, сжимавшее его душу, директор взял маркизу за руку и, скорее позволив ей вести себя, оказался в центре залы.

— Граф, — сказал Машфер, — я буду с тобою визави. Ты ведь не против, не правда ли?

Машфер пошел пригласить на контрданс свою сестру, то есть прекрасную и грустную девушку, с уст которой не сходила безумная улыбка. Оркестр играл. Баррас потерял голову. С четверть часа он думал, что попал в другую эпоху: он помолодел на добрый десяток лет, вообразив, что революция, террор и Директория были сном. Танцуя с маркизой де Валансолль, визави с бароном Машфером, между оставшимися представителями старинного французского дворянства, Баррас вообразил себя в Версале или в Трианоне во время какого-нибудь праздника, даваемого Марией-Антуанеттой, самой прекрасной из королев и королевой среди прекрасных. Во время этого контрданса он слышал очаровательные слова, легкий смех раздавался в ушах, в воздухе витали дивные ароматы, и он, этот чувственный и утонченный аристократ, напрасно старался забыть свое знатное происхождение. После контрданса начался менуэт — торжество версальской молодежи; потом вальс, вальс немецкий, головокружительный, напомнивший директору его беззаботную молодость.

Баррас каждый раз переменял даму. С час он жил в мире полуфантастическом. Он потерял память, он не знал, где он, и, упоенный, очарованный, предавался лихорадочному удовольствию, танцуя с самыми красивыми женщинами, получая комплименты своему изяществу, упиваясь гармонией и благоуханием… Баррас не был уже человеком политическим, он не был уже директором, он забыл, что он держит в руках судьбу Франции. Баррас сделался гвардейцем и дворянином; он помолодел двадцатью годами; ему было привольно в этом аристократическом собрании, среди аромата духов, белых плеч, развевающихся волос… Но всякий сон кончается… Оркестр умолк, бал закончился, и — странное дело! — люстры погасли как бы от могущественного и таинственного дуновения. Баррас вдруг очутился впотьмах. Вокруг него стали слышаться страшный шум, шепот, шелест платьев, шарканье атласных башмаков, скользивших по паркету. Затем все стихло… Чья-то рука схватила его за запястье; рука мужская, хотя и гибкая, крепко сжала его руку. И в то же время чей-то голос шепнул ему на ухо:

— Пойдем, граф, пойдем!

Барраса увлекли в темноту, и он почувствовал, что рядом с ним идут двое. В одном он узнал, того, кто взял его за руку, это был барон де Машфер, его крестник, другим был Каднэ. Они провели Барраса через бальную залу в противоположный конец и остановились перед запертой дверью. Каднэ постучался три раза. Дверь отворилась, и в лицо Баррасу хлынули потоки света.

Он стоял на пороге второй залы, тоже кругообразной формы, но гораздо меньше той, в которой танцевали. Стены этой залы были также выкрашены красной краской. В глубине комнаты огромный занавес, падавший со свода, спускался до самого пола и, по-видимому, что-то скрывал. Баррас посмотрел на этот занавес и почувствовал легкий трепет — трепет неизвестности. Что там, за полотном?

Двенадцать человек сидели на железных скамьях, стоявших вдоль стен; эти двенадцать человек были замаскированы и одеты в красные мантии, напоминавшие мантии древних советников в парламенте. Эти двенадцать человек — Баррас их сосчитал — были безмолвны и неподвижны.

Каднэ и Машфер толкнули директора на середину залы, потом первый подвел его к стулу, специально приготовленному для него. Машфер тем временем затворил дверь. Баррас, человек сильный по натуре, не привык подчиняться воле обстоятельств. Утонченный дворянин опять сделался директором, то есть первым лицом Французской республики, и, вместо того чтобы сесть, стоял и спокойно смотрел на это таинственное собрание.

— Не угодно ли вам прекратить эту шутку, господа? — сказал он.

Замаскированные остались бесстрастны. Каднэ отвечал за них:

— Любезный директор, мы нисколько не думаем шутить. Эти люди составляют трибунал.

— Выше законов, конечно?

— Выше законов республики, но равный правосудию, — сказал Машфер.

— И этот трибунал будет меня судить?

— Да.

— И осудит?

— Или оправдает, смотря по обстоятельствам.

— Любезный барон, — сказал Баррас развязным тоном, — я очень был бы тебе признателен, если бы ты сократил все эти напыщенные формулы.

Машфер пожал плечами и не ответил. Баррас продолжал:

— Я попал в засаду — я в вашей власти… Если вы хотите меня убить, имейте по крайней мере вежливость, не надоедать мне своими приготовлениями.

Каднэ отвечал:

— Мы не убиваем, мы судим.

— И осуждаете?

— Иногда.

Баррас топнул ногой.

— Ну, любезные друзья, поторопитесь, — сказал он, — я не очень-то терпелив.

— Садись и слушай, — сказал Машфер.

Положив обе руки на плечи Барраса, он принудил его сесть. Тогда один из замаскированных встал и сказал:

— Гражданин Баррас, вы служили в гвардейцах?

— Да.

— Потом капитаном в индийской армии?

— Да.

— Потом депутатом в Национальном собрании?

— Вы это знаете так же хорошо, как и я.

— Вы осудили на смерть короля?

— Я действовал по совести, — спокойно отвечал Баррас.

— Наконец теперь вы во главе Директории и несколько часов назад были первой особою во Франции?

Баррас молчал.

— Гражданин Баррас, — продолжал замаскированный, — как отрекшийся дворянин, как враг короля, вы заслужили смерть.

— Господа! — презрительно сказал Баррас. — Имею честь повторить вам, что мне приятнее было бы сейчас познакомиться с вашими кинжалами. Эти громкие фразы, как и ваше напыщенное и ложное правосудие, утомляют меня в высшей степени.

Замаскированный продолжал:

— Однако для вас есть способ искупить вину.

— Неужели? — с насмешкой спросил директор.

— Хотите возвратить Францию королю?

— Господа! — холодно сказал Баррас. — Я думаю, что вы мне предлагаете условие…

— Может быть.

— Посмотрим! — иронически сказал директор.

— Король Людовик XVIII сделает графа де Барраса мэром Франции и генерал-лейтенантом королевства.

— Еще что?

— Он назначит ему из своей казны пенсию в триста тысяч ливров.

— Сумма недурная! — с насмешкой сказал Баррас.

— И сделает его герцогом.

— Очень хорошо. Но, чтобы заслужить все эти милости, что должен сделать я?

— Возвратить Францию королю.

Баррас молчал с минуту, и это молчание заставило забиться надеждой все сердца. Но надежда эта была недолгой, потому что директор сказал:

— Господа! Я очень признателен моим старым друзьям, что они вспомнили обо мне, но я еще более признателен моей совести, что она не оставляет меня в подобную минуту.

Эти слова возбудили ропот, и директор прибавил:

— Вы хорошо сделали, господа, напомнив мне, что я был дворянином, потому что дворянин не изменяет своим клятвам. Я поклялся в верности Республике. Франция вручала мне власть, отняв ее у людей, обрызганных кровью. Я не изменю Франции!

Эти слова произвели сильное впечатление на замаскированных. Но Баррас, возвысив голос, продолжал:

— Не я, Франция должна решить, следует ли переменить порядок дела. Вы вероломно похитили меня, вы привезли меня сюда, вы употребили всевозможные способы обольщения, прежде чем перешли к угрозам; я неподкупен для одних, я презираю другие. Говорю еще раз: обнажите свои кинжалы!

— Итак, ты отказываешься? — сказал Каднэ.

— Отказываюсь!

— Берегись! — заметил Машфер.

— Скорее берегись ты, несчастный заговорщик! — возразил Баррас.

Человек в маске опять заговорил:

— Гражданин директор, подумайте, что таким образом вы произносите свой смертный приговор.

— Господа! — хладнокровно сказал Баррас. — Я так же как и вы, служил королю, но я ему служил, когда этого требовал мой долг. При осаде Мадраса я умел показать моим товарищам, что я не отступаю перед смертью. Прекратите же ваши угрозы, они для меня оскорбительны.

Машфер и Каднэ потупили головы.

— Мы служим под разными знаменами, — продолжал Баррас, — ваше в настоящую минуту, по крайней мере у меня, вызывает одно лишь возмущение.

— Негодяй! — прошептали несколько голосов.

— А мое, — холодно закончил Баррас, — то, которое выбрала сама Франция.

Скрестив руки на груди, он, по-видимому, ждал смерти. Тогда президент таинственного трибунала встал и сказал:

— Господа! Какое наказание, по вашему мнению, заслужил гражданин Баррас?

— Смерть! — отвечали один за другим одиннадцать голосов.

Только Каднэ и Машфер промолчали. Баррас пожал плечами, презрительная улыбка скользнула по его губам. Президент сделал знак, занавес в глубине залы приподнялся, как в театре, и Баррас, как ни был храбр, а отступил.

Он отступил, бледный, с окаменевшим лицом, лишь капли пота на лбу выдали его волнение.

В глубине залы на подмостках футов в шесть вышины стояла гильотина, а на платформе — человек, замаскированный, как и судьи, но в рубашке и с голыми руками.

Это был палач.

— Гражданин Баррас, — сказал тогда президент, от которого не укрылось волнение директора, — в последний раз подумайте!

Но Баррас выпрямился, гордая улыбка появилась на его губах, и он благородно откинул голову назад.

— Имею честь повторить вам, господа, — сказал он, — что вы хорошо сделали, напомнив мне, что я дворянин…

Каднэ и Машфер, не предвидевшие этой развязки, переглянулись с изумлением. Президент прибавил:

— Когда так, граф, если вы хотите умереть как христианин, то пора… между нами есть священник, и он отпустит ваши грехи…

Один из замаскированных встал и спокойно сделал к Баррасу шаг, но в ту же минуту дверь залы отворилась и вошла женщина.

При виде этой женщины Баррас почувствовал, что душевные силы оставляют его, и провел рукой по мокрому лбу.

VII

Вошедшая женщина была та несчастная и прекрасная маркиза де Валансолль, жена без мужа, мать без детей, которую Баррас любил в молодости и на которой должен был жениться.

Она была бледна и печальна, но ее глаза сверкали необыкновенной решимостью.

— Остановитесь! — сказала она.

Повелительным взглядом обвела она всех этих людей.

— Не нам, — прибавила маркиза, — не нам, жертвам, не нам, гонимым, выказывать себя неумолимее наших палачей.

Она стала перед Баррасом как бы для того, чтобы защитить его своим телом.

— Пока я жива, — сказала она, — вы не отнимете жизнь у этого человека!

— Маркиза, — сказал президент трибунала, осудившего Барраса, — если мы помилуем этого человека, он всех нас отправит на эшафот.

— Голова уже не держится на плечах, — прибавил Машфер.

— И моя качается, — заключил Каднэ.

За маркизой вошел мужчина, тот старичок, на котором был жилет из человеческой кожи.

— Граф, — сказал он, — кавалер д’Эглемон, ваш друг, дал мне одно поручение, прежде чем взошел на эшафот.

Баррас замер.

— Он хотел, — продолжал Суше, — чтобы я когда-нибудь добрался до вас и уговорил сделаться опять верноподданным короля.

Директор пожал плечами. Президент продолжал, обращаясь к маркизе де Валансолль:

— Гражданин Баррас осужден.

— Но он не умрет, — возразила маркиза.

— Он отказался от наших предложений… — сказал Каднэ.

— Если мы оставим его в живых, мы сами умрем, — прибавил Машфер.

— Господа, — сказал, в свою очередь, Баррас, целуя руку маркизы, — вы меня осудили и хорошо сделали.

— А! Ты сознаешься! — вскричал Машфер.

— Потому как если вы выпустите меня отсюда… — продолжал Баррас.

— Тогда что? — спросил Машфер.

— За дверьми Бала жертв Баррас сделается опять первым директором Французской республики.

— И велите нас арестовать, не так ли?

— Арестовать и судить.

Баррас обернулся к маркизе де Валансолль и сказал:

— Вы видите, маркиза, что эти люди хорошо сделали, осудив меня.

Маркиза упала на колени, сложив руки. Через некоторое время, осознав, что все вокруг нее хранят мрачное молчание, она встала и, не позволяя губам дрожать, прошептала:

— Нет, вы не убьете этого человека! Нет, вы не обагрите кровью эти пределы! Нет, вы не откажете мне в помиловании его!

— А он не откажет вам в нашем?

— Исключено, — твердо сказал Баррас.

— Пусть же он умрет! — вскричал Каднэ.

Но маркиза обвила руками шею Барраса и сказала:

— Ну я, слабая женщина, которую террор сделал вдовою, я мать, потерявшая своих детей, заклинаю вас именем короля-мученика не покушаться на жизнь этого человека, которого я беру под свое покровительство!

Голос маркизы звенел, как раскатистое эхо, она вызвала воспоминание о короле-мученике и говорила о прощении от его имени — страшный трибунал начал смягчаться.

— Маркиза, — сказал Машфер, — берегитесь! Вы просите сейчас наши головы!

— Этот человек — хищный зверь, — прошептал президент, — он велит отыскать нас в Париже.

— Вы ускользнете, — сказала маркиза.

— Он будет неумолим, — сказал, в свою очередь, Каднэ.

— Боже мой! Боже мой! — прошептала маркиза вне себя. — Я не хочу, однако, чтоб он умер!

Она взглянула на полуоткрытую дверь, как будто в эту дверь должна была явиться помощь.

И помощь явилась. Вошла женщина. Этой женщиной была Марион. При виде ее облако пробежало по лицу Каднэ. Прямо к нему подошла Марион; она положила руку на плечо его и сказала:

— До сих пор я служила вам верно и слепо в память о нем, но теперь я отказываюсь быть вашей невольницей, если вы не отдадите мне жизнь этого человека… — Она указала на Барраса. — Этого человека, — прибавила она, — которого, повинуясь вам, я завлекла в подлую западню!

Несколько членов трибунала стали громко роптать. Но Каднэ, взволнованный внезапным появлением Марион, велел им замолчать. Его повелительное движение рукой красноречиво показало, что он полностью распоряжается этими людьми.

— Гражданин Баррас, — сказал он, — мы рискуем головой, я и те мои друзья, которые осмелились открыть тебе свои лица, но мы не станем сопротивляться просьбе этих двух женщин. Ты не умрешь…

Баррас остался спокоен.

— Ты свободен, — продолжал Каднэ, — и можешь уйти отсюда, а мы сами о себе позаботимся.

Он посмотрел на своих товарищей, но Баррас сделал шаг назад и пристально посмотрел на Каднэ.

— Господа, — сказал он, — гражданин Баррас, осужденный вами и готовый умереть, не мог соглашаться ни на какие сделки. Он не мог, не нарушив чести, обещать вам молчание и безнаказанность в обмен на свою жизнь.

Каднэ, Машфер и замаскированные переглянулись. Баррас продолжал:

— Вы возвращаете мне жизнь и свободу без условий, выслушайте же теперь меня.

— Говори, — кивнул Машфер.

— В ваших глазах, — продолжал Баррас, — вы люди честные, преданные и верные слуги короля, но для меня вы заговорщики, мечтающие о низвержении Французской республики.

— И мы это сделаем, — сказал Машфер.

— Молчи и выслушай меня до конца! — продолжал Баррас.

— Мы слушаем.

— Завтра, если вы сохраните мне жизнь, если вы возвратите мне свободу, я сделаюсь первым лицом в Республике, и моей обязанностью будет позаботиться о ее безопасности и отыскать заговорщиков…

— Делай то, что ты называешь своей обязанностью, — сказал Машфер.

— Но, — докончил Баррас, — я дворянин, как вы мне это напомнили, и не употреблю во зло ваше великодушие. Никто не будет знать, что я был здесь, никто не узнает, что я чуть не лишился жизни, и я забуду ваши лица и ваши имена.

Судьи с сомнением переглянулись, но Машфер вскричал:

— Вы можете ему верить!

— Я прошу вас завязать мне глаза, — продолжал Баррас, — и посадить в карету, которая отвезет меня на дорогу в Гробуа.

— Этого не нужно, — сказал Каднэ, — тебе не станут завязывать глаза, гражданин директор. Мы верим твоему слову.

Баррас поклонился. Потом, обратившись к маркизе де Валансолль и Марион, сказал:

— Я должен каждой из вас жизнь человека. Рано или поздно, может быть, вы напомните это обещание.

Маркиза и Марион остались безмолвны. В последний раз обратившись ко всем этим людям, которые прежде осудили его, а потом простили, Баррас сказал:

— Господа, я знаю, что между вами есть люди, которые были осуждены заочно и которые, если попадутся в руки полиции, будут отправлены на эшафот. Но если Французская республика не может всегда прощать, то по крайней мере она может закрывать глаза. У меня будут готовы паспорта для тех, которые захотят оставить Францию.

Ответом ему была тишина.

* * *
Через несколько минут гражданин Баррас выходил с завязанными глазами из залы Бала жертв и снял свою повязку только у Шарантонской заставы. Через час он приехал в Гробуа.

Уже рассветало, но праздник директора продолжался. Исчезновение хозяина дома приметили, но имя Марион переходило из уст в уста, и женщины завидовали Марион, а мужчины — гражданину Баррасу.

Только одна особа оставалась озабочена и растревожена, но она молчала и никому не поверяла своей озабоченности и своего беспокойства. Эту особу Баррас встретил первой, возвращаясь через сад, в крытой и темной аллее.

— Поль! — сказала она, подбегая к нему.

Баррас вздрогнул и удвоил шаги.

— А! Это вы, Ланж? — сказал он.

— Это я, — отвечала молодая женщина (а женщина эта была молодая да еще и хорошенькая), — я ищу вас везде со вчерашнего вечера.

Она схватила его за руку и увлекла в луч света, отбрасываемый венецианским фонарем, висевшим на дереве. Баррас засунул большой палец правой руки за жилет и принял победоносный вид.

— Вы ведь знаете, красавица моя, — сказал он, — что мы теперь не более чем просто добрые друзья?

— Ну и что же?

— Что мы взаимно возвратили друг другу полную свободу… с известного дня.

— Так, и что же дальше? — спросила мадемуазель Ланж.

Это была прелестная, грациозная актриса из театра Республики, мадемуазель Ланж, любимая воспитанница мольеровского дома.

— Я вздумал воспользоваться моей свободой, моя обожаемая, — сказал Баррас, приняв развязный вид.

— А!

— Пока вы здесь танцевали…

— Вы отправились забавляться в другое место?

— Именно.

— Вы увезли с собой цветочницу Марион?

— Может быть… Признайтесь, она ведь очаровательна? Почти так же, как и вы…

Директор-волокита обнял мадемуазель Ланж и поцеловал ее, но молодая женщина вырвалась и осталась печальна и серьезна.

— Мой бедный Поль, — сказала она, — ваша одежда в беспорядке, ваши волосы растрепаны, и вы бледны, как привидение.

— В самом деле? — спросил Баррас, вздрогнув.

— Я не спорю, что вы уехали из Гробуа с Марион, но…

Ланж взглянула на Барраса — тот потупил взгляд. Она переспросила:

— Разве не вы увезли Марион?..

— Вот еще!

— А, так это она вас увезла?

— А! Вот это уже смешно!

Баррас попытался рассмеяться. Ланж положила свою маленькую белую ручку на руку смущенного директора.

— Я знаю многое, — сказала она.

— Что же вы знаете?

— Вы получили вчера утром письмо.

— Да.

— В этом письме вас предупреждали, что вас хотят убить.

— Да.

— Это письмо написала я.

— Вы?!

— Да, я. Вы, наверное, подвергались опасности в эту ночь.

Баррас промолчал.

— Я не спрашиваю вас, — продолжала Ланж, — как вы спаслись… Для меня это все равно, если вы здесь… Только послушайтесь меня и будьте осторожны… Прощайте!

— Как! — сказал Баррас. — Вы меня покидаете?

— Я уезжаю.

— Вы уезжаете из Гробуа?

— Да, друг мой. Сейчас пять часов утра. У меня репетиция в двенадцать, а вечером — спектакль. Прощайте… или, лучше, дайте мне руку, мы пойдем по этой аллее, которая ведет к калитке, и вы проводите меня до кареты.

Баррас повиновался. Через несколько минут он сам отворил дверцу и посадил в карету Ланж. В карете сидела толстая женщина лет сорока, которая заворчала от удовольствия, увидев свою госпожу.

— А! Так с вами была Жаннетта, это милое создание? — воскликнул Баррас, затворив дверцу и просовывая голову в окно.

— Я не оставляю свою госпожу, — сказала Жаннетта.

— Никогда? — улыбнулся Баррас.

— О, чрезвычайно редко!

— Она отлично охраняет меня, — сказала Ланж, смеясь.

— В самом деле?

— Все обожатели приближаются ко мне с почтением.

— Любовь — глупость, — возразила Жаннетта, — на нее не купишь серебра, замка и годовых доходов.

— Добрая Жаннета! — сказал Баррас, смеясь. — Ее никогда не обвинишь в ненаходчивости. До свидания, моя красавица!

Баррас наклонился и сделал знак кучеру, тот хлопнул бичом, карета тронулась.

— Сударыня… Сударыня… — с живостью сказала Жаннетта. — Ах, если бы вы знали!

— Что такое? — спросила Ланж.

— Он был здесь.

— Кто?

— Машфер.

— Знаю, — холодно сказала Ланж.

— А вы видели его?

— Да.

— Он с вами говорил?

— Нет.

Жаннетта перевела дух.

— Слава богу! — сказала она.

— Что ж, если бы он и говорил со мной? — сказала Ланж. — Если бы он приехал в Гробуа нарочно для меня…

— Ах, сударыня!..

— Разве это не друг мой?

— Друг… Без гроша за душой… Изгнанник, которого разыскивает полиция…

Ланж пожала плечами.

— Вот увидите, в одно прекрасное утро, — продолжала Жаннетта, воодушевляясь, — полиция явится к вам.

— Плевать мне на полицию!

— Ваши бумаги захватят.

— Я прежде их сожгу.

— Вы будете арестованы… посажены в тюрьму, конфискуют ваш отель, ваше белье, ваши процентные бумаги, и все это из-за аристократишки… из-за этого бродяги.

Ланж перебила Жаннетту:

— Я тебе запрещаю говорить мне о Машфере.

— По крайней мере, вы не будете его принимать?

— Приму, если он придет.

Жаннетта вздохнула и замолчала. Карета, запряженная почтовыми лошадьми, приближалась к Парижу. Проехав Шарантонскую заставу, она направилась к Сен-Жерменскому предместью, где прелестная и несравненная актриса Ланж выстроила себе отель между двором и садом, отель, достойный ее богатства, таланта и красоты. Двор был заставлен статуями и мраморными колоннами, в ветвях больших деревьев пели тысячи птиц.

Банкир Гопп, поставщик Летран и Симон, богатый каретник, попеременно тратили сумасшедшие суммы, чтобы украсить и меблировать это жилище. Чеканное серебро, золотая посуда, восточные ковры, картины великих живописцев, мрамор белее снега — все это находилось в отеле актрисы Ланж.

Она воротилась домой с задумчивым лицом, едва удостаивая презрительным взглядом все эти богатства, и прямо прошла в небольшой будуар, обитый материей серо-жемчужного цвета с золотыми полосами. Этот будуар был ее любимым убежищем и сообщался с садом несколькими ступенями, которые вели в уединенную аллею. В конце этой аллеи была калитка в соседний переулок, за калиткой дерновая скамья.

Ланж разделась; потом, вместо того чтобы лечь в постель, закуталась в широкий пеньюар и отослала Жаннетту. Когда Жаннетта ушла, Ланж взяла с камина роль, которую она должна была играть в тот вечер. С ролью в руке вышла она в сад и по уединенной аллее дошла до дерновой скамьи, находившейся у калитки, и села на эту скамью. Не просидела она и двух минут, как два тихих удара послышалось снаружи. Ланж поспешно встала, сердце ее сильно забилось, а щеки вспыхнули.

VIII

Ланж отперла калитку, и какой-то мужчина влетел как ураган.

— Скорее! — сказал он. — За мною следят!

Этот человек был закутан в плащ, закрывавший ему часть лица. Ланж поспешно заперла калитку. Тогда вошедший мужчина скинул плащ, и молодая женщина бросилась ему на шею, говоря:

— Ты, верно, хочешь лишить меня жизни?

Он с восхищением поцеловал ее в лоб.

— Как ты добра и преданна! — сказал он. — Я тебя люблю!

— Ах! Если бы ты истинно меня любил, — сказала она, — ты не подвергал бы свою жизнь опасности каждую минуту, мой обожаемый Арман! Видишь ли, —продолжала она с воодушевлением, — я знаю все!..

— Ты знаешь… все?

— Да, все.

На губах его появилась гордая улыбка. Он сел возле Ланж и окинул ее белоснежное чело с чуть заметными голубыми жилками взглядом, смешанным с нежностью и с самонадеянностью мужчины, который чувствует себя любимым.

— И что же вы знаете, мой прелесный ангел? — спросил он.

— Я знаю, что ты был в Гробуа.

— Да… Я видел тебя там…

— О! И я видела тебя… И испугалась.

— Дурочка!

— Испугалась твоей смерти, мой Арман… Ноги у меня подогнулись… Пелена пала на глаза…

— Чего же ты боялась, моя обожаемая?

— Но ты, верно, лишился рассудка, что спрашиваешь меня об этом…

— Напротив…

— Ведь ты изгнан?

— Ну так что ж?

— Осужден на смерть?

— Однако ты видишь, что я жив и здоров.

— А если бы ты был арестован в Гробуа?

— Полно! Ведь я был не один.

— Знаю.

Он взял ее голову обеими руками и опять поцеловал.

— Как же много вы знаете, — сказал он.

— Я знаю все.

— Это много, мой милый ангел. Ну, скажи же мне, что ты знаешь?

— Ты хочешь?

— Еще бы! Давай, рассказывай!

— Ты был в Гробуа с Каднэ и Суше, человеком в жилете из человеческой кожи…

— Это правда.

— Ты увез Барраса… Вы его связали, заткнули ему рот… Бросили в карету…

— Это правда, — отвечал Машфер, — это был он.

— Что вы с ним сделали? Сам он не хотел мне этого сказать.

— А! Ты его видела?

— Да, он возвращался в Гробуа в ту минуту, как я уезжала оттуда.

Машфер сделался серьезен. Он взял в свои руки беленькие ручки Ланж и сказал:

— Выслушай меня хорошенько. Нынешней ночью для меня исчезла великая надежда.

— О! Я догадываюсь.

— Может быть, — задумчиво сказал Машфер.

— Да, я догадываюсь, — отвечала Ланж, — твои друзья и ты думали, что Баррас, этот любящий удовольствия человек, этот якобинец, оставшийся дворянином, этот знатный вельможа, из-под красной шапки которого еще виднеется графская корона, растрогается несчастьями своей касты, подчинится воспоминаниям о прошлом, поддастся обещаниям великолепной будущности.

— Увы! — сказал со вздохом Машфер.

— Вы все думали, не правда ли, — продолжала Ланж, — что, прельщенный примером Монка, он захочет возвратить Францию ее государям.

— Да, мы были твердо в этом уверены, — сказал Машфер.

— Вы ошиблись.

— Я это понял сегодня. Но это ничего. Мы восторжествуем без него.

— Что ты хочешь сказать, Машфер? — с беспокойством спросила Ланж.

— Я хочу сказать, — продолжал молодой человек с воодушевлением, — что отказ Барраса — искра, которая подожжет порох заговора, обнимающего всю Францию, которая ищет и ждет господина и которая уже три года управляется лакеями!

— Мой бедный Арман, — печально сказала Ланж, — я согласна с тобою: Франция ждет господина, но…

— Этот господин — король Людовик XVIII.

— Ты ошибаешься.

Машфер иронически засмеялся.

— Неужели ты думаешь, что это гражданин Баррас? — спросил он.

Актриса покачала головой.

— Нет, — сказала она.

— Кто же осмелится?

Ланж взяла за руки Машфера и сказала:

— Ты мне говорил о заговоре?

— Да.

— Где он начинается?

— С востока, с Франш-Конте, будет простираться до Бургундии, Лотарингии и до берегов Луары…

— А оттуда, — перебила Ланж, — соединится с возмущением запада, с Пуату, Вандеей и Бретанью?

— Да.

— Эти три провинции борются энергично. Но как возмутите вы другие?

Машфер отвечал с серьезным видом:

— Это тайна, не принадлежащая мне.

— Раз так, сохрани ее, — сказала печально молодая женщина. — Но ради Бога, ради нашей любви… Арман, выслушай меня…

— Говори, — с нежностью сказал Машфер.

— Видишь ли, мой обожаемый Арман, женщины умеют предугадать будущее, что всегда будет ускользать от мужчин. Мы любим и чувствуем больше вас, мы видим там, где для вас потемки.

— Что ты хочешь сказать?

— Я не знаю, удастся ли вам возмутить часть Франции, это для меня все равно, но час ниспровергнуть Республику еще не настал.

— Она не продержится и полгода, — с убеждением сказал Машфер.

— Ты ошибаешься, Арман.

— Когда ствол сгнил, дерево падает.

— Если только его не подопрут.

— Кто осмелится и сумеет подпереть его? — спросил Машфер презрительно.

— Кто? — повторила молодая женщина, прекрасное и бледное лицо которой приняло пророческое выражение.

— Да, кто?

— Послушай! Не видел ли ты вечером тринадцатого вандемьера[200] двадцатипятилетнего генерала, молодого человека, бледного, с длинными волосами, с глазами, сверкающими мрачным огнем, который объезжал улицы завоеванного Парижа, как триумфатор? Разве ты не видел, как он направил свою лошадь на массы народа, собравшегося около церкви Сен-Рош, и не видел ли ты, как эти массы отхлынули, трепеща, словно толпа невольников при приближении господина?

— О! Молчи… Молчи! — сказал взволнованный Машфер.

— Составляйте заговоры, — докончила Ланж, — возмущайте провинции, сжигайте здания, делайте все, что хотите, — этот человек поднимется, и вы все низвергнетесь в прах.

Машфер чуть заметно вздрогнул и нахмурился. В эту минуту в дверь со стороны переулка тихонько постучали. На этот раз пошел открывать Машфер. Увидев входящего, Ланж вскрикнула.

— Опять вы! — прошептала она. — Вы непременно хотите отнять его у меня! Вы его злой гений!

— Я лишь только исполняю свой долг, — отвечал новоприбывший. — Ну же, Машфер, поскорее прощайся, все готово, час отъезда пробил.

Ланж без чувств упала на руки Машфера.

Человек, явившийся в дом актрисы, этот злой гений ее возлюбленного Армана, был Суше, старичок в жилете из человеческой кожи.

Часть первая Поджигатели

I

Край, в который мы перенесем теперь наших читателей, живописен и горист, он покрыт лесами и виноградниками и несет на себе суровый отпечаток той красоты, что навевает меланхолию.

Это страна браконьеров и охотников, страна, которя даже в самые тяжелые дни революции направляла свою неукротимую энергию как в сторону добра, так и в сторону зла. Там-то найдем мы через три месяца, в один зимний вечер 1796 года некоторых лиц, появившихся в прологе этой истории.

В тот декабрьский вечер, печальный и холодный, когда день слишком быстро сменяется сумерками, некий молодой человек в охотничьем камзоле и с ружьем на плече вышел из Фуроннского леса и направился к хижине дровосека, расположенной неподалеку на опушке.

Две большие собаки с черными, белыми и рыжими подпалинами бежали следом за ним. Снег покрывал тропинки, холодный ветер резал лицо.

Хижина была обитаема — струйка синеватого дыма из трубы поднималась к серому небу. Прежде чем постучаться в дверь, охотник обернулся и осмотрелся вокруг, как человек, отыскивающий заблудившегося спутника. Но рубеж леса был пуст, и охотник решился взяться за деревянную щеколду, служившую запором хижины. Отворив дверь, он остановился на минуту на пороге и поклонился с любезным видом.

— Здравствуй, Жакомэ, — сказал он, — здравствуй, малютка.

Первое из этих приветствий обращалось к человеку лет сорока, бородатому, как козел, с почерневшим лицом, низенькому и плотному, широкая шея которого обнаруживала геркулесовскую силу. Всю жизнь он занимался тем, что валил деревья или собирал уголь.

Другое приветствие, сопровождаемое улыбкой, обращалось к девушке лет четырнадцати или пятнадцати, которая, сидя возле черного и свирепого угольщика, походила на ангела рядом с демоном. Высокая, стройная, гибкая, с волосами золотистыми, с глазами голубыми, с губами розовыми, а руками белыми, несмотря на черную работу, это создание даже в своей полосатой юбке и грубой холстяной рубашке имело спокойную и гордую красоту дочери короля. Трудно было верить, что это отец и дочь.

Жакомэ поспешно встал, говоря:

— Честь имеем кланяться, месье Анри.

— Здравствуйте, крестный, — просто сказала хорошенькая девушка, поклонившись вошедшему и целомудренно подставляя ему свой лоб.

— Здравствуй, Мьетта, здравствуй, дитя мое, — повторил молодой человек, целуя ее.

Он сел у очага. Огонь, плясавший на охапке хвороста и узловатых корнях старого пня, освещал бревенчатые стены хижины.

— Не находишь ли ты, что сегодня очень холодно, Жакомэ? — заметил охотник. — Я озяб.

— Кому вы это говорите, ваше сиятельство? — отвечал дровосек. — У меня кожа погрубее вашей, и то я был вынужден перестать работать… Деревья замерзли, словно камни. А вы, верно, не очень хорошо поохотились сегодня…

— Я гнался за волком и не убил его, — отвечал молодой человек.

— Это меня удивляет, месье Анри… Извините, граф.

— Жакомэ, — сказал охотник, — я избавляю тебя от необходимости называть меня графом.

— Как вам угодно, — отвечал дровосек с бесцеремонностью, отличавшей бургундского крестьянина. — Я вам говорю, что это меня удивляет.

— Почему?

— Потому что вы стреляете так, как никто на десять миль вокруг.

Охотник начал играть белокурыми косами Мьетты, которая приютилась около него, и сказал улыбаясь:

— Признаюсь, меня самого это удивляет: я выстрелил в него в двадцати шагах в прогалине, а он все продолжал бежать. Жаль, что я не верю в колдунов. Ты не видал моего товарища?

— Разве вы были с кем-нибудь?

— Да, с одним из моих парижских друзей, с офицером, который приехал ко мне неделю тому назад.

— Это правда, — заметила молодая девушка, — мне говорили.

— Стало быть, тебе известны все новости?

— Я ходила к крестной матушке вчера, когда вы были на охоте, и видела, что слуга чистил красный мундир. Я спросила, мне сказали, что это мундир друга месье Анри.

— Вы сегодня охотились вместе с ним? — спросил дровосек.

— Мы разошлись в лесу час тому назад, но сойтись назначено было здесь. Он видел твою хижину утром, проходя мимо, и сумеет найти дорогу.

— Вы не встречали утром жандармов, месье Анри?

— Нет. Разве бригада из Куланжа здесь?

— Вот уже три дня, как они ищут поджигателей, но и до сих пор не нашли никого.

— Ты веришь, что есть поджигатели, Жакомэ?

— Как же! Когда видишь пламя и дым, надо же верить пожару. Френгальская ферма сгорела на той неделе.

— Верно, по неосторожности.

— А скирды папаши Жакье разве не сгорели вчера?

— Какой-нибудь пастух нечаянно обронил огонек, греясь…

Угольщик покачал головой.

— Вот уже три месяца беспрестанно пожары, — сказал он, — скирды, фермы, леса — все горит. Их целая шайка!

— Ты думаешь?

— Послушайте, месье Анри, я похож на разбойника, потому что, как дровосек и угольщик, я беден, живу в лесу, и кроме вас — так как вы меня знаете, — никому я большого доверия не внушаю. А если бы захотели довериться мне… Впрочем, довольно.

Угольщик замолчал, как человек, который боится, что сказал слишком много.

В эту минуту постучались в дверь. Мьетта пошла отворить. Вошел другой охотник, тот самый, с которым граф Анри разошелся в лесу.

Ему могло быть лет тридцать. Он был высок, смугл, с черными глазами, с густыми усами. Его мужественная и несколько дикая красота составляла контраст с голубыми глазами и с белокурыми волосами его товарища.

Граф Анри был среднего роста и скрывал под деликатной наружностью неутомимую энергию, силу, развитую телесными упражнениями, и львиное мужество, не мешавшее ему улыбаться, как молодой девушке.

— Я имею известие о твоем волке, Анри, — сказал вошедший, садясь у огня.

— Ты его застрелил?

— Нет, но он мертв, соседний фермер унес его.

Граф Анри нахмурил брови.

— Ты знаешь, кто этот фермер?

— Женщина, подбиравшая сухие ветви, видела, как он взвалил волка на свою телегу; она сказала мне, что его зовут Брюле.

При этом имени дровосек Жакомэ сделал движение.

— Это фермер гражданина Солероля, — сказал граф, — я знаю Брюле, это хороший человек, он без труда отдаст моего волка.

— Ваше сиятельство, кажется, очень доверяет Брюле? — спросил Жакомэ.

— Он хороший человек, это говорят все.

— Это-то правда…

Жакомэ засмеялся тихим и нервным смехом.

— Я знаю кое-что… — сказал он. — Впрочем, довольно!

Пока дровосек говорил, офицер внимательно на него смотрел.

— Знаешь ли, мой бедный Жакомэ, — сказал граф, — что ты чрезвычайно таинственен сегодня?

— Но, граф…

— Ты говоришь о поджигателях, ты уверяешь, что Брюле — нечестный человек…

— Я никогда этого не говорил.

— Но ты веришь, что поджигатели существуют?

— Верю.

Граф Анри пожал плечами.

— Ты находишься в странном краю, любезный Виктор, — обратился он к офицеру. — Здесь все чего-то боятся. Лишь только пожар случается на ферме, по неосторожности сожгут две-три скирды хлеба и тотчас же воображают, что это дело рук каких-то поджигателей.

Офицер промолчал.

— Что ты об этом думаешь? — настаивал граф.

— Я думаю, — отвечал офицер, — что ты отличаешься редким оптимизмом или глубоким неведением.

— Что такое?

— Неужели ты не знаешь, мой милый, что весь департамент в огне?

— Право, не знаю. Я не читаю газет и провожу все время на охоте.

Офицер опять замолчал. Жакомэ гладил свою бороду с видом человека, который с нетерпением желает, чтобы его расспросили. Хорошенькая Мьетта сделалась печальна и задумчива. Граф продолжал:

— Положим, что есть поджигатели, но до сих пор они, верно, хорошо расположены ко мне, потому что ничего не сожгли у меня.

— Ни за что нельзя ручаться, месье Анри, может, и случится…

— Ба! Революция сделала меня таким бедняком, что теперь почти нечего у меня сжечь. Если поджигатели и существуют, то ведь они жгут не для одного же удовольствия…

— Уж конечно, — сказал Жакомэ.

— Они жгут, чтобы грабить, а если и отнимут у моей сестры и у меня несколько серебряных приборов и луидоров…

— Френгальский фермер был небогат, и все-таки его ферму сожгли, — заметил Жакомэ.

— Ты знаешь кратчайшую дорогу на ферму Брюле? — спросил граф Анри.

— Знаю.

— Проводи нас туда, я хочу взять моего волка.

— Да ведь туда целое лье по лесу, а теперь холодно.

— Мы будем дуть в пальцы.

— Притом это отдалит вас от дома на два лье по крайней мере.

— Брюле даст нам лошадей.

— Как это странно! — пробормотал Жакомэ. — Вы очень любите Брюле, месье Анри. Впрочем, это не мое дело.

Офицер во второй раз взглянул на дровосека.

— Надень же твой теплый камзол, Жакомэ, — сказал граф Анри, — и показывай нам дорогу. Прощай, малютка.

Молодой человек охватил обеими руками хорошенькую головку Мьетты и поцеловал ее. Жакомэ накинул на плечи камзол из козьей кожи, снял со стены ружье, отворил дверь хижины и вышел первый, офицер за ним.

— Прощайте, крестный, — сказала девочка, обвив руками шею молодого человека, и вдруг шепнула: — Останьтесь на минуту, я хочу говорить с вами.

— Что ты можешь мне сказать? — спросил граф Анри с удивлением.

Мьетта подождала, пока Жакомэ и офицер отошли шагов на двадцать.

— Месье Анри, — сказала она, — я вас люблю, как отца, и не хотела бы, чтобы с вами случилось несчастье.

— Что же может случиться со мною?

— Батюшка говорит, что вы напрасно ходите в Солэй.

Анри вздрогнул.

— Начальник бригады вас подстерегает. С вами, наверно, случится несчастье, месье Анри.

— Молчи! — сказал молодой человек.

Он в последний раз поцеловал Мьетту и догнал своих спутников, но офицер успел обменяться несколькими словами с Жакомэ. Когда граф Анри подошел к ним, Жакомэ опять сделался нем. Собаки шли, опустив головы. Настала ночь, и граф Анри связал их вместе из опасения, чтобы им не взбрела фантазия убежать в лес. Жакомэ шел впереди и свистел охотничью арию. Самая прямая дорога на ферму Брюле, находившуюся по другую сторону леса, по направлению к Фонтенэ, была большой извилистой линей, называвшаяся Лисьей аллеей. Снег выпал так сильно, что проложенная тропинка исчезла, а так как Лисья аллея проходила через несколько перекрестков без всяких надписей и указателей, то проводы Жакомэ вовсе не были бесполезны: только один дровосек мог найти дорогу ночью в этом густом лесу.

Граф Анри взял под руку своего друга-офицера и, отстав несколько от Жакомэ, сказал:

— Знаешь ли, почему я так мало занимаюсь поджигателями?

— Нет, — с любопытством отвечал офицер.

— Потому что я влюблен.

— Я это подозревал.

— В самом деле?

— Во-первых, у тебя наружность влюбленного, глаза впалые, лицо вытянуто, ты рассеян, потом, ты выходишь по ночам…

Граф Анри вздрогнул.

— Ты это знаешь?

— Вот три ночи сряду я вижу, как ты уходишь из дома с ружьем на плече, когда все лягут спать. Куда ты уходишь — я не знаю, но ты возвращаешься поздно, на рассвете.

— Милый мой, — сказал граф Анри беззаботно, — ты знаешь, какова деревенская жизнь? Прелестных дам мало, а если и встречаются, то у них есть мужья, стало быть, не с этой стороны надо искать…

— Хорошо! Понимаю. Э-э! Знаешь ли, что эта маленькая угольщица очень мила?

— О! — возразил граф. — Перестань шутить, любезный Виктор. Мьетта — моя крестница, это олицетворенная добродетель и невинность.

— Извини, если я ошибся… Но когда так…

— Хорошенькая фермерша, — шепнул граф Анри и снова замолчал.

Они шли молча несколько времени, потом офицер продолжал:

— Доверенность за доверенность, и я скажу тебе мою тайну.

— Ты влюблен?

— Увы! Нет. Но слушай… Ты думал до сих пор, что поместил у себя старого друга, офицера в отпуске, который хотел отдохнуть от своего тяжкого ремесла, сделавшись твоим товарищем по охоте?

— Ты мне это писал в письме, в котором уведомлял о своем прибытии.

— Да, но я имел другую цель.

— Какую?

— Я тебе скажу. Две недели назад гражданин Баррас призвал меня и сказал: «Бернье, я знаю, что вы деятельны, смелы, осторожны и необыкновенно проницательны. Я доставлю вам случай сменить эполеты. Я даю вам тайное поручение. Вот уже три месяца Францию опустошает страшный бич — пожары, повсюду организовались шайки поджигателей, которые жгут хлеб, фермы, дома. Жандармы рыщут, да все понапрасну. Я хочу, чтобы это прекратилось как можно скорее. Я выбрал сотню офицеров, молодых, умных, не отступающих ни перед чем, и сделал их комиссарами в департаментах. Вас я посылаю в Ионну. Поезжайте, наблюдайте, изучайте, собирайте сведения, не торопитесь, но уничтожайте поджигателей». Баррас в тот же вечер велел мне передать секретные и подробные инструкции и уполномочие, по которому при первом моем требовании все военные и гражданские власти департамента будут в моем распоряжении. Теперь, мой милый, ты знаешь все, будь же нем. До сих пор я наблюдаю и собираю сведения. Час действовать еще не настал.

Граф Анри серьезно выслушал своего друга.

— Что же, — сказал он, — если бы меня приняли за сумасшедшего, я все-таки буду иметь мужество выказать свое мнение. Я не верю в организованные поджоги. Я допускаю отдельные случаи, частное мщение. У крестьян первая месть — поджечь дом своего врага. Но я не верю, чтобы были шайки поджигателей, организованные, с хитрыми главарями. Притом какая была бы у них цель?.. Конечно, грабеж, но что еще…

Виктор Бернье сказал, колеблясь:

— Я не знаю, должен ли я говорить тебе все это. Ты пламенный роялист, ты не любишь нынешнее правительство, и я это понимаю очень хорошо. Отец твой умер на эшафоте, и падение прежнего режима разорило его…

— Оставим это, — резко сказал граф Анри.

— Политика не чужда пожарам, — продолжал капитан Виктор Бернье. — Кто-то хочет, чтоб Франции надоело нынешнее правление. Поджигатели на жалованье… У кого? До сих пор это тайна.

Граф Анри сделал жест негодования.

— Успокойся, — сказал капитан, смеясь, — я подозреваю не тебя.

Пока они говорили таким образом, свет мелькнул из-за деревьев.

— Это уже ферма, на которую мы идем? — спросил капитан.

— Нет, — отвечал Жакомэ, обернувшись, — это замок бригадного начальника Солероля.

Граф Анри вздрогнул, но не сказал ни слова.

— Как, — сказал капитан, — бригадный начальник живет здесь?

— Вот замок Солэй, который он купил в прошлом году.

— Он, кажется, здешний?

— Да, — презрительно сказал граф Анри, — это сын куланжского нотариуса.

— Он, кажется, женат?

Граф Анри не мог скрыть свое волнение.

— Да, он женат, — отвечал он.

— На ком?

— На мадемуазель де Берто де Солэй. Это революция устроила этот брак, но не без труда, — отвечал Жакомэ.

— Каким же это образом?

— Бригадный начальник немолод, некрасив и, говорят, ужасно груб…

— Я это знаю, — сказал капитан Виктор Бернье, — я служил под его начальством.

— Надо думать, — продолжал Жакомэ, — что он был не по вкусу мадемуазель Жанне, потому что она долго не соглашалась…

— Но наконец согласилась?

Пока Жакомэ говорил, граф Анри хранил угрюмое молчание, прерываемое иногда нетерпеливым движением, на которое капитан не обращал внимания. Но Жакомэ, сделавшись болтливым, продолжал:

— Говорят — по крайней мере так толкует прислуга в замке, — что генеральша несчастлива. Генерал ужасно ревнив. Ни один молодой человек не решится показаться в парке ночью — генерал убьет его…

— Это именно тот полковник, которого я знал, — прошептал капитан Бернье.

— А потом убьет свою жену, — прибавил Жакомэ.

Капитан обернулся к своему другу.

— Хороша собой жена бригадного начальника? — спросил он.

— Не знаю, — резко отвечал граф Анри.

— Как! Ты не знаешь? Разве ты никогда ее не видел?

— Я знал ее ребенком. Но отец ее, умерший два года назад, всегда глубоко ненавидел моего отца, а так как эта ненависть распространилась и на меня, мы никогда не бывали друг у друга.

Жакомэ принялся свистеть охотничью арию, и опять молчание водворилось между графом и его другом. Сметая снег, поднялся северный ветер.

— Какая у вас смешная мысль, месье Анри, — продолжал Жакомэ, — идти сегодня к Брюле!

— Я хочу взять моего волка.

— Послали бы за ним завтра вашего фермера.

Молодой человек пожал плечами и не отвечал. Свет, мелькавший сквозь деревья, исчез, и три спутника оставили позади себя замок Солэй.

— Теперь я, кажется, уже вам не нужен, месье Анри, — сказал Жакомэ, — во-первых, дорога теперь прямая, а во-вторых, случай послал вам проводника.

Жакомэ протянул руку и указал на темный силуэт, двигавшийся по снегу.

II

Зоркий взгляд графа Анри скоро узнал мальчика, который нес вязанку хвороста на плечах.

— Эй! Заяц! — закричал Жакомэ.

Мальчик остановился и отвечал с дерзким видом:

— Что тебе нужно?

— Подожди. Вот месье Анри де Верньер и его друг имеют надобность до тебя.

— А на стаканчик дадут? — спросил мальчик с бесстыдством.

— Я дам тебе тридцать су, — сказал граф Анри.

Мальчик остановился и бросил свою вязанку на землю, но вместо того, чтобы подойти к Жакомэ и к молодым людям, он остался на одном месте, не снимая своей шапки из лисьей шкуры.

— Это Заяц, сын Брюле, — с презрением сказал Жакомэ. — Ему не будет труда проводить вас, это ему по дороге.

Заяц услыхал и отвечал насмешливым тоном:

— Почем вы знаете, к себе ли я иду?.. Я должен расставить капканы…

— Ах, негодяй! — сказал граф Анри. — Ты осмеливаешься признаваться, что ты расставляешь капканы?

— А что ж такое? Разве дичь не всем принадлежит?

— Нет, а только тем, кто ее кормит.

— Отец мой — фермер.

— Но право охоты принадлежит владельцу, — заметил капитан.

Мальчик искоса на него посмотрел.

— А вам какое дело? — сказал он. — Да это офицер… должно быть, жандарм…

И мальчик расхохотался самым неприличным образом, между тем как капитан остолбенел от подобной дерзости.

— Ах, сударь, вы еще ничего не видели, — сказал Жакомэ, — этого мальчугана от земли не видно, а он зол, как три якобинца вместе. Ему нет еще и пятнадцати, а он не испугается целого полка.

— Эй, старик, — перебил Заяц, — скажи мне, когда ты кончишь хвалить меня…

— Он вор, лгун, браконьер и вообще дурной сын… Он бьет свою мать.

— Старуха мне надоедает, — сказал мальчик, — она не дает мне денег. К счастью, старик помягче.

Изумленный капитан шепнул на ухо своему другу:

— Откуда взялся этот пострел?

— Это сын Брюле, — отвечал Жакомэ, — добрейшего человека в здешнем краю, как говорит месье Анри, — прибавил дровосек с усмешкой.

Мальчик украдкой бросил свирепый взгляд на Жакомэ.

— Ну, решайся: хочешь проводить этих господ?

— Если месье Анри обещает мне тридцать су.

— Получишь, мы идем к тебе. Прощай, Жакомэ, до свидания.

Дровосек подошел к молодому человеку и шепнул:

— Месье Анри, ей-богу, вы напрасно пойдете в Солэй нынешней ночью…

— Молчи.

— Начальник бригады воротился, — шептал Жакомэ, — долго ли случиться несчастью…

— Господь хранит любящих, — тихо отвечал граф Анри.

Он догнал капитана, который сделал несколько шагов вперед, между тем как Жакомэ задумчиво возвращался назад.

Несколько слов, вырвавшихся у сына Брюле, обрисовывают его нравственно. Этот мальчик не верил ничему и отличался непомерной дерзостью; это был пятнадцатилетний злодей. Физически он был мал, дурно сложен, хром, горбат, с лицом, испорченным оспою, с маленькими глазками, из которых один был желтый, другой черный. Его прозвали Заяц по причине чрезвычайной худобы его. А известно, что в некоторые времена года заяц бывает очень худ. Желтые волосы, щетинистые, как у негра, покрывали низкий лоб и скрывали его хитрый взгляд. В школе, куда его посылали года два назад, Заяц выколол глаз одному из своих товарищей, воткнул перочинный нож в ногу учителя и поджег дом в один вечер. Брюле, пользовавшийся превосходной репутацией, замял это неприятное дело деньгами, то есть мешком пшеницы и двумя мешками картофеля. Воротившись на ферму, Заяц, получивший нагоняй от отца, все-таки опять принялся за свои милые шалости. Однажды, когда бросали на пшеницу купорос для предохранения от мышей, Заяц сказал молодой и хорошенькой служанке на ферме:

— Отчего у тебя кожа тонкая, как масло, ведь ты служанка, а я рябой, хотя твой господин, — и бросил ей в лицо купорос.

Бедная девушка, страшно обезображенная, пошла жаловаться своему отцу, который был бедным поденщиком. По милости трех мешков картофеля Брюле уладил и это дело. Однажды жандармский бригадир отвел фермера в сторону и сказал:

— Вы должны обратить внимание на вашего сына, иначе он дурно кончит.

— Остепенится когда-нибудь, — отвечал Брюле.

При других фермерах был строг к сыну, но с глазу на глаз обращался с ним, как с избалованным ребенком.

У Брюле были трое детей: два сына и дочь. Старший сын, сильный крестьянин, управлял плугом, водил скот на рынок, распоряжался работниками на ферме. Его звали Сюльпис. Это был хороший парень, не ходивший в кабак, честный в делах и работящий. Второй — Заяц, которого мы знаем. Сюльпис был любимым сыном матери, доброй женщины, которая претерпела много тайных огорчений и пролила много слез. Между рождением Сюльписа и Зайца родилась дочь Лукреция. Пятнадцати лет она была самая хорошенькая девушка в окрестностях; в шестнадцать лет за нее сватался богатый фермер, которому она отказала; семнадцати лет она исчезла. Что с нею сделалось, это была тайна. Сначала думали, что она утонула; потом стали уверять, что она уехала с прекрасным незнакомцем, который провел один вечер на ферме, получив там ночлег. Говорили даже, но шепотом, что Лукреция влюбилась в соседнего владельца и, отчаявшись внушить ему любовь, оставила эти места.

Прошло уже три года с тех пор, как Лукреция исчезла… И никогда ни на ферме, ни в деревне не имели о ней известий. Отец становился свиреп, когда при нем произносили ее имя. Иногда он говорил резко:

— Надеюсь, что она умерла.

Мать молча плакала, а иногда шептала:

— Ах, если бы она воротилась! Я простила бы ей… Я приняла бы ее в свои объятия!

Добрый Сюльпис также говорил:

— Милая сестра провинилась, но разве это причина, чтоб не возвращаться? Разве она не имеет здесь своей доли? Пусть она воротится, я найду ей доброго парня, который и теперь захочет на ней жениться…

Когда Заяц слышал такие речи от своей матери и своего брата, он пожимал плечами и кричал:

— Хотел бы я посмотреть, как эта мерзавка посмеет воротиться!

* * *
Когда дровосек Жакомэ ушел, Заяц сказал графу де Верньеру:

— У вас есть дело до моего отца, что ли?

— Я хочу спросить у него о моем волке.

— Каком волке? Разве у вас есть волки? И вы отдаете их на время? Как это смешно!

— Милый мой, — холодно сказал капитан Бернье, — твое простодушное удивление доказывает мне, что тебе все известно очень хорошо. Граф де Верньер убил волка два часа назад.

— Очень может быть, — флегматично сказал мальчик.

— Волк ушел в чащу.

— И это возможно.

— Мимо проходил фермер с собакой, коровой и мулом; он поднял убитого волка, положил его на мула и увез.

— Как же! За волка в Оксерре платят пятнадцать франков.

— Этот фермер был твой отец.

— Разве вы колдун? — спросил мальчик, недоверчиво глядя на капитана.

— Очень может быть, — отвечал капитан, употребляя выражение Зайца.

— И вы думаете, что мой отец возвратит вам волка? Разве он ваш? Волк принадлежит тому, кто его нашел… Он стоит пятнадцать франков, не считая шкуры. Со шкурой пойдешь по фермам, и вам дадут сала, яиц, картофеля… Я не отдал бы волка.

— Я его убил, — сказал граф Анри.

— А может, вы не попали…

— Но ведь он был мертв.

— Это ничего не доказывает, теперь холодно… Притом теперь, говорят, болезнь на волках…

— Полно, негодяй! — перебил капитан, выведенный из терпения. — Ступай вперед и молчи, или я выдеру тебя за уши. Не у тебя, а у твоего отца будем мы требовать волка.

Угроза капитана не очень подействовала на скептический и насмешливый вид Зайца, однако он взял свою ношу и пошел вперед, напевая пронзительным голосом:

Хотел в тюрьму упечь меня
Жандармский капитан!
Видать, не нравилась ему
Простого парня рожа!
А я плевал на всех жандармов
Да и на капитанов тоже!
— Этот мальчишка, — шепнул капитан на ухо графу де Верньеру, — думает, что идет на свою ферму, а он между тем тихонько бредет на каторгу, если не к эшафоту.

У Зайца слух был чуткий, как у зверька, имя которого он носил; он обернулся и сказал:

— Может быть, я и бреду на каторгу, но это мне нравится… Пошлют в Тулон, край теплый… Я люблю теплоту… А эшафот я видел в Оксерре три года назад, на нем умирали дворяне. Делов-то: минута — и все кончено. А народу-то сколько смотрит, народу! Если это со мной случится, я скажу целую речь, вот увидите!

Капитан и граф не смогли скрыть свое отвращение. В эту минуту они дошли до рубежа леса. Полная луна освещала побелевшую землю; при свете ее виднелась долина, покрытая снегом и окаймленная лесистыми и скалистыми пригорками. Над долиной возвышались серые стены фермы, разделявшейся на три корпуса зданий: в одном жил фермер, в другом хранилась жатва, в третьем находились конюшни и хлева. Ферма Брюле принадлежала бригадному начальнику Солеролю после его брака с мадемуазель Берто де Солэй. До революции эта ферма составляла часть обширных владений фамилии Берто, одной из богатейших в Нижней Бургундии.

Семейство Брюле содержало эту ферму по контракту уже лет сто. Нынешний папаша Брюле, очень добрый человек, купил ее в 1793 году за тридцать тысяч франков ассигнациями. При учреждении Директории он возвратил ее мадемуазель де Верньер, вышедшей замуж за бригадного начальника.

Эта ферма, одна из обширнейших в департаменте, имела не менее восьмисот десятин земли, лугов и леса, она называлась Раводьер.

Заяц указал на нее пальцем и сказал:

— Вон дымок отца. Он греется. Ступайте по этой тропинке, она заметна — быки проходили по ней утром. Я вам больше не нужен. Гоните мне мои тридцать су, месье Анри.

— Как! Ты нас оставляешь?

— Я пойду ставить капканы.

— Этот негодяй чересчур дерзок! — вскричал капитан Бернье.

— Отчего же? — смело спросил мальчик. — Какое вам дело до моих капканов? Ваш лес или генерала?.. Или вы лесничий… Или жандармский бригадир?

Заяц, не дожидаясь ответа капитана, вошел в лес, подбрасывая монетки и весело напевая:

Хотел в тюрьму упечь меня
Жандармский капитан…
— Мой милый, — сказал граф Анри, — таковы здешние нравы, здесь все браконьеры.

— Я не браконьеров приехал преследовать, — возразил капитан довольно громко, не думая о тонкости слуха Зайца, который, только что исчез в чаще, — а поджигателей!..

Граф Анри перепрыгнул с края оврага, окаймлявшего лес, на тропинку, и его друг последовал за ним. Оба быстро направились к ферме.

Заяц бросился в кусты и сначала удалялся, но вдруг он вернулся и ползком добрался до чащи леса, оказавшись в трех шагах от друзей. Повиновался ли он предчувствию или привычке к шпионству, существующей у крестьян, это трудно определить, но он сильно вздрогнул, и нервный трепет пробежал по всему телу, когда он услыхал гневный возглас капитана о поджигателях.

— О-о! — прошептал Заяц. — Это что еще за птица и зачем он идет на ферму?..

Заяц следовал глазами за молодыми людьми до тех пор, пока они дошли до стены фермы, потом вскочил на ноги с проворством козленка и побежал по лесу не по тропинке, а по чаще, опустив голову, чтоб избегнуть терновника.

За пол-лье от фермы, на западе, в самой густой части леса, находятся целые обломки скал, оторванных, вероятно, каким-нибудь вулканическим сотрясением. Густые заросли покрывают эти скалы, из которых некоторые пусты и служат убежищем лисицам. Это место называется Лисьей норой. Кустарник, покрывающий эти скалы, колюч, и собаки боятся приблизиться к нему; редко охотник или браконьер отваживаются подходить к этому месту. Мертвая тишина царствует тут во всякое время, и даже лесные птицы, вероятно, находя деревья слишком густыми, оставили это место. К нему, однако, направлялся Заяц.

— Головня не хочет, чтоб я участвовал в совете, — сказал он, — но сегодня он не рассердится, когда узнает, зачем я пришел.

Он пробрался сквозь терновник до отверстия в скале, настоящей лисьей норы. В этой норе Заяц лег ничком и приложил к губам два пальца, потом закричал, как сова, и подождал.

Через несколько секунд подобный же крик раздался из глубины скал.

— Они там, — усмехнулся Заяц и, как был, лежа на животе и помогая себе рукам, пополз внутрь.

III

Пока Заяц шел к Лисьей норе, а граф Анри де Верньер с другом своим, капитаном Виктором Бернье направлялись к ферме Раводьер, фермерша Брюле и сын ее Сюльпис одни находились в кухне. Сюльпис сидел перед весело пылавшим огнем и молча курил трубку. Мамаша Брюле ставила на длинный дубовый стол глиняные тарелки и раскладывала оловянные ложки для ужина работников, которые скоро должны были прийти. К ужину ждали Брюле, который пошел на рынок в Мальи-ле-Шато, и Зайца, который шатался неизвестно где.

Фермерша Брюле, вздыхая, исполняла свое обычное дело. Ей было не более сорока двух лет; она была когда-то хороша собой и сохранила некоторые следы красоты, но ее исхудавшие щеки и глаза, покрасневшие от слез, красноречиво говорили о продолжительных и жестоких горестях, подавляемых без ропота.

Она ходила взад и вперед по кухне и время от времени подходила к порогу и выглядывала за дверь. Дорога была пуста. Потом мамаша Брюле возвращалась к очагу и приподнимала крышку огромного горшка, в котором кипел суп, и мешала его большой деревянной ложкой, висевшей над очагом.

Сюльпис сидел напротив горшка, так что для совершения этого простого дела фермерша Брюле должна была опираться на плечо своего сына. Сюльпис положил левую руку на колени. Что-то горячее упало на его руку. Молодой человек вздрогнул, — это была слеза, слеза, выкатившаяся из глаз его матери. Без сомнения, эта слеза не удивила крестьянина, потому что он не вскрикнул и не сделал никакого движения; он только обнял мать, поцеловал ее с уважением и сказал:

— Бедная матушка! Вы все думаете?

— Все думаю, — ответила фермерша Брюле, залившись слезами, — разве можно забыть свою дочь?.. Разве здесь все не говорит мне о ней? Вот ее стульчик, она сидела на нем, когда еще была ребенком… Ее стаканчик на этажерке… Моя бедная Лукреция!.. Ах, Боже мой! — продолжала мамаша Брюле голосом, прерываемым рыданиями. — Когда я приготовляю ужин, у меня сердце разрывается, и я спрашиваю себя: есть ли у бедняжки кусок хлеба насущного?.. Где она, Боже мой!.. Где она?.. Иногда я говорю себе, что в Париже, должно быть, очень холодно, так как это на севере от нас, и есть ли у нее вязанка дров, чтобы согреться?..

Сюльпис обнял мать, потом встал со своей скамьи.

— Послушайте, матушка, — сказал он, — мне давно уже приходит в голову мысль: я хочу отправиться в Париж… Я найду все же нашу Лукрецию, даже если бы Париж был так велик, как весь наш департамент.

Фермерша вздрогнула.

— Ах, несчастный! — сказала она. — Ты, верно, хочешь, чтобы отец убил тебя! Ты, однако, знаешь, что стоит только заговорить о ней, чтобы он пришел в бешенство.

— Я это знаю, — отвечал Сюльпис, — но я боюсь не за себя, а за вас, матушка: когда он с вами вдвоем, он вас бьет.

— Ах, господи боже мой! — прошептала бедная женщина. — Пусть его гнев падает на меня, но пусть он пощадит тебя, дитя мое.

— Надо вам сказать, — продолжал Сюльпис, — что у меня есть мысль… О! Какая отличная мысль! Я поеду в Париж, а отец мой не будет знать ничего. Вы знаете, дядя Жан, ваш родной брат, сплавщик в Кламси…

При имени брата слезы мамаши Брюле удвоились.

— Бедный Жан! — сказала она тихо и как бы говоря сама с собой. — Это он допустил мое несчастье.

— Он это знает, — отвечал Сюльпис, — доказательством служит то, что он сказал мне однажды: «Если бы я знал, что твой отец груб и жесток, он никогда не женился бы на моей сестре». Но позвольте мне рассказать вам, матушка. На будущей неделе я поеду в Кламси продавать двух телят, увижусь с дядей Жаном и сообщу ему мою мысль. Вы увидите, что мы условимся во всем. Когда он повезет лес в Париж, он остановится в Мальи и вывихнет ногу, нарочно, разумеется, потом прикажет принести себя сюда на носилках и скажет мне: «Мой милый, тебе надо в Париж везти мой лес, а то я потеряю сотни и тысячи. Если ты поедешь, я заплачу тебе». Вы понимаете, матушка, что батюшка ни о чем не догадается, притом вы знаете, что он угождает дяде Жану ради наследства, стало быть, он сопротивляться не станет и отпустит меня… А так как в мое отсутствие дядюшка Жан останется здесь, то вы будете спокойны. Полноте, матушка, плакать! Хоть бы мне пришлось всю жизнь ходить босиком, я отыщу нашу милую Лукрецию.

— Если только она жива… — прошептала бедная мать.

Сюльпис содрогнулся.

— Уж, разумеется, жива, — сказал он, — разве люди умирают ни с того ни с сего…

— Она, бедная, так страдала!

Фермерша Брюле продолжала плакать. Сюльпис взял ее за руку.

— Вы, однако, должны сказать мне правду, матушка, — продолжал он, — я ведь не знал, зачем она убежала…

Фермерша опять испугалась. Сюльпис подошел к двери и посмотрел на двор — он был пуст. Сюльпис воротился к матери.

— Нас никто не слушает, — сказал он, — и если только вы не имеете ко мне недоверия…

— Недоверия! — вскричала фермерша Брюле. — Недоверия к тебе, мое бедное дитя! Ах, боже мой!..

— Ну, когда так, матушка, — сказал Сюльпис, усадив мать у огня и сам сев возле нее, — тогда скажите мне, как это случилось.

Мамаша Брюле испуганно осмотрелась, потом сделала усилие и решилась излить сыну тайну своего сердца, сжигавшую и мучившую ее так давно.

— Помнишь ли ты то время, — начала она, — когда мадемуазель Берто де Верньер в замке Рош учила девушек петь для праздника Тела Господня?

— Помню ли! Сестра каждое утро ходила в Рош, а мамзель де Верньер полюбила ее.

— С этого-то времени началось несчастье твоей сестры.

— Как это, матушка?

— Она влюбилась в графа Анри.

— Ах, боже мой!

— Разумеется, граф Анри и его сестра никогда этого не знали. Но дочь моя плакала день и ночь и сказала мне в один вечер: «Ах, матушка, я знаю, что я от этого умру!» Я осмелилась сказать об этом отцу. Сначала он рассердился, потом посадил Лукрецию к себе на колени и сказал: «Ты слишком глупа, что плачешь таким образом, малютка!» Она расплакалась еще пуще, а он прибавил: «Вместо того чтобы портить себе глаза, знаешь, что я сделал бы? Вырядился бы по последней моде, так, что глаз не отвести, смеялся бы, чтоб показать мои белые зубки, и так смотрел бы на этого дурака, графа Анри, что он потерял бы голову. Ему только двадцать лет — это прекрасный возраст… Видишь ли, — прибавил твой отец, — если бы я был такой хорошенький, как ты, то захотел бы, чтобы граф Анри был без ума от меня через неделю». «Но, — сказала Лукреция, которая все плакала, — к чему это приведет? Граф Анри знатен и очень богат в сравнении с нами, захочет ли он на мне жениться?» «У меня есть двуствольное ружье, — отвечал ей отец, — когда он тебя скомпрометирует, он должен будет жениться на тебе!..» Лукреция воскликнула с негодованием: «О! Это было бы гнусно! Никогда! Никогда!» С этой минуты она перестала ходить в замок Рош, но заметно изменилась: ее глаза были красны, лицо бледнело, она чахла… Иногда она убегала из фермы до рассвета и пряталась в густых зарослях у входа в лес в надежде видеть, как граф Анри пойдет на охоту, потом она возвращалась домой и, заливаясь слезами, говорила мне: «Я видела его». Отец твой пожимал плечами, говорил, что Лукреция глупа, что, если бы она захотела, она была бы владетельницей замка Рош. Вдруг пошли слухи о женитьбе графа Анри на мадемуазель де Солэй. Я думала, что моя бедная дочь умрет. Она три дня и три ночи была между жизнью и смертью, потом Господь и молодость помогли ей. Она встала с постели и уж не плакала, но глаза ее меня пугали: в них точно горел огонь. Она не говорила, не целовала меня… О женитьбе графа Анри на мадемуазель де Солэй все толковали…

Мамаша Брюле дошла до этого места в своем рассказе, когда на дворе вдруг послышались шаги. Сюльпис побежал к порогу и приметилмолодых людей, то есть графа Анри и капитана Бернье. Фермерша Брюле подавила крик отчаяния. Человек, шедший к ней, был невинной причиной горя ее дочери. Граф Анри, не подозревавший, что три года назад он внес несчастье в этот дом, вошел, улыбаясь.

— Здравствуйте, мадам Брюле, — сказал он. — Как мы давно не виделись! Как вы поживаете?

— Благодарю за честь, ваше сиятельство… А как здоровье вашей сестрицы? — спросила фермерша, отирая глаза передником.

— Господи боже мой! Вы точно будто плакали, мадам Брюле…

— Не от горя, — отвечала она, — ваше сиятельство, поверьте, я резала лук.

Анри без церемоний сел у огня и движением руки пригласил своего друга капитана сделать то же.

— Знаете, зачем мы пришли, мадам Брюле? — сказал Анри.

— Может быть, вы пришли от дурной погоды? Ветер так и режет лицо…

— Нет. Мы пришли за нашей собственностью. Где ваш муж?

— С утра уехал на рынок в Мальи, ваше сиятельство?

— Вы это знаете наверняка?

— Как же! Он поехал продавать пшеницу…

— И взял с собою мула, — сказал Сюльпис.

— И вы говорите, что он еще не вернулся?

— Нет еще, ваше сиятельство.

— Как это странно! — сказал Анри, посмотрев на капитана.

Честные лица матери и сына не допускали мысли об обмане.

— Однако прошло уже два часа с тех пор, как он проходил через Фуроннский лес, — заметил граф.

— Это очень меня удивляет, — отвечала мадам Брюле, — возможно, он зашел к соседу на ферму Монетье. У вас разве есть к нему дело, ваше сиятельство?

— Да. Я стрелял волка и думал, что не попал, но волк пал мертвый в ста шагах в чаще. Ваш муж проходил мимо и погрузил волка на своего мула.

— Он вам пришлет, если так, завтра утром в дом… Согрейтесь и отдохните… Идти, должно быть, неприятно в такую погоду…

Сюльпис подошел к порогу и смотрел на серое небо.

— Через полчаса, — сказал он, — пойдет сильный снег…

— Ты думаешь?

— Ну, если пойдет снег, — продолжала мамаша Брюле, — ночуйте здесь… Мы сделали две прекрасные комнаты в том строении, где хранится пшеница… Там генерал ночевал несколько раз, там опрятно и постели хорошие. Ого, как уже поздно, — всплеснула руками фермерша, — почти что семь часов… Вы, должно быть, голодны, ваше сиятельство.

— Сказать по правде, мне очень хотелось бы поужинать с вами, — отвечал граф.

Он переглянулся с капитаном, который знаком головы изъявил согласие. По странности человеческого сердца, часто встречающейся, матушка Брюле, которая должна была ненавидеть этого человека за невольную причину несчастья ее дочери, напротив, чувствовала к нему влечение. Она его любила, потому что его любила ее дочь.

— Ах, ваше сиятельство! — сказала она радостно. — Вы нам делаете большую честь. Я сейчас ощиплю для вас утку, мы насадим ее на вертел, и она мигом изжарится!

— Эй! Сюльпис! Лентяй! — закричал повелительный голос, и в то же время послышался топот копыт на мощеном дворе.

— Я здесь, батюшка, — отвечал Сюльпис и бросился из кухни.

IV

Через пять минут вошел Брюле. Это был человек лет сорока восьми или пятидесяти, не более, хотя волосы его и борода были уже совершенно седыми. У него было простое, открытое лицо, на толстых губах играла улыбка. Среднего роста, скорее худощавый, чем полный, он имел гибкую шею, широкие плечи и казался силен. Этот человек, если верить страху его жены и старшего сына, был домашним тираном и самовластно распоряжался всеми, однако имел как бы в оправдание мнения графа Анри добрейшую наружность.

— Ах, ваше сиятельство! — сказал он, прямо подходя к графу Анри. — Вы не обидели меня, я надеюсь, предположением, что я хотел украсть вашего волка? Женщина, подбиравшая сухие ветки, сказала мне, что вы убили этого волка. Я взвалил его на моего мула и, если бы не стемнело, прислал бы его вам сегодня же, но мне надо было расплатиться с фермером Монетье, и вот почему я запоздал. Завтра на рассвете волк был бы у вас… Славный зверь! Отличный выйдет у вас ковер, только посмотрите!

Сюльпис вошел в эту минуту, неся тушу хищника на плечах. Это был очень большой волк, с черной и рыжей шерстью, с серыми ушами и хвостом.

— Какой славный зверь! — сказал граф, когда Сюльпис положил волка на пол.

— И не испорчен, — сказал фермер, — ваша пуля вошла в плечо, шкура цела. Теперь зима — время, когда шкуры особо хороши…

Пока Брюле говорил, капитан внимательно его рассматривал. «Странно, — думал он, — у этого человека совсем не злодейская физиономия».

Граф Анри улыбнулся.

— Знаете ли, Брюле, — сказал он, — что ваш сын не одних мыслей с вами насчет чужой собственности. Он уверял сейчас, что на вашем месте он не отдал бы волка.

Брюле пожал плечами.

— Так вы встретили этого разбойника? — спросил он печально.

— Полчаса назад; он указал нам дорогу на ферму, а на рубеже леса он вдруг оставил нас и имел бесстыдство сказать, что идет ставить капканы.

— Негодяй! Ах, ваше сиятельство, — со вздохом прибавил Брюле, — этот ребенок приводит в отчаяние мать и отца.

— Отчего же? — спросил насмешливый голос с порога кухни.

Все обернулись и увидели Зайца, который вошел с палкой на плече. На конце этой палки висели кролики.

— А! Негодяй! — закричал Брюле. — Ты опять скажешь, что ты не браконьерствуешь?

Он вырвал у него палку, бросил кроликов на землю и раза два ударил его палкой по плечу.

— Вот тебе, злое отродье! — сказал он. — Вот тебе, негодяй!

Мальчишка застонал от боли, однако дерзости у него не поубавилось.

— Какое несчастье, — процедил он сквозь зубы, — иметь таких глупых родителей!

Он выбежал из комнаты, опять напевая свою песенку: «Жандармский капитан…»

— Мои добрые господа, — прошептал Брюле взволнованным голосом, — давно уже я спрашивал себя: нет ли какого средства исправить этого ребенка, который в конце концов плохо кончит. Я и бил его, и уговаривал — ничто не помогает. Он слишком испорчен.

— Отдайте его в исправительный дом, может быть, он там изменится.

Фермерша разостлала белую скатерть на конце стола, поставила фаянсовые тарелки и положила серебряные ложки, которые вынула из шкафа, потом она пошла за уткой в ту самую минуту, как воротились домой работники, пастухи и Заяц. Птичий двор находился на конце огорода, окруженного живою изгородью, имевшей в нескольких местах проломы. Работники фермы, не стесняясь, проходили сквозь изгородь для кратчайшего обхода, и мало-помалу образовались такие проломы, в которые человек мог свободно пройти. Мадам Брюле, взявшая фонарь, прошла через огород в курятник, выбрала самую жирную утку и унесла ее, несмотря на возмущенные вопли птицы.

Вдруг фермерша остановилась с беспокойством — ей послышалось, что кто-то идет позади. Она обернулась, и вдруг фонарь выпал у нее из рук, но она не вскрикнула, не сделала ни малейшего движения. Мадам Брюле стояла, точно окаменевшая, с пересохшим горлом, с неподвижными глазами, как будто какое-нибудь странное видение явилось перед нею.

Фермерша стояла лицом к лицу с нищей. Бедная девушка, худая и бледная, шла босиком и в лохмотьях… Она сделала еще два шага, шатаясь, и, как бы разбитая непреодолимым волнением, потом стала на колени и прошептала одно только слово:

— Матушка!..

Мадам Брюле вскрикнула от радости, испуга и ужаса и, схватив дочь обеими руками, стала обнимать ее так, как будто боялась, чтоб Лукрецию опять не отняли у нее.

— Теперь ты не уйдешь, — сказала она глухим голосом.

Она забыла от радости всех на свете, забыла даже того страшного человека, который обещал убить ее дочь, если она воротится. Она обняла девушку, поцеловала в лоб и глаза и залилась слезами.

— Ах, матушка, — шептала Лукреция, рыдая, — простите ли вы меня? Знаете ли вы, что я пришла из Парижа пешком и просила милостыню… Когда я почувствовала, что скоро умру, я захотела увидеть вас…

— Умрешь? Умрешь?! — вскричала бедная мать. — Господь этого не допустит… Умрешь! Умрешь! — повторяла она как бы в бреду. Она обняла дочь и повела ее на ферму, но на дворе она остановилась с испугом. Конечно, в эту минуту она не боялась гнева своего мужа, она защитила бы свою дочь и прикрыла бы ее своим телом, — нет, она думала о другом: граф Анри был тут! Граф Анри был причиною несчастья ее дочери, вид его, может быть, убьет ее…

Господь дает мужество и героическое вдохновение матерям. Фермерша увела дочь к тому строению, где Брюле сделал две новые комнаты. Возле этих комнат была другая, где спал Заяц, в эту-то комнату мать отвела свою дочь и положила ее на кровать, говоря:

— Я должна приготовить отца к твоему возвращению… Это может его убить.

Лукреция Брюле, бедная нищая, была послушна, как ребенок. Она проливала безмолвные слезы, смотря на мать и покрывая ее поцелуями. Мать поцеловала ее в последний раз, а потом убежала, крикнув на ходу:

— Я пришлю к тебе Сюльписа.

Она сошла на двор, едва дыша, ее бедное сердце сильно билось в груди; она дошла до двери кухни, крича:

— Сюльпис! Сюльпис! Я погасила фонарь, поди ко мне!

Когда Сюльпис вышел, мать бросилась к нему на шею и сказала замирающим голосом:

— Поддержи меня, у меня нет больше сил. Она здесь… Моя дочь… Наша Лукреция, она воротилась… Не кричи! Отец услышит…

Добрый Сюльпис чуть не грохнулся наземь, но мать возвратила ему силы и присутствие духа, сказав:

— Я ее спрятала в комнате Зайца, беги туда, разведи огонь: она озябла… Бедная малютка! Она бледна, как смерть… Не вздумай говорить ей о графе Анри — это убьет ее!

Сюльпис убежал. Фермерша, которой опасность, угрожавшая дочери, возвратила беспримерную энергию, имела мужество воротиться в огород, поднять фонарь и взять из курятника другую утку, потому что первая убежала.

Она имела столько самообладания, что воротилась в кухню спокойной и с сухими глазами. Во время ее отсутствия сели за стол. Служанка разливала суп. Фермерша налила бульон в деревянную чашку и унесла ее.

— Куда ты идешь, жена? — спросил Брюле.

— Я несу это бедной женщине, которая сейчас прошла мимо; она очень озябла, проголодалась и попросила позволения согреться в хлеву.

Брюле хотелось оправдать свою репутацию добрейшего человека на свете.

— Ты права, жена, — сказал он добродушно, — надо всегда делать добро, когда можешь. Приведи сюда эту бедную женщину, пусть греется у огня.

— Она не хочет, — отвечала фермерша, — она стыдится.

Когда она ушла, Брюле взглянул на своих гостей.

— Однако в теперешнее время, когда столько поджогов, опасно пускать к себе бродяг. На прошлой неделе за два лье отсюда сгорела ферма, а накануне там ночевала нищая.

— Неужели справедливы все эти истории о пожарах? — спросил капитан.

— Увы! Да.

— И это точно, что поджигают с умыслом?

— Всегда… Мы все боимся, потому что если сегодня очередь одних, то завтра придет очередь других.

— Кого же подозревают? — спросил капитан.

— Неизвестно… У каждого свое. Одни уверяют, что тут замешана политика; другие говорят, что поджигают разбойники. Кто может это знать? Ах! Я, к несчастью, человек ничтожный, но на месте правительственных людей я захотел бы все разузнать.

— Говорят, — сказал один работник, — что есть такие люди, которым ежегодно платят.

— Ах, да! Страховые общества — это известно, но меня на это не заманишь.

— Как! — сказал капитан, продолжавший смотреть на Брюле. — Ваша ферма не застрахована?

— Нет.

— Ни ваш скот, ни ваш хлеб?

— Ничего.

— Напрасно! Вам надо застраховать. Если у вас случится пожар, вам заплатят.

— А как хорошо смотреть на пожар! — сказал вдруг Заяц. — Я видел, как горела Френгальская ферма, точно будто канун Иванова дня.

Глаза Зайца сверкнули. Капитан внимательно на него посмотрел.

V

Воротимся на час назад и последуем за Зайцем, который проскользнул в Лисью нору. Он прополз шагов двадцать, когда красный свет бросился ему в лицо. Нора расширилась, увеличилась, и Заяц очутился у грота футов в восемь величины и в три вышины. Посередине стоял фонарь, около которого сидели три человека с лицами, вымазанными сажей, так что их нельзя было узнать. Они были одеты, как крестьяне: в синих камзолах, в шапках из лисьей или козьей шкуры и в саржевых панталонах. Возле каждого на земле лежало ружье. Незадолго до неожиданного прибытия Зайца тот, кто казался начальником, говорил:

— Не надо ничего делать некоторое времени. Нас ищут.

— Разве вы боитесь, Головня? — спросил второй.

— Боюсь? О, нет! Нам платят так хорошо, не считая барышей от поджогов, что нам не следует пренебрегать этим делом, но надо быть осторожными — это главное… Я знаю, что я пользуюсь хорошей репутацией и что меня подозревать не станут, но все-таки довольно одной минуты — и нас гильотинируют.

— Слава богу, еще до этого не дошло!

— Я имею новые инструкции: мне приказано щадить старых дворян.

— О! — сказал третий, молчавший до сих пор. — Мы исполняли дело добросовестно: до сих пор жгли только мещан да выскочек.

— Вот они-то приметили, — сказал Головня, — и воображают, что поджигают роялисты, чтоб Франция возненавидела республиканское правление.

— А! Это говорят? — сказал второй.

— Да, Охапка, — отвечал Головня.

— Стало быть, теперь надо поджигать дворян, — сказал третий, которого звали Ветер.

— Не всех, а некоторых.

— Кого же здесь поджигать?

— Я выбрал.

— А!

— Мы сожжем замок Рош.

— Замок графа Анри?

— Почему бы и нет? Во-первых, я на него сердит, — сказал Головня тоном, не допускавшим возражения.

— А потом?

— Потом, — холодно сказал начальник, — мы подожжем Солэй, это замок хороший… Он вспыхнет, как хворост…

В эту минуту послышался крик Зайца. Головня вскочил и схватил ружье. Товарищи последовали его примеру.

— Это Заяц, — сказал Головня, — зачем он пришел? Верно, случилось что-нибудь новое.

Головня ответил на крик Зайца. Через пять минут мальчишка уже был среди поджигателей. У Зайца была расстроенная физиономия, а руки и ноги в крови.

— Кажется, нас хотят подловить, — сказал он.

— Ты откуда? — спросил Головня.

— О! Это целая история.

— Говори скорее!

— Вот в чем дело: я шел по лесу и встретился с Жакомэ.

— О, разбойник! — прошептал Головня. — Я ему не доверяю после френгальского дела… Я побожусь, что он меня узнал… Встреться он мне в лесу в тридцати шагах, я с ним вмиг расправлюсь. Продолжай!

— Жакомэ шел с графом Анри и с офицером… — рассказывал мальчуган.

— Куда они шли?

— В Раводьер. Граф Анри хочет волка…

— Ну, отдадут, велика важность?

— В Оксерре дают пятнадцать франков…

Головня пожал плечами.

— Далее? Далее? — сказал он с нетерпением.

— Жакомэ предложил мне проводить этих господ в Раводьер. Мне обещали тридцать су, я согласился. Жакомэ ушел… Но офицер — он, кажется, капитан — мне не понравился. Я заставил его разговориться. На краю леса я сказал: «Дорога прямая, вот ферма». Я вошел в чашу, лег наземь и слышал их разговор…

— О чем же они говорили?..

— Капитан сказал: «Я преследую не браконьеров, а поджигателей…»

Головня вскрикнул:

— Ах, каналья! Я знаю, кто это…

— Вы его знаете?

— Нет, но меня предупредили.

Оба товарища и Заяц с любопытством посмотрели на начальника.

— Теперь уж не надо делать глупостей, надо действовать осторожно, — сказал Головня. — Меня не обманули, сказав, что сюда прислан офицер, который уполномочен на все, даже сменить префекта. И ты говоришь, что он шел с графом Анри?

— Да.

— Теперь я понимаю, — сказал Головня с ироническим видом, — почему замышляют сжечь замок Рош.

— Почему? — наивно спросил Заяц.

— Потому, дурак, что у графа Анри живет офицер… — ответил Головня.

— Позвольте, — сказал Охапка, — меня одно подмывает…

— Что такое?

— Для кого мы трудимся?

— Для нас самих.

— То есть мы пользуемся пожаром для грабежа.

— Стало быть, ты видишь, — заметил Головня, приняв наивный вид, — что мы трудимся для себя.

— Да, но нам платят…

— Стало быть, это не для одних нас, — заметил Ветер, в свою очередь.

— Ну, мы трудимся для тех, кто нам платит.

— Вот именно это-то я и хочу знать.

— Ты хочешь знать, кто нам платит?

— Да.

— Я начну тем, что замечу тебе, мой милый, — сказал Головня, — что, когда я завербовал тебя, ни ты, ни твой товарищ не расспрашивали ни о чем.

— Да, но теперь я хочу знать.

— Для чего?

— Потому что мне невесело рисковать головой каждый день.

— А когда ты узнаешь, для кого ты рискуешь, разве опасность сделается меньше?

— Нет, но…

Головня бросил на него злой взгляд.

— Если ты не хочешь работать с нами, ты можешь отступиться.

— Я этого не говорил.

— Только ты должен помнить о Бертране, нашем товарище, который ушел в одно утро по лесу продать нас в Оксерре…

— Ну?

— Он не дошел до Оксерра, он был остановлен… пулей..

— О! — сказал Охапка, вдруг смягчившись. — У вас дурной характер, Головня. Я не хочу бросать товарищей, я только хочу знать, кто нам платит.

— Люди, живущие в Париже.

— Кто такие?

— Сказать по правде, я сам их не знаю.

Эти слова вызвали удивленное восклицание у товарищей Головни.

— Право, я их не знаю… Вот уже целый год я тружусь для них, а видел только одного…

— Однако вы видели его?

— И да, и нет.

— Это странно! — сказал Заяц.

— У него на лице был красный капюшон, и я видел только его глаза, сверкавшие, как уголья.

— Это он дает вам приказания?

— Да.

— Каждую неделю?

— Почти.

— И у него всегда голова покрыта капюшоном?

— В те дни, когда я его вижу, потому что я не всегда вижу его.

— Как это?

— Бывают недели, когда я получаю от него инструкции письменно.

— Кто вам их приносит?

— О, будьте спокойны, — сказал Головня, смеясь, — не почтальон.

— А кто же?

— У начальника и у меня есть ящик, и каждый из нас ходит туда, в свою очередь.

— Какой же это ящик?

— Это дупло в дубе в лесу. Я пишу донесения и кладу их в дупло. На другой день прихожу — моего донесения уже там нет, а лежат новые инструкции. Вчера я нашел приказание сжечь замок Рош.

— Когда?

— Вот этого я пока не знаю, но скоро узнаю. Я собрал вас сегодня для того, чтоб предупредить, чтоб вы были готовы.

— Хорошо, — сказал Ветер, — тем охотнее будем мы готовы, что в замке Рош должна быть добыча.

— Ты думаешь? — спросил Головня.

— Серебряная посуда, белье, деньги…

— Однако граф Анри небогат.

— О! — отвечал Охапка. — Это для того, чтоб спасти свою голову, он распустил слухи три года назад, что он разорен.

— Увидим!

Когда Головня произнес это последнее слово, поджигатели и он сам поспешно вскочили и схватили свои ружья. Послышался крик совы.

— Мы, однако, не ждем никого! — вскричал Ветер.

— Нас отыскали жандармы! — воскликнул Охапка.

Но крик совы продолжался и изменялся каким-то особенным образом.

— Это начальник! — сказал Головня, лицо которого, на минуту нахмурившееся, прояснилось.

— Начальник?

— Да, тот, кто отдает мне приказания. Оставайтесь здесь, никто не должен трогаться с места до моего возвращения… Оставайся здесь, Заяц.

Взяв свое ружье, Головня бросился из Норы. В трех шагах от отверстия неподвижно стоял человек.

— Это вы, начальник? — спросил Головня.

Человек сделал утвердительный знак. Головня приблизился. Человек был закутан в большой плащ и имел на голове шляпу с широкими полями, а под шляпой красный капюшон, о котором говорил Головня. Он взял Головню за руку и увел его в чащу леса.

— Твои люди здесь? — спросил он.

— Здесь. Вы пришли назначить мне время?

— Да.

— Когда же?

— Нынешней ночью.

— Отсюда далеко до замка Рош?

— Ты не Рош будешь жечь.

— Какую же ферму, какой замок, какой дом осудили вы?

— Ты это узнаешь ночью…

— Но где?

— Назначь твоим людям сойтись в лесу около твоей фермы.

— В котором часу?

— В десять вечера.

— А потом?

— Жди меня…

— Как… Вы придете сами?

— Сам, и это никому не покажется странным, даже тебе.

— О! Это странно! — прошептал Головня. — Мне кажется, что я вас знаю…

Незнакомец засмеялся под своим капюшоном.

— Я слышал этот голос… где-то. Только, проходя сквозь маску, которая у вас на лице, он, вероятно, теряет свой обыкновенный звук.

— Может быть.

— Я теперь, как мои товарищи, очень желал бы знать, кто мне платит.

— Остерегайся!

— Правда ли, что, поджигая, ты рискуешь своей головой, но только головой…

— Чем же более могу я рисковать?

— Жизнью всех близких людей.

Головня задрожал.

— Потому что, если ты мне изменишь…

— О, этого опасаться нечего!

— Так ты хочешь знать, кто я?

— Мне кажется, что, когда я узнаю, кто вы, я буду лучше вам служить.

— Ну, пусть твое пожелание исполнится, — сказал незнакомец.

Он поднял свой капюшон. Луна сияла сквозь деревья, один из ее лучей освещал лицо, открытое незнакомцем. Головня отступил с изумлением, дико вытаращив глаза.

— Вы! Вы!.. — сказал он задыхающимся голосом.

— Я! — холодно отвечал незнакомец.

Он опустил свой капюшон и прибавил:

— Ну вот, а теперь слушай внимательно, что нужно делать.

VI

Воротимся на ферму, где Брюле разговаривал очень спокойно с графом де Верньером и с капитаном Бернье. Мамаша Брюле вернулась и села у огня. Сюльпис вышел.

— Куда ты идешь? — спросил его удивленный отец.

Сюльпис не растерялся.

— Прошлой ночью, — отвечал он, — корова ушла из хлева, я пойду посмотреть, спокойно ли она стоит сегодня.

Работники, пастухи, пахари вошли один за другим и сели за стол. Анри, капитан и Брюле расположились на верхнем ярусе. Служанка, которая обыкновенно пекла хлеб и стирала белье, сейчас поворачивала вертел. Брюле пил небольшими глотками, ел медленно и разговаривал, как человек здравомыслящий.

— Видите ли, мои добрые господа, — сказал он, — напрасно говорят, что политический переворот во Франции сделал людей завистливыми, это пустяки. Люди должны быть и богатые, и бедные, дворяне и крестьяне.

Анри улыбнулся и не отвечал. Брюле продолжал:

— Что сказали бы вы, месье Анри, если бы вам пришлось идти за плугом или косить на лугу?

— Очень может быть, что ты говоришь правду.

— Итак, — продолжал фермер со строгой логикой, — поскольку мы люди здравомыслящие по большей части, то мы не приняли этого политического переворота.

— В самом деле? — иронически спросил капитан Виктор Бернье.

— Да, — сказал Брюле.

— Однако…

— О! Я знаю, вы хотите сказать, что в Оксерре гильотинировали.

— Как и везде.

— Но мы далеко от Оксерра, хотя если через лес, то всего шесть лье.

— Неужели?

— Видите ли, господин офицер, — продолжал Брюле, — в нашем краю все честные люди, у нас только один недостаток — мы браконьеры.

— Вы сознаетесь?

— Ба! — наивно сказал Брюле. — При короле нам не нравилось только то, что мы не могли убить зайца, козленка или кабана, не подвергаясь опасности попасть в тюрьму. Когда дворяне-то бежали, крестьяне, не стесняясь, начали истреблять дичь. Дворяне уехали сами, им не делали вреда.

— Кто знает? — сказал капитан.

— Посмотрите-ка на месье Анри: он оставался здесь все время и никто не думал на него доносить.

— Это правда, — сказал Анри, — я должен признаться, что здешние жители не высказали большого энтузиазма к революции.

— Знаете, — продолжал Брюле, — мы сожалеем только об одном.

— О чем? — спросил капитан.

— О том, что месье Анри не женился на своей кузине, мадемуазель Элен.

— Молчи! — резко сказал Анри.

Он провел рукою по лбу как бы затем, чтобы прогнать мучительное состояние.

Сюльпис воротился, пока разговаривали. Работники, отужинав, вставали один за другим, прощались со своим хозяином и шли спать.

— Ступайте, дети, — сказал им Брюле родительским тоном, — ступайте отдыхать, а завтра рано принимайтесь за работу: мы положим пшеницу в риге, снег мешает идти в поле. Как там корова? — спросил он Сюльписа, видя, что тот воротился и сел за стол.

— Не трогалась с места, — отвечал Сюльпис, несколько взволнованный.

Мамаше Брюле не сиделось на месте. Ела она мало. А так как фермер все еще оставался за столом, она сказала ему:

— Хозяин, я пойду приготовлю комнаты этим господам.

— А! Так мы решительно ночуем здесь? — спросил капитан.

Анри открыл дверь и выглянул за порог.

— Придется, — отвечал он, — вот и опять пошел снег. Мы уйдем завтра.

— Твоя сестра тревожиться не станет?

— Нисколько. Она привыкла к подобным отсутствиям.

В том здании, куда фермерша пошла приготовлять постели, было две комнаты. Они всегда отводились новому владельцу, когда он приезжал осматривать свою ферму, как раньше их отдавали прежнему, то есть маркизу де Верньеру, дяде графа Анри, который был убит в армии Конде.

Мамаша Брюле вышла, взяв простыни из комода и попросив Сюльписа взять фонарь и посветить ей. Проходя через двор, фермерша наклонилась к уху своего сына и сказала:

— Я чуть жива, когда подумаю, что граф Анри будет здесь ночевать.

— Почему же, матушка? — наивно спросил Сюльпис.

— Потому что Лукреция его увидит или услышит.

Добрый Сюльпис покачал головой.

— Мне сдается, что бедная сестра уже не думает о графе Анри.

— Ты полагаешь?

— Я полагаю, что у нее много других несчастий после этого…

— Мы утешим ее, как умеем… Все проходит наконец.

Когда они дошли до маленькой лестницы, которая вела в три отдельные комнаты, фермерша прибавила:

— Только бы отец твой не вздумал проводить этих господ…

— Что же за беда?

— И войти в комнату, где Лукреция.

Сюльпис замер.

— Боюсь, как бы он ее не убил! — прошептал юноша.

— Нет, нет! — с твердостью возразила мадам Брюле. — Он прежде должен убить меня, не бойся…

Они тихо вошли в комнату, где оставили Лукрецию. Бедная нищая, закутавшись в одеяло, начала согреваться. Она взглянула на мать и брата с кроткой и печальной улыбкой.

— Ах, — сказала она, — как здесь хорошо!

Мать взяла ее голову обеими руками и покрыла поцелуями.

— Мое бедное дитя! — сказала она. — Ты должна остерегаться гнева твоего отца.

— О, да! — вздрогнув, отвечала Лукреция.

— Я его подготовлю. Но сегодня он несколько разгорячен, — сказал Сюльпис.

Девушка опять вздрогнула.

— Да, — поспешно сказала матушка Брюле, — он ужинал с гостями.

— На ферме гости?

— Офицеры, охотники.

— А граф Анри с ними?

При этом вопросе фермерша побледнела, как мертвец, но Лукреция начала улыбаться.

— Не бойтесь, — сказала она, — я воротилась не для него. Слава Богу, я страдаю не от этого.

Мадам Брюле вскрикнула от радости.

— Тем лучше, — сказала она, — если ты страдаешь от чего-нибудь другого; мы так усердно будем молиться Богу, что Он вылечит тебя.

— Бедная матушка! — отвечала Лукреция.

— Согрелась ли ты, дитя мое? — спросила фермерша.

— Согрелась, матушка.

— Ты поела?

— Да, я уже не голодна, но сейчас мне хочется заснуть, я так устала!

— Поспи, дорогое дитя, и какой шум ни услышишь, не выходи; я так боюсь гнева твоего отца!

Сюльпис и фермерша плотнее закутали Лукрецию одеялом, нежно поцеловали и вышли.

— Что скажет Заяц, когда придет спать, — заметила фермерша, — ведь мы в его комнату положили Лукрецию?

— Не бойтесь, матушка, — отвечал Сюльпис, — Заяц никогда не ночует на ферме, он до утра расставляет капканы. Когда он воротится, я уже встану и не пущу его сюда.

— Он сразу выдаст сестру. Этот ребенок такой злой!

— Да, но у меня кулаки крепки — не бойтесь!

Фермерша и Сюльпис наскоро приготовили две комнаты. В первой развели огонь и приготовили постель для капитана; вторая, где не было камина, была приготовлена для графа. Мамаша Брюле объяснила этот выбор Сюльпису.

— Этот господин, приехавший из Парижа, верно, зябок, — сказала она, — а граф Анри здешний, он не боится ни жары, ни холода, ни дождя, ни снега и не рассердится на нас за то, что мы оказали почет его другу.

VII

Тот корпус здания, где находилась кухня и где граф Анри и Виктор Бернье заканчивали ужин со своим хозяином, служил жилищем фермеру, его жене и их старшему сыну. Заяц с независимой и дикой натурой сам выбрал себе комнату в другом здании, чтоб иметь возможность выходить по ночам, когда ему вздумается. Работники и пастухи спали в третьем здании.

По размеренному обычаю деревенских жителей все уже легли на ферме, но еще не спали Брюле, его гости, его жена и его сын. Заяц ушел. Куда? Хитер был бы тот, кто мог это сказать. Снег, падавший хлопьями, не останавливал браконьера.

Брюле все разговаривал. Он сходил в погреб и принес бутылку старого вина. Анри и офицер пили. Вино развязывало язык Брюле.

— Пусть поджигатели приходят, — говорил он, — не достанется им эта бутылка!

— Оставь в покое поджигателей! — сказал граф Анри.

— А вы разве их боитесь? — сказал капитан, все наблюдая за Брюле.

— Знаете ли, что у меня в риге вся моя жатва, — погрозил пальцем фермер.

— Успокойся, — сказал Анри, — ты такой славный человек, что тебе и не подумают сделать вред.

— Френгальский фермер был также славный человек, — со вздохом возразил Брюле, — а все же это не помешало его ферме сгореть.

— Ладно, пойдемте спать и отдохнем как следует, — сказал Анри, поднимаясь из-за стола, когда пришла фермерша с сыном.

— Ваши комнаты готовы, господа, — сказала она.

— Я вас провожу, — прибавил Брюле.

— О, не стоит труда, — возразил Анри, — я несколько уже раз ночевал у тебя и знаю дорогу.

Но Брюле непременно хотел проводить своих гостей. Он взял фонарь, который Сюльпис еще держал в руке, и пошел первый. Анри и его товарищ взяли свои ружья, которые они ставили возле камина, чтоб предохранить от сырости. Двор прошли быстро, потому что снег все еще падал, но капитан успел бросить пытливый взгляд вокруг, чтобы составить для себя верный отчет о положении трех корпусов здания, образующих ферму. Мадам Брюле сильно переживала за дочь, поэтому последовала за мужем. Он прошел, не останавливаясь, мимо комнаты Зайца в ту, которая была отведена для капитана. В камине горел яркий огонь.

— Господа, — сказал Брюле, зажигая свечку на столе, — спокойной ночи, приятного сна.

— Благодарю, Брюле.

— В котором часу вас надо разбудить?

— О! Будь спокоен, я буду на ногах на рассвете… Мы пойдем на охоту и вернемся к завтраку.

— Прощайте, господа!

— Прощай, друг.

Брюле сделал вид, будто уходит, но воротился и вошел во вторую комнату, отведенную Анри.

— Извините, — сказал он, — но ставень этого окна трудно закрывается… Извините!

Он отворил окно и хотел затворить ставень, Анри положил ему руку на плечо.

— Не запирай! — сказал он тихо.

Брюле посмотрел на молодого человека и подмигнул.

— Ух! Не хочется ли вам выпрыгнуть из окна? — сказал он.

— Ш-ш!

Брюле покачал головой.

— С вами случится несчастье когда-нибудь.

Анри пожал плечами, приложил палец к губам и отпустил Брюле. Тот ушел, не заперев ставня. Анри воротился в комнату капитана.

Виктор Бернье снимал перед огнем свои охотничьи гетры.

— Как ты себя чувствуешь после сегодняшнего дня, друг мой? Ты, верно, устал? — спросил Анри.

— И да, и нет, — отвечал капитан, — но не это меня занимает. Ты давно знаешь этого фермера?

— Он родился на этой ферме, а она более ста лет принадлежала моей фамилии; это хороший человек.

— Ты думаешь?

— О, конечно!

— Это странно! Он мне не нравится.

— Какой вздор!

— А его сын…

— Этого я тебе отдаю, — сказал Анри, смеясь, — это мошенник!

— Он может быть поджигателем…

— Ты заходишь слишком далеко, — перебил Анри, — Брюле — честные люди, я ручаюсь за них.

— А! Это другое дело.

Капитан продолжал стягивать свои гетры, потом после некоторого молчания продолжал:

— Да ведь ты мне сказал, что ты не веришь в поджигателей.

— Я знаю, что с некоторого времени много случается пожаров, но…

— Но? — повторил Виктор Вернье.

— Но я не верю в организованные шайки. А так как я не люблю видеть дурные сны, то, чтобы не расположить себя к ним зловещими разговорами, я тотчас иду спать. Прощай, Виктор.

— Прощай, Анри.

Граф Анри запер свою дверь, сел на постель, не раздеваясь, затушил свечу и ждал: он ждал, чтоб капитан также лег и загасил свечу.

Через несколько минут громкий храп поведал графу Анри, что офицер спит. Тогда молодой человек отворил окно, высунулся и прислушался. Снег перестал. Абсолютная тишина царила на ферме, где были погашены все огни. Окно было только в шести футах от земли. Граф Анри взял ружье, поднялся на подоконник и легко спрыгнул на землю, потом прошел двор и добрался до пролома в живой изгороди.

— Я ворочусь завтра до рассвета, — сказал он сам себе, удаляясь от фермы.

Несмотря на холод, граф Анри отправился по той самой дороге, по которой он шел несколько часов назад, то есть по большой лесной аллее, которая вела к хижине дровосека Жакомэ.

Он шел около часа быстрыми шагами, и хотя снег выпал в изобилии, он остановился только на углу другой аллеи, перпендикулярно пересекавшей ту, по которой он прошел. На северном конце этой последней дороги капитан Виктор Бернье приметил, проходя, небольшой замок.

Без сомнения, этот замок был целью ночной прогулки графа Анри, потому что он ускорил шаги и сердце его сильно забилось, когда он увидел, несмотря на поздний час, свет во втором этаже за шторой, осторожно спущенной.

— Она меня ждет, — сказал он.

В нескольких сотнях шагов от замка молодой человек сошел с лесной аллеи, которая вела прямо к воротам парка, в чащу леса, для того, вероятно, чтобы не оставить на снегу свои следы. Он подошел к забору парка по тропинке, знакомой ему, сделав полукруг.

Но в ту минуту, как он собирался пройти через пролом в изгороди, перед ним вдруг явился человек. Анри схватился за ружье, висевшее у него на перевязи.

VIII

Человек, внезапно появившийся перед графом, сказал, положив руку тому на плечо:

— Не бойтесь, месье Анри.

— Жакомэ!

— Он самый.

— Мой бедный друг, — сказал граф, стараясь весело примириться с этой встречей, которую он считал случайной, — зачем ты здесь? Разве и ты также браконьерствуешь и расставляешь капканы кроликам?

— Я мог бы задать вам тот же вопрос.

— О! Я — это другое дело.

— То есть, — печально сказал Жакомэ, — вы браконьерствуете на земле начальника бригады… Только ваша дичь…

— Ш-ш! — сказал Анри.

— А я пришел единственно для вас.

— Для меня?

— Да, месье Анри.

Молодой человек насторожился.

— Я подозревал, — продолжал Жакомэ, — что вы пойдете в Солэй нынешней ночью.

— Ты не ошибся.

— Я пришел сказать вам, что вы делаете это напрасно.

— Ты мне уже говорил это несколько часов тому назад.

— Да, но тогда это был только совет.

— А теперь что же, разве приказание? — спросил граф, улыбаясь.

— Разве я смею давать вам приказания?

— Когда так, объяснись.

— Когда вы пришли ко мне и я пошел вас провожать, я только посоветовал вам прекратить ваши ночные посещения замка Солэй.

— Хорошо. Что дальше?

— Теперь я имею такие верные сведения насчет того, что происходит в замке, что смело говорю вам, месье Анри, не ходите туда.

— Что же происходит в замке? Там бригадный начальник?

— Вы ошибаетесь, его там нет.

— Тем больше для меня причин идти туда.

— Напротив, не ходите.

— Почему?

— Потому что генерал вернется ночью.

— Что мне до этого за дело? Мадам Солероль живет в одном флигеле, а он в другом.

— Он может войти к своей жене.

— О, нет! — сказал Анри с презрительной надменностью. — Он получил замок, то есть приданое; моя кузина носит его имя, но на этом и кончаются их взаимоотношения.

— Я это знаю, но таких хитрецов надо остерегаться.

— Я его не боюсь, будь спокоен… Так его нет в замке? Где же он?

— Я знаю, но…

— Не хочешь мне сказать?

— Нет, потому что эта тайна не мне принадлежит.

— А! Тогда другое дело… Ну, до свидания.

— Как! Вы не последуете моему совету?

— Нет.

— Вы идете в Солэй?

— Ты видишь, что она меня ждет.

Он показал на огонь, светившийся за шторой.

— Месье Анри, ради бога… Вы увидите, что с вами случится несчастье.

— А это разве не защитит меня? — сказал Анри, ударив по своему ружью.

Пока Жакомэ вздыхал, граф проник через пролом в парке.

— Есть, однако, вещи, которые я не могу ему сказать, — печально прошептал Жакомэ, уходя.

Войдем теперь в замок Солэй.

То было здание XVI столетия, еще хранившее феодальный вид, хотя башни сломаны, рвы засыпаны и уничтожен подъемный мост.

Во время самых бурных дней революции оксеррская шайка явилась однажды срыть замок и сжечь его, но Солэй защитила молодая девушка, девятнадцатилетняя сирота Элен де Верньер, остававшаяся в тут со старой гувернанткой.

Красные шапки отступили перед спокойным и чистым взором молодой девушки; они ушли, не нанеся никакого ущерба замку.

А теперь покровительница Солэя Элен де Верньер сменила имя и называлась мадам Солероль. Она сделалась женою бригадного начальника.

Этот брак, совершившийся три года назад, привел в изумление всю страну.

Анри де Верньер и Элен были двоюродными родственниками и любили друг друга. Об этом было известно всему краю. Возможно, именно эта любовь молодой девушки, которая была всеми обожаема, хранила графа Анри от революционных бурь. Его и сестру не тронули в их маленьком замке Рош. Поэтому, когда узнали, что Элен де Верньер не захотела выйти за своего кузена, а отдает свою руку и свое состояние, довольно значительное, бригадному начальнику Солеролю, который был обязан своим возвышением каким-то таинственным обстоятельствам, все, знавшие их в этом крае, были удивлены и опечалены.

Брак совершился 1 термидора, то есть за девять дней до падения Робеспьера.

Анри де Верньер выказал мрачную и безропотную покорность. Для чего был совершен этот брак, этого никто не знал. Узнали только, что в один вечер, проведя день у своих кузенов в замке Рош и назначив свой брак с Анри в первых числах сентября, Элен де Верньер воротилась в Солэй и нашла там незнакомца, который приехал из Парижа и привез ей письмо. Элен де Верньер тотчас уехала, и целый месяц не знали, где она пребывала.

В конце этого времени она воротилась в Солэй, уже называясь мадам Солероль и в сопровождении своего мужа.

Говорили, что бригадный начальник Солероль обязан был своим повышением Робеспьеру. Он служил в армиях Рейнской, Вандейской и Бретонской; в то время, как он женился, он командовал бригадой Парижской армии. Это был человек лет сорока пяти с лицом мрачным, глазами, исполненными злости. Он был сыном нотариуса из Куланжа и во время революции служил клерком у парижского прокурора. Во время падения Робеспьера он был генералом. Ему достаточно было трех лет, чтобы сделать себе карьеру. Но термидорская партия отстранила его от дел. Его причислили к резервной армии и попросили оставить Париж на несколько дней.

Бригадный начальник сначала повиновался. Он провел десять месяцев в Солэе, потом уехал в Париж, оставив свою молодую жену в замке.

Более года прошло после отъезда Солероля. Даже разнеслись слухи о его смерти, и они были приняты с радостью, но в одно утро генерал воротился в Солэй, и с этого дня Анри де Верньер перестал, по крайней мере явно, бывать у своей кузины.

Тем не менее несколько человек, дровосеки, как Жакомэ, и фермеры, как Брюле, знали, что Анри часто ходил по ночам через лес из Роша в Солэй. В самом деле молодой человек почти каждую ночь совершал это путешествие. Однако генерал был в замке. Уверяли даже, что в один вечер он встретился с Анри в парке, однако не произошло никакой огласки, и оба поклонились друг другу, не подходя один к другому.

Чтоб иметь ключ ко всем этим тайнам, необходимо последовать за Анри в замок Солэй.

Генерал, или бригадный начальник — как тогда его называли, — жил в правом флигеле, а жена его в левом. Эта последняя часть замка имела особенную лестницу, которая вела в парк и закрывалась небольшой дверью.

К этой-то двери направился Анри. Он вынул из кармана ключ, вставил его в замок и поднял глаза к освещенному окну во втором этаже. На окне стояла лампа, и штора слегка колыхнулась. Тогда Анри повернул ключ, отворил дверь и вошел. На лестнице было темно, но молодой человек, без сомнения, был знаком с расположением дома. Он проворно поднялся по лестнице, ковер заглушил шум шагов, и остановился у двери комнаты, где его ждала мадам Солероль.

Это был небольшой будуар, стены которого были покрыты фамильными портретами, которые сняли из большой залы. Сюда никогда не входил бригадный начальник.

Когда пришел Анри, мадам Солероль в большом белом пеньюаре сидела в кресле, ее прекрасные черные волосы развевались по плечам.

— Ах! — сказала она, бросаясь навстречу молодому человеку. — Я боялась, что вы не придете сегодня, Анри.

— Почему?

— Погода такая дурная!

— Вы знаете, что это никогда меня не останавливает, милая Элен, — отвечал Анри, поставив свое ружье в угол и опускаясь на кресло, которое молодая женщина придвинула для него к камину.

— А мне нужно сказать вам так много! Есть хорошие известия из Парижа.

— Неужели?

— Да, друг мой, наши друзья действуют. Директория уничтожила эшафоты, но она должна уступить место восстановленной монархии.

— Элен, Элен!.. — прошептал Анри, качая головой. — Не обманываете ли вы себя мечтой?

— О, нет, — сказала молодая женщина с лихорадочным энтузиазмом, — час французской монархии не далек… А также и час моего освобождения…

Анри вздохнул.

— Не обманываете ли вы себя, Элен? — повторил он.

— Нет, друг мой, — отвечала она, — брак мой будет уничтожен.

— Да, если вернется король, но вернется ли он?

— У вас недостает веры, Анри, — печально сказала молодая женщина.

— Почему?

— Потому что вы верите продолжительности Республики.

— Я ничему не верю,кроме рока, преследующего нас.

— Мы его преодолеем, Анри, — с гордостью сказала молодая женщина.

После некоторого молчания она прибавила:

— Каднэ здесь.

Анри вздрогнул.

— Каднэ здесь? — повторил он. — Но где и с каких пор?

— С нынешнего вечера.

— В замке?

— Нет, на ферме Старая мельница, за четверть лье отсюда.

— Откуда вы это знаете?

— Он мне написал. Вот прочтите.

Молодая женщина подала кузену распечатанное письмо. Но, когда он подошел к камину и облокотился около подсвечника, чтобы лучше рассмотреть, Элен остановила его.

— Ш-ш! — сказала она. — Послушайте!

— Что это?.. — спросил Анри, прислушиваясь.

— Это возвращается генерал. Я слышу, как хрустит снег под его сапогами.

Элен подошла к окну, приподняла занавес и украдкой посмотрела в парк.

— Откуда он так поздно? — спросил Анри.

— Я не знаю, — отвечала Элен. — Уже дней пять он часто отлучается. Мне кажется, что и он также составляет заговор…

— За короля?

— О, нет! — презрительно отвечала Элен. — За гильотину!

В ее движении и в ее тоне была целая поэма презрения и ненависти к человеку, чье имя она носила.

— А! Он не один, — сказала она опять.

— Кто с ним?

— Два человека, которых я не знаю… Хотя луна светит ярко. А!..

Это последнее восклицание вдруг вырвалось у молодой женщины не при виде начальника бригады, украдкой возвращавшегося в замок в обществе двух незнакомцев, но при виде яркого света на горизонте.

— Что это такое? Что с вами? — спросил Анри.

Он положил письмо Каднэ и подошел к окну. Над лесом виднелся красный и зловещий свет пожара. Что это горело: лес, ферма или дом?

Элен де Верньер с живостью схватила за руку кузена и сказала задыхающимся голосом:

— Это странно, но я приметила, что бригадный начальник выходит из замка вечером каждый раз, как пожар наведет ужас на окрестности.

Анри вскрикнул, в свою очередь:

— О! Я не ошибаюсь, это горит ферма Брюле.

IX

Воротимся теперь на ферму Брюле.

Фермер и жена его, проводив гостей, воротились в кухню. Мадам Брюле никак не могла унять дрожь, потому что любезная физиономия фермера сменилась тем жестоким и грубым видом, который он имел обыкновенно, когда оставался один или со своими, то есть с женой или сыном. Бедная женщина дрожала, потому что не смела сказать мужу о возвращении Лукреции, однако сказать было необходимо. Мать и сын украдкой переглядывались с нерешительностью.

— Что это такое с вами обоими? — спросил Брюле, опять садясь за стол и наливая себе большой стакан вида.

— Ничего, батюшка, — отвечал Сюльпис, — я гашу огонь на случай несчастья.

— Почему же ты так смотришь на мать, словно собака на зайца?

Фермерша убирала тарелки и не говорила ни слова. Сюльпис подошел к отцу и шепнул:

— Матушка боязлива, вы это знаете, и когда она видит, что вы разгорячились…

— Пусть она идет спать, — перебил Брюле, — да и ты также ступай, лентяй… А я выкурю трубку.

Он стал набивать и раскуривать трубку, это дало Сюльпису время подойти к матери и шепнуть ей на ухо:

— Не надо ничего говорить сегодня — он не в духе… Он способен убить ее.

Фермерша сняла с себя кухонный передник и сказала мужу:

— Вам больше ничего не нужно, хозяин?

— Нет, ступай спать.

— Прощайте, хозяин.

— Прощай, — сердито сказал Брюле.

В глубине кухни деревянная лестница вела в единственный этаж фермы. Мадам Брюле поднялась на лестницу и исчезла, оставив Сюльписа с фермером. Сюльпис хотел также уйти.

— Подожди немного, — сказал Брюле, — мне нужно сказать тебе пару слов.

Сюльпис вздрогнул. Он подумал, что отец его догадался о возвращении Лукреции. Но Брюле продолжал уже смягченным тоном:

— Ты мне нужен. Тебе надо идти в Мальи-ле-Шато.

— Теперь? — сказал Сюльпис. — Уже скоро полночь.

— И холодно… Идет снег… И тебе было бы лучше лежать в постели, лентяй ты этакий, — сказал Брюле усмехаясь.

— Если нужно, я пойду, — покорно отвечал Сюльпис.

— Конечно, нужно, — продолжал Брюле. Я завтра должен заплатить арендную плату, а мне недостает 60 экю, иначе сказать, 180 ливров. Ступай к школьному учителю Николаю Бертену, он даст тебе эти деньги, а ты оставь ему расписку.

— Но он будет спать.

— Что ж такое? Встанет… Еще бы ему не побеспокоиться для меня! Когда я был членом совета общины, я выхлопотал ему лишних 30 экю в год.

— Но разве у него найдется дома 60 экю? — сказал опять Сюльпис, который дрожал при мысли оставить мать и сестру на произвол жестокости фермера.

— Если у него не найдется, он займет, — сказал Брюле голосом, не допускавшим возражения.

Сюльпис направился к двери.

— Возьми Серого, — сказал фермер, — он прытко бежит, и постарайся быть здесь до рассвета.

Когда Сюльпис вышел, Брюле подошел к окну и посмотрел на двор. В окне той комнаты, где ночевал капитан Бернье, не виднелось более огня, зато окно месье Анри было полуоткрыто. Сюльпис скоро оседлал лошадь, и Брюле видел, как он выехал со двора.

«Я отвязался от него», — подумал он со вздохом облегчения. Фермер погасил свечу, горевшую на столе, и, оставшись у окна, продолжал курить, хотя уверяют, будто нет никакого удовольствия курить впотьмах. Но если в кухне было темно, то на дворе светила луна, и Брюле все смотрел на окно графа Анри. Он видел, как граф вылез из окна на двор.

— Знаю, куда ты идешь, — сказал фермер, — на том конце огорода есть тропинка, которая ведет в Солэй… А может быть, и дальше, — прибавил он со зловещей улыбкой, — может быть, до площади оксеррской, где возвышается гильотина для поджигателей!

Произнеся это мрачное предсказание зловещим голосом, Брюле встал и, приподняв дверцу погреба, спустился в подпол без огня. Шагов через тридцать он дошел до двери, за которой увидел (ничуть не удивившись) тонкую струю света, и отпер эту дверь. Он очутился на пороге подвала, довольно большого, уставленного бочками справа и слева. На одной бочке стоял фонарь, бросавший слабый свет на трех человек, спокойно игравших в карты на опрокинутом бочонке. У этих трех человек лица были вымазаны сажею, и их невозможно было узнать. Возле каждого лежало ружье.

— Ну, дети, вы готовы? — спросил фермер.

— Мы ждем уже часа два.

— Где Заяц?

— Ушел… Сказал, что скоро воротится.

В эту минуту раздался крик совы. Этот крик как будто выходил из глубины стены.

X

Брюле переставил одну бочку на другое место. Эта бочка, которая была пуста, закрывала лаз. Лаз вел в подземный ход, проходивший под двором фермы и кончавшийся давно брошенной и заросшей кустарником мергельной ямой. По этой-то довольно странной дороге три человека с запачканными лицами пришли в погреб Брюле, и по ней же возвращался Заяц. Это он закричал, как сова, и скоро явился в погреб.

— Откуда ты? — спросил Брюле, с нежностью смотря на своего младшего сына.

— Я ходил караулить.

— Куда?

— Около фермы.

— Что же ты видел?

— Граф Анри прошел через пролом в огород по лесной аллее.

— Так и должно быть.

— Скажите, пожалуйста! — наивно произнес Заяц. — Это вас не удивляет?

— Нет.

— И это не расстраивает ваших планов?

— Напротив.

Говоря таким образом, Брюле снял блузу и сабо.

— Славный вы человек, Головня! — прошептал Заяц.

— Замолчишь ли ты, ехидна? — сказал фермер. — Если ты произнесешь это имя, я тебя задушу!

— Простите, извините! — сказал мальчишка. — Я подожду, когда вы сделаетесь так черны, как наши друзья.

— Ты будешь ждать долго.

— Неужели вы будете работать с открытым лицом, папаша? Ведь нынешнюю ночь будут работать?

— Да.

— Так как же?

— Увидишь. Пойдемте, дети.

Он взял фонарь и первым вышел из погреба.

— Старайтесь не делать шума, — сказал он, — вы знаете дорогу.

Когда он дошел до конца лестницы, которая вела в кухню, он погасил фонарь.

— Если я знаю, куда мы идем, — пробормотал Заяц, — я готов быть повешенным!..

— Сними башмаки, — шепнул ему фермер.

— Снял.

— Сходи тихонько наверх и посмотри, спит ли твоя мать.

Брюле и три выпачканные сажей человека ждали неподвижно и безмолвно, пока Заяц не воротился.

— Я не слыхал шума, — сказал мальчишка, — должно быть, она спит.

— Хорошо, пойдемте.

— Куда? — спросил Заяц.

— Ты хочешь знать?

— Еще бы!

— Мы подожжем вон то отдельное строение.

— Это наше-то?

— Да.

— Да ведь там вся жатва?

— Почему ты знаешь? Может, за нее заплачено.

— Папаша Брюле, сын такого славного человека, как вы, не может быть простачком. Я это отгадал, и я вижу, что вы хотите сжечь капитана впридачу.

— Увы! — сказал Брюле со вздохом. — Это большое несчастье для него. Но зачем же он позволяет себе отыскивать поджигателей и подозревать Брюле?

— Такой отличный человек! — с насмешкой проговорил Заяц.

— Молчи, негодяй! — остановил его Брюле, отворяя дверь кухни.

— Жаль, что месье Анри ушел, — прибавил Заяц.

— Напротив, ведь везде говорят, что дворяне поджигают.

— О! Это отлично! — сказал Заяц насмешливым тоном. — Это его научит, как требовать своего волка.

То строение, где фермерша уложила свою дочь, где спал капитан Виктор Бернье, где хранилась собранная жатва, словом, то, которое хотели сжечь, имело две лестницы: одна, внутри, вела в три комнаты и кончалась коридором, а в конце этого коридора находился чердак, где были навалены виноградные прутья, которыми топилась хлебная печь.

Другая лестница, снаружи, вела на чердак, где были сложены сено и солома и который отделялся от комнат только очень тонкой перегородкой. К этой-то лестнице Брюле повел трех человек с перепачканными лицами.

— С вами кремень и огниво? — спросил он.

— С нами.

— Здесь вы знаете, дети, — продолжал фермер, смеясь, — жгут, но не грабят. Когда вы подожжете сено и солому в шести разных местах, бегите. Мы увидимся завтра… Эй, Заяц, проводи же товарищей…

— А вы с нами не идете, папаша?

— Нет, я пойду с другой стороны и подогрею капитана.

Брюле направился к другой лестнице.

* * *
Лукреция не спала. Бедная девушка, возвратившаяся наконец, словно блудный сын, просившая милостыню по дороге с окровавленными ногами, сначала уступила усталости, и глаза ее закрылись. Она даже на несколько минут заснула лихорадочным сном, но скоро проснулась, услышав шаги и голоса. Один голос заставил ее вздрогнуть, это был голос графа Анри. Хотя она похвасталась матери, что уже не любит его, но почувствовала сильное волнение, виски ее и сердце забились. Она спустилась с кровати, дотащилась до двери, потому что не имела сил идти, и приложилась глазом к щели двери. Сначала она увидела Сюльписа, потом мать, графа Анри, отца и за ними капитана.

Если бы Брюле и его гости говорили не так громко, то могли бы услышать глухое падение тела и заглушенный стон. Лукреция увидела и узнала этого человека, она прошептала только одно слово:

— Ох!

Потом тяжело упала на пол, загородив дверь своим бесчувственным телом.

Сколько времени продолжался ее обморок, Лукреция этого не знала, когда опомнилась, но, приподнимаясь с пола, лихорадочно проводя рукою по лбу и стараясь припомнить, она услыхала новый шум. На этот раз шаги были тихие, как у вора или влюбленного… Лукреция снова посмотрела в щель двери и увидела своего отца, босиком, полуодетого, с охапкой соломы под мышкой. Повинуясь чувству жгучего любопытства, а может быть, и предчувствию, Лукреция тихо отворила дверь и вышла из своей комнаты босиком. В конце коридора блистал свет из-за полуотворенной двери. Лукреция догадалась, что отец пошел на чердак. Направляемая инстинктом любопытства, она дошла до порога двери, и там волосы ее стали дыбом: она увидела, как Брюле подкладывает солому под виноградные прутья и поджигает ее. Лукреция вскрикнула. Брюле обернулся с угрожающим видом, увидел дочь, узнал ее и бросился к ней.

— Пожар! Помогите! — закричала Лукреция.

Но отец схватил ее за горло и прохрипел, задыхаясь от ярости:

— Молчи! Или я задушу тебя!

Лукреция старалась вырваться, но фермер закрыл ей рот одной рукой, а другой сжал ей шею и унес, между тем как огонь начинал свое дело разрушения….

В то время как граф Анри находился в замке Солэй и на ферме Раводьер начался пожар, а добрый Сюльпис уехал занимать 60 экю у школьного учителя, Жакомэ, напрасно предупреждавший графа Анри, что он подвергается опасности, пробираясь ночью в замок, отправился по лесу обратно в свою хижину. Он тяжело вздыхал и бормотал:

— Графа Анри убьют когда-нибудь, если он не остережется… Но что же делать? Я должен исполнять мой долг… Я не могу провести ночь под стенами замка, чтоб помочь. Другие меня ждут.

Дровосек ускорил шаги и менее чем через час дошел до прогалины, среди которой возвышалась его хижина. Струя дыма вилась над крышей.

— Они здесь! — сказал Жакомэ. — А девочка, наверное, теперь уже спит.

Приметив несколько темных пятен на снежной скатерти, покрывавшей прогалину, Жакомэ подошел и узнал эти следы. Следы вели из леса к хижине.

— Да-да, — сказал опять Жакомэ, — по крайней мере хоть один пришел на свидание.

Он ускорил шаги и скоро дошел до двери хижины. Внутри слышались голоса. Жакомэ отворил дверь и увидел двух человек, сидящих у огня и разговаривающих. Хижина дровосека разделялась на два отделения: в одном спала дочь Жакомэ, та хорошенькая Мьетта, которую мы уже видели; в другом была устроена кухня, где отец и дочь проводили вместе дни и длинные зимние вечера.

Как и предполагал Жакомэ, Мьетта уже легла спать. Два человека сидели у огня — длинноволосые, с нечесаными бородами, в синих блузах и в сабо; с первого взгляда они казались крестьянами, однако тот, кто рассмотрел бы их поближе, приметил бы белизну и тонкость их рук и даже удивительную чистоту белья, которое было на них под блузами. Оба эти человека разговаривали вполголоса.

— Итак, ты приехал в Оксерр прошлой ночью? — говорил один.

— Да, любезный кавалер, я проделал 43 лье верхом, переодевшись продавцом лошадей, и сегодня вот явился сюда, где ты назначил мне свидание.

— Сюда ты добрался пешком?

— С ружьем на плече и с палкой в руке.

— К счастью, известия, доставленные тобою, так хороши, что могли бы заставить тебя забыть об усталости.

— Так и есть! — сказал, смеясь, путешественник. — Если мы будем действовать слаженно, то через два месяца Франция будет управляться королем Людовиком XVIII.

— Да услышит тебя Бог, Каднэ!

Каднэ (а это был тот самый человек, которого мы видели в прологе этой истории) встал и отворил дверь.

— Как Жакомэ долго не возвращается! — сказал он.

— Я его послал в Солэй.

— Отнести мою записку?

— Да. Как только я получил ее, то пришел сюда и отдал ее Жакомэ.

Каднэ как будто размышлял.

— Отсюда далеко до Солэя, — сказал он. — Когда он ушел?

— Около часа.

— Ну, пока поговорим. Что здесь происходит, Машфер?

— Почти что ничего. Тем немногим роялистам, что окружают нас, не хватает энергии. Мы пытались организовать очередной отряд Соратников Иегу[201].

— И вам не удалось?

— Нас разгромили.

— Кто?

— Сперва жандармы.

— А потом?

— Этот негодяй Солероль.

— Начальник бригады?

— Да.

— Он еще попадется мне в руки, обещаю тебе! А Анри?

— Анри влюблен.

— Он каждый вечер ходит в Солэй?

— Каждый вечер. Меня удивляет одно: как начальник бригады до сих пор не велел его убить?

— Этот добрый генерал не ревнив. Он имеет замок, землю, деньги, а женою не дорожит.

— Однако он несчастлив, — заметил Машфер с иронией в голосе.

— Ты думаешь?

— Конечно, потому что Директория не принимает его услуг.

— Как ни развращены наши разлюбезные директора, — сказал Каднэ с отвращением, — а они умеют отличать солдата от палача.

— Однако, Каднэ, я должен знать все.

— Что ты хочешь сказать?

— Я предполагаю, но не знаю наверняка. Поэтому хочу знать…

— Что именно?

— Историю этого человека и его брака с мадемуазель де Верньер, нашей доброй, верной и бесстрашной союзницей, «единственным настоящим мужчиной» в этом краю.

— Любезный барон, — печально сказал Каднэ, — когда мадемуазель де Верньер воротилась из Парижа, будучи уже женою этого человека, повсюду раздавались возгласы удивления и негодования, но она молчала, и никто не осмелился ее подозревать…

— О! Я знаю, что она выше всяких подозрений, но все-таки зачем и каким образом сделалась она женою Солероля?

— Это ужасная тайна. Ее знали четверо, двое умерли. Робеспьер был одним из этих двух.

— Кто же другие?

— Анри и я.

— Догадываюсь, как было дело: мадемуазель де Верньер согласилась выйти за начальника бригады для того, чтобы спасти кого-нибудь от эшафота, родственника, друга, я не скажу — отца, потому что он умер.

Каднэ покачал головой.

— Нет, друг мой, не то. Она спасла не жизнь человека.

— А что же?

— Честь имени Верньер, которое должно было перейти потомству, покрытое стыдом и позором.

— Что ты хочешь сказать?

— Выслушай меня. Приходила ли тебе мысль, что для фамилии старых и добрых дворян мог пробить ужасный, роковой час, когда для спасения своей чести она пожелает смерти одного из своих близких?

— Нет, — наивно отвечал Машфер.

— Тем не менее такой час пробил для фамилии Верньер, — продолжал Каднэ, — три года тому назад.

— Но что же случилось?

— Ты узнаешь, но прежде дай клятву не рассказывать ничего из того, что я тебе скажу.

— Слушаю тебя и даю слово, — сказал Машфер.

— Дом Верньер называется также Жюто.

— Это всем известно, Жюто де Верньер и Жюто де Фуронн были кузенами. Только Фуронны были старшей ветвью.

— Именно.

— Я провансалец по отцу, но бургундец по матери, знаю гербовник провинции довольно хорошо и могу поведать тебе их генеалогию. Жюто ходили во второй Крестовый поход с первым бароном де Шастеллю.

— Это правда.

— Они служили капитанами у герцогов бургундских. Один был гвардейским капитаном при Генрихе II, другой — полковником, еще один — вице-адмиралом в предпоследнем царствовании, и, наконец, отец мадам Солероль был полковником в армии Конде, где и был убит.

— Все это так.

— Теперь род Жюто де Фуронн, их старшая ветвь, угас на эшафоте в лице Шарля-Гонтрана-Робера, маркиза де Жюто, телохранителя короля.

— Думаю, ты легко поймешь, — прошептал Каднэ со вздохом, — почему мадемуазель де Верньер, его кузина, вышла за генерала Солероля, друга Робеспьера и одного из самых страшных его наместников в Вандее и в Бретани.

— До сих пор, — отвечал Машфер, — я совсем не понимаю, что может быть общего между смертью кузена и замужеством кузины.

— Элен Жюто де Верньер вышла за генерала Солероля, — холодно продолжал Каднэ, — только для того, чтобы отправить на эшафот своего кузена маркиза Жюто, который мог обесславить навсегда старое имя ее рода.

Машфер не мог сдержать возгласа удивления. В эту минуту дверь отворилась и вошел Жакомэ.

XI

Каднэ приложил палец к губам при виде Жакомэ и сказал Машферу:

— Я после доскажу тебе эту историю.

— Здравствуйте, господа, — сказал Жакомэ, ставя свое ружье в угол.

— Ну что? — спросил Машфер.

— Исполнено. Я отдал записку мадемуазель Элен…

— Ты хочешь сказать — мадам Солероль?

— Ну да. Это ведь то же самое. Хотя здесь нам как-то не верится, что она замужем, и мы все называем ее просто мадемуазель Элен.

— Увы! Мой бедный друг, она замужем, — сказал Каднэ.

— Это так, но я думаю, что, может быть…

Жакомэ остановился.

— Что, может быть? — переспросил Машфер.

— Что можно расторгнуть брак, — докончил дровосек.

— Да, если бы мы жили не в Республике.

— Но говорят, что Республика дозволяет развод, а вот во времена короля, напротив…

— Развод не существовал, хочешь ты сказать?

— Именно.

— Я объясню тебе это в двух словах, Жакомэ.

— Я слушаю.

— Мадемуазель де Верньер, — продолжал Каднэ, — сочеталась только гражданским браком, никакой священник не благословлял этого союза, и для нас, роялистов, она не замужем… Если король вернется, ее брак будет уничтожен.

— Тогда почему она не разведется, если уж так ненавидит начальника бригады?

— Потому, что даже сейчас этот человек еще слишком могущественен.

— Однако он в дурных отношениях с Директорией.

— Ты думаешь?

— Доказательством служит то, что он здесь, его не призывают в армию. С тех пор как умер Робеспьер, его не хотят видеть.

— Однако, — сказал Машфер насмешливым тоном, — я думал, что он приносит пользу Директории.

— Да он сущий разбойник! — сказал Жакомэ. — Он прикарманил деньги курьера, ехавшего из Кламси в Оксерр. Тот вез мешок с луидорами, которые очень пригодились бы для наших братьев в Вандее.

— Видишь, — сказал Машфер, обернувшись к Каднэ.

— Расскажи-ка мне поподробней, что здесь творится, — настаивал тот.

— Я тебе говорил, — продолжал Машфер, — что мы пытались организовать общество Соратников Иегу, как во Франш-Конте и в Верхней Бургундии. Центром сборов был замок Рош.

— У Анри?

— Да. Нас было десять человек, мы хотели похитить директора Гогье, осматривавшего провинции, месяц назад. Ложное известие было причиной нашей неудачи. Однажды ночью мы напали на курьера, ехавшего из Кламси среди Фреттойского леса, но нас атаковала жандармская бригада под предводительством генерала.

— У вас убили кого-нибудь?

— К счастью, нет. Если бы это случилось, нас могли разоблачить, поскольку мы не смогли бы унести трупы. Только одному Пьеррфе раздробили плечо пулей из карабина, но он смог убежать.

— И у вас не захватили никого?

— Нет.

— Никто не был узнан?

— Никто.

— И вы ограничились этим? — с презрением спросил Каднэ.

— О! Будь спокоен, — отвечал Машфер. — Если мы ничего еще не сделали, мы делаем. Мадам Солероль завербовала нас… И в тот день, когда мы получим сигнал из Парижа…

— Не исключено, что этот сигнал скоро будет дан…

— Когда же?

— Возможно, дня через три…

— И кто его даст?

— Я.

— Когда мадам Солероль прочла вашу записку, — сказал Жакомэ, — она написала вам ответ. Письмо у меня.

— Так давай же его поскорее! — вскричал Машфер.

Он взял из рук Жакомэ измятую бумажку, очень мало походившую на письмо и покрытую вместо букв иероглифическими знаками, но эти знаки не были таинственны ни для Каднэ, ни для Машфера, потому что они передали друг другу это письмо. Вот что они прочли:

«Все наши готовы, скажите это Каднэ. Но меня пугает шайка поджигателей, опустошающих страну. Эти негодяи, подкупленные партией, которую Термидор уничтожил, распространили слух, будто мы, роялисты, устраиваем поджоги. Если мы возмутим провинцию прежде, чем этих людей захватят, и если наше предприятие не удастся, нас обвинят во всех этих гнусностях.


Осмотритесь вокруг и все обдумайте… Завтра вечером я буду на свидании, назначенном вами.

Элен де Верньер».
— Она права, — сказал Машфер.

— Да, конечно, — отвечал Каднэ, — но сигнал подан из Парижа, надо повиноваться, притом меры приняты хорошие… И я уверен в успехе.

— Если бы мне помогли, — сказал Жакомэ, — я захватил бы поджигателей.

— Ты их знаешь?

— Может быть… По крайней мере одного. Я видел мельком его лицо во время френгальского пожара. Полагаю, это был один из предводителей их отрядов.

— Ты разве думаешь, что их много?

— Жаль, что Директория скоро должна быть уничтожена! — холодно сказал Жакомэ.

— Почему?

— Потому что я мог бы через неделю выдать всю шайку.

— В самом деле?

— Как и ее главаря.

— Ты знаешь главаря? Кто же он?!

— Я дал клятву и не могу говорить, пока не пройдет пять дней.

— А через пять дней?

— Негодяй выдаст себя, попытаясь исполнить то, что замышляет, и тогда я отправлю его на эшафот.

— Знаешь ли, Жакомэ — сказал Машфер, смеясь, — что ты становишься все таинственнее?

— Я вам предан, месье де Каднэ, — отвечал дровосек.

— О! Я это знаю.

— Но и у меня также есть свои тайны, или, лучше сказать, я храню тайны, не принадлежащие мне.

— Они очень страшные? Не так ли?

— Жизнь мужчины и женщины зависит от моего благоразумия и сдержанности.

— Можно ли узнать, кто этот мужчина и кто эта женщина?

— Месье Анри…

— Анри!

— И его сестра.

— Честное слово! — прошептал Каднэ. — Если я понимаю хоть что-нибудь во всем этом, я хочу лишиться моего имени и называться Солеролем.

— Мне кажется, нам больше не о чем говорить сегодня… — сказал Машфер.

— Да, — отвечал Каднэ, — собери всех наших на будущую ночь.

— В Роше?

— Конечно, потому что это центр наших операций.

Машфер встал, взял свое ружье и сказал Каднэ:

— Ты решительно ночуешь здесь?

— Да, я слишком устал и не могу идти с тобой.

— Месье Каднэ такой же суровый, как и месье Анри, — прибавил Жакомэ, — постель бедных людей не пугает его.

Дровосек отворил дверь своей хижины и вышел на улицу.

И тотчас же раздался крик:

— Пожар! Пожар!

Каднэ и Машфер выбежали следом и увидели то самое красное зарево над лесом, которое и Анри де Верньер также заприметил из окна своей кузины.

— Что это горит?! — воскликнул Машфер.

— Ферма Раводьер, — отвечал Жакомэ.

— Ферма Брюле?

— Да.

— Бедняга Брюле! — простонал Каднэ.

— Как, и вы так же легковерны, как и месье Анри?! — вскричал Жакомэ.

— Что ты хочешь сказать?

— Вы жалеете о Брюле?

— Это очень честный человек.

— А! Они все это говорят, — с бешенством сказал Жакомэ.

— Как же о нем говорить?

— О! Никак… После вы увидите… Я расскажу.

Жакомэ вбежал в хижину, схватил свое ружье и выбежал опять.

— Куда ты? — спросил Машфер.

— В Раводьер, — иронически отвечал Жакомэ. — Разве можно не помочь ближнему, особенно когда это такой честный человек?

Жакомэ побежал со всех ног по направлению к пожару.

— Все будут на ногах нынешнюю ночь, — сказал Каднэ Машферу, — ты напрасно возвращаешься в Рош: тебя могут встретить, узнать… Проведи ночь здесь… Мы поговорим.

— Хорошо.

Они воротились в хижину.

— Расскажи мне теперь эту мрачную историю, — сказал Машфер, подкидывая дрова в огонь.

— Какую?

— Историю замужества Элен де Верньер.

— Хорошо. Помнишь заговор рыцарей кинжала?

— Как же! Но я никогда не знал подробностей этой истории.

— Рыцари кинжала, по большей части бывшие телохранители, задумали освободить королеву из Тампля.

— Я это знаю.

— Заговор был хорошо составлен, меры, благоразумно принятые, должны были обеспечить успех. Четверо рыцарей успели попасть в муниципалитет и должны были находиться дежурными в Тампле в ночь похищения. Все было предвидено, рассчитано; одна измена могла уничтожить успех предприятия.

— И эта измена случилась?

— Конечно, потому что двадцать четыре рыцаря кинжала вошли на эшафот за неделю до королевы.

— Но их было больше двадцати четырех?

— Нет.

— И все погибли?

— Да.

— Стало быть, между ними не было изменника?

— Напротив.

— Я не понимаю.

— Был изменник, и он назывался маркиз Шарль-Гонтран-Робер де Жюто.

— Кузен Элен?

— Да.

— Он написал накануне того дня, когда хотели похитить королеву, в муниципалитет, и ночью двадцать четыре рыцаря кинжала были арестованы.

— Стало быть, также и он?

— И он… Но его должны были спасти.

— Я это могу объяснить только каким-нибудь заблуждением ума, — сказал Машфер.

Каднэ покачал головой.

— Ты ошибаешься, — сказал он. — Маркиз де Жюто был в полном рассудке.

— Но, стало быть, этот человек был чудовище?

— Непременно.

— Какая же причина побуждала его… его, дворянина и телохранителя?

— Ты помнишь Марион?

— Цветочницу из сада Тиволи? Еще бы!

— Если ты ее увидишь, спроси об одной бедной девушке, которая жила с нею, которую она любила, как сестру, и которая называлась Лукрецией.

— Ну?

— Отыщи эту Лукрецию и попроси ее рассказать тебе историю капитана Солероля — он был тогда только капитаном — и сержанта Бернье.

— Бернье! — вскричал Машфер. — Виктора Бернье?

— Да.

— Теперь капитана?

— Может быть… он, наверно, сделал карьеру.

— Он здесь.

— Здесь, говоришь ты?

— Да, в Роше… Это друг Анри, он живет у него уже неделю.

Каднэ побледнел.

— Это невозможно! — сказал он наконец. — Ты ошибаешься.

— Клянусь тебе, он в Роше.

— Он тебя видел?

— Нет, я видел его.

— И он друг Анри?

— Да.

— О! Если этот человек здесь, мы погибли! — с бешенством сказал Каднэ.

— Почему? — с волнением спросил Машфер.

— Потому что это человек, преданный Баррасу, и приехал сюда не без причины.

— Анри ручается за него… И притом он не знает ничего… Решительно ничего о наших собраниях…

Каднэ схватился за голову обеими руками.

— Зачем он приехал сюда? — прошептал он. — О! Я знаю… — прибавил он как бы по внезапному вдохновению.

— Ну?

— После… После… Дай мне прежде кончить историю маркиза де Жюто. Я сказал тебе, что, если ты хочешь узнать историю измены маркиза, тебе расскажет ее Лукреция. Она будет говорить тебе о капитане Солероле, о сержанте Бернье и о ней самой, потому что она играла ужасную роль в этом деле.

— И она также?

— Да. Но так как сам Бернье в Роше, то он, может быть, расскажет тебе… Теперь я расскажу, что случилось, когда рыцари кинжала были арестованы.

Но Каднэ прервал легкий шум, дверь комнаты, занимаемой Мьеттой, отворилась, и молодая девушка показала друзьям свою еще сонную белокурую головку.

XII

Воротимся на ферму Раводьер и перенесемся к той минуте, когда изумленный Брюле увидев дочь, схватил ее за горло, угрожая задавить, и унес ее, полубесчувственную.

Заяц и поджигатели исполнили без шума свое страшное дело. Заяц отправился в лес вместе с остальными бандитами. Известно, что Сюльписа не было на ферме и только одна фермерша слышала шум. Растревожившись, она встала и подошла к окну, но тут ноги ее подкосились, на лбу выступил пот. При свете луны она увидела своего мужа, бежавшего по двору с Лукрецией на руках.

— Дочь моя! — ахнула мадам Брюле. — Он же ее убьет!

Фермерша выбежала из комнаты и прибежала на кухню в одно время с Брюле. Фермер зажимал рукою рот Лукреции, чтобы та не позвала на помошь.

— Дочь моя! — крикнула фермерша.

Бросившись к Лукреции, она, как тигрица, защищающая своих детенышей, вырвала дочь у мужа.

— Пожар! Помогите! — закричала Лукреция.

Но голос ее был так слаб, что его услышала только мать. Брюле схватил нож, лежавший на столе.

— Молчать! — сказал он. — Или я убью вас обеих.

Фермерша бросилась перед дочерью и закрыла ее своим телом.

— Молчать! — повторил фермер.

Эта сцена происходила в полутьме; лишь бледный луч луны проникал в кухню через окно.

— О, ты не убьешь ее! — закричала фермерша с мольбой и угрозой в голосе. — Ты не убьешь ее! Она вернулась пешком, она была очень голодна и очень устала. Бедняжка, столько страдала!

Она сжимала дочь в объятиях, покрывала поцелуями и слезами, пытаясь загородить ее от мужа.

— Пожар! Пожар! — повторила Лукреция слабым голосом.

Брюле подошел к ней с поднятой рукой.

— Замолчишь ли ты? — закричал он.

— Пощади! — сказала фермерша, бросившись на колени перед мужем.

— Пусть она замолчит!

— Я не хочу, чтоб он сгорел, не хочу! — стонала молодая женщина.

— Кто горит и зачем ты кричишь «пожар»? — спросила мадам Брюле.

— Если вы обе не замолчите, я вас убью! — зарычал фермер.

Он опять схватил дочь за горло, угрожая ей ножом.

Испуг бедной матери был так велик, что она уже не имела сил кричать и упала на колени, сложив руки.

— Ведь это твоя дочь! — прошептала она прерывающимся голосом.

— Жена, — сказал Брюле, — я всегда держу слово. Если ты уйдешь в свою комнату, клянусь тебе, я не сделаю ей зла. Если ты останешься, я ее убью.

В третий раз он занес нож над грудью дочери. Испуг придал силы фермерше. Она убежала в свою комнату, чтоб ее дочь не была убита. Продолжая держать Лукрецию за горло, Брюле сказал:

— Я знаю, чего ты боишься: ты боишься, чтоб граф Анри не сгорел. Успокойся… Его здесь нет… Он в замке.

Лукреция попыталась вырываться из железных рук отца и снова позвала на помощь.

— Да замолчишь ли ты! — встряхнул ее фермер. — Его здесь нет!

Она сделала знак, что не станет кричать, если он даст ей заговорить. Брюле опустил руки, и Лукреция сказала:

— Я боюсь не за графа Анри, а за другого… Я не хочу, чтоб он сгорел.

— За кого другого?

— За капитана.

— Но разве ты не знаешь, что он подозревает меня?.. Ты разве хочешь отправить меня на эшафот?

— Если вы его спасете, я буду молчать.

— Разве ты его знаешь?

— Да.

— Ты любишь его?

— Да.

— А! — закричал Брюле, забыв клятву, которую он дал жене, и опять схватил дочь.

Началась страшная борьба. Брюле выронил нож, и его схватила Лукреция.

Столб черного дыма взвился над фермой.

— Я его спасу! Я его спасу! — повторяла Лукреция с дикой энергией.

— Ты замолчишь и умрешь, — отвечал фермер.

Борьба была страшная и ожесточенная между этим сильным мужчиной и этой женщиной, изнуренной усталостью, и фермерша, пугаясь шума и криков, доносившихся до нее, сбежала сверху и подоспела на помощь к дочери в ту минуту, когда Лукреция почти ослабла…

* * *
Между тем капитан Виктор Бернье спал; он спал, несмотря на данную себе клятву все видеть и все примечать. Усталость взяла верх, но сон капитан был лихорадочен и тревожен.

Его разбудил непонятный шум. Перегородка, отделявшая комнату, занимаемую им, была тонка. Капитану показалось, что он услыхал на чердаке шаги. Он подумал, что это какой-нибудь работник пришел за сеном для коров, и не встал с постели, однако через четверть часа ему опять послышались шаги.

— Эй! Кто там? — крикнул капитан.

Никто не отвечал.

— Показалось, — пожал плечами Бернье.

Он опять заснул. Новый шум разбудил его. Ему слышались заглушаемые голоса, невнятные крики, поспешные шаги по деревянной лестнице; на этот раз капитан соскочил с постели и подбежал к окну, но, несмотря на все усилия, не смог его открыть. Тогда он решился постучать в дверь графа Анри. Тот не отвечал.

— Анри! — позвал капитан громко.

То же молчание. Капитан решился отворить дверь и вошел в комнату графа. Комната была пуста, и постель не смята.

«Вероятно, — подумал капитан, — здесь где-нибудь на ферме есть хорошенькая девушка, с которой Анри беседует при лунном свете».

Найдя объяснение, он спокойно лег, но вместо того, чтоб спать, капитан принялся думать. Его крайне удивляло равнодушие его друга, графа Анри, к поджигателям. Какая была на то причина? Анри был пламенным роялистом, а полиция Директории уверяла, что поджигатели — тоже роялисты. Потом капитан вспомнил, что Анри каждую ночь уходил из Роша. Интересно, куда?

Страшная мысль мелькнула в голове капитана: «А если Анри во главе поджигателей?»

Эта мысль, которую сначала он отбросил с негодованием, мало-помалу укоренилась в его сознании.

«Он может поджечь ферму, — предположил Бернье. — А что, если он покинул свою постель именно для этого?»

Это последнее размышление мучило капитана несколько минут, но здравый смысл и рассудок восторжествовали. Капитан отверг все оскорбительные подозрения, вспомнил открытую и благородную наружность своего друга и его приятный голос.

Бернье опять заснул, но этот новый сон продолжался недолго — его прервал не шум, а едкий запах. Густой дым заполнял комнату. Капитан вскочил с постели и бросился в пустую комнату графа Анри, но — странное дело! — окно, бывшее открытым час назад, оказалось заперто, и капитан напрасно старался отворить ставни. Тогда он вернулся к двери, ведущей в коридор. Она была заперта изнутри. Преступная рука задвинула засов, и капитан напрасно стучал в дверь…

Вне себя метался он минут десять с дикими криками от двери к окну и не мог ничего сделать. Задыхаясь от дыма, капитан рухнул на пол. Доски под ногами уже начали трещать, показались языки пламени..

К счастью, когда Бернье уже считал себя погибшим, на лестнице раздались шаги и дверь в комнату с грохотом распахнулась. Словно ангел спасения, явилась женщина.

— Виктор, я прощаю тебя! — сказала она. — Идем!

— Ты?! Ты! Лукреция! — прошептал капитан.

— Надо спешить, огонь быстро распространяется…

Капитан схватил Лукрецию на руки и понес ее сквозь пламя.

XIII

А где же в это время находился Заяц?

Он поспешно спустился по лестнице, которая вела в ригу, три поджигателя шли следом. Заяц взял одного из них за руку и подвел к окну, через которое граф Анри покинул ферму.

— Я на тебя влезу, — сказал мальчишка.

— Зачем? — спросил поджигатель.

— Чтобы закрыть окно. Если хочешь, чтобы хлеб испекся, закрывай печку.

Поджигатель прислонился к стене и сгорбился. Заяц проворно влез ему на плечи и бесшумно закрыл ставни, потом соскочил на землю. Поджигатели подхватили толстое бревно и приложили его к запертым ставням.

Потом Брюле задвинул засов на двери капитана.

— Он испечется, как яблоко, — усмехнулся Заяц. — Ну, товарищи, поспешим!

— Куда мы идем? — спросил один из трех поджигателей.

— Ступайте куда хотите, здесь нечего грабить. Зачем же вам ждать пожар?

— Это правда. А ты?

— У меня есть свой план.

— Ты пойдешь осматривать капканы?

— Нет, я сделаю новый.

— Еще?

— Да, для косуль. Кто пойдет со мною?

— Я, — сказали все поджигатели.

— Ах, нет, один — пусть так, а куда же троим? Пусть каждый идет в свою сторону, это будет лучше.

— Чего ты боишься?

— Встретить какого-нибудь дровосека, который удивится, сколько нас собралось.

— Теперь дровосеки в своих хижинах и спят.

— Кто знает…

— Если только между ними нет таких браконьеров, как ты…

— Откровенно говоря, я боюсь только одного.

— Кого.

— Жакомэ.

— Неужели ты его боишься?

— Как огня.

— Глуп же ты! Когда занимаешься нашим ремеслом, огня нечего бояться.

— Так, но я боюсь Жакомэ.

— Почему?

— Потому что он сердится на моего отца.

— Я не знал…

— Я сам не знаю, за что, но знаю, что он и отец сердятся друг на друга.

— Если ты его встретишь…

— Ш-ш… Я вам расскажу…

Мальчишка и три поджигателя разговаривали таким образом, удаляясь от фермы в лес через поле. Когда они дошли до опушки леса, Заяц остановился.

— Помните френгальский пожар?

— Что за вопрос? — сказал один поджигатель. — Я сам поджигал конюшню.

— Да, но вы убежали.

— А то как же…

— Отец мой был последний и, убегая, встретил спешившего на помощь Жакомэ.

— Он опоздал, — смеясь, сказал поджигатель.

— Но он узнал моего отца, несмотря на капюшон.

— Ты это знаешь наверняка?

— Да, и отец знает.

— Будь спокоен, Жакомэ не сможет ничего сделать, он слишком боится ружейных выстрелов.

— Ты ошибаешься, он боится не этого.

— Чего же?

— Точно не знаю… Но если он ничего не сказал до сих пор, стало быть, он имеет на то причины… Прощайте, товарищи.

— Как! Ты идешь в лес?

— Да.

— Зачем?

— Я уже вам говорил, — отвечал Заяц, перепрыгнув через ров, — я расставлю капканы косулям, если меня станут подозревать, я докажу, что был в лесу, когда ферма горела.

Каждый поджигатель пошел по другой дороге в лесу, а Заяц повернул в ту сторону, где лес был густой и частый. У него на плече было ружье. Заяц никогда не ходил без ружья.

— Я знаю, — сказал он сам себе, оставшись один, — почему Жакомэ и отец не в ладах, но им не нужно это знать… Это на счет рошской мамзели. Ах! Если бы не она и если бы Жакомэ не боялся, что отец мой расскажет все, то давно продал бы нас, негодяй!

Рассуждая таким образом сам с собою, Заяц дошел до тропинки, которая слыла местом убежища косуль, там он установил капкан, то есть согнул ветвь дерева и прикрепил ее к земле.

— А! — сказал он, закончив это занятие с неимоверной ловкостью. — Если бы я мог выбирать, то мне хотелось бы захватить не косулю. Пойду посмотреть, как ферма горит. Я люблю пожар.

Говоря таким образом, мальчик забрался на скалу, возвышавшуюся среди леса, за четверть мили от фермы. Пламя горевшей фермы освещало издали лес и равнину, а Заяц с того места, на которое он забрался, мог видеть в малейших подробностях страшное и величественное зрелище пожара. Работники и работницы бегали по полям, стараясь спасти кто мебель, кто мешки с пшеницей. Лошади, коровы, бараны метались между пылающих бревен обрушивающихся стен. Крики отчаяния доносились до Зайца по ветру. Между этими криками он узнал голос отца, который сетовал и старался спасти свои вещи.

— Шутник!.. — пробормотал Заяц. — Ах! Как это красиво! — повторил он опять.

Его ударили по плечу, и, обернувшись, он чуть не упал навзничь.

— Жакомэ! — сказал он.

— Да, это я, — отвечал дровосек, — и теперь я знаю, что хотел знать.

— Что такое?

Дровосек, оставивший Машфера и Каднэ и бросившийся через лес спасать ферму, схватил Зайца за руки и сказал:

— Ты изменил себе! Это ты и твой отец подожгли ферму.

— А тебе какое дело, старый хитрец?

— А то, что ты напрасно положил далеко свое ружье, ты в моей власти.

— А-а! Что же ты хочешь сделать со мною?

— Я хочу отвезти тебя в Курсон и отдать жандармам. Ну! Ступай!

Жакомэ толкнул Зайца перед собой. Тот, будучи безоружен, вздумал было бежать.

— Иди, — повторил Жакомэ громовым голосом, — иди, или я пошлю тебе пулю в спину.

Заяц понял, что надо повиноваться, и Жакомэ, взяв его за ворот, толкал вперед, держа в руке ружье Зайца, а его собственное ружье висело через плечо. Заяц начал плакать.

— Какое тебе дело, что я поджег?.. Разве это касается тебя?

— Увидишь!.. Иди!

Дровосек повел Зайца по тропинке через лес.

— Куда мы идем? — спросил мальчишка, а сам подумал:«Хорошо же, подожди… Может быть найдется, чем позабавиться в дороге».

Когда они дошли до того места, где лес был густ, Заяц вдруг толкнул Жакомэ. Дровосек успел только вскрикнуть — его поднял над землей капкан, расставленный Зайцем, капкан страшный, от которого не может освободиться даже кабан. Только Жакомэ был схвачен не за шею, а поперек туловища. Ружье, которое он держал в руке, выпало.

— Дичь сделалась охотником, — сказал Заяц.

Он поднял ружье, прицелился в несчастного Жакомэ и выстрелил!..

XIV

Пожар на ферме приметили из разных мест, сначала из хижины Жакомэ, а потом из замка Солэй.

Слова госпожи Солероль, что бригадный начальник отлучался каждый раз, как случался где-нибудь пожар, заставили Анри вздрогнуть.

— О! — сказал он. — Неужели этот человек стоит во главе поджигателей?

— Не знаю, но он способен на это, — сказала молодая женщина.

— Откуда он пришел?

— Не знаю. Он вышел незадолго до наступления ночи под предлогом пострелять кроликов в парке.

— Что за люди с ним?

— Я никогда их не видела.

Госпожа Солероль взяла за руку кузена и прибавила:

— Молчите!

В самом деле в верхнем этаже слышались шаги генерала, возвращавшегося в свою комнату.

— О! Чего я не дала бы, чтоб узнать, кто эти люди, — продолжала она. — Послушайте, Анри, я сделаю то, что заставит меня краснеть.

— Что такое?

— Я стану шпионить.

— Что вы хотите сказать, Элен?

— Я хочу сказать, что я непременно должна знать, откуда он пришел и кто эти люди.

— Как вы это узнаете?

— Хоть он здесь хозяин, он не знает замка так, как знаю его я, родившаяся в нем. Вы помните красную гостиную?

— Помню.

— И шкаф, служивший капеллой в 1793 году?

— Два человека легко могут поместиться в нем.

— Начальник бригады не знает о существовании этого шкафа, дверцы которого скрываются в стене красной гостиной.

— Неужели?

— Право… Вы увидите.

— Но…

— Пойдемте! Пойдемте! — повторила госпожа Солероль.

Она погасила лампу, горевшую на камине, и прибавила:

— Идите на цыпочках — малейшим шум может нас выдать.

Она взяла Анри за руку и увлекла его из комнаты. Сначала они прошли переднюю, потом поднялись на лестницу в верхний этаж, прошли несколько комнат и очутились в красной гостиной. Эту комнату называли так по ее обоям, которые недаром были красные: один предок госпожи Солероль имел честь принимать в Солэе кардинала Мазарини, ночевавшего в этой комнате. Госпожа Солероль наклонилась к уху своего кузена и сказала ему:

— Комната генерала с другой стороны капеллы.

Она отворила шкаф и вошла в него вместе с Анри. Все это делалось без огня, но пол не трещал под их ногами, на мебель они не натыкались, и госпожа Солероль отворила и затворила дверь глубокого шкафа, который в самые страшные дни террора превратили в капеллу и который занимал всю толщину одной из трех феодальных стен, какие еще находятся в замках Центральной Франции.

Войдя в шкаф, Анри услыхал смутный шум голосов.

— Подождите, — сказала опять Элен.

Она сняла картину, висевшую над алтарем. Вдруг Анри де Верньеру ударил в лицо яркий свет, и капелла явилась ему со всеми своими подробностями, с деревянными скамейками, маленьким алтарем, распятием из слоновой кости.

Картина, которую сняла госпожа Солероль, прикрывала отверстие, сделанное в очень тонкой перегородке, отделявшей капеллу от комнаты генерала.

— Смотрите, — сказала Элен.

Она подтолкнула Анри к этому отверстию, которое было в диаметре величиною с шестиливровое экю. Анри приложился к нему глазом и увидел генерала.

Бригадный начальник Солероль был человеком высокого роста, уже пожилым, почти плешивым. Его низкий лоб, толстые губы, брови, сходившиеся над носом, маленькие серые глазки придавали его физиономии отпечаток свирепости. Увидев его, можно было почувствовать, что этот человек любил убийство, что его ноздри должны были расширяться при запахе крови, дымившейся около гильотины.

Он сидел, скрестив ноги, и курил. Два человека, следовавшие за ним в парке, были рядом. Анри взглянул на них, эти люди были ему незнакомы. Один был стар, другой молод; порок поставил свою печать на физиономиях этих людей. Бригадный начальник говорил:

— Если бы я не имел надежды начальствовать над департаментом и видеть наших друзей возвращенными к власти, знаете ли, граждане, я сделал бы сегодня вечером что-нибудь дурное. Что ты скажешь, Сцевола?

Тот, кто носил это римское имя, отвечал:

— К счастью, Директория остерегается.

— А роялисты трудятся… — сказал генерал насмешливым тоном.

— Но жатва будет не для них, — продолжал Сцевола.

Он был самым молодым из гостей начальника бригады.

— Я надеюсь, — продолжал тот, — и даже намерен гильотинировать некоторых.

— А-а!

— Сначала моего прекрасного кузена.

— Анри де Верньера?

— Его.

Граф Анри не мог удержаться от легкой дрожи, но продолжал смотреть и слушать.

— О! — продолжал начальник бригады. — Я могу вас уверить, что он будет первый в списке и даже…

Он остановился и злобно выругался.

— И даже? — повторил Сцевола.

— Я могу отправить его прежде.

— Куда?

— На эшафот.

— Как? — спросили оба гостя генерала.

— Очень просто. Послушайте… Разве это не решено, что роялисты поджигают?

— Именно.

— Ну а если неожиданно окажется, что Анри — один из начальников поджигателей, то будет еще проще… — Генерал расхохотался.

— Что стоит твоя ферма? — спросил старший из гостей.

— Тысяч тридцать или сорок, если считать основное строение и хозяйственные постройки.

— Ах! Теперь все ясно, — шепнула госпожа Солероль на ухо Анри, — это он поджег ферму!

Вдруг Анри вспомнил — он вспомнил, что друг его капитан Бернье находился там, что оба легли спать, запертые одним ключом, и из двух одно: или несчастный капитан погиб в огне, или спасся, и тогда он непременно приметит, что Анри не было на ферме, когда начался пожар. Нечего было сомневаться: ферма Брюле была подожжена по приказанию начальника бригады, и он надеялся обвинить Анри в этом преступном поджоге. Тогда Анри вне себя оставил свой обсервационный пост и выбежал из капеллы, говоря Элен:

— Пойдемте… Пойдемте! Я должен бежать на ферму, я должен спасти моего друга…

— А я останусь, — сказала Элен, — я хочу узнать все!

Через несколько минут Анри вышел из замка и, руководимый светом пожара, побежал со всех ног к ферме Раводьер.

XV

Возвратимся теперь к Каднэ и его другу Машферу, которых мы оставили в хижине Жакомэ, в то время как дровосек поспешил на помощь к горевшей ферме.

Каднэ рассказывал Машферу историю Лукреции, капитана Солероля, сделавшегося генералом, и сержанта Виктора Бернье, теперь капитана. Удивившись, что Бернье в замке Рош, Каднэ вскричал:

— А! Я угадываю, зачем.

В эту минуту дверь отворилась и Мьетта высунула свою хорошенькую, еще сонную головку; она не могла удержаться от жеста удивления при виде Каднэ.

— А! Это вы, месье Каднэ, — сказала она.

— Да, дитя мое, здравствуй, как твое здоровье?

Девочка подставила свой лоб, и Каднэ поцеловал ее.

— Как давно вас не видать? — сказала она.

— Неужели?

— О! По крайней мере месяцев шесть.

— Ну вот я здесь: довольна ли ты?

— Вы больше не уйдете?

— По крайней мере, я останусь здесь несколько дней.

Мьетта посмотрела на Машфера с удивлением, исполненным недоверия.

— Не бойся этого господина, — сказал Каднэ.

— Это ваш друг?

— Надежный, как я сам.

Слова эти так успокоили хорошенькую Мьетту, что она села между молодыми людьми.

— Где мой отец?

— Ушел.

— Надолго?

Каднэ, рассказ которого прервало несвоевременное пробуждение молодой девушки, не колеблясь, солгал.

— Твой отец пошел в Рош, — сказал он, — и воротится только на рассвете.

— А теперь который час?

— Полночь.

— Ах! Как я хорошо спала, — прошептала Мьетта.

— Ступай же ляг опять, дитя, и спокойной ночи.

Мьетта встала и сделала шаг к двери комнаты.

— Вам не нужно ничего, ни вам, ни вашему другу, месье Каднэ? — спросила она. — Если вам хочется пить, я нацежу вам вина из бочонка; если вы голодны — есть кусок солонины и сыр.

— Нам не хочется ни есть, ни пить. Прощай, дитя.

Мьетта сделала еще шаг, потом глубоко вздохнула и посмотрела на Каднэ.

— Ты хочешь мне сказать что-нибудь? — спросил он с удивлением.

— Может быть… — отвечала она робко.

— Говори, я слушаю.

— Вы сказали, что можно говорить при вашем друге?

Она указала на Машфера.

— Говори, не бойся, дитя мое.

— Это о месье Анри…

— А! — сказал Каднэ, улыбаясь.

— Я знаю, что вы его друг, — продолжала Мьетта, — и, может быть, если вы подадите ему совет, он вас послушает.

— Вероятно.

— Я пробовала, он меня не слушает.

— Что же ты ему советовала?

— Не ходить в Солэй.

Оба вздрогнули.

— Почему же? — спросил Каднэ.

— Потому что бригадный начальник — очень злой человек и хочет сделать вред месье Анри.

— Ты откуда это знаешь?

— Я давно это подозревала, а вчера вечером…

— Ну что же вчера вечером?

— Если я вам скажу, вы не скажете моему отцу?

— Обещаю тебе.

— Он это знает, но сказал мне вчера сухо: «Это тебя не касается!..» Но, видите ли, я люблю месье Анри, он мой крестный…

— Только за это? — улыбаясь, спросил Каднэ.

Мьетта покраснела до ушей и потупила голову.

— Продолжай, — сказал Каднэ, — что случилось с тобою вчера?

— Надо вам сказать, что снег выпал только в следующую ночь, — продолжала Мьетта, — я и пошла в лес подбирать сухие ветви. Ночь приближалась, вязанка моя была готова, я знала, что батюшка пошел на гипсовую фабрику, и села под дерево подождать, когда он пойдет, чтоб вместе воротиться домой. Вдруг я слышу шаги, потом голоса двух человек, тихо разговаривавших. Я узнала, что это генерал, и не пошевелилась… Мне было очень страшно.

— Но ты слушала?

— Да, и слышала, что они говорили; они прошли мимо меня, они возвращались с охоты.

— О чем же они говорили?

— Один говорил: «Зачем ты позволяешь этому аристократу, графу Анри, шататься каждый вечер окола замка? Разве ты законов не знаешь и разве ты не муж своей жены? Ты можешь его убить, когда захочешь».

«Я уж думал об этом, — отвечал генерал, — и если штука, которую я намерен с ним сыграть, не удастся, я всажу ему пулю между плеч».

— А! Он так сказал? — сказал Каднэ.

— Да.

— Ты знаешь человека, с которым он разговаривал?

— Я не могла рассмотреть его лицо, была уже полночь, но генерал назвал его…

— Как?

— Сцевола. Какое смешное имя!

— Сцевола! — вскричал Каднэ с волнением.

— Да.

Каднэ взял Мьетту за руку.

— Ступай спать, дитя, — сказал он, — и будь спокойна… Этот господин и я будем беречь графа Анри.

— Вы мне это обещаете?

— Обещаю.

Мьетта воротилась в свою комнату и затворила дверь. Тогда Каднэ сказал Машферу:

— Теперь ты должен узнать все. Мне известно, что вся шайка генерала здесь и эти люди, если мы не уничтожим их сейчас, расстроят все наши планы.

— Что же ты мне расскажешь? — спросил Машфер.

— Историю Элен де Верньер, Лукреции и бригадного начальника.

— Я слушаю.

Каднэ продолжал:

— Сержант Бернье был, по словам его соратников из 23-го полка, отличным солдатом, добрым товарищем, любимцем женщин, да и выпить не дурак. Он хорошо дрался под начальством генерала Дюмурье, а когда был отозван в Парижскую армию, то есть в один из пяти регулярных полков, которые едва терпел клуб якобинцев, то вовсеуслышание заявил, что если бы ему пришлось начальствовать над отрядом, окружающим гильотину, то он зарядил бы пулей свое ружье и убил палача. С такими мнениями сержант Бернье не мог нравиться тем из своих начальников, которые выказывали преувеличенный патриотизм, но так как он был отличным сержантом, на него не донесли, и он продолжал свою службу.

В один вечер, зимою 1794, почти через год после смерти короля, сержант Бернье засиделся в кабаке на улице Андрэ-дез-Ар. Посетителей было мало. Бернье сидел за полуопорожненной бутылкой. С тех пор как отменили колокольный звон при тушении пожара, никогда парижские улицы не бывали спокойнее. Париж просыпался утром и, как гигант с тысячью голов и двумя тысячами ушей, слушал, как падает нож гильотины. Ночью зловещий шум прекращался, и палачи шли спать. Тогда Париж гасил фонари, запирал двери и окна и засыпал лихорадочным сном, наполненным мрачным кошмаром. Пока Бернье пил, президент одного соседнего клуба храпел под столом, а человек восемь санкюлотов лениво распевали пьяными голосами; на улице было так тихо, что можно было слышать, как муха пролетит или крыса пробежит. Вдруг поблизости от кабака, дверь которого осталась полуоткрытою, послышались шаги, неровные, поспешные, неожиданно заглушенные тревожным криком. Сержант Бернье прислушался, и в ту минуту, как он подносил руку к эфесу своей шпаги, в кабак вбежала женщина, пролепетав замирающим голосом:

— Спасите меня!

— Эта женщина была молода, прекрасна, несмотря на то что ее лицо было тронуто страхом, а изорванная одежда показывала, что она выдержала борьбу и вырвалась из лап какого-нибудь негодяя. Она остановилась на пороге, обвела взором гнусные лица санкюлотов и воинственную физиономию сержанта Бернье… Она побежала к нему, повторяя:

— Спасите меня! Спасите меня!

Бернье обнажил саблю и обнял эту женщину рукою. Другие шаги раздались на улице и остановились у дверей кабака. Сержант увидел человека с красным лицом, с окровавленными глазами, с пеной у рта; этот человек был в мундире и в эполетах.

— Капитан! — с изумлением прошептал Бернье.

Тот, кого он назвал таким образом, подбежал к женщине, прижимавшейся к сержанту и закричавшей в третий раз:

— Ради бога, спасите меня!..

Бернье выставил саблю, загородив женщину.

— Не подходите! — сказал он.

Преследователь замер на месте, а потом громко расхохотался.

— А, сержант, — сказал он, — не захотите ли вы теперь стать между мною и моей возлюбленной?

— Я не знаю, возлюбленная ли это ваша, капитан Солероль, — отвечал Бернье, — я вижу женщину, умоляющую меня о покровительстве, и даю его ей… Не подходите, капитан, или я проткну вас саблей.

— Черт побери! — сказал капитан, продолжая смеяться. — Разве вы не знаете, сержант, что если бы я захотел, то за слова, произнесенные вами, я мог бы отдать вас под военный трибунал?

— Ну, что ж? Меня расстреляют, и я по крайней мере спасусь от гильотины.

Женщина продолжала прижиматься к Бернье, говоря ему:

— Этот человек лжет, не слушайте его… Я совсем не то, что он говорит… Он мне противен.

— Чего же он хочет от вас? — спросил Бернье.

— Он хочет меня убить! — отвечала она, и зубы ее стучали от страха:

— Сначала ему придется убить меня! — сказал Бернье.

Сержант с такой уверенностью держал саблю, защищавшую эту женщину, что капитан не смел сделать и шаг вперед.

— Сержант Бернье, — сказал он, — вы проявляете неуважение к вашему начальнику.

Бернье пожал плечами, потом подал руку женщине и сказал:

— Пойдемте со мною, я отведу вас, куда вы хотите… Посторонитесь! Посторонитесь! — прибавил он, вертя клинком над головой.

XVI

Женщина цеплялась за него, а капитан Солероль был вынужден посторониться и пропустить. Бернье и таинственная незнакомка вышли из кабака.

— Куда вы хотите идти? — спросил сержант.

— Я не знаю, — отвечала она дрогнувшим голосом.

— У вас ведь есть квартира?

— Да, комната, здесь недалеко, в перекрестке Бюси.

— Пойдемте туда.

— О нет! Я боюсь.

— Кого?

— Его… Он придет туда! — прошептала она с ужасом.

Бернье гордо улыбнулся.

— Я отпущен на целую ночь, — сказал он, — и могу не возвращаться в казармы. Если вы хотите, я лягу на площадке лестницы, возле ваших дверей.

— Пойдемте! — сказала она и еще крепче прижалась к нему.

— Как вас зовут? — спросил сержант.

— Лукреция.

— Чем вы занимаетесь?

Она вздохнула и промолчала. Бернье понял. Лукреция была авантюристка.

— Что нужно от вас этому человеку?

— Капитану?

— Да. Этому негодяю Солеролю, который снабжает мясом гильотину и доносит на своих начальников…

— Этот человек, — отвечала Лукреция дрожа, — хочет заставить меня совершить преступление.

— Преступление?!

— Да, но я не могу сказать, чего хочет этот человек.

Сержант Бернье не настаивал.

— Я вижу, — сказал он, — что вы находитесь в зависимости от этого негодяя. Я буду вас защищать.

Они ускорили шаги, дошли до перекрестка Бюси, и Лукреция остановилась у дверей одного дома, где, вероятно, не было привратника, потому что Лукреция приподняла защелку и дверь отворилась.

— Дайте мне руку, — сказала она сержанту, вводя его в темный коридор, в конце которого они нашли круглую лестницу с ветхими ступеньками, у которой вместо перил была веревка, прикрепленная к стене кольцами, вбитыми на некотором расстоянии. Они поднялись на темный этаж в полном молчании. Лукреция вынула ключ из кармана, отперла дверь и пропустила сержанта вперед. Он увидел что-то красное под ногами. Он находился возле камина, и этот красноватый блеск бросала головня. Лукреция наклонилась, взяла головню одной рукой, а свечу, стоявшую на камине, другой, потом раздула головню, от которой посыпались тысячи искр, и зажгла свечу.

— Вот моя комната, — сказала она, поставив на стол это скромное освещение.

Сержант увидел крошечную комнату, бедно меблированную, с единственным окном. На столе из белого дерева лежали принадлежности цветочницы.

— Стало быть, вы работаете? — сказал сержант.

— Работаю, но теперь давно у меня нет работы.

Она упала на стул, не в силах больше бороться с волнением. Сержант смотрел на нее и находил, что она чудо как хороша, несмотря на свою почти болезненную бледность и взгляд, сверкавший лихорадкой. Раза три она вставала и подбегала к окну.

— Вы боитесь, чтоб он не воротился? — усмехнулся Бернье.

— О, да!

— Но ведь я здесь.

Она посмотрела на кровать и на два стула, составлявшие всю мебель. Бернье понял ее замешательство.

— Я честный человек, — сказал он, — и не способен употребить во зло ваше положение. Ложитесь в постель, я проведу ночь на этом стуле, и вы можете спокойно спать, как будто брат охраняет вас.

Она все еще колебалась.

— Вы, верно, очень боитесь? — спросил сержант с улыбкой.

— Он угрожал отправить меня на гильотину, — сказала она.

— Ба!

— Если я… Вы понимаете?..

— Я понимаю, что завтра воткну ему в живот мою саблю!

Лукреция схватила Бернье за руки.

— Вы добры, — сказала она, — но я не хочу, чтобы из-за меня вы подвергали опасности свою жизнь… в то время как я могу любить вас, только как брата…

— Понимаю! — сказал печально Бернье.

Он смотрел на Лукрецию и находил ее прекрасной.

— У вас в сердце большая любовь? — спросил сержант после минутного молчания.

— Любовь безнадежная.

Голос ее изменился, когда она произнесла эти слова.

— Но какой же безумный имеет счастье быть любимым вами и так слеп, что не видит этого?

Она покачала головой.

— Это моя тайна… Не спрашивайте, — отвечала она.

Бернье увидел слезы, заблиставшие на ее ресницах.

— Простите меня, — сказал он, — я вас огорчил.

Он поцеловал ей руку. Вдруг она вскочила и подбежала к окну.

— Что с вами? — спросил с удивлением сержант.

Она обернулась и приложила палец к губам.

— Ш-ш! — сказала она. — Послушайте!

Сержант услышал вдали свист, очевидно, это был сигнал. Лукреция побледнела.

— Чего вы боитесь? Ведь я здесь, — сказал Бернье.

Она тихо пожала ему руку.

— Это он… — сказала Лукреция. — Он придет.

— Кто? Капитан? — спросил сержант.

— Нет. Он.

Лукреция произнесла эти слова странным образом, то есть больше с ужасом, чем с нежностью.

— Он придет к вам?

— Да, я слышу его шаги на улице.

— И вы боитесь?

Женщина покачала головой.

— Я за себя не боюсь, когда вы здесь.

— Так за него?

— Да.

— Я его стану защищать.

Она поблагодарила его взглядом, но продолжала качать головой.

— Вы не друг его, — сказала она, — по крайней мере вы не можете быть ему другом.

— Почему же?

— Вы служите Республике.

— Но не гильотине, и не мое ремесло арестовывать аристократов.

Лукреция вздрогнула.

— Откуда, вы знаете? — спросила она.

— Я ничего не знаю… Но полагаю, что человек, которого вы ждете, аристократ.

— Да.

— И что вы любите его…

— Нет.

Бернье встал и сделал шаг к двери.

— Останьтесь, — сказала она.

— Я вам еще нужен?

В его голосе был оттенок иронии. Но Лукреция взяла его за обе руки и нежно их пожала.

— Вы человек с благородным сердцем, — сказала она, — и я все вам расскажу.

— Говорите.

— Ко мне почти каждую ночь приходит человек… Он ничего для меня не значит — клянусь вам… Это он свистел на улице… Теперь он поднимается на лестницу… Он придет сюда, а я не хочу, чтоб вы его видели…

— Мне надо уйти?

— Нет.

— Когда так, говорите же, я буду повиноваться.

Лукреция поняла с одного взгляда, что сержанту Бернье можно всецело доверять.

— Вы дадите завязать себе глаза? — спросила она.

— Гм! Это странно!

Он снова посмотрел на нее и увидел на ее лице такое беспокойство, что тотчас прибавил:

— Ну да!

— А когда я вам завяжу глаза, согласитесь ли вы стать за эту занавеску?

Она указала на полог кровати.

— Да.

— Но не видеть, не мешать, а только слушать… — продолжала она.

— Хорошо.

— Дадите ли вы мне слово солдата, что вы никогда не откроете того, что вы услышите?

— Клянусь честью!

Он вынул из кармана носовой платок и сказал:

— Завяжите мне глаза.

XVII

Каднэ продолжал:

— Лукреция взяла платок и завязала глаза сержанту, потом, отодвинув свою кровать, чтоб оставить пустое пространство между стеною и пологом кровати, она толкнула Бернье в это импровизированное убежище. Сержант услыхал шаги, проворно поднимавшиеся по лестнице и остановившиеся у порога комнаты. В это же время три раза постучали.

— Войдите! — сказала Лукреция взволнованным голосом.

Хлопнула дверь. Бернье услыхал резкий, повелительный, даже грубый голос, хотя его чистый и звучный тембр обнаруживал молодость.

— Лукреция, — сказал этот голос, — ты должна решиться.

— На что? — спросила она, дрожа.

— Ты знаешь… Следовать за мной.

— Когда?

— Сейчас.

— Но вы знаете, что он всюду преследует меня.

— Капитан?

— Да, он опять приходил сегодня.

— Сюда?

— О, нет!.. Туда.

— У меня в кармане пистолеты, тебе нечего бояться рядом со мной.

Бернье, стоя неподвижно за занавеской, услыхал, что Лукреция вздохнула.

— Моя милая Лукреция, — продолжал голос, пытавшийся казаться ласковым, — неужели ты наконец не полюбишь меня?

— Ах, маркиз, вы знаете, что это невозможно, — отвечала молодая девушка.

— Почему?

— Потому что сердце мое умерло.

— Сердце двадцатилетней женщины не умирает.

Бернье услыхал новый вздох, потом Лукреция продолжала:

— Маркиз, вы знаете наши условия?

— Знаю.

— Вы сделали из меня вашу невольницу, потому что вы носите имя, священное для меня. Я слыву вашей любовницей, потому что это предположение полезно нашим планам. Что за нужда! Честь Лукреции-куртизанки не дорога ни для кого…

— Лукреция!..

— Но я не смогу и не хочу вас любить. Итак, я должна идти с вами туда сегодня?

— Да.

— Хорошо, пойдемте.

— Все идет прекрасно. Наши меры приняты, мы успеем.

Лукреция опять вздохнула.

— Да поможет вам Господь! — сказала она. — Но мне с трудом верится, что муниципалитет и общины не узнали об этом.

«Ого! — подумал сержант Бернье. — Я, кажется, в центре заговора роялистов… Послушаем».

Но Лукреция, без сомнения, не хотевшая предупредить своего гостя о присутствии сержанта и, с другой стороны, может быть, боявшаяся, чтобы гость не вошел в подробности дела, вероятно, таинственного, с живостью прибавила:

— Уведите меня сейчас, я боюсь этого человека.

— Капитана?

— Да.

— Он любит тебя, как безумный, и очень жаль, что его надо щадить. Но нам невозможно поступить иначе. Пойдем!

Бернье, неподвижный и безмолвный в своем убежище, услыхал, как Лукреция отворила дверь, потом как гость переступил за порог. Тогда молодая девушка подошла к кровати и, приподняв занавесь, шепнула:

— Благодарю!

Бернье слышал, как она ушла и заперла дверь. Только при звуке ключа в замке сержант понял, что она сделала вид, будто два раза повернула ключ, когда, напротив, оставила дверь отпертой. Сержант подождал несколько минут, потом решился выйти из своего убежища и снять повязку. В комнате было темно, потому что Лукреция погасила свечу. Сержант счел бесполезным зажигать ее, он ощупью добрался до двери и вышел. Он спустился по лестнице, держась за веревку, и дошел до аллеи, не услышав ни малейшего шума, точно этот дом был необитаем. Дверь на улицу тоже была отворена. Сержант осмотрелся направо и налево, не увидел на улице никого, не услыхал голосов и решился отправиться в свои казармы. Дорогою он предался размышлениям, которые завершились вздохом философского сожаления:

— Эта хорошенькая девушка ушла под руку с другим, оставив меня, своего защитника, один на один с ненавистью этого негодяя Солероля, который способен отдать меня под военный трибунал.

Но в то время головы у всех так плохо держались на плечах, что перспектива умереть не сегодня-завтра не мешала никому ни пить, ни есть, ни спать. Бернье не хотелось ни есть, ни пить, поэтому он лег и проспал до утра. Его разбудил барабанный бой. Он сошел на двор казарм и нашел там капитана Солероля. Капитан был в прекрасном расположении духа, лицо его не было расстроено, губы не покрыты пеной гнева, глаза не налиты кровью, как накануне в кабаке.

Капитан поклонился сержанту и сказал:

— Воротившись с учения, мы поговорим.

— Хорошо, — сказал Бернье.

В самом деле, через час, когда полк возвратился с маневров, капитан фамильярно взял под руку сержанта и сказал:

— Я был немножко пьян вчера вечером.

— А! — сказал Бернье.

— Я встретил хорошенькую девушку, которая шла по улице, и хотел к ней подойти… Она испугалась… Вы знаете остальное…

— Как? — спросил Бернье. — Вы ее не знали?

— Нет!

«Я знаю другое, но противоречить тебе не стану», — подумал Бернье.

— Вы на меня не сердитесь за то, что я защитил ее? — спросил сержант, усмехнувшись.

— Напротив, — отвечал капитан Солероль, — вы меня отрезвили и этим оказали услугу мне.

Так, за разговором, вернулись в казармы. Капитан оставил Бернье и пошел завтракать. Вскоре после его ухода комиссионер принес письмо сержанту Бернье. У сержанта забилось сердце. Он распечатал письмо и прочел:

«Я хотела бы поблагодарить Вас. Если Вы желаете меня видеть, ступайте с человеком, который отдаст Вам это письмо».

Внизу вместо подписи стояла буква Л.

Сержант сказал комиссионеру:

— Я готов следовать за вами, ведите меня.

Тот пошел, не говоря ни слова. Он направился к Сене, прошел Новый мост и остановился на улице Закона. Указав на дом с левой стороны, он сказал Бернье, следовавшему за ним:

— Здесь!

Дом был довольно красив с виду.

— Кого мне спросить? — уточнил Бернье.

— Гражданку Лукрецию, — отвечал комиссионер.

Он ушел, но Бернье одолевали размышления:

«Вот простолюдин, у которого руки очень белы и столько изящества в манерах».

Когда этот человек исчез на углу улицы, Бернье вошел в дом.

Он нашел сначала очень большую переднюю, потом широкую лестницу с железными перилами, а внизу лестницы слугу, который вежливо спросил его, что он желает.

— Мне нужно видеть гражданку Лукрецию, — отвечал Бернье.

— Пойдемте со мной, — сказал лакей.

Он повел сержанта в первый этаж, отворил дверь и пропустил вперед. Бернье, помнивший вчерашнюю мансарду, вошел с изумлением в переднюю, богато убранную, потом прошел залу, роскошная меблировка которой дышала аристократизмом, потом щегольскую спальню и остановился на пороге будуара, в котором сидела хозяйка. Бернье стоял безмолвно и неподвижно на пороге будуара — до того удивление его было велико. Он действительно видел перед глазами Лукрецию, но уже не гризетку в дешевом платье, работницу, живущую в мансарде, бедную девушку, из-за которой целый час трепетало сердце чувствительного сержанта. Это была женщина щеголеватая, одетая в атлас, белые руки которой были покрыты волнами кружев и дорогими перстнями.

— Здравствуйте, друг мой, — сказала она Бернье, не вставая и не оставляя сладострастной позы, которую она занимала на оттоманке.

— Милостивая государыня… — пролепетал сержант.

— Вы удивляетесь, не правда ли? — спросила она, улыбаясь.

— Как же не удивляться? — наивно прошептал сержант.

— Сядьте подле меня, и я объясню вам многое, — отвечала она.

Машфер перебил Каднэ в этом месте:

— Ты мне рассказываешь сказку из «Тысячи и одной ночи».

— Сказку реалистическую, — возразил Каднэ.

Потом он встал и отворил дверь комнаты.

— Посмотрим, горит ли еще ферма…

XVIII

Отблеск пожара усилился. Его можно было принять за северное сияние. Каднэ запер дверь и сел у огня.

— Этот Жакомэ — претаинственный, — сказал он. — Уверял, что фермер Брюле — негодяй, а сам пошел помогать ему.

— Разве Брюле — владелец фермы?

— Нет, она принадлежит генералу.

— То есть кузине Анри?

— Именно.

— Впрочем, для меня это все равно. Давай дальше твою историю.

Но когда Каднэ хотел продолжать, случилось странное происшествие. Вдали раздался выстрел, и в то же время послышался душераздирающий крик из комнаты, где спала Мьетта. Испуганные Каднэ и Машфер увидели молодую девушку, бледную, взволнованную, с растрепанными волосами.

— Ах, боже мой! Боже мой! — кричала она. — Он убил его!

— Что ты хочешь сказать, малютка? — спросил Каднэ. — Ты с ума сошла?

— Нет… Он его убил, говорю я вам, убил! — продолжала девушка.

— Тебе приснился дурной сон.

— Но разве вы не слыхали этого выстрела?

— Это браконьер убил зайца.

— Это человек убил человека! — вскричала Мьетта.

— Тебе пригрезилось… У тебя кошмар.

— Нет, нет! Я его видела… Мой сон меня не обманывает…

Мьетта с отчаянием ломала руки.

— Кого ты видела во сне?

— Моего отца.

— Твоего отца? Он убивал кого-нибудь?

— Нет, его убили…

Говоря таким образом, Мьетта отворила дверь хижины и, полуодетая, бросилась в лес.

— Пойдемте, пойдемте со мною! — повторяла она вне себя. — О! Я видела это место во сне… Я вас приведу… Пойдемте…

Каднэ и Машфер не рассуждали более. Пораженные этим отчаянным криком, повинуясь таинственному предчувствию, они схватили свои ружья и бросились из хижины вслед за Мьеттой. Она бежала босыми ногами по снегу так скоро, что друзья с трудом следовали за ней по тропинке, извивавшейся тысячью поворотов, сквозь тростник.

— Какое странное событие! — прошептал Каднэ.

Машфер, более холодный скептик, быстрее пришел в себя после этого необдуманного испуга, который заставил обоих молодых людей следовать за Мьеттой.

— Право, — сказал он Каднэ, — мы — как дети… Уж не верить ли нам теперь в ясновидение?

— Я верю, — отвечал Каднэ.

— Какая глупость!

Разговаривая таким образом, они все бежали, потому что Мьетта не замедляла своего бега.

— Я верю, — продолжал Каднэ, — потому что это случилось и со мною.

— С тобою?

— Со мною. Однажды ночью, пятнадцать лет назад, я крепко спал, и мне во сне явился человек в белой одежде военного покроя. Я узнал моего двоюродного брата Франсуа Каднэ, служившего королевским телохранителем. Он сделал мне знак следовать за ним; я оделся и сошел в оранжерею. В моем сне это происходило в Версале. В оранжерее находились пять человек, один держал в руке шпагу, он пошел навстречу Франсуа и поклонился ему. Они обнажили шпаги. Четверо человек, находившихся тут, были свидетелями. Я присутствовал при дуэли, я видел, как упал Франсуа: он получил удар шпагой в сердце. В это время я вскрикнул и проснулся. Напрасно я уверял себя, что это сон; волнуемый пагубным предчувствием, я соскочил с постели, побежал в замок, где мой кузен был в карауле накануне. Я расспросил о нем и узнал, что, по выражению Мьетты, сон мой был справедлив.

— Твой брат был убит?

— Час тому назад в оранжерее.

— В самом деле как это странно! — прошептал Машфер.

Между тем Мьетта все бежала, и оба друга продолжали следовать за ней.

— Куда ты идешь? — спросил ее Каднэ.

— К Перекрестку косуль, — отвечала она голосом, прерывавшимся от беспокойства.

По мере приближения к этому месту Мьетта ускоряла бег. Каднэ и Машфер старались не отставать; неожиданно девушка остановилась и вскрикнула:

— Батюшка!

Молодые люди перевели дух, осмотрелись кругом и сначала не увидели ничего, но вдруг Каднэ поднял голову и приметил тело человека, качавшегося на ветви. Это был Жакомэ, попавший в капкан. Петля обхватила его поперек тела. Каднэ приподнялся на цыпочки, достал до ног дровосека и сильно потянул его к себе, ветвь сломалась, тело Жакомэ упало на землю.

— Умер, умер! — повторяла Мьетта, бросаясь к отцу и с отчаянием ломая руки.

Жакомэ действительно был без чувств, кровь залила его лицо и одежду. Заряд, направленный в него Зайцем, попал частично в голову, частично в бок. Горестное и страшное зрелище представляли эти двое мужчин и эта молодая девушка, с отчаянием наклонившиеся над телом, которое, может быть, было уже трупом. Однако Каднэ, положив руку на сердце, почувствовал слабое биение и сказал Мьетте:

— Успокойся, он не умер.

Мьетта не плакала, у нее, напротив, глаза были сухи, а взгляд дик, как у сумасшедшей. Машфер взял ее на руки и сказал Каднэ:

— Имеешь ли ты силы отнести этого несчастного на своих плечах?

— Да, — отвечал Каднэ.

Они пошли по дороге к хижине, которая была почти в миле от них. Мьетта в нервном припадке билась на руках Машфера, то плакала, то хохотала, совершенно обезумев. Несмотря на двойную тяжесть, молодые люди шли скоро. Если Жакомэ был жив, может быть, еще была возможность спасти его, но его нельзя было оставлять на холодном ночном воздухе. Нервный припадок молодой девушки сменился через несколько минут оцепенением, и ее хорошенькая бледная головка лежала, запрокинувшись на плечо Машфера. Наконец через три четверти часа Каднэ и его друг дошли до хижины. Там только опомнилась Мьетта, вспомнила все и, найдя новую энергию в своей горести, помогла Каднэ отнести отца в постель. Каднэ и Машфер раздели дровосека, сердце которого продолжало биться, хотя он был без чувств; потом Каднэ, имевший некоторые познания в хирургии, осмотрел раны и понял, что ни одна из них не смертельна.

— Твой отец останется жив, — сказал он Мьетте.

Она упала на колени и сложила руки.

— Он получил охотничий заряд дроби, предназначенный для кролика, — пояснил Каднэ.

Мьетта рвала белье, какое нашлось в хижине, и делала корпию. Молодые люди перевязали Жакомэ, все еще бесчувственного, потом прикрыли его своими плащами, чтобы отогреть, и тогда Каднэ вынул из охотничьей сумки флакон с ароматическим уксусом и, налив несколько капель на ладонь, натер ноздри и виски раненого. Жакомэ раскрыл глаза. Сначала бессмысленная улыбка скользнула по его губам, потом эта улыбка сменилась более разумным взглядом. Он осмотрелся вокруг, узнал свою хижину, потом свою дочь, Каднэ и Машфера. Мьетта бросилась к нему, покрывая его поцелуями. Сначала несколько невнятных звуков вырвалось у Жакомэ, потом он произнес одно слово:

— Разбойник!

— Кто хотел убить тебя? — спросил Каднэ, наклонившись к нему.

— Заяц, — отвечал дровосек.

— Кто это!

— Сын Брюле.

— Ш-ш! — сказал Машфер. — Я слышу шум.

В самом деле послышались поспешные шаги, внезапно отворилась дверь, и вошел человек, неся на плечах женщину. Эта женщина была без чувств. У вошедшего мужчины волосы и борода были обожжены, одежда изорвана, взгляд дикий. Женщина была Лукрецией, мужчина — капитанном Виктором Бернье. Увидев его, Машфер и Каднэ чуть не вскрикнули от неожиданности.

Капитан был так измучен, что, хотя он встречался прежде с Каднэ, он его не узнал и принял за крестьянина (Каднэ был в блузе и в шапке). А вот Машфера Виктор Бернье никогда не видел. Капитан сначала не приметил Жакомэ, лежавшего на постели, он положил Лукрецию на стул, говоря:

— Мои добрые друзья, простите, что я вхожу к вам таким образом… Но мы чудом избавились от смерти… И эта женщина лишилась чувств.

Говоря таким образом, он стал на колени перед бесчувственной женщиной и тер ей руки, чтобы заставить прийти в себя. Появление капитана случилось так внезапно, что ни Каднэ, ни Машфер, ни Мьетта не успели еще выговорить ни слова. Наконец Мьетта заговорила первая:

— Вы пришли в дурное время: у нас только одна кровать, и на ней лежит мой отец.

Тогда только капитан увидел раненого; окровавленный полог кровати подтверждал слова Мьетты.

— Извините меня, — сказал капитан, — ваш дом был первый, попавшийся мне на дороге, когда я бежал по лесу от пожара, и притом Лукреция, сначала показывавшая мне дорогу, лишилась чувств от слабости.

— Лукреция! — прошептал Каднэ, наклонившись рассмотреть лицо бесчувственной женщины.

— Лукреция! — повторила Мьетта, которая посмотрела на нее и тоже ее узнала.

— Вы ее знаете? — спросил с удивлением капитан.

— Это дочь Брюле!

Это открытие вырвало крик у капитана, потому что — странное дело! — он еще не спрашивал себя, каким образом Лукреция очутилась на ферме, а Лукреция не подумала сказать ему об этом. Лукреция, растерянная, испуганная, увлекла его из горевшей фермы, а в лесу ей изменили силы, она упала без чувств на руки капитана, тот понес ее на руках.

Жакомэ пришел в себя, но говорил с трудом. Он также узнал Лукрецию и пролепетал:

— Ее считали умершей!

Каднэ обменялся с Машфером взглядом. Этот взгляд говорил: уйдем.

Молодой роялист пробрался к двери, стараясь не привлекать внимание капитана. Впрочем, тот был занят Лукрецией и еще глядел только на раненого, у которого даже и не подумал спросить, каким образом он находится в подобном положении. Машфер, так же как и Каднэ, проскользнул к двери. Капитан их не приметил. Каднэ приложил палец к губам и внушительно посмотрел на Жакомэ. Дровосек отвечал, мигнув глазами.

Взгляд Каднэ говорил: «Не вздумай называть наши имена!» Глаза Жакомэ отвечали: «Будьте спокойны, хотя я и ранен, я в полном рассудке».

Когда Каднэ вышел из хижины, он сказал Машферу:

— Согласись, что пословица «легок на помине» совершенно справедлива.

— Это правда.

— Мы говорили о капитане Бернье — он тут как тут; и Лукреция, которая, как я считал, в Париже…

— Как, это она?

— Да.

— И она дочь фермера Брюле?

— Именно.

— Знаешь ли, друг мой, что все эти правдивые истории страшно неправдивы?

— Согласен.

— Расскажите-ка, что в одну ночь дровосек был повешен на дереве, ферма сгорела, капитан спасался с женщиной на руках в лесу, два человека в это время спокойно составляли заговор против Республики с целью восстановления французской монархии и все эти люди сошлись в хижине дровосека величиною в шесть квадратных футов, никто в Париже этому не поверит.

— О, да!

— Зачем ты сделал мне знак уйти?

— Я не хочу, чтобы Бернье меня узнал.

— Это правильно. Но куда мы пойдем?

— В Рош, конечно. До рассвета еще далеко.

— Но капитан заприметил, что мы ушли.

— Жакомэ скажет, что мы его соседи.

— Но разве мы бросим бедного Жакомэ?

— Он вне опасности. С ним дочь — этого достаточно. Однако подожди…

Каднэ отворил дверь хижины и позвал Мьетту. Она вышла.

— Успокойся, твой отец не умрет, — сказал Каднэ, — он даже не подвергается никакой опасности. Месье Анри пришлет за ним завтра носилки, и вы оба переселитесь в Рош, где за ним будут ухаживать.

— А вы разве уходите, месье Каднэ? — спросила молодая девушка.

— Да.

— Вы оставляете моего отца?

— Я тебе говорю, что он не подвергается никакой опасности.

— Но зачем вы уходите?

— Чтоб меня не узнал пришедший господин.

— А я его узнала! — сказала Мьетта. — Это друг месье Анри, капитан Бернье.

— Выслушай же меня!

— Слушаю, месье Каднэ.

— Если он спросит, кто мы, скажи, что мы соседние дровосеки.

— О, будьте спокойны, месье Каднэ! — сказала девочка. — Я умею молчать… Но вы меня уверяете, что мой отец…

— Я уверяю тебя, что твой отец ранен легко. Через неделю он будет совсем здоров. Прощай, малютка.

— Прощайте, месье Каднэ.

Мьетта воротилась в хижину, где, отогреваясь мало-помалу, Лукреция начала приходить в себя. А два друга ушли с ружьями на плечах. Напротив хижины Жакомэ тропинка вела прямо в Рош. Мы уже говорили, что замок Рош находился на берегу Ионны. Пожар фермы Раводьер не уменьшался и отбрасывал такой свет, что оба друга шли, как днем.

— Ферма все горит, — сказал Машфер. — И кто же ее поджег?

— Республиканцы, отвергнутые Директорией.

— Ты думаешь?

— Я в этом уверен, друг мой, и Жакомэ тоже.

— То есть такие люди, как бригадный начальник Солероль?

— Непременно, он глава поджигателей в этой стране.

— Но ты забываешь одно…

— Что такое?

— Эта ферма принадлежит ему.

— Как ты простодушен, мой бедный Машфер! Бригадный начальник знает, что состояние его жены может ускользнуть от него не сегодня-завтра, и в таком случае почему же не сжечь ферму, только бы достигнуть цели.

— Это справедливо.

Пока они разговаривали таким образом, идя быстрыми шагами, потому что ночь была очень холодна, они услыхали топот лошади в лесу, эта лошадь появилась на дороге, которая вела из Фуронна в Мальи. Всадник усиленно погонял свою лошадь (большую рабочую лошадь), но, приметив двухпутников, тотчас остановился и закричал:

— Эй, друзья!

— Что тебе нужно, гражданин? — ответил Машфер.

— Вы знаете, что это горит по ту сторону леса?

— Ферма.

— Ферма! Господи боже мой!

— Да, Раводьер.

— Это ферма моего отца! Ах, разбойники!

Он погнал лошадь скорее.

— Еще одна романтическая встреча! — сказал Машфер.

— Кто знает, может быть, еще не все кончилось, — заметил Каднэ.

— Но прежде я хочу знать конец истории сержанта Бернье и Лукреции.

— Я тебе доскажу.

XIX

Каднэ продолжал рассказ:

— Сержант Бернье переходил от удивления к удивлению; накануне он видел Лукрецию в скромном платье из холста; она привела его в шестой этаж, в мансарду, говоря, что это ее квартира, и вот он находит ее в великолепных комнатах, в бархатном пунцовом пеньюаре, который оттенял ее матовую белизну, оставляя полуобнаженными роскошные плечи, по которым в беспорядке рассыпались черные, как эбен, волосы.

— Вы не верите вашим глазам? — сказала Лукреция, протягивая сержанту руку с печальной улыбкой.

— В самом деле… — пролепетал Бернье.

— Несколько слов объяснят вам эту странную тайну.

— Я вас слушаю, — отвечал сержант, продолжая стоять перед нею.

— Поверите ли вы, — начала опять Лукреция, — что я бедная девушка, почти без всяких средств, оставившая родительский дом и не имеющая другого убежища, кроме той жалкой комнаты, в которую я вас водила вчера?

— А вся эта роскошь?

— Не моя. Даже платье, которое на мне, не мое.

— Извините меня, я бедный солдат и не умею отгадывать загадки.

— Вы слышали этого человека, который приходил ко мне прошлой ночью и с которым я ушла?

— Да, и если я не видел его лица, то по крайней мере узнал его голос.

— Я слыву протеже этого человека.

— А это правда?

— Да.

— И вся эта роскошь от него?

— Конечно. Говорю вам, в глазах всех я принадлежу ему.

— Но… для чего?

— Это тайна и для вас и для меня…

— Вы справедливо употребляете это слово, потому что да покарает меня Господь, если я понимаю тут хоть что-нибудь!

Лукреция пристально посмотрела на него.

— Послушайте, — сказала она, — вы защитили меня вчера… У вас откровенные и честные глаза… Я считаю вас благородным человеком.

— Вы правы, — холодно сказал Бернье.

— Я окружена людьми, которых не знаю; какая у них цель — это мне неизвестно, и я, боюсь… Вчера, когда я увидела вас, мне показалось, что я нашла друга, покровителя… Человека, который осветит хаос мрака, в котором проходит моя жизнь.

Бернье смотрел на нее с горестным удивлением, потому что молодая женщина была бледна и печальна и грудь ее поднималась с трудом. Она продолжала:

— Я бедная деревенская девушка. Безнадежная любовь привела меня в Париж.

— Вы, однако, так прекрасны, что любовь, о которой вы говорите, не может быть лишена надежды, — возразил Бернье.

— Однако она безнадежна, — прошептала Лукреция, и слеза заблистала на ее черных ресницах. — Я любила и теперь еще горячо люблю человека, который никогда не думал обо мне, графа Анри Жюто де Верньера…

Машфер перебил Каднэ восклицанием удивления.

— Подожди, — возразил Каднэ.

— Я узнала однажды, — продолжала Лукреция, — что граф де Верньер женится на своей кузине, тогда отчаяние овладело мною… Я оставила тот край… Куда я шла, я сама не знала… Я бродила по дорогам, прося милостыню, и через десять дней дотащилась до ворот большого города, это был Париж. Какой-то человек поднял меня, умирающую, у тумбы, к которой я прислонилась. Этого человека звали маркиз де Верньер, и он был кузен человека, любимого мною. Я его часто видела в нашем краю, и он узнал меня. Он отвел меня сначала к себе, потом на другой день поместил в той комнате, куда я вас водила прошлой ночью. Он находил меня красивой, старался внушить мне любовь, но я любила другого и была глуха к его любви. С тех пор его любовь ко мне все увеличивалась, а я все ему сопротивлялась.

— Но почему все считают вас его любовницей? — спросил Бернье.

— Однажды он пришел в мою мансарду. Я зарабатывала хлеб иголкой и не хотела ничего принять от него.

— Лукреция, — сказал он мне, — вы все еще любите Анри?

— Более прежнего, — отвечала я.

— Анри подвергается большой опасности, — продолжал он, — и вы одна можете спасти его.

— Ах, говорите, — закричала я, — говорите! И если нужна моя жизнь, я готова умереть.

— Нет, — сказал он мне, — не то. В глазах всех вы должны слыть моей любовницей…

Это предложение было так странно, что я посмотрела на него в остолбенении. Тогда он вынул из кармана бумагу и показал ее мне. Я вскрикнула. Это был приказ арестовать Анри, приказ, подписанный страшным Фукье-Тенвилем. С этой минуты я обезумела и исполняла все, что он хотел. Он поместил меня здесь, велел надевать шелковые и бархатные платья, дал мне слуг. Днем он выходил со мною под руку. Вечером уходил, настойчиво уверяя в своей любви ко мне. В один вечер он мне объявил, что у нас будут гости, то есть несколько друзей, которых он пригласил к чаю. Друзья эти приехали. Я очень удивилась, найдя между ними дворян и аристократов. Моя красота произвела на них большое впечатление, но все говорили со мною с уважением… Один, капитан Солероль…

— Как! — вскричал Бернье. — И он также был?..

— Был, — отвечала Лукреция, — и так пошло любезничал, так грубо ухаживал, что это меня возмутило. Все эти люди разговаривали о каких-то планах, в которых я ничего не понимала, кроме того, что предполагалось другое, а не республиканское правление и что в этом правлении маркиз Жюто будет генералом и опять сделается маркизом. С тех пор я поняла, что мой дом сделался местом сборища заговорщиков-роялистов. Но что мне было за дело до этого? Только бы моего Анри не потребовали к революционному трибуналу. На другой день и на следующие все эти люди приходили, и с ними капитан Солероль. Он становился все более дерзким и нахальным со мною. Я это заметила маркизу де Жюто. «Я это знаю, — сказал он, — я ненавижу этого человека. Но ради любви ко мне, ради любви к Анри терпите эти дерзости — он нам нужен».

Вот уже два месяца, как это продолжается, — докончила Лукреция. — Этот человек в меня влюблен так же, как и маркиз де Жюто, он преследует меня. Если я выхожу, он стоит на углу улицы и следует за мною. Прошлую ночь он хотел меня убить, потому что я с негодованием оттолкнула его.

— Но разве этот маркиз, — спросил Бернье, — не может избавить вас от докучливого капитана?

— Он мне отвечает, что капитан нужен ему.

— Я думаю, что вы жертва какой-нибудь гнусной интриги.

Лукреция вздрогнула.

— И что маркиз и капитан Солероль действуют заодно, чтоб…

Он остановился, не смея закончить фразу.

— О! Говорите, говорите! — вскричала Лукреция.

Но Бернье не успел, потому что в передней раздался сильный звонок. Лукреция побледнела.

— Ах, боже мой! — сказала она. — Это опять он!

— Капитан?

— Да, потому что маркиз уехал из Парижа утром и воротится только вечером.

Раздался другой звонок, еще сильнее первого.

— Я не отворю, — сказала Лукреция.

— Напротив, отворите, — сказал Бернье. — Я спрячусь за ширмой… Я хочу знать все, потому что эта история очень запутанна.

Бернье встал за ширмой. В то же время служанка, молодая, семнадцатилетняя девушка, отворила дверь и спросила:

— Прикажете отворить?

— Да, отвори, Марион, — отвечала Лукреция.

— Боже мой! — с ужасом сказала служанка. — Это капитан… Я стояла у окна, я видела, как он переходил через улицу.

— Отвори!

— Кажется, он пьян.

— Отвори, говорю тебе, и не бойся ничего!

Марион вышла и минуты через две ввела капитана Солероля. Камеристка Лукреции не ошиблась: капитан шел зигзагами и его гнусное красное лицо выдавало сильное опьянение. Он поклонился Лукреции с дружеским видом и сказал:

— Так-так, я знаю, что здесь маркиза нет, я пришел поговорить с вами. Я немножко пьян, — продолжал капитан, садясь верхом на стул, — но в вине заключается истина, я решился рассказать тебе все наши дела, маркизовы и мои.

Бернье, стоявший за ширмой, сделался внимателен. Солероль продолжал:

— Маркиз — каналья, и я тоже. Он хочет спасти королеву… И подкупил меня для этого…

— А! — презрительно сказала Лукреция. — Он вас подкупил?

— Да.

— За большую сумму?

— Нет, он мне позволил ухаживать за тобою, понимаешь?

— Вы мне противны!

— Это может быть, но вот в чем дело: маркиз искал человека для своего заговора, человека, который в известную минуту изменил бы Республике. Я гнался за тобою по улице, я был от тебя без ума. Маркиз сказал мне: «Я дорожу ею… Но так как ты мне нужен, я ничего не скажу… Если она тебя полюбит — я сопротивляться не стану».

— Повторяю вам — вы мне противны.

— Пусть так, но выслушай меня. Я знаю, что ты и маркиза не любишь.

— Его я по крайней мере уважаю.

— Напрасно. Это каналья так же, как и я. Он роялист, потому что этого требуют его выгоды, но если его сделают военным министром, он превратится в республиканца.

— Вы лжете.

— Пожалуй, не верь, но слушай… Я пришел сделать тебе предложение и советую не отказываться. Полюби меня!

— Это невозможно! Вы мне противны.

— Когда так, я изменю маркизу.

— Ты подлец!

— И пошлю его на эшафот.

— А! — сказала Лукреция, побледнев.

Но в эту минуту Бернье вдруг отодвинул ширму и показался.

— Сержант! — воскликнул с изумлением Солероль.

— Да, — отвечал молодой человек, — сержант Бернье, который говорит тебе, негодяй, что ты не выйдешь отсюда живым и не изменишь никому!

XX

Несмотря на крики Лукреции и Марион, которая прибежала на шум, эти оба человека обнажили шпаги и с бешенством бросились друг на друга. Капитан был уже стар, не очень храбр и ловок, сверх того, он был пьян. Бернье, напротив, был молод, строен и весьма силен, но бывают странные случайности — победителем остался капитан. Сержант скоро громко вскрикнул и упал, пронзенный шпагой капитана.

— Теперь, друг мой, я тебе вкратце доскажу эту таинственную историю, — прибавил Каднэ. — Вид крови протрезвил капитана; он ушел, не воспользовавшись победой. Маркиз де Жюто воротился через неделю; он ездил в Бургундию собирать деньги для заговора, который он замышлял. В эту неделю Марион и Лукреция ухаживали за раненым. Сержант должен был умереть, а остался жив; то что страсть маркиза и Солероля сделать не могла, то сделал случай. Из любви к Анри молодая девушка сделалась невольницей этих двух людей, она вздумала возмутиться, потому что в сердце ее произошел сильный переворот и любовь подверглась странному превращению: Лукреция забыла Анри и полюбила сержанта.

— Так и следовало ожидать, — заметил Машфер.

Но любовь Лукреции к Бернье осталась тайною. Долго сержант скрывался в комнате молодой девушки, и маркиз де Жюто, приходивший, однако, каждый день, не догадывался о его присутствии. Но в один вечер Лукреция исчезла: она вышла на один час и не возвращалась. Марион и Бернье ждали ее целую ночь; на другой день маркиз узнал об исчезновении Лукреции. Он подумал, что она его бросила. Посещение капитана Солероля вывело его из заблуждения. Лукреция, обвиненная в отсутствии патриотизма, была арестована и отведена в Консьержери. Маркиз де Жюто и Солероль разговаривали в комнате, смежной с той, в которой находился Бернье. Полуоткрытая дверь позволяла ему слышать все.

— Маркиз, Лукреция будет осуждена сегодня и гильотинирована вечером. Хочешь ее спасти?

— Хочу ли?! — вскричал маркиз.

— Хочешь, кроме того, сделаться генералом?

Маркиз с изумлением посмотрел на Солероля.

— Слушай, — продолжал капитан, — я служу тем, кто мне платит… Я чуть было не отдался тебе… Но теперь я увиделся с Робеспьером и все рассказал ему.

— Негодяй! — вскричал маркиз.

— И ты сделал бы то же самое на моем месте… По милости моих открытий я произведен в полковники. Хочешь быть нашим или хочешь отправиться на эшафот с твоей Лукрецией?..

— Как подл этот человек! — перебил Машфер.

— Подожди еще, — сказал Каднэ. — Тогда между этими людьми было заключено гнусное условие. Маркиз написал Робеспьеру письмо, в котором открыл заговор рыцарей кинжала и назвал своих сообщников. Взамен этого Солероль дал ему бланковый патент на чин генерала. На другой день Лукреция вышла из тюрьмы. Через три дня рыцари кинжала были арестованы, и в числе их маркиз и один человек, имя которого заставит тебя вздрогнуть… Мой брат!

— Ах! Я знаю эту печальную историю, — сказал Машфер.

— Ты знаешь, Марион любила его… и все еще носит по нему траур.

Каднэ провел рукою по лбу и вздохнул.

— Но я не понимаю одного.

— Чего?

— Маркиз выдал своих сообщников, зачем же его гильотинировали?

— Это было дело адского Солероля. Слушай и ты поймешь. Этот негодяй — сын кулонжского нотариуса; он знал, что у маркиза есть в Бургундии кузина, богатая наследница, Элен де Верньер. Знаешь ли, что он сделал? Он вздумал продать честь фамилии Жюто за руку Элен де Верньер.

— Я начинаю понимать.

— В одно утро — ты это знаешь — Элен де Верньер поспешно уехала в Париж. Ее отвезли к Робеспьеру, который показал ей письмо маркиза де Жюто и сказал:

— Если это письмо будет опубликовано, имя Жюто будет обесславлено навсегда. Ваш кузен сделается генералом, и Конвент будет благодарить его за патриотизм. Хотите вы спасти имя этого человека? В первом случае выходите за полковника Солероля, который мне друг и скоро будет бригадным начальником, а ваш кузен будет гильотинирован за то, что хотел спасти королеву. Он умрет незапятнанным. Во втором случае вы будете кузиной гражданина Жюто, бывшего маркиза, превосходного патриота, произведенного в генералы в награду за услуги Республике.

— Гражданин, — отвечала Элен де Верньер со спокойствием римлянки, — я выйду за гражданина Солероля; пусть падет голова, но спасется имя.

— Понимаешь ли ты теперь?

— Увы!.. — сказал Машфер.

— Маркиз, — продолжал Каднэ, — убежденный, что его арест был чисто и просто сделан для формы, ждал терпеливо суда. Он предстал перед революционным трибуналом с убеждением, что его похвалят за патриотизм, и вскрикнул от изумления, когда его приговорили к смерти. Он хотел говорить — его не послушали, и в пять часов вечера в тот же день голова пала и честь фамилии Жюто была спасена. Каким образом находим мы Лукрецию бесчувственную на руках Бернье, этого я не знаю, но скоро узнаю.

Когда Каднэ кончил свой рассказ, башни замка Рош показались в конце лесной аллеи и первые лучи солнца появились на горизонте.

* * *
Пора познакомиться с замком Рош, о котором говорилось несколько раз в этом рассказе.

Замок Рош был древней постройки времен Возрождения; он стоял на берегу Ионны, на скале, нависшей остроконечно, от которой, вероятно, заимствовал свое имя[202]. Лес простирался до самых ворот замка. Ионна текла у его подножия направо и налево; пригорок, которого он был как бы передовым часовым, был покрыт виноградниками, и, несмотря на все правила искусства, у замка не было парка. Парк его составлял огромный лес, покрывавший весь пригорок.

История замка Рош была довольно блистательна с военной точки зрения, он выдержал осаду религиозных войн и Людовик XIV, проезжая в Бургундию, останавливался в замке Рош так же, как и в замке Солэй. Колыбель фамилии Жюто, он долго был главною квартирою этого рода, одного из древнейших в Нижней Бургундии, и прапрадед Анри де Жюто де Верньера был героем трагической сцены: он дрался на дуэли с бывшим товарищем по оружию, который старался запятнать его честь, ухаживая за маркизой Жюто; дуэль происходила ночью, на большой южной террасе, возвышавшейся над Ионной, в присутствии четырех соседних дворян, приглашенных в секунданты. Сначала дрались на шпагах, потом на кинжалах, так как одна шпага сломалась. Обольститель мало-помалу отодвигался до конца террасы и прислонился к парапету, тогда маркиз Жюто, отбросив свой кинжал, схватил врага поперек тела и швырнул его в Ионну. С тех пор террасу прозвали Балконом убийства.

XXI

В прошлом столетии, то есть лет за тридцать до революционной драмы 1793 года, Рош сделался единственным наследством графов де Верньеров, младшей ветви дома Жюто, и отец Анри, нашего героя, поселился в этом замке со своим семейством. Анри и его сестра продолжали жить тут после смерти отца.

Уже несколько месяцев замок Рош был таинственным центром обширного заговора, душою которого была Диана де Верньер, кузина Элен и сестра Анри. Часто ночью, когда в лесу было безмолвно и ни малейшее дуновение ветра не волновало гладкой поверхности реки, таинственный посетитель стучался в дверь замка: то это был верховой, приехавший из Нивернэ, то это был охотник, вышедший из леса с ружьем на плече. Иногда лодочники или сплавщики леса, проезжавшие из Кламси в Оксерр мимо окон замка Рош, примечали поздно ночью огонь, мелькавший то в одной башне, то в другой. Это был, без сомнения, сигнал, давно установленный и понимаемый издали, но ни мирные жители, ни лодочники, ни сплавщики никогда не предавались никаким толкам. Революционная буря пронеслась над замком Рош, не коснувшись его кровли. Анри был любим. Он не был горд, хотя хорошо стрелял. В Бургундии и в Морване, классической земле браконьеров, человек, стреляющий хорошо, священен. В 1793 году никто не вспомнил, что Анри был аристократ; он был добрый малый и никогда не делал промаха в кролика. Как же можно было предполагать, чтобы граф Анри составлял заговор? И действительно, Анри не составлял заговора. Охваченный после замужества кузины сильной печалью, он не вмешивался в политические интриги и проводил жизнь на охоте.

Но зато Диана составляла заговор против Республики, управляемой сначала Робеспьером, потом Баррасом.

Диане де Верньер было лет тридцать. При виде ее надо было сознаться, что никому так не шло имя воинственной богини. Высокая, стройная, еще очень красивая. У нее были большие черные глаза, красные губы, густые черные волосы. Она ездила верхом, как мужчина, убивала из пистолета ласточку на лету, и в окрестностях помнили, что однажды, когда она встретила грубияна в красной шапке, который позволил себе оскорбить ее, она прибила его хлыстом.

Между тем как Анри рыскал по лесу и ворковал под окнами кузины, Диана де Верньер замышляла низвергнуть Республику и восстановить Людовика XVIII на престол его брата. При начале революции Диане было уже около 25 лет, и уже лет восемь за нее сватались все окрестные дворяне, несмотря на ее бедность. Она всем давала один ответ:

— Я не хочу выходить замуж!

Однако в 15 лет Диана была прелестным и веселым ребенком. Надо было видеть, как на балах нивернэзского губернатора она была весела и очаровательна; надо было слышать ее насмешливый голос, когда какой-нибудь красивый дворянин сентиментально целовал кончики ее розовых пальчиков. Старик граф де Верньер, ее отец, бывший товарищ сумасбродств маршала Ришелье, часто говорил:

— Тот, кто женится на моей прелестной Диане, будет счастливым плутом.

Но в один день, а может быть, и в один вечер заразительная веселость молодой девушки исчезла; ее насмешливые глаза заблистали мрачным огнем; она уже не показывалась на балах, на празднествах; несколько лет о ней ничего не было слышно. Только катастрофа 1793 года[203] вывела ее из странного оцепенения, которое уже десять лет овладело ею.

Какое таинственное происшествие произвело это превращение, какая горесть разбила это юное сердце, какой вестник смерти мимоходом пригнул эту молодую головку к земле, когда она любовалась небом, это была тайна и это случилось до первого раската грозы, когда Бургундия была спокойна и многие счастливые дни были обещаны фамилии Жюто де Верньер. Уже пятнадцать лет Диана не снимала черного платья. По ком же она носила траур, когда был жив еще ее отец? Еще одна тайна. Она вдруг предалась строгой набожности, в которую погрузилась всецело. Она рассыпала милостыни вокруг себя и, как женщина энергичная, вздумала уничтожить Директорию.

XXII

Ее любили и уважали, как праведницу, но никто не мог сказать, ни соседний крестьянин, ни служитель замка, что часто ее видел.

А между тем на свете было существо, вид которого производил в ней перемену, в присутствии которого лоб ее разглаживался, которое она обнимала и прижимала к сердцу с трепетом. Это существо была девочка, белокурая и миленькая, как пастушка Ватто, это была дочь Жакомэ и крестница Дианы.

Когда Мьетта приходила в Рош, мрачный лоб хозяйки прояснялся и на губах ее появлялась улыбка. Когда девочка уходила, Диана становилась у окна и долго, очень долго следила за ней глазами, до тех пор, пока она не исчезала на углу зеленой аллеи, которая вела к Жакомэ, потом она запирала окно, и часто слеза скатывалась по ее бледным щекам.

Откуда происходила такая привязанность к ребенку? Один человек мог это сказать — Жакомэ, он знал еще многое другое. Он мог бы рассказать следующую историю.

Лет пятнадцать назад Жакомэ занимался не ремеслом дровосека, а промышлял браконьерством. Его часто видели в замке Рош, где он оказывал свои услуги: это он снабжал кухню дичью, он водил Анри с десятилетнего возраста на охоту, на кабана и на волка. Жакомэ был сын барышника в Мальилавилле; он с детства возился с лошадьми, и Диана тогда — еще этот веселый и очаровательный ребенок, о котором мы говорили, — поручила ему дрессировать красивую черную лошадь, принадлежавшую к той ретивой беришонской породе, которую называли породой угольной.

Жакомэ часто провожал Диану в прогулках верхом. В один вечер летом оба ехали по берегу Ионны. Погода была бурная, и несколько крупных капель дождя начинали отделяться от неба, покрытого большими черными тучами.

— Жакомэ, — сказала молодая девушка, — поезжай в галоп в Рош и скажи папе, что я буду обедать у моей тетки канонессы. До замка Шастель-Сансуар остается одно лье, и я успею доехать до грозы, а если меня застанет дождь, я укроюсь под Соссэйскими скалами.

— Приезжать за вами вечером? — спросил Жакомэ.

— Да, в десять часов… Гроза тогда пройдет. Июньский дождь не продолжителен.

— Дорога очень пуста отсюда до Шастель-Сансуара.

— Что ж из того?

— Там часто попадаются нищие, бродяги… Эти люди грабят и убивают.

Диана, улыбаясь, указала на чушки в своем седле и на два крошечных пистолета. Жакомэ уехал, и бесстрашная молодая девушка продолжала свой путь.

Но Жакомэ был прав. Гроза скоро разразилась. Диана пустила лошадь в галоп и доехала до Соссэйских скал. Это были огромные скалы, которые могли служить убежищем. Диана укрылась там в ту минуту, когда первый удар грома заставил задрожать лес и холмы. Там в одно время с нею искал убежище один человек; это был крестьянин, не то браконьер, не то нищий, ужас окрестных мест, человек со свирепыми инстинктами, которого обвиняли во многих злодеяниях. У одного фермера он украл барана, у другого — корову; по словам одних, он поджег скирд хлеба, по словам других, оскорбил молодую девушку. Но ничего не было доказано, и этот человек, которого называли Рябой — потому что у него лицо было испорчено оспой, — никогда не был в тюрьме. Он попросил милостыню у Дианы, и она дала ему экю. Потом, вероятно, из благодарности он подобрал под скалою пригоршню сухих листьев и отер лошадь, которая побелела от пены. Диана начала с ним разговаривать в ожидании, когда пройдет гроза, но гроза продолжалась, настала ночь… С этой минуты что случилось?

Жакомэ, без сомнения, это угадал. Молодой человек доехал до замка Рош галопом и исполнил свое поручение, потом, не обращая внимания на грозу, он воротился к своей молодой госпоже. Когда он подъехал к Соссэйским скалам, страшный шум смешался с шумом грозы. Блеснул свет, смешавшийся с молнией: это был выстрел из пистолета. Жакомэ вошел под скалу и нашел Диану вне себя, бледнее савана; она стояла возле трупа… Трупа Рябого, пораженного пулей. Жакомэ угадал все; он взял труп на руки, отнес его к реке и бросил в воду. Ионна унесла труп несчастного, и никто не узнал, что сделалось с нищим.

С этого дня Диана не показывалась нигде, она оставалась мрачною и одинокою в замке. Вечером через два месяца умер де Верньер. Через несколько месяцев Жакомэ уехал и вернулся через два года. Он говорил, что ездил в Шампань работать на виноградниках, он там женился и имел несчастье лишиться жены при первых родах. Но ребенок остался жив, и таким образом Жакомэ поселился в своей хижине в Фуроннском лесу с девочкой, которую он воспитал и которую крестили Диана и Анри.

Теперь войдем в замок Рош за Каднэ и Машфером.

XXIII

Уже тридцать лет замок Рош не имел ни подъемных мостов, ни рвов; в него входили со стороны леса в дверь, отворявшуюся в большую переднюю.

Диана и отец в 1791 году благоразумно уничтожили герб Жюто над дверью и над камином. Внутренний вид замка, по крайней мере для тех, кто входил только в нижнее отделение, был похож на жилище простого буржуа.

Каднэ приподнял молоток у двери и постучал два раза, тотчас наверху открылось окно и показалась женская голова, тревожный голос спросил:

— Это вы, Анри?

— Нет, — отвечал Машфер.

Диана — это была она — поспешно отошла от окна. Дверь отворилась, и Каднэ очутился в присутствии мадемуазель де Верньер. Диана взяла его за руку.

— Ах, любезный Каднэ! — сказала она. — Анри и я ждали вас с нетерпением.

— Мадам Солероль уже получила от меня известие, — сказал Каднэ, почтительно целуя руку Дианы.

— Вы были в Солэе?

— Нет, я посылал Жакомэ.

— А Анри вы видели? Где он?

— Мы его не видели, ни Машфер, ни я, но мы знаем, где он…

— Верно, в Солэе, — печально сказала Диана.

— Именно.

Диана отворила дверь в небольшую гостиную, из которой она сделала свой будуар, и ввела туда Каднэ и Машфера.

— Представьте себе, — сказала она, — какую беспокойную ночь я провела!

— Почему?

— По милости Анри.

— Но ведь вы знаете, что он каждый вечер ходит в Солэй, — сказал Каднэ, улыбаясь.

— Но он возвращается задолго до рассвета.

— Влюбленные забывают о времени, — сказал Машфер, в свою очередь.

— О! У меня мрачные предчувствия.

— Странно, от чего же?

— Притом с ним капитан.

— Тем больше причин, чтобы вы были спокойны, — сказал Каднэ. — Но должен вам сказать, что капитана нет с Анри.

— Они ушли утром после завтрака, и капитан не возвращался.

— Капитан у Жакомэ.

Это имя заставило Диану вздрогнуть.

— С Лукрецией, дочерью фермера Брюле.

— С ней! — вскричала Диана. — Разве она воротилась?

— Да, мадемуазель..

— Когда? Как? — с волнением спросила Диана.

— Кажется, когда загорелась ферма.

— Какая ферма?

— Раводьер.

— Ах, боже мой! Но Анри был с капитаном, а если он с Лукрецией…

— Сегодня случились очень странные вещи, я вкратце расскажу их вам.

Каднэ рассказал про пожар фермы, намеки Жакомэ, странный сон Мьетты, их бег по лесу, как они наконец нашли дровосека раненым и умирающим; наконец, про приход Бернье в хижину в разорванной одежде, с обожженными волосами и бородой и с бесчувственной Лукрецией на руках. Диана слушала, бледная и дрожащая.

— Каднэ, — сказала она вдруг, — вы меня знаете хорошо?

— О!

— Вы знаете, как редко я дрожу и не теряю самообладания в момент опасности?

— Вы храбры, как ваши предки.

— А сейчас я боюсь…

— Чего? Почему?

— Я боюсь за Анри. Вы знаете, что начальник бригады — негодяй и подлец.

— Он не осмелится напасть на Анри.

— Я боюсь, — с тоской повторила Диана, — меня тревожат странные предчувствия.

— Успокойтесь, — сказал Каднэ, — Анри в Солэе… Он не подвергается никакой опасности.

Диана покачала головою и повторила в третий раз:

— Я боюсь…

— Хотите, я съезжу верхом в Солэй?

— Я хотела просить вас об этом.

Диана открыла окно. Первый луч рассвета белел на Ионне, и небо на востоке окаймлялось чудными пурпуровыми и золотыми полосами.

XXIV

Мальчишка чистил лошадь на дворе, под окном, из которого смотрела Диана.

— Лазарь, — сказала она, — оседлай Фатьму.

— Куда надо ехать? — спросил мальчик.

— В Раводьер. Еще оседлай серую лошадь.

— Я не могу ехать на двух лошадях, — сказал Лазарь.

Это наивное замечание заставило Диану улыбнуться, несмотря на ее озабоченность.

— Поезжай на серой лошади, — сказала она. — Фатьма не для тебя.

Мальчишка повиновался и, привязав Фатьму, красивую быстроногую першеронскую лошадь, пошел в конюшню за серой лошадью. Но Каднэ, стоявший у окна, выходившего в лес, обернулся и сказал:

— Это он!.. Успокойтесь, это Анри!

Диана подбежала к Каднэ и в самом деле увидела человека, бежавшего по лесной аллее к замку. Диана его узнала.

— Это Анри, — сказала она.

— Он бежит, как человек не раненный и не хромой…

— И как человек, за которым гонятся! — вскричала Диана.

Она выбежала из комнаты навстречу брату, но Анри уже входил в переднюю, бледный, расстроенный. Ружье его висело через плечо, но почерневшее, дуло показывало, что он сделал два выстрела.

— Они идут… идут! — сказал он. — Заприте двери.

— Кто? — спросил изумленный Каднэ.

— Кто? — повторила испуганная Диана.

— Жандармы.

— Им, сколько мне известно, не поручено меня арестовать.

— Вас — нет, а меня.

— Тебя?

— Да.

Анри, истощенный усталостью, упал на стул.

— О подлецы! Подлецы! — сказал он.

— Что с тобой случилось?.. Говори! — сказала Диана.

— Заприте двери, — повторил Анри, — я убил двоих, но остальные следуют за мною… Они хотят увести меня.

— Куда?

— В Оксерр… О гнусный злодей!..

Волнение Анри было так велико, что Диана, Каднэ и Машфер переглядывались и как будто спрашивали себя: не с ума ли он сошел? Это действительно можно было предположить, потому что Анри был обыкновенно спокоен, хладнокровен, очень храбр и довольно беззаботно относился к жизни, а между тем он пребывал в сильном волнении. Зубы его стучали, обильный пот выступил на лбу, и он повторял:

— О, негодяи!

— Кто? Жандармы? — спросил Каднэ.

— Да.

— Что они тебе сделали?

— Они говорят, что это я… О гнусность! Я согласен взойти на эшафот — дворяне не боятся смерти… Я согласен, чтобы меня гильотинировали… Но не за это! Заприте же двери, — повторил он, — они не возьмут меня живого!.. Диана, я потерял мою пороховницу, дайте мне пороху… Я хочу защищаться!..

Каднэ подошел к порогу двери и в самом деле увидел пятерых жандармов верхом.

— Я их опередил, — сказал Анри, схватив пороховницу и заряжая ружье, — я пробежал лесом… Но вот они!.. Заприте!.. Заприте!..

Диана, испугавшись волнения, в котором находился брат, взяла его за руку и прошептала:

— Говори же… Друг мой, что случилось с тобою?.. Говори…

Анри совсем растерялся, его занимало только одно: не пускать жандармов, которые остановились в двадцати шагах от двери и как будто совещались.

— Что вам нужно? — спросил Каднэ.

Бригадир отвечал:

— Это дом гражданина Анри Жюто Верньера?

— Да.

— У нас к нему дело.

— Что за дело?

— Мы приехали его арестовать.

Каднэ при этих словах запер дверь на запор и посмотрел на Анри. Граф уже преобразился. К нему возвратилось спокойствие, которое служит принадлежностью людей с твердым характером, доведенных до отчаяния.

— Друг мой, — сказал Каднэ, — мы будем вести переговоры с жандармами.

XXV

Громкие восклицания Анри подняли на ноги весь дом. Слуги замка Рош, человек семь или восемь, по большей части старики, обступили графа.

— Берите ружья! — говорил Анри. — Дурные времена опять настали.

— Но что ты хочешь сказать, — переспросил Машфер, между тем как Каднэ бросился на лестницу, вбежал в первый этаж, отворил окно и просил объяснения у жандармского бригадира.

— Я хочу сказать, — отвечал Анри, — что в департаменте новый начальник. Солероль опять вошел в милость к Баррасу. Начальник он.

— Ну и что в этом такого? — спросил Машфер.

— Раводьер горит.

— Знаю.

— Я был в Раводьере с капитаном.

— Я и это знаю.

— Потом я оставил капитана, выпрыгнул в окно и пошел в Солэй. Когда я вернулся, я нашел, что ферма горит, а жандармы напрасно старались потушить пожар. Вдруг один человек закричал, указывая на меня: «Вот поджигатель!» Понимаешь ли, я поджигатель!

Машфер пожал плечами.

— Кто это сказал?

— Фермер.

— Брюле!.. Он осмелился обвинить тебя?

— Его можно понять, — пожал плечами Анри, — ведь я тайно покинул ферму, до того как начался пожар… Доказательства против меня.

— Ты с ума сошел! — сказал Машфер.

Диана смотрела на брата, храня угрюмое молчание. В это время Каднэ вел переговоры с жандармами.

— Что вам нужно? — спрашивал он.

— Арестовать гражданина Анри Жюто.

— В силу какого приказа?

— Оксеррского жандармского капитана.

— За что вы хотите его арестовать?

— За то, что он поджигатель и убийца. Он поджег ферму Раводьер.

— Вы ошибаетесь, друзья мои.

— Он убил двоих наших.

— О! Извините, — надменно сказал Каднэ, — вот тут вы совсем грубо ошибаетесь. Если вы его преследовали, он защищался и, защищаясь, убил двух человек — это не называется убийством.

— Отворите! Отворите! — повторил бригадир. — Именем закона.

— Подождите.

Каднэ сошел к Анри. В ту эпоху, еще столь близкую к эпохе террора, стоило только быть дворянином, чтоб не нужно было доказательств, если вас обвиняли в каком-нибудь преступлении. Это обвинение в пожаре, упавшее, как громовой удар, на голову Анри, не подлежало даже спору. Во всякое другое время Каднэ отпер бы двери, впустил жандармов и выдал бы им Анри в уверенности, что он оправдался бы одним словом. Но Каднэ тотчас рассудил, что если жандармы уведут Анри, то он погибнет.

— Ты прав, друг мой, — сказал он, — мы должны сначала защищаться, а там поглядим.

— Замок выдержал осаду, — заметила Диана, — он выдержит и другую.

Каднэ выказал способности осажденного коменданта. Он раздал слугам оружие и поместил их в верхних залах, под защитою ставень; потом, отворив окно, в последний раз закричал:

— Бригадир, еще один вопрос: с вами четверо?

— Этого довольно, чтобы арестовать преступника, — гордо отвечал жандармский бригадир.

— Да, но этого недостаточно для осады, а замок имеет толстые стены.

— Мы его сожжем.

— Вы ничего не сожжете, потому что я размозжу вам голову, если вы не уйдете сейчас.

Каднэ прицелился в бригадира. Тот закричал:

— В последний раз спрашиваю, хотите отворить?

— Нет, — отвечал Каднэ.

Бригадир сделал знак, один из его людей прицелился и выстрелил — в карниз потолка вонзилась пуля. Каднэ выстрелил в ответ — бригадир упал мертвый, но в то же время на рубеже леса явилась рота пехоты. Каднэ закричал Анри:

— Это адская проделка Солероля… Он все предвидел и все рассчитал. Мы должны защищаться.

— До смерти! — отвечал Анри.

Каднэ обернулся к Диане и сказал:

— Война должна была начаться открыто через неделю… Но нас опередили… Да здравствует король!

— Да здравствует король! — повторил Анри.

— Да здравствует король! — закричали хором служители замка.

Перед дверьми сделали баррикады, каждое окно превратили в бойницу, каждого слугу в солдата.

* * *
Каким же образом жандармы тотчас оказались на месте пожара, когда ферма Раводьер находилась на расстоянии в полмили от Курсона? Каким образом рота пехоты нарочно явилась из Оксерра помогать курсонским жандармам?

Для объяснения всего этого мы должны воротиться в замок Солэй к той минуте, когда Анри ушел, а мадам Солероль продолжала смотреть через потайное отверстие, что происходит в комнате мужа, сказав:

— Я хочу знать все.

Вот что увидела и услышала мадам Солероль, то есть Элен де Верньер.

Начальник бригады встал с кресла и заходил взад и вперед по комнате, между тем как два его собеседника сидели.

— Наконец-то он мне попался! — сказал Солероль.

— Ты думаешь?

— Он пошел на ферму сегодня.

— Мы это знаем.

— Но когда все легли спать, он пришел сюда. Все как я предполагал.

— Ты думаешь, что он в замке?

— Я в этом уверен. Он у ног мадам Солероль, — с насмешкой сказал бригадный начальник, — но это в последний раз.

Он жестоко и грубо засмеялся, так что сердце молодой женщины, все еще неподвижно и безмолвно стоявшей в маленькой капелле, сделанной в стене, сильно забилось.

XXVI

— А как ты организовал свой план? — спросил один из гостей.

— Очень просто.

— Но все-таки?

— Анри был на ферме, ему отвели комнату…

— Хорошо!

— Он лег спать, капитан Бернье видел, как он лег…

— Ну?

— Через час он выпрыгнул из окна и, покинув ферму, направился сюда.

— Ты мне уже это говорил. Что дальше?

— Через час начался пожар… Вы оба видели, что ферма пылала.

— Вот тут-то мы и не понимаем, что за ловушку ты расставил ему?

— Выслушайте меня внимательно и поймете. Жандармское ведомство было предупреждено, что я напал на след поджигателей; курсонская бригада спрятана в лесу за четверть лье от фермы Раводьер. Кроме того, я написал начальнику оксеррских войск и просил у него роту пехоты.

— Стало быть, ты дал им знать, что ферма будет гореть?

— Нет, я только упомянул, что ходят неопределенные слухи, что скоро где-нибудь начнется пожар.

— Жандармы пришли на место пожара при первой тревоге?

— Именно! Ферма горела не десять минут. Успели удостовериться, что Анри в отсутствии…

— Да! Это уж точно!

— А фермер как закричит: «Я долго сомневался в этом, но теперь я не сомневаюсь более: начальник поджигателей — граф Анри де Верньер». Скоро его арестуют и отвезут в Оксерр… А там уж я все беру на себя!

— Но капитан?

— О! Что касается его, — сказал начальник бригады со зловещей улыбкой, — я думаю, что его тайное поручение окончено.

— Почему?

— По двум причинам. Первая состоит в том, что, пока он ехал сюда с инструкциями Барраса насчет поджигателей, я по вашей милости, друзья мои, вошел опять в милость к Директории и вы привезли мне назначение главнокомандующего над силами департамента. Мое назначение подписано пятью директорами, и если капитану придется увидеть его, он преклонится перед ним. Но он его не увидит…

— Почему же? — спросил один из гостей.

— Потому что фермер Брюле успел принять предосторожности.

— Это как?

— Капитан заперт в комнате, которую ему отвели на ферме.

— А!

— И он там сгорит.

— Браво!

— Ш-ш! Я слышу в парке шум.

Элен, не пропускавшая ни слова, ни движения этих трех человек, увидела, что ее муж подошел к окну и отворил его, потом посмотрел в парк и сказал вполголоса:

— Это он!

— Кто? Анри?

— Да… Он бежит из замка.

— Куда?

— Возвращается на ферму! Хорошо будет он принят там.

— А бригадир жандармов уже получил точные приказания?

— Да. Это человек — мне преданный.

— Он служил под твоим начальством?

— В Рейнской армии.

— Но когда Анри арестуют и отведут в Оксерр, что с ним сделают?

— Я отдам его под военный трибунал и заставлю расстрелять.

— Но если он объяснит, почему не был на ферме?

— Он не посмеет! Он должен будет признаться, что моя жена — его сообщница, а эти люди, — прибавил Солероль с насмешкой, — дорожат честью своего имени.

— Это уж точно! Без этого ты не женился бы на мадемуазель де Верньер…

— Мои добрые друзья, — сказал генерал, — уже пора ложиться спать. Желаю вам спокойной ночи…

— Прощай, Солероль, — сказали оба, вставая.

— Кстати, — сказал один, — как ты найдешь Каднэ и других?

— Их погубит Анри.

— Ты думаешь, что его арест…

— Будет причиною их ареста. А когда я захвачу их в свои руки… А! Если Баррас и после этого не будет доволен мною и если он не назначит меня военным министром…

— Он не сможет быть столь неблагодарен, не правда ли?

— Ну да! Прощайте, до завтра.

Госпожа Солероль, неподвижная и безмолвная, видела, как один из этих людей взял с камина подсвечник. Оба вышли, а начальник бригады остался один.

XXVII

— О, как я ненавижу всех этих аристократов! — прошептал Солероль, снимая сюртук. — Каднэ, Машфер, Анри, Диана — все погибнут. Я пощажу только одну женщину, и на то есть причина…

Когда он произносил вполголоса эти гнусные слова, сопровождая их смехом, он вдруг вскрикнул, увидев, что раскрылась стена и в образовавшемся отверстии испуганный начальник увидел свою жену. Элен придавила пружину в капелле, и перегородка, отделявшая капеллу от комнаты начальника бригады, отворилась.

— Как, это вы?! — вскричал испуганно Солероль.

Элен прямо подошла к нему. Она была бледна, но глаза ее горели огнем ярости и презрения.

— Месье Солероль, — сказала она, — вы убийца и подлец!

Солероль отступил назад.

— Вы подлец, — продолжала Элен, — не только украли мою руку и мое состояние, вы еще хотите отрубить на эшафоте голову невинного.

— Сударыня…

— Я все слышала.

Пылкий взгляд Элен казался Солеролю так ужасен, что генерал попятился. Отступая таким образом он дошел до алькова кровати, забыв взять пистолеты, которые при входе положил на комод. Элен стояла рядом.

— Милостивый государь, — сказала она холодно, — есть еще для вас возможность загладить сделанное вами зло.

— Я не знаю, что вы хотите сказать, — дерзко возразил начальник бригады, наконец несколько успокоившись.

— Что я хочу сказать? — продолжала Элен. — Я не хочу, чтобы мой кузен был обезглавлен вашей клеветой.

— Я это знаю, — с насмешкой сказал начальник бригады.

— Я не хочу, чтобы наши друзья были арестованы.

Генерал расхохотался и пожал плечами. Он оперся о кровать, посколку не мог более пятиться назад.

— Наконец, я не хочу, — докончила Элен де Верньер, — чтобы такой человек, как вы, бывший поставщик эшафота…

— Сударыня!

— Негодяй, эполеты которого почти не потемнели от дыма на полях сражений…

— Берегитесь! — вскричал Солероль,которого ослеплял гнев и который хотел броситься на Элен.

Но она быстрее молнии обернулась к комоду, и изумленный начальник бригады увидел два пистолета в ее руках.

— Если вы сделаете шаг, я размозжу вам голову, — сказала она.

Решимость, блиставшая в глазах госпожи Солероль, не оставила никакого сомнения начальнику бригады.

Сделать шаг значило умереть.

— Милостивый государь, — продолжала Элен, — случай отдал вас в мои руки, я воспользуюсь им. Один шаг, один крик, и я убью вас, как собаку.

Солероль побледнел и с испугом смотрел на жену.

— Чего вы хотите от меня? — пролепетал он.

— Я хочу жизнь моего кузена, — отвечала Элен.

— Она у вас будет.

— Я хочу также, чтобы его честь была спасена.

— Будет.

— Я хочу, чтобы ни месье Каднэ, ни месье де Машфер не были потревожены.

— Клянусь вам в этом.

Элен надменно улыбнулась.

— Прости меня, Господи, — сказала она, — но мне кажется, что вы дали клятву.

— Да.

— И вы надеялись, что я удовольствуюсь ею?

— Но… Мне кажется… — прошептал Солероль, подавленный взглядом жены.

— Нет, — сказала Элен, — я не так понимаю эти вещи…

Она направила пистолеты в лоб генералу, тот поспешно отступил.

— Меня удерживает одно соображение, — продолжала Элен, — и, может быть, оно мешает мне убить вас сейчас.

— Пощадите! — прошептал Солероль.

— Пощадить? Пощадить вас? А вы сами щадили когда-нибудь?

Левою рукою она сделала повелительное движение и опять сказала:

— Стойте поодаль и слушайте меня…

Генерал снова прислонился к кровати.

— Бог мне свидетель, — продолжала Элен, — что, если я вас убью, я буду думать, что я исполняю дело правосудия и возмездия, потому что вы раз сто заслужили смерть…

— Ну, так убейте же меня! — вскричал начальник бригады, пытаясь принять дерзкий вид.

— Нет, не теперь… Разве только вы меня принудите… Месье Солероль, — сказала она, — вы не думаете, однако, что я поверю вашим обещаниям. Я хочу спасти Анри, и для этого надо его предупредить… Я хочу избавить страну от такого злого поджигателя, как вы.

— Ах, сударыня… Берегитесь!

— Не трогайтесь с места, если хотите остаться в живых! Месье Солероль, вы не знаете так, как я, замка Солэй, владельцем которого вы сделались теперь, а я в нем родилась.

Солероль дико на нее посмотрел.

— Этот замок феодальной постройки, — продолжала Элен, — здесь есть подземные темницы…

Начальник бригады задрожал.

— Я знаю, что могила — самая надежная тюрьма, — продолжала Элен, — и, может быть, я лучше сделала бы, если бы убила вас сейчас… Однако я предоставляю выбор вам… Под замком есть подземелье со стенами толщиной в шесть футов. Я выбрала это подземелье жилищем вам, хотите поселиться в нем?

Начальник бригады старался принять дерзкий вид.

— Прекратите, пожалуйста, эти шутки, — сказал он, — я начинаю находить их слишком продолжительными и плоскими.

— Клянусь вам головою моего покойного отца, — возразила Элен, — что, если вы не будете повиноваться, я размозжу вам череп.

Начальник бригады покорился и сделал головою знак, говоривший «я буду повиноваться», и Элен продолжала:

— Ступайте из этой комнаты и идите впереди меня.

Она указала ему на дверь. Генерал направился к этой двери, Элен шла за ним. Когда он хотел отворить дверь, она сделала ему знак взять свечку; он повиновался опять. Она все держала в руках оба пистолета, и, когда он хотел отворить дверь, она сказала ему:

— Теперь ступайте впереди меня и не пытайтесь ни бежать, ни звать… И молитесь Богу, чтобы запоздалый служитель не встретился с вами или чтобы один из этих негодяев, которых вы привели сюда, не попался нам на дороге, потому что я выстрелю…

XXVIII

Начальник бригады покорился и пошел по коридору до лестницы, освещая таким образом путь Элен, которая все шла за ним и исполнила бы свою угрозу, если бы встретила гостей генерала. Но все спали в замке, и они дошли до нижнего жилья, не возбудив никакого шума.

Элен сказала правду: в замке были обширные подземелья, в них спускались по лестнице, которая вела из погреба. Находясь все еще под угрозой смерти, генерал принужден был отворить другую дверь, которая также вела на лестницу. Элен продолжала следовать за ним. Они миновали тридцать ступеней и очутились в узком проходе со сводами.

— Ступайте, — приказала Элен де Верньер.

Генерал впервые спускался в эту часть погребов. Неожиданно он остановился. Проход оканчивался стеною. Обернувшись к жене, он сказал:

— Я не могу идти далее.

— Вы ошибаетесь… Есть стены, которые отворяются. Поднесите сюда вашу свечку.

Генерал опять повиновался.

— Толкните камень, на котором нарисован красный крест, и стена откроется.

Генерал повиновался. Камень повернулся и открыл узкий проход, в котором, однако, мог пройти один человек.

— Ступайте! — сказала Элен.

— Вы мне клянетесь, что не уморите меня голодом?

— Клянусь!

Генерал сделал еще шаг к таинственному отверстию, но вдруг он обернулся и сказал:

— Я не хочу!

Он уронил подсвечник, свеча погасла, и подземелье погрузилось во мрак.

— Убейте меня теперь, если сможете. В темноте плохо стреляют.

— Кто знает, — отвечала Элен и спустила курок.

Прогремел выстрел. В отблеске света Элен увидела своего мужа присевшим на корточках.

— Ваша пуля расплющилась об стену, — сказал начальник бригады и расхохотался. — У вас осталась еще одна пуля, поберегите ее, потому что, возможно, вам самой придется ночевать в этом подземелье.

— Господь не станет защищать этого злодея, — прошептала Элен.

Она теперь знала, где он мог быть, и выстрелила из другого пистолета. На этот раз за выстрелом не последовал хохот. Элен услыхала болезненный крик и проклятие. Пуля попала в Солероля.

XXIX

У начальника бригады был слуга, которого он назвал Публикола. Это был человек низкого роста, дурно сложенный, с физиономией куницы, с угловатым профилем, бывший достойным служителем своего господина. Смотря на его неблагородное лицо, надо было задать себе вопрос: какая неслыханная смелость, какое сумасбродство заставили этого гнусного лакея принять имя одного из добродетельных граждан Древнего Рима?

Солероль и Публикола познакомились у эшафота Марии-Антуанетты, королевы-мученицы. Солероль командовал солдатами, окружавшими гильотину. Публикола растолкал толпу солдат, добрался до эшафота и плюнул в благородную кровь, которая текла на землю. Солероль пришел в восторг, и так как лакей, бывший без должности, искал себе место, полковник Солероль взял его к себе на службу. Публикола сделался наперсником начальника бригады. С тех пор как Солероль после термидорских событий искал убежища в поместье жены, то есть в замке Солэй, Публикола присоединил к должности лакея еще и должность шпиона. Каждый вечер Публикола отдавал отчет начальнику бригады, что госпожа Солероль делала днем. Раз двадцать Публикола предлагал Солеролю освободить его от графа Анри де Верньера, отослав аристократа на тот свет ружейным выстрелом, но Солероль, имевший свои, особые планы, постоянно отказывался.

Два человека, вошедшие в эту ночь в замок Солэй вместе с начальником бригады, которых госпожа Солероль видела в первый раз, носили, как и Публикола, римские имена. Младшего звали Сцевола, старшего — Курций. Мы обрисовали Сцеволу, но ничего не сказали о Курции.

Курций вовсе не походил на римлянина, бросившегося в бездну, чтобы спасти Рим. Это был толстый старик с седыми волосами, без благородства, с лицом низким и жадным, с тонкими и жесткими губами. Курций был бывший парижский мясник, уроженец Куланжа, земляк Солероля. Отец Курция был лесничим в Солэе назад тому лет сорок. Сцевола родился в Фуронне и был осужден в шестнадцать лет на галеры на десять лет. Он вышел на свободу, когда началась революция. В Париж стекаются все освобожденные каторжники. Сцевола, которому в 1793-м исполнилось двадцать восемь, сделался оратором и держал речь в клубах. Курций и Сцевола подружились, когда узнали, что были почти земляки; они познакомились с капитаном Солеролем на площади, куда тот аккуратно приходил каждый день смотреть, как падают головы аристократов. Когда капитан Солероль, сделавшийся полковником, женился на Элен де Верньер, он перестал видеться, по крайней мере открыто, с обоими друзьями, которым, впрочем, благодаря связи с Робеспьером он раздобыл отличные места: Курций стал столоначальником в военном министерстве, Сцевола — чиновником на почте.

Термидорская реакция пощадила Курция и Сцеволу. Когда их покровитель был удален, оба приятеля сохранили свои места. Сцевола продолжал исполнять свою должность: крал письма, которые могли вредить начальнику бригады, и вступил в полицию. Так как он был умен и уже три года не переставал выказывать себя неумолимым врагом «Робеспьерова хвоста» (как называли тогда приближенных Неподкупного, оставшихся в живых после девятого термидора), Баррас отправил Сцеволу в Бургундию с тайным поручением.

Курций, оставшийся в Военном министерстве, не прекращал сношений с Солеролем и письменно сообщал ему, как он должен поступать, чтобы опять войти в милость.

Вот что случилось в Париже неделю тому назад. Баррас призвал Сцеволу и сказал ему:

— В Бургундии участились пожары. Поезжайте туда и постарайтесь навести там порядок вместе с капитаном Виктором Бернье, который имеет от меня полномочие.

В Оксерре Сцевола нашел начальника бригады Солероля и вместо того, чтобы присоединиться к капитану Бернье, который уже наладил контакты с комендантом, жандармским капитаном и начальником оксеррского гарнизона, послал следующее уведомление Директории:

«Пожары чинят роялисты. Начальник их — граф Анри де Верньер, искренний друг капитана Виктора Бернье. На капитана не должно рассчитывать. По собранным сведениям, оказывается, один только человек способен избавить страну от поджигателей и расстроить заговор роялистов, принимающий значительные размеры. Этот человек — начальник бригады, в данный момент находящийся без официальной должности, который может оказать большие услуги Директории. Его зовут генерал Солероль».

Это донесение, полученное Баррасом, имело немедленный результат — включение генерала Солероля в список генералов, состоящих на службе, назначение его начальником департамента Ионны и отправление в Бургундию столоначальника Курция, которому было поручено отвезти к Солеролю распоряжения Директории. Курций приехал вечером, и Солероль по совету Сцеволы не потребовал к себе капитана Виктора Бернье, который жил в замке Рош, для того чтобы уведомить его, что теперь он должен ему повиноваться. Притом Солероль помнил свои прошлые отношения с Бернье и чувствовал некоторые опасения встретиться с ним.

Теперь, когда мы знаем причины пребывания Сцеволы и Курция в замке Солэй, последуем за ними в их комнату.

Эти оба гражданина, выходя от генерала, который собирался лечь спать, нашли в коридоре Публиколу, препроводившего их в отведенные апартаменты.

— Так как гражданка Солероль не знает, что вы здесь, а ее надо остерегаться, — сказал Публикола, — идите тихо.

— Не знает сегодня, узнает завтра, — отвечал Сцевола.

— Но завтра случится кое-что еще, — сказал Публикола, подмигнув.

— Ты почему знаешь? — удивился Курций.

— Я слышал, как вы разговаривали.

— Когда?

— Сейчас.

— Стало быть, ты подслушивал у дверей?

— Это старая привычка, — простодушно отвечал Публикола.

Он отворил внизу лестницы дверь, которая вела в обширную залу, превращенную в спальню, в которой поставили две кровати.

— Разве мы сейчас ляжем спать? — спросил Сцевола, бросая на кровать свой плащ.

— Я хочу пить, — пробормотал Курций, — Солероль насмехается над нами, забыв приказать подать нам ужин.

Публикола подмигнул.

— К счастью, я здесь, — сказал он.

— Ты подашь нам ужин?

— Еще бы!

— И хорошего вина?

— Вина аристократического!

— Браво!

— Вино покойного графа… Вино, которому по крайней мере тридцать лет.

— А что мы будем есть?

— Пирог, сосиски и холодную ветчину.

Говоря таким образом, Публикола толкнул последнюю дверь и показал на маленькую комнатку возле спальной. В камине пылал огонь, а перед камином стоял накрытый стол, на котором находилось три прибора.

— Кто же будет ужинать с нами? — спросил Курций.

— Я.

— Ты, Публикола?

— Конечно.

Хотя Курций был республиканец, однако ему не хотелось сесть за стол рядом со слугой. Но Сцевола сказал ему:

— Если Публикола подаст нам хорошего вина, то справедливость требует, чтобы мы его посадили.

— Но где же вино? — спросил Курций.

— Я схожу за ним… А вы начинайте пирог.

Сцевола и Курций сели за стол, а Публикола вышел со свечой и со связкой ключей в руках.

Погреба в замке имели два выхода, оба в переднюю. Один, который выбрала госпожа Солероль, принудив начальника бригады идти перед ней, вел в подземелье феодальной постройки; другой, более современный и более скромный, вел просто в погреб, а так как Публикола был доверенный человек генерала, то он имел ключи от этого выхода. Но, чтобы дойти до этой второй двери, он должен был пройти мимо первой, и Публиколе послышался отдаленный шум. Ему показалось, что этот шум выходит из глубины подземелья. Он остановился, внимательно прислушался, но не услыхал ничего. Публиколе хотелось пить, притом он не отличался особенной храбростью. Не пойти в погреб, где находилось превосходное вино и где все углы и закоулки были ему известны, а отправиться в подземелье замка и найти там, может быть, роялиста, составляющего заговор, показалось Публиколе не только опасно, но и безумно. Он вложил ключ в замок двери погреба и открыл ее. Но, когда хитрый слуга ставил ногу на первую ступень лестницы, он услыхал выстрел. Это был первый выстрел, сделанный Элен наудачу впотьмах в начальника бригады. Испуганный Публикола побежал в комнату, где Сцевола и Курций начали ужинать.

— Ко мне!.. Помогите!.. — кричал он, вбегая, бледный от страха.

Оба гражданина встали. Они не слыхали ничего, однако пошли за Публиколой. Тот остановился при входе в подземелье.

— Тут! Тут! — говорил он.

Раздался еще один выстрел. Это был второй выстрел Элен, имевший на этот раз трагическое последствие. Сцевола был храбр и бросился в подземелье. Курций последовал за ним, и Публикола рискнул также.

После второго выстрела госпожа Солероль услышала болезненный крик и проклятие. На этот раз выстрел попал в генерала.

— А! — взревел он. — Я умираю, но я буду отомщен.

Испугавшись своего поступка, Элен хотела броситься назад, но темнота была так густа, что она не знала, куда направиться, и наткнулась на Солероля, корчившегося на земле. У начальника бригады были сломана лодыжка и поранена брюшная полость. Кровь текла ручьями, но Солероль имел на столько сил, чтобы приподняться на одно колено, и, когда молодая женщина наткнулась на него, он протянул руки и схватил ее… Элен вскрикнула.

— А, злодейка! — заревел Солероль, схватив ее за обе ноги. — Я умру, но ты умрешь вместе со мной, я тебя задушу!..

Элен старалась вырваться, но у Солероля была железная хватка, и бедная женщина, у которой физические силы были гораздо ниже нравственных, была грубо брошена на землю.

Тогда началось нечто ужасное: борьба ожесточенная, страшная, ужасная. Борьба в темноте… Борьба в которой руки начальника бригады сжали шею жены. Элен вскрикнула в последний раз и прошептала одно имя:

— Анри!

— Ты не увидишь его больше! — ревел генерал, терявший кровь. — Он умрет на эшафоте!

Он стал жать еще сильнее. Элен задыхалась. К счастью, у входа в подземелье блеснул свет. Элен подумала, что пришли к ней на помощь, и последним усилием вырвалась из слабеющих рук начальника бригады.

— Ко мне! — сказала она умирающим голосом.

За светом, блеснувшим вдали, послышался шум голосов и шагов. Элен бросилась к этому свету, как к звезде спасения, но начальник бригады, продолжавший извиваться от боли, произнес одно только слово:

— Сцевола!

Солероль узнал в конце подземелья трех человек. Это были его друзья. Элен бежала к этим людям, которых она видела смутно и которых принимала за слуг замка. Ее остановила чья-то рука, это был Сцевола. Курций и Публикола подошли к начальнику бригады, истощенному борьбой в луже крови.

— Остановите ее! — ревел он. — Остановите ее!.. Она меня убила!

Приказание было бесполезно. Сцевола схватил Элен и сказал ей с диким злорадством:

— А, подлая аристократка! Ты убила генерала!

Тот продолжал кричать:

— Сцевола, она в меня стреляла… Это сообщница Анри, ее кузена… Этого поджигателя… Не убивай ее, я отправлю ее на эшафот.

Элен и не думала вырываться, она без сопротивления позволила связать себе руки, и Публикола оскорблял ее, говоря:

— Надеюсь, что я не буду больше принужден служить тебе, гражданка… Теперь твоей прислугой будет палач…

Курций взял генерала на руки и взвалил на плечо. Тот продолжал реветь:

— Не причиняй ей вреда, Сцевола… Она должна сама взойти на эшафот.

Мрачная и безмолвная, Элен думала об Анри… Об Анри, которого она не могла спасти. Сцевола грубо толкал ее к выходу из подземелья. Вдруг перед ним явился человек, заставивший всех отступить. У этого человека было в руках охотничье ружье. Элен почувствовала трепет надежды.

— Ах, — закричала она, — спасите меня!.. Спасите меня от этих злодеев!

Человек, вошедший в подземелье, прямо шел к Сцеволе, и тот, без сомнения узнавший его, до того был поражен этой встречей, что выпустил руку Элен.

— Я, кажется, поспел вовремя! — прошептал незнакомец.

XXX

Кого это Провидение послало на помощь к госпоже Солероль? Это мы узнаем, воротившись в хижину дровосека Жакомэ.

После ухода Машфера и Каднэ Жакомэ глядел попеременно то на капитана Бернье, то на Лукрецию. Он узнал в последней дочь Брюле, а в первом — товарища Анри, офицера, которого вечером провожал на ферму Раводьер. Жакомэ потерял много крови, но, как уверял Каднэ, имевший некоторые познания в хирургии, ни одна из ран дровосека не была опасна, потому что его ружье было заряжено только дробью. Натура энергичная, полудикая, Жакомэ умел бороться против зла и находить физическую и нравственную силу в опасности; он приподнялся на кровати, между тем как Лукреция с удивлением осматривалась вокруг.

— Милостивый государь, — сказал дровосек Виктору, — в нынешнюю ночь случилось много несчастий.

Бернье положил Лукрецию в задней комнате на кровать Мьетты. Жакомэ сделал знак дочери оставаться с Лукрецией, и взгляд, брошенный им на Бернье, был так убедителен, что капитан понял, что Жакомэ хочет сообщить ему нечто весьма важное. Он запер дверь второй комнаты, оставив Мьетту и Лукрецию вдвоем, потом сел возле дровосека.

— Вы ранены? — спросил он.

— Час тому назад выстрелом из ружья, — отвечал Жакомэ.

— Кто в вас стреля?

— Маленький браконьер, которого мы встретили вчера вечером.

— Заяц?

— Именно.

— А! Негодяй! Но как же это случилось?

Жакомэ рассказал, как он застал Зайца, смотрящего на пожар, и как мальчишка завел его в капкан.

— А теперь вы расскажите мне о пожаре, — попросил Жакомэ.

— Я чуть заживо не сгорел.

— Кто вас спас?

— Эта женщина.

Бернье указал на дверь комнаты, в которой находилась Лукреция.

— Вы знаете, что это дочь Брюле?

— Я это узнал только сейчас.

— А знаете вы, кто поджег ферму?

— Нет, но начинаю подозревать, — прибавил Бернье, нахмурив брови.

— Вы можете ошибаться.

— Не думаю.

— А я в этом уверен!

— Вы, кажется, очень любите месье Анри.

— Я готов умереть за него!

— Я понимаю ваши слова, но знаю, в чем дело.

— Господин офицер, — простодушно сказал Жакомэ, — мне хотелось бы знать подробности того, что с вами случилось на ферме.

— Когда начался пожар, я был заперт в комнате. Я кричал, звал, хотел отворить окно…

— Окно было заперто снаружи, не правда ли?

— Именно.

— А где был месье Анри?

— Его не было в его комнате.

— А!

— Он исчез задолго до пожара.

— Вы знаете, куда он ушел?

— Не знаю.

— Но что вы думаете о его исчезновении?

— Я думаю, — вспыльчиво сказал Бернье, — что это он поджег ферму.

Говоря таким образом, Бернье ожидал энергичного возражения от Жакомэ. Ничуть не бывало. Жакомэ печально улыбнулся и отвечал спокойно:

— Правда, это довольно странно, что месье Анри исчез именно в ту минуту, когда начался пожар на ферме.

— Это действительно странно.

— Тем более, — продолжал Жакомэ, — что месье Анри — дворянин, аристократ, следовательно, роялист, а везде говорят, что роялисты поджигают только для того, чтобы Франции опротивело республиканское правление.

— Это справедливо.

— Кроме того, ферма Раводьер, сгоревшая в эту ночь, принадлежит начальнику бригады Солеролю, который женился на кузине Анри, к его великому отчаянию.

— Я это знаю.

— Следовательно, месье Анри — враг начальнику бригады.

— Весьма естественно.

— С первого взгляда кажется естественным, что месье Анри старался причинить ему вред.

— Я вижу, что ты разделяешь мои подозрения, — печально сказал Бернье.

— Я их разделял бы, если бы не знал то, что не известно вам.

— Что ты хочешь сказать?

— Вы говорите, что месье Анри оставил ферму до пожара?

— Да.

— И вы не знаете, куда он девался.

— Нет.

— А я знаю.

Бернье с интересом посмотрел на Жакомэ. Тот продолжал:

— Сколько времени находитесь вы в замке Рош?

— С неделю.

— Вы заметили, что месье Анри отлучается каждую ночь?

— Да.

— Знаете ли вы, куда он уходит?

— Нет.

— В замок Солэй, видеться со своей кузиной.

— С мадам Солероль?

— Да.

— Ты знаешь это наверно, Жакомэ?

— Я поклянусь в этом у подножия эшафота.

— И ты думаешь, что нынешнюю ночь…

— Я не думаю, я знаю.

Тон Жакомэ был тверд и исполнен убеждения.

— Когда так, по твоему мнению, кто мог поджечь ферму?

— Я готов вам сказать.

— Ты это знаешь?

— Да, но мне нужна клятва.

— Какая?

— Поклянитесь, что если я вам дам доказательства своих слов, вы сделаете все возможное, чтобы наказать виновных.

— Клянусь!

Жакомэ понизил голос и, приложившись губами к уху Бернье, сказал:

— В этом деле есть два поджигателя: один приказывал, другой поджигал.

— Кто же второй?

— Брюле.

— Фермер?

— Да.

— Но это невозможно! Жатва, скот — все сгорело.

— Он вознагражден вдвое за свои потери.

— А кто приказал?

— Начальник бригады.

На этот раз Бернье не мог не вскрикнуть от удивления и сомнения:

— Но с какою же целью?

— Чтобы обвинить графа Анри в том, что он поджег ферму Раводьер, — сказал Жакомэ глядя прямо в глаза капитану. — Вы меня понимаете?

Бернье вскрикнул, потом бросился к ружью, стоявшему в углу.

— О злодей! — сказал он. — Они этого не сделают… Ведь я здесь!..

Забыв все, даже Лукрецию, он бросился к выходу. Дверь комнаты Мьетты отворилась, на пороге стояла Лукреция. Она слышала все. Она была бледна, как призрак, и едва держалась на ногах.

— Виктор, ради бога, спасите месье Анри, но не губите моего отца! — прошептала Лукреция.


Человек заставивший дрожать свирепого Сцеволу, появившийся перед Элен как спаситель, был капитан Бернье.

Он побежал не на ферму Раводьер, которая продолжала пылать по другую сторону леса, а прямо отправился в Солэй в надежде встретить там Анри и доказать, что граф находился в замке во время пожара. Жакомэ дал ему такие точные указания, по какой дороге идти и как проникнуть в замок, что Бернье вошел в Солэй, как в свой дом, прокравшись в переднюю через калитку, которую Анри оставил открытою, уходя. Услыхав первый выстрел, руководимый шумом и криками Элен, капитан вошел в подземелье вслед за Курцием и Сцеволой. У Бернье было в руках ружье. Он никогда не видел госпожу Солероль, но сразу понял, что эта женщина — жертва.

— Кто вы, милостивая государыня? — спросил он.

— Жена этого человека, — отвечала несчастная.

Она указала на рычащего от боли и ярости Солероля, которого Курций взвалил на плечи.

— Вы Элен де Верньер, мадам Солероль? — спросил капитан.

— Да.

Виктор освободил молодую женщину от Сцеволы, оттолкнув негодяя в сторону.

— Не бойтесь ничего, я капитан Бернье.

— Друг Анри! — воскликнула она.

— Да.

— О! Вы его спасете, вы его спасете! Эти злодеи хотят его погубить.

Начальник бригады, несмотря на свои страдания, захохотал.

— Это поджигатель, — сказал он, — и умрет он на эшафоте.

Перешли в переднюю, и Публикола, ни жив ни мертв, поставил свечу на землю. Бернье встал перед госпожою Солероль и сказал ей:

— Уйдемте из этого дома, я сумею вас защитить.

— Остановите их! Остановите! — ревел начальник бригады, которого усадили на стул истекать кровью.

— Если вы попытаетесь следовать за нами, — закричал Бернье Сцеволе и Курцию, — я положу вас обоих на месте.

Взяв госпожу Солероль за руку, он вывел ее из передней.

— Куда мы идем? — спросила она.

— В Рош. Не бойтесь ничего, я знаю правду…

Пройдя парк, они вошли в лес, когда занялись первые лучи солнца.

XXXI

Ночь была холодна, и снег отвердел. Госпожа Солероль, которая, выходя из своей комнаты, вовсе не подозревала, что она не воротится туда, была обута в очень тонкие башмаки и домашнее платье. Капитан набросил на плечи женщины свой плащ и сказал:

— Если вы устанете, я вас понесу.

— Куда идем мы? — с тревогой спросила она.

— Искать Анри.

— Его нет в Роше, он не может быть там.

— Почему же?

— Потому что с тех пор, как он оставил меня, не прошло еще и часа, он сказал, что воротится в Раводьер, где вас оставил.

— Но ведь Анри не знал о пожаре…

— Он был в моем будуаре, когда, подойдя к окну, увидел огромное пламя, поднимавшееся из-за деревьев парка. Это сказал он мне… и побежал в Раводьер.

— А потом он вернется в Рош?

— Да… Если…

Она остановилась, колеблясь и задыхаясь от тоски, с крупным потом на лбу.

— Если? — настойчиво переспросил капитан.

— Его не арестуют.

— Кто?

— Жандармы! Ах! Я вижу по изумленному вашему лицу, что вы ничего не знаете…

— Что могу я знать?

— Что мой муж — негодяй.

— Это я знаю.

— И что он расставил гнусную западню для Анри…

Слова госпожи Солероль так согласовались с признаниями Жакомэ, что если бы капитан еще сомневался, то был бы теперь убежден.

— Ну, пойдемте в Раводьер, — сказал он.

Раводьер находилась к северо-западу от Роша, по другую сторону лесного холма, спускавшегося покатисто до скалы, на которой был выстроен замок на берегу Ионны. Капитан и госпожа Солероль, которые пошли было по тропинке, направлявшейся к югу, в Рош, сквозь кустарники, хотели воротиться и выбрать в качестве ориентира красноватый отблеск над лесом, когда оба вдруг остановились. К югу со стороны Роша послышался ружейный выстрел, следом второй. Путешественники прислушались с беспокойством. Раздались новые выстрелы.

— Это в Роше! — сказала Элен. — Там сражаются! Ах! Пойдемте, пойдемте.

Чтобы двигаться быстрее, капитан подхватил молодую женщину на руки и побежал. Выстрелы не прекращались. Капитан достиг опушки леса и остановился.

Замок Рош был окружен облаком дыма, похожим на густой туман, поднимающийся из реки по утрам и покрывающий оба берега непроницаемым покровом. Время от времени красноватые молнии рассекали пелену тумана.

— Видите, там дерутся! — вскричала госпожа Солероль. — Вы это видите?

И, выскользнув из рук капитана, она бросилась вперед, Бернье за ней.

В ста шагах от стен замка первые лучи солнца вдруг осветили ружья линейных солдат, которые начали по всем правилам искусства осаду замка.

— Я догадываюсь, что случилось, — сказала Элен переводя дыхание, — Анри преследовали, он укрылся в Роше.

— Возможно, — отвечал капитан.

— Им велено взять его живым или мертвым.

— К счастью, — сказал капитан, — по одному моему слову стрельба прекратится. Дайте мне ваш носовой платок!

Бернье привязал платок к концу ружья и замахал им над головой. Офицер, командовавший отрядом, приметил этот сигнал и приказал прекратить стрельбу. В то же время из окна замка перестали лететь пули и туман рассеялся. Тогда Виктор прямо подошел к солдатам и закричал им:

— Опустите ружья!

Но офицер с удивлением посмотрел на капитана.

— По какому праву отдаете вы здесь приказания?

— Я капитан Бернье.

Офицер, бывший только поручиком, отдал честь.

— Попрошу вас дать мне некоторые объяснения, — продолжал Бернье, — но прежде всего прикажите вашим солдатам удалиться.

— У меня приказ, — отвечал поручик.

— От кого?

— От полковника, командующего в Оксерре.

— Что за приказ?

— Нам было велено встать в эту ночь в нескольких сотнях шагов от фермы, которую хотели поджечь.

— Раводьер?

— Именно.

— Начальство было предупреждено. Далее.

— Когда начался пожар, мы были рядом.

— Но мне кажется, что ферма, о которой вы говорите, довольно далеко отсюда.

— В одном лье по крайней мере.

— Что же вы делаете под стенами этого замка?

— Хотим взять начальника поджигателей, который укрылся там.

— Вы в этом уверены?

Офицер протянул руку к полудюжине трупов, уже усыпавших поле битвы.

— Вот этому доказательство, — сказал он.

— А как называете вы этого начальника? — опять спросил Бернье.

— Это хозяин замка.

— Милостивый государь, — строго сказал капитан, — вы находились в глубоком заблуждении.

— О!

— И я приказываю вам удалиться.

Госпожа Солероль стояла возле капитана и своим носовым платком делала знаки Анри, который показался в окне замка Рош.

— Удалитесь! — повторил капитан.

— Милостивый государь, — с твердостью возразил офицер, — вы мне сказали, что вы капитан Бернье.

— Да.

— Я ниже вас чином и должен был бы вам повиноваться, но я не могу.

— Почему?

— Потому что я имею формальные инструкции.

— От кого?

— От полковника, командующего в Оксерре.

Бернье был солдатом и понимал все благоразумие слов офицера.

— Милостивый государь, — отвечал он, — со мною есть приказ, подписанный Баррасом, первым директором, как вам известно…

Поручик поклонился.

— Если бы этот приказ можно было показать полковнику, он поступил бы в мое распоряжение.

— Возможно, — сказал офицер, — но полковника здесь нет.

— Но у вас есть верховые жандармы?

— Есть.

— Пошлите одного в Оксерр.

— Это ни к чему не поведет, полковник должен был отправиться с батальоном в Курсон. Он в часе езды отсюда.

— Стало быть, через два часа мы получим ответ полковника.

— Но я не могу покидать свой пост!

— Прикажите окружить замок, и будем ждать…

— Хорошо, — сказал офицер, подчиняясь повелительному тону и спокойствию Бернье.

Тогда Бернье расстегнул свой мундир и вынул из кармана портфель с письмом в конверте. Это письмо, подписанное Баррасом, заключало в себе следующее:

«Приказ властям Ионнского департамента поступить в распоряжение капитана Бернье».

Капитан показал это письмо поручику и сказал:

— Вы видите, что я вас не обманываю.

Потом, взяв карандаш, он написал:

«Капитан Бернье приглашает полковника тотчас явиться к нему».

Письмо Барраса и записка Бернье были отданы одному из жандармов, который тотчас вскочил в седло и пустил лошадь в галоп. Солдаты, числом около пятидесяти, окружили замок и наблюдали за той стороной, что выходила на реку.

Бернье же постучался в дверь, и ее отворили для него и для госпожи Солероль. Элен бросилась на шею к Анри. Капитан сказал Диане, у которой было в руках ружье и которая храбро стреляла:

— Успокойтесь, я все знаю, все объяснится.

Анри запер дверь. Битва продолжалась около часа. Осажденные потеряли двух человек, старого садовника и конюха, того самого, который перевязывал час тому назад лошадь Дианы. Зато осажденные убили жандармского бригадира, двух жандармов и с полдюжины пехотных солдат. Каднэ подошел к Бернье и сказал ему:

— Это опять штука негодяя Солероля, не правда ли?

Капитан внимательно посмотрел на Каднэ и вздрогнул.

— Мне кажется, я вас уже где-то видел, — сказал он.

— Очень может быть, — отвечал Каднэ насмешливым тоном.

Но Бернье ударил себя по лбу.

— У Лукреции? — уточнил капитан.

— Вы ошибаетесь, — возразил Каднэ, — это не меня, а моего несчастного брата, которого вы дали гильотинировать.

— Каднэ! — воскликнул Бернье, проведя по лбу. — И вы здесь?

— Я уйду отсюда только мертвый, — отвечал Каднэ.

— Уйдете живой и свободный, — отвечал Бернье, — или я умру вместе с вами.

Перемирие, которое должно было продолжиться до возвращения жандарма, следовательно, около двух часов, позволило Анри и его сестре спросить у госпожи Солероль и у Бернье объяснений и также сообщить им события прошлой ночи. Анри узнал всю гнусность начальника бригады, а Бернье — все, что случилось на ферме, пока она горела.

— Теперь вы знаете начальника поджигателей? — спросил Бернье у Элен.

— Это мой муж, — отвечала Элен.

— Что должен я делать?

— Если власть, данная вам, безгранична, действуйте по совести.

Ждали два часа. Бернье с подзорной трубой в руках вошел на крышу башни и смотрел оттуда на дорогу, которая шла к Курсону.

Наконец показался жандарм, но он был не один, за ним ехали двое верховых. Бернье нахмурил брови. Полковник ли являлся по его приказанию? Вдруг Бернье вздрогнул. Человек, ехавший по левую руку жандарма, был опоясан шарфом; на другом было темное платье, нисколько не походившее на мундир. Эти люди продолжали приближаться, вскоре Бернье узнал Сцеволу и Курция.

— Измена! — пробормотал капитан, поспешно покидая наблюдательный пункт.

Жандарм подал офицеру, командовавшему небольшой армией осаждавших, ответ на записку капитана. Офицер прочитал, потом подошел к двери замка Рош, на пороге его ждал Бернье.

— Капитан, — сказал офицер, — у вас есть приказ, подписанный директором Баррасом?

— Да, — ответил Бернье.

— Но директор Баррас отменил этот приказ.

— Что вы хотите сказать? — с удивлением спросил Бернье.

Сцевола подошел и встал позади офицера.

— Это значит, — сказал он, — что генералу Солеролю отдано начальство над департаментом…

Бернье вскрикнул от гнева.

— Приказываю тебе от его имени, гражданин капитан, — прибавил Сцевола, — выйти из этого гнезда мятежников, заговорщиков и поджигателей.

— Негодяй! — воскликнул Бернье.

Сцевола расхохотался.

— Можно выбрать, — сказал он, — или остаться с ними, или отправиться с нами.

— Вот как? — презрительно сказал Бернье.

— Во втором случае, то есть, если ты отправишься с нами, наш друг, гражданин Курций, напишет о тебе хороший рапорт и ты будешь произведен в полковники.

— А в первом случае? — спросил Бернье. — Если я не захочу выйти отсюда?

— Тогда этот замок возьмут приступом и расстреляют всех, находящихся там.

— Я узнаю тебя, поставщик эшафота. Вот мой ответ!

Отступив назад, Бернье захлопнул дверь и запер ее на засов.

— Друзья мои! — сказал он, обернувшись к Анри, Каднэ и Машферу. — Я сумею умереть с вами, потому что не могу вас спасти.

Сцевола и офицер отошли к солдатам.

— Поведем атаку и не будем щадить этих людей, — сказал Сцевола.

— Стены слишком толсты, — заметил офицер.

— Мы пошлем за пушкой в Оксерр, если будет нужно…

Офицер опять подошел, подняв шпагу, к окнам замка и сделал три обычных вызова. Ему отвечали отказом отворить дверь и выдать Анри.

— Стреляй! — скомандовал офицер, возвращаясь к своим солдатам.

— Гражданин, — сказал ему Сцевола, — когда двери будут выбиты, можно убить всех, всех… за исключением госпожи Солероль и ее прекрасного кузена…

— Как? Его надо пощадить?

— Да. Его надо взять живого во что бы то ни стало.

— Но зачем?

— Затем, что начальник бригады хочет отправить его на гильотину…

По знаку офицера началась стрельба, и замок Рош снова окутало облаком дыма.

XXXII

Началось героическое сражение. Курций и Сцевола отдали офицеру следующее распоряжение:

— Пошлите за подкреплением и за пушками в Курсон. Когда замок будет взят, прикажите вашим солдатам пощадить графа Анри, мадам Солероль и убить, если возможно, капитана Бернье, это изменник!

Отдав эти приказания, Курций и Сцевола, сожалевшие о слабости директоров Французской республики, но считавшие бесполезным подвергать опасности свои драгоценные жизни, удалились на почтительное расстояние и подальше от пуль. Солдаты бросились к замку и старались влезть на стену и достать до окон. Стрельба осажденных не прерывалась. Солдаты падали, и офицер, командовавший ими, получил уже две раны, одну в плечо, другую в бедро, однако продолжал управлять атакой. Защищаемые ставнями, осажденные стреляли наверняка. От каждой выпущенной пули падал человек. Жандарм уехал в Курсон просить подкрепления и пушек.

Битва продолжалась час. В конце этого дубовая дверь, ставни — все было пробито пулями, но ничто не поддалось и осажденные не были побеждены. Зато солдат осталась только половина, и около замка лежало множество трупов. Поручик отступил к возвышению, куда укрылись Курций и Сцевола, как настоящие полководцы.

— Граждане, — сказал он им, — я лишусь последнего солдата, и меня самого убьют совершенно понапрасну. Что вы прикажете?

— Надо ждать, — отвечал Сцевола, — отступите поодаль и велите караулить реку… Когда привезут пушки, мы овладеем замком в десять минут.

Поручик повиновался. Он отступил и укрыл своих солдат за стеною и деревьями. Осаждающие, в свою очередь, были прикрыты. Солдаты перестали стрелять, и осажденный замок замолчал.

Осажденные держали совет. Во время битвы командовала женщина, Диана де Верньер, отдавала приказания, и все ей повиновались. У этой женщины воля была мужская, она родилась для борьбы.

— Господа, — сказала она, когда стрельба прекратилась, — цель и план наших неприятелей понять легко. Они отошли, но не удалились.

— Они там, наверху, за деревьями, — сказал Каднэ.

— Чего они ждут?

— Подкрепления, — сказал Бернье.

— Это составляет целый час отсрочки, — заметил Анри.

— Будем держать совет, — продолжил Каднэ.

— Рано или поздно надо будет уступить, — заговорила Диана.

— Это вероятно, — сказал Каднэ.

— По крайней мере они не возьмут нас живыми, — прошептал Машфер.

— Имеем ли мы право умереть? — продолжала Диана де Верньер. — Не принадлежит ли наша жизнь королю?

— Да, мы сражаемся для него, — сказал Каднэ.

— Вы ошибаетесь, — возразила госпожа Солероль, — вы защищаетесь против начальника бригады, этого гнусного человека, который организовал эту осаду.

— Если нас возьмут, а это случится наконец, — продолжала Диана, — только по одному нашему сопротивлению нас сочтут сообщниками поджигателей.

— Это правда, — сказал Анри, — мне следовало выдать себя.

— Нет, друг мой! — возразила Диана. — Но выслушайте меня все.

Повелительный тон молодой женщины заставлял повиноваться всех этих мужчин, даже самого Каднэ.

— Выслушайте меня, — продолжала Диана, — не должны ли были мы через несколько дней поднять белое[204] знамя?

— Да, — отвечал Каднэ, — но мы еще не готовы.

— Готовы!

— Наши братья не готовы.

— Они будут готовы через сорок восемь часов.

— Через сорок восемь часов мы все будем мертвы.

— Вы ошибаетесь.

— У них будут пушки, и стены падут… Тогда надо будет вступить врукопашную.

— Господа, — возразила Диана, — позвольте мне говорить и не прерывайте меня! А вы, месье Каднэ, отвечайте на мои вопросы. Вы приехали из Парижа, вы знаете, в какой день будет подан сигнал для всей Франции?

— В день Святого Губерта.

— Через неделю. Ну, и мы будем ждать неделю, до тех пор мы не имеем права умирать. Наша жизнь принадлежит королю.

Каднэ, Анри, Машфер и даже госпожа Элен с удивлением посмотрели на Диану.

— Но замок будет взят сегодня, — сказал Каднэ.

— Нас уже здесь не будет.

— Вы забываете, что мы окружены и что нам невозможно выйти.

— Господа, — отвечала Диана, улыбаясь, — видите ли вы там, по другую сторону Ионны, эту черную полосу, которая замыкает горизонт?

— Это лес Кламси, — отвечал Анри.

— Мы укроемся в его чаще, — продолжала Диана.

Все смотрели на нее с удивлением. Она обратилась к брату:

— Анри, ты не знаешь Выдровый проход?

— Нет, — отвечал Анри.

— Это что такое? — спросил Каднэ.

— Выдровый проход — это природное подземелье, проходящее под ложем реки и кончающееся у скал, которые вы видите на другом берегу и которые покрыты тростником и можжевельником.

Анри посмотрел на сестру.

— Однако я родился здесь так же, как и ты, и никогда не слыхал об этом, — сказал он.

— Это фамильная тайна. Отец передал ее мне перед смертью. Ты был слишком молод. В самые злополучные дни 1793-го я думала воспользоваться этим проходом в последней крайности. Но на замок Рош никогда не нападали, и я сочла бесполезным сообщать тебе о существовании Выдрового прохода.

— Какое странное название! — сказал Машфер.

— Послушайте, — продолжала Диана, — мой прапрадед, маркиз Жюто имел довольно обширные феодальные права. Он охотно колотил палками браконьеров и строго пользовался своим правом правосудия. Однажды один крестьянин был застигнут в его лесу — это происходило в царствование короля Генриха IV, который был неумолим для браконьеров, — застигнутого крестьянина привели к моему прадеду, который присудил его быть повешенным на другой день, на рассвете; его заперли в ожидании часа казни в единственной тюрьме Рош, в подземелье в шесть квадратных футов, находящемся под башенкой у реки.На другой день, когда пришли за осужденным, нашли тюрьму пустой. Дверь была цела, стены также, побег можно было считать чудом. Мой прадед сам спустился в подземелье и удостоверился, что дверь и стены были целы. Тогда, почувствовав горячее любопытство, маркиз Жюто объявил при звуках труб по всем окрестностям, что он дает слово помиловать браконьера и, кроме того, подарить ему сто золотых экю, если он захочет явиться. к нему. Знали, что слово маркиза священно. Через двадцать четыре часа браконьер смело постучался в ворота Рош. Маркиз принял его и сказал ему:

— Я тебя прощаю и дам тебе сто обещанных экю, но с условием, если ты мне скажешь, как ты вышел из тюрьмы.

Браконьер повел маркиза в камеру, из которой бежал. Маркиз был один, с факелом в руке. Тогда браконьер сказал ему:

— Не примечаете ли вы щель в этом углу стены?

— Я вижу два камня, неплотно лежащие.

— Когда я стал на колени и молился Богу, чтобы приготовиться к смерти, прислонившись лбом к стене, я вдруг почувствовал что-то теплое на лице моем, точно дыхание человека или зверя. Я отступил с испугом, и между камнями, мне показалось, точно блестит горящий уголь — это был желтый и блестящий глаз выдры. Я взял нож и вложил его между камней, они подались… Вот как теперь.

Браконьер выдвинул камень, и маркиз с удивлением увидел отверстие, похожее на лисью нору. Браконьер продолжал:

— Выдра убежала и углубилась в нору. Тогда я рассудил, что выдра должна была пройти под рекой для того, чтобы добраться сюда. Я проскользнул в отверстие, положил камень на место, и вот каким образом я вышел.

У маркиза был в руке факел; он прошел в проход и шел четверть часа под сводом сырых скал, слыша глухой шум над собою — это была Ионна.

— Я обещал тебе сто экю, — сказал маркиз, дойдя до конца прохода и увидав голубое небо над своей головой, — я удвою сумму, если ты сохранишь тайну.

Браконьер сдержал слово, и вот таким образом тайна этого подземного прохода, которому мы все будем обязаны жизнью, передавалась из поколения в поколение в нашей фамилии.

Каднэ, Анри, Машфер, госпожа Солероль и прислуга замка слушали Диану с удивлением. Только капитан Виктор Бернье оставался мрачен и угрюм.

— Друзья мои, — продолжала Диана, — нам нельзя терять ни минуты, надо отправляться. С другой стороны Ионны мы будем спасены — лес защитит нас.

— Пойдемте! — сказал Каднэ. — Но где Выдровый проход?

— Я вам сказала, под башенкой на берегу.

— Можем ли мы пройти с нашими ружьями?

— Да, ползком.

Приготовления к отъезду были скоро окончены. Диана и брат ее взяли деньги и драгоценные вещи, слуги — пожитки и необходимую провизию.

— Пойдемте! — повторила Диана, поставив ногу на первую ступень лестницы, спускавшейся в подземелье.

Но тогда к ней подошел Бернье.

— Извините, — сказал он, — но я не могу идти с вами.

— Как! — воскликнул Анри. — Ты хочешь остаться?

— Да.

— Но… Ты сошел с ума!.. Они тебя убьют.

— Знаю.

— Пойдем же, когда так.

— Нет, — холодно отвечал капитан, — я не пойду.

— По какой же причине?

— Потому что час тому назад вы были жертвами гнусного клеветника и долг повелевал мне защитить вас и умереть с вами.

— А теперь?

— Теперь вы становитесь роялистами, заговорщиками, а я республиканский солдат.

Каднэ пожал плечами, Анри и Диана просили, умоляли — Бернье остался непреклонен. Он проводил беглецов до входа в подземелье, положил камень на прежнее место, когда они прошли, и скрыл все следы их побега; потом, оставшись один в замке, он воротился в большую залу нижнего жилья и ждал.

Целый батальон прискакал и окружил замок с двумя пушками, которые были направлены на двери. При первом выстреле дверь поколебалась, при втором — упала. Тогда солдаты бросились в замок в уверенности, что их застрелят в упор и что каждая комната будет загромождена баррикадами. Ничуть не бывало — все двери были открыты, в замке не было защитников, за исключением капитана, который не оказал никакого сопротивления. Обошли весь замок — он был пуст. Стали расспрашивать Бернье, он отказался отвечать. Тогда Сцевола, опьянев от бешенства, закричал:

— Если этот человек не будет говорить, убейте его.

— Подлец! — сказал Бернье, скрестив руки на груди.

Сцевола сделал знак, солдаты бросились на капитана — и капитан упал, пораженный десятью ударами штыков.

Часть вторая Цветочница из Тиволи

XXXIII

В одно декабрьское утро Баррас сидел в своем кабинете в Париже, в Люксембургском дворце, где разместились правительственные директора.

Бывший граф Баррас, дворянин, сделавшийся республиканцем, прохаживался по кабинету большими шагами, обнаруживая против воли сильное волнение. Он был в длинном шлафроке, в туфлях и с непокрытой головой, его завитые волосы были сильно напомажены. Тонкая батистовая рубашка с кружевным жабо, белая рука с пальцами, украшенными двумя великолепными перстнями, сапфиром и бриллиантом, тонкое благоухание, исходившее от него, как будто говорили, что он ждет не министров и не политиков. Баррас все еще был человек счастливый в любовных связях, старый красавец, который не хочет отречься от побед.

Однако только было десять часов утра, а в те времена необузданных удовольствий для тогдашних красавиц в этот час еще не наставал день.

Кого же ждал Баррас? Его камердинер принес ему утренние письма. Он прочел и бросил в корзинку. Одно письмо заставило его вздрогнуть и нахмурить брови, потом он бросил это письмо на позолоченное блюдо, не распечатывая его.

— Право, и я, как Цезарь… До завтра серьезные дела.

На этом письме был довольно странный адрес: «Гражданин бригадный генерал Солероль, главнокомандующий военными силами Ионнского департамента, гражданину первому директору Баррасу».

Бросив это письмо, Баррас прибавил эти полутаинственные слова:

— Я ждал этого письма с нетерпением целую неделю, но теперь оно пришло совсем некстати… Я занят не политикой. — Став перед зеркалом и любуясь своей красивой наружностью, он прибавил: — Директор — все-таки человек.

Когда он сделал это трогательное признание, в кабинет вдруг отворилась маленькая дверь и пропустила целые волны кружева и атласа. Вошла женщина.

— А, наконец! — сказал Баррас, подбежав к ней и взяв ее за обе руки. — Вы одна?

— Увы! Да, — отвечала вошедшая женщина.

Она была молода и хороша, мы ее уже видели, это была Ланж, близкая подруга Машфера, бывшая богиня, которой когда-то поклонялся Баррас.

— Одна? — ответил директор с унынием. — Одна?

— Она не хочет, — сказала актриса.

Баррас вздохнул, но, так как он был всегда любезен с дамами, он взял Ланж за руку и подвел к дивану, на котором сел возле нее.

— Боже! — сказала она, смеясь. — Как вы бледны!

— Вы находите? — с волнением спросил Баррас.

— Бледны и расстроены, мой милый…

— Но…

— Ах, мой бедный друг, — продолжала Ланж развязным тоном, — я никогда не видела вас в таком виде… в мое время…

— Анжель…

— Нет, честное слово! Ваше сердце билось не так скоро…

— Однако я очень любил вас, милый друг!

— О! Это было так давно…

— Полгода назад, не больше…

— Вы прибавляете, граф.

Баррас нахмурил брови при упоминании этого аристократического титула.

— Молчите! — сказал он.

— Вот еще, — возразила она, — Республика не может уничтожить то, что сделали Бог и время, то есть дворянина…

— Анжель…

— Король, несмотря на свою власть, не мог спасти дворянство, — продолжала Ланж, улыбаясь, — а Республика не может уничтожить его. Вы — граф, знатный вельможа… а нисколько не пуританин…

— Но я директор!

— Ваша Республика больна!

— Кто знает?

— И если бы зависело от меня…

— Тогда что?

— Я сделала бы вас королем.

— Спасибо! Но, милый друг… Мне кажется… Что вы пожаловали сюда не за тем, чтобы говорить о политике…

— Когда я пришла одна.

— Но почему же?

— Потому что Марион не хотела, любезный граф…

— Ах! Знаете ли вы, моя милая, — сказал Баррас со вздохом, — что после моего праздника в Гробуа… Вы знаете?

— Я знаю, что в эту ночь вы едва спаслись от смерти.

— Пусть так!

— Ну, что же после этой ночи?

— Я не сплю.

— Не едите и не спите… И любите Марион?

— Как сумасшедший!

— Это серьезно?

Ланж потупила глаза и задумалась.

— Послушайте, — с жаром продолжал Баррас, — я, право, не знаю, к какой жертве способен я, чтоб угодить ей.

— Неужели?

— Я дам ей дворец…

— А еще что?

— Мало ли еще что… Мою жизнь, мою кровь.

Ланж пожала плечами.

— Бедный друг, — сказала она, — вы всегда будете молоды.

— О!

— Я этого боюсь. Знаете, зачем вы любите Марион?

— Нет… Я знаю только, что люблю ее.

— Вы ее любите, потому что она вас презирает, потому что отказывается от ваших великолепных предложений…

— Ах! — сказал Баррас тоном горестного уныния. — Стало быть, она любит другого…

— Это правда.

— Стало быть, этот человек молод и красив?..

— Он был молод и красив.

— Как! Был?

— Да.

— Объяснитесь, сделайте милость.

— Я говорю — был, потому что он умер.

— А! — сказал Баррас с радостью эгоистической и жестокой.

— Милый мой, — холодно сказала Ланж, — над живыми почти всегда торжествуют, а над мертвыми никогда. Сердце, привязавшееся к могиле, взять нельзя.

— Но кто же был этот человек? — вспыльчиво вскричал Баррас.

— Вы его знали.

— Я?

— Он участвовал в заговоре рыцарей кинжала и погиб на гильотине.

— Как его имя?

— Его звали Каднэ.

Баррас побледнел, и голос его сделался глухим.

— Итак, Марион любила этого человека? — сказал он.

— Да.

— И еще любит его?

— Она всегда будет любить его.

Баррас судорожно провел рукой по лбу, потом его дрожащие ноздри расширились, верхняя губа сжалась.

— Но разве вы пришли сюда затем, чтобы заронить отчаяние в мое сердце? — сказал он.

— Мой добрый друг, — возразила Ланж, — что вы думаете об этих потерпевших кораблекрушение, которые несутся по морю в бурную ночь без компаса, на плоту и не видят даже неба?

— Что вы хотите сказать?

— Между тем, как они отчаиваются, тучи расходятся, показывается синее небо, блестит звезда, Звезда полярная, которая указывает север, то есть дорогу, по которой можно следовать, то есть спасение.

— К чему все это? — опять спросил Баррас.

— Вы один из этих кораблекрушенных, друг мой.

— Я не вижу никакой звезды, — со вздохом сказал Баррас.

— Я вам укажу ее.

— Вы?

— Конечно. Зачем же я пришла?

Баррас бросил на нее жадный взгляд.

— О, говорите! — сказал он. — Говорите скорее!

— Здесь, возле Ланж, вы человек слабый. Имя женщины расстраивает вам голову и сердце, вы бессильны перед равнодушием этой женщины!

— Это правда!

— Но по выходе отсюда вы становитесь первым лицом в Республике, человеком, делающим из Франции все, что он захочет.

— Почти по крайней мере, — прошептал Баррас, приосанившись, несмотря на уныние, тяготевшее над ним.

— У вас в руках жизнь многих особ иногда, если не всегда.

— Далее?

— Ну, предположите, что когда-нибудь случай отдаст в наши руки участь человека, к которому Марион будет чувствовать столько же дружеского расположения, сколько она имела любви к тому, кто умер.

— Ну, что ж?

— Разве вы не видите вдали блеск звезды, о которой я вам говорила?

Баррас снова нахмурил брови.

— Милая моя, — сказал он, — не могу же я, однако, служить моему сердцу в ущерб Республике.

— Ба! — сказала она насмешливым тоном.

Директор, который встал и ходил по комнате большими шагами, вдруг остановился.

— Уж не пришли ли вы просить у меня помилования кому-нибудь?

Ланж расхохоталась.

— Нет, — отвечала она, — ни Марион, ни мне некого спасать, но случай может представиться.

— Прекратите загадки! Как зовут человека, для которого Марион…

— Каднэ!

— Но ведь он умер.

— Это не тот.

— А!

— Это брат. Как! Вы уже забыли?

— О нет! — сказал Баррас, с трепетом вспомнивший ночь на Бале жертв. — Что с ним случилось?

— Я не знаю.

— Но если… Когда-нибудь его участь будет в моих руках… Вы думаете, что… Марион…

— Я ничего не думаю, — сказала Ланж, — но я жду всего.

Баррас вздрогнул, потом прибавил:

— В самом деле этот человек должен составлять заговоры.

— А! Вы так считаете?

— Он и Машфер.

Ланж вздрогнула, в свою очередь, и слегка побледнела при имени Машфера.

— Вы и этого знаете также? — спросила она.

— Еще бы! — сказал Баррас.

— Вы, кажется, его крестный отец?

— Милая моя, — резко сказал директор, — есть вопросы, на которые я не люблю отвечать.

Потом, как бы желая во что бы то ни стало прервать разговор, который, по-видимому, был для него тягостен, он взял письмо с позолоченного подноса, распечатал его и прочел:

«Гражданин директор!


Я лежу в постели с раздробленной ногой, и эта славная рана дает мне лишнее право на признательность Республики.


Поджигатели открыты: это роялисты, открыто возмутившиеся.


Во главе их находится некто Анри, бывший граф де Верньер, и моя жена, которую я с позором прогнал. Обнаружив себя открытыми, поджигатели смело подняли знамя возмущения. Они убили жандармского бригадира, стреляли в республиканских солдат и выдержали осаду. Теперь они укрылись в лесу Нивернэ.


Жду приказаний, чтобы действовать.

Солероль».
К этому письму, достойному комментарий Цезаря, гражданин Курций прибавил постскриптум: «Начальник бригады Солероль вел себя, как лев. Необходимо дать ему самую обширную власть. Этою ценою все воротится к порядку».

И Сцевола, достойный Сцевола не хотел опустить письмо, не прибавив несколько слов своею рукою: «Гражданин директор, если у нас будет полномочие, я ручаюсь за все, если же нет, отечество будет в опасности».

Баррас прочел это письмо, между тем как Ланж внимательно за ним наблюдала. Потом он взял перо и написал на полях страницы: «Полномочие дано».

Ланж подавила крик. Директор обернулся к ней.

— Что с вами? — спросил он.

— Знаете ли вы, как этот Солероль — а ведь он негодяй — перетолкует слово полномочие? — спросила она.

— Он велит всех расстрелять, — холодно отвечал Баррас.

Актриса встала.

— Вы правы, — сказала она, — надо употребить энергичные меры, чтобы спасти отечество! Кто знает, может быть, вам скоро представится случай увидеть блеск вашей звезды? — прибавила она тоном горькой усмешки.

— А! Вы думаете, что этот Каднэ…

— Я ничего не думаю. Прощайте.

— Вы уходите?

— Да.

— Но… Марион?

— Я вам сказала: Марион любит другого.

— Но… эта звезда?

— Любезный граф, — холодно сказала Ланж, — человек такой серьезный, как вы, и первое лицо в Республике должен думать не о своих страстях, а об отечестве. До свидания.

Ланж вышла, оставив Барраса в сильном волнении.

…Через час Жаннетта — эта сильная женщина, не оставлявшая Ланж, бранившая ее при случае и упрекавшая ее в том, что она жертвовала выгодами своим привязанностям, — Жаннетта, говорим мы, с ворчанием укладывала вещи в чемодан. Почтовый экипаж ждал у дверей отеля Ланж.

— Куда едем мы? — спросила Жаннетта.

— Ты — никуда, — отвечала актриса.

— Как, я не еду с вами?

— Нет.

— Но ведь я вам нужна…

— На этот раз нет.

— Но куда же вы едете? — с отчаянием вскричала Жаннетта.

— Это моя тайна.

— А! Я догадываюсь, — прошептала Жаннетта с унынием, — вы опять занимаетесь политикой… Но вы, верно, хотите умереть на эшафоте?

Ланж пожала плечами и не отвечала. Потом, когда все было готово, она села в карету и сказала ямщику:

— По дороге в Бургундию.

Когда карета двинулась, Ланж прошептала:

— Я, однако, должна спасти Машфера!

XXXIV

Суровый зимний ветер сметал снег, изобильно выпавший несколько дней назад; небо было серое, холод стоял сильный.

Почтовый экипаж, выехавший утром из Оксерра, въехал в большую лесную аллею, которая вела в замок Солэй, когда день закончился. В этой карете находилась только одна путешественница. Читатель, наверно, уже угадал, что это была Ланж, бывшая артистка театра Республики, ныне пансионерка госпожи Монтозье, находившаяся в отпуске. Она приехала из Парижа, останавливаясь только для того, чтобы переменить лошадей на каждой станции. В Курсоне она спросила проводника; вызвался крестьянин, стоявший на рыночной площади перед школой. Это был Заяц, достойный сын Брюле-фермера. По знаку Ланж он сел на козлы, и дорогою, узнав, что эта прекрасная дама едет в Солэй, он предавался разным рассуждениям: была ли она приятельницей госпожи Солероль или возлюбленной начальника бригады? Воображение, развращенное, как у Зайца, всегда склоняется к дурному. Заяц сказал себе: «Это какая-нибудь возлюбленная Солероля, которую он бросил».

Как только он приметил Солэй в конце лесной аллеи, он обернулся к окну кареты и пальцем указал Ланж, что это цель ее путешествия. Актриса сделала знак Зайцу, чтобы он пришел с нею поговорить. Проворный, как кошка, Заяц спрыгнул с козел, отворил дверцу и стал на подножку, не останавливая лошадей, которые ехали скоро, несмотря на дурную погоду и рытвины.

— Скажи мне, мой милый, — начала Ланж, делая знак Зайцу сесть на переднюю скамейку, — ты здешний?

— Здешний, гражданка.

В Бургундии говорили «мадам», но Заяц хотел проверить свое предположение, рассудив так: «Если это приятельница мадам Солероль, следовательно, аристократка, она нахмурит брови; если же, напротив, она возлюбленная начальника бригады, ей покажется очень просто, что я называю ее гражданкой».

Ланж не обратила никакого внимания на то, что ее назвали гражданкой.

«Хорошо, — подумал Заяц, — она именно то, что я думал». И он спокойно уселся на подушки кареты.

— Ты часто бывал в Солэй? — спросила Ланж.

— Я хожу туда каждый день. Отец мой держит ферму, принадлежащую замку.

— А!

— Впрочем, это так только говорится, потому что ферма сгорела.

— Неужели? Когда?

— Шесть дней назад.

— Как это случилось?

— Подожгли.

— Что же, поджигателей арестовали?

— Как же!.. Да их целая армия там, на другом берегу Ионны. Вчера шибко дрались.

— Милый мой, — сказала Ланж, приняв простодушный вид, — я решительно ничего не понимаю.

— Однако это очень просто, как вы увидите, поджигатели — роялисты.

— Неужели?

— Когда они увидели, что они открыты, они и закричали: «Да здравствует король!» Их очень много. Здесь находятся много аристократов, которых имели мы глупость по доброте оставить в покое, а они теперь пошли против бедных людей…

При этих словах Заяц счел своим долгом пролить слезу, которую вытер рукавом, оплакивая прекрасную ферму Раводьер, которую роялисты подожгли. Ланж не обнаруживала никакого удивления, она, напротив, как будто находила естественным, что роялисты, по словам Зайца, злодеи, которых следовало гильотинировать от первого до последнего.

— Генерал Солероль в замке? — спросила она.

— Да, недавно воротился.

— Откуда?

— Он был вчера, принимал участие в сражении.

— В каком сражении?

— Роялистов атаковали в лесу Шастель-Сансуар.

— А! — сказала Ланж, и сердце ее забилось.

— У него, однако, нога раздроблена… Говорят, что это его жена…

— Что ты мне рассказываешь?

— Правду.

— Как! Жена раздробила ему ногу?

— Да.

— Где?.. Как?

— Вот этого я не знаю. Только гражданка Солероль убежала с капитаном.

— С каким капитаном?

— Со злодеем, который изменил Республике и сговорился с роялистами. Вас никто не обеспокоит в Солэе, гражданка, — прибавил Заяц с лукавым видом.

— Но если у начальника раздроблена нога, — опять спросила Ланж, — как же он мог быть в сражении?

— Его возили в карете.

— И он командовал?

— А то как же?

— Что же, — продолжала Ланж, приняв развязный вид и заставив умолкнуть биение своего сердца, — роялисты были побиты?

— О нет!

— Как же это?

— Генерал отретировался, не взяв ни одного пленного. Эти разбойники славно дерутся!

— Ты говоришь, мой милый, что мадам Солероль уехала из замка?

— Да.

— С капитаном? Как его зовут?

— Бернье.

— Я не знаю этого имени. Так что, они с роялистами?

— Она — да, а он — нет.

— Где же он?

— Его взяли в замке Рош неделю назад и проткнули штыками.

Ланж вскрикнула. Заяц не обратил на это внимания и продолжал:

— Однако он не умер.

— Где же он?

— В Солэе. О! Генерал его стережет. Он говорит, что отправит его на гильотину.

Оканчивая это зловещее предсказание, Заяц обернулся и увидел, что карета въехала во двор замка. Со ступеней крыльца несли человека в большом кресле: это был начальник бригады. Ланж сделала повелительный знак Зайцу, знак говоривший «Оставь меня»; потом она медленно вышла из кареты и прямо подошла к Солеролю. Заяц, как человек смышленный, удалился. Начальник бригады с удивлением смотрел на эту прекрасную молодую женщину, подходившую к нему. Он видел Ланж в первый раз — по крайней мере он так думал. Начальник бригады был ослеплен.

— Милостивый государь, — сказала она, — я нарочно приехала из Парижа к вам.

Начальник бригады поклонился не без некоторого удивления.

Актриса продолжала:

— Меня зовут Ланж.

При этом имени Солероль вздрогнул. Он смутно вспомнил, что у Барраса была фаворитка, носившая это имя.

— И вы приехали?.. — начал он.

— Меня прислал первый директор Республики.

— Баррас?

— Именно.

— Извините меня, что я не встаю принять вас, но мне невозможно сделать движение. Сцевола! Сцевола!

Полицейский агент прибежал. Он знал Ланж и поклонился, как человек, знающий, с кем имеет дело. Ланж также знала Сцеволу, потому что видела его у Барраса по утрам с бумагами.

— Гражданин, — сказала она ему, — засвидетельствуйте генералу, что я действительно мадемуазель Ланж.

Сцевола поклонился второй раз с уважением.

— А теперь, любезный генерал, — прибавила она, — я прошу у вас гостеприимства и завтра скажу вам цель моего посещения.

— Завтра? — спросил Солероль, продолжавший любоваться ею.

— Да, только завтра. Сегодня достаточно вам знать, — прибавила Ланж с улыбкою, — что на ваших эполетах будет скоро лишняя звездочка.

Солероль вздрогнул от радости, а Сцевола поспешил проводить Ланж в комнаты.

— Вот я в самом центре крепости, — продолжала она, — теперь надо будет уметь обнаружить неприятельские батареи.

XXXV

Начальник бригады велел отвести Ланж самую лучшую комнату в замке Солэй. Прошел только час после ее приезда, а у Солероля были уже планы. Это был человек, для которого ничто не было священно, даже женщины, которые могут быть им полезны.

— За коим чертом приехала она сюда? — спросил Солероль, когда к нему пришел Сцевола.

— Не знаю, — отвечал тот, — но могу уверить тебя, что твои выгоды требуют находиться с нею в хороших отношениях.

— Ты думаешь?

— Она в самых лучших отношениях с Баррасом.

— Знаю.

— Стало быть, ты должен понять…

— Нет; она прислана им?

— Это вероятно. Ведь ты просил уполномочия?

— Да.

— Ну, может быть, она привезла тебе его.

Солероль пожал плечами.

— А я, напротив, думаю, что она приехала для других.

— Полно!

— Как бы то ни было, она опять похорошела.

— Ты находишь?

— И хоть Баррас — директор… — сказал Солероль с грубым смехом.

— Милый мой, — перебил его Сцевола презрительным тоном, — мы с Курцием довольно потрудились, чтобы опять ввести тебя в милость. А если ты наделаешь глупости, тем хуже для тебя.

— Как! Ты при случае не подашь мне руку помощи?

— Нет. Я хочу сделаться начальником полиции и для этого хочу находиться в хороших отношениях не только с Баррасом, но и с Ланж. Притом ты должен быть доволен: она обещала тебе лишнюю звездочку на эполеты.

Солероль пробормотал несколько сердитых слов и замолчал. Сцевола продолжал:

— Мне сдается, что Баррас не доверяет тебе.

— Мне?

— И тебе и мне, и поручил Ланж наблюдать за нами. Директор ведь не сердится на роялистов — он бывший аристократ.

— Каналья! — пробормотал Солероль.

— Он, может быть, и не верит, что они поджигатели.

— Он мне еще не отвечал после того, как я спрашивал у него полномочия.

— Он ответит, будь в том уверен. Может быть, эта хорошенькая женщина привезла его ответ.

— Кроме того, я беспокоюсь насчет капитана Бернье. Он при смерти, но умрет ли? А если не умрет, то будет говорить. Напрасно не доконали его, когда взяли замок Рош.

— Он получил двенадцать ударов штыком, а офицер, командовавший батальоном и не пользовавшийся нашей доверенностью, не позволил его убить. Притом, будь спокоен, Бернье был заодно с мятежниками. Военный совет не увидит ничего другого.

— Говорят, что Баррас очень его любил.

— Ну, он поплачет, когда его расстреляют, а потом утешится.

— А! — со вздохом сказал Солероль. — Он многое знает.

Разговор сообщников был прерван галопом лошади.

— Это что такое? — спросил начальник бригады.

— Это твой адъютант, которого, может быть, ты посылал в Оксерр.

— Нет, он может воротиться только завтра.

— Все-таки это какой-то верховой. Вот он там, на конце аллеи, видишь?

— Да.

Действительно, вдали виднелась черноватая группа, которая отделялась от снега на дороге, и легко было узнать, что это лошадь и всадник. Наконец группа остановилась у крыльца, и при последних лучах дневного света Сцевола и начальник бригады узнали ординарца. Этот офицер, который был молодым человеком, проворно поднялся на ступени крыльца и подал Солеролю запечатанный конверт, говоря:

— От директора Барраса.

Солероль сорвал печать, раскрыл конверт и узнал свое письмо, на полях которого Баррас написал: «Делайте, что хотите, полномочие дано».

Ординарец приехал из Парижа верхом на курьерских, но Ланж уехала часом ранее его и приехала первая. Баррас не писал начальнику бригады, следовательно, не упомянул о молодой женщине, приехавшей в Солэй. Солероль позвал слугу и приказал приготовить комнаты ординарцу директора, потом, оставшись один с Сцеволой, Солероль сказал:

— Кажется, Баррас не знает, что Ланж здесь.

— Почему? — отвечал Сцевола.

— А мне сдается, — продолжал начальник бригады, — что эта женщина приехала сюда для того, чтобы сыграть с нами какую-нибудь дурную шутку.

— Это может быть. Но ты хорошо сделаешь, если будешь ее щадить — она находится в самых лучших отношениях с Баррасом.

Когда Сцевола произносил эти последние слова, Заяц, входивший в замок, воротился на террасу и сказал Солеролю:

— Генерал, даме подали ужин в ее комнату.

— Хорошо!

— Она вас ждет.

— Кто тебе сказал?

— Она, она меня прислала просить вас прийти к ней.

— Ну, кати меня!

После своего приключения в подземелье генерал, который не мог ходить, приказывал перемещать себя из одной комнаты в другую в большом кресле на колесах. Актрисе отвели комнату на первом этаже рядом с террасой, и, следовательно, Солеролю было легко с помощью Зайца явиться на сделанное ему приглашение. Сцевола остался на террасе.

Ланж уже расположилась в Солэе, как у себя дома. Ужин поставили на столик перед камином. Актриса сама раскрыла свой чемодан, сняла дорожное платье и надела блузу из голубого бархата, прекрасно выставлявшую ее великолепные плечи и роскошные светло-русые волосы. Генерал был ослеплен.

— Идите же, любезный месье Солероль, — сказала она, протягивая ему руку, — идите же поговорить со мною.

Заяц подкатил кресло к камину, и Солероль смог поцеловать белую нежную руку, которую протягивала ему актриса.

— Уйди, — сказал начальник бригады Зайцу.

Заяц все держался той мысли, что Ланж — возлюбленная генерала.

— Экие шутники! — бормотал он, уходя. — А делают вид, будто они не знают друг друга.

Заяц ушел. Солероль посмотрел на молодую женщину и сказал ей:

— Я к вашим услугам.

— То есть вы будете меня слушать?

— Именно.

— Любезный месье Солероль, вы долго находились в немилости.

— Меня отстранили после термидора.

— И вы, вероятно, до сих пор находились бы в стороне, если бы не происшествия, не известные вам.

— Ба!

— Эти происшествия бесполезно вам рассказывать, достаточно знать вам одно…

— Что такое?

— Вы можете стать из бригадного дивизионным генералом… через две недели… Или…

Актриса остановилась и холодно посмотрела на Солероля.

— Или что? — спросил с беспокойством начальник бригады.

— Или окажетесь в ссылке.

Актриса произнесла эти слова таким тоном, что генерал забыл, как дышать, глядя на нее. Она продолжала:

— Вы писали Баррасу?

— Писал.

— Просили у него уполномочия.

— Здешний край наполнен разбойниками.

— Знаю.

— Роялисты грабят, жгут, убивают…

Актриса не изменилась в лице. Солероль продолжал:

— Если все эти люди не будут расстреляны или не погибнут на эшафоте…

— Что же тогда случится?

— Республика погибнет!

— Это было бы жаль! — прошептала Ланж иронически. — Поэтому я могу только хвалить ваши усилия… Но…

Она сделала ударение на последнем слове.

— Я должен сделать исключения? — поспешил спросить Солероль.

— Может быть…

— Я должен буду пощадить некоторых людей?

— Вы очень сообразительны.

— Кто же эти люди?

— Я их вам назову в свое время и в своем месте.

— Вы?

— Любезный генерал, — сказала Ланж с самой обольстительной улыбкой, — запомните хорошенько эти слова: «Баррас делает все, что я хочу».

Солероль поклонился.

— Следовательно, я заставлю вас сделать все, что я хочу.

— Для того чтобы я вам повиновался, нет никакой необходимости в вашем влиянии на Барраса, — отвечал Солероль, усиленно любезничающий, — вам стоит только говорить — я буду вашим невольником.

— Это очень любезно, — отвечала актриса, смеясь, — это даже благоразумно. Но будем говорить еще. На чем остановились ваши действия?

— Против поджигателей?

— Да.

— Сейчас они все объединились. Их около двухсот.

— Неужели? — спросила Ланж, притворившись удивленной.

— Все аристократы присоединились к ним и слуги аристократов. Замысел не удался.

— Как это?

— Кажется, хотели возмутиться в восьми или десяти департаментах одновременно. Это обширный заговор роялистов. Но здешние слишком поторопились, они подняли знамя восстания слишком рано, другие еще не готовы.

— И они остались одни?

— Именно.

— Стало быть, их легко уничтожить? — спросила Ланж, по-видимому, очень интересовавшаяся торжеством Республики над роялистами.

— О! — сказал Солероль, который счел минуту удобною, чтобы придать себе важность. — Я с ними расправлюсь, но другой на моем месте ничего не сумел бы сделать.

— Почему же?

— Я вам объясню: я здешний, я имею здесь влияние.

— А!

— Мне верят. Когда я сказал, что поджигатели — роялисты, мне поверили.

— А до тех пор сомневались?

— Сомневались, даже и не предполагали. Роялистов любят здесь; и если бы из Парижа прислали генерала неизвестного, человека чужого здесь, то теперь бы все крестьяне пошли за инсургентами.

— Между тем как теперь, — прибавила Ланж, по-видимому, разделявшая мнение Солероля, — их только двести?

— Да.

— Но ведь вы их уничтожите разом, генерал?

— Ну, они хорошо укреплены.

— В каком месте?

— В трех лье отсюда, на другом берегу Ионны, в лесу. Они ведут с нами партизанскую войну, войну отчаянную. Лес покрыт скалами, густым кустарником, пещерами.

— Но вы имеете значительные силы в вашем распоряжении?

— У меня есть рота жандармов и два полка.

— То есть тысяч пять?

— Почти.

— И двести человек могут вам сопротивляться?

— Они сопротивлялись до сих пор, но теперь, когда я имею полномочие, я скоро с ними покончу: я сожгу лес и уничтожу всех разом.

Ланж вздрогнула. Солероль продолжал:

— Однако мне хотелось бы захватить главарей этих бунтовщиков.

— Вы их знаете?

— Да, их трое.

— Как их зовут?

— Первого — граф Анри.

— Я его не знаю.

— Второго — Каднэ.

— А третьего?

— Машфер.

— Любезный генерал, советую вам употребить все ваши усилия, чтобы взять их всех троих живых.

— Для чего же?

— Для того, что, может быть, директор Баррас очень ими дорожит.

— Разве… Между ними находится… А! — вскричал Солероль скрепя зубами. — Только бы это был не Анри!

Но Ланж осталась бесстрастна.

— Теперь вы предупреждены, — продолжала она, — знайте же, как вам поступить!

— Но по крайней мере не можете ли вы мне сказать…

— Я нема. Угадывайте… Прощайте! Я сделала пятьдесят лье в два дня, позвольте мне выслать вас отсюда.

Актриса простилась с начальником бригады рукою и улыбкою.

— Заяц! — позвал Солероль.

Мальчик прибежал.

— Вези меня! — сказал ему Солероль.

Начальник бригады докатился в кресле до Сцеволы и Курция, которые уселись в столовой.

— Эта баба нас обманывает, — сказал Сцевола, когда генерал передал ему свой разговор с актрисой.

— Что такое? — спросил генерал.

— Она разошлась с Баррасом.

— Что ты говоришь?

— Я это узнал от ординарца, с которым я разговаривал, пока он ужинал.

— Зачем же она приехала сюда?

— Спасти какого-нибудь роялиста, которым она интересуется.

— Но уверен ли ты, что директор ее бросил?

— Директор влюблен до безумия…

— В кого?

— В цветочницу Марион.

— Проклятье! — прошептал начальник бригады, испуганно. — Это же бывшая горничная Лукреции.

— Именно.

— Та, которую любил брат Каднэ, которого я отправил на гильотину.

— Ну, если Марион — фаворитка Барраса… — сказал Солероль.

— Кажется, еще нет.

— Если она сделается его фавориткой, мы все погибли, — докончил с унынием начальник бригады.

— Трус! — прошептал Сцевола.

XXXVI

Чтобы объяснить таинственный приезд Ланж в Солэй, необходимо сделать шаг назад и перенестись к тому дню, который предшествовал ее отъезду из Парижа.

Актриса была дома, печальная и задумчивая, в восемь часов вечера, когда Жаннетта пришла сказать ей, что Марион желает ее видеть. Ланж и Марион были дружны давно, но дружба их, так сказать, была секретная. Их никогда не встречали вместе, даже в театре, который Ланж — обстоятельство, довольно странное для актрисы — любила без ума. Марион, однако, очень часто приходила вечером в отель Ланж, в калитку сада, и тогда обе молодые девушки предавались задушевному и приятному разговору. Возможно, их связали общая симпатия да еще любовь к двум храбрым друзьям — Каднэ и Машферу? Итак, Марион пришла вечером к Ланж и, по-видимому, находилась в сильном волнении.

— Что с тобою? — спросила актриса.

— Вот прочти, — отвечала Марион. — Каднэ мне пишет. Человек, который принес мне это письмо, двадцать раз подвергал опасности свою жизнь, чтобы доехать до Парижа.

Марион подала открытое письмо Ланж, та прочла:

«Моя добрая Марианна.


Мы подняли восстание; у нас нет более убежища, кроме большого леса, отделяющего Ионну от Нивернэ, и каждый день, каждую ночь мы вынуждены вступать в перестрелку с республиканскими солдатами.


Восторжествуем ли мы — не смею надеяться: трусы, на которых мы рассчитывали, не восстали, они боятся эшафота. Напрасно Запад и Вандея под предводительством Кадудаля подают пример, дворянство на востоке страны осторожнее.


Нас только двести, и в числе этих двухсот две героини, Диана де Верньер и ее кузина, эта несчастная Элен, выданная Робеспьером за гнусного Солероля. По какой адской хитрости этот поставщик гильотины, этот помощник палача, эполеты которого орошались только кровью казненных, опять вошел в милость к Директории, которая удалила его, — вот этого я не смогу тебе сказать, но он командует армией, направленной против нас.


Знаешь ли, моя добрая Марион, зачем я пишу тебе? Затем, что нам угрожает стыд. Республиканские солдаты думают, что они сражаются не с роялистами, а с ворами и поджигателями».

Тут Каднэ рассказывал подробно в своем письме к Марион странные происшествия, уже известные нам, от пожара на ферме Раводьер, подожженной по приказанию начальника бригады, ожесточенного сопротивлением замка Рош, потом побег в лес, где к ним присоединились несколько мужественных роялистов. Потом он продолжал:

«Мы все готовы умереть, но мы не хотим, чтобы нас считали разбойниками. Наша жизнь принадлежит нашим врагам, а наша честь — только нам. Мы не просим у Республики пощады, мы только хотим, чтобы этот негодяй Солероль не выдумывал на нас гнусную клевету. Понимаешь ли ты?


Если это письмо дойдет до тебя, ступай к Баррасу, ступай к доброй Ланж… Истина должна обнаружиться. До сих пор Машфер здрав и невредим. Мы потеряли немногих, и наше убежище почти неприступно, если только нас не возьмут голодом, а это почти невозможно, вероятно, мы продержимся месяц или два.


Кто знает, до тех пор, может быть, слабые почувствуют себя сильными и присоединятся к нам».

Когда Ланж дочитала письмо, она сказала Марион:

— Ты не должна идти к Баррасу.

— Почему?

— Потому что директор влюблен в тебя до безумия и эту любовь надо приберечь, как последнее средство, чтобы спасти Каднэ и Машфера. В тот день, когда ты пойдешь просить у Барраса жизни двух человек, он так тебя любит, что согласится на это.

— Но если их убьют?

Ланж печально подняла глаза к небу.

— Ах! — сказала она. — Бог мне свидетель, что я люблю Машфера всеми силами сердца и души, однако в этот час я менее думаю о его жизни, чем о его чести…

— Но что же намерена ты делать?

— Это моя тайна.

— Разве у тебя есть тайны от меня?

— Да, когда дело идет о том, чтобы не увлечь тебя в бесполезную опасность.

— Но… Разве я тебе не сестра?

— Да, но я хочу действовать одна. Ты останешься в Париже… А я уеду.

— Куда.

— К ним.

— Но что можешь ты сделать, разве только умереть вместе с ними?

— Я их спасу и погублю этого негодяя, Солероля.

— А я что буду делать в это время?

— Ты будешь скрываться.

— Зачем?

— Затем, что Баррас не должен тебя найти… Когда я буду в отсутствии, кто знает…

Марион поступила так, как хотела Ланж. Она пошла просить убежища у бедных людей, знакомых ей и живших в предместье. Ланж, как мы видели, приехала в Солэй и разговаривала с начальником бригады.

После ухода Солероля молодая женщина, разбитая усталостью, приготовилась лечь в постель, но прежде, чем заснула, она вынула из портфеля письмо, которое Каднэ написал к Марион. Она внимательно прочла его, чтобы составить род топографии края, так подробно описанного Каднэ; потом она легла, заперев дверь, и скоро заснула. Довольно странный шум разбудил ее в пять часов утра. Это были какие-то глухие жалобы и стоны. Она приподнялась на постели и прислушалась. Жалобы как будто раздавались в соседней комнате. Она соскочила с постели, приложилась ухом к стене и стала слушать. Стоны сделались словами, и эти слова очень внятно доходили до нее.

— А! Злодей Солероль!.. — говорил голос. — Я страдаю, и мои раны ночью кажутся мне раскаленным железом, но ты напрасно не велишь меня доконать, потому что, если я останусь жив, если я увижусь с Баррасом, я пошлю тебя на эшафот как поджигателя и убийцу!

Хотя, проходя сквозь перегородку довольно толстую, этот голос был немного искажен, Ланж, вспомнившая слова Зайца, угадала, что это капитан Бернье жаловался таким образом. Она тотчас вздумала добраться до него. Когда она входила в замок, она быстро осмотрелась вокруг и приметила, что ее комната выходит в длинный коридор, куда отворялось несколько дверей. Ланж встала в темноте, руководясь последним отблеском головни, догоравшей в камине, и проскользнула к двери своей комнаты, которую отворила чрезвычайно осторожно. В коридоре было тихо и пусто. Одетая в пеньюар, который она наскоро набросила на плечи, Ланж шла по коридору тихими шагами, иногда останавливаясь прислушаться. Она услышала те же жалобы в коридоре и вскоре расслышала, что они раздаются в соседней комнате. Она подошла к двери и тихо постучалась. Жалобы прекратились, потом голос спросил внятно:

— Кто там?

Ланж положила руку на ключ, оставшийся снаружи, и отперла дверь.

— Ш-ш! — сказала она, переступая за порог. — Это я… друг!

Голос молодой женщины был симпатичен и кроток. Бернье — это был он — замолчал и ждал. Тогда Ланж затворила за собой дверь и прибавила:

— Не шумите, я друг, друг Барраса… И Марион-цветочницы…

Между тем начальник бригады Солероль и его добрые друзья Курций и Сцевола не спали. Запершись в столовой, они ужинали, курили, пили и предавались прелестям разговора довольно поэтического, основанием которого служили воспоминания любезного 1793 года. Но начальник бригады, как ни улыбался, как ни вспоминал всех аристократов, погибших на эшафоте, он был грустен.

— Да, дети мои, — говорил он, — если Марион сделается фавориткой Барраса, я погиб.

— Ба! — возразил Сцевола. — Женщины не имеют такого влияния на директора…

— Марион расскажет ему историю рыцарей кинжала.

— Он уже знает эту историю будь спокоен!

— Не это меня тревожит, — сказал Курций, в свою очередь.

— Что же?

— А хорошенькая женщина, приехавшая сейчас. Зачем она сюда приехала?

— Вот это нам надо узнать во что бы то ни стало.

— Но каким образом?

— Не спровадить ли нам ее? — отважился предложить Курций.

— Гм! Это опасно.

— Да ведь она разошлась с Баррасом.

— Конечно, но директор хранит дружбу ко всем, кого он любил.

— Ты думаешь?

— Ах! — опять сказал Сцевола. — Если бы можно узнать наверно, что она приехала сюда без ведома директора, то можно бы… Но это надо знать наверно…

— Ш-ш! — перебил Солероль. — Я слышу шум.

В самом деле, в дверь столовой осторожно постучались. Курций отворил дверь и увидел Зайца, который держал в руке фонарь; сверх того, он был полуодет и босиком.

— Что все это значит? — резким тоном спросил начальник бригады.

— Это значит, — отвечал Заяц, — что я знаю, зачем сюда приехала эта дама.

— А! Ты знаешь? — спросил Солероль, вздрогнув.

— Да, она приехала не из-за вас.

— Из-за кого же?

— Из-за капитана Бернье, она у него.

Солероль и его два сообщника с удивлением посмотрели на мальчишку. Он прибавил:

— Я лег там, наверху, я не спал… Я услыхал шум. Тогда я встал и сошел в коридор с фонарем. Я услыхал, что в комнате у капитана разговаривают. Я посмотрел в щелку двери, но у них нет огня и они говорят так тихо, что я не понял ничего.

— Но наверно ли ты знаешь, что это она?

— О, да!

— Что тебе доказывает это?

— Я проходил мимо ее комнаты, дверь была открыта, и я увидел, что кровать пуста.

— А! — сказал Солероль.

— Тогда я вошел.

— Неосторожный!

— Я увидел на камине этот бумажник и взял его.

Заяц вынул из кармана бумажник, в который Ланж спрятала письмо Каднэ, адресованное цветочнице Марион. В бумажнике лежали это письмо, разные бумаги, векселя на оксеррский банк и два свертка с золотом. Начальник бригады прочел письмо и молча подал его Сцеволе, который потом дал прочесть Курцию, а Солероль, все державший бумажник, небрежно играл свертками с золотом. Заяц смотрел на золото жадными глазами.

— Что ты думаешь об этом, Сцевола? — сказал наконец начальник бригады.

— Есть кое-какая мыслишка, — отвечал тот.

— А ты, Курций?

— С ней надо держать ухо востро.

Солероль положил в бумажник письмо, золото и векселя, потом сказал Зайцу:

— Отнеси все это на место.

— Куда?

— Откуда взял.

— Однако можно бы славно попировать с такими желтушками — со вздохом заметил негодяй.

— Это может быть, но если ты дотронешься до них, я велю тебя расстрелять, — сказал Солероль.

Мальчик не мог удержаться от трепета, и начальник бригады прибавил с простодушным видом:

— Если встретишь эту хорошенькую даму в лесу и она сама захочет отдать тебе эти желтушки, это до меня не касается.

— В лесу?

— Да. Мне кажется, что она пойдет завтра гулять.

— В лес?

— Где же ей здесь гулять, дурак? Когда замок стоит в лесу.

Заяц и Солероль разменялись взглядом, от которого задрожал Курций и даже Сцевола, потом начальник бригады прибавил в сторону:

— У меня тоже есть одна мыслишка.

Когда Ланж воротилась в свою комнату, на рассвете, она нашла свой бумажник в целости: ни письма, ни векселя не были украдены. Заяц же, выказавший такую честность, вероятно, также имел кое-какие мысли в голове.

XXXVII

Ланж легла и заснула. Ее разбудили первые лучи солнца. Она оделась, отворила окно и высунулась. Небо было безоблачно, восходящее солнце высекало мириады искр из инея на деревьях; каждая ветвь была покрыта вертлявыми воробьями; воздух был почти теплым. Если бы снег не покрывал еще луга, простиравшиеся между замком Солэй и лесом, можно было бы подумать, что это день весенний. Под окном Ланж мальчик чистил лошадь. Огненные глаза, тонкие ноги этой белой лошади прельстили молодую женщину.

— О какое хорошенькое животное! — сказала она.

Мальчик поднял голову; Ланж узнала Зайца, он ведь был ее проводником накануне из Курсона в Солэй.

— Какая славная лошадь, не правда ли, сударыня? — сказал мальчик, приняв льстивый вид.

— Чья она?

— Охотничья лошадь гражданки Солероль.

Когда Заяц сообщал эти сведения Ланж, дверь в нижнем жилье отворилась и начальник бригады явился. Его катили на кресле два лакея. Он поднял голову и притворился удивленным.

— Как! — сказал он. — Вы уже встали?

— Да, любезный генерал, — отвечала Ланж, — я всегда очень рано встаю, притом, я спала так хорошо…

— И вы, кажется, любовались лошадью?

— Да, конечно, она очаровательна, и на ней, должно быть, восхитительно ездить.

— Это правда.

— Она смирна?

— Как ягненок. Хотите поездить на ней?

Ланж притворилась, будто обрадовалась, как ребенок.

— Очень хочу! — сказала она.

— Когда?

— Сейчас, если возможно. Я прогуляюсь перед завтраком, потому что после нам надо переговорить, — прибавила актриса, улыбаясь.

— О политике?

— Именно.

— Заяц, оседлай Бланшетту, — сказал начальник бригады.

Заяц исчез — он побежал за дамским седлом и уздечкой.

— Но я вас не пущу одну, — продолжал Солероль.

— Почему же?

— Потому что вы, наверно, заблудитесь в лесу.

— Кто же поедет со мной?

— Я, — сказал Заяц.

Сын Брюле принял простодушный вид.

— Так и ему тоже нужна лошадь? — спросила Ланж.

— О нет, он пойдет пешком, — сказал Солероль.

— Так я не могу ехать расью?

— Вы можете скакать хоть галопом, — сказал Заяц, — я бегаю очень быстро, и Бланшетта не обгонит меня, если я не захочу.

— Очень хорошо!.. Я оденусь и сойду, — сказала она.

Оседлав лошадь, Заяц привязал ее к железному кольцу возле двери. Ланж закрыла свое окно. Начальник бригады и Заяц переглянулись, потом Заяц сказал:

— Пойду надену сапоги, я не могу бегать в сабо.

В самом деле, он был в сабо, в которые напихал соломы, чтобы ногам было теплее. После пожара на ферме Раводьер Брюле жили в Солэе, где Зайцу отвели мансарду. Он пошел туда, обулся и сошел уже не по черной лестнице, а по большой, так что мог пройти по коридору мимо двери Ланж. Так как дверь была заперта, он постучался. Молодая женщина отворила.

— Бланшетта оседлана, и я готов, — сказал Заяц, быстро осмотревшись вокруг.

— Хорошо, я сейчас сойду.

Давая этот ответ, Ланж взяла бумажник, с которого Заяц не спускал глаз, и положила его за свой корсаж. Глаза мальчугана на миг блеснули, и он сошел с лестницы, напевая свой любимый куплет: «Хотел в тюрьму упечь меня жандармский капитан…»

Он наклонился к уху Солероля, проходя мимо, и сказал:

— Она взяла с собой бумажник.

— Куда ты хочешь ее везти?

— Куда она захочет сама, — сказал мальчик, на губах которого скользнула злая улыбка.

— Ты знаешь, — отвечал Солероль, — что я тебе не даю никакого совета.

— О! Наверное…

— Если ты навяжешь себе скверное дело на шею, тем хуже для тебя.

— Ба! Всегда имеешь право провожать людей к Волчьему прыжку.

— Еще бы!

Ланж явилась. На ней была зеленая суконная амазонка, фуражка с лакированным козырьком, а в руке она держала хорошенький хлыст с ручкой из слоновой кости.

— Вы видите, любезный генерал, — сказала она Солеролю, — что я ожидала ездить верхом у вас: со мною все, что нужно.

Она поставила ногу на колено Зайца и проворно прыгнула на седло.

— Куда ты меня поведешь? — спросила она.

— Куда вы хотите. Но лучшая прогулка вон там…

Он протянул руку на юг.

— Что там, в этой стороне?

— Ионна.

— А-а! — сказала Ланж, вздрогнув, — Ну, отправимся туда.

Заяц побежал возле Бланшетты, которая поскакала в галоп. Сначала он бежал по дороге, потом повернул налево, в рощу.

— Зачем мы поворачиваем сюда? — спросила амазонка.

— Чтобы показать вам красивые развалины.

— А! В самом деле?

— Развалины древнего монастыря тамплиеров.

— Но мы не удаляемся от Ионны?

— Напротив, тут к ней ближе.

Заяц выбрал тропинку, которая шла между высоким розовым вереском и дубом. Бланшетта шла шагом. Ланж думала. Лес был горист в этом месте, и скоро Заяц, обернувшись, сказал амазонке:

— Посмотрите назад, вы увидите крыши замка, он почти у ваших ног.

— Но разве мы едем не к Ионне?

— Напротив, когда мы будем на верху площадки, вы увидите Ионну на рубеже леса. О! Оттуда прекрасный вид. Видно десять или двенадцать колоколен.

— А лес Нивернэ виден?

— Виден.

— Как далеко?

— В двух лье.

— А! — сказала Ланж и опять задумалась.

Заяц начал насвистывать охотничью арию и удвоил шаги. Молодая женщина думала: «Этот добрый генерал долго будет ждать меня завтракать… Его лошадь, кажется, хороша, она переплывет Ионну, и я через три часа буду с моими друзьями и моим добрым Машфером».

Читатели угадали, что Ланж придумала ночью с капитаном Виктором Бернье, который дал ей необходимые сведения, его план к побегу. Через полчаса ходьбы Заяц остановился и пропустил Бланшетту вперед. Бланшетта продолжала идти шагом. Ланж казалась задумчивой.

— О! Вы увидите прекрасный вид, — повторил Заяц, становясь позади лошади.

— Когда же?

— Через пять минут.

В самом деле, молодая женщина увидела, что лес мало-помалу превратился в прогалину и что они скоро поднимутся на самую вершину площадки. Разговаривая дорогою, Заяц раскрыл свой нож и отрезал ветвь бука, которую строгал, чтобы сделать из нее хлыст. Занимаясь этим делом, Заяц говорил себе: «Кустарник особенно густ около Волчьего прыжка, и там ничего не видать. Она сделает славный прыжок, и я найду ее, искрошенную в куски».

Наконец амазонка доехала до самой вершины площадки и остановилась в восторге. Панорама на шесть квадратных лье широко разливалась перед нею. Под ногами ее Ионна извивалась по лугам, обрамленным тополями. За Ионной цепь холмов, усеянных деревушками, а за ними огромный лес Нивернэ, служивший убежищем роялистской армии.

— А! — сказала Ланж. — Какой хорошенький пейзаж. Но как мы теперь проедем, я не вижу тропинки.

— Надо спускаться сквозь вереск, но не бойтесь, Бланшетта — охотничья лошадь, она это знает. Эй, Бланшетта!

Он слегка дотронулся до нее своим буковым хлыстом, лошадь решительно вошла в середину вереска.

— Прямо? — спросила Ланж.

— Видите ли там перед вами белую скалу? — сказал Заяц.

— Да.

— Ну, поезжайте прямо туда… Мы найдем позади нее тропинку.

— Но где же развалины монастыря?

— Еще дальше.

Ланж продолжала погонять Бланшетту, которой вереск доходил до шеи. Заяц все шел сзади, но вдруг Бланшетта остановилась, навострила уши, расширила ноздри.

— Что с нею? — спросила Ланж, ударив хлыстом.

Бланшетта стала на дыбы и не хотела идти дальше.

— Она боится, — отвечал Заяц.

Он ударил ее своим буковым хлыстом. На этот раз Бланшетта двинулась вперед, вереск раскрылся, и Бланшетта и амазонка исчезли. Заяц услышал шум, страшный крик ужаса и отчаяния… После этого крика глухой шум… Потом ничего. Розовый вереск закрылся над таинственной бездной, на краю которой спокойно стоял Заяц.

XXXVIII

Чтобы понять случившееся, надо сказать, что это был за Волчий прыжок, в котором исчезли лошадь и амазонка. Старинное предание уверяет, что на том месте, где вереск теперь покрывает бездну, стоял когда-то феодальный замок. Это было во времена Крестовых походов. В одну ночь жители были разбужены страшным шумом, похожим на раскат десяти громовых ударов; они увидели, как пламя охватило замок и пробегало от подъемного моста до башен, потом пламя погасло и пала тьма.

Наконец утром, когда рассвело, замок уже не существовал более, а вместо него находилась ужасная пропасть, из которой поднимался дым. В ту невежественную эпоху, когда все объяснялось чудесным, тут замешали дьявола. Это дьявол пришел за душою владельца замка, которую тот продал в Палестине за любовь прекрасной сарацинки, в которую он влюбился.

Через несколько столетий исчезновение замка было объяснено весьма естественно вулканическим извержением. Волчий прыжок был бездной, из которой давно уже вырывались серные испарения. Он был буквально усыпан острыми скалами, о которые, падая, можно было разбиться на тысячу кусков. Волчий прыжок сначала назывался Чертовой норой и даже сохранил это название до последнего столетия, но в царствование Людовика XV Франция сделалась землею философов и чудесное не было уже в моде. Давно уже вулкан погас, вереск вырос вокруг бездны, и густые заросли кустарника совершенно скрывали ее. Случай переменил название бездны. Чертова нора сделалась Волчьим прыжком вот каким образом.

Маркиз Жюто де Фуронн и четверо его егерей охотились за волком. Волк был старый и, теряя уже силы, должен был попасть в зубы сорока свирепым собакам. Маркиз Жюто был молод, ему было двадцать восемь лет, и он ехал на сильной лошади, скорость которой была так велика, что ее прозвали Глотающей воздух. Волк был только во ста шагах впереди собак. Маркиз ехал за собаками, а спутники его остались позади, потому что их лошади не могли поспеть за лошадью маркиза. Волк, собаки, егеря — все неслись сквозь верск, когда вдруг все исчезли, за исключением волка, который огромным прыжком перепрыгнул через бездну. Чертова нора все поглотила, и маркиз Жюто убился. За несколько дней до охоты маркиз женился. Молодая вдова, после его смерти, родила сына. Он, как гласит предание, являлся дедом Анри де Верньера. После этого трагического происшествия Чертова нора начала называться Волчьим прыжком, и соседние охотники, находясь в окрестности, связывали своих собак и проезжали в почтительном отдалении.

Итак, Ланж исчезла в бездне, а Заяц, оставшись на краю, услыхал крик, потом глухой шум: крик испуга молодой женщины, шум лошади, падавшей на острые скалы, находившиеся на дне пропасти, и разбившейся там. Потом настала мертвая тишина.

— Желтушки мои, — пробормотал негодяй. — Генерал купит другую лошадь.

Он раздвинул вереск и наклонился к краю пропасти. Он увидел белую массу, хрипевшую на дне: это была лошадь, еще дышавшая, но разбившая себе все четыре ноги. Кусты росли в скалистых извилинах угасшего кратера. Заяц опять посмотрел и наконец увидел тело актрисы, прицепившееся к ветви дерева немного повыше лошади. Тело было неподвижно. «Она умерла!» — подумал Заяц.

Так как он раз двадцать спускался в эту пропасть по тропинке, извивавшейся зигзагами через скалы и кустарники, он отправился за бумажником. Спуск был довольно опасен, но Заяц был проворен и ловок, как обезьяна, и спустился на самое дно, не поскользнувшись и не оцарапав даже рук.

Бедная лошадь издыхала. Тело амазонки лежало неподвижно в густых зарослях, но, по всей вероятности, оно не коснулось дна пропасти. Заяц мог, однако, приметить, что платье амазонки прицепилось к кустарнику и было только разорвано, а не запачкано кровью, однако глаза были закрыты. Заяц спустился до актрисы и взял ее поперек тела. Тогда вздох вырвался из груди молодой женщины, и Заяц, остававшийся спокоен перед трупом, не на шутку испугался, когда Ланж стала приходить в себя.

«Она не убилась», — подумал он. Он положил ее на плоскую скалу, возле лошади, уже не шевелившейся. Впрочем, несмотря на вздох, Ланж глаз не раскрывала. Тогда Заяц пришел в большое замешательство. «Я успею, — думал он, — вынуть у нее бумажник из-за корсажа и убежать, прежде чем она опомнится, но когда она придет в себя, она, может быть, выйдет отсюда… И угадает все. Тогда начальник бригады велит меня расстрелять, как он обещал, если мне не удастся».

Заяц долго колебался, наконец его злая натура одержала верх.

— Тем хуже! — сказал он. — Лучше убить волка, чем позволить ему растерзать себя.

Он пошарил в кармане и вынул длинный нож с острым лезвием. «Я ее прикончу, когда возьму бумажник», — подумал он. Ножом он разрезал аграфы корсажа, и бумажник выпал. Но в то же время Ланж раскрыла глаза, и взгляд ее упал на острый нож, направленный на нее. Женщина вскрикнула. Этот крик сделал такое впечатление на Зайца, что его поднятая рука не опустилась. Молодая женщина, движимая инстинктом самосохранения, вдруг приподнялась и так сильно толкнула мальчика, который уже стал коленом на ее грудь, что он отлетел на два шага, а Ланж вскочила на ноги.

— Убийца! — закричала она.

Храбрая, как львица, без оружия, когда Заяц махал своим ножом, она бросилась на него. Заяц ударил ее, но рука его дрожала, нож наткнулся на китовые усы корсета и в сердце не попал. Ланж схватила Зайца за горло и крепко его сжала. Будучи простого происхождения, Ланж имела недюжинную силу, которую нельзя было угадать по ее нежной красоте. Она так сильно сжала Зайца, что тот, задыхаясь, выронил нож. Тогда роли переменились. Актриса успела свалить Зайца и держала его неподвижным у своих ног, потом она подняла нож и, приставив его к горлу, негодяя, сказала:

— Если ты пошевелишься, я тебя убью!

Заяц был труслив столько же, сколько жесток.

— Пощадите! — пролепетал он.

Человеческий разум зачастую работает быстрее в критических обстоятельствах. Эта женщина, только что вышедшая из обморока и два раза спасшаяся от смерти, поняла все в несколько секунд. Она угадала, что причиною преступления Зайца было воровство.

— Ты видишь, — сказала Ланж Зайцу, — я сильнее тебя, ты в моей власти.

— Пощадите! — повторил Заяц.

— Я тебя пощажу, если ты будешь говорить…

Он бросил на нее испуганный взгляд.

— Зачем ты хотел меня убить?

Заяц не решался отвечать, но он почувствовал, как острие ножа кололо ему горло.

— Говори или я тебя убью! — повторила она.

— Чтобы вас обокрасть.

— Дурак! Со мною нет и ста луидоров, а я могу составить тебе состояние.

От этих слов у Зайца закружилась голова. Он видел перед собою уже не отвратительную смерть, а золотую реку.

— Мое состояние? — пролепетал он.

— Да, твое состояние.

— Что надо сделать для этого?

— Сказать мне правду…

— А! Но… Что мне вам сказать?

— Кто посоветовал тебе бросить меня в пропасть?

— Никто.

— Ты лжешь!

Заяц вскрикнул. Острие ножа снова оцарапало ему горло.

— Говори же! — сказала Ланж.

— Генерал.

— А! Я это знала…

Ланж, все еще держа нож, отпустила Зайца, позволила ему встать, потом подняла бумажник и вынула свертки с золотом.

— Тебе не нужно было убивать меня, чтобы иметь эти деньги, — сказала она, — возьми, я отдаю тебе их.

Заяц с изумлением смотрел на нее, она прибавила:

— Я хочу выйти отсюда… И ты мне нужен.

Заяц не смел протянуть руку. Актриса бросила свертки к его ногам.

XXXIX

Заяц смотрел на Ланж, потом глаза его опустились на свертки золота. Заяц убил бы всякого за шесть ливров, а теперь он видел у своих ног кучу золотых монет. Эти деньги принадлежат ему, хотя преступление, задуманное им, не совершилось. Все это было для него до того непонятно, до того неправдоподобно, что, долго смотря на актрису, он сказал:

— Если вы держите мой нож и если вы сильнее меня, зачем же вы даете мне деньги?

Она улыбнулась и отвечала:

— Я увидела, что ты продажный, и хочу тебя купить.

В маленьких серых глазах Зайца сверкнули молнии. Ланж продолжала:

— Ты служишь генералу?

— Да…

— И это он?..

— Он.

— Что он даст тебе за это?

Этот вопрос заставил задрожать Зайца.

— Отвечай! — настаивала Ланж.

— Он мне даст что я захочу: один, два, десять экю… Я не знаю, — отвечал он.

— Зачем делаешь ты зло?

— Потому что добро ничего не приносит, — отвечал Заяц с гнусным простодушием.

— Ты думаешь?

— По крайней мере так говорят…

Актриса, несмотря на свое волнение, не могла удержаться от улыбки.

— Что делает твой отец? — спросила она.

— Он фермер.

— И поджигатель…

— А! Вы знаете…

— Я знаю все. Любишь ты своего отца?

— Смотря по обстоятельствам.

— Хочешь пойти ко мне на службу?

— А что взамен?

— Ты будешь повиноваться мне, а я стану тебе давать тридцат пистолей каждый месяц.

Заяц был ослеплен.

— Но ты будешь делать, что я захочу?

— Я принадлежу тем, кто платит мне.

— Ну, подбери же эти деньги!

Заяц нагнулся и подобрал свертки, потом он подержал их на ладонях обеих рук, которые дрожали. Ланж не могла удержаться от улыбки при виде этого алчного восторга от золота.

— Ты будешь получать тридцать пистолей в месяц, — повторила она.

— За что?

— За то, чтобы сообщить мне то, что я хочу знать.

— То есть что вы хотите?..

— Я хочу, чтобы ты был моим шпионом.

— Буду.

— И чтобы каждую ночь ты доносил мне, что будет происходить в Солэе…

— Но это нелегко.

— Почему?

— Начальник бригады хочет освободиться от вас. Если вы приедете в Солэй…

— Я туда не ворочусь.

— А! Это другое дело.

— Но я буду приходить на встречу, которую ты мне назначишь.

— Где?

— Где хочешь, только на другом берегу Ионны.

Заяц задумался.

— Если вы будете платить мне хорошо, я буду вам служить славно! — сказал он наконец.

— Надеюсь.

— Хотите, чтобы я поджег замок?

— Какой?

— Солэй.

— Нет.

— Хотите, чтоб я убил начальника бригады Солероля?

Ланж вздрогнула.

— Нет, — сказала она опять.

— Это, однако, было бы хорошим избавлением.

— Ты думаешь?

— Я ведь вижу, что вы друг других.

— Кого это — других?

— Роялистов.

— Ну, если бы и так?..

— Я посоветовал бы вам позволить мне убить начальника бригады.

— Нет, не тебе. Притом, — прибавила Ланж, — этот человек не должен умереть от кинжала или пистолета.

— А как?

— Он должен умереть на эшафоте.

Заяц, которого глаза были потуплены, взглянул теперь на Ланж, и спокойный и холодный вгляд, встретившийся с его глазами, до того подчинил его, что он вскричал:

— А! И вы также умеете ненавидеть.

— Иногда.

Заяц молчал еще с минуту, потом продолжал:

— Право, я не знаю, но ваши слова расшевелили меня… Мне кажется, что я даром готов служить вам.

— Нет, я буду тебе платить.

— И если бы моя голова лежала под гильотиной, я вам не изменю.

— Дай мне твои руки, — сказала Ланж, вынимая свой носовой платок.

Заяц сунул свертки с золотом в карман и протянул руки, сам не зная, что хочет с ними делать Ланж.

— Я свяжу тебе их за спиною, — сказала она.

— Зачем?

— А потом свяжу тебе ноги ремнями с седла этой несчастной лошади.

— Вы хотите так меня оставить? — спросил с ужасом Заяц.

— Да.

— И уедете одна?

— Одна. Я найду дорогу среди этих скал.

— Но знаете ли вы, — с ужасом прошептал мальчик, — что, если вы оставите меня связанным, так что я не буду в состоянии выйти один из этой ямы, я умру с голода?

— Ты не подумал о том, что начальник бригады поторопится узнать, сломала ли я себе шею, и пришлет сюда…

— Это правда.

— Тебя освободят, и ты по-прежнему будешь пользоваться доверием Солероля.

— Отлично! — сказал негодяй.

— Тебе ни к чему показывать твое золото.

— Вы правы… Но вы куда же пойдете?

— Покажи мне дорогу, которая ведет к Ионне.

— Вы увидите Ионну, когда подниметесь на край пропасти.

— Но далеко отсюда до моста или парома?

— Слушайте. Вы приметите налево замок — это Рош, дом графа Анри, который теперь занимают солдаты; поверните же направо, и вы увидите мельницу с красными окошками.

— Чья это мельница?

— Кривого Жака, прежнего слуги Верньеров.

— Он остался им верен?

— Я думаю.

— Он переправит меня на другой берег Ионны?

— Да, у него есть лодка.

— Ну, на будущую ночь приходи ждать моих приказаний на эту мельницу.

— Хорошо, приду.

Заяц дал себя связать и положить возле мертвой лошади. «А! Я спасу Машфера и его друзей!» — думала молодая женщина, которой любовь придавала новые силы.

— До завтра, — сказала она.

— До завтра, — повторил Заяц. — Вы сами придете?

— Если не сама, то пришлю кого-нибудь, кому ты можешь все сказать.

— Как я его узнаю?

— Он тебе скажет такие слова: семнадцать да тринадцать — тридцать.

Ланж по указаниям Зайца начала подниматься, цепляясь за каждый куст и ставя ногу в расщелины скал. Заяц скоро увидел, что она исчезла.

— Славная женщина! — прошептал он с восторгом. — Она чуть не убила меня.

XL

Между тем день проходил, и приближался вечер.

Солероль, тревожась, что Заяц не возвращается, поделился опасениями со Сцеволой:

— Только бы она его не перехитрила.

— Как же? — отвечал Сцевола. — Этот мальчик — порядочный негодяй. Я поручусь за него.

— Ты думаешь, что он столкнул ее в Волчий прыжок?

— Это наверняка.

— Почему же он не возвращается?

— Ведь теперь у него есть деньги. Вот и отправился в какую-нибудь деревню на берегу Ионны, чтобы пропустить стаканчик-другой.

— Это тоже может быть. Однако я неспокоен. Что-то опасаюсь я этой женщины.

— Потому что она разговаривала с Бернье?

— И поэтому тоже.

— Послушай, Солероль, я кое-что предложу тебе. Ты непременно хочешь оставить у себя Бернье?

— Да ведь он не сможет бежать один, он получил десять или двенадцать ударов штыком.

— Ну, так вели добавить еще один удар кинжалом, который затеряется в том числе. Решат, что он умер от ран.

— О нет! — сказал начальник бригады, глаза которого сверкнули молнией ненависти. — Я хочу отдать его под военный трибунал. Пусть он будет разжалован… Пусть погибнет на эшафоте!

Сцевола пожал плечами.

— И все потому, что Бернье любим Лукрецией? — спросил он.

— Тебе какое дело? — грубо отрезал генерал.

В эту минуту вошел Брюле, этот честный фермер, который поджег свою ферму.

— Видел ты своего сына? — спросил его Солероль.

— Нет.

— Тебе бы надо постараться отыскать его.

— Он, верно, в лесу расставляет капканы.

— И да, и нет.

— Это как?

— Возьми ружье и ступай к Волчьему прыжку.

— А! Вы послали его туда?

— Он сам захотел туда идти.

— Один? — с лукавым видом поинтересовался Брюле.

— Нет, с хорошенькой дамой…

— А! С парижанкой?

— Именно.

— Генерал боится, — сказал Сцевола, смеясь, — не случилось ли чего-нибудь.

— С Зайцем?

— Нет, с дамой.

Брюле посмотрел на Солероля.

— А с этой дамой были деньги? — спросил он.

— Кажется.

— Когда так, непременно с ней случилось что-нибудь.

Улыбка Брюле подтверждала его страшные слова.

— Я пойду с тобою, Брюле, — сказал Сцевола, — будто на охоту.

Брюле и Сцевола, каждый с ружьем на плече, отправились к Волчьему прыжку, и через час находились уже недалеко от него, когда Брюле вдруг остановился.

— Тсс! Послушайте!

Фермер лег ничком в вереске и прислонился ухом к земле.

— Я слышу стон, — прошептал он, затем встал и побежал к Волчьему прыжку.

— Кажется, не разбилась, — пробормотал Сцевола и бросился следом.

Брюле с изумлением остановился на краю пропасти. Хнычущий голос, выкрикивавший то и дело ругательства, раздавался из бездны. Брюле узнал голос сына.

— Дичь поймала охотника! — закричал он.

Фермер соскользнул в пропасть. Сцевола последовал за ним. Они нашли Зайца, кричащего и ругающегося, но здравого и невредимого. Когда мальчишку развязали, тот рассказал, что случилось, естественно, умолчав о договоре с актрисой.

— Дурак! Когда промахиваются, этим не хвастают, — проворчал Брюле.

— Поймаю в другой раз, — пожал плечами Заяц.

XLI

Ланж выбралась из пропасти, в которой чуть было не погибла, и осмотрелась вокруг. Лес круто спускался к Ионне. Слева вдали она приметила башни замка Рош; повернулась направо и увидела мельницу, о которой ей говорил Заяц, но вереск был густ и сквозь него не виднелось никакой проложенной дороги. После ужасного происшествия, случившегося с нею, бедная женщина имела право опасаться найти пропасть буквально за каждым кустом. Она продвигалась осторожно, смотря под ноги, по направлению к мельнице.

Вдруг чистый и звучный голос послышался в чаще, и Ланж повернула голову. Голос этот напевал охотничью арию. Ланж увидела человека среднего роста с ружьем на плече и с сумкой на спине, который проворно продвигался сквозь вереск. По мере того, как охотник приближался, Ланж, прислонившись к дереву, внимательно смотрела на него. Хотя этот человек не приметил ее, но направлялся прямо к ней. Ланж ждала. Охотник продолжал петь.

Это был человек лет сорока, с черной бородой, голубыми глазами, энергичными и кроткими, с открытой и чистосердечной физиономией; он был скорее низок, чем высок, худощав, гибок, силен и легко передвигался по лесу. За ним бежала собака. Она вдруг остановилась и заворчала. Браконьер также остановился и приметил молодую девушку. Ланж не трогалась с места. Когда браконьер подошел, она сказала:

— Друг мой, я иду на мельницу Жака Кривого.

— Понятно! — сказал браконьер, глядя на нее с некоторым подозрением.

— И я не знаю дороги.

— Вот мельница, гражданка.

— Там?

— Да.

— Но я не вижу дороги, которая вела бы туда.

Браконьер смотрел на нее с удивлением и даже опасением.

— Значит, вы идете на мельницу? — переспросил он.

— Да.

— Извините за вопрос: откуда вы?

— Из Солэя.

Браконьер нахмурил брови. Это движение не укрылось от Ланж.

«Этот человек не любит генерала Солероля», — подумала она.

— Вы пришли пешком? — продолжал браконьер.

— Нет.

— Приехали верхом?

— Да.

— Где же ваша лошадь?

— Она погибла. Мы с ней упали в пропасть.

— Волчий прыжок?

— Именно.

Браконьер посмотрел на актрису с еще большим недоверием.

— Вы приехали верхом? — повторил он.

— Уверяю вас!

— И ваша лошадь упала в пропасть?

— Я уже говорила вам.

— Стало быть, это была лошадь нездешняя.

— Почему же?

— Потому что здешние лошади знают эту пропасть.

— Это была белая лошадь, которую я взяла в Солэе.

— Бланшетта?

— Именно.

— Полноте! Полноте! Вы надсмехаетесь надо мной. Это так же справедливо, как то, что меня зовут Клод-упрямец.

— Клянусь вам, нет!

— Бланшетта раз двадцать была здесь на охоте, она слишком ловка…

Говоря таким образом, браконьер случайно посмотрел на белые руки молодой женщины, и вдруг сказал:

— О! Я видел точно такой голубой перстень.

Ланж вздрогнула.

— Тот, на ком он был, сказал мне не позже, как вчера: «Видишь ли Клод, друг мой, таких перстней только два — мой и тот, который я подарил…» — «Кому?» — спросил я. «Женщине, которую я люблю», — отвечали мне.

Эти слова привели Ланж в волнение.

— А! Так вы видели такой перстень, как у меня?

— Да, на пальце месье Машфера.

Ланж вскрикнула:

— Вы знаете Машфера!

— Как же!

— Вы его друг?

— Готов умереть за него.

Клод произнес эти слова таким откровенным тоном, что Ланж отбросила все сомнения.

— Я та, о которой он вам говорил, — сказала она.

— А! И вы пришли из Солэя?

— Я убежала оттуда.

— Куда же вы идете?..

Она протянула руку к горизонту, указывая пальцем на синеватую линию, обозначавшую лес Нивернэ.

— Я иду туда, — сказала она, — понимаете ли вы?

— Ну, тогда я вас провожу, но вы не должны рассказывать мне сказки.

— Какие сказки?

— Что Бланшетта, лошадь доброй владетельницы Солэя, упала в Волчий прыжок.

— Это правда.

— Стало быть, случилось что-нибудь необыкновенное…

— Да, когда она остановилась на краю пропасти, ее ударили кнутом.

— А! Это другое дело. Ну, пойдемте же на мельницу, там друзья месье Машфера и других.

— Вы меня проводите?

— Мы отправимся в сумерки. Надо путешествовать ночью — это вернее; а пока пойдемте за мною, здесь опасности нет.

Браконьер отправился в путь, напевая третий куплет своей арии. Ланж, разбитая от усталости, мужественно шла; наконец она и ее проводник вышли из вереска и дошли до скал, нависших над Ионной. Там судовщики, весною тянувшие на канате лодки с углем и лесом, проложили дорогу. Клод пошел по ней.

— Мы идем на мельницу, — сказал он, — где вы отдохнете, потому что вы, кажется, очень устали.

— Я вся разбита, — отвечала Ланж, — падение было ужасно.

— И вы уцелели?!

— Как видите.

— Прежде чем мы пойдем на мельницу, мне надо посмотреть ящик с письмами.

Браконьер оставил свое ружье на скалах и спустился к берегу. Ланж с любопытством следила за ним глазами. Он сошел в воду по пояс, несмотря на холод, и долго ощупывал дно обеими руками. Наконец он вытащил жестяной ящик, привязанный за веревку, прикрепленную, конечно, к чему-нибудь, спрятанному под водой. Клод открыл этот ящик, Ланж с любопытством следила за ним.

— Это что такое?

— Корреспонденция из Нивернэ, — отвечал браконьер с таинственным видом.

XLII

Между тем Брюле проводил сына в Солэй. Заяц воротился, понурив голову и ругая даму. На ругательства Зайца начальник бригады Солероль отвечал проклятиями.

И хотя он не мог встать с кресла, он взял бутылку, стоявшую под рукой, и бросил в голову незадачливому преступнику; тот ловко уклонился от удара.

— Если эта дама воротится сюда, а это вероятно, — говорил Солероль, — я велю тебя повесить.

— Она воротится, — сказал Сцевола.

— Ты думаешь?

— Куда же она поедет?

— А я так не думаю, — покачал головой Курций, присутствовавший при всех этих рассуждениях, — она могла заподозрить, что Солероль участвует в этом происшествии.

— Я докажу ей противное и велю повесить этого дурака.

Заяц притворился испуганным и убежал. Отец пошел за ним следом.

— Куда ты теперь? — спросил он.

— Хочу бежать.

— Зачем?

— Затем, что я не хочу быть повешенным.

Брюле пожал плечами.

— Сынок, — сказал он, — если начальник бригады дотронется хоть до волоска на твоей голове, он будет иметь дело со мной.

— В самом деле? — спросил Заяц с простодушным видом.

Брюле бросил свирепый и в то же время хитрый взгляд, взгляд хищного зверя, который прижимается в углу леса, оскаливает свои белые зубы и готов прыгнуть.

— А! Вы храбрец! — сказал Заяц.

— Как и ты, надеюсь! — отвечал Брюле, ударив его по плечу. — Почему же ты теперь боишься?

— Он бросил в меня бутылкой.

— Повезло ему, — пробормотал Брюле, — если бы он в тебя попал…

— Ну?

— Я прицелился и всадил бы ему в живот пару пуль.

— О! Я вижу, что вы сделали бы это.

— Еще бы!

— Но все равно я предпочитаю, чтобы он не попал в меня.

— И я также. Начальник бригады хорошо платит.

— Прощай отец! — хохотнул Заяц. — У меня очень болит голова, я пойду спать.

— Наверх?

— О нет!

— На сеновал?

— В хлев, там теплее.

Заяц сделал несколько шагов вперед, потом остановился.

— Скажите-ка, — спросил он, — разве вам не надоело служить начальнику бригады?

Брюле нахмурил брови.

— Зачем ты говоришь мне это?

— Потому что мне это надоело.

— Нет возможности поступать иначе.

Заяц молча пожал плечами. Фермер, кажется, что-то понял. Он взял сына за ворот и начал трясти.

— Зачем ты говоришь мне это? Говори, я хочу знать!

Но Заяц остался бесстрастен.

— Так, просто…

— Как просто?

— Мне пришла в голову мысль… что Солероль — плохой хозяин… И что можно бы найти господ и получше.

— А! Тебе пришла эта мысль?

— Ну да!

— Что же?

— Я вижу, что вы не разделяете этой мысли. Прощайте… Я иду спать.

Заяц пошел к хлеву, отец за ним.

— Сынок! — сказал он. — Ты должен говорить яснее.

— Что? — спросил Заяц.

— Я люблю откровенность…

— Как золото? — иронично заметил Заяц.

— Если ты сказал мне все это, стало быть, у тебя была какая-нибудь мысль.

— Да неужели?

— Если мы не будем служить начальнику бригады, кому же мы будем служить?

— Я не знаю, — сказал Заяц, приняв глупый вид. — Но не один, так другой, всегда найдется, кому отдать ферму в аренду.

— Ты насмехаешься надо мной, сынок, — сказал Брюле и повернулся к нему спиной.

Но, когда Заяц продолжал идти к хлеву, Брюле пробормотал:

— Тут что-то не ладно… Я должен узнать.

Заяц вошел в хлев, хотя скорее это была большая конюшня, принадлежавшая ферме замка. Ферма отделялась от замка обширным двором, окруженным сараями, в котором стояли телеги, плуги и другие принадлежности фермы. Заяц распространял вокруг себя опасность. Репутация его злости следовала за ним из деревни и школы на ферму и в замок. Фермеры очень боялись Зайца. Ему уступали дорогу, как знатному человеку, особенно когда он имел на плече ружье, а Заяц редко ходил без этого оружия, и только его желание внушить утром доверие Ланж заставило его лишить себя этого верного спутника, но он знал, где его взять.

На дворе фермы Заяц увидел работника.

— Здравствуй, Мишлен, — сказал он льстивым тоном.

Мишлен нахмурил брови и поклонился.

— Ты как будто недоволен, Мишлен, — продолжал Заяц.

— Очень может статься, — угрюмым тоном отвечал Мишлен.

— Мною?

— Нет.

— Так что же с тобою?

Мишлен искоса посмотрел на мальчишку.

— Я занимаюсь моим делом, занимайся своим, Заяц.

Мишлен был сильный парень, он родился в замке, он обожал госпожу Солероль и ненавидел начальника бригады. После ухода госпожи Солероль Мишлен сделался мрачен и замышлял что-то.

— Я именно затем и обращаюсь к тебе, что занимаюсь своим делом, — отвечал Заяц.

— Это дело другое, — пробормотал Мишлен ледяным тоном.

— Ты пахарь?

— И горжусь этим.

— А я браконьер и также этим горжусь.

— Ну, и чего ж ты хочешь от меня?

— Я хочу, чтобы ты дал мне ружье Антуана, твоего хозяина.

— А свое-то куда ты девал?

— Оно в замке.

— Почему же ты не сходишь за ним?

— Я сейчас поссорился с генералом.

Это признание как бы по волшебству смягчило Мишлена. Заяц прибавил:

— Только бы оба ствола были заряжены, мне ничего более не нужно.

— Ты идешь на охоту?

— Да.

Так как приближалась ночь, это не показалось удивительным Мишлену. Заяц прибавил, подмигивая:

— Я не хочу, чтобы видели, как я уйду. Я пройду через хлев. Принеси мне ружье на другую сторону забора за огородом.

С тех пор, как Мишлен узнал, что Заяц поссорился с начальником бригады, он сразу переменил отношение к мальчишке. Пахарь пошел на ферму, Заяц — в хлев. На огороде он уже застал Мишлена с ружьем фермера.

— Ты славный человек, — сказал ему Заяц, — я тебе за это отплачу.

Мальчишка взял ружье и попробовал. Курки были взведены.

— Оно заряжено дробью? — спросил он.

— Дробью на волка.

— Фи!

Заяц вынул из кармана две пули и сунул их в дуло.

— Разве ты идешь на кабана? — спросил его Мишлен.

— Может статься, — отвечал юный браконьер.

В Бургундии, особенно в Морване, выражение «может статься» непонятно ни для кого другого, кроме тамошнего жителя. Это не утверждение, не отрицание, а уклончивый ответ, оставляющий место для любых предположений. Заяц положил ружье на плечо.

— Спасибо, Мишлен, — сказал он и ушел.

Лес был в двадцати шагах. Заяц вошел в чащу и начал разговор сам с собою:

— Я пытал отца, но он не легко поддается… А было бы смешно привлечь его на мою сторону. Аристократы-то были бы сильнее, если бы у них были таких два человека, как мы. А! Разбойник Солероль, ты насказал мне глупостей, ты бросил мне в голову бутылку — я это учту! Да, если бы отец Брюле был со мною — вот славный человек! Но, — вдруг сказал Заяц, — если бы отец Брюле был со мною, надо было бы с ним делиться… Да еще, может быть, он взял бы себе большую долю. Притом он и начальник бригады — все равно, что голова и шляпа… Я и то, может быть, уже сказал слишком много.

Заяц ускорил шаги, ружье он повесил через плечо, а обеими руками щупал в карманах свертки золота Ланж.

— А! Если бы отец Брюле мог подозревать, что у меня есть такие славные желтушки, — бормотал он, — но их надо припрятать!

Заяц углубился в лес по дороге к Раводьеру. Ферма сгорела, как известно, но один корпус здания можно было спасти, и фермерша Брюле с сыном Сюльписом захотели остаться там.

— Куда же я положу мои деньги? — спрашивал себя Заяц.

Он исчислял в голове все таинственные места, известные ему в долине и в лесу. Наконец через полчаса ходьбы, приметив черноватые развалины Раводьера, он придумал.

— Теперь, когда папаша распустил шайку поджигателей, он уже не пойдет больше в Лисью нору.

Вместо того чтобы пройти к ферме, он воротился в лес, проскользнул в густую чащу, окружавшую убежище поджигателей, раздвинул заросли и отодвинул камень. Под этим камнем лежали кремень, огниво и серные факела. Заяц взял все это и проскользнул в Лисью нору. Только когда он вышел из узкого прохода в более обширное пространство, где мы видели когда-то сообщников Головни, зажег он факел и воткнул его в землю. После чего, взяв нож, вырыл в земле яму, потом вынул свертки с золотом и развернул их — красноватый отблеск факела лизнул желтый металл.

— Красиво! — пробормотал Заяц.

Он подбрасывал золотые монеты, наслаждаясь их звуком. Но вдруг он вздрогнул, поднял голову и вскрикнул: он был уже не один в Лисьей норе, возле него стоял человек и так же, как он, считал золото. Это был Брюле. Фермер усмехнулся и кивнул:

— Дели надвое, сынок!

Но, странное дело, Брюле был без оружия. Заяц бросился к своему ружью и холодно сказал отцу:

— Еще шаг, и я пристрелю вас, как кролика!

Мальчишка прицелился, готовясь спустить курок.

XLIII

Глаза Зайца были холодны, движения резки, тон голоса суров, и Брюле счел благоразумным остановиться. Он оставался в трех шагах от ружья, угрожавшего ему.

— Отец, — спокойно сказал Заяц, — вы человек здравомыслящий. Это большая глупость — следить за мной.

Самоуверенность и безграничная власть, которую фермер захватил в своей семье, были так сильны, что Брюле с вызовом закричал:

— Негодяй! Ты осмелишься выстрелить в твоего отца?

— Может статься! — отвечал мальчик.

— Ты, верно, собрался идти на эшафот?

— Вы сами указали мне туда дорогу.

Эти слова вырвали у Брюле крик бешенства. Заяц пожал плечами.

— Не сердитесь, папаша, — сказал он, — и поговорим, как старые друзья.

— А! Так ты сдаешься?!

Заяц расхохотался.

— Нет, — возразил он, — но я советую вам не горячиться. Это никогда не приносит пользы перед заряженным ружьем.

— Ах ты мерзавец! Да ведь я твой отец!

— Знаю, ведь вы порядочно колотили меня в детстве.

— Негодяй!

— И всегда брали меня в сообщники. Разве не я поджигал Френгаль и Раводьер и выстрелил в Жакомэ-дровосека?.. И мало ли еще что.

— Чего же ты хочешь от меня? — спросил Брюле. — Чтоб я ушел?

— Нет.

— Чего же?

— Хочу поговорить с вами.

— О чем?

— Да вот об этих хорошенькихжелтушках.

— Мы их разделим?

— Как бы не так!

— Почему ты не хочешь поделиться со мной?

— Потому что это было бы несправедливо, ведь я трудился один.

— Разве ты убил эту даму? — хладнокровно спросил Брюле.

— Нет.

— Стало быть, ты обокрал ее?

— Нет.

— Откуда же ты достал это золото?

— Она сама мне дала.

Брюле был догадлив и прямо сказал сыну:

— Ты изменил генералу.

— На моем месте и вы сделали бы то же.

— Ах, злодей! Ах, разбойник!

— Не ругайтесь, папаша, — проговорил Заяц, все держа руку на курке ружья, — вы наделаете глупостей.

Брюле продолжал стоять поодаль, но принял добродушный вид и сказал:

— Впрочем, твои дела до меня не касаются. Дай мне половину этих денег, и я не скажу ничего.

— Это смешно! Как мы далеки от разумного сведения счетов, папаша!

— В самом деле?

— Во-первых, я оставлю при себе то, что мое.

— Когда так, я все скажу Солеролю.

— Вы ничего ему не скажете, папаша.

— Почему так?

— Потому что вы не выйдете отсюда.

Брюле почувствовал легкий трепет.

— Видите ли, — продолжал Заяц, — когда отец и сын совершают вместе преступления, они не что иное, как просто сообщники.

— Пусть так, — сказал Брюле со вздохом бессильного гнева.

— А когда сообщники не согласны… Вы ведь знаете, что бывает?..

— Итак, если мы не договоримся, ты осмелишься…

— Эта Лисья нора мало кому известна. Наши приятели разошлись, им нечего здесь делать. Если я вас оставлю здесь, сюда не придут вас хоронить.

Брюле скорчил гримасу. Заяц прибавил:

— Глупо было с вашей стороны, папаша, выйти без ружья.

— Это правда.

— Такой здравомыслящий человек, как вы, не поступает так неосторожно.

Упрек был так справедлив, что Брюле не мог устоять от желания оправдаться.

— Что же делать? — сказал он. — Мое ружье осталось в замке. Надо было возвращаться туда, а я боялся, чтобы ты не слишком зашел вперед.

— Вы гнались за мной?

— По следам на снегу.

— Вы хитры, папаша… Но вам следовало быть еще хитрее: вы должны были взять ваше ружье, эта штука всегда полезна. Не трогайтесь с места и слушайте меня.

— Говори.

— Хотите получать хорошую плату? Солероль ведь так дурно платит.

— Да, знаю. Предлагаешь перейти к роялистам?

— Именно.

— Это невозможно, — резко сказал Брюле.

Заяц весело засмеялся.

— Забавно, — сказал, он, — что вы так любите Солероля.

— Мы друзья.

— Ах, да! Это вам лестно, ведь он генерал!.. И притом он вам говорит «ты», и вы пьете вместе.

— Это мой друг, — повторил Брюле, — и если ты изменил ему, ступай к роялистам и возьми с собой твое золото.

— Давайте не будем так торопиться. Итак, это ваш друг?

— Да.

— Надо думать, что он не был вашим другом в одну ночь, двадцать лет назад.

— О какой ночи ты говоришь?

— О той, когда мать нанесла ему два удара ножом.

— Что ты это рассказываешь?

— Правду.

— Твоя мать нанесла два удара ножом Солеролю?

— Да.

— Ты с ума сошел!

— О! Он не был тогда генералом, он был солдатом, да еще плохим…

— Дальше?

— Я узнал об этом только вчера.

— Где?

— В Солэе.

— Кто тебе сказал?

— Генерал рассказывал Сцеволе.

— Ах, вот как! — с удивлением сказал Брюле.

— Папаша, — продолжал Заяц, — вы были бы очень милы, если б отошли немножко… Только на два шага, потому что это положение меня утомляет и мне хотелось бы немножко отдохнуть, если вы стронетесь с места, я пока поставлю мое ружье на землю.

Брюле покорился необходимости и отошел на дальний конец Лисьей норы.

— Давай дальше, — сказал он.

— Это было вчера… Солероль и Сцевола пили пунш и беседовали… Я пришел поговорить с ними о приезжей даме, потом ушел и, уходя, слышал, как Солероль говорил Сцеволе: «Знаете ли, а ведь я был влюблен в мать этого мальчика?»

— Как! — закричал Брюле, задрожав от гнева. — Он это сказал?

— И еще многое другое.

— Продолжай! — сказал Брюле с мрачным видом.

— Разумеется, это меня заинтересовало, я воротился и стал подслушивать у дверей. Генерал говорил: «Не моя вина, если мне не удалось. Однако я хорошо составил мой план. Брюле был на ярмарке, работники в поле, я был один с фермершей на кухне. Ах, что это была за женщина двадцать лет назад!»

Заяц, как искусный рассказчик, счел необходимым остановиться.

— Дальше, дальше! — прорычал Брюле.

— Генерал продолжал: «Сначала я старался умаслить ее лестью, но она расхохоталась, потом, когда я стал настаивать, она приняла строгий вид и просила меня уйти. Я хотел насильно поцеловать ее и схватил за талию, тут у нас началась борьба… Мы ударились о кухонный стол, на нем лежал нож, она схватила его и нанесла мне два удара. Хлынула кровь, и я вынужден был отступить». Генерал потом еще прибавил, докончил Заяц: «А все-таки она хорошая женщина, она никому не говорила об этом».

Фермер выслушал Зайца и нахмурил брови, сжав кулаки.

— Кто мне докажет, что ты говоришь правду? — сказал он.

— Я этого не выдумал.

— Если это правда, я перейду к роялистам.

— Я могу вам сказать только то, что я слышал… Но мне сдается, что, может быть, мама скажет.

— Пойдем в Раводьер.

— Позвольте, а мои деньги?! Я должен их спрятать.

— Это правда, положи их в яму,

— Я не такой дурак! Когда мы уйдем отсюда, вы мне запудрите мозги и придете сюда отрыть эти деньги.

— Ну и что ты предлагаешь?

— Я хочу узнать кое-что.

— Говори.

— С тех пор, как мы поджигаем фермы, вы должны были накопить порядочно.

— Может статься.

— Если я буду знать, где ваши деньги, то, когда вы дотронетесь до моих, я возьму ваши.

— Но…

— Тут не нужно никаких «но». Надо поскорее уйти отсюда, папаша, или…

Заяц сделал красноречивое движение в сторону ружья. Брюле был пойман. Он поднял палец к своду Лисьей норы и сказал:

— Там.

— Я удостоверюсь.

Заяц, все держа ружье, сунул руку в отверстие и нащупал несколько мешков, которые показались ему наполненными золотыми и серебряными монетами.

— Хорошо, — сказал он и очень спокойно закопал свое сокровище, потом прибавил: — Ступайте вперед!

Брюле вышел первый из Лисьей норы, Заяц за ним, и оба отправились в Раводьер. У дверей Брюле сказал Зайцу:

— Теперь дай мне твое ружье.

— Для чего?

— Для того чтобы заставить говорить твою мать.

— Вам не нужно ружья, она и без того вас боится.

Он остался у входа. Брюле вошел один. Вид фермера был так свиреп, что его жена и сын, Сюльпис, ужинавшие у очага, с испугом замерли под этим тяжелым взглядом.

XLIV

Сюльпис стал возле матери, как будто боялся, чтобы Брюле ее не прибил. Но Брюле сказал ему:

— Ступай отсюда!

— Верно, твой отец хочет говорить со мною наедине, — кротко сказала фермерша сыну.

Сюльпис вышел, но остался поблизости, он был готов прийти на помощь матери, если Брюле позволит себе какое-нибудь насилие. Фермер посмотрел на жену и сказал:

— Хозяйка, сегодня ты должна быть со мной откровенна.

Бургундские крестьяне фамильярно называют своих жен хозяйками.

— Я никогда не лгала, — отвечала фермерша.

— Ты должна мне рассказать историю, случившуюся двадцать лет назад.

Фермерша вздрогнула.

— Я хочу знать эту историю.

Она посмотрела на него с тревогой и удивлением. Брюле продолжал:

— У меня нет времени вырывать у тебя слово за словом, говори скорее!

— Что мне сказать, хозяин?

— Знала ли ты раньше Солероля?

— Зачем вы спрашиваете меня об этом, хозяин? — с ужасом сказала фермерша.

— Отвечай: да или нет?

— Я его знала так же, как и вы. Вам известно, что он часто приходил на ферму.

— Не то! Говори, был ли в тебя влюблен Солероль?

— Но кто мог вам это сказать?

— Это не важно, отвечай!

— Ну, да, он долго меня преследовал и мучил.

— И ты дважды пырнула его ножом?

Фермерша побледнела.

— Говори же! — яростно вскричал Брюле.

— Это правда.

— Жена, хочешь дать мне клятву?

— Говорите, хозяин.

— Можешь поклясться, что ты никогда мне не изменяла…

— Ах! — воскликнула фермерша с негодованием. — Вы сами должны знать, я честная женщина!

Эти слова были сказаны так искренне, что Брюле сделалось стыдно его вопроса.

— Прости меня, — сказал он угрюмо.

Он сделал шаг к дверям, но вдруг воротился.

— Жена, — прибавил он, — я знаю теперь то, что я хотел узнать, но это не все.

— Я вам сказала всю правду.

— Но ты мне не сказала, что сделалось с моею дочерью после пожара.

Фермерша с мольбой сложила руки. Солгать она не смела, а между тем ей хотелось бы скрыть от фермера убежище дочери, но фермер был один из тех запальчивых и свирепых людей, которым надо повиноваться, несмотря ни на что.

— Где она? — повторил Брюле.

— Ее здесь нет.

— Это не ответ. Я хочу знать, где она.

— О! Вы меня пугаете!

Фермер вдруг смягчился.

— Обещаю тебе, что я не сделаю ей никакого вреда.

— Вы мне клянетесь?

— Клянусь.

— Она у Жакомэ-дровосека.

Брюле вскрикнул от гнева. Он ненавидел Жакомэ.

— Почему ее нет здесь?

— Я не знаю. Она не хотела здесь остаться.

— Я сумею заставить ее вернуться, — яростно прошептал фермер.

Он вышел. Заяц ждал его у дверей.

— Что же, правда? — спросил он.

— Да.

— Так вы со мною, папаша?

— Это решено. Пойдем!

— Куда?

— К Жакомэ.

— Ступайте один, я туда не пойду.

— Почему?

Заяц рассказал отцу свое приключение с Жакомэ в ночь пожара на ферме Раводьер.

— Я хочу видеть мою дочь, — с мрачным видом сказал Брюле.

— И вы за этим идете к Жакомэ?

— Да.

— Нечего трудиться. Лукреции уже нет там.

— Где же она?

— С мадам Солероль, с мадемуазель де Верньер, с месье Анри и другими.

— Ты это знаешь наверняка?

— Ба… Кажется, там также и Мьетта, дочь Жакомэ.

— Однако я хочу видеть мою дочь.

— Какая смешная мысль!

— Я хочу знать кое-что… Впрочем, мы ее найдем… Пойдем в Солэй.

Отец и сын отправились через лес, разговаривая, как старые друзья. У Брюле вырвался только один упрек:

— Знаешь ли, — сказал он сыну, — что ты забыл уважение ко мне?

— Да, но зато я внушил вам уважение ко мне, признайтесь, папаша, — отвечал Заяц.

* * *
В замке Солэй начальник бригады ужинал с обоими друзьями. Солероль был пьян, Курций также, только Сцевола сохранил некоторое хладнокровие.

— Эти черти-аристократы пили славное вино, — говорил Солероль, откупоривая новую бутылку. — Такого вина не найдется во всей Бургундии.

Он щелкнул языком.

— У них были хорошенькие дочери, — сказал Курций.

Глаза Сцеволы сверкнули.

— Доказательством служит то, что тебе досталось это вино, потому что ты женился на дочери маркиза, — пробормотал Курций.

— Я ненавижу мою жену.

— Однако она очень хороша, и если бы ты лучше обращался с ней…

— Курций, ты мне надоедаешь, — перебил начальник бригады. — Хочешь пить — пей!

Курций подал свой стакан и опорожнил его разом. Сцевола не пил больше, он курил.

— Курций прав, — сказал он, — ты напрасно поссорился со своей женой.

Солероль отвечал ругательством.

— Я вас прогоню отсюда, если вы будете говорить о моей жене! — закричал он.

— О ком же ты хочешь, чтобы с тобой говорили? — спросил Сцевола.

Смутное воспоминание пробежало в отуманенной голове Солероля.

— Говорите мне о Лукреции, — сказал он.

Когда он произнес это слово, дверь в столовую отворилась и вошли Брюле с сыном.

— А! Поди-ка сюда, Брюле, — сказал Солероль, — ужинай со мной. Курций и Сцевола мне надоели.

— Потому что говорят о его жене, — заметил Курций.

— Да, я не хочу, чтобы о ней говорили! — взревел Солероль. — Будем говорить о Лукреции.

— Это кто? — спросил Брюле.

— Женщина, которую я люблю.

— Очень? — спросил Курций.

— Страстно.

— А она?

Этот вопрос заставил побледнеть Солероля, который несколько отрезвился, но так как клеветать на женщин было для него нипочем, он отвечал:

— Еще бы! Она так любила меня!

— В самом деле? — спросил Сцевола.

— Она была от меня без ума.

— А! — сказал Брюле. — И ее звали Лукреция?

— Да.

— Смешное имя, — сказал Сцевола.

— До меня у ней был обожателем маркиз Жюто.

Брюле устремил пылающий взгляд на начальника бригады.

— А! — повторил он. — Она была любовницей маркиза Жюто?

— Да.

— И ее звали Лукреция?

— Я не знал у нее другого имени.

— Откуда она?

— Понятия не имею.

— Что с ней сделалось?

— Мне неизвестно, но это была красивая девушка.

— Ах вот как! — произнес Брюле, голос его сделался глух.

— У меня есть ее портрет, — продолжал Солероль.

Брюле вздрогнул.

— Где этот портрет? — спросил Курций.

— В моем перстне.

На пальце начальника бригады был огромный перстень, который он раскрыл. В нем была изящная миниатюра. Брюле взял свечу и поднес ее к руке Солероля.

— Позвольте посмотреть? — сказал он.

«Дочь моя!» — подумал он, посмотрев.

Ни один мускул на лице его не задрожал. Он не вскрикнул. Сердце его не забилось сильнее, но Брюле узнал свою дочь.

— Красивая женщина! — сказал он.

Солероль рассмеялся в ответ.

— Должно быть, она вас любила…

— О! До безумия…

— Если она дала вам свой портрет.

— Да, — хвастливо сказал генерал.

Но Сцевола также схватил руку Солероля и стал рассматривать перстень.

— Это она дала тебе портрет? — спросил он.

— Разумеется.

— Послушай, Солероль, — сказал Сцевола презрительным тоном, — а ведь ты лжешь!

— Берегись, — вскричал начальник бригады, стараясь приподняться на кресле.

— Ты лжешь, — повторил Сцевола, — этот перстень ты снял с пальца маркиза Жюто после того, как он был гильотинирован.

Генерал ругался, Курций и Сцевола смеялись. Брюле увел сына.

— Пойдем спать, — сказал фермер, когда они вышли. — Теперь роялисты могут рассчитывать на меня. Солероль погибнет не сегодня, так завтра.

— Вы убьете его? — наивно спросил Заяц.

— О нет, — сказал фермер со свирепой улыбкой, — это было бы слишком просто.

XLV

Солероль, Курций и Сцевола остались за столом. Начальник бригады был совсем пьян. Курций и Сцевола тоже порядком захмелели. Пьяный Солероль любил хвастаться и болтать.

— Как ты глуп, — сказал он Сцеволе, когда Брюле и Заяц ушли.

— Это почему?

— Потому что ты подаешь дурное мнение обо мне моим слугам.

Курций расхохотался.

— У тебя есть слуги, господин маркиз?

— Конечно, разве Брюле — не мой слуга?

— А говорит тебе «ты» иногда.

— Это показывает доброго республиканца, но это не мешает ему быть моим слугой, а ты подал ему дурное мнение обо мне; ты ему сказал, что я украл этот перстень.

— Как глуп этот Солероль, — пробормотал Курций. — Какое дело Брюле, что ты украл перстень?

— Или часы, — сказал Сцевола.

— Черт побери! — пробормотал начальник бригады, ударив кулаком по столу и разбив тарелку.

— Ты знаешь историю часов, Сцевола? — спросил Курций. — Глупа же была эта Мишлина.

— Какая Мишлина?

— Которой принадлежали часы.

Начальник бригады снова ударил кулаком по столу.

— Молчи! Молчи, каналья! — повторил он.

— А если я хочу разговаривать? Курций не знает этой истории, я хочу ему рассказать.

— Негодяй, ты у меня в доме!

— Я у твоей жены, — сказал Сцевола, — и если ты будешь продолжать жаловаться и так шуметь, я позову «твоих слуг», как ты их называешь, и отправлю тебя спать.

Начальник бригады произнес последнее ругательство и опять опорожнил стакан, положив обе руки на стол, и сказал Сцеволе:

— Рассказывай же, я сплю.

Он положил голову на руки, и почти тотчас послышалось громкое храпение. Курций выпил немало, но рассудок его не был замутнен. Сцевола же был один из тех холодных и желчных людей, которые прекрасно переносят вино и спокойны в опьянении.

— Ну, теперь, когда он заснул, — сказал Курций, — расскажи мне историю часов.

— Помнишь, что, когда Консьержери была переполнена, пленных отводили в Аббатство?

— Еще бы! Я был тюремным комиссаром.

— Стало быть, ты должен помнить камеру, которая в Аббатстве имела решетчатое окно, выходившее на улицу.

— Помню ли! Там перебывали много знатных вельмож.

— И между ними человек с часами.

— Как же, ты сейчас говорил о женщине?

— Ты увидишь, что у часов было два хозяина. Человек с часами был барон Бюзансэ, симпатичный юноша, занимавшийся науками, живший в деревне, в Пикардии, никогда не вмешивавшийся в политику и очень удивившийся, когда его арестовали в Амьене однажды вечером, когда он покупал химические реактивы у москательщика. Его обвинили в том, что он хотел отравить Республику.

Курций расхохотался, Сцевола продолжал:

— Барона отослали в Париж. Случайно у него был друг в революционном трибунале. Тот не рискнул оправдать своего приятеля, но отложил осуждение, и барон Бюзансэ был заключен в Аббатство, в тюрьму, о которой мы говорили. Так как Республика уже отвечала Лавуазье, когда он просил об отсрочке, чтобы окончить свое сочинение, что ей «не нужны ученые», пленнику не дали перьев, бумаги и книг. Но сговорчивый тюремщик принес ему лестницу, по этой лестнице барон добирался до узкого тюремного окна и мог смотреть на улицу. Улица была немноголюдна, однако утром в шесть часов барон увидел молодого человека, лет двадцати восьми, в довольно поношенном платье, с большим портфелем под мышкой. Этот молодой человек выходил из соседнего дома; он был хорош собой, с печальной и кроткой улыбкой на лице. Барон спросил однажды у тюремщика, как зовут этого молодого человека.

— Это бывший аристократ, — таинственно отвечал тюремщик, — он сделался клерком у стряпчего.

В шесть часов клерк уходил в свою контору. В половине седьмого барон видел, как проходила молодая девушка. Только она шла в другую сторону, так что, если б она выходила часом ранее, она встречала бы молодого человека. Молодая девушка была очаровательна; она была высока, стройна, с волосами светлыми, как колосья пшеницы, с глазами голубыми, как лазурь восточного неба…

— Черт побери! Как ты изящно выражаешься, — перебил Курций.

— Молодая девушка была очень хороша, — продолжал Сцевола, — и пленник в нее влюбился, но красавица не могла этого знать, потому что она отворачивалась, когда проходила мимо тюрьмы, а тюремщик не давал барону ни перьев, ни бумаги, чтобы писать. Однажды клерк нотариуса вышел позже обыкновенного. Сердце пленника забилось от беспокойства и ревности. Он подумал, что молодые люди встретятся и, может быть, полюбят друг друга. Они действительно встретились, но не обратили друг на друга никакого внимания. Тогда Бюзансэ вздохнул свободно. Однажды он сказал тюремщику:

— Мне бы хотелось знать — кто эта молодая девушка?

— Я знаю, — отвечал тюремщик, — это Мишлина, сирота.

— Порядочная?

— Очень.

— С ней никто не живет?

— Никто. Родители ее умерли. Она сама зарабатывает себе на хлеб и поет с утра до вечера.

— Могу я ее видеть?

— О нет!

— Однако, — настаивал Бюзансэ, — если попросить ее навестить меня в тюрьме… Может быть, она придет?

— Это наверное, потому что у ней очень доброе сердце, но видите ли, устав тюрьмы не позволяет этого, и притом я думаю, что чем менее будут заниматься вами, тем более будет возможности на ваше спасение.

Барон покорился, но еще более влюбился в Мишлину. Но однажды утром тюремщик вошел очень печальным.

— Что с вами? — спросил его барон. — Не случилось ли несчастья с Мишлиной?

— Нет. Несчастье случилось с вами, вы сегодня предстанете перед революционным трибуналом.

Бюзансэ начал улыбаться и сказал: «Я готов». Его действительно повели в трибунал, и в тот же самый день он был осужден на смерть. «О, Боже мой! — шептал он с отчаянием, — неужели я умру, не поцеловав даже Мишлину!»

— Я приведу ее к вам, — сказал тюремщик.

— Когда?

— Сегодня вечером.

Осужденный начал дрожать, как лист на ветру.

— О! — сказал он. — Только бы она захотела прийти!..

— Она придет, — отвечал тюремщик, — я ей говорил о вас. Она обещала мне прийти.

В самом деле Мишлина была вечером приведена в тюрьму осужденного, она пробыла там два часа, прислушиваясь к пылким словам человека, который любил ее и готовился умереть. Он покрывал ее руки поцелуями, получил от нее прядку волос, которые желал иметь на груди, когда пойдет на казнь. Наконец настал час разлуки, и Бюзансэ хотел оставить Мишлине на память что-нибудь. У него ничего не было, кроме часов — часов, осыпанных бриллиантами, фамильной драгоценности. Мишлина взяла эти часы и ушла, заливаясь слезами. На другой день барон погиб на гильотине. С этий минуты Мишлина перестала петь. Она полюбила бедного барона. Но однажды на одной площадке с молодой девушкой поселился небезызвестный тебе человек.

— Солероль? — спросил Курций.

— Именно.

— Он влюбился в Мишлину?

— Нет, не в нее, а в часы. Как-то он сказал ей: «Вы должны продать мне эту вещь… Мне хочется ее иметь».

— И Мишлина отказала?

— К своему несчастью, бедняжка.

— Как это?

— Солероль донес, что она любила аристократа.

— И ее арестовали?

— В тот же вечер.

— И она была осуждена?

— Ее гильотинировали через два дня.

— Вот ведь как! — с отвращением сказал Курций. — Да он еще подлее нас.

— Это уж точно!

— А часы?

— Часы были переданы в канцелярию, и начальник, который был приятелем Солероля, попросту отдал их ему.

В эту минуту Солероль приподнял опьяневшую голову и раскрыл один глаз.

— Ты лжешь, Сцевола, — сказал он, — я за них заплатил.

XLVI

Брюле и Заяц, выйдя из столовой, где Сцевола рассказывал историю часов, взяли друг друга под руки, как лучшие друзья на свете. Брюле с сыном были ночные птицы, они не любили ложиться спать в сумерки, как все крестьяне, хотя иногда вставали с рассветом, притом в этот вечер Брюле начал сильно задыхаться.

— Мне нужно на воздух, — говорил он.

— Ваше желание будет исполнено, папаша, — отвечал, улыбаясь, Заяц, — Хотя холод ужасный.

— Мне нужно выговориться, — прибавил Брюле.

— Пойдем туда.

Сын повел отца к скирдам хлеба, которые лежали на дворе. Здесь они разместились так, что могли видеть все вокруг, будучи уверенными, что их никто не подслушает.

— Теперь вы понимаете, — начал Заяц, — сестра моя, Лукреция, натворила много разных дел.

Брюле сжал кулаки.

— Я ее убью! — сказал он.

— Это так только говорится, — с насмешкой возразил Заяц. — Лучше сделать ее полезною для нас.

— Каким образом?

— Я уверен, что она ненавидит Солероля.

— И я также.

— И что она любит…

Брюле вздрогнул.

— Да, она любит графа Анри, не правда ли? О! Вот это то, что мне и мешало служить роялистам.

— Вы ошибаетесь, папаша.

— Как? — спросил фермер. — Она любит не графа Анри?

— Нет.

Заяц твердо произнес это слово, потом принял таинственный вид и прибавил:

— Я знаю многое.

— Что ты знаешь? Говори! — вскричал Брюле.

— Я буду говорить… Если…

— Ну, не тяни!

— Если вы мне обещаете не делать глупостей.

— Хорошо, — спокойно сказал Брюле. — Я тебя слушаю.

— Вы ненавидите графа Анри, не правда ли?

— О! Я охотно содрал бы с него кожу.

— Потому что вы думаете, что Лукреция погубила себя из-за него?

— Да.

— Это все вздор. Лукреция любила графа Анри, но граф никогда не любил Лукреции.

— Ты уверен?

— Ведь вы знаете, что граф Анри любил свою кузину.

— Это не причина, — пробормотал Брюле, — эти аристократы считают позволительным все; они любят одних, ухаживают за другими. Но кого же любила Лукреция?

— Капитана.

— Бернье?

— Его. Она влюбилась в него в Париже…

— Ты это знаешь наверняка?

— Наверняка. Когда подслушиваешь у дверей, всегда узнаешь что-нибудь. Помните пожар на ферме?

— Мне ли не помнить?!

— Вы знаете, что в эту ночь капитан убежал и что Лукреция, которая пришла к нам ночью, также пропала?

— Да. Ну и что дальше?

— Капитан унес ее на руках.

— Куда?

— К Жакомэ, где оставил ее, а сам пришел сюда. Начальник бригады вам рассказывал, как все было?

— Если капитан не умрет от двенадцати ударов штыком, я его убью.

Заяц пожал плечами.

— Папаша, да вы рехнулись, кажется, — сказал он.

— Это почему?

— Напротив, надо вылечить капитана.

— Для чего?

— Он женится на Лукреции.

Фермер не подумал об этом.

— Ты думаешь, что он захочет? — сказал он.

— Ведь он ее любит.

— Это правда, — сказал Брюле и задумался.

— Ш-ш! — сказал Заяц.

— Что такое?

— Я слышу шум.

Заяц лег ничком на стог, где его серая блуза смешалась с цветом снопов. Брюле последовал его примеру, и оба стали прислушиваться. Легкие шаги скользили по снегу по другую сторону двора. В то же время Брюле и его сын услыхали шепот. Заяц приподнял голову, чтобы заглянуть через стену.

— О! — сказал он.

— Что такое? — спросил Брюле.

— Мишлен прохаживается по огороду с какой-то женщиной.

— С женщиной… Это, верно, дочь фермера Кантера. Она, кажется, помолвлена с Мишленом?

— Нет, это не она, — сказал Заяц.

Так как у него были очень зоркие глаза, он начал рассматривать этого мужчину и эту женщину, которые прогуливались при лунном сиянии. Потом вдруг он соскочил со стога и начал ползти до сарая, в котором стояли телеги и возы. Так как этот сарай находился возле стены, отделявшей двор от огорода, Заяц спрятался в воз и мог слышать все, что говорили гуляющие.

— Мишлен, — говорила женщина, — ты знаешь наверно, что ему лучше?

— Да, мамзель.

— Однако он весь изранен.

— Раны затягиваются.

— Ты думаешь, что мы можем скоро похитить его?

— Я думаю, что через неделю он будет в состоянии ходить.

— Мне хотелось бы его видеть.

— Двери замка заперты теперь; притом с тех пор, как вся шайка генерала в замке, вам ходить туда не следует.

— Мишлен, я должна войти в замок.

— Мамзель…

— Этой ночью.

— Чтобы видеть капитана?

— Я его увижу, если смогу, но не для этого. Мне надо войти е комнату мадам Солероль. Я должна взять там важные бумаги.

— Мамзель, вот уже трижды за две недели вы пересекали Ионну и приходили сюда пешком, ночью, чтобы справиться о здоровье капитана.

— Это моя обязанность, Мишлен.

— Вы знаете, какой опасности подвергаюсь я?

— Я знаю, что ты предан мадам Солероль и служишь всем, кто действует с нею заодно.

— Это так.

— Ну, так служи же и мне, раз так.

Между тем как Мишлен и его таинственная спутница разговаривали таким образом, Брюле подобрался к сыну на воз и слушал с трепетом.

— Ну, узнали вы голос вашей дочери, папаша? — спросил Заяц.

— Да, это Лукреция, — отвечал Брюле с мрачным видом.

— И вы видите, что она любит капитана, потому что пришла узнать о его здоровье.

— Это правда, но она должна мне сказать…

— Ш-ш! Слушайте же!

Лукреция говорила Мишлену:

— В замке, в комнате мадам Солероль, лежат важные бумаги которые могут погубить начальника бригады.

— О, негодяй! — сказал Мишлен. — Какую тяжелую жизнь заставляет он вас вести с тех пор, как мадам Солероль нет в замке!

— Эти бумаги, — повторила Лукреция, — я должна достать во что бы то ни стало.

— Ну! Пойдемте со мною, я знаю способ войти в замок: через окне кухни, которое остается открыто ночью.

— Да, оно только в нескольких футах от земли.

— Я вам помогу влезть. Но беда нам, если мы встретим кого-нибудь.

— Бог справедлив! — сказала Лукреция и пошла за Мишленом.

Он провел ее через двор фермы, и они прошли в трех шагах от воза, на котором притаились Брюле и Заяц.

Мишлен сказал правду, кухонное окно оставляли открытым на ночь. Мишлен нагнулся, Лукреция влезла на его плечо и проворно прыгнула на подоконник, работник поставил ногу в расщелину стены и присоединился к Лукреции. Кухня была погружена в темноту. Но Мишлен знал хорошо замок. Они прошли в переднюю, и там их внимание было привлечено громким храпом. Мишлен приложился ухом к двери, которая вела в столовую, откуда раздавалось храпение. Луч света проходил под дверью. Мишлен посмотрел в щель замка, потом попросил Лукрецию сделать то же. Оба приметили тогда начальника бригады и его гостей, храпевших под столом.

— Мы можем быть спокойны, — сказал Мишлен, — я боялся только их. Если мы встретим слугу, он не скажет ничего.

— Ты думаешь? — спросила Лукреция.

— Кроме камердинера начальника бригады, все здесь преданы мадам Солероль.

— А камердинер?

— Он пьян, как и его барин, это верно.

— Пойдем же туда!

Мишлен и Лукреция, в полумраке дошли до маленькой лестницы, которая вела в комнату мадам Солероль и по которой, мы видели, как поднимался Анри в ночь пожара.

— Верно, двери заперты? — сказал Мишлен.

— Мадам Солероль дала мне ключ, который отворяет все двери, — отвечала Лукреция.

Вошли в комнаты, которые занимала Элен де Верньер, сделавшаяся госпожою Солероль, и остановились в маленькой уборной. Лукреция приходила в замок в молодости и помнила комнаты хорошо; кроме того, госпожа Солероль дала ей очень точные указания. Войдя в уборную, она попросила Мишлена зажечь свечу. Тот высек огонь и зажег свечу, стоявшую на камине. Лукреция взяла эту свечу и вошла во вторую комнату, это была спальная госпожи Солероль; там все находилось в прежнем порядке. Солероль, из слепой ненависти к жене, никогда не хотел входить в эту комнату и запретил своим людям переступать через порог ее.

— Отодвинь кровать, — шепнула Лукреция Мишлену.

— Для чего?

— Увидишь.

Работник переставил кровать. Тогда Лукреция нагнулась, ощупала рукою пол и наконец нашла небольшую выпуклость. Когда Лукреция прижала палец к этой выпуклости, доска приподнялась и Мишлен увидел небольшой тайник, сделанный в полу. В этом тайнике стояла серебряная шкатулка.

— Вот что мне нужно, — сказала Лукреция.

Когда она брала шкатулку, Мишлен вскрикнул. Два человека показались на пороге комнаты; один был Брюле, другой Заяц, который все еще держал ружье.

— Отец мой! — прошептал Лукреция с ужасом.

И шкатулка выпала у нее из рук. Брюле грубо сказал сыну:

— Запри дверь!

Мишлен встал перед Лукрецией, чтобы защищать ее.

XLVII

Брюле слыл человеком ужасным, а Заяц — негодяем; этого было довольно для того, чтобы Мишлен, малый честный и мужественный, вздумал защищать Лукрецию, но Брюле сказал ему:

— Я не собираюсь убивать мою дочь, как ты, наверное, думаешь; так что не трудись, мой милый.

— Я не знаю, что вы задумали, — отвечал Мишлен, — но, пока я жив, вы не причините ей вреда.

— Я пришел не за этим.

— Что же вы хотите?

— Я хочу говорить с нею.

Лукреция дрожала — она боялась отца.

— Я не хочу, чтобы ты слышал то, что я скажу моей дочери, — продолжал Брюле.

— Я не уйду, — сказал Мишлен.

Лукреция спряталась за спину работника.

— Уйди, — повторил Брюле.

Но Мишлен не трогался с места. Против своего обыкновения Брюлэ был спокоен.

— Послушай, — сказал он Мишлену, — возьми ружье у Зайца.

— Как бы не так! — сказал Заяц. — Я не отдам моего ружья.

— Отдашь! — повелительно сказал Брюле. — Возьми это ружье, Мишлен, и ступай в соседнюю комнату. Ты будешь вооружен, у меня оружия нет. Если ты услышишь крик моей дочери, ты можешь прийти к ней на помощь.

Брюле говорил чистосердечным тоном, который поразил Мишлена.

— Мне не нужно вашего ружья, — сказал он, — я останусь в другой комнате.

Заяц отворил ему дверь, но Мишлен нагнулся и поднял серебряную шкатулку.

— Это что такое? — спросил Брюле.

— До этого вы не дотронетесь, — отвечал Мишлен.

Он вышел в комнату, служившую уборной, и унес шкатулку, в которой лежали бумаги госпожи Солероль. Тогда Брюле кротко сказал дочери:

— Ты должна сказать мне правду.

— Насчет чего? — спросила Лукреция.

— Ты знала Солероля в Париже?

— О! Не говорите мне об этом человеке, — сказала Лукреция, вздрогнув.

— Отвечай: да или нет?

— Да.

— Ты позволила ему обольстить тебя?

— Какая гнусность! — вскричала Лукреция.

В тоне ее было столько негодования, что Брюле сказал ей:

— Я тебе верю.

— Этот человек — гнусный убийца, и я удивляюсь, что вы ему служите.

— Я не буду больше ему служить.

— В самом деле? — вскричала Лукреция с радостью.

— Но ты мне скажешь все.

Она с удивлением посмотрела на отца, как будто читая его мысли.

— Ты скажешь мне, как ты узнала Солероля?

— Ко мне привел его маркиз Жюто.

— Этот маркиз имел на тебя права?

— Нет, нет! Клянусь!

Она рассказала Боюлэ, как она встретилась с маркизом.

— Дальше, — потребовал Брюле.

Лукреция, которая отдала бы половину своей крови, чтобы привлечь отца на сторону роялистов, не заставила просить себя. Она рассказала про заговор Рыцарей кинжала, про измену маркиза и Солероля. Но Брюле сказал ей:

— Это еще не все.

— Что вам еще сказать? — спросила Лукреция, вздрогнув.

— Ты знала капитана Бернье?

Лукреция потупила голову.

— Ты любила его?

— Батюшка!..

— Слушай внимательно мои слова. Если капитан Бернье женится на тебе, я брошу Солероля и погублю его!

Лукреция побледнела от волнения.

— Пойдем со мною, — продолжал Брюле.

— Куда?

— В комнату капитана.

Вся кровь прилила к сердцу Лукреции.

— Но мне надо поскорее вернуться и быть там до рассвета.

— Где?

— Там, — повторила Лукреция, — где сейчас мадам Солероль.

— Заяц проводит тебя, пойдем.

Брюле взял дочь за руку. Они говорили вполголоса, так что Мишлен не смог слышать из другой комнаты, что они говорили, но когда Лукреция вышла, держа за руку отца, он понял, что между нею и Брюле заключено условие.

— Иди, Мишлен, — сказала ему Лукреция, — отец проводит меня из замка.

— А шкатулка? — спросил Мишлен.

— Возьми ее с собою и жди меня.

— Где, мамзель?

— На дворе фермы.

Мишлен ушел по маленькой лестнице. Брюле, знавший все углы и закоулки замка, увел дочь по коридору, выходившему к большой лестнице. Заяц следовал за ними со своим ружьем. Все в замке спали: генерал с гостями под столом, в столовой, слуги — в людских. Брюле дошел до той комнаты, где находился раненый капитан Бернье.

Так как начальник бригады вбил себе в голову отправить Бернье на гильотину, обвинить его в пособничестве с роялистами, о пленнике в замке заботились. Раны его перевязывали два раза в день и приносили хорошую пищу. Ключ был в двери — раненый не мог еще вставать. Брюле открыл замок и вошел. Капитан не спал, но сначала он не приметил Брюле, а увидел только женщину.

— Лукреция! — сказал он, протягивая руки.

— Ах, Виктор, — прошептала бедная женщина, — я уже отчаивалась вас увидеть.

Заяц оставался на часах в коридоре. Брюле фамильярно сел в ногах кровати капитана.

— Это я поджег ферму, — сказал он.

— Знаю, — презрительно отвечал Бернье.

— По приказанию начальника бригады.

— Пусть так.

— Это я организовал шайку поджигателей.

— Но зачем вы пришли говорить мне все это?

— Потому что у меня есть кое-какие соображения на ваш счет.

— Ах вот как?!

Брюле принял ласковый тон и с медовой улыбкой на губах повторил:

— Да, у меня есть кое-какие соображения, и мы поговорим.

* * *
Нет сна вечного, кроме сна смертного, и всякое опьянение имеет конец.

Начальник бригады, мертвецки пьяный, заснул под столом. Сцевола свалился туда за ним, Курций храпел так, что мог разбудить своих двух товарище, будь они не столь пьяный. Начальник бригады заснул, говоря о Лукреции. Весьма естественно, он увидел ее во сне и вдруг, проснувшись, закричал:

— А! Разбойник! Попался ты мне наконец!

— На кого это ты? — спросил Сцевола, продрав один глаз.

— Ни на кого, — отвечал Солероль, которому стало вдруг стыдно, — мне привиделся сон.

— О ком и о чем?

— О Лукреции.

— Полюбила ли она тебя наконец?

Этот вероломный и насмешливый вопрос окончательно разбудил Солероля.

— Нет, черт возьми! — вскричал он.

— Кого же она любила?

— Его, Бернье, этого капитана.

— А-а! — с насмешкой сказал Сцевола. — Но ведь Бернье — тебе друг, ты за ним ухаживаешь!

— Я хочу его вылечить.

— Чтобы потом отправить на гильотину. Ты мне уже это говорил, я это знаю…

— У меня теперь не достанет терпения, — продолжал Солероль, голова которого была еще как в тумане, — кажется, я с ним покончу.

— Не понимаю. Разве ты хочешь его прямо сейчас гильотинировать?

— Нет, я хочу его убить.

— Когда?

— Сию минуту.

Солероль встал, шатаясь, потом взял со стола большой нож.

— Это нужный тебе инструмент?

— Да.

— Оружие хорошее… Счастливого успеха!

— Как, ты не идешь со мною?

— Нет, я сплю. Прости. Разве ты боишься идти один?

— О, нет! — заревел начальник бригады, вне себя от бешенства и опьянения.

— Так ступай и дай мне спать.

С этими словами Сцевола опять принял горизонтальное положение и закрыл глаза. Вне себя от опьянения и от сна, который ему привиделся, начальник бригады вышел из столовой с ножом в руке. Он шел, хромая, еле двигаясь, цепляясь и ударяясь о стены, дотащился до большой лестницы, поднялся на второй этаж и ввылился в коридор. Но вдруг он вздрогнул и остановился. Лунный луч, проходя в окно, освещал часть коридора, и при свете этого луча Солероль увидел белую фигуру. Женщину!

Он остановился, весь в поту, волосы его встали дыбом, и воображение тотчас населилось призраками. Но белая фигура исчезла.

— Кажется, я еще вижу сон, — прошептал он.

Сделав над собой последнее усилие, он доплелся до комнаты капитана, там остановился и прислушался.

Комната была в темноте, и капитан, часто стонавший по-ночам, сейчас не издавал ни звука.

«Так-то лучше, — подумал Солероль. — Он спит. Я войду на цыпочках… Обмотаю его кроватной занавеской, чтобы он не мог сопротивляться, а потом стану колоть ножом до тех пор, пока он не замолчит».

Размышляя таким образом, Солероль отворил дверь. Капитан не шевелился. Слабый свет от ночника, стоявшего за кроватью, позволил Солеролю видеть, что Бернье спал. Он подошел к кровати на цыпочках и с ножом в руке, но, когда рука его хотела опуститься, ее кто-то крепко схватил. Обернувшись, генерал вскрикнул и упал навзничь.

— Лукреция… — прошептал он.

XLVIII

Когда начальник бригады пришел в себя, он лежал на кровати.

Солнце весело врывалось в комнату. Солероль некоторое время глупо осматривался вокруг, пытаясь прийти в себя, когда имя Лукреции сорвалось с его губ. Тогда он вспомнил, что накануне заснул под столом, что потом входил в комнату капитана, где ему явилась Лукреция. Но все это было так неопределенно и так смутно в его голове, что начальник бригады не был уверен, не привиделось ли ему во сне. У него под рукою была сонетка, и он сильно дернул ее. Вошел его камердинер с глупым видом человека, бывшего пьяным накануне.

— Эй, болван! — сказал ему Солероль. — Объяснишь ли ты мне, что случилось.

Камердинер повертел в руках фуражку с глупым видом и отвечал:

— Не знаю, я был пьян.

— Как! — с удивлением сказал Солероль. — Это не ты укладывал меня в постель?

— Нет.

— Позови ко мне Сцеволу.

Камердинер повиновался, и скоро явился Сцевола.

— Скажи мне, что мы делали прошлую ночь? — спросил его Солероль.

— Мы ужинали.

— А потом?

— Пили.

— А потом?

— Право не знаю. Я проснулся сегодня утром под столом, я озяб, встал и лег в постель.

— А я что делал?

— Ты, — отвечал Сцевола, вспоминавший мало-помалу, — мне кажется, ты проснулся, говоря о Лукреции, и хотел убить капитана.

— Это правда, я встал, хромая, и взял со стола нож.

— А потом что ты сделал? Я вот, например, заснул.

— А вот я не уверен…

— Как это?

— Мне кажется, я ходил к капитану и поднял на него нож, но меня схватили за руку.

— Кто?

— Я обернулся и узнал Лукрецию.

— Полно! — сказал Сцевола, смеясь.

— Да-да! Я ее видел.

— Ну, и что она тебе сказала?

— Не знаю, я упал.

— Без чувств?

— Да, друг мой.

— Но, когда ты опомнился, где ты был?

— Здесь, на этой кровати.

— Это странно!

Но вдруг Сцевола сделал движение и расхохотался.

— Смотри! — сказал он.

Он указывал на нож, который Солероль взял со стола, чтобы убить капитана. Нож валялся на полу возле кровати.

— Хочешь знать, что с тобою случилось? — спросил Сцевола. — Это очень просто.

— Ты думаешь?

— Ты пошел к капитану, но так как ты был пьян, то ошибся дверью и вошел в свою комнату, потом лег в постель, и твой сон, наполненный Лукрецией, продолжался.

— Однако мне кажется, я ее видел.

— И бьюсь об заклад, что тебе также кажется, что ты убил капитана.

— Я хотел его убить по крайней мере.

— А я уверен, что ты ударил ножом… Твое изголовье… Смотри.

Солероль обернулся и увидел, что его изголовье рассечено, как будто ножом.

— Ты теперь видишь, — прибавил Сцевола, смеясь, — как пьяный человек может принять изголовье за человека.

Нож и разодранное изголовье убедили начальника бригады.

— Так, должно быть, мне приснился сон.

— Только, — продолжал Сцевола, — я тебе дам совет.

— Говори.

— Знаешь ли ты, что мы напиваемся с утра до вечера?

— В Бургундии это позволительно.

— Нет, когда имеешь важное дело. Ты знаешь, какие известия получены нынешнюю ночь?

— Нет.

— Роялистов неделю тому назад была только одна группа, теперь у них целая армия. Лес Антрен и деревня за пять лье отсюда служат им убежищем. К ним присоединилась нормандская банда; они ждут подкреплений из департаментов Соны-и-Луары и Кот-д’Ор. Через пару дней дело будет еще серьезнее.

— Это как?

— Они возьмут Кламси и сделают его главной штаб-квартирой.

— Черт побери! — заревел Солероль. — Я поеду верхом.

— Ты знаешь, что ты неможешь. Вели нести себя в портшезе.

— Я поеду во главе двух полков, находящихся в Оксерре.

— Это надо сделать сейчас. Надо занять Кламси.

— Когда?

— К будущей ночи, если возможно.

— Я пошлю в Оксерр. Хочешь ехать туда?

— Нет, я полицейский. Но Курций служит в министерстве и внушит им уважение к себе. Видишь ли, от тебя не надо скрывать, что офицеры оксеррские не очень тебя уважают.

— Я их отстраню от дел.

— Дурак! Принудить их повиноваться — вот и все. Курций будет говорить от имени министерства. Оксеррский муниципалитет даст ему батальон; санкюлоты, оставшиеся в городе, присоединятся к обоим полкам.

— Ты хорошо говоришь.

— И помни, что если ты можешь дать настоящее сражение и рассеять банды роялистов, прежде чем они успеют соединиться с западными бандами…

— Ну?

— Ты сделаешься любимцем Барраса, как был любимцем Робеспьера.

— И стану военным министром?

— Как пить дать.

Солероль приподнялся на кровати и свирепо вытаращил глаза.

— А где же Ланж, которая так ловко убежала от нас? — сказал он.

— Она присоединилась к роялистам.

— Ты думаешь, что она приехала для этого?

— Я уверен, что она привезла им директивы из Парижа.

— И мы ее не удавили! — с бешенством сказал Солероль.

Тихо постучались в дверь; Сцевола отворил. Это был Брюле, мрачный, задумчивый.

— Что с тобою? — спросил Солероль.

— А то, что дела идут дурно, — отвечал Брюле. — Роялисты взяли Антрен нынешней ночью.

— Мне этого не говорили, — сказал Сцевола.

— Завтра они возьмут Кламси, — продолжал Брюле.

— О! До завтра я их всех истреблю, до последнего.

— Извините меня, — с насмешкой возразил Брюле, — вот уж скоро месяц, как вы это говорите, а до сих пор вы истребляли только бутылки.

Сцевола расхохотался.

— Ты знаешь кратчайшую дорогу отсюда в Оксерр?

— Да, через лес.

— Сколько надо часов, чтобы дойти туда пешком?

— Три часа.

— А верхом?

— Это все равно, лошадь не может ехать там рысью.

— Ну, тогда отправляйся в Оксерр.

— Я? — спросил Брюле, притворяясь удивленным.

— Ты. Проводи гражданина Курция.

Когда начальник бригады произносил это имя, вошел Курций.

— Вот тебе дело, — сказал Солероль. — Ты ведь любишь произносить речи.

— Я оратор, — скромно сказал Курций.

— Ну, так скажи речь…

— Где?

— В Оксерре.

— Кому?

— Армии и муниципалитету.

— Это по мне. Я надену мундир и шарф.

— Оседлай лошадь для гражданина Курция и лошадь для себя, — обратился Солероль к Брюле.

— Я пойду пешком, — отвечал Брюле, — мне вместо лошади нужно ружье.

Брюле вышел. Заяц ждал его в коридоре.

— Вы видите, что я прав, подслушивая у дверей, — сказал он.

— Я никогда не опровергал этого.

— Что делать?

— Я еще не знаю… Однако…

Брюле почесал за ухом.

— Не освободиться ли дорогою от гражданина Курция? — предложил Заяц.

— Фи! Этот толстяк не так плох.

— Нет, но он возмутит Оксерр. Ах, какая смешная мысль пришла мне в голову!

— Ты хочешь его убить?

— О, нет! Это гораздо смешнее.

Заяц расхохотался.

— Объяснись, — сказал ему Брюле.

— Я сейчас вам расскажу, пока вы будете седлать лошадь.

Когда Брюле проходил через двор замка в конюшню, он встретил Мишлена.

— Ты нам нужен, — сказал ему Заяц.

— Хорошо, — сказал Мишлен, — так как вы теперь на стороне мадам Солероль, я вам буду повиноваться.

Он пошел за Брюле и Зайцем в конюшню. Курций показался в окне комнаты бригадного начальника.

— Эй, Заяц! — закричал он.

— Чего ты хочешь, гражданин? — спросил Заяц, который угождал Курцию, говоря ему «ты».

— Поди, возьми мои пистолеты и положи их в чушки седла.

Заяц сходил за пистолетами, когда он воротился в конюшню, то вынул из пистолетов пули и положил их себе в карман.

— Эти два пистолетные выстрела не сделают вреда тем, кому они достанутся. Теперь я скажу вам мою мысль.

— Слушаю тебя, — кивнул Брюле.

XLIX

Какая была мысль Зайца и каков был результат его разговора с Мишленом и Брюле — это мы можем узнать только, проводив последнего по дороге из замка Солэй в Оксерр.

Брюле, оседлав лошадь и поддержав стремя Курцию, пошел вперед. Дорога, которая вела в Оксерр по лесу, была едва видна. Курций был не мастер ездить верхом, он был кабинетный бюрократ и редко вставал со своего кожаного кресла.

«Я человек пера, а не шпаги», говаривал он.

Курций ездил верхом только три раза в жизни, но эти три раза случились в достопамятные дни. Первый раз ему было двадцать два года, он был клерком у нотариуса и не мечтал о высокой должности, предназначенной ему судьбой. Нотариус был призван к соседнему дворянину, который хотел написать завещание перед смертью, и взял Курция с собой. Курцию досталось ехать на полуторагодовалом жеребце, и три часа будущий патриот ерзал на лошади, то и дело совершавшей страшные прыжки. Прошло десять лет, настала революция, Курций был назначен капитаном народной милиции в своей деревне. Он был принужден во второй раз сесть на лошадь. Несмотря на его новенькие эполеты, лошадь сбросила его прямо на площади, и Курций воротился домой, хромой и сильно ушибленный. В третий раз Курций ездил верхом не на лошади, а на осле в Монморанси в одно весеннее утро, в компании с несколькими приятелями из министерства, обожавшими вишни. Осел так же поступил, как лошадь народной милиции, и этих трех уроков было вполне достаточно для гражданина Курция. Но как же признаться бригадному начальнику, что он не смеет сесть на лошадь, когда тот обрисовал Курцию восхитительную перспективу держать речь перед народом! Курций вооружился мужеством и, крепко ухватившись за поводья, сел на лошадь, которую оседлал ему Брюле. Лошадь эта, довольно некрасивая, была очень резвой. При первых ее шагах Курций, основательно подрастерявшись, с отчаянием ухватился за гриву. Увидев это, Брюле взял лошадь за узду.

— Держитесь хорошенько, — сказал он, — и не бойтесь…

Но Курций был очень взволнован и собирался уже воротиться.

— За сколько времени мы доедем до Оксерра? — спросил он.

— За три часа, — отвечал Брюле.

— А рысью можно ехать?

— Изредка, мы ведь спешим.

— Я бы лучше пешком, немножко…

— Когда будем проезжать Косолапую долину, если вам станет страшно, сойдите.

— Какая еще Косолапая долина?

— Это очень глубокий овраг, обрамленный отвесными скалами.

— Там очень опасно?

— Верхом — да, лошадь может оступиться, и вы полетите футов на сорок в глубину.

— Я сойду. Я люблю ходить пешком.

— Это место опасно еще и в другом отношении.

— Как так?

— Шесть лет назад там приходилось плохо…

— Кому?

— То одним, то другим. Сегодня патриоты ждали аристократов, а на завтра аристократы отплачивали им тем же… Чему служит доказательством оксеррский мэр.

— А что с ним случилось?

— Был повешен.

— Кем?

— Шайкой шуанов, которые подстерегли его и…

Курций не смог сдержать дрожь.

— К счастью, — сказал он, — сейчас здешние окрестности безопасны.

— Э-э! Как сказать… — покачал головой Брюле.

Курций задумался. Им овладели мрачные предчувствия, однако он продолжал путь. Через час лес сделался гуще и солнечный свет рассеялся.

— Мы приближаемся к Косолапой долине, — сказал Брюле.

В это время чей-то голос закричал из чащи:

— Стой!

Брюле остановился и сказал:

— Кажется, мы попались…

В это время Курций увидел двух человек, вышедших из-за дерева.

Эти двое были в синих блузах и фуражках, лица их были выпачканы сажей. Они держали в руках ружья и прицеливались в Курция. Тот поспешно соскочил с лошади и спрятался за нею. Брюле присоединился к оратору и взвел курок своего ружья.

— Не делайте глупостей! — снова закричал один из этих людей с черными лицами.

Но Брюле сказал Курцию:

— Это роялисты, мы должны защищаться. Прочь, канальи, или я выстрелю!

Оба человека оставались неподвижны, и Курций видел, что ружья были направлены на его грудь. Один из черных людей закричал:

— Если вы не сдадитесь, то умрете! Я выстрелю!

Но Брюле не обратил внимания на эту угрозу и дважды выстрелил. Обе пули просвистели над головами черных людей, потом они выбежали из-за дерева за которым укрывались, и бросились на обезоруженного Брюле и Курция. Тот и думать забыл о своих пистолетах, и предосторожность, которую предпринял Заяц, вынув из них пули, оказалась бесполезна. Курций так боялся, что и не думал защищаться. Когда незнакомцы находились от него в трех шагах, один из них скомандовал:

— На колени!

Курций упал на колени и попросил пощады. Другой незнакомец кивнул Брюле:

— Ты здешний, тебя убивать не станем. Ступай!

— Нет, нет, — отвечал Брюле, — вы не сделаете вреда гражданину Курцию!

— Мы не сделаем ему вреда, если справедливо то, что говорят.

— А что говорят?

— Что повешенные не страдают.

— Я буду повешен! Повешен! — ревел Курций.

Незнакомец показал веревку, которая была у него за поясом.

— Она совершенно новая, — сказал он.

Незадачливый оратор застонал. Однако Курций был человеком крепкого сложения. Шея у него была бычья, плечи широкие, а рука походила на валек прачки. Но при всем этом ему не доставало мужества, он и не думал сопротивляться.

— Пощадите! — прошептал он.

— Это будет зависеть от твоих ответов, — сказал один из незнакомцев. — Куда ты ехал?

— В Оксерр.

— Зачем?

— Возмущать народ.

— Против роялистов?

— Увы! — вздохнул Курций.

— Ты видишь, что ты заслуживаешь быть повешенным.

— Пощадите! Пощадите! — повторял Курций.

— Хочешь уйти? — опять обратился незнакомец к Брюле.

— Нет, — отвечал Брюле, — я буду защищать этого человека.

— Раз так, поглядим.

По знаку того, кто оказался главарем, другой незнакомец, высокий и сильный человек, бросился на Брюле, и между ними завязалась борьба.

— Ах злодей! Ах негодяй! — ревел фермер.

Пока они боролись, другой все прицеливался в Курция. Курций нисколько не думал помогать Брюле. Наконец оба противника повалились на землю, потом один встал и поставил колено на грудь своего побежденного врага. Побежденным был Брюле. Противник его связал ему руки и ноги, повторяя:

— Тебя не хотят убивать… Ты здешний.

Брюле, лежа на спине и связанный, по-видимому, делал неслыханные усилия, чтобы разорвать свои узы. Курций все еще стоял на коленях. Незнакомцы советовались между собою. Секунды показались Курцию вечностью. Наконец один из черных незнакомцев сказал ему:

— Нам приказано повесить тебя на первом же дереве.

— О! Вы этого не сделаете, добрые господа! — взмолился Курций.

— Хочешь, чтобы мы взяли тебя в плен?

— Делайте со мною, что хотите, тольке не убивайте.

— Мы уведем тебя.

— Куда?

— К нам… К роялистам…

Курций начал дрожать.

— Я тебе не ручаюсь, — продолжал незнакомец, — что тебя не повесят там… Но ты все-таки выиграешь несколько часов. Дай твои руки!

Курций позволил себя связать; потом оба незнакомца положили его поперек лошади, которая все это время спокойно щипала траву, и один из черных пошел сзади с ружьем в руке.

— В путь! — сказал другой.

Он взял лошадь за узду, и, сойдя с тропинки, оба незнакомца углубились в чащу леса.

Когда они исчезли, Брюле встал, и его узы упали как бы по волшебству.

— Как глуп этот Курций! — покачал головой фермер и улыбнулся.

Он взял свое ружье и ушел.

L

Возвратимся теперь к Ланж, которую мы оставили на берегу Ионны с браконьером Жаком Кривым. Читатели помнят, что Жак сунул руку в воду и, пошарив там несколько минут, вынул жестяной ящик, говоря:

— Вот почта роялистов.

Ящик был пуст.

— Это очень странно! — сказал Жак, глядя на Ланж, — в первый раз я не получил приказаний.

— Как это?

— Ночью кто-нибудь из них, то один, то другой, приходил сюда, переплывал Ионну и помещал письмо в этот ящик.

— А потом?

— Потом я брал это письмо и относил по адресу.

— Кому же эти письма были адресованы?

— То к дворянину, то к крестьянину с этой стороны реки. Таким-то образом банда графа Анри и месье Машфера может переписываться с бандами других роялистов в Бургундии и Шампани.

Эти слова поразили Ланж.

— Но разве роялисты восстали повсюду? — спросила она.

— Повсюду! — со вздохом сказал Жак. — К несчастью, мы недостаточно сильны и нам не хватает распоряжений из Парижа. — Вдруг Жак перестал говорить и бросился за иву, корни которой стояли в воде. Он увлек Ланж и шепнул ей: — Тише! Я слышу…

— Что? — спросила актриса.

— Крики совы, это сигнал роялистов.

Отдаленный крик совы поразил слух молодой женщины. Она посмотрела вокруг и не увидела ничего.

— Я уверен, однако, что я слышал, — повторил Жак Кривой.

— Но откуда же раздался крик?

Жак приложил к своему единственному глазу — потому что он был действительно кривой — ладонь, и скоро его зоркий зрачок остановился на черной точке, видневшейся на реке.

— Это паром с лесом.

— Куда же он отправляется?

— Обыкновенно в Париж; но я не понимаю, зачем он поднимается вверх Ионны, когда ему следовало бы спускаться.

На этот раз крик совы громко прозвучал в вышине.

— Теперь я понимаю все! — вскричал Жак.

— Что это?

— Это они.

— Роялисты?

— Да.

Как ни неправдоподобно было мнение Жака Кривого, Ланж тотчас его разделила, и сердце ее сильно забилось. Роялисты были друзьями Машфера, а может быть, это и сам Машфер?! И эта женщина, столь мужественная и столь твердая до сих пор, почувствовала, что ноги ее подгибаются, а все тело дрожит только при одной мысли увидеть его. Паром с дровами приближался довольно скоро. Жак и Ланж. спрятавшись за ивой, приметили, что паромом управляли четыре человека. С первого взгляда это были настоящие сплавщики, в брюках из белой шерстяной материи, в серых полотняных блузах и фуражках из выдровой кожи. Когда паром приблизился, Ланж вскрикнула: она узнала человека, который, по-видимому, распоряжался другими.

— Машфер! — вскрикнула она.

Она вышла из своего убежища, опираясь на руку Жака. Барон де Машфер действительно был на пароме, и за несколько минут до того, как показалась Ланж, можно было узнать, прислушиваясь к его разговору, причину его путешествия. Другой человек, так же, как и он, одетый сплавщиком и вооруженный шестом, приблизился к Машферу, и барон сказал ему:

— Видите ли, месье Гастон, наше спасение зависит от предприятия, на которое мы отваживаемся.

— Как это, месье Машфер?

С Машфером говорил молодой человек лет двадцати, сложенный как Геркулес, несмотря на симпатичное, почти женское лицо. Это был нивернесский дворянин по имени Гастон д'Юссейль, присоединившийся к роялистам.

— Как это, — продолжал Машфер, — я вам объясню.

— Я вас слушаю.

— Западные роялисты многочисленны, под хорошим начальством, и за них стоят крестьяне.

— Это правда.

— Мы же, исключая нескольких фермеров и слуг, оставшихся нам верными, мы совершенно одиноки. Бургундский крестьянин, так же как и нивернесский, довольно хладнокровен, он позволит раздавить нас, какое сочувствие ни имел бы он к нам, если мы не нанесем большого удара, который внушит ему уважение. Если мы встретим неудачу, вы, я и наши два друга, все мы покинем этот лучший из миров уже через три дня.

— А если мы успеем?

— Тогда, вдохновленная нашим примером, эта часть страны тоже восстанет.

— Ну, мы успеем! — сказал молодой человек.

— Я этого желаю всем сердцем.

— Во что бы ни стало.

— Самое главное, — сказал Машфер, — чтобы наш паром с лесом не внушил никакого недоверия.

— Разве мы не похожи на настоящих сплавщиков?

— И чтобы мы могли провести будущую ночь у мельницы так, чтобы в окрестностях этого не приметили.

— Но в каком расстоянии находится мельница от Солэя? — опять спросил Гастон.

— Около двух лье.

— Через лес?

— Да.

— И вы думаете, что в окрестностях нет войск?

— Жак Кривой, служащий нам шпионом, уверяет меня, что главная квартира Солероля в Курсони, в нескольких лье отсюда, и что он в Солэе один.

— Но с ним там есть друзья?

— С ним там два неразлучных товарища.

— Которые будут защищать его?

— Смотря по обстоятельствам.

Говоря таким образом, Машфер закричал в третий раз, как сова. Этот крик служил ему средством связи с Жаком Кривым. На этот раз Жак отвечал таким же криком. В то же время Машфер увидел возле Жака белую фигуру — женщину, и так как у барона были зоркие глаза, с губ его соскользнуло имя:

— Ланж!

Сердце Машфера сильно забилось, и он хотел броситься вплавь, чтобы прибыть скорее, но Гастон удержал его.

— Вы с ума сошли! Вода ледяная.

— Это она! Друг мой, это она!

— Кто она?

— Ангел, небесное создание, женщина, которую я обожаю!

И он так сильно толкнул паром шестом, что паром стукнулся о берег и засел в тине. Тогда Машфер соскочил на землю, побежал навстречу к молодой женщине, которая собралась с силами и шла к нему, и несколько секунд сжимал ее в объятиях, не будучи в состоянии произнести ни одного слова. Наконец он закричал:

— Откуда ты и как здесь?

Ланж вздрогнула.

— Я приехала из Парижа в Солэй, — сказала она.

— К Солеролю?

— Который хотел меня убить.

Пока Машфер дрожал от волнения, Ланж рассказала ему свою одиссею, потом свое приключение, свою борьбу и, наконец, союзный договор с Зайцем. При имени Зайца Машфер нахмурил брови и пробормотал:

— Этого негодяя надо остерегаться.

— Я его подкупила.

— Почем знать, не изменит ли он нам так, как изменил Солеролю?

— Нет, я щедро его наградила, — отвечала актриса. — Но куда же ты едешь? — спросила она, опираясь на руку Машфера.

— Сыграть нашу последнюю партию.

— Что ты хочешь сказать?

— Наши восточные и западные друзья не спешат к нам на помощь, — печально сказал Машфер.

— Я это знала.

— Мы окружены со всех сторон. Если лес зажгут, мы погибли.

— О! Только бы эта мысль не зародилась в голове этого негодяя Солероля!

— Этот человек отдал такие приказания и располагает такими значительными силами, что мы не можем сопротивляться.

— Мой бедный Машфер, зачем ты не послушал меня, когда я уговаривала тебя не вмешиваться в эти заговоры и эти интриги?

— Я дворянин, — гордо отвечал Машфер, — и исполнил свой долг.

Молодой человек взял Ланж на руки и отнес ее на паром. Жак уже был там.

— Теперь, — сказал Машфер, взяв опять шест, — поедем к мельнице.

Мельница была недалеко. Паром доплыл до нее через четверть часа. Мельник, вероятно, был предупрежден, потому что не выразил никакого удивления. Машфер и его товарищи сошли на землю вместе с Ланж.

— Друг мой, — сказал Машфер мельнику, — нам нужен ночлег на эту ночь.

— Постели ваши готовы, — отвечал мельник.

— Кто же их приготовил?

— Лукреция, дочь Брюле.

— Разве она прибыла раньше нас?

— У нее проворные ноги.

— Итак, наши постели готовы?

— Да, но, кажется, вы не займете их нынешнюю ночь.

— Нынешнюю-то ночь займем, а вот на следующую неизвестно…

Ланж, Машфер, оба товарища последнего и Лукреция провели остаток дня, спрятавшись на мельнице. Машфер сказал Ланж:

— Так как Заяц переходит на нашу сторону, надо его ждать.

— Но какая же твоя цель? — спросила молодая женщина.

— Мы хотим похитить Солероля; а когда мы его захватим, будем вести переговоры с Баррасом.

Ланж покачала головой.

— Берегись, — сказала она, — я не доверяю Баррасу. Теперь он будет неумолим.

— Ба! Кто знает? — отвечал Машфер.

Когда настала ночь, Лукреция одна отправилась в Солэй. Роялисты и госпожа Солероль сохранили там сообщника Мишлена. Он часто оставлял свой плуг, бежал через лес к мельнице и рассказывал там, что происходило в Солэе. Или встречал Жака, который будто мимоходом проходил в окрестностях замка, и пересказывал ему свое донесение.

Итак, Лукреция отправилась в Солэй.

— Ах! — сказал Машфер. — Если вы сможете достать бумаги, о которых говорит мадам Солероль, этот человек погиб.

— Я так его ненавижу, — отвечала Лукреция, — что сделаю все на свете, чтобы достать их.

Она ушла. Но прошла ночь, настал день, солнце показалось на горизонте, а Лукреция не возвращалась. Что могла она делать в Солэе? Сильное беспокойство овладело Машфером и его товарищами, и они строили тысячу предположений об этом продолжительном отсутствии, когда вдруг заметили человека, бегущего к мельнице с ружьем в руках и перепачканным сажей лицом. Мельник взял незнакомца на мушку. Новоприбывший смочил руки в воде и умылся.

— Мишлен! — ахнул мельник.

— Он самый! Принес вам приятное известие.

— Что такое? — спросил подошедший Машфер.

— Заяц с нами.

— Я это знаю.

— И Брюле тоже.

— Брюле, поджигатель?

— Он, конечно, каналья, — сказал Мишлен, — но он хочет нам помочь…

— Я доверяю ему ровно на столько же, как и Зайцу.

— Но они предоставили нам задаток своей верности.

— Какой такой задаток? — удивился Машфер.

— Вы знаете гражданина Курция?

— Человека, преданного Солеролю?

— Именно.

— Ну?

— Заяц и я с помощью Брюле сыграли с ним штуку.

— Что ты хочешь сказать?

— Посмотрите-ка там… На рубеже леса…

Машфер поднял голову и приметил человека, который вел лошадь за узду, на лошади поперек седла было что-то, походившее на мешок.

— Это гражданин Курций, — сказал Мишлен, улыбаясь, — его везет Заяц, он наш пленник. Это и есть задаток.

LI

Дурные дни наступали для гражданина Курция; по крайней мере таково было его мнение, когда он почувствовал себя привязанным к лошади. Последующие события не заставили его переменить это мнение. Два человека с черными лицами проложили себе дорогу в самой дикой чащи леса. Целый час Курций, крепко привязанный, но имевший возможность поворачивать голову, мог видеть густой папоротник, дикие скалы, а иногда и пропасть, по краю которой лошадь шла твердой поступью. Иногда мороз продирал его по коже.

— Вот мы и возле Волчьего прыжка, — сказал один из незнакомцев.

Курций вздрогнул.

— Не толкнуть ли нам туда человека с лошадью? — продолжал тот, кто был ниже ростом.

— Славная была бы штука! — отвечал другой.

Курций завертелся на седле и начал стонать. Низкорослый продолжал:

— Нет, его надо сохранить для наших главарей.

— Ты думаешь?

— Они сделают с ним, что захотят.

— Я так думаю, что его разрежут на куски.

Волосы Курция стали дыбом.

— Уж и заслужил же он это! — продолжал один.

— Говорят, он порядком посылал на гильотину.

— Сотнями…

— А умереть один раз за все преступления — право, этого недовольно!

Курций слушал, едва переводя дух, и чувствовал, как на лбу его выступал пот, а на маленьких круглых глазах слезы отчаяния. Вдруг тот, кто был пониже, закричал:

— Стой!

Тот, который держал лошадь за узду, остановился. Курций возымел безумную надежду: он подумал, что случай привел к нему освободителей и что его похитители готовятся к какой-нибудь таинственной битве, но ничуть не бывало, и надежда его тотчас исчезла. Тот, который был пониже, говорил:

— Он не должен знать, куда его везут.

— Ты прав, — отвечал другой.

— Мы завяжем ему глаза.

— Только бы он не пробовал приподнять повязку.

— Если он попробует, я суну ему в ухо дуло моего ружья.

Курций прошептал плачущим голосом:

— Делайте со мной, что хотите, я сопротивляться не стану.

Тогда Заяц — это он играл смелую комедию и давал задаток своей верности партии, купившей его, — Заяц выудил из кармана у Курция носовой платок, сложив его вчетверо, и крепко завязал ему глаза; потом опять отправились в путь. Курций спрашивал себя, что с ним будет через несколько часов; он был убежден, что его казнят.

Когда пленник и оба его сторожа приблизились к рубежу леса, Заяц шепнул Мишлену:

— Беги к мельнице и предупреди мельника, кого мы взяли в плен.

— Не выпустит он его? — сказал Мишлен, знавший, что мельник предан роялистам.

— Не только не выпустит нашего пленника, но предоставит нам свой погреб для тюрьмы. Ступай и возвращайся ко мне.

Мишлен ушел, оставив Зайца позади, и, как мы видели, нашел у мельника Машфера. Барон выслушал рассказ Мишлена, потом приметил на рубеже леса пленника, привязанного к лошади.

— У него завязаны глаза, — прибавил Мишлен.

— Ну, ступай навстречу к Зайцу и гуляйте с ним зигзагами целый час.

— Это для чего? — простодушно спросил Мишлен.

— Потому что я должен сделать распоряжение.

Мишлен ушел. Машфер сказал мельнику:

— Закрой шлюз и останови колесо мельницы.

— Это что за идея? — спросила Ланж.

— Человеку этому не нужно знать, что его привезли к мельнице, — отвечал Машфер.

— Это правда.

— А ведь мельница-то шумит, моя милая, — сказал Машфер, улыбаясь.

Пока он давал этот ответ, мельник, у которого было зоркое зрение, сказал Машферу:

— Вот и оба Брюле с нами. Я вижу отца.

— Где?

— Вон он идет по берегу сюда.

— Отлично!.

— Почему?

— Потому что он сейчас будет нам полезен.

Машфер твердо пошел навстречу Брюле. Фермера не ввела в заблуждение одежда Машфера. В тридцати шагах под костюмом сплавщика он узнал дворянина и ускорил шаг. Машфер просто сказал ему:

— Брюле, нам некогда теперь вступать в объяснения. Если вы будете нам хорошо служить, вам будут хорошо платить.

— Я хочу прежде отомстить, — отвечал Брюле.

— Кому?

— Начальнику бригады.

— Вы видели его с тех пор, как ваш сын похитил Курция?

— Нет.

— Вы не возвращались в Солэй?

— Нет. Когда я развязал веревки, которыми для смеха меня связал мой мальчик, я взял свое ружье и пришел сюда.

— Итак, начальник бригады думает, что вы находитесь на дороге в Оксерр?

— Именно.

— Вот, что хотелось мне знать, — пробормотал Машфер.

Между тем бедный Курций, крепко связанный и с толстой повязкой на глазах, продолжал свое ужасное и таинственное путешествие. Время от времени Заяц говорил вполголоса, как будто Мишлен был возле него, и каждое из его слов пугало Курция. Заяц говорил:

— Мне кажется, что его будут распинать.

Сердце Курция перестало биться.

— Ага, головою вниз, — прибавил Мишлен.

Наконец через час лошадь остановилась. Курций почувствовал, что его снимают с седла. Его оставили с завязанными глазами и руками, связанными за спиной, но ноги развязали, чтобы он мог идти. Две крепкие руки схватили его за плечи, и повелительный голос, вовсе не походивший на голос его похитителей, сказал ему на ухо:

— Ступай!

Курций почувствовал, что его тащут. Куда его вели? Сначала он шел по лесу, по месту, слегка покатистому, потом прозрачность, которую солнце придавало его повязке, исчезла, ноги его ступали по скользкой земле, и атмосфера сделалась около него ледяною.

«Я в подземелье», — подумал несчастный Курций.

Он шел волею-неволею, потому что его все толкали за плечо. Когда он сделал шагов сто, все спускаясь вниз, голос, который приказал ему идти, сказал:

— Здесь.

В то же время отворили дверь, потому что Курций слышал, как заскрипели запоры. Несчастный перевел дух при этом шуме.

— А! — сказал он. — Меня не убьют сейчас, если сажают в тюрьму.

Когда отворили дверь, его грубо толкнули вперед, и он повалился на рыхлую землю, но он не сделал себе никакого вреда, и он слышал, как заперли дверь, и все вокруг него смолкало. Целый час оставался он на месте, не смея сделать ни шага, ни движения. Он думал: нет ли возле него какой-нибудь раскрытой пропасти, в которую он мог низвергнуться каждую минуту; потом вдруг глухой, страшный, неопределенный шум поднялся над ним, точно будто раскат грома или стук тяжелой телеги с железными колесами, проезжающими под гигантскими сводами моста, — это мельницу привели в движение. В то же время порыв ледяного воздуха бросился Курцию в лицо, и он услышал позади себя шаги, потом сквозь повязку проник свет. Наконец чей-то голос сказал:

— Снимите с него платок!

Когда сняли платок, Курций, ни жив, ни мертв, бросил вокруг себя испуганный взгляд. Он был в погребе, который не могла осветить одна свеча. Его окружали три человека с черными лицами. В углу погреба стоял стол, на котором находились перья, бумага и чернила. Каждый из троих был вооружен кинжалом. Напротив себя Курций приметил отверстие, в которое врывался сырой воздух, в этом отверстии качалось что-то зловещее. Один из троих подошел к этому отверстию, тронул в нем что-то, и тогда опять поднялся шум, тот зловещий шум, который так испугал Курция. Один из трех незнакомцев сказал Курцию:

— Мы тебя бросим под это мельничное колесо и сделаем из тебя славную муку.

Курций упал на колени и начал реветь от страха.

LII

Три человека с черными лицами как будто наслаждались видом этого палача, сделавшегося жертвою, потом один из них, как будто повелевавший другими, сказал Курцию:

— Встань и отвечай!

Голос был повелительный и произвел на Курция какие-то чары. Он встал и сказал плачущим голосом:

— Убейте меня сейчас, но не заставляйте страдать.

— Ты хочешь, чтобы мы над тобою сжалились? — с насмешкой сказал незнакомец.

— О! Вы не убьете меня таким образом, — умолял Курций, смотря на вертящееся колесо с непреодолимым ужасом.

— Жалел ли ты о ком-нибудь?

Курций пытался вооружиться смелостью.

— Я никогда не делал зла, — сказал он.

— Ты не посылал на гильотину аристократов?

— Пощадите! Пощадите! — лепетал Курций.

— Щадят только тех, кто готов раскаяться!

— Я раскаиваюсь… Мои добрые господа… Я раскаиваюсь…

Черный человек начал смеяться и толкнул Курция к колесу. Курций вскрикнул от испуга.

— Отвечай на мои вопросы! — приказал ему черный человек.

— Что вы хотите знать?

— Куда ты ехал, когда тебя схватили?

— В Оксерр.

— С какой целью?

— Я вез приказания генерала.

— Солероля?

— Да.

— И ты хочешь, чтобы над тобою сжались, когда ты друг подобного негодяя!

— Я раскаиваюсь, мои добрые господа.

— Какое доказательство ты нам дашь?

— Я не увижусь больше с Солеролем.

Черный человек пожал плечами.

— Этого не довольно, — сказал он.

— Чего вы еще хотите?

— Ты должен ему изменить.

Говоря таким тоном, незнакомец толкнул Курция к колесу; тот отвечал с покорностью:

— Я сделаю, что вы захотите.

— Ну, становись туда.

Черный человек указал ему на стол, на котором находились перья, чернила и бумага.

— Пиши.

— Кому?

— Солеролю.

Курций так был испуган колесом, все вертевшимся и готовым его раздавить, что не мог не сделать то, чего от него требовали. Он взял перо и стал ждать. Черный человек продиктовал: «Оксерр, 17 января».

— Но мы не в Оксерре, — сказал Курций.

— Пиши.

Курций покорился и написал «Оксерр». Черный человек продолжал диктовать:

«Гражданину бригадному начальнику Солеролю.


Я нашел оксеррский гарнизон, мало расположенным повиноваться мне. Гарнизон отказывается следовать за мною, если вы не выедете на встречу. Я прошу вас тотчас присоединиться ко мне в Оксерре. Брюле, который доставит к вам это письмо, сообщит вам подробности».

Курций написал все это и подписался.

— Хорошо, — сказал ему черный человек, — на сегодня ты спас свою жизнь.

— Вы меня прощаете?

— На время.

— А! Вы не возвратите мне свободу?

— Нет.

Курций был не так испуган, потому что колесо мельницы остановили, но все-таки он продолжал недоверчиво смотреть на окружавших его людей.

— Вот твоя тюрьма… По крайней мере пока. Здесь немножко сыро, но вспомни пленников в Аббатстве.

Эти слова, произнесенные ироническим тоном, не могли успокоить Курция.

— Тебе скоро дадут товарища, — сказали ему опять.

— Солероля? — спросил он, дрожа.

— Его.

Черный человек сделал знак своим товарищам, которые вышли из погреба, и сам пошел на ними, оставив в погребе Курция. Он услыхал, как заперлась дверь и как заскрипели запоры. Оставшись в темноте и в безмолвии, он начал размышлять, и мало-помалу к нему возвратилось хладнокровие.

— Может быть, я напрасно забыл поставить в моем письме точки и запятые, — пробормотал он.

Чтобы понять объяснение этой таинственной фразы, надо последовать за Машфером, это он выпачкал себе лицо и продиктовал письмо. Брюле ждал его, сидя на пороге мельницы.

— Вот письмо, — сказал ему Машфер.

— Его надо нести в Солэй?

— Да, но не надо появляться там раньше, чем наступит ночь, чтобы создалось впечатление, будто ты воротился из Оксерра.

— Это гораздо лучше, потому что вечером Солероль всегда пьян и Сцевола также, а когда Солероль пьян, то он сердится.

— И ты думаешь, что он поедет, когда рассердится?

— Сейчас же, говоря, что он хочет всех расстрелять.

— Прекрасно! Но так как он не может ехать верхом, то как же он это сделает?

— У него есть старая карета, в нее запрягут трех лошадей и поскачут к Оксерру.

— Ты ручаешься за это?

— О! Как будто бы уже Солероль был у нас в руках.

— Где ты назначаешь нам свидание?

— На том самом месте, где Заяц напал на Курция. Он вас отведет.

Брюле закурил трубку, взял ружье и ушел.

— Я успею еще и убить зайца, — сказал он сам себе.

И в самом деле, фермер пошел дальнею дорогою, убил зайца и двух бекасов и пришел в Солэй гораздо позже сумерек. Он не ошибся: Солероль и Сцевола плотно поужинали и сделали честь погребу замка; они были пьяны, и Солероль сделался откровенен. Он курил у камина в большой зале, где был накрыт стол. Солероль говорил:

— Видишь ли, мой бедный Сцевола, женщины, если все сообразить, погибель для мужчин. Не счастливее ли мы после отъезда моей жены?

— Да. Но ты слишком часто говоришь о Лукреции.

— Лукреция! Лукреция! — пробормотал Солероль, и глаза его засверкали.

— Поверь мне, давай не будем говорить о ней сегодня.

— Почему так?

— Потому что у нас есть другое дело.

— Ты думаешь?

— А роялисты?

— Ах, да!

— Ты о них забыл?

— Нет, я их всех перевешаю.

— Я нахожу, что Курций слишком долго не возвращается из Оксерра.

— Он говорил речь.

— На это ты можешь рассчитывать.

— Муниципалитет задал ему пиршество…

— И он напился…

— Совсем нет, граждане, — сказал голос на пороге залы. Это пришел Брюле.

— Как! — сказал Солероль. — Ты воротился один?

— Да.

— А Курций?

— Он в Оксерре. Это он меня послал.

— Что же он делает в Оксерре?

— Произносит речь.

— Кто бы сомневался, — сказал Сцевола.

— Речь неловкую, — прибавил Брюле, поставив свое ружье в углу у камина.

— Что же в этой речи?..

— Он хотел засадить в тюрьму несколько сот человек.

— Верно, много аплодировали? — спросил Солероль.

— Вы ошибаетесь.

— Ба!

— Муниципалитет холоден…

— Я его разогрею! — закричал Солероль, стукнув кулаком по столу.

— Солдаты не хотят идти за Курцием.

— Они последуют за мною, я велю расстрелять недовольных.

— Всех? — с насмешкой спросил Сцевола.

— Почти, — отвечал Солероль.

Сцевола пожал плечами.

Тогда Брюле вынул письмо, написанное Курцием в погребе, и подал его Солеролю. Начальник бригады прочел письмо и передал его Сцеволе.

— Хорошо, — сказал он, — я поеду в Оксерр.

— Сегодня?

— Сейчас.

— К чему так торопиться? — спросил Сцевола.

Он внимательно рассмотрел письмо Курция и поднес его к свече.

— Это странно! — сказал он. — Верно, этот Курций был очень взволнован, когда писал это письмо.

— Очень, — сказал Брюле.

— Он забыл поставить точки и запятые.

— Полно, — сказал Солероль.

— Посмотри, — отвечал Сцевола.

Он передал письмо Солеролю и прибавил:

— Именно так, как он писал Робеспьеру.

— Когда гражданин Курций писал к гражданину Робеспьеру, — спросил Брюле, — он забывал ставить точки?

— И запятые.

— Без сомнения, от волнения…

— Нет.

— Так почему же?

— Ты увидишь. Так как Курций был управляющим.

— Ах да! Знаю.

— Он знал много аристократов.

— И велел казнить некоторых?

— Очень многих.

— Все это мне не объясняет, почему он не ставил точек и запятых.

— Между ним и Робеспьером было это условлено, когда он писал к нему, рекомендуя аристократа. Если в письме его стояли точки и запятые, Робеспьер делал, что хотел.

— А если нет?

— Аристократа гильотинировали.

— Что это значит? — спросил Брюле.

— Это значит, что Курция нет в Оксерре, — отвечал Сцевола.

— Вы с ума сошли, — сказал Брюле.

— А ты изменник? — прибавил Сцевола, бросившись к ружью, которое Брюле неосторожно поставил в углу у камина, схватив его и прицелившись в Брюле. Солероль вскрикнул от удивления и начал трезветь.

LIII

Брюле был человек сильный и крепкий, несмотря на вид преждевременной старости. Его седые волосы скрывали лоб без морщин. Егo маленькие глазки сверкали мрачным огнем, а сгорбленная спина скрывала силу почти геркулесовскую. Сверх того, этот человек имел пылкую и неукротимую энергию. Натура его была создана для зла, и он становился страшен при случае. Брюле в течение десяти лет совершал во мраке злодеяние за злодеянием. Его защищала хорошая репутация, но его сообщникам, знавшим его коротко, было известно, что он был страшен в высшей степени, и они видели, что он давал доказательства неслыханной смелости среди пожаров, разжигаемых им.

Когда он увидел, что Сцевола прицелился в него его собственным ружьем, он подумал:

«Вот две неосторожности в двадцать четыре часа, вчера мой сын… сегодня этот».

Сделав себе этот упрек, он перестал об этом думать и заботился только о том, чтобы выпутаться из беды.

— Да, — повторил Сцевола, — ты изменник.

— Изменник! — закричал Солероль громовым голосом. — Он изменник? Брюле?

— По крайней мере так говорит Курций.

— А! Каналья! — закричал Солероль. — Ты ел мой хлеб и мне изменил! Стреляй, Сцевола, стреляй!

Брюле скрестил руки на груди и смотрел на них.

— Вы помешались, — сказал он.

— А я тебе повторяю, что Курций не в Оксерре, — продолжал Сцевола.

— Да стреляй же в эту собаку! — заревел Солероль.

Это раздражение начальника бригады изменило многое. Дикий и запальчивый характер Брюле преодолел всякое благоразумие, он видел перед собой только человека, который когда-то старался обольстить его жену, который преследовал его дочь.

— Ну, я вам изменил, — сказал он.

— Негодяй! — заревел бригадный начальник.

— Верно, роялисты хорошо платят? — сказал Сцевола.

— Не для денег, — возразил Брюле.

— А-а! Ты изменяешь даром?

— Я мщу!

Быстрее молнии Брюле бросился на ружье, направленное ему в грудь. Сцевола выстрелил, но Брюле наклонил голову и пуля вонзилась в стену. Сцевола не успел выстрелить во второй раз, потому что фермер бросился на него и сграбастал за талию. Сцевола бросил ружье, сделавшееся бесполезным, но схватил нож, лежавший на столе. Тогда между этими людьми началась ожесточенная, свирепая борьба. Брюле уцепился железными руками за шею Сцеволы; тот, задыхаясь, поражал Брюле ножом; кровь, вытекавшая из десятка ран, только усилила свирепость Брюле; он наконец сбил Сцеволу с ног, стал коленом на его грудь, вырвал у него нож и тоже пырнул Сцеволу в бок. Эта борьба продолжалась несколько секунд, и Солероль оставался спокойным зрителем. Однако, когда он увидел, что Сцевола побежден, когда услышал страшный крик, доказывавший, что нож глубоко вонзился, бригадный начальник решился вмешаться. Хотя он после своей раны с трудом мог ходить, а особенно наклоняться, он поднял ружье, которое было заряжено, и прицелился в Брюле. Прогремел выстрел, фермер произнес страшное ругательство, но снова поднял руку, и на этот раз Сцевола уже не пошевелился — весь нож исчез в его горле. В то же время Брюле приподнялся, весь окровавленный, и бросился на Солероля. Выстрел попал Брюле в плечо. Рана была опасна, и фермер терял кровь из нескольких ран, однако у него достало сил вступить в рукопашную с бригадным начальником.

— Убийца! — говорил Солероль. — Ты ел мой хлеб!

— Негодяй! — ревел Брюле. — Ты хотел обольстить мою жену!

— Ты это знаешь?

— И мою дочь…

Солероль расхохотался.

— Ты отец Лукреции? — сказал он. — Красивая девушка.

— Разбойник! — ревел Брюле. — Ты умрешь только от моей руки!

Эти два человека, крепко схватившись, стараясь задавить друг друга, повалились на пол, кусаясь, как хищные звери. Но силы Брюле истощались и если бы Солероль не был пьян и покалечен, он успел бы удавить его.

Но к борьбе присоединилось новое лицо, выстрелы всполошили весь замок. Полдюжины слуг прибежали к двери столовой, но там и остановились, не смея войти. Между ними был Публикола. Солероль ревел:

— Ко мне! Ко мне!

Публикола выбил дверь и вошел. Он увидел своего господина и фермера, которые сцепились и валялись в крови.

— Ко мне! — повторил Солероль.

Публикола бросился на Брюле и освободил своего господина. Брюле старался еще бороться, но силы его истощались, и Публикола снова бросил его на пол. В свою очередь он стал ему коленом на грудь.

— Подожди! Подожди! Дай мне его убить! — говорил Солероль, схватив нож.

Он воротился к Брюле, наклонился к нему и отыскивал глазами место, куда вонзить острое лезвие по самую рукоятку. Брюле увидел, как сверкнул нож, и закрыл глаза. «О, — подумал он, — я умру, не отомстив!» Но поднятая рука Солероля не опустилась. Блеснула молния, свистнула пуля. Солероль вскрикнул и упал ничком. Женщина, Лукреция, показалась на пороге, прицелилась в Солероля и выстрелила. Испуганный Публикола поспешно встал. Брюле, весь окровавленный, собрался с силами и поднялся в свою очередь. Сцевола умер. Солероль извивался на полу, захлебываясь от боли и ругательств. Пуля Лукреции вонзилась ему в лодыжку, как и пуля госпожи Солероль месяц тому назад.

— А! Ты должен умереть на этот раз! —закричал Брюле.

Он схватил нож, который все трое оспаривали попеременно, но Лукреция остановила его руку.

— Нет! — сказала она. — Не надо лишать эшафот добычи!

LIV

Что же сделалось с Курцием? Он остался в погребе на мельнице. Прошел час; в этот час несчастный перешел через все степени отчаяния, через весь ужас неизвестности. Что хотели с ним сделать? Ему обещали жизнь, чтобы заставить его написать письмо, которое должно было заманить Солероля в засаду. А потом? Потом, вероятно, с ним поступят без всякого милосердия, так как он был немилосерден к роялистам. Потом его казнят каким-нибудь страшным и таинственным образом, а если и оставят жизнь, то, наверно, страшно изуродуют. Как этот человек, который сам был безжалостен, мог верить милосердию? Притом Курций, по зрелым размышлениям, понял, что, написав свое письмо без точек и запятых, он сам подписал свой смертный приговор. Предупрежденный Солероль поспешит ли к нему на помощь? А когда он подоспеет, не будет ли слишком поздно?

Курций начал ходить по своей темной тюрьме, как хищный зверь беспрестанно вертится в клетке, все надеясь найти выход. Время текло медленно. Курций вспомнил, что у него есть часы, бывшие тогда в моде и называвшиеся часами с репетицией. Он привел в движение пружину, и часы пробили восемь. Тогда Курций сказал себе:

— Люди, во власти которых я нахожусь, верно, ждут Солероля по дороге из Солэя в Оксерр. Если бы я мог выйти отсюда!

С этой минуты мысль, овладевающая всеми пленниками и передающаяся словом побег, овладела умом Курция.

В виду неизбежной смерти Курций был слаб, он упрашивал, умолял, плакал, дрожал. Когда он начал думать о том, как бы возвратить свободу, к нему почти возвратилось мужество. Выйти из погреба, увидеть звезды, подышать воздухом сделалось преобладающею мыслью Курция.

Но как выйти? Он ощупал стены и везде находил гладкий сырой камень. Он дошел до двери и прислонился к ней, стараясь раскачать ее своими бычачьими плечами, но дверь сопротивлялась, тогда он воротился к отверстию, из которого было видно страшное мельничное колесо. Порыв холодного воздуха бросился ему в лицо, и плеск воды ясно донесся до его ушей. Курций осмелился высунуть голову в отверстие, свет блистал в десяти футах над ним. Это был переломленный отблеск лунного луча. Тогда Курций сказал себе:

— Колесо остановлено. Если бы я мог спуститься до воды, я так хорошо плаваю, что мог бы выпутаться из беды.

Курций стал приискивать средство добраться до воды. Глаза его, мало-помалу привыкнув к темноте, наконец размерили расстояние. Он рассчитал, что колесо имело футов восемнадцать в диаметре и что, следовательно, оно находилось в двенадцати футах от воды. Он сказал себе:

— Если я прыгну, падение моего тела наделает шума… Надо спуститься, но каким образом?

Он осмелился дотронуться до колеса, колесо было надежно закреплено. Тогда инстинкт свободы заставил сделать этого человека дело неслыханное: он, сейчас дрожавший перед смертью, начал с нею страшную борьбу; он прицепился к одному из зубцов колеса и поставил ногу на нижний зубец. Чтобы понять опасность, которой подвергался Курций, надо подумать, что если бы тяжесть его тела — а Курций был толст и тяжел — привела колесо в движение, то он был истерт, как зерна пшеницы, однако Курций осмелился. Он спустился вдоль колеса, останавливаясь на каждом зубце, чтоб собраться с мужеством и заглушить ужасное биение своего сердца. Наконец ногам его сделалось холодно, и они опустились в воду. Тогда Курций выпустил из рук колесо, исчез на минуту, возвратился на поверхность и начал плыть. Он был в узком кагале, и перед ним светился лунный луч. Это происходило в январе, вода была ледяная, но Курций хотел жить, Курций хотел быть свободен, и если он был дурной всадник, зато превосходный пловец. Он скоро выплыл в Ионну и оставил мельницу позади себя. Там все было тихо и темно. «Там нет никого или все спят», — подумал Курций. Он уцепился за траву и вышел на берег. Только сейчас он начал дрожать, но он был свободен, ночь была тиха, берег пуст, и его враги полагали, что он находится в погребе. Курций высушился, как мог, валяясь в траве, потом стал осматриваться. Мельница находилась на левом берегу Ионны, а он вышел на правый берег, следовательно, он был в Нивернэ. Осматривая оба берега, он увидел черную точку между ивами, шагов на сто впереди; это была лодка, одна из тех плоских лодок, которые называются барками и управляются шестом. Барка была на противоположном берегу от Курция, но Курций бросился вплавь и сел в лодку. Ножом, который был у него в кармане, он отрезал веревку лодки. Река была очень быстра в этом месте. Курций пустил лодку по течению, а шестом удерживал ее на середине. Куда он ехал — он сам этого не знал. Ему было только известно, что Ионна спускается до Шатель-Сансуара, большого местечка. А в то время фермы и деревни могли давать убежище роялистам, но городки и местечки имели муниципалитет, и патриоты находились там в большом числе. Курций сказал себе после минутного размышления: «Я через час приеду в Шатель-Сансуар и там явлюсь к властям, потому что дураки, арестовавшие меня, забыли снять с меня трехцветный шарф, взять бумаги, находящиеся в моих карманах, и кожаный пояс, в котором находятся мои деньги и мой патент чрезвычайного посла военного министра».

Барка быстро неслась. Курций устраивал в голове планы кампании. Он сказал себе опять: «Когда Солероль получил мое письмо, он должен был быть пьян, по обыкновению. Тогда он не обратил внимания на то, что в письме нет ни точек, ни запятых. В таком случае он, очертя голову, дался в обман. Роялисты захватили его в плен. Это происшествие, ужасное, если бы я сам оставался в плену, сделается для меня счастьем: я приму начальство вместо него, истреблю роялистов и сделаюсь первым гражданином Республики! Я хорошо делаю, что еду в Шатель-Сансуар, а не возвращаюсь в Солэй».

Рассуждая таким образом, Курций услышал отдаленный шум на левом берегу реки. Он наклонился через край барки, приложившись ухом к воде, которая, как известно, имеет свойство отражать звуки, и прислушивался внимательно и безмолвно. Этот шум был топотом нескольких лошадей. Он приподнялся и отенил глаза рукою. Что-то черное двигалось вдали. В то же время голос закричал:

— Кто идет?

Курций остановил лодку.

— Именем закона, кто идет? — повторил голос, сделавшийся повелительным.

Курций не сомневался более, что имеет дело с жандармским патрулем.

— Да здравствует Республика!

Потом толкнул барку к черной группе, видневшейся при лунном сиянии, и соскочил на берег, оставив лодку в тине и в высокой траве. Тогда группа подъехала к нему, и Курций узнал трех жандармов верхом.

— Да здравствует Республика! — повторил он.

Один из трех жандармов был бригадиром.

— Подойди сюда, гражданин, — сказал он, — и скажи нам, откуда ты.

— С мельницы Жака Кривого.

— Твое имя, звание.

Но Курций рассудил, что настал час предъявить свою власть.

— Я нахожу, что вы очень смелы, делая мне подобные вопросы, — сказал он.

— Знаешь ли ты, с кем говоришь, гражданин? — с гневом закричал бригадир. — Меня зовут Трепассэ, и я жандармский бригадир в Шатель-Сансуаре.

— Я именно до тебя и имею дело, — отвечал Курций.

— Кто же ты?

Курций расстегнул кафтан, и при свете луны бригадир приметил трехцветный шарф.

— Я чрезвычайный комиссар, — величественно отвечал Курций.

Бригадир поклонился.

— Ты обязан повиноваться мне, — прибавил толстяк.

— Извините, если я вас не узнал, — сказал жандарм. — Но находя вас одного… В такое время… В таком месте…

Дрожь, пробежавшая по всему телу Курция, вырвала у него ответ:

— Мне некогда давать тебе объяснения. Где я?

— За четверть лье от Шатель-Сансуара.

— Это край патриотов?

— Да.

— Сколько человек составляют твою бригаду?

— Восемь.

— А национальная милиция есть?

— Есть.

— Сколько числом?

— Пятьдесят человек.

— Надо сейчас поставить на ноги всех этих людей.

— Не угодно ли вам сесть позади меня?

— Хорошо.

Через четверть часа неровная мостовая Шатель-Сансуара зазвучала под ногами лошадей.

Мэр в Шатель-Сансуаре звался Жан Бернен, это был отставной егерь маркиза де Мальи-Сеннетерра, фамилии угасшей, последняя отрасль которой погибла на эшафоте. Жан Бернен накопил деньжонок, но заблагорассудил не подражать себе подобным, которые устремились на поместья дворян, сделавшиеся национальным достоянием. Жан Бернен не купил ни замка, ни леса, ни лугов. Все подозревали, что у него были деньги, но никто их не видел. Крайний республиканец, он косо смотрел на умеренную эру Директории. Но Директория не была настолько могущественна, чтобы повсюду подавлять то, что называлось робеспьеровским хвостом, и Жан Бернен остался при своей муниципальной должности. Только — странное дело! — около месяца, то есть с тех пор, как началось восстание роялистов, Жан Бернен оставался у себя дома, редко показывался на публике и избегал говорить о политике.

Раз утром самые горячие патриоты пришли к нему, они были очень взволнованы и непременно хотели идти против роялистов. Жан Бернен серьезно выслушал их, но отвечал этими простыми словами:

— Я жду приказаний.

А так как приказания не являлось, бывший егерь оставался у себя дома. Но прибытие Курция должно было положить конец этому бездействию.

Было десять часов вечера, когда жандармский бригадир постучался в дверь мэра, везя на лошади чрезвычайного комиссара военного министра. Все огни были погашены; Жан Бернен не спал, но притворялся спящим. Бригадир постучался сильнее, тогда Жан Бернен отворил окно и показался в рубашке.

— Кто там?

— Я, бригадир.

— Чего ты хочешь?

— Отворите, гражданин, я привез к вам комиссара.

Жан Бернен затворил окно и оделся, но он счел благора-зумным прежде всего отворить дверь, заткнув за пояс пару пистолетов.

LV

Жан Бернен был человек лет сорока, худощавый по наружности, но геркулесовской силы; во времена Бурбонов он был отличным охотником, замечательным егерем и неутомимым пешеходом. Очень часто, гоняясь за оленем или за кабаном, он проходил по ночам баснословные расстояния. Человек решительный, он умел распространить ужас вокруг себя, когда настала революция. Один только раз его подозревали в недостатке патриотизма, но он победоносно доказал, что он был жертвою гибельного рока. Вот каким образом.

В трех лье от Шатель-Сансуара, за лесом, покрывающим площадку, которая отделяет Ионну от Куры, был небольшой замок, занимаемый тремя молодыми дворянами, тремя братьями, которые не хотели эмигрировать и продолжали убивать зайцев, перепелок и куропаток. Но в один день члены округа взволновались, донесли на трех аристократов, и муниципалитет послал человек двадцать арестовать их. Три брата, которые назывались де Бесси, имели преданных слуг; они окружили себя баррикадами и выдержали осаду. Посланные муниципалитетом лишились полдюжины человек под стенами замка и удалились просить подкрепления у шатель-сансуарской общины. Жан Бернен стал во главе национальной гвардии и явился осаждать лесной замок, но прежде он вступил в переговоры с тремя братьями и написал к ним. Странное дело! Три дворянина приняли переговоры и сдались. Жан Бернен овладел замком; только так как настала ночь, он решил, что пленных будут караулить в замке до утра. Трех дворян заперли в нижней зале и стерегли шесть человек. Жан Бернен не скрывал от них, что на другое утро они будут расстреляны, но три брата начали петь и попросили своего вина. У них в погребе было превосходное вино. Солдаты Жана Бернена велели подать им вина и сами напились до такой степени, что на другой день при первых лучах солнца случилось странное происшествие, которое объяснить никто не мог, кроме Жана Бернена. Солдаты проснулись с завязанными руками и ногами, никто из них не мог сказать, как это случилось. Один Жан Бернен уверял, что его сбили с ног так проворно, что он не мог сопротивляться. Три пленника убеждали в армию Конде.

Это происшествие заставило подозревать патриотизм Жана Бернена, но после того он прослыл в Шатель-Сансуаре за пылкого патриота.

Теперь последуем за ним, когда он идет отворить свою дверь жандармскому бригадиру и Курцию. Пистолеты служили хорошей предосторожностью, по крайней мере так думал Жан Бернен. Он не знал этого комиссара, но знал по опыту, что из Парижа присылались не раз пылкие сумасброды, которые при малейшем слове хватались за пистолет и за кинжал. На Жане Бернене были сабо и белый ночной колпак; в руке он держал фонарь. Как только он отворил дверь, Курций проскользнул в коридор, говоря:

— Брр! Холодно!

— Так себе, — спокойно отвечал Жан Бернен.

— Это оттого, что вы только что встали с постели.

— А вы откуда? — спросил бывший егерь, который, окинув новоприбывшего с ног до головы, хотел показать, что он стоит с ним наравне.

— Я только что из воды.

— Ба!

— Это правда!

— Однако вы не похожи на рыбу, — с насмешкой сказал лукавый крестьянин.

Но Курций принял величественный вид.

— Берегитесь, гражданин мэр, — сказал он.

— Чего? — спросил Бернен.

— Вы нарушаете ко мне уважение.

— Может статься, но я в этом не виноват!

— Как это?

— У нас уж такая привычка, гражданин комиссар. Шатель-сансуарские жители не такие тонкие, как парижские или оксеррские.

— Принимаю ваши извинения, — отвечал Курций с величественным видом.

— Вы очень добры.

— Вы должны мне повиноваться.

— Что?

— Я этого требую именем закона.

— Чтобы написать протокол?

— Нет, арестовать шесть человек!

— Скажите, пожалуйста, — сказал Бернен, притворившийся удивленным, — я думал, что страна очень спокойна теперь!

— Как! — воскликнул Курций. — Вы не знаете, что происходит?

— Извините, — отвечал егерь, — все спокойно, когда проснешься от первого сна.

Курций, говоря таким образом, вошел на кухню за бригадиром, который развел в очаге огонь, подбросил виноградных лоз. Курций подошел к огню и стал греться с наслаждением. Жан Бернен поставил фонарь на стол и сел верхом на стул.

— Гражданин мэр, — продолжал Курций, — отечество в опасности. Роялисты поднимают голову.

— Мне об этом говорили, — отвечал Жан Бернен.

— Эти разбойники нынешнюю ночь решились на смелый поступок.

— Они бросили вас в воду?

— Нет, но…

— Они, может быть, были причиною, что вы приняли ванну?

Жан Бернен выражался лукаво и насмешливо. Курций пришел в негодование.

— Гражданин мэр, — сказал он, — я вам уже говорил, что я чрезвычайный комиссар.

— В Шатель-Сансуаре?

— Нет, у бригадного начальника Солероля.

— Солэйского владельца?

— Да.

— Не знаю! — холодно отвечал мэр.

— Берегитесь! Вы не признаете установленных властей.

— Это каким образом?

— Гражданин Солероль облечен военным начальством над Ионнским департаментом.

— Военным?

— Да.

— Но я не военный, я представляю гражданскую власть.

— Это все равно. Вы должны повиноваться, и я приказываю вам следовать за мной.

— Куда это?

— В Солэй.

— К Солеролю?

— Да.

— Для чего?

— Для того, чтобы освободить его, потому что он в опасности… Роялисты должны атаковать замок.

— Когда?

— Нынешней ночью.

— Все это немножко темно, — обратился Жан Бернен к бригадиру, — гражданин комиссар должен объясниться… Он озяб, и у него путается язык… Я схожу за вином.

С этими словами насмешливый бургундец приподнял дверь погреба и спустился туда с фонарем, оставив Курция и бригадира, освещенных огнем очага. Но, как и все бургундские погреба, погреб Бернена имел другой выход, из которого он вышел, оставив фонарь на бочке, и постучался в дверь соседнего дома.

— Эй, Нику! — сказал он тихо. — Вставай скорее, время не терпит.

LVI

По зову Жана Бернена над дверью дома, соседнего с его домом, отворилось окно, в котором показалась странная голова, заслуживающая очерка. Пусть представят себе красноватое лицо с приплюснутым носом над тонкими губами, маленькие круглые глазки, желтые волосы, перепутанные больше, чем моток шелка, и странную, почти неопределенную улыбку — и глупую и хитрую.

— Поди сюда! — сказал Жан Бернен.

Окно закрылось, потом отворилась дверь и вышел человек с желтыми волосами. Это был колосс, нечто вроде гиганта, с квадратными плечами и с огромными руками и ногами.

— Чего ты хочешь? — спросил он с глупой улыбкой.

— Я тебя пошлю.

— Куда?

— Ты сам знаешь…

— Ах, да!

Жан Бернен наклонился к уху Нику и прошептал несколько слов. Нику слушал с серьезным видом, потом прибавил:

— Кого ты возьмешь?

— Всех патриотов.

— Настоящих?

— Да, тех, которые делают, что я хочу.

Нику громко засмеялся.

— Я схожу за сумой и за палкой, — сказал он.

— Ты понял?

— Все.

— Ступай же скорее, время не терпит.

Жан Бернен воротился в погреб и взял корзину с вином.

— Вот, — сказал он себе, — это заставит их вооружиться терпением.

Он поднялся наверх. Курций разделся, чтобы высушить свою одежду, и сам вертелся перед огнем, как охотничья собака.

— Вот выпейте-ка, — сказал Жан Бернен, ставя корзину на стол.

— Эй, бригадир! Выполоскайте стакан и налейте нам вина.

Бригадир был добрый малый, особенно когда дело шло о вине, он засучил рукава и выполоскал оловянные стаканы, которые стояли на подносе. В это время Жан Бернен говорил Курцию:

— Самые серьезные силы, которыми мы располагаем в Шатель-Сансуаре, это жандармская бригада.

— Но у вас есть национальная милиция.

— Есть.

— Надо собрать ее.

— Я велю бить в барабан на рассвете.

— Нет, не завтра, а сейчас.

— Это невозможно!

— Однако это необходимо, — строго продолжал Курций, — и если вы так мало преданны отечеству, я буду принужден отстранить вас от должности.

— Что вы сказали?

— Отстранить вас.

— Вот это доставило бы мне большое удовольствие! Быть мэром очень неприятно… Особенно нынешнюю ночь… Мне хочется спать… Если вы так думаете… Не стесняйтесь, отстраняйте меня.

Курций побагровел от гнева.

— Дерзкий! — прошептал он сквозь зубы.

Но Жан Бернен откупорил бутылку.

— Но это не помешает вам выпить стаканчик, — сказал он, — вы голодны?

Этот вопрос выдал Курция, связанного по рукам и ногам, Жанну Бернену. Курций был голоден, Курций не ел с утра после отъезда из Солэя, то есть шестнадцать часов. Он отвечал значительным ворчанием. Тогда Жан Бернен открыл шкаф и поставил на стол часть зайца и кусок сыра.

— Вот! — сказал он.

Курций надел рубашку, которая высохла, и сел за стол.

— И ты также должен быть голоден, — сказал Жан Бернен бригадиру.

— Как же, — отвечал бригадир.

И он сел за стол.

Жан Бернен принес самого крепкого вина. Он налил два полных стакана, один за другим, Курцию, который ел с адским аппетитом.

— Любезный комиссар, — сказал Жан Бернен, — теперь, когда мы стали добрыми друзьями, поговорим.

— Поговорим, — повторил Курций.

Жан Бернен подмигнул.

— Так в чем же дело?

— Повиноваться мне, — сказал Курций, которому вино возвратило его обыкновенное величие.

— Понимаю. Но как же вам повиноваться?

— Надо поставить на ноги национальную милицию.

— Хорошо!

— И жандармов.

— Это не мое дело, а бригадира.

— Когда так, приказываю вам, бригадир, нужно посадить ваших людей верхом.

— Сейчас? — спросил бригадир.

— Через час.

Бригадир почесал за ухом.

— Черт побери! — сказал он.

— Это необходимо, — повторил Курций.

— Гм! Оттого, что…

— Кончайте, и посмотрим, какую причину найдете вы, чтобы не повиноваться.

— Очень простую.

— Посмотрим.

— Наши солдаты сегодня ездили в объезд.

— Что же за беда?

— Они устали.

— Никогда не должен уставать, когда служишь отечеству.

— Слова-то хорошие, — сказал бригадир, — но наши лошади измучились.

— Ступайте пешком.

Бригадир налил себе последний стакан вина и встал, вздыхая.

— Иду в жандармские казармы, — сказал он.

— И чтобы через час мы были в дороге, — повторил Курций.

— Будем, — отвечал бригадир.

Он направился к двери, Жан Бернен отворил ему и шепнул:

— Не торопись, этот человек сбивает нас с толку.

— Постарайся напоить его, — подсказал жандарм.

— Я постараюсь отправить его под стол, — пробормотал Жан Бернен.

Жан Бернен воротился к Курцию, который все ел.

— Итак, мы едем в Солэй? — спросил он.

— Да.

— Нынешней ночью?

— Да.

— Как это смешно!

— Что!

— Может быть, я не так расслыхал, что вы говорили.

— Я говорил, что мы едем в Солэй.

— Слышу, но зачем?

— Помочь генералу Солеролю.

— Против кого?

— Против роялистов.

— Вот этого-то я и не понимаю, — возразил Жан Бернен с флегмой, раздражившей Курция.

— Как это?

— Ведь вы мне сказали, что гражданин, бригадный начальник Солероль командует военными силами Ионнского департамента.

— Да.

— И ему понадобилась шатель-сансуарская милиция?

— Она понадобилась мне.

— Но для чего?

— Чтобы освободить генерала Солероля.

— Кого? Генерала Солероля?

— Да.

— Вы видите, что все неясно.

Курций ударил кулаком по столу, отвечая:

— Я не обязан давать вам объяснения. Повинуйтесь!

— Вы непременно этого хотите?

— Да.

— Ну, мы будем вам повиноваться, гражданин комиссар.

Он снял барабан, висевший на стене.

— Что вы делаете?

— Вы видите — хочу бить сбор.

— Вы сами?

— Сам, у меня нет слуги.

Жан Бернен вышел на улицу и начал бить в барабан так громко, что через десять минут весь Шатель-Сансуар был на ногах. Курций продолжал пить и не подозревал вероломства ионнского вина.

LVII

Жан Бернен бил в барабан добросовестно. Весь Шатель-Сансуар бросился к окнам. Женщины выбежали на улицу и кричали: пожар! Дети начали плакать. Мужчины выбежали на площадь перед фонтаном; Жан Бернен стал посреди них и продолжал бить в барабан.

— Что это такое? Что случилось? — спрашивали со всех сторон.

Жан Бернен отвечал только барабанным боем. Это продолжалось четверть часа. Курций, отяжелевший после вина, дотащился до порога двери и смотрел на улицу.

— Вот это хорошо! — говорил он. — У меня будет настоящая армия.

При виде этой толпы, собравшейся при лунном сиянии, у Курция, который был оратор, чесался язык.

— Какой прекрасный случай для меня сказать речь? — проговорил он.

Он опорожнил последний стакан вина и вышел из дома.

— Это вино, — говорил он, пошатываясь, — бросается в голову. Я обнаружу удивительное красноречие… Но это вино бросается также и в ноги.

В самом деле, он описал несколько причудливых арабесков, выходя из дома мэра на площадь. Увидев его, Жан Бернен забил в барабан еще сильнее в честь его.

— Молчать! — закричал Курций.

Мэр отвечал барабанным боем.

— Молчать! — повторил Курций.

Жан Бернен сделал ему знак встать возле него, потом, не прерывая барабанного боя, сказал:

— Вы хотите говорить с народом?.

— Конечно, — отвечал Курций, у которого насилу шевелился язык.

— Ну, подождите, я предуведомлю.

— Кого? Народ?

— Конечно.

— Это бесполезно.

— Это необходимо. Вас не станут слушать. Я должен сказать, кто вы.

— Говорите!

Жан Бернен перестал бить в барабан и возвысился голос. Вокруг него воцарилась тишина — тишина жгучего любопытства. Никто не обращал внимания на Курция.

— Граждане, — начал Жан Бернен, — с нами случилось большое несчастье.

«Что он скажет?» — с беспокойством подумал Курций.

— Директория вспомнила, что в Бургундии находится местечко патриотов, и прислала к нему комиссара… Чрезвычайного, который скажет вам речь.

— Граждане… — начал Курций.

Но Бернен толкнул его под локоть.

— Подождите, — сказал он, — я еще не кончил.

— Граждане, благородный комиссар привез вам горестное известие, — продолжал Бернен. — Отечество в опасности!

— Браво! — сказал Курций. — Но я так хорошо сам произнес бы эту фразу!

— Отечество в опасности, — продолжал Жан Бернен, — отечество в лице гражданина бригадного начальника Солероля в опасности!

— Дурак! — пробормотал Курций. — Что вы там поете?

Жан Бернен продолжал:

— На которого напали в замке Солэй…

— Молчите! — воскликнул Курций. — Вы говорите неприличные вещи.

— На него напали пруссаки, мои добрые друзья… — докончил Жан Бернен.

— Вы с ума сошли, — перебил Курций.

— Ах, да! Я ошибаюсь… Это австрийцы…

И Жан Бернен опять начал бить в барабан. Курций не мог более владеть собою, он ударил по барабану кулаком и разорвал его.

— Молчать! — заревел он. — Молчать!

Жан Бернен указал народу на разорванный барабан. Народ начал роптать на обиду, нанесенную первому муниципальному лицу, но Курций, покраснев от гнева, встал на край фонтана и с этой импровизированной трибуны обратился к толпе.

— Граждане, — сказал он, — отечество в опасности! Я обращаюсь к вам и надеюсь на ваш патриотизм. Это не пруссаки…

— Нет, — перебил Жан Бернен, — это австрийцы.

— Гражданин мэр, — сказал Курций вне себя, — я отрешаю вас от должности.

Но толпа протестовала.

— Долой комиссара! — закричала она.

Курций испугался, он сошел с фонтана и пробормотал:

— Вы нарушаете ко мне уважение, граждане.

— Долой комиссара! — повторила толпа.

Жандармский бригадир все находился в казармах и приказывал приготовляться к отъезду. Испуганный Курций напрасно отыскивал его глазами. Жан Бернен, в свою очередь, встал на край фонтана и сделал знак. Народ замолчал.

— Граждане и любезные соотечественники, — сказал мэр, — я прощаюсь с вами, так как господин чрезвычайный комиссар отрешил меня от должности.

— Долой комиссара! — повторила толпа.

Камень, брошенный ребенком, упал к ногам Курция.

— Ко мне! Ко мне! — закричал он.

Тогда Жан Бернен взял его за руку и увел.

— Я вас спасу, — сказал он, — но времени терять нельзя.

Так как Жану Бернену повиновались в Шатель-Сансуаре, то ему дали дорогу. Курций был ни жив ни мертв. Жан ввел его в дом.

— Гражданин комиссар, — сказал он, — вы избавились от большой опасности.

— Разве они дурно обошлись со мною? — спросил Курций.

— Они содрали бы с вас кожу, если бы я захотел, но я человек добрый. Вы у меня разбили барабан, вы мне заплатите за него, и все будет кончено…

— Но господин мэр…

— Я уже не мэр, вы меня отстранили.

— Я возвращаю вам вашу должность.

— Не хочу.

— Почему?

— Потому что мне надоело быть мэром.

— Но вы мне нужны, — продолжал Курций, который, видя, что между толпой и им толстая дубовая дверь, опять сделался смелым.

— Для чего?

— Чтобы вооружить национальную гвардию.

— Послушайте, господин комиссар, хотите принять добрый совет?

— Говорите.

— Вспомните, что днем из жителей Шатель-Сансуара можно делать все, что хочешь.

— А ночью?

— Ничего. Вот почему вас хотели побить камнями. У бургундцев голова дурная, они не любят, чтобы их будили.

— Но генерал подвергался большой опасности.

— Тем хуже для него.

— Гражданин мэр, берегитесь!

— Еще один совет, — холодно продолжал Бернен, — теперь полночь, вы озябли, ложитесь спать, вот в этом алькове.

— Вы отказываетесь повиноваться мне?

— Нет, но я не обязан вам повиноваться, я уже не мэр.

— Я возвращаю вам вашу должность.

— Не сегодня. Я слишком устал, я был на охоте целый день.

Курций приметил, что он ничего не добьется от Жана Бернена, и решился покориться необходимости.

— О! Завтра я хочу быть мэром.

— И вы соберете национальную милицию?

— Да.

— И вы пойдете со мной?

— На край света.

— Мы пойдем на рассвете?

— Если вы хотите.

Курций лег, не раздеваясь. При помощи вина он проснулся только в девять часов утра. Барабанный бой раздавался под его окном. Курций отворил окно и увидел национальную гвардию под ружьем. Человек с желтыми волосами вполголоса разговаривал с Жаном Берненом. Лицо Жана Бернена сияло радостью. Возле национальной милиции восемь жандармов разъезжали на лошадях.

— Гражданин комиссар, — закричал Жан Бернен, на котором были мундир французского гвардейца и каска пожарного, — вас ждут.

— Да здравствует комиссар! — закричала национальная милиция.

Маленькая армия отправилась в путь к замку Солэю, где, без сомнения, бригадный начальник Солероль был пленником; Жан Бернен бормотал:

— Они предупреждены… Я выиграл десять часов, которые были мне нужны.

LVIII

Что происходило на мельнице после побега Курция, это мы объясним в нескольких словах.

Незнакомцы, заперев его в погребе, воротились в кухню. Там Машфер смыл с лица сажу, к великой радости Ланж, которая расхохоталась.

— Ах, друг мой! Знаешь ли, что ты был ужасен, — сказала она, — и я чуть было не разлюбила тебя.

Машфер нежно пожал ей руку.

— Какая у тебя странная идея, мой прелестный ангел, — сказал он, — любить такого беднягу, как я.

— Ах! Милый друг!

— Изгнанного роялиста… Человека, обреченного на эшафот…

Ланж сделалась серьезной, склонила голову, и Машфер увидел слезы в ее глазах.

— Бедная Ланж! — сказал он.

Но она приподняла голову и начала улыбаться.

— Неужели ты думаешь, — возразила она, — что такая женщина, как я, может любить человека совершенно счастливого? Нет, друг, любовь истинную, любовь пылкую может внушить только такой человек, как мой обожаемый Машфер. Ведь ты храбр, смел, предан!

— Но я рискую головой, дитя мое.

— Она не упадет.

— А если?

— Я останусь жива, чтобы отомстить за тебя, а когда отомщу, сумею умереть, чтобы соединиться с тобою.

Молодая женщина говорила с лихорадочным энтузиазмом. Машфер долго сжимал ее в объятиях; потом сказал ей:

— Мы выиграли первую партию. Дай Бог, чтобы и вторая партия была наша!

Ланж взяла его за руку и сказала:

— Пойдем на берег воды и поговорим.

Они вышли из мельницы и пошли по берегу реки, обрамленной высокими тополями.

— Ты еще не понимаешь моего плана — не правда ли? — спросил Машфер.

— До сих пор я поняла только одно, — отвечала Ланж, — что мое место с тобою, и вот я приехала.

— Благодарю!

— Однако я уже говорила тебе в Париже, — прибавила она печально, — что час торжества далек, и если он пробьет…

— Он пробьет, я ручаюсь в этом!

— Но когда?

— Может быть, через неделю… Вандея и Бретань в огне… На востоке зреет восстание, центр кипит, юг восстанет, как один человек…

— Ах, бедный друг! — прошептала Ланж, — да услышит тебя Господь.

— Мои мечты осуществятся, клянусь тебе!

— Да, если этот человек, с бледным челом, с пылким взором, о котором я говорила тебе однажды, этот двадцатипятилетний генерал, от одного имени которого Франция начинает дрожать, не заставит ее преклонить колено под своею шпагою.

Машфер нахмурил брови и промолчал.

— Но что же ты хочешь сказать? — продолжала Ланж.

— Наша маленькая армия увеличивается каждый день.

— Да, но достаточно будет нескольких полков, чтобы рассеять ее.

— Наш противник, может быть, в эту ночь сделается нашим пленником.

— Ты говоришь о Солероде?

— Да, о нем.

— Но Солероля заместят.

— Прежде чем Директория успеет дать ему преемника, мы овладеем всей страной.

— Ты надеешься захватить Солероля?

— Записка, которую я заставил Курция написать, заманит его в западню. Ах! Какая удача, что ты смогла избавиться от Зайца.

— И купить его услуги — не правда ли?

— Если он нам не изменит, его услуги будут драгоценны.

— Зачем ему нам изменять? Ему будут платить щедро, как я обещала.

— Я не доверяю всем этим людям. Однако Брюле хочет отомстить Солеролю.

— Думаю, так оно и есть.

— И если он останется нам верен, он может много сделать для нашего дела.

— Разве этот человек имеет здесь большое влияние?

— Огромное.

— Итак, нынешнюю ночь…

— Солероль будет в наших руках.

— Что вы хотите с ним сделать?

— Во-первых, он будет заложником.

— А потом?

— Потом, — отвечал Машфер серьезным и торжественным голосом, — правосудие пойдет своим чередом.

— Вы его убьете?

На губах Машфера появилась ужасная улыбка, обнажившая его зубы, белые и острые, как у плотоядного зверя.

— Этот человек подвергнется страшному наказанию, — сказал он.

Ланж не могла удержаться от трепета.

— Это гиена, это чудовище! Он не имел сострадания ни к кому.

— И никто не будет иметь сострадания к нему.

Когда Машфер произносил эти слова, бывшие приговором бригадному начальнику Солеролю, к нему подошел мельник.

— Что ты хочешь? — спросил Машфер.

— Я пришел узнать, что делать с этим человеком?

— С каким?

— Который сидит в погребе.

— Надо там оставить его.

— Умереть с голода?

— Нет, — отвечал Машфер, — но ему не худо почувствовать боль в желудке.

— Когда мне отнести ему есть?

— Сегодня к ночи.

Машфер и Ланж воротились на мельницу. День прошел, настала ночь. Но в этот день сделали многочисленные приготовления, приготовления таинственные, которые показывали близкий отъезд. Два товарища Машфера ушли в своих костюмах сплавщиков в Мальи и привели оттуда лошадей якобы для того, чтобы вести бичевой паром с лесом, как говорили они. Третий лил пули и приготовлял порох. Мельник остановил колесо своей мельницы и отослал крестьянина, который приходил молоть муку.

Когда пробило девять часов на медных часах, находившихся на кухне, Машфер сказал Ланж:

— Нам надо расстаться.

— Расстаться! — вскричала она.

— Надолго… Или на несколько часов… Как ты желаешь.

— Что ты хочешь сказать?

— Хочешь разделить наши опасности, нашу странствующую жизнь?

— Хочу ли? Ведь я приехала для этого.

— Но, несчастная! Неужели ты хочешь оставить Париж, театр, эту толпу, которая аплодирует тебе каждый вечер?

— Но я тебя люблю.

— Когда так, оставайся! — просто сказал Машфер.

— Ты добр, и я люблю тебя, — сказала Ланж, обвив его шею своими белыми руками.

— Но все-таки нам надо расстаться.

— Ах, Боже мой!

— На несколько часов.

— Ты сейчас оставишь меня?

— Нет, ты уедешь к нашим братьям.

— Одна?

— О нет! — возразил Машфер, улыбаясь. — Я тебе нашел лошадь и проводника.

— Когда же я поеду?

— Когда придет твоя лощадь.

— Какая лошадь?

— Большая рабочая лошадь, которая отвезет тебя и друга, который будет провожать тебя.

Жак, кривой мельник, был вдовец и сохранил всю одежду своей жены.

— Сударыня, — сказал он Ланж, — если вы поедете в вашем платье, вас, пожалуй, арестуют.

— Солероль, наверно, послал за тобой в погоню, — сказал Машфер.

— Надо переодеться?

— Конечно.

— В мужскую одежду?

— Нет, — улыбаясь, возразил Машфер, — женщину, одетую мужчиной, всегда узнают.

Мельник разложил перед Ланж платья своей жены.

— Она была так же высока, как вы, и почти такая же красавица, как вы, — прибавил он, улыбаясь.

Машфер вышел на порог мельницы и посмотрел по направлению к Мальи. Издали слышался лошадиный топот.

— Это ты, Гастон? — спросил Машфер.

— Я, — отвечал Гастон.

— С лошадью?

Машфер пошел навстречу Гастону и увидел, что он ведет лошадь за узду. Он взял его за руку и сказал:

— Я поручу тебе Ланж, и ты проводишь ее в нашу главную квартиру.

— Бедная женщина! — сказал молодой человек. — На какую жизнь она осуждает себя?

— Но если вы будете задержаны, — прибавил Машфер, — будь осторожен, потому что она чрезвычайно смела и будет драться, как мужчина.

Ночь была светла, как накануне, и луна сияла на безоблачном небе. Ланж надела костюм крестьянки, запачкала себе руки наскобленным кирпичом, чтобы подражать загару, и спрятала свои прекрасные волосы под чепчик из полосатого ситца с таким искусством, что ее нельзя было не принять за уроженку окрестностей Шато-Шинон. Дворянин, переодетый сплавщиком, вскочил на лошадь; Ланж поместилась за ним. У него висело на перевязи ружье, а под блузою были два пистолета и кинжал.

— Будьте спокойны, — сказал он Ланж, — мы не подвергаемся никакой опасности.

— О! — сказал она. — Я ничего не боюсь, когда я с Машфером или с его друзьями.

Машфер написал несколько слов карандашом иероглифическими знаками на листке из памятной книжки.

— Вот твой паспорт, — сказал он, подавая его Ланж, — это для Каднэ.

Ланж уехала. У Машфера забилось сердце.

— Только бы у них не было дурной встречи… — прошептал он.

— О! Не бойтесь, месье Машфер, — сказал Жак Кривой. — Ваш друг как настоящий сплавщик, а дама еще лучше переодета. Им придется проезжать только одно дурное место.

— Ты говоришь о Шатель-Сансуар?

— Да. Но я советовал вашему другу повернуть налево и не оставаться в деревне.

— А если они повстречаются с жандармами?

— Я и на этот случай дал вашему другу хороший совет.

— Какой?

— Позволить арестовать себя и спросить мэра.

— Жана Бернена?

— Да.

Улыбка мелькнула на губах Машфера.

— Однако это свирепый патриот, — сказал он с иронией.

Жак Кривой начал смеяться. Машфер посмотрел на часы, было девять часов.

— В путь! — сказал он.

Три других дворянина, переодетые сплавщиками, а также Заяц и Мишлен были готовы. Лица у них были выпачканы сажей, и они были вооружены с ног до головы. Но когда они готовились следовать за Зайцем до того места, где должны были овладеть Солеролем, мальчик сделал самое благоразумное замечание:

— Месье Машфер, — сказал он, — папаша Брюле поздно придет в Солэй, и если начальник бригады пьян, ему будет трудно тронуться с места.

— Ты думаешь, что он не поедет?

— Я это не говорю, но мне пришла хорошая мысль.

— Посмотрим.

— Надо послать Мишлена в Солэй, он увидит отца и воротится к нам.

— Как хотят, — сказал Мишлен, — у меня ноги хорошие.

— Ступай! — сказал Машфер.

Мишлен ушел по тропинке, которая шла возле Волчьего прыжка.

— В путь! — повторил Машфер.

Но в эту минуту Жак Кривой прибежал с испугом.

— Не уходите! — кричал он. — Не уходите!

— Почему же? — спросил Машфер.

— Я относил изменнику есть…

— Ну?

— Его там уже нет…

— Невозможно! — сказал Машфер. — Он не мог выбить дверь.

— О, нет!

— Ни пробить стену.

— Он убежал через шлюз. На мельничном колесе остался кусок его кафтана.

Машфер с бешенством закричал. Он спустился в погреб за Жаком Кривым и смог удостовериться, что Курций действительно убежал.

— Уж конечно, — сказал Жак, — если он только не утонул, он отправился в Солэй.

— Это довольно вероятно.

— Бесполезно ожидать Солероля, он, наверно, не приедет.

— Что же делать? — вполголоса спросил Машфер.

Заяц опять заговорил:

— А я знаю.

— Ну говори.

— Надо идти в Солэй.

— Всем пятерым?

— Да, и похитить Солероля. Там его могут защищать только Сцевола, Курций и Публикола.

— А слуги?

— Им стоит только сказать, что так приказала мадам Солероль, и они не станут нам мешать, не сомневайтесь в этом.

Но Машфер был благоразумен, он колебался.

— Нет, — сказал он, — подождем. Из двух одно: или Солероль уехал из Солэя до возвращения Курция, и тогда бесполезно туда идти, или он был предупрежден вовремя и устроит баррикады на ночь.

— Я знаю, как войти в замок, — сказал Заяц, — и притом нам отворит папаша Брюле.

— Если Курций прибыл в Солэй, с твоим отцом поступили дурно.

— Фи! — сказал Заяц. — Это меня удивило бы — папу Брюле не так-то легко надуть.

— Нужды нет, — возразил Машфер, — до тех пор, пока мы не получим от него известия, мы останемся здесь.

Воротились на мельницу. Машфер не велел зажигать свечей и приказал наблюдать тишину. Время от времени мельник выходил прислушиваться. Вдруг Машфер услыхал, что он разговаривает с кем-то, и также вышел. Какой-то гигант разговаривал с Жаком. Машфер подошел и узнал Нику с желтыми волосами.

Партия роялистов волновалась уже месяц, и Нику сделался в ней значительным лицом. Человек с желтыми волосами был самый неустрашимый ходок во всем департаменте; он ходил очень скоро и очень долго, говорили, что он прошел весь Нивернэ в два дня. Нику сделался комиссионером роялистов. Он никогда не носил писем, но у него была превосходная память, и он верно повторял сказанные ему слова.

— Откуда ты? — спросил его Машфер.

— Из Шатель-Сансуара.

— Кто тебя послал?

— Жан Бернен — сказать вам, что там чрезвычайный комиссар.

— В Шатель-Сансуаре?

— Да.

— Ты знаешь, как его зовут?

— Курций.

— А! — сказал Машфер, свободно вздохнув, — стало быть, он не был в Солэе.

— Он явился в Шатель-Сансуар требовать подкрепления.

— Для чего?

— Чтобы истребить вас всех и спешить на помощь к бригадному начальнику.

— А-а! — с насмешкой сказал Машфер.

— Но ночь еще длинна, — сказал Нику, подмигнув, — и гражданин мэр с национальной гвардией не уедет из Шатель-Сансуара до рассвета.

— Это все, что ты имеешь сказать?

— Все, слышите и разумейте, — прибавил человек с желтыми волосами.

— Жан Бернен велел тебе воротиться сейчас? — спросил Машфер.

— О нет!

— Ну, если хочешь, оставайся на мельнице до нашего возвращения, завтра ты сможешь сообщить ему новости.

— Я останусь, — сказал Нику с неопределенной улыбкой.

Машфер воротился на мельницу.

— Ну, в путь! — сказал он своим товарищам.

— Куда мы идем? — спросил один из них.

— На свидание, которое нам назначил Брюле.

Нику, человек с желтыми волосами, почесал за ухом и задумался.

— О чем ты думаешь? — спросил его Машфер.

— Я думаю, что у меня хорошие ноги.

— Я это знаю.

— И я мог бы идти с вами, и притом у меня руки сильные, я могу быть полезен при случае.

— Пойдем, — сказал ему Машфер.

Маленькая группа пустилась в путь в величайшей тишине идошла до леса.

LIX

Заяц шел первый. Теперь он один знал дорогу, и то место, где Курций попал в засаду, это самое место выбрал Брюле, чтобы выдать Солероля Машферу. Шли целый час в чаще леса один за другим, потому что тропинка была узка, потом Заяц остановился и сказал:

— Мы пришли.

— Я не вижу никого, — сказал Машфер.

— Мне сдается, что план не удался, — сказал Жак.

— Кто знает? — возразил Заяц.

Он лег и приложился ухом к земле.

— Я слышу шаги, — сказал он.

— Далеко?

— По направлению к Солэю.

— Нескольких человек?

— Нет, одного.

Он приложил два пальца ко рту и издал условный крик. Через минуту крик его повторили.

— Это мой отец или Мишлен, — сказал мальчик.

— И он один? — с гневом спросил Машфер.

— Один.

Машфер и его товарищи ждали с величайшим беспокойством. Шаги сделались слышнее и наконец, за березами замаячила какая-то тень.

— Это Мишлен, — сказал Заяц, — где же отец Брюле?

— Месье Машфер, — сказал Мишлен, с живостью подходя, — надо идти в Солэй.

— А! Нас там ждут?

— Да.

— Что же там случилось?

— Многое! Какой смельчак этот Брюле!

— Что же он сделал?

— А дочь-то его, Лукреция, — продолжал Мишлен, забывая отвечать.

— Ну что же она сделала?

— Во-первых, они убили Сцеволу.

— Вот как!

— Лукреция раздробила ногу гражданину Солеролю.

— А что еще?

— Больше я ничего не знаю, только теперь Брюле распоряжается в Солэе.

— А что же сделалось с Солеролем?

— Он ругается и ревет, как хищный зверь.

— А Публикола? — спросил Заяц, в свою очередь.

— Его заперли в погреб.

— Ну, пойдемте в Солэй! — сказал Машфер.

И все направились к замку.

* * *
Что происходило в Солэе в эту ночь это мы узнаем после, а теперь пора возвратиться к гражданину Курцию.

Когда Жан Бернен увидел, что комиссар смотрит на него, он велел своему отряду отдать честь народному трибуну.

— Спасибо, друзья мои! — закричал растроганный Курций.

— Ну что? — спросил Жан Бернен. — Мы отправляемся сейчас?

— Конечно.

— О! Выпейте стаканчик белого вина.

— Хорошо, белое вино — друг человека.

— Пока седлают вашу лошадь.

— Ах, черт побери! — сказал Курций, которого слово «лошадь» несколько взволновало. — Вот это уже лишнее!

— Отсюда до Солэя далеко, — сказал Жан Бернен.

— Я все-таки пойду пешком.

— Это будет неприлично.

— Отчего?

— Как такой человек, как вы, наш начальник, и не поедете на лошади?!

— Это правда, — со вздохом сказал Курций.

— Я велел оседлать вам Каракасса, лошадь кроткую, как молодая девушка.

В национальной милиции Шатель-Сансуара дисциплина никогда не мешала товариществу. Капитан и барабанщик говорили друг другу «ты». Дом гражданина мэра буквально наполнился солдатами. Жан Бернен выставил бочонок белого вина. За этим потеряли добрых полчаса, но Курций перестал торопиться с тех пор, как перед ним замаячила не весьма успокоительная перспектива верховой езды.

Наконец привели Каракасса. Жан Бернен закусил губы, увидев, с какой гримасой Курций сел в седло.

— Не надо ли пехотинцев пустить скорым шагом, а всадников рысью? — спросил Жан Бернен.

— Нет, нет! — сказал испуганный Курций. — К чему утомлять этих добрых людей?

Жан Бернен, прекрасно знавший лес, повел свой отряд дальней дорогой под предлогом, что лесом можно выиграть значительное время, но как только ступили ногою в лес, человек с желтыми волосами исчез. До сих пор он шел шагом, медленно, приноравливаясь к шагам национальной милиции, но когда нырнул в кусты, то побежал по направлению к Солэю, перепрыгивая через вереск своими длинными ногами. Курций и его маленькая труппа продолжали путь с величественной медлительностью, приличествующей героям, которые не торопятся победить.

Было за полдень, когда приметили наконец замок в конце лесной аллеи. Работник с фермы рубил дрова на опушке. Курций узнал его и закричал ему:

— Жак, что случилось в замке?

— Ничего особенного, — отвечал дровосек.

Когда Курций проехал, крестьянин сделал знак Жану Бернену, знак странный: он ударил себя по лбу указательным пальцем. Жан Бернен повторил этот знак, смотря на бригадира. Солдаты начали шептаться. Два пахаря спокойно работали в поле. Курций прямо подъехал к ним и стал расспрашивать:

— Мы ничего не знаем, — отвечали они, — кроме того, что генерал в Оксерре.

— С каких пор?

— Со вчерашнего дня.

— Это странно! — пробормотал Курций, продолжая дорогу. — Я поклялся бы, что роялисты осадили замок.

Когда Курций проехал, пахари посмотрели на Жана Бернена и бригадира и повторили знак дровосека. Этот знак выражал: он немножко помешался.

Наконец приехали в замок. Там царила величественная тишина. Слуга чистил лошадь у дверей. Брюле, сидя на скамье, курил трубку. Брюле был спокоен, как фламандский бургомистр.

— А! Вот и ты! — закричал Курций, соскочив с лошади и побдегая к Брюле. — Вот и ты, мой защитник, мой друг…

Брюле пожал плечами.

— Разбойники тебя не убили?

— Какие разбойники?

— Те, которые увезли меня.

Бригадир сошел с лошади. Жан Бернен и солдаты составили круг вокруг Курция. Он говорил:

— Замок должны были атаковать.

— Когда?

— Прошлую ночь.

— У меня, однако, сон легкий, — сказал Брюле, — а я ничего не слыхал.

Бригадир и Бернен переглянулись. Мишлен показался в окне и повторил знак дровосека и пахарей.

— Но надо узнать правду, — вскричал Курций.

— Какую правду? — спросил Брюле.

— Где генерал?

— Вы знаете, что он в Оксерре.

— С которых пор?

— Со вчерашнего утра. Он поехал вступить в начальство.

— Но, стало быть, он уехал после меня?

— Право, я не знаю, — с нетерпением сказал Брюле, — хотя вас караулили…

— Караулили…

— Заперли…

— Меня заперли?

— А вы все-таки убежали.

— Что такое?

Но Брюле не захотел отвечать Курцию и обратился к Бернену.

— Вы жертва мистификации, — сказал он.

— Как это? — спросил бригадир.

— Я бьюсь об заклад, что этот человек разбудил вас прошлую ночь?

— Это правда.

— И сказал вам, что он чрезвычайный комиссар?

— Разумеется, — сказал Курций.

— Потом, — продолжал Брюле, — он прибавил, что генерала Солероля собираются убить.

— Да.

— Вас обманул сумасшедший.

Курций вскрикнул.

— Этот человек, — продолжал Брюле, — бывший камирдинер генерала, он помешался и воображает, будто он послан Директорией.

Курций при этом ужасном обвинении почувствовал себя уничтоженным и начал дико озираться вокруг.

LX

Чтобы объяснить последующие сцены, воротимся теперь к происшествиям прошлой ночи.

Мы оставили Солероля с ногой, раздробленной второй пулею, на полу в столовой. Брюле бросился на него, но Лукреция его остановила, она не хотела лишать палача добычи. В ту же минуту человек или, скорее, призрак показался на пороге комнаты. Это был Виктор Бернье, с трудом вышедший из своей комнаты, когда услыхал весь этот шум. Солероль дрожал с пеной на губах.

— Изменили! Изменили! — бормотал он с бешенством.

Увидев капитана, он закричал ему:

— Ко мне, Бернье! Ко мне!.. Ты не роялист!

— А! Вы признаетесь в этом! — с иронической улыбкой сказал капитан.

— Да, я скажу, что ты добрый гражданин, я сделаю тебя полковником… Но освободи меня от этих негодяев!

Брюле пожал плечами, но Бернье отвечал спокойно:

— Все, что я могу сделать, это не допустить этого человека убить вас.

Он указал на Брюле.

— Не мешайтесь не в свое дело! — запальчиво сказал Брюле.

Бернье отвечал кротко:

— Я слишком слаб, чтобы приказывать, я прошу.

— Капитан, — сказала Лукреция, — этот человек наш.

— Я это знаю.

— Но если мы щадим его жизнь сегодня, мы не можем обязать к этому других.

— Каких других?

— Тех, которые придут за ним.

Бернье посмотрел на Брюле.

— Итак, — сказал он, — вы принадлежите к числу тех людей, которые сражаются против своего отечества?

— Я хочу отомстить, — сказал Брюле.

— Но я не хочу вооружаться против Республики, — продолжал капитан.

— Однако, когда здесь будут роялисты, что же сделаете вы?

— Я буду их пленником.

— И вы последуете за ними?

— Нет.

Брюле нахмурил брови, потом сказал капитану:

— Впрочем, вы правы… У каждого свой образ мыслей.

Он прибавил, как бы говоря сам с собой:

— Только бы ты женился на моей дочери — вот все, чего я требую от тебя.

Брюле поднял Солероля и прислонил его к стене. Бригадный начальник сначала произносил ругательство за ругательством, потом впал в какое-то оцепенение. Публикола опомнился от первого испуга и по приказанию Брюле перевязывал новую рану своего господина, из которой обильно текла кровь. Когда рана была перевязана, Брюле, которому все повиновались в замке, один из страха, другие из ненависти к Солеролю, велел перенести раненого в его комнату, потом сел у его изголовья.

— А! Ты хотел меня убить, Жан Солероль, — сказал он.

— Подлец, изменник! Убийца! — отвечал Солероль, на губах которого была пена.

— Молчи, дурак, и вместо того, чтобы оскорблять меня, слушай…

Брюле говорил спокойно; Солероль смотрел на него с любопытством, смешанным с ужасом. Фермер продолжал:

— Мы были крестьянами вместе, Жан, и хотя ты теперь богат и генерал, ты все-таки мне равный.

Солероль наклонил голову.

— Ты знаешь, — продолжал Брюле, — что я не был роялистом.

— Негодяи подкупили тебя! — заревел бригадный начальник.

Брюле пожал плечами.

— Я не был роялистом и ненавидел дворян и аббатов.

Глаза Солероля засверкали свирепым удовольствием.

— В особенности есть один аристократ, которого я ненавижу столько же, как и тебя.

— Анри? — пролепетал Солероль.

Забыв, что Брюле был теперь его враг, он смотрел на него с какой-то свирепой нежностью.

— Но будь спокоен, прежде чем я отомщу Анри, я отомщу тебе, — продолжал Брюле.

— Что я сделал тебе, негодяй? — спросил Солероль.

— Что ты мне сделал?

— Не давал ли я тебе денег, сколько ты хотел?

— Ха!

— Не обедал ли ты за моим столом?

— Что мне до этого?

— Не действовали ли мы вместе три года?

— Тогда у нас была одна цель, — с насмешкой сказал Брюле, — поджигать… Чтобы погубить Анри.

— А теперь разве ты не хочешь его губить?

— Я хочу прежде погубить тебя.

— Но, спрашиваю еще раз: что я тебе сделал?

— У тебя дурная память, Жан.

Солероль вздрогнул, и отдаленное воспоминание промелькнуло в его голове.

— Помнишь ли ту ночь, когда приходил ко мне двадцать лет тому назад?

Солероль вскрикнул.

— Я это знаю только со вчерашнего дня, — продолжал Брюле, — но…

Солероль смотрел с ужасом на своего врага.

— Но, — докончил Брюле, — я осудил тебя.

— Убей меня сейчас же, негодяй! — пролепетал Солероль с пеной на губах.

— Не я тебя убью…

— Кто же?

— Роялисты.

Солеролем овладело сумасбродное бешенство.

— О! Я тебя понимаю… Я тебя оскорбил — ты имеешь право убить меня… Но они… Они, эти люди, которых я ненавижу…

— Они платят тебе тем же, — с насмешкой отвечал Брюле.

— Я не хочу умереть от их руки! Я не хочу!..

Когда он произносил эти слова трепеща от страха, дверь отворилась, и явилась Лукреция. Она держала в руке два пистолета.

— Надо похоронить труп, — сказала она Брюле, — и смыть следы крови, покрывающие пол. Если вы хотите заняться этим, я буду караулить его.

— Ты хорошо сделала, — отвечал Брюле, — что взяла с собою эти пистолеты. Хотя он ранен, ты должна его остерегаться.

— Если он опять вздумает встать с постели, я размозжу ему голову, — холодно сказала Лукреция.

Она заняла место, оставленное Брюле.

— Хе-хе! — сказал фермер с лукавой и жесткой улыбкой. — Ты только что желал умереть, сейчас случай представился. Если ты тронешься с места, дочь моя всадит тебе пулю между глаз… Ведь это мою родную дочь ты заставлял дрожать когда-то и хотел обольстить.

Лукреция с презрением посмотрела на Солероля.

— Этот человек — негодяй! — сказала она.

Брюле ушел. Лукреция села в ногах кровати Солероля, а пистолеты со взведенными курками положила на стол под рукой. Но в голове Солероля, уже взволнованной испугом и физической болью, промелькнула странная мысль.

— Послушай, Лукреция, — сказал он, — я сделался негодяем, как ты говоришь, только потому, что я тебя любил…

— Ты не любил меня, когда проводил дни у эшафота. Ты не мог любить меня тогда, потому что никогда меня не видел.

— Но… После этого…

— После того по твоей милости пали головы рыцарей кинжала.

— Потому что я ревновал к маркизу.

— И хотел, гнусный убийца, жениться на мадемуазель де Верньер.

Солероль молчал. Лукреция прибавила:

— Час наказания настал для тебя.

— Так они меня убьют?

— Я не знаю, какую казнь они назначат тебе, но ты будешь наказан ужасным образом.

— Ох! — простонал Солероль, зубы которого стучали. — Если бы они подарили мне жизнь…

— Ну?

— Я стал бы им служить…

— Молчи, негодяй!

Лукреция сделала движение рукою до того повелительное, что Солероль не посмел раскрыть рта.

* * *
Между тем Брюле собрал слуг и сказал им речь, в которой убеждал их повиноваться ему и говорил, что он представитель госпожи Солероль и ее друзей. За исключением Публиколы, все ненавидели бригадного начальника. Брюле без труда приобрел содействие всех. Так как Публикола стеснял его, он велел его связать и запереть в погреб. Тело Сцеволы было завернуто в простыню и брошено в ров, который наскоро вырыли в саду. Между тем пришел Мишлен. Читатели помнят, что Машфер послал его вперед. Мишлен рассказал о побеге Курция.

— Это мне все равно, — отвечал Брюле, — поди скажи, что Солероль у меня в руках.

Мишлен ушел прямо на назначенное свидание. Мы уже видели, как он встретился там с Машфером и его группою. Заяц все служил проводником и так хорошо выбрал кратчайший путь, что не было еще полночи, когда роялисты прибыли в Солэй. Сильное кровотечение, открывшееся у Солероля вследствие его раны, до того его ослабило, что Машфер нашел его в лихорадке, бледным, с дикими глазами.

— Этот человек не в состоянии иметь волю, — прошептал Машфер, — я не могу заставить его написать что бы то ни было.

Машфер имел некоторые познания в хирургии. Он осмотрел рану Солероля и удостоверился, что она не смертельна.

— Он может перенести переезд, — сказал он.

Эти слова как будто пробудили Солероля из его дремоты и извлекли из оцепенения.

— Я не хочу уезжать отсюда! — вскричал он. — Не хочу! Убейте меня сейчас!

— Нет еще, — отвечал Машфер.

Его улыбка оледенела Солероля ужасом. Брюле, подозревавший, что начальника бригады увезут, придумал очень замысловатое средство, чтобы перевезти его. Ему связали руки и ноги, потом положили в небольшую ивовую корзину, в которой переносили виноград, и эту корзину поставили на лошадь, приведенную роялистами.

LXI

Был час ночи. Луна все сияла на небе, и так ярко, что Машфер не мог удержаться от нетерпеливого восклицания:

— В этом сатанинском краю, верно, круглый год светит луна!

— К счастью, — отвечал Брюле, — отсюда до Ионны надо идти густым лесом, а перейдя реку, мы будем спокойны.

— Еще бы! — сказал Заяц. — С другой стороны Ионны Нивернэ, а жандармы находятся только в Кламси.

Солероль время от времени рвался из корзины и издавал невнятные крики.

— Ты не убежишь от нас! — бормотал Машфер. — Можешь ругаться и рваться, сам черт не подоспеет к тебе на помощь.

Лошадь, которая везла корзину, вел за узду Мишлен, а три товарища Машфера с ружьем на перевязи и с пистолетами в руках ждали сигнала к отправлению. Но Машфер сказал им:

— Я, однако, должен видеть капитана.

Он пошел к Бернье. Тот опять лег. Он оставался спокоен и молчалив, пока группа Машфера овладевала замком, и не показывался ни на минуту, пока они захватывали Солероля.

— Милостивый государь, — сказал Машфер, входя к нему, — я желаю поговорить с вами несколько минут.

Капитан указал Машферу на стул. Барон сел.

— Милостивый государь, — продолжал он, — я уважаю всякое мнение.

Бернье поклонился.

— Даже ваше, — прибавил Машфер с иронией.

Капитан оставался бесстрастен.

— Однако, — продолжал Машфер, — позвольте мне сделать вам одно замечание.

— Сделайте одолжение, — отвечал капитан.

— Ваша горячая любовь к Республике и события как будто сговорились, чтоб устроить вам странное положение.

— Вы так думаете? — спросил капитан.

— У вас в этом краю есть преданные друзья.

— Я это знаю.

— У вас есть и смертельный враг.

Бернье кивнул.

— Ваших друзей зовут: Анри и Диана де Верньер, мадам Солероль и Лукреция.

— Это правда.

— Враг ваш — Солероль.

— Я знаю, что он не пощадил бы меня.

— Видите, какая странная случайность! Ваши мнения удаляют вас от ваших друзей.

— Я повинуюсь моей совести.

— Я пришел не за тем, чтобы искушать вас… Я хочу только знать, какие у вас намерения на будущее?

— Тайна моего поведения принадлежит мне.

— Извините. Удалим, прошу вас, всякую колкость из этого рассуждения, и позвольте мне объясниться.

— Я слушаю вас.

— Вы знаете так же хорошо, как и я, что Солероль — подлец.

— О!..

— И что ни Анри, ни мы все — не поджигатели.

— Милостивый государь, — с достоинством сказал капитан, — мое поведение должно было доказать вам, что я знаю это.

— Без сомнения, но что же теперь будет? Не сегодня — завтра замок займут республиканские войска, которым будет приказано идти против нас…

— Это вероятно.

— Что вы сделаете?

— Милостивый государь, прежде чем я скажу вам, что я сделаю, позвольте мне дать вам совет.

— Говорите.

— Вы берете с собою начальника бригады?

— Да.

— Пленником?

— Естественно.

— И вы его расстреляете или предадите смерти, каким бы то ни было образом?

— Вы можете быть в этом уверены.

— Уведите меня вместе с ним и заставьте разделить его участь.

Машфер вздрогнул..

— Вы помешались, — сказал он.

— Нет, — возразил Бернье, — потому что очень может случиться, что мне снова поручат начальство над войсками Ионнского департамента.

— Ну, что же тогда?

— Тогда я исполню свой долг.

— То есть вы будете стараться нас истребить?

Капитан вздохнул.

— Пусть будет, что будет, — сказал Машфер, — но мы вас не возьмем с собой.

Брюле, присутствовавший при этом свидании у порога двери, вздрогнул от радости. «Он не уедет, — подумал он, — я всегда буду иметь его под рукой, и должен же он жениться на Лукреции».

За несколько минут перед тем Машфер сказал Брюле:

— Ты остаешься здесь; я назначаю тебя губернатором замка. Если синие придут, предупреди меня.

— Будьте спокойны, — отвечал Брюле, — я не дурак.

— Я буду вести корреспонденцию, — сказал Заяц.

Когда Машфер сделал эти распоряжения, ему не оставалось больше ничего, как проститься с капитаном, и мы видели, какой оборот принял разговор.

— Итак, вы хотите остаться здесь? — сказал Машфер.

— Я советую вам, напротив, взять меня с собой, — отвечал Бернье.

— Я отказываюсь.

— Тогда я останусь здесь до моего выздоровления, а потом возвращусь в Париж.

— А если вас спросят о том, что происходило здесь?

— Я должен отвечать только за события, совершившиеся в то время, когда я выполнял возложенные на меня поручения. Кроме этого я не знаю и не хочу знать ничего.

— Но все-таки, — настаивал Машфер, — если республиканские войска придут сюда?

— Мне нечего им рассказывать.

— А если вы будете начальствовать над ними?

— Я буду тогда знать, где найти генерала Солероля.

— Хорошо, — сказал Машфер, — вы благородный враг.

Он протянул ему руку. Бернье пожал ее, и Машфер ушел.

Через несколько минут из окна второго этажа солэйского замка Брюле увидел, как удалялась маленькая группа, уводившая пленника, бригадного начальника Солероля. Нику, человек с желтыми волосами, уходил в Шатель-Сансуар.

— Теперь, — сказал Брюле, — я у себя дома.

На другой день, когда в прекрасное солнечное утро Курций приехал в Солэй в сопровождении национальной милиции и жандармов, все следы ночных происшествий исчезли, и люди в замке прекрасно сыграли роль, которой научил их Брюле. Читатели помнят, какой эффект произвело обвинение в помешательстве, упавшее, как громовой удар, на голову Курция.

— Сумасшедший! Сумасшедший! — повторял он в остолбенении.

— Да, он сумасшедший, — сказал Брюле.

— И сумасшедший опасный, как я вижу, — заметил Жан Бернен.

Курций бросился на Брюле со сжатыми кулаками. Бригадир взял его за плечи, а четверо солдат из национальной милиции присоединились к нему.

— Граждане, — сказал Жан Бернен, — мне жаль, что я потревожил вас по пустякам, но меня обманул этот бедный сумасшедший.

— Что мы с ним сделаем? — спросил бригадир.

Курций кричал, размахивая руками, и вырывался.

— Его надо запереть.

— Где?

— Где хотите, — сказал Жан Бернен.

— Я беру это на себя, — вызвался Брюле. — Когда гражданин Солероль вернется, мы запрем его в доме сумасшедших.

Жан Бернен, по своему обыкновению, дал своим людям закусить, потом национальная милиция отправилась в обратный путь в убеждении, что она имеет дело с сумасшедшим.

LXII

Что же сделалось с Публиколой со вчерашнего вечера? Брюле запер его в погребе, связав ему руки и ноги.

Мы уже немножко познакомились с этим человеком. Солероль встретился с ним у эшафота и взял к себе в услужение. Между этими двумя гнусными существами завязалась крепкая дружбу. Увидев неподвижного Солероля под коленом Брюле, готового поразить его хозяина ножом, Публикола почувствовал первое волнение в своей жизни. Он испугался не за себя, а за человека, к которому сильно привязался.

Однако инстинкт самосохранения одержал верх, и когда он увидел, что его тоже решились не щадить, Публикола не стал сопротивляться. Он дал связать себе руки и ноги и просил пощады.

— Тебя не убьют, если ты оставишь нас в покое, — сказал ему Брюле.

Этот погреб был заполнен бочками, по большей части пустыми, но была одна бочка почти полная, и Публикола это знал. Ему лучше всего были известны в Солэе погреба — не одну бутылку опорожнил он в каждом погребу. Он даже раскупорил столетнее вино, которое прежде, при прежних владельцах замка, вынималось только для крестин и для свадеб. Когда Солероль распоряжался в Солэе, Публикола разделил свое время на три части: время, когда он служил своему господину, время, когда он спал, и время, когда он пил. Когда в людской не было больше вина, Публикола спускался в погреб. Для этого он всегда носил с собою навощенную веревку и огниво. Когда его положили на сырой пол погреба, Публикола подумал: «Если б я мог владеть руками, я зажег бы свечу, потом дотащился бы до бочки и лег бы под кран».

С этой минуты у Публиколы была одна постоянная мысль — высвободить свои руки. Ему это удалось, но он должен был употребить на это по крайней мере два часа, и средство, которое он употребил, было очень странное, но вполне ему удалось. Он начал кататься по полу и докатился до стены. Тогда с неслыханными усилиями он успел встать на ноги; потом он прислонился к стене, и так как руки его были связаны за спиною, то они первые прикоснулись к отверделой известке, которою скреплены были камни. Тогда Публикола начал тереться веревкою об известку, качаясь направо и налево, потому что он не мог владеть руками. Он терся, терся сначала медленно, потом скорее и так долго, что веревка истерлась, у Публиколы руки сделались свободны. Тогда он пошарил в карманах, вынул огниво и зажег свою свечу. Достав себе огня, он воткнул светильню в землю и в один миг развязал себе ноги, потом побежал к бочке. Он забыл своего любезного господина, бригадного начальника Солероля и опасность, которой подвергался он сам. Публикола, сделавшись философом, говорил себе: «Плен имеет свои суровости, которые смягчаются, когда имеешь чем утолить жажду».

Публикола поместился под бочкой и открыл кран. Он пил и пил — так долго, что наконец приметил, что пьян. Трепещущею рукою закрыл он кран, потом хотел встать и идти, но ноги отказывались ему служить, потом, становясь все более философом, он сделал размышление, что сон — друг человека и что, когда спишь, не нужно видеть. Затем он задул свечу, и в погребе сделалась темнота. Через десять минут, лежа на спине, Публикола храпел. Но записные пьяницы никогда не бывають пьяны долго. Через четыре часа Публикола проснулся, холодный воздух дул ему в лицо, луч света следовал за воздухом. Погреб имел узкую отдушину наравне с землею; в эту-то отдушину врывался зимний ветер и тот светлый лунный луч, который так сердил Машфера.

Публикола встал, подошел к отдушине, приподнялся на цыпочки и посмотрел: отдушина выходила на двор, и Публикола, у которого были зоркие глаза, приметил, что двор полон людей; особенно одна лошадь привлекла его внимание; люди с ружьями окружали ее. На этой лошади была корзина, колебания которой заставили бы отгадать, что в ней лежит живое существо, даже если бы не слышались заглушаемые стенания, невнятные звуки, обнаруживавшие сильное бешенство. Публикола, у которого был тонкий слух, узнал голос Солероля, заглушаемый кляпом. Первым движением Публиколы было вскрикнуть, но этот крик был так слаб, что он не вышел из погреба, и вооруженные люди, окружавшие лошадь, не слыхали его. Второе движение было более обдуманное и внушено благоразумием и здравым смыслом. Публикола сказал себе: «Я заперт, и мне будет трудно выбить дверь погреба… Потом, если мне и удалось бы, что могу я сделать один против всех этих людей, вооруженных с головы до ног? Я дам себя убить за генерала совершенно понапрасну. Лучше остаться спокойным…»

И с этим рассуждением, исполненным благоразумия, Публикола не пошевелился. Только оставаясь неподвижно у отдушины, он внимательно рассматривал и слушал. Он слышал, как Машфер отдавал последние приказания Брюле, которого сделал губернатором Солэйского замка; потом он видел, как небольшая группа вышла из замка и увела пленника, бригадного начальника Солероля. Тогда Публикола сказал себе:

— Я не понимал вчера, почему Брюле, который был предан нам, убил Сцеволу, хотел убить Солероля. Теперь понимаю: Брюле был подкуплен роялистами. Надо посмотреть…

За этим размышлением Публикола, руководимый лунным лучом, воротился к бочке вина, а потом лег спать. Публикола не ужинал, но известно, что пьяницы никогда не бывают голодны, в силу пословицы, которая служит под пару пословице: «Кто спит, тот обедает» — «Кто пьет, тому не нужно есть».

Между тем как Публикола высыпался во второй раз, ночь прошла, настало утро, и приехал Курций с национальной милицией и жандармами. Известно, как хитрый крестьянин выдал Курция за сумасшедшего.

Когда Жан Бернен вывел из Солэя национальную армию и жандармов, Брюле, велевший связать Курция и запереть его в погреб, вспомнил о Публиколе и сказал Зайцу:

— Пойдем со мной!

— Куда? — спросил мальчик.

— Посмотреть, что сделалось с Публиколой.

Заяц зажег толстую свечу, находившуюся в передней у входа в погреб, и сказал Брюле:

— Вы два раза сделали большую неосторожность, папаша.

— Какую?

— Не взяли вашего оружия.

— Ах! Это правда! Но этого уже со мною не случится.

Он взял свое ружье. У Зайца со вчерашнего дня ружье висело на перевязи; только теперь он взвел курок. Брюле сошел первый с ключом от погреба. Заяц нес свечу и освещал лестницу. У двери погреба, служившего тюрьмою Публиколе, Брюле прислушался: слышалось громкое храпение.

— Он спит, — сказал Брюле.

Фермер взял ружье в руку и осторожно отворил дверь, в то же время Заяц направил вперед свечу, но храпение продолжалось. Тогда отец и сын его приметили Публиколу, лежавшего на спине; ноги и руки его были по-прежнему крепко связаны.

— Хорошо, — сказал Брюле, которому не пришло в голову осмотреть веревки, — он, верно, был пьян вчера вечером и теперь просыпает хмель.

— Вы сюда посадите Курция? — спросил Заяц.

— Разумеется.

— Зачем?

— Они будут беседовать между собой, — с насмешкой сказал Брюле.

По приказанию отца Заяц воротился наверх, и два солэйских лакея схватили Курция, который ругался и кричал, и спустили его в погреб. Но крики Курция не разбудили Публиколу.

— Берегись, гражданин! — сказал Брюле Курцию. — Ты разбудишь твоего товарища.

Положив его рядом с Публиколой, Брюле вышел из погреба, запер дверь и положил ключ в карман.

— Теперь, — сказал он Зайцу, — мы с тобой закусим и выпьем.

— Как скажете, — отвечал Заяц.

Они прошли в столовую. Доверие, которое Машфер оказал Брюле и его сыну, произвело странное впечатление на людей замка, по большей части прежних служителей дома де Верньер, заклятых врагов Солероля и преданных его жене. Между ними был старик, по имени Клеман, бывший камердинером покойного маркиза. Клеман немного из трусости, а немного из преданности к Элен де Верньер остался в Солэе и сохранил некоторую власть над слугами. Между тем как Брюле и Заяц запирали Курция в погреб, где спал пьяный Публикола, Клеман говорил таким образом с людьми замка:

— Мои добрые друзья, я думал так, как вы, что Брюле, всегда слывший честным человеком, был каналья, и все это думали так, как я, видевши, что он был на «ты» с этим негодяем Солеролем; но теперь надо признаться, что это было притворство.

— А! Вы думаете, дядя Клеман? — наивно спросил один лакей.

— Думаю ли! Доказательством служит то, что он выдал Солероля Машферу.

— Это правда.

— Итак, я думаю, что ему надо повиноваться.

— Как вам, — сказали несколько голосов.

Поэтому, когда Брюле вышел из погреба в столовую, ему поклонились, как хозяину.

— Что ты об этом думаешь? — сказал фермер, толкнув Зайца под локоть.

— О чем? — спросил Заяц.

— Видишь, как к нам почтительны!

— О да! Не велеть ли подать нам жареного цыпленка, папаша?

— И лучшего вина!

Заяц ударил кулаком по столу и стал приказывать. Лакеи спешили служить. Отец и сын сели за стол и ели, как дворяне. Они напились старого вина и начали разговаривать:

— Что вы думаете обо всем этом, папаша?

— Это зависит от того, каков будет конец, — отвечал Брюле, который, как хитрый бургундец, никогда не выражал ясно своих мыслей.

— Мне кажется, однако, что мы здесь, как у себя дома.

— Еще бы!

— И делаем здесь, что хотим.

— При Солероде было то же самое, а теперь этому скоро будет конец.

— Как это?

— Если роялисты будут иметь успех, я сделаюсь опять фермером.

— Так!

— А если не успеют, то им перережут шею и нам также, но это все равно, — продолжал Брюле, на минуту нахмуривший брови, — я не раскаиваюсь, что я переменил начальника.

— И я также, платят хорошо.

— А я мщу, — сказал Брюле с мрачным видом.

— Так как мы одни, скажите, папаша, мне, как вы думаете, убьют они Солероля?

— Еще бы!

— Но когда?

— Машфер дал мне обещание уведомить меня, когда час Солероля пробьет… О! — прибавил Брюле, сжав в руках ручку ножа. — Если им понадобится палач, я готов. Я изрублю его в куски, как сосиску.

— Вы его очень ненавидите?

— Он хотел отнять у меня твою мать…

Заяц, сделавшийся философом, слегка пожал плечами.

— Это все глупости! — сказал он. — Самое главное, что нам дадут денег, сколько мы захотим…

При слове «деньги» Брюле, погрузившийся в мрачные размышления, вдруг вздрогнул.

— Здесь должны быть деньги, — сказал он.

— Это правда, — отвечал Заяц.

— У начальника бригады были деньги, у мадам Солероль, которая убежала чуть не в рубашке, также были…

— Притом есть белье и столовое серебро.

Брюле пожал плечами.

— Нет, — сказал он, — этого грабить нельзя.

— Почему?

— Потому что рано или поздно надо будет возвратить серебро или белье.

— А деньги не возвращаются, — сказал Заяц с простодушным видом, который тотчас внушил подозрение его отцу.

— Конечно, нет.

— Как это?

— У Солероля были деньги или нет, но так как он не рассказывал о своих делах жене…

— Она не знает ничего.

— Решительно ничего. Если мы найдем деньги, от нас их не потребуют.

— Это правда, папаша.

Заяц принял веселый вид и налил себе вина.

— Ты приходил в замок чаще меня и, наверное, знаешь более меня привычки Солероля.

— И да, и нет. Вот, например, я никогда не знал, куда он кладет деньги, — холодно сказал Заяц.

Брюле искоса посмотрел на сына, потом опять налил ему вина. Но Заяц сказал ему:

— Вы напрасно хотите напоить меня пьяным. Я буду пьян, как стелька, но ничего не скажу.

— Даже отцу?

— По двум причинам: во-первых, каждый за себя — прекрасная пословица.

— А во-вторых?

— Я решительно ничего не знаю.

— Правда? — спросил фермер, прямо смотря в лицо сыну.

Заяц бесстрастно выдержал блеск отцовского взгляда.

— Истинная правда! — отвечал он.

— Не поискать ли нам вместе?

— Тогда пополам?

— Идет.

— Мне хотелось бы иметь обеспеченную старость.

— Возьми твое ружье, — кивнул сыну Брюле, вставая из-за стола и взяв свое.

— Позвольте, папаша, — сказал Заяц, — я должен сообщить вам мои размышления.

— Говори!

— Если мы будем искать прямо сейчас, все слуги узнают, что мы делаем.

— Это правда. Подождем до вечера.

— Когда все лягут, мы пойдем в спальную генерала.

— Очень хорошо.

— Я нашел ключ от его бюро на дворе.

— Что?

— Он, верно, выпал из его кармана, пока генерала упаковывали в корзину.

— И этот ключ у тебя?

— Вот он.

Заяц вынул небольшой ключ из кармана и показал его отцу. Брюле протянул руку, чтобы взять ключ, но Заяц спокойно положил его в карман.

— Нет еще, папаша, — сказал он.

Брюле снисходительно улыбнулся.

— Ты достойный сын твоего отца, — сказал он.

— В вашей школе можно кой-чему научиться, папаша, но налейте же мне еще вина.

Заяц протянул свой стакан. Брюле повесил ружье на оленьи рога, украшавшие камин, и опять сел за стол. Заяц перестал есть и все пил. Брюле ел и пил мало. У каждого была своя мысля, как говорят крестьяне. Заяц думал: «Ты хочешь меня напоить, папаша, но тебе это не удастся. Только я дитя доброе, и если это может доставить тебе удовольствие, то я сделаю вид».

Брюле думал: «Если бы он повалился под стол, я бы отнял у него ключ от бюро».

— Какая здесь духота! — вскричал Заяц, глаза которого показались Брюле помутившимися. — Здесь умирают от жажды.

— Так пей же!

Брюле опять налил ему пить. Заяц говорил громко и насилу шевелил языком.

— Как жаль, — сказал он, — что еще не ночь!

— Ты торопишься?

— Да, лечь спать.

Заяц опрокинулся на спинку кресла.

— Мне хочется спать, — продолжал он, смеясь.

— Хорошо!

— Но вы не воспользуетесь моим сном, вы меня подождете?

— А то как же?

— Вы не возьмете денег без меня?

— Нет.

— Когда так, прощайте, спокойной ночи…

Заяц положил обе руки на стол, а голову на руки. Брюле вынул трубку из кармана, набил ее и начал курить. Через несколько минут Заяц храпел, как Курций и Публикола. Тогда Брюле осторожно дотронулся до него. Заяц продолжал храпеть. Брюле подсунул руку под руку сына и вынул ключ из его кармана. Заяц захрапел еще сильнее.

— Он еще ребенок, — прошептал Брюле с насмешливой улыбкой.

Он сунул ключ в карман и рассудил таким образом: «Я пойду в комнату бригадного начальника, захвачу золото, билеты и положу все это в надежное место… Потом положу ключ в карман Зайца… А когда он проснется, я скажу ему, что я его ждал… Мы не найдем ничего, но это будет не моя вина».

Думая таким образом, Брюле шел на цыпочках к двери столовой, которую отворил и запер без шума. А так как он шел без Зайца, то в третий раз сделал неосторожность и забыл свое ружье. В это время мальчик открыл глаза и начал смеяться.

— Я все же похитрее тебя, папаша, — прошептал он. Он встал и снял ружье отца, преспокойно разрядил его, вынул пули, сунул их в свой карман и опять повесил ружье на место.

— Если ты выстрелишь в меня, папаша, — прошептал он, — ты не сделаешь мне большого вреда.

Он опять сел в кресло в прежнем положении. Через час воротился Брюле. Он был не очень весел. Если бы глаза Зайца были открыты, он мог бы видеть, как отец его хмурил брови, вытягивал губы и имел физиономию человека, обманутого в ожидании. В бюро Солероля лежало едва десять луидоров. Брюле сунул их в карман, делая гримасу, и чтобы не поссориться с сыном, пришел возвратить ему ключ, который был у него во время его сна. Заяц храпел еще громче; он дал положить ключ в карман, не делая движения. Тогда Брюле поместился у камина и закурил трубку. Через четверть часа Заяц прервал свое храпенье вздохом, потом он пошевелил одною рукою, потом раскрыл один глаз.

— Ну, что, — спросил его отец, — хорошо ты выспался?

— Да, только у меня голова тяжела…

— Ты был пьян?

Заяц с живостью поднес руку к жилету и стал искать ключ.

— Здесь! Это хорошо, — сказал он.

— Ты всегда будешь недоверчив? — сказал Брюле, улыбаясь.

— А то как же?..

— Я ждал тебя…

— Ну, пойдем.

Заяц встал, шатаясь. На этот раз он забыл взять свое ружье, а Брюле взял свое. Только если бы Заяц приподнял свою блузу, Брюле мог бы увидеть два пистолета.

— Говорят, однако, — ворчал Заяц сквозь зубы, следуя за отцом, — что волки не едят друг друга.

LXIII

Брюле сначала уверявший, будто не знает замка Солэй так хорошо, как сын, прямо направился к маленькой лестнице, находившейся на конце передней. Эта лестница вела в комнаты, выбранные в первом этаже бригадным начальником Солеролем, когда, после своей женитьбы он приехал в замок Солэй.

Брюле шел проворно. Заяц, напротив, спотыкался на каждой ступени. Наконец оба пришли в комнату начальника бригады.

— Надо поторопиться, — сказал Брюле.

Он подошел к бюро. Заяц подал ему ключ. Брюле вложил ключ в замок, ощупывая, чтобы доказать сыну, будто он в первый раз отворяет это бюро; потом, отворив, он вскрикнул от удивления.

— Что такое, папаша? — спросил Заяц.

— Нет ничего! — отвечал Брюле.

Он выдвигал все ящики один за другим перед сыном. Тот сохранял величайшее спокойствие.

— Надо думать, что у начальника бригады не было денег, — сказал он.

— Или что он клал их в другое место.

— Это может быть.

Произнеся эти слова хвастливым тоном, Заяц, стоя позади отца, начал улыбаться и высунул ему язык, не подумав, что перед ним висит зеркало.

— Ах, каналья! — вскричал Брюле, увидевший все. — Ты знаешь!

Он схватил сына за ворот.

— Ай! — вскрикнул Заяц. — Если вы хотите, чтоб я говорил, выпустите меня сначала!

Брюле держал ружье, а Заяц казался безоружен. Фермер запер дверь, стал перед нею и, прицелившись в сына, сказал:

— Говори или я тебя убью!

Заяц выразил вдруг не на шутку испугался.

— Ах, папаша, — закричал он, — неужели вы хотите убить вашего сына?

— Говори! — повторил Брюле глухим голосом, в котором скрывалась буря.

— Что же мне говорить? Я ничего не знаю…

Заяц продолжал выказывать сильный страх, по крайней мере Брюле так казалось.

— Ты знаешь, куда бригадный начальник прятал свои деньги?

— Знаю.

— Скажи мне!

Вдруг Заяц переменил позу, физиономия его приняла насмешливое выражение, и он прямо посмотрел отцу в лицо.

— Бригадный начальник, — сказал он, — прятал свои деньги в левом ящике.

Брюле вздрогнул.

— И эти деньги взяли…

— Кто?

— Вы, папаша.

— Ты лжешь!

— Полноте, папаша, вместо того чтобы хитрить со мною, вам следовало бы иметь бы ко мне поболее доверия. Вы видите, что я не дурак.

— Да, и ты знаешь больше, чем говоришь.

— Может быть.

— В замке есть деньги.

— Это наверняка.

— И ты знаешь, где они?

— Может быть.

— Но и я хочу знать это, — с гневом сказал Брюле.

— И для этого-то вы хотите меня убить?

— Я тебя убью, если ты не скажешь.

— Тогда вы ничего не узнаете, потому что мертвые не говорят.

Хладнокровие Зайца раздражило Брюле.

— Ты, верно, хочешь меня принудить убить сына! — сказал он.

— Нет, я скажу.

— А, наконец! — произнес Брюле, опустив дуло ружья.

Заяц продолжал:

— У начальника бригады был железный сундучок, а в этом сундучке лежало тридцать тысяч золотом.

— Ты знаешь, где этот сундучок?

— Знаю.

— Говори же скорее!..

Брюле опять взял ружье.

— Я хочу поделиться с вами, — сказал Заяц.

— Поделиться! — воскликнул Брюле, который нашел это предложение неприличным.

— Ну да!.. Это мне кажется справедливо.

— Пятнадцать тысяч!

— Да, когда там тридцать.

— Что же ты хочешь делать с этими деньгами?

— Я хочу купить ферму и поселиться там.

— Ферму нельзя купить за пятнадцать тысяч.

— Ведь у меня еще есть деньги.

Брюле вспомнил. о деньгах, которые Ланж дала Зайцу и которые тот спрятал в Лисьей норе. Заяц продолжал:

— Я вам скажу, как я узнал, что у бригадного начальника тридцать тысяч золотом.

— Ну?

— В одну ночь, наловивши кроликов, я воротился в замок через кухню. Солероль был один в столовой. Я увидел луч света под дверью и посмотрел в щелку замка: Солероль стоял у стола и считал луидоры. На столе находился сундучок, о котором я вам говорил. Солероль бормотал сквозь зубы, но я слышал, что он говорил…

— Что же такое?

— А вот: «Солероль, мой милый, надо все предвидеть; если Республика погибнет, ты только что успеешь улепетнуть из Франции, где тебя пошлют на эшафот. Но для этого нужно иметь деньги… И вот тебе тридцать тысяч ливров».

— Он, верно, положил луидоры в сундучок?

— Разумеется. Потом запер сундучок, надел плащ, бормоча: «Ужасный холод!» Потом заткнул за пояс два пистолета, а сундучок взял под мышку.

— И вышел?

— Да, я только что успел спрятаться в тени коридора. Он вышел из столовой через переднюю в сад.

— А ты за ним?

— Потихоньку. В саду он взял заступ и зарыл сундучок в землю.

— В каком месте?

— Я вас отведу, папаша, если вы хотите идти со мной.

— Хочу ли я! — воскликнул фермер, и глаза его сверкнули алчностью.

Настала ночь, они вышли из комнаты бригадного начальника по маленькой лестнице. В передней они встретили Клемана, старого камердинера покойного маркиза де Верньера.

— Мы трудимся для барыни, старичок, — сказал ему Брюле.

— Я так и думаю, — прошептал старик.

— Следовательно, не удивляйся, что мы выходим ночью, — прибавил Брюле.

— Хорошо, — отвечал старый слуга.

В саду Брюле снова посмотрел на сына.

— Куда ты меня ведешь? — спросил он.

— Знаешь сломанную голубятню в парке?

— Да.

— В развалинах есть подземелье.

— Да, это был погреб.

— Ну, это там…

Брюле хотелось броситься на сына, когда они проходили по крытой и темной аллее, и задушить его, чтобы не делиться, но Заяц угадал эту мысль и сказал:

— Я знаю это место… Его нелегко найти среди каменьев и терновника для того, кто не видел, как я, где бригадный начальник закопал сундучок.

— Пойдем! — сказал Брюле, удвоив шаги.

— О! Нам еще долго идти, и мы имеем время поговорить…

— Ты хочешь говорить, о чем?

— О многом. Нам надо объясниться.

— Насчет чего?

— Ведь мы с роялистами?

— По крайней мере на время, пока Солероль жив…

— А потом?

— А потом я им изменю для того, чтобы отомстить графу Анри.

— Вы его ненавидите?

— Столько же, сколько Солероля.

— А других?

— Я им не желаю ни добра, ни зла.

— Зачем же им изменять?

— Я посмотрю… Если они платят хорошо…

— Вот уже прекрасный задаток, — с насмешкой сказал Заяц, — тридцать тысяч ливров золотом не каждый день валяются на земле.

— Это правда, но… — Брюле нахмурил брови.

— Вам неприятно делиться?

— Ну да! — простодушно сказал фермер. — Разве в твои лета нужны деньги?

— Я слишком молод, не правда ли?

— Да.

— А я нахожу вас слишком старым, папаша. Когда не имеешь зубов, для чего же иметь аппетит?

— У меня еще есть зубы, — с насмешкой сказал Брюле.

— Я хочу сделать вам предложение, папаша.

— Посмотрим.

— Вам очень неприятно делиться?

— Да.

— И мне также. Хотите бросить жребий, кому достанется сундучок?

— Пожалуй.

— Только не здесь… Когда мы его выроем.

Заяц удвоил шаги; Брюле сделался молчалив. «Мне хотелось бы выиграть, — думал фермер. — Всегда неприятно убивать сына, какой бы дрянной он ни был». А Заяц думал: «Я отдал бы экю в шесть ливров, только бы папаша проиграл, а потом мы увидим».

Сломанная голубятня, цель их ночной прогулки, была старой башней, которая прежде замыкала феодальную ограду первого замка. Сделавшись голубятней в последнем столетии, она была разрушена молнией в одну бурную ночь, и бывшие владельцы Солэя никогда не думали восстанавливать ее. Ее разрушенные стены были окружены густым кустарником. Но так как ночь была лунная, Заяц легко пробрался и остановился только у входа в погреб, о котором он говорил. Этот вход также был закрыт кустарноком, и в него вела лестница из нескольких ступеней. Странное дело! Внизу этой лестницы была дверь. Заяц первым вошел в погреб; там он вынул из кармана кремень и огниво и зажег кусок дерева, вырезанный из середины молодой сосны и весь покрытый древесной смолой; потом он воткнул этот факел между двух камней в своде погреба. У Брюле было на плече ружье, а под мышкой заступ.

— Работайте, папаша, — сказал Заяц, — так как заступ у вас.

— Постой, — возразил Брюле, — не надо, чтоб нам помешали.

Он запер дверь и положил возле нее большой камень.

— Где надо копать? — спросил он.

— В этом углу, за кустарником.

Брюле начал копать землю. Когда он выкопал на фут глубины, заступ его наткнулся на что-то жесткое, и блеснула искра.

— Вот сундучок, — сказал Заяц.

Брюле наклонился, оставив заступ, и руками вынул железный сундучок, который был очень тяжел.

— Трудно будет открыть, — сказал Заяц.

— Я берусь за это, — отвечал Брюле.

Он поднял заступ, чтобы сломать сундучок, но Заяц остановил его.

— Позвольте, — сказал он. — Разве мы не будем бросать жребий?

— Будем, — отвечал Брюле.

Он сильно ударил заступом по сундучку, но сундучок остался цел.

— Зачем ломать? — сказал Заяц. — Гораздо легче так унести.

— Это правда.

Заяц вынул из кармана экю с изображением короля Людовика XVI.

— Вам говорить, папаша, — сказал он.

— Решка! — вскричал Брюле.

Заяц подкинул монету.

— Орел! — сказал он, когда экю упал. — Вы проиграли, папаша.

Он бросился на сундучок, но Брюле встал перед дверью и сказал:

— Ты ошибся.

— Вы сказали «решка», а это орел, папаша.

— Говорю тебе, ты ошибаешься…

— А я вам говорю, что я выиграл.

— Нельзя выиграть, мой милый, когда имеешь, как ты, голову навыворот. Зачем ты забыл свое ружье?

— Пустите меня! — закричал маленький негодяй, схватив сундучок обеими руками.

— Послушай, если ты сделаешь шаг, я выстрелю! А ты знаешь, здесь выстрелы шума не делают.

Заяц не обратил внимания на эту угрозу и сделал шаг вперед.

— Тем хуже! — заворчал Брюле.

Он спустил курок, раздался выстрел, но Заяц стоял на ногах.

— Вы дурно стреляете, папаша, у вас дрожит рука, — с насмешкой сказал мальчуган.

Он сделал еще шаг. С глазами, налитыми кровью, потеряв голову, фермер видел перед собой только врага и выстрелил во второй раз. На этот раз Заяц захохотал.

— Ну, добрый вы отец, нечего сказать! — проговорил он. — Если бы я не позаботился вынуть пули из вашего ружья, вы убили бы вашего сына.

Брюле с бешенством вскрикнул. В то же время быстрее молнии Заяц вынул из-под блузы пистолет и прицелился в Брюле.

— Этот заряжен, — сказал он, — и уж я то в вас не промахнусь…

LXIV

Между тем как Брюле дрожал перед заряженным пистолетом Зайца, другие происшествия происходили в замке Солэй.

Читатели помнят, что Курций, обвиненный в помешательстве, был связан и брошен в погреб, уже служивший тюрьмою Публиколе, который храпел. Ошеломленный Курций не приметил сначала его, хотя в погребе царствовал полусвет. Курций кричал и ругался.

— Не угодно ли замолчать? — закричал Публикола, вдруг переставший храпеть.

— Публикола! — воскликнул Курций.

— Он самый.

— И ты тоже заперт?

— Да.

— И связан так же, как и я?..

— Не совсем… Посмотрите…

Публикола сбросил с себя веревки и встал на ноги.

— А! Ты меня развяжешь, — сказал Курций плачущим голосом.

— Нет.

— Отчего?

— Оттого, что вы не сумеете связать себя так, как я. Я вам развяжу руки и ноги сегодня вечером, после того, когда нам принесут есть и когда нам нечего будет уже опасаться прихода наших тюремщиков.

— Ты разве не спал?

— Нет.

— Ты не был пьян?

— Меня протрезвило то, что случилось нынешнею ночью.

— Я думаю, что произошло что-нибудь ужасное. Они убили моего бедного друга Солероля?

— Нет, не его.

— Кого же?

— Сцеволу.

— Они убили Сцеволу, говоришь ты?

— Это Брюле воткнул ему нож в горло.

— Но, стало быть, этот негодяй нам изменил?

— Как же! Он выдал и начальника бригады.

— Кому?

— Роялистам. Они увезли его в прошлую ночь.

— А теперь, верно, убили?

— Это вероятно.

— И нас также убьют?

— Если мы не успеем убежать.

— Это как?

— У меня есть планы… Вы увидите…

Публикола подошел к отдушине, выходившей на внутренний двор замка. Двор был пуст.

— Когда наступит ночь, — сказал он, возвращаясь к Курцию, который все еще лежал на спине, — мы постараемся улизнуть.

— Но как?

— Через эту отдушину.

— Она с железной решеткой.

— Мы ее подпилим.

— Чем?

— Ведь у вас есть часы?

— Есть!

— Мы употребим пружину.

Курций предался тогда всем восторгам надежды на свободу и мщение.

— Я отправлюсь в Оксерр, — сказал он, — соберу всех добрых граждан и пойду на роялистов.

Курций опять принимался за свою мечту о будущем военном министре. День прошел, и им есть не принесли.

— Я умираю от голода! — пробормотал Публикола.

Время от времени он ложился под кран бочки. Когда наступила ночь, Публикола и Курций начали подпиливать пружиной от часов железные перекладины, сменяясь поочередно. Это происходило тихо, но очень долго. Несколько раз оба пленника принуждены были прерывать свою работу. Брюле и Заяц прошли через двор. Публикола, увидев, что Брюле с ружьем, сказал Курцию:

— Они браконьеры и останутся в лесу до рассвета, я в этом уверен.

— Ну, надо собраться с мужеством и работать безостановочно, — отвечал Курций.

Наконец Публикола допилил решетку.

— Я выйду первым, а вас вытащу потом.

Публикола был долговяз и худощав; он вскарабкался на плечо Курция и достал до отдушины, в которую пролез, как змея. Курций вскарабкался на бочку и старался пролезть, как Публикола, но тот напрасно тащил его — Курций был страшно толст, а отдушина слишком узка.

— Ах, я погиб! — пробормотал толстяк. — Они меня убьют.

— Нет, — возразил ему Публикола, — если вы отдадите мне ваш шарф и ваши комиссарские бумаги.

— Для чего? — с удивлением спросил Курций.

— Я пойду в Оксерр и объявлю себя вашим посланным.

Через десят минут Публикола украл лошадь в конюшне и скакал по лесу в Оксерр.

LXV

Оставим на время главных действующих лиц этой истории и воротимся в Париж.

Войдем в Люксембургский дворец, опять в этот кабинет, где несколько месяцев тому назад Баррас принимал Ланж.

Директор сидел, опустив голову на обе руки перед бюро, на котором лежало большое письмо гражданина Курция, написанное из Кламси. Оно начиналось так:

«Гражданин директор!


Между тем как Париж считает Францию спокойной, некоторые провинции будоражат мятежники, которые мечтают о падении Республики. Роялизм чуть было не одержал здесь верх. Разбойники, долго поджигавшие и грабившие ночью, наконец восстали днем. Они похитили генерала Солероля, которому вы вверили начальство над Ионнским департаментом, и увезли его в лес, служащий им притоном. Я сам, гражданин директор, попал было в их власть, и они приговорили меня к смерти. Я мог избавиться от них только посредством мужества и терпения. Пленник в замке Солэй, попавшись в их руки, я был освобожден ротою пехоты, подоспевшей из Оксерра. Я должен был тогда принять начальство в отсутствие генерала Солероля, который, вероятно, погиб в пытках. Я велел разрушить мельницу, служившую им притоном, занять войсками несколько деревень, между прочим местечко Шатель-Сансуар, мэр которого был подозрителен. Наконец, я основал мою главную квартиру в Кламси. Мы в двух лье от инсургентов. Они сосредоточились в числе двух или трех сотен человек в лесу, окруженном скалами, перерезанном глубокими оврагами и подземельями. Уже несколько раз я посылал в лес силы, которыми я располагаю, но без всякой пользы. Это настоящий девственный лес Северной Америки, и наши невидимые враги, укрывшись за скалами, вскарабкавшись на деревья, заставили нас нести большие потери. Наши солдаты мрут как мухи, а роялистов выгнать невозможно. Есть одно средство, но я не осмелился употребить его, лес надо поджечь. Так как это национальное достояние, я должен ждать позволения, которое имею честь просить в этом письме.


Начальником инсургентов женщина, Диана де Верньер, сестра знаменитого поджигателя бывшего графа Анри. Между ними находятся также Каднэ и Машфер».

Увидев эти имена, Баррас чуть не вскрикнул и громко позвонил в колокольчик. Вошел вестовой.

— Где тот офицер, который отдал вам это письмо? — сказал директор.

— В соседней зале.

— Пошлите его ко мне.

Через две минуты Баррас увидел высокого и красивого молодого человека в мундире подпоручика. Его одежда, покрытая пылью, утомленная походка, бледное лихорадочное лицо показывали, что он сделал продолжительный путь.

— Это вы привезли мне это письмо? — спросил его Баррас.

— Я, гражданин директор.

— Вы устали?

— Я сделал шестьдесят лье верхом.

— Садитесь, потому что я хочу долго разговаривать с вами.

Молодой человек повиновался.

— Вы из Кламси?

— Оттуда, граданин.

— Каким образом случилось, что начальство над военными силами того края находится в руках гражданского чиновника?

Несколько презрительная улыбка мелькнула на губах подпоручика.

— Гражданин директор, — сказал он, — простите ли вы меня, если я расскажу вам все откровенно?

— Я вам приказываю это потому, что я хочу знать правду.

— Вот вам вся правда, гражданин директор: бригадного начальника Солероля ненавидят и презирают во французской армии: его постыдная служба, чины, полученные возле эшафота, сделали его для нас предметом ужаса и отвращения.

— Я это знаю.

— Когда настал мятеж, который, впрочем, легко было подавить, два полка, занимавшие Ионнский департамент, с изумлением узнали, что Директория назначила такого человека начальником их. Целый месяц этот человек не делал почти ничего. Запершись в замке своем Солэй, он проводил жизнь в оргиях вместе с гражданином Сцеволой…

— Полицейским?

— Именно.

— И с гражданином Курцием.

— Как, с ним! И этот человек командует вами?

— Он чрезвычайный комиссар и воспользовался этим.

— Это правда, — со вздохом сказал Баррас.

Потом отдаленное воспоминание промелькнуло в его голове.

— Я послал в Ионнский департамент, — сказал он, — три месяца тому назад для уничтожения беспрестанных пожаров, опустошавших этот несчастный край, молодого офицера, к которому я имел величайшее доверие…

— Капитана Бернье?

— Именно. Мною получен компрометирующий его рапорт: кажется, Бернье подружился с роялистами…

— Но он не изменял Республике! — с жаром вскричал офицер.

— Где он? Куда он девался?

— Он выздоравливает от ран… В замке Солэй.

— Стало быть, он дрался?

— Гражданин директор, — сказал молодой офицер, — вы желали узнать правду?

— Да.

— Посмотрите на меня: я солдат и никогда не лгал.

Откровенный тон молодого человека взволновал Барраса.

— Я не имею никаких материальных доказательств того, что я вам буду рассказывать, гражданин директор, но клянусь вам честью французского знамени, что это будет справедливо.

— Я буду вам верить.

— Капитан Бернье был жертвою измены, гнусной измены бригадного начальника Солероля.

— Что вы говорите!

— Он сам нанимал поджигателей.

— Солероль?

— Да, и капитан Бернье это знал.

— Можете вы мне это доказать?

— Нет.

— А между тем вы уверяете, что это правда?

— Уверяю.

Офицер говорил с убеждением.

— Но что же мне пишет этот человек?.. — Баррас указал на письмо Курция.

— В этом письме заключается много преувеличений и кое-что справедливое. Битвы, о которых говорит гражданин Курций, были простыми мелкими стычками.

— Но ведь у роялистов есть армия?

— Их всего полтораста или двести человек.

— И они надеются бороться?

— Нет, но они хотят избавиться от обвинения в поджигательствах, которые начальник бригады распространил о них. Только один человек, гражданин директор, может уничтожить мятеж.

— Вы думаете?

— Вызвать свет из хаоса мрака.

— Кто же этот человек?

— Капитан Бернье.

Баррас взялся за перо.

— Милостивый государь, — продолжал он в то время, как писал, — вы поедете сегодня же.

Подпоручик поклонился.

— Вы отвезете это письмо капитану Бернье, — продолжал Баррас, — я отдаю ему военное начальство над обоими департаментами, а вас делаю его адъютантом.

Письмо Барраса к капитану Бернье заключалось в следующем:

«Любезный капитан!


Даю вам полномочие. Жгите лес, если понадобится, но приведите страну к повиновению. Если между роялистами есть поджигатели, поражайте без милосердия; если поджигатели другие, поражайте также.


По получении моего письма объявите гражданину Курцию, что он отстранен от должности и на время арестуйте его. Мне пришлите донесение обо всех таинственных происшествиях, происходящих в той несчастной стране, где вы находитесь теперь.


Баррас».
Когда Баррас запечатывал это письмо директорской печатью, вестовой принес на подносе карточку. Баррас вздрогнул.

— Где тот человек, который отдал эту карточку? — спросил директор голосом, обнаруживавшим сильное волнение.

— Он ждет, когда вам будет угодно принять его.

Баррас взял офицера за руку.

— Вы устали и, без сомнения, голодны, — сказал он. — Ступайте за моим вестовым, который проводит вас в мою комнату и велит подать вам закусить. Я позову вас через час.

Офицер поклонился и пошел за вестовым, который по знаку директора вывел его в дверь, противоположную той, в которую он вошел. Тотчас эта дверь отворилась, и вошедший человек сказал:

— Здравствуй, крестный!

— Машфер! — воскликнул Баррас вне себя от удивления.

— Я сам.

— И ты осмелился сюда прийти?

— Доказательством тому служит то, что я здесь.

— Но разве ты хочешь, чтобы тебя арестовали?..

— Это мне все равно.

— Но, несчастный! — сказал Баррас, понизив голос. — Разве ты не знаешь, что я час тому назад получил письмо?..

— От гражданина Курция, не правда ли?

— Где твое имя находится между именами ионнских инсургентов.

— Э-э! — сказал Машфер насмешливым тоном. — Я за этим и пришел.

— Молчи или говори тише.

— Я посланник, любезный граф.

— Посланник? — повторил Баррас, пожимая плечами.

— От роялистов, граф.

— Роялистов нет, — строго сказал Баррас, — есть только мятежники.

— Хорошо. Ах, Боже мой! Я не хочу придираться к словам. Ну, я посланник… мятежников.

— И ты осмеливаешься…

— Я принес тебе мои условия. Не пожимай же плечами, граф.

— Тише… Тише… — прошептал Баррас.

— Ты боишься, что нас услышат?

— Я не хочу лишить тебя головы.

— Это доказывает, что ты добрый крестный отец, граф.

— Послушай, так как ты в Париже, выходя отсюда, берегись, чтоб тебя не узнали, прямо ступай в полицию, возьми паспорт и уезжай…

— Куда ты хочешь, чтоб я поехал?

— Куда ты сам хочешь… Только не оставайся во Франции.

Вместо того чтобы повиноваться приказанию Барраса, Машфер взял стул и сел.

— Любезный граф, — сказал он, — я имел честь сказать тебе, что я пришел серьезно поговорить с тобою. Ты можешь, конечно, посвятить десять минут разговору со мной.

— Хорошо, — со вздохом сказал Баррас. Он запер двери.

— Честное слово! — воскликнул Машфер, смеясь. — если бы ты знал, зачем я пришел, ты не трудился бы так спасти мою голову.

Баррас с беспокойством посмотрел на него. Машфер продолжал:

— Видишь ли, мой бедный граф, дело роялистов погибло во Франции.

— А! Ты сознаешься?

— Мы надеялись возмутить восточные и центральные департаменты, как Кадудаль возмутил Вандею… Мы ошиблись… Я не знаю, останется ли жива Республика, но не король сменит ее…

— Далее?

— Ты видишь посланного ста пятидесятью несчастных, которые пожертвовали своею жизнью и хотят умереть… Только они хотят умереть, как солдаты, а не как убийцы и воры.

— Что ты хочешь сказать? — прошептал Баррас.

— Ужасное обвинение тяготеет над нами.

— Я это знаю. Уверяют, что вы поджигатели…

— Эта клевета Солероля приняла такие размеры, что все окрестные крестьяне обвиняют нас в несчастьях, обрушившихся на них.

— Кто же поджигал?

— Шайка, нанятая Солеролем.

— А Солероль куда девался?

— Он наш пленник.

Баррас задумался.

— Я отдам его под военный суд, и правда обнаружится.

Машфер покачал головой.

— Это невозможно, — сказал он.

— Почему?

— Потому что мы сами его осудили, и он будет казнен нами.

Баррас топнул ногою.

— И ты осмеливаешься приходить сюда, говорить мне это!

— Я осмелился на все, — отвечал Машфер. — Теперь выслушай предложение, которое я принес.

— Посмотрим, — сказал директор, вооружившийся терпением.

— Если мы сдадимся, предашь ли ты нас военному суду? Мы хотим быть расстреляны, а не гильотинированы.

Баррас нахмурил брови.

— Мой бедный Машфер, — сказал он, — ты забываешь, что начальников роялистов, взятых в Квибероне, гильотинировали.

— Когда так, — холодно сказал Машфер, — мы все будем убиты.

— До последнего?

— Без сомнения; мы не хотим, чтобы с нами поступили, как с поджигателями.

Баррас взял за руку Машфера.

— Выслушай меня, в свою очередь, — сказал он, — с тобой говорит не директор, а Баррас, твой крестный отец.

— Я слушаю, — отвечал Машфер.

— Я отдал страшные приказания.

— Знаю.

— Я отдал начальство над войсками, окружающими вас, человеку, который вас не пощадит.

— Бернье?

— Да, ему.

— Ты прав. Это человек железный, когда дело идет о его долге.

— Но эти распоряжения еще не отправлены.

— А!

— Они будут отправлены только вечером. Садись на лошадь, поезжай к твоим… Разбегитесь… Спрячьтесь…

— К чему? Ты уже запечатал письмо к Бернье?

— Да.

— Можешь его распечатать?

Баррас взял письмо и сорвал печать.

— Возьми, читай его, — сказал он.

— Ты серьезно исполняешь обязанности директора, — с горечью сказал Машфер, — но ты не откажешь мне прибавить постскриптум.

— Какой?

— Вот этот: «Велите расстрелять всех, кто будет взят с оружием в руках». Ты понимаешь, что таким образом мы избегаем эшафота.

— Но между вами есть женщины?

— Есть, три. Первая командует нами и хочет быть расстреляна.

— А вторая?

— А о второй я должен просить тебя о другом.

— Что такое?

— Это жена негодяя Солероля.

— Я знаю эту историю.

— Оскверненная одним браком, она хочет восстановить свою честь другим.

— Я не понимаю.

— Я пришел просить тебя восстановить в должности мэра гражданина Жана Бернена, которого отстранил твой представитель Курций.

— В чем это может касаться мадам Солероль?

— Мы похитим мэра и книги гражданской росписи.

— Это для чего?

— Жан Бернен соединит мадам Солероль с ее кузеном.

— Но мадам Солероль — не вдова?

— О! Будь спокоен, — сказал с улыбкой Машфер — она скоро овдовеет.

— А какая же третья женщина с вами?

— А! Эту… — сказал Машфер, на лоб которого набежала тень.

Баррас вздрогнул.

— Эту ты знаешь, как и я, — продолжал Машфер, — это Ланж.

— Несчастная! — с волнением сказал Баррас.

— Я прошу тебя пощадить ее.

Баррас печально посмотрел на Машфера и прошептал:

— Она очень тебя любит?

— Да, и я также так люблю ее, что в некоторые часы чувство долга притупляется во мне и я хочу жить.

Баррас взял Машфера за руку и сказал:

— Ступай, спасайтесь все!.. Директор не узнает ничего из того, что ты сказал Баррасу.

Машфер хотел еще говорить, но Баррас взял его за плечи и вытолкнул из комнаты.

Подпоручик, привезший письмо Курция, так устал и проголодался, что, опустившись в кресло, которое подвинул к нему вестовой, принялся с жадностью есть. Роскошный владелец замка Гробуа имел княжеский погреб. По его приказанию молодому офицеру подали прекрасного вина, вина крепкого, которое бросилось ему в голову и погрузило в глубокий сон. Подпоручик проспал тридцать часов, и, когда уехал из Парижа с письмом, облекавшим капитана Бернье полномочием, Машфер уже переехал Ионну.

LXVI

Мы теперь знаем по письму Курция, что произошло в замке Солэй. Публикола, прибыв в Оксерр за помощью, привел с собою роту пехоты. Замок был занят без сопротивления. Это произошло из-за одного очень странного обстоятельства — из-за отсутствия Брюле и его сына.

Куда они девались? Этого никто не знал в Солэе, откуда они ушли накануне вечером и куда не возвращались. Чтобы узнать это, надо перенестись к той минуте, когда в погребе развалившейся голубятни Брюле, два раза выстрелив бесполезно в сына, очутился перед заряженным пистолетом, который Заяц направил на него.

— Ах, папаша! — сказал ему Заяц. — Вы хотели убить вашего сына, а вместо того он вас убьет…

Брюле понял, что погиб, потому что тон Зайца был холоден и решителен. Он упал на колени и закричал:

— Несчастный! Неужели ты осмелишься убить твоего отца?

— Вы же хотели убить вашего сына… Но я добрее вас…

Брюле перевел дух.

— Я дам вам время прочесть молитву, — спокойно прибавил Заяц и прищурился.

— Ах, разбойник! Ах, негодяй! — взревел Брюле и хотел броситься на сына.

Но Заяц подвинул руку вперед.

— Еще шаг, — сказал он, — и вы умрете!

— Я побежден… — пробормотал Брюле с бешенством. — О! Быть отцом подобного чудовища!

— Мы стоим друг друга, папаша, — с насмешкой сказал Заяц, — это я вам говорю. Читайте же молитву.

На губах Брюле выступила пена от бешенства.

— Ах! Ты убьешь меня, — сказал он, — но я умру, не говоря ни слова. Ты не узнаешь ничего.

— Это так только говорится, чтобы выиграть время, — сказал Заяц.

— Ты не узнаешь, где мои деньги.

— Я и без того знаю — в Лисьей норе.

Брюле покачал головой.

— Не все там, — сказал он.

— Полно, папаша, — возразил Заяц, — признайтесь сейчас, вам хотелось бы поговорить немножко, прежде чем отправиться на тот свет… Ну, будем говорить. Я добрый малый, я терпелив… Садитесь-ка на этот камень, подальше. Я это говорю для вашей же пользы… Несчастье так скоро случается…

Брюле чувствовал, что он связан по рукам и ногам сыном. Он сел.

— Бедный папаша, — с насмешкой сказал Заяц, — неужели любовь к деньгам заставила вас потерять голову?.. Если бы я умер, вы очень бы жалели об этом.

— Может быть, — сказал Брюле.

— Мы с вами жили так хорошо во время пожаров!

— Это правда!

— Мы так сходились, как голова и шляпа… А теперь я останусь один…

Брюле опять овладело смутное опасение.

— Потому что ведь вы чувствуете, — прошептал Заяц, — что я должен освободиться от вас, а то ведь вы освободитесь от меня.

— О, нет! — возразил Брюле. — Если ты хочешь помириться…

— Помириться! Полноте!

— Мы разделим все! Деньги, одежду — все.

— Я не верю. Если я вас выпущу отсюда, вы зарядите ружье и убьете меня, как цыпленка.

— Клянусь тебе, нет.

— Мне нужны отступные…

— Говори, я согласен.

— Во-первых, вы поставите сундучок в эту яму.

— Зачем?

— Затем, что мы найдем его всегда, когда захотим.

— Лучше взять его с собой.

— Нет…

— Однако…

— Ах, папаша! Мне нельзя терять времени. Я хочу мириться, но с условием, чтоб я был главным.

Брюле наклонил голову, и все под угрозою пистолета, направленного на него, поставил сундучок в яму и снова его закопал. Тогда Заяц вынул из кармана веревку.

— Что ты хочешь делать? — спросил Брюле.

— Я принимаю предосторожности, папаша.

Не выпуская пистолета, Заяц сделал петлю на веревке и бросил ее к ногам отца, оставив другой конец веревки у себя.

— Проденьте ваши руки в эту петлю, папаша.

Брюле не оставалось выбора, он повиновался. Заяц притянул веревку к себе, и руки Брюле оказались связанными так, что он не мог схватить сына за горло.

— Мой добрый батюшка, — сказал тогда Заяц, — надо соблюсти внешние приличия. Спрячьте ваши руки под блузу, подумают, что вам холодно.

— Куда ты хочешь меня вести?

— Это моя тайна.

Заяц взял отцовское ружье, набросил его на плечо, а пистолет оставил в руке, потом, отворив дверь погреба, сказал:

— Пойдемте.

Когда они вышли из развалин, Заяц сделал знак отцу остановиться.

— Постойте, — сказал он. — Идти с разряженным ружьем — это приносит несчастье.

Он зарядил ружье и тогда только заткнул пистолет за пояс.

— Но куда ты меня ведешь?

— Мы сначала пойдем на мельницу к Жаку Кривому.

— А потом?

— Посмотрим.

— Почему бы не воротится в Солэй?

— Как бы не так! В Солэе вас освободят, а Жак Кривой…

— Ты все еще не доверяешь мне?

— Все еще, папаша.

— Я тебе, однако, говорил, что мы помиримся.

— Это может быть, но мне главным доказательством служит веревка, связывающая вам руки. А чтобы время показалось вам не так длинно в дороге, я расскажу вам историю.

— А! — произнес Брюле, стараясь сдержать сильный гнев.

— Пойдемте немножко скорее, папаша, — продолжал Заяц, — нам далеко идти. Хотите знать мою историю?

— Мне все равно, — бормотал Брюле.

— Я все-таки вам расскажу. Дед мой был очень добрый человек, но он поссорился со сборщиком податей…

— Что ты мне там поешь? — сказал фермер, пожимая плечами.

— Я вам рассказываю историю моего деда и, следовательно, вашего отца.

— А-а! — с насмешкой сказал Брюле. — Ты знаешь эту историю?

— Знаю. Итак, он обошелся неуважительно со сборщиком податей, тот пожаловался в суде. Суд послал объездную команду, которая в лице бригадира и трех солдат арестовала моего деда. Но дед мой был очень добрый человек и приятельствовал со всеми, прямо, как вы, папаша.

Заяц расхохотался, потом продолжал насмешливым тоном:

— Бригадир часто выпивал стаканчик, заходя на ферму. Дед мой каждый раз, как объездная команда заходила к нему, угощал ее со всею вежливостью. Объездная команда была признательна, и у бригадира сердце обливалось кровью, когда он пришел арестовать моего деда.

— И что дальше?! — с нетерпением сказал Брюле.

— Тем более, — сказал Заяц, — что арестовать-то его пришлось в воскресенье и в фуронском кабаке.

— А мне-то какое до этого дело? — закричал Брюле, который, держа руки под блузой, старался безуспешно освободиться от веревки, стягивавшей ему руки.

— Подождите, вы увидите… Как это смешно… Дед мой был в кабаке и играл в карты в игру, называемую пикет. Вы знаете пикет?

— Знаю, только твоя история мне надоедает.

— Она сейчас будет вас забавлять.

— Притом она выдуманная.

— Вы ошибаетесь.

— Покойный мой отец никогда не рассказывал мне ее.

— Вам — может быть, но мне… Я часто сидел на коленях у дедушки; он говорил, что я его Вениамин, потому что я младший[205]. Итак, дедушка играл в пикет. Вошел бригадир.

— Здравствуйте, бригадир, — сказал дедушка, — хотите выпить?

— Благодарю, — отвечал бригадир, — у меня горло болит. Шатель-сансуарский цирюльник меня лечит и запретил мне пить вино. Но я сыграю в пикет, — прибавил он. — Хочешь сыграть в пикет, Жан?

— На что будем играть?

— Если я проиграю — с меня бутылка вина.

— А если выиграете?..

— Если выиграю, значит, я выиграл мое пари.

— Какое пари?

— Это пресмешная история, мой бедный Жан. Я держал пари с друзьями, что приведу тебя в Мальи.

— Это для чего?

— Ты увидишь. Ну, будешь играть в пикет?

— Буду, — смеясь, сказал дед.

— Кто же выиграл? — спросил Брюле, неожиданно забывший, что он пленник сына.

— Бригадир.

— И он увел отца в Мальи?

— Естественно. Только по дороге бригадир сказал: «Ты видишь, мой бедный Жан, мы сделали все прилично, и никто ничего не знает».

— А что такое? — спросил дед.

— Мы тебя ведем не в Мальи, мой бедный Жан.

— Куда же?

— В Оксерр, где ты объяснишься со сборщиком податей. — Заяц хитро улыбнулся и закончил рассказ: — А так как они в эту минуту шли по такой дороге, где их никто не видел, то бригадир спокойно надел на деда кандалы.

— Как ты сделал и со мной, негодяй, — заворчал фермер.

— Именно. Не правда ли, забавное совпадение?

— Очень забавное, — с бешенством пробормотал Брюле.

— Я тут кое-что подумал, папаша.

— Ты развяжешь мне руки?

— Напротив, еще потуже стяну петлю.

— Ах, разбойник…

С удивительной ловкостью мальчишка накинул еще одно кольцо веревки на туловище пленника, прикрутив руки отца прямо к талии, да так крепко, что теперь ему уже нечего было опасаться.

Когда они пришли на мельницу, Заяц позвал Жака Кривого. Тот, спавший всегда одним глазом, вышел отворить дверь.

— Жак, — сказал ему Заяц, — ты мне нужен, и даже очень.

— Для чего?

— Чтобы сдержать отца.

Мельник только тогда приметил, что у Брюле связаны руки.

— Что такое случилось? — спросил он.

— Папаша наделал глупостей.

— Это как?

— Он почувствовал опять любовь к Республике.

— То есть он хотел нам изменить?

— Именно.

— Ты лжешь! — закричал Брюле.

— Ба! Вы знаете, что я не лгу. Вы же хотели освободить гражданина Курция?

— Ты лжешь! Ты лжешь! — ревел Брюле.

— Шутник! — отвечал Заяц.

Жак Кривой поверил Зайцу на слово и сказал:

— Ну, если так, мы упрячем твоего отца понадежнее.

Брюле был человек запальчивый до бешенства, гнев его принял такие размеры, что он потерял дар речи. Мельник толкнул его в плечо и опрокинул на кучу мешков с мукой, лежавших в углу.

— Я поручаю его тебе, — сказал Заяц, — а у меня есть дело до рассвета.

— Будь спокоен, — отвечал Жак Кривой, — я буду его стеречь.

Заяц ушел. Он был вооружен с ног до головы и не боялся дурных встреч. В Солэй он пришел при первых лучах рассвета, но вместо того, чтобы войти в замок, он проскользнул в парк, в пролом, сделанный браконьерами, и прямо направился к разрушившейся голубятне.

— Неизвестно, что может случиться, — говорил он сам себе, — папаша способен убежать с мельницы, а он не должен найти желтушки.

С этими благоразумными словами Заяц спустился в погреб и открыл сундучок, полюбовался немного, а потом он переложил его в свою сумку. Сундучок был мал, но весьма тяжел. Заяц пустился в путь, оставив замок направо, направляясь к знаменитой Лисьей норе, где поджигатели скрывали свои сокровища. Через час он дошел до зарослей кустарника, окружавшего таинственную пещеру. Но прежде чем Заяц проскользнул в Лисью нору, он оставил сундучок под дубами и прикрыл его снегом, который еще не растаял от солнца. Пока Заяц занимался этим, он философствовал:

— С деньгами отца, с желтушками той дамы и с тридцатью тысячами в сундучке куш будет порядочный, только…

С этими словами он остановился и начал размышлять.

— Не надо полагаться на дружбу папы Брюле, теперь между ним и мною ненависть на смерть… Не бросить ли мне всех этих людей и не уехать ли в Париж?

Это слово кружило ему голову. Живя в Солэе, мальчик много слышал о Париже. В своих пьяных разговорах Курций, Сцевола и Солероль не раз предавались исчислению своих парижских удовольствий. Заяц, мальчишка порочный, не раз говорил:

«Ах! Если бы у меня были деньги, так я поехал бы в Париж!»

Теперь, когда эта мысль воротилась к нему, он начал думать о средствах привести ее в исполнение. У него были деньги, но как их взять с собой? Он непременно встретит жандармов, его остановят и отнимут золото. Однако было опасно терять время: с минуты на минуту Брюле мог убежать, и если его первое посещение будет к разрушенной голубятне, то второе, наверно, к Лисьей норе. Но Заяц был находчивый малый. Вместо того чтобы проскользнуть в логово поджигателей, он побежал по лесу, оставив сундучок под деревьями. От Лисьей норы до фермы Раводьер было четверть часа ходьбы. Мальчишка побежал на ферму, где после пожара жили только мамаша Брюле и его брат Сюльпис. Заяц постучался.

— Кто там? — спросил Сюльпис из-за двери.

— Это я.

— Чего ты хочешь? — насторожился Сюльпис.

— Я пришел от графа Анри.

Сюльпис отворил. Заяц вошел.

— Скорее! — сказал он. — Дело спешное.

— Ты говоришь, что это граф Анри тебя послал? — нерешительно переспросил Брюле-старший.

— Да.

— Ты не лжешь?

— Как, разве ты ничего не знаешь?

— Ничего.

— Ведь мы с папой уже не в Солэе, мы служим роялистам.

— Это правда? — спросил Сюльпис все еще с недоверием.

— Клянусь тебе.

— Чего ты хочешь?

— Лошадь и седло с корзинами.

— Куда ты идешь?

— Отвозить вещи роялистов. Ну, поскорее! Мне некогда.

— Но где же эти вещи?

— В Солэе.

— Стало быть, там нет бригадного начальника?

— Нет.

— Куда же он девался?

— Его увезли роялисты.

Заяц говорил так резко, что Сюльпис этому поверил. На ферме была только одна лошадь. Сюльпис зажег фонарь, и Заяц пошел за ним в конюшню. Седло с корзинами используется во время сбора винограда. Зимой дровосеки употребляют эти корзины для перевозки сухих прутьев и вязанок хвороста. Сюльпис сам оседлал Бланш — так звали лошадь.

— Когда ты приведешь лошадь назад? — спросил он Зайца.

— Завтра вечером.

Сюльпис был так простодушен, что поверил брату на слово. Заяц оседлал Бланш и поскакал во весь опор. Он остановился только у Лисьей норы. Сундучок ждал его под дубом. Заяц проскользнул в Лисью нору. В пещере, когда-то служившей поджигателям залой совета, мальчишка зажег серный фитиль. Но там его ждало разочарование. В той яме, в которой он закопал свое сокровище, ничего не было. Брюле украл деньги сына и взял свои.

— Ах, каналья! — пробормотал Заяц. — Если бы я это знал… Как я бы тебя отделал!

Но мысль о Париже удержала его.

— Впрочем, — сказал он, — имея тридцать тысяч, в столице можно неплохо позабавиться.

Он вышел из Лисьей норы, взял сундук, завернул его в блузу и поставил в одну из корзин на седле. Потом вскочил на Бланш и поскакал по дороге в Оксерр.

— Через пять дней я буду в Париже, — сказал он, — что же такое? Я не роялист и им не нужен. Им достанется папаша. Бедняга…

LXVII

Заяц ошибся: Брюле не смог скоро освободиться из рук мельника. Жак Кривой был упрям и имел более доверия к Зайцу, чем к Брюле. Заяц уверял, что его отец хотел изменить роялистам, этого было довольно для того, чтобы Жак стал неумолимым тюремщиком.

Остаток ночи и утро прошли. Напрасно Брюле старался оправдаться, урезонить мельника, тот вместо всякого ответа только говорил ему:

— Оставь меня в покое. Будешь надоедать — приложу к твоей голове дуло моего ружья и выстрелю.

Брюле давно знал Жака Кривого, он знал, что он способен исполнить свою угрозу. Он сидел спокойно, ожидая дальнейшего развития событий или удобного случая.

К полудню Жак развязал ему руки и дал есть; когда фермер пообедал, мельник опять его связал.

— Уверяю тебя, Жак, — сказал ему тогда Брюле, — что я жертва моего сына, это он изменник!..

Но когда он говорил таким образом, вдали послышался барабанный бой. При этом шуме Жак поспешно вышел за дверь.

— Солдаты! — закричал он. — Солдаты!

На мельнице были три человека: Жак и два работника. Жак быстро отдал команду:

— Ребята, пустите мельницу в ход… Надо избегнуть обыска.

Безмолвствовавшая некоторое время мельница опять подала голос. Солдаты спускались с площадки к Ионне сквозь вереск. Жак, стоя на верху мельницы, сосчитал их. Шестьдесят штыков сверкали на солнце. Впереди небольшой группы шел толстый человечек. Жак узнал его и вскрикнул. Это был Курций.

— Я погиб! — прошептал мельник.

Но так как Жак Кривой был человек решительный, он схватил свое ружье и, позвав работников, сказал:

— Дети мои, если вы хотите бежать, бросьтесь в воду, переплывите Ионну и спасайтесь… Если вы хотите остаться со мною, если хотите умереть за доброе дело, возьмите ружья.

— Мы останемся, — отвечали работники. Это были сильные парни. Они вооружились каждый ружьем. Брюле приподнялся с мешков, на которых он лежал, и сказал Жаку Кривому:

— Если ты хочешь иметь доказательство, что я не изменник, дай мне также ружье, и я стану тебя защищать.

Но мы сказали уже, что Жак был упрям.

— Нет, — сказал он, — и прежде, чем они придут сюда, я прострелю тебе голову.

Брюле опять опустился на мешки, не проронив ни слова. «Тем хуже для тебя», — подумал он.

Солдаты подошли к двери мельницы. Жак Кривой загородил вход баррикадами. Офицер постучал.

— Чего вы хотите? — спросил мельник.

— Именем закона отворите!

— Извините, я потерял ключ от двери, — крикнул Жак.

Спрятавшись за ставнями окна, мельник искал Курция, чтобы послать в него пулю, но Курций в час опасности умел спрятаться; он встал в последний ряд солдат.

— Отворите! — повторил офицер.

— А вот и мой ключ! — отвечал Жак.

Он прицелился и выстрелил в офицера, тот упал. Это послужило сигналом атаки. Солдаты отвечали тем же, и ставень весь был пробит пулями, но ни одна из них не попала в Жака. Работники также выстрелили, и упали три солдата. Началось настоящее сражение.

Спрятавшись за стенами, превратив каждое окно в бойницу, Жак и его два работника стреляли метко; солдаты отвечали градом пуль. Через четверть часа они лишились двадцати человек; через две минуты пуля пробила дверь мельницы, попала в работника и убила его на месте. Жак приметил наконец Курция и прицелился в него, но Курций догадался и опустил голову. Его шляпа с перьями была пробита, голова осталась цела. Тогда раздраженные солдаты бросились на дверь и выбили ее. Жак принял их топором, но борьба была непродолжительная. Храбрец упал, проткнутый десятью штыками, и не успел осуществить угрозу, сделанную Брюле. Что касается второго работника, то пуля попала ему в сердце, и у мельницы не было более защитника. Курций ждал эту минуту, чтобы триумфально войти на мельницу. Брюле, спрятавшись в углу за мешками, был защищен от пуль.

— Да здравствует нация! — закричал Курций.

— Да здравствует нация! — повторил голос.

Это был голос Брюле.

Курций приметил его и закричал с ругательством:

— А, разбойник! И ты здесь!

— Да здравствует нация! — повторил Брюле.

Только тогда Курций приметил, что фермер был связан веревками.

— Гражданин комиссар, — сказал Брюле, — вы всегда будете иметь время расстрелять меня; но так как я не хочу быть в одно время и жертвою роялистов, которые меня поставили в это положение, и республиканских солдат, подозревающих мой патриотизм, я требую, чтобы мне позволили объясниться.

Курций был поражен этой логикой и остановил руку солдата, который собирался убить Брюле.

— Разве ты не изменник?

— Как видите, — отвечал Брюле. — Если бы я был роялистом, я не был бы связан по рукам и ногам, и вынашли бы меня здесь с оружием в руках.

— Это правда, — сказал унтер-офицер, начальствовавший над маленьким отрядом.

— Но ведь это ты мне изменил? — спросил Курций.

— Нет.

— Однако ты был уверен, что я сумасшедший?

— Да.

— Это ты запер меня в солэйском погребе?

— Я.

— И говоришь, что ты не изменник?

— Клянусь вам.

— Когда так, постарайся объясниться.

— Это легко. С кем вы приехали в Солэй?

— С шатель-сансуарской национальной милицией и жандармами.

— Разве вам удалось подчинить себе всех этих людей?

— А! Точно! — сказал Курций, вспомнивший медленность и дерзкие возражения Жана Бернена. — Ну и что из этого следует?

— Прежде чем я объяснюсь, велите уйти всем, — продолжал Брюле.

По знаку Курция солдаты удалились и вынесли трупы Жака и двух работников.

— Вы были тогда обмануты, — сказал Брюле Курцию.

— Кем?

— Жаном Берненом, который оказался роялистом и продержал вас целую ночь только для того, чтобы дать другим время похитить генерала.

— А! — с гневом сказал Курций.

— Это истинная правда.

— Я велю его расстрелять сегодня же…

— Это ваше дело, но вы понимаете, что я должен был поддакивать им.

— Зачем?

— Чтобы вас спасти! В тюрьме не умирают.

— Но объясни мне все-таки, зачем ты мне изменил?

— Говорю вам, я вам не изменял, я вас спас…

— Почему ты связан и как очутился здесь?

— Это другая история. Роялисты услыхали два слова, которые я шепнул вчера утром Зайцу, которому я приказывал отворить вам ночью двери погреба, негодяи на нас и напали. Не знаю, что они сделали с моим сыном, а я вот здесь.

Брюле не боялся, что слова его опровергнут. Заяц убежал, а Жак Кривой — мертвый. Притом он говорил таким уверенным тоном, что убедил Курция. Чрезвычайный комиссар удостоился протянуть руку фермеру, забыв, что пленник не может ее пожать.

— Развяжите меня прежде, — сказал ему Брюле.

Курций взял нож и разрезал узы фермера. Тот встал, глубоко перевел дух и заговорил свободнее, но несколько понизив голос:

— Я думаю, что если бы мы могли понять друг друга, гражданин, мы устроили бы прекрасное дельце.

— Ты думаешь?

— Да, я вам выдам роялистов.

— Всех?

— Кроме одного. Этого я оставлю для себя.

— Но… других?..

— Через три дня не останется ни одного.

— Что ты хочешь за это?

— О! Многое.

— Но все-таки?..

— Во-первых, я хочу сто тысяч ливров.

— Это дорого.

— Как хотите, гражданин.

— Хорошо, я заставлю директоров дать тебе эту сумму. Но это все?

— Нет, я еще хочу жизнь Солероля.

Эти слова сняли пелену с глаз Курция.

— А! — сказал он. — Я теперь понимаю все: ты хотел освободиться от Солероля и изменил ему.

— Ему — да, а не вам.

— Разве ты ненавидишь Солероля?

— Смертельно.

— За что?

— Он хотел меня обесславить.

— Может быть, ты и прав, но я не могу тебе дать жизнь Солероля.

— От вас мне нужно не совсем это.

— Что же!

— Его держат инсургенты.

— Я это знаю.

— Они его убьют…

— Может быть, это уже и сделано?

— Нет.

— Ты думаешь?

— Я в этом уверен. Они для этого устраивают церемонию.

— Какую церемонию?

— Строят гильотину.

Курций вздрогнул.

— Когда гильотина будет готова, они его казнят.

— Черт побери! Какая смешная мысль.

— Они говорят, что это право возмездия.

— Если так, зачем ты у меня требуешь его жизнь? Ты должен обратиться к ним.

— Слушайте же, что я вам скажу. Роялисты в лесу Бреша. Лес густ, и их оттуда не выгонят никогда, но лес можно поджечь.

— В самом деле! Это славная мысль!

— Велите же окружить лес.

— Хорошо.

— Со всех сторон поставьте по кордону войск.

— А потом?

— Время от времени пускайте нескольких солдат в лес, пусть они стреляют…

— Ну?

— Пусть осада продолжится до того дня, когда Солероль будет гильотинирован.

— А потом что?

— Потом я вам подам знак, и мы изжарим всех аристократов, как цыплят.

Курций уже колебался.

— Уж не мучаетесь ли вы теперь из-за вашего друга Солероля?.. — сказал Брюле насмешливым тоном. — Это большое несчастье… И вы ничего не можете тут поделать.

— О! Дело вовсе не в этом, — сказал Курций.

— А в чем же?

— Я не смею взять на себя ответственность поджечь лес, который принадлежит Республике.

— Напишите директору Баррасу, скажите ему, что вы приняли военное начальство после того, как Солероль взят в плен.

— А если он откажет?..

— Мы увидим.

— А пока, — сказал Курций, — я сожгу эту мельницу, она ведь не республиканская, а частная.

Через два часа Курций написал письмо, которое гражданин Баррас получил через сорок восемь часов и за несколько минут до приезда Машфера, поведение которого мы сейчас объясним.

LXVIII

Лагерь роялистов являл собой любопытное зрелище. Представьте узкую дикую долину, окруженную скалами почти отвесными, среди одного из тех густых и почти девственных лесов, какие еще находились в то время в центре Франции. Скалы, по большей части полые внутри, служили убежищем ночью. Наверху каждой скалы стоял часовой. Этих безумных героев было человек полтораста. Во главе их находилась женщина — эта новая Жанна д’Арк, Диана де Верньер вдохновляла этих мужчин, восстание которых она начала готовить очень давно. Двадцать раз в эти два месяца республиканские войска пробовали ворваться в лес и двадцать раз были вынуждены отступить после кровавой битвы. Диана имела двух адъютантов, Каднэ и брата своего Анри. Ланж и прелестная госпожа Солероль приготовляли корпию для раненых с помощью хорошенькой Мьетты и Лукреции. Машфер взял на себя отважные вылазки и тайные предприятия, как, например, похищение бригадного начальника Солероля. Жакомэ, дровосек, которого мы давно потеряли из вида, рыскал в темные ночи и отвозил поручения к окрестным дворянам, которые нехотя решались отправить одного-двух солдат для маленькой армии. Остальные местные крестьяне или дворяне повиновались и сами жертвовали своею жизнью. Надеялись на восстание в Отюнуа, в Верхнем Нивернэ и в Морване, которые могли бы соединить роялистов ионнских берегов с восточными. Надеялись еще, что западные шуаны, овладев Нижней Луарой, дойдут до Орлеана и даже до Невера. Напрасные надежды! Обманчивые мечты! Побеждать уже не было возможности, надо было умирать, только не надо было умирать обесславленными, а в особенности без мщения. Человек, обесславивший роялистов, был Солероль: он обвинил их в многочисленных пожарах по всей округе.

Солероля наконец схватили. Тот, кто вошел бы вечером при заходящем солнце в эту скалистую долину, глубокие гроты которой служили убежищем роялистам, увидел бы таинственную и странную работу: они строили эшафот. Этот человек, которому эшафот служил ступенькой власти, должен был сам умереть под ножом этой адской машины; этот человек, которого заперли, как хищного зверя, в клетку, составленную из толстых дубовых брусьев, вколоченных в землю, мог присутствовать при воздвижении орудия его казни. Пока работали, начальники маленькой группы роялистов держали совет. Жакомэ прибыл из дальнего странствия. Он ходил в Морван, был в Нивернэ и даже в Отюнуа. Повсюду страна была спокойна, и дворяне, которых не коснулся террор, хотели жить без забот.

— О, трусы! Трусы! — кричала Диана де Верньер.

— Есть еще возможность бежать, — сказал ей Каднэ.

— Бежать?! — сказала она с негодованием.

Каднэ печально и кротко улыбнулся.

— О! Не вам, — сказал он, — ни вашему брату, ни Машферу, ни мне, но всем тем, кого мы увлекли и имена которых не известны нашим врагам.

— Я их знаю, — отвечал Диана, — всех, кто с нами, останется.

— Завтра — день казни, — сказал Машфер.

— Да, — отвечала Диана, — завтра в это время человек, обесславивший нас, заплатит за свое преступление головою.

Пока Диана произносила таким образом приговор Солеролю, из зарослей вышел человек. Это был Брюле, бледный, усталый, весь в лохмотьях, со следами веревок на руках.

— Спасайтесь! — вскричал Брюле. — Вы погибли!

Машфер пожал плечами.

— Мы это знаем, — сказал он.

— Спасайтесь! — повторил Брюле, умевший придать своей физиономии выражение глубокого страха. — Курций освобожден, он командует войсками, он сейчас окружит лес.

Брюле успокоили. Стали его расспрашивать. Он рассказал по-своему о происшествии, случившемся в Солэе. Машфер и Каднэ внимательно слушали и верили его рассказу.

— Я не верю этому человеку, — неожиданно сказал граф Анри.

Брюле взглянул на него искоса.

— Месье Анри, — сказал он, — если бы вы узнали, что моего сына убили, вы, может быть, поверили бы, что я предан вам.

Брюле рассказал другую историю, такую же баснословную, как и первую, которая доказывала, что Зайца расстреляли. А так как Зайца никто не видел, то рассказу Брюле поверили.

— Лес уже окружен? — спросил Машфер.

— Нет, но войска приближаются.

— Я отправлюсь в Париж, — закричал Машфер.

— В Париж! — воскликнули все вокруг него.

— Да, я отправлюсь заступиться за нашу честь.

Таким-то образом Машфер отправился в столицу, и мы видели его у Барраса.

Прошло пять дней. По просьбе Машфера казнь Солероля отсрочили. Вечером на пятый день Машфер приехал и сообщил новости:

— Курций отстранен от должности, капитан Бернье занял его место.

Брюле услыхал эти слова и прошептал:

— Отлично! Теперь Курций может спокойно поджечь лес.

LXIX

Гражданин Курций пребывал в своей палатке, чувствуя себя, как Ахилл перед битвой, с тою разницей, что он не злился на своих товарищей. Приближалась ночь. Солдаты, начальство над которыми присвоил себе гражданин Курций, расположились лагерем между городком Кламси и лесом.

Уже пять дней, находясь, по-видимому, в бездействии, этот импровизированный полководец как будто замышлял план грандиозной битвы. Дело было в том, что он ждал эстафеты, посланной в Париж. В эти пять дней он делал смотр (естественно, пешком). На шестой день Курций начал выходить из терпения. Подпоручик, посланный в Париж, не возвращался. Сердце Курция билось от печальных предчувствий. Как оценят его смелость в Париже? Осудят ли его или похвалят за то, что он осмелился встать во главе войск, лишившихся начальника? Сделается ли он министром или его навсегда отстранят? Эти два вопроса погружали Курция в беспокойство и заставляли биться его сердце. Он велел подать себе ужинать, но у него не было аппетита.

Вошел его адъютант. Гражданин Курций, сделав себя полководцем, позволил себе роскошь — иметь адъютанта. Он взял молодого капитана, которому посулил почетную саблю в награду его услуг. При виде офицера Курций вздрогнул.

— Прибыл ли подпоручик? — спросил он с живостью.

— Нет еще, генерал.

Курций глубоко вздохнул.

— Но, — продолжал адъютант, — какой-то крестьянин хочет непременно говорить с вами.

— Он сказал, как его зовут?

— Брюле.

— Позовите его, — приказал Курций.

Адъютант вышел из палатки и тотчас воротился с Брюле. Тот сделал Курцию таинственный знак. Этот знак говорил: «Мне нужно говорить с тобою наедине». Курций отослал своего адъютанта, и, когда он ушел, Брюле фамильярно сел на походную кровать, находившуюся в палатке.

— Ну, генерал, — сказал он, — ты ничего не знаешь нового?

— Ничего.

— Ты не получал известий из Парижа?

— Никаких.

— Стало быть, я знаю больше тебя.

Курций с беспокойством посмотрел на Брюле.

— Что же ты знаешь? — спросил он.

— Я знаю, что тебя отстранят от должности.

Курций вскочил и ударил кулаком по столу.

— Ты даже уже отстранен, — продолжал Брюле, — и начальство передано капитану Бернье.

Редкие волосы Курция стали дыбом.

— Только капитан Бернье узнает это завтра утром, — продолжал фермер.

— А ты как же знаешь? — спросил Курций плачущим голосом.

— Я это знаю от Машфера, приехавшего из Парижа.

Брюле рассказал, что он знает. Пот струился по лицу Курция.

— Э-э! — сказал фермер. — Ты сам виноват…

— Что ты хочешь сказать?

— К чему тебе нужно было ждать позволение Барраса, чтобы зажечь лес?

— Да, это правда.

— И если ты хочешь следовать моему совету, то можешь остаться генералом.

— Как это?

— Сожги лес поскорее. Роялисты изжарятся, и ты заслужишь от Директории похвалу.

— Ты прав! — вскричал Курций. — Я сделаю распоряжения, и в нынешнюю ночь все сгорит.

— Но не прежде, чем я подам сигнал…

— Когда же ты подашь?

— Как только дело Солероля будет кончено.

— Итак, в эту ночь?

— Я думаю.

— Ну, как только будет кончено, зажги факел наверху скалы, а мы ответим на твой сигнал.

— Надо окружить лес.

— Будь спокоен.

— Теперь, — пробормотал Брюле, — моя месть в моих руках. Графу Анри теперь от меня не уйти.

Так как Курций забыл предложить ему стакан вина, Брюле взял бутылку со стола и стал пить прямо из нее, потом щелкнул языком и сказал Курцию:

— Как жаль, что ты не можешь идти со мною!

— Для чего?

— Ты увидел бы последнюю гримасу Солероля.

После этой отвратительной шутки Брюле пожал руку Курцию и ушел. Через час Брюле пробирался через заросли к долине, на которой был расположен лагерь роялистов. Ночь была темная, но над лесом виднелся красноватый блеск. В то же время глухой, странный ропот доносился из глубины долины.

— Только бы я не опоздал! — бормотал фермер.

Он удвоил шаги. По мере того как он приближался, гул становился слышнее. Брюле дошел до подножия скал, окружавших долину, карабкаясь со скалы на скалу, дошел до возвышения, откуда мог видеть все.

Долина освещалась факелами, а посередине возвышалась гильотина, выстроенная роялистами. Ее окружали люди, вооруженные ружьями. На эшафоте стоял человек, мрачный и безмолвный, это был палач, палач безмолвный, импровизированный молодой роялист, отца, сестер, мать которого гильотинировали. Недоставало лишь одного осужденного. Брюле вскарабкался на дерево, чтобы лучше видеть. Толпа, окружавшая эшафот, была угрюма и безмолвна. При свете факелов все эти головы заволновались, как волны морские, потом толпа расступилась и пропустила осужденного. Брюле услыхал вой — это кричал Солероль, вырывавшийся из рук двух сильных мужчин, тащивших его. Молния свирепой радости сверкнула в глазах Брюле, когда он увидел, как Солероля втащили на эшафот. Солероль все ревел и не хотел идти.

— А! Ты хотел меня обесславить! — пробормотал свирепый крестьянин.

Жадные глаза его следовали за всеми отвратительными фазами этого отвратительного зрелища. Он увидел, как палач положил голову Солероля на доску и связал ему руки. Вой осужденного ласкал слух фермера мелодичнее самой нежной музыки. Брюле наслаждался мщением. Вдруг пламя факелов полыхнуло на гладкой и блестящей поверхности, словно молния блеснула. Вой Солероля затих, и Брюле услыхал рокот толпы, только что смотревшей, как пала голова. Все было кончено для бригадного начальника Солероля, все, кроме правосудия Бога.

LXX

Брюле оставил свой наблюдательный пост, он спустился с дерева и ушел, все удаляясь в скалистую и гористую часть леса. Когда он дошел до вершины небольшого холма, он остановился: с этого места он примечал вдали, в долине, на рубеже леса, разведенные огни. Это были сигналы, условленные между ним и Курцием.

— А-а! — сказал он. — Вот и настала минута.

Он собрал горсть сухих листьев и трав и сделал нечто вроде снопа. В этом месте лежала куча вязанок. Брюле вынул из кармана огниво, зажег сноп и подложил под вязанки. В эту минуту поднялся ночной ветер, ветер восточный, который так раздувает пожар. Пламя переметнулось от снопа к вязанкам, и скоро на холме блеснул свет. Без сомнения, свет этот приметил Курций, потому что огни, мелькавшие вдали, как будто умножились и переменили место. Брюле мог не сомневаться, что это были солдаты, вооруженные факелами и поджигавшие лес.

— Теперь, мои добрые друзья-роялисты, — бормотал свирепый фермер, — кажется, я уже не нужен вам, и мне пора уйти, если я не хочу изжариться вместе с вами.

С этими словами фермер побежал по тропинке, спускавшейся с холма. Вдруг он остановился, дрожа и прислушиваясь: он услыхал шаги позади себя. Но шум тотчас прекратился, когда остановился он.

«Это ветер гонит листья», — подумал Брюле.

Он опять бросился бежать, и снова послышался тот же шум. Тогда Брюле испугался.

— Кто там? — спросил он задыхающимся голосом.

В то же время он взвел курок своего ружья. Никто не отвечал. Две сильные руки схватили его сзади. Брюле вскрикнул и старался выстрелить из ружья, но его вырвали у него из рук.

— Злодей! — сказал чей-то голос. — Я уже давно раскусил тебя… И когда я говорил, что тебя надо остерегаться, мне не хотели верить.

— Жакомэ! — прошептал Брюле, испугавшись.

Но дровосек уже опрокинул его на землю и стал коленом на его грудь.

— Ах, разбойник! — повторил он. — Ты хочешь всех нас изжарить… Ну так пожар начнется с тебя.

Жакомэ взял моток веревки из своей сумки и стал обматывать Брюле, который делал напрасные усилия, чтобы освободиться. Жакомэ связал ему руку, связал ноги, потом заткнул рот платком. Брюле не мог бежать, Брюле не мог кричать и требовать помощи.

— Поджигатель, ты умрешь от огня, — сказал ему Жакомэ.

Взвалив фермера на плечи, дровосек понес его в густые заросли. Там Жакомэ высек искру и поджег кустарник. Огненная колонна поднялась вокруг Брюле. Фермер силился кричать, но кляп заглушал его вопли.

— Теперь я должен их спасти остальных! — прошептал Жакомэ и бросился в чащу.

* * *
Эшафот, на котором начальник бригады Солероль искупил свои преступления, исчез как театральная декорация. Вместо него воздвигли алтарь, и у этого алтаря священник совершал божественную службу. У подножия алтаря женщина, вся в черном, стояла на коленях возле молодого человека. Рядом небольшая группа шуанов с обнаженными головами благоговейно слушала обедню. Ветер был сильный, а ночь темна. Когда обедня кончилась, священник сошел со ступеней алтаря и стал перед женщиной, одетой в черное, и молодым человеком.

— Элен де Верньер, вдова Солероль, — сказал он медленным и серьезным голосом, — согласны ли вы взять в законные супруги Анри, графа де Верньера?

— Да, — отвечала молодая женщина взволнованным голосом.

— А вы, граф де Верньер? — опять спросил священник.

Анри отвечал радостным «да».

Тогда священник начал обряд венчания. По окончании обряда священник снял свою ризу, и, когда погасили свечи, раздался голос Машфера:

— Друзья мои, — сказал он, — может быть, завтра в этот час половины из нас не будет. Эта ночь может быть последней, которую мы проводим вместе. Борьба отныне невозможна, пусть те, которым надоела жизнь и которые предпочитают смерть стыду, остаются со мною. Пусть те, которые верят в будущее и желают жить, попытаются спастись, еще есть время…

— Через час будет поздно! — вскричал голос, заглушивший голос Машфера.

Все оглянулись на человека с окровавленными руками, в одежде, изорванной в зарослях кустарника, через который он прокладывал себе путь. Этот человек растолкал толпу, добежал до Машфера, стал возле него на ступени алтаря и повторил:

— Через час будет поздно… Лес горит!

Это был Жакомэ. Роялисты увидели огромное пламя, осветившее горизонт со всех четырех сторон.

— Мы окружены! — вскричал Машфер.

— Не знаю, — отвечал Жакомэ, — но, если вы согласны следовать за мной, я попытаюсь спасти всех!

Пламя поднималось все выше и выше. Все небо казалось в огне, словно взошло северное сияние.

Когда через два дня капитан Бернье во главе войск, над которыми он получил начальство, прибыл к дымящимуся пеплу сожженного леса, он увидел обгорелый труп, который тем не менее смогли опознать: это был труп фермера Брюле.

Куда же девались роялисты? Погибли ли они в огне пожара или Жакомэ смог сдержать свое обещание и спасти их?

Это мы расскажем вам когда-нибудь в окончании этой истории, которая будет называться «Агония Директории».

Д.С. Уаймен. Поль Феваль Красная мантия. Королевский фаворит

Джон Уаймен. Красная мантия 

Глава I В ИГОРНОМ ДОМЕ

- У вас крапленые карты!

Нас окружало человек двадцать, когда этот глупец, мало зная, с кем он имеет дело, и не умея проигрывать, как подобает настоящему дворянину, бросил мне в лицо эти слова. Он думал, я готов в этом присягнуть, что я тотчас начну кипятиться, кричать и выходить из себя, как петух. Но он плохо знал Жиля де Беро. В первую минуту я не удостоил его даже взглядом. Вместо ответа я осмотрел, улыбаясь, кольцо окружавших нас лиц и увидел, что мне некого бояться, кроме де Помбаля. Только тогда я поднялся с места и посмотрел на глупца с таким суровым видом, который всегда производил впечатление и на более солидных и умных людей.

- Крапленые карты, мосье англичанин? - сказал я с холодной усмешкой. Но ими, я слыхал, обманывают игроков, а не невоспитанных молокососов.

- А все-таки я утверждаю, что у вас крапленые карты! - горячо ответил он со своим смешным акцентом. - В последний раз у меня не было ничего, и вы как раз удвоили ставку. Очевидно вы знали это. Вы меня обманывали!

- Нетрудно вас обмануть, когда вы играете спиной к зеркалу, насмешливо возразил я.

При этих словах вокруг раздался оглушительный хохот, который, наверное, был слышен на улице. Даже те из присутствовавших, которые до сих пор не обращали внимания на нашу ссору, заинтересовались и подошли к нашему столу. Но я сохранял прежнее суровое выражение лица. Выждав, пока в комнате опять водворилась тишина, я жестом руки отстранил заграждавших дорогу и указал на дверь.

- За церковью св. Якова есть дворик, - сказал я, надевая шляпу и застегивая плащ. - Вы, конечно, не откажетесь сопровождать меня туда?

Он тоже схватил свою шляпу.

- С удовольствием, - воскликнул он вне себя от стыда и гнева. - Хоть к самому дьяволу, если вам угодно!

Я уже считал дело улаженным, как вдруг маркиз взял молодого человека за руку и удержал его.

- Этого не будет, - сказал он, обращаясь ко мне со своим величественным видом вельможи. - Вы знаете меня, мосье де Беро. Дело зашло уже достаточно далеко.

- Слишком далеко, мосье де Помбаль, - с горечью ответил я. - Но если вам угодно занять место своего друга, я ничего против этого не имею.

- Потише, пожалуйста, - презрительно ответил он. - Я знаю вас. Я не связываюсь с людьми вашего сорта и не вижу в том надобности для этого господина!

- Конечно, - сказал я, низко кланяясь, - если он предпочитает быть избитым на улице палкой.

Это задело маркиза.

- Будьте осторожнее! Будьте осторожнее! - сердито закричал он. - Вы забываетесь, мосье Беро!

- Де Беро, с вашего позволения, - возразил я, пристально глядя на него. - Моя фамилия имеет частицу "де" так же давно, как и ваша, мосье де Помбаль!

Он не мог этого отрицать и ответил, все еще не выпуская руки своего друга:

- Как вам угодно. Таков, по крайней мере, мой совет. Кардинал запретил дуэль, и на этот раз он не позволит с собою шутить. Вы уже имели однажды немало хлопот, хотя и отделались счастливо. Во второй раз дело может принять худший оборот. Поэтому лучше оставьте этого господина в покое, мосье де Беро. Да, наконец, как вам не стыдно! - воскликнул он с горячностью. - Ведь он еще юноша!

Два или три человека позади меня захлопали в ладоши при этих словах. Я обернулся, посмотрел на них, и они притихли, как мыши.

- Мне нет дела до его возраста, - сурово возразил я. - Минуту тому назад он считал себя достаточно взрослым, чтобы оскорбить меня.

- И я докажу справедливость своих слов! - воскликнул юнец, теряя терпение.

Он был очень горяч, и маркиз все это время с большим трудом сдерживал его.

- Вы мне оказываете плохую услугу, - продолжал он, сердито отстраняя руку де Помбаля. - С вашего позволения, мы с этим господином докончим наше дело!

- Вот это лучше, - сказал я, кивая головой, меж тем как растерявшийся маркиз, нахмурив брови, отступил в сторону. - Позвольте мне пройти вперед.

Игорный дом Затона находился в ста шагах от церкви святого Якова Мясников, и половина гостей пошла вслед за нами. Вечер был сырой, на улицах было темно, грязно и скользко. Улица св. Антуана была почти пуста, и кучка людей, которая днем неминуемо обратила бы на себя всеобщее внимание, осталась незамеченной: мы беспрепятственно вступили на мощеный треугольник, расположенный позади церкви. В отдалении я увидел одного из кардинальских стражников, который медленно слонялся взад-вперед перед лесами, еще окружавшими новый дворец Ришелье. Вид его мундира заставил меня на минуту остановиться в нерешительности, но отступать было уже поздно.

Англичанин начал раздеваться. Я, наоборот, застегнулся до самого горла, так как было очень свежо. Между тем как мы делали свои приготовления и большая часть наших спутников обнаруживала желание держаться подальше от меня, я почувствовал на своем рукаве прикосновение чьей-то руки и, обернувшись, увидел маленького портного, у которого я в то время нанимал квартиру на Мыловаренной улице. Появление этого субъекта было очень несвоевременно, если не сказать больше. Дома, за неимением лучшего общества, я иногда позволял ему обращаться со мною довольно фамильярно, но я вовсе не желал, чтобы он ставил меня в неловкое положение перед благородными людьми. Я поспешил оттолкнуть его и сердито нахмурил брови, надеясь, что это заставит его хранить молчание. Но последнее оказалось невозможным, и мне волей-неволей пришлось заговорить с ним.

- После, после, - торопливо произнес я. - Я теперь занят.

- Ради Бога, не делайте этого! - воскликнул болван, снова хватаясь за мой рукав. - Не делайте этого! Вы навлечете беду на весь дом. Ведь он почти еще мальчик, и...

- Ты тоже? - закричал я, теряя терпение. - молчи, бездельник! Что ты понимаешь в спорах благородных людей? Оставь меня, слышишь?

- Но кардинал! - воскликнул он дрожащим голосом. - Кардинал, мосье де Беро! Человек, которого вы недавно убили, еще не забыт. На этот раз кардинал ни за что...

- Оставь меня, слышишь? - прошипел я, потому что бесстыдство этого человека превосходило всякие границы и возбуждало во мне такое же омерзение, как и его противный голос. - Прочь! Я вижу, ты просто боишься, что он убьет меня, и ты потеряешь свои деньги.

Фризон отскочил от меня, словно получив удар бича, а я обернулся к своему противнику, который с нетерпением ожидал конца этого разговора. Признаюсь, ужасно молодым показался он мне, когда я увидел перед собою в эту минуту его обнаженную голову и светлые волосы, ниспадавшие на его гладкий, женский лоб, настоящим мальчиком, только что выпущенным из Бургундской коллегии, если только есть у них в Англии такие коллегии. Мороз пробежал у меня по телу. Какое-то угрызение совести, страх, предчувствие пронеслись во мне. Что сказал мне этот карлик-портной? Чтобы я не... Но что он за советчик? Что он понимает в подобных вещах? Если я отступлю на этот раз, то мне придется убивать ежедневно по человеку или же оставить Париж, игорный дом и умереть где-нибудь от голода.

- Прошу извинения, - сказал я, обнажая шпагу и становясь на место. Должен же был проклятый кредитор застигнуть меня так некстати! Теперь я к вашим услугам.

Он отдал честь, и мы скрестили шпаги. С первого же момента я не сомневался в исходе нашей дуэли. Скользкие камни и слабый свет давали ему, правда, некоторый шанс, некоторую выгоду, более того, чем он заслуживал, но как только я коснулся его лезвия, я понял, что он новичок в искусстве владеть шпагой. Быть может, он взял с полдюжины уроков фехтования и затем упражнялся с каким-нибудь англичанином, таким же тяжелым и неповоротливым, как и он. Но это было все. Он сделал несколько смелых, но очень неловких нападений, и когда я удачно отпарировал их, для меня исчезла всякая опасность; он был всецело в моей власти.

Я стал играть им, следя, как пот выступал у него на лбу, и ночной мрак, словно тень смерти, все гуще и гуще падал на его лицо. Мною руководила не жестокость, - Бог свидетель, что я никогда этим не грешил, но в первый раз в жизни я чувствовал странное нежелание нанести удар. Мокрые кудри прилипали к его лбу, дыхание судорожными толчками вырывалось из груди. Я слышал за своею спиной ропот, кто-то даже не удержался от громкого проклятия... И вдруг я поскользнулся, поскользнулся и в один миг очутился лежащим на правом боку, ударив правый локоть о мостовую так сильно, что рука у меня онемела до самой кисти.

Он остановился. Десяток голосов закричал:

- Ну, теперь он ваш!

Но он остановился. Он отступил назад и, опустив шпагу, ждал с сильно вздымавшейся грудью, пока я не поднялся на ноги и снова не закрылся своей шпагой.

- Довольно, довольно! - раздался позади меня грубый голос. - Неужели и после этого вы не оставите его?

- Будьте осторожны, сударь, - холодно сказал я, потому что он продолжал стоять в нерешительности. - Это была простая случайность. Не рассчитывайте на нее в другой раз.

Несколько голосов закричали:

- Как вам не стыдно?

Кто-то крикнул даже:

- Подлец!

Англичанин выступил вперед, пристально глядя на меня своими голубыми глазами, и безмолвно занял свое место. На его напряженном белом лице я читал, что он готов на все, даже на самое худшее, и его мужество приводило меня в такое восхищение, что я был бы очень рад, если бы кто-нибудь из зрителей, любой из них, занял бы его место. Но это было невозможно. Я вспомнил о том, что двери игорного дома будут теперь навсегда закрыты для меня, вспомнил об оскорблении, нанесенном мне Помбалем, о насмешках и обидах, которые я всегда смывал кровью, - и, с силой ударив по его лезвию, я пронзил англичанина насквозь.

Когда он упал на камни мостовой, вид этих полузакрытых глаз и этого лица, белевшего в темноте ночи, - не скажу, чтобы я долго смотрел на него, потому что через секунду дюжина товарищей стояла подле него на коленях, заставил мое сердце непривычно сжаться. Но это продолжалось лишь одно мгновение. Я увидел вокруг себя кольцо нахмуренных и сердитых лиц. Держась на почтительном расстоянии от меня, люди шипели, проклинали меня, угрожали, называя черною смертью и тому подобными эпитетами.

Большая часть их была негодяями, собравшимися вокруг нас в продолжение поединка и следившими из-за ограды за всем происходившим. Одни рычали на меня, как волки, называя меня "мясником", "головорезом"; другие кричали, что Беро опять принялся за свое ремесло; третьи угрожали мне гневом кардинала, тыкали мне в лицо эдиктом и злобно заявляли, что идет стража и что меня вздернут на виселицу.

- Его кровь падет на вашу голову! - с яростью кричал один. - Он умрет через час! На виселицу вас! Ура!

- Пошел прочь! - сказал я.

- Да, в Монфокон! - насмешливо ответил он.

- Нет, в свою конуру! - ответил я, бросив на него такой взгляд, что он поспешил попятиться назад, хотя нас разделял забор.

Стоя несколько поодаль, я тщательно вытирал свою шпагу. Я отлично понимал, что в такой момент человек не может рассчитывать на особенную популярность. Те, кто пришел со мной из игорного дома, косились на меня и, когда я вздумал подойти к ним, повернулись ко мне спинами. Те же, которые присоединились к нам позже, нисколько не были вежливее их.

Но мое самообладание нелегко было сломить. Я надел шляпу набекрень и, накинув на себя плащ, вышел с таким развязным видом, что подлые щенки разбежались врассыпную, не подпустив меня и на десять шагов. Толпа у забора рассеялась так же быстро, и через минуту я был на улице. Еще минута, и я убрался бы подобру-поздорову, как вдруг раздался барабанный бой. Толпа исчезла во мраке, а меня окружили со всех сторон кардинальские стражники. Я был немного знаком с начальником отряда, и он вежливо приветствовал меня.

- Плохая история, мосье де Беро, - сказал он. - Человек умер, сказали мне.

- Ничего подобного, - ответил я веселым тоном. - Если это вас привело сюда, то можете спокойно идти домой.

- С вами, конечно, - сказал он, усмехаясь. - И так как идет дождь, то чем скорее, тем лучше. К сожалению, мне придется попросить вашу шпагу.

- Извольте, - ответил я с философским спокойствием, которое никогда не покидало меня. - Но мой противник не умрет, имейте это в виду.

- Дай Бог, чтобы это послужило вам на пользу, - сказал он тоном, который мне не особенно понравился. - Налево, ребята! В Шатле! Шагом марш!

- Бывают и худшие места, - сказал я и подчинился судьбе.

Мне уже случалось побывать в заключении, и я знал, что есть только одна тюрьма, из которой никто не может убежать. Но когда мне сказали, что мой знакомец получил инструкции отдать меня под стражу как обыкновенного преступника, уличенного в краже или убийстве в целью грабежа, признаюсь, у меня сердце упало. "Если мне удастся добиться свидания с кардиналом, думал я, - все еще может хорошо кончиться. Но если мне не удастся, если дело будет ему представлено в ложном свете или, наконец, он сам будет в дурном настроении, тогда пиши пропало! В эдикте прямо сказано: смертная казнь!"

- Как? Опять, мосье де Беро? - сказал он, поднимая брови. - Ну и смельчак же вы, если снова являетесь сюда. Старая история, вероятно?

- Да, но он не умер, - спокойно ответил я. - Пустяшная царапина! Это было за церковью Св. Якова.

- Ну, а мне он показался довольно мертвым, - заметил начальник стражи, который еще стоял тут.

- Ба! - презрительно ответил я. - А вы слыхали, чтобы я когда-нибудь сделал ошибку? Если я намерен убить человека, я убью его. А теперь я именно старался не убить его. Стало быть, он останется жив.

- Надеюсь, что так, - ответил начальник тюрьмы с кислой улыбкой. - И вам советую надеяться на это, мосье де Беро. Не то...

- Ну? - сказал я с некоторой тревогой. - Не то, любезнейший?

- Не то боюсь, что больше вам уже ни с кем не придется драться. Если даже он останется жив, я не очень уверен за вас, дружище. Кардинал твердо решил положить дуэлям конец.

- Мы с ним старые друзья, - сказал я уверенным тоном.

- Я слышал, - ответил он с легким смехом. - Но то же самое говорили относительно Шале, хотя я не припомню, чтобы это спасло его голову.

Это было не слишком успокоительно. Но меня ждало еще худшее.

Рано утром получено было предписание содержать меня с особенною строгостью, и мне предложили выбрать между кандалами и одною из подземных камер. Я выбрал последнее и имел теперь полную свободу размышлять о многих вещах и, между прочим, о странном, непостоянном характере кардинала, который, как я знал, любил играть с человеком, как кошка с мышью, а также о дурных исходах, которые иногда наступают при самом легком и осторожном ранении груди. Я избавился от этих и им подобных неприятных мыслей, когда мне удалось получить на время пару костей. Так как свет, проникавший в темницу, был достаточен, чтобы различать число очков, то я по целым часам забавлялся, бросая кости, согласно некоторым мною самим выработанным правилам. Но долгий ряд метаний опроверг все мои вычисления и в конце концов привел меня к тому выводу, что самый ловкий игрок бессилен, если ему упорно не везет. Такое соображение тоже не могло быть названо успокоительным при данных обстоятельствах.

В продолжение трех дней у меня не было другого общества и другого развлечения. Но в конце третьего дня подлый тюремщик, который был приставлен ко мне и который никогда не уставал твердить мне о виселице, явился ко мне уже не со столь уверенным видом.

- Может быть, вам угодно было бы получить воды? - вежливо спросил он.

- Для чего, негодяй?

- Умыться.

- Я просил вчера, но ты не подал мне, - проворчал я. - Впрочем, лучше поздно, чем никогда. Давай сюда! Если мне суждено быть на виселице, то я буду висеть, как порядочный человек. Но будь уверен, кардинал никогда не сыграет со старым другом такой гнусной шутки.

- А вам придется идти к нему, - возвестил он, подавая мне воду.

- Что? К кардиналу? - воскликнул я.

- Да!

- Отлично! - радостно вскричал я и тотчас принялся оправлять свое платье. - Значит все это время я был к нему несправедлив, - продолжал я. Да здравствует монсеньер! Многие лета маленькому епископу Люсонскому! Я должен был предвидеть все это!

- Не радуйтесь наперед, - осадил меня тюремщик и затем продолжал: - У меня есть еще кое-что для вас. Ваш знакомый велел передать это вам.

И он подал мне пакет.

- Совершенно верно, - сказал я, глядя прямо в его воровское лицо. - И ты держал это у себя, пока мог, пока думал, что я буду повешен? Ты посмеешь это отрицать, плут? Оставь, не смей мне лгать! Скажи мне лучше, кто из моих друзей принес это.

Сказать по правде, в те времена у меня было уж не так много друзей, а десять крон, содержавшихся в пакете, говорили об очень стойком и преданном друге, - друге, которым смело можно было гордиться.

Негодяй злорадно усмехнулся.

- Маленький кривой человечек, - сказал он. - Что-то вроде портного.

- Довольно, - сказал я, но на лице моем отразилось разочарование. - Я понимаю! Честный парень, мой должник. Я очень рад, что он вспомнил о своем долге. Но когда я пойду к кардиналу, приятель?

- Через час, - мрачно ответил он.

Несомненно, он рассчитывал на одну из этих крон, но я был слишком старый воробей, чтобы дать ему что-нибудь. Если я вернусь назад, я еще успею купить его услуги; если же нет, то не стоит тратить денег.

Тем не менее, немного времени спустя, когда я шел к дому Ришелье под таким многочисленным конвоем, что я ничего не видел на улице, кроме солдат, я жалел, что не дал тюремщику денег. В такие моменты, когда все поставлено на карту и горизонт подернут тучами, ум невольно хватается за приметы и старинные суеверия и склонен думать, что крона, данная в одном месте, может помочь в другом, хотя бы последнее находилось на расстоянии ста миль.

Дворец Ришелье в то время еще строился, и нам приказано было подождать на длинной пустой галерее, где работали каменщики. Здесь я простоял битый час, с беспокойством думая о странностях и прихотях великого человека, который тогда правил Францией в качестве главного наместника короля, со всеми королевскими полномочиями, и жизнь которого мне однажды удалось спасти, своевременно предупредив его об опасности. Он сделал в свое время кое-что, чтобы отблагодарить меня за эту услугу, да и после того иногда допускал меня к себе запросто, так что мы не были незнакомы друг Другу.

Тем не менее, когда дверь, наконец раскрылась предо мной и меня ввели к кардиналу, мое самообладание подверглось сильному испытанию. Его холодный взор, который скользнул по мне, точно я был не человеком, а какой-то безличной величиной, стальной блеск его глаз заставили похолодеть мое сердце. Комната была почти пуста, пол не был покрыт ни ковром, ни подстилкой. Вокруг лежали в беспорядке свидетельства недоконченной столярной работы. Но этот человек не нуждался ни в каких декорациях. Его худощавое бледное лицо, его блестящие глаза, даже вся его фигура, - хотя он был невысокого роста и уже горбился в плечах, - могли привести в смущение самого смелого.

Я смотрел на него и вспоминал тысячу рассказов о его железной воле, холодном сердце, его непогрешимой хитрости. Он поверг брата короля, великолепного герцога Орлеанского, во прах. Он смирил королеву-мать. Двадцать голов, самых благородных во всей Франции, пошли благодаря ему на плаху. Лишь за два года перед тем он сокрушил Ла-Рошель, несколько месяцев тому назад он подавил восстание в Лангедоке, и в этом, 1630 году на всем юге, который лишился своих привилегий и еще продолжал кипеть недовольством, никто не осмеливался поднять на него руку, - по крайней мере, открыто. В тиши, конечно, ковались тысячи заговоров, тысячи интриг против его жизни и власти, но такова, как мне кажется, судьба всякого великого человека.

Нет поэтому ничего удивительного в том, что мужество, которым я всегда гордился, мгновенно покинуло меня при виде кардинала, и я напрасно старался придать своему униженному поклону характер развязности и самообладания, приличествующих старому знакомству.

Быть может, это было к лучшему, потому что этот человек, кажется, совсем не имел сердца. В первую минуту, пока он стоял, глядя на меня и еще ничего не говоря, я считал себя безнадежно погибшим. В его глазах мелькнул огонек жестокого удовольствия, и, прежде чем он открыл рот, я знал, что он мне скажет.

- Лучшего примера не может быть, мосье де Беро, - с гадкой улыбкой сказал он, гладя спину кошки, которая вспрыгнула на стол. - Вы старый ослушник и будете превосходным примером. Не думаю, чтобы вами дело ограничилось, но вы послужите для нас залогом для более крутых мер.

- Монсеньер сам владеет шпагой, - пролепетал я.

Комната мне показалась темнее, воздух холоднее. Еще никогда в жизни я не был так близок к страху.

- Да? - сказал он с едва заметной улыбкой. - И потому?..

- Не будет относиться слишком строго к проступку бедного дворянина.

- Бедный дворянин пострадает не более, чем богатый, - вкрадчиво ответил он, продолжая гладить кошку. - Можете утешиться этим, мосье де Беро. Это все, что вы можете сказать?

- Я оказал однажды услугу вашей эминенции, - сказал я с отчаянием.

- Вы уже не раз получали свою награду, - ответил он. - И не будь этого, я не призвал бы вас к себе.

- Помилуйте! - воскликнул я, хватаясь за соломинку, которую, казалось, он протягивал мне.

Он цинически засмеялся. Его тонкое лицо, темные усы и седеющие волосы придавали ему необыкновенно насмешливый вид.

- Я не король, - ответил он. - Притом, говорят, вы убили в дуэлях не менее шести человек. Заплатите за них королю, по крайней мере, одною жизнью... Больше нам не о чем говорить, мосье де Беро, - холодно закончил он, отворачиваясь и начиная перебирать лежавшие на столе бумаги! - Закон должен быть исполнен.

Я ожидал, что он сейчас подаст лейтенанту знак увести меня, и холодный пот выступил у меня по всей спине. Я уже видел пред собою эшафот, чувствовал на шее петлю. Еще мгновение, и было бы поздно...

- Позвольте просить у вас милости, - с отчаянием пролепетал я. Позвольте сказать вашей эминенции пару слов наедине.

- Для чего? - спросил он, снова оборачиваясь и устремляя на меня взор, исполненный холодного неудовольствия. - Я знаю вас, ваше прошлое, - все. Это вам не поможет, мой Друг.

- Ну так что ж? - воскликнул я. - Ведь это просьба умирающего, монсеньер.

- Это, положим, правда, -задумчиво ответил он.

Но он все еще колебался, и сердце у меня неистово билось. Наконец он поднял взор на лейтенанта.

- Можете оставить нас, - коротко сказал он и, по его уходу, продолжал: - Ну, в чем дело? Говорите скорее, что вам нужно. А главное - не думайте одурачить меня, мосье де Беро!

Но теперь, когда я добился своего и остался с ним наедине, проницательный взор его глаз до такой степени смутил меня, что я не мог найти слов и, как немой, стоял перед ним. Должно быть это польстило ему, потому что его лицо немного утратило свое жестокое выражение.

- Ну? - сказал он опять. - Это все?

- Мой противник не умер, - пробормотал я.

Он презрительно пожал плечами.

- Что ж из этого? Неужели только это вы и хотели сказать мне?

- Я однажды спас вашей эминенции жизнь, - жалобно сказал я.

- Допустим, - ответил он своим тонким, резким голосом. - Вы уже упоминали об этом. Но, с другой стороны, насколько мне известно, вы сами отняли у нас шесть жизней, мосье де Беро. Вы вели и ведете жизнь буяна, убийцы, игрока, - вы, человек хорошего рода. Стыдитесь! Как же вы можете удивляться, что такая жизнь привела вас к этому? Впрочем, об этом я не желаю больше разговаривать, - коротко добавил он.

- Быть может, я еще когда-нибудь спас бы вашей эминенции жизнь! воскликнул я под каким-то неожиданным наитием.

- Вам что-нибудь известно? - с живостью спросил он, устремляя на меня пристальный взор. - Но что я! - продолжал он, качая головой. - Старые штуки! У меня есть шпионы получше вас, мосье де Беро.

- Но нет лучше шпаги! - хриплым голосом закричал я. - Нет ни одной во всей вашей гвардии!

- Это правда, - медленно ответил он. - Это правда.

К моему удивлению, его тон изменился и взор опустился вниз.

- Постойте-ка, я подумаю, мой друг.

Он прошелся два или три раза взад-вперед по комнате. Кошка шла, поворачиваясь вместе с ним, и терлась о его ноги.

Я стоял, трепеща всем телом. Да, я должен сознаться, что руки и ноги у меня дрожали. Человек, для которого не существует никакая опасность, у которого сердце бьется спокойно перед лицом неизбежной смерти, почти всегда пасует перед неизвестностью. Внезапная надежда, которую пробудили во мне его слова, так потрясла меня, что его фигура заколыхалась у меня перед глазами. Я ухватился за стол, чтобы удержаться на ногах. Никогда даже в глубине своей души я не подозревал, что надо мною так неотвратимо нависла грозная тень Монфокона и виселицы.

Однако я имел время оправиться, потому что он не сразу заговорил. Когда же он заговорил, его голос звучал резко, повелительно.

- Вы имеете славу человека верного, по крайней мере, своему хозяину, сказал он. - Молчите! Я знаю, что говорю... Ну, и я вам верю. Я намерен дать вам еще один шанс, хотя самый отчаянный. Горе вам, если вы обманете мое доверие. Вы знаете Кошфоре в Беарне? Это недалеко от Оша.

- Не знаю, ваша эминенция.

- И не знаете господина де Кошфоре?

- Никак нет, ваша эминенция.

- Тем лучше, - сказал он. - Но вы, конечно, слышали о нем. Он участвовал во всех Гасконских заговорах со времени смерти покойного короля и наделал нам в прошлом году в Виваре больше хлопот, чем кто-либо другой за последние двадцать лет. В настоящее время он вместе с другими беглецами находится в Бососте, в Испании, но я получил сведения, что он очень часто навещает свою жену в замке Кошфоре, лежащем в шести милях от границы. Во время одного из этих приездов он должен быть арестован.

- Это легко, - сказал я.

Кардинал посмотрел на меня.

- Молчите! Вы не знаете, что такое Кошфоре. В замке имеются только двое или трое слуг, но вся деревня стоит за них как один человек, и это очень опасный народ. Ничтожная искра может опять поднять там целое восстание. Поэтому арест должен быть произведен тайно.

Я поклонился.

- Решительный человек, проникший в дом, - продолжал кардинал, задумчиво глядя на бумагу, лежавшую на столе, - с помощью двух или трех помощников, которых он мог бы призвать в нужную минуту, сумеет сделать это. Вопрос заключается в том, желаете ли вы быть этим человеком, мой друг?

Я сначала оставался в нерешительности, но затем отвесил поклон в знак согласия. Какой выбор был у меня?

- Нет, нет, говорите прямо, - резко сказал он. - Да или нет, мосье де Беро?

- Да, ваше эминенция, - неохотно ответил я.

Повторяю, какой выбор был у меня?

- Вы доставите его в Париж живым. Он знает кое-что, и потому он мне нужен. Вы понимаете?

- Так точно, монсеньер.

- Вы проникнете в его дом, как сумеете, - выразительно продолжал он. Для этого вам потребуется изрядный запас стратегии, и хорошей стратегии. Они ужасно подозрительны. Вы должны обмануть их. Если вам не удастся обмануть их или ваш обман откроется не вовремя, я думаю, мне больше уже не придется иметь с вами дело или вторично нарушать свой эдикт. С другой стороны, если вы вздумаете обмануть меня, - прибавил он, и на его устах заиграла еще более тонкая улыбка, а голос понизился до какого-то мурлыканья, - то я подвергну вас колесованию, как и подобает такому неудачному игроку.

Я стойко выдержал его взгляд.

- Пусть будет так, - сказал я небрежно. - Если я не привезу господина де Кошфоре в Париж, вы можете подвергнуть меня колесованию и чему угодно.

- Прекрасно, - медленно произнес он. - Я думаю, что вы не нарушите моего доверия. Что касается денег, то вот вам сто крон. Этой суммы будет достаточно. Но если вы выполните поручение, то получите еще вдвое больше. Теперь все, кажется. Вы меня поняли?

- Точно так, монсеньер.

- Чего же вы ждете?

- А лейтенант? - робко произнес я.

Кардинал усмехнулся и, присев к столу, написал на клочке бумаги несколько слов.

- Передайте ему это, - сказал он, придя в хорошее расположение духа. Как видно, мосье де Беро, вы никогда не получите заслуженного возмездия... в этом мире.

Глава II "ЗЕЛЕНЫЙ СТОЛБ"

Кошфоре лежит в холмистой местности, поросшей дубом, буком и каштаном, в стране глубоких, устланных сухими листьями котловин и высоких, одетых лесами холмов. Лесистая местность, пересеченная холмами и долами, мало населенная и еще меньше обработанная, тянется вплоть до громадных снеговых гор, составляющих в этом месте границу Франции. Она кишит всевозможной дичью, - волками, медведями, оленями, вепрями. До конца своих дней великий король, говорят, любил эту провинцию и часто вздыхал по каштановым рощам южного Беарна, когда годы и государственные дела ложились тяжелым бременем на его плечи. С террас Оша вы можете видеть, как лес, то блистая яркими красками, то утопая в тени, тянется по горам и долам к подножию снеговых вершин, и хотя я происхожу из Бретани и люблю запах соленого морского воздуха, однако я мало видел картин природы, которые могли бы сравниться с этою.

Была вторая неделя октября, когда я прибыл в Кошфоре и, спустившись с последнего лесистого склона, спокойно въехал под вечер в деревню. Я был один и целый день ехал по безмолвным лесным тропинкам, устланным красноватыми буковыми листьями, пересекая чистые, прозрачные речки и зеленые еще лужайки. Я чувствовал вокруг мирную, безмятежную деревенскую тишину, которой не знал со времени моего детства, и вот почему, а может быть и потому, что к предстоявшему мне делу у меня не лежало сердце, я немного повесил нос. Откровенно говоря, мне было поручено совсем не дворянское дело, как бы вы там на него ни смотрели.

Но для человека в моем положении выбора не было, и я знал, что мое уныние недолго будет продолжаться. В гостинице, в обществе других, под гнетом необходимости или в возбуждении охоты, раз последняя будет начата, это настроение исчезнет бесследно. Пока человек молод, он ищет уединения, когда же он имеет за плечами большую половину жизни, он стремится убежать от нее и от своих мыслей. Поэтому я направился к "Зеленому столбу", маленькой гостинице на одной из деревенских улиц. Подъехав к дверям, я стал стучать рукояткой своего хлыста, ругая хозяина за то, что он заставляет меня дожидаться.

Там и сям из дверей бедных лачуг, стоявших вдоль улицы, которая представляла собою жалкое, убогое место, недостойное своего названия, на меня подозрительно поглядывали мужчины и женщины, но я сделал вид, что не замечаю этого. Наконец показался и хозяин. Это был белокурый парень, наполовину баск наполовину француз, и я не сомневаюсь, что предварительно он хорошенько оглядел меня из какого-нибудь окошка или отверстия своего дома, потому что он посмотрел на меня с какою-то мрачною сдержанностью, не выказывая никакого удивления при виде хорошо одетого путника, представлявшего настоящее чудо в этой глухой деревушке.

- Я, конечно, могу здесь переночевать? - спросил я, бросая поводья гнедого, который тотчас же опустил свою шею.

- Не знаю, - ответил тот с глупым видом.

Я указал на зеленый горшок, украшавший собою верхушку столба, водруженного против дверей.

- Ведь это гостиница, я полагаю? - сказал я.

- Да, - медленно ответил он, - это гостиница. Но...

- Но она полна приезжих, или у вас вышли все припасы, или ваша жена больна, или что-нибудь в этом роде? - сердито сказал я. - А все-таки я переночую здесь, и вам ничего не остается, как примириться с этим, равно как и вашей жене, если она у вас имеется.

Он почесал себе затылок, недружелюбно глядя на меня. Но так как он ничего не сказал, то я сошел с коня.

- Где я могу оставить свою лошадь? - спросил я.

- Я отведу ее, - мрачно ответил он, выступая вперед и беря лошадь под уздцы.

- Прекрасно, - сказал я. - Но я пойду с вами. Долг порядочного человека - заботиться о своей лошади, и куда бы я ни ездил, я слежу за тем, чтобы моя лошадь получала хороший корм.

- Она получит, - коротко ответил он, но не двигался с места, очевидно, ожидая, чтобы я вошел в дом. - Жена моя там, - прибавил он, глядя на меня.

- Imprimis, если вы понимаете по латыни, мой друг, - сказал я, отведите лошадь в конюшню.

Он увидел, что ничего от меня не добьется, медленно повернул гнедого и повел его на другую сторону улицы. Позади гостиницы находился сарай, который я уже раньше заметил и принял за конюшню. Меня удивило, что хозяин направился с моею лошадью не туда, а на другую сторону улицы, но я промолчал, и через несколько минут гнедой был удобно водворен в лачуге, очевидно, принадлежавшей соседу хозяина гостиницы.

После этого хозяин повел меня назад в гостиницу, неся в руках мой дорожный мешок.

- Других приезжих у вас нет? - спросил я беспечным тоном (я знал, что он внимательно следит за мной).

- Нет, - ответил он.

- Очевидно, это не особенно бойкое место?

- Да.

В действительности это было более чем очевидно, и я могу сказать, что я никогда не видел более пустынного места. Лес, одевавший крутой склон, так навис над долиной, что я с удивлением спрашивал себя, как можно было бы выбраться отсюда, не будь той тропинки, которая привела меня сюда. Деревенские домики - жалкие, низенькие лачуги - тянулись в виде неправильного двойного ряда, часто прерываемого упавшими деревьями и плохо расчищенными лугами. Посредине извивался шумный горный поток. А жители - по большей части угольщики, свинопасы и тому подобные бедняки - были под стать своим хижинам. Напрасно я искал взором замок Кошфоре. Его нигде не было видно, а спросить о нем я не решался.

Хозяин ввел меня в общую залу гостиницы - низенькую, убогую комнату без дымовой трубы и стеклянных окон, полную копоти и грязи. Чуть ли не целое дерево дымилось и тлело на каменном очаге, поднимавшемся не более фута от пола. Большой черный горшок кипел над огнем, а у окна сидел, развалившись, деревенский парень и разговаривал с хозяйкой. В темноте я не мог различить его лица. Отдав приказание женщине, я присел к столу в ожидании ужина.

Трактирщица была гораздо молчаливее, чем большинство женщин ее полета, но это, может быть, происходило оттого, что в комнате находился ее муж. Между тем как она хлопотала, собирая для меня ужин, он прислонился к дверному косяку и устремил на меня пристальный взор, который никоим образом не мог способствовать моему успокоению.

Хозяин был высокий, коренастый малый с щетинистыми усами и светло-русой бородой, остриженной на манер Генриха IV. Об этом именно короле, и только о нем - самый безопасный предмет разговора с беарнцем мне удалось вытянуть из него несколько слов. Но и при этом в его глазах блестел огонек подозрения, который побудил меня воздержаться от расспросов, и по мере того, как надвигалась ночь и пламя очага ярче и ярче играло на его лице, я все чаще подумывал о дремучем лесе, отделявшем эту глухую долину от Оша, и вспоминал предостережение кардинала, что в случае моей неудачи мне уже не придется беспокоить Париж своим присутствием.

Деревенский парень, сидевший у окна, не обращал на меня никакого внимания, да и я мало интересовался им, как только убедился, что он действительно то, чем казался на первый взгляд. Но спустя некоторое время в комнату, как бы на подмогу хозяину, явилось еще несколько человек, которые, по-видимому, не имели иной цели, как молча смотреть на меня и изредка перекидываться между собою отрывочными фразами на местном простонародном наречии. Когда мой ужин был готов, число этих плутов возросло уже до шести, и так как все они были вооружены большими испанскими ножами и были очень подозрительны, - то я почувствовал себя как человек, неосторожно всунувший голову в пчелиный улей.

Тем не менее, я сделал вид, что ем и пью с большим аппетитом, и в то же время старался не упускать из виду ничего, что происходило в кругу, освещенном тусклым светом дымной лампы. Во всяком случае, я следил за лицами и жестами этих людей не менее внимательно, чем они за мною, и ломал себе голову над тем, как обезоружить их подозрительность, или, по крайней мере, как выяснить положение вещей. То и другое, однако, оказывалось гораздо труднее и опаснее, чем я когда-либо предполагал. Вся долина положительно была настороже для защиты одного человека, арест которого составлял мою цель.

Я нарочно привез с собой из Оша две бутылки отборнейшего арманьякского вина. Вынув их из седельных мешков, которые я принес с собою в комнату, я откупорил их и предложил кубок хозяину. Он принял его, и, когда он выпил, лицо его покраснело. Он неохотно возвратил мне кубок, и я налил ему вновь.

Крепкое вино уже начало свое действие, и спустя несколько минут он начал разговаривать более свободно и охотно, чем прежде. Однако и теперь он главным образом ограничивался вопросами - интересовался то тем, то другим, но и это было очень приятной переменой. Я рассказал ему, откуда я приехал, по какой дороге, сколько времени я пробыл в Оше и где останавливался, и лишь когда речь зашла о моем приезде в Кошфоре, я погрузился в таинственное молчание. Я только неясно намекнул, что имею дело в Испании, к друзьям, находящимся по ту сторону границы, и дал таким образом крестьянам понять, что мои интересы солидарны с интересами их изгнанного господина.

Они поддались на эту удочку, подмигнули друг другу и стали смотреть на меня более дружелюбно, особенно трактирщик. Довольный этим успехом, я не осмелился идти дальше, чтобы как-нибудь не скомпрометировать и не выдать себя. Поэтому я переменил разговор и, чтобы перевести речь на более общие предметы, начал сравнивать их провинцию с моею родиной.

Хозяин, который тем временем уже совсем разговорился, не замедлил принять мой вызов и очень скоро сделал мне очень интересное сообщение. Дело было так. Он хвастался большими снеговыми горами южной Франции, лесами, которые одевают их, медведями, которые блуждают там, дикими кабанами, которые кормятся желудями.

- Ну что ж, - сказал я совершенно искренне, - таких вещей у нас действительно нет. Но зато у нас на севере водятся вещи, которых у вас нет. У нас есть десятки тысяч превосходных лошадей, не таких пони, каких вы здесь разводите. На конской ярмарке в Фекампе мой гнедой затерялся бы в массе лошадей. А здесь, на юге, вы не встретите ничего подобного ему, хотя бы вы искали целый день.

- Не говорите об этом так уверенно, - ответил хозяин, глаза которого заблестели от торжества и выпитого вина. - Что вы скажете, если я покажу вам лучшую лошадь в моей собственной конюшне?

Я заметил, что при этих словах остальные присутствующие вздрогнули, а те, которые понимали наш разговор (двое или трое говорили только на своем патуа), сердито посмотрели на него. Я тотчас стал смекать, но, не желая этого выказать, презрительно засмеялся.

- Я поверю вам только тогда, когда увижу это собственными глазами, сказал я. - Я даже сомневаюсь, любезнейший, чтобы вы могли отличить хорошую лошадь от дурной.

- Я не могу отличить! - повторил он, хмурясь. - Еще бы!

- Я сомневаюсь в этом, - упрямо повторил я.

- В таком случае, пойдемте со мною, и я вам покажу, - сказал он, забыв прежнюю осторожность.

Его жена и прочие поселяне с изумлением посмотрели на него, но он, не обращая на них внимания, встал, взял в руку фонарь и отворил дверь.

- Идем, - продолжал он. - Так, по-вашему, я не могу отличить хорошей лошади от дурной? А я вам скажу, что я лучше вашего понимаю толк в лошадях.

Я нисколько не был бы удивлен, если бы его товарищи вмешались в дело, но, очевидно, хозяин играл между ними первенствующую роль. Во всяком случае, они хранили молчание, и через минуту мы были на дворе. Сделав несколько шагов в темноте, мы очутились около конюшни, той самой пристройки, которую я видел позади гостиницы. Хозяин откинул щеколду и, войдя внутрь, поднял фонарь вверх. Лошадь - хорошая бурая лошадь с белыми волосами в хвосте и белым чулком на одной ноге - тихо заржала и обратила на нас свои блестящие, влажные глаза.

- Вот вам! - воскликнул хозяин с торжеством, размахивая во все стороны фонарем для того, чтобы я мог лучше разглядеть коня. - Что вы скажете на это? По-вашему, это маленький пони?

- Нет, - ответил я, нарочно умеряя свою похвалу. - Довольно недурная лошадка... для этой страны.

- Для всякой страны, - сердито ответил он. - Для всякой страны, для какой угодно. Уж я недаром говорю это. Ведь эта лошадь... Одним словом, хорошая лошадь, - отрывисто закончил он, спохватившись, и, сразу опустив фонарь, повернулся к двери. Он так спешил оставить конюшню, что чуть не вытолкал меня из нее.

Но я понял. Я догадался, что он чуть не выдал всего, чуть не проболтался, что эта лошадь принадлежит господину де Кошфоре. Господину де Кошфоре, понимаете? Я поспешил отвернуться, чтобы он не заметил моей улыбки, и меня нисколько не удивила мгновенная перемена, происшедшая в этом человеке. Когда мы вернулись в залу гостиницы, он уж совершенно протрезвился и к нему вернулась прежняя подозрительность. Ему было стыдно за свою опрометчивость, и он до того был разъярен против меня, что, кажется, охотно перерезал бы мне горло из-за всякого пустяка.

Но не в моих интересах было затевать ссору. Я сделал поэтому вид, как будто ничего не замечаю, и, вернувшись в гостиницу, стал сдержанно хвалить лошадь, как человек, лишь наполовину убежденный. Злые лица и внушительные испанские ножи, которые я видел вокруг себя, были наилучшим побуждением к осторожности, и я льщу себя надеждой, что никакой итальянец не сумел бы притворяться искуснее меня. Тем не менее я был несказанно рад, когда вечер подошел к концу, и я очутился один на своем чердачке, отведенном мне для ночлега. Это был жалкий приют, холодный, неудобный, грязный; я взобрался туда при помощи лестницы; ложе мое, среди связок каштанов и яблок, составляли мой плащ и несколько ветвей папоротника. Но я рад был и этому, потому что здесь я был наконец один и мог на свободе обдумать свое положение.

Несомненно, господин де Кошфоре был в замке. Он оставил здесь свою лошадь и пошел туда пешком. По всей вероятности, так он делал всегда. Таким образом, в некотором отношении он был теперь для меня доступнее, чем я ожидал: лучшего времени для моего приезда не могло и быть; и все-таки он оставался столь же недосягаемым для меня, как если бы я еще был Париже. Я не только не мог схватить его, но даже не смел никого спросить о нем, не смел вымолвить неосторожного слова, не смел даже свободно глядеть вокруг. Да, я не смел, - это было ясно. Малейшего намека на цель моего приезда, малейшей вспышки недоверия было бы достаточно, чтобы вызвать кровопролитие, и пролита была бы моя кровь. С другой стороны, чем дольше я останусь в деревне, тем большее подозрение навлеку на себя и тем внимательнее будут следить за мною.

В таком затруднительном положении некоторые, быть может, пришли бы в отчаяние, отказались бы от предпринятой попытки и спаслись бы за границей. Но я всегда гордился своею верностью и решил не отступать. Если не удастся сегодня, попробую завтра; не удастся завтра, попробую в другой раз. Кости не всегда ложатся одним очком кверху.

Подавив в себе малодушие, я, как только дом погрузился в тишину, подкрался к маленькому, четырехугольному, увитому паутиной и закрытому сеном слуховому окошку и выглянул наружу. Деревня была погружена в сон. Нависшие черные ветви деревьев почти закрывали от моих глаз серое, облачное небо, по которому уныло плыл месяц. Обратив свой взор книзу, я сначала ничего не мог разобрать, но, когда мои глаза привыкли к темноте (я только что погасил свой ночник), я различил дверь конюшни и неясные очертания крыши. Это меня очень обрадовало, потому что теперь я мог следить и, по крайней мере, удостовериться, не уедет ли Кошфоре в эту ночь. Если же да, то я увижу его лицо и, может быть, узнаю еще кое-что, что может быть для меня полезным в будущем.

Решившись на все, даже на самое худшее, я опустился подле окошка на пол и начал следить, готовый просидеть таким образом целую ночь. Но не прошло и часа, как я услышал внизу шепот, а затем звук шагов: из-за угла показалось несколько человек, и тогда голос заговорил громко и свободно. Я не мог разобрать слов, но голос, очевидно, принадлежал благородному человеку, и его смелый, повелительный тон не оставил во мне никакого сомнения насчет того, что это сам Кошфоре. Надеясь узнать еще что-нибудь, я еще ближе прижал лицо к отверстию и только успел различить во мраке две фигуры - высокого, стройного мужчину в плаще и, как мне показалось, женщину в блестящем белом платье, - как вдруг сильный стук в дверь моего чердачка заставил меня отскочить от окошка и поспешно прилечь на свою постель. Стук повторился.

- Ну? - воскликнул я, приподнимаясь на локте и проклиная несвоевременный перерыв. - Кто там? В чем дело?

Опускная дверь приподнялась на фут или около того, и в отверстии показалась голова хозяина.

- Вы звали меня? - сказал он.

Он поднял ночник, который озарил полкомнаты, и показал мне его ухмыляющееся лицо.

- Звал? В этот час ночи, дурачье! - сердито ответил я. - И не думал звать! Ступайте спать, любезнейший!

Но он продолжал стоять, глупо зевая и глядя на меня.

- А я слышал ваш голос, - сказал он.

- Ступайте спать! Вы пьяны, - ответил я, садясь на постели. - Говорю вам, что я и не думал вас звать.

- Ну что ж, может быть, - медленно ответил он. - И вам ничего не нужно?

- Ничего, только оставьте меня в покое, - недовольно ответил я.

- А-ха-ха! - зевнул он опять. - Ну, спокойной ночи!

- Спокойной ночи! Спокойной ночи! - ответил я, призывая на помощь все свое терпение.

Я услышал в этот момент стук лошадиных подков: очевидно, лошадь выводили из конюшни.

- Спокойной ночи, - повторил я опять, надеясь все-таки, что он уберется вовремя, и я успею еще выглянуть из окошка. - Я хочу спать!

- Хорошо, - ответил он, широко осклабясь. - Но ведь еще рано, и вы успеете выспаться.

Только тогда наконец он не спеша опустил дверь, и я слышал, как он усмехался себе под нос, спускаясь по лестнице.

Не успел он добраться донизу, как я уже опять был подле окошка. Женщина, которую я видел раньше, еще стояла на том же месте, а рядом с ней находился мужчина в одежде поселянина и с фонарем в руке. Но человека, которого я хотел видеть, не было. Он исчез и, очевидно, остальные теперь не боялись меня, потому что хозяин вышел с фонарем, болтавшимся у него на руке, сказал что-то даме, а последняя посмотрела на мое окно и засмеялась.

Ночь была теплая, и дама не имела на себе ничего поверх белого платья. Я мог видеть ее высокую, стройную фигуру, ее блестящие глаза, решительные контуры ее красивого лица, которое, если уже искать в нем недостатков, грешило разве чрезмерною правильностью. Эта женщина, казалось, самой природой была предназначена для того, чтобы идти навстречу опасностям и затруднениям; даже здесь, в полночь, среди этих отчаянных людей, она не представляла собой ничего неуместного. Я мог допустить, мне казалось даже, что я угадываю это, что под этой наружностью королевы, за презрительным смехом, с которым она выслушала рассказ хозяина, в ней таилась все-таки женская душа, душа, способная на увлечение и нежность. Но ни один внешний признак не свидетельствовал об этом, по крайней мере, в то время, когда я смотрел не нее.

Я пристально разглядывал ее и, признаться по правде, в глубине души был рад, что мадам де Кошфоре оказалась именно такой женщиной. Я был рад, что ее смех звучал так презрительно и враждебно; я был рад, что она не оказалась маленькой, нежной и кроткой женщиной, которая, подобно ребенку, не устояла бы перед первым ударом несчастья. Если мне удастся исполнить свое поручение, если я сумею... Но пустое! Женщины все одинаковы. Она скоро найдет себе утешение.

Я следил за этой группой, пока она оставалась в поле зрения. Когда же мадам де Кошфоре, в сопровождении одного из мужчин, обогнула угол гостиницы и скрылась из виду, я вернулся на свою постель, еще больше прежнего недоумевая, что мне теперь предпринять.

Было ясно, что для успешности моего дела мне необходимо проникнуть в замок, который, согласно полученным мною сведениям, охранялся лишь двумя или темя старыми прислужниками и таким же количеством женщин. Таким образом, захватить господина де Кошфоре в замке не представлялось невозможным. Но как проникнуть туда, в этот замок, охраняемый умными женщинами и всеми предосторожностями, которые может придумать любовь? В этом заключался вопрос, и заря застала меня ломающим над ним голову и все еще далеким от его решения.

Всю ночь я провел, как в лихорадке, и был очень рад, когда настало утро и я мог встать с постели. Мне казалось, что утренний воздух освежит мой мозг; мне было душно на маленьком чердачке. Я тихонько спустился по лестнице и умудрился пройти незамеченным через общую залу, где лежали и громко храпели несколько человек. Наружная дверь была не заперта, я отворил ее и очутился на улице.

Еще было так рано, что деревья черными громадами рисовались на красноватом небе, но горшок на столбе у дверей уже зеленел, и через несколько минут повсюду должен был пролиться серый сумрак занимающегося утра. Да и теперь вдоль дороги распространялось слабое зарево света. Я остановился подле угла дома, откуда мог видеть передний фасад его и ту сторону, к которой примыкала конюшня, и, вдыхая свежий утренний воздух, старался открыть какие-нибудь следы ночной сцены. Вдруг мой взор упал на какой-то светлый предмет, лежавший на земле в двух или трех шагах от меня. Я подошел к нему и с любопытством поднял его, ожидая увидеть какую-нибудь записку. Но это оказалось не запиской, а крошечным оранжевым саше, какие женщины часто носят у себя на груди. Он был наполнен порошком, издававшим слабое благоухание, и имел на одной стороне букву Э, вышитую белым шелком. Одним словом, это было одной из тех изящным маленьких безделушек, которые так любят женщины.

Очевидно, мадам де Кошфоре уронила его прошлой ночью. Я долго ворочал вещицу в руках, а затем, улыбнувшись, спрятал ее за пазуху, думая, что она когда-нибудь может пригодиться, хотя я не мог наперед сказать, каким образом. Только я сделал это и обернулся, чтобы осмотреть улицу, как позади меня заскрипела на кожаных петлях дверь и через секунду подле меня стоял хозяин, угрюмо желая мне доброго утра.

Надо думать, что его подозрения воскресли с новой силой, потому что, начиная с этого момента, он под разными предлогами не отходил от меня до самого полудня. Мало того, с каждой минутой его обращение становилось грубее, намеки яснее, так что я уже не мог притворяться, будто не замечаю ни того, ни другого. Около полудня, последовав за мной в двадцатый раз на улицу, он дошел до того, что прямо спросил, не нужна ли мне моя лошадь.

- Нет, - ответил я. - А вам что?

- А то, - ответил он с отвратительной улыбкой, - что эти места не очень здоровы для чужеземцев.

- А! - ответил я. - Но пограничный воздух для меня очень полезен.

Это был очень удачный ответ и, в связи с моими намеками предыдущего дня, он поставил его в тупик. У него возникло предположение, что я нахожусь на стороне меньшинства и имею свои основания держаться поближе к испанской границе. Однако, прежде чем он успел почесать себе затылок и хорошенько подумать об этом, стук подков разогнал сонную тишину деревенской улицы, и дама, которую я видел ночью, показалась из-за угла и сразу осадила свою лошадь перед гостиницей. Не глядя на меня, она подозвала трактирщика.

Он подбежал к ней, а я, лишь только он повернулся ко мне спиной, шмыгнул в сторону и скрылся за домом. Два или три парня с суровым удивлением посмотрели на меня, когда я пошел по улице, но ни один из них не тронулся с места. Две минуты спустя я был уже за деревней, на полупроезжей дороге, которая, по моим соображениям, вела в замок. Отыскать замок и разузнать все, что можно было, относительно его положения, было самой настоятельной необходимостью, и я решил удовлетворить ее, даже с риском получить удар кинжала.

Но не успел я сделать по дороге и двухсот шагов, как услышал позади себя лошадиный топот. Я поспешил спрятаться в боковые заросли и увидел мадам, которая проскакала мимо меня, сидя на своей лошади с грацией и смелостью северной женщины. Я провожал ее глазами и затем последовал за нею, уже не сомневаясь, что нахожусь на надлежащей дороге. Последняя вскоре привела меня к маленькому деревянному мостику, переброшенному через речку. Перейдя через мост, я увидел перед собой большой луг и за ним - террасу. На террасе, окруженной с трех сторон густым лесом, стояло большое серое здание с угловыми башенками, крутой высокой кровлей и круглыми балконами, которые так любили строить во времена Франциска I.

Замок имел довольно внушительные размеры и глядел очень мрачно. Высокая тисовая изгородь, окружавшая, вероятно, аллею или лужайку, скрывала из виду нижний этаж обоих флигелей, а перед центральной частью здания находился правильный розовый цветник. Западный флигель, более низкая крыша которого тонула в смежном лесу, по всей вероятности, содержал в себе конюшни и амбары.

Я простоял здесь не более минуты, но заметил все; я заметил, как дорога подходит к замку и какие окна доступны для атаки. Затем я повернулся и поспешил назад. К счастью, по дороге между замком и деревней мне никто не повстречался, и я пошел в гостиницу с самым невинным видом.

Однако, как ни кратковременно было мое отсутствие, я нашел в гостинице перемену. У дверей сидели три незнакомца: рослые, хорошо вооруженные парни, наружность и манеры которых представляли своеобразную смесь щегольства и независимости. Полдюжины вьючных лошадей были привязаны к столбу перед наружными дверьми, а обращение хозяина из грубого и сердитого сделалось нерешительным и даже робким.

Один из незнакомцев, как я скоро узнал, был его поставщиком вина; остальные были странствующими торговцами, которые путешествовали в обществе первого для большей безопасности. Все это были состоятельные люди из Тарбеса - солидные горожане, и я очень скоро догадался, что хозяин, боясь каких-нибудь разоблачений, и в особенности, чтобы я не упомянул о ночном приключении, сидел все время, точно на угольях.

В первую минуту я отнесся ко всему этому довольно безучастно. Но когда мы все заняли свои места для ужина, наше общество увеличилось еще на одного человека. Дверь внезапно отворилась, и человек, которого я видел ночью с мадам де Кошфоре, вошел в комнату и занял место у огня. Я был уверен, что это один из слуг замка, и его приход сразу внушил мне план, как получить давно желанный доступ в замок. Кровь хлынула к моим щекам при мысли об этом, до такой степени план показался мне многообещающим и в то же время рискованным, и тут же, не давая себе труда хорошенько подумать, я начал приводить его в исполнение.

Я велел подать две или три бутылки лучшего вина и, приняв веселый вид, стал угощать всех сидевших за столом. Когда мы распили несколько стаканов, я пустился в разговор на политическую тему и с такой беспечностью стал отстаивать сторону Лангедокской партии и недовольного меньшинства, что хозяин был вне себя от моей неосторожности.

Торговцы, принадлежавшие к классу, у которого кардинал Ришелье всегда пользовался наибольшей популярностью, сначала были изумлены, а затем рассвирепели. Но я не знал удержу; намеки и суровые взгляды пропадали для меня совершенно даром. С каждым стаканом я становился все разговорчивее, пил за здоровье жителей Ла Рошели, клялся, что скоро, очень скоро они опять поднимут свои головы, и наконец, пока хозяин и его жена занимались зажиганием лампы, опять налил всем вина, предлагая каждому провозгласить свой тост.

- Для начала я сам предложу тост, - громко закричал я, - тост дворянина! Настоящий южный тост! На погибель кардиналу и за здравие всех, кто ненавидит его!

- Мой Бог! - яростно воскликнул один из купцов, вскакивая с места. На этот тост я не согласен. Что это такое? - продолжал он, обращаясь к хозяину. - Я вижу, ваша гостиница сделалась притоном изменников, если вы допускаете подобные вещи!

- Что за вздор городите вы! - ответил я, спокойно оставаясь на месте. - В чем дело? Вам не нравится мой тост, голубчик?

- Не нравится так же, как и вы, кто бы вы там ни были, - с горячностью ответил он.

- В таком случае, я предложу вам другой, - сказал я с притворной икотой. - Быть может, это больше придется по вашему вкусу. Да здравствует герцог Орлеанский, и да будет он поскорее королем!

Глава III ДОМ В ЛЕСУ

При этих безрассудных словах трое купцов чуть не лопнули от ярости. На мгновение они так уставились на меня, как будто видели перед собою привидение. Затем виноторговец ударил кулаком по столу.

- Довольно, - сказал он, поглядывая на товарищей. - Я думаю, тут уж не может быть ошибки. Это просто неслыханная измена! Я восхищен, сударь, вашей смелостью. То, чего другие не осмеливаются шептать про себя, вы произносите громко. А что касается вас, - продолжал он с усмешкой, обращаясь к хозяину, - то теперь я буду знать, каких гостей вы принимаете у себя. Я не знал, что мое вино промачивает глотки для таких речей!

Но если он был возмущен, то хозяин, видя, что вся его репутация поставлена на карту, положительно пришел в бешенство. Будучи человеком далеко не красноречивым, он выразил свой гнев именно таким образом, какой был мне желателен, и немедленно поднял кутерьму, лучше которой нельзя было и ожидать. Замычав, как бык, он бросился к столу и опрокинул мне его на голову. К счастью, женщина успела подхватить лампу и убежала с нею в угол, но оловянные кубки и тарелки полетели во все стороны, а стол прижал меня к полу посреди обломков моего стула. Воспользовавшись моим невыгодным положением (впрочем, я сначала не оказывал никакого сопротивления), хозяин начал обрабатывать меня первой попавшейся ему под руку вещью и сопровождал каждый удар ругательством, называя меня изменником, мошенником, бродягой.

Слуга из замка и жена хозяина молча следили за этой сценой, а купцы, приведенные в восторг оборотом, который приняло дело, со смехом танцевали вокруг нас, то подстрекая его, то вышучивая меня вопросами: "Ну, как это нравится герцогу Орлеанскому? - Ну, как ты себя чувствуешь теперь, изменник?"

Когда я нашел, что эта история продолжается уже достаточно долго, или, вернее, когда я уже не мог более выдержать побоев трактирщика, я отбросил его в сторону и поднялся на ноги. Тем не менее я еще воздерживался от того, чтобы обнажить шпагу, хотя кровь струилась по моему лицу. Вместо того я схватил за ножку первую попавшуюся скамейку и, улучив минуту, угостил хозяина таким ударом по уху, что он мигом свалился на остатки своего собственного стола.

- Ну, - воскликнул я, размахивая своим новым оружием, - выходите! Выходите вы, торгаши, обманщики! Кукиш с маслом вам и вашему бритому кардиналу!

Краснолицый виноторговец мигом обнажил свою шпагу.

- Ах ты, пьяный дурень! - сказал он. - Брось эту скамейку, или я проткну тебя, как поросенка!

- Я покажу тебе поросенка! - закричал я, шатаясь, как будто я находился под влиянием винных паров. - И целую свинью, если тебе угодно! Еще одно слово, и я...

Он сделал несколько яростных атак, но в один миг шпага была выбита у него из рук и полетела на пол.

- Voila! - воскликнул я, спотыкаясь, будто это было простой случайностью и я не был настолько искусен, чтобы воспользоваться своей победой. - Ну, теперь следующий! Выходи, выходи, трусливые плуты!

И, продолжая играть роль пьяного, я швырнул в них своей шпагой и, схватив ближайшего противника, стал бороться с ним. Тут все трое бросились на меня и, необузданно ругаясь, притиснули меня к двери. Виноторговец задыхающимся голосом закричал хозяйке, чтобы она отворила дверь, и через минуту меня вытащили на середину улицы.

Единственное, чего я боялся в этой свалке, это удара кинжалом, но мне ничего не оставалось, как подвергнуться этому риску. К счастью, эти купцы оказались порядочными людьми и, считая меня пьяным, относились ко мне довольно снисходительно. Они бросили меня в грязь, и через минуту я услышал стук захлопнувшейся двери.

Я поднялся на ноги, подошел к двери и, чтобы сыграть свою роль до конца, стал неистово стучаться в нее и кричать, чтобы меня впустили в дом. Но мне ответили насмешками, а хозяин, высунув в окно свою окровавленную голову, показал мне кулак и послал ругательство.

После этого я уселся на чурбан, находившийся в нескольких шагах от дома, и начал ожидать, что будет дальше. В изорванной одежде, с окровавленным лицом, без шляпы, весь покрытый грязью, я представлял довольно печальное зрелище. К тому же было пасмурно, и ветви деревьев, колыхаясь, обдавали мою голову брызгами. Дул холодный ветер. Я продрог, и на душе у меня было очень тоскливо. Если мой план не удастся, то я совершенно напрасно лишил себя крова и ночлега, не говоря уже о том, что сделал невозможными всякие дальнейшие попытки. Это был критический момент.

Но наконец произошло то, чего я ожидал. Дверь гостиницы приотворилась, и оттуда бесшумно вышел человек. Затем дверь снова закрылась, а человек на мгновение остановился на пороге, устремив взор в темноту и, очевидно, опасаясь нападения. Но найдя путь свободным, он быстро зашагал по улице, направляясь к замку.

Я прождал еще несколько минут и затем пошел вслед за ним. В конце улицы я без всяких затруднений отыскал дорогу, но, углубившись в лес, я очутился в такой густой тьме, что тотчас сбился с пути, стал спотыкаться и падать через пни и коренья, рвал на себе платье о сучья и двадцать раз выходил из себя, пока снова нашел дорогу. Кое-как мне, однако, удалось добраться до деревянного моста, а оттуда я уже увидел впереди огонек. Пройти к нему через луг и террасу было довольно легким делом, но, когда я добрался до двери и постучался в нее, я до того выбился из сил, что должен был присесть, и мне почти не нужно было притворяться или преувеличивать свое беспомощное положение.

Долгое время на мой стук не было никакого ответа. Высокое черное здание оставалось безмолвным и невозмутимым. Я слышал, вперемежку с биением моего сердца, кваканье лягушек в пруде, находившемся неподалеку от конюшен, и больше ничего. В необузданном порыве нетерпения я снова поднялся и стал колотить каблуками в тяжелую, обитую гвоздями дверь, крича не своим голосом:

- A moi! A moi!

Почти в ту же минуту я услышал отдаленный звук отворяемой двери и топот ног, как мне показалось, нескольких человек. Я возвысил свой голос и опять закричал:

- А moi!

- Кто там? - раздался голос.

- Дворянин в беде, - жалобно ответил я. - Ради Бога, отворите дверь и впустите меня. Я ранен и умираю от холода.

- Отчего вы сюда пришли? - резко спросил тот же голос.

Несмотря на его суровость, мне почудилось, что этот голос принадлежал женщине.

- Бог знает! - с отчаянием ответил я. - Я сам не могу вам сказать. Меня избили в гостинице и выбросили на улицу. Я кое-как уполз оттуда и блуждал по лесу несколько часов, пока наконец не увидел здесь свет.

Послышалось какое-то бормотание по ту сторону двери, к которой я плотно прижал свое ухо. Дело кончилось тем, что задвижка была снята, дверь наполовину отворилась, и оттуда блеснул свет, ослепивший меня. Я поспешил закрыть глаза рукой, и мне послышалось восклицание сострадания. Но, взглянув из-под ладони, я увидел только одного человека - мужчину, который держал в руках свечу, и его вид был до того странен, до того ужасен, что я невольно сделал шаг назад.

Это был высокий и очень худой человек, бедно одетый в короткую узкую куртку и много раз чиненные брюки. Должно быть, он почему-то не мог сгибать шеи, потому что держал голову с странной неподвижностью. А эта голова... Никогда у живого человека не было головы, столь похожей на мертвую. Его лоб был совершенно лишен волос и имел желтый цвет; скулы выдавались под тонкой, напряженной кожей; нижняя часть лица западала внутрь; на месте щек были какие-то дыры, а губы и подбородок были тонки и как бы бесплотны. Его лицо хранило всегда одно и то же выражение застывшей усмешки.

Пока я стоял, глядя на это ужасное лицо, обладатель его сделал быстрое движение, чтобы снова запереть дверь, и стал улыбаться еще шире. Но я имел осторожность вставить в щель ногу, и, прежде чем он начал протестовать против этого поступка, за его спиной послышался голос:

- Как тебе не стыдно, Клон! Отойди, отойди! Слышишь? Я боюсь, мосье, что вы ранены!

Эти кроткие слова, произнесенные в такой час и среди таких обстоятельств, произвели на меня сильное впечатление, которое очень долго не могло изгладиться. Вокруг передней тянулась широкая галерея, и, благодаря высоте комнаты и темным панелям, свет лампы почти совершенно не проникал туда. Мне казалось, что я стою у входа в огромную пещеру; скелетоподобный привратник имел вид людоеда, и только голос, сказавший мне эти приветливые слова, разогнал эту иллюзию. Я с трепетом повернулся в ту сторону, откуда он послышался, и, снова прикрыв глаза ладонью, различил женскую фигуру, стоявшую под аркой галереи. Рядом с ней обрисовывались неясные очертания другой фигуры, по всей вероятности, того самого слуги, которого я видел в гостинице.

Ямолча поклонился. Зубы мои стучали. Я был близок к обмороку уже помимо всякого притворства и почувствовал какой-то необъяснимый страх при звуке голоса этой женщины.

- Один из моих слуг рассказал мне про вас, - продолжала она, оставаясь в темноте. - Мне очень жаль, что с вами случилось такое несчастье, но боюсь, что вы сами навлекли его на себя своей неуместной откровенностью.

- Я вполне заслужил его, мадам, - смиренно ответил я. - Я прошу только крова на ночь.

- Еще не наступило то время, когда бы нам приходилось отказывать в этом нашим друзьям, - ответила она с благородной любезностью. - Когда оно настанет, мы сами будем без крова, мосье.

Я содрогнулся при этих словах и старался избежать ее взгляда, потому что, если признаться по правде, я раньше не совсем ясно представлял себе эту сцену, - я не предвидел всех ее подробностей. И теперь, когда она разыгралась, у меня проснулось тягостное сознание своей низости. Мне и прежде не нравилось это дело, но я не имел тогда выбора, как не имел его и теперь. К счастью, одежда, в которой я явился, моя усталость и несомненная рана были для меня достаточной маской, иначе я сразу навлек бы на себя подозрение. Я уверен, что если когда-нибудь в этом мире храбрый человек имел вид собаки, поджавшей хвост, если Жиль де Беро когда-нибудь падал ниже себя, то это было именно в этот момент, на пороге замка госпожи де Кошфоре, когда она ласково предлагала мне свое гостеприимство.

Один человек, кажется, питал против меня подозрения. Привратник Клон продолжал держать дверь полуотворенной и смотрел на меня со злобной улыбкой, пока его госпожа с некоторой резкостью не приказала ему запереть дверь и провести меня в назначенную для меня комнату.

- Ступай и ты с ними, Луи, - продолжала она, обращаясь к стоявшему подле нее слуге, - и присмотри, чтобы господину было по возможности удобно. Мне очень жаль, - прибавила она, обращаясь ко мне с прежним изяществом (мне даже показалось, будто она наклонила в темноте свою голову), - что при настоящих обстоятельствах мы не имеем возможности предложить вам большего гостеприимства, мосье. Тревожные времена... Но вы, конечно, извините, если заметите в чем-нибудь недостаток. До завтра, имею честь пожелать вам спокойной ночи.

- Спокойной ночи, мадам, - пролепетал я, дрожа.

Я не мог в темноте различить черты ее лица, но ее голос, ее прием, ее обращение лишали меня самообладания. Я был смущен и встревожен; у меня теперь не хватило бы духу ударить простую собачонку. Я последовал за обоими слугами, не соображая, куда мы идем, и только когда мы остановились перед дверью в выбеленном коридоре, я пришел в себя и заметил, что между моими проводниками происходят какие-то пререкания.

Через минуту я разобрал, что один из них, Луи, хотел поместить меня там, где мы остановились; привратник же, у которого находились ключи, не соглашался на это. Он не произнес ни слова, другой тоже молчал, и это придавало их спору странный и вместе с тем зловещий характер. Клон упорно кивал головой на дальний конец коридора и в конце концов настоял на своем. Луи пожал плечами и двинулся дальше, искоса поглядывая на меня, а я, не понимая причины их пререканий, молча последовал за ними.

Когда мы достигли конца коридора, уродливый привратник на мгновение остановился и обратил ко мне свои оскаленные зубы. Затем он повернул в узкий коридор налево и, пройдя несколько шагов, остановился перед маленькой, но массивной дверью. Заржавленный ключ завизжал в замке, но он с силой повернул его и открыл дверь.

Я вошел внутрь и увидел низкую пустую комнату с решетками на окнах. Пол был довольно чист; мебели не было никакой. Желтый свет фонаря, падавший на грязные стены, сообщал комнате вид темницы. Я обернулся к своим спутникам.

- Не очень важная комната, - сказал я, - и пахнет сыростью. Другой у вас нет?

Луи нерешительно посмотрел на своего товарища, но привратник упрямо покачал головой.

- Почему он не говорит? - нетерпеливо спросил я.

- Он немой, - ответил Луи.

- Немой! - воскликнул я. - Но он слышит?

- У него есть уши, - холодно ответил слуга, - но нет языка, мосье.

Я содрогнулся.

- Как он лишился его?

- При осаде Ла Рошели. Он был шпионом, и королевские солдаты захватили его в тот самый день, когда город сдался. Они оставили его в живых, но вырезали у него язык.

- А! - протянул я.

Я чувствовал, что для большей естественности своего поведения мне необходимо сказать еще что-нибудь, но, к своему смущению, я не мог вымолвить ни слова. Взор привратника жег меня насквозь, и мой собственный язык прилип к гортани. Привратник разжал свои губы и показал мне свое зияющее горло. Я покачал головой и отвернулся от него.

- Вы можете дать мне какую-нибудь постель? - поспешно пробормотал я, лишь бы что-нибудь сказать и избежать его взора.

- Разумеется, мосье, - ответил Луи. - Я принесу вам все необходимое.

С этими словами он удалился, думая, конечно, что Клон останется со мной. Но последний спустя минуту или две пошел вслед за ним, забрав с Собой фонарь и оставив меня одного посреди темной сырой комнаты размышлять о своем положении. Было ясно, что Клон подозревает меня. То обстоятельство, что он отвел для меня эту комнату, находившуюся в самой задней части дома и самом отдаленном крыле здания и снабженную, подобно темнице, решетками на окнах, ясно говорило об этом. Несомненно, это был опасный человек, и я должен был его остерегаться. Я положительно недоумевал, как мадам может держать у себя в доме такое чудовище. Но мне нельзя было долго раздумывать над этим вопросом, потому что вскоре я услышал его шаги. Он снова вошел в комнату, светя Луи, который нес с собой маленькую койку и стопку постельного белья.

Немой, кроме фонаря, нес в руках чашку с водой и кусок коврика. Опустив то и другое на пол, он снова вышел и вернулся со скамейкой. Затем он повесил фонарь на гвоздь, взял чашку и тряпку и пригласил меня сесть.

Мне было неприятно прикосновение его рук, но он продолжал стоять надо мной со своей мрачной улыбкой, указывая на скамейку, так что я в конце концов, во избежание излишних пререканий, вынужден был подчиниться его желанию. Он довольно тщательно обмыл мне ноги и, действительно, облегчил мои страдания, но я понял, я отлично понял, что им руководило лишь желание удостовериться, в самом деле я ранен или только притворяюсь. С каждой минутой я боялся его все более и более и до самого его ухода положительно не решался поднять глаз, чтобы он как-нибудь не прочитал в них самых сокровенных моих мыслей.

Но когда я остался один, я не почувствовал себя лучше. Все это дело представлялось мне таким мрачным и притом так дурно начатым. Положим, я проник в замок. Но приветливый голос мадам преследовал меня, равно как и исполненный подозрения и угрозы взор немого привратника. Когда я вскоре по его уходе встал с места и подошел к двери, она оказалась запертой. Комната была наполнена сырым и затхлым воздухом, точно погреб. Сквозь решетки окон я ничего не мог различить в ночной тьме, но до меня доносился монотонный скрип древесных ветвей, и я понял, что окна моей комнаты выходили в ту сторону, где лес примыкал к самой стене дома и куда даже днем не проникал солнечный свет.

Несмотря на все, усталость в конце концов взяла свое, и я заснул.

Когда я проснулся, комната была наполнена серым светом, дверь стояла открытой настежь, и Луи со смущенным видом стоял у моей койки, держа в руках чашу с вином и блюдо с хлебом и фруктами.

- Угодно вам будет встать, сударь? - сказал он. - Уже восемь часов.

- Охотно встану, - колко ответил я, - если вы потрудились отпереть дверь.

Он покраснел.

- Это ошибка, - пробормотал он. - Клон привык запирать эту дверь и по рассеянности запер ее вчера, забыв, что вы...

- Остался внутри?

- Так точно, мосье.

- Не думаю, чтобы эта рассеянность понравилась мадам де Кошфоре, если она узнает об этом.

- Ах, сударь, если бы вы были добры не...

- Не говорить ей об этом? - сказал я, многозначительно глядя на него. - Хорошо, если, конечно, это не повторится.

Я видел, что этот парень был не то, что Клон. У него были инстинкты фамильного слуги, и теперь, когда дневной свет разогнал его страхи, он стыдился своего поступка. Приведя в порядок мою постель, он с явным отвращением оглядел комнату и пробормотал, что мебель главных комнат увезена из замка.

- Господин де Кошфоре за границей, кажется? - спросил я, одеваясь.

- И должно быть, останется там, - равнодушно ответил он, пожимая плечами. - Мосье, без сомнения, слышал, что наш господин попал в беду. Весь дом поэтому в трауре, и мосье должен будет извинять нам многое. Мадам живет уединенно, а дороги плохи, и гостей бывает мало.

- Когда лев болен, шакалы бросают его, - сказал я.

Луи утвердительно кивнул головой.

- Это правда, - простодушно ответил он.

Я видел, что это человек правдивый, честный и преданный, - одним словом, такой, каких я всегда люблю. Я продолжал осторожно расспрашивать его и узнал, что он, Клон и еще один человек, живший над конюшнями, составляли всю мужскую прислугу громадного дома. Мадам, ее золовка и три женщины составляли женское население замка.

Починка моего гардероба отняла у меня довольно много времени, так что было уже наверное десять часов, когда я оставил свою мрачную келью. В коридоре меня ждал Луи, который сказал мне, что мадам и мадемуазель находятся в розовом цветнике и будут рады видеть меня. Я кивнул, и он повел меня по нескольким темным коридорам в гостиную, через открытую дверь которой врывались веселые лучи солнца. Оживленный свежим и приятным утренним воздухом, я бодрой поступью вышел в сад.

Обе дамы расхаживали взад и вперед по широкой дорожке, которая делила садик на две части. Сорные травы в изобилии росли под ногами, розовые кусты, тянувшиеся по обеим сторонам дорожки, своевольно простирали свои ветви по всем направлениям, а темная тисовая изгородь была утыкана новыми побегами, не знавшими стрижки. Но я на все это не обращал внимания. Грация, благородство, величавость обеих женщин, которые медленно шли мне навстречу и которые в одинаковой мере обладали этими качествами, хотя различались между собою по всем другим, лишили меня способности замечать все эти мелочи.

Мадемуазель была на целую голову ниже жены брата и представляла собой маленькую, тоненькую женщину с прекрасным лицом и светлыми волосами, настоящее воплощение женственности. Она держалась с большим достоинством, но рядом с величественной фигурой хозяйки дома казалась почти ребенком.

Интересно то, что, когда они обе подошли ко мне, мадемуазель посмотрела на меня с каким-то горестным вниманием, а мадам с серьезной улыбкой.

Я низко поклонился. Они ответили на мое приветствие.

- Это моя сестра, - сказала мадам де Кошфоре с едва заметным оттенком снисходительности. - Не будете ли вы любезны назвать нам ваше имя, сударь?

- Я - де Барт, нормандский дворянин, - экспромтом ответил я, называя имя своей матери.

Мое настоящее имя могло быть им случайно известно.

Лицо мадам приняло недоумевающее выражение.

- Мне незнакомо это имя, - задумчиво сказала она.

Очевидно, она перебирала в уме все известные ей имена участников заговора.

- Тем хуже для меня, - смиренным тоном ответил я.

- А все-таки я должна сделать вам выговор, - продолжала она, пристально глядя на меня. - Вы сами, к счастью, не очень пострадали при вашем приключении, но другие могли пострадать. И вам бы следовало это всегда иметь в виду, сударь.

- Не думаю, чтобы я причинил моему противнику сильное повреждение, пробормотал я.

- Я не об этом говорю, - холодно возразила она. - Но вам известно, или должно быть известно, что мы в настоящее время находимся в опале, что правительство и без того недоброжелательно смотрит на нас и что каждый пустяк может побудить его послать на нашу деревню войска и отнять у нас то немногое, что нам оставила война. Это вам бы следовало знать и иметь в виду, а между тем... я не хочу назвать вас тщеславным человеком, господин де Барт. Но в данном случае вы себя выказали таким.

- Мадам, я не думал об этом, - пролепетал я.

- Необдуманность причиняет много зла, - ответил она, улыбаясь. - Во всяком случае, я вам высказала свое мнение, и мы надеемся, что во время пребывания у нас вы будете осторожнее. Впрочем, мосье, - продолжала она, грациозно поднимая руку для того, чтобы я дал ей договорить, - мы не знаем, для чего вы явились сюда и каковы ваше планы. Но мы и не желаем знать этого. Этот дом к вашим услугам, пока вам будет угодно оставаться в нем, и, если мы будем в состоянии помочь вам еще чем-нибудь, мы охотно сделаем это.

- Мадам! - воскликнул я и не смог продолжать.

Запущенный розовый садик, тень, которую бросал на нас молчаливый дом, высокая тисовая изгородь, напомнившая мне ту, под которой я играл в детстве, любезность обеих дам, их доверчивость, благородный дух гостеприимства, который руководил ими, их мирная красота в этой мирной рамке - все это произвело на меня слишком сильное впечатление. Я был к этому совершенно не подготовлен и не мог дать никакого отпора. Я отвернулся и сделал вид, что избыток благодарности сковал мой язык.

- У меня нет слов... благодарить вас, - с трудом произнес я. - Я все еще не могу прийти в себя... простите меня.

- Мы оставим вас на время, - сказала мадемуазель де Кошфоре с кротким участием. - Воздух оживит вас. Луи скажет вам, когда подадут обед, господин де Барт. Идем, Элиза!

Я низко поклонился для того, чтобы скрыть свое лицо, а они ответили мне ласковым наклоном головы и в простоте души не подумали пристально посмотреть на меня. Я следил за этими двумя грациозными фигурами в светлых платьях, пока они не исчезли в дверях, и потом углубился в уединенный уголок сада, где кусты росли гуще, а тисовая изгородь бросала самую густую тень, и остановился там, чтобы подумать на свободе.

И странные мысли, Боже, приходили мне в голову. Если дуб может думать в то время, когда буря вырывает его с корнем; если колючий терновник одарен способностью мыслить в ту минуту, когда обвал разлучает его с родимым холмом, то у них должны являться подобные мысли. Я смотрел на листья, на увядшие цветы, на темные углубления изгороди; я смотрел совершенно машинально, и душа моя была полна самых тягостных недоумений. Для чего я явился сюда? Какое дело я взялся выполнить? А главное, как мог я (Боже мой!), как мог я обмануть этих двух беспомощных женщин, которые полагались на меня, которые доверяли мне, которые открыли предо мной двери своего дома? Меня не пугали ни Клон, ни преданное лиге местное население, ни отдаленность этого захолустья, где страшный кардинал был пустым звуком, где королевские законы никем не признавались и где еще тлело восстание, давно заглушенное в других местах. Но невинная доверчивость госпожи де Кошфоре, кротость ее молодой золовки - вот чего я не мог перенести.

Я проклинал кардинала: отчего он не остался в своем Люсоне? Я проклинал олуха-англичанина, который довел меня до этого, я проклинал годы довольства и нужды, квартал Маре, игорный дом Затона, где я жил, как свинья, я проклинал...

Вдруг я почувствовал на своем рукаве чье-то прикосновение. Я обернулся. Это был Клон. Каким образом он так незаметно подкрался ко мне, как долго он пробыл подле меня, я не мог этого сказать. Но его глаза злобно сверкали в своих глубоких орбитах, а бескровные губы смеялись. Я ненавидел этого человека. При дневном свете его голова еще более походила на мертвую. Когда я взглянул на это лицо, мне показалось, что он отгадал мою тайну, и бешенство обуяло меня.

- Что такое? - закричал я с проклятием. - Не смей касаться меня своей мертвой лапой!

Он сделал какую-то гримасу и, кланяясь с насмешливой вежливостью, указал на дом.

- Подан обед, что ли? - нетерпеливо спросил я, с трудом сдерживая свой гнев. - Это ты хочешь сказать, дуралей?

Он утвердительно кинул головой.

- Хорошо, - сказал я. - Я сам найду дорогу. Можешь идти!

Он отступил, а я пошел назад по поросшей травой дорожке к той двери, через которую я прошел в сад. Я шел быстро, но его тень следовала за мной и прогоняла те необычные мысли, которые только что волновали меня. Эта тень постепенно ложилась и на мою душу. Ведь если рассудить хорошенько, Кошфоре - какое-то жалкое, глухое захолустье; люди, которые живут здесь... Я только пожал плечами. Франция, власть, удовольствия, жизнь, - одним словам, все, что было заманчиво и к чему стоило стремиться, лежало там, далеко отсюда, в большом городе. Лишь мальчишка способен погубить себя из-за прихоти; солидный, светский человек никогда не сделает такой глупости.

Когда я вошел в комнату, где обе дамы, ожидая меня, стояли около накрытого стола, я уже снова был самим Собою. А случайное замечание довершило эту перемену.

- Значит, вы все-таки поняли Клона? - ласково спросила младшая из хозяек, когда я занял свое место.

- Да, мадемуазель, - ответил я и, заметив, что они улыбнулись друг другу, добавил: - Странное это существо, ваш Клон. Меня удивляет, как вы можете выносить его присутствие.

- Бедный! Вы не знаете его истории? - спросила мадам.

- Я слышал кое-что, - ответил я. - Луи рассказал мне.

- Действительно, я иногда не могу смотреть на него без содрогания, сказала она тихим голосом. - Он пострадал, - ужасно пострадал из-за нас. Но еще неприятнее для меня то, что он пострадал за шпионство. Шпионы необходимая вещь, но все-таки с ними неприятно иметь дело. Все, что напоминает измену или предательство, внушает отвращение.

- Луи, подай скорее коньяк, если у нас есть, - воскликнула мадемуазель. - Кажется, вы... еще нехорошо чувствуете себя, мосье?

- Нет, благодарю вас, - хрипло пробормотал я, делая усилие, чтобы оправиться. - Я совершенно здоров. Это старая рана иногда тревожит меня.

Глава IV ДВЕ ДАМЫ

Но, признаться, не старая рана так сильно подействовала на меня, а слова госпожи де Кошфоре, которые довершили то, что начато было внезапным появлением Клона в саду. Они окончательно закалили меня. Я с горечью видел то, что, быть может, уже готов был позабыть, а именно, как велика пропасть, отделявшая меня от обеих женщин, как невозможно для нас думать одинаково, как различны не только наши взгляды, но и вся наша жизнь, наши цели и стремления. И, смеясь в душе над их выспренними чувствами - или делая вид, что смеюсь, - я в то же время смеялся над безумием, которое могло, хотя бы на мгновение, внушить мне, пожилому человеку, мысль об отступлении, - мысль рискнуть всем из-за прихоти, из-за глупой щепетильности, из-за минутного угрызения совести.

Должно быть, то, что происходило в моей душе, отразилось до некоторой степени и на моем лице, потому что в глазах госпожи де Кошфоре, устремленных на меня, блеснуло какое-то смутное беспокойство, а ее золовка порывисто заговорила о совершенно постороннем предмете. Во всяком случае, я боялся этого и поспешил принять невозмутимый вид, а дамы, угощая меня неприхотливыми кушаньями, составлявшими наш обед, скоро позабыли или сделали вид, что позабыли об этом маленьком инциденте.

Однако, несмотря на все это, этот первый обед произвел на меня странное, чарующее действие. Круглый стол, за которым мы сидели, находился недалеко от двери, открытой в сад, так что октябрьское солнце озаряло белоснежную скатерть и старинную посуду, а свежий бальзамический воздух наполнял комнату сладким благоуханием. Луи прислуживал нам с видом мажордома и подавал каждое блюдо, как будто это был фазан или какое-нибудь другое редкое кушанье. В действительности же большинство продуктов было получено из окружающего леса и огорода, а маринады и варенья приготовила собственноручно мадемуазель де Кошфоре.

Мало-помалу, пока длился обед и Луи бегал взад-вперед по полированному полу, из сада доносилось сонное жужжание последних летних насекомых, а два миловидных личика улыбались мне из полумрака (обе дамы сидели спиной к дверям), я стал отдаваться прежним мечтам. Мною снова овладело безумие, которое было для меня и удовольствием, и мучением. Горячка игорного дома и ссора с англичанином казались мне чем-то далеким-далеким. Даже мои фехтовальные успехи казались мне дешевыми и обманчивыми. Я думал о совершенно ином существовании. Я взвешивал то и другое и спрашивал себя, неужели красная мантия настолько лучше деревенского камзола и мимолетная слава предпочтительнее покоя и безопасности.

И вся моя дальнейшая жизнь в Кошфоре производила на меня такое же впечатление, как и этот обед. Каждый день, можно даже сказать, при каждой встрече у меня возникал один и тот же ряд мыслей. В присутствии Клона или когда какое-нибудь резкое, хотя и неумышленное, замечание хозяйки напоминало мне о той пропасти, которая существовала между нами, я становился прежним человеком. Но в другое время, под влиянием этой мирной и спокойной жизни, возможной только при уединенности замка и при том особенном положении, в котором находились обе женщины, меня охватывала странная слабость. Пустынное безмолвие леса, окружавшего дом, отсутствие всяких связей с прошедшим, так что по временам моя настоящая жизнь казалась мне сном, отдаленность от светского круга - все это подрывало мою волю и затрудняло для меня мою задачу.

Однако на четвертый день моего пребывания в замке произошло нечто такое, что разрушило эти чары. Случилось так, что я опоздал к обеду. Ожидая застать дам уже за столом, я второпях вбежал в комнату без всяких церемоний и увидел, что обе дамы стоят у открытой двери, вполголоса разговаривая между собою. На их лицах было написано очевидное беспокойство, а Клон и Луи, стоявшие с опущенными головами немного поодаль, имели необыкновенно смущенный вид.

Я успел заметить все это, хотя мое появление произвело внезапную перемену. Клон и Луи засуетились и начали подавать кушанья, а дамы поспешно сели за стол и сделали очень неловкую попытку казаться в обычном расположении духа. Но лицо мадемуазель было бледно, и ее руки дрожали, а мадам, хотя и держала себя более естественно, благодаря большему самообладанию, несомненно, тоже была очень взволнована. Несколько раз она сурово прикрикнула на Луи, а в остальное время находилась в мрачном раздумье; когда же она думала, что я не слежу за нею, на ее лице явственно отражалась тревога.

Я недоумевал, что все это означает, и мое недоумение увеличилось, когда после обеда обе дамы вышли с Клоном в сад и провели там около часа. После этого мадемуазель вернулась в комнату, и я могу наверное утверждать, что она плакала. Мадам пробыла еще некоторое время в саду в обществе мрачного привратника, но затем тоже вернулась в дом и исчезла. Клон не вошел вместе с нею, и, когда я пять минут спустя отправился в сад, Луи также скрылся. За исключением двух служанок, которые сидели за рукодельем у верхнего окна, в доме, по-видимому, не осталось никого. Ни один звук не нарушал послеобеденной тишины, царившей в доме и в саду, и все-таки я чувствовал, что под покровом этой тишины совершается нечто большее, чем можно предполагать. У меня пробуждалось любопытство, даже подозрение. Я пробрался мимо конюшен и, углубившись в лес, позади дома, окольным путем достиг моста, по которому пролегала дорога в деревню.

Обернувшись назад, я с этого места мог видеть замок. Отойдя немного в сторону, где деревья были гуще, я стал глядеть на окна замка, стараясь разгадать, в чем дело. Трудно было предполагать, чтобы господин де Кошфоре вздумал так скоро повторить свой визит. Притом женщины, очевидно, испытывали ощущения страха и скорби, очень далекие от той радости, которую должно было бы им доставить свидание, хотя бы и тайное, с мужем и братом. Ввиду этого я отказался от своего первоначального предположения, что он неожиданно вернулся домой, и стал искать другой разгадки.

Но я ничего не мог придумать. В окнах ничего не было видно, ни одна фигура не показывалась на террасе, сад был совершенно пуст, нигде ни души, ни звука.

Я продолжал некоторое время свои наблюдения, порой проклиная свою собственную низость. Но любопытство и возбуждение минуты взяли верх, и я решил пойти в деревню посмотреть, не узнаю ли там чего-нибудь.

За эти четыре дня я уже однажды навестил гостиницу и встретил там мрачный, но учтивый прием, как лицо, которое пользуется вниманием влиятельных людей и которому поэтому нельзя отказать в гостеприимстве. Мое вторичное появления не могло заключать в себе ничего особенного, и после минутной нерешимости я отправился туда.

Дорога пролегала через лес и находилась в такой густой тени, что солнце освещало ее лишь в отдельных местах. Белка прыгала с ветки на ветку; время от времени из глубины леса доносилось хрюканье свиньи. Но за исключением этих звуков, в лесу царила полная тишина, и я уже сам не знаю, как вышло, что я застиг Клона врасплох, вместо того, чтобы быть застигнутым им.

Устремив глаза в землю, он шел по той же дороге, что и я, но шел так медленно и так пригнув свое худое тело, что я счел бы его больным, если бы не заметил, что он равномерно поворачивал голову влево и вправо и на каждом шагу разрывал кучки листьев и комья земли. По временам он снова выпрямлялся и подозрительно оглядывался вокруг, но я поспешно прятался за дерево, так что он меня не замечал. Затем он опять принимался за свое дело, наклоняясь еще ниже и продвигаясь с еще большей осторожностью.

Я понял, что он выслеживает кого-то. Но кого? Этого я решительно не мог отгадать. Тут я положительно терялся в догадках. Я видел лишь, что моя задача усложняется, и начинал чувствовать лихорадку погони. Разумеется, если это не имело отношения к Кошфоре, то мне нечего было обращать на это внимания, но я допускал, что он находится в основе всего этого, хотя и трудно было предположить, чтобы он так скоро вернулся назад. Кроме того, я чувствовал простое любопытство. Когда Клон, наконец, прибавил шагу и направился в деревню, я сам принялся за его дело. Жадным взором я оглядывал истоптанную землю и разбросанные листья. Но напрасно! Я ничего не мог найти, и в результате у меня лишь разболелась спина.

Я решил уже не идти в деревню и возвратился домой, где застал мадам, которая прогуливалась по саду. Она с живостью подняла голову, заслышав мои шаги, и я понял, что при виде меня она почувствовала разочарование, что она ожидала кого-то другого. Но она скрыла свою досаду и спокойно начала разговор. Тем не менее я заметил, что она неоднократно оглядывалась на дом и, очевидно, все время с тревожным нетерпением поджидала кого-то. Поэтому я нисколько не был удивлен, когда скоро на пороге показался Клон, и она сразу оставила меня, чтобы подойти к нему. Я все более и более убеждался, что произошло что-то странное. Что такое и какое отношение это имело к господину де Кошфоре, я не мог сказать. Но что-то произошло, и чем больше меня оставляли одного, тем сильнее разгоралось мое любопытство.

Она скоро вернулась ко мне, еще более прежнего задумчивая и грустная.

- Это был, кажется, Клон? - спросил я, не сводя с нее глаз.

- Да, - сказала она.

Она отвечала рассеянно и не смотрела на меня.

- Как он разговаривает с вами? - спросил я несколько отрывисто.

Как я и ожидал, мой тон поразил ее.

- Знаками, - ответила она.

- Не находите ли вы, что он... немного сумасшедший? - решился я спросить.

Моей целью было заставить ее разговориться.

Она вдруг пристально посмотрела на меня и затем опустила глаза.

- Вы не любите его? - сказала она с оттенком вызова в голосе. - Я заметила это.

- Я думаю, что он меня не любит, - возразил я.

- Он менее доверчив, чем все мы, - простодушно ответила она. - И это вполне естественно для него. Он лучше знает людей.

Я не нашелся, что ответить, но она, кажется, не обратила на это внимания.

- Я искал его и не мог найти, - сказал я после некоторого молчания.

- Он был в деревне.

Мне очень хотелось продолжить этот разговор, но как ни далека была она от подозрений против меня, я не решился на это. Я пустился на другую хитрость.

- Мадемуазель де Кошфоре сегодня, кажется, не совсем здорова? - сказал я.

- Нездорова? - небрежно повторила она. - Да, сказать по правде, я боюсь этого. Она слишком много беспокоится о... человеке, которого мы любим.

Последние слова она произнесла с некоторою нерешительностью и затем с живостью посмотрела на меня. Мы сидели в эту минуту на каменной скамье, спинку которой образовала стена дома, и, к счастью, нависшая над нею ветка ползучего растения до некоторой степени закрывала мое лицо. Не будь этого, мадам могла бы многое прочитать на нем, потому что оно, наверное, изменилось при этих словах.

Но голосом я мог лучше управлять и поспешил как можно более невинным тоном ответить:

- Да, конечно.

- Он в Бососте, в Испании. Вы знали об этом, я вижу? - резко спросила она и опять пристально посмотрела мне в лицо.

- Да, - ответил я, начиная дрожать.

- Вероятно, вы слышали также, что он... что он иногда приезжает сюда? - продолжала она, понизив голос и вместе с тем придав ему оттенок настойчивости. - Или, если вы не слышали об этом, вы догадываетесь?

Я был в затруднении, что ответить, и на мгновение почувствовал себя как бы нависшим над пропастью. Не зная, насколько сведущим я могу выказать себя, я решил искать спасения в любезности. Я отвесил поклон и сказал:

- Было бы удивительно, если бы он не делал этого, находясь так близко и имея здесь подобный магнит, сударыня.

Она издала долгий судорожный вздох, вероятно, вспомнив об опасности этих свиданий, и снова облокотилась о стену. Я услышал еще один вздох, но она продолжала молчать. Через минуту она поднялась с места.

- Вечера становятся прохладны, - сказала она. - Я должна посмотреть, как чувствует себя мадемуазель. Иногда она бывает не в силах сойти к ужину. Если она не сойдет сегодня, то вам придется извинить также и мое отсутствие, мосье.

Я ответил то, что в таких случаях полагается, и задумчиво проводил ее глазами. Я чувствовал в эту минуту особенное отвращение к своей задаче и к тому низкому, презренному любопытству, которое она посеяла в моей душе. Эти женщины... Ах, я готов был их ненавидеть за их откровенность, за их глупую доверчивость, которая делала из них такую легкую добычу!

Чего хотела эта женщина, рассказывая мне все это? Оказать мне такой прием, обезоружить меня таким образом - значило создать неравный бой, в котором преимущество было не на моей стороне. Это придавало гадкий, - да, очень гадкий отпечаток всему моему делу!

И все-таки я терялся в догадках. Что могло побудить господина де Кошфоре возвратиться так скоро, если он действительно был теперь здесь? А с другой стороны, если это не его неожиданное прибытие поставило весь дом вверх дном, то в чем же дело? Кого выслеживал Клон? И что было причиной беспокойства госпожи де Кошфоре? Спустя несколько минут мое любопытство разгорелось с прежнею силой, и так как дамы не явились к ужину, то я имел полную свободу делать всевозможные догадки и в течение целого часа придумывал сотни объяснений. Но ни одно из них не удовлетворяло меня, и тайна оставалась тайной.

Ложная тревога, поднятая в этот вечер, еще более поставила меня в тупик. Приблизительно через час после ужина я сидел в саду на той же скамье - на мне был мой плащ, и я был занят курением, - как вдруг мадам, точно привидение, вышла из дома и, не заметив меня, углубилась в темноту, по направлению к конюшням. После некоторого колебания я последовал за нею.

Она пошла по дорожке вокруг конюшен, и сначала я не замечал ничего особенного в ее действиях, но когда она достигла западной стороны здания, она опять повернула к восточному крылу замка и таким образом вернулась в сад. Тут она пошла прямо по садовой дорожке, вступила в дверь гостиной и скрылась в комнатах, обойдя таким образом вокруг всего дома и притом ни разу не остановившись и не посмотрев ни направо, ни налево.

Признаюсь, я совершенно опешил. Я уселся на скамью, на которой раньше сидел, и сказал себе, что последнее наблюдение окончательно лишает меня надежды добраться до истины. Я был уверен, что она ни с кем не обменялась ни словом. Равным образом я был уверен и в том, что она не заметила моего присутствия. Но тогда для чего, спрашивается, она предприняла эту прогулку совершенно одна, без всякой защиты, среди ночи? Ни одна собака не залаяла, никто не пошевелился, а она ни разу не остановилась, не прислушалась, как сделал бы человек, ожидавший кого-нибудь встретить. Я ничего не понимал. И, пролежав без сна целым часом позже моего обычного времени, я так же был далек от разрешения загадки, как и прежде.

На следующий день опять ни одна из дам не явилась к обеду, и мне сказали, что мадемуазель нездорова. После скучного обеда, - отсутствие моих собеседниц было для меня более чувствительно, чем я ожидал, - я удалился на свое любимое место и погрузился в раздумье.

Погода была восхитительная, и в саду сидеть было очень приятно. Глядя на старомодные грядки и купол темно-зеленых ветвей, вдыхая благоухание цветов, я готов был думать, что я покинул Париж не три недели, а три месяца назад. Тишина окружала меня. Мне казалось, что я никогда не стремился ни к чему иному. Дикие голуби чуть слышно ворковали в тиши, да лишь по временам крик сойки нарушал лесное безмолвие. Было около часа пополудни и довольно жарко. Я, должно быть, задремал.

Вдруг, словно во сне, я увидел лицо Клона, наблюдавшее за мной из-за косяка двери. Он посмотрел на меня, спрятал голову, и я услышал шепот. Дверь потихоньку затворилась, и снова воцарилась тишина.

Но я уже совершенно проснулся и стал рассуждать. Очевидно, обитатели дома желали удостовериться, сплю ли я и могут ли они считать себя в безопасности. Очевидно, также, что я должен был воспользоваться этим и накрыть их. Поддавшись этому искушению, я осторожно встал с места и, наклонившись так, чтобы меня не было видно из-за подоконников, пробрался к восточному крылу здания мимо высокого тисового забора. Здесь царила та же тишина; никто не шевелился. Тщательно озираясь вокруг, я обошел около дома - в направлении, обратном тому, которое приняла вчера мадам, - и добрался до конюшен. Едва я остановился на секунду, как со двора вышли двое. Это были мадам и привратник.

Выйдя наружу, они остановились и стали смотреть вверх и вниз. Затем мадам сказала что-то слуге, и последний кивнул головой. Оставив его там, где он стоял, она быстрой, легкой походкой перешла через лужайку и скрылась между деревьями.

Я тотчас решил последовать за нею, и так как Клон повернулся назад и опять вошел во двор, то я мог тут же привести свой план в исполнение. Низко наклоняясь между кустов, я пустился бегом к тому месту, где мадам вступила в лес. Здесь я нашел узкую тропинку и тотчас различил впереди, между деревьями, серое платье госпожи де Кошфоре. Теперь я должен был держаться по возможности дальше от нее и никоим образом не давать ей заметить, что за нею следят. Раз или два она оглянулась, но мы были в густой буковой роще; свет, проходивший сквозь листву, напоминал скорее сумерки, а моя одежда была темного цвета. Выгода, таким образом, была на моей стороне, лишь бы только я не терял мадам из виду и в то же время держался настолько далеко от нее, чтобы она не слышала звука моих шагов.

Уверенный, что она идет на свидание с мужем, которого мое присутствие удерживало вдали от дома, я чувствовал, что развязка близка, и с каждым шагом мое возбуждение возрастало. Мне было неприятно шпионить за этой женщиной; я чувствовал к этому какое-то злобное отвращение. Но чем более я ненавидел свою задачу, тем более мне хотелось покончить с нею, успешно выполнить ее, уйти отсюда и забыть обо всем. Достигши опушки буковой рощи и выйдя на маленькую прогалину, она как будто замедлила шаги. Я удвоил свою осторожность. Здесь, думал я, должно произойти свидание, и я ожидал с минуты на минуту увидеть самого господина де Кошфоре, выходящего из чащи.

Но его не было, а она опять ускорила шаги. Пройдя через прогалину, она вступила в широкую аллею, прорезанную в низких, густых порослях ольхи и карликового дуба. Поросли были так густы и так перевиты ползучими растениями, что ветви образовали по обеим сторонам аллеи сплошные стены в двадцать футов вышиною.

Она направилась по этой аллее, а я стоял и провожал ее глазами, не осмеливаясь последовать за нею. Аллея тянулась по прямой линии на четыреста или пятьсот шагов. Войти в нее значило быть тотчас замеченным, если бы она вздумала обернуться; пройти же сквозь самую чащу леса было решительно невозможно. Я стоял неподвижно, и мое бессилие грызло мне сердце. Казалось, прошла целая вечность, пока она достигла конца аллеи, но тут она сразу повернула направо и исчезла из виду.

Я не ждал более и, пустившись бежать со всех ног, углубился в зеленую аллею. Солнце ярко освещало ее, густая листва по обеим сторонам не пропускала ветерка, и я от жары и быстрого бега страшно вспотел. Немногим более чем в минуту я добежал почти до конца аллеи. Шагах в пятидесяти от поворота я остановился и, осторожно пробравшись вперед, заглянул в ту сторону, куда повернула мадам.

Я увидел перед собой другую аллею, как две капли воды похожую на первую, а в расстоянии полутораста шагов от меня - серое платье госпожи де Кошфоре. Я остановился, перевел дух и проклял лес, жару и осторожность мадам. Мы, наверное, прошли уже целую милю или, по крайней мере, три четверти мили. До каких же пор это будет продолжаться? Меня начинал разбирать гнев. Ведь всему есть предел! Наконец этот лес мог тянуться до самой Испании!

Вдруг она опять повернула в сторону и исчезла, и мне пришлось повторить свой маневр. Теперь уже, думал я, дело примет другой оборот. Но мои ожидания были напрасны. Новая зеленая аллея открылась передо мною с теми же высокими прямыми и непроницаемыми стенами. На середине аллеи я опять увидел фигуру мадам - единственный движущийся предмет. Я остановился, подождал некоторое время и затем опять пошел дальше, с тем, чтобы опять увидеть, как она повернула в новую аллею, более узкую, но во всех других отношениях сходную с предыдущими.

И так продолжалось еще, наверное, с полчаса. Мадам поворачивала то направо, то налево. Лесной лабиринт был нескончаем. Несколько раз мне казалось, что она сбилась с дороги и сама не знает, куда идти. Но ее неизменная, решительная походка, ее размеренный шаг доказывали определенную цель. Я заметил также, что она ни разу не оглянулась назад и очень редко смотрела по сторонам. Одна из аллей, по которым она проходила, была устлана не зеленой травой, а серебристо-блестящими листьями какого-то ползучего растения, так что издали почва блестела, точно поверхность реки при заходе солнца. Когда она вступила на эту аллею, ее лицо, обращенное к солнцу, ее высокая фигура в сером платье производили впечатление такой чистоты и благородства, что я был поражен: она показалась мне каким-то неземным созданием. Но через миг я презрительно засмеялся над самим собою - и при следующем повороте получил свою награду. Она остановилась и села на пень, лежавший поперек аллеи.

Некоторое время я оставался в засаде, наблюдая за нею, но с каждой минутой мое нетерпение росло. Затем у меня появились странные мысли, странные сомнения. Зеленые стены темнели. Солнце опускалось за горизонт; белая снеговая вершина, видневшаяся за десятки миль и замыкавшая перспективу аллеи, вспыхнула розовым светом.

Наконец, когда мое нетерпение достигло уже высшей степени, она встала и более медленно пошла вперед. Я, как всегда, подождал немного, пока она не скрылась за первым поворотом. Тогда я поспешил за нею, осторожно обошел поворот - и очутился лицом к лицу с нею!

В одно мгновение, быстрее молнии, я понял все. Она обманула меня, она одурачила меня, она умышленно завлекла меня. Ее лицо было бледно, глаза сверкали, вся ее фигура дрожала от гнева и презрения.

- Ах вы, шпион! - закричала она. - Ищейка! И вы - дворянин! Мой Бог, если вы действительно принадлежите к нашей партии, а не к числу этих каналий, мы вам когда-нибудь отплатим за все это. Мы сведем с вами счеты в свое время. Я не знаю, - продолжала она, и каждое ее слово точно хлестало меня по лицу, - более низкого и подлого человека, чем вы!

Я пробормотал что-то, - я сам не знаю, что. Ее слова жгли меня, - жгли мое сердце. Будь она мужчиной, она не осталась бы в живых.

- Вы думаете, что вы меня обманули вчера, - продолжала она, понизив голос, и тем давая еще более сильное выражение своему гневу, своему негодованию, своему презрению, от которого дрожали ее губы. - Интриган! Глупый обманщик! Вы думали одурачить женщину, а теперь сами попались впросак. Дай Бог, чтобы у вас хватило стыда хоть для раскаяния! Вы говорили о Клоне, но Клон по сравнению с вами кажется самым безупречным, самым честным человеком.

- Мадам! - закричал я хриплым голосом, и я знаю, что мое лицо приняло пепельно-серый цвет, - нам нужно объясниться друг с другом.

- Боже меня избави! - воскликнула она. - Я не желаю пятнать себя объяснением с вами.

- Стыдитесь, мадам, - ответил я дрожащим голосом. - Ведь вы - женщина. Мужчине это стоило бы жизни!

Она презрительно засмеялась.

- Отличные речи, - сказала она. - Я не мужчина, и если вы мужчина, то слава Богу! И вы ошибаетесь, называя меня мадам. Мадам де Кошфоре находится теперь, благодаря вашему отсутствию и вашей глупости, в обществе своего мужа. Надеюсь, что это возбудит в вас досаду, - добавила она, сжимая свои белые зубки. - Надеюсь, что это поощрит вас к дальнейшему шпионству и дальнейшей подлости, господин Мушар (Mouchard - шпион), то есть я хотела сказать, господин де Мушар!

- Вы - не мадам де Кошфоре? - воскликнул я, от этой неожиданности забыв весь свой стыд и всю свою ярость.

- Да, мосье, - злобно ответила она. - Я не мадам де Кошфоре. И позвольте мне заметить вам, что я никогда не называла себя ею. Мы очень неохотно говорим неправду. Вы сами обманули себя так искусно, что нам не было надобности дурачить вас.

- А мадемуазель, значит... - пролепетал я.

- Она и есть мадам! - воскликнула она. - Совершенно верно! А я мадемуазель де Кошфоре. И в качестве таковой я покорнейше прошу вас избавить нас от дальнейшего знакомства с вами. Когда мы встретимся снова... то есть, если мы встретимся, от чего, Боже, избави нас, то не смейте говорить со мною, иначе я прикажу своим слугам высечь вас. И не позорьте нашего крова своим дальнейшим пребыванием под ним. Можете ночевать сегодня в гостинице. Пусть не говорят, - гордо продолжала она, - что даже за предательство Кошфоре отплатили негостеприимством, и я отдам соответственные приказания. Но завтра ступайте назад к своему господину, как избитый щенок. Шпион!

С этими словами она оставила меня. Мне хотелось сказать ей что-нибудь, - мне кажется, я нашел бы в своем сердце слова, которые заставили бы ее остановиться и выслушатьменя. Я был, наконец, сильнее ее и мог бы сделать с нею, что угодно. Но она так бесстрашно прошла мимо меня, словно мимо какого-нибудь придорожного калеки, что я окаменел. Не глядя на меня, не оборачивая головы, чтобы удостовериться, иду ли я за нею или остаюсь на месте, она быстро пошла назад, и скоро деревья, тень и надвигающийся сумрак скрыли ее от меня, и я остался один.

Глава V МЕСТЬ

Я остался один, но злоба душила меня. Если бы эта женщина ограничилась одними упреками или, обратившись ко мне в момент моего торжества, наговорила все то, что мне пришлось выслушать в минуту своего поражения, я бы еще мог это перенести. В каких выражениях она ни стыдила бы меня, я подавил бы свой гнев и простил бы ее.

Но теперь я стоял один в надвигавшихся сумерках, осмеянный, одураченный, уничтоженный, - и кем? Женщиной! Она противопоставила моей осторожности свою хитрость, моей опытности - свою женскую волю и одержала надо мной победу. А в заключение она еще насмеялась надо мной. Думая обо всем этом и представляя все более или менее отдаленные последствия этого эпизода, и в особенности то, что теперь все мои дальнейшие попытки сделались невозможными, я начинал ненавидеть ее. Она обманула меня своими грациозными манерами и величавой улыбкой. Что сделал я такого, на что не согласился бы всякий другой? Мой Бог, - теперь я уже ни перед чем не остановлюсь! Она будет жалеть о произнесенных ею словах! Она будет еще валяться у моих ног!

Как ни велика была моя злоба, спустя какой-нибудь час ко мне вернулось мое самообладание. Но это было ненадолго. Когда я пустился в обратный путь, мною вновь овладела ярость, потому что я не мог выпутаться из лабиринта аллей и тропинок, в которые она завлекла меня. Целый час блуждал я по лесу, и, хотя я прекрасно знал, в каком направлении нужно искать деревню, я нигде не видел тропинки, которая бы вела туда. То и дело я натыкался на чащу, совершенно преграждавшую дальнейший путь, и в такие минуты мне казалось, что я слышу из-за кустов ее смех. Стыд и бессильная злоба лишали меня рассудка. Я падал в темноте и с проклятием поднимался на ноги; я царапал себе руки о шипы и колючки; я рвал и пачкал свою одежду, которая и без того находилась в незавидном состоянии. Наконец, когда я уже почти готов был подчиниться судьбе и провести ночь в лесу, я увидел вдали огонек. Весь дрожа от гнева и нетерпения, я бросился по этому направлению и несколько минут спустя стоял на деревенской улице.

Освещенные окна гостиницы виднелись в пятидесяти шагах, но самолюбие не позволило мне явиться туда в таком виде. Я остановился и начал чистить и приводить в порядок свою одежду, стараясь в то же время принять по возможности спокойный вид. Лишь после этого я подошел к двери гостиницы и постучался. Тотчас послышался голос хозяина:

- Войдите, сударь!

Я поднял щеколду и вошел. Хозяин был один и, сидя на корточках у очага, грел себе руки. На угольях кипел черный горшок. При моем появлении хозяин приподнял крышку горшка и заглянул в него. Затем он обернулся и молча устремил на меня взор.

- Вы ожидали меня? - вызывающим тоном спросил я, подходя к очагу и ставя на него один из своих промокших сапог.

- Да, - коротко ответил он. - Я знал, что вы сейчас придете. Ваш ужин готов!

При этих словах он насмешливо улыбнулся, так что я с трудом сдержал свою злобу.

- Мадемуазель де Кошфоре сказала вам? - промолвил я равнодушным тоном.

- Да, мадемуазель... или мадам, - ответил он, опять ухмыляясь.

Значит, она все рассказала ему: куда она завела меня и как одурачила! Она сделала меня посмешищем всей деревни! У меня заклокотала кровь в жилах и, глядя на смеющееся лицо этого идиота, я невольно сжал кулаки.

Он прочел угрозу в моих глазах и, вскочив на ноги, положил руку на кинжал, торчавший у него за поясом.

- Не начинайте опять, мосье! - закричал он на своем грубом патуа. - У меня еще до сих пор болит голова. Но попробуйте теперь поднять на меня руку, и я проткну вас, как поросенка!

- Садитесь, дуралей! - ответил я. - Я не стану трогать вас. Где ваша жена?

- Она занята.

- Кто же подаст мне ужин?

Он нехотя двинулся с места и, достав тарелку, положил туда немного похлебки и овощей. Затем он вынул из шкафа черный хлебец и кружку вина и также подал их на стол.

- Ужин вас ждет, - лаконически сказал он.

- Довольно жалкий ужин, как я вижу, - заметил я.

При этих словах он вдруг распалился необычайным гневом. Опершись обеими руками о стол, он приблизил к самому моему носу свою морщинистую физиономию и налитые кровью глаза. Его усы вздрагивали, борода тряслась.

- Послушайте! - закричал он. - Будьте и этим довольны! У меня есть свои подозрения, и, если бы не строгий приказ госпожи, я бы вместо ужина угостил вас кинжалом. Вы ночевали бы не в моем доме, а на улице, и никто об этом не печалился бы. Будьте же довольны тем, что для вас делают, и держите язык за зубами. Завтра, когда вашей ноги не будет в Кошфоре, можете ворочать им, сколько хотите.

- Рассказывайте вздор! - сказал я, но, признаюсь, на душе у меня было немного неспокойно. - Кому угрожают, тот долго живет, бездельник вы этакий!

- В Париже, - многозначительно заметил он, - но не здесь, мосье.

При этих словах он выпрямился и, внушительно тряхнув головой, вернулся к огню. Мне ничего не оставалось, как пожать плечами и приняться за еду, делая вид, что я позабыл о его присутствии. Дрова на очаге едва дымились, не давая никакого света. Жалкая масляная лампа, стоявшая посредине комнаты, еще резче оттеняла окружающий мрак. Низенькая комната со своим земляным полом была пропитана дымом и затхлостью. Во всех углах висели вонючие, грязные платья. Я невольно вспомнил о Кошфоре, об изящно убранном столе, о сельской тишине и горшках с благоухающими растениями, и, хотя я был слишком старый солдат, чтобы есть без аппетита немытой ложкой, тем не менее такая перемена была для меня чувствительна и увеличивала мой гнев. Хозяин, который украдкой следил за мною, должно быть, прочитал мои мысли.

- Поделом вору и мука, - пробормотал он, презрительно усмехаясь. Посади нищего на коня, и он поедет... обратно в гостиницу.

- Повежливей, пожалуйста! - огрызнулся я на него.

- Вы кончили? - спросил он.

Не удостаивая его ответом, я поднялся с места и, подойдя к огню, стащил с себя свои сапоги, которые были мокры насквозь. Хозяин проворно убрал в шкаф остатки вина и хлеба и затем, взяв тарелку, вышел через заднюю дверь, оставив последнюю полуоткрытой. Проникший в комнату сквозной ветер заколыхал пламя светильника, отчего грязная, жалкая трущоба получила еще более непривлекательный вид. Я сердито поднялся с места и направился к двери, чтобы захлопнуть ее.

Но, достигши порога, я увидел нечто такое, что заставило меня опустить уже поднятую руку. Дверь вела в маленькую пристройку, которую хозяйка употребляла для мытья посуды и тому подобных надобностей. Я был поэтому несколько удивлен, заметив там в эту пору свет, и еще более удивился, когда увидел, чем была занята хозяйка.

Она сидела на грязном полу сарая, перед потайным фонарем, а по обе стороны ее лежали две громадные кучи всякого мусора и тряпья. Она выбирала вещи из одной кучи и перекладывала их в другую, встряхивая и осматривая каждый предмет, перед тем, как положить его, и проделывала это с таким старанием, с таким терпением и настойчивостью, что я стал в тупик. Некоторые из этих предметов - обрывки и тряпки - она держала на свет, другие ощупывала, третьи буквально рвала на клочки. А ее муж все это время стоял подле нее, жадным взором следя за нею и продолжая держать мою тарелку в руке, словно странное занятие жены очаровало его.

Я тоже, наверное, с полминуты стоял, не сводя с нее глаз, но затем хозяин, оторвав на мгновение свой взор от жены, заметил меня. Он вздрогнул и быстрее молнии задул фонарь, оставив сарай в полной темноте.

Я, смеясь, вернулся к своему месту у очага, а он последовал за мною с лицом, черным от ярости.

- Послушайте! Нет, послушайте! - воскликнул он, наступая на меня. Разве человек не может делать у себя в доме, что ему угодно?

- По-моему, может, - спокойно ответил я, пожимая плечами. - Точно так же, как и его жена. Если ей приятно перебирать по ночам грязные тряпки, это ее дело.

- Шпион! Собака! - кричал он с пеной бешенства на губах.

Внутренне я тоже кипел от ярости, но не в моих интересах было затевать ссору с ним, и потому я лишь прикрикнул на него, чтоб он не забывался.

- Ваша госпожа дала вам приказания, - презрительно сказал я. Исполняйте же их.

Он плюнул на пол, но потом, видимо, опомнился.

- Вы правы, - сердито ответил он, - К чему выходить из себя, когда все равно завтра в шесть часов утра вы уедете отсюда. Вашу лошадь прислали сюда, а ваши вещи наверху.

- Я пойду туда, - сказал я, - чтобы не быть в вашем обществе. Посветите мне!

Он нехотя повиновался, а я, радуясь возможности избавиться от него, стал подниматься по лестнице, все еще недоумевая, чем это могла заниматься его жена и отчего он так разъярился, увидев меня у дверей. До сих пор он еще не мог угомониться. Он посылал мне вслед самые отборные ругательства, а когда я влез на свой чердак и захлопнул дверь, он стал кричать еще громче, чтобы я не забыл уехать в шесть часов, - и так он бесновался до тех пор, пока не выбился из сил.

Вид моих пожитков, которые я несколько часов тому назад оставил в Кошфоре разбросанными по полу, по-настоящему должен был бы опять рассердить меня. Но у меня просто уже не было сил. Оскорбления и неудачи, которые выпали мне на долю в этот день, сломили, наконец, мое присутствие духа, и я смиренно стал укладывать вещи. Я, конечно, жаждал мести, но обдумать план и время ее можно было и на следующий день. Далее шести часов утра моя мысль вперед не простиралась, и если в чем я чувствовал недостаток, то это в бутылочке доброго арманьякского вина, которое я так напрасно потратил на этих продувных купцов. Вот когда оно пришлось бы мне кстати!

Я лениво завязал один из своих дорожных мешков и уже почти уложил второй, как вдруг я нечаянно натолкнулся на вещь, которая на мгновение пробудила во мне прежнюю ярость. Это было маленькое оранжевое саше, которое мадемуазель обронила в ту ночь, когда я увидел ее в первый раз, и которое, как помнит читатель, я поднял. С тех пор оно мне не попадалось на глаза, и я совершенно забыл о нем. Теперь же, когда я стал складывать свою вторую фуфайку (одна была на мне), оно выпало из ее кармана.

При виде его я вспомнил все - ту ночь и лицо мадемуазель, озаренное светом фонаря, и мои великолепные планы, и неожиданный конец их - и в порыве ребяческого гнева, уступив долго сдерживаемой страсти, я схватил саше, разорвал его на куски и швырнул их на пол. Облако тонкой едкой пыли поднялось на воздух, а вместе с кусками саше на пол упало что-то более тяжелое, издав при этом отчетливый звук. Я посмотрел вниз (быть может, я уже сожалел о своей вспышке), но сначала ничего не мог различить. Пол был грязный и неприглядный, света было мало.

Но бывает такого рода настроение, когда человек проявляет особенное упорство в мелочах. Я взял светильник и поднес его к полу. Какая-то светящаяся точка, искорка, блеснувшая на полу среди грязи и мусора, привлекла мое внимание. Через секунду она уже потухла, но я не сомневался, что видел ее. Я был изумлен. Я повернул светильник и вновь увидел блеск, но на этот раз в другом месте. Я опустился на колени и тотчас нашел маленький кристалл. Рядом с ним лежал другой, а немного дальше - еще один. Каждый из них был величиною с крупную горошину. Подобрав все три кристалла, я поднялся на ноги и поднес светильник к кристаллам, которые лежали у меня на ладони.

Это были бриллианты! Настоящие, дорогие бриллианты! Я был в этом убежден. Двигая светильник в разные стороны и видя, как в них играет и переливается целое море огня, я знал, что держу в своих руках богатство, которого достаточно, чтобы десять раз купить эту ветхую гостиницу со всем ее содержимым. Это были чудесные камни столь чистой воды, что руки у меня дрожали, кровь прилила к моим щекам и сердце мое неистово билось. На мгновение мне показалось, что я вижу сон, что все это игра моего воображения. Я нарочно закрыл глаза и простоял в таком положении целую минуту. Но, раскрыв их, я снова увидел у себя на ладони эти тяжелые, осязаемые многогранные кристаллы. Убедившись, наконец, в том, что это действительность, но еще витая между радостью и страхом, я подкрался на цыпочках к двери и забаррикадировал ее своим седлом, дорожными мешками и верхним платьем.

Тогда, все еще тяжело дыша, я вернулся назад и, вооружившись светильником, начал терпеливо, пядь за пядью исследовать пол, вздрагивая всем телом при каждом скрипе ветхих половиц. Никогда поиски не увенчивались столь блестящим успехом. В лоскутьях саше я нашел шесть мелких бриллиантов и два рубина. Семь крупных бриллиантов оказалось на полу. Один из них, самый большой, который я нашел позже всех, видимо, откатился при падении и лежал у стены в самом дальнем углу комнаты.

Целый час я трудился, пока выследил этот бриллиант, но и после того я не менее часа ползал на четвереньках и прекратил свои поиски лишь тогда, когда убедился, что собрал все, что содержалось в саше. Тогда я сел на свое седло у опускной двери и при последних неверных лучах светильника любовался своим сокровищем - сокровищем, достойным сказочной Голконды.

Я все еще не решался верить своим чувствам. Припомнив те драгоценности, которые носил английский герцог Букингемский во время своего посещения Парижа в 1625 году и о которых так много говорили, я решил, что мои бриллианты не хуже их, хотя и уступают им численно. Стоимость моей находки я оценивал приблизительно в пятнадцать тысяч крон. Пятнадцать тысяч крон! И все это сокровище я держал на ладони своей руки, я, у которого не было за душою и десяти тысяч су!

Догоревший светильник положил конец моему восхищению. Когда я остался в темноте с этими драгоценными крупинками в руке, моей первой мыслью было спрятать их как можно подальше, и с этою целью я заложил их за внутреннюю обшивку сапога. Затем мои мысли обратились на то, каким образом они попали туда, где я нашел их, - в душистый порошок мадемуазель де Кошфоре.

Минутное размышление привело меня очень близко к разрешению этой загадки и вместе с тем пролило свет на некоторые другие темные вопросы. Я понял теперь, что искал Клон на лесной тропинке между замком и деревней, что искала хозяйка гостиницы среди сора и тряпья, - (они искали это саше). Я понял также, что было причиной столь неожиданного и ясного беспокойства, которое я подметил в обитателях замка: причиной была потеря саше.

Но тут я снова стал в тупик, впрочем, только на короткое время. Еще одна ступень умственной лестницы - и я понял все. Я догадался, каким образом драгоценные камни попали в саше, и решил, что не мадемуазель, а сам господин де Кошфоре обронил его. Последнее открытие показалось мне столь важным, что я стал осторожно расхаживать по комнате, так как от волнения не мог оставаться неподвижным.

Несомненно, он обронил драгоценности, благодаря поспешности, с какой в ту ночь покидал замок. Несомненно также, что, увозя их с собою, он положил их в саше для безопасности, справедливо рассчитывая, что разбойники, если он попадется к ним в руки, не тронут этой безделушки, не подозревая в ней ничего ценного. Все увидят в ней простой знак памяти и любви - работу его жены.

Мои догадки не остановились на этом. Я решил, что эти камни Составляют фамильную драгоценность, последнее достояние семьи, и де Кошфоре намеревался увезти их за границу либо для того, чтобы спасти от конфискации, либо для того, чтобы продать их и таким путем добыть деньги, нужные, может быть, для какой-нибудь последней, отчаянной попытки. Первые дни по отъезду из Кошфоре, пока горная дорога и ее опасности отвлекали его мысли, он не замечал своей потери, но затем он хватился драгоценной безделушки и вернулся домой по горячим следам.

Чем более я размышлял об этом, тем более убеждался, что напал на разгадку тайны, и всю эту ночь я не ложился и не смыкал глаз, соображая, что мне теперь предпринять. Так как эти камни были без всякой оправы, то я, конечно, мог не бояться, что кто-нибудь признает их и предъявит свои права. Путь, которым они попали ко мне, был никому неизвестен. Камни были мои (мои!), и я мог делать с ними, что хотел! У меня в руках было пятнадцать, может быть даже двадцать тысяч крон, и на следующее утро в шесть часов я волей-неволей должен был уехать. Я мог отправиться в Испанию с этими драгоценностями в кармане. Почему нет?

Признаюсь, я испытывал искушение. Но и то сказать, эти камни были так восхитительны, что многие честные, в обычном значении этого слова, люди, я думаю, продали бы за них свое вечное спасение. Но чтобы Беро продал свою честь? Нет! Повторяю, у меня было искушение. Но, благодаря Богу, человек может быть доведен судьбой до того, чтобы жить игрой в карты и кости, чтобы даже слышать от женщины обидное "шпион" и "подлец" и все-таки не сделаться вором. Искушение скоро оставило меня - я ставлю себе это в заслугу - и я начал обдумывать различные способы воспользоваться своею находкой. Сначала мне пришло в голову отвезти бриллианты к кардиналу и купить ими себе помилование. Затем я подумал, нельзя ли воспользоваться ими как средством для поимки Кошфоре; затем...

Но, чтобы не перечислять всего, скажу, что только в пять часов утра, когда я все еще сидел на своей убогой постели и первые лучи дня уже пробирались сквозь затканное паутиной окно, мне пришел в голову настоящий план, план из планов, по которому я и решил действовать.

Этот план привел меня в восхищение. У меня слюнки потекли при мысли о нем, и я чувствовал, что мои глаза расширяются от наслаждения. Пусть он был жесток, пусть он был низок, я не заботился об этом. Мадемуазель торжествовала свою победу надо мною; она хвалилась своим умом, своей хитростью, смеялась над моею глупостью. Она сказала, что прикажет своим слугам высечь меня. Она обошлась со мною, как с презренной собакой. Хорошо, посмотрим же теперь, кто умнее, кто хитрее, кто одержит окончательную победу!

Единственное, что требовалось для моего плана, это еще раз увидеться с нею. Лишь бы увидеться с нею, а там я знал, что могу положиться на себя и на свое новое оружие. Но как добиться этого свидания? Предвидя здесь некоторые затруднения, я решил сделать утром вид, как будто я намерен уехать из деревни, и затем, под предлогом, что мне нужно оседлать коня, ускользнуть пешком в лес и скрываться там до тех пор, пока мне не удастся увидеть мадемуазель.

Если бы мне не удалось достигнуть цели таким способом - вследствие ли бдительности трактирщика или по какой-либо другой причине - то я все еще мог добиться своего. Я мог отъехать от деревни на расстояние мили или около того, привязать свою лошадь в лесу и пешком возвратиться к деревянному мостику. Оттуда я мог следить за садом и передними окнами замка, пока время и случай не дадут мне возможности, которой я искал.

Таким образом, мой путь был для меня ясен, и когда бездельник грубо крикнул мне снизу, что уже шесть часов и что мне пора ехать, я не полез в карман за ответом. Я ответил сердитым тоном, что я готов, и после приличного промедления, забрав седло и дорожные мешки, я спустился вниз.

При свете холодного утра общая комната гостиницы имела еще более грязный, непривлекательный и убогий вид. Хозяйки не было видно. На очаге не горел огонь. Для меня не было приготовлено ничего. Даже прощальная чаша не ждала меня, чтобы согреть мое сердце.

Я оглянулся, вдыхая запах копоти, сохранившийся с вечера, и досада взяла меня.

- Вы, кажется, хотите отпустить меня с пустым желудком? - сказал я, притворяясь более рассерженным, нежели был на самом деле.

Хозяин в это время стоял у окна, наклонившись над парою старых, потрескавшихся сапог, которые он щедро мазал жиром.

- Мадемуазель не заказывала для вас завтрака, - насмешливо ответил он.

- Ну, да, впрочем, это неважно, - надменно сказал я. - В полдень я уже доберусь до Оша.

- Это как знать, - ответил он, опять усмехнувшись.

Я не понял этого замечания. Мои мысли были заняты другим, и я, отворив дверь, вышел из комнаты, чтобы пройти на конюшню. Но тут во мгновение ока я все понял. Холодный воздух, пропитанный лесными испарениями, пронизывал меня до костей, но не он вызвал дрожь в моем теле. Снаружи, на улице, стояли два всадника. Один из них был Клон; другой, державший на поводу неоседланную лошадь (мою лошадь), был тот парень, которого я видел однажды в гостинице, здоровенный, грубый малый с большой кудлатой головой. Оба были вооружены, а Клон, кроме того, был в сапогах. Его товарищ был бос, но к одной ноге у него была привязана заржавленная шпора.

При первом взгляде на них в моей душе возникло опасение, которое и заставило меня задрожать. Но я ничего не сказал им. Я вернулся назад и затворил за собой дверь. Хозяин в это время надевал свои сапоги.

- Что это значит? - хриплым голосом спросил я, хотя я отлично понимал, что они затевают. - Зачем эти люди здесь?

- Приказано, - лаконически ответил он.

- Кем приказано? - продолжал я.

- Кем? - повторил он. - Ну, сударь, это уж мое дело! Довольно вам знать, что мы поедем с вами. Мы должны убедиться, что вы уехали отсюда.

- А если я не захочу уехать? - воскликнул я.

- Вы захотите, - спокойно возразил он. - Теперь у нас в деревне нет чужих людей, - добавил он с многозначительной улыбкой.

- Что же, вы намерены упрятать меня? - воскликнул я с яростью.

Но за этой яростью скрывалось нечто другое: не назову это страхом, потому что храбрые не знают страха, но нечто, очень близкое к нему. Мне всю жизнь приходилось иметь дело с грубыми людьми, но эти три негодяя имели зловещий вид, который пугал меня. Вспоминая о темных тропинках, узких ущельях и крутых спусках, по которым нам предстояло ехать, я начинал трепетать.

- Упрятать вас, мосье? - равнодушным тоном повторил он. - Это зависит от того, как смотреть на вещи. Одно во всяком случае несомненно, продолжал он, поднимая аркебузу и ставя ее прикладом на скамью, - если вы вздумаете оказать нам малейшее сопротивление, мы будем знать, как положить ему конец, здесь ли, или на дороге, все равно.

Я глубоко вздохнул, но близость угрожавшей мне опасности вернула мне самообладание. Я переменил тон и громко засмеялся.

- Так вот ваш план? - сказал я. - В таком случае, чем скорее мы тронемся в путь, тем лучше. И чем Скорее я увижу Ош и ваши спины, тем будет для меня приятнее.

- Мы готовы следовать за вами, мосье, - сказал он.

Я не мог удержаться от легкой дрожи. Его необычная вежливость беспокоила меня больше, чем все его угрозы. Я знал этого человека и все его привычки и понимал, что у него на уме что-то дурное.

Но у меня не было пистолетов, и, имея только шпагу и кинжал, я знал, что всякое сопротивление в данный момент будет бесполезно. Поэтому я пошел вперед, а хозяин последовал за мною, неся мое седло и мешки.

Улица была пуста, и, за исключением двух всадников, которые сидели в своих седлах, мрачно глядя перед собою, никого не было видно. Солнце еще не взошло, и в воздухе чувствовалась сырость. От серого облачного неба веяло холодом.

Мои мысли невольно устремились к тому утру, когда я нашел маленькое саше на этом самом месте, почти в этот самый час, и при воспоминании о пакетике, лежавшем у меня в сапоге, кровь снова на мгновение хлынула к моим щекам. Но насмешливое обращение трактирщика, мрачное молчание обоих его товарищей, которые упорно избегали моего взора, заставили опять похолодеть мое сердце. Побуждение отказаться сесть на коня, отказаться ехать с ними, на мгновение было почти непреодолимо, но, поняв вовремя все безумие такого поступка, который только доставил бы этим людям желанный случай, я подавил в себе это искушение и медленно направился к своему коню.

- Меня удивляет, что вы не требуете моей шпаги, - саркастически заметил я, вскакивая на седло.

- Она не страшна нам, - серьезно ответил трактирщик. - Можете оставить ее у себя... до поры до времени.

Я ничего не ответил, что мог сказать я в ответ? И мы потихоньку поехали по улице, я с трактирщиком - впереди, Клон с кудластым парнем - в арьергарде. Тихий темп нашей езды, отсутствие всякой поспешности или торопливости, равнодушие моих спутников к тому, видит ли их кто-нибудь или нет, все это должно было действовать на меня угнетающим образом и усиливать во мне сознание опасности. Я чувствовал, что они подозревают меня, что они почти отгадали цель моего приезда в Кошфоре, и я опасался, что они не сочтут нужным держаться в границах предписаний мадемуазель. Особенно зловещей казалась мне наружность Клона. Его тощее злое лицо, его впалые глаза и немота усиливали мое уныние. На пощаду здесь рассчитывать было нельзя.

Мы ехали довольно медленно, так что прошло не менее получаса, пока мы достигли холма, с которого я в первый раз увидел Кошфоре. Среди дубовой рощи, откуда я когда-то созерцал долину, мы остановились покормить лошадей, и можно себе представить, с каким странным чувством я теперь смотрел на покидаемую деревню. Но у меня не было времени предаваться этим чувствам или размышлениям. Несколько минут отдыха, и мы снова тронулись в путь.

В четверти мили от места нашего привала дорога, ведущая по направлению к Ошу, спускалась в долину. Мы уже были на половине спуска, когда трактирщик вдруг протянул руку и придержал мою лошадь.

- Сюда! - сказал он, указывая на боковую дорогу, простую, едва заметную и почти непроезженную тропинку, которая вела неизвестно куда. Я остановил свою лошадь.

- Это почему? - сердито воскликнул я. - Или вы думаете, что я не знаю дороги? Вот это дорога к Ошу!

- К Ошу, да! - ответил он. - Но мы вовсе не туда едем.

- А куда же? - сердито спросил я.

- Скоро увидите, - ответил он с улыбкой.

- Да, но я хочу знать теперь, - сказал я, поддаваясь своему гневу. Ведь до сих пор я не отказывался ехать с вами. Вам будет легче справиться со мною, если вы мне сообщите ваши планы.

- Вы с ума сошли! - закричал он.

- Ничуть не бывало, - ответил я. - Я только спрашиваю, куда я еду?

- В Испанию, - сказал он. - Довольно вам этого?

- И что вы думаете там сделать со мною? - спросил я, чувствуя, что у меня сердце похолодело.

- Передать вас некоторым из наших друзей, если вы будете хорошо вести себя, - ответил он. - Если же нет, то у нас есть другой способ, который избавит нас от излишней поездки. Подумайте, мосье! Что вы выбираете из двух?

Глава VI ПОД ЮЖНОЙ ВЕРШИНОЙ

Вот какой был у них план! В двух или трех часах пути к югу, над каймой бурых лесов, тянулась в обе стороны белая блестящая стена. За нею лежала Испания. Переправив через границу, они легко могли задержать меня в качестве военнопленного, - если бы со мной не случилось чего-нибудь худшего, - потому что в то время Франция держала сторону Италии и воевала с Испанией; или могли меня отдать в руки одной из тех диких шаек не то разбойников, не то контрабандистов, которые бродили в горных проходах; или, наконец, что еще хуже, меня отдали бы во власть французских эмигрантов, которые легко могли признать меня и перерезать мне горло.

- Это ведь длинная дорога, в Испанию, - пробормотал я, чувствуя себя не в силах оторвать взора от пистолетов, которые Клон вертел в руках.

- Другая дорога, надеюсь, покажется вам еще длиннее, - сурово ответил трактирщик. - Впрочем, выбирайте сами, только поскорее.

Их было трое против одного, у них было огнестрельное оружие, - одним словом, я не имел выбора.

- Ну, в Испанию так в Испанию! - воскликнул я с наружной беспечностью. - Не в первый раз мне видеть "донов" и "идальго"!

Они кивнули головами, как бы говоря, что и ожидали этого. Трактирщик выпустил узду моей лошади, и мы пустились по узенькой тропинке по направлению к горам.

В одном отношении я теперь чувствовал себя спокойнее. Они не замышляли против меня никакого коварства, и мне нечего было бояться получить в каком-нибудь закоулке пистолетный выстрел в спину. Стало быть, до границы я мог ехать спокойно. Но зато, раз мы перейдем через границу, моя судьба будет решена. Человек, попавший без всяких охранных грамот и без конвоя в среду диких бандитов, которыми в военное время кишели Астурийские ущелья, мог считать скорую смерть самым счастливым для себя уделом. Я отлично понимал, что меня может ждать. Один кивок головы, одно слово, сказанное этим дикарям, - и бриллианты, спрятанные у меня в сапоге, не отправятся ни к кардиналу, ни к мадемуазель, - да и мне будет решительно все равно, что с ними станется.

Таким образом, пока мои спутники тихо переговаривались между собою или ухмылялись, глядя на мое мрачное лицо, я смотрел глазами, которые ничего не видели, на темно-бурый лес, на красную белку, прыгавшую с ветки на ветку; на испуганное стадо свиней, убегавших с хрюканьем при нашем приближении; на вооруженного с ног до головы всадника, который встретился нам на дороге и, пошептавшись с трактирщиком, продолжал свой путь к северу. Все это я видел, но ум Мой был далек от всего этого: он, как крот, блуждал в темноте, ища какого-нибудь средства к спасению. А время было дорого.

Подъемы, по которым мы взбирались, становились круче. Скоро мы вступили опять в горную долину, тоже поднимавшуюся кверху, и поехали по ней, то и дело пересекая на своём пути быстрые горные речки. Снеговые вершины скрылись из виду за нависшим над нами кряжем холмов, и иногда мы ничего не видели ни спереди, ни сзади, кроме зеленых лесных стен, тянувшихся в обе стороны на тысячу шагов.

Дикий и мрачный вид являла эта местность даже в эту пору дня, когда полуденное солнце играло на струившейся воде и вызывало благоухание из вековых сосен. Но я знал, что меня ждет картина еще хуже, и с отчаянием в душе старался придумать какую-нибудь хитрость, чтобы, по крайней мере, разрознить моих врагов. С одним я еще мог бы справиться; но трое - было слишком много.

Наконец, после того, как я ломал себе голову целый час и уже решил произвести неожиданное нападение на всех трех - последняя, отчаянная попытка, - меня осенил план, тоже довольно опасный и почти отчаянный, но все же подававший мне некоторую надежду. Возник у меня этот план в ту минуту, когда я, случайно положив руку в карман, наткнулся на клочки саше, которые захватил с собою без всякой определенной цели. Саше было разорвано на четыре части, соответственно четырем углам. Машинально перебирая их в кармане, я попал внутрь одного из лоскутков пальцем, очутившимся как бы в перчатке. Второй палец попал таким же образом в другой лоскуток, и это вдруг подало мне мысль.

Чтобы привести свой план в исполнение, мне необходимо было вооружиться терпением до следующего привала, который мы сделали около полудня, у самого конца долины. Я подошел к ручью под предлогом, что хочу напиться, и, набрав незаметно горсть мелких камешков, спрятал их в тот же карман, где у меня лежали куски разорванного саше. Когда мы снова двинулись в путь, я вложил камешек в один из лоскутков - самый больший - и стал ждать.

Хозяин ехал рядом, по левую руку от меня. Остальные двое ехали сзади. Дорога в этом месте благоприятствовала мне, потому что долина стягивала к себе всю влагу из окружавших холмов, отличавшихся поэтому дикостью и бесплодием. Здесь не было ни деревьев, ни кустов, и дорога представляла не что иное, как узенький, проложенный животными след, покрытый низкой вьющейся травой и тянувшийся то по одному берегу горного потока, то по другому.

Улучив минуту, когда хозяин обернулся, желая что-то сказать своим товарищам, я вытащил лоскуток, в котором находился камешек, и, осторожно положив к себе на колено, изо всей силы пустил его щелчком вперед. Я хотел, чтобы лоскуток упал впереди нас на дороге, где его легко можно было бы увидеть. Но моим надеждам не суждено было осуществиться, В критический момент моя лошадь дернула, палец зацепил лоскуток сбоку, камешек выпал из него и материя свалилась в кусты у самого стремени.

Досада взяла меня. То же самое могло случиться и с остальными кусками, которых у меня было теперь только три.

Но судьба сжалилась надо мною, и мой сосед вступил в жаркий спор с кудластым парнем по поводу каких-то животных, показавшихся на отдаленном утесе: один сказал, что это серны, а другой заявил, что это простые козы. Благодаря этому, хозяин гостиницы продолжал смотреть в другую сторону, и я имел возможность приладить камешек в другой кусок материи. Положив его опять на бедро, я старательно нацелился и метнул вперед.

На этот раз щелчок пришелся как раз посредине лоскутка, и он упал на дороге шагах в десяти впереди нас. Убедившись в этом, я ударил лошадь трактирщика ногою в бок. Лошадь дернула, и трактирщик, рассердившись, хлестнул ее. Через секунду он с такой силой затянул поводья, что она стала на дыбы.

- Господи! - воскликнул он, с изумлением глядя на клочок желтого атласа.

Его лицо побагровело, и рот разинулся до ушей.

- Что такое? - сказал я. - В чем дело, дуралей?

- В чем дело? Мой Бог!

Но Клон пришел еще в большее возбуждение. Увидев, что привлекло внимание его товарища, он издал какой-то ужасный нечленораздельный звук и, спрыгнув с лошади, бросился, как зверь, на драгоценный лоскуток.

Трактирщик не отставал от него. Через мгновение он тоже был на земле, устремив жадный взор на находку, и я уже думал, что они начнут драться. Несмотря на все соперничество, их пыл несколько поостыл, когда они увидели, что кусочек саше не содержал в себе ничего: камешек, к счастью, вывалился из него во время полета. Но смешно было смотреть, как они заметались во все стороны, ища дальнейших следов саше. Они разгребали землю, рвали траву, шарили повсюду, бегали взад и вперед, как собаки, потерявшие след, и, искоса поглядывая один на другого, каждый раз возвращались на первоначальное место. Соревнование их было так велико, что они ни на минуту не решались выпустить друг друга из виду.

Кудлатый парень и я сидели на своих лошадях и смотрели на них: он недоумевал, а я делал вид, что недоумеваю. Так как они бегали по дороге взад и вперед, то мы отступили немного в сторону, чтобы дать им больше простора; улучив минуту, когда все они смотрели в другую сторону, я бросил в кусты другой лоскуток. Кудластый парень первый заметил его и отдал Клону; так как мои спутники, очевидно, были далеки от всяких подозрений против меня, то я отважился сам заявить о находке третьего и последнего лоскутка. Впрочем, я не поднял его, но подозвал трактирщика, и тот бросился на лоскуток, как ястреб на цыпленка.

Они стали искать четвертый кусок саше, но, разумеется, напрасно. Убедившись, наконец, в безуспешности своих поисков, они принялись прилаживать найденные куски, причем ни один не решался выпустить своего куска из рук, и каждый с недоверием смотрел на соперника. Странно было видеть их в этой обширной долине, над которой вздымали свои белые вершины безмолвные снеговые горы, - странно было, говорю, видеть, как эти два человека - настоящие букашки среди исполинских горных громад - неистово бегали друг около друга, скребли и оглядывали землю, точно петухи перед боем, и, совершенно забыв об окружавшем мире, были поглощены тремя оранжевыми клочками материи, которых за пятьдесят шагов не было видно!

Наконец трактирщик воскликнул с досадой:

- Я еду назад! Надо уведомить их об этом. Дайте мне эти куски, а сами поезжайте дальше с Антуаном. Так будет лучше всего!

Но Клон, размахивая кусками материи, отрицательно покачал головой. Он был лишен способности речи, но его жестикуляция достаточно ясно показывала, что если кто-нибудь поедет назад сообщить об этой находке, то только он.

- Вздор! - сердито возразил трактирщик. - Нельзя же пустить с ним одного Антуана. Дайте сюда ваши куски.

Но Клон и слышать об этом не хотел. Он ни за что не соглашался уступить честь быть вестником, и я уже думал, что у них дело дойдет до драки. У них был, впрочем, еще один исход - исход, очень близко затрагивавший мою судьбу, - и сначала один, а затем и другой оглянулись на меня. В этот момент мне грозила опасность, и я знал это. Моя хитрость могла обратиться против меня самого, и мои враги, чтобы выйти из затруднения, могли покончить со мною. Но я смотрел на них спокойно и смело выдержал их взгляд. С другой стороны - местность была настолько открыта, что они тотчас оставили эту мысль. Они снова вступили в спор, еще более ожесточенный. Один схватился за ружье, другой - за пистолеты. Трактирщик ругался, немой издавал какое-то бормотание. Дело кончилось так, как я желал.

- Хорошо, в таком случае мы оба поедем! - закричал трактирщик. - А Антуан пусть едет с ним дальше. Вы сами будете виноваты во всем. Отдайте ему ваши пистолеты.

Клон вынул один пистолет и отдал его кудлатому парню.

- А другой! - нетерпеливо закричал трактирщик.

Но Клон, сердито усмехаясь, отрицательно покачал головой и указал на аркебузу.

Недолго думая, трактирщик выхватил у Клона второй пистолет и избежал его мщения только потому, что вместе с пистолетом отдал Антуану и свою аркебузу.

- Ну, - сказал он, обращаясь к Антуану, - вы можете ехать. Если мосье сделает попытку убежать или вернуться назад, стреляйте в него! Через четыре часа вы будете в Рока-Бланка. Там вы найдете наших, и ваше дело будет кончено.

Но Антуан, как видно, держался другого мнения. Он посмотрел на меня, затем на дикую тропинку, по которой нам предстояло ехать, и с громким проклятием заявил, что ни за что не поедет один.

Но трактирщик, нетерпеливо желавший поскорее вернуться в Кошфоре, отвел его в сторону и наконец убедил его ехать.

Антуан вернулся назад и угрюмо промолвил:

- Вперед, мосье!

Я пожал плечами, вонзил шпоры в бока своей лошади, и через минуту мы с Антуаном вдвоем ехали по горной тропинке. Раз или два я обернулся назад, чтобы посмотреть, что делают Клон и трактирщик, и убедился, что они продолжают стоять на дороге, горячо споря. Впрочем, мой спутник, выразил такое недовольство моими движениями, что я снова пожал плечами и перестал оглядываться.

Как я трудился, чтобы привести в исполнение свой план; а теперь, странно сказать, добившись своего, я почувствовал разочарование. Я достиг равенства сил и избавился от самых опасных врагов, но зато Антуан, оставшись один, удвоил свою бдительность и подозрительность. Он ехал немного позади меня, положив ружье на луку седла и держа наготове свои пистолеты, и при малейшей моей остановке бормотал неизменно:

- Вперед, мосье!

Тон его был при этом не менее предостерегающим, чем палец, который он тотчас клал на курок ружья. На таком расстоянии он не мог промахнуться, и мне ничего не оставалось, как покорно ехать вперед к Рока-Бланка... и своей судьбе!

Что мне было делать? Дорога скоро привела нас в, узкое лесистое ущелье, усеянное камнями и валунами, по которым с оглушительным шумом прыгал и извивался горный поток. Впереди темная кайма древесных стволов, увитых ползучими растениями, прерывалась белизною водопадов. Снеговая линия лежала по обеим сторонам менее чем в полумиле расстояния, а всю эту картину венчала в конце ущелья, как издали казалось, белоснежная громада южной вершины, вздымавшейся на шесть тысяч футов к голубым небесам. Чудная картина, столь неожиданно раскрывшаяся передо мной, заставила меня на мгновение позабыть об опасности, и я невольно придержал поводья своего коня. Но в ту же минуту послышался окрик, вернувший меня с небес на землю:

- Вперед, мосье!

Я поехал дальше. Что мне было делать?

Что мне было делать? Я ломал себе голову над этим вопросом.

Этот парень отказывался говорить со мною, отказывался ехать рядом. Нельзя было и думать о том, чтобы спешиться, остановиться, вступить с ним в какое бы то ни было соглашение. Он требовал одного, чтобы я молча продвигался вперед, чувствуя за спиной дуло его ружья. Мы довольно быстро поднимались в гору, оставив своих прежних спутников час или почти два часа тому назад. Солнце уже спускалось; было, по моему расчету, около половины третьего.

Если б только он приблизился ко мне на расстояние руки или если б что-нибудь отвлекло его внимание! Когда ущелье снова расширилось в голую, однообразную равнину, усеянную огромными камнями, а в углублениях покрытую снегом, я с отчаянием посмотрел вперед, измеряя глазами огромное снеговое поле, тянувшееся над нами к подножию заоблачной вершины. Но я не видел для себя спасения. Ни один медведь не попадался на дороге, ни одна серна не показывалась на окружавших нас утесах. Резкий, холодный воздух леденил наши щеки, свидетельствуя о приближении к вершине горного хребта. Повсюду царило пустынное безмолвие!

Мой Бог! Что, если злодеи, на произвол которых меня хотят обречь, выехали к нам навстречу? Они могут показаться ежеминутно! В последнем порыве отчаяния я приподнял свою шляпу, так что первый порыв ветра сорвал ее у меня с головы. С громким проклятием я высвободил одну ногу из стремени, чтобы соскочить на землю, но негодяй громовым голосом закричал мне, чтобы я не смел оставлять седла.

- Вперед, мосье! Вперед!

- Но моя шляпа! - закричал я. - Моя шляпа! Я должен...

- Вперед, мосье, или я буду стрелять! - неумолимо ответил он, поднимая ружье. - Раз, два...

Я снова поехал вперед.

Злобой кипело мое сердце. Чтобы я, Жиль де Беро, попал впросак! Чтобы эта гасконская дрянь помыкала мною, как пешкой! Чтобы я, которого весь Париж знал и боялся - если не любил, - гроза игорного дома, нашел свою погибель в этой унылой пустыне, среди скал и вечных снегов, пав от руки какого-нибудь контрабандиста или вора! Нет, это невозможно! В самую последнюю минуту я все-таки сумею справиться с одним человеком, хотя бы весь его пояс был утыкан пистолетами.

Но как? По-видимому, мне оставалось одно: прибегнуть к открытой силе. Сердце у меня начинало трепетать при мысли об этом и потом снова замирало. Шагах в ста впереди нас дорога подходила к самому краю пропасти, и в этом именно месте была нагромождена куча камней. Я выбрал это место, как самое удобное для моей отчаянной попытки. "Антуан, - рассуждал я, - должен будет притянуть свою лошадь обеими руками для того, чтобы перебраться через эти камни, и, если я неожиданно обернусь, он уронит ружье или выстрелит наудачу".

Но тут случилось нечто неожиданное, как всегда бывает в последнюю минуту. Мы не проехали и пятидесяти шагов, как я почувствовал сзади горячее дыхание его лошади, а затем с каждой секундой она стала подаваться все больше и больше вперед. Сердце у меня неистово запрыгало. Он равняется со мною; он сейчас будет в моей власти! Чтобы скрыть свое волнение, я начал насвистывать.

- Тише! - прошептал он таким странным и неестественным голосом, что моей первой мыслью было: уж не болен ли он? Я обернулся к нему, но он повторил:

- Тише! Здесь надо ехать молча, мосье.

- Почему? - строптиво спросил я, не будучи в состоянии побороть своего любопытства.

Это было очень глупо с моей стороны, так как с каждой минутой его лошадь подходила ближе. Ее морда была уже наравне с моими стременами.

- Тише, я говорю! - сказал он опять, и на этот раз в его голосе явственно звучал страх. - Это место называется "Дьявольским Капищем". Дай Бог благополучно проехать здесь! Здесь не следует бывать позднею порою! Посмотрите!

И он поднял руку, которая явственно дрожала. Я посмотрел по указанному направлению и увидел на краю пропасти, на небольшом пространстве, очищенном от камней, три обломанных шеста, водруженных на грубо сложенных пьедесталах.

- Ну? - сказал я тихим голосом.

Солнце, приближавшееся к горизонту, озаряло кровавым отблеском снеговую вершину, но долина уже тонула в сером сумраке.

- Ну, что ж из этого? - повторил я.

Несмотря на всю опасность, которая грозила мне, и на волнение, которое овладевало мной при мысли о предстоящей борьбе, мне сообщился и его страх. Никогда я не видел такого мрачного, такого пустынного, такого Богом забытого места! Я невольно задрожал.

- Здесь стояли кресты, - сказал он почти шепотом, между тем как глаза его испуганно блуждали по сторонам. - Габасский священник благословил это место и поставил кресты. Но на другое утро от них остались только палки. Вперед, мосье, вперед! - продолжал он, хватая меня за рукав. - Здесь опасно после захода солнца. Молите Бога, чтобы сатаны не было дома!

В своем суеверном страхе он забыл все свои прежние предосторожности. Его ружье соскользнуло с седла, а нога касалась моей. Я заметил это и изменил свой план действий. Когда мы достигли груды камней, я остановился, словно затем, чтобы дать своей лошади собраться с духом, после чего сразу же выхватил у него из рук ружье, осадив вместе с тем свою лошадь назад. Это было делом одной секунды! Через мгновение дуло ружья было наведено на него и мой палец лежал на курке. Мне еще не случалось видеть столь легкой победы!

Он посмотрел на меня взором, исполненным гнева и испуга, и рот его раскрылся.

- Вы с ума сошли? - воскликнул он, стуча зубами от страха.

Даже теперь глаза его испуганно бегали по сторонам.

- Ничуть не бывало! - ответил я. - Но мне это место так же мало нравится, как и вам (что было отчасти справедливо). - А потому, скорее отсюда! Поворачивайте назад, или я не ручаюсь за последствия.

Он с покорностью ягненка повернул и поехал назад, не вспомнив даже о своих пистолетах. Я ехал вслед за ним, и через минуту мы уже были довольно далеко от "Дьявольского Капища", спускаясь по тому же склону, по которому незадолго перед тем поднимались. Но теперь ружье было у меня в руках.

Проехав около полумили - до тех пор мне все-таки было жутко, и, хотя я благодарил небо за существование на свете "Дьявольского Капища", я не менее был благодарен и за то, что убрался оттуда, - я приказал Антуану остановиться.

- Пояс долой! - коротко скомандовал я. - Бросьте его на землю и имейте в виду, если вы вздумаете обернуться, я выстрелю.

Мужество давно покинуло его, и он беспрекословно повиновался. Я спрыгнул на землю, не сводя с него дула своего ружья, и поднял пояс с пистолетами. Затем я опять сел на лошадь, и мы продолжали свой путь. Спустя некоторое время он угрюмо спросил меня, что я намерен делать.

- Ехать назад, пока не доберемся до дороги на Ош.

- Через час будет темно, - заметил он.

- Я знаю, - ответил я. - Нам придется как-нибудь приютиться на ночь.

Мы так и сделали. Пользуясь остатками дня, мы добрались до конца ущелья и здесь, на опушке соснового леса, я выбрал местечко, в стороне от дороги, защищенное от ветра, и приказал Антуану развести огонь. Лошадей я привязал поблизости костра. У меня был с собою кусок хлеба, у Антуана тоже, и в придачу головка лука. Мы молча поужинали, расположившись по обеим сторонам костра.

После ужина я очутился в затруднении: как я буду спать? Красноватый свет костра, падавший на смуглое лицо и жилистые руки негодяя, озарял также и глаза его - черные, злые, бдительные. Я знал, что он думает о мести, что он не задумается вонзить мне между ребер кинжал, если только представится к этому случай, - и мне представлялся только один исход - не спать. Будь я кровожаден, я нашел бы другой выход из затруднения и застрелил бы его на месте. Но я никогда не чувствовал склонности к жестоким поступкам, и у меня не хватало духа на это.

Обширность окружавшей нас пустыни, темный небосклон, унизанный золотыми звездами, черная бездна внизу, где клокотал и бурлил невидимый поток, своим ревом не нарушавший, а еще резче оттенявший безмолвие гор и небес, отсутствие всяких признаков человеческого существования вокруг - все это вызывало во мне какое-то благоговейное настроение, и я, содрогаясь, оставил греховную мысль, решившись лучше не смыкать глаз всю ночь - долгую, холодную, пиренейскую ночь.

Мой компаньон скоро свернулся клубочком и заснул, согреваемый костром, а я часа два просидел над ним, погруженный в раздумье. Мне казалось, что уже целые годы прошли с тех пор, как я был у Затона или метал кости. Прежняя жизнь, прежние занятия - вернусь ли я когда-нибудь к ним? рисовались мне сквозь неясную туманную дымку. Будут ли когда-нибудь так же рисоваться мне и Кошфоре, этот лес, эти горы, серый замок и его хозяйки? И если каждый отдел нашего существования так быстро вянет и бледнеет в нашем воспоминании при вступлении в новый период жизни, то не будет ли когда-нибудь и вся наша жизнь, все, что мы... Но довольно! Я спохватился, что предаюсь праздным мечтаниям. Я вскочил на ноги, поправил костер и, взяв ружье, стал расхаживать взад и вперед. Странно, что какая-нибудь лунная ночь, несколько звезд, легкое дуновение пустыни уносят человека назад к детству и возбуждают в нем ребяческие мысли.

На следующий день, часа в три после полудня, когда солнце обливало своими горячими лучами дубовые аллеи и воздух был пропитан теплыми испарениями, мы достигли того склона. на середине которого от главной дороги отделялся проселочный путь к Ошу. Желтые стволы и опавшие листья, казалось, сами испускали свет, а красноватые буки, точно кровавые капли, унизывали там и сям склоны холмов. Впереди нас, лениво хрюкая, паслось стадо свиней, а высоко над нами, на скале, лежал мальчик - пастух.

- Здесь мы расстанемся, - сказал я своему спутнику.

Мой план был проехать немного по Ошской дороге, чтобы ввести своего спутника в заблуждение, а затем, оставив лошадь в лесу, вернуться пешком к замку.

- Чем скорее, тем лучше! - насмешливо ответил он. - И надеюсь, что мы никогда больше не увидим вашего лица, мосье.

Но когда мы подъехали к деревянному кресту, у которого дорога разделялась надвое, и уже готовы были разъехаться в разные стороны, из зарослей папоротника выскочил мальчик и направился в нашу сторону.

- Эгой! - нараспев закричал он.

- Что такое? - нетерпеливо спросил мой спутник, останавливая лошадь.

- В деревне солдаты!

- Солдаты? - недоверчиво повторил Антуан.

- Да, конные черти! - ответил мальчик и плюнул на землю. - Шестьдесят человек. Из Оша!

Антуан обернулся ко мне с лицом, искаженным от бешенства.

- Чтоб вам сгинуть! - закричал он. - Это ваши штуки! Теперь мы все пропали. И мои барыни!.. Будь у меня это ружье, я застрелил бы вас, как крысу.

- Молчи, дуралей! - ответил я грубо. - Это для меня такая же новость, как и для тебя.

Это было совершенно верно, и мое удивление было так же велико, как и его, если не больше. Кардинал, вообще говоря, редко менявший фронт, послал меня в Кошфоре именно потому, что не хотел командировать туда солдат, которые могли дать повод к восстанию. Но в таком случае чем могло объясняться это нашествие, столь несогласное с планами кардинала? Я был в недоумении. Быть может, странствующие торговцы, перед которыми я разыграл комедию измены, донесли об этом начальнику Ошского гарнизона и тем побудили его послать в деревню отряд? Но это тоже казалось мне маловероятным, так как при управлении кардинала оставалось очень мало места для личной предприимчивости. Одним словом, я этого не понимал, и ясно для меня было только одно, что теперь я свободно могу явиться в деревню.

- Я поеду с вами, чтобы разузнать, в чем дело, - сказал я Антуану. Ну, вперед!

Но он пожал плечами и не двинулся с места.

- Слуга покорный! - ответил он с грубым проклятием. - Я не имею охоты знакомиться с солдатами; проведя одну ночь под открытым небом, проведу и другую.

Я равнодушно кивнул головой, потому что теперь он уже был мне не нужен, и мы расстались. Через двадцать минут я достиг окраины деревни и, действительно, нашел здесь большую перемену. Никого из обычных обитателей деревни не было видно: они, очевидно, или заперлись в своих лачугах, или, подобно Антуану, убежали в лес. Двери всех домов были затворены, ставни закрыты. Но зато по улицам бродило с десяток солдат в сапогах и кирасах, а у дверей гостиницы были свалены в кучу коротенькие мушкеты, патронницы и лядунки. На пустыре, разделявшем деревню на две части, стояла длинная вереница лошадей, привязанных головами друг к другу и наклонявших свои морды над вязанками фуража. Веселый звон цепей и бубенчиков, громкий говор и смех наполняли воздух.

Когда я направил свою лошадь к гостинице, старый косоглазый и криворотый сержант испытующе посмотрел на меня и пошел навстречу, чтобы окликнуть. К счастью, в этот момент двое слуг, которых я взял с собой из Парижа и оставил в городе Оше в ожидании моих приказаний, показались на улице. Хотя я сделал им знак, чтобы они не говорили со мною и проходили мимо, но они, очевидно, сказали сержанту, что я не тот человек, которого ему нужно, и он оставил меня в покое.

Привязав лошадь к забору позади гостиницы - все стойла в деревне были переполнены, - я протиснулся сквозь кучку народа, стоявшего у дверей, и вошел в дом. Хорошо знакомая комната с низким закопченным потолком и вонючим полом была полна незнакомых людей, и первое время среди царившего там дыма и сутолоки меня никто не заметил. Но затем хозяин, случайно проходивший мимо, увидел меня. Он выронил из рук кувшин, и, пробормотав какое-то проклятие, остановился, выпучив глаза, словно одержимый нечистой силой.

Солдат, для которого предназначалось пролитое вино, швырнул корку ему в лицо и крикнул:

- Ну, жирная образина! На что выпучил глаза?

- На дьявола! - пробормотал хозяин и задрожал.

- А ну-ка и я посмотрю на него! - ответил солдат, оборачиваясь на своей скамье, и, увидев, что я стою возле него, вздрогнул.

- К вашим услугам, - сурово сказал я. - Но скоро будет наоборот, приятель!

Глава VII ЛОВКИЙ УДАР

Я отличаюсь манерами, обыкновенно внушающими уважение. Когда первый испуг хозяина миновал, я, несмотря на присутствие нахальных солдат, добыл себе ужин и в первый раз за последние два дня порядочно поел. Впрочем, толпа скоро начала убывать. Люди кучками разбрелись поить лошадей или искать ночлега, и в комнате осталось всего два или три человека. Тем временем наступил вечер, и шум на улице заметно стих. На стенах зажгли фонари, и убогая комната стала несколько уютнее и привлекательнее. Я в сотый раз обдумывал, что мне теперь предпринять, и спрашивал себя, для чего солдаты явились сюда и не отложить ли все дело до утра, - как вдруг дверь, целый час безостановочно вертевшаяся на своих петлях, вновь отворилась, и в комнату вошла женщина.

Она на секунду остановилась на пороге, оглядываясь, и я успел заметить, что она была босиком, одной рукой поправляла шаль на голове, в другой - держала кувшин. Ее толстая грубая юбка была изодрана, а рука, придерживавшая концы шали, была черна и грязна. Больше я ничего не заметил, так как смотрел на нее не особенно внимательно, думая, что это одна из соседок, воспользовавшаяся минутой затишья в гостинице, чтобы достать молока для своих детей или что-нибудь в этом роде. Я снова повернулся к огню и погрузился в свои думы.

Но для того, чтобы приблизиться к очагу, за которым хлопотала хозяйка, женщина должна была пройти мимо меня. Должно быть, при этом она украдкой взглянула на меня из-под своей шали: она вдруг слегка вскрикнула и отшатнулась от меня, так что едва не упала на очаг. В следующее мгновение она уже стояла ко мне спиной и, наклонившись над хозяйкой, шептала ей что-то на ухо. Посторонний, присутствуя при этой сцене, мог бы вообразить, что она нечаянно наступила на горящий уголь.

Но мне в голову пришла другая и очень странная мысль, и я молча поднялся с места. Женщина стояла ко мне спиной, но что-то в ее росте, фигуре, посадке головы, хотя и скрытой под шалью, показалось мне знакомым. Я неподвижно стоял, пока она шепталась с хозяйкой и пока та медленно наполняла ее кувшин похлебкой из большого черного горшка. Но когда женщина повернулась к дверям, я быстро сделал несколько шагов вперед, чтобы преградить ей дорогу. Наши взоры встретились.

Я не мог различить черт ее лица: они скрывались от меня в тени ее головного покрывала; но я явственно видел, как дрожь пробежала у нее по телу с головы до ног. И я понял тогда, что не ошибся.

- Это слишком тяжелая ноша для тебя, красотка, - фамильярно сказал я, как будто передо мною была простая деревенская девка. - Дай-ка, я помогу тебе!

Один из посетителей засмеялся, а остальные тихо запели песню. Женщина задрожала от гнева или страха, но не сказала ни слова и позволила мне взять кувшин у нее из рук. Я подошел к дверям, отворил их, и она машинально последовала за мною. Через мгновение двери затворились за нами, и мы очутились одни в сгущавшемся сумраке.

- Вы слишком поздно выходите, мадемуазель, - учтиво сказал я, - и рискуете подвергнуться какой-нибудь грубости, от которой не избавит вас даже этот костюм. Позвольте мне провести вас домой.

Она опять задрожала, и мне послышалось всхлипывание, хотя она продолжала молчать. Вместо всякого ответа она повернулась и быстро зашагала по улице, стараясь держаться в тени домов. Я шел рядом с нею, неся в руках кувшин, и улыбался в темноте. Я знал, какой стыд и бессильный гнев клокочут в ее груди. Это было отчасти похоже на месть!

Но затем я заговорил.

- Мадемуазель, - сказал я, - где же ваши слуги?

Она скользнула по мне злобным взором, и я увидел мельком ее дышавшее ненавистью лицо. Я замолчал и оставил ее в покое, хотя по-прежнему не отставал от нее ни на шаг. Так мы достигли конца деревни, где дорога углублялась в лес. Тут она остановилась и, как зверь, не имеющий выхода, обернулась ко мне.

- Что вам нужно? - хрипло закричала она, задыхаясь; как будто после продолжительного бега.

- Провести вас до вашего дома, - спокойно ответил я, - и избавить вас от оскорблений.

- А если я не захочу? - спросила она.

- У вас нет выбора, мадемуазель, - внушительно ответил я. - Вы пойдете со мною и по дороге позволите мне поговорить с вами, но не здесь: здесь нам могут помешать, а я хочу наконец поговорить с вами.

- Наконец?

- Да, мадемуазель.

- А если я откажусь выслушать вас? - спросила она.

- Я мог бы позвать ближайших солдат и сказать им, кто вы, - спокойно ответил я. - Я мог бы сделать это, но я не сделаю. Это было бы слишком грубой расправой, а у меня есть лучшее наказание для вас. Я могу пойти к капитану, мадемуазель, и сказать ему, чья лошадь стоит в конюшне. Один из солдат сказал мне - не знаю, откуда он это взял, - что там стоит лошадь его офицера. Но я заглянул в щель в узнал лошадь.

Она не могла удержаться от стона. Я подождал, но она не отвечала.

- Пойти к капитану? - безжалостно спросил я.

Она откинула с головы шаль и посмотрела на меня.

- О подлец, подлец! - прошипела она сквозь зубы. - Ах, будь у меня кинжал!

- Но у вас нет его, мадемуазель. Решайте же, пойти ли мне к капитану или пойти с вами?

- Дайте сюда кувшин, - резко сказала она.

Я повиновался, не понимая, что это значит. Она схватила его и швырнула далеко кусты.

- Ну, идем, если хотите, - сказала он. - Но когда-нибудь Бог накажет вас!

Не говоря больше ни слова, она повернулась и пошла по извилистой лесной тропинке, а я последовал за нею. Должно быть, каждый изгиб этой тропинки, каждое деревцо и каждая прогалина были знакомы ей с детства, потому что она быстро и безостановочно подвигалась вперед, несмотря на свои босые ноги. Мне приходилось напрягать все свои силы, чтобы не отстать от нее в темноте.

В лесу царила тишина, и только лягушки в пруду начинали свое ночное кваканье, напомнившее мне о той ночи, когда я, избитый и изнеможенный, подошел к дверям замка и Клон впустил меня в переднюю, где мадемуазель стояла под сводами галереи. Как все изменилось с тех пор!

Мы подошли к деревянному мостику и увидели вдали огоньки замка. Все окна его были освещены. Очевидно, военные веселились на славу.

- Теперь, мадемуазель, - сказал я спокойно, - я должен побеспокоить вас просьбой остановиться и уделить мне несколько минут. Я вас задержу ненадолго.

- Говорите! - сердито сказала она. - Только, пожалуйста, поскорее! Я не могу дышать с вами одним воздухом! Он отравляет меня!

- Вот как! - медленно ответил я. - Неужели вы думаете, что можете помочь делу подобными речами?

- О! - вскричала она, и я услышал явственно скрежет ее зубов. - Не хотите ли, чтобы я еще заискивала перед вами?

- Кажется, нет, - ответил я. - Но вы ошибаетесь в одном.

- В чем это?

- Вы забываете, что меня надо не только ненавидеть, но и бояться, мадемуазель! Да, бояться! Неужели выдумаете, что я не знаю, для кого предназначался этот кувшин? Или кому теперь придется голодать? Имейте же в виду, что я все это знаю. Ваш дом полон солдат; ваши слуги находятся под надзором и не могут отлучиться из дома. Вам пришлось самой пойти за пищей для него!

Она ухватилась за перила моста, словно ища поддержки, Ее лицо, с которого совершенно спала шаль, казалось белым пятном в тени деревьев. Наконец мне удалось поколебать ее гордыню. Наконец!

- Чего вы хотите от меня? Какого выкупа? - чуть слышно прошептала она.

- Я вам сейчас скажу, - ответил я, медленно отчеканивая каждое слово и любуясь производимым эффектом, я никогда не мечтал о такой великолепной мести! - Недели две тому назад мосье де Кошфоре, уезжая отсюда, взял маленькое саше оранжевого цвета.

Она издала глухой крик и с усилием выпрямилась.

- Оно содержало в себе... но вы сами знаете, мадемуазель, его содержимое, - продолжал я. - Во всяком случае, мосье де Кошфоре потерял то и другое. Неделю тому назад он - на свое несчастье - вернулся назад за ними.

Она теперь пристально глядела мне в лицо. Ее удивление было так велико, что она почти перестала дышать.

- Вы произвели розыски, мадемуазель, - спокойно продолжал я. - Ваши слуги не оставили ни одного клочка не исследованным. Тропинки, дороги, даже чаща лесная, и та была обыскана. Но все было напрасно, потому что все это время оранжевое саше покоилось у меня в кармане.

- Неправда! - горячо воскликнула она. - Вы опять лжете, по своему обыкновению! Саше было найдено, разорванное в клочки, за много миль отсюда.

- Там, куда я бросил его, мадемуазель, чтобы отвлечь внимание ваших клевретов и получить возможность вернуться сюда. О, поверьте мне! продолжал я тоном, в котором уже отчасти сказалось мое торжество. - Вы ошиблись! Вы сделали бы лучше, если бы больше доверяли мне. Я не такое ничтожество, каким вы считаете меня, хотя вы однажды и одержали надо мною верх; я все-таки мужчина, мужчина, одаренный силой, смелостью и, как вы сейчас убедитесь, великодушием.

Она содрогнулась.

- В оранжевом саше, насколько я знаю, было восемнадцать ценных камней?

Она не ответила, но продолжала смотреть на меня, словно под влиянием чар. Она даже затаила дыхание, ожидая, что я скажу дальше. Она до того была поглощена моими словами, что в эту минуту двадцать человек могли бы подойти к ней, и она ничего не увидела бы и ничего не заметила бы.

Глава VIII ЛОВКИЙ УДАР (продолжение)

Я вынул из-за пазухи маленький пакетик, завернутый в кусочек мягкой кожи, и подал ей.

- Не угодно ли раскрыть это? - сказал я. - Здесь заключается то, что потерял ваш брат. Что здесь находится все, потерянное им, этого я не могу утверждать, потому что я рассыпал камни по полу, и очень может быть, что некоторых не поднял; но их легко можно будет найти, так как я знаю, где они должны находиться.

Она взяла сверток у меня из рук и начала медленно разворачивать его дрожащими пальцами. Секунда - и каменья заблистали у нее в руках своим кротким сиянием, тем сиянием, которое погубило не одну женщину и не одного мужчину заставило позабыть о чести. Глядя на них, я сам удивился, что устоял против искушения.

- Я не могу сосчитать, - сказала она беспомощно, - сколько их тут?

- Восемнадцать.

- Так и должно быть, - сказала она.

Она сжала свою руку, затем снова разжала и повторила это движение еще раз, словно желая удостовериться, что она не грезит и что драгоценные каменья действительно у нее в руках. Затем вдруг, с неожиданною запальчивостью, она обернулась ко мне, и ее прекрасное лицо, заострившееся от жажды обладания, снова приняло злобное выражение.

- Ну? - пробормотала она, сжав зубы. - Какова же ваша цена? Ваша цена?

- Я сейчас скажу, мадемуазель, - серьезно ответил я. - Дело очень просто. Вы помните тот день, когда я шел за вами по лесу - неосторожный и наивный поступок с моей стороны. Мне кажется, с тех пор прошел уже целый месяц, но в действительности, если не ошибаюсь, это было лишь позавчера. Вы назвали меня тогда несколькими грубыми именами, которых, из уважения к вам, я не стану теперь повторять. Единственная награда, которой я требую за возвращение этих драгоценностей, заключается в том, чтобы вы взяли теперь назад свои слова.

- То есть как это? - сказала она. - Я вас не понимаю.

Я медленно повторил свое требование.

- Единственная награда, которой я требую, мадемуазель, это - чтобы вы взяли назад свои слова и сказали, что я не заслужил их.

- А бриллианты? - хриплым голосом воскликнула она.

- Они ваши, они не мне принадлежат. Они ничего не составляют для меня. Возьмите их и скажите, что вы не считаете меня... Нет, я не могу повторить этих слов, мадемуазель!

- Но тут еще что-то есть! Что еще? - воскликнула она, закидывая назад голову и устремляя на меня свои горящие глаза. - А мой брат? Что с ним? Что будет с ним?

- Что касается его, мадемуазель, то я предпочел бы, чтобы вы не сообщали мне о нем больше, чем я знаю, - тихо ответил я. - Я не хочу вмешиваться в это дело. Впрочем, вы правы. Есть еще одна вещь, о которой я не упомянул.

Я услышал глубокий вздох...

- Она заключается в том, - медленно продолжал я, - чтобы вы позволили мне остаться в Кошфоре на несколько дней, пока войско здесь. Мне сказали, что двадцать солдат и два офицера квартируют у вас в доме. Вашего брата нет. Я прошу у вас, мадемуазель, позволения занять временно его место и предоставить мне право защищать вас и вашу сестру от всяких обид. Вот и все!

Она поднесла руку к голове и после долгой паузы пробормотала:

- Ах эти лягушки! Они квакают так, что я ничего не слышу.

И затем, к моему удивлению, она вдруг круто повернулась и пошла через мост, оставив меня одного. На мгновение я остолбенел и, глядя ей вслед, недоумевал, какая муха ее укусила. Но через минуту, если не раньше, она вернулась назад, и тогда я все понял. Она плакала.

- Мосье де Барт, - сказала она дрожащим голосом, который показал мне, что сражение мною выиграно, - больше ничего? Вы не имеете никакого другого наказания для меня?

- Никакого, мадемуазель.

Она снова накинула шаль на голову, и я уже не видел ее лица.

- Это все, чего вы просите?

- Это все, чего я прошу пока, - ответил я.

- Я согласна, - медленно и решительно сказала она. - Простите, если, на ваш взгляд, я говорю об этом слишком легко, если я придаю столь малое значение вашему великодушию или своему стыду, но я теперь не в состоянии ничего больше сказать. Я так несчастна и так напугана, что... в настоящую минуту все другие чувства для меня недоступны, и для меня не существует ни стыда, ни благодарности. Я точно во сне! Дай Бог, чтобы все это прошло как сон! На нас обрушилась тяжкая беда. И вы... мосье де Барт... я... - она запнулась, и я услышал сдавленные рыдания. - Простите меня... Я не в силах... У меня ноги закоченели, - добавила она вдруг. - Вы можете проводить меня домой?

- Ах, мадемуазель! - с раскаянием воскликнул я. - Какое я грубое животное! Вы стоите босиком, и я задерживаю вас здесь!

- Ничего, - ответила она голосом, от которого у меня все запрыгало внутри. - Зато вы согрели мое сердце, мосье. Уже давно я не испытывала этого.

При этих словах она вышла из тени. Все произошло так, как я и ожидал. Я снова переходил в ночной тьме через луг, чтобы быть принятым в Кошфоре, как желанный гость. Лягушки квакали в пруду, а летучая мышь кружилась вокруг нас. Моя грудь трепетала от восторга, и я говорил себе, что никто никогда не находился в таком странном положении.

Где-то позади нас, в темном лесу, вероятно, недалеко от окраины деревни, прятался мосье де Кошфоре. В большом доме, сверкавшем впереди своими двадцатью освещенными окнами, расположился отряд солдат, явившихся из Оша для поимки этого человека. Между тем и другим, идя рядом в ночной тьме, в молчании, которое было для каждого из нас красноречивее всяких слов, находились мадемуазель и я: она, знавшая так много; я, знавший все, все, за исключением одной маленькой вещи!

Мы достигли замка, и я посоветовал ей пойти вперед одной и пробраться в дом тайком, так же, как она вышла оттуда; я же хотел подождать немного, чтобы она успела объяснить все Клону, а затем уже постучаться в дверь.

- Мне не позволяют видеться с Клоном, - медленно ответила она.

- Ну так пусть ваша служанка предупредит его, - сказал я, - иначе он чем-нибудь выдаст меня.

- Нам не позволяют видеться и с нашими служанками.

- Что вы говорите? - с изумлением воскликнул я. - Но это возмутительно! Вы же не пленницы!

Мадемуазель резко засмеялась.

- Не пленницы? Конечно, нет, потому что капитан Ларолль велел передать нам, на случай, если мы будем скучать, что он будет рад занять нас своей беседой... в гостиной.

- Он занял вашу гостиную?

- Он и его лейтенант. Впрочем, нам, бунтовщицам, нельзя жаловаться, горько добавила она. - Наши спальные оставили за нами.

- Хорошо, - сказал я. - В таком случае мне придется как-нибудь самому уладить дело с Клоном. Но у меня есть еще одна просьба к вам, мадемуазель: я желал бы, чтобы вы и ваша сестра завтра в обычное время сошли вниз. Я буду ждать вас в гостиной.

- Нельзя ли избежать этого? - сказала она испуганно.

- Вы боитесь?

- Нет, сударь, я не боюсь, - с гордостью ответила она, - но...

- Вы придете?

Она вздохнула и потом наконец сказала:

- Хорошо, я приду, если вы желаете этого.

С этими словами она скрылась за углом дома, а я невольно улыбнулся при мысли о замечательной бдительности этих достойных офицеров. Мосье де Кошфоре свободно мог быть с сестрою в саду, разговаривать с нею так, как разговаривал я, мог даже проникнуть в дом, и они не подозревали бы этого. Но таковы уж все солдаты. Они всегда готовы встретить неприятеля, когда он приходит с барабанами и знаменами... в десять часов утра. К сожалению, он не всегда является в этот час.

Я подождал немного, затем, пробравшись ощупью к двери, постучал в нее эфесом шпаги. Сзади меня послышался собачий лай, а звуки застольной песни, которую пели хором в восточном флигеле замка, тотчас утихли. Открылась внутренняя дверь, и сердитый голос, принадлежавший, очевидно, офицеру, стал бранить кого-то за медлительность. Еще мгновение, и безмолвная передняя наполнилась звуками голосов и шагов. Я услышал стук отодвигаемого засова, затем дверь распахнулась, и фонарь, за которым смутно виднелась дюжина лиц, был поднесен к самому моему носу.

- Это что за образина? - воскликнул один из солдат, с изумлением глядя на меня.

- Смотрите! Да это он и есть! - закричал другой. - Хватайте его!

В мгновение ока на моем плече очутилось несколько рук, но я в ответ лишь вежливо поклонился.

- Капитан Ларолль, друзья мои, где он? - спросил я.

- Черт! Кто вы, скажите нам сначала! - сказал человек, державший в руке фонарь.

Это был высокий, худой сержант со злым лицом.

- Я не де Кошфоре, приятель, - ответил я, - и этого довольно для вас. Во всяком случае, если вы сейчас не позовете капитана Ларолля и не впустите меня, вы будете сожалеть об этом.

- Хо-хо-хо! - ответил он. - Какой вы сердитый! Ну что ж, войдите.

Они пошли вперед, а я вступил в переднюю, не снимая шляпы. На большом очаге, видимо, горел недавно огонь, но он успел погаснуть. Три или четыре карабина были прислонены к стене, а возле них лежала куча ранцев и немного соломы. Поломанный стул и полдюжины пустых мехов от вина, разбросанных по полу, придавали комнате неопрятный и беспорядочный вид, Я с отвращением посмотрел кругом, и меня чуть не стошнило. Масло было разлито по полу, и в комнате неприятно пахло.

- Господа! - сказал я. - Можно ли так вести себя в порядочном доме, негодяи? Возмутительно! Будь я вашим начальником, я бы вас посадил на деревянную лошадь!

Они смотрели на меня, разинув рты; моя смелость изумляла их. А сержант нахмурился и в первую минуту не нашелся даже, что ответить.

- Что же делать? - сказал он наконец. - Мы не знали, что к нам явится фельдмаршал и потому не приготовились.

И, бормоча себе под нос крепкие слова, он повел меня по хорошо знакомому коридору. У дверей гостиной он остановился.

- Доложите о себе сами, - грубо сказал он, - и если вам зададут баню, не пеняйте на меня.

Я поднял ручку двери и вошел.

За столом, стоявшим у очага и заставленным стаканами и бутылками, сидели, играя в кости, два офицера. Кости резко застучали по столу, когда я вошел, и метавший, не выпуская чашки из рук, обернулся ко мне с нахмуренным лбом. Это был белокурый мужчина, высокого роста, с красными щеками. Он сидел без кирасы и сапог, и его дублет был помят и запачкан в тех местах, где давили латы. Но зато остальные принадлежности его костюма были по последней моде. Его темный галстук, завязанный так, что передние кружевные концы свободно болтались, был сделан из самой тонкой материи; большой пояс голубого цвета с серебром имел по крайней мере фут ширины. В одном ухе у него блестел бриллиант, а его крошечная бородка была заострена, как у испанца. Должно быть, он ожидал увидеть сержанта, потому что при виде меня медленно поднялся с места.

- Что за дьявольщина? - сердито закричал он. - Эй, сержант! Сержант! Что за... Кто вы, сударь?

- Капитан Ларолль, я полагаю? - спросил я, вежливо снимая шляпу.

- Да, я капитан Ларолль, - ответил он. - Но кто вы такой, черт возьми? Вы не тот, кого мы ищем!

- Да, я не господин де Кошфоре, - спокойно ответил я. - Я только гость в этом доме, капитан. Я пользуюсь некоторое время гостеприимством мадам де Кошфоре, но по несчастной случайности меня не было в доме, когда вы явились сюда.

С этими словами я подошел к очагу и, отодвинув в сторону большие сапоги капитана, подбросил в огонь несколько поленьев.

- К чертям! - прошептал он, и никогда я не видел человека, более остолбеневшего. Но я сделал вид, что смотрю на его товарища, дюжего седого ветерана с длинными усами, который сидел, откинувшись на спинку стула, и удивленно смотрел на меня.

- Добрый вечер, господин лейтенант, - сказал я, кланяясь. - Хорошая погодка сегодня!

Тут разразилась буря.

- Хорошая погодка! - закричал капитан, к которому наконец вернулся голос. - К чертям! Да знаете ли вы, что я распоряжаюсь в этом доме и что никто не смеет здесь оставаться без моего позволения? Гость? Гостеприимство? Бабьи сказки! Лейтенант, позовите стражу! - сердито повторил он. - Где эта обезьяна-сержант?

Лейтенант встал, чтобы исполнить это приказание, но я поднял руку.

- Тише, тише, капитан, - сказал я. - Умерьте ваши порывы. Вы, кажется, удивлены, видя меня здесь? Но я еще более удивлен, видя тут вас.

- Ах так! - закричал он, снова вскипев при этих дерзких словах, между тем как у лейтенанта глаза чуть не выскочили на лоб.

Но я и ухом не повел.

- Дверь заперта, кажется? - кротко продолжал я. - Благодарю вас. Я вижу, она заперта. В таком случае позвольте мне еще раз сказать вам, что я гораздо более удивлен, видя вас тут. Когда монсеньор кардинал оказал мне честь, послав меня сюда из Парижа уладить это дело, он предоставил мне право - полное право, господин капитан, - самому довести это дело до конца. Я решительно не мог предполагать, что накануне успеха все мои планы будут испорчены вторжением сюда чуть ли не половины Ошского гарнизона.

- Ого! - тихо сказал капитан совершенно другим тоном и с совершенно другим выражением лица. - Значит, вы тот джентльмен, о котором я слышал еще из Оша?

- Очень может быть, - сухо ответил я. - Ноя из Парижа, а не из Оша.

- Ну да, - задумчиво произнес он. - Как вы думаете, лейтенант?

- Так точно, господин капитан, вне всякого сомнения, - ответил подчиненный.

Они посмотрели друг на друга, а затем и на меня с видом, который показался мне странным.

- Я думаю, - продолжал я, возвращаясь к предмету разговора, - что вы, капитан, или ваш командир впали в ошибку. И эта ошибка, сдается мне, будет не особенно приятна кардиналу.

- Я исполняю королевский приказ, - надменно возразил он.

- Конечно, - ответил я, - но, как вы знаете, кардинал...

- Но кардинал!.. - прервал он меня, тотчас, однако запнувшись и пожав плечами.

При этом они оба опять посмотрели на меня.

- Ну? - сказал я.

- Король... - медленно начал он.

- Позвольте, позвольте! - перебил я его, протягивая обе руки. - Мы говорили о кардинале. Вы сказали, что кардинал...

- Да, видите ли, кардинал... - И снова он запнулся и пожал плечами. У меня появились подозрения.

- Если вы имеете что-нибудь сказать против кардинала, то говорите, сказал я, пристально глядя на него. - Но наперед выслушайте мой совет. Постарайтесь, чтобы ваши слова не вышли за пределы этих четырех стен, иначе вам, друг мой, нельзя будет позавидовать.

- Я вовсе ничего не желаю говорить, - ответил он, взглянув на товарища. - Я могу только сказать, что исполняю королевский приказ. Вот и все, и этого, я думаю, достаточно.

- Ну? - сказал я.

- Ну... впрочем, не желаете ли принять участие? - уклончиво сказал он, указывая на кости. - Прекрасно! Лейтенант, достаньте для господина стакан и стул. И позвольте мне первому предложить тост. За кардинала - что бы там ни было!

Я выпил и сел к столу. Уже около месяца я не слышал музыки игральных костей, и искушение было непреодолимо. Тем не менее игра доставляла мне мало удовольствия. Я бросал кости, выигрывал его кроны - он был сущий ребенок в этой игре, - но мои мысли были в другом месте. Здесь что-то таилось, чего я понять не мог; я чувствовал какое-то новое влияние, на которое я не рассчитывал; здесь крылось что-то столь же непонятное, как и присутствие войска. Если бы капитан прямо отверг мое вмешательство, выгнал меня за двери или велел посадить на гауптвахту, я еще догадался бы, в чем дело. Но эти нерешительные намеки, это пассивное сопротивление ставило меня в тупик. Не получили ли они каких-нибудь известий из Парижа? Может быть, король умер? Или кардинал заболел? Я спрашивал их об этом, но они говорили: "Нет, нет, ничего подобного!" - или давали мне уклончивые ответы. И когда пришла полночь, мы все еще играли и говорили друг с другом загадками.

Глава IX ВОПРОС

- Подмести комнату, сударь, и убрать этот хлам? Но господин капитан...

- Капитан в деревне, - невозмутимо ответил я. - Поворачивайся скорее, любезный. Не разговаривай. Дверь в сад оставь открытой, так.

- Конечно, сегодня прекрасная погода... И табак господина лейтенанта... Но господин капитан...

- Не приказывал? Зато я приказываю, - ответил я. - Прежде всего убери эти постели. И пошевеливайся, голубчик, или я найду чем расшевелить тебя!

- А сапоги господина капитана? - через минуту послышался вопрос.

- Вынеси их в коридор.

- В коридор? - повторил он, глядя на меня.

- Да, идиот, в коридор!

- А плащи, мосье?

- Там есть гвоздь за окном. Повесь их, пусть проветриваются.

- Проветриваются? Они слегка сыроваты. Но... Готово, готово, сударь, готово! А кобуры?

- И их также, - сердито ответил я. - Выбрось их отсюда! Фи! Вся комната пропахла кожей. Ну, теперь надо очистить очаг. Стол поставь перед открытой дверью так, чтобы мы могли видеть сад. Так! И скажи кухарке, что мы будем обедать в одиннадцать часов и что к обеду выйдут мадам и мадемуазель.

- В одиннадцать? Но господин капитан заказал обед к половине двенадцатого.

- В таком случае пусть кухарка поторопится. И заметь, если обед не будет готов к тому времени, как мадам выйдет сюда, ты вместе с кухаркой жестоко поплатишься за это.

Он вышел, и я оглянулся вокруг. Чего еще недоставало? Солнце весело сияло на лощеном полу, воздух, освеженный прошедшим ночью дождем, свободно проходил сквозь отворенную дверь. Несколько пчел, уцелевших с лета, жужжали снаружи. В очаге потрескивал огонь, и старая собака, слепое и дряхлое создание, грелась подле него. Больше ничего я не мог придумать и молча следил за тем, как человек накрывал стол.

- На сколько приборов, мосье? - спросил он с тревожным видом.

- На пять, - ответил я, не будучи в состоянии удержаться от улыбки.

В самом деле, что сказали бы у Затона, если бы видели, что Беро превратился в хозяйку? На стенной полке стояла белая глазированная чаша старинного фасона, времен Генриха II. Я снял ее, положил в нее несколько поздних цветов, поставил ее посредине стола и отошел, чтобы издали полюбоваться ею. Но через мгновение, когда послышались женские шаги, я с каким-то испугом убрал ее, и мое лицо вспыхнуло от стыда. Но тревога оказалась напрасной, а я через несколько минут принял иное решение и снова поставил чашу на место. Давно уже я не делал подобных глупостей!

Но когда мадам и мадемуазель сошли к обеду, им было не до цветов и не до наслаждения комнатой. Они слышали, что капитан рыщет по всей деревне и по лесу в поисках беглецов, и там, где я рассчитывал увидеть комедию, нашел трагедию. Лицо мадам было так красно от слез, что от ее красоты не осталось и следа. Она вздррагивала и пугалась при каждом звуке и, не найдя слов в ответ на мое приветствие, могла только упасть в кресло и молча заливаться слезами.

Мадемуазель была не в более веселом настроении. Она не плакала, но ее обращение было сурово и гневно. Она говорила рассеянно и отвечала с раздражением. Ее глаза блистали, и видно было, что она силится сдержать слезы и прислушивается к каждому звуку, доносившемуся извне.

- Ничего нового, мосье? - сказала она, садясь на свое место и бросая при этом на меня быстрый взгляд.

- Ничего, мадемуазель.

- В деревне обыск?

- Кажется, что так.

- Где Клон?

При этом она понизила голос, и на лице ее усилилось выражение тревоги. Я покачал головой.

- Думаю, что они его заперли где-нибудь, - ответил я, - и Луи также. Я не видел ни того, ни другого.

- А где?.. Я думала найти их здесь, - пробормотала она, искоса поглядывая на два пустых места.

Слуга принес кушанья.

- Они скоро будут здесь, - спокойно ответил я. - Но не будем терять времени. Немного вина и пищи подкрепят силы мадам.

- Мы переменились ролями, - сказала она с печальной улыбкой. - Вы сделались хозяином, а мы - гостями.

- Пусть будет так, - весело сказал я. - Советую вам отведать это рагу. Полно вам, мадемуазель, ведь голодать не полезно ни при каких обстоятельствах. Хороший обед не одному человеку спас жизнь.

Это было сказано, кажется, немного некстати, потому что она задрожала и с испуганной улыбкой посмотрела на меня. Но тем не менее она уговорила сестру приняться за еду, а затем и сама положила себе на тарелку немного рагу и поднесла вилку к губам. Но через секунду она снова опустила ее.

- Не могу, - пробормотала она. - Я не могу проглотить ни кусочка. Боже мой! Быть может, теперь как раз они настигли его!

Я уже думал, что она зальется слезами, и раскаивался, что уговорил ее сойти к обеду. Но ее самообладание еще не было исчерпано. С усилием, на которое было жалко смотреть, она совладала с собой, снова взяла вилку и заставила себя проглотить несколько кусочков. Затем она бросила на меня выразительный взгляд.

- Я хочу видеть Клона, - прошептала она.

Человек, прислуживавший нам, в эту минуту вышел из комнаты.

- Он знает? - спросил я.

Она кивнула головой, причем ее прекрасное лицо странным образом исказилось. Ее губы разжались, и за ними показались два два ряда плотно сжатых зубов; два красных пятна выступили у нее на щеках. Глядя на нее в эту минуту, я почувствовал мучительную боль в сердце и панический страх человека, который, проснувшись, видит, что падает в бездну.

Как они любили этого человека!

На мгновение я потерял способность речи. Когда я взял себя в руки, мой голос звучал резко и хрипло.

- Он хороший доверенный, - сказал я. - Он не может ни читать, ни писать, мадемуазель.

- Да, но...

Она не договорила, и ее лицо приняло напряженное выражение.

- Они идут, - прошептала она. - Тише... Неужели... неужели... они нашли его? - пролепетала она, с трудом поднимаясь и облокачиваясь о стол. Мадам продолжала плакать, не сознавая, что происходит вокруг.

Я услышал тяжелую походку капитана и с трудом удержался от громкого проклятия.

- Они не нашли его, - прошептал я, дотронувшись до руки мадемуазель. Все благополучно, мадемуазель! Прошу вас, успокойтесь. Садитесь и встретьте их, как будто ничего не случилось. И ваша сестра... Мадам, мадам! закричал я почти резко. - Успокойтесь! Вспомните, что вам нужно играть роль!

Мои увещевания подействовали до некоторой степени. Мадам заглушила свои рыдания. Мадемуазель глубоко вздохнула и села на свое место. Ее лицо было по-прежнему бледно, она вся дрожала, но самое худшее уже прошло.

И было время! Дверь распахнулась настежь, и капитан ввалился в комнату с громкими проклятиями.

- К чертям собачьим! - закричал он, побагровев от злости. - Какой дурак перенес эти вещи сюда? Мои сапоги! Мой...

Его рот так и остался раскрытым. Он был поражен новым видом комнаты, зрелищем общества за столом, всеми теми переменами, которые я произвел.

- Святый Боже! - пробормотал он. - Что это значит?

Седая голова лейтенанта, выглядывавшая из-за его плеча, дополняла картину.

- Вы опоздали, господин капитан, - сказал я веселым тоном. - Мадам обедает в одиннадцать часов. Но все равно, садитесь, для вас приготовлены места.

- Да что же это такое?! - пролепетал он вновь, с изумлением глядя на нас.

- Боюсь, что рагу уже остыло, - продолжал я, заглядывая в блюдо и притворяясь, что не замечаю изумления капитана. - Зато суп ещегоряч. Но вы, кажется, не замечаете мадам?

Он уже раскрыл рот для нового ругательства, но вовремя опомнился.

- Кто... кто выбросил мои сапоги в коридор? - спросил он, хрипя от ярости.

Он не отвесил поклона дамам и вообще игнорировал их присутствие.

- Кто-нибудь из слуг, я полагаю, - небрежно ответил я. - А что, разве что-нибудь пропало?

Он молча посмотрел на меня. Затем перевел взгляд на плащ, повешенный снаружи. Он вышел в сад, увидел на траве свои кобуры и другие вещи. Затем вернулся назад.

- Что это за ослиные шутки? - закричал он, и на лицо его в эту минуту просто противно было смотреть. - Кто затеял все это? Отвечайте, сударь, или я...

- Тише, тише, здесь дамы, - сказал я. - Вы забываетесь, сударь.

- Забываюсь? - прошипел он, на этот раз уже не удерживаясь от ругательств. - Что вы мне тут говорите о дамах? Мадам? Скажите пожалуйста! Неужели выдумаете, дуралей, что мы являемся в дома мятежников для того, чтобы кланяться там, улыбаться и брать уроки танцев?

- В данном случае были бы более уместны уроки вежливости, мосье, серьезно ответил я и поднялся с места.

- Все это сделано по вашему распоряжению? - спросил он, нахмурив брови. - Отвечайте мне, слышите?

- Да, по моему, - прямо ответил я.

- В таком случае получите это! - воскликнул он, бросая мне свою шляпу в лицо. - И идемте отсюда.

- С удовольствием, сударь, - ответил я, кланяясь. - Сию минуту. Позвольте мне только найти свою шпагу. Она, кажется, в коридоре.

И я пошел за ней.

Вернувшись назад, я увидел, что оба мужчины ожидают меня в саду, между тем как дамы, поднявшись из-за стола, с побледневшими лицами стоят посреди комнаты.

- Вам следовало бы увести сестру наверх, мадемуазель, - тихо сказал я, на мгновение останавливаясь подле них. - Не бойтесь, все кончится хорошо.

- Но что все это обозначает? - тревожно спросила она. - Это вышло так неожиданно. Я... я не поняла. Вы поссорились так скоро.

- Дело очень просто, - ответил я, улыбаясь. - Капитан оскорбил вас вчера и сегодня он поплатится за это. Вот и все. Или нет, это не все, продолжал я, понизив голос и говоря совершенно другим тоном. - Если я удалю его, это будет полезно для вас, мадемуазель. Вы поняли меня? Я думаю, что сегодня уже не будет никаких обысков.

Она издала какое-то восклицание и, схватив меня за руку, посмотрела мне прямо в лицо.

- Вы убьете его? - пролепетала она.

Я утвердительно кивнул головой.

- Почему нет?

Дыхание вернулось к ней. Она стояла, прижав одну руку к груди, и смотрела на меня.

- Да, да, почему нет? - повторила она, сжав зубы. - Почему нет?

Ее рука продолжала лежать на моей, и пальцы судорожно сжались. Я уже начинал хмуриться.

- Почему нет? Значит вы это придумали для нас, мосье?

Я кивнул головой.

- Но как вы это сделаете?

- Об этом уж не беспокойтесь, - ответил я и, повторив ей, чтобы она увела сестру наверх, повернулся к дверям. Моя нога была уже на пороге, и я готовился встретить своего противника, как вдруг услышал позади себя движение. Через секунду ее рука опять лежала на моей.

- Подождите, подождите одну минуту! Идите сюда, - задыхаясь пролепетала она.

Я обернулся. От прежней улыбки и румянца не осталось и следа. Лицо мадемуазель было бледно, как белая стена.

- Нет, - отрывисто сказала она, - я ошиблась! Я не хочу этого, я не желаю участвовать в этом. Вы придумали это прошлой ночью, господин де Барт. Это убийство!

- Мадемуазель! - с недоумением воскликнул я. - Убийство? Что вы говорите? Это дуэль!

- Это убийство, - настойчиво повторила она. - Вы задумали это ночью. Вы сами так сказали.

- Но я рискую при этом собственной жизнью, - резко возразил я.

- Все равно, я не желаю участвовать в этом, - сказала она слабым голосом.

Она дрожала от волнения и избегала смотреть на меня.

- Ну, пусть это падет на мою голову, - резко ответил я. - Во всяком случае, теперь уже поздно идти на попятный, мадемуазель. Они ждут меня. Но сначала позвольте мне попросить вас удалиться отсюда.

С этими словами я отвернулся от нее и вышел из комнаты, полный самых противоречивых мыслей. "Во-первых, - думал я, - что за странные существа эти женщины. Во-вторых, убийство! Только потому, что я подготовил дуэль заранее и вызвал ссору? Никогда я не слыхивал ничего столь чудовищного. Станьте на такую точку зрения, называйте каждого, кто готов с оружием в руках отстаивать свою честь, Каином, - и много клейменых лиц появится на некоторых улицах". Я рассмеялся при этой мысли и продолжал свой путь по садовой дорожке.

Тем не менее я начинал понимать, что собираюсь совершить неблагоразумный поступок. Лейтенант во всяком случае останется здесь, а он - тертый калач, еще более опасный человек, нежели капитан. Наконец, и солдаты тоже еще будут в деревне. Что, если они разъярятся против меня за смерть начальника и станут преследовать, невзирая на полномочия, данные мне монсеньером. Глупое положение будет в самом деле, если накануне успеха меня выживет из деревни какая-нибудь кучка солдат.

Эта мысль так не понравилась мне, что я невольно замедлил шаги. Но отступать действительно было поздно.

Капитан и лейтенант ожидали меня на маленькой лужайке, шагах в пятидесяти от дома, - там, где узенькая дорожка пересекала широкую аллею, по которой прогуливались мадам и мадемуазель в первый день моего пребывания в замке. Капитан снял свой дублет и стоял в одной рубахе, прислонившись к солнечным часам, с обнаженной головой и шеей. Он уже вынул свою шпагу и нетерпеливо рыл ею землю. Я обратил внимание на его могучий, нервный торс, и двадцать лет тому назад этот вид мог смутить меня. Но теперь малодушные мысли были чужды мне, и, хотя с каждой минутой я чувствовал все большую неохоту драться, сомнение в исходе дуэли не играло роли в моих соображениях.

Я начал медленно готовиться и, чтобы выиграть время, охотно нашел бы какой-нибудь недостаток в выбранном им месте. Но солнце было настолько высоко, что не давало преимущества ни той, ни другой стороне. Почва была превосходна, и место выбрано удачно. Я не находил никакого предлога, чтобы отделаться от этого поединка, и уже готовился отдать своему противнику честь и начать атаку, как вдруг неожиданная мысль осенила меня.

- Одну минутку, - сказал я. - Позвольте вас спросить, капитан: если я вас убью, что станется с вашим поручением?

- Об этом можете не беспокоиться, - насмешливо ответил он, превратно толкуя себе мою медлительность и нерешительность. - Напрасно вы на это рассчитываете, сударь. Во всяком случае, это не должно стеснять вас. У меня есть лейтенант.

- Да, но что станется с моей миссией? - прямо спросил я. - У меня нет лейтенанта.

- Вам следовало раньше подумать об этом и не затевать истории с моими сапогами! - презрительно возразил он.

- Это правда, - сказал я, не обращая внимания на его оскорбительный тон. - Но лучше поздно, чем никогда. Вникая теперь в дело, я нахожу, что мой долг по отношению к монсеньеру не позволяет мне драться.

- Значит, вам нипочем нанесенный вам удар? Вы проглотите оскорбление? - воскликнул он, плюнув на пол в знак презрения. - Черт!

Лейтенант, стоявший рядом с ним, злорадно засмеялся.

- Я еще не решился, - сказал я.

- Ну так решайтесь скорее, Господи Боже мой! - ответил капитан с насмешкой и стал медленно расхаживать взад и вперед, играя своей шпагой. Боюсь, лейтенант, что сегодня нам не придется позабавиться, - продолжал он, обращаясь к лейтенанту, но так, чтобы я слышал. - У нашего петуха оказалось цыплячье сердце.

- Все-таки я не знаю, что мне делать, - спокойно ответил я. - Конечно, погода сегодня превосходна, место выбрано очень удачно, солнце расположено очень хорошо. Но я мало выиграю, убив вас, капитан, и наоборот, это может поставить меня в большое затруднение. С другой стороны, я очень мало теряю, оставив вас в покое.

- В самом деле? - презрительно сказал он, глядя на меня так, как я глядел бы на лакея.

- Да, - ответил я, - если вы скажете, что ударили Жиля де Беро и остались невредимы, вам никто не поверит.

- Жиля де Беро! - воскликнул он, нахмурившись.

- Да, сударь, - вкрадчивым тоном ответил я. - К вашим услугам. Вы не знали моей фамилии?

- Я думал, что ваша фамилия де Барт, - сказал он.

Странно звучал при этом его голос. С разжатыми губами он ждал ответа, и в его глазах промелькнула тень, которой я раньше не замечал.

- Нет, - сказал я. - Это фамилия моей матери. Я назвался ею только здесь.

Его цветущие щеки утратили румянец, и он, закусив губу, с тревогой посмотрел на лейтенанта. Мне уже не раз приходилось видеть эти признаки, я их хорошо знал и теперь мог, в свою очередь, воскликнуть: "Цыплячье сердце!" Но я не хотел отрезать ему путь к отступлению.

- Я думаю, теперь вы согласитесь со мной, - сказал я, - что мне ничто не может повредить, если я даже не отплачу за оскорбление?

- Храбрость мосье де Беро известна, - пробормотал он.

- И не без основания, - добавил я. - А в таком случае не согласитесь ли вы отложить это дело, скажем, на три месяца, капитан? Такой срок для меня самый удобный.

Он поймал взгляд лейтенанта и затем мрачно уставился в землю. Конфликт, происходивший в его уме, был для меня ясен, как божий день. Ему стоило проявить немного упорства, и мне волей-неволей пришлось бы драться. Если бы, благодаря счастью или искусству, ему удалось одержать надо мною победу, его слава, как волна по воде, пошла бы по всем городам Франции, где только стояли гарнизоны, и достигла бы даже самого Парижа. С другой стороны, он ясно осознавал, какая грозит ему опасность - ему уже рисовался холодный клинок в его груди, - а тут он видел для себя полную возможность отступить с честью, если не со славой. Я ясно читал все это на его лице, и, прежде, чем он раскрыл рот, я уже знал, что он скажет.

- Мне кажется, что это для вас же неудобно, - смущенно сказал он. - Я, со своей стороны, вполне удовлетворен.

- Очень хорошо, я мирюсь с этим неудобством, - ответил я. - Прошу у вас извинения за то, что заставил вас понапрасну раздеться; к счастью, сегодня очень тепло.

- Да, - мрачно ответил он и, сняв свое платье с солнечных часов, начал одеваться.

Итак, он выразил свое согласие, но я понимал, что в душе он был недоволен этим, и потому я нисколько не удивился, когда, секунду спустя, он отрывисто и почти грубо заявил:

- Но есть одна вещь, которую нам необходимо уладить здесь же;

- Вот как? - сказал я. - В чем же дело?

- Нам нужно выяснить наше взаимное положение, иначе через час мы снова столкнемся.

- Я вас не совсем понимаю, - сказал я.

- Я тоже этого не понимаю, - ответил он тоном какого-то угрюмого торжества. - Перед моим отправлением сюда мне сказали, что здесь находится господин с секретным поручением кардинала арестовать господина де Кошфоре, и мне было предписано избегать, насколько возможно, всякой коллизии с ним. Сначала я вас принял за этого господина. Но черт меня возьми, если я теперь могу разобрать, в чем дело!

- А именно? - спокойно спросил я.

- Дело в том... ну, да оно очень просто, - порывисто ответил он. Явились ли вы сюда в интересах мадам де Кошфоре, чтобы защитить ее мужа, или вы намерены арестовать его? Вот чего я не понимаю, мосье де Беро.

- Если вы желаете знать, агент ли я кардинала, то я действительно агент, - внушительно ответил я.

- Для поимки мосье де Кошфоре?

- Для поимки мосье де Кошфоре.

- Ну... вы удивляете меня, - сказал он.

Вот и все, им сказанное, но язвительный тон этих слов заставил всю мою кровь прихлынуть к лицу.

- Будьте осторожны, сударь, - строго сказал я. - Не полагайтесь особенно на то неудобство, с которым связана для меня ваша смерть!

Он пожал плечами.

- Я вас не хотел обидеть, - ответил он. - Но вы, кажется, не понимаете всей трудности нашего положения. Если мы теперь же не выясним этого вопроса, то будем сталкиваться друг с другом двадцать раз в день.

- Чего же вы, собственно, хотите? - нетерпеливо спросил я.

- Я хочу знать, как вы намерены действовать. Мне это необходимо выяснить для того, чтобы наши планы не противоречили один другому.

- Но это мое личное дело, - возразил я.

- Противоречие! - насмешливо заметил он и, видя, что я снова вспыхнул, поспешил сделать рукой успокоительный жест. - Простите, - продолжал он, вопрос заключатся единственно в следующем: как вы намерены отыскать его, если он здесь?

- Это опять-таки мое дело, - ответил я.

Он с отчаянием всплеснул руками, но в эту минуту его место было занято другим неожиданным спорщиком. Лейтенант, который все это время стоял возле капитана, слушая наш разговор и теребя свой седой ус, вдруг заговорил.

- Послушайте, мосье де Беро, - сказал он, без церемоний наступая на меня, - я не дерусь на дуэлях. Я - мелкая сошка. Я доказал свою храбрость при Монтобане в двадцать первом году, и моя честь настолько не запятнана, что мне нет надобности отстаивать ее. Поэтому я говорю напрямик, и откровенно предложу вам вопрос, который господина капитана, без сомнения, тоже тревожит, но он не решается высказать его вслух: бежите ли вы заодно с зайцем или находитесь в стае гончих? Другими словами, остались ли вы только по имени агентом монсеньора и сделались союзником мадам, или... вы сами понимаете, что может быть другое: так сказать, стараетесь добраться до мужчины при помощи женщин?

- Негодяй! - закричал я с таким бешенством, что язык с трудом повиновался мне. - Как смеете вы? Как смеете вы заявлять, что я изменяю человеку, который мне платит?

Я думал, что он смутится, но он и ухом не повел.

- Я не заявляю, я только спрашиваю, - ответил он, стойко выдерживая мой взгляд и для большей выразительности стуча кулаком одной руки по ладони другой. - Я спрашиваю, для кого вы служите предателем: для кардинала или для этих двух женщин? Вопрос, кажется, довольно прост.

Я почти задыхался.

- Бесстыдный негодяй! - крикнул я.

- Тише, тише, - ответил он. - Брань на вороту не виснет! Но довольно об этом. Я теперь сам вижу, в чем дело. Господин капитан, идемте сюда на минутку!

Довольно изящным жестом он взял капитана под руку и увел его на боковую аллею, оставив меня на солнцепеке. Я кипел от гнева и ярости. Негодный висельник! Подвергнуться оскорблениям со стороны такого субъекта и оставить его безнаказанным! В Париже я заставил бы его драться, но здесь это было невозможно.

Я еще не успокоился, когда они оба возвратились.

- Мы пришли к решению, - сказал лейтенант, дергая свой седой ус и выпрямившись, точно он проглотил шпагу. - Мы предоставим вам этот дом и его хозяйку. Можете, как вам угодно, искать беглеца. Что же касается нас, то мы удалимся в деревню со своими людьми и будем действовать по-своему. Вот и все! Не правда ли, господин капитан?

- Я думаю так, - пробормотал капитан, смотря куда угодно, только не на меня.

- В таком случае имеем честь кланяться, сударь! - прибавил лейтенант, снова взял товарища под руку и пошел с ним по дорожке по направлению к дому.

В манере, с какой они оставили меня, заключалось нечто столь оскорбительное, что в первую минуту после их ухода гнев у меня преобладал над прочими чувствами. Я думал о словах лейтенанта и говорил себе, что их не следует забывать, несмотря ни на что.

- Для кого я служу предателем: для кардинала или для этих двух женщин? Мой Бог! Если когда-либо вопрос... Но все равно, когда-нибудь я отомщу ему. А капитан? Его я во всяком случае со временем проучу. По всей вероятности, среди провинциальных франтов Оша он слыл сорвиголовой, но когда-нибудь в одно прекрасное утро на уединенном месте, за казармами, я подрежу ему крылышки и собью ему спесь.

Но по мере того, как мой гнев остывал, меня начинал интересовать вопрос, куда они ушли и что они намерены делать. Что если они уже напали на след или получили какое-нибудь важное сведение? В таком случае мне было понятно их удаление. Но если они ничего еще не нашли и даже не знали, находится ли беглец по соседству; если они не знали, как долго им придется оставаться здесь, то я совершенно не мог допустить, чтобы солдаты без всякого мотива переменили хорошую квартиру на дурную.

Я медленно расхаживал по саду, раздумывая об этом и нервно сбивая шпагой головки цветов. Что если они в самом деле нашли и арестовали его? Не трудно ли будет мне тогда примириться с кардиналом? Но если я постараюсь предупредить их - а я имел основание думать, что для меня поимка беглеца была делом лишь нескольких часов, - то рано или поздно я должен буду стать лицом к лицу с мадемуазель.

Еще так недавно эта перспектива очень мало страшила меня. Начиная с первого дня нашего знакомства, и в особенности с того момента, когда она так отчитала меня в лесу, мое мнение о ней и мои чувства по отношению к ней представляли странную смесь вражды и симпатии; я питал к ней вражду, потому что вся ее прошлая и настоящая жизнь была совершенно чужда мне, - и вместе с тем меня влекло к ней, потому что она была женщиной, и беззащитной. После этого я обманул ее и купил ее доверие, возвратив ей драгоценности, что до некоторой степени насытило мою жажду мести, но затем, как прямое последствие этого, симпатия к ней снова взяла перевес, так что я уже сам не знал, что чувствую и что намерен делать. Положительно, я не знал, что намерен делать.

Я стоял в саду, потрясенный мыслью, которая только что родилась в моем мозгу, как вдруг услышал ее шаги и, обернувшись, увидел ее перед собою.

Ее лицо напоминало апрель, улыбка сияла сквозь слезы. Ее фигура отчетливо выделялась на фоне желтых подсолнечников, и в эту минуту я был особенно поражен ее красотой.

- А я вас ищу, мосье де Барт, - сказала она, слегка покраснев, быть может, потому, что мое лицо явственно отразило восхищение. - Я должна поблагодарить вас. Вы не дрались и все-таки победили. Моя служанка только что явилась ко мне и сообщила, что они уходят отсюда.

- Уходят? - повторил я. - Да, мадемуазель, они покидают ваш дом.

Сдержанный тон, которым я произнес эти слова, удивил ее.

- Какое волшебное средство употребили вы? - спросила она почти веселым тоном: удивительно было, какую перемену произвела в ней надежда. - Кроме того, мне интересно знать, каким образом вы избежали дуэли?

- После того, как подвергнулся оскорблению? - с горечью спросил я.

- Мосье, я не говорю этого, - с укоризной возразила она.

Ее лицо затуманилось. Я понимал, что это соображение, до сих пор, может быть, действительно не приходившее ей в голову, еще усилило ее недоумение.

Я сразу решился.

- Вы слышали когда-нибудь, мадемуазель, - внушительно спросил я, ощипывая засохшие листья с кустика, подле которого стоял, - о человеке по фамилии де Беро? Он, кажется, известен в Париже под прозванием "Черной Смерти".

- О дуэлянте? - переспросила она, с изумлением глядя на меня. - Да, я слышала о нем. Два года тому назад он убил в Нанси одного из наших молодых дворян. Ужасная история, - прибавила она, содрогаясь, - ужасный человек! Да хранит Бог наших друзей от встречи с ним!

- Аминь, - спокойно сказал я, но, несмотря на все усилия, не мог выдержать ее взгляда.

- Ну, так что же? - спросила она, встревоженная моим молчанием. Почему вы заговорили о нем?

- Потому что он теперь здесь, мадемуазель.

- Здесь! - воскликнула она. - В Кошфоре?

- Да, мадемуазель, - мой голос был тверд. - Это я!

Глава Х КЛОН

- Вы! - воскликнула она голосом, который точно ножом полоснул мне по сердцу. - Вы, мосье де Беро? Это невозможно!

Искоса взглянув на нее, я не мог прямо смотреть ей в лицо, но увидел, что кровь отхлынула от ее щек.

- Да, мадемуазель, - тихо ответил я. - Де Барт - фамилия моей матери. Явившись сюда, чужой для всех, я принял эту фамилию для того, чтобы меня никто не узнал, для того, чтобы ни одна женщина не боялась разговаривать со мною. Я... но для чего докучать вам всем этим? - прибавил я, возмущенный ее молчанием, ее отвернутым от меня лицом. - Вы спросили меня, мадемуазель, как мог я подвергнуться оскорблению и не смыть его кровью. Я дал вам ответ. Это привилегия Жиля де Беро.

- В таком случае, - ответила она почти шепотом, - будь я на вашем месте, я воспользовалась бы этим, чтобы уже никогда более не драться.

- Тогда я потерял бы всех своих друзей, и мужчин, и женщин, - холодно ответил я. - Надо следовать правилу монсеньора кардинала: управляй при помощи страха.

Она содрогнулась, и на мгновение воцарилось неловкое молчание. Тень от солнечных часов разделяла нас; в саду было тихо, и только время от времени с дерева падал лист. С каждой секундой, в которую длилось это молчание, я чувствовал, что бездна, разделяющая нас, разрастается, и во мне зрело твердое решение. Я смеялся над ее прошлым, которое было так не похоже на мое; я смеялся над собственным прошлым и называл его судьбой. Я уже собирался отвернутся от нее с поклоном, затаив в груди целый вулкан, как вдруг мадемуазель заговорила.

- Вот осталась последняя роза, - сказала она с легким дрожанием в голосе. - Я не могу достать ее. Не будете ли вы любезны сорвать ее для меня, мосье де Беро?

Я повиновался, рука моя дрожала, лицо мое горело. Она взяла розу из моих рук и приколола ее у себя на груди. Я видел, что ее рука тоже дрожала при этом, и на щеках выступили темно-красные пятна.

Не говоря более ни слова, она повернулась и пошла к дому, но через несколько мгновений опять остановилась и сказала тихим голосом:

- Я не хочу быть к вам несправедливой во второй раз. И, наконец, какое я имею право судить вас? Час тому назад я сама охотно убила бы этого человека.

- Вы раскаялись, мадемуазель, - хриплым голосом сказал я, удивляясь, как я мог это произнести.

- А вы никогда не раскаиваетесь? - спросила она.

- Нет, раскаиваюсь, но слишком поздно, мадемуазель.

- Я думаю, что раскаяться никогда не бывает слишком поздно, - тихо ответила она.

- Увы, когда человек уже мертв...

- У человека можно отнять не только жизнь, - запальчиво возразила она, поднимая руку. - Разве вы ни разу не отнимали у мужчины... или женщины... честь? Разве вам никогда не случалось сделать несчастным юношу или девушку? Разве... но вы говорите об убийстве? Слушайте. Вы - католик, а я гугенотка и читала книги. "Не убивай" - сказано. Но "кто соблазнит одного из малых сих, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его в глубине морской".

- Мадемуазель, вы еще милостивы, - пробормотал я.

- Я сама нуждаюсь в милости, - ответила она со вздохом. - У меня было мало искушений. Разве я знаю, что вы сами вынесли?

- Или что я сделал, - добавил я.

- Если человек не лжет, не изменяет, не продает ни себя, ни других, тихим голосом продолжала она, - я, кажется, все прощу ему. Я скорее примирюсь с насилием, чем с обманом, - прибавила она с печальной улыбкой.

О, Боже! Я отвернул свое лицо для того, чтобы она не видела, как оно побледнело, для того, чтобы она не отгадала, до какой степени эти слова, сказанные ею из жалости, терзают мое сердце.

Первый раз в жизни, несмотря на сознание разделявшей нас бездны, я не почувствовал в себе силы совершить задуманное дело, я не сделался самим собою. Ее кротость, ее сострадание, ее смирение смягчили меня, прививая мне новые убеждения. Боже мой, мог ли я после этого сделать то, ради чего явился сюда? Мог ли я поразить ее в самое нежное место души? Мог ли я, причинив ей такое тяжкое зло, выносить ее взор, стоять перед нею, Калибан, Иуда, самое низкое, самое презренное существо?

Я стоял без слов, в смущении, потрясенный ее речами и своими мыслями. Так стоят люди, потерявшие все до последней монеты за игорным столом. Но затем, когда я обернулся к ней, мне показалось, что вся моя история разгадана ею, что ее взор проник в самую глубь моей души, несмотря на надетую мною маску. Ее лицо изменилось: оно было искажено неожиданным страхом.

Однако, вглядевшись внимательнее, я понял, что она смотрит не на меня, а куда-то мимо. Я с живостью обернулся и увидел слугу, бежавшего из дома по направлению к нам. Это был Луи. Его глаза блуждали, волосы растрепались, щеки ввалились от страха.

- Что такое? - воскликнула мадемуазель, прежде чем он успел приблизиться. - Говори скорее! Моя сестра? Она...

- Клон!.. - пролепетал он.

При этом имени она словно превратилась в камень.

- Клон? Что с ним? - пробормотала она.

- В деревне, - продолжал Луи заплетавшимся от страха языком. - Его секут. Его хотят засечь до смерти. Требуют, чтобы он рассказал.

Мадемуазель ухватилась за солнечные часы, чтобы не упасть. Ее щеки побледнели, и я уже думал, что она сейчас грохнется без чувств на землю.

- Рассказал? - машинально повторил я. - Но он не может рассказать. Ведь он нем.

- Они требуют, чтобы он повел их! - простонал Луи, хватаясь за волосы дрожащими руками. - Чтоб он показал дорогу!.. И его крики! О сударь, идите туда, идите туда! Спасите его! На весь лес слышны его крики! Ужас, ужас!

Мадемуазель тоже застонала, и я обернулся к ней, боясь, чтобы силы ей не изменили. Но с неожиданным усилием она выпрямилась и, быстро проскользнув мимо меня, с глазами, ничего не видевшими, пустилась бежать по садовой аллее к деревянному мосту.

Я бросился за нею, но все происшедшее так поразило меня, что я с большим трудом нагнал ее и, выбежав вперед, загородил ей дорогу.

- Пустите, - закричала она, силясь отстранить меня. - Пустите, я вам говорю! Я должна идти в деревню!

- Вы не пойдете туда, - внушительно сказал я. - Идите домой, мадемуазель, идите сейчас же домой.

- Но мой слуга! - завопила она. - Пустите меня! Пустите меня! Неужели вы думаете, что я могу остаться здесь, когда они пытают его? Он не может говорить, а они... они...

- Идите назад, мадемуазель! - настойчиво повторил я. - Ваше присутствие только ухудшит дело. Я пойду сам, и, что только возможно будет сделать одному против многих, я сделаю. Луи, возьми барыню под руку и отведи ее домой. Отведи ее к мадам.

- Но вы пойдете! - воскликнула она, и, прежде чем я успел остановить ее, - клянусь, я остановил бы ее, если бы только успел, - она схватила мою руку и поднесла ее к своим трепещущим губам. - Вы пойдете? Идите и остановите их! Остановите их, и Господь наградит вас!

Я не ответил и даже не оглянулся назад, переходя через луг. Но и впереди я ничего не видел. Я сознавал, что шел по траве, что впереди меня ждал лес, озаренный косыми лучами солнца; я сознавал, что позади меня высился замок, в окнах которого уже зажигались огоньки, но тем не менее я шел, как во сне. Сердце мое неистово билось, все мое тело горело, как в огне, и я не замечал ни дома, ни травы, ни темной каймы леса, а видел перед собою только взволнованное лицо мадемуазель и чувствовал прикосновение ее горячих губ к моим рукам. На мгновение я был опьянен, опьянен тем, чему столько времени был чужд, к чему мужчина может целые годы чувствовать презрение, пока это не сделалось для него недосягаемым, опьянен прикосновением губ благородной женщины.

В таком состоянии души я прошел через деревянный мост, и мои ноги уже топтали полусухие лесные побеги, когда во мне совершился неожиданный перелом. Хриплый нечленораздельный звук, то низкий и глухой, то столь резкий, что он, казалось, наполнял собою весь лес, стал проникать сквозь мои отуманенные чувства. Это был крик, повторявшийся каждые полминуты или около того и заставлявший мои волосы становиться дыбом; он звучал какою-то немою мукой, бессильной борьбой, безграничным страданием. Я, кажется, не баба и видал многое. Я присутствовал при обезглавливании Кончини, а десять лет спустя - при казни Шале, которому нанесли тридцать четыре раны; будучи десятилетним мальчиком, я однажды убежал из монастыря, чтобы присутствовать при том, как Равальяка разрывали лошади. Но ни одно из этих зрелищ не потрясало меня до такой степени, как эти страшные крики, которые я теперь слышал. Быть может, это происходило от того, что я был один и еще не оправился от впечатления, произведенного на меня видом мадемуазель. Весь лес потемнел в моих глазах, хотя солнце еще не село. С громким проклятием я бросился бежать, пока не увидел перед собой первые деревенские лачуги. Я снова услышал этот оглушительный вопль, и на этот раз до моего слуха явственно донесся свист бича, опускавшегося на истерзанное тело. Воображение нарисовало мне несчастного немого человека, дрожащего, извивающегося, бьющегося в путах. Черед минуту я уже был на улице, и, когда раздался новый вопль, я обогнул угол гостиницы и увидел перед собою всех их.

Я не смотрел на него, но видел капитана Ларолля, лейтенанта, кольцо всадников и одного человека, который, засучив рукава, расправлял пальцами ремни бича. С ремней капала кровь, и этот вид привел меня в бешенство. Вся ярость, которую мне пришлось подавить в себе несколько часов тому назад при дерзких словах лейтенанта, гнев, которым наполнило мою грудь отчаяние мадемуазель, нашли теперь выход. Я протиснулся через кольцо солдат и, ударив палача между плеч, так что он без чувств свалился на землю, обернулся к обоим начальникам.

- Дьяволы! - закричал я. - Как вам не стыдно? Ведь он немой! Немой, понимаете ли вы? И будь у меня хоть десять человек, я выгнал бы вас и всю вашу подлую команду палками из деревни. Посмейте еще раз ударить его, и я увижу, кто сильнее, кардинал или вы!

Лейтенант посмотрел на меня глазами, которые чуть не выскочили из орбит. Его усы задрожали. Некоторые из солдат положили руки на шпаги, но никто не сказал ни слова, и только капитан повысил голос.

- К чертям!.. К чертям!.. - закричал он. - Это что такое?.. С ума вы сошли!

- Сошел или нет, - яростно ответил я, - но посмейте ударить его еще раз, и вы раскаетесь в этом.

На мгновение воцарилось молчание. Они точно остолбенели. Затем, к моему удивлению, капитан расхохотался, расхохотался во все горло.

- Вот так герой! - сказал он. - Великолепно, господин странствующий рыцарь! Но вы, к сожалению, явились слишком поздно.

- То есть как это слишком поздно? - с недоверием спросил я.

- Да, слишком поздно, - повторил он с насмешливой улыбкой.

Лейтенант тоже оскалил зубы.

- К вашему несчастью, - продолжал капитан, - этот человек уже почти все рассказал нам. Мы хотели только угостить его еще разочек или два, чтобы оживить его память.

- Я не верю этому, - смело сказал я, но в душе я был смущен. - Он не может говорить.

- Да, и все-таки он сумел рассказать нам все, что нас интересовало. Наконец, он сам обещал повести нас, куда нам нужно, - насмешливо ответил капитан. - Бич - это такое средство, которое, если и не способно вернуть человеку язык, зато может придать ему сообразительность. И я имею основание думать, что он сдержит свое слово, - продолжал он с отвратительной улыбкой. - Во всяком случае, я должен предупредить его, что если он не сделает этого, то никакое ваше геройство не поможет ему. Это закоренелый бунтовщик, и известен он нам давно. Я исполосую его спину до самых костей, до самого сердца, и уж добьюсь своего, несмотря даже на ваше вмешательство, будь вы пр...

- Потише, потише, - сказал я, отрезвев: я видел, что он говорит правду. - Так вы говорите, что он согласен показать убежище господина де Кошфоре?

- Да, согласен, - ответил капитан. - А вы что-нибудь имеете против этого, господин шпион?

- Нет, ничего, - сказал я. - Но я пойду с вами. И если вы будете живы через три месяца, то за такие слова я вас убью позади казарм Оша, господин капитан.

Он побледнел, но ответил довольно смело:

- Не знаю, пойдете ли вы с нами. Это еще нас надо спросить.

- Я имею инструкции кардинала, - внушительно возразил я.

- Инструкции кардинала? - повторил он, взбешенный частым повторением этого слова. - Да пусть ваш кардинал...

Но лейтенант остановил его.

- Тс-с... - сказал он. - Простите, капитан, но речь - серебро, молчание - золото. Приказать людям строиться?

Капитан молча кивнул головой.

Лейтенант обернулся к пленнику.

- Возьмите его! - скомандовал он своим монотонным голосом. - Наденьте на него рубашку и свяжите ему руки. Вы, Поль и Лебрен, стерегите его. Мишель, возьми с собою бич, иначе он позабудет его вкус. Сержант, отбери четырех расторопных парней, а остальных распусти по домам.

- Взять с собою лошадей? - спросил сержант.

- Не знаю, - сердито ответил капитан. - Что говорит этот негодяй?

Лейтенант подошел к несчастному.

- Послушай! - крикнул он. - Кивни головой, если захочешь сказать "да", и покачай ею, если захочешь сказать "нет!" И смотри, отвечай правду. Будет до того места больше мили расстояния?

Они ослабили веревки, которыми был скручен несчастный, и прикрыли его спину. Он стоял, прислонившись к стене, и тяжело дышал; по его впалым щекам катились крупные капли пота, его глаза были закрыты, и дрожь время от времени пробегала по его телу. Лейтенант повторил свой вопрос и, не получая ответа, вопросительно оглянулся на капитана. Капитан понял его взгляд.

- Отвечай, слышишь ты, скотина? - неистово закричал он и изо всей силы ударил хлыстом полубесчувственное существо по спине.

Эффект был магический. С криком страдания Клон мгновенно выпрямился, вытаращив глаза и судорожно дыша. Затем он снова прислонился к стене, и его рот исказился судорогой, а лицо покрылось свинцовою бледностью.

- Черт возьми! - пробормотал капитан. - Мы, кажется, слишком далеко зашли с ним.

- Принесите вина! - скомандовал лейтенант. - Скорее!

Весь горя негодованием, я смотрел на эту сцену. Но к моему негодованию примешивалось и другое чувство. Если Клон, думал я, поведет их к тому месту, где прячется господин де Кошфоре, и им удастся захватить его, то это знаменует собой конец тому делу, в котором я участвовал. Я мог сбыть его с плеч и оставить деревню, когда мне будет угодно. Я мог надеяться, что кардинал, достигнув своей цели, хотя и помимо меня, не откажет мне в помиловании, и, соображая все это, я раздумывал, не лучше ли, чтобы мадам не узнала всей правды. Предо мною пронесся образ исправившегося Беро, чуждого игре и Затону и, быть может, завоевывающего себе имя в итальянской войне, а потом... Фи!.. Какие глупости!..

Как бы то ни было, какой бы оборот ни приняло дело, для меня было существенно важно присутствовать при захвате де Кошфоре. Я терпеливо ждал, пока они оживляли свою полумертвую жертву и готовились к выступлению.

Все это заняло довольно много времени, так что солнце уже зашло и на землю надвигался вечерний сумрак, когда мы выступили в путь: Клон впереди, поддерживаемый двумя своими стражами, а мы с капитаном - сзади, голова в голову, подозрительно глядя один на другого; лейтенант с сержантом и пятью драгунами замыкали шествие. Клон медленно продвигался вперед, время от времени издавая стоны, и, если бы его не поддерживали солдаты, давно упал бы на землю.

Он прошел мимо двух смежных с гостиницей домов и направился по узенькой, едва заметной тропинке, которая тянулась позади деревенских домиков и затем углублялась в самую глухую и дикую часть леса. Один человек, пробравшийся когда-нибудь через чащу, мог проложить этот след, или, может быть, эту тропинку проложили свиньи, дети... Это была первая мысль, пришедшая нам в голову, и она побудила нас быть настороже. Капитан нес в руке пистолет со взведенным курком, я же обнажил шпагу, и чем темнее становилось в лесу, тем осторожнее мы подвигались вперед, пока наконец, чуть не споткнувшись от неожиданности, не очутились на более широкой и светлой дороге.

Я оглянулся кругом и, увидев позади себя вереницу елей, а впереди деревянный мост и большой луг, закутанный серым холодным ночным сумраком, остановился с изумлением. Мы были на хорошо мне знакомой дороге к замку. Я содрогнулся при мысли, что он ведет нас туда, в самый дом, к мадемуазель...

Капитан также узнал место и издал громкое проклятие. Но немой, не обращая на нас внимания, продолжал идти вперед, пока не достиг деревянного мостика. Тут он остановился и посмотрел на темные очертания дома, едва различаемые в темноте, и на слабый свет, печально мерцавший в западном флигеле. Когда мы с капитаном подошли к нему, он поднял руки, как будто ломая их.

- Берегись! - зарычал на него капитан. - Не вздумай над нами шутить.

Он не успел докончить фразы, потому что Клон, словно поняв его нетерпение, отвернулся от моста и, углубившись в лес, тянувшийся по левую руку, стал взбираться на высокий берег потока. Мы не прошли и ста шагов, как почва сделалась ухабистой и густо поросшей кустарником. Тем не менее через эту растительность тянулось нечто вроде тропинки, дававшей нам возможность пробираться вперед.

Скоро берег, по которому мы шли, сделался круче. Мы повернули в сторону там, где поток делал искривление, и очутились у начала темного и крутого оврага. На дне его клокотал поток, бежавший по камням и рытвинам. Впереди нас вздымался высокий утес, а на половине расстояния между вершиной и оврагом тянулась узкая терраса, смутно видимая в полумраке.

- Держу десять против одного, что тут будет пещера, - пробормотал капитан. - Иначе и быть не может.

- Не особенно приятный сюрприз, - усмехнулся я. - Здесь один человек с успехом может защищаться против десяти.

- Если у этих десяти нет пистолетов, - ответил он. - Но вы видите, у нас есть пистолеты. Что, он сюда и идет?

Он действительно шел туда. Как только это обнаружилось, Ларолль обернулся к своему товарищу.

- Лейтенант, - сказал он, понизив голос, хотя поток, бурливший внизу, заглушал речь, - что вы скажете на это? Зажечь фонари или воспользоваться остатками дня?

- Да, я думаю, лучше будет поспешить вперед, пока еще что-нибудь видно, господин капитан, - ответил лейтенант. - Толкайте его в спину, если он устанет. Ручаюсь вам, - прибавил он с усмешкой, - что у него еще осталось одно или два чувствительных места.

Капитан отдал приказ, и мы двинулись дальше. Теперь было очевидно, что тропинка, тянувшаяся к утесу, была нашим назначением. Несмотря на камни и кусты, тропинка была явственно видна, и хотя Клон шел очень медленно, поминутно издавая громкие стоны, минуты через две мы уже вступили на нее. Она оказалась не столь опасной, как представлялась издали. Правда, терраса, покрытая травой, имела легкий наклон в сторону и в некоторых местах была очень скользка, но она была широка, как большая дорога, и возвышалась над водой не более, как на тридцать футов.

- Ну, я думаю, теперь он в наших руках, - сказал капитан Ларолль, крутя свои усы и оглядываясь вокруг, чтобы сделать последние распоряжения. - Поль и Лебрен, смотрите, чтобы ваши люди не производили шума. Сержант, ты ступай со своим карабином вперед, но смотри, не стреляй без команды. Вы, лейтенант, подойдите ближе. Ну, теперь вперед!

Мы прошли около ста шагов и, повернув направо, увидели перед собою маленькое ущелье, черневшее в сером сумраке, заволакивавшем весь утес. Пленник остановился и, подняв обе руки, указал на него.

- Здесь, - прошептал капитан, торопливо пробираясь вперед. - Это и есть то место?

Клон кивнул головой. Голос капитана дрожал от волнения.

- Поль и Лебрен останутся здесь с пленником, - тихо сказал он. Сержант пойдет со мною вперед. Ну, готовы вы? Вперед!

По этой команде сержант и он поспешно направились вперед по обе стороны Клона и его конвойных. Здесь тропинка несколько суживалась, и капитан проходил по наружному ее краю. Глаза всех, кроме одного, были обращены на темное ущелье: все мы чего-то ждали - неожиданного нападения или выстрела отчаянного человека, и никто точно не разглядел, каким образом все это произошло. Во всяком случае, когда капитан поравнялся с Клоном, последний, оттолкнув в сторону конвойных, обхватил своими несвязанными руками тело капитана и с громким криком потащил его к краю пропасти. Все это произошло в один момент. Пока мы сообразили, в чем дело, они оба уже очутились на краю пропасти, вырисовываясь в ночном сумраке в виде нераздельной темной формы. Сержант, который первый опомнился, поднял свой карабин, но так как оба противника быстро кружились, - капитан пытался вырваться и выкрикивал громкие проклятия и угрозы, а Клон был нем, как смерть, - то сержант не мог разобрать, где начальник и где Клон, и вынужден был снова опустить свое ружье. Остальные же в испуге не двигались с места.

Этот момент нерешительности имел роковые последствия. Длинные руки Клона крепко стиснули руки капитана, прижав их к ребрам; его гибкие члены обвились вокруг тела врага, как кольца змеи. Ларолль был обессилен.

- Черт вас всех возьми! Отчего вы не поможете? - закричал он. - О, Господи! - сорвался последний крик с его уст.

Лейтенант, выйдя из нерешительности, бросился к ним, но в это мгновение оба борца опрокинулись в пропасть и исчезли.

- Мой Бог! - воскликнул лейтенант, и ответом ему был громкий плеск, послышавшийся снизу.

Старый солдат всплеснул руками.

- Вода! - сказал он. - Скорее, ребята, ступайте вниз! Быть может, мы еще спасем его!

Но вниз не было тропинки, была уже ночь, и люди устали. Надо было еще зажечь фонари и найти дорогу. Таким образом, когда мы достигли черного омута, находившегося внизу, последние пузырьки уже давно исчезли с поверхности воды, последние волны уже давно разбились о берег. При желтом свете фонаря мы видели лишь шляпу, плававшую на поверхности, а недалеко от нее - перчатку, наполовину затонувшую в воде. Это было все. Предсмертное объятие немого не знало пощады, его ненависть была чужда страху.

Я слышал впоследствии, что, когда не следующий день их обоих вытащили из воды, пальцы Клона находились в глазных орбитах капитана, его зубы вонзились в горло врага. Если кто-либо находил сладкую смерть, то это именно он.

Когда мы медленно отвернулись от черной воды, одни содрогаясь, другие творя крестное знамение, - лейтенант посмотрел на меня.

- Черт вас возьми! - с гневом сказал он. - Вы, наверное, рады!

- Он заслужил это, - холодно ответил я. - С какой стати я буду притворяться опечаленным? Не все ли равно, теперь или через три месяца? А за того несчастного я рад.

Он некоторое время не сводил с меня своего дышавшего злобой взора.

- С удовольствием я связал бы и высек вас, - сказал он наконец сквозь зубы.

- Довольно вам будет и одного на сегодняшний день, - возразил я. - Вот что бывает, - презрительно продолжал я, - когда всяких проходимцев делают офицерами. Собаке всегда хочется крови. Погонщик должен хлестать кого-нибудь, если не может хлестать лошадей.

Мы уже достигли деревянного моста, когда я произнес эти слова. Он остановился.

- Хорошо же, - сказал он, кивая головой. - В таком случае я знаю, что мне делать. Сержант, посвети мне. Остальные - марш по квартирам в деревню! Ну, господин шпион, - продолжал он, глядя на меня, - куда вы пойдете, туда и я. Я теперь знаю, как испортить вашу затею!

Я презрительно пожал плечами, и мы втроем - сержант впереди с фонарем в руке, я и лейтенант позади - перешли через луг и миновали калитку, где мадемуазель поцеловала мне руку. Я со смущением спрашивал себя, что такое онзадумал, но свет фонаря, освещавший нам дорогу и вместе с тем падавший на его лицо, не открывал мне в этом лице ничего, кроме упорной враждебности. Он прошел до самого конца аллеи, собираясь войти в главную дверь замка, но я увидел на каменной скамье у стены белое платье и направил свои шаги в ту сторону.

- Мадемуазель! - тихо позвал я. - Это вы?

- Клон? - дрожащим голосом спросила она. - Что с ним?

- Он теперь недоступен для страданий, - мягко ответил я. - Он умер! Да, умер, мадемуазель, но умер так, как он сам желал. Утешьтесь, мадемуазель.

Она заглушила рыдание, и, прежде чем я успел еще что-нибудь сказать, лейтенант и сержант с фонарем были подле нас. Он грубо поздоровался с мадемуазель. Она с дрожью отвращения посмотрела на него.

- Вы пришли сюда, чтобы и меня пытать? - запальчиво сказала она. - Вам недостаточно, что вы убили моего слугу?

- Наоборот, это ваш слуга убил моего капитана, - ответил лейтенант совершенно не тем тоном, как я ожидал. - Если вы лишились вашего слуги, то я лишился своего товарища.

- Капитана Ларолля? - пролепетала она, устремив испуганный взор не на него, а на меня.

Я кивнул.

- Как это случилось? - спросила она.

- Клон сбросил капитана... и себя самого в реку, - сказал я.

Она слегка вскрикнула от ужаса и затем умолкла. Но ее губы шевелились, и, я думаю, что она молилась за Клона, хотя и была гугеноткой. Меня между тем объял страх. Фонарь, болтавшийся в руке сержанта и бросавший свой дымный свет то на каменную скамью, то на стену дома над нею, показал мне еще кое-что. На скамье - несомненно там, где раньше лежала рука мадемуазель, когда бедная девушка, прислушиваясь, сторожа и содрогаясь, сидела одна в темноте, - стоял кувшин, наполненный пищей. Рядом с нею, в таком месте и в такой час, он представлял явную улику, и я боялся, чтобы лейтенант или его подчиненный не заметили его. Но через мгновение мне было не до этого. Лейтенант заговорил, и его речь была моим осуждением. У меня защекотало в горле, когда я услышал эти слова, и мой язык прилип к гортани. Я пытался посмотреть на мадемуазель, но не мог.

- Это правда, что капитан наш умер, мадемуазель, - сказал он глухим голосом, - но другие остались живы, и об одном из них я, с вашего позволения, скажу вам несколько слов. Я много слышал за последнее время речей от этого важного господина, вашего друга. Последние сутки он то и дело говорил нам: "Вы должны" и "Вы не должны". Сегодня он явился от вас и в очень надменном тоне говорил с нами из-за того, что мы немного постегали вашего немого слугу. Он ругал нас последними словами, и, если бы не он, быть может, мой друг еще был бы жив. Но когда он несколько минут тому назад сказал мне, что он рад... рад смерти моего друга... черт!.. Я решил в душе, что так или иначе, я расквитаюсь с ним. И я расквитаюсь!

- Что вы хотите этим сказать? - спросила мадемуазель, прерывая его. Если вы думаете, что можете восстановить меня против этого господина...

- Вот это именно я и хочу сделать. И даже более того...

- Вы понапрасну теряете слова, - возразила она.

- Подождите, подождите, мадемуазель, - ведь вы еще не выслушали меня, - ответил он. - Клянусь вам, что если когда-либо ступал по земле гнусный предатель, презренный шпион и обманщик, то это он. И я сейчас изобличу его. Ваши собственные глаза и уши пусть докажут вам. Я не взыскательный человек, но я не ел бы, не пил, не сидел в обществе этого человека. Скорее я принял бы услугу от самого последнего солдата моего эскадрона, нежели от него!

И с этими словами лейтенант, круто повернувшись на каблуках, плюнул на землю.

Глава XI АРЕСТ

Вот когда беда стряслась надо мною, и не было никакого спасения. Сержант разделял нас, так что я не мог ударить лейтенанта. А слов у меня не нашлось. Двадцать раз я думал о том, как я открою свою тайну мадемуазель, что я скажу ей и как она примет это, но всегда я рассчитывал на это объяснение, как на мой добровольный акт: я сам хотел разоблачить перед нею свою тайну, сказать ей все с глазу на глаз. Но в данном случае разоблачение было вынужденным и происходило при свидетелях. Я стоял теперь немой, уличенный, горя от стыда под ее взором, как... как я и заслуживал.

И тем не менее, если что и могло меня ободрить, так это голос мадемуазель, когда она ответила ему.

- Продолжайте, сударь, - спокойно сказала она. - Чем скорее вы кончите, тем лучше.

- Вы не верите мне? - вскричал он. - Да посмотрите на него! Посмотрите на него! Если когда-либо стыд...

- Сударь, - отрывисто сказала она, не глядя на меня, - мне самой стыдно за себя.

- Но вы раньше выслушайте меня, - с горячностью возразил лейтенант. Ведь даже имя, которым он прикрывается, не принадлежит ему. Он вовсе не Барт. Он - Беро, игрок, дуэлянт, кутила, который...

Но она опять прервала его.

- Я знаю это, - холодно сказала она. - Я знаю, и если вы больше ничего не Можете сообщить мне, так ступайте, сударь! Ступайте, сударь, продолжала она тоном бесконечного пренебрежения, - и знайте, что теперь вы заслужили мое презрение, как раньше - мое негодование.

Он посмотрел на нее, немного опешив, но с каким-то упрямым торжеством продолжал:

- Нет, я могу еще кое-что сообщить вам. Я забыл, что все, сказанное мною, имеет для вас мало значения. Я забыл, что человек, владеющий шпагой, всегда неотразим для женского сердца. Но я могу еще кое-что рассказать вам. Знаете ли вы, что он находится на службе у кардинала? Знаете ли вы, что он явился сюда с тем же самым поручением, которое и нас привело сюда, арестовать господина де Кошфоре? Но между тем как мы делаем свое дело открыто, как повелевает нам наша воинская честь, он вкрадывается в ваше доверие, втирается в дружбу мадам, подслушивает у ваших дверей, следует за вами по пятам, стережет каждое ваше движение в надежде, что вы как-нибудь выдадите себя и вашего брата. Знаете ли вы все это? Знаете ли вы, что вся его дружба - ложь, услуги - ловушки, которыми он старается завлечь вас? А его цель - плата за поимку человека. Деньги за кровь, - понимаете ли вы? продолжал лейтенант, указывая на меня пальцем и до того увлеченный гневом, что я невольно оробел перед ним. - Вы только что говорили, сударыня, о презрении ко мне, но что же в таком случае вы чувствуете к нему, - что вы должны чувствовать к этому шпиону, предателю, наемному изменнику? И если вы сомневаетесь в моих словах, если вы желаете доказательств, то посмотрите на него. Посмотрите только на него, говорю я.

С полным правом он мог это сказать, потому что я стоял безмолвно, снедаемый отчаянием, злобой и ненавистью. Но мадемуазель не смотрела на меня: она по-прежнему не сводила глаз с лейтенанта.

- Вы кончили? - спросила она.

- Кончил ли я? - пролепетал он с таким видом, как будто только что упал с неба на землю. - Кончил ли я? Да, если вы верите мне, то я кончил.

- Я не верю, - гордо ответила она. - Если это все, то можете не продолжать, сударь. Я не верю вам!

- Тогда скажите мне! - воскликнул он через секунду, придя в себя от удивления. - Скажите мне следующее: если он не был заодно с нами, с какой же стати мы оставляли его в покое? С какой стати мы позволяли ему жить в этом доме, издеваться над нами, мешать нам, надоедать нам, каждую минуту принимать вашу сторону?

- У него есть шпага, - с презрением ответила она.

- К чертям! - воскликнул он, ломая свои пальцы от бешенства. - Мы боялись его шпаги? Нет, это потому, что у него было предписание кардинала, - потому что у него была одинаковая с нами власть. Это потому, что у нас не было выбора.

- А если так, то почему вы теперь выдаете его? - спросила она.

Он произнес громкое проклятие, чувствуя, что получил меткий удар.

- Вы, должно, быть не в своем уме, - сказал он, вытаращив на нее свои глаза. - Неужели вы не видите, что я говорю правду? Посмотрите на него! Посмотрите на него, я говорю! Выслушайте его! Отчего он сам ничего не говорит в свою защиту.

Она все еще не смотрела на меня.

- Уже поздно, - холодно ответила она. - И мне нездоровится. Если вы кончили, - быть может, вы оставите меня, сударь?

- О Боже! - воскликнул он, пожимая плечами и скрежеща зубами в бессильной ярости. - Вы совсем с ума сошли! Я вам сказал правду, а вы не верите ей. Но теперь будь, что будет, мадемуазель. Больше мне нечего сказать. Теперь вы сами увидите!

И, не говоря больше ни слова, он поклонился ей, повернулся и пошел по дорожке. Сержант последовал за ним, размахивая фонарем. Мы остались одни. Лягушки квакали в пруду, летучая мышь кружилась вокруг нас; дом, сад - все дышало ночным безмолвием, как и в ту ночь, когда я в первый раз пришел сюда.

Как бы я желал никогда не являться сюда - таков был крик моего сердца. Как бы я желал никогда не видеть этой женщины, благородство и доверчивость которой заставляли меня гореть от стыда. Этот грубый, жестокий солдат, который только что ушел, и тот имел сердце, чтобы чувствовать мою низость, и нашел слова, чтобы проклясть меня. Что же в таком случае сказала бы она, если бы знала всю правду? Кем бы я тогда был в ее глазах? Как она будет вспоминать обо мне в течение всей своей жизни?

Если бы знала, говорю я. Ну а теперь? Что она думала в этом момент, когда молча, погруженная в раздумье, стояла около каменной скамьи, отвернув от меня свое лицо? Вспоминала ли она слова лейтенанта, подгоняя к ним факты прошедшего, присоединяя то или другое обстоятельство? Не начинала ли она видеть меня в настоящем свете? Эта мысль мучила меня. Я не мог оставаться в неизвестности. Я подошел к ней и тронул ее за рукав.

- Мадемуазель, - сказала я голосом, который звучал хрипло и неестественно для меня самого. - Вы верите этому?

Она вздрогнула и повернулась ко мне.

- Простите, - пролепетала она, проводя рукою по лбу. - Я забыла, что вы здесь. Верю ли я... чему?

- Тому, что этот человек сказал про меня, - пояснил я.

- Он? - воскликнула она и затем странно посмотрела на меня. - Верю ли я этому, сударь? Слушайте, - порывисто продолжала она. - Идемте со мною, и я вам покажу, верю ли я.

Говоря это, она повернулась и вошла в дом через полуоткрытую дверь гостиной. В комнате было темно, но она смело взяла меня за руку и повела по коридору, пока мы не достигли ярко освещенного зала, где в очаге весело пылал огонь. Все следы недавнего пребывания солдат исчезли. Но комната была пуста.

Она подвела меня к очагу и здесь, превратившись из туманной фигуры, которую представляла в темном саду, в живую, красивую женщину с чувственными губами, с блестящими глазами, с ярким румянцем на щеках и сильно вздымавшейся грудью, - сказала мне дрожавшим голосом:

- Верю ли я этому? Я вам скажу! Мой брат скрывается в хижине за стогом сена, в четверти мили от деревни по Ошской дороге. Теперь вы знаете то, что неизвестно никому, за исключением меня и мадам. В ваших руках находится его жизнь и моя честь, и теперь вы знаете также, господин де Беро, верю ли я этой сказке.

- Боже мой! - воскликнул я и, не будучи больше в состоянии вымолвить ни слова, молча глядел на нее, пока ужас, светившийся в моих глазах, не сообщился и ей. Она задрожала и отступила от меня.

- Что такое? Что такое? - прошептала она, ломая себе руки.

Румянец покинул ее щеки, и она пугливо оглянулась кругом.

- Здесь никого нет?

Я весь дрожал, как в лихорадочном припадке.

- Нет, мадемуазель, здесь никого нет, - ответил я и поник головою на грудь, изображая статую отчаяния.

Будь у нее хоть капля подозрения, хоть капля недоверия, мой вид должен был открыть ей глаза. Но ее ум и душа были так благородны, что, однажды раскаявшись в дурных мыслях, она уже была совершенно недоступна сомнению. Веря, она доверялась человеку безусловно.

- Вы нездоровы? - спросила она вдруг. - Вас беспокоит ваша старая рана? Я угадала, сударь?

- Да, мадемуазель, вы угадали, - чуть слышно ответил я.

- Я позову Клона, - вскричала она. - Ах, бедный Клон!.. Его уж нет... Но здесь Луи. Я позову его, и он даст вам что-нибудь.

Прежде чем я успел остановить ее, она вышла из комнаты, а я в изнеможении прислонился к столу. Тайна, для раскрытия которой я зашел так далеко, была наконец моя. Я мог теперь отворить дверь, выйти среди ночи из дома и воспользоваться своим знанием. И все-таки я чувствовал себя несчастнейшим из смертных. Пот выступил у меня на лбу; мой взор растерянно блуждал по комнате. Я повернулся к выходу, одержимый безумной мыслью бежать, - бежать от нее, бежать из этого дома, бежать от всего.

Я даже сделал шаг к двери, как вдруг послышался стук. На этот стук отозвалась каждая клеточка моего тела, я вздрогнул и остановился. Несколько секунд я неподвижно стоял посреди комнаты и глядел на дверь, словно передо мною явилось привидение. Затем, довольный помехою, довольный тем, что я могу чем-нибудь облегчить напряженное состояние моих чувств, я подошел к двери и распахнул ее.

На пороге озаренный ярким светом очага, падавшим из-за меня, стоял один из моих слуг, которых я привез с собою из Парижа. Он тяжело дышал, очевидно, после быстрого бега. Увидев, он схватил меня за рукав.

- Ах сударь! - воскликнул он. - Скорее! Идите скорее, не теряйте ни минуты, и вы еще можете их предупредить! Они нашли его! Солдаты нашли его!

- Нашли его? - повторял я. - Господина де Кошфоре?

- Нет, но они знают место, где он прячется. Они случайно узнали. Лейтенант собирает своих людей, а я тем временем побежал сюда. Если мы поспешим, можем прийти раньше их.

- Но где это? - спросил я.

- Я не мог расслышать, - прямо ответил он. - Надо следить за ними и в последний момент вмешаться. Это единственный способ.

Пара пистолетов, которые я отнял у кудлатого парня, лежали на полке, недалеко от дверей. Не медля более, я схватил их, надвинул на голову шляпу, и через мгновение мы уже бежали по саду. У калитки я оглянулся и увидел яркую полосу света, льющегося из двери, которую мы оставили открытой; мне показалось, что на этом освещенном пространстве промелькнула темная фигура. Это еще более укрепило мое решение: я должен быть первым, должен предупредить беглеца. И, думая только об этом, я ускорял свой бег.

В несколько секунд мы пересекли луг и очутились в лесу. Но тут вместо того, чтобы держаться обычной дороги, я смело свернул на узенькую тропинку, по которой водил нас Клон. Мои чувства, казалось, получили сверхъестественную остроту. Не сбиваясь с пути, инстинктивно избегая пней и ям, я бежал по этой тропинке, следуя всем ее изгибам и поворотам, пока мы не достигли задней стены гостиницы. Тут мы услышали ропот сдержанных голосов, тихие, но резкие слова команды, бряцание оружия и сквозь вереницу домов увидели неясное мерцание фонарей и факелов.

Я схватил своего слугу за руку, и мы присели на землю, прислушиваясь. Расслышав то, что мне было нужно, я спросил его на ухо:

- Где твой товарищ?

- Он с ними, - был ответ.

- В таком случае идем, - сказал я, поднимаясь с места. - Больше мне ничего не нужно. Идем!

Но он схватил меня за руку и удержал.

- Вы не знаете дороги, - сказал он. - Успокойтесь, сударь, успокойтесь. Не надо спешить. Они ведь только выступают. Будем лучше следовать за ними и вмешаемся, когда придет время. Пусть они покажут нам путь.

- Идиот! - сказал я, отстраняя его руку. - Я сам знаю, где он. Я знаю, куда они идут. Идем и сорвем плод, прежде чем они доберутся до него.

Его ответом было восклицание удивления. В этот момент огни заколыхались. Лейтенант подал команду к выступлению. Луна еще не взошла, небо было серо и облачно; двинуться с того места, где мы стояли, значило окунуться в океан мрака. Но мы и так потеряли много времени напрасно, и я не медлил более. Приказав своему товарищу следовать за мною и не отставать, я перепрыгнул через низкую изгородь, которая была перед нами, и затем, поминутно спотыкаясь в темноте на неровной почве и иногда даже падая, я добрался до маленькой канавы с отвесными стенами. Смело перепрыгнув и через нее, я, задыхаясь и изнемогая, добежал наконец до дороги, опередив шагов на пятьдесят лейтенанта и его солдат.

У них было только два фонаря, и мы были за пределами их света, между тем как топот многих ног заглушал производимый нами шум. Таким образом, мы не рисковали быть открытыми и что было мочи пустились бежать по дороге. К счастью, они больше заботились о тишине, чем о поспешности, и через минуту расстояние, разделявшее нас, удвоилось, а через две - их фонари казались лишь неясными искорками, мерцавшими в темноте. До нас даже не доносился топот их ног. Тогда я стал оглядываться по сторонам и подвигаться вперед более медленно, чтобы не пропустить стог сена.

С одной стороны дороги почва круто поднималась вверх, образуя холм, с другой - спускалась к реке. Ни тут, ни там не было деревьев: иначе наши затруднения были бы гораздо серьезнее. Таким образом, я очень скоро без труда различил стог сена, вздымавшийся в виде черной громады на более светлом фоне холма.

Мое сердце сильно забилось, но теперь не время было думать. Приказав человеку следовать за мною и быть наготове на всякий случай, я с пистолетом в руке ощупью отыскал дорогу к задней стороне стога, думая найти здесь шалаш и в нем де Кошфоре. Но там ничего не оказалось, и благодаря тому, что мы отдалились от дороги, сделалось так темно, что я впервые понял всю трудность задуманного мною дела. Шалаш за стогом сена! Но как далеко? Как далеко от стога? Над нами высился темный, бесконечный, неясный холм. Взбираться на этот холм в поисках крошечного шалаша, быть может, так хорошо скрытого, что и при свете дня его трудно заметить, было столь же отчаянным предприятием, как и отыскать иголку в стоге сена. А пока я стоял, овеваемый холодным ночным ветром, полный сомнений и отчаяния, на дороге послышался топот ног - солдаты подходили ближе.

- Господин капитан! - прошептал сзади мой человек, удивленный моей неподвижностью. - Куда же мы пойдем? Нам надо спешить, иначе они настигнут нас.

Я силился что-нибудь придумать, сообразить, где должен находиться шалаш, но минута была слишком критическая, и никакая мысль не приходила мне в голову. Наконец я сказал наудачу:

- Наверх! Идем наверх!

Он не медлил, и мы пустились бежать в гору, потея от чрезмерных усилий и слыша, как приближается отряд, маршировавший внизу по дороге. Несомненно, они точно знали, куда идти. Пройдя шагов пятьдесят или около того, мы вынуждены были остановиться, и, оглянувшись, я увидел их фонари, мерцавшие в темноте, подобно светлякам; я слышал даже бряцание их шпаг. Я приходил к заключению, что шалаш находится внизу и что мы отдаляемся от него. Но теперь было поздно возвращаться назад - они были уже у стога - и, охваченный отчаянием, я снова обернулся к холму. Пройдя шагов десять, я споткнулся и упал. Поднявшись на ноги, я снова пустился вперед, но тотчас снова споткнулся. Тут только я понял, что иду по ровной земле. И что это такое передо мной? Вода или какой-то мираж?

Ни то ни другое. Я схватил своего спутника за руку, как только он поравнялся со мною, и остановил его. Перед нами была впадина, и там виднелся свет, который вырывался из какого-то отверстия и дрожал в ночной мгле, точно бледный фонарь сказочного гнома. Он сам был виден, но не освещал кругом ничего; это была просто искорка света на дне черной котловины. Тем не менее я сразу воспрянул при виде него: я понял, что наткнулся именно на то, что искал.

При обыкновенных обстоятельствах я тщательно обдумал бы свой следующий шаг и осторожно приступил бы к его выполнению. Но здесь некогда было думать; не было времени откладывать. Я спустился по крутизне холма и, как только стал ногой на дно ямы, подскочил к двери маленького шалаша, откуда проникал наружу свет. Второпях моя нога подвернулась на камне, и я упал на колени на пороге хижины. Благодаря этому падению, я очутился лицом к лицу с человеком, который лежал в шалаше на куче папоротника.

Он был погружен в чтение. Испуганный произведенным шумом, он бросил книгу и протянул руку к оружию. Но я успел предупредить его и навел на него дуло своего пистолета. Из той позы, в которой я застиг его, ему было трудно встать с места. С громким восклицанием досады он опустил руку. Огонек, сверкавший в его глазах, уступил место вялой улыбке, и он пожал плечами.

- Хорошо! - сказал он с удивительным самообладанием. - Поймали наконец! Ну что же, мне уже надоела эта история.

- Вы мой пленник, господин де Кошфоре, - ответил я. - Пошевелите рукой, и я вас убью. Но у вас есть еще выбор.

- В самом деле? - спросил он, поднимая брови.

- Да. Мне предписано доставить вас в Париж живым или мертвым. Дайте мне слово, что вы не сделаете попытки к бегству, и вы отправитесь туда на свободе и как подобает дворянину. Откажетесь, - я вас обезоружу, свяжу и отправлю, как пленника.

- Сколько вас? - коротко спросил он.

Он продолжал лежать на локте, покрытый своим плащом, и маленький томик Маро лежал недалеко от него на полу. Но его пронзительные черные глаза, которые еще резче выделялись на бледном и худощавом лице, испытующе смотрели через мое плечо, на ночной мрак, окружавший его хижину.

- Достаточно, чтобы силой принудить вас к повиновению, - внушительно ответил я. - Но это еще не все. Тридцать драгунов в настоящее время взбираются на холм с целью захватить вас, и они уж не сделают вам подобного предложения. Сдайтесь мне, прежде чем они подоспеют, и я сделаю все возможное, чтобы предоставить вам облегчение. Промедлите, и вы попадете к ним в руки. У вас нет выхода.

- А вы удовольствуетесь моим словом? - медленно спросил он.

- Я оставлю при вас ваши пистолеты, господин де Кошфоре.

- Но я должен, по крайней мере, знать, что вы не один.

- Я не один.

- В таком случае даю вам слово, - сказал он со вздохом. - И, ради Бога, достаньте мне немного пищи и постель. Мне уже надоел этот свиной хлев. Мой Бог! Уже две недели, как я не знаю простынь!

- Вы можете сегодня ночевать в вашем доме, если вам угодно, торопливо продолжал я. - Но они уже подходят. Будьте добры ждать меня здесь, а я пойду им навстречу.

Я вышел из хижины как раз в ту минуту, когда лейтенант, окружив своими людьми котловину, спрыгнул вниз в сопровождении двух сержантов, чтобы арестовать беглеца. Вокруг открытой двери царила непроглядная тьма.

Лейтенант не заметил моего человека, притаившегося в уголке под тенью шалаша, и, увидев меня на освещенном четырехугольнике двери, принял меня за Кошфоре. В один миг он поднес пистолет к моему носу и с торжеством закричал:

- Арестую вас!

При этих словах один из сержантов поднял фонарь и поднес к моему лицу.

- Что это за глупые шутки? - сердито закричал я в ответ.

У лейтенанта раскрылся рот, и на мгновение он точно окаменел от удивления. Не более часа тому назад он оставил меня в замке. Оттуда он явился сюда без всякого промедления и вдруг находит меня здесь. У него вырвалось громкое проклятие, его лицо потемнело, усы задрожали от ярости.

- Что это такое? Что такое? - закричал он. - Где этот человек?

- Какой человек? - спросил я.

- Кошфоре! - заревел он, не будучи в состоянии сдержать своей ярости. - Не лгите мне. Он здесь, и я возьму его!

- Вы опоздали, - ответил я, внимательно следя за его движениями. Господин де Кошфоре здесь, но он уже сдался мне и должен считаться моим пленником.

- Вашим пленником?

- Да! Я арестовал его в силу предписания, данного мне кардиналом. И в силу того же я никому не отдам его.

- Никому не отдадите его?

- Никому!

Несколько секунд он с искаженным лицом смотрел на меня. Это было настоящее олицетворение ненависти и бессильной злобы. Но затем я увидел, как его лицо озарилось новой мыслью.

- Это чертовская хитрость, - заревел он, как сумасшедший, размахивая своим пистолетом. - Это обман и надувательство. Черт возьми! У вас нет никакого предписания! Я теперь понимаю! Я теперь все понимаю! Вы явились сюда, чтобы надуть нас. Вы принадлежите к их шайке, и это ваша последняя попытка спасти его.

- Это еще что за глупости? - презрительно сказал я.

- Вовсе не глупости, - ответил он убежденным тоном. - Вы обманули нас, вы одурачили нас; но теперь я понимаю. Час тому назад я изобличил вас перед этой надутой мадам в замке и еще дивился тому, что она не придала никакой веры моим словам. Я дивился тому, что она ничего не хотела прочесть на вашем лице, хотя вы стояли перед нею с видом уличенного мошенника! Но теперь я все понял. Она знает вас. Она участвует в заговоре вместе с вами, и я, думая открыть ей глаза, сам попал впросак. Но теперь уж на моей улице праздник. Вы очень смело и очень искусно сыграли роль, - продолжал он с мрачным огоньком в глазах, - и я поздравляю вас. Но теперь уж дудки, сударь! Довольно вы нас морочили вашими разглагольствованиями о монсеньоре, о его предписаниях и тому. подобное. Теперь я не позволю над собой издеваться. Вы говорите, что арестовали его. Вы арестовали его? Хорошо! В таком случае я арестую и вас с ним заодно.

- Вы с ума спятили? - сказал я, одинаково изумленный этой неожиданной точкой зрения и его убежденным тоном. - Положительно, с ума сошли, лейтенант!

- Я сошел было, - засмеялся он, - но теперь уже выздоровел. Я был сумасшедший, когда поверил вам, будто вы хотите хитростью выманить у женщин их тайну, между тем как все время вы действительно защищали их, заступались за них, помогали им. Вот в чем было мое сумасшествие. Теперь оно кончилось, и я должен просить у вас извинения. Я считал вас коварнейшей змеей и предателем, каких только создавала природа, но теперь я вижу, что вы умнее, нежели я думал, и вдобавок отличаетесь благородством. Простите меня!

Один из солдат, стоявших вокруг, засмеялся. Я посмотрел на лейтенанта таким взором, что, если бы глазами можно было убить человека, он был бы мертв.

- Любезный, - ответил я (я был так разъярен, что едва мог говорить), вы хотите этим сказать, что я самозванец, что у меня нет предписания кардинала?

- Да, я утверждаю это, - спокойно сказал он.

- И что я принадлежу к мятежной партии?

- Совершенно верно, - тем же тоном ответил он. - Впрочем, - продолжал он со смехом, - я утверждаю также, что вы честнейший человек противной партии, господин де Беро! А вы хотите меня уверить, что вы негодяй нашей партии. Убедительность, во всяком случае, на моей стороне, и я намерен подкрепить свое мнение, арестовав вас.

Снова грубый смех огласил ущелье. Сержант, державший фонарь, улыбнулся, а один из драгунов крикнул:

- Нашла коса на камень!

Это вызвало новый взрыв смеха, между тем как я стоял безмолвно, обезоруженный наглостью и упорством этого человека.

- Идиот!.. - вскричал я наконец, но в эту минуту Кошфоре, который тем временем вышел из шалаша и встал рядом со мной, прервал меня:

- Извините меня, - весело сказал он, обращаясь к лейтенанту и указывая на меня пальцем, - но я нахожусь в недоумении. Как фамилия этого господина? Де Беро или де Барт?

- Я де Беро, - резко сказал я, не дожидаясь ответа лейтенанта.

- Из Парижа?

- Да, сударь, из Парижа.

- Вы, значит, не тот господин, который почтил мой скромный дом своим пребыванием?

- Нет, нет, именно он, - ответил лейтенант, ухмыляясь.

- Но я думал... мне сказали, что то был господин де Барт.

- Я также и де Барт, - нетерпеливо ответил я. - Что же из этого, сударь? Это фамилия моей матери. Я принял ее, когда явился сюда.

- Для того, чтобы... арестовать меня, если смею спросить?

- Да, - мрачно ответил я. - Для того, чтобы арестовать вас. Что же из этого?

- Ничего, - медленно ответил он, глядя на меня так пристально, что я не мог выдержать его взгляда, - но, только знай я это раньше, господин де Беро, я еще подумал бы, сдаться ли вам.

Лейтенант засмеялся. Мои щеки вспыхнули, но я сделал вид, что мне это нипочем, и снова повернулся к лейтенанту.

- Ну, сударь, - сказал я, - довольны вы теперь?

- Вовсе нет, - ответил он. - Я не уверен, что вы не прорепетировали этой сцены двадцать раз, прежде чем разыграть ее передо мной. Что мне остается, это - скомандовать: шагом марш, назад по квартирам.

Я вынужден был сыграть на последнюю карту, хотя мне и очень не хотелось этого.

- Ну нет еще, - сказал я. - У меня есть предписание.

- Покажите его! - недоверчиво сказал он.

- Неужели вы думаете, что я стану носить его с собою? - с презрением ответил я. - Неужели вы думаете, что, явившись сюда один, а не во главе пятидесяти драгунов, я стану носить в своем кармане бумагу с печатью кардинала для того, чтобы всякий лакей мог отнять ее у меня? Но я все-таки покажу вам ее. Где мой человек?

Едва я произнес эти слова, как мой слуга всунул мне в руки бумагу. Я медленно развернул ее, бросил на нее взгляд и среди удивленного молчания подал ее лейтенанту. На мгновение он не мог прийти в себя от изумления. Затем, все еще не доверяя мне, он велел сержанту подать фонарь и при свете его начал читать документ.

- Тьфу! - воскликнул он, дочитав до конца. - Я вижу!

И он стал читать вслух:

"Сим уполномочиваю Жиля де Беро разыскать, задержать, арестовать и отдать в руки начальника Бастилии Генриха де Кошфоре, для каковой цели ему, де Беро, предоставляется совершать все действия и принимать все меры, какие окажутся необходимыми.

Кардинал Ришелье".

Когда он закончил, прочитав подпись с особенным ударением, кто-то тихо произнес: "Да здравствует король!" - и на мгновение воцарилось молчание. Сержант опустил фонарь.

- Довольно вам? - хриплым голосом спросил я, оглядываясь вокруг.

Лейтенант слегка поклонился.

- Совершенно, - ответил он. - Я должен вновь попросить у вас извинения, сударь. Я нахожу, что мои первоначальные впечатления были справедливы. Сержант, отдай этому господину его документ.

И, грубо повернувшись ко мне спиной, он швырнул бумагу сержанту, который, ухмыляясь, подал ее мне.

Я знал, что этот шут гороховый не станет драться, притом же он был среди своих солдат, и мне ничего не оставалось, как проглотить оскорбление. Я спрятал бумагу за пазуху, стараясь принять равнодушный вид, а лейтенант тем временем резким голосом отдал команду.

Драгуны, стоявшие на краю откоса, начали строиться, а те, что спрыгнули вниз, стали взбираться наверх.

Когда группа солдат позади лейтенанта поредела, я увидел среди нее белое платье, и тотчас с неожиданностью, которая подействовала на меня хуже пощечины, мадемуазель приблизилась ко мне. Ее голова была повязана шалью, так что мне сначала не было видно ее лица. В этот миг я забыл о присутствии ее брата, стоявшего рядом со мною, - я забыл все на свете и, больше по привычке и инстинктивно, чем по сознательному побуждению, сделал шаг навстречу ей, хотя язык мой прилип к гортани, и я весь дрожал.

Но она поспешно отступила от меня, с видом такой ненависти, такого непреодолимого отвращения, что я тотчас остановился как вкопанный, словно получив от нее удар.

- Не смейте прикасаться ко мне! - прошипела она, и не так эти слова, как ее вид, с которым она подобрала свою юбки, заставил меня отступить на самый дальний конец котловины. Стиснув зубы, я остановился здесь, между тем как мадемуазель, рыдая без слез, повисла на шее брата.

Глава XII ДОРОГА В ПАРИЖ

Маршал Бассомпьер, из всех известных мне людей обладавший наибольшей опытностью, помнится мне, говаривал, что не опасности, а мелкие неудобства испытывают человека и показывают его в надлежащем свете и что наихудшие мучения в жизни причиняют не шипы, а смятые розовые лепестки.

Я склонен считать его правым, потому что, помню, когда на другой день после ареста я вышел из своей комнаты и нашел залу, гостиную и другие парадные комнаты пустыми, а стол не накрытым и когда, таким образом, я воочию убедился, какие чувства питают ко мне обитатели дома, я ощутил такое же острое страдание, как и накануне ночью, когда мне пришлось стать лицом к лицу с открытым гневом и презрением. Я стоял посреди пустой, безмолвной комнаты и смотрел на давно знакомые предметы с чувством отчаяния, тоски и утраты, которых сам не мог себе объяснить.

Утро было серое и облачное; шел дождь. Розовые кусты в саду колыхались во все стороны под напором пронизывающего ветра, а в комнату, туда, где еще так недавно играли солнечные лучи, затекали струи дождя и пачкали доски. Внутренняя дверь хлопала и скрипела на своих петлях. Я думал о недавних днях, когда мы обедали здесь и вдыхали благоухание цветов, - и, полный отчаяния, выбежал в зал.

Здесь также не было никаких признаков жизни, словно все - и хозяева, и прислуга - оставили дом. На очаге, возле которого мадемуазель открыла мне роковую тайну, лежал серый холодный пепел, - наилучшая эмблема для совершившейся здесь перемены - и водяные капли, скатываясь по трубе, время от времени падали на очаг. Парадная дверь стояла открытой, словно теперь в доме нечего было стеречь. Единственным живым существом была гончая собака, которая беспокойно выла и то поглядывала на холодный очаг, то снова ложилась, настораживая уши. В углу шуршали листья, загнанные сюда ветром.

С грустью вышел я в сад и стал бродить по дорожкам, глядя на мокрые деревья и вспоминая прошлое, пока не наткнулся на каменную скамью. На ней, у самой стены, стоял кувшин, почти наполненный сухими листьями. Я подумал о том, как много случилось с тех пор, как мадемуазель поставила его тут, и фонарь сержанта открыл его мне. Я глубоко вздохнул и вернулся назад в гостиную.

Здесь я увидел женщину, которая стояла на коленях, спиной ко мне, и разводила огонь. Я невольно подумал о том, что она скажет, когда увидит меня, и как она будет себя вести. Она действительно тотчас обернулась, и я отскочил назад с глухим восклицанием испуга: передо мною была госпожа де Кошфоре!

Она была одета просто, и ее нежное лицо похудело и побледнело от слез, но истощила ли прошлая ночь весь запас ее горя и осушила ли источник ее слез, или какое-нибудь великое решение придало ей временное спокойствие, только она вполне владела собой. Она лишь содрогнулась, встретив мой взгляд, и прищурилась, словно неожиданно увидела перед собою яркий свет. Но это было все, что я мог в ней заметить. Тотчас она опять повернулась ко мне спиной и, не промолвив ни слова, принялась за свое дело.

- Сударыня, сударыня! - воскликнул я с безумием отчаяния. - Что это значит?

- Слуги не хотят делать этого, - ответила она тихим, но твердым голосом. - Вы все-таки наш гость, сударь.

- Но я не могу допустить этого! - вскричал я. - Госпожа де Кошфоре, я не...

- Тише, пожалуйста, - сказала она. - Тише! Вы беспокоите меня.

При этих словах огонь ярко запылал. Де Кошфоре поднялась с места и, все еще следя взором за огнем, вышла из комнаты, оставив меня совершенно растерянного среди комнаты. Но через минуту я снова услышал ее шаги по коридору, и она вошла, неся в руках поднос с вином, мясом и хлебом.

Поставив его на стол, она с тем же бледным лицом и неподвижными глазами, готовыми каждую секунду затуманиться слезами, начала накрывать стол. Стаканы звенели у нее, сталкиваясь с тарелками, нож и вилка падали из рук. Я же стоял рядом, дрожа и претерпевая странную, но нестерпимую пытку.

Затем она знаком пригласила меня сесть, а сама отошла прочь и остановилась в дверях, выходивших в сад. Я повиновался. Я сел, но, хотя ничего не ел с прошлого утра, не мог проглотить ни кусочка.

Она вдруг обернулась и подошла ко мне.

- Вы ничего не едите, - сказала она.

Я бросил нож и порывисто вскочил с места.

- Бог мой! - вскричал я. - Неужели, сударыня, вы думаете, что у меня нет сердца?

В тот же миг я понял, что наделал, какую глупость совершил. Едва я вымолвил это, как она очутилась передо мною на коленях и, обнимая мои ноги, прижимаясь своими мокрыми щеками к моей грубой обуви, молила меня о пощаде, молила меня о его жизни, жизни, жизни! О, это было ужасно! Ужасно было слышать ее захлебывающийся голос, видеть ее светлые волосы, ниспадавшие на мои покрытые грязью сапоги, замечать, как ее гибкие формы подергивались судорожными рыданиями, сознавать, что эта женщина, женщина благородного происхождения, унижается передо мною.

- О сударыня, сударыня! - с мукой вскричал я. - Прошу вас, встаньте. Встаньте, или я уйду отсюда!

- Пощадите его! Пощадите его! - простонала она. - Что сделал он вам, что вы взялись преследовать его? Что сделал он вам, что вы решились погубить нас? О пощадите, пощадите! Отпустите его, и он уедет молиться за вас, я и моя сестра будем молиться за вас каждое утро и каждую ночь до конца наших дней.

Я ужасно боялся, чтобы кто-нибудь не вошел и не увидел ее, распростертую на полу. Я нагнулся и старался поднять ее. Но она приникла еще ниже и коснулась своими нежными руками зубцов моих шпор. Я не осмеливался пошевельнуться. Наконец я принял последнее решение.

- Слушайте в таком случае, сударыня, - сказал я почти сурово, - если не хотите встать. Вы забываете все: каково мое положение и как ничтожна моя власть. Вы забываете, что освободи я сегодня вашего мужа, его через час схватят солдаты, еще находящиеся в деревне, стерегущие все дороги, до сих пор следящие за мною и всеми моими движениями. Вы забываете, говорю я, мое положение...

Она прервала меня на этом слове. Она вскочила на ноги и посмотрела мне прямо в лицо. Я хотел продолжать, но она, бледная, задыхающаяся, с растрепанными волосами, остановилась передо мной, силясь заговорить.

- О да, да, - пролепетала она с трудом. - Я знаю, знаю.

Она засунула руку за пазуху, вынула оттуда что-то и подала мне... даже не подала, а насильно вложила мне в руку.

- Я знаю, знаю, - повторила она. - Возьмите, сударь, и пусть Бог наградит вас. Пусть Бог наградит вас! Мыс радостью отдаем это вам, с радостью и благодарностью!

Я стоял и смотрел то на нее, то на поданную мне вещь. Но затем я понял и похолодел. Она дала мне пакет, тот самый пакет, который я возвратил мадемуазель! Сверток с драгоценными камнями! Я держал его в руке, и сердце мое опять окаменело: я понял, что это дело мадемуазель, что это она, не доверяя силе слез и молений жены пленника, снабдила ее этим последним средством, этой грязной взяткой. Я швырнул сверток на стол среди блюд.

- Сударыня, - резко ответил я тоном, в котором уже звучал гнев, а не сострадание, - вы совершенно ошибаетесь во мне. Я довольно слышал нехороших слов за последние сутки и знаю, что все вы думаете обо мне. Но вам придется убедиться еще в одном, а именно, что я никогда не изменяю человеку, которому служу, никогда не продаю своих. Пусть отсохнет моя рука, если я исполню ваше желание за сокровища, в десять раз превышающие то, что вы мне теперь предложили!

Она упала на стул с криком отчаяния, и в этом момент господин де Кошфоре отворил дверь и вошел в комнату. Из-за его плеча на меня выглянуло гордое лицо мадемуазель, которое было лишь немного бледнее обыкновенного и имело темные круги под глазами, но глядело на меня с сатанинской холодностью.

- Что это значит? - сказал он хмурясь, когда взгляд упал на жену.

- Это... это значит, что мы выезжаем в одиннадцать часов, сударь, ответил я с легким поклоном и вышел через открытую дверь.

Для того, чтобы не присутствовать при сцене прощания, я оставался в саду вплоть до того часа, который был мною назначен для выезда. Тогда, не входя больше в дом, я направился прямо в конюшню. Здесь все уже было готово. Двое драгунов, которые по моему требованию должны были конвоировать меня до Оша, были в седлах, а мои собственные люди ожидали меня, держа оседланных лошадей для меня и де Кошфоре. Луи водил взад и вперед еще одну лошадь, при виде которой у меня сердце тревожно забилось: на ней было дамское седло. Стало быть, нам предстояло ехать не одним. Кто же поедет с нами: мадемуазель или мадам? И до каких пор? До Оша?

Надо полагать, что все это время хозяева следили за мной, потому что, как только я подошел к конюшням, де Кошфоре и мадемуазель вышли из дома; у него лицо было бледно, глаза блестели и щеки явственно подергивались, хотя он и силился принять равнодушный вид. На ней была черная маска.

- Мадемуазель сопровождает нас? - официальным тоном спросил я.

- С вашего позволения, сударь, - с колкой вежливостью ответил он.

Я видел, что он задыхается от волнения: он только что простился с женой.

Я отвернулся.

Когда мы все уже сидели на лошадях, он посмотрел на меня.

- Может быть... основываясь на моем слове... вы позволите мне ехать одному? - нерешительно спросил он.

- Без меня? - резко спросил я. - Сделайте одолжение.

Согласно с этим, я приказал драгунам ехать впереди него на таком расстоянии, чтобы они не могли слышать разговора брата и сестры, между тем как оба моих человека следовали позади, с карабинами на коленях. Я же замыкал шествие, глядя в оба и держа наготове пистолет. Кошфоре усмехнулся при виде стольких предосторожностей, но я не для того столько потрудился, перенес столько насмешек и оскорблений, чтобы напоследок у меня из-под носа вырвали добычу. Зная хорошо, что пока мы не миновали Оша, я могу легко ожидать какой-нибудь попытки освободить его, я решил дорого продать своего пленника тому, кто захотел бы вырвать его из моей власти. Только гордость и до некоторой степени, может быть, жажда борьбы помешали мне выпросить для себя десять конвойных солдат вместо двух.

Всю дорогу я задумчиво смотрел на маленький деревянный мостик, на узкую лесную тропинку, на крайние домики деревни - на все эти предметы, с которыми было у меня теперь связано столько воспоминаний, которые были так мне знакомы и которых мне уже не суждено было никогда более видеть. За мостом отряд солдат искал тело капитана. Немного далее виднелись остатки хижины, превращенной огнем накануне ночью в груду пепла.

Луи бежал рядом с нами, заливаясь слезами. Последние бурые листья осыпались с деревьев. Мелкий осенний дождь падал туманной завесой между мной и всем окружающим. Так я оставил Кошфоре.

Луи провожал нас целую милю за окраиной деревни, а затем остановился и долго смотрел нам вслед, посылая на мою голову проклятия. Оглянувшись назад и увидев, что он все еще стоит на прежнем месте я, после минутного колебания, повернул лошадь и подъехал к нему.

- Послушай, дуралей, - сказал я, прерывая его завывания и ругательства. - Передай своей госпоже то, что я тебе сейчас скажу. Скажи, что ее мужа постигнет та же участь, как постигла де Ренье, когда он попал в руки врагов, - не хуже, не лучше.

- Вы хотите, я вижу, и ее убить? - сердито спросил он.

- Ничего подобного, дуралей, - ответил я, рассердившись. - Я хочу спасти ее. Передай ей мои слова, и ты сам увидишь, что будет.

- Ни за что, - мрачно ответил он. - Стану я еще передавать ваши слова.

И он плюнул на землю.

- В таком случае ты сам будешь ответственен за последствия, торжественно провозгласил я и, повернув лошадь, присоединился к остальным путникам.

Но я знал, что он непременно передаст госпоже де Кошфоре мои слова, хотя бы из одного любопытства, и странно было бы, если бы она, дворянка южной Франции, воспитанная среди старинных семейных традиций, не поняла сделанного мною намека.

Так началось наше путешествие. Печально ехали мы среди мокрых деревьев, под свинцово-серым небом. Нам предстояло пересечь ту самую местность, по которой ступали копыта моего коня в последний день моего путешествия на юг, но как все изменилось за один месяц!

Зеленые долины, которые так оживлялись игривыми источниками, пробивавшимися из-под известковой почвы и были сплошь покрыты зелеными папоротниками и мхом, превратились теперь в болота, где наши лошади увязали по самые щиколотки. Солнечные склоны, с которых я впервые увидел эту сельскую природу, превратились теперь в голые, открытые для ветра и дождя скаты. Буковый лес, который прежде отливал красным цветом, был теперь совершенно лишен листвы и уныло вздымал кверху свои черные стволы и оцепенелые ветви. Воздух был пропитан сыростью, и непроницаемый туман закрывал горизонт на расстоянии ста шагов во всех направлениях.

Мы медленно переезжали холм за холмом, переходили вброд реки, уже начинавшие наполняться осенней водой, пересекали длинные пространства сухого вереска. Но поднимались ли мы на холм или спускались с него, какие бы картины ни расстилались перед нашими глазами, - я ни на минуту не забывал, что я тюремщик, чудовище, злодей. Правда, я ехал позади всех и избегал взглядов, но во всей фигуре мадемуазель не было черточки, которая не дышала бы презрением ко мне; каждое движение ее головы, казалось, говорило: "О Господи, как могут существовать на земле подобные создания!"

Только однажды я обменялся с нею несколькими словами. Это было на вершине кряжа перед тем, как мы должны были начать спуск в горную долину. Дождь перестал; солнце, близившееся к закату, посылало на землю свои последние слабые лучи. Мы остановились на несколько минут, чтобы дать лошадям передохнуть, и бросили последний взгляд к югу. Туманная дымка заволакивала местность, которую мы только что покинули, но над этою дымкою блестела цепь жемчужных гор, напоминая какую-то очарованную страну, лучезарную, манящую, чудесную, - или один из тех замков на стеклянных горах, о которых говорится в старинных повествованиях. Я на мгновение забылся и воскликнул, что эта самая очаровательная картина, какую я когда-либо видел.

Моя соседка - это была мадемуазель, снявшая теперь. свою маску, бросила мне в ответ лишь один взгляд, но этот взгляд дышал таким невыразимым отвращением, что наряду с ним простое презрение показалось бы мне милостью. Я потянул поводья своего коня, как будто она ударила меня. Кровь хлынула к моему лицу, чтобы через мгновение вновь отхлынуть. А мадемуазель отвернулась от меня.

Но я не забыл этого урока и после этого стал еще больше избегать ее. На ночь мы остановились в деревне Ош, и я предоставил там господину де Кошфоре полную свободу, позволяя ему даже уходить по его желанию.

Наутро, предполагая, что, перевалив через хребет, мы подвергаемся уже меньшей опасности нападения, я отпустил обоих драгун, и через час после восхода солнца мы снова пустились в путь.

В воздухе было свежо, погода обещала быть более сухой и приятной, чем накануне. Я решил держать путь на Лектур, и, так как к северу дороги неизменно улучшались, рассчитывал к ночи проехать довольно далеко. Мои слуги ехали впереди, а я опять держался позади всех.

Наш путь лежал через Герскую долину, среди высоких тополей и плакучих ив. Солнце выглянуло из-за туч, и его ласковые лучи пригревали нас. К несчастью, реки, пересекавшие наш путь, вздулись и вышли из берегов после дождя, что сильно затрудняло наше движение вперед. К полудню мы с большим трудом одолели половину расстояния, и мое нетерпение еще больше возросло, когда дорога, незадолго перед тем отклонившаяся от берега реки, снова повернула к нему, и мы увидели перед собой новую переправу. Мои люди осторожно вошли в реку, но должны были отступить и поискать брода в другом месте, так что стали пробираться к другому берегу, когда мадемуазель и ее брат подъехали уже к самой реке.

Благодаря этой задержке, я волей-неволей должен был подъехать близко к брату и сестре. Лошадь мадемуазель не сразу согласилась войти в воду, так что мы пошли вброд почти одновременно, и я ехал почти вплотную за ней. Берега реки были очень круты, и, находясь в воде, мы ничего не видели ни с той, ни с другой стороны; я беспечно следовал за мадемуазель, и все мое внимание было сосредоточено на моей лошади, как вдруг звук выстрела, за ним - другой и крик, послышавшийся впереди нас, потрясли меня.

В один миг, когда эти звуки еще не замерли в воздухе, я понял все. Точно раскаленным железом, обожгла меня мысль, что нас атаковали, и я был совершенно беспомощен в этой западне, в этой хитрой ловушке. Лошадь мадемуазель заграждала мне путь, а тут каждая секунда была дорога.

У меня был лишь один исход. Я повернул свою лошадь прямо на обрывистый берег и заставил ее сделать прыжок. На мгновение она повисла на вершине, и я уже думал, что она свалится. Но она сделала отчаянное усилие, взобралась наверх и очутилась на берегу, дрожа и фыркая от страха.

В пятидесяти шагах от меня на дороге лежал один из моих солдат. Он лежал вместе с лошадью, и оба не шевелились. Около него, прислонившись спиною к скале и громко крича, стоял его товарищ, отбиваясь от четырех всадников. В тот момент, когда я увидел эту сцену, он приложился своим карабином и свалил одного из нападавших.

Я еще мог спасти своего слугу. Крикнув ему слова ободрения, я вынул из кобуры пистолет и вонзил шпоры в бока своей лошади, как вдруг чей-то неожиданный, коварный удар выбил у меня пистолет из рук.

Мне не удалось подхватить его, и прежде чем я успел прийти в себя от изумления, мадемуазель ударила мою лошадь по голове. Взбешенная лошадь попятилась назад, и передо мной мелькнул взор мадемуазель, сверкавший ненавистью из-под маски, и рука, поднятая для удара. Через мгновение я был на земле, сбитый лошадью, которая ускакала далеко, а ее лошадь, также испуганная всем происшедшим, закусила удила и понесла ее прочь от меня.

Не будь этого, мадемуазель, по всей вероятности, растоптала бы меня. Но теперь я мог встать, обнажить свою шпагу и поспешить на выручку своему товарищу. Все это было делом нескольких мгновений. Он еще оборонялся, и дуло его карабина еще дымилось. Я перепрыгнул через упавшее дерево, попавшееся мне на дороге, но в этот момент двое из нападавших отделились и поскакали мне навстречу. Один из них, которого я принял за предводителя, был в маске. Он пустил свою лошадь прямо на меня, чтобы растоптать, но я проворно отскочил в сторону и, ускользнув от него, бросился на другого. Испугав его лошадь, так что он не мог прицелиться, я хватил его шпагой по спине. Он спрыгнул на землю, издавая проклятия и пытаясь поймать свою лошадь, а я повернулся, чтобы встретить человека в маске.

- Негодяй! - воскликнул он, снова наступая на меня.

На этот раз он так искусно правил своей лошадью, что я с большим трудом ускользнул от ее копыт и при всем своем желании не мог достать до него шпагою.

- Сдавайся, собака! - закричал он.

В ответ я слегка ранил его шпагой в колено, но тут вернулся его товарищ, и оба они стали наступать на меня, стегая хлыстами по голове и стараясь растоптать меня. В конце концов, я предпочел отступить к отвесной стене берега. Здесь моя шпага мало могла помочь мне, но, к счастью, уезжая из Парижа, я запасся коротким обоюдоострым мечом, и хотя далеко не умел так владеть им, как шпагой, все же мне удавалось при помощи его отражать их удары и, раня лошадей, держать их на почтительном расстоянии.

Но они не отставали, и мое положение становилось все хуже и хуже. Каждое мгновение к ним на подмогу мог явиться третий всадник, или мадемуазель могла выстрелить в меня из моего собственного пистолета. Можно себе представить, как я был рад, когда счастливый маневр мечом выбил шпагу из рук предводителя. Взбешенный своей неудачей, он стал безжалостно колоть свою лошадь шпорами, побуждая ее скакать на меня, но животное, которое я уже несколько раз угостил своим мечом, стало брыкаться и сбило своего седока в тот самый момент, когда я ранил второго всадника в руку и заставил его отступить.

Дело теперь изменилось. Человек в маске встал на ноги и начал растерянно искать у себя за поясом пистолет. Но он никак не мог найти его, да если бы и нашел, то едва ли был в таком состоянии, чтобы как следует выстрелить из него. Он беспомощно отступил к утесу и прислонился к нему.

Его товарищ был не в лучшем положении. Он сделал попытку снова напасть на меня, но через секунду, потеряв мужество, опустил шпагу и, повернув коня, ускакал прочь. Таким образом, на месте остался только один человек, атаковавший моего слугу, и я обернулся, чтобы посмотреть, как там обстоит дело. Они оба стояли неподвижно, переводя дух. Видя это, я поспешил к ним. Но, заметив мое приближение, негодяй тоже повернул свою лошадь и скрылся в лесу, оставив нас победителями.

Первое, что я сделал, - и до сих пор с удовольствием вспоминаю об этом, - погрузил руку в карман и, вынув половину своего состояния, вручил его человеку, который так храбро сражался за меня. На радостях я готов был расцеловать его. Благодаря его помощи и мужеству, я не только избежал поражения, но, мало того, знал, чувствовал, - и сердце у меня трепетало при мысли об этом, - что эта борьба восстановила до некоторой степени мою репутацию.

Мой слуга был ранен в двух местах, я получил царапину или две и потерял свою лошадь; другой мой парень был мертв. Но, что касается лично меня, то я готов был отдать половину всей крови, обращающейся в моих жилах, чтобы купить то чувство, с которым я мог теперь говорить с де Кошфоре и его сестрой.

Мадемуазель сошла с лошади, сняла маску и, отвернув лицо, плакала. Ее брат, все время честно остававшийся на своем месте у речного брода, встретил меня особенной улыбкой.

- Цените мою верность, - веселым тоном сказал он, - я здесь, господин де Беро, чего нельзя сказать о тех двух господах, которые только что ускакали.

- Да, ответил я с некоторою горечью, - и только напрасно они застрелили моего бедного слугу.

Он пожал плечами.

- Они мои друзья, - сказал он, - и я не стану осуждать их. Но это еще не все, господин де Беро.

- Да, не все, - ответил я, отирая своей меч. - Здесь еще остался человек в маске.

И я повернулся, чтобы пойти к нему.

- Господин де Беро! - окликнул меня Кошфоре отрывисто и принужденно.

Я остановился.

- К вашим услугам, - сказал я, оборачиваясь.

- Я хочу поговорить с вами об этом господине, - начал он нерешительно. - Вы знаете, что с ним станется, если вы предадите его властям?

- Кто он такой? - резко спросил я.

- Это довольно щекотливый вопрос, - ответил он, хмурясь.

- Для вас, может быть, но не для меня, - возразил я, - так как он вполне в моей власти. Если он снимет свою маску, то я лучше буду знать, что делать с ним.

Незнакомец потерял во время падения свою шляпу, и его светлые волосы, покрытые пылью, распустились кудрями по плечам. Он был высокого роста, нежного, изящного сложения, и хотя был одет более чем просто, я заметил дорогой перстень на его руке и, как мне казалось, некоторые другие следы знатного происхождения. Он еще лежал на земле в полуобморочном состоянии, по-видимому, не сознавая того, что происходило вокруг.

- Я узнаю его, если он снимет маску? - вдруг спросил я, осененный догадкой.

- Несомненно, - ответил де Кошфоре.

- Ну и что?

- Это будет худо для всех.

- Ага! - тихо произнес я, пристально глядя сначала на моего прежнего пленника, а затем на нового. - Ну и что же... сделать с ним, по-вашему?

- Оставить его здесь! - ответил де Кошфоре.

Он был, видимо, взволнован, и лицо его покрылось густой краской. Я знал его как совершенно честного человека и доверял ему. Но это явное беспокойство по поводу его друга меня нисколько не трогало. Притом же я знал, что вступаю на скользкий путь, и это побуждало меня быть осторожным.

- Ну, хорошо, - ответил я после минутного раздумья. - Я сделаю так. Но уверены ли вы, что он не предаст меня?

- Бог мой, конечно, нет! - с живостью ответил Кошфоре. - Он все поймет. Вы не будете сожалеть о том, что сделали. Ну, поедем дальше.

- Но у меня нет лошади, - сказал я, несколько смущенный его крайней поспешностью. - Как же я...

- Мы поймаем ее, - успокоил он меня. - Она где-нибудь на дороге. До Лектура осталось не более мили, и там мы распорядимся, чтобы этих двух похоронили.

Я ничего не мог выиграть дальнейшим промедлением, и потому вскоре все было решено. Мы подобрали то, что растеряли в пылу борьбы; де Кошфоре помог сестре сесть на лошадь, и через пять минут нас уже не было там.

Достигнув опушки леса, я оглянулся назад, и мне показалось, будто человек в маске поднялся на ноги и смотрит нам вслед. Но деревья и расстояние мешали мне разглядеть его. Тем не менее я склонен был думать, что незнакомец находился совсем не в обморочном состоянии и не был так сильно ранен, как хотел показать.

Глава XIII НА ПЕРЕКРЕСТКЕ

Все это время как читатель, конечно, заметил, мадемуазель не говорила со мною и вообще не произнесла ни слова. ВО время борьбы она играла свою роль в суровом молчании, поражение встретила с безмолвными слезами, и ни разу ее уста не разжались ни для молитвы, ни для упреков, ни для извинений. Когда борьба кончилась, и театр ее остался за нашими плечами, ее поведение нисколько не изменилось. Она упорно отворачивала свое лицо в сторону и делала вид, что не замечает меня.

Не далее как в четверти мили я поймал свою лошадь, которая паслась у дороги, и, сев на седло, занял свое место позади остальных, как и утром. Как и утром, мы ехали молча, словно ничего не случилось, но я дивился в душе необъяснимому женскому характеру и тому, как могла она принять участие в нападении и затем вести себя как ни в чем не бывало.

Но как ни старалась она скрыть это, в ней произошла некоторая перемена. Как ни хорошо была подобрана маска, она не могла вполне скрыть ее ощущений, и я видел, что ее голова опущена, что она едет рассеянно, что вся ее осанка изменилась. Я заметил, что она бросила или обронила свой хлыст, и мне становилось ясно, что борьба не только не восстановила меня в ее мнении, но к прежней ее ненависти присоединила стыд и досаду: стыдно ей было, что она так унизилась, хотя бы для спасения своего брата; досадно было, что поражение было единственной наградой за ее усилия.

Явное доказательство этому я получил в Лектуре, где гостиница имела лишь общую комнату, так что нам пришлось обедать вместе. Я велел поставить для них стол у огня, а сам удалился к меньшему столику, стоявшему у дверей. Других гостей в комнате не было, и это делало еще более заметным отчуждение между нами.

Де Кошфоре, кажется, понимал это. Он пожал плечами и посмотрел на меня с улыбкой, не то печальной, не то насмешливой. Но мадемуазель была неумолима. Она сняла маску, и лицо ее было непроницаемо, как камень.

Один раз, лишь один раз за все время я заметил на этом лице мгновенную перемену. Она вдруг покраснела, вероятно, под влиянием своих мыслей, но покраснела так, что все ее лицо запылало от лба до подбородка. Я с любопытством следил, как рос и густел этот румянец, но она надменно повернулась ко мне спиною и стала смотреть в окно.

По-видимому, она и ее брат многого ожидали от этой попытки спасти их, потому что, когда мы после полудня продолжали свой путь, я заметил в них резкую перемену. Они ехали как люди, готовые на все, хотя бы на самое худшее. Их безвыходное положение, их безотрадное будущее нависло, точно туман перед глазами, окрашивая ландшафт в печальный цвет и лишая даже солнечный закат его блестящих красок. С каждым часом настроение Кошфоре ухудшалось, и он становился все менее разговорчивым.

Когда солнце совсем зашло и ночной мрак сгустился вокруг нас, брат и сестра ехали рядом, погруженные в мрачное раздумье, и я уверен, что мадемуазель плакала. Тень кардинала, Парижа, эшафота нависла над ними и леденила их души. Когда горы, среди которых они провели всю свою жизнь, потонули и растаяли позади нас и мы вступили на широкую Гаронскую низменность, их надежды так же точно потонули и растаяли, уступив место полному отчаянию.

Среди многочисленной стражи, под огнем любопытных взоров, имея своим спутником лишь свою гордость, де Кошфоре, я не сомневаюсь в этом, вел бы себя отважно до самого конца. Но быть почти одному, двигаться среди серого ночного сумрака к темнице и на верную безотрадную смерть, - нет ничего удивительного, если сердце у него замирало и кровь медленнее струилась в жилах, если он думал о безутешной жене и разрушенном семейном очаге, покинутых навсегда, чем о том деле, для которого пожертвовал собой. Нет также ничего удивительного и в том, что он и не мог скрыть всего этого.

Но Бог свидетель тому, что у них не было монополии на безотрадные чувства. У меня самого на душе было не менее тоскливо. Солнце еще не успело закатиться, как радость победы, пыль битвы, которые согрели мое сердце утром, остыли, уступив место холодному неудовольствию, отвращению, отчаянию, какие мне случалось иногда испытывать лишь после бессонной ночи, проведенной за игорным столом. До сих пор меня ждала неизвестность; мое предприятие было связано с известным риском, исход его возбуждал сомнения. Но теперь все миновало, конец был ясен и близок, так близок, что я мог считать свое дело исполненным.

Еще один час торжества ждал меня, и я лелеял мысль об этом, как игрок лелеет свою последнюю ставку, представлял себе, где, когда и каким образом это произойдет, и старался всецело сосредоточить свое внимание на этом. Но какова же награда? Увы, мысль об этом меня не покидала. При виде предметов, напоминавших мне о моем путешествии на юг, когда я ехал, исполненный совершенно других мыслей, задаваясь совершенно другими планами, - Боже, как давно все это было! - я с горечью спрашивал себя, неужели это я теперь предаюсь таким мечтам, неужели это я, Жиль де Беро, завсегдатай "Затона", знаменитый фат, а не какой-нибудь Дон-Кихот Ламанчский, сражающийся с ветряными мельницами и принимающий таз цирюльника за золотые доспехи?

Мы достигли Ажана очень поздно. Проселочная дорога, усеянная ухабами, пнями и скорее напоминавшая болото, чем сушу, измучила нас, и поэтому ярко пылавший очаг в гостинице "Голубая Дева" показался нам совершенно новым миром и поднял наш дух и силы.

В гостинице у очага мы услышали странные толки о происшествиях в Париже, о движении против кардинала с королевой-матерью во главе и о том, что на этот раз можно ожидать серьезных последствий. Лишь хозяин смеялся над этими толками. Я соглашался с ним. Даже де Кошфоре, который вначале готов был построить на этом свои надежды, отказался от них, узнав, что все движение исходит из Монтобана, откуда уже не раз направлялись неудачные удары против кардинала.

- Они каждый месяц убивают его, - насмешливо сказал хозяин. - Но с тех пор, как де Шале и маршал поплатились за свои козни, я питаю несокрушимую веру в его "эминенцию", - таков, говорят, его новый титул.

- А здесь все спокойно? - спросил я.

- Совершенно. С тех пор, как Лангедокская история кончилась, все идет хорошо, - ответил хозяин.

Мадемуазель тотчас по нашем прибытии в Ажан удалилась в свою комнату, так что в этот вечер мне и ее брату пришлось час или два провести вместе. Я предоставил ему полную свободу держаться вдали от меня, но он сам не пожелал воспользоваться этим. Между нами начали устанавливаться своего рода товарищеские узы, которым наши отношения победителя и пленника сообщали особенный колорит. Мое общество доставляло ему какое-то странное удовольствие; он подшучивал над моим положением тюремщика, насмешливо спрашивал у меня позволения сделать то или другое.

Однажды он обратился ко мне с вопросом, что я сделал бы, если бы он нарушил свое слово.

- Или если бы я поступил таким образом, - шутливо продолжал он. Предположим, что в этом болоте, по которому мы ехали сегодня вечером, я подкрался бы к вам и ударил бы вас сзади? Что тогда, господин де Беро? Черт возьми, я, право, удивляюсь себе, что не сделал этого. Через двадцать четыре часа я мог бы быть в Монтобане, где нашел бы пятьдесят надежных убежищ, и никто бы не знал о происшедшем.

- Исключая вашу сестру, - спокойно заметил я.

Выражение его лица изменилось.

- Да, - сказал он, - боюсь, что мне пришлось бы и ее убить, чтобы сохранить свое самоуважение. Вы правы!

И он на несколько минут погрузился в задумчивость. Но затем я заметил, что он смотрит на меня с таким явным недоумением, что я не мог удержаться от вопроса:

- Что такое?

- Вы дрались на многих дуэлях?

- Да, - ответил я.

- Случалось вам когда-нибудь нанести нечестный удар?

- Никогда, - ответил я. - Почему вы спрашиваете?

- Потому что... мне хотелось проверить свое впечатление. Сказать вам по правде, господин де Беро, я вижу в вас двух человек.

- Двух человек?

- Да, двух. Один из них - это тот, что захватил меня; другой - тот, который сегодня отпустил моего друга.

- Вас удивляет, что я отпустил его? Это было очень предусмотрительно с моей стороны, господин де Кошфоре, - ответил я. - Я старый игрок. Я знаю, когда ставка становится слишком высока для меня. Человеку, поймавшему льва в свой волчий капкан, нечем особенно хвастать.

- Вы правы, - ответил он, улыбаясь. - А все-таки... в вас сидят два человека.

- Мне кажется, что это можно сказать о большинстве людей, - заметил я со вздохом. - Но не всегда обе эти натуры присутствуют одновременно. Часто они чередуются друг с другом.

- Но как же одна может приниматься за дела другой? - резко спросил он.

Я пожал плечами.

- Ничего не поделаешь. Нельзя принять наследства, не принимая долгов.

В первую минуту он ничего не ответил, и мне показалось, что он задумался о своем собственном положении. Но вдруг он опять внимательно посмотрел на меня.

- Вы ответите на мой вопрос, господин де Беро? - вкрадчиво спросил он.

- Может быть, - сказал я.

- Скажите мне... меня это очень интересует... что вас заставило отправиться на поиски меня... не в добрый для меня час?

- Монсеньер кардинал, - ответил я.

- Я не спрашиваю, кто? - сухо проговорил он. - Я спрашиваю, что? Вы не имеете личной злобы против меня?

- Никакой.

- Вы ничего не знаете обо мне?

- Ничего.

- Но что в таком случае побудило вас сделать это? Боже мой, вот странно! - продолжал он с откровенностью, которой я не ожидал. - Природа вовсе не предназначала вас для роли сыщика. Что же побудило вас?..

Я встал. Было уже поздно, комната совершенно опустела, огонь в очаге догорал.

- Завтра я скажу вам об этом, - ответил я. - Завтра мне предстоит долгая беседа с вами, и это будет ее частью.

Он посмотрел на меня с изумлением и даже с некоторой подозрительностью. Но я приказал подать себе светильник и, тотчас отправившись спать, положил конец нашему разговору.

Утром мы не виделись вплоть до той минуты, когда нам нужно было двинуться в путь.

Кому случалось бывать в Ажане и видеть, как к северу от города виноградники поднимаются уступами, так что одна терраса красноватой земли, покрытая зеленью летом и голая, каменистая - осенью, возвышается над другою, тот, вероятно, не забыл и того места, где дорога, в двух лье от города, взбирается на крутой холм. На вершине холма встречаются четыре дороги, и здесь, видный издалека, стоит указательный столб, где обозначено: куда лежит дорога в Бордо, куда - в старый Монтобан, и куда - в Перигэ.

Этот холм произвел на меня сильное впечатление во время моего путешествия на юг, быть может, потому, что отсюда я впервые увидел Гаронскую низменность и вступил в тот край, где мне предстояло опасное дело. Это место так запечатлелось в моей памяти, что я привык смотреть на этот обнаженный холм с указательным столбом на вершине его как на первое преддверие Парижа, как на первый признак возвращения к прежней жизни.

В продолжение двух дней я с нетерпением ожидал, когда, наконец, покажется этот холм. Это место было вполне пригодно для того, что было у меня на уме. Этот указательный столб, указывающий дороги на север, юг, восток и запад, был самым удобным местом для встреч и прощаний.

Мы, де Кошфоре, мадемуазель и я, подъехали к подножию холма около одиннадцати часов пополуночи. Порядок нашей процессии теперь изменился, и я ехал впереди, предоставив им следовать за мною на каком угодно расстоянии. У подножия холма я остановился и, пропустив мимо себя мадемуазель, жестом руки остановил де Кошфоре.

- Простите, одну минутку, - сказал я. - У меня есть к вам просьба.

Он посмотрел на меня с некоторой досадой, и в глазах его мелькнул дикий огонек, показывавший, что тоска и отчаяние снедали его сердце. Сегодня утром он выехал в самом веселом расположении духа, но постепенно уныние овладело им.

- Ко мне? - с горечью повторил он. - Что такое?

- Я желал бы сказать пару слов мадемуазель... наедине.

- Наедине? - воскликнул он с изумлением.

- Да, - ответил я, не смущаясь, хотя он и нахмурился. - Вы, конечно, можете оставаться на расстоянии зова. Мне только хотелось бы, чтобы вы на некоторое время оставили ее одну.

- Для того, чтобы вы могли поговорить с нею?

- Да.

- Но скажите в таком случае мне, - возразил он, подозрительно глядя на меня. - Ручаюсь вам, что мадемуазель не имеет ни малейшего желания...

- Говорить со мною? - закончил я. - Да, я знаю это. Но я желаю говорить с нею.

- Ну так говорите при мне! - грубо ответил он. - Если это все, то поедем дальше и присоединимся к ней.

И он сделал движение, чтобы тронуться с места.

- Это не годится, господин де Кошфоре, - решительно сказал я, снова останавливая его рукой. - Прошу вас быть более уступчивым. Я прошу у вас немногого, очень немногого, и клянусь вам, если мадемуазель не исполнит моей просьбы, она будет сожалеть об этом всю свою жизнь.

Он посмотрел на меня, и лицо его потемнело еще более.

- Хорошо сказано, - иронически сказал он. - Но я прекрасно понимаю вас и не допущу этого. Я не слеп, господин де Беро, и я понимаю вас. Но, повторяю вам, я не допущу этого. Я не согласен на такое иудино предательство! Я понимаю, что вы этим хотите сказать, - возмущался он, едва сдерживая ярость. - Вы хотите, чтобы она продала себя, - продала себя для моего спасения! А я, вы думаете, буду стоять сложа руки и глядеть на этот постыдный торг? Нет, сударь, никогда, никогда, хотя бы мне пришлось идти к позорному столбу! Если я жил как глупец, то все же я умру как дворянин.

- Я уверен в том и другом, - с сердцем ответил я, хотя в душе восторгался им.

- О, я не совсем дурак! - воскликнул он сердито. - Вы думаете, у меня нет глаз?

- В таком случае, докажите, что у вас есть и уши, - насмешливо сказал я. - Выслушайте меня! Я заявляю, что никогда мысль о подобной сделке не приходила мне в голову. Вы были добры вчера вечером высказать обо мне хорошее мнение, господин де Кошфоре. Почему же при одном слове "мадемуазель" вы сразу изменили его? Ведь я хочу только поговорить с нею. Я ничего не намерен просить у нее, мне нечего ждать от нее, никакой милости, никакой уступки. То, что я скажу ей, она, без сомнения, передаст вам. Посудите же сами, что дурного могу я причинить ей здесь, на дороге, в вашем присутствии?

Он мрачно посмотрел на меня, его лицо еще пылало, глаза сверкали подозрением.

- Что вы хотите сказать ей? - настаивал он.

Я совершенно не узнавал его. Его небрежная, беспечная веселость совершенно покинула его.

- Вы знаете, чего я не намерен сказать ей, господин де Кошфоре, и этого достаточно для вас, - ответил я.

Он колебался несколько мгновений, все еще неудовлетворенный. Но затем безмолвно махнул мне рукой в знак того, что я могу подъехать к мадемуазель.

Она между тем остановилась шагах в двадцати от нас, недоумевая, конечно, в чем дело. Я направился к ней. На ней была маска, так что я не мог разглядеть выражение ее лица, но манера, с которой она повернула голову лошади в сторону брата и смотрела мимо меня, тоже была полна значения. Мне показалось, что почва проваливается у меня под ногами. Весь трепеща, я поклонился ей.

- Мадемуазель, - сказал я, - вы позволите мне на несколько минут воспользоваться вашим обществом, пока мы будем продолжать свой путь?

- Для чего? - возразила она самым холодным тоном, каким когда-либо женщина говорила с мужчиной.

- Для того, чтобы объяснить вам множество вещей, которых вы совершенно не понимаете, - пробормотал я.

- Предпочитаю оставаться в неведении, - ответила она, и ее осанка при этом была еще обиднее слов.

- Мадемуазель, - настаивал я, - вы сказали мне однажды, что никогда больше не станете поспешно судить обо мне.

- Факты осуждают вас, не я, - ответила она. - Я не одного уровня с вами и потому не компетентна судить вас... слава Богу!

Я содрогнулся, хотя солнце пригревало меня, и в воздухе не было ни малейшего ветерка.

- Один раз вы уже думали так же, - продолжал я после некоторого молчания, - и впоследствии оказалось, что вы ошибались. Это может повториться и теперь.

- Невозможно, - сказала она.

Это уязвило меня.

- Неправда! - вскричал я. - Это возможно! Вы бессердечны, мадемуазель. Я столько сделал за последние три дня, чтобы облегчить ваше положение. И теперь прошу у вас одолжения, которое вам ничего не стоит.

- Ничего не стоит? - медленно повторила она, и ее взор, как и слова, резали меня, точно ножом. - Ничего? По-вашему, мне ничего не стоит терять достоинство, говоря с вами? По-вашему, мне ничего не стоит быть здесь, когда каждый взгляд, который вы бросаете на меня, кажется мне оскорблением, ваше дыхание - заразой? Ничего? Нет, это очень много, хотя едва ли вы в состоянии понять это.

Я был на мгновение точно оглушен, и лицо мое исказилось от нравственной боли. Одно дело чувствовать, что тебя ненавидят и презирают, что место доверия и уважения заняли злоба и отвращение, - и другое дело слушать эти жестокие, безжалостные слова, изменяться в лице под градом оскорблений, сыплющихся с язвительного женского языка. На минуту я не мог совладать со своим голосом, чтобы ответить ей. Но затем я указал рукой на де Кошфоре.

- Вы любите его? - хриплым голосом спросил я.

Она не отвечала.

- Если любите, то вы позволите мне высказаться. Скажите "нет", мадемуазель, и я оставлю вас в покое. Но вы будете сожалеть об этом всю свою жизнь!

Лучше было принять такой тон с самого начала. Она тотчас поникла головой, ее взгляд забегал по сторонам, - мне даже показалось, будто она сделалась меньше ростом. В один миг от всей ее надменности не осталось и следа.

- Я готова выслушать вас, - пробормотала она.

- В таком случае, с вашего позволения, мы будем продолжать наш путь, сказал я, спеша воспользоваться своей победой. - Вам нечего бояться. Ваш брат будет следовать за нами.

Я схватил ее лошадь под уздцы и повернул ее мордой вперед; через мгновение мы с мадемуазель ехали рядом по длинной прямой дороге, расстилавшейся перед нами. На горизонте, там, где дорога достигала вершины холма, я мог видеть указательный столб, резко очерчивавшийся на фоне синего неба.

- Ну, сударь? - сказала мадемуазель. Она вся дрожала, точно от холода.

- Я хочу рассказать вам, мадемуазель, целую историю, - ответил я. Вам, может быть, покажется, что я начинаю издалека, но в конце концов эта история, наверное, заинтересует вас. Два месяца тому назад в Париже был человек... быть может, это был дурной человек, по крайней мере, все его считали таким, человек, пользовавшийся странной репутацией.

Она вдруг повернулась ко мне, и я мог видеть сквозь маску, как заблестели ее глаза.

- Ах сударь, увольте меня от этого! - воскликнула она презрительно. Я это готова принять на веру.

- Очень хорошо, - спокойно ответил я. - Каков бы ни был этот человек, в один прекрасный день, вопреки эдикту, изданному кардиналом, он дрался на дуэли с молодым англичанином. Англичанин пользовался влиянием, человек, о котором я говорю, не имел никакого. Его арестовали, посадили в тюрьму, обреченного на смерть, и заставили изо дня в день ожидать казни. Но затем ему сделали предложение: "Отыщи и приведи такого-то человека, стоящего вне закона, - человека, за поимку которого объявлена награда, и ты будешь свободен!"

Я остановился, глубоко вздохнул и затем, глядя не на нее, а куда-то вдаль, продолжал с большими остановками.

- Мадемуазель! Теперь, конечно, легко решить, какой путь ему следовало избрать. Трудно даже найти для него оправдание. Но есть одно обстоятельство, которое говорит в его пользу. Дело, предложенное ему, было связано с большими опасностями. Он рисковал при этом жизнью, он знал, что рискует - и последствия показали, что он был прав. Но и этого мало. Он мог опоздать; преступника мог захватить кто-нибудь другой; его могли убить; он мог сам умереть, мог... Но что говорить об этом, мадемуазель? Мы знаем, какой путь избрал этот человек. Он избрал худший путь, и его отпустили на слово, доверяя его чести, снабдив на дорогу средствами, - отпустили с условием, чтобы он разыскал преступника и привел его живым или мертвым.

Я снова остановился, все еще не решаясь посмотреть на нее, и после минутного молчания продолжал:

- Вторую половину истории вы до некоторой степени знаете, мадемуазель. Довольно вам будет сказать, что мой герой явился в отдаленную, глухую деревню и здесь с большой опасностью для себя, но, да простит ему Бог, довольно предательским образом проник в дом своей жертвы. Но с той поры, как он перешагнул этот порог, мужество начало ему изменять. Будь этот дом охраняем мужчинами, он не чувствовал бы таких угрызений совести. Но он застал там лишь двух беззащитных женщин, и, повторяю вам, с этой поры ему опротивело дело, для которого он явился туда, которое навязала ему злая судьбина. Тем не менее он не оставлял его. Он дал слово, и если существовали в его роду традиции, которым он никогда не изменял, то это верность своему лагерю, верность человеку, к которому он поступил на службу. Все же он делал свое дело нехотя, среди тяжких угрызений совести, среди жгучих мук стыда. Но драма мало-помалу, почти вопреки его воле, сама пришла к развязке, и ему пришлось совершить лишь один последний шаг.

Я, дрожа, посмотрел на мадемуазель. Но она отвернула лицо в сторону, так что я не мог определить, какое впечатление произвели на нее мои слова.

- Не торопитесь меня судить, - продолжал я тише. - Попытайтесь понять и то, что я теперь скажу вам. Я рассказываю вам не любовную историю, и она не имеет такого приятного конца, какой романисты любят придавать своим произведениям. Я должен только сказать вам, что этот человек, который почти всю свою жизнь провел в гостиницах, ресторанах и игорных домах, здесь в первый раз встретил благородную женщину и, просвещенный ее верностью и любовью, понял, что такое вся его жизнь и каков истинный характер того дела, за которое он взялся. Я думаю... нет, я даже наверное знаю, что это в тысячу раз усугубило страдания, которые он испытывал, когда, наконец, узнал необходимую ему тайну, - узнал от этой же женщины. Этой тайной он овладел при таких обстоятельствах, что, если бы он не чувствовал стыда, то и в аду не нашлось бы для него места. Но в одном отношении эта женщина была несправедлива к нему. Она думала, что, узнав от нее тайну, он тотчас отправился и воспользовался ею. Это неверно. Ее слова еще звучали у него в ушах, когда ему было сообщено, что эта тайна известна уже другим, и, если бы он не поспешил предупредить их, господин де Кошфоре был бы захвачен другими.

Мадемуазель так неожиданно прервала свое продолжительное молчание, что ее лошадь испугалась.

- О, пусть лучше бы было так! - воскликнула она.

- Пусть его захватили бы другие? - переспросил я, теряя свое мнимое самообладание.

- О да, да! - порывисто продолжала она. - Отчего же вы не сказали мне? Отчего вы не сознались мне даже в тот последний момент? Я... но довольно! Довольно! - жалобным голосом повторила она. - Я уже слышала все! Вы терзаете мое сердце, господин де Беро. Дай Бог, чтобы я имела когда-нибудь силы простить вас.

- Вы не дослушали до конца, - сказал я.

- Я больше не желаю слушать, - возразила она, тщетно стараясь придать своему голосу твердость. - Зачем? Что могу я сказать, кроме того, что уже мною сказано? Или вы думаете, что я могу вас теперь же простить, - теперь, когда мой брат едет навстречу своей смерти? О нет, нет! Оставьте меня! Умоляю вас, оставьте меня в покое! Я плохо чувствую себя.

Она склонила голову над шеей своей лошади и зарыдала с таким отчаянием, что слезы ручьем полились из-под ее маски и, точно капельки росы, покатились по лошадиной гриве. Я боялся, что она свалится с лошади, и невольно протянул к ней руку, но она с испугом отстранила ее.

- Нет, - пролепетала она, всхлипывая, - не трогайте меня. Между нами слишком мало общего.

- Но вы должны дослушать до конца, мадемуазель, - решительно заявил я, - хотя бы из любви к вашему брату. Есть способ, которым я могу восстановить свою честь, и уже несколько времени тому назад я решил сделать это, а сегодня, мне приятно сознаться в этом; я со стойким, хотя и не совсем легким сердцем приступаю к выполнению этого. Мадемуазель, - внушительно продолжал я, далекий от всякого торжества, тщеславия, надменности и лишь радуясь той радости, которую собирался доставить ей, - я благодарю Бога, что еще в моей власти поправить сделанное мною; что я еще могу вернуться к пославшему меня и сказать ему, что я изменил свое намерение и готов нести последствия своего проступка - подвергнуться казни.

Мы были в эту минуту в ста шагах от указательного столба. Мадемуазель прерывающимся голосом сказала, что не поняла меня.

- Что... что такое вы говорите? Я не поняла.

И она завозилась с лентами своей маски.

- Я говорю лишь, что возвращаю вашему брату слово, - мягко ответил я. - С этого момента он может идти куда ему угодно. Вот здесь, где мы стоим, сходятся четыре дороги. Направо лежит дорога в Монтобан, где у вас есть, конечно, друзья, которые скроют его на время. Налево лежит дорога в Бордо, где вы можете, если хотите, сесть на корабль. Одним словом, мадемуазель, заключил я слегка упавшим голосом, - здесь, будем надеяться, кончатся все ваши беды и треволнения.

Она повернула ко мне свое лицо - мы в это время остановились - и старалась сорвать ленточки своей маски; но ее дрожащие пальцы не повиновались ей, и через минуту она с возгласом отчаяния опустила руку.

- Но вы? Вы? - воскликнула она совершенно другим голосом. - Что же вы будете делать? Я вас не понимаю, сударь!

- Здесь есть третья дорога, - ответил я. - Она ведет в Париж. Это моя дорога, мадемуазель. Здесь мы расстанемся.

- Но почему? - дико вскричала она.

- Потому что с этой минуты я постараюсь сделаться честным человеком, ответил я тихо. - Потому что я не желаю быть великодушным за чужой счет. Я должен вернуться туда, откуда пришел.

- В тюрьму? - пробормотала она.

- Да, мадемуазель, в тюрьму.

И она снова сделала попытку снять маску.

- Мне нехорошо, - пролепетала она. - Я задыхаюсь!

И она так зашаталась, что я поспешил спрыгнуть на землю и подбежал как раз вовремя, чтобы подхватить мадемуазель на руки. Но она была не совсем в забытьи, потому что тотчас вскричала:

- Не трогайте меня! Не трогайте меня! Я умру от стыда!

Однако невзирая на эти слова, она ухватилась за меня, а слова ее сделали меня счастливым. Я отнес ее в сторону и положил на траву. Кошфоре пришпорил коня и, подъехав к нам, соскочил на землю. Его глаза сверкали.

- Что такое? - воскликнул он. - Что вы сказали ей?

- Она сама расскажет вам, - сухо ответил я, потому что под влиянием его гневного взора ко мне вернулось самообладание. - Между прочим, я сообщил ей, что вы свободны. С этой минуты, господин де Кошфоре, я возвращаю вам ваше слово. Прощайте!

Он что-то закричал, когда я садился на коня, но я не остановился и не удостоил его ответом. Вонзив шпоры в бока своей лошади, я промчался мимо придорожного столба по направлению к ровному голому плоскогорью, которое расстилалось передо мною, и оставил позади все, что было мне мило.

Проехав шагов около ста, я оглянулся назад и увидел, что Кошфоре стоит у распростертого тела сестры, с изумлением глядя мне вслед. Через минуту, оглянувшись, я увидел лишь тонкий деревянный столб и под ним какую-то темную, неясную массу.

Глава XIV НАКАНУНЕ ДНЯ СВЯТОГО МАРТИНА

Вечером 29-го ноября я въехал в Париж через Орлеанские ворота. Дул северо-восточный ветер, и большие черные тучи заволакивали заходящее солнце. Воздух был пропитан дымом, каналы издавали зловоние, от которого меня стошнило. От всей души я позавидовал человеку, который около месяца тому назад выехал через те же ворота из города, направляясь к югу, с приятной перспективой ехать изо дня в день среди зеленых лугов и тучных пастбищ. Его, на несколько недель, по крайней мере, ждали свобода, свежий воздух, надежда и неопределенность, между тем как я возвращался к печальному жребию и сквозь дымную завесу, нависшую над бесчисленными кровлями, казалось, созерцал свое будущее.

Пусть, однако, не заблуждаются на мой счет. Пожилой человек не может без содрогания, без тяжких сомнений и душевной боли расстаться с издавна укоренившимися светскими привычками, не может пойти наперекор правилам, которыми руководствовался так долго. От Луары до Парижа я раз двадцать спрашивал себя, в чем заключается честь и какой мне прок от того, что я, всеми забытый, буду гнить в могиле; спрашивал себя, не глупец ли я и не станет ли смеяться над моим безумием тот железной воли человек, к которому я теперь возвращался?

Тем не менее, чувство стыда не позволило мне отказаться от принятого решения, - чувство стыда и воспоминание о последней сцене с мадемуазель. Я не решался снова обмануть ее ожиданий; после своих высокопарных речей я не мог опуститься так низко. И, таким образом, хотя не без борьбы и колебаний, я въехал 29-го ноября в Орлеанские ворота и медленно плелся, понурив голову, по улицам столицы, мимо Люксембургского дворца.

Борьба, которую я вынес, истощила мои последние силы, и с первым журчанием уличных канав, с первым появлением босоногих уличных мальчишек, с первым гулом уличных голосов, - одним словом, с первым дыханием Парижа, у меня явилось новое искушение: пойти в последний раз к Затону, увидеть столы и удивленные лица и снова на час или два стать прежним Беро. Это не значило бы нарушить слово, потому что все равно раньше утра я не мог явиться к кардиналу. И, наконец, кому до этого дело? Этим ничто на свете не изменилось бы. Не стоит даже задумываться об этом. Но... но в глубине души у меня таилась боязнь, что самые трудные решения могут поколебаться в атмосфере игорного дома и что даже такой талисман, как воспоминание о последних словах и взоре женщины, может оказаться бессильным.

И все-таки, думаю, в концеконцов я не устоял бы перед искушением, если бы не неожиданность, сразу меня отрезвившая. Когда я проезжал мимо ворот Люксембургского дворца, оттуда выехала карета в сопровождении двух верховых. Карета катилась очень быстро, и я поспешил дать ей дорогу. Случайно одна из кожаных занавесок окна распахнулась, и при угасавшем свете дня - карета промчалась не далее, как в двух шагах от меня, - я увидел лицо седока.

Я увидел только лицо, и то на одно лишь мгновение. Но мороз пробежал по моему телу. Это было лицо кардинала Ришелье, - но не такое, каким я привык его видеть: не холодное, спокойное, насмешливое, дышащее в каждой своей черточке умом и неукротимой волей. Нет, лицо, которое я увидел, было искажено злобой и нетерпением, на нем я прочитал тревогу и страх смерти. На бледном лице глаза горели, кончики усов вздрагивали, сквозь бородку виднелись стиснутые зубы. Мне казалось, что я слышу его возглас: "Скорее! Скорее!" - и вижу, как он кусает губы от нетерпения. Я отпрянул назад, словно обожженный.

Через секунду верховые обдали меня грязью, карета умчалась на сто шагов вперед, а я остался на улице, объятый страхом и недоумением, и уже не думал об игорном доме.

Этой встречи было достаточно, чтобы у меня появились самые тревожные мысли. Уж не узнал ли кардинал о том, что я отнял де Кошфоре из рук солдат и отпустил его на свободу? Но я тотчас оставил эту идею. В громадных сетях планов кардинала Кошфоре был лишь ничтожной рыбкой, а выражение лица, промелькнувшего предо мною, говорило о катастрофе, перевороте, происшествии, столь же возвышавшемся над уровнем обычных житейских бед, как ум этого человека возвышался над умами других людей.

Было уже почти совсем темно, когда я миновал мост и уныло потащился по Мыловаренной улице. Поставив лошадь в конюшню и забрав свои пожитки, я поднялся по лестнице в квартиру моего прежнего хозяина - каким жалким, убогим и вонючим показалось мне теперь это жилье! - и постучался в дверь. Она тотчас отворилась, и на пороге показался сам хозяин, который при виде меня вытаращил глаза и всплеснул руками.

- Святая Женевьева! - воскликнул он. - Ведь это господин де Беро!

- Да, это я, - ответил я, несколько тронутый его радостью. - Ты удивлен? Я уверен, что ты заложил мои вещи и отдал мою комнату внаймы, плут!

- Боже избавь, господин! Напротив, я ждал вас!

- Как? Сегодня?

- Сегодня или завтра, - ответил он, следуя за мною в комнату и запирая дверь. - Это первое, что я сказал, когда услышал сегодняшнюю новость. Теперь мы скоро увидим господина де Беро, сказал я. Не прогневайтесь на детей, господин, - продолжал он, ковыляя вокруг меня, пока я усаживался на треногий стул подле очага. - Ночь холодна, а в вашей комнате нет огня.

Пока он бегал в мою комнату, относя мои мешки и плащ, маленький Жиль, которого я крестил в церкви святого Сульпиция (помню, в тот же день я занял у его отца десять крон), робко подошел ко мне и стал играть моею шпагою.

- Так ты ждал меня, как только услышал эту новость, Фризон? - сказал я хозяину, сажая ребенка к себе на колени.

- Ждал, ваше превосходительство, - ответил он, заглядывая в черный горшок, перед тем как повесить его на крюк.

- Хороша. В таком случае интересно узнать, что это за новость? насмешливо сказал я.

- О кардинале, господин де Беро.

- А! Что же именно?

Он посмотрел на меня, не выпуская горшка из рук.

- Вы не слышали? - с изумлением воскликнул он.

- И краем уха не слышал. Рассказывай, дружище.

- Вы не слышали, что его эминенция в немилости?

Я вытаращил на него глаза.

- Что за вздор!

Он поставил горшок на пол.

- Ну, я вижу, что вы действительно были за тридевять земель, - с убеждением сказал он. - Ведь уже около недели слухи об этом носятся в воздухе, и они-то, я думал, привели вас назад. Что я говорю, недели! Уже целый месяц! Говорят, что это дело старой королевы. Во всяком случае, все его распоряжения отменены и служащие отставлены. Говорят также, что немедленно будет заключен мир с Испанией. Повсюду его враги поднимают головы, и я слышал, что по всей дороге до берега он разместил подставных лошадей, чтобы иметь возможность бежать во всякую минуту. Кто знает, может быть, он уже убежал.

- Но послушай! - воскликнул я, вне себя от неожиданности. - А король? Ты забыл о короле! Он уж не перестанет танцевать под дудку кардинала. Да и они все будут танцевать! - добавил я сердито.

- Да, - с живостью ответил Фризон. - Вы правы, но король не допускает его к себе. Три раза в день, говорят, кардинал приезжал в Люксембургский дворец и, как самый простой смертный, дожидался в передней, - просто жалко было смотреть на него. Но его величество не хочет его видеть. И когда в последний раз он ушел, не дождавшись приема, на нем, говорят, лица не было. А по-моему, сударь, он был великий человек, и после него нами, пожалуй, будут еще хуже править, не в обиду вам будь сказано. Если знать и недолюбливала его, зато он был хорош для торговцев и мещан и одинаков ко всем.

- Молчи, приятель! Молчи и дай мне подумать, - сказал я с волнением.

И между тем как он суетился, готовя для мне ужин, огонь озарял бедную комнатку, а ребенок занимался своими игрушками, я погрузился в размышление об этой важной новости, о том, каково мое положение и что мне теперь предпринять. В первую минуту у меня появилась мысль, что мне нужно только спокойно ждать развязки событий. Еще несколько часов - и человек, который закабалил меня, будет совершенно бессилен, и я получу свободу. Еще несколько часов - и я могу даже открыто смеяться над ним. Судя по всему, кости выпали для меня благоприятно.

Но одно слово, сорвавшееся с уст Фризона, пока он ковылял вокруг меня, наливая похлебку и нарезая хлеб, придало моим мыслям совершенно иное направление.

- Да, ваше превосходительство, - сказал он в подтверждение чего-то, высказанного им перед этим, - мне рассказывали, что в последний раз, когда он был в приемной, из толпы, которая постоянно обивала у него пороги, никто не захотел говорить с ним. Они шарахнулись от него, как крысы, так что он остался совершенно один. Я видел его после того, - продолжал Фризон, поднимая вверх глаза и руки и глубоко вздыхая, - да, я видел его, и знаете, король казался бы жалким оборвышем в сравнении с ним. А его лицо!.. Ну, я не желал бы встретиться с ним теперь.

- Пустое, - ответил я. - Кто-нибудь обманул тебя. Люди не настолько глупы.

- Вы думаете? - мягко спросил он. - Знаете, кошки не любят оставаться на холодном очаге.

Я снова повторил, что он глуп, но мне было не по себе, несмотря на все мои возражения. Я держался того мнения, что если когда-нибудь существовал на свете великий человек, то это Ришелье, а тут мне говорили, что все покинули его. Правда, я не имел оснований любить его, но я взял у него деньги, принял от него поручение и обманул его доверие. Если он лишился власти, прежде чем я успел - при всем моем желании - оправдаться перед ним, тем лучше для меня. Это был мой выигрыш, - в зависимости от удачи войны, от счастливого падения костей. Но если я теперь притаюсь, чтобы ждать у моря погоды, и, находясь в Париже при самом начале заката его звезды, буду медлить, пока он совершенно не падет, - где же будет моя честь? К чему тогда те высокопарные речи, которые я говорил мадемуазель в Ажане? Я буду напоминать того рекрута в старинном романе, который пролежал все время битвы в канаве, а затем вышел и хвастался своею храбростью.

Но... дух был бодр, а плоть немощна. День, сутки, два дня могли составить разницу между жизнью и смертью, между любовью и смертью, - и я колебался. Но наконец я решил, что делать. В двенадцать часов следующего дня, - в тот час, когда я явился бы к кардиналу, если бы не узнал об этой новости, - я пойду к нему. Но не раньше: этот маленький шанс я должен оставить для себя. Но и не позже: это мой долг.

Порешив с этим вопросом, я отправился спать, но мне не суждено было отдохнуть.

При первом проблеске зари я проснулся, и единственное, что мог сделать, это пролежать с открытыми глазами, пока не поднялся с кровати Фризон. Тогда я послал его на улицу узнать, нет ли каких новостей, и лежал, ожидая и прислушиваясь, пока он ходил туда. Несколько минут, которые длилось его отсутствие, показались мне целой вечностью; когда он возвратился, секунды, которые протекли, пока он раскрыл рот, показались мне целым столетием.

- Ну, он еще не скрылся? - спросил я наконец, будучи не в состоянии преодолеть своего нетерпения.

Он, конечно, не скрылся. В девять часов я снова выслал Фризона на улицу; в десять и одиннадцать - опять, и все с тем же результатом. В одиннадцать часов я отказался от всякой надежды и тщательно оделся. Странный вид, вероятно, имел я, потому что Фризон загородил мне дорогу и с явным беспокойством спросил, куда я иду.

Я тихонько отстранил его.

- Играть, дружище, - ответил я. - Я намерен поставить большой куш.

Стояло чудное утро, солнечное, свежее, приятное, но мне было не до того. Все мои мысли устремлялись туда, куда я шел, и я совершенно не заметил, как очутился на пороге дворца Ришелье. Как и в тот памятный вечер, когда я под моросившим дождем переходил улицу, глядя с зловещим предчувствием на дворец, у больших ворот стояли несколько стражей в кардинальской ливрее. Подойдя ближе, я увидел, что противоположная сторона улицы, у Лувра, полна народа, и каждый молча топчется на одном месте, украдкою поглядывая на дворец Ришелье. Всеобщее молчание и жадные взоры имели в себе что-то угрожающее. Когда я вошел в ворота и оглянулся назад, я увидел, что меня пожирали глазами.

Впрочем, им больше и не на что было смотреть. Во дворе, где, бывало, во время пребывания королевской семьи в Париже, я видел двадцать карет и целую толпу слуг, царила пустота и тишина. Дежурный офицер с изумлением посмотрел на меня, когда я прошел мимо него. Лакеи, слонявшиеся в галерее, ухмыльнулись при виде меня. Но то, что случилось, когда я поднялся по лестнице и подошел к дверям приемной, превзошло все остальное. Привратник хотел отворить дверь, но дворецкий, болтавший о чем-то с товарищами, поспешил вперед и остановил меня.

- Что вам угодно, сударь? - спросил он, между тем как я дивился, отчего это он и все остальные смотрят на меня так странно.

- Я - де Беро, - резко ответил я, - и мне разрешен доступ.

Он поклонился довольно вежливо.

- Так точно, господин де Беро, я имею честь знать вас в лицо. Но... извините меня. У вас есть дело к его эминенции?

- Да, есть, - опять резко ответил я, - дело, которым многие из нас живут. Я на службе у него!

- Но вы являетесь по... приказанию, сударь?

- Нет. Но ведь это обычный час приема. Во всяком случае, я по важному делу.

Дворецкий еще некоторое время нерешительно глядел на меня, затем отступил в сторону и подал привратнику знак отворить дверь. Я вошел, обнажив голову, и принял на себя суровый и решительный вид, готовый встретить взоры всех. Но через мгновение тайна объяснилась: комната была пуста!

Глава XV ДЕНЬ СВЯТОГО МАРТИНА

Да, на утреннем приеме великого кардинала я был единственным посетителем! Я озирался во все стороны в длинной узкой комнате, по которой он, бывало, расхаживал каждое утро, отпустив более важных гостей. Я озирался, повторяю, во все стороны, точно ошалелый. Стулья, стоявшие рядами у стен, были пусты, ниши у окон тоже. Странно глядели в этой безлюдной комнате кардинальские камилавки, вылепленные и нарисованные повсюду, и большие "К", блиставшие на геральдических щитах.

Только на маленькой скамеечке у отдаленной двери неподвижно сидел человек в черном, который читал или делал вид, что читает, маленькую книжку, - один из тех безмолвных, ничего не видящих и ничего не слышащих людей, которые процветают под сенью вельмож.

Изумленный и смущенный, я помнил, как прежде была полна эта комната и как кардинал с трудом находил себе дорогу среди кишевшей толпы. Я еще стоял на пороге, когда человек закрыл книгу, поднялся с места и бесшумно подошел ко мне.

- Господин де Беро?

- Да, - ответил я.

- Его эминенция ждет вас, потрудитесь следовать за мною.

Я последовал его приглашению, еще более прежнего изумленный. Как мог кардинал знать, что я здесь? Но у меня не было времени размышлять об этом вопросе. Мы миновали комнату, где работали несколько секретарей, затем другую и остановились перед третьей дверью. Всюду царило гнетущее безмолвие. Чиновник постучал, открыл дверь, отодвинул в сторону портьеру и, приложив палец к губам, жестом пригласил меня войти. Я вошел и очутился перед ширмой.

- Это господин де Беро? - спросил тонкий, резкий голос.

- Так точно, монсеньор, - ответил я дрожа.

- Идите сюда, мой друг, поговорим.

Я обошел вокруг ширмы и сам не знаю, как это вышло, но впечатление, произведенное на меня толпою любопытных снаружи, пустота, царившая в приемной, тишина и безмолвие, разлитые по всему дворцу, еще более усилилось и придало сидевшему передо мной человеку достоинство, которым он в моих глазах никогда не обладал даже в то время, когда люди толпились у его дверей и самые надменные гордецы таяли от его одной улыбки.

Он сидел в большом кресле у очага, голова его была покрыта маленькою красною шапочкой, а его выхоленные руки неподвижно лежали на коленях. Воротник его мантии, ниспадавший по плечам, был лишен всяких украшений и лишь внизу был оторочен богатым кружевом. На груди у него сиял знак ордена Святого Духа - белый голубь на золотом кресте.

В груде бумаг, лежавших перед ним на большом столе, я заметил шпагу и пистолеты, а за маленьким, покрытым скатертью столиком, позади него, виднелась пара дорожных сапог со шпорами.

При моем появлении кардинал с необычайным спокойствием посмотрел на меня, и я тщетно искал на его кротком и даже ласковом лице следы того возбуждения, которое было написано на нем накануне. Я даже подумал в этот момент, что если этот человек действительно стоит на рубеже между жизнью и смертью, между верховной властью повелителя Франции и вершителя судеб Европы и ничтожеством опального монаха, то он оправдывает свою славу. Как могли с ним бороться слабые натуры? Но мне некогда было думать об этом.

- Итак вы наконец возвратились, господин де Беро, - мягко сказал он. Я ожидаю вас сегодня с девяти часов.

- Ваша эминенция знали!..

- Что вы вчера вечером возвратились через Орлеанские ворота? докончил он, складывая вместе кончики пальцев и глядя на меня поверх них испытующим взором. - Да, я узнал об этом еще вчера вечером. Ну а теперь - к делу. Вы добросовестно и старательно исполнили свою задачу, я уверен в этом. Где он?

Я не сводил с него глаз и был нем. Странные вещи, которые мне пришлось видеть в это утро, сюрпризы, которые встретили меня здесь, до некоторой степени изгнали из моей головы мысль о моей собственной судьбе, о моем собственном деле. Но при вопросе кардинала эта мысль поразила меня как громом, и я, словно в первый раз, вспомнил, где я нахожусь. Сердце всколыхнулось у меня в груди. Я хотел искать спасения в моей прежней смелости, но не мог найти слов.

- Ну, - весело продолжал он, и слабая улыбка приподняла его усы, - вы молчите. Двадцать четвертого числа вы оставили с ним Ош, господин де Беро, а вчера вечером вы явились в Париж без него. Он убежал от вас?

- Нет, монсеньор, - пробормотал я.

- А, это хорошо, - ответил он, снова откидываясь назад в своем кресле. - Я знал, что могу положиться на вас. Но где же он теперь? Что вы сделали с ним? Ему известно очень многое, и чем скорее я узнаю это, тем лучше. Ваши люди везут его сюда, господин де Беро?

- Нет, монсеньор, - пролепетал я сухими губами.

Его добродушие, его благоволение особенно мучили меня. Я знал, как ужасна будет перемена, как велика будет его ярость, когда я расскажу ему правду. Но неужели же я, Жиль де Беро, буду трепетать перед кем бы то ни было! Этою мыслью я старался вернуть себе самообладание.

- Нет, ваша эминенция, - сказал я с энергией отчаяния. - Я не привел его сюда, потому что отпустил его на свободу.

- Потому что... что? - воскликнул он.

При этих словах он весь подался вперед, ухватившись за ручки кресла. Его глаза прищурились, словно стараясь пронзить меня насквозь.

- Потому что я отпустил его, - повторил я.

- На каком основании? - сказал он голосом, напоминавшим звук пилы.

- На том основании, что я захватил его нечестным путем, - ответил я. На том основании, что я дворянин, монсеньор, а это поручение не дворянское. Я захватил его, если вам угодно знать, - продолжал я, становясь все смелее и смелее, - следя за каждым шагом беззащитной женщины, втираясь в ее доверие и поступая с нею предательски. И сколько бы зла я ни совершил в своей жизни, что вы изволили поставить мне на вид, когда я был у вас в прошлый раз, - но таких вещей я не делал и не буду делать!

- И вы отпустили его на свободу?

- Да.

- После того, как препроводили его за Ош?

- Да.

- И, строго говоря, спасли его этим из рук Ошского коменданта?

- Да, - с отчаянной решимостью ответил я.

- Так что же вы сделали с тем доверием, которым я облек вас, сударь? страшным голосом закричал он и еще более наклонился вперед, словно хотел съесть меня глазами. - Вы, хвалившийся верностью и стойкостью, получивший жизнь на честное слово и без этого уже месяц тому назад превратившийся бы в падаль; отвечайте мне на это! Что вы сделали с моим доверием?

- Мой ответ очень прост, - сказал я, пожимая плечами и чувствуя, что ко мне окончательно возвращается самообладание. - Я вернулся к вам, чтобы получить свое наказание.

- И вы думаете, что я не знаю, почему вы сделали это? - возразил он, с силою ударяя кулаком по рукоятке кресла. - Вы слышали, что я лишился власти! Вы слышали, что я, который еще вчера был правой рукой короля, теперь утратил всякую силу. Вы слышали... но постойте! Берегитесь! продолжал он, рыча, как разъяренная собака. - Берегитесь вы и все эти люди! Может оказаться, что вы все еще ошиблись!

- Клянусь праведным небом, что это неправда, - торжественно отвечал я. - До вчерашнего вечера, когда я прибыл в Париж, я ничего не знал об этом. Я явился сюда с одной лишь мыслью - восстановить свою честь, отдавши себя снова во власть вашей эминенции и возвратив вам то, что вы дали мне по доверию.

На минуту он оставался в прежней позе, пристально глядя на меня. Но затем его лицо немного изменило свое напряженное выражение.

- Будьте любезны позвонить в колокольчик, - сказал он.

Колокольчик находился на столе неподалеку от меня. Я позвонил. На этот зов в комнату неслышной походкой вошел человек в бархатных туфлях и, приблизившись к кардиналу, подал ему бумагу. Кардинал стал читать ее. Слуга стоял, раболепно наклонив голову.

Мое сердце неистово билось.

- Очень хорошо, - сказал монсеньор после паузы, которая казалась мне бесконечной. - Откройте дверь!

Слуга низко поклонился и отошел за ширму. Я последовал за ним. За первою дверью, которая была теперь раскрыта настежь, мы нашли восемь или девять человек - пажей, монаха, дворецкого и нескольких стражей. Все они застыли в немом ожидании.

Мне указали знаком, чтобы я стал впереди, остальные сомкнулись позади меня, и в таком порядке мы прошли через первую комнату, а затем через вторую, где нас встретили писцы, низко наклонившие головы при нашем появлении. Затем наконец распахнулась последняя дверь, дверь приемной, и голоса закричали:

- Дорогу! Дорогу для его эминенции!

Мы прошли между двух рядов кланявшихся лакеев и вступили... в пустую приемную.

Привратники не знали, куда смотреть; лакеи дрожали. Но кардинал невозмутимо прошел медленными шагами до середины комнаты. Затем он повернулся, посмотрел сначала в одну сторону, затем в другую и тихо засмеялся.

- Отец, - сказал он своим тонким голосом, - что говорит псалом? Я сделался, как пеликан в глуши и как сова в пустыне.

Монах пробормотал что-то в знак согласия.

- А дальше не сказано ли в том же псалме: они погибнут, но ты уцелеешь?

- Истинно так, - ответил монах, - аминь!

- Хотя, конечно, это относится к будущей жизни, - сказал кардинал. Но мы тем временем вернемся к своим книгам и послужим Господу и королю в малых делах, если не в больших. Идем, отец, здесь больше не место для нас. Vanitas vanitatum et omnia vanitas! (Суета сует и всяческая суета (лат.).)

И так же торжественно, как вошли сюда, мы промаршировали через первые, вторые и третьи двери и в конце концов снова очутились в безмолвной комнате кардинала - я, он и лакей в черном одеянии и бархатных туфлях. На мгновение Ришелье, казалось, забыл обо мне. Он стоял в раздумье у очага, не сводя глаз с тлевшего там огонька. Один раз он даже усмехнулся, а потом тоном горькой насмешки произнес:

- Дураки! Дураки! Дураки!

Наконец он поднял глаза, увидел меня и вздрогнул.

- А! - воскликнул он. - Я совершенно забыл о вас. Ну, счастлив ваш Бог, господин де Беро. Вчера у меня было сто просителей, а сегодня только один, и я не имею власти повесить его. Но отпустить вас на свободу - это другое дело!

Я хотел сказать что-нибудь в свое оправдание, но он круто повернулся к столу и, присев, написал на клочке бумаги несколько строк. Затем он позвонил в колокольчик, между тем как я стоял смущенный и не знал, что меня ждет.

Из-за ширмы показался человек в черном.

- Отправь этого господина вместе с этим письмом в верхнюю караульную, - сурово сказал кардинал. - Больше ничего я не хочу слышать, - добавил он, хмурясь, и поднял руку, чтобы запретить мне говорить. - Дело кончено, господин де Беро. Будьте и за то благодарны!

Через секунду я был за дверью. Мысли мои кружились в каком-то вихре, сердце колебалось между гневом и благодарностью. Мне хотелось остановиться, чтобы обдумать свое положение, но у меня не было времени. Повинуясь жесту моего спутника, я пошел по различным коридорам, всюду встречая то же безмолвие, ту же монастырскую тишину.

Я еще мысленно не решил вопроса, Бастилия или Шатле будет моим уделом, когда лакей остановился у дверей, всунул письмо мне в руку и, отворив дверь, пригласил меня войти.

Я вошел, изумленный, но когда остановился, то был близок к оцепенению. Передо мною, поднявшись с места, с лицом в первое мгновение бледным, но затем красным, как пион, стояла мадемуазель де Кошфоре. Я вскрикнул.

- Господин де Беро, - сказала она дрожащим голосом. - Вы не ожидали увидеть меня?

- Кого угодно, только не вас, мадемуазель! - ответил я, силясь вернуть себе самообладание.

- И все-таки вам должно было бы прийти в голову, что мы не захотим окончательно покинуть вас, - возразила она с укоризной, тронувшей мое сердце. - Было бы низостью с нашей стороны, если бы мы не сделали попытки спасти вас. И слава Богу, господин де Беро, наша попытка удалась нам, по крайней мере, в том отношении, что этот странный человек обещал пощадить вашу жизнь. Вы видели его? - продолжала она с живостью, сразу переменив тон, между тем как ее глаза расширились от страха.

- Да, мадемуазель, я видел его, - ответил я, - и вы правы, он пощадил мою жизнь.

- И...

- И отправил меня в заточение.

- Надолго? - прошептала она.

- Не знаю, - ответил я. - Боюсь, что на неопределенное время.

Она содрогнулась.

- Может быть, я принесла вам больше вреда, чем пользы, - пролепетала она, жалобно глядя на меня. - Но я думала помочь вам. Я все рассказала ему и этим, кажется, испортила все.

Слышать, как она обвиняет себя таким образом, несмотря на то, что совершила длинное и утомительное путешествие, чтобы спасти меня, добилась аудиенции у своего заклятого врага и, как я отлично понимал, унизилась ради меня, - было более, чем я мог вынести.

- Замолчите, мадемуазель, замолчите! - почти грубо воскликнул я. - Вы обижаете меня! Ваше заступничество сделало меня счастливым, и все-таки мне жаль, что вы не в Кошфоре, а здесь, где, боюсь, у вас слишком мало друзей. Вы сделали для меня более, нежели я ожидал, и в тысячу раз более, чем я того заслуживал. Но теперь, во всяком случае, довольно. Я не хочу, чтобы парижские сплетни соединяли ваше имя с моим. Поэтому прощайте! Боже избавь меня сказать вам что-либо больше или позволить вам оставаться в том месте, где злые языки не пощадят вас!

Она с каким-то удивлением посмотрела на меня, но затем ее уста медленно разжались в улыбку.

- Уж поздно, - мягко сказала она.

- Поздно! - воскликнул я. - Как это поздно, мадемуазель?

- Поздно, потому что... Вы помните, господин де Беро, как вы рассказывали мне вашу любовную историю на Ажанском холме? Вы сказали, что ваша история не может иметь хорошего конца. На том же основании и я рассказала кардиналу свою историю, и теперь она уже стала общественным достоянием.

Я смотрел на нее так же пристально, как и она на меня. Ее глаза сверкали из-под длинных ресниц. Она вся дрожала, и все-таки улыбка озаряла ее лицо.

- Что же вы сказали ему, мадемуазель? - прошептал я, задыхаясь.

- Что я люблю, - смело ответила она, - и потому я не постыдилась просить его... даже на коленях.

Тут я упал на колени и прижал ее руку к своим губам. На мгновение я забыл о короле, кардинале, тюрьме, будущем, - обо всем, за исключением того, что эта женщина, столь чистая и прекрасная, столь превосходившая меня во всех отношениях, любит меня. Но затем я опомнился. Я встал и отступил от нее под влиянием нового порыва.

- Вы не знаете меня! - воскликнул я. - Вы не знаете, кто я такой! Вы не знаете, что я сделал на своем веку.

- Нет, это именно я знаю, - ответила она со странной улыбкой.

- Да нет же, вы не знаете, - продолжал я. - И кроме того, нас разделяет это!

И я поднял письмо кардинала, которое упало на пол.

Она побледнела, но затем с живостью воскликнула:

- Откройте его! Откройте! Оно не запечатано!

Я машинально повиновался, с ужасом думая о том, что сейчас прочту в нем. Я даже не решался в первое мгновение прямо взглянуть на него, но затем стал читать. Оно гласило:

"По указу его королевского величества, господин Жиль де Беро, занимавшийся до сих пор государственными делами, удаляется отныне в поместье Кошфоре для безвыездного проживания в его пределах до особого распоряжения.

Кардинал Ришелье".

На следующий день мы обвенчались, а две недели спустя были в Кошфоре, среди темно-бурых южных лесов, между тем как великий кардинал, еще раз восторжествовавший над своими врагами, снова смотрел холодными и насмешливыми очами на бесчисленных посетителей, толпившихся в его комнатах. Новый прилив благополучия длился для него на этот раз еще тринадцать лет и окончился только с его смертью. Свет получил свой урок, и до настоящего времени этот день, когда из всех друзей кардинала остался я один, называют "днем одураченных".

Поль Феваль. Королевский фаворит

Глава I. ЭДИКТ

В конце мая 1662 года, в два часа дня, блестящая кавалькада въезжала из Новой улицы на главную площадь в Лиссабоне. Это были военные верхи, на великолепных лошадях, которых они заставляли подниматься на дыбы и взбрыкивать, к величайшему неудовольствию горожан, прижавшихся к стенам и нашептывавших, конечно, уж не благословения.

Члены кавалькады не обращали внимания на такие пустяки, они продолжали подвигаться вперед, и скоро последний всадник появился из-за угла Новой улицы. Тогда загремели трубы. Все военные построились кругом, а красивый мужчина, который небрежно восседал на лошади в центре его, вскинул руку к шляпе, затем развернул пергамент с гербом Браганского[206] дома.

— Трубите громче! — сказал он грубым голосом, который совсем не гармонировал с его элегантным костюмом Винтимильи, прекраснейшей местности в Италии. — Задохлись вы, что ли?! Если вы не будете лучше трубить, то по возвращении вам плохо придется…

Затем он продолжал, обращаясь к своим спутникам, — военным:

— Эти лодыри воображают, может быть, что я стану читать приказ его величества какому-нибудь десятку испуганных дураков, у которых страх отнял уши. Ну! Трубите же, негодяи! Трубите до тех пор, пока площадь не наполнится народом…

— Совершенно верно, дон Конти-Винтимиль, — раздалось около десятка голосов горожан, — надо уважать приказ его браганского величества, короля португальского.

— И повиноваться воле его первого министра, — прибавили шепотом несколько голосов.

Трубы затрубили еще оглушительнее. Со всех соседних улиц на площадь начало прибывать множество народу, так что вскоре вся она представляла собою целое море черноволосых голов, обритых спереди, по обычаю португальцев.

Все лица выражали испуг и в то же время любопытство. В то время всякий королевский эдикт, объявленный при трубных звуках его фаворитом, сеньором Конти, был общественным бедствием.

Мертвое молчание царствовало в этой, постоянно увеличивавшейся толпе. Никто не смел разинуть рта, и те, кто стоял вблизи всадников, не осмеливались даже поднять глаз. В числе их был молодой человек, едва вышедший из отрочества, одетый в костюм суконщика и опоясанный шпагой.

Случай или его желание сделали так, что он оказался почти рядом с Конти, от которого его отделял только один из трубачей.

— Черт возьми! — вскричал теперь Конти на подчиненных, которые все продолжали трубить. — Да замолчите ли вы, негодяи?!

Несчастные, оглушенные своей собственной музыкой, не расслышали его слов. Лицо Конти побагровело, он дал лошади шпоры и, подскакав к одному трубачу, ударил его по лицу эфесом шпаги. Кровь брызнула, и музыкант замолчал, но тут глухой ропот пронесся в толпе.

— Господа, — надменно сказал Мануэль Антунец, офицер королевской стражи, обращаясь к окружающим, — вот славная шутка, не так ли?

— Великолепная! — покорно отвечали все хором.

Между тем трубач утирал кровь обеими руками. Он шатался и готов был упасть с лошади. Молодой суконщик, о котором мы уже говорили, обошел вокруг кавалькады и, подойдя к раненому, подал ему на конце шпаги тонкий носовой платок. Несчастный с жадностью схватил его. Развернув платок, он увидел вышитый на нем герб. Но, спеша приложить его к ране, он не обратил на это внимания и только с благодарностью взглянул на юношу, который уже спокойно возвратился на свое прежнее место, неподалеку от Конти.

— Слушайте! Слушайте! — раздались крики герольдов.

Конти приподнялся на стременах и медленно развернул пергамент; но прежде, чем начать его читать, он бросил на толпу презрительный взгляд.

— Слушайте, граждане! — сказал он с аффектацией. — Клянусь моими благородными предками, это касается вас. Именем закона и волею могущественного Альфонса VI, короля Португалии и Алгарвии, по эту и по ту сторону Океана, владельца Гвинеи и других открытых и неоткрытых стран, повелевается:

1. Всем гражданам города Лиссабона открывать двери после звона о тушении огня. Это следует делать из благотворительности и для того, чтобы нищие, путешественники и богомольцы могли везде и во всякое время найти себе убежище.

2. Всем гражданам упомянутого города повелевается отворять ставни и поднимать жалюзи, которыми на ночь закрываются их окна, так как эти вышеупомянутые запертые жалюзи и ставни показывают недоверие и заставляют думать, будто в столице существуют негодяи и мошенники.

Кроме того запрещается:

1. Зажигать фонари перед дверями домов. Это делается из экономии и для того, чтобы щадить расходы граждан, которые все дети короля.

2. Наконец, запрещается всем гражданам носить с собою оружие, как холодное, так и огнестрельное. Позволяется носить для своей защиты только шпаги, крепко сидящие в ножнах.

Подписано: «Я, король».

Да будет благословение Божие над всеми слушавшими!

Конти-Винтимиль замолчал. В толпе не было произнесено Ни одного слова, но каждый, по особому, условному жесту своего соседа знал о его негодовании. Действительно, оскорбление было столь же велико, как и непростительно. Старинная и всеми уважаемая форма португальского законодательства употреблялась для того, чтобы среди белого дня оскорблять португальский народ. Когда Конти сделал знак конникам покидать площадь, толпа раздвинулась с мрачной покорностью.

— Ну! — с гневом вскричал фаворит. — А я думал, что негодяи взбунтуются. Вы увидите, что они даже не дадут нам повода померять ножнами наших шпаг их дурацкие спины!

Когда он оканчивал свою речь, голова его лошади, двинувшейся было вперед, наткнулась на какое-то препятствие. Это был молодой суконщик, который, погруженный в задумчивость, вероятно, очень сильную, не посторонился, как другие, перед кавалькадой. Насмешливая улыбка мелькнула на губах Конти.

— Этот заплатит за всех! — воскликнул он и сильно ударил юношу шпагой плашмя.

— Славный удар! — вскричал Мануэль Антунец.

— Я могу ударить еще лучше, — смеясь, отвечал Конти, поднимая шпагу во второй раз.

Но прежде, чем его рука успела опуститься, юноша бросился вперед и с быстротою молнии пронзил своим оружием лошадь Конти, которая замертво упала на мостовую. Он же, в свою очередь, ударил упавшего фаворита шпагой прямо по лицу.

— Вот тебе, сын мясника, — вскричал он, — ответ лиссабонского населения!

Озадаченная от изумления стража не трогалась с места.

Когда Конти с пеной у рта поднялся наконец с земли, юноша уже исчез в толпе и поздно было преследовать его.

— Ушел! — пробормотал Конти; потом, обращаясь к своим спутникам, прибавил: — Вы слышали этого человека, господа?

Все молча поклонились.

— Он сказал, сын мясника, не так ли?

— Это безумная клевета, — сказал один из свиты, — мы все знаем ваше благородное происхождение.

«Да, еще бы, я не раз бил его благородного отца», — подумал Антунец, тогда как вслух молвил:

— Я более чем кто-либо могу подтвердить всю гнусность этой лжи.

— Все равно! Вы слышали это, точно так же, как и весь народ. И если между вами или в толпе есть кто-нибудь настолько смелый, чтобы поддерживать слова этого человека, нищего или бродяги, то я предлагаю ему поединок.

Вся свита снова поклонилась. В толпе молчали. После этого бесполезного вызова Конти сел на лошадь, которую с готовностью уступил человек из свиты, и вся кавалькада покинула площадь. Но прежде, чем завернуть за угол Новой улицы, фаворит обернулся и с гневом погрозил кулаком.

— Прячься хорошенько! — сказал он своему исчезнувшему врагу. — Потому что, клянусь моим спасением, я буду искать тебя!

— Меня зовут, если угодно вашему превосходительству, — раздался голос у самого его уха, — Асканио Макароне дель Аквамонда…

Конти поспешно обернулся. Один из королевских стражей, почтительно кланяясь, стоял около него.

— Какое мне дело до твоего имени! — отрывисто сказал Конти.

— Я благородный кавалер из Падуи, с которым фортуна обошлась немилостиво…

— Этот человек с ума сошел! — вскричал Конти.

Между тем вся кавалькада уже опередила их на несколько шагов. Тогда итальянец взял лошадь Конти под уздцы.

— Ваше превосходительство очень спешит, — сказал он, — а я думал, что вы желали бы знать имя этого молодого безумца…

— Ты его знаешь? — перебил Конти. — Я дам пятьдесят дукатов за это имя!

— Фи!.. Деньги, мне!

— Пятьдесят пистолей!..

— Ваше превосходительство, оскорбляете меня. Благородному кавалеру города Падуи… Пятьдесят пистолей…

— Ну хорошо. Ты говоришь, ты дворянин… Сто дублинов!

— Это не так легко… Но вот что: удвойте сумму и мы сойдемся.

— Хорошо! — сказал Конти. — Но только поторопись. Мне нужно это имя!

— Ну, ваше превосходительство…

— Что, ну?

— Я не знаю его.

— Негодяй! — вскричал фаворит. — Как ты смеешь со мной шутить!

— Сохрани меня Бог, шутить с вами! Я хотел только уговориться и устроить все основательно. В Падуе дела всегда так делаются, и это совершенно разумно, это уничтожает всякие недоразумения. Теперь я целую руки вашего превосходительства и имею честь быть вашим покорнейшим слугою. Завтра я буду знать имя, готовьте деньги.

Сказав это, итальянец нырнул в одну из боковых улиц, пройдя по которой, он снова оказался на площади.

Конти догнал кавалькаду и по возвращении во дворец очень смешил его величество дона Альфонса, рассказывая об обнародовании эдикта и об удивлении народа; само собою разумеется, что о суконщике не было речи.

Между тем на площади после отъезда Конти толпа еще некоторое время стояла молчаливая и неподвижная. Затем каждый осторожно начал рассматривать своего соседа, так как все боялись присутствия тайных агентов Конти. Однако вскоре то там, то тут стали слышаться поспешно произносимые слова, и речь везде шла об одном и том же:

— Сегодня вечером, в таверне Алькантара. Не забудьте пароль!

Наш юный суконщик, затерявшийся в толпе, но и не думавший бежать, услышал, как повсюду вокруг него повторялся этот призыв. Он стал прислушиваться, надеясь, что какой-нибудь горожанин поболтливее произнесет пароль.

Но напрасно: все советовали друг другу не забыть пароля — но и только.

Между тем толпа начала медленно расходиться. На площади осталось всего трое. Один старик, по имени Гаспар Орта-Ваз, старшина цеха лиссабонских бочаров, наш знакомый Асканио Макароне дель Аквамонда, кавалер из Падуи, и молодой подмастерье-суконщик.

— Сын мой, — таинственно сказал последнему старик, — сегодня вечером в таверне Алькантара. Не забудь пароль!

— Я забыл его, — отвечал молодой человек, думая взять смелостью.

— Мы забыли его, — прибавил и Макароне, подходя к ним.

Старик бросил на него недоверчивый взгляд.

— Такой молодой!.. — прошептал он.

— Ну что же, старина, — сказал Макароне, — этот проклятый пароль вертится у меня на языке.

— Я видел время, — прошептал старик, указывая пальцем на длинную рапиру падуанца, — я видел времена, когда в Лиссабоне шпионов и мошенников вешали. Да хранит вас Бог от этого. Что же касается тебя, юноша, — обратился он к суконщику, — то я советую тебе заняться более благородным ремеслом.

Старик ушел. Суконщик скрестил руки на груди и глубоко задумался. Итальянец наблюдал за ним, он думал о том, как бы заработать обещанные четыреста пистолей.

— Молодой человек, — сказал он наконец, — мне кажется, что мы где-то с вами встречались.

— Нет!

— Черт возьми, он не болтлив, — пробормотал падуанец. «Все равно они все зовутся Эрнани, Рюи или Васко, мне остается только выбрать из этих трех…» — Как нет, сеньор Эрнани? — проговорил он громче.

Суконщик пошел прочь, не оборачиваясь.

«Не то имя выбрал, — подумал Макароне, — надо было сказать: Рюи».

— Эй, дон Рюи!..

Снова нет ответа.

— Ну, дон Васко!.. — «Когда же наконец, он обернется?»

Молодой человек действительно обернулся; он смерил шпиона спокойным и гордым взглядом.

— Тебе очень хочется узнать мое имя? — спросил он.

— Ужасно, мой молодой друг.

— Тебе обещали за него заплатить, не так ли?

— Фи! Асканио Макароне дель Аквамонда, это мое имя, молодой человек, кавалер из Падуи, это моя родина, слава Богу слишком благороден и слишком богат, чтобы…

— Замолчи! Меня зовут Симон.

— Хорошенькое имя. Симон. А дальше?

— Молчи, говорю я тебе. Передай это имя Конти, скажи ему, что он повстречает меня не разыскивая и что тогда он узнает, что стоит рука… лиссабонского гражданина. До свидания!

Итальянец проследил глазами, как молодой человек поворачивал за угол улицы Голгофы, которая вела к дворянскому кварталу.

«Симон!.. — думал он, — Симон! Да, не Васко, не Эрнани, не Рюи. А я готов бы был держать пари, что Эрнани. Но что сказать этому плебею, выскочке Конти? Симон! Хотя это только половина имени, по-настоящему мне следовало бы получить и за него двести пистолей, но Конти не согласится на это… Хорошо, сегодня вечером я отправлюсь к дверям таверны Алькантара. Там будет на что посмотреть, и держу пари, что мой юный Симон также окажется там.

Глава II. АНТУАН КОНТИ-ВИНТИМИЛЬ

Дона Луиза Гусман, вдова Иоанна IV Браганского, короля португальского, в силу законов королевства и завещания своего мужа была регентшей. История португальской реставрации слишком известна, чтобы надо было напоминать, как эта мужественная и благородная женщина ободряла и поддерживала своего супруга во время войны против Испании. Ее старшему сыну, дону Альфонсу было восемнадцать лет. Это был один из тех правителей, которых небо посылает в наказание народам: он был злобным идиотом. Воспитывали его очень сурово, может быть, слишком сурово для такого слабого ума. Его воспитатель Ацеведо, как и его гувернер Одамира, люди суровые и непоколебимые, еще долго после выхода Альфонса из детства держали его в излишней строгости, но он обманывал их, подкупая лакеев, отвратительную породу людей, изобилующих вокруг принцев. Благодаря им, он выходил на тайные прогулки ночью; днем к нему приводили детей простолюдинов, низкие наклонности и грубый язык которых чрезвычайно нравились ему.

Таким образом во дворец попали двое детей из самого низшего класса, Антуан и Жуан Винтимильи. Отец их, мясник, происходил из Винтимильи (около Генуи) и жил в Кампо Лидо. Хорошо сложенные и сильные, они устраивали меж собой драки перед Альфонсом, доставляя ему этим большое удовольствие.

Альфонс был без ума от них. Бедный ребенок тем более восхищался подвигами силы и ловкости, что сам, по причине увечья, полученного когда ему было всего три года, был так же несовершенен телом, как и духом. Тем не менее время шло, и когда он достиг возраста мужчины, его развлечения изменились и приняли характер более предосудительный. Но вместо того, чтобы забыть детей мясника, он, напротив, все более и более приближал к себе Антуана, сделав его всеми признанным фаворитом. Что касается Жуана, то он назначил его архидиаконом в Собределла.

Прежде ни один фаворит не внушал такого всеобщего страха, как Антуан Конти. Каждый должен был вслух называть его благородным дворянином, хотя отлично знал его плебейское происхождение, каждый трепетал при одном только его имени. Если ему чего-нибудь и недоставало, то разве только поддержки какого-нибудь действительно знатного дворянина, потому что, несмотря на все его усилия, он смог сблизиться только с мелкими дворянами-выскочками. Тем не менее он был всемогущ, и его окружало больше льстецов, чем инфанта дона Педро, брата Альфонса, и донну Луизу Гусман, королеву-регентшу.

Инфант был красивый юноша, подававший большие надежды, он во всех отношениях представлял контраст с братом, и в народе говорили, что досадно видеть на троне сумасшедшего, тогда как так близко к этому трону стоит настоящий герой королевской крови. Но все знали, что регентша была сурова. Она любила своего второго сына, но еще больше любила Альфонса, и сделалась бы врагом дона Педро, если бы мысль об изменебрату пришла ему в голову. Однако сам инфант был также всем сердцем предан старшему брату.

В первые годы несовершеннолетия Альфонса королева твердой рукой правила делами государства, но по мере того, как король приближался к совершеннолетию, она мало-помалу стала удаляться от дел, не отказываясь, однако, от верховной власти, но почти всецело предаваясь своей суровой набожности. Удалившись в монастырь Божьей Матери, она только тогда принимала участие в делах, когда настойчиво требовали ее совета.

Из уважения и любви к королеве-матери от нее скрывали большую часть проступков ее старшего сына, число которых, однако, непрестанно увеличивалось. В своем неведении она старалась глядеть на него, как на молодого человека слабого умом и мало способного управлять делами государства, хотя начинала понимать, что в его сердце гнездятся все пороки и что на всем полуострове нет другого такого развратника.

Безумный эдикт, при обнародовании которого мы присутствовали, не был в то время вещью необыкновенною. Каждый день Лиссабон был свидетелем какого-нибудь зрелища а этом роде, придуманного Конти для развлечения сумасшедшего Альфонса. Но это были еще пустяки, с наступлением ночи в городе творились ужасные вещи.

Конти образовал многочисленный отряд, называвшийся королевским корпусом, и разделил его на две части, облачив каждую в свою амуницию. Одна часть одевалась в красный костюм с белыми отворотами и называлась» твердыми «. Это были пехотинцы. Солдаты другой части назывались» хвастунами «. Они носили верхнее платье, панталоны и шапку небесно-голубого цвета, усеянные серебряными звездами, а на шапке красовался серебряный полумесяц, словно у магометан. Их называли также обжорами — за привычки, и рыцарями небесного свода — по их костюму; последнее название они сами приписывали себе. Этот отряд обжор, или» хвастунов» набирался из негодяев всех наций. Достаточно было быть в него принятым, чтобы тем самым получить как бы патент на мошенничество.

Днем «твердые»и «хвастуны» носили костюм дворцовой гвардии, только с маленькой серебряной звездой на шапке для отличия. Наш благородный друг Асканио Макароне дель Аквамонда принадлежал к этому почтенному корпусу, высшее начальствование над которым принадлежало Конти.

Благодаря этому королевскому корпусу очень часто по ночам на улицах Лиссабона происходила странная забава. В одиннадцать часов, через час после тушения огня, начиналась королевская охота, вещь невероятная, если бы история Португалии не указывала на нее, как на факт. «Твердые»и «хвастуны» рассыпались по улицам и перекресткам Лиссабона, как охотник в лесу в ожидании дичи, и если какая-нибудь припозднившаяся горожанка возвращалась домой, то горе ей! Рога трубили, «твердые» кидались, как собаки за дичью, «хвастуны» же, с королем во главе, вели охоту. Не было семейства, которое не страдало бы от какого-нибудь ужасного оскорбления. А португальцы мстительны!

Однако до сих пор любовь к старинной династии пересиливала неудовольствие. Горожане роптали и угрожали, но горожане всегда и везде угрожают и ропщут, беспокоиться было не о чем.

В начале 1662 года неудовольствие приняло более серьезный характер: ремесленные цехи соединились в общества, в которых обсуждалось положение дел. Все угрожало близким взрывом. Понятно, что королевский эдикт, о котором мы говорили, не мог способствовать успокоению умов. Это был акт бессовестной тирании, которому подобного не найдется в летописях других народов. Дома, открытые всю ночь, должны были сделаться жертвою шайки, которая во тьме рыскала по городу под предводительством самого короля. Запрещали зажигать фонари, и даже, вещь неслыханная в Португалии, носить оружие!

Все ремесленники и торговцы Лиссабона, люди обыкновенно миролюбивые, были доведены до крайности этим последним ударом. Вернувшись домой, они отвечали угрюмым молчанием на любопытные расспросы домашних. Говорят, что перед грозой вороны всегда молчат.

Глава III. МОНАСТЫРЬ БОГОМАТЕРИ

Монастырь лиссабонской Богоматери, расположенный напротив дворца Хабрегас, королевской резиденции, уже с давних пор привык принимать у себя знатных гостей. Королева, донна Луиза, искала некогда убежища в его стенах. Это было большое четырехугольное здание, с овальным двором внутри, окруженным двойною колоннадою. Королева-регентша, донна Луиза, полукоролева-полумонахиня выстроила длинную крытую галерею, соединявшую монастырь с дворцом. Таким образом она могла посвящать Богу каждую минуту, свободную от дела правления.

Королева занимала в монастыре келью, которая отличалась от других только своей величиной; обстановка ее была такая же простая, как и в келье обыкновенной монахини: постель, несколько стульев, скамеечка перед распятием и образ святого Антуана, патрона города Лиссабона, составляли все убранство комнаты, стены, покрытые старыми гербами, между которыми преобладал Браганский крест, еще более скрадывали слабый луч света, едва пробивавшийся через высокое узкое окно.

В этой комнате мы находим Луизу Гусман, вдову Иоанна Португальского.

В описываемое нами время королева уже начала стариться, но годы, посеребрившие ее волосы, не смогли изменить ее величественную походку и гордое выражение лица. Она еще сияла той красотой, которая бывает только под диадемой.

Люди видели в ней женщину с твердым характером, мужественной душой, женщину, в минуту опасности взявшуюся за меч, за который не решился взяться ее супруг, женщину, которой достался трон, но которая предпочла остаться скромной вдовой и верноподданной.

Королева беседовала с двумя дамами, одна из них, уже пожилая, но еще сохранившая следы замечательной красоты, была немного похожа на королеву! Та же внешняя суровость, такой же гордый взгляд.

Ее называли донна Химена Васконселлос-Суза, графиня Кастельмелор.

Другая — семнадцатилетняя молодая девушка. Ее прелестное личико почти исчезало под черной кружевной вуалью. Обыкновенно она лишь украдкой поглядывала на королеву, и в ее взгляде выражалось глубочайшее восхищение, смешанное с боязнью и любовью. Донна Инесса Кадоваль, сирота, единственная дочь герцога Кадоваль, была самой богатой наследницей во всей Португалии. Ее родственница, вдовствующая графиня Кастельмелор, по происхождению тоже из дома Кадоваль, уже два года была ее опекуншей.

Донна Химена стояла на коленях перед королевой и держала ее руки в своих. Инесса сидела на скамейке у ее ног.

— Химена, — говорила королева, — я уже давно желала тебя видеть, дочь моя. Увы! Ты тоже теперь овдовела…

— Ваше величество и ваш сын, король, потеряли верного подданного, — сказала графиня, стараясь быть спокойной, но по щекам ее медленно покатились слезы. — Я же… я потеряла…

Она не смогла договорить, голова ее бессильно опустилась на грудь. Королева наклонилась и поцеловала ее в лоб.

— Благодарю вас, государыня, — сказала графиня, выпрямляясь. — Бог оставил мне двух сыновей.

— По-прежнему тверда и благочестива! — прошептала королева. — Бог благословил ее, дав ей сыновей, достойных ее… Говори мне о твоих сыновьях, — прибавила она, — так же ли они похожи друг на друга, как в детстве?

— Все так же, государыня.

— Сердцем так же, как и лицом, я надеюсь… Это удивительное сходство. Я никогда не могла отличить моего крестника Луи от его брата, это было одно лицо, один рост, один голос, так что, не будучи в состоянии узнать моего крестника, я начала любить их обоих одинаково.

Графиня с почтительной нежностью поцеловала руку королевы, которая продолжала:

— Я их люблю потому, что они твои дети, Химена, Разве не ты воспитала мою дорогую Катерину? В то время как заботы по управлению государством всецело поглощали меня, ты заботилась о ней и учила ее любить меня… Не вы, а я должна быть вам благодарна, графиня.

Сказав это, донна Луиза провела ладонью по лицу. Воспоминание о дочери навело ее на горькие мысли. Катерина Браганская, ее дочь, только что уехала в Лондон и разделила с Карлом Стюартом английский трон. Всем известно, насколько этот союз был печален и исполнен тяжких испытаний для Катерины. Может быть, она уже успела известить мать о своих разочарованиях и оскорбительном равнодушии развратного Карла?

— У меня также двое сыновей, — снова заговорила, вздыхая, королева. — Дай Бог, чтобы они походили друг на друга! Потому что мой Педро благородный юноша.

Графиня не отвечала.

— Другой тоже, другой тоже! — поспешила прибавить королева. — Я несправедлива к Альфонсу, которому обязана повиноваться и уважать его, как наследника моего супруга. Он составит счастье Португалии… Что же вы ничего не говорите, графиня?

— Я молю Бога, чтобы он благословил короля, дона Альфонса!

— Бог благословит его, дочь моя. Альфонс хороший христианин, чтобы ни говорили и…

— Чтобы не говорили?.. — повторила с удивлением графиня.

— Ты этого не знаешь, — продолжала королева, голос которой начал дрожать. — Ты так давно не была при дворе! Говорят… Я получила несколько тайных предостережений… или лучше думать, что это клевета? Говорят, что Альфонс развратник; развратник и жестокий; говорят…

— Это ложь!

— Да, да… Но в то же время… О! Ты верно сказала, дочь моя, это ложь, клевета, но они распространены по всей Португалии!

— Но, может быть, ваше величество пробовали разузнать… — начала графиня.

Она замолчала. Королева пристально глядела на нее, в ее взгляде выражалось отчаяние и смущение.

— Я не осмелилась! — прошептала она с усилием. — Я так его люблю! К тому же это неправда, я убеждена в этом… Браганская кровь заставляет биться только благородные сердца! Клеветники лгут!

Донна Луиза произнесла эти слова разбитым голосом. В большом волнении она закрыла глаза и откинулась назад. Графиня и ее воспитанница тотчас же бросились к ней.

— Оставьте, — сказала королева, — тот не падает в обморок, кто уже давно привык к страданиям. Простите, графиня, что я опечалила вас, так же, как и этого бедного ребенка… Но эта ложь так ужасна! Я не верю им, я не хочу им верить. Чтобы я поверила, надо чтобы кто-нибудь, вроде тебя, Химена, пришел сказать мне, что сын мой злоупотребил званием короля и дворянина и запятнал свою честь! Тогда… но ты никогда не скажешь этого, не так ли?

— Не дай Бог!

— Нет, потому что тебе, Химена, я поверила бы и умерла.

Наступило продолжительное молчание.

Графиня, охваченная почтительным состраданием, не смела прервать задумчивости своей повелительницы. Наконец последняя как бы пробудилась от сна и заговорила, стараясь улыбнуться:

— В самом деле, моя дорогая, — сказала она, обращаясь к Инессе, — мы вам оказали очень мрачный прием… Графиня, ваша воспитанница прелестна, и я вам очень благодарна, что вы привезли ее ко двору короля, моего сына. Как ни высоко ее происхождение, мы постараемся найти ей подходящую партию.

Инесса, милое личико которой было покрыто краской смущения, побледнела, услышав последние слова королевы.

— Что это значит? — спросила королева. — Сеньорита чем-то опечалена, уж не желает ли она поступить в монастырь?

— Ваше величество, — вмешалась графиня, — Инесса Кадоваль — невеста моего младшего сына.

— В добрый час! Не сказала ли я сейчас, что ей найдется подходящая партия? Кадоваль и Васконселлос! Трудно найти две более благородные фамилии… Но старший Суза?

— Старший мой сын, государыня, дон Луи граф Кастельмелор и что еще важнее, он имеет честь быть вашим крестником. У другого нет ничего, и донна Инесса полюбила его.

— Граф Кастельмелор! Это важный титул, Химена, никогда ни один изменник не носил его… У моего Луи благородное сердце, не так ли?

— Я надеюсь, государыня.

— Счастливая мать! — сказала королева, вздыхая.

Эти слова снова возвратили ей всю ее озабоченность, и прежде, чем она снова заговорила, монастырский колокол зазвонил к вечерне, и все три дамы отправились в капеллу.

Легко угадать о чем просила Бога в этот вечер донна Луиза Гусман, но Бог не исполнил ее молитвы. Альфонс Португальский слишком повиновался своему фавориту, чтобы вовремя раскаяться.

Глава IV. ТАВЕРНА АЛЬКАНТАРА

Ночь спускалась над Лиссабоном, и огни в домах начали мало-помалу гаснуть. Небо было покрыто тучами. Кроме редких фонарей, несмотря на королевский эдикт, горевших перед домами зажиточных граждан, и нескольких свеч перед иконами Мадонны, город был погружен в глубочайший мрак.

Обыкновенно в этот час улицы были пусты, разве какие-нибудь редкие отважные мошенники решались вступать в конкуренцию с королевским корпусом. Но в этот вечер со всех сторон группы горожан под покровом темноты стекались к одному месту. Все хранили глубочайшее молчание. Они шли поспешно, останавливаясь время от времени, чтобы прислушаться, потом снова продолжали путь, не оборачивая головы и тщательно скрывая лица под капюшонами своих широких плащей.

Все шли вверх по набережной Таго.

По мере того, как ночные путники приближались к предместью Алькантара, число их увеличивалось, и вскоре образовалась настоящая процессия. Но чем больше людей появлялось на улицах, тем больше они, казалось, принимали предосторожностей. На перекрестках, встречаясь, два человека сначала проходили один мимо другого, не говоря ни слова, но потом окольными путями соединялись и вместе продолжали свой путь.

Последним домом предместья было длинное и низкое здание, выстроенное из камня и служившее прежде манежем. В описываемое нами время этот манеж был снят Мигуэлем Озорио, который занимался продажей французских вин придворным. Последние, действительно, поневоле должны были проходить мимо его дома каждый раз, когда отправлялись в увеселительный дворец Алькантара, обычную резиденцию Альфонса VI, и всякий раз, когда это случалось, трактирщик мог рассчитывать на наживу. Поэтому Мигуэль, по крайней мере по наружности, был преданным слугой Конти и всех близких к особе короля. Он говорил, что никогда еще Португалия не видела такого славного царствования.

Несмотря на это, Мигуэль вовсе не отказывался продавать свое вино и недовольным. Напротив, временами, когда он был уверен, что ни один дон или лакей дона не слышит его, он вдруг изменял манеры и говорил очень трогательные вещи про печальное положение лиссабонцев. Он тогда выставлял Конти нищим выскочкой, к которому его кружева и бархат шли так же, как корове седло; называл Конти гангреной Португалии, и день, когда страна от него избавится, должен считаться самым счастливым ее днем.

Если Мигуэль вдруг прекращал свои вольнодумные речи, то это служило верным признаком, что он издали почуял шляпу с пером или вышитый камзол. Чтобы быть справедливыми, мы должны сказать, что никогда ни один трактирщик в мире не имел такого тонкого чутья.

Перед домом Мигуэля собравшиеся вместе несколько человек останавливались, дотрагивались до руки хозяина, сидевшего на пороге, говорили шепотом какое-то слово и проходили. Следующие делали то же самое, и вскоре громадная общая зала была набита битком.

В то же самое время в одной из опустевших улиц нижнего города один человек ходил взад и вперед, точно заблудился в мрачном лабиринте, называвшемся дворянским кварталом, по причине отсутствия лавок и большому количеству отелей. Сзади него, на некотором расстоянии, другой человек тщательно отслеживал его движения. Когда первый останавливался, второй делал то же самое, когда первый поворачивал назад, второй спешил спрятаться в какие-нибудь ворота и пропускал незнакомца, чтобы затем снова начать следовать за ним.

«Темно, точно в пропасти, — думал первый. — С тех пор, как я десять лет тому назад, еще ребенком оставил Лиссабон, все изменилось, я не узнаю дорогу. Хоть бы мошенник какой-нибудь в обмен на мой кошелек взялся указать мне путь».

«Мой юный друг, — думал другой, — вы напрасно кидаетесь то туда, то сюда, я поклялся себе, что вы будете мне стоить четыреста пистолей, а я изменяю только тем клятвам, которые даю другим».

До сих пор суконщик Симон, которого читатель, вероятно, уже узнал из слов Асканио Макароне, не обращал внимания на присутствие последнего, но повернувшись неожиданно, он вдруг очутился нос к носу с падуанцем.

— Скажите, это дорога в таверну Алькантара? — спросил он.

— Я иду туда, — ответил Макароне, изменив голос.

— В таком случае, если вам угодно, кавалер, пойдемте вместе.

— Очень рад, кавалер, так как я убежден, что вы дворянин. Я тоже, а вежливость требует не отказывать дворянам друг другу во взаимных услугах.

— Я держусь того же мнения.

Симон произнес эти слова очень сухо и, надвинув капюшон на лицо, ускорил шаги. Макароне тоже зашагал быстрее.

Падуанец был человеком между тридцатью пятью и сорока годами, высокий и худой, но хорошо сложенный. Его мускулистое тело заставляло думать, что природа создала его, дабы он стал акробатом. Он шел театральной походкой, кутаясь в свой плащ и часто прикладывая руку к эфесу шпаги.

Симон был мал ростом, как почти все португальцы, но его легкая, упругая походка и ширина плеч доказывали, что маленький рост в нем не есть признак слабости.

Время от времени падуанец поглядывал на него. Он уже стал было прикидывать, сколько Конти заплатит за хороший удар ножом, направленный куда следует, в этого дерзкого незнакомца, но, заметив у Симона хорошую рапиру, он успокоился.

— К чему убивать его? — говорил себе Макароне. — Он не узнал меня. Если он войдет в таверну, то я войду вместе с ним; если его не пустят, я пойду за ним до самого его жилища, а определив дом проживания, нетрудно узнать и имя человека.

Тем временем они подошли к окраине предместья, таверна Алькантара была перед ними. Она имела мрачный вид, ни в одном окне не было огня. Хозяин, Мигуэль Озорио, по-прежнему сидел на пороге, куря сигаретку, с обычной невозмутимостью португальцев.

— Вот, — сказал падуанец, указывая на таверну. — Вы войдете?

— Да.

— Вы, значит, знаете пароль?

— Нет, а вы?

— О! Я не нуждаюсь в пароле. Вы сейчас увидите. Мигуэль, мошенник! Что у тебя ныне в большой зале?

— Мошенник? — вскричал Мигуэль, не подавая вида, что он узнал голос Макароне. — Кто осмеливается назвать негодяем придворного трактирщика? Держу пари, что это какой-нибудь купец из верхнего города! Убирайся, мужик, я принимаю только дворян!

— Отлично, отлично, Мигуэль, и так как к тебе пожаловали именно дворяне, то ты приготовишь нам ужин в большой зале. Иди!

Сказав это, Макароне схватил Озорио за плечи, развернув, оттолкнул и зашагал по коридору. Но в ту минуту, когда он хотел переступить порог залы, сильная рука схватила его и, в свою очередь, заставила сделать точно такой же разворот, только толчок был гораздо сильнее, так что Макароне отлетел в другой конец коридора.

— До свидания, кавалер Асканио Макароне дель Аквамонда, — прозвучал насмешливый голос суконщика. — Подождите меня здесь, если вам угодно, дверь на улицу я запер, сейчас закрою и дверь в залу.

Симон действительно вошел в залу и запер за собой дверь.

Макароне поднялся совершенно разбитый, он по очереди ощупал все свои члены, чтобы убедиться, не сломано ли что-нибудь.

— Он меня узнал! — проворчал падуанец. — Слава Богу, что мне не пришло в голову напасть на этого сумасшедшего. У него геркулесовская сила, и впредь я постараюсь следить за ним на приличном расстоянии. А пока посмотрим, правду ли он сказал про двери.

Асканио попробовал отворить наружную дверь, она была заперта. Что касается двери в залу, то он не осмелился даже дотронуться до ее ручки, но, осторожно подойдя к ней, приложил ухо к замочной скважине, желая послушать разговор в зале. Но напрасно, из зала доносился только сильный шум происходивший от множества голосов, разговаривающих меж собой.

«Какая досада! — думал Асканио. — Не будь эта проклятая дверь заперта, я взял бы у Мигуэля лошадь, и через час все эти господа, включая и моего молодчика, были бы в дворцовой тюрьме».

К счастью для граждан Лиссабона, Симону еще раньше пришла в голову та же мысль, и тяжелый ключ от входной двери лежал у него в кармане.

В ту минуту, как Симон вошел в залу, где собрались все цехи Лиссабона, разговор был так оживлен, что никто не обратил внимания на вошедшего. Он пробрался через толпу и уселся в первом ряду против стола, за которым сидел один Гаспар Орта-Ваз, старшина цеха бочаров и президент собрания.

Собрание было, как мы уже сказали, очень многочисленным. Старшины различных цехов сидели в первом ряду вокруг председателя. За ними расположились хозяева больших мастерских, а сзади них мелкие торговцы и мастеровые. Симон, по неведению, уселся между старшинами и перекинул свой плащ на руку. Он не походил по костюму на дворянина, но был одет как зажиточный горожанин. На нем был толстый суконный кафтан, на груди висела толстая золотая цепь.

Оглядевшись вокруг и увидев длинные седые бороды, Симон хотел перейти на задние ряды, но было уже поздно. Дорога, которую он пробил себе, сильно работая локтями, уже заполнилась людьми, шум начал мало-помалу стихать, поэтому он остался на месте, только надвинул шляпу на глаза.

— Дети мои! — громко призывал президент Гаспар, которому забыли дать колокольчик. — Дети, выслушайте старшин!

— Смерть придворным слугам! — отзывались хором мастеровые и мелкие торговцы. — Смерть сыну мясника!

— Конечно, кончено, но помолчите немного, — уговаривал несчастный Орта-Ваз. — Я совсем охрип, и если так будет продолжаться, я не смогу больше говорить.

Симон слушал и качал головой.

«Неужели я должен рассчитывать на этих болтливых детей и бессильных стариков, — спрашивал он себя, — для исполнения обязанности, которую покойный отец завещал мне на смертном одре? Впрочем, у меня нет выбора, подожду. Да будет на все воля Божия!»

— Друзья мои и сограждане, — начал снова Орта-Ваз, поймав на лету минуту затишья в зале, — всем известно, что в праздник Святого Антуана, патрона нашего города, мне минуло семьдесят три года. Вот уже одиннадцать лет и семь месяцев как я имею честь быть старшиной цеха бочаров. Это что-нибудь да значит, дети мои, когда человек может сказать, как я: я имею то-то и то-то, и кроме того я могу проживать в день пять дукатов, поэтому я имею право…

— Что же это такое! — раздался вдруг хор раздраженных голосов, — неужели нас хотят лишить слова, потому что мы бедны?

— Или нас призвали сюда для того, чтобы заменить тиранию шпаги тиранией кошелька.

— Клянусь святым Мартыном!

— Клянусь святым Рафаэлем! Вы старый безумец, Гаспар Орта-Ваз, несмотря на ваш лысый череп и на ваши пять дукатов, которые вы можете проживать каждый день!

Старый бочар поднялся, несколько раз ударил в ладоши, требуя тишины, вероятно для того, чтобы взять назад или объяснить свои слова. Но все было напрасно, волнение вместо того, чтобы уменьшаться нарастало, и скоро измученный старик бессильно опустился в кресло.

Только тогда все замолчали, и один из старшин подошел к старику, вероятно, чтобы заменить его.

— Дайте говорить Балтазару! — раздался тем временем громовой голос из последних рядов толпы. — Балтазар выведет вас из затруднения.

— Кто этот Балтазар? — спросил президент.

— Это — Балтазар! — отвечал тот же голос.

— Отлично сказано! Браво! — раздалось со всех сторон.

Громкий взрыв смеха потряс стены залы.

Справедливо говорят, что нет ничего легче, как заставить всякое общественное собрание перейти от ярости к веселью и наоборот.

— Подойти сюда и говори, — сказал президент.

В ту же минуту в толпе началось сильное движение, и к столу президента подошел гигант, тесня все на своем пути.

— Вот, — сказал он, становясь на эстраду, — вот вам и Балтазар!

— Браво, Балтазар! — раздалось со всех сторон.

— Что же касается того, что я имею вам сказать, — продолжал великан, — то это не длинно и не хитро. Сейчас говорили о Конти, о сыне мясника, как его называли. Это правда, потому что я сам мясник и служил у его отца, который умер от горя, видя что сыновья не хотят заниматься его ремеслом… Славным ремеслом, дети мои!

— К делу, — сказал президент.

— Хорошо. Дело идет о том, чтобы убить кого-то, не так ли? И я нахожу, что это отлично придумано; Конти негодяй, но король — сумасшедший. После Конти будет другой фаворит.

— Он прав! — раздалось несколько голосов.

— Мы убьем и этого другого, — продолжал Балтазар, — но после него будет третий, и так без конца. Самое простое, было бы убить короля.

В зале вдруг водворилось гробовое молчание.

— Негодяй! — вскричал Симон, соскочив со своего места, — как ты смеешь говорить об убийстве короля!

— Почему же нет? — спокойно спросил Балтазар.

— Клянусь именем Суза! Это слово будет твоим последним словом! — с негодованием вскричал молодой человек.

И он бросился на гиганта, потрясая шпагой.

— Измена! Измена! — закричали со всех сторон. — Это придворный шпион! Смерть ему, смерть!

Симон в одно мгновение был окружен и обезоружен.

— Он клялся именем Суза, — говорили самые возбужденные, — это вероятно, лакей графа Кастальмелора, приехавшего вчера днем в Лиссабон, этого красавца, первый визит которого был к Конти.

— Это ложь, — попытался возразить Симон, — граф Кастальмелор благородный португалец, который ненавидит и презирает Конти так же, как и вы…

Но на собрании было много поставщиков Конти, так как иной купец очень спокойно может утром давать примеривать сапоги тому, чьей головы он будет требовать вечером, и некоторые из этих людей видели Луи Васконселлос-Суза, графа Кастельмелора утром у фаворита, о чем они не преминули засвидетельствовать. Это обстоятельство еще более увеличило опасность, угрожавшую Симону; его смерть была, казалось, предрешена.

— Дело мастера боится, — сказал один подмастерье, — поэтому роль исполнителя приговора по праву принадлежит Балтазару.

Старшины потеряли всякую власть над раздраженными людьми. Да и, кроме того, весьма сомнительно, чтобы они очень сильно желали спасти человека, который на другой день мог предать их головы во власть палача, поэтому они оставались пассивными зрителями этой сцены. А большинство с восторгом приняли предложение подмастерья.

Балтазар был героем дня и, сам того не добиваясь, приобрел еще большую популярность. Симона притащили к мяснику, и подмастерье, подав ему шпагу несчастного молодого человека, сделал призывный жест.

Мясник понял жест и вторично произнес свое равнодушное: почему же нет?! Затем, схватив шпагу, осмотрел лезвие, кивнул в знак того, что инструмент кажется ему пригодным, и встал в удобную для своего дела позу. Державшие Симона отступили немного назад, мясник поднял шпагу.

В эту минуту Симон гордо выпрямился и взглянул прямо в лицо своему палачу.

Балтазар выпустил оружие и начал протирать глаза.

— Это другое дело, — пробормотал он, — совсем другое дело.

— Что с ним такое? — раздались голоса в толпе, рассчитывавшей на казнь и не думавшей отказаться от нее.

— А вот такое, — отвечал Балтазар, — это совсем другое дело.

— Подними шпагу, Диего, — сказал чей-то голос, — и сделай свое дело.

— Этот человек умеет резать только баранов: он боится!

Двое или трое человек подошли, чтобы взять у него оружие, но Балтазар опередил их: став между ними и Симоном, он начал размахивать шпагой так, что перед ним скоро образовался пустой круг.

— Ведь я же вам говорю, что это совсем другое дело, — повторил он с невозмутимым спокойствием… — Слушайте: если вы хотите, чтобы я непременно отрубил кому-то голову, то найдите кого-нибудь другого. Эта же — голова храбреца: никто не тронет на ней ни одного волоска: ни я, ни вы!

— Ты, значит, его знаешь? — спросил один из собравшихся.

— Знаю ли я его? Да и нет… Но ведь вы сами сейчас восхищались мною, не зная меня.

— Ты за него отвечаешь?

— О, что касается до этого, то отвечаю головой!

— Как его зовут?

— Не знаю.

— Этот человек смеется над нами, — заговорили старшины, которые с ужасом подумали о завтрашнем дне. — Он сговорился с этим незнакомцем, и оба они агенты Конти.

— Это совершенная истина! — прошептал Гаспар Орта-Ваз. — Сегодня утром я встретил этого молодца на площади в обществе одного королевского «хвастуна».

— Нет более сомнения! Надо во чтобы то ни стало овладеть 1 обоими.

Услышав это, Балтазар принял угрожающую позу.

— Возьми свою шпагу, юноша, — сказал он Симону, — потому что я знаю, ты умеешь владеть ею. У меня есть мой нож… Двое против тысячи — это не много, но это бывает. Берегись!

Горожане ободряли друг друга напасть на этих двоих людей, но никто не хотел подать тому пример. Решительное выражение лица Симона еще более увеличивало робость собрания.

— Ну, господа, — сказал Балтазар по прошествии нескольких минут, — я вижу, что вам так же мало хочется начинать, как и нам. Постараемся понять друг друга. Хотите, я вам расскажу одну историю? Это поможет вам убить время, и ваши жены будут думать, что вы сегодня ночью сделали хоть что-нибудь. Моя история совсем новая, она случилась только сегодня утром. Вы и я, мы играли в ней роли; я — роль жертвы, вы — роль трусливых и безобидных зрителей, то есть вашу обычную роль. Что же касается роли героя, то я сейчас скажу вам, кто взял ее на себя.

Вы знаете, что сегодня утром Конти приказал трубить всем трубам королевского патруля, чтобы вызвать вас на площадь и среди белого дня насмеяться над вами. Те из вас, у кого страх не отнял зрение, могли видеть, как фаворит ударил эфесом своей шпаги несчастного, который не мог отомстить за себя… Видели ли вы это?

— Да.

— Этот несчастный страдал. Тогда, на глазах Конти, к нему подошел человек и подал ему платок, чтобы он мог вытереть кровь и перевязать рану.

— Этот человек храбрец, — сказал один из старшин, — потому что он пренебрег гневом фаворита, а гнев фаворита — это смерть. Кто этот человек?

— Вы сейчас узнаете это. Что касается трубача, то это был я… О! Успокойтесь. Что вам за дело до того, кем я был утром. Теперь я мясник и весь к вашим услугам. К тому же я вижу здесь портного Конти, его обойщика, его оружейника, почему же вы должны доверять мне меньше, чем этим людям? Конти хорошо им платит, мне же он платил дурно. Ненавидя его, они неблагодарны, тогда как я, поступая таким образом, совершенно прав, но не будем на этом останавливаться.

Когда фаворит, прочитав свой оскорбительный указ, собрался удалиться, вы расступились, чтобы дать ему дорогу, как стадо баранов, о которых вы сейчас говорили. Никто не пошевелился, только один человек загородил ему дорогу, и когда выскочка хотел, по своему обыкновению, поднять на него руку, то незнакомец показал себя. Вы видели, как он ударил по лицу фаворита, вы все слышали, как он сказал: «Вот тебе сын мясника ответ граждан Лиссабона!» Как вы думаете, может ли шпион Конти сказать такие слова и поступить таким образом?

— Нет! нет! — послышалось со всех сторон. — Тот, кто ударил Конти от имени граждан Лиссабона, тот истинный португалец. Его имя?

— Я уже вам сказал, что не знаю его. Но что нам за дело до его имени? Тот, кто пренебрег гневом Конти, чтобы помочь бедному трубачу, тот, кто ударил фаворита среди его телохранителей, этот человек здесь, и вот он!

Мясник указал на Симона.

— Это правда, — сказал один мастеровой, — я его узнаю.

Тогда все принялись повторять:

— Я его узнаю… я тоже… я тоже…

— Я вам говорил, кум, — прошептал Гаспар Орта-Ваз на ухо своему соседу, — что я где-то видел этого незнакомца.

— Вы утверждали, — возразил сосед, — что видели его в обществе солдата королевского корпуса?..

— Я это утверждал?.. Я начинаю стариться, кум.

— А теперь, — продолжал Болтазар, — позвольте мне сказать последнее слово. Вы нуждаетесь в бесстрашном предводителе: этот юноша доказал свою неустрашимость, пусть же он будет нашим предводителем.

Всеобщий восторг встретил эти слова. Ни один голос не возражал. Вся молодежь почувствовала восхищение этим отважным незнакомцем, а старики были очень рады стряхнуть с себя бремя ответственности.

Орта-Ваз, снова вступив в свою роль президента, захлопал в ладоши и потребовал молчания.

— Незнакомец, — сказал он, — ты вполне заслужил нашу благодарность. Мы бы желали узнать имя нашего защитника.

— Симон, — отвечал он.

— Хорошо, дон Симон, хочешь ты быть нашим предводителем?

— Может быть. Но прежде я скажу мои условия. Прежде же всего, я должен протянуть руку моему спасителю.

Балтазар поднял свою громадную руку, чтобы схватить руку молодого человека, но последний сделал шаг назад.

— Пока еще нет, — сказал он. — Ты произнес слова, от которых должен отказаться, если хочешь быть моим другом.

— Все, что вам угодно, господин Симон, — сказал Балтазар покорным тоном, — я готов на все.

— Ты предложил убить Альфонса Португальского, теперь же ты поклянись защищать его.

— Почему бы нет? — прошептал великан, затем вскричал своим громовым голосом: — Клянусь!

— В добрый час! Теперь вот моя рука, благодарю тебя.

Балтазар схватил руку Симона и вместо того, чтобы пожать, поспешно поднес ее к губам. Симон с удивлением поглядел на него.

— Успокойтесь, — прошептал Балтазар, — я вас не знаю, но в ту минуту, когда вам понадобится человек, готовый умереть за вас, то вспомните о Балтазаре.

В это же время он вынул спрятанный на груди платок Симона, разорванный и запятнанный кровью.

— Вот этим, — прошептал он, — вы купили меня, всего с душой и телом. Эй вы, пропустите Балтазара!

Сказав это, он снова начал работать локтями и возвратился на свое прежнее место среди горожан.

— Теперь я обращаюсь к вам, господа, — сказал Симон собранию. — Вот мой девиз: «Борьба против Конти! Уважение к королевской Браганской крови!» Согласны ли вы на это?

Наступило минутное колебание.

— Мы уважаем и любим королевское семейство, — заговорил наконец один старшина, — но ведь ветви обрубают для того, чтобы само дерево было крепче… Альфонс VI не способен управлять.

— Альфонс VI наш законный государь! — громовым голосом вскричал Симон. — Изменники злоупотребляют его молодостью, мы должны освободить его, а не восставать против него. Вражда к Конти и любовь к королевскому дому!

— Пожалуй, мы пощадим короля.

— Этого недостаточно; вы будете защищать его, я так хочу!

— Пожалуй, мы будем защищать его.

— В таком случае я буду вашим предводителем.

Собрание сейчас же приняло более серьезный оборот. Было решено, что каждый горожанин тайно запасется оружием, и вместе с тем для каждого квартала были выбраны начальники и офицеры. День уже начинался, когда Симон дал сигнал расходиться по домам.

— Собираться нам всем больше незачем, — сказал он в заключение. — К чему это, когда мы и так сговорились. Я буду иметь дело с одними начальниками кварталов, они будут передавать вам мои приказы, и горе тому, кто отступит, когда настанет время действовать.

Толпа разошлась так же молча, как и собралась. Покидая дом, старшины рассыпались в похвалах бдительности Мигуэля, которого нашли спящим на пороге. Симон вышел последним, он совершенно забыл про падуанца и прошагал по коридору, опустив голову, глубоко погруженный в свои мысли. Едва успел он ступить за порог, как итальянец вынырнул из-за какой-то двери и отправился следом за ним.

«Эти мужики и вообразить не могли, что от них так близко находится дворянин, — думал Макароне. — Однако я ничего не слышал, даже имени моего молодчика, и если неудачи будут и дальше преследовать меня, то вместо двухсот дублонов Конти очень просто может приказать отсчитать мне двести ударов шпагой плашмя.

Думая таким образом, он продолжал следовать за Симоном. Последний прошел через весь город и остановился в конце дворянского квартала перед роскошным отелем.

« О-о! — подумал Макароне. — Неужели это слуга молодого графа Кастельмелора?»

Симон постучался. Ему отворил лакей, который, увидев его, поспешно снял с головы шапку и поклонился чуть не до земли. Падуанец вытянул шею. Через полуоткрытую калитку он видел, как Симон шел через двор со шляпой на голове, тогда как конюхи и другая прислуга обнажали головы при его проходе.

— Клянусь моим патроном! — вскричал итальянец в крайнем изумлении, — это ни более ни менее, как сам граф. Куда это я, черт возьми, впутался?

Глава V. ЖУАН СУЗА

Покойный граф Кастельмелор, Жуан Васконселлос-Суза, был одной из твердых опор Браганского дома со времени изгнания испанцев в 1640 году. В эту эпоху он был другом герцога Иоанна, который после вступления на престол осыпал его почестями.

При рождении донны Катерины, дочери нового короля, Химена, графиня Кастельмелор, была назначена к ней воспитательницей и не оставляла ее до самого ее замужества. Несмотря на все это, в 1652 году, за десять лет до начала нашего рассказа, граф Кастельмелор вдруг оставил Лиссабон и отправился, вместе с двумя сыновьями, в свой замок Васконселлос, в провинции Эстремадура.

Донна Химена по настоятельной просьбе королевы, которая была ее другом, не последовала за мужем, а осталась с Катериной Португальской.

Этот неожиданный отъезд графа долго был предметом толков при дворе. Одни говорили, что граф сердится на короля, потому что последний отказался назначить его герцогом Кадоваль после смерти Нуно Альвареса Перейра, последнего герцога, что было тем более непонятно, что Кастельмелор, кроме своих заслуг, имел право наследовать титул Кадоваля, так как его жена была из фамилии Перейра. Другие уверяли, будто инфант дон Альфонс, грубо оскорбил старшего сына Сузы в присутствии многочисленного собрания и не хотел извиниться. Как те, так и другие ошибались. Король сам предлагал графу титул герцога Кадоваль, но граф, исполненный рыцарского великодушия отвечал, что титул должен остаться в наследство дочери Перейра, которая передаст этот титул своему мужу и что он не такой человек, который был бы способен обобрать сироту, которую закон ставил под его покровительство. Что касается второй причины, то всем было известно, что, к несчастью, инфант не принадлежит к числу людей, от которых можно требовать отчета в их поступках.

Нужна была более важная причина, которая бы заставила такого человека, как граф, оставить двор, где его любили и уважали.

Этой причиной была ненависть графа к Англии, коварную политику которой он вполне распознал.

Действительно, едва король Иоанн вступил на португальский престол, как Лондонский двор прислал в Лиссабон посланника, который постоянно старался вмешиваться в дела страны. В это время Англией управлял Кромвель. Иоанн, соблазненный заискиваниями могущественной державы, принял англичан с восторгом: несмотря на предостережения графа Кастельмелора и других благоразумных советников, он заключил с Англией коммерческие трактаты, выгодные по наружности, но в сущности разорительные для страны. Граф употребил все, от него зависевшее, чтобы помешать этому. Все было напрасно. Не желая присутствовать при том, что, по его мнению, должно было привести к упадку и разорению Португалии, он оставил Лиссабон прежде подписания трактата и никогда уже более не возвращался ко двору.

От его брака с донной Хименой Перейра было два сына близнеца — Луи и Симон Суза.

Мы уже знаем, что по наружности они необыкновенно походили друг на друга; оба были красивы и имели благородную наружность. Но характеры их были совершенно различны. Луи был серьезен, прилежен и сдержан; Симон, напротив, был жив и резв. С годами оба характера обозначились резче. Резвость Симона перешла в открытость и безграничное великодушие, тогда как дон Луи был хитер и честолюбив и его соблазнительная наружность скрывала душу, в которой не было ничего благородного.

Братья любили друг друга, то есть Симон был по-настоящему сильно привязан к брату, а Луи, по привычке или по чему-нибудь другому, не включал своего брата в круг людей, равных себе и выше, которых он всех ненавидел. Но случилось одно обстоятельство, которое, не изменив нисколько любви Симона к брату, совершенно изгнало всякое братское чувство из сердца Луи.

За два года до описанных нами событий донна Химена, графиня Кастельмелор, оставила Лиссабонский двор, где ее присутствие не было более необходимо, и приехала к мужу в замок Васконселлос. Она привезла с собою донну Инессу Кадаваль.

Мы уже сказали, что Инесса была хороша собой, а ее душа превосходила внешнюю прелесть. Оба брата полюбили ее. Оба, хотя и по различным причинам, скрывали друг от друга это чувство.

Скромный Симон думал, что его любовь была бы опошлена, если бы он посвятил в ее тайну хотя бы даже брата.

А Луи, угадав чувства брата, хотел опередить его и утаивал от него свои намерения, дабы избавиться от ревнивого надзора с его стороны.

Но случилось так, что все его расчеты были уничтожены. Донна Инесса полюбила Симона и была с ним торжественно обручена в капелле замка Васконселлос. С этой минуты глухая неприязнь затаилась в сердце дона Луи. В его любовь к донне Инессе примешивалась большая доза расчета. Успех Симона отнимал у него не только любимую женщину, но и громадное состояние, а Луи был не такой человек, который мог простить такую вещь. Побежденный с этой стороны, но не потеряв надежды, так как во всяком случае брак еще не был заключен, он обратил все свои мысли к честолюбивым планам, положил себе целью найти кратчайший путь к вершинам власти.

Между тем здоровье старого графа все больше ухудшалось. Приближалась минута, когда братья, свободные в своих поступках, должны будут выбрать себе место и роль в свете. До сих пор воля Жуана Сузы удерживала их в Васконселлосе, но со смертью графа уже не было бы власти, которая могла удержать их в замке.

Луи очень хорошо знал это и действовал сообразно. Он собирал, насколько возможно, подобные сведения обо всем, что происходило при дворе. С его именем и при помощи ловкости и смелости он надеялся играть не последнюю роль при таком короле, как Альфонс VI. Этому плану представлялось одно препятствие: Конти, этот плебей, которого случай и безумный король сделали вельможей. Луи долго спрашивал себя, следует ли ему бороться против фаворита или же служить ему. Наконец его хитрый ум нашел третий выход — он решил обмануть фаворита.

К несчастью, ему недолго пришлось ждать случая привести в исполнение свои планы. Старыйграф был уже давно болен, но вдруг случился кризис, который ускорил развязку.

Однажды ночью братья были разбужены криками отчаяния.

— Граф умирает! — говорили в замке.

Луи и Симон бросились в комнату отца. Граф оставил постель и сидел в старом кресле с гербом Суза, в котором, по преданию, умирали все представители этого знатного рода, начиная с Рюи Суза по прозванию Испанец, приехавшего из Кастилии при короле Мореплавателе.

Граф был бледен и неподвижен; печать смерти уже виднелась на его челе. Графиня, стоя около мужа на коленях, плакала и молилась, капеллан замка шептал на ухо умирающему последнее прощание христианской души с землею. Братья также опустились на колени, и когда капеллан произнес последнее слово молитвы, они, в свою очередь, подошли к отцу. Их присутствие, казалось, оживило старика, в глазах которого сверкнула искра жизни.

— Прощай, — сказал он графине. — Я надеюсь, что Бог даст мне силы исполнить перед смертью последний долг, оставь меня с сыновьями.

Донна Химена пыталась протестовать.

— Нам надо расстаться, — повторил больной, — мои минуты сочтены. Прощай! Дай тебе Бог счастья в этой и будущей жизни, как ты того заслуживаешь!

Графиня поцеловала уже холодеющую руку человека, который был ее единственной любовью, и медленно удалилась. По знаку больного слуги также вышли.

— Отец мой, — сказал граф капеллану, — вы вернетесь через несколько минут, чтобы присутствовать при моей смерти, а теперь оставьте нас.

Когда капеллан вышел, Жуан Суза остался один с сыновьями, которые опустились перед ним на колени. Несколько мгновений старик глядел по очереди то на одного, то на другого сына, как будто смерть дала его взгляду власть читать в глубине души.

— Будь благоразумен, — сказал он Симону. — Будь отважен, — сказал он Луи.

Потом граф на минуту закрыл глаза, чтобы собраться с мыслями.

— Вы молоды, — продолжал умирающий, — широкая будущность открывается перед вами. Я вам оставляю имя Сузы таким, каким мне передал его мой отец, незапятнанным и славным. Если когда-нибудь кто-нибудь из вас очернит его… Нет, в это я не верю!.. Десять лет тому назад я оставил двор, полагая, что не могу долее там оставаться, не действуя против своей совести. Может быть, я был не прав. Обязанность гражданина — трудиться постоянно, даже тогда, когда он знает, что его труд бесполезен. Исправьте мою ошибку, дети мои, если только я ошибся. Португалия в опасности: она нуждается во всех своих детях. Поезжайте в Лиссабон! Там, говорят, есть презренный лакей, более могущественный, чем какой бы то ни было знатный вельможа. Раздавите этого недостойного фаворита, но спасите короля. Спасите короля, во чтобы то ни стало, страдайте за него, умрите за него!

Голос старика звучал как в лета его молодости. Его взгляд сверкал странным блеском. Он выпрямился на старинном кресле своих предков.

Молодые люди слушали, опустив голову и со слезами на глазах. При этих благородных и торжественных словах Луи чувствовал, как все, что в нем было добродетельного, поднималось в его душе. Симон уже заранее шептал клятву повиноваться своему отцу.

Граф продолжал:

— Изменники будут вам говорить: мы всемогущи, помогите нам, и вы будете разделять наше могущество, не слушай их, дон Луи. Ложные мудрецы будут говорить вам: король неразумен, король ничего не сделает для счастья и славы Португалии. Симон, ты горячо любишь свою родину, не слушай этих изменнических советов. Будьте оба верны, благородны, и непоколебимы; помните, что вы носите знаменитое имя Сузы. Граф Кастельмелор! — Луи вздрогнул и поднялся. — И вы, Симон Васконселлос! Положите руки на мое сердце, которое через несколько минут перестанет биться и поклянитесь действовать против изменников, окружающих трон Альфонса VI.

— Клянусь! — вместе сказали оба брата.

— Клянитесь, что вы будете защищать короля с опасностью собственной жизни.

— Клянусь, — слабо произнес Луи.

— Дай Бог, чтобы мне представился случай исполнить мою клятву, — с воодушевлением вскричал Симон: — Клянусь!

— А я благословляю вас, дети мои, — прошептал Жуан Суза, голос которого вдруг ослабел.

— Отец, дорогой отец! — вскричал Симон, рыдая и покрывая поцелуями руки умирающего.

— Прощай, Симон, — еще раз повторил граф, — ты будешь благороден. Прощайте, дон Луи, дай Бог, чтобы вы были таким же. Позовите сюда капеллана, теперь я покончил с этим светом.

Полчаса спустя старого графа не стало. Исполняя его волю, вдова и сыновья отправились на следующий месяц в Лиссабон, вместе с донной Инессой Кадаваль.

Впечатление, произведенное на дона Луи словами умирающего отца, было коротко и не глубоко. В день своего приезда в Лиссабон, еще не успев представиться королю, он уже отправился к Конти и постарался распознать характер этого человека. Он без труда открыл, что живейшим желанием фаворита было войти в связь с лучшими фамилиями старинной знати. Он в глубине души был очень рад этому открытию, так как оно облегчало ему возможность войти в сношения с фаворитом.

Глава VI. КОРОЛЬ

Рано утром на следующий день молодой граф Кастельмелор и Симон Васконселлос сели на лошадей, чтобы ехать во дворец Алькантары, где Генрих Мура-Теллец маркиз Салданга, кузен их матери, должен был представить их королю. Они ехали через город в сопровождении большой свиты, соответствующей их богатству и происхождению. Люди останавливались, встречая этот роскошный кортеж, говоря что уже давно не видали двух юных вельмож такой красивой наружности и двух братьев, до такой степени похожих друг на друга.

— Это близнецы Суза, — говорили со всех сторон, — сыновья старого графа Кастельмелора, который удалился от двора из ненависти к проклятым англичанам. Дай Бог, чтобы дети походили на отца!

В конце предместья Алькантары дорогу загородили носилки без герба, которые полностью заняли ворота. Свита Кастельмелора потребовала, чтобы их пропустили, называя по обычаю, все имена и титулы своих господ.

— К черту Кастельмелоров, Кастельреалей, Кастельбаналей и всех остальных гидальго, которые прибавляют к своему имени название своего домишки! Мои носилки не подвинутся ни на волос… Я знаю одного мужика, который назывался Родриго, как собака, которую мне подарил Мантегю граф Сандвич, и в настоящее время этот мужик называет себя герцогом, графом или маркизом… Почем я знаю?.. Кастель-Родриго… Это очень забавно! Мои носилки не двинутся ни на шаг, повторяю вам.

— Вот упрямый негодяй! — вскричал Симон Васконселлос. — Отодвиньте с дороги его носилки.

— Ну! Мой юный петушок! Тот, кто захочет это сделать, найдет, может быть, что носилки слишком тяжелы для этого. Что же касается до этого герцога или графа Кастель-Родриго, то я его изгнал в Терсейра, потому что его имя мне не нравилось.

Младший Суза соскочил с лошади и наклонился к дверце носилок.

— Милостивый государь, — сказал он, — кто бы вы ни были, не советую вам впутываться в неприятную историю. Мы хотим пройти и пройдем.

— Мою шпагу, Кастро! Мои пистолеты, Менезес! — закричал дрожащий от гнева голос. — Клянусь Венерой и Бахусом, мы накажем этих изменников! Ах, зачем здесь нет моего дорогого Конти с дюжиной рыцарей Небесного Свода!.. Все равно, вперед!

При этих словах носилки открылись, и из них, хромая и шатаясь, вышел бледный молодой человек. Едва выйдя, он выстрелил из обоих пистолетов, которые, впрочем, никого не ранили, и с обнаженной шпагой бросился на свиту Кастельмелора.

— Король! Король! Не троньте короля! — закричали в один голос Кастро, Себастьян Менезес и Жуан Кабраль-Баррос, один из четырех придворных профосов.

И как раз вовремя, так как Симон уже вышиб шпагу из рук Альфонса Браганского и требовал, чтобы он просил пощады.

Три спутника короля бросились поднимать шпагу, а Симон, исполненный печального удивления при виде человека, державшего в руках скипетр Португалии, сложил на груди руки и опустил глаза. Что касается Кастельмелора, то он поспешно соскочил с лошади и бросился на колени перед королем.

— Прошу, ваше величество, наказать меня за преступление брата, — сказал он с лицемерной печалью, подавая королю свою шпагу.

— Жив ли я, Кабраль? — спросил Альфонс. — Друг мой, Себастьян Менезес, ты будешь повешен за то, что не взял с собой придворного доктора… Ну, сосчитаем теперь наши раны.

— Я надеюсь, что ваше величество не ранены, — сказал Кабраль-Баррос.

— Ты думаешь? А я полагал, что этот мужик проткнул меня насквозь своей шпагой. Но если это не так, то тем лучше! Будем продолжать наш путь в Алькантару.

— Сир… — заговорил было Кастельмелор.

— Что тебе надо? Это ты меня обезоружил?

— Благодарю Бога, не я!

— Так значит твой брат! Как его зовут? Потому что нынче вы, гидальго, приняли совсем царские замашки: вам мало одного имени для всего семейства. Это очень забавно!

— Меня зовут дон Симон Васконселлос-Суза, — почтительно отвечал Симон.

— Что я говорил? Вот еще человек, у которого одного два имени! Это очень забавно. Ну, дон Симон Васконселлос, и прочая, и прочая, я приказываю тебе никогда больше не показываться мне на глаза. Иди!

— Что же касается вас, граф, — продолжал Альфонс, — вы нам кажетесь человеком, проявляющим к королю подобающее почтение, так что мы вам прощаем, что у вас брат такой неотесанный мужик и попросим Конти, нашего дорогого приятеля Конти, заняться вами. Любите ли вы бои быков?

— Больше всего на свете, сир.

— В самом деле? Значит совершенно так же, как и мы. Ты мне нравишься, граф, садись на лошадь и поезжай за нами.

Кастельмелор сейчас же повиновался, не смея даже бросить взгляд на брата, медленно удаляющегося в противоположном направлении.

« Будь благоразумен, сказал мне мой отец, — думал Симон, — а вот за два дня я уже успел навлечь на себя ненависть короля и его фаворита, не говоря о заговоре, предводителем которого я сделался очертя голову. Относительно Конти я не раскаиваюсь, но король… Увы! Мог ли я думать, что он до такой степени впадает в безумие? Мог ли я думать, что найдутся слуги, до такой степени низкие, что стали бы в этом помогать ему? А мой брат, мой брат, который публично оставил меня! Тем лучше! Воля моего отца будет в точности выполнена, я тружусь и страдаю для короля, для него я умру, если будет надо «.

Думая таким образом младший Суза, в котором наши читатели, вероятно, уже давно узнали мастерового-суконщика, проучившего накануне Конти, все более и более углублялся в тенистые рощи верхнего города, растущие по берегу Таго. Наконец более утешительные мысли положили конец его печали; он видел себя счастливым мужем Инессы Кадаваль, которую он любил, и которая его любила.

« По крайней мере, — думал он, — этой надежды никто не может у меня отнять. Моя любовь будет поддерживать меня в исполнении долга и ободрять в минуты слабости, она поймет меня, и если я умру, исполняя свою задачу, то она будет знать все благородство моего поведения и всю мою самоотверженность. Не все ли равно, если другие станут оскорблять мою память, когда Инесса будет знать тайну моей жизни?.. «

Между тем король продолжал свой путь в Алькантару, очень довольный своим приключением, о котором собирался рассказать Конти.

Приехав во дворец, он потребовал к себе свою собаку Родриго и брата инфанта, дона Педро, что делал всегда, когда был в духе.

— Сир, — сказал ему дежурный камергер, — секретарь вашего величества спрашивает ваших приказаний.

— Моих приказаний? Я приказываю ему никогда их больше не спрашивать, — отвечал Альфонс. Вы увидите, граф, — продолжал он, обращаясь к Кастельмелору, — что Родриго славная собака. Прежде я хотел его убить, потому что он хромал самым безобразным образом, точно в насмешку, так как я не люблю хромых. Но я передумал, и в настоящее время ни за что не согласился бы расстаться с Родриго. Конти ревнует к нему.

Кастельмелор кланялся и улыбался, что, как говорят, есть самый умный способ разговаривать с болтуном. Каким-то инстинктом, которым бывают одарены люди, рожденные быть придворными, Кастельмелор чувствовал, что все более и более приобретает расположение короля и в то же время с каждой минутой узнавал какой-нибудь способ еще более расположить к себе Альфонса. Король взял его под руку и они таким образом прошли всю галерею, ведущую в собственные покои короля.

— Клянусь моей душой! — вскричал вдруг король. — И ты, и я хромаем, это возмутительно. Посмотри!

Кастельмелор покраснел. Король, вследствие происшествия, о котором мы уже говорили, не мог ступить ни шагу, не подражая движениям корабля во время сильной качки. Минута была страшно опасна для придворного новичка.

— Ваше величество, — отвечал наконец Кастельмелор, — вы сказали мне сейчас, что ненавидите хромых. Должен ли я после этого сознаться?..

— Ты хромаешь? Ну, мой милый, я тебе благодарен за твою откровенность. Жизнь хромого должна быть очень печальна, но весь свет не может походить на красавца Нарцисса, и, во всяком случае, для хромого ты еще очень хорош.

Было положительно жалко видеть этого несчастного ребенка, почти урода, говорившего таким образом об одном из красивейших людей, когда-либо появлявшихся при лиссабонском дворе; но если Альфонс грубо ошибался, то делал это вполне чистосердечно; придворные уверяли его, что, как физически, так и нравственно он совершеннейшее существо в свете. Кастельмелор поспешил преклониться перед этим мнимым превосходством своего повелителя.

— Красота, — прошептал он, — на своем месте на троне, и было бы неблагородно завидовать драгоценным дарам в своем короле, данным ему небом.

— Господа! — вскричал король, обращаясь к толпе дворян, ожидавших его у дверей его покоев. — Венера и Бахус будут мне свидетелями, что этот хромой умнее всех вас, взятых вместе. Если мой милый Конти не убьет его в течение недели, то граф очень легко может занять его место… Вы можете поцеловать нашу руку, граф.

И Альфонс с тем достоинством, которое никогда не оставляет вполне королей, отпустил нового придворного.

Дону Луи необходимо было прийти в себя. Поэтому вместо того, чтобы остаться в приемной, он пошел в сад, чтобы собраться с мыслями. Обернувшись, он заметил Конти, пристальный взгляд которого выражал зависть и неприязнь. Круто повернувшись, он подошел к фавориту, почтительно поклонился ему и сказал:

— Не угодно ли будет дону Винтимилья даровать мне несколько минут аудиенции.

— Только не теперь, — сухо отвечал Конти.

— Я так понимаю, — продолжал Кастельмелор, низко кланяясь, но голос его сделался тверже и принял оттенок гордости, — что вы назначаете мне свидание через час, я буду ждать вашу милость в той части сада, которую вам будет угодно указать.

Конти, удивленный этой переменой, поднял глаза на молодого графа, который, не моргнув, выдержал высокомерный взгляд фаворита.

— А если бы я не захотел назначить вам этого свидания? — спросил фаворит.

— Я не попрошу второго.

— В самом деле?

— Я старший Суза, дон Конти.

— И граф Кастельмелор, я это знаю. Я же просто бедный дворянин, но король сделал меня кавалером ордена Христа, губернатором Альгарвии и председателем совета двадцати четырех.

— То, что сделал несовершеннолетний король, может отменить королева-мать.

— Она не осмелится.

— Нельзя рассчитывать, дон Винтимилья, на слабость женщины, которой принадлежит трон. Но за нами наблюдают. Где должен я вас ждать через час?

— В беседке Аполлона, — отвечал Конти.

Кастельмелор раскланялся и вышел в сад.

— Черт возьми! — говорили меж собой придворные. — В один день овладеть вниманием короля и фаворита! Этот деревенщина умнее всех нас!

Глава VII. ОШИБКА

Взволнованный и озабоченный, Конти прошел через толпу придворных, ожидавших когда королю будет угодно их принять, и направился прямо в королевские покои, куда он имел во всякое время свободный доступ.

— Наконец-то я встретил ваше превосходительство! — вскричал Макароне, который стоял во внутренней передней.

— Что тебе от меня нужно? — грубо спросил Конти.

— Я хочу заработать четыреста пистолей, обещанных мне вашим превосходительством, — отвечал падуанец.

— Ты узнал имя, о котором я спрашивал?

— Мне было очень трудно, очень трудно, и я надеюсь, что ваше превосходительство точно так же вознаградите меня, как если бы мое открытие и не было бесполезно…

— Бесполезно? — переспросил Конти.

— Бесполезно в том отношении, что оно запоздало, так как вы уже лучше меня знаете его имя.

— Я тебя не понимаю.

— Разве я ошибся? Тем лучше! Тем не менее мне показалось, что ваше превосходительство разговаривали сейчас с молодым графом Кастельмелором?

— Ну так что же?

— Вы его не узнали? — спросил падуанец с неподдельным изумлением.

— Узнал, кого? Графа! — вскричал Конти. — Ты с ума сошел…

— Честное слово, — холодно сказал итальянец, — у вашего превосходительства плохая память! Но если бы мне, бедняку, кто-нибудь приложил к физиономии такую печать, как та, которая украшает ваше…

— Ни слова больше, не то берегись! — прошептал Конти, побледнев от гнева при воспоминании о сцене, происшедшей накануне. Потом прибавил, как бы говоря сам с собой: — Граф! Это был граф!.. Впрочем, действительно, когда я увидел его, мне показалось… Да, теперь я припоминаю, это он!

Вместо того, чтобы войти к королю, Конти принялся ходить широкими шагами по приемной. Чем больше он размышлял, тем больше терялся в объяснениях этого странного случая: с какой целью Кастельмелор переодевался, для чего нанес столь кровавую обиду ему, Конти, которого боялись самые могущественные люди? А затем, оскорбив его, зачем требовал свидания через час в дворцовом саду.

— Этот сумасшедший Альфонс сказал правду, — проговорил он так тихо, чтобы падуанец не мог слышать его. — Если я оставлю в живых этого мальчишку, он погубит меня. Я не оставлю ему на это времени!

Он подошел к Асканио Макароне и молча несколько мгновений рассматривал его.

— Ты ловкий шпион, — сказал он наконец, — но так же ли ты ловко действуешь шпагой?

— Во Флоренции, — отвечал падуанец, подбоченясь, — я служил маркизу Сантафиоре, у которого жена была первая красавица во всей Италии и который ревновал ее; я убил пять кабальеро в четыре месяца и должен был оставить город, чтобы спастись от виселицы. В Парме, куда я отправился из Флоренции, графиня Альдея Ритти обещала мне тысячу пиастров, если я убью одного ее кузена, который занимал слишком много места в завещании ее мужа, и я заработал эту тысячу пиастров. Во Франции я служил у герцога Бофора, но там люди умеют защищаться, и мое ремесло было слишком опасно. Я приехал в Португалию через Испанию, где мимоходом успел отправить на тот свет одного молодчика, желавшего сделаться зятем алькальда против воли последнего. Я еще ничего не сделал в Португалии, где состою покорнейшим слугой вашего превосходительства.

При этих словах Макароне низко поклонился, подкрутил усы и взялся за эфес шпаги.

— Хорошо, — сказал Конти, который не мог удержаться от улыбки. — Клянусь моими благородными предками, если ты хотя бы вполовину так же хорошо владеешь шпагой, как языком, то ты просто находка. Может быть, ты мне понадобишься. Не оставляй пока этого места, через час я отдам тебе мои приказания.

Сказав это, фаворит собрался удалиться. Макароне подождал немного, надеясь, что тот опустит руку в карман, но видя, что он этого не делает, поспешно бросился вслед за Конти и схватил его руку, которую с жаром поцеловал.

— Я благодарю случай, — вскричал Макароне, — который дал мне такого благородного господина! Я не помню себя от радости! Когда вы говорили со мною, мне казалось, что я слышу голос щедрого маркиза Сантафиоре, моего прежнего патрона, мне казалось, что я ощущаю в руке пригоршню флорентийских дукатов его милости.

При этих словах Конти рассмеялся.

— Ты хитрый негодяй, — сказал он. — На, возьми это в счет будущих благ. Если я буду доволен тобою, то тебе не придется жалеть ни о маркизе Сантафиоре, ни о графине Ритти, ни даже о самом герцоге Бофоре, который слишком хорошо обделывает сам свои дела, чтобы нуждаться в таком мошеннике, как ты.

Он бросил кошелек, который Макароне поймал на лету.

Когда Конти вышел из приемной, Макароне принялся пересчитывать содержимое кошелька.

— Две, четыре, шесть, — шептал он, вынимая на ладонь пистоли, — положительно этот выскочка обходится со мной слишком бесцеремонно… Восемь, десять, двенадцать, четырнадцать… Можно подумать, что он забывает, что имеет дело с дворянином… Шестнадцать, восемнадцать… Он будет это помнить, черт возьми!.. Двадцать… Только двадцать пистолей! Черт побери! Только лавочник может вообразить, что можно быть дерзким за такую дешевую плату! О-о! Вы перемените тон, мой милый, или, вместо того, чтобы убить для вас Кастельмелора, я могу убить вас для Кастельмелора. Вот я каков!

Падуанец спрятал кошелек и стал дожидаться Конти.

Дворец Алькантара, около Лиссабона, был построен в саду, который поэты того времени имели право сравнивать с садами Геспериди. Следуя обычаю этого времени, сад был в большом количестве украшен языческими божествами; беседка Аполлона, место, где было назначено свидание Конти с Кастельмелором, была обязана своим названием богу поэзии, изваянному с лирой и окруженному своими неразлучными сестрами.

Задолго до назначенного часа граф уже бродил около этой беседки быстрыми и неровными шагами, погруженный в свои размышления.

Его озабоченность была не беспричинна. Свидание, которое он заставил фаворита назначить себе, было вызовом, и его надо было подкрепить во что бы то ни стало. Но как? Что мог он сделать, опираясь на мимолетную милость безумного короля, возможно, уже забывшего его; что мог он сделать против человека, давно занимающего первое место возле короля и, без сомнения, решившего не брезговать никакими средствами, чтобы только сохранить свое блестящее положение.

Поэтому Кастельмелор думал предложить мир, прежде чем объявить войну. Его холодный и расчетливый ум подсказывал, что плебею-фавориту недостает поддержки и дружбы какого-нибудь знатного вельможи, и на этом Кастельмелор основывал все свои надежды. Он нисколько не преуменьшал всей шаткости своих предположений, но следуя иным путем, ему всюду пришлось бы встречать Конти поперек своей дороги. Ему пришлось бы, может быть, ждать очень долго или остаться на вторых ролях при дворе. Но, отказываясь следовать суровым добродетелям своих предков, он в то же время сохранил всю их гордость. Он согласен был иметь соперника, надеясь уничтожить его, но не желал иметь начальника.

Он основательно взвесил как выгоды, так и неудобства предстоящей борьбы. Он, конечно, не рассчитывал предложить Конти разделить власть, он хорошо понимал, что какой бы ценной ни была для фаворита дружба Сузы, но все-таки власть есть власть, и с ней нельзя расстаться ни за какие блага. У него был план, который внешне не мог ничем повредить Конти, но который тем не менее, будучи приведен в исполнение, должен был сделать из него, Кастельмелора, человека самого могущественного в Португалии после короля, если только несметное богатство, талант и смелость можно считать верным источником могущества. Правда, этот план одним ударом разрушал счастье его брата Симона, но что значит счастье брата для человека, жаждущего возвыситься.

Таковы были мысли старшего Сузы, когда он, исполненный тревоги и нетерпения, считал минуты в ожидании назначенного свидания. В то время как он таким образом ломал голову, желая отыскать новые средства для борьбы, к которой готовился, судьба неожиданно дала ему в руки такое могущественное орудие, на которое он прежде не мог и надеяться,

Балтазар, трубач королевского патруля, который накануне участвовал в собрании Лиссабонских цехов в таверне Алькантары, хотя и вышел из королевского патруля, но все еще наведывался во дворец, так как тут у него была жена. Поджидая удобной минуты, чтобы увидеться с нею, Балтазар бродил по саду.

Свернув в одну из аллей, он очутился нос к носу с Кастельмелором. При виде дворянина бывший трубач снял шляпу и уже хотел пройти мимо, как вдруг нечаянно взгляд его встретился со взглядом графа. Балтазар вскрикнул от изумления.

« Господин Симон в придворном костюме, — подумал он. — Впрочем, я подозревал это. Вчерашний суконщик напрасно притворялся, я угадал под его простым костюмом человека, привыкшего носить кружева и бархат… но что может он здесь делать?»

Балтазар вернулся назад и, обогнав графа, встал на его пути.

— Здравствуйте, наш храбрый начальник! — сказал он.

Кастельмелор поднял глаза, но увидав незнакомого, с досадой повернулся к нему спиной.

— Э! Господин Симон! — продолжал Балтазар, следуя за ним. — Вы так от меня не уйдете. Неужели это расшитое платье сделало из вас другого человека? Или, может быть, несколько часов сна уничтожили в вас воспоминание о ваших вчерашних друзьях?

При имени Симона граф вздрогнул. Уже не первый раз его принимали за брата, поэтому он легко удержался от удивления и, улыбаясь, повернулся к Балтазару.

— Ты значит меня узнал? — сказал он.

— Э! — весело вскричал Балтазар. — Меня нелегко провести! А к тому же, с каких это пор мастеровые носят такие тряпки?

Сказав это, он вынул из-за пазухи платок младшего Сузы и с торжеством помахал им над головой. Кастельмелор ровно ничего не мог понять, он узнал вышитый на платке герб своего брата, но каким образом попал он в руки этого человека? Не зная к чему это поведет, но, отчасти по любопытству, отчасти по привычке притворяться, он решился принять роль, навязанную ему случаем и не называть себя.

— А! Ты сберегаешь мой платок? — спросил он.

— И буду его вечно беречь, дон Симон! Это — залог отношений между вами и мной, между знатным вельможей и бедняком, залог, который напомнит мне, если я это забуду, что есть на свете дворянин, сжалившийся над простолюдином. И, поверьте мне, что спасший жизнь этому дворянину простолюдин заплатил только небольшую часть своего долга.

« Черт возьми! — подумал дон Луи. — Этот малый спас ему жизнь!.. Куда это попал мой брат?»

— Я очень счастлив, что встретил вас, — продолжал Балтазар. — Вы вступили в очень опасное предприятие. У Конти руки длинные, и кто бы до сих пор на него ни напал, все покончили плохо.

Дон Луи весь превратился в слух. Эти последние слова, так подходившие к его собственному положению, заключали в себе ужасное предсказание; он побледнел.

— Кто тебе сказал, что я нападаю на Конти? — быстро спросил он.

Потом, вспомнив свою роль, он поспешил прибавить:

— Видишь, как я благоразумен: я даже тебя одно мгновение опасался!

— Да, — медленно произнес Балтазар, — вы сегодня благоразумны, не то, что вчера; вообще я вижу в вас и другие перемены, кроме перемены костюма. Но что за дело! Повторяю вам, опасность велика, потому что к услугам фаворита есть очень длинные кинжалы, но нас много и мы поклялись повиноваться вам. Если вы поторопитесь нанести удар, то другие сдержат свое обещание. Что же касается меня, то поспешите вы или нет, я все равно сдержу свою клятву, и дай Бог, чтобы в тот день, когда кинжал убийцы будет угрожать вашей груди, Балтазар мог подставить под удар свою грудь.

Кастельмелор слушал, погруженный в немое изумление. Он смутно понимал, что против фаворита составился обширный заговор, во главе которого был его брат.

« В два дня! — подумал он с невыразимым изумлением. — Нечего сказать, дон Симон не терял времени, и чтобы догнать его, мне придется двигаться быстрее «.

— Мой друг, — продолжал он вслух, обращаясь к Балтазару, — я тронут твоей привязанностью, будь уверен, что она будет щедро вознаграждена. В ожидании лучшего, возьми вот это за ту услугу, которую ты мне оказал вчера…

Граф вынул кошелек и протянул его Балтазару; последний поспешно отступил, потом, вернувшись одним прыжком, положил руку на плечо Кастельмелора и поглядел ему прямо в лицо. Результат осмотра не заставил себя ждать.

Балтазар, одаренный необыкновенной силой, схватил графа поперек тела и в одно мгновение повалил его на землю как ребенка и поставил ему на грудь колено.

— Золото! — прошептал он. — Дон Симон не предложил бы мне золота. Кто ты?

И прежде, чем дон Луи смог ответить ему, он вынул из-под платья длинный кинжал.

— Слушай, — сказал он, — если бы ты знал только мою тайну, то я, может быть, простил бы тебя, но ты украл у меня тайну дона Симона и должен умереть!

— Как? Ты убьешь меня в королевском саду! — вскричал Кастельмелор.

— Почему же нет? — холодно возразил трубач. — Молись!

Но лицо Балтазара выражало страшное спокойствие. Дон Луи видел, что погибает.

— Но, несчастный, — с отчаянием сказал он, — я его брат, брат Симона Васконселлоса.

— Симона Васконселлоса! — повторил Балтазар. — Сын благородного графа Кастельмелора! О-о! Ты, без сомнения, говоришь правду, называя его этим именем, каков отец, таков и сын. Но ты, ты его брат… ты, старший Суза!.. Ты лжешь.

Он поднял кинжал. Дон Луи был храбр, но такая нелепая смерть испугала его.

— Сжалься! — вскричал он раздирающим душу голосом. — Во имя моего брата, сжалься!

Балтазар провел рукой по лбу.

— Его брат! — прошептал он. — Я хочу пролить кровь его брата! Но если я оставлю этого человека в живых, то кто может отвечать за него! Что мне делать? Боже мой!

— Вот посмотри, лгу ли я! — продолжал Кастельмелор, показывая свое кольцо. — Знаешь ли ты герб Суза?

— Нет, — отвечал Балтазар, — но твой герб действительно похож на вышивку на платке дон Симона. Встаньте, сударь, я вас не убью сегодня. Я даже не прошу вас поклясться, что вы не выдадите того, что узнали сегодня, потому что, узнав это, вы поступили бесчестно, и я не поверю вашей клятве. Но я буду наблюдать за вами, и если вы дойдете подлостью до того, что выдадите вашего брата, то мы увидимся, и клянусь вам памятью моего отца, дон Симон будет отомщен!

Балтазар отпустил графа и медленно удалился.

Когда он исчез за деревьями, с противоположной стороны Луи увидел приближающегося Конти, сопровождаемого, по обыкновению, несколькими людьми из королевского патруля.

Глава VIII. СВИДАНИЕ

Кастельмелор желал бы иметь несколько свободных минут, чтобы собраться с мыслями после выдержанного им нападения, но ему не оставалось ничего другого, как поспешить навстречу приближающемуся Конти. Фаворит провел полчаса с королем; он видел, что Альфонс больше чем когда-либо подчиняется его влиянию, поэтому он заговорил с Кательмелором презрительно и свысока.

— Я обыкновенно назначаю аудиенцию у себя дома, — сказал он, — но сегодня мне пришла фантазия снизойти к вашей просьбе. Но говорите скорее, что вам нужно. Мне некогда.

— Сеньор Винтимиль, — отвечал Кастельмелор таким же высокомерным тоном, — хотя я обыкновенно говорю только с людьми моего круга, но мне пришла сегодня фантазия назначить вам это свидание, от которого вы чуть было не отказались. Будьте спокойны, я буду краток, потому что мне некогда терять время.

— Вы верно держали пари! — вскричал, смеясь, Конти. — И хотели посмотреть насколько велико мое терпение?

— Я хотел сказать вам, что вы стоите на доске, положенной над пропастью, и что один мой жест может сломать эту доску и сбросить вас в пропасть.

— Это все? — спросил Конти, который, несмотря на свое притворное спокойствие, невольно почувствовал страх.

Кастельмелор помолчал с минуту. Он быстро изменил в голове план сражения. Тайна, которую он только что узнал, давала ему могущественное средство, и он хотел воздействовать на фаворита.

— Нет, это не все, — холодно сказал он. — То, что я имею вам еще сообщить, не должен никто услышать, кроме вас. Прикажите уйти этим людям.

— Мне кажется, граф… — отвечал фаворит, — мне кажется, что ваша шпага слишком быстро выдвигается из ножен, эти люди не оставят меня.

Дон Луи с презрением улыбнулся и, сняв шпагу, отбросил далеко от себя.

— Прикажите уйти вашим людям, — повторил он.

По жесту Конти солдаты удалились на некоторое расстояние.

— Теперь слушайте, — начал Кастельмелор, — и не перебивайте меня. Вы пользуетесь слепой привязанностью Альфонса VI, это много значит, но против вас ненависть народа и дворянства, а это еще больше. Одно слово, сказанное королевой-матерью, может погубить вас, потому что королева-мать пользуется любовью народа и уважением дворянства; моя мать, донна Химена, подруга Луизы Гусман, и если я захочу, это слово будет произнесено завтра.

— А если я захочу, — сказал Конти, — то через час…

— Я вам сказал, чтобы вы не перебивали меня, постарайтесь не забывать этого. Дворянство, со своей стороны, ожидает только сигнала, чтобы напасть на вас. Этот сигнал, данный мною, будет услышан, потому что все уважают и любят фамилию Сузы не менее Браганского дома. С другой стороны, народ… Не улыбайтесь, дон Конти, с этой стороны опасность велика, народ составляет заговор.

— Я это знаю.

— Вы думаете, что знаете. Вы думаете, что дело идет о каком-нибудь беспорядочном собрании горожан, которые кричат:» Смерть тирану «, тогда как между ними не найдется ни одного храбреца, способного на деле воплотить эту фразу! Вы ошибаетесь. В том заговоре, о котором я говорю, нет ничего смешного, потому что у него есть голова, чтобы думать, и руки, чтобы действовать. Голова…

— Это вы, — перебил Конти.

— Нет не я, — спокойно отвечал Кастельмелор, — но человек гораздо более опасный. Что касается руки, то она сильна, и когда она будет держать кинжал, направленный в вашу грудь, как только что она его держала направленным на меня, то даже двойная шеренга ваших смешных рыцарей не сумеет защитить вас…

— Вы сказали правду, — отвечал Конти, — за исключением только одного пункта. Глава этого заговора — вы, и потому заслуживаете смерть и умрете. Когда вы будете мертвы, заговор распадется сам собой, потому что руки не действуют, когда голова отрублена.

Кастельмелор колебался. Ошибка Конти была очевидна, но как дать ему понять ее?

— Что же вы не возражаете? — продолжал фаворит. — Поверьте мне, что не в ваши лета можно рисковать своею головой в придворных интригах, тут нужна опытность старика.

— Я молчу, — отвечал наконец старший Суза, — потому что думаю о том, как ошибка и упрямство одного человека может расстроить самые лучшие планы. Вы в моей власти. Вы не можете спастись от меня, не погубив самого себя, и думая спастись, вы себя погубите. Мне остается сказать еще только одно слово: час тому назад я еще не знал об этом заговоре, я открыл его с опасностью для жизни, здесь, в саду, потому что заговор обширен и агенты его окружают вас. Если я умру, общество увидит во мне мученика. Завтра, может быть, даже сегодня вечером, я буду отомщен; и напротив, если бы вы мне поверили, вы уничтожили бы народный заговор, победили дворянство и вам нечего было бы бояться власти королевы-матери.

Голос молодого графа звучал так спокойно и твердо, что невозможно было сомневаться в истине его слов. Конти заколебался. Кастельмелор почувствовал, что победа осталась за ним.

« Нет ли тут ошибки? — думал фаворит. — Может быть, падуанец следовал не за ним?.. «

— Граф, — продолжал он вслух, — каких лет Симон Васконселлос, ваш брат?

— Моих лет.

— Говорят, что вы очень похожи?..

— До такой степени, что вы, как я это теперь догадываюсь, приняли Симона Васконселлоса за графа Кастельмелора.

— Так значит это он глава?..

— Да, теперь я могу вам это сказать, потому что брат не останется в вашей власти. Наконец мы друг друга поняли, не так ли? Заключим же условие. Вы знаете, что вы в моей власти, я мог бы потребовать у вас в виде выкупа половину вашего могущества и почестей, и то не было бы много… Но я хочу спасти дона Симона и требую от вас только позволения короля на то, чтобы донна Инесса Кадаваль вышла за меня замуж.

— И мы будем друзьями? — поспешно спросил Конти.

— Нет… мы будем союзниками. Вы можете опереться на меня, чтобы приобрести расположение дворянства и можете быть кроме того уверены, что королева-мать никогда не услышит о вас. Что же касается заговора, то, если угодно, я возьму это дело на себя.

— Однако…

— Я желаю этого. Дон Симон Васконселлос будет отправлен здоров и невредим в свой замок Васконселлос, где будет жить до нового распоряжения, а теперь возвратимся во дворец, и по дороге вы мне скажете, почему вы заставили меня снять шпагу.

— Дорогой граф! — вскричал фаворит. — Вы мне напомнили об этом, я должен исправить свою оплошность.

И стараясь разыграть рыцарскую любезность, Конти снял свою богато украшенную шпагу и хотел было отдать ее Кастельмелору, но последний отклонил эту сомнительную честь и пошел поднимать свою шпагу.

— Триста лет тому назад, — сказал он, — мой предок Диего Васконселлос отнял эту шпагу у неверных. Но вы мне не сказали, что сделала с вами шпага моего брата?

Лоб фаворита нахмурился.

— Ваш брат, — сказал он, — публично оскорбил меня.

« Он благородный и смелый мальчик, — подумал Кастельмелор, невольно вздохнув. — Он помнит последние слова нашего умирающего отца!.. «

— А как он вас оскорбил? — прибавил он вслух.

— Клянусь моими предками! — вскричал раздраженный Конти. — Он назвал меня сыном мясника.

— Надо простить ему это, — сказал Кастельмелор со злой улыбкой, — может быть, он не знал других ваших титулов.

Молния ненависти сверкнула во взгляде Конти, он натянуто поклонился и прошептал:

— Я был бы не любезен, граф, — сказал он, — не приняв этого извинения, и я вам за него благодарен, насколько оно того стоит.

Они поднимались по ступеням дворца.

Удивление придворных не знало границ при виде старшего Сузы, фамильярно опиравшегося на руку фаворита. Сам король был поражен этим обстоятельством.

— Посмотрите, — сказал он, — наш дорогой Конти посадил себе на спину своего преемника, чтобы не потерять его по дороге. Это очень забавно. Я советовал Конти убить графа.

Потом он прибавил, обращаясь к придворным:

— Господа, я советую вам обрести дружбу этого шалуна графа; он мне нравится, и я изгоняю… Посмотрим, кого же я изгоняю? Я изгоняю дона Педро Гунха, который начал стариться, чтобы назначить маленького графа камергером. Северин, распорядитесь на этот счет. Дон Луи Суза, мы вам позволяем поцеловать нашу руку.

Конти постарался улыбнуться и неловко поздравил нового придворного, остальные же рассыпались в преувеличенных поздравлениях. В эту ночь Кастельмелор ночевал во дворце.

Проходя через приемную, чтобы войти в свои покои, Конти встретил падуанца, ожидавшего его.

— Негодяй, — сказал ему фаворит, — я выгоню тебя!

— Я не совсем понял, ваше превосходительство, — пробормотал Макароне, — вы сказали…

— Я тебя выгоню!

— Ваше превосходительство, не подумали ли… — начал Макароне.

Но Конти его больше не слушал и, не обращая внимания на то, что он рядом, с досадой ударил себя по лбу.

— Кто отомстит за меня этому Кастельмелору? — прошептал он.

Падуанец тихонько подошел к нему.

— Нельзя ли с ним попробовать вот это? — спросил он, вынимая до половины длинный итальянский кинжал.

— Убить его? — сказал Конти, говоря как бы сам с собою. — Нет. Но обмануть его и воспользоваться им…

— Я точно так же могу дать хороший совет, как и сделать хороший удар кинжалом, — заметил итальянец, спрятав свой кинжал.

— Может быть! — вскричал Конти. — Потому что ты мне кажешься ловким малым!

И, схватив за руку падуанца, Конти рассказал о своем свидании с Кастельмелором и о данном ему обещании относительно его женитьбы на Инессе Кадаваль.

— Этот приказ уже послан, — продолжал он, — так же, как и другой, который у меня вырвал этот Кастельмелор.

— Эта красавица очень богата? — спросил Макароне.

— Так богата, что могла бы купить половину Лиссабона.

— В таком случае вы хорошо сделали.

— Ты шутишь! Овладев таким состоянием, Кастельмелор будет всемогущ.

— Ваше превосходительство не дает мне договорить. Вы хорошо сделали, дав это приказание, но надо помешать его исполнению.

— Как так?

— Погодите… Я хочу тысячу пистолей за совет, который вам дам.

— Хорошо… Говори!

— Вместе с тремястами семидесятью пистолями, которые ваше превосходительство мне должны, это составит тысячу триста семьдесят пять… Или, для круглого счета, тысячу четыреста.

— Хорошо, говори скорей!

— Вот он!.. Вам надо самому жениться на молодой девушке.

От такой идеи Конти подпрыгнул на стуле. Женитьба на Инессе давала ему титул герцога Кадаваль, он в одночасье делался самым знатным и самым богатым вельможей Португалии.

— Асканио! — вскричал он дрожащим голосом. — Если ты мне найдешь средство привести в исполнение этот замысел, то я дам тебе столько золота, сколько ты сам весишь!

— Отлично! — вскричал Макароне. — У меня уже есть план, я подумаю.

Тут же он простился с Конти, чтобы предаться обдумыванию своей идеи.

Не мешает также сказать читателю, что еще в то время, как свидание Кастельмелора и Конти заканчивалось в беседке Аполлона, Балтазар высунулся из-за статуи льва, из-за которой он подслушивал весь разговор. Отказавшись в этот день от свидания с женой, он бросился бегом к отелю Суза.

Глава IX. ДОНА ХИМЕНА СУЗА

Донна Химена и Инесса Кадаваль сидели вдвоем в одной из зал отеля Суза, вдова держала в руках молитвенник с золотыми застежками и прилежно читала. Инесса вышивала бархатный шарф цветами Васконселлос. Она сидела у окна и взгляд ее часто с беспокойством обращался на подъезд отеля.

Наружность залы, в которой сидели две дамы, как и всего остального отеля, имела величественный античный вид. Во всем видна была печать гордого дома Сузы, который вел свое происхождение от времен карфагенского владычества и считал между своими предками визиготских князей и королей Кастилии и Португалии.

По стенам комнаты вокруг развешены были фамильные портреты, странная красота которых составляет тайну живописцев старой испанской школы.

Обои из кордовской кожи представляли нарисованные золотом на темно-синем фоне различные праздники, турниры и битвы, над каждой личностью было ее имя и герб. По обе стороны комнаты были широкие камины, с венецианскими зеркалами,уставленные дорогими китайскими фарфоровыми безделушками. Большая люстра дополняла обстановку этой комнаты.

Донна Химена положила молитвенник и с материнской нежностью смотрела на Инессу.

— В эту минуту… — начала она, как бы будучи уверена, что Инесса думает о том же самом, что и она, — в эту минуту они уже у его величества.

— Дай Бог, чтобы король принял их, как они того заслуживают, — прошептала молодая девушка.

Потом она прибавила еще тише:

— Дон Симон, наверное, понравится королю.

Донна Химена услышала эти слова, и улыбка мелькнула на ее печальном лице.

— Дон Симон? — повторила она с ласковой насмешкой.

— И дон Луи, — поспешила прибавить Инесса, покраснев.

— О, не защищайся, дитя мое, — проговорила серьезным и печальным тоном донна Химена, — пусть после Бога его имя первое приходит тебе на ум, он так любит тебя! Я хотела бы, чтобы вы уже были соединены. Небу было угодно, чтобы после многих лет счастья и славы для Португалии настали тяжелые времена. Теперешняя молодежь имеет перед собой печальную будущность, но у тебя, по крайней мере, будет муж, который станет любить и защищать тебя.

— О, у него твердая рука и благородное сердце, — с гордостью сказала Инесса, — если придет несчастье, то я не боюсь встретить его с Симоном.

— Такой же точно я была прежде сама, — сказала донна Химена, — мы с мужем любили друг друга чистой и благородной любовью. Я была счастлива… очень счастлива! Теперь Бог взял моего благородного Кастельмелора, и мне остались в удел одни слезы.

Действительно, глаза донны Химены были полны слез, но вскоре сила ее характера взяла верх, и она продолжала уже твердым голосом.

— Теперь маркиз Салданга уже должен был представить их королю. Я не знаю почему, но я дрожу. Молодого короля описывают такими черными красками. Симон так пылок…

— Не бойтесь за него, — перебила Инесса. — Симон пылок, но в то же время он страстно предан королю дону Альфонсу, поверьте мне, мое сердце не может обмануться, он возвратится к нам счастливый и гордый…

Она не договорила; смертельная бледность покрыла ее лицо, а рука невольно прижалась к сильно бьющемуся сердцу.

— Вот он, — прошептала она.

Графиня поспешно встала и наклонилась к окну.

Симон Васконселлос медленными шагами и опустив голову шел по двору отеля. Мрачное отчаяние видно было во всей его фигуре. Дамы молча глядели друг на друга; графиня нахмурила брови. Инесса сложила руки и подняла глаза к небу. После минутного ожидания дверь залы отворилась, и Симон вошел.

— Почему ты так скоро вернулся? — спросила графиня.

— Матушка, — отвечал он глухим голосом, — у вас остается только один сын, способный поддержать честь дома Сузы; я заслужил немилость короля.

Химена приняла суровый вид.

— Действительно, — сказала она, — моим сыном будет только тот, который сохранит любовь и уважение к своему повелителю.

« Разве вы не видите, как он страдает?» — хотела было сказать Инесса.

Но графиня жестом призвала ее к молчанию, а сама продолжила торжественным голосом:

— В отсутствие старшего Сузы я имею право спрашивать и судить вас. Что вы сделали, Симон Васконселлос?

Молодой человек помолчал с минуту, собираясь с мыслями, потом рассказал о приключении в Алькантаре, умаляя, насколько возможно, вину короля. Дамы несколько раз прерывали его восклицаниями удивления и огорчения. Когда он кончил, Инесса взяла руку донны Химены.

— Я знала, что он не виновен! — сказала она.

Симон с нежностью и благодарностью взглянул на девушку. Графиня молчала.

— А Кастельмелор, — спросила она наконец, — что он сказал?

— Мой брат последовал во дворец за королем.

— Может быть, он хорошо сделал, — подумала вслух графиня, — но в то же время, в его лета поцеловать руку человека, только что оскорбившего его брата!..

— Этот человек король, графиня! — перебил Васконселлос.

— Ты прав; я неправа… Но вы сами, дон Симон, можете ли вы простить его величество?

— Простить короля! — вскричал Васконселлос с удивлением, которое лучше всяких слов доказывало его наивное и безграничное благородство. — Простить короля, говорите вы? Но я принадлежу ему душой и телом!

Инесса с восхищением поглядела на своего жениха, энтузиазм выразился на лице графини.

— О! Ты достойный сын своего отца! — сказала она, раскрывая свои объятия. — Как гордился бы он, услышав тебя!

Симон упал на грудь своей матери. Воспоминание о покойном отце, в соединении с недавним горем, вызвало слезы на глазах Симона.

— Сеньора, — сказал он, обращаясь к Инессе, — сегодня утром передо мною была блестящая будущность, жизнь сулила мне счастье и славу; я, может быть, был достоин счастья желать вашей руки! Теперь же я не более, чем ничтожный дворянин, осужденный влачить вдали от двора темное и бесполезное существование, кроме того я дал клятву и для меня наступает минута опасности. Вы обещали быть женой блестящего вельможи, и ничтожный дворянин не настолько подл, чтобы воспользоваться этим обещанием, и возвращает вам его.

Васконселлос замолчал; он чувствовал, что силы оставляют его и вынужден был опереться на спинку кресла в ожидании ответа Инессы.

— Графиня!.. Матушка! — вскричала молодая девушка задыхающимся от рыданий голосом. — Вы слышали, что он говорил! Неужели я так низко упала в ваших глазах, Васконселлос? Что я вам сделала, что вы так оскорбляете меня! О! Разве я думала о блестящей будущности, или, если и думала, то только для вас… Да поговорите же с ним, матушка! Скажите ему, что он не справедлив и жесток. Скажите ему, что если он хотел отказаться от моей руки, то надо было сделать это вчера, а что сегодня, видя как он страдает, я имею право…

Дальше она уже не могла произнести ни слова.

— Вы созданы друг для друга, — сказала графиня. — Благодарю тебя, Инесса; давно уже я не знала такого счастья, а ты, сын мой, благодари небо, что оно послало тебе такое утешение.

Симон подошел к Инессе и поднес ее руку к губам. Молодая девушка сначала хотела принять сердитый вид, но улыбка мелькнула у нее сквозь слезы, и она спрятала свое раскрасневшееся лицо на груди донны Химены.

— Надо спешить, дети мои, — сказала та, — для нас наступают дурные времена. Кто знает, какие препятствия могут позднее представиться вашему союзу. Завтра вы будете обвенчаны.

— Завтра! — с испугом повторила Инесса.

— Завтра! — с восторгом воскликнул Васконселлос.

— Завтра будет слишком поздно! — раздался от двери грубый голос.

Обе дамы испуганно вскрикнули, а Васконселлос поспешно обернулся, положив руку на эфес шпаги. На пороге стоял Балтазар.

— Ты здесь! — вскричал Симон, сейчас же узнавший его. — Что случилось?

— Случилось то, — печально отвечал Балтазар, — что я изменил вам и хочу постараться спасти вас. Потом вы можете убить меня, если захотите.

— Кто этот человек и что он хочет сказать? — спросила графиня.

— Матушка, — сказал Васконселлос, — я говорил вам, что дал клятву у постели умирающего отца. Что это за клятва вы не можете знать. Этот человек еще вчера был мне совершенно не знаком, но в ответ на одну пустую услугу он уже спас мне жизнь. То, что он хочет мне сказать, должно остаться тайной между нами.

Графиня взяла за руку Инессу и повела из комнаты, на пороге она обернулась.

— Я молю Бога, чтобы он помог исполнению ваших планов, Васконселлос, потому что они могут быть только планами верноподданного.

— Что такое случилось? — вскричал Симон, как только остался вдвоем с Балтазаром.

— Я уже сказал вам, — отвечал последний. — Конти все знает и по моей вине! Он знает, что вы наш начальник, он знает, что это вы оскорбили его вчера. Если бы я знал еще что-нибудь, то Конти узнал бы и это…

— Что же могло заставить тебя изменить мне?

— Случай и мое желание служить вам, я принял за вас графа Кастельмелора, вашего брата, я говорил с ним, как говорил бы с вами. Граф хитрее меня, он дал мне говорить, так что я сказал все…

— Это очень жаль; но от Кастельмелора до Конти очень далеко, — сказал доверчиво Симон.

— Не дальше как в настоящую минуту от моего рта до ваших ушей.

— Смеешь ли ты утверждать!..

— О! Ваш брат позаботился о вас… Вы не будете убиты, дон Симон. Ваш брат условился, чтобы удовольствовались вашим изгнанием.

— Ты лжешь или ошибаешься, Балтазар! Я с ума сошел, что слушаю тебя.

— Тем не менее вы меня выслушаете! — воскликнул Балтазар, становясь между дверью и младшим Сузой. — Вы меня выслушаете, хотя бы для этого мне пришлось употребить силу! И я исправлю сделанное мной зло.

Симон покорился и сел. Балтазар встал перед ним.

— Вы очень любите, не так ли, красавицу, которая сейчас здесь была? — спросил он тихим и почти кротким голосом. — О! Это действительно такая женщина, которая должна любить такого человека, как вы. Ее наружность отражает как в зеркале все достоинства ее души. Я обожаю ее, дон Симон, потому что вы ее любите, и отдал бы жизнь за одну слезу этих черных глаз, которые минуту тому назад глядели на вас с такой нежностью.

— О, да это почти что молитва, — сказал, улыбаясь, Васконселлос.

— Это скорее безумие, я не раз со вчерашнего дня говорил себе это, но что вы хотите? Я вас люблю, как будто вы мой сын и в то же время повелитель. Ваш брат тоже улыбался, когда я говорил ему о моей привязанности… Не улыбайтесь больше, дон Симон, вы не должны походить на этого человека!

— Действительно, поговорим серьезно, — сказал молодой человек, — и помни, что ты должен сохранять уважение к моему брату.

— Мы сейчас возвратимся к вашему брату; теперь же дело идет о донне Инессе Кадаваль, которую, может быть, через несколько часов у вас отнимут.

— Инесса! — вскричал, побледнев, Васконселлос. — Ты сведешь меня с ума… Ради Бога, Балтазар, объяснись!

— Разве вы не догадываетесь, в чем дело? Ваш брат также любит ее, или, лучше сказать, жаждет ее громадного состояния.

— Мой брат, Суза!.. Это невозможно!

— В вознаграждение за его измену, — медленно продолжал Балтазар, — Конти обещал королевский приказ, которым отдает вашему брату донну Инессу: я сам присутствовал при этом торге.

— Ты… Ты видел, ты слышал это!

— Я видел и слышал это!

Васконселлос был уничтожен. Он хотел верить в невиновность брата, но уверенность Балтазара сбивала его с толку.

— А теперь, сеньор, — продолжал Балтазар, — не надо терять времени; когда придут за донной Инессой Кадаваль, надо чтобы такой здесь не было, а была только донна Инесса Васконселлос-Кадаваль, ваша жена.

— Я тебе верю, я вынужден тебе верить, — сказал Симон, опуская голову, — потому что это совет друга… О! Кастельмелор, Кастельмелор!

— Теперь не время жаловаться, сеньор, у вас, слава Богу, и без того много дел. Сейчас же после совершения обряда вам надо будет бежать.

— К чему?

— Разве я вам не говорил, что ваш брат, в своем милосердии, получил для вас приказ об изгнании? А вы знаете, как исполняют агенты Конти такого рода приказ: вы будете схвачены и, как преступник, отправлены к месту назначения.

— А между тем мне надо остаться в Лиссабоне, потому что я должен исполнить здесь одну обязанность! Ты опять прав, Балтазар. Благодарю тебя… Пусть Бог простит моего брата.

Час спустя после этого свидания, все пришло в большое волнение в отеле Суза. Симон, не открывая матери постыдного поведения Кастельмелора, объяснил ей, что ему угрожает близкая опасность и что свадьба должна состояться немедленно. Впрочем, его несчастное приключение у ворот Алькантары и безумный гнев короля достаточно мотивировали это поспешное желание. Инесса согласилась, и ее прислужницы, удивленные таким неожиданным решением, занялись ее одеванием.

Графиня, Балтазар, Васконселлос и священник, приглашенный из собора Богоматери ожидали молодую девушку.

Наконец она появилась, бледная и так сильно взволнованная, что вынуждена была опереться на руку своей горничной. Священник надел ризу.

Но вдруг послышался сильный шум: двор отеля в одно мгновение заполнился всадниками.

— Поспешите, отец мой! — вскричал Симон.

— Уже поздно, — сказал Балтазар, — надо бежать.

— Как!.. Оставить ее здесь без защиты… Никогда!

— Надо бежать, повторяю я вам, сюда идут креатуры фаворита!

— Пусть идут! — вскричал молодой человек, вынимая шпагу.

Раздался грубый стук в дверь.

— Есть ли другой выход? — спросил Балтазар у графини.

— Эта потайная дверь выходит в сад отеля.

— Надо бежать! — в третий раз повторил Балтазар.

Схватив Васконселлоса, он поднял его, как ребенка, и быстро унес, несмотря на его сопротивление.

По приказанию графини горничная Инессы не спеша отворила дверь. В комнату вошел Мануэль Антунец, офицер королевского патруля, в сопровождении своих солдат. Он оглядел кругом залу и, казалось, был очень озадачен, не найдя в ней Васконселлоса. В комнате была только Инесса, упавшая в обморок, священник и донна Химена Суза.

— Что вам угодно? — спросила последняя, сохранив твердый и бесстрашный вид.

— Вот приказ его величества короля, — сказал Антунец, развертывая пергамент, запечатанный печатью Альфонса VI.

— В доме Суза все приказы короля считаются священными, — отвечала графиня. — Исполняйте вашу обязанность, сеньор.

Антунец и его спутники нерешительно переглянулись.

— Сеньора, — начал нерешительно Антунец, — дело идет о вашем сыне, доне Симоне Васконселлосе… Приказ об изгнании…

— Моего сына нет здесь, сеньор.

— Нас опередили, — прошептал Антунец.

Досада возвратила ему его дерзость, на мгновение сдержанную присутствием графини; он надел шляпу и сел в кресло.

Священник приводил в чувство Инессу, которая, наконец, открыла глаза.

— Сеньор, — сказала графиня с презрительным спокойствием, — в доме моего покойного супруга слуг больше, чем достаточно для того, чтобы заставить вас стоять с непокрытой головой перед его вдовой, но, уважая в вас королевского посланного, я удаляюсь сама, вместо того, чтобы выгнать вас.

При этих словах донна Химена взяла за руку Инессу, которая поднялась, опираясь на руку священника, и все трое пошли из залы. Антунец дал им дойти до двери; но в ту минуту, как они готовы были скрыться, он встал, обнажил голову и обратился к графине с насмешливой почтительностью.

— Не дай Бог мне забыть мои обязанности относительно вас, благородная сеньора, но не уходите, умоляю вас, и, так как вы почитаете приказы короля, то не угодно ли вам будет прочитать еще один.

Сказав это, он подал другой пергамент, также запечатанный королевской печатью. Это был приказ донне Инессе Кадаваль выйти в течение месяца замуж за графа Кастельмелор-Суза.

Прочитав первые строки, донна Химена побледнела, когда же она дошла до имени своего старшего сына, то краска негодования бросилась ей в лицо.

— Да сохранит Бог короля, — сказала она, свертывая пергамент. — Я думаю, сеньор, что теперь ваши обязанности исчерпаны.

Антунец, подавленный этим спокойным достоинством, молча поклонился и вышел.

— Идите, дочь моя, идите, — сказала графиня Инессе. — Отец мой, следуйте за нею, я хочу остаться одна.

Графиня была бледнее смерти, она дрожала всем телом и бессознательно держалась за ручку кресла. Инесса и священник хотели остаться с нею, но она нахмурила брови и повелительным жестом указала им на дверь.

Когда, наконец, донна Химена осталась одна, две жгучие слезы покатились по ее щекам. Нетвердыми шагами она дошла до портрета Жуана Сузы и без сил опустилась перед ним на колени.

— Боже мой! — сказала она. — Сделай так, чтобы я ошибалась, устрой так, чтобы подозрение, терзающее мою душу, не имело другого основания, кроме беспричинного беспокойства матери! Но нет! О нет, оно слишком справедливо! Что-то недосказанное Васконселлосом, когда он хотел ускорить этот брак, его замешательство, когда я хотела расспросить его, все говорит мне, что Кастельмелор виновен! Симон не осмеливался сообщить мне о таком позоре, его великодушное сердце не позволило ему обвинить брата!.. Его брата! Твоего сына, Жуан Суза, — прибавила она, глядя на портрет. — Того, который носит твою благородную шпагу! Твой сын дурной брат и неблагородный дворянин!

Она встала и начала большими шагами ходить по комнате.

— Этот королевский приказ! — продолжала она. — Что делать? Ослушаться!.. Вдове Сузы ослушаться сына Иоанна Браганского! А между тем неужели же я должна лишить доли счастья на этом свете Васконселлоса, единственного остающегося у меня сына! Неужели я должна потерпеть, чтобы моя воспитанница была брошена в объятия недостойного?.. Еще сегодня утром они были так счастливы! Она так чиста, он так благороден! Их союз был бы так счастлив!.. Что делать, Боже мой! Сжалься надо мною!

Вдруг она остановилась; казалось, что молитва ее была услышана, потому что на ее бледном лице сверкнул радостный луч надежды.

— Королева! — сказала она. — Донна Луиза еще правит, донна Луиза носит корону, в ее руках государственная печать!

Этот приказ может быть отменен ею… Я брошусь к ногам королевы, которая любит меня и спасет нас!

Глава Х. ПРОБУЖДЕНИЕ КОРОЛЯ

На следующее утро у Асканио Макароне был готов план, над которым он размышлял и сообщил его Конти; тот остался доволен его идеей и щедро заплатил за нее. Затем падуанец оставил дворец и отправился в город, чтобы принять предварительные меры, необходимые для приведения в исполнение их замыслов.

— Ваше превосходительство, — сказал он, прощаясь с Конти, — будет, благодаря мне, супругом донны Инессы, и кроме того, герцогом Кадоваль, что сделает вас кузеном короля.

Позднее мы снова встретимся с падуанцем, и читатель узнает, в чем состоял его план.

А пока мы поприсутствуем при пробуждении его величества дона Альфонса VI, короля Португалии, который, сам того не подозревая, должен был играть большую роль в успехе замыслов коварного падуанца.

Соответственно португальскому этикету, в комнате, где спал король, кроме государя не было никого, но к спальне примыкала большая приемная, дверь в которую была постоянно открыта и в которой каждую ночь дежурили камергеры. Наружная дверь приемной была закрыта и по обе стороны ее стояло по караульному. Эта традиция была введена Иоанном IV, который подозревал, что испанцы намеревались его убить. За этой дверью была оружейная зала, караул в которой несли солдаты королевского патруля.

Альфонс VI спал, была еще ночь. Случаю было угодно, что в эту ночь дежурить должен был дон Педро Гунха, и Кастельмелор, его преемник, должен был заменить его. Молодой граф медленными шагами ходил взад и вперед по комнате. Он был бледен и взволнован, точно после долгой болезни. Была ли это радость от успеха или же раскаяние за свой поступок? Ни на одно мгновение сон не смежил его глаз. Его била лихорадка, и он размышлял вслух, как человек в бреду.

— Погоди судить меня, отец, — шептал он, бросая вокруг себя смущенные взгляды, — не осуждай меня, не выслушав. Я дал клятву, я помню это, и я сдержу ее! Не все ли тебе равно, каким способом я сделаю это? Ты сказал: храните короля, уничтожьте фаворита; ты видишь меня охраняющим короля, что же касается фаворита, то я уже победил его… И уничтожу окончательно… Хитрость, говоришь ты, есть оружие, недостойное дворянина? По-моему, лучшее оружие есть то, которое обеспечивает победу… Ты произносишь имя моего брата!..

Здесь Кастельмелор остановился и протянул вперед руки, как бы желая оттолкнуть неотвязчивое видение.

— Брат мой! — продолжал он. — Да, я отнимаю у него невесту, которую он любит, но я ему возвращу ее состояние… Клянусь в этом именем Создателя, когда я буду велик и могуществен, могущественнее всех, я призову Симона к себе, потому что я люблю его и хочу, чтобы со временем он был так близок к трону, что между им и троном был бы только один я. Неужели это не стоит любви женщины? Отец мой?!

— Кто смеет говорить в королевской приемной? — раздался вдруг сердитый и отрывистый голос Альфонса VI.

Кастельмелор мгновенно пришел в себя. Видение исчезло, но молодой граф был истерзан нравственно и физически.

— Гунха! — продолжал король. — Педро де Гунха, старый соня! Меня чуть не убили мавры, и ты будешь повешен, друг мой!

Кастельмелор не смел отвечать. Это имя Гунха, было как бы продолжением его полного угрызений совести видения, потому что это было имя одной из жертв его честолюбия.

Король заворочался в постели и продолжал сердито:

— Или нам изменили, бросили нас в каком-нибудь пустом дворце?.. Эй! Педро! Я спущу на тебя моего лучшего друга, собаку Родриго, он задушит тебя.

Родриго, услышав свое имя, начал угрожающе рычать, Кастельмелор вошел в королевскую спальню.

— Наконец-то! — вскричал Альфонс VI. — Ты очень испугался, не так ли, Педро? Черт возьми! Измена! Ты не Педро Гунха!

Дон Луи остановился и преклонил колено.

— Вашему величеству было угодно, — сказал он, — назначить меня вчера вашим камергером.

— Кого, тебя?

— Луи Сузу, графа Кастельмелора.

День начинался. Альфонс протер рукою глаза, поглядел несколько мгновений на дона Луи, потом вдруг громко расхохотался.

— Это правда, — сказал он, — я вижу перед собой этого шутника графа, и мой дорогой Конти еще не приказал его убить! Это очень забавно… Ну, Кастельмелор, мы совершенно забыли о тебе.

Он остановился, потом продолжал:

— Сколько тебе лет?

— Девятнадцать, ваше величество.

— Годом больше, чем мне… Ты не велик для твоих лет. Сумеешь ли ты быть пикадором?

— Я могу научиться.

— Я — самый храбрый пикадор в Лиссабоне. А умеешь ли ты драться на шпагах?

— Ваше величество, я дворянин!

— Я также, малютка граф, но я не повторяю этого так часто, как вы, остальные… Я должен сразиться с тобою, это будет очень забавно.

И прежде чем Кастельмелор успел разинуть рот, чтобы возразить, Альфонс накинул на себя верхнее платье и схватил пару фехтовальных шпаг, висевших на стене.

— Становитесь, граф, становитесь! — вскричал он, горя детским нетерпением. — Раз, два! Защищайтесь, ваша честь!

И Альфонс, нанеся три самых неловких удара, в свою очередь, стал в оборонительное положение. Кастельмелор нанес также три удара, но имел благоразумие не дотронуться до короля.

— Можно подумать, что ты щадишь меня! — сказал последний. — Погоди, защищайся! Ага! Ты сражен. Что, не будешь больше со мною драться?

— Не будь на шпаге надето шарика, ваше величество, проткнули бы меня насквозь! — сказал Кастельмелор.

— Это было бы очень забавно!

Дрожа от холода, Альфонс снова бросился в постель, и так как день уже совершенно наступил, то он приказал открыть двери приемной.

Дворяне, имевшие право присутствовать при пробуждении короля, сейчас же вошли. Конти шел во главе их. Все остановились на некотором расстоянии, фаворит же подошел к постели короля и припал губами к его руке.

Не надо думать, чтобы, называя вошедших дворян, мы перечислили имена старинной португальской знати, не уступающей по древности никакой аристократии других стран. Вся лучшая аристократия была вдали от Альфонса VI. При его дворе не было ни Сото-Майора, ни главы дома Кастро, ни Виейра да Сильва, ни Мелло, ни Сур, ни да Коста, ни Сен-Винцента.

Придворные были произведенные в дворяне мещане или мнимые дворяне, как Конти, или же мелкие гидальго, устремившиеся ко двору желанием легкой наживы.

Младший Кастро, младший Менезес и еще полдюжины других, одни имели неоспоримое право присутствовать при пробуждении сына Иоанна IV.

Альфонс отлично понимал это, потому что, при кажущемся сумасшествии у него бывали проблески ума, и он не лишен был хитрости; поэтому он не щадил насмешек для этой толпы сомнительных дворян и вследствие этого дошел до полного презрения ко всем титулам.

Конти, следуя своему обыкновению, сел у изголовья короля и начал шепотом разговаривать с ним.

В это время придворные, чувствовавшие, что в лице Кастельмелора при дворе восходит новое светило, осыпали его любезностями и предложениями услуг.

В этот день Конти нужно было много о чем переговорить С королем. В том, что говорил Кастельмелор накануне, Конти особенно поразила одна фраза:» То, что пожелал король, королева может запретить «. Это была правда, особенно ужасная для человека, все могущество которого основывалось на милости короля.

— Что мы будем сегодня делать, друг мой? — спросил Альфонс.

— Мы будем короновать короля, — отвечал, улыбаясь, Конти.

— Короля?.. Что ты хочешь сказать?

— Ваше величество уже совершеннолетний, а между тем государственная печать еще не в ваших руках. В действительности другая рука держит скипетр, на другой голове лежит корона. Ваши верные слуги огорчаются таким положением дел.

Альфонс ничего не отвечал и зевнул.

— Кто знает, — продолжал фаворит, — что может выйти из всего этого. Королева женщина суровая и не одобряет благородных развлечений вашего величества; инфант дон Педро, ваш брат, уже почти взрослый мужчина; он сумел привлечь к себе любовь народа…

— Сеньор Винтимиль, — перебил король с некоторой строгостью, — мы любим дона Педро, нашего брата, и уважаем Луизу Гусман, нашу августейшую мать. Говорите о чем-нибудь другом.

Конти лицемерно вздохнул.

— Как будет угодно вашему величеству. Чтобы ни случилось, я, по крайней мере, исполнил роль верного слуги и сумею умереть в борьбе против зла, которое был не в силах отвратить.

— Разве ты думаешь, что действительно есть опасность? — сказал король, приподнимаясь на постели.

— Да, я этого боюсь, ваше величество.

Альфонс снова опустился на постель и закрыл глаза.

— Я не боюсь ничего, но ты мне надоел. Принеси лист пергамента и мою печать, я подпишу чистый лист, и ты можешь сделать с ним, что угодно; но если королева станет жаловаться, то ты будешь повешен.

Конти поднял на короля удивленный взгляд; в первый раз Альфонс обратил на него угрозу, столь обыкновенную в его устах, относительно остальных.

— Ты будешь повешен, — повторил король… — Но что же мы будем сегодня делать?

— Вчера из Испании привели четырех быков.

— Браво! — вскричал Альфонс, хлопая в ладоши. — Вот и занятие на день. А вечер?

— Ваше величество уже давно не охотились.

— Браво, еще раз браво!.. Слышите, господа? Сегодня вечером будет большая охота в моем королевском лесу Лиссабон, где чащу заменяют большие каменные дома, а дичь — горожане и хорошенькие горожанки. Одеваться!.. Это будет отличный день… Чтобы ни случилось, Конти, ты будешь повешен, но пока мы позволяем поцеловать нашу королевскую руку. А где этот шутник-граф?

Кастельмелор сделал шаг к постели короля.

— На эту ночь мы назначаем тебя нашим обер-егермейстером.

При этих словах едва заметная улыбка мелькнула на губах Конти.

— Клянусь моими благородными предками, — пробормотал он, — этот новый обер-егермейстер, конечно, не догадывается, за какой дичью он будет охотиться сегодня вечером! Позвольте мне заметить, ваше величество, — продолжал он вслух, — что граф не принадлежит к числу рыцарей Небесного Свода и по правилам…

— Все равно! — перебил король. — Его посвящение будет перед охотой, и это будет только еще одной лишней забавой.

Альфонс кончал свой туалет. Конти вышел на минуту и сейчас же возвратился с королевской печатью и листом пергамента. Король подписался и приложил печать; едва ли он думал о том, как его фаворит хочет употребить этот бланк. Четыре испанских быка, пародии на прежнее посвящение в рыцари, ночная поездка — все это вместе слишком занимало его, так что он потерял и тот небольшой рассудок, которым наделила его природа.

Глава XI. АСКАНИО МАКАРОНЕ ДЕЛЬ АКВАМОНДА

Измученный волнениями предыдущего дня, дон Симон Васконселлос спал крепким сном. Когда он проснулся, солнце уже давно взошло. Он открыл глаза и в первую минуту подумал, что все еще спит.

Над его головой были черные, грязные балки, сквозь дыру в потолке виднелось небо. Вокруг него на полу находились предметы, вполне способные возбудить изумление человека, воспитанного среди почти царского великолепия. Грубый деревянный стол был уставлен глиняными горшками и остатками грубого ужина, в десяти шагах от Симона висели на гвозде кожаный передник, запачканный кровью, и большой нож.

— Где я? — прошептал Суза, протирая глаза.

— Вы у вашего преданного слуги, сеньор, — раздался грубый голос Балтазара, и тот появился в поле зрения Симона, — а его величество дон Альфонс, в своем дворце, едва ли может сказать это о ком-либо из своих приближенных.

Симон сделал усилие, чтобы припомнить все происшедшее, и мало-помалу вспомнил все события прошлого дня.

— Так это не сон, — с горечью сказал он, — вот убежище, оставленное мне Кастельмелором.

— Дай Бог, чтобы он не сделал еще худшего.

— Да… Донна Инесса, не так ли? О! Я должен ее видеть, должен знать…

— Успокойтесь; вы получите о ней сведения, не выходя отсюда. Вчера вечером я ходил в отель и узнал, что ваша благородная мать отправила без всякого ответа Антунеца и его свиту. Ваша невеста даже не знает, до чего дошла подлость вашего брата.

— Пусть она никогда не узнает этого! — вскричал Симон. — Пусть никто на свете не знает этого, слышишь ты!

— Сеньор, — отвечал Балтазар, — один человек уже знает это… донна Химена Суза знает, что у нее остался только один сын.

— Бог свидетель, я хотел избавить ее от этого горя, — сказал Васконселлос. — Но время идет, Балтазар, а никто не заботится о моей невесте; я хочу выйти отсюда.

— Как вам угодно, но вы останетесь.

— Не думаешь ли ты удержать меня силой!

— Почему бы нет? — флегматично отвечал Балтазар.

— Это уже слишком! — вскричал Васконселлос. — Ты оказал мне услугу, я это знаю и очень благодарен тебе; но держать меня пленником…

— Пленником! — перебил Балтазар. — Вы нашли верное слово. Прежде чем выйти отсюда, вам надо будет убить меня.

— Слушай, — с нетерпением сказал Симон, — вчера ты употребил против меня силу, но твое намерение было доброе, сегодня же…

— Сегодня я опять поступаю с добрым намерением, и если будет необходимо употребить силу, то я буду принужден употребить ее. Но прежде я попробую вас убить.

Он сложил руки на груди и продолжал:

— Разве я вам не говорил, что люблю вас, как моего повелителя и сына? Для моего повелителя я могу умереть, для сына я должен все обдумать и быть благоразумным. Разве вы не верите моей преданности?

— Я верю, — отвечал молодой человек, стараясь скрыть свое волнение под видом неудовольствия, — твоя привязанность велика, но она деспотична и…

— И я не хочу, чтобы слуги фаворита овладели вами, как легкой добычей! Да, это правда… Но вы сами, дон Симон, неужели вы так свободны от всяких обязанностей, что имеете право из-за пустого каприза ставить на карту вашу свободу? Разве вы не клялись уничтожить изменника, который делает из нашего короля деспота?

— Ни слова против короля! — повелительно вскричал Васконселлос. — Но ты прав, я поклялся, это обязательство сильнее твоих просьб и насилий; я остаюсь!

— Давно бы так! Я оставлю на сегодня мой мясницкий передник и надену мою прежнюю форму трубача королевского патруля. Будьте покойны, если устраивается какая-нибудь новая гадость против вас или против донны Инессы Кадаваль, я буду начеку и сделаю все, что возможно, чтобы расстроить ее.

Балтазар собрался уйти.

— Что делают лиссабонские граждане? — вдруг спросил Симон.

— Они ожидают ваших приказаний.

— Можно ли рассчитывать на них?

— До известной степени — да.

— Храбры ли они?

— Если их будет десять против одного, то они будут трусить, но, однако, нападут.

Васконселлос задумался.

— Я изгнанник, — сказал он после небольшого молчания. — Я желал бы повиноваться приказу короля, но я принес клятву и хочу также исполнить ее. Пусть лиссабонские граждане будут готовы; если они мне помогут, то сегодня ночью они избавятся от тирана, который бесчестит и оскверняет имя своего повелителя… Согласен ли ты отнести мое приказание начальникам кварталов?

— С удовольствием.

Симон вынул записную книжку и написал несколько записок, которые передал Балтазару.

— Теперь до свидания, — сказал последний. — Я предвижу, что мой день не пропадет даром и спешу начать его.

Едва выйдя из дома, Балтазар заметил невдалеке Асканио Макароне.

Последний также увидал его, и обоим пришла в голову схожая мысль.

« Вот человек, который мне сейчас нужен!» — сказал себе каждый.

Балтазар действительно искал какого-нибудь придворного лакея, привыкшего для себя или для своих господ принимать участие во всевозможных придворных интригах, так как ему надо было выяснить, что теперь делается при дворе, чтобы знать, наверное, какая опасность может угрожать Васконселлосу и донне Инессе. Асканио Макароне, со своей стороны, искал человека сильного и бесстрашного, способного на все. И каждый из них не мог найти лучшей кандидатуры.

Итальянец продолжал идти вперед с самым равнодушным видом, подняв нос кверху и сдвинув шляпу на ухо; он напевал какую-то песню и, казалось, думал обо всем, о чем угодно, только не о том, чтобы подойти к Балтазару.

Последний поклонился ему, проходя мимо, как военный своему товарищу, и продолжал путь.

— Э! — вскричал падуанец. — Ты, кажется, трубач Балтазар?

— Он самый, сеньор Асканио.

— Впрочем, тебя нетрудно было и не узнать! Тебя так давно не видно!

— Третьего дня я был на большой площади, — сказал Балтазар, показывая на щеке след от удара шпаги фаворита.

— И эта царапина заставила тебя просидеть два дня дома? Черт возьми! Не получили ли вы наследства, дон Балтазар, что можете лениться таким образом?

— А что случилось в это время во дворце? — спросил вместо ответа Балтазар.

Падуанец ударил себя по карману, в котором зазвенело золото.

— Случилось многое, очень многое! — отвечал он.

— Расскажите-ка, что такое?

— А вот погляди-ка! — сказал падуанец, вытаскивая из кармана десятка два пистолей.

— Золото! — сказал Балтазар. — Вы, должно быть, много работали, чтобы получить все это.

— О!.. Пустяки!.. Я немного услужил Винтимилю, который в награду за это, дал мне возможность начать жить сообразно моему происхождению… А ты все по-прежнему бедствуешь?

— У меня есть пять реалов, сеньор Асканио, но я должен шесть.

— Я знал что такое реал, но теперь забыл, хочешь заработать пять золотых?

— Я никогда не знал, что такое золотой, но узнаю; конечно, хочу!

— Даже не спрашивая, что надо за это сделать?

— Сколько это составит?

— Двадцать пистолей.

— Хорошо, я согласен, не спрашивая.

— Вот что хорошо сказано! — вскричал, смеясь, Макароне.

Балтазар сохранял невозмутимую серьезность. Он был прост и не умел хитрить, но в данном случае его хладнокровие давало ему преимущество над болтливым и неосторожным итальянцем. С самого начала разговора он угадал, что у Асканио в голове какой-то проект, наверняка касающийся Симона.

Асканио не рассчитывал преуспеть так скоро, он знал Балтазара и часто смеялся над тем, что называл его предрассудками, тем не менее недоверие закралось в его душу. Человек глубоко испорченный, он не мог удивляться чужой испорченности. Но этот легкий успех заставил его подумать, и он решил, что Балтазар был не так прост, как казался, и до сих пор скрывал свою игру. Это только увеличило его уважение к нему.

— Я хотел бы поймать тебя на слове, и, завязав тебе глаза, как это делают в романах, отвести туда, где тебе придется действовать. Но это невозможно, я должен сказать тебе, в чем дело. Есть одна молодая сеньорита, по имени Инесса Кадаваль… Слушай хорошенько. Она хороша собой, — продолжал Асканио, — лучше Афродиты, выходящей из морской пены. Она чиста и невинна… Я хочу похитить ее.

— Ты хочешь похитить ее? — холодно повторил Балтазар.

Итальянец покрутил усы с самым дерзким видом.

— Мой милый, — сказал он, — я тебе плачу, не говори мне» ты «. Да, я хочу похитить ее.

— А! — сказал Балтазар. — И я…

— Именно, ты… Согласен ли ты на это?

— Почему же нет?

Произнеся эти слова со своим обычным спокойствием, Балтазар взглянул на Асканио. Вероятно, в этом взгляде было что-то такое, что не понравилось прекрасному падуанцу, потому что он сделал шаг назад и посмотрел на трубача с подозрением.

— Хочешь задаток? — спросил он.

— Конечно; но я хочу также разъяснений. Надо сказать или все, или ничего, сеньор Асканио, середины нет. Вы начали, так уже кончайте.

— Я надеюсь, что ты не воображаешь, чтобы я назвал тебе имя?..

— Напротив; приятно знать, для кого работаешь.

— Я сам этого не знаю.

— В таком случае, сеньор Асканио, я пойду во дворец к дону Луи Суза, графу Кастельмелору и скажу ему, что один падуанец, лакей Конти, предполагает похитить ту самую женщину, которую этот же Конти обещал ему в жены вчера в беседке Аполлона.

— Как! — пробормотал Макароне вне себя от изумления. — Ты знаешь это?

— Не думаете ли вы, что Конти, чтобы оправдать себя, велит повесить того падуанца, о котором я говорю, и что бедный Балтазар получит в награду побольше, чем двадцать пистолей?

— Я дам тебе сорок.

Балтазар удержался от презрительного восклицания, которое вертелось у него на языке, и просто отвечал:

— Ну, сеньор Асканио, против ваших аргументов ничего не возразишь. Куда надо мне отправиться?

« А, так это он хотел поторговаться «, — подумал итальянец, у которого точно свалился с сердца тяжелый камень.

— Место еще не определено, — прибавил он вслух, — но это должно произойти сегодня, во время королевской охоты.

— А! Сегодня будет королевская охота? — медленно проговорил Балтазар. — Я был не разумен, полагая, что Конти может осмелиться напасть сам для своих интересов на такой благородный дом. Имя жертвы, золото, которое рассыпают не жалея, все это достаточно говорить, что лицо более важное… Я знаю, что хотел знать, сеньор Асканио; сегодня вечером мы поработаем вместе.

Лицо падуанца приняло двусмысленное выражение.

— Ты долго размышлял, — сказал он.

— Не все ли равно! Все-таки я кончил тем, что угадал! До вечера сеньор; вы можете рассчитывать на меня.

Сказав это, Балтазар хотел уйти, рассчитывая, что для предупреждения зла, ему довольно сказать только одно слово графине, но падуанец схватил его за руку.

— Стой! — сказал он. — Ты слишком хорошо знаешь, где найти Кастельмелора, чтобы я мог отпустить тебя сегодня хоть на один шаг.

Он вынул свисток и свистнул. Почти в ту же минуту показались с обоих концов улицы рыцари Небесного Свода.

— Я принял эти предосторожности не против тебя, мой милый, — продолжал Макароне, — я ожидал здесь одного молодого дворянина, за которым шпионы Конти проследили до этой улицы, и которого я взялся арестовать. Симона Васконселлоса, того самого, который оскорбил Конти, ты его знаешь?

— Знаю… Но разве ты хочешь удерживать меня пленником?

— Да, нечто в этом роде, до сегодняшнего вечера, чтобы Кастельмелор не бросился между нами и своей невестой.

Одно мгновение Балтазар хотел сопротивляться, но воспоминание о Симоне остановило его.

« Я буду раздавлен их численностью, — подумал он, — и погибну, не спася его!»

— Не бойся ничего, — продолжал между тем Асканио, — мы сделаем твой плен очень приятным. Вместо тюрьмы, ты будешь в казармах королевского патруля, и если тебе будет угодно, то для развлечения я пришлю туда твою жену.

— Что же, — сказал беззаботным тоном Балтазар, — день невелик, а хорошее вино тоже имеет свою цену. Я следую за вами, сеньор Асканио.

Итальянец привел своего пленника во дворец и сдержал обещание… Балтазару было дано отличное вино, и к нему прислали его жену.

Нельзя предвидеть всего, и прекрасный падуанец забыл запретить жене Балтазара оставлять дворец. Поэтому она вскоре отправилась в Лиссабон с письмом к Васконселлосу и начальникам кварталов, а также с запиской к донне Химене, графине Кастальмелор.

Первой заботой Асканио, по прибытии во дворец, было, чтобы доложили о нем Конти, который приказал сейчас же впустить его.

— Ваше превосходительство, — спросил падуанец, — исполнили ли вы вашу часть работы? Будет ли у нас сегодня королевская охота?

— Разве Альфонс когда-нибудь не соглашался на подобное предложение? Но ты, сделал ли ты все, что надо?

— Я сделал больше, чем мог надеяться. Я нашел человека, который один вырвет добычу у десяти и сумеет отстоять ее. Это сфинкс, а не человек. Вы увидите его в деле. Среди замешательства донна Инесса исчезнет. Человек, который ее увезет, будет не похитителем, а освободителем, который отведет ее под могущественное покровительство вашего превосходительства…

— Это отлично придумано! — вскричал Конти. — Я угадываю твой план!

— И самое меньшее, что она может сделать в знак благодарности к своему великодушному избавителю, который не будет ничего требовать, а только почтительно намекнет о своей страсти…

— Это отдать ему свою руку.

— Итак, позвольте мне вас поздравить, герцог Кадаваль! — напыщенно вскричал падуанец.

— Я принимаю твое предсказание, и ты не будешь раскаиваться, что помог мне.

Асканио ушел с радостью в сердце, видя себя богатым и знатным благодаря фавориту.

Когда итальянец вышел, Конти также начал размышлять. Вот каков был результат этих размышлений:

— Этот авантюрист, — прошептал он, — терпим только при крайней необходимости! Когда я буду герцогом Кадаваль, я отправлю его в Бразилию, если не найду ему места в тюрьмах Лимуейро. Это дело решенное.

Глава XII. РЫЦАРИ НЕБЕСНОГО СВОДА

Во дворце Алькантары была обширная зала, которая при жизни короля Иоанна IV служила для совещаний министров, в особо важных случаях. Со времени регентства, эти собрания происходили под председательством королевы-матери во дворце Хабрегасе, а зала, о которой мы говорили, получила другое назначение. Она служила для якобы торжественных, на деле же просто шутовских собраний рыцарей Небесного Свода.

Никто не знал совершенно определенно, кому обязан был своим основанием этот шутовской орден, членами которого были как король и его придворные, так и последний солдат патруля. Может быть, Конти, для развлечения короля, задумал церемонию так, чтобы принятиекаждого нового члена носило торжественно-театральный характер.

« Твердые „, или пехотинцы принимались на собрании своих товарищей;“ хвастуны «, или кавалеристы принимались только когда в сборе были и те и другие, а дворяне должны были, кроме того, иметь благородного крестного отца и принимались в присутствии высших сановников ордена и депутации из простых рыцарей. Альфонс был по праву гроссмейстером ордена, но настоящим главой этой многочисленной толпы, ужаса мирных жителей Лиссабона, был Конти; что касается до командоров и других сановников, то они состояли из небольшого числа природных аристократов, которые, по слабости или честолюбию согласились играть роль в этой недостойной потехе, остальные же были мещане, превращенные, вроде Винтимиля, в дворян.

Не без отвращения беремся мы за перо, чтобы описать читателю эту постыдную пародию на вещь действительно благородную и прекрасную — на рыцарство; но это описание необходимо для дополнения картины двора Альфонса, к тому же оно послужит для объяснения некоторых частей нашего рассказа.

Комедия началась в комнате короля. С наступлением ночи, в то мгновение, как зажгли огонь, все придворные мгновенно сорвали с себя украшавшие их грудь ордена. Сам Альфонс снял с себя орденские знаки Христа и золотого руна. Один из придворных надел ему на шею цепь, сверкавшую драгоценными каменьями и состоявшую из пятиконечных звезд, соединенных полумесяцами.

По этому сигналу на всех появились ордена в форме звезды, увенчанной полумесяцем, с обращенными вверх рогами. Герольд, одетый в ночной костюм патруля, описанный нами в начале этого рассказа, поднял голубое знамя, усеянное такими же звездами и полумесяцами и сказал:

— Рыцари Звезд и Полумесяца, солнце побеждено. Мир принадлежит вам!

— Как ты это находишь, граф? — спросил шепотом Альфонс у Кастельмелора, который, как новый рыцарь, стоял у королевского кресла.

— Это прекрасное зрелище и остроумная аллегория!

— Идея принадлежит мне, но это еще что! Смотри, что будет дальше.

При этих словах король встал. Этот горе-повелитель, не умевший быть серьезным на троне, напускал на себя для этих шутовских забав неуместную и театральную важность.

— Хотя это не первая и не последняя победа, которую мы одерживаем над нашим соперником, солнцем, — сказал он торжественно, — тем не менее мы испытываем радость. Теперь, когда мир принадлежит нам, нам надо управлять им благоразумно, и мы отправимся в залу наших избирателей.

Придворные образовали колонну, а король пошел впереди торжественным шагом, опираясь на руку Кастельмелора. Герольд потрясал перед ним знаменем.

На первой ступени лестницы король остановился.

— Господа, — сказал он, — не видал ли кто-нибудь из вас моего дорогого Конти?

Никто не отвечал.

— Потому что, — продолжал Альфонс, — граф в совершенстве заменяет его. Я положительно не понимаю, почему Конти не велел его убить?..

— Эту оплошность можно еще исправить, — тихо произнес младший Кастро.

— Слышишь, граф? Это очень забавно. На твоем месте я поблагодарил бы Кастро за его замечание.

Дойдя до дверей описанной уже нами залы, он выпустил руку Кастельмелора.

— Граф, — сказал он, — по нашим правилам вы должны остаться здесь. Вас введут, когда настанет время.

Альфонс вошел в залу в сопровождении своей свиты, и Кастельмелор вдруг очутился в глубочайшей темноте: двери залы затворились за вошедшими.

Одно мгновение граф почувствовал неопределенное беспокойство, его сердце сильно забилось, когда он почувствовал, что две сильные руки схватили его руки и держали как в железных тисках.

— Изменник! Лжец! — произнес около него чей-то голос.

Граф сделал усилие, чтобы освободиться, но руки, удерживавшие его, были, очевидно, наделены громадной силой. Он сдержал себя, думая, что это испытание, составляющее часть смешной церемонии, в которой он должен был играть свою роль.

— Твой брат страдает, — продолжал тот же голос, — твоя мать плачет, твой отец видит твои поступки и проклинает тебя… А богатство Инессы ускользает от тебя!

— Кто ты? — вскричал смущенный и взволнованный Кастельмелор.

— Я тот, чей кинжал чуть не покончил с тобой в беседке Аполлона. Теперь, как и тогда, твоя жизнь в моих руках, и кроме того ты совершил новые проступки, достойные моего мщения… Не дрожи так, Кастельмелор. Теперь, как и тогда, я пощажу твою жизнь. Бедный безумец! Ты назначил плату за измену своему брату, и у тебя похищают похищенное тобой.

— Кто бы ты не был, объяснись!

— Сегодня вечером, когда ты довершишь свое бесчестие и звезда позора засверкает на твоей груди, постарайся незаметно скрыться и пойди в дом твоих отцов, и ты увидишь в твоей ли еще власти женщина, титул и богатство которой соблазнили тебя.

— Инессу похитили! — вскричал Луи в сильном волнении.

— Нет еще, и ты можешь ее спасти.

— Пусть введут просителя! — раздался в зале голос Герольда.

— Скорее! — заторопился Кастельмелор. — Как спасти ее? Что надо для этого сделать?

— Оставь дворец, отправься сейчас же в отель Суза.

— Открой же двери! — снова раздался голос герольда.

— Иди! Еще есть время.

Кастельмелор колебался.

— Иди же! — повторил голос.

— Я тебе не верю, — прошептал граф, — докажи мне…

В замке главной двери с шумом повернулся ключ, и она сейчас же открылась.

Приемная наполнилась светом. Кастельмелор увидел стоявшего около него Балтазара, выпрямившегося во весь рост и с презрением указывавшего ему на дверь.

— Иди, — сказал он. — Другой позаботится вместо тебя о невесте Васконселлоса.

Трубачи затрубили, и два рыцаря Небесного Свода подошли к Кастельмелору, который вошел в залу, бледный и взволнованный. Балтазар также вошел, так как на нем был костюм королевских рыцарей Небесного Свода. Асканио, стоявший в первом ряду депутации, сделал ему знак дружелюбного покровительства.

Трудно представить себе что-нибудь роскошнее залы, в которую был введен Кастельмелор. Альфонс, несмотря на полнейшее различие в нравах, кажется нам несколько похожим на доброго Ренэ Анжуйского. Как и у него, у Альфонса был врожденный артистический вкус. Он горячо покровительствовал бедным художникам, живущим в то время в Лиссабоне и выказал замечательный вкус при восстановлении старых португальских памятников. Его музыканты были с большими затратами собраны со всех частей Европы. Наконец, Альфонс, точно так же, как и Ренэ, сочинял стихи. Едва ли стоит прибавлять, что он лучше бы поступил, если бы воздержался от этого.

Как бы то ни было, но когда дело касалось артистических вещей, Альфонс делался другим человеком. Слишком беззаботный, чтобы думать о расходах, он бросал золото полными горстями и не останавливался перед исполнением самых дорогих планов.

Зала, в которой собрались рыцари Небесного Свода, казалась в самом деле дворцом бога ночи. Потолок в виде купола представлял собою небо, усеянное звездами, а над самым королевским троном, слабо освещенный транспарант представлял громадный полумесяц. Знаки ордена блистали повсюду на обоях из светло-голубого бархата, мебель и ковер точно так же были ими покрыты. Все эти звезды, при свете пяти люстр и множества канделябров, сверкали ослепительным блеском.

В глубине залы бархатный занавес закрывал нишу, в которой стояли Венера и Бахус. Этот занавес поднимался только в торжественных случаях.

Некоторое время Альфонс наслаждался удивлением Кастельмелора при виде такого великолепия, потом, облокотясь на спинку кресла, стоявшего на возвышении, он сказал:

— Подойдите сюда, сеньор граф, мы предупредили Конти, чтобы он был вашим крестным отцом… Но как он бледен! Наверное, этот забавник боялся в приемной, где мы оставили его в темноте…

Всеобщий взрыв смеха был ответом на эти слова. Кастельмелор покраснел от негодования и не отвечал.

— Но, — продолжал король, — наш дорогой Винтимиль начинает принимать замашки коронованной особы и заставляет ждать себя. Кто из вас, господа, хочет заменить его.

Никто не пошевелился, так все боялись гнева фаворита. Но когда король повторил свой вопрос, из толпы вышел один простой рыцарь и подошел к подножию эстрады.

— Я закадычный друг дорогого сеньора Конти-Винтимиля и с удовольствием заменю его, — сказал он.

— Как вас зовут, мой друг? — спросил король.

— Асканио Макароне дель Аквамонда, ваше величество, готовый служить вам на суше и на море против мавров, точно так же, как и против христиан, и готовый проткнуть себя насквозь своей собственной шпагой, чтобы показать тысячную долю своей преданности к величайшему монарху в свете.

Прекрасный падуанец произнес эту тираду не переводя дух.

— Вот забавный оригинал, — сказал Альфонс. — Граф, согласен ты взять себе в крестные отцы этого человека?

— Дворянин ли он? — пробормотал Кастельмелор.

— Да простят вам, дон Луи Суза, мои благородные предки этот вопрос! — вскричал падуанец, поднимая глаза к небу. — Мой предок взял в плен Франсуа французского в сражении при Павии.

— Отлично! — вскричал король. — Скажите мне, сеньор Асканио, не родственник ли вы Энею и его сыну, носящему одно с вами имя?

— Я всегда думал, ваше величество, — серьезно отвечал Макароне, — что это большой пробел в титулах моей фамилии, но наши летописи доходят только до Тарквиния Древнего, пятого римского царя, это большое несчастье.

— Ну, граф, — сказал Альфонс, — во всем христианском мире ты не найдешь более древнего рода. Поцелуй его и начнем.

Макароне оставил подножие эстрады и подошел к Кастельмелору, подражая как умел манерам французской знати, где он действительно был лакеем у какого-то вельможи.

Прекрасный падуанец был одет в роскошный костюм. Его руки тонули в волнах кружев, а перья на его шляпе, которую он держал под мышкой, чуть не доставали до полу. Лицо его сияло. Его неожиданное благополучие и мечты, основанные на обещаниях Конти, положительно вскружили ему голову. Кастельмелор смерил его презрительным взглядом и первым его движением было повернуться спиной к Асканио; но зайдя уже слишком далеко, чтобы отступить, он с таким видимым отвращением подставил щеку, что этим развеселил короля. Макароне очень любезно наклонился и поцеловал графа.

Подняв глаза, Кастельмелор мог видеть издали взгляд Балтазара, устремленный на него с выражением презрения и сострадания.

Мы обойдем молчанием множество странных испытаний, которым подвергался посвящаемый, точно так же, как и длинную речь Альфонса, встреченную, как и следовало, рукоплесканиями.

Тоска снедала Кастельмелора, холодный пот струился у него по лбу. Он не только страдал от этих унижений, но еще и думал о словах Балтазара и трепетал от мысли, что весь этот позор, может быть, он сносит напрасно.

Терпение его уже готово было лопнуть, как вдруг одно неожиданное обстоятельство положило конец его мучениям и избавило его от последних испытаний, В залу неожиданно вошел Конти, поспешно прошел через толпу и бросился к королевской эстраде.

— Все идет отлично, — прошептал он по дороге на ухо Макароне.

Затем, войдя на ступени эстрады, он преклонил колено и стал что-то шептать королю.

Альфонс принял его сначала сурово, но, вероятно, фаворит сумел удовлетворительно объяснить свое отсутствие, потому что лицо Альфонса вдруг прояснилось.

— Итак, ты сделал предварительные шаги? — спросил он, потирая руки.

— Позвольте мне, ваше величество, рассказать вам в нескольких словах о моем свидании с королевой-матерью, — отвечал фаворит.

— Завтра, Винтимиль, завтра, ты мне расскажешь об этом. Сегодня же вечером мы займемся охотой; будет ли дичь?

— Дичь приготовлена, ваше величество, я знаю, где найти ее.

— Кто такая?

— Самая красивая сеньорита во всем Лиссабоне, может быть даже во всей Португалии, но надо поторопиться!

— В таком случае к черту посвящение, поди сюда, Кастельмелор.

Кастельмелор поднялся на ступени эстрады в сопровождении падуанца, своего крестного отца. Альфонс встал и сделал знак Конти, который поднял бархатный занавес, о котором мы уже говорили. Статуи Венеры и Бахуса явились в блестящем освещении.

— Сеньор граф, — продолжал король, — клянетесь ли вы в верности Венере и Бахусу, нашим божествам?

— Клянусь, — проговорил Луи, стараясь улыбнуться.

— Клянетесь ли вы хранить в тайне все, что вы здесь увидите и услышите?

— Клянусь, — снова повторил Луи.

— Клянетесь ли вы, и это самое главное, отказать в вашей помощи всякой женщине, преследуемой вашими братьями, рыцарями Небесного Свода, будь эта женщина ваша мать или невеста?

Конти насмешливо взглянул на молодого человека. Кастельмелор отступил и молчал.

— Клянись за него, — сказал король, обращаясь к Асканио.

Потом, схватив шпагу Асканио, он ударил ею плашмя Кастельмелора по плечу и, смеясь, закричал во все горло:

— Во имя дьявола, Венеры и Бахуса, я делаю тебя рыцарем, граф!.. А теперь, господа, на охоту!

Трубачи затрубили, и вся толпа с королем во главе шумно понеслась из залы.

Асканио подбежал к Балтазару.

— Пора действовать, — сказал он, — иди за мной и будь готов.

Балтазар молча последовал за ним.

Кастельмелор на коленях остался на эстраде, озадаченный всем происшедшим; но когда замолкли последние звуки труб, он как бы пробудился от сна.

— Неужели подобное унижение и есть плата за близость к трону? — прошептал он. — О! Альфонс! Альфонс! Сначала я буду твоим фаворитом, потом…

Он не договорил, но молния гнева, промелькнувшая в его взгляде, достаточно объяснила его мысль.

Вместо того, чтобы следовать за королевской охотой, он приказал оседлать лошадь и во весь опор поскакал к отелю Суза.

Глава XIII. КОРОЛЕВСКАЯ ОХОТА

Мы оставили донну Химену, когда она приняла решение умолять о помощи королеву-мать, чтобы та отменила изгнание Васконселлоса и приказ, принуждавший донну Инессу Кадаваль выйти замуж за Кастельмелора. Хотя она бывала у королевы каждый день, но в этот день она не могла привести в исполнение задуманное. Она нежно любила обоих сыновей, и мысль о том, что дон Луи покрыл себя позором, так сильно поразила ее, что она слегла в постель.

Всю ночь вдова Жуана Сузы мучилась самыми ужасными сомнениями. Свидание с королевой, явившееся ей сначала как единственное средство спасения, теперь пугало ее.

Донна Луиза Гусман так глубоко любила своего старшего

сына! Ей были до такой степени не известны увлечения безумного короля! И ей, Химене, другу королевы, предстояло превратить ее спокойствие в страдания и наполнить горечью последние дни ее жизни.

Эта мысль только увеличивала ее терзания. С другой стороны, кто кроме королевы мог защитить ее от произвола короля?

Не находя никакого средства выйти из этого ужасного затруднения, графиня чувствовала, что голова ее идет кругом и отчаяние овладевает ею. В эти минуты ее беспокойство за Симона, уменьшенное было словами Балтазара, сообщившего, что Симон в безопасности, снова овладело ею. День застал ее все еще бодрствующей.

Наконец она почувствовала себя лучше. Горячая молитва еще более утвердила ее в решимости идти броситься к ногам королевы, постаравшись в то же время пощадить насколько возможно сердце несчастной матери и насколько возможно извинить в ее глазах Альфонса.

Когда наступил час, в который донна Химена имела обыкновение отправляться в монастырь Богоматери, она встала с постели, и хотя была еще слаба, села в носилки вместе с донной Инессой.

Обыкновенно донну Химену сейчас же по ее появлению проводили к королеве; но на этот раз, ее не впустили. Королева уже более двух часов занималась своими двумя близкими советниками и посланным короля. Графиня села в кресло в приемной и стала ждать. Посланный был никто иной, как Антуан Конти Винтимиль, употребивший в дело пустой лист с подписью, данный ему королем. Он объяснил вдове Иоанна IV, что король, уже несколько месяцев как вступивший в совершеннолетие, желает впредь править сам и требует, чтобы его мать торжественно отказалась от регентства и передала ему скипетр и корону в присутствии грандов Португалии.

При чтении этого послания своего сына королева была сначала удивлена, потом обрадовалась. Уже давно мечтала она о той минуте, когда сложит с себя тяжелое бремя управления страною и вполне посвятит себя Богу. Тем не менее в таком важном деле она считала своим долгом не брать на себя всю ответственность в окончательном решении и послала за своим духовником, доном Мигуэлем Мелло де Торрес, и маркизом Салданга, своими неизменными советниками.

Маркиз Салданга, друг и родственник покойного графа Кастельмелора, был суровый и справедливый старик, но его ум, ослабевший с годами, едва ли мог достойно справиться с задачей, предложенной ему его повелительницей.

Дон Мигуэль, напротив того, был человек умный и ученый, принимавший участие в том сопротивлении, которое Жуан Суза организовал некогда против союза с Англией, и очень часто помогал своими советами Иоанну IV в трудные времена, последовавшие за его возвращением на престол своих предков.

Салданга настолько был привязан к королеве, что постоянно готов был во всем соглашаться с ней, что же касается дона Мигуэля, то он готов был даже навлечь на себя временное неудовольствие королевы, когда думал, что, поступая таким образом, он служит общественным интересам.

В присутствии этих двух лиц Конти снова передал желание короля и прочитал его письмо. Салданга сейчас же выразил мнение, что следует уступить желанию Альфонса, который, на основании португальских законов, имеет право взять в руки бразды правления. Мигуэль Мелло живо восстал против этого. Не думая оспаривать законных прав Альфонса, он советовал королеве собрать государственные штаты, чтобы обсудить, как следует поступить в этом случае.

— Если бы мне позволено было выразить мое мнение перед ее величеством, — сказал Конти, — то я заметил бы, что принять такое решение, это значит обратиться к различным партиям, раздирающим Португалию, и что сам дон Филипп Испанский не мог бы дать лучшего совета.

— Сеньор Конти, — сурово отвечал дон Мигуэль, — бывают обстоятельства, когда совет смертельного врага лучше совета неблагородного друга. Если бы при дворе Альфонса VI было одним человеком меньше — а этим человеком являетесь вы, сеньор, — то я посоветовал бы королеве сегодня же передать свою власть в руки короля, ее сына.

Конти презрительно улыбнулся и приготовился отвечать.

— Мир, сеньоры! — сказала королева.

В Луизе Гусман было так много истинного величия, что фаворит сейчас же опустил голову и не сказал ни слова.

— Маркиз Салданга и вы дон Мигуэль, — продолжала королева, — я вас благодарю от всего сердца. Так как ваши мнения разделились, а я одинаково доверяю вам обоим, то я решусь на то, что мне подскажет мое собственное сердце.

Она твердыми шагами прошла через комнату и опустилась на колени перед распятием, где осталась несколько минут, погруженная в размышления. Когда она поднялась, решение ее было готово.

— Дон Мигуэль Мелло де Торрес, — сказала она, — мы поручаем вам созвать завтра в полдень инфанта нашего сына, министров, высших сановников, губернаторов, землевладельцев, дворян, духовенство и префектов, находящихся в настоящее время в Лиссабоне. Перед этим собранием мы выразим нашу волю.

Она протянула руку, которую маркиз почтительно поцеловал. Дон Мигуэль поклонился, сложив на груди руки, и оба вышли в сопровождении Конти. Проходя через приемную, фаворит заметил графиню Химену и ее воспитанницу.

« Вот счастливый день, — подумал он. — Завтра Альфонс будет неограниченным властелином Португалии, сегодня вечером я овладею женщиной, которая послужит мне последней ступенью к счастью, и в то же время отомщу ненавистному Кастельмелору, который угрожает похитить у меня милость короля «.

Он сел в экипаж и во весь опор поскакал по дороге в Алькантару.

Что касается графини, то она еще долго просидела в передней, надеясь, что королева позовет ее. Но донна Луиза, вся занятая предстоящим событием, молилась и обдумывала его. Наконец одна из ее женщин пришла сказать графине, что королева не примет ее в этот вечер.

Тогда обе дамы сели обратно в носилки. Звон о тушении огня уже был дан, и на улицах не видно было нигде ни огонька. Вдали в городе слышался странный шум, который в это время ночи был бы необъясним во всяком другом городе кроме Лиссабона, этот шум походил на шум охоты. Каждый раз, когда носилки графини проходили мимо какой-нибудь улицы, ведущей к предместью Алькантары, внезапно раздавался звук рога. Затем все снова смолкало.

Для людей, знавших придворные нравы, эти звуки были бы ужасным предзнаменованием. Но люди Сузы приехали вместе со своей госпожой из замка Васконселлос и ничего не ведая, не думали спешить. Свита графини состояла из двенадцати человек, кроме носильщиков, все были верхом и хорошо вооружены и не думали, что им следовало бояться чего бы то ни было в мирном городе в этот поздний час.

Между тем шум быстро приближался, слышался галоп лошадей. На повороте одной из улиц свита графини неожиданно увидела перед собой около двенадцати человек всадников, скакавших и размахивавших факелами. В то же время несколько человек, измученных и усталых, со страхом пробежали мимо носилок, крича:

— Спасайся кто может!.. Королевская охота!

Этот крик был слишком известен. Свита графини поняла наконец опасность и хотела возвратиться обратно. Но было уже поздно. Всадники, заметив носилки, сейчас же погасили факелы, крича:» А-ту! А-ту!»В ту же минуту с другой стороны улицы появился пеший отряд королевского патруля, и носилки были окружены со всех сторон.

Первый натиск конного патруля привел в беспорядок свиту графини, но это были старые солдаты, товарищи по оружию графа Жуана, они поспешно оправились. Четыре носильщика, поставив носилки, так же вынули шпаги, чтобы защищать синьор. Стычка была отчаянная и кровавая и угрожала затянуться надолго, потому что темнота благоприятствовала защитникам, но вскоре громкий шум известил о прибытии новых нападающих.

Отважная графиня выглянула из носилок.

— Что это значит? — спросила она.

— А-ту! А-ту! — отвечал на некотором расстоянии резкий голос самого Альфонса VI.

— Вы не знаете на кого нападаете, — продолжала донна Химена, — я графиня Кастельмелор.

— О-о! — вскричал король. — Этот шалун граф не сказал нам, что он женат. Это измена!.. А-ту! А-ту!

Битва продолжалась, подстегиваемая возбуждающими криками короля и начальников патруля.

Многие из защитников графини уже пали, остальные начали ослабевать, как вдруг сквозь линию их прорвался человек громадного роста, одетый в костюм королевского патруля; выбив шпагу из рук лакея, защищавшего дверцы, он поспешно открыл дверь и просунул голову внутрь носилок.

Донна Инесса с ужасом откинулась назад. Сама графиня вздрогнула.

— Которая из вас невеста Симона Васконселлоса? — спросил великан.

— Вы хотите ее похитить? — вскричала графиня.

— Отчего бы нет? — холодно отвечал солдат.

Донна Химена вспомнила, что где-то слышала этот голос и эту фразу, но в эту минуту она не могла припоминать, где это было, и бросилась вперед, чтобы защитить собой свою воспитанницу.

— Почему бы нет, — повторил Балтазар, — если это единственное средство спасти ее. Поторопитесь, время не терпит, и я хочу спасти только невесту дона Симона Васконселлоса.

— Кто вы?

— Вы не знаете моего имени, хотя я посылал вам записки с хорошими советами, которыми вы, очевидно, пренебрегли, раз я встречаю вас здесь. Я думаю, что вы мать, но здесь ничего не видно, и я боюсь ошибиться. Отвечайте!

Между тем победа осталась за ночными охотниками, и противоположная дверца носилок была поспешно открыта.

— Где наш дорогой Конти? — проговорил Альфонс. — Трубите трубы… Это очень забавно!

— Моя дочь! Мое бедное дитя! — с отчаянием закричала графиня.

Сильная рука оттолкнула ее в сторону.

Когда графиня обернулась, Инессы возле нее не было.

Факелы были снова зажжены, вокруг раздавались стоны, проклятия и крики. Графиня бросилась к дверцам, ища глазами Инессу Кадаваль. Вот что она увидела.

Шагах в двадцати она увидела человека высокого роста, лицо которого она не могла разглядеть, державшего одной рукой Инессу, а другой длинную шпагу. Его окружала тесная толпа, которая смеялась и кричала, стараясь вырвать у него добычу.

— Сжальтесь! Сжальтесь! — кричала графиня. — Это моя дочь, убейте этого человека, укравшего у меня мое дитя!

Но ее голос терялся в общем шуме.

Балтазар спокойно отражал натиск своих врагов. Он караулил минуту, когда толпа раздастся. Графиня с смертельным ужасом смотрела на дерущихся, которые казались ей демонами, нападающими на бедную Инессу; тем не менее она все еще не теряла надежды.

— Сейчас придет король, — с надеждой проговорила она.

— Прекрасная дама, — сказал в эту минуту Альфонс, с нетерпением ожидавший у другой дверцы, — разве вы не покажете нам вашего прелестного лица?

Он хотел взять ее руку.

— Назад! — закричала донна Химена, к которой возвратилась вся ее энергия. — Кто ты, осмеливающийся дотронуться до руки вдовы Жуаны Сузы?

— Не более как сын его друга, Иоанна IV Португальского, — отвечал Альфонс с иронической почтительностью.

— Король! — прошептала пораженная графиня.

— Пропустите королевскую дичь! — закричал в эту минуту громовым голосом Балтазар и бросился вперед.

Донна Химена обернулась и не увидела Инессы.

— Похищена! — вскричала она. — И это все вы, вы король! О! Будь ты проклят, недостойный сын великого отца!

Силы оставили ее вместе с последней надеждой, и она без чувств упала в носилки.

В том месте, где мы оставили Балтазара, поднялся страшный шум. Видя, что число нападавших не уменьшается, а прибывает, он испустил крик, который услышала графиня.

В то же время он бросился вперед, потрясая шпагой и вырываясь из толпы.

Время от времени, когда кто-нибудь пытался остановить его, он повторял свой крик:

— Пропустите королевскую дичь!

И каждый раз, как он пускал в ход оружие, препятствие уничтожалось.

Вскоре он очутился на темной и пустынной улице, где впереди перед ним не было уже никого, а за ним следовал один человек.

— Подожди меня, подожди же меня! — кричал последний. — О! Какая прекрасная комедия! Как ты с ними справился, товарищ! Да постой же немного, дай мне перевести дух и насмеяться вволю.

Балтазар не слушал и продолжал бежать.

— Да стой же! Разве ты не узнаешь своего приятеля Асканио Макароне дель Аквамонда, который обещал тебе двадцать пистолей и спешит отдать их тебе?.. Остановись же!

Балтазар не останавливался. Подозрения закрались в душу Асканио, и он удвоил усилия, тем более, что его приятель направлялся не к Алькантаре, а к нижнему городу. Несмотря на силу Балтазара, ноша затрудняла его бег, так что итальянец скоро нагнал его.

— Ты, кажется, с ума сошел, приятель, — сказал Асканио, загораживая дорогу Балтазару. — Возвращайся назад, нам еще далеко до дворца.

— А вы отправляетесь во дворец? — спокойно спросил Балтазар, положивший свою ношу на каменную скамью, чтобы перевести дух.

— Конечно, и ты также, мой милый, — отвечал падуанец.

Инесса была без чувств, но холод камня, на который Балтазар положил ее, привел ее в себя.

— Матушка… Симон! Спасите меня! — прошептала она.

— Успокойтесь, сеньора, — сказал Балтазар, — вы теперь под моей защитой, а я верный слуга Васконселлоса.

— Благодарю! О! Благодарю! — сказала Инесса, глаза которой снова закрылись.

« Этот великан — настоящее сокровище! — подумал Макароне. — Он дерется, как геркулес, и врет почти так же хорошо, как я… «

— Ну, идем, — продолжал он вслух.

— Сеньор Асканио, — отвечал Балтазар, — мне с вами не по дороге.

— Я пойду по какой хочешь дороге, только идем!

— Я пойду по такой, по какой вы не пойдете, сеньор Асканио.

— Ты шутишь? — вскричал Макароне, к которому возвратились его подозрения.

— Я редко шучу, и никогда с людьми вашего сорта. Вы слышали, что я сказал молодой даме, — это правда!

Асканио поглядел на Балтазара и ему показалось, что последний не видит в нем опасности. Он быстро выхватил кинжал и приготовился ударить им Балтазара прямо в сердце. К несчастью для Макароне, Балтазар, несмотря на свою внешнюю беззаботность, не терял из виду ни одного движения итальянца и быстро отскочил в сторону. Затем, прежде чем Асканио успел опомниться, Балтазар так сильно ударил его ножнами шпаги по голове, что тот без памяти упал на землю.

После этого он быстро снова взял Инессу на руки и продолжил путь.

Между тем король остался там, где мы его оставили, то есть около носилок графини. Он просунул голову внутрь и увидел, что донна Химена одна. Несколько мгновений спустя к нему подошел Конти и с печальным лицом объявил, что младшая из дам бежала. Но под видом этой печали фаворит с трудом скрывал радость: он думал, что Инесса в его власти. Действительно, все меры были приняты и план падуанца, по всем признакам, должен был иметь успех. К несчастью для себя, они ошиблись в Балтазаре.

— Друг Винтимиль, — сказал зевая король, — мать этого забавника графа говорит, что ты — бесчестье для меня; мне же кажется в свою очередь, что тебе нечем больше забавлять меня.

Все охотники уже собрались вместе, и Конти мог заметить, что этот публичный знак немилости вызвал улыбку одобрения почти на всех лицах.

Он утешился, думая о своем предстоящем герцогстве. Инесса в это время была уже, вероятно, у него в доме, и верный Асканио воспевал похвалы могущественному дону Антуану Конти-Винтимиль, который силой вырвал ее из рук короля, рискуя своей жизнью.

« Разве бывало когда-нибудь, чтобы подобная сказка не произвела своего действия на сердце молодой девушки!» — убеждал себя фаворит.

— Ты не делаешь больше ничего забавного, — продолжал король, — вот уже целый век, как я не слыхал, чтобы ты клялся своими благородными предками; это было очень забавно.

— Ваше величество имеет право смеяться над своим верным слугой, — сказал Конти, скрывая досаду. — Не угодно ли вам продолжать охоту?

Король зевнул во весь рот; это был роковой симптом.

— Я хочу спать, — сказал он. — Ты хороший слуга, Конти; но ты не гидальго и начинаешь делаться скучным… В мизинце Кастельмелора более ума, чем во всей твоей голове.

— Ваше величество… — начал было Конти.

— Твои благородные предки не оставили тебе ничего, кроме бесстыдства. Жуан, твой брат, был гораздо лучше тебя, да и тот не Бог весть чего стоил… Убирайся и не возвращайся более, друг мой.

Конти низко поклонился. Придворные, колеблясь между отвращением к фавориту и боязнью, что король завтра забудет минутную досаду, с холодным почтением пропустили фаворита.

— Завтра Альфонс будет царствовать, — с яростью говорил себе Конти, — а сегодня он меня прогоняет! Я трудился не для того.

— А теперь, — продолжал между тем король, — пусть приведут к нам Кастельмелора, живого или мертвого! Я хочу! Он забавляет меня… Кстати, эта дама в носилках не может быть его женой, так как меня заставили вчера подписать один приказ… Значит, это его мать. Пусть графиню Кастельмелор проводят в отель Суза с подобающими почестями и извинятся перед ней от моего имени. Это мы делаем ради забавного графа, который может, пожалуй, рассердиться… Мои носилки, и в путь!

Глава XIV. ПОДВИГИ ЛИССАБОНЦЕВ

В той самой зале отеля Сузы, в которой мы с читателем уже были, встретились граф Кастельмелор и Симон Васконселлос.

Симон прождал Балтазара целый день, но не видя его и не будучи в состоянии преодолеть своего волнения, он, когда наступила ночь, закутался в плащ и направился к отелю своей матери. Когда он пришел, графини не было дома. На столе лежало развернутое письмо Балтазара. Симон прочитал его.

Он прождал целый час один, в страшном волнении. Наконец дверь отворилась, и вошел Кастельмелор.

Новый фаворит был бледен и его блуждающий взгляд выдавал сильное волнение. При виде Симона он отступил, как пораженный громом.

— Вы здесь! — прошептал он.

— Оправьтесь, дон Луи, — спокойно сказал Симон, — вам нечего бояться моих упреков. Где наша мать? Где Инесса?

— Вы меня об этом спрашиваете? — отвечал Кастельмелор. — Мне сейчас сказали, что Инесса похищена, и я нахожу здесь вас…

— Похищена! — повторил Васконселлос в отчаянии.

— Так, значит, не вы ее похитили?

— Брат мой, — сказал Симон дрожащим голосом, — вы хотели причинить мне много зла. Дай Бог, чтобы это зло не пало на голову Инессы!

— Что заставляет вас предполагать опасность?

— Это письмо, написанное к моей матери; в нем совет ей быть осторожной, смотреть за Инессой, и в особенности не оставлять отеля… Моя мать выехала. Вы сами, разве вы не сказали мне сейчас, что Инесса похищена?

— Вероятно, это фальшивое известие, один незнакомый мне человек, один из тех негодяев, которые носят форму ночного патруля Альфонса…

— Вы очень строги к тем, кто носит эту форму, дон Луи, — перебил Васконселлос.

Говоря это, он дотронулся рукой до звезды, сверкавшей на груди брата. Кастельмелор поспешно сорвал ее и затоптал ногами.

— В другой раз, — Симон удовлетворенно кивнул. — вы будете снимать ее прежде, чем войти под кров наших предков. Но что сказал вам этот человек?

— Он сказал мне… Но, может быть, это ложь: этот человек мой враг, вчера он чуть не убил меня.

— А! — воскликнул Симон, взглянув прямо в лицо Кастельмелору. — Не потому ли он хотел убить вас, что вы похитили его тайну, назвавшись именем вашего брата?

Дон Луи молча опустил глаза.

— Этот человек действительно ваш враг, — продолжал Васконселлос, — потому что он счел подлостью желание человека разбить счастье своего брата, чтобы только сделать еще один шаг к трону. Но то, что он вам сказал, — истина, потому что этот человек не умеет лгать.

— Тогда, — прошептал Кастельмелор, — Инесса погибла.

Васконселлос неподвижно остановился у окна, а дон Луи продолжал ходить по комнате широкими шагами. Братья не разговаривали больше.

Много часов прошло таким образом, и ночь уже давно наступила, когда перед воротами отеля остановились носилки. Сердца молодых людей сильно забились. Инстинктивным движением они подошли друг к другу, взялись за руки и с беспокойством прислушались.

Носилки внесли во двор, и вскоре в передней послышались шаги. На пороге показалась графиня.

Она была неузнаваема, ее глаза еще хранили следы слез. Она прошла через залу неровными шагами и схватила за руки сыновей, которые не смели спрашивать ее ни о чем.

— Слава Богу, — сказала она прерывающимся голосом, — что я нашла вас обоих здесь! Потому что ты все еще мой сын, Кастельмелор, я прощаю тебя! Хотя ты опозорил имя твоих предков, я прощаю тебя! Чтобы отомстить за нанесенное мне оскорбление, мне нужны оба мои сына! О! Вы отомстите за меня, не так ли?

— Мы отомстим за вас! — отвечали в один голос братья. — Говорите, матушка, что с вами случилось?

— Что случилось? Да! Я скажу вам это. Дети, вашу мать оскорбили публично. В присутствии целой толпы негодяев, мои носилки остановили, мою свиту убили или рассеяли, мою воспитанницу похитили.

— Инесса! — вскричал Симон. — Так это правда?.. Кто это сделал?

— Мое имя, дети мои, славное имя вашего отца, вызвало только насмешки и знаки презрения…

— Но скажите нам, кто же мог это сделать!.. — снова вскричал Симон, лицо которого было бледнее смерти.

— Ты меня спрашиваешь, кто это сделал? Это сделал Альфонс Португальский! — воскликнула графиня.

Но тут силы ее оставили, и она без чувств опустилась на руки Кастельмелора.

При имени короля Симон закрыл лицо руками.

— Отец мой! — прошептал он, чувствуя, как тоска раздирает его душу.

Но гнев взял верх над воспоминанием о данной им клятве; он бросился к двери и выбежал, не сказав ни слова.

В эту минуту графиня снова открыла глаза и с беспокойством огляделась вокруг, как бы пробуждаясь от глубокого сна.

— Куда пошел Симон? — спросила она срывающимся голосом. — Что я сказала? Что он хочет делать?.. А! Припоминаю! Бегите!.. О! Остановите его, Кастельмелор! Я знаю его, он хочет убить Альфонса!

Дон Луи постарался уверить ее, что этого не случится.

Графиня уже горько сожалела о вспышке гнева, заставившей ее требовать мщения, и кому же? Королю! Но она подумала о благородном и преданном сердце своего младшего сына, и надежда возвратилась к ней.

— Такие обиды должны наказываться не насилием, — сказала она. — Мое отмщение решено, и оно не принесет позора имени Сузы.

Когда Васконселлос оставил отель, голова его горела, он бежал как сумасшедший, не выбирая направления. Бессвязные слова срывались с его губ: то угрозы, то жалобы на судьбу Инессы. Город был пуст и спокоен, было около часа ночи.

Симон продолжал двигаться вперед, не замечая, куда идет. Таким образом он дошел до начала предместья Алькаптары. Когда он проходил мимо таверны Мигуэля Озорио, ее дверь вдруг отворилась и большая толпа высыпала на улицу.

Симон остановился и провел рукой по лбу, стараясь собраться с мыслями.

— Дети, — сказал один из выходивших, — разойдемся без шума по домам.

— Да, да, — раздались в темноте многочисленные голоса.

— Фи! — возражали другие, более смелые и более молодые, — неужели вам не стыдно, Гаспар Орта-Ваз! Вы предлагаете отступить, когда мы уже прошли половину пути!

Симон жадно слушал, взгляд его мало-помалу прояснялся, он начал припоминать.

Он вспомнил, что утром дал Балтазару записки для передачи начальникам кварталов, чтобы они созвали недовольных, с оружием в руках, в таверну Алькантары. Мщение было под рукой, оно казалось ему быстрым, верным и ужасным.

— Дети мои, — заговорил Орта-Ваз, — когда требуется, я так же храбр, как и вы, но к чему идти разбивать себе головы о стены дворца Алькантары? Кто будет руководить нами? Где наш начальник?

— Он здесь! — вскричал Симон, решительно бросаясь в середину толпы.

Мы можем положительно сказать, что это появление предводителя, которого уже перестали ожидать и присутствие которого было сигналом к битве, оказало на большую часть заговорщиков крайне неприятное впечатление; но простые рабочие и ученики, молодые и горячие, испустили восторженный крик. Толчок был дан. Богатые купцы, старшины цехов должны были следовать за общим движением. Сам старый Гаспар Орта-Ваз выпрямился во весь свой маленький рост и положил на плечо ржавую алебарду с довольно воинственным видом.

— По милости Божьей, — прошептал он, — самое меньшее, что мы можем получить в этом деле, это насморк.

— Вперед! — скомандовал Симон.

Толпа двинулась в путь.

— Помнишь ли ты, Диего, — говорил один подмастерье другому, — этого высокого мясника, который прошлый раз в таверне предлагал убить короля?

— Да помню, Мартин, — отвечал Диего.

— Эта мысль была недурна.

— Я нахожу ее очень даже хорошей.

— Разве не слышали мы сегодня вечером шум этой дьявольской охоты?

— И крики жертв…

— И оскорбления палачей!.. Король безумен, Диего.

— Безумен и злобен, Мартин.

— Я того мнения, что надо убить короля.

— Я тоже.

« Я тоже «, — повторил каждый из соседей, слышавших разговор двух подмастерьев.

Этот призыв пронесся по толпе с быстротой молнии.

Симон не пропустил ни одного восклицания, его сердце трепетало дикой радостью, он не заставлял молчать тех, кто произносил эти ужасные слова.

Между тем толпа достигла дворца Алькантары. У дверей не было часовых, а внутри слышались веселые крики. Во дворце шел пир горой, как всегда бывало после королевской охоты.

Лиссабонцы без шума вошли во дворец.

— Где спальня короля? — шепотом спросил Симон.

Придворный обойщик, также бывший между заговорщиками, вышел вперед и предложил быть проводником. Дойдя до двери в спальню, Симон обернулся и сказал:

— Вам — фаворит и его патруль, друзья мои, мне — король!

— Господин Симон, — решительно сказал один подмастерье, — не надейтесь спасти короля.

— Спасти его!.. Мне! — вскричал Симон, глаза которого сверкали лихорадочным блеском.

— Его голову или твою! — хором раздалось в толпе.

Васконселлос исчез, и дверь затворилась за ним. Он прошел пустую оружейную залу и такую же пустую переднюю; солдаты и придворные все ужинали. Симон вынул шпагу из ножен и вошел в королевскую спальню.

Альфонс, которого, как мы видели, неожиданно одолела скука, оставил праздник и спал. Около него горела лампа. Васконселлос сразу бросился к нему со шпагой в руке. Альфонс проснулся.

— Это ты, граф? — спросил он, обманутый сходством братьев. — Мне снилось, что я добрый король… Мне хотелось бы быть добрым королем.

Гнев Васконселлоса исчез как по волшебству, при виде этого несчастного ребенка, не имевшего ни силы, ни ума мужчины, ребенка, который был его королем. Он почувствовал в одно и то же время жалость и благоговенье.

— Шпага! — прошептал испуганный Альфонс. — Зачем у вас эта шпага, граф?

— Я не Кастельмелор, — медленно произнес Васконселлос.

— Король! Голову короля! — кричала между тем толпа у дверей.

Быстрее мысли Васконселлос бросился к двери и запер ее.

— Что они говорят?! — с ужасом вскричал Альфонс. — Что это за голоса?.. И ты — не Кастельмелор?

— Я Симон Васконселлос, ваше величество, которого вы изгнали без всякого повода, мать которого вы оскорбили, у которого вы похитили, и, может быть, обесчестили невесту.

— Боже мой! Боже мой! — прошептал бедный ребенок. — Неужели я все это сделал?.. Но значит ты меня убьешь, Васконселлос!

— Голову короля! Голову короля! Кричала с остервенением толпа, наполнившая дворец и начинавшая стучаться в двери спальни.

— Сжальтесь! О! Сжальтесь! — прошептал Альфонс, прячась под одеяло.

Васконселлос поднял глаза к небу и прошептал имя своего отца.

— Встаньте, ваше величество, — сказал он, — я умру за вас.

Альфонс повиновался и, дрожа, поднялся с постели. Васконселлос подвел его к двери и стал впереди его со шпагой в руке, готовясь выдержать натиск нападающих.

Между тем дверь уже начала поддаваться. Толпа кричала от гнева и нетерпения, шум увеличивался скаждой минутой. Вдруг раздался всеобщий крик.

— Вот он! — кричала толпа. — Вот наш Самсон! Он сломает дверь и убьет короля.

Затем все смолкло, и последний мощный удар распахнул дверь.

— Ура, Балтазар! — закричала толпа, кидаясь внутрь комнаты.

— Балтазар! Ко мне! — закричал Симон, которому это имя возвратило некоторую надежду.

В то же время Васконселлос держался лицом к толпе, продолжая прикрывать собой короля. Эта минута роковой опасности довела энтузиазм Симона до безумия, он чувствовал себя способным сражаться и победить всю эту толпу. Первые, попытавшиеся напасть на него, пали под ударами его шпаги, и тела их образовали собой заслон, за которым он стоял, непоколебим.

Толпа в изумлении остановилась.

— Бей! Бей! — кричали между тем в задних рядах.

Но шедшие впереди не спешили исполнять этот призыв. Тем не менее устыдившись наконец, что их остановил один человек, они снова бросились вперед, и десять шпаг зараз угрожали уже груди Симона, который в одно мгновение был покрыт ранениями.

— Ко мне, Балтазар! Ко мне! — повторил молодой человек.

Оглушительный шум помешал Балтазару в первый раз услышать зов Васконселлоса. Выломав дверь, он спокойно уселся в уголке приемной, предоставив действовать своим товарищам.

Но на этот раз он его услышал и, сильно раздавая толчки направо и налево подоспел как раз вовремя, чтобы помешать нанести Симону смертельный удар.

— Назад! — закричал он.

И, перейдя от слов к делу, он оттеснил нападающих обратно за двери.

Атаковавшие были слишком возбуждены, чтобы оставить свою добычу, но в то же время всем известная геркулесовская сила Балтазара держала их на почтительном расстоянии.

— Он обещал нам голову короля, — стали уговаривать они его, словно школяры своего учителя.

— А что вы хотели бы сделать с его головой? — спросил Балтазар смеясь. — Вы ведь знаете, что она пуста!

Эта шутка, как нельзя более понимаемая в толпе, рассмешила самых упрямых, и, так как никто не имел особенного желания помериться силами с Балтазаром, то все поспешно ухватились за этот повод к переговорам.

— По крайней мере, — сказал Гаспар Орта-Ваз, который до сих пор благоразумно держался в стороне, как и подобало лицу такой важности, — по крайней мере, мы получим хотя бы голову фаворита?

— Нет, — отвечал Балтазар, — на меня нашел сегодня припадок великодушия, и я хочу пощадить этого беднягу Конти, который к тому же совершенно безвреден в настоящее время, так как другой пользуется милостью короля.

— Что же мы получим!

— Сколько голов?.. Ну, в зале пирует человек пятьсот — шестьсот рыцарей Небесного Свода, если вы чувствуете себя достаточно сильными, то займитесь ими, я вам их предоставляю.

Толпа замялась.

— Вам это не нравится? — продолжал Балтазар. — Действительно, у королевских рыцарей длинные шпаги и они каждую минуту могут забить тревогу.

— Может, пора нам закончить? — предложил почтенный Гаспар Орта-Ваз.

Балтазар между тем, разорвав носовой платок Симона, отирал его раны, которые все оказались неопасны.

Бунтовщики посовещались меж собой, и один подмастерье выступил вперед.

— Если мы уйдем, — сказал он, — то к чему же нам было бунтовать?

— Это верно! — согласился Балтазар, — надо во чтобы то ни стало получить какой-нибудь результат. Ну, вот что, вы возьмите сеньора Антуана Конти-Винтимиль и одного из его слуг, кавалера Асканио Макароне дель Аквамонда, которых я берусь вам найти, и мы посадим их на корабль, который отправляется в Бразилию, таким образом они совершат путешествие в Америку… Довольны ли вы?

— Да здравствует Балтазар! — закричала толпа, восхищенная сделанным ей предложением. — Мы отомстим нашим притеснителям!

Король и Васконселлос остались вдвоем. Альфонс спрятался за своего защитника и во все время, пока продолжались переговоры, не смел ни пошевелиться, ни сказать слова. Когда шум шагов удаляющейся толпы совершенно замолк, он вдруг выпрямился и принял театральную позу.

— Вот так схватка! — сказал он. — Мы славно их отделали! Я расскажу все это Менезесу и Кастро. Это очень забавно. Что же касается Тавареса, который был сегодня дежурным и оставил свой пост, то я прикажу его повесить, и если ты хочешь, молодой человек, то я отдам тебе его место.

« И это наш король!» — с отчаянием подумал Васконселлос.

— Ты ничего не говоришь, — продолжал король, — мне кажется, что ты не так умен, как этот маленький граф, твой брат. Поди, друг мой, отыщи моих камергеров… Кстати, ты храбро защищался, но я думаю, что без меня тебе пришлось бы плохо от этих мужиков. Что ты на это скажешь?.. Как, опять молчишь!.. Положительно, ты не получишь места Тавареса.

— Ваше величество, — медленно проговорил Васконселлос, — у меня есть одно дело, ради которого я должен пасть к стопам вашей милости.

— Какое дело?

— Есть одна молодая девушка, которую я люблю, и которая мне дала слово…

— Это очень мило! — перебил король.

Симон покраснел от негодования.

— Ваше величество, — продолжал он, — эту девушку похитили сегодня ночью.

— Кто?

— Я надеялся, что ваше величество даст мне на это ответ.

Король взглянул прямо в лицо Васконселлосу. Он ничего не понимал. Через минуту он отвернулся и громко расхохотался.

— Вот бедняга, который сошел с ума от любви, — сказал он. — Это очень забавно.

— Во имя всего, что вам дорого, ваше величество! — вскричал Симон. — Отвечайте мне, разве не вы похитили сегодня Инессу Кадаваль?

— Нисколько! — поспешно отвечал Альфонс. — Это невеста маленького графа, я ни за что не хотел бы огорчить его.

Симон задумался. Он не знал, что и думать. Кто же в таком случае похитил Инессу и где ее искать?

Альфонс подошел к Симону.

— Друг мой, ты мне надоел, — сказал он, — поди за моими придворными.

Васконселлос почтительно поклонился и вышел. На пороге он слышал, как Альфонс прошептал, потирая руки:

— Эти дураки освободят меня от Конти, за эту услугу я прощаю их.

Балтазар сдержал свое обещание. Он отвел бунтовщиков в ту часть дворца, где жил Конти. Фаворита схватили, но нигде не могли отыскать прекрасного падуанца. Толпа отправилась обратно в Лиссабон, торжественно ведя несчастного пленника, который по дороге должен был предаваться размышлениям о преходящей милости королей и о непрочности всего земного. В особенности он сожалел о своем герцогстве Кадаваль и проклинал народ, разрушивший самый прекрасный план, который когда-либо созревал в мозгу выскочки.

Корабль, на который его посадили, вышел в море в тот же вечер.

Что касается до лиссабонцев, то они рассказывали своим женам и детям о дерзком нападении на дворец Алькантары, который защищало шестьсот рыцарей Небесного Свода, и что они только потому пощадили короля, что тот торжественно обещал им вести себя в будущем гораздо лучше, чем прежде.

Глава XV. КОРОЛЕВА И МАТЬ

Возвратимся немного назад. Отделавшись от преследований Асканио Макароне при помощи удара шпагой по голове, Балтазар размышлял, что ему делать с донной Инессой, и был в большом затруднении.

Не зная, насколько близок конец могуществу Конти, он не смел привести Инессу обратно в отель Суза, где она больше чем где бы то ни было подвергалась бы опасности от преследований фаворита. С другой стороны, его собственное жилище, даже с присутствием Симона, далеко не было надежным убежищем для наследницы Кадавалей. Он обратился было с вопросом об этом к самой Инессе, но последняя была не в силах отвечать, она только несколько раз произнесла слабым голосом имя графини Химены.

Наконец он вспомнил, что Васконселлос, рассказывая ему накануне о своем приключении у ворот Алькантары, говорил, что ко двору его должен был представить маркиз Салданга. Тогда Балтазар отправился к отелю маркиза и передал Инессу в руки донны Леоноры Мендоза, маркизы Салданга.

Сделав это, Балтазар поспешил к себе домой, где оставил Симона; но Симона там уже не было. Он отправился в отель Суза, но там, вместо ответа на его вопрос, его самого стали расспрашивать, не знает ли он чего-нибудь об Инессе, но в присутствии Кастельмелора он не хотел ничего говорить о ней. То, что он узнал о неожиданном уходе Васконселлоса, указало ему, где надо искать последнего, и он пришел в Алькантару как раз в ту минуту, когда разъяренная толпа старалась сломать крепкую дверь в королевские апартаменты. Мы уже видели, что последовало за этим.

Оставшись наедине с Симоном, Балтазар наконец передал ему, где скрылась Инесса, и как счастливо для них окончились ночные похождения. Не помня себя от радости и полный благодарности к другу, который, казалось, постоянно искал случая услужить ему, Симон крепко обнял его, спрашивая, чем может вознаградить его за все сделанное им.

Балтазар принял поцелуй Симона без особенного волнения, по крайней мере внешне, но при его словах о вознаграждении брови великана нахмурились.

— Подобные речи, — сказал он, — помогли мне однажды узнать, что я имею дело с Кастельмелором, а не с Васконселлосом… Дон Симон, вместо всякого вознаграждения я прошу вас никогда не упоминать ни о чем подобном, и об этом вознаграждении я вас прошу и требую его!

В этих словах и в тоне, каким они были сказаны, было столько достоинства, что они сразу пришлись по сердцу Васконселлосу.

— Балтазар, — сказал он, — ты действительно не из тех, кому платят, но из тех, кого любят и уважают.

Он подал ему руку.

— Вот тебе моя рука, — продолжал он, — я считаю тебя дворянином по твоим душевным качествам. Будет ли Васконселлос счастлив или нет, ты всегда останешься его другом и братом.

Бывший трубач выпрямился во весь свой высокий рост и делал отчаянные усилия, чтобы сохранить свое обычное равнодушие, но он не преуспел в этом: две крупные слезы покатились по его щекам. Он наклонился и поцеловал руку Симона.

— Вашим другом, — прошептал он, — вашим братом! О, нет! Нет, сеньор, это слишком… Но вашим слугой! — продолжал он, вдруг выпрямляясь с воодушевлением, — вашим телохранителем, щитом, который будет постоянно между вами и смертью… О! Да, я хочу быть этим для вас!

Несколько часов спустя, ровно в полдень, двери большой залы совета были отворены настежь, и имевшие право входить туда, вошли.

В глубине залы под балдахином стоял королевский трон, рядом с троном, под балдахином, стояло кресло Альфонса, направо, но уже вне балдахина, было кресло инфанта дона Педро и места, предназначенные для особ королевского дома. Налево, на одной линии с креслом инфанта, стояло кресло первого министра (в то время это место занимал дон Цезарь Менезес), а далее места для остальных министров.

По обеим сторонам залы, под прямым углом по отношению к трону, возвышались: направо — эстрада для духовенства, на которой помещались прелаты, инквизиторы, начальники орденов и так далее, налево, напротив этой эстрады, была скамья для дворянства, наконец, напротив трона была скамья для буржуазии.

Все кресла и скамьи быстро наполнились, ожидали только прибытия королевского семейства.

Наконец появилась донна Луиза Гусман, с короной на голове, опираясь на своего старшего сына. Сзади шел государственный секретарь, неся на бархатной подушке большую и малую государственные печати. Вслед за ними шел инфант дон Педро.

Альфонс был еще бледен после ночных событий, но его физиономия выражала полнейшую беззаботность, он совершенно забыл о бланке, данном накануне Конти и не знал о цели торжественного собрания.

— Сеньоры, — начала донна Луиза, заняв свое место на троне, — мы собрали государственные штаты вследствие желания, выраженного Альфонсом Португальским, королем и нашим возлюбленным сыном.

Альфонс, приготовлявшийся заснуть, стал прислушиваться и с удивлением поглядел на королеву.

— Признавая, — продолжала донна Луиза, — совершенную справедливость его просьбы и в виду того, что он уже переступил лета, назначенные законом для коронования наследников португальского престола, мы хотим передать власть в его руки.

— Это очень забавно, — прошептал король.

Мигуэль Мелло-Торрес, духовник королевы, присутствовавший на собрании в числе духовенства, поднялся с места и низко поклонился королевским особам.

— Говорите, отец мой, — сказала королева.

— Мне кажется, ваше величество, — начал дон Мигуэль, — что для такого решительного акта время теперь не благоприятствует. Народ неспокоен, в нынешнюю ночь даже было нападение на дворец Алькантары, резиденцию его величества короля.

— Я это знаю. И возмущение есть одна из причин, заставляющих меня решиться. В настоящих тяжелых обстоятельствах нужна рука мужчины, чтобы держать скипетр.

— Рука мужчины!.. — прошептал, вздыхая, духовник королевы.

Но он не осмелился продолжать и снова сел на свое место.

— Сеньоры, — продолжала королева, — имеет ли кто-нибудь из вас какие-либо возражения?

На скамьях духовенства и дворянства все молчали.

— А вы? — спросила королева, обращаясь к буржуазии.

— Да благословит Спаситель и Божия Матерь ваше величество, короля — нашего властелина и инфанта дона Педро, — отвечал почтительный голос. — Лиссабонские жители не имеют других желаний, кроме желаний их повелителей!

Говорившим был старый Гаспар Орта-Ваз.

— Я узнаю этот голос, — неожиданно сказал Альфонс.

Гаспар думал уже, что погиб, он подумал о ночной экспедиции и увидел повисшее над своей старой головой обвинение в измене, но король сейчас же продолжал:

— Извините, королева и почтенная матушка, — сказал он, — но когда этот мужик заговорил, мне показалось, что я слышу голос старого Мартина Груса, который кормит моих бульдогов.

И Альфонс откинулся в кресле, совершенно довольный самим собою.

Легкая краска покрыла лицо королевы, взгляд которой пробежал по всему собранию, чтобы увидать действие, произведенное этим неуместным замечанием. Все лица были невозмутимы. Королева встала и взяла у секретаря печати.

— Вот, — сказала она, обращаясь к сыну, — вот печати, порученные мне генеральными штатами, в силу завещания короля, моего супруга и повелителя. Я передаю их в руки вашего величества, а вместе с ними и управление страной, вверенное мне теми же штатами. Дай Бог, чтобы ваше правление было благодетельно, чего я от всей души желаю.

Донна Луиза произнесла эти слова твердым и торжественным голосом. Все собрание было расстроено и не было ни одного человека, который не сожалел бы, что скипетр переходит от этой благородной женщины в руки глупого ребенка, окруженного дурными советниками. Старый Гаспар Орта-Ваз вздыхал и вытирал сухие глаза.

Альфонс слушал речь матери со смущенным и нерешительным видом. Обыкновенно, во всех случаях, когда ему приходилось говорить публично, Конти заранее подавал ему знак; на этот же раз он был застигнут врасплох.

— Пусть я умру, — сказал он наконец, — если стоило призывать меня из Алькантары, и беспокоить всех этих почтенных людей только для того, чтобы дать мне эту подушку с двумя перышками; и, несмотря на это, я благодарю вас и имею честь быть вашим послушным сыном.

— Храни Боже Португалию! — прошептал духовник королевы.

Донна Луиза сочла нужным продолжать, она сняла с себя корону и подняла ее над головою сына. Это был последний акт церемонии. Возложив корону на голову Альфонса, Луиза теряла свои права опекунши и регентши, а Альфонс делался самодержным королем.

Но в ту минуту, как ее поднятые руки готовы были опуститься, за дверью раздался неожиданный шум и женский голос, хорошо знакомый королеве, донесся до ее ушей.

— Я хочу сейчас же видеть ее величество, — требовал голос.

Но часовые не пропускали говорившую.

— Во имя Бога и благоденствия вашей страны, — продолжал голос, ясно и отчетливо донесшийся до слуха всего собрания, — я вас заклинаю, королева, впустить меня.

Удивленная и смущенная, королева сделала знак, и дверь отворилась.

Женщина, одетая в траур и покрытая черной вуалью, медленными, но твердыми шагами прошла через залу и опустилась на колени на ступени трона. Она подняла вуаль, и все узнали графиню Кастельмелор. Все молча ожидали какого-то необычайного события.

— Встаньте, Химена, — сказала королева, — если вы нуждаетесь в нашей помощи, то говорите скорее, потому что наступила последняя минута нашей власти, и затем корона перейдет на главу нашего сына.

Графиня не вставала.

— Я нуждаюсь не в помощи, — сказала она так тихо, что королева едва могла расслышать ее. — Я пришла не просить, а обвинять…

Голос ее сделался тверд и звучен, когда она прибавила:

— Возьми назад свою корону, донна Луиза Гусман, потому что твой сын преступил обязанности принца и дворянина, возьми назад свою корону, потому что после твоего благородного чела она не должна касаться головы подлого похитителя и убийцы!

Страшное замешательство последовало за этими словами. Одни дрожали, видя, что трон таким образом поколеблен в своем основании, другие говорили об измене. Все с жаром рассуждали и жестикулировали. Один Альфонс спокойно глядел в потолок и зевал во весь рот, как будто ничего не слышал.

Сначала королева была поражена, но вскоре гнев возвратил ей обычную энергию. Она жестом приказала молчать.

— Графиня, — сказала она, с трудом произнося каждое слово, — те, кто обвиняют короля, рискуют своей жизнью; ты докажешь сейчас то, что утверждаешь, иначе, клянусь Браганским крестом, ты умрешь!

— Я сейчас же докажу справедливость моих слов… Разве не подлец тот, кто оскорбляет беззащитную женщину? Разве не похититель тот, кто вооруженной рукой вырывает дочь из объятий матери? Разве не убийца тот, кто приказывает своим клевретам убивать безобидных слуг, виноватых только в том, что они защищали своих господ? Альфонс португальский сделал все это!

— Кто тебе это сказал?

— Если б мне сказали это, я бы никогда не поверила. Но эти убитые слуги, про которых я говорила, — мои слуги, донна Луиза, эта похищенная девушка — моя приемная дочь, эта подло оскорбленная женщина — я сама!

Страшная бледность покрыла лицо королевы; ее губы шевелились, не произнося никакого звука, вся она дрожала как в лихорадке.

— Государыня и уважаемая матушка, — сказал, зевая, Альфонс, — если вам все равно, я поеду обратно к себе в Алькантару…

— Несчастный! — прошептала королева, наклоняясь к его уху. — Разве ты не слышал? Разве ты не будешь защищаться?

— Это мать маленького графа, — отвечал совершенно спокойно Альфонс. — Ее слуги отлично защищались, у нас была славная свалка.

— Так это правда! Это правда! — вне себя вскричала королева. — Наследник Браганского престола не…

Она не кончила. Сделав над собою страшное усилие, она снова приняла свою обычную гордую осанку.

— Сеньоры, — сказала она, снова надевая корону на свою голову, — я еще королева и правосудие будет совершено.

— Мы умоляем, ваше величество, — закричали многие из дворян, — обратите внимание…

— Молчите! — вскричала Луиза. — А ты, Химена, встань, если у тебя нет еще какого-нибудь обвинения, — с горечью прибавила она.

Графиня молча встала.

— А теперь, дон Альфонс, — продолжала королева, — что вы сделали с молодой девушкой?

— Какой молодой девушкой? — спросил король.

Донна Луиза взглядом передала этот вопрос Химене.

— Инесса Кадаваль, — отвечала последняя.

— Невеста маленького графа, — холодно прибавил Альфонс.

При этом имени на другом конце комнаты раздался громкий взрыв хохота.

Духовенство, дворяне и буржуа вздрогнули, так как в тех редких случаях, когда донна Луиза выходила из себя, ее характер как бы совершенно преображался, и она доходила до жестокости. Все обернулись к тому месту, откуда раздался смех. Около дверей стояло два человека в костюмах королевского патруля. Виновный был один из них, и, нисколько не испугавшись своего проступка, он продолжал смеяться в лицо собранию.

Против ожиданий, королева не рассердилась; ее сердце было поражено слишком глубоко, чтобы она могла обратить внимание на такой ничтожный случай.

— Выведите этого человека, — сказала она только.

Но смеявшийся вырвался из рук, хотевших его вывести, и, поспешно пробежав через залу, остановился у подножия трона и поклонился с той ловкостью, с которой при французском дворе кланяются все, включая лакеев, но которая не известна нигде более.

— Если бы мне было позволено, — начал он патетическим тоном, — подать свой голос перед августейшим собранием, которое можно сравнить только с собраниями древних богов на Олимпе, на которых во время отсутствия Юпитера председательствовала мудрая Юнона, его супруга; если бы мне, бедному дворянину, говорю я, было позволено подать голос…

— Выслушайте этого доброго малого! — весело проговорил Альфонс. — У него есть очень забавная история про его славных предков… Говори, мой друг, ты можешь похвалиться, что гораздо менее несносен, чем мы все, включая сюда и мать маленького графа, которая, я уверен, несмотря на это, очень почтенная дама.

Подобно тому, как утопающий хватается за соломинку, королева стала надеяться на этого таинственного незнакомца и вместо того, чтобы повторить свое первоначальное приказание, она произнесла:

— Наше время драгоценно, говорите, если имеете сообщить что-нибудь важное, но будьте кратки.

Я постараюсь следовать желаниям вашего величества, — отвечал прекрасный падуанец, снова грациозно поклонившись. — Я имею сказать только одну вещь, но она очень важна. Благородная графиня Кастельмелор ошибается, наследницу Кадавалей похитил совсем не дон Альфонс.

— Правду ли ты говоришь? — вскричала королева.

— Бог свидетель, что мое сердце чисто и безыскусно.

— Но, — сказала Химена, — я видела и слышала.

— Вот это-то и забавно!.. То есть, — избавь меня небо от произнесения в таком уважаемом мною месте неподходящих слов! — то есть, вот это-то и странно! Вы видели, благородная графиня, человека в ливрее королевских слуг, уносящего вашу воспитанницу; вы слышали, что он произносил имя короля: это была хитрость этого негодяя, этого адского чудовища, одним словом Антуана Конти.

— Не говорите мне больше о Конти, — прервал король, начинавший засыпать, — он мне надоел.

— Антуан Конти, — продолжал падуанец, — похитил донну Инессу для самого себя, и я могу подтвердить это, так как он хотел принудить меня помогать его подлым планам… Да простят ему мои славные предки это оскорбление!

— Пусть приведут этого Конти, — сказала королева.

— Ваше величество, это приказание нелегко исполнить. Вот этот почтенный купец, — и Асканио указал на Гаспара Орта-Ваз, — взял на себя, как добрый гражданин, отправить Конти в Бразилию, дав ему, вместо прощального поцелуя, удар алебардой по спине.

Гаспар хотел бы провалиться сквозь землю и не смел поднять глаз, считая себя предметом всеобщего внимания, тогда как в действительности никто и не думал о нем.

Графиня снова опустилась на колени.

— Умоляю, ваше величество, простить меня, — сказала она. — Я пришла сюда для Инессы. Мое личное оскорбление ничего не значит, а жизнь моих слуг принадлежит королю. Если надо, я беру назад свое обвинение…

— Ни слова более, графиня! — сказала королева.

— Таким образом, — вскричал с восхищением падуанец, — все устраивается, и я в восторге, что судьба дала мне возможность оказать моим повелителям такую услугу.

Королева нахмурила брови и казалась погруженной в размышления. Альфонс попросту спал.

Донна Луиза Гусман, может быть, одна из всего собрания была изумлена обвинением графини. Как мы уже сказали, от нее тщательно скрывали недостойное поведение ее сына, и она сама лелеяла свое заблуждение, отказываясь верить тайным доносам, доходившим до нее со всех сторон.

Поэтому открытие графини поразило ее прямо в сердце. Слова Макароне, бывшие сначала благодетельным бальзамом для ее раны, не могли оставить по себе продолжительного впечатления.

Действительно, не все ли было равно, Альфонс или нет похитил Инессу Кадаваль? Будучи невинен в этом похищении, был ли он от этого более способен быть королем? Вопрос заключался в том, чтобы узнать, насколько справедливы были тайные доносы, на которые она смотрела до сих пор как на результат злобы или измены, были ли эти доносы справедливы или нет; а свидетельство донны Химены, которой она вполне доверяла, достаточно доказывало ей справедливость их. Королева страстно любила своего сына, может быть, даже она любила его еще более в эту минуту, когда увидела все его ничтожество, но у королевы было истинно благородное сердце, и ее возмущала мысль посадить на престол Иоанна IV маньяка, то безумного, то свирепого. Она бросила на спящего Альфонса взгляд, полный горечи, и снова заговорила.

— Сеньоры, мы призвали вас, чтобы присутствовать при короновании короля, нашего сына. Бог, сделавший нас охранительницей его законных прав, повелевает нам ждать. Мы позволяем вам разойтись до того времени, когда мы снова созовем государственные штаты.

Никто не осмелился возражать, и собрание разошлось в мрачном молчании.

— Салданга, — сказала королева, прежде чем уйти, — вы отвечаете мне за Альфонса Браганского. Пусть он не выезжает из Хабрегаса.

Затем, опираясь на руку инфанта, королева отправилась обратно в монастырь Богоматери. По ее знаку дон Мигуэль Мелло-Торрес и графиня Кастельмелор последовали за нею.

Надо полагать, что королева действительно предполагала поставить вопрос о наследстве на обсуждение генеральных штатов; очень может быть, что эта мера спасла бы Португалию от царствования Альфонса VI. Но судьба решила иначе.

Едва только донна Луиза возвратилась в монастырь, как ее видимая твердость, результат сильной воли, вдруг оставила ее.

Пока она была в присутствии членов собрания, ее гордость как королевы и матери поддерживала ее; но оставшись наедине с духовником и той, которую она уже давно звала дочерью, она перестала скрывать смертельную глубину полученной ею раны.

Войдя в свою спальню, она сейчас же села и, пристально устремив глаза на одну точку и сжав зубы, не шевелилась. Донна Химена, стоя около нее, готова была ценой собственной жизни облегчить отчаяние, причиной которого была она сама.

Время от времени дон Мигуэль слушал пульс королевы и молча качал головой.

По прошествии часа, взгляд королевы потерял на мгновение свою неподвижность и обратился на графиню. Тогда на губах донны Луизы мелькнула печальная улыбка.

— Химена, — произнесла она таким изменившимся голосом, что дон Мигуэль не мог удержаться от жеста ужаса. — Помнишь ли ты, дочь моя, что я сказала тебе однажды? Если когда-нибудь он преступит обязанности короля и дворянина…

— Сжальтесь! — вскричала огорченная графиня.

— Если когда-нибудь он обесчестит себя, — продолжала королева, голос которой ослабевал все более и более, — то не говори мне этого, Химена, потому что я поверю тебе… и умру.

Графиня ломала руки и обнимала колени королевы.

— И несмотря на это, ты мне сказала… Я жестоко страдала. Прощай, дочь моя, я поверила тебе и умираю!

Духовник и графиня, рыдая, опустились на колени. Донны Луизы Гусман не стало!

Глава XVI. БЛИЗНЕЦЫ СУЗА

На следующий день Альфонс Браганский был торжественно коронован во дворце Хабренасе в присутствии тех же самых лиц, которые были свидетелями его позора накануне. Рядом с ним и так близко от трона, что бахрома балдахина дотрагивалась до его лба, стоял дон Луи Суза, граф Кастельмелор.

Альфонс не казался ни веселым, ни печальным. Во время церемонии он несколько раз зевал и не отправился на похороны матери под тем предлогом, что уже два дня как он не видал своих быков.

Большинство знатных сеньор, не совсем удовлетворенных исчезновением Конти, последовали за королем в Алькантару. Правда, Кастельмелор был также фаворит, но он был человек знатного происхождения, и придворные не стыдились повиноваться его воле и даже его капризам.

В самый день своей коронации король назначил его первым министром и губернатором Лиссабона…

Несколько дней спустя после смерти королевы все члены семейства Суза собрались в той самой зале отеля, где произошли многие сцены нашего рассказа. Графиня, донна Инесса и Васконселлос были одеты в дорожные платья. Кастельмелор — в роскошный придворный костюм. На дворе стояло много экипажей.

— Прощайте, графиня, — говорил Кастельмелор, целуя руку матери, — прощай, брат. Будьте счастливы!

— Дон Луи, — отвечала графиня, — я простила вас. Теперь, когда вы достигли могущества, будьте благоразумны.

— Дон Луи, — сказал в свою очередь Васконселлос, — я не прощал вас, потому что в моем сердце никогда не было против вас гнева. Но я понял вас. Если вы в настоящее время уступаете мне руку донны Инессы, то это потому, что вы считаете, себя поднявшимся уже настолько высоко, что не имеете нужды в ее богатстве.

— Васконселлос!.. — начал было дон Луи.

— Я вас знаю, — продолжал Симон.

Потом, наклонясь к уху брата, он прибавил шепотом:

— Прощайте же, дон Луи, я отправляюсь далеко отсюда, чтобы не слышать больше о вас. Но если голос португальского народа сделается когда-нибудь настолько гневным, что дойдет до моих ушей, и я узнаю, что Суза идет по стопам Конти Винтимиля, то я вернусь, граф, потому что я дал клятву у постели умирающего отца.

Кастельмелор холодно поклонился и поцеловал руку Инессы Кадаваль, назвав ее сестрою. Затем он вышел, чтобы отправиться к королю.

Другие члены семейства Суза сели в карету, и кучер ударил лошадей.

— Далеко ли отсюда до замка Васконселлоса? — спросил какой-то незнакомец одного из лакеев графини, приготовившегося сопровождать карету верхом.

— Шесть дней пути.

— Не больше?.. Я пойду с вами.

— Пешком? — спросил удивленный лакей.

— Почему бы нет? — холодно отвечал спрашивавший.

В эту минуту экипаж с двумя дамами и Васконселлосом тронулся с места и проехал мимо разговаривавших.

Симон нечаянно взглянул в их сторону. Он узнал Балтазара.

— Да простит Бог мою неблагодарность! — вскричал он. — Я забыл о человеке, два раза спасшем мне жизнь… И сделавшем для меня даже больше, — прибавил он, с нежностью глядя на Инессу.

Экипаж остановился. Когда он снова тронулся, то к величайшему удивлению слуг, Балтазар, смущенный и в то же время восхищенный, сидел между Симоном и графиней.

Глава XVII. ПРИЕМНАЯ

Прошло семь лет. Был конец 166… года. В приемной его сиятельства лорда Ричарда Фэнсгоу, представлявшего в Лиссабоне особу его величества Карла II Английского, мы встречаем двух наших старых знакомых, Балтазара и прекрасного падуанца, Асканио Макароне дель Аквамонда.

Балтазар нисколько не изменился. Это был все тот же наивный, простодушный и откровенный гигант. На нем была надета красная ливрея с голубыми отворотами, что обозначало в нем лакея милорда посланника.

Асканио, напротив, заметно состарился. Прекрасные локоны его черных волос сделались из черных серыми, его длинные белые руки покрылись морщинами, свежий румянец на щеках сменили ярко-красные и синеватые жилки.

Но зато его костюм улучшился почти настолько же, насколько ухудшилась наружность. Он по-прежнему был одет в мундир королевского патруля, но его кафтан был сшит из бархата, а панталоны и шарф из тонкого шелка, что же касается его сапог с серебряными шпорами, то они почти совсем исчезали под пышными волнами кружев. На его шляпе блестела белая звезда, отличительный знак рыцарей Небесного Свода, но она не выглядела мишурой, как прежде, она сверкала не хуже настоящей звезды на небе, потому что была сделана из пяти крупных бриллиантов, стоивших каждый не меньше ста пистолей.

Дело в том, что прекрасный падуанец за эти годы значительно поднялся в чинах. В это время он был ни больше ни меньше как капитан королевского патруля, и хвастался повсюду, что пользуется полным доверием своего знаменитого патрона, дона Луи Суза, графа Кастельмелора, фаворита короля Альфонса. Этот король держал скипетр, как ребенок игрушку, и оставлял Португалию в ужасной анархии.

Большая часть должностей при дворе была занята креатурами Кастельмелора, но народ был недоволен им, и даже королевский патруль готов был восстать против него, так как Кастельмелор значительно уменьшил его привилегии. Макароне, характер которого известен уже читателю, льстил Кастельмелору в глаза и охотно кричал в кругу товарищей:» Долой фаворита!»

Итак, Балтазар и Макароне встретились в приемной лорда Ричарда Фэнсгоу, где Асканио ждал, пока его сиятельству угодно будет принять его.

— Друг Балтазар, — сказал он, — мне помнится, что ты сыграл со мною некогда непохвальную штуку… Это было еще во времена блаженной памяти покойной королевы! Это была очень скверная шутка, товарищ; но я так же не злопамятен, как и не горд… Дай руку, приятель!

Балтазар протянул свою руку, в которой совершенно исчезла узкая кисть итальянца.

— Давно бы так! — воскликнул последний. — Пусть между нами не существует злобы! Скажи мне, хорошо ли тебе у милорда?

— Не дурно.

— Тем лучше! Я всегда принимал в тебе большое участие. А что, милорд щедр?

— Достаточно.

— Браво! Я в восторге, что ты доволен. Да, а кто у него теперь?

— Монах.

— Монах! — вскричал Макароне. — Они также ходят к англичанину?

— Да.

— И… ты знаешь этого монаха, Балтазар?

— Нет.

— Это удивительно! Ты так же неразговорчив, как и прежде. Ну ладно, довольно, да, нет… это не разговор, приятель. Черт возьми! После семилетней разлуки два приятеля встречаются… Ну, садись-ка сюда, рядом со мной, и поговорим.

Балтазар позволил увлечь себя к креслу и сел с самым равнодушным видом.

— За эти семь лет, — продолжал падуанец, — с тобой должно было случиться-таки порядочно приключений. Расскажи мне про себя.

— Я последовал за доном Симоном в замок Васконселлос, — сказал Балтазар. — Затем я возвратился в Лиссабон.

— Твоя история очень интересна, приятель, и главное не длинна. Итак, ты расстался с доном Симоном?

Балтазар сделал неопределенный жест.

— Я не знаю, жив он или умер, — сказал он.

— В самом деле!

— Когда он потерял свою молодую супругу, донну Инессу Кадаваль, которая умерла три года тому назад, в тот же год, как и вдовствующая графиня Химена, бедняжка чуть не помешался от горя, да и было отчего, потому что донна Инесса была настоящий ангел. Он отправился во Францию, я последовал за ним; но возвратился один.

— Почему?

— Не все ли равно. Я возвратился один.

— Вечно скрытен! — вскричал Макароне. — Но таинственность со мной бесполезна, я угадываю, в чем дело. Дон Симон остался у ног прекрасной Изабеллы Немур Савойской, которая в настоящее время королева Португалии.

— Я никогда не слыхал ничего подобного.

— Рассказывай другим, мой милый! Васконселлос был влюблен в Изабеллу, если он жив, то влюблен в настоящее время в королеву.

Самый внимательный наблюдатель не заметил бы ни малейшего изменения в лице Балтазара, он ограничился тем, что отвечал:

— Дай Бог, чтобы дон Симон был еще жив, сеньор Асканио.

— Аминь! — сказал последний. — Я против этого нисколько не возражаю! Но поговорим о нас, мы живем в такое время, друг Балтазар, когда такой малый, как ты, может очень скоро сделать себе карьеру.

Говоря это, падуанец небрежно поигрывал серебряной бахромой своего шарфа.

— Да, — продолжал он, — теперь я веду жизнь, сообразную с моим благородным происхождением. Я человек придворный, и дорогой граф питает ко мне большую дружбу.

— Какой граф? — спросил Балтазар.

— Великий граф! Брат твоего господина, Луи Суза. В Лиссабоне только один граф, точно так же, как один монарх… Ну, дитя мое, надо следовать моему примеру, тогда не пройдет и года, как ты уже будешь носить шпагу с золотым эфесом и бархатный кафтан, как я.

— А что вы сделали, чтобы приобрести все это?

— Я служил одному, потом другому; очень часто всем вместе. Ты меня не понимаешь? Я объяснюсь. В настоящее время в Лиссабоне все устраивают заговоры: буржуазия, духовенство и дворянство, все доставляют себе это невинное развлечение. Считай по пальцам: есть партия инфанта, младшего брата короля, партия королевы, партия графа, английская партия и, наконец, испанская.

— Это составляет пять партий, — сказал Балтазар, — но вы забыли шестую, сеньор.

— Какую же? — с удивлением спросил падуанец.

— Партию Альфонса Браганского, Португальского короля.

Макароне расхохотался.

— Сейчас видно, что ты возвратился издалека, приятель! Партия короля! По совести сказать, это-таки порядочно забавно, и я развеселю завтра графа, рассказав ему об этом… Я продолжаю: партия королевы многочисленна, она состоит из большей части дворянства, потому что королева хороша, а дворянство безумно.

Партия инфанта очень слаба, но некоторые говорят, что она может соединиться с партией королевы, и тогда с ней надо будет считаться. Партия Кастельмелора состоит из меня и всех его чиновников; это почтенная партия, так как в ее руках распоряжение финансами страны. Английская партия состоит из меня и народа, это очень хорошая партия; лорд Ричард не жалеет гиней. Наконец, испанская партия состоит из меня и королевского патруля. Этой партией не надо пренебрегать, по причине мадридских пистолей, которые очень хороши.

— Итак, — сказал Балтазар, — вы служите трем господам зараз?

— Я согласен, что это мало, — скромно заметил Макароне, — но у королевы и у инфанта нет ни одного дублона в их шкатулках.

— А что если бы мне случайно пришло в голову передать этот разговор милорду?

— Ты только предупредил бы меня, мой друг, — сказал, не смущаясь, Асканио. — Я пришел сюда для того, чтобы продать две другие партии, имеющие честь считать меня своим членом. Поверь мне, что хотя тебе и удалось обмануть меня один раз, но я не советовал бы тебе повторять этого.

— Я и не думаю этого делать, — отвечал Балтазар, — я пошутил.

— Твои шутки очень плохи, приятель, но все равно, ты мне нужен… Согласен ли ты услужить мне?

— Нет.

— А если я заплачу?

— Тогда да… За исключением того случая, если Васконселлос возвратится и потребует моей помощи, и еще если эти услуги ни в чем не будут противоречить моим обязанностям относительно милорда.

— Пожалуй. Что касается Васконселлоса, то я вполне уважаю его, что же касается милорда, то вместо того, чтобы вредить ему, я думаю внести под его кров радость и счастье.

Здесь Асканио покрутил усы, покачался, стоя на месте, и принял сентиментальный вид.

— О ты, счастливец, дышащий с ней одним воздухом, неужели ты не понимаешь меня?

— Нет!

— Оставим холодные политические расчеты! — вскричал, разгорячась, Макароне. — Оставим на время государственные заботы и поговорим о нежном чувстве, составляющем радость бессмертных обитателей Олимпа!

— Понял, — перебил Балтазар. — Вы влюбились в горничную.

— Фи! Влюбился в горничную! Я! Знаменитые Макароне, умершие в Палестине во время крестовых походов, затряслись бы в своих могилах!.. Однако в том, что ты сказал, есть доля правды. Я действительно влюблен… понимаешь ли ты? Влюблен!

— Понимаю.

— Я, неуязвимый Асканио, сердце которого, казалось, покрыто броней, я почувствовал наконец могущество этого бича, который… Одним словом, приятель, — продолжал Макароне, успокаиваясь как по волшебству, — я думаю остепениться.

— Что же, это похвальное желание, сеньор Асканио.

— И я устремил взор на мисс Арабеллу Фэнсгоу.

— Дочь милорда!

— На очаровательную дочь милорда.

Балтазар не смог удержаться от улыбки.

« Славная будет пара «, — подумал он.

— Ну, что же? — сказал Асканио.

— Ну, что же? — повторил Балтазар.

— Что ты на это скажешь?

— Ничего!

— Твоя сдержанность красноречива. Ты меня одобряешь и соглашаешься мне служить?

— Почему же нет? Что надо сделать?

— Ш-ш! — сказал падуанец, вставая и обходя комнату на цыпочках, чтобы убедиться, все ли двери заперты и не подслушивает ли их кто-нибудь.

Исполнив этот долг скромного влюбленного, он возвратился к Балтазару и вынул из кармана маленькую надушенную записочку, перевязанную розовой ленточкой. Прежде чем передать ее Балтазару, Асканио поцеловал ее с обеих сторон.

— Друг, — сказал он, — я вверяю тебе счастье моей жизни.

— Оно будет в хороших руках, сеньор Асканио.

Он взял любовное послание и спрятал, но потом, подумав, прибавил:

— Может быть, вы хотите, чтобы письмо было передано сейчас же?

— Сейчас! Вот идея, которая делает тебе честь, Балтазар, и будь покоен, я не окажусь неблагодарным.

Балтазар вышел, чтобы передать любовное послание.

Едва за ним затворилась дверь, как Асканио бросился к дверям кабинета лорда Фэнсгоу. Сначала он приложил ухо к замочной скважине, но не услышал ничего. Тогда, переменив тактику, он заменил ухо глазом.

— Монах! — прошептал он. — Да, это действительно монах! И вечно этот капюшон на лице!.. Невозможно увидать его лица. Этот человек, вероятно, имеет несомненную причину скрываться!

Он выпрямился и сложил руки на груди. Лоб его был нахмурен, брови все более и более сдвигались. Все лицо выражало внутреннюю работу человека, старающегося найти разгадку трудной задачи.

« Под всякой тайной, — говорил он себе, — скрывается пожива для того, кто сумеет приподнять ее покрывало. Бывают, правда, удары кинжала. Но, ба! Я все же во что бы то ни стало должен открыть тайну почтенного отца «.

И он снова стал глядеть в скважину.

« Странно! — думал он. — Даже в присутствии милорда он не снимает капюшона! Это личность до крайности интригует меня. Я дал бы десять пистолей, чтобы сорвать эту постоянно скрывающую его занавеску. Я встречаю его повсюду: у короля, у инфанта, даже у самого графа… И у милорда также! Это переходит всякие границы… Он должен иметь какой-то расчет, чтобы так дефилировать между враждебными партиями. Уж не конкурент ли он мне?

Вдруг он услышал за дверями звон металла и снова поспешил наклониться к замочной скважине.

— Золото! — обрадовался он, всплеснув руками.

Англичанин открыл шкатулку, стоявшую на столе напротив двери. Он несколько раз опускал в нее руки и каждый раз вынимал полную пригоршню золота. Монах был неподвижен. Когда Ричард Фэнсгоу вынулсколько ему было надо, он пересчитал деньги и передал их с поклоном монаху.

— Он еще ему кланяется! — проворчал Макароне. — Кто знает, он, может быть, говорит ему еще и: «Ваше святейшество, вы очень добры, что избавляете меня от моих гиней, и я вам от всего сердца благодарен за это».

В эту минуту монах и лорд Ричард направились к двери. Падуанец едва успел вовремя отскочить в сторону.

Дверь отворилась.

— Я очень благодарен вашему преподобию, — сказал лорд Ричард Фэнсгоу, — и прошу принять уверения в моей преданности.

— До завтра, — произнес монах.

— Когда будет угодно вашему преподобию, я всегда к вашим услугам.

Монах вышел. Ричард Фэнсгоу с довольным видом потер руки.

Что же касается падуанца, то он был буквально поражен. «Он дал монаху пятьсот гиней, — подумал он, — и еще сам же благодарит его!»

Глава XVIII

КАБИНЕТ

Лорд Ричард Фэнсгоу вернулся к себе в кабинет, не заметив падуанца, который затаился в углу.

«У него очень веселый вид, — подумал Макароне. — Ясно, что это какая-нибудь интрига, нити которой нет у меня в руках. Уж не образуется ли шестая партия?»

В эту минуту Балтазар возвратился.

— Ну что? — поспешно спросил падуанец.

— Я отдал письмо.

— Удостоили ли…

— Конечно.

— Как! Прелестная Арабелла прочитала строки, написанные рукою ее нижайшего раба?

— Она сделала больше.

— Что я слышу! — обрадовался Макароне, вставая. — Неужели я могу надеяться на такое счастье? Неужели она согласилась написать ответ?

— Она сделала больше, — снова повторил Балтазар.

Падуанец принял театральную позу.

— Балтазар! — вскричал он. — Говори скорее, а не то мое бедное сердце разорвется!

— Мисс Арабелла назначает вам свидание, сеньор Асканио.

— Свидание! О счастье! О райское блаженство! Где? Когда? Отвечай же!

— Завтра вечером в саду отеля, вот вам ключ от решетки.

— Не сон ли это? Кажется, что мне действительно удастся все устроить! — радовался Макароне, схватывая ключ.

— Будьте скромны! — сказал Балтазар.

— О, я буду нем как могила! — отвечал Асканио, кладя руку на сердце.

Потом он прибавил очень холодно:

— Приятель Балтазар, я теперь не при деньгах, но можешь считать меня своим должником на пятьдесят реалов. Теперь поговорим о другом: монах ушел…

— Хорошо, я доложу о вас милорду.

— Погоди немного. Этот монах сильно интересует меня. Балтазар, не можешь ли ты узнать, кто он?

— Может быть.

— И что он делает у милорда? — продолжал Макароне.

— Это не невозможно!

— Я тебя награжу по-царски, Балтазар. Подумай об этом, и проводи меня.

Лорд Ричард Фэнсгоу был старик с холодным, ничего не выражающим лицом. Его редкие и почти белые волосы росли только на затылке, оставляя открытым большой, но узкий и покатый лоб. Его борода, подстриженная по английской моде того времени, сохранила так же, как и усы, свой естественный цвет — белокурый, с рыжеватым оттенком. У него был острый подбородок и тонкие бледные губы, расстояние от носа до рта было совершенно непропорционально общему овалу лица. Маленькие, серые, близорукие глаза, постоянно полузакрытые веками без ресниц, бросали хитрые взгляды из глубоких орбит.

Общий вид этой физиономии дополнялся прямым носом, опускавшимся перпендикулярно к верхней губе. Этот, чисто британский, нос был настоящий нос дипломата. Глаза могли улыбаться, рот сжиматься, бледный цвет щек переходить из бледного в ярко-красный под влиянием радости или гнева, нос же всегда оставался неподвижен и был точно мертвый. Бывают нескромные носы, раздувающие ноздри или меняющие цвет и тем выдающие тайные мысли своих господ, но нос лорда Ричарда никогда не делал ничего подобного, вы могли бы уколоть его, но он все-таки остался бы неизменен, вы скорее сломали бы его, чем заставили покраснеть.

Читатель поймет, как должен был дорожить им лорд Ричард, если узнает, что вышеозначенный лорд заплатил за этот нос три гинеи одному хирургу в Йорке, на родине лорда.

Нос был из картона, на серебряном каркасе, и так прекрасно сделан, что Фэнсгоу был очень рад, что утратил тот, которым его первоначально наделила природа.

Остальная часть особы лорда Ричарда была безукоризненна. Его называли горбатым только люди, не любившие его, а чтобы не заметить, как он хромает, надо было предварительно быть ослепленным его орденом подвязки.

Англичане по большей части красивы, хорошо сложены и вообще безукоризненны относительно правильности форм, тем не менее нельзя сказать, чтобы у них была приятная наружность. В их наружности есть что-то отталкивающее, под свежим цветом лица просвечивает эгоизм, самая любезность их напоминает собою сухой столбец цифр.

Бессмертному дон Жуану никогда не приходило в голову воплотиться в англичанина; чтобы соблазнять дам, ему подходила меланхолическая маска германца, живое и страстное лицо итальянца, жгучий взгляд испанца или, по крайней мере, живая и остроумная улыбка чистокровного француза. В образе же англичанина — одного из тех прекрасных англичан, которые кажутся восковыми фигурами, у которых на теле Аполлона сидит голова куклы, дон Жуан говорил бы в нос: «Я тебя люблю», и умер бы от сплина прежде, чем завоевал бы сердце какой-нибудь неутешной вдовы.

Не будучи обольстительным, даже когда он хорош собою, англичанин отвратителен, когда некрасив.

Лорд Фэнсгоу, можно сказать, превосходил эту привилегию своей нации. Его вид внушал недоверие и отвращение. За его некрасивой улыбкой виднелось коварство и надо было быть очень доверчивым, чтобы не замечать хитрое выражение его глаз.

Тем не менее, глубоко пропитанный основными правилами английской политики, он был сносным дипломатом и пользовался доверием Букингэма.

В ту минуту, когда прекрасный падуанец был введен в кабинет лорда, последний писал письмо. Он сделал знак вошедшему подождать и продолжал свое занятие.

Макароне отвечал грациозным жестом и непринужденно опустился в кресло.

— Не обращайте внимания, милорд, — сказал он, — я был бы в отчаянии, если бы вы стали со мною церемониться.

— Фэнсгоу поднял на Асканио свои полузакрытые глаза и на мгновение остановил перо. Его лоб слегка нахмурился. Презрительная улыбка мелькнула на его губах.

Макароне начал играть кружевами своей манжетки и взглянул на милорда со снисходительной улыбкой, которая, казалось, говорила:

«Между друзьями все должно быть просто».

«Этот дурень порядочный оригинал», — подумал Фэнсгоу.

Затем он снова стал писать.

Размышляя, он совершенно забыл о присутствии падуанца и начал, как это делают многие, шепотом диктовать себе письмо.

Макароне весь обратился в слух, но мог уловить только несколько отрывочных фраз, смысл которых совершенно ускользал от него. Он понял только то, что милорд был в восторге от оборота, который принимали дела, и скоро надеялся достичь желаемого результата.

Окончив письмо, Фенсгоу позвонил, и в комнату вошел Балтазар.

— Отнеси это письмо к Виллиаму, моему секретарю, — сказал лорд, — и принеси мне назад, когда он перепишет его. Что могу я для вас сделать? — прибавил он, обращаясь к

Асканио.

— Вы можете сделать многое, милорд, — отвечал падуанец, придвигая свое кресло к Фэнсгоу. — Вы и я, мы можем многое сделать друг для друга.

Лорд Ричард вынул часы.

— Я спешу, — сказал он.

— Точно так же, как и я, но дело идет не о пустяках; будьте так любезны, выслушайте меня. Мое имя…

— Я вас знаю; дальше.

— Мне делает большую честь, что ваше сиятельство знает меня. Смею надеяться, что вы точно так же знаете и моего патрона, дона Луи Суза, графа Кастельмелора?

Фэнсгоу поклонился.

— Это благородный человек, — продолжал Асканио, — он могуществен и может сделаться еще могущественнее, так как у него великие планы.

— Что мне до этого за дело?

— Такое дело, что вам надо разрушить их, милорд. Видите ли, я наизусть знаю вашу политику и политику моего знаменитого друга и покровителя. У вас есть один общий враг — королева; но ваши цели не могут быть одинаковыми. Вам, милорд, на португальском троне нужен призрак короля, манекен, вроде Альфонса VI, например; для графа же Кастельмелора нужно…

— Что такое? — спросил Фэнсгоу.

— Чтобы узнать это, милорд, вам надо заплатить тысячу гиней.

— Это дорого для подобной тайны.

— Разве она вам уже известна?

— Я знал ее раньше вас. Может быть, даже ранее самого Кастельмелора.

Макароне бросил на лорда недоверчивый взгляд, потом взгляд его с отчаянием устремился на шкатулку, из которой Фэнсгоу вынул гинеи для монаха.

— Вы ничего больше не имеете мне сказать? — спросил англичанин.

— Как поверенный графа, я вынужден молчать, милорд, — печально сказал Асканио, — но как начальник королевского патруля…

Фэнсгоу жестом заставил его замолчать. Он снова позвонил, и в полуоткрытую дверь просунулась физиономия Балтазара. В то же время англичанин открыл шкатулку, и ослепленному взору Асканио предстала целая куча различных золотых монет.

— Позовите сэра Виллиама, — сказал Фэнсгоу Балтазару.

Балтазар вышел, лорд отсчитал сто гиней. Асканио, онемев от изумления, глядел на него. Рука его инстинктивно то сжималась, то разжималась, как бы ощупывая золото, вид которого кружил ему голову.

В эту минуту на пороге двери, которая вела во внутренние комнаты, показался секретарь.

Асканио взглянул в его сторону и был поражен. Возглас удивления уже готов был сорваться с его губ, но секретарь приложил палец к губам, призывая к молчанию.

— Милорд, звали меня? — сказал секретарь, медленно подходя к посланнику.

— Садитесь, сэр Виллиам, и припишите внизу моего письма, в форме post-scriptuma, следующее:

«Сегодня вечером Изабелла Немур-Савойская исчезла, похищенная солдатами королевского патруля».

Этот полк получает жалованье от Испании, так что никакое подозрение не может пасть на правительство его величества короля Карла.

Виллиам повиновался.

— Господин капитан, — торжественным тоном продолжал милорд, — Англия страна великодушная, потому что она могущественна. Не думая пользоваться в настоящем затруднительным положением Португалии для того, чтобы водворить над нею свою власть, она, напротив того, делает все усилия, чтобы уменьшить затруднения этой страны. Среди общего положения дел, королева служит камнем преткновения, королева возвратится во Францию… Если только на пути с ней не случится какого-нибудь приключения. Сейчас мы переговорим о средствах, как устроить наше дело и возвратить спокойствие стране, к которой Англия питает материнскую любовь.

— А кто похитит королеву? — спросил Макароне.

— Вы, капитан.

— Милорд уверен в этом?

Фэнсгоу не отвечал. Он внимательно перечитал письмо и приписку, потом подписал все и позвал Балтазара, которому передал тщательно запечатанный пакет.

— Садись сейчас же на коня и отвези это письмо капитану Смиту, корабль которого отходит сегодня вечером. Если возможно, то пусть он отправится сейчас же.

Потом он повернулся к Асканио.

— Вы видите? — сказал он.

— Я вижу, что вы пишете, как о деле совершившемся, о том, что еще надо сделать.

Фэнсгоу погладил свою рыжую бороду.

— Вы просили у меня тысячу гиней, — продолжал он повелительным тоном, — вот вам сто… Но погодите пока их брать — я вас знаю, капитан, и далеко не имею к вам безграничного доверия.

— Что это значит? — вскричал Асканио, с воинственным видом покрутив усы.

— Молчите! Англия — нация щедрая, но она не любит платить напрасно… Как зовут вашего поручика?

— Мануэль Антунец.

Фэнсгоу взял перо и, обмакнув в чернила, подал падуанцу.

— Пишите, — сказал он.

— Но…

— Пишите!

Макароне взял перо, Фэнсгоу стал диктовать:

«Сеньор Антунец выберет двадцать решительных солдат и приведет их в восемь часов вечера на площадь перед дворцом Хабрегасом. К нему явится человек, приказания которого он будет исполнять, как мои собственные, этот человек будет называться сэр Виллиам…»

— Кто этот сэр Виллиам? — перебил Макароне.

— Это я, — сказал секретарь.

— Вы!? — невольно вскричал падуанец.

Поспешный знак секретаря остановил его.

— Сэр Виллиам… — пробормотал он. — Пожалуйста, дальше…

— «За это будет выплачено большое вознаграждение», — докончил Фэнсгоу. — Теперь подпишитесь.

— И я получу сто гиней? — спросил падуанец.

Фэнсгоу подвинул к нему золото.

Макароне взял его и подписал.

— Теперь, — продолжал Фэнсгоу, — вы наш гость до завтрашнего утра. Вы же, Виллиам, поезжайте в казармы королевского патруля.

— Виллиам! — пробормотал Макароне. — Лучше сказать, сам черт!

Секретарь закутался в длинный плащ, закрывавший его лицо, и исчез.

У наружных дверей отеля он встретил Балтазара, садившегося на лошадь. Поспешно вскочив в седло, Балтазар поскакал во весь опор; но вместо того, чтобы ехать к гавани, он помчался по узким улицам верхнего города и остановился наконец перед массивным и мрачным зданием, в дверь которого постучался.

Это был монастырь лиссабонских Бенедиктинцев. Брат-привратник спросил из-за двери, кого гостю надо.

— Монаха! — отвечал Балтазар.

Это, конечно, был очень странный ответ для такого места, где были только одни монахи, тем не менее дверь монастыря сейчас же открылась.

Глава XIX. КЕЛЬЯ

Человек, которого мы до сих пор звали монахом, и который был известен под этим именем всему Лиссабону, находился один в небольшой, почти пустой комнате, принадлежавшей к апартаментам Рюи Суза де Мацедо, настоятеля лиссабонских Бенедиктинцев.

По особенной милости сеньора аббата, он не вел жизни других монахов. В капелле не было аналоя с написанным на нем именем монаха, никто никогда не видел его служащим обедню, и когда звонили к вечерне или заутрене, то его место на клиросе часто оставалось пустым.

В ту минуту, когда мы вводим читателя в его келью, монах медленными шагами ходил по ней взад и вперед. Время от времени его губы шептали невнятные слова. Была ли эта молитва? Было ли это свидетельство забот о светских делах?

Хотя монах был добрый христианин, но мы склоняемся на сторону последнего предположения, и читатель согласится с нами, когда узнает, что достойный отец после посещения лорда Фэнсгоу побывал уже у короля, говорил с инфантом и провел целый час в тайном разговоре с графом Кастельмелором.

Все эти высокопоставленные лица приняли его с большим уважением.

Где бы то ни было, даже в присутствии самого короля, монах никогда не снимал громадного капюшона, совершенно скрывавшего его лицо. Никто не мог похвастаться, что видел его черты. Из под капюшона сверкал только повелительный взгляд его черных глаз, и виднелась седая борода.

Когда он проходил по улицам, дворяне кланялись ему, буржуа снимали шляпы, простой народ целовал полу его рясы. Дворяне боялись его, он возбуждал любопытство буржуазии, по одному жесту его руки народ сжег бы Лиссабон.

За протекшие семь лет народ значительно вырос и стал отважнее.

С Лиссабоном случилось то, что случается со всяким городом в дни несчастий. Дворянство по большей части удалилось в свои поместья, но буржуазия, разоренная бесхозяйственностью, увеличила массу простого народа. Тот, кто прежде подавал милостыню, теперь сам жил подаянием.

Двор, доходы которого разворовывались, не мог прийти на помощь общественному бедствию. Многочисленные монастыри требовали много, а давали мало. Знатные фамилии едва были в состоянии поддерживать свое достоинство, кроме того большая часть дворян, не ладивших с фаворитом и вследствие этого дурно принятая при дворе, имела прямой интерес ускорить приближавшийся кризис.

Вследствие всего этого нищета в Лиссабоне достигла крайних пределов. Большая часть из оставшихся богатыми купцов распустила рабочих и прекратила дела.

К числу этих людей, конечно, принадлежал и наш старинный знакомец Гаспар Орта-Ваз. Его бывшие работники, соединясь с толпой своих собратьев, составляли многочисленные шайки бродяг, которые были настоящими хозяевами города. Начальником же их был монах.

Монах был королем всех этих несчастных, потому что все они жили только им одним. Его благодеяния заменяли прежнее благосостояние. Его эмиссары, многочисленные и неутомимые, утешали людей во всевозможных несчастьях, помогали всем во время бедствий.

Когда же им удавалось обратить слезы горожан в радость, они говорили:

— Это золото, утоляющее ваш голод, излечивающее ваши раны, осушающее слезы ваших жен, покрывающее наготу ваших детей, это золото принадлежит нашему повелителю — монаху. Будьте ему благодарны и ожидайте часа, когда он будет иметь в вас нужду.

И несчастный народ, совсем было отчаявшийся и неожиданно снова возвращаемый к жизни, проникался безграничной преданностью к той благодетельной руке, которая постоянно становилась между ним и нищетой. Он тем больше любил монаха, чем сильнее ненавидел виновников своих бедствий, не находя нигде никого другого для своей привязанности и уважения.

Король был сумасшедшим и жестоким в своем безумии, инфант, уединенно живший во дворце, считался благородным молодым человеком, но он не сумел окружить себя тем состраданием, которое обыкновенно дается в удел гордо переносимому несчастью. Он хранил печальное молчание, противопоставляя постоянным оскорблениям фаворита холодную апатию, и казался погруженным в свою любовь к молодой королеве.

Сама королева, прелестная женщина, была мало известна народу. Альфонса проклинали за недостойное обращение с королевой, но она хлопотала в Риме о расторжении брака, и уважения дворянства было достаточно, чтобы утешить ее.

Наконец Кастельмелор, фаворит, был ненавистен народу, как всякий второстепенный деспот. Его знаменитое происхождение было забыто, его блестящие достоинства не ставились ни во что; в нем видели только фаворита и едва ли сам Конти, во времена своего могущества, был так ненавидим всеми, как Кастельмелор.

Итак, народ ждал и ждал с нетерпением, когда наступит назначенный час и тогда, каково бы ни было приказание монаха, народ решился исполнить его.

Эта странная и неограниченная власть монаха еще более увеличивалась от таинственности, которою он окружал себя. Никто не видел его лица. Когда он сам совершал свои благодеяния, то он приходил, утешал и исчезал, знали только его рясу, помнили его торжественный и глубокий голос, его Слова запечатлевались в глубине сердец, и таинственный союз становился еще теснее, если кто-то пытался оклеветать монаха.

Понятно, насколько различные партии, разделявшие Португалию, должны были бояться подобного человека. Тем не менее ни одна из партий не была ему положительно враждебна. Некоторые из них даже, сами того не подозревая, увеличивали его могущество.

Мы уже видели, как Фэнсгоу добровольно открывал ему свои сундуки, и можем прибавить, что английское золото составляло большую часть почти невероятных сумм, которые истрачивались каждый месяц, чтобы иметь возможность накормить почти целый народ.

Фэнсгоу, как мы уже видели, имел неограниченное доверие к монаху, которого он считал заинтересованным в успехе Англии. Кастельмелор, которого можно было упрекнуть во многом, но который в то же время от всей души желал избавить Португалию от англичан, Кастельмелор имел свой повод думать, что монах ненавидит англичан так же, как и он сам, и эта общая ненависть сближала их.

Впрочем, мысли монаха были так же хорошо скрыты, как и его лицо. Знали только, что он был сторонник мира, постоянно проповедовавший согласие, но предвидевший возможность возникновения борьбы и заранее приготовлявшийся к ней. Но кому может он помочь в случае, если действительно загорится противоборство между различными партиями? Каждый надеялся на него, но никто не знал ничего, наверно.

Один только человек не рассчитывал на него, это Альфонс Браганский, который не надеялся ни на кого, так как не считал, что находится в опасности. Этот несчастный сильно изменился с годами. Его безумие приняло характер глубокой меланхолии. Если иногда он просыпался от своей спячки, то только для того, чтобы сделать какое-нибудь безумное дело, присоветанное ему изменниками. Его рыцари Небесного Свода сделались чем-то вроде преторианцев, соединявших в себе наглость и готовность к измене. Все были убеждены, что в минуту опасности у Альфонса не найдется ни одного подданного, готового защищать его.

Общественное мнение было ошибочным. У Альфонса был преданный ему человек, но этот один стоил тысяч: это был монах.

Тот, кто стал бы наблюдать за этой таинственной личностью, увидел бы, что узы соединившие монаха с королем, имели своим источником не сердце, а исполнение как будто сурового долга. Видно было также, что с этим долгом боролось другое чувство, которое было трудно, может быть, даже невозможно победить. Действительно, жизнь монаха была постоянной внутренней борьбой. Его сердце и разум боролись с совестью. Он боролся, но едва ли даже желал одержать победу, это была насильственная, роковая привязанность. Можно было подумать, что он против воли, от излишнего благородства, буквально исполнял клятву, которую хотел бы забыть.

Так как служить королю в эту печальную эпоху не значило служить Португалии. Альфонс прошел все степени падения; он был безумен, и небо не дало ему даже возможности возродиться в своем наследнике. Неспособный царствовать сам или дать наследника трону, он влачил самое бессмысленное существование, походя на мертвый ствол, бесполезная тяжесть которого давила народ.

Монах знал это; но он оставался тверд в своей молчаливой и упрямой преданности. Может быть, он надеялся, что в один прекрасный день Альфонс переродится и, опираясь на него, решит выгнать из Лиссабона и из Португалии всех негодяев, которых поощряла королевская слабость. Тогда монах призвал бы народ, свой народ, который он подчинил себе благодеяниями. Он показал бы врага, которого следует уничтожить и сказал бы:

— Час настал, идите!

Но услышав подобное предложение, Альфонс задрожал бы всем телом, он был храбр только с женщинами и в последние пять лет говорил громко только с королевой.

Монах знал это; он слишком хорошо знал это, потому что при мысли об оскорблениях, которые переносила Изабелла Савойская, молния негодования сверкала из-под его рясы, и он проклинал сдерживавшую его узду.

Две вещи могли спасти Португалию: это возведение на трон инфанта или признание диктатуры Кастельмелора. Монах очень часто думал о приведении в исполнение первого плана. Тогда он видел королеву, освобожденную Римом от брака с Альфонсом, снова садящуюся на трон рядом с королем дон Педро Португальским.

Эта мысль наполняла его сердце радостью и вместе с тем печалью, и если радость брала наконец верх, то только потому, что он убеждал себя:

— Она будет счастлива…

Это были его постоянные мысли. В ту минуту как мы видим его, расхаживающего по келье широкими шагами, именно эти мысли снова занимают его.

Будучи один, он не боялся нескромных взглядов и откинул назад свой знаменитый капюшон.

Это был молодой человек. Белая борода, покрывавшая его грудь, странно контрастировала с черными вьющимися кудрями, ниспадавшими на плечи. На лбу у него были морщины, оставленные не годами, а заботами и огорчениями.

— Испания — с одной стороны, — шептал он, ходя все скорее и скорее, — Англия — с другой… Внутри неизбежная гражданская война, спящий король и бодрствующая измена. А королева!? Изабелла, лишенная трона?..

Эта последняя мысль заставила его нахмурить брови. Тем не менее он прибавил, как бы желая уничтожить неоспоримым аргументом мнимого противника:

— Кто знает, может быть, Франция не захочет смириться с такой обидой?

Он хотел произнести заключение, как вдруг у кельи послышались голоса и в дверь постучались.

Монах поспешно набросил на лицо капюшон и отпер дверь. Вошло человек двенадцать в различных костюмах, между которыми было несколько солдат и несколько ливрейных лакеев.

Входя в кабинет, все почтительно кланялись и становились у стены.

Первый из вошедших подошел к монаху, на нем была надета ливрея Кастельмелора.

— Граф, — сказал он, — узнал о присутствии в Лиссабоне своего брата, дона Симона, и, кажется, сильно обеспокоен этим возвращением.

— Хорошо, — отвечал монах. — Дальше!

— Это все.

Лакей Кастельмелора отошел в сторону, а его место занял рыцарь Небесного Свода.

— Сеньор, — сказал он, — капитан Макароне хочет продать Англии себя и нас.

— Что говорят ваши товарищи?

— Они спрашивают, сколько им заплатят.

— Отправляйтесь во дворец Кастельмелора, — сказал монах, — и донесите ему о заговоре.

— Что угодно еще вашему преподобию? — спросил один из вошедших, одетый в костюм крестьянина.

Монах вынул кошелек с золотом Фэнсгоу и дал крестьянину две гинеи.

— Иди в Лимуейро, — сказал он, — я просил и получил для тебя место привратника…

— Но, ваше преподобие…

— Ты будешь в среде знакомых, тюремщики и его подчиненные все вассалы Сузы. Ступай.

Крестьянин поклонился и отошел. После подходили один за одним лакеи, солдаты и буржуа. Одни были шпионы, узнававшие что происходит при дворе и в городе, другие были эмиссары, раздававшие народу помощь.

Монах не раз прибегал к помощи английского золота. Когда последний из агентов удалился, кошелек почти совсем опустел.

«Надо решиться начать действовать, — думал он, взвешивая в руке кошелек. — Мои собственные средства истощились, а англичанину может каждый день все открыться… Исполню ли я мою клятву или спасу Португалию?»

В дверь снова постучались. На этот раз это был Балтазар.

— Что нового? — спросил монах, на этот раз не взявший на себя труда закрыть лицо.

Вместо всякого ответа Балтазар подал ему письмо, запечатанное гербовой печатью Фэнсгоу и адресованное его милости лорду Георгу, герцогу Букингэму, в Лондон.

Монах схватил письмо и распечатал.

Глава XX. ПИСЬМО

Письмо лорда Фэнсгоу заключало в себе следующее:

«Дорогой лорд!

Я не могу передать вам, какое удовольствие доставило мне ваше письмо, переданное мне Смитом. Это настоящее благодеяние — думать о бедных изгнанниках, и я вам очень за это благодарен.

Из ваших слов я вижу, что его величество, король Карл, доволен моими услугами в этой отдаленной стране. Я очень рад и в то же время огорчен этим. Доволен потому, что мое единственное желание состоит в том, чтобы заслужить благоволение нашего возлюбленного государя. Огорчен потому, что это продолжает мое пребывание здесь, и я сохну от печали, мой дорогой лорд, вдали от земного рая, который называют Лондоном, на небосклоне которого ваша милость есть самая большая и сиятельная звезда, и на котором солнце представляет его величество король Карл.

Не приходило ли вам когда-нибудь желание, будучи вторым в Лондоне, сделаться где-нибудь первым? В отсутствии царя светил, первая звезда делается солнцем. Лиссабон также столичный город. Трон Португалии скоро станет свободен, неправда ли, Букингэм, вы были бы на своем месте на троне, но, может быть, вы этого не захотите?

Если вы не хотите оставлять Лондон, и если не явится кто-нибудь более достойный, то я готов пожертвовать собой. Я со слезами откажусь от надежды снова увидеть Англию. Я похороню себя заживо в Алькантаре или Хабрегасе, сожалея о Сент-Джемсе и о Виндзоре и удовольствовавшись титулом вице-короля…»

— Этот человек сумасшедший, — прошептал монах, прерывая чтение.

Стоявший перед ним Балтазар не позволил себе прибавить ни слова.

Монах снова взял письмо.

«Вот что происходит, король, дон Альфонс, сидит на своем троне, только благодаря тому, что окружающие его партии борются за влияние друг с другом, но положение его до того шатко, что довольно легкого дуновения, чтобы свалить его.

Мне нет надобности говорить, что ваш друг и слуга Ричард Фэнсгоу не станет этого делать. К чему? Его сиятельство граф Кастельмелор, ненавидящий англичан, возьмется за это. Граф, потому что у него в жилах есть частичка королевской крови, воображает себя предназначенным занять престол, оттеснив брата Альфонса, этого юного трубадура, умирающего от любви к француженке…»

— То есть королеве? — сказал монах, глядя на Балтазара.

Балтазар поклонился.

«… Этот дон Педро, — продолжал монах чтение письма, — настоящий рыцарь прежних времен. Его брат дурно обращается с ним, но он не хочет лишать брата престола, и я его одобряю, а вы милорд? Остается француженка. За нее стоит дворянство и Франция, эта отвратительная и постоянно соперничающая с нами нация…»

— Англичанин! — вскричал монах угрожающим тоном. — Он уже забыл, что Франция гостеприимно принимала у себя его короля Карла!

Дальше в письме говорилось:

«Но француженка женщина, и у нее нет советников. Мы найдем средство возвратить ее обратно во Францию.

Вот что будет: граф свергнет короля. Все остальные партии бросятся на графа, который падет под их ударами; тогда-то ваш покорный слуга выступит на сцену.

У меня есть в Лиссабоне таинственный помощник, который стоит мне очень дорого. У него нет имени и он известен лишь под названием монаха. Я подозреваю, что это какой-нибудь высший духовный сановник, который хочет отомстить за пренебрежение Альфонса к религии. Как бы то ни было, он предан мне, т. е. нам, милорд, потому что убежден, что в тот день, когда Португалия станет английской, он получит в ней высший духовный сан. При помощи этого человека я заручился поддержкой народа. Один жест моей руки возмутит Лиссабон. Как только Альфонс будет свергнут и завяжется борьба, я уничтожу победителя, и тогда: God save the king!»

— Довольно! — вскричал монах, смяв письмо. — Благодарю Создателя, что он внушил мне мысль побить этого человека его собственным оружием! Англичане властители Португалии! О! Нет, пока в моих жилах течет хоть капля крови, я буду бороться против них.

Он с энергией произнес последние слова, но вскоре голова его опустилась на грудь.

— «Save the king!» — прошептал он. — Роковой девиз, которому я служу вот уже семь лет. Спасти короля! Да, когда справедливый король борется против измены, тогда эта благородная роль! Я с радостью бросился бы между умирающим Ричардом и победителем Кромвелем. Но разве отечество не предпочтительней даже короля? Безумие ли это или героизм; дать погибнуть своей стране, чтобы поддержать проклятое небом дитя?

Он сжал руками свой пылающий лоб и упал на колени перед распятием, висевшим на стене кельи.

— Боже мой! — страстно вскричал он. — Просвяти меня или дай мне право, не сделавшись клятвопреступником, способствовать разорению Португалии!

Балтазар остался неподвижно на прежнем месте. Он смотрел на монаха с почтением, смешанным с печалью.

Монах долго стоял перед распятием. Видно было, что в нем происходила жестокая борьба, потому что время от времени он весь вздрагивал, тогда как его бледные щеки то и дело покрывались краской.

Когда он поднялся с колен, то из груди его вырвался громкий вздох облегчения или, может быть, сожаления. Он сложил руки и сказал медленным и торжественным голосом:

— Спаси, Боже, португальского короля! Я поклялся, и моя жизнь принадлежит королю.

Без сомнения, Балтазар надеялся на другой результат, потому с огорчением махнул рукой.

— Сеньор, — сказал он, — вы не все прочитали.

Подняв письмо, брошенное монахом на пол, он развернул его и подал монаху.

Последний бросил взгляд на приписку, но едва пробежал первые строки, как брови его сильно нахмурились.

— Донна Изабелла! Похищена! — воскликнул монах. — Клянусь Богом, этому не бывать!

Он снова стал ходить по келье широкими шагами. Все его мучения, казалось, возвратились к нему. Но на этот раз борьба была непродолжительна. Другое сильное чувство явилось на помощь патриотизму и помогло ему одержать победу.

— Этому не бывать! — с волнением повторил монах. — Борьба скоро начнется. Я буду один против многих, мне нужно знамя… Пусть этим знаменем будет Португалия! Что значит один человек, когда дело идет о целом народе?

Остановившись перед Балтазаром, он спросил:

— Кто должен похитить королеву?

— Королевский патруль.

— Я догадываюсь. Мне показалось, что в приемной Фэнсгоу, когда я выходил от него, был этот плут падуанец.

— Падуанец остался у милорда заложником… Солдатами будет руководить другой.

— Кто другой?

— Секретарь милорда.

Горькая улыбка мелькнула на губах монаха.

— Сэр Виллиам? — переспросил он. — И ты убежден, что это вымышленное имя, за которым скрывается совсем иная личность?

— Убежден!

Монах сел и, взяв лист бумаги, написал:

«Я требую от министров его величества короля Англии отозвать лорда Ричарда Фэнсгоу, который виновен в измене против короля, нашего повелителя, ибо он предоставил у себя убежище преступнику, изгнанному из государства королевским указом.

Дано во дворце Алькантары, и так далее.

Первый министр дона Педро, короля».

Монах сложил бумагу и вложил ее в конверт, в котором находилось прежде письмо Фэнсгоу. Затем он посмотрел на адрес и, не найдя нужным изменять его, запечатал конверт своей печатью.

Все это время Балтазар был совершенно спокоен.

— Ты можешь отвезти это письмо капитану Смиту, — сказал ему монах.

Балтазар поклонился и вышел, слепо повинуясь, как невольник сераля[207].

Оставшись один, монах снова перечитал письмо Фэнсгоу; потом подошел к двери своей кельи, но прежде, чем выйти, он развернув письмо, оторвал post-scriptum, касавшийся Изабеллы.

— Это наше личное дело и останется между милордом и мной, — прошептал он, улыбаясь из-под густой белой бороды. — Графу Кастельмелору нет надобности знать наши тайны.

Затем, подойдя к своей постели, он вынул из-под изголовья короткий кастильский кинжал, черный и острый, как жало змеи. Спрятав это оружие под рясу, он оставил, наконец, келью.

Луи Суза, граф Кастельмелор, был в это время в апогее своего могущества.

Альфонс был буквально его рабом и действовал только по его воле. Это продолжалось уже семь лет. С первого же дня он потребовал от короля постыдной и жестокой жертвы — подтверждения королевским указом изгнания Конти Винтимиля, выброшенного из Лиссабона народом. Это требование могло и погубить его, но в то же время удача сразу утверждала его могущество. Альфонс, не любивший никого, подписал, не поморщившись, указ об изгнании своего прежнего фаворита, говоря, что у этого шалуна графа очень странные фантазии.

Одержав эту победу, граф почувствовал свою силу и не боялся злоупотреблять ею; он стал настоящим королем Португалии.

Его отель, или лучше сказать дворец, старинное королевское жилище, которое он восстановил с большими издержками, стоял на площади Камно-Граде. Внутренняя его отделка много превосходила своим великолепием дворец Альфонса, и в Лиссабоне говорили, что Кастельмелор хотел превзойти роскошь Парижа и заставить забыть знаменитый кардинальский дворец.

Толпа придворных теснилась во всякое время в этом роскошном доме. Альфонс был самый первый и постоянный посетитель. У него были даже свои комнаты в отеле Кастельмелора, и самая лучшая комната, после комнаты графа, носила название комнаты короля.

В тот день, когда происходили только что описанные нами события, и в то самое время, когда монах оставлял свой монастырь, король давал аудиенцию в отеле Кастельмелора. Весь двор собрался там.

Тут были и лорд Ричард Фэнсгоу, и дон Цезарь Одиза, маркиз де Ронда, испанский посланник, и Аларкаоны, и дон Себастьян Менезес, и еще несколько дворян, вошедших в близкие сношения в Кастельмелором. Затем шли мещане, занимавшие дворянские должности, потому что в этом отношении, несмотря на свою гордость, Кастельмелор принужден был последовать примеру Конти.

Между всеми этими придворными только некоторые осмеливались носить на шляпах микроскопическую звезду рыцарей Небесного Свода. Этот орден совсем не пользовался расположением графа, и лучшие дни его, казалось, уже прошли.

Альфонс, напротив того, оставался геройски верен старой затее. Он горько, при всяком случае, сожалел о прекрасных охотах, которые он вел по ночам в своем добром городе Лиссабоне и постоянно занимал своего фаворита, умоляя его хоть раз устроить это удовольствие. Но Кастельмелор под разными предлогами избегал исполнения этой просьбы. Он знал, с одной стороны, что королевский патруль не любит его, и не хотел, чтобы его влияние снова возродилось. С другой стороны, ему было известно о глухом и угрожающем брожении, царствовавшем в народе. Искра могла зажечь страшный пожар. Кто знает, может быть, в настоящем положении дел, на веселые крики королевской охоты ответил бы страшный вопль всеобщего возмущения!

С летами Альфонс не окреп физически. Напротив, здоровье его ослабело, тогда как бедный разум все больше и больше путался. Он едва мог пройти, хромая, несколько шагов, и вся его наружность вызывала сострадание. Его безумие спасало его от горя. Он пел и танцевал на краю пропасти.

В этот день он был особенно весел. Его физические боли немного уменьшились, и он старался употребить это счастливое состояние как можно лучше.

Кастельмелор, бывший иногда добрым повелителем, согласился на королевский каприз, состоявший в том, чтобы сделать официальный прием в отеле. Все, кто имел какое-то отношение ко двору, были приглашены.

Альфонс сидел на возвышении, похожем на трон, а у ног его лежали две собаки, внуки знаменитого Родриго, о котором мы упоминали в начале рассказа. Рядом с королем, небрежно развалясь в кресле, сидел Кастельмелор.

Каждый из гостей по очереди подходил к королю.

Испанский посланник был принят любезной улыбкой.

— Дон Цезарь, — сказал Альфонс, — я отдал бы Эустрамадуру за ваше андалузское имение. Какие там быки, дон Цезарь, какие быки!

— У меня еще их достаточно, — отвечал испанец, — и все до последнего к услугам вашего величества.

— Хорошо, — сказал король, — в вознаграждение за это я сделаю вас рыцарем Небесного Свода.

Дон Цезарь сделал гримасу и отошел. После него подошел Фэнсгоу.

— Я вас избавляю от целования моей руки, — еще издали закричал Альфонс. «Матерь Божия, — прибавил он в полголоса, — этот собака англичанин отчаянно хромает. Я бы повесился, если бы так хромал!» — Милорд, как здоровье нашей сестры Катерины?

— Ее величество, королева английская, славится отличным здоровьем.

— А этот дуралей Карл, наш зять?

— Его величество король, если эти слова вашего величества указывают на него, обладает таким здоровьем, которое нужно для счастья Англии.

— Да! — сказал Альфонс. — Но, милорд, мне это все равно… Скажите мне, много ли горбатых в Англии безобразнее вас?

Англичанин позеленел.

— Ваше величество, — сказал он, стараясь улыбнуться, — делает мне честь, обращаясь со мной так фамильярно. Я боюсь, как бы не возбудить зависти в окружающих.

Альфонс улыбнулся и сделал усталый жест.

В ту минуту, как англичанин поворачивался, чтобы вернуться на свое место, он нос к носу столкнулся с входившим монахом.

— Что нового? — шепотом спросил Фэнсгоу.

— Ш-ш! — отвечал монах. — Я вам отвечу завтра, милорд-посланник… И Бог знает, с каким титулом придется обращаться к вам завтра!

Лицо Фэнсгоу прояснилось, на нем снова появилась обычная насмешливая улыбка, а в глазах, против воли, сверкнула молния алчной надежды.

Глава XXI. ОРУЖИЕ МОНАХА

Монах продолжал медленно подвигаться, высоко держа голову под опущенным капюшоном; толпа придворных раздвигалась перед ним с почтением, смешанным с боязнью.

Подойдя к королю, он остановился и сложил ладони перед грудью.

— Да благословит Бог ваше величество! — сказал он.

— Сеньор монах, — отвечал Альфонс, — я от всего сердца желаю вам того же. Да благословит Бог ваше преподобие!

Может быть, в сотый раз придворные спрашивали друг друга:

— Кто этот человек?

Все спрашивали, но никто не мог ответить.

— Друг мой, — сказал король, наклоняясь в сторону Кастельмелора, — не желал ли бы ты знать, какое лицо прячется под капюшоном преподобного отца?

Взгляд Кастельмелора засверкал любопытством, но он сдержал себя и отвечал с внешней холодностью:

— Тайны преподобного отца меня не касаются, но если вашему величеству угодно, то я прикажу ему откинуть капюшон.

— Этот дворец ваш, сеньор, — отвечал монах, — но эта зала носит имя короля; я здесь под его покровительством… Если вы прикажете, я не послушаюсь.

— А если сам король прикажет вам?.. — гордо начал фаворит.

Монах устремил свой взгляд на Альфонса, который вздрогнул и смутился, как ребенок под суровым взглядом наставника.

— Его величество не прикажет, — сказал он тихим и глубоким голосом.

Кастельмелор побледнел; монах поклонился и отошел присесть в дальней части залы, позади фаворита.

— Господа! — заговорил король, чувствовавший себя неловко под пристальным взглядом фаворита. — Здесь нечем дышать. Пойдемте в сад… Дай мне руку, Манко, и идем.

Король, хромая, спустился по нескольким ступеням и перешел через залу.

— Милорд, — сказал он, проходя мимо Фэнсгоу, — мы беседовали о вашем горбе с достойной порицания легкостью, но мы не вспоминали о ваших ногах, и я надеюсь, что вы оцените нашу сдержанность, милорд.

— Черт возьми, милорд! — произнес насмешливо дон Цезарь Одиза. — Его величество на вас сердит.

— Слыхали ли вы, ваше превосходительство, — отвечал милорд, — что в древности существовал некто Эзоп?

— Нет, милорд.

— Ваше превосходительство не удивляет меня. Этот Эзоп был горбат и жил при дворе царя Креза, где бывали очень красивые молодые люди, из которых некоторые были посланниками.

— Что мне до этого за дело? — спросил дон Цезарь.

— Я вам рассказываю одну историю. Итак, Эзоп был очень не красив. Красивые молодые люди, из которых некоторые были посланниками, смеялись над ним.

— В самом деле?

— Да, сеньор. В отмщение он сочинял басни, которыми давал им понять, что они дураки. Я говорю о красивых придворных при дворе Креза, из которых некоторые были посланниками.

— Что это значит? — вскричал дон Цезарь, не ожидавший подобного завершения истории.

И он схватился за длинную толедскую шпагу, но Фэнсгоу уже отошел и, послав ему издали насмешливую улыбку, исчез.

Все оставили залу вслед за королем. Один Кастельмелор не пошевелился. Он остался сидеть на прежнем месте, и голова его невольно опустилась на грудь.

Он долго просидел таким образом, погруженный в глубокие и печальные размышления.

Вдруг он поднял голову! Глаза его сверкали гневом.

«Я не послушаюсь вас! — прошептал он, топнув ногой. — Он сказал это! Кто осмеливается говорить таким образом со мною в моем собственном доме, в присутствии короля, перед всем двором! Кто этот человек? Я где-то видел глаза, сверкнувшие из-под капюшона… Мне помнится, что я где-то слышал его голос прежде».

При последних словах Кастельмелор вздрогнул и обернулся.

Его плеча коснулась рука; это была рука монаха.

— Ваши воспоминания не обманывают вас, граф, — сказал он. — Вы видели меня прежде, вы слышали мой голос.

— Кто же вы? — нетерпеливо спросил Кастельмелор.

— Это моя тайна, граф.

— Друг вы мне или враг?

— Ни тот, ни другой.

Монах замолчал. Кастельмелор также не нарушал молчания. Они стояли друг против друга, как два бойца, мерящие друг друга глазами, прежде чем вступить в схватку.

Молодость Кастельмелора оправдала все, что обещало его отрочество. Он был очень хорош собой, и роскошный костюм как нельзя более шел к его гордой, даже надменной наружности: вид его был внушителен, улыбка обольстительна, его взгляд то надменный, то ласкающий, внушал боязнь или любовь.

Он был идеальным придворным, но еще больше был он знатным вельможей.

Тем не менее, приглядевшись, в нем видно было что-то фальшивое и неопределенное, возбуждавшее неприязнь.

Его улыбка казалась откровенной, лоб был открыт, вся физиономия дышала благородством, но за этим лицом было, если можно так выразиться, другое, фальшивое и ложное. В его откровенности проглядывала усталость от заученной трудной роли. Под благородной непринужденностью угадывался расчет. В улыбке его сквозила жестокость.

Под блестящей маской фаворита скрывался отвратительный и холодный эгоизм.

Лицо монаха совершенно скрывалось капюшоном, но в его позе видна была гордость, по меньшей мере, равная гордости Кастельмелора, и гораздо большее спокойствие.

Оба были ниже среднего роста, как большая часть португальцев, но фигура Кастельмелора могла бы служить моделью для скульптора, а под рясой монаха угадывалась сила и ловкость.

Так что если бы возможна была борьба врукопашную между духовным лицом и министром, то шансы не казались неравными.

Монах первый прервал молчание.

— Сеньор, — сказал он, — я слышал в ваших словах вызов, и отвечал на них, может быть, с излишнею живостью, но я пришел сюда с самыми мирными намерениями. Я хотел просить у вас короткой аудиенции: угодно ли вам выслушать меня?

Граф сделал над собой усилие и снова возвратил себе свою обычную непринужденность.

— Простите меня, ваше преподобие, — сказал он, — я вел себя, как капризный ребенок, который сердится, когда не исполняют его желания. Я был не прав, сознаюсь в этом и надеюсь, что ваше преподобие извинит меня.

Монах поклонился.

— Говорят, — продолжал Кастельмелор, голос которого сделался ласковым и слегка насмешливым, — говорят, что мой почтенный дядя, Рюн Суза де Мацедо, дающий вам убежище в своем монастыре, знает тайну вашей жизни. Этого мне достаточно, и я хочу видеть в вас только друга своей страны, от которого я часто узнавал драгоценные сведения о том, что замышляют изменники против благоденствия Португалии.

Монах снова поклонился.

— Каким образом приобретаете вы эти сведения, — продолжал Кастельмелор, — я не знаю, но мне это все равно!.. Говорите, сеньор монах, я вас слушаю.

Кастельмелор придвинул два кресла: одно предложил монаху, а на другое сел сам.

Монах остался стоять.

— Сеньор, — сказал он, — я тороплюсь и мне некогда садиться.

В то же время он вынул из кармана письмо английского посланника и передал его фавориту.

Кастельмелор взял его и медленно развернул, делая равнодушный вид.

— Ваше преподобие желает, чтобы я прочитал это письмо? — сказал он. — Я к вашим услугам.

Он бросил небрежный взгляд на письмо, но с первых же строк, несмотря на все усилия сохранить хладнокровие, брови его нахмурились.

— Милорд, — прошептал он, — считает себя уверенным в успехе.

Когда он дочитал до того места, которое относилось до него, то глаза его засверкали гневом.

— Презренный торгаш! — вскричал он. — Клянусь именем Сузы, я скоро докажу тебе, что ты не лгал, говоря про мою ненависть к англичанам. Первым делом моей власти будет изгнать тебя как прокаженного.

— Вы, значит, рассчитываете сделаться еще могущественнее, чем теперь, граф? — перебил его голос монаха.

Кастельмелор прикусил губу.

— Я думал, — продолжал монах, — что вы не можете подняться выше, не стукнувшись о трон.

— Вы ошибались, сеньор монах, — сухо отвечал Кастельмелор. — Англичанин и все те, которые обвиняют меня в желании занять трон, бессовестно лгут! Я готов доказать это со шпагою в руке.

— К чему шпага? — просто спросил монах. — Чтобы доказать, что вы не хотите подниматься, граф, достаточно только остаться на своем месте.

— Совет вашего преподобия очень хорош, — сказал Кастельмелор с видимым замешательством. — Позвольте мне продолжать чтение.

Описание инфанта и королевы вызвало улыбку на губах фаворита; но эта улыбка исчезла, когда он дошел до места, касавшегося монаха.

Кастельмелор несколько раз внимательно перечитал его.

— Я думаю, — сказал он наконец, — что это место касается вашего преподобия?

— Вы не ошибаетесь, сеньор.

— Это странно. А могу я узнать, по какому случаю это послание попало в ваши руки?

— Это произошло совсем не случайно.

— Довольно уклончивых ответов, сеньор монах! — грубо сказал Кастельмелор. — Я вам в свою очередь скажу, что у меня нет времени. Угодно вам сказать, какими средствами досталось вам это письмо?

— Нет, — отвечал монах.

— Как вам угодно, но взамен данного мне вами совета, позвольте мне дать вам такой же. Вот он: мы живем в такое время, когда ряса — плохая защита.

— Я это знаю.

— Капюшон может скрыть лицо, но для защиты жизни, которой угрожает опасность…

— Против одного человека, — перебил монах, — достаточно сильной руки и испытанного оружия: у меня есть и то, и другое. Против партии… Молите Бога, сеньор граф, чтобы вам не пришлось бороться против меня.

Кастельмелор встал. Невольно побежденный спокойствием монаха, он хотел скрыть свое волнение под искусственной насмешливостью.

— Ну, — сказал он, — я постараюсь не нападать на ваше преподобие. Послание милорда дает мне достаточное понятие о ваших талантах. Англичанин полагает вас способным возмутить Лиссабон.

— Время идет, — продолжал монах, — и мне сегодня надо сделать еще не одно дело. Я вас предупредил, сеньор, потому что в вашем сердце, снедаемом честолюбием, есть остаток чувства, похожего на патриотизм. Вы Суза! Вы изменили бы своей собственной крови, если бы не ненавидели Англию. Впрочем, если бы дело шло об одной Португалии, то я ничего бы не сказал, будучи уверен, что вы меня не выслушаете, но дело касается также и вас, и, защищая себя, вы защищаете Португалию. Я рассчитывал на ваш эгоизм, а не на ваше великодушие. Спаси вас Бог!

Монах вдруг направился к двери.

Сначала Кастельмелор не двинулся, пораженный этим неожиданным уходом, но когда монах переступал порог, он бросился за ним и схватил его за руку.

— Ваше преподобие, надеюсь, уделите мне еще минуту, — проговорил он, сдерживая ярость. — Я могу выслушивать советы, даже когда я их не спрашивал, но оскорбления! Вы вошли в мой дом с письмом англичанина, в котором он указывает на вас, как на своего сообщника и слугу Англии. После этого вы еще осмеливаетесь возвышать голос и произносить оскорбления!.. Разве вы забыли, что после короля я первое лицо в государстве и что одного моего жеста достаточно чтобы уничтожить вас?

— Я ничего не забыл, — с презрительной холодностью отвечал монах. — Вы сын Жуана Сузы, который был отважный человек и добрый подданный короля. Но с высоты неба Жуан Суза отрекся от вас, потому что вы клятвопреступник, потому что вы предатель и, может быть, будете убийцей!

Лицо графа покрылось страшной бледностью, на его конвульсивно дергающихся губах показалась пена.

— Ты лжешь! — возмутился он, хватаясь за шпагу. Монах оперся спиной на дверь, из-за которой послышались взрывы смеха придворных.

— Защищайся! — вскричал Кастельмелор в каком-то безумии. — Ты мне говорил, что у тебя есть оружие. Защищайся!

Смех придворных слышался все ближе.

— Вы хотите видеть все мое оружие, сеньор граф? — спросил монах насмешливым тоном. — У меня его много.

— Торопись, а не то, клянусь дьяволом, я приколю тебя к этой двери.

Движением быстрее молнии монах, обернув руку своей рясой, схватил шпагу Кастельмелора за клинок и сломал ее, другой рукой он сбил графа с ног.

— Вот одно из моих оружий, — сказал он, приставив к горлу графа маленький кастильский кинжал, который, как мы видели, он взял с собой, — это самое плохое.

Затем, вместо того чтобы ударить, он поднялся и открыл все створки дверей. Кастельмелор, стоя на одном колене, очутился вдруг перед дюжиной смеявшихся и разговаривавших на галерее придворных.

— Это что такое? — закричали они со смехом.

Монах обернулся к Кастельмелору и три раза осенил его знамением креста.

— Вот мое другое оружие, граф, — прошептал он, — это самое лучшее.

Затем он торжественным голосом произнес латинские слова благословения.

Кастельмелор, дрожа от ярости, был как бы пригвожден к земле. Прежде, чем он пришел в себя настолько, чтобы произнести хоть одно слово или двинуться с места, монах вышел так же, как и вошел: медленным шагом и высоко подняв голову.

Глава XXII. ФРАНЦУЗСКИЙ ДВОР

Изабелла Немур-Савойская происходила из царственного Савойского дома и приходилась родней Бурбонам через двух своих дядей, де Вандома и де Бофора.

Ей было восемнадцать лет, когда ее руки просили для короля Альфонса Португальского, через посредство маркиза де Санда.

Это было в самую блестящую для Франции эпоху царствования Людовика XIV.

Версальский двор служил образцом роскоши и великолепия, славился в завидовавшей ему Европе своими бессмертными знаменитостями, своими невиданными в истории красавицами. Все в нем было велико, роскошно, несравненно; это было время таких полководцев, как Тюреннь и Конде, таких поэтов, как Расин и Мольер, таких художников, как Миньяр и Лебрен, таких женщин, как Севинье и Ла-Вальер. С кафедры парижской Богоматери раздавался вдохновенный голос Босюэ. Люлли перекладывал на музыку стихи Кино, рука Ле-Нотра рисовала волшебные картины Версаля. И все эти полководцы, поэты, женщины и артисты составляли блестящий ореол около главного светила — короля. Король был душой всего общества, он был жизнь и свет, все великие люди его царствования были как бы отблеском его собственного величия.

Он был каким-то полубогом, историю которого должны были писать поэты.

Его любовь была, как любовь Юпитера. Женщины, которых он любил один день, запирались в монастырь, чтобы жить воспоминанием.

Все пели ему хвалебные гимны, и весь свет вздрогнул от изумления, когда один священник осмелился сказать ему с кафедры: «Один Бог велик!»

Франция была спокойна. Фронда[208] рассеялась от взгляда Людовика, как туман от лучей солнца. Воспоминание об этой комитрагической, гражданской войне жило только в сердцах некоторых бывалых и недовольных, похоронивших себя в своих старых феодальных замках. При дворе всякая злоба исчезла, потому что властелин простил.

В Версале были только танцы, пение и рассказы о героических подвигах.

Изабелла провела раннюю молодость среди этого великолепия. Ее отец пользовался правами принца крови; ее мать, Диана де Шеврез, снискала большое расположение Анны Австрийской. Прекрасная настолько, что могла блистать даже при дворе, где красота считалась вещью обыкновенной. Имея царское приданое и возможность сделаться наследницей Савойского престола, Изабелла была предметом обожания и поклонения.

Многочисленные претенденты просили ее руки, и когда маркиз де Санда приехал из Португалии с поручением Альфонса, то получил с самого начала такой холодный прием, что посчитал свое поручение неудавшимся. Людовик XIV заметил, что желал бы, чтобы Изабелла выбрала себе супруга между его придворными.

Изабелла не высказала своего мнения. Веселая и беззаботная, она мечтала только о развлечениях и с одинаковым равнодушием смотрела на придворных, которых знала, и на Альфонса, который был ей незнаком.

Действительно, было ли у нее время думать о таких пустяках! Разве не должна она стараться, чтобы каждый вечер ее костюм подчеркивал ее красоту? Разве не должна она выучить новый менуэт? Разве не нужно ей, в особенности, вспоминать о красивом иностранце, который однажды на придворном балу так любезно поднял уроненную ею перчатку и отдал, не взглянув на ее прекрасную обладательницу. Тем не менее она заметила его прекрасные черные глаза, которые, казалось, никогда не улыбались. Его благородная наружность выражала глубокую и безысходную скорбь. Посреди вихря удовольствий французского двора, он оставался холоден и безучастен ко всему. Его чувства, казалось, умерли, а душа витала где-то далеко от Версаля.

Страшное горе неожиданно поразило его среди полнейшего счастья. Этот иностранец был португалец и назывался дон Симон Васконселлос-Суза. Инесса Кадаваль, его жена, умерла.

Все счастье и вся любовь Симона были сосредоточены в ней, поэтому смерть ее уничтожила его, он потерял силу и мужество, даже забыл о клятве, данной умирающему отцу, и, равнодушный к участи Альфонса и Португалии, оставил Лиссабон и уехал в Париж.

Некоторые люди как бы лелеют свое горе; они любят воспоминания и проливают сладкие слезы, думая от тех, кого уже нет. Другие, напротив, боятся мест, бывших свидетелями их прошлого счастья, они борются с сожалениями о невозвратном и с ужасом отталкивают воспоминания, потому что те терзают и убивают их. Последние достойны сочувствия, потому что для первых отчаяние служит сюжетом для элегий. Горе, от которого бегут, но которое цепляется за вашу душу, вот единственное, истинное горе.

Горе Симона было именно таким. Несчастный чувствовал себя слабым против своих мучений и хотел положить им конец. Он хотел, употребляя избитое слово, развлечься, если не забыться. С первого взгляда, брошенного на французский двор, он понял, что лекарство, если только оно существовало, было тут. Его род был известен, в особенности после того, как Кастельмелор вошел в силу. Симон принимал участие во всех праздниках и бросился, зажмурив глаза, в водоворот развлечений.

Но лекарство оказалось недейственным. Не было такого шума, который заглушил бы голос его воспоминаний, не было такого вихря, который мог бы унести его горе. Оно лежало, как давящая тяжесть, которой нельзя ни поднять, ни сдвинуть.

До сих пор беззаботная, как ребенок, Изабелла глядела на мужчин только для того, чтобы определить цвет лент или красоту кружев на их одежде. К тому же она была скромна и не могла выносить перекрестного огня взоров, карауливших каждый ее взгляд.

Симон, прекрасный чужестранец, напротив того, поднял ее перчатку и отдал, не взглянув на нее. Роли переменились. Видя, что он опускает глаза, Изабелла подняла свои.

Симон был красив, несмотря на свою печаль, может быть, она даже еще более придавала ему прелести. Изабелла не обратила внимания на его кружева, цвет его лент совершенно ускользнул от нее, но на следующий день, при пробуждении, она могла сделать тщательное описание наружности иностранца.

Увидев его снова, она почувствовала, что краснеет; затем, однажды утром, она заплакала, сама не зная отчего. Она стала думать и не нашла никого повода к своей печали; но потом она перестала себя расспрашивать и размышлять. С этого времени она стала смотреть на красивого иностранца только украдкой. В громадных залах, где двигалась ослепительно роскошная толпа, одетая в золото, шелк и бархат, она видела только одного человека. Хотя она делала усилия не глядеть на него, но невольно чувствовала его приближение, угадывала его присутствие. Когда он проходил мимо нее, с нею делалось что-то странное; когда он уходил, она погружалась в непреодолимую апатию.

Наконец, под влиянием все увеличивавшейся страсти, характер ее совершенно изменился. Бедное дитя не смеялось больше и рассеянно занималось своими туалетами, остальное же время думало о нем.

Он же нисколько о ней не думал. Его горе не уменьшилось. Чуждый удовольствиям, среди которых вращался, он не видел ничего, кроме прошедшего.

Он даже не видел лица Изабеллы, любившей его. Он не

помнил, что поднял ее перчатку. Он не знал даже, что она существовала.

Между тем любовь всецело овладела сердцем Изабеллы. Неопытная и не зная искусства скрывать свои чувства, она не могла долго скрывать ее.

Однажды вечером Симон медленно прохаживался по залам и, по обыкновению, боролся с угнетавшей его тоской. Изабелла разговаривала с одним молодым дворянином, маркизом де Карнавалэ. Как только она заметила Симона, сердце ее сильно забилось, она перестала говорить, перестала слушать, ее взгляд искал Симона в толпе.

Де Карнавалэ давно любил Изабеллу и считал, что имеет на нее право. Удивленный ее неожиданным волнением, он проследил за ее взглядом и нашел, что он остановился на Симоне Васконселлосе.

Несколько минут спустя, последний почувствовал, как его сильно толкнули. Он не обратил внимания и пошел дальше. Толкнувший был Карнавалэ. Видя, что первая попытка осталась безуспешна, он повторил ее, но с таким же успехом. Симон, не подозревая, что его хотели оскорбить, снова прошел, не поднимая глаз. Тогда Карнавалэ наступил каблуком на ногу Симона.

— Неловкий! — с нетерпением вскричал Васконселлос.

— Ш-ш! — отвечал Карнавалэ. — Вы так долго не понимали!

Васконселлос не отвечал и последовал за Карнавалэ, который поспешно, пробравшись через толпу, сошел с крыльца и остановился только, войдя в парк.

— Вынимайте шпагу, — сказал он.

Васконселлос повиновался.

— Черт возьми, сударь! — сказал Карнавалэ, видя его сговорчивость. — Мне очень жаль, что приходится убить такого любезного человека, как вы. Но, по крайней мере, я вам скажу причину. Я люблю мадемуазель Изабеллу Савойскую.

— Это мне все равно, — отвечал Симон, — здесь холодно, поспешите.

— Как! — вскричал Карнавалэ. — Вам все равно! Но ведь вы ее тоже любите, как мне кажется.

— Я ее не знаю, — холодно отвечал Симон.

— Вы не знаете Изабеллы Савойской? Вот это странно!

Васконселлос вложил шпагу в ножны и снова направился ко дворцу. Карнавалэ побежал вслед за ним.

— Сударь, — сказал он, — да будет вам известно, что я неспособен побеспокоить человека даром. К тому же, если вы ее и не любите, то она вас любит! Я сознаю это… И это все-таки повод. Становитесь!

Васконселлос встал в позицию. При третьем ударе, шпага его вошла в грудь маркиза Карнавалэ.

Вот что было нужно, чтобы заставить Симона поднять глаза на женщин. Любопытно знать, за кого дрался, и на следующий день Васконселлос стал искать Изабеллу. Их взгляды встретились. Взгляд молодой девушки сейчас же опустился, и сильная краска выступила у нее на лице. Симон почувствовал боль в сердце. У него зажгло глаза, как бывает с детьми, которые огорчены, но стараются не плакать.

— Инесса! — прошептал он, поднеся руку к сердцу.

Он бросился бежать с праздника, наконец ночной холод привел его немного в себя.

— Инесса!.. — повторял он время от времени среди конвульсивных рыданий. — Инесса!..

Действительно ли существовало между этими двумя женщинами сходство, или Симону везде чудился образ, который его преследовал, только Изабелла показалась ему тенью Инессы Кадаваль, но не умершей, а такой, какой она была прежде. Он узнал милые волны ее черных волос, ее высокий лоб и большие синие глаза. Взгляд Изабеллы пронзал его сердце. В этом взгляде была любовь. Это был взгляд Инессы.

Таким образом, по какому-то непонятному волшебству, между ним и умершей Инессой стала другая Инесса, прекрасная, сильная, страстная.

И эта женщина отнимала его воспоминания. Инесса удалялась. Ее бледное лицо, полузакрытое распущенными волосами, появлялось как бы в тумане, ее рот раскрывался как бы для того, чтобы сказать последнее «прости». Изабелла, напротив, была близко и, казалось, упивалась своей победой.

Васконселлос всеми силами боролся против этих мечтаний, пот градом лил с него; темнота ночи, казалось, освещалась каким-то светом, тень Инессы уходила все дальше и дальше…

Васконселлос явился домой среди ночи. Его возбуждение прошло, но впечатление осталось. Балтазар получил приказание приготовиться к отъезду.

Рано утром Васконселлос выехал на родину. Он приезжал во Францию искать отдохновения, а уезжал с еще большими мучениями.

После его отъезда все приняло для Изабеллы мрачный и печальный вид. Напрасно было все окружавшее ее великолепие. Она не видела ничего. Улыбка исчезла с ее лица, и если иногда взгляд ее блистал прежним огнем, то только тогда, когда перед нею говорили о Португалии.

В это время маркиз де Санда, предложение которого было уже один раз отклонено, сделал вторичную попытку, имевшую такой же результат; но Изабелла бросилась к ногам короля, прося об изменении решения.

— Вам, значит, очень хочется быть королевой? — спросил, улыбаясь, Людовик XIV.

— Ваше величество, — отвечала Изабелла, — я хочу ехать в Португалию.

Глава XXIII. ПОРТУГАЛЬСКИЙ ДВОР

Изабелла Савойская отправилась в Португалию.

Когда она высадилась на берег в Лиссабоне, то ее ожидала блестящая и многочисленная свита.

Инфант дон Педро подал ей руку, в то время он только что вышел из отрочества, и при виде красоты будущей королевы, он позавидовал участи своего брата. Его губы горели, когда он поцеловал руку Изабеллы.

Молодая девушка не заметила этого волнения. Ее взгляд жадно всматривался в толпу придворных, казалось, что в этой чуждой для нее стране, она искала знакомое лицо, но не находила того, кого искала.

В Лиссабоне были устроены большие празднества по случаю въезда королевы, но королева была очень печальна. Она приехала в Лиссабон, повинуясь капризу, внушенному любовью. Она не отдавала себе отчета в своей цели, ее влекла неопределенная надежда встретить Васконселлоса. Теперь она видела себя одинокой. Со всех сторон ее окружали незнакомые лица, со всех сторон слышался незнакомый язык. Около нее не было ни друзей, ни родных.

Уезжая из Франции, она почти не думала о главной цели своего путешествия. Она предавалась детским мечтам, говоря себе, что Васконселлос сумеет стать между нею и ее царственным женихом. Но теперь эта безумная мечта исчезла. Она приехала к будущему мужу и повелителю, а этот повелитель, когда она его видела, внушил ей только ужас и отвращение, но было уже слишком поздно.

Брачная церемония была уже назначена, все приготовления к ней сделаны.

Была минута, когда она хотела возмутиться против отвратительной необходимости. Но она была одна и вынуждена была покориться.

О! Как сожалела она о блестящей французской молодежи, которая еще так недавно толпилась около нее, ловя каждый ее взгляд. Позднее ей пришлось сожалеть еще больше.

Альфонс сначала был восхищен. При виде своей невесты, он пришел в такой восторг, точно дело шло, по меньшей мере, о дюжине испанских быков. Он на целые три дня забыл про королевскую охоту и угрожал повесить Кастельмелора за то, что тот осмелился говорить с Изабеллой, не преклонив колена. Кастельмелор опустился на одно колено, но поклялся в смертельной ненависти королеве.

На третий день по приезде Изабеллы была назначена брачная церемония. Бледная и почти умирающая Изабелла нетвердыми шагами подошла к алтарю, опираясь на руку дона Педро, который не менее бледный, чем она, казалось, был подавлен страшными нравственными страданиями.

Дойдя до половины собора, Изабелла слегка вскрикнула и почувствовала, что ноги у нее подкосились. У одной из колонн она увидела мрачное и печальное лицо Васконселлоса. Она приложила руку к сердцу, стараясь удержать его биение, и взгляд ее снова направился туда, где она видела Симона, но он уже исчез.

Сердце Изабеллы было разбито. Ее рука тяжело и безжизненно опиралась на руку инфанта. Подойдя к алтарю, она машинально опустилась на колени.

Остальная часть церемонии прошла для ее как тяжелый, мучительный сон. Она пробудилась королевой и женой презренного существа, которое держало скипетр рукой, способной держать только игрушки.

Инфант отошел в сторону и пожирал Изабеллу глазами. Это был благородный молодой человек, у которого не было недостатка в честолюбивых и низких советниках, но он всегда далеко отталкивал от себя всякую мысль о протесте. В эту минуту он в первый раз позавидовал короне брата, потому что, говорил он себе, будь я королем, я стоял бы на коленях около Изабеллы, моя рука прикасалась бы к ее руке, она мне отдала бы свою жизнь и свою любовь.

Рядом с инфантом человек, закутанный в широкий плащ и тщательно скрывавший свое лицо, также смотрел на молодую королеву.

Это был Васконселлос, желавший еще раз увидеть ту, чей вид одно время боролся в его сердце с воспоминанием об Инессе. Он глубоко и страстно любил Инессу, в лице Изабеллы он опять-таки на мгновение узнал обожаемые черты.

Теперь он вдвойне боялся Изабеллы, потому что она была королева, а мы знаем его рыцарскую преданность королю; он боялся ее, потому что угадал ее любовь, а занимать место в сердце, принадлежавшее его повелителю, казалось ему подлостью; он боялся ее еще потому, что чувствовал себя слабым против нее, и его сердце, слишком благородное, возмущалось при мысли об измене памяти Инессы.

Но любовь уметь побеждать всякие преграды; она изменяет вид и под другим именем занимает с боя место, в котором ей было поначалу отказано.

Отбросив от себя всякую мысль о любви, Васконселлос почувствовал сострадание к бедной молодой девушке, которую он видел подавленную горем. Он вспомнил, что видел ее такой блестящей, а теперь встречал столь несчастной! Он лучше, чем кто-либо предвидел участь, ожидавшую королеву среди этого двора, подчиненного фавориту, который был естественным врагом всякого, кто имел законные права на привязанность короля.

Он знал, какие оскорбления переносил инфант, которому отказывали во всем, на что он имел право по своему рождению; он угадывал унижения, которые ожидали Изабеллу, когда пройдет мимолетная страсть Альфонса. Покровительствовать не значит любить; дон Симон думал, что имеет право покровительствовать; затем обдумав все, он решил, что даже обязан покровительствовать.

Чтобы соотнести эту обязанность со своими опасениями, он решился избегать королевы и заботиться о ней издалека. Эта роль таинственного покровителя не имела никаких опасностей; королева, не видя его более, забудет его, и если кто-нибудь будет страдать, то только он один.

По окончании обряда, королева вышла из церкви с опущенной головой. Ее взгляд не искал более Васконселлоса. К чему? Все было кончено безвозвратно.

Среди громких криков толпы, находившей ее прелестной и восхищавшейся ею, Изабелла села в карету, где очутилась наедине со своим мужем.

— Изабелла, — сказал ей с нежностью король, — скажите мне, что вы предпочитаете, медвежью пляску или бой быков?

Изабелла не отвечала, потому что ничего не слышала.

— Вы любите и то, и другое, не так ли, моя королева? — продолжал бедный Альфонс. — Клянусь, вы будете здесь самой счастливой женщиной. У нас есть итальянские фокусники, которые глотают отравленные сабли и танцуют менуэт на канате, натянутом в пятнадцати футах от земли. Это верно, даю вам в этом мое королевское слово.

Изабелла закрыла лицо руками.

— Не закрывайтесь, когда улыбаетесь, моя повелительница. Пресвятая Богородица! У нас есть еще немало других вещей! У нас есть французские акробаты, которые ходят на руках и так перегибаются назад, что целуют себе пятки… Я вам не лгу Изабелла! У нас есть певцы, которые поют, как те сказочные птицы, которых называли, как мне кажется… Но это все равно! У них, я помню, были женские лица… Слышали ли вы об этом, Изабелла?

— Боже мой! Боже мой! — пробормотала бедная женщина.

— Я вас понимаю, моя прелесть! — вскричал Альфонс. — Вы спешите увидать все эти чудеса. Потерпите немного, мы не откажем вам в этом удовольствии. Ваши желания будут нам законом… Но я еще вам не высказал всего: у нас есть африканская обезьяна, которая делает такие штуки, каких ни один человек не в состоянии сделать, и каждая гримаса которой стоит десяти тысяч реалов. Это шутник граф оценил их в эту цену… Как вы находите графа?

Изабелла думала о французском дворе, о своей матери, о Васконселлосе; ей казалось, что она умирает.

— Боже мой! — вскричал Альфонс, неожиданно расхохотавшись. — У нас есть гальские гладиаторы, глядя на которых вы будете смеяться до слез. Они дерутся головами, как бараны, и когда их головы сталкиваются, то одна из них, а иногда и обе разбиваются, как глиняные горшки, это очень забавно! Но вы улыбаетесь тайком, моя повелительница и не хотите показать ваших прелестных глаз. Ну, посмотрите же на меня, говорят, что я похож на моего кузена Людовика французского…

Говоря это, он раздвинул руки королевы и увидел ее заплаканные глаза.

— Это что? — спросил он. — Слезы? Слезы надоедают мне.

И он, зевая, откинулся назад.

Это было первое и последнее свидание наедине Альфонса с королевой. Он бросил ее, как сломанную игрушку, или, употребляя его любимое выражение, как больного быка. В этот же вечер королева получила отдельные апартаменты.

Кастельмелор не рассчитывал на такую удачу, он увидел, что ему даже не было надобности прибегать к своему влиянию, чтобы уничтожить королеву; он остался победителем еще до начала борьбы. Тем не менее он продолжал ненавидеть Изабеллу, невинную причину полученного им публичного оскорбления и никогда не пропускал случая навредить ей или унизить ее.

Король между тем повел свою прежнюю жизнь. В то время лиссабонское население еще не было доведено до крайности, и королевские охоты устраивались так, чтобы не слишком оскорблять буржуазию.

Из Испании выписывались «майи»[209], которые только того и желали, чтобы за ними ухаживали. Это наполняло ночи. Днем были различные бои и представления.

Кроме этих способов времяпровождения у Альфонса были еще другие, о которых мы принуждены промолчать. Вполне погруженный в эту грубую и грязную жизнь, Альфонс редко вспоминал, что у него есть подруга. Когда же это случалось, то это было для Изабеллы тяжелым испытанием. Как все порочные люди, Альфонс был безжалостен. Он заставлял Изабеллу ездить с ним в цирк, в разные маленькие театры, не раз заставлял ее присутствовать на своих оргиях.

И так как придворные берут обыкновенно пример со своих господ, а в Лиссабоне их было два, Альфонс и Кастельмелор, из которых один обращался с королевой как с рабой, а другой глубоко ненавидел ее, то вся придворная орава, окружавшая короля, считала себя обязанной презирать королеву и при всяком случае показывать ей это.

Она медленно таяла. Вокруг ее больших черных глаз появились темно-синие круги. Ее щеки впали. И многочисленные соперники, оспаривавшие некогда друг у друга ее расположение, конечно, не узнали бы версальскую царицу красоты.

Но главной причиной печали, от которой так страдала Изабелла, были не описанные нами унижения.

Она любила, и время нисколько не уменьшило ее страсти. Со времени ее свадьбы прошло два года, и она ни разу не видала Васконселлоса. Что с ним сталось? Она не знала. Тем не менее Васконселлос был ее постоянной и единственной мечтой, она жила только мыслью о нем. Один вид его был бы целебным бальзамом для ее ран.

Между тем при дворе был один человек, желавший утешить и успокоить несчастную королеву. Инфант всеми силами покровительствовал ей, но его значение при дворе было слишком ничтожно! Кастельмелор старался оттянуть как можно далее объявление совершеннолетия дона Педро, который таким образом находился под постоянной опекой. К тому же молодая королева жила во дворце Альфонса, а инфант мог посещать его только в редких случаях. Но все-таки привязанность инфанта была для королевы большим утешением, и она стала любить его как брата, он же любил ее совсем иначе.

В это время случилась катастрофа, сразу изменившая положение Изабеллы.

Однажды, в Рождество, королю пришло в голову устроить большое пиршество во дворце. Чтобы праздник был вполне великолепен, он приказал королеве одеться в роскошное платье и присутствовать на банкете. Королева повиновалась. Около средины ужина, когда все были уже разгорячены вином, Кастельмелор встал:

— В празднике есть один недостаток, — сказал он.

Всеобщий шум протеста послышался в ответ.

— Я вам говорю, что есть один недостаток! — громовым голосом повторил Кастельмелор.

— Ты пьян, граф, — сказал король.

— В этом случае я поступаю так, как следует поступать верноподданному, я подражаю примеру вашего величества… Но все-таки здесь недостает одного.

— Опять! — вскричал король, начиная сердиться. — Чего же недостает?

— Недостает, чтобы вино было налито женской рукой.

— Хорошо сказано, — закричали все хором, — граф прав!

— За этим дело не станет, — сказал король. — Граф, ты будешь удовлетворен… Сударыня, — продолжал он, обращаясь к королеве, которая казалась мраморным изваянием среди всех этих лиц, покрасневших от вина, — сударыня, возьмите бутылку и налейте всем этим господам, которых мучит жажда.

Изабелла, ни слова не говоря, взяла бутылку и начала обходить с нею столы.

Будь за королевским столом человек, в котором сохранилась хоть капля чести, он был бы проникнут почтительным состраданием к этой женщине, подвергавшейся таким незаслуженным унижениям. Но кого не было — того не было, и каждый раз, как королева наполняла бокал, поднимался всеобщий взрыв хохота.

Кастельмелор последним протянул свой стакан. В ту минуту, как королева наливала его, он вдруг поднялся и поцеловал ее в щеку.

Альфонс громко захохотал.

Королева сделалась бледнее смерти. Она была кротка и даже слаба, но на этот раз ее гордость была возмущена.

Она выпрямилась и сделала шаг назад.

— Вы подлец, — сказала она. — Если бы Бог дал мне в мужья мужчину, то я просила бы у него не вашей жизни, а чтобы с вами обошлись, как вы того заслуживаете, чтобы палач наказал вас кнутом на лиссабонской площади!

Сказав это, она медленно вышла.

— Что, граф, — сказал король, — тебе порядочно досталось.

— А ваше величество публично оскорбили, — отвечал Кастельмелор, скрывая свою ненависть под видом шутки.

— Тебя… палач… кнутом! Это очень забавно.

— Если бы Бог дал мне в мужья мужчину!.. — прошептал Кастельмелор.

— Матерь Божия! Это правда, она сказала это! — вскричал король. — Я — не мужчина!.. Черт возьми! Я покажу ей, что я мужчина! Горе ей! Приведите ее ко мне!

Глава XXIV. КОРОЛЕВА

И так как никто не двигался, то король повторил с возрастающим гневом:

— Приведите ее ко мне! Говорю я вам, притащите ее сюда сию же минуту!

— Для чего? — холодно спросил Кастельмелор.

— Чтобы я доказал ей, что я мужчина! — закричал король, глаза которого налились кровью.

В то же время он выхватил свой кинжал и, скрежеща зубами, так сильно ударил им в стол, что пробил дубовую доску насквозь.

Но это усилие совершенно истощило его, и он бессильно опустился в кресло.

— Кастельмелор, — сказал он, — иди сейчас в ее комнату и убей ее.

— Сеньоры, — сказал Кастельмелор вместо того, чтобы повиноваться, — оставьте нас одних, его величество желает переговорить со мной наедине.

Собрание бросило взгляд сожаления на недопитые стаканы, но приказывал не король, а Кастельмелор, поэтому надо было повиноваться.

— Ваше величество, — продолжал граф, когда все вышли, — позвольте мне заметить, что вы заходите слишком далеко. Маркиз де Санда — в Лиссабоне, и вместе с ним приехал француз, снабженный, без сомнения, полномочиями своего повелителя. Португалия не в состоянии бороться с Францией.

— Ты уже давно надоедал мне! — вскричал, зевая, король.

— Ваше величество, моя обязанность…

— Послушай, поди приведи сюда ушедших придворных и не возвращайся, ты сегодня не в духе.

— Еще одно слово, ваше величество…

— Ну! — с досадой сказал король.

— Позволите ли вы мне сделать, что я захочу?

— Конечно. По поводу чего?

— Королева…

— Королева! — перебил король, уже забывший сцену за ужином. — Что ты мне толкуешь про королеву?

— Она оскорбила ваше величество.

— В самом деле? Впрочем… это возможно. Ну хорошо, возьми ее и делай с ней, что хочешь, ступай!

Граф тотчас же вышел.

Со времени своего возвышения Кастельмелор уже значительно уменьшил права рыцарей Небесного Свода, которых даже переселил из дворца в казармы, но тем не менее он был уверен в их преданности, благодаря Асканио Макароне, которого сделал их начальником и который выражал ему неограниченную преданность.

Оставив короля, Кастельмелор, послал за Асканио.

Презренный падуанец получил приказание выбрать десять наименее церемонных рыцарей Небесного Свода. Эти десятеро должны были в час ночи спрятаться на улице около монастыря Благочестия, где королева обыкновенно присутствовала на богослужении.

Как мы уже сказали, это было накануне Рождества, так что, по всей вероятности, королева должна была отправиться на полунощную службу. Кастельмелор, имевший большой интерес удалить ее от двора, с радостью ухватился за этот случай, чтобы приступить к плану, который должен был привести к исполнению его желаний.

Макароне был человек аккуратный и попросил два раза повторить приказание, наконец, он вполне проникся своею ролью, которая состояла в том, чтобы похитить королеву и отвезти ее в укрепленный замок Сур в провинции Тра-ос-Монтес.

Королева, ничего не подозревая и больше чем когда-либо ища утешения в религии, оставила в полночь дворец и отправилась в монастырь в карете. В час служба окончилась, и королева снова села в карету.

Едва застучали колеса, навстречу лошадям бросилось десять человек. Макароне подошел к карете, отворил дверцу и заглянул внутрь.

— Сударыня, — сказал он, любезно кланяясь, — мне поручено проводить вас в вашу летнюю резиденцию. Угодно вам ехать одной или взять с собой двух прелестных ваших спутниц.

Королева хотела спросить, что это значит, но не успела.

Вероятно, о ней кто-то постоянно заботился, и, вероятно, этот кто-то имел хороших осведомителей в казармах рыцарей Небесного Свода. В ту минуту, как Макароне оканчивал свою речь вторичным поклоном, на другом конце улицы послышался стук лошадиных копыт.

— В путь! — приказал прекрасный падуанец, мгновенно изменяя тон.

— Кто вы? Куда вы меня везете? — возмутилась королева.

Стук копыт быстро приближался. Ехало всего двое, что успокоило Макароне, но один из всадников, сидевший на крепкой андалузской лошади, походил на Голиафа, что заставило Макароне вновь насторожиться.

— Что здесь такое? — спросил отрывистым и надменным голосом меньший всадник, одетый в богатый костюм. — Почему вы останавливали эту карету, дураки?

Высокий всадник, одетый в ливрею темного цвета, не сказал ничего, но вытащил из ножен почтенных размеров шпагу.

Едва заслышав голос первого всадника, королева вздрогнула. Она высунула голову из кареты, но не сказала ни слова.

— Проезжайте вашей дорогой, сеньоры, — отвечал падуанец, — и не путайтесь не в свое дело.

Всадник в роскошном костюме ничего не ответил, но взмахнул рукой, выхватил шпагу, и у падуанца искры посыпались из глаз. В то же время всадник дал шпоры лошади, сбил с ног Асканио и бросился на остальных. Великан, сопровождавший его, тоже не остался позади. Он поднял пять или шесть раз свою тяжелую шпагу, после чего вложил ее в ножны, потому что врагов больше не осталось.

Только один падуанец прикинулся убитым, чтобы подглядеть, с кем он имел дело, но великан сделал вид, что хочет смять его копытами своей лошади, тогда наш бедный друг, рискуя заставить затрястись в гробах своих знаменитых предков, бросился бежать со всех ног. Итак, незнакомцы остались победителями. Лакей стоял в отдалении, тогда как господин подъехал к карете.

— Государыня, — сказал он, — вы не можете возвратиться во дворец короля. Может быть, вы также не доверяете незнакомому человеку…

— Я вас знаю, сеньор, — перебила королева, голос которой дрожал от волнения.

Потом она прибавила едва слышным голосом:

— Я доверяю вам более, чем кому бы то ни было на свете, дон Симон Васконселлос.

Всадник поклонился в знак благодарности.

— В таком случае, — сказал он, — я попрошу, ваше величество, следовать за мной. Я предложу вам на эту ночь убежище, какое может предложить дворянин, завтра же у вас будет другое, более безопасное.

Карета покатилась в сопровождении Васконселлоса и Балтазара.

Глава XXV. ОТЕЛЬ СУЗА

Через некоторое время королева выходила из экипажа перед отелем Суза.

— Уже давно, — печально сказал Васконселлос, — этот дом, носящий имя моих предков, стоит необитаем. Мой брат живет во дворце, я сам скрываюсь в скромном жилище. Войдите, государыня, я могу сказать, что это благородное жилище, потому что оно видело пятнадцать поколений Суза, а Кастельмелор не был в нем с тех пор, как опозорил себя званием фаворита.

Изабелла вышла из кареты и пошла через двор, поросший травой, опираясь на руку Васконселлоса. Она дрожала, дыхание ее было тяжело и прерывисто. Васконселлос шел твердым шагом. Поднявшись на верхнюю ступень крыльца, он остановился.

— Ваше величество, — сказал он, — если вы позволите, то я войду вместе с вами, если же нет, то буду снаружи караулить вас.

— Пойдемте, — прошептала королева.

Они переступили порог и прошли длиннуюанфиладу комнат, прежде чем дойти до той залы, в которой мы прежде видели собравшимся все семейство Сузы. Ничто не изменилось, все было по-прежнему: старинные портреты, кресло с гербом, которое всегда занимала донна Химена, и стул с высокой спинкой черного дерева, на котором когда-то сидела Инесса Кадаваль.

Васконселлос провел рукой по лбу, как бы желая изгнать тяжелые воспоминания.

Он отворил одну дверь и указал на комнату со старинной мебелью, очень роскошною, в которой стояла большая кровать с балдахином, на красных бархатных подушках которой был вышит золотом Браганский крест.

— В то время, когда имя Сузы было еще не запятнано, — сказал он, — короли ночевали в этой комнате. Это будет ваша комната на сегодняшнюю ночь… Спите спокойно, я буду стеречь ваш сон.

Он поклонился и сделал шаг к дверям.

— Останьтесь, — сказала королева.

Васконселлос побледнел, но сейчас же остановился.

— Сеньоры, — продолжала королева, обращаясь к своим спутницам, — оставьте нас.

Две дамы удалились. Королева и Васконселлос остались одни.

В зале горела только одна лампа. Ее слабый свет едва рассеивал мрак и оставлял совершенно неосвещенными углы комнаты. Только там и сям блестела позолота.

Королева стояла у дверей спальни, Васконселлос, опустив глаза, стоял посреди залы.

Одно мгновение королева простояла в нерешимости, грудь ее неровно поднималась, щеки то бледнели, то краснели. Но она вдруг оправилась и, выпрямившись, взглянула прямо в лицо Васконселлосу.

— Сеньор, — сказал она, — придвиньте мне кресло. Подойдите и выслушайте меня. Помните ли вы о вашем пребывании при французском дворе?

— Да, помню, — отвечал Васконселлос.

— Вы были несчастливы, сеньор. Я… О! Я тогда была очень счастлива!.. Я вас увидела, мои первые страдания начались от вас, потому что я вас полюбила. Не перебивайте меня, сеньор. Для вас я приехала в Португалию. Какое мне было дело до трона? Я думала… Я была безумна! Мне показалось, что я заметила любовь в одном из ваших взглядов. Я надеялась… Сеньор, я сама разбила мою жизнь, но сделала это ради вас.

Васконселлос опустился на колени, закрыв лицо дрожащими руками.

Королева говорила твердым, но тихим, как бы задыхающимся голосом; лицо ее выражало спокойствие отчаяния.

— Я приехала сюда, — продолжала она, — но вместо обещанных почестей, я встретила оскорбления и унижения; моя прежняя жизнь была одним бесконечным праздником, теперь же я привыкла к слезам; я желала уединения, чтобы молиться Богу, но меня, женщину и королеву, втолкнули в грязные, отвратительные оргии, которые сумасшедший устраивает со своими лакеями, и у меня нет никого, кто бы утешил меня! Никого, кто бы защитил меня!

— Государыня! — воскликнул Васконселлос. — Сжальтесь надо мной.

— Сжалиться над вами, сеньор? — повторила королева. — Иногда, действительно, мне было жаль вас, потому что вы меня любите; я уже давно знаю это.

— Государыня… — начал было Васконселлос.

— О! Я могу говорить с вами таким образом, — сказала Изабелла с печальной улыбкой. — Вы любите меня, я это знаю, но я знаю также, что между нами есть непреодолимое препятствие, непонятное для меня, но вместе с тем непобедимое; которого вы не хотите или, может быть, не можете переступить… Васконселлос, вы считали себя хорошо замаскированным, когда издали заботились обо мне, и для исполнения долга принимали такие предосторожности, как будто совершали преступление! Но я вас видела, я угадывала вас, и если я до сих пор еще не умерла среди этого постыдного двора, то только потому, что чувствовала вас около себя и хотела жить для того, чтобы со временем отблагодарить вас и сказать вам, прежде чем покинуть этот свет: я вас любила, дон Симон, я вас люблю теперь и кроме вас буду любить одного Бога.

Васконселлос приложил руку к сердцу и глухо застонал.

Изабелла не ошиблась, он любил ее всею силой постоянно подавляемой страсти; это была любовь без признаний, обожание без надежды, преклонение.

В эту минуту он готов был тысячу раз пожертвовать жизнью, только чтобы сделать ее счастливой, и ее слова жгли его.

— Благодарю, — прошептал он, складывая руки, — благодарю!.. Но сжальтесь! Вы не знаете связывающих меня цепей. Я душой и телом принадлежу королю… А вы — королева!

Изабелла встала.

— Я не жена королю, — просто сказала она.

Она не покраснела, произнося эти слова, не опустила глаз. В ее голосе и движениях было спокойное достоинство.

Васконселлос, в свою очередь, встал и даже не старался скрыть своего глубочайшего удивления.

— Здесь так же, как и в Версале, — продолжала Изабелла, — я все та же девица Изабелла Немур-Савойская.

Наступило минутное молчание.

— Дон Симон, — снова заговорила королева, — моя рука принадлежит мне, сердце вам, но моя жизнь принадлежит Богу… В тиши монастыря я буду молиться за вас, моего доброго и злого гения. Удалитесь.

Она величественным жестом указала на дверь.

Растерянный Васконселлос не двигался; вместо того, чтобы повиноваться, он протянул руки и опустился на колени.

Но в эту самую минуту погасавшая лампа вспыхнула красноватым светом. Взгляд Васконселлоса упал на кресло черного дерева, где он так часто видел Инессу, внимательно взиравшую на него.

Он быстро поднялся и, опустив голову, вышел, не сказав ни слова.

Королева взглядом проследила за ним до порога.

— Боже мой! — прошептала она. — Дай мне силы не любить его больше.

На следующее утро обещание Васконселлоса относительно покровительства исполнилось.

Рано утром экипаж маркиза де Санда остановился перед отелем Суза, из него вышел виконт де Фосез, приехавший в Португалию с депешей Людовика XIV и имевший полномочие представлять в Лиссабоне особу короля. Виконт имел короткий разговор с королевой и сейчас же отправился к Альфонсу VI.

Оскорбление, сделанное королеве, было очевидно, его даже не старались отрицать. Требование французского посланника было справедливо и предъявлено так решительно, что его не пробовали отклонить.

В полдень королева оставила отель Суза и в сопровождении маркиза де Санда и де Фосеза отправилась во дворец Хабрегас, который приготовили к ее принятию. Над главным подъездом дворца развевалось белое знамя, в середине которого был голубой герб с тремя золотыми лилиями.

— Вот на ближайшее время ваша защита, государыня, — сказал де Фосез, — вы находитесь под покровительством Франции.

На мгновенье Изабелла почувствовала гордость, увидя это белое знамя, которому всюду сопутствовали победы. За великим именем своей родины она почувствовала себя в безопасности.

Но мысли ее вскоре приняли свое прежнее течение. С самого утра она ожидала Васконселлоса, но он не показывался. Накануне она хотела поговорить с ним, чтобы сказать ему последнее «прости». Теперь она снова хотела видеть его, чтобы поблагодарить, так как угадывала, что это неожиданная защита была делом его рук.

Васконселлос не появлялся. В минуту увлечения он обрадовался, видя королеву свободною от всяких уз, он обрадовался, найдя в ней снова девицу Немур-Савойскую, думая в своем энтузиазме, что главное препятствие между ними исчезло. Но размышление разубедило его. Он понял, что в будущем положение его нисколько не изменялось. Для всякого другого Изабелла могла быть свободна, но для него она всегда оставалась женщиной, занимавшей место на троне рядом с Альфонсом.

Васконселлос принадлежал королю, он ни на минуту не забыл клятвы, данной у постели умирающего отца, и он исполнял ее с тем большей строгостью, что Кастельмелор забыл о ней. А любить королеву — не значило ли громко объявить себя врагом короля?!

Изабелла любила его, она сказала ему это. Теперь, когда для нее миновала всякая опасность, мысль окончить дни в монастыре должна была уничтожиться сама собою. Васконселлос был живой человек: происшедшая накануне сцена совершенно истощила его силы, он чувствовал себя неспособным устоять еще раз против подобного соблазна. Опасаясь своей слабости, он предпочел бежать, и решил не видеться больше с королевой.

Ночью он отправился предупредить де Фосеза и маркиза де Санда, который был особенно предан королеве, а сам исчез.

Де Фосез поместил королеву в Хабрегасе. Затем был собран совет из маркиза де Санди, нескольких португальских грандов, бывших во вражде со двором, и духовенство. Результатом этого съезда была отправка нарочного с депешею к его святейшеству папе Клименту XI.

Вместе с этим посланным поехал Виейра да Сильва, духовник королевы, в сопровождении Луи Сузы и депутата от инквизиции Эммануэль Магалаенс, которым было дано полномочие просить расторжения брака Изабеллы с королем дон Алфонсом.

С этого времени положение Изабеллы совершенно и во всех отношениях изменилось. У нее образовалась целая партия. Высшее дворянство и духовенство сделали себе знамя из ее имени; но она не хотела вмешиваться в политические интриги и вела во дворце очень замкнутую жизнь, счастливая, что избавилась от подчинения постыдным фантазиям Альфонса.

Оставляя Лиссабон, де Фосез обещал Изабелле прислать двух французских фрейлин. Вскоре, действительно, приехали две прелестные девушки, сестры Мария и Габриель де Соль, дочери старого дворянина из Орлеана. Две сестры стали верными подругами королевы. Они любили ее от всей души, потому что она была несчастлива и добра. Их живой и остроумный разговор доставлял королеве немало приятных часов.

Инфант дон Педро начал часто посещать Изабеллу. Это был красивый и благородный молодой человек, кроткий и, может быть, слишком мягкий характер которого хранил на себе следы долгой опеки, под которою он жил. Он был скромен с женщинами и бесстрашен перед опасностью. Дурное обхождение, которое он переносил при дворе не уменьшило его привязанности к брату, но он глубоко ненавидел Кастельмелора, позволившего себе один раз поднять против него шпагу. Как все скрытные люди, он был склонен к ревности, подозрителен и злопамятен; но все эти недостатки, окупаемые многочисленными достоинствами, ускользали от королевы, которая обращалась с ним как с братом и сделала его своим поверенным.

Изабелла не могла не заметить любви инфанта, которая сквозила в каждом его движении, но, не будучи в состоянии отвечать на нее, она делала вид, что не замечает ее. Это была наивная и почтительная любовь, любовь пажа к своей королеве, чистая и преданная. Локон волос ее мог привести в восторг дона Педро, как в средние века рыцарь был счастлив одним позволением носить цвети своей дамы.

Но в то же время это была любовь чрезвычайно ревнивая. Ревность проницательна и идет прямо к цели. Дон Педро уже давно понял, что сердце Изабеллы несвободно, и его подозрения сразу напали на верный путь. Имя Васконселлоса заставляло его бледнеть, и он почти так же ненавидел его, как и Кастельмелора.

Несмотря на это, в поведении Васконселлоса ничто не выдавало этой ревности. В течение целого года, который Изабелла прожила в Хабрегасе, Васконселлос виделся с нею всего два раза, да и то только при особенно важных обстоятельствах: первый раз он передал ей, что один негодяй из ее слуг предлагал Кастельмелору отравить ее, отчего, однако, фаворит отказался; второй раз он принес ей известие из Рима относительно ее развода. Вообще казалось, что он имел средство знать прежде всех все, что касалось королевы. Несмотря на это, он не жил в Лиссабоне, по крайней мере, никто никогда не видел его там, и его лакей, Балтазар, поступил на службу, к лорду Ричарду Фэнсгоу.

Инфант досадовал на эту осведомленность Васконселлоса обо всем, что касалось королевы; в особенности его приводило в отчаяние то впечатление, которое производили на королеву эти посещения. Она постоянно говорила о Васконселлосе: то со странной сдержанностью и каким-то таинственным страхом, то с неблагоразумным энтузиазмом, то с меланхолической нежностью.

Поэтому дон Педро угадывал в нем соперника, и если скрывал свою ненависть, то лишь потому, что боялся оскорбить Изабеллу.

Бросив взгляд на предшествующие события, мы станем продолжать наш рассказ с той минуты, как монах вышел из дворца Кастельмелора.

Было около семи часов вечера. Королева полулежала на кушетке, около нее сидели Мария и Габриель де Соль, вышивая. Инфант дон Педро сидел на табурете и, аккомпанируя на португальской гитаре, пел французскую песню, которую выучил, вероятно, для того, чтобы понравиться Изабелле. Слушая его, она облокотилась на руку головой и мечтала.

— Не знакома ли тебе эта песня? — спросила шепотом Габриель свою сестру Марию.

У Марии были слезы на глазах.

— Что такое? — спросила королева.

— Это воспоминание, ваше величество, — сказала весело Габриель. — Песня, которую так хорошо поет его высочество принц инфант, очень хорошо знакома Марии.

— Вот как! — сказала, улыбаясь королева. — А откуда она знает эту песню?

— Наш кузен, Рожер де Люс, очень часто пел ее.

— Не плачь Мария, — сказала, вздыхая, королева, — когда-нибудь мы возвратим тебе Францию и твоего кузена… Не все могут льстить себя сладкою надеждою снова увидать тех, кого любят. Перестаньте петь, прошу вас, брат.

Королева называла таким образом инфанта. Он сейчас же положил гитару и подошел к королеве.

— Не получили ли вы неприятных известий из Рима? — спросил он. — Вы кажетесь сегодня печальнее обыкновенного.

Изабелла не отвечала.

«Она мечтает о нем, — догадался принц, — всегда, всегда о нем!»

— Что же вы ничего не говорите, брат! — вскричала вдруг королева с принужденной веселостью. — Неужели вы не знаете какой-нибудь веселой истории, которая могла бы развлечь бедных затворниц.

Девицы де Соль придвинулись ближе, чтобы лучше слышать. Принц, со своей стороны, делал отчаянные усилия найти что-нибудь в своей памяти, но не нашел ничего, как это всегда бывает с застенчивыми людьми.

— Будьте внимательны, мои милые, — говорила между тем Изабелла, — его высочество расскажет нам историю.

Но этот совет был совершенно излишним; сестры и без того уже глядели на инфанта с нетерпением и любопытством.

— Увы! — сказал инфант, лицо которого выражало полнейшее отчаяние. — Я ничего не знаю и не умею сочинять рассказов.

Сказав это, он опустил глаза и принялся вертеть в руках шляпу, точно какой-нибудь деревенский щеголь, истощивший все свое красноречие. Взглянув на него, кроткая Мария невольно почувствовала сострадание, но Габриель не могла удержаться от улыбки. Между тем королева снова погрузилась в задумчивость.

— Тем не менее, — продолжал инфант, на которого улыбка Габриель произвела то же действие, что и удар шпор на чистокровную лошадь, — близ нас происходят такие вещи, которые похожи на сказку… Слышали ли вы когда-нибудь о неком монахе?

— Монахе? — рассеяно повторила Изабелла.

— Монах? — повторили сестры, вздрогнув.

— О монахе, — продолжал инфант, — о человеке, известном под одним именем: «монах», в городе, в котором пятьдесят монастырей; о человеке, лица которого никто не видел; о человеке, вид которого останавливает безумного моего брата; голос которого заставляет дрожать изменника Кастельмелора; и рука которого расточает так много благодеяний, что они смягчают гнев Божий, висящий над Португалией.

— Вы в первый раз говорите нам об этом человеке, брат, — заметила королева.

— Да, действительно в первый раз… Почему? Я и сам не знаю, ведь он имеет право на мою привязанность и уважение.

— Как? — неосторожно вскричала Габриель де Соль. — Вы знакомы с ним?

— Почему вы об этом спрашиваете, дитя мое? — с удивлением сказала королева.

— Потому, что монах такой таинственный и опасный человек! Я слышала, как офицеры вашего величества говорили о нем. Они дрожали, произнося его имя.

Все замолчали. Инфант, казалось, задумался, в свою очередь.

— Однажды… — продолжала молодая девушка. — Но я не знаю, должна ли я говорить это вашему величеству?

— Говорите, моя милая, я женщина и любопытна.

— Однажды… Это было в монастыре Эсперанс, куда ваше величество, будучи сами больны, послали меня к обедне, тогда как сестра осталась с вами. Среди обедни я почувствовала, что кто-то взял меня за руку, и я чуть не умерла от страха, увидя около себя монаха, лицо которого было скрыто громадным капюшоном. Я вспомнила разговор офицеров и узнала монаха.

— Он дотронулся до твоей руки нечаянно?

— Он дотронулся до моей руки для того, чтобы привлечь мое внимание. «Дитя, — сказал он мне, — небо дало тебе благородную задачу заботиться о ней, утешать и любить ее!.. Ты будешь награждена как здесь, так: и там, если свято исполнишь свою обязанность».

— Он тебе сказал это? — прошептала королева.

— Да, государыня… Потом мне послышался глубокий вздох. Когда я обернулась, то уже никого не было.

— Вот что странно! — сказали в один голос Изабелла и инфант.

— Действительно странно! — удивилась Мария де Соль. — На следующий день Габриель осталась с вашим величеством, а я поехала к обедне…

— И что же? — спросила королева.

— Моя сестра уже рассказала свою историю; со мною случилось то же самое.

— Но я не знаю этого человека, — сказала королева, — откуда же эта странная заботливость обо мне?

— Вы уверены, что действительно не знаете его? — спросил инфант.

— Клянусь честью, я даже никогда не видала его.

— Я говорю это потому, что мне точно так же монах говорил о вашем величестве. Он говорил, чтобы я заботился о вас… Чтобы я возместил вам за все мучения, которыми преследовал вас мой брат.

Королева скрыла под улыбкой свое смущение.

— Да, — продолжал инфант тихим голосом, — его советы были всегда благородны. После каждого оскорбления, полученного мною от брата, он приходил утешать меня и укреплять мою душу против соблазна мщения. Кто бы он ни был, я обязан ему благодарностью… Но таинственность, окружающая его, беспокоит меня. Я не могу любить этого человека, я верю ему и уважаю его, но какой-то голос говорит мне, чтобы я не привязывался к нему.

Инфант замолчал.

Мало-помалу, под влиянием этого таинственного разговора, лица четырех беседующих приняли тревожное выражение. Ночь была темная, снаружи ветер свистал между деревьями; две молодые девушки, прижавшись друг к другу, с трудом скрывали свой безотчетный страх.

В эту минуту дверь отворилась, и каждый ожидал, что появится таинственная личность, о которой только что говорили. Но лакей доложил громким голосом:

— Ваше величество! Дон Симон Васконселлос-Суза!

Глава XXVI. ВОСЕМЬ ЧАСОВ

Имя Васконселлоса произвело на четырех собеседников самое разное впечатление.

Королева была глубоко взволнована и не старалась скрывать этого. Инфант побледнел. Он почувствовал дрожь, которая леденит сердце при приближении врага. Что же касается девиц де Соль, то это имя сейчас же успокоило их и возвратило улыбку на их лица.

Протекшее время заменило в Симоне юношескую привлекательность мужественной красотой. Впрочем, он был, как две капли воды, похож на своего брата, Кастельмелора.

Тот же рост, та же фигура, тот же гордый взгляд. Только на благородном лице Васконселлоса не было заметно того фальшивого выражения, которое портило наружность его брата. Его непритворная откровенность и спокойное выражение его лица достаточно говорили за отсутствие в нем всяких честолюбивых и преступных желаний.

Он был одет в блестящий придворный костюм, и это платье до того увеличивало сходство между ним и братом, что королева невольно покраснела, вспомнив об оскорблениях, перенесенных ею от Кастельмелора.

Что касается инфанта, то он сделал несколько шагов назад и остановился в стороне.

«Они похожи, — подумал он, — и, вероятно, сердцем так же, как и лицом… Я этого желаю… Это должно быть так. Я даже не знаю, которого из двоих я ненавижу больше».

Васконселлос медленными шагами прошел по комнате и подошел к королеве, которой низко поклонился. Инфант, не спускавший глаз с королевы, с гневом заметил, что королева сама протянула руку Симону. Васконселлос прикоснулся к ней губами и сейчас же выпрямился.

— Какой счастливый случай привел вас сюда, сеньор? — спросила королева. — Вы не приучили нас к удовольствию часто пользоваться вашими посещениями.

— Государыня, — отвечал с печальной улыбкой Васконселлос, — мое присутствие доставило бы вам мало радости. Тот, кто сам страдает, плохой утешитель. К тому же моя задача иная: я страж безопасности вашего величества. Когда вам угрожает опасность, я оставляю свой пост, чтобы предупредить или защитить вас. Мое появление есть мрачное предзнаменование, потому что указывает на опасность.

— Что вы хотите сказать?! — воскликнул инфант. — Разве королеве угрожает какая-нибудь опасность.

— О! Я в безопасности, — сказала Изабелла. — Разве вы не со мною, дон Симон, вы, мой постоянный защитник и покровитель!

— До сих пор я делал, что мог, — отвечал Васконселлос.

Потом он прибавил, почтительно кланяясь инфанту:

— К тому же его высочество может предложить вам помощь своей шпаги, так как угрожающая вам опасность не происходит от Альфонса Португальского.

— Так, значит, действительно есть опасность? — с тревогой проговорил инфант. — Говорите, сеньор, в чем дело?

В это время на часах прозвучал один удар, который почти во всех старинных часах предшествует бою минуты на две или на три.

— Давно пора! — прошептал Васконселлос. Потом он продолжал, обращаясь к инфанту: — Надо спасти королеву от негодяя, устроившего заговор, который должен быть приведен в исполнение сегодня вечером.

— Какой заговор?

— Время бежит, ваше высочество, и теперь неудобно объяснять, в чем дело, — отвечал Симон. — Тем не менее успокойтесь, ваше величество, мои меры приняты, и я отвечаю за вашу безопасность.

— Когда дело идет о моей царственной сестре, то я начинаю опасаться, — сказал инфант. — Не лучше ли было бы бежать?

— Слишком поздно.

Раздался громкий стук в наружную дверь дворца. В ту же самую минуту часы пробили восемь.

«Вам, милорд, в точности повинуются, — подумал Васконселлос, — приятно иметь дело с таким хорошим игроком!»

— Что это значит? — прошептала королева.

— Это двадцать человек солдат королевского патруля, которые явились похитить ваше величество, — отвечал Васконселлос.

— Двадцать, говорите вы! — воскликнул инфант. — Их двадцать! А нас только двое!.. Но вы сумасшедший или изменник!

— Молчите, брат, — повелительно сказала королева.

Потом она прибавила, глядя в лицо Васконселлоса:

— Сеньор, я вполне доверяю вам. Что бы ни случилось, я буду утверждать, что вы не способны изменить мне.

Инфант едва удержал гневное восклицание.

— Благодарю вас, — сказал Васконселлос королеве.

В эту минуту на лестнице послышались шаги, затем голоса лакеев, не пускавших незваных гостей.

Молодые девушки, охваченные ужасом, встали и не двигались. Взгляд королевы упал на них.

— Идите, мои милые, — сказала она. — Идите в дворцовую капеллу, там, по крайней мере, вы будете в безопасности.

Сестры взялись за руки, но вместо того, чтобы повиноваться, подошли к королеве и опустились около нее на колени.

— Мы не можем покинуть ваше величество в минуту опасности, — сказала Мария де Соль.

— Мы дочери дворянина, — прибавила Габриель, нахмурив брови, — и имеем право умереть вместе с вами.

Королева поцеловала их.

Между тем шаги быстро приближались и раздавались уже в соседней комнате. Васконселлос сделал королеве знак оставаться на месте и пошел к двери. Инфант хотел следовать за ним.

— Не ходите, ваше высочество, — остановил его Васконселлос, — приближается время, когда вы останетесь единственной надеждой Португалии. Не рискуйте же вашей драгоценной жизнью.

Прежде чем он успел кончить, дверь уже отворилась; тогда Симон почтительно, но твердо, отстранил инфанта, который с обнаженной шпагой хотел защищать двери, и стал впереди него.

Симон не вынимал шпаги из ножен.

Рыцари Небесного Свода, оттолкнув в сторону последнего лакея, загораживавшего им путь, в беспорядке бросились в комнату королевы, в сопровождении сэра Виллиама, секретаря лорда Фэнсгоу.

Васконселлос, сложив руки на груди, стоял по отношению к ним против света, и они сначала не заметили его, но когда Мигуэль Антунец хотел пройти мимо него к королеве, то Васконселлос схватил его за плечо и оттолкнул назад.

— Что вы пришли здесь делать, негодяи? — сказал он громовым голосом.

Королевский патруль остановился в изумлении. Задние, не видевшие, что происходило впереди, вынули шпаги, но передние колебались и не знали, что делать. Сам сэр Виллиам отодвинулся в сторону и постарался закрыться своим широким плащом.

Наконец по рядам пробежало хорошо знакомое имя.

— Граф Кастельмелор! — повторяли шепотом солдаты.

И страх, внушенный фаворитом, был так велик, что стоявшие ближе к дверям начали благоразумно отступать. Действительно, никто не знал, что Васконселлос в Лиссабоне. Этот человек, одетый в придворный костюм, мог быть только Кастельмелор.

Васконселлос не рассчитывал на эту ошибку. Узнав об опасности, угрожавшей королеве, путем, о котором читатель узнает впоследствии, он принял свои меры и был уверен, что защитит королеву, когда сказал ей: «Я отвечаю за ваше величество». Но отступление солдат заставило его принять новое решение. Имя Кастельмелора дошло до его ушей, и он угадал причину неожиданного испуга.

В его интересах было воспользоваться этим, так как его задача еще не была выполнена, а всякое насилие созвало бы вокруг дворца свидетелей, которые были бы тут совершенно лишними.

Он вынул из ножен шпагу и сделал шаг к солдатам, которые сейчас же попятились.

— Кто вас привел сюда? — спросил он.

— Я, граф, — жалобно отвечал Антунец, — но я думал, что действую согласно желанию вашего сиятельства, и только исполнил приказание моего начальника, капитана Асканио Макароне.

— Вы будете наказаны, — продолжал Васконселлос, отрывистым и резким голосом, каким обыкновенно говорил Кастельмелор. — Ваш капитан будет выгнан. Чтобы впредь все оказывали должное уважение жилищу королевы и французскому знамени, развивающемуся над этим дворцом… Ступайте!

Все поспешили повиноваться.

— Стойте! — произнес Васконселлос, передумав. — Среди вас есть человек без мундира королевского патруля, кто он?

Он указал на Виллиама.

— Это один англичанин, — отвечал Антунец.

— Зачем он здесь?

Антунец колебался одно мгновение.

— Это, — прошептал он наконец, — секретарь милорда-посланника.

— Ваше высочество, — сказал Васконселлос, оборачиваясь к инфанту, — вы видите, что я был прав, сказав, что это подлое нападение не было делом вашего брата… Идите, — прибавил он, обращаясь к Антунецу. — А вы, сеньор англичанин, останьтесь.

Несмотря на это приказание, сэр Виллиам хотел уйти, но солдаты, по знаку мнимого Кастельмелора, схватили его и силой притащили на средину комнаты, после чего все удалились.

Королева и инфант были молчаливыми зрителями всего происшедшего. Королева восхищалась Васконселлосом и не старалась отдать себе отчета в причине его могущества; она была ему благодарна от всей души.

Инфант, напротив того, униженный пассивной ролью, которую ему пришлось играть, и раздраженный превосходством своего соперника, чувствовал сильную досаду. Он спрашивал себя, что могло соединять Васконселлоса с королевским патрулем, и каким образом этот человек мог узнать о нападении и отразить его, так сказать, единственно силою своей воли, будучи никем в государстве.

В то время как он думал таким образом, приготовлялась другая сцена, которая должна была довести его удивление до высшей степени.

Васконселлос, вместо того, чтобы подойти к королеве, остался посреди комнаты напротив сэра Виллиама, который стоял, завернувшись в плащ. Когда Васконселлос услышал, что тяжелые входные двери захлопнулись за ушедшими, он поднял руку и сорвал плащ, закрывавший лицо англичанина.

— Ваше высочество, — сказал он инфанту, — что прикажете вы сделать с этим изменником, изгнанным из государства королевским указом и самовольно возвратившимся?

— Я не знаю этого человека, — сказал инфант.

Но когда Васконселлос подвел Виллиама к лампе, принц вскричал с удивлением:

— Антуан Конти-Винтимиль!

Королева с удивлением и любопытством подняла взгляд на бывшего фаворита, о могуществе и дерзости которого она много слышала. Обе сестры де Соль, стоявшие сзади своей повелительницы, также вытянули головы вперед.

— Антуан Конти-Винтимиль, — повторил Васконселлос с горечью, — человек, который первый поставил Португалию на роковой путь, ведущий к пропасти; демон, стоявший некогда у трона нашего повелителя, подлый отравитель, развративший ум и сердце своего короля, нравственный убийца его величества короля Альфонса, вашего брата и государя.

— Как осмеливаешься ты говорить мне это, — возразил Конти, поднимая голову. — Ты, Кастельмелор, мой наследник! Ты, подражающий мне и превзошедший меня!

— Вглядитесь получше, сеньор Конти, — отвечал младший Суза, — я не Кастельмелор…

— Возможно ли это! — перебил Конти, оглядываясь вокруг себя, как бы ища своих отсутствующих сообщников.

— Я тот, — продолжал Васконселлос, — кто в дни вашего могущества ударил вас по лицу среди ваших подлых телохранителей, я тот, кто возмутил народ, чтобы изгнать вас из Лиссабона…

— Васконселлос! — прошептал Конти, опуская голову.

— Да, Васконселлос, который сказал вам: мы увидимся, сеньор Конти.

Бывший фаворит сделал шаг назад и бросился к ногам инфанта, который отступил с отвращением. Тогда Конти, обезумев от ужаса, на коленях дополз до Изабеллы.

— Сжальтесь, пощадите! — прошептал он.

— Пощадите его, сеньор, — сказала королева.

Сестры в свою очередь сложили руки и взглядом умоляли Васконселлоса.

— Встань! — сказал последний. — Я забыл о тебе, и чтобы вспомнить, надо было не меньше, как опасность для королевы… Не жалей, что принял меня за Кастельмелора. Без этой ошибки ты дорого заплатил бы мне за твою дерзкую попытку, смотри!

Он толкнул Конти к окну. В окне видны были при лунном свете тридцать вооруженных людей, спрятанных за одним из дворцовых флигелей.

Инфант, в свою очередь, подошел к окну и увидел вооруженных людей; досада его увеличилась.

— Ступай, лакей англичанина, — продолжал Васконселлос, — возвращайся к своему господину. Скажи, чтобы он продолжал втихую свои подлые интриги, пока не настанет час расплаты… Но горе ему, если он опять коснется королевы!

Васконселлос указал на дверь. Конти поспешными шагами пересек залу и скрылся.

— Благодарю вас, сеньор, — сказала королева растроганно. — Сам Бог послал мне вас.

— Примите и мою благодарность, сеньор, — сказал в свою очередь инфант голосом, в котором горечь и гнев боролись с церемонной любезностью. — Но сколько чудес случилось в одну минуту! Я понимаю, что вас могли принять за вашего брата, так как я сам часто ошибался, но откуда, позвольте узнать, происходит это знание английских интриг? С какого времени имеете вы право содержать за свой счет солдат? Что значит…

— Простите мне, ваше высочество, — перебил Васконселлос, — но объяснение было бы слишком длинно, и я считаю его бесполезным…

— А я требую его, сеньор!

Васконселлос почтительно поклонился.

— Я хотел бы прежде переговорить с королевой, — сказал он.

— Сеньор, — отвечал инфант, — ваше поведение увеличивает мои подозрения, и я приказываю…

— Оставьте нас вдвоем, брат, — твердо произнесла королева.

Но инфант перешел границы своей обычной скромности.

— Мне очень жаль, — вскричал он, — что я не могу вам повиноваться, но этот человек окружен таинственностью! Вы думаете, что он явился вас спасти; я также хочу так думать; однако речь идет о такой драгоценной особе…

— Упрямый и подозрительный ребенок, — прошептал Васконселлос, — такого ли короля нужно Португалии?

— Отвечайте сеньор, — снова потребовал инфант, — достаточно двух слов.

Васконселлос вынул записку и передал ее инфанту.

— Я знал ваше высочество, — сказал он, — и предвидел, что подобное может произойти; прочитайте эту записку.

В записке было следующее:

«Ваше счастье на этом свете зависит от Васконселлоса, положитесь на него.

Монах».

Глава XXVII. ПОЛНОЧЬ

Инфант несколько раз перечитал записку. Наконец он взглянул на Васконселлоса, стараясь проникнуть в его мысли; тот спокойно выдержал этот взгляд.

— Это действительно почерк монаха, — прошептал инфант, — но от какой опасности он хочет меня защитить…

— Пока это тайна между мной и монахом, — отвечал Васконселлос.

— Я удаляюсь, — сказал принц, подумав несколько минут. — Но я не могу довериться вам, несмотря на рекомендацию монаха, которого я уважаю и который уже доказал мне свою преданность, но которого внутренний голос заставляет меня избегать. Итак, я удаляюсь, но не для того, чтобы повиноваться его таинственным приказаниям, но из уважения к желанию ее величества.

Королева рассеянно ответила на глубокий поклон, который последовал за этими словами. Она с трудом сдерживала свое нетерпение.

— Идите к себе, мои милые дети, — сказала она молодым девушкам после ухода дона Педро, — я позову вас, когда будет надо.

— Потрудитесь сказать его высочеству принцу инфанту, что ее величество просит его не выходить пока из дворца; ей необходимо будет через некоторое время с ним переговорить, — добавил Васконселлос.

Васконселлос и королева остались одни. После ночной сцены в отеле Суза это случилось в первый раз. Изабелла не скрывала своего волнения. Васконселлос молчал, и это молчание еще более смущало королеву. Чтобы выйти из такого положения, она первая решилась прервать молчание.

— Что вы мне хотели сказать, дон Симон? — спросила немного дрожавшим голосом королева.

— Государыня, — отвечал Васконселлос, — я пришел к вам по одному очень важному делу… Но прежде позвольте мне предложить вам один вопрос: надеюсь, что теперь, когда над вами уже не тяготит грубая тирания, вы отказались от мысли, погрести себя навеки в каком-нибудь монастыре?

— Я не знаю… Я еще колеблюсь… Свет считает меня супругой короля; чем можно быть после этого, как не невестой Христовой? Чтобы поступить иначе, нужно иметь в оправдание взаимную и страстную любовь.

— Можно поступить иначе, государыня; были примеры, что королевы удерживали за собою трон после падения своих супругов.

— Я не понимаю вас, дон Симон.

— В свою очередь, я тоже колеблюсь, государыня, — с жаром произнес Васконселлос. — Я колеблюсь, потому что теперь я уклоняюсь от пути, который я предначертал себе, и отступление это мне кажется преступлением против принесенной клятвы, изменой своему долгу; к тому же… Выслушайте меня, государыня… О! Поддержите меня! Я люблю вас!

Слова эти он проговорил хриплым и задыхающимся голосом. В ту же минуту он спохватился и готов был бы пожертвовать своей жизнью, чтобы только взять назад свои слова.

— Вы любите меня! — воскликнула королева, страстно взглянув на Симона, но глаза ее встретили суровый и холодный взгляд Васконселлоса.

— Бывают минуты, — сказал он, — когда страсть овладевает человеком, и тогда вся жизнь, хотя бы полная самоотвержения и мужества пропадает даром и обесчещивается одним каким-нибудь словом…

После минутной паузы он снова продолжал тихо:

— Я произнес такое слово, государыня, тогда, когда его нужно было скрывать от вас под страхом вашего презрения ко мне, или быть подлецом в своих собственных глазах.

— Что! — вскричала Изабелла. — Разве преступление любить?..

— Имейте сострадание ко мне! Ради вас я уничтожил в себе воспоминание о немногих днях, составлявших все счастье моей молодости! Ради вас уничтожил я воспоминание о первой и единственной моей любви, потому что другая любовь, более могущественная, овладела моим сердцем. Но честь нашего имени! Я один, государыня, один, чтобы поддержать честь имени, которое было передано мне длинным рядом предков незапятнанным. Мой брат — это мертвая ветка от благородного дерева. От меня одного зависит теперь слава фамилии Суза! То, как поступаю я сегодня, делает меня клятвопреступником, хотя я не виновен ни в каком преступлении.

Изабелла слушала, ничего не понимая. Она чувствовала только, что между ней и Васконселлосом возвышается препятствие, непреодолимее всех тех, которые она знала до сих пор.

— Однажды, — снова начал Васконселлос, — ко мне пришли, чтобы сказать: твой отец умирает. Я бросился к нему. Как сейчас помню его. Он сидел в античном кресле, в которое садятся перед смертью все из фамилии Суза. Он был совершенно спокоен. Лицо его поражало своею бледностью, той бледностью, которая появляется у человека только перед — смертью. Мы упали на колени, то есть я и Кастельмелор.

Мой отец простер над нами свои худощавые руки и глаза его обратились на нас. Я плакал; Луи, мой брат, также: с тех пор я не всегда верю в слезы.

Отец сказал: «Дети мои, любите короля, защищайте короля, умрите за короля!» Он заставил нас дать ему клятву.

Дон Луи поклялся первый. Потом я, приложив руку к сильно бившемуся в груди сердцу, сказал: «Да поможет мне Бог выполнить мою клятву!»Я был искренен. О! Поверьте мне, я любил короля, я хотел бы умереть за него! Но разве нет на свете долга более священного, чем клятва, данная у постели умирающего отца?

Дон Симон произнес последний вопрос, как бы обращаясь к самому себе. Королева продолжала слушать и чувствовала, что дрожь пробегает по ее телу. В то же время она испытывала сострадание, потому что в голосе Васконселлоса слышалось глубокое горе.

— Португалия не должна погибнуть, — продолжал он, — у Португалии должен быть король… Король здоровый телом и духом, ум которого помогал бы руке, а рука была достаточно сильна, чтобы выдержать тяжесть скипетра… Я буду клятвопреступником, но Жуан Суза, мой отец, простит мне, потому что Португалия будет спасена!

Он поднял глаза на Изабеллу, которая с беспокойством глядела на него.

— Я долго колебался, — продолжал он, — долго молился я Богу, прося у него совета; и Бог помог мне. Я пришел к вам, государыня, чтобы просить вашей помощи.

— Располагайте мною, — поспешно сказала королева, — я буду гордиться, сеньор, если окажу помощь исполнению ваших благородных планов. Что я должна сделать?

— Сделаться женою дон Педро, инфанта Португалии.

Изабелла была так поражена этими словами, что не могла произнести ни слова.

— Высшее дворянство вас любит, — продолжал Симон, — оно станет на сторону вашего супруга, и когда настанет час, а он приближается, изменники, разрушающие трон Альфонса, найдут за его развалинами другой трон, который, опять-таки будет законным троном.

Изабелла молчала. Васконселлос опустился на колени.

Тогда королева, казалось, вдруг пробудилась, глаза ее засверкали, дыхание стало прерывисто, горькая улыбка появилась на губах.

— Встаньте, — с гневом сказала она, — и ни слова больше, сеньор! А! Так вот как низко я пала, что из меня хотят сделать пассивное орудие в руках политического торга… Сеньор! Сеньор! Во Франции, на моей родине, оскорбление слабой женщины считается позором для дворянина. Заботясь о славе дома Сузы, вы опозорили его, вы воспользовались моим безумием и тем, что однажды мой язык произнес слова… От которых я отказываюсь, слышите ли вы? Вы считаете себя вправе располагать мною! Разве я ваша раба? Или вы сделались моим повелителем благодаря тому, что оказывали мне покровительство, которого я не просила. Еще раз повторяю: позор вам и вашему дому, где подлость, кажется, наследственна!.. Я вам запрещаю, показываться мне на глаза!

Она встала и хотела уйти, но силы ее оставили, и она почти без чувств снова опустилась в кресло, волнение разбило ее.

Васконселлос был еще бледнее ее, он стоял молча, опустив голову на грудь. Невыразимые мучения терзали его сердце.

Эта женщина была так прекрасна в своем гневе, и ее горе выражало столько любви. Каждое новое оскорбление было только новым признанием, а он должен был бросить ее в объятия другого, наперекор ей и самому себе! И он не мог жалеть ни ее, ни себя! Его долг повелевал ему принести в жертву себя и ее.

Но он был человек, его воля была поколеблена. Он опустился на колени перед Изабеллой и с отчаянием глядел на нее.

Она не шевелилась, глаза ее были закрыты.

— Боже мой! Боже мой! — прошептал Васконселлос, прижимая руки к сильно бьющемуся сердцу. — Она любит меня почти так же, как я ее люблю!

Эти слова, казалось, оживили Изабеллу, которая медленно выпрямилась и положила руки на плечи Васконселлоса; ее большие, синие глаза плакали и смеялись в одно и то же время.

— О, если бы я могла так умереть! — прошептала она, опуская голову на грудь Васконселлоса. — Я все слышала, — прошептала она, как бы говоря сама с собою, — вы сказали мне, что любите меня… Это правда… Я это знаю… Но вы хотите убить меня долгой и жестокой пыткой. Почему? Я еще так молода и уже так много страдала.

Она вдруг поднялась и провела рукою по лбу. Потом с удивлением посмотрела на Васконселлоса и испуганно оттолкнула его.

— Что вы здесь делаете, сеньор? — сказала она.

И когда он хотел отвечать, она прибавила:

— Да, я припоминаю! Мы очень несчастливы.

Две слезы потекли из глаз дона Симона и упали на руку Изабеллы.

— Не плачь! — прошептала она с отчаянием. — Ты любишь меня! Значит, я твоя… Симон, скажи мне: я хочу… И я буду повиноваться.

Тогда произошла тяжелая сцена, которую мы отказываемся описать. Королева, поддерживаемая своим возбужденным состоянием, ждала своего приговора. Васконселлос собирался с силами и старался не слушать криков своего измученного сердца.

Долго он боролся напрасно. Язык его отказывался разбить одним словом целый мир счастья, представлявшегося его измученному воображению. Наконец лицо его вдруг покрылось краской, и он сказал с усилием:

— Вы будете дважды королевою: я хочу этого!

Изабелла выпустила его руку, которую держала в своих.

— Сеньор, — сказала она, — ваше приказание будет исполнено.

В полночь капелла монастыря бенедиктинцев в Лиссабоне была ярко освещена. Готовились к венчанию.

Рюи Суза де Маседо саможидал жениха и невесту.

Вскоре две кареты без гербов остановились у дверей монастыря. Из первой вышла королева в сопровождении своих двух фрейлин, из второй вышел инфант, он был один.

На пороге капеллы к инфанту подошла, чтобы быть его свидетелем, таинственная личность, известная под именем монаха.

Инфант с трудом скрывал свою радость и едва мог верить в такое счастье. Васконселлос, которого он считал своим соперником, вложил руку Изабеллы в его руку. Он должен был сделаться мужем женщины, которую обожал, не осмеливаясь никогда открыть ей свою любовь!

Обряд венчания совершился быстро и без всякого великолепия. На нем присутствовали только две девицы де Соль и монах. Изабелла представила Рюи Сузе расторжение ее брака кардиналом Вандомом, и сейчас же было приступлено к венчанию.

Королева не раз искала глазами Васконселлоса, надеясь в его взгляде почерпнуть мужество, но церковь была пуста.

— Изабелла Немур-Савойская, — спросил аббат, — согласны ли вы взять себе в мужья принца дон Педро Браганского, инфанта Португалии?

Ответ прозвучал не сразу. Изабелла чувствовала, что мужество оставляет ее.

Но в эту минуту она услышала голос Васконселлоса, шептавшего ей на ухо:

«Я хочу этого!»

— Да, — сказала она слабым голосом и поспешно обернулась, чтобы видеть Симона, но сзади нее стоял только на коленях монах.

Услышав «да», произнесенное Изабеллой, инфант вздрогнул от гордости и счастья. Изабелла принадлежала ему. Когда они сели обратно в карету, он не заметил смертельной бледности, покрывавшей лицо его молодой супруги, счастье эгоистично и думает только о самом себе.

Монах проводил их до порога монастыря.

— Будьте счастливы! — сказал он глухим голосом.

Затем он вернулся в свою келью.

Ночь уже давно наступила, а день монаха еще не закончился.

Он долго еще ходил по келье, размышляя о чем-то.

— Так надо, — прошептал он наконец. — Каждый день увеличивает несчастье Португалии, ждать дольше было бы преступлением.

Он позвонил. Вошел лакей.

— Иди во дворец Кастельмелора… — начал монах. — Нет, постой…

И он прибавил про себя: «Постараемся избавить Сузу хоть от одного преступления…»

— Иди в отель его сиятельства лорда Ричарда Фэнсгоу, спроси там его секретаря сэра Виллиама и скажи ему, чтобы он сейчас же передал своему господину большую новость: инфант женился на королеве… Иди!

Глава XXVIII. МИСС АРАБЕЛЛА

Поручение монаха было в точности исполнено. В ту же ночь сэр Виллиам, секретарь его сиятельства лорда-посланника, узнал о тайном браке. Первым движением сэра Виллиама, или лучше сказать, Антуана Конти, скрывавшегося под этим псевдонимом, было разбудить своего начальника и предупредить его; но он передумал и лег в постель, чтобы лучше на досуге обдумать план восстановления своего положения при дворе, пришедший ему в голову.

Конти имел очень слабую веру в ловкость лорда Фэнсгоу. Невежественный и грубый, но хитрый по природе, бывший фаворит еще большему научился в несчастье. После своего изгнания он очень скоро бежал и в скитаниях научился распознавать и оценивать людей.

Наконец он поступил на место секретаря к Фэнсгоу, но в высшей степени тяготился своим зависимым положением.

Главное желание Конти было оставить службу Англии. Он желал во что бы то ни стало сойтись с Кастельмелором, и ему только недоставало предлога, а теперь известия о свадьбе королевы и появлении у нее Васконселлоса были отличными предлогами.

Рано утром Конти заменил свой английский костюм на португальский и отправился во дворец Кастельмелора.

К несчастью для него, поступок монаха привел Кастельмелора в дурное расположение духа, и он приказал никого к себе не пускать, так что, после дюжины неудачных попыток, сеньор Винтимиль должен был печально возвратиться назад.

Первый, кого он встретил в приемной лорда, был прекрасный падуанец, которому возвратили свободу после неудачи вчерашнего предприятия, но который не думал оставлять места, куда его притягивал, как магнит, образ очаровательной Арабеллы.

Асканио ждал в приемной Балтазара, своего Меркурия, но Балтазар не являлся.

Конти рассеянно прошел мимо, не поклонившись; но падуанец был не такой человек, чтобы безнаказанно пропустить подобную невежливость.

Он решительно надвинул шляпу на левое ухо и зазвенел шпагой.

— Черт возьми! Вот редкий невежа! — закричал он. — А! Да это сеньор Антуан Конти-Винтимиль!

Конти с беспокойством огляделся вокруг.

— Молчите! — прошептал он. — Не произносите моего имени, сеньор. Здесь я сэр Виллиам.

— Сэр Виллиам, — повторил Асканио, — пожалуй; но изменив имя, вы должны бы были изменить и манеры. Таково мое мнение… Что вы на это скажете?

Конти не отвечал. В то время как падуанец говорил, его поразила неожиданная идея.

— Так все идет на свете! — продолжал между тем многозначительно Асканио. — Ваше сиятельство опустились до ничтожества. Я же добился того, что возвысился. Мои таланты оценили. Благодарю Бога, моим благородным предкам нечего краснеть за меня.

— Сколько я помню, — сказал вдруг Конти, — ты был ловкий малый…

— Что такое? — перебил, нахмуря брови, Асканио.

Конти повторил.

Асканио мгновенно выхватил шпагу.

— Это что за комедия? — возмутился Конти.

— А! Вы думаете, что я шучу? Защищайтесь! А не то, клянусь прахом Танкредо дель Аквамонда, моего прапра-прадеда, я проколю вас насквозь!

Говоря это, он размахивал шпагой около самого лица Конти.

Конти, как читатель помнит, добился милости Альфонса-ребенка благодаря своей замечательной ловкости во всех телесных упражнениях. Выведенный из терпения упрямством падуанца, он вынул в свою очередь шпагу.

Асканио в то же мгновение хладнокровно вложил свою в ножны.

— Это научит вас, сеньор, — сказал он, — как надо вести себя с такой особой, как я. Вам нужен был урок, и капитан королевского патруля дал вам его.

При этих словах Конти внимательнее взглянул на него и увидал, что он сильно возвысился в чинах. Это только увеличило его желание войти с ним в мирные сношения.

— Сеньор Асканио, — сказал он, — прошу вас принять мои извинения. Я предлагаю вам свою руку.

Он протянул руку падуанцу, который сложил свои за спиной.

— Я принимаю мир, — сказал он, — так как я человек великодушный, что же касается руки… То не забывайте о расстоянии, которое разделяет нас. Зовите меня сеньор дель Аквамонда. До свидания, мой милый!

— До свидания, сеньор дель Аквамонда.

На пороге Асканио обернулся и сделал самый грациозный поклон.

— Имеет ли ваше сиятельство доступ во дворец Кастельмелора? — спросил Конти.

— Конечно, утром и вечером я бываю там как капитан рыцарей Небесного Свода, и во всякое время как друг его сиятельства графа.

— Это прекрасная привилегия! Ну, сеньор, как ни низко я пал, но у меня есть сто луидоров, которые я могу предложить за одну услугу.

В два прыжка Асканио был около Конти.

— Как вы это находите? — продолжал последний. — Вы должны за это провести меня к графу!

— Э! — сказал Асканио. — Это не совсем невозможно. Я чувствую желание что-нибудь для вас сделать и…

— Покончим эту комедию, — сухо перебил Конти, — я плачу и не люблю, чтобы со мною слишком долго шутили. Можете ли вы сейчас же проводить меня к графу?

В эту минуту дверь кабинета приотворилась и в нее показалась голова милорда.

— Сэр Виллиам, — сказал Фэнсгоу, — я вас жду целый час.

И он снова закрыл дверь.

— Черт возьми! — с досадой вскричал Конти. — Сеньор Асканио, дело придется отложить до шести часов вечера.

— Невозможно! В шесть часов я буду одеваться к любовному свиданию.

— Ну, в семь!

— О, в семь я буду около той, которую обожаю…

— Дурак! — пробормотал Конти. — Когда же в таком случае?

— Но… — сказал Асканио, — я думаю, что в восемь часов… Погодите!.. Да, я думаю, что в восемь… Я буду иметь возможность…

Послышался звонок милорда.

— Скорее, — сказал Конти, — я должен знать наверно…

— Хорошо, будьте уверены.

— Где же мы встретимся?

— Здесь, в саду.

— А кто вам откроет дверь.

— Это моя тайна!..

Снова послышался нетерпеливый звонок милорда, и наши друзья расстались.

В ожидании их встречи мы познакомим читателя с мисс Арабеллой Фэнсгоу, наследницей милорда.

Мисс Арабелла представляла британский тип не менее интересный, чем ее отец. Это была особа длинная, бледная и худая. В первой молодости она могла быть довольно сносной мисс, но в описываемое нами время ей было уже тридцать пять лет. Особенностью ее лица было развитие верхней челюсти и громадные зубы, ослепительной белизны, которые пугали детей.

Отправляясь в Португалию, прелестная мисс решила покорить сердца всех знатных португальцев и сделать их слугами Англии или, по крайней мере, приобрести себе мужа.

В этот вечер она назначила свидание прекрасному падуанцу. И утро застало ее уже за приготовлениями, хотя свидание было назначено на вечер.

Благодаря стараниям горничной, к пяти часам мисс Арабеллу издали можно было принять за очень хорошо одетую восковую куклу, которой недоставало только гибкости настоящей мисс.

— Как ты меня находишь, Пешенс? — спросила она свою горничную, пресвитерианку.

— О, мисс лучше, чем вообще должна быть всякая дочь Адама! — вскричала камеристка.

— Итак, ты меня находишь красивой? — проговорила мисс. — Надеюсь, что то же самое найдет и этот дерзкий солдат, осмелившийся поднять на меня взгляд. Кастельмелор любит меня, его взгляд сказал мне это. Но он молод и скромен и, без сомнения, боится отказа. Я хочу ободрить его примером этого итальянца, письмо которого, впрочем, очень недурно.

— Суета сует! — прошептала Пешенс.

— Как ты можешь так говорить! — возмутилась мисс. — Разве ты не знаешь, какая благородная мысль руководит мною!

Затем она приказала подать ей громадный кусок мяса и бутылку крепкого пива, чтобы поддержать свое воздушное существо.

Наконец настал час свидания.

После получасового ожидания мисс услыхала, как кто-то вложил ключ в замок и калитка с шумом распахнулась.

— Неосторожный, — прошептала Арабелла, — сколько шума!

По песку аллеи раздались поспешные шаги, и какой-то человек, блестя золотом и драгоценными каменьями, бросился к ногам Арабеллы.

— Кто вы? — прошептала она.

Луна, выйдя в эту минуту из-за тучи, осветила во всем великолепии прекрасного падуанца.

Глава XXIX. ДВА СВИДАНИЯ

Асканио, становясь на колени, бросил под них платок, чтобы не выпачкаться, но кроме этой предосторожности, доказывавшей некоторое хладнокровие, поведение его было — поведение самого страстного любовника.

— Божественная Арабелла! — прошептал он. — На земле ли я? Гладя на вас, я думаю, что на небе, потому что вы — божество!

Говоря это, он хотел схватить руку Арабеллы, чтобы поцеловать, но она отскочила на несколько шагов.

Падуанец поднял платок, прошел на цыпочках разделявшее их расстояние и снова стал на колени.

— Суровая красавица, — вскричал он, — так вы сжалились над моими мучениями?

«Этот солдат очень красивый мужчина», — подумала Арабелла.

— Неужели вы не подадите мне божественной ручки, за которую я отдал бы все сокровища света?.. — «И на пальцах которой, — прибавил он про себя, — я вижу бриллианты, стоющие немало».

— Сеньор, — отвечала наконец Арабелла, — мне кажется, что я поступаю очень неосторожно, уже поздно…

— О прелестный голос! — со вздохом прошептал падуанец.

— Я должна вам сказать…

— Говорите, звезда моей судьбы! Говорите, говорите… Еще… Всегда!

— Я хочу вам сознаться…

— Я услышу наконец слова, за которые мало заплатить жизнью!

«Он говорит восхитительно, — подумала с сожалением Арабелла, — но все равно, у меня есть предназначение, я должна выполнить его».

— Ну, обожаемый ангел!.. — продолжал Асканио.

— Вы ошибаетесь, сеньор, — договорила наконец Арабелла, — я не для вас просила вас прийти.

Падуанец положил платок в карман и встал.

— А для кого же, мой ангел? — — насмешливо спросил он.

— Мне сказали… Я вас не оскорблю, предложив вам этот бриллиант, сеньор?

— Э! Прелестная мисс! — вскричал Макароне. — Вы задаете вопрос, на который ответил бы маленький ребенок. Чем же я могу оскорбиться? Я буду носить его на кольце до гроба, божественная Арабелла!

Он взвесил кольцо и поглядел на бриллиант.

«Кольцо стоит сотню пистолей, — подумал он. — Но куда, к черту, ведет она разговор?»

Арабелла была заметно смущена. Дерзкая фамильярность падуанца казалась ей развязностью знатного вельможи, а при неверном свете луны Асканио казался очень красивым. Мисс Фэнсгоу спрашивала себя, не лучше ли предпочесть его самого, чем использовать его посредничество. Но она должна была одержать для Англии важную победу.

— Выслушайте меня, сеньор, — сказала она, — я заметила, что один из первых придворных вельмож…

— Значит один из моих друзей, кто такой?

— Луи Суза.

— Дорогой граф… Продолжайте, моя прелесть.

— Мне показалось, что однажды… Я его только раз видела… его взгляд остановился на мне…

— Э! Э! Мы это знаем!…

— Граф молод. Вероятно, он не осмелился объяснить своих чувств…

Асканио едва удержался от смеха.

— Прелестная Арабелла, — сказал он, — я понял остальное. Вы любите… Увы! Несмотря на всю любовь к вам, я пойду к Кастельмелору, если вы этого требуете, потому что я ваш раб… Но в то же время я должен сказать, что такая роль не приличествует ни моему знатному происхождению, ни моему положению при дворе.

«Не ошиблась ли я? — подумала мисс Фэнсгоу. — Может быть, это настоящий дворянин?.. У него такой вид… И я могу полюбить его так же, как и Кастельмелора».

— И к тому же, — прибавил Асканио, — достоин ли этот ничтожный фаворит вашей привязанности?

— Как? — удивилась Арабелла. — Он считается могущественнейшим лицом при дворе.

Падуанец расхохотался.

— Вот как составляются репутации! — воскликнул он. — Но чем же в таком случае представляюсь вам я, моя прелесть?

— Вы, сеньор?

— Да, я, мисс… Бедный Асканио Макароне дель Аквамонда, командующий королевской милицией, владеющий дюжиной замков в Италии и считающий своим предком одного из героев Гомера?

Мисс Фэнсгоу была ослеплена.

— А мне сказали, что вы просто выслужившийся солдат.

На этот раз Макароне расхохотался во все горло.

— Славная история! — воскликнул он. — Кто мог сказать вам подобную ложь.

— Сеньор, — сказала Арабелла, — извините меня… — «Несчастная я, — прибавила она про себя, — я рассердила его! Я погубила свое счастье, он не станет меня больше любить».

— Э, мне нечего вам прощать! Вам все позволено. Но что же сказать этому Кастельмелору?

— Не говорите ему ничего! — поспешно воскликнула Арабелла.

— Вы переменили намерения?

— Да, сеньор.

— Э! Э! Э! Красота капризна и изменчива, как океан… Ну, моя дорогая, не позволите ли вы мне продолжить разговор с того места, на котором мы его оставили, когда вы заговорили о Кастельмелоре.

Арабелла не отвечала, но довольная улыбка обнажила ее громадные зубы, способные съесть всего Асканио.

Без сомнения, их вид привел в восторг падуанца, потому что он вытащил из кармана знаменитый платок, разостлал его на земле и снова опустился на колени.

В эту минуту калитка сада тихо отворилась, и в нее без шума скользнула черная тень.

— О-о! — проговорила неслышно тень, заметив Асканио у ног Арабеллы. — Кто это?

Тенью был Конти, и он скоро узнал Арабеллу.

«Дуралей не получит моих денег», — подумал он.

И спрятавшись за деревьями, он стал слушать.

— Итак, мой жестокий кумир, — говорил Асканио, — я снова возвращаюсь к нашему разговору; дело шло о поцелуе вашей руки, в котором вы мне отказали.

Конти услышал поцелуй.

«Хороша парочка!» — подумал он.

— О, какое счастье дотронуться до этой божественной ручки! — с пафосом продолжал Макароне. — Теперь я надеюсь, что вы не станете противиться моей нежной любви…

— Сеньор!.. — прошептала Арабелла.

Асканио громко вздохнул.

— Тихо, — сказал он, — ты разобьешь мою грудь! Это я говорю моему сердцу, мисс… Скажи же мне, мой кумир, что ты не безучастна к моей страсти!.. И, так как мы теперь объяснились, то я намерен просить вашей руки.

— О! Сеньор!

— Есть преграды? Неважно! Тайный брак — это прелестно и очень модно! При дворе их сколько угодно.

«Это правда!» — подумал Конти.

— Все ли вы обдумали, сеньор?

— Положительно, моя радость. Иначе я не говорил бы вам об этом. Итак, дело решено. Завтра…

— Но, сеньор…

— Без «но»; или я буду думать, что вы все еще думаете о Кастельмелоре.

— О! Сеньор!..

— Давно бы так! Завтра вечером я вас похищаю… Ждите меня у садовой калитки… Ты будешь моей! Ты будешь называться сеньора Макароне дель Аквамонда. Если же тебе нужен титул, то германский император даст мне, какой хочешь. Если же ты хочешь трон, то мы подумаем и о нем, так как мои предки оставили мне права на константинопольский трон.

— Трон… Константинополь! — прошептала мисс Фэнсгоу, голова которой совсем закружилась.

— Да! Но теперь идем домой, чтобы не возбудить подозрений милорда.

И он без церемонии довел ее до дому и втолкнул в дверь.

— Уф! — проговорил он затем, вытирая лоб. — Вот так работа! Урод, глупа и тщеславна! Но у милорда княжеские поместья в Англии, а она единственная наследница!

В эту минуту к Асканио приблизилась черная тень.

— Сеньор дель-Аквамонда, — сказал Конти, — я не хотел мешать вам…

— Вы все слышали? — перебил Асканио.

— Да. Но поторопитесь.

— Я к вашим услугам… А принесли вы обещанные сто луидоров.

— Конечно. Но я не отдам их вам.

— В таком случае вы пойдете один во дворец.

— Да? Но в таком случае завтра вместо мисс Фэнсгоу на свидание придет лорд Фэнсгоу.

Асканио помолчал, размышляя.

— Хорошо, — сказал он вдруг, — счастье делает великодушным, я не хочу ваших денег и окажу вам услугу даром.

— Это очень похвально с вашей стороны, — насмешливо сказал Конти. — Идемте.

Придя ко дворцу, Асканио велел доложить о себе и его сейчас же впустили. Он вошел первым и покровительственным жестом позвал за собой Конти.

Глава XXX. ТРИ ПАРЫ БОЛОНОК

Войдя в кабинет Кастельмелора, падуанец быстро изменил манеры.

— Сеньор, — сказал он почтительно, — позвольте мне представить вам моего товарища, бедного малого.

— Пусть он обратится к моему дворецкому, — сказал граф.

— Сеньор… — хотел возразить Макароне.

— Убирайся, — перебил его граф и повернулся спиной.

— Граф, — сказал тогда Конти, выступая вперед, — вы не узнали меня? Я был тем, чем вы являетесь теперь. Антуан Конти мог рассчитывать на более вежливый прием с вашей стороны.

— Антуан Конти? — равнодушно повторил Кастельмелор. — Зачем вы приехали в Лиссабон?

— Искать счастья, сеньор.

— Счастье не приходит дважды, мой милый… У меня нет времени вас слушать.

— Тем хуже для меня, сеньор, и тем хуже для вас! Потому что я ждал благодарности от вашего сиятельства, а монах дал мне возможность заслужить ее.

— Монах! — воскликнул Кастельмелор, вздрогнув.

— Монах! — повторил тихо Макароне. — Я дал себе слово раскрыть его тайну, но любовь заняла все мое время.

— Я приказал тебе выйти, — сказал граф повелительно, указывая ему на дверь.

Падуанец поспешил повиноваться.

Конти сделал вид, что хочет следовать за ним.

— Останьтесь, сеньор Винтимиль, — сказал Кастельмелор.

Конти вернулся.

— Что вы знаете о монахе? — спросил граф после минутного молчания.

— Я знаю, что он агент лорда Фэнсгоу.

— Вы ошибаетесь. Это все?

— Напротив, это только начало… Я знаю, что его агенты наполняют город и что три четверти народа за него.

— Это сомнительно и об этом мне говорили мои лакеи. Это все ваши тайны?

— Нет… Я знаю одну вещь, которая положит конец вашим давним колебаниям и помимо вашей воли даст вам в руки корону, о которой вы давно мечтаете.

— Что это значит?! — вскричал, вставая, Кастельмелор. — Неужели меня обвиняют в составлении заговора?

— Я был секретарем лорда Фэнсгоу, — отвечал Конти. — Его сиятельство уверял, что знает ваши сокровеннейшие планы через монаха.

— Опять этот человек? — прошептал Кастельмелор.

— Открыть ли вам мою тайну, сеньор? Я узнал ее через монаха и должен был передать милорду; но я добрый португалец и подумал, что было бы лучше…

— Говорите.

— И потом, — продолжал Конти, — я подумал, что ваше сиятельство заплатите мне лучше.

— Что вам надо?

— Ничего, пока вы будете графом Кастельмелором; но зато я хочу ваши места, ваши титулы, всё ваше наследство, когда вы будете королем Португалии.

Старший Суза подумал с минуту.

— Хорошо, вы получите все это, — сказал он наконец, — говорите.

— В прошлую ночь, в капелле Бенедиктинцев, инфант женился на девице Немур-Савойской… На королеве, если хотите… И могу вас уверить, что она надеется не потерять этот титул.

— Но это государственное преступление, — прошептал граф. — Они в моей власти, все препятствия исчезают.

— Да хранит Бог ваше величество, — сказал Конти, кланяясь до земли.

Молния торжества сверкнула в глазах Кастельмелора, который быстро встал и сделал несколько шагов по комнате.

«Король! — думал он. — Я почти король!.. Эта свадьба, состоявшаяся в монастыре, где живет монах, указывает на заговор, который вот-вот разразится… Время не терпит, надо действовать».

Он остановился и посмотрел на Конти.

«Я могу рассчитывать на этого человека, — продолжал он свои размышления, — потому что я — его последняя надежда».

— Что прикажете, сеньор? — спросил в эту минуту Конти.

— Монаха сюда прежде всего! — вскричал Кастельмелор. — Мне нужен этот человек! Пока он на свободе, я имею страшного врага, тем более могущественного, что он неуловим, и неизвестно, кто он… Я хочу схватить его!

— Только не среди белого дня, сеньор, потому что иначе вы увидите, что поднимется весь Лиссабон, как змея, которой раздавили хвост. Ночью? Пожалуй! И в тайне!

— Что касается тюрьмы, то я не знаю, куда его деть, потому что в Минуейро у него много приверженцев.

— Я его помещу в башню для государственных преступников; его тюремщиком будет преданный мне человек. А если его слишком трудно будет стеречь, то…

И граф сделал многозначительный жест, на что Конти отвечал одобрительной улыбкой.

— Что же касается молодых супругов, — продолжал насмешливо граф, — то я беру на себя устроить им приятный медовый месяц.

Он снова сел и взял несколько чистых листов.

— Ваш собственный интерес служит мне гарантией за вас, — сказал он, обращаясь к Конти. — Вы начнете сейчас вашу роль. Держите! — И он подал ему подписанное приказание повиноваться сеньору Конти Винтимилю, как ему самому.

Конти едва мог сдержать свою радость, получив это приказание.

Затем Кастельмелор взял два пергамента, на которых пишутся королевские указы, и поспешно исписал их.

— Прикажите запрягать! — сказал он Конти. — Я еду к королю.

Конти сейчас же вышел.

Оставшись один, Кастельмелор присел, обхватив голову руками, как бы стараясь лучше обдумать что-то.

— Да, все так, — сказал он наконец. — Свершилось! Я достигну долгожданной цели. Я поклялся… Ну, что же! Я буду клятвопреступником! Разве это слишком дорогая плата за корону? Прочь угрызения совести! Я посмотрю, найдете ли вы дорогу к моему сердцу через королевскую мантию.

Он положил в карман два пергамента. В эту минуту Конти возвратился.

— Сеньор, — сказал он, — ваша карета ждет вас.

— Едем.

— Еще одно слово… Я не все сказал вам, что знаю. Ваш брат Симон Васконселлос в Лиссабоне.

Кастельмелор остановился. Брови его нахмурились.

— Мне говорили это, — прошептал он. — Вы его видели?

— Да, видел… в Хабрегасе: с инфантом и королевой.

— Да, его место там! — с горечью сказал Кастельмелор. — Дай Бог, чтоб он не попался мне на пути!

Дойдя до конца лестницы, он прибавил:

— Оставайтесь здесь и будьте готовы явиться по первому моему требованию. Поручите арест монаха какому-нибудь офицеру, хотя бы падуанцу. Вам я дам более важное поручение.

В эту минуту Альфонс был очень занят. Его зять, Карл И, прислал ему три пары маленьких собачек из породы болонок.

Король вдруг почувствовал сильную привязанность к крошечным животным. Он запирался в своих комнатах и проводил целые дни, любуясь на возню собачек или расчесывая золотым гребнем их волнистую шерсть.

Само собою разумеется, что занятый таким важным делом, король не принимал никого, но Кастельмелор, конечно, не входил в этот счет. Его пропустили, не говоря ни слова, и даже не доложили о нем.

Он вошел. Король лежал на ковре и подставлял свою голову этим маленьким животным, которые с азартом теребили королевские волосы.

Альфонс был так погружен в это занятие, что не заметил Кастельмелора.

Кастельмелор несколько мгновений молча глядел на него. На губах его мелькнула улыбка презрения.

— Неужели будет преступлением, — прошептал он, — столкнуть с трона такого человека? Какая разница между ним и этими болонками?

Но он пришел не для этих рассуждений. Поэтому он принял выражение веселого добродушия, в свою очередь растянулся на ковре, но собаки в испуге разбежались.

Король нахмурил брови и печально поглядел на собачек, которые остановились на некотором расстоянии от незнакомой головы Кастельмелора.

— Неужели мне нет ни на минуту покоя? — закричал он, вставая и с гневом топая ногой.

Это движение дало другое направление страху болонок: они спрятались за Кастельмелором. Видя, что он не опасен, они бросились все разом к нему и продолжили прерванную забаву.

Одно мгновение король даже чувствовал зависть, но вскоре вид Кастельмелора, которому волосы закрыли лицо, изменил расположение его духа. Он опустился на колени и стал возбуждать рвение маленькой своры, в чем, впрочем, не было нужды, при этом он очень громко смеялся, совершенно не помня себя.

Но всякое удовольствие имеет конец. Альфонс наконец поднялся с колен и, задыхаясь, упал в кресло.

— Ха!.. Ха!.. Ха!.. — засмеялся он. — Встань. Ты уморишь меня! А! Ты славный малый, Луи! Это очень забавно! Я никогда так не забавлялся.

Кастельмелор повиновался и, откинув назад волосы, открыл свое смеющееся лицо.

— Почему ты не всегда так любезен, граф? — радовался Альфонс. — Сегодня я не променял бы тебя на две пары болонок!

— Это потому, что я сегодня очень весел, — отвечал Кастельмелор, — я нашел средство навсегда избавить ваше величество от всяких забот, связанных с вашим верховным саном.

Кастельмелор чувствовал, что краснеет, произнося эти слова, которым его хищнические планы придавали коварное значение. Но Альфонс ничего не заметил, пораженный мыслью никогда не заниматься больше ничем, что имело бы хоть тень серьезного дела.

— Какое же средство?! — воскликнул он. — Говори нам скорее твое средство, граф, и я дам тебе все, что ты захочешь, если только есть на этом свете что-нибудь, чего ты еще можешь хотеть.

— Я ничего не хочу, ваше величество. Долго было бы объяснять, в чем состоит мое средство; но покажу его примером. Вы не любите подписывать бумаги…

— О! Нет! Нет!

— Я заказал штемпель, представляющий подпись вашего величества.

— Превосходно, граф! И ты больше не будешь заставлять меня подписывать эти мерзкие пергаменты?..

— Никогда, ваше величество… Вот последние два.

При этих словах, произнесенных взволнованным голосом, Кастельмелор вынул из своего портфеля два приготовленных им пергамента.

При виде их король побледнел и отскочил, как ребенок, которому подносят какое-то горькое питье.

— Но это измена, граф! — сказал он. — Вы обещаете, что я не буду больше ничего подписывать и в ту же минуту даете мне эти бумаги?

— Но это последние, ваше величество.

— Убирайтесь к черту!

— Как вам угодно, ваше величество, — сказал Кастельмелор, убирая бумаги обратно в портфель. — Я думал, что королевская охота доставит вам удовольствие…

— Королевская охота! — воскликнул Альфонс. Глаза его заблестели от радости.

— Но рыцари Небесного Свода, — продолжал Кастельмелор, — повинуются только приказаниям короля.

— Это правда? — сказал Альфонс. — Ты в самом деле думал о королевской охоте, и эти бумаги относятся к ней?

— Если вашему величеству будет угодно убедиться в этом…

— Нет! Нет! — поспешно возразил король с ужасом… — Давай! Давай скорее! О! Проказник граф, как я тебя люблю! Королевская охота! Давай же!

Руки Кастельмелора так дрожали, что он не мог открыть портфель. Альфонс с детским нетерпением вырвал у него портфель и, вынув бумаги, нацарапал внизу каракули, которые должны были изображать его подпись.

Затем он оттолкнул пергаменты, как будто бы один вид их внушал ему непреодолимое отвращение.

Кастельмелор вздохнул с облегчением.

Глава XXXI. ПЕРЕД ГРОЗОЙ

— Собери эти бумажонки, граф, — сказал король. — Противно видеть эти каракули на вонючем пергаменте. Когда-нибудь я доставлю себе удовольствие поджечь архив королевства… Это будет очень забавно!

Кастельмелор не заставил повторять приказания.

Он поспешно собрал бумаги и взялся за шляпу.

— Как, ты уже уходишь? — вскричал Альфонс. — Что же ты ничего не говоришь об охоте? Я хочу, чтобы о ней долго помнили в Лиссабоне…

— И будут помнить, ваше величество, — отвечал Кастельмелор таким странным тоном, что король невольно взглянул на него.

— Что с тобой, граф? — спросил он. — Пока я еще не сделал того, что ты хочешь, ты мне льстишь, злой изменник, а когда я подписал эти мерзкие бумаги, ты больше не стесняешься… Мне кажется, что вы не любите меня, граф!

Кастельмелор испытывал страшные мучения. Каждое слово короля раздирало ему сердце как удар кинжала; как ни зачерствела его душа, однако в ней не исчезло еще окончательно всякое человеческое чувство. Вид несчастного государя, добровольно шедшего в западню, возбуждал в нем угрызения совести. Ему хотелось встретить какое-нибудь препятствие, чтобы борьбой поднять свое ослабевшее мужество.

Но ничего! Жертва сама протягивала шею под нож. Из двух бумаг, которые Альфонс подписал, не читая, по своей привычке, одно было приказание арестовать инфанта и королеву, обвиненных в оскорблении его величества.

Вторая же была просто отречение Альфонса от престола.

Таким образом, говоря несчастному королю, что это были последние бумаги, которые он подписывает, Кастельмелор говорил несомненную и ужасную истину, и когда король, смеясь, называл графа злым изменником, он называл его настоящим именем.

Кастельмелор отвечал, но таково уж было положение этих двоих, что его ответ роковым образом сделался новым намеком.

— Ваше величество, — сказал он, — я иду, чтобы избавить вас от забот правления.

Эти слова произвели сильное впечатление на короля.

— Ты лучший из друзей, граф, — сказал он, смягчившись, — иди и старайся устроить, чтобы наша охота была лучше всех, которые мне только случалось видеть.

Кастельмелор поспешно вышел, а король принялся за свою прерванную игру с болонками.

Граф вернулся в свой дворец. Под впечатлением разговора с Альфонсом его поведение делалось ему противно; он чувствовал презрение и отвращение к самому себе. Но мало-помалу воспоминание о короле изгладилось и честолюбие одержало верх. Он видел себя сильным королем, возводящим Португалию на ту высоту, с которой она упала благодаря печальному безумию Альфонса. Он изгонял англичан, сдерживал испанцев и возвращал трону его прежний блеск.

«Разве не заставит это, — спрашивал он себя, — простить это славное преступление, которое называют узурпацией? Да и, кроме того, власть, не должна ли она принадлежать по праву более достойному? Когда политический закон доходит до такой степени нелепости, что уподобляет пять миллионов людей мешку с золотом и делает из них наследство, то не следует ли силою изменить этот закон?»

Какой виновный не старается оправдать в своих глазах свой поступок? И Кастельмелор был уже заранее убежден в своей справедливости.

Был позван Антуан Конти. Кастельмелор долго с ним разговаривал и был условлен план действий на завтра. Сначала королевская охота; потом арест инфанта и королевы; потом арест монаха; и наконец, может быть, в глубине мрачной тюрьмы, смерть этой таинственной и опасной личности.

Было уже поздно, когда они расстались. Несмотря на это, Конти отправился к рыцарям Небесного Свода и велел разбудить падуанца, который в эту минуту видел во сне, что охотится за лисицами в графстве Нортумберлэнд.

Асканио, ворча, поднялся и пошел посмотреть, кто осмеливается беспокоить его сон.

— Э! Дорогой товарищ, — сказал он, увидев Конти, — неужели вы не перестанете злоупотреблять моей снисходительностью? Я свел вас к Кастельмелору; это все, что я мог для вас сделать; спокойной ночи!

С этими словами он повернулся, чтобы возвратиться на свою постель, но Конти удержал его.

— Я приказываю вам остаться, — сказал он.

— Вы!.. А-а!.. Вы мне приказываете?..

Вместо ответа Конти показал приказ Кастельмелора, делавший его вторым, после графа, лицом в государстве.

— Вот видите ли! — воскликнул падуанец. — Не говорил ли я вам, что мое покровительство послужит вам? Я в восторге от вашего быстрого успеха, и считаю себя счастливым, что могу первый поздравить вас.

Фамильярность обращения Асканио исчезла как по волшебству; он проговорил свои комплименты с подобающим жаром, и в заключение поцеловал руку Конти.

Бывший фаворит не выказал ни малейшего удивления этой неожиданной перемене. Он отдал повелительным тоном приказания относительно назначенной на завтра королевской охоты и дал понять падуанцу, что ему предстоит исполнить важное поручение.

— Я предан вашей светлости от пяток до кончиков волос, — отвечал Асканио. — Я счастлив, что мог доказать во время ваших бедствий всю глубину моей привязанности… Не могу ли сделать что-нибудь еще, что было бы приятно вам?

— Вы можете, — отвечал сухо Конти, — не напоминать моей светлости о том, что вы называете временем несчастий.

Асканио почтительно поклонился.

— Черт его побери! — заворчал он после ухода Конти. — Выбросьте кота в окно, и он упадет на лапы. Эти фавориты совершенно подобны кошкам, надо разрезать их на части, чтобы быть уверенным, что они мертвы.

После таких философских размышлений Асканио вернулся в свою комнату и улегся в постель, надеясь на продолжение своего сна о лесах, полных дичи, но ему приснилось только бледное лицо мисс Арабеллы Фэнсгоу. Вместо очаровательного сна его преследовал кошмар.

В тот же час монах сидел в своей уединенной келье. Сон бежал от него, но совесть его была спокойна.

Разглашая тайну брака королевы, он, если так можно выразиться, зажег фитиль мины, которая должна была взорвать трон.

Он знал это и нисколько не раскаивался. По мере приближения катастрофы его беспокойство и сомнения исчезли, он чувствовал, что его мужество растет, и совесть говорила ему, что он исполнил свой долг.

Спокойный и твердый, ожидал он борьбы, которая обещала быть ожесточенной. Если по временам его лицо омрачалось, то это только потому, что он понимал, какую огромную ответственность берет на себя; он знал, что главным союзником его в предстоящей борьбе будет народ, а он не очень доверял этому народу.

Первые лучи восходящего солнца, проникшие сквозь толстое и потемневшее стекло, застали его бодрствующим и все еще погруженным в задумчивость.

Монах поднял голову и гордым взглядом приветствовал наступающий день.

— Не день ли это спасения Португалии? — прошептал он.

В коридоре послышались шаги, и через минуту раздался стук в дверь.

Люди различных профессий и в самых разнообразных костюмах, которых мы уже видели у монаха, вошли в келью, почтительно поклонились.

— Мы так несчастны, ваше преподобие, — сказали они, — а обещанный день все еще не наступает.

— Дети мои, — отвечал монах, — этот день приближается, вам осталось ждать только до завтра.

— До завтра! — как эхо повторили с радостью пришедшие.

В числе их наши читатели могли бы узнать некоторых из тех подмастерьев-заговорщиков, которых мы видели в начале этого рассказа в гостинице Мигуэля Озорно, в предместье Алькантары. Но они значительно изменились: нищета укрепила их мужество, и глаза их горели мрачной решимостью.

— Завтра, как и сегодня, мы будем готовы, отец, — говорили они, покидая келью монаха.

Другие вошли вместо них. Между этими монаху сразу бросился в глаза Балтазар, возвышавшийся над прочими, как колокольня собора превышает все остальные здания города.

Балтазар принес на плечах тяжелый мешок. Монах велел ему подойти.

Гигант и его мешок были посланы лордом Фэнсгоу, который, не видя накануне монаха, посылал ему средства, для возбуждения рвения толпы в интересах Британии.

Монах немедленно же нашел употребление золоту лорда. Он раздал значительные суммы всем присутствующим, для них самих и для их собратий. Со всех сторон раздались благословения.

Агенты монаха подходили по очереди и сообщали ему о происходившем в городе.

Большая часть не знала ничего. Город был спокоен, двор, казалось, был погружен в свою обычную апатию.

Но донесение одного из них возбудило внимание монаха.

— Человек, в котором я узнал прежнего фаворита короля, Конти де Винтимиля, — сказал тот, — пришел сегодня в тюрьму, осмотрел внимательно все посты и поставил на некоторые из них рыцарей Небесного Свода.

— Как их имена? — спросил монах с беспокойным видом.

Агент назвал несколько человек.

— Случай нам благоприятствует, — вскричал монах, — эти люди из наших! Но, однако, так как они не многим лучше своих товарищей, то скажи от меня дону Пио Мата-Сердо, чтобы он смотрел за ними. Это все?

— Нет, ваше преподобие. Конти приказал приготовить к вечеру королевскую комнату.

Это была большая комната, расположенная в центре Лимуейро, где, по преданию, Иоанн II был заключен своими возмутившимися подданными. Она предназначалась только для узников королевской крови.

— Хорошо, — отвечал монах, не выказывая ни малейшего изумления.

Затем подошел лакей в ливрее слуг дома Сузы, которого мы уже видели в келье.

— Вчера, — сказал он, — его сиятельство говорил до глубокой ночи с сеньором Конти де Винтимиль. Я не мог ничего услышать из их разговора, только в то время, когда они проходили через переднюю, до моего слуха долетало слово «монах».

— Что же они говорили о монахе?

— Мне показалось, что дело шло об аресте вашего преподобия.

— Они не посмеют, — заметил спокойно монах, — да и будет ли еще у них на это время?

— Все же поберегитесь, — сказал, уходя, лакей.

В келье остались только монах и Балтазар.

— Берегитесь! — повторил гигант. — Граф вас боится, а вы знаете, на что он способен.

— Разве моя власть не такова же в Лимуейро, как и на главной площади Лиссабона? — сказал монах. — Пусть меня арестуют, и по одному моему знаку все замки упадут передо мной.

— Берегитесь, — прошептал еще раз Балтазар пророческим голосом.

Монах улыбнулся в ответ на это зловещее предсказание.

— Да будет воля Божия! — сказал он. — Теперь слишком поздно отступать.

Балтазар вышел.

Монах скоро последовал за ним в нетерпении увидеть и узнать все самому. Все говорило ему, что роковая минута борьбы близка, и он хотел, чтобы первое столкновение нашло его уже на поле битвы.

Вид города был печален, но спокоен, однако все лавки были закрыты, как накануне большего праздника. Там и сям собирались группы горожан и тотчас же расходились с мрачным видом, обменявшись несколькими словами.

Когда какая-либо женщина случайно показывалась на улице, она поспешно и боязливо скользила вдоль стен, как птица, ищущая гнездо при приближении бури.

Главные улицы города были пусты. Не видно было ничьей любопытной физиономии в окне, не слышно было шума и говора работающих ремесленников. Ни малейшее движение не прерывало эту зловещую тишину.

На всем лежал отпечаток какой-то грусти. Монах невольно подвергся влиянию этого странного зрелища, и его сердце сжалось.

— Берегись! — прошептал он, повторяя невольно слова предостережения, все еще отдававшиеся в его ушах. — Если это предчувствие, если в минуту победы?.. Нет! Бог справедлив. Если я должен погибнуть, он не позволит, чтобы мое дело осталось неоконченным.

Размышляя, монах дошел до конца Новой улицы и вышел на площадь, на которой, семь лет тому назад, Конти при звуке труб читал королевский указ, едва не поднявший бунт.

Площадь была так же полна народу, как и тогда, и шумный говор, раздававшийся со всех сторон, представлял странный контраст с гробовым безмолвием соседних улиц.

Но вид толпы был уже не тот, что семь лет тому назад. Повсюду виднелись лохмотья, исхудалые лица и раздраженные мрачные взгляды.

Эта оборванная толпа была живой и ужасной угрозой.

При виде монаха все головы обнажились и глаза блеснули надеждой…

— Не наступила ли минута? — шептали со всех сторон.

Монах покачал головой.

— Почтенный отец, — послышался около него чей-то голос, — вы положительно король этой толпы. Я удивляюсь вашей ловкости; я преклоняюсь перед ней… Вы достойны были бы родиться англичанином.

Монах обернулся и узнал лорда Ричарда Фэнсгоу, который инкогнито совершал свою соглядатайскую прогулку.

— Его величество король Карл не будет в состоянии достойно наградить вас, — продолжал англичанин. — Вы будете истинным покорителем Португалии. Эта толпа в превосходном настроении. Вы дали ей великодушно средства, чтобы не умереть от истощения, но не больше. Это великолепно… Пусть я умру, если я сколько-нибудь жалею о гинеях его величества. Вы отлично и выгодно поместили их; не думаете ли вы почтенный отец, что мы приближаемся к развязке?

— Да, милорд, мы присутствуем при последнем акте.

— С моей стороны, — сказал весело англичанин, — я готоваплодировать и кричать «браво»!

— И для этого будет больше причин, чем вы думаете, милорд. Я приготовил для вас небольшой сюрприз.

— Сюрприз? — повторил Фэнсгоу, подозрительно взглянув на монаха.

Но прежде чем тот ответил, в толпе произошло сильное движение, она раздвинулась и посреди площади образовался широкий проход.

Блестящий кортеж, состоявший из короля, двора и рыцарей Небесного Свода, выступил из Новой улицы.

Король ехал между Конти и Кастельмелором.

— Дорогу! Дорогу, его величеству! — кричала свита короля, расталкивая толпу.

Много рук схватилось за скрытые под платьем кинжалы, и много вопросительных взглядов устремилось на монаха; эта толпа ожидала только одного его слова, его знака, чтобы броситься на короля и его спутников.

Но монах был неподвижен.

Когда король поравнялся с ним, он почтительно поклонился.

— Поклон вашему преподобию, — сказал ему весело король. — Сегодня праздник в нашем дворце Алькантара, сеньор монах; мы приглашаем вас от всего сердца.

— Я принимаю приглашение вашего величества, — отвечал монах.

Глава XXXII. ПОСЛЕДНЯЯ КОРОЛЕВСКАЯ ОХОТА

День был сумрачный и холодный.

Королевский поезд продолжал свой путь к Алькантаре. Казалось, свита короля хотела показаться сегодня во всем блеске: рыцари Небесного Свода развернули по дороге свои сияющие красками эскадроны, в которых каждый всадник выглядел принцем.

Музыканты все время играли веселые марши.

Во главе рыцарей Небесного Свода важно ехал падуанец. Блестящая звезда его так и сверкала издали, несмотря на отсутствие солнца.

Но на лицах всадников проглядывала какая-то необъяснимая печаль. Один только Альфонс беззаботно веселился, не думая ни о чем.

— Друг Винтимиль, — говорил он Конти, — я очень рад, что снова тебя вижу; без этого проказника графа, который делает из меня все, что ему угодно, я давно бы вернул тебя, так как я вспоминал о тебе, по крайней мере, два или три раза. Но ты очень подурнел в твоем изгнании.

— Горе от разлуки с вашим величеством… — прошептал Конти.

— Я об этом и не подумал. Конечно, я солнце, которое все освещает… Видел ли ты моих собачек?

— Нет еще, ваше величество.

— Ну так я тебе их покажу… Но, Боже мой! Ты очень скучен, мой друг!

С этими словами король обернулся к Кастельмелору, думая найти с этой стороны более забавы. Но граф был мрачен и задумчив. Король зевнул и стал сожалеть, что не захватил с собой своих собачонок.

День в Алькантаре прошел, как обыкновенно проходили дни, когда король давал праздники. Сначала английский бокс, потом фокусники и бой быков. Не произошло ничего замечательного, если не считать отсутствия монаха, вероятно, забывшего свое обещание.

И только какой-то незнакомец в костюме рыцаря Небесного Свода незаметно проскользнул к столу.

За едой он был молчалив и холоден и едва дотрагивался до блюд.

Его соседи говорили, что это, должно быть, сам дьявол или граф Кастельмелор, переодевшийся, чтобы узнать сокровенные мысли королевской свиты.

Но это мнение не нашло подтверждения, так как в эту минуту граф сидел в соседней комнате за королевским столом, и Альфонс его упрекал за печальный вид.

Король от всей души предавался удовольствиям. Он был безумно весел и пил кубок за кубком, чтобы достойным образом приготовиться к предстоящей охоте.

— Граф, — сказал он посреди ужина, — твой стакан постоянно полон. Это измена, друг мой. Мы приказываем тебе выпить за наше королевское здоровье.

Кастельмелор хотел повиноваться, но это было сверх его сил. Смертельная бледность покрыла его лицо, и он едва не лишился чувств.

— Ну, что же! — закричал король, нахмурив брови.

— Ну, что же! — шепнул Конти на ухо Кастельмелору.

Граф сделал над собой сверхъестественное усилие и выпил стакан одним глотком.

— Пью за ваше королевское здоровье, ваше величество, — прошептал он.

Король обвел глазами залу и тут только заметил всеобщее смущение.

— Боже мой! — вскричал он. — Что это, точно мы на похоронах… Смейтесь! Я хочу, чтобы каждый смеялся, а то мы подумаем, что против нашей особы составился заговор.

В ответе на слова короля раздался принужденный смех.

— В добрый час, — сказал Альфонс. — Да и кроме того, если бы кто-нибудь из вас имел изменнические мысли, то ведь при мне есть шпага, которая не останется в ножнах.

— Неправда ли, граф, ты защитишь меня? — прибавил он, ударив Кастельмелора по плечу.

В эту минуту граф почувствовал то, что должен был чувствовать Иуда, предательски поцелуя Спасителя. Он остался нем и неподвижен, как пораженный молнией.

Конти отвечал за него.

— Его сиятельство поступит, как и все мы, ваше величество, — сказал он, — и надо будет пройти через наши трупы, чтобы достичь вашей священной особы.

— Вот это хорошо сказано, друг Винтимиль, — заметил вполне утешенный король. — Поцелуй нашу руку, и не будем говорить об этом.

Большая часть придворных, креатуры Кастельмелора, знали о заговоре; остальные о нем подозревали.

Однако вино не замедлило произвести свое действие и возбудило шумную веселость; так что, когда ужин кончился, состояние всех присутствующих обещало блестящую охоту.

При звуке труб охотники двинулись в путь. Шесть рыцарей Небесного Свода ехали перед королем с факелами в руках. В последнем ряду поместился незнакомец. Под ним была великолепная лошадь, которой он управлял, как отличный наездник.

Через несколько минут охотники рассыпались по улицам города.

Должность ловчего исполнял сеньор Асканио Макароне дель-Аквамонда, но его искусство не вознаграждалось. Не было найдено ни одного следа дичи.

Вдруг, когда охота проезжала мимо отеля лорда Фэнсгоу, ехавшие впереди охотники принялись кричать: «Ату! Ату!»

Тотчас же при свете факелов увидали впереди что-то белое, бежавшее что есть силы.

— Смелей! — закричал король, поднимаясь на стременах. — Смелей! Вперед!

Падуанец тоже было приподнялся, но в ту же минуту со стоном опустился в седло.

Однако охотники бросились вперед, и через мгновение дичь была уже в их руках.

Рога зазвучали, и главные охотники сошли с лошадей. Но тут произошла сцена, которой никто не ожидал.

Асканио Макароне бросился на колени перед королем со всеми знаками глубочайшего отчаяния.

— Ваше величество! — взмолился он. — Сжальтесь надо мной! Сжальтесь над этой женщиной, которая так же чувствительна, как и прекрасна!

— Принесите факелы! — сказал Альфонс, покатываясь со смеху. — Я хочу видеть лицо проказника, пока он играет нам эту комедию.

— Я не смеюсь, ваше величество! Клянусь вам всеми моими предками, которых числом тридцать девять, что я говорю серьезно. Выслушайте меня! Пусть никто не смеет касаться до этой женщины! Она священна!

— Вот самый забавный плут, которых только нам случалось видеть! — воскликнул король, глядя на Асканио.

Падуанец, видя, что король его не понимает, бросился стрелой и вырвал несчастную женщину из рук державших ее охотников.

— О!.. О!.. — король задыхался от гомерического хохота. — Что за дичь!

Принесенные факелы осветили лицо мисс Арабеллы, которую поддерживал падуанец. При виде этой пары, король выпустил поводья и схватился за бока.

— Браво!.. Браво!.. — кричал он. — Где это он выкопал такую красавицу!

— Ах! Ваше величество! — произнес патетическим тоном Макароне. — Не похищайте у меня мое сокровище!

Альфонс, считая все это приключение приготовленной заранее комедией, схватил кошелек и бросил его падуанцу.

— Мне надо не золото, — сказал Асканио, ловя кошелек на лету, — к чему мне золото!.. Ах! Божественная Арабелла, какая судьба тебя ожидает!

В эту минуту единственная наследница милорда открыла глаза и испуганно огляделась.

— Где я? — прошептала она.

— У моего сердца! — отвечал Асканио взволнованно. — В моих объятьях, моя возлюбленная, в объятьях твоего супруга!

— А!.. — вскричал король. — Вот идея! Надо их женить! Устроим сейчас же свадьбу.

При этом предложении старинный дух рыцарей Небесного Свода пробудился как бы по волшебству. Крики восторга приветствовали слова короля. Будущие супруги были помещены между шестью рыцарями с факелами, и охота, обратившаяся в процессию, двинулась к ближайшей церкви.

Священник был разбужен по приказанию короля и волей-неволей должен был совершить обряд венчания.

Мисс Фэнсгоу, еще не оправившаяся от волнения, глядела с испугом то на короля, то на рыцарей Небесного Свода, то на Асканио.

— Мое небесное сокровище, — сказал падуанец, наклоняясь к ее уху, — блеск этой церемонии может дать тебе понятие о моем положении при дворе… Этот маленький человечек, довольно некрасивый, который только что говорил со мной, не кто иной, как мой веселый товарищ Альфонс VI, король Португалии. Он непременно хотел, чтобы я позвал его на мою свадьбу.

Жених и невеста опустились на колени, и церемония началась.

В это время у дверей церкви происходила сцена совершенно другого характера.

Все рыцари Небесного Свода последовали за королем в церковь. На улице остались только трое, в том числе и незнакомец, которого мы видели на королевском ужине. Он держался в отдалении и, казалось, ожидал выхода толпы, чтобы снова присоединиться к кортежу.

Другие двое тихо разговаривали на самом пороге церкви.

— Ваше сиятельство падает духом в минуту действия, говорил один тоном упрека. Ободритесь, граф, и подумайте о цели, которой вы почти достигли.

— Этот бедный король меня любил! — отвечал взволнованным голосом Кастельмелор. — Он доверял мне, Конти! Моя измена кажется мне низкой и бесчестной. Если бы еще это был обыкновенный государь, способный защищаться… Мужчина, наконец!

— Разве вы не можете привести себе в оправдание, что вы поступили так для блага Португалии.

— Благо Португалии! Разве я могу лгать самому себе? Я о нем и не думал, Конти; ведь у Альфонса есть брат…

— Но, сеньор! — вскричал Конти. — Жребий брошен! Эти меланхолические размышления совершенно напрасны. Все приказания отданы… Корабль ожидает в гавани.

— Демон! — прошептал незнакомец. — Без него Кастельмелор, может быть, раскаялся бы!…

— Граф выпрямился и тряхнул головой, как бы желая отогнать неотвязные мысли.

— Пусть наша судьба исполнится! — сказал он.

В эту минуту новобрачные вышли из церкви, сопровождаемые насмешливыми восклицаниями рыцарей Небесного Свода.

— На охоту! — скомандовал Альфонс.

Снова началась безумная скачка, но вид ее значительно изменился. По знаку Конти факелы были потушены, музыка замолкла, и вдруг воцарилась мертвая тишина.

— Что это значит? — спросил король.

Никто не отвечал ему. Конти кольнул своим кинжалом лошадь Альфонса, и несчастный король, объятый детским страхом, помчался с невероятной быстротой по узким и темным улицам нижнего города.

Число следовавших за ним охотников быстро уменьшалось. Скоро их осталось не более двенадцати. Впереди всех скакал Конти.

— Куда это меня везут? — дрожащим голосом спрашивал время от времени Альфонс.

Ответа по-прежнему не было. Скоро молчаливая кавалькада достигла берегов Таго.

В эту минуту незнакомец, бывший в числе следовавших за королем всадников, пришпорил свою лошадь и поравнялся с королем. В темноте никто этого не заметил.

Подскакав к берегу, Конти три раза протрубил в рог. В ответ на этот сигнал над волнами блеснул огонь, и на мачте одного из судов, стоявших в гавани, был поднят фонарь. Через несколько минут лодка с четырьмя гребцами показалась у берега.

— Что это значит? — спросил король. — Я хочу вернуться во дворец. Мне скучно и… я боюсь!

Не успел он окончить эти слова, как две сильные руки сняли его с седла. Он почувствовал, что его ведут по склону берега; потом его снова подняли и посадили в лодку.

Все это было сделано незнакомцем.

Он сел в лодку и почтительно поцеловал руку Альфонса, который от страха лишился чувств.

Лодка была уже далеко от берега и скоро подошла к одному из кораблей, стоявших на якоре.

— Сеньор, — сказал незнакомец, передавая Альфонса капитану судна, — я доверяю его величество вашим попечениям, пусть с ним обходятся как с королем. Вы отвечаете головой за его жизнь.

Граф Кастельмелор оставался на берегу, нетерпеливо ожидая возвращения лодки. Наконец незнакомец возвратился.

— Все сделано? — спросил граф, хватая его за руку.

— Сделано, — отвечал тот, поспешно отдергивая руку.

Затем, отойдя на несколько шагов, он продолжал угрожающим голосом:

— Семь лет тому назад я обещал тебе возвратиться, Луи Суза; я сдержал свое обещание. Альфонс умер, так как для короля сойти с трона значит умереть. Но ты сам недавно сказал: у Альфонса есть брат… Итак, да здравствует Браганский дом, и Боже храни короля дона Педро!

Удивленный и испуганный Кастельмелор узнал голос Васконселлоса. Чрез мгновение он опомнился и хотел броситься и схватить брата, но тот уже исчез.

Глава XXXIII. НОМЕР ТРИНАДЦАТЫЙ

Монах, как мы уже много раз видели, очень хорошо знал обо всем происходившем в городе. Едва Альфонс был перевезен на корабль, как монах уже узнал об этом. Это последнее обстоятельство не очень удивит тех из наших читателей, которые уже проникли в тайну этого человека.

В то время как Кастельмелор, озабоченный и разбитый волнениями дня, возвращался в свой замок, монах рассылал повсюду своих агентов и созывал на утро народ на площадь перед дворцом Хабрегасом.

Но еще задолго до этого часа, среди ночи, два многочисленных и хорошо вооруженных отряда вышли из дома, занимаемого рыцарями Небесного Свода.

Одним из них предводительствовал Конти, другим красавец Асканио, брачная ночь которого была довольно беспокойна.

Конти повел свой отряд ко дворцу Хабрегас.

Во дворце все спало. Не видно было огня ни в одном из бесчисленных окон фасада. По другую сторону площади тяжелая и темная масса монастыря Богоматери сливалась с мраком ночи. Конти и рыцари Небесного Свода подошли ко дворцу не замеченные никем.

— На этот раз, — вскричал бывший фаворит, — француженка, как выражался этот старый лицемер Фэнсгоу, не уйдет от меня! Стучите в дверь! Сильнее!

Град ударов посыпался на массивную дверь.

Проснувшиеся слуги бросились к инфанту за приказаниями.

— Забаррикадируйте двери, — сказала королева, — может быть, к нам придет помощь.

Королева надеялась на Васконселлоса.

Инфант поспешно оделся и вооружился.

Перед тем как уйти, он сказал, целуя руку королевы:

— Мне не следовало бы обвинять без основания человека, которому вы, как кажется, вполне доверяете и который дал мне больше счастья, чем я мог надеяться иметь в этой жизни, но…

— Вы говорите о Васконселлосе? — спросила королева, и ее бледное лицо покрылось густым румянцем.

— Да, я говорю о Васконселлосе.

— Разве Васконселлос ваш враг?

— Он вас любит.

Королева едва удержала гневное восклицание, готовое сорваться с ее губ.

— Надо иметь возвышенное сердце, чтобы быть благородным повелителем, — сказала она. — Он меня любит, но я ваша жена! И вы обязаны этим только ему… И вы, вместо благодарности, питаете к нему только ненависть и подозрение!

— Он брат Кастельмелора, — прошептал с мрачным видом дон Педро.

— Но ведь и вы брат Альфонса, — вскричала с презрением королева.

Инфант побледнел и поспешно вышел.

— Подозрительное дитя! — сказала Изабелла, провожая его гневным взглядом. — Неужели все, что было истинно королевского и благородного в Браганской крови, похоронено в гробнице Иоанна IV!

Потом она упала на колени пред аналоем, стоявшим у ее постели и произнесла следующие слова, служащие ответом на безмолвные упреки совести:

— Я позабуду его, Боже мой! Я постараюсь его забыть!

В ту минуту, когда инфант подошел к главной двери дворца, рыцари Небесного Свода пытались уже пробить ее топором.

Число нападавших показало принцу, что всякое сопротивление будет бесполезно.

— Кто смеет оскорблять знамя короля Франции? — спросил он через небольшое отверстие, бывшее в двери.

— Никакое знамя не может укрыть виновных в оскорблении его величества, — отвечали снаружи. — Во имя короля, я, Антуан Винтимиль, приказываю открыть немедленно двери.

— Откройте дверь, — обратился инфант к слугам.

Конти вошел в сопровождении всего своего отряда. Инфант обнажил шпагу и стал в оборонительную позицию.

— Где приказ короля? — спросил он.

Конти подал ему развернутый пергамент. Прочитав его, принц бросил шпагу, которой поспешил овладеть один из рыцарей Небесного Свода.

— Изменники обманули его величество, моего брата, — сказал инфант, — но мне не подобает противиться его воле. Я готов за вами следовать, подождите только, пока я пойду предупредить принцессу Изабеллу.

Изабелла спокойно приняла весть о поразившем ее несчастии. Она не хотела, чтобы будили сестер де Соль.

— К чему печалить этих бедных девушек видом тюрьмы? — сказала она. — Их утешения для нас будут излишни. Я покорилась моей участи.

Собственная карета инфанта отвезла арестованных в Лимуейро, где они были заключены в королевскую комнату.

Королева села; инфант стал перед ней на колени. Он раскаивался в своем поведении; он боялся, что оскорбил Изабеллу, и в самых страстных выражениях вымаливал у нее прощение. Королева принудила себя улыбнуться.

— Я нисколько не сержусь на вас, — отвечала она. — Я знаю, что вы меня любите, и всегда буду вам за это благодарна.

— Но вы, вы меня не любите, Изабелла? — спросил инфант.

Ответ замер на губах королевы.

— Нет, — продолжал дон Педро, — вы не можете меня любить. О! Как я ненавижу этого человека!

В это время падуанец исполнял возложенное на него поручение. Исполняя буквально приказание, он выломал дверь монастыря Бенедиктинцев и заставил указать ему келью монаха.

Встретившийся ему брат хотел было противиться, но Асканио таким устрашающим жестом закрутил свои усы, что испуганный бенедиктинец понурил голову и повиновался.

Монах спал. Чтобы открыть дверь его кельи, Асканио употребил упомянутое нами средство. Дюжина надлежащим образом направленных ударов топора позволили обойтись без ключа. Но этот способ открывать двери дал время монаху вскочить с постели и поспешно одеться. Он надел свою рясу и бороду. Ему хватило даже времени запастись кинжалом и туго набитым кошельком.

— Почтенный отец! — сказал входя Асканио. — Я чрезвычайно сожалею, что принужден беспокоить вас в такой час.

— Что такое? — холодно спросил монах.

— Нечто новое, — отвечал Асканио, показывая на коридор, наполненный рыцарями Небесного Свода. — Во-первых, тут находятся эти уважаемые сеньоры, которые, так же как и я, очень счастливы, что имеют случай высказать свое глубокое уважение к вашему преподобию. Кроме того, тут есть еще бумага, подписанная его светлостью графом Кастельмелором, которая приглашает вас сделать в нашем обществе небольшую ночную прогулку.

С этими словами он поднес бумагу к глазам монаха.

— Почтенный отец, — продолжал Асканио, — этот огромный капюшон мешает вам смотреть, а вам необходимо узнать…

Быстрым движением руки, Макароне отбросил капюшон монаха.

— Негодяй! — закричал тот, и глаза его засверкали.

— Клянусь Бахусом! — прошептал изумленный Макароне. — Я знаю его и не знаю! Если бы я не оставил только что его светлость… Да, это его глаза! Но такая борода может расти только на подбородке капуцина…

Подняв факел, Асканио бросил последний взгляд на лицо монаха.

— Какой я осел! — воскликнул он. — Конечно, только я могу так себя назвать; я не позволил бы самому папе повторить эти слова! Борода седая, а волосы черные…

— Кончим, — сказал монах с нетерпением.

— Я преданный слуга вашего преподобия, и ваши приказания для меня священны!

— В путь, дети мои!

Монах закутался в свою рясу и молча последовал за рыцарями Небесного Свода. Макароне шел впереди своего отряда, напевая любовную песенку. Но временами им овладевала задумчивость.

— Черные волосы и седая борода! — ворчал он. — Я убежден, что под ней находится знакомый мне подбородок. Я попытаюсь разъяснить это.

Что же касается монаха, то он шел спокойным твердым шагом, нисколько не походившим на неровную поступь пленника, ищущего удобную минуту для бегства. Да он об этом и не думал. Он знал, что его ведут в Лимуейро, и рассчитывал на свою власть в этой тюрьме.

К несчастью, он напрасно на это рассчитывал. Приказания, данные падуанцу, предвидели это обстоятельство, и он исполнил их буквально.

Постучав в дверь тюрьмы, он набросил на плечи монаха плащ одного из своих спутников.

Монах хотел сопротивляться, но несколько сильных рук схватили его и закутали в плащ; затем четверо взвалили его на плечи.

— Если почтенный отец вскрикнет или произнесет хотя бы одно слово, — сказал Макароне веселым тоном, — то вы воткните ваши шпаги в этот сверток; он больше ничего не скажет.

При этих словах сердце монаха сжалось. Он понял, что погиб, погиб безвозвратно; эта тюрьма скоро обратится в его могилу. На одно мгновение его сильная натура ослабела. Но это продолжалось только одно мгновение. В следующую минуту к нему снова возвратилось его мужество, и ум усиленно заработал.

Когда рыцари Небесного Свода положили его на пол сырой и мрачной кельи, он был спокоен и хладнокровен, как всегда.

Он поспешил освободиться от плаща и сел на скамейку.

Асканио приказал своим спутникам выйти и остался один с монахом, держа в руке факел.

— Теперь, — сказал он, — я желаю спокойной ночи вашему преподобию; но прежде мне хотелось бы коснуться этой почтенной бороды, которая будет скоро бородой святого на небесах.

С этими словами он поспешно поднял руку к бороде монаха, но тот оттолкнул его с такой силой, что прекрасный падуанец отлетел в противоположную сторону кельи и, открыв своей особой дверь, ударился о стену в коридоре. Монах бросился за ним, как бы желая ударить его еще раз, но вдруг остановился на пороге кельи и поспешно взглянул на номер, бывший на двери.

— Номер тринадцатый! — прошептал он.

И, спокойно войдя в келью, он нацарапал эти слова острием кинжала на широком кольце, которое находилось у него на пальце.

— Пусть мне отрубят голову! — воскликнул Макароне. — Так как нельзя повесить такого дворянина как я, если мне когда-нибудь придет фантазия ласкать вас, почтенный отец! Ventre-Saint-gris, как говорил герцог Бофор в память Беарнца, его предка, вы слишком подвижны для служителя церкви. Я хотел видеть ваше лицо, у меня была одна мысль… Но не все ли это равно, так как через час…

Асканио не договорил и улыбнулся. Он нашел мщение по своему вкусу.

— Я и позабыл сообщить вашему преподобию одну новость, которая должна вас очень заинтересовать, — сказал он, оправляя помятые кружева. — Через час, а может быть и раньше, вы примете венец мученика.

Монах не отвечал.

— Итак, — продолжал падуанец, — начинайте ваши молитвы, сеньор монах, у вас едва хватит на это времени. Если вы встретите на том свете кого-нибудь из моих славных предков, то передайте им от меня поклон.

С этими словами Макароне направился к выходу.

— Останьтесь! — приказал ему монах.

— Невозможно, почтенный отец, я тороплюсь.

— Останьтесь! — повторил монах, брякнув тяжелым кошельком.

Этот звук произвел на Асканио свое обычное действие. Он улыбнулся и вошел снова в келью.

— Поспешим, сеньор монах, — сказал он однако, — любовь призывает меня далеко отсюда. Вы не знаете, что такое любовь? — прибавил он томным голосом.

— Я знаю, — отвечал монах, — что сеньор Асканио никогда не откажется от хорошо набитого кошелька.

— О! Конечно! Я не настолько еще развращен, чтобы отказываться.

— Я хочу сделать вас моим наследником.

— Это доказывает хороший вкус вашего преподобия.

— Вы храбрый солдат…

Асканио поклонился.

— Вы имеете великодушное сердце…

Асканио опять поклонился.

— И я уверен, что вы буквально исполните последнюю просьбу умирающего.

При этих словах монаха Макароне принял театрально-торжественную позу.

— Последняя воля умирающего священна, — проговорил он. — Я исполню ее, чего бы это мне ни стоило!

— Вы ничего при этом не потеряете, а выиграете сто гиней, находящихся в этом кошельке. Слушайте. У меня есть в Лиссабоне один родственник, которого я давно не видел и которому мне хотелось бы оставить что-нибудь на память.

— Как его зовут?

— Балтазар.

«Положительно этот монах низкого происхождения», — подумал падуанец.

— Я знаю этого Балтазара, — прибавил он вслух, — он был моим лакеем.

— Он большого роста?

— Огромного! Что же надо будет передать ему от вас? Пару гиней!

— Ни меньше, ни больше. Надо передать ему это кольцо, которое стоит не больше пистоля.

Падуанец взял кольцо и взвесил на руке.

— Да, оно и этого даже не стоит. Я передам его Балтазару, когда представится случай.

— О! Нет, сеньор Асканио, — поспешно возразил монах. — Это кольцо не должно так долго оставаться в чужих руках. Необходимо передать его сейчас же.

— Значит, оно очень важно? — спросил подозрительно Асканио.

— Я умру спокойно, если буду знать, что оно в руках Балтазара.

— Хорошо, сеньор монах! — согласился Асканио, поднимая глаза к небу. — Воля умирающего священна.

— До свиданья, или скорее… прощайте! — прибавил он, получив кошелек и направляясь к двери.

Глава XXXIV. ЛИМУЕЙРО

Всю ночь Кастельмелор не сомкнул глаз. В то время как его агенты производили аресты, о которых мы уже рассказали в предыдущей главе, он с беспокойством и нетерпением ожидал их возвращения.

Не один раз в эти долгие часы вспоминал он, с невольным содроганием, об Альфонсе. Не один раз, когда наконец сон овладевал им, и Кастельмелор закрывал глаза, пред ним являлась благородная и честная фигура Жана Сузы, его отца. Но уже прошло то время, когда подобное видение бросало его в лихорадку. Самое трудное было сделано и он победил уже в себе то отвращение, которое он испытывал к себе в этой бесчестной борьбе против несчастного, оставшегося без всякой защиты, против своего благодетеля, своего короля. Возвратившиеся рыцари Небесного Свода донесли ему об успешном окончании дела, которое им было поручено. Королева, инфант и монах были в его власти.

Оставался один Васконселлос, но что мог он сделать один?

Кастельмелор, с этой минуты уверенный в успехе своего дела, созвал собрание двадцати четырех, которые в экстренных случаях могли заменить штаты. Дворец Хабрегас был свободен, и потому местом собрания была назначена обыкновенная зала для совещания.

Отдав это приказание, Кастельмелор велел подать карету.

— Сеньор, — сказал ему Конти перед самым отъездом, — монах в плену, но бывали пленники, которые исчезали из темницы и наводили еще больший ужас, чем прежде…

— Это совершенно верно, — отвечал Кастельмелор.

— Тогда как мертвые, — продолжал Конти, — не покидают своих могил.

— Делай что хочешь, — сказал Кастельмелор, садясь в экипаж.

Граф отправился к Лимуейро.

Королевская комната, где в это время находились королева с инфантом, располагалась в середине тюрьмы. Она имела форму пятиугольника и занимала почти весь нижний этаж маленькой внутренней башни. Небольшая часть ее, отделенная каменной стеной от огромной комнаты, представляла собой смрадную каморку, почти лишенную воздуха и света. Это был номер тринадцатый, который служил камерой для монаха.

После ухода Макароне он бросился на скамейку и долго лежал на ней в каком-то оцепенении.

Пока падуанец находился около него, лихорадочная внешняя твердость поддерживала его, и подобно тому, как утопающий хватается за соломинку, у него появилась надежда на спасение. В уме его быстро составился план избавления, на первый взгляд очень верный и исполнимый, но, хорошенько обдумывая его детали, монах скоро убедился в его несостоятельности.

Можно ли надеяться на обещания этого негодяя Асканио Макароне? Но даже если он исполнит данное ему поручение, прИнессет ли это пользу? Балтазар храбр, и монах хорошо знал его преданность; но он не был хитер; можно ли предположить, что он догадается? Он знает кольцо и знает, что оно принадлежит монаху, но номер тринадцатый ничего не означает для него, и честный Балтазар ни за что не поймет значения этих цифр.

Монах продумал все это и ужаснулся логичности вывода. Каждый раз, как надежда прокрадывалась в его сердце, рассудок тотчас же уничтожал ее. Но уж по природе своей человек склонен надеяться до последней минуты.

Это были нескончаемые мучения, страшно утомляющие и обессиливающие, где надежда была химерой, невыносимой мукой.

Смерть, которая ожидала его, не была только его смертью. Вместе с ним погибнет и его недоведенное до конца дело. Вместе с ним падет законная наследственность на престол, эта поддержка страны. Он потерпел изгнание Альфонса, а дон Педро в тюрьме падет по недостатку поддержки. Его беспечная доверчивость помогла узурпатору: по его вине Браганский дом лишится трона.

И так как монах знал, что всякая узурпация неминуемо влечет за собой внутренние войны и смуты, что его отечеством пытаются завладеть Англия и Испания, то не без основания думал, что его гибель есть вместе с тем гибель Португалии.

Ужасные мысли терзали его душу. Он метался по узкой тюрьме, как хищный зверь в клетке, ощупывал стены, потрясал дверь, пытался расшатать руками массивную решетку окна.

Порой он принимался кричать изо всех сил, называя по именам тюремщиков. Он знал, что эти люди были ему преданы, и по одному его знаку отперли бы двери Ламуейро. Но никто не слышал его криков. Никто не проходил мимо его кельи.

Его услышали только заключенные в соседней комнате инфант и королева.

«Должно быть, тут сидит какой-нибудь бешеный», — подумали они.

Первые лучи наступающего дня, проникая сквозь узкое окно тюрьмы, еще более усилили мучения несчастного. Наступал час, в который народ должен был собраться на площади. Народ ожидал его, и, без сомнения, в эту самую минуту тысячи голосов призывали монаха.

А он не отвечал. Он должен был умереть.

Как это всегда бывает, вслед за лихорадочным возбуждением наступило бессилие. Монах, утомленный и разбитый, упал на скамейку.

В эту минуту до его слуха долетели голоса из соседней камеры. Он поднял голову и увидел луч света, проникавший через отверстие в стене.

Монах поспешно подошел к стене и приложил глаз к отверстию.

Но он ничего не смог увидеть, отверстие было засорено кусками цемента и пылью.

Пока монах прочищал отверстие кинжалом, за стеной снова послышались голоса.

— Только он знал о нашем браке, — говорил инфант, — только он и мог выдать нас.

— Если бы вся Вселенная обвиняла его, — отвечала твердым голосом королева, — то и тогда я сказала бы: нет, Васконселлос не изменник!

— Изабелла! — прошептал монах.

Он хотел уже сказать через отверстие инфанту, чтобы тот позвал тюремщика, как вдруг дверь королевской комнаты отворилась, вошел Кастельмелор.

Монах удвоил внимание.

Медленно и гордо вошел граф, но это внешнее высокомерие скрывало тайный стыд и смущение.

При его приближении инфант отвернулся; но королева осталась неподвижна и взглянула в лицо графу.

— Ваше величество! Я знаю, что мое присутствие вам ненавистно, — сказал он с поклоном, обращаясь к королеве, — но вам следует оставить эти презрительные взгляды, так как для нас обоих время обоюдного презрения прошло. Я слишком высоко стою, чтобы меня можно было презирать; мое могущество слишком велико, чтобы мне нужно было скрывать отныне то глубокое уважение, которое внушает мне ваш благородный характер.

С этими словами он снова поклонился, на этот раз инфанту.

— Ваше высочество, — продолжал он, — вы виновны в оскорблении его величества. Ваша жизнь не защищена, как жизнь королевы, покровительством короля Франции.

— Я буду судим штатами королевства, — отвечал принц. — Если я буду обвинен, я безропотно пойду на эшафот. Но я не могу переносить присутствия такого негодяя, как ты, Кастельмелор.

— А если бы я пришел предложить вам свободу? — спросил спокойно граф.

— Дон Педро отказался бы! — поспешно ответила королева.

— Дон Педро примет такое предложение, — продолжал холодно Кастельмелор. — Он молод, перед ним еще целая жизнь, и так печальна смерть в двадцать два года, когда она является страшная и неизбежная во мраке тюрьмы!

Монах вздрогнул при этой ужасной угрозе, которая, как он знал, должна была исполниться.

— Кто осмелится умертвить брата короля? — спросил инфант с улыбкой презрительного недоверия.

Несколько секунд Кастельмелор молчал, потом вдруг выпрямился и надел шляпу.

— Я, в свою очередь, спрошу, — сказал он твердым и решительным тоном, — кто смеет называть себя братом короля… Король больше не существует, дон Педро Браганский.

Инфант и королева взглянули на графа с изумлением.

— Или, вернее, — продолжал Кастельмелор, — Португалия переменила повелителя, и теперь только дон Симон де Васконселлос Суза имеет право называть себя братом короля.

— Васконселлос! — повторила королева.

— Я знал, что они заодно! — закричал радостно дон Педро. — Я знал, что они похожи один на другого сердцем так же, как и лицом: оба изменники, оба лжецы!

— Нет! Нет! Это невозможно! — прошептала Изабелла.

Монах судорожно сотрясал гигантские камни стены. Эта сцена производила на него подавляющее впечатление.

— Васконселлос не мог поступить иначе, — сказал Кастельмелор.

— Ты лжешь! — кричал в ярости монах.

Королева молча опустила голову.

При виде этого монах, казалось, потерял всякое мужество и без чувств упал навзничь.

— Но оставим пока дон Симона, — продолжал Луи Суза. — Я пришел сюда не для того, чтобы говорить ему похвальное слово… Теперь вы знаете, дон Педро Браганский, что вы ничто. Ваш сан был отблеском власти вашего брата и уничтожился вместе с ней. Теперь король я.

Инфант осмотрелся, как бы ища шпаги.

— Ваша шпага вам ни к чему, — сказал, улыбаясь, Кастельмелор. — Повеление, лишившее вас ее, было последним приказом короля, вашего брата. Его слабая рука подписала ваш смертный приговор, но она не будет в состоянии защитить вас. Ваша жизнь принадлежит мне. По моему желанию вы будете через час или свободным человеком, или трупом. Не подадите ли вы, ваше величество, доброго совета вашему супругу!

Эти слова, казалось, заставили очнуться Изабеллу. В изумлении и испуге, она взглянула сначала на Кастельмелора, потом на инфанта.

— Увы, сеньор, — сказала она, — этот человек говорит правду: вы в его власти.

— Я сумею умереть, — отвечал твердо инфант.

— Нет! О! Сжальтесь надо мной, не говорите этого, — вскричала королева. — Я, безусловно, доверяла тому, кто нам изменил. Я верила… И вы погибаете из-за меня, из-за вашей жены. О! Я отдала бы всю мою кровь, чтобы спасти вас!

Инфант в восторге глядел на Изабеллу. Слезы счастья блеснули на его глазах. Он забыл Кастельмелора и весь свет, слушая этот голос, прежде такой суровый и холодный, который, наконец, произносил слова, похожие на слова любви.

— Благодарю!.. Благодарю вас! — прошептал он. — Но не плачьте, Изабелла, скоро я буду нуждаться во всем моем мужестве, чтобы достойно умереть.

Страшное волнение овладело королевой. Любовь ее к Васконселлосу казалась ей преступлением. Она хотела считать его преступным и не могла. Ее сердце не доверяло никаким доказательствам. Оно возмущалось против очевидности и вызывало в памяти благородное и гордое лицо Васконселлоса, как бы протестующее против этих ложных обвинений.

Что же касается инфанта, то она хотела пожертвовать ради него жизнью, взамен любви, которой не могла ему дать. Кастельмелор был тут; Кастельмелор, который столько раз ее оскорблял. Она готова была унизиться перед ним.

— Сеньор, — сказала она, — я прошу у вас сострадания.

— Я пришел сюда с мирными намерениями, — отвечал граф, — и оскорбления дон Педро не смогли поколебать моей решимости. Пусть он подпишет эту бумагу, и двери Лимуейро откроются перед ним.

Кастельмелор подал королеве пергамент с государственной печатью.

— Отречение от престола! — сказала Изабелла, прочитав бумагу.

— Никогда! — закричал с энергией принц. — Скорее тысячу раз смерть!

Монах все еще лежал без чувств на сыром полу тюрьмы. При падении его капюшон откинулся назад и слабый свет, проходивший через узкое окно, освещал его бледное лицо, на котором недавние муки оставили глубокие следы.

Вдруг ключ медленно повернулся в замке, и дверь в келью тихо отворилась. Какой-то человек вошел и бросил вокруг себя быстрый взгляд. Лицо его было закрыто маской. В правой руке он держал шпагу; левая сжимала рукоятку кинжала.

Сначала он ничего не видел; но мало-помалу глаза его привыкли к темноте; тогда он заметил лежащего на полу монаха и осторожно подошел к нему. Став на колени, он несколько минут молча разглядывал его лицо. Потом он отвязал фальшивую седую бороду, под которой оказался бритый подбородок.

Взгляд незнакомца блеснул ненавистью.

— Это он!.. — прошептал он. — Я угадал! О! Даже через семь лет узнаешь того, чья рука коснулась вашего лица… Семь лет! Семь лет изгнания, которому он был виной!

— Я думаю, что теперь настал час мщения! — прибавил он с глухим смехом.

Но вдруг смех уступил место беспокойству.

— Что если он уже умер! — прошептал незнакомец.

— Нет, его сердце бьется… Он жив еще настолько, что его можно убить, — продолжил он, ощупав грудь монаха, и поднял свою шпагу.

Но в эту минуту он заметил луч света, проникавший через стену, и поспешил приложить глаз к отверстию. Он увидел Кастельмелора, инфанта и королеву.

— О! О! — прошептал он. — Мой могущественный повелитель играет свою роль как следует. Он и не подозревает того, что происходит в трех шагах от него… Кончим наше дело.

И, вернувшись к монаху, незнакомец направил острие шпаги в грудь монаха. Холод стали заставил того открыть глаза, но в ту же минуту он снова закрыл их, считая себя игрушкой ужасного видения.

Незнакомец засмеялся.

— Он думает, что видел это во сне, — размышлял он вслух, — это будет его последний кошмар.

С этими словами он схватил эфес шпаги обеими руками, чтобы глубже вонзить ее в грудь монаха.

Таинственный посетитель был так занят, что не обратил внимания на послышавшийся позади него легкий шум. На пороге двери, оставшейся полуотворенной, появился Балтазар.

— Номер тринадцатый! — прошептал он, направляя в глубину камеры свет потайного фонаря.

Глава XXXV. МОНАХ

Монах напрасно не рассчитывал на верность Асканио Макароне. Это был именно такой вестник, какой ему был нужен.

Португалец удовольствовался бы тем, что точно исполнил бы поручение, то есть передал бы кольцо, не говоря ни слова, но красавец Асканио, кроме прочих многочисленных блестящих качеств, мог похвастаться еще тем, что был самой красноречивой особой на всем земном шаре.

Не ожидая вопросов Балтазара, он подробно рассказал ему, как арестовал монаха, не забыв, конечно, прибавить, что это государственная тайна, как монах сделал его своим наследником и прочее.

Он был чрезвычайно удивлен, когда среди потока его красноречия, Балтазар неожиданно оттолкнул его и бросился бежать прочь, повторяя странные слова:

— Номер тринадцатый!..

— Бедняк рехнулся, — подумал падуанец и спокойно вернулся домой, где небесная Арабелла храпела в ожидании своего супруга.

Через несколько минут Балтазар был в Лимуейро. При имени монаха открылись перед ним все двери, но расспросы его были бесплодны. Никто не видал преподобного отца.

Тогда Балтазар велел показать, где номер тринадцатый. Тюремщик дал ему фонарь и пожелал счастливого пути, говоря, что на его памяти никого еще не сажали в эту келью.

Балтазар поспел вовремя.

При Свете фонаря его глазам представилось ужасное зрелище: монах лежал на полу, а незнакомец готов уже был вонзить ему в грудь шпагу.

Одним прыжком Балтазар был около незнакомца. Тот обернулся с поднятой шпагой. Балтазар был безоружен.

Но гигант не нуждался в оружии, быстрым движением руки он парировал удар незнакомца и схватил его за горло. Тот вскрикнул, но это был его последний крик: послышался хруст ломающихся позвонков. Потом Балтазар выпустил добычу, и труп тяжело упал на землю.

Гигант шумно вздохнул от радости, он сорвал маску с лица своего противника, чтобы узнать, что за пресмыкающееся он раздавил.

Лицо незнакомца было обезображено, однако гигант узнал его.

— Антуан-Конти! — прошептал он. — Я избавил палача от лишней работы!

Пока все это происходило в номере тринадцатом, инфант упорно отказывался подписать акт отречения; Изабелла поддерживала его отказ.

— Что же, наконец, доказывает, что вы нас не обманываете? — говорил принц, хватаясь за последнюю надежду. — Вчера еще Альфонс был королем; значит, вы его умертвили?

— Нет! — сказал Кастельмелор, вынимая второй пергамент.

— Так он еще король?!

— Нет! — повторил граф, развертывая пергамент и показывая его издали инфанту.

— Альфонс сделал то, чего вы не хотите сделать; вот его отречение.

— Позор ему! — прошептал подавленный дон Педро.

Королева опустила голову.

— Теперь, сеньор, — сказал Кастельмелор, меняя тон, — я сказал вам все. На этой бумаге оставлено место для имени наследника Альфонса. Совет двадцати четырех и все вельможи ожидают меня! Они все мне преданы… Итак, выбирайте: смерть или отречение!

Дон Педро повел вокруг себя безнадежным взглядом.

— Надо кончать! — произнес сурово Кастельмелор. — Может быть, вас надо убеждать, что вы находитесь в моей власти? — прибавил он с улыбкой, заметив колебание принца. — Люди, продавшие мне свои души, за этой дверью ждут моих приказаний… Смотрите! — и с этими словами он быстрым движением открыл дверь.

— Смотрите! — повторил он.

Инфант и королева мрачно взглянули в открытую дверь; в ту же минуту на их лицах выразилось необъяснимое изумление, тогда как Кастельмелор невольно произнес глухое проклятие.

На пороге появилсямонах в сопровождении Балтазара.

— Вы в моей власти, сеньор граф, — сказал монах, медленно подходя к Кастельмелору.

— Ты! — вскричал в бешенстве граф. — Опять ты!

И, выхватив шпагу, он бросился было к монаху, но по знаку последнего в королевскую комнату вошли Балтазар и главный тюремщик дон Пио Мата-Сердо в сопровождении вооруженных людей.

Кастельмелор опустил голову: он понял, что погиб.

— Я уже говорил вам, Луи Суза, — продолжал монах, — что вы сделаетесь убийцей. Мое появление удивляет вас, не правда ли? Все меры были приняты, в этот час я должен был быть уже трупом… Но Бог защищает кровь Браганского дома. Человек, которого подослали убить меня, теперь мертв. Вы сами побеждены. Через час вы услышите из окна этой тюрьмы, как народ будет кричать: да здравствует король дон Педро!

При этих словах инфант вскочил. До этой минуты он был нем и неподвижен от радостного волнения.

— Сеньор монах, — сказал он, — корона принадлежит брату моему, дону Альфонсу. Я не имею на нее никаких прав.

Монах выхватил пергамент у Кастельмелора, который тот все еще держал в руках.

— Альфонс отказался от престола, — сказала он. — Бог допустил это для счастья Португалии. Вы его законный наследник, ваше высочество; отказаться, значит отступить перед тяжелой задачей; вы согласитесь, так как ваша душа сильна.

С самого начала этой сцены королева с беспокойством глядела на монаха. Его голос, казалось, пробудил в ней какое-то странное чувство. В то время как инфант колебался под влиянием искренней привязанности к несчастному брату, королева подошла к монаху и тихо спросила у него:

— Неужели Васконселлос изменил, сеньор?

— В скором времени у вас не останется сомнений на этот счет, — ответил монах.

Потом, повернувшись к людям, сопровождавшим Балтазара, он продолжал:

— Граф Кастельмелор — государственный преступник. Вы отвечаете за него вашей головой его величеству… Государь, вас и ее величество дожидаются офицеры. Если вам будет угодно возвратиться в ваш дворец, я ручаюсь, что никакая опасность не угрожает вашим особам.

Он поклонился и вышел.

Слабый еще после ужасной ночи, он тем не менее быстро прошел расстояние, отделяющее Лимуейро от дворца Хабрегаса. На площади, между дворцом и монастырем Богоматери, стояла несметная толпа народа. Люди волновались, подталкивали друг друга. Они ждали монаха, который должен был давно прийти сюда.

Когда, наконец, он появился на площади, раздался страшный крик, от которого задрожали стекла и, казалось, поколебалась земля.

— Монах! Монах! — понеслись крики. — Да здравствует монах, который освободил нас от наших мучителей!

— Кастельмелор заключен в тюрьму, — сказал монах, насилу пробравшись сквозь толпу. — Альфонс оставил Португалию, и у вас будет новый король.

— Королем будете вы, святой отец! — слышалось со всех сторон.

Десять тысяч голосов слились в один мощный крик:

— Да здравствует король!

Двадцать четыре сановника и депутаты от города, созванные Кастельмелором, уже больше часа как собрались в государственный зал.

Беспокойство виделось на всех лицах.

Глядя из окна, можно было видеть толпу. Члены собрания были по большей части креатурами Луи Сузы, толпа эта пугала их, потому что без своего повелителя они чувствовали себя ничтожными и ничего не могли сделать. В глубине залы многочисленная группа рыцарей Небесного Свода под предводительством сеньора дель Аквамонда поражала великолепием своих костюмов. Падуанец приготовил платок, чтобы стать на колени перед Кастельмелором в ту минуту, когда собрание поднесет ему королевское достоинство.

Стоя в углу, лорд Ричард Фэнсгоу делал вид, как будто он присутствует тут случайно. Каждый раз, когда крики толпы достигали его ушей, он с удовольствием потирал руки, думая, что слышит звуки песни God save Charles King! Восторженные крики толпы при виде монаха заставили невольно подскочить на месте членов заседания.

— Наконец-то идет мой верный бенедиктинец, — прошептал лорд.

В ту же минуту вошел монах. Твердыми шагами подошел он к председательскому месту, вынул из кармана акт отречения Альфонса и начал громко читать его.

— Кто назначен приемником? — в один голос спросили участники собрания.

Монах подошел к окну и сделал знак рукой.

Всеобщий оглушающий крик раздался среди толпы. Монах увидел карету, продирающуюся сквозь народ. Увидев ее, он снова подошел к столу и, схватив перо, вписал имя, которого недоставало в акте.

— Сеньоры, — сказал он, указывая рукой на толпу, волнующуюся внизу, — я теперь могущественнее всех и имею право приказывать; хотите повиноваться мне?

— Этот монах просто сокровище! — подумал Фэнсгоу.

— Это сам дьявол! — проворчал Макароне.

Члены заседания колебались и совещались между собой.

— Ну, что же? — спросил монах угрожающим голосом.

Толпа, не видя больше монаха, начала роптать. Колебание в зале прекратилось.

— Мы слушаем вас, преподобный отец, — сказал председатель двадцати четырех.

Монах поднялся на возвышение, взял бархатную подушку с лежавшей на ней королевской короной, которую предусмотрительный Кастельмелор велел принести сюда, и передал ее председателю собрания Иоанну Мелло.

— Следуйте за мной, сеньор, — приказал монах.

Все собрание поднялось со своих мест и последовало за монахом, направившимся к лестнице.

— Что он хочет делать? — пробормотал Фэнсгоу, начиная беспокоиться.

В ту минуту, как монах показался на лестнице, инфант и королева выходили из кареты.

Монах снова развернул акт отречения и начал читать его народу среди глубокого молчания. На этот раз ничего не было пропущено: пустое место, где должно было находиться имя преемника короля, было занято именем дон Педро Браганского. Окончив чтение, монах взял корону из рук президента и надел ее на голову инфанта.

— Многие лета королю дон Педро! — закричала толпа, воодушевленная зрелищем этого торжественного акта.

— Sic vos non vobis!.. — пробормотал милорд в горьком разочаровании.

Монах опустился на колени и поцеловал руку короля.

— Благочестивый отец! — воскликнул с волнением дон Педро. — Если бы вы не были монахом, то самое меньшее, чем я мог бы вознаградить вашу преданность, это сделать вас моим первым министром.

Монах в эту минуту сбросил рясу и предстал в костюме португальского вельможи.

— Васконселлос! — произнес король с удивлением, смешанным с досадой.

— Дон Симон! — прошептала Изабелла, с трудом удержав крик радости и благодарности.

Лорд Фэнсгоу сделал страшную гримасу, а Макароне поспешно схватил брошенную рясу монаха и страстно начал целовать ее, приговаривая:

— Клянусь Бахусом! Ваше превосходительство, если вы позволите мне овладеть этим святым одеянием, я буду молиться на него, как на святыню. Я был бы восхищен, если бы мог сделаться слугой его величества и вас!

— Дон Симон де Васконселлос, — сказал, помолчав с минуту король, — я не беру назад своего слова: вы мой первый министр.

— Принимаю ваше предложение, за которое я вам глубоко благодарен, — отвечал младший Суза. — В силу своей новой власти, я объявляю роспуск и уничтожение милиции под названием рыцарей Небесного Свода.

Народ разразился рукоплесканиями. Макароне быстро скинул свой усеянный звездами плащ и, растоптав ногами, закричал: «Bravo!»

— Потом, — продолжал Васконселлос, — я объявляю лорду Ричарду Фэнсгоу, что сегодня же напишу министру королевства Англии требование об отозвании лорда Фэнсгоу, мотивированное…

— Я уезжаю завтра, сеньор, — прервал его Фэнсгоу и вслед за этими словами удалился.

— Успокойтесь, милорд, — сказал ему падуанец. — Мы отправимся все вместе: я, вы и моя жена.

— Какое мне дело до тебя с твоей женой, — грубо отвечал ему лорд.

— О! Жестокий отец — с притворным ужасом вскричал падуанец. — Моя жена обязана вам появлением на свет.

— Арабелла?.. — вскричал смущенный Фэнсгоу.

— Нежная Арабелла, любовь которой доставила мне честь сделаться членом вашей семьи.

Посланник бессильно опустил руки; этот последний удар сразил его окончательно.

Обе меры были одобрены королем, и тогда Васконселлос, обращаясь к королю, сказал:

— Осмелюсь попросить у вашего величества одной милости.

— Какой? — спросил дон Педро.

— Прощения моего брата Луи Сузы.

— Ваша просьба будет исполнена, — отвечал король.

— Благодарю! Теперь, государь, я возвращаю вам обратно ваше слово и отказываюсь от должности, которой вы почтили меня.

— Как! Вы оставляете нас! — воскликнула Изабелла.

Король также удивился и, казалось, даже опечалился этим.

— Мой отец взывает ко мне, ваше величество, — отвечал торжественным голосом Васконселлос.

— Прощайте, сеньор, — сказала королева и слеза застыла у нее на реснице.

— Прощайте, — отвечал Васконселлос, — навсегда.

Затем, сопровождаемый верным Балтазаром, он прошел через толпу, молчаливо расступившуюся перед ним.

Дойдя до реки, он сел в лодку и велел везти себя на корабль, где находился Альфонс.

Подняли якорь, и Васконселлос в последний раз взглянул на Лиссабон.

Когда город исчез из виду, Васконселлос тяжело вздохнул:

— Я не забуду ее никогда. Она всегда будет в моем сердце…

Затем он вошел в каюту, в которой спал бедный, сверженный с престола король. Он сел к его изголовью и, подняв глаза к небу, произнес:

— Отец! Теперь я на своем месте.

Джон Уаймен Французский дворянин

ПРЕДИСЛОВИЕ

I. Значение религиозных войн во Франции

Позвольте сказать несколько слов о начале протестантизма во Франции. Предлагаемый читателю роман Уаймена, относящийся к 1588 году, дает нам возможность и обязывает нас объяснить зарождение нововерия во Франции, а также обрисовать личности последнего Валуа, Генриха III и первого Бурбона[210], Генриха IV, творца Нантского эдикта[211]. Предварительно скажем несколько слов о значении реформации, особенно с общественной стороны: без этого наш «Французский дворянин» может быть понят лишь внешним образом.

Реформация имела далеко не одно религиозное значение: она обозначала также перевороты умственный, политический и общественно-экономический. Сравнение Германии с Францией, в данном случае, лучше всего уясняет дело.

В Германии реформация была делом народным: массы отстаивали и свою национальность, и свои «естественные» права. Немца заели итальянец и испанец, римский папа и мадридский Габсбург. Он поддерживал даже своих «фюрстов», этих могучих феодалов с верховными правами, которые казались патриотами, так как схватились за лютеранство. Вскоре оказалось, что фюрсты льстили массам лишь из желания завладеть церковным имуществом да сберечь свою власть, которая всегда играла ничтожными «императорами» и не думала подчиняться могучему Габсбургу, Карлу V. Отсюда народные и общественно-экономические революции, названные «крестьянской войной» и «мюнстерской коммуной».

Не то было во Франции. Там массам жилось лучше, так как сильнее, чем в других странах, проявлялся закон сплочения, именуемый в политике централизацией власти, или монархизмом. Во Франции довольно сильная королевская власть, достигавшая даже деспотизма при Людовике XI, охраняла народ не только от произвола помещиков, «жантильомов»[212], но и от вымогательств папства: французская церковь уже приобрела значительную самостоятельность под именем «галликанизма»[213]. Оттого в XVI в. массовые движения во Франции не могли направляться ни против короля, ни против папы, которого не очень-то боялся народ под покровом монархизма. Здесь протестантизм был более делом убеждения: его особенно исповедовали люди образованные, зажиточные горожане. Откуда же целый ряд «религиозных» войн, с полвека обагрявших Францию такими потоками крови, какие протестантизм не вызывал нигде до 30-летней войны? Дело в том, что здесь это явление имело по преимуществу политическое, и именно аристократическое значение.

Религиозные войны во Франции, в сущности, – та же Фронда, разразившаяся столетие спустя. Только Фронда, вспыхнувшая тогда, когда религиозного вопроса уже не было, была беспримесным возмущением пережитков феодализма, последних аристократов, против юного монархизма, стремившегося, в свою очередь, перейти в опасный абсолютизм; а в описываемое время вожделения дворянства прикрывались верой. Вообще же оба явления весьма схожи: даже герои принадлежат все тем же главным родам древнего дворянства. И кончилось дело одинаково. Когда народ благодаря вмешательству папских иезуитов и испанцев понял все своекорыстие вельмож, он сплотился вокруг сильного монарха, как первого патриота, представителя национальных интересов. Существенная разница в двух драмах состоит в том, что притязания дворянства, на расстоянии столетия, сократились. Фрондеры добивались сохранения феодальных привилегий, играя перед народом роль его покровителей ввиду наступавшего абсолютизма; а во время религиозных войн аристократия была еще так сильна, что ее главы мечтали ни больше ни меньше, как о королевском венце на собственных головах. Таковы были Гизы[214], Тюрены, Кондэ[215], отчасти сами властители Наварры.

Надеемся, сказанное поможет читателю уяснить себе среду, в которой действует наш «французский дворянин». Этот вывод из множества фактов станет наглядным, если мы нарисуем теперь общую картину жизни первого поколения гугенотов[216], когда созревали не только исторические силы, захваченные нашим романом, но и самые его герои.

II. Тирания Гизов. «Недоброхоты»

Недаром французские протестанты имеют свою кличку в истории. Гугенот – не то, что лютеранин или даже цвинглианин; он разнится и от своего родного брата, швейцарского кальвиниста. Если все реформатство резко отличалось от лютеранства в общественно-политическом смысле как начало демократическое, республиканское, то во Франции оно приняло свой национальный характер, который оттенял его и от цвинглианства, и от кальвинизма Женевы и Шотландии. Хотя сам Кальвин был француз, он не ужился в своем отечестве: его крайняя строгость фанатика, аскета, прямолинейного догматика не согласовывалась с нравом французов. Его учение, уже из Женевы, возвратил домой другой француз, совсем иного закала. То был образованный, добрый, жизнерадостный Теодор Беза[217], творец бессмертных поэтических псалмов. Он-то своей человечностью способствовал распространению кальвинизма среди французов, которые называли его «патриархом» своей реформации.

Эта реформация началась при блестящем короле Франциске I. Он и сам был вольнодумец – человек, овеянный гуманизмом или Возрождением классического язычества. Пышный, веселый рыцарь, он стал союзником лютеран, в пику своему сопернику, Карлу V, и препирался с Римом из-за галликанизма. Подобно своему товарищу, Генриху VIII Английскому, он не прочь был завести собственную «церковную реформу». Франциск радовался, что его любимая сестра, Маргарита, вышедшая замуж за Генриха д'Альбрэ, короля Наваррского, устроила, в своем Беарне[218] целое гнездо гугенотов. Но вот папа женил первенца Франциска, Генриха, на своей родственнице, Катерине Медичи, пообещав Милан в приданое; Екатерина сошлась со свекровью, также набожной итальянкой; к ним примкнула третья женщина, красавица Диана Пуатье[219], фрейлина молодой Екатерины, и главари реакции Гизы с Монморанси[220]. А тут, в 1534 году, на дверях кабинета короля появились «плакарды» – насмешки над «папской обедней». Капризный деспот вскипел гневом – и начались гонения на нововерцев. «Еретиков» начали жечь на медленном огне. Закрыли их типографии, издали «Указатель запрещенных книг». Истребляли французское Евангелие; чуть не засудили самую «Мегеру», как называла Сорбонна в Маргариту Наваррскую. При мрачном изувере, Генрихе II (1547—1559), рабе Дианы Пуатье, во Франции возникла испанская инквизиция, которой служило особое отделение в парижском парламенте[221], прозванное народом «пылающей палатой».

Но тогда же гугеноты стали уже историческою силой. Они сплотились: приняли символ веры Кальвина и его устройство с пресвитерами и синодами, собирались по ночам на «катехизу»[222], пели гимны Безы и Маро, завели свои молельни и школы; у них развивалась собственная литература, особенно политическая. Это первое поколение гугенотов наполняло юг Франции до Луары и города по этой реке, особенно Орлеан и Ля-Рошель, откуда удобно было сообщаться с английскими единоверцами. У гугенотов был уже и замечательный оплот – Беарн. Здесь орудовала Маргарита, питомица гуманизма, сама писательница и твердая гугенотка, сделавшая университет в Бурже[223] рассадником нового направления. Она прекрасно воспитала своих детей; ее напоминала дочь, Жанна д'Альбрэ. Маргарита обратила в кальвинизм ее мужа, короля Наваррского, Антуана, и его брата, Людовика I Кондэ. При смерти Генриха II уже было с полмиллиона гугенотов. То были сливки нации: в их руках были промыслы и торговля, типографии, кафедры и литература. Под конец к ним склонялась и лучшая знать, с такими именитыми родами, как одно время сами Монморанси да Шатильоны: Кондэ женился тогда на их общей родственнице, Элеоноре де Руа.

Такая-то сила новизны сложилась в ту пору, когда избитая старина вдруг поднялась снова во всеоружии: настало «возрождение католичества», воплощенное в иезуитах и в Филиппе[224] II Испанском, которого прозвали «южным демоном». Началась жестокая, кровавая реакция, которая для Франции была завещана все тем же Генрихом II в виде мира с Испанией в Като-Камбрези[225]. Этот мир (1559 г.), на котором настаивал и папа, был основой всекатолического союза, скрепленного браком Филиппа с Елизаветой Валуа, дочерью Генриха II. Через три года разразились ужасы религиозных войн во Франции, около 40 лет терзавших несчастную страну. Они тяготеют на памяти венценосной вдовы: болезненные, испорченные дети Генриха II – Франциск II, Карл IX, Генрих III – были игрушками в опытных руках Екатерины Медичи. Но она сама была орудием масс, которые, помимо религиозности, разжигаемой иезуитами, видели в нововерии бунт против монархизма. Ее поддерживало судебное сословие с парламентскими «мантьеносцами» во главе, видевшее в гугенотах душу буржуазии, этого «третьего чина», который старался обуздать его произвол Генеральными штатами[226], земским собором. Сорбонна, это гнездо иезуитов, разжигала страсти в Париже, который и оказался главным очагом католического изуверства. Наконец, на массы влияла такая соседка, как Испания, с ее знаменитой инквизицией, руководимой «южным демоном».

Зато трудно найти личность, более годную к роли орудия лютой реакции. Как ни старались податливые историки обелить ее, она осталась «страшной Екатериной Медичи». При жизни мужа она предавалась забавам, искусствам, ханжеству да суевериям, а больше приучалась к интригам. Но тем сильнее разгоралась жажда власти и мести в соплеменнице Макиавелли, книга которого была написана для ее отца: даже в собственных детях она видела лишь свое орудие, пока не привязалась, с упрямством деспота, к худшему из них – Генриху. Она знала, что ее сила не в женских чарах: грубые черты зеленоватого лица, с глазами навыкате; крепкая фигура, страсть к охоте и езде – все напоминало в ней мужчину. Коварная, кровожадная медичеянка решила властвовать путем иезуитства и макиавеллизма и окружила себя красавицами, шпионами да наемными убийцами. Основой ее политики было правило – пользоваться всеми партиями, уравновешивая их посредством взаимных раздоров: она даже восстанавливала своих сыновей друг против друга.

Такое политическое плясанье на канате особенно требовалось вначале, когда Екатерина еще не утвердилась, а перед нею стояло два равносильных лагеря.

Гугеноты стали уже чем-то вроде государства в государстве. Их первые исповедники обнаружили великую нравственную силу. То были образцовые граждане, неутомимые труженики, крепкие характеры, независимые мыслители, богатые и просвещенные. Они становились тем упорнее и могущественнее, чем яростнее преследовали их парламенты, инквизиция и Сорбонна, чем более монахи, с иезуитами и якобинцами[227] во главе, науськивали на них грубую толпу, пользуясь особенно легковерием безграмотных, тупых, легковерных женщин. То была как бы душа нововерия или его ум, «интеллигенция», как говорят теперь. Но после Генриха II явилось и тело – та масса людей низшего разбора, у которой есть только руки, движимые своекорыстием, но без которой нельзя воевать. Это были «недоброхоты» (malcontents) – люди, оттертые от общественного пирога, голодные оборванцы. Тут кишели «кадеты», или младшие сынки жантильомов, оставшиеся без дела после мира в Като-Камбрези: им даже недодали жалованья, отвечая на их просьбы виселицами вокруг дворца в Блуа[228]. Они записались в гугеноты, надеясь, подобно немецким феодалам, на блаженную «секуляризацию», т. е. отобрание церковного имущества. Так, по словам очевидца, образовалось два сорта нововерцев – «гугеноты религиозные и гугеноты государственные».

Ослепленное правительство создало и вождей враждебного лагеря. Среди оттертых от власти оказался и цвет знати – роды не только самые могучие, но и самые именитые, покрытые славой вековых заслуг перед отечеством. Тут были вновь отличившиеся в последней войне Шатильоны и Монморанси. У последних красовался пышный коннетабль[229], герцог Анн, покрытый ранами сподвижник Франциска I, разделявший с ним испанский плен и правивший всею Францией при Генрихе П. Шатильоны выставили племянника коннетабля, прямодушного, неподкупного, твердого, как скала, хотя замкнутого в себе, патриота, адмирала Гаспара Колиньи. Своим государственным умом и справедливостью он снискал всеобщее благоговение и имя «нового Аристида»; как полководец, рано поседевший в боях и испытавший испанский плен, он был славой Европы и кумиром солдат, несмотря на свою грозную дисциплину.

40-летний Аристид слушался своего 66-летнего дядюшку, который воспитал его в чувствах рыцарской преданности королю, как своему сюзерену[230].

Мало того, у недоброхотов были и настоящие наследники престола Франции, ввиду вырождения династии Валуа. Народ, поучаемый умным «третьим чином», устраненным от правления за несозывом Генеральных штатов, все больше думал о Бурбонах: он соболезновал об этих «лилейных сирах»[231], захудавших от козней «чужаков», как называли Гизов, опиравшихся на испанцев. Положим, глава Бурбонов, 40-летний Антуан, был недалек и безволен; однако это был король Наваррский, губернатор Гиени и Пуату, боевой сподвижник Франциска I и Генриха II. А рядом с ним выдвигался Людовик Кондэ, муж племянницы Колиньи, первый из своего рода назвавшийся «принцем». Этот 29-летний герой уже отличился при Генрихе II как крупный полководец и отважный рыцарь; он был всеобщим любимцем также за свою приветливость, красноречие и стойкость убеждений. А их обоих, мужа и деверя, ревностно поддерживала Жанна д'Альбрэ, достойная дочь Маргариты, воспитанная ею в строгих правилах кальвинизма и рыцарства.

Противный лагерь также вполне сложился и блистал крупными силами. Вождями католической реакции выступили герцоги Гизы, потомки того герцога Лотарингского Рене, доброго, умного любимца швейцарцев, который так доблестно дрался с Карлом Смелым. Ловкие, честолюбивые выходцы, для которых Франция была лишь ступенью к власти, они быстро овладели двором. При Генрихе II старший брат, Франсуа, захватил военные дела, младший, Карл, кардинал Лотарингский – гражданские; сестру они выдали замуж за шотландского короля Якова V, а племянницу, Марию Стюарт, за Франциска II. Все лучшие должности были замещены их родными и клевретами. Иноземные выскочки, которых поддерживала масса, обольщенная их фанатизмом, деньгами и пышностью, возбуждали негодование во французской знати, тем более, что они отличались низкими качествами. Франсуа говорил: «Мое ремесло – резать головы». Величавый, сдержанный Карл, правитель, оратор, богослов, пускавший всем пыль в глаза на Триентском[232] соборе своим тщеславием, знаток языков, был завистливым, мстительным учеником иезуитов: обладая 12 местами (в том числе 3 архиепископства), он обижал всех с высоты своего могущества и был творцом ужасных мер против гугенотов при Генрихе II. Его называли «тигром Франции», а также «папой и королем»: все царствование полоумного 15-летнего Франциска II было тиранией Гизов, вызвавшей несколько заговоров, которыми пользовались выскочки для пущего разбойничества.

Цели заговоров были ясны. Верные слуги короля, гугеноты хотели утвердить монархизм, подрываемый сатрапством Гизов: они требовали только воскресить Генеральные штаты и утвердить свободу совести. Главный из заговоров, в Амбуазе[233], куда Гизы перевезли двор из Блуа, вспыхнул весной 1560 г. При ненадежности Антуана, уже переговаривавшегося с Катериной Медичи, им тайно руководил Кондэ, как «немой вождь». Заговор был открыт. Много дворян было повешено на зубцах замка, потоплено в Луаре, привязано к хвостам коней. Гизы выводили веселый двор любоваться казнями. Затем они вдруг созвали Генеральные штаты в Орлеане – для примирения, куда зазвали и Бурбонов. Здесь Антуан чуть не был убит самим королем, а принца Кондэ приговорили к казни 10 декабря. Но 5-го Франциск II внезапно умер, оставив престол своему 10-летнему брату, Карлу IX. Так кончилась «тирания Гизов».

III. Первые кровопролития. Великий Беарнец.

Над Францией поднялась звезда хитрой, бездушной соотечественницы и ученицы Макиавелли и иезуитов: настала пора опытов по части политического акробатства. Екатерине Медичи шел 42-й год. Испытав роль куклы в руках Гизов, она решилась избавиться от опеки ненавистных братьев, протягивавших руки к коронам Франции, Шотландии и Англии. Народ понял патриотическую верность гугенотов и жаждал самоуправления. Справедливость требовала задобрить Антуана Бурбона, который имел все права на регентство при малолетнем Карле IX; и за него ходатайствовали немецкие фюрсты с Елизаветой Английской. Во Франции народилась сильная партия «политиков», или «срединников» (moyenneurs), вождем которой был добрый миротворец Лопиталь – искренний католик, но свободно мыслящий гуманист, справедливый правовед, идеальный сановник, женатый на гугенотке. Он твердил: «Зачем костры и пытки? Выставим против ереси добродетели и строгие нравы, доброту, просьбы, убеждения. Мягкость полезнее строгости. Совесть нельзя насиловать. Самое достойное короля дело – собирать государственные чины, давать общую аудиенцию своим подданным».

Лопиталь созвал чины, давшие хорошую программу конституционной реформы, причем дворянство и третье сословие дружно стояли за нововерие и даже требовали продажи церковного имущества. Под влиянием Генеральных штатов, Екатерина назначила Антуана Бурбона генерал-лейтенантом королевства, т. е. своим соправителем, и дала ему в помощники Людовика Кондэ и адмирала Колиньи. Тогда же разрешили гугенотам проповедь и издание их псалмов. Наконец, был устроен «коллоквий» (собеседование), на котором сам кардинал Лотарингский препирался с Безой. Но спор только распалил страсти. Особенно были раздражены фанатичные парижане с их Сорбонной и масса, которая видела в нововерии даже бунт против дорогого ей абсолютизма, желание ввести во Францию «швейцарский федерализм»; негодовал и парламент, который был задет желанием Генеральных штатов проверять действия чиновников. В Париже уже избивали гугенотов, на юге – католиков. Смущенный коннетабль Монморанси перешел к Гизам, то же сделал Антуан Бурбон, которому Филипп II пообещал испанскую Наварру. В эту-то минуту, весной 1562 г., Франсуа Гиз проезжал со своей свитой через городок Васси[234]. Заслышав гимны гугенотов в сарае, фанатики рассвирепели – и 60 безоружных женщин и детей было переколото, 200 ранено. В Париже благовестили, служили молебны, приняли Гиза, «как Моисея», дали ему 25 000 добровольцев. Он привез с дачи плачущего короля и негодующую регентшу, а Кондэ собрал гугенотов в Ля-Рошели, откуда поддерживались сношения с Англией и Нидерландами.

Так начались религиозные войны. Их было восемь. Они длились около 40 лет. За недостатком больших армий и при равенстве сил больше происходила мелкая резня, чем решительные битвы; все дело было в разбойничьих набегах конницы. С обеих сторон дрались кучи наемных головорезов: у католиков были даже шайки «эстрадиотов» – албанцев и греков; но больше всего отличались немецкие «ландскнехты» и «рейтары»[235]. Этим-то разбойникам отдавались на милость взятые города. Понятно ожесточение и одичание народа: тогда не знали, что такое пленные, всех побежденных вырезали. Кровопролитие не прекращалось и во время миров, условия которых не могли быть выполнены бессильным правительством: брат шел на брата, сын на отца; не гнушались ни ядом, ни ножом убийцы. Беспримерным зверством отличились католики – «мясник» Монлюк и рубака Таван: они избивали мирных жителей, женщин и детей и смаковали эти подвиги в своих «Записках». Гугеноты платили той же монетой, да еще оскверняли церкви, истребляли святыни. Крестьяне, кстати, восставали против своих помещиков, не справляясь об их вере и напоминая Жакерию, этот великий бунт XIV в. А у знати воскресал феодальный дух и развивались пороки под влиянием двора, старавшегося растлить ее нравственно. Религия вообще отступала на задний план: больше боролись из выгод да из желания подраться. Целые отряды перелетали не раз из лагеря в лагерь.

Эта болезнь Франции поддерживалась разгаром мировой реакции: к Гизам прибывали итальянцы и испанцы от папы и Филиппа II, и охотно нанимались швейцарцы лесных кантонов, гугенотам помогали отряды Елизаветы и Вильгельма Оранского, вождя нидерландцев, восставших против южного демона, а также ландскнехты протестантских фюрстов. Оттого, если вообще одолевали католики, зато гугеноты являлись тотчас же со свежими силами и прогоняли их с поля победы. Так, в начале борьбы, у Дре[236] Франсуа Гиз взял в плен Кондэ; а вслед затем Кондэ с одним отрядом разбил у С. – Дени целую армию коннетабля Монморанси, который погиб и сам. При Монконтуре[237] вышло так, что Генрих Анжуйский и Колиньи оба разбили друг друга. С обеих сторон пали вожди: Антуан был убит при осаде; Франсуа зарезан гугенотом, мстившим за смерть родственника; Кондэ со своим отрядом погиб под Жарнаком[238], наткнувшись на целую армию неприятеля. Смерть героя навела уныние на гугенотов, тем более что у врага явились свежие вожди – младший сын Екатерины, Генрих Анжуйский, и его руководитель, сын Франсуа, Генрих Гиз. Свирепый, коварный себялюбец, Генрих Гиз привлекал к себе красотой, величавой приветливостью, царской щедростью, самоуверенностью и красноречием; это был идол солдат, с которыми он делил все лишения, любимец толпы, которая называла его своим «Рубчатым» за шрам на лице.

В то же время фанатизм масс подействовал на регентшу. Гизы убеждали ее, что Бурбоны и Колиньи – бунтовщики, хотя они, подобно Оранскому, не думали изменять престолу. Папа позволил ей продать часть церковного имущества. Филипп II обещал ей всякую помощь, лишь бы она выказала «высшее попечение и высшую бдительность относительно религиозных дел». Екатерина сбросила маску нейтралитета: Лопиталь получил отставку и вскоре умер в своей деревне среди ученых занятий; проповеди гугенотов были запрещены, а проповедников изгнали из Франции; Генрих Анжу был сделан генералиссимусом королевских войск. Но и в Ля-Рошели оживились: прибыла «кальвинская Девора», Жанна д'Альбрэ. Она привезла денег, заложив свое добро, и двух новых героев – своего сына, 15-летнего Генриха Бурбона, и племянника, столь же юного Кондэ. «Друзья! Бог дает вам двух новых вождей, а я вверяю вам двоих сирот», – сказала она гугенотам.

Французы недаром называют Генриха IV Великим и любят его больше всех своих королей: он был честный и гениальный труженик на троне, воспитанный нуждой. У серьезной матери, бегая босиком с горцами, закалил он свое тело и нрав, всегда был здоров, свеж, неутомим, не падал духом, быстро применялся к обстоятельствам. Он не терпел лести и пышности: свирель и мужицкая дудка нравились ему больше салонной музыки; он любил потолкаться в толпе, сам делал закупки на рынке и ужасно торговался, заглядывал в кабачки, а в лагере делил черный хлеб с солдатами и спал на промерзлой земле. Добродушие с хитрецой, простота в обращении привлекали к нему сердца: для всякого находил он удачную ласку, любил шутить и острить, дипломаты порой заставали его в виде лошадки, с детьми на спине. На досуге он даже увлекался игрой, в особенности же дамским обществом – плоды пребывания при дворе Екатерины Медичи в юности: насчитывают 56 соперниц у «папской банкирши», Марии Медичи. Вспыльчивый и властолюбивый, Генрих быстро овладевал собой, прощал всем, забывал обиды: Маргарита жила при нем в Париже свободно и в почете. Римлянин по стратегии, рыцарь по личной отваге, он выдержал до 200 битв и был покрыт ранами; герцог Пармский называл его «орлом». Но великий полководец едва ли не уступал в нем великому правителю. Генрих не увлекался военной славой; никто так не любил мира и не умел так примирять. Искусно устраивая настоящее, он думал о будущем, создавал широкие политические планы, выходившие за пределы эпохи. И, при всем своем рвении, этот непоседа умел выжидать. «Я беру терпением и прямой дорогой: все делается мало-помалу», – говаривал он.

IV. Варфоломеевская ночь

Когда Жанна д'Альбрэ привезла своего юного беарнца в Ля-Рошель, гугеноты встрепенулись. Они назначили его генералиссимусом своих войск, а в руководители ему дали великого Колиньи, который один только, наравне с Жанной, сохранял мужественное спокойствие, как древний патриарх. Ободренные гугеноты тотчас же двинулись на Париж. Ошеломленная Екатерина Медичи поспешила заключить с ними мир в Сен-Жермене[239] в августе 1570 г. Мир, прекративший третью междоусобную войну, был самым выгодным для нововерия. Гугеноты получили свободу совести всюду, кроме Парижа, и даже доступ ко всем должностям и школам, в обеспечение им была дана Ля-Рошель и еще 3 крепости. Полный государственный переворот был налицо перед всем миром. Гизы попали в опалу, испанский посланник уехал. А на месте их подле короля появился Колиньи, которого вчера только объявили висельником: он был восстановлен во всех своих должностях и окружен почетом, словно принц крови.

А Генриха Бурбоны не знали как и почитать. Ему предложили руку сестры короля, Маргариты Валуа, и не посмотрели на недовольство папы и Филиппа II. Нужды нет, что Генрих чувствовал неприязнь к красивой, бойкой, но испорченной и себялюбивой искательнице приключений, а она заглядывалась на другого Генриха – на сродного ей по нраву и религии Рубчатого. Екатерина находила этот брак ловкой штукой. «Это – единственное средство достигнуть спокойствия», – говорила она, зарясь также на Наварру. Карл IX прибавлял: «У меня нет других средств отомстить моим врагам». Гугеноты были обласканы и приглашены на свадьбу, которую назначили на день св. Варфоломея, 24 августа 1572 года.

Между тем переворот совершался в самой душе короля. Знакомство с доблестными нововерцами подействовало на впечатлительного Карла IX, которому было уже 20 лет.

Не глупый, не злой, не фанатик, но безвольный и болезненный Карл IX был испорчен итальянскими льстецами: всегда с расстроенными нервами, он кипятился, сыпал грубой бранью, до изнеможения предавался телесным упражнениям, особенно охоте. Он тяготился бесконечными наставлениями матери и Гизов, но до того боялся их, что гугеноты называли его «корольком, которого следует сечь». Под конец он возненавидел своего брата, герцога Анжуйского, который затмевал его, пользуясь пристрастием матери. Карл обрадовался новым людям с громкими именами и подчинился влиянию почтенного Колиньи, которого называл своим «батюшкой» и посещал запросто на квартире.

Строгий патриот затронул в юноше новую струну, твердя, что пора воскресить великую национальную политику предков – двинуться против испанцев в Нидерландах и даже в Америке, вступить в союз со всеми протестантами на свете и даже с турками: «Хочу добыть славы и имени!» – воскликнул венчанный юноша и велел Колиньи готовиться идти на помощь Оранцу, за которого тот отдал потом свою дочь, а брату – сватать Елизавету Английскую, с которой заключил союз. Сам король стал другом молодого брата Вильгельма Оранского, Людвига Насауского; а тот сводил его с протестантскими фюрстами, которые обещали королю не только помощь, но даже императорскую корону. Карл уже до того распалился в новом направлении, что, когда мать обратилась к нему с обычными назиданиями, он крикнул: «Вы да брат – вот мои главные враги!»

И враги зашевелились. Читатель конечно ждет, что скажет ему последнее слово науки насчет ужасного преступления против человечества, которое именуется Варфоломеевской ночью. Ведь о нем писалось так много вкривь и вкось. Утешимся тем, что преемники преступников все старались обелить свою партию; под конец добросердечные историки пытались особенно выгородить Екатерину Медичи. Хотя, согласно с понятиями и нравами XVII века, сама партия чуть ли не хвасталась тогда этим делом, однако его прямые соучастники действовали, как все злодеи: они замели следы так, что наука до сих пор не может сказать точно, как тут распределялись роли. В особенности трудно выяснить связь между Варфоломеевской ночью и Байонским свиданием 1565 года, где происходили таинственные переговоры между Катериной и ее дочкой, Елизаветой Испанской, и герцогом Альбой, этим палачом нидерландцев. Вряд ли историк когда-либо добьется «документов» в данном случае: разве помогут со временем архивы Симанки[240] и Ватикана. Впрочем, это и не особенно нужно. Сущность и общий ход дела теперь уяснены достаточно. Пусть читатель судит сам.

«Скорей сойду с трона, чем стану управлять еретиками», – сказал Филипп II, вступая на престол, а он не в шутку надеялся стать королем Франции. Когда по смерти Франциска II Катерина сделала первые уступки гугенотам, он грозил ей войной и отлучением, а папа потребовал Жанну д'Альбрэ на суд инквизиции. Вслед за тем он предложил ей свидание, и именно Елизавета писала ей, что следовало бы подавить реформацию с помощью Испании. Мы не были в Байоне, но немного знаем, о чем там шушукались заговорщики. Документы гласят, что было обещано южному домену принять постановления Триентского собора и выгнать гугенотских «министров», пасторов. А сама Екатерина писала Филиппу II, чтоб он был спокоен насчет Байоны: там-де «мы выказали всю ревность относительно нашей религии и старание сделать все ради службы Господней». Мы уверены, что в Байоне лишь вообще смаковали желание, как бы хорошо было, если б все главари нововерия, даже не в одной Франции, провалились в преисподнюю, но никакой Варфоломеевской ночи предопределено не было. Там, правда, говорилось о свадьбе, даже о двух, но совсем в другом роде: Екатерине тогда очень хотелось, чтобы ее Маргарита вышла за сына Филиппа, несчастного Дона-Карлоса[241], а ее Генрих женился на донье Хуане, сестре испанского короля.

Хотя историкам известны ужасные злодеяния, которые подготовлялись целыми годами, будем утешаться сознанием, что Варфоломеевская ночь вообще не была преступлением с заранее обдуманным намерением. Конечно, мы имеем в виду мелочи самой драмы, где дьявол очевидно сразу сорвался с цепи, давно подпиленной. Впрочем, повторяем, пусть читатель судит сам. Наше дело – доложить ему о данных, установленных научной критикой.

Хитрая лиса запуталась в своих изворотах: сила вещей была гораздо выше даже таких умов, как Генрих IV, павший под ударом «иезуитского кинжала», при котором примас Испании воскликнул: «Когда Бог за нас, кто дерзнет против нас?» Медичеянка с ужасом увидела, что, стараясь сократить Рубчатого, она чересчур расширила гугенотского «батюшку». И последний был посильнее: он подымал всю протестантскую Европу против папской старины. Вот кого следовало убрать, тем более что его убийство вызвало бы столкновение между гугенотами и друзьями Гизов, которые и без того еле выносили друг друга, столпившись теперь бок о бок в столице по поводу свадьбы. А потом можно бы было и уничтожить обе партии, мешавшие властвовать королеве-матери под предлогом восстановления порядка. Если тогда же приключившаяся внезапная смерть Жанны д'Альбрэ перед свадьбой, совершенной 18 августа, – дело темное, хотя все приписывали ее перчаткам из придворного магазина, то покушение на жизнь Колиньи – несомненно работа Екатерины. Выстреливший 22 августа в адмирала, выходившего из Лувра[242], флорентийский bravi[243] Тозинги был ее питомец и приятель Генриха Анжу.

Это злодеяние не вполне удалось: адмирал был только ранен в руку. А это значило погубить самих себя: теперь уж приходилось спасать свою шкуру[244]. Влюбленный в «батюшку», Карл IX вскипел. «Будет ли мне покой?» – крикнул он, бросился к раненому и сказал: «Ваша рана, а мне – страдание!» На другой же день утром Екатерина собрала на совет Гизов, Генриха Анжу, рубаку Тавана, хитрого итальянца Реца, шпиона Филиппа II, а вечером все они внезапно ввалились к королю. Мать доказывала сыну, что необходимо истребить гугенотских вождей, якобы учинивших жестокий заговор, который погубит его. Она играла итальянской пословицей, что нередко мягкость есть жестокость, а жестокость – мягкость. Долго сопротивлялся несчастный. Но мать пригрозила, чтоуедет, чтобы не видеть, как ее дом погибнет от его трусости, – и Карл вдруг вышел из себя. «Так перебить же всех гугенотов, чтобы некому было упрекать в убийстве!» И тотчас же во дворце были арестованы принцы Бурбон и Кондэ; им сохранили жизнь на условии отречься от кальвинизма. На улице убийцы были готовы. У парижан и без того «кипела кровь», разжигаемая иезуитами и испанскими червонцами. Купцы закрывали лавки, мастеровые бросали работу; их стражники чистили и оттачивали оружие. Всюду слышалось: «Покажем себя! Подрумяним свадебку!»

Теперь Гизы дали знак цехам – и все ворота столицы захлопнулись. Занятые гугенотами дома были помечены мелом, а их жильцам составили списки. Католики вооружились, повязали себе руки белыми платками, нашили крестов на шляпы. В ночь 24 августа загудел колокол в церкви у Лувра, которому отвечал набат по всему городу: началась «Варфоломеевская ночь», или «Парижская кровавая свадьба». «Пускайте кровь! Кровопускание так же полезно в августе, как и в мае!» – орал Таван, носясь по улицам, как бешеный. Многих гугенотов закололи в постели: тут были и друзья короля, только что вернувшиеся с его вечера. Генрих Гиз сам пошел к Колиньи, которого считал виновником смерти своего отца. Когда ему выбросили в окно тело старика, он толкнул его ногой: изуверы отрезали голову, а туловище поволокли на виселицу. А во дворце били свиту Бурбонов на глазах хохотавших красавиц. Сам король «охотился» из окна на спасавшихся, вооружившись длинным мушкетом. Три дня лилась кровь в Париже; а потом полетели устные приказы по провинциям. Били не одних гугенотов, но также своих заимодавцев и личных врагов: славный ученый Рамэ погиб жертвой своего бездарного соперника. Анжу приказывал истреблять богатых и забирать их добро. Погибло не менее 10 000 гугенотов, из них 2 000 в Париже.

При вести о Варфоломеевской ночи Лопиталь умер, Филипп II впервые захохотал и поздравил Карла IX со «святым, славным, мудрым делом», папа Григорий XIII отслужил молебен и выбил медаль с изображением убийства Колиньи. А из Лувра была пущена мысль, подхваченная наемными писаками, будто гугеноты намеревались избить двор и учинить междоусобие. В Париже служили молебны о спасении короля; и палачи по приговору парламента казнили уцелевших «заговорщиков». Но официальные оправдания не помогли: как всякое преступление, Варфоломеевская ночь принесла вред своим виновникам. Смутилась совесть народа у всей Европы. Иностранные протестанты отшатнулись от Франции. Анжу чуть не проиграл даже в Варшаве, несмотря на червонцы матери, а когда поляки наконец выбрали его в короли, он постыдно бежал от них. В самой Франции даже в массах пробудились ненависть к Екатерине и Гизам и сочувствие к Бурбонам. Оттого-то новая война с гугенотами была неудачна, и за ними опять признали права. А гугеноты начали писать о необходимости отменить абсолютизм и даже о полезности «тираноубйства». Наконец они образовали стройную Протестантскую Унию – федерацию, или союз городов-республик, под управлением гугенотских аристократов.

Неладно было в среде самих католиков. Усиливалась партия «политиков», напоминавшая заветы Лопиталя: изуверы готовы были растерзать этих умеренных людей, которые «предпочитали спокойствие государства спасению души». Католические аристократы, со всеми Монморанси во главе, возненавидели слишком зазнавшихся Гизов, которых уже не хотела слушаться и королевская армия. А Гизы начали опасаться братьев короля, Генриха Анжу и Франсуа Алансона, которые явно стремились к короне. При дворе дрожали перед возвращением «польского короля», а тут открыли заговор Алансона против жизни Карла IX и матери. Двор бежал сломя голову из Парижа в Венсенский замок. Но там ходила суеверная молва, будто колдовство доконает творцов Варфоломеевской ночи, этих преступников перед нацией. Карл не смел никому смотреть прямо в глаза: эта высокая, сухая, бледнолицая фигура, с ястребиным носом, двигалась сгорбившись и озираясь кругом. По ночам король вскакивал: ему виделись кровавые призраки, слышались стоны, проклятия, завывания бури. Наконец, он стал дрожать, не находя себе покоя, между тем как его невинная жена, дочь доброго Максимилиана II, все плакала о «злых делах». Карл прижимался к своей любимице, вскормившей его гугенотке. «Милая моя мама, сколько крови и убийств! Ах, я послушался злых людей, я погиб!» – шептал он перед смертью (1574). – «Государь! Кровь и убийства на совести советчиков; вас же Сын Божий осенит покровом Своей справедливости», – утешала короля гугенотка.

V. Война трех Генрихов. Священная Лига

Герцог Анжуйский тотчас же бежал из Польши, на славу повеселился дорогой и занял престол под именем Генриха Ш. Любимец Екатерины наследовал ее качества и правила: он все читал Макиавелли, обманывал и не знал раскаяния; сначала у него замечались проблески храбрости и рвения, но он возвратился из Польши совсем испорченным. При въезде в Париж он изумил мир своей свитой – щеголеватыми юношами, болонками, попугаями и мартышками. С ними он сидел, запершись в своем дворце, заботясь больше всего о своем туалете да о белизне своих рук. «Не то король-женщина, не то мужчина-королева», – говорили про него в народе, а его юношей прозвали «милашками» (mignons) или «четырьмя евангелистами». По утрам во дворце совершались убийства и дуэли, по вечерам – гомерические пиры. А когда наступало изнурение, Генриху чудились адские муки – и он босой, опоясанный вервием, совершал крестные ходы с самобичеванием.

Такая личность, вернее, такое отрицание личности должно было подчиниться чужой, опытной воле: снова наставало царство вдовствующей королевы-матери. Ее Вениамин проявил самостоятельность только в одном – в безумных тратах на свой двор: у него уходило 100 000 экю в год на содержание только своего зверинца, полмиллиона ухлопал он на свадьбу одного из своих милашек. Даже парижане, эти правоверные кровопийцы, тотчас зашумели: «Разве он не знает, что принц, взимающий с подданных больше следуемого, утрачивает их волю? А от нее зависит их повиновение». Этим воспользовались жертвы Варфоломеевской ночи. Беарнец, который после свадьбы жил в почетном плену и с виду предавался наслаждениям, вдруг, в начале 1576 года, бежал на юг, отрекшись от навязанного ему католичества. К нему присоединились не только «политики», с родом Монморанси во главе, но и Франсуа Валуа, герцог Алансон, а юный Кондэ привел наемников из Германии. Вспыхнула 4-я война, неудачная для Екатерины и ее двух Генрихов – сына и Гиза, который тогда-то и стал Рубчатым от пули, задевшей его по уху. Изворотливая медичеянка обратилась к мятежному сыну: Алансон устроил в 1576 году сделку, которую назвали «миром Мосье». Гугеноты опять получили полноправие, а народ – Генеральные штаты; Франция же была поделена между вельможами, как настоящее феодальное государство, словно Генрих III, этот победитель при Жарнаке, отрекся от престола. Нововерие окончательно сложилось государством в государстве: образовалась самозаконная и самовооруженная протестантская республика. И ее вождь, Генрих Бурбон, становился наследником престола в силу бездетности Генриха Валуа: Алансон вскоре умер.

Изуверам католицизма нельзя было зевать. Воспользовавшись примером протестантской республики, они устроили подобную же Священную Лигу: даже лицемерно обещали народу Генеральные штаты. Но суть дела была иная. Лига была создана Генрихом Гизом по завету умершего тогда кардинала Лотарингского и в подражание папским лигам XVI века. Целью ее было передать корону Лотарингскому дому, как «истинному отпрыску Карла Великого». Лига должна была сначала иметь успех. За нее была масса, увлеченная проповедями иезуитов, испанским золотом и разделом гугенотского имущества. Лигу, учрежденную «в честь Бога и его римско-католической Церкви», одушевляли бесшабашные фанатики, которые истребляли всякого, кто покидал ее. Но Лига страдала как бы раком, который, наконец, и источил ее: она представляла собой искусственно воскрешаемый пережиток феодализма, а главное – предательство Франции. «Лигеры» заключили настоящий союз с Филиппом II, на условии уступить ему французскую Наварру и помочь в усмирении Нидерландов, а затем – и в походе на Елизавету Английскую. Они ломали предания и законы страны, выступая разом и против Валуа, и против Бурбонов и тем способствуя примирению этих династий. Испуганная Екатерина взялась за свое старое коварство: Генрих III вдруг объявил себя главой Лиги, а сам начал тайно сноситься с Беарнцем через посредство своего важного вельможи, Рамбулье[245].

В 1577 г. началось самое убийственное междоусобие, ужасы которого удесятерялись от жестокой чумы, ярко обрисованной в нашем романе. Это – война трех Генрихов, которая длилась лет 10, пока два Генриха своей насильственной смертью не очистили места для третьего. Протестантская сторона крепла. Здесь работали именитые и отважные вельможи – все эти Монморанси и Шатильоны, Роганы и Морнэ[246], Тюрены и Суассоны, Ледигьеры, Тремуйли и Лярошфуко. Их воодушевляли такие молодцы, как юный принц Кондэ, от которого лигеры отделались только отравой. А главное, сам вождь с каждым днем приобретал обаяние уже над целой Францией своим умом, благородством, личной отвагой. И он оказывался уже едва ли не единственным истинным патриотом. Этот очаровательный Беарнец с ничтожными силами одерживал победы, сражаясь впереди всех во имя «короля и Франции против изменников».

Против такой нравственной силы лигеры могли выставить только дикий фанатизм – и снова выступил Париж.

Здесь проповедники и сорбоннцы доходили до неистовства, предостерегая толпу от будущего «еретического» короля. Они оправдывали бунт, даже «тираноубийство» и гремели: «Чтобы прервать болезнь, необходимо кровопускание св. Варфоломея! «Королева Лиги», сестра Рубчатого, Екатерина Гиз, вдова герцога Монпансье, разжигала ненависть к королю, мать которого уже два раза переговаривалась с Беарнцем в Блуа и Фонтенэ, в конце 1586 и весной 1587 гг. Парижане и без того негодовали на поборы Генриха III, от которых жизнь вздорожала до того, что наставал голод. Они дрожали от слуха, будто гугеноты с помощью короля замышляют Варфоломеевскую ночь против Лиги. Вдруг как бы воскресла «коммуна» времен Жакерии со своими Марселями[247]. Это «Парижская св. Уния», которой управляли «Шестнадцать» – главари шестнадцати частей города, подчиненные сборщику податей, Марто (Молот). У нее завелась своя казна и милиция до 30 000 человек. Разъяренная толпа требовала «избавления от короля» и призывала «нового Давида» – своего Рубчатого, воспевая его в стихах.

Минута была страшная для всего человечества. Южный демон поставил карту на весь банк. Осуществлялась его заветная мечта – поразить все нововерие в самом его сердце: его невиданный флот, Непобедимая Армада, подплывала к Англии, Генрих Гиз бросился на Париж. Парижане, опасаясь королевской гвардии, которая стягивалась к столице, живо загромоздили улицы цепями, бочками, бревнами. В этот «день баррикад», 13 мая 1588 г., Рубчатый торжественно вступил в столицу, а Валуа, переодетый, едва ускользнул в Блуа.

VI. Гибель двух Генрихов. Торжество первого Бурбона.

Генрих Гиз становился французским Борисом Годуновым. Он провозгласил себя чем-то вроде мажордома[248], а своего брата, герцога Майена[249], – своим наместником, и выпустил в свет какую-то родословную, где он один оказывался прямым наследником Каролингов[250]. На одной пирушке его брат, кардинал Лотарингский, пил за его здоровье как короля Франции. И разнесся слух, что хотят схватить короля и притащить его в столицу. На просьбы Екатерины Медичи, которая опять старалась всех примирить, чтобы всех спутать, лигеры ответили такими предложениями, которые, по словам венецианского посла, «вывели бы из терпения и святого».

И терпение лопнуло. Начали поговаривать: «Придет день кинжала». Испанский посол писал даже домой, что удобнее всего этому случиться «в кабинете короля». Генрих III вдруг смирился. Он утвердил все распоряжения Рубчатого и дружески звал его самого к себе, а сам служил какой-то молебен и шептал наперсникам: «Издохнет животное – исчезнет и яд». Он выбрал несколько своих дворян и спрятал в соседних с кабинетом комнатах. Самонадеянный Гиз явился 23 декабря – и был заколот на пороге королевского кабинета, на другой день алебардщик короля покончил и с кардиналом Лотарингским. «Мадам, вот я опять король Франции, умертвивши короля Парижа!» – похвастался Генрих III своей наставнице, уже немощной, 70-летней Екатерине. «Скроить – этого мало; нужно еще сшить», – сказала зловещая старуха и умерла через три недели.

Действительно, новое злодеяние послужило на пользу врагам. Парижем окончательно овладела коммуна, не знавшая пределов своеволию «в честь Бога». Она сносилась грамотками с «добрыми городами Франции» – и по провинциям воскресали «конфедерации» муниципальных республик средневековья, которые посылали своих депутатов в совет Шестнадцати. Эти 16 состояли из всякого сброда, в особенности же из монахов-изуверов, которые согнали белое духовенство с его выгодных мест и неистовствовали с церковных кафедр, требуя крови «Ирода» и «проклятого тирана». Шестнадцать объявили Майена «генерал-лейтенантом государства и короля Франции», а всякого роялиста, хотя бы епископа, – «еретиком», заслуживающим смерти. Они составляли опальные списки с зловещими Р, D, С[251] и бросали в Бастилию кого хотели, особенно богатых: туда попал и знаменитый Монтень[252]. На Гревской площади опять начали совершать испанские «подвиги веры»[253], как при Генрихе П. В одном крестном ходе 100 000 фанатиков несли свечи, потом вдруг погасили их с криком: «Боже, да угаснет так род Валуа!» Герцогиня Монпансье скакала по столице в трауре, взывая к мести за смерть брата. В ответ из Рима донеслась папская анафема королю-«еретику». И вокруг Генриха III образовалась пустыня: даже друзья бежали от него, как от чумы. А с юга надвигался к столице Беарнец с большой силой, по обыкновению осуждая врагов короля и призывая под свои победные знамена всех, кто чуял в своей груди «святое вожделение мира».

«Нужно же защищаться! Если понадобится, я пущу в ход еретиков и даже турок!» – воскликнул Генрих III в отчаянии. Он открыто вступил в союз с Генрихом Бурбоном и объявил его своим наследником. 1 мая 1589 года они соединились и с 40 000 солдат пошли на Париж. То выступала обновленная Франция под национальными знаменами против предательской старины, окруженной чужеземцами под римскою хоругвью. Лига начала терпеть поражения. Союзники осадили столицу, разместившись католики в Сен-Клу[254], гугеноты – в Медоне. Последний Валуа воскликнул, любуясь видом города с высоты: «О Париж, слишком большая голова для туловища! Нужно пустить тебе кровь, чтобы спасти государство от твоего бешенства». В Париже ждали Варфоломеевской ночи для католиков: везде закрывались двери и окна. Герцогиню Монпансье король уведомил, что ее первую сожжет живьем. Но она выслала доминиканца Клемана: король доверял только монахам. Когда 1 августа фанатика допустили в ставку короля по важному делу, он распорол Генриху III живот отравленным ножом. «Братец, смотрите, что сделали со мной ваши и мои враги! Верьте, не быть вам королем, если не станете католиком», – сказал умирающий Беарнцу. В Париже ликовали. Монпансье мчалась по улицам в карете, крича: «Добрые вести, друзья! Тиран мертв!» В церквах поминали казненного Клемана, как святого, освободившего Израиль от «презренного Ирода».

Права Генриха IV на престол были неоспоримы. Бурбоны происходили от Роберта Французского, 6-го сына Людовика Святого. Все современники называли нашего Беарнца «первым принцем крови». Последний Валуа именовал его своим наследником в указах. На смертном одре он сказал своим католическим дворянам, указывая на него: «Прошу, друзья мои, и приказываю как король: признайте после моей смерти вот этого моего брата». Но дело было не в праве, а в силе. У лигеров было втрое больше войска и много испанского золота. Папа Сикст V объявил, что не потерпит «принца Беарнского» на троне, если бы даже он раскаялся.

Филипп II двинул к Парижу целую армию из Нидерландов, его зять, герцог Савойский, перешел Альпы. А за Генриха стояла только 1/6 страны. В казне от Валуа осталось только 250 миллионов (по нынешнему 1 миллиард) долгу, а доходов было 30 миллионов, и половина их застревала в карманах сборщиков. Генрих писал другу: «У меня изодрались все рубахи, обедаю и ужинаю то у того, то у другого».

И все-таки звезда неунывающего Беарнца ярко горела на небосклоне Франции, жаждавшей обновления, мира, независимости. За него стояли протестанты во всей Европе, а также враги папы в Италии. А главное – он сам умел привлекать людей. Этот «король храбрецов» превзошел себя в военной доблести и мужестве. Сам всегда бодрый, он воодушевлял унывающих. «Вы забываете наших союзников – Бога и мое неоспоримое право», – твердил Беарнец. Возле него были лучшие люди Франции – дивный советник Рони, будущий знаменитый министр Сюлли, да такие храбрецы, как Тюрен, Шатильон. В его лагере были все французы, и не одни гугеноты: рука об руку с ними молились по-своему католические дворяне, уже переходившие из Лиги. В усталых массах остывал фанатизм: росла партия «политиков», желавшая лишь формального отречения Бурбона от нововерия; появились патриотические листки, с «Менипповой сатирой»[255] во главе, громившие иноземцев и феодальные замыслы лигеров относительно раздробления Франции.

А у лигеров возникли раздоры: одни хотели отдать корону Гизам, другие – Филиппу II, который открыто заявил свои притязания как муж Елизаветы Французской. И их вождь Майен не обладал ни способностями, ни обаянием Рубчатого. Оттого Генрих, с маленькой армией, зачастую без денег, около четырех лет победоносно кружился между Сеной и Луарой, подвергая жизнь тысяче опасностей, получая раны, но ни на минуту не забывая, что он, прежде всего, француз и что «Франция – человек, а Париж – сердце». Он тотчас же прославился и как солдат, и как полководец в битве у Арка[256] против втрое сильнейшего Майена, причем ввел в бой легкую артиллерию. «Повесься, молодчина Крильон, мы дрались у Арка, а тебя там не было!» – писал победитель-шутник, настоящий француз, своему любимому соратнику. Очевидец записал об Арке в своём дневнике: «Это – первая дверь, через которую он вышел на путь славы и счастья».

Через полгода Генрих стал уже каким-то сказочным героем, благодаря дивной битве при Иври[257], от которой зависела судьба Франции. Тут отрядец Генриха с одними саблями и пистолетами сражался против целого леса пик и рассеял их менее, чем в час. Король опять оказался ловким полководцем: он так расположил свою армийку, что солнце и дым были у нее в тылу, а конницу пускал не обычным развернутым строем, но плотными эскадронами для прорывания рядов неприятеля, что напоминало фалангу Филиппа Македонского и косой строй Эпаминонда. И как боец никогда еще Генрих не был так блестящ и очарователен. Когда его конница показала было тыл, он воскликнул: «Обернитесь! Не хотите драться, так хоть посмотрите, как я умру. Глядите на мой белый султан! Вы всегда найдете его на пути чести и славы». Когда лигеры дрогнули, он кричал своим: «Щадите французов, бейте только иноземцев!» На поле победы Генрих написал: «Бог показал, что Он больше любит право, чем силу!»

Лига изнемогала, а Генриха стала поддерживать Елизавета Английская: она прислала герою даже роскошно вышитый шарф. Генрих не отставал от Парижа и выморил его голодом: ели дохлых собак, варили кожи; одна мать сожрала собственного ребенка. Но Бурбон понял, что массе нужен король-католик: это доказали Генеральные штаты, собравшиеся наконец в Париже в январе 1593 года. «Очень уж было жалко ему Франции», – как сказала бы Жанна д'Арк. Он давно уже намекал, что трудно избежать этого «опасного скачка». Сам Генрих, человек жизнерадостный, недолюбливал сухого, строгого кальвинства: он дорожил только нравственным учением, называл себя поклонником религии «всех мужественных и добрых людей». Теперь он требовал от владык «научить» его. А главное, верный Рони в двух долгих беседах убедил его, что «корона стоит обедни». 25 июля измученный 40-летний патриот объявил всенародно владыкам: «В ваши руки предаю дух мой; и только смерть выведет меня оттуда, куда вы ведете меня». И он всегда образцово соблюдал католические обряды, хотя гораздо позже шепнул одному фюрсту на ушко, что ему хотелось бы снова открыто исповедовать свою родную религию.

В феврале 1593 г. Генрих был коронован в Шартре[258]. Месяц спустя Париж отворил ему ворота с ликованием; всюду только и виднелись белые флаги. Испанский гарнизон был милостиво отпущен из Лувра. «Прощайте, господа, но не возвращайтесь!» – провожал король с улыбкой этих поляков французского Кремля. Новый король простил всех своих врагов, даже главарей Лиги, из которых сам Майен стал его верным слугой. И все французы, измученные чуть не полувековыми усобицами, притекали к королю-умнице, королю-добряку, королю-патриоту. Одни иезуиты злобствовали по-старому: один из их наемников хотел перерезать горло Генриху, но только рассек ему губу. Папа устыдился да и боялся всемогущества Испании при падении Франции: он не только снял отлучение с Генриха, но развел его с давно покинутой Маргаритой и даже выдал за него свою племянницу, Марию Медичи, которая вскоре подарила Франции наследника. Будущность династии Бурбонов была обеспечена. Вскоре избитый Генрихом и умирающий южный демон возвратил Франции все, что заграбастал было во время усобиц. Тогда же, в 1598 году, явился знаменитый Нантский эдикт, уравнявший гугенотов в правах с католиками. Новый век начинался в измученной Франции благодатным миром.

VII. Книги о религиозных войнах во Франции и Джон Уаймен

Конечно такой великий и занимательный предмет, как религиозные войны во Франции, с их Варфоломеевской ночью, издавна приковывал к себе всеобщее внимание. К тому же недостатка в материале не было, благодаря говорливости участников событий и открытию таких архивов, как симанкский. Но нам на этот раз приходится недолго останавливаться на библиографии нашего предмета. Скажем здесь лишь самое необходимое, частью, чтобы освежить прежнее в памяти читателя, частью – для некоторых пополнений.

Какое перед нами богатство материала, видно уже из того, что сохранилась переписка таких первостепенных деятелей, как сами Катерина Медичи и Генрих IV, Маргарита Французская, Лопиталь, Майен[259]. Уцелели и главные протоколы Генеральных штатов того времени. Затем идет целый ряд мемуаров[260]. Тут нас встречают такие слишком знакомые имена: Маргарита Валуа (Наваррская), Кондэ, Гиз, Невер, Монлюк, Таван, Ля-Ну, Брантом, сам Сюлли, не говоря уже о мелких авторах и о разных безыменных сборниках. Немало было попыток составить историю своего времени по свежим следам. И тут встречаем крупные имена: сами Беза и Сюлли, Дету, Давила, Ля-Попелиньер, д'Обинье, Сен-Симон. Наконец, раскрывается длинный ряд настоящих историков-потомков, который не прерывается до нашего времени. Сюда относятся ученые почти всех наций. Не говоря о мужестве мелких исследований (например, о Лиге в провинциях) и биографий второстепенных лиц (например Крильона), упомянем в примечании только руководящие труды историков, и в хронологическом порядке, чтобы читатель видел, как до последнего времени не ослабевает внимание науки к нашему предмету[261].

Такой драматический предмет, как религиозные войны, не мог не привлечь к себе и внимания художников. Есть множество картин и статуй, посвященных ему, особенно, конечно, во Франции. Поэзия также не раз касалась его. Была своего рода событием постановка трагедии «Карл IX» Жозефа Шенье[262], певца французской революции. Много шуму наделали также трагедии: «Смерть Генриха IX» Легувэ и «Генрих III» Александра Дюма-отца[263]. То были первые удары лжеклассицизму. Легувэ изучал историю: сам Генрих и Сюлли изображены у него верно. Автор угадал даже участие в злодеянии Марии Медичи и Эпернона, которое лишь потом было открыто наукой. Трагедия Дюма послужила первым опытом романтики на сцене накануне появления драмы «Эрнани» Виктора Гюго, также взятой из времен реформации. Здесь уже показан «местный колорит», историческая обстановка. Для этого вставлено много лиц, взятых из мемуаров, и главные из них изображены верно. В одно время с трагедией Дюма (1829) вышел исторический роман Мериме, недаром названный «Хроникой Карла IX»[264]. Это – как бы культурный очерк дельного историка, чрезвычайно интересный, но весь основанный на подробном изучении источников. Затем тот же Дюма прославился на этом поприще. Ряд его романов из той же эпохи, с «Королевой Марго» во главе, также свидетельствуют об изучении эпохи (его герои Лямоль и Кокона находятся в мемуарах современников), хотя Дюма, вопреки Мериме, позволял себе большую поэтическую вольность в обращении с материалом.

В последнее время романисты снова взялись за наш предмет, неисчерпаемый по своей занимательности и богатству материалов. На этот раз их новая, серьезная и реальная школа как бы исправляет недостатки своих предшественников времен романтики: она соединяет внешний интерес со знанием источников, как бы развивая культурные очерки Мериме. Во главе ее и тут стоят англичане – явление, на которое мы не раз уже указывали.

Из них новейшим романистом-историком религиозных войн во Франции является избранный нами и малоизвестный автор Уаймен (Weyman). Он, видно, любит свой предмет и входит в него все глубже: недавно он дал еще несколько рассказов из того же времени. Stanley John Weyman родился в 1855 г., в Людлове – городке в западном графстве Шропшире у границ Уэльса. Это графство омывается судоходной рекой Северном и славится своими овцами и сыром «честером». Людлов – место красивое (он лежит в гористой южной части графства) и историческое: здесь красуется замок XII в., где живали губернаторы Уэльса; здесь жил Мильтон, и есть воспоминания о Вальтере Скотте. Наш автор был сыном стряпчего и дочери священника; обучался в Оксфорде, где оказал особенные успехи по истории. Но пристроился Уаймен, подобно своему отцу: он был адвокатом с 1881 по 1890 г. Затем он посвятил себя исключительно литературе, как видно, благодушествуя на милой родине, где он любил кататься и верхом, и на велосипеде, как истинный англичанин. Последовал целый ряд его романов, из года в год: всего их вышло около двух десятков.

«Французский дворянин», вышедший в 1893 году, – десятый роман Уаймена (Вот полное название романа: А gentleman of France being the memoirs of Gaston de Bonne sieur de-Marsac.). Автор, очевидно, уже набил руку: рассказ течет у него живо, непринужденно. Видно подражание бессмертному Вальтеру Скотту в занимательной внешней обстановке своих героев, как и у всех романистов-историков. Но Уаймен не злоупотребляет мелочами, не напихивает кучу лиц и подробностей. А между тем он основательно изучил взятое время по источникам. И манера у него та же, что и у других романистов новейшей школы: как у Твэна в «Жанне д'Арк», рассказ ведется в виде записок участника событий; даже название романа в том же роде. Уаймен верно описал условия тогдашней жизни, особенно двора Генриха III, и старался схватить нравы и понятия времени. Главные личности – Генрихи III и IV и Сюлли, даже вояка Крильон – обрисованы правдиво. Про самую историю можно сказать, как итальянцы: «если не верно, то ловко придумано». Вчитайтесь в мемуары той поры – и вы поверите, что тогда приключений одного года хватило бы на целый объемистый роман. «Французский дворянин» обнимает менее года – время от подготовки союза между Генрихом III и Беарнцем до смерти первого из них, т. е. с конца 1588 до августа 1589 года.

А. Трачевский.

Санкт-Петербург, 27 марта 1903 г.

Часть первая В поисках красавицы

ГЛАВА I Проделки шутов

Последовавшая весной 1588 года смерть принца Кондэ лишила меня моего единственного покровителя и тем поставила в крайне стесненное материальное положение. К середине зимы, когда король Наваррский приехал в Сен-Жан д'Анжели[265], чтобы провести там Рождество, счастье окончательно отвернулось от меня. Я положительно не знал тогда – теперь могу сознаться в этом без стыда – где раздобыть немного денег, чтобы купить себе хотя бы новые ножны, и не имел никаких видов быть принятым на службу. Мир, незадолго перед тем заключенный в Блуа между королем Франции и Лигой[266], грозил гугенотам полным поражением. Казна их была пуста, и они не могли выслать в поле свежих войск.

Смерть Кондэ поставила короля Наваррского в положение главного и наиболее известного вождя гугенотов; ниже его стояли виконт де Тюрен, отличавшийся непомерным честолюбием, и г. де Шатильон.

К несчастью, имя мое было одинаково неизвестно всем трем вождям. А в декабре месяце, среди увеличивавшейся нужды, мне стукнуло сорок лет – возраст, который я, вопреки общепринятому мнению, считаю поворотным в жизни мужчины. Всякий поверит, что я нуждался во всем мужестве, которое могут дать человеку религия и полная испытаний жизнь старого служаки.

Незадолго перед тем я был вынужден продать всех своих лошадей, за исключением черного Сардинца с белым пятном на голове. Мне пришлось расстаться также с лакеем и конюхом, которых я отпустил в один и тот же день, заплатив им жалованье последними звеньями оставшейся еще у меня золотой цепи. Не без страха и огорчения увидел я себя лишенным этих необходимых принадлежностей дворянина, вынужденный собственноручно чистить свою лошадь под покровом ночи. Мало того, платье мое, неизбежно страдавшее от этих холопских обязанностей, вскоре стало ясно свидетельствовать о перемене, происшедшей в моих обстоятельствах. В день въезда короля Наваррского в Жан я уже не посмел присоединиться к толпе, всегда готовой посмеяться над несчастьем людей, стоящих выше ее: пришлось терпеливо остаться в своей каморке, на чердаке дома точильщика на Ножевой улице – в единственном доступном для меня в то время помещении.

Клянусь Богом, странно устроен свет! Удивительное это было время; еще более удивительным кажется оно мне, когда я сравниваю его с настоящим. Помню, что размышления мои в этот день носили мрачный характер. Как бы я ни смотрел на свое положение, я должен был сказать себе, что весна моей жизни прошла безвозвратно. Вокруг глаз уже собирались морщинки. В усах, которые, казалось, все надменнее выступали на моем лице, по мере того как оно вытягивалось, пробивалась уже седина. Я был плохо одет; карманы были пусты; меч проглядывал сквозь дырявые ножны. Меня вряд ли можно было бы отличить от любого из тех презренных оборванцев, с помятыми султанами и грязными галунами, которые толпой увивались вокруг виконта де Тюрена. Правда, я владел еще одной скалой и несколькими десятинами пустынной земли в Бретани[267], составлявшими последний остаток родовой собственности; но небольшая сумма, ежегодно выплачиваемая крестьянами, высылалась в Париж моей матери, не имевшей других доходов. Этих денег я поклялся не трогать, ибо решил хотя бы умереть дворянином, если даже мне не удалось с честью носить это имя при жизни. Не имея ни друзей при дворе, ни кого бы то ни было, кто мог бы дать ход моему делу, не имея поэтому и никаких надежд на успех, я тем не менее сделал все, что от меня зависело, выбрав для этого единственный представлявшийся мне путь. Я составил прошение и, подкараулив однажды секретаря короля Наваррского, господина Форжэ, лично вручил его ему, прося передать государю. Он принял его и обещал исполнить мою просьбу, выказав мне ласковость и ту вежливость, которой я вправе был ожидать. Но небрежность, с которой он сложил и бросил в сторону бумагу, стоившую мне такого труда, а также плохо скрытая усмешка, игравшая на лице его лакея, бросившегося за мной в надежде получить обычную подачку, но напрасно (как я еще теперь со стыдом вспоминаю), ясно свидетельствовали о том, что я не имел никаких оснований предаваться розовым надеждам.

Однако весь следующий день я провел в лихорадочном ожидании, последовательно предаваясь то повышенным надеждам, то отчаянию; меня бросало то в жар, то в холод. Наконец, на третий день утром (помню, что до Рождества оставалось всего три дня), послышались шаги на лестнице. Я не мог сомневаться в том, что они направлялись ко мне: хозяин мой жил в своей лавке, а две другие комнаты стояли пустыми. Я вышел на лестницу. Первый же взгляд на посланца убедил меня в основательности моих надежд и в справедливости всего того, что мне приходилось слышать о великодушии короля Наваррского. Я узнал в юноше одного из королевских пажей: за день или за два перед тем этот нахал, идя следом за мной по улице, вздумал выкрикивать: «А ну, кому старого тряпья!» Я вовсе не думал припоминать ему теперь это обстоятельство; казалось, и он не вспоминал о нем. Вежливость, с которой он подал мне письмо, могла служить счастливым предзнаменованием благоприятного для меня содержания записки. Во избежание всякой ошибки, я счел, однако, нужным с подобающей случаю важностью спросить его, мне ли предназначено письмо. Сохраняя почтительную осанку, он отвечал, что оно было послано сьеру[268] де Марсаку, то есть мне, если только это мое имя.

– Нужен ли ответ? – спросил я, заметив, что он почему-то медлил уйти.

– Король Наваррский, – отвечал он с низким поклоном, – рассчитывает получить ответ от вас лично.

Надев шляпу, которую он снял перед тем, из уважения ко мне, паж повернулся и стал спускаться по лестнице.

Вернувшись в свою комнату и заперев за собой дверь, я поспешно вскрыл письмо, запечатанное большой печатью и носившее все признаки важной бумаги. Содержание его превзошло все мои ожидания. Король Наваррский изъявил желание видеть меня у себя на другой день, в полдень. Письмо заканчивалось такими выражениями благорасположения и доброты, что у меня не осталось никаких сомнений относительно намерений короля. Сознаюсь, я был взволнован. Охватившие меня чувства радости и благодарности были так велики, что впору молодому человеку. Я весело принялся за починку своего платья и за этим занятием провел остаток дня. С благодарностью думал я о том, что мне по крайней мере удастся вырваться из когтей бедности, которая позорит дворянина. Думая о своей жалкой внешности, я утешался мыслью, что дня через два и в платье моем, и в положении наступит полная перемена.

На следующее утро, незадолго до полудня, я бодро вышел из дому и зашагал по направлению к дворцу. Я уже давно не показывался на улицах, имевших теперь необычайно оживленный вид по случаю приезд да короля Наваррского, и не мог не заметить, что многие зеваки посматривали на меня, посмеиваясь. Действительно, вид я имел сильно обтрепанный. Заметив, однако, что достаточно мне было нахмурить брови, чтобы положить конец веселости этих господ, я разглаживал усы и, гордо подняв голову, смело шел вперед. Навстречу мне показался тот самый паж, который накануне принес мне письмо. Он с почтением остановился передо мной и отвесил глубокий поклон. На лицах всех присутствующих нарисовалось изумление: этот франт, похоже, был весельчаком, какого только могли желать фрейлины. Затем он попросил меня поторопиться, поскольку король уже ожидал меня в своем кабинете.

– Он уже дважды осведомлялся о вас, сударь, – заметил он с поклоном, при этом перья его шляпы почти коснулись земли.

– Король, – ответил я, ускоряя шаги, – назначил мне аудиенцию в полдень. Если бы я опаздывал, он действительно мог бы быть мною недовольным.

– Та, та! – отвечал он, фатовски помахивая рукой. – Всяко бывает! Ведь, знаете, иной стянет лошадь прежде, чем другой выглянет в окно.

Несмотря на седые волосы и угрюмый вид, человек может сохранять известную юношескую наивность. Услышав эти слова, указывавшие не совершенно неожиданное расположение ко мне короля, я почувствовал, как вся кровь прилила мне к лицу и сердце исполнилось чувством глубокой благодарности. Я не мог понять, кто взял на себя труд замолвить за меня словечко перед королем и тем оказал мне столь важную услугу, решив, однако, что до слуха короля, так или иначе, дошли известия о моем участии в деле под Бруажем[269], я вступил в ворота дворца с гордым и самоуверенным видом, вполне оправдываемым, как мне кажется, обстоятельствами. Затем, следуя за своим проводником, я вошел во двор.

Тут толпились конюхи и лакеи: один из них водил коней взад и вперед, другие перебрасывались шутками с высовывавшимися из окон девицами; иные, стоя на месте, топали ногами, чтобы согреться, или же, подражая своим господам, играли в мяч. Такие бездельники всегда нахальнее своих господ; однако они с почтением уступили мне дорогу. И я, поднимаясь по лестнице, с торжеством, хотя и не без оттенка насмешки, вспомнил известные слова комедии:

«Кого король удостоит чести»…

Достигнув верхней ступеньки лестницы и пройдя мимо часового, паж отворил дверь в переднюю и, посторонившись, попросил меня войти. Я вошел, дверь за мной захлопнулась.

В первую минуту я остановился в смущении. Мне показалось, что в комнате было до ста человек, и половина из них женщины. Хотя я и имел случай приглядеться к пышности при дворе принца Кондэ, тем не менее эта переполненная передняя вызвала во мне чувство удивления и даже некоторого страха, которого я, впрочем, в следующую же минуту устыдился. Правда, шуршание шелка и блеск драгоценных камней превосходили все виденное мною до сих пор, ибо я никогда не имел счастья бывать при королевском дворе; но я вспомнил, что предки мои умели с достоинством держать себя при подобных обстоятельствах. И с поклоном, отвечавшим скорее этому соображению, чем скудности моего одеяния, я сделал несколько шагов вперед среди воцарившегося в компании молчания.

– Господин де Марсак! – возвестил паж.

Голос его прозвучал как-то странно, так что я вдруг обернулся, чтобы взглянуть на него. Но его уже не было, и тотчас же я заметил сдержанную улыбку на лицах присутствующих. Стоявшая рядом со мной молодая девушка хихикнула. Смущенный всем этим и не зная, к кому обратиться, я в замешательстве оглянулся кругом. Я находился в узкой, длинной комнате, обшитой каштановым деревом, с рядом окон с одной стороны и двумя каминами, наполненными горевшими головнями, – с другой. Между каминами стояло оружие. Вокруг ближайшего огня расположилась группа пажей, как две капли воды похожих на того молодца, который провел меня во дворец; они спокойно разговаривали с несколькими молодыми дамами. Две большие собаки грелись перед огнем, а между ними, положив ноги на спину большой собаки, лежала такая странная фигура, что в другое время я не поверил бы своим глазам. На ней был одет пестрый шутовской кафтан и колпак с погремушками. Приглядевшись, я убедился, что это женщина. Густые черные волосы ниспадали ей на плечи; глаза ее на остром, тонком, исхудавшем лице блестели каким-то диким весельем и пронизывающе смотрели на меня. Позади нее, вокруг второго камина, стояла кучка человек в двадцать дам и молодых людей. Один из них подошел ко мне.

– Сударь! – начал он вежливо: от меня не ускользнуло изящество его поклона. – Вы желали видеть…

– Короля Наваррского, – отвечал я возможно вежливее.

Обратясь к стоявшей позади него группе, он каким-то особенно смиренным голосом произнес:

– Он желает видеть короля Наваррского.

Затем господин вновь отвесил мне поклон среди всеобщего торжественного молчания и отошел к своим товарищам.

В следующую же минуту, прежде чем я успел сообразить, как понять все происходившее, от той же группы отделился господин и, поклонившись мне, спросил:

– Господин де Марсак, если не ошибаюсь?

– К вашим услугам, сударь, – отвечал я. В моем стремлении ускользнуть от всех этих пристально устремленных на меня глаз и раздававшегося позади хихиканья, я сделал шаг вперед, готовый следовать за ним. Но он, казалось, не заметил моего движения.

– Господин де Марсак желает видеть короля Наваррского, – произнес он, обращаясь, как и первый, к стоявшей позади группе.

С этими словами он точно так же повернулся кругом и отошел к огню.

Я остолбенел: первое смутное подозрение зародилось в моем уме. Но прежде, чем я успел на что-нибудь решиться (в таком положении нелегко принять какое-нибудь решение), ко мне тем же размеренным шагом подошел третий.

– Вам, если не ошибаюсь, назначена аудиенция, сударь? – сказал он, кланяясь еще ниже других.

– Да! – отвечал я резко, начиная горячиться. – Аудиенция в полдень.

– Господин де Марсак, – провозгласил он певучим голосом, – явился на назначенную ему королем Наваррским аудиенцию в полдень.

Отвесив мне вторичный поклон, между тем как я густо покраснел от нанесенного мне оскорбления, он, в свою очередь, повернулся и отошел к огню.

Я уже видел, как от группы отделился четвертый, но долго это продолжаться не могло. Представляло ли мое растерянное и гневное лицо уж слишком комичное зрелище для этих господ, или кто-нибудь из них не смог дождаться развязки, но по всей комнате вдруг раздался взрыв неудержимого хохота, который положил конец этой комедии. Боже, как мне было горько! Я содрогнулся и стал озираться кругом, в надежде хоть где-нибудь встретить сострадание и помощь. Но вся комната, казалось, звучала насмешками; даже со стен, когда я поворачивался, казалось, смотрели на меня жестокие насмешливые рожи. Кто-то позади меня крикнул: «Старье!» Когда я обернулся назад, спереди повторилось оскорбление. Замешательство мое еще увеличилось оттого, что враги действовали в известном порядке: никто не двигался и не возвышал голоса. И я еще более выделялся из всех, служа всеобщей мишенью.

Из всех лиц, скучившихся у дальнего камина, одно особенно резко запечатлелось в моей памяти в эту несчастную минуту: то было нежное личико юной девушки, смело стоявшей впереди своих товарищей. Лицо это было исполнено гордости и презрения: онодаже не улыбалось. А между тем вся изящная, тонкая, девичья, но соразмерно сложенная фигурка девушки, казалось, дышала общим всем желанием дерзко забавляться.

Эта безжалостная забава, продолжавшаяся, на мой взгляд, уже достаточно долго, вряд ли, однако, прекратилась бы, если бы я, при всем своем отчаянии, не заметил в отдаленном конце комнаты двери, которая, как я сейчас же сообразил, должна была вести в спальню короля. Испытываемое мною чувство негодования было так велико, что я, не колеблясь, смело направился к ней.

Смех вокруг меня мгновенно затих, и с полдюжины голосов крикнуло мне, чтобы я остановился.

– Я пришел с тем, чтобы видеть короля, и увижу его! – отвечал я гневно, не в состоянии более сохранять подобающее презрение.

– Он на охоте! – получил я единогласный ответ. И все руки повелительно указали мне на дверь, откуда я пришел.

Имея, однако, в кармане письмо короля, я считал себя вправе не верить им. Воспользовавшись их удивлением (они отнюдь не ожидали такого смелого шага с моей стороны), я подбежал к двери, прежде чем они успели помешать мне. Я слышал, как шутиха Матюрина, вскочив на ноги, крикнула:

– Черт возьми, он хочет силой войти в царствие небесное, силой!

То были последние слова, достигшие моего слуха. Когда я повернул ручку двери, которую никто не охранял, в комнате позади меня внезапно воцарилось молчание.

Отворив двери, я вошел в следующую комнату. Два господина, сидевшие у одного из окон, обернулись и сердито посмотрели на меня. В комнате никого больше не было. Сапоги короля лежали около его стула; тут же были крючок и машинка для снимания сапог. Собака, гревшаяся перед огнем, не спеша встала с места и зарычала. Один из господ, встав с ящика, на котором он сидел, подошел ко мне и с нескрываемым негодованием спросил, что мне было нужно и кто мне позволил войти.

Я начал было объяснять ему, не без замешательства (меня отрезвила царившая в соседней комнате тишина), что хотел видеть короля; но он резко оборвал меня.

– Короля?! Короля! Его нет здесь, любезнейший! Он охотится в С. Валери[270]. Разве вам этого не сказали там?

Между тем мне показалось, что я узнал говорившего. Мне никогда не приходилось видеть более серьезного, более вдумчивого для его лет человека (он был немногим моложе меня), более поражавшего своею наружностью, более скромно одетого. Желая избежать вопроса, я спросил, не имею ли чести творить с господином де Плесси-Морнэ. Им действительно и оказался этот мудрый, вежливый государственный человек, в то время правая рука Генриха.

– Совершенно верно, сударь, – ответил он коротко, не сводя с меня глаз. – Я Морнэ. Но что же из этого?

– Де Марсак, – представился я, полагая, что имя мое объяснит поверенному короля причину моего появления при дворе. Однако я ошибся.

– Что же дальше, сударь? – нетерпеливо спросил он.

Этот холодный прием в связи с тем, что мне пришлось вынести в передней, мог бы окончательно смутить меня, если бы в кармане моем не лежало письмо короля. Вполне уверенный в том, что господину Морнэ достаточно будет взглянуть на это письмо, чтобы совершенно изменить свое отношение ко мне, я поспешил вытащить мой талисман и подал ему. Он взял письмо, посмотрел на него, затем открыл; но все это с таким холодным, бесстрастным видом, что сердце у меня упало пуще прежнего.

– Что там еще? – вскрикнул я, не в силах хранить молчание. – Ведь, это письмо короля, сударь?

– Да, короля в шутовском кафтане! – ответил он, поджав губы.

Смысл этих слов не сразу проник в мое сознание; в величайшем волнении я пробормотал, что король посылал за мной.

– Король ничего об этом не знает! – резко ответил он и сунул мне обратно бумагу. – Это – глупая шутка, которой вы, без сомнения, обязаны одному из этих молодых бездельников и шутов там, за дверью. Вы, вероятно, подали прошение королю? Ну да. Они его перехватили – и вот вам последствия. Их стоило бы выдрать за это.

Я не мог долее сомневаться в справедливости его слов. Все мои надежды были разбиты вмиг; все планы разлетелись, как дым. В первую минуту я был до того потрясен, что не мог произнести ни слова в ответ и не имел сил удалиться из комнаты.

Словно видение, предстало передо мной, как в зеркале, мое собственное исхудавшее растерянное лицо: в глазах его было написано отчаяние. Жалость к самому себе наполнила мое сердце. Волнение мое было так велико, что оно не ускользнуло от Морнэ. Внимательно посмотрев на меня, он раза два-три пробормотал мое имя и наконец сказал:

– Как вы сказали? Марсак? А, припоминаю. Вы участвовали в деле под Бруажем, не правда ли?

Я кивнул головой в знак согласия, будучи не в силах выговорить ни слова. Дрожа всем телом, я невольно прислонился к стене, голова моя склонилась на грудь. Мой возраст, мои сорок лет, мое бедственное положение – все это нависло надо мной тяжким бременем, наполняя душу мою горечью и отчаяньем. Я готов был плакать, но у меня не было слез. Отвернувшись от меня, Морнэ два-три раза нетерпеливо прошелся по комнате. Когда он снова обратился ко мне, в голосе его звучало уважение и то живое участие, которое должен чувствовать порядочный человек при виде горькой нужды ближнего.

– Господин де Марсак! – сказал он. – Я сочувствую вам. Я считаю позорным, что человек, служивший нашему делу, вынужден терпеть такую нужду. Имей я возможность расширить в настоящее время свой штат, я бы почел за честь иметь вас в числе своей свиты. Но я сам нахожусь в стесненном положении, как и все мы, и король Наваррский в том числе. Последний месяц он жил на деньги, вырученные от продажи леса, который срубил де Рони. Я напомню ему ваше имя, но было бы жестоко с моей стороны, если бы я не предупредил вас, что из этого ничего не выйдет.

С этими словами он протянул мне руку. Ободренный этим знаком внимания, равно как и добротой его слов, я оживился. Правда, я нуждался в более существенной помощи, но что оставалось делать? Я поблагодарил его, как мог, и, распрощавшись с ним, грустно вышел из комнаты.

Увы! Мне предстояло еще раз встретиться лицом к лицу с моими врагами, и после таких ласковых слов! Мне предстояло пройти сквозь строй передней. Как только я появился на ее пороге или, вернее, как только захлопнулась за мной дверь, на меня посыпался град насмешек. Кто-то крикнул: «Дорогу! Дорогу вельможе, который видел короля!» Другой шумно приветствовал меня, как губернатора Гиени, третий просил места в моем полку.

Сердце мое готово было разорваться на части от этих насмешек. Меня возмущало то, что от бедности я должен был переносить все это от юнцов, не нюхавших пороху. Однако я ясно сознавал, что всякая остановка, всякий упрек с моей стороны могли только ухудшить дело; да и вряд ли я мог бы говорить в том состоянии уныния, которое мною овладело. Опустив голову, сгорая от стыда и унижения, я стал живо прокладывать себе дорогу через толпу. Таким путем я уже почти добрался до двери и готов был вздохнуть свободнее, как вдруг наткнулся на ту молодую придворную даму, о которой говорил выше. Внимание ее в эту минуту было занято чем-то другим: она не заметила моего приближения, прежде чем кто-то не указал ей на меня. Она обернулась, как захваченная врасплох, и, увидев, что я почти касался ее платья, быстро отступила назад и, с негодованием взглянув на меня, поспешно отдернула свои юбки.

Не знаю почему, это оскорбление задело меня больнее, чем все насмешки, сыпавшиеся отовсюду. Движимый каким-то внезапным порывом горечи, я остановился и строго обратился к ней, отвешивая низкий поклон:

– Мадемуазель! – Я уже упомянул, что она была небольшого роста и скорее походила на фею, чем на женщину, хотя лицо ее выражало гордость и своенравие. – Мадемуазель! Каков бы я ни был, я проливал кровь за Францию. Когда-нибудь вы узнаете, что в жизни приходится переносить вещи похуже, чем присутствие бедного дворянина.

Не успел я произнести этих слов, как уже раскаялся: стоявшая рядом со мной шутиха Матюрина тут же подняла мои слова на смех. Подняв над нами руки, словно готовясь благословить нас, она заявила, что де Марсак, получив почетную должность, собрался жениться. Грубый смех и еще более грубые шутки были ответом на ее слова. Девушка покраснела до ушей.

Тут кто-то рявкнул: «Вот ему на свадьбу!». И в лицо мне полетела какая-то конфета. За нею последовали другая, третья: я весь был обсыпан мукой и сладостями. Терпение мое истощилось. Забыв, где я, задыхаясь от гнева, бросился я на своих мучителей, весь красный, яростный, с торчком вздыбившимися усами. Но тотчас же понял всю свою беспомощность, все безумие мести с моей стороны: опустив голову, я выбежал вон из комнаты. Мне показалось, что самые молоденькие из этих шутов бросились вслед за мной. Крик «Старье!» преследовал меня до самой двери моей комнаты на Ножевой улице. Но, униженный горем, движимый желанием поскорее добраться до дому и уединиться, я не обратил на это особого внимания; и даже не уверен, действительно ли оно было так.

ГЛАВА II Король Наваррский

Я уже упоминал об опасности, которой грозил нам союз Генриха III с Лигой. Говорили даже, будто при вести о нем у короля Наваррского в одну ночь поседели усы. Несмотря на это, двор никогда не казался таким веселым и беззаботным, как именно тогда: словно забыли на время и про войну, и про недостачу денег. В тиши, без сомнения, что-нибудь и подготовлялось: дальновиднейшие из врагов нашего принца особенно боялись его, когда он с неистовой страстью предавался наслаждениям. Но непосвященному глазу должно было казаться, что Сен-Жан д'Анжели весь утопает в удовольствиях и забавах. Царившие при дворе шум и суета достигали даже моего чердака и обратили для меня это Рождество, приходившееся на воскресенье, в невыносимую пытку. Целый день до меня доносились стук копыт о мостовую и веселый смех и шутки наездников. Все это значительно увеличивало мое мрачное настроение: мой жесткий стул казался мне тверже обыкновенного, голые стены казались еще более голыми. Подобно тому, как при ярком солнечном свете резче обозначаются тени, и тишина никогда не кажется такой глубокой, как после взрыва мины, так и горе и бедность становятся особенно невыносимыми при виде счастья и богатства. Правда, меня, как и всех более или менее здравомыслящих людей, приободрила проповедь, которую держал священник д'Амур в первый день Рождества в Гостином дворе. Сидя в темном углу, я собственными ушами слышал знаменитое предсказание, которому суждено было так скоро сбыться.

– Сир! – сказал проповедник, обращаясь к королю Наваррскому и намекая на недавнюю попытку лишить принца прав на престол. – То, что дано вам Богом при рождении, не может быть отнято у вас людьми. Немного времени, немного терпения – и вы дадите нам возможность проповедовать и по ту сторону Луары! С вами, как с нашим Иисусом Навином, мы перейдем через Иордан и восстановим Церковь в Обетованной Земле.

Эти смелые слова, сказанные с целью приободрить нововерцев среди переживаемого перелома их дела, очаровали всех, за исключением, правда, немногих приверженцев виконта де Тюрена, которым было неприятно такое открытое признание короля Наваррского вождем гугенотов, хотя они и не могли ничего против этого возразить. Все так разнообразно и с таким воодушевлением выражали свое удовольствие, что даже я вернулся в свою комнату с повышенным, радостным настроением и, мечтая о предстоящей победе нашего дела, находил в этом известное утешение моим личным невзгодам.

День между тем склонился к вечеру, и наступившие сумерки не принесли мне никакой перемены. Сознаюсь без стыда: сердце мое вновь упало, особенно когда я вспомнил, что дня через два мне предстояло продать последнего конягу или одну из существенных частей моего вооружения. Решаясь на этот шаг, я не мог не чувствовать величайшего отчаяния. В таком настроении, при свете одинокой свечи, я пересчитывал последние деньжонки, как вдруг услышал поднимавшиеся по лестнице шаги. Я ясно различил шаги двух человек и терялся в догадках, кто бы это мог быть, когда в мою дверь тихонько постучали.

Опасаясь новой проделки, я не сразу отворил, тем более что в стуке мне послышалось что-то вкрадчивое и таинственное. Мои посетители стали шепотом совещаться между собой, затем постучали вторично. Я громко спросил: «Кто там?» Они не сочли нужным ответить, я, со своей стороны, решился не отворять, пока они не назовут себя по имени. Дверь у меня была крепкая, и я улыбнулся при мысли о том, что на этот раз старания воров пропадут даром. К моему удивлению, они не отказались от своего намерения, как я ожидал, а продолжали стучать и перешептываться между собой. Несколько раз они тихо позвали меня по имени и просили отворить, но упорно отказывались назвать себя. По временам до меня доносился их сдержанный смех. Еще более убеждаясь в том, что они замышляли какую-нибудь проделку, я готов был упорствовать до самой полуночи, до которой оставалось еще два часа, если бы моего внимания не привлек к себе вдруг легкий шум, вроде царапанья крысы за обоями. Подняв свечу и заслонив глаза рукой, я заметил какой-то небольшой блестящий предмет, просунутый под дверь, и отскочил из опасения, что они готовятся бросить его в меня. Но, поднеся свечу ближе к порогу, я не нашел ничего страшного, кроме двух золотых ливров[271], просунутых в щель между дверью и полом.

Держа свечу в руке, я с минуту неподвижно смотрел на деньги. Сообразив затем, что молодые придворные франты вряд ли потратили бы такую сумму ради шутки, я долее не колебался. Я поставил свечу и отодвинул задвижку двери, намереваясь поговорить со своими посетителями на лестнице. Но едва я успел отворить дверь, как они силой вломились в комнату и знаками попросили меня вновь запереть дверь. Я повиновался, все еще с некоторым недоверием, не спуская глаз со своих посетителей. До чего же велико было мое удивление и смущение, когда они скинули свои плащи и я увидел перед собою Морнэ и хорошо мне знакомую фигуру короля Наваррского.

Они, казалось, были необычайно веселы и с усмешкой посматривали друг на друга: мне пришло в голову, что меня обманывало случайное сходство и что передо мной вновь стояли мои придворные шуты. Несколько секунд я неподвижно смотрел на них; наконец король первый заговорил:

– Мы не ошиблись, Морнэ, нет? – сказал он, взглянув на меня смеющимися глазами.

– Нет, сир. Это – сьер де Марсак, тот самый дворянин, о котором я говорил вам.

Смущенный, удивленный, извиняясь как мог, я поспешил выразить королю свое почтение. Он прервал меня и милостиво спросил:

– Из Марсака в Бретани, если не ошибаюсь, сударь?

– Он самый, сир.

– Вы, значит, принадлежите к роду де Бонов?

– Я последний отпрыск этого рода, сир, – почтительно ответил я.

– Члены этого рода исполнили свою задачу, – ответил он, садясь на стул с изяществом, которое очаровало меня. – Ваш девиз «С нами Бог!», не правда ли? А Марсак, если мне не изменяет память, лежит недалеко от Ренна[272], на Вилене?

Я ответил утвердительно и от полноты сердца прибавил, что мне очень тяжело принимать такого высокопоставленного принца в столь бедном помещении.

– Да, признаюсь, де Марсак, – вставил Морнэ, беззаботно оглядываясь кругом, – вы обнаруживаете довольно странный вкус в расстановке мебели. Вы…

– Морнэ! – резко оборвал его король.

– Сир!..

– Осторожно! Вы толкнули локтем свечу. Берегитесь!

Но я хорошо понял его. Сердце мое преисполнилось чувства благодарности. Бедность не так позорна сама по себе, как в силу тех уловок, к которым она заставляет прибегать людей. Так, я считаю бесспорным долгом всякого дворянина скрывать свою бедность от назойливых глаз, особенно от глаз черни, которая привыкла судить по внешности. Оттого-то, стараясь придать моей комнате наилучший вид, я был принужден, за несколько дней до того, переставить всю оставшуюся у меня мебель и оружие в тот угол, который виден был с лестницы при открытых дверях. Вследствие этого вторая половина ее оставалась совершенно пустой. Войдя в комнату, нельзя было не заметить этой уловки, и я должен сознаться, что слова Морнэ заставили меня покраснеть до ушей. Однако минуту спустя я уже радовался тому, что он произнес их: иначе я, быть может, никогда не узнал бы, или не узнал бы так скоро, всю доброту сердца и необыкновенную быстроту соображения, свойственную королю, моему господину. Так начал я его называть в душе с этой минуты.

Королю Наваррскому было в то время 35 лет. Волосы у него были черные, цвет лица румяный, в усах, по крайней мере с одной стороны, уже пробивалась седина. От природы суровые и повелительные черты лица смягчались неизменным выражением веселости и одушевления, которого мне не приходилось встречать ни у кого другого и которое у него становилось особенно заметным в трудные минуты. Приученный к опасностям с ранней молодости, он научился смотреть на них, как на праздник, и встречал их приближение с беспечной веселостью, которая удивляла даже храбрецов и создала ему славу крайне неблагоразумного человека. Но он был совсем не такой. Ни один маршал Франции не готовился к бою более тщательно, хотя в пылу сражения он вел себя, как любой ротмистр; никогда сам Морнэ не присутствовал на совещаниях с более твердым знанием дела. Удивительное остроумие и любезность обращения, возвышая его в глазах подданных, в то же время вводили в заблуждение его противников. Считая весь этот блеск проявлением поверхностной натуры, они слишком поздно понимали, что были обмануты человеком, которого презрительно называли Беарнцем и который был несравненно хитрее их самих и одинаково мастерски владел пером и мечом. Многое из всего этого, хорошо известного теперь всем и каждому, я узнал лишь позднее. В ту минуту я не мог думать ни о чем другом, кроме доброты короля. Я еще более проникся этим сознанием, когда он настоятельно потребовал, чтобы я сел на кровать, пока мы говорили.

– Господин де Марсак! – начал он. – Вы и не подозреваете, что привело меня сюда; вас удивляет, почему я пришел сам, а не послал за вами, да еще ночью и с такими предосторожностями. Объясню вам все. Но, прежде всего, я не хотел бы, чтобы мой приход возбудил в вас напрасные надежды. Скажу откровенно: я могу конечно облегчить вашу нужду – согласитесь ли вы на предлагаемый план или нет. Но я не могу принять вас к себе на службу: у меня и без того двойной штат служащих. Морнэ говорил мне о вас, но, желая быть справедливым и к другим, я должен был ответить ему, что ничего не могу для вас сделать.

Признаюсь, это странное вступление сразу разрушило все мои воскресшие было надежды. Однако, овладев кое-как собой, я пробормотал, что честь, оказанная мне посещением короля Наваррского, уже достаточно осчастливила меня.

– Но мне приходится лишить вас даже этой чести, – ответил он, улыбаясь, – хотя вижу, что из вас вышел бы прекрасный царедворец, несравненно лучше Морнэ, например, которому никогда в жизни не удавалось произнести такую милую речь. Да, я должен потребовать от вас сохранить это посещение в тайне. Достаточно было бы малейшего слуха по этому поводу, чтобы раз навсегда лишить меня той пользы, которую вы можете принести мне.

Эти слова вызвали во мне удивление, которое мне с трудом удалось скрыть. Я не сразу нашел подходящие выражения, чтобы заверить короля, что приказания его будут в точности исполнены.

– В этом я уверен, – ответил он ласково. – Если б я не верил, кроме того, в то, что мне рассказывали о вашем мужестве после взятия Бруажа, где, говорят, вы показали себя скорее человеком дела, чем слова, я не явился бы сюда с моим предложением. Дело вот в чем: я не могу принять вас на государственную службу, де Марсак, но могу предложить вам опасное и неблагодарное приключение, если только у вас есть вкус к похождениям вообще, – похождение, которое было бы под стать любому Амадису[273].

– Неблагодарное, сир! – пробормотал я, не веря своим ушам: настолько странным показалось мне это выражение.

– Да, неблагодарное, – отвечал он, и его острый взгляд, казалось, проникал мне в душу. – Как видите, я откровенен с вами, сударь, – продолжал он небрежно. – Я могу дать вам это поручение, касающееся выгод государства, но не могу сделать ничего большего. Король Наваррский не может гласно участвовать в нем: он не сможет и защитить вас. Удастся ли оно вам, нет ли, вы должны полагаться только на свои силы. Единственное обещание, которое я могу дать, заключается в том, что если я когда-нибудь узнаю, что задуманное предприятие доведено до благополучного конца, я вознагражу того, кто его совершит.

Он остановился, и я несколько минут неподвижно смотрел на него с нескрываемым удивлением. Что он хотел этим сказать? Были ли передо мной живые лица или то было не больше, как сновидение?

– Вы понимаете? – спросил он наконец с оттенком нетерпения.

– Да, сир, кажется, понимаю, – пробормотал я, вполне уверенный, что в действительности ничего не понял.

– Что же вы скажете: да или нет? – вновь спросил он. – Принимаете ли вы мое предложение или хотели бы узнать еще некоторые подробности, прежде чем решиться на что-нибудь!

Я колебался. Будь я десятью годами моложе, я немедленно согласился бы на королевское предложение, поскольку всегда готов был пускаться на любые предприятия, которые давали случай продвинуться при дворе. Но меня остановило что-то странное во вступлении короля, хотя в душе я готов был умереть за него. Я с величайшей покорностью ответил:

– Вы сочтете меня теперь плохим царедворцем, сир, хотя дурак тот, кто прыгает в ров, не измерив его глубины. Надеюсь не оскорбить вас, сказав, что хотел бы выслушать все, что вы можете сказать мне.

– В таком случае, мой друг, – ответил он быстро, – если вы желаете пролить больше света на это дело, вам придется взять другую свечу.

Он сказал так поспешно, что я вздрогнул; но, заметив, что свеча догорела до самого конца, я, извинившись, встал и подошел к шкафу, чтобы достать другую. В ту минуту мне не пришло на ум (это я сообразил уже потом), что король намеренно воспользовался этим обстоятельством, чтобы посоветоваться со своим другом. Вернувшись на свое место к кровати, я заметил только, что они сидели ближе друг к другу и что король, по-прежнему беспечно болтавший одной ногой в воздухе, однако, очень внимательно посмотрел на меня, прежде чем заговорил.

– Я говорю с вами, конечно, доверительно, сударь, считая вас как порядочным, так и честным человеком. То, что мне нужно от вас, не требует пространных объяснений: вы должны похитить одну даму. О, не бойтесь! – быстро прибавил он, рассмеявшись. – Эта дама – не избранница моего сердца. Да я бы и не пришел сюда, к моему степенному другу, если бы нуждался в помощи такого рода: с Божьей помощью, Генрих Бурбон всегда сумеет освободить собственную возлюбленную. Мое дело – государственное и совсем иного рода, хотя мы и не можем разъяснить вам в настоящую минуту все его значение.

Я молча поклонился, чувствуя некоторое смущение и уныние: надеюсь, всякий на моем месте тоже почесал бы себе затылок. Я думал иметь дело только с мужчинами, думал, что речь шла о каком-нибудь тайном нападении или о походе со взломом. Но, оглядев свою убогую комнату и приняв во внимание честь, которую оказывал мне король, я почувствовал, что у меня не остается выбора, и потому сказал:

– В таком случае, сир, я вполне к вашим услугам.

– Хорошо! – ответил он быстро, взглянув, как мне показалось, с упреком на Морнэ, словно сомневался в его рекомендации. – Но не заговорите ли вы иначе, – продолжал он, вновь переводя глаза на меня и медленно выговаривая каждое слово, словно испытывал меня, – когда узнаете, что дама, которую надо похитить, – воспитанница виконта Тюрена, который почти так же могуществен, как я, и стремится еще больше расширить свое могущество, – Тюрена, который, по собственным его словам, всегда путешествует в сопровождении не менее 50 дворян и содержит на жаловании 1 000 стрелков? По вкусу ли вам это похождение, де Марсак, теперь, когда вы знаете все?

– Тем более оно мне по вкусу, сир, – твердо ответил я.

– Поймите еще вот что: необходимо освободить эту даму, заключенную в настоящее время в доме виконта, в Шизэ[274], но необходимо также, чтобы между мной и виконтом не произошло никакой размолвки. Стало быть, дело должно быть выполнено независимым человеком, никогда не состоявшим у меня на службе, никогда не имевшим со мной никаких связей. Если попадетесь, вы понесете наказание, не прибегая к моей защите.

– Вполне понимаю, сир.

– Черт возьми! – воскликнул он, тихо рассмеявшись. – Клянусь, этот человек больше боится дамы, чем самого виконта! Это не похоже на большинство наших придворных.

Морнэ, молча поглаживавший свои колени, поджал губы, хотя не трудно было заметить, что он остался доволен похвалой короля. Теперь он вмешался в разговор:

– С вашего позволения, сир, я изложу теперь этому дворянину все подробности.

– Хорошо, друг мой! Постарайтесь только быть кратким: если мы замешкаемся здесь, мое отсутствие будет замечено – и двор не замедлит отыскать мне новую метрессу.

Он говорил в шутку, посмеиваясь, но я видел, как Морнэ при последних его словах вздрогнул, словно они не пришлись ему по вкусу: позже я узнал, что двор тогда был сильно занят вопросом о том, кто займет место королевской фаворитки, так как страсть короля к графине де ля Гиш[275] очевидно уже угасала, а его новое увлечение госпожой де Гершвиль служило еще предметом догадок. Морнэ ничего не возразил, однако, на слова короля и стал давать мне наставления.

– Шизэ, известный вам только по имени, лежит в шести лигах[276] отсюда. Мадемуазель де ля Вир содержится на первом этаже, в комнате, выходящей в парк на северо-запад. Больше я ничего не могу сказать вам, разве только то, что служанку ее зовут Фаншеттой, и на нее можно положиться. Дом хорошо охраняется, и вам понадобится 4–5 человек. Вам не трудно будет подкупить нескольких головорезов, смотрите только, выбирайте таких, с которыми вы сумеете справиться и которые не нанесут никакого вреда барышне. Подготовьте заранее лошадей и, освободив даму, поезжайте с ней немедленно на север, настолько быстро, насколько позволят ее силы. Вам нечего щадить ее, если Тюрен пустится в погоню. Вы пересечете Луару через 60 часов после того, как покинете Шизэ.

– Пересечь Луару? – воскликнул я, удивленный.

– Да, сударь, именно так, – ответил он с оттенком суровости. – Поймите, ваша задача – с величайшей поспешностью перевезти мадемуазель Вир в Блуа. Стараясь не навлекать на себя внимания, вы спросите там, в гостинице «Кровавое Сердце» на улице Сен-Дени, барона Рони. Он позаботится о барышне или же укажет вам, как поступить с ней; и ваша задача будет выполнена. Вы слушаете меня?

– С величайшим вниманием, – ответил я, в свою очередь, несколько сухо. – Но мадемуазель, как я понял, довольно молода. Захочет ли она последовать за мной, совершенно чужим ей человеком, если я войду в ее комнату ночью и через окно?

– Об этом мы подумали.

Морнэ обратился к королю Наваррскому, который с минуту пошарил в своих карманах и вынул какой-то небольшой предмет. Он подал его своему товарищу, а тот передал мне. То была половинка золотого каролюса[277], отломанный край монеты был шероховат и весь в зазубринах.

– Покажите это барышне, друг мой, – продолжал Морнэ. – И она последует за вами. Другая половинка этой монеты у нее.

– Но смотрите, – живо прибавил Генрих, – не упоминайте о короле Наваррском даже ей. Заметьте это себе, де Марсак! Если вам вообще придется говорить обо мне, вы будете иметь честь называть меня своим другом и всегда будете говорить обо мне в этом тоне.

Он сказал все это так любезно, что совершенно очаровал меня. Мое удовольствие ничуть не ослабло, когда его товарищ извлек мешок, содержавший, по его словам, триста золотых крон, и, передав его мне, просил пользоваться им для покрытия путевых расходов.

– Старайтесь, однако, не показывать больших денег, – прибавил он серьезно. – Не возбудить бы подозрения, что похищение задумано каким-нибудь посторонним лицом. Старайтесь больше обещать, чем давать, а давая необходимое, старайтесь делать вид, будто каждый ливр – последний в вашем кармане.

Генрих кивнул головой в знак согласия.

– Прекрасный совет! – пробормотал он, вставая и накидывая плащ. – Один из тех советов, которые вы мне часто даете, Морнэ, но которыми я, к сожалению, редко пользуюсь.

Тут он взял со стола мой меч и взвесил его в руке.

– Славное оружие! – сказал он, внезапно оборачиваясь и пристально глядя мне в лицо. – Да, славное оружие! Будь я на вашем месте, де Марсак, я позаботился бы о том, чтобы оно не залеживалось в ножнах. Да, а главное, пользуйтесь им! – прибавил он, понижая голос и выставив вперед подбородок, между тем как его серые глаза, все пристальнее смотревшие на меня, казалось, стали холодными и твердыми, как сталь. – Пользуйтесь им до последней крайности… Ведь если, Боже сохрани, вы попадетесь в руки Тюрену, я ничего не смогу для вас сделать!

– Если я попадусь, сир, – ответил я, дрожа, но не от страха, – ответственность да падет на мою голову!

При этих словах в глазах короля появилось мягкое выражение: лицо его так изменилось, что я с трудом мог узнать в нем того же человека. Он с грохотом уронил оружие на стол.

– Черт возьми! – воскликнул он, и в голосе его прозвучало какое-то странное сожаление. – Клянусь Богом, хотел бы я быть в вашей шкуре, сударь! Наносить удары, не заботясь о том, что из этого выйдет; пуститься в дорогу на хорошем коне, с хорошим мечом, навстречу удаче и счастью; избавиться от всей этой политики, от всяких бумаг и никогда более не издавать указов; сознавать себя только французским дворянином, который всего может добиться, которому нечего терять, кроме любви дамы его сердца!.. Ах, Морнэ, разве не приятно было бы покинуть всю эту суету, все волнения и уехать в зеленые леса Коарразы[278]?..

– Конечно, если вы предпочитаете их Лувру, сир, – сухо ответил Морнэ, между тем как я с удивлением смотрел на этого странного человека, так быстро переходившего из серьезного настроения в веселое, говорившего то так разумно, то словно необузданный юноша семнадцати лет. – Конечно, если таков ваш выбор, сир; и если вы думаете, что герцог де Гиз оставит вас там в покое. Тюрен, я уверен, был бы рад вашему решению. Он, конечно, был бы избран Покровителем Церквей. Стыдитесь, сир! – строго продолжал Морнэ. – Неужели вы предоставите милой Франции самой выпутываться из ее нынешнего положения? Неужели вы лишите ее единственного человека, который любит ее ради нее самой?

– Хорошо, хорошо! Но она такая непостоянная возлюбленная, друг мой, – смеясь, возразил король и искоса взглянул на меня. – Никогда мне не приходилось с таким трудом добиваться ласки! Да, кроме того, разве мы с ней не разведены уже папой!

– Папой?! Я ему покажу фигу, этому папе! – гневно и нетерпеливо возразил Морнэ. – Что ему за дело до Франции? Нахал, который суется не в свое дело, да еще итальянец в придачу! Чтоб ему и всему его племени провалиться в бездну морскую! А пока хотелось бы послать ему для размышления один текст…

– Например? – спросил король.

– Что соединил Бог, того не может разъединить человек.

– Аминь! – тихо закончил Генрих. – А Франция – прекрасная и достойная невеста.

Он замолчал и впал, как мне показалось, в такое мрачное настроение, что ушел, даже не попрощавшись со мной и вряд ли замечая мое присутствие. Морнэ обменялся со мной несколькими словами, чтобы убедиться, что я понял все, как нужно. Простившись со мной в любезных выражениях, которые я не преминул запомнить на будущее время, он поспешил вниз по лестнице, вслед за своим господином.

Не трудно представить себе мою радость, когда я остался один. Я не был в безумном восторге: мною овладела скорее тихая, разумная радость. Правда, пульс мой бился ускоренно, и я снова смело и уверенно взглянул в глаза будущему, но воображению моему не рисовались ни дворцы трубадуров[279], ни другие ослепительные картины. Чем дольше думал я о свидании с королем, тем яснее вставала передо мной правда. По мере того как слабли чары, которыми окутало меня присутствие Генриха и его необыкновенная доброта, я все яснее понимал, почему он пришел именно ко мне. Это не была с его стороны особая милость к человеку, которого он знал только по рассказам или даже только по имени: он нуждался в человеке бедном и потому отважном, средних лет и потому осторожном, – в человеке неизвестном, который поэтому мог служить верным орудием, наконец, в дворянине, так как в дело были замешаны женщина и тайна. И все-таки я был поражен. Переводя взгляд с мешка с деньгами на сломанную монету, я не знал, чему удивляться больше: доверию ли, которое выказал король к разбитому, обедневшему человеку, или мужеству той женщины, которая должна была последовать за мной, доверившись этой монетке.

ГЛАВА III Собираясь в дорогу

Далеко за полночь я обдумывал все трудности вверенной мне задачи. Я видел, что она распадалась на две части – освобождение дамы и затем благополучное препровождение ее в город Блуа, расположенный в 60 лигах от Шизэ. Что касается освобождения, то я считал вероятным, что сумею выполнить его один или с одним только помощником; но при том тревожном состоянии, в котором находилась тогда вся страна и особенно берега Луары, я не видел возможности обезопасить мою даму, не имея с собой по крайней мере пяти вооруженных людей. Собрать их в несколько часов было нелегким делом, хотя присутствие наваррского двора и наполнило Сен-Жан целой толпой искателей приключений. Однако приказ короля не терпел отлагательства: его следовало исполнить, невзирая ни на какие жертвы, ни на какие опасности. Побуждаемый этими соображениями, я не мог для начала подумать о более подходящем человеке, чем Френуа.

У него был скверный нрав, и он давно потерял всякие притязания на приличие, которых, думаю, у него никогда и не было по отношению к женщинам. Но та самая причина, которая повергла меня в нищету (я говорю о смерти Кондэ), лишила последних крох и его. Это же обстоятельство, вероятно, и вызвало во мне желание помочь ему, и я живо вспомнил все его достоинства. Я всегда знал его за человека бесшабашного, отважного, владевшего искусством наносить хорошие удары. На него можно было положиться, пока обязанности совпадали с его выгодами.

Как только рассвело, я накормил и вычистил Сида – занятие, с которого всегда начинался мой день, – и отправился на поиски Френуа. Мне посчастливилось найти его за утренним шкаликом в «Трех Голубях» – трактирчике недалеко от северной заставы. Мы не виделись больше двух недель, и за это время в нем произошла такая заметная перемена к худшему, что, забыв о скудности собственного одеяния, я косо взглянул на него, словно сомневаясь в том, благоразумно ли будет нанимать человека, имевшего на себе такие явные следы нищеты и разгульной жизни. Его большое лицо (он был из крупных), опухшее и бескровное, носило следы недавних побоев: один глаз был почти закрыт. Он был небрит; волосы его были плохо причесаны, ворот куртки, разорванной и покрытой пятнами, был расстегнут. Несмотря на холод, с полдюжины гуртовщиков пили и бранились перед трактиром, между тем как их скот утолял жажду у водопоя. Вдруг все эти люди, словно по соглашению, отошли от Френуа, предоставив в его распоряжение скамейку, на которой он сидел. Я не удивился этому, когда заметил мрачный, дикий взгляд, который он бросил на меня при моем приближении. Мне было неясно, прочел ли он на моем лице то впечатление, которое произвел на меня его вид, или же гнушался моим обществом по какой-либо другой причине. Не смущаясь, однако, его поведением, я сел рядом с ним и спросил себе вина. Он угрюмо кивнул головой, в ответ на мое приветствие, и бросил на меня исподлобья не то пристыженный, не то сердитый взгляд.

– Вам нечего смотреть на меня, как на собаку, – пробормотал он наконец. – Вы и сами-то не очень щеголевато одеты, друг мой. Но вы, должно быть, возгордились с тех пор, как получили аудиенцию при дворе!

Он громко рассмеялся. Сознаюсь, у меня родилось искушение броситься на него и заткнуть ему глотку. Я, однако, сдержался, хотя щеки у меня горели.

– Вы, значит, слышали об этом? – сказал я, стараясь говорить равнодушно.

– Кто же этого не слышал? – ответил он, смеясь одними губами, между тем как глаза его светились далеко не весельем. – Аудиенция сьера де Марсака! Ха! Ха! Почему же, любезный…

– Довольно об этом! – воскликнул я; могу сказать, я едва усидел на своем месте. – Что касается меня, то я считаю эту шутку избитой, сударь, и она меня ничуть не забавляет.

– Но она забавляет меня, – возразил он, оскалив зубы.

– Бросьте ее тем не менее, – сказал я, и мне показалось, что он заметил угрозу в моих глазах. – Я пришел поговорить с вами по другому делу.

Он не отказался выслушать меня, но, закинув ногу на ногу и уставившись глазами в вывеску трактира, принялся насвистывать с наглым и оскорбительным видом. Памятуя о своей цели, я опять сдержал себя и продолжал:

– Дело вот в чем, мой друг. Ни вы, ни я не имеем теперь лишних денег…

Прежде чем я успел добавить еще что-нибудь, он резко повернулся ко мне и с громким проклятьем придвинул свое опухшее разгоряченное лицо вплотную к моему.

– Слушайте, де Марсак! – неистово крикнул он. – Раз и навсегда! Из этого ничего не выйдет!.. Я еще не получил денег и не могу вам заплатить. Когда вы мне одолжили их, две недели тому назад, я обещал вернуть их вам на этой неделе. Да, – продолжал он, ударив рукой по скамье, – я не достал денег, мне ничего не удается. Вы не получите их: это ясно!

– Черт с ними, с деньгами! – крикнул я.

– Что? – воскликнул он, едва веря своим ушам.

– Оставьте деньги! – гордо ответил я. – Слышите? Я пришел не за ними. Я пришел сюда, чтобы предложить вам дело, благородное и хорошо оплачиваемое, если только вы согласны действовать со мной заодно и готовы честно относиться ко мне, Френуа.

– Честно относиться! – крикнул он с ругательством.

– Да, да, – сказал я. – Я готов забыть прошлое, если и вы сделаете то же. Дело в том, что я решился на одно предприятие и, нуждаясь в помощи, готов заплатить вам за нее.

Он хитро взглянул на меня: глаза его, казалось, пересчитывали все дырки и штопки на моей куртке.

– Я готов помочь вам хоть сейчас, – сказал он наконец. – Но я хотел бы раньше видеть деньги.

– Вы их увидите.

– В таком случае по рукам, друг мой! Рассчитывайте на меня по гроб жизни! – воскликнул он, вставая и пожимая мне руку с шумной откровенностью, которая, однако, не обманула меня и не заставила относиться к нему с большим доверием. – А теперь скажите, что это за дело и кто его заводчик?

– Дело мое, – холодно ответил я. – Нам предстоит похитить одну даму.

Френуа свистнул и вновь взглянул на меня с нахальным выражением в глазах.

– Даму! – воскликнул он. – Гм! Мне было бы понятно, если бы на такое дело пустился какой-нибудь молоденький франт, но вы!.. Кто же она?

– Это тоже мое дело, – равнодушно ответил я, возмущенный продажностью и низостью этого человека и вполне убеждаясь, что ему не следовало слишком доверяться. – От вас, господин Френуа, я требую только, чтобы вы на 10 дней отдали себя в мое распоряжение и исполняли мои приказания. Я доставлю вам лошадь и буду платить вам по две золотых кроны в день, ввиду того, что предприятие наше опасное; и прибавлю еще десять крон, если нам удастся добраться до безопасного места.

– Ага, до такого места, как…

– Этого не бойтесь. Вопрос в том, согласны ли вы?

Он недовольно опустил глаза: я видел, что он был крайне раздосадован моим решением хранить дело в тайне.

– Я не узнаю ничего больше? – спросил он, роя землю концом своих ножен.

– Ни словечка, – твердо ответил я. – Я решился на это отчаянное предприятие, чтобы поправить свои дела, прежде чем они упадут так низко, как ваши. Вот и все, что я намерен поведать какой бы то ни было живой душе. Если вы не расположены рисковать жизнью с закрытыми глазами, скажите мне: я обращусь к кому-нибудь другому.

Я хорошо знал, что его положение не позволит ему отказаться от такого предложения: и действительно, он принял его, стараясь даже казаться довольным. Я сказал ему, что нам нужно раздобыть четырех всадников: он вызвался найти их, сказав, что как раз знает подходящих людей. Я просил его, однако, нанять только двоих, не желая вполне отдаваться в его руки; дав ему затем денег на покупку лошади (я поставил условие, чтобы люди, которых он наймет, привели собственных коней) и, назначив ему свидание в час пополудни, я распрощался с ним и в сумрачном настроении отправился домой. Я начинал понимать, что король совсем не преувеличил опасностей предприятия, на которое могли решиться только отчаянные и низко опустившиеся люди. Это соображение ясно указывало на то, что собственных сообщников мне придется опасаться не меньше, чем врага.

Но возвращаться назад было поздно, и я продолжал свои приготовления, если и не с особенной радостью, то по крайней мере неуклонно идя к цели. Точильщик, над которым я жил, отточил мой меч и привел в порядок пистолеты, оказав мне эту услугу с той дружеской готовностью, которая всегда проглядывала в его отношениях ко мне. Я нанял двух здоровых парней, честности которых не особенно верил, но они обладали тем преимуществом, что имели собственных лошадей. Я купил еще двух вьючных лошадей для мадемуазель и ее служанки. Я приобрел остальные необходимые принадлежности, уменьшив запас своих денег до 210 крон. Меня сильно беспокоил вопрос: как распорядиться этой суммой, чтобы сохранить, ее в безопасности и в то же время иметь возможность пользоваться ею? Наконец, я обратился к своему другу, точильщику, который посоветовал спрятать одну сотню в шляпу и сейчас же нашел в ней подходящее для этой цели место. Поскольку шляпа была подбита сталью под кольчугой, это не трудно было сделать. Другую сотню я зашил в седло, а остальные деньги положил в карман для текущих расходов.

Мелкий дождь накрапывал на дворе, когда я в сопровождении двух своих людей вскоре после, полудня пустился в путь по направлению к северной заставе. На улицах было столько движения, что мы проехали незамеченными: вряд ли кто-нибудь обратил бы на нас внимание, если бы даже насбыло шесть человек, а не трое. Достигнув места свидания, на расстоянии мили за заставой, мы застали Френуа уже там, укрывшимся под большим остролистом с подветренной стороны. С ним было четыре всадника. Увидев нас, он тронулся нам навстречу и радушно крикнул:

– Добро пожаловать, господин капитан!

– Да, добрый день! – ответил я и придержал Сида на некотором расстоянии от него. – А это что за люди, господин Френуа? – и я указал своим хлыстом на его четырех провожатых.

Он попытался обратить дело в шутку.

– Ах, они? – сказал он. – Это не трудно объяснить. Евангелистов нельзя разлучать: поэтому я привел их всех – Матфея, Марка, Луку и Иоанна, думая, что вы пожелаете взять их для большей безопасности. Я, со своей стороны, ручаюсь за них, как за четырех храбрейших молодцов, с которыми вам когда-либо приходилось иметь дело.

Насколько я понял, это были четыре отъявленных мерзавца, каких мне редко приходилось встречать: я понял, что тут не было места колебаниям.

– Двое или ни одного, господин Френуа, – сказал я твердо. – Я поручил нанять двоих, двоих я и возьму, Матфея и Марка или Луку и Иоанна, как вы пожелаете.

– Жаль расстраивать компанию, – заметил он, нахмурившись.

– Если так, то одного из моих людей зовут Иоанном, а другого мы окрестим Лукой: вот дело и поправится.

– Принц Кондэ, – мрачно пробормотал он, – пользовался услугами этих людей.

– Принц Кондэ пользовался иногда странными людьми, господин Френуа, как иной раз приходится каждому, – ответил я, глядя ему прямо в глаза. – Оставьте же, пожалуйста! Мы возьмем Матфея и Марка. А остальных будьте добры отослать обратно.

Он с минуту как будто колебался, словно собираясь ослушаться меня, но затем передумал и приказал людям вернуться обратно. Когда я дал каждому из них по серебряной монете, они, несколько раз выругавшись, действительно удалились в сравнительно сносном расположении духа. Френуа хотел сейчас же отправляться в дорогу. Но я не желал, чтобы за нами следили, и приказал подождать, пока те двое не скрылись из виду.

Мы поставили лошадей под дождь: всем не укрыться было под остролистом. Вряд ли когда для похищения дамы снаряжалась такая жалкая компания! Не без огорчения оглянулся я кругом, видя себя вынужденным командовать такими людьми. У нас не было ни одного нештопаного платья, а у троих из моих оруженосцев было только по одной шпоре. Как бы в награду за эти недостатки мы насчитывали два подбитых глаза, включая сюда и Френуа, и один разбитый нос. Лошадь Матфея была лишена хвоста, а обладатель ее, как я теперь только заметил, был совершенно глух. Меч Марка болтался без ножен, а уздечку ему заменяла бечевка. Одно только я заметил с удовольствием. Приведенные мной люди косо поглядывали на тех, которых доставил Френуа; а эти платили им тем же. На это несогласие и на свой меч я возложил все мои надежды. Однако я должен был скрывать свои опасения и подозрения под беззаботным видом. Я обратился с короткой речью к своей страже, которая в один голос поклялась помогать мне до самой смерти. Я отдал приказ двинуться в путь: Френуа и я открывали шествие; за нами следовали Лука и Иоанн с вьючными лошадьми; остальные двое составляли прикрытие. Дождь продолжал накрапывать. Местность, которой мы проезжали, даже в хорошую погоду имела мрачный, однообразный вид: я чувствовал, что все сильнее падаю духом по мере того, как день клонился к вечеру. Ответственность, которую я брал на себя, становилась в моих глазах тем серьезнее, чем ближе я присматривался к своей свите. Френуа между тем приставал ко мне со всевозможными расспросами относительно моих планов: злейший враг не мог бы пожелать мне более неприятного товарища.

– Слушайте! – проворчал он, когда мы проехали около четырех лиг. – Вы, однако, не сказали мне, где мы остановимся на ночь, сьер. Вы едете так медленно, что…

– Я берегу лошадей, – коротко ответил я. – Завтра нам не придется отдыхать.

– Ваша лошадь в таком виде, что, пожалуй, выдержит хоть целую неделю, – насмешливо заметил он, бросая злобный взгляд на моего Сардинца, который действительно находился в лучшем состоянии, чем его господин. – У нее во всяком случае достаточно лоснится шерсть.

– Она вполне отвечает своему внешнему виду, – сказал я, слегка задетый его тоном.

– Тут есть лошади получше, – возразил он.

– Я их не вижу, – ответил я.

Я уже успел осмотреть всех лошадей и убедился, что, при всех своих недостатках и некрасивой внешности, они, однако, вполне могли справиться с предстоящей задачей. Но я не заметил среди них никаких особенных достоинств. Вновь осмотрев их, я пришел к тому же выводу: за исключением вьючных лошадей, которых я выбрал довольно тщательно, никто не мог соперничать с Сидом ни по быстроте хода, ни по внешнему виду. Я высказал это Френуа.

– Не хотите ли испробовать? – насмешливо осведомился он.

– Если вы думаете, что я стану утомлять лошадей, устраивая скачки, вы ошибаетесь, Френуа. Вы знаете, я не мальчик.

– Нет никакой надобности устраивать скачки, – ответил он более спокойно. – Ведь достаточно будет сесть на эту бесхвостую гнедую лошадь Матфея, чтобы испробовать ее ход: и вы скажете, что я прав.

Я взглянул на Гнедка, с его заостренной, лишенной волос мордой, и убедился, что лошадь, хотя и не была породистой, обладала, однако, широкими костями, хорошей спиной и мощными бедрами. Мне показалось, что Френуа мог быть действительно прав; а если у Гнедка еще и сносный нрав, то он мог оказаться более подходящей для женщин лошадью, чем те, которых выбрал я. Если у нас был конь с быстрым ходом, то важно было, во всяком случае, установить это: попросив поэтому Матфея поменяться со мной и позаботиться о Сиде, я сел на Гнедка и вскоре убедился, что ход у него был легкий и обещал быть быстрым, между тем как нрав у него был такой спокойный, что мог удовлетворить самого робкого седока. Мы проезжали в это время по плоской пустынной степи, усеянной там и сям кустами терновника: неровная каменистая дорога имела более 20 ярдов[280] в ширину, и путешественникам приходилось все время переезжать с одной стороны на другую, чтобы обходить наиболее неудобные места. Меняя лошадей, Френуа и я несколько отстали от остальных и ехали теперь рядом с Матфеем.

– Ну, – сказал он, – не был я прав?

– Отчасти да, – ответил я. – Лошадь лучше, чем кажется с виду.

– Как и многие другие, – прибавил он с оттенком обиды в голосе. – И не только лошади, но и люди, господин де Марсак. Ну, что вы скажете? Не пуститься ли нам в галоп, чтобы догнать остальных?

Считая это благоразумным, я, не колеблясь, согласился: мы двинулись вперед. Но не успели мы проехать и ста ярдов и я только что пустил Гнедка полным ходом, как Френуа, слегка дернув повод, повернулся в седле и посмотрел назад.

– Ого! Что это? Уж не эти ли молодцы скачут за нами? – крикнул он тотчас же.

Я быстро обернулся, чтобы посмотреть назад. В ту минуту Гнедок, не оступившись и без всякой видимой, причины, упал подо мной, словно подстреленный насмерть, перебросив меня через голову на несколько ярдов. Все это произошло так внезапно, что я не успел подставить рук и тяжело упал на голову и плечи, потеряв сознание. Не раз приходилось мне падать, но никогда столь неожиданно. Когда я пришел в себя, то увидел, что сижу, прислонившись к стволу старого терновника. Голова у меня кружилась; я чувствовал себя дурно. Френуа и Матфей поддерживали меня с обоих сторон. Трое остальных держались в нескольких шагах от меня, верхом на своих лошадях; их фигуры резко выделялись на покрытом облаками вечернем небе. Я был так ослеплен в первую минуту, что не заметил ничего больше, и то лишь бессознательно. Но мало-помалу голова моя начала проясняться. Удивление, вызванное у меня присутствием незнакомцев, сменилось полным пониманием: я вспомнил все, что случилось.

– Лошадь ушиблась? – пробормотал я, как только в состоянии был выговорить слово.

– Ничуть, – ответил Френуа, усмехнувшись, как мне показалось. – Боюсь, что вам досталось больше, капитан.

Говоря это, он обменялся взглядами со всадниками: мне показалось, что те улыбнулись. Один из них даже засмеялся, а другой повернулся в седле, чтобы скрыть свое лицо. Я смутно сознавал, что тут разыгрывалась какая-то шутка, в которую я не был посвящен. Но я был еще так потрясен, что не мог чувствовать особенного любопытства, и с благодарностью принял предложение одного из провожатых, который вызвался принести мне воды. Пока он отсутствовал, остальные стояли вокруг меня с тем же выражением плохо скрытой насмешки в лицах. Только один Френуа пространно обсуждал происшедшее, сыпал выражениями сочувствия и проклинал дорогу, лошадь, зимний блеск, пока не подоспела вода. Подкрепленный несколькими глотками, я кое-как вскарабкался на Сида и медленно двинулся вперед вместе со всеми.

– Плохое начало, – сказал Френуа, украдкой бросая на меня лукавый взгляд, в то время как мы ехали с ним бок о бок.

До Шизэ оставалось всего полмили, и над нами уже спускались сумерки. Я между тем успел окончательно прийти в себя: только в голове оставался еще глухой шум. Пожав плечами, я согласился с ним.

– Все хорошо, что хорошо кончается, – прибавил я. – Я не хочу этим сказать, что падение было из приятных, или что я желал бы упасть так еще раз.

– Надеюсь! – ответил он.

Френуа отвернулся от меня; мне показалось, что он едва сдерживал смех. Какое-то смутное подозрение побудило меня, минуту спустя, сунуть руку в карман. Тут я понял все. Удивление, вызванное во мне этим открытием, было так велико, что невольно дал шпоры Сиду. Лошадь рванулась вперед.

– В чем дело? – спросил Френуа.

– Дело? – повторил я, все еще держа руку за поясом и безнадежно ощупывая карманы.

– Да, что случилось? – спросил он, с наглой улыбкой на своем бесстыжем лице.

Я взглянул на него; лицо мое горело, как в огне.

– О, ничего, ничего! – сказал я. – Поедемте скорее.

В действительности же я обнаружил, что, пока я лежал без чувств, негодяи похитили все мои золотые кроны. Мало того. Я сразу понял, что, они достигли несравненно более страшных и зловещих для меня результатов: они установили между собой то тайное сообщество, которое я стремился предотвратить. Я понял, что был обязан жизнью своему другу точильщику и собственному благоразумию: ведь эти негодяи наверно убили бы меня без зазрения совести, если бы им удалось найти все мои деньги. Обманувшись в этом, но уверенные, что у меня были еще средства, они отказались от своего злодейского намерения. В ожидании более благоприятного случая, я достаточно владел собой, чтобы воздержаться от бесполезных обвинений и от угроз, к которым не люблю прибегать, не имея возможности привести их в исполнение. Но я понял, что в таком опасном положении я рисковал не только своей, но и чужой жизнью, и почувствовал необходимость обдумать наедине свои дальнейшие поступки.

Вскоре перед нами показались башни замка Шизэ. Тут я сказал Френуа, что мы останемся на ночь в деревне, причем попросил его взять с собой людей и позаботиться о комнатах в гостинице. Но в нем сейчас же проснулись подозрения и любопытство: он решительно отказался оставить меня одного. Мошенник вероятно настоял бы на своем отказе, если б я не остановил лошадь и не показал ему ясно, что настою на своем, или же дело между нами дойдет до открытого разрыва. Как я и ожидал, он отступил перед этой последней возможностью и, попрощавшись со мной, ускакал со всеми людьми. Я подождал, пока они скрылись из виду, затем повернул Сида, переехал небольшой ручеек, отделявший дорогу от места охоты, и, выбрав тропинку, которая, казалось, вела через лес по направлению к замку, поехал по ней, зорко осматриваясь по сторонам. Мысли мои обратились к той знатной богатой незнакомке, которая была уже так близка от меня. По мере приближения мысль о ней приводила меня в крайнее замешательство: тут только я сделал открытие, от которого у меня по всем членам пробежала дрожь. Десять крон! Увы, я потерял ту половинку монеты, которую дал мне король Наваррский, которая составляла мою единственную верительную грамоту. Она конечно исчезла вместе со всем остальным, что было у меня в кармане. Я подобрал повод и несколько минут оставался без движения, воплощая собой само отчаяние. Ветер, завывавший в обнаженных сучьях над головой, круживший по земле целые кучи желтых листьев и замиравший в шелестевшем папоротнике, нигде, казалось, не встречал такого горя, какое овладело мною в эту минуту.

ГЛАВА IV Мадемуазель де ля Вир

В первую минуту я готов был броситься вслед за бездельниками и, с мечом в руках, потребовать у них монету. Несколько успокоившись, я отказался от этого невозможного намерения и решил действовать так, как если бы монета все еще находилась в моих руках, и прибегнуть к откровенному объяснению, когда наступит время. Решив немного ознакомиться с окрестностями, пока еще было светло, я начал осторожно пробираться вперед между деревьями. Не прошло пяти минут, как глазам моим представился один из угловых фасадов замка – здания времен Генриха II, воздвигнутого, как и большинство построек той эпохи, скорее для удовольствий, чем для защиты, и украшенного прелестными башенками и окнами. При всем том здание имело унылый, запущенный вид благодаря уединенности местоположения, позднему времени и, кажется, немногочисленности населения: ни на террасе, ни в окнах не было видно ни души. С деревьев, посаженных так близко к самому дому, что они едва пропускали свет в комнаты, падали капли дождя. Все это позволяло мне надеяться, что желания девушки будут согласоваться с моими просьбами. Трудно было поверить, чтобы молодая знатная девушка, родственница веселого и живого Тюрена, знакомая с придворными увеселениями, по собственной воле удалилась на зиму в такое мрачное уединение.

Воспользовавшись последними минутами дневного света, я осторожно объехал вокруг дома и, держась в тени деревьев, без труда заметил на северо-восточной стороне замка балкон, о котором мне говорили. Этот полукруглый балкон был обнесен каменными перилами и возвышался футов на 15 над проходившей под ним насыпной дорожкой, отделенной от леса глубоким рвом. С удивлением заметил я, что окно, выходившее на этот балкон, было открыто, несмотря на дождь и холодный вечер. Мало того. Мне положительно повезло. Не успел я взглянуть на окно, прикидывая его высоту и другие частности, как в ту же минуту, к великой моей радости, в нем появилась плотно закутанная женская фигура, которая вышла на балкон и стала смотреть на небо. Я стоял так далеко, что не мог различить, была ли то сама мадемуазель Вир или ее служанка; но в ее осанке чувствовались такая печаль, такой упадок духа, что я не сомневался, что это была одна из них. Решившись не упускать случая, я поспешно спрыгнул с коня и, не привязав Сида, пешком двинулся вперед, пока не остановился на расстоянии нескольких шагов от окна.

Женщина заметила меня. Она отступила назад, но не скрылась. Продолжая всматриваться в меня, она тихонько позвала кого-то из комнаты: в ту же минуту на балконе появилась вторая, более высокая и крепкая фигура. Я уже раньше снял шляпу и теперь тихим голосом спросил, не имею ли чести говорить с мадемуазель де ля Вир. Среди надвигавшейся темноты невозможно было различить лица.

– Тсс! – предостерегающим голосом пробормотала более высокая фигура. – Говорите тише. Кто вы и что здесь делаете?

– Я явился сюда, – почтительно ответил я, – по поручению друга той дамы, которую я назвал, чтобы отвезти ее в безопасное место.

– Боже мой! – послышался быстрый ответ, – Теперь?.. Это невозможно.

– Нет, – прошептал я, – не теперь, а ночью. Луна восходит в половине третьего. Лошади мои нуждаются в отдыхе и корме. В три часа я буду под этим окном, захватив все необходимое для бегства, если барышне угодно будет следовать за мной.

Я чувствовал, что они всматривались в меня через темноту, словно стараясь проникнуть в мою душу.

– Ваше имя, сударь? – прошептала наконец меньшая фигура после молчания, полного нерешительности и возбуждения.

– Я не думаю, чтобы имя мое могло иметь теперь значение, мадемуазель, – ответил я, не желая назвать себя. – Когда…

– Ваше имя, ваше имя, сударь! – властно повторила она; и я слышал, как она топнула своим каблучком о каменный пол балкона.

– Гастон де Марсак, – неохотно ответил я. Обе они вздрогнули и одновременно вскрикнули.

– Не может быть! – воскликнула та, которая говорила последней, с досадой и удивлением в голосе. – Это шутка, сударь! Это…

Она предоставила мне догадываться о том, что хотела сказать еще: в эту минуту прислужница ее (я уже не сомневался теперь, которая из двух была мадемуазель и которая Фаншетта) закрыла рукой рот своей госпоже и указала ей на комнату. После минутного колебания, сделав мне предостерегающий знак, обе повернулись и исчезли в окне.

Я, со своей стороны, не замедлил укрыться под деревьями. Далеко не удовлетворенный свиданием, я решил, однако, что ничего не мог сделать больше, а, оставаясь по соседству с замком, мог только навлечь на себя подозрения. Поэтому я вновь сел на лошадь и выехал по большой дороге в деревню, где нашел своих людей, шумно въезжавших в гостиницу – жалкую лачугу с окнами без стекол, с огнем, разведенным на земляном полу. Первой моей заботой было поставить Сида в сарай, где с помощью какого-то полуголого мальчишки, казалось, прятавшегося в этом сарае, я удовлетворил, насколько мог, все его потребности. Затем я вернулся к передней стороне дома, предварительно обдумав, как приступить к предстоящей мне задаче. Проходя мимо одного из окон, полузакрытого грубой занавеской, сделанной из старого мешка, я остановился, чтобы заглянуть в комнату. Френуа и его четыре бездельника сидели вокруг огня на деревянных чурбанах и кричали, расположившись словно у себя дома. Какой-то разносчик, сидевший в углу со своими товарами, поглядывал на них с очевидным страхом и подозрением. В другом углу двое детей забрались под осла, спина которого служила насестом нескольким домашним птицам. Трактирщик, здоровый детина с толстой дубиной в руке, сердито нахмурившись, сидел на нижних ступенях лестницы, которая вела на чердак, а неряшливо одетая женщина, раздававшая посетителям ужин, казалось, одинаково боялась и гостей своих, и муженька.

Уверившись в подозрении, что негодяи опять замышляют что-то против меня, я шумно растворил дверь и вошел в комнату. Френуа насмешливо взглянул на меня; один из людей рассмеялся. Остальные хранили молчание; но никто из них не двинулся и не приветствовал меня. Не колеблясь ни минуты, я подошел к ближайшему парню и сильным ударом выбил из под него чурбан.

– Вставай, негодяй, когда я вхожу! – крикнул я, давая волю накипевшей во мне злобе. – И ты тоже!..

Еще удар – и второй чурбан полетел вслед за первым, а палка моя между тем несколько раз прошлась по спине негодяя.

– Не умеете себя держать, бездельники! Убирайтесь вон, очистите место старшим!

Они встали, ворча и ощупывая свое оружие, и с минуту стояли против меня, поглядывая то на меня, то искоса на Френуа. Но он не подавал никаких знаков, товарищи же их только смеялись: в эту затруднительную минуту мужество покинуло их, они с недовольным видом перебрались на другую сторону очага, где и уселись, насупившись. Я, со своей стороны, сел рядом с их вожаком.

– Этот господин и я будем кушать здесь, – крикнул я человеку на лестнице. – Прикажите вашей жене дать нам все, что у вас есть лучшего, а этих бездельников потрудитесь накормить в таком месте, чтобы до нас не доносился запах их засаленных курток!

Обрадовавшись моему властному вмешательству, хозяин оставил свое место и очень проворно начал накрывать для нас стол и наливать вино, между тем как жена его наполнила наши тарелки из черного горшка, висевшего над огнем. На лице Френуа блуждала между тем веселая улыбка, свидетельствовавшая о том, что он понимал мои намерения, но, уверенный в своем влиянии на наших людей, равнодушно относился к моим поступкам. Я показал ему, однако, что наши с ним счеты еще не были сведены. Согласно моему приказанию, стол наш находился на таком расстоянии от всех остальных, что они не могли слышать нашего разговора; а я мало-помалу придвигался все ближе к нему.

– Господин Френуа! – сказал я. – Мне кажется, что вы готовы забыть одну вещь, которую вам следовало бы помнить.

– Что такое? – проворчал он, едва удостаивая меня взгляда.

– А то, что вы имеете дело с Гастоном де Марсаком, – спокойно ответил я. – Как я уже говорил вам сегодня утром, я делаю последнюю попытку поправить свои дела и не позволю никому – понимаете, господин Френуа, никому! – безнаказанно стать мне поперек дороги.

– Кто же думает становиться вам поперек дороги? – нагло спросил он.

– Вы! – твердо ответил я, продолжая в то же время угощаться лежавшим подле черным хлебом. – Вы обокрали меня сегодня днем: я сделал вид, что этого не заметил. Вы поощряли этих людей в их нахальстве: я и это вам спустил. Но позвольте сказать вам следующее: если вы измените мне сегодня ночью, клянусь честью дворянина, господин Френуа, я заколю вас, как жаворонка.

– В самом деле? Но в эту игру могут играть двое! – крикнул он, быстро вскакивая со стула. – А еще лучше вшестером! Не лучше ли бы вам пообождать, господин де Марсак?..

– Я думаю, что лучше бы вам выслушать еще кое-что, прежде чем прибегать к помощи этих людей, – холодно ответил я, оставаясь на своем месте.

– Хорошо! – сказал он, по-прежнему стоя. – В чем дело?

– Ну, – возразил я, еще раз напрасно указав ему на стул, – если вы предпочитаете выслушать мои приказания стоя, то как вам угодно.

– Ваши приказания? – крикнул он с внезапным возбуждением.

– Да, мои приказания! – возразил я, быстро вскакивая на ноги и вынимая из ножен свой меч. – Мои приказания, сударь! – громко повторил я. – Если же вы оспариваете мое право приказывать в этом деле, равно как и платить за все, то давайте решим этот вопрос здесь же, немедленно, вы и я, один на один, господин Френуа.

Ссора, которую я готовил все это время, вспыхнула, однако, так внезапно, что никто не двинулся с места. Только женщина отступила назад к своим детям; все остальные сидели, разинув рты. Достаточно было им шевельнуться, достаточно было малейшей суматохе разгорячить в нем кровь – и, я не сомневаюсь, Френуа принял бы мой вызов, так как вовсе не лишен был отваги. Но тут, среди всеобщего молчания, лицом к лицу со мной, мужество изменило ему. Он остановился, поглядывая на меня нетвердым взглядом и не говоря ни слова.

– Итак, – сказал я, – не согласитесь ли вы, что раз я плачу, то имею право и отдавать приказания, сударь?

– Кто же думает ослушиваться ваших приказаний? – пробормотал он, залпом осушая стакан и усаживаясь на место с нахальным и хвастливым видом, стараясь скрыть свое поражение.

– Если вы не думаете, то и никто не думает, – ответил я. – Теперь все ладно. Еще вина, хозяин!

Френуа, видимо, дулся на меня и сидел молча, держа в руке стакан и сердито опустив глаза на стол. Он чувствовал унижение, которому подверг себя сам, и понимал, что это минутное колебание лишило его ореола в глазах его дружков-бездельников. Поэтому я поспешил смягчить его, изложив свои планы на предстоявшую ночь, и преуспел в этом даже сверх ожидания: когда он услышал имя дамы, которую я собирался похитить, и узнал, что она находится в замке Шизэ, изумление уничтожило в нем последние следы досады. Он посмотрел на меня, как на сумасшедшего.

– Боже мой! – воскликнул он. – Да знаете ли вы, что делаете, сьер?

– Надеюсь, что да, – ответил я.

– Знаете ли вы, кому принадлежит замок?

– Виконту Тюрену.

– И знаете также, что мадемуазель де ля Вир его родственница?

– Да, – сказал я.

– Боже мой! – воскликнул он снова и посмотрел на меня, разинув рот.

– В чем дело? – спросил я равнодушно, хотя смутно чувствовал, что знаю, чересчур хорошо знаю, чем тут пахнет.

– Да ведь он раздавит вас, как я эту шляпу! – ответил он в сильном возбуждении. – Кто же, вы думаете, заступится за вас в частном споре такого рода? Король Наваррский? Франция? Ваш покровитель?.. Ни один из них! Уж лучше бы вы похитили драгоценные камни из королевской короны (король человек слабый), бумаги, касающиеся последнего заговора Гиза (он бывает иногда великодушен), или последнюю возлюбленную короля Наваррского (он податлив, как старый башмак)! Говорю вам, лучше вам иметь дело со всеми ними, чем дотронуться до овечки Тюрена, если только вы не имеете желания быть колесованным. Клянусь Богом, это так!

– Очень вам благодарен за ваш совет, – упрямо ответил я. – Но жребий брошен. Я вполне решился. Впрочем, если вы боитесь, господин Френуа…

– Я боюсь, я очень боюсь, – откровенно сознался он.

– Но нет никакой надобности, чтобы ваше имя появлялось в этом деле, – ответил я. – Я беру ответственность на себя. Я оставлю лишь свое имя здесь в гостинице, где несомненно будут наводить справки.

– Конечно, это уже кое-что, – задумчиво ответил он. – Хорошо, это – неприятное дело, но я участвую в нем. Вы желаете, чтобы я выехал вместе с вами сейчас, после двух часов, не правда ли? Остальные должны быть готовы в три, так?

Я выразил свое согласие, довольный тем, что он так скоро успокоился. Обсудив еще несколько раз все подробности, мы решили удирать через Пуатье[281] и Тур[282]. Я конечно не сказал ему, почему я выбрал пристанищем Блуа, равно как не объяснил и того, что намеревался там делать, хотя он настойчиво расспрашивал меня, и мои уклончивые ответы приводили его в задумчивое, даже мрачное настроение. Вскоре после восьми мы удалились наверх спать. Люди наши расположились внизу вокруг огня, и их громкий храп, казалось, потрясал все ветхое старое здание. Хозяина нашего мы попросили не ложиться и разбудить нас, как только взойдет луна. Оказалось, однако, что я мог бы взять эту обязанность на себя: от возбуждения и всяческих сомнений я почти не мог спать и уже долго лежал с открытыми глазами, когда услышал шаги трактирщика на лестнице. Я быстро вскочил на ноги; Френуа последовал за мной. Не теряя времени на разговоры, мы сели на коней и, взяв по запасной лошади, выехали на дорогу, прежде чем луна показалась над деревьями. Достигнув ограды парка, мы сочли более благоразумным сойти с лошадей и, не встретив по пути никаких затруднений, вскоре добрались до замка, верхняя часть которого блестела ровным холодным сиянием в лучах луны.

Прекрасная ночь и безоблачное небо придавали всему этому месту нечто торжественное, и я невольно остановился на минуту, охваченный каким-то страхом и благоговением, наряду с полным сознанием той ответственности, которую готов был взять на себя. В этот короткий промежуток времени в уме моем промелькнули все предстоявшие опасности: и у меня в последний раз явилось искушение отказаться от всего этого отчаянно-безумного предприятия. В такой поздний час кровь вообще медленнее течет по жилам, а я вдобавок провел перед тем бессонную ночь и теперь находился на холодном зимнем воздухе. Только воспоминание о моем одиноком существовании, о полном лишений и неудач прошлом, о пробивавшейся в волосах седине, о мече, который я всегда носил с честью, хотя и без особенной пользы для себя, – только мысль обо всем этом вернула мне самообладание и мужество. Потом я понял, что и товарищ мой переживал нечто подобное: когда я нагнулся, чтобы спутать лошадей, он положил руку мне на плечо. Я взглянул на него: меня поразило дикое выражение его лица, столь бледного при лунном свете, и особенно глаз, блестевших, как у сумасшедшего. Он пытался говорить, но, казалось, не мог. Мне пришлось обратиться к нему с резким вопросом, прежде чем у него развязался язык. Когда он наконец заговорил, это были лишь бессвязные просьбы отказаться от предприятия, вернуться назад.

– Как, теперь? – удивленно спросил я. – Теперь, когда мы уже здесь, Френуа?

– Ах, откажитесь от этого! – крикнул он, неистово тряся мою руку. – Откажитесь! Говорю вам, плохо кончится!

– Что бы ни было, – холодно ответил я, освобождаясь от его руки, – я иду вперед. Вы, господин Френуа, можете поступать, как вам угодно.

Он вздрогнул и отвернулся от меня, но не проронил ни слова. Когда я отправился, чтобы принести лестницу с места, замеченного мною еще днем, он последовал за мной и в том же мрачном молчании сопутствовал мне назад, к дорожке под балконом. Я уже неоднократно с нетерпением поглядывал на заветное окно, но не замечал там ни света, ни малейшего движения. Хотя это могло служить признаком того, что заговор мой открыт, или же ля Вир мне не доверяет, я, не колеблясь, тихо подставил лестницу к балкону, поручая Френуа остаться внизу на страже и защищать лестницу в случае нападения.

Осторожно поднявшись и держа в левой руке меч в ножнах, я перескочил через перила балкона. Протянув руку, я нащупал покрытую свинцом оконную раму и тихонько постучал. Окно поддалось, и я вошел в комнату. Я почувствовал, как на меня легла чья-то невидимая рука: кругом было совершенно темно. Рука провела мена на два шага вперед, затем остановила внезапным движением. Я слышал, как позади меня затянули занавес. Вслед за тем кто-то снял крышку с ночника – и комната наполнилась слабым, но достаточным светом.

Я понимал, что этот затянувшийся над окном занавес отрезал мне отступление, словно закрывшаяся дверь. Но недоверие и подозрения тотчас уступили место замешательству, ощущаемому человеком в ложном положении, из которого он может освободиться только при помощи щекотливого объяснения. Я находился в длинной, узкой, невысокой комнате. Завешанная какими-то темными тканями, поглощавшими свет, она оканчивалась еще более мрачным альковом. Два-три огромных сундука, с одного из которых еще не убраны были остатки обеда, стояли вдоль стен. Посреди пола лежала грубая циновка, на которой помещались небольшой стол, кресло, ножная скамеечка, пара стульев и несколько мелких предметов, разбросанных вокруг пары до половины наполненных седельных сумок. Меньшая и более тонкая из двух виденных мною фигур стояла около стола, в дорожном плаще, с маской на лице. Молчаливый вид, с которым она рассматривала меня, и вся ее холодная, полная презрения осанка смутили меня даже больше, чем сознание того, что я потерял ключ, который мог открыть мне доступ к ее доверию. Большая фигура оказалась здоровой, краснощекой женщиной лет тридцати, с большими черными глазами, нетерпеливой и грубой в обращении, что она выказала несколько позже, когда заговорила со мной. Мои представления о Фаншетте отнюдь не соответствовали внешности этой женщины с деревенскими манерами и мужицкой речью, которая скорее походила на дуэнью[283], чем на горничную придворной красавицы.

Она стояла позади госпожи, положив свою красную грубую руку на спинку кресла, с которого барышня, очевидно, встала при моем появлении. Несколько секунд, показавшихся мне минутами, мы стояли молча, осматривая друг друга; на мой поклон мадемуазель ответила легким кивком. Она, видимо, ждала, чтобы я заговорил.

– Мадемуазель де ля Вир? – нерешительно пробормотал я.

Она вновь только кивнула головой. Я попытался говорить с большей уверенностью.

– Извините меня, мадемуазель, если я буду краток: время дорого. Лошади стоят в ста ярдах от дома; все готово к вашему бегству. Если мы двинемся сейчас же, нам удастся уйти беспрепятственно. Малейшее промедление, хотя бы на один час, и наш замысел может быть открыт.

Вместо ответа, она засмеялась под своей маской, засмеялась холодно и насмешливо.

– Вы очень спешите, сударь, – сказала она, и ее низкий чистый голос, вполне соответствовавший ее смеху, поднял в моей душе чувство гнева. – Я вас не знаю: вернее, не знаю о вас ничего такого, что давало бы вам право вмешиваться в мои дела. Вы слишком надеетесь на себя, сударь. Вы говорите, что вас направил сюда друг. Кто именно?

– Некто, кого я горжусь называть этим именем, – ответил я, призывая на помощь все свое терпение.

– Его имя!

Я твердо отвечал, что не могу назвать его, и в упор посмотрел на нее. Казалось, она на минуту смутилась и стала в тупик, но после короткого молчания продолжала:

– Куда же вы думаете отвезти меня, сударь?

– В Блуа, на квартиру одного из друзей моего друга.

– Вы смелы на словах! – ответила она с легкой усмешкой, – Вы, по-видимому, приобрели высокопоставленных друзей за последнее время… Но вы, без сомнения, имеете ко мне письмо или по крайней мере какой-нибудь знак, какое-нибудь удостоверение, какую-нибудь поруку в том, что вы действительно тот, за кого себя выдаете, господин де Марсак.

– Дело в том, мадемуазель, – заметил я, – я должен вам объяснить. Я сказал бы вам…

– Нет, сударь! – порывисто крикнула она. – Тут нечего говорить. Если вы имеете то, о чем я говорю, покажите мне. Это вы теряете время.

Я потратил не много слов и, видит Бог, и не думал тратить их много. Но, сознавая свою оплошность, я мог только изложить правду, что я и сделал с величайшим смирением:

– Я имел в своих руках тот знак, о котором вы говорите, мадемуазель: это половинка золотой монеты, врученная мне моим другом. Но, к стыду своему, я должен сознаться, что она украдена у меня…

– Украдена! – воскликнула она.

– Да, мадемуазель: поэтому я и не могу показать вам ее.

– Вы не можете показать ее? И вы осмеливаетесь явиться ко мне без нее? Вы!.. – крикнула она с такой силой, что положительно ошеломила меня, хотя я и ожидал упреков.

Едва переведя дух, она осыпала меня бранью, обозвала нахалом, человеком, сующимся не в свое дело, и наделила еще множеством эпитетов, которые мне стыдно вспомнить. При этом она обнаружила такую страстность, которая удивила бы меня даже в ее служанке, а в этом хрупком и на вид столь нежном создании совершенно смутила меня. Сознавая свою вину, я не мог, однако, понять особой горечи и надменности ее речи и смотрел на нее в немом удивлении, пока она сама не дала мне ключа к своим чувствам. В новом порыве ярости она сорвала с себя маску, и я, к удивлению своему, увидел перед собой ту самую молодую фрейлину, с которой встретился в передней короля Наваррского и которую имел несчастье подвергнуть насмешкам Матюрины.

– Кто платит вам за то, что вы делаете меня посмешищем двора, сударь? – продолжала она, сжимая свои тонкие руки, со слезами досады на глазах. – Мало того, что я принуждена была считать вас поверенным лиц, от которых имею право ожидать помощи! Мало того, что, благодаря их необдуманному выбору, мне пришлось предпочесть ненавистный плен, лишь бы избавиться от того смешного положения, в которое ставит меня ваше вмешательство! Но чтобы вы осмелились еще, по собственному почину, следовать за мной, – вы, предмет насмешек двора…

– Мадемуазель! – крикнул я.

– Оборванец, искатель приключений! – продолжала она, словно упиваясь своей жестокостью. – Это превосходит все пределы! Это невыносимо! Это…

– Нет, мадемуазель, вы выслушаете меня! – крикнул я так решительно, что она наконец остановилась. – Пусть я беден, но я все-таки дворянин! Да, мадемуазель, дворянин и последний отпрыск семьи, которая стояла не ниже вашей. Я требую, чтобы вы меня выслушали. Клянусь, что, являясь сюда сегодня ночью, я думал встретить в вас совершенно незнакомое мне лицо: я не знал, что уже видел вас раньше.

– Зачем же вы явились? – злобно спросила она.

– Меня просили явиться сюда те лица, о которых вы упомянули. За мной одна только вина: они вручили мне монету, которую я потерял. За это прошу у вас прощения.

– Да, вам приходится просить прощения, – ответила она с горечью, хотя, как мне показалось, с изменившимся выражением. – Если рассказ ваш правдив, сударь..

– Да, да! – подтвердила стоявшая позади нее женщина. – Что за вздор, в самом деле! Много шуму из пустяков! Вы выдаете себя за дворянина, а между тем носите такую куртку, что…

– Замолчите, Фаншетта! – повелительно заметила мадемуазель.

С минуту она стояла молча, пристально глядя на меня; губы ее дрожали от волнения; на щеках выступили два красных пятна. Платье ее и другие подробности свидетельствовали, что она решилась бежать, если бы я мог показать ей монету. Заметив, это и зная, как неохотно отказываются молодые девушки от раз принятых решений, я все еще надеялся, что она не будет упорствовать в своем недоверии. Так и вышло. Она заговорила уже со спокойным презрением.

– Вы ловко защищаетесь, сударь, – сказала она, барабаня пальцами по столу и не сводя с меня глаз. – Но не можете ли вы объяснить мне, что побудило упомянутую вами особу выбрать такого посла?

– Могу, – смело ответил я. – Эта особа желала отвлечь от себя всякие подозрения в содействии вашему бегству.

– О! – крикнула она с оттенком прежней страстности. – Значит, будут говорить, что мадемуазель де ля Вир бежала из Шизэ с де Марсаком?.. Я так и думала!

– При содействии г. Марсака, – возразил я, холодно поправляя ее. – Вам, мадемуазель, приходится взвесить, что хуже: эти ли толки или неприятность пребывания здесь? Мне остается лишь попросить вас решаться поскорей. Я и так уже замешкался здесь.

Едва успел я выговорить эти слова, как, словно в подтверждение им, до нас донесся какой-то отдаленный звук: то был шум захлопнувшейся двери. Прозвучав по дому в такой поздний час (по моему соображению, было уже больше трех), он не мог предвещать ничего доброго. Мы еще стояли, прислушиваясь, как вдруг за этим, последовали другие звуки – приглушенный крик и топанье тяжелых шагов в отдаленном коридоре. Мадемуазель взглянула на меня, я – на ее служанку.

– Дверь! – пробормотал я. – Заперта?

– И заколочена! – ответила Фаншетта. – Да еще заставлена большим сундуком. Пусть ломятся: они не могут нам причинить никакого вреда.

– В таком случае, вы имеете еще время решиться, мадемуазель, – прошептал я, отступая на шаг назад и кладя руку на задернутую над окном занавеску. Я старался казаться хладнокровнее, чем был на самом деле. – Еще не поздно. Если вы предпочитаете остаться, хорошо: я ничего не могу сделать. Но если вы решитесь довериться мне, то, клянусь честью дворянина, я буду достоин этого доверия, буду служить вам верой и правдой, буду защищать вас до последней капли крови. Больше я ничего не могу вам обещать.

Она дрожала, посматривая то на меня, то на дверь: с другой стороны двери в эту минуту раздался громкий стук. Казалось, это придало ей решимости.

Раскрыв губы, с возбуждением в глазах, она поспешно обернулась к Фаншетте.

– Ах, ступайте, пожалуй! – угрюмо ответила женщина, поняв ее взгляд. – Худшего негодяя, чем тот, которого мы знаем, не может быть. Но если уж мы тронемся, помоги нам Боже! Мы дорого поплатимся, если он догонит нас.

Сама девушка не сказала больше ни слова; но этого было достаточно. Шум за дверью усиливался с каждой минутой; к нему примешивались теперь еще сердитые возгласы по адресу Фаншетты, приказания отворить дверь и угрозы за промедление. Схватив одну из седельных сумок и быстро отдернув покрывавшую окно занавеску, я положил конец этой сцене. В ту же минуту Фаншетта погасила огонь, хотя эта предосторожность, несколько запоздала. Широко раскрыв окно, я вышел на балкон, в сопровождении обеих женщин. Луна стояла уже высоко на небе и, заливая светом небольшое открытое пространство перед домом, позволяла ясно видеть все, что происходило внизу около лестницы. Френуа не было на его посту и не видно было нигде кругом. Но слева, с задней стороны замка, до меня донесся крик, возвестивший, что опасность угрожала нам уже не только из внутренних комнат: я решил, что мой товарищ отправился туда, чтобы отразить нападение. Без дальнейших размышлений, я стал быстро спускаться по лестнице, держа в одной руке меч, а в другой сумку. Я наполовину спустился, а мадемуазель уже вступила на лестницу вслед за мной, когда внизу послышались шаги Френуа, который бежал с мечом в руке.

– Живо! – крикнул я. – К лошадям, отвяжите их! Быстрее!

Я продолжал спускаться, думая, что он побежал исполнить мое приказание. Но едва успел я поставить ногу на землю, как сокрушительный удар в бок отбросил меня на несколько шагов в сторону. Нападение было так внезапно, что я вероятно никогда не узнал бы, кто нанес мне этот удар и как близок я был к смерти, если б не увидел, почти рядом с собой, разъяренное лицо Френуа и не услышал его прерывистого дыхания, в то время как он пытался высвободить свой меч, вонзившийся в мою седельную сумку. К счастью, я понял это раньше, чем он успел высвободить свое оружие. Сознание это придало силы моей руке. Я не мог обнажить меча в этой рукопашной схватке, но, отбросив спасшую мне жизнь сумку, два раза так сильно ударил негодяя рукояткой по лицу, что он упал навзничь на траву: на его обращенном кверху лице появилось темное, все расширявшееся пятно. Я едва успел справиться с ним, как обе женщины уже достигли нижних ступеней лестницы и остановились рядом со мной.

– Живо! – крикнул я им. – Иначе они нас настигнут.

Схватив мадемуазель за руку в ту самую минуту, как из-за угла дома показалось с полдюжины бегущих людей, я перескочил с нею через канаву и бросился через открытое пространство, отделявшее нас от деревьев. Когда мы укрылись под ними, мне оставалось еще поспешно снять путы с лошадей и посадить на них девушку со служанкой. Но удивительное присутствие духа моих спутниц и нерешительность преследователей, не отваживавшихся покинуть открытое место, не зная нашей численности, значительно облегчили нашу задачу. Я вскочил на Сида (я приучил свою лошадь становиться передо мной) и, покончив одним ударом с конем Френуа, пустился по той самой дороге, по которой подъехал к замку днем. Это была ровная и свободная от деревьев просека. Выбирая ее, мы на время скрывали свои следы: наши преследователи должны были подумать, что мы направились по южной дороге, а не через деревню.

ГЛАВА V Дорога в Блуа

Мы выехали на большую дорогу, не встретив никаких препятствий, а оттуда, пользуясь лунным светом, быстрым галопом вскоре добрались до деревни. Тут мы примчались к гостинице, едва не опрокинув четырех «евангелистов», стоявших уже у дверей в ожидании. Решительным тоном я приказал им сесть на лошадей и чрезвычайно обрадовался, когда они, не колеблясь, исполнили мое приказание. Лошади громко застучали копытами, мы оставили деревушку позади себя и вскоре уже находились на дороге в Мель[284], на расстояниидвадцати трех лиг от Пуатье. Я оглянулся назад, мне показалось, что по направлению к замку мелькали какие-то огни. Но до рассвета оставалось еще два часа, и лунный свет не позволял мне различить, были ли то действительно огни или только порождение моего испуганного воображения.

Три года тому назад, когда принц Кондэ, после знаменитого отступления от Анжера[285], завел свою армию за Луару и, не видя возможности вновь перейти реку, принужден был сесть на корабль и уехать в Англию, предоставив каждому на собственный страх выпутываться из этого положения, мне пришлось одному, с пистолетом в руках, без остановок проехать более 30 миль по неприятельской земле. Но тогда я боялся только за себя и за свою лошадь. И хотя я ехал с осторожностью, тем не менее в предприятии моем не было ничего скрытного.

Не то было теперь. В первые часы нашего бегства из Шизэ я испытал незнакомое мне чувство тягостного возбуждения, тревоги, лихорадочного стремления вперед; оно заставляло меня принимать все доносимые до нас ветром звуки за погоню, превращая стук молота о наковальню в бряцанье мечей, а голоса своих собственных людей в крики наших преследователей. Напрасно девушка смело ехала вперед и, перескакивая через препятствия, обнаруживала мужество и выдержку, превосходившие мои ожидания: я не мог думать ни о чем, кроме предстоявших нам трех долгих дней, ежеминутно наполненных возможностью несчастья и гибели. Ведь измена Френуа, освободившая меня от известного стеснения, повлекла и потерю хорошего меча, а у нас их всего было два. Местность, отделявшая нас от Луары, эта граница между владениями нашей партии и Лиги, так часто подвергалась опустошениям, что наконец была предоставлена полностью грабежам и разбоям. Крестьяне бежали в города. Деревни их были заняты шайками разбойников и беглых солдат, бродивших по разоренным деревням вокруг Пуатье и грабивших всех, кто только осмеливался проезжать. В довершение всего, носились слухи, что королевская армия под начальством герцога Невера[286] медленно подвигалась к югу недалеко от нашего пути, а поход гугенотов также должен был совершиться в нескольких лигах от нас.

Имей я при себе четырех верных, надежный товарищей, я отнесся бы и к этому положений с улыбкой и легким сердцем. Но сознание, что мои четверо бездельников могли каждую минуту возмутиться или, что еще хуже, избавиться от меня и всякой узды одним изменническим ударом, подобно Френуа, наполняло меня неизменным страхом, который мне с величайшим трудом удалось скрыть от них, но не от проницательного взгляда мадемуазель. Не знаю, подействовало ли на нее это последнее обстоятельство, на основании которого она могла изменить к худшему мнение обо мне, или же она раскаивалась в своем бегстве и хотела отомстить мне, но с рассвета она стала держаться со мной с холодной официальностью, почти столь же неприятной, как и та надменная сухость, с которой она обращалась ко мне, изредка удостаивая меня вопроса. Ни разу не дала она мне забыть, что я в ее глазах был нищим искателем приключений, который не имел ни малейших прав на какие бы то ни было преимущества дружбы или равенства. Когда я поправлял ей седло, она приказывала своей служанке придерживать подол ее платья, чтобы руки мои даже случайно не прикоснулись к нему. Когда я принес ей вина в Меле, где мы остановились на 20 минут, она подозвала Фаншетту и приказала подать ей его. В пути она большей частью не снимала маски и держалась рядом со своей служанкой. Эта ее гордость и кичливость привели только к одному хорошему результату: они произвели впечатление на наших людей, которые прониклись сознанием ее знатности и той опасности, которой могло угрожать всякое столкновение с нею. Людям, нанятым Френуа, я приказал ехать шагах в двадцати впереди. Лука и Иоанн составляли прикрытие. Таким образом я рассчитывал держать их в известном отдалении друг от друга. Сам я думал ехать рядом с девушкой, но она так ясно показала мне, насколько неприятно ей мое соседство, что я отказался от своего намерения, предоставив ей довольствоваться обществом Фаншетты, а сам поплелся следом за ними, пытаясь привлечь на свою сторону задних «евангелистов».

Несмотря на мои опасения, дорога оказалась почти пустынной, как, увы, и местность по обеим ее сторонам. Мы объехали Лузиньян[287], избегая улиц, но настолько близко, что я указал барышне местоположение знаменитой башни, построенной, по преданию, прекрасной Мелюзиной[288] и разрушенной лет тринадцать тому назад Лигой. Она так холодно выслушала мои указания, что я прекратил их и, пожав плечами, молча поехал позади, пока около двух часов пополудни перед нами не показался город Пуатье, расположенный на невысоком холме, посреди местности, утопающей летом в богатых виноградниках, но теперь пустынной и мрачной на вид. Обернувшись, Фаншетта вдруг спросила меня, не был ли то Пуатье. Я отвечал утвердительно, но прибавил, что, по известным причинам, рассчитываю остановиться не там, а в деревне, в миле от города, где есть сносная гостиница.

– Нам будет хорошо и здесь, – грубо ответила женщина. – Во всяком случае, моя госпожа не желает ехать дальше… Она устала, ей холодно, она промокла и уж довольно на сегодня проехала.

– Все-таки, – отвечал я, задетый небрежностью этой женщины, – надеюсь, что мадемуазель изменит свое решение, когда выслушает мои доводы.

– Мадемуазель не желает их слышать, сударь, – резко ответила сама барышня.

– Тем не менее, полагаю, лучше было бы вам их выслушать, – настаивал я, почтительно обратившись к ней. – Видите ли, мадемуазель…

– Я вижу только одно, сударь, – воскликнула она, срывая маску и обращая ко мне свое хотя и прекрасное, но горевшее гневом лицо. – Что бы ни случилось, я ночую в Пуатье.

– Не удовлетворитесь ли вы часовым отдыхом? – вежливо предложил я.

– Нет, не удовлетворюсь! – запальчиво возразила она. – И позвольте вам сказать, сударь, раз и навсегда, что вы слишком много себе позволяете. Вы обязаны сопровождать меня и отдавать приказания этим бездельникам, которых вы сочли нужным пригласить, чтобы опозорить наше общество, но вы не имеете права приказывать мне или противиться моим распоряжениям. Будьте добры на будущее ограничиваться исполнением своих обязанностей, сударь!

– Я желал бы только повиноваться вам, – ответил я, подавляя поднимавшееся в душе чувство гнева и оставаясь насколько мог хладнокровным. – Но я прежде всего обязан заботиться о вашей безопасности. Вы не подумали о том, что, если погоня ночью прибудет в Пуатье, нас начнут разыскивать по городу и мы будем взяты. Если же будет известно, что мы уже проехали через город, то погоня, может быть, и не поедет дальше, во всяком случае не поедет дальше ночью. Поэтому, мадемуазель, – твердо прибавил я, – мы и не можем оставаться в Пуатье на ночь.

– Сударь! – воскликнула она, взглянув на меня, и лицо ее покраснело от удивления и негодования. – Вы осмеливаетесь…

– Я осмеливаюсь исполнить свой долг, мадемуазель, – ответил я, набираясь храбрости, хотя на душе у меня было невесело. – Я настолько стар, что мог бы быть вашим отцом. Мне нечего терять: иначе я не был бы здесь. Я не забочусь о том, что вы подумаете или скажете обо мне, лишь бы мне удалось исполнить то, за что я взялся. Но довольно об этом, мадемуазель: мы уже подъезжаем к воротам. Если позволите, я проеду по улицам рядом с вами. Мы, таким образом, возбудим меньше любопытства.

Не дожидаясь позволения, я стегнул лошадь и поехал рядом с нею, приказав Фаншетте ехать позади. Служанка повиновалась, не находя слов от негодования. Бросив на меня уничтожающий взгляд, мадемуазель в бессильном гневе оглянулась кругом, словно собираясь призвать на помощь против меня прохожих. Однако, передумав, она только пробормотала «нахал» и дрожащими, как мне показалось, руками надела на себя маску. Когда мы въехали в город, было уже поздно. Накрапывал мелкий дождик. Однако улицы имели оживленный и деловой вид, тут и там толпились кучки народа, занятого беседой. Откуда-то доносился звон колокола; а около собора стояла большая толпа и внимательно слушала какого-то человека, читавшего прибитое к стене объявление. В другом месте солдат, с алыми цветами Лиги, запачканный и забрызганный, словно после далекого путешествия, держал речь к затаившей дыхание кучке людей, не проронивших, казалось, ни слова. На соседнем углу стояли несколько священников с мрачными лицами, перешептывавшихся между собой.

Многие поглядывали на нас и, казалось, хотели заговорить, но я решительно ехал вперед, не вступая в разговоры. Однако у северных ворот мне пришлось не на шутку испугаться; до захода солнца оставалось еще добрых полчаса, а привратник готовился уже запереть ворота. Завидев нас, он остановился с ворчливым видом, а в ответ на мой выговор пробормотал что-то о неспокойных временах и злонамеренных людях. В моем стремлении проехать поскорей через ворота и оставить по себе как можно меньше следов я не обратил особенного внимания на его слова.

Выехав за черту города, я уступил Фаншетте свое место, а сам снова остался позади. Молча проехали мы еще одну утомительную лигу: лошади и люди были одинаково измучены и пасмурны; женщины едва держались в седлах. Я начал уже бояться, что слишком долго испытывал силы барышни, как вдруг перед нами показалось длинное, низкое здание гостиницы на месте пересечения дороги с рекой. При сгущавшихся сумерках, все это место имело пустынный и унылый вид, но, когда мы один за другим медленно въехали во двор, на нас из окон и дверей упали полосы света, а до слуха донеслись звуки, свидетельствовавшие о жизни и ее удобствах.

Заметив, что мадемуазель оцепенела и словно застыла от долгого сидения, я хотел помочь ей сойти с лошади, но она отказалась от моей помощи. Я мог только попросить хозяина предоставить моей даме и ее служанке всевозможные удобства, в особенности же покой. Он вежливо ответил, что все будет сделано, но я заметил, что глаза его как-то блуждали, и он, по-видимому, был чем-то занят. Дело разъяснилось, когда он, устроив барышню, вернулся обратно.

– Случалось ли вам когда-нибудь видеть его, сударь? – спросил он со вздохом, к которому примешивалось, однако, что-то, похожее на удовольствие.

– Кого? – спросил я, глядя на него во все глаза.

– Герцога, сударь.

Я не знал, что и подумать от удивления.

– Герцога Невера нет тут поблизости, не правда ли? – сказал я тихо. – Я слышал, что он находится у границ Бретани, по пути на запад.

– Боже мой! – воскликнул мой хозяин, всплеснув руками. – Вы не слышали, сударь?

– Ничего не слышал, – нетерпеливо ответил я.

– Вы не слышали, что могущественный и знаменитый вельможа, герцог Гиз, скончался?

– Герцог Гиз скончался? Неправда!

Хозяин несколько раз кивнул головой со значительным видом и как будто готов был сообщить мне некоторые подробности. Но, вспомнив, как мне показалось, что его могли слышать с полдюжины гостей, сидевших позади меня вокруг большого огня и внимательно прислушивавшихся, он ограничился тем, что переложил полотенце с руки на руку и прибавил:

– Да, сударь, скончался. Новость эта пришла сюда вчера и наделала здесь немало шума. Это случилось в Блуа, за два дня до Рождества, если верить всему.

Я сидел, как пораженный громом. Эта новость могла изменить судьбу Франции.

– Как же это случилось? – спросил я.

Закрыв рот рукой и деликатно кашлянув, хозяин незаметно взял меня за рукав и с некоторым смущением дал мне понять, что не может сказать ничего больше при всех. Я уже готов был извиниться и выйти с ним в другую комнату, когда меня заставил обернуться какой-то грубый голос, обращавшийся, по-видимому, ко мне. Рядом со мной стоял высокий монах, с сухощавым лицом, в одежде якобинского[289] ордена. Он встал со своего стула около очага и, казалось, боролся с сильным возбуждением.

– Кто спрашивает, как это случилось? – крикнул он, вращая зрачками словно в припадке безумия, хотя, кажется, наблюдал в то же время за своими слушателями. – Есть ли во Франции человек, до которого еще не дошла молва об этом? Есть ли такой?

– Отвечаю за одного, – отвечал я, недружелюбно посматривая на него. – Я ничего не слышал.

– Ну, так вы услышите! Слушайте! – воскликнул он, поднимая правую руку и потрясая ею, словно он обличал какое-либо присутствующее в комнате лицо. – Слушайте мое обвинение, которое я произношу от имени Матери Церкви и святых, – обвинение архилицемера, клятвопреступника и убийцы, занимающего высокое положение! Да будет ему анафема, ибо он пролил кровь святого и непорочного избранника Небес! Ему недолго придется ждать могилы! Пролитая им кровь взыщется с него, прежде чем пройдет год.

– Та-та-та! Все это звучит очень красиво, добрый отец, – сказал я с легким презрением, теряя терпение, я понял, что это один из тех странствующих и нередко помешанных монахов, из которых Лига набирала своих наиболее полезных членов. – Но я вынес бы больше пользы из ваших смелых слов, если бы знал, кого вы проклинаете.

– Человека, обагренного кровью! Благодаря ему в пятницу перед Рождеством преставился последний, но один из славнейших мучеников Господних.

Возмущенный таким богохульством, считая монаха, вопреки странности его слов и телодвижений, скорее плутом, чем сумасшедшим, я со строгим видом попросил его покончить с проклятиями и приступить к рассказу, если было что рассказывать. Он с минуту гневно смотрел на меня, словно собираясь выпустить на мою голову все свое духовное оружие. Но я спокойно выдержал его взгляд, а мои четыре бездельника, не меньше меня горевшие нетерпением услышать новость и не питавшие особого уважения к бритым головам, начали уже ворчать. Монах переменил свое намерение и, остыв так же внезапно, как раньше разгорячился, не замедлил удовлетворить мое любопытство. Мне трудно было бы повторить здесь эту сумасбродную и порой богохульную речь, в которой монах, величая Гиза мучеником Господним, рассказал мне столь известную теперь историю о темном зимнем утре в Блуа, когда королевский посол, рано явившись к герцогу, просил его поторопиться, так как король желал его видеть. История эта теперь уже достаточно стара. Но, когда мне пришлось впервые услышать ее в гостинице на Клэне[290], она еще не утратила свежести и казалась чудесной. Рассказывая ее так, будто он видел все собственными глазами, монах не упускал ничего, что могло произвести впечатление на его слушателей. Вот герцог получает предостережение, но еще в передней отвечает: «Он не посмеет!» Его кровь, словно предчувствуя смерть, начала леденеть в жилах, а глаз, раненный около замка Тьерри[291], стал вытекать, так что ему пришлось послать за платком, который он забыл взять с собой… Монах рассказал нам даже, как герцог волочил своих убийц взад и вперед по комнате, как он молил о пощаде, как он умер, наконец, у постели короля, и как король, никогда не смевший взглянуть ему в лицо при жизни, пришел и надругался над ним после смерти.

Когда он кончил, вокруг огня собрались бледные лица с нахмуренными бровями и крепко сжатыми губами. Когда он проклинал короля Франции, открыто ругая его по имени как Генриха Валуа, чего мне никогда не приходилось слышать, никто, правда, не сказал «аминь» и все смотрели куда-то в сторону, а хозяин выбежал из комнаты, словно увидел привидение, но никто, казалось, не счел нужным и противоречить. Лично я был занят в эту минуту мыслями, которые небезопасно было бы изложить в этом обществе и вообще так близко от Луары. Я вспоминал события шестнадцатилетней давности. Кто, если не Генрих Гиз, надругался над трупом Колиньи? Кто, если не Генрих Валуа, содействовал ему в этом поступке? Кто, если не Генрих Гиз, залил Париж кровью и кто, если не Генрих Валуа, ехал рядом с ним! Одно 23-е число – день, который никогда не изгладится из летописей Франции, – послужило для Гиза началом власти, другое 23-е – днем расплаты: в этот день останки его, при наступлении ночи, тайком были вынесены неизвестно куда!

Взволнованный этими мыслями, я заметил, что монах уже обходил общество, собирая деньги за упокой души герцога, – предмет, на который я не мог ничего дать со спокойной совестью, но не мог и отказать, не возбуждая подозрений; так что я незаметно выскользнул из комнаты. Разыскав хозяина, беседовавшего с каким-то приличным на вид человеком в небольшой комнатке за кухней, я приказал подать себе бутылку лучшего вина и, благодаря такому началу, получил возможность поужинать в их обществе.

Незнакомец оказался нормандским торговцем лошадьми, возвращавшимся домой по распродаже товара. У него были свойственные его землякам черные волосы и проницательные серые глаза. Он, казалось, вел крупные торговые дела и, обладая, подобно многим горожанам Нормандии, грубым и независимым нравом, склонен был сначала обращаться со мной с пренебрежением: он принял меня за приказчика, на основании того, что лошадка моя, которую он не прочь был поторговать, имела несравненно лучший вид, чем мое платье. Однако, при его торговых делах, ему приходилось сталкиваться с людьми различных классов, и он вскоре заметил свою ошибку. А так как он отлично знал провинции между Сеной и Луарой и по своим делам считал необходимым взвешивать случайности мира и войны, то я получил от него немало ценных замечаний и положительно полюбил его. Он полагал, что убийство Гиза повлечет за собой отпадение от короля значительной части Франции, так что за ним останутся лишь города на Луаре и еще несколько других мест, расположенных недалеко от его двора в Блуа.

– Но сейчас все, по-видимому, спокойно, – заметил я. – Здесь, например.

– Это спокойствие перед бурей, – ответил он, многозначительно кивая мне головой. – Там в комнате сидит один монах. Вы слышали его? Это – один из ста, из тысячи. Они будут добиваться своего, вы увидите. Конечно, лошади поднимутся в цене, так что мне нечего жаловаться; но если бы мне приходилось ехать теперь в Блуа с женщинами или с подобною поклажей[292], я не стал бы останавливаться по дороге собирать цветы, а постарался бы поскорее добраться до места.

Затем нормандец стал утверждать, что король будет чувствовать себя, как между молотом и наковальней, между Лигой, занявшей весь север, и гугенотами, занявшими весь юг: ему придется вступить в соглашение с последними, так как первые не удовольствуются ничем другим, кроме его низложения. Я согласился с ним, что нам предстояли большие перемены и очень тревожные времена.

– Если они свергнут короля, – сказал я, – ему должен наследовать король Наваррский. Он – наследник Франции.

– Ба! – с пренебрежением заметил мой собеседник. – Там уж Лига посмотрит: он не хуже других.

– В таком случае, оба короля будут провозглашены вместе, – сказал я с убеждением. – Вы правы: они должны соединиться.

– Так оно и будет. Это только вопрос времени.

Имея при себе только одного человека и, как я угадывал, значительную сумму денег, он на другое утро выразил желание присоединиться к нашему обществу, чтобы вместе доехать до Блуа. Я с радостью согласился: его присутствие среди нас сразу избавляло меня от большей части моих опасений. Я не ожидал встретить никаких возражений и со стороны девушки: так и вышло. Я думаю, она с радостью приветствовала бы всякое прибавление к нашему обществу, избавлявшее ее от необходимости ехать рядом с моим старым плащом.

ГЛАВА VI Жилище моей матери

Миновав Шательро[293] и Тур, мы на третий день пути вскоре после полудня без всяких приключений, не видя за собой и следов погони, достигли окрестностей Блуа. Нормандец, которого я уже знал за человека разумного и проницательного, оказался и веселым попутчиком, его присутствие облегчило еще мне задачу держать в повиновении моих людей. Я уже считал свое предприятие почти оконченным. Рассчитывая через несколько часов поручить ля Вир заботам господина Рони, я стал размышлять о собственных планах и выборе убежища, где мог бы считать себя в безопасности от мести Тюрена. Мне удалось избежать погони и даже сравнительно легко расстроить планы Тюрена, благодаря замешательству, произведенному всюду смертью Гиза. Но я слишком хорошо знал его могущество и слышал столько примеров, в которых он проявлял свой резкий нрав и непреклонную волю, что не мог надеяться на безнаказанность и смотреть в будущее без страха и недоверия.

Восклицания моих попутчиков при виде показавшегося вдали Блуа вывели меня из задумчивости. Я присоединился к ним, вполне разделяя их волнение при виде изящных башен, которые были очевидцами стольких королевских празднеств и, – увы! – одной королевской трагедии, служили убежищем Людовику Возлюбленному[294] и Франциску Великому, звучали смехом Дианы де Пуатье и Генриха II. Воображение украшало это мрачное здание тысячами и веселых, и серьезных воспоминаний. Но, хотя у подошвы прекрасного города и теперь, как в старину, расстилалась богатая долина Луары, преступление, казалось, накладывало на все свою тяжелую тень, омрачало даже блеск королевского знамени, лениво колыхавшегося в воздухе. Нам пришлось слышать столько рассказов о страхе и смятении в городе и о строгом осмотре, которому подвергались приезжие, так как король опасался повторения Дня баррикад, что мы остановились в небольшой гостинице, не доезжая мили до города, и там распрощались с нашим обществом. При прощании мой нормандец и я обменялись взаимными уверениями в дружбе; с моими людьми, с которыми я расплатился еще утром, дав каждому по приличному подарку, я расстался с не менее искренним чувством облегчения. Я надеялся никогда более не встречаться с этими бездельниками.

До заката солнца оставалось уже меньше часа, когда я подъехал к воротам, в сопровождении барышни и служанки. Вокруг караульни стояли солдаты, подвергшие нас тщательному осмотру: их строгие лица и оружие ясно показывали, что они находились здесь не только для виду. Но так как мы приехали из Тура – города, все еще находившегося в руках короля, – то нас благополучно пропустили. Очутившись в городе, где мы поехали друг за дружкой между двумя рядами домов, в окнах которых то и дело показывались переполошенные горожане, привлекаемые малейшим уличным шумом, я почувствовал значительное облегчение. Наконец-то Блуа! Мы находились на расстоянии нескольких десятков ярдов от «Кровавого Сердца». Через несколько минут задача моя будет окончена, и я вновь получу право думать только о себе. Удовольствие мое ничуть не умалялось от сознания, что мне приходилось расстаться с прелестной мадемуазель де ля Вир.

Говоря откровенно, она мне не понравилась. Знакомство с придворной атмосферой испортило, казалось мне, те приятные черты характера, которыми, быть может, и обладала когда-то эта молодая дама. В течение всего путешествия она держалась с тем же холодным, подозрительным видом, как и вначале: ни разу не выказала она ни малейшей заботливости обо мне, ни малейшей благодарности за то, что мы подвергались опасности ради нее. Она ни разу не пожертвовала своими прихотями ради удобства и даже безопасности всех. Она была такого высокого мнения о себе самой, что, казалось, считала себя свободной от всякой признательности по отношению к кому бы то ни было. Правда, она была красива: наблюдая за ней, я часто вспоминал тот день, когда видел ее в передней короля Наваррского, во всеоружии ее прелестей. Тем не менее, я чувствовал, что без сожаления расстанусь с ней, доставив ее в безопасное место, и буду рад, что наши дороги никогда более не встретятся. С такими мыслями я завернул за угол, на улицу Сен-Дени, в конце которой, против церкви, стояло «Кровавое Сердце» – небольшая, но приличная гостиница. Когда мы остановились, толстый седой человек, стоявший в дверях, вышел на улицу и, с любопытством посматривая на девушку, спросил, что мне угодно. Он вежливо прибавил, что дом был переполнен и у него не было свободных комнат: последние события привлекли в Блуа массу народа.

– Мне нужен только один адрес, – ответил я тихо, нагибаясь к нему, чтобы не слышали прохожие. – Барон де Рони в Блуа?

При имени вождя гугенотов собеседник мой вздрогнул и тревожно оглянулся кругом. Увидев, однако, что поблизости никого не было, он ответил:

– Он был здесь, сударь, но оставил город уже больше недели тому назад. Тут происходили странные вещи: и Рони решил, что здешний климат ему вреден.

Он сказал это очень многозначительно. В то же время в словах его сквозила такая боязнь, чтобы нас не услышали, что, несмотря на все свое смущение и горькое разочарование, я подавил в себе всякие выражения чувства. После минутного смущения, я спросил его, куда уехал Рони.

– В Рони, – был ответ.

– А где находится Рони?

– За Шартром, почти около Манта[295], – ответил он, поглаживая спину моей лошади. – Лиг тридцать отсюда.

Я повернул лошадь и поспешил передать его слова барышне, ожидавшей меня в нескольких шагах. Эта новость была еще более неприятна для нее. Ее досада и негодование не знали пределов. С минуту она не находила, слов, но ее горевшие глаза говорили яснее языка. Наконец, она крикнула:

– Хорошо, сударь, что же теперь? Таковы-то последствия ваших прекрасных обещаний! Где же ваш Рони, если все это не выдумка с вашей стороны?

Чувствуя, что ее можно было до известной степени оправдать, я подавил свой гнев и повторил, что Рони уехал к себе домой, куда было два дня пути, и что я не мог предложить ей ничего другого, как отправиться вслед за ним. Я спросил хозяина, где бы мы могли найти помещение на ночь.

– Этого не могу вам сказать, сударь, – отвечал он, с любопытством посматривая на нас и без сомнения решив, что я с моим истасканным плащом и прекрасной лошадью и мадемуазель в маске и в затасканном дорожном костюме представляем весьма странную пару. – Нет ни одной гостиницы, в которой бы не были переполнены чердаки, даже конюшни, и, что всего хуже, хозяева неохотно пускают незнакомых людей. Странные времена теперь! Говорят, – продолжал он, понижая голос, – что старая королева умирает и не переживет этой ночи.

– Однако должны же мы пойти куда-нибудь!

– Рад бы помочь, – ответил он, пожимая плечами. – Но что поделаешь? Блуа переполнен сверху до низу.

Лошадь моя дрожала подо мной. Мадемуазель, потеряв терпение, яростно крикнула мне, чтобы я на что-нибудь решался.

Я видел, что она была сильно утомлена и едва владела собой. Сумерки сгущались, накрапывал мелкий дождь. Мы задыхались от испарений, подымавшихся из каналов, от спертого воздуха, вырывавшегося из домов. Колокол, звонивший в церкви позади нас, возвещал окончание вечерни. Несколько человек, привлеченных нашей группой, собрались вокруг нас и следили за всем происходящим. Я видел, что необходимо решиться на что-нибудь, и тотчас же. В отчаянии, не находя другого исхода, я прибегнул к средству, которое мне и не снилось раньше.

– Мадемуазель! – прямо сказал я. – Я должен отвести вас к моей матери.

– К вашей матери, сударь? – воскликнула она, выпрямляясь. В голосе ее послышалось надменное удивление.

– Да! – резко ответил я. – Другого места нет.

По последним известиям, моя мать должна была последовать сюда за двором.

– Друг мой! – обратился я к хозяину. – Не знаете ли вы, хотя бы по имени, госпожи де Бон, которая должна быть теперь в Блуа?

– Госпожа де Бон? – пробормотал он в раздумье. – Я недавно слышал это имя. Подождите минутку.

Исчезнув в дверях, он тотчас же появился вновь, в сопровождении сухощавого бледнолицего юноши в черной изорванной рясе.

– Да, – сказал он, кивнув головой, – мне сказали, что на следующей улице живет одна почтенная дама, носящая это имя. Случайно этот молодой человек живет в том же самом доме и готов проводить вас, если пожелаете.

Я согласился и, поблагодарив за указание, повернул лошадь и попросил юношу идти вперед. Едва мы повернули за угол и выехали на другую, более узкую и менее оживленную улицу, как мадемуазель, ехавшая позади меня, остановилась и позвала меня.

– Я не еду дальше, – сказала она, и голос ее слегка задрожал, не знаю, от тревоги ли или от гнева. – Я не знаю вас и… и требую, чтобы вы отвели меня к господину де Рони.

– Если вы будете выкрикивать это имя на улицах Блуа, мадемуазель, то легко попадете в такое место, куда вам вряд ли хочется попасть. Что касается Рони, то я уже сказал вам, что его нет здесь. Он уехал в свой замок под Мантом.

– Так отвезите меня к нему!

– Теперь, ночью? – сухо спросил я. – Это два дня пути отсюда.

– Ну, так я отправлюсь в гостиницу, – упрямо ответила она.

– Вы слышали, что в гостиницах нет свободных комнат, – возразил я, стараясь не терять терпения. – Ходить теперь ночью из гостиницы в гостиницу было бы небезопасно для нас. Смею заверить вас, что я не менее вашего смущен отсутствием господина де Рони. Но в настоящую минуту у нас нет другого убежища, кроме квартиры моей матери и…

– Знать не хочу вашей матери! – страстно вы крикнула она, повышая голос. – Вы завлекли меня сюда ложными обещаниями, сударь, я не намерена этого дольше переносить. Я…

– В таком случае я не знаю, что делать, мадемуазель, – ответил я, окончательно теряя терпение: я не знал, что предпринять ввиду сопротивления этой упрямой девчонки, под дождем, в темноте, среди не знакомых улиц, где каждое промедление могло собрать вокруг нас толпу. – Я, со своей стороны, не могу предложить ничего другого. Мне не приличествует говорить о моей матери… Но я должен сказать, что даже мадемуазели де ля Вир нечего стыдиться, если ей приходится воспользоваться гостеприимством госпожи де Бон. К тому же, средства моей матери не так ограничены, – с гордостью прибавил я, – чтобы она была лишена преимущества своего рождения.

Эти последние слова, казалось, произвели некоторое впечатление на мою собеседницу. Она обернулась и заговорила со своей служанкой, которая отвечала ей тихим голосом, покачивая головой и поглядывая на меня в немом негодовании. Если бы им представилось что-либо другое, они без сомнения отказались бы от моего предложения. Но Фаншетта очевидно не могла ничего предложить: мадемуазель, с мрачным видом, приказала мне ехать вперед. Сухощавый юноша в черной рясе, стоявший все время около меня, то прислушиваясь, то с изумлением глядя на нас, кивнул и продолжал путь; я последовал за ним. Пройдя не более 50 ярдов, он остановился перед низкой дверью с решетчатыми окнами, перед которой поднималась высокая стена, очевидно служившая оградой какому-нибудь барскому саду. Улица в этом месте уже не была освещена и скорее походила на переулок. Внешность узкого, невзрачного, хотя и высокого дома, насколько я мог судить в темноте, отнюдь не могла рассеять подозрений барышни. Зная, однако, что в городах людям с положением часто приходится жить в бедных домах, я не придал этому никакого значения и только постарался поскорее помочь барышне сойти с лошади. Юноша ощупью нашел два кольца позади ворот; к ним я привязал лошадей. Приказав ему идти вперед и попросив ля Вир следовать за нами, я углубился в темноту коридора и ощупью подошел к неосвещенной лестнице, с которой на меня пахнуло спертым неприятным воздухом.

– Который этаж? – спросил я проводника.

– Четвертый, – спокойно ответил он.

– Черт возьми! – пробормотал я, начиная подниматься по лестнице и держась рукой за стену. – Что это значит?

Я был смущен. Доходы с Марсака, хотя и небольшие, все же позволяли моей матери, которую я в последний раз видел в Париже до Немурского эдикта[296], пользоваться некоторыми удобствами, которых, однако, нельзя было ожидать в этом темном, запущенном, неосвещенном доме. К моему смущению, в то время как я шел по лестнице, примешивалось еще чувство тревоги и за мать, и за мадемуазель. Я чуял недоброе и дорого дал бы за то, чтобы взять обратно навязанное барышне приглашение. Прислушиваясь к ее торопливому дыханию за моей спиной, я без труда мог догадаться, как чувствовала она себя в эту минуту: с каждым шагом я ожидал, что она откажется идти дальше. Но, решившись принять мое предложение, она теперь упрямо следовала за мной, хотя темнота вокруг нас была так непроницаема, что я невольно вынул кинжал, приготовившись защищаться, если бы все это оказалось ловушкой. Тем не менее мы добрались до верха без всяких приключений. Проводник тихонько постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, отворил ее. На площадке горел слабый огонь. Наклонив голову, чтобы не удариться о низкую притолоку, я вошел в комнату.

Сделав два шага вперед, я в яростном недоумении оглянулся кругом. Все, на чем ни останавливался мой глаз, носило на себе печать крайней нужды. На скамье, стоявшей посреди сгнившего пола, коптела потрескавшаяся фаянсовая лампа. Лишенное стекол окно было завешено старым черным плащом, который, подобно висельнику, раскачивался из стороны в сторону при каждом дуновении ветра. В одном углу стоял кувшин, и из отверстия в донышке капля за каплей просачивалась вода. Чугунный горшок и вторая скамья, отбрасывавшая длинную тень по всему полу, стояли около очага, в котором тлела горсть угольев. Вот и вся меблировка, не считая кровати, занимавшей отдаленный конец длинной и узкой комнаты и задернутой занавесками, составлявшими нечто вроде жалкого алькова. Я заметил также, что комната была пуста или по крайней мере казалась пустой. Однако я еще раз огляделся. Овладев, наконец, собой, я обратился к приведшему нас сюда юноше и с неистовым проклятьем спросил его, что это значит. Он отступил назад в открытую дверь, однако с каким-то мрачным недоумением ответил мне, что привел меня на квартиру госпожи Бон, которую я спрашивал.

– Госпожи де Бон! – пробормотал я. – Это квартира госпожи де Бон?

Он кивнул головой.

– Конечно! И вы это знаете! – прокричала мадемуазель над самым моим ухом хриплым от гнева голосом. – Не думайте, что вам удастся обманывать нас и дальше. Мы знаем все! Это, – продолжала она, оглядываясь кругом пылавшими гневом глазами, с ярким румянцем на щеках, – это квартира вашей матери, «которая последовала сюда за двором и не лишена преимуществ своего звания»! Вы обманщик, сударь, и обман ваш обнаружен! Пустите нас! Говорю вам, пустите меня, сударь!

Дважды пытался я остановить поток ее слов: напрасно. Тут гнев мой достиг крайних пределов, ибо какой же человек позволит бесчестить себя в присутствии своей матери?

– Молчите, мадемуазель! – крикнул я, схватив ее за руку. – Молчите, говорю я. Здесь – моя мать!

И, бросившись к кровати, я упал перед ней на колени. Слабая рука наполовину отодвинула занавес: с постели на меня, с выражением ужаса, смотрело постаревшее лицо моей матери.

ГЛАВА VII Симон Флейкс

На несколько минут я забыл о девушке, ухаживая за своей матерью с тем безграничным вниманием, к которому обязывали меня ее положение и мой долг. С замирающим сердцем заметил я, насколько изменили ее болезнь и годы, с тех пор как я видел ее в последний раз. Впечатление, произведенное на нее словами барышни, было так сильно, что она впала в обморок, от которого некоторое время не могла очнуться. Наконец, она пришла в себя, скорее благодаря помощи нашего странного проводника, который, казалось, лучше знал, что делать, чем от моих усилий. Несмотря на все мое желание узнать, что привело ее в такую нужду и такое помещение, теперь не время было удовлетворять свое любопытство: я должен был прежде всего постараться изгладить то тягостное впечатление, которое произвели на нее слова мадемуазель. Придя в себя, она не сразу вспомнила их. Довольная тем, что видела меня около себя, она стала расточать мне свои слабые ласки и произносить бессвязные слова. Но вдруг взгляд ее упал на даму и ее служанку: она вспомнила о потрясении, лишившем ее чувств, затем о его причине и, опершись на локоть, дико оглянулась кругом.

– Гастон! – крикнула она, сжимая мою руку своими тонкими пальцами. – Что это я слышала? Кто-то говорил о тебе, какая-то женщина. Она назвала тебя – не снилось ли мне это? – обманщиком!.. Тебя!..

– Мадам, мадам! – сказал я, стараясь говорить непринужденно, хотя меня как-то странно трогал вид ее растрепанных седых волос. – Разве это возможно? Неужели кто-нибудь осмелился бы говорить со мной в таких выражениях в вашем присутствии? Вам это приснилось.

Она взглянула на меня как-то жалобно и в большом волнении обняла меня рукой за шею, словно собираясь защитить меня теми слабыми силами, которые позволяли ей только приподыматься в постели.

– Но кто-то сказал это, Гастон! – прошептала она, устремив глаза на незнакомых женщин. – Я слышала это! Что это значит?

– Вы без сомнения слышали, – отвечал я, стараясь казаться веселым, хотя в глазах у меня стояли слезы. – Это мадемуазель ругала нашего проводника из Тура, который требовал на чай в три раза больше, чем следует. Уверяю вас, этот наглый бездельник вполне заслужил все, что ему было сказано.

– Разве так это было? – недоверчиво прошептала она.

– Да, это наверное было то, что вы слышали, мадам, – отвечал я непоколебимо.

Она опустилась на подушки со вздохом облегчения; на ее бледном лице показался слабый румянец. Но глаза ее по-прежнему с любопытством и страхом устремлены были на мадемуазель, мрачно смотревшую на огонь. Увидев это, я почувствовал, что сделал непростительную ошибку, приведя ее сюда. Я предвидел тысячи вопросов и осложнений и чувствовал уже, как к лицу моему подступала краска стыда.

– Кто это? – тихо спросила мать. – Я… больна… Она должна извинить меня.

Она указала своими хрупкими пальцами на моих спутниц. Я встал и, по-прежнему держа ее руку в своей, обернулся лицом к огню.

– Это, – ответил я важно, – мадемуазель… имя ее я, сообщу вам после, наедине. Теперь достаточно будет сказать, что она знатная барышня, порученная моему попечению одним высокопоставленным лицом.

– Высокопоставленным лицом? – повторила мать, взглянув на меня с улыбкой удовольствия.

– Одним из наиболее высокопоставленных, – сказал я. – Считая это поручение честью для себя и видя необходимость остаться на одну ночь в Блуа, я не мог придумать ничего лучшего, как обратиться к вашему гостеприимству, мадам.

Говоря это, я бросал вызов барышне. Я ждал, что она будет мне возражать. Вместо ответа, она слегка наклонила голову, посматривая на нас из-под длинных ресниц, затем вновь повернулась к огню и принялась с досадой постукивать ножкой по полу.

– Жалею, что не могу принять ее лучше, – слабо ответила моя мать. – У меня были потери за последнее время. Я… но об этом мы поговорим в другой раз. Мадемуазель, без сомнения, так хорошо знает тебя и твое положение на юге, – с достоинством продолжала она, – что не подумает ничего дурного о той временной нужде, в которой она меня застает.

Мадемуазель выпрямилась и бросила на меня взгляд, полный затаенного гнева, удивления и негодования, под которым я положительно согнулся. Но мать моя тихонько похлопывала меня по руке, и я терпеливо ответил:

– Мадемуазель не подумает ничего дурного, в этом я уверен, мадам. К тому же в Блуа сегодня нельзя найти помещения.

– Расскажи же мне о себе, Гастон! – с нетерпением воскликнула моя мать. – Ты все еще пользуешься расположением короля?.. Я не хочу назвать его здесь.

– Все еще, мадам, пользуюсь, – ответил я, упорно глядя на мадемуазель, хотя лицо мое пылало.

– Ты все еще… он советуется с тобой, Гастон?

– Да, мадам.

Мать моя испустила вздох облегчения и опустилась ниже на подушки.

– А твое жалованье? – прошептала она, и в голосе ее послышалось удовольствие. – Не уменьшено? Ты получаешь то же самое, Гастон?

– Да, мадам, – ответил я; на лице у меня выступил пот, я не мог перенести этого стыда.

– Двенадцать тысяч ливров в год, кажется?

– Да, мадам.

– А твой штат? Сколько у тебя теперь прислуги? Камердинер, конечно? И лакей. Сколько их?

В ожидании ответа, она с гордостью взглянула на две молчаливые фигуры, стоявшие у огня, затем окинула взглядом свою бедную комнату, словно этот жалкий интерьер увеличивал ее радость по поводу моего благосостояния. Она не имела ни малейшего подозрения о моих бедствиях и испытаниях и конечно не подозревала, что ее последний вопрос переполнил чашу. До сих пор все шло гладко; но этого я уже не мог выдержать. Я засмеялся и потерял способность владеть голосом. Мадемуазель, наклонив голову, смотрела в огонь. Фаншетта глядела на меня своими круглыми черными глазами, слегка раскрыв рот.

– Да, мадам, – пробормотал я наконец. – Сказать правду, вы должны это понять, я был вынужден…

– Что, Гастон?

Мадам де Бон наполовину поднялась в постели. В голосе ее слышались смущение и страх; она сильнее сжала мою руку. Я не мог противиться этой мольбе и отбросил в сторону последнюю каплю стыда.

– В последний год я был вынужден несколько уменьшить свой штат, – ответил я, чувствуя презрительный вызов в отвернувшейся от меня даме. Она назвала меня лжецом и обманщиком, здесь в комнате. Мне приходилось теперь лгать и обманывать в ее присутствии. – У меня теперь всего три лакея, мадам.

– Ну, это еще прилично, – задумчиво пробормотала мать; глаза ее блестели. – Однако твое платье, Гастон… Хотя мои глаза слабы, но оно кажется мне…

– Та-та-та! Это только маскарад, – быстро ответил я.

– Я бы должна была догадаться об этом сама, – возразила она, откидываясь назад с улыбкой и вздохом облегчения. – Но, когда я увидела тебя в первую минуту, я подумала, не случилось ли чего с тобой. Я беспокоилась последнее время, – продолжала она, выпуская мою руку и теребя одеяло, словно воспоминание это смущало ее. – Тут был недавно один человек, друг господина Симона Флейкса… – Она посмотрела в сторону юноши в черном. – Он ездил на юг до По[297] и Нерака[298]. Он сказал, что не встречал при дворе никакого господина де Марсака.

– Он вероятно больше знакомился с кабаками, чем со двором, – ответил я с мрачной улыбкой.

– Так я ему и сказала, – живо и с жаром ответила моя мать. – Могу тебя уверить, он ушел от меня весьма недовольный.

– Конечно, такие люди всегда найдутся. Но теперь, если позволите, мадам, я сделаю необходимые распоряжения, чтобы устроить барышню.

Попросив ее лечь и отдохнуть, я отвел в сторону юношу, который успел между тем отвестив конюшню наших лошадей, и узнав, что он жил в небольшой комнате на той же площадке, попросил его уступить ее дамам, на что он и согласился. Вопреки замечавшейся в нем по временам легкой возбуждаемости, он казался проворным и услужливым малым. Несмотря на позднее время, он охотно отправился за провизией и некоторыми другим предметами, крайне необходимыми как для удобства моей матери, так и для нас самих. Я приказал Фаншетте помочь ему в устройстве второй комнаты и таким образом остался наедине с ля Вир. Она взяла одну из скамеек и сидела, согнувшись над огнем. Капюшон плаща плотно окутывал ее голову; даже когда она от времени до времени взглядывала на меня, я видел только ее глаза, пылавшие гневом и презрением.

– Так, сударь! – начала она теперь тихим голосом, слегка оборачиваясь ко мне. – Вы прибегаете ко лжи даже здесь.

Я только пожал плечами и ничего не ответил на насмешку. Еще два дня – и мы будем в Рони; задача моя будет окончена; дама и я расстанемся навсегда. Что мне будет тогда за дело до того, что она думает обо мне? Что мне за дело до этого теперь? В первый раз за все время нашего знакомства мое молчание, казалось, смутило ее.

– Вы ничего не можете сказать в свою защиту? – резко спросила она, раздавив ногой кусок угля и наклонившись еще ближе к огню. – Нет ли у вас еще какой-нибудь лжи в вашем колчане, господин де Марсак? Де Марсак!..

Она повторила этот титул с презрительным смехом, словно не верила в мои права на него. Я не ответил ни слова. Мы сидели молча, пока не явилась Фаншетта, доложившая, что комната готова; она держала в руке свечу, чтобы посветить своей госпоже. Я велел ей вернуться назад за ужином для мадемуазель. Оставшись затем наедине с матерью, уснувшей с улыбкой на своем тонком постаревшем лице, я стал думать о том, что могло довести ее до такой ужасной крайности. Я боялся встревожить ее упоминанием об этом. Но позже, когда она уже задернула занавески у своей кровати и мы с Симоном Флейксом остались наедине, посматривая друг на друга, при свете угольев, словно собаки различных пород, мысли мои вновь вернулись к этому вопросу. Решившись узнать кое-что о моем собеседнике, которому бледное выразительное лицо и изодранное черное платье придавали нечто особенное, я спросил его: не приехал ли он с мадам де Бон из Парижа? Он молча кивнул головой. Я спросил его: давно ли они знакомы?

– Год, – ответил он. – Мы жили в Париже в одном и том же доме: я на пятом этаже, мадам на втором.

Я нагнулся вперед и дернул подол его черной рясы.

– Что это? – сказал я с оттенком презрения. – Вы не священник, любезнейший?

– Нет, – ответил он, сам ощупывая материю и взглянув на меня как-то странно, без выражения. – Я студент Сорбонны[299].

Я отступил от него, пробормотав проклятье, и, глядя на него с подозрением, не мог понять, каким образом он попал сюда, а главное, как мог он ухаживать за моей матерью, с детства воспитанной в правилах протестантской религии и тайно исповедовавшей ее всю жизнь. Я знал, что в старые годы никто не мог быть более нежеланным гостем в ее доме, чем ученик Сорбонны, и начал уже думать, что тут надо было искать тайну ее бедственного положения.

– Вы не любите Сорбонны? – сказал он, угадав мои мысли.

– Не больше, чем дьявола! – прямо ответил я.

Он нагнулся вперед и, вытянув свою тонкую нервную руку, положил ее мне на колени.

– А что, если они все-таки правы? – пробормотал он хриплым голосом. – Что, если они правы, господин де Марсак?

– Кто прав? – резко спросил я, вновь отодвигаясь назад.

– Сорбонна, – повторил он; лицо его было красно от возбуждения, глаза в упор глядели на меня. – Разве вы не видите, – продолжал он, в своем увлечении сжимая мне колено и приближая свое лицо все ближе и ближе ко мне, – что все сводится к одному? Все сводится к одному: спасение или проклятие! Правы ли они? Правы ли вы? Вы говорите «да» на одно, «нет» на другое, – вы, с вашим белым духовенством. Вы говорите это легко, но правы ли вы? Правы ли вы? Боже мой! – продолжал он, вдруг отступая назад и нетерпеливо потрясая руками в воздухе. – Я читал, читал и читал! – Я слушал проповеди, речи, диспуты; и я ничего не знаю. Я знаю не больше, чем раньше.

Он вскочил и начал ходить по комнате. Я следил за ним с чувством сожаления. Мне пришлось слышать раз от одного очень ученого человека, что смуты того времени породили три сорта людей, одинаково достойных сострадания: фанатиков той и другой стороны, не видевших ничего, кроме своей веры; людей, которые, подобно Симону Флейксу, с отчаянием искали какой-нибудь веры и не находили ее; и, наконец, насмешников, не веривших ни во что и смотревших на всякую религию, как на предмет шуток.

Он вдруг остановился. Я заметил, что, несмотря на крайнее возбуждение, он не забывал о моей матери и ступал легче каждый раз, как приближался к алькову. Теперь он снова заговорил.

– Вы гугенот? – спросил он.

– Да, – ответил я.

– Как и она, – возразил он, указав на постель. – И вы не испытываете никаких сомнений?

– Нет, – спокойно ответил я.

– Как и она, – заключил он снова, остановившись напротив меня. – Вы пришли к определенному решению… каким путем?

– Я родился в протестантской религии, – сказал я.

– И никогда не пытались проверить ее?

– Никогда.

– Но много не думали об этом?

– Нет.

– Черт возьми! – воскликнул он тихим голосом. – И вы никогда не думаете о преисподней, о черве, который не умирает, и об огне, который никогда не угаснет? Вы никогда не думаете об этом, господин де Марсак?

– Нет, друг мой, никогда! – ответил я, с нетерпением вставая с места: в столь поздний час и в этой мрачной молчаливой комнате разговор наш удручал меня. – Я верю в то, чему меня учили верить, и стараюсь не наносить вреда никому, кроме неприятеля. Я думаю не много; и будь я на вашем месте, думал бы еще меньше. Я делал бы что-нибудь, любезнейший; сражался бы, играл, работал – все что хотите, только не думал бы. Предоставьте это ученым.

– Я ученый, – ответил он.

– Но, по-видимому, неважный, – возразил я с оттенком презрения в голосе. – Оставьте это, любезный! Работайте! Сражайтесь! Делайте что-нибудь!

– Сражаться? – спросил он, словно эта мысль показалась ему позой. – Сражаться? Но меня могут убить; и тогда меня ждет ад с его огнем.

– К черту, любезнейший! – крикнул я, теряя терпение при виде этого безумия. Лампа давала лишь слабый свет, в крышу барабанил дождь. Сознаюсь, у меня по спине пробегала холодная дрожь. – Довольно об этом! Оставьте ваши сомнения и ваш огонь при себе! Отвечайте мне, – продолжал я строго. – Как могла она опуститься до такого жилища?

Он сел на свой стул, с лица его исчезли следы возбуждения.

– Она отдала все свои деньги, – сказал он медленно и нехотя. Не трудно представить себе, насколько удивил меня этот ответ.

– Отдала? – воскликнул я. – Кому? Когда?

Он беспокойно задвигался на своем стуле, избегая моего взгляда. Его изменившийся вид возбудил во мне подозрения, которых отнюдь не могло рассеять то мнение, которое я только что составил себе о его нраве. Наконец он сказал:

– Я тут ни при чем. Вы, может быть, подозреваете меня; но я ни при чем. Наоборот, я делал все, что мог, чтобы возместить ей эти деньги. Я последовал за нею сюда. Клянусь, это так, господин де Марсак.

– Однако вы не сказали мне, кому она их отдала? – строго заметил я.

– Она отдала их одному священнику, – пробормотал он.

– Какому священнику?

– Имени его я не знаю; он якобинец.

– А зачем? – спросил я, недоверчиво поглядывая на студента. – Зачем она отдала ему свои деньги? Полно, полно! Будьте осторожны. Не сочиняйте мне ваших сорбоннских историй!

Он с минуту колебался, робко посматривая на меня, но, наконец, решился высказаться:

– Он узнал, что она гугенотка; это было еще в Париже, в июне месяце, вы понимаете? Это было как раз около того времени, когда они сожгли Фукаров. Он стал пугать ее этим и заставлял давать себе деньги за сохранение ее тайны, сперва немного, потом все больше и больше. Когда король переехал в Блуа, она последовала за ним, думая, что здесь будет в большей безопасности; но монах явился и сюда и требовал все больше и больше денег, пока, наконец, не оставил ей… вот чего!

– Вот чего! – повторил я и стиснул зубы.

Симон Флейкс кивнул головой. Я окинул взглядом жалкий чердак, в котором приходилось жить моей матери, и мысленно представил себе дни и часы страха и нерешительности, которые ей пришлось пережить, чувствуя над своей седой головой угрозы этого негодяя! Я думал о ее происхождении и настоящем унижении, о ее слабом сложении и неумирающей любви ко мне. В эту ночь я торжественно поклялся перед небесами наказать негодяя. Гнев мой был так велик, что я не мог выразить его словами, а для слез я был уже слишком стар. Я не предлагал больше вопросов Симону Флейксу, а только спросил его, когда можно было вновь ожидать посещения монаха, и узнает ли он его. На первый вопрос он не мог мне ответить, на второй ответил утвердительно. Завернувшись в плащ, я прилег к огню и погрузился в долгие, мрачные размышления. Итак, пока я бедствовал там, мать моя умирала с голоду здесь. Она обманывала меня, я – ее. Сквозной ветер то и дело приподнимал плащ, служивший оконной занавесью, и лампа слабо мерцала, отбрасывая неясные тени. С потолка непрерывно, капля за каплей, стекала вода; порывы ветра потрясали ветхое здание, словно собираясь поднять его на воздух и смести с лица земли…

ГЛАВА VIII Пустая комната

Решив отправиться в путь как можно раньше, чтобы достигнуть Рони к вечеру второго дня, я разбудил Симона Флейкса еще до рассвета и, узнав от него, где стояли наши лошади, вышел почистить их. Я предпочел сделать это собственноручно, чтобы кстати отыскать портного и запастись платьем, более подходящим моему званию. Из денег короля Наваррского у меня оставалось еще 90 крон: я истратил 12 на покупку куртки из темной материи с искрой, обшитой тесьмой, такого же скромного плаща и новой шляпы с перьями. Торговец хотел снабдить меня и новыми ножнами, но я дал себе обет носить обнаженный меч до тех пор, пока не накажу негодяя, обратившего старость моей матери в страдание: исполнить это я решил во что бы то ни стало, рассчитывая приняться за него, как только исполню мое поручение.

Выбор платья и небольшие переделки в нем несколько задержали меня: было уже довольно поздно, когда я направился домой, торопясь как можно скорей выступить в путь. Помню, утро было ясное и морозное; канавы высохли, улицы были сравнительно чисты. Лучи раннего солнца, пробиваясь тут и там среди нависших крыш, служили предвестниками прекрасной погоды для путешествия. Но лица, как я заметил по пути, не отвечали радостному настроению природы. Всюду я встречал озабоченные взгляды; меня то и дело нагоняли курьеры, направлявшиеся во дворец; а горожане стояли без дела в дверях своих домов или же собирались кучками на углах, как будто замышляя измену. Королева-мать еще была жива; но Орлеан, Сане и Мане, Шартд и Мелен[300] были охвачены восстанием. Говорили, что и Руан уже колебался, а Лион поднял оружие. Париж низложил короля, и тысячи проклятий ежедневно неслись на его голову с церковных кафедр. Великое возмущение, последовавшее за смертью Гиза и продолжавшееся столько лет, уже началось: в день Нового Года владения короля вряд ли простирались дальше того пространства, которое он мог окинуть взглядом, когда тревожно всматривался в даль, стоя на башне, поднимавшейся над моей головой.

Добравшись до дому, я поспешно поднялся по лестнице, не обращая внимания на царивший там мрак и нечистоту и обдумывая, как бы поскорей перевести мою мать в лучшее помещение. На последних ступенях я заметил, что дверь в комнату мадемуазель на левой стороне площадки была отворена: стало быть, она уже готова отправиться в путь. Я быстрыми шагами вошел в комнату моей матери, ободренный свежим утренним воздухом. Но на пороге я остановился в немом изумлении. В первую минуту мне показалось, что комната пуста. Всмотревшись внимательнее, я увидел студента. Он стоял на коленях перед кроватью: занавески алькова были сорваны. С окна также снят был занавес, и холодный дневной свет, врываясь в комнату, еще яснее выделял всю ее невзрачную пустоту. Сердце у меня сжалось. У огня лежал опрокинутый стул, а над ним, притаившись на балке, сидела серая кошка, которая смотрела на меня с затаенной свирепостью. Ни барышни, ни Фаншетты не было в комнате, а Симон Флейкс не обращал на меня никакого внимания. Он что-то делал у постели, как мне показалось, для моей матери.

– Что это значит, любезный? – воскликнул я, на цыпочках подходя к кровати. – Где остальные?

Студент оглянулся и заметил меня. Лицо его было бледно и мрачно; глаза горели, но в них стояли слезы; следы слез видны были и на щеках. Он не сказал ни слова; но за него говорили холод, пустота и убогий вид комнаты. Сердце у меня упало. Я схватил его за плечи.

– Развяжите язык, любезный! – гневно сказал я. – Где они?

Он встал с колен и неподвижно смотрел на меня.

– Они ушли, – ответил он тупо.

– Ушли? – воскликнул я. – Не может быть! Когда? Куда?

– Полчаса тому назад. Куда, не знаю.

Удивленный и смущенный, я смотрел на него, борясь со страхом и бешенством.

– Вы не знаете? – крикнул я. – Они ушли, а вы не знаете?

Он внезапно повернулся ко мне и схватил меня за руку.

– Нет, не знаю, не знаю! – крикнул он тоном страстного возбуждения, внезапно переменив свое обращение. – Ну да, пусть их идут! Я знаю только одно: я знаю, с кем они ушли, эти ваши друзья, господин де Марсак. Явился какой-то франт, пустомеля, изящный щеголь, обратился к ним с красивыми словами, показал им какой-то золотой значок и… раз, два, живо! Они ушли и забыли вас.

– Что! – крикнул я, ухватившись за одну нить в его речи, которая открыла мне глаза. – Золотой знак? Они попались в ловушку! Нельзя терять времени. Я должен идти за ними.

– Нет! Ведь это еще не все! – ответил он, прерывая меня и сильнее сжимая мою руку своими пальцами; глаза его сверкали. – Они ушли с человеком, который назвал вас обманщиком, вором и нищим: и все это в глаза вашей матери! Он убил ее! Убил так же верно, как если бы заколол ее мечом, господин де Марсак! Неужели и теперь вы покинете ее ради них?

Он говорил ясно. Но, да простит мне Бог, я не сразу понял его. Когда я наконец обратился к матери и увидел ее неподвижное лицо и разбросанные по низкой подушке редкие волосы, тогда только я понял все… Я уже не думал о других. С отчаянным криком я бросился перед нею на колени и закрыл свое лицо руками. В конце концов, что мне было за дело до этой упрямой девчонки, даже до короля, когда передо мной умирала моя мать, единственное человеческое существо, которое еще любило меня, носило одно со мною имя! Эти несколько минут я был достоин ее, ибо забыл обо всем остальном. Симон Флейкс вывел меня наконец из оцепенения, дав мне понять, что она не умерла, а только в глубоком обмороке от потрясения. Тут вошел доктор, за которым он посылал соседа. Заняв мое место, он привел ее в чувство. Но ее крайняя слабость не позволяла мне надеяться ни на что, кроме временного улучшения. Умирающая лежала с закрытыми глазами, держа мою руку в своей. Около полудня студент дал ей немного бульона. Она ожила и, узнав меня, более часу смотрела на меня с невыразимым удовольствием. Я думал уже, что она потеряла способность говорить; но она знаком попросила меня наклониться к ней, прошептав что-то такое, что я не сразу понял. Наконец я расслышал:

– Она ушла? Та девушка, которую ты привел с собой?

Крайне смущенный, я отвечал утвердительно, но просил ее не думать об этом. Мне, однако, нечего было опасаться: когда она заговорила вновь, в ней не было заметно возбуждения.

– Когда ты найдешь ее, Гастон, – прошептала она, – не сердись на нее. Она не виновата: он обманул ее. Посмотри!

Я взглянул в том направлении, куда она указывала мне скорее глазами, чем рукой, и заметил у изголовья золотую цепочку.

– Она оставила это? – прошептал я, глубоко взволнованный.

– Она положила это здесь. Она пыталась остановить его, когда он говорил, но не могла, Гастон. Потом он увлек ее за собой.

– Он показал ей какой-нибудь знак, не так ли?

– Какой-то кусок золота, – прошептала моя мать, слабо улыбнувшись. – Теперь я засну…

Студент, которого я послал за припасами, вскоре вернулся, и мы просидели около нее далеко за полночь. Со странным облегчением узнал я от доктора, что она уже раньше похварывала и в любом случае не могла долго прожить. Она не страдала и не чувствовала страха. Выходя по временам из сонливости и встречаясь взглядом со мной, она, казалось, благодарила Бога и была довольна. Помню, что для меня в этой комнате сосредоточивался тогда весь свет. Тишина ее не нарушалась отзвуком смут, волновавших города Франции, а сосредоточенное здесь слабое дыхание матери подавляло все честолюбие, все надежды моей жизни… Перед рассветом Симон Флейкс вышел из комнаты, чтобы почистить лошадей. Вернувшись назад, он подошел ко мне и шепнул на ухо, что имеет сказать кое-что. Мать моя спала спокойным сном; я высвободил свою руку и, тихонько встав с места, подошел к очагу. Не говоря ни слова, Флейкс поднес ко мне кулак и вдруг раскрыл руку. Я взял то, что он держал в руке. Это был бархатный бант какого-то особенного темно-красного цвета; взглянув на него, я сейчас же вспомнил, что видел его на маске мадемуазель.

– Где вы нашли это? – пробормотал я, полагая, что он подобрал его на лестнице.

– Посмотрите на него! – нетерпеливо ответил он. – Вы не осмотрели его, как следует.

Я перевернул бант и увидел нечто, ускользнувшее от меня при первом взгляде. Какой-то причудливый узор, вышитый белым шелком неумелою рукой, покрывал большую часть бархата. Стежки составляли буквы. С испугом прочел я: Ко мне! В углу, вышитые более мелкими стежками, стояли начальные буквы: Ц. д. л. В. Я с нетерпением взглянул на студента и спросил:

– Где вы нашли это?

– На улице, – спокойно ответил он. – В трехстах шагах отсюда.

– В канаве или около стены?

– Конечно, около стены.

– Под окном?

– Именно. Можете быть покойны: я не дурак. Я заметил это место, господин де Марсак, и не забуду его.

Я находился в жестоком затруднении и не знал, как поступить. С одной стороны, я не мог оставить свою мать, с другой – не мог без мучительной боли оставаться в бездействии, когда ля Вир, которую я поклялся защищать и которая теперь страдала из-за моей оплошности, взывала о помощи. Я не мог сомневаться, что именно таково было назначение бархатного банта. Конечно, вспоминая гордый, бесстрастный нрав этой дамы и ее отношение ко мне, я не мог ожидать ничего хорошего. Я был уверен, что только крайняя нужда могла заставить ее так унизиться. Это соображение, в связи с опасением, что она попала в руки Френуа, возбудило во мне ужасное сомнение: я не мог решить, куда призывал меня долг. Меня тянуло и в ту, и в другую сторону. Рука моя нащупывала рукоятку меча, ноги не могли устоять на месте; а глазами я искал мать и тревожно прислушивался к ее тихому дыханию. Мучимый беспокойством, я взглянул на студента. Глаза наши встретились.

– Вы видели человека, который увел ее? – пробормотал я. – Каков он на вид? Толстый, распухший тип, с повязкой на голове, или, быть может, с раной на лице?

– Совсем нет! Это был высокий молодой щеголь, очень красиво одетый, с темными волосами и прекрасным цветом лица. Я слышал, как он сказал ей, что явился от одного ее высокопоставленного друга, которого не решался открыто назвать в Блуа. Он прибавил, что принес от него известную ей вещицу. Когда же мадемуазель упомянула о вас… Она вошла, со своей служанкой, в комнату вашей матушки как раз вслед за ним…

– Он, значит, подстерег меня, когда я выходил?

– Да. Ну, так когда она упомянула о вас, он поклялся, что вы проходимец, самозванец, и спросил ее, считала ли она возможным, чтобы ее друг дал такое поручение такому человеку?

– И после этого она ушла с ним?

Студент кивнул головой.

– Без всяких промедлений? По собственной воле?

– Ну да! Так мне показалось. Как я понял, она не хотела, чтобы он говорил при вашей матери, вот и все.

Я невольно сделал шаг по направлению к двери, но, вспомнив свое положение, со стоном вернулся назад. Не владея собой, стремясь найти какой-нибудь исход своим чувствам, я схватил юношу за плечи и начал трясти его.

– Скажите, что мне делать? – сказал я сквозь зубы. – Говорите, думайте! Придумайте что-нибудь.

Он только покачал головой. Я выпустил его, пробормотав проклятье, сел на стул около кровати и обеими руками схватился за голову. Но в эту самую минуту совершенно неожиданно явилась помощь. Дверь отворилась, и в комнату вошел доктор. Это был опытный врач, имевший много дела при дворе, однако гугенот, что и побудило Симона Флейкса обратиться к нему через хозяина «Кровавого Сердца», этого тайного места свидания протестантов в Блуа. Исследовав больную, он собирался уже уйти, как человек деловой, серьезный и молчаливый, но я остановил его у дверей.

– Что скажете, сударь? – спросил я тихо, положив руку на его пальто.

– Она пришла в себя и может прожить еще дня три, – спокойно ответил он. – Может быть, и четыре, а если Богу угодно будет, то и больше.

Сунув ему в руку две кроны, я просил его приходить ежедневно, что он и обещал, уходя. Мать продолжала спокойно дремать, а я, покончив со своими сомнениями, решительно обратился к Симону Флейксу.

– Слушайте и отвечайте! Мы не можем оба уйти отсюда: это ясно. А между тем я должен отправиться, и притом немедленно; к тому месту, где вы нашли бархатный бант. Опишите мне точно это место так, чтобы я мог найти его.

Он кивнул головой и после минутного размышления ответил:

– Вы знаете улицу Сен-Дени? Хорошо. Ну, так идите по ней так, чтобы «Кровавое Сердце» оставалось у вас по левую руку. Пройдя гостиницу, заверните на вторую улицу налево. Третий дом от угла, опять-таки по левой стороне, имеет ворота, ведущие к госпиталю Св. Креста. Над воротами, в нижнем этаже, есть два окна, над ними – еще два. Бант лежал под первым окном, считая с той стороны, с которой вы подойдете. Понимаете?

– Прекрасно. Вы недаром учились, Симон.

Он задумчиво посмотрел на меня, но ничего не прибавил. Я подтянул свой меч и накинул плащ так, чтобы он закрывал и нижнюю часть лица. Затем я вынул и пересчитал 35 крон, которые передал Флейксу, попросив его оставаться при моей матери, в случае если бы я не вернулся. Хотя я рассчитывал только отправиться на разведку и узнать, находилась ли еще мадемуазель в Блуа, тем не менее будущее представлялось мне сомнительным, особенно ввиду того, что враги мои знали меня, мне же они были совершенно незнакомы. Молча простившись с матерью и выйдя из комнаты, я стал медленно спускаться по лестнице.

Когда я вышел и на минуту остановился в переулке, осматриваясь по сторонам, на часах пробило 11. Я, однако, никого не заметил: переулок был пуст. Уверенный в том, что всякая попытка с моей стороны ввести в заблуждение моих врагов, которые наверно знают Блуа лучше меня, должна была окончиться неудачей, я прямо пошел к улице Сен-Дени. Улицы имели тот же мрачный вид, что и накануне. Те же кучки стояли на тех же углах; теми же подозрительными взглядами встречали они всех незнакомцев; горожане проявляли ту же бездеятельность, а лица, приносившие новости, – ту же лихорадочную поспешность. Я заметил, что даже здесь, под самыми стенами дворца, узы закона и порядка были натянуты до предела, и должен был сказать себе, что теперь во Франции право ставится ни во что и господствует только сила. Такое положение вещей благоприятствовало моему намерению, и я решительно пошел своей дорогой.

Без труда нашел я ворота, о которых говорил Симон, и окно, под которым он поднял бархатный бант. Я воспользовался аллеей, выходившей почти прямо к этому окну, чтобы осмотреть дом. Прежде всего я заметил, что нижнее окно было снабжено только крепкими ставнями, которые были в эту минуту открыты, верхнее же было крепко заколочено. Я сосредоточил свое внимание на последнем. Дом, старое каменное здание, казался вполне приличным: я не мог заметить ничего такого, что возбудило бы мои подозрения, если бы бант был найден в ином месте. На нем был изображен герб какого-то религиозного братства; и тут, очевидно, был некогда главный вход в госпиталь, стоявший позади. Теперь же здание, по-видимому, было отведено под квартиры для высшего класса. Я не мог решить, были ли оба этажа заняты одним жильцом или нет. Простояв несколько минут, не видя, чтобы кто-нибудь вошел или вышел из дома, не замечая ничего такого, что могло бы дать мне какие-либо указания, я решил попытаться проникнуть в дом: улица была пуста, и дом, по-видимому, охранялся не особенно строго. Входная дверь находилась под воротами, с правой стороны. Из всего виденного я заключил, что швейцар, по всей вероятности, отлучился, чтобы поболтать с кумовьями о государственных делах. Так оно и оказалось: когда я благополучно перешел через улицу и спокойно проскользнул в полуотворенную дверь, я нашел в сенях только его булаву и жаровню. Я стал подниматься по лестнице, не сомневаясь, что без посторонней помощи мог достигнуть цели скорее отвагой и решимостью, чем осторожностью.

Лестница слабо освещалась небольшими окошечками, выходившими на заднюю сторону дома, но содержалась опрятно. По всему дому царило молчание, прерываемое только звуком моих шагов; во всем чувствовалось столько порядка и приличия, что, по мере того как я поднимался, надежды мои на успех стушевывались. Я, однако, шел себе вперед, пока не добрался до второго этажа и не остановился перед запертой дверью. Настала минута поставить все на карту. Несколько секунд я прислушивался: все было тихо. Я осторожно поднял засов. К моему удивлению, дверь поддалась: я вошел. Передо мной стояла высокая скамья, заслонявшая вид на всю комнату, казавшуюся обширной и заполненной дорогими тканями и мебелью, хотя потолки были низкими, и слабо освещенной двумя широкими окнами. Мягкий отблеск огня играл на деревянной резьбе потолка; а когда я тихо затворил за собой дверь, выпавшее из очага полено, разбросав целый сноп искр, приятно нарушило царившую в комнате тишину. Тотчас же чей-то тихий, приятный голос спросил:

– Это ты, Альфонс?

Я обошел скамейку и очутился лицом в лицу с красивой женщиной, лежавшей на кушетке. При стуке открывшейся двери она приподнялась на локтях. Увидев перед собой незнакомого человека, она с легким криком вскочила на ноги и посмотрела на меня с удивлением и гневом. Она была среднего роста; в правильных чертах ее проглядывало что-то детское; цвет лица был поразительно хорош. Роскошные золотистые волосы в беспорядке были разбросаны по плечам, вполне соответствуя ее глубоким темно-синим глазам, в которых, как мне казалось, таилось больше огня, чем можно было ожидать от общего выражения ее лица. Я смотрел на нее с любопытством и удивлением. Смерив меня с головы до ног надменным взглядом, она после минутного молчания заговорила:

– Сударь! Чему я обязана этим… посещением?

Я был до того смущен ее видом и необыкновенной красотой, равно как и отсутствием тех, кого я искал, что не мог сразу собрать своих мыслей и продолжал глядеть на нее.

– Итак, сударь? – повторила она уже резко, топнув ногой.

– Моим посещением… сударыня? – пробормотал я.

– Или вторжением, сударь, если хотите! – повелительно крикнула она. – Но объясните мне, что это значит, или ступайте вон!

– Умоляю вас позволить мне сделать то и другое, мадам, – ответил я, с усилием овладевая собой. – Это просто ошибка; я надеялся найти здесь одного друга… Мне остается лишь удалиться и просить у вас извинения.

С этими словами я почтительно поклонился ей и хотел уже уйти.

– Одну минуту, сударь! – быстро сказала она совсем иным тоном. – Вы, может быть, друг де Брюля, моего мужа? В таком случае я буду рада…

Она была так очаровательна, что, несмотря на обуревавшие меня чувства, я не мог не восхищаться ею.

– Увы, я не могу воспользоваться этим извинением, сударыня! Очень жалею, что не имею чести быть с ним знакомым.

Она взглянула на меня с удивлением.

– Однако, сударь, – ответила она, слегка улыбаясь и играя золотой брошкой, пристегнутой к ее платью, – должна же быть какая-нибудь причина, в силу которой вы ожидали встретить здесь друга?

– Совершенно верно, сударыня, но я ошибся.

Я видел, как она вдруг покраснела. Улыбнувшись и слегка прищурив глаза, она сказала:

– Мне кажется невероятным, сударь, чтобы вы явились сюда по причине, имеющей какое-нибудь отношение к… к бархатному банту, например?

Я вздрогнул и невольно сделал шаг вперед.

– Бархатный бант! – в волнении воскликнул я. – Боже мой! Значит, я не ошибся. Я попал туда, куда следует, и вы, вы знаете об этом!.. Умоляю вас, скажите мне, что это значит?

Она, по-видимому, была встревожена моей страстностью, отступила шага на два назад и посмотрела на меня надменно, хотя в то же время с некоторой робостью.

– Верьте мне, это ничего не значит, – поспешно ответила она. – Прошу вас понять это, сударь. Это была глупая шутка.

– Шутка? Бант упал из этого окна.

– Это была шутка, сударь, – упрямо ответила она.

Я видел, однако, что, несмотря на всю свою гордость, она была встревожена, лицо ее было смущено; в глазах стояли слезы. Заметив это, я начал еще более настаивать.

– Я захватил бант с собой, сударыня. Вы должны сообщить мне некоторые подробности о нем.

Глаза ее сверкнули гневом.

– Не думаю, чтобы вы знали, с кем говорите, – сказала она, учащенно дыша. – Уходите, сударь, уходите немедленно! Я уже сказала вам, что это была шутка. Если вы дворянин, поверьте мне и уходите.

Она указала мне на дверь. Но я стоял на своем, твердо решившись проникнуть в тайну.

– Я дворянин, сударыня. Однако я должен узнать еще некоторые подробности. Я не могу уйти, прежде чем не узнаю всего.

– О, это невыносимо! – крикнула она, осматриваясь кругом, словно собираясь бежать, но я стоял между нею и единственной дверью. – Это невыносимо! Бант предназначался не для вас, сударь. Могу вам сказать еще, что если господин де Брюль придет и найдет вас здесь, вы в этом жестоко раскаетесь.

Я видел, что она столько же боялась за себя, как и за меня, и при данных обстоятельствах счел возможным воспользоваться ее страхом. Я спокойно положил свою шляпу на стоявший рядом стол.

– Сударыня! – сказал я, в упор глядя на нее. – Я не уйду отсюда, пока не узнаю всего, что известно вам об этом банте. Если вы не желаете сообщить мне это, то я подожду де Брюля и спрошу его.

Крикнув «нахал!», она взглянула на меня с яростью, словно собираясь убить меня; в ней проявлялась страстная женщина. Но я стоял на своем, и через минуту она заговорила:

– Что вы желаете узнать?

– Каким образом очутился этот бант на улице, под вашим окном?

– Я бросила его, – мрачно ответила она.

– Зачем?

– Зачем? – Она замолчала и взглянула на меня, затем вновь опустила глаза и покраснела.

– Потому что, если уж вы должны знать это, – продолжала она поспешно, чертя пальцами какой-то узор на столе, – я увидела на нем слова «ко мне». Я всего два месяца замужем: я думала, что муж мой найдет его и принесет мне. Это была глупая мысль.

– Но где вы достали его? – спросил, я, смотря на нее с возрастающим удивлением и смущением. Чем больше я ставил вопросов, тем дальше, казалось мне, удалялся от цели.

– Я нашла его на улице д'Арси, – ответила она, с досадой топнув ногой об пол. – С моей стороны, было глупо сделать то… то, что я сделала. Имеете вы еще какие-нибудь вопросы, сударь?

– Только один, – сказал я, начиная понимать в чем дело. – Не можете ли вы мне сказать точно, где вы нашли этот бант?

– Я уже сказала вам: на улице д'Арси, в 10 шагах от улицы Валуа. А теперь, сударь, не угодно ли вам будет уйти?

– Еще одно слово, сударыня. Вы…

Но она так неистово закричала на меня, что, попытавшись еще выразить ей мою благодарность, я счел за лучшее повиноваться. Я узнал все, что знала она: я раскрыл тайну. Однако я все еще не чувствовал себя ближе к цели. Молча поклонившись, я затворил дверь и начал спускаться по лестнице, исполненный сомнений и тревожного раздумья. Бархатный бант представлял для меня единственное указание, но мог ли я возлагать на него какие-нибудь надежды? Я знал теперь, что, где бы он ни был положен первоначально, он был перенесен на другое место. Если его могли перенести один раз, почему не два, не три раза?

ГЛАВА IX Дом на улице д'Арси

Не успел я пройти и полудюжины ступеней, как кто-то начал подниматься наверх. Мне сразу пришло в голову, что это – Брюль. Тут только я сообразил, что вовремя ушел: при данных обстоятельствах мне вовсе не хотелось поссориться с незнакомым человеком. Я ускорил шаги в надежде встретиться с ним на нижних ступенях лестницы, чтобы он не мог решить, был ли я в верхнем или нижнем этаже. Но лестница была темная; и у него было то преимущество, что он хорошо знал ее. Шагая через две ступени сразу, он быстро поднялся до первой площадки и заметил меня, прежде чем я успел спуститься с верхнего этажа. Незнакомец остановился и посмотрел на меня, пытаясь, казалось, вспомнить, кем бы я мог быть. Затем, он отступил шаг назад.

– Ух! – произнес он. – Вы были… вы имеете какое-нибудь поручение ко мне, сударь?

– Нет, не имею.

Он нахмурился.

– Я господин де Брюль!

– В самом деле! – пробормотал я, не зная, что сказать.

– Вы были…

– У вас, сударь? Да. По ошибке, – ответил я прямо.

Он ответил мне на это чем-то вроде брани, но, не зная, как поступить, посторонился с недоверчивым и недовольным видом. Я твердо выдержал его мрачный взгляд, прошел мимо него и, спускаясь по лестнице, заметил, что он обернулся и смотрел мне вслед. Это высокий, красивый человек, со смуглым, даже несколько красноватым лицом, одетый по последней придворной моде, в светло-зеленом сюртуке с собольей опушкой. На руке он держал подобный же плащ. Выйдя на улицу, я оглянулся назад, чтобы убедиться, что он не следует за мной, и больше уж не думал о нем. Но нам суждено было еще встретиться, и даже не раз встречаться. Да, если бы я знал тогда все, что узнал впоследствии, я вернулся бы назад и… Но об этом в другом месте.

Улица Валуа, которую указал мне какой-то торговец, осторожно выглядывавший из своей лавки, оказалась одной из главных улиц города – узкой и грязной, почти темной от множества вывесок и нависших краев крыш, но полной шума и движения. Одним концом она выходила на соборную паперть, другим, менее оживленным, по-видимому, упиралась в западные ворота города. Сознавая, насколько важно мне было не привлекать к себе внимания поблизости от искомого дома, я стал прогуливаться по площади перед собором и, подойдя к двум беседовавшим между собой господам, узнал от них, что улица д'Арси была третьим переулком с правой стороны, недалеко от меня. Опустив голову и прикрыв плащом нижнюю часть лица, словно кутаясь от восточного ветра, я пошел по улице, пока не достиг указанного переулка. Не оглядываясь, я быстро завернул в него.

Пройдя 10 шагов, я, однако, остановился и, оглянувшись кругом, стал осматривать местность. По-видимому, глухой переулок имел всего 8–9 футов ширины, был немощен и весь изрезан колеями и рытвинами. С одной стороны поднималась высокая белая стена какого-то сада, с другой – еще более высокая стена дома. Ни та, ни другая не имели окон.

Это обстоятельство разрушало все мои предположения; я был поставлен в тупик. Конечно, мадемуазель намеренно уронила бархатный бант, но не из окна. Это доказывало только, что она нуждалась в помощи и, быть может, проходила через этот переулок по пути из одного места заточения в другое.

Совершенно сбитый с толку, в состоянии полнейшего уныния, я прислонился к стене, размышляя о неудачах, которые, казалось, преследовали меня всюду. Вскоре не замедлил сказаться и голос совести: ведь во всех моих бедах мне приходилось скорее винить собственную оплошность, чем недостаток удачи. Не я ли дал обокрасть себя? Не я ли привел ее в такую лачугу, что невольно возбудил в ней подозрения? Наконец, останься я с нею и пошли вместо себя Симона, я не подпустил бы к ней никакого незнакомца. Но я не имел привычки считать себя побежденным при первой же неудаче. Поразмыслив, я убедился, что уже одно то обстоятельство, что бархатный бант попал в мои руки, указывало на благоприятное вмешательство судьбы.

Ободренный этой мыслью, я решился пройти до конца переулка и двинулся вперед, зорко осматриваясь по сторонам, но не встречая ни души. Над стенами проглядывали обнаженные ветви деревьев; в самих стенах на определенных расстояниях были проделаны низкие крепкие двери. Я тщательно осмотрел их: ничего подозрительного. Все они были крепко заперты, и многие из них, по-видимому, очень редко отворялись. Достигнув городских валов, я повернул обратно и в печальном раздумье пошел назад по переулку, замедляя шаги по мере приближения к улице Валуа. Тут я сделал открытие. Угловой дом, выходивший фасадом на улицу Валуа, представлял глухую стену только со стороны переулка: я увидел верхнюю часть задней стороны этого дома, поднимавшуюся над примыкавшей к ней низкой стеной сада; и в ней я заметил несколько окон. В одном из них мне показался предмет, при виде которого сердце мое забилось надеждой. Окно это было заколочено тяжелой решеткой, на которой висел обрадовавший меня предмет. Это был небольшой бант, сделанный точно так же, как и лоскуток бархата, лежавший у меня в кармане. Я почувствовал восхищение перед остроумием и изобретательностью барышни: можно было побиться об заклад, что она за этой решеткой.

Нетрудно представить себе, с каким вниманием я осматривал теперь этот дом, отыскивая в нем слабое место, но видел перед собой только мрачную четырехугольную твердыню из кирпичей, построенную в старом итальянском стиле, с зубцами на вершине и небольшими бойницами на каждом этаже.

Окон было мало, и они были невелики. Весь дом казался серым и запущенным: на кирпичах лепились лишаи, карнизы были покрыты мхом. Внимание мое привлекла дверь из переулка в сад, но она оказалась необыкновенно тяжелой и заколоченной сверху и снизу. Убедившись, что с этой стороны ничего не поделаешь, и не желая оставаться поблизости из боязни привлечь к себе чье-либо внимание, я вышел на улицу Валуа и два раза прошелся взад и вперед перед домом, стараясь не показывать вида, что осматриваю его. Он стоял несколько в глубине улицы; с одной стороны к нему примыкали конюшни. Одна только труба слабо дымилась. Три ступеньки вели к полурастворенным массивным дверям, через которые мне удалось бросить взгляд на обширные сени и величественную лестницу. Два человека, очевидно слуги, сидели на ступенях, ели каштаны и перебрасывались шутками. Над дверями висели три раскрашенных герба. Пройдя вторично мимо дома, я заметил, что средний герб принадлежал Тюрену: стало быть, бархатный бант не солгал. И я отправился домой, обдумывая дорогой свои планы. У нас все было по-прежнему. Мать моя находилась в полубессознательном состоянии, что избавило меня от тяжелой необходимости извиняться за отсутствие. Я сообщил свой план Симону Флейксу, и он вызвался найти приличную особу, которая могла бы остаться при г-же Бон. Но он долго не мог вникнуть во все дело. Раскрыв рот, сверкая глазами, он молча выслушивал, пока я не дошел до его роли. Тут он начал дрожать, как в лихорадке, и воскликнул с упреком:

– Вы хотите, чтобы я сражался, сударь? Вы хотите, чтобы меня убили?

– Вздор! Я хочу только, чтобы вы подержали лошадей.

Он взглянул на меня блуждающим взором. Лицо его еще выражало обиду, но вместе с тем и какое-то восхищение.

– Вы хотите вовлечь меня в это дело? – настаивал он. – Да, да?

– Ничуть.

– Да, да! А конец легко предвидеть. Мне не повезет. Я ученый, я не подготовлен к сражениям. Вы хотите, чтобы я умер! – кричал он в возбуждении.

– Я вовсе не желаю, чтобы вы сражались, – ответил я с легким презрением. – Ради моей матери я скорее хотел бы, чтобы вы совсем не участвовали в этом деле. Прошу вас только постоять в переулке и подержать лошадей. Вы при этом рискуете не многим больше, чем сидя здесь у очага.

Наконец мне удалось убедить его исполнить мою просьбу. Однако, когда он вспоминал о том, что ему предстояло, его вновь охватывала дрожь; он не раз вскакивал с места и принимался ходить взад и вперед между окном и очагом, сжимая руки, словно в лихорадке, с выражением глубокой думы на лице. Я приписывал это вначале просто трусости. Однако он не делал никаких попыток отказаться от данного слова и, несмотря на выступивший на лице пот, делал все приготовления. Я вспомнил еще, как долго и с каким терпеньем он ухаживал за моей матерью без всякого вознаграждения. Очевидно, тут дело было не так просто. Это был странный, не подходивший под обычную мерку человек: я не мог предвидеть, как он поступит в минуту испытания. Конечно, моим долгом было освободить мадемуазель, и немедленно: ведь нельзя было предвидеть, к каким последствиям могло привести малейшее промедление, раз она находилась в руках Френуа. Но я так мало надеялся на успех, что считал это предприятие отчаянным. Впрочем, предстоявшая потеря матери, плохое состояние моих дел, вечное сознание преследовавших меня неудач – все это сделало меня равнодушным к опасностям. Так мы отправились в путь, на улицу д'Арси, проезжая известными Симону переулками; и в лицо нам глянули красноватые лучи заходившего солнца, на минуту позолотившие мрачные края крыш и серые башни, поднимавшиеся над нашими головами. С величайшим хладнокровием отдал я свои последние приказания Симону Флейксу и поставил его, с тремя лошадьми, в 100 шагах от дома в конце переулка, который и теперь казался таким же тихим и глухим, как утром.

– Поверните их головами к валам, – сказал я. – Впрочем, они все достаточно спокойны. Сида можете не привязывать. А теперь слушайте! Ждите здесь, пока я не вернусь или же пока на вас не будет произведено нападение. В первом случае, вы конечно обождите меня; во втором – спасайтесь сами, как можете. Наконец, если до половины шестого не случится ни того, ни другого (часы пробьют там, в монастыре), уходите и возьмите с собой лошадей: они ваши. Еще одно слово. Если вам можно будет улепетнуть только с одной лошадью, берите Сида: он стоит больше многих людей и не изменит вам в случае опасности.

Лицо Флейкса горело, он тяжело дышал, глаза, казалось, готовы были выскочить. Онсидел на лошади, дрожа всем телом, словно человек, охваченный внезапным припадком. Я ждал, что он позовет меня назад; но этого не случилось, и я пошел по переулку, держа в руке меч, с развевающимся на плечах плащом. Мне повстречался только человек, погонявший нагруженного хворостом осла. В переулке было уже почти темно, что конечно благоприятствовало мне. Я жалел только о том, что не мог отложить своего предприятия, так как городские ворота запирались вскоре после половины шестого. Остановившись на минуту в тени дома, я постарался запечатлеть в своей памяти положение окна, на котором висел бант; затем быстро вышел на улицу, все еще полную движения, и на мгновение остановился перед домом. Дверь была заперта. Сердце во мне упало: я рассчитывал найти ее открытой, как и утром. Но сознание, что выжидать было некогда, толкало меня вперед. Я решил даже прибегнуть к молотку и проникнуть в дом, если удастся, обманом, не то – силой. Я находился уже в двух шагах от лестницы, когда кто-то быстро отворил дверь и вышел на ступеньки, не заметив меня. Два человека, очевидно сопровождавшие его вниз по лестнице, почтительно стояли за ним, держа свечи. Он на минуту остановился на ступеньках, поправляя свой плащ: к моему немалому удивлению, я узнал в нем своего утреннего знакомца, г-на де Брюль. Не успел я узнать его, как он уже сбежал по ступенькам, помахивая тросточкой, беспечно прошел мимо меня и исчез. Провожавшие с минуту смотрели ему вслед, заслоняя факелы от ветра; один из них что-то сказал, другой грубо рассмеялся. Затем они хлопнули дверью и ушли, как я мог судить по полосе света, в комнату, расположенную налево от сеней.

Теперь наступила минута действовать. Я не мог надеяться и вымолить себе более удобного случая: дверь слегка отошла назад и была открыта вершка на два. Я тихонько толкнул ее, проскользнул в темную прихожую и вновь притворил за собой. Дверь в комнату налево была широко раскрыта и проникавший оттуда свет, равно как и доносившиеся голоса двух людей, побуждали меня к осторожности. Я стоял, едва смея дышать, и оглядывался кругом. Пол не был покрыт циновками; в очаге не видно было огня. Помещение было холодное, серое, нежилое. Передо мной поднималась величественная лестница, несколько выше разделявшаяся надвое, образуя род галереи. Я взглянул наверх и высоко над собою в мрачной высоте второго этажа заметил слабый свет, быть может, лишь отражение света. Движение в комнате налево напомнило мне, что нельзя было терять времени. Каждую минуту кто-нибудь мог выйти оттуда и заметить меня. С величайшей осторожностью приступил я к своей задаче. Сравнительно спокойно и легко пробрался я по каменному полу помещения, но настоящая проблема ждала меня на самой лестнице. Деревянные ступени ее скрипели и трещали подо мной. К счастью, все шло гладко, пока я не дошел до первого поворота (я выбрал конечно левую половину лестницы): тут какая-то доска с треском выскочила у меня из-под ноги, гулко прозвучав в пустых сенях, словно пистолетный выстрел. Я колебался, не броситься ли мне бежать, но вовремя остановился. Один из слуг вышел из комнаты и стал присматриваться. Я слышал, как другой спросил его, что там такое. Я прислонился к стене, задерживая дыхание.

– Думаю, что это мадемуазель в припадке гнева! – ответил тот, который прислушивался, прибавив брань, которую я не решаюсь повторить здесь. – Ее уже усмирили. Пусть себе бьется теперь, но…

Остального я не расслышал: слуга отошел и вновь направился к своему месту около огня. Я понял, что мне незачем было соблюдать такую осторожность: эти люди, готовы были любой шум приписать одной и той же причине. И я стал быстрее подниматься наверх. Едва успел я добраться до второго этажа, как раздавшийся внизу громкий шум, стук отворившейся с улицы двери, топанье тяжелых шагов по сеням заставили меня на минуту остановиться. Я осторожно перегнулся через перила и увидел, как два человека прошли в комнату налево. Один из них, как мне показалось, входя, обозвал остальных бездельниками за то, что они оставляют дверь незапертой. Его голос, гулко прозвучавший по лестнице, затронул в моей памяти какую-то знакомую струнку, я вздрогнул: то был голос Френуа!

ГЛАВА X Битва на лестнице

Звук этого голоса окончательно убедил меня в том, что я попал куда следует. Да и правда, кто другой, если не Френуа, мог доставить половинку монеты, которая ввела в заблуждение девушку? Уверенность эта сразу приободрила меня. Я почувствовал, что все мои мышцы стали твердыми, как сталь; глаза смелее смотрели вперед, слух стал тоньше, все чувства обострились и усилились. Как кошка, прокрался я от перил и принялся разыскивать комнату мадемуазель. Если б мне удалось освободить пленниц без всякого шума, что не трудно было бы сделать, если бы ключ оказался в замке, мы могли надеяться пройти через сени, благодаря счастливой случайности. На церковных часах в эту минуту пробило пять: вспомнив, что у меня оставалось всего полчаса, я тем более склонен был немедленно предпринять что-нибудь. Свет, который я заметил снизу, исходил из плоскодонного фонаря, висевшего на верхней площадке лестницы, при входе в один из двух коридоров, которые, очевидно, вели в заднюю часть дома. Подозревая, что Брюль имел отношение к мадемуазель, я решил, что фонарь этот был повешен ради него. Пользуясь этим указанием и твердо помня положение замеченного мною окна, я остановился перед дверью, расположенной по правую сторону коридора, шагах в четырех от площадки. Я встал на колени и убедился, что в комнате горел огонь, а в замочной скважине не было ключа. Я стал ногтями царапать дверь, сперва тихо, потом сильнее; наконец, услышал, как в комнате кто-то встал. Я приложил губы к замочной скважине и прошептал имя ля Вир.

Быстрые шаги раздались в комнате, и я услышал шепот около самой двери. Мне казалось, что я различал два голоса. Меня жгло нетерпение: не получая ответа, я по-прежнему шепотом повторил:

– Мадемуазель де ля Вир, вы здесь?

Ответа не было. Шепот прекратился. В комнате, равно как и по всему дому, царило глубокое молчание. Я сделал еще одну попытку:

– Это я, Гастон де Марсак. Слышите? Я пришел освободить вас.

На этот раз до меня донеслось какое-то восклицание удивления. Тихий голос (я сейчас же узнал в нем голос девушки) ответил:

– Что это? Кто там?

– Гастон де Марсак. Вы нуждаетесь в моей помощи?

Ее короткий ответ и сопровождавшее его радостное всхлипывание, дикий крик благодарности, напоминавший скорее проклятие, вырвавшийся из груди ее спутницы, – все это сразу показало мне, что мне были рады, рады, как никогда. Убедившись в этом, я почувствовал себя на высоте положения; готовясь мужественно встретить все, что бы ни случилось.

– Не можете ли отворить дверь? Ключ у вас?

– Нет, мы заперты, – ответила мадемуазель.

Я ожидал этого ответа. Но они объяснили, что дверь с внутренней стороны не заперта. Попросив их отойти в сторону, я встал с колен и плечом нажал на дверь. Я надеялся выдавить ее сразу, но замок не поддавался. Дверь так плотно прилегала к косякам, что всякая попытка приподнять ее также оказалась бы тщетной. С минуту я в смущении смотрел на крепкие доски, совершенно расстраивавшие мои планы. Но вот я вспомнил, что около стены, на верхней площадке, был крепкий деревянный стул. Стараясь не делать шума, я перенес его к дверям и поставил к противоположной стене, как опору для ноги. Теперь я всей своей тяжестью навалился на дверь – и доска, на которую я налег, поддалась и с треском разломилась надвое: треск этот прозвучал по всему пустому дому и, по всей вероятности, слышен был даже на улице.

Достиг он и слуха людей, сидевших внизу: я слышал, как они шумно вышли из комнаты и остановились в сенях, то прислушиваясь, то громко разговаривая. Но минуту спустя они отправились назад, а я вернулся к своей задаче. Я надеялся, что еще одним ударом, направленным несколько ниже, мне удастся довести до конца начатое дело. Чтобы быть более уверенным, я нагнулся и плотнее придвинул стул к стене. Поднимаясь, я вдруг заметил, как что-то бесшумно поднялось в нескольких шагах от меня: над верхней ступенькой лестницы появилась голова человека, очутившаяся теперь лицом к лицу со мной. Глаза наши встретились: я понял, что меня накрыли. Незнакомец повернулся и в испуге бросился вниз по лестнице.

Теперь уж мне нечего было заботиться о соблюдении тишины. Размышлять было некогда. Плотно прижавшись к двери, я налег на нее изо всех сил; но мешала ли мне торопливость, или какая-либо другая причина, замок не поддавался. Стул поскользнулся, и я с грохотом растянулся на полу в ту самую минуту, как весть о моем присутствии дошла донизу.

Вскоре там, в людской, раздался слабый крик, а затем вопль ужаса, бряцание оружия, взрыв проклятий и ругательств. Переполошившиеся мерзавцы, схватив оружие, с шумом пробежали по каменным плитам и мчались вверх по лестнице. У меня оставалось еще время сделать последнюю отчаянную попытку. Поднявшись с пола, я схватил стул за две ножки и дважды ударил им в дверь – в ту доску, которую я раньше расколол. Но замок все-таки не поддался; а у меня не было времени нанести еще удар. Негодяи уже успели пройти первую половину лестницы. Я бросил ненужный стул, схватил свой обнаженный меч, лежавший рядом, выскочил на площадку и остановился там в выжидательном положении.

Плоское дно фонаря у входа в коридор бросало глубокую тень на то место площадки, которое приходилось непосредственно под ним; ступеньки лестницы были, наоборот, освещены ярко. Оставаясь в тени, я достигал концом своего меча края лестницы и мог свободно действовать им, нимало не стесняемый перилами. Тут я и остановился с чувством злобного удовольствия, в то время как Френуа с тремя товарищами взбегали по последнему пролету.

Безобразное лицо Френуа казалось еще безобразнее от большого куска пластыря, покрывавшего то место, в которое я ударил его рукояткой мена во время нашего столкновения в Шизэ; а ненависть, которую он питал ко мне, сообщала его взгляду какое-то особенное злорадство. За ним шел глухой Матфей, свирепость и тупоумие которого не раз вызывали мой гнев во время нашей поездки. Два незнакомца, которых я видел внизу, составляли прикрытие. Из всех четырех последние двое, казалось, более других горели нетерпением вступить в схватку и, не загороди им Френуа дороги, мы померялись бы оружием без всяких предисловий.

– Стой! – крикнул он с проклятием, отбрасывая одного из них назад и обращаясь ко мне. – Так вот оно что, друг мой! Это вы!

Молча, с беспредельным презрением, смотрел я на него, не поднимая даже меча, хотя внимательно следя за ним.

– Что вы здесь делаете? – продолжал он, возвышая голос.

Я не отвечал ни слова и не двигался с места, смотря на него сверху вниз. В высшей степени грубый и нетерпеливый, он начал злиться. Кроме того, он еще настолько сохранял сознание дворянина, что чувствовал мое презрение и испытывал от него жгучую боль. Он сделал шаг вперед; лицо его пылало;

– Ах ты, нищий сын чудовища! – вдруг разразился он, сопровождая эти слова градом грязных ругательств. – Заговоришь ты наконец или хочешь, чтобы мы закололи тебя на месте? Если мы только начнем, милейший, то уж доведем дело до конца! Говори, если имеешь что сказать, и…

Не стану приводить здесь до конца его грязной речи. Я все еще не говорил ни слова и не двигался с места, – упорно глядя на него, хотя мне было неприятно, что находившиеся в комнате женщины могли услышать его брань. Он сделал последнюю попытку.

– Слушайте, дружище! – сказал он, вновь забывая свой гнев или делая вид, что забывает его. – Если дело между нами дойдет до схватки, вам не будет пощады. Но ради тех дней, когда мы вместе служили принцу Кондэ, я готов сделать вам уступку. Ступайте! Мы пропустим вас. Я не сделал бы этого ни для кого другого в вашем положении, Марсак.

Внезапное движение и тихое восклицание в комнате позади меня показывали, что слова его были слышны и там. Вслед за тем до меня донеслись шум трескающегося дерева и чье-то быстрое дыхание, указывавшее на усиленную работу: я понял, что женщины боролись с дверью, быть может, пытаясь увеличить отверстие. Я не смел, однако, оглянуться назад и по-прежнему отвечал негодяю молчаливым презрением, не спуская со стоявших передо мной людей смелого, неусыпного, твердого взгляда, готовый каждую минуту отразить нападение. И недаром ждал я его. После минутного колебания, словно готовясь отступить, вся орава вдруг, без всякого предупреждения, бросилась на меня. К счастью, только двое могли напасть одновременно и Френуа не был в числе той пары, которая первая бросилась вверх по лестнице. Один из незнакомцев теперь наступал на меня. Матфей делал вид, что следует за ним, в действительности же выжидал случая подбежать ближе и покончить со мной в рукопашной схватке. Эта схватка длилась всего полминуты. Мною овладела неистовая радость, когда я услышал звон стали и убедился, что недаром надеялся на силу своей руки и выгоду занятой позиции. Мне не трудно было справиться с моими противниками.

Стоя на лестнице, они мешали друг другу и сражались словно в путах, не имея возможности ни наступать, ни отступать, ни свободно действовать рапирой, ни отражать удары. Я скорее ожидал какого-нибудь подлого удара от Матфея, чем от первого моего противника; поэтому, выждав удобную минуту, я обезоружил последнего сильным ударом и, выбив тем же движением меч из руки Матфея, нанес ему удар по голове, затем отступил шаг назад и проколол своего первого противника. Он грузно повалился на пол, почти мертвый; Матфей, уронив меч, шатаясь, упал в объятия Френуа. Лицо последнего выражало ярость и гнев. Их было теперь уже только двое на одного: Матфей, несмотря на легкую рану, не мог принимать участия в борьбе; кровь текла по его лицу и слепила ему глаза.

– Франция и правая вера! – воскликнул я.

– Правая вера и славный меч! – крикнул чей-то голос позади меня. Слегка обернувшись, я увидел лицо девушки, смотревшее через отверстие в дверях. Глаза ее сверкали; губы были необыкновенно красны; волосы, в беспорядке распустившиеся от усиленной работы, густыми прядями обрамляли бледные щеки, придавая ей вид одной из тех фей войны, предание о которых ныне живет на моей родине, в Бретани.

– Ловкий удар! – крикнула она вновь, хлопая в ладоши.

– Но еще ловчее доска, мадемуазель! – весело ответил я: подобно моим землякам, я обладаю задумчивым нравом, но становлюсь остроумным в такие минуты. – Ну-с, господин Френуа, теперь ваша очередь. Не надеть ли мне пока плащ, чтобы согреться?

Он отвечал проклятьем и нерешительно смотрел на меня.

– Не сойдете ли вы вниз? – сказал он.

– Отошлите вашего человека, и я сойду, – быстро ответил я. – Здесь, на площадке, довольно места и достаточно света. Но я должен спешить. Мадемуазель и мне нужно отправляться в другое место: мы уж и так запоздали.

Он все еще колебался, вглядывался в лежавшего у его ног человека, который за минуту перед тем вытянулся и спокойно скончался. Теперь этот вообще-то мужественный человек являл собой картину жалкой трусости и злобы. Я уже колебался, не сойти ли мне лучше к нему вниз, так как время наше подходило к концу и Симон мог каждую минуту покинуть свой пост, когда крик, раздавшийся позади, заставил меня обернуться. Я заметил, что мадемуазель уже не смотрела более в проделанное в двери отверстие. Сообразив, что в комнате могли быть другие двери и что у моих врагов могли быть соучастники, я, в тревоге за женщин, подбежал к двери. Но едва я успел бросить взгляд внутрь и убедиться, что ля Вир не исчезла, как Френуа, в сопровождении своего товарища, бросился вверх и преградил мне путь в узком коридоре, где я стоял. Я едва успел обернуться и стать в оборонительную позицию, как он настиг меня. Я потерял выгодную позицию: приходилось сражаться между двух стен, около самой двери, через отверстие которой мне прямо в глаза падал свет. Френуа не замедлил заметить это и наступал на меня с отчаянием и решимостью. С минуту мы боролись врукопашную, нанося и отводя удары, не имея времени произнести слово, прошептать молитву.

Мы оба так хорошо владели этим искусством, что вначале трудно было предвидеть исход борьбы. Однако вскоре наступила перемена. Разгульный образ жизни, который вел мой противник, успел отозваться на его здоровье: он не мог выдерживать продолжительной схватки. Силы и дыхание стали ему изменять; он начал отступать. Даже при слабом свете я заметил, как на лбу у него выступили крупные капли пота, и увидел ужас в его глазах. Вдруг позади его лезвия что-то сверкнуло: кинжал его товарища, просвистев над его плечом, сильно ударил меня в подбородок. Ошеломленный, я пошатнулся и подался назад, не понимая, что со мной случилось. Попади он вершком ниже, этот удар покончил бы со мной. Но и так рука моя невольно поднялась, когда я пошатнулся, и это движение открыло мою грудь. Френуа бросился вперед, яростно потрясая рапирой, и наверно заколол бы меня, если б нога не задела за стул, по-прежнему лежавший около стены. Он поскользнулся; меч его просвистел на волосок от меня; сам он растянулся на полу, сломав оружие у самой рукоятки.

Последний его помощник пустился бежать. Я погнался за ним; но, добежав до площадки, оставил его: быстрота, с которой он перескакивал со ступеньки на ступеньку, ясно показывала, что мне нечего было его опасаться. Френуа, по-видимому, оглушенный, лежал без движения. С минуту я смотрел на него в нерешимости, размышляя, не лучше ли будет покончить с ним тут же. Но меня удержала память о старых днях, когда он выказывал больше благородства, а во время походов держал себя грубоватым, но хорошим товарищем. Бросив ему только проклятие, я поспешно обратился к двери. Из отверстия в доске по-прежнему падал свет; но уже несколько минут, с тех пор как Френуа бросился вверх по лестнице, я не слышал с этой стороны никаких звуков. Теперь, заглянув в комнату с чувством возраставшего опасения, я понял причину тишины: комната была пуста!

Такое разочарование в минуту торжества было тяжело. Я опять был обманут, быть может одурачен. В неистовом возбуждении я схватил лежавший рядом со мной стул, дважды ударил им в двери и, наконец, сломал замок. Я вбежал в комнату, быстро огляделся и заметил, что то была грязная, низкая, немеблированная конура, скорее походившая на темницу. Тотчас же направился я к двери в отдаленном конце ее. На стуле стоял слабо мерцавший, оплывший огарок; проходя мимо, я захватил его с собой. К моему удивлению, дверь немедленно поддалась. В лихорадочной поспешности я широко распахнул ее и, войдя, очутился на узкой грязной лестнице, которая без сомненья вела к службам. Не видя никаких препятствий, я приободрился, рассчитав, что мадемуазель могла бежать этим путем и я мог еще догнать ее. Я бросился вниз по лестнице, защищая свечу от холодного сквозняка, становившегося все сильнее по мере того, как я спускался. В самом низу я почти наскочил на открытую дверь и на старую, скорчившуюся, покрытую морщинами женщину. При виде меня ведьма вскрикнула и присела на пол. Правда, я, со своим обнаженным мечом и сочившейся из подбородка кровью, пятнами покрывавшей мою куртку, имел свирепый вид и не мог внушать доверия. Но я сгорал желанием скорее отправиться дальше и строго спросил старуху, куда они ушли. Она бессмысленно смотрела на меня. Однако когда я схватился за оружие, она настолько пришла в себя, что испустила громкий крик и указала на дверь. Я не вполне верил ей. Но нигде не видно было других дверей; во всяком случае, я должен был дерзать. Поставив свечу на ступеньки рядом с женщиной, я вышел.

Я очутился в темноте и принужден был мечом нащупывать дорогу, не зная, где я и на что могу натолкнуться впереди. Я невольно вздрогнул, когда холодный сырой ветер подул мне в лицо и стал играть моими волосами. Но мало-помалу, сделав два-три шага, я привык к темноте и различил наверху, над своей головой, обнаженные сучья деревьев, поднимавшиеся к небу: я находился в саду. Левой рукой я нащупал какой-то куст, а минуту спустя, различил нечто вроде тропинки, выбегавшей у меня из-под ног. Направившись по ней, я, как мне показалось, дошел до угла, повернул за него и вдруг остановился перед преграждавшей мне дорогу мрачной твердыней, смешивавшейся наверху с темными очертаниями деревьев. После короткого колебания я сообразил, что это стена. Подойдя к ней с вытянутыми вперед руками, я нащупал деревянную дверь, а несколько повыше, над нею, веревочную петлю. Я дернул за нее: дверь поддалась, и я вышел. Я очутился в узком темном переулке и, оглянувшись несколько раз кругом, убедился, что это улица д'Арси. Удивляюсь, как я не сообразил этого раньше! Но мадемуазель, Фаншетта, Симон – куда они исчезли? Кругом не видно было ни души. Мучимый сомнениями, я стал по очереди звать их. Ответа не было. Сделав несколько шагов назад, я заметил высоко над собой, в только что покинутом мною доме, двигавшиеся взад и вперед огни: в душу мне закралось подозрение, что неприятель все-таки обошел меня. Так или иначе, они завлекли барышню в другую часть дома, а старуха попросту обманула меня.

Я вернулся к двери, которую оставил полуотворенной, решившись вновь войти в дом тем же путем и так или иначе добиться толку. Новая неожиданность! Я отходил от двери не более как на шесть шагов и не слышал ни малейшего звука, а она оказалась не только притворенной, но и запертой засовом, притом сверху и снизу. Я принялся неистово стучать в дверь, отчасти в припадке ярости и гнева, отчасти в надежде испугать старуху, если это она заперла дверь, и заставить ее вновь отворить, но напрасно. Тогда, увлекаемый возбуждением и лихорадочным нетерпеньем, я подбежал к тому месту, где оставил Симона Флейкса с лошадьми. По моему расчету, теперь должно было быть уже шесть часов. У меня оставалась какая-то слабая надежда, что я найду там всех. Я добрался до конца переулка, подбежал к самым валам, оглядываясь направо и налево: напрасно. Кругом было темно, тихо и пустынно. Я несколько раз крикнул: «Симон! Симон Флейкс!» В ответ послышалось лишь завывание ветра в водосточных трубах и тихие звуки монастырского колокола, пробившего шесть.

ГЛАВА XI Человек у двери

Есть вещи, сами по себе не позорные, но о которых стыдно вспоминать. Таковы были волнения и суетливость, которым я поддался в эту ночь, тщетные поиски в порыве гнева и та упрямая настойчивость, с которой я мчался с места на место, между тем как здравый смысл указывал на необходимость отказаться от всяких надежд. Когда я вспоминаю об этом, мне кажется, что не было ни одной улицы или аллеи, ни одного переулка или ни одного двора в Блуа, которых бы я не обегал несколько раз; не было ни одного нищего, за которым бы я не гнался с расспросами, ни одной несчастной женщины, уснувшей под воротами или в дверях, которой бы я не заметил и не подверг допросу. Я все возвращался к жилищу моей матери, и все так же безуспешно. Я бросался к конюшням и вновь выбегал оттуда или же, прислушиваясь, останавливался в темных пустых стойлах, мучая себя всевозможными предположениями. Я был и у северных ворот, где расспрашивал привратников, не видавших, однако, никакой подобной кавалькады, и на соборной паперти, где стоял часовой, забывая при этом, что всюду мог возбудить подозрения и быть арестованным. Многое во мне было, без сомнения, вызвано тем взглядом, который мне удалось бросить на мадемуазель, и произнесенными ею пылкими словами; но еще более, мне кажется, тут действовала досада и гнев на то, что венец победы в последнюю минуту ускользнул у меня из рук.

Четыре часа бродил я так по улицам. Было уже 10 часов, когда я, наконец, прекратил свои бесплодные скитания и, измученный телом и душой, поднялся по лестнице в жилище моей матери. У огня, тихонько напевая себе под нос, сидела какая-то старуха и что-то мешала в черном котелке. Мать лежала все в том же глубоком забытьи. Я сел против сиделки, которая вскрикнула при моем появлении, и мрачно попросил у нее чего-нибудь поесть. Съев свою порцию в состоянии какого-то оцепенения, которое овладело мною отчасти вследствие утомления, отчасти от господствовавшего кругом молчания, я приказал сиделке позвать меня, в случае если наступит какая-нибудь перемена. Отправившись затем в каморку Симона, я прилег на его койку и забылся глубоким, лишенным сновидений сном.

Весь следующий день и ночь я провел у постели матери, следя за угасавшим дыханием жизни. Невыносимо тяжело было мне видеть, как она умирала здесь, на мрачном чердаке, несмотря на всю свою любовь и готовность к самопожертвованию. Не мог не думать я и о себе: ведь я не успел обзавестись теми семейными узами, которыми обыкновенно обладают люди моего возраста и которые служат им утешением в потере родителей. Я был один в нужде; впереди меня ожидали опасности и лишения, не смягчаемые ни надеждами, ни привязанностями. Мое последнее предприятие только глубже втоптало меня в грязь, увеличив число моих врагов и отвратив от меня тех, к которым я мог бы обратиться в случае крайней нужды. А тут еще образ девушки, одиноко и беззащитно бродящей по улицам или тщетно призывающей меня на помощь, неотступно являлся моему воображению, когда мне это было совсем нежелательно: он становился даже между мною и страдальческим лицом моей матери.

На другой день, вскоре после заката солнца, я сидел один у постели госпожи Бон: прислуживавшую ей женщину я отослал с каким-то поручением. Я нагнулся, чтобы снять нагар со свечи, стоявшей на стуле посреди комнаты, как вдруг услышал поднимавшиеся по лестнице медленные и тяжелые шаги. В доме было тихо: этот звук привлек к себе все мое внимание. Я поднялся и стал прислушиваться, надеясь увидеть доктора, который в этот день еще не был. Шаги миновали первую площадку; но на первых ступенях следующего этажа поднимавшийся, очевидно, споткнулся, произведя при этом значительный шум. Затем шаги вновь стали подниматься. В ту же минуту я услышал позади себя внезапный шорох и, быстро обернувшись, увидел, что мать моя сидит на кровати. Глаза ее были открыты; она, по-видимому, находилась в полном сознании, чего с ней не было уже несколько дней, со времени нашего последнего разговора. Но лицо ее оставалось бледно и выражало такую острую боль, такой смертельный ужас, что я подумал о смерти, и подбежал к ней, не зная, как иначе объяснить себе жалобный взгляд ее напряженно устремленных куда-то глаз.

– Мадам! – сказал я, торопливо обнимая ее и стараясь придать своему голосу как можно больше бодрости. – Успокойтесь! Я здесь, ваш сын.

– Тише! – прошептала она в ответ, положив свою слабую руку на мою и упорно продолжая смотреть мимо меня, на дверь. – Слушай, Гастон! Ты не слышишь? Вот оно опять. Опять!

С минуту я думал, что она бредит, и невольно вздрогнул. Однако я сейчас же заметил, что она с напряжением прислушивалась к звуку, обратившему на себя и мое внимание. Шаги между тем достигли верхней площадки. Посетитель на минуту остановился, быть может, не находя двери среди царившей на лестнице темноты. Когда он вновь двинулся вперед, я почувствовал, как хрупкое тело матери, которое я держал в своих объятиях, вздрагивало при каждом шаге. Незнакомец постучался в дверь. Вдруг меня озарила мысль, сразу уничтожившая все сомнения. Я знал, кто это был, знал так же верно, как если бы мать назвала мне его. Только один человек мог внушить ей такой ужас своим появлением, мог вернуть ей сознание и все прежние опасения. Это был человек, который довел ее до нищеты, который так долго играл ее страхом!.. Я сделал легкое движение, чтобы тихонько подойти к двери. Но мать, черпая силы в своей любви, так крепко ухватилась за мою руку, что я, зная, как слабы были нити, привязывавшие ее к жизни, не имел духу вырваться от нее. Я принудил себя остаться на месте, хотя все мышцы у меня напряглись, как натянутая тетива, и я почувствовал, как к горлу моему подступала ярость, от которой я задыхался.

Из очага в эту минуту, с глухим жаром, выпало полено, нарушившее тишину. Незнакомец постучал еще раз и, не получая ответа, тихонько отворил дверь и вкрадчивым голосом, от которого я невольно вздрогнул, проговорил: «Благослови вас Бог!» Вслед затем он показался и сам и, увидев меня, вздрогнул и остановился на месте, слегка вытянув вперед голову, согнув спину и не снимая руки с ручки дверей. Удивление и возраставшая досада изображались на его сухощавом лице. Он рассчитывал встретить здесь беззащитную женщину, которую мог мучить и обкрадывать сколько угодно: вместо того перед ним вырос сильный вооруженный человек, на лице которого он не мог не прочесть справедливого гнева. Как это ни странно, нам приходилось встречаться! Я сразу узнал его, он – меня. Это был тот самый якобинец, которого я видел в гостинице на Клэн и который сообщил мне новость о смерти Гиза. Я не мог воздержаться от восклицания удивления. Мать моя, по-видимому, внезапно отделавшись от обуявшего ее страха, придавшего ей сверхъестественные силы, вновь упала на подушки. Она выпустила мою руку; дыхание ее стало сопровождаться таким громким хрипением, что я отвернулся от монаха и наклонился над нею, исполненный тревоги и забот. Глаза наши встретились. Она пыталась говорить и, наконец, вымолвила:

– Не теперь, Гастон! Пусть он… пусть он…

Одними губами она прошептала: «уйдет». Я понял ее и, в бессильном гневе, махнул ему рукой, чтоб удалился. Когда я оглянулся, его уже не было. Он воспользовался случаем, чтобы улизнуть. Дверь была заперта, свеча горела ровным пламенем: мы были одни. Я дал ей немного арманьяка[301], стоявшего около кровати. Она ожила, открыла глаза. Я заметил в ней большую перемену. С лица ее исчезли признаки страха: их заменило выражение скорби, но в то же время и довольства. Она положила свою руку в мою и смотрела на меня, не имея сил говорить. Но мало-помалу крепкий спирт стал оказывать свое действие. Она знаком попросила меня приблизить голову к ее губам.

– Король Наваррский, – прошептала она, – ты уверен, Гастон… Он оставит тебя у себя… на службе?

Ее глаза с такой мольбой смотрели на меня, что я, чувствуя, как близка она была от смерти, твердо и весело ответил:

– Я уверен в этом, мадам. Во всей Европе нет принца, который заслуживал бы больше доверия и относился бы к своим подданным с такой добротой.

Она вздохнула с невыразимым удовольствием и слабым шепотом благословила его.

– Если ты будешь жив, – продолжала она, – то вновь отстроишь старый дом, Гастон? Стены в нем еще крепкие. И старый дуб тоже не был сожжен. Там есть сундук с полотном, в комнате Гильберта, и сундук с золотым галуном твоего отца… но галун заложен, – прибавила она как бы во сне. – Я забыла!

– Мадам! – торжественно ответил я. – Все будет сделано, как вы желаете, если только будет в моей власти…

После этого она лежала несколько времени, шепча молитвы, прислонившись головой к моему плечу. Я с нетерпением ждал возвращения сиделки, чтобы послать ее за доктором. Но в доме царило то полное значения величавое спокойствие, которое отрезвляет ум в такие минуты. Вдруг мать взглянула на меня со слабой улыбкой удовольствия на своем страдальческом лице и прошептала, обращаясь скорее к себе самой, чем ко мне:

– 12.000 ливров в год и несколько уменьшенный, но все-таки приличный, очень приличный штат прислуги… Гастон?.. Кто сказал Гастон? Он с королем… я благословила его. Дни его на земле будут долги!.. Дорогу! Дорогу моему сыну, сьеру де Марсаку!

Это были ее последние слова. Мадам де Бон, моя мать, умерла 70-ти лет от роду, пережив на 18 лет моего отца. Она была третьей дочерью Рауля сьера де Логак; а по прабабушке своей, дочери Жана Ляваля, происходила из герцогской фамилии Роганов. Позднее, при совершенно изменившихся обстоятельствах, герцог Генрих де Роган изволил признать это родство, неоднократно удостаивая меня своей дружбой. Мать моя умерла 4-го января; а королева-мать, Екатерина Медичи, скончалась на следующий день, вскоре после полудня.

В Блуа, равно как и в других городах и даже в Париже, гугеноты были тогда могущественны. С помощью доктора, выказавшего мне много уважения и употребившего все влияние, которым пользуются опытные и честные люди его ремесла, мне удалось похоронить мать на частной земле, на расстоянии мили за городскими стенами, недалеко от деревни Шаверни. У меня оставалось всего 30 золотых крон: Симон Флейкс, о судьбе которого я не имел ни малейших сведений, увез с собой 35 крон, вместе с лошадьми. Весь этот остаток, за исключением приличного подарка сиделке и пустяков, израсходованных на платье, я выдал на похороны, чтобы ни малейшее пятно не могло упасть на честь моей матери и на мою к ней привязанность. И хотя, по необходимости, все производилось втайне и плакальщиков было немного, кажется, ничем не были нарушены приличия и благопристойности, которые так любила мать и предпочитала площадной пышности, доступной как знатному, так и податному сословию.

Я все еще не мог отделаться от страха перед внезапным появлением монаха или вмешательством Брюля, в участии которого, совместно с Френуа, в похищении барышни я не сомневался. Ничего подобного не случилось. Не получая никаких указаний относительно судьбы мадемуазель ля Вир, я ясно сознавал свой долг. Я продал мебель моей матери и вообще все, что можно было сбыть, и собрал достаточно денег, чтобы купить себе новый плащ, без которого в зимнее время нельзя было пуститься в дорогу и нанять лошадь. Несмотря на жалкий вид животного, торговец потребовал залога, а мне нечего было ему дать. Только в последнюю минуту я вспомнил об оставленном девушкой куске золотой цепочки, который я спас от продажи вместе с кольцами и скляночкой матери: я принужден был оставить их теперь под залог. Собрав таким образом с трудом и унижением все необходимое для поездки, я не замедлил пуститься в путь. 8-го января я выехал в Рони с тем, чтобы доставить известие о моей неудаче и о положении барышни туда, куда неделю тому назад рассчитывал отвезти ее саму.

ГЛАВА XII Максимиллиан де Бетюн, барон де Рони

Я рассчитывал совершить поездку в Рони в 2 дня. Но тяжелая дорога и жалкое состояние моей лошади так сильно мешали быстрому передвижению, что мне пришлось остановиться на вторую ночь в Дре. Узнав здесь, что дальше дорога была так же плоха, я решил, что мне нечего рассчитывать добраться до Рони раньше полудня следующего дня. Население в этой части страны, по-видимому, стояло на стороне Лиги; страсти разыгрывались все сильнее по мере приближения к Сене. Со всех сторон слышал я проклятия королю Франции и восхваления герцогу Гизу. Стараясь не вступать в разговоры и ехать как можно скромнее, я не без труда избегал всяких допросов и задержек. Проезжая на третье утро, уже недалеко от Рони, по низкой, болотистой местности, покрытой лесами, изобиловавшими всевозможной дичью, я предался размышлениям об ожидавшем меня приеме, который, думалось мне, не мог быть приятным. Отвага и рвение барона де Рони, о котором говорили, что он одновременно находится во всех концах Франции, и его дружба с королем Наваррским не позволяли мне надеяться, чтобы он снисходительно выслушал мой рассказ. Чем ближе подходила минута отчета, тем невероятнее казались мне самому некоторые мелочи моего предприятия, тем яснее вставала передо мной моя собственная беспечность. И, кажется, никогда ни перед чем не испытывал я такого страха.

Помню, утро было теплое, облачное, но не темное. Полный влаги воздух вблизи казался прозрачным, а вдали местами поднимался туман, сквозь который синели очертания лесов. Большая дорога была вся изрыта; вынужденный по временам уклоняться от нее, чтобы объезжать совсем неудобные места, я начал уже опасаться, не сбился ли с пути. Проехав еще немного, не зная, повернуть ли мне лошадь или двигаться дальше, я заметил впереди, на перекрестке лесных тропинок, небольшой дом. По ветке над дверью вместо вывески и по стоявшему тут же корыту с водой, я понял, что это гостиница. Решив покормить лошадь, я подъехал к дверям и постучал хлыстиком. Дом был расположен так уединенно, что я немало удивился, когда в окне немедленно показались 3–4 лица. Я уже подумывал, не лучше ли мне проехать мимо, но в эту минуту из гостиницы вышел хозяин, очень вежливо указавший мне дорогу к расположенному позади дома сараю. Сообразив, что мне нечего терять, я последовал за ним.

В сарае стояли уже четыре лошади с отпущенными подпругами. Не успел я привязать своего коня, как перед нами показался шестой всадник, который, заметив нас, подъехал прямо к сараю и, соскакивая на землю, поклонился мне. Это был высокий, крепкий человек, в расцвете лет, одетый в обыкновенный сюртук из темной кожи и не имевший при себе никакого оружия, кроме охотничьего ножа, болтавшегося в ножнах у него за поясом. Он ехал на великолепной саврасой лошади; его высокие сапоги из недубленой кожи были доверху забрызганы грязью, словно он прибыл по ужаснейшей дороге. Когда хозяин повел его лошадь в сарай, он бросил на него испытующий взгляд, и по его смуглому лицу и живым глазам я заключил, что он видал виды и вел бурную жизнь. Он с любопытством следил за мной, пока я задавал корм лошади; когда же я зашел в дом и, усевшись в первой комнате, принялся за имевшийся у меня в кармане хлеб с сыром, он присоединился ко мне. Однако мой бедный стол, очевидно, пришелся ему не по вкусу. Он молча следил за мной, постегивая хлыстом по своим сапогам, затем позвал хозяина и повелительно спросил его, что можно было получить из свежих блюд и не было ли готовых битков или дичи. Хозяин отвечал, что не мог предложить ничего такого: его милость мог получить только сыру Лизье[302] или вареной чечевицы.

– Его милость не желает ни сыру, ни чечевичной похлебки, – недовольно ответил незнакомец. – А что это за запах, друг мой? – продолжал он, начиная вдруг усиленно втягивать в себя воздух. – Готов поклясться, что это – жареное мясо.

– Это – задняя часть оленя, которая жарится для четырех господ, из судейских, да пара битков в придачу, – объяснил хозяин, смиренно прибавив себе в извинение, что господа заказали это для себя одних.

– Что? Целая четверть и пара битков в придачу! – возразил незнакомец, чмокая губами. – Кто они?

– Два адвоката со своими секретарями из парижского парламента. Они осматривали какую-то межу недалеко отсюда и теперь возвращаются назад.

– Это не причина, чтобы устраивать здесь голод! – энергично воскликнул незнакомец. – Подите к ним и скажите, что господин, приехавший издалека и ничего не евший с семи часов утра, просит позволения присесть к их столу. Четверть дичины и пара битков на четверых! – продолжал он с крайним отвращением. – Это невыносимо! Еще адвокаты! Да, в таком случае, король Франции должен был бы съесть целого оленя и остаться голодным! Не правда ли, сударь? – продолжал он, внезапно обращаясь ко мне.

Он был так смешно и в то же время так серьезно рассержен и так пристально смотрел на меня, что я поспешил выразить ему свое полное согласие.

– А вы, вот, кушаете сыр, сударь! – возбужденно возразил он.

Я видел, что под его простым платьем скрывался дворянин; поэтому, ничуть не обидевшись, откровенно сознался ему, что кошелек мой пуст, и я путешествую, как могу, а не как хотел бы.

– Вот как?! – ответил он поспешно. – Знай я это, я присоединился бы к вам и ел бы ваш сыр. В конце концов, мне приятнее было бы поститься с дворянином, чем пировать с грубиянами. Но теперь поздно. Я видел, как вы задавали корм лошади, и думал, что у вас карманы туго набиты.

– Лошадь устала и старалась изо всех сил.

Он взглянул на меня с любопытством, словно собираясь сказать еще что-то. Но в эту минуту вернулся хозяин, и он обратился к нему.

– Ну?! – весело сказал он. – Все в порядке?

– Мне очень жаль, ваша милость, – неохотно, с пришибленным видом, ответил хозяин. – Но господа просят прощения…

– Черт их возьми! – крикнул мой собеседник. – Как они смеют, как смеют!

– Они говорят, сударь, – заикаясь продолжал хозяин, – что всей еды им только хватит для себя и для собачонки, которую они привезли с собой.

Раздавшийся в соседней комнате взрыв хохота показывал, что собравшийся там квартет вволю потешался над просьбой моего собеседника. Я заметил, как щеки его покраснели, и ожидал взрыва гнева; но он с минуту в раздумье постоял среди комнаты и, к великому облегчению содержателя гостиницы, пододвинул ко мне стул и спросил себе бутылку лучшего вина, затем любезно попросил у меня позволения взять кусочек сыру, который, по его словам, лучше Лизье, и, наполнив мой стакан вином, принялся за еду так весело, словно никогда на слыхал о присутствии общества в соседней комнате. Помню, я был немало удивлен: он показался мне человеком горячим и пылким; я не думал, что он спокойно снесет обиду.

Однако я ничего не сказал, и мы завязали спокойную беседу. Я заметил только, что по временам он останавливался среди разговора, словно к чему-то прислушиваясь. Думая, что он мысленно возвращается к компании в соседней комнате, становившейся все более шумной, я ничего не говорил и был крайне удивлен, когда он внезапно поднялся с места и, подойдя к открытому окну, высунулся в него, защищая глаза рукой.

– Что такое? – спросил я, готовясь последовать за ним.

Он спокойно рассмеялся:

– Вы скоро увидите, – прибавил он, минуту спустя.

Я встал и, подойдя к окну, посмотрел ему через плечо. К гостинице подъезжали три всадника. Первый из них, высокий, дюжий и смуглый человек с живыми черными глазами, в шляпе, имел при себе пистолеты, воткнутые в седельные кобуры, и короткий меч. Другие два, крепкие парни, по-видимому слуги, были одеты в зеленые куртки и кожаные штаны. Все они ехали на хороших лошадях; позади них слуга вел на привязи пару собак. Увидев нас, они пустили лошадей в галоп и первый из них замахал шляпой.

– Стой! – крикнул мой собеседник, возвышая голос, когда они подъехали на такое расстояние, что могли его слышать. – Мэньян!

– Ваше сиятельство! – ответил человек в шляпе с перьями, мгновенно останавливая лошадь.

– Там, в сарае, вы найдете шесть лошадей, – повелительно крикнул незнакомец. – Выгоните тех четырех, которые стоят с левой стороны. Стегните хорошенько каждую из них: пусть их убираются вон!

Не успел он выговорить этих слов, как тот, к которому он обращался, повернул лошадь и, покорно ответив «Слушаю-с!», бросил поводья одному из всадников и исчез в сарае, словно отданный ему приказ не заключал в себе ничего необыкновенного. Компания в соседней комнате, где, без сомнения, все было слышно, не замедлила забить тревогу. Они стали громко выражать свой протест. Один, выскочив из окна, свирепо спросил нас, что этозначит; остальные высунули свои опухшие, разгоряченные от вина лица и, сопровождая свои слова проклятиями, поддержали его. Не считая нужным вмешиваться, я предвкушал забавное зрелище. Собеседник мой держался с поразительным хладнокровием, словно все происходившее так же мало касалось его, как и меня. Он даже как будто не замечал разгневанной компании и спокойно рассматривал развертывавшееся перед глазами представление. Тогда выскочивший из окна адвокат, по-видимому более предприимчивый из всего общества, бросился к стойлам. Но вид двух слуг, которые двигались ему навстречу, оскалив зубы, словно собираясь переехать его, заставил его повернуть обратно, побледнев от бешенства. В эту минуту последняя из четырех лошадей, стуча копытами, выбежала из сарая и, бросив кругом испуганный взгляд, рысью умчалась в лес. Адвокат рассвирепел пуще прежнего, что бывает с испуганными людьми. Незнакомец наконец соблаговолил заметить его.

– Сударь! – хладнокровно заметил он, посмотрев на него через окно, словно видел его впервые. – Вы мне надоели. В чем дело?

Адвокат с громким криком спросил его, какого черта мы выгоняем его лошадей.

– Я решил позволить вам и сопровождающим вас господам немного побегать, – со злой насмешкой ответил мой собеседник, причем строгий тон невольно поражал в таком молодом человеке. – Нет ничего полезнее после плотного обеда. Кроме того, я хотел вам преподать и урок вежливости. Мэньян! – продолжал он, возвышая голос. – Если этот господин имеет сказать еще что-нибудь, поговорите с ним. Он ровня скорее вам, чем мне.

Не обращая более внимания на этого человека, поспешившего удалиться с видом прибитой собаки, мой приятель отошел от окна. Усаживаясь на свое место, он встретился со мной взглядом и засмеялся.

– Ну-с! – сказал он. – Что вы скажете на это?

– Что осел хорошо чувствует себя в львиной шкуре, пока не встретится со львом.

Он вновь засмеялся, по-видимому, очень довольный моими словами.

– Уф, оставим это! – воскликнул он. – Думаю, что я расквитался с этими господами. Мне пора ехать. Не по пути ли нам с вами, сударь?

Сохраняя осторожность, я ответил, что еду в город Рони.

– Вы не из Парижа? – продолжал он, всматриваясь в меня.

– Нет, – ответил я. – Я еду с юга.

– Из Блуа, быть может?

Я кивнул головой.

– A! – произнес он, не делая никаких дальнейших замечаний, что несколько удивило меня, так как все в то время ждали новостей, и именно из Блуа. – Я тоже еду по направлению к Рони. Пойдемте!

Мы отправились к лошадям. Человек, которого он называл Мэньяном, почтительно поддержал ему стремя. В это время я заметил, что его господин обернулся и несколько раз взглянул на меня с непонятным выражением в глазах: в неприятельской стране, где не следовало возбуждать любопытства, мне это было не совсем по душе. Но он внезапно расхохотался, по-видимому, вспоминая только что происшедший в гостинице случай, и я совершенно забыл о своих опасениях, находя его прекрасным попутчиком и человеком больших познаний. Тем не менее, по мере приближения к Рони, я начал падать духом. Так как в таких случаях ничто не может быть неприятнее добродушных насмешек товарища, которому неизвестны ваши тревоги и опасения, я почувствовал облегчение, когда мой спутник, на расстоянии мили от города, на перекрестке четырех дорог, вдруг остановил лошадь и, вежливо простившись со мной, поехал своей дорогой.

Я остановился в гостинице на конце города и, приведя в порядок платье и выпив стакан вина, спросил, как пройти к замку, расположенному на расстоянии какой-нибудь трети мили от города. Я отправился туда пешком, по аллее, которая вела к подъемному мосту и воротам. Мост был спущен, но ворота оказались запертыми. Чтобы пропустить меня, потребовались все условности, соблюдаемые в крепостях в военное время, хотя гарнизон, по-видимому, состоял всего из 2–3 слуг и из такого же числа охотников. Назвав себя, я мог на досуге осмотреть дом, – старое и частью уже разрушавшееся, но очень крепкое здание, местами заросшее плющом и плотно обсаженное деревьями. Наконец ко мне подошел очень степенный паж и провел меня по узкой лестнице в гостиную с двумя окнами, из которых одно выходило на двор, а другое было обращено к городу. Здесь меня ожидал высокий человек, вставший при моем появлении. Каково же было мое удивление, когда в нем я узнал моего спутника!

– Господин де Рони? – воскликнул я, останавливаясь и со смущением глядя на него.

– Он самый, сударь, – ответил он, с спокойной улыбкой. – Вы, если не ошибаюсь, являетесь ко мне с поручением от короля Наваррского. Можете говорить открыто. У короля нет тайн от меня.

В его манере держать себя было столько достоинства, что он не мог не произвести на меня сильного впечатления, хотя был десятью годами моложе меня, и я еще так недавно имел случай видеть его в более легкомысленном настроении. Я чувствовал, что он вполне оправдывал свою славу: передо мной стоял великий человек. С отчаянием вспомнив о несостоятельности рассказа, который мне предстояло изложить ему, я остановился, не зная с чего начать. Он тотчас положил этому конец.

– Итак, сударь! – сказал он с нетерпением. – Я сказал вам, что можете говорить открыто. По моим расчетам, вы должны были быть здесь уже 4 дня тому назад. Теперь вы здесь: где же ваша дама?

– Мадемуазель де ля Вир? – пробормотал я, скорее с тем, чтобы выиграть время, чем с какой-нибудь другой целью.

– Да, да! – повторил он, нахмурившись. – Разве тут может идти речь о какой-нибудь другой даме? Выскажитесь же, наконец, сударь. Где вы ее оставили? Тут речь идет не о любовной истории, – продолжал он, и меня неприятно поразила его резкость. – Вам незачем говорить обиняками. Король доверил вам даму, которой – могу вам сказать это теперь не колеблясь – были известны некоторые государственные тайны. Мне известно, что она благополучно бежала из Шизэ и так же благополучно прибыла в Блуа. Где же она?

– Клянусь Небом, я сам хотел бы это знать! – воскликнул я в отчаянии, чувствуя, что его вопросы в тысячу раз увеличивали тягость моего положения.

– Что это значит? – крикнул он, возвышая голос. – Вы не знаете, где она? Вы шутите, господин де Марсак?

– Это была бы плохая шутка, – ответил я с грустной улыбкой.

И я рассказал ему все без утайки. Он слушал меня, но без малейшего слова участия, скорее с нетерпением, перешедшим под конец в насмешливое недоверие. Когда я кончил, он грубо спросил меня, какого имени я заслуживаю. Не понимая, что он хочет сказать, я повторил свою фамилию. Он резко и напрямик ответил, что это невозможно.

– Не верю, сударь! – повторил он, нахмурив брови. – Вы не тот, за кого себя выдаете. Вы не привезли мне ни дамы, ни золотой монеты, – ничего такого, на основании чего я мог бы поверить вашей истории. Нет, сударь, не принимайте угрожающего вида! – продолжал он резко. – Я здесь представитель короля Наваррского, для которого это дело имеет громадное значение. Я не могу поверить; чтобы выбранный им человек действовал таким образом. Например, этот дом в Блуа и комната с двумя дверьми, о которых вы тут болтаете! Что же вы делали в то время, как барышню уводили?

– Я сражался с людьми, охранявшими дом, – ответил я, стараясь проглотить душивший меня гнев. – Я сделал все, что мог. Если бы дверь поддалась, все кончилось бы хорошо.

Он мрачно взглянул на меня.

– Это все пустые выдумки! – насмешливо сказал он.

Затем он опустил глаза и, казалось, на время погрузился в задумчивость; а я стоял перед ним, смущенный этим новым оборотом дела, вне себя от ярости, не зная однако, на что излить ее, глубоко уязвленный его оскорблениями, не имея надежды добиться удовлетворения.

– Слушайте! – резко сказал он после двух-трех минут мрачного размышления, в течение которых я, со своей стороны, испытывал чувство жгучего унижения. – Нет ли здесь кого-нибудь, кто мог бы установить вашу личность или подтвердить вашу историю каким-нибудь другим образом, сударь? Пока я не узнаю, как обстоит дело, я ничего не могу сделать.

Я угрюмо покачал головой. Я мог бы протестовать против его грубого и несправедливого ко мне отношения. Но к чему это могло привести, когда, он прикрывался именем своего повелителя?

– Ах, да! – сказал он с таким видом, словно внезапно что-то вспомнил. – Чуть не забыл. У меня тут есть люди, еще недавно бывшие при дворе короля Наваррского в Сен-Жан д'Анжели. Если вы действительно господин де Марсак, которому было дано это поручение, то вы конечно ничего не будете иметь против того, чтобы повидаться с ними?

Предложение это поставило меня в крайне затруднительное положение. Откажись я подвергнуться предложенному суду, я тем самым признаю себя самозванцем. Согласись я повидаться с незнакомцами, мне казалось вероятным, что они могли не узнать меня или же намеренно отречься от меня, чтобы еще ухудшить мое положение. Я колебался; но Рони стоял передо мной в ожидании ответа, и я, наконец, согласился.

– Хорошо! – коротко сказал он. – Сюда, пожалуйста! Они здесь… Задвижка с фокусом. Но, сударь, я ведь хозяин.

Повинуясь его указанию, я первым прошел в следующую комнату, чувствуя несказанное унижение от необходимости обращаться к незнакомым лицам. С минуту я не видел никого: день клонился к вечеру; длинная, узкая комната, в которую я вошел, освещалась лишь пылавшим в очаге огнем. Кроме того, я и сам был, вероятно, смущен. Думая, что проводник мой ошибся или что гости его уже уехали, я повернулся к нему, чтобы попросить объяснения. Он указал мне вперед. Я сделал еще несколько шагов. В эту минуту молодая, красивая дама, сидевшая в тени большого очага, вдруг, словно испугавшись, встала с места, устремив на меня взгляд. Свет горевшего дерева падал с одной стороны на ее лицо, придавая ее волосам золотистый оттенок.

– Ну! – сказал господин де Рони голосом, показавшимся мне несколько странным. – Вы, кажется, незнакомы с барышней?

Она действительно была мне совершенно незнакома; я поклонился ей, не говоря ни слова. Она, со своей стороны, важно и молча ответила на мой поклон.

– Нет ли здесь кого-нибудь другого, кто знал бы вас? – продолжал господин де Рони насмешливо, но с той же странностью в голосе, которая поразила меня раньше; теперь она была еще более заметна. – Если нет, господин де Марсак, то боюсь… Но осмотритесь же кругом, осмотритесь кругом, сударь! Я не хотел бы быть слишком поспешным в своем суждении.

С этими словами он положил руку мне на плечо с такой простотой и с такой внезапной переменой во всем своем обращении, что я положительно не знал, верить ли своим глазам. Я машинально взглянул на даму и заметил, что ее сверкавшие при свете огне глаза смотрели на меня очень милостиво. Смущение мое увеличилось в тысячу раз, когда, повернувшись в том направлении, куда указывал мне Рони, я увидел ничто иное, как саму мадемуазель де ля Вир, словно выросшую передо мной из-под земли. Она вышла из тени очага, скрывавшего ее до сих пор, и стояла предо мной, мило приседая, с тем же выражением на лице и в глазах, которое я заметил на лице барышни.

– Мадемуазель! – пробормотал я, не в силах отвести от нее глаз.

– Да, сударь, мадемуазель! – ответила она, приседая еще ниже и напоминая скорее ребенка, чем женщину.

– Здесь? – пробормотал я, разинув рот и смотря на нее во все глаза.

– Здесь, сударь, благодаря храбрости одного мужественного человека, – ответила она таким тихим голосом, что я едва расслышал.

Затем, опустив глаза, она отступила назад в тень, словно сказала уже слишком много или же боялась, что все ее существо говорило слишком красноречиво. Она была одета с большим блеском. Ее изящная фигурка при свете огня походила скорее на фею, чем на женщину. Вся она, и особенно смягчившееся выражение ее лица, так мало походили на барышню, которую я видел забрызганную грязью и с трудом держащуюся в седле от усталости, что я не знал, не померещилось ли мне все это, и по-прежнему ничего не понимал. Тут господин де Рони несколько раз милостиво обнял меня, прося у меня извинения за обман, к которому его побудило отчасти странное наше знакомство в гостинице, а отчасти желание усилить радостную неожиданность, которую он имел для меня в запасе.

– Пойдемте! – сказал он, увлекая меня к окну. – Я вам покажу еще нескольких из ваших старых друзей.

Я взглянул в окно и увидел внизу, на дворе, трех моих лошадей, выставленных в ряд. На Сиде сидел Симон Флейкс, который, увидев меня, с торжествующим видом поклонился мне. Около каждой лошади стояло по конюху, а по обеим сторонам – по человеку с факелом. Мой собеседник весело рассмеялся.

– Это устроено по распоряжению Мэньяна, – сказал он. – У него на такие вещи тонкий вкус.

Раскланявшись бесчисленное множество раз с Симоном Флейксом, я повернулся назад в комнату и, с преисполненным благодарностью сердцем, попросил господина де Рони познакомить меня со всеми подробностями бегства девушки.

– Это было очень просто, – сказал он, беря меня за руки и отводя назад к очагу. – В то время как вы дрались с негодяями, старая женщина, ежедневно приносившая девушке пищу, встревоженная шумом, зашла в комнату узнать, что там творится. Не имея возможности помочь вам и не будучи уверенной в вашем успехе, мадемуазель решила, что такого удобного случая не следовало упускать. Она заставила старуху показать ей и ее служанке дорогу через сад. После этого они, насколько я понял, бросились бежать по переулку и сейчас же наткнулись на юношу с лошадьми, который узнал их и помог им сесть на коней. Несколько минут они еще поджидали вас, а затем уехали.

– Но я справлялся у ворот, – сказал я.

– У каких ворот? – улыбаясь, спросил господин де Рони.

– У Северных, конечно, – ответил я.

– Так, – заметил он, слегка кивнув головой. – Но они сделали круг и выехали через Западные ворота. Странный парень этот ваш знакомый! У него недаром голова на плечах, господин де Марсак. Итак, отъехав на две лиги от города, они остановились, не зная как быть дальше. К счастью, в гостинице они встретились с одним моим знакомым, торговцем лошадьми. Он знал мадемуазель де ля Вир и привез ее сюда без всяких препятствий.

– Это был нормандец? – спросил я. Господин де Рони кивнул, тонко улыбнувшись.

– Да, – сказал он. – Он много рассказывал мне про вас. А теперь позвольте представить вас моей жене, госпоже де Рони.

Он подвел меня к даме, которая встала, когда я вошел в комнату, и теперь приветствовала меня с той же добротой, которую я раньше заметил в ее взгляде, и наговорила мне кучу любезностей. Я взглянул на нее с любопытством, так как много слышал о ее красоте, и потом, как молодой де Рони, одновременно влюбленный в двух девушек, живших в различных комнатах одной и той же гостиницы, встретив обеих разом, решил, которую из них посетить и выбрать себе в жены. Он, казалось, прочел мои мысли: когда я поклонился ей, благодаря ее за выраженные мне любезности, он весело ущипнул ее за ухо и сказал:

– Если захотите выбрать себе хорошую жену, де Марсак, всегда смотрите направо.

Он говорил в шутку, намекая только на себя. Но машинально взглянув в том направлении, куда он указывал, я увидел в двух шагах от себя мадемуазель, стоявшую в тени большого камина. Не знаю, что было в ней сильнее, – чувство ли гнева или стыда: верно то, что она ответила мне взглядом глубокого неудовольствия и, повернувшись, быстро вышла из комнаты, не сохранив и следа той нежности и благодарности, которые я заметил в ней раньше.

ГЛАВА XIII В Рони

Следующее утро принесло мне новые доказательства того расположения, которым удостаивал меня де Рони. Проснувшись рано, я заметил на стуле, около моего платья, кошелек с золотом, в котором было 100 крон. В юноше, который в эту минуту вошел в мою комнату спросить, не нужно ли мне чего, я с трудом узнал Симона Флейкса: так щеголевато был он одет, напоминая своим нарядом платье Мэньяна. Я несколько раз взглянул на студента, прежде чем решился назвать его по имени. Наконец, протерев глаза, я спросил его, что он сделал со своей рясой.

– Сжег ее, господин де Марсак, – коротко ответил он.

Я видел, что, выражаясь картинно, он сжег еще многое другое, кроме своей рясы. Он был не так бледен, не так худ, не так удручен, как раньше, и двигался быстрее. Он потерял свойственный ему раньше вид человека слегка тронутого и казался сильным, спокойным, не так приниженным. Только в глазах его остался прежний странный блеск, свидетельствовавший о нервной, увлекающейся натуре.

– Что же вы намерены теперь делать, Симон? – спросил я, с любопытством замечая эту перемену.

– Я солдат, – ответил он, – и служу господину де Марсаку.

Я засмеялся.

– Боюсь, что вы выбрали себе плохую службу, – сказал я, начиная одеваться, – притом такую, на которой вы можете быть убиты. Мне кажется, это вам не по душе?

Он ничего не ответил. Я с изумлением взглянул на него.

– Вы, значит, пришли, наконец, к какому-нибудь решению? – спросил я.

– Да.

– И разрешили все свои сомнения?

– У меня нет больше сомнений.

– Вы гугенот?

– Это – единственно истинная и чистая религия, – серьезно ответил он и с видимой искренностью и благоговением произнес символ веры Безы.

Все это наполнило меня чувством глубокого удивления; но я не сказал больше ни слова, хотя у меня возникли некоторые сомнения. Я подождал пока не остался наедине с де Рони, и тут только все прояснилось. Я высказал ему свое удивление по поводу такого внезапного обращения. Заметив, что Рони только улыбался, не говоря ни слова, я стал высказываться определеннее.

– Я удивлен! Ведь, говорят, ученые люди, раз потерявшись в дебрях богословия, редко находят твердую почву и редко кто из них возвращается к старой вере или удостаивается милости принять новую. Я говорю, конечно, только о таких, к которым причисляю и этого юношу, то есть об увлекающихся, легко возбуждаемых умах, которые много учатся и не имеют силы переварить все, чему они учатся.

– Да, что касается таких, я тоже считаю это верным, – ответил Рони, по-прежнему улыбаясь. – Но на них-то и можно воздействовать, только в подходящую минуту.

– Допустим. Но моя мать, о которой я вам рассказывал, посвящала много времени этому юноше. Его верность ей выше всяких похвал. Однако ее вера, твердая, как скала, не имела на него никакого влияния.

Рони покачал головой, по-прежнему улыбаясь.

– Нас обращают не матери, – сказал он.

– Что? – крикнул я, раскрыв глаза. – Вы хотите сказать… это дело мадемуазель?

– Думаю, что так. Думаю, что она опутала его своими чарами по дороге. Если верно то, что вы говорите, то он покинул Блуа вместе с нею, не веря ни во что: два дня спустя, он явился ко мне стойким гугенотом. Такую загадку нетрудно разрешить.

– Такие обращения редко бывают прочными, – сказал я.

Он как-то странно взглянул на меня и с блуждающей на губах улыбкой, ответил:

– Фи, любезный! К чему брать так всерьез? Сам Теодор Беза не мог бы отнестись к этому сурово. Юноша не шутит; и в этом нет никакого вреда.

Видит Бог, я отнюдь не видел тут вреда. И вообще я не был склонен в то время смотреть на вещи мрачно. Нетрудно представить себе, как лестно было мне сознавать себя почетным гостем в доме человека, уже тогда известного, а позднее затмившего своей славой всех современников, кроме короля Наваррского! Как приятно было пользоваться всеми удобствами домашнего очага, которых я так долго был лишен, рассказывать историю моей матери госпоже Рони и находить поддержку в ее сочувствии, чувствовать себя наконец снова дворянином с признанным в свете положением! Днем мы охотились или предпринимали разные поездки; вечера проводили в долгих разговорах, вызывавших во мне все возраставшее уважение к дарованиям моего хозяина. Казалось, не было пределов его знанию Франции или планам, касавшимся развития страны, уже тогда занимавшим его ум и обратившим позже целые пустыни в плодородные местности, а грязные местечки – в большие города. Степенный, чинный, он умел однако давать отдых уму. Проницательный советник, он был в то же время солдатом: он любил уединение, в котором мы жили, потому что оно не было лишено опасности. Соседние города стояли на стороне Лиги; и только общие смуты давали господину де Рони возможность жить в собственном доме, не возбуждая подозрений.

Одно только несколько нарушало мое веселое настроение: это – отношение ко мне мадемуазель де ля Вир. Я не сомневался в ее благодарности: она очень мило, хотя и сдержанно, благодарила меня в день моего приезда; чрезвычайно теплое отношение ко мне господина де Рони также заставляло меня предполагать, что она дала ему преувеличенное представление о моих заслугах. Я не мог ни желать, ни ожидать ничего больше: мой возраст и пережитые неудачи поставили меня в такое невыгодное положение, что, далеко не мечтая о дружбе или близости с нею, я при наших ежедневных встречах не притязал даже на равенство, на которое мне давало право уже мое рождение само по себе. Зная, что я должен был казаться ей человеком старым, бедным и плохо одетым, и довольствуясь тем, что мне удалось защитить свою честь и свое поведение, я старался не злоупотреблять ее благодарностью: охотно оказывая ей такие услуги, которые не могли ей наскучить, я тщетно избегал всего, что могло показаться ей назойливостью или желанием навязать ей свое общество. Я обращался с ней очень вежливо, касаясь лишь общих вопросов, то есть таких, в которых принимало участие все общество. Я поступал так не из чувства оскорбленной гордости или негодования, которое, видит Бог, так же мало питал к ней, как к любой птичке: даже в эти счастливые дни я не хотел забывать, как должна смотреть на меня такая молодая, избалованная и красивая женщина. Но тем более меня поражало наблюдение, что благодарность ее с каждым часом слабела. После первых двух дней, когда она была очень молчалива и редко говорила со мной или смотрела на меня, девушка вновь приняла свой прежний надменный вид. Это мне было безразлично. Но она пошла дальше: начала припоминать различные случаи из жизни в Сен-Жан д'Анджели, в которых я принимал участие. Она все намекала на мою тогдашнюю бедность, на ту смешную фигуру, которую я представлял из себя, на шутки, которые отпускали по моему адресу ее друзья. Она, казалось, находила в этом какое-то дикое удовольствие и порой издевалась надо мной так едко, что заставляла краснеть госпожу де Рони; а я, со своей стороны, не мог не испытывать стыда и огорчения. О том времени, которое мы провели с нею вместе, она наоборот почти никогда не упоминала. Но вот, неделю спустя после моего приезда в Рони, я застал ее одну в гостиной. Я не знал, что найду ее там, и, поклонившись и пробормотав какое-то извинение, хотел уже удалиться. Но она гневным движением остановила меня.

– Я не кусаюсь, – сказала она, вставая со стула и встречаясь со мной взглядом; на щеках у нее выступили красные пятна. – Зачем вы так смотрите на меня? Знаете, месье де Марсак, у меня нет на вас терпения! – И она топнула ножкой о пол.

– Но, мадемуазель, – смиренно пробормотал я, не понимая, что она хотела этим сказать, – что же я такого сделал?

– Сделали? – сердито повторила она. – Сделали? Дело не в том, что вы сделали, а в том, что вы из себя представляете. Вы невыносимы! Почему вы всегда так сумрачны, сударь? Почему вы так безвкусно одеты? Зачем вы носите вашу куртку набок и ходите с гладко зачесанными волосами? Зачем вы обращаетесь к Мэньяну так, словно он вельможа? Зачем у вас всегда такой торжественный, учтивый вид, словно весь свет представляет из себя одну церковь? Зачем? Зачем? Зачем, я вас спрашиваю?

Она остановилась, чтобы перевести дух, повергнув меня в такое изумление, какого мне еще никогда не приходилось испытывать. Она была так красива в своем бешенстве, что я только смотрел на нее, молча удивляясь тому, что бы это могло значить.

– Ну! – нетерпеливо крикнула она, не в силах выносить дольше. – Вы не можете сказать ни слова в свою защиту? У вас нет языка? У вас нет, наконец, собственной воли, господин де Марсак?

– Но, мадемуазель… – начал я, пытаясь объясниться.

– Тише! – воскликнула она, обрывая меня, прежде чем я успел что-нибудь сказать, как это свойственно женщинам. Изменившимся голосом она как-то отрывисто добавила: – У вас мой бархатный бант, сударь. Отдайте мне его!

– Он у меня в комнате, – ответил я, крайне изумленный этим внезапным переходом к новому предмету и столь же внезапной просьбой.

– Так принесите его, пожалуйста, сударь! – ответила она, вновь сверкнув глазами. – Принесите его, принесите, говорю вам! Он сыграл свою роль, и я предпочитаю получить его обратно. Кто может поручиться мне за то, что вы не станете показывать его, как залог любви?

– Мадемуазель! – горячо крикнул я. В эту минуту я был рассержен не меньше ее.

– Я все-таки предпочитаю получить его обратно, – мрачно ответила она, опуская глаза.

Я был до такой степени взбешен, что, не говоря ни слова, вышел из комнаты и, захватив с собой бант, принес его ей. Она все еще стояла на прежнем месте. Когда она увидела бант, в ней, несмотря на весь ее гнев, по-видимому, проснулось воспоминание о том дне, когда она начертала на нем свой крик о помощи. Она взяла его от меня с совершенно изменившимся выражением, вся задрожав, и с минуту держала его в руках, словно не зная, что с ним делать. Она без сомнения думала о том доме в Блуа, в котором подвергалась такой, опасности. Желая, со своей стороны, чтобы она поняла и почувствовала всю несправедливость своего поступка, я стоял перед нею, не сводя с нее глаз.

– Я не могу вернуть вам сейчас золотую цепочку, которую вы оставили у изголовья моей матери, – холодно сказал я, видя, что она не прерывает молчания. – Я заложил ее. Но я сделаю это, как только будет возможно.

– Вы… заложили ее? – пробормотала она, не глядя на меня.

– Да, мадемуазель, заложил, чтобы достать себе лошадь и приехать сюда, – сухо ответил я. – Она будет выкуплена. В свою очередь, я тоже хотел бы вас попросить кое о чем.

– О чем? – прошептала она, с усилием овладевая собой и взглянув на меня с оттенком прежней гордости и недоверия.

– Я хочу попросить у вас вашу половинку монеты, – сказал я. – Вам она теперь не нужна, так как вторая половинка находится в руках ваших врагов. Мне же она может пригодиться.

– Каким образом? – коротко спросила она.

– Может случиться, что мне когда-нибудь удастся найти вторую половинку, мадемуазель.

– И тогда? – спросила она, уставившись на меня с раскрытыми губами и сверкающими глазами. – Что же случится, если вы найдете вторую половинку, Марсак?

Я пожал плечами.

– Ба! – воскликнула она, сжимая свои маленькие руки и с непонятной мне страстностью топая ногой о пол. – Вот теперь вы, де Марсак, в своем настоящем виде! Вы ничего не говорите – и люди не могут вас оценить. Вы снимаете шляпу, а они топчут вас ногами. Они говорят, а вы молчите. Да если бы я так владела мечом, как вы, я бы не молчала ни перед кем и не позволила бы никому, кроме короля Франции, стоять передо мной в шляпе! А вы!.. Ну, ступайте, оставьте меня! Вот вам ваша монета. Берите ее и ступайте! Пошлите мне вашего юношу, чтобы он разбудил меня. Во всяком случае, у него есть ум; он молод, он мужчина; у него есть душа; он умеет чувствовать… Если бы только он не был ученым!..

Она выгнала меня вон с такой вспышкой гнева, которая, может быть, позабавила бы меня в другой женщине, но в ней указывала на такую черную неблагодарность, что это немало огорчило меня. Я однако ушел и послал к ней Симона, хотя поручение это мне совсем не нравилось, тем более, что я заметил, как юноша, услышав ее имя, весь просветлел. Но она, должно быть, еще не успела прийти в себя, когда он подошел к ней, его постигла та же участь, что меня.

Слоняясь по тисовой аллее, я видел, как он вышел от нее с видом побитой собаки. Однако она стала беседовать с ним все чаще и чаще. Господа Рони были так заняты друг другом, что некому было обуздать ее фантазию или дать ей добрый совет. Зная ее гордость, я не боялся за нее; но тяжело было сознавать, что она вскружит юноше голову. Не раз собирался я поговорить с ней о нем; но, с одной стороны, это было не мое дело, а с другой – я вскоре заметил, что неудовольствие мое не было для нее тайной, и она не обращала на него никакого внимания. Когда я однажды утром, видя ее в хорошем настроении, осмелился намекнуть, что она обращается с окружающими слишком бесчеловечно и грубо, вопреки ее знатному происхождению, девушка презрительно спросила, не нахожу ли я, что она недостаточно хорошо обращается с Симоном Флейксом. На это мне нечего было ответить.

Я мог бы упомянуть здесь о системе тайного соглашения, благодаря которой де Рони даже и в этом уединенном месте получал известия обо всем, что происходило во Франции. Но это всем известно. В Рони не являлись послы: они сейчас же возбудили бы подозрения в соседнем городе. И сам я не мог бы точно сказать, какими путями приходили новости. Но они приходили, и даже по нескольку раз в день. Так мы узнали об опасности, грозившей Ля-Ганашу, и об усилиях короля Наваррского помочь этому городу. Господин де Рони не только откровенно посвящал меня во все эти дела, но снискал мою привязанность и другими выражениями доверия, несомненно польстившими бы человеку и с более высоким положением. Так, однажды вечером, вернувшись с охоты с одним из сторожей, который просил меня помочь ему затравить раненую лань, я увидел на дворе чью-то сильно взмыленную лошадь. Спросив, кому она принадлежит, я узнал, что какой-то человек только что приехал, как думали конюхи, из Блуа и теперь беседовал с бароном. Столь необычайное событие конечно вызвало во мне чувство удивления. Но, не желая выказывать любопытства, которое легко может перейти в настоящий порок, я воздержался от желания войти в дом и стал прогуливаться по тисовой аллее. Не успел я согреть свои члены, слегка закоченевшие от верховой езды, как за мной явился паж, пригласивший меня к своему господину.

Рони большими шагами ходил взад и вперед по комнате, по-видимому, сильно расстроенный, с выражением печали и ужаса на лице: я невольно вздрогнул при виде его. Сердце у меня упало. Даже не глядя на госпожу де Рони, молча плакавшую тут же в кресле, я понял, что случилось что-то ужасное. Дневной свет уже угасал; в комнате горела лампа. Рони указал мне на небольшой кусок бумаги, лежавший на столе около лампы. Я взял бумагу и прочел ее содержание, не составлявшее и двух десятков слов. «Он болен и, по-видимому, умирает, – гласило известие, – в 20 лигах к ю. от Ля-Ганаша. Приезжайте во что бы то ни стало. П. М.»

– Кто? – спросил я наивно, уже начиная понимать в чем дело. – Кто болен и, по-видимому, умирает?

Рони повернулся ко мне, по лицу его текли слезы.

– Для меня существует только один «он»! Да сохранит его Господь! Да сохранит Он его для Франции, которая в нем нуждается, для Церкви, которая на него полагается, и для меня, который любит его! Да не даст Он ему погибнуть в минуту торжества! О Боже, не дай ему погибнуть!

Он опустился на стул и оставался в таком положении, закрыв лицо руками, вздрагивая всем телом от горя.

– Да, сударь! – сказал я после короткого молчания, полного ужаса и скорби. – Позвольте мне однако напомнить вам, что пока есть жизнь, есть и надежда.

– Надежда?

– Да, господин де Рони, надежда, – повторил я уже несколько бодрее. – У него есть дело. Он избран, призван и выбран; он Иисус Навин своего народа, как совершенно правильно назвал его месье д'Амур. Бог не возьмет его теперь. Вы еще увидитесь и обнимитесь с ним, как это случалось уже сотни раз. Вспомните, сударь, что король Наваррский силен, вынослив и молод и находится, без сомнения, в хороших руках.

– В руках дю Морнэ! – крикнул Рони с выражением презрения в глазах.

Однако с этой минуты он приободрился, подстрекаемый, кажется, мыслью о том, что выздоровление короля Наваррского волею Бога зависело от дю Морнэ, на которого он всегда смотрел, как на своего соперника. Он начал безотлагательно готовиться в путь и попросил меня отправиться вместе с ним, коротко заметив мне, что нуждается в моей помощи. Мне представилась вся опасность поспешного возвращения на юг, где меня ожидала месть Тюрена; не без некоторого стыда, я решился высказать это опасение. С минуту посмотрев на меня с видимым недоумением, Рони, с несвойственной ему раздражительностью, отверг мои возражения и вновь вернулся к своим распоряжениям, отдавая их так внимательно, словно ему не предстояла разлука с любимой и любящей женой. Мои сборы были недолги.

Когда настал час отъезда, я на досуге мог наблюдать за тем, с каким мужеством переносила госпожа де Рони свое горе «ради блага Франции» и какой необычной нежностью окружала ее мадемуазель де ля Вир, сразу изменившая свое поведение. Они очевидно не считали меня членом семьи, что, с одной стороны, было даже приятно; однако в сознании этого была для меня и доля горечи. Простившись как можно учтивее и короче, чтобы не помешать более священному прощанию Рони с женой, я в последнюю минуту убедился, что и меня ждало кое-что. Въезжая под ворота несколько впереди других, я заметил, как на луку моего седла упало что-то маленькое и светлое. Схватив вещицу, прежде чем она упала на землю, я, к глубочайшему своему изумлению, увидел у себя в руках маленький бархатный бантик. Невольно взглянул я наверх, на окно гостиной, находившееся над воротами. На одну секунду я встретился глазами с барышней, но в следующее мгновение ее уже не было. Позади раздался стук копыт: Рони въезжал в ворота, а за ним и слуги. Мы выехали на дорогу.

ГЛАВА XIV Господин де Рамбулье

Невеселая кавалькада! История с бантом, которая, пожалуй, допускала не одно объяснение, привела меня в состояние величайшего смущения, от которого я освободился только тогда, когда увидел в зеркале собственное лицо. Случайно обернувшись назад, я заметил, что Симон Флейкс, несмотря на свою красивую шляпу с перьями и новый меч, ехал, понурив голову, с видом величайшего уныния. Мне пришло в голову, что господин и слуга были заняты одними и теми же мыслями и что паж, пожалуй, увозил с собой такой же залог любви, как и тот, который лежал у меня на груди. Я словно пробудился от унизительного сна и, шевельнув Сида, пустился вдогонку за Рони, который тоже в невеселом расположении духа решительно ехал вперед, завернувшись в плащ до самых глаз. Известие о болезни короля Наваррского как молнией поразило его. Ему грозила опасность разом потерять и любимого государя, и рисовавшееся впереди блестящее будущее. Среди неминуемой гибели всех надежд и падения системы, которой он жил, у него едва оставалось время сожалеть об оставшейся в Рони жене или о спокойствии, из которого его так внезапно вызвали. Душой он был уже на юге, близ Ля-Ганаша, у постели Генриха. Он думал только о том, чтобы поскорее добраться туда, чего бы это ни стоило.

Имя доктора короля Наваррского не сходило у него с языка.

– Дортоман – хороший человек. Если кто и может спасти его, так это – Дортоман! – непрерывно восклицал он. Он заставлял меня останавливать и расспрашивать всех встречных, если только они сколько-нибудь походили на гонцов, и не отпускать их до тех пор, пока они не сообщали последних слухов, ходивших в Блуа, этом узле, через который проходили все достигавшие нас с юга новости. Господина Рони приободрил только случай, происшедший в этот вечер в гостинице: самые сильные умы, как я заметил, склонны цепляться за предсказания в такие тревожные времена. Странного вида пожилой человек в каком-то чудном наряде сидел за столом, когда мы приехали туда. Хотя я, в качестве мнимого главы нашего отряда, вошел первым, он пропустил меня без внимания, но встал и торжественно поклонился господину де Рони, хотя тот шел позади меня и был гораздо проще одет. Рони ответил на поклон и хотел уже пройти дальше, но незнакомец, отвесив еще более низкий поклон, предложил ему свое место около самого огня, защищенное от сквозняка, а сам сделал движение, словно собирался перейти к другому столу.

– Нет! – сказал мой товарищ, удивленный такой чрезмерной вежливостью. – Я не вижу, зачем мне занимать ваше место, сударь?

– Не только мое, – возразил незнакомец, как-то особенно взглянув на него и привлекая общее внимание выразительностью и силой своего голоса, – но и места многих других, которые, могу вас уверить, вскоре подчинятся вам, будет ли это угодно им или нет.

Де Рони пожал плечами и прошел мимо, делая вид, что принимает слова старика за пустые бредни. Но втайне он много думал о них, особенно когда узнал, что это был астролог из Парижа, изучивший свою науку, как говорили, по крайней мере в этой местности, под руководством Нострадамуса. Почерпнул ли он из этого обстоятельства новые надежды или стал внимательнее относиться к настоящему положению дел по мере нашего приближения к Блуа, но Рони заметно повеселел и вновь начал обсуждать будущее, словно уверенный в выздоровлении своего государя.

– Вы никогда не были при королевском дворе? – вдруг спросил он, по-видимому, продолжая нить занимавших его мыслей. – Я хочу сказать, в Блуа.

– Нет, и не имею особенного желания явиться туда. Сказать правду, господин барон, – продолжал я, несколько разгорячась, – чем скорее мы минуем Блуа, тем это будет мне приятнее. Думаю, что мы подвергаемся там некоторой опасности. Кроме того, не могу сказать, чтобы мне приятен был вид кровавых тел. Мне кажется, я не мог бы видеть короля, не вспоминая о Варфоломеевской ночи, и не мог бы видеть его комнаты, не вспоминая о Гизе.

– Та-та-та! Так вам случалось убить человека?

– Даже многих.

– И это вас смущает?

– Нет, но они были убиты в открытом сражении. В этом есть разница.

– Для вас, – сухо ответил он. – Но вы, видите ли, не король Франции. Я дам вам совет на случай, если бы вам когда-нибудь пришлось бы с ним встретиться, – продолжал он с тонкой улыбкой на губах, похлопывая по ушам свою лошадь. – Заговорите с ним о сражениях при Жарнаке и Монконтуре и восхваляйте отца вашего Кондэ. Так как Кондэ потерял сражение, а он его выиграл, то все ваши похвальбы будут вдвойне относиться к нему. Чем ниже, чем безнадежнее падает могущество человека, друг мой, тем приятнее ему вспоминать о нем и тем выше ценит он те победы, которых не может более одержать.

– Уф! – пробормотал я.

– Из двух придворных партий, – продолжал Рони, не обращая внимания на мое неудовольствие, – доверяйте Омону[303], Бирону, «французскому кружку»: они, во всяком случае, верны Франции. Но избегайте, как изменников и испанцев, всех, кто только водит дружбу с обоими Рецами[304], этими шакалами короля испанского, как их называют.

– Но Рецы ведь итальянцы! – с раздражением воскликнул я.

– Ничего не значит. Они кричат: «Да здравствует король!», а втайне стоят за Лигу или за Испанию и вообще за все, что может привести вред нам. Но мы воистину французы; и наш вождь, если только Богу угодно будет сохранить его жизнь, будет еще со временем королем Франции.

– Да, но чем меньше придется иметь дела с любым из них, если только не с оружием в руках, тем приятнее мне будет.

Он посмотрел на меня с какой-то странной улыбкой, как всегда, когда не высказывал всего, что было у него на уме. Эта улыбка, в связи с тем особенным оттенком, который он придал всему нашему разговору, равно как и собственные мои сомнения по поводу моего будущего и его виды на меня, привели меня в тревожное состояние, не проходившее целый день. От него я отделался только в виду угрожавшей нам более непосредственной опасности. Вот как это было.

Мы приблизились уже к воротам Блуа, надеясь проехать в город, не возбуждая ничьего внимания, когда из переулка тихо выехали нам наперерез два всадника. Они остановили лошадей и, пропуская нас, очень внимательно посмотрели вслед. Рони, ехавший почти рядом со мной, шепнул мне поспешить. Не успел я исполнить его приказание, как незнакомцы пустили своих лошадей в галоп и, поравнявшись с нами, повернулись в седлах и заглянули нам в лица. Вслед за тем один из них громко воскликнул: «Это он!» Они поставили своих лошадей поперек дороги и остановились в ожидании нас. Положение наше было отчаянное: ведь Рони, в случае если бы его узнали, должен был считать себя счастливцем, если б ему удалось отделаться одним заточением в тюрьму. Король слишком дорожил своей славой католика, чтобы оказать покровительство гугеноту, как бы он ни был знаменит. Хотя нас было пятеро на двоих, но, в виду близкого соседства города (ворота находились на расстоянии выстрела из лука), всякое сопротивление или бегство были безнадежными. Мне казалось, что нам оставалось только действовать наглостью; Рони был того же мнения. И мы с самым невинным видом поехали вперед.

– Стой! – резко крикнул один из незнакомцев. – И позвольте мне сказать вам, сударь, что вас узнали.

– Что же из этого? – нетерпеливо ответил я, продолжая ехать вперед. – Уж не разбойники ли вы, что преграждаете честным людям дорогу?

Говоривший язвительно взглянул на меня и, помолчав, ответил:

– Оставьте шутки, сударь! Кто вы такой, я не знаю. Но особу, которая едет рядом с вами, зовут де Рони. Его я знаю и прошу остановиться.

Я решил, что игра наша проиграна; но Рони сейчас же ответил ему, притом почти в тех же выражениях, как и я:

– Да, сударь, но что же из этого?

– Что из этого? – воскликнул незнакомец, дав шпоры своему коню, но по-прежнему заграждая нам дорогу. – А то, что вы должны быть сумасшедшим, если решаетесь показываться на этом берегу Луары.

– Я уже давно не видел другого берега, – бесстрастно ответил мой друг.

– Но, ведь, вы де Рони! Вы этого не отрицаете? – с удивлением воскликнул вопрошавший.

– Конечно я этого не отрицаю, – прямо ответил Рони. – Да, было время, сударь, – продолжал он, внезапно воодушевляясь, – когда редко кто из придворных его величества осмеливался вступать в пререкания с Соломоном де Бетюном, и уж, наверное, никто не посмел бы остановить его на большой дороге, на расстоянии мили от дворца. Но времена, стало быть, переменились, сударь, и это очевидно не только для меня, но и для других, если любой прохожий на дороге позволяет себе останавливать верных и надежных людей, собирающихся вокруг его величества в минуту нужды?

– Что? Вы – Соломон де Бетюн?! – недоверчиво воскликнул незнакомец. Несмотря на видимое недоверие, лицо его изменилось, и в голосе послышались разочарование и досада.

– А кто же иной, сударь? – надменно ответил Рони. – Я Соломон де Бетюн, и насколькознаю, не менее других имею право находиться на этом берегу Луары.

– Тысяча извинений!

– Если вы не удовлетворены…

– Нет, месье де Рони, я вполне удовлетворен.

Незнакомец повторил это с унылым видом, еще раз прибавил «Тысяча извинений» и стал приносить новые извинения, почтительно сняв шляпу.

– Простите, но я принял вас за вашего брата, гугенота, Максимиллиана, – объяснил он. – Говорят, что он находится в Рони.

– Могу вас заверить, что слух этот неверен, – решительно ответил Рони. – Я только что оттуда и ручаюсь, что его нет не только там, но и нигде поблизости. А теперь, сударь, так как мы хотели бы выехать в город прежде, чем запрут ворота, то прошу извинить нас.

С этими словами он поклонился, я поклонился, они поклонились – и мы расстались. Они уступили нам дорогу; Рони принял величественный вид, и мы рысью помчались к воротам, где уже не встретили никаких затруднений.

Мы въехали на широкую улицу, и Рони воспользовался этим, чтобы поехать рядом со мной.

– Такого рода приключения обожает наш принц, – прошептал он. – Но с меня, господин де Марсак, положительно катится пот. Я уже не раз прибегал к этой уловке: мы с братом как две капли воды похожи друг на друга. И все-таки пришлось бы плохо, если бы этот дурак оказался одним из его друзей.

– Все хорошо, что хорошо кончается, – ответил я тихо.

Замечание мое оказалось однако неуместным: не успел еще Рони отъехать назад, как Мэньян сообщил вам, что за нами кто-то следует. Я оглянулся назад, но не смог заметить ничего, кроме мрака, дождя, нависших крыш и сидевших кое-где в дверях фигур. Слуги, однако, продолжали настаивать на своем; и мы, не останавливая лошадей, стали держать военный совет. Если напали на наш след, то мы неминуемо должны были попасть в западню. Ведь в конце улицы уже обрисовывались очертания замка, громадного, мрачного, безобразного здания. Испытывая на себе самом леденящее действие этого зрелища, я легко мог представить себе, какое потрясающее впечатление оно должно было произвести на Рони, этого избранного советника своего государя и непримиримого противника тех идей, воплощением которых служил этот замок. Но наше совещание не привело ни к чему. Мы могли только, следуя заранее принятому решению, отправиться на ту квартиру, которой обычно пользовался Рони. По дороге туда мы часто оглядывались назад и не раз высказывали предположение, что Мэньян ошибся. Однако, когда мы сошли с лошадей и вошли в комнату, он показал нам из окна прогуливавшегося вблизи человека. Мэньян остался на страже в темной комнате, а мы вновь стали обсуждать наше положение. Мне пришло в голову, что я мог бы выдать себя за Рони, хотя был десятью годами старше его.

– Увы, – сказал он, стуча пальцами по столу. – Меня здесь так хорошо знают, что это невозможно. Но все-таки благодарю вас.

– Нельзя ли вам ускользнуть пешком, перейти где-нибудь городские стены или прошмыгнуть через ворота рано утром? – предложил я.

– Это можно узнать в «Кровавом Сердце», – ответил он. – Сомневаюсь однако. Я сам, дурак, подставил шею в петлю, протянутую Мендозой[305]!.. А вот и Мэньян. Что случилось, любезный? – продолжал он с нетерпением.

– Дозорный ушел, ваше сиятельство.

– И не оставил никого другого?

– Не вижу никого.

Мы вошли в соседнюю комнату и подошли к окнам. Человек, без сомнения, исчез с того места, где мы его видели. Но на дворе шел дождь, с крыш капля за каплей стекала вода, на улице царил непроницаемый мрак, только тут и там виднелись редкие слабые огоньки. Сыщик мог укрыться в каком-нибудь другом месте. Мэньян в ответ на наши вопросы высказал однако предположение, что он ушел намеренно.

– Да, но и это может быть истолковано различно, – заметил я.

– Во всяком случае, мы постимся, – ответил Рони. – А в сражении нужны сытые люди. Пойдемте кушать. Не следует действовать наудачу и встречать опасность, не будучи вполне подготовленным к ней.

Не успели мы встать из-за стола (нам прислуживал Симон Флейкс, бледный, как полотно), как из темной комнаты вновь показался Мэньян.

– Ваше сиятельство! – спокойно сказал он. – Сейчас появились уже три человека. Двое из них остались шагах в 20 отсюда, третий подошел к двери.

Пока он говорил, мы услышали внизу чей-то осторожный голос. Мэньян хотел уже спуститься вниз, но Рони остановил его.

– Пусть идет хозяйка, – сказал он.

Я долго не мог забыть того поразительного хладнокровия, которое выказал тут Рони. Он уже раньше положил свои пистолеты на стоявший рядом стул, прикрыв их сверху своим плащом; теперь, пока мы, затаив дыхание, прислушивались к малейшему звуку, он взял со стола большой ломоть хлеба с мясом и передал его стоявшему за его стулом конюшему, который с таким же хладнокровием принялся его есть. Симон Флейкс, наоборот, неподвижно смотрел на дверь, дрожа всеми членами; я из предосторожности тихо напомнил ему, чтобы он не делал ничего без приказаний. В эту минуту мне пришло в голову потушить две из четырех горевших на столе свечей. Рони кивнул головой в знак согласия. Едва я успел это сделать, как доносившийся снизу тихий разговор прекратился, и на лестнице раздались чьи-то шаги. Немедленно вслед затем послышался стук в дверь. Повинуясь взгляду моего друга, я крикнул:

– Войдите!

В комнату быстро вошел стройный человек среднего роста, в высоких сапогах и плаще, почти скрывавшем его лицо. Заперев за собой дверь, он подошел к столу.

– Кто здесь месье де Рони? – спросил он. Рони сидел, отвернувшись от огня, но при звуке этого голоса с криком облегчения вскочил со своего места. Он хотел уже начать говорить, но новопришедший решительно поднял руку и сказал:

– Прошу вас не называть имен. Ваше, я полагаю, здесь известно, но мое – нет; и я не желаю, чтобы вы его назвали. Я хочу только поговорить с вами.

– Я очень польщен, – ответил Рони, пожирая его глазами. – Но откуда вы узнали, что я здесь?

– Я заметил вас на улице при свете фонаря. Я узнал сперва вашего коня, а затем и вас и приказал конюху следовать за вами. Поверьте, вам нечего бояться меня.

– Я принимаю это уверение в том смысле, в каком вы его делаете, – ответил мой друг с изящным поклоном. – И считаю за счастье, что меня узнал, – он на минуту остановился и затем продолжал, – француз и человек чести.

Незнакомец пожал плечами.

– В таком случае, прошу извинения, если я буду краток, – сказал он. – У меня немного времени, и я хочу употребить его как можно лучше. Вы позволите?

Я хотел уже удалиться, но Рони приказал Мэньяну внести свечи в соседнюю комнату и, любезно извинившись передо мной, вышел туда с незнакомцем, оставив меня, правда, несколько успокоенным ввиду очевидно миролюбивых намерений посетителя, но исполненным сомнений и догадок о том, кто бы это мог быть и что могло предвещать это посещение. Я склонен был видеть в незнакомце то брата Рони, то английского посла; то вдруг у меня явилась дикая мысль, что это – Брюль. Они говорили наедине с четверть часа, затем вышли из комнаты. Незнакомец вышел первым и, проходя мимо меня, вежливо поклонился. У дверей он обернулся и сказал:

– Итак, в девять?

– В девять, – ответил Рони, отворяя дверь. – Вы извините, что не провожаю вас вниз, маркиз?

– Да, друг мой, уходите назад, – ответил незнакомец.

Сопровождаемый Мэньяном, лицо которого в таких случаях всегда принимало необыкновенно тупоумное выражение, он исчез на лестнице и, как слышно было, вышел на улицу. Рони обернулся ко мне. Глаза его сверкали радостью, лицо горело одушевлением.

– Королю Наваррскому лучше, – объявил он. – Говорят, что он вне опасности. Что вы думаете об этом, друг мой? Но это еще не все… не все.

Он начал ходить взад и вперед по комнате, вполголоса напевая 117-й псалом: «Сей день сотворил Господь: возрадуемся и возвеселимся в оный». Он так долго и с таким веселым видом расхаживал взад и вперед по комнате, что я, наконец, решился напомнить ему о своем присутствии, о котором он, по-видимому, совершенно забыл.

– А, конечно! – воскликнул он, сразу остановившись, и взглянул на меня, по-видимому в прекраснейшем расположении духа. – Который час? Семь? До девяти, друг мой, прошу у вас снисхождения. Ничего не поделаешь: до этого времени я должен держать это дело в тайне. Однако я все-таки голоден. Пойдемте, сядем за стол: надеюсь, на этот раз нам не помешают. Симон, дайте нам бутылку вина. Ха! Ха! Да здравствуют король и король Наваррский!

И вновь он принялся напевать тот же псалом: «О Господи, спаси же! О Господи, споспешествуй же!»

Глаза его светились радостью; радость проглядывала и во всех движениях этого вообще-то спокойного и сдержанного человека. Я видел, что случилось нечто, доставлявшее ему чрезвычайное удовольствие, и с нетерпением ждал девяти часов. Действительно, не успели еще часы пробить девять, как к нам вновь явился прежний посетитель с тем же таинственным видом. Услышав его шаги на лестнице, Рони встал с места, взял плащ и, наполовину накинув его, с видимым беспокойством воскликнул:

– Все в порядке, не правда ли?

– Вполне, – ответил незнакомец, кивнув головой.

– А мой друг?

– Да, при условии, что вы отвечаете за его скромность и верность.

Незнакомец невольно взглянул на меня: я положительно не знал, оставаться ли мне в комнате или удалиться.

– Хорошо! – воскликнул Рони. Обратившись затем ко мне с выражением достоинства и доброты, он продолжал: – Вот этот дворянин! Господин де Марсак, я получил позволение представить вас маркизу де Рамбулье. Прошу вас заслужить его расположение и покровительство: это – настоящий француз и патриот, заслуживающий с моей стороны полного уважения.

Рамбулье вежливо поклонился мне.

– Вы, кажется, родом из Бретани? – сказал он.

Я отвечал утвердительно. Он, в свою очередь, наградил меня несколькими любезностями, но затем принялся рассматривать меня с таким любопытством и настойчивостью, которых я не мог объяснить себе. Наконец, когда нетерпение господина Рони достигло крайних пределов, маркиз, по-видимому, счел себя обязанным прибавить еще кое-что:

– Вы конечно понимаете, де Рони… Я не хочу сказать ничего унизительного о господине де Марсаке: он без сомнения человек чести, – он отвесил мне низкий поклон, – но это – щекотливое дело: я уверен, что вы не посвятите в него никого, кому бы не могли доверять, как самому себе.

– Совершенно верно, – сухо, но с достоинством, вполне отвечавшим тону его собеседника, ответил Рони. – Я готов поручиться за этого господина не только жизнью, но и честью.

– В таком случае, нечего больше и говорить, – ответил маркиз, вновь поклонившись мне. – Я рад, что послужил причиной столь лестного для вас заявления, сударь.

Я молча ответил на его поклон и, повинуясь приказу Рони, одел плащ и меч. Рони взял свои пистолеты.

– Они вам не понадобятся, – сказал маркиз, высокомерно взглянув на него.

– Да, там, куда мы идем, нет, – спокойно ответил Рони, продолжая пристегивать пистолеты. – Но на улицах темно и небезопасно.

Рамбулье засмеялся:

– Это самая плохая черта в вас, гугенотах, – сказал он. – Вы никогда не знаете, когда следует отложить всякие подозрения.

На языке у меня вертелись сотни выражений. Я вспомнил о Варфоломеевской ночи, о неистовствах французов в Антверпене и еще о многих других событиях, от которых у меня и ныне кровь стынет в жилах. Но ответ Рони оказался наиболее остроумным.

– Боюсь, что это верно, – спокойно сказал он. – С другой стороны, вы, католики (возьмите, например, покойного Гиза), страдаете обратным недостатком, доверяете иной раз слишком.

Не ответив ни слова на это едкое замечание, маркиз направился к выходу, и мы последовали за ним. В дверях к нам присоединились два вооруженных лакея, которые пошли следом за нами. Мы отправились пешком. Ночь была темная, внешний вид города невеселый. На улицах было мокро и грязно: несмотря на величайшую осторожность, мы то и дело натыкались на всякие невидимые препятствия. Перейдя памятную мне Соборную площадь, мы молча завернули на темную и узкую улицу, расположенную недалеко от реки: старые ветхие здания почти совершенно скрывали небо. Окружающая темнота и полная неизвестность цели наших странствий возбуждали во мне беспокойство и тяжелые предчувствия. Попутчики хранили упорное молчание и всячески старались скрывать свои лица от прохожих; мне оставалось подражать им. Я чувствовал, что меня уносил какой-то непреодолимый поток. Я испытывал на себе странное для моих лет действие ночи и непогоды. Два раза мы отступали в сторону, чтобы пропустить встречавшиеся нам шумные компании. Выказываемая при этом господином Рамбулье тщательная забота о том, чтобы нас не узнали, отнюдь не могла меня успокоить. Когда мы вышли, наконец, на открытое место, маркиз тихо попросил нас быть осторожными и следовать за ним вплотную. Мы выстроились в ряд и перешли через узкий бревенчатый мост; я не мог определить, протекала ли внизу вода или то была сухая канава. Мысли мои были заняты только что сделанным открытием: я понял, что темная, мрачная громада, неясно обрисовывавшаяся перед нами, с мерцавшими на большой высоте редкими огоньками, представляла из себя не что иное, как королевский замок в Блуа.

ГЛАВА XV Злой Ирод

Все отвращение и омерзение, которое я выражал уже днем по отношению к двору Блуа, с новой силой нахлынуло на меня среди мрака и темноты. Хотя мне казалось невероятным, чтобы мы, в грязных сапогах, могли очутиться в обществе короля, тем не менее я испытывал сильное желание поскорей покончить с нашим предприятием и выбраться из этих зловещих мест. Темнота не позволяла мне видеть лица моих спутников. Когда Рони, сам, кажется, поддавшийся влиянию позднего времени и мрачного места, дернул меня за рукав, чтобы усилить мою бдительность, я заметил, что лакеи уже не следовали за нами. Мы втроем начали подниматься по высеченной в скале грубой лестнице. С помощью мерцавших кое-где огоньков я сообразил, что мы поднимались по откосу, который вел от рва к боковой стене замка. Вдруг маркиз шепотом попросил нас остановиться и тихонько постучал в какую-то деревянную дверь. Рони мог бы и не дергать меня за рукав: я вполне ясно и тягостно сознавал критическое положение, в котором мы находились, и вряд ли мог бы совершить какой-нибудь неосторожный шаг. Пока мы ждали, в моей памяти ожили кровавые воспоминания. Ведь Гиз считал себя в безопасности в этом самом здании, Колиньи получил надежнейшую охранную грамоту от тех, к кому мы, по-видимому, шли. Что если король Франции задумал примирить с собой своих католических подданных, оскорбленных убийством Гиза, путем второго убийства, – человека, столь же ненавистного католикам, как любимого их смертельными врагами на юге? Рони обладал, правда, проницательным умом; но во мне вновь проснулись опасения, когда я вспомнил, как он был молод, честолюбив и отважен.

Открывшаяся в эту минуту дверь прервала нить моих размышлений. Оттуда на нас упал слабый свет, едва озарявший ближайшие ступени. Маркиз вошел первым, за ним следовал Рони, я составлял прикрытие. Человек, стоявший у двери, вновь запер ее. Мы очутились перед очень узкой лестницей. Привратник-копьеносец, с тупым выражением лица, в серой форме, с висевшим на его алебарде небольшим фонарем, знаком попросил нас подняться. Я что-то сказал ему, но он, вместо всякого ответа, только с изумлением посмотрел на меня. Рамбулье, оглянувшись назад и увидев, что я говорю с ним, крикнул мне, что это бесполезно: привратник – швейцарец и не говорит по-французски. Это отнюдь не успокоило меня. Не лучше подействовали на меня и холодная сырость стены, к которой прикасалась моя рука, когда я ощупью пробирался наверх, и запах летучих мышей: очевидно, лестницей этой редко пользовались и она принадлежала к той части замка, которая предназначалась для мрачных и тайных деяний. Мы несколько раз спотыкались о ступени и миновали две двери, пока, наконец, Рамбулье шепотом не попросил нас остановиться и не постучал тихонько в третью дверь. Когда эта дверь отворилась, мы вошли в пустую холодную галерею, находившуюся, как видно, под самой крышей. По одной стене шли три окна; в одно из них были грубо вставлены стекла, другие же были заклеены масляной бумагой. На остальных стенах, ничем не закрытых, некрашеных, видны были голые камни и известка. Около двери, в которую мы вошли, стояла молчаливая фигура в серой форме, такая же, как внизу; фонарь стоял на полу у ее ног. У другой двери, на другом конце галереи, имевшей добрых 20 шагов в длину, стоял такой же часовой. На полу стояла пара фонарей. Войдя в комнату, Рамбулье, приложив палец ко рту, сделал нам знак остановиться. Я взглянул на Рони, он смотрел на Рамбулье. Маркиз стоял, повернувшись ко мне спиной; часовой бессмысленно смотрел в пространство. Я начал прислушиваться. На дворе шел дождь; ветер печально завывал в окнах, но к этим грустным звукам примешивался, как мне казалось, отдаленный гул голосов, музыки и смеха. И это, не знаю почему, вновь напомнило мне Гиза.

Я вздрогнул, когда Рамбулье кашлянул. Я задрожал, когда Рони переставил ногу. Молчание становилось тягостным. Только тупоумный часовой в серой форме не двигался с места и, казалось, ничего не ожидал.

Внезапно положение изменилось. Часовой, стоявший на другом конце галереи, вздрогнул и отступил шаг назад. Дверь позади него распахнулась, и на пороге ее показался человек; быстро заперев за собой дверь, он зашагал по комнате, сохраняя в своей осанке достоинство, которого не могли уничтожить его странная внешность и костюм. Он был высокого роста, на вид ему можно было дать 40 лет. На нем был кафтан из фиолетового бархата с черными крапинками, сшитый по последней моде. При себе он имел меч, но не носил воротника; на руке у него были привешены на ленте чаша и шар из слоновой кости, – странная игрушка, бывшая в большом ходу в праздном обществе. Он был несколько сухощав и недостаточно широк в плечах, но, помимо этого, я не находил в нем никаких внешних недостатков. Только взглянув ему в лицо и заметив, что оно было нарумянено, а на голове у него был небольшой тюрбан, ощутил какое-то смутное чувство отвращения. Я невольно подумал: «Из такого-то теста делаются королевские любимцы!» Однако, к моему удивлению, Рамбулье, с видом величайшего почтения, пошел ему навстречу, касаясь своей шляпой грязного пола и кланяясь чуть не до земли. Вновь пришедший ответил на его приветствие с пренебрежительной ласковостью. С улыбкой взглянув на нас, он любезно заметил:

– Вы, кажется, привели с собой друга?

– Да, сир, он здесь, – ответил маркиз, слегка отступая в сторону.

Тут только я понял, что это был не любимец, а сам король Генрих III, последний из великого дома Валуа, милостию Божией управлявшего Францией два с половиной столетия. Я смотрел на него, едва веря своим глазам. Впервые в жизни мне приходилось быть в присутствии короля! Между тем Рони, для которого он без сомнения не представлял ничего чудесного, сделал несколько шагов вперед и опустился на колено. Движением, которое, несмотря на его женственное лицо и глупый тюрбан, казалось царственным и вполне соответствующим его достоинству, король любезно поднял его словами:

– Это хорошо с вашей стороны, Рони. Но я и не ожидал от вас ничего другого.

– Сир! – отвечал мой друг. – У вашего величества нет более преданных слуг, чем я, не считая только моего государя.

– Клянусь, это так! – горячо ответил Генрих. – А если я, что бы ни говорили эти негодяи парижане, не верный сын церкви, то я ничто… Клянусь, сдается, что я верю вам.

– Если бы ваше величество поверили мне не только в этом, но и еще кое в чем другом, это было бы очень полезно для Франции.

Сохраняя вежливый тон, он в то же время вкладывал в свои слова столько независимости и значения, что мне невольно вспоминалась старая поговорка: «Хороший хозяин, смелый слуга!»

– Об этом мы и поговорим здесь, – ответил король. – Но один говорит мне одно, другой – другое: кому же мне верить?

– Я ничего не знаю о других, – тем же тоном отвечал Рони. – Но мой государь имеет все права на то, чтобы ему верили. Влияние, которым он пользуется во французском королевстве, может быть сравнимо только с влиянием вашего величества. Он, кроме того, король и родственник, а ему тяжело видеть, что мятежники, как случилось еще так недавно, позволяют себе наносить вам оскорбления.

– Да, зато их глава! – воскликнул Генрих, поддаваясь внезапному возбуждению и с бешенством топнув ногой о пол. – Он меня больше не будет беспокоить! Слышал ли мой брат об этом? Скажите, сударь, дошла до него эта новость?

– Он слышал об этом, сир.

– И он одобрил? Он, конечно, одобрил?

– Без сомнения этот человек был изменником, – уклончиво ответил Рони. – Вся его жизнь была одним вероломством, сир. Кто может это оспаривать?

– И он заплатил за свое вероломство, – прибавил король, опуская глаза на пол и внезапно переходя из прежнего возбужденного состояния в угрюмое. Губы его шевелились. Он неслышно прошептал что-то и начал размышления о прошлом. – Господин де Гиз! – пробормотал он наконец с насмешливой улыбкой и с оттенком ненависти, которая говорила о старых, но не забытых обидах. – Да будь он проклят! Теперь он уже умер, умер. Но и мертвый он все-таки беспокоит нас. Не так ли говорится в стихе, батюшка?.. А! – и он вдруг вздрогнул. – Я чуть не забыл. Но это худшее из всех зол, которые он причинил мне, – продолжал он, поднимая глаза и вновь поддаваясь возбуждению. – Он лишил меня Матери Церкви. Уж теперь редко кто из священников решается подойти ко мне близко… А затем они вздумают еще отлучить меня от Церкви. Но я надеюсь на спасение души: у Церкви нет более верного сына, чем я.

Забывая о присутствии Рони и о его поручении, он, казалось, готов был малодушно удариться в слезы, когда Рамбулье, словно случайно, с грохотом уронил на пол свои ножны. Король вздрогнул и, проведя раза два рукой по лбу, казалось, овладел собой.

– Да! – сказал он. – Мы, без сомнения, найдем какой-нибудь выход из всех наших затруднений.

– Если вашему величеству, – почтительно отвечал Рони, – угодно будет принять помощь, предлагаемую моим государем, то, смею думать, эти затруднения исчезнут тем скорее.

– Вы думаете? – возразил Генрих, – Хорошо, дайте мне руку. Пройдемся немного.

Сделав знак господину Рамбулье отойти в сторону, он начал прохаживаться с Рони взад и вперед по комнате, беседуя с ним пониженным голосом.

До меня долетали лишь отрывки разговора в те минуты, когда они подходили к моему концу галереи. Однако, связав их между собой, я кое-что понял. Я слышал, как король, приближаясь ко мне, сказал: «Но Тюрен предлагает»… А затем: «Верить ему? Но я не вижу, почему мне ему не верить? Он обещает»… Далее: «Республика, Рони? Это его план? Он не посмеет. Он и не может. Франция – королевство, порученное по воле Бога моему роду».

Из этого и некоторых других случайных слов, которых я теперь уже не помню, я заключил, что Рони побуждал короля принять помощь короля Наваррского и предостерегал его против коварных предположений виконта Тюрена. Однако упоминание о республике, казалось, возбудило гнев его величества скорее против Рони, осмелившегося намекнуть на такое, чем против Тюрена, которого он, очевидно, не считал способным на это. Он остановился в нескольких шагах от меня.

– Докажите! – сказал он с досадой. – Но можете ли вы это доказать? Можете ли доказать это? Заметьте, сударь, я не удовольствуюсь одними слухами. В настоящее время здесь находится поверенный Тюрена… Полагаю, вы не знали, что у него есть здесь поверенный?

– Вы говорите о Брюле, сир, – отвечал Рони, не колеблясь. – Я его знаю, сир.

– Мне кажется, в вас сидит сам дьявол, – ответил Генрих, с любопытством взглянув на него. – Вам, по-видимому, известно решительно все. Но заметьте себе, друг мой, он держится со мной вполне откровенно! И я не могу поверить одним только слухам, даже если бы они исходили от вашего государя… Однако, – прибавил он после минутного молчания, – я люблю его.

– И он вас, ваше величество. Он только желает доказать это.

– Да, знаю, знаю, – поспешно ответил король. – Верю, что он любит меня. Верю, что он желает мне добра. Но в моем народе поднимается дьявольский вопль… А Тюрен тоже не скупится на хорошие обещания… И я, видите ли, не знаю, – продолжал он, поигрывая чашей и шаром, – не лучше ли мне вступить в согласие с ним?

Рони выпрямился во весь рост.

– Могу ли я говорить с вами открыто, сир, как бы со своим государем? – сказал он, проявляя меньше почтительности и больше горячности, чем раньше.

– Ах, говорите что вам угодно, – ответил Генрих. Но он сказал это мрачно и посмотрел на своего собеседника уже менее благосклонно.

– В таком случае, осмелюсь высказать то, о чем ваше величество думаете. Вы опасаетесь, сир, что, приняв предложение моего государя и победив своих врагов, вы не сумеете так легко избавиться от него самого.

Генрих взглянул на него с видимым облегчением.

– Вы называете это дипломатией? – сказал он с улыбкой. – Однако, что если это действительно так? Что вы скажете на это? Помнится, мне пришлось как-то слышать побасенку о коне, который вздумал поохотиться за оленем и для этой цели посадил себе на спину человека.

– Прежде всего, сир, – серьезно ответил Рони, – я скажу, что король Наваррский пользуется известностью только в одной трети королевства и может достичь могущества только в союзе с вами. Во-вторых, сир, в его выгодах поддерживать королевскую власть, так как он является ее наследником. И в-третьих, вашему величеству скорее приличествует принять помощь от близкого родственника, чем от простого подданного, который к тому же – по-прежнему утверждаю это, сир, – имеет недобрые умыслы.

– Доказательства? – резко сказал Генрих. – Дайте мне доказательства!

– Я могу представить их через неделю.

– Заметьте, это должна быть не пустая сказка, – недоверчиво продолжал король.

– Вы услышите о замыслах Тюрена, сир, от особы, которая знает о них от него лично.

Король, по-видимому, был встревожен, но через минуту повернулся и вновь принялся ходить по комнате.

– Хорошо! – сказал он. – Если вы это сделаете, я, со своей стороны…

Остального я не расслышал: они подошли к отдаленному концу галереи и там остановились, обманув как меня, так и Рамбулье в наших ожиданиях услышать еще что-нибудь. Действительно, маркиз начал выказывать нетерпение. Когда большие часы, висевшие как раз над нами, пробили половину одиннадцатого, он вздрогнул и сделал движение, словно собирался подойти к королю. Однако удержался, но продолжал беспокойно вертеться на месте, все больше теряя свою сдержанность, и наконец даже шепнул мне, что отсутствие его величества будет замечено. До сих пор я оставался немым зрителем этой сцены, возбудившей во мне чувство жгучего любопытства. Мне пришлось теперь увидеть столько чудесного, что я уже начал сомневаться в собственной личности. Я испытывал первую сладость тайного могущества, которое люди, говорят, ценят выше всего остального и от которого они так неохотно отказываются.

Водоворот грозил захватить и меня. Я все еще размышлял о приключении, которое привело меня сюда, как внезапно был выведен из задумчивости голосом господина Рони, громко звавшим меня по имени. Заметив, хоть и несколько поздно, что он делает мне знаки приблизиться, я в смущении поспешно пошел вперед, опустился на колени перед королем и затем поднялся, чтобы выслушать приказание его величества. Однако все это было для меня столь неожиданно, что я не вполне ясно сознавал происходившее.

– Господин де Рони сказал мне, что вы желали бы получить какую-нибудь должность при дворе, сударь? – быстро сказал король.

– Я, сир? – пробормотал я, едва веря своим ушам и раскрыв рот.

– Я мало в чем мог бы отказать де Рони, – продолжал король все так же быстро. – Вы, я слышал, человек высокого происхождения и со способностями. Ну, так из расположения к нему я даю вам поручение собрать 20 человек мне на службу. Рамбулье! – продолжал он, слегка возвышая голос. – Завтра вы открыто представите мне этого господина. Теперь можете идти, сударь. Пожалуйста, без благодарностей! А вы, де Рони, – прибавил он, горячо обращаясь к моему покровителю, – позаботьтесь ради меня, чтобы вас не узнали на улицах. Рамбулье должен что-нибудь придумать, чтобы дать вам возможность безопасно выйти из дворца. Я был бы в отчаянии, если бы с вами, друг мой, что-нибудь случилось, так как я не мог бы защитить вас. Даю вам слово, что если бы Мендоза или Рец открыли ваше присутствие в Блуа, я не мог бы спасти вас от них, разве что вы отреклись бы от своей веры.

– Я не буду беспокоить ни ваше величество, ни собственную свою совесть, – отвечал Рони с низким поклоном. – Да поможет мне собственный разум.

– Да сохранят вас святые! – набожно ответил король, направляясь к двери, через которую вошел. – Ваш государь и я, мы оба одинаково нуждаемся в вас. Если вы меня любите, Рамбулье, позаботьтесь о нем. А завтра утром приходите ко мне в кабинет рассказать, как все обошлось.

Мы почтительно ждали, пока он вышел, и направились к выходу только тогда, когда за ним захлопнулась дверь. Сгорая от негодования и досады на то, что де Рони распорядился мною, помимо моего желания втиснув меня на службу, которой я никогда не добивался, я, однако, пока сдерживал себя. Пропустив вперед моих товарищей, я молча последовал за ними, мрачно прислушиваясь к их ликованиям. Маркиз, казалось, был доволен не менее Рони, особенно когда последний постарался подавить его ревность, великодушно приписав ему всю заслугу за добытое доверие. Мы вышли из замка с теми же предосторожностями, какие были приняты при входе, и расстались с Рамбулье у дверей нашей квартиры, причем дело не обошлось без уверений во взаимном уважении и без благодарности со стороны Рони. Мой покровитель, без сомнения, угадывал мои мысли: поспешно отослав ожидавших нас Мэньяна и Симона, он без дальнейших предисловий обратился ко мне.

– Послушайте, друг мой! – сказал он, кладя руку мне на плечо и заглядывая в лицо с видом, который сразу обезоружил меня. – Поймем друг друга. Вы думаете, что имеете основание сердиться на меня. Я не могу этого допустить: ведь король Наваррский теперь более, чем когда-либо, нуждается в ваших услугах.

– Вы сыграли со мной недостойную шутку, сударь, – ответил я, думая, что он хочет обмануть меня красивыми словами.

– Тише, тише! Вы не понимаете…

– Я отлично понимаю, что король Наваррский желает теперь отделаться от меня, так как я уже исполнил данное мне поручение.

– Разве я не сказал вам, – ответил Рони, проявляя наконец некоторое раздражение, – что он теперь более, чем когда-либо, нуждается в ваших услугах? Будьте же благоразумны, или, еще лучше, выслушайте меня.

Отвернувшись от меня, он начал ходить взад и вперед по комнате, заложив руки за спину.

– Король Франции… Хотелось бы объяснить вам это поподробнее… Король Франции не может бороться с Лигой без чьей-либо помощи: волей-неволей ему приходится обратиться к гугенотам, которых он так долго преследовал. Король Наваррский, как всеми признанный вождь гугенотов, предложил ему свою помощь. Но, желая досадить моему государю и разрушить столь благоприятный для Франции союз, то же самое сделал Тюрен, который хотел бы возвеличить свою партию, во главе которой он умеет извлекать личные выгоды из раздоров своего отечества. Поняли, сударь?

Я кивнул головой. Мое любопытство невольно было затронуто.

– Хорошо… Что за счастье, что мы встретились с Рамбулье!.. Это хороший человек!.. Сегодня мне удалось прийти с королем к следующему: если ему будет представлено доказательство себялюбивых замыслов Тюрена, он не будет более колебаться. Такое доказательство существует. Две недели тому назад оно было здесь, но теперь его нет здесь.

– Какая неудача!

Я был настолько заинтересован его рассказом и так польщен доверием, что мое огорчение совершенно исчезло. Я встал и оперся на камин, а он, шагая взад и вперед между мною и огнем, продолжал:

– Два слова об этом доказательстве. Оно попало в руки короля Наваррского, прежде чем мы могли оценить все его значение, которое выяснилось лишь по смерти Гиза. Месяц тому назад, оно… я хочу сказать, лицо, которое должно явиться свидетелем… находилось в Шизэ. Недели две тому назад оно было здесь, в Блуа. Теперь, господин де Марсак, – продолжал он, подойдя ко мне и вдруг взглянув мне в лицо, – оно находится в моем доме, в Рони.

Я вздрогнул.

– Вы говорите о мадемуазель де ля Вир? – крикнул я.

– Я говорю о мадемуазель де ля Вир, которая месяц или два тому назад, случайно услыхала о планах Тюрена и задумала сообщить их королю Наваррскому. Но прежде чем последнему удалось устроить частное свидание, до Тюрена дошли слухи об опасности, которой могли грозить ему известные ей сведения, и он увез ее в Шизэ. Остальное известно вам лучше, чем кому другому, господин де Марсак.

– Но что же вы думаете делать? Ведь она в Рони.

– Мэньян, который пользуется моим безграничным доверием в том, что доступно его уму, отправится завтра утром за нею. В то же время я выезжаю на юг. Вы, господин де Марсак, останетесь здесь в качестве моего поверенного, чтобы поддерживать мои дела. Вы должны встретить мадемуазель, обеспечить ей тайное свидание с королем и оберегать ее, пока она будет здесь. Понимаете?

Понимал ли я? Угрызения совести и благодарность, сознание причиненной ему мною несправедливости и оказываемой чести были так велики, что я стоял перед ним, не говоря ни слова, как перед королем.

– Итак, вы согласны? – спросил он, улыбаясь. – Вы не считаете эту задачу ниже собственного достоинства, мой друг?

– Я так мало заслуживаю вашего доверия, сударь, – ответил я, совершенно уничтоженный, – что прошу вас говорить дальше: я же буду слушать. Только в точности исполнив все ваши приказания, я могу оказаться достойным доверия, которое вы оказываете мне.

Он несколько раз обнял меня с нежностью, которая тронула меня до слез.

– Вы принадлежите к тем людям, которые мне по душе, – сказал он. – Если Богу будет угодно, я устрою вашу судьбу. Теперь слушайте, мой друг! Как новенький и человек, представленный господином Рамбулье, вы будете завтра при дворе служить магнитом для всех глаз. Держитесь же с достоинством. Ухаживайте за женщинами, но не привязывайтесь ни к одной. Держитесь подальше от Реца и испанской партии, но особенно остерегайтесь Брюля. Он один знает вашу тайну и может догадаться о ваших намерениях. Мадемуазель должна быть здесь через неделю. Все время, что она будет с вами, и пока ей не удастся повидаться с королем, не верьте никому, подозревайте всякого, бойтесь всего. Считайте сражение выигранным только тогда, когда король скажет: «Я доволен!»

Он дал мне еще много других советов, пригодившихся тогда, но теперь уже забытых мною. Наконец он предложил мне разделить с ним его койку, чтобы свободно разговаривать между собой и чтобы он мог немедленно сообщить мне, в случае, если бы с ним случилось что-нибудь ночью.

– Но не донесет ли Брюль на меня, как на гугенота? – спросил я.

– Не посмеет. Он сам гугенот и представитель своего господина, да это и не понравилось бы королю. Нет! Но вам придется бояться всяких тайных каверз врага. Вернувшись с барышней, Мэньян предоставит в ваше распоряжение двух людей; до их приезда я взял бы у Рамбулье двух здоровых парней. Не выходите одни, когда стемнеет, и остерегайтесь дверей, особенно ваших собственных.

Немного погодя (я думал, что он уже спит), я вдруг услышал, что он смеется. Приподнявшись на локте, я спросил его, что это значит.

– О, это ваше дело, – ответил он, продолжая смеяться; я чувствовал, как под ним дрожал матрац. – Я не завидую вам в одной части вашей задачи, мой друг.

– А что такое? – подозрительно спросил я.

– Мадемуазель, – ответил он, с трудом подавляя душивший его смех.

После этого он не проронил более ни слова, хотя я чувствовал, как кровать еще несколько раз начинала дрожать под ним, и понимал, что он смеется над своей остротой.

ГЛАВА XVI В покоях короля

Когда я раскрыл глаза на следующее утро, господина Рони уже не было около меня: он уехал. Он не забыл оставить мне кое-что на память: у своего изголовья я нашел прелестный пистолет в серебряной оправе с буквой «Р» и короной на рукояти. Едва успел я заметить это новое проявление его расположения ко мне, как в комнату вошел Симон Флейкс и доложил, что Рони оставил ему для меня 200 крон.

– Он велел что-нибудь передать при этом? – спросил я юношу.

– Да, он, со своей стороны, взял себе кое-что на память, – ответил Симон, открывая окно.

Несколько удивленный, я начал разыскивать, что бы это могло быть, но не разъяснил своих сомнений, пока не надел куртки: тут я обнаружил исчезновение банта, который я для большей сохранности приколол длинной колючкой к подкладке. Это открытие было мне неприятно по многим причинам.

Прежде всего, думала ли мадемуазель просто помучить меня (что было вероятнее всего) или нет, – мне неприятно было потерять бант, так как дни, когда я еще пользовался благосклонностью женщин, безвозвратно прошли для меня. Затем, мне неизвестны были побуждения г-на Рони: я мучил сам себя предположением о том, как он мог истолковать это обстоятельство и какое мог составить себе унизительное мнение о моей благонадежности. Я бранил себя за беспечность, с которой оставил этот бант на таком месте, где он мог попасться на глаза всякому, особенно когда, расспросив Симона, я узнал, что Рони, выходя из дверей, прибавил:

– Скажи своему господину, что береженого Бог бережет, а беззаботный любовник теряет возлюбленную.

Пока Симон, не без некоторой злобы, передавал мне эти слова, я чувствовал, что краснею неподобающим для моих лет образом. Тут же я поклялся никогда более не заниматься такими пустяками и сдержал этот обет – пока мне не представился случай нарушить его. Однако пока я мог только воспользоваться уроком. Приободрившись и внушив Симону, по-видимому удрученному отъездом барона, также приободриться, я принялся за необходимые приготовления, чтобы явиться при дворе в подобающем виде: купил себе платье из черного бархата и подходящие к нему шляпу и перья, застежку из драгоценных камней, чтобы прикрепить перья, около двух ярдов галуна и две смены тонкого белья. Симон успел приобрести в Рони известный лоск и, утратив отчасти прежнюю дикость, имел в подаренном ему господином Рони платье очень приличный вид; я думаю, он был в то же время единственным во всем Блуа грамотным конюшим.

Конюха я нанял по указанию шталмейстера господина Рамбулье и в то же время объявил, что нуждаюсь в двух лакеях. Отдавшись затем в руки цирюльника и купив новую сбрую для Сида, я приобрел вполне приличный вид, на основании которого меня могли считать человеком, получающим от 10 до 12 тысяч ливров в год. Так я издержал 115 крон. Это была уже большая сумма, а так как мне нужно было приберечь деньги и на будущее, то я не без удовольствия узнал, что ввиду наплыва населения в Блуа и знатным лицам приходилось довольствоваться бедными квартирами. Я решил соединить экономию с заранее составленным планом – нанять комнаты, в которых умерла моя мать, взяв, сверх того, еще одну внизу. Затем я взял на прокат немного мебели. Симону Флейксу, помощь которого была неоценима, я передал многие из советов господина Рони, прося его поработать ради моего успеха и обещая устроить его судьбу, когда собственное мое положение будет обеспечено. Я надеялся извлечь немалую пользу из сообразительности юноши, обратившей на себя внимание Рони, хотя в то же время не мог не заметить, что он имел мрачный и беспокойный вид, – то впадал в уныние, то проявлял легкомыслие, и вообще казался крайне непостоянным.

Не имея возможности присутствовать при levee (пробуждение короля), Рамбулье велел мне, прийти к нему в 6 часов вечера. В сопровождении Симона я явился на его квартиру в назначенный час. Я застал его в обществе 5–6 придворных, сопровождавших его при всех выходах. Эти франты встретили меня такими же любопытными и подозрительными взглядами, какими награждают собаки появляющегося на псарне нового пса. Я быстро почувствовал, что иметь дело при дворе – еще не значит быть там хорошо принятым. Рамбулье, со своей стороны, не сделал ничего, чтобы изгладить это впечатление. Человек непреклонного и надменного нрава, крайне недовольный вмешательством третьего лица в дело, доставлявшее ему безграничное доверие короля, он принял меня так холодно, с такой сдержанностью, что на минуту смутил меня, просто поставил в тупик. Но по пути в замок, куда мы отправились пешком в сопровождении шести вооруженных слуг с факелами, я вспомнил советы и дружбу господина Рони – и это настолько приободрило меня, что, проходя по двору замка, я, не взирая на всеобщий ропот, протолкался вперед и пошел рядом с Рамбулье. Впрочем, я не думал ссориться и некоторое время не обращал внимания на подталкивания локтями, на шепот вокруг меня, даже на усилия сбить меня с моей позиции в то время, как мы поднимались по лестнице. Но тут на меня наскочил какой-то молоденький франт, принимавший деятельное участие в этих попытках, и я счел нужным взглянуть на него.

– Сударь! – сказал он тихо, слегка пришепетывая. – Вы наступили мне на ногу.

Хотя это была ложь, я очень вежливо извинился. Но когда он сделал попытку подставить мне ногу (мы поднимались медленно – на лестнице с обеих сторон стояли кучки слуг), я так сильно и прямо наступил ему на ногу, что он вскрикнул.

– Что случилось? – спросил Рамбулье, поспешно оборачиваясь.

– Ничего, маркиз, – ответил я, продолжая подниматься.

– Сударь! – вновь сказал мой молодой друг, все пришепетывая. – Вы опять наступили мне на…

– Полагаю, что да, сударь.

– Вы даже не извинились, – тихо прошептал он мне на ухо.

– Нет, в этом вы ошибаетесь, – резко ответил я. – Я имею привычку сперва извиняться, а затем уже наступать.

Он улыбнулся, словно в ответ на остроумную шутку. Я должен сознаться, что, будь он моим сыном, я расцеловал бы его. Этот стройный юноша, с розовато-белым цветом лица, с темными тонкими усами и жемчужной серьгой в одном ухе, мог служить образцом настоящего царедворца.

– Хорошо! – ответил он. – Без сомнения ваш меч так же остер, как ваш язык, сударь? Я вижу, – продолжал он, простодушно взглянув на мои старые ножны, – что он так стремится вырваться из ножен. Не хотите ли прогуляться завтра подвору для урока фехтования?

– С удовольствием, сударь, если у вас есть отец или старший брат.

Не знаю, что бы он ответил мне на эту насмешку, если бы мы в эту минуту не подошли к дверям передней. Часовой, в серой форме швейцарской гвардии, пропускал в эту узкую комнату всех поодиночке: моему молодому другу пришлось отступить назад и предоставить мне одному пройти в следующую комнату, где я свободно мог любоваться представившейся моим глазам блестящей и в то же время мрачной картиной.

При дворе держали траур по королеве-матери: в платьях присутствующих преобладал черный цвет, красиво оттенявший сверкавшие разноцветными огнями бриллианты и покрытые драгоценными камнями рукоятки мечей, принадлежавших наиболее высокопоставленным лицам. Высокая, просторная комната была вся завешена тканями и освещалась свечами, горевшими в серебряных канделябрах. Стоявшая около второго из двух каминов кучка людей дразнила попугая: его пронзительный крик раздался в ту минуту, как мы вошли. Около них, за одним столом, шла карточная игра, за другим – играли в кости. В одном углу три-четыре дамы сидели вокруг краснощекого человека с мужицкой наружностью, игравшего с одной из них в фанты.

В середине комнаты общее внимание привлекал человек среднего роста, с необыкновенно разгоряченным, возбужденным лицом: сидя на столе, он в сильных выражениях поносил кого-то или что-то, приправляя свою речь всевозможными крепкими, странными ругательствами. Двое-трое придворных, составлявших, по-видимому, его свиту, стояли около него и слушали его не то с покорностью, не то с замешательством; а около ближайшего очага, на некотором расстоянии от него, сидел богато одетый дворянин с орденом Св. Духа на груди, служивший, кажется, предметом его брани, но делавший вид, что не замечает ее и занятый разговором с каким-то другим господином. Услышав сделанное кем-то замечание, что Крильон[306] выпил, я понял, что сидевший на столе оратор был не кто иной, как этот знаменитый солдат. Я все еще смотрел на него в изумлении, так как привык считать мужество и скромность неразрывно связанными между собой качествами, когда дверь из соседней комнаты внезапно растворилась, и все общество устремилось туда, не соблюдая старшинства. Крильон соскочил со стола и первым бросился к порогу. Придворный, сидевший у огня, – это был барон де Бирон, – делая вид, что не замечает оказанного ему неуважения, подождал Рамбулье и пошел с ним вместе. Протискиваясь за своим покровителем, я вошел в комнату немедленно вслед за ними.

Крильон уже успел овладеть королем: он излагал ему свою жалобу почти таким же громким голосом, как раньше в передней. Заметив это, Бирон оставил маркиза и, отойдя в сторону со своим первым собеседником, сел на сундук около стены; а Рамбулье в сопровождении меня и своей свиты подошел к королю, стоявшему близ алькова. Увидев его, его величество, по-видимому, с радостью схватившись за этот предлог, сделал знак Крильону удалиться.

– Да-да! Вы уже говорили мне об этом сегодня утром, – добродушно сказал он. – А вот и Рамбулье! Надеюсь, у него есть что-нибудь новенькое. Я хочу поговорить с ним. Святый Боже! Не смотрите на меня так, словно вы собираетесь заколоть меня на месте, любезный! Ступайте и заводите ссору с кем-нибудь равным себе.

Крильон, ворча, удалился, а Генрих, только что окончивший партию в карты с герцогом Невером, кивнул головой господину Рамбулье.

– Ну-с, друг мой, не принесли ли вы каких-нибудь новостей? – крикнул он. Он имел более довольный и беспечный вид, чем при первом нашем свидании, однако в его глубоко сидевших мрачных глазах и в недовольном выражении рта можно было прочесть озабоченность и подозрительность. – Нового гостя, новое лицо или новую игру, что у вас там с собой?

– В известном смысле, сир, новое лицо, – ответил маркиз с поклоном, несколько отступая в сторону, чтобы пропустить меня.

– Ну, не особенно завидная поклажа! – быстро ответил король и посреди всеобщего хихиканья протянул мне руку. – Однако я готов поклясться, – продолжал он, когда я встал с колен, – что вы чего-нибудь желаете, мой друг?

– Нет, сир, – ответил я, смело поднимая голову: поведение Крильона послужило мне уроком. – С вашего позволения, я уже награжден, так как ваше величество изволили снабдить меня новым красным словцом. Я вижу вокруг себя много новых лиц, мне недостает только новой игры. Если вашему величеству угодно будет пожаловать мне…

– Вот оно! Не говорил ли я? – воскликнул король, поднимая руку со смехом. – Он чего-то желает. Но он, по-видимому, не без заслуг. Рамбулье, чего он просит?

– Небольшого поручения, – ответил Рамбулье, входя в свою роль. – И ваше величество очень обяжете меня, если исполните просьбу сьера де Марсака. Ручаюсь, он человек опытный.

– Так! Небольшое поручение? – воскликнул Генрих, вдруг садясь на место, по-видимому недовольный. – Все они просят одного и того же… если только не добиваются важных поручений. Однако, мой друг, я полагаю, – продолжал он, взяв стоявшую рядом с ним коробку с конфетами и открывая ее, – что если вы не получите того, что просите для него, то будете дуться, как и все остальные?

– Ваше величество никогда не имели основания жаловаться на меня, – ответил маркиз, забывая свою роль или не желая играть ее из гордости.

– Ну ладно! Берите, что хотите, и не беспокойте меня больше. Довольно с него жалования на 20 человек? В таком случае, прекрасно. Вот, де Марсак, – продолжал король, кивая мне головой и зевая, – ваша просьба удовлетворена. Вы найдете там несколько смазливых рожиц. Ступайте к ним. А теперь, Рамбулье, – продолжал он, вновь оживляясь, так как переходил к более важным делам. – Замет прислала мне новых конфет. Зизи от них заболела. Не хотите ли попробовать? Они пропитаны запахом белых тутовых ягод.

Отпущенный таким образом, я отступил и с минуту стоял в недоумении, не зная к кому обратиться за отсутствием друзей и знакомых. Правда, его величество приказал мне подойти к каким-то смазливым рожицам, очевидно называя этим именем пятерых дам, сидевших в отдаленном конце комнаты и болтавших с пятью молодыми людьми; но обособленность этой небольшой группы, красота дам и доносившиеся оттуда веселые взрывы смеха, свидетельствовавшие о недюжинном остроумии и оживленности, подорвали мою решимость. Я чувствовал, что атаковать такую фалангу, даже имея на своей стороне короля, было бы не по силам и Крильону, и оглянулся кругом, думая найти себе более скромное развлечение. В материале не было недостатка. Крильон, по-прежнему изливая свой гнев, большими шагами ходил взад и вперед перед сундуком, на котором сидел Бирон, но последний спал или, быть может, притворялся спящим.

– Крильон теперь окончательно взбешен, – прошептал стоявший рядом со мной придворный.

– Да, – ответил его товарищ, пожав плечами. – Жаль, что его никто не укротит. Но он в силе, черт возьми!

– Не это страшно, а страшна его ярость, – тихо ответил первый. – Он дерется, как сумасшедший: с ним невозможно фехтовать.

Второй кивнул головой. Я одиноко стоял посреди комнаты. Вдруг мне пришла безумная мысль добиться известности, укротив Крильона. Но в эту минуту я почувствовал, что меня кто-то тронул за локоть. Обернувшись, я увидел перед собой того самого молодого франта, с которым имел столкновение на лестнице.

– Сударь! – прошептал он тем же тонким голосом. – Мне кажется, вы наступили мне на ногу некоторое время тому назад.

Я взглянул на него с изумлением, не понимая, что он хочет сказать нелепым повторением этого вопроса.

– А что, если и так, сударь? – сухо ответил я.

– Быть может, – сказал он, поглаживая подбородок своей покрытой драгоценными кольцами рукой, – ввиду предстоящей нам завтра дуэли, вы позволите мне считать это за своего рода знакомство?

– Пожалуйста, если вам угодно, – ответил я с сухим поклоном, не понимая, к чему он клонит речь.

– Благодарю вас. При данных обстоятельствах мне это угодно: тут есть одна дама, которая желает сказать вам пару слов. Я принял ее вызов. Не угодно ли вам будет последовать за мной?

Он поклонился и повернулся со свойственным ему несколько вялым видом. Повернувшись, в свою очередь, я с тайным ужасом заметил, что все пять дам, о которых я говорил выше, смотрели на меня, словно ожидая моего приближения; они бросали на меня насмешливые взгляды, ясно свидетельствовавшие, что против меня готовился очередной замысел или какая-нибудь злая шутка. Однако я понимал, что у меня не оставалось другого выхода, как только повиноваться: последовав за своим проводником, я подошел к ближайшей из дам, которая, по-видимому, была главой этих нимф, и поклонился ей.

– Нет, сударь! – сказала она, с любопытством разглядывая меня, но сохраняя на лице веселое выражение. – Я вас не звала: я не летаю так высоко!

В смущении обернувшись к следующей даме, я узнал в ней ту самую особу, в квартиру которой ворвался в поисках мадемуазель де ля Вир. Она смотрела на меня, смеясь и краснея. А когда молодой франт, исполнивший ее поручение, представил меня ей по имени, она, среди молчания остальных, спросила, нашел ли я свою возлюбленную. Прежде чем я успел ответить, в разговор вмешалась дама, к которой я обратился первой.

– Постойте, сударь! Что это такое – сказка, шутка, или игра в фанты?

– Приключение, сударыня, – ответил я с низким поклоном.

– Готова поручиться, что это приключение – с любовной подкладкой. Фи, госпожа Брюль, вы всего полгода замужем!

Г-жа Брюль, смеясь, возразила, что она была тут так же мало замешана, как Меркурий[307].

– В худшем случае, – сказала она, – я только разносила любовные послания. Но могу вас уверить, герцогиня: этот сьер мог бы рассказать нам презабавную историю, если б только пожелал.

Тут герцогиня и остальные дамы захлопали в ладоши и загомонили, уверяя, что история эта должна быть и будет рассказана. Я очутился в крайне затруднительном положении, не встречая поддержки ни со стороны собственного разума, ни со стороны окружавших меня блестящих глаз и нахальных взглядов. Мало того, волнение, охватившее наше общество, привлекло и других слушателей. Стараясь выпутаться, я с каждой минутой запутывался еще больше: я уже начал опасаться, что, не имея достаточно воображения, принужден буду рассказать всю правду. А придворные уже составляли кружок и клялись, что не выпустят меня, пока я не удовлетворю любопытства дам. Потеряв всякую надежду, я подошел к госпоже Брюль с просьбой о помощи. Вдруг услышав позади себя знакомый голос, я обернулся и узнал ни кого иного, как самого господина Брюля. С разгоряченным, гневным лицом он слушал объяснение, которое давал ему на ухо кто-то из друзей. Стоя в эту минуту около стула его жены и хорошо помня нашу встречу на лестнице, я с быстротой молнии сообразил, что он был ревнив, но не мог решить, слышал ли он только мое имя или уже имел какие-нибудь основания подозревать во мне человека, вырвавшего из его когтей девушку. Во всяком случае, его присутствие направило мои мысли в новое русло. В уме у меня блеснула мысль наказать его, и я быстро овладел собой. Однако я склонен был сделать ему уступку и еще раз подошел к госпоже Брюль с просьбой избавить меня от необходимости рассказывать мою историю. Но она, как я и ожидал, оказалась безжалостной, а остальное общество становилось все более и более настойчивым. Тогда я, приободрившись, решился приступить к изложению происшедшего со мной странного случая. В комнате внезапно воцарилось молчание, привлекшее в число моих слушателей самого короля.

– Что тут такое? – спросил он, подходя к нам с болонкой на руках. – Какой-нибудь новый скандал, гм?..

– Нет, сир, новый рассказчик, – весело ответила герцогиня. – Если вашему величеству угодно будет присесть, вы услышите его сейчас же.

Он ущипнул ее за ухо и сел в кресло, поданное пажом.

– Что? Опять этот старик, представленный маркизом Рамбулье? Ну-с, начинайте, любезный. Но кто же посвятил вас в роль Рабле[308]?

Все разом крикнули: «Госпожа Брюль!» Эта дама, встряхнув волосами, обрамлявшими ее красивое лицо, попросила, чтобы кто-нибудь принес ей маску.

– А, вижу! – сухо ответил король, колко взглянув на Брюля, лицо которого было мрачно, как грозовая туча. – Но начинайте, любезный!

Воспользовавшись короткой отсрочкой, которую дало мне вмешательство короля, я собрал свои мысли и, не обращая внимания на очень частые вначале непристойные замечания всякого рода, начал свой рассказ.

– Я не Рабле, сир, но смешные случаи бывают и с людьми, совсем непохожими на Рабле. Случилось некогда одному молодцу, которого я буду называть Дромио, приехать в один город, лежащий не за сотнями миль от Блуа, в обществе некой поразительной красавицы, доверенной его попечениям ее родителями. Едва успел он, однако, устроить ее в своей квартире, как какой-то франт, увидавший ее и пленившийся ее чарами, обманом, против ее воли, похитил ее. Дромио бегал по городу, наконец на одной улице нашел бархатный бант, на котором очень изящно было вышито имя Филлиды и слова «Ко мне!»

– Клянусь Богом! – воскликнул король среди раздавшегося шепота удивления. – Это хорошо придумано! Продолжайте, сударь! Продолжайте в том же духе: и ваши 20 человек превратятся в 25.

– Дромио бросился в дом, перед которым лежал бант. Поднявшись на второй этаж, он застал там красивую женщину. После забавного разговора, которым я не стану утомлять внимание вашего величества, он узнал, что дама эта нашла бант в другой части города, а затем сама бросила его перед своим домом.

– Зачем? – спросил король, прерывая меня.

– Дромио, сир, был слишком занят собственными заботами, чтобы запомнить это, даже если бы он знал – зачем. Но, спускаясь от дамы вниз по лестнице, он встретился с ее мужем…

– Прекрасно! – воскликнул король, с удовольствием потирая руки. – Еще и муж тут появился!..

Благодаря этой насмешке и раздавшемуся вслед за нею среди придворных взрыву хохота, никто, кроме меня, не заметил, как де Брюль вздрогнул от удивления.

– Увидев незнакомца, муж остановился, желая узнать причину его посещения. Но Дромио уже бросился в ту часть города, в которой дама, по ее словам, нашла бант. Здесь, на углу переулка, проходящего между стенами сада, он заметил большой запертый дом, в одном окне которого висел бант – точная копия того банта, который он носил у себя на груди.

– Клянусь, их будет 25! – воскликнул его величество, бросая на колени герцогини болонку, с которой он возился, и вынимая коробку с конфетами. – Рамбулье! – лениво прибавил он. – Ваш друг – настоящее сокровище.

Поклонившись в знак признательности, я воспользовался этим, чтобы отступить шаг назад и иметь таким образом возможность наблюдать и за госпожой Брюль, и за ее мужем. Дама, которой, по-видимому, приятно было играть некоторую роль в таком интересном рассказе и которая, если не ошибаюсь, не прочь была дать своему мужу маленький повод к ревности, до сих пор слушала мой рассказ с лукавой сдержанностью. Я предвидел, однако, что это не сможет долго продолжаться, и даже почувствовал нечто вроде раскаяния, когда настала пора нанести ей удар. Но у меня уже не оставалось выбора.

– Самое интересное впереди, сир, с чем, полагаю, вы сами сейчас согласитесь. Открыв местопребывание своей возлюбленной, Дромио однако по-прежнему испытывал глубокое отчаяние: он не находил входа в дом. Вдруг из дома выходит похититель. Судите же об его удивлении, сир! – продолжал я, оглядываясь кругом и медленно выговаривая слова, чтобы произвести больше впечатления. – Он узнал в нем мужа той дамы, которая, подняв бант и выбросив его, в свою очередь, на улицу, в такой значительной степени способствовала успеху его поисков!

– Xa, xa! Эти мужья! – воскликнул король. И хлопнув себя по колену в восторге от собственной проницательности, он громко расхохотался, повторяя: – Уж эти мужья! Не говорил ли я?

Весь двор принялся выражать свое одобрение и рукоплескать, так что вырвавшийся у госпожа Брюль слабый вскрик был замечен только теми, которые стояли около нее: очень немногие поняли, почему она вдруг встала и посмотрела на своего мужа, сжимая руки, с выступившими на лице красными пятнами. Она не обращала внимания ни на меня, ни на окружавшую ее смеющуюся толпу и смотрела только на него одного: вся душа ее перешла в глаза. Пробормотав какое-то хриплое проклятье, он, со своей стороны, казалось, сосредоточил все свое внимание на мне. Среди всеобщих насмешек он понял, что был обманут своей же женой, понял, какой пустяк сыграл с ним такую глупую шутку, понял, что сам был лишь слепой игрушкой в руках судьбы. Мало того, он подвергался как гневу своей жены, так и насмешкам двора: ведь я мог назвать его по имени! Все это произвело на него такое действие, что с минуту мне казалось, что он ударит меня в присутствии короля.

Его ярость послужила причиной того, чего я и не думал делать. Взглянув ему в лицо и вспомнив, что вся история была рассказана по просьбе госпожи Брюль, король вдруг крикнул: «Стой!» и безжалостно указал на него пальцем. После этого мне уже незачем было говорить: история стала переходить из уст в уста, и взоры всех присутствующих обратились на Брюля, напрасно пытавшегося принять более спокойный вид. Госпожа Брюль, со свойственным женщинам умением владеть собой, первая пришла в себя, быстро села на свое место и с жалкой улыбкой смотрела теперь на мужа и на своих врагов.

Среди всеобщего любопытства и возбуждения все с минуту затаили дыхание. Наконец, король злобно рассмеялся.

– Послушайте, де Брюль! – крикнул он. – Не расскажете ли вы нам конец этой истории? – И он откинулся на спинку кресла с насмешливой улыбкой на губах.

– А почему бы не госпожа Брюль? – сказала герцогиня, склонив голову на одну сторону и сверкая глазами из-за веера. – Я уверена, что мадам рассказала бы ее так же хорошо.

Но мадам только покачала головой, улыбаясь тою же принужденной улыбкой. Что касается самого Брюля, смотревшего на всех присутствующих с видом разъяренного быка, то мне никогда не приходилось видеть человека до такой степени потерявшего способность владеть собой или поставленного в более безвыходное положение. Служа мишенью для всеобщих насмешек, он до такой степени растерялся, что даже присутствие короля не могло удержать его от буйства: отвернувшись от меня при словах короля, он теперь вновь взглянул на меня и забылся до того, что яростно поднял руку, пробормотав какое-то страшное проклятье.

– Остерегитесь, сударь! – гневно крикнул король.

Но Брюль, не обращая внимания на эти слова, растолкал стоявших рядом с ним придворных и бросился вон из комнаты.

– Клянусь Богом! – воскликнул король, когда он ушел. – Вежливое поведение! Не знаю, не послать ли мне за ним и не засадить ли его в такое место, где его горячая кровь немного остынет? Или…

Он вдруг остановился и взглянул на меня. По-видимому, он тут только вспомнил, что Брюль и я были поверенными Тюрена и Рони: эта мысль, быть может, вызвала в нем предположение, что я подставил врагу ловушку, в которую тот попался. Во всяком случае, лицо его становилось все мрачнее и мрачнее.

– Да, вы преподнесли нам тут хорошее блюдо, сударь, – пробормотал он, наконец, мрачно взглянув на меня.

Внезапная перемена в его настроении поразила даже придворных. Лица, за минуту перед тем сиявшие улыбками, вновь вытянулись. Наименее влиятельные особы беспокойно посматривали друг на друга, косясь в то же время на меня.

– Не угодно ли вашему величеству выслушать конец этой истории в другой раз? – смиренно предложил я, всем сердцем желая взять назад все сказанное.

– Ш-ш… – ответил он, вставая; на лице его по-прежнему выражалось беспокойство. – Хорошо, ладно! Теперь можете уходить, сударь. Герцогиня, дайте мне Зизи и пойдемте ко мне в кабинет. Я хочу показать вам своих щенков. Рец, друг мой, идемте и вы также. Мне нужно поговорить с вами. Господа, вам нечего ждать. Я, вероятно, уже не выйду.

С этими словами он поспешно распустил общество.

ГЛАВА XVII Якобинец

Если бы я нуждался в напоминании о непостоянстве двора или в уроке скромности, чтобы не возлагать преувеличенных надежд на мой новый успех, я мог бы найти его в поведении окружавших меня лиц. Общество стало в смущении расходиться, и я почувствовал себя мишенью взглядов сомнительного свойства: люди, которые первые выразили бы мне свое сочувствие, если б король удалился немного раньше, теперь держались по возможности дальше от меня. Правда, ко мне подошли двое-трое из наиболее осторожного десятка; но по их неискренним словам, я отнес их к самому ненавистному для меня классу людей, которые всегда стараются, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. Мне приятно было только убедиться, что на одного человека, притом на самого важного для меня после короля, случай со мной произвел совсем иное впечатление. Направляясь к двери, я почувствовал, что кто-то тронул меня за руку. Обернувшись, я увидел перед собой Рамбулье, во взгляде которого выражались удивление и уважение: он смотрел на меня теперь совсем иначе, чем прежде, когда я явился к нему. Он запросто положил руку мне на плечо и пошел рядом со мной. Мне сейчас же пришло в голову, что он был выше мелочей, которыми руководствовался двор вообще, так как слишком был уверен в расположении к себе короля.

– Ну, друг мой, – сказал он, – вы отличились! Я положительно не припомню, чтобы когда-либо даже хорошенькой женщине удалось произвести такое впечатление в один вечер. Но если вы благоразумны, то не пойдете теперь, ночью, один домой.

– У меня есть меч, господин маркиз, – с гордостью ответил я.

– Который не спасет вас от удара ножом в спину! – сухо ответил он. – Кто вас сопровождает?

– Мой конюший, Симон Флейкс, ждет меня на лестнице.

– Это хорошо, но недостаточно, – ответил он, выходя на лестницу. – Вам теперь лучше пойти со мной, а двое или трое из моих людей проводят вас затем на квартиру. Знаете что, мой друг? – продолжал он, внимательно глядя на меня. – Вы или очень умный, или совсем безумный человек.

– Боюсь, что вы ошибаетесь в первом, но надеюсь, что и во втором, – скромно ответил я.

– Да, вы поставили свое дело или очень хорошо, или очень плохо. Вы дали знать врагу, чего ему ждать. Предупреждаю вас, враг этот таков, что им не следует пренебрегать. Но поступили ли вы очень умно или очень глупо, объявив открыто войну, – это еще вопрос.

– Это будет видно через неделю, – ответил я. Он обернулся и взглянул на меня.

– Вы относитесь к этому хладнокровно?

– Я живу на свете 40 лет, маркиз.

Он пробормотал что-то о Рони, относительно его знания людей и остановился, чтобы поправить свой плащ. Мы вышли на улицу. Взяв меня за руку, он попросил своих придворных обнажить мечи. Сопровождаемые десятком вооруженных слуг с пиками и факелами, мы представляли собой грозное общество. Нам нечего было опасаться: собравшееся в этот вечер при дворе большое общество расходилось быстрее обыкновенного; вблизи замка заметно было большое движение; прилегавшие к нему улицы блестели огнями и звучали смехом многих групп. У дверей квартиры маркиза я, выразив ему свою благодарность, хотел распрощаться, но он попросил меня подняться к нему и разделить с ним легкую закуску, которая всегда подавалась ему перед сном. Он пригласил к столу и двух из своих придворных. Так как нам прислуживал лакей, пользовавшийся его полным доверием, то мы весело посмеялись над историей, рассказанной в высочайшем присутствии. Я узнал, что Брюль далеко не пользовался расположением двора; но, обладая известным влиянием на короля и пользуясь славой человека смелого и искусно владеющего мечом, он в последнее время играл значительную роль и приобрел себе, особенно после смерти Гиза, значительное число последователей.

– Дело в том, – заметил один из придворных, слегка разгоряченный вином, – что в настоящую минуту нет ничего такого, чего не мог бы добиться во Франции человек отважный и беззастенчивый.

– Или отважный и верующий в Христа ради Франции! – с некоторой резкостью ответил Рамбулье. – Кстати, – вдруг обратился он к слуге, – где Франсуа?

Слуга отвечал, что он не вернулся с нами из замка. Маркиз выразил свое неудовольствие; и я понял, во-первых, что речь шла о его близком родственнике, а во-вторых, что это был тот самый молодой щеголь, который обнаружил такое явное желание поссориться со мной в начале вечера. Решившись, в случае необходимости, передать дело о примирении на усмотрение Рамбулье, я распрощался с ним и, сопровождаемый двумя его слугами, отправился домой незадолго до полуночи.

Пока мы сидели за ужином, взошла луна: ее свет позволял нам различать лужи. Я приказал людям потушить факел. На улице было морозно, дул пронзительный ветер. Мы скорыми шагами шли вперед.

Улицы в этот поздний час были почти пусты, и нигде не было видно огней. Я, со своей стороны, стал думать о вечере, который провел в Блуа в поисках красавицы, и о моей матери. Эти тихие, кроткие размышления были прерваны случаем, сразу вернувшим меня к сознанию действительности. Вдруг перед нами из аллеи, находившейся шагах в 30 от нас, показались три человека: на минуту остановившись и оглянувшись назад, они быстро помчались по улице и исчезли, кажется, за вторым углом. Мне далеко не понравился их вид. А когда, минуту спустя, в том направлении, где они исчезли, раздался крик и бряцанье оружия, я, не колеблясь, приказал Симону следовать за мной и бросился вперед, уверенный, что негодяи замышляли недоброе.

Добежав до переулка, я, однако, на минуту остановился не столько перед царившим там глубоким мраком от нависших крыш, сколько при мысли, что мне вряд ли удастся различить нападающих от их жертв. Но когда меня нагнали Симон и слуги, а звуки упорной борьбы не утихали, я бросился в аллею, вытянув прикрытую плащом левую руку и держа, меч позади. Быстро подвигаясь вперед, я испускал громкие крики, рассчитывая, что негодяи, быть может, испугаются. Так и вышло: когда я добежал до отдаленного конца аллеи, два человека обратились в бегство, а из двух оставшихся один, растянувшись во всю длину, лежал в канаве, другой медленно поднимался с колен.

– Вы подоспели как раз вовремя, сударь, – сказал последний, тяжело дыша, но выражаясь с изысканностью, которая показалась мне знакомой. – Очень вам благодарен, кто бы вы ни были. Негодяи повалили меня на землю: еще несколько минут – и моя мать осталась бы бездетной. Кстати, нет ли у вас света? – продолжал он, пришепетывая, как женщина.

Один из слуг Рамбулье крикнул, что это Франсуа.

– Да, болван! – с величайшим хладнокровием ответил повеса. – Но я просил света, а не спрашивал тебя о своем имени.

– Надеюсь, вы не ранены, сударь? – спросил я, вкладывая в ножны свой меч.

– Только поцарапан, – ответил он, не выражая изумления при виде того, кто так кстати подоспел к нему на выручку; он однако узнал меня по голосу, так как продолжал с поклоном: – Этой недорогой ценой я узнал, что господин де Марсак отличается такою же ловкостью на поле сражения, как и на лестнице.

Я поклонился в знак признательности.

– А этот парень, – спросил я, – не сильно ранен?

– Надо же! А я думал, что избавил судью от всяких хлопот. Разве он не умер, Жиль?

Бедняга ответил сам за себя: жалобным, задыхающимся голосом он попросил привести ему священника. В эту минуту вернулся и Симон с нашим факелом, который он зажег о костер на ближайшем перекрестке. При свете его мы убедились, что у бедняги шла горлом кровь: ему оставалось жить каких-нибудь полчаса.

– Черт возьми! Вот что выходит, когда целишься слишком высоко! – с сожалением пробормотал Франсуа. – Одним дюймом ниже – и у нас не было бы всех этих хлопот! Полагаю, что надо привести кого-нибудь. Жиль, – продолжал он, – сбегай, голубчик, в часовню на улице Сен-Дени и приведи священника. Или нет, подожди! Помоги-ка перенести его к стене. Здесь ветер режет словно ножом.

Улица, где мы находились, тянулась по откосу холма. Нижняя часть ближайшего дома покоилась на деревянных сваях, на несколько футов от земли, а находившееся под нею пространство, обнесенное сзади и с обоих боков забором, служило сараем. Слуги внесли умирающего в это суровое убежище. Я последовал за ними, так как не хотел оставить молодого человека одного. Не желая, однако, вмешиваться не в свое дело; я отошел в дальний конец сарая и там присел на телегу, с которой свободно мог любоваться странным, видом только что оставленной мною кучки людей: яркий свет факела то играл на покрытых драгоценными кольцами пальцах Франсуа, разглаживавшего свои тонкие усы, то падал на искаженные последними страданиями черты лежавшего у его ног человека. Вдруг, прежде чем Жиль успел отправиться в церковь, я заметил священника, который смотрел на меня, именно на меня, сидевшего в тени.

Это показалось мне странным. Но взглянув на него вторично, я понял все: это был тот самый якобинский монах, который преследовал мою мать в последние дни ее жизни. Я вскочил с места и бросился вперед, забывая в порыве справедливого гнева о цели, с которой он явился сюда. Лицо его, по-прежнему обращенное ко мне, казалось исполненным торжествующей злобы. Однако когда я со свирепым восклицанием бросился к нему, он вдруг опустил глаза и стал на колени.

– Тише! – крикнул Франсуа.

Все с возмущенным видом взглянули на меня. Я отступил назад. Но я чувствовал, что и тут, стоя на коленях перед умирающим и шепча молитвы, бездельник думал обо мне, радуясь своему привилегированному положению, чтобы безнаказанно мучить меня. Спустя несколько минут умирающий скончался. Я решительно подошел к открытой стороне сарая, думая, что негодяй постарается улизнуть так же таинственно, как явился. Он, однако, с минуту поговорил с Франсуа и в сопровождении последнего смело направился ко мне с тонкой улыбкой на губах.

– Отец Антуан, – вежливо начал Франсуа, – говорит, что знает вас, господин де Марсак, и хочет поговорить с вами, как ни мало подходит для этого данный случай.

– А я хотел бы поговорить с ним, – ответил я, весь дрожа от ярости и с трудом удерживаясь от желания ударить священника в его бледное улыбавшееся лицо. – Я долго ждал этой минуты! – продолжал я, глядя на него в упор, когда Франсуа настолько отошел от нас, что не мог слышать нашего разговора. – И если бы вы попытались улизнуть от меня, я вернул бы вас назад, даже если б все ваше отродье собралось тут к вам на защиту.

Его присутствие приводило меня в бешенство: я с трудом понимал, что говорю. Дыхание, мое становилось все чаще. Я чувствовал, как вся кровь бросилась мне в голову, и с трудом сдержался, когда он с видом напускной святости ответил:

– Боюсь, сударь, какова мать, таков и сын. Оба гугеноты…

Я задыхался от ярости.

– Что? – закричал я. – Вы осмеливаетесь угрожать мне так же, как угрожали моей матери? Безумец! Знайте же, что только сегодня я нанял комнаты, в которых умерла моя мать, с тем, чтобы разыскать и наказать вас.

– Знаю, – спокойно ответил он. С этими словами монах вдруг, словно по мановению, волшебного жезла, совершенно изменил свое поведение, поднял руку и взглянул мне в лицо. – Я знаю это и еще многое другое, – продолжал он, отвечая мне таким же грозным взглядом. – Если вам, де Марсак, угодно будет выслушать меня, и притом спокойно, я надеюсь убедить вас, что безумец – не я.

Удивленный этим новым тоном, в котором не было и следа безумия, замеченного мною при первой встрече, но скорее чувствовалось какое-то сознание силы, я сделал ему знак продолжать.

– Вы думаете, что я в вашей власти? – с улыбкой спросил он.

– Я думаю, – быстро ответил я, – что если вы сегодня улизнете от меня, то за вами отныне по пятам будет следовать злейший враг, более неумолимый, чем даже ваши собственные грехи.

– Так, – ответил он, кивнув головой. – Теперь я покажу вам, что в действительности дело обстоит как раз обратно: в моей власти пощадить или сломать вас, как эту соломинку. Начать с того, что вы, гугенот, находитесь здесь, в Блуа!

– Довольно! – с презрением воскликнул я, выказывая при этом самоуверенность, которой я в действительности не чувствовал. – Да, еще недавно вы могли бы этим воспользоваться. Но мы в Блуа, а не в Париже. Отсюда недалеко до Луары, и вы имеете теперь дело с мужчиной, а не с женщиной. Не я имею основание дрожать, а вы!

– Вижу, что вы рассчитываете на чье-то покровительство даже по эту сторону Луары, – ответил он с едкой усмешкой. – Но одно слово папскому легату или герцогу Неверу – и вы увидите внутренние стены темницы, если не что-нибудь похуже. Ведь, король…

– Король или не король! – ответил я, прерывая его опять с самоуверенностью, которой я в действительности не чувствовал, и вспоминая слова Генриха, который сказал де Рони, чтобы он не рассчитывал на его покровительство. – Я не боюсь вас ни на йоту! И вот что еще. Я слышал, как вы проповедовали измену, явную черную измену, которая ведет людей к смерти: я донесу на вас. Клянусь небом, донесу! – крикнул я в порыве бешенства, возраставшего по мере того, как я все яснее сознавал, что он держал меня в руках. – Вы же угрожаете мне! Еще слово – и я отправлю вас на виселицу!

– Ш-ш! – ответил он, указывая рукой на Франсуа. – Не ради меня, но ради вас самих. Это все пустые слова! Но вы еще не выслушали всего, что я знаю. Не хотите ли послушать, как вы провели последний месяц?

И монах начал рассказывать, слово в слово, все, что со мной было.

– Продолжайте, сударь, – пробормотал я, наклоняясь вперед и вытаскивая под плащом кинжал из ножен. – Прошу вас, продолжайте! – повторил я сухими губами.

– Вчера вы приехали в Блуа с господином Рони и отправились к нему на квартиру. Вы провели там ночь, – продолжал он, стоя на месте, но слегка содрогнувшись, не знаю, от холода ли или от того, что заметил мое движение и прочел мое намерение в моих глазах. – Сегодня утром вы остались здесь в качестве приближенного господина Рамбулье.

На минуту я вздохнул свободнее: монах очевидно даже не подозревал о тайном свидании Рони с королем. Со вздохом облегчения сунул я назад кинжал, который решился уже пустить в дело, если б оказалось, что он знает все. С видом напускного равнодушия я пожал плечами и завернулся в плащ.

– Итак, сударь, – коротко сказал я. – Я выслушал вас. А теперь позвольте вас спросить, какую цель вы преследуете?

– Какую цель? – ответил он, сверкая глазами. – Я хочу показать вам, что вы в моей власти. Вы поверенный де Рони. Я тоже – смиренный поверенный Святой Католической Лиги. От меня не ускользнет ни одно из ваших движений. А что вы знаете обо мне?

– Знание еще не все, господин поп, – свирепо ответил я.

– Однако оно теперь уже больше значит, чем прежде, – сказал он, улыбаясь своими тонкими губами. – А со временем будет значить еще больше. А я знаю многое, многое… о вас, де Марсак.

– Вы знаете слишком много! – воскликнул я, чувствуя, как его тайные угрозы, словно змеи, обвивались вокруг меня. – Но вы, кажется, неблагоразумны. Не скажете ли вы мне, что может помешать мне заколоть вас сейчас, тут же, на месте, и одним ударом избавиться от всего вашего знания?

– Присутствие трех человек, де Марсак, из коих каждый предал бы вас в руки правосудия. Вы забываете, что находитесь к северу от Луары: здесь нельзя так безнаказанно убивать священников, как у вас на юге, где царит беззаконие. Однако довольно! Ночь холодная, и у господина Ажана могут возникнуть подозрения: он становится нетерпелив. Мы и так уж, быть может, говорили слишком долго. Позвольте мне, – он поклонился и сделал шаг назад, – отложить наш разговор до завтра.

Вопреки этой вежливости и деланной учтивости, сверкавший в его глазах огонь торжества и уверенный голос ясно говорили, что якобинец сознает свою силу: он словно преобразился. Это не был уже вкрадчивый миролюбивый попик, извлекающий выгоды из слабости и страха женщины, это был скорее смелый, ловкий, искусный проходимец, не знающий сомнений, обладающий тайными сведениями и средствами, это было воплощение злого духа. Сопоставив все, что мне было известно, вспомнив о лежавшей на мне ответственности и вверенных мне интересах, я начал терять почву под ногами: я чувствовал, что не в силах с ним справиться. Я забыл свою справедливую месть и беспомощно восставал против злой судьбы, поставившей его на моей дороге. Я чувствовал себя безнадежно спутанным и связанным по рукам и ногам. Только усилием воли сдерживал я овладевшее мною отчаяние.

– Завтра? – хрипло прошептал я. – В какое время?

Он покачал головой с коварной усмешкой.

– Очень вам благодарен, но уж время я назначу сам! До свидания!

Попрощавшись с Франсуа Ажаном, он благословил обоих слуг и исчез в ночной темноте.

ГЛАВА XVIII Предложение Лиги

Когда замер последний звук его шагов, я словно проснулся от тяжелого сна и, только заметив Франсуа и слуг, вспомнил, что должен был извиниться перед первым за невежливость, так как заставил его стоять на холоде. Я начал было извиняться, но обрушившаяся на меня беда была так велика, что я не договорил, продолжая упорно глядеть на Ажана с таким замешательством, что он вежливо спросил меня, не дурно ли мне.

– Нет! – ответил я, нетерпеливо отворачиваясь от него. – Ничего, ничего, сударь. Впрочем, скажите, пожалуйста, кто этот человек, который только что распрощался с нами?

– Вы говорите об отце Антуане?

– Ах, отец Антуан, отец Иуда!.. Зовите его, как хотите, – с горечью перебил я.

– В таком случае, – серьезно и вежливо ответил Франсуа, – я охотнее назвал бы его каким-нибудь более лестным именем, господин де Марсак… ну хоть Иаковом или Иоанном: ведь из всего, что здесь говорится, лишь немногое не достигнет его. Если стены имеют уши, то стены Блуа состоят у него на жалованьи… А я-то думал, что вы его знаете. Это – секретарь, поверенный, домовый священник – все что хотите – у кардинала Реца, и один из тех, за которыми – скажу вам на ушко – ухаживают великие люди, на которых опираются самые могучие особы. Если бы мне приходилось выбирать, я уж охотнее вступил бы в борьбу с Крильоном.

– Очень вам благодарен, – пробормотал я, смущенный как его тоном, так и словами.

– Не за что, – ответил он уже веселее. – Все имеющиеся у меня сведения в вашем распоряжении.

Сознавая все неблагоразумие дальнейших расспросов, я поспешил распрощаться с ним.

Ажан сказал, что зайдет ко мне на следующее утро. Мы разошлись, он в сопровождении одного из слуг Рамбулье, я – с Симоном Флейксом. Ноги мои окоченели от долгого стояния: покинутый нами труп вряд ли был холоднее. Но голова горела от лихорадочных сомнений и опасений. Луна зашла: на улицах было темно. Факел наш выгорел. Но там, где слуги мои видели только темноту и пустоту, мне мерещилась злая улыбка и исполненное угрозы и торжества сухощавое лицо. Чем подробнее рассматривал я положение, в котором очутился, тем серьезнее казалось оно мне. Мне нелегко было бороться уже с одним Брюлем среди незнакомых лиц и придворных козней. Я ясно видел свои недостатки – некоторую грубость в обращении и отвращение к хитростям. А средства мои, даже при щедротах господина Рони, были сравнительно ничтожны. Я и принял предложенный мне пост вовсе не с увлечением: я надеялся только на высокую награду в будущем, но не был уверен в успехе. Но все-таки в борьбе с человеком страстным и упрямым я не имел оснований отчаиваться: я не видел, почему бы мне не устроить тайного свидания короля с ля Вир и не довести до благополучного конца простой интриги, требовавшей скорее мужества и осторожности, чем ловкости и опыта. Теперь же я понял, что Брюль не был моим единственным или наиболее опасным противником. На поле сражения появился другой враг, который караулил за ареной, готовясь схватить добычу после того, как мы обессилим друг друга. Я воображал, что Брюль, как и я, ни в каком случае не обратится за помощью к врагам его величества и гугенотов; но этот сон исчез: я понял, что эти враги – хозяева положения, что у них в руках ключ к нашим планам. На лбу у меня выступил холодный пот, когда я вспомнил, как предостерегал меня Рони против кардинала Реца, и стал перебирать в уме все те сведения, которые были «известны отцу Антуану. За одним только исключением, он знал все события последнего месяца: положительно, он мог бы даже сказать, сколько крон у меня в кармане. Так где же было мне надеяться скрыть от него мои дальнейшие поступки? Я чувствовал себя, наравне с Брюлем, игрушкой в руках этого человека и понимал, что только его добрая воля могла спасти меня от гибели.

При таких обстоятельствах я считал всякое успокоение невозможным; но привычка и усталость взяли свое: добравшись до дому, я заснул крепким и долгим сном как приличествует человеку, не раз встречавшемуся лицом к лицу с опасностью. На другое утро я почувствовал новый прилив мужества и надежды. Я вспомнил о жалких условиях моей жизни в Сен-Жан д'Анжели и о дружбе такой особы, как Рони, и встал обновленный, ободренный, чем поверг в величайшее изумление Симона Флейкса.

– Вы видели хорошие сны, – сказал он, ревниво и с расстроенным видом взглянув на меня.

– Я испытал прескверный сон в эту ночь, – живо ответил я, несколько удивленный тем, что он так смотрел на меня и, по-видимому, был недоволен проснувшимися во мне новыми надеждами и мужеством.

В эту минуту внизу стук в дверь заставил Симона поспешить туда. Вслед затем он ввел ко мне Франсуа, который, поклонившись мне с изысканной вежливостью, не успел сказать и десятка слов, как вновь коснулся вопроса о том, как я наступил ему на ногу, но уже не во враждебном духе: он скорее видел тут счастливый случай, давший ему возможность «узнать достоинство и безукоризненные качества его спасителя». В ответ я откровенно сознался ему, что дружба, которой почтил меня его родственник, Рамбулье, не позволяет мне дать ему удовлетворения, разве только в случае крайности. Он ответил, что оказанная ему мною услуга была такова, что он, со своей стороны, отказывается от удовлетворения, если только я не имею причин жаловаться. Так мы обменивались взаимными любезностями; и я рассматривал его с тем интересом, с которым обыкновенно люди средних лет относятся к молодым доблестным юношам, в которых видят отражение собственной молодости и надежд.

Вдруг дверь вновь отворилась: и в ней, если не ошибаюсь, к одинаковому неудовольствию моему и Франсуа, показалась фигура отца Антуана. Никогда, кажется, два более непохожих друг на друга человека не стояли вместе водной комнате. С одной стороны, молодой, веселый щеголь в коротком плаще, в изящном сребротканом белом наряде, красиво обутый, с покрытой драгоценными камнями рукояткой меча; с другой – высокий сутуловатый монах с впалыми щеками и большими глазами, в платье, висевшем грубыми неуклюжими складками. Несомненно, что Франсуа, увидев монаха, почувствовал отвращение. Он, однако, приветствовал его с таким видом, который свидетельствовал о тайном страхе и о желании понравиться. Во мне проснулись все первоначальные опасения, и я принял монаха с холодной учтивостью, которой еще так недавно и не думал оказывать ему. Я на время отложил в сторону свою личную вражду и помнил только о той ответственности, которая лежала на мне в борьбе с ним. Но и он, очевидно, намеренно выбрал такое время, когда у меня сидел Франсуа, чтобы быть более уверенным в собственной безопасности. Я нисколько не удивился, когда отец Антуан, увидев, что Франсуа начинает прощаться, попросил его подождать внизу, прибавив, что имеет сообщить ему нечто важное. Очевидно, подчиняясь более сильной воле, Ажан удалился якобы только за тем, чтобы отдать приказание своему лакею.

Оставшись наедине со мной и убедившись, что нас никто не слушает, монах тотчас заговорил:

– Подумали ли вы о том, что я говорил вам сегодня ночью? – грубо спросил он, сразу отбросив тот слащавый тон, которого держался в присутствий Франсуа.

Я холодно отвечал, что подумал.

– И вы понимаете свое положение? – быстро продолжал он, стоя передо мной, положив сжатый кулак на стол и глядя на меня исподлобья. – Или сказать вам больше?.. Но нет, довольно! Не будем тратить время попусту. Вы – тайный поверенный короля Наваррского. Мне поручено узнать ваши планы и его намерения, и я думаю сделать это.

– Да?..

– Я готов купить их.

Глаза его сверкнули таким выражением алчности, которое заставило меня быть еще более настороже.

– Для кого? – спросил я, решившись пустить в ход то же оружие, которым действовал мой противник: выражать негодование, как молодой, не знающий света человек, было бы бесполезно.

– Это мое дело, – медленно отвечал он.

– Вы желаете знать слишком много, а говорите слишком мало, – возразил я, зевая.

– А вы играете со мной! – крикнул он, вдруг взглянув на меня так язвительно и с таким мрачным видом, что я чуть не вздрогнул. – Тем хуже для вас, тем хуже для вас! – с яростью продолжал он. – Я явился сюда, чтобы купить ваши сведения. Но если вы не желаете продать их, то есть другой путь. В один час я могу разрушить ваши планы и отправить вас в тюрьму! Вы находитесь теперь в положении рыбы, попавшейся в сети, но еще невытащенной. То же и со всеми теми, которые возражают против Святого Петра и его церкви!..

Монах вдруг впал в свою восторженность, которая не позволяла мне решить окончательно – был ли это только бездельник или отчасти и изувер?

– Я слышал, как вы говорили нечто подобное о короле французском, – насмешливо заметил я.

– Вы верите в него? – воскликнул он, сверкая глазами. – Вы были там наверху и видели его битком набитую комнату, его 45 дворян и швейцарцев в серой форме? Говорю вам, весь этот блеск – только призрак: и он исчезнет, как призрак. Сила и слава этого человека скоро покинут его. Разве вы не видите, что о нем уже не может быть и речи? Во Франции есть только две силы – Святая Лига, которая господствует по-прежнему да проклятые гугеноты: между ними и идет борьба.

– Теперь вы выражаетесь яснее.

Он сразу отрезвился и взглянул на меня со злобой и ненавистью, не поддающимися описанию.

– Охо-хо! – пробурчал он, показывая свои желтые зубы. – Мертвые не рассказывают сказок… А что касается Генриха Валуа, то он так любит монахов, что уж лучше бы вам возвести обвинение на его любовницу. Что же касается вас, то стоит мне только крикнуть: «Вот, гугенот и шпион!» – и если бы он любил вас даже больше, чем Квелюса или Можирона[309], то и тогда не посмел бы стукнуть пальцем о палец, чтобы спасти вас.

Я знал, что он говорит правду, и с трудом сохранял тот равнодушный вид, с которым начал наш разговор.

– А что, если я уеду из Блуа? – спросил я, желая лишь услышать, что он скажет.

– Вы не можете уехать, – ответил он. – Вы окружены сетью, де Марсак: у каждых ворот поставлены люди, которые знают вас и получили указания, как действовать. Я мог бы убить вас: но я хочу получить от вас сведения. За них готов заплатить вам 500 крон и отпустить вас на все четыре стороны.

– Чтобы я мог попасться в руки короля Наваррского?

– Он в любом случае отречется от вас, – горячо ответил он. – Он имел это в виду, друг мой, когда выбирал такого неизвестного поверенного. Он отречется от вас… Ах, Боже мой! Подоспей я часом раньше, и поймал бы Рони, самого Рони!

– Тут недостает третьего лица, – ответил я. – Как могу я поверить, что вы заплатите мне и отпустите меня, когда я скажу вам то, что знаю?

– Я поклянусь! – серьезно ответил он, обманутый моими словами. – Да, я дам вам клятву, де Марсак!

– Лучше дайте шнурок от вашего башмака! – воскликнул я, давая исход своему негодованию. – Обет попа стоит свечки… или полутора свечек, не так ли?.. Мне нужно несравненно более существенное обеспечение, отец!

– Что же именно? – спросил он, мрачно посмотрев на меня.

Видя возможность выхода, я ломал себе голову, чтобы придумать условие, которое повернуло бы колесо фортуны и отдало бы его в мою власть. Но мне ничего не приходило в голову, и я сидел, глядя на него бессмысленно.

– Ну-с! – сказал монах, нетерпеливо возвращая меня к сознанию действительности. – Какого вам обеспечения?

– В настоящую минуту я еще не знаю, – медленно ответил я. – Я нахожусь в затруднительном положении. Мне нужно время подумать.

– И избавиться от меня, если бы это оказалось возможным? – с насмешкой ответил он. – Вполне понимаю. Но предупреждаю вас, что за вами следят: куда бы вы ни пошли, что бы вы ни делали, на вас устремлены преданные мне глаза.

– Понимаю, – хладнокровно ответил я.

Он с минуту стоял в нерешительности, глядя на меня со смешанным выражением недоверия и злобы, мучимый и страхом упустить добычу, если бы он дал мне отсрочку, и опасением ничего не достигнуть, если прибегнет к силе. Я, со своей стороны, наблюдал за ним. По силе его волнения я мог судить об его преданности делу и о могуществе партии, за которую он боролся. Мне опять пришла в голову мысль выпутаться одним хорошим ударом. Но меня удержало нежелание напасть на безоружного человека, как бы он ни был низок и подл, и уверенность в том, что, являясь ко мне, он заранее принял все меры предосторожности. Когда он нехотя, сопровождая свои слова мрачными угрозами, предложил мне подождать три дня, но ни часу больше, я согласился, так как не видел другого выхода. На этих условиях, не без некоторых пререканий, мы и расстались. Я слышал, как он, крадучись, тихими шагами стал спускаться с лестницы.

Часть вторая Святая Лига и два Генриха

ГЛАВА I Что люди называют удачей

Если бы я хотел преувеличить то, что было, или вымыслом приукрасить свои приключения, то, при некоторой доле изобретательности, я мог бы заставить вас подумать, будто я своим освобождением из сетей отца Антуана обязан самому себе, и рассказал бы историю всевозможных приключений, достойную пера самого Брантома[310]. Но, не имея ни желания, ни повода возвеличивать себя, я должен сознаться, что случилось как раз обратное. В то время, когда я меньше всего работал над своим освобождением, мой противник наверно погубил бы меня, если б не странное стечение обстоятельств, в котором ясно была видна рука Провидения.

Три дня, данные мне попом, я провел в напрасных размышлениях о средствах к спасению. Немалым для меня горем было то, что я был обречен на полное бездействие: Рамбулье был ярым католиком, хотя и большим патриотом, я был сам свидетелем влияния попов на Ажана. Идти же прямо к королю мне не хотелось по многим причинам. А мои личные средства были очень ограничены, и изобретательность мне изменяла. Оставалось рассчитывать только на свой меч да на Симона Флейкса. Зная, что мне придется покинуть Блуа, если удастся мое дело, я не счел унизительным обратиться к Симону. Я живо описал ему угрожавшую нам опасность и всячески убеждал его придумать что-нибудь.

– Теперь, мой друг, настало время, – говорил я, – проявить ваш ум и оправдать мнение Рони, считающего вас изобретательнее всех…

Я остановился, ожидая ответа, но он сидел молча, опершись головой на руки и уставившись глазами в одну точку. Я стал уже раскаиваться и пожалел, что разрешил ему сесть, я счел нужным напомнить ему, что он служит под моим начальством и обязан повиноваться.

– Хорошо! – сказал он сурово, не поднимая глаз. – Я готов повиноваться. Но я не люблю попов, а этого в особенности: я его знаю и не хочу иметь с ним никакого дела. Я боюсь его – я ему не ровня.

– Значит, Рони был неправ? – сказал я, не сдерживая более своего гнева.

– Да, если хотите, – отвечал он нахально.

Это было уж слишком. Я схватил хлыст и принялся так хлестать его, что он живо образумился. Наконец он попросил пощады, впрочем не скоро: он был вообще упрям и сделался еще упрямее после своего отъезда из Рони..

– Неужели ты думаешь, – сказал я ему тогда, – что я должен погибать только потому, что тебе лень пошевелить мозгами? Что ж, я буду сидеть и смотреть, как ты дуешься, в то время как мадемуазель идет на верную гибель?..

– Мадемуазель! – воскликнул он, взглянув на меня и вдруг изменившись в лице. – Ее здесь нет и ей ничто не угрожает.

– Она завтра или послезавтра будет здесь.

– Не говорите мне этого! – воскликнул он, сверкая глазами. – Отец Антуан знает об этом?

– Он узнает, как только она въедет в город.

Заметив происшедшую в нем перемену при упоминании о девушке, я почувствовал раскаяние; но я должен был пользоваться тем оружием, которое было под рукой. В один миг мы поменялись ролями. Насколько Симон был возбужден, настолько я оставался хладнокровен. Когда он подошел ко мне, я был поражен странным сходством его с монахом. Мое удивление возросло, когда он произнес слова, которые я мог ожидать только от Антуана.

– Есть одно только средство, – пробормотал он, дрожа. – Его надо устранить.

– Это легко сказать, – возразил я презрительно, – Это было бы возможно, будь он солдатом, но священники, мой друг, не дерутся.

– Драться? Да кто же будет с ним драться? – ответил он, нахмурясь и беспокойно размахивая руками. – Можно сделать гораздо проще: удар в спину и – готово.

– Но кто же это совершит?

Симон стоял в раздумье и дрожал всем телом.

– Я сделаю это! – сказал он с глубоким вздохом.

– Это нетрудно, – пробормотал я.

– Да, это легко, – ответил он, едва переводя дыхание.

Он был бледен, как полотно; его глаза блестели, по лбу катились крупные капли пота. Я задумался; и чем больше думал, тем исполнимее казалось мне его намерение. Тот, кто действовал против меня из-за угла, не заслуживал от меня лучшего обращения, чем последний шпион. Он оскорбил мою мать, он желает погибели моих друзей: конечно, я был бы достоин порицания или насмешки, если бы колебался в такую минуту. Но всю свою жизнь я был противником грубого насилия, которое так вошло в обычай за последнее время и пришлось так по душе Франции. Не будучи слишком строгим судьей, я все же считаю убийство делом, недостойным солдата. Но в описываемое время наши враги, казалось, старались укрепить во мне другой взгляд. Я ответил Симону так, чтобы не вводить его в заблуждение, причем, помнится, я и сам был немного взволнован.

– Друг мой, прежде всего ты должен помнить, что ты солдат и гугенот: ты не должен действовать из-за угла.

– А если он не согласится драться? Что тогда?

Было ясно, что в таком случае наш противник слишком много выигрывал: я не мог ничего возразить. Тем не менее я повторил Симону свое прежнее приказание придумать другой способ. Он, хотя и неохотно, согласился и, подумав немного, вышел посмотреть, караулят ли дом. Когда он вернулся, я по лицу его увидал, что что-то случилось. Он, видимо, был смущен, избегал смотреть мне в глаза и, казалось, хотел снова уйти. Затем, словно вдруг переменив намерение, он подошел ко мне и бросил что-то мне прямо в руки.

– Что это?

– Посмотрите, – грубо ответил он, в первый раз нарушив молчание. – Вы должны знать. Зачем спрашивать? Что мне до этого?

В моих руках был бархатный бант, похожий на тот достопамятный бант, только немного иного цвета, и с такими же буквами.

– Где вы его достали? Что это значит?

– Где я это достал? – ответил он ревниво. Затем, овладев собой, он заговорил совершенно другим тоном: – Мне его дала на улице одна женщина.

– Какая женщина?

– Откуда мне знать? – сердито ответил он, сверкая глазами. – Она была в маске.

– Фаншетта?

– Может быть, не знаю.

Я прежде всего заключил, что мадемуазель и ее свита были в предместье: Мэньян, как всегда осторожный, прежде чем войти в город, прислал ко мне узнать, свободен ли путь. Меня поразило только поручение, высказанное наконец Симоном, у которого нужно было выжимать слова, как кровь из камня:

– Вы должны встретить посланца завтра вечером, через полчаса после заката солнца, на паперти собора с северо-восточной стороны.

– Завтра вечером?

– Ну да, а то когда же? – отвечал он нетерпеливо. – Я же сказал вам.

Мне это показалось странным. Я бы еще мог согласиться с тем, что Мэньян предполагает оставаться вне города, прежде чем увидеться со мной, но зачем откладывать свидание на такой долгий срок? Посылка тоже казалась мне недостаточной: я начинал думать, что Симон что-то скрывает.

– Это все? – спросил я резко.

– Все… кроме…

– Кроме чего? – спросил я.

– Кроме того, что женщина показала мне золотую монету, которую носила мадемуазель, и сказала, что это вас удовлетворит, если вы будете еще требовать доказательств.

– Вы сами видели монету?

– Конечно.

– О, Господи! Значит, или вы обманываете меня, или эта женщина обманула вас: ведь монета у меня. И вы еще будете утверждать, что видели ее?

– Вероятно, я видел очень похожую на нее, – отвечал он, дрожа, по его лицу струился пот. – А женщина сказала мне все, что я передал вам, больше ничего.

– В таком случае совершенно ясно, что мадемуазель наверно далеко отсюда. Это одна из проделок Брюля. Френуа дал ему половинку, которую украл у меня; а историю с бархатным бантом я сам ему рассказал. Это ловушка: если б я пошел завтра на паперть, я бы погиб.

Симон задумался, затем, обернувшись ко мне, сказал робко:

– Вы должны были идти туда одни: так сказала женщина.

Хотя я и догадался, почему он скрыл это от меня, я не стал его допрашивать, а обратился к нему с другим вопросом:

– На кого была похожа эта женщина?

– Очень похожа на Фаншетту, – ответил он.

Он все еще не мог примириться со своей ошибкой. Я вместе с ним начал обсуждать это дело, решив про себя наказать Брюля. Странно сказать, но участие в этом заговоре Брюля, который держался в стороне после сцены в присутствии короля, вместо того, чтоб испугать меня, точно пробудило мой разум, притупившийся под холодным и неотступным давлением якобинца. Тут было нечто, что я мог понять, против чего мог бороться, чего должен был остерегаться. Сознание, что я имею дело с человеком равным, пробуждало мое рвение, подобно тому, как у волка родится сила при встрече со смертельным врагом. Несмотря на то, что время отсрочки приближалось к концу и я знал, что завтра отец Антуан потребует ответа, я был в необыкновенно хорошем расположении духа. Я спокойно лег спать: может быть, меня поддерживало сознание, что в комнате, где умерла моя мать, мои преследователи не имели надо мной власти.

Совсем другое действие произвело на Симона известие об ухищрениях Брюля, то есть об опасности, грозившей нам еще и с другой стороны. Он пришел в крайнее возбуждение и провел весь вечер и большую часть ночи, бегая взад и вперед по комнате, то разговаривая сам с собой, то бешено кусая ногти. Напрасно я заклинал его не предупреждать событий и ложиться спать. Разгорячённое воображение рисовало ему ужасные картины, он никак не мог успокоиться. Я вспомнил, как хорошо он вел себя в ночь бегства барышни из Блуа, и не мог упрекнуть его в трусости. Я пришел к тому заключению, что для солдата не может быть ничего хуже, как знать слишком много и иметь очень развитое воображение. Мне казалось, что мадемуазель приедет на следующий день, прежде чем отец Антуан потребует ответа: я полагался на опытность Мэньяна. Но отряд не приходил. Мне оставалось рассчитывать на самого себя, и я решил отказаться от предложения якобинца, а остальное предоставить течению обстоятельств.

В полдень отец Антуан пришел, по обыкновению, в сопровождении двух друзей, которых он оставил на улице. Мне показалось, что он как-то более осунулся, даже руки стали тоньше. Я не мог считать эти признаки добрым предзнаменованием: яркий блеск его глаз и необычайно надменный вид ясно говорили о сознании своего превосходства. Он вошел в комнату очень уверенно и обратился ко мне покровительственным тоном, так что у меня уже не оставалось сомнений насчет его намерений. Откровенность, с которою он высказал мне свои планы, ясно показала, что он считает меня не больше, чем своим орудием. Я не стал его разубеждать, дал ему говорить и далее позволил выложить на стол обещанные мне 500 кроя. Моя сдержанность ободрила его. Он стал говорить так откровенно, что я вынужден был спросить его, ответит ли он мне на один вопрос.

– Конечно, де Марсак, – весело сказал он.

– У вас очень широкие планы. Вы говорите о Франции, Испании, Наварре, о королях, союзах, кардиналах; говорите, что имеете тайные средства к достижению вашей цели. Вы хотите, чтоб я поверил, что найду в вас такого же могущественного покровителя, как Рони, если буду заодно с вами. Но позвольте! – продолжал я торопливо, видя, что он готов прервать меня своими объяснениями. – Скажите мне одно: почему, имея столько средств в своем распоряжении, вы обратились к старой женщине из-за нескольких крон?

– Объясню вам даже это, – отвечал он, вспыхнув при моих словах. – Вы конечно видели слона и знаете, что у него хобот, которым он может и вырвать дуб из земли, и поднять с поля грош. Так и я. Но вы опять спросите, – продолжал он с усмешкой, – почему я польстился на несколько крон? Потому что на свете существуют только две вещи, господин де Марсак, – ум да деньги. Первый у меня был и есть, вторые я взял.

– Ум и деньги, – сказал я, глядя на него задумчиво.

– Да-с, – отвечал он, сверкая глазами. – Будет у меня и то, и другое – и я буду править Францией.

– Вы будете править Францией?! – воскликнул я, пораженный его наглостью. – Вы?!

– Да! – отвечал он вполне хладнокровно. – Я – монах и служитель церкви. Вы удивлены? Но заметьте, что теперь произошла перемена. Настало время действовать нам, а ваше время прошло. Что держит короля в Блуа, когда восстание распространяется по всей Франции? Недостаток в людях? Нет, недостаток в деньгах. А кто может достать для него деньги? Вы, солдат, или я, служитель церкви? Повторяю вам сто раз: я, а не вы. Вот я и говорю вам, что настало наше время, и прежде, чем умереть, вы увидите, что Франция в руках священника.

– Даст Бог, этого не будет, – сердито отвечал я.

– Как вам угодно, – сказал он, пожимая плечами и стараясь выразить на своем лице покорность; что ему пристало не больше чем клобук кавалеристу. – Это, может быть, буду даже именно я, милостью святой католической церкви, которой верно служу.

Я вскочил с проклятием, не в состоянии более выносить наглых речей этого человека: последнее его предположение взорвало меня.

– Подлец! – воскликнул я, крутя усы (моя привычка при сильном гневе). – Вы хотите сделать меня орудием вашего величия? Хотите подкупить меня, солдата и дворянина? Уходите, пока целы! Вот все, что я вам скажу. Вон из моей комнаты!

Якобинец с удивлением отступил на несколько шагов и встал, облокотясь на стол, кусая ногти, угрожающе смотря на меня. Страх и разочарование попеременно отражались на его лице.

– Итак, вы обманывали меня? – медленно произнес он наконец.

– Я сам поддался вашему обману! – отвечал я, смотря на него со злобой, но уже без того страха, который на одну минуту овладел мною. – Уходите и поступайте как знаете!

– Знаете ли, что вы делаете? – сказал он. – В моей власти повесить вас, де Марсак, или и того хуже…

– Вон!

– Подумайте о своих друзьях, – продолжал он насмешливо.

– Вон!

– Подумайте о мадемуазель ля Вир. Ведь, если… если она попадет в мои руки, ей угрожает не виселица… Вы конечно помните о двух Фуко? – сказал он и засмеялся.

Эта низость, которою он грозил моей матери, вывела меня из себя, я сделал несколько шагов вперед. Еще мгновение – и я схватил бы его за горло. Но Провидению было угодно спасти его и меня. Дверь, за которую он в ужасе схватился, внезапно отворилась, и вошел Симон. Он запер ее за собой и остановился, тревожно поглядывая то на одного, то на другого из нас. Чувство уважения к священнику, внушенное ему еще воспитанием в Сорбонне, боролось в нем со злобой, которую отчаяние возбуждает в слабейшем. Его появление, удержавшее меня, придало смелости Антуану: он остался на месте, он даже на мгновение обернулся ко мне. Лицо его выражало досаду и разочарование.

– Хорошо! – произнес он хриплым голосом. – Губите себя, если хотите. Советую вам покрепче запереться: через час вас поведут на допрос.

При этой угрозе Симон так вскрикнул, что я обернулся и взглянул на него. Его колени дрожали, волосы встали дыбом. Антуан увидел его ужас и воспользовался им.

– Да, через час, – медленно повторил он, смотря на него жестким взором. – Через час, мой мальчик. Должно быть, вы очень любите мучения, если идете на них, и жизнь вам надоела. Впрочем, постойте! – продолжал он, видя отчаяние Симона и рассчитывая им воспользоваться. – Я буду милостив и предложу вам выход.

– И самого себя? – презрительно спросил я.

– Как вам угодно, – отвечал он, не спуская глаз с мальчика, которого его взгляд, казалось, приковывал к месту. – Я уделю вам время до вечера, до получаса на закате солнца, чтоб еще обсудить это дело. Если вы согласитесь на мои условия, то придете повидаться со мной. Я уезжаю сегодня вечером в Париж и назначаю вам свидание в последнюю минуту… Но, – продолжал он, злобно усмехаясь, – если вы не придете или будете упорствовать, то, Бог свидетель, вы и трех дней не проживете.

Конечно, я не имел ни малейшего намерения ни идти к нему, ни соглашаться на его условия.

Но какая-то неведомая сила побудила меня спросить, где я должен его встретить.

– На паперти собора, – отвечал он после минутного колебания, – с северо-восточной стороны, через полчаса после заката солнца. Это – надежное место.

Симон подавил возглас. В комнате воцарилось молчание. Симон тяжело дышал; я стоял как вкопанный и так смотрел на Антуана, что он опять взялся за ручку двери и беспокойно оглядывался. Он не успокоился, пока не угадал, как ему казалось, причины моего странного взгляда.

– Ага! – сказал он, сжав губы с лукаво-проницательным видом. – Понимаю. Вы хотите убить меня сегодня; но позвольте вам заметить, что этот дом находится под надзором. Если вы выйдете отсюда с кем-нибудь, кроме Ажана, которому я доверяю, я буду предупрежден и уйду раньше, чем вы явитесь на свидание, и уйду… заметьте это, – прибавил он, злобно усмехаясь, – подписать ваш смертный приговор.

Он вышел и запер за собой дверь. Мы слышали, как он спускался по лестнице. Мы с Симоном посмотрели друг на друга с понятным ужасом.

Каким-то чудом отец Антуан назначил то самое место и время, которое назначал и посланник бархатного банта.

– Он пойдет, – сказал Симон дрожащим голосом, покраснев. – И они пойдут.

– В темноте они не узнают его, – заметил я. – Он приблизительно одного роста со мной. Они примут его за меня!

– И убьют его! – воскликнул Симон. – Они убьют его! Он идет на верную смерть. Это – перст Божий…

ГЛАВА II Пред лицом короля

Мне казалось, что если бы монах погиб в ловушке, приготовленной для меня, то раскрытие в этом деле участия Брюля было бы мне чрезвычайно полезным, и я чуть было не совершил одну из тех крупных ошибок, в которые впадают люди, когда они, стремясь к намеченной цели, уже не хотят считаться с обстоятельствами. Моим первым побуждением было идти за монахом на паперть, накрыть убийц и, если можно, арестовать их. Но Симон так убедительно доказал мне всю опасность такого поступка, что я отказался от своего намерения. По его совету я послал его к Ажану просить того зайти ко мне сегодня же вечером.

Напрасно проискав полдня, Симон нашел его, наконец, играющим в мяч во дворе, и привел ко мне за час до назначенного времени.

Мой гость был, конечно, удивлен, что я не сообщил ему ничего особенного: я не решался открыться ему, а воображения для вранья у меня не хватало.

Придя к заключению, что я послал за ним в припадке скуки, Ажан принялся забавлять меня и издеваться над Брюлем, что было одним из его любимых занятий. Так прошло около двух часов. Мне не пришлось долго ждать, чтобы убедиться, насколько Симон был прав, приняв эти меры предосторожности. Мы сочли благоразумным не выходить из дома по уходу нашего гостя и провели ночь в полной неизвестности.

Около семи утра один из слуг маркиза, посланный Ажаном, ворвался к нам с известием, что отец Антуан убит накануне вечером. Я принял известие с глубокой благодарностью, а Симон был так взволнован, что по уходе посланца опустился на стул и зарыдал, словно потерял мать, а не смертельного врага. Я воспользовался случаем прочесть ему наставление о гибельных последствиях кривых путей и о том, как злодей попал в яму, которую рыл другим. Вдруг звук шагов на лестнице привлек наше внимание. Я тотчас же узнал шаги Ажана и мне послышалось в них что-то зловещее: я вскочил раньше, чем он отворил дверь. Значительным взглядом он окинул комнату, но при виде меня к нему вернулось обычное хладнокровие. Он поклонился и заговорил спокойно, но торопливо. Он задыхался, и я сейчас же заметил, что он перестал заикаться.

– Рад, что застал вас, – сказал он, старательно заперев за собой дверь. – У меня дурные вести, и теперь нельзя терять ни минуты. Король подписал приказ о немедленном заключении вас в тюрьму, господин де Марсак; а раз дошло дело до этого, то все возможно…

– Приказ о моем аресте?

– Да. Король подписал его по настоянию маршала Реца.

– Но за что?

– За убийство отца Антуана. Простите, но теперь не время разговаривать: старшина-маршал[311] уже готовится арестовать вас. Единственно, что остается вам, это избегать его и добиться аудиенции у короля. Я убедил дядю пойти с вами, он ждет вас у себя на квартире. Нельзя терять ни минуты.

– Но я невиновен!

– Знаю и могу доказать это. Но если вы не добьетесь свидания с королем, невинность вас не спасет: у вас могущественные враги. Идите же не медля, очень прошу вас.

Я поспешил поблагодарить его за дружеское отношение и, схватив лежавший на стуле меч, сам надел его: у Симона так дрожали руки, что он даже не мог помочь мне. Затем я знаком попросил Ажана идти вперед, а сам последовал за ним. Симон пошел за нами по собственному побуждению. Было около одиннадцати утра. Мой спутник сбежал с лестницы так скоро, что я едва поспевал за ним. У выхода он дал мне знак остановиться и, выбежав из дверей, тревожно посмотрел по направлению улицы Сен-Дени. Там не было ни души, и он кивнул мне, чтобы я следовал за ним. Мы взяли противоположное направление и шли так скоро, что менее чем через минуту обогнули наш дом. Тем не менее надежда наша уйти незамеченными очень скоро исчезла. Дом наш стоял в уединенном переулке, упиравшемся в стену, которую поддерживало несколько подпорок. Не успели мы отойти на несколько шагов, как из-за подпорок выскочил человек и, посмотрев на нас, бросился бежать по направлению улицы Сен-Дени. Ажан оглянулся и покачал головой:

– Ага, вот что! Они хотят нам помешать, но, я думаю, мы их предупредим.

Когда мы проходили по улице Валуа, где в это время был раскинут рынок, привлекший громадное стечение народа, я заметил необычайный шум и возбуждение.

Я спросил Ажана, что бы это могло значить.

– Ходит слух, – отвечал он, не замедляя шага, – что король намеревается переехать в Тур.

Я подавил возглас удивления и радости.

– В таком случае, он придет к соглашению с гугенотами? – сказал я.

– Похоже на то. Партия Реца очень этим недовольна: она обрушится на вас, если только счастье им улыбнется. Берегитесь! Вон двое из них.

Пока он говорил, мы выделились из толпы, и я увидал в трех шагах от нас двух придворных, в сопровождении двух же слуг шедших прямо на нас. Они переходили улицу, довольно пустынную в этом месте, с очевидным намерением остановить нас. Мы тоже пересекали улицу и очутились с ними лицом к лицу посреди дороги.

– Господин Ажан! – воскликнул первый из них, свысока обращаясь к моему спутнику и мрачно посмотрев на меня. – Мне очень грустно встретить вас в таком обществе. Вы, вероятно, не знаете, что этот господин подлежит аресту по приказу, только что отданному старшине-маршалу?

– Пусть даже так, и что же? – пробормотал мой спутник своим мягким голосом.

– Что же?! – воскликнул другой, хмурясь и стараясь незаметно подвинуться вперед.

– Именно так, – повторил Ажан, взявшись за рукоятку своей шпаги и намереваясь отступить. – Я не знал, что его величество назначил вас, господин Вилькье, старшиной-маршалом или что вам дано право останавливать на улице прохожих.

Вилькье вспыхнул с досады и проговорил дрожащим голосом:

– Вы слишком молоды, Ажан – не то я заставил бы вас дорого заплатить за это.

– Зато мой друг не молод, – возразил Ажан, кланяясь. – Он дворянин родом, Вилькье, и не гасконец, и, как я узнал вчера, заслужил славу одного из лучших воинов Франции. Арестуйте его, если угодно. В таком случае, я буду иметь честь взять в залог вашего сына.

Все время мы стояли с мечами наготове: одного взмаха было достаточно, чтобы возбудить одну из тех уличных ссор, которые были тогда в обычае. Привлеченная нашими криками кучка народу с нетерпением ждала, что будет дальше. Однако Вилькье, как вероятно знал мой товарищ, был гасконец не только родом, но и душой: видя нашу решительность, он счел за лучшее оставить нас в покое. Презрительно пожав плечами, он дал знак своим слугам идти своей дорогой, а сам посторонился.

– Благодарю вас за любезное предложение, – сказал он со злой усмешкой. – Я не забуду о нем; но, как вы изволили сказать, сударь, я не старшина-маршал.

Не обращая внимания на его слова, мы поклонились, прошли мимо него и направились дальше. Один из его слуг пустил слух, будто один из нас – убийца отца Антуана: и вмиг мы были окружены толпой черни, которая хватала нас за платье, что немало обеспокоило Симона Флейкса. Невзирая на презрение, выказываемое ей Ажаном, который все время держал себя великолепно, мы были бы вынуждены вернуться, чтобы хорошенько ее проучить, если б как раз в это время не дошли до дома Рамбулье. Там у двери стояли с полдюжины вооруженных слуг, при виде которых наши преследователи отступили со свойственной этому слою народа трусостью. На этот раз у меня не было причин быть недовольным господином Рамбулье. Был ли я обязан этим посредничеству Ажана или маркиз думал, что без моей помощи его планы не осуществятся, не знаю, но он ждал нас с тремя придворными в плащах. Его решительный, суровый вид доказывал, что он считал наше положение нешуточным.

Мы не теряли ни минуты на объяснения. Обменявшись несколькими словами с племянником, Рамбулье скомандовал: вперед, и мы все вместе вышли из дому. Вероятно, тот факт, что мои преследователи были его политическими врагами, имел для него некоторое значение: я увидел, как ожесточился его взгляд при виде Вилькье, сновавшего мимо наших дверей в ту минуту, как мы выходили. Гасконец был не из тех, кто открыто вступает в борьбу с сильным врагом. Рамбулье холодно поклонился ему и продолжал свой путь к дворцу ровным шагом. Его племянник и я шли по обеим сторонам его; остальные, десять-одиннадцать человек, тесно сплотившись, шли сзади. Наш отряд имел столь воинственный вид, что толпа, остановившаяся было у дверей, разбежалась. Даже мирные граждане по дороге из предосторожности прятались по домам или же расступались перед нами. Я заметил не без тревоги, что наш предводитель одет тщательнее и роскошнее обыкновенного и, в противоположность своим спутникам, не был вооружен. Он воспользовался случаем дать мне некоторые советы.

– Господин де Марсак! Мой племянник сказал мне, что вы полностью отдаетесь в мое распоряжение.

Я поблагодарил его от души и сказал, что ничего лучшего не желаю.

– В таком случае, прошу вас молчать, пока я не разрешу говорить, – резко сказал он мне, как человек, у которого неожиданность вызывает решимость и быстроту действий. – И, прежде всего, не принимайте никаких крайних мер без моего приказания. Нам предстоит решительная борьба, и мы должны ее выиграть хотя бы ценой наших голов. Если только можно, мы вырвем вас из рук старшины-маршала.

А если нет? Я вспомнил угрозы отца Антуана – и вдруг потерял из виду улицу, со всем ее светом, жизнью и движением. Я не чувствовал более ободряющего дуновения ветра. Я вдыхал тяжелый воздух и видел себя в тесной тюрьме, окруженного замаскированными людьми, а между ними смуглого человека в кожаном переднике, наклоненного над жаровней. Этот человек сделал несколько шагов вперед и… Слава Богу! Видение исчезло. Восклицание Ажана привело меня в себя.

Мы были в нескольких шагах от ворот дворца. В это же время из одного переулка вышел другой отряд, следовавший за нами шаг за шагом с очевидным намерением обогнать нас. Кончилось тем, что оба наши взвода подошли к воротам в одно и то же время, что произвело столкновение между слугами. Это, наверно, привело бы к драке, если б не строгий приказ, отданный Рамбулье сопровождавшим его. Мгновенно я был окружен кучкой грубых лиц. Дюжина заскорузлых рук протянулась ко мне. Столько же голосов, между которыми я узнал голос Френуа, кричали: «Вот он! Вот он!» Пожилой человек, изысканно одетый, выступил вперед с бумагой в руках в сопровождении алебардщиков. Он тотчас мог бы схватить меня, если б не подоспел Рамбулье. Он имел очень внушительный вид, который тем более шел к нему, что у него в руках был только хлыст.

– Эге! Что это значит? – весело сказал маркиз. – Я не привык, господин, чтобы моих людей трогали без моего разрешения… Надеюсь, вы знаете, кто я?

– Без сомнения, маркиз, – отвечал тот мрачно, но почтительно. – Но это по особому приказу короля.

– Хорошо! – отвечал мой покровитель, спокойно поглядывая на стоявших за старшиной людей, точно стараясь рассмотреть их, что привело некоторых из них в смущение. – Скоро мы увидим, так ли это: мы как раз идем просить аудиенции у короля.

– Только не этот господин, – решительно воскликнул старшина, подняв опять руку. – Я не могу пустить его.

– Нет, и этот господин, с вашего позволения, – возразил маркиз и слегка оттолкнул его руку хлыстиком.

– Сударь! – сказал тот, несколько свысока, сделав шаг вперед. – Теперь не до шуток: у меня личный приказ короля, и против него нельзя идти.

Маркиз постучал пальцами по ручке хлыста и улыбнулся.

– Я последний пойду против него… если только он действительно есть у вас, – сказал он медленно.

– Вы можете сами прочесть его! – воскликнул старшина-маршал, выходя из терпения.

Рамбулье взял пергамент кончиками пальцев, взглянул на него и отдал назад.

– Как я и думал, – сказал он. – Явный подлог.

– Подлог?! – воскликнул офицер, вспыхнув от негодования. – Я получил это от личного секретаря короля!

Ропот пронесся среди стоявших позади. «Какой позор!» – бормотали некоторые из них. А все имели такой угрожающий вид, что свита маркиза теснее сжалась за его спиной, Ажан же грубо рассмеялся. Но Рамбулье остался невозмутим.

– Мне совершенно все равно, от кого вы его получили, сударь, – сказал он. – Но это подлог, и я не допущу исполнить его. Если вы согласитесь подождать меня здесь, даю вам честное слово выдать вам этого господина через час, если только этот приказ настоящий. Если же вы не согласны ждать, то я велю своим слугам очистить дорогу, и вы будете отвечать за все, что случится.

Он говорил так властно, что легко было заметить, что дело шло не только об аресте одного человека.

Вопрос был в том, попадет ли непостоянный король опять под влияние своих прежних советников или нет. Мой арест был шагом в борьбе, затеянной против Рамбулье, которому удалось убедить короля переехать в Тур – вооруженный городок по соседству с гугенотами, где союз с ними был бы удобен. Старшина должен был задуматься: ведь бывший у него приказ станет законным или подложным, смотря по тому, чья возьмет. И вот, видя решимость Рамбулье, он уступил. Не раз прерываемый своими спутниками, среди которых были слуги Брюля, он сквозь зубы пробормотал, что согласен на наше предложение. Маркиз, не теряя ни минуты, схватил меня за руку и потащил через двор. Сердце мое начинало биться спокойнее. Но маркиз сердито ворчал, пока мы подымались по лестнице; и я заключил, что опасность еще впереди. Действительно, при нашем появлении привратник вскочил, быстро подошел к нам и стал между нами и дверью в королевские покои. Он низко поклонился маркизу и доложил, что король занят.

– Меня-то он примет! – крикнул маркиз, бросая презрительный взгляд на хихикавших пажей и придворных, которые сразу притихли.

– Я получил особый приказ никого не пропускать, – ответил привратник.

– Согласен, но это ко мне не относится, – возразил мой неустрашимый спутник. – Я знаю, чем занят король, и пришел помочь ему.

При этом он оттолкнул изумленного слугу и решительно распахнул двери в королевские покои.

Король, окруженный придворными, был занят обуванием для верховой езды. Услышав, что мы вошли, он удивленно обернулся и в смущении уронил ящичек из слоновой кости, которым забавлялся. Он и все его окружавшие походили на школьников, застигнутых врасплох. Правда, он быстро овладел собой и, повернувшись к нам спиной, продолжал развязно болтать о каких-то пустяках, но было ясно, что ему было не по себе под строгим, проницательным взглядом маркиза, нисколько не смутившегося от подобного приема. Что касается меня, то я готов был сожалеть о том, что согласился на эту бесполезную попытку. То, что ожидало меня внизу, у ворот, казалось мне менее ужасным, чем возраставший гнев короля, который я, видимо, навлекал на себя одним своим присутствием. Мне не нужно было ни дерзкого взгляда Реца, который торчал возле короля и позевывал, ни смеха двух пажей, стоявших тут же впереди, чтобы лишить меня последней надежды. Я и не заметил ни неловкости некоторых лиц, окружавших короля, ни волнения Реца. Для меня было ясно только одно: смущение короля переходило мало-помалу в гнев. Румяна, покрывавшие его щеки, скрывали выражение лица, но нахмуренный лоб и та нервность, с которой он то снимал, то надевал свою дорогую шляпу, выдавали его. Наконец, подозвав знаком одного из приближенных, он отошел с ним в сторону, к окну. Через несколько минут этот придворный подошел к нам.

– Господин де Рамбулье! – сказал он холодно и служебно. – Его величество недоволен присутствием вашего спутника и требует, чтобы он удалился немедленно.

– Слова его величества – закон, – отвечал мой покровитель так громко и ясно, что слышно было всем. – Но дело, по которому пришел этот господин, первой важности и лично касается его величества.

Маршал Рец презрительно рассмеялся, остальные придворные были серьезны. Король капризно пожал плечами, но после некоторого раздумья, посмотрев по очереди на Реца и на маркиза, сделал последнему знак приблизиться.

– Зачем вы привели его сюда? – резко спросил король, искоса поглядывая на меня. – Он должен был быть арестован согласно данному мною приказу.

– Он принес известие, которое может сообщить вашему величеству только наедине, – отвечал Рамбулье.

Маркиз так значительно посмотрел на короля, что тот, как мне показалось, вдруг вспомнил о своем договоре с Рони и о моем в нем участии: он имел вид человека, вдруг очнувшегося.

– Чтоб не допустить этого известия до вас, сир, враги старались влиять на присущее вашему величеству чувство справедливости…

– Стойте, стойте! – воскликнул король, завязывая короткий плащ, едва доходивший ему до пояса. – Этот человек убил священника! Он убил священника! – повторил он твердо, как будто только сейчас получил достоверные сведения.

– Вовсе нет, государь, прошу ваше величество извинить меня, – возразил Рамбулье хладнокровно.

– Но дело очевидно, – сказал капризно король.

– А я смело заявляю, что это неправда.

– Но вы ошибаетесь: я слышал это своими собственными ушами сегодня утром.

– Не удостоите ли, государь, сказать мне, от кого вы это слышали?

Тут маршал Рец, счел нужным вмешаться.

– Неужели мы превратим покои его величества в судебную палату? – сказал он спокойно, будучи вполне уверенным в своем влиянии на короля.

Рамбулье не обратил на него никакого внимания.

– Но Брюль, – сказал король, – видите ли, Брюль говорит…

– Брюль? – возразил мой покровитель так презрительно, что Генрих удивился. – Но, конечно, его-то слову против этого господина вы поверили менее всего?

Это еще раз напомнило Генриху о порученном мне деле и о том преимуществе, какое получил бы Брюль при моем исчезновении. Король, казалось, сначала смутился, потом рассердился. Он выразил свой гнев в проклятиях и прибавил, что все мы – шайка изменников и что у него нет никого, кому бы он мог довериться. Моему спутнику удалось, наконец, затронуть его слабую струнку; немного успокоившись, король, не обращая внимания на возражения Реца, приказал говорить маркизу.

– Государь! Монах был убит за час до заката солнца. Мой племянник Ажан доложил вашему величеству, что как раз в это время и час спустя он был вместе с этим господином на его квартире. Так пусть же господин маршал поищет убийцу где-нибудь в другом месте, если он жаждет мести.

– Справедливости, сударь, а не мести, – вставил маршал Рец мрачно.

Онудачно скрывал охватившее его волнение – только нервное подергивание щеки выдавало его. Для него борьба эта была тяжелее, чем его противнику: совесть Рамбулье была чиста, а Рец был изменником и хорошо понимал, что каждую минуту мог быть уличен и подвержен каре.

– Позовите Ажана! – коротко сказал король.

– С разрешения вашего величества, позовем также и Брюля, – прибавил Рец. – Если вы, государь, намереваетесь поднять снова дело, которое я уже считал давно законченным…

Король упрямо покачал головой. Его лицо исказилось гневом. Он стоял, опустив свои хитрые глаза: он вообще редко прямо смотрел в глаза тем, с кем разговаривал, и это усиливало его обычную сутуловатость. В комнате было шесть-восемь крошечных собачонок. Король начал выбрасывать их по очереди из корзинки, где они находились, словно желая найти в этом занятии исход своему гневу.

Свидетели скоро появились в сопровождении нескольких лиц, в том числе герцогов Невера и Меркера, явившихся сопровождать короля на прогулку, и Крильона. Комната наполнилась людьми. Оба герцога холодно поклонились маркизу и вполголоса завели разговор с Рецем, который, по-видимому, старался убедить их ускорить ход дела. Казалось, они склонялись на его сторону, однако пожимали плечами, как будто дело для них было неважно. Крильон же громко кричал и бранился, желая узнать, в чем дело, а узнав, спросил:

– Неужели весь этот шум поднят из-за какого-то лысого монаха?

Генрих, пристрастие которого к монашеству было хорошо всем известно, злобно взглянул на него, но сдержался и резко обратился к Ажану:

– Ну, милостивый государь, что вы знаете по этому делу?

– Одно слово, государь! – воскликнул Рамбулье, прежде чем Франсуа успел ответить. – Прошу прощения, но ваше величество слышали рассказ Брюля: позвольте просить, как личного одолжения, позволить также и нам выслушать его.

– Что? – сердито воскликнул маршал Рец. – Неужели же его величество или мы будем судьями? Нам-то что за дело? Я протестую.

– А почему это вы протестуете, сударь? – возразил мой покровитель, с презрением обернувшись к нему.

– Молчите, господа! – воскликнул король. – Молчите, ради Бога! – продолжал он, окидывая взором все собрание; его глаза заискрились гневом, достойным короля. – Вы забываетесь! Я не желаю ссор в моем присутствии: иначе прочь отсюда! Вот так-то я лишился Квелюса и Можирона, я достаточно потерял и больше не хочу… Господин де Брюль! – прибавил он, выпрямившись и являясь на минуту настоящим королем, несмотря на всю свою невзрачность. – Повторите ваш рассказ!

Легко можно себе представить, что я испытывал, слушая этот спор. Страх и надежда попеременно овладевали мной, смотря по тому, чья сторона брала верх.

Но как ни сильны были во мне эти чувства, они не могли заглушить любопытства, когда был позван Брюль. Зная, что этот человек был сам виновен, я наблюдал, с каким лицом он предстанет перед всем собранием. Но он одинаково смело встретил взгляд и друга, и врага. Он был нарядно одет, причесан, завит по последней моде; вид у него был бодрый, красивый, непоколебимый.

– Я знаю только то, государь, – развязно сказал он, – что, случайно проходя мимо паперти во время убийства, я услышал крик отца Антуана. Он произнес только четыре слова отчаянным голосом. И это было, – тут он взглянул на меня, – это было: «Помогите, Марсак! Ко мне!»

– В самом деле? – воскликнул Рамбулье, предварительно взглянув на короля, как бы испрашивая у него разрешения на вопрос. – И это все? Вы больше ничего не видели?

Брюль покачал головой.

– Было слишком темно.

– И ничего больше не слышали?

– Ничего.

– В таком случае, – медленно продолжал маркиз, – мне кажется, что де Марсак арестован потому, что священник (упокой Господи его душу!) звал его на помощь?

– На помощь! – злобно воскликнул Рец.

– На помощь?! – удивленно сказал король.

Выражение лиц у всех изменилось самым забавным образом. Король был сбит с толку; Невер улыбался; Меркер громко смеялся. Крильон с жаром кричал: «Счастливая случайность!» Большинство же, не вдаваясь в суть дела, радовались, что можно позубоскалить. Совсем иное впечатление произвел допрос на Реца и Брюля. Первый пожелтел с досады и почти задыхался; второй же был так подавлен и испуган, словно его вина уже была обнаружена. Будучи убежденным в том, что монах назвал своего убийцу, он решил сказать всю правду, не взвесив своих слов.

– Конечно, эти слова очень двусмысленны. – пробормотал Генрих.

– Но ведь Марсак убил его! – в бешенстве воскликнул Рец.

– Мы и ждем доказательств его преступности, – вежливо отвечал мой покровитель.

Маршал беспомощно взглянул на Невера и Меркера, которые всегда были с ним заодно. Но они только покачивали головами и улыбались. Последовало минутное молчание. Все с любопытством смотрели на Брюля, который не мог скрыть своего отчаяния. Выступил Ажан, за которым я часто замечал непостижимую неприязнь к Брюлю.

– Если ваше величество разрешит мне, – сказал он с лукавой улыбкой на красивом лице, – я мог бы привести некоторые доказательства поточнее тех, которые так откровенно и кратко изложил нам де Брюль.

Он принялся рассказывать о том, как был у меня как раз в минуту убийства, прибавляя массу подробностей, чтоб оправдать меня, к удовольствию многих. Король кивнул.

– На этом можно покончить, – сказал он, вздохнув с облегчением. – Не правда ли, Меркер? Вилькье, распорядитесь, чтобы приказ об аресте де Марсака был уничтожен.

Маршал не мог сдержать своего гнева.

– В таком случае, – сказал он, забываясь, – у нас здесь останется мало священников, и мы заслужим дурную славу в Блуа.

Все затаили дыхание. Глаза короля гневно сверкнули при этом дерзком намеке на убийство герцога Гиза и его брата, кардинала. К несчастью, Генрих был всегда некстати снисходителен, а строг лишь тогда, когда эта строгость являлась несправедливостью или же неловкостью. Теперь он с усилием сдержал себя и отплатил маршалу только тем, что не пригласил его с собой на прогулку. Рец дрожал с головы до пят. Все общество было сильно возбуждено. Я стоял рядом с Ажаном, пока король и его ближайшая свита не вышли из комнаты. Масса лиц, которые одинаково охотно приняли бы известие о моей казни или повышении, любезно поздравляли меня. Несмотря на все мое смущение, я заметил, что что-то творилось у маршала с Брюлем: они стояли рядом и о чем-то совещались; и я не удивился, когда Брюль протолкался сквозь толпу, наполнявшую переднюю, и с угрожающим видом обратился ко мне, прося позволения сказать несколько слов.

– С удовольствием, – ответил я, следя за ним и зная хорошо, что оба они изменники и негодяи.

– Вы опять подставили мне ножку! – сказал он слегка дрожащим голосом; дрожали и его пальцы, которыми он крутил себе усы. – Но нам не о чем говорить! Завтра в полдень я с моим мечом буду на мосту в Шаверни, за милю отсюда. Надеюсь, вы не откажете мне в удовольствии видеть вас там же с одним из ваших друзей?

– Будьте уверены, сударь, – отвечал я с низким поклоном, радуясь, что дело разрешалось так просто, – Я буду там самолично, так как мой посланец, – прибавил я, смело глядя ему прямо в глаза – потерпел, кажется, неудачу прошлой ночью.

ГЛАВА III Две женщины

Чтобы доказать маркизу Рамбулье мою искреннюю благодарность, я проводил его до дому, причем нашел, что и он был настолько же доволен собой, а следовательно, и мной.

С некоторого времени я почти полюбил его. Право, это был человек, преисполненный высоких патриотических чувств; и не легко было подыскать ему равного по уму и нравственным качествам. Ему недоставало только той природной способности возбуждать к себе сочувствие, которая придавала такое обаяние де Рони и королю, моему повелителю.

Дома меня ожидала неожиданность в виде записки, при этом никто не знал, каким образом она ко мне попала. Зато содержание записки было достаточно ясно. Она гласила:

«Милостивый государь! Если Вы согласитесь встретить меня сегодня, в 3 ч. пополудни, в садике, что перед домом Сестриц, то этим окажете услугу и Вам самим, и нижеподписавшейся Марии де Брюль».

Вот и вся записка, набросанная женским почерком. Но этого было достаточно, чтобы привести меня в крайнее смущение. Симон, проявивший живейшую радость по поводу моего спасения, убеждал меня поступить с этой запиской так же, как с приглашением на паперть собора, то есть не обращать на нее никакого внимания. Но я держался другого мнения, главным образом по трем причинам: просьба была очень пряма и определенна; время было назначено не позднее; наконец, место для свидания было выбрано не столь отдаленное, чтобы можно было опасаться какого-либо насилия, хотя в то же время оно как раз годилось для свидания, при котором нежелательно присутствие многочисленного общества. К тому же этот садик находился всего на расстоянии выстрела из лука от моей квартиры, хотя и был расположен в дальнем конце улицы Сен-Дени. Можно было найти еще много причин, по которым госпоже Брюль желательно было видеть меня, и некоторые из них близко касались меня самого. Словом, я не обратил внимания на увещевания Симона и в назначенный час отправился на место свидания – чистенькую, вымощенную площадь недалеко от улицы Сен-Дени. Вышел я на площадь узким переулком, идущим как раз от этой улицы. Место это, с возвышающимся над ним зданием Сестриц, как нельзя более подходило для созерцания; и мне пришло в голову, что моя госпожа должна была поджидать меня именно у Сестриц, так как, когда я вошел на площадь, она была еще пуста. Спустя минуту она уже стояла передо мной, хотя с улицы не проходил никто. Она была в маске; вся фигура ее была закутана в длинный плащ. Ее чудные волосы и прекрасное сложение, поразившее при нашей первой встрече в ее доме, были скрыты от меня; но я все-таки настолько ясно мог разглядеть очертания ее фигуры, чтобы безошибочно сказать, что это была именно госпожа Брюль, и никто другой. Она обратилась ко мне тоном, в котором слышались горечь и раздражение, чего я и ожидал.

– Итак, сударь, я надеюсь, вы довольны вашей работой?

– Не знаю, сударыня, в чем бы я мог упрекнуть себя. Как бы то ни было, полагаю, что вы пригласили меня не для того, чтобы упрекать за чужую вину, хотя эта вина и открылась благодаря мне.

– Зачем вы опозорили меня при всех! – возразила она, то судорожно прижимая к губам носовой платок, то снова отдергивая его.

– Сударыня! – терпеливо возразил я ей; в эту минуту я искренно жалел ее. – Вспомните хоть на одно мгновение о том, сколько зла причинил мне ваш супруг и как мелок, незначителен в сравнении с этим злом, мой поступок с вашим мужем.

– С моим мужем! – воскликнула она с таким ожесточением и страстностью, что я остолбенел. – Вы МНЕ насолили! Да, мне! Что я вам сделала, чтобы выставлять меня на посмешище, предавать меня злобе и ярости людей, не знающих ни жалости, ни сострадания? Что такого я вам сделала, сударь?

– Согласен, сударыня, – отвечал я, печально покачав головой. – Я действительно обязан дать вам удовлетворение и сделаю это, насколько будет в моей власти. Но я скажу более, – продолжал я, так как ее слова глубоко тронули меня. – По одному пункту я должен возбудить обвинение против вашего супруга. Я глубоко убежден, что он похитил женщину, находившуюся на моем попечении, не из любви к ней, но из политических расчетов, действуя в качестве поверенного другого лица.

Ее точно обухом пришибло.

– Что?.. Повторите, что вы сказали?

Я повиновался, но едва успел произнести слово, как она сорвала с себя маску и взглянула мне прямо в лицо пристально: рот ее был полуоткрыт; весь вид был какой-то напряженный. Только теперь я заметил, как сильно она переменилась за эти несколько дней. Щеки ее заметно побледнели и осунулись, под глазами были темные круги.

– Можете ли вы поклясться мне в этом? – сказала она мне наконец с худо сдерживаемым раздражением, дотронувшись своей трепещущей рукой до моего плеча.

– Это правда, – ответил я поспешно.

Она захлопала в ладоши и с выражением горячей мольбы подняла глаза к небу. В то же время на лицо ее снова возвратился прежний румянец и оно приняло то выражение здоровья и бодрости, которыми я так восхищался сначала: казалось, она действительно преобразилась в одно мгновение. Ее губы дрожали, голубые глаза увлажнились слезами. Никогда мне не приходилось видеть, чтобы кто-нибудь представлял такое сходство с Мадонной, которую чтут католики. Впрочем, перемена эта была столь же мимолетна, как внезапна и удивительна. Вдруг она, казалось, впала в изнеможение. Она закрыла лицо руками, застонала: и видно было, как из-под ее пальцев капали слезы, которые она тщетно старалась удержать.

– Слишком поздно! – прошептала она грустным тоном, поразившим меня в самое сердце. – Увы! Вы отняли у меня мужа прежнего, а возвращаете его иным. Но я знаю, что он такое теперь. Если он не любил ее прежде, то любит теперь. Слишком поздно!

Она казалась в таком изнеможении, что я принужден был помочь ей дойти до скамейки у стены, в нескольких шагах от нашего места. Здесь я должен сознаться, что не без труда и не без горьких упреков самому себе удалось мне ограничиться теми благоразумными услугами, которых в данном случае от меня требовали мой долг и ее положение. Успокоить ее относительно супруга оказалось невозможным, а утешить презрением к нему мне не позволяли ни моя скромность, ни чувство чести, хотя последнее и подвергалось сильному искушению. Впрочем, она быстро пришла в себя, снова надела маску и, обратясь ко мне, торопливо промолвила, что ей нужно сказать мне еще несколько слов.

– Вы честно поступили со мной. И, хотя у меня есть достаточно поводов ненавидеть вас, скажу вам: берегитесь! Вам удалось спастись прошлой ночью… Я знаю все: я сама и сделала тот бархатный бантик, думая переслать вам его, чтобы устроить настоящее свидание, а он воспользовался им как приманкой… Но у него есть еще средства. Итак, повторяю, берегитесь!

Я вспомнил о нашем условии с ним на завтрашний день, но ограничился тем, что сказал, наклоняясь к руке, которую она протянула мне на прощание:

– Сударыня! Очень благодарен и признателен и за ваш совет, и за ваше прощение.

Она холодно наклонилась и отдернула руку. В эту минуту я поднял голову… и увидел нечто такое, что заставило меня остолбенеть от изумления. При входе в переулок, который вел на улицу Сен-Дени, стояли два человека и наблюдали за нами. Один из них был Симон Флейкс, другой – замаскированная женщина, ниже среднего роста, одетая в амазонку, – словом, мадемуазель де ля Вир!..

Я узнал ее тотчас же. Но чувство облегчения, которое я испытывал, видя ее невредимой и в Блуа, было смешано с чувством тревоги и досады на Симона, который был так неосторожен, что заставлял ее без всякой нужды показываться на улице. Да и сам я был немного смущен, не зная, как долго она и ее спутник следили за мной. Чувство это еще более усилилось, когда, обернувшись, чтобы окончательно откланяться госпоже Брюль, я взглянул еще раз на переулок и увидел, что девушка и ее спутник уже ушли. Как меня ни мучило нетерпение, все же я не мог так вдруг, грубо покинуть женщину, не выказав ей сочувствия, после того как она поведала мне свое горе: я продолжал стоять с непокрытой головой до тех пор, пока она не исчезла в доме Сестриц. Затем я поспешил домой, рассчитывая, что мне удастся нагнать мадемуазель раньше, чем она придет. Но мне суждено было встретить новое, очень серьезное препятствие. При повороте с улицы Сен-Дени в мой переулок я услышал голос, зовущий меня по имени. Я оглянулся и увидел, что за мной бежал Бертрам, конюх маркиза Рамбулье – его доверенное лицо. Он принес мне от своего хозяина в высшей степени важное, по его словам, известие.

– Маркиз не решился довериться письму, – сказал он, отведя меня в уединенный угол. – Он заставил меня выучить сообщение наизусть. «Передай де Марсаку, что то дело, для которого он оставлен в Блуа, должно быть сделано быстро или же его вовсе не стоит делать. В том лагере что-то замышляется; я еще только не знаю наверное. Но теперь пришло время вбивать гвозди. Я знаю его усердие и полагаюсь на него».

Часом ранее я выслушал бы подобное известие с большим сомнением и недоумением. Теперь же, узнав о прибытии мадемуазель, я ответил маркизу в том же духе и, распрощавшись самым любезным образом с Бертрамом, которого глубоко уважал, поспешил домой. Я трепетал от радости, что наконец-то наступило желанное время – явилась ожидаемая мною женщина; теперь-то я мог, с честью для себя и с пользой для других, выполнить поручение, возложенное на меня господином де Рони. Не буду отрицать, что к этому чувству примешивалось и некоторое возбуждение, вызываемое мыслью о том, что я скоро снова увижу мадемуазель. Поднимаясь по лестнице, я старался представить себе ее лицо таким, каким видел его в последний раз в окне в Рони. Мне казалось, что теперь у меня уже будет путеводная звезда на будущее время, и мне уже не так легко будет попасться в сети какой-нибудь ловкой кокетки. Но и теперь, как тогда, я никак не мог прийти к удовлетворительному или разумному выводу и только снова испытывал ту же тревогу, какую чувствовал после потери бархатного бантика, который она дала мне тогда. Я постучал в дверь, ведущую в комнаты, которые приготовил для нее этажом ниже моей квартиры. Но ответа не было. Полагая, что Симон увел ее наверх, я быстро поднялся. Каково же было мое удивление и разочарование, когда оказалось, что и в этой комнате не было никого, кроме лакея, которого Рамбулье предоставил в мое распоряжение.

– Где они? – спросил я у него отрывисто, держась за ручку двери.

– Вы изволите спрашивать про мадемуазель и ее горничную, сударь? – спросил лакей.

– Да, да! – вскричал я нетерпеливо, со страхом в сердце.

– Она вышла с Симоном Флейксом тотчас же по прибытии, и до сих пор они не возвращались.

Едва он успел произнести эти слова, как я услышал, как несколько человек вошли в нижнюю комнату и стали подниматься по лестнице. Я уже не сомневался, что мадемуазель и паренек отправились домой другой дорогой и что их что-нибудь задержало: я обернулся со вздохом облегчения, чтобы встретить их. До когда гости вошли, оказалось что это были конюх господина Рони, такой же толстый, неуклюжий, с такими же выпуклыми блестящими глазами, как всегда, да двое вооруженных слуг.

ГЛАВА IV «Женщина располагает…»

Едва нога конюха коснулась верхней ступеньки лестницы, я выскочил ему навстречу.

– Послушайте, где ваша хозяйка? – спросил я его. – Где мадемуазель де ля Вир? Живей! Скажите мне, что вы сделали с нею?

На лице его изобразилось недоумение.

– Где она? – повторил он голосом, в котором слышалось изумление, смешанное с тревогой. – Да она, должно быть, здесь. Я оставил ее менее часа тому назад. Господи! Да разве ее уже нет здесь?

Его испуг удесятерил мою тревогу.

– Нет! Она ушла. Но вы! Какая нелегкая дернула вас оставить ее здесь одну, без всякой защиты? Говорите же, черт вас побери!

Он облокотился на перила, даже не пытаясь возражать или оправдываться. В эту минуту он менее всего походил на проворного, смелого парня, который несколько минут тому назад поднимался по лестнице.

– Ах я дурак! – простонал он. – Я видел здесь вашего слугу Симона, и еще Фаншетта, которая не уступит любому мужчине, была со своей госпожой. Я пошел отвести лошадей в стойла… Я не подозревал ничего дурного. Теперь же… О, Господи! – воскликнул он, выпрямляясь во весь рост, и лицо его приняло скорбное выражение. – Я пропал! Мой господин никогда не простит мне.

– Вы пришли прямо сюда? – спросил я, рассудив, что, он, похоже, был виноват не более, чем я незадолго до него.

– Мы прошли прямо в квартиру господина Рони и там нашли ваше письмо с приглашением прибыть сюда. Мы немедленно и отправились прямо сюда.

– Возможно, что мадемуазель уже вернулась, и они где-нибудь поблизости. Оставайтесь здесь и глядите в оба, а я сейчас пойду и посмотрю. Позвольте одному из ваших людей пойти со мной.

Он кивнул головой в знак согласия. Будучи от природы человеком, равно готовым как давать приказания, так и получать их, он успокоился. Я же стремглав сбежал по лестнице в сопровождении его слуги и минуту спустя был на улице Сен-Дени. День клонился к вечеру. На узких улицах было уже почти темно. В жителях, которые бродили по улицам, или стояли у своих дверей, сплетничая с городскими кумушками, замечалось то же оживление, что и утром. Как ни был расстроен, я не мог не обратить внимания на печаль, написанную на всех лицах, вероятно, по случаю близкого отъезда короля. Минут через пять мы дошли до квартиры господина Рони. Я постучал в дверь, признаться, довольно нетерпеливо и с весьма малой надеждой на успех. Однако не прошло и минуты, как дверь отворилась, и я увидел перед собой Симона Флейкса!

Узнав меня, он попятился назад с искаженным от страха лицом и отступил к самой стене, подняв руку, вооруженную пистолетом.

– А, вот наконец ты, негодяй! – воскликнул я, едва сдерживаясь. – Сию же минуту говори мне, где мадемуазель? Иначе, клянусь Богом, я забуду, чем обязана тебе моя мать, и тебе придется плохо!

В первое мгновенье он злобно взглянул на меня, оскалив зубы, и как будто хотел ответить отказом, но затем одумался и угрюмо указал рукой вверх.

– Ступай вперед и постучи в дверь! – сказал я, касаясь рукоятки моей шпаги.

Испуганный моей решимостью, он повел нас в ту самую комнату, где в первый раз застал нас Рамбулье. Остановившись перед дверью, он тихонько постучал. В ответ послышался резкий голос, приглашавший нас войти. Я отворил задвижку, вошел в комнату и запер дверь изнутри.

Мадемуазель, все еще одетая в свою амазонку, сидела на стуле перед очагом, в котором весело трещал недавно зажженный огонь. Она сидела спиной ко мне и не повернулась, когда я вошел, но продолжала с рассеянным видом играть завязками маски, лежавшей у нее на коленях. Фаншетта стояла позади, вытянувшись во весь рост и сложив руки с таким видом, что я сразу догадался, в чем дело: она не одобрила последней прихоти своей госпожи, в особенности же неосторожности, с которой она решилась вторично, в сопровождении столь незначительной охраны, как Симон, отправиться туда, где ей пришлось уже столько выстрадать. Я еще более утвердился в своем предположении, увидя, как прояснилось угрюмое лицо служанки при виде меня, хотя она встретила меня таким небрежным кивком головы, который можно было принять за все что угодно, только не за знак благосклонности. Она слегка тронула за плечо свою госпожу и сказала:

– Здесь господин де Марсак.

Мадемуазель повернула голову и, продолжая греть у очага протянутые ноги, оглядела меня утомленным взглядом.

– Добрый вечер! – промолвила она.

Это приветствие показалось мне таким кратким и пошлым после всего испытанного нами, не говоря уже о двусмысленном прощании нашем, что приготовленная речь замерла на моих губах: я только глядел на нее в замешательстве и смущенно молчал. Все лицо ее было бледно, за исключением губ. Глаза, окаймленные темными бровями, глядели строго и, вместе с тем, утомленно. И снова, при взгляде на нее, у меня не только словно отнялся язык, но и весь мой гнев внезапно пропал. Хотя я только что стремглав взбежал сюда с намерением разнести всех и вся, но едва очутившись перед лицом девушки, забыл и про свое новое платье и меч, и про звание, которое уже носил при дворе: меня внезапно охватило то сознание моего ничтожества, которое я каждый раз испытывал в присутствии ля Вир.

– Добрый вечер, мадемуазель, – вот и все, что я мог сказать ей.

Заметив, без сомнения, производимое на меня действие, она несколько минут не прерывала молчания, еще более усиливая мое замешательство. Наконец она сказала равнодушно:

– Фаншетта! Быть может, господин де Марсак хочет сесть? Подайте ему стул. Боюсь, что после его успехов при дворе наш прием покажется ему слишком холодным. Но, – прибавила она, окидывая меня исподлобья язвительным взглядом, – мы ведь люди простые, деревенщина.

Я сухо поблагодарил ее, сказав, что не сяду, так как не могу оставаться здесь долее.

– Боюсь, – продолжал я, стараясь придать своему голосу бесстрастный тон, – что Симон причинил вам напрасное беспокойство, приведя сюда, вместо того чтобы предупредить вас, что я приготовил вам помещение в моем доме.

– Симон тут ни при чем! – ответила она сухо. – Я предпочитаю эти комнаты. Здесь мне удобнее.

– Может быть, и удобнее, – возразил я почтительно. – Но, как вам известно, я обязан заботиться о вашей безопасности. Дома у меня есть надежный сторож, который может отвечать мне за вашу неприкосновенность.

– Вы можете прислать сюда вашего сторожа, – ответила она с царственно-величественным видом.

– Но, мадемуазель…

– Разве вам не довольно того, что я предпочитаю эти комнаты? – резко ответила она, бросив на колени свою маску и оглядывая меня взором, в котором читалась нескрываемая досада. – Или вы глухой, милостивый государь? Позвольте вам сказать, что я вовсе не настроена объясняться с вами. Я устала от езды. Мне больше нравятся эти комнаты, и этого достаточно.

Твердая решимость, с которой мадемуазель произнесла эти слова, могла равняться разве только просвечивавшей сквозь притворное равнодушие злобной радости от мысли, что рушатся все мои надежды. Тут мною уже овладела неудержимая жажда мщения. С другой стороны, ее ребяческое сопротивление подавило странную робость, которую я испытывал в ее присутствии, и напомнило мне о моих обязанностях.

– Мадемуазель! – воскликнул я, пристально глядя на нее. – Простите, если я буду говорить откровенно. Теперь не время играть в игрушки. Люди, от которых вам удалось раз убежать, в настоящее время пришли в отчаяние, и решимость их удвоилась. Они, наверно, уже знают о вашем прибытии. Поэтому прошу, убеждаю, наконец, умоляю вас: послушайтесь меня. Или на этот раз при всем моем желании у меня уже не будет ни средств, ни сил спасти вас.

Не обращая никакого внимания на мои слова, она с язвительной усмешкой взглянула мне прямо в лицо и сказала:

– А знаете, ведь у вас значительно улучшились манеры с тех пор, как я видела вас в последний раз.

– Что вы хотите этим сказать, мадемуазель? – возразил я в замешательстве.

– Только то, что сказала, – резко ответила она. – Впрочем, этого и следовало ожидать.

– Стыдитесь! – воскликнул я, окончательно выведенный из терпения ее неуместной насмешливостью. – Неужели же вы не можете быть серьезны, чтобы не погубить окончательно и себя, и нас? Повторяю, вам небезопасно оставаться в этом доме. Я не могу привести сюда своих людей, так как здесь нет места для них. Если у вас есть хоть капля уважения, благодарности…

– Благодарности! – воскликнула она, судорожно теребя подвязки от маски и глядя на меня с таким видом, будто мое волнение весьма занимало ее. – Благодарности! Это очень хорошее слово и значит действительно очень много. Но это годится для тех, кто нам верно служит, господин де Марсак, а не для других. Вы, как я слышала, пользуетесь таким успехом, такими милостями при дворе, что с моей стороны было бы несправедливо присваивать себе монополию на ваши услуги.

– Но, мадемуазель… – тихо начал я и остановился, не смея продолжать.

– Ну, сударь? – сказала она после минутного молчания, взглянув на меня и перестав внезапно играть своим шнурочком. – Что же дальше?

– Вы говорили о наградах и милостях, – с усилием продолжал я. – Раз, один только раз получил я награду из рук одной дамы: это было в Рони, из ваших рук…

– Из моих рук! – воскликнула она с выражением холодного недоумения.

– Да, мадемуазель.

– Вы ошибаетесь, сударь, – ответила она, встав со своего места и глядя на меня равнодушным взглядом. – Я никогда не давала вам никакой награды.

Я покорно наклонил голову:

– Раз вы говорите, что не давали, этого достаточно.

– Нет… Но не заставляйте же меня быть несправедливой к вам, господин де Марсак! – возразила мадемуазель на этот раз быстро изменившимся тоном. – Если вы покажете мне подарок или награду, которую я дала вам, то, конечно, я поверю. Ведь видеть – значит верить, – добавила она с нервным смешком, между тем как весь вид ее выражал некоторую тревогу и даже робость.

Если мне когда приходилось сожалеть о своем беспамятстве (забыть о потере банта!), так именно в эту минуту. Я молча взглянул ей в лицо, на котором появилось было выражение какого-то чувства, даже как будто стыда, но миг спустя оно уже снова приняло суровое выражение.

– Ну-с, сударь? – нетерпеливо повторила мадемуазель. – Ведь доказать это так нетрудно.

– Его взяли у меня: думаю, это – дело господина Рони, – робко ответил я, недоумевая, какая нелегкая побудила ее предложить этот вопрос, да еще так настаивать на нем.

– Его взяли у вас! – воскликнула она, внезапно вскакивая с своего места и подступая ко мне. – Его взяли у вас! – повторила она, и голос и все тело ее дрожали от злобы и презрения, глаза сверкали, она судорожно рвала и мяла свою маску, превратившуюся уже в безобразный комок. – В таком случае, благодарю вас. Я предпочитаю свое толкование; ваше же невозможно… Позвольте сказать, что если мадемуазель де ля Вир делает подарок, то лишь человеку, у которого хватит ума и силы уберечь его даже от де Рони!..

Ее гнев опечалил, но не рассердил меня. Я чувствовал, что отчасти заслужил его, и рассердился больше на себя самого, чем на нее. Но, сознавая прежде всего необходимость спасти девушку, я заставил свое непосредственное чувство смириться перед требованиями минуты и решил прибегнуть к доводу, который, кажется, уж без сомнения должен был иметь вес.

– Не будем говорить обо мне, мадемуазель, – сказал я более официальным тоном. – Здесь есть одно соображение, которого вы не можете не принять во внимание – король…

– Король! – воскликнула она, резко перебивая меня, с гневным выражением лица, с видом какого-то непоколебимого упорства во всей фигуре. – Я не хочу видеть короля! Да, не хочу!.. Довольно я была игрушкой и орудием в руках других! Больше я не желаю служить только их целям. Я приняла свое решение. Не пытайтесь уговаривать меня, сударь: этим вы ничего не достигнете. О, как я была бы благодарна Небу, – добавила она с выражением горечи и печали, – если бы осталась в Шизэ и никогда не видала бы этого места!

– Но, мадемуазель, вы не подумали…

– Подумала! – воскликнула она, стиснув свои белые зубки с таким злобным видом, что я невольно попятился. – Я достаточно думала! Я даже больна от мыслей. Теперь я намерена действовать. Я не хочу больше быть куклой. Можете силой увезти меня в замок, если вам угодно, но вы не сможете заставить меня говорить.

Я глядел на нее с удивлением, даже с робостью, не в силах понять, как женщина, которая перенесла так много, подверглась таким опасностям, проехала столько верст для известной цели, теперь, когда пришло время осуществиться ее планам, отказывается от них? Я начал убеждать ее всевозможными доводами, полагая, что она только и ждала того, чтобы ее уговаривали. Но все мои просьбы, убеждения, даже угрозы остались тщетными, а дальше этого я не мог идти. Те, кому приходилось очутиться лицом к лицу с женщиной в настоящем смысле этого слова, – с женщиной, самая слабость и беззащитность которой являлись могучим ее оплотом, поймут и затруднения, с которыми мне приходилось бороться, и то решение, к которому я пришел. До сих пор мне еще никогда не приходилось встречать подобного упорства. Как мадемуазель вполне справедливо сказала, я мог силой повести ее ко двору, но не мог заставить ее говорить. А Фаншетта смотрела на всю эту сцену с каким-то деревянным, тупым выражением лица, не оказывая содействия мне, но и не выражая своего одобрения моей противнице. Наконец (сознаюсь, к своему стыду и огорчению) я как бы забыл на минуту о чувстве долга: вместо того чтобы радеть о безопасности барышни даже вопреки ее собственному желанию, я с досадой вышел, не сказав никому ни слова о необходимости увести ее. Едва я дошел до лестницы, как Фаншетта догнала меня, и шепотом просила остановиться. В руках у нее был зажженный факел. Она поднесла его к моему лицу и улыбнулась при виде тревоги и замешательства, которые, без сомнения, прочла на нем.

– Вы говорите, что в этом доме небезопасно? – сказала она отрывисто, снова опуская факел.

– Вы ведь уже испробовали один дом в Блуа? – возразил я с прежней резкостью.

– В таком случае, ее необходимо увезти отсюда, – продолжала Фаншетта, покачивая головой с лукавым видом. – Я берусь уговорить ее. Посылайте за вашими людьми и будьте здесь через полчаса.

– Так ступайте же! – быстро сказал я, схватив ее за рукав и оттащив подальше от двери. – Если вы сможете уговорить ее, то уговорите и сделать все, что я хочу… Слушайте же, друг мой, – продолжил я еще более понижая голос. – Если она согласится явиться к королю, хотя бы только на 10 минут, и сказать ему то, что она знает, я дам вам…

– Что-о? – внезапно спросила Фаншетта жестким тоном, высвобождая свою руку из моей.

– Пятьдесят крон, – ответил я, назвав в отчаянии сумму, которая должна была показаться целым состоянием для женщины в ее положении. – Пятьдесят крон, немедленно после того, как свидание состоится.

– И вы думали, что за эти деньги я соглашусь продать вам ее? – воскликнула Фаншетта с внезапным порывом страсти, который поразил меня, как удар грома. – Стыдитесь, сударь! Вы уже уговорили ее оставить свой дом, своих друзей и страну, где все ее знали, а теперь хотите, чтобы я продала вам ее? Стыдитесь, господин де Марсак! Ступайте! – вдруг презрительно сказала она. – Ступайте и зовите ваших людей! Король, говорите вы, король! Повторяю вам, я не пожертвую даже пальчиком ее руки, чтобы спасти всех ваших королей!

С этими словами она вышла из комнаты. Я также удалился, совершенно подавленный, размышляя о той преданности, которою Провидение, без сомнения для блага знатного дворянства, а пожалуй, и для общего блага, наделило простолюдинов. Увидев Симона, с которым у меня едва хватило духу разговаривать, я отправил его к Мэньяну с приказанием прибыть ко мне с его людьми; а до их прибытия я решил сам сторожить дом. Взойдя наверх, я увидел, что Фаншетта действительно сдержала слово. Мадемуазель, хотя и с гневной гримаской на лице и с красными пятнами на обеих щеках, согласилась сойти вниз. В сопровождении меня и двух человек с факелами, заготовленными Мэньяном, она благополучно дошла до моей квартиры, где я отвел ее в заранее приготовленные комнаты, непосредственно под моими. У самых дверей она обернулась и кивнула мне, причем раскрасневшееся лицо ее было освещено светом факелов, а грудь порывисто вздымалась.

– До сих пор, сударь, – сказала она, переводя дыхание, – ваши замыслы удавались. Но не думайте, что так ваши дела будут идти и дальше, даже если бы вам удалось подкупить мою служанку.

ГЛАВА V Последний из Валуа

Несколько минут я стоял на лестнице, недоумевая, что мне делать, ввиду настоятельности сегодняшнего письма маркиза. Не будь этой спешки, я спокойно мог бы подождать до утра, надеясь, что найду девушку более рассудительной и разумной. Но при данном положении дел я не смел решиться на дальнейшую отсрочку: мне оставалось одно средство – немедленно идти к Рамбулье и откровенно объяснить ему положение дел.

Мэньян поставил одного из своих людей у открытой двери на улицу, а сам расположился на верхней площадке лестницы, откуда мог видеть всех входивших, не будучи видим сам. Вполне довольный его распоряжением, я оставил ему в помощь одного из людей Рамбулье и взял с собой Симона Флейкса, безупречность которого в отношении девушки возбуждала во мне серьезные сомнения. Ночь была холодная. Небо, где оно было видно между крыш, было ясно и усеяно звездами. Дул пронизывающий ветер, заставивший нас плотнее укутаться в плащи и ускорить шаг, что, впрочем, вполне согласовалось с моим возбужденным настроением. Будучи уверен, что согласись только мадемуазель, – и я мог бы считать свое поручение оконченным, я не мог не злиться на женщину, которая из-за минутного каприза готова была играть государственными тайнами, как пешками, и ставить на карту плоды работы целой недели. Но еще больше досадовал я на себя за слабость и уступчивость, за эту возню с ней. Напрасно я презрительно повторял себе, что она – женщина, а женщины ведь не могут быть ответственны за свои поступки. Я сознавал, что настоящая разгадка моей снисходительности заключается не в этом, а в том подозрении, которое подтверждалось ее намеком на подарок при моем отъезде из Рони: в сущности, я сам был причиной ее внезапной раздражительности. Следуя далее такому течению мыслей, я мог бы прийти к подобающим заключениям. Но когда я дошел до квартиры Рамбулье, внимание мое было привлечено необычайной тишиной в доме, где обыкновенно можно было видеть на лестнице с полдюжины болтающих слуг. Все двери были заперты; ни одной свечи не было видно в окнах. Когда я постучался, в ответ раздался печальный отзвук пустых комнат. И не лакей бросился отворять дверь, а послышались шлепающие шаги, старого привратника, пришедшего, наконец, с фонарем. Когда он отворил и, узнав меня, начал извиняться за промедление, я нетерпеливо перебил его, спрашивая, в чем дело.

– И где маркиз? – добавил я, входя в комнату, чтобы укрыться от ветра, и уронив при этом свой плащ.

– Разве вы ничего не слышали, сударь? – спросил меня худой, дряхлый старик, поднося фонарь к самому моему лицу. – Боюсь, что на сей раз это уж будет конец.

– Какой конец? Конец чему? – сердито спросил я. – В чем дело? Терпеть не могу недомолвок и загадок!

– Да разве вы не слышали последней новости, сударь? Вам неизвестно еще, что герцог Меркер и маршал Рец со всей своей свитой, уехали сегодня из Блуа?

– Нет, куда же они поехали?

– Говорят, в Париж, чтобы соединиться с Лигой.

– Но должно ли это, по вашему мнению, означать, что они оставили службу короля?

– Именно так, сударь.

– Но не герцог же Меркер: ведь он зять короля и всем обязан ему!

– И все-таки ушел от него. Маркиз сам получил это известие около четырех часов или немного позже. Он немедленно собрал всех своих людей и постарался убедить их возвратиться. По крайней мере так рассказывают.

Ну, подумал я, если уж такие люди, как Меркер, у которого было полное основание стоять за короля, и Рец, которого давно подозревали в недовольстве, уходят от двора, значит, опасность действительно близка. Следовательно, король уже должен сознавать, что его трон колеблется, и должен стремиться ухватиться за любое средство, лишь бы поддержать его. При таких обстоятельствах я счел своей обязанностью поспешить к нему и, несмотря ни на что, заставить его выслушать меня, чтобы именно я, а не Брюль, Невер или Тюрен воспользовался проявлением у него первого признака чувства самосохранения. Приказав привратнику запереть дверь, я поспешил в замок и здесь окончательно утвердился в своем решении. Дворец оказался почти в таком же состоянии, как дом Рамбулье. Правда, у ворот стояли по два часовых, которые пропустили меня лишь после подробного допроса и обыска; но двор перед дворцом, который именно в этот час должен был быть освещен массой факелов и кишеть лакеями и конюхами, представлял теперь жалкую пустыню, освещенную полдюжиной слабо мерцающих огней. В самом дворце приемная была пуста и плохо освещена; на лестнице стояло несколько кучек шушукающихся слуг, проводивших меня испытующими взорами; передние были почти пусты или же заняты стражниками швейцарской гвардии в серых мундирах. Там, где я ожидал увидеть придворных, собравшихся встретить своего повелителя и принести ему изъявление верноподданнических чувств, оказались только мрачные лица, подозрительные взоры и коварно молчащие уста. На всем царил дух какой-то принужденности и чего-то зловещего. Одинокие шаги глухо отдавались по зале. В длинных коридорах, которые еще так недавно оглашались веселым смехом и звуком бросаемых костей, царило запустение, как по отъезде двора. Среди разговоров мне удалось расслышать имя Гиза: мне показалось, будто его могучая тень царила над этим местом и тяготела как проклятие.

Войдя в комнату, я увидел, что и здесь положение было немногим лучше. Ни самого короля, ни кого-нибудь из придворных дам не было. У алькова стояли только несколько мужчин, в числе которых я разглядел одного из секретарей короля, Револя, При моем появлении все присутствующие устремили на меня жадные взоры, ожидая интересных новостей; но, разглядев, кто я, отвернулись с видимой досадой. Герцог Невер, заложив руки за спину, нетерпеливо ходил взад и вперед перед окном, а Бирон и Крильон, примиренные сознанием общей опасности, громко разговаривали, стоя перед камином. Будучи еще слишком недавно при дворе, чтобы чувствовать себя без стеснения, я несколько минут стоял в нерешительности. Наконец, собравшись с духом, я смело подошел к Крильону и просил его содействия, чтобы устроить мне немедленную аудиенцию у короля.

– Аудиенцию? Так. Вы желаете видеть его наедине? – спросил Крильон, нахмурив брови и многозначительно поглядывая на Бирона.

– Да, я прошу вас именно об этом, – твердо ответил я, хотя сердце мое мучительно сжалось. – Я явился сюда по поручению маркиза Рамбулье, мне необходимо немедленно видеть его величество.

– Ладно! Это называется говорить прямо, – сказал он, ударив меня по плечу. – Вы увидите короля. Вы поступили совершенно правильно, обратившись с этим к Крильону. Револь! – продолжал он, обращаясь к секретарю и указывая на меня. – Этот господин привез письмо королю от Рамбулье. Проводите его немедленно в кабинет к его величеству и доложите о нем. Я отвечаю за него.

Секретарь только пожал плечами.

– Это невозможно, месье де Крильон, – возразил он внушительным тоном. – В настоящую минуту совершенно невозможно.

– Невозможно? – резко воскликнул Крильон. – Сейчас же проводите его к королю! А если из этого выйдет какая-либо неприятность, я всю вину принимаю на себя. Слышите?

– Но его величество…

– Ну?

– Он в настоящее время изволит молиться, – не сдавался секретарь.

– К черту его молитвы! – воскликнул Крильон так громко, что все вздрогнули, а Невер даже язвительно усмехнулся. – Слышите вы? – продолжал провансалец, и лицо его покраснело еще больше, а голос стал еще громче. – Или прикажете прочистить вам немного уши, друг мой? Отведите этого господина в кабинеткороля, и если его величество будет гневаться, скажите, что вы поступили по моему приказанию. Повторяю вам: он от Рамбулье.

Не знаю, угроза или имя Рамбулье подействовали на секретаря, но он после минутного колебания согласился и, с недовольным видом сделав мне знак следовать за собой, направился к занавеске, которой была завешена дверь в кабинет короля. Пробормотав впопыхах несколько слов благодарности Крильону, я последовал за секретарем и подошел уже к самой двери, как вдруг услышал, что кто-то вошел в комнату. Не успел я обернуться и увидеть, что это был Брюль, с досадой и недоумением взглянувший на меня, как Револь, приподняв занавес, сделал мне знак войти. Я рассчитывал, что пройду прямо к королю, но очутился в крошечной комнатке, скорее даже в коридоре, закрытом с обоих концов тяжелыми занавесями. Двое стражей, принадлежавших к шайке Сорока Пяти, при моем появлении встали и устремили на меня подозрительные взоры. Самая комнатка, тускло освещенная лампой с красным стеклом, показалась мне совсем мрачной, несмотря на занавеси, бархатную скамью и тяжелую матерчатую обивку стен, которая не пропускала ни одной струи чистого воздуха: она имела какой-то зловещий вид. Но у меня не было времени производить наблюдения: Револь, быстро опередив меня, приподнял занавеску противоположной двери и, прижав плащ к губам, сделал мне знак войти.

Едва я приподнял вторую занавеску, как в нос мне ударил тяжелый, крепкий запах каких-то духов. Ступив еще шаг, я остановился частью из почтения (короли любят видеть своих подданных лишь на почтительном расстоянии), частью от овладевшего мною удивления: в комнате или, лучше сказать, в той ее части, где я очутился, была почти полная темнота. Только дальний угол был освещен бледным лучом месяца, падавшим через высокое прямоугольное окно и ложившимся на полу длинной серебристой полосой. В первую минуту мне показалось, что я здесь один, но затем увидел высокую фигуру, стоявшую у окна, опершись обеими руками на подоконник. На голове у нее была одета какая-то странная штука, оказавшаяся тюрбаном, который я уже и прежде видел на его величестве. Король был занят разговором с самим собой. Он не слышал, как я вошел, и, стоя ко мне спиной, не замечал моего присутствия. Я остановился в нерешительности, боясь и пройти вперед, и отступить. Вдруг король возвысил голос, и донесшиеся до моих ушей слова приковали мое внимание: до того необычно, странно и как-то боязливо звучали и сами слова, и тон, которыми они были произнесены.

– Говорят, что тринадцать – несчастное число… Тринадцатый век Валуа… и последний! – Он помолчал и засмеялся недобрым смехом. – Тринадцать! Вот уже ровно тринадцать лет с тех пор, как я вступил в Париж венчанным королем. Тут были и Квелюс с Можироном, и святой Мегрэн, я прекрасно помню это. Ах эти дни! Эти ночи! Я бы охотно отдал свою душу, чтобы снова пережить их… если бы уж давно не продал ее за пережитое. Тогда мы были молоды и богаты, и я был королем, а Квелюс был прекрасен, как Аполлон! Он умер, прося меня спасти его. А Можирон умер, извергая хулу на Господа и всех святых… А Мегрэн получил 34 раны. И он, он также умер… О, проклятие ему! Все они умерли, все. И все прошло. О, Господи! Все прошло, все…

Последние слова он повторил несколько раз, ударяя рукой по подоконнику. Я же дрожал все время, частью от страха за себя самого, если король заметит мое присутствие, частью от какого-то чувства ужаса, внушаемого этими однообразными возгласами, в которых слышались отчаяние и угрызения совести. Видно было, что какое-то невольное, непреодолимое чувство заставило короля отдернуть занавес у окна и погасить лампу. И когда он глядел на расстилавшуюся перед ним местность, залитую лунным светом, ему наглядно представилась противоположность между этою мирной картиной и той знойной порочной атмосферой злых козней, на которые он растратил свои силы. Тем же тоном он продолжал:

– Франция! Да, вот она! Но что они хотят сделать с нею? Разорвут ли ее на клочки, как было перед Людовиком XI? Станет ли Меркер – будь он проклят! – христианнейшим герцогом Британским, а Майен – Божией милостью князем Парижа и верховьев Сены? Или всех их победит юный принц Беарнский и сделается Генрихом IV, королем Французским и Наваррским, защитником и покровителем церквей Христовых? Да будет он также проклят! Ему 36 лет… Мои года, но он молод и силен, и у него все впереди, тогда как я… О Господи, сжалься надо мной! Помилосердствуй мне, Господь в небесах!

При последних словах Генрих бросился на колени на ступеньку перед окном и разразился такими неудержимыми рыданиями, что я никогда, даже во сне, не мог представить себе ничего подобного и менее того мог ожидать этого от повелителя французского народа. Не зная, следовало ли мне страшиться или стыдиться, я тихонько приподнял занавеску и, крадучись, выбрался из комнаты, не обратив на себя внимания короля. Между занавесками для меня было достаточно места; здесь я и остановился на минутку, чтобы привести в порядок свои мысли. Затем я как бы нечаянно задел ножнами меча за стену, так что они зазвенели, громко кашлянул, быстро отдернул занавеску и снова вошел в комнату, надеясь, что на этот раз уже достаточно предупредил короля о своем прибытии. Но я не принял во внимание ни темноты, царившей в комнате, ни того состояния крайнего возбуждения, в котором оставил короля. Он, правда, слышал, как я вошел, но, различив только мою высокую приближавшуюся фигуру, испугался и, снова отступив к залитому лунным светом окну, протянул вперед руку, словно перед духом или привидением, и прошептал глухим голосом бессвязные слова, в которых мне удалось разобрать восклицание: «А! Гиз!» Но увидев, что я упал на колени и не двигаюсь с места, он оправился, и, с видимым усилием овладевая собой, спросил прерывающимся голосом, кто я такой.

– Один из самых верных слуг вашего величества, – ответил я, продолжая стоять на коленях и делая вид, что ничего не замечаю.

Повернувшись лицом ко мне, король боком подошел к столу, где стояла лампа, и повернул ее. Но руки его дрожали еще так сильно, что ему не сразу удалось сделать это. Наконец лучи лампы осветили предо мной изумительную картину. Вместо темноты и холодного сияния месяца я увидел множество ярких тканей, драгоценных камней, дорогого оружия; все это было в беспорядке свалено в одну кучу. Привязанная на цепи в углу комнаты обезьяна начала строить рожи и издавать жалобные звуки. Здесь же, на деревянной вешалке, висел плащ какой-то странной формы, который я принял было за человека. На столе громоздились куклы, пуховки для пудры, собачьи ошейники, конфеты и сласти, маски, пара пистолетов, женская туфля, бич, куча лоскутков, – все это в страшном беспорядке. Все придавало этой комнате в моих глазах такой же печальный, расстроенный вид, какой имел и сам король. Его тюрбан был сдвинут набок и обнаруживал часть преждевременно полысевшей головы. Румяна на щеках растаяли и капали вниз, пачкая его перчатки. На вид ему можно было бы дать лет пятьдесят. В возбуждении он судорожно прижал свой меч к лицу и не мог оторваться от него.

– Кто послал вас сюда? – спросил он наконец, придя в себя и не без изумления узнав меня.

– Я осмелился явиться сюда, – робко ответил я, – чтобы поступить на службу вашего величества.

– Такая верность – редкость в наши дни, – с горькой усмешкой возразил король. – Но встаньте же! Ведь мне приходится теперь благодарить и за пустяки: потеряв Меркера, я должен уже радоваться, что приобретаю Марсака.

– С вашего позволения, государь, обмен не столь уж неравен. Ваше величество всегда можете сделать нового герцога, но найти честных людей не так легко.

– Так, так! – ответил король, глядя на меня с каким-то злобным выражением глаз. – Вы напоминаете мне об этом как раз вовремя. Я могу еще пожаловать кого хочу и кем хочу и затем снова разжаловать. Ведь я все еще король Франции? Не так ли?

– Господи избави, чтобы это не было так! Я явился сюда лишь для того, чтобы предложить вашему величеству новое средство, при помощи которого вы могли бы с большим успехом достигнуть осуществления ваших желаний. Король Наваррский желает только…

– Тс! – воскликнул король нетерпеливо и с выражением даже некоторого неудовольствия. – Я лучше вашего знаю его желания. Но, видите ли, – продолжал он с лукавым видом, снова забывая мое низкое звание так же, быстро, как он до этого припомнил его. – Тюрен тоже обещает много. А Тюрен… Правда, он может разыграть роль Лотарингца… Но если я поверю Генриху Наваррскому, а он изменит мне?..

Он не докончил и снова зашагал по комнате, стараясь изобрести средство, чтобы стравить врагов: он вообще имел пристрастие к кривым путям. Но, кажется, его усилия остались безуспешными, а может быть, он вспомнил неудачу, которую уже потерпел раз, пытаясь оказать поддержку Лиге против гугенотов. Он вдруг остановился и, тяжело вздохнув, продолжал.

– Если бы я знал, что Тюрен лжет, тогда… Но, ведь де Рони обещал мне представить доказательство, а до сих пор так и не дал его.

– У меня есть свидетель, ваше величество, – ответил я, чувствуя, как у меня сильнее забилось сердце. – Ваше величество изволите, быть может, припомнить, что Рони как раз поручил мне представить вам этого свидетеля.

– Ну да, конечно, – торопливо ответил король, точно, просыпаясь от сна. – У меня от сегодняшней передряги все выскочило из головы. Где же ваш свидетель? Давайте мне скорее эти доказательства – и мы станем действовать быстро. Мы зададим им опять Жарнак и Монконтур… Где же он? На улице, что ли?

– Это – женщина, ваше величество, – ответил я, немного удивленный и сбитый с толку его внезапным оживлением и веселостью.

– Женщина, да? Она у вас здесь?

– Нет, государь, ее здесь нет, – отвечал я, представляя, что скажет король на то, что я сейчас сообщу ему. – Она в Блуа, она прибыла… Но, сказать правду… Прошу снисхождения вашего величества… Она отказывается прийти и говорить. А так как не тащить же ее сюда силой, то я и решил лично испросить указаний вашего величества, как поступить в данном случае.

Вместо ответа, король поглядел на меня с видом глубочайшего удивления.

– Молода она? – спросил он наконец после долгого молчания.

– Да, государь. Она состоит фрейлиной при принцессе Наваррской и вместе с тем находится под опекой виконта Тюрена.

– Вот как! В таком случае, ее действительно стоит выслушать, маленькую бунтовщицу! Так она не желает говорить? Мой двоюродный братец, Наваррец, сумел бы привести ее в надлежащее настроение. Но я отказываюсь от этой чести… Правда, я бы мог послать за ней, и ее привели бы ко мне… Но в нынешнюю ночь самое незначительное обстоятельство может вызвать баррикады…

– Кроме того, государь, – осмелился я ввернуть свое замечание, – ее здесь знают все приближенные Тюрена, которые уже раз похитили ее. Поэтому, если привести ее к вашему величеству сколько-нибудь открыто, они поймут, что игра проиграна.

– Что вовсе не соответствует моим планам, – ответил Генрих, окидывая меня исподлобья мрачным взглядом. – Они могли бы предупредить наш Жарнак. А пока, не уладив нашего дела с теми или с другими, мы не можем считаться в безопасности… Вы должны отправиться и захватить ее. Она в вашей квартире? Ее необходимо привести сюда. Слышите?

– Приказание вашего величества будет исполнено, но я сильно боюсь, что она не пойдет.

Тут король окончательно потерял терпение.

– Так чего же вы, черт бы вас побрал, лезли ко мне с этим делом! – вскричал он раздраженно. – Бог знает, почему Рони понадобились именно такой мужчина и такая женщина! Я этого не понимаю. Он с самого начала, уже по одному вашему платью, которое с полгода как вышло из моды, должен был понять, что вы не умеете обращаться с женщинами. Ну, слыхал ли кто-либо когда-нибудь от сотворения мира подобные глупости? Ведь это – гибель Наваррца, Наваррца, а не моя! И, клянусь, – злобно прибавил он, – также ваша гибель.

Последние слова были сказаны таким тоном, что мне оставалось только склониться перед грозой и покорно принять упрек, который был столько же естествен с его стороны, сколько ничем не заслужен с моей. Правда, гнев короля ничуть не удивил меня: он не удивил бы меня даже в человеке более сильном. Я сам на его месте отнесся бы так же строго к капризу, который губил людей и их надежды. Король не переставал говорить самые неприятные вещи, какие только мог выдумать. Наконец, выведенный из терпения моей покорностью, он на минуту остановился, затем раздраженно крикнул:

– Неужели же вам нечего сказать больше? Неужели вы не можете ничего придумать?

– Я не осмеливался сказать вашему величеству того, что, по моему мнению, является единственным средством в данном случае.

– Вы хотите сказать, чтобы я пошел к этой девке? – ответил король, так как в сообразительности у него недостатка не было. – «Если гора не идет к Магомету, то Магомет пойдет к горе», – как говорит Мендоза. Так эта нахалка хочет, чтобы я пришел к ней? Ну что ж, я пойду. Хотя бы даже моя жена догадалась, пойду, – прибавил он сухим, отрывистым тоном. – Я хочу жить на погибель Рецу. Где вы живете?

Я сказал ему, удивляясь вспышке былого мужества, стяжавшего ему 20 лет тому назад славу, которую, однако, он потом ничем не оправдал.

– Знаете ли вы, – спросил он меня тоном, в котором слышались прямота и бодрость, – ту дверь, в которую вошел Рони, чтобы переговорить со мной? Можете ли отыскать ее в темноте?

– Могу, ваше величество, – ответил я, чувствуя, как сильно забилось мое сердце.

– Ну, так ожидайте меня здесь в десять вечера. Вы должны быть хорошо вооружены, но одни. Я сумею заставить эту девицу говорить. Надеюсь, я могу положиться на вас? – добавил он, внезапно приближаясь ко мне и пристально глядя мне прямо в глаза.

– Собственной жизнью буду отвечать за жизнь вашего величества, – ответил я, опускаясь на одно колено.

– Хорошо. Я вам верю, – сказал король, протянув мне для поцелуя руку и отходя от меня. – Быть по сему! Теперь оставьте меня. Вы уже и так были здесь слишком долго. Никому ни слова, если дорожите своей жизнью!

Я отделался каким-то уклончивым ответом и хотел уже уйти, но когда рука моя коснулась занавески, король снова позвал меня.

– И ради Бога, купите себе новый плащ, – сказал он брюзгливым тоном, причем лицо его как-то совсем сморщилось. – Первым делом завтра же утром купите себе новый плащ. Ваш сбоку еще хуже, чем спереди. Он может привести в отчаяние даже самого разумного из придворных.

ГЛАВА VI Король в опасности

Ликование, с которым я выслушал королевское решение, быстро улеглось у меня по зрелом обсуждении дела. Оно совсем исчезло, когда час спустя я поджидал Генриха в одном из коридоров замка, прижавшись к стенке, чтобы хоть немного укрыться от ветра. Я спрашивал себя: хватит ли у его величества твердости, или в припадке предательского колебания, губившего его планы, он пошлет за теми, которые на этот раз уж окончательно рассчитаются со мной? Уединенность места, темнота, замок, выступающий сбоку черным пятном, необычно мрачное спокойствие, царившее над городом, – все это усиливало мою робость. Наконец с душевным облегчением, хотя и не без страха, услышал я звук шагов по каменной лестнице и, посторонившись, заметил полосу света, тянувшуюся из-под двери. Дверь тихонько приотворилась, и я услышал мое имя. Я осторожно подался немного вперед и вышел из своего убежища. Между двумя-тремя лицами за дверью завязался оживленный, на краткий разговор. Наконец замаскированная фигура, в которой я тотчас узнал короля, выступила вперед.

– Вы вооружены? – спросил он, остановившись на минутку передо мной.

Я распахнул плащ и, при свете из двери, показал, что у меня были при себе и пистолеты, и меч.

– Ладно! – коротко сказал король. – В таком случае пойдемте. Держитесь моей левой руки, друг мой. Ночь ведь вроде темная, не так ли?

– Очень темная, ваше величество.

Мы отправились, подвигаясь сначала очень осторожно, пока не перешли узенького мостика, затем уже пошли скорее и с меньшей осмотрительностью. Дворцовой прислуги было немного в этот вечер; холодный, резкий ветер даже на самых узких улицах разгонял по домам самых отъявленных бродяг. Было трудно предположить, чтобы нас мог остановить кто-нибудь, кроме записных воров, а для встречи их я был вполне наготове. Генрих не выказывал склонности к беседе, а я, не решаясь прервать молчания из уважения к нему, имел вполне достаточно времени, чтобы обсудить, может ли король рассчитывать на успех там, где я раз уже потерпел неудачу.

Эти размышления, не мешавшие мне, впрочем, бдительно наблюдать вокруг каждый раз, как мы заворачивали за угол или проходили мимо какой-нибудь аллеи, были прерваны нашим приходом к цели путешествия. Извинившись наскоро перед королем за грязь и темноту на лестнице, я попросил его позволения пройти вперед, вбежал по лестнице и отыскал Мэньяна. Шепнув, что все идет хорошо, и приказав ему быть настороже, я повел короля, стараясь выказывать ему как можно больше почтения, в помещение девушки, состоявшее, как известно, из двух комнат. Симона Флейкса, отворившего нам двери, я тотчас же выслал вон, а сам, посторонившись и почтительно сняв шляпу, пригласил короля войти. Он вошел, не снимая ни шляпы, ни маски. Я вошел вслед за ним, тщательно заперев за собой дверь. Спускавшаяся с потолка лампа слабо освещала комнату, меньше моей, зато более изящную. Фаншетта, которая была сегодня более отвратительна, чем когда-либо, сидела на стуле, который поставила перед самой дверью во внутреннюю комнату; но я тотчас же перестал думать об этом, заметив мадемуазель, которая сидела перед камином, съежившись и закутавшись в свою мантилью, словно ей было очень холодно. Она сидела к нам спиной и не заметила, или по крайней мере сделала вид, что не замечает нашего присутствия. Я указал на нее королю, прошептав несколько слов, и вместе с ним направился к ней.

– Мадемуазель! – сказал я тихо, робким голосом. – Мадемуазель де ля Вир! Имею честь…

Она даже не обернулась, хотя очевидно слышала, поскольку еще сильнее закуталась в свою мантилью. Памятуя об уважении к особе короля, я позволил себе только слегка коснуться рукой плеча девушки, проговорив с нетерпением:

– Послушайте! Вы не знаете, но…

Она быстро высвободила свою руку из моей так резко, что я отступил и вытаращил глаза. Король улыбнулся и, сделав мне знак посторониться, решил взять этот труд на себя.

– Мадемуазель! – сказал он с достоинством. – Я не привык…

Голос его возымел волшебное действие. Не успел он произнести еще хоть слово, как она вскочила, точно пораженная громом, и с тревожным криком взглянула на нас. Мы оба также вскрикнули разом: перед нами оказалась вовсе не мадемуазель. Очутившаяся перед нами женщина, придерживавшая рукой маску, из-под которой сверкали глаза, была и выше ростом, и полнее. Мы с недоумением смотрели на нее пока, наконец, выскользнувший из-под капюшона клок золотистых волос не дал нам ключа к разгадке.

– Мадам де Брюль! – вскричал король.

– Мадам де Брюль! – как эхо, повторил я, пораженный еще более, чем он.

Видя, что она узнана, Брюль дрожащими руками начала развязывать свою маску. Но король, выказывавший до тех пор доверчивость, какой я бы никогда не ожидал от него, вдруг снова встревожился при виде женщины, присутствие которой явилось для него такой неожиданностью.

– Что это значит, сударь? – резко спросил он меня, отступив на шаг и глядя на меня с выражением злобы и недоверия. – Это все подстроено вами? Нарушаю ли я условленное свидание, или это какая-нибудь ловушка, с самим Брюлем на заднем плане? Отвечайте же, сударь! – продолжал король с возрастающим раздражением. – Как следует мне понимать все это?

– Никак, ваше величество, – ответил я, стараясь придать своему голосу как можно больше достоинства, тем более, что и сам был в высшей степени изумлен. – Ваше величество столько же оскорбляете первым вашим подозрением госпожу Брюль, сколько вторым – меня. Я понимаю во всем этом ровно столько же, сколько и вы.

– Я пришла сюда, государь, – гордо возразила Брюль, обращаясь к королю и совершенно не обращая внимания на меня, – вовсе не из любви к месье де Марсаку, а просто как пришел бы сюда всякий, у кого было бы письмо к нему. Да и поверьте, государь, – прибавила она уже с некоторым раздражением, – вы не можете быть и вполовину столько удивлены, видя меня здесь, сколько удивлена я, найдя здесь ваше величество.

– Этому я вполне верю! – раздражительно ответил король. – И я предпочел бы, чтобы вы не видели меня.

– Короля Франции можно видеть только тогда, когда он сам того пожелает, – ответила она, приседая чуть не до земли.

– Ладно, – пусть будет так: вы этим очень обяжете короля. Но довольно! – продолжал он, повернувшись ко мне. – Раз это не та женщина, для свидания с которой я пришел сюда, то где же та?

– Она, вероятно, во внутренних комнатах, ваше величество, – сказал я, подвигаясь к Фаншетте и ощущая более сильный страх, чем можно было заключить по моему виду. – Ведь ваша госпожа здесь, не так ли? – продолжал я резким тоном, обращаясь к Фаншетте.

– Да, и она не выйдет оттуда, – упрямо ответила служанка, не двигаясь с места.

– Глупости! – воскликнул я. – Скажите ей…

– Можете сами сказать ей все, что вам угодно, – возразила та, продолжая стоять на своем месте. – Она и сама может выслушать.

– Да поймите же наконец! – нетерпеливо вскричал я. – Я должен переговорить с ней, переговорить тотчас же, по чрезвычайно важному и неотложному делу.

– Как вам будет угодно, – грубо ответила она, продолжая сидеть на своем месте. – Я уже сказала вам: сами можете говорить с ней.

Тут я почувствовал себя в самом глупом положении; да и, конечно, никогда мужчине не приходилось попадать в такую передрягу. Итак, мне суждено было преодолеть столько препятствий, избежать столько опасностей и привести наконец короля сюда, уже почти отчаявшись в этом, только для того, чтобы подвергнуть его издевательству и насмешкам со стороны какой-то горничной! Я стоял в нерешимости, не зная, что предпринять; король ждал в стороне, и видно было, что вся эта история и злила, и забавляла его в одно и то же время; мадам отступила немного и стала у самого входа. Разрешить задачу помогло мне любопытство, составляющее, быть может, к счастью, неотъемлемую принадлежность женщин: оно заставило мадемуазель лично вмешаться в дело. Бдительно карауля изнутри и прислушиваясь ко всякому шуму, она слышала отчасти то, что происходило у нас. Ее заинтересовал незнакомый мужской голос и то уважение, с которым я относился к новому посетителю. Она крикнула, чтобы узнать, кто был там; а Фаншетта, принявшая, по-видимому, этот окрик за приказание, встала и оттащила свой стул в сторону, проворчав брезгливо и без всякого признака почтительности:

– Я говорила вам, что она может услыхать.

– Кто это? – снова спросила мадемуазель, возвысив голос.

Я хотел уже отвечать, но король, сделав мне знак посторониться, сам вышел вперед и тихонько постучал в дверь.

– Отворите, мадемуазель, прошу вас, – вежливо сказал он.

– Кто там? – снова вскричала мадемуазель уже дрожащим голосом.

– Это – король! – ответил тот мягко, но тем величественным тоном, которым не говорят простые люди и который является как бы особой принадлежностью потомков поколений, привыкших повелевать из рода в род.

Она испустила легкое восклицание, затем тихо и с видимой неохотой повернула ключ в замке. Замок заскрипел; дверь отворилась. Одну минуту я видел бледное лицо и блестящие глаза барышни. Затем его величество, приподняв шляпу, вошел в комнату и запер за собой дверь; а я отошел в дальний угол комнаты, где мадам Брюль все еще продолжала стоять у входа. Тут – отлично помню – у меня возникло довольно естественное подозрение, что она явилась в мою квартиру, шпионя за своим супругом; но первые же слова, произнесенные ею, когда я подошел к ней, рассеяли это подозрение.

– Живей! – сказала она с повелительным жестом. – Выслушайте меня и отпустите. Я уже довольно долго ждала вас и достаточно настрадалась из-за вас. Что же касается вон той женщины, то ведь она сумасшедшая, и ее служанка тоже. Теперь слушайте! Вы сегодня честно говорили со мной: я хочу отплатить вам тем же. У вас завтра свидание с моим мужем, в Шаверни. Разве не правда? – нетерпеливо добавила она.

Я ответил, что это было вполне справедливо.

– Вы пойдете туда с одним из ваших друзей, – продолжала она, разрывая в возбуждении в клочки снятую только что перчатку. – Он также должен встретить вас со своим другом… Ведь так?

– Да, – ответил я неохотно. – Мы должны встретиться на мосту.

– Так не ходите туда! – решительно сказала она. – Стыдно мне предавать своего мужа, но еще хуже посылать на смерть невинного человека. Он встретит вас с одним мечом, согласно условию поединка; но там, под мостом, будут другие, которые уже сделают свое дело. Вот я и выдала его! – с горечью прибавила она. – Конечно! Теперь пустите меня.

– Постойте, сударыня! – сказал я, более озабоченный судьбой той, которой я с первой минуты, как только встретил ее, не принес ничего, кроме несчастья, чем удивленный этою новой изменой с ее стороны. – Разве вы ничем не рискуете, возвращаясь теперь к нему? Не могу ли я сделать чего-нибудь, чтобы защитить вас?

– Ничего, – резко и почти грубо ответила она. – Только отпустите меня скорей.

– Но ведь вы не можете идти одна по улицам?

В ответ на это она засмеялась, и в смехе ее было столько горечи, что у меня невольно сжалось сердце от жалости.

– Несчастные всегда остаются невредимыми, – сказала она.

Вспомнив, как недавно еще я видел ее в первом упоении брачной любви, я почувствовал к ней глубокое, искреннее сострадание. Но ответственность, которую налагало на меня присутствие его величества, не позволяло мне выказать свои чувства. Я с радостью проводил бы ее до дому, но не смел этого сделать. И я был вынужден довольствоваться меньшим. Я собирался предложить ей одного из своих людей, чтобы проводить ее, как вдруг стук в наружную дверь заставил приготовленные слова замереть у меня на губах. Сделав ей знак молчать, я прислушался. Стук повторился и становился все настойчивей. В верхней части двери была маленькая решетка из крепко переплетенной проволоки. Я собирался уже отворить ее, чтобы посмотреть, что там такое, как вдруг услышал голос Симона, умолявшего поскорей отворить ему. Сомневаясь в его благоразумии и боясь в то же время отказать ему, дабы не лишиться новых известий, я, немного подождав, наконец решился снять запоры.

Как только дверь отворилась, Симон вскочил в комнату, крича мне, чтоб я захлопнул за ним дверь. Выглянув, я при свете факелов увидел человек шесть-семь мужчин, с распухшими багровыми физиономиями, собиравшихся, по-видимому, взобраться по лестнице. Увидев меня, они подняли торжествующий крик и бросились к двери. Но мы успели запереть ее и наложить два железных засова. Яростный крик снаружи перешел в глухой, гул; а мы, чувствуя себя хоть на время в безопасности, могли наконец спокойно взглянуть друг на друга и заметить те перемены, которые внезапная тревога произвела в лице каждого из нас. Мадам де Брюль была бледна, как полотно; у Симона глаза, казалось, готовы были выскочить из орбит, и он дрожал от страха всеми членами. Сначала на мой вопрос, что все это значит, он не мог ничего сказать. Выведенный из терпения, я схватил его за шиворот с целью так или иначе заставить его отвечать, как вдруг отворилась дверь из внутренней комнаты и показался сам король. На лице его была написана живейшая радость от услышанного рассказа; и видно было, что он не имел ни малейшего понятия о том, что творилось у нас. Но увидев, что я держу Симона, а дама лежит на полу у двери без признаков жизни, он остановился и с изумлением потребовал объяснений.

– Боюсь, государь, что мы осаждены, – с отчаянием ответил я, чувствуя, что мои тревоги и опасения с приходом короля удесятерялись, – только еще не могу сказать – кем. Но этот человек знает, – продолжал я, указывая на Симона, – и он должен сказать. Ну ты, трус! – сказал я последнему, сердито тряся его за руку. – Говори скорей, что ты знаешь!

– Старшина-маршал! – воскликнул Симон, оцепенев от страха при виде короля, так как Генрих снял свою маску. – Я был в карауле внизу и поднялся на несколько ступенек, чтобы укрыться от холода, как вдруг услышал, что они вошли. Здесь их будет добрых два десятка.

Я энергично выругался и спросил его, почему же он не предупредил Мэньяна, который с его людьми был теперь отрезан от нас в верхних комнатах.

– Старшина здесь, государь, – отвечал Симон, отворачиваясь от меня с искаженным лицом.

Я думал, что он врет и выдумал все это с перепугу. Но в эту минуту осаждающие стали усиленно напирать и стучать в дверь, требуя, чтобы мы отворили ее, и изрыгая такие громкие ругательства, что они были слышны даже сквозь толстые дубовые двери, сгоняя румянец со щек женщин и заставив самого короля замедлить свои шаги, что не ускользнуло от моего внимания. В их криках я мог ясно различить слова: «Именем короля!» Отсюда я вывел утешительное, заключение: раз уж нам приходилось иметь дело с законом, то на нашей стороне было нечто выше и посильнее закона. И я быстро сообразил, что следовало делать.

– Я думаю, ваше величество, парень говорит правду, – хладнокровно заметил я. – Это действительно только старшина-маршал вашего величества. Поэтому самое худшее, чего мы можем опасаться, это то, что он узнает о вашем присутствии здесь несколько раньше, чем было бы вам угодно. Конечно, нам будет не особенно трудно заставить его молчать, если ваше величество потрудитесь надеть маску: я сейчас же отворю решетку и переговорю с ним.

Король, стоявший посреди комнаты и видимо смущенный всей этой тревогой и суматохой, коротко изъявил свое согласие. Я собрался уже отворить решетку, как вдруг госпожа Брюль схватила меня за руку и с силой оттащила назад.

– Что вы делаете? – вскричала она с лицом, полным ужаса. – Разве не слышите? Ведь он здесь!

– Кто? – спросил я, пораженный ее поведением еще более, – чем самими словами.

– Да кто же еще, как не мой муж?! Повторяю вам, я слышу его голос. Он следовал сюда за мной по пятам: теперь он нашел и конечно убьет меня!

– Господь с вами! Что вы говорите? – ответил я, сомневаясь еще, чтобы она действительно слышала голос своего мужа. Чтобы удостовериться, я спросил Симона, видел ли он его. Мое сердце тревожно сжалось, когда я услышал, что Брюль действительно был в числе нападавших.

Оглянувшись на всю слабо освещенную комнату, посмотрев на искаженные страхом женские лица, на короля, с трудом сдерживавшего свое волнение, слишком заметное даже в маске, я понял, до какой степени безнадежно было наше положение. Судьба так удачно сыграла на руку Брюлю, что мы все оказались как бы у него в западне, – и король, которого он желал всячески опозорить, и жена, которую он ненавидел, и мадемуазель, которая уже раз ускользнула от него, и, наконец, я, уже дважды становившийся ему поперек дороги. Нет ничего удивительного, что вся храбрость моя пропала. Я с тревогой переводил глаза с дамы на Симона и обратно и со страхом прислушивался к зловещему треску двери, готовой рухнуть под градом сыпавшихся на нее ударов. Первой моей мыслью, моим долгом, взявшим верх над всеми остальными чувствами, было спасти короля, сохранить его целым и невредимым. Но как мог я в остальном выполнить все обязательства, которые налагало на меня чувство долга и чести? Только мысль о старшине немного ободрила меня. Я вспомнил, что до тех пор, пока тайна присутствия короля здесь, вместе с госпожой Брюль, не будет открыта, еще нет оснований отчаиваться; быстро повернувшись к его величеству, я просил его оказать мне небольшую милость – встать вместе с дамой в углу, которого от двери не было видно. Он послушался, ко как-то неохотно, что вовсе не понравилось мне. Но у меня не было времени обращать внимание на пустяки: я подошел к решетке и отпер ее. Появление моей особы было встречено дикими криками: очевидно, меня узнали. Но эти крики скоро сменились полным молчанием. Затем в толпе за дверями послышались торопливые шаги – и показался сам старшина.

– Именем короля! – торжественно возгласил он.

– Что случилось? Чего вы хотите, врываясь так поздно ко мне? – спросил я, больше стараясь рассмотреть нетерпеливые, нахмуренные лица, сердито выглядывавшие через его плечо, чем его самого.

Два факела бросали красноватый отблеск на шлемы алебардщиков и, вспыхивая по временам, освещали все мерцающим, дымным светом.

– У меня приказ арестовать вас! – грубо отвечал старшина. – Всякое сопротивление бесполезно. Если вы не повинуетесь добровольно, я прикажу принести бревно и высадить дверь.

– Где приказ? – резко спросил я. – Ведь утренний отменен самим королем.

– Только приостановлен, – ответил старшина. – Да! Он выдан мне снова сегодня вечером для немедленного исполнения. Оттого-то я нахожусь здесь и предлагаю вам повиноваться добровольно.

– От кого вы получили этот приказ?

– От Вилькье. Вот он! – отвечал старшина, показывая мне бумагу. – Итак, пожалуйста, сударь; не то вы только сами ухудшите свое положение. Отворите!

– Раньше, чем сделать это, я хотел бы знать, какую роль должен играть во всей этой истории мой друг, месье де Брюль, который стоит вон там, у лестницы!.. А, да тут и мой старый приятель, Френуа! Кроме того, старшина, я вижу здесь еще одного-двух своих знакомых. Но раньше, чем сдаться, я все-таки должен знать, что делает здесь де Брюль?

– Долг каждого верноподданного – исполнять веления своего короля, – уклончиво отвечал старшина. – Вам долг повелевает теперь сдаться мне, чтобы я отвел вас в замок. Но я не желаю подымать тревогу. Даю вам срок на размышление – пока не догорит этот факел. Если к тому времени вы не согласитесь добровольно, я прикажу выломать дверь.

– Вы обещаете подождать, пока факел не догорит до конца?

По получении от него утвердительного ответа, я поблагодарил его за снисходительность и запер решетку.

ГЛАВА VII Условия сдачи

Не успел я отнять руки от решетки, как легкий удар по плечу заставил меня обернуться, предупреждая меня о новой неминуемой опасности. И действительно, на этот раз мне грозила такая беда, что, даже призвав на помощь всю свою решимость, мне трудно было совладать с нею. Рядом со мной стоял Генрих. Он снял свою маску, и уже одного взгляда на него для меня достаточно, чтобы убедиться, что случилось именно то, что я предчувствовал и чего так опасался. В глазах у него выражалось необычайное возбуждение; все лицо, темно-багрового цвета, мокрое от пота, обнаруживало чрезмерное волнение: стиснутые губы напоминали лицо мертвеца. Внезапность новой опасности, отсутствие кого-либо из приближенных или вообще знакомых лиц из свиты, без которых он не делал ни шагу, необычный час, убогая хижина, одинокое положение среди чужих людей – всего этого было слишком много для его нервной системы и без того надорванной его образом жизни. Несмотря на свое присутствие духа и смелость, не раз испытанные в боях, он не мог вынести нового потрясения. Хотя король и старался еще сохранить свое достоинство, для меня было очевидно, что он уже почти потерял способность владеть собой.

– Отворите! – пробормотал он сквозь зубы, указывая нетерпеливо на дверь. – Отворите же, сударь, говорю я вам!

Я поглядел на него, изумленный и смущенный.

– Но позвольте, ваше величество: вы забываете, что я еще…

– Отворите, повторяю вам! – повелительно повторил король. – Слышите, сударь? Я желаю, чтобы эта дверь была немедленно отворена!

Сухая, жилистая рука его тряслась, как в параличе: драгоценные перстни на пальцах сверкали и переливались разноцветными огнями. Я безнадежно переводил глаза с него на женщину и обратно, причем мне смутно представлялась вся опасность, которая возникла бы, если бы ее присутствие здесь было открыто, – опасность, которую я еще сам не мог себе хорошенько определить, но которая уже вполне ясно представлялась моему воображению. В то же время мне показалось, что я нашел средство избавиться от нее. Эта мысль настолько ободрила меня, что, продолжая еще держаться за решетку, я решился вступить в переговоры с королем.

– Простите, ваше величество! – начал я торопливо, но самым почтительным тоном. – Прежде всего я решаюсь просить вас дозволить мне рассказать вам, что я видел. Не считая Брюля, там шесть человек, которые, полагаю, составляют его свиту. Все это – негодяи, способные на любое преступление: умоляю ваше величество лучше согласиться на кратковременный арест…

Здесь я должен был умолкнуть, пораженный внезапным гневом, сверкнувшим в глазах короля: своими неудачными выражениями я только разжег его ярость, как бы дал ей толчок проявиться наружу. Предрасположенный к подозрению многочисленными изменами и обманами особенно за последнее время, он забыл обо всех опасностях, угрожавших ему извне, при мысли, что я сам хочу погубить его и для этой цели завлек его сюда. Он огляделся взором, полным злобы и страха, и еле слышно пролепетал дрожащими губами:

– Арест?..

К довершению несчастья, пустая случайность вовлекла его в еще большее смятение, доведя до полной невменяемости. Кто-то начал ломиться в дверь снаружи. Дама, услышав это, испустила громкий крик ужаса – и король окончательно потерял самообладание. Вскочив с места, он яростно закричал мне, чтобы я немедленно отворил дверь, у которой я все еще стоял. Но я все-таки решил подождать и простер к нему руки с умоляющим видом, как бы с последней просьбой. Генрих отступил на шаг, выхватил меч и приставил острие к моей груди. Я всегда был убежден, что он вообще неспособен нанести удар; но само прикосновение к рукояти меча пробуждало мужество, которым он, несомненно, обладал и которое не покидало его в самые опасные минуты. Однако на этот раз такого не случилось: пока лезвие его меча дрожало у самой моей груди, а я стоял неподвижно, употребляя нечеловеческие усилия, чтобы оставаться спокойным, мадемуазель бросилась к королю и с громким криком ухватила его сзади за локоть. Ошеломленный Генрих, не видя, кто схватил его, поднял руку и концом меча задел висячую лампу: она разлетелась вдребезги, и в комнате воцарилась полная темнота. Женские крики и сознание, что среди нас находится сумасшедший, наполняли мрак всякими ужасами.

Боясь прежде всего за мадемуазель, я собрался с духом и, добравшись кое-как дотлевших у очага угольев и не обращая внимания на неясно сверкавший меч короля, отыскал полуобожженную палку, на конце которой мне удалось раздуть огонь. При помощи этой палки я зажег свечу, замеченную мною раньше неподалеку от очага, и только тогда решился оглядеться. Мадемуазель стояла в углу, наполовину взбешенная, наполовину перепуганная. Лицо ее было багрово-красно. Одна рука ее была обернута носовым платком, запачканным кровью: очевидно король, в безумной ярости размахивая мечом, слегка поранил ее. Фаншетта стояла перед своей госпожой, с волосами взъерошенными, точно шерсть дикой кошки; квадратное лицо ее и вся фигура выражали недоверие и злобу. Неподалеку от них стояли, прислонясь к стене, госпожа Брюль и Симон. Король сидел на стуле с видом растерянности и изнеможения; острие его меча упиралось в пол, и он с трудом удерживал в дрожащей руке рукоятку. Я тотчас сообразил, что мне делать. Молча подойдя к королю, я положил на стул около него свой меч, свои пистолеты и кинжал, затем преклонил колени и сказал:

– Дверь здесь, ваше величество. Вы можете отворить, когда вам угодно. Вручаю вам также свое оружие: отныне я ваш пленник. Старшина-маршал за дверями: вы одним словом можете предать меня ему… Но, государь, – продолжал я серьезным тоном, – позвольте просить вас об одном – не допускать и мысли, чтобы я думал хоть на одно мгновение оказать особе вашего величества неуважение или каким бы то ни было образом оскорбить вас.

Король поглядел на меня тупым, бессмысленным взором; лицо его было бледно, в глазах было какое-то рыбье выражение.

– Святители! – пробормотал он довольно невнятно. – Зачем же вы подняли ваши руки?

– Только затем, чтобы умолять ваше величество обождать минутку, – ответил я, наблюдая в то же время как лицо его мало-помалу принимало осмысленное выражение. – Если вы удостоите выслушать меня, я объясню вашему величеству все в немногих словах. У Брюля шесть-семь человек, у старшины восемь или девять. Но люди Брюля отчаяннее и смелее: если он найдет ваше величество в моей квартире и припишет вам свою неудачу, то может решиться на отчаянный поступок. Едва ли можно рассчитывать, что особа вашего величества будет в безопасности, отправившись в сопровождении Брюля по улицам. Кроме того, – продолжал я, с радостью замечая, что король слушал со вниманием и постепенно приходил в естественное состояние, – здесь есть еще другое обстоятельство, а именно тайна, которую вашему величеству угодно было повелеть сохранить до тех пор, пока дело не подвинется значительно. Рони дал мне строжайший наказ на этот счет, опасаясь, что в случае, если бы ваш план сделался известным в Блуа, могло бы вспыхнуть восстание.

– Это вполне справедливо, – воскликнул король, к которому вернулась прежняя бодрость, хотя он и избегал еще глядеть на мадемуазель. – Да, он в состоянии напасть на меня. Но что же прикажете мне делать, сударь? – продолжал он жалобным тоном. – Не могу же я оставаться здесь. Мое отсутствие будет замечено. Я ведь не какой-нибудь бродяга, которого никто не знает и который никому не надобен.

– Готовы ли вы, ваше величество, довериться мне? – спросил я тихо, робким голосом.

– Довериться вам? – раздраженно воскликнул король, поднимая руку и разглядывая свои ногти, о красоте и белизне которых он заботился не менее любой женщины. – Разве же я не доверял вам? Иначе как бы я очутился здесь? Да ведь если бы вы не были гугенотом – Господи, прости меня за эти слова! – я скорее согласился бы встретиться с вами в аду, чем придти сюда.

Признаюсь, я с гордостью выслушал такую похвалу моей религии. Я забыл даже на мгновение и грозную опасность, и мрачную комнату, скудно освещенную свечкой, и перепуганные лица у задней стены, и даже взволнованное лицо короля, на котором выражение надменности боролось со смятением. Затем я сказал, что не сомневаюсь, что мне удастся вывести его отсюда, не открывая тайны его присутствия.

– В таком случае, пожалуйста, сделайте так, радиБога! – быстро ответил король. – Делайте, что хотите, но только отведите меня в замок, и больше ни одному гугеноту не удастся вывести меня оттуда! Я Уже достаточно стар для подобных приключений.

Новый стук в дверь в эту минуту побудил меня не теряя времени объяснить мой план, который он одобрил, упрекнув меня, однако, за то, что я поставил ему такую задачу. Боясь, что дверь не выдержит, несмотря на устроенные мною засовы, и побуждаемый видом госпожи Брюль, выражавшим живейший ужас, я взял свечу и проводил короля во внутреннюю комнату. Здесь я положил возле него свои пистолеты и молча взял меч и кинжал. Затем я возвратился к женщинам и, отворив дверь, знаком пригласил их войти. Мадемуазель, на перевязанную руку которой я не мог глядеть без волнения, хотя присутствие короля и не позволяло мне выговорить ни слова, прошла вперед до самых дверей, у которых я стоял. Но здесь, оглянувшись и увидев, что следом за ней идет госпожа Брюль, она вдруг остановилась и, окинув меня высокомерным взглядом, тихо спросила:

– А эта дама? Разве нас велено запереть вместе?

– Мадемуазель! – быстро ответил я также тихо. – Разве я когда-нибудь требовал от вас чего-нибудь позорного?

Она ответила легким покачиванием головы.

– Я и теперь не требую ничего подобного, – продолжал я серьезным тоном. – Я поручаю вашим заботам даму, которая из-за нас подверглась большой опасности; остальное предоставляю вашему собственному усмотрению.

Вместо ответа, она взглянула мне прямо в лицо смелым взглядом и прошла дальше. Госпожа Брюль и Фаншетта последовали за ней. Я затворил дверь и обратился к Симону, который тем временем раздувал тлевшие уголья, пытаясь хоть немного осветить комнату, в которой оставались теперь только он да я. Мне показалось, что он избегает моего взгляда, и видно было, что и от всего виденного, и от усиливавшегося стука в дверь тревога его возрастала с каждой минутой. Но я не сомневался в его преданности барышне; а мои приказания ему были довольно просты.

– Вот что вы должны сделать, – сказал я, взявшись уже за засов. – Как только я выйду, крепко заприте за мной дверь и больше не отворяйте никому, кроме Мэньяна. Когда же он постучится, отворите ему осторожно и впустите. Вы скажете ему, чтобы он – если только любит господина Рони, – как только погода немного прояснится, взял с собой людей и проводил короля Франции до его дворца. Посоветуйте ему быть храбрым, но вместе с тем осмотрительным: он своей жизнью отвечает за безопасность и жизнь короля.

Я дважды повторил Симону этот наказ. Затем, опасаясь, что старшина-маршал и вправду сдержит свое слово и взломает дверь бревном, я отодвинул засов. Мое появление в дверях было встречено дюжиной злобных криков; и в них слышалось столько ярости и нетерпения, что нельзя было разобрать, в чем дело. Наконец предводителю удалось немного успокоить своих людей; но очевидно было, что и его терпение уже истощилось.

– Сдаетесь вы, наконец, или нет? – спросил он. – Я вовсе не намерен не спать тут из-за вас целую ночь!

– Предупреждаю вас, – ответил я, – что приказ, на который вы ссылаетесь, уже отменен королем.

– Это меня не касается, – грубо возразил тот.

– Да, но это будет касаться вас завтра, когда король пошлет за вами, – ответил я; и мне показалось, что эти слова несколько подействовали. – Хорошо, я согласен сдаться вам, но на двух условиях. Вы разрешите мне сохранить оружие до тех пор, пока мы не дойдем до сторожки привратника: даю вам слово идти спокойно. Это – первое.

– Хорошо, – сказал старшина более любезно. – Против этого ничего не имею.

– Во-вторых, вы не должны позволять вашим людям вламываться в мою квартиру. Я выйду совершенно спокойно. Полученный вами приказ не уполномочивает вас грабить мое имущество.

– Тсс! Мне нужно только, чтобы вы вышли. Я вовсе не собираюсь входить к вам.

– В таком случае, можете отвести ваших людей обратно на лестницу. И если вы в точности выполните наше условие, я помогу вам завтра. Ведь исполнение этого поручения еще доставит вам много хлопот. Рец, который привез этот приказ сегодня утром, как вы знаете, уже уехал, а Вилькье, вероятно, уедет завтра. Но вы можете смело положиться на то, что Рамбулье будет здесь.

Последнее замечание пришлось как раз кстати. Оно подействовало на старшину именно так, как я рассчитывал. Без всяких дальнейших возражений он приказал своим людям отступить и охранять вход на лестницу; я же начал снимать запоры с дверей.

Делу, однако, не суждено было окончиться так просто. Несколько членов брюлевской шайки, повинуясь, вероятно, знаку своего вождя, стоявшего вместе с Френуа на верхней ступеньке лестницы, отказались уходить и подстрекали к тому же людей старшины, когда те собирались повиноваться. Но старшина, уже и так раздраженный медлительностью в исполнении его требования, собрал своих подчиненных. Была минута, когда казалось, что вот-вот вспыхнет стычка, исход которой невозможно было предсказать.

Сообразив, что, если людям Брюля удастся одолеть, наше положение станет еще хуже, я не последовал первоначальному решению – ждать конца на месте. Я воспользовался случаем и сошел сам так, что Симон тотчас же запер за мной дверь. Старшина в это время был занят спором с Френуа, который, с лицом, обезображенным раной, которую я нанес ему в Шизэ, и раскрасневшимся от злобы, казался теперь, при свете единственного факела, прямо отвратительным. В одном только этот негодяй выиграл от нового покровительства: он был разряжен прямо-таки с шутовской роскошью. Впрочем, в отношении платья я заметил, что как в нищенском рубище всегда можно узнать дворянина, так и лакей в самом роскошном наряде все же останется лакеем.

Увидев меня неожиданно возле самого старшины, он попятился назад. В его лице и во всем его виде произошла такая забавная перемена, что сам старшина на минуту смешался и оправился только тогда, когда я подошел к нему и, вежливо раскланявшись, объявил себя его пленником. Я добавил, что советую ему понаблюдать за единственным оставшимся факелом: ведь если и он погаснет, то в этой сумятице, притом в темноте, нам легко могут перерезать горла. Старшина принял мои слова к сведению и, подозвав к себе факельщика, приготовился сойти вниз, приказав предварительно Френуа и его людям, столпившимся на верхней площадке, дать нам дорогу и не шуметь.

Те, однако, вовсе не были склонны пропустить нас и отвечали на увещания и приказы старшины грубыми насмешками. Колеблясь между сознанием собственной важности и уважением к Брюлю, старшина был в недоумении, что ему делать. Он, казалось, скорее почувствовал облегчение, чем рассердился, когда я попросил разрешения сказать несколько слов Брюлю.

– Если вы в состоянии вразумить этого человека, – раздражительно ответил он, – так говорите с ним сколько вашей душе угодно.

Я отправился и, дойдя до площадки, где стоял Брюль, отвесил вежливый поклон. В ответ он завернулся поплотнее в плащ и обдал меня презрительным, пронизывающим взглядом, в котором сквозили и чувство торжества, и надежда на скорое мщение. Мне хотелось узнать, явился ли он сюда по следам своей жены или же просто прибыл для выполнения своих общих замыслов против меня. Я спросил его насмешливо, чему обязан удовольствием его видеть.

– Видите, – добавил я, – не могу остаться здесь долее, чтобы предложить вам гостеприимство, но за это уж вы должны благодарить вашего друга, господина Вилькье!

– Очень признателен вам, – ответил он с дьявольской усмешкой. – Но не печальтесь об этом. Когда вы уйдете, друг мой, я надеюсь расположиться здесь по своему вкусу.

– Да? Ну, это мы еще увидим, – спокойно возразил я, нисколько не смущаясь ни угрозой, ни низким намеком, заключавшимся в его словах.

Ожидая именно этого, я уже приготовил ответ. Затем, поднеся два пальца к губам, я пронзительно свистнул и дважды громко позвал Мэньяна. Мне не пришлось звать его в третий раз. Не успел старшина оправиться от изумления, как на лестнице послышались тяжелые шаги: Мэньян, быстро сбежав по ступенькам, очутился около Брюля; последний, узнав его, произнес проклятие и невольно попятился. Смелые, самоуверенные манеры Мэньяна всегда носили отпечаток силы и бодрости, но на этот раз во всем его поведении был какой-то оттенок удали, что не замедлило произвести впечатление на присутствующих. Когда он стоял здесь, уставившись глазами на Брюля, мрачно улыбаясь и небрежно играя своим кинжалом, он показался мне недюжинным противником: я подумал, что во всем Блуа трудно было найти равного ему по силе и хладнокровию. Он переводил взор с одного на другого, пока не остановил его на моей особе. Парень поклонился мне как-то особенно ретиво и даже с оттенком гасконского хвастовства, которое было тут очень кстати. Я знал, как обращался с ним Рони, и насколько мог постарался следовать его примеру.

– Мэньян! – сказал я резким, повелительным тоном. – Сегодня я буду ночевать в другом месте. Когда я уйду, позовите ваших людей и прикажите им стеречь эту дверь. Если кто-нибудь будет пытаться проникнуть сюда силой, исполняйте ваш долг.

– Можете положиться на меня: все будет исполнено.

– Даже в том случае, если сам господин де Брюль очутится здесь.

– Слушаюсь!

– Вы должны оставаться на часах до завтрашнего утра, если де Брюль будет оставаться здесь. Если же он уйдет, вы получите приказания от лиц во внутренних комнатах и должны их исполнить беспрекословно.

– Ваше сиятельство, можете быть вполне спокойны, – ответил Мэньян, продолжая играть кинжалом.

Отпустив его кивком головы, я с улыбкой обернулся, чтобы взглянуть на Брюля. Я увидел, что, в ярости от этого неожиданного препятствия и от обиды за нанесенное оскорбление, он казался таким опечаленным, как только можно было желать. Но мне не хотелось расставаться с ним, не сказав на прощание новой колкости.

– Итак, это дело улажено, де Брюль, – сказал я ему самым любезным тоном. – Теперь могу пожелать вам спокойной ночи. Вы наверно удостоите меня завтра вашим посещением в Шаверни. Но только раньше мы велим Мэньяну заглянуть под мост.

ГЛАВА VIII Размышления

Не знаю презрение ли мое к Брюлю или высказанное мною предположение об исчезновении Вилькье подействовали на старшину-маршала, но только с той минуты, как мы вышли из моего дома, он относился ко мне с величайшей любезностью, позволил мне даже сохранить шпагу и приготовил особое помещение на ночь в караульне. Несмотря на поздний час, я не мог не отблагодарить его: я попросил у него позволения раздать немного денег лицам его свиты и пригласил его самого распить со мной бутылочку вина. Бутылочка немедленно была принесена за соответствующую плату, как это обыкновенно делается в подобных местах. Мы просидели за ней еще добрый час и разошлись вполне довольные друг другом.

Однако все треволнения дня, и в частности одно обстоятельство, на которое я раньше не обратил внимания, мешали мне спать больше, чем если бы меня поместили в самое душное и сырое из подземелий замка. Столько событий произошло в столь короткое время, что я не успел еще сообразить, куда же, наконец, стремлюсь и какая судьба ожидает меня. Поэтому, воспользовавшись удобной минутой, я постарался теперь возобновить в памяти все пережитое за этот день и почувствовал глубокое облегчение по поводу того, что все окончилось столь благополучно. Я питал полное доверие к Мэньяну и не сомневался, что Брюлю скоро надоест, если уже не надоело, продолжать бесполезную осаду. Самое большее через час (а теперь еще не было полуночи), королю будет предоставлена полная возможность спокойно отправиться домой: и поручение, возложенное на меня господином Рони, будет исполнено. Задача сообщить о решении его величества королю Наваррскому будет конечно возложена на Рамбулье или на кого-нибудь другого, равного ему по своему значению. Положим, ему же будет принадлежать вся честь за тот договор, который, как всем нам уже было известно, должен был наконец дать Франции продолжительный мир. Но сознание, что мне, такому ничтожеству, удалось оказать церкви и отечеству столь важную услугу, наполняло меня гордостью; и чувство это, как я с радостным трепетом впервые понял в эту ночь, доказывало, что в груди моей еще не совсем остыл юношеский пыл.

Помня, однако, предупреждение короля Наваррского не обращаться к нему за наградой, я был в недоумении относительно того, что же предстояло мне теперь. Все мои надежды основывались на обещании господина Рони позаботиться о моей судьбе. Утомленный придворной жизнью в Блуа, с ее кознями и всевозможными предательствами, я все-таки не знал еще, каким образом удастся мне снова переправиться через Луару, главным образом ввиду вражды, которую питал ко мне виконт Тюрен. Быть может, я еще больше раздумывал бы над этим обстоятельством, не явись у меня другая, еще более серьезная причина для тревоги и раздумья: это – странное поведение, капризы и причуды девицы де ля Вир.

Мне казалось, что я нашел ключ к уяснению загадки. К великому удивлению своему, но, признаться, и к удовольствию, я начал убеждаться, что единственное объяснение всему было то, которое приходило мне в голову уже раньше, при взгляде на лицо девушки, когда она металась между мной и королем. Перебирая в памяти все происшедшее с нашей встречи в передней Сен-Жана, я вспомнил насмешку, отпущенную на наш общий счет Матюриной. Мадемуазель, без сомнения, не забыла этой насмешки: отсюда ее враждебность и презрение ко мне, все эти жестокие слова и грубое обхождение со мной во время нашего путешествия. А это, вместе с природной ее гордостью, способствовало тому, что я составил себе о ней столь низкое мнение, в особенности когда сравнивал ее с моей уважаемой матерью. Но мне пришло в голову также, что насмешка Матюрины могла сослужить мне и известную службу, заставив мадемуазель помнить обо мне и внушив ей мысль, что ее судьба до известной степени связана с моей. Предположив это, мне уже не трудно, было объяснить себе ее поведение в Рони, когда она, убедившись, что я не предатель, и раскаиваясь в прежнем своем обращении, пыталась заглушить новое чувство, зашевелившееся в ее груди. Отсюда мне уже легко было уяснить себе и дальнейшее ее поведение в предполагаемом, конечно, смысле. Но, будучи уже в преклонных годах, с пробивающейся сединой, имея все лучшее в жизни позади, я никогда не осмеливался и мечтать о ней подобным образом. Человек бедный и сравнительно незнатного происхождения, я не смел и думать о богатейших владениях, которых, по слухам, она была обладательница. Далее теперь я чувствовал себя словно ослепленным той картиной, которая внезапно открывалась передо мной. Я лишь с трудом мог представить себе ее такой, какой видел в последний раз – с рукой на перевязи от раны, которую она получила, защищая меня. Не без волнения и даже боли я почувствовал, что ко мне как будто возвращается юность, с которой я уже покончил было счеты, а вместе с нею те радужные надежды и планы, которые по большей части посещают людей только однажды, в ранней молодости. До этой минуты я считал эти светлые надежды и мечты уделом других людей.

Нет ничего удивительного, что наступивший рассвет застал меня за такими приятными размышлениями, которые к тому же имели для меня всю прелесть новизны. В это утро небо было замечательно ясно и восход великолепен, принимая во внимание сравнительно позднее время года. И теперь, когда я вспоминаю это дивное утро, рука опускается и перо отказывается передать чувство сладостного восторга, охватившее мою душу при виде этого, собственно говоря, столь обычного явления природы. Я точно купался в ярких солнечных лучах, проникавших в мою комнату сквозь решетчатое окно, и с ненасытной жадностью вдыхал утреннюю свежесть, испытывая то стремление к Божеству и к добру, которое, по воле Создателя, часто пробуждается в нас в подобные минуты в юности, но которое мы редко испытываем впоследствии, когда время и жизненная борьба уже успеют притупить нашу впечатлительность. Я не дожил еще до того возраста, когда взвешивают предстоящие затруднения. Единственной печальной нотой в моем радостном чувстве было сожаление о том, что моей матери нет более в живых: она уже не может разделить со мной счастье, о котором так часто и с такой любовью мечтала. И я почувствовал, что стал как-то еще более связан с нею. С чувством глубокой нежности и любви вспомнил я последние ее слова, в особенности же последнюю просьбу насчет барышни. Я дал себе обет до отъезда посетить ее могилу и вспомнить там еще раз о той любви, которая освящала всех женщин в моих глазах.

Размышления мои были прерваны неожиданным обстоятельством, которое сначала хотя и не носило успокоительного характера, но окончилось благополучно и даже явилось до известной степени развлечением. В нижнем коридоре, вымощенном, как и все здание, камнем, на лестнице около моей комнаты послышалось легкое звяканье цепей. Каково же было мое изумление, когда дверь отворилась и вошел человек, в котором я тотчас узнал глухого Матфея, – того самого негодяя, которого видел в последний раз вместе с Френуа в доме на улице Валуа. Я в страхе вскочил с места: мне подумалось, что старшина-маршал подлым образом предал меня шайке Брюля. Но, разглядев, что человек этот был закован в цепи, я снова уселся, ожидая, что будет дальше. Оказалось, что он просто принес мне завтрак и сам был пленником. Но этот человек не узнавал или делал вид, что не узнает меня: я не мог заставить его говорить. Немного спустя меня навестил сам старшина. В знак завязавшейся с вечера дружбы он принес мне букет цветов, который я принял от него скорее из вежливости, чем с удовольствием. От него мне удалось узнать, каким образом этот негодяй очутился на его попечении. Оказалось, что Френуа, не любивший стеснять себя, взяв на свое попечение раненого, положил его в ночь нашей стычки у дверей больницы при одном из монастырей, расположенных в этой части города. Монахи приютили его, но прежде чем принять его к себе, предложили ему, по обычаю, несколько вопросов. Матфей отвечал вполне искренно. К несчастью для него, настоятель, случайно или по ошибке, начал неудачно.

– Вы, ведь, не гугенот, сын мой? – спросил он.

– Да, благодарение Господу! – простодушно ответил Матфей, полагая, что его спрашивают, католик ли он.

– Что?! – воскликнул смущенный поп. – Разве вы не верный сын церкви?

– Никогда! – отвечал наш глухой приятель, в полном убеждении, что все идет прекрасно.

– Так вы еретик? – воскликнул монах в исступлении.

– Аминь! – с самым невинным видом ответил Матфей, полагая, что это третий из вопросов, которые ему обыкновенно предлагали, когда он обращался куда-нибудь за помощью.

Неудивительно, что эти ответы вызвали негодование монахов: Матфей, несмотря на все уверения в своей глухоте, был передан страже старшины-маршала. На вопрос, каким образом он мог объясниться с ним, старшина ответил, что его маленькая дочь восьми лет почему-то привязалась к этому бродяге и ужасно любит разговаривать с ним при помощи придуманных ею самою знаков. Мне это показалось сперва странным, но в скором времени я убедился, что это так: и эта девочка распоряжалась бродягой полновластно. Когда староста ушел, снова послышалось звяканье цепей: вошел Матфей, чтобы взять у меня тарелку и миску, и очень удивил меня, заговорив со мной. Сохраняя прежний свой угрюмый вид и едва глядя на меня, он спросил отрывисто:

– Вы опять собираетесь ехать?

Я кивнул головой в знак согласия.

– А помните того лысого Гнедка, который упал тогда вместе с вами? – буркнул он, устремив мрачный взгляд в пол.

Я снова утвердительно кивнул головой.

– Хочу продать эту лошадь. Другой такой нет во всем Блуа, да и в самом Париже. Дотроньтесь только рукояткой хлыста до бедра – и она пустится, как из лука стрела. А так обычно на ней хоть ребенок может ездить. Теперь она в стойле, в третьем доме от «Трех Голубей», в переулке Аманси. Френуа не знает, где она. Он вчера присылал ко мне спрашивать, но я не сказал.

Искра человеческого чувства, мелькнувшая на его грубом, почти зверском лице, когда он заговорил о лошади, возбудила во мне желание узнать дальнейшие подробности. По счастью, как раз в эту минуту показалась в дверях и девочка, которая искала своего приятеля. От нее мне удалось узнать, что Матфей желает продать лошадь из опасения, как бы торговец, в чьем стойле она стояла, не присвоил ее себе в уплату за постой и прокорм. Я все-таки не мог понять, почему он обратился с этим предложением именно ко мне, и был польщен, когда узнал всю истину. Будучи совершенно нищим и бездомным, Матфей был привязан к Гнедку – единственному своему имуществу в последние шесть лет. Беспокоясь о судьбе Гнедка, он и решил сбыть его мне, полагая, что я буду хорошо обращаться с ним и не захочу воспользоваться беззащитностью хозяина, не заставлю его продешевить. Я согласился купить лошадь за 10 крон, заплатив, кроме того, за ее постой в конюшне. Мне хотелось также сделать что-нибудь для самого Матфея: меня тронула мысль, что и в нем оказалось человеческое чувство, а также то доверие, с которым он обратился ко мне. Но раздавшийся в эту минуту внизу лестницы шум отвлек мое внимание. Я услышал свое имя, повторенное кем-то несколько раз, и на время забыл все остальное.

ГЛАВА IX Ко мне, мои друзья!

Мне страшно хотелось узнать, кто там и что им от меня нужно. Находясь в том возбужденном состоянии, когда наше зрение и слух точно удваиваются, я обратил особенное внимание на странную медлительность в заслышанных шагах, на какую-то нерешительность, которая живо сообщилась и мне самому. Смутный страх овладел мною, пока я стоял, прислушиваясь. Раньше чем дверь отворилась, меня охватило предчувствие чего-то недоброго. Я не мог понять, как это я не спросил ничего о короле, в безопасности ли он. Словом, мною овладел полный упадок духа, как обыкновенно бывает после приливов чрезмерной радости.

Я был готов встретить грозные взгляды, но никак не ожидал увидеть тех, кто появился предо мной, и вовсе не способен был уяснить себе их странное поведение. Посетителями моими оказались Ажан и Симон Флейкс. Но первый из них вместо того, чтобы поздороваться со мной с обычной своей утонченной вежливостью, встретил меня с опущенным взором и с таким мрачным видом, что при одном взгляде на него все мои опасения удвоились. Мне вспоминались все ужасы и мучения, которые, по намекам Рамбулье, могли ожидать меня в тюрьме. Я считал уже вполне естественным появление вслед за гостями тюремщика с цепями и кандалами. Поклонившись Франсуа с таким же, если еще не более мрачным, выражением лица, как у него, я едва нашел в себе достаточно спокойствия, чтобы предложить скромное мое помещение к его услугам. Он поблагодарил меня, но с таким мрачным видом и так неестественно, что каждое его слово еще более разжигало мое любопытство. Симон Флейкс отошел к окну и повернулся к нам спиной. Казалось, что никто не знал, о чем говорить. Кругом царила такая натянутость, что я не в силах был переносить ее долее и, раздраженный неестественной принужденностью моего друга, которая невольно сообщалась и мне, резко обратился к нему с вопросом, вернулся ли его дядя.

– Он приехал около полуночи, – ответил Ажан, чертя что-то на полу кончиком хлыста.

Такой ответ удивил меня, так как Франсуа был одет по-дорожному, и в его платье и оружии не было на этот раз обычного оттенка щеголеватости. Но он не выказывал никакого желания давать мне дальнейшие объяснения и сам даже не полюбопытствовал узнать, как судьба свела меня с ним именно здесь; я, со своей стороны, также не коснулся этого вопроса и ограничился тем, что спросил его, удалось ли его отряду настигнуть беглецов.

– Да, но без всяких последствий.

– А король?

– При нем теперь Рамбулье, – ответил Ажан, продолжая чертить что-то на земле хлыстом.

Этот ответ несколько рассеял мои опасения. Но Ажан сказал это с таким встревоженным видом, самый тон его так не согласовался с его обычной беспечностью, что я снова смутился. Я взглянул на Симона, но тот стоял, – отвернувшись от меня, и на его лице я ничего не мог прочесть: я успел только заметить, что он также был одет по-дорожному и вооружен. Я внимательно прислушивался ко всякому шуму, но не мог уловить ничего, что указывало бы на приближение старосты-маршала. Вдруг я снова вспомнил про мадемуазель. А что, если Мэньян оказался неспособен к выполнению возложенной на него задачи? Под влиянием возбуждения, вызванного этой мыслью, я порывисто вскочил со стула и схватил Ажана за руку.

– Что случилось? – воскликнул я. – Так это опять Брюль? Неужели он вломился ко мне прошлой ночью!.. Что? – воскликнул я, прочтя в его глазах утвердительный ответ и в ужасе отступая назад. – Так это действительно был он?

Ажан, который также встал с своего места, судорожно стиснул мою руку и держал ее несколько минут в своей, смотря мне в лицо взглядом, в котором отражались и злость, и волнение.

– Увы, да! – ответил он. – Это действительно был Брюль; и он увел с собой тех, кого нашел там! Вы понимаете, что я говорю, – тех, кого он нашел там! Но Рамбулье уже едет сюда, и через несколько минут вы будете свободны. Тогда мы вдвоем пустимся в погоню за Брюлем. Если нам удастся настигнуть его – прекрасно. Если же нет – у нас будет достаточно времени наговориться.

Он замолчал. Я стоял, как громом пораженный, и молча глядел на него. Но даже среди такого ужаса я не мог не обратить внимания на особенную мрачность его лица и на страстность, дрожавшую в его словах. Что могло так повлиять на него?

– Но Брюль? – сказал я наконец с чрезвычайным усилием. – Как мог Брюль пробраться в комнату? Ведь к ней была приставлена стража.

– Он пробрался хитростью, улучив минуту, когда Мэньян и его воины вышли и там из ваших остался один этот парень. Солдаты Брюля напали на него и, конечно, им не трудно было совладать с ним…

– Какой дорогой бежал Брюль? – воскликнул я с пересохшим от волнения горлом, причем мое сердце билось так сильно, что, казалось, хотело выскочить.

Он покачал головой.

– Мы знаем только одно: сегодня на рассвете он проехал через южные ворота. С ним было 11 всадников, 2 женщины и 6 вьючных лошадей. Мэньян ходил к моему дяде, чтобы сообщить ему все; а Рамбулье, несмотря на ранний час, прямо прошел к королю, чтобы просить его освободить вас. Он должен быть уже здесь.

Мною овладел неописуемый ужас. Я молча взглянул на решетчатое окно, а оттуда перевел глаза на Симона Флейкса, стоявшего неподалеку с убитым видом.

– Ты, собака! – сказал я ему тихо. – Как это могло случиться?

Он упал на колени и, простирая ко мне руки, как бы отвращая грозящий удар, прошептал глухо:

– Они подделались под голос Мэньяна. Мы и отворили им.

– И ты осмеливаешься еще являться сюда и рассказывать мне об этом! – воскликнул я, едва сдерживая свое бешенство. – Ты, кому я поручил ее! Кого считал ей преданным! Да ведь ты погубил ее!

Он мгновенно вскочил. В тонком, нервном лице его произошла разительная перемена: оно приняло суровое, грозное выражение; глаза его заискрились необычным блеском.

– Я погубил ее! Боже мой! Я? – воскликнул он, глядя мне прямо в глаза. – Убейте же меня, если хотите; но вы еще не все знаете. Я украл из кармана вашей куртки ее подарок и сказал, что его взял Рони, а ей сказал, что вы сами отдали его. Я привел ее к «Сестрицам», чтобы она видела вас вместе с госпожой Брюль. Я сделал все это – и я же погубил ее! Теперь вы все знаете. Делайте же со мной, что хотите!

Он раскрыл грудь, готовясь принять удар; но я стоял неподвижно, пораженный неожиданным открытием, и, несмотря на душившую меня злобу, не знал, на что решиться.

– Так, значит, ты нарочно впустил Брюля в комнату? – вскричал я наконец.

– Я?! – воскликнул он с внезапным приливом бешенства. – Да я скорее умер бы!

Не знаю, какое впечатление произвела бы на меня подобная исповедь в другое время, но как раз в эту минуту на дворе послышался конский топот; и раньше, чем я успел ответить Симону, внизу, у ворот, послышался повелительный голос Рамбулье. С ним вместе был старшина-маршал. Но его бас заглушался бряцаньем уздечек, ржанием лошадей и звуками нетерпеливых ударов подков о землю. Я выглянул в полуотворенную дверь и увидал входивших Рамбулье и Ажана. Первый с презрительным равнодушием слушал красноречивые оправдания последнего. Лицо Рамбулье вовсе не выражало того мрачного уныния, которое охватило Ажана: напротив, он казался веселым и полным жизни. Увидев меня, он пошел ко мне навстречу и заключил меня в свои объятия.

– А, вот и вы, друг мой! Наконец-то удалось мне найти вас. Не бойтесь ничего. Я только что от короля с приказанием освободить вас. Его величество все сказал мне: отныне вы можете считать меня своим вернейшим другом и неоплатным должником. Что же касается этого господина, – продолжал он, обращаясь с холодной улыбкой к старшине, который дрожал с ног до головы, – относительно его в скором времени также будет сделано распоряжение. Вилькье предусмотрительно отправился на охоту и вернется не ранее, чем через день или два.

Снедаемый тревогой от задержек, я не мог не обратиться к Рамбулье со своими нуждами. Прежде всего я счел долгом поблагодарить его за любезное вмешательство и рассказать ему о любезности старшины.

– Хорошо, хорошо! – сказал маркиз величаво-благодушным тоном. – В таком случае мы свалим все на Вилькье. Это – старая лиса: ему удастся выпутаться благополучно из этой истории. Это уже не в первый раз, что с ним случаются подобные казусы… Но я не выполнил еще возложенного на меня поручения, господин де Марсак, – продолжал он игриво. – Его величество поручил мне передать вам вот это и сказать, что он зарядил этот пистолет специально для вас.

Он вытащил из-под полы своего плаща пистолет, оставленный мною у короля, – тот самый, который дал мне Рони. Я взял у него пистолет, удивляясь осторожности, с которой он передал мне его, но сейчас же понял в чем дело: все дуло пистолета было набито золотыми монетами до самого верха, так что, когда я взял его, две-три монеты выкатились из него и упали на пол. Глубоко тронутый доказательством королевской благодарности, я все же поспешил поскорее припрятать деньги в карман; но маркиз хотел, чтобы я сосчитал их. Оказалось тут 2.000 ливров, не считая очутившегося среди монет золотого перстня, усыпанного драгоценными камнями. Этот подарок отвлек немного мои мысли от Симона, но не мог рассеять опасений относительно девушки. Мысль о ней до такой степени мучила меня, что даже Рамбулье, заметив мою тревогу, поспешил уверить меня, что прежде чем отправиться во дворец, он уже дал необходимые приказания, чтобы мне были оказаны возможная помощь и содействие.

– Насколько я понимаю, вы желаете следовать за этой дамой, не так ли? – сказал он. – Что же касается короля, который доведен до бешенства этим новым оскорблением, и Франсуа, который от последних известий потерял голову, то я не имею еще ясного представления…

– Ее поручил мне один господин, которого вы знаете, – ответил я глухо. – Я своей честью отвечаю перед ними обоими. Я должен нагнать ее, хотя бы мне пришлось идти одному пешком всю дорогу! Если я не в состоянии спасти ее, то по крайней мере могу еще наказать негодяя, который погубил ее.

– Но ведь жена этого господина вместе с ним! – возразил он несколько удивленно.

– Это ничего не значит, – ответил я.

Он – заметил мое крайнее возбуждение, которое мешало мне даже спокойно отвечать, и поглядел на меня любопытным, но не враждебным взором.

– Ну, так чем скорее вы уедете, тем лучше. Я заручился всеми сведениями. Мэньян со своими людьми собирается у южных ворот за час до полудня. У Франсуа двое лакеев, и он стремится туда же. Вместе с ними и с этим юношей у вас будет девять человек, да я дам вам двух: не могу дать больше, так как у нас каждую минуту может вспыхнуть бунт. Значит, всего вас будет одиннадцать человек; и вы догоните их сегодня же ночью, если, конечно, ваши лошади окажутся годными.

Я горячо поблагодарил его, в поспешности не обратив внимания на его любезное заявление, что вчерашнее мое поведение налагает на него серьезные обязательства по отношению ко мне. Вместе с ним мы спустились вниз. Здесь он уступил мне двух человек из своего отряда, приказав им предварительно достать свежих коней и встретить меня у южных ворот. Он послал также одного из своих слуг (Симон, воспользовавшись суматохой, куда-то скрылся) в конюшню за Сидом и собирался уже спросить, не нужно ли мне чего-нибудь еще, как вдруг какая-то женщина, пробившись сквозь толпу всадников у ворот, бросилась прямо ко мне и схватила меня за руку. То была Фаншетта. Ее суровое лицо было совсем искажено печалью; щеки покрылись красными пятнами от жгучих слез; волосы беспорядочными космами падали ей на спину; платье все было измято и изорвано; над глазом виднелся большой синяк. Она ухватилась за край моего плаща и дернула его так сильно, что я едва устоял на ногах.

– Наконец-то я нашла вас! – радостно воскликнула она. – Вы должны взять меня с собой! Вы должны отвезти меня к ней!

Хотя слова ее и тронули меня до глубины души и мне очень хотелось исполнить ее просьбу, но я все же попытался убедить ее внять голосу рассудка.

– Это невозможно! – воскликнул я, стараясь придать своему голосу суровое выражение. – Это не женское дело. Ведь нам, добрая вы женщина, придется ехать без отдыха дни и ночи.

– Ну, так я буду ехать дни и ночи напролет! – быстро ответила она, сбрасывая свесившиеся ей на глаза волосы и глядя диким взором то на меня, то на Рамбулье. – Чего только я не сделаю для нее! У меня силы, пожалуй, больше, чем у любого мужчины. Возьмите меня с собой, говорю вам! И когда только я встречу этого негодяя, я разорву его на куски!

Последние слова заставили меня невольно содрогнуться; но вспомнив, что, выросши в деревне, она отличалась необычайным проворством и силой и что при своей беззаветной преданности госпоже она могла оказаться нам полезной, я, хоть и с неохотой, вынужден был согласиться на ее просьбу. Я послал одного из слуг Рамбулье в конюшню с приказанием привести Гнедка нашего глухого Матфея, заплатив, что требовалось, его владельцу, и отвести его к южным воротам. Я намеревался посадить на него кого-нибудь из своего отряда, предоставив в распоряжение Фаншетты лошадь более спокойную. Довольный помощью Ажана, я не задумывался над вопросом, откуда у него такая услужливость. Я был также рад услугам Симона и потому решил отложить разговор с ним до другого времени.

Суматоха, царившая на улицах, кишевших народом, взволнованным слухами об отъезде короля, усилила мои опасения; но, с другой стороны, резкая разница между моим положением в настоящую минуту и моим первым появлением в Блуа подавала мне надежду, что мне удастся преодолеть новую опасность.

Обнявшись с Рамбулье со взаимными любезностями, мы расстались, и за несколько минут до одиннадцати я уже был на условленном месте свидания около южных ворот. Меня встретили Ажан и Мэньян. Первый имел такой важный и печальный вид, что я не узнал его. Я с трудом мог поверить, чтобы это был тот самый веселый, изящный юноша, изысканность которого не раз вызывала во мне улыбку. Он молча поклонился мне. Мэньян же ехал с робким видом, который, однако, плохо скрывал дикую злобу от последней неудачи. Пересчитав своих людей, я нашел, что со мной было всего десять человек; но тут конюший господина Рони объяснил, что он послал одного из всадников вперед на разведку, так что мы можем двинуться в путь без замедления. Выразив одобрение, Мэньяну за его предусмотрительность, я дал приказ отправляться. Вскоре, перейдя через реку по Сен-Жервенскому мосту, мы легкой рысцой двинулись по направлению к Селлям[312].

Погода за последние сутки изменилась к лучшему. Солнце ярко сияло на безоблачном небе; дул легкий западный ветерок; вся природа дышала приближением весны, наступившей в том году рано. Оправившись немного после первой суматохи быстрого отъезда и мысленно переживая из-за воображаемых опасностей, которым подвергались те, кто ехал впереди нас, и которые могли угрожать и нам, я все же имел теперь некоторое основание успокоиться. Всякий, хотя немного знакомый с военной службой, не может смотреть на вооруженный дисциплинированный отряд без удовольствия. Глядя на закованные в латы тела и на грозные лица моих всадников и сравнивая их с жалкой толпой оборванцев, которые сопровождали меня в первый раз, я возблагодарил Господа и перестал удивляться тому негодованию, которое вызвало в девушке появление Матфея и его спутников. Размеренный топот копыт и бряцание уздечек являлись для меня другим источником утешения. С каждым шагом мы удалялись от Блуа, каждая минута уносила нас дальше от дымного города и его грязных улиц. Сам двор, казавшийся мне сначала огромной бойней, залитой потоком крови (привычка сгладила это впечатление), был теперь в моих глазах жалким ничтожеством. Мне были ненавистны все эти придворные происки и партийные козни, эта мелочность, эти безумные пиршества и веселье, царившие здесь в то время, когда Франция гибла и стонала от усобицы. Я возблагодарил Бога за то, что Он помог мне исполнить свой долг; и теперь я мог удалиться отсюда. Я благодарил Его и за то, что снова очутился свободным на широкой дороге, среди густого леса, под открытым небом, по которому были разбросаны мелкие облачка.

Но недолго я предавался таким приятным мечтам. Злобный, мрачный вид Ажана и яростные взгляды Мэньяна не позволяли мне забыть о нашем деле и о невозможности для нас терять ни минуты. Те, за кем мы гнались, были на пять часов впереди нас. Одна мысль о том, что могло за эти часы случиться с двумя беспомощными женщинами, которых я поклялся охранять, как огнем жгла мой мозг: я должен был призвать на помощь все свое самообладание, чтобы не всадить шпоры в бока моей лошади и не умчаться вперед одному. Мне казалось, что наши кони плетутся шагом: люди, бесшумно покачивавшиеся в своих седлах, приводили меня в бешенство. Хотя и нельзя было надеяться догнать наших беглянок раньше, как через несколько часов или даже, может быть, дней, все же я, беспрестанно взглядывая в расстилавшуюся перед нами дорогу, густо поросшую мелким кустарником и вереском, рассматривал каждую болотистую лощинку, в которую нам приходилось спускаться, останавливался на минутку каждый раз, когда перед нами открывалась новая долина или лужайка, окаймленная лесом. Мне снова вспомнились розовые видения минувшей ночи, особенно те, что сделали эту ночь перед рассветом навсегда памятной для меня, подобно тому, как утопающему вспоминается вся его жизнь. Я не мог думать ни о чем, кроме Брюля и мщения. Меня не могли заставить улыбнуться даже глупые опасения Симона, которые принуждали его избегать соседства с Фаншеттой и вызывали насмешки всех спутников, делая его как бы шутом в этом обществе.

Около часа пополудни мы проехали Контры, в четырех лигах от Блуа; три часа спустя переправились через речку Шер и Селлей, где остановились покормить лошадей. Здесь нам удалось раздобыть кое-какие сведения: теперь мы могли уже быть почти уверены, что Брюль проехал в Лимузен[313], где он, под защитой Тюрена, мог считать себя в безопасности от королей и Французского, и Наваррского. Тем больше нужно было спешить. Но дороги тут, вплоть до Валанси, были чрезвычайно тяжелые: все, что мы могли сделать, измучив в конец наших лошадей, это добраться до Левру через три часа после заката солнца. Одна мысль, что Брюль остановится на ночь в Шатору[314], в пяти милях отсюда, побудила меня гнаться за ним и дальше; но темнота ночи и невозможность найти проводника заставили меня отказаться от такой безнадежной попытки. Мы решили переночевать в Левру.

Здесь мы впервые услышали о чуме, свирепствовавшей в Шатору и во всей местности к югу от него. Хозяин гостиницы собирался уже рассказывать нам целые истории о ее опустошениях, даже среди лошадей; но у нас и без того было о чем подумать: на следующее утро мы совершенно позабыли о чуме. Мы отправились в путь на рассвете и первые три лиги ехали довольно скоро. Но затем, как раз когда мы проходили по лесной чаще, проводник наш вдруг скрылся. Мы сбились с дороги и принуждены были вернуться назад, да еще попали в болото, откуда выбрались с большим трудом. Всадник, ехавший на Гнедке, забыл то, чему я учил его, и неудачно свалился с седла. Наконец после всех испытаний невзгод, уже около полудня, почти потеряв терпение, мы увидали вдали Шатору.

При самом въезде в город нам пришлось испытать еще одно приключение. На повороте дороги мы наткнулись на картину, которая была для нас столь же неожиданной, как и загадочной. Неподалеку от города в северном направлении у дороги раскинулся небольшой лагерь – несколько шалашей и хижин из грубо сложенных ветвей, с натянутым сверху куском холста на высоких кольях. На траве перед шалашами валялось несколько женщин и мужчин, которые лениво грелись на солнце; другие суетились у костра, подбрасывая в огонь свежих сучьев; дети веселой кучкой бегали взад и вперед со смехом и криками. Наше появление произвело тревогу. Женщины и дети с воплями бросились в лес, толкаясь и ломая по дороге сухие сучья, так что треск их слышался на далеком расстоянии; а мужчины, имевшие по большей части жалкий, изможденный вид, столпились в кучку, глядели на нас с выражением страха и подозрения и также обнаруживали намерение дать тягу.

Заметив, по их платью и вообще по внешнему виду, что это не бродяги и что сами шалаши обнаруживали строительные познания, я попросил спутников подождать минутку и направился к ближайшей кучке мужчин.

– Что это значит, друзья мои? – спросил я их. – Вы, кажется, собрались праздновать весну несколько рано. Откуда вы?

– Из Шатору, – ответил один из передних, принадлежавший, казалось по одежде, к зажиточному классу горожан.

– Да разве у вас нет там домов?

– Есть.

– Так на кой же черт вы здесь? – воскликнул я, обратив внимание на мрачный вид и поникшие головы этих господ. – Обидел вас кто-нибудь? Выгнали вас, что ли?

– Нас выгнала чума. Разве же вы ничего не слышали? В Шатору на каждых трех приходится по покойнику. Послушайтесь моего совета, сударь: вернитесь с вашими людьми обратно.

– Но разве там так уж плохо?

– О, да! Видите этот голубоватый туман? – продолжал он, указывая на лежавшую перед нами лощину, над которой стлалось неподвижное, густое облако пара. – Видите это облако? Ну, так под ним таится смерть! В Шатору вы еще найдете стойла дляваших лошадей и достанете за деньги все, что вам нужно. Но попробуйте переправиться через Индру[315] – и вы увидите картины, которые будут ужаснее, чем вид поля битвы через неделю после сражения. Вы не найдете ни в домах, ни в церкви, ни даже в хлевах и стойлах ни одной живой души, зато увидите множество трупов. Это место проклято. Говорят, оно проклято за ересь и нечестивость его обитателей. Одна половина здешних жителей уже перемерла, другая разбежалась по окрестным лесам. И вы, если не погибнете здесь от чумы, так помрете с голоду.

– Боже сохрани! – воскликнул я, с ужасом думая о тех, кто был впереди нас, и решился со страхом в сердце спросить своего случайного собеседника, не проезжал ли по этой дороге отряд, вроде нашего.

– Да, они проехали здесь вчера вечером, незадолго до заката солнца. Лошади их были вконец измучены, да и сами люди обнаруживали признаки полного изнеможения.

Далее по словам его оказывалось, что отряд этот не вошел в город, но расположился лагерем в полверсте от него и всего за два или за три часа до нас снялся и двинулся далее, по направлению к югу.

– Так мы, может быть, успеем догнать их сегодня же?

– С вашего позволения, сударь, думаю, что вам удастся встретить их.

Пожав плечами, я пробормотал благодарность и оставил его, сознавая необходимость как можно скорее передать моим спутникам слышанное, пока и их не охватил ужас, владевший здешними жителями. Но было уже поздно. Едва я успел повернуть лошадь, как около самого стремени Мэньяна очутился один из моих людей, длинный, худой парень с торжественно печальным выражением лица. Он так красноречиво рассказывал об опасностях, которые ожидали нас на юге, что у половины слушателей лица также вытянулись и приняли скорбное выражение. Мне ничего не оставалось, как только ударом хлыста по плечам рассказчика прервать повествование.

Я приказал двинуться в путь. Мы поехали легкой рысцой: опасность бунта на время миновала. Но я знал, что она явится снова, и не раз. Наблюдая украдкой лица моих спутников и прислушиваясь к их разговорам, я видел, как страх овладевал ими, передаваясь от одного другому. Не слышно было песен, еще утром так весело оглашавших воздух: все ехали молча. Беззаботные товарищи Мэньяна, привыкшие оглашать встречных руганью и ударами и шутя перескакивать через самые глубокие рвы, ехали теперь с поникшими головами и нахмуренными бровями или же с плохо скрываемой тревогой всматривались в расстилавшийся перед нами синеватый туман, сквозь который кое-где выглядывали крыши домов, вершины холмов или зеленые верхушки тополей. Сам Мэньян, здоровенный детина, смотрел печально, утратив свой забубённый вид. Только трое сохраняли хладнокровие – Ажан, словно ничего не слыхавший, Симон, словно ничего не боявшийся, да Фаншетта, которая искала в тумане только один предмет – свою госпожу.

Мы нашли ворота города отпертыми. Это обстоятельство, не предвещавшие ничего доброго, подействовало на моих спутников удручающим образом. Как только мы вступили в город, подковы наших коней гулко застучали по каменной мостовой; и звук этот многократным эхом прокатился по пустым домам, в которых не было ни малейшего признака живых людей. Прямо перед нами шла главная улица, залитая солнечным светом, что еще более усиливало тяжелое впечатление от царившей здесь пустынности. Лишь кое-где попадались бродячие собаки да оборванцы, которые или бежали, испуганные нашим неожиданным появлением, или стояли и молча таращили на нас глаза. Вдали слышны были громкие звуки набата и доносились женские крики и плач. Пустые улицы, погруженные в мертвое молчание, черные кресты на воротах и дверях большинства домов, испуганные лица, выглядывавшие кое-где из окон, – все это навело на моих спутников такой ужас, что они позабыли всякое послушание и, хлеща коней, старались перегнать друг дружку, отчего, особенно в узких местах, происходила давка. Сначала все ехали шагом, затем мало-помалу шаг сменился рысцой, рысца перешла в легкий галоп. Ворота гостиницы были отворены и, казалось, приглашали нас войти; но никто и не подумал не только остановиться, но и обернуться. Повинуясь какому-то всеобщему толчку, мы неудержимо стремились вперед по пустым улицам, словно враги гнались за нами по пятам, и вздохнули свободно только тогда, когда совсем уже выбрались за город.

Даже теперь, вспоминая об этих минутах, я не стыжусь нашего бегства: весь мой отряд был невменяем; с людьми нельзя было ничего поделать, как бывает всегда даже с великолепными отрядами, когда их охватит внезапная оторопь. Да и что бы я мог сделать в городе, где зараза была, вероятно, еще сильней, а все гостиницы пустовали? В большинстве городов перед воротами имеется гостиница для проезжих всадников и для не желающих платить городского сбора. Шатору не представлял исключения из этого правила. На расстоянии полумили от городской стены нам снова пришлось остановиться перед небольшим лагерем, раскинутым около домика, стоявшего поодаль от дороги. Уже по первым звукам музыки и нестройному пению, доносившемуся из лагеря, мы могли догадаться, что здесь собрались буяны, бесшабашные удальцы, стремящиеся найти забвение всех бед в разгуле, как бывает в осажденном городе, когда жители предаются дикому веселью, стараясь забыть о близкой, неминуемой опасности. Наше внезапное появление положило конец этому буйству. Несколько мужчин, полупьяные, в самом беспорядочном виде, с растрепанными волосами и распухшими лицами, перебраниваясь между собой и громко икая, кричали нам, приглашая присоединиться к ним; другие же ругались, упрекая нас за то, что мы напомнили им ужасную действительность, которую они старались всячески заглушить. Я грубо обругал их и приказал своим людям двигаться вперед, пригрозив раздавить тех, кто станет на нашей дороге. Так мы проехали еще четверть мили и остановились под тенью развесистого многолетнего дуба. Боясь покинуть свой отряд даже на короткое время, чтобы часть моих молодцов не удрала в трактир, а другие и вовсе не сбежали, я просил Ажана снова вернуться с Симоном и Мэньяном и привезти еды для нас и корма для лошадей. Это поручение было выполнено с полным успехом, хотя им и пришлось выдержать горячую схватку, в которой Мэньян лихо постоял за себя. Напоив коней у ближайшего источника, мы решили отдохнуть часа два. Впрочем, Ажан и я провели большую часть этого времени, расхаживая взад и вперед в мрачном молчании, погруженные каждый в свои думы. Затем, все же немного отдохнув и приободрившись, мы снова пустились в путь.

Но оторопь проходит не так-то легко, да и вообще труднее всего победить страх перед невидимой бедой. Все мои опасения, которые улеглись было после утоления мучивших нас голода и жажды, снова возвратились с удесятеренной силой. Мои спутники подозрительно переглядывались друг с другом и тревожно посматривали на стлавшийся перед ними туман, за которым на некотором расстоянии ничего нельзя было различить. Они жаловались на жару, которая действительно была совершенно не по времени. Иногда, впрочем, они заговаривали и о других вещах. Около нас вдруг появился какой-то человек и побежал за нами, прося милостыни и крича страшным голосом, что у него умерли жена и четверо детей и ему не на что их похоронить. Несколько дальше мы наткнулись на труп женщины с ребенком у груди, лежавший у самого колодца, заражая воду: несчастная очевидно хотела напиться из колодца, да тут и умерла. Еще дальше, в буковой роще около Лотье, мы нашли даму, которая так и жила в своей карете, имея при себе, в качестве свиты, лишь двух полумертвых от страха женщин. Муж ее, как она сказала мне, был в Париже; половина слуг перемерли, другие – разбежались. Несмотря на это, она сохраняла присутствие духа и обычную вежливость. Выслушав спокойно мои извинения в том, что я принужден покинуть ее в столь печальном положении, она ясно рассказала мне, что Брюль с своими спутниками проезжал здесь несколько часов тому назад. Я и сейчас вспоминаю с восхищением и грустью, как она спокойно глядела нам вслед, когда мы во всю прыть пустились вперед, сопровождаемые жалобными криками ее служанок. Как я узнал потом, эта дама заболела чумой там, в буковой роще, и умерла в ту же ночь, вместе с обеими своими служанками.

Эти известия заставили нас стремглав лететь вперед, не жалея лошадей, в надежде, что нам удастся настичь Брюля до ночи, когда пленницы его подверглись бы новым невзгодам и опасностям. Но страх моих спутников, усилившийся от печальных картин и зловещих звуков, доносившихся к нам издали, являлся крупной помехой. На время, правда, под влиянием минутного возбуждения, они пришпорили коней и смело помчались вперед, словно готовые на все; но возбуждение это скоро исчезло, и все поехали шагом, молча понурив головы. Следы разорения на каждом шагу и царившая кругом мертвая тишина, не нарушаемая даже пением птиц, заставляли сжиматься сердца от недоброго предчувствия. Лицо Мэньяна потеряло свой румянец; голос его утратил прежнюю звучность. Остальные, вздрагивая, словно от укуса пчелы, оглядывались назад и готовы были пуститься в бегство при малейшей тревоге. Заметив эти тревожные признаки и не будучи уверен даже в Мэньяне, я стал в задний ряд и ехал с суровым выражением лица, держа наготове заряженный пистолет. Меня немало тревожило и то, что Ажан, по-видимому, ни о чем не думал, кроме исхода нашего дела. Он ехал с тем же мрачным выражением лица, которое не оставляло его с отъезда. Он ни меня ни о чем не спрашивал, и сам не обнаруживал желания говорить. Казалось, с ним произошла полная и таинственная перемена, которую я мог приписать только одному обстоятельству. Вообще присутствие его оказывалось для меня скорее помехой, чем помощью. И, припоминая всю нашу короткую дружбу, которая только что была для меня источником великого наслаждения, как всякая дружба молодого человека для старика, я невольно задавал себе вопрос: уж не возникло ли между нами соперничества?

Закат солнца – великое благодеяние для моих спутников, так как с ним исчез туман, возбуждавший в них суеверный ужас, – застал нас в дороге: мы ехали по холмистой местности, изрезанной глубокими долинами и покрытой дубовыми рощами. Последние лучи солнца скоро исчезли, а вместе с ними и последняя надежда настигнуть Брюля до ночи. Мы едва успели добраться до крутого, почти отвесного обрыва, как очутились в полной темноте. Спускаться приходилось по узкой, крутой тропинке, где проходить можно было только гуськом. Под нами во рву шумел поток, довольно быстрый и многоводный, насколько можно было судить по доносившемуся шуму воды. Как раз у того места, где, как нам казалось, должен быть переход или переправа через этот поток, мы заметили одинокий огонек, сиявший в темноте. Идти вперед было невозможно: дорога становилась все круче и круче. Я приказал Мэньяну сойти вниз и отыскать проводника, который мог бы провести нас к тому домику, в котором виднелся свет. Он повиновался и исчез в окружавшей нас непроглядной темноте, но вскоре вернулся с фонарем в руке в сопровождении какого-то крестьянина. Я уже собирался просить его отыскать нам брод или хоть такое место, где мы могли бы поставить на время наших лошадей, но Мэньян радостно закричал мне, что принес известия.

– Какие известия?

– Говори ты… дубина! – сказал Мэньян, ставя фонарь так, чтобы он освещал дикое лицо селянина с взъерошенными волосами. – Скажи же его сиятельству, что говорил мне. Да ну, говори наконец, или я сдеру с тебя живого кожу!

– Другой такой же отряд, как ваш, перешел здесь речку вброд за час до заката солнца, – ответил тот, глядя на нас бессмысленными глазами. – Я увидел их и спрятался. Они долго спорили перед тем, как переходить речку, потом некоторые перешли, а некоторые так и остались.

– Были с ними женщины? – спросил вдруг Ажан.

– Две, ваше сиятельство; только они ехали верхом, как мужчины. Они-то не решались перейти речку, боясь чумы, и поехали к западу, по дороге в Сен-Ролтье.

– Сен-Ролтье! – сказал я. – Где же это? Где дорога туда?

Но все познания нашего проводника ограничивались его селом и ближайшими окрестностями. Я хотел уже велеть ему проводить нас и показать дорогу вниз, но Мэньян сказал, что этот крестьянин знает кое-что еще.

– Что ж он знает?

– Он слышал, как они говорили, где будут ночевать сегодня.

– Да? – воскликнул я. – И где же они собираются ночевать?

– В старом полуразвалившемся замке, в двух лигах отсюда, не доходя Сен-Ролтье, – ответил Мэньян, забывая от радости и свой страх, и чуму. – Что вы скажете на это, ваше сиятельство? Верно я говорю, олух? – продолжал он, обращаясь к мужику. – Да говори же, дубина, или я изжарю тебя на медленном огне!

Я так и не дождался ответа: соскочив с лошади, я взял ее под уздцы и нетерпеливо крикнул мужику, чтобы он показал нам дорогу вниз.

ГЛАВА X Замок на холме

Уверенность в том, что Брюль и его пленники недалеко, и возможность скорой схватки помогли самым трусливым из моих спутников преодолеть оторопь. После нескольких часов бешеной скачки мы добрались до глубокого русла потока. Спутники мои, хранившие до того глубокое молчание, внезапно оживились, начали покрикивать на лошадей и мало-помалу перешли к общей перебранке. Это дало мне возможность обдумать, что лучше – ускорить или отложить нападение. Нас было одиннадцать, наших врагов, в крайнем случае, двенадцать. Это небольшое превосходство сил ничуть не беспокоило бы меня днем, тем более что Мэньян стоил двух; но труднее предвидеть случайности ночного нападения. Следовало принять во внимание также опасность, которая могла грозить дамам в этой темноте и суматохе, особенно в случае сомнительного исхода борьбы. Словом, не доходя еще до конца лощины, я решил отложить нападение до утра.

Я предложил несколько вопросов жителям находящегося у брода домика: полученные ответы еще более укрепили меня в моем намерении. Оказалось, что дорога, по которой следовал Брюль, шла по берегу реки вдоль лощины и днем была очень трудна, а ночью и совсем непроходима. Замок, о котором упоминал Брюль, лежал за две лиги от дороги, в суровой лесистой местности. Когда я объявил свое решение, Фаншетта набросилась на меня с пылающим от гнева лицом. Протолкавшись вперед, к фонарям, она накинулась на меня с непостижимым ожесточением.

– Что же это такое! – кричала она. – Вы считаетесь дворянином, а сами сидите здесь и допускаете убийство моей госпожи! И это всего за лигу от вас? Что?.. За две лиги? Гроша не стоят ваши две лиги! Я бы их прошла босиком, чтобы устыдить вас. И вы еще называетесь людьми, а терпите что! Все вы подлецы и тунеядцы! Дайте мне столько женщин – и я…

– Успокойся, красотка! – сказал Мэньян своим басом. – Сама решила ехать с нами, ну, так и повинуйся, как и все! Иди и смотри за провизией, пока не случилось с тобой чего похуже.

– Смотри за провизией!.. Вы только об этом и думаете! Вам бы только нажраться и напиться! Все вы бездельники, пьяницы! – кричала она пронзительным голосом. – Черт бы вас всех подрал!

– Молчать! – рявкнул Мэньян. – Не то, берегись! За последнее слово мне бы ничего не стоило спустить тебя в воду. Уходи, слышишь? – продолжал он, схватив ее за плечо и толкая к дому. – Иди, пока цела! У нас строгие правила, и ты познакомишься с ними, если не замолчишь.

Я слышал, как она уходила плача, и не без угрызений совести оставался безучастным зрителем такой преданности, которая, казалось, была гораздо сильнее моей. Люди один за другим уходили, чтобы присмотреть за лошадьми и выбрать себе место для ночлега. Только я да Ажан остались у фонаря, который висел на кухне над дверью. Шум волн, накатывающихся по отмели, и темнота, скрывающая все, кроме небольшого пространства, освещенного фонарем, казалось, отделяли нас от всего остального мира. Я взглянул на молодого человека, который не произнес ни слова за весь день, и не мог угадать по его виду, одобрял ли он мою осторожность или нет. Он стоял, избегая моего взгляда, со скрещенными руками, откинув голову и не стараясь скрыть своего неудовольствия. И без того раздраженный Фаншеттой, я при виде Ажана, упорно хранившего молчание, окончательно потерял терпение и дал волю своему гневу:

– Вы, кажется, не одобряете моего решения, месье Ажан?

– Ваше дело повелевать, сударь.

Я должен был принять во внимание тревогу, которая заставила его так измениться, что я просто не узнавал в нем прежнего веселого, молодого франта, должен был вспомнить, что он был молод, а я стар, и что мне следовало быть терпеливым. Но и у меня были свои заботы и ответственность, да еще жгучая боль на сердце, что-то вроде ревности, насколько позволяла разница наших лет и личных преимуществ, где перевес был всецело на его стороне. Вот что побуждало меня продолжать спор.

– А вы бы продолжали путь? – настойчиво спросил я.

– Трудно сказать, что бы я сделал, – ответил он, вспыхнув.

– Я спрашиваю вашего мнения, сударь.

– С какой целью? – возразил он надменно, покручивая усы. – Мы смотрим на вещи с совершенно противоположных точек зрения. Вы заняты своим делом, которое, кажется, состоит в спасении двух дам, имевших, смею сказать, несчастье довериться вам. У меня же, господин де Марсак, более серьезная задача… Словом, я хочу делать то, о чем другие только говорят, и на свой страх, если нельзя иначе.

– Что же это?

– Зачем объяснять? Зачем ссориться? – отвечал он нахально. – Видит Бог, если б я хотел поссориться с вами, я сделал бы это двое суток тому назад. Но мне нужна ваша помощь – и я готов сделать то, что человеку с вашим бесстрастием и благоразумием должно показаться невероятным даром, – заплатить полной ценой.

– Заплатить полной ценой! – пробормотал я, понимая только одно, – что я ровно ничего не понимал.

– Да, заплатить полной ценой! – повторил он, смотря на меня с такой улыбкой, что я невольно отступил на шаг.

Это, казалось, заставило его опомниться: не дав мне ответить, он повернулся и в один миг исчез во мраке ночи.

Я стоял, повторяя эти слова, и не мог объяснить себе ни их, ни его злобы. В конце концов я мог придти только к одному заключению: зная мою бедность и двусмысленное положение относительно девушки, он просто хотел оскорбить меня. Правда, такой поступок, казалось, был недостоин человека, о котором я был сначала такого высокого мнения. Но, подумав спокойно, я увидал, что в его словах было много юношеского хвастовства. И, грустно улыбнувшись, решил пока не думать больше об этом, а твердо держаться пути, который считал верным. Я уже собирался войти в дом, как вдруг меня остановил Мэньян, сказав, что там от чумы умерло пятеро; в живых остался только тот, которого мы видели, да и он захворал было, но выздоровел. Эта новость навела такой ужас на моих товарищей, что они отошли от дома на значительное расстояние и разложили там костер, вокруг которого провели ночь. Фаншетта расположилась, в конюшне и натаскала в сарай сена для Ажана и для меня.

Я одобрил ее заботы и после ужина, состоявшего из супа и черного хлеба, велел разбудить меня за два часа до восхода солнца. Затем, слишком утомленный, чтобы еще раздумывать, я лег и крепко проспал до рассвета.

Проснувшись, я прежде всего позаботился, чтобы люди поели: сражаться натощак нелегко. Я обошел всех и увидал, что все были вооружены; те, у кого были пистолеты, зарядили их и держали наготове. Франсуа не появлялся, пока я не окончил своего смотра, затем вышел с бледным, мрачным лицом. Я не обратил на него внимания, и чуть только забрезжил свет мы двинулись в путь. Проводником нашим был тот же крестьянин: следить за ним я поручил Мэньяну, а сам с Ажаном поехал сзади. Солнце уже встало и согрело наши окоченелые члены. Вскоре мы выбрались из лощины и могли двигаться немного скорее густым дубовым лесом. Около мили мы ехали наугад: густо растущие деревья мешали нам различать направление. Наконец мы очутились на склоне холма, спускающегося в долину, окаймленную с нашей стороны густым лесом, а на противоположном конце обширными зелеными пастбищами. Посреди них возвышался холм, а вокруг него тянулась каменная стена серого цвета, которую издали трудно было отличить от скалы, служившей ей подножием.

– Смотрите! – воскликнул проводник. – Вот замок!

Приказав людям слезть с коней, чтобы неприятель как можно дольше не замечал нас, я стал внимательно осматривать местность. Прежде всего я порадовался, что не решился на ночное нападение, которое неизбежно окончилось бы неудачей и большим уроном и, во всяком случае, открыло бы неприятелю наше присутствие. Замок, который был нам едва виден, представлял собой узкое, длинное здание – собственно две башни, соединенные стенками. Ближайшая башня, где был вход, не имела крыши и казалась более разрушенной, чем внутренняя, у которой оба этажа были совершенно целы. Несмотря на этот недостаток, место было так неприступно, что чем более я смотрел, тем более беспокойство овладевало мною. Взглянув на Мэньяна, я убедился, что и его опытность не подвела. Что же касается Ажана, то, обернувшись к нему, я ясно увидел, что он до этой минуты не сознавал, что нас ожидало: он считал нашу погоню простой охотой. Это было очевидно по его смущенному, бледному лицу, когда он смотрел на высокие, серые стены.

– Черт возьми! – пробормотал Мэньян. – Дайте мне десяток молодцов – и я удержался бы там против сотни.

– Постойте, не одна дорога ведет в Рим, – заметил я спокойно, хотя в душе я далеко не был так уверен. – Слезайте с лошадей и подойдемте ближе.

Мы начали молча спускаться, и так как на время потеряли замок из виду, то могли идти с меньшими предосторожностями. Мы дошли без приключений до опушки леса, которая отделялась от развалин небольшой поляной, и вдруг наткнулись на старуху, которая так была занята вязаньем хвороста, что не заметила нас, пока Мэньян не положил ей руку на плечо. Она вскрикнула и, вырвавшись с проворством, поразительным для ее лет, побежала к старику, лежавшему под деревом на расстоянии ружейного выстрела от нас. Схватив топор, она стала перед ним в оборонительное положение, что показалось трогательным некоторым из нас, остальные же принялись издеваться и дразнить Мэньяна, что наконец-то он нашел себе пару. Я велел Мэньяну оставить старуху, а сам подошел к старику, который лежал на куче листьев и, казалось, был не в состоянии подняться. Умоляя меня не трогать его жены, он приказывал ей бросить топор; но она не соглашалась до тех пор, пока я не уверил ее, что мы не причиним никакого вреда ни ей, ни ему.

– Мы только желали бы знать, – сказал я медленно, чтобы он мог понять меня лучше, чем я понимал их говор, – правда ли, что в старом замке двенадцать всадников, или нет?

Старик велел замолчать своей жене, которая все болтала и косилась на нас, и отвечал утвердительно, прибавив дрожащим голосом, что разбойники прибили его, отняли у него завтрак и, когда он хотел сопротивляться, бросили его, сломав ему ногу.

– Так как же ты добрался сюда?

– Она принесла меня на спине, – отвечал он слабым голосом.

Конечно, и в моей свите были люди, способные на то же; но, слыша этот простой рассказ, они пришли в негодование, а самый грубый из всех принес даже кусок черного хлеба и дал его женщине, которую при других обстоятельствах сам не постеснялся бы ограбить. Мэньян, который знал все военные передряги, осмотрел старику ногу и наложил повязку, а я принялся расспрашивать женщину:

– Они еще там? Я видел их лошадей, привязанных у стен.

– Да, Господи, накажи их! – отвечала она, дрожа всем телом.

– Скажи же мне, моя милая, сколько дорог ведет в замок?

– Только одна.

– Через ближнюю башню?

Она кивнула утвердительно. Видя, что она понимает меня, я задал ей еще несколько вопросов. И мне удалось узнать, что вход в замок был только один, через переднюю башню, и его загораживала временная, расшатанная калитка; от этой башни, бывшей просто остовом здания, узкий проход без дверей вел во двор, по ту сторону которого возвышалась двухэтажная жилая башня.

– Не знаешь ли ты, думают они тут остаться?

– О, да! Они приказали мне принести им хворосту, чтобы развести огонь сегодня утром; тогда они вернули бы мне часть моего завтрака, – ответила старуха и, в припадке злобы, сжав кулаки, повернулась к замку, выкрикивая дрожащим голосом дикие проклятия.

Я обдумывал ее слова. Мне очень не нравился этот узкий проход, через который мы должны были пробраться, прежде чем предпринять что-либо.

Калитка тоже беспокоила меня: она могла быть крепка, а у нас не было осадного орудия. Уведя лошадей, мы могли бы лишить Брюля возможности отступить, но он мог бежать ночью. Во всяком случае наши усилия только ухудшили бы положение женщин, еще более озлобив Брюля. Нам надо было придумать другой образ действий. Между тем солнце стояло уже высоко. Мы были почти на краю леса и, продвигаясь между деревьев, могли видеть лошадей, мирно пасущихся на откосе холма; я даже проследил тропинку, которая шла, извиваясь, наверх, к калитке. Никого не было видно: вероятно, все спали, устав от перехода. Так ничего не выходило. Но когда я повернулся, чтобы посоветоваться с Мэньяном, мне бросилась в глаза вязанка хвороста: у меня блеснула мысль об одной старой, но вечно новой военной хитрости, которая нередко удавалась. Раздумывать было некогда. Мои слуги уже начали выдвигаться из любопытства; каждую минуту любая из наших лошадей, чуя коней неприятеля, могла заржать и поднять тревогу. Позвав Ажана и Мэньяна, я рассказал им свой план, к, к моему великому удовольствию, они одобрили его. И так как тут важная роль предназначалась первому из них, то его холодность, наступившая после взрыва прошлой ночи, растаяла. Другое крупное поручение предоставлялось старухе, но Мэньян, после небольшого спора убедил меня, что она не годилась для этого: лучше было заменить ее Фаншеттой. Позвав ее, мы убедились, что она вполне оправдала мнение, сложившееся у нас о ее смелости. В несколько минут сборы были окончены. Я надел лохмотья старого угольщика, Фаншетта – платье старухи, а Ажан, поколебавшись немного, облачился в куртку и панталоны проводника.

Когда все было готово, я сдал отряд на попечение Мэньяна, поручив ему в случае несчастья с нами употребить всё усилия, чтобы спасти мадемуазель и ни в каком случае не покидать ее. Будучи уверены, что он сдержит свое обещание, мы взвалили себе на плечи по вязанке хвороста и смело вышли из-под деревьев. Фаншетта и я шли впереди, шатаясь под тяжестью ноши; Ажан следовал на некотором расстоянии. Я приказал Мэньяну броситься к калитке, как только он увидит, что Ажан бежит. Полная тишина долины, чистый воздух, отсутствие всяких признаков жизни в замке как бы спящей красавицы, наконец, наши ожидания и возбуждение – все это производило какое-то особенное впечатление, какого я никогда не испытывал. Было около десяти, и под палящими лучами солнца, нам с нашей ношей подыматься было чрезвычайно трудно. Мы скользили по короткой, молодой еще траве, да и не хотели торопиться, не зная, какие глаза следят за нами. А пройдя с полдороги, мы не решались сбросить с себя хворост, чтобы не выдать наших фигур.

Шагов за сто от калитки по-прежнему запертой наглухо, мы остановились передохнуть; а я, стараясь удержать вязанку на голове, обернулся посмотреть, все ли в порядке. Ажан, упорно остававшийся на некотором расстоянии позади нас, выбрал это же самое время для отдыха и преспокойно уселся на свою вязанку, вытирая лицо рукавом куртки. В чаще леса, где оставались люди с Мэньяном, я не заметил ничего, что могло бы выдать нас. Успокоившись на этот счет, я обратился к Фаншетте, которая обливалась потом в изнеможении, и сказал ей несколько слов одобрения. Затем мы снова пустились в путь. Усталость от непривычки таскать такую тяжесть только помогала нам притворяться дряхлыми. Та же тишина встретила нас, когда мы подошли ближе: она даже немного смутила меня. Хоть бы заблеяла овца! Но нет: ни блеянья, ни звука человеческого! Наконец, шаг за шагом, мы добрались до ветхой калитки, еле державшейся на заржавленных петлях. Боясь говорить, чтобы голос не выдал меня, я постучал, а сам думал: что, если вся наша хитрость раскроется с самого начала и выстрел будет нам ответом? Но ничего подобного не случилось. Звук удара пронесся по всему зданию и замер: снова воцарилась тишина. Мы снова постучали. Но прошло добрых две минуты, пока наконец послышался ворчливый голос, точно спросонья, и раздались медленные, тяжелые шаги. Вероятно, пришедший наблюдал за нами сквозь отверстие: он приостановился на минуту. Я замер от страха и ожидания. Но незнакомец с ругательством отворил калитку и велел нам входить поскорей.

Я пошел вперед, спотыкаясь в темноте, Фаншетта следовала за мной. Впустивший нас человек вышел, позевывая, и остановился у входа, потягиваясь на солнце. Башня без кровли была пуста и только загромождена мусором и грудами камня. Но посмотрев во внутреннюю дверь, я увидал во дворе тлеющий костер и небольшую группу лиц; по-видимому, только что проснувшихся. Я постоял с минуту, делая вид, что не знаю, куда сбросить хворост; затем, оглянувшись и уверившись, что человек, который отворил нам, стоит к нам спиной, бросил хворост поперек внутренней двери. Фаншетта, как ей было указано, бросила свою связку поверх моей. В ту же минуту я подскочил к двери, кинулся на стоящего там человека и одним толчком в спину сбросил его вниз. Раздавшийся позади меня крик, за которым последовал знак к тревоге, показал, что мой поступок был замечен и что наступила решительная минута. В один миг я был опять у кучи хвороста и, выхватив пистолет, готовился встретить нападение одного из неприятелей, который вскочил и уже бросился с обнаженным мечом к хворосту, которого мы навалили в рост человека. Я выстрелил – и он упал, пораженный пулей прямо в сердце. Это остановило его товарищей: они отступили. К несчастью, я был принужден остановиться на минуту, чтобы достать меч, спрятанный в хворосте. Этим воспользовался ближайший из разбойников. Он бросился с ножом и наверно заколол бы меня, если б я не успел схватить его за руку; однако ему все-таки удалось повалить меня. Я подумал, что все кончено, и уже видел над собою злобные лица разбойников, но Фаншетта, схватив тяжелую дубину, бросилась на первого из нападавших и ударила его по голове с такой силой, что он упал на кучу хвороста. Ажан, со своей стороны, бросился к калитке и застрелил первого, попавшегося ему навстречу; идя далее к моей двери, он с невероятной яростью и храбростью в мгновение ока проложил себе мечом путь. Видя все происходившее, мой противник с силой отчаяния вырвался от меня и, бросившись к наружной калитке, хотел бежать, но был сбит с ног моими людьми, которые примчались во весь опор и спешились среди хаоса и криков.

В один миг все они столпились около нас, и, как только мне удалось достать свой меч, я повел их, надеясь, что нам удастся проникнуть в дальнюю башню, где засел неприятель. Но враги уже подняли тревогу, и не на шутку. Двор был пуст. Мы только видели, как последний из людей Брюля взбежал по наружной лестнице, которая вела в первый этаж, и исчез, захлопнув за собой тяжелую дверь. Я бросился за ним по пятам, в надежде найти дверь незащищенной; но выстрел сквозь щель, едва не задевший меня, и другой, сразивший одного из моих людей, заставили меня остановиться. Сознавая всю выгоду положения Брюля, пока он мог стрелять в нас из засады, я скомандовал отступление. В наших руках оставалась передняя башня, у них – внутренняя, более укрепленная; между нами – узкий двор, одинаково опасный для обеих сторон. Двое из неприятелей бежали, двое лежали мертвыми; мы же потеряли только одного, да Фаншетта, получившая в схватке удар в голову, лежала в изнеможении у стены, где мы и нашли ее при отступлении. Меня удивило, что не видно было Брюля, хотя бой продолжался еще 2–3 минуты после первой тревоги и произвел достаточно шуму. Френуа я тоже видел только мельком. Это показалось мне до того странным, что я невольно начинал видеть в этом дурное предзнаменование, хотя был в отличном настроении; все мои опасения исчезли было после одного открытия, сделанного Мэньяном. Из верхнего окна нам махали белым платком. Окно это, вроде щели, было так узко и прорезано так высоко, что нельзя было рассмотреть, кто давал этот знак; но зная хладнокровие и сообразительность барышни, я мог быть спокоен на этот счет. У меня опять явилась надежда: я воспрянул духом и, распорядившись, чтобы были приняты все меры предосторожности, приказал Мэньяну выбрать двух человек и объехать вокруг холма, чтобы удостовериться, что у неприятеля нет свободного пути к отступлению.

ГЛАВА XI Чума и голод

Пока Мэньян был занят своим делом, я послал двух человек привести наших лошадей, бегавших на свободе в долине, а коней Брюля отвести в надежное место, подальше от замка. Я также велел заложить ворота во двор и поставить у них четырех человек, чтобы нас не захватили врасплох, чего, впрочем, я менее всего боялся с тех пор, как наших врагов осталось только 8 и они могли бежать только через эту дверь. Я все еще был занят своими распоряжениями, когда ко мне подошел Ажан. Сознавая услугу, которую он оказал лично мне, я обратился к нему с похвалами его храбрости. Вся сдержанность молодого человека исчезла в бою: лицо его пылало гордостью. Слушая меня, он мало-помалу успокаивался, и когда я кончил, смотрел на меня по-прежнему холодно и недружелюбно.

– Я очень благодарен вам, – сказал он, кланяясь. – Но осмелюсь спросить, что же будет дальше, месье де Марсак?

– У нас выбора нет: мы можем взять их только измором.

– Но что будет с дамами? – опять спросил он, слегка вздрагивая.

– Им придется страдать меньше, чем мужчинам. Поверьте, мужчинам долго не вытерпеть голода.

– Хорошо, но пока они сдадутся, какие думаете вы принять меры, чтобы оградить женщин от насилия?

– Это мы увидим, когда вернется Мэньян, – ответил я довольно самоуверенно.

Как раз в эту минуту явился и наш конюший с известием, что выбраться с противоположной стороны крепости было немыслимо. Я все-таки распорядился, чтобы один из солдат постоянно ездил дозором вокруг холма, дабы предупредить нас о всякой попытке нападения извне. Едва я успел отдать это приказание, как явился оставленный на часах у ворот и сказал, что Френуа желал бы переговорить со мной насчет Брюля.

– Где же он?

– Там, у внутренних ворот. Он пришел с переговорным значком.

– Передай ему, что я не намерен вести переговоры ни с кем, кроме самого Брюля. Кроме того, скажи ему, что если хоть один волос упадет с головы тех двух дам, которые вверены его попечению, я перевешаю их всех до единого, начиная с самого Брюля, кончая последним лакеем. Так и передай ему, слышишь? Да прибавь, чтобы он помнил это: не то, клянусь Богом, я исполню свое обещание!

Солдат молча поклонился и вышел. Мы с Ажаном и Мэньяном остались за воротами, уныло глядя на расстилавшуюся перед нами долину и мрачную даль леса, через который мы проезжали утром. Я больше не смотрел по направлению леса, Мэньян – упорно вглядывался в зеленеющую поверхность долины, будто ища там чего-то. Без сомнения, в эту минуту каждый из нас был занят своими мыслями. Так по крайней мере было со мной. Погруженный в радостные размышления об успехе нападения, я сначала вовсе не обратил внимания на мрачность нашего конюшего, когда же заметил его тревогу, тотчас спросил, в чем дело.

– Мне вот это очень не нравится, ваше сиятельство, – ответил он, указывая рукой на долину.

– Да что же там такого?

– Вот этот голубоватый туман, – пробормотал он с легкой дрожью в голосе. – Вот уж с полчаса, как я наблюдаю за ним. Он очень быстро охватывает всю местность.

Я сердито закричал на него, обругав полоумным и трусом; Ажан тоже горячо выбранился. Однако я сам невольно содрогнулся, вглядевшись пристальнее: по всей долине стлался такой же голубоватый туман, какой был вчера целый день и из которого нам удалось выбраться лишь при наступлении ночи. Невольно мы оба начали следить, как он постепенно охватывал все большее и большее пространство, окутывая сначала мелкие кустарники и деревца, затем верхушки деревьев, наконец, застилал воздух от солнечных лучей. При виде этой картины я, сознаюсь, и сам содрогнулся: вообще чувство оторопи передается, когда видишь, как крепкий, храбрый человек дрожит, словно последний трус. И вот теперь, когда наши усилия уже почти увенчались успехом, явилось нечто новое, чего мы не приняли в расчет, нечто такое, от чего я не мог уже уберечь и спасти ни себя самого, ни остальных.

– Глядите! – глухо прошептал Мэньян, снова указывая куда-то пальцем. – Вон там ангел смерти! Когда он поражает по одному, по два человека, он невидим, но когда валятся сотни и тысячи его жертв, тень от его крыльев становится видна людям простым глазом.

– Молчи, дурак! – сердито ответил я ему, раздраженный его болтовней, а тем более удручающим впечатлением, которое произвели на меня последние его слова, несмотря на очевидную их нелепость. – Ведь ты же бывал в битвах. Разве ты видел там какого-нибудь ангела смерти? Где же он тогда был? Спрятан в каком-нибудь мешке, что ли? Полно, брось эту дурь! Лучше пойди да посмотри, какая у нас с собой провизия. Может быть, надо послать еще за чем-нибудь?

Он ушел с мрачным видом. Я поглядел ему вслед. Зная его твердость и безграничную преданность, я нисколько не опасался измены с его стороны; но здесь были и другие необходимые для нас люди, в которых я вовсе не был так уверен. Тревожное известие успело, по-видимому, достигнуть и их: тут господствовала тревога. Обернувшись, я увидел, что солдаты с бледными лицами стояли группами по два-три человека и, указывая куда-то пальцами, переговаривались и глядели в том направлении, откуда стлался туман. Выражение оторопи отражалось в их растерянных взглядах. Люди, которые за час до того бесстрашно прошли под самым огнем неприятеля, смело глядя в глаза смерти, стояли теперь бледные, боязливо вглядываясь вдаль, и, подобно затравленным зверям, искали убежища. Казалось, сам воздух был весь пропитан страхом. Одни перешептывались о неестественной жаре и, глядя на безоблачное небо, старались отыскать тенистый уголок; другие смотрели на расстилавшийся вдали лес как на защиту от нашего высокого холма, принимавшего, в их болезненных глазах, вид мишени для всех стрел ангела смерти.

Я сразу понял всю опасность такой оторопи и старался чем-нибудь занять своих людей, чтобы привлечь их мысли к неприятелю и его замыслам. Но скоро оказалось, что опасность гнездилась и здесь. Мэньян, подойдя тихонько ко мне, сообщил с важным видом, что один из воинов Брюля отважился выйти из засады и вступил в переговоры с нашим часовым у ворот. Я тотчас же вышел вперед и прервал их беседу, пригрозив солдату убить его на месте, если он не скроется, пока я сосчитаю до десяти. Но достаточно было взглянуть на мрачные, оробевшие лица наших, чтобы убедиться, что зло уже было посеяно. Мне ничего не оставалось, как намекнуть Ажану и поставить его на страже у наружных ворот с пистолетами наготове.

Немало тревожил меня также вопрос о съестных припасах. Я не решался ни отлучиться сам, ни доверить это дело другому. Так на деле мы, осаждающие, сами очутились в положении осажденных. Появление тумана и наступившая оторопь заставили позабыть обо всем остальном. Мертвое молчание в долине, трепетанье в горячем воздухе листьев в лесу, охватывавшем ее зеленым кольцом, уединенность местности – все усиливало общий ужас. Несмотря на все мои усилия и щедро расточаемые угрозы, мои солдаты понемногу покидали свои посты и собирались небольшими кучками у ворот. Передавая здесь друг другу свои впечатления, они только расстраивали себя взаимно. Они доходили уже до того, что при первом слове «чума!» готовы были сесть на коней и ускакать куда попало. Очевидно, я мог полагаться только на себя да, пожалуй, еще на троих лиц, и в том числе – я должен засвидетельствовать это – на Симона Флейкса. При таком положении дел я, естественно, весьма обрадовался, услышав, что Френуа снова хочет говорить со мной. Я уже не думал о соблюдении военных обычаев: опасаясь, как бы враг не заметил упадка духа у моих людей, я сам поспешил встретить его.

Одного взгляда на Френуа и первых пошлых приветствий, которыми я обменялся с ним, было для меня достаточно, чтобы убедиться, что и его успела уже обуять оторопь, и, пожалуй, даже еще в больших размерах. Грубое лицо его, которое никогда не было привлекательным, покрытое красными пятнами от волнения и мокрое от пота, казалось теперь прямо отвратительным. Его налитые кровью глаза, встретившись с моими, приняли испуганное и вместе злобное выражение, как у зверя, попавшегося в западню. Хотя он и начал с того, что громко выругался, но видно было, что вся его храбрость и нахальство пропали. Он говорил тихо; руки его тряслись. Видно было, что он готов был ускользнуть от меня и попробовать спасения в бегстве. С первых же его слов я понял, что он сознавал свое положение.

– Месье де Марсак! – сказал он, визжа, как дворняжка. – Вам ведь известно, что я человек храбрый.

Этих слов мне было достаточно, чтобы убедиться; что он снова задумал какую-нибудь пакость. И я принял свои меры в ответ.

– Раньше я знал вас за человека жестковатого при случае, – сухо сказал я. – А вы бывали и довольно сговорчивы.

– Только когда дело шло о вас! – воскликнул он, сопровождая свои слова новым ругательством. – Ведь ни один человек, состоящий из плоти и крови, не в состоянии вынести этого, да и сами вы не могли бы! Я сам здорово поистрепался, стараясь угодить то тому, то другому. Предложите мне теперь только хорошие условия. Понимаете, де Марсак? – прошептал он чуть слышно. – Хорошие условия – и вы получите все, чего желаете.

– Вам будет дарована жизнь и свобода отправляться на все четыре стороны; но раньше вы должны представить мне обеих дам невредимыми. Вот мои условия! – холодно ответил я.

– Но что же получу я? – спросил Френуа робко.

– Вы?.. То же, что и другие. Впрочем, пожалуй, ради старого нашего знакомства я готов сделать для вас исключение: если вы доставите дамам хоть какой-нибудь повод жаловаться, я прикажу повесить вас первого.

Он попробовал было шуметь и требовать денег или хоть своей лошади; но я уже решил вознаградить своих спутников, дав каждому по коню. Кроме того, я прекрасно знал, что это была последняя вспышка с его стороны: в действительности он решил уступить. Дальнейшие события показали, что я был вполне прав: Френуа согласился сдаться на моих условиях.

– Хорошо, но как же мы будем с Брюлем? – спросил я, желая выведать, имеет ли он полномочия вестипереговоры обо всем. – Что с ним теперь?

Он нетерпеливо посмотрел на меня.

– Ступайте и поглядите сами, – сказал он с отвратительной усмешкой.

– Нет, друг мой, – ответил я, покачав головой. – Так у добрых людей не делается. Ведь вы нам сдаетесь: так относитесь к нам с полным доверием. Приведите сюда дам, чтобы я мог лично поговорить с ними: тогда я уведу отсюда моих людей.

– Черт побери! – воскликнул он глухим голосом, в котором слышалось столько страха и вместе с ним ярости, что я попятился от него. – Именно этого-то я и не могу сделать.

– Не можете! – воскликнул я, невольно содрогаясь от ужаса. – Почему же не можете? Да слышите вы меня или нет? – И, вдруг вообразив себе, что с нашими дамами случилось что-нибудь, я бросился на Френуа и с таким бешенством оттолкнул его, что он схватился за меч.

– Да ну вас! Ишь как вас разобрало! Успокойтесь, говорю вам. Ничего нет. Мадемуазель цела и невредима, а мадам была бы тоже здорова, если бы только она была в своем уме. А что она изволила немного спятить с ума, так в этом уж мы не виноваты. Но у меня нет ключа от комнаты: он в кармане у Брюля.

– Так, – холодно ответил я. – А где же Брюль?

– А вот слушайте! – отвечал Френуа, отирая пот со лба и придвигая ко мне свое бледное отвратительное лицо. – У него чума!

Это известие так поразило меня, что несколько мгновений я молчал.

– Ш-ш… – продолжал Френуа, кладя мне на плечо свою дрожащую руку. – Если б мои люди знали это (а не видя Брюля, они уже начали подозревать), они взбунтовались бы против нас, и тогда сам черт не мог бы удержать их здесь. Мне теперь приходится изворачиваться точно между подводными камнями. Мадам вместе с ним, и дверь заперта. Мадемуазель в комнате наверху, и дверь также заперта. А все ключи у него. Что же я могу сделать? – воскликнул он голосом, в котором слышались ужас и отчаяние.

– Достать ключи, – ответил я внезапно.

– Что? Достать от него? – пролепетал несчастный трепещущим голосом и сам содрогаясь всем телом. – Господи, да я и глядеть-то на него боюсь! Ведь чума особенно пристает к полным людям… Да я помру тогда сегодня же к ночи! Ей-Богу, правда… Вот вы, де Марсак, не толсты. Если бы вы согласились пойти со мной, я увел бы как-нибудь оттуда своих людей, а вы могли бы пойти и достать у него ключи.

Его ужас, не поддающийся описанию, окончательно убедил меня, что он говорил правду. Мало того, тот же страх сообщился и мне. Взглянув на лицо Френуа, я почувствовал, что и сам побледнел; однако чувство самоуважения, свойственное каждому человеку известного происхождения и отличающее его от толпы, спасло меня и на этот раз. Я быстро овладел собой и сообразил, что мне следовало делать.

– Подождите немного, – сказал я сурово. – Я сам пойду с вами.

Он должен был согласиться и ждал, не скрывая своего нетерпения, пока я послал за Ажаном и сообщил ему о своих планах. Я не счел нужным входить в подробности или упоминать о болезни Брюля, тем более, что нас слушали несколько солдат. Я заметил, что молодой человек выслушал мои приказания с недовольным видом, но привыкнув за последнее время к переменам в нем и впав уже не раз в заблуждение относительно его нрава, я не придал этому никакого значения. Мы вместе с Френуа прошли через двор, поднялись по наружной лестнице и вошли в дом через крепкую дубовую дверь. Здесь я должен отдать должное Френуа, заявив, что он пришел ко мне поневоле. Стоявшие в комнате трое человек, завидев меня, взяли на караул, четвертый же, стоявший у соседнего окна, бросился ко мне с криком облегчения. С той минуты, как я переступил порог, оборона башни была на самом деле окончена: я мог бы даже, если бы нашел это согласным с честью, позвать своих людей и поставить их для охраны у входа. Но я решил не терять времени и прошел прямо к витой каменной лестнице, между толстыми каменными стенами. Здесь Френуа остановился и, указав наверх и побледнев, пробормотал:

– Дверь налево.

Приказав ему дождаться меня здесь, я осторожно взобрался по лестнице до самого верха, при помощи тусклой лучины отыскал дверь и попробовал отворить ее. Она оказалась запертой. Из комнаты доносился стон и сдерживаемый плач; затем послышались шаги, точно двое человек подошли к самой двери. Я постучал, а сердце мое билось так сильно, словно хотело выскочить из груди.

Наконец из-за двери раздался совершенно незнакомый мне голос, спросивший: «Кто там?»

– Друг, – ответил я, стараясь говорить возможно тише, чтобы меня не могли услышать внизу.

– Друг! – раздалось в ответ мне из-за двери; и в слове этом слышалось чувство глубокой горечи и озлобления. – Вы ошиблись: у нас нет друзей.

– Это я, де Марсак! – воскликнул я уже более требовательно, снова постучав в дверь. – Мне надо видеть Брюля. И немедленно.

За дверью послышалось громкое восклицание, затем звук отворяемого тяжелого засова, и госпожа Брюль, приотворив немного дверь, выглянула в образовавшуюся щель.

– Что вам угодно? – спросила она подозрительно.

Хотя я и был готов увидеть именно ее, однако невольно отшатнулся, пораженный разительной переменой в ее наружности, заметной даже при тусклом свете лучины. Голубые глаза ее сделались как будто больше и приобрели печальное и суровое выражение; под ними были большие темные круги. Лицо ее, всегда столь свежее и румяное, было теперь какого-то землистого цвета и носило следы обильных слез; волосы также утратили прежний свой золотистый оттенок.

– Что вам угодно? – повторила она, глядя на меня злобно.

– Видеть его.

– Но ведь вы знаете: он…

Я сделал утвердительный знак головой.

– И вы все-таки хотите войти? Боже мой! Но хоть поклянитесь мне, что не причините ему вреда.

Я исполнил ее желание, и она отворила дверь. Но не успел я дойти до середины комнаты, как она снова очутилась передо мной и преградила мне путь к постели, где лежал умирающий. Я остановился и молча глядел, как он корчился в предсмертных судорогах. Черты лица его при сером свете жалкой комнаты были вдвойне бледны и искажены. Госпожа Брюль склонилась над своим супругом, точно желая своим телом защитить его от меня. Картина эта расстроила меня до слез, особенно когда я вспомнил, как Брюль обращался со своей женой и почему он попал сюда. Комната эта была тюрьмой, с полом, усыпанным известью, и с бойницами вместо окон; но на этот раз пленницу удерживали здесь не цепи, а нечто другое, покрепче всяческих оков. Она могла уйти, но женская любовь, которую не могли убить ни старые его обиды, ни настоящая опасность, приковывали ее к его смертному одру. Эта картина наполнила мою душу чувством благоговения и жалости к госпоже Брюль. Проникнутый почтением к ее самоотверженности, я на минуту забыл об опасности, которой так страшился, поднимаясь сюда. Я явился сюда со своей личной целью, вовсе не думая о помощи несчастному больному. Но, как мне приходилось наблюдать не раз, добрый пример действует заразительно. Я невольно призадумался, как бы помочь несчастному, взять на себя часть забот его жены, на которые он имел так же мало прав, как и на мои услуги. Я знал, что при одном слове «чума» она была бы покинута всеми или почти всеми. Это внушило мне мысль прежде всего увести мадемуазель подальше отсюда и затем уже подумать о том, какую помощь могу я оказать здесь. Я собирался уже изложить госпоже Брюль мои намерения, как вдруг с Брюлем сделался новый, сильнейший припадок, вызванный, вероятно, возбуждением от моего присутствия, хотя с виду он был в бессознательном состоянии. Жена снова засуетилась около него; но силы ее уже почти истощились. Я не мог спокойно глядеть на ее мучения: не успев отдать себе ясного отчета в том, что делаю, я схватил Брюля за плечи и, после недолгой борьбы, снова уложил его в постель. Госпожа Брюль поглядела на меня странным взглядом, значения которого я не мог уловить.

– Зачем вы пришли сюда? – воскликнула она наконец, дыша порывисто. – Именно вы, из всех остальных? Он ведь никогда не был вашим другом!

– Да, сударыня; и я никогда не был его другом, – отвечал я, почувствовав новый прилив враждебного чувства.

– Так зачем же вы здесь в таком случае?

– Я не мог послать никого из своих людей; а мне необходим ключ от верхней комнаты.

При упоминании о верхней комнате, она отшатнулась от меня, точно я ударил ее, и поглядела на мужа с тем же странным выражением лица, с которым раньше смотрела на меня. Имя де ля Вир напомнило ей, без сомнения, о дикой страсти, которую питал ее супруг к этой девушке и о которой она на время позабыла. Она страшно побледнела, но не сказала ни слова, затем отыскала свое платье, висевшее над постелью, и, пошарив в кармане, вытащила ключ. Протягивая его мне, она промолвила с вынужденной улыбкой:

– Возьмите ключ и выпустите ее. Возьмите и отворите ей сами. Вы уже так много сделали для нее, что должны сделать и это.

Я взял ключ и, торопливо поблагодарив ее, направился к двери, намереваясь пройти прямо наверх и освободить девушку. Я взялся уже за ручку двери, которую г-жа Брюль, в своем возбуждении, забыла запереть, как вдруг услышал позади себя поспешные шаги. Г-жа Брюль схватила меня за плечо и воскликнула со сверкающим взором:

– Вы сумасшедший! Разве вы хотите убить ее? Ведь теперь, пройдя отсюда прямо к ней, вы заразите и ее чумой! Я сама – Господи прости! – пожелала послать вас туда! А мужчины ведь так глупы, что вы и вправду пошли бы.

Я вздрогнул, ужаснувшись собственной глупости. Да, она была права. Еще минута – и я пошел бы туда: и было бы уж поздно осознавать все и упрекать себя. Я не находил слов, чтобы и упрекнуть ее за ее слабость, и вместе возблагодарить ее за своевременное раскаяние. Я молча повернулся и вышел из комнаты с переполненным сердцем.

ГЛАВА XII Попался!

Едва я вышел из дверей, как наткнулся на Ажана. В другое время я потребовал бы у него объяснения, как он смел покинуть свой пост. Но в данную минуту я был вне себя и при виде него не способен был думать ни о чем, кроме того, что это как раз человек, который мне нужен. Я протянул ему ключ и просил его немедленно выпустить мадемуазель де ля Вир и увести ее отсюда.

– Не давайте ей оставаться здесь ни минуты! Отведите ее на то место, где мы встретили дровосеков. Вам нечего бояться сопротивления с ее стороны.

– А Брюль? – спросил Ажан машинально, взяв у меня ключ.

– Об нем уже больше нечего говорить, – ответил я, понизив голос – С ним покончено: у него чума!

– Но что же сталось с госпожой Брюль?

– Она при нем.

Этот простой ответ так подействовал на него, что он вздрогнул и едва не схватил меня за рукав.

– При нем? – повторил он едва слышно. – Как же так?

– Да где же ей, по-вашему, быть? – спросил я, позабыв, что в первую минуту, увидев обоих супругов Брюль вместе, я и сам был тронут и поражен не менее Ажана. – Кому же и быть при нем, как не ей? Ведь он ее муж.

Он с минуту молча глядел на меня, затем повернулся и начал медленно взбираться по лестнице.

Я глядел ему вслед, стараясь уяснить себе его волнение. Неужели его привлекала не мадемуазель, а сама госпожа Брюль?.. А если так, то нетрудно было догадаться и о том, к каким выводам мог он придти, услышав, что мадам ночью была у меня в комнате. Ночью у меня в комнате!.. Ну да: с той минуты и произошла в нем та разительная перемена. Тогда-то из веселого юноши он превратился в грубого, угрюмого детину, с которым сладить было так же трудно, как с необъезженным жеребцом. Теперь я понял также, почему он отшатнулся от меня и отношения между нами сделались так натянуты. Мне стало смешно при мысли, до какой степени он мог обмануться насчет своего чувства и как он едва не ввел и меня в заблуждение. Но мои размышления внезапно были прерваны криком и шумом снаружи, точно призывавшим к тревоге; затем они быстро перешли в общий дикий, яростный гул. Мне показалось, что я различил голос Мэньяна; я быстро побежал по лестнице, стараясь отыскать какую-нибудь щель, чтобы наблюдать за происходившим. Но ничего подобного не нашлось, а беспокойство мое достигло крайней степени: я выбежал на двор. К великому моему удивлению, и тут не было никого – ни моих, ни врагов: царило молчание, точно на покинутом поле битвы. Я перебежал через двор и бросился к внешней башне, но у ворот не было никого. Только выскочив из ворот и добежав до вершины холма, куда мы взобрались с таким трудом, я мог разобрать, в чем дело.

Внизу, подо мной, целая толпа людей, давя и перегоняя друг друга, бежала сломя голову, к подножию холма, к лошадям. Одни испускали неистовые крики, другие бежали молча, вытягивая руки, между тем как ножны били их по бедрам. Спутанные лошади стояли табуном у опушки леса и по необъяснимой небрежности были оставлены без присмотра. Впереди всех бежал Френуа; около него вплотную толпились его люди; немного поодаль бежал Мэньян, размахивая мечом и испуская, при каждом взмахе, неистовые угрозы. Я понял все. Очевидно, Френуа и его спутники, испуганные всеобщей оторопью, а также грозившей им опасностью лишиться своих лошадей, воспользовавшись моим отсутствием, удрали от Мэньяна. Мне ничего не оставалось делать, как только спокойно выжидать, чем все это кончится. Ждать мне пришлось недолго. Угрозы Мэньяна возымели, наконец, действие на беглецов. Ничего не действует на людей более печальным образом, чем бегство. Солдаты, которые только что непоколебимо выдерживали целый ряд неприятельских залпов, побегут, как бараны, и дадут перерезать себя, если хотя бы часть из них покажет тыл. Так было и теперь. Люди Френуа были, вообще-то, народ крепкий, здоровый, даже мужественный; но раз обратившись в бегство, они уже не могли найти в себе достаточно сил, чтобы остановиться и вступить в бой. Со страха им казалось, что Мэньян совсем близко от них, а лошади далеко, тогда как на деле было как раз наоборот. Мало-помалу все рассыпались и словно зайцы улепетывали в лес. Только один Френуа, бежавший впереди всех, успел добраться до лошадей и, перерезав путы у ближайшей к нему, вскочил ей на спину. Затем он попытался спугнуть остальных коней, чтобы те сами разорвали свои путы; но это ему не удалось. Видя, что Мэньян, пылая ненавистью, направляется прямо к нему, он пустил лошадь во весь опор и скрылся в чаще леса. Вполне довольный таким исходом, так как наша беспечность могла бы обойтись нам очень дорого, я уже собирался оставить свой наблюдательный пост, как вдруг увидел, что Мэньян вскочил на лошадь и приготовился гнаться за Френуа. Я решил наблюдать за борьбой до конца: с моего места благодаря его возвышенному положению смотреть было очень удобно.

Оба противника были грузны. Вначале Мэньян не имел никакого перевеса: расстояние между обоими оставалось то же. Но когда они проскакали сотни две ярдов, Френуа не посчастливилось: лошадь его попала на мягкую почву. Это дало Мэньяну, успевшему обойти это место, некоторый перевес: гонка приняла захватывающий интерес. Мэньян, ехавший на Сиде, медленно, но все нагонял противника: мало-помалу расстояние между ними уменьшилось до 15, до 10 шагов. Френуа, видя, что опасность приближается, усиленно погонял лошадь и беспрестанно оглядывался назад. У него не было хлыста: я видел, как он колол бок лошади концом своего меча. Несчастное животное, собрав последние силы, ринулось вперед: несколько минут казалось, что ему удастся ускакать. Он повторил свою уловку, но на этот раз с иным концом. Его конь вдруг упал на колени, сделал последнее усилие подняться и грохнулся уже всем туловищем. В самом падении его было что-то, напомнившее мне приключение со мной по дороге в Шизэ. Я повнимательнее вгляделся в лошадь, которой наконец удалось встать на ноги, и узнал Матфеева Гнедка – коня с норовом.

Прикрыв глаза рукой, я с возрастающим любопытством следил за этой картиной. Вижу, Мэньян, который уже соскочил с лошади, наклонился и точно рассматривал что-то на земле; затем он снова выпрямился во весь рост. Но Френуа уже больше не поднялся. Мне не трудно было догадаться, что с ним произошло. Не без содрогания вспоминаю я, как он при помощи той же самой лошади хотел подвести меня и как безжалостно он покинул ее хозяина, Матфея. И вот благодаря столь удивительному стечению обстоятельств (люди называют это случайностью) Провидение привело его сюда и внушило ему выбрать себе именно эту самую лошадь из дюжины!

Мои предположения сбылись: Френуа сломал себе спину. Он был уже мертв, когда Мэньян сообщил об этом одному из моих солдат, тот – другому, пока наконец это известие не дошло до меня. Печальная новость вызвала во мне тяжелые, но вместе с тем и приятные воспоминания. Я вспомнил о Сен-Жане, о Шизэ, о домике на улице д'Арси… Размышления мои были прерваны послышавшимися сзади голосами. Я обернулся: передо мной стояли мадемуазель и Ажан. Рука девушки все еще была на перевязи. Платье, которое она не меняла со дня отъезда из Блуа, было изорвано и загрязнено. Волосы спутались и висели беспорядочными прядями. Кроме того, она немного хромала. Усталость и страх согнали румянец с ее щек: вообще вид ее был столь жалкий и несчастный, что я испугался и подумал, уж не схватила ли и она чуму. Но как только она заметила меня, щеки, даже лоб и шея ее побагровели румянцем. С минуту она молча смотрела на меня, затем, когда я поклонился ей, порывисто рванулась вперед: если бы я не отступил назад, она схватила бы меня за руки. Сердце мое переполнилось счастьем. Как ребенок, готов я был прыгать от радости, внушенной мне этим румянцем. Я позабыл всю свою ревность к Ажану и думал только, что не следует тревожить ее известиями о Брюлях.

– Мадемуазель! – сказал я серьезно, кланяясь, но в то же время отступая назад. – От всего сердца благодарю Господа Бога за ваше спасение. Один из ваших врагов лежит здесь в беспомощном состоянии, другой уже мертв.

– Я должна думать не о своих врагах, – быстро отвечала мадемуазель, – но о Боге, о котором вы сами, и вполне справедливо, напомнили мне, а затем – о моих друзьях.

– Прекрасно! – заметил я также живо. – Тем не менее прошу, отложите изъявление благодарности друзьям до другого раза; а теперь идите поскорей, отправляйтесь с Ажаном в лес. Он сделает все, чтобы предоставить вам возможные удобства.

– А вы сами, сударь? – спросила она с обворожительным смущением.

– Я пока должен остаться здесь.

– Зачем? – она слегка нахмурила брови.

Я не знал, как ответить ей, и в замешательстве начал фразу очень неудачно.

– Кто-нибудь должен остаться с мадам, – буркнул я.

– С ней?! Разве она нуждается в помощи? В таком случае, я останусь с ней.

– Боже сохрани!

Не знаю, как поняла она мои слова, но только лицо ее вдруг утратило ласковое выражение и стало строгим. Она сделала несколько шагов по направлению ко мне; но я, помня о заразе, которую, так сказать, носил с собой, быстро попятился.

– Не подходите ко мне, мадемуазель! – пробормотал я. – Прошу вас, не подходите!

Она взглянула на меня с недоумением и досадой, затем отошла в сторону и насмешливо кивнула мне головой.

– Хорошо, сударь! – гордо воскликнула она. – Пусть будет по-вашему. Месье Ажан, если вы не боитесь меня, может быть, согласитесь проводить меня вниз?

Я молча стоял и глядел, как они спустились с холма, утешая себя мыслью, что не сегодня – завтра, во всяком случае не более, как через несколько дней, все наладится. Смотря ей вслед, я заметил, что по мере того, как расстояние между нами увеличивалось, она замедляла шаг. Я продолжал утешать себя радужными мечтаниями: «Вот пройдет несколько дней, быть может, даже всего несколько часов – и все пойдет хорошо!» Солнце, сиявшее на западе во всем блеске, казалось мне теперь лишь слабым отражением того лучезарного света, который на несколько мгновений озарил мою душу, давно уже привыкшую к мрачным картинам и к холоду пренебрежения.

Прибытие Мэньяна положило конец моим приятным размышлениям. Конюший, задыхаясь от восхождения на холм, подошел ко мне и со смущенным видом доложил, что лошади были все налицо, но не хватало четырех наших людей, улизнувших, вероятно, вместе с беглецами. То были два лакея Ажана и двое слуг, которых нам дал Рамбулье. Так, кроме Симона Флейкса, остались только те трое людей, которых Мэньян взял с собой из Рони. Но счастливый оборот, который приняли теперь наши дела, позволял нам не обращать внимания на это обстоятельство. Я сообщил Мэньяну (он побледнел), что у Брюля чума и он, по всей вероятности, скоро умрет. Затем я приказал ему устроиться для ночлега в лесу, у подножия холма, распорядиться, чтобы для девушки достали чего-нибудь поесть из того дома, где мы ночевали накануне, и вообще позаботиться о возможных удобствах для нее.

Он слушал меня с изумлением, и, когда я кончил, тревожно спросил, что же я сам намерен делать.

– Кто-нибудь должен оставаться с госпожой Брюль. Я уже был у ее постели, чтобы достать ключ от комнаты: для меня теперь нет никакой опасности. Будьте только добры, останьтесь здесь где-нибудь поблизости, чтобы, в случае необходимости, вы могли снабдить нас съестными припасами.

Он молча поглядел на меня с волнением и страхом, что немало тронуло меня.

– Но, черт побери, месье де Марсак! – произнес он наконец. – Ведь вы сами подхватите чуму и помрете.

– На все воля Божия! – ответил я, надо сознаться, мрачно: так бледность человека, которого я привык видеть столь бесстрашным, подействовала на меня. – Если на то будет Господня воля, я останусь живым… Во всяком случае, друг мой, я у вас в долгу. У Флейкса есть чернила и бумага. Прикажите ему принести их сюда и оставить на этом камне; я напишу, что Мэньян, конюший барона де Рони, служил мне как храбрый солдат и верный друг. Что, друг мой? – продолжал я, увидев, что эти слова произвели на него сильное впечатление. – Разве это не так? Я говорю правду и хочу, чтобы барон рассчитался с вами. Ступайте с Богом и делайте, что я сказал! Помогайте Ажану и будьте для него тем, чем вы были для меня.

Он произнес несколько грубых ругательств, которыми такие люди стараются скрыть избыток чувства, и, поспорив еще немного, пошел исполнять мои приказания, оставив меня наверху наблюдать в одиночестве, как люди и лошади наперегонки бежали к лесу и мало-помалу вся долина опустела: я остался один среди вечернего сумрака и тишины. Несколько минут я продолжал стоять неподвижно, занятый своими мыслями. Затем, вспомнив, что я был еще более одинок, когда оборванный, без друзей, бродил по улицам Сен-Жана, я обернулся. Похлопав ножнами меча о свои сапоги, чтобы услышать хоть какой-нибудь звук, я прошел по пустому темному двору и с возможно бодрым видом вошел в комнату госпожи Брюль.

Подробно описывать все, что произошло в следующие пять дней, было бы скучно, да и излишне, принимая во внимание, что я пишу свои записки для читателей благородных. Правда, я считаю, что всякая услуга, оказанная больному, заслуживает внимания каждого благородного человека, умеющего ценить заслуги; но благороднее оказывать эти услуги, чем рассказывать о них. Впрочем, одно обстоятельство за эти пять дней было для меня в особенности приятно, и я до сих пор вспоминаю о нем с удовольствием. Это – неожиданная преданность мне Симона Флейкса: он явился и наотрез отказался покинуть меня. При этом юноша обнаружил такие высокие качества, что я охотно простил его лукавство. Находившая на него молчаливость и раздражительность показывали, что ему не удалось еще окончательно побороть своей безумной фантазии; но уже то, что он пришел ко мне в столь опасную минуту и добровольно согласился покинуть мадемуазель, подавало мне надежды на будущее.

Брюль умер утром на другой день после описанных происшествий; к полудню мы с Симоном успели уже похоронить его. Это был человек храбрый и ловкий: ему недоставало только убеждений. Хотя его вдова упала духом и находилась в изнеможения, словно лишилась лучшего мужа в мире, мы все-таки в тот же вечер перешли в свой отдельный лагерь в лесу, где расположились табором, с искренним облегчением покинув этот полуразвалившийся замок, в котором, казалось, провели целую вечность. На новом бивуаке дичи у нас было вдоволь, а погода стояла прекрасная: нам недоставало только присутствия друзей. Здесь мы пробыли целых четыре дня. На утро пятого мы отправились в путь и встретили, как было условлено, остальных членов нашего товарищества у поворота дороги на север. Так началось наше совместное возвращение..

Хотя нам троим и удалось избежать заразы, все же мы решили на первое время соблюдать должную осторожность по отношению к нашим спутникам: мы ехали немного позади, не вступая с ними ни в какие сношения, хотя они и выражали нам знаками свою радость по поводу того, что им удалось встретить нас. Мадемуазель все оборачивалась на меня, из этого я мог заключить, что она перестала сердиться на меня за мое странное поведение, которое, впрочем, ей, вероятно, уже успели объяснить. Я подвигался в наилучшем расположении духа, то строя различные планы на будущее, то перебирая в памяти все, что было уже сделано. Блеск и свежесть утра, красота деревьев, на которых уже кое-где показались молодые листья, поддерживали во мне радостное расположение духа. Отвратительный туман, так угнетавший нас, исчез, раскрывая перед нами всю видимую местность во всем блеске ранней весны. При таком счастливом предзнаменовании всадники, ехавшие впереди, посмеивались и болтали; а где деревья росли не так густо и дорога становилась немного шире, они пробовали рысь своих коней. Доносившиеся до нас шутки и смех подействовали даже на госпожу Брюль: на ее мрачном лице словно показался луч счастья.

Так ехал я, вполне довольный. Вдруг мной овладела усталость, которой не оправдывала незначительность пройденного нами пути. Я пришпорил Сида, но усталость не проходила, даже усиливалась: я уже подумал, не объелся ли за последней закуской. Затем это прошло на минуту; спуск по отвесному холму поглотил все мое внимание. Но через несколько минут, повернувшись в седле, я почувствовал внезапное головокружение и должен был ухватиться за луку седла, чтоб не упасть; в то же время деревья и холмы завертелись вокруг меня. Не успел я придти в себя, как ощутил острую боль в боку. Она так быстро росла, что у меня в мозгу мелькнуло странное предчувствие. Сунув руку под платье, я ощупал ту опухоль, которая служит лучшим и смертельным признаком чумы. Не берусь описать ужаса, овладевшего мной при мысли, что все мои светлые надежды рушились. Довольно сказать, что мир разом потерял для меня всю свою прелесть, солнечные лучи – всю свою теплоту. Зеленеющая красота окружающей природы, только что наполнявшая меня радостью, показалась мне злой насмешкой надо мной – жалким атомом, безвестно исчезающим с лица земли. Да, атом, пылинка, как сейчас помню всю горечь этого сознания! Но вскоре при мысли, что я солдат, ко мне вернулось хладнокровие: мысль прояснилась – я понял, что мне следовало делать.

ГЛАВА XIII Под липами

Преодолев свою первую тревогу, я решил придумать предлог, чтобы бежать от моих спутников, не возбудив опасений, а, напротив, уверив их в полной безопасности. Вероятно, то было чутье животных, заставляющее их уединяться, когда они ранены или больны. К тому же боль была не постоянной, а перемежающейся: она оставляла мне минуты отдыха, когда я был в состоянии ясно и последовательно рассуждать, даже твердо держаться в седле.

В одну из таких минут я стал размышлять о том, куда бы мне скрыться, не причинив вреда другим. Я, естественно, подумал о только что пройденной местности, где стоял тот самый домик в ущелье, в котором мы узнали, что Брюль повернул с дороги. У обитателя этого домика уже была чума, и потому он ее не боялся. Место это было вполне уединенно и находилось неподалеку – я, не торопясь, мог быть там через полчаса. Не медля более, я решил, что, вернувшись туда, прикажу крестьянину не выдавать меня никому, особенно же моим друзьям, если они будут меня искать. Чувствуя, что нужно спешить, пока не возобновилась боль, я натянул поводья и пробормотал какое-то извинение мадам: помнится, я сказал, что уронил перчатку. Дело обошлось, думаю, потому, что она была всецело поглощена своим горем. Она отпустила меня. Прежде чем кто-нибудь мог заметить, я уже отстал ярдов на сто и исчез из виду за поворотом дороги.

Возбуждение от побега поддерживало меня некоторое время, но затем новый приступ боли лишил меня возможности о чем-либо думать. Когда боль снова утихла, я уже чувствовал себя совершенно разбитым, но сознание не покидало меня: я был самым несчастным человеком. Отчаяние наполняло просеки мраком; всюду мне мерещилось кладбище и тому подобное. Сознание ужасного положения почти совсем лишало меня мужества; меня угнетали картины прошлого и планы на будущее; я готов был плакать о погибели всего. А тут еще в минуты крайней слабости в чаще виделся мне облик девушки: она манила меня, я мчался к ней хотя бы для того только, чтобы сказать, что я, с виду такой жалкий и безобразный, люблю ее. Я с трудом удерживался от искушения… Все, что было во мне низкого, себялюбивого, поднялось во всеоружии., И я возмущался при мысли, что должен погибать, тогда как другие нежатся на солнышке, живут и любят! Мне было так тяжело, что я, кажется, не выдержал бы, если бы пришлось ехать дольше или если бы конь мой не был так послушен и ходок.

Вдруг новый приступ заставил меня забыть обо всем; я ничего не видел пред собой и ехал, ухватившись обеими руками за седло. Вскоре лошадь моя сама остановилась: я был у мельницы. Человек, которого мы видели раньше, вышел. У меня едва хватило сил объяснить ему, в чем дело и что мне было нужно, как новый припадок лишил меня сознания, и я упал. У меня сохранилось лишь смутное воспоминание о том, что было дальше и как я очутился в доме, куда меня ввел крестьянин. Он указал мне на ящик в углу, который служил кроватью и показался моим больным глазам чрезвычайно мрачным. Но что-то внутри его было противно мне: несмотря на все старания уложить меня, я отказался и бросился на солому в другом углу комнаты.

– Чем же эта кровать вам не нравится? – проворчал он.

Я с трудом объяснил ему, что дело было не в этом.

– Она достаточно хороша, чтобы умереть на вей, – продолжал он. – Пятеро умерли на ней: моя жена, сын, дочь и другие сын и дочь. Да, пятеро, и все на этой кровати!

Он сидел в углу у очага, ворча что-то про себя и вопросительно посматривая на меня. Со мной опять сделался припадок. Когда я очнулся, в комнате было темно. Человек все сидел на том же месте, но вдруг, услышав какой-то шум, он встал и подошел к окну. Голос, показавшийся мне знакомым, спрашивал его, не видел ли он меня. Я слышал, как мой хозяин уверял кого-то, что не знает меня вовсе. По звуку удаляющихся копыт и замирающих вдали голосов я догадался, что был покинут. Тут внезапно в мою душу закралось недоверие к крестьянину, на участие которого я так рассчитывал. Эта мысль так сильно подействовала на мой болезненный мозг, что я на минуту точно остолбенел. Навернувшиеся было на глаза слезы застыли на ресницах. Начавшееся головокружение, заставившее меня ухватиться за солому, на которой я лежал, прошло. Было ли все это следствием больного воображения, или мрачный вид этого человека и упорные взгляды, которые он бросал на меня украдкой, внушили мне это подозрение – не знаю. Возможно, что мрачная обстановка комнаты и его грубые слова так подействовали на меня; а, пожалуй, его тайные мысли отражались в его плутовских глазах. Впоследствии оказалось, что пока я лежал, он обобрал меня; но, быть может, он сделал это, будучи уверен, что я умру. Знаю только, что мой страх скоро рассеялся.

Едва крестьянин успел усесться, а я немного привел в порядок свои мысли, как новый шум заставил хозяина вскочить. Насупившись и ворча, бросился он к окну. Но дверь с шумом распахнулась, и Симон Флейкс появился на пороге.

Вместе с ним ворвалось в комнату столько жизни и света, что я вмиг забыл весь ужас моего положения, но вместе с тем потерял остаток мужества.

При виде друга, так недавно еще покинутого, слезы градом полились, и я, как ребенок, потянулся к нему и назвал его по имени. Я думаю, что признаки чумы были так ясны, что всякий, видя меня, мог догадаться.

Симон стоял как громом пораженный, вытаращив глаза на меня. Вдруг чья-то рука отстранила его, и бледная тонкая фигурка в капоре заслонила от меня солнце. То была мадемуазель.

Ее появление привело меня, слава Богу, в сознание: не то я опозорился бы на всю жизнь. Я закричал, чтоб ее увели, что у меня чума, что она умрет, и велел хозяину затворить дверь. Страх за нее вернул мне силы: я вскочил с постели полуодетый и хотел бежать, чтоб спрятаться от нее, все крича, чтоб увели ее; но новый припадок лишил меня сознания, и я упал. Я ничего не сознавал, пока кто-то не подал мне воды; я жадно напился и пришел в себя. Я увидел, что дом был полон людей, и с радостью заметил, что девушки среди них не было. Я хотел приказать Мэньяну также уйти: на его лице я также прочел ужас. Но у меня не хватило сил говорить.

Когда я повернулся, чтоб посмотреть, кто меня поддерживает… о, мне теперь снится это!.. Волосы девушки падали мне на лоб; ее рука подавала мне питье; на лицо мое капали ее слезы, которых она и не думала скрывать. У меня хватило бы еще сил ее оттолкнуть: она была такая слабенькая, маленькая. Но боли возобновились, я зарыдал и снова потерял сознание.

Мне рассказывали потом, что более месяца я был между жизнью и смертью, то метался в жару, то обливался холодным потом. Если б не самый тщательный уход, который не ослабевал ни на минуту, несмотря на самую заразную болезнь, я сто раз мог бы умереть, как ежедневно умирали сотни людей вокруг меня. Прежде всего меня унесли из этого дома, где я неминуемо погиб бы: настолько он был пропитан чумным ядом. Меня положили в лесу, под навесом из сучьев, искусно защищенным с наветренной стороны множеством плащей и попон. Здесь, конечно, я подвергался опасности простудиться от сырости; зато свежий воздух разгонял тоску и мозговую горячку. Когда у меня появились первые проблески сознания, в душу мне прокралась радость света, свежей зелени, весеннего леса. Блеск солнца, достигавший моих слезливых глаз, смягчался, проходя сквозь густую веселую листву.

Когда глаза мои уставали от света, я уходил в тень и ложился на пестрый цветочный ковер. А когда лихорадка покинула меня, когда я стал отличать утро от вечера, мужчину от женщины, первые звуки, которые я услышал, было пение и воркование птичек…

Мадемуазель, мадам и Фаншетта устроились как могли в шалашах около меня. Франсуа и трое людей, оставленных Мэньяном для нашей охраны, расположились в какой-то лачуге неподалеку от нас. Сам же Мэньян, пробыв с неделю возле меня, вынужден был вернуться к своему господину: с тех пор о нем не было никаких известий. Благодаря тому, что я был вовремя перенесен в лес, никто из нашего отряда не захворал; а когда я был в состоянии встать, сила заразы значительно уменьшилась: бояться уже было нечего. У меня не хватило бы слов описать, как хорошо, спокойно жилось нам в лесу и какой глубокий след это время оставило в моей душе, знавшей вообще так мало радостей. Силы мои с каждым днем прибывали: я еле возраставшим аппетитом. Просыпаясь утром, я слушал пение птиц и вдыхал благоуханье цветов. Целые дни я проводил в лесу, лежа то в тени, то на солнышке. Я прислушивался к смеху и щебетанию женщин, забывал обо всем на свете. Мы жили точно не на этом свете, а в раю.

Вскоре я обратил внимание на то, что Франсуа и мадам Брюль сблизились и что он старался доставить ей все удобства, доступные по тому времени года. Благодаря этому, мадемуазель часто оставалась со мной. И мое расположение к ней перешло бы в настоящую страсть, если бы только, узнав ее ближе, я не проникся к ней таким благоговением, какое разве что в самой ранней юности влюбленные испытывают к предмету своего обожания.

По мере моего выздоровления любовь моя становилась все сильнее. Присутствие ее сделалось для меня столь необходимым, что если она отлучалась на час, мной уже овладевала тоска. А она стала избегать меня: ее прогулки в лесу становились все продолжительнее. Постепенно я дошел до такого состояния, что от меня не осталось бы и того, что уцелело от лихорадки. Случись это со мной в свете, я примирился бы и страдал бы молча. Но здесь, на лоне природы, мы казались более равными друг другу. Она была одета немногим лучше маркитантки. Жизнь в лесу и добровольные обязанности сиделки наложили на нее особый отпечаток и разгоняли мысли о ее положении и богатстве: они посещали меня только по ночам.

В один прекрасный день, когда она не возвращалась долее обыкновенного, я собрался с духом и пошел ей навстречу к ручейку, протекавшему неподалеку от нашего жилища. Я отыскал местечко, где были положены три камня для переправы, и уселся здесь, предварительно убрав камни, чтобы заставить ее обратиться ко мне за помощью. Вскоре показалась и мадемуазель среди подлеска. Она шла, опустив голову в землю, погруженная в легкую задумчивость. Я повернулся спиной к ручейку, делая вид, что занят чем-то. Она, конечно, уже давно заметила меня, но не показывала виду, пока не подошла к берегу и не увидала, что камней нет. Тогда – догадалась она или нет – она несколько раз назвала меня по имени. Я не сразу откликнулся, частью чтобы подразнить ее, как это в обычае у влюбленных, частью потому, что мне было приятно слышать, как она произносила мое имя.

Когда, наконец, я обернулся и увидал, как она стояла, болтая ножкой в воде, я закричал с поддельной тревогой и яростно бросился к ней, не обращая внимания на ворчанье и надменность, слышавшиеся в ее голосе.

– Все камни на вашей стороне! – воскликнула она повелительно. – Кто взял их отсюда?

Я оглянулся, не отвечая и делая вид, что ищу камни, между тем как она продолжала стоять, следя за мной и нервно топая ножкой. Несмотря на ее нетерпение, я положил последним тот камень, который был ближе к ней, чтобы она не могла перейти без моей помощи. Но она так быстро перебралась через ручей, что рука ее всего одно мгновенье оставалась в моей. Впрочем, когда я затем хотел удержать ее, она не противилась. Она покраснела еще больше и стояла возле меня, опустив глаза в землю, поникнув всем телом.

– Мадемуазель! – сказал я наконец серьезным тоном, собрав все свои силы. – Знаете, что напоминает мне этот ручей и эти камни?

Она покачала головой, но ничего не ответила.

– Они напоминают мне, – продолжал я тихо, – о той пропасти, которая разделяла нас, когда я в первый раз увидел вас в Сен-Жане, и… разделяет еще и теперь.

– Какая пропасть? – пробормотала она, опять опуская глаза и продолжая болтать ножкой в траве. – Вы говорите загадками, сударь.

– Вы прекрасно понимаете меня, мадемуазель. Вы молоды и прекрасны, а я стар или почти стар, глуп и скучен. Вы богаты и приняты при дворе, я – простой солдат, неизбалованный судьбою. Что вы подумали обо мне, когда в первый раз увидели меня в Сен-Жане? А когда я прибыл в Рони? Вот, – продолжал я горячо, – та пропасть, которая разделяет нас! И я знаю только одно средство перешагнуть через нее.

Она молча продолжала смотреть в сторону, играя сорванным цветком шиповника.

– Это средство, – сказал я, напрасно прождав ее ответа, – любовь. Несколько месяцев тому назад без всякого повода я полюбил вас. Я любил вас без всякой надежды на взаимность, помимо своей воли и желания. Я счел бы себя сумасшедшим, если бы тогда же сказал вам об этом. Но теперь, когда я обязан вам жизнью, когда я в лихорадке пил из ваших рук, днем и ночью видел вас у своего изголовья; когда в дни горя и тревоги я познал в вас доброту и нежность моей матери; когда не быть с вами стало для меня жестоким горем; а единственной радостью – видеть вас, – неужели же теперь вы скажете, что с моей стороны слишком смело надеяться, что найдется мостик через эту пропасть?

Я остановился, чтоб перевести дыхание, и увидал, что она вся дрожит.

– Вы говорите, что есть мостик? – пробормотала она.

– Да! – ответил я хриплым голосом, тщетно стараясь заглянуть ей в глаза: она смотрела в сторону.

– Да, но не одна ваша любовь, – сказала она почти шепотом. – Ваша, да, но и… моя. Вы много говорили об одной и ничего о другой. В этом вы неправы; я ведь все еще горда. Я не перейду вашей пропасти из-за какой-то вашей любви.

– Ах! – воскликнул я в отчаянии.

– Но, – продолжала она, взглянув на меня так, что я сразу все понял. – Но я готова перейти пропасть, потому что люблю вас, – перейти раз навсегда, и жить по ту сторону всю свою жизнь… если мне можно жить с вами.

Я упал перед ней на колени, покрывая поцелуями ее руки в порыве радости и благодарности. Она потихоньку отняла их у меня.

– Если хотите, сударь, поцелуйте меня в губы. Если же вы не захотите, никто в мире не поцелует их.

После этого объяснения мы, понятно, уж ежедневно гуляли по лесу; и по мере того, как мои силы восстанавливались, наши прогулки становились все продолжительнее. Мы наслаждались все время – с раннего утра, когда я приносил букет цветов моей милой, до позднего вечера, когда Фаншетта отрывала ее от меня. Часы летели, полные тысячи прелестей – любви, солнышка, журчащих ручьев, зеленых лужаек, где мы сидел вместе под душистыми липами, болтая обо всем, что приходило в голову, в особенности же о том, что нам когда-либо думалось друг о друге. Иногда, при закате солнца, мы говорили о моей матери. Раз – это было при солнце, когда вокруг жужжали пчелки, а кровь кипела в моих жилах, – я заговорил о моем дальнем родственнике, Рогане. Но мадемуазель и слышать о нем не хотела, шепча мне на ухо:

– Я перешла пропасть, мой милый, перешла.

Но время шло. Первым не выдержал Франсуа.

Томимый нетерпением юности и убедившись, что мадам никуда не торопится, он покинул нас и возвратился в свет. Затем нас потрясли вести о великих событиях. Французский король и король Наваррский встретились в Туре, обнялись перед громадной толпой и отвергли Лигу, что вызвало побоище в предместье Сен-Симофорьен. Вскоре после этого мы услышали об их выступлении с 50.000 воинов обеих религий в Париже, для примерной расправы с Лигой. Стыдно признаться, но я задумывался все больше и больше над этими вестями. Наконец, мадемуазель, заметив мое беспокойство, сказала как-то, что нам пора отправляться.

– Итак, – прибавила она, глубоко вздохнув, – конец нашему счастью!

– Так останемся здесь! – сказал я, как безумный.

– Вспомните, что вы мужчина, – ответила она с серьезной улыбкой. – И таким вы должны быть. А для мужчины нужно еще кое-что, кроме любви. Завтра едем!

– Куда? – удивленно спросил я.

– В лагерь под Парижем! Мы возвратимся открыто, днем: мы не сделали ничего постыдного. И отдадим себя на суд короля Наваррского. Выпоместите меня к Мадам Катерине[316]: она наверно не откажется приютить меня. А вот тебе, мой милый, останется только заботиться о самом себе. Пойдемте же, сударь, – продолжала она, кладя свою ручку в мою и заглядывая мне в глаза. – Надеюсь, вы не трусите?

– Никогда еще я не боялся так, – отвечал я, вздрогнув.

– И я тоже, – прошептала она, склоняя свое личико к моему плечу. – А все-таки мы отправимся.

И мы отправились. Возвращаться пред очи Тюрена, который, конечно, находился в свите короля Наваррского, – такая дерзость почти лишала меня духа. Но я видел тут и свою выгоду. Такое предприятие выдвигало нас всем на глаза: оно давало мне повод мужественно встретить недоброжелателей. Подумав немного, я согласился, выговорив только одно условие – ехать в масках, пока не достигнем двора, и по дороге всячески избегать любых историй.

ГЛАВА XIV Ссора в гостинице

Мы отправились в путь на следующий день, как и предполагали. Но не легка была наша задача – оставаться незамеченными. Известия о последних двух победах короля, в особенности же уверенность, которую они поселили в умах, будто спасти Париж теперь могло только чудо, побудили двинуться в путь такую массу народа, что все гостиницы были переполнены: нам постоянно приходилось быть в толпе и подвергаться разным встречам. Иногда положительно некуда было укрыться: приходилось ночевать в поле или в каком-нибудь сарае. Кроме того, проходившие войска забрали весь фураж и провиант, так что за все приходилось платить баснословные цены. Нередко даже после утомительного дневного переезда мы не могли нигде найти достаточно пищи ни для нас, ни для наших лошадей.

При таких обстоятельствах я, конечно, мог только радоваться чудесной перемене, происшедшей с моей госпожой. Она переносила все без ропота, без единого недовольного взгляда или слова. Она держала себя так, словно старалась убедить меня, что ее пугает только одно – предстоящая разлука со мной. Я же, если не считать нескольких мгновений мрачного предчувствия, чувствовал себя в раю, находясь рядом со своей госпожой. Своим присутствием она согревала для меня и свежесть раннего утра, когда нам предстоял целый день пути, и вечернюю сырость, когда мы ехали рядом рука об руку. Мне не верилось, чтобы это был я – тот самый Гастон де Марсак, к которому она некогда относилась с таким презрением и пренебрежением. Господу Богу известно, как благодарен я ей был за ее любовь. Не раз, вспоминая о своих сединах, я спрашивал ее, не раскаивается ли она в своем поступке. И всегда слышалось «нет!», причем в глазах ее светилось такое счастье, что я не мог не верить ей и снова благодарил Господа.

Мы приняли за правило, хотя и не совсем удобное, – появляться в народе не иначе, как в масках, особенно по мере приближения к Парижу. Правда, это обстоятельство возбуждало всеобщее любопытство и вызывало различные толки на наш счет; но нам все же удалось, без помех и не будучи узнанными, добраться до Этампа[317], в двенадцати лигах от Парижа. По массе народа в главной гостинице и по беготне курьеров нам не трудно было заключить, что поблизости должна находиться армия. Просторный двор гостиницы был полон народа и лошадей – нам с трудом удалось проложить себе дорогу. Все окна в доме были отворены: мы могли видеть массу людей, которые сидели за столами и торопливо ели и пили, очевидно страшно спеша куда-то. У ворот и на ступеньках лестницы сидели и стояли солдаты вперемежку с прислугой и какими-то оборванцами, которые задевали прохожих, провожая их насмешками и ругательствами. Со всех сторон слышалось пение, перемешанное с бранью и ржанием коней, с хохотом и «ура!» нищих, приветствовавших приезжих. Все это тревожило меня, и я неохотно помог дамам сойти с коней.

Симон не мог ничего сделать для нас, вообще от него было мало пользы в подобных случаях. Зато дюжий вид трех молодцов, которых отрядил со мной Мэньян, внушал уважение; и с помощью двух из них нам удалось пробраться в дом, правда, не без легкой борьбы и ругани. Хозяин гостиницы забился куда-то в угол и, казалось, был совершенно подавлен этой кучей народа. Он начал клясться, что во всем доме нет свободного уголка; но мне удалось-таки найти крохотную каморку, почти под крышей, я перекупил ее у четырех каких-то господ. Так как достать чего-нибудь поесть оказалось невозможными, я оставил в каморке одного из своих людей, а сам с женщинами спустился в столовую – обширную комнату, уставленную длинными столами, за которыми сидела шумная и грубая толпа. Появление наше привлекло общее внимание: под огнем устремленных на нас взглядов нам удалось, хотя и с трудом, отыскать местечко в дальнем углу.

Окинув беглым взглядом комнату, я увидел, что, кроме нас, здесь было довольно много народу. Большинство составлял тот сорт, какой обыкновенно находится в задах армии. Были тут и офицеры, и барышники-лошадники, и поставщики провианта и фуража, и даже несколько священников; было немало разных проходимцев, подозрительных и темных личностей. Изредка попадались, наконец, лица, принадлежавшие, судя по их одежде и по тем знакам уважения, которые им оказывались, к высшим классам общества. Из числа последних мне бросилась в глаза небольшая компания из четырех человек, сидевших за столиком у дверей. По-видимому, была сделана даже попытка отгородить их от остальной публики при помощи скамейки. Пространство между скамейкой и столиком было заполнено людьми, принадлежавшими к свите четырех господ. Один из последних, сидевших на почетном месте, человек довольно приятной наружности и изящно одетый, был, подобно нам, в маске. Соседа его с правой стороны я не мог разглядеть. Остальные двое были мне незнакомы.

Нам пришлось прождать довольно долго, пока подали есть. В течение этого времени мы должны были выслушивать различные замечания и мнения окружающей публики на наш счет, что было мне далеко не по вкусу. Женщин не было и полдюжины. Это обстоятельство, а также наши маски возбуждали тем больший интерес со стороны публики. Но я оставался спокоен, сознавая необходимость избегать недоразумений, которые могли бы задержать нас и открыть, кто мы. На наше счастье показалось новое лицо, отвлекшее от нас всеобщее внимание. То был высокий, смуглый детина, державший себя большим фатом и, по-видимому, чем-то известный. С виду вновь прибывший напоминал Мэньяна. Он был одет в зеленую куртку, поверх которой накинут был плащ на оранжевой подкладке. На голове у него красовалась шляпа с оранжевым пером, на плечах – плащ в таких же полосках. Он на минуту остановился в дверях, окинул вызывающим взглядом своих черных глаз всю комнату и проговорил что-то громко, самоуверенно, обращаясь к своим спутникам. Манеры его были грубы и резки; во взгляде было что-то раздражающее и обидное. Как я заметил, куда он ни взглядывал, везде наступало какое-то замешательство: самая оживленная беседа смолкала. Вооружение незнакомца состояло из меча такого длинного, что когда он проходил по комнате, конец ножен на целый аршин волочился позади него.

Прежде всего он обратил внимание на группу из четырех человек. Подойдя к ним, он произнес что-то с вызывающим видом, обращаясь к господину в маске. Тот надменно смерил взглядом дерзкого незнакомца и даже не удостоил его ответом. Зато ответил кто-то другой: из-за скамьи послышалось мычание, напоминавшее рев рассвирепевшего быка. Слов нельзя было разобрать за шумом; да, кажется, говоривший до такой степени разозлился, что утратил способность членораздельной речи. Уже одного звука его голоса, показавшегося мне знакомым, было достаточно, чтобы осадить наглеца, который живо попятился, прикрывая свое отступление низким поклоном и бормоча какое-то извинение. Ухарски сдвинув свою шляпу, словно в вознаграждение за полученный отпор, он начал ходить по комнате, кидая грозные взгляды по сторонам с очевидным намерением завести ссору с менее опасным противником. К несчастью, наши маски привлекли его внимание. Он сказал что-то своим товарищам; затем, ободренный тем, что мы сидели с края, как люди низкого происхождения, с которыми можно было безопасно сцепиться, остановился прямо против нас.

– Что это еще за герцоги здесь? – закричал он насмешливо и, обращаясь уже непосредственно ко мне, продолжал: – Послушайте, сударь! Не соблаговолите ли снять вашу маску и выпить со мной стаканчик?

Я вежливо поблагодарил его, но отклонил предложение.

Пока я говорил, глаза его нахально устремились на мадам Брюль, чудные волосы и красивое лицо которой не могла скрыть маска.

– Может быть, дамы обладают лучшим вкусом, сударь? – сказал он. – Не согласятся ли они удостоить нас чести показать свои личики?

Сознавая необходимость оставаться спокойным, я сделал чрезвычайное усилие, чтобы сдержаться, и отвечал по возможности вежливо, что дамы очень устали и собираются уже уходить.

– Черт возьми! – вскричал он. – Это просто невыносимо. Если мы так скоро должны лишиться их общества, тем более нет причин отказаться от наслаждения их милыми глазками, пока еще можно. Жизнь коротка: так она должна быть веселою. Ведь, смею думать, здесь не женский монастырь, а ваши прелестные спутницы не монахини.

Хотя мне и очень хотелось наказать буяна, но я опять сдержался и спокойно занялся едой, притворяясь, что ничего не слышал, тем более что разделявший нас стол не позволял ему пойти дальше слов. Он отпустил на наш счет еще несколько грубых шуток, которые нам тем легче было перенести, что мы были в масках: о нашем волнении можно было лишь догадываться. Окружавшая толпа, видя, что я остаюсь совершенно спокоен, начала рукоплескать нахалу. Впрочем, как мне показалось, больше из страха, чем от восторга. Я убедился в этом, когда Симон, подавая блюдо, успел шепнуть мне, что это был итальянский капитан на жаловании у короля, известный своим умением владеть оружием, что он доказал на многочисленных поединках. Известие это могло только подтвердить справедливость моего первоначального предположения. Мадемуазель, которой не были известны эти подробности, переносила дерзости нахала с поразительным терпением, а мадам, казалось, вовсе даже не замечала их. Тем не менее я был очень доволен, когда он удалился и оставил нас в покое. Я воспользовался этой минутой, чтобы проводить дам наверх, и свободно вздохнул, когда дверь за ними затворилась. Мне казалось, что эта история окончена; и я был очень доволен тем, что мне удалось сдержать себя.

Но я ошибся. Проходя через комнату, где мы ужинали, с благим намерением отправиться в конюшню, я снова наткнулся на итальянца, ставшего мне поперек дороги, и мог прочесть в глазах его товарищей, взгромоздившихся даже на столы, чтобы лучше наблюдать, что встреча наша была неслучайна. Рожа нахала раскраснелась от вина. Гордый сознанием многих побед, он вызывающе смотрел на меня, причем мое терпение, казалось, только усиливало его презрение.

– А, весьма рад снова встретить вас здесь, сударь! – сказал он, кланяясь мне с преувеличенной почтительностью чуть не до земли. – Может быть, теперь ваше высокопревосходительство соблаговолите снять маску? Здесь уже между нами нет стола; да и нет ваших прелестных спутниц, которые защитили бы своего милого дружка.

– Поверьте, сударь, – вежливо ответил я, стараясь слушаться голоса благоразумия, – если что и заставляет меня отказать вам в исполнении вашего желания, то это особенная причина, а никак не желание быть вам неприятным.

– О, я этого вовсе и не думаю! – с грубым смехом ответил итальянец. – Но к черту ваши особые причины! Понимаете?

– Понимаю и вижу, что вы невежа и нахал, – ответил я, не будучи долее в силах сдерживать злобу. – Пустите меня!

– Снимите маску! – повелительно сказал он, делая попытку удержать меня. – Снимите маску, или я прикажу одному из лакеев снять ее с вас!

Видя, что все мои попытки избежать столкновения только поощряют его к грубости, и заметив, что вокруг нас уже собралась толпа зевак, жадных до происшествий, я счел несовместимым с честью продолжать это представление. Я окинул взглядом всю комнату, ища секунданта, но не нашел ни единого знакомого лица, хотя комната была полна народу, и я со всех сторон видел устремленные на меня насмешливые взоры. Мой противник заметил мой взгляд, но ошибочно истолковал его, предполагая, что я хочу бежать. Он, по-видимому, привык к битвам один на один и презрительно рассмеялся.

– Нет, дружок мой! – сказал он. – Другого выхода здесь нет. Или снимите вашу маску, или мы будем драться.

– Прекрасно, – ответил я. – Если нет другого выбора, будем драться.

– В маске? – недоверчиво переспросил он.

– Да, в маске, – ответил я грозно, чувствуя, что все нервы мои гудят от долго сдерживаемой ярости. – Я буду драться так, как есть. Живее поворачивайтесь, и куртку долой, если только вы мужчина! Я вас так разукрашу, что, если только вы доживете до завтрашнего дня, вам понадобится маска уже до скончания дней.

– Ого! – удивленно возразил он. – Вот как мы заговорили! Ничего, я скоро положу конец этим разговорам. Тут между столами достаточно места, и наверно уж гораздо больше, чем вам понадобится завтра.

– Завтра и увидим, – коротко сказал я.

Итальянец быстро отстегнул застежки и снял свой нагрудник, затем отступил на шаг назад и встал в боевую позицию. Товарищи его очистили место между столами, довольно удобное для поединка, хотя и тесноватое, а сами расположились вокруг наблюдать за ходом дела. Слава моего противника была такова, что я слышал, как со всех сторон предлагают пари за него. Но это обстоятельство, которое могло бы смутить юношу, только побудило меня постараться воспользоваться теми первыми небрежными выпадами, которые позволяют себе самонадеянные бойцы, полагая, что они имеют дело со слабым противником и что победа достанется им легко.

Между тем слух о поединке собрал столько народу, что вся комната была набита битком: в ней стало даже как будто темнее. В последнюю минуту, когда мы уже скрестили шпаги, в первых рядах произошло движение: толпа расступилась, чтобы пропустить трех-четырех человек. Отчего им было оказано такое преимущество – из уважения ли к ним самим или к их многочисленной вооруженной свите – не знаю. Мне показалось, что это были те четверо, о которых я уже упоминал; но утверждать этого наверное не берусь.

Я воспользовался минутой, пока они проходили вперед, чтобы осмотреться и осмыслить свое положение. У меня было твердое намерение убить моего противника: его сверкающие глаза и нахальная улыбка вызвали во мне отвращение, граничившее с ненавистью. Окна были справа от меня. Бледный вечерний свет, падавший оттуда, освещал стоявших слева; бывшие же справа оставались в тени. Маска являлась для меня очень полезной, оставляя меня невидимым и позволяя, особенно благодаря тому, что свет падал так удобно для меня, следить и за выражением лица, и за всеми движениями противника.

– Вы будете двадцать третьим из убитых мною на поединке, – хвастливо заявил итальянец, когда мы уже скрестили шпаги.

– Так берегитесь! – ответил я ему. – Против вас двадцать три.

Вместо ответа, с его стороны последовал выпад. Я отбил удар и атаковал в свою очередь. С первых же ударов я почувствовал, что мне придется воспользоваться всеми своими преимуществами – и маской, и хладнокровием. Я увидел, что нашел достойного соперника, который не уступал мне, если не превосходил, в искусстве владеть мечом. Его шпага была длиннее моей; зато у меня рука была длиннее. Он предпочитал действовать острием шпаги, по-итальянски, я же – всем клинком. Его ослабляло излишне выпитое вино; я же чувствовал, что в руку мою после болезни еще не вернулись прежняя сила и проворство. Мой противник, подстрекаемый криками толпы, нападал с яростью; я же решил соблюдать осторожность и, не атакуя сам, ограничивался отбиванием града сыпавшихся на меня ударов, терпеливо выжидая промаха со стороны противника.

Толпа приветствовала первые удары громкими криками и насмешками. Но, пораженная тем, что ее герою не удалось уложить меня с первых же ударов, она постепенно стихла и с напряженным вниманием следила за ходом битвы, испуская возгласы, когда из шпаг сыпались искры и раздавался резкий лязг скрещивающихся клинков. Но удивление толпы было незначительно в сравнении с остыванием моего противника. Ярость, нетерпение, недоумение, сомнение попеременно отражались на его лице. Убедившись, что ему приходится иметь дело с серьезным противником, он пустил в ход все свое искусство. Он прибегал ко всевозможным ухищрениям, придумывал всевозможные способы нападения, но постоянно встречал меня наготове. Вскоре с ним произошла значительная перемена. На лбу у него выступила испарина, царившее вокруг молчание очевидно тяготило его, силы его видимо слабели. Мне показалось, в уме его внезапно мелькнула мысль о возможности для него поражения и смерти, мысли о которых сначала не мог даже допустить. Я слышал, как он пробормотал какое-то ругательство и на мгновение снова заработал яростно. Вскоре он приутих. Я уже читал страх в его глазах: он понял, что для него настала минута искупления. Упершись спиной в стол, видя перед своей грудью острие моей шпаги, он понял, что должны были переживать в такие минуты его многочисленные жертвы. Казалось, в эту минуту он хотел остановиться, чтобы перевести дух. Но я не думал позволять ему это, сознавая, что, если дам ему возможность оправиться, он снова начнет прибегать к различным ухищрениям и, пожалуй, одолеет меня. Моя черная маска, которая все время была перед его глазами, не позволяла ему видеть волнения и усталости на моем лице да еще придавала мне зловещий вид, и, наконец, возбудила в нем суеверный страх, смешанный со смутными предчувствиями. Окружающий сумрак усиливал это впечатление. Лицо его покрылось багровыми пятнами; дыхание стало прерывистым; глаза приняли блуждающее выражение. На мгновение он с отчаянием посмотрел на зрителей: в их любопытных, но бесстрастных взглядах он не мог прочесть ничего похожего на сожаление. Развязка наступила раньше, чем я ожидал. Противник мой потерял способность владеть собой. Рука его, державшая шпагу, видимо ослабела. При последней, отчаянной попытке отбить новый, более решительный удар он вдруг выронил шпагу, которая, описав большой круг в воздухе, упала к ногам ошеломленных не менее меня зрителей. Одно мгновение я стоял неподвижно, ожидая, что предпримет мой противник. Он немного отступил назад, затем вдруг сделал такое движение, будто собирался броситься на меня с кинжалом в руке. Но встретив устремленное на него острие моей шпаги, он снова попятился с исказившимся от злобы и страха лицом.

– Ступайте! – сказал я повелительно. – Убирайтесь за вашей шпагой! Но пощадите также следующего противника, которого вам удастся победить.

Он с минуту молча смотрел на меня, судорожно играя рукояткой своего кинжала, словно не понимая моих слов или лишившись языка от позора. Я уже собирался повторить свои слова, как вдруг тяжелая рука опустилась на мое плечо и кто-то прошептал мне на ухо:

– Сумасшедший! Что вы возитесь с ним! Вот как надо обращаться с подобными негодяями!

Прежде чем я успел ответить что-либо, человек этот перескочил через стол, схватил итальянца за шиворот и, не обращая внимания на его кинжал, толкнул в самую середину толпы.

– Вот так ему! – крикнул он с чувством видимого удовлетворения. – А теперь, друг мой, – продолжал он, обращаясь ко мне с видом снисхождения, – отдохните, оправьтесь немного, а затем мы поборемся с вами. Господи, как это приятно – встретить настоящего мужчину! А вы, клянусь Богом, настоящий мужчина!

– Но, позвольте, сударь! Зачем же мы будем драться? Ведь мы не ссорились.

– Ссорились? Да Боже сохрани! К чему же нам ссориться? Если мне человек понравился, я просто говорю ему: «Я Крильон! Давайте драться!» Но, вижу, вы еще не отдохнули. Так мы можем подождать. Спешить нам некуда. Бертон де Крильон с удовольствием подождет, пока вы соберетесь с силами. А пока, господа, – продолжал он величественно, обращаясь к зрителям, с великим недоумением наблюдавшим за всей этой сценой, – пока будем делать то, что можно. Повторяйте за мной: «Да здравствуют король и незнакомец!»

Толпа бессознательно повиновалась. Когда ее крики затихли, кто-то завопил: «Да здравствует Крильон!» Эти слова были подхвачены и многократным отзвуком отдались по комнате, вызвав слезы умиления на глазах этого замечательного в своем роде человека, который, кроме внешнего хвастовства и задора, обладал и твердостью, и бесшабашной храбростью. Он несколько раз поклонился во все стороны, расхаживая между столами: лицо его сияло довольством и даже восторгом. Я следил за ним с возрастающей тревогой. Я убедился, что именно его голос я слышал перед поединком, за скамьями. Я не имел намерения драться; да и силы мои настолько иссякли после болезни, что я чувствовал себя не в состоянии вступать во вторичный поединок. Поэтому, когда он вторично обратился ко мне с вопросом: «Ну-с, что же, сударь, готовы вы или нет?» – я мог ответить ему то же, что и раньше:

– Но, сударь, ведь мы с вами вовсе не ссорились.

– Опять то же! – ворчливо возразил он. – Если это все, что вы имеете сказать, так давайте драться.

– Нет, это не все, – ответил я решительно, вкладывая шпагу в ножны. – Я не только не ссорился с вами, господин Крильон, но в последний раз, когда мы виделись с вами, вы оказали мне даже значительную услугу.

– Ну так теперь, значит, как раз время отплатить за нее, – весело ответил Крильон, словно таким образом дело улаживалось само собой.

– У меня все-таки есть еще одно извинение, – сказал я этому страстному вояке, едва удерживаясь от смеха. – Я едва оправился от болезни и чувствую себя очень слабым.

Впрочем, я все-таки не отказался бы от поединка, но уступить первенство Крильону мог бы и лучший боец, чем я, ничуть не роняя этим своего достоинства.

– О, если вы так заговорили, то довольно, – ответил Крильон с разочарованным видом. – Впрочем, уже темно. Это да послужит мне утешением! Но вы не откажетесь распить со мной стаканчик вина? Голос ваш мне знаком, хотя не помню, где я вас видел и какую мог оказать услугу. Во всяком случае, на будущее можете вполне рассчитывать на меня. Я люблю людей смелых и скромных и не знаю лучшего друга, чем солдат.

Я ответил ему в том же роде. Толпа, которая сначала готова была разорвать меня, теперь смотрела с почтением. Вдруг господин в маске, из спутников Крильона, подошел ко мне и поклонился самым изысканным образом.

– Поздравляю вас, сударь, – сказал он, свысока обращаясь ко мне. – Вы владеете шпагой на редкость ловко и, можно сказать, сражаетесь не только рукой, но и головой. Если вы когда-нибудь будете иметь нужду в друге, то окажете мне большую честь, вспомнив о виконте Тюрене.

Я низко поклонился, стараясь скрыть свое изумление. Обладай я даже воображением Брантома, я не мог бы придумать ничего чудеснее и занятнее нашей встречи: я и виконт де Тюрен, оба в масках, и вместо взаимных упреков и угроз обмениваемся любезностями и обещаем друг другу помощь и содействие! Не зная точно, дрожать ли мне от страха или смеяться по поводу столь любопытного стечения обстоятельств, я ответил уклончиво, прося у виконта не обижаться за то, что я должен сохранить свою таинственность. Тут меня охватил новый страх: а ну как Крильон узнает меня и назовет по имени! Это побуждало меня ускользнуть отсюда поскорее. Но виконт продолжал говорить – я не мог уйти уже из вежливости к нему.

– Вы, кажется, направляетесь на север, как и все остальные? – спросил он, глядя на меня с любопытством. – Осмелюсь спросить, едете ли вы в Медон, где в настоящее время находится король Наваррский, или ко двору в Сен-Клу?

Я ответил, что еду в Медон. Беспокойство мое все усиливалось от его пронзительного взгляда.

– В таком случае, если вы ничего не имеете против моего общества, я к вашим услугам, – сказал виконт, снова кланяясь мне с утонченной вежливостью. – Я также еду в Медон и думаю двинуться в девять утра.

По счастью, он принял мое молчание за согласие и отошел, прежде чем я успел поблагодарить его.

Гораздо большего труда стоило мне отделаться от Крильона. Он, казалось, почувствовал ко мне внезапное влечение, кроме того, его интересовал также вопрос, кто я такой. Но мне уже успели наскучить разные назойливые предложения со всех сторон – я поспешил потихоньку ускользнуть и пробрался в конюшню. Здесь я отыскал моего Сида и растянулся возле него на соломе, то перебирая в памяти прошедшее, то строя планы на будущее. Сон скоро застиг меня на мысли о том, как бы добраться до Медона раньше виконта, чтобы воспользоваться его отсутствием: только таким путем я мог избежать опасности, которой добровольно пошел навстречу.

ГЛАВА XV В Медоне

Мы выехали, когда в гостинице все еще спали, и прибыли в Медон на следующий же день около полудня. Не стану утруждать читателя рассказом о том, что переживали мы с мадемуазель в этот последний день нашего путешествия, какие клятвы давали друг другу и как почти раскаивались в том, что решились на такой шаг. Мадам Брюль относилась к нам с нежной предупредительностью, постоянно оставляла нас вдвоем, а сама ехала на некотором расстоянии с Фаншеттой. Мысль о предстоящей разлуке так удручала нас, что мы забывали обо всем остальном и лишь изредка обменивались словами.

Мы ехали рядом, держась за руки и почти не спуская глаз друг с друга, полные мрачных предчувствий. Сначала ехали спокойно, но недалеко от города, когда вдали уже показался замок, над которым развевался флаг с гербом Бурбонов, мы попали в толпу, обычно сопровождающую армию. Толпы стояли и на перекрестках. Нагруженные телеги и навьюченные мулы загромождали мосты; то и дело какой-нибудь всадник проносился мимо нас галопом; не то кучка солдат в беспорядке, с пением и криком проходила по дороге. Там и сям, как бы для предостережения, стояли виселицы с болтавшимися на них трупами; мимо нас проезжали экипажи с разряженными дамами и молодыми франтами, возвращающимися с прогулки. При таком стечении народа мы проехали незамеченными и, вступив в город, остановились разведать, где остановилась принцесса Наваррская. Узнав, что она помещается в городе, брат ее – в замке, а король Франции – в Сен-Клу, я со своим отрядом решил расположиться шагов на сто дальше, на одном проселке, и, соскочив с коня, поспешил к своей милой.

– Мадемуазель! – сказал я важно и так громко, чтобы слышали все мои люди. – Время настало: я не могу далее сопровождать вас. А посему прошу вас засвидетельствовать, что как я увез вас, так и вернул с вашего же согласия. Прошу дать мне такое удостоверение: оно может мне пригодиться.

Она наклонила голову и, взяв меня за руку, заговорила дрожащим голосом:

– Сударь, я не дам вам никакого свидетельства, пока жива. – Тут она сняла маску: слезы текли по ее лицу. – Да хранит вас Бог, месье де Марсак! – продолжала она, наклонившись так, что лицо ее почти коснулось моего. – Да поможет Он вам достигнуть желанной цели! Если же вам придется слишком дорого заплатить за все то, что вы для меня сделали, я не выйду замуж никогда. Пусть все эти люди будут мне свидетелями!

Я не мог вымолвить слова от волнения и, преклонив колено, поцеловал ее руку. Затем я дал знак продолжать путь. И они, в сопровождении Флейкса и Мэньяна, отправились. Мадемуазель долго оглядывалась и кивала мне, пока наконец они не скрылись за поворотом дороги.

Я тоже повернулся и с тяжестью в сердце пошел к своему Сиду, который стоял е понуренной головой. Я вскочил в седло и шажком поехал в замок. Путь был недалек: скоро я очутился на дорожке, ведущей к воротам, у которых уже собралась толпа. Народ входил и выходил; некоторые располагались в тени у стен; конюхи прогуливали лошадей. Солнце ярко освещало замок и весь двор; каски гвардейцев блестели. Я ехал, ничего не замечая, равнодушный ко всему окружавшему, и на время даже забыл все свои сомнения, как вдруг кто-то быстро подошел ко мне и взглянул мне прямо в лицо. Я продолжал свой путь; но незнакомец побежал за мной и тихо позвал меня по имени. Я остановил Сида и взглянул на него.

– Да, – машинально произнес я. – Я де Марсак, но я вас не знаю.

– Все равно: я жду вас вот уже три дня. Рони получил ваше послание, и вот что мне поручено передать вам, – сказал он, подавая клочок бумаги.

– От кого это?

– От Мэньяна, – коротко отвечал он, осматриваясь кругом, и пошел своей дорогой.

Я взял записку и, зная, что Мэньян не умел писать, не удивился, что она была без подписи. Краткость содержания записки вполне согласовалась со сдержанностью ее подателя: «Ради всего святого, вернитесь и ждите! Ваш враг здесь: доброжелатели ваши бессильны». Однако даже такую записку и при таких обстоятельствах я прочел равнодушно. В самом деле, не затем же я предпринял столь длинное путешествие, не затем провел Тюрена, чтобы в конце концов проиграть дело и обмануть себя самого! К тому же отдаленная пальба, указывавшая, что по ту сторону замка происходило сражение, побуждала меня продолжать путь: теперь или никогда я своим мечом мог заслужить прощение. Только ради Рони (я был уверен, что записка от него) я решился действовать как можно осторожнее и ни в коем случае не упоминать его имени, не обращаться к нему. Я приближался к воротам. Народ расступался и почтительно давал мне дорогу: все были поражены появлением знатного незнакомца одного, без свиты. Я узнал многих из тех, кого видел шесть месяцев тому назад при дворе; но меня никто не узнал благодаря моему переодеванию. Я спросил ближайшего соседа, в замке ли король Наваррский.

– Он поехал к Французскому королю в Сен-Клу. Его ждут через час.

Рассудив, что у меня еще достаточно времени до приезда Тюрена, я слез с коня и, взяв его за поводья, прошелся вдоль стены. Число прибывающих увеличивалось. Более высокопоставленные лица, подъезжая к воротам, слезали с лошадей и оставляли их на попечение лакеев, а сами шли в замок. Офицеры в ярких мундирах и блестящих латах, покрытые пылью, проезжали в ворота. Вестовой прискакал с письмами и в один миг был окружен толпой любопытных, которые оставили его в покое только для того, чтоб обратить внимание на новых пришельцев. То была кучка горожан; их мрачные лица и боязливые взгляды не предвещали ничего доброго. Занятый сначала наблюдением, я мало-помалу начинал терять терпение и испытывал всю неловкость ложного положения. Я ясно сознавал, что подвергнусь оскорблениям, представившись королю среди народа, но ничего другого не оставалось. Я не мог отважиться войти в замок: тогда пришлось бы открыть свое имя, и я совсем не увидел бы короля Наваррского. Но оставаясь здесь, я чуть не погубил себя. Вдруг я увидал одного дворянина и был узнан им. Он подъехал к воротам, весьма важно сошел с коня и отдал поводья конюху. То был Форжэ, секретарь короля, которому я передал прошение в Сен-Жане. Он с удивлением посмотрел на меня и издали поклонился, не решаясь заговорить. Но затем подошел и снова поклонился очень сухо и неприветливо.

– Кажется, имею удовольствие говорить с месье де Марсаком? – сказал он тихо, вежливо.

Я отвечал утвердительно.

– И это ваша лошадь? – продолжал он, указывая на Сида, которого я привязал к стене.

Я снова утвердительно кивнул головой.

– Ну так послушайтесь моего совета, – сказал он сухо. – Садитесь на нее, не медля ни минуты, и уезжайте как можно дальше от Медона.

– Благодарю вас, – сказал я, хотя был очень удивлен его словами. – Но что, если я не послушаюсь вашего совета?

– В таком случае разбирайтесь потом как знаете! – отвечал он, пожав плечами.

С этими словами он повернулся; и я видел, как он вошел в замок, У меня мелькнула мысль, что, сбросив с себя всякую ответственность, предупредив меня, он шел отдать приказ о моем аресте. По всеми вероятности, он знал намерения своего господина: я вспомнил, что он только повторил мне предупреждение короля Наваррского не обращаться к нему ни за наградой, ни за покровительством. Ведь я был здесь против личного приказания короля. Я рассчитывал на мои услуги, которые, по его же словам, будут им не признаны. Я вспомнил, что Рони говорил то же самое, и пришел к заключению, что мы с мадемуазель решились на такой шаг, которого я никогда бы не предпринял сам по себе.

В эту минуту раздался конский топот, толпа расступилась: я догадался, что приближался король Наваррский. С замиранием сердца подвинулся я вперед, чувствуя, что настала решительная минута. Король ехал рядом с пожилым человеком, очень просто одетым; они были заняты важным разговором. За ними следовала свита, поразившая меня, привыкшего к пышности двора в Блуа, скромностью своих нарядов. Генрих сам был одет в белый бархатный костюм, местами разорванный и запачканный; но его быстрый взгляд и властный вид не могли не привлечь всеобщего внимания. Он весело оглядывал всех и держал себя так просто, но с таким достоинством, что нельзя было не признать в нем вождя и повелителя. Толпа встретила его криком: «Да здравствует Наварра!» Он поклонился; глаза его заблестели. Но когда кучка народа у ворот принялась кричать: «Да здравствуют короли!» – он знаком, велел замолчать и сказал громким, ясным голосом:

– Нет, друзья! Во Франции только один король. Кричите: «Да здравствует король!»

Представитель группы горожан из Аркейля[318], явившихся с жалобой на скопление войск в их городе, воспользовался заминкой и приблизился. Генрих принял его очень милостиво и наклонился, чтобы лучше слышать. Пока они говорили, я протолкался вперед: волнение мое усилилось, когда я узнал, что ехавший рядом с королем старик был не кто иной, как де ля Ну[319]. Никто из гугенотов, достойных этого имени, не мог равнодушно видеть этого старого воина, который сделал и перенес для общего дела более, чем кто-либо, не теряя своего непреклонного рвения. И я, готовый минуту тому назад пожертвовать благом страны ради собственного благополучия, устыдился. Вид ля Ну придал мне смелости. Я подошел к королю и услышал его последние слова жителям Аркейля:

– Будьте терпеливы, друзья! Всем теперь тяжело; но скоро все это кончится; Сена наша, через неделю Париж должен сдаться. Король, мой родственник, войдет туда, и вы избавитесь от нас. Ради Франции, подождите недельку!

Толпа отступила с низкими поклонами, очарованная милостивым приемом короля. Генрих поднял голову и увидал меня перед собой. В один миг его добродушие исчезло. Он нахмурился, глаза его засверкали. Его первым побуждением было проехать мимо меня; но видя, что я во что бы то ни стало решил добиться своего, он задумался. Видимо, он до того был опечален моим появлением, что не знал, как поступить со мной.

Я воспользовался этим: склонив колени с таким почтением, какого никогда не оказывал королю Франции, я просил его принять меня под свое покровительство и быть милостивым ко мне.

– Теперь не время беспокоить меня, сударь, – отвечал он, сердито покосившись на меня. – Я вас не знаю. Обратитесь к Рони.

– Это будет бесполезно, государь, – ответил я с отчаянной решимостью.

– В таком случае я не могу ничего сделать для вас, – сказал он с досадой. – Посторонитесь, сударь!

Но я уже был вне себя. Я знал, что судьба моя должна решиться теперь, до возвращения Тюрена: иначе я буду узнан, и мне отомстят. Я закричал, уже не думая о том, кто меня слышит, что я – де Марсак и что я вернулся, готовый на все, что бы враги ни затеяли против меня.

– Черт побери! – воскликнул Генрих, приподымаясь в седле, от изумления. – Вы действительно де Марсак?

– Да, государь.

– Ну, так вы сумасшедший! – воскликнул он, обратившись к стоящим позади него. – Черт возьми! Надо было быть безумным, чтобы явиться сюда! Неужели сюда прибыли грабители и воры со всей страны?

– Извините, но я ни то, ни другое! – возразил я с негодованием, смотря то на него, то на его свиту.

– Вы будете иметь дело с Тюреном! – крикнул он, хмурясь, с искаженным от гнева лицом. – Теперь я вас отлично вспоминаю, сударь. Вы обвиняетесь в похищении дамы из замка Шизэ несколько месяцев тому назад.

– Эта дама теперь на попечении принцессы Наваррской.

– Принцессы Наваррской?! – воскликнул он, совершенно сбитый с толку.

– И если она скажет хоть что-нибудь против меня, я подчинюсь охотно всякому наказанию, какое бы вы или Тюрен ни назначили мне. Но если она ничего не будет иметь против меня, а сознается, что последовала за мной по своей воле и ни в чём не может пожаловаться на меня, то прошу вас, государь, предоставить Тюрену и мне решить это дело как наше личное.

– Если даже и так, то, я думаю, вам хорошо достанется, – сказал король злобно, но тут же знаком остановил возмущенных моей дерзостью придворных, намеревавшихся схватить меня, и взглянул на меня уже с изменившимся выражением. – Итак, вы утверждаете, что эта дама последовала за вами по собственному желанию?

– Да, государь, и она уже вернулась.

– Странно! – пробормотал он. – Вы женились на ней?

– Нет, но непременно женюсь.

– Боже мой! Но ведь Тюрен ее опекун! – возразил он, пораженный моей смелостью.

– Я не отчаиваюсь получить его согласие, государь, – спокойно сказал я.

– Черт побери, да это прямо безумец! – воскликнул Генрих, повернув коня и вытаращив глаза на свою свиту. – Я не знаю более необыкновенной истории.

– И говорящей более в пользу кавалера, нежели дамы, – насмешливо сказал кто-то в толпе.

– Ложь! – воскликнул я, выступив вперед так смело, что и сам себе удивился. – Клянусь, она так же чиста, как сестра вашего величества. Этот человек лжет: я докажу это!

– Вы забываетесь, сударь! – остановил меня король. – Замолчите и помните, что вы не имеете права возвышать голос против тех, кто старше вас. И без того вы достаточно виноваты.

– Но этот человек лжет! – отвечал я настойчиво, вспомнив Крильона и его привычки. – И если он удостоит меня пройтись со мной, я докажу ему это.

– Черт возьми! – повторил Генрих, хмурясь и повторяя свою любимую поговорку. – Замолчите ли вы, сударь, и дадите ли мне время подумать? Или вы желаете быть немедленно арестованным?

– Это было бы проще всего, – вмешался кто-то, и с этими словами какой-то франт выступил вперед и, став подле короля, очень недружелюбно посмотрел на меня. – Мой господин Тюрен ничего другого и не ожидает от вашего величества, – продолжал он горячо. – Надеюсь, вы немедленно отдадите приказ о его аресте, и мы заставим, наконец, этого господина отвечать за свои проделки. Тюрен сегодня возвращается: он должен быть уже здесь. Повторяю, ваше величество: он ничего другого не ждет.

Король продолжал мрачно глядеть на меня, нетерпеливо теребя себя за усы. Между тем кто-то распорядился разогнать народ, чтобы не дать ему возможности слышать мои пререкания с королем; с другой стороны, кучка придворных из любопытства столпилась еще теснее полукругом вокруг нас. Я очутился как раз в середине этого полукруга, прямо против короля, по обеим сторонам которого стояли ля Ну и вновь явившийся господин. Король сердито смотрел на меня. Теперь он уже перестал бояться за себя: сначала он счел мое появление вступлением к дальнейшим разоблачениям, которые могли отвратить от него Тюрена как раз в ту минуту, когда так важно было сохранить взаимное согласие. Может быть, и в поведении моем он усмотрел что-то, как бы взывавшее к его сердцу и великодушию.

– Месье Арамбур! – сказал он наконец. – Если эта девушка возвратилась, то я не вижу причины, для чего нам вмешиваться в это дело, по крайней мере теперь?

– Я думаю, что Тюрен имеет основания думать иначе, ваше величество, – сухо ответил Арамбур.

Король покраснел.

– Тюрен… – начал он.

– Месье Тюрен принес много жертв по требованию вашего величества, – ответил Арамбур значительно. – Он предал забвению немало оскорблений, и действительных, и воображаемых, связанных с этим делом. Этот господин нанес ему жесточайшее оскорбление, и теперь я, от имени моего виконта, прошу вас, нет, требую немедленно арестовать его. Пусть он отвечает за все!

– Я готов отвечать хоть сейчас, – ответил я, оглядываясь кругом, чтобы найти хоть какой-нибудь дружественный взор, и встретив одобрение только во взгляде ля Ну. – Я готов держать ответ перед виконтом или перед кем бы то ни было, кого ему угодно будет выставить за себя.

– Довольно! – воскликнул Генрих тем повелительным тоном, которым он иногда так хорошо умел говорить. – Благодарю вас, месье Арамбур! Тюрен очень счастлив, имея таких друзей. Но этот господин, – продолжал он, указывая на меня, – явился ко мне по своей доброй воле: поэтому я считаю несовместимым с моей честью арестовывать его прямо сейчас, без всякого предупреждения. Даю ему час времени, чтобы выбраться отсюда. Если по истечении этого срока, – добавил король торжественным тоном, – он еще будет здесь, то пусть пеняет на себя самого. Господа, пропустите нас: мы и так уж запоздали!

Я молча выслушал приговор, тщетно стараясь сказать что-либо в свою пользу. Когда король приказал мне посторониться, я молча повиновался и с непокрытой головой глядел на проходивших мимо солдат. Одни из них с любопытством оглядывались на меня, как на человека, о котором им приходилось слышать любопытные вещи; другие смотрели на меня с нескрываемой насмешкой, третьи (меньшинство) бросали на меня мрачные, угрожающие взгляды. Когда все прошли, а за ними скрылись и обозы с прислугой, и я остался один под вопросительными взорами толпы, я также направился к своему Сиду, отвязал поводья и собрался в путь.

Итак, я должен был с горьким разочарованием сознаться, что лопнул блестящий план, созданный мною с мадемуазель в лесу Сен-Ролтье, когда нам казалось, что благодаря долгому нашему отсутствию и великим событиям, все должно было перемениться и нам открывается возможность возвратиться. Все было по-прежнему. Сила оставалась на стороне тех же, что и раньше, если только они не сделались еще сильнее; дружба должна была находиться под вечным страхом. Словом, мы поступили бы гораздо умнее, если бы действовали осторожнее и, следуя добрым советам, ожидали бы, пока королю Наваррскому или господину Рони самим будет угодно вспомнить о нас. Тогда мне не пришлось бы стоять, как теперь в страхе и мучиться мыслью о предстоящей горькой разлуке. Правда, мадемуазель была невредима, ей не грозила никакая опасность: это, конечно, было уже много. Но я, вкусив после долгой, тяжелой службы краткого счастья, должен был снова оставаться один,утешаясь одними воспоминаниями. Голос Симона Флейкса разбудил меня от недостойной спячки, напомнив, что драгоценное время шло, а я стоял тут без дела. Чтобы добраться до меня, Симону пришлось проложить себе дорогу сквозь толпу любопытных: лицо его раскраснелось от напряжения. Он дернул меня за рукав, поглядывая на окружающую толпу со злобой и страхом.

– Да что это, прости Господи! – пробормотал он нетерпеливо. – Они, кажется, принимают вас за канатного плясуна. Пойдемте скорей, сударь! Нам нельзя терять ни минуты.

– Вы оставили ее у Мадам Катерины? – спросил я.

– Ну конечно. О ней вам нечего беспокоиться. Спасайтесь поскорей сами, месье де Марсак! Это – самое лучшее, что вы можете сделать.

Я бессознательно сел на лошадь – и вдруг почувствовал, что ко мне вернулись прежняя бодрость и мужество. Я спокойно проложил себе путь сквозь толпу и поехал по той же дороге, по которой мы прибыли. Проехав около сотни ярдов, я внезапно остановил коня.

– Час – это немного, – сказал я, обращаясь к Симону. – Куда мы едем?

– В Сен-Клу! Там, под покровительством короля Франции, мы можем быть день-другой спокойны. А тут, если Париж еще продержится, будет Лига.

Не видя никакого другого исхода, я должен был согласиться. Расстояние от Медона до Сен-Клу можно было бы проехать и меньше, чем в час, но прямая дорога вела через Школьный Луг – широкую равнину к северу от Медона. Здесь мы легко могли попасть под неприятельский огонь; тут, кроме того, происходили беспрестанные схватки между двумя враждебными конницами, и проехать такому отряду, как наш, было немыслимо. Пришлось ехать в обход, что заняло больше времени, зато нам удалось добраться до Сен-Клу без всяких помех и приключений. Мы застали этот городок в той суматохе и суете, какая составляет принадлежность походной и придворной жизни. Сен-Клу был переполнен. Вследствие ожидавшейся сдачи Парижа, он сделался местом свиданий как тех немногих, которые до конца готовы были стоять за свои убеждения, так и большинства, ожидавшего только движения воды, чтобы очутиться на стороне победителя. Улицы, переполненные народом, пестрели яркими нарядами горожан, блестящим вооружением военных. Длинные ряды флагов висели по обеим сторонам улиц, заслоняя солнце; громкий звон колоколов отвечал на отдаленные раскаты пушек. Повсюду: на флагах, арках, знаменах – виднелись крупные надписи: «Да здравствует король!» – эта насмешка судьбы, как тогда было известно Богу, а теперь и нам.

ГЛАВА XVI Зловредный воздух

Мы подвигались медленно среди толкотни, пока не добрались до главной улицы. Здесь давка, казалось, была еще больше: мы могли двигаться лишь с большим трудом. Вдруг слышу, кто-то назвал меня по имени. Я быстро обернулся и увидел в окне углового дома именно того, кого так усердно искал. Полминуты спустя Ажан был уже возле меня. Уступая его просьбам, я должен был согласиться принять приглашение остановиться у него. Он не скрывал своей радости и изумления по поводу того, что ему удалось встретить меня здесь, и болтал без умолку, лишь на минуту прервав свои рассказы, чтобы ответить на вопрос Симона, куда поставить лошадь. Он торопливо проводил меня сквозь толпу до своего жилища, причем во всех его движениях выказывалось столько сердечности, что у меня невольно навернулись слезы. Даже товарищ его, которого я нашел в его квартире, проникся уважением к моей особе. Ажан снова был в своем парадном одеянии, с длиннейшим пером на шляпе, со множеством побрякушек и украшений, при помощи которых он хотел придать себе Особенно блестящий, торжественный вид: так подкладывают фольгу под драгоценные камни, чтобы усилить их блеск. Я счел для себя большой честью, когда он нарочно снял все свои побрякушки, затем сам проводил меня на почетное место и представил своим спутникам с такой мальчишеской простотой, видимо стараясь доставить мне возможные удобства, что я был тронут. Он приказал хозяину немедленно принести для меня вина, мяса и всяких закусок; сам суетился и бегал взад и вперед, то отдавая различные приказания слугам, то ругая их за то, что они не подавали мне тех или других вещей, в которых я вовсе не нуждался. Я извинялся перед друзьями Ажана за нарушение их беседы; они отвечали любезностями. Заметив по возбужденному лицу Ажана и по его сверкающим взорам, что он желает остаться со мной наедине, они поспешили удалиться.

– Ну, друг мой! – спросил Ажан, проводив товарищей. – Что скажете? Ее нет с вами?

– Она в Медоне с мадемуазель де ля Вир, – с улыбкой ответил я. – Вообще же она чувствует себя хорошо и, по-видимому, находится в прекрасном расположении духа.

– Она ничего не поручала вам передать мне?

– Она не знала, что я увижу вас.

– Но ведь она недавно говорила с вами обо мне? – заметил юноша, побледнев.

– Я думаю, она уже две недели как не упоминала вашего имени, – смеясь ответил я. – Слушайте, друг мой! – продолжал я уже серьезно, кладя ему на плечо руку. – Неужели же вы так неопытны, что не знаете, что женщина всего менее говорит о том, о чем она больше всего думает? Ободритесь же. Если я не ошибаюсь, вам теперь бояться нечего, кроме разве что прошлого. Имейте же терпение!

Я уверял его, что даже не сомневаюсь в этом; затем он впал в мечтательное настроение. Я молча наблюдал за ним. Увы! Как ничтожна человеческая природа! Он встретил меня с распростертыми объятиями, а меня при виде его сияющего красивого лица охватило самое низкое чувство – зависть. В самом деле, у него было состояние, красивая наружность, большие связи, а стало быть, и блестящие надежды. Я каждую минуту должен был страшиться новой опасности; будущее рисовалось мне мрачными красками; каждый шаг представлялся мне столь опасным, что я не знал, на что решиться. Он был в полном расцвете лет и сил; я же давно прожил свою весну. Он пользовался милостями; я был несчастный беглец. Мои размышления были прерваны Ажаном, который, очнувшись от своих приятных мечтаний, начал расспрашивать меня обо мне самом. Выслушав меня, он сказал, что мне необходимо явиться к королю.

– Я затем и явился сюда.

– Да, конечно, никто другой не в состоянии помочь вам. Ведь у Тюрена здесь четыре тысячи человек. Вы ничего не сможете поделать против столь значительных сил.

– Согласен, – ответил я. – Вопрос только в том, захочет ли король защитить меня?

– Только он и может сделать это! – горячо воскликнул Ажан, – Сегодня вы не можете явиться к нему: у него совет. Но завтра на рассвете можно. Сегодня вы можете переночевать здесь: я поставлю на часы кого-нибудь из своих парней, и, думаю, вы останетесь целы. Теперь пойду посмотрю, согласен ли мой дядя помочь вам. Не укажете ли еще кого-нибудь, кто мог бы замолвить словечко за вас?

Я подумал и собирался отвечать отрицательно, но Симон, с испуганным лицом прислушивавшийся к нашему разговору, напомнил мне о Крильоне.

– О, если б только он захотел! – воскликнул Ажан, бросив одобрительный взгляд на Симона. – Крильон пользуется влиянием на короля.

– Я тоже думаю, – ответил я. – У меня с ним была любопытная встреча вчера вечером.

– Господи, как бы я хотел быть там в то время! – воскликнул Ажан со сверкающим взором. – Во всяком случае попробуем обратиться к Крильону. Ведь он никого не боится, не исключая самого короля.

На этом мы и порешили. Я должен был остаться эту ночь в квартире моего нового друга, не высовывая даже носа из окна. Когда Ажан вышел и я снова остался один, мною овладел упадок духа. По комнате были разбросаны дорожные принадлежности, что придавало ей противный, неопрятный вид. Солнце почти зашло, и становилось темно. Доносившиеся с улицы звон колоколов и отдаленные раскаты ружейных залпов, вместе с веселыми криками, говорили о радостях жизни, о свободе – обо всем, что, казалось, уже навеки погибло для меня. Делать мне было нечего. Я стал смотреть на улицу, стараясь держаться так, чтобы меня не было видно из окна. Проезжали веселые группы всадников в блестящих кирасах, громко болтая и перекидываясь веселыми шутками. Ехали монахини и важные дамы, старый кардинал, какой-то посланник. Потянулась бесконечная вереница горожан, нищих, бродяг, солдат, придворных, слуг, гасконцев, нормандцев, пикардийцев. Казалось, весь Париж явился сюда с изъявлением своей покорности. Эта картина помалу отвлекла мои мысли от собственных невзгод: я пытался найти себе удовлетворение в успехе самого дела.

Суматоха и ликование не прекращались даже после того, как уже стемнело. Тысячи факелов и фонарей ярким светом своим заставляли забыть о том, что уже настала ночь. Со всех сторон доносились веселые крики. Народ расхаживал по улице, восклицая: «Да здравствует король! Да здравствует Наварра!» Время от времени проезд какого-нибудь вельможи, окруженного блестящей свитой, вызывал новые крики восторга. Теперь уже казалось неизбежным, как бы свыше предначертанным, что Париж должен пасть через несколько часов, самое большее через сутки. Но этого не случилось. Ажан вернулся незадолго до полуночи. Я слышал, как он резко приказал принести свечи, и уже по звуку его голоса догадался, что случилось что-то недоброе. Он стоял на месте и молча покручивал усики, затем вдруг разразился неудержимым потоком слов, из которых мне удалось разобрать только, что Рамбулье отказался помочь мне.

– Ну так что же? – сказал я, почувствовав сострадание к молодому человеку, имевшему растерянный вид. – Быть может, он и прав.

– Он сказал, – продолжал Ажан, покраснев от стыда и смущения, – что узнал обо всем случившемся лишь сегодня вечером и что помогать вам после всего этого было бы лишь самоунижением. Я старался переубедить его, но мне не удалось. Он сказал, что вообще был вполне готов оказать вам всякое содействие, но при таких обстоятельствах…

– Остается один Крильон, – ответил я, стараясь казаться веселым. – Будем молиться Богу, чтобы он поскорей явился сюда. Рамбулье ничего больше не сказал?

– Он сказал, что вам остается только бежать отсюда поскорей, и чтобы никто не знал об этом.

– Значит, он считает, что мое положение безнадежно?

Ажан утвердительно кивнул. Он выказал столько искренней тревоги за меня, был так пристыжен, что я всячески старался утешить и ободрить его. Это мне удалось сделать, лишь наведя разговор на госпожу Брюль. Так провели мы вместе всю недолгую ночь в одной комнате и даже на одной постели, причем почти все время разговаривали о наших дамах, о старом замке на холме, о нашем лагере в лесу – вообще болтали о прожитых днях и мало касались будущего.

Едва начало светать, и я только что успел забыться тревожным сном, как Симон, спавший у дверей на соломе, разбудил меня. Несколько минут спустя, я уже стоял одетый и вооруженный, готовый испытать последнее средство, которое могло дать мне надежду на успех. Вместе со мной поднялся и оделся Ажан. Он уже взялся было за шляпу и вообще обнаружил явное намерение идти со мной, но я остановил его.

– Нет! – сказал я ему. – Вам незачем идти со мной. Помочь мне вы вряд ли сможете, а себе серьезно повредите.

– Вы не можете идти один, без друга! – горячо воскликнул он.

– Тс… Со мной будет Симон.

Но когда я обернулся, чтобы приказать Симону, его не оказалось. В ранние утренние часы человек, особенно если он не успеет выспаться, чувствует упадок духа. Поэтому отсутствие Симона меня ничуть не удивило: бедный парень очевидно струсил. Поэтому я только укрепился в решимости не подвергать Ажана опасности. Наконец мне, хотя и с большим трудом, удалось убедить его, что я или пойду один, или вовсе никуда не выйду. Он удовольствовался тем, что заставил меня надеть свои латы. Я охотно взял их: было вероятно, что я мог подвергнуться нападению раньше, чем доберусь до замка. Затем, так как было уже около семи, я расстался с Ажаном, обменявшись с ним дружескими объятиями, и вышел на улицу, спрятав меч под плащ.

Город, утомленный поздним гуляньем, был еще погружен в глубокий сон. Утро было пасмурное, но довольно теплое. Темные облака заволакивали небо. Флаги, развевавшиеся вчера так весело, сейчас уныло свешивались вдоль столбов. Я медленно подвигался вперед, осматриваясь по сторонам. Народу на улицах было еще очень мало: я благополучно добрался до ворот замка. Здесь были уже слабые признаки жизни: офицеры и солдаты сновали взад и вперед; было тут и несколько придворных по долгу службы. Нищие во множестве собрались за ночь. Среди них я, к великому своему изумлению, увидел Симона Флейкса, который расхаживал взад и вперед, держа в поводу моего коня. Увидев меня, он передал поводья какому-то мальчишке, а сам подошел ко мне и с раскрасневшимся от волнения лицом начал доказывать, что четыре ноги всегда лучше, чем две. Мне некогда было говорить: я был поглощен мыслью о приемной дворца и о том, что буду говорить там. Я ласково кивнул ему, делая знак, чтобы он шел за мной. В эту минуту меня окликнули часовые. Я ответил, что мне надо отыскать Крильона. Часовые пропустили меня. Подвигаясь дальше, я настиг трех путников, которые, по-видимому, направлялись туда же, куда и я. Один из них был якобинец. При виде его одеяния, черного с белым, которое напомнило мне отца Антуана, я содрогнулся. Другой, чьих взглядов я старался избегать, был ля Гесль, казначей короля. Третий был мне незнаком. Благодаря присутствию ля Гесля наш отряд прошел через главный сторожевой пост, не подвергнувшись опросу; затем мы прошли через целый ряд проходов и коридоров, беседуя друг с другом. Так мне удалось, закутав лицо, пробраться неузнанным до самой передней. Она оказалась почти пустой. Я спросил у привратника про Крильона и к великому своему прискорбию узнал, что его здесь не было.

Это известие поразило меня, как громом. Тут только я осознал всю опасность своего положения. Лишь благодаря раннему часу и тому, что пока никто не обращал на меня внимания, я и мог находиться здесь. Но меня каждую минуту могли узнать; наконец, могли спросить, о моем имени. А запертые двери королевских покоев, охраняемые бесстрастными часовыми, более отдаляли меня от милосердия короля, чем если бы я находился в Париже или за сотни верст. Я молча подошел к окну, стараясь скрыть овладевшее мной огорчение и тревогу, чтобы избегнуть любопытных взоров и собраться с мыслями. Одновременно я продолжал внимательно следить за всем, что происходило в комнате. Из покоев короля вышел цирюльник, держа в руках серебряную чашу с водой для бритья; он постоял с минуту на месте и снова вошел к королю с важным видом. Часовые молча позевывали на своих постах. Офицер показался на минуту, обвел всех подозрительным взглядом и снова скрылся. Вошел ля Гесль и остановился возле меня, разговаривая с якобинцем, бледное, нервное лицо которого и торопливые движения напомнили мне Симона Флейкса. Монах держал в руках письмо или прошение и, казалось, учил его наизусть: губы его торопливо шептали. Падавший на него из окна свет позволял различать его особенную бледность и изможденный вид. Я не обратил на это внимания, предположив в нем фанатика, умерщвляющего свою плоть: таких было множество среди якобинцев. Вообще же он мне не понравился; и я охотно переменил бы место, чтобы избавиться от этого соседства.

Пока я предавался размышлениям, вошло новое лицо и, подойдя прямо к ля Геслю, пошепталось с ним. Тот подозвал к себе монаха и поспешно пошел к двери. Якобинец последовал за ним. Между тем внимание вновь прибывшего уже было отвлечено в другую сторону, и он не замечал знаков, делаемых ему ля Геслем. Я тотчас сообразил, что мне делать. Призвав на помощь все свое мужество, я пошел за монахом. Услышав за собой шаги, последний обернулся и подозрительно посмотрел вокруг себя. Лицо его казалось так ужасно и отвратительно, что я отшатнулся: мне почудилось, что передо мной дух отца Антуана. Но якобинец не сказал ни слова, отвернулся от меня и продолжал свой путь. Я, собрав всю свою храбрость, последовал за ним. Так мы благополучно прошли мимо привратника, и я очутился в присутствии того, кто минуту тому назад казался мне настолько же недосягаемым, насколько необходимым для моего спасения. Но не один этот успех заставил мое сердце забиться надеждой. Когда я вошел, король разговаривал с кем-то, и веселый звук его голоса, казалось, обещал милостивый прием. Король, полуодетый, сидел на стуле в отдаленном конце комнаты, окруженный пятью-шестью приближенными; остальная свита стояла у дверей. Я поспешил также пробраться к дверям и смешался с толпой.

Ля Гесль сделал движение вперед, но, видя, что король не обращает на него внимания, снова попятился. Однако король заметил его.

– А, Гесль! – воскликнул он добродушным тоном. – Это вы? А что же, разве ваш приятель не с вами?

Казначей выступил вперед вместе с монахом. Между тем я успел заметить, что с королем произошла перемена к лучшему: он говорил более твердым голосом и казался более здоровым, чем раньше. Он уже не был мертвенно бледен и не имел изнуренного вида. Но более всего меня поразила перемена к лучшему в его настроении. По временам глаза его сверкали, и он все смеялся: я с трудом мог поверить, чтобы это был тот самый человек, которого я так недавно видел измученного угрызениями совести, снедаемого отчаянием. Оставив на время ля Гесля, король вступил в разговор с первым из дворян, стоявшим ближе всех к нему. Он бросал на него исподлобья лукавые взоры и шутливо предлагал побиться об заклад о сдаче Парижа.

– Черт побери! – весело вскричал он. – Я охотно дал бы тысячу ливров, чтобы только поглядеть сегодня утром на госпожу Монпансье. Она может сохранить для себя третью корону. А то, пожалуй, мы можем заточить эту чуму в монастырь. Вот была бы чудесная месть!

– Покрывало вместо помазания! – вставил дворянин с приторной улыбочкой.

– Правда! – живо добавил король. – Ведь она хотела постричь меня в монахи. Нынче утром она повесится на своих подвязках, если уже не умерла от злости. Или погодите: я забыл про ее золотые ножницы. Пусть она вскроет себе вены!.. Итак, чего же желает ваш приятель, ля Гесль?

Ответа мне не удалось расслышать, но, вероятно, он вполне удовлетворил короля: тотчас же придворные отхлынули назад, оставив перед королем одного только якобинца, который и вручил королю письмо. Монах дрожал всем телом: видно было, что ему дорого стоила честь, выпавшая на его долю. Заметив его волнение, король сказал ему во всеуслышание:

– Встаньте! Рад вас видеть. Я люблю монашеский клобук, как другие любят дамские шляпки. А теперь посмотрим, что это у вас за письмо.

Он пробежал начало письма и встал. В то же время монах наклонился вперед как будто для того, чтобы взять назад письмо, и вдруг, раньше, чем кто-нибудь успел опомниться, нанес королю удар кинжалом. Лезвие сверкнуло в воздухе и снова исчезло. Король с глубоким вздохом опрокинулся на кресло.

Только теперь я понял, что упустил верный случай заслужить себе прощение и милость короля. О, если бы одно только слово сказал я, когда заметил что-то недоброе в якобинце, проходя вместе с ним в дверь! Одно слово – и оно перевесило бы все ходатайства целой дюжины Крильонов.

Несколько придворных бросились к королю; но не успели они подбежать к нему, как он уже вытащил кинжал из раны и ударил им по голове убийцу. Тут одни, с криками отчаяния, бросились поддержать короля, у которого из раны кровь уже хлынула широкой струей, другие схватили и повалили негодного монаха. Он на одно мгновение вскочил на колени и взглянул вверх. Никогда не забуду выражения его лица, по которому струилась кровь: на нем отражались торжество и ужас. Вслед за этим три меча вонзились в его грудь. Тело его, еще корчившееся в предсмертных судорогах, было поднято с полу и с проклятиями и бранью выброшено через окно на улицу, на поругание остервенелой толпы конюхов и кухонной челяди.

Поднялась страшная суматоха. Одни кричали, что король умер, другие требовали доктора, некоторые называли именно Дортомана. Я думал, что все двери будут закрыты и окружены стражей, чтобы иметь возможность захватить сообщников убийцы. Но не нашлось никого, кто бы мог сделать надлежащим образом распоряжения. Наоборот, в комнату ворвалось множество таких личностей, которые не имели никакого права являться сюда и которым здесь нечего было делать. Они подняли такой гвалт, что суматоха сделалась во сто раз хуже. Ошеломленный, я молча стоял, позабыв о собственных бедах и замыслах. Вдруг я почувствовал, что кто-то яростно теребил меня за рукав: я обернулся и увидал возле себя Симона. Лицо парня было багрового цвета; глаза, казалось, хотели выскочить.

– Идите сюда! – пробормотал он, хватая меня за руку и таща к двери. На лице его выражалось такое волнение, точно он сам был убийца. – Идемте же скорей: нам нельзя терять ни минуты!

– Но куда? – удивленно спросил я, когда он уже протащил меня сквозь шумную толпу до лестницы.

– Садитесь и поезжайте! Если только вам дорога жизнь, скачите прямо к королю Наваррскому, то есть теперь уже к королю Франции! Скачите к нему во весь дух, сообщите ему о том, что случилось, посоветуйте ему поберечься. Скачите скорей, чтобы поспеть первым, – и, с помощью Бога, Тюрен останется с носом.

Поняв, наконец, значение его слов, я задрожал всем телом, вырвался от него и бросился в самую середину толпы, заполнявшей весь проход. Пока я с неимоверными усилиями старался проложить себе дорогу, Симон стал кричать: «Доктор, доктор! Пожалуйте сюда, господин доктор!» Благодаря его находчивости многие приняли меня за доктора и дали мне дорогу. Так мне удалось пробиться сквозь толпу и благополучно выбраться на двор первому из всех, находившихся в замке. Едва я показался на дворе, ко мне с разных сторон подскочили несколько человек с встревоженными лицами. Посыпались расспросы, но я быстро пробежал прямо в конюшню, схватил Сида за узду и вскочил в седло. Когда я повернул к воротам, позади послышался голос Симона:

– Школьная Лужайка! По ней!

Больше я ничего не слышал. Я уже выехал со двора и как был, без шляпы, поскакал по улице. Женщины, схватив своих детей, бросались прочь от меня; мужчины в ужасе кидались к дверям, крича, что Лига уже наступает на нас. Конь мой, склонив голову и закусив удила, несся вперед, взрывая землю копытами, стук которых глухо отдавался по мостовой. Ветер все резче дул мне в лицо, и я должен был наконец подобрать поводья, чтобы немного умерить бешеную скачку. Сам же я пришел в какое-то восторженное состояние. Я испытывал сладостное облегчение, как узник, долго пробывший в оковах в заточении и вновь ощутивший чистый воздух. Я пронесся по улице и свернул в какой-то узкий переулок. Здесь была сломана калитка, перевитая терновником; Сид проскочил в нее, спотыкаясь, и мы очутились на Школьной Лужайке как раз в ту минуту, когда первые лучи взошедшего солнца позолотили всю равнину. В полуверсте впереди, на холме, величественно возвышались башни Медона. Слева виднелись стены Парижа, а немного ближе – дюжина укреплений и батарей. Блестевшие местами копья или черневшие массы пехоты указывали на присутствие врага.

Я не обращал на все это никакого внимания и не видел перед собой ничего, кроме башен Медона. Я летел во весь дух прямо туда, не жалея: Сида и погоняя его изо всех сил. Так проскакали мы довольно долго, перескакивая через рвы и канавы. Лежавшие в ямках люди вскакивали и прицеливались в нас; некоторые бежали за нами с криками, пытаясь остановить. Раздавшийся с форта Исси[320] пушечный выстрел потряс воздух. Из-за одного земляного окопа выскочил отряд копейщиков и с полверсты преследовал нас с дикими криками и угрозами. Но все их усилия были тщетны. Мой Сид, раздраженный этим гвалтом и (что редко случалось) чувствуя себя предоставленным собственной воле, закусив удила и раздувая ноздри, с пеной у рта расстилался по земле. Его вытянутая шея казалась издали стрелой, летящей прямо к цели.

Солнце жгло меня, резкий ветер дул мне в лицо, а я несся стремглав, крича, как мальчишка, стараясь только удержаться в седле, не шевеля ни рукой, ни ногой, чтоб не стеснять движений своего доброго коня. Я только отчаянно молился, чтобы лошадь моя, которую я выхолил собственными руками и выкормил на свои последние деньги, выдержала до конца. Мне казалось, что от бега ее зависит судьба целого народа. Меня подстегивали слова Симона: «Посоветуйте ему поберечься». Я сам был убежден, что Лига не настолько глупа, чтобы устранить одного врага для возвеличения другого. Мне казалось, что при всей моей бешеной скачке я приеду слишком поздно и найду короля Наваррского в том же положении, в каком оставил короля Франции.

Так я скакал милю за милей. Легкий ветерок освежил меня; ко мне возвращались бодрость и надежды. Вдруг справа от меня, не доезжая Медона, я увидел схватку солдат. На дравшихся видны были красные и белые куртки – лигеры и гугеноты; и красным, кажется, приходилось плохо. Вдруг драка прекратилась, и все в полном порядке двинулись вперед. На беду, ехали они как раз на меня. Я едва успел сообразить всю опасность и заметил только немного поодаль от обоих отрядов вождя гугенотов, окруженного кучкой знаменосцев, как на меня уже напали лигеры. Они, вероятно, сообразили, что друг вряд ли несся бы так в Медон; и шестеро из них бросились на меня с торжествующими криками. Сид все летел во весь опор; а я и не думал задерживать его, так что им невозможно было пустить в дело пистолеты. Я попробовал обнажить меч, но блеснувшее на солнце лезвие его ослепило меня; кроме того, на солдатах были металлические латы. Я все-таки яростно размахивал мечом, вне себя от ярости: ведь это столкновение должно было разбить все мои надежды, и именно теперь, когда, казалось, дело уже было выиграно. Мой Сид держал себя молодцом, мне самому удалось отбить удар, направленный мне прямо в горло. Издали доносились торжествующие крики гугенотов. Но солнце било мне прямо в глаза, и вдруг я почувствовал, словно что-то треснуло меня по голове. Я перекувырнулся в воздухе и без чувств упал на землю. Последняя мысль моя, когда я уже коснулся земли, была о мадемуазель де ля Вир и о ручейке с камушками брода.

ГЛАВА XVII «Король умер!»

Только благодаря латам Ажана, устоявшим против разбойничьего меча, мне удалось избегнуть смерти: я отделался головокружением и непродолжительным обмороком. Очнувшись, я увидел, что лежу на траве лицом вверх; в грудь мою упиралось чье-то колено; кругом стояли несколько всадников. Мне казалось, что небо ходит у меня перед глазами, а кругом – какие-то великаны. Но я не мог сообразить, что со мной произошло, и понять, что могло бы быть и хуже. Примирившись с этим, я собирался просить пощады: ведь меня схватили среди бела дня, в честном открытом бою. Но человек, чье колено порядочно-таки давило меня, вдруг навалился на меня с такой силой и так свирепо прошептал мне, чтобы я молчал, что мне оставалось только повиноваться. Я лежал неподвижно, как во сне: мозг мой работал еще плохо. Вдруг, слышу, кто-то прошептал надо мной:

– Умер? Готов? Я надеялся, что мы придем вовремя. Он заслуживал лучшей участи. Кто это, Рони?

– А вы не знаете его, Мэньян? – раздался чей-то знакомый голос.

Человек, державший меня, отвечал:

– Нет, месье, он мне вовсе неизвестен. Похож на нормандца.

– Похоже на то! – послышался чей-то пронзительный голос, которого я не слыхал раньше. – Ведь он ехал на хорошей лошади. Дайте мне сотню таких коней, да еще таких ловких наездников, и я не позавидую самому королю Франции.

– А тем более его бедному наваррскому братцу! – возразил со смехом первый собеседник. – У того нет ни единой целой рубашки или приличного кафтана. Пойдемте, Тюрен, и согласитесь, что вы отделались вовсе не так плохо.

При последних словах у меня точно пелена спала с глаз. Тут только я впервые заметил, что люди, в руки которых я попал, носили белые цвета, и у предводителя было белое перо на шляпе. Мне стало ясно, что король Наваррский явился мне на выручку и разбил лигеров, которые сшибли меня с коня. Тотчас же я вспомнил все последние события и в особенности сцену в кабинете короля; воспоминания разом нахлынули на меня с такой силой, что мною овладело страшное нетерпение и досада на потерянное время. Вскочив внезапно на ноги, я изо всех сил оттолкнул Мэньяна и закричал, что я жив, жив и, кроме того, имею сообщить новости. Мэньян пытался удержать меня, обругав сквозь зубы болваном: он стиснул меня с такой силой, что чуть не задушил. Но все было напрасно. Король Наваррский уже подъехал и увидел борьбу.

– Ого! Вот чудной покойник! – вскричал он. – Что это значит? Пустите его! Слышите, сударь? Извольте отпустить его!

Мэньян оставил меня и отступил назад. Я вскочил на ноги и осмотрелся глазами, еще полными тумана и влаги. Меня сразу узнали: посыпались сотни возгласов удивления. Я слышал, как со всех сторон на разные голоса произносили мое имя; только Рони, которого я заметил первым, стоял молча, глядя на меня с печальным недоумением.

– Клянусь Богом, ничего не понимаю! – сказал король Наваррский, обращаясь к виконту Тюрену. – Этот человек очутился здесь без моего ведома. Допросите его сами, если хотите. Нет, лучше я сам! Отвечайте мне, сударь! – крикнул он мне с суровым, грозным видом. – Вы слышали, что я обещал вам вчера? Как же, черт побери, вы осмеливаетесь явиться сегодня сюда?

Я хотел было отвечать, но Мэньян стиснул меня так, что я едва не задохся и стоял молча, тяжело переводя дух.

– Ваше величество высказали в данном деле такое милосердие, что он и впредь рассчитывал на то же, – сказал Тюрен с язвительной усмешкой. – Очевидно, он надеялся застать вас одного: боюсь, что я мешаю.

Я узнал Тюрена по его фигуре и величавой осанке. Забыв свое жгучее нетерпение (о легкомысленная голова!), я отвечал ему:

– Однако ваша светлость однажды обещали мне свое покровительство.

– Покровительство, сударь? – воскликнул он, гневно сверкнув глазами.

– Вот именно, в гостинице в Этампе, когда Крильон хотел драться со мной.

Он видимо был поражен.

– Так вы тот самый?

– Тот самый. Но я здесь не для того, чтобы болтать о себе.

Тут я вдруг вспомнил о деле, для которого явился сюда, и, бросившись на колени перед королем Наваррским, схватил его за стремя.

– Ваше величество! Я принес вам великую, ужасную новость. Четверть часа тому назад какой-то негодный монах поразил кинжалом короля в его собственной комнате: король теперь при смерти, если только не умер.

– Умер? Король умер? – воскликнул Тюрен, испустив несколько ругательств. – Это невозможно!

Послышались крики: в них сквозили удивление, испуг, злоба, недоверие. Но я не отвечал никому: Генрих продолжал молчать, а я остолбенел от перемены, происшедшей в его лице. Глаза его налились кровью и, казалось, ушли под нависшие брови, щеки сделались темно-багрового цвета, сквозь полуоткрытые губы видны были оскаленные зубы, длинный нос вытянулся, казалось, до самого подбородка и придавал странный и страшный вид его подвижному лицу. Некоторое время он не говорил ни слова; только рука его судорожно сжимала рукоятку хлыста, как-будто он хотел сказать: «Это мое, мое! Пусть только кто-нибудь попробует отнять его у меня!»

– Одумайтесь, сударь! – сказал он наконец низким, грубым, суровым голосом, похожим на ворчание большого пса, устремив на меня проницательный взгляд. – Теперь не время шутить. Хитростями вам не спасти своей шкуры. Скажите мне, черт вас возьми, что там у вас за штуки?

– Боже сохрани, государь! – горячо ответил я. – Я сам был в комнате и видел все собственными глазами. Я тотчас стремглав поскакал сюда кратчайшей дорогой, чтобы предупредить ваше величество: будьте осторожны! Ведь монахов еще много; а Святая Лига не любит останавливаться на полдороге.

Он поверил мне: выражение его лица смягчилось; дыхание стало ровнее. Он поискал глазами Рони, затем снова уставился на меня.

– Благодарю вас, сударь! – сказал он, кланяясь мне важно и учтиво. – Благодарю за заботу обо мне, но никак не за ваши крайне печальные известия. Дай-то Господи, чтобы мой любезный брат и король был только ранен! Теперь расскажите нам подробно: ведь эти господа заинтересованы не меньше меня. Был ли доктор у короля?

Я ответил отрицательно и добавил, что рана была в живот, и было обильное кровотечение.

– Вы только что сказали: умирает или уже умер. Откуда вы вывели такое заключение?

– Лицо короля опало, – пробормотал я.

– Но вы могли ошибиться. Молю Бога, чтоб это было так. Но вот идет Морнэ. Быть может, он знает больше.

Стремление узнать истину было так велико, что все, не исключая Тюрена, покинули меня и бросились к вновь пришедшему. Со мной остался один Мэньян. Он вертелся около меня под предлогом поправить стремя и шептал мне, чтобы я поскорей убирался отсюда.

– Если угодно, возьмите вот эту лошадь, месье де Марсак, и скачите назад. Ведь вы исполнили то, за чем приезжали. Так отправляйтесь же назад и благодарите Господа.

– Но позвольте, ведь мне здесь не представляется никакой опасности.

– Это вы увидите, если останетесь здесь. Послушайте моего совета, поверьте, так будет лучше!

Его серьезный вид и тревога были так комичны, что я засмеялся.

– Вижу, Рони поручил вам отделаться от меня. Но я не намерен уходить отсюда. Пусть он придумает другой способ выпутаться из затруднения.

– В таком случае, да падет ваша кровь на вашу голову, я, со своей стороны, сделал все, чтобы спасти вас! – воскликнул Мэньян, вскакивая в седло с мрачным видом.

– И вашего господина, – добавил я, смеясь. Да, я и не помышлял о бегстве. Я приехал сюда с ясным сознанием, что мне необходимо теперь обосноваться при дворе. По милости Провидения, это мне удалось; а я не из таких, чтобы отказываться от приобретенного положения потому только, что оно было неблестяще и небезопасно. Что-нибудь значило уже то, что я говорил с великим виконтом с глазу на глаз и остался цел и успел воспользоваться уроками Крильона без вреда для себя. Мало того. В самые тяжелые минуты я и не думал упрекать короля Наваррского за то, что он отрекся от меня: ведь таков был наш договор. Зато я не сомневался в его готовности вознаградить меня, как только к тому представится случай. Теперь я льстил себя надеждой, что доставил ему, наконец, предлог оправдать свое вмешательство в мою пользу. И тотчас же я убедился в верности моих соображений: Генрих со своей свитой, опередившие меня шагов на сто, вдруг остановились и начали делать мне знаки, а один из них вернулся ко мне, приглашая к королю. Я немедленно повиновался, и, хотя издали заметил, что все поджидали меня, видно было, что ни король Наваррский, ни Тюрен не особенно думали собственно о моей особе. Все решительно имели озабоченный вид, что мне нетрудно было объяснить: конечно, всех занимала одна и та же мысль – убит ли король Франции, умирает или только ранен.

– Живее, сударь! – нетерпеливо сказал Генрих, едва я приблизился на такое расстояние, что мог слышать его. – Не задерживайте меня вашими делами. Господин де Тюрен торопит меня с исполнением моего вчерашнего приказания. Но так как вы ради меня подвергались опасности, то я считаю себя до известной степени вашим должником. Поэтому будьте любезны, не откажитесь немедленно явиться прямо на квартиру ля Варена и дайте мне честное слово не выходить оттуда, пока не кончится ваше дело.

Я молча поклонился, уверенный, что этой отсрочкой, которая обеспечивала мне на время безопасность и подавала надежду на будущее, я обязан тому великому событию, которое затмило все остальное даже в сознании Тюрена. Но Генрих не удовольствовался этим.

– Так как же, сударь? – воскликнул он резко, с явным раздражением. – Согласны вы на это?

Я почтительно ответил, что весьма благодарен за милость.

– Нечего меня благодарить, – холодно сказал Генрих. – Это не в ущерб требованиям де Тюрена: он должен получить удовлетворение.

Я снова поклонился. Отряд тотчас же поскакал к Медону, откуда, как я узнал потом, король Наваррский в сопровождении двадцати пяти отборных всадников с частными гербами помчался в Сен-Клу, к одру короля. Конюх, которому я поручил Сида, успевший пробраться в город, отделавшись только легкой раной в плечо, явился ко мне с лошадью. Так я получил возможность явиться в приличном виде к Варену, занимавшему домик у подножия холма, неподалеку от ворот замка.

Здесь я не испытывал никаких стеснений, кроме тех, которые налагало на меня данное слово. Комната моя выходила окнами на людную улицу: я имел возможность следить за тревогой и сумятицей этого замечательного дня. Не стану останавливаться на памятных новостях и порожденном ими возбуждении. Впрочем, я уже упоминал о всеобщей суматохе и панике и потому не буду больше останавливаться на этом предмете. Замечу только, что одни говорили, будто король убит, другие – что у него только оцарапана кожа и что он ожидается в Медоне до заката солнца. Не успели мы поверить, что герцогиня Монпансье приняла яд, как пришлось услышать гром пушек в Париже, якобы игравший роль салюта в честь смерти короля. Улицы были до того запружены народом, передававшим друг другу подробности события, что, глядя из окна, можно было подумать, что тут ярмарка. Но у меня нашлось развлечение дома. Многие из придворных, услышав, что я утром был в Сен-Клу и даже в самый момент убийства – обстоятельство, делавшее меня самым желанным собеседником, – вдруг вспомнили, что когда-то были знакомы со мной, пришли навестить меня и просидели со мной большую часть дня. Это служило им развлечением, а мне – некоторой надеждой: ведь придворные – лучшие барометры; они пуще всего боятся, чтобы их не застали в обществе тех, на кого не падают лучи солнца.

Король Наваррский возвратился вскоре после полудня и положил конец и страхам, и надеждам, сообщив, к удивлению многих, что его величество вне опасности. Мы узнали, с разными чувствами, что не я один, но и заправские лекари были обмануты первыми впечатлениями: стало быть, Парижу грозила прежняя опасность, и все честные люди могли питать те же надежды, что и до этого дерзкого покушения. Не успел я переварить новое известие, которое, сознаюсь, было для меня вовсе не радостным, как меня развлекло появление Ажана, который приветствовал меня с обычным радушием. Узнав о моих необычайных приключениях и о том, где я, он немедленно поскакал прямо сюда, остановившись по пути всего раз, чтобы навестить госпожу Брюль. Я спросил Ажана, как она его приняла.

– Как всегда, – простодушно ответил тот, но покраснел. – Любезнее, чем я имел право ожидать, хотя и не так радушно, как я имел дерзость надеяться.

– Ничего! – сказал я, рассмеявшись. – Это придет со временем. Ну, а мадемуазель де ля Вир?

– Я не видел ее, но слышал, что у нее все благополучно. И погружена ее любовь на сто футов глубже, чем когда я видел ее в последний раз, – добавил он, лукаво взглядывая на меня.

Теперь настала моя очередь краснеть. Но я испытывал неописуемое блаженство, так что Ажан достиг своей цели. Я вспомнил девушку такой, какой видел ее в последний раз, когда она склонилась ко мне с лошади, с таким выражением любви на заплаканном лице, что ошибиться было невозможно, и погрузился в сладкие мечты. Так нас застал в глубоком молчании Варен. Он вошел с суровым видом, какой всегда напускал на себя, вопреки своему мягкому, любезному нраву.

– Господин де Марсак! – сказал он, обращаясь ко мне. – Мне прискорбно, что я должен причинить вам неприятность, но мне приказано не допускать к вам друзей. Поэтому я должен попросить этого господина удалиться.

– Но ведь мои друзья навещали меня целый день. Разве на этот счет отдано новое приказание?

– Не более двух минут тому назад я получил письменное предписание. Кроме того, мне приказано перевести вас в другую комнату, так, чтобы вы не могли смотреть на улицу.

– Но я же дал слово! – воскликнул я с понятным негодованием.

– Мне прискорбно, что я ничего не могу тут поделать, – сказал Варен, пожимая плечами. – Я должен только повиноваться.

Ажану оставалось только уйти, что он и сделал, и, как я заметил, несмотря на его веселый и спокойный вид, с видимым неудовольствием и даже с опасением. Варен, не теряя времени, приступил к выполнению остальных приказаний. Я очутился в мрачной каморке, перед которой на расстоянии трех шагов торчала скала, служившая подножием замка. Переход из светлой комнаты, откуда можно было наблюдать за всей жизнью города, в келью, куда не проникало ни единого звука извне и где трудно было отличить день от ночи, подействовал на меня тем более удручающим образом, что я видел тут как бы предзнаменование другой, более важной перемены в своей судьбе. Сообразив, что король Наваррский имеет основание счесть меня обманщиком, я ставил приказание о строгом аресте в связи с возвращением его из Сен-Клу. Решив, что Тюрен может теперь заняться моим делом, я испытывал мрачные предчувствия тем более, что данное слово не позволяло мне и думать о бегстве.

Но привычка взяла свое: я проспал ночь спокойно. Рано утром меня разбудил грохот пушек. Я думал уже, что Париж сдался, и стал расспрашивать служанку, принесшую завтрак; но она решительно отказалась дать мне какие бы то ни было разъяснения. Мне пришлось провести весь день в одиночестве, переносясь мыслями то к своей возлюбленной, то к собственной моей участи, которая представлялась мне с каждым часом все более и более мрачной. Никто не входил ко мне; во всем доме даже не слышно было никаких шагов. Я начал уже думать, что сторожа забыли о том, что мне все-таки нужно поесть. Но незадолго до заката солнца мне был подан обед. А Варен так и не показывался, служанка притворялась немой, во всем доме не слышно было ни единого звука. Прошло уже более часа после моего обеда, и в комнате стало почти темно, как вдруг молчание было прервано поспешными шагами перед домом. Затем шаги смолкли: кто-то словно в нерешимости остановился внизу. Но вот он стал взбираться по лестнице и остановился у моих дверей. Услышав, как щелкнул замок, я встал со стула – и легко представить себе мое удивление: я увидел перед собой Тюрена, который вошел в комнату и запер за собой дверь. Он подошел к столу, поклонился мне свысока, приподняв немного свою шляпу. Затем он остановился против меня, и мы молча глядели друг на друга, я с неподдельным изумлением, он – с презрением и негодованием. Вечерний сумрак придавал его лицу особенную бледность, которая резко оттеняла его среди окружавшей темноты и производила на меня сильное впечатление.

– Итак! – сказал он наконец тихим, но возмутительно дерзким голосом. – Вот я пришел посмотреть на вас.

Меня снова охватила злоба. Я отвечал ему с таким же взглядом, пожимая плечами:

– Квашим услугам!

– Я тут еще для того, – продолжал Тюрен в том же тоне, – чтобы разрешить один вопрос: кто этот безумец, осмелившийся оскорбить меня, – старый ли полоумный нищий, как утверждают некоторые, или дерзкий дьявол, как предполагают другие?

– Вы теперь довольны? – осведомился я. Вместо ответа он посмотрел на меня в упор, затем вдруг вскрикнул с новым приливом ярости:

– Еще как доволен, черт бы меня побрал! Я даже не могу разобраться, с кем имею дело – с очень умным человеком или с тупицей, с мошенником или с сумасшедшим.

– Раз я арестант, вы можете говорить, что угодно, – возразил я холодно.

– Тюрен всегда говорит всем, что ему угодно, – ответил он, вытаскивая из кармана коробочку с конфетками и открывая ее. – Я сейчас от дурочки, которую вы околдовали. Если б она была в моей власти, я бы хорошенько высек ее и посадил на хлеб и на воду, пока она не образумится. Но этого нет – и я должен действовать иначе. Позвольте спросить, знаете ли вы, что будет с вами, месье де Марсак?

Его слова о девушке невыразимо подействовали на меня, и я сказал:

– Я вполне полагаюсь на справедливость короля Наваррского.

– На чью справедливость? – переспросил он каким-то странным тоном.

– На справедливость короля Генриха, – твердо ответил я.

– В таком случае, осмелюсь предположить, у вас, должно быть, есть на то серьезные основания, – сказал Тюрен с язвительной усмешкой. – Или я ошибаюсь, или ему известно об этом деле несколько больше, чем он показывает.

– Кто? Король Наваррский? – спросил я с изумлением.

– Да! Именно он! – воскликнул он с необычайным приливом гнева. – Но, сударь мой, оставьте в покое короля и соблаговолите выслушать меня. Прежде всего взгляните сюда: видеть – значит верить.

Он вытащил из кармана кусок пергамента и нетерпеливо сунул его мне в руки. Подавив свое удивление, я взял пергамент и отошел к окну. Оказалось, что это был вполне правильный королевский указ, назначающий неизвестное лицо (так как имя не было проставлено) на пост помощника губернатора в Арманьяке[321], с жалованием в 12 000 ливров в год.

– Ну, сударь? – нетерпеливо сказал Тюрен.

– Ну? – переспросил я машинально, чувствуя, как все перепуталось у меня в мозгу. Один вид этой бумаги в таких обстоятельствах вызвал в моем воображении самые нелепые предположения.

– Или не можете прочесть?

– Конечно, – отвечал я, говоря себе, что он собирается сыграть со мной какую-нибудь шутку.

– Хорошо. В таком случае слушайте. Я хочу сделать вам такое предложение, де Марсак. Я отпущу вас на свободу и проставлю на пропущенном месте ваше имя, но с одним условием. Видите ли, король предоставил это на мое усмотрение, и я могу удовлетворить ваше честолюбие в высшей степени. Но предупреждаю, – прибавил он гордо, – что я сегодня не меньше, чем вчера, имею возможность отомстить вам. И если я соглашаюсь сегодня купить вас, то только потому, что это мне выгодно, а вовсе не потому, чтобы у меня нет другого выхода.

– Каково же будет ваше условие, виконт? – сухо спросил я, поклонившись и уже начиная понимать, куда он клонит.

– Лишь одно: что вы откажетесь от всяких притязаний на руку моей родственницы. Вот и все! – сказал он весело. – Кажется, простое и нетрудное условие.

Я поглядел на него с новым удивлением, совершенно пораженный и сбитый с толку этими словами и задавая себе сотню вопросов. Почему он, имевший полную возможность приказывать мне, явился сюда торговаться со мной? Почему он, державший меня в своей власти, снизошел до переговоров? Почему он, кому мои надежды должны были казаться дерзкими притязаниями, явился сюда, чтобы серьезно говорить о них? Почему? Я не мог разрешить этой загадки. Я стоял молча, уставившись на него. Смущение, удивление, сомнение, подозрения овладели мной, словно мне предложили французский престол.

– Так что же? – сказал он наконец, очевидно, ошибочно истолковав себе мое смущение. – Вы согласны, сударь?

– Никогда! – ответил я решительно.

– Я, кажется, ослышался, – начал он снова тихо, но вежливо. – Я предлагаю вам свое покровительство и высокий пост, Марсак. Хорошо ли вы поняли это, предпочитая оставаться в тюрьме и иметь меня своим врагом?

– При таких условиях – да.

– Подумайте, подумайте!

– Я уже подумал.

– Но сообразили ли вы хорошенько, где вы сейчас? Подумали ли вы, какие препятствия стоят между вами и этой дурочкой? Сколько врагов придется вам одолеть, сколько новых друзей попытаться приобрести? Подумали ли вы, что значит иметь в таком деле меня против себя и на чьей стороне окажется победа?

– Я достаточно думал обо всем этом.

Голос мой дрожал, в горле пересохло. В комнате стемнело, и она походила на тюрьму. Хотя я и не помышлял ни о каких уступках и сознавал, что тут мы равны и все преимущества даже на моей стороне, сердце мое сжалось. Я вспомнил, как ужасно положение заключенных, вечно молящих и забытых, как тянутся для них дни, полные надежд и почестей для других. И уж не сидеть мне на коне, не вдыхать чистого воздуха, не слышать ни стука меча о стремя, ни голоса Ажана, призывающего к себе друга!

Я ожидал, что Тюрен уйдет после моего ответа или же будет взбешен, как человек, не привыкший к противоречиям. Но, к моему крайнему удивлению, он сдержался.

– Послушайте, – обратился он ко мне терпеливо, хотя на его лице было написано огорчение. – Я знаю, на что вы надеетесь. Вы думаете, что король Наваррский стоит за вас. Ручаюсь вам честью Тюрена, что этого не будет. Ну, что вы теперь скажете?

– То же, что уже сказал, – упрямо отвечал я. Он со злобным смехом взял пергамент и сказал, пожав плечами:

– Тем хуже для вас! Я считал вас мошенником, а теперь вижу, что вы безумец.

ГЛАВА XVIII «Да здравствует король!»

С этими словами Тюрен вышел. Несколько минут тому назад я бы обрадовался, что мне удалось наконец избавиться от этого стеснения и унижения; но теперь мне было все равно. Его уверение, что мне нечего надеяться на короля Наваррского, убило меня. Еще долго после того, как звук его шагов замер на лестнице, я, как прикованный, продолжал стоять на том же месте. Ведь если он сказал правду, не было никакого просвета в том мраке, который окружал теперь мою комнату и мои планы. Я слишком хорошо знал слабоволие и непостоянство короля, и если он отвернулся от меня, я уже мог считать себя окончательно погибшим. Долго стоял я ломая себе голову, зная безукоризненную честность Тюрена в личных делах, как вдруг снова послышались шаги на лестнице: Варен показался на пороге. Увидев, что комната моя не освещена, он рассыпался в извинениях за небрежность прислуги, что доставило мне мало утешения.

– Мы были начеку весь день и совсем забыли про вас, – сказал он. – Зато теперь вам, кажется, уж нет повода жаловаться: мне приказано сию же минуту проводить вас к его величеству.

– В Сен-Клу? – воскликнул я вне себя от удивления.

– Нет, французский король здесь.

– В Медоне?

– Ну да! Почему бы ему и не быть здесь?

Я удивился такому быстрому выздоровлению короля.

– Ба! Он так же здоров, как и всегда. Я вам оставлю мою свечу; и как только будете готовы, сейчас же спуститесь: неудобно заставлять короля ждать. Ах да, я совсем забыл сказать вам! Мне приказано следить, чтобы вы ни с кем не говорили, пока не увидитесь с королем. Пожалуйста, не забудьте об этом, в случае если нам придется ждать в передней.

– Меня переведут в другую тюрьму? – спросил я, полный недобрых предчувствий.

– Очень может быть, не знаю, – ответил он, пожав плечами.

Мне оставалось пробормотать, что я готов повиноваться королю, после чего Варен вышел, предоставив мне самому разбираться во всем случившемся. Конечно, я не мог ожидать ничего хорошего от свидания при таких условиях; и это еще более расстроило меня после целого дня уединения. Но боясь больше всего промедления, я наскоро привел в порядок одежду и спустился с лестницы. Там меня ждала стража и двое слуг, из которых один нес цепи.

Мы вышли все вместе и, сделав всего сто шагов, прошли в ворота замка. Я заметил, что у входа стояла удвоенная стража, что меня не удивило после события в Сен-Клу. Когда мы проходили через двор, я обратился к Варену с предположением, что Париж сдался. Он ответил отрицательно и так сухо, что у меня пропала охота расспрашивать его далее. Так как замок был невелик, то мы тотчас же очутились в узком длинном коридоре, по-видимому, изображавшем переднюю.

Замок был ярко освещен и переполнен придворными, которые молча, с тревожными взглядами, расхаживали по комнатам. Некоторые из них стояли небольшими кучками у окон и тихо разговаривали. Все чего-то ждали, и каждый раз, как дверь отворялась и входил новый посетитель, в толпе происходило движение. Странная тишина напомнила мне ночь в Блуа, когда исчез герцог Меркер, но там, кроме нас, никого не было, здесь же гробовое молчание при таком стечении народа производило весьма странное впечатление. Варен, встреченный с молчаливой любезностью, провел меня к одному из окон, откуда я заметил, что гугеноты численностью превосходили приближенных короля. А еще в народе я заприметил Рамбулье, маршала Омона, Санси, Юмьера. Вскоре к ним прибавился маршал Бирон[322], который вошел, опираясь на руку Крильона. При виде этих двух заклятых врагов вместе я легко мог догадаться, что свершается какой-то переворот. Когда они проходили через толпу, все провожали их внимательными, любопытными взорами. А когда они вышли в наружную дверь, все, словно сговорившись, обернулись посмотреть, кто еще появится. Но прошло с полчаса, пока дверь не отворилась опять. На этот раз пришлось давать дорогу моему последнему посетителю, Тюрену, который, к моему великому удивлению, вышел, улыбаясь, под руку с господином Рони. Взоры всех были устремлены на них, когда они проходили по зале, раскланиваясь направо и налево.

Сердце мое сжалось. Зная, что радость Тюрена – мое горе, я мог еще надеяться на помощь Рони. Но теперь, когда я уже не сомневался, что и тот изменил мне, и зная, что король Наваррский тоже против меня, я пал духом как никогда. Я со стыдом должен был сознаться, что не создан для придворной жизни. Вспомнив свою жалкую роль при дворе короля Наваррского в Сен-Жане, я почувствовал странный прилив жалости к моей невесте. Я говорил себе, что обманул ее, что был недостоин ее. Я видел, что она не могла показаться на глаза всем этим людям в моем обществе, не возбудив в них насмешек и презрения к себе. Лицо мое горело. Но, к счастью, ни Тюрен, ни Рони не заметили меня: видимо, они и не подозревали о моем присутствии. У двери они остановились, с минуту поговорили серьезно, и, показалось мне, Рони хотел сопровождать виконта дальше, но тот этого не допустил и так любезно распрощался с ним, что мои последние надежды улетучились. Впрочем, когда он пошел обратно и придворные с поклонами расступались перед ним, я заметил, что на губах его играла ехидная улыбка. Вдруг он увидал меня и с едва изменившимся лицом подошел ко мне.

– Господин де Марсак желает видеть короля? – спросил он громко, обращаясь к Варену.

Тот ничего не ответил. Я поклонился.

– Будьте любезны, подождите пять минут, – сказал Рони спокойно и холодно. – А, месье де Поль, чем могу быть вам полезен? – продолжал он, обратившись к моему соседу и наклоняясь, чтобы слышать, что тот говорил ему на ухо. – Хорошо, посмотрю! Во всяком случае вы получите ответ завтра.

– Но я могу надеяться на вас? – умоляющим тоном сказал де Поль, удерживая его за рукав.

– Да, я пропущу только одного перед вами.

– Кого? – вырвалось у Поля недовольное восклицание.

– Короля и его свиту, друг мой, – отчеканил Рони и пошел, но по пути с ним еще раз десять повторилась та же история со стороны осаждавших его придворных.

Я был в недоумении, не в силах понять, каким образом Рони успел приобрести такое влияние. Я не мог не заметить также, что после того как он поговорил со мной, я стал предметом всеобщего внимания. Мое имя передавалось шепотом из уст в уста; передо мной все расступались, искоса поглядывая на меня. Недоумевая, что бы это значило, я не видел в этом ничего хорошего. Но не успел я хорошенько обдумать все это, как дверь, в которую входили Тюрен и Рони, снова отворилась. Пажи и придворные поспешно выстроились в два ряда. В комнату быстро вошел церемониймейстер с белым жезлом и обратился к присутствующим с просьбой расступиться и очистить дорогу. Кто-то громко крикнул снаружи: «Король, господа, король!» Все приподнялись на цыпочках, чтобы видеть короля. Но в комнату вошел один Генрих Наваррский в лиловом плаще и в шляпе. Я повернулся к Варену и в недоумении пробормотал нетерпеливо:

– Но король, сударь! Где же король?

Он поднес руку к губам и прошептал:

– Ш-ш… Вас обманули: его величество скончался сегодня на заре. Вот кто теперь король.

– Король Наваррский?! – вскричал я так громко, что некоторые из стоявших поблизости зашипели: «Молчать!»

– Король Франции, безумец! – воскликнул Варен. – Или мне наврали, или ваша сообразительность уступает в остроте вашему мечу.

Я пропустил эту колкость мимо ушей. Сердце мое билось так сильно, что я едва мог владеть собой. В голове у меня все перепуталось, и я тщетно старался выяснить себе, какое значение эта перемена могла иметь лично для меня. Но пока я раздумывал о том, как буду принят и на кого теперь могу рассчитывать, король сам подошел ко мне.

– А, месье де Марсак! – весело воскликнул он, сделав знак стоявшим впереди дать мне место. – Это вы – тот дворянин, что прошлым утром скакал сломя голову известить меня? Я говорил о вас Тюрену, и он согласен бросить свою жалобу на вас. А теперь идите в мой кабинет. Рони знает мой приказ насчет вас.

У меня хватило самообладания, чтобы преклонить колена и поцеловать его руку, но в молчании, которое он, конечно, понял. Он отошел и стал говорить с другими, а я долго не мог придти в себя от изумления. Когда я наконец овладел собой, то стал предметом всеобщего внимания и стольких поздравлений, что обрадовался, когда Варен дал мне знак пройти в кабинет короля. Хотя я и догадывался, но то, что я встретил тут, превзошло все мои ожидания. В кабинете был Рони один. Он взял меня за обе руки так, что я без слов понял – это возвратился прежний Рони, с лихвой простивший мне все то беспокойство, которое я причинил ему. Когда я хотел благодарить его за все, что он схлопотал мне у короля, он и слышать об этом не хотел, напомнив мне, что и он отведал моего сыру, когда приходилось выбирать между ним и Лизье.

– А кроме того, мой друг, – продолжал он, подмигивая, – благодаря вам я обогатился пятьюстами крон.

– Как так? – спросил я, удивляясь все более и более.

– Я держал на эту сумму пари с Тюреном, что ему не удастся подкупить вас, – отвечал он с улыбкой. – Вот подкуп! – продолжал он, взяв со стола знакомый мне пергамент. – Возьмите его: он ваш. Я отдал десятка два приказов сегодня, но ни один не доставил мне такого удовольствия. Я рад, что первый могу поздравить вас с должностью помощника губернатора Арманьяка.

В первую минуту это показалось мне шуткой, что, помню, очень понравилось ему. Но, когда я понял, что король с самого начала дал мне это назначение, а Тюрену поручил только испытать меня, моему восторгу и благодарности не было границ: я не мог их выразить так же, как не могу теперь описать. Молча, в смущении стоял я перед Рони. Давно забытые слезы лились из моих глаз. Я жалел только, что моя дорогая мать не дожила до этой минуты и мы не могли вместе порадоваться исполнению мечты, которой я так часто утешал ее. Впоследствии я заметил, что жалование, назначенное мне, как раз соответствовало той сумме, которую я указывал ей; узнал я и то, что Рони определил эту сумму после разговора с моей невестой. Когда первый порыв радости прошел и я стал благодарить моего благодетеля, он серьезно сказал:

– Не обманывайтесь, мой друг, и не считайте этого слишком большой наградой. Король Франции – король без королевства и полководец без денег. Сегодня, чтобы приобрести свои права, он начинает с половиной своих сил. Пока он возвратит все, ему придется бороться, бороться, друг мой. Для этого-то я и покупаю ваш меч.

Я отвечал, что готов хоть один обнажить его за короля.

– Верю, – ответил он, ласково положив руку мне на плечо. – И не потому, что вы это говорите (Господи, сколько сегодня я слышал клятв!), но потому, что вы доказали это. А теперь, – продолжал он другим тоном и смотря на меня с загадочной улыбкой, – надеюсь, вы вполне удовлетворены и ничего больше не желаете, дружище?

Я смотрел в сторону, как виноватый, не решаясь злоупотреблять его добротой, тем более что я не знал, как король отнесся к этому, и мог предполагать, что Тюрен тут непреклонен. Во всем случившемся только что и во всех словах Рони не было и намека на то, будет ли удовлетворено заветное желание моего сердца. Но я плохо знал этого великодушного человек, если мог думать, что он не исполнит своего обещания или не сделает всего возможного для спасения своего друга. Позабавившись моим смущением, он разразился громким смехом, попросту повернул меня за плечи и подвел к двери, сказав:

– Ступайте по этому коридору. Вы увидите две двери направо и налево. Вы сами знаете, которую отворить.

Не дав мне, сказать ни слова, он вывел меня. В коридоре я остановился на минуту, чтоб собраться с мыслями, как вдруг услышал приближавшиеся шаги и догадался, что это возвращается король. Боясь быть застигнутым тут в таком волнении, я поспешил в конец коридора, где увидел, как сказано, две двери. Обе были заперты, и не было ничего такого, что могло бы мне указать, которую я должен отворить. Но Рони не ошибся, предполагая, что я помнил совет, который он дал мне однажды: «Когда вам будет нужна хорошая жена, поверните направо». Вспомнив это, я, не раздумывая более (король со свитой уже показались в коридоре), смело постучался и, не ожидая ответа, вошел. У двери стояла Фаншетта; она посторонилась с кислой улыбкой, которую я не умел себе объяснить. В противоположном конце комнаты, у стола, сидела мадемуазель, она поднялась мне навстречу и мы уставились глазами друг в друга. Видимо, она ждала, что я заговорю первый; но я был так поражен произошедшей в ней переменой, что не мог произнести ни слова. Эта была уже не девушка, с которой мы гуляли в лесу Сен-Голтье, и не бледная женщина, которую я столько раз подсаживал в седло на пути в Париж. Она показалась мне такой величественной и прекрасной в своем придворном наряде, что меня снова охватило то чувство своего полного ничтожества, которое я только что испытал в переполненной народом передней. И опять я стоял перед ней безъязычный, как на квартире в Блуа. Все, происшедшее между нами потом, забылось. Она тоже смотрела на меня, удивляясь моему молчанию. Ее лицо, порозовевшее при моем появлении, опять побледнело. Глаза ее наполнились слезами тревоги. Она притопнула ножкой – дело, известное мне.

– Что стряслось, сударь? – пробормотала она наконец.

– Напротив, мадемуазель, – отвечал я робко, смотря по сторонам и хватаясь за первую пришедшую в голову мысль. – Я только что от Рони…

– И он?..

– Он назначил меня помощником губернатора Арманьяка.

Она сделала мне глубокий поклон и проговорила дрожащим голосом, похожим не то на смех, не то на крик:

– Честь имею поздравить вас, сударь! Это – достойная награда за ваши заслуги.

Я старался поблагодарить ее соответственно, чувствуя в то же время, что никогда еще не был в таком глупом положении. Я сознавал, что не за этим пришел и не того она ждала от меня. Я никак не мог совладать с собой, не был в состоянии произнести ни слова, я стоял у стола в состоянии жалкой растерянности.

– Это все, сударь? – сказала она наконец, потеряв терпение.

– Нет, мадемуазель! – отвечал я, собравшись с духом и зная, что настала решительная минута. – О, вовсе нет! Но я не вижу здесь той, к кому пришел, – той, кого я видел сто раз совсем в другом наряде, – мокрую, усталую, растрепанную, среди опасностей и бегства – той, которой я служил, которую любил, для которой жил, – той, о которой я только и думал целыми месяцами, о которой только и заботился. Я пришел сложить к ее ногам и себя, и все, что у меня есть по милости короля. Но я не вижу ее здесь…

– Вы не видите, сударь? – отвечала она шепотом и отвернулась.

– Нет, не вижу, мадемуазель!

Она вдруг подошла ко мне, осененная радостью и живостью, от которых забилось мое сердце. Она взглянула мне прямо в глаза и сказала:

– Мне прискорбно… Жаль, что вы, де Марсак, полюбили кого-то другого, когда король желает, чтобы вы женились на мне…

– Ах, мадемуазель! А вы-то желаете? – воскликнул я, упав перед ней на колени: она обошла вокруг стола и стояла возле меня.

– Да, это и мое желание! – ответила она, улыбаясь сквозь слезы.

На следующий день мадемуазель де ля Вир стала моей женой. Отступление короля от Парижа, вызванное бегством многих из недоброжелателей гугенотов, ускорило нашу свадьбу: нам хотелось повенчаться у отца Амура. Но несмотря на поспешность, я имел возможность, благодаря Ажану, обставить все с пышностью, соответствующей моему будущему положению, а не жалкому прошлому. Его величество, не желая обижать Тюрена, не удостоил нашу свадьбу своим присутствием, но его заменила королева Екатерина, которая сама вручила мне мою невесту. Сюлли, Крильон, маркиз Рамбулье и его племянник, а также мой дальний родственник, герцог Роган, впервые признавший меня в этот день, всячески угождали мне, заискивали предо мной.

Свадьба Франсуа Ажана со вдовой моего бывшего соперника была отпразднована только год спустя, что мне было приятнее, чем жениху: это давало возможность госпоже Брюль оставаться при моей жене во время моего похода под Арк и Иври. В последней битве, где так прославился Рони, собственноручно отнявший знамя у неприятеля, я был ранен при второй атаке, ведомой самим королем.

Два неприятельских пехотинца схватили меня: я погиб бы наверно, если б мне на помощь не подоспел Симон Флейкс с храбростью старого воина. Этот подвиг был замечен королем, который взял его к себе и назначил своим секретарем, пролагая ему путь к благополучию, о котором тот и не мечтал.

Каким образом Генриху удалось на время склонить Тюрена на свою сторону и, между прочим, д0. биться согласия на наш брак, это теперь слишком хорошо известно и не требует пояснений. Но я сам понял все лишь годы спустя, после женитьбы виконта на девице де ля Марк, которая доставила ему герцогство Бульон. И тогда я вполне оценил все добродушие моего повелителя: этот великий король среди массы важных дел всегда входил в положение последнего из своих слуг.

Энтони Хоуп Приятель фаворитки. Царственный пленник

Приятель фаворитки

Часть первая

I ПРЕДСКАЗАНИЕ

Я, Симон Дэл, родился в седьмой день седьмого месяца тысяча шестьсот сорок седьмого года[323]. День моего рождения являлся удачным в том смысле, что символическое число «семь» повторилось в нем трижды, но не был удачным в смысле тогдашнего тяжелого времени для нашей родины и для моей семьи. В народе начали в то время поговаривать о том, что если король не сдержит своих обещаний, то недолго сохранит в целости свою голову. Те, кто боролся за свободу, пришли к заключению, что их победа дала только новых тиранов. Пасторы изгонялись из приходов, а мой отец, доверявший сначала королю, потом парламенту, в конце концов изверился в обоих и, потеряв большую часть своего состояния, попал в очень стесненные обстоятельства.

Во всяком случае число моего рождения зависело не от меня, говорят, даже не совсем от моего отца, так как тут вмешалась явная сила судьбы: появление на свет младенца мужского пола не дальше, чем на расстоянии мили от приходской церкви, еще за целый год было предсказано одной мудрой женщиной – Бетти Несрот, предсказано с точностью дня и месяца. Этому младенцу, как гласило пророчество, было предназначено: «любить, где любит король, знать то, что он скрывает, и пить из одной с ним чаши».

Пророчество старой гадалки возбудило немалое любопытство, так как в пределах назначенной местности жили только скромные поселяне, которые не могли ожидать от своего ребенка такой блестящей участи, да лорд и леди Кинтон, обвенчавшиеся только за месяц до моего рождения, и мои родители, принявшие пророчество на свой счет. Оба они были смущены, в особенности последней частью предсказания: мать говорила, что не слыхивала, чтобы короли пили только воду, а отец опасался, что не сможет вследствие своих расстроенных дел дать мне подходящее для моего будущего положения воспитание. Сам же я был доволен тем, что оправдал предсказание Бетти относительно назначенного ею срока, а остальное предоставлял на волю судьбы.

Странная старуха была эта Бетти Несрот, и ей едва ли поздоровилось бы в предыдущее царствование, при отце нынешнего короля. Теперь же были задачи поважнее преследования колдунов и ведьм, так что на долю Бетти выпадали только пересуды о ней соседей да насмешки и подразнивания деревенских ребятишек. Она отвечала им бранью и проклятьями, делая исключение лишь для меня – ребенка, предсказанного ею. Может быть, она любила меня и за то, что, сидя на руках у матери, я не начал кричать, увидев ее, а, напротив, протянул руки и стал проситься к ней, отбиваясь от матери. При этом старуха, к большому ужасу матери, воскликнула: «Ты видишь, о, сатана!» – расплакалась, что уже вовсе не входило в роль колдуньи, хотя едва ли слово «расплакалась» подходило к скудным слезинкам, выкатившимся из ее глаз. Мать в ужасе отшатнулась от нее и не позволила старухе дотронуться до меня. Так было все время, пока я не вырос настолько, что стал бегать один по деревне. Тогда однажды в уединенном уголке старуха подняла меня на руки, долго бормотала что-то над моей головой и поцеловала меня. Что мое родимое пятно появилось именно на месте ее поцелуя – чистая басня (кто же мог знать с точностью, куда она поцеловала меня?) или не больше, чем простая случайность. Однако, если бы это и было иначе, не выразил бы недовольства: пятно не доставляет мне никаких хлопот, а старой Бетти этот поцелуй как будто принес пользу. После него она пошла прямо к пастору нашего прихода, жившему тогда в сторожке садовника лорда Кинтона и привившему свои службы тайком[324], хотя на них присутствовал весь приход. Старуха тоже выразила желание принять участие в богослужении, что немало удивило прихожан и самого почтенного пастора, весьма сведущего по части демонологии.

– Ведь это – чудовищный грех! – сказал он моему отцу

– Нет, это – знак Божьей милости, – заметила моя мать.

– Во всяком случае – пример небывалый, – отозвался отец. – Колдунья, присутствующая при богослужении.

Так как я уверен, что мое детство представляет для читателей так же мало интереса, как и для меня самого (помню одно, что я вечно стремился стать мужчиной и ненавидел платьица, в которых меня водили), перейду теперь прямо к тому времени, когда мне исполнилось восемнадцать лет.

Мой отец и старуха Бетти были уже на том свете, но мать была жива, а пастор, как и король, вернулся на свое законное место[325]. В то время я был уже около шести футов ростом, и мне предстояло самому прокладывать себе дорогу и добывать средства к жизни, так как наши земли не вернулись с королем и не было других средств, чтобы прилично содержать и сестер.

– На этот счет предсказание Бетти Несрот сплоховало, – заметил однажды пастор, по своей привычке потирая переносье пальцем, – пункты ее пророчества указывают скорее на расходы, чем на источник добывания средств. А все-таки, Симон, если предсказание исполнится, ты расскажи мне, о чем с тобой будет говорить король.

– А если это будет неподходящим для вашего слуха, ваше преподобие? – лукаво спросил я.

– Тогда ты можешь написать мне это, сын мой, – не задумываясь, ответил почтенный пастор.

Хорошо было пастору полудоверчиво, полунасмешливо вспоминать пророчество колдуньи, но, право, едва ли было полезно, чтобы такого рода обуза висела на шее молодого человека. Мечты юности развиваются быстро и без такого подспорья. Пророчество колдуньи не выходило из моей памяти, разжигая и дразня мое воображение. Я мечтал о нем постоянно, в свободные часы и во время занятий делом. Я не торопился с выбором своей жизненной дороги, ожидая исполнения предсказания.

– То же самое было с одной служанкой моей сестры, – сказала мать. – Ей было предсказано, что она выйдет замуж за своего барина…

– Ну, и что же? – живо спросил пастор. – Вышла она?

– Она стала постоянно менять места, отыскивая барина, который более понравился бы ей, до тех пор, пока наконец никто не захотел нанимать ее.

– Ей надо было оставаться на первом месте, – рассудил пастор.

– Да, но се первый барин имел уже жену, – возразила мать.

– Что же такое? И я имел жену когда-то, – парировал пастор.

Возражение вдового пастора было убедительно; я решил принять к сведению судьбу служанки моей тетки и, сидя на месте, спокойно выжидать свою судьбу. Но какое доказательство достаточно убедительно для пустого кармана? Мне было заявлено, что я должен искать себе счастья, однако о способах этих поисков возникли разногласия.

– Надо работать, Симон, – сказала сестра Люси, помолвленная с молодым эсквайром хорошей фамилии и строгих нравов.

– Надо молить Бога об указании тебе пути, – заметила вторая сестра, невеста молодого пастора кафедрального собора.

– Ни о том, ни о другом не упомянуто в предсказании Бетти, – строптиво отозвался я.

– Это подразумевается само собою, милый мальчик, – сказала мать.

Пастор потирал переносицу.

Однако правы оказались пастор и я, а не эти мудрые советницы. Если бы я отправился в Лондон, как они требовали, вместо того, чтобы, согласно собственному желанию и совету пастора, смирно сидеть на месте, большой вопрос, не осталось ли бы предсказание колдуньи мертвым звуком? Теперь мы жили мирно и тихо; до нас только издали доносился шум ужасов, совершавшихся в городе. Беспорядки не доходили до нас, и мы, здоровые духом и телом, не без злорадства обсуждали события, иногда осуждая своих заблудших собратьев.

Однако предсказание, очевидно, начинало действовать, хотя очень издалека.

Судьба привела новых жильцов в сторожку садовника, где когда-то жил пастор, теперь победно вернувшийся в свой пасторат.

Однажды я гулял по одной из аллей Кинтонского парка, что мне было раз навсегда разрешено, и увидел то, ради чего сюда и пришел: фигуру Барбары, одетой в нарядное белое платье.

Барбара держала себя со мной несколько надменно, потому что была богатой наследницей и ее семья не утратила своего положения в обществе, как случилось с нашей. Несмотря на это, мы были друзьями. Мы ссорились и мирились, взаимно оскорбляя и прощая друг друга, а лорд и леди Кинтон, считая меня, может быть, недостойным опасения, были со мной очень добры и милы. Лорд часто говорил о предсказании Бетти:

– Хотя король иногда имеет странные тайны, – подмигивая, говорил он, – и в его чаше бывает подчас странное вино, но что касается его любви…

Тут обыкновенно вступался пастор, подмигивая тоже, но немедленно переводя разговор на другую тему, не имевшую ничего общего с королем и его чувствами.

Итак, я увидел стройную фигуру, темные волосы и гордые глаза Барбары Кинтон, загоревшиеся гневом, когда их обладательница заметила то, что я меньше всего желал бы видеть в ее обществе. Это была другая девушка – пониже ростом и пополнее Барбары, одетая не хуже ее самой; она весело улыбалась розовыми губками с блеском горящих весельем, лукавых глаз. Когда Барбара увидела меня, то против обыкновения не сделала вида, что не замечает меня, а, наоборот, подбежала ко мне и с негодованием воскликнула:

– Симон, кто эта особа? Она посмела сказать мне, что мое платье деревенского фасона и висит на мне, как на вешалке.

– Мисс Барбара, кто же смотрит на платье, когда его обладательница так хороша? – спросил я.

Тогда я был еще так молод, что не знал, как сердятся женщины, если хвалят их наружность в ущерб туалету.

– Вы глупы! – сказала Барбара. – Кто она такая?

– Говорят, она из Лондона, – ответил я, – живет она в сторожке садовника, но я не ожидал увидеть ее здесь, в парке.

– И не увидите больше, насколько это от меня зависит. Зачем вы смотрите на нее? – резко добавила Барбара.

Правда, я смотрел на незнакомку, а теперь взглянул еще пристальнее, после чего наивно спросил по простоте души:

– Она очень хорошенькая. Разве вы этого не находите?

– Хорошенькая? – повторила Барбара. – А что вы понимаете в красоте, скажите, пожалуйста?

– Все, чему научился в Кинтон-Маноре, – с поклоном ответил я.

– Это еще не доказывает ее красоты, – сердито отозвалась Барбара.

– Красота бывает разная, – заметил я, делая шаг в сторону незнакомки, которая стояла, по-прежнему улыбаясь и обрывая лепестки цветка.

– Вы с ней знакомы? – спросила Барбара.

– Этому горю можно помочь, – улыбнулся я.

Будучи самым преданным и усердным поклонником мисс Кинтон, я все-таки слишком любил все новенькое, а потому решил подойти к гостье садовника, несмотря на сердитый кивок головы отвернувшейся от меня Барбары.

– Ведь это – простая вежливость, – заявил я, – справиться о ее здоровье, когда она только что приехала из Лондона. Но если вы желаете погулять со мной…

– Ничего подобного. Я хочу быть одна, – перебила Барбара.

– Ваше желание – для меня закон, – раскланялся я, когда она, не глядя на меня, пошла к дому.

Почти раскаиваясь в своем упорстве, смотрел я ей вслед; о, если бы она хоть раз обернулась! Однако это к делу не относится.

Я победил свое раскаяние и подошел к незнакомке с изысканной вежливостью, желая ей доброго здоровья. Она улыбнулась, хотя я не понял, чему. Это была молоденькая девушка лет шестнадцати-семнадцати; она ничуть не смутилась при моем приветствии, а, наоборот, шаловливо всплеснула руками и весело воскликнула:

– Мужчина! Ей-Богу, мужчина! Здесь, в этом-то месте!

Польщенный названием мужчины, я раскланялся еще раз.

– Или по крайней мере – будущий мужчина, – поправилась незнакомка, – если с Божьей помощью вырастет.

– Вы можете дожить до этого, еще не получив морщин, – ответил я, скрыв свою досаду.

– О, чудо! Он еще острит! Удивительно!

– В нашей стороне достаточно ума, а теперь не будет недостатка и в красоте, – сказал я.

– В самом деле? Кто учит у вас здесь говорить любезности?

– Такие учебники, как ваши глаза.

Несмотря на усмешку незнакомки, я был доволен своей фразой, вычитанной, правда, в каком-то романе. Она сделала мне низкий реверанс, задорно улыбаясь и играя глазами.

– Ну, сударь, – сказала она, – вы – конечно, Симон Дэл, о котором говорил мне садовник?

– К вашим услугам. Но садовник сыграл со мной плохую шутку: мне нечего дать взамен вашего имени.

– А у вас хорошенький букет! На него я променяю вам свое имя.

Этот букет я собрал для Барбары Кинтон и хотел поднести его ей, даже теперь еще, в знак примирения. Но она поступила со мной резко, а незнакомка так умильно смотрела на букет.

– Садовник – скряга относительно цветов, – вскользь сказала она.

– Сказать правду, я собирал этот букет для другой, – заикнулся было я.

– Тем лучше будет его аромат! – рассмеялась она. – Это придаст двойную цену цветам. – И она протянула к букету крошечную ручку.

– А этому учат в Лондоне? – спросил я, отстраняя цветы.

– Это годится и в деревне, везде, где есть кавалеры, чтобы собирать цветы, и дамы, чтобы их нюхать.

– Хорошо, букет ваш, но с одним условием.

– С каким? Сказать свое имя?

– Да, или позволить называть вас по своему вкусу.

– Ого, и вы назовете меня этим именем в разговоре с Барбарой Кинтон? Нет, я лучше скажу вам настоящее имя. Меня зовут Сидария.

– Сидария? Красивое имя!

– Как и всякое другое, – небрежно сказала она.

– А другого имени у вас нет?

– Зачем поэту два имени, чтобы написать сонет? Ведь вы для этого, конечно, хотели знать мое имя?

– Пусть так, Сидария.

– Пусть так, Симон. А теперь давайте букет.

Я вздохнул, но отдал букет; условие остается условием.

Девушка взяла букет и спрятала в него лицо, сияя лукавой улыбкой. Я стоял и любовался ею, несмотря на свою юность, я сказал правду, что красота бывает разная: она и Барбара были двумя разными типами красоты. Заметив мой любующийся взгляд, Сидария сделала мне милую гримаску, а Барбара часа два не говорила бы со мной из-за этого.

Сделав мне еще один раз насмешливый реверанс, Сидария сделала вид, что хочет идти, но остановилась, лукаво глядя на меня исподлобья и постукивая по аллее маленькой ножкой.

– Хорошенькое местечко – этот парк, – заметила она, – только иногда в нем легко заблудиться.

– Но, если бы у вас был проводник… – подхватил я намек.

– Да, если бы он был, Симон!

– Вы бы нашли дорогу, Сидария, а ваш проводник…

– Сделал бы доброе дело. Но ведь тогда… Барбара останется одна.

Я колебался: посмотрел на дом, посмотрел на Сидарию.

– Она сказала, что хочет быть одна, – проговорил я.

– Разве? Когда же это она сказала?

– Ну, я расскажу вам это дорогой, – предложил я.

Сидария громко расхохоталась.


II ЮНОСТЬ

Как часто самый ожесточенный спор поднимается из-за чистейших пустяков! И так ведется еще со времен Адама и Евы. Быть не могло, чтобы почтенные прародители не поспорили между собой по поводу известного инцидента с запрещенным плодом. Правда, спор, который я имею в виду, возник по гораздо меньшему поводу. Реч шла о том, имеет ли право молодой человек, ухаживающий за одной женщиной, сорвать поцелуй (по-видимому, принятый весьма благосклонно) у другой? Конечно, я утверждал, что имеет, так как мне больше ничего не оставалось делать в моем положении. Барбара настаивала на том, что нет никакого разумного оправдания такому некрасивому поступку, хотя, конечно, быстро добавляла она, это ее нисколько не касается. Ей нет никакого дела до того, влюблен я или нет, сильно ли и в кого именно. Она выражает просто свое общее мнение по поводу любви или того, что мужчины называют ею. А что касается пристойности такого поступка, то на это у нее своя точка зрения, с которой господин Симон Дэл, может быть, не согласится. Конечно, девица из сторожки садовника должна быть одного мнения с мистером Дэлом. Иначе как бы она могла допустить поцеловать себя в таком открытом месте парка, где ежеминутно мог кто-нибудь пройти и где по несчастной случайности проходила в ту минуту именно она – Барбара Кинтон? Если бы все это могло иметь для нее какое-либо малейшее значение, то только в смысле дурного примера для деревенских девушек, да и то теперь, когда она завтра уезжает в Лондон – занять место фрейлины ее высочества герцогини – и не имеет ни времени, ни охоты думать о том, с кем и как развлекается Симон Дэл, когда его никто не видит. Конечно, это не значит, что она наблюдала; и ее присутствие здесь было просто неприятной случайностью; тем не менее она очень рада слышать, что девица отправляется скоро обратно туда, откуда приехала, к большому облегчению милой миссис Дэл и любимых подруг ее, Барбары, – Люси и Мэри Дэл. Она, конечно, не желает зла той девице, но думает, что ее мамаша должна иметь много хлопот с такой дочерью.

Мне нечего было возразить на этот поток красноречия, я только молча раскланивался. Наконец удалось вставить словечко и мне.

– Пощадите меня, мисс Барбара! – взмолился я. – Неужели мы с вами расстанемся врагами?

Она не ответила, но я видел, что на ее лице смягчилось суровое выражение. Она отвернулась к окну, откуда были видны кусочек луга и деревья парка. Немного настойчивости – и она, конечно же, простила бы меня, но тут коварная судьба вновь сыграла свою злую шутку: вдали мелькнула стройная, освещенная солнцем фигурка. Это было совсем напрасно.

– Сидария! Хорошенькое имя, – злобно сказала Барбара, – только она, вероятно, имеет свои причины не говорить другого.

– Ее мать сказала другое садовнику, – слабо заступился я.

– О, имена даются так же легко, как и поцелуи, а насчет Сидарии папа говорит, что такого имени вовсе нет.

Тем временем предмет нашего спора беззаботно скользил по лугу, раскачивая в руке свою шляпку. Теперь Сидария уже скрылась из вида между высокими деревьями.

– Она ушла, – шепнул я, – ушла…

Барбара поняла меня, но не захотела сменить гнев на милость.

– Можете не вздыхать об этом перед моим носом! – сказала она. – А впрочем, вздыхайте, если хотите. Что мне до этого за дело? Не бойтесь, она ушла, конечно, недалеко, и не убежит, когда вы броситесь за нею.

– В Лондоне вы пожалеете, что так дурно обходились со мной.

– Там я о вас и не вспомню. Вы забываете, какие изящные и элегантные кавалеры при дворе?

– Черт бы их всех побрал! – искренне воскликнул я.

В глубине темных глаз Барбары сверкнул огонек торжества.

– Вы живо найдете себе мужа при дворе, – горько сказал я.

– Очень может быть, – беспечно согласилась она.

Правду сказать, я был не в духе: отъезд мисс Кинтон огорчал меня до глубины души, а еще больше огорчала наша ссора. Я ревновал ее к каждому кавалеру в Лондоне, и разве не прав я был в сущности?

– Итак, до свиданья, – мрачно сказал я, отвесив ей трагический поклон, которому позавидовал бы любой артист лондонской сцены.

– Итак, до свиданья! Я вас не задерживаю, зная, что вам надо проститься в другом месте.

– О, там еще целая неделя впереди, – возразил я.

– Не сомневаюсь, что вы проведете с пользой это время, – важно сказала Барбара, выразительно глядя на дверь.

Я мрачно вышел из комнаты и на террасе встретился с лордом Кинтоном. Он смеясь взял меня под руку и спросил:

– Вы поссорились, а? Ну, погодите! Завтра она уедет в Лондон.

– Маленькая ссора, милорд, – кисло заметил я. – Мисс Барбара так мало обращает на меня внимания!

Лорд как будто призадумался, хотя улыбка не сходила с его губ.

– О вас многое болтают в деревне, Симон, – сказал он. – Послушайте совета друга: держитесь подальше от девицы из сторожки садовника. Поверьте, яговорю не без основания.

Ничего большего я не мог от него добиться и ушел более рассерженный, чем после ссоры с его дочерью. Конечно, по особенности, свойственной мужской природе, я немедленно направился к сторожке садовника: единственное оружие обиженного поклонника было у меня под рукою, и я хотел воспользоваться им. На пороге сторожки сидел мой друг пастор и мирно беседовал с Сидарией.

– Это – верно, – произнес он, – но я думаю, что вы это слишком рано узнали.

– Есть такие школы, где подобные вещи узнаются рано, – заметила она, как мне показалось, с оттенком горечи.

– Бог с ними, с этими школами! – отозвался пастор.

– О каких уроках идет речь? – спросил я, подходя ближе.

Никто мне не ответил. Пастор, положив руки на ручку своей трости, начал ни с того ни с сего рассказывать Сидарии о предсказании старухи Бетти, что случалось с ним нередко, если я был поблизости. Сидария слушала внимательно, слегка улыбаясь.

– Странное пророчество! – закончил пастор. – Только время покажет, насколько оно верно.

Девушка посмотрела на меня как будто с новым интересом: такие истории всегда действуют на воображение.

– Не знаю, насколько предсказание верно, – заметила она, – но для этого мистеру Дэлу надо прежде всего познакомиться с королем.

– Верно, – воскликнул пастор, – все основано на этом. Не может же Симон разделять любовь короля, знать его тайны и пить из его чаши, сидя постоянно здесь, в деревне.

– Что же, мне ехать в Лондон? – спросил я. – Зачем? И там у меня нет таких друзей, которые доставили бы мне возможность приблизиться к его величеству.

Пастор печально поник головою: он знал, что таких друзей у меня действительно не было, да и сам-то король не особенно дорожил своими друзьями, даже теми, что были поважнее моего доброго отца, поплатившегося за свою преданность ему всем состоянием.

– Будем ждать, – решил пастор. – Время покажет, может быть, найдется и такой друг.

Сидария призадумалась, а потом, улыбнувшись, сказала:

– Скоро у вас будет друг в Лондоне.

– Она мне – вовсе не друг, – возразил я, думая о Барбаре.

– Я говорю не о ней, – лукаво подмигнула мне девушка. – Ведь и я еду в Лондон.

Я улыбнулся, зная, что едва ли она может быть для меня таким влиятельным другом, чтобы открыть дорогу ко двору. В ответ она засмеялась и так посмотрела на меня, что я не заметил, как простился с нами и ушел пастор, и спросил:

– А вы позаботились бы обо мне, если бы имели власть?

– Не знаю. Только в Лондоне иногда случаются странные вещи, – задумчиво ответила Сидария. – Откуда знать, может быть, и у меня будет когда-нибудь власть.

– И вы употребили бы ее для моей пользы?

– Могла ли бы я иначе поступить с человеком, рискнувшим благоволением своей милой ради поцелуя моей щеки? – и девушка весело рассмеялась, увидев, как я вспыхнул при этом напоминании. – Ну, в городе надо будет отучиться так краснеть, – продолжала она, – а то вас сделают притчей во языцех и будут указывать на вас пальцами.

– Что же, чем реже это случается там, тем больше будет эффект, – слабо защищался я.

– Ловко! – одобрила девушка. – Мы скоро разовьем вас в городе.

– А чем вы там занимаетесь? – подозрительно спросил я, пристально глядя ей в глаза.

– А почти тем же, чем, как вам известно, занималась и здесь, в деревне, – рассмеялась она.

Так отделывалась Сидария от меня всегда, когда я хотел добиться ответа, кто и что она такое. То же самое было и с ее матерью, которой, к слову сказать, я не симпатизировал так же, как и она мне. Она не любила много говорить и всегда хмурилась, видя меня около своей дочери. Однако ей приходилось часто видеть нас вместе, а по правде сказать, еще чаще это случалось с нами без нее. Барбара уехала, бросив меня одиноким, рассерженным и готовым искать себе утешения, где бы ни случилось.

Между тем Сидария нравилась мне все больше и больше своим смехом, живостью, приветливостью. Кроме того, у нее были манеры светской женщины и знание жизни, которое возбуждало мое любопытство. Все это вместе с ее чарующей юностью и свежей красотой привлекало меня разнообразием настроений и быстрой сменой живых, новых впечатлений. То она была весела и насмешлива, то задумчива и грустна. Иногда она, вздыхая, говорила: «О, как бы я желала навсегда остаться здесь, в этой милой, наивной стране!», то тихо шептала мне: «Ах, зачем я – не то, что ваша мисс Барбара!». Через минуту она снова шутила, смеялась, забавляясь жизнью, как пестрым детским мячиком.

Кто осудит меня за то, что в свои восемнадцать лет в понедельник я любил одну, а в субботу желал умереть за другую. Это так понятно, так свойственно милой, легкомысленной юности! Вспомните свою молодость и попробуйте осудить меня. Вы улыбнулись? – Значит, я оправдан!

Был золотистый летний вечер, когда я пришел в Кинтонский парк прощаться с Сидарией. Мать и сестры сердились на меня, деревня сплетничала, даже пастор неодобрительно качал головой. Какое мне было до всего этого дело! Почему один богат и знатен, а другой беден и скромен?

Девушка сидела под деревом; ее красивое личико было как будто печально, маленькая ручка придерживала бьющееся сердечко, а глаза играли непрерывной сменой выражений. Я подошел к ней, взял за руку и мог произнести только ее имя: «Сидария!» Больше мне нечего было сказать; по крайней мере мне так казалось тогда.

– Что же, разве у вас нет для меня ни клятв, ни уверений? – укоризненно сказала она, но ее глаза искрились смехом.

Я выпустил ее руку и отошел. Говорить я не был в силах.

– Когда вы будете ухаживать в Лондоне, – сказала она, – запасите побольше любовного багажа. Там дамы требуют признаний, клятв, отчаянья, стихов, музыки и Бог весть чего еще.

– Из всего этого у меня есть только отчаянье, – уныло сказал я.

– Ну, тогда вы – очень скучный поклонник, – строптиво сказала Сидария, – и я рада, что поеду туда, где поклонники повеселее.

– Так вы едете в Лондон искать поклонников? – ревниво воскликнул я.

– Отчего же, если судьба их пошлет.

– А меня вы забудете там?

– Конечно, если вы не явитесь сами напомнить о себе. «С глаз долой – из сердца вон!» – знаете пословицу?

– А если я приеду? – спросил я, вдруг окрыленный надеждой.

На этот раз девушка не ответила, как обычно, насмешкой, а сорвала с дерева листок и стала медленно разрывать его на части.

– Ну, знаете, – заговорила она, – я думаю, если вы явитесь, то, пожалуй, пожалеете, что приехали, если только к тому времени не забудете меня окончательно сами.

– Забыть вас? Никогда, пока я жив! Можно мне приехать?

– Разумеется, поскольку ваши средства и ваш гардероб позволят вам это… Ну, не злитесь! Приезжайте, мой миленький Симон! Ведь мы – друзья, не правда ли? Вот я возьму вас под руку, чтобы вы перестали злиться. Слышите, Симон? – Ее глаза смотрели на меня, как бы прося прощения, но в глубине их все-таки светился далекий огонек насмешки; она ласково гладила мою руку и продолжала: – Конечно, вам надо приехать в Лондон. Ведь Барбара Кинтон там, а вам, если я не ошибаюсь, есть в чем попросить у нее прощения.

– Если я приеду в Лондон, то только ради вас, – заявил я.

– Нет, неправда! Вы приедете, «чтобы любить там, где любит король, знать то, что он скрывает, и пить из его чаши». Ваша высокая участь не имеет ничего общего со мной.

Она отошла и улыбаясь сделала мне низкий реверанс.

– Только, только ради вас! – упрямо повторял я.

– Тогда, значит, меня будет любить король? – спросила она.

– Боже сохрани! – горячо воскликнул я.

– Да почему? Не спешите со своим «Боже сохрани»! Что же, любовь короля хуже вашей, мистер Симон?

– Моя любовь – честное чувство, – горько ответил я.

– Ну, конечно. В деревнях только и говорят, что о честности. Я видела в Лондоне короля: он – очень красивый господин.

– Может быть, вы видели и королеву?

– Разумеется. Ах, это вас смущает, Симон? Ну хорошо, я не права; здесь, в деревне, надо быть добродетельными. Но когда вы будете в городе, то будете таким же, как и все. А через десять минут мне надо быть дома; не стоит ссориться; пусть у вас будет обо мне лучшее воспоминание, чем о Барбаре Кинтон.

– Как я найду вас, когда приеду в Лондон?

– Спросите первого встречного, помнит ли он Сидарию, и вы найдете меня немедленно, как только пожелаете.

Больше я ничего не мог добиться от нее.

– Уже поздно, мне надо идти, – сказала девушка, подойдя ко мне ближе. – Бедняжка Симон! Вам это не нравится, но – не беда: когда-нибудь вы сами посмеетесь над этим.

Она говорила тоном старшей сестры.

Вместо ответа я крепко обнял ее и расцеловал. Она отбивалась, громко смеясь. Мне пришло в голову, что Барбара не стала бы делать ни того, ни другого. А Сидария смеялась. Я выпустил ее и, склонив колена, поцеловал ее руку так почтительно, как сделал бы это, если бы она была Барбарой. Она не была ею, и, кто она, я не знал, но я любил ее, и моя выходка, казалось, тронула ее. Она наклонилась ко мне с милой, чуть-чуть сострадательной улыбкой и шепнула:

– Бедный Симон, бедный Симон! Целуйте теперь мою руку – это не причинит вреда никому, и, может быть, я буду охотно вспоминать об этом поцелуе.

Она наклонилась и поцеловала меня в лоб, ее волосы коснулись моего лица. Я посмотрел ей в лицо, и мне показалось, что ее ресницы были влажны. Она рассмеялась, но этот смех походил на сдержанное рыданье, и ее голос звонко прозвучал в чистом вечернем воздухе.

– О, что я за наивная дурочка!

Сидария повернулась и пошла от меня, легко ступая по траве, ни разу не оглянувшись. Я следил за нею немигающими глазами, полными слез.

– О, моя юность! О, моя свежесть!

III МЕЛОДИИ СУЕТНОГО СВЕТА

Вскоре после отъезда Сидарии последовали обстоятельства, которые волей-неволей отвлекли мои мысли от любовных интриг. В этих событиях моя мать видела благодетельный перст Провидения, а пастор – начало исполнения пророчества Бетти Несрот.

Сорок лет тому назад дядя моей матери открыл в Норвиче суконную фабрику, имея в виду, что люди всех политических партий и всевозможных религиозных взглядов все-таки должны думать о своей одежде; благодаря этому он прожил свой век благополучно и сильно развил дело. У него не было ни времени, ни желания жениться; теперь, будучи уже стариком и питая сильную привязанность ко мне, он пожелал сделать меня наследником своего значительного состояния, если я, конечно, окажусь достойным этого. Доказательство, которое он требовал, было невелико, хотя и очень несносно для меня. Вместо того, чтобы ехать в Лондон, я должен был отправиться в Норвич и жить там вместе с дядей, услаждая последние годы его жизни, и, не будучи связан совершенно его ремеслом, все-таки кое-чему учиться, приглядываясь к жизни и людям.

Итак, я отправился в Норвич, хотя и не особенно охотно. Там я провел целых три года, ухаживая за стариком и развлекаясь всеми доступными в таком большом городе способами. Однако разум и юность – плохие товарищи; все это время я жил, как иудей в пустыне аравийской, беспрестанно мечтая о земле обетованной. Немногое из того времени сохранилось в моей памяти, да и то я не часто вспоминаю: его заглушают события, происшедшие до и после этого периода моей жизни.

Смерть дяди освободила меня. Я искренне оплакивал любившего меня старика, огорченного моим отказом продолжать его дело, так как я предпочел свободу и только часть его большого состояния всему капиталу, если бы остался хозяином его фабрики. Выбери я последнее, и я прожил бы мирно свой век и умер бы богатым человеком. Но я не раскаиваюсь, и теперь сделал бы то же самое.

Мне было около двадцати двух лет, когда я вернулся в родительский дом, правда, настоящим провинциалом, но со средствами, за которые многие франты отдали бы охотно свой светский лоск. Три тысячи фунтов, вложенных в дядино предприятие, давали мне порядочный и верный доход, придававший мне совсем другое значение в семье, чем три года назад. На такие средства можно было жить хотя скромно, но прилично, можно было даже поехать в Лондон. Сестры стали относиться ко мне гораздо лучше прежнего; мать боялась одного – чтобы высокое место в свете, которое я буду теперь занимать, не пошло в ущерб моим добродетелям, так тщательно развиваемым ею в ее сыне; пастор потирал переносицу, явно думая все время о предсказании Бетти Несрот.

Такое положение вещей легко могло развить во мне самомнение, если бы не было поблизости Кинтон-Манора с его обитателями. Хотя лорд и принял меня очень ласково, но, казалось, обращал гораздо больше внимания на мой неуклюжий вид и манеры, чем на мое неожиданное богатство. Он советовал мне ехать в Лондон, говоря, что там, вращаясь в обществе, наивный провинциал привыкает ценить свою особу по достоинству, а не по шаблону деревни. Несколько опешив, я поблагодарил его за совет и осмелился спросить про мисс Барбару.

– Она здорова, – улыбнулся он, – и стала знатной дамой. На нее пишут эпиграммы, й некоторые чудаки посвящают ей стихи. Но она – хорошая девушка, Симон.

– О, в этом я уверен, милорд! – горячо воскликнул я.

– Нынче нельзя быть уверенным ни в чем, – сухо заметил Кинтон, – но, к счастью, на этот раз вы правы. Вот образец получаемых Барбарой стихов, взгляните! – и он перебросил мне листок бумаги.

Я пробежал стихотворение, где было много сказано про «холодный лед», «нетающие снега», про Венеру, Диану и тому подобное.

– Кажется, это очень скучно, милорд, – заметил я.

– Немного, – улыбнулся он, – но – это стихи известного поэта. Смотрите, не пишите стихов, Симон!

– Буду ли я иметь честь видеть мисс Барбару? – спросил я.

– А это мы увидим, – ответил лорд. – Надо будет посмотреть, в каком кругу вы будете вращаться. А впрочем, не все ли это равно, раз вы уезжаете в Лондон?

Он пристально посмотрел на меня, слегка нахмурившись, хотя улыбка не исчезала с его лица. Я почувствовал, что покраснел до ушей.

– У меня немного знакомых в Лондоне, – запнулся я, – и тех я не особенно хорошо знаю…

– Да, не особенно хорошо, – подтвердил Кинтон, нахмурившись сильнее и переставая улыбаться, а затем, встав и дружески хлопнув меня по плечу, продолжал: – Вы – честный малый, Симон, хотя не особенно умный. Но не могут же все быть умными. Поезжайте в Лондон, постарайтесь лучше узнать жизнь тех, кого знаете. Ведите себя джентльменом и помните, Симон: каков бы ни был король, он – все-таки король.

Особенно подчеркнув последние слова, он тихонько направил меня к двери.

Почему он сказал это про короля, что оправдывало его замечание? Казалось, он придал ему какое-то особое значение, как будто оно относилось именно ко мне. Оставив в стороне глупое предсказание Бетти Несрот, что, конечно, и должен был сделать милорд, какое было мне дело до короля?

В это время наделали большого шума увольнение от всех должностей известного писателя и первого министра графа Кларендона и все дальнейшие меры, предпринятые против него его врагами. Деревенские жители сходились гурьбой в дни получения почты и обсуждали положение вещей в Лондоне. Меня мало занимали дела правительства, но от нечего делать я принимал участие в этих сходках, удивляясь, что люди кипятятся из-за вещей, нисколько не касающихся нашего тихого уголка.

Дня через два после разговора с лордом Кинтоном я был в таверне «Король и корона». Мирно сидя за кружкой эля и погрузившись в свои мысли, я не замечал происходившего вокруг меня шума. Был как раз почтовый день, и я очень удивился, когда слезший с лошади почтальон подошел прямо ко мне и подал большой пакет очень внушительного вида. Получить письмо было уже для меня удивлением, но последующее прямо поразило меня. Почтальон, охотно готовый выпить за мое здоровье, отказался получить деньги за доставку пакета, заявив, что корреспонденция короля не подлежит оплате. Хотя он говорил негромко и вокруг стоял шум, имя короля долетело до пастора; он немедленно подошел и, сев около меня, спросил:

– Что он сказал про короля, Симон?

Я повторил ему слова почтальона, вертя в руках пакет. Адрес и мое имя на нем стояли вполне ясно: «Мистеру Симону Дэлу, эсквайру, Гатчстид, близ Гатфильда».

В одну минуту все присутствующие окружили нас, и лорд Кларендон был забыт со своей отставкой: мелочи местной жизни всегда кажутся нам больше великих событий, разыгрывающихся вдали. Посыпались советы распечатать и скорее прочитать диковинное послание.

– Нет, – сказал пастор, – может быть, король пишет Симону частным образом, по секрету.

Этому поверили бы, если бы дело шло о лорде Кинтоне, но не о Симоне Дэле.

Однако пастор не смутился раздавшимся вокруг смехом.

– Вы забыли, что у короля будут со временем общие дела с Симоном, – крикнул он, грозя кулаком насмешникам, хотя улыбался и сам.

Я вскрыл пакет и прочел. До сих пор не могу забыть впечатление, которое это письмо произвело на меня. Оно гласило, что король, помня заслуги моего отца перед отцом его, короля (и забывая, вероятно, его услуги генералу Кромвелю), и будучи осведомлен о моих честных взглядах, храбрости и других достоинствах, милостиво соизволит зачислить меня в гвардейский полк собственных телохранителей, считая через полгода по получении этого приказа, дабы я имел возможность приготовиться к своему будущему посту. Письмо кончалось приказом явиться с означенным уведомлением в указанный срок в Уайт-холл в Лондоне для должного изучения своего будущего дела и всего остального, что мне необходимо знать. Письмо заключалось поручением меня воле Всевышнего.

Я сидел, задыхаясь, пастор остолбенел, вокруг раздавался говор.

– Не люблю я этой гвардии! – сказал кто-то. – Каких еще телохранителей надо королю, кроме его народа?

– Так находил его отец, помните? – вскричал пастор.

«Гвардия телохранителей, – размышлял я, – но ведь это – лучший, самый почетный полк».

Взволнованный донельзя пастор прибегнул к табакерке трактирщика, поспешившего открыть ее для его преподобия, а в моей голове внезапно промелкнули слова лорда Кинтона, и мне показалось, что я понял их значение. Если у короля были свои недостатки, то не его офицерам замечать их: теперь я принадлежал к его слугам. Должно быть, лорд знал, что меня ожидает, а знать это он мог, только будучи сам причиной этого назначения.

– Конечно, это лорд хлопотал за меня, – воскликнул я, обращаясь к пастору.

– Ну, разумеется!… разумеется, это лорд, – послышалось кругом: все были довольны, так скоро разгадав мудреную загадку.

Один только пастор с сомнением покачал головой, захватывая вторую щепотку табака, и заметил:

– Не думаю, чтобы это был лорд.

– Почему же нет? А кто же тогда? – спросил я.

– Не знаю, только это не он, – настаивал пастор.

Я посмеялся над ним: самое простое дело он непременно хотел облечь тайной. Он все еще, очевидно, цеплялся за предсказание колдуньи.

– Можешь смеяться, Симон, но ты увидишь, что я прав, – твердо заявил он.

Не обращая на него внимания, я схватил шляпу со скамейки и хотел бежать, чтобы немедленно благодарить лорда, потому что он сегодня уезжал в город, и я мог не застать его позже.

– Ну, что же, расскажи ему, – сказал пастор, – он будет удивлен не меньше нас.

Толпа осталась около пастора, а я поторопился в замок, и хорошо сделал, что не терял времени: лорд Кинтон уже был одет для отъезда, и экипаж был подан. Несмотря на это, он внимательно выслушал мою историю и, нетерпеливо выхватив у меня из рук интересный пакет, стал жадно читать его. Я думал, что он притворяется, чтобы не сознаться в своем добром деле, но скоро убедился, что он действительно поражен и даже как будто сильно недоволен. На его лбу залегла мрачная складка, и он молча пошел со мною по длинной террасе замка.

– Мне нечего сказать на это, – с горечью заговорил он, – я и мое семейство слишком много сделали для короля и его рода, чтобы получать от него милости. Короли не любят своих кредиторов, как не любят и платить свои долги.

– Но, кроме вас, у меня нет друзей, имеющих такую власть.

– Разве? – Кинтон остановился и положил мне руку на плечо. – Симон, вы, может быть, не имеете и понятия, как нынче достается власть и кто пользуется ею. А впрочем, принимайте эту милость без излишних вопросов! Каков бы ни был ее источник – от вас зависит принять ее с честью.

Но мне не хотелось мириться с таким заключением.

– Король упоминает в своем письме о заслугах моего отца, – заметил я.

– Я думаю, что чудес на свете не бывает, Симон, – улыбнулся лорд. – Может быть, я ошибаюсь.

– Ну, тогда я уже точно ничего не понимаю, – с досадой воскликнул я.

– Мне надо ехать, – сказал лорд, поворачивая к экипажу. – Дайте мне известие о себе, Симон, когда приедете в Лондон; живу я в своем доме в Соутгэмптон-сквер, и мои дамы будут рады видеть вас.

Я поблагодарил за приглашение, но оно не утешило меня: мне не нравилась та тень подозрения, которую лорд бросил на мою удачу.

– Так у вас нет ни одного друга в Лондоне, Симон? – спросил он уже из экипажа, не сводя с меня пристального взгляда. – Так-таки ни одного?

Я вспыхнул до ушей, но постарался оправиться и иронически рассмеялся:

– Такого, чтобы дать мне место в гвардии короля, милорд!

Кинтон молча пожал плечами и закрыл дверцу экипажа; я стоял около, дожидаясь ответа. Он нагнулся и сказал кучеру:

– Пошел, пошел!

– Что вы хотели сказать, милорд? – крикнул я.

Он молча улыбнулся; экипаж двинулся с места, я почти бежал рядом с ним.

– Вы намекаете на нее? – спросил я. – Как могла бы она…

– Ну, этого я вам не скажу, – отозвался лорд, открывая табакерку.

– Милорд, – взмолился я, бегом следуя за экипажем, – вы знаете, кто такая Сидария?

Лорд молчал, глядя через окно, как я выбиваюсь из сил, чтобы не отстать от лошадей, прибавивших хода. Наконец он бросил мне короткую фразу: «Весь Лондон это знает», – и закрыл окно пред моим носом.

Задыхаясь, я остался на месте. Ничего не сказав мне нового, Кинтон только еще больше разжег мое любопытство. Однако, если это правда, и таинственная дама, которую знает вся столица, вспомнила о Симоне Дэле, было от чего пойти кругом и не двадцатидвухлетней голове.

Странно, но пастору, очевидно, было бы гораздо приятнее, если бы источником моего неожиданного благополучия оказалась Сидария, чем если бы оно шло от лорда Кинтона. Я охотно разделил эту точку зрения, и мы оба стали строить всевозможные предположения о том, кем может быть Сидария. Конечно, она должна занимать высокое положение при дворе, если могла распорядиться назначением в королевскую гвардию. Отсюда уже недалеко было до мечтаний об исполнении предсказания Бетти Несрот относительно моей будущей блестящей карьеры. Моя досада прошла, и я уже жадно стремился уехать, вступить в исполнение своих обязанностей и узнать, наконец, то, что знает весь Лондон, и настоящее имя Сидарии.

– И все-таки, – задумчиво сказал пастор, когда я стал прощаться с ним, – есть многое, Симон, что дороже удачной карьеры, милости короля и благоволения знатной дамы помни это всегда, сын мой!

– Конечно, – рассеянно согласился я, – надеюсь, что я всегда останусь джентльменом.

– И христианином, – добавил тихо пастор. – Иди своим путем! Я проповедую в пустыне: теперь для тебя звучат более пленительные мелодии жизни, и тебе не до того, но, может быть, когда-нибудь эти затронутые мною струты прозвучат в твоем сердце громче суетных отзвуков света. Когда-нибудь ты вспомнишь меня и мои слова.

Он проводил меня до дверей с улыбкой на устах и тревогой во взоре. Я ушел от него, не оглядываясь. Действительно моя душа была полна отдаленными, но пленительными мелодиями суетного света.


IV СИДАРИЯ РАЗОБЛАЧЕНА

Наконец после долгих сборов, но короткого, насколько это зависело от меня, прощания я отправился в столь желанный для меня путь. Моим соседом в почтовой карете оказался господин лет тридцати, с худощавым, гладко выбритым лицом. С ним ехал его слуга по имени Роберт, очень сурово обращавшийся с почтальонами и трактирщиками. Этот господин не замедлил вступить со мной в разговор, на что я сам, вероятно, не скоро решился бы. Он сообщил мне, что состоит управляющим лорда Арлингтона и возвращается в Лондон по вызову своего хозяина, назначенного государственным секретарем, что он, Кристофер Дарелл, пользуется полным доверием милорда, а это, как я должен сам понимать, вещь не маленькая. Все это было рассказано мне так любезно и непринужденно, что вызвало на откровенность и меня. Я рассказал в свою очередь всю свою историю, умолчав только о Сидарии. Дарелл выразил удивление, что я еду в столицу впервые, и добавил, что мой вид не выдает провинциала. Он предложил мне переночевать с ним вместе в известной ему гостинице в Ковент-гарден[326], где он познакомит меня с очень милым обществом. Это предложение я принял весьма охотно. Затем мой новый знакомый заговорил о дворе, о жизни короля и королевы, о герцогине Орлеанской[327], которая должна скоро приехать в Англию, хотя никому неизвестно зачем; после этого он очень свободно стал передавать всевозможные придворные сплетни, которым, казалось, не предвиделось конца. Я остановил его вопросом, знает ли он фрейлину герцогини – мисс Барбару Кинтон?

– Еще бы, – сказал Дарелл, – это – одна из первых красавиц при дворе и притом безупречного поведения.

Я поспешил похвастать, что мы – старые друзья.

– Ну, если вы хотите быть чем-нибудь большим, то не советую терять время, – рассмеялся мой спутник. – У мисс Кинтон слишком много поклонников, и в особенности один знатный лорд вздыхает по ней чуть ли не на весь Лондон.

Я слушал внимательно, с некоторым чувством гордости, а отчасти и ревности, но свои дела все-таки интересовали меня больше, а потому я, собравшись с духом, решился было спросить Дарелла о Сидарии.

Однако он перебил меня вопросом:

– Вы, должно быть, приверженец церкви?

– Разумеется, – улыбнулся я. – Как же иначе? Или вы приняли меня за паписта?

– Простите, если мой вопрос обидел вас, – извинился Дарелл и, переменив тему разговора, стал расхваливать мой будущий полк, после чего вдруг спросил: – Кстати, простите за нескромный вопрос, как вам удалось получить в него доступ? Это – далеко не легкое дело; одних собственных достоинств недостаточно.

Мне очень хотелось рассказать ему всю историю, но было неловко: моя мужская гордость возмущалась покровительством женщины. Я не имел тогда понятия о том, как многие выходят в люди единственно благодаря этому, и сплел Дарел-лу историю о знатном друге, желавшем остаться неизвестным. Воспользовавшись первой паузой в разговоре, я задал ему интересующий меня вопрос.

– Не слыхали ли вы об одной даме, по имени Сидария? – спросил я, не имея возможности сдержать досадную краску, вспыхнувшую на моем лице.

– Сидария? Где я слышал это имя? Нет, такой не знаю, хотя… – Дарелл задумался на минуту, а потом щелкнул пальцами. – Ну, так и есть! Я знал, что слышал это имя. Это – действующее лицо из модной пьесы «Индийский император». Должно быть, эта дама маскировалась?

– Вероятно, – согласился я, скрыв свое разочарование.

Дарелл посмотрел на меня с любопытством, но не стал расспрашивать.

Мы подъезжали к Лондону, и новые впечатления вытеснили из моих мыслей даже Сидарию. Я замолчал и совсем забыл про своего спутника. Когда мой взгляд случайно упал на него, я заметил, что он с любопытством следит за мной. Однако, как ни был я взволнован, я все же не чувствовал себя истым деревенским дикарем. Мое пребывание в Норвиче, конечно, не сделало меня столичным жителем, но до некоторой степени стерло с меня провинциальную плесень. Я скоро догадался не выказывать своего удивления, но принимать как должно все то, что видел. Это было вовсе не лишне и приучало меня сдерживать свой нетерпеливый характер.

Мы прибыли в гостиницу; освежившись и отдохнув от дороги, я стоял у окна и помышлял уже о постели, как вдруг в мою комнату вошел Дарелл и весело сказал:

– Надеюсь, ваш гардероб в исправности? Я сегодня же могу сдержать свое обещание и ввести вас в одно общество, куда только что получил приглашение. Мне очень хочется, чтобы вы пошли со мной; вы там встретите многих, кого вам не лишне знать.

Я немедленно согласился на его любезное предложение. Относительно своего туалета я не беспокоился, зная, что мой костюм был только что сшит и вполне приличен; его, как и моих новых пальто и шляпы, мне нечего было стыдиться.

Дарелл вполне одобрил мое платье.

– Вам не хватает только красивой трости, – сказал он, – но это легко исправить. Поедем, а то будет поздно.

Хозяин дома, куда мы прибыли, был некий мистер Жермин; он пользовался большой известностью при дворе и встретил нас очень любезно в своем доме, в Спринг-гарден. Он был особенно приветлив со мной и старался, чтобы я не чувствовал неловкости среди незнакомого общества. Он посадил меня около себя, а с другой стороны сел Дарелл. Напротив нас поместился лорд Кэрфорд, красивый господин лет тридцати с небольшим. Между гостями Дарелл указал мне несколько лиц, известных мне по фамилии, как, например, лорда Рочестера и французского посланника Комингса, человека очень аристократического вида и обращения. Но они сидели на другом конце стола, познакомиться с ними мне не пришлось, и я прислушивался к разговору своих соседей, изредка вставляя в него и свое слово и стараясь не давать заметить своей непривычки к столичному обществу. Лорд Кэрфорд относился к моим словам несколько высокомерно, но Дарелл шепнул мне, что он – «очень большая птица», и я мало обращал на него внимания, думая, что лучшим ответом ему будет моя вежливость.

Все шло отлично, пока не кончился ужин и гости остались за бокалами вина. Тогда лорд Кэрфорд, разгоряченный выпитым, стал очень свободно и развязно отзываться о короле, очевидно, будучи чем-то сильно обижен с его стороны. Намеки и подсмеивания хозяина дома скоро вызвали его на откровенность: он как будто только этого и ждал.

– Ни дружба с королем, никакие достоинства и заслуги не помогут получить от короля какую-либо милость. У него все зависит от женщин: им стоит только пожелать. Я просил у короля дать моему брату освободившуюся в гвардии телохранителей вакансию, а он обещал ее мне торжественным образом, уверяю вас. А потом явилась Нелл; ей эта вакансия тоже понадобилась для ее друга, и она получила ее, а я остался с носом.

Я насторожился, услышав про гвардию, так же как и Дарелл. Он постарался было переменить разговор, но ему это не удалось:

– Кто же этот счастливец… новый счастливец, который состоит другом мисс Нелл? – спросил Жермин.

– Какое-то деревенское чучело, – небрежно ответил лорд. – Говорят, его фамилия Дэл.

Мое сердце сильно билось, но внешне я был спокоен, когда, нагнувшись через стол, громко сказал:

– Вы имеете неверные сведения, в этом я могу вас заверить.

– Чем вы можете доказать это? – последовал высокомерный ответ.

– Тем, что именно я назначен в гвардию, и мое имя – Дэл, – сказал я, стараясь быть спокойным и чувствуя, как Дарелл сжал мою руку.

– Вы – счастливец, если так, – злобно усмехнулся Кэрфорд. – Поздравляю вас с вашей…

– Стойте, Кэрфорд! – крикнул Жермин.

– С вашей крестной маменькой, – докончил лорд.

– Ваши сведения неверны, милорд, – горячо повторил я, хотя мое сердце сжалось предчувствием: я угадал, кого они называли именем Нелл.

– Клянусь Богом, это правда, – повторил Кэрфорд.

– Клянусь Богом, это – ложь, – настаивал я.

Наши голоса возвышались; кругом настало молчание – все слушали нас. Кэрфорд покраснел, как рак, когда я обвинил его во лжи, сам начиная думать, что это не было ложью. Но отступать я не хотел.

– Итак, я прошу вас взять свои слова обратно, – твердо заявил я.

– Если вам не стыдно было принять такую протекцию, чего же стесняться признания в этом? – рассмеявшись, сказал Кэрфорд.

Я встал с места и низко поклонился ему. Все поняли, что означал этот поклон. Он один, продолжая дерзко смотреть на меня, не поднялся с места.

– Вы, как видно, не понимаете меня? Может быть, это освежит вашу сообразительность? – воскликнул я и бросил ему в лицо салфетку.

Лорд вскочил на ноги, то же сделали и все остальные. Дарелл крепко сжимал мою руку, Жермин держался около Кэрфорда. Я плохо сознавал, что происходит, будучи весь занят своим ужасным открытием. Между тем Дарелл говорил с Жермином, а Кэрфорд снова занял свое место.

– Вам лучше теперь идти домой, – обратился ко мне Дарелл. – Я устрою все, как надо: вы встретитесь завтра утром.

Я кивнул ему, как-то сразу успокоившись. Слегка поклонившись Кэрфорду и низко – хозяину дома и его гостям, я пошел к двери; за мной послышался оживленный говор.

Не помню, как я добрался до своей гостиницы, всецело поглощенный неожиданным открытием. Я еще сомневался, еще не верил, а между тем это объясняло все, все, что произошло со мной. Прошло четыре года со времени моего знакомства с Сидарией, и однако, если все, услышанное мною, было правдой, я завтра охотно получу смертельный удар от руки Кэрфорда. Спать я, конечно, не мог и пошел в общий зал гостиницы, где спросил бутылку вина. Там никого не было, кроме одного очень скромно одетого человека; сидя за столом, он читал книгу. Он ничего не пил, и, когда я из любезности предложил ему стакан вина, отрицательно покачал головой. Однако он закрыл Библию, развернутую перед ним, и пристально посмотрел на меня. У него было странное лицо – худощавое и длинное, а волосы (парика у него не было) свешивались прямыми прядями вокруг его головы. Я принял его за проповедника, и нисколько не удивился, когда он заговорил огрехах народа, гневе Божьем и тому подобных вещах. Все это было скучно, и я пил вино молча, погруженный в свои мысли, нисколько не интересуясь грехами мира.

– Греховное увлечение папизмом снова подымает голову, – говорил проповедник, – а благочестивые терпят гонения.

– Ну, эти благочестивые взяли свое; они получают теперь только то, что заслужили, – нетерпеливо перебил я, потому что мне надоели его проклятия и жалобы.

– Но царство Божие наступает, – воскликнул он. – Его гнев поразит всех, не исключая обитателей дворцов.

– Я бы на вашем месте так громко не говорил об этом! Опасно, – сухо заметил я.

– Вы – молоды и кажетесь честным, – сказал он, пристально глядя мне в глаза. – Остерегайтесь! Сражайтесь за Создателя, а не в рядах его врагов.

Мне не раз случалось видеть всяких фанатиков в деревне, но такого сумасброда встречать еще не приходилось, хотя, надо сознаться, он говорил многое верно, в особенности, когда начал громить поведение придворных и самого короля.

– Может быть, вы и правы, мистер…

– Мое имя – Финеас Тэт.

– Мистер Тэт, – зевнул я, – но ведь нам с вами ничего не изменить. Подите проповедывать королю.

– И королю придется услышать мои слова, – нахмурился он, – но теперь для этого еще не пришло время.

– Зато теперь как раз время подумать о постели, – улыбнулся я. – Вы ночуете здесь?

– Сегодня я ночую здесь, а завтра буду проповедывать в городе.

– Тогда, пожалуй, завтра вам придется ночевать в менее удобном месте, – заметил я ему, собираясь идти спать, но он устремился за мною, громко крича: «Помните! Настанет время!»

Едва ли мне легко удалось бы от него отвязаться, если бы в эту минуту не вошел Дарелл. К моему удивлению, он и проповедник оказались знакомы. Дарелл громко рассмеялся и воскликнул:

– Опять, милейший Тэт! Вы еще не бросили нашего проклятого города на произвол судьбы?

– Он не уйдет от своей судьбы, как не уйдете от нее вы, – сурово сказал Тэт.

– А это – уже дело мое, – сердито огрызнулся Дарелл. – Мистер Тэт недоволен мною за то, что я держусь старой религии. – Объяснил он, обратившись ко мне.

– Правда? Я не знал, что вы – приверженец старой церкви, – отозвался я, вспомнив наш разговор дорогой.

– И он, и его хозяин тоже, – воскликнул Тэт. – Не правда ли?

– Я советовал бы вам быть осторожнее, говоря о сэре Арлингтоне, – строго остановил его Дарелл. – Вы отлично знаете, что он – поборник церкви своей родины.

– Неужели! – иронически усмехнулся Тэт.

– Ну, довольно! – вдруг рассердился Дарелл. – Мне надо многое сказать своему другу, и я хочу остаться с ним один на один.

Ворча под нос, Тэт взял Библию и вышел из комнаты.

– Несносный человек! – сказал Дарелл. – Недолго ему гулять на свободе. Ну, я уладил ваше дело с Кэрфордом.

Не это хотел я узнать от него теперь. Положив ему руку на плечо, я просто спросил:

– Правда это?

– Правда, – тихо ответил Дарелл. – Я это знал, как только вы упомянули имя Сидарии. В роли Сидарии она впервые появилась в Лондоне и приобрела известность. По вашему описанию я не сомневался, что это – она, но думал, что, может быть, я ошибся или что это, по крайней мере, не станет общеизвестным. Но, как видите, дело выплыло на свет, и вам теперь приходится драться с очень серьезным противником.

– Об этом я не думаю, – начал было я.

– Дело обстоит хуже, чем вы думаете, – перебил Дарелл. – Этот Кэрфорд – как раз тот лорд, о котором я вам говорил, как о яром поклоннике Барбары Кинтон. Он очень высоко стоит в ее глазах, а еще выше в глазах ее отца. Ссора с ним, и еще по такой причине, сильно повредит вам во мнении Кинтонов.

Действительно, все, казалось, обратилось против меня, и все-таки мои мысли были полны одной Сидарией. Сидя около Дарелла, я слушал, что он говорил мне о ней. Одно уже ее настоящее имя многое могло бы сказать: это имя было действительно известно всем и каждому; оно звучало в стихах и балладах поэтов, раздавалось среди всех пересудов и толков, затрагивалось даже в серьезных государственных вопросах. В то смутное время даже церковь не гнушалась обделывать свои дела посредством влияния красивых женщин. Кэстльмэн и Нелл Гвинт – все мы читали и слышали об этих красавицах. Сам наш пастор говорил мне о Нелл и отзывался о ней снисходительно, так как она была протестанткой. Половину ее прегрешений ей готовы были простить за то, что она употребила свое влияние на пользу церкви и успешно боролась с другой красавицей, стремившейся обратить короля в лоно католичества. Я сам готов был простить ей многое ради ее красоты и милой живости.

Надо сознаться, что я, как большинство молодых людей, довольно безразлично относился к религии вообще, но теперь все это коснулось меня слишком близко. Мог ли я простить Нелл мое унижение, мою поруганную любовь, мое смешное положение?

– Итак, вам придется драться, – сказал Дарелл, дружески пожимая мне руку.

– Да, я буду драться, – отозвался я, – а потом – если будет это «потом» – я отправлюсь во дворец.

– Принять свое назначение?

– Сложить его с себя, милейший Дарелл, – высокомерно сказал я. – Не думаете ли вы, что я приму его из такого источника?

– Видно, что вы – не столичный житель, – улыбнулся Дарелл. – Здесь никто и не подумал бы возражать что-либо по такому поводу.

– Да, я из деревни, – согласился я, – и Сидарию я узнал в деревне.


V МНЕ ЗАПРЕЩЕНО ЗАБЫВАТЬ

Надо же было, чтобы моя городская карьера началась так неудачно! Мне приходилось начинать с дуэли, и притом из-за женщины, к тому же – женщины такой печальной известности. Эта дуэль делала меня смешным в глазах одной и сильно вредила мне в глазах другой – лучшей – части общества. Я много думал обо всем этом во время своего первого ночлега в гостинице и почти готов был прийти в отчаяние, если бы не принял твердого решения отказаться от карьеры, предложенной мне королем, и начать свою жизнь самостоятельно, надеясь исключительно на свои силы. И все-таки, несмотря на досаду и огорчение, я не мог не удивляться, что Сидария вспомнила обо мне, и это было мне приятно. Всякий другой на моем месте чувствовал бы то же самое и, вероятно, не упустил бы случая возвыситься так легко. Хотя в душе я и отказывался от покровительства Сидарии, но в сущности чем могла она теперь быть для меня? Теперь она парила высоко и, бросив мне свой знак воспоминания, конечно, думала, что мы с нею квиты; больше того – она, вероятно, считала, что слишком хорошей ценой заплатила мне за мое разбитое сердце и поруганные мечты.

Было прекрасное утро, когда я с Дареллом отправился на место поединка; он нес с собой две шпаги. Жермин согласился быть секундантом моего противника. Мы шли быстро и скоро вышли за город, в поля за Монтэг-роузом. Мы прибыли на место первыми, но не прождали и нескольких минут, как показались три экипажа, в которых сидели лорд Кэрфорд, его секундант и хирург. Кучера, высадив своих седоков, отъехали в сторону, а мы быстро приступили к приготовлениям. Особенно торопился Дарелл: слухи о нашем столкновении распространились по городу, а ему не хотелось собирать зрителей.

Я намерен рассказывать свою историю вполне правдиво и беспристрастно, а потому должен сказать, что лорд Кэрфорд был очень враждебно настроен против меня, между тем как я вовсе ничего не имел против него: ведь он оскорбил меня неумышленно, не зная, кто я. Честь заставляла меня драться с ним, но ничто не обязывало меня ненавидеть его, и я всей душой желал, чтобы наше столкновение кончилось возможно благополучнее для обоих. Лорд, вероятно, смотрел на дело иначе. Будучи очень искусным противником в бою и оправдывая свою репутацию, он не мог оставить меня невредимым.

Старый сержант генерала Кромвеля, живший в Норвиче, научил меня обращаться с рапирой, но во всяком случае я не мог равняться в искусстве фехтования со своим противником и приписываю только счастливому случаю и пылкости лорда Кэрфорда, что дело обошлось для меня благополучно. Лорд нападал на меня яростно, и мне все время приходилось только защищаться. Это мне сначала удавалось недурно, и я слышал, как Жермин сказал: «Он держится хорошо». Однако в эту минуту обманутый ложным выпадом противника и последовавшей затем яростной атакой, я вдруг почувствовал острие шпаги, пронзившей у плеча мою руку. Мой рукав немедленно окрасился кровью. Секунданты бросились между нами, и Дарелл охватил меня руками.

– Хорошо, что не случилось хуже, – шепнул я ему, улыбаясь, однако потом мне сделалось дурно, все закружилось перед глазами, и я потерял сознание.

Очнувшись, я увидел, что хирург перевязывает мне руку, а остальные стоят группой недалеко от нас. Мои ноги дрожали, и,вероятно, я был смертельно бледен, но чувствовал себя очень довольным: моя честь была удовлетворена, и я был, так сказать, крещен и принят в общество джентльменов.

Очевидно, так думал и мистер Жермин. Когда моя рука была забинтована, было надето, хотя и с трудом, платье и сверх него шелковая повязка, придерживающая мой локоть, он подошел к хирургу и попросил разрешения отвезти меня к себе завтракать. Позволение было дано с тем условием, чтобы я воздержался от крепких напитков и был осторожен в пище. Мы отправились в город, и я в своем деревенском неведении жизни крайне удивился, когда и мой противник выразил желание ехать с нами. В одной из таверен Друри-лэйна была устроена славная пирушка. Мистер Жермин был там хорошо знаком и пользовался большим почетом. За столом он много рассказывал нам о своих победах в любви и подвигах на поле брани.

Лорд Кэрфорд был со мною необыкновенно любезен, что я никак не мог себе объяснить и понял только тогда, когда оказалось, что Дарелл сообщил ему мое намерение отказаться от предложенной мне королевской милости. Когда мы познакомились ближе, лорд прямо сказал, что мое поведение делает мне честь, и просил разрешения его домашнему хирургу посещать меня ежедневно, пока не заживет моя рана. Все это привело меня в хорошее настроение и около одиннадцати часов, когда был окончен ужин, я уже совершенно примирился с жизнью. Однако немного спустя я и Кэрфорд снова стали врагами и опять скрестили оружие, хотя уже по другой причине.

Дарелл советовал мне вернуться в гостиницу и сидеть там спокойно, а визит во дворец пока отложить, чтобы не вызвать снова болезненной лихорадки от раны. Я повиновался и тихо направился к Ковент-гардену. Лорд Кэрфорд и мистер Жермин отправились на петушиный бой, где должен был присутствовать сам король. Дарелл оказался занятым по службе, и я остался один. Тихо подвигаясь вперед, я наблюдал кипучее движение и пеструю толпу столичных улиц.

Ничто не представляет собой такого интересного зрелища, как вид шумного города. Приятно любоваться гордым течением реки, величественной красотой высоких гор, как, например, в Италии, которые я видел, путешествуя там много лет спустя, но все это хорошо для человека зрелых лет, а для начинающего жить юноши суета шумных городских улиц представляет гораздо больше разнообразия и интереса.

Обо всем этом я размышлял по пути домой, а, может быть, и не размышлял вовсе, и мне это только кажется теперь, много лет спустя. Вернее, я ни о чем не думал, кроме того, что молод, недурен собою, что мое новое платье идет ко мне, что повязка на руке придает мне интересный вид. Каковы бы ни были тогда мои мысли, они были прерваны видом толпы, собравшейся в переулке близ одной таверны. Более полусотни всевозможных зрителей собралось вокруг какого-то человека, с большим жаром и увлечением произносившего какую-то речь.

Подойдя ближе из любопытства, я был забавно удивлен, узнав в проповеднике Финеаса Тэта, с которым говорил вчера вечером. Как видно, он уже принялся за свое дело неотлагательно, и если Лондон все еще погрязал в греховной бездне, то это, конечно, не было виною мистера Тэта. Он громил всех без разбора – и великих, и малых; если был грешен двор, то не менее грешен был и Друри-лэйн; если красавица Кэстльмэн (этот забавный фанатик отлично знал все имена и титулы) была именно тем, чем он не постеснялся ее назвать, то какая женщина здесь, на улице, была лучше ее? Чем отличались эти женщины от тех? Разве что только более доступной ценой. А в чем, кроме дерзости, разнились эти окружающие женщины от Элеоноры Гвинт? Он произнес последнее имя с таким презрением, как будто оно олицетворяло собою самый порок, что вызвало во мне дрожь негодования.

Странно, что и остальные слушатели как будто почувствовали то же. До сих пор они слушали, благодатно смеясь, подмигивая друг другу и иногда пожимая плечами, когда оратор указывал на них самих. Лондонская толпа терпелива; она готова позволить все, если только не окажется человека, способного встать во главе ее и разжечь страсти. Такова она была, есть и, вероятно, будет еще долго, какие бы перемены ни пришлось ей переживать. Однако, как я сказал, последнее имя, произнесенное фанатиком, изменило настроение толпы.

Финеас заметил впечатление, произведенное его словами, но ложно понял его. Приняв его за поощрение, он стал выражаться еще оскорбительнее, всячески понося предмет своего негодования.

Я не выдержал и пошел к нему, думая заставить его замолчать, но меня опередил рослый носильщик с грязным и красным лицом. Энергично работая локтями, он пробрался сквозь толпу и с угрожающим видом остановился против Финеаса.

– Говори, что хочешь про Кэстльмэн и остальных, но попридержи язык насчет Нелл! Слышишь? – крикнул он.

Вокруг послышался одобрительный ропот. Здесь, очевидно, хорошо знали Нелл, здесь, в Друри-лэйн, было ее царство.

– Оставь в покое Нелл, если хочешь, чтобы твои кости были целы! – продолжал кричать носильщик.

Финеас не был трусом, и возражения только еще больше воодушевляли его. Я хотел остановить его, а теперь приходилось спасать его голову. Не сдобровать было этому чудаку пред дюжим носильщиком. В свою очередь я протолкался сквозь толпу как раз в то время, когда громадный кулак был занесен над слишком усердным, тщедушным проповедником морали. Я схватил за руку обозленного молодца, а он свирепо обернулся ко мне, прорычав:

– Что, он – тебе приятель, что ли?

– Вовсе нет, – ответил я, – но ты убьешь его.

– Пусть этот болван берет назад свои слова и прикусит себе язык! Убью его и отлично сделаю.

Дело принимало скверный оборот, и я один, конечно, не мог помешать насилию. Одна девушка из толпы напомнила мне о моей беспомощности, слегка тронув меня за раненую руку.

– Мало вам было драки? – сказала она.

– Ведь это – помешанный! – громко произнес я. – Кто будет обращать внимание на его слова?

Однако Финеас не пожелал принять мою защиту.

– Помешанный? Я! – завопил он, ударяя кулаком по Библии. – Узнаешь ты, кто помешанный, когда будешь корчиться в аду, а с тобою вместе эта… – и отвратительная брань снова посыпалась по адресу бедной Нелл.

Великан-носильщик не мог больше выдержать. Он отбросил меня в сторону прямо в объятья какой-то краснощекой цветочницы, со смехом обхватившей меня своими грубыми, красными руками. Выступив вперед, носильщик схватил тщедушного Финеаса за шиворот, поднял его в воздух и стал трясти, как собака – крысу. Не знаю, до чего дошло бы бешенство молодца, если бы из окна таверны «Петух и сорока» не послышался голос, от которого я вздрогнул всем телом.

– Эй, добрые люди! Послушайте, добрые люди! – сказал этот голос. – Пусть его ругается и проповедует. Не надо беспорядков в Лэйне. Идите-ка на работу, а если нет работы – идите пить, а вот это – на выпивку!

Пригоршни мелких монет полетели на головы толпы, и там тотчас же началась суматоха. Моя цветочница отпустила меня, чтобы не прозевать своей доли. Носильщик остановился, не выпуская из рук несчастного, истрепанного Финеаса, а я поднял взор к окну таверны.

Взглянув наверх, я увидел Сидарию – Нелл. Ее сияющие золотистые волосы были распущены по плечам; она протирала руками заспанные глаза, а белая батистовая кофточка была едва застегнута у ворота – Нелл была, очевидно, еще не одета. С тихим смехом она высунулась из окна, одной рукой защищая глаза от ярких солнечных лучей, а другой шаловливо погрозила необузданному проповеднику.

– Фи-фи! – кротко сказала она. – Зачем так нападать на бедную девушку, которая честно зарабатывает хлеб, часто подает нищим и к тому же хорошая протестантка? – Потом она обратилась к носильщику: – Отпусти его, если он еще жив. Пусть идет!

– Вы слышали, чо он говорил о вас? – горячо начал носильщик.

– Ну да, я всегда слышу, что говорят про меня, – беззаботно ответила Нелл. – Пусти же его!

Носильщик неохотно выпустил свою добычу, и Финеас стал отряхиваться и переводить дух. Еще горсть монет посыпалась на носильщика, и тот двинулся с места, погрозив еще раз кулаком проповеднику.

Только тогда Нелл взглянула на меня, не сводившего с нее глаз, весело улыбнулась, и ее глаза радостно блеснули.

– С добрым утром! – крикнула она. – Да ведь это – Симон, мой маленький Симон из деревни! Пойди ко мне, Симон! Нет, нет, погоди, я сама сойду к тебе. Иди вниз, в гостиную! Слышишь? Скорее!… Я сойду к тебе мигом.

Видение исчезло, но я все еще стоял неподвижно, пока не услышал скрипучего голоса Финеаса Тэта.

– Кто эта женщина? – спросил он.

– Да это – сама Нелл Гвинт, – запинаясь, ответил я.

– Она – сама? – Он торжественно выпрямился, обнажил голову и сказал: – Благодарю Всевышнего, что Его святая воля привела эту заблудшую овцу на мой путь, дабы я мог обратить ее на путь истины! Благодарю Всевышнего!…

Прежде чем я мог ему помешать, Тэт перешел дорогу и быстро вошел в таверну. Мне не оставалось ничего иного, как только последовать за ним. Я сам не мог понять свои чувства. Только что накануне я твердо решил никогда больше не видеться и не говорить с Сидарией: я не мог забыть смешное и позорное положение, в которое меня поставило ее воспоминание обо мне. А теперь все мои твердые намерения рухнули от одного присутствия Нелл. Я последовал за Финеасом Тэтом под предлогом защитить ее от его грубостей, но в сущности потому, что не мог поступить иначе: каждый фибр моего существа, моя душа и сердце устремлялись навстречу Нелл при первом ее зове.

Когда я вошел, Финеас стоял посреди гостиной, перевертывая листы своей Библии, как бы отыскивая какой-то текст. Я прошел мимо него и прислонился к стене у окна.

Нелл вошла нарядно, хотя довольно небрежно, одетая. Ее лицо сияло улыбкой, и она смотрела на меня так непринужденно, как будто наша встреча была в порядке вещей. Увидав фигуру Финеаса, неподвижно стоявшего посреди комнаты, она невольно вскрикнула:

– Я ведь хотела быть наедине с Симоном, с моим милым Симоном!

– Наедине с ним? – подхватил Финеас. – А подумали ли вы о том времени, когда вы останетесь наедине с Господом Богом?

– Разве вы еще не кончили? – нетерпеливо спросила Нелл, подходя и садясь у стола. – Право, я думала, что вы уже все сказали на улице. Ну, я испорчена до мозга костей – и дело с концом.

Тэт подошел к столу и вытянул руку над ее головой. Положив подбородок на руки, она, насмешливо улыбаясь, смотрела на него.

– О, ты, которая живешь в открытом грехе, – начал он, но я сейчас же перебил его:

– Замолчите! Какое вам до этого дело?

– Пусть он говорит, – сказала Нелл.

И Тэт говорил и говорил – боюсь, что говорил правду.

Нелл слушала терпеливо, изредка встряхивая головой, как бы отгоняя надоедливое насекомое. Потом он упал на колени и стал горячо молиться. Кончив молитву, он устремил на молодую женщину пристальный взгляд. Она встретила его без всякого замешательства, дружелюбно. Тогда Тэт воскликнул:

– Дочь моя, ты все-таки не понимаешь? О, как зачерствело твое сердце! Молю Вседержителя, чтобы Он отверз твои очи и смягчил твое сердце. Да спасет Он твою грешную душу!

Нелл внимательно рассматривала свои розовые ногти.

– Не думаю, чтобы я была грешнее других, – сказала она. – Ступайте ко двору и проповедуйте там!

Лицо Финеаса приняло суровое выражение.

– Слово Божие будет услышано. Чаша переполнена, грех переступил всякие границы! Кто доживет – увидит.

– Очень возможно, – зевнула Нелл и лукаво взглянула на меня. – А что будет с Симоном? – спросила она.

– С этим молодым человеком? У него честное лицо; если он будет хорошо выбирать друзей, то для него все будет благополучно.

– Я принадлежу к его друзьям, – промолвила Нелл.

Желал бы я видеть того, кто мог бы отказаться от такого признания.

– Твоего сердца не смягчит Господь! – сказал Финеас.

– Многие находят, что оно и так слишком мягко, – заметила Нелл.

– Мы еще увидимся, – сказал ей Финеас и, еще раз пристально взглянув на меня, вышел из комнаты, оставив нас одних.

Нелл облегченно вздохнула, вскочила с места и, подбежав ко мне, схватила меня за руки, после чего спросила:

– Ну, как дела в нашей деревне?

– Сударыня, – сказал я, освобождая свои руки и отодвигаясь, – здесь не деревня и вы – не та, которую я знал там…

– Да, но вы-то – тот самый, которого я знала там, и притом так хорошо!

– Зато вы не похожи на ту, которую знал я.

– Ну, не так непохожа, как вы думаете. Разве вы тоже собираетесь читать мне проповедь?

– Миледи, – холодно сказал я, – благодарю вас за воспоминание обо мне и за оказанную мне услугу; поверьте, я умею ценить ее, хотя и не могу ее принять.

– Не можете принять? – воскликнула Нелл. – Что такое? Вы не можете принять назначение?

– Нет, – сказал я, низко кланяясь.

Лицо красавицы выразило капризное разочарование.

– А что с вашей рукой? Как вы получили рану? Разве вы уже успели поссориться с кем-нибудь? – спросила она.

– Уже!

– Но с кем и почему?

– С лордом Кэрфордом, причиной же этой ссоры я не смею утруждать вас.

– Но если я желаю знать ее?

– Повинуюсь. Лорд Кэрфорд сказал, что мое назначение состоялось благодаря мисс Гвинт.

– Но ведь это – правда.

– Без сомнения, и все-таки я с ним дрался.

– За что же, если это – правда?

Я не ответил Нелл.

Она отошла и снова села у стола, глядя на меня смущенным взглядом, а затем застенчиво сказала:

– Я думала, это порадует вас, Симон.

– Никогда в своей жизни я не был так горд и счастлив, как в тот день, когда получил это назначение… разве, может быть, лишь тогда, когда гулял с вами в Кинтонском парке. Но я не могу принять его и завтра пойду во дворец с отказом.

– Вы действительно намерены сделать это? – гневно крикнула Нелл. – И только потому, что оно идет от меня?

Опять я лишь мог поклониться в ответ, хотя в душе далеко не был доволен своей ролью в этой сцене.

– Лучше бы я не вспоминала о вас! – сердито сказала красавица.

– Я тоже предпочел бы забыть, – ответил я.

– Вы и забыли, иначе никогда не обходились бы так со мной.

– Это именно потому, что я не могу забыть.

– Не можете? – спросила Нелл, снова подходя ко мне. – Да, я верю, что забыть вы не могли. Да, Симон, вы не забыли и не забудете никогда.

– Очень возможно, – просто сказал я, взяв свою шляпу со стола.

– Как поживает мисс Барбара? – неожиданно спросила Нелл.

– Я не видал ее, – ответил я.

– Значит, я счастливее, хотя наша встреча и произошла случайно… Ах, Симон, как бы я хотела рассердиться на вас, но не могу сделать этого! Помните, – она подошла еще ближе и лукаво улыбнулась мне, – я не могла сердиться даже тогда, когда вы целовали меня, Симон.

Не знаю, какого ответа ждала она на свой вопрос, но я опять только молча раскланялся.

– Вы примете это назначение, Симон? – шепнула Нелл, становясь на цыпочки, чтобы достать мое ухо.

– Я не могу, – ответил я, с трудом сохраняя свой холодный вид.

Молодая женщина задумчиво отошла от меня. Я пошел было к двери, но она остановила меня:

– Симон, у вас осталось хорошее воспоминание о тех днях в деревне?

– Лучшее в моей жизни, – невольно ответил я.

– Тогда лучше бы вы не приезжали в город и остались при своих воспоминаниях, – вздохнула она. – Они были обо мне?

– Они были о Сидарии.

– Ах, о Сидарии! – громко рассмеялась Нелл. – И все-таки ты не забудешь, Симон, не забудешь никогда!

Я вышел из комнаты, а она осталась стоять в дверях, провожая меня веселым смехом.


VI ПРИГЛАШЕНИЕ КО ДВОРУ

Остальной день я провел в гостинице, следуя предписанию врача, а наутро почувствовал себя гораздо лучше, так как рана заживала и лихорадки больше не было. Я перебрался в новую квартиру Дарелла в Темпле, где он любезно предоставил в мое распоряжение две комнаты. Здесь я обзавелся слугою по имени Джон Велл и стал приготовляться к посещению Уайт-холла по приказу короля. Хозяина дома я не видел, он ушел раньше моего приезда, оставив мне записку, в которой извинялся за свое отсутствие, объясняя его служебными обязанностями. Несмотря на то, отправляться одному во дворец, что причинило бы мне немало тревоги, мне не пришлось, так как меня посетил лорд Кинтон. Мне нелегко было преодолеть свою былую робость пред ним, тем более, что он допрашивал меня о моих делах несколько сурово. Я поспешил сообщить ему о своем решении уклониться от назначения. Это известие сразу изменило обращение Кинтона со мной – он стал необыкновенно ласков и сам шутя стал рассказывать мне, как его недовольство против меня росло с каждым доходившим до его ушей слухом. Желая теперь загладить это предо мной, он предложил мне сопровождать меня во дворец, даже довезти меня туда в своем экипаже. Я с благодарностью принял его предложение, зная, что это спасет меня от многих промахов и поможет выполнить свою нелегкую задачу.

Дорогой лорд воспользовался случаем дать мне совет прекратить свое знакомство с мисс Нелл одновременно с отказом от доставленного ею мне места. Я ответил на это уклончиво, не желая связывать себя никакими обещаниями. Видя это, он, вздохнув, переменил разговор и начал говорить о состоянии королевства. Обрати я больше внимания на его слова, это помогло бы мне впоследствии избежать многих неприятностей, но я слушал только из вежливости; он говорил об отношении нашего двора к Франции, о приезде герцогини Орлеанской, сестры короля, о котором говорил весь город. Лорда Кинтона, ненавидевшего Францию и папистов, очень огорчала склонность к ним короля. Я поддакивал ему, соглашаясь во всем и ожидая услышать, как Барбара приняла известие о моей дуэли с Кэрфордом и полученной мной ране.

Мы вышли из экипажа и, идя дальше пешком, медленно подвигались вперед, причем мне было приятно идти под руку с таким человеком. Конечно, здесь он не был таким важным, каким казался мне в деревне, но все-таки пользовался известностью и держал себя довольно гордо. Мы непринужденно говорили о всяких пустяках, как вдруг я заметил неподалеку от нас каких-то трех мужчин, которых сопровождал богато одетый мальчик. За ними шло еще человек пять-шесть, и среди них я узнал Дарелла, секретарские обязанности которого были, как видно, вовсе не тяжелого свойства. Когда первая из этих групп проходила мимо, присутствующие обнажили головы, но я и без того догадался, что среди этих господ был король: его черты были мне знакомы, а смуглость его лица превосходила все описания, слышанные мною. Он держал себя очень свободно, хотя и с достоинством, и я так засмотрелся на него, что позабыл даже снять шляпу. Заметив нас, король улыбнулся и сделал приветливый жест лорду Кинтону; тот пошел к нему, предоставив меня моим наблюдениям над королем и его спутниками.

Одного из них мне нетрудно было узнать: великолепная фигура, надменный взгляд и роскошная одежда сразу указали мне герцога Букингэмского, славившегося большей гордостью, чем сам король. Пока его величество говорил с лордом Кинтоном, герцог весело болтал с мальчиком. Третий джентльмен, с которым герцог обращался несколько небрежно, был мне неизвестен; его спокойное лицо, озаренное холодной, но любезной улыбкой, было обезображено черной полосой пластыря поперек носа, как бы скрывавшего рану или шрам.

Через несколько минут, показавшихся мне очень длинными, милорд повернулся ко мне и сделал знак приблизиться. Я подошел, держа шляпу в руках и будучи смущен оказываемой мне честью. Что, если лорд Кинтон успел сказать королю о моем отказе от назначения и его причине? Это было очень возможно, потому что король улыбался как-то странно, герцог Букингэмский открыто смеялся, а их спутник с пластырем на носу смотрел на меня с нескрываемым любопытством. Лорд Кинтон казался несколько растерянным и смущенным. Так мы молча простояли несколько минут, в течение которых я усердно призывал на помощь землетрясение или что-нибудь в этом роде, что вывело бы меня из затруднения. Король, очевидно, не был расположен сделать это, он был заметно недоволен и хмурился; но когда герцог Букингэмский снова громко расхохотался, то его величество последовал его примеру, хотя его смех звучал несколько насильственно.

– Итак, сэр, – начал король, обращаясь ко мне и принимая строгое выражение, – вы не расположены принять мое назначение и сражаться за меня с моими врагами?

– Я готов сражаться за ваше величество до последней капли крови, – застенчиво, но горячо ответил я.

– А между тем намерены отказаться от своего назначения. Почему же?

Я не знал, что сказать; объяснить ему мою причину было невозможно.

– Помощью женщины, – сказал король, – мужчины пользуются с очень древних времен. Даже Адам не постыдился прибегнуть к помощи Евы.

– Так ведь она была его жена, – заметил герцог.

– Никогда не слыхал об их свадьбе, – улыбнулся король, – но если так, то я не вижу разницы.

– Ну, разница-то большая, во многих отношениях, – рассмеялся герцог Букингэмский, с непонятным для меня выражением взглянув на хорошенького мальчика, прислушивавшегося к разговору.

Король беззаботно рассмеялся и позвал:

– Чарли, поди сюда.

Тогда я сообразил, что это – его сын, впоследствии известный граф Плимутский, и понял значение герцогского взгляда.

– Чарли, какого ты мнения о женщинах? – спросил король мальчика.

Тот подумал с минуту и ответил:

– Это – очень несносные существа, ваше величество.

– Почему так?

– Они никогда не оставят ничего в покое.

– И никого, мальчик, ты прав.

– А потом они всегда что-нибудь выпрашивают – ленточку, подвязку, бантик…

– Или титул, кошелек, либо место кому-нибудь, – произнес король. – Как видно, мистер Дэл, Чарли, вы и я – мы все здесь одного мнения о женщинах. Если бы это было в нашей власти, то на свете скоро не было бы ни одной женщины.

Должно быть, я имел очень жалкий вид, потому что лорд Кинтон поспешил мне на помощь и стал говорить о моей преданности королю и моей готовности всю свою жизнь положить к его ногам, при единственном условии, о котором он уже упоминал.

– Однако сам мистер Дэл ничего не говорит обо всех этих прекрасных вещах, – заметил король.

– Не всегда много делает тот, кто много говорит, ваше величество, – возразил лорд.

– Итак, этот молодой человек, не говорящий ничего, будет делать все. – Король обратился к своему спутнику с пластырем на носу и сказал ему: – Милорд Арлингтон, кажется, мне придется освободить мистера Дэла.

– Думаю, что так, ваше величество, – ответил Арлингтон, на которого я с любопытством посмотрел, услыхав, что это – патрон Дарелла.

– Я не могу иметь слуг, которые не любят меня, – продолжал король.

– И подданных тоже, – лукаво улыбнулся герцог Букингэмский. – К сожалению, я не могу так же выбирать министров, – заметил король и, обернувшись ко мне, холодно сказал: – Я вынужден счесть ваше поведение за доказательство преданности и любви ко мне. Буду очень рад, если вы докажете, что я не ошибся.

Он слегка склонил голову и двинулся вперед. Я низко поклонился, не будучи в состоянии произнести ни слова от смущения; мне казалось, что я навсегда погиб в добром мнении короля.

Король как будто хотел показать, что его недовольство не распространяется ни на кого больше, и снова остановился говорить с Кинтоном. К моему удивлению, ко мне подошел Арлингтон.

– Не огорчайтесь так, – приветливо сказал он. – Король несколько обижен, но скоро забудет это. Правда, ему хотелось увидеть вас.

– Королю хотелось видеть меня? – удивленно переспросил я.

– Ну да, он много о вас слышал. – Арлингтон искоса взглянул на меня, но видя, что я не намерен расспрашивать, продолжал: – Я тоже рад познакомиться с вами: мне очень расхваливал вас Дарелл. Знаете, есть много способов служить королю.

– Я очень желал бы найти хоть один из них, – заметил я.

– Я могу предложить вам его, если желаете.

– Был бы бесконечно благодарен вам, милорд, – поклонился я.

– Только я потребую от вас чего-нибудь взамен, – сказал лорд. – Надеюсь, вы – надежный союзник церкви, мистер Дэл?

– Я сам и вся моя семья, милорд.

– Отлично! В наше время у церкви крайне много врагов, она терпит гонения со всех сторон.

Я молча поклонился; выражать свое мнение было бы неуместно.

– Да, нас ожесточенно преследуют, – повторил Арлингтон. – Надеюсь, что мы с вами еще раз встретимся. Вас можно найти в квартире Дарелла? Вы скоро услышите обо мне.

Он отошел от меня, приветливым жестом прекратив излияния моей благодарности. Вдруг, к моему величайшему удивлению, король обернулся и подозвал меня.

– Мистер Дэл, завтра у меня будет спектакль. Сделайте мне удовольствие, почтите его своим присутствием.

Я низко поклонился, почти не веря своим ушам.

– И мы постараемся, – король возвысил голос так, чтобы его могли слышать все окружающие, – найти некрасивую женщину и честного человека, между которыми можно было бы посадить вас. Первое найти нетрудно, но второе едва ли возможно; разве какой-нибудь приезжий еще пожалует ко двору. До свиданья, мистер Дэл! – и он пошел дальше, приветливо улыбаясь и держа за руку мальчика.

Как только король и его свита отошли от нас, ко мне проворно подбежал Дарелл и воскликнул:

– Что он вам сказал?

– Король? Он сказал…

– Нет, нет. Что сказал вам лорд Арлингтон?

– Он спросил, принадлежу ли я к приверженцам церкви, и добавил, что я еще услышу о нем. Но, если он так заботится о церкви, как он допускает ваше вероисповедание?

Дарелл не успел ответить, как вмешался лорд Кинтон:

– Это – умный человек; он сумеет ответить вам на вопрос о церкви относительно лорда Арлингтона.

Дарелл покраснел и сердито воскликнул:

– У вас нет повода нападать на религиозность секретаря.

– А у вас нет повода так пылко защищать ее. Оставьте меня в покое; я говорил больше этого ему самому в лицо, и он это перенес гораздо спокойнее, чем вы все сказанное относительно него.

Я плохо понимал причину этого спора. Слухи о подозреваемой склонности секретаря к католицизму не достигли нашей местности.

Очевидно, не желая более спорить, Дарелл откланялся милорду, ласково кивнул мне и пошел догонять короля и его спутников.

– Вам повезло с королем, Симон, – сказал лорд Кинтон, снова взяв меня под руку. – Вы заставили его рассмеяться, а человека, оказавшего ему эту услугу, он своим врагом считать не будет. Но что Арлингтон сказал вам?

Я повторил ему слова секретаря.

Лорд призадумался, но ласково погладил меня по руке.

– Вы хорошо выдержали первое испытание, Симон. Кажется, вам можно довериться. Очень многие сомневаются в лорде Арлингтоне и его преданности церкви.

– Но разве Арлингтон не исполняет воли короля? – спросил я.

– Я думаю, что да, – задумчиво ответил Кинтон и переменил разговор. – Раз вы видели короля, Симон, то ваш визит во дворец подождет. Поедемте ко мне, Барбара сегодня дома, пользуется отпуском, и будет рада возобновить свое знакомство с вами.

У меня было, конечно, некоторое основание бояться этой встречи, но я не успел еще обдумать, как держать себя с нею, или сообразить, как она меня примет, а уже очутился в прекрасном доме Кинтонов в Соутгэмптон-сквере и целовал протянутую мне руку хозяйки дома. Через несколько минут из других комнат вошла Барбара, а с нею – лорд Кэрфорд. Он был, очевидно, расстроен и даже не сумел скрыть это, несмотря на свое обычное самообладание; лицо Барбары горело, и она была также взволнована, но я не обратил на это внимания, будучи поражен переменой, происшедшей с нею в эти четыре года. Мисс Кинтон стала настоящей красавицей с изящными и надменными манерами истинной придворной дамы. Она небрежно протянула мне руку для поцелуя, не выказывая особенного удовольствия от возобновления нашего знакомства. Все-таки она была любезна со мною и как будто хотела показать, что хотя все обо мне знает, но скорее жалеет, чем осуждает меня: Симон еще так молод и неопытен, а как легко может обойти таких людей опытная в кокетстве женщина! Старый друг не должен отвернуться за это, хотя и чувствует отвращение к такого рода вещам.

По-видимому, Кинтон отлично понимал дочь и, желая дать мне возможность помириться с нею, занял разговором лорда Кэрфорда, а ей поручил показать мне в другой комнате портрет, написанный неким Лелли. Она повиновалась и, показав мне портрет, терпеливо слушала по поводу него мои замечания, которым я старался придать форму комплиментов. Потом я осмелился сказать Барбаре, что вступил в пререкания с лордом Кэрфордом, не имея понятия о том, что он – друг их дома, и снес бы от него, что угодно, если бы знал это.

– Но ведь вы не причинили ему никакого вреда, – улыбнувшись, заметила она и взглянула на мою подвязанную руку, спросить о которой не дала себе труда.

– Да, все кончилось благополучно, – сказал я, – только я был ранен, милорд же остался совершенно невредим.

– Так как милорд был прав, то все этому только рады, – заметила Барбара. – Вы достаточно рассмотрели портрет, мистер Дэл?

Но я не дал так легко переменить разговор.

– Если вы считаете неправым меня, то ведь я постарался с тех пор оправдать себя, – сказал я, не сомневаясь, что девушке известен мой отказ от назначения в гвардию.

– Не понимаю, – быстро сказала она, – что же вы сделали?

– Но ведь я получил от короля разрешение уклониться от оказываемой мне милости, – ответил я, удивленный ее незнанием.

Побледневшие было в это время щеки Барбары снова вспыхнули.

– Разве лорд Кинтон не сказал вам об этом? – спросил я.

– Я не видела его всю эту неделю.

Да, но зато она только что видела Кэрфорда. Странно, что он, зная о моем отказе, ничего не сказал ей об этом. Барбара, видимо, поняла мою мысль; по крайней мере она смущенно отвернулась в сторону.

– Разве лорд Кэрфорд не говорил вам об этом? – настаивал я.

– Он говорил со мною, но не упоминал об этом. Расскажите мне сами, как было дело.

Я рассказал все коротко и просто.

– Но если вы не приняли этой милости, то все-таки должны были поблагодарить за нее, – заметила мисс Кинтон.

– Я почти потерял способность говорить в присутствии короля, – смеясь, признался я.

– Я говорю не про короля.

Теперь очередь краснеть была за мною, я еще не успел отвыкнуть от этого во время своего пребывания в городе.

– Я видел се, – пробормотал я.

– Поздравляю вас, сэр, с таким знакомством! – насмешливо сказала Барбара, делая мне низкий реверанс.

Когда находишься наедине с красивой женщиной, то не особенно приятно, когда кто-нибудь является мешать этому, но теперь, правду сказать, я был доволен, когда лорд Кэрфорд появился в дверях.

– Милорд, мистер Дэл сообщил мне новость, интересную для вас, – обратилась к нему Барбара, – король освободил его от назначения в гвардию. Не правда ли, это удивляет вас?

Кэрфорд смотрел на нее, на меня и опять на нее, не сразу собравшись с духом ответить, так как отлично знал об этом.

– Нет, – наконец отозвался он, – я знал и хотел поздравить мистера Дэла с его решением, но мне не пришло в голову сообщить вам об этом.

– Странно! – заметила Барбара. – Ведь мы – вы и я – только что сожалели, что это назначение досталось ему такой ценой, – и она пристально посмотрела на лорда, несколько презрительно улыбаясь.

Настало неловкое молчание.

– Конечно, я и сказал бы об этом, если бы мы не переменили разговора, – довольно неудачно попробовал вывернуться Кэрфорд. – А вы разве не вернетесь к нам? – добавил он, стараясь говорить непринужденно.

– Мне хорошо и здесь, – сказала она.

Лорд помедлил с минуту, затем раскланялся и вышел из комнаты. По-видимому, он был сильно рассержен и охотно затеял бы со мною новую ссору, если бы я дал ему малейший повод. Но, не оправившись от одной стычки, я не хотел завязывать другую.

– Удивляюсь, почему он не сказал вам, – заметил я Барбаре, когда Кэрфорд вышел.

Это был промах с моей стороны: гнев, вызванный Кэр-фордом, обрушился теперь на мою голову.

– А почему он должен был непременно сказать об этом? – напала на меня Барбара. – Не может же весь свет только и думать о вас и о ваших делах, мистер Дэл!

– Но вы были недовольны тем, что он не сказал вам об этом.

– Я? Недовольна? С чего вы это взяли? – надменно спросила Барбара. Рассердившись сначала на Кэрфорда, она теперь сердилась на меня, и я совершенно не знал, что мне и делать. – Скажите мне, какова с виду эта ваша подруга? – вдруг спросила она. – Я ее никогда не видела.

Это была неправда. Барбара не раз видала Нелл в деревне, в Кингтонском парке, но я счел за лучшее промолчать об этом. Ее гнев на меня, конечно, усилился бы вдвое, если бы она знала, что Нелл – это Сидария, а Сидария – Нелл. Зачем было мне самому выдавать себя, снова напоминая о своих прежних прегрешениях? Если ее отец не сказал ей, что Нелл и Сидария – одно и то же, то незачем говорить об этом и мне.

– Так вы не видали ее? – спросил я.

– Нет, и хотела бы знать, какова она.

Мне пришлось исполнить настоятельное желание Барбары. Я начал с очень скромного описания наружности Нелл, но презрительное замечание Барбары: «Что же тут особенного? Чем она сводит с ума мужчин?» – задело меня за живое; я увлекся, отдавшись воспоминанию о красоте Нелл, и закончил с таким жаром, что совсем забыл о своей слушательнице и опомнился только под ее глубоко изумленным взглядом, впившимся в мое лицо. Мое увлечение мигом угасло, и я смущенно замолк.

– Вы сами просили меня описать ее, – жалобно сказал я наконец. – Не знаю, такова ли она на самом деле, или в глазах других, но мне она кажется именно такой.

Настало молчание. Лицо Барбары больше не пылало; напротив, она показалась мне бледнее обыкновенного. Я инстинктивно понял, что обидел ее. Красота всегда завистлива, и какой дурак станет рассыпать похвалы одной красавице в присутствии другой? И все-таки я был доволен, что не сказал, кто была Сидария.

Молчание было непродолжительно. Барбара отрывисто рассмеялась:

– Не удивительно, что вы попались, бедный Симон! Эта женщина, должно быть, действительно красива. Пойдемте теперь к моей матери.

Больше в этот вечер она не сказала мне ни слова.


VII ПОСЛЕДСТВИЯ ПРОСТОДУШИЯ

Я погрешил бы против истины, если бы стал утверждать, что все упомянутые тревоги и неприятности заглушили во мне радость бытия и увлечение моей новой разнообразной жизнью. Я был молод, честолюбив и смотрел на мир Божий далеко не суровыми глазами. В данное время я был всецело поглощен предстоящим мне представлением ко двору, и Джон Велл, мой слуга, был сильно занят приготовлением меня к нему. Относительно этого малого я сделал сильно поразившее меня открытие: однажды я неожиданно застал его за чтением пуританских псалмов, с глазами, устремленными к небесам, в глубочайшем молитвенном экстазе. Оказалось, что мой слуга – не меньший фанатик и ханжа, чем сам Финеас Тэт. Как и тот, он искренне считал весь двор и все относившееся к нему законной добычей сатаны и глубоко презирал все суетные удовольствия и потехи короля и его приближенных. Не желая смущать Джона, я ничего не сказал ему о своем открытии, но очень забавлялся, заставляя его снабжать меня всеми подробностями франтовства, моды, косметики, всего того, что вдруг стало необходимым новому мистеру Дэлу, поскольку это было доступно его скромным средствам. К этому меня побуждало присутствие мисс Барбары, в глазах которой я не хотел ударить в грязь лицом, поставив себе задачей не казаться деревенским простаком и ни в чем не отставать от любого придворнего кавалера. Поэтому я не задумывался опустошать свой кошелек, к большому неудовольствию Джона, ворчавшего на мое легкомыслие и расточительность. Он все время жестоко боялся, чтобы мне не вздумалось взять его ко двору, что было бы громадной опасностью для спасения его души. Но благоразумие взяло наконец верх, и я решил оставить его дома, чтобы не тратиться на роскошную ливрею.

Великолепие, встреченное мною при королевском дворе, поразило и ослепило меня. По внезапной прихоти короля он сам и все его приближенные были одеты в роскошные персидские костюмы, блиставшие золотым шитьем и драгоценными камнями. Герцог Букингэмский был ослепителен; многие из придворных не уступали ему в богатстве наряда, в особенности герцог Монмут, которого я видел впервые и признал за красивейшего юношу в целом свете. Дамы не могли воспользоваться случаем вырядиться в фантастические костюмы, но они щеголяли роскошью французских модных туалетов. Много наслышавшись о бедности финансов государства, о нуждах нашего флота, о денежных затруднениях самого короля, я только рот разинул от удивления при виде представшей предо мною роскоши. Собственные мои приготовления оказались такими ничтожными, что уже через полчаса я стал искать какой-нибудь укромный уголок, чтобы скрыть там убогую скромность своего наряда. Однако мне не удалось исполнить свое желание. Ко мне подошел Дарелл, которого я сегодня еще не видел, и заявил, что мне надо представиться герцогу Йоркскому. Очень смущенный и взволнованный, последовал я за ним через зал, но скоро какой-то джентльмен остановил Дарелла и стал приветливо расспрашивать его о здоровье. Вместо ответа Дарелл вытащил меня вперед и сказал, что сэр Томас Клиффорд желает познакомиться со мною, и стал распространяться о моем уважении к нему.

– Это – ваш друг, с меня этого достаточно, Дарелл, – сказал Клиффорд и прибавил несколько слов шепотом на ухо ему.

Тот покачал головою, и Клиффорд, казалось, не совсем был доволен полученным ответом. Однако он очень дружески пожал мне руку на прощанье.

– Что он спросил у вас? – осведомился я, когда мы пошли дальше.

– Только про то, разделяете ли вы мое вероисповедание, – рассмеялся Дарелл.

«Как все здесь заботятся о моей религии! Лучше бы побольше обращали внимания на свою собственную, – подумал я.

Из зала мы повернули в какой-то уголок, с трех сторон увешанный занавесами и уставленный низкими диванами в восточном вкусе. Красавец герцог Йоркский сидел здесь с лордом Арлингтоном. Напротив них стоял господин, которому после моего поклона герцог представил меня, назвав его мистером Гудльстоном, духовником королевы. Мне было хорошо знакомо это имя, принадлежавшее римскому священнику, помогавшему королю в его бегстве из Ворчестера[328]. Я с особенным интересом всматривался в его черты, как вдруг ко мне обратился герцог Йоркский, причем его обращение, хотя и очень приветливое, было гораздо церемоннее обращения короля.

– Лорд Арлингтон отзывается о вас, как о молодом человеке самых высоких качеств, – сказал он. – Я и мой брат очень нуждаемся в услугах такого рода людей.

Я уверил герцога в своей преданности и готовности служить. Арлингтон, взяв меня под руку, шепотом посоветовал мне не смущаться, а духовник королевы бросил на меня быстрый прощальный взгляд, как бы желая прочесть мои мысли.

– Я уверен, – сказал Арлингтон, – что мистер Дэл готов служить его величеству во всех отношениях.

– Я ищу только возможности доказать это, – раскланялся я.

– Во всех отношениях? – резко переспросил Гудльстон.

Арлингтон пожал мне руку с милой улыбкой и заметил:

– Он только что сказал это. Чего же нам больше?

Но, как видно, герцог Йоркский обращал больше внимания на мнение священника, чем на мнение министра.

– Знаете, милорд, – ответил он, – я никогда еще не слыхал, чтобы мистер Гудльстон задал какой-либо вопрос, не имея на то основания.

– Службу королю во всех отношениях некоторые понимают лишь в смысле исполнения того, что нравится им самим, – внушительно сказал Гудльстон. – Может быть, и мистер Дэл понимает это так же? Что он ставит выше – службу королю или свое собственное мнение?

Все трое смотрели на меня выжидательно, и было заметно, что пустой салонный разговор коснулся теперь чего-то важного. Какого ответа от меня ждали, я не знал, но Дарелл, стоя за спиной священника, озабоченно кивал мне головою.

– Я буду повиноваться королю во всех отношениях, – начал я.

– Хорошо сказано! – одобрил Арлингтон.

– Во всем, – счел своим долгом прибавить я, – кроме того, что будет во вред свободе королевства и реформатской религии.

Арлингтон внезапно выпустил мою руку и отодвинулся от меня, хотя продолжал любезно улыбаться. Герцог, очевидно, меньше владевший собой, сердито нахмурился, а Гудльстон нетерпеливо воскликнул:

– Ограничения! Королям не служат с ограничениями.

Скажи это герцог, я, конечно, смолчал бы и только поклонился в ответ, но теперь это меня рассердило. Кто был этот священник, чтобы так говорить со мной? Я забыл всякую осторожность и ответил:

– Однако король носит свою корону с этими ограничениями и сам согласился на это.

С минуту все молчали.

– Боюсь, что мистер Дэл – меньше придворный, чем честный человек, – сказал затем Арлингтон.

Герцог встал с места.

– Не нахожу никакой вины за мистером Дэлом, – холодно и высокомерно произнес он и, не обращая больше внимания на меня, отошел прочь, сопровождаемый Гудльстоном, бросившим на меня грозный взгляд.

– Мистер Дэл! Мистер Дэл! – укоризненно шепнул Арлингтон.

Он тоже отошел от меня, сделав знак Дареллу следовать за ним. Тот повиновался, досадливо пожав плечами.

Я остался один, и, как казалось, в полной немилости. Мое дело было проиграно, еще не начавшись. Как видно, двор не был для меня подходящим местом. Расстроенный, я сел на диван, обдумывая все происшедшее. Прошло с минуту, и вдруг портьера позади меня отодвинулась, и оттуда послышался веселый смех; затем какой-то молодой человек перепрыгнул диван и сел рядом со мною, от души смеясь.

– Отлично проделано, великолепно! Я дал бы тысячу крон, чтобы видеть их физиономии в эту минуту!

Я смущенно вскочил с места, потому что молодой человек был герцог Монмут.

– Сидите, – сказал он, толкнув меня снова на подушку дивана, – я был позади портьеры и все слышал. Слава Богу, что мне удалось сдержать свой смех, пока они отошли отсюда. Так как? «Кроме того, что будет во вред свободе королевства и реформатской религии»? Вот будет интересно рассказать эту сценку королю! – и он, откинувшись на спинку дивана, снова залился смехом.

– Ради самого неба, ваше высочество, не говорите об этом королю! – воскликнул я. – Я и так совсем погиб.

– Безвозвратно, конечно, в мнении моего дядюшки, – сказал герцог. – Вы – новичок при дворе, мистер Дэл.

– Самый ужасный новичок, – жалобно ответил я, на что он снова рассмеялся.

– Разве вы не слыхали сплетен о том, что милый дядюшка не выносит как свободы королевства, так и реформатской религии?

– Никогда, ваше высочество.

– А Арлингтон держал вас сначала за руку, а потом любезно улыбался до самого конца?

– Да, ваше высочество, он был очень ласков со мною.

– О, я хорошо знаю его манеру. Мистер Дэл, позвольте мне за это приключение считать вас своим другом. А теперь пойдемте к королю, – и, встав с места, молодой человек схватил мою руку и потащил за собой.

– Простите, ваше высочество, право, я… – начал было я.

– Ничего не хочу слышать, – настаивал он, а затем вдруг прибавил другим, серьезным, тоном: – я сам за свободу королевства и за реформатскую церковь. Разве же мы не друзья после этого?

– Ваше высочество делает мне слишком большую честь.

– Да разве уж я – такой плохой друг? Разве не стоит иметь другом старшего сына короля?

Герцог выпрямился с достоинством и грацией, которые ему необыкновенно шли. С какой нежностью я всегда вспоминаю этого милого юношу, которого так любили многие, не двинувшие бы пальцем для его отца или герцога Йоркского. Но в эту минуту мне было на него страшно досадно: я увидел мисс Барбару, проходившую под руку с лордом Кэрфордом. По-видимому, они успели помириться и очень мирно беседовали друг с другом. Заметив мисс Кинтон, герцог устремился к ней. Ловко отодвинув в сторону Кэрфорда, он стал осыпать Барбару самыми пламенными любезностями, в которых, однако, было больше страсти, чем уважения. Со мной она обошлась, как с мальчиком, но не сделала этого с герцогом, хотя он и был моложе меня; напротив, она слушала его с краской на лице и блестящими глазами. К моему удивлению, Кэрфорд не выражал никаких признаков недовольства; наоборот, он как будто был доволен ухаживаниями герцога. Мне же хотелось подойти к ней и просить не принимать поклонения сына короля.

– Мистер Дэл, – неожиданно позвал он меня, – еще одно могло способствовать нашей дружбе, а именно – ваша дружба с мисс Кинтон, о которой я сейчас узнал. Я – ее преданнейший раб, готовый ради нее служить всем ее друзьям.

– Что же вы собираетесь сделать ради меня, ваше высочество? – спросила Барбара.

– Чего бы я не сделал! – воскликнул он. – Хотя вы так жестоки, что ничего не желаете сделать для меня.

– Для вас я слушаю столько времени самые смешные речи, ваше высочество, – кокетливо улыбнулась Барбара.

– Разве любовь смешна? Разве можно смеяться над страстью? Вы жестоки, мисс Барбара! – горячо ответил герцог.

Мисс Кинтон весело рассмеялась и бросила на меня торжествующий взгляд, значение которого я хорошо понял: она мстила мне за поцелуй Сидарии, увиденный ею в Кинтонском парке. Теперь я смиренно стоял в стороне; перед ней рассыпался в любезностях его высочество, и половина придворных были свидетелями ее торжества. Я попробовал сказать ей глазами:

«Смейся, смейся, моя красавица? Я люблю ту, которая посмеется над тобой, когда придет ее очередь».

Герцог продолжал свои излияния, а Кэрфорд смотрел на это со спокойствием, странным для претендента на руку девушки. Но теперь Барбара казалась смущенной и с беспокойством осматривалась кругом. Герцог не обращал на это никакого внимания. Я тихонько подошел к Кэрфорду и шепнул ему:

– Милорд, его высочество слишком отличает мисс Барбару. Не попробуете ли вы отвлечь его?

Он удивленно посмотрел на меня и, нахмурившись, спросил:

– Не хотите ли вы еще раз поучить меня, как себя вести?… Вы полагаете, что можно вмешиваться в разговор принцев?

– Принцев? – переспросил я.

– Герцог Монмут, конечно…

– Сын короля, милорд, – перебил я его и со шляпой в руке подошел к Барбаре и герцогу. Она признательно посмотрела на меня. – Ваше высочество не отменит моей аудиенции у короля? – спросил я, остановившись в почтительной позе.

Герцог бросил на меня гневный взгляд, очевидно, не зная, объяснить ли мой поступок наивностью провинциала, или слишком большой дерзостью с моей стороны, и натянуто рассмеялся.

Барбара воспользовалась случаем с поклоном отойти от нас. Герцог не последовал за нею, но взял под руку меня, пристально глядя мне в лицо. Я уже несколько научился самообладанию, и теперь только женский взгляд мог заставить меня покраснеть. Мое лицо было неподвижно.

– Вы осмелились перебить меня, – сказал он.

– Увы, ваше высочество, вам известно, какой я плохой придворный и как мало знаю…

– Мало! – перебил он. – Не слишком ли много, напротив? Я начинаю думать, что вы не так просты, как кажетесь, милейший Симон Дэл. Ну, не будем ссориться. Не правда ли, она – очаровательнейшее существо в мире?

– И лорд Кэрфорд находит это, ваше высочество.

– Однако не лорд Кэрфорд торопил меня идти к королю. Ну, а вы как находите ее?

– Я так ослеплен всеми прекрасными дамами двора, что не могу оценить каждую в отдельности.

– Да, мы все любим то, чего не хватает нам самим, – рассмеялся он, – герцог Йоркский обожает правду, герцог Букингэмский – скромность и смирение, Арлингтон – искренность, а я, Симон, боготворю благоразумие.

– Боюсь, что не могу им похвастать, ваше высочество.

– Меньше хвастайте, но больше выказывайте его, Симон. Вот и король!

Герцог поспешил вперед, по-видимому, очень довольный самим собою и мною и, должно быть, не потерял времени: когда я догнал его, оттесненный толпою придворных, расступавшихся перед ним, но не предо мною, он успел наполовину рассказать королю мою историю с герцогом Йоркским, так что помешать этому было поздно.

«Ну, теперь я пропал окончательно», – подумал я, однако, стиснув зубы, не выказывал ни малейшего волнения.

Король был один в эту минуту; он держал на коленях маленькую собачку с длинными ушами и гладил ее. Он невозмутимо выслушал рассказ своего сына и потом, взглянув на меня, спросил:

– Что это за свободы, которые вам так дороги?

Мой язык уже наделал мне довольно бед в этот день, и я, решив не давать ему воли, смиренно ответил:

– Те, какие хранятся и почитаются вашим высочеством!

Герцог Монмут рассмеялся и ударил меня по плечу.

– А реформатская церковь, какую вы ставите превыше моих приказаний?

– Вера, государь, та, какая находится под вашей защитой.

– Знаете, мистер Дэл, – угрюмо заметил король, – если бы вы говорили с моим братом так же осторожно, как со мною, ему не за что было бы сердиться.

– Но, когда я говорил с его высочеством герцогом Йоркским, надо было говорить правду, – не знаю, как у меня вырвалась эта неловкая фраза, вызванная лишь желанием оправдаться в моем столкновении с герцогом, но я поздно понял всю ее неуместность.

Герцог Монмут громко расхохотался; его примеру, минуту спустя, последовал и король.

– Верю, мистер Дэл, – сказал он, когда его смех утих, – так как я – король, то никто не обязан говорить мне правду. Но зато в этом мое утешение: не скажу ее и я ни одному человеку.

– И ни одной женщине, – рассеянно глядя в потолок, произнес герцог Монмут.

– Ни даже и одному мальчугану, – прибавил король, лукаво взглянув на своего сына. – Ну, мистер Дэл, значит, вы готовы служить мне и ваша совесть также?

– Без всякого сомнения, ваше величество, – ответил я.

– Король представляет собою совесть подданного, – сказал король.

– Что же тогда будет совестью для короля? – спросил герцог Монмут.

– Сознание того зла, какое он может принести, если не будет осторожен.

Герцог Джеймс Монмут понял замечание и принял его очень мило, нагнувшись, поцеловал руку отца.

– Трудно служить двум господам, мистер Дэл, – снова обратился ко мне король.

– Ваше величество – мой единственный господин, – начал было я, но король весело перебил меня восклицанием:

– А все-таки хотел бы я взглянуть в то время на своего братца!

– Позвольте Дэлу служить мне, – воскликнул герцог Джеймс. – Ведь я-то глубоко предан и этим свободам, и реформатской церкви.

– Это я знаю, знаю, Джеймс, – согласился король, – но очень печально, что ты говоришь так, как будто не предан им твой дядя, – и он лукаво улыбнулся молодому герцогу.

Тот вспыхнул до ушей, а затем, оправившись, спросил:

– Так что мистер Дэл может ехать со мною в Дувр?

Мое сердце замерло. Все только и говорили о веселье, предстоявшем в Дувре, и о скуке в Лондоне, когда король уедет встречать герцогиню Орлеанскую. Мне пламенно хотелось ехать туда, и я надеялся только на покровительство Дарелла; но – увы! – оно теперь было потеряно для меня. Я тревожно следил за выражением королевского лица. Казалось, эта просьба чем-то позабавила короля; он стал гладить свою собачку, желая скрыть веселую улыбку, и спросил:

– Почему же нет? И в Дувре мистер Дэл может так же служить и тебе, и мне, и своим принципам не хуже, чем в Лондоне.

Я склонился на колено и поцеловал руку короля, а потом и руку его сына, принявшего это выражение преданности очень милостиво.

Король смотрел на нас обоих задумчивым взглядом.

– А теперь идите, мальчуганы, – сказал он, точно мы были школьниками из городской школы, – оба вы еще зелены и глупы. Пользуйтесь своей молодостью, и да хранит вас Бог!

Он с доброй и усталой улыбкой откинулся на спинку кресла и снова стал ласкать свою собачку. Несмотря на все, что я знал о нем, мое сердце стремилось к нему, и, преклонив колено, я с глубоким чувством сказал:

– Да хранит Господь ваше величество!

– Господь всемогущ, – грустно заметил он. – Благодарю вас, мистер Дэл.

Отпущенные королем, мы оба отошли от него, и я хотел откланяться герцогу, но он обернулся ко мне и с улыбкой произнес:

– Королева посылает навстречу герцогине Орлеанской одну из фрейлин.

– Конечно, ваше высочество, как оно и следует.

– И герцогиня тоже. Если бы вам пришлось выбирать среди фрейлин герцогини – конечно, ни один разумный малый не выбрал бы из фрейлин королевы, – кого бы выбрали вы, мистер Дэл?

– Не мне это решать, ваше высочество, – ответил я.

– Ну, а я выбрал бы Барбару Кинтон, – и герцог Джеймс, громко рассмеявшись, последовал за дамой, бросившей ему кокетливый взгляд.

Оставшись один в прекрасном настроении, которого не испортила последняя шутка герцога, я стал осматриваться кругом. На сцене началось представление, но никто не обращал на него внимания. Все ходили взад и вперед, говорили, спорили, флиртовали. Вот прошел блистающий нарядом герцог Букингэмский. Герцог Йоркский проследовал с Гудльстоном, не ответив на мой поклон. За ними прошел Клиффорд, небрежно кивнувший мне головой. Минуту спустя около меня оказался Дарелл. Очевидно, его недовольство мною улеглось; он с комическим отчаянием всплеснул руками:

– Симон, Симон! Чем я могу вам помочь? Придется мне ехать в Дувр без вас, мой друг. Не могли вы придержать свой язык?

– Он не сделал мне никакого вреда, – спокойно сказал я, – и в Дувр вы поедете со мною.

– Как так? – удивленно воскликнул он.

– Разве только герцог Монмут и лорд Арлингтон поедут врозь.

– Герцог Монмут? Причем тут он?

– Я поступил к нему на службу, – гордо ответил я, – и поеду с ним в Дувр встречать герцогиню Орлеанскую.

– Это каким образом? Как это могло случиться?

Я смотрел на него, удивляясь его возбуждению, и, смеясь, ответил, что я понятлив и принял к сведению полученный урок.

– Про какой урок вы говорите? – в недоумении спросил Дарелл.

– Придерживать свой язык. Пусть тот, кто очень интересуется причиной покровительства мне его высочества, обратится за сведениями к нему самому.

Мой собеседник принужденно рассмеялся и сказал:

– Да, вы действительно понятливы, Симон.


VIII БЕЗУМИЕ И МЕЧТЫ

Когда занавес опустился и представление кончилось, веселая толпа рассеялась, и я отправился домой. После нашего разговора Дарелл резко отошел от меня, и больше я не видел его; пришлось мне идти одному. Но мои мысли были очень заняты, и я не скучал. Даже для непосвященного в придворные интриги новичка было ясно, что эта поездка в Дувр имела гораздо большее значение, чем простая встреча сестры короля. Мое любопытство было возбуждено, и мне сильно хотелось знать истинное значение этой комедии, в которой и мне пришлось играть хотя и скромную роль. Больше всего я был доволен тем, что если Барбара Кинтон едет в Дувр, то и я еду туда же. Мне было несколько трудно разобраться в своих чувствах. Я уверял себя, что мне будет приятно, быть может, быть полезным дочери друга моего отца. Как бы скромно ни было его положение, преданный друг всегда может пригодиться. Кроме того, какой-то инстинкт подсказывал мне, что в таком обществе, которое соберется в Дувре, защита легко может оказаться нужной для молодой девушки: недавнее поведение моего нового господина только что доказало мне это. А Кэрфорд, должно быть, был вовсе не ревнивым поклонником. Я не принадлежал к поклонникам Барбары – вся моя жизнь была поглощена другой несчастной любовью, но мне было отрадно подумать, что глаза, смотревшие на меня сегодня насмешливо, могут обратиться ко мне в ожидании защиты и помощи. Эта мысль возвышала меня в своих собственных глазах, и, подойдя к дому, я постучал в дверь своей тростью с таким чувством, как будто я был сам герцог Монмут, а не один из его свиты.

Как ни громок был мой стук, он не вызвал немедленного ответа. Я постучал снова, и в коридоре послышались шаги. Мой ворчливый слуга наконец проснулся и шел с обычным своим брюзжанием, но не с бранью (он никогда не бранился, считая это грехом), а, вероятно, с подавляемой зевотой. Однако Джон открыл дверь с глазами, горевшими ярким блеском; он, как видно, еще не ложился, его одежда была в порядке, а в моей гостиной горел яркий огонь. В довершение оттуда слышался гнусливый знакомый голос, громко и в нос распевавший псалом. Я не давал обета против брани, как мой слуга, и с громким ругательством, заставившим Джона в ужасе поднять к небу глаза, оттолкнул его и бросился в гостиную. Звучное «аминь» вылетело мне навстречу, и предо мною оказался бледный и тощий, но спокойный Финеас Тэт.

– Черт побери! Что привело вас сюда? – крикнул я.

– Служение моему Господу, – торжественно ответил он.

– Разве оно запрещает вам спать по ночам?

– А вы разве спали? – довольно дерзко спросил он.

– Я представлялся его величеству.

– Да простит Бог ему и вам! – последовал ответ.

– Может быть, и простит, – сердито сказал я. – Но ни я, ни король не нуждаемся в вашем разрешении. Если Джон впустил вас сюда, то без моего позволения. Прошу вас удалиться…

Отопри дверь мистеру Тэту!

– Выслушайте меня сначала! – воскликнул Финеас и угрожающе поднял руку. – Я послан к вам, чтобы отвратить вас от греха. Господь избирает вас Своим орудием. Опять куются оковы, опять злоумышляют предать наше государство Риму. Где ваши глаза и уши? Разве вы слепы и глухи? Обратитесь ко мне, я послан, чтобы указать вам путь. – Он мне страшно надоел, и я, отчаиваясь отделаться от него, бросился в кресло. Но следующие его слова возбудили мое внимание: – Человек, живущий здесь, с вами, – враг Господа.

– Мистер Дарелл римской веры, – усмехнулся я.

– Что ему надо было от вас? – таинственно спросил Финеас, подходя ко мне. – И все-таки прилепитесь к нему! Будьте там, где он, идите, куда он идет.

– Если вас успокоит, то я иду, куда идет он, – зевнул я, – оба мы едем с королем в Дувр.

– Это – перст Господень и Его святая воля, – воскликнул Финеас, хватая меня за плечо.

– Ну, довольно! – крикнул я, вскочив на ноги. – Руки прочь, если уж вы не можете сдержать свой язык. – Вам-то что до того, что мы едем в Дувр?

– Да, в самом деле – что? – раздался голос Дарелла. – Или вам надо еще обрезать уши?

– Творите надо мной свою волю! – вскрикнул фанатик, откидывая свои плоские волосы, и к своему ужасу я увидал, что верхушки его ушей были действительно обрезаны точно ножницами. – Творите свою волю – я готов. Но придет и ваш час, чаша скоро переполнится.

– Будет что-нибудь хуже ушей, если вы не обуздаете своего языка, – строго сказал ему Дарелл. – Не ваше дело, куда и зачем едет король.

Джон со страхом смотрел на обоих, стоя в дверях. Меня все это начинало занимать.

– Но этот юноша не из ваших, – продолжал Финеас, не обращая внимания на слова Дарелла. – Его рвут из геенны, и его рука будет направлена Господом.

– Эта – ваша комната, сэр, – обернулся ко мне Дарелл, – неужели вы можете выносить здесь присутствие этого плута?

– Мистер Тэт не спрашивал у меня позволения прийти или уйти, – пожал я плечами.

– Для вас не будет полезно, когда узнают, что он был здесь, – сказал Дарелл, качая головой.

Как ни был хорош со мной Дарелл, но эта фраза рассердила меня, а до сих пор я не научился молча выносить упреки.

– Если узнает кто? – улыбнулся я. – Герцог Йоркский? Лорд Арлингтон? Или вы говорите о герцоге Монмуте? Я ведь служу теперь ему.

– Никто из них не любит фанатиков, – холодно заметил Дарелл.

– Но, может быть, кто-либо все-таки предпочтет фанатика паписту, – рассмеялся я.

Лицо Дарелла вспыхнуло, как огонь; мне показалось, что я попал в больное место. Были ли мы оба, Дарелл и я, пешками в какой-то крупной игре церквей, да и наши великие герцоги не менее нас? Может быть, и Финеас тоже участвовал в этой игре, где ставками были людские души. В такой игре ничто не было бы слишком ничтожно, ничто – слишком высоко для употребления. Догадки роились у меня в голове. Дарелл был, очевидно, сконфужен, Финеас же смотрел на него с самым нехристианским злорадством, а потом в новом порыве экзальтации обратился ко мне:

– Не считайте себя недостойным служить Господу! Иногда и недостойных призывает Он служить Ему. Благодать Божия может приходить даже через грешницу.

Он пристально смотрел на меня. Предо мной промелькнуло воспоминание о таверне «Петух и сорока», о Нелл Гвинт.

– Да, через грешницу, – повторил он. – Раскайтесь! Раскайтесь! Час возмездия недалек.

С этими словами он быстро вышел из комнаты, не дав нам возможности, если бы мы захотели, спросить о значении его слов. Дверь внизу хлопнула.

Я с улыбкой взглянул на Дарелла и тотчас же сказал ему:

– Безумие и бредни, дорогой друг. Не расстраивайтесь этим, не стоит. Если Джон впустит сюда еще раз этого молодца, то ответит за это.

– Право, мистер Дэл, когда я предложил вам помещение у себя, я не предвидел, какого рода общество может быть у вас.

– Судьба больше виновата в этом, чем наш собственный выбор, – заметил я. – Мое общество – то вы, то Финеас, то милорд секретарь, то его высочество. Глядя на то, как судьба играет человеком, глупо самому составлять планы будущего. Сам я – дитя судьбы, и ей предоставляю свою долю.

Видя мое явное нежелание ссориться, Дарелл счел нужным быть вежливым. Он сел у стола, и выражение его лица несколько прояснилось.

– Дитя судьбы? Что за странное выражение, Симон!

– И однако оно верно, – ответил я. – Не стоит уж ложиться спать; если хотите, я расскажу вам. Джон, принеси бутылку вина, и если оно будет хорошо, то тебе простят вторжение Финеаса Тэта.

Мой слуга принес бутылку вина, и мы распили его, пока я рассказывал Дареллу историю пророчества Бетти Несрот. Он слушал меня внимательно; я не раз замечал, что многие верят такого рода странностям, несмотря на то, что смеются над ними. Под конец своего повествования я был очень возбужден не столько выпитым вином, сколько впечатлениями этого дня, и, вскочив с места, громко продолжал:

– И разве же это – неправда? Разве мне не придется знать то, что он скрывает, пить из его чаши? Ведь, к несчастью, я уже люблю ту же, которую он любит.

Образ Нелл снова встал во всей своей красоте перед моими глазами; я бросился в кресло и закрыл лицо руками.

Последовало молчание. Дарелл сидел, насупившись и нахмурив брови. Наши взгляды встретились. Он наклонился ко мне через стол и насмешливо спросил:

– Итак, знать, что он скрывает, пить из его чаши?

– Да, так предсказано.

Он снова погрузился в задумчивость, а я, не в силах преодолеть свое возбуждение, вскочил с места и воскликнул:

– Разве вы верите таким басням? Разве будет Бог открывать будущее старым колдуньям? Я думал, что люди при королевском дворе умнее деревенских простаков. Теперь, слава Богу, не времена короля Якова.

– Во всяком случае, это – чертовщина, дело дьявола, – сухо заметил он.

– Тогда, значит, у дьявола больше дела, чем кажется, – сказал я. – Но чье бы это дело ни было, я это исполню: узнаю то, что он скрывает, и буду пить из его чаши. Ну, чего вы хмуритесь? Пейте, приятель! А что скрывает король, Дарелл? А? Что он скрывает?

Я взял его за плечо и пристально посмотрел ему в глаза. Мое лицо пылало и глаза горели от выпитого вина. Мой возбужденный вид, ночной час, собственное воображение моего собеседника – все вместе взволновало его. Он тоже вскочил с места и закричал, как безумный: «Боже мой, что вы знаете? Что?» – с таким видом, как будто я был тот самый дьявол, о котором он только что говорил.

С минуту мы так и стояли, впившись друг в друга взорами. Я опомнился первый: этот человек или был сумасшедшим, или знал какую-нибудь важную тайну. Но Дарелл безумен не был.

– Знаю ли я? Что? Что могу я знать? Что вообще можно знать? – вскрикнул я, как будто иронией скрывая свое знание.

– Ничего, ничего! – пробормотал Дарелл. – Это вино бросилось мне в голову.

– Вы выпили всего два стакана, остальное выпил я.

– Это проклятый фанатик взволновал меня… он и ваш рассказ о проклятой колдунье.

– Ну, фанатики и колдуньи не создадут тайны там, где ее нет.

– Но они могут заставить дураков видеть тайну там, где нет ее, – грубо сказал Дарелл.

– А других дураков спрашивать, известна ли она, – рассмеялся я. – Я ссориться не хочу. Есть ли тайна, нет ли се – я иду спать, приятель.

Дарелл постарался овладеть собою; он взглянул на меня и, вздохнув, произнес:

– Я собирался быть вашим руководителем в Лондоне, Симон, но вы идете своей дорогой.

– Дорога, указанная вами, была закрыта мне пред самым носом, и я пошел по первой предложенной мне.

– Герцогом Монмутом?

– Им или кем-нибудь другим, безразлично.

– Но к чему вам это, Симон? – настаивал Дарелл, – почему не жить спокойно, не оставить этих великих людей в покое?

– Охотно! – воскликнул я. – Поедемте завтра со мною в нашу чудную деревню, и пусть великие люди одни сдут в Дувр.

– Вы знаете, что нельзя: я служу лорду Арлингтону.

– А я – герцогу Монмуту.

– Но мой лорд – слуга короля.

– А его высочество – сын короля.

– Ну, если вы так упрямы… – сердито начал Дарелл.

– Упрям, как судьба, как мое предсказанье, как дьявол или как вы сами, – рассмеялся я, бросаясь в кресло.

Мой собеседник направился к двери.

– Ничего хорошего для вас из этого не выйдет. Я вас предупреждаю.

– Хорошо. Я предупрежден, но не убежден, Дарелл. Надеюсь, мы все-таки расстанемся друзьями? – спросил я.

– Да, мы расстанемся друзьями, – с некоторым колебанием подтвердил он.

– Во всем, исключая нашу службу королю?

– Если такая оговорка необходима, тогда – да! – грустно сказал он.

– И исключая свободы королевства и безопасности реформатской церкви, если такая оговорка необходима, – рассмеялся я при виде его хмурого лица.

Дарелл только покачал головой и вышел из комнаты. Таким образом, хотя мы и расстались довольно мирно, я понял, что с этих пор наши отношения должны измениться: обоюдному доверию пришел конец.

Однако потеря этой дружбы не особенно тяготила меня. Недоверие к своим силам вследствие неопытности и одиночества в Лондоне уступало место молодой отваге и самоуверенности. В своем воображении я строил чудесные воздушные замки, где играл роль героя Симон Дэл, а зрителем являлся весь Божий мир. Жалок тот, кто в юности не тешил себя подобными мечтами, в которых все кажется доступным и возможным, для которых нет ни пределов, ни границ.

Я думал, что бодрствую я один, а Джон Велл уже давно находится в постели, опасаясь моего гнева, но мои мечты были прерваны его появлением. Он вошел очень робко, однако ободрился, когда я ласково спросил его, что ему надо. Он застенчиво стал просить меня защитить его от гнева Дарелла, обещая, если я пожелаю того, никогда больше не впускать ко мне Финеаса Тэта.

– Пусть его приходит, – беспечно сказал я, – к тому же мы здесь побудем недолго. Мы с тобою скоро поедем путешествовать, Джон: мы отправляемся в Дувр, куда едет король.

Почудилось ли мне, или это было на самом деле, но глаза моего слуги загорелись странным огнем.

– В Дувр? – переспросил он.

– Да, и ты увидишь все тамошнее веселье, Джон.

Его лицо снова стало неподвижно и покорно по обыкновению.

– Ну, что же тебе еще надо от меня? – спросил я, не желая дать ему заметить свои наблюдения.

– Сегодня вас спрашивала молодая дама, приехавшая в богатом экипаже, на чудных лошадях. Узнав, что вас нет дома, она вызвала меня и дала мне поручение к вам. Я просил ее написать записку, но она засмеялась и сказала, что ей легче говорить, чем писать. Она просила передать вам, что желает видеть вас.

– Какова собой была эта дама?

– Она все время оставалась в экипаже, но показалась мне высокого роста. Она была очень красива, – со вздохом добавил Джон, в глазах которого красота была смертным грехом.

– Она не сказала, зачем ей нужно видеть меня? – возможно небрежно постарался спросить я.

– Нет! Она заявила, что вы знаете, зачем, и что она будет ждать вас завтра в Бэрфорд-роузе, в Челси. – Она не назвала тебе своего имени?

– Я спросил о нем; она назвала мне очень странное, языческое имя и рассмеялась при этом. Положим, она смеялась все время…

– Смеяться вовсе не грешно, – сухо заметил я. – Можешь идти, я сам разденусь и лягу.

– Ее имя…

– Я знаю ее имя. Ступай!

Джон вышел, очевидно, очень недовольный сердитым окриком или языческим именем, или дамой, назвавшей им себя – уж не знаю чем. Если одно имя привело его в такое настроение, что сказал бы он, если бы знал, с кем говорил. Конечно, это языческое имя было Сидария, в этом я не сомневался, а великолепный экипаж и чудные лошади – о них я старался не думать.

Как только Джон вышел, я вскочил на ноги с громким восклицанием:

– Никогда! Нет, я не пойду к ней. Разве мало она меня мучила? Теперь она хочет снова сорвать повязку с нанесенной раны, снова, смеясь, зовет меня на пытку. Нет, я не пойду!

Она смеялась. Да, я помню этот серебристый, звонкий смех. Она действительно умела играть людьми. А ее экипаж, лошади, Бэрфорд-роуз? Я вспомнил Нелл простенькой девочкой в Кинтонском парке, где она играла мною как игрушкой! Она не чувствовала и тогда, она только смеялась, смеялась. Я знал, чем она была; кто знает, чем она будет? Образ Сидарии во всей своей прелести стоял передо мной, и я снова отдался во власть светлых грез и мечтаний. Но теперь я не думал о Дувре, о великих мира сего, о борьбе церквей, об игре партий. Я видел себя снова в деревне, любящим, любимым. Нелл снова со мною вся проникнутая любовью, победившая соблазны греха. О, если бы это могло быть! Финеас Тэт про-поведывал ей и ушел без всякого успеха. Я буду говорить с нею другим языком. Моя любовь, раненая, но не убитая, пошатнувшаяся, но не уничтоженная, всей своей могучей силой будет говорить за меня.

Увлеченный светлыми мечтами, я встал и подошел к окну. Разливалась утренняя заря, светлым пламенем разгорался ясный, ликующий день, но в моей душе ярче этой зари, светлее весеннего дня росли и крепли юные мечты.

Поднимаясь в спальню, я услышал в каморке, где спал мой слуга, его тихий голос, с жаром читавший псалмы и молитвы. Прислушавшись, я разобрал слова:

«Благословен Господь, сделавший каменистые пути гладкими, вложивший меч в руку слуги своего; да поразит Он сильных мира сего!»

О каких каменистых путях говорил Джон? Кого собирался он поражать своим мечом фанатизма? Я рассмеялся и вошел к себе. В эту ночь, кажется, все сошли с ума, и я больше всех: светлые грезы моих сновидений до утра витали надо мной.


IX БРИЛЛИАНТЫ И ПРОСТЫЕ КАМЕШКИ

Только смутно припоминаю я теперь, как это все было. Великолепный дом Нелл Гвинт, окруженный лужайкой, на берегу реки, стаю лакеев, роскошь ее жилища, какого-то знатного лорда, которого она удалила, как только я вошел; нарядную, веселую горничную – все это вспоминается, как в тумане. Зато все, что говорила или не договаривала, все, что она делала, как смеялась, – это все врезалось неизгладимо в мою память. На шее у нее было великолепное бриллиантовое ожерелье, которое сверкало и искрилось, как улыбка, игравшая на ее лице, как горели огоньки в ее чудных глазах. Я шел к ней, решившись добиться ее, и пришел обратно, решив все покончить с нею. Не знаю, как произошла эта перемена; думаю, что роскошь Нелл – знатный лорд и ее лакеи, ее великолепный дом – все это охватило холодом мое сердце. Это еще было не так важно, но, когда я заговорил с нею тем языком, который для меня был полон убеждения и заставил меня забыть весь мир кругом, она просто не поняла меня. Может быть, она и хотела бы понять, но не могла, и мой жар остыл сразу. Чувство погибало; что пользы было заботиться о нем? Темные тучи затмили солнце моей любви.

Теперь я уже не сожалею: я улыбаюсь тому, что вздумал просить, но не жалуюсь, что просил напрасно. Это сознание очень печально. Да, я был глуп и безумен тогда, но пусть и мои дети будут так же безумны, пока их сыновья в свою очередь не вырвут у них этого пылающего факела счастливого безумия юности, освещающего сумрак холодного мира.

Можно было подумать, что Нелл Гвинт вовсе не ждала меня, – так удивилась она моему приходу.

– Вы хотели видеть меня? – спросил я.

– Я? – воскликнула она удивленным тоном. – Ах, да! Я припоминаю: эта фантазия пришла мне в голову, когда я проезжала мимо вашей квартиры. Однако вы не заслуживаете такого внимания – вы были очень грубы со мною при последней нашей встрече. Но я не злопамятна: старые друзья должны прощать друг другу. К тому же вас надо извинить: вы были, вероятно, огорчены и удивлены, не правда ли, Симон?

– Какие бриллианты у вас на шее! – вместо ответа печально произнес я.

– А разве она их не достойна? – тихо спросила Нелл, отодвигая кружева платья, чтобы лучше показать свое ожерелье.

– Достойна вполне, но… не было ли бы обидно, если бы они оказались простыми, обыкновенными камешками?

– Ну, еще бы! – рассмеялась она: – Ведь я дала за них цену бриллиантов.

– Я тоже заплатил дорогую цену и думал, что владею бриллиантом…

– А он оказался простым камешком? – спросила красавица, склоняясь над креслом, в которое я опустился.

– Да, камешком… самым простым, обыкновенным камешком.

– Вы жестоки, Симон. Но все-таки – красивым камешком, похожим на бриллиант?

– Да, и все-таки…

– И все-таки бриллиантом я не была и тогда… – голос Нелл слегка дрогнул от волнения. – И тогда я была самым простым камешком.

– Да простит вам Бог! – грустно сказал я.

– А вы, Симон, прощаете ли мне? – Я молчал; чаровница резко отошла от меня. – Не один Бог может прощать, Симон. Разве люди не способны прощать?

– Прощать? – тихо спросил я, подходя к ней. – Не говорите о прощении! Я хочу говорить о своей любви.

– О любви? Теперь? – радостно и недоверчиво переспросила Нелл. – Вы любили бриллиант, Симон; разве можете вы любить простой камешек? Что скажет ваша матушка, что скажет почтенный пастор?

Я схватил ее руки, осыпал их поцелуями и стал умолять:

– Пойдем со мною! Я буду исполнять твое малейшее желание… Я забуду все прошлое…

Нелл отодвинулась от меня, но не отняла своих рук.

– Идти с тобою? Но куда? Мы ведь больше не в полях деревни.

– Мы могли бы опять быть там… одни, в нашей милой деревне.

Молодая женщина с недоумением смотрела на меня, как будто не понимая моих слов, и воскликнула:

– Ты хочешь, чтобы я… чтобы я оставила Лондон и уехала с тобою? С тобою одним?

– Да, со своим мужем.

– Ты с ума сошел! – нетерпеливо воскликнула она, отнимая руки.

– Может быть, но послушай, моя дорогая…

– Как? Чтобы я оставила столицу, бросила двор, уехала в деревню? А ты? Ты ведь приехал сюда искать счастье?

– Я и нашел его! – горячо воскликнул я, снова хватая ее руки.

– Бедный Симон! – слегка рассмеялась она, нежно сжимая мои пальцы, – ты действительно еще хорошо помнишь Сидарию. Но ее уже не существует: я теперь уже не та, чем была она. Какое безумие!

– Минуту назад ты не называла этого безумием.

– Значит, я была глупа, – горько заметила она. – Нет, я не создана для того, чтобы бродить среди полей и жить в хижине.

– Одной – нет, но с любимым человеком? Как много женщин способно на это ради своей любви!

– Ну, не думаю, чтобы очень много, – рассмеялась чаровница, – и я отнюдь не из их числа. Да к тому же, Симон, я ведь и не люблю тебя. Разве только немного, как старого друга, в память прежнего сумасбродства.

– Ты не хочешь идти за мной? Почему? Объясни причину!

– Я уже сказала, что не люблю тебя. Я – то, чем я стала.

– Ты будешь тем, чем я сделаю тебя.

– Тебе надо жить при дворе, служить герцогу Монмуту, не так ли?

– Я не забочусь об этом. Есть много других…

– Пусти мои руки! Пусти же! Видишь это кольцо? Хорошо оно?

– Великолепно.

– А кто надел его? Ты знаешь?

– Он – твой король, только пока ты этого хочешь.

– Да, и я не хочу это изменить. Помнишь, я говорила тебе, что хочу иметь власть? Она около короля.

– Что до власти, когда есть любовь?

– Не знаю твоей любви, а я люблю блеск двора и поклонение знати. Да что говорить с сумасшедшим!

– Для этого надо хоть отчасти разделять его недуг.

– Ах, Симон, и ты можешь обольщать женскую душу? Но побереги это уменье для своей будущей жены! Есть много девушек, которые охотно примут на себя это имя. Ты красив, Симон, и знаешь дорогу к женскому сердцу, – и Нелл тихо погладила мою щеку.

Я не считал себя побежденным; надежда жила в моем сердце – ведь моя чаровница ласкала меня. Я снова взял обе ее руки и смотрел в ее чудные глаза.

Она, улыбаясь, покачала головою и продолжала:

– Ты пригодишься на что-нибудь лучшее.

– Об этом предоставь судить мне самому, – горячо воскликнул я, осыпая поцелуями ее руки.

– Пусти меня! – вырвалась Нелл. – Сядь здесь, сиди тихо! Я сяду рядом. Видишь ли, я теперь жалею, что приезжала в деревню, что вызвала тебя в Лондон и позвала тебя сюда. До сих пор я знала придворных, знала еще одного, но такого безумия, как твое, я не встречала. Теперь мне жаль тебя!

– Ты можешь вознаградить меня за все, – тихо сказал я.

Она рассмеялась, потом вздохнула, потом опять рассмеялась.

– Ты не будешь сердиться на меня, Симон? – начала она. – Не сойдешь с ума, не станешь говорить о смерти и о других ужасах?

– Нет, я все выслушаю спокойно, – обещал я. – Что ты хочешь сказать мне?

– Если бы ты знал, Симон… А, они слагают стихи в честь меня и смеются надо мною, а Кэстльмэн смотрит на меня, как будто я – только грязь под ее ногами. Ну, хорошо же, мы посмотрим. Я покажу им всем! Из меня выйдет хорошенькая графиня, Симон, не правда ли? Кто такой тот, которому ты служишь, кому гордишься служить? Кто он такой? – и она залилась торжествующим смехом.

Мое сердце сжалось от ужаса, я тяжело опустился в кресло, как больной или пьяный. Теперь я понял, что мой бриллиант был действительно простым, никуда не годным камешком. Смех молодой женщины резал мне слух.

– Итак, я не пойду за тобой, Симон, не могу пойти.

Я сидел, поглощенный своими мыслями, как вдруг рука чаровницы дотронулась до моей. Я инстинктивно отшатнулся от этого прикосновения. Теперь я сожалею об этом, но тогда не могло быть иначе.

– Что это значит, Симон? – спросила она. – Или моя рука обожгла тебя? Та рука, которую ты только что целовал?

Нелл умолкла и смотрела на меня горящими глазами. Плохо сознавая, что делаю, я пошел к дверям, не сводя взора с лица красавицы; ее щеки вспыхнули, глаза затуманились, губы дрожали от обиды, как у маленького ребенка. Жалость охватила меня, я вернулся и, преклонив колено, поцеловал ее руку.

– А, теперь ты целуешь руку, до которой не хотел дотронуться? – опять рассмеялась Нелл.

– Я целую руку моей Сидарии, – сказал я. – Прощай, Сидария!

– Ты придешь опять, Симон? Придешь, когда… тебе будет лучше?

– Нет, – твердо и резко произнес я.

Молодая женщина сразу потеряла самообладание и накинулась на меня с пылкими упреками и укорами за то, что я так низко ставлю ее, что обхожусь с нею так дурно, как она не заслуживает. Я стоял беспомощно под этим ураганом слов, готовых перейти в рыдание.

Вдруг дверь распахнулась, и в комнату вбежала запыхавшаяся служанка; она что-то торопливо шепнула на ухо Нелл, бросая косой взгляд на меня.

– Король! – вскрикнула Нелл. – Лучше, если он не встретит тебя здесь, Симон.

– Я только и желаю иметь возможность уйти, – сказал я.

– Знаю, знаю! – нетерпеливо крикнула она. – Приход короля ничему не помешал, потому что между нами все кончено. Ступай, уходи с моих глаз. Уходи же!

В дверях показался король, слышавший последние слова Нелл.

– От кого это вы так стараетесь избавиться? – спросил он.

Я обернулся, низко кланяясь. Король нахмурил брови. Я думаю, что он уже достаточно видел меня, и новая встреча со мною, и притом здесь, раздосадовала его. Но он ничего не сказал, вопросительно глядя на Нелл.

– Вы его знаете, государь, – небрежно сказала она, опускаясь в кресло.

– Да, я его знаю. Но не будет ли нескромностью спросить, что привело его сюда? – промолвил король.

– Мое приглашение, – холодно ответила Нелл.

– Этого вполне достаточно, – поклонился король. – Значит, я пришел раньше своего срока, получив ту же честь?

– Нет, это он запоздал. Вы слышали, что я просила его уйти.

– Только не из-за меня, – вежливо сказал король.

– Из-за него самого. Ему здесь не по себе.

– Однако он даже запоздал?

– У нас было дело, государь. Он пришел ко мне с просьбой, но все оказалось иначе, чем он думал.

– Вам надо было сказать мне меньше или теперь сказать больше. Меня мучит любопытство. Не угодно ли мистеру Дэлу сесть? – предложил король, опускаясь в кресло.

– Попрошу позволения откланяться, ваше величество, – сказал я.

– Здесь все зависит от хозяйки. Здесь я – только ее слуга… нет, покорный раб.

Нелл встала и подошла к королю.

– Если бы дела обстояли иначе, мистер Дэл просил бы меня быть его женой, – сказала она.

– Если бы дела обстояли иначе, мистер Дэл поступил бы очень хорошо, – заметил король.

– Но теперь он меня более не хочет, – продолжала Нелл.

– Не мне судить о его намерениях, – сказал король, – хотя я вправе удивляться им.

– Теперь он просит у меня позволения удалиться.

– И вам так трудно дать его?

– О, да, удивительно трудно! Итак, вы покидаете меня, Симон?

– Да, сударыня.

– Чтобы пойти – куда?

– Этого я не знаю.

– К кому-нибудь, вероятно, – заметил король.

– К кому же, государь?

– Ну, я не знаю, как не знает и мистер Дэл. Но, вероятно, когда следует, узнаю, если могу быть ему полезен чем-нибудь, – приветливо сказал король.

Нелл с вызывающим видом подала мне руку и сказала с легким смешком:

– Прощайте, Симон!

Я видел, как король внимательно следил за нами. Я в последний раз глубоко заглянул в глаза его фаворитки, поцеловал протянутую мне руку, низко поклонился королю и вышел из комнаты. Задумавшись, я остановился было внизу, но лакей распахнул передо мной дверь, и я вышел на улицу.

Надо мною стукнула открытая рама окна. Подняв глаза, я увидел Нелл, смотревшую мне вслед. Ее гнев прошел, она улыбалась, нюхая цветы, бывшие в обеих се руках. За нею виднелось смуглое лицо короля, полускрытое занавесями окна. Вот протянулась такая же смуглая рука, и Нелл с кокетливой улыбкой вложила в нее один из цветков; другой цветок, полу увядший и измятый, она бросила ко мне, вниз. Дорогой с него облетели последние лепестки, и к моим ногам упал один стебель.

Было ли это сделано умышленно или случайно? Этот цветок казался мне эмблемой моей любви; я поднял с земли и унес с собою. Прежний Симон исчез; новый Симон пришел в себя.

Как давно это было!!


X «Я ИДУ, ТЫ ИДЕШЬ, ОН ИДЕТ»

Герцог Монмут имел одну особенность: он любил выставлять себя напоказ. Я уже не был таким простаком, чтобы не видеть этого и не понять причины тому. Чем больше видел герцога народ, тем более привыкал смотреть на него, как на сына короля; чем более народ привыкал к нему, тем менее был бы он удивлен, если бы случаю угодно было когда-либо доставить ему отцовскую корону.

Поездка в Дувр, конечно, была делом не первой важности, но и тут герцог Монмут сумел обратить на себя внимание. Он отправился туда не с отцом, не с герцогом Йоркским, а предпочел ехать впереди них и один, а чтобы еще больше возбудить внимание толпы своим путешествием, поставил на ноги все почтовые станции и все гостиницы, сделав путь от Лондона до Кэнтербери в течение одного-единственного дня, от восхода до заката солнца. Его единственным спутником в экипаже был лорд Кэрфорд, бывший теперь с ним неразлучным, все же остальные, в том числе и я, ехали верхом, меняя дорогой лошадей по мере надобности. Мы ехали очень весело и пышно, и герцог Монмут радовался, когда говорили, что до сих пор ни король, ни кто другой не совершали такого пути в столь краткий срок. Это вознаграждало его за всю спешку и беспорядок, за измученных сумасбродной гонкой лошадей и людей.

Мне было о чем подумать дорогой. Возраставшая интимность между герцогом и Кэрфордом очень занимала меня. Я уже знал о слухах, вследствие которых многие считали лорда тайным папистом, почему ему втайне покровительствовал герцог Йоркский; говорили о его постоянных сношениях с Арлингтоном при содействии услужливого Дарелла. Вследствие всего этого меня удивляла его дружба с герцогом Монмутом, в жертву которой он, очевидно, приносил даже свою естественную ревность влюбленного поклонника Барбары Кинтон. Впрочем, придворные нравы вполне допускали такие отношения, на них принято было закрывать глаза. Но ярешил наоборот – смотреть в оба как ради своего нового господина, так ради своих старых друзей, а может быть, и ради себя самого: любезная вежливость Кэрфорда едва могла скрыть его вражду ко мне.

Мы приехали в Кэнтербери еще засветло и помчались по улицам города. Все жители высыпали из домов, чтобы видеть его высочество, и герцог Монмут был очень доволен. Он принимал поклонение толпы как должное, и едва ли принц Уэльский[329] был бы встречен с большей преданностью.

В прекрасном расположении духа герцог ушел в свои апартаменты вместе с Кэрфордом; меня он не пригласил с собою, чему, откровенно говоря, я был очень рад. Воспользовавшись свободой, я пошел бродить в сумерках по улицам города и около старинного собора, погруженный в безотрадные думы о своей неудачной любви. Только когда желудок напомнил мне о своих требованиях, я вернулся в гостиницу, чтобы позаботиться об ужине.

Герцог все еще сидел с Кэрфордом, и я пошел в большой зал, очень желая избежать всякого общества за своим столом. Но хозяин гостиницы предупредил меня, что мне придется разделить свою трапезу с вновь прибывшим путешественником, тоже заказавшим ужин. К явному недоумению хозяина, этот господин, узнав о пребывании здесь герцога Монмута, не высказал ни удивления, ни малейшего желания видеть его. Двое его слуг были очень необщительны и, казалось, знали по-английски лишь несколько фраз. По-видимому, все эти люди были французы.

– Этот господин не сказал своего имени? – спросил и.

– Нет, но так как он не жалеет денег, то я не особенно и спрашивал его об этом.

– Разумеется, – презрительно согласился я. – Позаботьтесь об ужине.

Войдя в зал, я вежливо поклонился молодому, изящному господину, сидевшему у стола. Он так же вежливо ответил мне, и между нами завязался разговор. Он очень свободно объяснялся на английском языке, хотя с заметным иностранным акцентом. Его манеры были спокойны и уверенны, и я счел простой случайностью, что заряженный пистолет все время лежал у него под рукою. Он спросил меня о моей службе, и я сказал ему, что сопровождаю герцога в Дувр.

– Навстречу герцогине Орлеанской? Я слышал о ее поездке еще во Франции. Ее посещение доставит большое удовольствие королю, ее брату.

– Во всяком случае, ему больше, чем ее супругу, если верить слухам, – усмехнулся я. – При дворе много толковали о том, что герцог Орлеанский не любит выпускать из вида своей жены, к чему та постоянно стремится.

– Может быть, – ответил мой собеседник, – но в подобных обстоятельствах трудно угадать истину. Я сам знаю многих при французском дворе, но не верю таким слухам.

Я поспешил переменить разговор, сказав любезность по поводу английского произношения моего собеседника и высказав предположение, что он был когда-нибудь в Англии.

– Я недавно был в Лондоне, – отозвался он, – с год тому назад.

– Ваш английский язык заставил смутиться мой французский, – рассмеялся я, – иначе я говорил бы с вами по-французски.

– Сознаюсь, что для меня это было бы гораздо легче, – сказал он.

– О, я говорю неважно – по-купечески, а не по-придворному, – ответил я, действительно научившись этому языку от торговцев в Норвиче.

– Позвольте мне самому судить об этом, – вежливо сказал мой собеседник.

Я хотел уже исполнить его желание, как вдруг снаружи послышался громкий спор, среди которого французские восклицания перемешивались с английской бранью. Мой собеседник, торопливо извинившись, поспешил выйти из комнаты, а я продолжал ужинать, думая, что его слуга поспорил с хозяином гостиницы и они оба не могут понять друг друга. Мое предположение оправдалось, когда француз вернулся. Он был, видимо, испуган, заметив забытую им на столе записную книжку, и бросил на меня подозрительный взгляд. Я с улыбкой возобновил разговор, сказав:

– Я говорю по-французски, как школьник; например, я могу проспрягать «я люблю, ты любишь, он любит», а больше того едва ли.

– Ну, вы несправедливы к себе, – любезно сказал француз. – Уж будто бы ничего больше?

– Что-нибудь в таком же роде, – продолжал я шутить. – Ну, что вы скажете, например, на это? – и, облокотившись обеими руками на стол, я нагнулся к нему и сказал первое, что пришло мне в голову: – это не так-то просто: «Я иду, ты идешь, он идет»!

Француз громко вскрикнул и вскочил на ноги. Торопливо выхватив из нагрудного кармана записную книжку, он стал лихорадочно осматривать ее кожаный переплет и застежку, а потом уставился на меня злыми, подозрительными глазами. Я с недоумением следил за ним и наконец сказал:

– Я не дотрагивался до книжки. Вас может извинить за такое подозрение только ваше крайнее волнение.

– Тогда как же?… Как же? – пробормотал он.

– Я ничего не понимаю, – продолжал я. – Я совершенно случайно проспрягал глагол «идти», а на вас это произвело впечатление какой-то абракадабры из черной магии! Если в вашей книжке заключается какая-нибудь чертовщина, то ведь я не украл ее у вас, черт возьми!

Француз все еще продолжал осматривать кожаную книжку, а потом схватил пистолет и стал оглядывать прицел. Я наконец расхохотался ему в лицо и спросил:

– Разве нельзя знать по-французски: «Я иду, ты идешь, он идет», иначе, как из вашей книжки? Вы очень ошибаетесь, если думаете, что никто в Англии не знает этого.

Он смотрел на меня недоверчиво и угрюмо.

– Откройте свою книжку! – продолжал насмехаться я, – удостоверьтесь, что все цело, сделайте мне это одолжение!

Мой собеседник действительно открыл книжку и стал перебирать бывшие в ней бумаги; кончив, он облегченно вздохнул, хотя, видимо, еще не оставил своих подозрений.

– Ну, а теперь вы, может быть, объясните мне эту комедию? – серьезно сказал я, скрестив руки на груди.

Сделать это француз не мог. Очевидно было, что я опять наткнулся на какую-то тайну, как с Дареллом. Была ли это одна и та же, или другая? Но тайна, несомненно, была. Французу ничего не оставалось, как отнестись к этому высокомерно, что он и поспешил сделать.

– Вы спрашиваете объяснений? – воскликнул он. – Объяснять нечего, да если бы и было что, то я даю объяснения, только когда мне это угодно и не первому встречному, кому вздумается их спрашивать.

– «Я иду, ты идешь, он идет» – фраза очень таинственная, – сказал я, – я не понимаю ее. Если вы не скажете мне этого, то я спрошу у других.

– Будет умнее не спрашивать никого, – угрожающе ответил он.

– Напротив, это будет глупо, – улыбнулся я.

– И все-таки вы никому не скажете о том, что произошло, – приступил француз ко мне с явным намерением заставить меня силой сделать то, чего нельзя было добиться убеждением.

Я встал на ноги и дерзко передразнил его:

– Я даю обещания, только когда мне это угодно и не первому встречному, кому вздумается их попросить!

– Вы дадите мне это обещание, прежде чем оставите эту комнату, – крикнул он.

Или его голос раздался слишком громко и грозно, или герцог и Кэрфорд к этому времени надоели один другому, но в эту минуту Кэрфорд открыл дверь пред его высочеством и вошел вслед за ним. Он застал нас в самых воинственных позах: француз схватился за пистолет, а я – за рукоятку своего меча. Герцог удивленно смотрел на нас.

– Что это значит, господа? – спросил он. – Мистер Дэл, вы поспорили с этим господином? – Но, прежде чем я успел ответить, его взгляд упал на лицо француза, и он воскликнул: – Месье де Фонтелль! Очень рад опять видеть вас в Англии! Кэрфорд, вот месье де Фонтелль. Вы ведь были знакомы, когда он состоял в свите французского посланника? Вы едете с поручением,сэр?

Я внимательно прислушивался к его словам, а де Фонтелль низко поклонился, ничего, однако, не ответив герцогу.

– Мистер Дэл, этот господин – мой друг, – несколько надменно обратился его высочество ко мне. – Скажите, зачем вы взялись за свой меч?

– Потому что он взялся за пистолет, ваше высочество.

– Вы, кажется, всегда готовы ссориться, мистер Дэл! Скажите, в чем дело?

– Я охотно расскажу все, что было, – благодушно согласился я, зная, что мне нечего стыдиться.

– Совершенно незачем говорить! – крикнул де Фонтелль.

– Мне это доставит удовольствие, – холодно произнес герцог.

Я подробно передал, как было дело, и закончил свой рассказ так:

– Склонившись через стол, я сказал ему фразу; последняя точно свела его с ума, а в конце концов он стал требовать от меня обещания, что я никому не передам обо всем этом происшествии. На это я не хотел согласиться, что и вызвало спор, обеспокоивший ваше высочество.

– Очень благодарен вам, мистер Дэл. А что же это была за удивительная фраза?

– Первая, пришедшая мне в голову. Я просто тихо и вежливо сказал этому господину (кажется, его имя де Фонтелль): «Я иду, ты идешь».

Герцог вдруг поспешно схватил меня за руку. Кэрфорд подошел и стал около него.

– Я иду, ты идешь… Да. А дальше? – воскликнул герцог.

– Дальше? – удивился я, – я только продолжал спряжение глагола: «он идет», больше ничего.

– «Он идет»? – в один голос воскликнули герцог и Кэрфорд.

– «Он идет», – повторил я, думая, не сошли ли они все трое с ума.

Кэрфорд что-то прошептал на ухо герцогу, а тот кивнул головой и что-то ответил ему. Оба, видимо, были чрезвычайно взволнованы; де Фонтелль молча стоял у стола, пристально глядя на герцога.

– Почему эта фраза произвела такое странное действие, я отказывался понять. Может быть, вам это удастся, ваша светлость, – сказал я.

Опять Кэрфорд шепнул что-то.

– Господа, – сказал герцог, – вам не из-за чего было поднимать этот глупый спор. Пожалуйста, будьте друзьями опять!

– Я просил обещания у этого господина, и он отказал мне в нем, – холодно сказал де Фонтелль.

– А я просил объяснения, и он отказал мне в нем, – тем же тоном сказал я.

– Тогда вы дадите свое обещание мне, мистер Дэл. Вы согласны? – спросил герцог.

– Я всегда в распоряжении вашего высочества, – поклонился я.

– И вы никому не скажете о волнении месье де Фонтелля?

– Если вам угодно. Правду сказать, мне нет до него никакого дела. А как же насчет объяснения, ваше высочество?

– Месье де Фонтелль также даст свое объяснение мне, – сказал герцог.

– Я согласен. Пусть же он даст его! – воскликнул я.

– Мне, мистер Дэл, а не вам, – улыбнулся герцог.

– А я так и не узнаю, за что он разозлился на меня? – спросил я.

– Вам же нет до него никакого дела? – улыбаясь, напомнил мне герцог.

Мое любопытство было возбуждено, но делать было нечего.

– Ваше высочество, желаете остаться наедине с господином де Фонтеллем? – с напускной небрежностью спросил я.

– Ненадолго, если позволите. Вы можете остаться, Кэрфорд, добавил герцог.

Не особенно довольный своей ролью, я раскланялся и вышел, ломая голову над скрывавшейся во всем этом тайной, которую выведал бы непременно у де Фонтелля.

«Вся суть, если я не ошибаюсь, в третьем слове, – размышлял я. – Недаром герцог, когда я сказал: «ты идешь», крикнул мне: «А дальше?»

Мне пришлось пройти в кухню, другой комнаты не было; она оказалась занята французами – слугами де Фонтелля. Они грустно сидели над пустой бутылкой, стоявшей перед ними, с пустыми стаканами. Мне пришла в голову хорошая идея.

– Господа! – сказал я, подойдя к ним. – Вы не пьете?

Оба встали, но я, взяв стул, сел между ними.

– У нас нет живительной влаги, сэр! – сказал один.

– Это дело поправимо, – возразил я и приказал хозяину подать три бутылки вина, после чего добавил, обращаясь к французам: – Гораздо удобнее, когда у каждого своя бутылка.

Вино скоро развязало языки. Де Фонтелль удивился бы беглости, с которой я говорил с его слугами по-французски. Разговор шел о различных дорожных приключениях во Франции и в Англии.

– Разных бродяг достаточно на дорогах и там, и тут, – улыбнулся я. – Но, может быть, вы не везете с собой ничего ценного и вам нечего бояться разбойников?

– У нас им нечем было бы поживиться, не то что у нашего господина.

– А? Что же, он везет с собой драгоценности?

– Только не деньги, – сказал один, и в тот же момент другой толкнул его, как бы советуя придержать язык.

– Что же, дольем стаканы, – предложил я.

Они охотно исполнили это.

– Ну, до сих пор многие нашли свой конец на этой дороге, между этим местом и Лондоном, – произнес я. – Но, конечно, под вашей защитой де Фонтелль может быть вполне спокоен.

– Да, нам поручено всеми силами охранять его до самого посольского дома.

– Но ведь разбойников иногда бывает трое и четверо, – продолжал я, – а вас может убавиться.

– Ну, мы дешевы, – рассмеялся один из слуг, – у французского короля нас много.

– А если убавится как раз ваш господин?

– Ну, что же? И тогда…

– Что? Разве вы могли бы исполнить его поручение в посольство?

Слуги нерешительно переглянулись. Я опять налил их стаканы.

– И тогда мы продолжали бы путь, хотя бы и без него: у нас тоже есть свое поручение.

– В самом деле? Королевское поручение? – воскликнул я.

– Вот именно, хотя мы его и не понимаем.

– Разве оно так трудно?

– Нет, на вид оно очень просто, в нем как будто мало смысла.

– А просто, так в чем же дело? Э, да ваша бутылка пуста! Другую? Последнюю бутылку? Не отказывайтесь, приятель! – и я велел подать четвертую бутылку.

Это было немедленно исполнено.

Когда мы почти опустошили ее, я небрежно спросил:

– Так какое же у вас поручение?

Несмотря на действие винных паров и на небрежность моего вопроса, оба мои собеседника только покачали головой и засмеялись.

– Нам запрещено говорить об этом. Приказ остается приказом, а мы – солдаты, – сказал один из них.

Между тем мне пришла в голову новая мысль, и я решил привести ее в исполнение.

– Однако хорошо вы храните свой секрет, и я не виню вас за это, – сказал я. – Но я сам разгадал вашу загадку. Слушайте! Если, не дай Бог, что-нибудь случится с вашим господином, то вы оба или в крайнем случае один из вас отправитесь как можно скорее в Лондон и разыщете там посланника вашего короля. Не так ли?

– Это нетрудно отгадать.

– Постараюсь отгадать дальше. Прибыв к посланнику, вы расскажете ему, что случилось с де Фонтеллем, и передадите его поручение. А это поручение заключается вот в чем! – Я придвинул ближе свой стул и положил свои руки на руку каждого из слушателей. – Это поручение действительно просто и кажется бессмысленным. Вы скажете посланнику: «я иду» (оба солдата вздрогнули), «ты идешь» (они затаили дыхание), «он идет», – торжествующе закончил я.

Солдаты оттолкнули свои стулья и вскочили в невыразимом изумлении; я, смеясь, смотрел на них, довольный успехом своей попытки.

Не знаю, что бы сказали они, но в эту минуту распахнулась дверь и в кухню вошел де Фонтелль. Он холодно поклонился мне и обрушился с бранью на своих слуг за их пьянство, приказывая немедленно идти к лошадям и лечь спать на конюшне, так как на рассвете они должны ехать дальше. Оба молодца тревожно посмотрели на меня как бы с просьбой о молчании. Я успокоил их кивком головы, и они вышли из комнаты. Я с веселой улыбкой раскланялся с де Фонтеллем, затем вышел из кухни и пошел наверх. Огонь еще горел в комнате герцога, он и Кэрфорд сидели за столом.

– Если я не нужен вашему высочеству, то пойду спать, – сказал я.

– Не нужны совсем, – ответил герцог. – Спокойной ночи, Симон! Вы сдержите данное мне обещание?

– Можете рассчитывать на меня, ваше высочество.

– Уверяю вас, что все это – пустяки! Это – просто любовная интрига; не правда ли, Кэрфорд?

– Не более того, – ответил тот.

– Но об этих вещах лучше не говорить.

Я откланялся и прошел в свою комнату. Любовная интрига С поручением к французскому посланнику в Лондоне, очевидно, скрывала в себе тайну, и последняя заключалась вся в маленьком словечке «он идет». Кто это «он»? Куда он едет? Зачем? Может быть, в Дувре я узнаю что-нибудь об этом.


XI ДЖЕНТЛЬМЕН ИЗ КАЛЕ

Обстоятельства сложились так, что я невольно стал на виду у всего двора: друг Нелл Гвинт и любимец герцога Монмута, каким я слыл, волей-неволей обращал на себя внимание. Сам Кэрфорд снова стал воплощенной любезностью; Дарелл выказывал мне знаки дружеской близости; лорд Арлингтон представил меня в самых лестных выражениях представителю французского короля, Кольберу де Круасси, отнесшемуся ко мне с удивившей меня теплотой и сердечностью. Наконец, герцог Монмут настоял на моем помещении в его дворце, большинство же свиты должно было разместиться в городе. Хорошо, что природная скромность оберегала меня от легко возникающего при таких условиях тщеславия.

Таким образом, первая часть пророчества Бетти Несрот уже исполнилась; остальное подвигалось вперед. Я знал уже о существовании некой тайны, неизвестной и более важным лицам, чем я. В ожидании приезда герцогини Орлеанской происходили всевозможные советы и совещания, на которых присутствовал почти всегда герцог Монмут, но от него я узнавал лишь общие толки о том, что герцогиня Орлеанская везет проект нового союза с Францией и войны с Голландией. Но были совещания и без герцога Монмута, где участвовали только король, его брат, как только приехал из Лондона, представитель Франции, Клиффорд и Арлингтон. Об этих мой принц не знал ничего, хотя и притворялся знающим. Он разинул рот, когда я ему сообщил, что король сидел два часа с Кольбером де Круасси, а герцог Йоркский гулял больше часа по городской стене в горячей беседе с Арлингтоном. Он был очень недоволен и выразил это Кэрфорду. Тот нахмурился и бросил на меня сердитый взгляд. Заметив это, принц сказал:

– То, что я говорю при нем, скрыто так же надежно, как и при вас, милорд, если еще не надежнее.

– Что значит «надежнее», ваше высочество? – негодующе спросил он. – Разве чья-нибудь честь надежнее моей?

– Я ничего не говорю о вашей чести, но Симон находится в таких условиях, которые даются не каждому.

Излишняя щепетильность Кэрфорда возбудила мое подозрение, и я стал обращать больше внимания на совещания, происходившие без моего господина. Нередко видел я вместе Арлингтона, Кэрфорда и де Круасси, причем Кэрфорд просил меня не упоминать при герцоге об этих встречах, под предлогом того, что он должен был быть в это время при исполнении своих обязанностей у герцога. Я обещал исполнить его просьбу, но не переставал следить за ним, и скоро узнал, что герцог Йоркский считает полезным иметь доверенного человека при своем племяннике, и назвать это лицо не составляло труда. Пока все это мало касалось меня, но когда из Лондона приехала Барбара, накануне приезда герцогини Орлеанской, я понял, что ей предстоит играть здесь свою роль. Раз Кэрфорд получал плату за свою службу, то она, конечно, была немала, если ради нее он пустил в дело девушку, за которой ухаживал, желая иметь ее своей женой. Он старался обратить на нее внимание герцога Монмута разными незаметными, но для хладнокровного наблюдателя ясными способами. Я знал от ее отца, что он опять просил ее руки и что она отнеслась к этому снисходительно. Это, однако, не мешало ему строить на ней планы будущего. В то время можно было сделать отличную карьеру, закрывая вовремя глаза.

Я хотел предупредить Барбару, но мне никак не удавалось заставить ее обменяться со мной хотя бы несколькими словами; она держала себя со мною гораздо дальше, чем в Лондоне. Может быть, она знала о моем визите в Челси, только мне ничего не оставалось, как, скрепя сердце, смотреть на то, как герцог осыпал ее любезностями, принимавшими все более пылкий характер; Кэрфорд делал то же самое, когда герцога не было вблизи. Она торжествовала, не видя опасности этой игры, а Монмут не скрывал своей надежды на успех пред Кэрфордом и мною.

– Она – прелестнейшее создание на свете, – говорил он. – Выпьемте за ее здоровье!

Наконец накануне приезда герцогини я встретил Барбару одну у Констэбльской башни. Я собрался с духом и, как только мог осторожнее, постарался предупредить ее о грозящей ей опасности. Увы, из этого ничего не вышло. Она только покраснела и спросила меня:

– А разве я была бы плохой герцогиней, мистер Дэл?

– Если только вы ею будете, – решился сказать я.

– Вы оскорбляете меня, – воскликнула она, краснея еще более.

– Ну, я делаю это только сейчас, а герцог постоянно, – заметил я.

Девушка упрекнула меня в недостатке уважения к себе и напомнила об Анне Гайд, теперь герцогине Йоркской, «которой она имеет честь служить».

– А лорд Кэрфорд разделяет эти ваши планы? – насмешливо спросил я.

Барбара снова покраснела, но не смутилась.

– Лорд Кэрфорд сделал мне честь просить моей руки, но здесь не захочет стать мне поперек дороги.

– Конечно ни вам, ни его высочеству, – воскликнул я.

– Ну, вы кончили? – надменно спросила она.

– Кончил, сударыня, – поклонился я, и она пошла дальше.

«И все-таки я буду охранять тебя», – подумал я, следя за ее стройной фигурой.

Не мог же я думать, что Симон Дэл мог бы значить для нес больше, чем герцог Монмут, хотя и знал, что ее мечты – только обманчивый призрак.

Герцогиня Орлеанская прибыла наутро в сопровождении вице-адмирала; ее встретил недалеко от берега на яхте король со своей свитой. Герцогиня была действительно очень красива, но несколько высокомерна, и я с удовольствием перевел свой взор с ее эффектного лица на сиявшее красотой юности прелестное личико молодой девушки, стоявшей около нес и с заметным интересом смотревшей на все окружающее. Герцогиня представила ее королю, как Луизу Ренэ де Керуайль (имя, впоследствии сильно сокращенное народом). Король поцеловал ее руку с видимым удовольствием; он долго смотрел на нее украдкой, обращая очень мало внимания на остальных дам свиты герцогини, а затем спросил:

– Ты больше никого не ждешь с собою, сестра?

– Никого, кроме джентльмена из Кале, приезжающего завтра с поручениями от короля.

Больше я ничего не слышал, так как мне пришлось уступить место и отойти. Я смотрел на все и соображал, отгадывая свою тайну. Прибытие герцогини могло означать «я иду»; прибытие нашего короля – «ты идешь», а я не видел никого, способного достойно оправдать третье – «он идет», из-за чего стоило бы посылать нарочного в Лондон. Кого, однако, ждут из Кале? Я спросил об этом графа д'Альбона, стоявшего около меня и принадлежавшего к свите герцогини, кого она ожидает.

– Де Перенкура, – ответил он, – родственника этой девушки, которую вы видите около герцогини Орлеанской.

Я несколько разочаровался: неужели этот человек так важен, что «он идет» относится к нему?

Через некоторое время я заметил, что герцогиня ходит взад и вперед по палубе с герцогом Монмутом. Я любовался этой удивительно красивой парой, весело болтавшей между собою, и ничуть не удивлялся, что мой герцог был в прекрасном расположении духа; общество такой красивой женщины, не будь она даже принцессой, было бы приятно каждому. Я стоял, прислонившись к мачте, и смотрел на них, как вдруг заметил, что герцог указал своей собеседнице на меня; оба они рассмеялись, а затем герцог знаком подозвал меня к себе. Я сделал вид, что вовсе не обращаю на них внимания, и только по второму его знаку поспешил к ним со шляпой в руке. Герцогиня смеялась, и я слышал, как она сказала: «Хорошо, я поговорю с ним». Герцог пожал плечами и, когда я подошел ближе, представил меня герцогине. Она, улыбаясь, протянула мне руку для поцелуя и сказала:

– Я просила указать мне самого честного человека в Дувре, и герцог Монмут назвал мне вас.

Видя, что ей угодно шутить, я низко поклонился и ответил в том же тоне:

– Его высочество, вероятно, имел в виду замок Дувр; горожане, я думаю, все – люди честные.

– А вы сами? – улыбнулась она.

– О, я беру то, что нахожу, ваше высочество.

– То же говорит о вас месье Кольбер, – ответила она, бросая на меня проницательный взгляд. – Ну, а если брать не стоит?

– Тогда я храню это на всякий случай – может, пригодиться впереди, – сказал я, поняв, что Кольбер рассказал ей о моей встрече с де Фонтеллем, чем я, вероятно, и был обязан ее вниманию.

– А если это – чей-нибудь секрет? Этого не сохранить никому, – заметила она.

– Тот, кто не влюблен, может сохранить и это.

– Не вы ли – такое чудовище, мистер Дэл? – спросила она. – Это – позор для красавиц моей родины. А, впрочем, это к лучшему. Невлюбленным вы лучше будете служить мне, не правда ли?

– Мистер Дэл далеко не застрахован от увлечений любви, – лукаво сказал Монмут. – Не слишком испытывайте его на этот счет.

– Тогда пусть он влюбится в Луизу, – сказала герцогиня.

Монмут сделал гримасу, а она рассмеялась, через плечо глядя на короля, рассыпавшегося в любезностях пред мадемуазель де Керуайль.

– Боже сохрани! – живо отозвался я, не желая еще раз оправдывать предсказание Бетти Несрот в этом пункте. – Но вашему высочеству я готов служить душой и телом.

– Душой и телом? – переспросила герцогиня. – Нет ли у вас каких-нибудь оговорок?

– Вижу, что его высочество выдал меня с головою, – упрекнул я Монмута.

– Все это вам же на пользу, Симон, – ласково сказал последний. – Вот мы уже пристаем к берегу, и толпа народа приветствует вас, герцогиня.

– Я хорошо знаю преданность англичан, – тихо сказала она дрогнувшим голосом. – У них тоже свои оговорки… Вы что-то сказали, мистер Дэл?

– Про себя, ваше высочество, – поклонился я.

Она покачала головой и прошла дальше. Я был доволен, что она не настаивала, потому что пришлось бы солгать, если бы она добивалась ответа.

Король отпраздновал приезд сестры большим банкетом в залах своего замка, где очень много ели и пили, много говорили о привязанности нашего короля к королю Франции и короля Франции к королю Англии, о взаимной любви англичан и французов (которые, в сущности, ненавидели друг друга); пили больше, чем было нужно, а особенно герцог Монмут. Когда все вышли из-за стола, он остался на месте, пригласив Кэрфорда и меня сесть около него. Кэрфорд не торопился побудить его встать с места и косился на меня, стоявшего за стулом принца. Наконец мне удалось поднять его со стула, и мы с Кэрфордом, взяв его под руки, повели в его апартаменты. Зрелище было очень печальное, но вполне обычное при дворе того времени. Кэрфорд хотел вести герцога один, но я не уступал; когда же лорд сделал попытку оттолкнуть меня силой, то я спросил самого герцога, желает ли он, чтобы я ушел. Он ответил, чтобы я остался с ним, так как я – единственный честный человек и не папист, как некоторые иные. Я видел, как вздрогнул при этом Кэрфорд, герцог же видел только дверь своей комнаты, и то не совсем ясно. Мы ввели его туда, усадили в кресло и заперли дверь. Он потребовал еще вина, и Кэрфорд не замедлил принести его.

– Довольно с него, – тихо шепнул я. – Он выпил и так слишком много.

– Ваше высочество, – громко заявил Кэрфорд. – Дэл говорит, что вы пьяны.

– Да, я пьян, – добродушно согласился герцог, – но только ногами, милый Симон, голова же у меня в порядке. – Он оглянулся кругом и, взяв нас обоих за руку, спросил: – Не правда ли, мы здесь добрые протестанты?

– Несомненно, ваше высочество, – сказал Кэрфорд и тихо шепнул мне: – В самом деле, я думаю, что он болен. Пожалуйста, сбегайте за придворным врачом, мистер Дэл.

– Если вы желаете позвать врача – сделайте одолжение, его найти не трудно.

Я решил не уступать несмотря на гнев Кэрфорда, но спорить не было времени.

– Я предан своему отцу, – заговорил герцог, – предан не меньше любого из его подданных, но… но вы знаете, что готовится?

– Новая война с Голландией, как я слышал, ваше высочество, – сказал я.

– К черту Голландию! Тише, надо говорить тише! Кругом паписты. Они имеют и в этом замке, Кэрфорд. Тш-тш! И мой дядя, и секретарь. Нет, нет! Я молчу. Изменники говорят, что мой отец…

Кэрфорд перебил его:

– Не тревожьте себя таким вздором, ваше высочество!

– Этому я не верю. Я буду вместе с отцом. Но, если герцог Йоркский… нет, я больше ничего не скажу. – Голова герцога опустилась на грудь, но затем он неожиданно вскочил и громко крикнул: – Но я-то – протестант! А я – сын короля, да! Смотрите, никому об этом ни слова, – зашептал он, – но я готов, готов! Мы знаем, что должно случиться. Мы преданы королю и спасем его. Но если… если это не удастся, кто тогда будет протестантским королем? Кто?

Громко выкрикнув последние слова, молодой человек упал в свое кресло, как подкошенный. Взглянув на него, Кэрфорд сказал:

– Я побегу за доктором. Его высочеству надо пустить кровь.

– Его высочеству не надо ничего, кроме скромности его друзей, – твердо сказал я, загораживая двери. – Мы слышали безумные слова, которые не должны были слышать, милорд.

– Я знаю, что вы будете молчать о них, – сказал он.

– А вы? – быстро спросил я.

Лорд гордо выпрямился и резко сказал мне:

– Отойдите, дайте мне пройти!

– Куда вы идете?

– За врачом! На ваши вопросы я отвечать больше не буду. Остановить Кэрфорда было нельзя, не наделав шума, а это я не мог допустить. Я был уверен, что он немедленно отправиться к Арлингтону, и каждое сказанное слово будет тут же доложено герцогу Йоркскому, а может быть, и королю, который, конечно, будет предупрежден против сына из-за нелепой фантазии, забравшейся в его юную голову.

С ледяным поклоном я пропустил Кэрфорда; он ответил мне тем же и вышел, оставив меня одного со спавшим тяжелым сном герцогом Монмутом. Я поднял его и уложил в постель, довольный, что некоторое время его беспокойный язык будет молчать. Однако его слова навели меня на новые мысли. Дело было поважнее войны с Голландией; тут, очевидно, был затронут вопрос о вероисповедании короля. Моя «тайна» начинала несколько проясняться.

Я удалился в свою каморку, около спальни герцога Монмута; мои нервы были разбиты, и спать мне не хотелось. Немного погодя, я вышел из дома и пошел прогуляться по городской стене, выходившей на море. Сильный ветер заглушал шум моих шагов, и я не замеченный прошел мимо трех лиц, стоявших на стене: это был сам король, направо от него стояла Барбара, а в третьей я узнал Луизу де Керуайль. Я прошел дальше по стене, к самому морю; оттуда я стал украдкой наблюдать за маленькой группой. Двое отошли, а третья фигура осталась на месте, облокотясь на парапет стены. Я невольно подошел ближе и, узнав Барбару, хотел пройти мимо, не желая навязывать ей свое общество; но выражение ее лица остановило меня.

– Что с вами, мисс Барбара? – воскликнул я.

– Ничего особенного, – смутившись, сказала она. – Только разговор короля иногда бывает слишком свободен для меня.

– Если я буду вам нужен, то я здесь, – сказал я под влиянием не столько ее слов, сколько испуганного взгляда ее больших глаз.

Она как будто колебалась с минуту, но затем, овладев собою, промолвила:

– Судьба вам всегда быть «здесь», Симон. Об этом Бетти Несрот не предсказывала.

– Может быть, это к лучшему для вас, – горячо сказал я. Не знаю, что ответила бы Барбара, но в это время раздался голос часового. Он окликнул подъезжавшую лодку, ему ответили с нее световым сигналом. Кто мог прибыть в замок? Мы не могли угадать: однако его, как видно, ждали: через минуту мимо нас торопливо пробежал Дарелл; с ним были граф д'Альбон и Дюпюи, слуга герцога Йоркского. Все были донельзя возбуждены и чрезвычайно торопились. Барбара в порыве женского любопытства забыла свои огорчения.

– Кто бы это мог быть? – воскликнула она, близко подходя ко мне и всматриваясь в темный силуэт приближавшегося судна.

– Конечно, тот, кого ожидает герцогиня Орлеанская, – заметил я.

Мы долго стояли рядом в молчаливом ожидании, затем все опять прошли мимо нас в отпертые для них ворота. Впереди шел Дюпюи с большим чемоданом, далее – еще двое-трое слуг с багажом. За ними шел Дарелл с невысоким полным господином. Дарелл заметил Барбару и поклонился ей, то же сделал и новоприбывший. Он остановился около нас и пристально смотрел на девушку, бросив любопытный взгляд и на меня, а затем обратился к Дареллу:

– Представьте меня, пожалуйста!

– Это – господин де Перренкур, – сказал Дарелл странно звенящим от волнения голосом, – состоящий на службе ее высочества герцогини. Эта дама – мисс Барбара Кинтон, фрейлина герцогини Йоркской, временно находящаяся при герцогине.

Они обменялись глубокими поклонами. Перренкур бесцеремонно рассматривал ее смелым взглядом.

– Надеюсь, мы познакомимся с вами ближе, – сказал он Барбаре и, не сводя с нее глаз, раскланялся еще раз, после чего пошел дальше.

Она смотрела ему вслед, забыв о моем присутствии.

Напоминать ей о себе я не стал и молча поторопился вслед за Дареллом и его спутником. Их шаги были еще слышны, но выступ скалы скрыл их из глаз. Я обогнул угол и ускорил шаги, сгорая желанием еще раз увидеть этого приезжего, которого ждали, несмотря на необычайный час, и который держался так высокомерно, хотя и был званием не выше меня. Обогнув угол, я должен был увидеть их, но в этот момент неожиданно попал в объятия Дарелла, преградившего мне дорогу.

– Куда это вы, Симон? – холодно спросил он, не опуская глаз под моим испытующим взглядом.

– Только в постель, милейший Дарелл. Позвольте мне пройти! – сказал я.

– Подождите минуту, успеете, – остановил он меня.

– Нет! – резко отозвался я, схватив его за руки.

Он стоял неподвижно, я напряг силы и отбросил бы его в сторону, но Дарелл закричал сердитым голосом:

– По приказу короля никто не смеет проходить здесь!

Я отступил назад, но поверх его головы успел разглядеть двух мужчин, горячо обнимавших друг друга. Никого не было поблизости, и Дарелл крепко держал меня за руку. Тучи, скрывавшие луну, рассеялись, и я, напрягая зрение, видел, как те двое повернулись и пошли вместе. Дарелл, заметив мой пристальный взгляд, тоже стал смотреть на них.

– Это Кольбер приветствует де Перренкура, – дрожа от волнения, но стараясь быть спокойным, произнес он.

– О, конечно! – улыбнулся я. – Но откуда у Кольбера такая звезда?

Я хорошо видел королевскую звезду, ярко блестевшую при лунном свете.

Дарелл помолчал, а потом ответил:

– Король пожаловал ему сегодня вечером свою собственную звезду, в честь герцогини Орлеанской.

Действительно, у Кольбера была надета эта звезда на следующее утро, и он горячо поблагодарил за нее короля. Ему следовало бы поблагодарить за нее кого-нибудь более скромного. Если бы я не видел этой звезды на груди человека, обнимавшего де Перренкура, то едва ли увидел бы ее у Кольбера де Круасси – в этом я не сомневался.

XII СТРАННАЯ ПОКОРНОСТЬ ГЕРЦОГА

…Действительно, этот де Перренкур был несколько странен. Ему мало было приехать поздней ночью, мало охранять свое свидание с Кольбером (чью звезду настойчиво указывал мне на другой день Дарелл) именем короля. Он вообще предпочитал мрак, и днем его можно было видеть только в апартаментах герцогини или тогда, когда она посещала короля. Другие придворные французского двора интересовались городом, придумывали разные прогулки в окрестностях с герцогиней и герцогом Монмутом. Из Лондона прибыли королева и герцогиня Йоркская, и стало еще веселее. Но ничто не предвещало де Перренкура – он не выходил из замка. Дня два мне совершенно не удавалось взглянуть на него, но затем, видя его довольно часто, я удивлялся все больше и больше. Перренкур далеко не страдал избытком скромности и держал себя в обществе короля совершенно непринужденно. Было ясно, что он пользовался особым доверием герцогини; когда все удалялись при ее разговорах о важных государственных делах с братом-королем, когда даже герцог Монмут не позволял себе оставаться, он преспокойно стоял за стулом герцогини, очевидно, не придавая никакого значения разрешению присутствовать при этом. Носились слухи, что он был опекуном своей кузины Луизы де Керуайль, и в этом был секрет внимательного отношения к нему короля, явно ухаживавшего за этой девушкой. Это удовлетворяло общее любопытство и делало бесполезными назойливые вопросы.

Однако я не особенно верил такому объяснению и допытывался иного. Например, какое дело было в таком случае герцогу Монмуту до этого де Перренкура? Очевидно дело было; он держал себя покорнейшим слугой этого француза. Это стало мне особенно ясно на третий вечер по приезде де Перренкура. Особое совещание продолжалось уже целые часы; все мы разгуливали взад и вперед пред закрытыми дверями, ничего не слыша, кроме долетавшего до нас иногда голоса герцогини, очевидно, волновавшейся или гневавшейся. Герцог, как всегда, был рад избежать скучных деловых разговоров, но, обидевшись за свое удаление, молча ходил взад и вперед. Я отошел в сторону и, усевшись в укромном уголке, погрузился в собственные мысли. Становилось поздно. Придворные кавалеры и дамы, истощив темы разговоров, мало-помалу разошлись кто ужинать, кто пить вино, кто просто спать. Было тихо; слышались только приглушенные голоса двух часовых на ступенях лестницы, ведшей на второй этаж. Я знал, что скоро надо идти и мне, так как двери лестницы запирались на ночь. Странной привилегией де Перренкура было и то, что он, единственный из свиты, был помещен вблизи царственных особ и занимал комнаты между апартаментами герцога Йоркского и герцогини. Сегодня долгое совещание происходило в кабинете короля, в глубине коридора.

На лестнице послышались шаги, голос Монмута произнес установленный пароль «Святой Денис», и в тусклом освещении коридора показался герцог под руку с Кэрфордом, который, казалось, в чем-то убеждал его. Монмут выдернул свою руку и громко воскликнул:

– Не хочу ничего слушать! Что мне слушать? Как король молится Пресвятой Деве?

– Молчите, ради Бога, молчите, ваше высочество! – умолял Кэрфорд.

– Он именно это и делает, не правда ли? И он, и Капеллан, и…

– Ради Бога, ваше высочество!

– И ваш милейший де Перренкур тоже, – и герцог громко и насмешливо рассмеялся при этом имени.

Я слышал слишком много и не знал, открыть ли свое присутствие или нет. Если бы герцог был один, я немедленно показался бы ему, но я не хотел, чтобы Кэрфорд знал, что я подслушал. С минуту я колебался, а затем, громко зевнув, потянулся, встал и умышленно вздрогнул при виде герцога.

– Симон! Как вы тут очутились? – спросил он.

– Я думал, что ваше высочество в кабинете короля, – ответил я, – и, дожидаясь вас, уснул на своем стуле.

Мое объяснение, видимо, удовлетворило герцога; Кэрфорд сдержанно молчал.

– Сегодня дело не в совещаниях, – рассмеялся Монмут. – Идите вниз, Симон, и ждите меня там! Мы с Кэрфордом сделаем визит фрейлинам герцогини Орлеанской и Йоркской.

Я видел, что он навеселе; Кэрфорд, пивший не меньше, делался от вина только еще мрачнее и хитрее. Ни их состояние, ни поздний час не подходили для визита, о котором говорил герцог, но сделать я ничего не мог и должен был спуститься вниз, где сел на ступень лестницы, скрытый высокой спинкой стула. Сначала все было тихо; потом наверху послышались взрыв смеха, быстрые шаги вниз по лестнице, и наконец мимо дверей пробежала женская фигура, вся в белом. Я узнал этот смех: это была Барбара Кинтон. За нею следовал герцог Монмут, пламенно упрашивая ее не быть жестокой, не бежать от него. Но где же был Кэрфорд? Он, вероятно, из скомности отстал от герцога, желавшего говорить с его невестой.

Я сидел за спинкой высокого стула и без зазрения совести подслушивал.

Сначала Барбара смеялась и отшучивалась, но герцог увлекался все больше и больше, делался все смелее и назойливее. В голосе Барбары звучала уже тревога, когда она стала просить его отпустить ее к герцогине, которой она могла быть нужна.

– Нет, я вас не отпущу, моя красавица, не могу отпустить вас! – возразил герцог Монмут.

– Мне необходимо идти, ваше высочество, – настаивала она. – Я позову лорда Кэрфорда, чтобы он убедил вас.

– Он не придет, – рассмеялся герцог, – а если бы и пришел, то будет на моей, а не на вашей стороне.

– Вам известно, что лорд Кэрфорд просил моей руки, – высокомерно и холодно сказала Барбара.

– Но он думает, что этой руке не повредит мой поцелуй. Вы не знаете, какого удобного мужа вы будете иметь, мисс Барбара!

Выглянув из-за стула, я видел, что мисс Кинтон стоит, прислонившись к стене, а напротив нее находится герцог Монмут, стараясь овладеть ее рукою, которую она настойчиво отнимает у него. Рассмеявшись, он придвинулся ближе. До меня донесся тихий шорох; я оглянулся и увидел на нижней ступеньке Кэрфорда; он посмотрел на эту пару и снова скрылся, но мне все же было видно очертание его фигуры. Герцог Монмут радостно вскрикнул; ему удалось схватить непокорную руку, и он осыпал ее страстными поцелуями.

– Не будьте глупы, моя красавица! – насмешливо сказал он. – Не отказывайтесь от своего счастья. Ведь я – сын короля.

Барбара стояла, как каменная, насколько можно было видеть при слабом освещении лестницы.

Герцог понизил голос и продолжал:

– И я могу стать королем. Такие ли вещи бывают на свете! Разве вы не хотели бы быть королевой?

– Дайте мне уйти! – послышался тихий голос Барбары.

– Хорошо, на сегодня я отпущу вас, моя прелесть, но, клянусь, не без поцелуя.

– Моя рука в вашей власти, ваше высочество, я не могу помешать вам, – с заметным испугом промолвила Барбара.

– Рука? Ну, нет! Теперь мне нужны губки! – дерзко воскликнул он, а затем, подойдя еще ближе, обнял стан девушки одной рукой, другою сжимая ее руку.

Мое терпение лопнуло, я больше не мог вынести свою роль и готов был броситься Барбаре на помощь, но в этот момент герцог внезапно замер на месте, не выпуская девушки. На лестнице послышались голоса. Я поспешил скрыться получше за своим стулом.

– Здесь пройти нельзя, – послышался голос Кэрфорда.

– Отойдите прочь! – последовал спокойный, повелительный ответ.

Кэрфорд на минуту колебался, но потом отступил в сторону, давая дорогу мужчине, спускавшемуся сверху и шедшему туда, где были герцог и Барбара.

Вверху лестницы, у нас над головами, слышались голоса и звуки шагов. Совещание в кабинете короля кончилось, и присутствовавшие на нем, обмениваясь приветствиями, расходились по своим комнатам. Я пристально смотрел на человека, так смело шедшего к герцогу; это был де Перренкур, придворный герцогини Орлеанской.

Герцог Монмут точно окаменел; мне было жаль, что я не мог рассмотреть его лица при слабом свете ламп. Кэрфорда было не слыхать не видать;Барбара стояла неподвижно, устремив взор на Перренкура. Тот стоял теперь против герцога. Молчание долго не прерывалось. Я ждал гневной вспышки герцога Монмута, выговора неосторожному и приказания не вмешиваться не в свое дело, произнесенного с обычной для него надменностью и горячностью. Однако с губ герцога не слетело ни слова, да и Перренкур продолжал молчать. Неслышными шагами осторожно подошел Кэрфорд и стал около него, но Перренкур все же молчал.

Покорно, точно повинуясь приказанию, которого ослушаться не смел, хотя и желал бы, герцог Монмут неохотно отнял свою руку, выпустил Барбару и отступил с дорога, не сводя взора с человека, помешавшего его забаве. Наконец де Перренкур заговорил резким, высокомерным тоном:

– Благодарю вас, герцог! Я был уверен, что вы сами увидите свою ошибку. Эта дама – не та, за кого вы ее приняли; это – мисс Барбара Кинтон. Я хочу поговорить с нею и прошу дать мне возможность к этому.

Сам король никогда не говорил со своим сыном таким тоном, герцог Йоркский не осмеливался на это, а де Перренкур не смягчил ни на йоту своего повелительного тона. Я ждал, что всегда несдержанный Монмут ударит его в ответ. Даже мне было обидно за такое обращение с моим господином, каково же было ему? Я слышал его порывистое дыхание – движение человека, старающегося сдержать себя.

Наконец герцог произнес голосом, дрожавшим от ярости: «Здесь, как и везде, вам стоит только приказать, чтобы вам повиновались! – и вдруг покорно склонил голову.

Эта странная покорность, по-видимому, не была оценена: де Перренкур не удостоил ответить; он только кивнул головою, очевидно, ожидая, чтобы его приказание было исполнено.

Кэрфорд подошел и предложил герцогу руку; тот принял ее; оба они низко поклонились де Перренкуру, повернулись и пошли из зала, причем герцог совсем прислонился к Кэрфорду, еле передвигая ноги. Когда они прошли в двух шагах от меня, я видел, что лицо Монмута было бледно от бешенства.

Я прижался ближе к стене; они прошли мимо. Остались лишь те двое, стоявшие у стены. Ни за какие блага мира я не двинулся бы теперь с места; мною овладело любопытство. Я припомнил все таинственное в этом человеке; мне вспомнилось поручение, подслушанное мною в Кэнтербери, и я решил слушать, не пропуская ни слова. Увы, это было напрасно. Да Перренкур говорил теперь, но так тихо, что ни одно слово не долетало до меня, ни один жест ничего не выдал, в противоположность горячности и громкому голосу герцога. Он говорил убедительно, но спокойно, настойчиво и вкрадчиво. Барбара слушала его спокойно, точно подчиняясь его тихому, ласковому голосу. Мне стоило большого труда усидеть на месте и не броситься на этого человека, которому чуть не до земли кланялся мой господин. Наконец до меня долетело несколько громких, умоляющих слов.

– Нет, нет! – возразила Барбара, – нет, оставьте меня!

– Скажите «нет еще», – промолвил тихо и ласково де Перренкур. – Итак, на сегодня, покойной ночи, прекрасная женщина! – Он взял руку девушки и поцеловал ее очень почтительно, низко кланяясь. Она пристально смотрела на его склоненную голову. – На сегодня до свидания, – повторил он с новым поклоном.

После этого он повернулся и пошел через зал все той же твердой, самоуверенной походкой. На последней ступени он оглянулся и еще раз поклонился девушке. На этот раз она ответила почтительным реверансом. Когда Перренкур скрылся из вида, она обеими руками закрыла лицо; до меня долетели сдержанное рыдание и заглушенные слова:

– Что мне делать?! Что мне делать?!

Я вышел из своей засады, где видел так много странных обстоятельств, и, держа шляпу в руке, подошел к мисс Кинтон, после чего сказал:

– Положитесь на своих друзей, мисс Барбара! Что другое может сделать женщина?

– Симон! – радостно вскрикнула она, протягивая мне руку. – Вы здесь?

– И, как всегда, весь к вашим услугам.

– Но разве вы здесь были? Откуда вы явились?

– Вот оттуда, из-за высокого стула, – указал я. – Я сидел там уже давно; его высочество приказал ждать его здесь, но, очевидно, забыл и свой приказ, и меня самого.

– Так что вы слышали, – тихо шепнула она.

– Все, что говорил герцог. Лорд Кэрфорд не произнес ни слова. Я уже хотел вмешаться в дело, но оно устроилось лучше. Вам есть за что поблагодарить де Перренкура.

– Вы слышали, что он говорил?

– Только несколько последних слов, – ответил я как будто с сожалением.

– И вы думаете, что мне надо быть благодарной ему? – слегка усмехнулась Барбара.

– Едва ли бы кто другой мог освободить вас таким образом от герцога. К тому же он был с вами крайне любезен.

– Любезен, да! – воскликнула девушка, опять закрыв руками лицо.

Я снова услышал сдержанное рыдание и счел долгом сказать:

– Успокойтесь! Герцог, конечно, – немалое лицо, но с вами не случится ничего дурного. Ваш отец поручил мне оберегать вас, и позвольте мне этим оправдать свое вмешательство.

– Я… я, право, очень рада, Симон. Но что мне делать? Зачем только я приехала сюда!

– Это – дело поправимое: стоит только уехать отсюда.

– Как могу я сделать это? – безнадежно промолвила Барбара.

– Герцогиня отпустит вас.

– Без позволения короля?

– А разве он не согласится? Герцогиня за вас попросит: ведь она очень добра.

– Нет, она за меня просить не станет, как не станет никто.

– Тогда надо уехать без позволения, если вы пожелаете.

– Ах, вы не знаете! – печально воскликнула Барбара, схватив мою руку и понизив голос до шепота. – Я боюсь, Симон! Я боюсь его! Что могу я сделать, как могу я сопротивляться? Со мной могут делать, что хотят. Если я плачу, надо мной смеются, если пытаюсь смеяться – это принимают за согласие. Что могу я сделать?

Я когда-то злорадно мечтал о том, что Барбара будет нуждаться в моей помощи; эта минута пришла, но – странно! – торжества она мне не принесла. Жалость сжимала мое сердце так сильно, что я едва мог проговорить:

– Вы хотите сказать, что мы можем сделать?

– Увы! Что можем поделать даже мы оба, Симон? – и она засмеялась сквозь слезы. – Я ничего не могу вам сказать, но вы знаете, Симон.

– Знаю, как нельзя лучше. Но герцогу не удастся поставить на своем.

– Герцогу? Если бы это был только герцог! Ах! – перебила сама себя девушка, тревожно всматриваясь в мое лицо, но я постарался придать ему невозмутимое выражение и насмешливо произнес:

– Он ведь очень послушен. Посмотрите, как де Перренкур отделал его и удалил ни с чем.

– Если бы я могла сказать вам то, что знают только король и двое-трое самых близких ему лиц!

– Как же узнали об этом вы?

– Да, узнала и я… – тихо сказала она.

– Можно узнать разными способами, – отозвался я: – может, кто-нибудь сообщит, а можно и самому доискаться. Конечно, обращение де Перренкура с герцогом было очень странно, а Кэрфорд убрался с его дороги, как будто этот Перренкур был сам король.

– Симон, – шепнула Барбара с выражением тревоги и страха, – молчите, ради Бога, молчите!

– Но ведь я сказал только «как будто» он был король. Скажите, почему Кольбер носит королевскую звезду? Не потому ли, что видели, как кто-то в такой звезде обнимал и целовал де Перренкура в ночь его приезда?

– Это были вы?

– Да, это был я. Скажите, о ком было послано известие в Лондон, под словами…

Она вцепилась в мою руку, не помня себя от страха.

– А теперь скажите, что говорил вам де Перренкур? Черт его возьми, он говорил слишком тихо, я ничего не расслышал.

– Я не могу сказать вам это, – вспыхнула она, выпустив мою руку.

– И все-таки я знаю. Если бы вы доверились мне!…

– Вы знаете, что я верю вам, Симон.

– И я выведу вас из этого положения, – горячо воскликнул я.

– Но как, как? Я боюсь, что тот, другой, де Перренкур – говорил мне то, что чувствовал всем сердцем.

– Можно и чувствовать всем сердцем, и все-таки ничего не добиться, – насмешливо заметил я.

– Да, для обыкновенных смертных, Симон.

– Так же, как и для…

– Тише! Вам будет плохо, если вас подслушают.

– Я не боюсь этого.

– Но я боюсь. Я – эгоистка, а мне нужна ваша защита.

– И вы будете пользоваться ею против герцога Монмута, и против…

– Будьте осторожны, ради Бога!

Но я не хотел быть осторожным, кровь бросилась мне в голову, и я громко и ясно назвал де Перренкура тем именем, которое было известно лорду Кэрфорду и герцогу Монмуту, которое давало ему доступ на самые секретные совещания и все-таки заставляло его сидеть чуть ли не пленником в дуврском замке. Наконец я громко крикнул:

– Против герцога Монмута и, если будет нужно, против короля Франции!

Испуганная Барбара схватила меня за руку; я рассмеялся, но она украдкой указала мне через плечо. Оглянувшись, я увидел спускавшегося с лестницы человека, на груди которого ярко сверкала звезда. Это был Кольбер де Круасси. Он стоял на последней ступени, всматриваясь в полумрак зала.

– Кто здесь говорит о короле Франции? – подозрительно спросил он.

– Я, Симон Дэл, состоящий на службе у герцога Монмута. К вашим услугам! – отозвался я, подходя к нему и кланяясь.

– Что вы можете сказать о моем господине? – спросил он. На минуту я растерялся: слишком многое хотелось мне сказать относительно его величества, но все это было не для ушей его посла. Мой взгляд упал на звезду, сиявшую на его груди, я поклонился еще раз и, улыбаясь, произнес:

– Я заметил только, что милость, оказанная английским королем, пожаловавшим вам звезду со своей собственной груди, наверно, будет очень приятна его величеству королю Франции.

Де Круасси пристально смотрел на меня, но ему пришлось опустить свой взгляд пред моим, смело устремленным на его лицо. Молча, с маленьким поклоном он прошел дальше.

Как только он скрылся из вида, Барбара очутилась около меня, сияя веселой улыбкой.

– Симон, Симон! – сказала она. – Как я люблю вас за это!

Вслед затем она стала быстро подниматься по лестнице, легкая, как видение, в своей белой одежде.

Мое сердце билось от волнения и голова шла кругом от множества разнообразных дум. Я с удовольствием вспомнил о постели и немедленно отправился к себе.

«И все-таки завтра мы поговорим с господином де Перрен-куром!» – думал я, засыпая.


XIII ЯД ЛЮБОПЫТСТВА

На следующее утро мое воображение утихло. Я проснулся в очень дурном настроении. Затруднение было значительно и могло вызвать много неприятностей. Мне сразу стало противно все окружающее. До сих пор, храня воспоминание о своей неудачной любви, я обращал мало внимания на интриги придворных; теперь же все это изменилось. Я не мог изгнать из своих мыслей молодую девушку, попавшую в этот омут и ждавшую моей помощи и защиты. Ее приносили в жертву своим целям сначала как приманку, чтобы отвлечь герцога Монмута от честолюбивых целей, сделав их известными герцогу Йоркскому и его креатуре – Кэрфорду. Если теперь дело изменилось, то лучше для Барбары все же не стало. Этому де Перренкуру (я мысленно злобно рассмеялся при этом имени) король не мог ни в чем отказать и не задумавшись отдал бы ему Барбару, если бы тому вздумалось пожелать этого. Король был теперь душа в душу с де Перренкуром, его сын не осмеливался противоречить ему. Хотя галантные французы считали нас, англичан, грубыми и невежественными, но настолько мы знали, что сердце короля обладает преимуществами, против которых бессилен парламент. Теперь эта великая истина стояла предо мной во всей своей отвратительной наготе.

Я сел на своей постели, думая, что «небо найдет свой путь», раз дьявол сумел хорошо найти его. Мне вспомнился Финеас Тэт со своей проповедью.

Джон, квартировавший в городе, пришел на целый час ранее обыкновенного, но увидел меня уже вставшим и одетым, готовым действовать и способным на все. Я мало пользовался его услугами в последнее время, стараясь по возможности поскорее избавиться от его мрачной физиономии. Однако сегодня я был настроен к нему благосклоннее и обошелся с ним ласковее обыкновенного. Но он подошел ко мне и угрюмо сказал:

– Та женщина, что приезжала к вам на квартиру в Лондоне, в настоящее время находится здесь, в Дувре. Она просит вас молчать об этом и скорее прийти к ней. Я могу проводить вас.

Я слушал с удивлением. Я ведь поставил «конец»под этой главой своей жизни. Что еще готовила мне судьба? Притом странно было видеть Джона в роли Меркурия.

– Она в Дувре? Зачем? – спокойно на вид спросил я.

– Не сомневаюсь, что для греха, – решительно ответил Джон.

– И все-таки ты проводишь меня к ней? – улыбаясь, спросил я.

– Провожу, – кисло заявил он.

– Я не пойду.

– Дело касается вас, – сказал он, – но может касаться других.

Было рано; я знал, что при дворе еще часа два никто не шелохнется, а потому мог пойти и успел бы вернуться. Меня влекли любопытство и отголосок старого чувства. Через десять минут я шел за Джоном по берегу, а затем по узкой улице, спускавшейся изгибами к морю. Джон шел быстро, без колебаний, пока мы не остановились пред одним из домов.

– Она здесь, – сказал Джон, указывая на дверь с гримасой отвращения.

Внутри дома раздавался веселый голос Нелл: она громко пела. Мое сердце забилось, и я был готов вернуться, но она увидала нас и сама распахнула настежь двери. Она жила внизу, и, следуя ее пригласительному жесту, я вошел в маленькую комнату. Теперь в Дувре трудно было найти помещение, и комната, судя по тщательно постланной постели, служила ей гостиной и вместе спальней. Не замечая, куда девался Джон, я, смущенный и взволнованный, сел на стул.

– Что привело вас сюда? – неожиданно для самого себя спросил я, глядя на Нелл, стоявшую предо мною и слегка покачивавшуюся на каблуках.

– Как и вас, Симон, – дело, а если хотите знать больше – приглашение короля. Это огорчает вас, Симон?

– Ничуть!

– Немножко? Ну, немножко, Симон? Будьте довольны: король пригласил меня, но у меня не был. И вот мое дело состоит в решении вопроса: почему он не пришел ко мне? Я подозреваю некоторые вещи, но мои глаза, как они ни велики, не могут видеть сквозь стены замка, а ноги, как они ни малы, не могут переступить его порог. Однако я знаю кое-что. Например, что француженка здесь. Какова она с вида?

– Насколько я рассмотрел, она очень красива.

– А у вас зоркий глаз, Симон. Она останется здесь долго?

– Герцогиня пробудет здесь дней десять.

– И француженка будет с нею?

– Этого я не знаю.

– Не знаю и я, – промолвила Нелл, после чего помолчала с минуту и вдруг резко добавила: – Вы не любите Кэрфорда?

– Не понимаю вашего вопроса. Что Кэрфорду до француженки?

– Думаю, что вы можете узнать это. Любовь проницательна, не правда ли? Да, если хотите знать, мне немного досадно, что вы снова готовы влюбиться. Но это между прочим… Симон, я не люблю этой француженки.

В прежнее время Нелл снова овладела бы мною, теперь же мне было только как-то сострадательно жаль ее. Прежнее чувство страсти не зажигалось во мне. Но об этом надо было молчать – она только бы рассмеялась в ответ. Однако мне казалось, что ей обидно мое равнодушие: женщина не может спокойно терять поклонника, как бы мало ни ценила его раньше. Впрочем, это – общечеловеческое свойство: мужчины, как и женщины, делают то же.

– Но, по крайней мере, мы-то – друзья, Симон? – рассмеялась Нелл. – И, по крайней мере, мы – протестанты, – она снова засмеялась, – и оба мы ненавидим французов. Я, по крайней мере, не выношу их…

– Но что можем мы сделать?

Она подошла ближе ко мне и, осторожно оглянувшись кругом, шепнула:

– Вчера ночью у меня был посетитель, который меня не особенно любит. Это, однако, ничего не значит: мы теперь попали в один мешок. Это был герцог Букингэмский.

– Но, говорят, он помирился с лордом Арлингтоном?

– Да, как мирятся кошка с собакой, когда велит хозяин. Герцог Букингэмский подозревает, что теперь дело идет о гораздо большем, чем война с Голландией. Собственно, я не люблю войны – она поглощает слишком много королевских денег.

– Это делает, по слухам, и не одна война, – заметил я.

– Тсс… Так теперь идут переговоры не только о войне?

– Не нужно быть герцогом или министром, чтобы угадать о чем.

– А, подозреваете и вы? О религии короля? – шепнула Нелл.

Я утвердительно кивнул головой; это было мне известно.

А что же еще знает герцог Букингэмский? – спросил я.

– То, что король слушает иногда женские советы, – улыбнулась красавица.

– Удивительная проницательность! – усмехнулся я. – Может быть, ему открыли это вы?

– Нет, он знал это еще до меня. Так что если король станет католиком, то будет еще лучшим в обществе католички. А эта де Керуайль (так, кажется, зовут ее?) – ярая католичка. Она предана своей вере не меньше, чем я – королю. Не хмурьтесь, Симон! Итак, французский король послал из Кале…

– А, из Кале? Это герцог сказал вам? – улыбнулся я, видя, что доверие герцога к своей союзнице не безгранично: он должен был знать де Перренкура в Париже.

– Да, он сказал мне все. Французский король прислал сказать из Кале, что потеря Луизы де Керуайль лишит его двор лучшей красавицы, а герцогиня Орлеанская уверяет, что не отдаст самой красивой из своих фрейлин. Однако она нашла, кем заменить ее, и король Франции, увидев ее портрет, думает, что это возможно. В общем, наш король чувствует, что не будет хорошим католиком без Луизы Керуайль, а король Франции желает во что бы то ни стало получить для себя другую красавицу… Ее имя не вертится у вас на языке, Симон?

– Я знаю, про кого вы говорите, – ответил я, – так как мои наблюдения привели к тому же выводу. – Но что думает об этом герцог Букингэмский?

– Он – протестант, как мы с вами.

– Но ведь помешать он ничему не может?

– Нет, он может помешать королю Франции настоять на своем, а для этого ему нужны некоторые вещи.

– И он дал вам поручение ко мне?

– Нет, я сама сказала ему, что знаю человека, который подойдет для его цели; ему нужны четыре вещи: сердце, голова, рука и, может быть, шпага.

– Это есть у всех.

– Сердце должно быть верным, голова – умной, рука – твердой, а шпага – готовой. За хорошей наградой дело, по его словам, не постоит. Вы подумаете об этом, Симон?

– Я? Нет. Но, может быть, попробую…

– Вы очень милы, Симон. А портрет, показанный королю Франции, очень красив, не правда ли?

– Но я не люблю ее, клянусь честью?

– Я клянусь, что вы ее полюбите.

– Вы хотите остановить меня таким пророчеством?

– Ну, мне все равно, кого вы любите, – сказала Нелл и рассмеялась. – Зачем женщины так лгут? Нет, мне не все равно, не все равно настолько, что я желала бы…

– Помешать мне?

– Нет, только ударить вас, Симон!

– Это не трудно сделать; если вы могли разбить сердце – ударить гораздо легче, – сказал я, подставляя свою щеку для удара.

– Вы могли бы отплатить мне – мое лицо в вашем распоряжении. Я не могу ударить того, кто не даст мне сдачи, – и Нелл рассмеялась со всей своей прежней веселостью.

Если бы мы встретились раньше и она сказала мне это, я конечно, согласился бы, – она была так обольстительно хороша! Но теперь обстоятельства были иные, и я только вздохнул, а затем произнес:

– Я слишком любил вас когда-то, чтобы поцеловать теперь.

– Вы иногда бываете странны, Симон! – вздохнула Нелл.– Я бы так же поцеловала того, кого любила, как и всякого другого.

– Или ударили бы его по лицу?

– Если бы я не дорожила поцелуем, то и не ударила бы. Куда вы, Симон?

– Пора идти, ведь у меня есть служба.

– Я тоже предлагала вам ее, и что вы с нею сделали?

– Разве это все еще не прощено мне?

– Все прощено и все забыто. Симон, почти все…

В это время до нас донеслись звуки, весьма странные в доме, где жила Нелл. Они доносились из верхнего этажа: гнусливый голос нараспев читал псалмы. Я приподнял руку, прислушиваясь, Нелл весело рассмеялась:

– Шут с ним! Да, это – он; он твердо намерен обратить меня на путь истины. Этот дурень забавляет меня.

– Финеас Тэт? – воскликнул я, узнав голос чудака.

– А вы этого не знали? Между тем другой болван, ваш слуга, все время с ним. Они только что сидели часа два, запершись вдвоем.

– За пением псалмов?

– Как всегда. Впрочем, иногда они молчат.

– Он читает вам свои проповеди?

– Немножно. Когда мы встречаемся, он бросает мне проклятие и обещает благословение; больше ничего.

– Из-за этого не стоило приезжать в Дувр.

– Вы приехали когда-то и дальше ради моего общества.

Это было верно, но ничего не объясняло мне по поводу Финеаса Тэта. Что привело его сюда? Не пронюхал ли он чего-нибудь и не явился ли защищать свою веру?

Я вышел из комнаты в коридор, а Нелл, улыбаясь, стояла на пороге двери. Я больше ничего не спрашивал, не ставил никаких условий, зная, что герцог Букингэмский не может явно вмешиваться в такие дела и что все предоставлено мне, моему сердцу, голове, руке и шпаге с богатой перспективой впереди, если мне удастся довести дело до конца. Я подождал с минуту, думая, что Финеас Тэт, услышав мой голос, выйдет ко мне, но он не появлялся. Нелл кивнула мне, я откланялся и вышел, направив свои шаги к замку. Теперь весь двор был уже на ногах, и для меня самого, столько же как для нового поручения, только что полученного мною, мне следовало быть на своем посту.

Не успел я отойти нескольких шагов, как услышал позади себя тяжелое дыхание и сопение. Эти звуки издавал Джон Велл, догонявший меня с большой корзиной в руках. Я совершенно не жаждал его общества, но меня привлекала его корзина. Мои запасы съестных припасов и вина пришли к концу, а для того, чтобы разузнать то, что мне было, необходимо, не лишне было иметь в запасе чем угостить нужного человека, а тем более бутылку-другую хорошего вина, которое, как известно, обладает свойством развязывать языки.

– Что там у тебя такое? – спросил я, дождавшись, чтобы Джон догнал меня.

Он объяснил, что делал покупки в городе.

Я похвалил его за усердие, а затем спросил:

– А ты был у своего приятеля Финеаса Тэта?

Мой слуга сразу изменился в лице, побледнел, и бутылки зазвенели в его корзинке – так задрожали у него руки, хотя я спросил довольно ласково. Наконец он заговорил:

– Я? Я видел его раз или два, не больше, с тех пор как узнал, что он здесь. Я думал, что вы не желаете, чтобы я виделся с ним.

– Можешь видеться с ним, сколько тебе угодно, лишь бы я не видел его, – небрежно ответил я, наблюдая украдкой за своим почтенным слугою.

Его волнение показалось мне странным. Если Финеас явился только затем, чтобы обратить на путь истины Нелл Гвинт, с какой стати было бы Джону бледнеть, как полотно?

Мы пришли в замок, и я отпустил его, поручив доставить в целости его ношу на мою квартиру. Затем я отправился в апартаменты герцога Монмута, задавая себе вопрос, в каком настроении найду его после вчерашних приключений. Он ведь и не подозревал, что я был свидетелем всего, что произошло.

Когда я вошел в его комнату, герцог сидел в кресле, а около него стоял Кэрфорд. Лицо Монмута было мрачно и расстроено; Кэрфорд смотрел спокойно и сочувственно. Они горячо говорили о чем-то, но замолчали оба, как только я вошел; я предложил герцогу свои услуги.

– Сегодня утром вы мне не нужны, Симон. Я занят с лордом Кэрфордом.

Я откланялся и вышел. Оказалось, что сегодня в замке все были заняты. Я поминутно наталкивался на пары, занятые горячей беседой. При моем приближении наступало мгновенное молчание; из вежливости произносили несколько слов и, видимо, терпеливо ждали ухода лишнего человека, чтобы возобновить прерванный разговор. Король, как я слышал, сидел в своем кабинете с герцогиней Орлеанской и герцогом Йоркским, но де Перренкура там не было.

На пространстве сотни футов, на городской стене, между двумя часовыми, виднелась одинокая фигура, задумчиво смотревшая вдаль на море. Я тотчас же узнал в ней Перренкура и почувствовал сильнейшее желание поговорить с ним. Но как было миновать часовых? Их присутствие показывало, что де Перренкур желал быть один. Я подошел к одному из часовых и хотел пройти, но он загородил мне дорогу.

– Я нахожусь на службе у его высочества, герцога Монмута, – заявил я.

– Хоть у самого дьявола. Здесь не пройдет никто без королевского приказа.

– А не может ли его изображение заменить его приказ? – спросил я, опуская монету в его руку. – У меня есть поручение от его высочества к французскому джентльмену, притом секретное. Черт побери, отцы не всегда знают о делах своих сыновей.

– Как и сыновья – о делах своих отцов, – усмехнулся солдат. – Ступайте скорее и, если услышите мой свист, бегите живее, это будет значить, что идет мой офицер.

Итак, я очутился в запретном месте наедине с де Перрен-куром. Приняв беззаботный вид, я смело пошел мимо него. Услышав шаги, он вздрогнул, оглянулся и спросил:

– Что вам угодно?

Он мог немедленно удалить меня своею властью или по приказу короля, но если он не сделал этого, то надо было пользоваться случаем.

– То же, что и вам, – ответил я, – а именно подышать свежим воздухом и полюбоваться морем.

Он слегка нахмурился, но я не дал ему времени заговорить.

– Часовой сказал мне, что сюда пройти нельзя, но ведь короля здесь нет?

– Как же вы прошли тогда? – спросил француз, не обращая внимания на мой вопрос.

– Очень просто, – ответил я, – я солгал, сказав, что имею поручение к вам от герцога Монмута, и чудак поверил мне. Ну, мы, придворные, должны стоять друг за друга. Не правда ли, вы не выдадите меня? Даете мне слово?

– Нет, я вас не выдам, – слегка улыбнулся де Перренкур. – Вы хорошо говорите по-французски.

– Так говорил мне и месье де Фонтелль, которого я встретил в Кэнтербери. Не знаете ли вы его?

На этот раз он не выдал себя, чем я был доволен.

– Очень хорошо: его друзья – и мои также, – ответил он, протягивая мне руку.

Я дружески пожал ее и улыбнулся.

– Собственно, я не заслуживаю этого. Я и месье де Фонтелль почти поссорились.

– По какому же поводу?

– По пустякам.

– Все-таки скажите мне.

– Если позволите, я лучше умолчу об этом.

– Я хочу знать и приказ… прошу об этом.

Мой пристальный взгляд остановил слово «приказываю», чуть не сорвавшееся с уст моего собеседника. Клянусь Богом, он покраснел. Теперь я иногда рассказываю своим детям, как заставил покраснеть его, а это, право, было делом нелегким. Но его смущение было мимолетно, и мне в свою очередь пришлось опустить глаза под его холодным взглядом, но на его вопрос о моем имени я смело ответил: «Симон Дэл».

– Я слышал ваше имя, – сказал он, а потом отвернулся и стал опять смотреть на море.

Если бы он был в своем настоящем виде (если можно так выразиться), то это значило бы, что он отпустил меня, и я должен был бы уйти. Но для простого придворного, де Перренкура, его поведение было только невежливо, и я решил отплатить ему за него.

– Правду ли говорят, – спросил я, подойдя к нему ближе, – что французский король теперь находится в Кале?

– Думаю, что правда, – ответил он.

– Мне очень хотелось бы, чтобы он приехал сюда! – воскликнул я. – Я страстно желаю видеть его. Говорят, что он – очень красивый малый, только низок ростом.

Де Перренкур не обернулся ко мне, но я видел сбоку его вспыхнувшую щеку. Я слышал от герцога Монмута, что заметить его маленький рост было величайшим преступлением в глазах короля Людовика.

– Какого роста король, – допрашивал я. – Он выше вас?

Де Перренкур молчал. Правду сказать, я начал чувствовать себя плохо. В Дуврском замке были крепкие подземелья, а мне нужна была моя свобода на эти дни.

– Ведь о королях говорят столько глупостей, и крайне часто про них говорят ложь, – простодушным тоном продолжал я.

Теперь он обернулся ко мне и сказал:

– В этом вы правы: король Франции среднего роста, он приблизительно с меня ростом.

Я, ей Богу, никак не мог сдержать себя. Правда, я ничего не сказал, но мои глаза ясно выражали: «Но ведь ты-то настоящий коротышка!» Он, очевидно, понял этот язык моих глаз и вспыхнул снова.

– Так я и думал, – спокойно сказал я и с поклоном пошел дальше.

Но на беду мне пришлось пожинать плоды своей смелости. Еще минута – и я скрылся бы из вида, но в это время кто-то прошел мимо часового, отдавшего ему честь. Это был сам король. Скрыться было невозможно. Он шел прямо ко мне. Издали приветливо поклонившись на легкий привет де Перренкура, его величество строго спросил меня:

– Как вы прошли сюда, мистер Дэл? Часовой говорит, что сообщил вам о моем приказании, и вы все-таки настояли на своем.

Де Перренкур был, по-видимому, очень рад: он стоял и улыбался. Я не находил, что сказать: повтори я свою выдумку о поручении герцога – и взбешенный француз, конечно, выдал бы меня с головою. Наконец я пролепетал:

– Месье де Перренкур был здесь так одинок, ваше величество!

– Немножно одиночества иногда не мешает, – сказал король, а затем, вынув из кармана записную книжку и написав записку, подал мне вырванный листок, промолвив: читайте!

Я прочел:


«Симон Дэл должен быть под арестом у себя в комнате в течение двадцати четырех часов и не может выйти иначе, как по особому приказу короля».

Я сделал кислую мину.

– А если я буду нужен герцогу Монмуту? – начал было я.

– Он обойдется без вас, мистер Дэл, – перебил король. – Месье де Перренкур, позвольте мне вашу руку!

Они под руку пошли дальше, оставив меня проклинать свое любопытство, вовлекшее меня в такую неприятность.

«А еще герцог Букингэмский считает меня «умной головою!» – корил я сам себя, направляясь к башне, где жил герцог Монмут и где была моя каморка.

Действительно, я разыграл настоящего дурака. Те двадцать четыре часа, в продолжение которых мне предстояло сидеть под арестом, вероятно, дали бы мне богатый материал для наблюдений, теперь же я не мог ничего поделать. По крайней мере, мне следовало послать известие в город, чтобы там не рассчитывали пока на мою помощь. Придя к себе, я громко позвал Джона. Было немного больше полудня, но моего слуги нигде не было. Когда я хотел выйти из своей комнаты, то у ее дверей нашел не Джона, а часового.

– Что ты здесь делаешь? – спросил я.

– Стерегу вас, – усмехнулся он.

Должно быть, король очень дорожил тем, чтобы я исполнил его приказ, если так поторопился принять свои меры: я не особенно был расположен к послушанию и, в сущности, был рад, что он поставил около меня часового, а не взял с меня честного слова. Не ручаюсь за то, что я выдержал бы такое испытание.

Однако где же был Джон? Как мне послать известие в город? В порыве досады я кинулся на постель. Через несколько минут отворилась дверь, и вошел Роберт, слуга Дарелла.

– Мой господин просит вас отужинать с ним сегодня вечером, – сказал он.

– Поблагодарите его от меня, – отозвался я, – но вот тот там, у дверей, скажет вам, что по приказу короля я должен ужинать один. Я сижу под арестом, Роберт.

– Мой господин будет очень огорчен этим, – вежливо сказал слуга, – тем более, что он хотел просить вас принести с собою вина, в котором у него недостаток, а между тем у него сегодня будут гости.

– А, приглашенные? А почему мистер Дарелл знал, что у меня есть вино?

– Об этом сообщил мне Джон; притом он выказал предположение, что вы охотно поделитесь с моим господином.

– Разумеется, я очень рад. Не знаете ли, где эта каналья?

– Я видел, как он ушел из замка час тому назад; тогда-то он мне и сказал про вино.

– Черт его побери! Он мне нужен. Хорошо, возьмите вино; у нас сегодня припасено шесть бутылок.

– Здесь французское и испанское вино. Которое позволите взять?

– Ради Бога, французское! Мне его не надо: довольно с меня Франции на сегодня. Постойте, кажется, мистер Дарелл любил испанское?

– Да, но его гости, наверное, предпочтут французское.

– А кто у него будет?

Роберт улыбнулся с нескрываемой гордостью.

– Я думал, что Джон сказал вам, – ответствовал он. – Сегодня у моего господина пожелал ужинать король. – Тогда для меня не нужно извинений: король лучше всех знает, почему я не могу прийти.

Роберт взял бутылки и, усмехаясь, вышел из комнаты.

Оставшись один, я снова стал проклинать свое любопытство и в этом приятном занятии провел весь остаток дня.


Часть вторая

I ЧАША КОРОЛЯ

Наконец-то наш пастор мог быть доволен. Воспоминание о нем воскресло в памяти как раз тогда, когда первые лучи рассвета проникли в узкое окно моей каморки. Мысль о нем заняла мое праздное воображение. Я представлял себе его довольное и ничуть не удивленное лицо: вера в пророчество Бетти Несрот ни на минуту не колебалась во все эти долгие годы. Действительно, как ни глупо было это предсказание, но обе первые части исполнились; осталась несбывшейся только третья его часть. Однако особенного счастья мне это не дало. Действительно, я любил ту, которую любил король, и знал то, что он скрывает, хотя, может быть, и не все, и это привело меня только к моему настоящему положению – аресту и страже у дверей. Я готов был с удовольствием отказаться от всего этого предсказания ради тихой и незаметной, но спокойной жизни. Как когда-то сказал лорд Кинтон – в королевской чаше было странное вино, и у меня не было никакого желания делить ее с ним. Несмотря на странно исполнявшееся пророчество Бетти Несрот, я смеялся над ним, над нею, над собою и над доверчивостью пастора; и все-таки, как бы то ни было, третья часть предсказания оставалась еще не исполнившейся.

Погруженный в свои мысли, я то лежал пластом на своей кровати, то, как зверь в клетке, ходил взад и вперед по комнате. Меня очень мало тревожило беспокойство герцога Букингэмского, как и ревность Нелл Гвинт, и я не дал бы ни гроша, чтобы знать, кто будет следующей возлюбленной короля; как все честные люди в королевстве, я ненавидел католические наклонности короля, но все-таки не это лишало меня спокойствия и отгоняло сон от моих глаз. Для того должны были существовать более близкие моему сердцу причины. Меня тяготило то, что происходило здесь на моих глазах; здесь играли честью женщины, как игрушкой, ради своих темных целей, а я был совершенно бессилен помешать этому. Может быть, мое пылкое негодование по этому поводу и имело несколько иную подкладку, но кто же за это осудит человека Моих лет?

Между тем наступил вечер и стало темно. Я вспомнил про ужин и закусил, выпив стакан-другой вина, причем выбранил про себя Джона за его постоянное отсутствие и решил завтра же прогнать его, если он не намерен исправиться. Затем я снова растянулся на постели, пробуя заставить себя уснуть. Не успел я закрыть глаза, как вздрогнул и прислушался. За дверью кто-то говорил с моим часовым.

– Вот приказ короля, – услышал я чей-то надменный и небрежный голос. – Отопри дверь, да поскорее!

Дверь распахнулась, и я, вскочив, почтительно раскланялся. Предо мною стоял герцог Букингэмский, с удивленным и насмешливым видом рассматривавший мою обстановку. У меня был только один стул; я предложил ему его, и он сел, снимая свои обшитые кружевом перчатки.

– Вы – тот человек, который мне нужен? – спросил он.

– Я имею основание думать, что да, – ответил я.

– Хорошо, – сказал он. – Герцог Монмут и я просили за вас короля.

Я выразил поклоном свою благодарность.

– Вы свободны, – сказал мой гость, к большой моей радости, а затем добавил: – Вы должны в течение двух часов оставить замок. – Я онемел от изумления, но он не обратил никакого внимания на впечатление, произведенное его словами, и торжественно закончил: – Таков приказ короля.

– Но, если я покину сейчас замок, как же я исполню ваше желание? – воскликнул я.

– Я сказал, что это – приказ короля. Я намерен прибавить к нему кое-что. Вот я записал все, чтобы вы поняли и ничего не забыли. Ваш фонарь плохо светит, но глаза у вас молодые. Читайте, что здесь написано!

«Через два часа быть у Канюнгета. Ворота будут отворены. Там будут ждать двое слуг с готовыми лошадьми. К Вам проводят даму, которая останется под Вашим покровительством. Как можно скорее поезжайте с нею в Диль. Если это понадобится, выдавайте ее за свою сестру. Остановитесь в гостинице «Веселый моряк» в Диле и ждите там господина, который приедет утром и передаст Вам пятьдесят гиней золотом. Ему Вы передадите свою даму, а затем возвращайтесь в Лондон и скрывайтесь в надежном месте, пока не получите известий от меня».

Я прочел и стал в недоумении смотреть на герцога.

– Ну, что же? – спросил он. – Разве что-нибудь не ясно?

– Я могу угадать, кто это дама, – ответил я, – но просил бы сказать мне, кто будет приехавший за нею.

– Зачем вам это знать? Ведь тот, кто приедет к вам в гостиницу и передаст пятьдесят золотых, будет один.

– Но я хотел бы знать его имя.

– Узнаете, когда увидите его.

– С вашего позволения, мне этого недостаточно.

– Больше вам незачем знать.

– Тогда я не поеду.

Герцог нахмурился и с нетерпением стал ударять по руке перчаткой.

– Джентльмену надо доверять вполне, иначе он служить не может.

– Разве ваше положение таково, что вы можете ставить условия? – надменно спросил герцог, с пренебрежением осматривая мою маленькую каморку.

– Лишь в том случае, если мои услуги действительно нужны, могу служить или отказать в них.

Казалось, гнев герцога мгновенно утих; он откинулся на спинку стула и рассмеялся.

– И, конечно, вы давно угадали, кто будет этот приезжий. Полно, мистер Дэл, мы оба понимаем друг друга. Ваша роль тут, если все пойдет хорошо, будет очень несложна. Но если вам помешают выйти из замка, вам придется пустить в дело шпагу, а тогда, в случае вашей неудачи и задержания, будет лучше для нас всех, если вы не будете знать имя того джентльмена; лучше для него и для меня, что я не назвал его вам.

Небольшое оставшееся у меня сомнение исчезло; герцоги Букингэмский и Монмут были, очевидно, заодно. Первый действовал из политических видов, второй – единственно ради личных целей, желая получить тот приз, который я спас бы для него из когтей де Перренкура и передал бы ему из рук в руки в гостинице Диля. В случае успеха мне придется исчезнуть; в случае неудачи – мое имя послужит ширмой и козлом отпущения во всей этой истории. Моя награда заключалась в пятидесяти золотых и, может быть, в благодарности двух великих людей, которым я окажу эту услугу, если пожелаю воспользоваться ею.

– Итак, беретесь вы за эту задачу? – спросил герцог.

Задача заключалась в том, чтобы одурачить де Перренкура и оказать услугу герцогу Монмуту. Если я откажусь от этого, кто-нибудь другой возьмется и исполнит ее; если такового не окажется, де Перренкур будет торжествовать. Но в то же время политические цели герцога Букингэмского были неблагоприятны Монмуту, и я оказался бы ему плохим слугою.

– Кто платит эти деньги? – спросил я.

– Разумеется, я, – усмехнулся мой гость. – Молодой Монмут – достаточно сын своего отца, чтобы не иметь ни гроша в кармане.

– Тогда я согласен увезти даму из замка, – быстро решил я. Герцог подозрительно посмотрел мне в глаза.

– Что вы хотите сказать этим? Вы знаете что-нибудь? – медленно спросил он.

Но я смотрел на него с таким невинным выражением лица, что он, очевидно, успокоился, а может быть, просто не желал расспрашивать. У герцога Букингэмского было мало симпатии к герцогу Монмуту; он завидовал преимуществам последнего, и их могла соединить только общность интересов данного момента. Если интересы герцога Букингэмского будут удовлетворены, то он мало будет беспокоиться о дальнейшем, ему будет безразлично, получит ли Монмут даму, привезенную в гостиницу «Веселый моряк».

– Итак, мы вполне поняли друг друга, мистер Дэл? – спросил он, вставая с места.

– Вполне! – ответил я и постучал в двери.

Часовой отворил их.

– Мистер Дэл свободен идти куда ему угодно; ты можешь идти, – сказал ему мой гость.

Солдат отдал честь и вышел.

– Желаю успеха в вашем предприятии! – сказал мне герцог. – Поздравляю вас с вашей свободой.

Не успел он договорить, как показались офицер и двое солдат, почти бежавшие по направлению к нам. Офицер держал обнаженную шпагу, солдаты были с мушкетами в руках. Мы с недоумением смотрели на них.

– Что случилось? – шепотом произнес герцог.

Ответ не заставил себя ждать. Офицер остановился пред нами и обратился ко мне с заявлением:

– Именем короля, я вас арестую!

– Право, у вас, кажется, особое расположение к арестам,– кисло сказал мне герцог. – За что теперь?

– Не знаю, – ответил я и обратился к офицеру с вопросом: – По какому поводу?

– По приказу короля, – коротко сказал он. – Следуйте за мною немедленно!

По его знаку солдаты встали у меня по сторонам. Как видно, моя свобода была недолга.

– Должен предупредить, что мы не остановимся ни перед чем в случае вашей попытки к бегству, – строго сказал офицер.

– Я не так глуп, – ответил я. – Куда вы меня поведете?

– Куда мне приказано.

– Полноте, – нетерпеливо перебил герцог Букингэмский, – не так строго! Вы меня знаете. Ну, так этот джентльмен – мой друг, и я желаю знать, куда вы его ведете.

– Прошу прощения, но я не могу ответить.

– Тогда я отправлюсь за вами и узнаю сам! – сердито крикнул герцог.

– К сожалению, ваша светлость, мне придется оставить тогда одного из своих людей для того, чтобы задержать вас. Мистер Дэл должен идти со мною один.

На лице герцога Букингэмского ясно выразились удивление и ярость: во мне же эта новая неудача вызвала покорность судьбе, и я, улыбнувшись ему, заметил:

– Значит, нашему делу придется подождать!

– Вперед! – нетерпеливо крикнул офицер, и мы тронулись с места быстрым шагом.

Герцог не пытался следовать за нами, но, гневно отвернувшись от офицера, пошел по направлению апартаментов герцога Монмута. Я подумал, что заговорщикам придется теперь поискать новое оружие для своих целей, и, может быть, если их замысел идет против желаний короля, им не так скоро удастся найти то, что надо.

Все таким же быстрым шагом меня провели по коридору мимо лестницы в помещение короля до самого конца здания на его восточной стороне, и мы остановились у запертой двери, пред которой стоял Дарелл, очевидно, на часах, со шпагой в одной руке и пистолетом в другой.

– Вот мистер Дэл! – сказал ему офицер.

– Хорошо!– коротко ответил Дарелл. Его лицо было бледно и он не оказал ни малейшего признака знакомства со мною. – Нет ли при нем оружия? – отрывисто спросил он.

– Вы сами видите, что я безоружен, – вмешался я.

– Обыщите его! – коротко приказал он.

Несмотря на мое возмущение, солдаты исполнили приказ. Я пристально смотрел на Дарелла, но он избегал моего взгляда. Конец его шпаги слегка ударял по полу – так сильно дрожали его руки.

– Оружия при нем нет, – заявил офицер.

– Хорошо! Оставьте его со мною, а своих людей разместите у подножия лестницы! Если услышите мой свист, возвращайтесь сюда как можно скорее!

Офицер поклонился, повернулся и отошел от нас в сопровождении солдат; Дарелл и я молча стояли друг против друга.

– Какого дьявола все это значит, Дарелл? – воскликнул я. – Не привезла ли герцогиня Орлеанская с собою Бастилии и не назначены ли вы ее комендантом?

Он не ответил ни слова, а, продолжая держать в руке обнаженную шпагу, постучал в дверь рукояткой пистолета. Она немедленно отворилась, и оттуда выглянул Томас Клиффорд; Дарелл жестом пригласил меня войти, вошел вслед за мною, и дверь снова была захлопнута.

Не скоро забуду я зрелище, представившееся мне при свете коптившей на стене масляной лампы. Низкая и узкая комната была обставлена очень скудно; обнаженный пол был вытерт и истоптан. Посреди комнаты стоял длинный дубовый стол. В середине сидел король, налево от него – герцогиня Орлеанская, за нею – герцог Йоркский; справа от короля был пустой стул, и на него теперь опустился Клиффорд; за ним сидели Арлингтон и Кольбер де Круасси, посол французского короля. Рядом с креслом короля стояло еще кресло, на спинку которого небрежно облокотился стоявший за ним де Перренкур, не спускавший с меня взора. На столе были письменные принадлежности; большой лист бумаги лежал пред королем или де Перренкуром, как раз между ними. На столе не было больше ничего, кроме двух чаш и бутылки вина. Одна из чаш была полна до краев, другая отпита до половины. Все присутствующие хранили молчание, причем все, кроме де Перренкура, казались взволнованными. Лицо короля тоже было взволновано и бледно, его рука нервно ударяла по столу. Около меня неподвижно стоял Дарелл с обнаженной шпагой.

Первой, взглянув на меня, заговорила герцогиня.

– Я беседовала с этим джентльменом, – тихо сказала она.

– Я тоже, – почти про себя произнес де Перренкур.

Король поднял руку, как бы требуя молчания. Герцогиня слегка кивнула головой в знак согласия; де Перренкур, казалось, не обратил внимания на жест короля, но тоже не произнес ничего больше. Только минуту спустя, он положил руку на плечо Кольбера Круасси и что-то шепнул ему. Мне послышалось имя Фонтелль. Кольбер взглянул на него и кивнул головой. Де Перренкур снова с прежним невозмутимым видом скрестил руки на спинке кресла.

Прошло еще несколько минут, и заговорил король. Его голос был спокоен, хотя хранил еще следы бывшего сильного сомнения. Легкая, но печальная улыбка мелькнула на его губах.

– Мистер Дэл, – произнес он, – стоящий около вас джентльмен однажды развлек меня в праздную минуту рассказом о странном предсказании, касающемся вас и слышанном им лично от вас; в этом предсказании тесно соединилось ваше имя с моим, по крайней мере – с королевским именем. Вы знаете, о чем я говорю?

Я низко поклонился, решительно не понимая, какое ему дело до всего этого. Конечно, безумием с моей стороны было любить Нелл Гвинт, но ведь это не было особым преступлением. К тому же тут дело было кончено. Ах, да! Второй пункт предсказания! Я быстро взглянул на де Перренкура и на бумагу, лежавшую пред королем. На ней было что-то написано, но прочитать это я не мог; лицо же де Перренкура было по-прежнему невозмутимо.

– Если я не ошибаюсь, – продолжал король, выслушав какую-то фразу, которую шепнула ему сестра, – предсказание гласило, что вы будете пить из моей чаши… Не так ли?

– Именно так, ваше величество, но это был конец, а не начало предсказания.

Снова на лице короля мелькнула улыбка, но немедленно же исчезла.

– Меня интересует только эта ее часть. Я верю в предсказания и люблю, чтобы они исполнялись. Видите вы эту неполную чашу? Она была налита для меня, а другая – для моего друга де Перренкура. Прошу вас выпить из моей чаши и таким образом исполнить предсказание.

Честное слово, я начинал думать, что король предварительно выпил сегодня не одну полную чашу вина. Однако он был мрачен, да и все остальные имели далеко не веселый вид. Что за нелепость была вести меня сюда под стражей и под угрозой смерти лишь для того, чтобы заставить выпить чашу вина! Я выпил бы по доброй воле хоть дюжину, если бы меня угостили.

– Ваше величество, желаете, чтобы я выпил эту чашу вина? – переспросил я.

– Пожалуйста! Это чаша была налита для меня.

– От всего сердца! – воскликнул я и тотчас добавил: – С глубокой благодарностью вашему величеству за великую для меня честь.

Среди сидевших за столом почувствовалось едва заметное, но несомненное волнение. Герцогиня Орлеанская протянула руку к чаше, как бы желая схватить ее, но король удержал эту руку в своей. Де Перренкур неожиданно отодвинул свое кресло и, обойдя его, встал у самого стола. Кольбер взгялунл на него, но тот не отвел от меня своего взора и не обратил на него внимания.

– Тогда подойдите и возьмите чашу! – сказал король.

Я с низким поклоном подошел к столу. Дарелл, к моему удивлению, двинулся со мною и стал опять около меня. При малейшем движении его шпага могла пронзить меня или пуля его пистолета пробить мне голову. Я взял чашу, высоко поднял ее над головой, а затем, прямо взглянув в лицо королю и низко поклонившись герцогине, воскликнул:

– С разрешения его величества поднимаю эту чашу за здоровье прекрасной герцогини Орлеанской!

Герцогиня привстала на своем стуле, громко шепнув королю:

– Нет, нет! Не за меня! Я не могу допустить это.

– Пейте тогда за меня, мистер Дэл! – сказал король, удержав ее за руку.

Поклонившись ему, я поднес чашу к губам, собираясь пить, но в этот момент заговорил де Перренкур:

– Одну минуту! Разрешит ли мне король задать вопрос мистеру Дэлу по поводу этого вина?

Герцог Йоркский нахмурился: король как будто колебался, де Перренкур кивнул ему головой. Тогда король промолвил:

– Месье де Перренкур – наш гость, и его желание должно быть исполнено.

Получив это разрешение, де Перренкур, опираясь рукою о стол, склонился ко мне и заговорил тихим, спокойным тоном:

– Его величество сегодня был очень озабочен и утомлен поздним заседанием. Он спросил у мистера Дарелла бутылку вина. Оказалось, что королевский погреб заперт, а заведующий им уже лег спать. Однако Дарелл принес бутылку хорошего французского вина, которое любит его величество, и просил его сделать ему честь принять ее. На вопрос его величества, откуда это вино, Дарелл сказал, что занял эту бутылку у своего друга, мистера Симона Дэла, считавшего за счастье предложить ее своему королю.

– Значит, это – мое собственное вино, – улыбнулся я.

– Дарелл сказал правду? – настойчиво спросил де Перренкур. – Это ваше вино, то самое, которое вы послали с мистером Дареллом?

– Да! У него вышел запас вина, и я послал ему несколько бутылок с его слугою.

– Вы знали, зачем онс было ему нужно? – спросил де Перренкур, пристально глядя на меня.

– Роберт сказал мне, что его господин ждет к ужину его величество короля.

– Он действительно сказал вам это? – резко спросил де Перренкур.

– Да, это я хорошо помню, – отозвался я, удивляясь такому длинному допросу по поводу того чтобы выпить чашу собственного вина.

Де Перренкур замолк, но его глаза по-прежнему испытующе глядели на меня. Этот взгляд смутил меня, и я оглянулся кругом. В такие минуты иногда какой-нибудь пустяк способен приковать к себе внимание, и я заметил, что немного вина было пролито на лакированную доску дубового стола, и там образовалось пятно. Меня удивило, как могло вино оставить такой след на блестящей поверхности дуба. Мои наблюдения были прерваны резким, суровым приказом короля:

– Пейте же, пейте!

Вздрогнув от неожиданности, я расплескал немного вина на свою руку, причем ощутил странное жжение на своей коже.

Король снова крикнул мне:

– Пейте!

Я больше не колебался. Собрав свои разбегающиеся мысли и низко поклонившись, я с восклицанием: «Да здравствует король!» – поднес чашу к своим губам. Я видел, как герцогиня закрыла лицо руками, как де Перренкур ближе склонился к столу, слышал, как тихо ахнул Дарелл.

Я умел пить вино как следует: закинув голову повыше (как делают во время питья куры, в благодарность небу, как говорят, хотя они пьют только воду), я опрокинул чашу себе в рот. Вино показалось мне едким; это было, как видно, северное, кислое вино, и я решил, что завтра же его надо отослать обратно. И я угостил таким вином хорошего приятеля, а он еще предложил его королю!

Не успел я проглотить и один глоток, как увидел, что де Перренкур совсем перегнулся через стол. Однако видел я это смутно, так как какой-то туман застлал мои глаза, пол закачался у меня под ногами, а в ушах поднялся странный шум, точно отдаленный гул моря. Я услышал женский крик, чья-то рука выбила у меня чашу, и она, упав на каменный пол, разлетелась на мелкие кусочки, а вино разлилось под моими ногами. Ошеломленный, стоял я на месте, глядя на бледного, взволнованного теперь де Перренкура, стоявшего предо мною. Это было последнее, что я видел ясно; затем король и все присутствующие слились в одну бесформенную массу, шум в голове оглушил меня, комната завертелась вокруг. Подняв руку ко лбу, я пошатнулся. Откуда-то издали послышался как бы звон упавшей на пол шпаги, чьи-то руки схватили меня, и кто-то сказал над моим ухом: «Симон! Симон!» Все также издали донесся громкий, повелительный голос, не допускающий возражений. Он прозвучал в моем тускневшем сознании, и я даже тогда инстинктивно понял, что это де Перренкур говорил королю:

– Брат, клянусь Богом, этот человек невиновен, и его смерть падет на наши головы.

Больше я ничего не помню. Мною овладело полное оцепенение, кругом настала мгновенная мертвая тишина, все исчезло.


II ШЕПОТ ДЕ ПЕРРЕНКУРА

Ко мне медленно возвращалось сознание: я начинал приходить в себя, сидя в кресле с холодной, мокрой повязкой на голове. Место де Перренкура за столом было пусто; лист бумаги и письменные принадлежности исчезли. Около Арлингтона я увидел новые лица: с ним тихо говорили, сидя рядом, герцоги Монмут и Букингэмский. Король, откинувшись на спинку кресла, строго смотрел на стоявшего пред ним человека: между Дареллом и арестовавшим меня офицером, в изорванной и грязной одежде, с расцарапанным и залитым кровью лицом, задыхаясь и сверкая глазами, стоял Финеас Тэт, которого с обеих сторон крепко держали под руки. Значит, его успели разыскать и привести сюда, пока я был без сознания. Но что могло заставить подозревать его?

Послышался голос третьего, которого я не мог видеть за другими; это был слуга Дарелла – Роберт. Должно быть, это он навел их на след Джона, и, отыскивая последнего, они наткнулись на Финеаса Тэта.

– Мы нашли их обоих вместе, – произнес Роберт, – этого человека и слугу мистера Дэла, принесшего из города вино. Оба были вооружены и как будто готовились к защите. Пред тем домом, о котором я говорил…

– Да, да! Довольно об этом доме! – нетерпеливо прервал король.

– Пред домом стояли две лошади, готовые к отъезду. Мы напали на них; я и лейтенант – на этого человека, двое других – на Джона Велла. Этот отбивался отчаянно, но совершенно не умел владеть оружием. Однако нам все-таки пришлось повозиться с ними, а тем временем Джон, дравшийся, как дикая кошка, ранил обоих солдат своим ножом и, хотя раненный сам, успел скрыться. Я бросился за ним, оставив лейтенанта с этим человеком, но одна из оседланных лошадей исчезла, и уже не было слышно даже стука копыт. Теперь он уже, наверно, далеко от Дувра.

Я слушал внимательно, глядя на Финеаса, упрямо откинувшего назад голову.

– Этого человека надо преследовать, – раздался за мною голос де Перренкура. – Кто знает, не было ли еще сообщников в этом дьявольском заговоре. Этот человек замыслил отравить короля; слуга был его помощником, но ведь могли быть еще соучастники этого преступления.

– Очень возможно, – сказал король, – надо следовать по пятам за этим Джоном. Что о нем известно?

Думая, что вопрос относится ко мне, я попробовал встать, однако рука де Перренкура удержала меня в кресле. Вместо меня заговорил Дарелл и сообщил все, что мы оба знали о Джоне и Финеасе Тэте.

– Злодейский заговор! – сказал король, все еще не овладевший своим волнением.

Вдруг заговорил Финеас громким, смелым голосом:

– Вот именно здесь злодейский замысел! Здесь дьявольский заговор! – закричал он. – Что вы делаете здесь? Что вы здесь замышляете? Разве жизни этого человека больше и дороже правды Господней? Можно ли попирать ногами слово Божие ради беззаконных прихотей этого человека? – и он указал своим длинным, сухим пальцем на короля.

Все как будто онемели, и никто не прервал его. К таким вопросам не привыкли при дворе: там слишком хорошие манеры для этого.

Между тем фанатик продолжал:

– Заговор здесь! Я счастлив, что могу умереть в борьбе с ним. Не удалось мне – удастся другим: суд Божий неизбежен. Что ты делаешь, Карл Стюарт?

Де Перренкур быстро подошел к королю и шепнул ему что-то на ухо. Король кивнул головою и сказал:

– Этот человек сумасшедший, и его безумие опасно.

– А вы… вы все заодно с ним! – не обращая на него внимания, продолжал кричать Финеас. – Вы все – отступники пред Господом! Все вы – клевреты проклятых католиков, все вы…

– Не хочу больше слушать! – крикнул король, вскочив с места. – Заткните его проклятый рот! Я не хочу слушать.

Он оглядывался кругом со страхом и тревогой; герцог Йоркский вскочил на ноги, как и его брат, и яростно смотрел на смелого пленника. Дарелл не заставил повторять приказание и вынул из кармана шелковый платок.

– Здесь теперь происходит злодеяние, – начал было опять Финеас, но кончить свою фразу ему не удалось: несмотря на яростное сопротивление, ему накинули платок и завязали рот, так что он смолк, но все же глазами старался дополнить недосказанное.

Король, вздохнув с видимым облегчением, отер лоб своим платком и бросил боязливый взгляд вокруг стола.

– В чем безумие этого человека? – спокойно и, по-видимому, беззаботно заговорил герцог Монмут. – Кто попирает здесь слово Божие и чем?

Никто не ответил ему.

Тогда юный герцог взглянул на Арлингтона и Клиффорда, потом дерзко уставился на герцога Йоркского и спросил, низко поклонившись отцу:

– Разве вера страны не в безопасности в руках короля?

– В такой безопасности, Джеймс, что не нуждается в твоей защите, – сухо ответил его величество.

Финеас снова поднял руку, пальцем указывая на короля.

– Свяжите ему руки! – торопливо приказал последний, снова бросая боязливый взгляд на сына.

Молодой герцог улыбнулся, стараясь скрыть насмешку.

Хотя у меня страшно болела голова и все тело ныло от какой-то страшной боли, я внимательно следил за всем происходившим и знал, что Финеасу не дадут говорить. Что мог он знать? Но его, очевидно, остерегались: бумага, лежавшая пред королем, исчезла со стола.

Де Перренкур снова что-то стал шептать королю; на этот раз он говорил долго, и все молчали, пока он не кончил. Наконец король поднял глаза, улыбнулся и кивнул головою. Он, видимо, успокоился, и его голос больше не дрожал.

– Господа! – начал он. – Пока мы здесь разговариваем, бездельник все дальше уезжает от Дувра. Пусть герцог Монмут и герцог Букингэмский возьмут каждый по десятку людей и едут по его следам. Я буду глубоко благодарен тому, кто приведет этого человека ко мне.

Оба герцога переглянулись. Поручение короля удаляло их обоих из замка на более или менее продолжительное время. Возможно, что кто-нибудь из них и нападет на след Джона Велла, но может случиться, что его совершенно не найдут или он не дастся живым в руки, почему посылали их, а не просто двух офицеров с солдатами? Если король желал их отсутствия, то предлог был выбран удачно; я угадывал тут совет де Перренкура.

Герцог Букингэмский, очевидно, смирился. Он встал и с поклоном заявил королю, что спешит исполнить приказание и доставить того человека живым или мертвым. Монмут хуже владел собою: он встал с недовольным выражением на своем красивом лице и угрюмо сказал:

– Довольно мудрено искать одного человека на пространстве всей страны!

– Твоя преданность мне укажет тебе путь, Джэймс! – проговорил король. – Поезжайте, не теряйте времени! Этого человека уведите и заприте его покрепче, – добавил он. – Мистер Дарелл, стерегите его получше; никого не допускайте к нему! А всего больше не позволяйте ему ни с кем говорить. Он должен будет говорить только в свое время, – добавил король, снова выслушав шепот де Перренкура.

– Когда это будет! – тихо спросил Монмут, так что король мог сделать вид, что не слышит, и любезно улыбнулся своему сыну.

Но Монмут все еще медлил, хотя герцог Букингэмский уже вышел и Финеас Тэт был уведен из комнаты. Его глаза были устремлены на меня, я читал в них ясный призыв. Не думаю, чтобы он желал взять меня с собою в погоню за Джоном, но было ясно, что он хотел во что бы то ни стало видеть меня на свободе, переговорить со мной и убедиться, что я выполню задачу, поставленную мне герцогом Букингэмским. Мне сдавалось, что его погоня за Джоном ограничится поездкой в Диль, в гостиницу «Веселый моряк». Мне, как и ему, была очень нужна свобода для исполнения того же плана, хотя и не с той же целью. Я встал, обрадованный тем, что могу сделать это и что движение не причинило мне особенно сильной боли, и произнес:

– Я к услугам вашего высочества… Ехать мне с вами?

Король подозрительно посмотрел на меня.

– Я буду рад вашему обществу, если здоровье позволит вам это, – сказал герцог.

– Вполне, ваше высочество! – отозвался я и обернулся к королю, чтобы получить разрешение уйти.

Думаю, что я и получил бы его, если бы не новый шепот де Перренкура на ухо королю, который встал с места и под руку с ним подошел к своему сыну. Я следил за ним и услышал легкий, сдержанный смех. Оглянувшись, я заметил, что на меня смотрит герцогиня, с лукавою улыбкой, приложив палец к губам. Никто, казалось, не заметил ее жеста, кроме меня. Что она хотела этим сказать? Не требовала ли она от меня хранить известную мне тайну приказом более действенным, чем королевская власть, приказом хорошенькой женщины? После минутного колебания я ответил молчаливым поклоном, изъявившим согласие. Она весело кивнула мне и послала рукой воздушный поцелуй. Я знал, что теперь не осмелюсь никому уже заикнуться о том, что я подозревал, вернее – что знал о де Перренкуре.

Герцог Монмут сделал гневное движение. Король улыбался ему; де Перренкур положил свою унизанную кольцами руку на кружева его рукава. Герцогиня, смеясь, подошла к ним. Не знаю, что там произошло, но, минуту спустя, Монмут, слегка поклонившись отцу с самым недовольным видом, повернулся и вышел из комнаты. Герцогиня громко рассмеялась и на какое-то замечание короля воскликнула: «Фи!» – закрыв руками лицо.

Де Перренкур пошел было ко мне, но король остановил его за руку.

– Да он уже знает, – тихо проговорил француз, однако посторонился, и король подошел ко мне первый.

– Сэр, – сказал он, – герцог Монмут был так любезен, что освободил вас от службы у него, чтобы вы получили возможность служить мне.

– Его высочество оказал мне величайшую честь, разрешив служить вашему величеству! – поклонился я.

– Я же прошу вас присоединиться к моему другу, месье де Перренкуру, сопровождать его и быть в его распоряжении до моего следующего приказа.

Де Перренкур, выступив вперед, обратился ко мне:

– Через два часа будьте готовы сопровождать меня. Судно, стоящее в гавани, готово отвезти в Кале месье Кольбера де Круасси и меня с ним сегодня же ночью. С разрешения короля, прошу вас сопровождать меня.

– Итак, мистер Дэл, до свиданья! – сказал король. – Никому ни слова о том, что произошло здесь сегодня ночью – ни мужчине, ни женщине. Вы, кажется, знаете достаточно, чтобы понять, какая честь для вас – приглашение месье де Перренкура. Ваша скромность должна быть ценой такого доверия. Поцелуйте руку герцогине и можете оставить нас.

Я стоял в полном недоумении.

– Ступайте же! – хлопнул меня по плечу де Перренкур.

Оба они отошли от нас; герцогиня протянула мне руку, а я поцеловал ее.

– Мистер Дэл, – сказала она, – у вас масса добродетелей, но есть и один недостаток.

– Постараюсь исправиться, если вы мне назовете его, – ответил я.

– Вот он: ваши глаза слишком широко открыты.

– Наоборот, моя мать всегда обвиняла меня в том, что я их держу полузакрытыми.

– Она не видела вас при дворе.

– Да, и, кроме того, тогда я еще не видел вас, ваше высочество.

– Она рассмеялась, довольная комплиментом, и добавила:

– Сегодня меня с вами не будет, а месье де Перренкур не любит пытливых глаз.

Я был благодарен за предупреждение, но и только; я вовсе не был намерен закрывать глаза, если будет на что смотреть. Можно ведь было и не показывать этого де Перренкуру.

Я окончательно откланялся и вышел, пока избранное общество занимало свои места за столом. Я слышал слова де Перренкура: «Надо кончить; мне надо выехать с рассветом».

Я вернулся к себе и стал обсуждать положение вещей; хотя голова моя болела, но я мог думать без особенных усилий. Итак, дело, привлекшее в Дувр де Перренкура, было уже решено им или решалось сейчас; очевидно, его присутствие и настояние герцогини взяли верх, и договор был заключен. Но меня эти высшие дела не касались. Меня больше интересовала борьба, завязавшаяся между герцогом Монмутом и де Перренкуром; я знал, что и здесь, как повсюду, должен взять верх Людовик, как мысленно я давно называл де Перренкура; мне было жаль Барбару Кинтон. Я знал, кто должен был заменить при французском дворе красавицу Луизу де Керуайль. Однако какая же роль во всем этом предназначалась мне лично? Почему Людовик брал с собою именно меня, а не кого-нибудь другого? Тысячи человек бросились бы на его призыв, готовые служить ему в любом деле, каково бы оно ни было; почему же его выбор пал на меня?

Кто-то тихо постучал в мою дверь, и, когда я отпер ее, какой-то человек осторожно и быстро проскользнул в комнату. К своему удивлению, я узнал Кэрфорда. В последнее время его мало было видно; вероятно, он выжал все, что ему было надо от легковерного Монмута, и обо всем донес платившему ему патрону. Однако, чтобы соблюсти приличие, я спросил его:

– Вы пришли ко мне от герцога Монмута, милорд?

Но ему, должно быть, сегодня было не до приличий. Он был в сильном возбуждении и, отбросив все церемонии, заговорил прямо:

– Я пришел поговорить с вами; через час вы отплываете во Францию?

– Да, – ответил я, – по приказу короля.

– Но в течение этого часа вы могли бы уже быть так далеко отсюда, что тот, с кем вы едете, не мог бы ждать вас.

– Ну, и что же, милорд?

– Словом… сколько вы возьмете за то, чтобы исчезнуть?

Мы стояли друг против друга, я смотрел на Кэрфорда, стараясь понять его цель, и наконец спросил:

– Зачем вы хотите платить мне? Ведь платить будете вы?

– Да, я. Вы, конечно, знаете, зачем и с кем вы едете?

– С месье де Перренкуром, и месье Круасси, – ответил я, – а зачем – этого я не знаю.

– Не знаете и того, кто еще едет с вами? – спросил он, глядя мне в глаза.

– С нами едет и она, – помолчав, ответил я.

– И вы знаете, зачем?

– Я могу угадать это.

– Так вот я хочу ехать вместо вас. Я покончил с этим глупейшим Монмутом, а служить французскому королю не хуже.

– Тогда попросите его взять и вас.

– Он не захочет, предпочитая вас.

– Значит, поеду я.

Кэрфорд подошел ближе ко мне. Я следил за ним, положительно не понимая, чего он хочет.

– Что вы выиграете своей поездкой? – проговорил он. – Если же вас не будет, де Перренкур возьмет меня.

– Разве ему недостаточно Кольбера?

Лорд подозрительно смотрел на меня, как бы не доверяя моей наивности, а затем произнес:

– Вы отлично знаете, что Кольбер для его цели не годится.

– Клянусь честью, я этой цели не знаю, – воскликнул я.

– Клянетесь? – настойчиво переспросил он.

– Очень охотно, потому что это – правда.

– Тогда зачем же вы едете? – полуубежденный спросил он.

– Я повинуюсь приказанию, хотя у меня есть при этом и своя цель, которую я охотнее исполню сам, чем доверю другому.

– В чем же она, скажите, пожалуйста?

– Оберегать ту даму, которая едет с нами, и служить ей.

– Вы хотите оберегать ее? – иронически рассмеялся Кэрфорд.

– Ее и ее честь, – серьезно сказал я, – и этой задачи я не передам в ваши руки.

– Что вы сможете сделать? Как можете служить ей?

– Это – уже мое дело, милорд, – ответил я. – Мне надо еще сделать приготовления к отъезду, извините.

Я открыл для него дверь и стоял в ожидании. Кэрфорд больше не мог сдержать себя и вспыхнул от гнева.

– Клянусь небом, вы не поедете! – крикнул он, хватаясь за шпагу.

В этот момент раздался возглас:

– Кто говорит, что мистер Дэл не поедет?

В дверях появилась мужская фигура в высоких сапогах и плаще, полускрывавшем ее лицо. Однако мы оба узнали его. Кэрфорд отступил, я низко поклонился; оба мы обнажили головы.

Де Перренкур вошел в комнату и обратился к Кэрфорду:

– Милорд! Когда я отклоняю чьи-нибудь услуги, никто не заставит меня принять их, и когда я говорю человеку, что он едет со мною, он едет. Угодно вам возразить что-нибудь по этому поводу?

По лицу Кэрфорда было видно, что он дорого дал бы, чтобы обнажить шпагу против де Перренкура, да и против меня также, но повелительный жест француза указал ему на дверь. Он безмолвно повиновался.

– Короли, милорд, могут иногда посылать за кем-нибудь шпионов, но сами в них не нуждаются, – произнес де Перренкур.

Эта фраза, сказанная вслед Кэрфорду, заставила последнего побледнеть и скрипнуть зубами. Я думал, что он бросится на оскорбителя, но он овладел собою и вышел из комнаты.

Людовик рассмеялся и, сев на мою кровать, сказал мне:

– Собирайтесь! Через полчаса мы уезжаем.

Я повиновался и молча стал собирать в чемодан свои немногочисленные вещи.

– Я выбрал в свои спутники вас, – продолжал Людовик, – потому что вы умеете молчать и, видя, умеете быть иногда слепым.

Я вспомнил, что герцогиня сомневалась в моей слепоте, но молча принял комплимент.

– Эти свойства драгоценны, – продолжал французский король. – Вы поедете со мною в Париж. Я найду там для вас дело, а кто мне служит, не будет раскаиваться. Скажите, я чем-нибудь хуже других королей?

– Ваше величество – величайший государь во всем христианском мире! – искренне ответил я, и был прав: таким считал его весь мир.

– И величайший государь в мире все-таки боится кое-каких вещей, – улыбнулся он.

– Не может быть, ваше величество!

– Несомненно! Он боится женского языка, женских слез, ревности и гнева… в особенности же ревности, мистер Дэл.

Я смотрел на Людовика в недоумении, опустив руки; к счастью, мои сборы были уже кончены.

– Я женат, – продолжал он, – но это еще не важно.

Он пожал плечами, а я подумал:

«При дворе в особенности».

Должно быть, король угадал мою мысль; по крайней мере, он улыбнулся и продолжал:

– Однако я – не только муж, но и возлюбленный.

Я молчал, не зная, что ответить. Я, конечно, слышал о его увлечении Барбарой, но не мне было говорить с ним об этом.

Он встал, подошел ко мне и, глядя мне в лицо, спросил:

– А вы – не муж и не возлюбленный?

– Ни то, ни другое, государь.

– Вы знаете мисс Кинтон?

– Да, ваше величество.

Людовик подошел еще ближе и почти на ухо сказал мне:

– С такой женой и моим покровительством можно подняться очень высоко.

Я не мог удержаться, чтобы не вздрогнуть при этих словах.

Так вот в чем разгадка! Теперь я знал предназначенную мне роль и награду за нее. Если бы мне сказали это месяц тому назад, когда я еще не выучился самообладанию, я ответил бы на это ударом шпаги, не глядя на то, кто сказал это. Теперь я, хотя и с трудом, подавил свое негодование и скрыл отвращение.

Людовик милостиво улыбнулся мне и продолжал:

– Ваша свадьба состоится в Кале.

К своему удивлению, я поклонился с улыбкой.

– Будьте готовы через четверть часа! – заключил французский король, выходя из комнаты.

Долго еще я простоял неподвижно на месте. Теперь я понял, почему Кэрфорд хотел ехать вместо меня, почему герцогиня Орлеанская рекомендовала мне закрывать глаза, понял какое «счастье» ожидало меня. Английский придворный со своею женою поедет с французским королем; король примет под свое покровительство обоих, и этою женою будет Барбара Кинтон.

Наконец я опомнился и стал окончательно собираться в путь. Я зарядил свой пистолет, осмотрел шпагу. Судьба давала мне случай исполнить обещание, данное отцу Барбары: честь его дочери была теперь в моих руках. Внезапно в моей душе проснулось сомнение. После жизни при дворе я знал теперь, каковы там были понятия о чести. Я ничего не знал о Барбаре, от нее у меня не было никаких сведений. Оттолкнув герцога Монмута, не шла ли она сама навстречу де Перренкуру? Я отгонял эту мысль, но она назойливо возвращалась ко мне. Барбара ехала с королем Франции. Ехала ли она добровольно?

С этой неотступной мыслью я шел навстречу судьбе.

III ДЕ ПЕРРЕНКУР УДИВЛЯЕТСЯ

Слова де Перренкура: «С такой женой и моим покровительством можно подняться очень высоко» – все еще неотступно звучали в моих ушах, когда я шел на берег моря, и совершенно заглушали во мне всякое воспоминание о последних событиях, о всяких заговорах, о королях, католиках и протестантах. Мне было безразлично, что король подписал в эту ночь отречение от своей религии и свободы своего королевства, меня не занимал больше смелый план фанатика Финеаса Тэта, в который он завлек моего простака-слугу. Все это меня не касалось и зависело только от Божьей воли. Собственная задача, выпавшая на мою долю, казалась мне гораздо более важной и занимала все мои мысли. Я предвидел массу затруднений, почти не имел надежды выйти из них, но твердо решил не быть соучастником короля Людовика в его планах. Иллюзии юности пропадают быстро, и я уже не возмущался сделанным мне предложением, а только был удивлен, почему выбор короля остановился на таком скромном человеке, как я, когда многие высокопоставленные лица поспешили бы с восторгом, без колебания принять лестное предложение.

Мы были уже на набережной, нас ожидало маленькое судно. Дул слабый ветер; он был достаточен для отплытия, однако обещал долгий переезд. Над морем стоял такой густой туман, что Кольбер с недовольством пожимал плечами, но Людовик не хотел и слышать об отсрочке отъезда. Тогда наш король послал за известным лоцманом Томасом Лай, чтобы тот проводил нас, пока не окажутся в виду берега Франции. Оба короля ходили взад и вперед, занятые оживленным разговором. Неподалеку виднелись две женских фигуры; вскоре к ним подошел Кольбер; после недолгого разговора с ними он направился в мою сторону и обратился ко мне с любезной улыбкой, предлагая взять на свое попечение мисс Кинтон.

– Герцогиня послала с нею надежную горничную, но для дамы нужен провожатый, а мы все чрезвычайно заняты своим делом, – сказал он мне и с многозначительной улыбкой отошел снова к своему королю.

Я поспешил подойти к Барбаре. Около нее неподвижно, как солдат на часах, стояла сильная, плотная женщина. Барбара была несколько бледна, но спокойна и довольно небрежно ответила на мой поклон. Знала ли она обо всем, что замышлялось против нее? Была ли ей известна моя роль во всем этом? Скоро я убедился, что она находится в полном неведении.

– Ветер благоприятен для нас, – начал я.

– Для нас? – удивилась мисс Кинтон. – Разве вы едете с нами?

Я взглянул на горничную, стоявшую около нее, как истукан.

– Она не знает английского, – сказала Барбара, поняв мой взгляд. – Вы можете говорить спокойно. Почему вы едете?

– Нет, но зачем едете вы?

– Герцогиня Йоркская едет ко французскому двору, и я должна для нее все приготовить, – как бы с оттенком недоверия ко мне проговорила Барбара.

Так вот под каким предлогом увозили ее! Правда, можно было и заставить ее, но добровольно, конечно, было удобнее.

– Вы в самом деле едете со мною? Не шутите, скажите правду!

– В самом деле еду. Разве это вам так неприятно?

– Но зачем? Зачем?

– Де Перренкур ответил на это одно, а я – другое.

Ее глаза смотрели вопросительно, но она промолчала, а затем слегка дрожащим голосом продолжала:

– Я рада уехать из этого города.

– Не один этот город опасен, – заметил я.

– Герцогиня обещала мне… – нерешительно начала она.

– А де Перренкур? – перебил я.

– Он? Он дал слово своей сестре, – тихо ответила Барбара и еще тише договорила: – Симон, Симон!

Я скорее угадал, чем услышал этот призыв, вызванный смутным страхом. Тем не менее я должен был предупредить ее.

– Мои услуги всегда в вашем распоряжении, – сказал я, – несмотря на то, что обещает де Перренкур.

– Я не понимаю… Что может он? Не поступаете же вы на службу ко мне? – рассмеялась Барбара, как будто довольная таким предположением.

– Де Перренкур предлагает мне служить вам и ему.

– Мне и ему? – с недоумением повторила она.

Я не знал, как сказать ей, мне было неловко. Однако время шло, и ей надо было знать это до отплытия в море.

– Так, куда мы едем, – сказал я, – слово де Перренкура – закон и его желание – все.

– Он обещал… герцогиня сказала мне, – запинаясь, проговорила девушка. – Ах, Симон! Ехать ли мне? Здесь мне будет не лучше.

– Ехать надо. Что мы можем поделать здесь? Я еду добровольно.

– Зачем?

– Служить вам, насколько это в моих силах; будете вы слушать меня?

– Говорите! Скорее!

– Изо всего, что он обещал вам, он ничего не сдержит, ничего. Тише, успокойтесь!

Я боялся, что она упадет, так она пошатнулась. Поддержать ее я не смел.

– Если он сделает вам странное предложение – соглашайтесь: это – единственный выход, – сказал я.

– Что он предложит?

– Он предложит вам мужа.

Барбара рванула тонкое кружево на шее, точно оно душило ее. Я пристально посмотрел на нее, и она покраснела под этим взглядом.

– Причину этого вы угадываете, – продолжал я, – иногда иметь мужа очень удобно.

Наконец я сказал это, но не мог дольше смотреть в глаза милой девушки.

– Я не поеду, – едва слышно прошептала она. – Я обращусь к защите нашего короля.

– Он только посмеется над вами, – горько сказал я.

– Я буду умолять де Перренкура.

– О, он будет очень вежлив, и только!

– Кто этот человек? – жестким и холодным тоном спросила Барбара, но не выдержала и, схватив меня за руку, горячо докончила: – Симон, есть у вас шпага?

– Да, она при мне.

– Тогда пустите ее в дело против этого человека.

– Этот человек – я.

– Вы, Симон?!

В этом коротком восклицании были и удивление, и надежда, и вздох облегчения. В нем мне почудилось еще что-то иное; глаза Барбары блеснули, но сейчас же скрылись под опущенными веками.

– Вот почему я еду, – проговорил я: – «С такой женой и моим покровительством можно подняться высоко!», – сказал мне сам де Перренкур.

– Вы! – снова прошептала она с краской на лице.

– Нам надо скрыться, прежде чем мы прибудем в Кале. Будьте дорогой поблизости от меня, может, представиться удобный случай. И, если будем в Кале, постарайтесь делать то же, пока можете.

– А если нам не удастся бежать?

На это я не сумел ей ответить, да если бы и сумел, то не имел бы на это времени: меня звал к себе Кольбер. Король в последний раз обнимал своего гостя, паруса были подняты, лоцман находился на месте. Кольбер указал мне на короля; я подошел к нему, преклонил колено и поцеловал протянутую мне руку. Король с улыбкой обратился ко мне:

– Вы – сильный человек, мистер Дэл, но судьба сильнее вас. И все-таки она, как женщина, благоволит к вам. Однако не испытывайте ее слишком много! Теперь она ждет вас с распростертыми объятиями. Не правда ли, брат мой?

– Вы совершенно правы, ваше величество, – ответил де Перренкур.

– Примете ли вы ее благоволение? – спросил меня король.

Я низко поклонился и, постаравшись любезно улыбнуться, ответил:

– Очень охотно!

– А как насчет ваших оговорок, мистер Дэл?

– С позволения вашего величества, эти оговорки не выдерживают воды.

– Отлично! Значит, мой брат счастливее меня в этом отношении. Господь с вами, мистер Дэл!

На это я опять улыбнулся: моя роль была не такова, чтобы призывать на нее благословение неба. Король понял мою мысль и тоже улыбнулся.

– Говоря с вами, надо выбирать слова, – нетерпеливо сказал он, жестом отпуская меня.

Я отошел и смотрел на него, пока он стоял на берегу, а лоцман выводил из гавани наше судно. Затем он повернулся и неторопливо пошел к городу.

Судно шло медленно. Прошло около часа. Я все это время был один на палубе, если не считать команды и лоцмана; остальные все сошли вниз. Когда же я хотел последовать за ними, Кольбер жестом остановил меня. Мной овладело горькое сознание своей беспомощности: когда пройдет во мне надобность, меня просто отошлют прочь, и дело с концом. Мне представлялось угадывать, что происходило внизу, и это ничуть не радовало меня. Я ожесточенно шагал взад и вперед по палубе, к большому соблазну команды, не понимавшей такого шатанья. Наконец я остановился на корме судна, где была привязана лодка лоцмана, бойко рассекавшая носом пенистые гребни волн. Мне на мгновение пришло желание броситься в нее и одному вырваться на свободу. Но странный тон восклицания: «Вы, Симон!» – остановил меня.

Свет был не мил мне в эту минуту; я пристально смотрел на морскую гладь, расстилавшуюся предо мною впереди и манившую к спокойствию своей прохладой и прозрачностью. Опасно смотреть в ясную ночь на эту синюю хрустальную глубину. Могучее искушение овладевает душой: эта гладь тянет и манит к мечтательному покою, к нирване. Оторвавшись от опасного созерцания, я заметил, что стремившаяся мимо вода вдруг остановилась и точно замерла на месте; густой белый туман спустился завесой над морем, паруса обвисли на реях. Прекратилось всякое движение, и судно остановилось на воде. Я облокотился на лафет пушки, чувствуя, как туман смачивает мое лицо, охватывая все кругом своими цепкими объятиями. Какой-то говор поднялся около; голос капитана успокаивал команду. Он говорил, что во время тумана нечего ждать ветра. Недовольные голоса мало-помалу затихли.

Остальное, происходившее в эту ночь, до сих пор кажется мне смутным, невероятным сном, который я с трудом восстанавливаю в своей памяти.

Я стоял, склонясь к борту, бесцельно следя, как лодка лоцмана лениво покачивалась на затихших струях и как тихо журчала под нею вода. За моей спиной послышались голоса. Я не двинулся с места: мне был знаком этот убедительный, вкрадчивый голос. Осторожно оглянувшись, я все-таки не мог рассмотреть подходивших. До меня долетело сдержанное рыдание, и, услышав его, я мгновенно выпрямился и схватился за шпагу.

– Вы теперь утомлены, – сказал голос де Перренкура. – Мы поговорим об этом снова утром. Очень жалею, что расстроил вас. Пойдемте к тому господину, с которым вы желаете поговорить, и я больше не стану беспокоить вас. Очень рад, что взял с собою от моего брата человека, общество которого вам угодно. Поверьте, что ваш друг будет и моим. Я отведу вас к нему и оставлю вас.

Всхлипыванье Барбары прекратилось, и мне не казалось удивительным, что де Перренкур сумел уговорить ее. Туман как будто немного рассеялся: я увидел очертания их фигур, а следовательно они также увидели меня. Я выступил вперед и сказал:

– Я здесь и готов к услугам мисс Кинтон.

Король подошел ко мне и, взяв мою руку, тихо сказал:

– Все идет хорошо. Будьте осторожны с нею: она сама расположена к вам. Все будет гладко.

– В этом можете быть уверены, ваше величество, – ответил я. – Вы оставите ее со мною?

– Да. Ведь я могу вполне довериться вам?

– Без всякого сомнения, – улыбнулся я под покровом тумана.

Барбара была теперь около меня; Людовик поклонился и отошел. Я видел, как он подошел к лоцману, и до нас донеслись звуки их голосов. Туман снова сгустился, и больше ничего не было видно. Протянув руку, я почувствовал в ней руку Барбары и услышал ее голос:

– Вы… вы останетесь со мною, Симон? Мне страшно!

Дыхание свежего ветра коснулось в эту минуту моего лица; паруса захлопали и надулись, лодка Томаса Лая забилась у кормы. Всмотревшись, я увидел в тумане лицо Барбары, бледное и мокрое от слез. Новое и вместе с тем знакомое чувство овладело моей душой; я знал теперь, что никогда не оставлю этой девушки; мгновенное искушение бросить все и думать только о своих делах бесследно пропало: ведь у Барбары никого не было, кроме меня одного.

– Да, я буду с вами, – твердо ответил я.

Ветер крепчал, туман стал подниматься. Вода журчала под килем нашего судна; маленькая лодка прыгала и покачивалась около него.

– При таком ветре мы через два часа пристанем к берегу, – крикнул лоцман.

Решение было принято: оно, как молния, сверкнуло в моей голове, но я знал, что исполню его. Я привлек Барбару ближе к себе. Лодка Томаса Лая колыхалась рядом с судном, со сложенными на борту веслами.

– Я не допущу его увезти вас в Кале, – шепнул я. Там мы будем совсем беспомощны.

– Но ведь вы будете со мною?

– Да, как игрушка и посмешище в его руках! – горько улыбнулся я.

– Что же нам делать, Симон? – взволнованно спросила она.

Я указал ей на лодку лоцмана и спросил:

– Если я буду там, решитесь ли вы спрыгнуть ко мне на руки? Расстояние невелико.

– В лодку? В ваши руки?

– Да, я сумею сдержать вас. Надо спешить, пока не поднялся еще туман.

– А если нас увидят?

– Ну, хуже не будет, все равно.

– Хорошо, я прыгну в лодку.

Судно подвигалось довольно быстро, хотя ветер дул порывами, а туман тосветлел, то снова окутывал все непроницаемым покровом.

– Будьте наготове! – шепнул я, сжав руку Барбары.

Перекинув сначала одну, потом другую ногу через борт, я осторожно спрыгнул в лодку Томаса, она пошатнулась, но выдержала прыжок хорошо, благодаря своей устойчивости и сравнительной высоте над водою. Я стал тверже на ноги и шепнул: «Готово». У меня так сильно билось сердце, что я почти не расслышал собственного голоса, но он, должно быть, раздался слишком громко: как только Барбара спрыгнула в мои руки, послышались топот ног на палубе, громкое проклятие по-французски, и чья-то фигура появилась на том же лафете пушки и наполовину перегнулась через борт. Барбара была в моих руках, я чувствовал, как она приникла ко мне, но времени у нас не было – я резко освободился и посадил ее на скамью лодки. Снова взглянув на борт судна, я узнал склонившееся лицо короля Людовика и, тотчас же выхватив нож, бросился перерезать канат, прикреплявший лодку к судну.

Ветер стих, туман сгустился. С отчаянной силой я старался перерезать канат по частям; когда лопнула последняя из них, я поднял голову. С борта раздался выстрел, над моим ухом прожужжала пуля. Я нервно рассмеялся ей вслед. В эту минуту темная фигура над нами отделилась от борта и, стремительно бросившись в лодку, налетела прямо на меня. Мы оба повалились на дно, едва не опрокинув лодки. Но надежное суденышко устояло, и я, схватив своего противника обеими руками, стал бороться с ним грудь с грудью, плечо в плечо; его дыхание обжигало мое лицо. Я крикнул: «Гребите! Гребите!» С судна раздался тревожный крик: «Лодку! Лодку!», – но оно уже лишь смутно обрисовывалось в тумане.

– Гребите, гребите! – повторял я.

Весла ударяли об уключины, и лодка тихо стала отплывать от судна. Я пустил в дело всю свою силу. Будучи гораздо выше короля ростом, я не щадил его; яростным усилием я повалил его на пол, выхватил пистолет из-за его пояса и швырнул за борт лодки. Глухой шум долетал до нас с корабля, но ветер молчал, туман сгущался, а другой лодки там не было.

– Дайте мне весла! – шепнул я.

Барбара повиновалась, ее руки были холодны, как лед, когда встретились с моими. Я оттащил неподвижное тело Людовика под скамью, на которой сидел, и повернул его лицом вверх между своими ногами; затем я стал сильно грести прочь от судна, готовый при первом движении французского короля бросить весла и направить пистолет в его голову. Но пока в этом не представлялось надобности, и я усердно работал веслами; Барбара неподвижно замерла на корме.

Оглянувшись я уже не увидел судна. Кругом нас охватывал густым навесом наш верный союзник – туман.

Этот обморок короля был очень удобным обстоятельством. Он знал, что я был сильнее его и что теперь едва ли что-нибудь могло стеснить меня. Если бы я был пойман, то моим уделом была бы могила или пожизненная тюрьма; чтобы не рисковать для себя этим, можно было пожертвовать хотя бы и королевской жизнью. Однако Людовик был недвижим, и, право, я боялся, не убил ли я его. Если так – оставалось одно: надо было сдать Барбару в надежное место и самому последовать за французским королем. Для меня уже не могло бы быть места между живыми людьми и лучше было самому покончить с собою, чем допустить травить себя всю остальную жизнь, как бешеную собаку. Эти мысли теснились в моей голове, но весла работали усердно, и мы были теперь одни, втроем, среди открытого моря.

Мною овладел страх; я поднял весла и, склонившись к Барбаре, спросил чуть слышным шепотом:

– Жив ли он? Ради Бога! Не умер ли?

Мисс Кинтон сама сидела полумертвая от страха. При моих словах она вздрогнула, но овладела своей нервной дрожью и тихо опустилась на колени на дно лодки. Она достала из-за своего платья флакон с солями и поднесла его к ноздрям короля. Я следил за его лицом. Мускулы сократились в гримасу, потом лицо приняло спокойное выражение, и он открыл глаза.

– Слава Богу! – облегченно произнес я, но сейчас же вспомнил об угрожающей нам опасности и вынул из-за пояса пистолет.

Барбара, все еще поддерживая голову короля, взглянула на меня.

– Что с нами будет? – спросила она.

– По крайней мере нас не обвенчают в Кале, – усмехнулся я.

– Нет, – шепнула она, снова склонившись к королю.

Его глаза были теперь широко открыты и пристально смотрели в мои. Он, видимо, приходил в себя; это доказывал взгляд, брошенный им на меня, на весла, на пистолет в моей руке. Он приподнялся на локте, причем Барбара быстро отодвинулась от него; потом он сел и, казалось, хотел встать на ноги. Я навел на него дуло пистолета.

– Не вставайте, пожалуйста, – сказал я, – опасно ходить в такой маленькой лодке, и вы, пожалуй, опрокинете нас всех.

Он обернулся на Барбару, посмотрел на море кругом. Нигде не было видно ни одного паруса. Туман все еще окружал лодку непроницаемым кольцом. Этот беглый осмотр должен был доказать Людовику, что его дело плохо. Однако ни малейшего страха не выразилось на его лице. Он сидел спокойно, с любопытством глядя на меня. Наконец он заговорил:

– Вы дурачили меня все время? – спросил он.

– Точно так, – ответил я, слегка склонив голову.

– Вы и не рассчитывали принять мое предложение?

– Будучи джентльменом – нет.

– Меня также считают джентльменом, сэр!

– Ну, а я вас считаю государем.

Людовик не ответил, но, оглянувшись вокруг, сказал:

– Судно должно быть близко; если бы не этот проклятый туман, его было бы видно.

– Слава Богу, что не видно, – отозвался я.

– Почему это? – резко спросил король.

– Если бы это было так, то вот пистолет для дамы и шпага для нас обоих, – спокойно ответил я, несмотря на то, что мое сердце сильно билось.

– Это вы не осмелитесь сделать! – крикнул Людовик.

– Придется поневоле, – объявил я.

С минуту царило молчание. Затем раздалось восклицание Барбары.

– Симон, туман поднимается!

Это было верно. Подул ветер, и туман стал рассеиваться. Глаза короля сверкнули. Мы все трое единодушно оглянулись на море. Благодетельный покров тумана медленно полз вверх. Направо смутно начинал обрисовываться большой, темный силуэт судна; конечно, это было королевское судно. Мои глаза встретили торжествующий взгляд Людовика: он, очевидно, не считал меня способным исполнить обещанное и думал, что наша игра проиграна: туман продолжал подниматься, и с корабля нас должны были скоро заметить.

– Вы поплатитесь за свою выходку, – сквозь зубы сказал король.

– Очень возможно, – произнес я, – но, я думаю, что эту плату получит ваш наследник, ваше величество.

Он все еще не верил.

– Так как вы – король, – громко рассмеявшись, сказал я, – то вам будет отдано преимущество: вы можете умереть раньше дамы. Вот судно уже ясно видно; скоро с него так же ясно будем видны мы. Итак, государь, вы – первый.

Людовик тревожно посмотрел на меня.

– Но я безоружен, – сказал он.

– Здесь не поединок, – ответил я и обратился к Барбаре: – Пойдите на корму и постарайтесь не смотреть сюда.

– Симон, Симон! – в ужасе воскликнула она, но повиновалась и, кинувшись на дно лодки, закрыла лицо обеими руками.

Я обернулся к королю и спокойно и вежливо спросил его:

– Как вы желаете умереть, ваше величество?

Я услышал радостные крики, но не спустил взора с лица Людовика, чтобы не дать ему возможности броситься ко мне или прыгнуть в воду. На судне увидали короля, и радостные крики усилились. Однако оттуда не смели стрелять без его приказа, так как это создавало риск убить его самого. Надо было не допустить его к судну настолько, чтобы там был слышен голос с нашей лодки.

– Как вы желаете умереть? – повторил я.

Глаза Людовика вопросительно смотрели на меня.

– Клянусь честью, я сделаю это! – улыбнулся я на их безмолвный вопрос.


IV МОЯ ПОСЛЕДНЯЯ ГИНЕЯ

Однако король Людовик, прозванный Великим, должно быть, имел в своей жизни не одну ту цель, против которой я боролся, видел не одну Барбару среди женщин на свете и не собирался пожертвовать своей жизнью ни ради того, ни ради другого. Глядя на него, можно было подумать, что жизнь и смерть очень мало значили в его глазах, и он помнил в эту не совсем обыкновенную для короля минуту лишь о судьбах королевства, которым Рок судил ему управлять. Его взгляд был ясен и спокоен, когда он смотрел на мой пистолет, направленный в его голову. Победа была на моей стороне, но он лишил меня ее торжества и покоряясь подчинял меня себе. Он непринужденно улыбнулся и сказал:

– Право, на этот раз я промахнулся, что, говорят, со мною не часто случается. Что же делать? Миром управляет Всевышний.

– Но через посредников, государь, – добавил я.

– А посредники не всегда исполняют Его волю, вы хотите сказать, мистер Дэл? Ну, на этот раз посредником оказались вы и исполнили свое дело исправно. Носите это на память обо мне! – и он протянул мне свой кинжал, рукоятка которого была осыпана драгоценными камнями.

Я низко поклонился, но не спустил пальца с курка.

– Полно! Я даю вам свое слово, – просто сказал Людовик.

Спокойное величие этой короткой фразы победило меня, и я отложил в сторону оружие.

– Я должен попрощаться с мисс Кинтон, – произнес король и, оборачиваясь к ней, продолжал: – Мадемуазель, жизнь долга и разнообразна. Дай Бог, чтобы вам не понадобилась помощь друзей, но, если что случится, вспомните, что у вас всегда будет верный друг, пока Людовик владеет троном Франции. Обратитесь к нему при помощи этого перстня и считайте его всегда своим покорнейшим слугою.

Он снял с пальца великолепное бриллиантовое кольцо и, опустившись на одно колено, взял руку Барбары, а затем, надев ей на палец кольцо, со вздохом поцеловал эту руку. После того он встал и, глядя на судно, сказал мне: «Гребите туда!» И я, державший в своих руках его жизнь, послушно взялся за весла и исполнил его приказание.

Скоро мы поровнялись с кораблем. С борта виднелись лицо Кольбера, у которого я увез его короля, и лицо лоцмана Томаса, у которого я увез его лодку. Около них находилось несколько изумленных лиц команды. Людовик не обратил на них внимания; жестом руки предупредив все вопросы, он обернулся ко мне и, улыбаясь, тихо сказал:

– Разведывайтесь, как сами знаете, с моим братом, сэр. Наша борьба была не шуточная, и я вовсе не расположен к великодушию.

– Я прошу ваше величество только вспомнить обо мне, как о честном человеке! – искренне ответил я.

– И как о храбром джентльмене, – добавил он и, взяв опять руку Барбары, тихо продолжал: – Я желал вам только добра, а вместо него причинил лишь зло. Прошу вас помнить первое и забыть второе, – и он еще раз рыцарски поцеловал ее руку.

Я улыбнулся на это оригинальное извинение, но Барбара не улыбалась. Она опустилась на колени и дважды поцеловала руку Людовика, не имея силы заговорить от волнения.

– Ведь я же простил вашего друга! – мягко сказал он, отодвигая свою руку. Я стоял в своей лодке с непокрытой головой. Он посмотрел на меня и резко произнес: – Все это должно остаться между вами и мною.

– Повинуюсь приказанию, в котором я не нуждался, – сдержанно ответил я.

– Прошу прощения! Наденьте шляпу: не надо мне этих внешних знаков уважения. Счастливого пути!

По его знаку, Кольбер подал ему руку. Ни одного вопроса, ни одного знака удивления не посмели выразить на корабле; только лоцман в недоумении таращил глаза на короля, не смея выразить свое негодование против похитителя его имущества.

– За лодку вам будет уплачено, – услышал я слова короля. – Поставьте все паруса и держите курс на Кале.

Никаких объяснений король не счел нужным дать и знаком отпустил всех окружающих; только Томас Лай не сразу повиновался королевскому жесту, но Кольбер взял его за руку и отвел на его место.

Паруса были поставлены, и судно двинулось. Король стоял на корме и, обнажив голову, низко поклонился Барбаре; но она не видела этого, ее лицо было закрыто руками. Я приподнял свою шляпу и сел на весла. Король улыбнулся, и мы обменялись с ним долгим взглядом, как два борца, померившиеся силой и сохранившие уважение друг к другу. Что-нибудь да значило взять верх над королем Франции!

Я с сожалением провожал его взором: отказавшись служить ему в его любовных целях, я с восторгом служил бы ему в честном бою.

Итак, мы очутились одни в открытом море. Загорелась заря, небо просветлело, и вдали смутно обрисовались очертания скал. Я повернул лодку, направив ее снова на родину. Барбара тихо сидела на корме, бледная и измученная всеми треволнениями этой ночи. Избавление от большой опасности точно ошеломило ее. Но, хотя она избавилась от де Перренкура, оставался герцог Монмут. Пока она не будет в безопасности около своего отца, я был ее единственной опорой, а я не смел показать и носа в Дувре. Эти мысли я оставил про себя; девушку надо было теперь утешить и ободрить.

– Мужайтесь, мисс Барбара! – сказал я. – Ведь теперь-то уж нас не обвенчают в Кале.

– Мы должны благодарить Бога за свое спасение, Симон, – тихо ответила она.

Действительно, такое спасение было почти чудом: избежать свадьбы, предназначенной самим королем Людовиком, да еще с такой целью, было не шуткой.

– Конечно, мы могли бы бежать и после свадьбы, но это было бы уже не то, – улыбнулся я. – Да, это не устроило бы нас, – продолжал я шутить, – и создало бы неприятные осложнения… Не так ли?

– Поедете вы в Дувр? – не обращая внимания на мои слова, спросила Барбара.

– Как Бог даст! – несколько строптиво отозвался я. – Во всяком случае я правлю лодку к земле; последняя все-таки надежнее моря, хотя и Дувр далеко не безопасен для вас, мисс Барбара.

– Я ничего не боюсь, пока вы со мною, Симон. Вы ведь не оставите меня, пока я не буду с отцом, не правда ли?

– Конечно, нет, – ответил я. – А где теперь лорд Кинтон?

– Он в Лондоне. Ведь даже король не сможет ничего сделать, когда я буду с отцом.

– Тогда скорее в Лондон, – решил я. – Видите вы берег?

– Вижу маленькую бухту на берегу и дуврский замок по левую руку.

– Пристанем к бухте, – сказал я, – а потом постараемся добраться до Лондона.

Вдруг у меня явилась нежданная мысль. Я сложил весла и достал свой кошелек, я увидел там одну-единственную гинею; все мои деньги остались в чемодане на корабле французского короля, я позабыл и думать об этом. Что может быть ужаснее положения мужчины без гроша в кармане, да еще имеющего даму на своем попечении? Я почувствовал, что готов был заплакать с досады. Гинеи хватило бы на то, чтобы прокормиться нам до Лондона, но тогда пришлось бы идти пешком.

Взглянув на меня, Барбара увидела мое смущение и воскликнула:

– Что с вами, Симон?

«Может быть, у нее есть с собой деньги, – подумал я. – Придется попросить у нее».

Я протянул ей свою монету на ладони и произнес:

– Вот все, что у меня есть; король Людовик увез остальное.

– Я не подумала о деньгах, – сконфуженно проговорила Барбара. – У меня их тоже нет. Я отдала свой кошелек на хранение горничной, он тоже на корабле короля.

Вот было обидное положение. Все наши планы должны были рухнуть из-за такой ничтожной вещи, как деньги! И все-таки я был доволен, что их не было у нас обоих; все-таки у меня была гинея, и я мог помочь своей спутнице. Мне было приятнее иметь эту одну монету, чем если бы у нее их была сотня.

У Барбары не было и этого утешения. Нужда в деньгах была новым затруднением и притом совершенно нежданным. До сих пор она имела все, что могла пожелать, никогда не думая о том, откуда это берется. Не иметь возможности нанять лошадей для нее было тем же, что не иметь куска хлеба.

– Что мы будем делать? – воскликнула она в большем отчаянии, чем от всех предыдущих тревог этой ночи.

У нас были с собой ценные вещи: кинжал короля Людовика и его бриллиантовый перстень. Однако к чему они нам, если мы не могли их продать? Предложить их в обмен на почтовую карету было бы странно и возбудило бы подозрение. Было сомнительно, чтобы даже в Дувре нашелся какой-либо еврей, который согласился бы купить у меня кинжал, да и показаться туда днем для меня было опасно.

Взяв весла, я снова стал грести; берег был уже не больше, чем в двух милях расстояния. Солнце ярко светило, и маленькая бухта как будто манила нас. Но что значило все это для человека, имеющего одну гинею в кошельке?

– Что мы будем делать? – повторила Барбара. – Вам не к кому обратиться, Симон?

Мне казалось, что не к кому. Герцогу Букингэмскому я не мог довериться – он был союзником Монмута; Дарелл, называвший себя моим другом, был слугой Арлингтона, а довериться тому было мудрено. Кроме того, все это навело бы на мой след, а это было опасно.

– Так-таки никого нет, Симон? – повторила Барбара.

Мне пришло в голову, что есть человек, который охотно и щедро помог бы мне. Если бы мне удалось благополучно и тайно добраться до известного дома в Дувре, там я мог достать денег хотя бы в силу нашего старого знакомства. Но захочет ли Барбара принять одолжение из этих рук? Сравнительно мало зная женщин, я не мог даже предположить, как она примет такое предложение, и все-таки не смел сказать, на кого была моя единственная надежда в Дувре. Ввиду этого я старался придумать способ доставления ей этой помощи, не открывая ее источника, за что, право, совесть не особенно мучила бы меня.

– Я все думаю, к кому бы я мог обратиться и как быть, если бы таковой нашелся.

– Разве у вас нет никого, кому бы вы могли довериться? – спросила Барбара.

– А вы разделили бы это мое доверие и приняли бы услугу, принятую мной?

– Конечно! Ведь у меня нет выбора, – печально сказала она.

– Вы обещаете мне это?

– Да, – без колебания ответила она, что несколько смутило меня: мне стало стыдно за мою хитрость.

Мы уже были у берега, и киль лодки врезался в песок. Мы высадились в тени скал маленькой бухты. Вокруг все было пустынно; виднелся лишь один небольшой домик, стоявший недалеко от берега, на выступе скалы; он походил на рыбачью лачужку, но там, вероятно, возможно было добыть завтрак, на который пригодилась бы моя гинея. Я предложил Барбаре присесть и отдохнуть в защищенной со всех сторон расщелине скалы, пока я пойду попытать счастье в лачужке. Она согласилась не особенно охотно и следила за мной взглядом, когда я пошел по берегу, стараясь по возможности держаться в тени скал. Конечно, лучше было бы не рисковать такой прогулкой, но не стоило спасаться, чтобы умереть с голода.

Лачужка была недалеко, и я скоро подошел к ней. Было почти шесть часов, и ее обитатели, должно быть, уже встали. Интересно было бы знать, поехал ли герцог Монмут искать Барбару и меня в гостиницу «Веселый моряк» в Диле? Или он уже знал, что птичка вылетела из его ловушки, чтобы попасть в руки де Перренкура, который так рыцарски обошелся с ним? Это я не мог угадать. Я уже подошел к рыбачьей лачужке и вдруг остановился, пораженный удивлением и ужасом. При свете яркого утра я увидел у порога лачуги человеческий труп; его широко раскрытые глаза смотрели в небо, коричневый кафтан был весь в грязи, на груди зияла широкая рана, а рука сжимала рукоятку длинного ножа. Лицо трупа было мне хорошо знакомо, я его видел каждый день утром и вечером: это было лицо Джона Велла, моего слуги, раба Финеаса Тэта, из-за которого он погиб теперь бесславной смертью.

Это зрелище вызвало во мне дрожь ужаса и заставило быть еще более осторожным. Ведь оба герцога были, хотя и против своей воли, посланы в погоню за этим человеком. Не по их ли вине он лежал теперь убитым? Может быть, он искал в этой лачужке убежище, а нашел в ней свою гибель? Мне было жаль Джона, хотя я сам чуть не сделался жертвой заговора, составленного им и Тэтом против короля. Теперь своею смертью он предостерегал меня, как бы в вознаграждение за сделанное мне зло. Я приподнял шляпу и, осторожно обойдя труп, подошел к открытому окну лачужки, находившемуся невысоко от земли. Внутри дома слышались голоса. Я приник к окну, прислушиваясь:

– Лучше бы этот каналья не сопротивлялся, – сказал один голос, – но он налетел на меня, как тигр; мне поневоле пришлось пустить в ход шпагу. Король будет доволен теперь.

– О, проклятие королю, хотя он и отец мне! Вы слышали, когда я вернулся со своих поисков по городу, ища вас или герцога Букингэмского… кстати, где он?

– Должно быть, давно в своей кровати, ваше высочество.

– Ленивая собака! Так вот когда я вернулся, то узнал, что она уехала с Людовиком. Пусть теперь король сам разыскивает своих заговорщиков. А кто поехал с ними?

– Вы удивитесь, ваше высочество, когда узнаете, что поехал Симон Дэл.

– Негодяй! Так это был он? Однако хорошо же он нас одурачил! Значит, он был на жалованье у Людовика и служил ему. Я перережу ему горло, если он попадется в мои руки.

– Прошу ваше высочество разрешить сделать это мне.

– Очень благодарен, лорд Кэрфорд! – шепнул я под окном.

– Теперь незачем ехать в Диль! – вскрикнул Монмут. – Ах, если бы этот негодяй был тут! Она уехала, Кэрфорд. Первая красавица при дворе! Она попала в лапы Людовика! Ах, если бы я был королем!

– На все судьба, ваше высочество, – почтительно сказал Кэрфорд.

– Она пропала для меня, – повторил герцог. – Ей-Богу, если бы я знал это, то лучше, чем так потерять ее, женился бы на ней.

Эти слова заставили меня вздрогнуть. Барбара была так близко, что, если бы она слышала это? Я невольно схватился за рукоятку шпаги.

– Она ниже вашего высочества по положению. Вашей супругой могла быть… – Кэрфорд рассмеялся и добавил: – кого Бог даст.

– Хотя бы Анна Гайд! – воскликнул герцог. – Но я забыл: ведь эту вы наметили для себя.

– О, я всегда к услугам вашего высочества, – лукаво отозвался Кэрфорд.

Монмут рассмеялся. Должно быть, Кэрфорд получал немало, если спокойно выслушал этот смех, говоривший о нем то, что так любезно предложил Людовик мне.

– А мой отец очень рад, – продолжал герцог: – Кинтон уехала, но Керуайль осталась, а он так увлечен ею, что просил Нелл вернуться в Лондон сегодня же или завтра утром.

Оба рассмеялись: Монмут – над своим отцом, Кэрфорд – над своим королем.

– Что это такое? – вдруг насторожился герцог.

Его внимание было привлечено неосторожным восклицанием, вырвавшимся у меня при его словах; оно, хотя и слабо, но донеслось до их слуха. Я слышал, как звякнули их шпаги и шпоры, когда они вскочили. Я поспешил спрятаться за дом. К моему счастью, в эту минуту послышались другие шаги. Когда герцог и Кэрфорд подбежали к двери, в нее входил, должно быть, хозяин этой лачужки.

– Ах, это – рыбак! – сказал Кэрфорд. – Пойдемте, пусть он укажет нам ближний путь. Вы накормили лошадей?

– Да, милорд. Лошади накормлены и готовы, – ответил вошедший.

К своему большому облегчению, я услышал звук удалявшихся шагов. Я осторожно выглянул из-за дома и следил за ушедшими, пока они не скрылись из вида. Тело Джона Велла продолжало лежать на том же месте, и я не поцеремонился обыскать его, думая найти денег. Однако его кошелек оказался более пустым, чем мой собственный. Тогда я вошел в дом, чтобы поискать уже не денег, но пищи. Здесь счастье более благоприятствовало мне: я нашел полусъеденный пирог и кружку эля. Около них лежало, очевидно, оставленная герцогом золотая монета. Искушение было дьявольски сильно. Я ведь мог возвратить ее потом хозяину лачужки, а две гинеи было уже не то, что одна. Однако я оставил соблазнительную монету на месте и унес только пирог и эль, считая, что герцогская монета с избытком покроет нанесенный мною убыток.

Я быстро направился к месту, где оставил Барбару. Обойдя скалу, служившую ей прикрытием, я остановился в недоумении: ее убежище было пусто. Но вслед затем я увидел ее внизу, на берегу моря. Поставив на камень пирог и эль, я всмотрелся и понял, в чем дело: белые ножки мелькали среди набегавших на прибрежный песок волн. Чтобы не смутить своей спутницы, я отвернулся и хотел заняться приготовлением завтрака, но она окликнула меня, говоря, как приятна прохладная вода. Она была спокойна и весела: шляпа снята, и волосы свободно развевались по ветру. Я радовался ее хорошему настроению, но сам не мог разделить его, так как был измучен треволнениями этой ночи. В ожидании ее, я сел на камень и, положив голову на руки, задумался.

– Отчего вы так мрачны? – спросила девушка, подойдя ко мне.

– Как же иначе, мисс Барбара? – спросил я. – Наше положение не безопасно, и притом у нас нет ни одного пенса.

– Но от главной опасности мы избавились, – напомнила она.

– Да, в данную минуту.

– Ведь вас – то есть нас – не обвенчают сегодня! – рассмеялась она, но потом покраснела и отвернулась, вертя какой-то камешек в руках.

– С Божьей помощью от этого мы избавились.

– Если вам удастся достать денег, будем мы в Лондоне через два дня? – помолчав, спросила она.

– К сожалению, этот путь возьмет, по крайней мере, три дня, если мы не поедем, как король или герцог Монмут, – ответил я.

– Вам нет надобности быть со мною все время. Проводите меня на дорогу и отправляйтесь, куда вам надо.

– За что мне такое наказание, – улыбнулся я.

– Вы были очень добры ко мне, Симон. Вы рисковали своей жизнью и свободой, чтобы спасти меня.

– Кто же поступил бы иначе? К тому же я обещал вашему отцу охранять вас.

Девушка ничего не ответила на это, а я, желая предупредить ее о положении дел, рассказал ей все, что произошло в рыбачьей лачужке, умолчав только об угрозах Монмута по моему адресу. Я повторил ей слова герцога: «Чем так потерять ее, я бы лучше на ней женился», – и заявление Кэрфорда, что он «всегда к услугам его высочества» и в этом, как во всяком другом деле.

– Я думаю, что герцог говорил искренне, – закончил я, – он действительно по уши влюблен в вас.

– А вы хорошо знаете, что значит быть влюбленным, не правда ли?

– Без сомнения, – спокойно ответил я, хотя нашел лишним этот намек. – Итак, легко может случиться, что я со временем поцелую руку герцогине Монмут.

– Вы думаете, что я этого желаю? – спросила Барбара.

– Какая же женщина отказалась бы от такой чести?

– Я этого не желаю, – горячо крикнула она, топнув ножкой по песку. – Слышите, Симон, я не хочу этого, его женой я не буду… Почему вы улыбаетесь? Вы не верите мне?

– Нельзя отказываться от того, что еще не предложено, – заметил я, хлебнув глоток эля из кружки.

Лицо Барбары вспыхнуло, а глаза сердито блеснули.

– Лучше бы вы не спасали меня! – гневно крикнула она.

– И нас обвенчали бы в Кале? – лукаво спросил я.

– Вы дерзки, Симон! А все-таки женой герцога я не буду.

– И прекрасно! – сказал я, встав с места. – Нам нельзя идти в Дувр до наступления темноты. Что будем мы делать?

– Неужели придется провести здесь весь день? Так… вдвоем с вами?

– День провести придется, но можно провести его и не со мною. Я сойду вниз на берег и буду близко в случае надобности, а вы пока можете отдохнуть здесь на свободе, и притом совсем одна.

– Благодарю вас, Симон! – неожиданно кротко поблагодарила она.

Я сошел на берег и растянулся там на теплом песке. Я очень утомился и не спал в течение полутора суток; поэтому я скоро закрыл глаза, положив около себя заряженный пистолет, и заснул спокойным сном…

Солнце стояло уже высоко, когда я проснулся, зевнул и распрямил свои отдохнувшие члены. Мне послышался какой-то шорох, и я схватился было за пистолет, но, оглянувшись, увидел только сидевшую недалеко от меня Барбару, которая задумчиво смотрела на море. Почувствовав мой взгляд, она оглянулась.

– Мне стало страшно там одной, – застенчиво сказала она.

– Увы, я, должно быть, храпел вместо того, чтобы быть на часах, – с сокрушенным видом воскликнул я.

– Нет, вы не храпели, – отозвалась она, – то есть в эти последние минуты, по крайней мере. Я только что подошла сюда. Я боюсь, что говорила не довольно дружелюбно с вами.

– Я об этом и не думал, – успокоил я ее.

– Вам это было безразлично?

Я встал и ответил ей церемонным поклоном: сон и отдых привели меня в хорошее расположение духа.

– Нет, – торжественно заявил я, – вы знаете, что я – ваш покорнейший слуга и принадлежу вам душой и телом. Все, чем я владею, ваше. Клянусь, я говорю истину. Смотрите! – Я вынул из кошелька драгоценную гинею и, преклонив колено, торжественно подал ее Барбаре на ладони руки. – Вот это – все, что я имею, и все это принадлежит вам.

– Мне? – переспросила она, глядя на блестящую монету.

– Безраздельно и от всей души.

Девушка осторожно взяла монету своими тонкими пальчиками и, прежде чем я понял, что она хочет сделать, высоко подняла ее над головой и бросила далеко от себя в голубые волны моря.

– Боже мой! – вскрикнул я.

– Ведь эта монета была моя? Я сделала с нею, что нашла нужным, – сказала Барбара.


V ДОВОЛЬНО ГЛУПАЯ ВЫХОДКА

– Вот это чисто по-женски, – сказал я: – Как только женщина убедится, что вещь действительно принадлежит ей, она немедленно готова ее бросить.

С этим упреком я отвернулся от своей спутницы, отошел туда, где еще лежали остатки пирога и стояла пустая кружка, и сел на камень. Барбара смотрела на то место, где скрылась в воде монета, и не обращала на меня никакого внимания.

Может быть, моя шутка была неуместна, а Барбара утомлена и расстроена, но все-таки это не должно было быть причиной к тому, чтобы бросать в воду мою последнюю гинею. Во всяком случае за все, что я сделал для нее, я, право, не заслуживал такой выходки; она вывела меня из терпения.

День клонился к концу; я лежал теперь на песке, глядя на скалы пред собою, вспоминая прошлое, думая о будущем и время от времени снова досадуя на выходку Барбары. Я был готов служить ей, если это будет нужно, но идти навстречу ее новым капризам не имел никакого желания и решил держаться от нее подальше, и, казалось, она была очень довольна этим. Часа через два можно было уже направиться к Дувру.

– Симон, мне хочется есть! – донесся до меня тихий, жалобный голос Барбары, такой слабый, что если бы он был действительно таков, как казался, то, конечно, его обладательница не могла бы стоять на ногах около меня, а лежала бы чуть живая на песке.

Сознавая это, я не обратил на него никакого внимания и продолжал лежать, как бревно.

– Симон, мне очень хочется пить!

Я тихо поднялся и, раскланявшись, сказал:

– Там есть кусок пирога, но кружка пуста.

– Я не могу есть, не напившись, – пролепетала девушка.

– Мне не на что и негде купить питья.

– А воды? Нельзя ли достать воды, Симон? Но, право, мне жаль затруднять вас.

– Я пойду к дому и постараюсь найти воды.

– Но это опасно.

– Вам ничего не грозит.

– А вам?

– Я сам хочу пить и все равно пошел бы за водою.

Барбара помолчала, а потом заявила:

– Не надо! Моя жажда прошла.

– Хотите пирога?

– Нет, голод тоже прошел.

Я молча опустился снова на песок.

– Я пройдусь немного, – сказала она.

– Пожалуйста, только не ходите далеко, это может быть опасно.

Мисс Кинтон отвернулась и пошла по берегу. Как только она ушла, я вскочил и побежал к лачужке, захватив с собою кружку. Труп Джона все еще лежал на пороге, ни души не было кругом. В сенях я нашел кадку с водою, торопливо наполнил кружку и поспешил обратно. Пусть Барбара не жалуется на меня; я достал ей воды, несмотря на ее капризы; пусть она сама возьмет ее, когда вернется, ей, конечно, будет стыдно своего поведения.

Но где же она? Мне хотелось поскорее видеть свое торжество, и я нетерпеливо всматривался вдаль, затем встал и подошел к самому берегу. Барбары не было видно. Где же она?

Мною овладел внезапный страх. Что опять за новые штуки? Не сбежала же она от меня! Такую глупость она не могла сделать. Однако где же она? Удивленное восклицание сорвалось с моих губ: я увидел Барбару, но не на берегу, а на море. На расстоянии двенадцати-пятнадцати ярдов от берега я увидел нашу лодку. Барбара сидела на веслах и гребла изо всей силы от берега, в море. Я бросился вниз, забыв пирог и воду и громко крича ее имя. Она не обращала внимания; лодка была тяжела, но девушка, хотя и с заметным усилием, все-таки двигала ее вперед. Я звал и кричал ей напрасно. Что за новая фантазия? Я видел улыбку на ее лице, и вовсе не хотел стоять дураком на берегу.

– Вернитесь! – кричал я. – Вернитесь!

Лодка уплывала. Я был уже по колени в воде и слышал громкий смех Барбары. С проклятием отбросив свою шпагу на берег, я кинулся вперед. Когда вода поднялась мне до горла, я поплыл. Лодка медленно, но безостановочно двигалась дальше. Догнать ее я не мог, хотя плыл изо всех сил. Барбара перестала даже смотреть на меня и глядела теперь в небо. Неужели она серьезно решила оставить меня? Я позвал ее еще раз. Теперь она ответила:

– Отправляйтесь назад! Я поеду одна!

– Нет, вы не поедете, – яростно ответил я, напрягая силы.

Бросить меня и идти навстречу всякой опасности лишь потому, что я не кинулся по первому слову исполнять ее желание, как хорошо обученная обезьяна! Ну, я ее поймаю и верну обратно.

Но поймать девушку я не мог. Лучшему пловцу не тягаться с веслами; к тому же она много опередила меня. Она настойчиво продолжала грести, я же продолжал тянуться за лодкой. Мне оставалось или утонуть, или покориться и вернуться на берег. И это вместо ожидаемого торжества над Барбарой! Судьба наказывала меня за тщеславное желание. Какой мужчина был бы способен на подобную нелепую выходку!

Однако мне не хотелось признать себя побежденным; у меня был еще один ход, и я весело улыбнулся, когда он пришел мне в голову. Оглянувшись через плечо, я увидел, что был уже на расстоянии полумили от берега. Женщины сострадательны и легко поддаются укорам совести. Расстояние между мной и лодкой не уменьшалось ни на дюйм, ее нос был направлен к французскому берегу.

– Стойте! Стойте! – громко крикнул я.

Никакого ответа не последовало, лодка двигалась вперед. Стройная фигура наклонялась взад и вперед, весла мелькали над водою. Ну что же, надо поставить свою последнюю карту – больше мне ничего не оставалось делать.

– Помогите! Помогите! – отчаянно закричал я, подняв руки высоко над головою.

Вслед за этим, набрав побольше воздуха, я, как камень, глубоко погрузился в воду и оставался там так долго, как только мог вынести. Потом, проплыв несколько времени под водою, я вынырнул на поверхность и, отбросив мокрые пряди волос со своего лица, глубоко перевел дыхание. Я едва удержался от громкого восклицания. Лодка была повернута обратно, и Барбара отчаянно гребла к тому месту, где я скрылся под водою. Она проплыла мимо меня, совершенно не заметив меня и, когда добралась до того места, где я опустился под воду, с отчаянием выпустила весла из рук.

– Помогите! Помогите! – еще раз крикнул я и, дав ей себя заметить, снова погрузился в воду, но на этот раз ненадолго.

Вынырнув, я увидел Барбару около себя: она дышала тяжело и всхлипывала, едва владея веслами. Я ухватился за борт лодки, она громко вскрикнула и выпустила весла из рук. Задыхаясь, я взобрался через борт в лодку.

– Вы живы! – вскрикнула она, закрыв лицо руками.

Оба мы точно обезумели от радости, но это было приятное безумие. Наша лодка стояла неподвижно, и заходящее солнце золотило последними лучами темные волосы Барбары, освещая и мою вымокшую насквозь непривлекательную особу.

Отряхиваясь от потоков, струившихся по моему платью, я постарался придать своему голосу строгое и холодное выражение.

– Довольно глупая выходка, мисс Барбара! – сказал я.

Вместо ответа она с бледным, взволнованным лицом протянула ко мне руки.

– Симон, Симон! Вы могли утонуть. Из-за меня, из-за моей глупости! Если бы с вами случилось несчастье, я не перенесла бы этого.

– А между тем вы бежали и от меня.

– Я никогда не думала, что вы погонитесь за мной, не предполагала, что вы захотите рисковать жизнью. – Ее взгляд упал на мое насквозь мокрое платье. Она быстро схватила свой плащ, лежавший около на скамье лодки, и протянула его мне. – Завернитесь в это!

– Благодарю, я согреюсь на веслах, – отозвался я. – Пожалуйста, объясните мне, что означала эта ваша шутка?

– Ничего, ничего. Простите ли вы меня, Симон? Как я испугалась, когда вы скрылись под водою! В эту минуту я дала обет, что если вы будете спасены, то… – но она сразу умолкла.

– Моя смерть была бы на вашей совести? – спросил я.

– О, на всю жизнь!

– Тогда я очень рад, что не утонул, – сказал я.

– Довольно того, что вы были в опасности, – тихо отозвалась она.

– Дай Бог мне никогда не испытывать большей, – лукаво пожелал я. – Ну, мисс Барбара, мы квиты: око за око. Думаю, что ваше намерение бросить меня было не серьезнее моей опасности утонуть.

Она с удивлением подняла на меня глаза.

– Я совершенно серьезно была намерена бросить вас, – сказала она.

– А почему?

– Потому что я тяготила вас.

– Однако вы соглашались принять мою помощь?

– Да, пока она была добровольной. Но вы рассердились на меня за…

– За свою гинею. Ведь она была у меня последней.

– Да, за гинею; хотя это была глупость, но я не могла остаться там, где мое присутствие было неприятно.

– И вы хотели попытать счастья одна?

– Это лучше, чем с защитником, который не желает этого.

– А я между тем был готов ради этого на все, даже на то, чтобы утонуть, – рассмеялся я.

– Так это была хитрость? Шутка?

– Конечно… такая же, как и ваша. Похож ли я на человека, способного утонуть на расстоянии полумили от берега, на мелком месте? – и я снова рассмеялся.

Девушка наклонилась ко мне и снова спросила повелительным тоном:

– Говорите правду. Были вы в опасности?

– Ни крошечки, – доверчиво ответил я. – Но ведь вы не хотели ждать меня.

– Так то была хитрость? – настойчиво допрашивала Барбара.

– Увенчавшаяся, как видите, успехом.

– Все – хитрость?

– Насквозь! – невозмутимо подтвердил я.

Ее лицо приняло холодное, жесткое выражение. Я ждал, что она заговорит, но напрасно; она взяла свой плащ, завернулась в него и отодвинулась на корму лодки. Я занял ее место и взялся за весла.

– Что вам угодно делать теперь? – спросил я.

– Что хотите, – резко ответила она.

– Выбора у нас мало, – таким же тоном ответил я. – Впереди берег, но он оказался нам не особенно приятен; позади – Кале, куда мы явиться не можем. Направиться в Дувр? Уже темнеет, и, плывя тихим ходом, мы будем в городе, когда уже будет темно.

– Куда хотите… мне все равно, – холодно повторила Барбара, так плотно завернувшись в плащ, что остались видны только глаза.

В сущности, мне хотелось попросить у нее прощения, но упрямство взяло верх, и я погнал лодку в Дувр.

Я греб уже с полчаса; наконец сквозь наступивший сумрак пред нами появились огни Дувра. Мое настроение смягчилось, я остановился отдохнуть и, подняв весла, обратился к Барбаре.

– И все-таки я должен поблагодарить вас. Будь я в опасности, вы спасли бы меня.

Ответа не последовало.

– Я видел, что вы были напуганы моей мнимой опасностью, – настаивал я.

– Я не дала бы и собаке утонуть на своих глазах, – холодно и спокойно прозвучал голос девушки, – это зрелище тяжело действует на нервы.

Я молча склонил голову и снова взялся за весла. Попытка с моей стороны была сделана; не встретив успеха, я больше не желал повторять ее. Я продолжал медленно грести, ожидая наступления полной темноты. Наступила ночь, туманная и холодная. Мне было холодно в мокрой одежде, но я не хотел показать это той неподвижной статуе, которая находилась на корме, закутанная в плащ, с закрытыми глазами и неподвижным лицом.

– Вам холодно? – вдруг спросила Барбара.

– Холодно? – переспросил я. – Наоборот, мне жарко от весел, но вам следует получше закутаться плащом.

– Мне прекрасно, благодарю вас!

В действительности мне было очень холодно; кроме того, меня томили голод и слабость. Я не смел спросить Барбару, голодна ли она, так как боялся новых насмешек.

Когда я решился пристать к берегу, недалеко от Дувра, было около десяти часов и совсем стемнело. Мы оставили лодку на произвол судьбы и пошли к городу.

– Куда вы меня ведете? – спросила Барбара.

– К единственному лицу, способному помочь нам, – ответил я.

– Закутайтесь плотнее и будем говорить тише.

– У меня нет никакого желания говорить, – сухо ответила она.

Я не сказал ей, куда мы идем. Будь мы друзьями, я постарался бы сделать это, теперь же я знал, что Барбара скорее переночует на улице, чем станет меня слушать. Самое трудное было довести ее до дома, там уж я удержал бы ее. Но могла ли она дойти? Она едва шла, спотыкаясь, чуть ли не на каждом шагу от слабости. Я хотел было поддержать ее, но она отшатнулась от меня, точно я хотел ее ударить.

Наконец мы дошли до узкой аллеи и свернули в нее. Дом был пред нами; все тихо, мы добрались благополучно. Да и кому было следить за нами? Ведь предполагалось, что мисс Кинтон отплыла с королем Людовиком в Кале, где должно было произойти наше венчание.

Верхние окна дома темны – там помещение Финеаса Тэта, для которого теперь король нашел другое место, но в нижних окнах горел свет.

– Не подождете ли вы немного здесь, пока я предупрежу своего друга? – спросил я. – Надо убедиться, что все в исправности.

– Я подожду, – коротко ответила Барбара и облокотилась на решетку, окаймлявшую аллею.

Несколько взволнованный, я подошел к дому и постучал в дверь рукояткой кинжала. Другого исхода не было, но я не знал, как примут мой поступок эти две женщины: одна – находившаяся в доме, другая – вне его; та, от которой я ждал помощи, и та, для которой я искал ее.

Открыли мне сейчас же: прислуга и лакей еще не спали и были внизу. Мой приход даже не возбудил удивления; горничная пошла доложить. Послышалось радостное восклицание, и через минуту предо мною стояла Нелл.

– Из Кале? Из Диля? Или от самого дьявола? – весело воскликнула она.

– С полпути между Дилем и дьяволом, потому что я оставил Монмута на одной стороне, а де Перренкура – на другой, а сам благополучно проскользнул посредине.

– Умница! Но зачем же вы опять в Дувре?

– Мне нужен друг, найду ли я его здесь?

– От всей души, Симон. Чего вы хотите?

– Возможности доехать до Лондона.

– Отлично! Я сама еду туда через несколько часов. Вы удивлены? Правда, есть чему удивляться: это – приказ короля. А как вам удалось избавиться от Людовика?

Я коротко рассказал ей, как было дело.

Она слушала с видимымудовольствием, а затем воскликнула:

– Славная штука! Едем вместе в Лондон. Никто вас не тронет, пока вы за моей юбкой. Это напомнит нам прежние времена, Симон.

– У меня совершенно нет денег, – объявил я.

– Зато у меня их много. Чем реже король посещает меня, тем больше присылает; он – настоящий джентльмен в этом отношении.

– Значит, вы возьмете меня с собой?

– Хоть на край света, Симон, а если не надо так далеко, то хоть в Лондон.

– Только я ведь не один, – сказал я.

– Кто же с вами? – рассмеялась она.

– Дама, – отозвался я.

Нелл снова рассмеялась, но уже не так добродушно.

– Нашелся же человек, который считает меня доброй христианкой! – сказала она. – Конечно, это так, Симон, иначе вы никогда не решились бы просить у меня помощи для вашей любви.

– О любви нет и речи, – воскликнул я. – Мы на ножах.

– Ну, значит, любовь налицо! – сказала Нелл, лукаво тряхнув своей хорошенькой головкой. – А знает ли она, к кому вы привели ее?

– Нет еще, – несколько смущенно ответил я.

– Как она примет это?

– У нее нет иного выхода, – заметил я.

– А вы и ваша дама готовы встретить все опасности пути?

– Здесь для нас обоих опасность не меньше.

– Может быть, вас ждет преследование короля, ярость Монмута, солдаты, офицеры, западни?

– К черту их всех!

– А другая опасность?

– Для нее и для меня?

– Для обоих, милый Симон. Разве вы не понимаете? Вот эта! – и Нелл, подойдя ближе, сделала вид, что хочет поцеловать меня.

– Если бы я был связан чем-либо, то, пожалуй, побоялся бы такого соблазна, но я совершенно свободен.

– Где она? – спросила Нелл, пропустив мой ответ мимо ушей.

– У самой вашей двери.

– Позовите же ее! – крикнула Нелл и поспешно вышла из дома.

Я последовал за нею, и мы вместе подошли к Барбаре. Но она уже не стояла у решетки, а лежала около нее на земле. Она была без чувств, глаза были закрыты и губы потеряли всякий цвет – голод и усталость взяли наконец верх.

Нелл опустилась около нее наземь, я совершенно беспомощно стоял около них.

– Поднимите и помогите мне снести ее в дом! – распорядилась Нелл.

Мы подняли и понесли Барбару.

Горничная и лакей смотрели на нас с удивлением, но Нелл захлопнула пред ними дверь и сердито крикнула мне:

– Что вы сделали с нею! Вы позволили ей голодать!

– У нас ничего не было; она сама бросила в море мою последнюю монету, – пожаловался я.

– Оставьте, оставьте нас в покое! – крикнула Нелл.

Я пожал плечами и отошел на другой конец комнаты. Некоторое время я ничего не слышал и не смел взглянуть в ту сторону; потом послышался голос Барбары:

– О, благодарю, благодарю вас! Где я и кто – вы? Простите, пожалуйста. Скажите, кто – вы?

– Вы в Дувре и вне опасности. Не все ли равно, кто – я?

– Однако… Мне как будто знакомо ваше лицо.

– Очень возможно, оно многим знакомо.

– Скажите мне, кто – вы?

– Когда вы это узнаете, то Симон Дэл должен стать посредником между нами. Подите сюда, Симон!

Я довольно смело подошел к ним и встал около Нелл, но устремленный на меня пристальный взгляд Барбары смущал меня; мне было страшно.

– Скажите, кто – я, Симон, – проговорила Нелл.

Я взглянул на нее и, право, заметил страх и в ее глазах. А между тем она не боялась смеяться над целой Англией! Должно быть, она поняла мою мысль; по крайней мере, ее лицо вспыхнуло яркой краской. Давно ли она научилась краснеть, она, еще в деревне дразнившая этой способностью меня?

– Говорите же! – сердито повторила она.

Но Барбара все поняла сама, я видел это по ее блеснувшему взгляду, вдруг принявшему неприятное выражение. Она смотрела теперь на Нелл с каким-то не то любопытством, не то отвращением. Потом она встала и молча пошла к дверям, еще шатаясь от слабости. Нелл бросилась следом за нею.

– Вы не должны уходить, – вскрикнула она. – Куда вы пойдете и к кому?

Барбара остановилась на мгновение и пошла дальше.

– Ведь я не сделаю вам ничего дурного, – продолжала Нелл. – Вы можете не прикасаться ко мне, если не хотите, но я могу быть полезна вам и Симону. В Дувре для вас не безопасно. – Она говорила серьезно, но потом рассмеялась. – Можете не прикасаться ко мне; вам будет служить моя горничная, она – хорошая девушка.

– Ради Бога, мисс Барбара… – начал было я, но Нелл остановила меня движением руки.

Барбара стояла посреди комнаты; она посмотрела на меня и громким шепотом спросила:

– Значит, это…

– Это – Элеонора Гвинт, – докончил я.

Нелл рассмеялась коротким, странным смехом, и краска снова вспыхнула на ее щеках.

– Да, я – Нелл Гвинт, – со смехом подтвердила она.

– Вы были в Гатчстиде? – спросила Барбара.

– Да, – отозвалась Нелл.

Барбара неожиданно покачнулась и чуть-чуть не упала снова; Нелл быстро поддержала ее. Барбара отшатнулась было от нее, но, минуту спустя, должна была опереться на ее руку: слабость взяла верх над гордостью.

– Я сейчас оправлюсь и буду в состоянии идти, – пролепетала она, – сейчас…

Нелл протянула руку, а затем бережно и осторожно, с застенчивым румянцем на лице попыталась обнять стан Барбары. Та не сопротивлялась больше. Я молча следил за ними и видел, как голова Барбары легла на плечо Нелл, а темные локоны почти смешались с золотисто-белокурыми волосами; затем до меня долетел тихий голос:

– Я так устала! И так голодна!

– Оставайтесь здесь, моя красавица, и у вас все будет, что надо, – ласково ответила Нелл. – Симон, подите и распорядитесь.

Я был очень рад возможности уйти и слышал вслед за собою голос Нелл, нежно уговаривавшей Барбару не плакать.


VI НОЧЬ В ДОРОГЕ

Встреча, которой я боялся, прошла так благополучно, что я забыл всю ее страшность и необычайность, а также те границы, которые сгладил неожиданный наплыв взаимной симпатии. Мне не пришло в голову, что все это снова явится на сцену и что дружба невозможна между этими двумя женщинами, которых я так необдуманно свел вместе. Пока обе стороны были сдержаны: Барбара помнила об одолжении, оказываемом ей Элеонорой; ту, в свою очередь, останавливало невольное уважение к добродетели Барбары. Однако я был настороже, готовый вмешаться при первой же вспышке неприязни.

Все шло прекрасно, пока (не умею выразиться иначе) старый дьявол не овладел снова сердцем Нелл Гвинт. Я был мужчина, к тому же раньше любивший ее, поэтому она не могла видеть, что я свободен и не только вышел из-под ее власти, но еще служил другой и искренней и беспредельной преданностью. Приключение с гинеей было теперь забыто так же, как и моя выходка на море, и хотя Барбара редко обращалась ко мне, но в ее тоне слышались благодарность и дружелюбие. Нелл проницательно следила за нами, помогая нам. Конечно, в ее интересах было удалить Барбару из Дувра, но тем не менее она была искренне рада помочь нам, хотя охотно согласилась принять от меня драгоценный кинжал французского короля, как мою долю предстоявших путевых расходов. Барбара села с нею в экипаж, для меня достали хорошую верховую лошадь, приличное платье и шпагу. Мы отправились в путь на рассвете: Нелл повиновалась желанию короля и радовалась, что может наказать его, уезжая в нашем обществе. Я ехал за экипажем в качестве провожатого, пока мы не выехали за город; тогда я поехал у окошка кареты.

До сих пор все шло хорошо, но теперь дьявол начал действовать, может быть, под влиянием моих стараний смягчить холодность ко мне Барбары, послуживших для него как бы шпорами. Сначала Нелл смеялась над моими напрасными усилиями, когда Барбара не хотела ни отвечать на мои любезности, ни вспоминать о приключениях дня, очевидно, желая как можно скорее попасть под покровительство отца и избавиться от моих услуг. Лукавый взгляд Нелл показал, что если отказывается одна, то ее вакансию не прочь занять другая. За взглядами последовали слова полушепотом, лукавые намеки на прошлое, звучавшие оттенком нежного чувства. Вызов был слишком соблазнительным, прошлое еще не совсем изгладилось из памяти, игра стала взаимной. Барбара совершенно замолкла, сидя с опущенными глазами, поджатыми губами и жестким выражением на бледном лице. Нелл становилась все задорнее и смелее. Если я отставал, она снова подзывала меня к окошку экипажа; если я уезжал вперед, она приказывала кучеру гнать лошадей и догонять меня.

– Я не могу быть без вас, Симон! – капризно говорила она мне. – Мы так давно не были вместе!

И все-таки нам, может быть, удалось бы доехать без особых столкновений, если бы не случилось в Кэнтербери происшествия, доставившего для Нелл Гвинт новое искушение и порвавшего натянутые струны наших отношений.

Поведение короля в Дувре взволновало народ, в стране не любили Франции и католиков. Шли громкие толки о том, зачем приехала герцогиня Орлеанская; ее видели в Кэнтербери в обществе герцога Йоркского, имевшего с нею долгое свидание. Конечно, в народе не знали того, что знал я, но тем не менее всюду вспыхнуло волнение по поводу религии короля. Когда мы въехали в Кэнтербери, Нелл вздумала зачем-то высунуть голову из окошка. Соответствовало ли случившееся ее желаниям, не знаю, но во всяком случае оно не испугало ее. Кто-то узнал ее, и эта весть разнеслась немедленно среди праздного уличного люда; собралась толпа приверженцев протестантства, стоявших выше иных предрассудков, и устроила Нелл настоящую овацию, выразившуюся громкими и бесцеремонными криками. Я из предосторожности снова отстал от кареты и ехал рядом со слугою, сиявшим гордостью при виде триумфа своей барыни. Впрочем, Нелл и сама была в восторге, расточала поклоны и улыбки и отвечала в том же духе на вульгарные приветствия толпы. Я готов был провалиться сквозь землю при виде этой сцены, происходившей на глазах у Барбары. Я боялся выехать вперед и заглянуть в ее лицо, проклиная себя за то, что поставил ее в такое положение. Нелл смеялась и отшучивалась, изредка бросая на меня торжествующий взгляд, полный злорадства и насмешки над моим удрученным видом и неловким положением.

Наконец мы добрались до гостиницы. Я соскочил с лошади и предупредил хозяина, спешившего открыть дверцу. Толпа тесным кольцом окружила экипаж, из которого выпорхнула сияющая, веселая и вульгарная Нелл; она была встречена громкими криками и аплодисментами и рассмеялась мне в лицо, пробежав мимо.

За нею тихо вышла Барбара; я с низким поклоном предложил ей руку. Увы, вокруг послышался говор, послышались вопросы. Кто та дама, приехавшая с Нелл Гвинт? Кто этот просто одетый, но гордый господин с нею? Какой-нибудь знатный лорд, путешествующий инкогнито, а эта дама конечно… Заключение было понятно, и Барбара слышала его. С минуту я думал, что она не выдержит и расплачется, но она выпрямилась и прошла вперед с таким достоинством и спокойствием, что все разговоры затихли вокруг. Может быть, тому способствовала и моя суровая мина, с которой я шел за Барбарой, положив руку на эфес своей шпаги.

Хозяин, польщенный посещением Нелл, рассыпался в приветствиях и предложениях своих услуг; Барбара молча, не глядя ни на меня, ни на Нелл, прошла вслед за горничной в назначенную ей комнату. Нелл не так торопилась скрыться из вида. Она спросила ужинать, прошла в комнату нижнего этажа, выходившую на улицу, распахнула окно и продолжала переговариваться с восхищавшейся ею толпой. Я бросил шляпу на стол и сердито сел около. Ужин был подан, и Нелл, наконец, соблаговолила кончить свои разговоры и сесть за стол в прекрасном расположении духа.

– А разве мисс Кинтон не будет ужинать с нами? – спросила она.

У мисс Кинтон, очевидно, не было никакого аппетита, потому что она заперлась в своей комнате, отказавшись от всяких услуг. Нелл рассмеялась и пригласила ужинать меня; я принял предложение, будучи голоден, несмотря на свою досаду.

Я решил не ссориться с Нелл: она была чрезвычайно добра к нам, и я чувствовал к ней ту же симпатию, которую чувствовали все – мужчины и женщины. Пока мы ужинали, она снова жестоко кокетничала со мной и вывела меня из себя своими выходками. Однако я сдержался и с поклоном вышел из-за стола, говоря, что пойду узнать, не надо ли чего-нибудь мисс Кинтон.

– Она вас не примет, – с насмешкой сказала Нелл.

– Примет, если я буду один, – возразил я.

– Попробуйте и увидите! – рассмеялась она.

Горничная пошла с докладом, а я остался ходить пока по коридору. Вернувшись, она сказала, что барыня благодарит, что ей ничего не надо. Я просил передать, что хочу поговорить относительно нашего путешествия; мне ответили, что из-за сильной головной боли барыня уже легла в постель, просит отложить разговор до завтра и желает покойной ночи мисс Гвинт и мне. Сказав это, горничная, улыбаясь, пошла обратно.

– Ну и шут с нею! – громко сказал я.

В ответ послышался смех Нелл, стоявшей в дверях коридора.

– Я так и знала! Так и знала! – кричала она, хлопая в ладоши. – Бедный Симон, как мало вы знаете женщин! Ну, вы – все-таки молодец, я вас утешу. К тому же вы мне подарили такой хороший кинжал! Не одолжить ли его вам опять, чтобы пронзить им ваше сердце?

– Не понимаю вас, – холодно сказал я, – у меня нет надобности в кинжале.

– Ваше сердце уже пронзено? – спросила она. – Впрочем, оно у вас скоро заживет, не стоит о нем сожалеть.

Ее глаза светились лукавым торжеством над моим поражением, но в ее голосе действительно как будто звучало сожаление. Кто мог понять это существо, состоявшее из вечных противоречий?

Она подошла ко мне и склонилась над моим стулом.

– Ах, я такая гадкая, Симон! Я не могла запретить народу встретить меня. Ведь это – не моя вина.

– Незачем было смотреть в окно, – строго сказал я.

– Я сделала это ненарочно. Мне хотелось подышать свежим воздухом.

– А вместо того пришлось шутить и дурачиться? Это было в высшей степени неуместно, честное слово.

– Конечно, не следовало делать этого. Но мне и в то время было стыдно, так стыдно, Симон!

– Воображаю. Нет, никакого стыда вы не чувствуете…

– Вы очень жестоки ко мне, Симон, а между тем… – Нелл вздохнула и еще ближе склонилась ко мне. – Ну, это все прошло. А ведь я все-таки была полезна вам, Симон.

– Благодарю вас за это, – все так же холодно отозвался я.

– Сегодня же я поступила дурно. Это все из-за нее, – неожиданно крикнула она.

– Что? Что же, это мисс Барбара заставила вас дурить с уличной толпой?

– Нет, но я сделала это потому, что она тут.

Я взглянул на красавицу, и, к моему удивлению, она потупила свой взгляд; невольно и я сделал то же.

– Это всегда было так между нами, – тихо сказала Нелл, – давно, еще тогда, в деревне.

– Здесь мы не в деревне, – резко сказал я.

– Нет, даже не в Челси, там вы были ко мне добрее.

– В этом вы сами виноваты, вы это знаете.

– Да, это я знаю, – воскликнула она. – И все-таки я помогла мисс Кинтон выбраться из Дувра.

Настало многозначительное молчание, полное безмолвных намеков. Нелл тихо вздохнула; ее глаза красноречиво говорили то, о чем молчали уста. Притворялась она, играла роль? Возможно; хороший артист часто не отделяет роли от себя самого, увлекаясь игрой. Она казалась в эту минуту искренней; больше она не шутила. Ее глаза нежно смотрели на меня: она подошла совсем близко, заглядывая мне в лицо жадным взглядом, ищущим ласки. Этот взгляд властно будил прошлое в моей душе, туманил мысли, кружил голову. Я вскочил с места и сказал:

– Пойду спросить, спит ли мисс Кинтон. Может быть, ей что-нибудь надо.

– Опять! После того, что было тот раз, вы пойдете опять, Симон? Горничная будет смеяться над вами и болтать об этом в кухне.

Какое мне было до этого дело? Прошлое воскресало и властным языком говорило в моей душе…

Нелл снова вздохнула, перешла в комнату и открыла окно.

Толпа давно разошлась, на улице было тихо. Звезды ярко сияли на чистом небе; весенний воздух дышал прохладой.

– Это похоже на наши ночи в деревне, – мечтательно заметила Нелл. – Помните, как мы гуляли там вместе? Тогда так же чудно пахло, как сейчас. Как давно это было!

Она быстро подошла ко мне и спросила: «Теперь вы ненавидите меня?» – но не стала ждать ответа и села на стул, не сводя с меня пристального взгляда. Ее лицо было взволновано и грустно; это было удивительно странно для Нелл Гвинт!

Большие старинные часы медленно стучали маятником в такт биению моего сердца; мне не хотелось двигаться, нервы были напряжены донельзя; я следил жадным взглядом за каждым ее движением, за каждым изменением ее капризного лица. Я знал, что Нелл играет мною, и понимал – почему. Я не был так глуп, чтобы поверить, что она меня любит, но видел, что она решила победить меня, а свои фантазии исполнять она умела. Не стоило бы вспоминать обо всем этом, если бы оно не имело для меня впоследствии такого большого значения.

Наконец Элеонора встала и подошла ко мне еще ближе. Теперь она смеялась, но этот смех все еще звучал тайной грустью.

– Вам нечего теперь бояться быть вежливым со мною, – промолвила она, – ведь Барбары здесь нет.

Она умела задеть мужскую гордость таким намеком на подчинение, хотя бы и добровольное, чужому влиянию; но на этот раз ее ход был неудачен. Имя, названное ею, пробудило во мне иные мысли и точно поставило невидимую преграду между мною и красивым существом, смотревшим на меня блестящим, вызывающим взглядом.

Не зная действия, произведенного ее словами, она опять рассмеялась.

– Дверь закрыта, Симон! Отчего вы унылы, как король, когда пуст его кошелек?

И это напоминание произвело свое действие. Я молча поднял на нее взор, но она поняла мою мысль.

– Что же, Симон, ведь и короля здесь нет! – тихо шепнула она.

Однако мне не было дела до короля, и не мысль о нем сдерживала меня; но я оставался сдержанным, молча глядя на фаворитку своего монарха.

– Ну, так идите же к ней! Она все равно вас не примет! – с досадой крикнула Нелл. – А знаете, что она сказала о вас давеча, в карете?

– Мне незачем знать то, что не предназначалось для моих ушей.

– Хороший предлог! Но вы просто боитесь услышать это. Она была права: я действительно боялся.

– И все-таки вы услышите это, – продолжала Нелл. – «Хороший, честный малый, но немного дерзок для своего положения». Вот что сказала Барбара и откинулась на подушку кареты с полузакрытыми глазами, как обыкновенно делают все знатные дамы. Она несправедлива, Симон! Клянусь, вы никогда не были дерзки… но, впрочем, я – не мисс Кинтон.

– Конечно, вы – не мисс Кинтон, – сердито повторил я, вымещая на ней полученный через нее удар.

– Теперь вы злитесь на меня за то, что сказала она! Это – постоянная манера мужчин… Ну, мне все равно!.Идите вздыхать около дверей Барбары! Она все равно не отопрет их вам. – Она снова придвинулась ко мне и вкрадчиво продолжала: – Я вступилась за вас и сказала ей, что вы – прекрасный человек, что когда-то я даже была готова… Ну, я сказала ей многое, что вам было приятно слышать, но Барбара была очень суха со мною, а потом явилась толпа со своей овацией мне. В результате знатная дама в ярости! – и Нелл пожала плечами.

Я сидел около нее ошеломленный. В моих ушах звучали оскорбительные слова: «Немного дерзок для своего положения». Что дерзкого видела Барбара в моем поведении и старании служить ей? Так вот каково было ее мнение обо мне за моею спиною.

– Бедный Симон! – мягко продолжала Нелл. – Не думала я, что кто-нибудь из женщин так отзовется о вас. И это за все то, что вы делали для нее!

Настало молчание.

Нелл положила руку ко мне на плечо, и ее глаза смотрели на меня прежним странным, вызывающим взглядом.

– Да, вы действительно совершенно не дерзки! – слегка усмехнулась она и сняла свою руку.

Я сидел, молча глядя на нее.

Нелл нетерпеливо встала с места и остановилась предо мною.

– Становится поздно, – тихо сказала она, – а нам надо рано ехать. Я распрощаюсь с вами и пойду спать.

Она протянула мне руку и, видя, что я не беру последней, положила ее сама на мгновение в мою, потом тихо направилась к двери. Я последовал за нею, проговорив на ходу: «Я провожу вас». Она ничего не отвечая, только обернулась ко мне и пошла вперед по коридору. Я шел за нею.

– Идите тише! – шепнула она, обернувшись ко мне. – Мы пойдем мимо двери Барбары, и ей не понравится, что вы провожаете меня. Сама она оскорбляет вас, а если другая… – она не докончила своей фразы.

Сильно взволнованный, я все-таки шел за Нелл. Во мне кипело раздражение против Барбары, но я не хотел сознаться себе в этом.

– Вот дверь! – шепнула снова Нелл, поднимаясь на цыпочки и приложив палец к губам.

Не знаю почему, но при этих словах я остановился. Нелл взглянула на меня через плечо и, видя это, обернулась ко мне. Она улыбнулась, потом нахмурилась, затем снова улыбнулась, подняв брови. Я стоял, как прикованный к месту; мне послышались звуки внутри комнаты. До нас донеслось какое-то слабое движение, потом тихий голос, точно бессознательно напевавший мотив грустной песенки. Я прислушался – слов было не различить. Голос смолк, движение замерло. Все снова было тихо. Глаза Нелл пристально смотрели на меня, но я встретил их твердым взглядом: в них был немой вопрос. При слабом свете фонаря в коридоре подвижное лицо Нелл выражало насмешку, укор, сожаление и – что страннее всего – что-то похожее на зависть. Вот на нем снова промелькнула улыбка, и маленький пальчик сделал призывный жест. Мотив песни не звучал больше за запертой дверью, но тем громче он звучал в моем сердце. Бедная девушка, бедная девушка! Я смотрел на Нелл, но не двигался с места. Густые ресницы опустились, блестящий взгляд исчез под ними, Нелл повернулась и тихо пошла по коридору одна. Я следил за нею; да, следил пристально, неотступно, но идти за нею я не мог – в моем сердце звенел мотив песни.

Дверь в конце коридора отворилась и пропустила стройную фигуру. С минуту эта дверь стояла открытой, потом тихо протянулась рука и медленно притворила ее. Громко щелкнул замок среди тишины спящего дома.


VII ПРЕДПОЛОЖЕНИЕ ПАСТОРА

Не знаю, сколько времени я простоял пред этой дверью в коридоре. Затем я начал тихо ходить взад и вперед; не раз подходил я к дверям комнаты, назначенной мне, но опять и опять возвращался на свой пост; уйти оттуда я не мог. Мною овладело странное желание; мне хотелось, чтобы дверь открылась – нет, хотелось самому открыть ее и объявить своим присутствием то, что мне стало теперь ясно. Но для Барбары, конечно, это не было бы ясно: я был в коридоре один, и ничто не могло доказать ей то, что произошло со мною. Между тем мне казалось невозможным, чтобы она не знала этого, казалось необходимым сказать ей это сейчас же, так как я знал, что не осмелюсь сделать это. Надо было сказать сейчас же или не говорить вовсе.

Фонарь в коридоре угасал и едва рассеивал окружающую темноту. Я стоял неподвижно, весь поглощенный своими думами. Вдруг, как бы в ответ на них, в комнате Барбары послышались легкие шаги, приближавшиеся к двери. Вот они приостановились как бы в нерешимости, затем послышались ближе; крючок двери был откинут, и на пол коридора легла полоса света.

– Кто там? – спросил голос Барбары, слегка дрожавший от страха или волнения.

Я не ответил. Дверь открылась немного шире, и из-за нее выглянуло лицо Барбары, полуиспуганное, полувыжидающее. Как ни хотелось мне видеть ее, теперь я охотно скрылся бы от ее глаз, не зная, что сказать ей. Я готовил свою речь ей сотни раз, а теперь не мог вспомнить из нее ни слова.

– Я думала, что это – вы, – шепнула она. – Зачем вы здесь?

– Я только проходил мимо, идя в свою комнату, – запинаясь сказал я, – и очень жалею, что разбудил вас.

– Я не спала, – сказала девушка, – я думала, что… вы здесь. Спокойной ночи! А… наша спутница уже легла? – спросила она после некоторого молчания.

– Да, она недавно ушла, – ответил я. – Мне жаль, что вы не спите…

– У каждого из нас свои тревоги, – слабо улыбнулась Барбара. – Спокойной ночи!

– Спокойной ночи! – повторил я.

Она закрыла дверь; я снова остался один в коридоре.

Если какой-нибудь читатель, нет – каждый мужчина, читающий эти строки, захлопнет на этом месте книгу и назовет Симона Дэла дураком, я найду это очень естественным и нисколько не буду на него в претензии. Но если у него хватит терпения еще раз открыть книгу, то я спрошу только у него: не был ли он сам когда-нибудь в таком положении? Не случалось ли ему самому, приготовив красноречивое объяснение любимой женщине, в нужную минуту потерять всякую способность вспомнить его и не выговорить ни одной из приготовленных заранее красивых фраз? К тому же Барбара сказала Нелл, что я «немного дерзок для своего положения». Кто осмелился бы спокойно открыть свое сердце женщине, считающей его немного дерзким?

Такие размышления продержали меня около часа в коридоре и мучили еще часа два, после того как я лег в постель. Наконец я уснул тяжелым сном и проснулся только поздним утром. С неудовольствием вспомнил я о предстоящем путешествии и, одевшись, вышел в ту комнату, где накануне ужинал с Нелл. Я совершенно не знал, в каком настроении застану ее, но желал видеть ее одну, чтобы уговорить как-нибудь примириться с Барбарой и иметь возможность вместе ехать дальше.

Однако Элеоноры не было в комнате. Взглянув в окно, я увидел наш экипаж пред дверями гостиницы; около стоял хозяин, и я позвал его.

– В котором часу мы выезжаем? – спросил я, когда он вошел в комнату.

– Когда вам угодно, – был ответ.

– Разве нет распоряжения от мисс Гвинт?

– Она не оставила мне никаких.

– Как не оставила? – удивился я.

– Так я и думал! – улыбнулся хозяин. – Вы не знали об этом? Она наняла другой экипаж и выехала два часа тому назад. Она сказала, что вы со своей дамой прекрасно можете ехать и без нее, что оба вы ей надоели. Вот там на столе она оставила пакет для вас.

Я взял маленький пакетик со стола; хозяин с любопытством следил за мной. Мне не хотелось посвящать его в свои дела, и я отпустил его, прежде чем развернул пакет. Он вышел с самым недовольным видом. Когда я развернул пакетик, то нашел в нем десять гиней, завернутых в белую бумагу, на которой было написано кривыми каракулями (стоившими Нелл, вероятно, большого труда): «В уплату за кинжал Э. Г.» Краткость записки свидетельствовала о неудовольствии или происходила от непривычки Нелл справляться с пером – я не мог решить. Однако мне было жаль, что она уехала, и притом таким образом.

Пока я стоял, держа в руках записку Нелл, а столбик золотых монет стоял на столе, в дверях комнаты показалась Барбара. Она стояла, как будто не решаясь войти и бросая застенчивый взгляд кругом, словно высматривая кого-то.

– Я здесь один, – отозвался я.

– А она? миссис…

– Она уехала часа два тому назад, – сказал я, – я не видел ее. Но она оставила нам экипаж и… – я подошел заглянуть в окно, – да, и моя лошадь тут, так же, как и ее верховой.

– Почему она уехала? Не оставила она…

– Десять гиней, – указал я на столбик монет.

– И никакого объяснения, почему уехала?

– Ничего, кроме этого, – показал я ей записку.

– Я не стану читать это, – промолвила Барбара.

– Тут стоит только: «В уплату за кинжал».

– Это – не объяснение. Очень странно! – заметила Барбара.

Конечно, мне все это не казалось таким странным, но незачем было говорить об этом Барбаре, да, правду сказать, мне было бы довольно трудно объяснить ей происшедшее между Нелл и мной.

– Может быть, ее заставило поспешить какое-нибудь дело. Было очень любезно с ее стороны оставить нам лошадей.

– А ее деньги. Вы их возьмете?

– У меня же нет выбора.

Барбара пристально смотрела на монеты; я поспешил взять их со стола и спрятать в кошелек, бросив косой взгляд в открытое окно. Барбара поняла мою мысль: я вовсе не желал, чтобы эти монеты разделили участь моей той, последней, гинеи!

– Не смейте говорить это! – крикнула, вспыхнув до ушей, Барбара, хотя я ровно ничего не сказал.

– Я отдам эти деньги при первой возможности, – сказал я, убирая кошелек.

Мы позавтракали среди глубокого молчания. О последних событиях не было сказано ни слова. Барбара была теперь избавлена от неприятного общества и от стыда, вызванного выходками Нелл, и, казалось, могла бы быть веселее и непринужденнее. Так по крайней мере думал я, но оказалось иначе; она была холодна, неприступна и неприветлива, хуже даже, чем в присутствии Нелл. Ее настроение передалось и мне, и я спрашивал себя, стоило ли ради этого допустить уехать Нелл.

В таком расположении духа готовились мы к отъезду. Я собирался сесть на лошадь и хотел помочь Барбаре сесть в экипаж; она взглянула на меня с легкой краской на лице, видя, что в экипаже достаточно места для двоих.

– Вы тоже едете сегодня? – спросила она.

Ее оскорбительный отзыв был еще свеж в моей памяти, и я не мог отказать себе в удовольствии хоть несколько отплатить за него. Я низко поклонился и церемонно ответил:

– Я научился понимать свое положение и, конечно, не буду так «дерзок», чтобы сесть с вами в один экипаж.

Лицо Барбары ярко вспыхнуло, и она, точно невольно протянув ко мне руку, казалось, хотела что-то сказать. Но это было лишь одно мгновение: ее рука опустилась, и она холодно произнесла:

– Как вам угодно. Скажите, чтобы трогались в путь.

Об этом путешествии мне нечего сказать, потому что хорошего ничего не было. Мы ехали два дня: Барбара – в экипаже, я – верхом. Прибыв в Лондон, мы узнали, что лорд Кинтон уехал в деревню, в Гатчстид. Отпустив чужой экипаж и слугу к их хозяйке, мы, присоединив к ним взятые у нее деньги с большим излишком и записку, выражавшую нашу благодарность, опять отправились в дорогу: я – на лошади, Барбара – в коляске. Всю дорогу Барбара сторонилась меня, как чумного; я тоже не желал навязывать ей свое общество. В сильной досаде я жалел, что нельзя вернуть обратно ту ночь в Кэнтер-бери. Хорошо, что добродетель иногда привлекает сильнее, чем искушение, иначе кто мог бы устоять против него? После ночи, проведенной в Кэнтербери под одной кровлей, мы провели другую, в Лондоне, на разных концах города. Но зато я не оказался виновным в дерзости ни там, ни по дороге в деревню, куда мы прибыли более далекими друг от друга, чем были в Дувре. Теперь мы были в полной безопасности от всех бед, грозивших нам там от королей и герцогов, и, тем не менее, оба были в отвратительном настроении. Не дай Бог мне никогда в жизни еще раз испытать подобное путешествие! Это было настоящим военным положением с обеих сторон.

Коляска остановилась у ворот Манор-парка; я подъехал и снял шляпу – здесь нам надо было расстаться.

– Сердечно благодарю вас! – тихо сказала Барбара, наклонив голову и не глядя на меня.

– Я был счастлив служить вам, – поклонился я. – Желаю об одном, что мое общество оказалось таким тяжелым для вас.

– Ничуть, – сказала Барбара, и ее коляска покатила по аллее, оставив меня одного.

Несколько минут я следил за отъезжающим экипажем, потом с проклятием повернул лошадь прочь. Сторожка садовника напомнила мне те дни, когда здесь появилась Сидария, так быстро завладевшая моим сердцем. Вот здесь, в этих кустах, у аллеи, я ее целовал. Это был тот самый легкомысленно данный и принятый поцелуй, который видела Барбара из своего окна и который вызвал тогда сцену между нами. Это был сентиментальный поцелуй, которого, конечно, никто не мог ждать от Элеоноры Гвинт.

Наконец я прибыл домой. Меня все встретили с живой радостью.

– Я так рад быть здесь снова! – искренне воскликнул я, пожимая руку пастора и кидаясь в высокое кресло у камина. Моя мать приняла это восклицание за изъявление сыновнего чувства, пастор – за выражение дружбы, а сестра Мэри – за радость по случаю избавления от соблазна двора и шумной столичной жизни. Я предоставил им понимать это каждому по-своему; в сущности же оно не было вызвано ни одной из этих причин; это был просто вздох облегчения от напряженного состояния последних дней.

– Мне очень интересно знать, – заговорил пастор, придвигая ко мне стул, – что именно происходило в Дувре? Мне кажется, что там, больше, чем где-нибудь, предсказание Бетти Несрот относительно вас…

– Я все сообщу вам в свое время! – нетерпеливо перебил я.

– Должно было исполниться, – настойчиво договорил пастор.

– Разве еще не покончено с этими глупостями? – спросила моя мать.

– Вот Симон расскажет вам об этом, – улыбнулся пастор.

– В удобное время, в более удобное время! – опять заявил я. – Скажите мне лучше, когда приехал сюда лорд Кинтон?

– С неделю тому назад. Миледи была больна, и доктор предписал ей деревенский воздух. Но лорд оставался здесь только четыре дня, а потом уехал обратно.

– Значит, его здесь нет? – быстро спросил я.

– Мы думали услышать новости от тебя, Симон, – улыбнулась мать, – а оказывается, что вместо того сообщаем их тебе. Король прислал письмо милорду; я его видела. Оно было очень лестно, и там говорилось, что король желает немедленно видеть лорда Кинтона, чтобы посоветоваться с ним об очень важном деле. Два дня тому назад милорд выехал со своими слугами, оставив здесь свою больную жену.

Я был поражен удивлением. Что могло так внезапно понадобиться королю? О чем хотел он советоваться с лордом Кинтоном? Ведь события в Дувре не могли быть сообщены милорду. Звали ли его, как члена совета или только как отца своей дочери? Теперь же король, конечно, знал кое-что о его дочери и некоем джентльмене, служившем ей по мере возможности; мы могли встретить экипаж лорда Кинтона на пути и не заметить его вечером, среди других. Что могло все это значить? Мне пришло в голову, что де Перренкур посылал к королю из Кале и тот мог найти иной способ исполнить план, которому я помешал. Что, если моя миссия не была еще окончена?

Рука пастора, опустившаяся мне на колено, прервала мои соображения.

– Относительно предсказания, – начал он.

– Право, когда-нибудь я расскажу вам все! Оно исполнилось.

– Исполнилось? – живо воскликнул пастор. – Значит, счастье вам улыбнулось, Симон?

– Нет, наоборот: оно мне чертовски изменило, – ответил я.

Такое выражение при дамах, а тем более в присутствии духовного лица, было крайне неуместно: мать и сестра заметно оскорбились (я даже не извинился перед ними), но пастор только улыбнулся.

– Шут с ними, с такими предсказаниями! – сердито заметил я.

– И все-таки исполнилось! – проговорил он, очевидно, гораздо более дорожа торжеством этого колдовства, чем моим благополучием. – Скажите же мне все!

– Ты приехал, чтобы остаться с нами? – нерешительно спросила мать.

– До конца моей жизни, насколько это будет возможно, – обещал я.

– Слава Богу, – тихо сказала она.

Ее сердце было полно мною, тогда как мое было так далеко! Судьба как будто смеялась надо мною, и исполнявшееся предсказание не принесло мне добра. Наоборот, я должен был считать себя счастливым, если мне удалось благополучно выбраться из создавшегося положения и не подвергнуться преследованию тех великих людей, в чьи дела судьба замешала меня. Мне оставалось лишь сидеть смирно здесь, в деревне, а сидеть смирно было для меня наказанием, и только чудом, о котором я не смел мечтать, это наказание могло для меня превратиться в блаженство. Что значили для меня в сравнении с ним все предсказания в мире?

Когда я остался наедине с пастором, мне волей-неволей пришлось все рассказать ему. Он слушал с огромным интересом, который иссяк немедленно, как только я перестал говорить о предсказании; остальное он слушал уже вполуха. Он не сделал никаких комментариев к моему рассказу, только часто обращался к своей табакерке.

Воспоминания несколько отвлекли меня от мрачных размышлений, но теперь они снова овладели мною.

Итак, моя помощь снова могла оказаться нужной; это сознание было приятно для моей гордости, и, хотя со мною обошлись не лучше, чем с преданной собакой, тем не менее я знал, что эта помощь была существенной. Я был так уверен в этом, что ждал с нетерпением той минуты, когда мне можно будет отдать снова себя самого и свою шпагу в полное распоряжение Барбары.

– Вы любили эту Нелл? – неожиданно спросил пастор.

– Да, я любил ее.

– И не любите больше?

– Нет, – холодно улыбнулся я, – такое безумие проходит с годами.

– Вам теперь двадцать четыре?

– Да.

– И вы ее больше не любите?

– Говорю вам, что нет.

Пастор открыл свою табакерку и взял оттуда большую щепотку.

– Ну, значит, вы любите другую женщину.

Он сказал это не вопросительно, даже не предположительно, а как человек, настолько убежденный, что не нуждается в ответе.

– Да, вы любите другую! – повторил он, отправляя щепотку по ее назначению.

– Неправда! – с негодованием вскрикнул я.

Для того ли я сам уверял себя в противном, чтобы услышать это из чужих уст?

– Ах, кто это идет? – воскликнул пастор, с любопытством выглянув в окно. – Как будто знакомый! Взгляните-ка, Симон!

Я подошел и тоже выглянул в окно. Мимо быстро проезжал всадник в сопровождении двух слуг. Уже смеркалось, но было еще достаточно светло, чтобы я мог узнать его. Он подъезжал прямо к воротам Манор-парка.

– Как будто это – лорд Кэрфорд, и едет он в Манор, если я не ошибаюсь.

– Должно быть, так, – согласился я и в одну минуту был уже посреди комнаты, взволнованный, едва стоя на ногах.

– Что с вами такое, Симон? Почему бы Кэрфорду и не ехать в Манор? – удивился мой собеседник.

– Пусть едет хоть к дьяволу! – крикнул я, схватив свою шляпу со стола.

Пастор с улыбкой смотрел на меня.

– Ступайте скорее! – сказал он. – И другой раз не отрицайте моих предположений, основанных на опыте и знании человеческого сердца, которое…

Конца фразы я не слыхал, потому что стремглав вылетел из комнаты, оставив почтенного духовного отца проповеды-вать в пустыне.


VIII СТРАННОЕ СОВПАДЕНИЕ

Я слышал потом, что король Карл от души смеялся, когда узнал, каким образом один джентльмен обманул де Перренкура и увез у него из-под носа даму, посланную приготовить герцогине Йоркской все нужное для ее посещения французского двора.

– Этого Урию не удастся поставить во главе войска во время битвы, и Давиду не пришлось поставить на своем! – сказал король.

Он смеялся, хотя я расстроил его собственные планы, вероятно потому, что к тому времени, когда известия достигли Кале, он уже не сомневался в собственном успехе у Луизы де Керуайль и не горевал о том, что де Перренкур потерпел поражение. Он подписал договор, получил свои деньги; Луиза де Керуайль, хотя еще не оставалась в Англии, но обещала приехать – неудивительно, что король был доволен. Я думаю, что втайне он несколько злорадствовал по поводу неудачи величайшего короля того времени, которому слегка завидовал. Во всяком случае король смеялся, а затем заявил, что едва ли в его власти вернуть мисс Кинтон к сознанию своего долга. Он осуждал поступок Барбары, но не особенно строго, а когда узнал, что герцог Монмут имел несколько иное представление о «долге» мисс Барбары, то рассмеялся снова, пожал плечами и сказал: «Значит, у этого Урии – два Давида. Плохо его дело», – и рассмеялся опять.

Проводить человека до дверей дома нетрудно, но попасть туда, когда пред ним закрыли дверь без приглашения, очень мудрено. Ему поневоле приходится оставаться на улице. Так случилось и со мною. Оставшись у порога Манор-хауза, я не мог никак узнать, что происходило внутри между Барбарой и лордом Кэрфордом. С досадой я бросился на траву Манор-парка, проклиная свою судьбу, и если не самое Барбару, то женские капризы и фальшивость, не чуждые и ей.

Между тем пьеса разыгрывалась дальше, хотя без моего участия. Да позволено мне будет сойти пока со сцены, которую я слишком долго занимал.

Больная мать Барбары была давно уже в постели, и сама Барбара, утомленная дорогой и расстроенная, хотела последовать ее примеру, как вдруг в дверь дома раздался громкий стук. Подъехал всадник в сопровождении двух слуг; он настойчиво требовал свидания с хозяйкой дома, а услышав, что она легла, спросил мисс Барбару. Имени своего он не сказал, но заявил, что имеет неотложное дело от самого лорда Кинтона. Его попросили войти. Барбара с удивлением узнала в позднем посетителе Кэрфорда, почтительно раскланявшегося пред нею. Она знала от меня достаточно, для того чтобы встретить его не особенно приветливо, но деликатность дела помешала мне сказать ей все, что было мне известно. Поэтому она обвиняла своего поклонника только в излишней скромности пред своими высокопоставленными соперниками. Знай она действительную роль Кэрфорда, то, конечно, не стала бы говорить с ним; впрочем, и теперь она постаралась было отложить объяснение до завтра. Но Кэрфорд просил выслушать его немедленно от имени ее отца, уверяя, что она не знает вполне всей опасности, угрожающей ей. Это подействовало, и Барбара согласилась слушать.

– Какое же поручение вы желаете передать мне от моего отца? – холодно спросила она.

– У меня нет никакого, – с хорошо разыгранным смущением проговорил Кэрфорд. – Я употребил этот способ, чтобы быть принятым вами, опасаясь, что одной моей преданности окажется для этого недостаточно, хотя вы хорошо знаете ее. Несмотря на то, что этого поручения сейчас нет, я думаю, что оно скоро будет. Нет, нет, вы должны выслушать меня! – заключил он, видя, что она встает с места.

– Я выслушаю вас и стоя, милорд!

– Вы жестоки ко мне, мисс Барбара, но слушайте меня, как вам угодно, только обратите внимание на мои слова. Завтра вы получите известие от своего отца. Вы их давно не получали?

– Давно; мы оба были в отлучке и не могли переписываться.

– Завтра вы получите письмо. Могу я сообщить вам то, что в нем заключается?

– Как вы можете сделать это, милорд?

– Это выяснится потом, – решительно сказал Кэрфорд. – прибытие письма докажет вам, прав я или нет. В нем будет распоряжение от имени вашего отца, чтобы вы немедленно ехали с его посланным и вашей матерью.

– Моя мать не в состоянии никуда ехать.

– Тогда одна вы, с какой-нибудь горничной; вам будет указано ехать прямо в Дувр.

– В Дувр? – воскликнула Барбара, вздрогнув при упоминании того места, откуда ей только что удалось бежать. – Зачем же?

– Герцогиня Орлеанская едет обратно во Францию, и вы должны сопровождать ее, – многозначительно сказал ее собеседник, пристально глядя ей в лицо.

Барбара бессильноопустилась на стоявший около нее стул.

Кэрфорд склонился к ней и продолжал поспешно и убедительно:

– Слушайте и не теряйте времени, а действуйте! Один французский дворянин, по имени де Фонтелль, будет завтра здесь. Именно он привезет вам письмо от отца и должен проводить вас в Дувр.

– Этого не требует мой отец? – воскликнула Барбара.

– Вы это увидите из его письма.

– Тогда я поеду. С отцом я буду в безопасности, а когда он все узнает, то не допустит меня ехать во Францию.

До сих пор лорд Кинтон ничего не знал о происходившем с его дочерью, так же, как и ее мать, болезнь которой не позволяла сообщать ей о таких тревожных событиях.

– Конечно, с отцом вы будете в безопасности, если только найдете его, – сказал Кэрфорд. – Слушайте, я все скажу вам. Прежде чем вы будете в Дувре, ваш отец уедет оттуда. Как только было послано его письмо к вам, король нашел предлог послать его в Корнуэльс. Лорд Кинтон сейчас же написал вам снова, чтобы вы не ехали в Дувр, пока он не пришлет за вами, и поручил это второе письмо слуге Арлингтона, ехавшему в Лондон. Но слуга лорда Арлингтона хорошо знает, когда ему надо торопиться и когда не спешить. Вы должны были уже уехать отсюда, прежде чем получите второе письмо отца.

Барбара точно оцепенела от ужаса. Кэрфорд говорил внушительно и с глубокой искренностью в голосе.

– Попросту говоря, это – хитрость, чтобы заставить вас вернуться в Дувр, – продолжал он. – У этого де Фонтелля имеется приказ во что бы то ни стало доставить вас, хотя бы именем короля, если письма отца окажется недостаточно.

Барбара сидела в беспомощном раздумье. У Кэрфорда было довольно смысла, чтобы не перебивать ее дум. Он знал, что она изыскивает выход из этого положения, и хотел дать ей время убедиться, что выхода нет.

– Когда приедет этот де Фонтелль? – спросила наконец Барбара.

– Сегодня ночью или рано утром. Я перегнал его, пока он отдыхал в Лондоне, иначе я не поспел бы раньше его сюда.

– А зачем вы приехали, милорд?

– Служить вам, мисс Кинтон, – просто ответил он.

– Вы не так спешили служить мне в Дувре, – несколько надменно сказала она.

Должно быть, Кэрфорд предвидел такой упрек и приготовил на него ответ.

– Я охранял вас от опасности, известной мне, другой же не подозревал. Против более сильного противника приходится бороться хитростью; не имея возможности сопротивляться, приходится обманывать. Вы знаете мои намерения; вам я открыто говорил о них; герцогу Монмуту сказать этого я тогда не мог. Теперь же я попросил его помочь мне. Вы должны простить его, потому что сами виноваты в его вине против вас. Если бы я открыто шел против него тогда, то он был бы врагом моим и вашим, теперь же он – друг нам обоим. – Защита была довольно удачна, к тому же он не дал времени Барбаре заметить ее слабые места. – Ради Бога, – воскликнул он. – не будем тратить время, вспоминая прошлое. Может быть, я был виноват, но разве только в неумении исполнить свои планы, а не в дурном намерении, клянусь своей честью. Теперь же я поспешил сюда, чтобы защищать вас.

– Тогда я у вас в долгу, милорд! – нерешительно сказала Барбара, готовая поверить его искренности.

– Нет, – горячо сказал Кэрфорд, – вы не можете быть в долгу у меня. – Все, что я имею, принадлежит вам; я – ваш верный раб на всю жизнь.

Надо сказать, что в этих словах слышалось пылкое чувство, как бы невольно вырвавшееся из глубины души. Кто знает, может быть, в этом человеке, у которого честолюбие было главной целью жизни, все-таки в глубине души скрывалась истинная любовь. Может быть, он был не так виновен, как казалось, будучи типичным представителем своего века, привыкшим приспособляться к окружающей среде.

– Ведь это – такая старая песня, моя любовь к вам, – продолжал он. – Вы уже дважды слышали о ней и во второй раз отнеслись к ней как-будто благосклоннее. Могу ли я говорить о ней еще раз?

– Но теперь не время… – начала было Барбара.

– Каков бы ни был ваш ответ, я буду всегда вашим верным слугою. Моя рука и сердце всегда будут принадлежать вам, хотя бы ваши принадлежали другому.

– Такого нет. Я свободна… – тихо проговорила Барбара и, преодолев свое волнение, добавила: – Нет ничего подобного тому, что вы предполагаете, а мое расположение к вам не изменилось.

– Дай Бог мне когда-нибудь услышать иной ответ, – сказал Кэрфорд, после недолгой паузы. – Я не хочу насиловать вашу волю теперь, но вы можете спокойно принять мои услуги, если не желаете принять мою любовь. Мисс Барбара! Вы поедете со мной?

– Ехать с вами? – переспросила она.

– Да, и с вашей матерью; мы втроем отправимся к лорду Кинтону в Корнуэльс. Клянусь вам, что все ваше опасение в бегстве.

– Моя мать слишком больна, чтобы ехать. Разве вы этого не знаете от отца?

– Я ведь его не видел, но я знаю от герцога Монмута и думал, что она уже поправилась.

– Она ехать не в состоянии; это невозможно.

– Де Фонтелль будет здесь завтра, – сказал он, подходя ближе, – если вы еще будете здесь. Может быть, есть кто-нибудь другой, чью помощь вы предпочитаете моей?

Кэрфорд замолчал и пристально следил за Барбарой. Она сидела в нерешительности, сложив руки на коленях. Правда, был такой человек и недалеко, но обратиться к нему было нестерпимо для ее самолюбия. Мы расстались с нею в ссоре; хотя мы оба были равно не виноваты в ней, это меняло дело в ее глазах.

– Мистер Дэл здесь? – резко и неожиданно спросил Кэрфорд.

– Не знаю, где он; он проводил меня сюда, но с тех пор я ничего о нем не знаю.

– Может быть, он уехал?

– Не знаю, – повторила Барбара.

Тут Кэрфорд не сумел воспользоваться обстоятельствами самый удобный случай добиться благоприятного ответа от женщины – тот, когда она в ссоре с соперником и когда вся ее гордость готова во всеоружии восстать против него. Кэрфорд же произнес:

– По всей вероятности, иначе он не выказывал бы к вам такого равнодушия или даже невежливости.

– Он сделал свое дело.

– Этого недостаточно; не следовало оставлять вас… – Кэрфорд воздержался от дальнейших упреков и договорил: – итак, что вы намерены предпринять?

– Что же я могу сделать? Но этот де Фонтелль не может же увезти меня насильно! – ответила Барбара.

– Да ведь у него есть полномочия от короля; кто может ему сопротивляться?

– Да хотя бы вы! – живо сказала Барбара. – Одна с вами я не могу и не хочу ехать, но вы мой… то есть вы готовы служить мне. Сопротивляйтесь же де Фонтеллю ради меня, хотя бы вопреки королевскому приказанию.

Смущенный Кэрфорд молчал: такого оборота дела он не ожидал, и ему это совершенно не нравилось. Это было для него слишком смело: король был заинтересован в этом деле, и плохо могло прийтись тому, кто стал бы открыто противиться его воле. Увезти Барбару втихомолку, сделав вид, что ничего не знаешь, было еще возможно, но встать лицом к лицу с неприятелем, – значило поставить все на одну карту. Кэрфорд молчал.

Барбара презрительно улыбнулась и спросила:

– Вы колеблетесь?

– Опасность слишком серьезна, – пробормотал он.

– Вы только что говорили о невежливости, милорд…

– Не обвините же вы меня в ней?

– О, нет! Отступить пред опасностью, притом ради любимой женщины – кажется, вы это дали мне понять, если не ошибаюсь? – это носит совсем другое название; гораздо легче извинить невежливость, чем это, милорд!

Кэрфорд побледнел от гнева. Его прямо назвали трусом и, конечно, могли тем легче обратиться к тому, кто трусом не был, хотя, может быть, был виновен в невежливости и равнодушии. Дорого бы я дал, чтобы видеть лицо этого лорда в ту минуту! Поневоле ему надо было выказать смелость – больше ему ничего не оставалось.

– Завтра вы убедитесь, как вы несправедливы ко мне! – воскликнул он. – Хотя бы мне пришлось поплатиться головою, я докажу вам это.

– Благодарю вас, милорд, – спокойно ответила Барбара, как будто это было вполне естественно, – я не сомневалась в вашем ответе.

– У вас не было к тому повода, – сказал он.

– Еще раз благодарю! – повторила она. – Становится темно, милорд; благодаря вам, я буду сегодня спать спокойно. Спокойной ночи! Простите, что я не могу оказать вам гостеприимства ввиду болезни матери. Если вы остановитесь в гостинице, к вам отнесутся со всем должным вниманием, и я могу легко послать туда к вам, когда будет надо.

Кэрфорд подошел к ней и, склонив колено, поцеловал ее руку, что было ему милостиво позволено.

– Я сделаю все на свете, чтобы получить свою награду! – пылко воскликнул он.

– Я прошу только то, что вы мне сами предложили, – холодно ответила Барбара. – Если это – что-нибудь вроде договора, милорд…

– Нет, нет! – возразил Кэрфорд, снова схватывая ее руку, но она была быстро отдернута, и Барбара с поклоном прошла мимо, даже не оглянувшись ни разу.

Кэрфорд, не получив даже ночлега, ошибясь в расчете увезти свою даму и будучи замешан в рискованное предприятие, которое ему очень не нравилось, даже без надежды получить за то желанную награду, должен был искать убежища в гостинице, как ему посоветовала Барбара. Не одно крупное проклятье сорвалось с его губ, когда ему пришлось со своими слугами впотьмах тащиться в гостиницу и будить уже спавшего хозяина. Не скоро удалось добудиться того, после яростного стука в дверь. Наконец их впустили, а я пошел домой.

Должен сознаться, я следил за ними и не мог успокоиться, пока не увидел своими глазами, куда девался Кэрфорд; и, как оказалось, я поступил правильно. Следить за своим соперником со страстным чувством ревности и потом, вместо того, чтобы спокойно спать в своей удобной постели, бродить всю ночь под окнами своей возлюбленной – было вполне естественно, и меня поймет каждый, кто бывал сам в таком положении.

Хотя когда-то, в этом же самом парке, я мечтал о другой, но ведь в сердце бывают свои резолюции, как и во всяком государстве, а после дней смуты прежний властелин возвращается обратно. Много было приверженцев у короля Карла, которые, однако, не были против Кромвеля в свое время. Поэтому я не вспомню злом узурпатора своего сердца, хотя истинная его королева и должна была вернуться на свой престол снова.

«Однако Кэрфорд все-таки не получит ее, – решил я. – Теперь мне приходилось держаться в стороне, пока другой штурмовал крепость, на которой я жаждал поднять свой флаг, но победы я ему не уступлю. Ссору затеять нетрудно, и для этого нет надобности назвать ее причину. Мы можем поспорить из-за несогласия политических взглядов, из-за карточного хода, из-за покроя платья – в предлогах недостатка не будет».

Мне стоило большого труда не вызвать его сейчас же, хотя бы за вторжение в мою родную деревню, но благоразумие взяло верх. Враг скрылся за дверью гостиницы, а я пошел к дому, чтобы с рассветом быть снова на своем посту.

Мне пришлось проходить мимо дверей пастора. Он стоял у своего порога и курил длинную трубку, что позволял себе только по вечерам. Не желая расспросов, я хотел проскользнуть мимо, но он заметил и окликнул меня:

– Куда вы, Симон?

– В постель!

– Отлично. А откуда?

– С прогулки!

Его глаза встретились с моими; он разогнал рукою дым от своей трубки и продолжал:

– Любовь, Симон, это – девственная немощь духа. Она открывает смертному рай на земле.

– Вы заимствуете свои мысли от поэтов.

– Нет, это они заимствовали их от меня, да и от каждого, у кого есть сердце в груди. Что это, Симон, вы уже покидаете меня?

– Уже поздно, и не время заниматься поэзией.

– Должно быть, вы уже достаточно занимались ею сегодня, – улыбнулся пастор. – Стойте! Что это такое?

На дороге послышался стук лошадиных подков, и минуту спустя из темноты вынырнули фигуры двух всадников. Сам не зная почему, я поспешил скрыться за дверью пасторского дома. Мои нервы были напряжены, и я вследствие приезда Кэрфорда не удивляясь ждал дальнейших событий. Пастор вышел на дорогу и стал всматриваться в подъезжавших незнакомцев.

– Как называется это место? – спросил ближайший всадник.

Громкий голос с иностранным акцентом заставил меня вздрогнуть.

– Это – деревня Гатчстид, к вашим услугам, – ответил пастор.

– Есть здесь гостиница?

– На расстоянии полумили отсюда есть очень порядочная.

– Благодарю вас!

Больше я не мог сдержать себя и, оттолкнув пастора, выбежал на дорогу. Всадники тихим шагом направились к гостинице.

– Спокойной ночи! – крикнул пастор им или мне, или кому – уж я не знаю, и скрылся за своими дверями.

Я был в высшей степени взволнован: там, в гостинице, был Кэрфорд, а здесь, на дороге, – тот самый господин, которого так удивило мое знание французского языка в гостинице Кэнтербери… Кэрфорд и де Фонтелль! Зачем оба они здесь? Как друзья или как враги? Если как друзья, то врагом буду я, если как враги, то в их борьбу вмешаюсь и я. Я не понимал такого странного совпадения, а мои предположения заставили меня громко, хотя бессознательно рассмеяться.

– Что это такое? – обернувшись в седле, спросил по-французски де Фонтелль своего слугу.

– Кто-то смеется. Какой странный смех! – робко ответил тот.

Я отступил в тень изгороди, когда де Фонтелль обернулся, но его смущение и суеверный страх слуги дали мне мысль подшутить над ними. Я рассмеялся еще громче.

– Господи, спаси нас! – вскрикнул слуга, набожно перекрестившись.

– Это – какой-нибудь сумасшедший, вырвавшийся на волю, – недовольно отозвался де Фонтелль. – Поедем дальше.

Сознаюсь, это была мальчишеская выходка, но я не мог противиться искушению; приложив руки ко рту, я крикнул во все горло: «Он идет!». Проклятие послышалось со стороны де Фонтелля. Я отбежал на середину дороги и снова засмеялся. Француз придержал лошадь и не двигался с места. Может быть, он вспоминал.

– «Он идет!» – снова гаркнул я и побежал с громким смехом по дороге.

Де Фонтелль не преследовал меня, и я добежал до своего дома и, задыхаясь от быстрого бега, с торжеством воскликнул:

– Теперь-то уж я буду нужен ей!

Через несколько минут я был в постели.


IX ЗАМЫСЕЛ КЭРФОРДА

Я, конечно, не берусь обсуждать поведение великих мира сего. Такого намерения я не имел, рассказывая свою скромную историю: их будет судить История. Многие говорили, что герцогиня Орлеанская привезла с собою Луизу де Керуайль в Дувр с намерением вызвать именно то, что действительно случилось. Сам я думаю, что она действовала неумышленно или под влиянием чужих советов, может быть, из-за государственных соображений. В равной степени не думаю я, чтобы она желала причинить зло Барбаре Кинтон, к которой была привязана, и в таком смысле я принимаю письмо, посланное с де Фонтеллем в Гатчстид. В нем герцогиня осторожно говорила о том, что произошло, жаловалась на коварство мужчин и на свою недальновидность; что теперь, будучи предупреждена, будет осторожнее и сумеет оградить как свою честь, так и честь тех, которые доверяются ей. Она написала, что де Перренкур (как и герцог Монмут) сам раскаивается, сожалеет о происшедшем и поклялся не беспокоить ее друзей. Поэтому она просит милую мисс Кинтон, которую так любит, вернуться, ехать с нею вместе во Францию и быть там до приезда герцогини Йоркской и еще дольше, если она того пожелает и если ей позволит отец.

Так гласило письмо; казалось, оно было искренне, и все-таки я опасался довериться ему. Если даже герцогиня была искренна, то насколько она могла противодействовать де Перренкуру? Он раскаивается и сожалеет – наверное о том, что выпустил Барбару из рук, и перестанет это делать, как только она снова окажется в его власти.

Каково бы ни было содержание письма, де Фонтелль, храбрый и честный, считал свое поручение почетным. В Дувре он не был и ничего из происходившего там не знал. Он приехал в Гатчстид открыто и верил, что приглашение делает большую честь той, кому пишет герцогиня, желающая ее общества и сумеющая хорошо вознаградить за него. Де Фонтелль знал и видел не больше этого, но подозревал, что оборотная сторона его поручения могла быть иною и что ее можно поставить в упрек человеку высокой чести. Моя ребяческая выходка на дороге – крик: «Он идет!» – ничего не сказала ему. Припоминая то, что ему напомнили мои слова, он, вероятно, отнес их к какому-нибудь недоброжелателю короля, не сочувствующему его действиям, но отнюдь не счел эта приключение чем-нибудь относящимся к его настоящему поручению. Поэтому, узнав о присутствии в гостинице джентльмена, побывавшего в Манор-хаузе (Кэрфорд не назвал своего имени), он ничуть не удивился, не имея повода бояться кого-нибудь или скрывать свой приезд.

Утром он любезно и непринужденно представился Барбаре. Она приняла его одна в большой комнате, выходившей на террасу. С изящным поклоном де Фонтелль объяснил ей причину своего приезда и подал письмо герцогини, прибавив, что надеется, что мисс Кинтон даст ему возможность исполнить доверенное ему поручение до конца. Потом он, крутя свои красивые усы, стал спокойно ждать, пока Барбара читала письмо.

Женщины вообще не умеют отделить человека от передаваемого им неприятного поручения, не обращая даже внимания на то, известно ли оно ему. Барбара прочитала письмо раз и два, потом, ни слова не говоря де Фонтеллю, даже не предложив ему сесть, позвала слугу и послала его в гостиницу за лордом Кэрфордом, приказав попросить его прийти к ней. Она говорила тихо, и француз не слыхал ее слов. Когда слуга ушел, Барбара подошла к окну и молча стала смотреть в него. Сконфуженный де Фонтелль не осмеливался заговорить первым; вид Барбары вовсе не поощрял к этому: она стояла с краской на лице и негодующим взглядом.

Наконец де Фонтелль собрался с духом.

– Надеюсь, я могу рассчитывать на благоприятный ответ? – спросил он.

– Какого ответа вы ждете? – резко обернулась к нему Барбара.

– Вас самих, если позволите, – с поклоном ответил он. – Ваше прибытие будет лучшим ответом для герцогини и лучшим завершением моего поручения.

Она холодно смотрела на него минуты две и сказала:

– Я послала за тем, кто даст мне совет по поводу этого ответа.

Де Фонтелль поднял брови и натянуто проговорил:

– Вы, конечно, свободны советоваться с кем вам угодно, но, мне кажется, дело не заслуживает слишком больших размышлений.

– Благодарю вас за лестное мнение обо мне! – гневно обернулась к нему Барбара. – Или вы считаете меня за дурочку, поверившую вашему письму?

– Клянусь небом… – начал было озадаченный француз.

– Я знаю, как смотрят на женскую честь в вашей стране и при вашем дворе, – запальчиво перебила его Барбара.

– Ее ставят так же высоко у нас, как и на вашей родине и при вашем дворе.

– Да, это верно. Видит Бог, это верно! – горестно сказала Барбара. – Но здесь мы не при дворе. Вам не приходило в голову, что такое поручение, как ваше, может быть опасным?

– Я этого не думал, – улыбнулся француз, – притом же, простите, я не боюсь опасности.

– Ни опасности, ни бесчестия? – презрительно сказала Барбара.

Де Фонтелль вспыхнул от негодования, но сдержался.

– Женщина может говорить, что ей угодно, – с поклоном ответил он.

– Однако довольно притворяться! – крикнула Барбара. – Не поговорим ли мы откровенно?

– Весьма буду рад, сударыня, – сказал в недоумении де Фонтелль.

С минуту казалось, что Барбара готова высказаться, но не ловкость ее положения удержала ее. Ничего не подозревая, он не мог ей помочь.

– Нет, я не буду говорить об этом. Только мужчина мог бы сказать вам правду и потребовать от вас отчета. Я не унижусь до объяснений.

Де Фонтелль подошел ближе, все еще не понимая ее гнева.

– Клянусь… – начал было он, но Барбара перебила его.

– Прошу вас отойти и пропустить меня. Я больше не желаю оставаться в вашем обществе. Я попрошу джентльмена поговорить с вами.

Глубоко оскорбленный де Фонтелль отступил и широко распахнул пред нею дверь.

– Вы, очевидно, заблуждаетесь! – сказал он.

– Заблуждаюсь? Нет, наоборот, я слишком хорошо понимаю!

– Будучи джентльменом…

– В этом я сильно сомневаюсь, – перебила его мисс Кинтон.

Де Фонтелль не ответил ни слова и с глубоким поклоном посторонился, чтобы пропустить Барбару, которая вышла, молча окинув его презрительным взглядом.

Недовольный создавшимся положением, Кэрфорд не особенно торопился прийти на призыв, и у де Фонтелля было достаточно времени ломать себе голову над странным поведением Барбары. Он ничего не мог понять и с рассеянным видом смотрел в окно, ожидая прибытия того, кто должен был объяснить ему загадку Он увидел наконец Кэрфорда, подходившего к дому с недовольным видом, кислой физиономией и самой ленивой походкой. Де Фонтелль подавил радостное восклицание при виде знакомого; он обрадовался помощи друга в затруднительном положении, в которое его поставила строптивая девушка, не дававшая даже возможности оправдаться. Он знал кроме того, что, несмотря на службу у герцога Монмута, Кэрфорд был приверженцем французской партии при дворе Стюарта. Он уже готов был выйти навстречу Кэрфорду и приветствовать его, как вдруг увидел, что его предупредила Барбара, подбежавшая к Кэрфорд у и принявшаяся что-то живо говорить ему. Тот, казалось, даже сердился, Барбара настаивала. Наконец Кэрфорд с самым неодобрительным видом направился к дому. Барбара не последовала за ним, а опустилась на мраморную скамью, закрыла лицо руками и застыла в позе глубокого волнения и горя.

«Клянусь честью, – подумал честный француз, – вся эта история превосходит мое понимание».

Минуту спустя в комнату вошел Кэрфорд и вежливо поздоровался с ним. Де Фонтелль, не дожидаясь никаких вопросов, оскорбленный до глубины души обращением Барбары, поспешил в самых горячих выражениях высказать свое негодование. Кэрфорд внимательно слушал, не спуская проницательного взора с лица взволнованного француза, сгоряча бегавшего из угла в угол комнаты. Кэрфорд не был наивным человеком, легко верящим в чужую честь, а вместе с тем не отличался выдающимся умом, но он ясно видел, что де Фонтелль действительно не знал истинного значения данной ему миссии, и это заставило Кэрфорда призадуматься.

– И она посылает за вами, чтобы получить совет, как ей поступить! – крикнул де Фонтелль. – Конечно, это отлично: вы можете дать только один совет.

– Этого я не знаю, – осторожно ответил Кэрфорд.

– Это потому, что вы не все знаете. Я говорил с нею мягко, стараясь убедить ее, но вам я скажу прямо. Я получил настоятельный приказ короля привезти ее и не допустить никого помешать этому. Как видите, милорд, вам не остается выбора. Кто же пойдет против королевского приказа?

Но именно этого-то и требовала Барбара от своего поклонника.

Кэрфорд промолчал, а нетерпеливый француз продолжал:

– Не говорю уже о том, что это было бы прямым оскорблением лично мне. При всем моем уважении к вам, милорд, я не допустил бы этого. Не знаю, что имеет против меня эта девушка, кто вбил ей это в голову. Ведь уж, конечно, не вы? Вы, надеюсь, не сомневаетесь в моей чести? – Он остановился пред Кэрфордом, ожидая ответа на свой пылкий вопрос, но лорд молчал. Тогда де Фонтелль, готовый видеть оскорбление уже в самом этом молчании Кэрфорда, воскликнул: – Ну, милорд, мне не особенно нравится ваше безмолвие. Разве так трудно ответить на мой вопрос? – докончил он уже вызывающим тоном.

Кэрфорд, несомненно, был в большом затруднении. Лучше было бы иметь дело с простым мошенником, чем с этим гордым дворянином. Он думал было исполнить требование Барбары, убедив де Фонтелля, что тот служит орудием в руках менее, нежели он, честных людей, а это, конечно, заставило бы того отказаться от исполнения своего поручения. Но тогда Кэрфорду пришлось бы выпустить из рук Барбару, и все его планы должны были бы рухнуть. Он не мог разрешить эту сложную дилемму и старался найти хоть какую-нибудь лазейку.

– Я не сомневаюсь в вашей чести, – сказал он, на что де Фонтелль ответил церемонным поклоном, – но в этом деле есть нечто такое, чего вы не знаете. Мне надо несколько часов на размышление, а затем я скажу вам все откровенно.

– Мои инструкции не допускают проволочек.

– Вы не можете увезти женщину силой.

– Я надеюсь авторитетом короля и с помощью друзей убедить мисс Кинтон ехать со мною добровольно.

В эту минуту Кэрфорду, как видно, пришла в голову новая мысль, от которой его лицо сразу просветлело, и он, видно, оживился.

– Милейший де Фонтелль, – сказал он, – вам придется считаться еще с одним человеком, прежде чем вам удастся увезти ее отсюда.

– Что вы хотите этим сказать, милорд?

– Знаете, с влюбленными вообще трудно иметь дело, а с влюбленными дураками и подавно. Помните вы нашу встречу в Кэнтербери?

– Прекрасно помню.

– А того молодого человека, который говорил с вами по-французски? Еще он встревожил вас, сказав одну фразу…

– «Он идет!» – возбужденно докончил де Фонтелль.

– Вот именно. Ну, так вот именно этот молодой человек и может наделать вам хлопот.

– Черт побери! Разве он здесь?

– Да.

– Значит, это был он вчера ночью? Он опять крикнул мне эти слова. Ах, дерзкий каналья!… Я его заставлю поплатиться за это.

– Вам действительно придется посчитаться с ним.

– Какое же отношение он может иметь к нашему делу?

– Он дерзок и тут: считает себя претендентом на руку мисс Кинтон.

Де Фонтелль презрительно пожал плечами; Кэрфорд, заметно успокоенный, улыбаясь следил за ним. Мысль была удачна: было очень выгодно свалить все на мои плечи, натравив де Фонтелля на меня. Каков бы ни был исход столкновения, Кэрфорд мог только выиграть: не он, а я противился бы приказу короля.

– Но как он попал сюда? – вскрикнул де Фонтелль.

– Здесь его родина. Он – давнишний сосед Кинтонов.

– И может быть опасен?

Кэрфорд в свою очередь пожал плечами.

– Дураки всегда опасны. Ну, я вас оставлю, мне надо обдумать дело. Помните одно: если будете остерегаться меня, то остерегайтесь еще более Симона Дэла.

– Этот не осмелится мешать мне. Да и зачем? Мое поручение идет только на пользу даме его сердца.

Кэрфорд мог быть доволен, почва была хорошо подготовлена; при горячем нраве француза малейшее столкновение вызвало бы жестокую распрю.

– Было бы хорошо, если бы вам удалось убедить его в этом, – усмехнулся Кэрфорд. – Хотя я не думаю, чтобы мисс Кинтон собиралась выйти за него замуж, тем не менее на его стороне права старого знакомства, и он, конечно, употребит их против вас. Но, может быть, вы сами слишком восстановлены против него?

– Долг должен стоять впереди личных дел, – сказал де Фонтелль. – Я поищу этого джентльмена.

– Как хотите, вам лучше знать. В гостинице, конечно, знают, где найти его.

– Я сделаю это сейчас же, – воскликнул де Фонтелль.

Кэрфорд, довольный результатом своей находчивости, снова попросил француза действовать по своему усмотрению. Тот поспешил уйти из комнаты, горя желанием устранить возникшее в моем лице препятствие к достижению своей цели. Кэрфорд последовал за ним, имея теперь время для размышлений и надежду на столкновение между мною и де Фонтеллем.

– Отправитесь вы со мною? – спросил француз.

– Нет, это – не мое дело, – ответил Кэрфорд. – Если я вам понадоблюсь потом, я всегда к вашим услугам.

– Благодарю, милорд, – сказал де Фонтелль, поняв намек Кэрфорда.

Оба вместе они вышли на террасу. Барбара услыхала их шаги и подняла голову.

– Я принужден ненадолго оставить вас, – обратился к ней де Фонтелль. – Надеюсь, вы будете ко мне добрее, когда я вернусь.

– Откровенно говоря, я лучше желала бы, чтобы вы не возвращались, – холодно сказала она, вопросительно глядя на Кэрфорда. Она думала, что тот исполнил ее требование и де Фонтелль скрывает от нее их столкновение. – Вы идете вместе, милорд? – спросила она…

– С вашего позволения я останусь здесь, – ответил Кэрфорд.

– Куда же тогда идет мсье де Фонтелль? – спросила она, встав с места.

– Я иду искать джентльмена, до которого у меня есть дело, – ответил француз, приняв ее вопрос на свой счет.

– А с лордом Кэрфордом у вас нет никакого дела?

– Оно может подождать.

– Это, конечно, его желание? – быстро спросила Барбара. – Да!

– Так я и думала, – воскликнула мисс Кинтон.

– Что касается мистера Симона Дэла…

– Симона Дэла? Какое отношение имеете вы к нему?

– Он дважды посмеялся надо мною и, кажется, мешает мне и теперь, – снова разгорячился де Фонтелль.

– Идите же к нему! Идите к Симону Дэлу! – торжествующе воскликнула Барбара. – Небо милостиво ко мне. Идите к нему!

Удивленные глаза де Фонтелля и яростный взгляд Кэрфорда заставили ее сдержаться. О, как был бы я счастлив, если бы слышал это восклицание! Опомнившись, Барбара вспыхнула ярким румянцем, но не опустила пред ними своих загоревшихся глаз.

Де Фонтелль увидел в этом румянце и невольном восклицании подтверждение слов Кэрфорда, но из деликатности сделал вид, что ничего не заметил, и, спокойно сказав: «Я пойду искать мистера Дэла», – пошел дальше.

– Зачем вы будете искать его? – спросила Барбара, догоняя его под влиянием неожиданного порыва.

– Это я не могу сказать вам, – ответил он.

Девушка с минуту пристально смотрела на него, тяжело переводя дыхание и снова пылая румянцем.

– Мистер Дэл не побоится встречи с вами, – сказала она, отходя от него.

Де Фонтелль поклонился и быстро пошел по аллее, торопясь разыскать меня. Барбара осталась одна с Кэрфордом.

– Что же, милорд, – спросила она, – сказали ли вы де Фонтеллю, что думают честные люди о его поручении?

– Я считаю честным и его, – ответил Кэрфорд.

– Это для вас, конечно, спокойнее, – задорно воскликнула Барбара.

– По крайней мере спокойнее, чем то, что я видел здесь сейчас! – укоризненно сказал он.

Настало молчание, Барбара тяжело и порывисто дышала, рассеянным взглядом смотря пред собою, и наконец заговорила тихим, мягким голосом, как бы отвечая на свои собственные мысли, почти готовая заплакать:

– Я не могла послать за ним и никогда сама не обратилась бы к нему, но теперь… о, теперь он придет!

Кэрфорд, взбешенный неожиданным результатом своего замысла и выведенный из себя ревностью, а, может быть, и любовью к Барбаре, подбежал к ней и, схватив ее за руку, сквозь зубы проговорил:

– Почему вы говорите о нем! Вы его любите?

– Да, – твердо ответила она, не опуская глаз.

– Любовника Нелл Гвинт?

Она вспыхнула снова, и ее голос дрогнул.

– Да, любовника Нелл Гвинт.

– Вы его любите?

– И любила всегда, всегда! Но, смотрите, ни слова об этом! – заговорила она умоляющим шепотом. – Простите меня, я не знаю вас и не верю вам, но, кто бы вы ни были, ради Бога, милорд, не говорите ему! Ни слова!

– Я не скажу этого де Фонтеллю, – произнес Кэрфорд.

– Де Фонтеллю? При чем тут он? Нет, не ему. Не говорите Симону!

Губы Кэрфорда искривились жесткой улыбкой.

– Так вы любите этого человека? – как-то прошипел он.

– Я уже сказала это.

– А он любит вас? – спросил Кэрфорд таким тоном, как будто от этого зависела вся его надежда.

– Оставьте меня! Идите! – вскрикнула Барбара. – Уйдите же, ради Бога! Оставьте меня!

– Любит он вас?

Краска пропала на лице Барбары, и она ответила странным, беззвучным, безжизненным голосом:

– Я думаю, что нет, милорд. Оставьте же, уйдите, прошу вас!

Кэрфорд рассмеялся, повернулся и пошел прочь. Мисс Кинтон осталась одна на террасе.

О, если бы я был здесь тогда! Она не стояла бы там в таком отчаянии, не бросилась бы на мраморную скамью, рыдая так, точно сердце у нее разрывалось на части. Будь я там, я осушил бы горячими поцелуями каждую слезинку, ее печаль превратилась бы в радость, блаженство взаимной любви наполнило бы исстрадавшееся сердце. Целой жизни, кажется, мало, чтобы искупить этот тяжелый час, хотя Барбара и говорит, что один миг, известный миг, искупил все с избытком.


X ПРИЯТНОЕ ОТКРЫТИЕ

Установив раз навсегда какой-нибудь факт, наш добрейший пастор не любил возвращаться вновь к этому разговору. Сделав свое категорическое предположение относительно меня, он перестал интересоваться этим делом. Было бы, конечно, иначе, если бы это касалось известного предсказания: тогда пастор следил бы за ходом вещей с таким же вниманием, как когда-то за моей первой неудачной любовью. Но теперь, когда предсказание было, так сказать, исчерпано до конца, моя дальнейшая судьба мало занимала его; мне кажется, он находил, что и жить-то мне дальше едва ли стоит. Это меня раздражало, и я, нетерпеливо вскочив с места, пошел бродить по полям, предаваясь своим мыслям.

Духовный отец остался сидеть у порога своего дома с большой книгой, открытой на коленях. Книга трактовала о предсказаниях всякого рода и так увлекла читавшего, что он не слышал, как подошел и остановился около него де Фонтелль, которого направили сюда из гостиницы в поисках меня.

– Мое имя – Дорж де Фонтелль, – начал он.

– А я – пастор этого прихода, к вашим услугам, – любезно ответил пастор.

– Я состою на службе у короля Франции, но в настоящее время прислан ко двору короля Англии.

– Думаю, что вы считаете это за честь, – мягко заметил пастор.

– Ваша преданность своему королю подсказывает вам эти слова.

– Мы должны почитать короля, однако не все его действия.

– Такое различие ведет часто к вражде и сопротивлению, – сурово отозвался де Фонтелль.

– И прекрасно! – спокойно ответил пастор.

Я ничего не рассказывал своему старому другу о Барбаре: ведь эта тайна не принадлежала мне; поэтому он ничего не имел против де Фонтелля, а между тем они готовы были серьезно поссориться из-за отвлеченных вопросов. Но де Фонтелль овладел собою, не видя надобности вступать в спор со стариком, притом же духовного звания. Он пожал плечами, улыбнулся и заметил довольно благодушно:

– Ну, ведь и короли – тоже люди!

– Очень может быть, – согласился пастор. – Чем могу служить вам?

– Я ищу мистера Симона Дэла.

– А, Симона? Бедный Симон! Что же вам от него надо?

– Это я скажу ему самому. Почему вы называете его бедным?

– Ему была предсказана блестящая будущность, но все свелось к нулю, – ответил старик, с сокрушением покачав головой.

– Это часто случается в жизни; например, хотя бы когда человек женится, – улыбнулся де Фонтелль.

– Да, – вздохнул пастор, – пожалуй, и тогда, когда человек родится.

– И когда умирает – тоже, – заметил француз.

– Ну, не будем вольнодумны, – улыбнулся пастор.

Таким образом, ссора не состоялась. Де Фонтелль сел около пастора и продолжал:

– А между тем мир создан Богом.

– Он таков, какого мы заслуживаем.

– Однако тот же Бог мог создать нас лучшими.

– Люди не хотят быть лучше. Грех берет верх.

– Он иногда очень привлекателен.

– Не мне судить об этом, – отозвался пастор.

Де Фонтелль, забывший было о своем деле, мгновенно вспомнил о нем, завидев мою особу впереди на дороге. Он вскочил, раскланялся с пастором и бросился ко мне. Пастор спокойно открыл свою книгу и снова погрузился в чтение.

Вежливый и воспитанный француз начал было свое объяснение издалека, но я перебил его предисловие, резко сказав:

– Я рад, что ваше поручение исходит от короля, а не от де Перренкура.

Де Фонтелль вспыхнул.

– Если вы предполагаете сказать что-нибудь против месье де Перренкура, то я должен предупредить вас, что это – мой друг, – произнес он. – Это вы кричали мне вчера на дороге?

– Да, я, и то было очень глупо. Что касается де Перренкура…

– Говорите о нем с почтением! Вы знаете, о ком говорите.

– Отлично знаю и тем не менее держал его под дулом моего пистолета, – с невольной гордостью сказал я.

Де Фонтелль вздрогнул, потом недоверчиво рассмеялся. Я счел долгом пояснить:

– Это случилось, когда мы были в лодке трое – он, мисс Кинтон и я. Спор тогда вышел о том, кому провожать нашу даму и куда: ему ли – в Кале, или мне – в Англию. И, хотя я был бы ее мужем в Кале, я все-таки привез ее сюда.

– Вам угодно говорить загадками.

– Их понять не труднее, чем ваше поручение здесь, – возразил я.

Француз превозмог кипевший в нем гнев и в нескольких словах рассказал мне свое дело, прибавив совет Кэрфорда обратиться ко мне.

– Мне сказали, что вы имеете влияние на мисс Кинтон, – заключил он.

Мы пристально смотрели друг на друга. Я опустился на стоявшую около дороги скамью; де Фонтелль остался стоять напротив.

– Я расскажу вам истинный смысл данного вам поручения, – произнес я и стал объяснять ему простыми, не прикрашенными словами суть дела.

Де Фонтелль слушал меня, не двигаясь с места и не спуская с меня взора. Он не сомневался в истине того, что я говорил, как я не сомневался в его чести. Его лицо становилось все суровее, по мере того, как продвигался вперед мой рассказ; только теперь он понял, какую роль его заставили играть. Когда я кончил, он задал мне единственный вопрос:

– Лорд Кэрфорд знал обо всем этом?

– Он знал все в точности, – ответил я, – он сам принимал участие во всем.

Занятые своим разговором, мы не заметили пастора, подошедшего к нам и остановившегося теперь около меня со своей толстой книгой под мышкой. Де Фонтелль с поклоном обратился к нему:

– Вы были правы сейчас.

– Относительно предсказаний?

– Нет, относительно поступков королей, – ответил француз и повернулся ко мне. – Мы еще увидимся с вами до моего отъезда, – сказал он и быстрым шагом пошел по дороге.

Я не сомневался в том, что он пошел просить прощения у Барбары, и отпустил его спокойно, зная, что теперь он не сделает ей вреда.

Мне тоже еще предстояла работа, и я поднялся со скамьи.

– Не пройдетесь ли вы со мною, Симон? – предложил пастор.

– Извините, но я занят.

– А разве это не подождет?

– Я не желал бы этого, – отозвался я: теперь де Фонтелль был устранен, но Кэрфорд оставался, и, несмотря на то, что Барбара не позвала меня, я все-таки намерен был служить ей.

После полудня я сам направился в Манор-хауз. Я не знал того, что произошло между Кэрфордом и Барбарой, не знал о том признании в любви ко мне, которое вывело лорда из себя, но предполагал, что, узнав о крушении своего плана – поссорить меня с де Фонтеллем, он не замедлил изобрести что-нибудь иное.

Должно быть, де Фонтелль шел быстро, потому что хотя и я не медлил дорогой, но все-таки не догнал его; длинная аллея была пуста, когда я вошел в калитку парка. Странно, как я не догадался тогда, что его поспешность не относилась к Барбаре, пред которой он мог извиниться и потом, а объяснялась его последним вопросом. Он, как и я, искал теперь Кэрфорда, а не Барбару. Он нашел того, кого искал, а я – нечто такое, чего не искал, но не мог оставить без внимания.

Барбара ходила взад и вперед по траве между деревьями. Я увидел ее платье, мелькнувшее среди листвы, и мои быстрые шаги вдруг остановились, как бы под влиянием колдовства, о котором так любил читать пастор. Простояв несколько минут на месте, я тихо направился к девушке. Увидав меня, она как будто хотела пуститься в бегство, однако затем встретила меня гордым взглядом, хотя мне показалось, что ее глаза заплаканы. При моем приближении она поспешно спрятала что-то, похожее на письмо, за вырез своего платья, как бы испугавшись, что я могу увидеть его. Я низко поклонился и спросил:

– Надеюсь, ваша матушка поправляется, мисс Кинтон?

– Благодарю вас – да, хотя очень медленно.

– А вы хорошо вынесли свое путешествие?

– Благодарю вас, прекрасно!

Странно, но дальнейшей темы для разговора, очевидно, не обреталось ни на небе, ни на земле: я посмотрел туда, посмотрел сюда – ничего не оказывалось.

– А я ищу лорда Кэрфорда, – наконец сказал я и сейчас же понял свою ошибку, сообразив, что Барбара, конечно, немедленно отправит меня к Кэрфорду и не станет задерживать.

Но, к моему удивлению, ничего подобного не произошло.

– Нет, нет! – воскликнула она в глубоком волнении и с непонятным мне страхом. – Вы не должны видеть лорда Кэрфорда.

– Почему? – с удивлением спросил я. – Он меня не тронет…

«По крайней мере, насколько может помешать этому моя шпага», – мысленно докончил я.

– Не потому, вовсе не потому! – вспыхнула Барбара.

– Тогда я пойду и найду его.

– Нет, нет, нет! – горячо, с явным теперь страхом воскликнула она.

Я ничего не понимал, не подозревая, что она боялась разоблачений Кэрфорда относительно ее признания, которое не должно было достигнуть моих ушей. Хотя едва ли Кэрфорд сказал бы мне это, разве только будучи окончательно взбешен.

– Вы ведь не будете защищать меня против него? – с горечью спросил я.

– Нет, – сказала она потупившись.

– Что он здесь делает? – спросил я.

– Он желает отвезти меня к отцу.

– Но… но вы не поедете с ним? То есть я хочу сказать – нужно ли ехать с ним? Де Фонтелль вас больше не потревожит, – как можно спокойнее старался говорить я.

– Как?… – воскликнула Барбара, – разве он…

– Он не знал всей правды; я ему сказал все. Он – человек чести.

– Вы сделали это, Симон? – тихо спросила она, подойдя ко мне на один шаг ближе.

– Тут нечего было делать, – вежливо поклонился я, но она сейчас же отодвинулась и промолвила:

– Все-таки я вам очень благодарна!

На это я ответил новым, не менее вежливым поклоном.

– Не лучше ли мне поискать лорда Кэрфорда, – сказал я только для того, чтобы что-нибудь сказать.

– Прошу вас… – снова заволновалась Барбара.

Был чудесный, теплый вечер; верхушки деревьев едва колыхались от ветра, и голос Барбары был так же мелодичен, как шелест листьев. Теперь она мало походила на мою спутницу в дороге, а скорее напомнила мне ту, которая говорила со мною у своей двери в гостинице Кэнтербери.

– Вы не посылали за мною, – тихо сказал я, – значит, я вам не нужен?

Она не ответила.

– Зачем вы бросили мою гинею в море?

Она молчала.

– Зачем так обходились со мною дорогой? – продолжал я. Но она и тут не промолвила ни слова.

– Зачем не послали за мною теперь? – совсем тихо договорил я.

У нее не было ответа ни на один из моих вопросов; ее взгляд выражал только желание скрыться, но меня она все-таки не удаляла, а сам я уйти не хотел. Я забыл Кэрфорда и неистового француза, забыл все окружающее.

Вдруг Барбара вынулаиз-за корсажа платья ту бумагу, которую спрятала от меня, и стала читать ее. Минуту спустя, она скомкала ее в опущенной руке. Она ведь обвиняла меня в дерзости, так пусть же обвиняла недаром. Я подошел и взял эту бессильно поникшую руку. Девушка не сопротивлялась; темные глаза скрылись под опущенными длинными ресницами. Мало-помалу я разогнул один за другим крепко сжатые пальцы, взял из них смятую записку, затем, не выпуская руки Барбары, расправил другой рукой бумагу.

– Вы не должны читать это! Не должны! – прошептала мисс Кинтон.

Не обращая на это внимания, я прочел записку, и с моих губ сорвался невольный крик удивления: я узнал знакомые каракули, виденные однажды в Кэнтербери. Тогда ими было написано только «в уплату за кинжал» – больше у Нелл не хватало уменья или терпенья написать. Не больше того было написано и теперь такими же кривыми, неуклюжими буквами, но и теперь, как тогда, было много значения в этих немногих словах. Настало молчание.

– Вам надо было сказать это? – наконец с упреком произнес я.

– Вы любили ее, Симон…

– Это было так давно! – с негодованием возразил я.

– Нет, вовсе не так давно! – почти сердито отозвалась Барбара.

Мы опять готовы были рассориться, и виноват на этот раз был я, резко спросив ее:

– Вы ждали здесь меня?

Я готов был ценою жизни вернуть обратно свой грубый голос, но сказанное воротить было нельзя. Глаза Барбары вспыхнули, лицо загорелось, и она тихо шепнула:

– Я… не смела надеяться, что вы придете.

– Простите, простите меня, Барбара! – горячо воскликнул я. – И вы думали, что я мог бы не прийти!

Настало новое молчание.

– А… вы… давно ли вы… – начал я.

Мисс Кинтон протянула ко мне руки и, мгновенье спустя, была в моих объятиях, спрятав лицо у меня на плече. Но вот милые, темные глаза снова засияли предо мною; в них больше не было ни смущения, ни сомнений: они горели любовью и счастьем.

– Всегда, всегда! Всегда! – повторяла она, и, казалось, вся ее душа была в этом одном слове. – Но я никогда не созналась бы в этом, – продолжала она, – я поклялась, что ты этого никогда не узнаешь. Симон, помнишь, как ты уехал отсюда?

Как видно, мне предстояло теперь играть роль кающегося!

– Тогда я был слишком молод, чтобы понять… – начал было я.

– Я была моложе, – возразила Барбара. – Правда, тогда я еще сама не знала. Не знала ни в Дувре, ни когда мы были на море. Ах, Симон, уже тогда, когда я бросила в воду твою монету, ты должен был понять!

– Ей-Богу, в этом трудно было увидеть любовь, моя дорогая, – рассмеялся я.

– Хорошо, что там не было ни одной женщины, чтобы объяснить тебе это, – сказала Барбара. – Я не знала этого и в Кэнтербери… Симон, что привело тебя к моей двери в ту ночь?

Я ответил ей просто и откровенно, пожалуй, более откровенно, чем это следовало:

– Нелл позвала меня, и я пошел за нею.

– Ты пошел… за нею?

– Да. Но я услышал твой голос, и он остановил меня.

– Мой голос? Что же я говорила?

– Ты только напевала песенку; я остановился, услыхав ее.

– Почему ты тогда же ничего не сказал мне?

– Я боялся, моя дорогая.

– Чего же? Чего?

– Конечно, тебя! Ты была так жестока тогда ко мне!

Головка Барбары приблизилась ко мне, и в тишине ночи прозвучал застенчивый, робкий поцелуй.

– Ты целовал ее тут, на моих глазах, в моем собственном парке! – снова отодвигаясь, промолвила она.

Я выпустил ее из своих объятий и, опустившись на одно колено, смиренно спросил:

– Могу ли я поцеловать твою руку?

Она поспешно сама поднесла ее к моим губам.

– Зачем она написала мне? – спросила Барбара.

– Этого я не знаю, душа моя.

– Но я знаю, Симон. Она любит тебя.

– Едва ли; в этом не было бы никакого смысла; я думаю…

– Нет, Симон, говорю тебе – она любит тебя!

– Я думаю скорее, что ей просто было жаль…

– Не меня ли? – горячо промолвила Барбара. – Мне не надо ее сострадания!

– Тебя? – с негодованием сказал я, несмотря на то, что сам только что предполагал именно это. – Почему? Нелл не осмелилась бы на это.

– Конечно, – многозначительно подтвердила Барбара.

– Разумеется! – горячо поддержал я.

Рассуждая теперь хладнокровно, я спрашиваю себя, зачем Нелл написала Барбаре, та самая Нелл, для которой и малейшее послание было немалым трудом, и почему она писала Барбаре, а не мне? Зачем было не написать: «Симон, она дурочка! Она тебя любит!», – вместо того, что прочитал я: «Хорошенькая дурочка! Он тебя любит!» Не буду разбирать это, но думаю, что Нелл написала именно из жалости к Барбаре, что та столь упрямо не хотела допустить.

– Да, она жалела тебя, а потому и написала; она любит тебя, – настаивала Барбара.

Я не возражал, наученный горьким опытом, а тотчас же спросил:

– Скажи мне, почему ты не хотела, чтобы я виделся с Кэрфордом?

– Теперь ты можешь сколько тебе угодно видеться с ним, Симон! – улыбнулась она.

– А между тем несколько минут тому назад…

– Несколько минут тому назад! – с упреком повторила Барбара.

– Нет, нет, целую жизнь тому назад ты ни за что не хотела, чтобы я видел его.

– Потому что… он знал, я ему сказала… Как только я могла сказать ему! – в раздумье промолвила Барбара и сейчас же добавила: – Нет, как я не сказала целому свету! Должно быть, у меня на лице была написана моя любовь.

– Нет, она была скрыта очень тщательно; на лице ничего не было видно, – искренне ответил я, но Барбара думала иначе.

– Это потому, что ты смотрел в другое лицо! – упрекнула она, но сейчас же раскаявшись воскликнула: – Прости меня, я больше не буду, Симон, не буду говорить об этом.

Я не считал ее особенно виноватой, но милостиво и добросовестно дал свое прощение.

Теперь надо было идти в дом и немедленно отыскать Кэрфорда. Но мы не слишком торопились, и луна уже высоко стояла над парком, когда мы наконец вышли из аллеи и пошли к террасе дома.

Вдруг Барбара тихо вскрикнула и схватила мою руку, указывая на террасу. Зрелище было в самом деле удивительное. На террасе виднелись четыре мужских фигуры, силуэты которых ясно обрисовывались на фоне освещенных лунным сиянием стен. Двое стояли неподвижно, опустив руки; у их ног виднелся как будто какой-то темный узел. Двое других в белых рубашках стояли друг против друга с обнаженными шпагами в руках. Сомнений не было: если любовь задержала меня, то гнев поторопил де Фонтелля защищать свою поруганную честь. Кто были другие, я не знал; может быть, это были просто слуги: де Фонтеллю было не до того, чтобы думать об этикете. Теперь мы могли уж видеть лица противников, хотя их выражение нельзя было рассмотреть. Я не знал, что делать, тем более что помешать им не имел никакого права. Но Барбара тревожно сказала мне:

– Моя мать лежит в доме больная.

Этого было достаточно, и я бросился бегом к дому. Закричать издали я не мог, боясь отвлечь внимание нападавших противников, что могло иметь ужасный исход. Поединок продолжался на глазах безмолвных слуг. Я бежал, соображая, как мне лучше вмешаться в дело, и вдруг услышал, как вскрикнул Кэрфорд, тяжело падая наземь. Слуги бросились к нему и опустились на колени. Де Фонтелль остался на месте, опустив острие шпаги, глядя на поверженного врага. Неожиданный переход от радости любви к такому тяжелому зрелищу ошеломил меня. Добежав до террасы, я задыхаясь остановился около де Фонтелля, не будучи в состоянии выговорить ни слова. Он оглянулся и, увидев меня, указал мне концом шпаги на Кэрфорда, после чего произнес:

– Этот человек знал то, что позорило мою честь, и не предупредил меня об этом. Он знал, орудием какого низкого замысла хотели сделать меня, и молчал, желая употребить меня и для своей пользы. Он получил то, что заслужил.

Сказав это, француз отошел туда, где начиналась зеленая лужайка парка, и вытер о траву клинок своей шпаги.


XI КОМЕДИЯ ДЛЯ КОРОЛЯ

На следующий день мы оба – я и де Фонтелль – отправились вместе в Лондон. Кэрфорд, находясь между жизнью и смертью, лежал с проколотым легким в гостинице, куда мы отнесли его; он для нас был больше не опасен. Де Фонтеллю надо было явиться к французскому посланнику в Лондоне и попросить его помощи, чтобы извинить отказ от данного поручения, а также и обстоятельства происшедшей между ним и Кэрфордом дуэли. В последнем пункте я мог быть полезен ему, как единственный, кроме слуг, свидетель этой встречи. Теперь де Фонтелль успокоившись признал, что был не прав, принудив Кэрфорда драться немедленно при существующих условиях, и просил меня поехать с ним в Лондон. Отказать ему я не мог; мне не хотелось уезжать теперь из Кинтон-Манора, но я знал, что поездка в Лондон будет полезна и мне, и Барбаре. От ее отца не было никаких известий, я спешил повидать его и привлечь на свою сторону. Вопросом большой важности было также отношение к этому делу короля. Будет ли он настаивать на исполнении планов, угодных де Перренкуру, или откажется от борьбы, в которой уже дважды потерпел поражение? Король должен был скоро вернуться из Дувра, и я решил отправиться ко двору и узнать решение своей судьбы. Должен сознаться, у меня было большое желание видеть короля лично; мне почему-то казалось, что он благоволит ко мне и мне будет выгоднее говорить за себя самому, чем поручить это другим.

Когда мы прибыли в Лондон (прошу читателя заметить, что я не описываю своего трогательного прощания с Барбарой, находя, что о любви было уже сказано дстаточно в последней главе: это может быть поставлено мне в некоторую заслугу!), де Фонтелль немедленно отправился к своему посланнику, взяв с меня обещание прийти, как только он попросит меня об этом, а я пошел на квартиру, которую занимал вместе с Дарелом до отъезда в Дувр. Я надеялся застать его там и возобновить нашу дружбу. Против Дарелла я ничего не имел: он только исполнял свою обязанность. Я не ошибся: дверь мне открыл Роберт, и сам Дарелл в смущении вскочил, услышав мое имя. Я весело рассмеялся и, опустившись на стул, спросил:

– Ну, как насчет договора, заключенного в Дувре?

– Чем меньше вы будете говорить об этом, тем лучше для вас, – осторожно сказал Дарелл, запирая покрепче дверь.

– Что же, разве это – такая тайна? – улыбнулся я.

Дарелл подошел и протянул мне руку.

– Право, Симон, если бы я знал, что вы интересуетесь мисс Кинтон, то не принял бы участия в этом деле.

– Очень благодарен. А как насчет маркизы де Керуайль?

– Она уехала вместе с герцогиней Орлеанской.

– Но вернется обратно уже без нее?

– Кто знает! – сказал Дарелл с невольной улыбкой.

– Бог и король – произнес я, – а как поживает де Перренкур?

– Ну, Симон, ваш язык доведет вас когда-нибудь до беды.

– Хорошо, хорошо! Ну, тогда как Финеас Тэт?

– Он на палубе судна, идущего в колонии: там ему будет кому проповедывать.

– Ну, а герцог Монмут?

– Он раскусил теперь лорда Кэрфорда.

– Значит, и Арлингтона также?

– Лорд Кэрфорд и секретарь короля – не одно и то же, – заявил Дарелл.

– Ну, и Бог с ними! А что поделывает сам король?

– По словам моего лорда, король клянется, что не уснет спокойно ни одной ночи, пока не отыщет одного беспокойного молодца.

– А где же этот беспокойный молодец?

– Так близко, что если бы я служил королю как следует, то Роберт был бы уже теперь на пути к лорду Арлингтону.

– Так, значит, его величество так плохо настроен по отношению ко мне? Будьте покойны, Дарелл; я приехал в Лондон, чтобы повидать его.

– Повидать его? Да вы с ума сошли, Симон! Вам хочется последовать за Финеасом Тэгом?

– Но мне надо попросить кое о чем короля, а именно – оказать мне протекцию у лорда Кинтона. Я, конечно, мало подходящая партия для его дочери, однако хочу иметь ее своей женой.

– Я, право, удивляюсь на вас, Симон; такому еретику, как вы, конечно, предстоит попасть в ад на том свете, а между тем вы так мало дорожите своей жизнью.

Мы оба рассмеялись.

– У меня есть еще другое дело в Лондоне, – продолжал я. – Я хочу видеть Нелл Гвинт.

– Ну, это уже чересчур! – всплеснул руками Дарелл. – Король знает, что она ехала в Лондон с вами, и сердится на это больше, чем на все остальное.

– А знает он, что происходило дорогой?

– Нет, – улыбнулся Дарелл. – В том-то и дело, что он этого не знает.

– Тогда ему надо узнать, – решил я. – Завтра я увижусь с мисс Гвинт. Пошлите Роберта справиться, в каком часу она может принять меня.

– Она дуется на короля, как и он – на нее.

– По какому поводу?

– Право, Симон, вы слишком много хотите знать.

– А вот и знаю! Она дуется на короля за то, что Луиза де Керуайль – такая хорошая католичка.

Дарелл не мог отрицать это и только пожал плечами.

Хотя я сказал Барбаре, что хочу добиться аудиенции у короля, но не сказал, что увижусь с Нелл Гвинт, несмотря на то, что твердо решил это. Она ведь оказала мне большую услугу; не мог же я принять ее как должное, не сказав даже спасибо? Кроме того меня влекли к Нелл любопытство и та симпатия, которой я никогда не терял к ней. Но в себе я был уверен и встречи с нею не боялся, хотя заглохшие воспоминания были еще живы в душе. Мужчина, когда-нибудь любивший женщину, никогда не будет равнодушен к ней; он может быть восстановлен против нее, может даже смеяться над нею, но своей любви ему не забыть никогда.

«Однако захочет ли Нелл принять меня после последнего нашего свидания, когда она потерпела такое поражение?» – явился у меня вопрос.

Когда я пришел в Челси, в памятный день для меня дом красавицы Элеоноры, меня провели в маленькую переднюю, где мне пришлось ждать довольно долгое время. В соседней комнате слышались голоса; слова я не мог разобрать, но узнал милый мне, даже и теперь, голос Нелл, хотя что-то теперь заглушало его в моем сердце…

Дверь открылась, и Элеонора вошла в комнату. Она сделала церемонный реверанс, насмешливо и лукаво улыбаясь, а затем промолвила:

– Вы – смелый малый! И вы не боитесь?

– Боюсь быть встреченным неласково, но прийти не боялся.

– Ловко и вежливо! Но это мне не нравится.

– Мисс Нелл, я пришел поблагодарить вас за вашу доброту.

– Вы называете добротою то, что я помогла вам остаться в дураках? – спросила она. – Что, кроме этой благодарности привело вас в Лондон?

– Мне надо видеть короля, – улыбнулся я, не обижаясь на ее обычную манеру говорить. – Я не знаю, какие у него намерения относительно меня, а к тому же, хочу, чтобы он тоже помог мне… остаться в дураках.

– Вы сделаете умнее, не попадаясь ему на глаза, – рассмеялась Нелл, – хотя, впрочем, не знаю хорошенько… – Минуту спустя она была около меня и, схватив меня за рукав и подняв ко мне свое смеющееся лицо, спросила: – Не разыграем ли мы с вами одной комедии?

– Как вам угодно. Какова будет моя роль?

– Я дам вам хорошенькую роль, Симон. Не смущайтесь, я еще слишком хорошо помню то, что было, чтобы сделать еще одну попытку. Так вот – вы будете этой француженкой, о которой так много говорят…

– Я… француженкой? Боже сохрани!

– Нет, вы будете, Симон! А я буду король. Говорю вам, не бойтесь! Тогда вы пытались просто убежать от меня…

– Это – лучшее средство против искушения.

– Увы, вы не поддались ему, – сказала Нелл, надув губки. – Но в комедии есть еще одна роль.

– Кроме короля и француженки?

– Да, и роль большая.

– Не я ли сам, чего доброго?

– Вы? Нет, вы ни при чем в этой комедии. Это – я, сама я.

– Ах, да! Вас-то я и забыл, мисс Нелл.

– Да, вы меня забыли, Симон. Однако надо пощадить вас; вы уже слышали достаточно в этом роде от Барбары, надоест слышать одно и то же от двоих. Так кто же сыграет мою роль?

– Не придумаю, кто бы мог сделать это.

– Ее разыграет король! – с торжеством воскликнула Элеонора. – Понимаете вы теперь смысл моей пьесы, Симон?

– Я плохо соображаю, мисс Нелл, – сознался я.

– Это благодаря обстоятельствам, Симон, – милостиво сказала она. – Влюбленные всегда глуповаты. Ну-с, так можете вы изобразить увлечение мною? Или вы уже отвыкли от этой шутки и разучились?

В эту минуту ручка двери повернулась, а затем это повторилось еще два раза.

– Я ее заперла, – лукаво прошептала Нелл.

Кто-то опять с нетерпением задергал ручку.

– Так, так! Хорошенько! – опять шепнула Элеонора.

– Отворите! я прошу отпереть дверь! – раздался повелительный голос.

– Боже мой! – воскликнул я, – да это – король… сам король!

– Да, Симон, это – король, и… пьеса начинается. Будьте испуганы, как только можете; ведь это – король.

– Отопри! – кричал король, оглушительно стуча в дверь.

Я понял, что он был в соседней комнате и Нелл ушла ко мне от него, но не мог сообразить, зачем она заперла дверь и не хотела открыть ее. Я ломал голову, пристально следя за Элеонорой. И было на что посмотреть! Без помощи грима и сцены она совершенно изменила свою осанку, манеры, лицо. На нем выражались тревога и страх, когда она, тихо прокравшись по комнате, подошла к двери, отперла и, распахнув ее, остановилась около в непередаваемом страхе и смущении. Ее настроение невольно передалось мне, и, когда король появился на пороге, я искренне желал быть за тысячу миль отсюда.

Король молчал, видимо, преодолевая порыв гнева, доходившего до ярости. Когда он заговорил, на его губах блуждала ироническая улыбка и голос звучал спокойно.

– Как попал сюда этот господин? – спросил он.

Нелл с удивительным искусством изменила выражение смущения и страха в презрительно-смелую мину и сердито спросила:

– Почему бы мистеру Дэлу не быть здесь? Разве я не могу принимать друзей и должна быть вечно одна?

– Мистер Дэл – не из моих друзей.

– Ваше величество, – начал было я, но король остановил меня жестом и докончил:

– А вы не нуждаетесь в друзьях, когда здесь я.

– Ваше величество пришли проститься со мною, – сказала Нелл. – Мистер Дэл пришел на полчаса раньше.

Этот ответ открыл мне ее игру. Король пришел проститься! Теперь я понял роли в комедии: если государь оставлял свою фаворитку Нелл для француженки Луизы де Керуайль, почему ей было не вернуться к Симону Дэлу?

Король закусил губы: он тоже понял ее ответ.

– Однако вы не теряете времени! – сказал он с натянутым смехом.

– Я уже слишком много потеряла его, – отпарировала Нелл.

– Со мною? – спросил он и получил в ответ низкий реверанс и лукавую улыбку. После этого он обратился ко мне: – Вы очень смелы, мистер Дэл; я знал это и раньше, а теперь убедился вполне.

– Я не ожидал встретить здесь ваше величество, – искренне ответил я.

– Я говорю не об этом. Было смело с вашей стороны вообще прийти сюда.

– Мисс Гвинт так добра ко мне, – сказал я.

Поняв свою роль, я не хотел уступить Нелл в искусстве и постарался бросить на нее застенчиво-влюбленный взгляд. Он достиг Нелл, но по дороге был перехвачен королем. Говорили, что он снисходителен к соперникам, но теперь он нахмурился и пробормотал проклятие.

Нелл громко рассмеялась искусственно-насильственным смехом, после чего промолвила:

– Симон и я – старые друзья. Мы были друзьями раньше, чем я стала тем, что я теперь, и остаемся друзьями, несмотря на это. Мистер Дэл провожал меня из Дувра в Лондон.

– Он – хороший провожатый, – усмехнулся король.

– Да, он почти не отходил от меня всю дорогу.

– И эта дорога была очень интересна?

– Право, я едва заметила ее, – очень правдоподобно воскликнула Нелл.

Я поддержал ее пожатием плеч и улыбкой.

– Я начинаю понимать, – сказал король. – Итак, когда я простился бы с вами, что было бы тогда?

– Я думаю, что вы уже простились со мною час назад. Разве я была не права?

– Вам хотелось слышать это, а потому так и показалось, – несколько смущенно ответил король.

– Симон, – обернулась ко мне Нелл с нежным взглядом и ласковым голосом, – не говорила ли я вам сейчас, здесь, как его величество расстался со мною?

Надо было волей-неволей продолжать комедию, раз мы были на сцене.

– Да, вы мне говорили, – сказал я, разыгрывая роль взволнованного поклонника, насколько мог лучше, – вы мне говорили, что… что… Но я не смею говорить при его величестве, – закончил я в очень правдоподобном смущении.

– Говорите! – приказал он коротко и резко.

– Вы сказали мне, что король покидает вас, а я ответил, что я – не король и не оставлю вас одной! – сказал я, в мнимом смущении опуская глаза.

Быстрый взгляд Нелл выразил одобрение. Мне было бы стыдно всей этой комедии, если бы не воспоминание о де Перренкуре и путешествии в Кале. В этой мысли я почерпнул мужество и заставил замолчать свою совесть.

Настало долгое молчание. Потом король ближе подошел к Нелл. Она в искусном испуге бросилась ко мне, как бы ища около меня защиты от его гнева или холодности.

– Полно, ведь я никогда не обижал тебя, Нелл! – ласково сказал он.

Прекрасная актриса сумела придать своему лицу выражение сдержанной и обиженной, но пылкой любви, которая жаждет примирения, однако борется с женской гордостью и самолюбием. Бросившись ко мне, она не сводила нежного взгляда с короля.

– Вы меня удалили от себя, – тихо сказала она, подвигаясь ко мне, но гляда на него.

– Я погорячился, – сказал государь и, обернувшись ко мне, добавил: – Пожалуйста, оставьте нас одних!

Я был готов повиноваться, но Нелл быстро схватила мою руку и крикнула:

– Нет, он не уйдет, а если вы хотите удалить его, то я пойду с ним вместе.

Король нахмурил брови, но молчал, Нелл же продолжала свою комедию. На этот раз в ее голосе слышались истинные слезы: игра увлекла ее, и кроме того она сознавала все, что в эту минуту стояло на карте: она боролась за свое влияние, за свою власть над королем и понимала: чего это стоило.

– Вы хотите отнять у меня и дружбу, как уже отняли любовь! – воскликнула она. – Нет, нет! Этого я не вынесу!

Король еще хмурился, но легкая улыбка скользнула по его губам.

– Мистер Дэл, – сказал он, – трудно говорить с женщиной в присутствии третьего лица. Я не прошу вас уйти, но прошу позволения удалиться в другую комнату.

Я низко поклонился.

– Вы извините, если хозяйка дома оставит вас на минуту одного, – продолжал он.

Я ответил новым поклоном.

– Нет, я не пойду с вами, – заявила Нелл.

– Пойдем, Нелли, пойдем! – улыбнулся король. – Я стар и очень дурен собою, а мистер Дэл – такой красивый молодец. Будьте сострадательны к несчастному, Нелли!

Она все еще держала мою руку. Король тихонько отвел ее от меня, несмотря на ее сопротивление. Я тяжело и жалобно вздохнул, поклонившись с преувеличенной покорностью.

– Подождите, пока мы вернемся, – ласково сказал мне государь.

Они вышли из комнаты вместе, а я с подавленным смехом бросился в кресло. Конечно, Нелл не удастся удержать его навсегда для себя одной и окончательно взять верх над Луизой де Керуайль, но на этот раз она избежала поражения: победа была за нею. Ревность мужчины сделала свое дело: король не хотел отпустить ее в объятия другого. Я действительно оказался полезен Элеоноре, но еще ровно ничего не достиг для себя самого.

Я долго оставался один, и хотя король велел мне ждать его, он не вернулся. Нелл вышла одна, смеющаяся и сияющая торжеством. Она схватила меня за обе руки и, прежде чем я успел опомниться, поцеловала меня в щеку. Нет, говоря по правде, я это предвидел, но… было бы невежливо избежать этого поцелуя.

– Наша взяла! – крикнула она. – Вышло по-моему, а вы, Симон, можете явиться к нему в Уайтхолл: он простил вам все ваши прегрешения и исполнит вашу просьбу, какова бы она ни была; в этом он дал мне слово.

– А он знает, о чем я хочу у него просить?

– Пока еще нет. А желала бы я в это время посмотреть на его физиономию! Не щадите его, Симон! Скажите ему всю правду, истинную правду!

– Как же мне сказать ее?

– Скажите, что вы любите, всегда любили и всегда будете любить Барбару Кинтон, не полюбите и никогда не любили, не ставили ни во что Элеонору Гвинт.

– Действительно ли это будет истинная правда! – спросил я.

Она, все еще сжимая мои руки в своих, тихо вздохнула.

– Увы, да! – сказала она. – Пусть это будет правдой. Что толку в том, что человек когда-то жил, если он уже умер? Что толку, если он любил, но более не любит?

– Нет, ей-Богу, мне этого не стыдно! – ответил я, целуя ее руку. – Ни капельки! Наоборот, мне было бы стыдно! – ответил я, – если бы мое сердце никогда не принадлежало вам.

– Ах! Вы говорите «не принадлежало»?

Я молча и виновато улыбнулся.

Она резко выпустила мои руки.

– Идите своею дорогой, Симон Дэл! Идите к своей Барбаре в свою деревню, к своей скуке, к своей добродетели! Идите, говорю вам.

– Но мы расстанемся друзьями? – спросил я.

Элеонора, казалось, готова была ответить резкостью, но, минуту спустя, улыбнулась и сказала:

– Да, искренними друзьями, Симон, и, когда вы услышите, как меня будут осуждать в вашем присутствии, скажите, что и такая ходячая мораль, как вы, нашла нечто хорошее в Нелли Гвинт. Вы скажете это?

– От чистого сердца.

– Ну, мне все равно, что вы скажете! – рассмеялась она. – А теперь убирайтесь. Я дала слово королю, что обменяюсь с вами не более, как двадцатью словами. Убирайтесь!

Я поклонился и пошел к двери.

Нелл догнала меня, желая что-то сказать, но остановилась. Я ждал, пока она наконец нерешительно заговорила:

– Если… если вы осмелитесь произнести мое имя в присутствии Барбары Кинтон, то скажите, что я желаю ей всего хорошего и прошу ее не вспоминать меня злом.

– У нее достаточно оснований вспоминать вас добром, – заметил я.

– Вот именно потому-то она и будет вспоминать меня злом! Симон, говорю же вам, убирайтесь отсюда! – Она протянула мне руку, я поцеловал ее, после чего она продолжала: – На этот раз мы расстанемся навсегда; я и любила вас, и ненавидела, и любила опять. Но что значит моя любовь? Ведь я столь многих люблю!

– Нет, она много значит, – сказал я. – Будьте счастливы!

Я вышел из комнаты. Нелл Гвинт смотрела мне вслед и, смеясь, кивала головою, качаясь на каблуках, как часто делала это. Потом она послала мне вдогонку воздушный поцелуй. Так я и ушел и с тех пор больше не видел ее. Но, когда осуждают при мне грешников, я молчу, вспоминая последний поцелуй Нелл Гвинт.


XII МНЕНИЕ ДЕ ФОНТЕЛЛЯ

Когда я проходил по залам дворца, там как будто ничто не изменилось. Все было так же, как тогда, когда я приехал сюда отказываться от должности, полученной мною через Нелл Гвинт. Все были так же любезны, фальшивы и пусты, как раньше. Тогда говорили о приезде герцогини Орлеанской, теперь говорили о ее отъезде, о Дувре, но не о важном договоре, заключенном там, а по преимуществу об увлечении короля Луизой де Керуайль, о ее возвращении к нашим покинутым ею берегам. Все это было для меня уже нисколько неинтересно: мне просто было противно смотреть на все это. Я спешил исполнить свою задачу и как можно скорее убраться отсюда. Моя роль здесь была кончена: предсказание Бетти Несрот исполнилось, и мое честолюбие было удовлетворено. Впрочем, меня занимало последнее действие комедии, которую мне предстояло разыграть перед королем; меня интересовали также лица приверженцев герцога Йоркского и Арлингтона, смотревших на меня с тайным страхом и враждебностью, так как они, очевидно, угадывали, что я проник в их секреты. Мне они не страшны: я не имел намерения вмешиваться еще раз в придворные интриги и соперничать с кем бы то ни было. Мне хотелось сказать им всем:

«Будьте спокойны! Через час я исчезну, и вы больше никогда не увидите моего лица».

Король сидел в своем кресле; около него стоял только граф Рочестер, которого я знал по слухам, хотя и не был знаком лично. Ни брата короля, ни герцога Монмута не было видно. Я попросил доложить о своем прибытии королю, и был принят им немедленно. Он милостиво улыбнулся мне, но продолжал разговор с графом Рочестером, гладя маленькую собачку, лежавшую на его коленях.

Несколько минут спустя граф Рочестер откланялся и, отойдя, замешался в толпу придворных. Король сидел некоторое время задумавшись, продолжая ласкать собачку, потом поднял свой взгляд на меня и любезно обратился ко мне:

– Что же вы не приняли участия в нашем политическом споре?

– Ваше величество, я – не мастер говорить о высоких материях, – поклонился я.

– Это хорошо. Я знаю вас за человека большой скромности и готов быть полезен вам. Вы хотели чего-то просить у меня?

– Да, сущий пустяк для вашего величества и очень важное для меня.

– Хорошо, если бы все просьбы были такого рода! Говорите, я вас слушаю.

– Я хотел только просить ваше величество помочь мне добиться женщины, которую я люблю.

Он слегка вздрогнул, и перестал гладить собачку.

– Женщины, которую вы любите? – переспросил он. – А она любит вас?

– Так по крайней мере она сказала мне, ваше величество.

– Значит, она хотела, чтобы вы это думали. Я ее знаю?

– Очень хорошо, ваше величество, – многозначительно ответил я.

Король был, видимо, встревожен. Человек его лет готов видеть соперника в каждом юноше, как бы мало привлекателен тот ни был.

Я не мог дольше выносить наступившее молчание и позволил себе произнести:

– Когда-то было время, ваше величество, что я любил там, где любил король, так же, как пил из его чаши.

– Я знаю, мистер Дэл. Но почему вы сказали «когда-то»?

– Потому, что это прошло, государь.

– А вчера? – резко спросил он.

– Она – хорошая артистка, ваше величество, боюсь, что я был ей плохим партнером.

– Вы были достаточно хороши, – помолчав сказал он, – но она играла великолепно.

– Не удивительно: на карте стояла вся ее жизнь.

– Да, бедняжка Нелл любит меня, – мягко сказал король. – Я был не прав по отношению к ней. Но не буду утруждать вас своими делами. Итак?

– Мисс Гвинт была очень добра ко мне, ваше величество.

– Думаю, что так, – заметил король.

– Но мое сердце и теперь, и с давних пор было отдано другой.

– Говоря откровенно, мистер Дэл, я очень рад слышать это. Было это так и в Кэнтербери?

– Больше чем когда-нибудь, потому что она была там.

– Я знаю, что она была там.

– Нет, ваше величество, я говорю о другой – о той, которую люблю, а именно о мисс Барбаре Кинтон.

Король опустил глаза и нахмурился. Потом он странно улыбнулся и спросил:

– Вы помните де Перренкура?

– Очень хорошо помню, государь.

– Это ведь по его желанию, а не по моему, вы тогда поехали в Кале.

– Я это знал, ваше величество.

– А говорят, да и сам он это думает, что он лучше всякого другого умеет выбирать людей для своих целей! Итак, вы желаете жениться на мисс Кинтон? Ну, она не для вас: ее положение выше этого.

– Но не выше желания вашего величества, то есть не выше чем ее отец. Она сама в нем не нуждается.

– Однако вы не страдаете излишней скромностью!

– Этого и не должно быть, когда я пил одну чашу с королем.

– Поэтому мы должны быть друзьями?

– И когда я знал то, что он скрывает, и любил там, где любил он.

Король ничего не ответил и сидел несколько времени в задумчивости. Я видел, что на меня устремлено много глаз, я знал, как многие завидовали моему долгому разговору с королем, недоумевая, чем могла быть вызвана такая милость, однако мало обращал на это внимания, стараясь угадать мысли короля и взвешивая вероятие своего успеха. Я желал только возможности вести тихую, мирную жизнь с любимой женщиной, отказавшись от всяких честолюбивых планов будущего. Другой на моем месте, может быть, воспользовался бы своим положением, чтобы получить материальную выгоду; я же, боясь, чтобы король не заподозрил меня в этом, поспешил сказать:

– Сегодня я уезжаю из Лондона, ваше величество; получу ли я то, что прошу у вас, или нет, но в том и другом случае буду молчать. Если ваше величество и не пожелаете помочь мне, все-таки я останусь навсегда вашим преданным подданным.

Король ничего не ответил на мои слова, сказанные от всего сердца. Он взглянул на меня с лукавой улыбкой и спросил:

– Скажите же мне теперь, как вы любите мисс Кинтон?

Этот вопрос привел меня в полное замешательство. Вся моя самоуверенность пропала, и я едва мог проговорить:

– Я… я… право, не знаю…

– Я становлюсь стар. Пожалуйста, расскажите мне, мистер Дэл! – настаивал король, начиная смеяться над моим смущением.

Несмотря на все стремление, я не мог исполнить желание государя: чем сильнее чувствуешь, тем труднее иногда это высказать.

Мимо нас проходил герцог Монмут под руку с графом Рочестером, и король знаком подозвал их. Когда они подошли, я низко поклонился герцогу, и он любезно ответил на мой поклон. У него было мало оснований быть довольным мною, и он нахмурил брови, что, казалось, очень забавляло короля; но он сделал вид, что не заметил этого, и обратился к Рочестеру:

– Вот милорд, молодой человек, влюбленный в прекраснейшую женщину. Я спрашиваю его, что такое любовь – память мне уже изменяет, – и, представьте, он не может сказать мне это. Так как он сам не умеет выразить, что он чувствует, то будьте так добры – объясните ему это.

– Объяснить, что такое любовь? – с иронической улыбкой спросил Рочестер.

– И как можно красноречивее! – рассмеялся король, трепля за уши свою собачку.

Рочестер сделал гримасу и вопросительно посмотрел на короля.

– Пощады не будет, сегодня я – тиран, – улыбнулся тот.

– Слушайте же, молодые люди! – начал Рочестер, и его лицо приняло задумчивое выражение. – Любовь, это – безумие, и… единственный здравый смысл; это – бред и… великая истина; это – величайшая глупость и… единственная мудрость; это… ну, я забыл что это такое, – нетерпеливо докончил он.

– Нет, милорд, вы этого никогда не знали, – отозвался король. – Один из нас здесь, а именно мистер Дэл, знает это, но так как он не может это сказать, то эта тайна погибла для света. Джэмс, есть у тебя какие-нибудь сведения о моем друге де Фонтелле?

– Те же, что имеете и вы, ваше величество, – ответил Монмут, – но я слышал, что Лорд Кэрфорд останется жив.

– Будем благодарны за это по мере возможности, – сказал король. – Де Фонтелль прислал мне очень невежливое заявление. Он пишет, что покидает Англию и отправляется искать такого короля, которому может служить истинный джентльмен.

– Не пришлось бы ему кончить самоубийством! – с напускным сожалением произнес Рочестер.

– Он – просто дерзкая каналья! – запальчиво воскликнул Монмут. – Он отправляется во Францию?

– Да, вероятно, под конец, когда перепробует всех королей в Европе. Король – все равно, что нос у человека: как бы плох он ни был, но отрезать его все-таки нельзя. Один раз попробовали это сделать, вы помните…

– И вот ваше величество на троне, – закончил Рочестер с глубоким поклоном.

– Джеймс, – произнес король, – наш приятель мистер Дэл желает обвенчаться с мисс Барбарой Кинтон.

Герцог Монмут вздрогнул и покраснел.

– Его поклонение этой даме, – продолжал король, – разделялось такими высокопоставленными лицами, что нельзя сомневаться в том, что оно вполне заслуженно. Как ты думаешь, Джеймс, будет ли он ее мужем?

Герцог Монмут пристально посмотрел на меня, я же ответил улыбкой на этот взгляд; мне ли, поборовшему де Перренкура, было бояться герцога Монмута!

– Если человек любит женщину, которую считает достойной быть ему женою, то пусть скорее берет ее с Богом, потому что если ему придется искать себе другую, то это, пожалуй, заставит его столько же разъезжать по свету, как де Фонтеллю – в поисках за совершенным королем.

– Так как же, Джеймс? – настаивал король, – дать ему мисс Кинтон или нет?

Герцог Монмут понял, что его игра проиграна.

– Ах, ваше величество, пусть он берет ее! – постарался улыбнуться он, – и будем надеяться, что двор скоро будет опять украшен ее присутствием.

При этих словах я, совершенно неожиданно для себя самого, разразился коротким, но громким смехом, что было конечно крайне неуместно. Король обернулся ко мне, высоко подняв брови, и спросил:

– Позвольте узнать то, что так позабавило вас, мистер Дэл?

– Простите, ваше величество, я сам не знаю, почему рассмеялся, и прошу за это прощения, – ответил я.

– Однако же вы думали о чем-нибудь в это время? – настаивал король.

– Да, ваше величество, и думал я, если уж на то пошло, вот о чем: если я не желал венчаться в Кале, то еще меньше того желал бы венчаться здесь, в Уайтхолле.

Наступило молчание. Наконец его прервал граф Рочестер.

– Должно быть, я – глуп, – сказал он, – я совершенно не понимаю того, что сказал мистер Дэл.

– Очень возможно, милорд, – отозвался король и, лукаво улыбаясь, спросил герцога Монмута: – а ты, сын мой, так же – глуп, как милорд, и так же не понимаешь, что хотел сказать мистер Дэл?

Молодой человек, как видно, не знал, сердиться ли ему или смеяться. Я разбил все его мечты, но это были только мечты. Между тем я поступил как раз так же и с де Перренкуром, и это утешало меня. Едва ли он мог чем-нибудь повредить мне, и не из страха, а из расположения к нему я был очень рад, когда увидел, что его лицо прояснилось и на губах появилась улыбка.

– Шут с ним! – добродушно сказал он. – Я его понял. Надо сознаться, что этот малый не глуп.

– Благодарю, ваше высочество, за лестное мнение, – поклонился я.

– Однако это скучно! – вздохнул Рочестер. – Не пойдем ли мы дальше?

– Идите с Джеймсом, – произнес король, – а мистеру Дэлу я хочу сказать еще несколько слов.

Те, откланявшись, отошли.

Тогда он обратился ко мне:

– Так вы хотите покинуть нас? Я мог бы найти вам занятия здесь.

Я не знал, что ответить на это.

Король заметил мое колебание и тихо произнес:

– Ни с де Перренкуром, ни с королем Франции мои дела еще не окончены. Не смотрите на меня так недоверчиво, мистер Дэл! Говорю вам, что игра еще не кончена, а мои карты не все открыты.

Он опустил голову на руки и снова задумался. Настало молчание. Не стану отрицать, что замолкнувшее на время честолюбие подсказывало мне принять его предложение, а мужская гордость говорила, что и здесь, во дворце, я сумею охранить свою честь и все, что принадлежит мне. Я мог бы служить своему государю, раз он удостаивал меня своим доверием.

Вдруг король неожиданно ударил рукою по ручке своего кресла и заговорил:

– Вот я сижу здесь, это – мое назначение. Мой брат со своей совестью не усидел бы здесь. Джеймс со своей глупостью долго ли удержался бы на этом месте. Они смеются надо мною, но я сижу здесь и буду сидеть до конца своей жизни. Божьей милостью или… с помощью дьявола. Мое назначение сидеть здесь! Это – моя судьба.

Я никогда еще не видал короля в таком волнении, никогда не заглядывал так глубоко в его душу. Он говорил точно в каком-то невольном порыве; я не смел ответить на последний, но, затаив дыхание, не сводил взора с государя.

Но его порыв так же быстро прошел, как и овладел им.

– Но моя судьба не ваша. Наши пути встретились, однако не идут рядом. Вот я говорил с вами откровенно, говорите же так же откровенно и вы. – Он замолк, а потом, склонившись вперед, продолжал: – Может быть, вы того же мнения, как де Фонтелль? Может быть, вы также примете участие в его поисках? Бросьте это! Лучше поезжайте домой и ждите там. Небо когда-нибудь исполнит ваше желание. Однако отвечайте мне! Разделяете вы мнение де Фонтелля?

Теперь в его голосе слышалось приказание, и не ответить было невозможно. Но мой ответ мог быть только один, потому что я знал, чего требовало от меня служение государю. Что мне было до того, что он сидел на троне Англии, если честь и величие королевства, все, ради чего стоит носить корону, были принесены в жертву этой самой короне? Возмущение и преданность ему боролись в моем сердце, и первое взяло верх.

– Да, ваше величество, я разделяю мнение де Фонтелля, – твердо ответил я.

Король Карл откинулся на спинку кресла, не сказав ни слова и нахмурив брови. Прошло несколько минут. Наконец он улыбнулся и, протянув мне руку, которую я поцеловал, преклонив колено, произнес:

– Прощайте, мистер Дэл! Не знаю, не долго ли вам придется ждать: я – крепкого здоровья и брат мой тоже.

Он отпустил меня жестом руки; я слышал шепот и вопросы, кто я? Почему король удостоил меня таким долгим разговором? Какое высокое назначение предстояло мне? Знакомые спешили приветствовать меня и удивлялись той поспешности, с которой я старался уйти от них. Теперь, сделав свой выбор, я действительно спешил покинуть двор и этот роскошный Уайтхолл. Оглянувшись я увидел короля, по-прежнему сидевшего в своем кресле, опустив голову на руки и задумчиво улыбаясь. Он зметил мой взгляд и кивнул мне головой. Я поклонился еще раз издали и вышел из зала.

С тех пор я не видел своего государя; наши на время скрестившиеся пути снова разошлись. Но, как известно, он исполнил то, что считал своим назначением. Он занимал трон до конца своей жизни. Божьей ли милостью, помощью ли дьявола – этого я не знаю. Не мне его судить; там, в его дворце, я сам произнес себе приговор и не раскаивался в этом. Худо ли, хорошо ли, умно или глупо, но выбор был сделан. Я был того же мнения, как де Фонтелль: я решил ждать такого короля, которому мог бы служить истый джентльмен, но и до сих пор сожалею, что король Карл заставил меня сказать ему это.


XIII ДОМА

Я написал свою историю для того, чтобы мои дети знали, что их отец принимал участие в делах великих мира сего и, смею надеяться, и в этом избранном кругу не уронил своего достоинства. Здесь я мог бы закончить свой рассказ, но хочу сказать еще несколько слов для своего собственного удовольствия. Может быть, дети и посмеются над ним; пусть, я не буду за это в претензии на них. Ведь юная дочь, читающая восторженные строки, когда-то написанные ее отцом ее милой старушке-матери, почти никогда не понимает, как можно было ее, эту милую старушку, называть Дианой, Венерой, своим божеством? Вот она сидит у окна, с работой в руках, в своем белоснежном чепчике и с очками на носу… какая же она Венера! Дочь смеется и не думает, что когда-нибудь придет и ее черед.

Кэрфорд уехал из деревни, исцелившись от своей раны, а также, смею думать, и от своей любви. Де Фонтелль отправился на поиски, забавлявшие Рочестера, но боюсь, что они были напрасны, потому что в конце концов он снова вернулся к моему приятелю де Перренкуру и служил ему с глубокой преданностью. И я с нимсогласен; будь я француз, я многое простил бы королю Людовику Четырнадцатому; даже теперь, будучи англичанином, я храню о нем теплое воспоминание и не возмущаюсь, постоянно видя его бриллиантовый перстень на руке своей жены.

Лорд Кинтон, узнав все, что произошло, пришел к заключению, что лучше выдать дочь за честного человека, чем, дожидаясь лучшего, дождаться чего-нибудь худшего. Он наговорил мне много лестного по моему адресу, и я повторял бы его слова с удовольствием, хотя бы в ущерб своей скромности, если бы к сожалению совершенно не забыл их. В то время моя голова была так занята его дочерью, что в ней не оказалось места для похвал, расточаемых ее отцом.

Я обедал с пастором накануне своей свадьбы, и так как рано было еще идти в Кинтон-Манор, то занимал его рассказами о том, как я говорил с королем в Уайтхолле, как граф Рочестер старался и не мог объяснить, что такое любовь, словом, вообще все подробности своей поездки ко двору. Он внимательно слушал, стараясь представить себе чуждую ему жизнь людей.

– Вы не особенно возмущаетесь? – с улыбкой заметил я.

Мы сидели у порога, и вместо ответа пастор показал на дорогу перед домом. Следя за его пальцем, я увидел на песке какую-то муху, но, будучи плохим энтомологом, не сумел бы назвать ее. Она была противна, несмотря на свои яркие цвета.

– А вот это вас не возмущает? – спросил пастор.

– Нет, нисколько, – ответил я.

– Однако, если бы она поползла на вас?

– Я сейчас же раздавил бы каналью! – ответил я.

– Да, вот так же было и с вами: по вас поползли, и вы возмутились. По мне никто не ползал, и мне только любопытно.

– Однако ведь можно же возмущаться и отвлеченными вопросами, – заметил я.

– О, сколько угодно, но не тревожиться из-за них, – улыбнулся пастор, после чего нагнулся, поднял противное насекомое и стал рассматривать его на ладони.

– Как вы можете брать его в руки? – с отвращением сказал я.

– А ведь и вы покинули двор не без некоторого сожаления, Симон! – напомнил он мне.

В эту минуту я увидел подходивших к дому лорда Кинтона и Барбару и бросился к ним навстречу. С недоверчивостью человека, дрожащего за свое слишком большое счастье, я осведомился, не случилось ли чего-нибудь дурного?

– Ничего, что близко касалось бы нас, – ответил лорд Кинтон, – но очень печальные известия пришли из Франции.

Пастор тоже подошел вслед за мною, все еще держа в руке противное насекомое.

– Известия касаются герцогини Орлеанской, Симон, – сказала Барбара. – Она умерла, и весь город утверждает, что ей был дан яд в чашке цикорной воды. Как это ужасно!

Эта новость поразила меня, и я невольно вспомнил всю красоту и светлый ум несчастной герцогини.

– Кто же мог сделать это? – спросил я.

– Не знаю, – пожал плечами лорд Кинтон. – Это преступление приписывают ее мужу, но насколько это верно, кто же может знать?

Несколько минут царило молчание. Пастор выпустил на дорожку свою некрасивую, блестящую пленницу и произнес:

– Бог раздавил одно из таких созданий, Симон. Вы довольны?

– Герцогиню я никогда не причислял к ним, – ответил я.

Под влиянием тяжелого известия мы тихо ходили взад и вперед по аллее. Скоро мы с Барбарой отошли от старших и очутились одни у ворот парка.

– Мне очень жаль герцогиню, – вздохнула Барабара.

Но, к счастью, свои радости всегда ближе чужой беды. Она скоро снова улыбалась, взяв меня под руку и глядя мне в глаза.

– Не будем грустить, моя дорогая, – сказал я, – мы вынесли немало испытаний и вышли из них невредимыми.

– Невредимыми и вместе! – сказала она.

– Если бы не было второго, что пользы было бы в первом? – заметил я.

– Да, но все-таки я боюсь, что из тебя выйдет дурной муж, Симон. Уже теперь, раньше времени, ты обманул меня.

– Я протестую… – начал было я.

– Не отпирайся! – сказала она. – Я знаю от отца о твоем последнем визите в Лондон.

– Я не хотел беспокоить тебя этим, – несколько смутился я. – Это было просто долгом вежливости.

– Симон, я ничего не имею против Нелл Гвинт. Ведь я здесь, в деревне, и с тобою, а она – в Лондоне, одна.

– И, право, я думаю, что лучше для вас обеих, – заметил я.

– Ну, за нее я не ручаюсь, – отозвалась Барбара.

Мы долго гуляли молча.

– Ты рад, что наконец дома, Симон? – улыбнулась она мне.

Да, я был рад этому. Немало темных путей и извилистых тропинок пришлось мне пройти, почти потеряв свою путеводную нить, золотую нить Ариадны, когда-то сплетенную здесь, в Гатчстиле, в дни моей юности. Теперь она снова была в моих руках и привела меня наконец домой, хотя и утратившего некоторые юные мечтания, но здравого телом и душой. Я смотрел в дорогие темные глаза, с любовью обращенные ко мне, читал в них радость и счастье, и мелькнувший, даже в эту минуту, затаенный страх потерять меня. Но это был страх мгновенный: светлая улыбка снова засияла на лице моей милой, когда я, склонившись к ней, тихо повторил:

– Да, я рад наконец быть дома!

Но надо говорить уже все до конца. Положив головку ко мне на плечо, Барбара шепнула мне:

– А ее ты совершенно забыл?

– Совершенно и навсегда, – ответил я без зазрения совести.

Простишь ли ты это мне, Нелли?

Но ведь можно быть счастливым и сохранить воспоминания о прошлом.

«О чем ты думаешь, Симон?» – иногда спрашивает меня жена, когда я улыбаюсь, откинувшись на спинку кресла.

– Ни о чем, моя дорогая, – отвечаю я, хотя далекий и серебристый смех звучит мне из дали минувших годов.

Я верен и предан своей жене, но разве могла такая женщина, как Элеонора Гвинт, пройти в жизни бесследно?


Царственный пленник

I НЕСКОЛЬКО СЛОВ О РАССЕНДИЛЯХ И ЭЛЬФБЕРГАХ

– Я все думаю, когда же вы, наконец, решитесь заняться чем-нибудь, Рудольф? – проговорила жена моего брата.

– Дорогая Роза, – отвечал я, кладя на стол ложку, – зачем мне надо непременно заниматься чем-нибудь? Мое положение и так приятно. Моих доходов почти хватает на мои запросы (ничьих доходов никогда не хватает, как известно). Я пользуюсь определенным общественным положением, я – брат лорда Берлесдона и деверь милейшей особы, его жены.

Этого довольно!

– Вам двадцать девять лет, – заметила она, – и вы ничем не занимались, только…

– Шатался по свету? Правда. В нашей семье можно ничем не заниматься.

Последнее мое замечание было неприятно Розе, так как всякий знает (а поэтому можно напомнить об этом), что хотя она и хорошенькая и воспитанная женщина, но ее фамилия далеко не может равняться с фамилией Рассендилей. Кроме своих достоинств, она обладала большим состоянием, и мой брат Роберт имел достаточно мудрости, чтобы не придавать значения ее предкам. Что же касается предков, то следующее замечание Розы не лишено истины.

– Знатные роды часто хуже прочих! – сказала она.

После этого я погладил свои волосы: я хорошо знал, на что она намекала.

– Я так рада, что у Роберта волосы черные! – вскричала она.

В эту минуту вошел Роберт (он встает в семь часов и работает до завтрака). Он взглянул на свою жену, щеки которой разгорелись, и он ласково потрепал их.

– Что случилось, дорогая? – спросил он.

– Она недовольна моим бездельем и моими рыжими волосами! – сказал я обиженным тоном.

– Конечно, он не виноват в цвете своих волос! – снизошла Роза.

– Они иногда проявляют себя через несколько поколений, – сказал мой брат. – Тоже и нос. У Рудольфа и то, и другое сразу!…

– Я бы хотела, чтоб они не проявлялись! – продолжала Роза, все еще горячась.

– А мне они скорее нравятся, – заметил я, и, поклонился портрету графини Амалии.

У невестки вырвалось от нетерпения:

– Я бы желала, чтобы вынесли эту картину, Роберт! – сказала она мужу.

– Милая Роза! – воскликнул он.

– Небеса! – прибавил я.

– Тогда обо всем этом скорей бы забыли! – продолжала она.

– Едва ли! – глядя на меня, сказал Роберт и покачал головой.

– Но зачем же забывать об этом? – спросил я.

– Рудольф! – вскричала невестка, очень мило краснея.

Я рассмеялся и принялся снова есть яйцо. По крайней мере я отделался от вопроса, чем я должен заниматься. Для того, чтобы закончить спор и чтобы еще немного посердить свою строгую маленькую невестку, я прибавил:

– А мне даже нравится быть Эльфбергом!

Когда я обычно читаю книгу, то всегда пропускаю объяснения, но, начав сам писать, вижу, что должен разъяснить, почему моя невестка недовольна моим носом и волосами и почему я осмелился назвать себя Эльфбергом. Какой бы ни была знатная фамилия Рассендили в течение долгих лет, но никакая знатность не дает ей право на родство со знаменитой фамилией Эльфбергов или на принадлежность к этому королевскому дому. Какая может быть связь между дворцом в Стрельзау или Зендовским замком и домом №305 в Парк-Лэйне?

Итак – начну с признания, что расскажу о скандале, который леди Берлесдон так бы желала видеть позабытым. В 1733 году, в царствование Георга II, когда царил мир, а король и принц Велльский еще не были на ножах, английский двор посетил один принц, впоследствии известный истории под именем Рудольфа Третьего, короля Руритании. Принц был высокий, красивый молодой человек, отличавшийся (может быть, не в свою пользу, не мне судить) не совсем обыкновенным, длинным, острым и прямым носом и копной темно-рыжих волос, – короче, носом и волосами, которые отличали Эльфбергов с незапамятных времен. Он прожил несколько месяцев в Англии, где его принимали самым радушным образом, но уехал, оставив неблагоприятное впечатление. Он дрался на дуэли (все нашли, что он проявил большую порядочность, не считаясь со своим высоким положением) с одним господином, хорошо известным в современном ему обществе не только своими личными заслугами, но еще и как муж красавицы. На этой дуэли принц Рудольф был серьезно ранен и, едва оправившись, был ловко выпровожен посланником Руритании, который считал его беспокойным человеком. Его противник не был ранен на дуэли; но из-за того, что утро, в которое состоялся поединок, было сырое и холодное, он сильно простудился и не вынес болезни, умер через шесть месяцев после отъезда принца Рудольфа, не успев уяснить его отношений к своей жене, которая через два месяца после этого родила наследника титулу и поместьям фамилии Рассендилей. Эта дама и была та графиня Амалия, портрет которой моя невестка желала удалить из гостиной в Парк-Лэйне, а ее муж был Джеймс, пятый граф Берлесдон и двадцать второй барон Рассендиль, пэр Англии и рыцарь Подвязки. Что касается Рудольфа, он вернулся в Руританию, женился, взошел на престол, который его потомство по прямой линии занимает с того времени по сей день – с одним кратким перерывом. Если же пройти по портретной галерее в Берлесдоне, между пол-сотней портретов за два последних столетия можно видеть пять или шесть из них, включая сюда и шестого графа Берлесдона, отличающихся длинными, острыми, прямыми носами и массой темно-рыжих волос; у этих пяти или шести портретов глаза голубые, тогда как у Рассендилей, как правило, темные глаза.

Вот и все объяснение, и я рад, что окончил его. Грехи благородных семейств – довольно щекотливые темы, и, конечно, наследственность, о которой мы так много слышим, – самая тонкая предательница в свете; она смеется над тайнами и делает свои пометки между строками родословных.

Вероятно, вы заметили, что моя невестка, с отсутствием логики, должно быть, присущим ей (так как нам более не разрешается приписывать это отсутствие всему ее полу), говорила о цвете моих волос как об обиде, за которую я мог отвечать, спеша заключить из этих наружных признаков о моих внутренних качествах, в которых я готов заявить свою полную невиновность. Она ссылалась на это, чтобы упрекнуть меня и указать на бесполезную жизнь, которую я вел. Как бы там ни было, я испытал удовольствия и приобрел познания. Я окончил школу и университет в Германии и говорю по-немецки так же хорошо, как и по-английски; я прекрасно знаю французский язык; я имею понятие об итальянском и испанском языках; я фехтую хорошо и стреляю без промаха; я езжу верхом на всем, на чем можно ездить; и голова моя одна из самых хладнокровных, несмотря на свою огненную покрышку. Если вы все же скажете, что я должен проводить время в полезном труде, мне нечего отвечать, кроме того, что моим родителям нечего было завещать мне две тысячи фунтов стерлингов ежегодного дохода и дух бродяжничества.

– Разница между вами и Робертом та, – сказала моя невестка, которая (Бог ей прости) говорит часто точно с кафедры, – что он признает обязанности своего положения, а вы только видите преимущества в нем.

– Человеку с темпераментом, дорогая Роза, – отвечал я, – преимущества кажутся обязанностями!

– Глупости! – тряхнула головой Роза; после минуты молчания она продолжала: – Вот теперь сэр Джеймс Барродэль предлагает вам то, для чего вы вполне пригодны.

– Тысячу благодарностей! – пробормотал я.

– Он получит посольство через шесть месяцев, и Роберт уверен, что он охотно возьмет вас в качестве атташе. Примите это предложение, чтобы доставить мне удовольствие!

Когда моя невестка ставит вопрос таким образом, морща свои хорошенькие брови, сжимая маленькие руки и выражая мольбу в глазах, и все это для неисправимого лентяя, каков я, на меня находит раскаяние. Кроме того, мне показалось возможным, что в положении, предлагаемом мне, я мог провести время с удовольствием. Поэтому я сказал:

– Дорогая сестра, если через шесть месяцев не возникнет препятствий и сэр Джеймс мне предложит место, да буду я повешен, если не поеду с сэром Джеймсом!

– О, Рудольф, как вы милы! Я очень рада!

– Куда же он едет?

– Он еще не знает, но ему наверно обещали хорошее место.

– Сударыня, – сказал я, – ради вас я поеду с ним, хотя бы то была нищенская миссия. Если я что-нибудь делаю, то не делаю наполовину!

Итак, обещание было дано, но шесть месяцев длинный срок и кажутся вечностью, пока они простирались между мной и моей будущей деятельностью (я предполагаю, что атташе деятельны, но наверно не знаю, так как я никогда не сделался атташе ни при сэре Джеймсе, ни при ком-нибудь другом), я стал искать какое-нибудь интересное средство провести их. И мне внезапно пришло в голову, что хорошо бы было поехать в Руританию. Может быть, покажется странным, что до сих пор я не был в этой стране; но мой отец (несмотря на некоторую тайную слабость к Эльфбергам, которая заставила его дать мне, своему второму сыну, знаменитое Эльфберговское имя – Рудольф) всегда был против такой поездки, а со времени его смерти брат, под влиянием Розы, придерживался семейного предания, что от этой страны надо держаться подальше. Но с этой минуты, как мысль о Руритании пришла мне в голову, меня одолело любопытство увидеть эту страну. Что ни говори, рыжие волосы и длинные носы не составляют отличительных черт только Эльфбергов, а старая быль казалась очень не веской причиной, чтобы лишать себя возможности познакомиться с замечательно интересным и значительным королевством, игравшим немаленькую роль в истории Европы, и могущим еще играть ее под влиянием молодого и энергичного правителя, каким, по слухам, был новый король. Мое решение стало бесповоротным, когда я прочел в Times'e, что Рудольф Пятый должен был короноваться в Стрельзау, в течение следующих трех недель, и что приготовления к этому случаю обещают большую пышность. Я, не медля, решил присутствовать на коронации и начал готовиться. Но так как вообще я не привык извещать своих родственников о маршрутах своих путешествий, чтобы не наткнуться на сопротивления моим желаниям, то объявил, что предпринимаю поездку по Тиролю, – старинная мечта, – а заодно и отклонил гнев Розы, заявив, что намерен изучать политические и социальные задачи интересных народностей, живущих в его соседстве. – Может быть, – намекнул я туманно, – эта поездка принесет неожиданные результаты.

– Что хотите вы сказать? – спросила она.

– Что ж, – сказал я небрежно, – мне кажется, что существует пробел, который можно заполнить добросовестной работой о…

– Вы хотите написать книгу? – вскричала она, хлопая в ладоши. – Это было бы великолепно, не правда ли, Роберт?

– Это лучший шаг в политическую жизнь в наше время, – заметил брат, который, между прочим, шагал таким образом уже несколько раз. – Берлесдон о «Современных теориях и новейших фактах» и «Последняя проба изучающего политику» – книги несомненного достоинства.

– Я думаю, ты прав, – Боб, милый мальчик! – сказал я.

– А теперь обещайте, что напишете книгу! – сказала Роза серьезно.

– Нет, я не обещаю, но, если соберу достаточно материалов, то напишу.

– Материалы не имеют значения! – сказала она, надувшись.

Но на этот раз она не добилась от меня ничего, кроме условного обещания. Сказать правду, я бы дал в залог крупную сумму денег, что на мою летнюю поездку не потрачу ни одного листа бумаги и не испишу ни одного пера. Это доказывает, как мало мы знаем, что готовит будущее; вот и я исполняю свое условное обещание и пишу книгу, как никогда не думал писать, – хотя она едва ли послужит вступлением в политическую жизнь и не имеет ничего общего с Тиолем.

Боюсь также, что она не понравилась бы леди Берлесдон, если бы я представил книгу ее критическим очам, – но этого я не намерен сделать.


II О ЦВЕТЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ВОЛОС

Одно из правил моего дяди Вилльяма было, что никто не должен проезжать через Париж, не поживши в нем хоть сутки. Дядя говорил это из зрелого житейского опыта, и я с уважением отнесся к его совету, остановившись на сутки в «Континентале», по дороге в Тироль. Я навестил Джорджа Феверлэ в посольстве, и мы пообедали вместе у Дюрана, а затем заглянули в Оперу; после этого слегка поужинали, а потом отправились к Бертраму Бертрану, стихотворцу с некоторой репутацией и парижскому корреспонденту «Критики». У него была очень удобная, небольшая квартирка, где мы застали нескольких симпатичных молодых людей, курящих и беседующих. Меня поразило то, что сам Бертрам был рассеян и не в духе, поэтому, когда все, кроме нас, разошлись, я стал трунить над ним и его грустным настроением. Он слегка отшучивался, но в конце, бросившись на диван, воскликнул:

– Что ж, пусть будет по-вашему! Я влюблен – чертовски влюблен!

– Ваши стихи от этого станут лучше! – сказал я, в виде утешения.

Он взъерошил волосы рукой и стал отчаянно курить. Джордж Феверлэ, стоя спиной к камину, злорадно улыбнулся.

– Если это все старая любовь, – сказал он, – лучше вам отказаться от нее, Берт. Она завтра уезжает из Парижа.

– Я это знаю! – огрызнулся Бертрам.

– Хотя разницы не было бы, даже если бы она оставалась, – продолжал неумолимый Джордж. – Большому кораблю – большое плаванье, милый мальчик.

– Бог с ней! – сказал Бертрам.

– Для меня разговор стал бы еще интереснее, – решился я заметить, – если бы я знал, о ком вы говорите.

– Об Антуанете де-Мобан, – ответил Джордж.

– Ого, – сказал я, – неужели вы хотите сказать, Берт, что…

– Оставьте меня в покое!

– Куда же она едет? – спросил я, потому что эта дама была в некотором роде знаменитостью.

Джордж побряцал деньгами в кармане, жестоко улыбнулся несчастному Бертраму и любезно отвечал:

– Никто не знает. Между прочим, Берт, я недавно на вечере в ее доме встретил одного великого человека, – недавно, то есть около месяца назад. Не встречали ли и вы его, – герцога Стрельзауского?

– Да, встречал! – проворчал Бертрам.

– Очень интересный человек, как мне показалось!

Не трудно было заметить, что намеки Джорджа о герцоге были направлены на то, чтобы увеличить страдания бедного Бертрама, из чего я вывел заключение, что герцог осчастливил госпожу де-Мобан своим вниманием. Она была вдова, богатая, красивая, и если верить молве, честолюбивая. Было очень вероятно, что она, как выражался Джордж, была таким же большим кораблем, как и тот высокопоставленный человек, у которого было все, что он мог пожелать, исключая разве королевского сана; герцог был сыном покойного короля Руритании от второго и морганатического брака и братом нового короля.

Он был любимцем своего отца, и много неблагоприятных толков вызвало дарование ему титула герцога, с именем, происходящим от столь важного города, как сама столица. Его мать по рождению была хорошего, но не знаменитого рода. – Его теперь нет в Париже, не правда ли? – спросил я.

– Нет! Он уехал обратно, чтобы присутствовать на коронации короля; но эта церемония, смею думать, ему не очень-то по душе. Но, Берт, милый мой, не отчаивайтесь! Он не женится на прекрасной Антуанете, по крайней мере, если другой план ему удастся. Хотя, может быть, она… – Он остановился и прибавил с улыбкой: – Против королевского внимания трудно устоять; вы это хорошо знаете, не правда ли, Рудольф?

– Что за шутки! – сказал я и, предоставив злосчастного Бертрама Джорджу, ушел домой спать.

На следующий день Джордж Феверлэ поехал со мной на вокзал, где я взял билет до Дрездена.

– Едете осматривать картины? – спросил Джордж с насмешкой.

Джордж известный сплетник, и скажи я ему, что еду в Руританию, весть об этом достигла бы Лондона в три дня, а Парк-Лэйна через неделю. Поэтому я собирался отвечать неопределенно, когда он спас мою совесть, покинув меня внезапно, перебежал на другую сторону платформы.

Следя за ним глазами, я увидел, что он, сняв шляпу, подходил к женщине грациозной, одетой по моде, которая только что появилась из здания вокзала. Ей было, может быть, лет тридцать с небольшим; она была высокая, смуглая, довольно полная особа. Пока Джордж разговаривал с ней, я заметил, что она взглянула на меня, и мое самолюбие пострадало, при мысли, что завернутый в меховое пальто и шарф (так как был холодный апрельский день) и в мягкой дорожной шляпе, насунутой на самые уши, я, вероятно, показался ей далеко не в лучшем своем виде. Через минуту Джордж вернулся ко мне:

– У вас будет прелестная спутница, – сказал он, – это богиня бедного Берта Бертрана. Антуанета де-Мобан, подобно вам, едет в Дрезден – также, вероятно, чтобы любоваться картинами. Но странно, что она не пожелала иметь честь теперь с вами познакомиться!

– Я не просил быть ей представленным! – заметил я с неудовольствием.

– Я предложил ей представить вам, но она сказала – в другой раз. Ничего, старый приятель, авось случится крушение поезда, и вы найдете случай спасти ее и вытеснить герцога Стрельзауского из ее сердца!

Но крушения не случилось, ни со мной, ни с госпожой де-Мобан. Я могу за нее отвечать так же, как за себя, потому что, когда, отдохнув в Дрездене, я продолжал свою дорогу, она села на этот же поезд. Понимая, что она желает оставаться незамеченной, я тщательно избегал ее, но заметил, что она ехала тем же путем, как и я, до самого конца моего путешествия, и я воспользовался случаем хорошо рассмотреть ее, когда мог это делать незаметно.

Как только мы достигли границы Руритании, где старый военный управляющий таможней так пристально и внимательно смотрел на меня, что я еще более убедился в своей Эльфберговской наружности, я накупил газет и нашел в них известия, повлиявшие на дальнейшие мои планы.

По какой-то причине, не ясно выраженной и казавшейся немного таинственной, день коронации был внезапно изменен, и церемония должна была состояться через день. Вся страна была в движении по этому случаю, и для меня было ясно, что Стрельзау был переполнен. Все комнаты отданы внаймы, и гостиницы битком набиты; мало было вероятия, что мне удастся найти помещение, а если и удастся, то придется заплатить за него сумасшедшие деньги. Я решил поэтому остановиться в Зенде: маленьком городке в пятидесяти милях от столицы и около десяти от границы. Мой поезд должен был прийти туда вечером; я намерен был провести следующий день, вторник, в прогулках по горам, которые, говорят, очень красивы, взглянуть на знаменитый замок и поехать по железной дороге в Стрельзау в среду утром, чтобы снова вернуться ночевать в Зенду.

Поэтому вышел я в Зенде, и когда поезд проходил мимо меня, пока я стоял на платформе, я увидел госпожу де-Мобан, сидящую в вагоне; ясно было, что она едет прямо в Стрельзау, имея, вероятно, больше возможности, чем я, найти помещение. Я улыбнулся при мысли, как бы удивился Джордж Феверлэ, если бы узнал, что мы были спутниками так долго.

Меня приняли очень предупредительно в гостинице – впрочем, скорее похожей на харчевню, которую содержала толстая, старая женщина и ее две дочери. Это были добрые, спокойные люди, которые, казалось, мало интересовались великими стрельзаускими событиями. Героем старухи был герцог, потому что он был, по завещанию старого короля, владетелем Зендовских поместий и замка, величественно возвышавшегося на крутом холме в конце долины, около мили от гостиницы. Старуха, даже не колеблясь, выразила сожаление, что не герцог вступает на престол, вместо своего брата.

– Мы знаем герцога Майкла, – сказала она. – Он всегда жил среди нас. Всякий руританец знает герцога Майкла. А король почти чужой; он так долго был за границей, что едва ли один из десяти знает его облик!

– А теперь, – вмешалась одна из молодых женщин, – говорят, он сбрил бороду, так что никто его не узнает!

– Сбрил бороду! – вскричала ее мать. – Кто это сказал?

– Иоганн, ключник герцога. Он видел короля!

– Конечно. Король, сударь, находится теперь в охотничьем павильоне герцога, здесь, в лесу; отсюда он поедет в Стрельзау, чтобы короноваться в среду утром!

Меня все это интересовало, и я решил пойти на следующий день в сторону охотничьего павильона, рассчитывая встретить короля.

Словоохотливая старуха продолжала:

– О, как бы я желала, чтобы он удовольствовался охотой – это да вино, да еще одно, говорят, его любимые занятия – и предоставил бы нашему герцогу короноваться в среду. Вот мое желание, и мне все равно, кто бы ни узнал об этом!

– Тише, матушка! – остановили ее дочери.

– Многие думают так, как я! – закричала старуха упрямо.

Я откинулся в глубокое кресло и рассмеялся над ее усердием.

– Что касается меня, – сказала хорошенькая и младшая из двух дочерей, белокурая, веселая улыбающаяся девушка, – я ненавижу Черного Майкла! Мне нравится рыжий Эльфберг, матушка. Король, говорят, рыж, как лисица или…

И она шаловливо засмеялась, бросив на меня взгляд, и кивнула головой на неодобрительное выражение лица своей сестры.

– Не один человек проклинал его рыжие волосы! – пробормотала старуха, и я вспомнил Джеймса, пятого графа Берлесдона.

– Но ни одна женщина! – вскричала девушка.

– Да и женщины также, когда поздно бывало… – был строгий ответ, заставивший девушку замолчать и покраснеть.

– Таким образом, король находится здесь? – спросил я, чтобы прервать неловкое молчание. – Вы говорите, что здесь владения герцога?

– Герцог пригласил его отдохнуть здесь до среды, сударь, а сам находится в Стрельзау, где приготавливает все к приему короля.

– Так они друзья?

– Закадычные! – сказала старуха. Но румяная девушка снова кивнула головой; ее усмирили ненадолго, и она снова вмешалась в разговор:

– Да, они любят друг друга, как люди, имеющие виды на одно и то же место и на одну и ту же жену!

Старуха вспыхнула; но последние слова возбудили мое любопытство, и я вмешался раньше, чем она начала браниться.

– Как? Ту же жену! Каким образом?

– Весь свет знает, что Черный Майкл – ну хорошо, матушка, герцог – отдал бы душу, чтобы жениться на своей кузине, принцессе Флавии, а она должна стать королевой!

– Честное слово, – сказал я, – я начинаю жалеть вашего герцога. Но раз человек родился младшим братом, он должен довольствоваться тем, что остается после старшего, и еще быть, насколько возможно, благодарным Богу! – и думая о себе, я пожал плечами и рассмеялся. И тут же я подумал об Антуанете де-Мобан и ее путешествии в Стрельзау.

– Черному Майклу мало дела до… – начала девушка, бравируя гнев своей матери; но пока она говорила, тяжелые шаги зазвучали по полу и суровый голос спросил угрожающим тоном:

– Кто говорит о Черном Майкле в собственных владениях его высочества?

Девушка слегка вскрикнула, полуиспуганно, полувесело, как мне показалось.

– Ты не донесешь на меня, Иоганн? – сказала она.

– Вот видишь, куда заводит твоя болтовня! – заметила старуха.

Заговоривший человек вышел вперед.

– У нас гость, Иоганн! – сказала хозяйка, и человек скинул шапку. Через минуту он увидел меня, и, к моему удивлению, отскочил на шаг, как бы увидав нечто поразительное.

– Что с тобой, Иоганн? – спросила старшая девушка. – Этот господин – путешественник, приехавший посмотреть на коронацию!

Человек опомнился, но смотрел на меня напряженным, испытующим, почти враждебным взглядом.

– Добрый вечер! – сказал я.

– Добрый вечер! – пробормотал он, все еще разглядывая меня, а веселая девушка начала смеяться, воскликнув:

– Смотри, Иоганн, вот твой любимый цвет! Он поражен вашими волосами, сударь! Мы не часто видим этот цвет здесь, в Зенде!

– Прошу извинения, сударь, – пробормотал человек с недоумением в глазах. – Я не ожидал увидеть кого-либо!

– Дайте ему стакан, чтобы выпить за мое здоровье; а вам я желаю спокойной ночи и благодарю вас за вашу любезность и приятный разговор!

Говоря это, я встал и с легким поклоном повернулся к дверям. Молодая девушка побежала осветить мне дорогу, а человек отступил, чтобы пропустить нас, с глазами, все еще устремленными на меня. Когда же я поравнялся с ним, он сделал шаг вперед и спросил:

– Сударь, знаете ли вы нашего короля?

– Никогда не видел его, – отвечал я. – Надеюсь увидеть его в среду!

Он больше ничего не сказал, но я чувствовал, что его глаза следили за мной, пока дверь не закрылась. Мой шаловливый проводник, смотря через плечо на меня, идя по лестнице, сказал:

– Господину Иоганну нельзя понравиться с вашим цветом волос, сударь!

– Ему больше нравится ваш? – подсказал я.

– Я говорила о мужчинах, сударь! – отвечала она с кокетливым взглядом.

– Что? – спросил я, берясь с другой стороны за подсвечник. – Разве для мужчины цвет волос имеет значение?

– Нет, но мне нравится ваш – это Эльфберговский рыжий цвет!

– Цвет волос для мужчины, – сказал я – не имеет более цены, чем это! – и я дал ей нечто малоценное.

– Дай Бог, чтобы дверь из кухни была заперта! – заметила она.

– Аминь! – ответил я и пошел спать.

Но в действительности, как я узнал теперь, цвет волос иногда очень важен и для мужчины.


III ВЕСЕЛЫЙ ВЕЧЕР С ДАЛЬНИМ РОДСТВЕННИКОМ

Я не мог относиться с недоверием к герцогскому ключнику только потому, что ему не нравился цвет моих волос; а если мне и хотелось быть недоверчивым, его вежливое и услужливое поведение (как казалось мне) на следующее утро обезоружило меня. Услыхав, что я направляюсь в Стрельзау, он явился ко мне, пока я завтракал, и сказал, что его сестра, вышедшая замуж за состоятельного торговца и живущая в столице, предлагала ему занять комнату в ее доме. Он с удовольствием согласился, но теперь видит, что, благодаря своим обязанностям, не будет свободен. Он поэтому предложил, если я могу удовольствоваться таким скромным (хотя, прибавил он, чистым и удобным) помещением, ехать мне на его место. Он ручался за согласие сестры и заострил внимание на неудобстве и толкотне, которой я буду подвержен по дороге в Стрельзау и обратно на следующий день. Я принял его предложение, не колеблясь ни минуты, и он ушел послать телеграмму своей сестре, пока я укладывал вещи, готовясь сесть на первый поезд. Но мне все же хотелось посмотреть на лес и на Охотничий павильон; потому, когда румяная девушка сказала мне, что, пройдя по лесу миль около десяти, я мог попасть на маленькую железнодорожную станцию, я решил отправить свой багаж прямо по адресу, данному Иоганном, погулять, а потом добраться самому в Стрельзау. Иоганн уже ушел и не знал о перемене в моих планах; но, так как единственное изменение в них было замедление на несколько часов в моем приезде к его сестре, то не было причины сообщать ему об этом. Без сомнения, добрая женщина не станет слишком обо мне беспокоиться.

Я позавтракал рано, и простившись с моими добрыми хозяйками и обещав заехать к ним на обратном пути, стал всходить на гору, ведущую к замку, а оттуда в Зендовский лес. В полчаса неспешной ходьбы дошел я до замка. Он был в старые годы крепостью, и старинная постройка была в хорошем состоянии и очень величественна. За нею стояла другая часть прежнего замка, а за нею, отделяясь от нее глубоким и широким рвом, огибавшим все старое строение, стоял красивый новый дворец, построенный покойным королем и теперь составляющий загородную резиденцию герцога Стрельзауского. Старые и новые здания соединялись подъемным мостом, и этот способ доступа составлял единственный проход между старым зданием и внешним миром; но к новому дворцу вела широкая и красивая аллея. Это было идеальное жилище: когда «Черному Майклу» желательно было общество, он мог жить во дворце; если же на него находила ипохондрия, он мог перейти мост и поднять его за собой (мост двигался на блоках), и ничто, разве только целый полк и артиллерия, могли заставить его выйти оттуда.

Я продолжал свою прогулку, радуясь, что, хотя бедный Черный Майкл не мог получить ни трона, ни принцессы, он все же имел резиденцию не хуже любого принца в Европе.

Вскоре я вошел в лес и гулял около часа в его свежей густой тени. Большие деревья переплетались над моей головой, а солнечный свет прокрадывался сквозь них пятнами яркими, как бриллианты, и едва ли больше их. Я был в восхищении от места и, найдя срубленный ствол дерева, прислонился спиной к нему вытянув ноги, предался ничем непрерываемому созерцанию торжественной красоты леса и наслаждению хорошей сигарой. Когда же сигара была выкурена, и я (казалось) воспринял красоту природы, насколько мог, я заснул самым безмятежным сном, не думая о поезде в Стрельзау и о быстро бежавших часах. Думать о железной дороге в таком месте было бы почти святотатством. Вместо этого мне стало сниться, что я женат на принцессе Флавии, живу в Зендовском замке и провожу целые дни со своей возлюбленной в тени лесов, – что составляло очень приятный сон. В то время, как я запечатлевал страстный поцелуй на прелестных устах принцессы, я услыхал (и сперва голос, казалось, раздавался в моем сне) чье-то восклицание грубым, резким голосом:

– Что за черт! Побрейте его, и он будет королем!

Эта мысль показалась довольно причудливой для сна: пожертвовав моими густыми усами и старательно подстриженной бородкой, я должен был превратиться в монарха! Я опять собирался поцеловать принцессу, когда пришел весьма неохотно к заключению, что более не сплю.

Я открыл глаза и увидел двух людей, разглядывающих меня с большим любопытством. Оба были одеты в охотничьи костюмы и держали по ружью. Один из них был небольшого роста и довольно толстый, с большой круглой, как ядро, головой, с жесткими седыми усами и небольшими светло-голубыми глазами, слегка налитыми кровью. Другой был стройный молодой человек, смуглый, с изящной и грациозной фигурой.

Я решил мысленно, что первый – старый военный, а второй – принадлежит к хорошему обществу, но также знаком с военной жизнью. Впоследствии оказалось, что мои догадки были верны.

Старший приблизился ко мне, делая знак младшему следовать за ним. Тот исполнил это, вежливо приподняв шляпу. Я медленно встал на ноги.

– И росту такого же! – услыхал я бормотанье старшего, пока он оглядывал меня. Потом, прикоснувшись по-военному к шапке, он обратился ко мне:

– Могу ли я узнать ваше имя?

– Так как вы сделали первый шаг к знакомству, господа, – отвечал я с улыбкой, – не откажите уже и первые назвать себя.

Молодой человек с приятной улыбкой шагнул вперед.

– Это полковник Зант, – сказал он, – а меня зовут Фриц фон Тарленгейм; мы оба находимся на службе у короля Руритании!

Я поклонился и, обнажив голову, отвечал:

– Я – Рудольф Рассендиль, путешественник из Англии; когда-то, в течение года или двух, служил в армии Ее Величества Королевы!

– Значит, мы все братья по оружию! – возгласил Тарленгейм, протягивая руку, которую я охотно пожал.

– Рассендиль, Рассендиль! – бормотал полковник Зант; вдруг луч воспоминания промелькнул на его лице.

– Клянусь небом, – вскричал он, – вы член семейства Берлесдонов!

– Мой брат – лорд Берлесдон! – сказал я.

– Твоя голова выдала тебя! – хрипло засмеялся он, указывая на мою непокрытую голову.

– Фриц, вы знаете эту историю?

Молодой человек, как бы извиняясь, взглянул на меня. Его деликатность понравилась бы моей невестке. Чтобы успокоить его, я заметил, улыбаясь:

– Ага! Видно эта история известна здесь, также как между нами!

– Известна! – вскричал Зант. – Если вы поживете здесь, едва ли кто-нибудь усомнится в ней!

Я начинал испытывать неловкость. Если бы я сознавал раньше, какое явно выраженное происхождение носил на себе, то долго бы колебался, прежде чем приехать в Руританию. Теперь же было поздно отступать.

В эту минуту звонкий голос раздался из лесу позади нас:

– Фриц, Фриц, где же вы?

Тарленгейм вздрогнул и поспешно сказал:

– Это король!

Старик Зант снова рассмеялся.

Из-за ствола дерева выскочил и остановился перед нами молодой человек. Взглянув на него, я издал крик удивления; а он, увидав меня, отступил назад, внезапно пораженный. Исключая усов и бороды и осанки, полной достоинства, которую его положение давало ему, исключая, что ему не хватало, может быть, полдюйма, – нет, меньше, но все же немного не хватало – до моего роста, король Руритании мог бы быть Рудольфом Рассендилем, а я Рудольфом, королем.

Секунду мы стояли неподвижно, смотря друг на друга. Потом я снова обнажил голову и почтительно поклонился. К королю вернулся голос, и он спросил с удивлением:

– Полковник, Франц, кто этот господин?

Я хотел ответить, когда полковник Зант, ставши между королем и мною, стал говорить вполголоса с его величеством. Король был выше Занта, и пока он слушал, его глаза от времени до времени искали моего взгляда. Я смотрел на него долго и внимательно. Сходство было, без сомнения, поразительное, хотя я также видел и разницу. Лицо короля было слегка мясистее моего, контуры его овала чуточку округлее и, как мне показалось, его рту недоставало той твердости (или упрямства), которая ясно виднелась на моих крепко сжатых губах. Но, несмотря на это и минуя другие мелкие различия, сходство являлось поразительное, неоспоримое, удивительное.

Зант перестал говорить, а король все еще хмурился. Потом, постепенно, углы его рта стали вздрагивать; его нос опустился (как опускается мой, когда я смеюсь), его глаза сверкнули, и вдруг он разразился самым веселым, неудержимым, разнесшимся по лесу, смехом.

– Добрая встреча, брат! – вскричал он, подходя ко мне, хлопая меня по спине и все еще смеясь. – Вы должны простить мое удивление. Я не ожидал, что увижу своего двойника, в это время дня, не правда ли, Фриц?

– Я должен просить прощения, государь, за свою смелость, – отвечал я. – Надеюсь, что это не лишит меня милости вашего величества?

– Клянусь небом, вы всегда будете пользоваться обликом короля, – засмеялся он, – хочу я того или нет; а я рад прибавить к этому, какую могу, услугу. Куда вы теперь едете?

– В Стрельзау, государь, на коронацию!

Король посмотрел на своих друзей; он все еще улыбался, хотя в его выражении проглядывало беспокойство. Но смешная сторона приключения опять охватила его.

– Фриц, Фриц, – воскликнул он. – Тысячу крон за один взгляд на лицо брата Майкла, когда он увидит нас обоих!

И его веселый смех зазвенел опять.

– Серьезно, – заметил Фриц фон Тарленгейм, – я не знаю, насколько будет благоразумно мистеру Рассендилю посетить Стрельзау в настоящее время.

Король закурил папиросу.

– Что же, Зант? – сказал он вопросительно.

– Он не должен ехать! – проворчал старый офицер.

– Помилуйте, полковник, вы хотите сказать, что я очень был бы обязан мистеру Рассендилю, если…

– Ну, да, представьте это в надлежащем виде! – сказал Зант, вытаскивая из кармана большую трубку.

– Довольно, государь, – сказал я. – Я покину Руританию сегодня же!

– Нет, гром и молния, вы не уедете, – и это sansphrases, как любит Зант. Вы пообедаете сегодня со мной и пусть будет, что будет потом. Ведь вам не приходится встречать нового родственника каждый день!

– Мы обедаем сегодня скромно! – сказал Фриц фон Тарленгейм.

– Нет, – у нас наш новый родственник в гостях! – вскричал король; и так как Фриц пожимал плечами, он прибавил: – я буду помнить, что выезжать надо рано, Фриц!

– И я также – завтра утром! – сказал старый Зант, пыхтя своей трубкой.

– О, мудрый старый Зант! – воскликнул король. – Пойдем, мистер Рассендиль; кстати, какое дали вам имя?

– Имя вашего величества! – сказал я, кланяясь.

– Что ж, это доказывает, что они не стыдились нас, – засмеялся он. – Пойдем, брат Рудольф, у меня здесь нет своего дома, но мой дорогой брат Майкл одолжил мне свое поместье, и мы постараемся хорошо вас принять в нем! – и он просунул руку под мою и кивнул остальным, чтобы они следовали за нами, повел меня через лес.

Мы шли более получаса, король курил папиросы и болтал, не переставая. Он очень интересовался моей семьей, от души хохотал, когда я рассказал ему о портретах с Эльфберговскими волосами в нашей портретной галерее, и еще более от души, когда услыхал, что моя поездка в Руританию была тайной.

– Вам тайком приходится навещать своего непоказного родственника, не правда ли? – сказал он.

Внезапно выйдя из лесу, мы подошли к небольшому охотничьему павильону. Это было одноэтажное здание, построенное всецело из дерева. Пока мы подходили, к нам навстречу вышел маленький человек в простой ливрее, единственное существо, виденное мною там; кроме того, была толстая пожилая женщина, как я потом узнал, мать Иоганна, герцогского ключника.

– Что ж, готов обед, Иозеф? – спросил король.

Маленький слуга доложил нам, что обед готов, и мы вскоре уселись за обильную трапезу. Роли были распределены ясно: король ел много, Фриц фон Тарленгейм разборчиво, а старый Зант жадно. Я также усердно работал ножом и вилкой, по своему обыкновению; король заметил мое поведение с одобрением.

– Мы все Эльфберги умеем поесть, – сказал он. – Но это что? Мы едим всухомятку!Вина. Иозеф, вина! Что мы животные, чтобы есть, не пивши? Что мы, скоты, Иозеф?

При этом замечании Иозеф поспешил покрыть стол бутылками.

– Помните завтрашний день! – сказал Фриц.

– Да, завтра! – отвечал старый Зант.

Король осушил кубок за здоровье «брата Рудольфа», как он милостиво называл меня, а я выпил в ответ «за Рыжих Эльфбергов», что заставило его громко смеяться.

Какие бы ни были кушанья, вино, которое мы пили, было выше всякой цены и похвалы, и мы все же оценили его. Фриц раз только решился остановить руку короля.

– Что? – вскричал король. – Помните, что вы выезжаете раньше меня, господин Фриц; вы на целых два часа должны быть воздержаннее меня!

Фриц видел, что я не понял этих слов.

– Полковник и я, – объяснил он, – должны выехать отсюда в шесть часов: мы поедем верхом до Зенды и вернемся за королем с почетным караулом в восемь, а затем все вместе отправимся на станцию!

– Черт бы побрал этот караул! – заворчал Зант.

– О! Это любезность со стороны моего брата, что он просил оказать эту честь его полку, – сказал король. – А вам, Рудольф, не надо пускаться в путь рано. Другую бутылку!

Я получил новую бутылку, или скорее часть бутылки, так как большая ее половина быстро отправилась в горло короля. Фриц отказался от своих попыток удерживать его: роли переменились, его стали усиленно угощать, и вскоре все мы сильно опьянели. Король начал говорить о том, что он намерен делать в будущем, старик Зант о том, что он делал в прошлом, Фриц о какой-то прелестной девушке, а я об удивительных достоинствах Эльфберговской династии. Мы говорили все сразу и следовали буквально правилу Занта; что пусть завтрашний день печется сам о себе.

Наконец король поставил стакан и откинулся на спинку стула.

– Я достаточно выпил! – сказал он.

– Не осмелюсь противоречить королю! – возразил я.

Действительно, его замечание было верно.

Пока я еще говорил, вошел Иозеф и поставил перед королем удивительную старую бутылку в плетенке. Она так долго лежала в темном погребе, что, казалось, мигала при свете свеч.

– Его высочество, герцог Стрельзауский приказал мне поставить это вино перед королем, когда королю надоест всякое другое вино, и просить короля выпить его из любви к своему брату.

– Вот это хорошо, Черный Майкл! – сказал король. – Выбивай пробку, Иозеф. Черт с ним! Неужели он думал, что я испугаюсь этой бутылки?

Бутылка была откупорена, и Иозеф наполнил стакан короля. Король попробовал вино. Потом с торжественностью, происходящей от важности случая и его собственного состояния, он взглянул на нас:

– Господа, мои друзья! – Рудольф, брат (это скандальная история, Рудольф, клянусь честью), все ваше – даже половина Руритании. Но не просите у меня ни одной капли этой божественной бутылки, которую я выпью за здоровье этого… этого хитрого негодяя, моего брата, Черного Майкла!

И король схватил бутылку, опрокинул ее себе в рот, осушил, отбросил ее от себя и положил голову на скрещенные руки.

А мы пожелали приятных снов его величеству, и это все, что я помню о том вечере. Но, может быть, и этого достаточно.


IV КОРОЛЬ ВЕРЕН СВОЕМУ ДОЛГУ

Я не знал – спал ли я минуту или год. Я проснулся с испугом и дрожью; мое лицо, волосы и платье были мокры от воды, а против меня стоял старый Зант с насмешливой улыбкой на лице и с пустым ведром в руках. На столе возле него сидел Фриц фон Тарленгейм, бледный, как призрак, и с черными кругами под глазами. Я вскочил в гневе на ноги.

– Ваша шутка зашла слишком далеко! – вскричал я.

– Пустяки, нам некогда ссориться. Ничто другое не могло поднять вас. Уже пять часов!

– Я был бы благодарен, полковник Зант… – начал я, горячась, хотя телу моему было необыкновенно холодно.

– Рассендиль, – прервал меня Фриц, сходя со стола и беря меня за руку, – посмотрите сюда! Король лежал, растянувшись на полу. Его лицо было так же красно, как и его волосы, и он тяжело дышал. Зант, непочтительный старый пес, грубо толкнул его ногой. Он не двинулся, и его тяжелое дыхание не прервалось. Я увидел, что его лицо и голова мокры от воды, подобно моим.

– Мы провозились с ним полчаса! – сказал Фриц.

– Он выпил в три раза больше, чем любой из нас! – проворчал Зант.

Я стал на колени и пощупал его пульс. Он был поразительно слабый и редкий. Мы посмотрели друг на друга.

– Не было ли что-нибудь подмешано в последнюю бутылку? – спросил я шепотом.

– Не знаю, – сказал Зант.

– Мы должны позвать доктора!

– Доктора нет ближе десяти миль, и тысяча докторов не помогут ему быть в Стрельзау сегодня. Я это вижу по его лицу. Он не двинется раньше, как через шесть или семь часов!

– А коронация? – вскричал я в ужасе.

Фриц пожал плечами, что было, я заметил, его привычкой во многих случаях.

– Мы должны послать сообщение, что он болен, – сказал он.

– Я тоже думаю! – поддержал я его.

Старый Зант, казавшийся свежим, как цветок, курил свою трубку и старательно пыхтел ею.

– Если Рудольф не будет коронован сегодня, – сказал он, – бьюсь об заклад, что его никогда не коронуют!

– Но, Боже мой, почему?

– Весь народ находится там, чтобы встретить его; половина армии также – с Черным Майклом во главе. Неужели мы пошлем объявить им, что король пьян?

– Что он болен! – поправил я.

– Болен! – повторил Зант с презрительным смехом. – Они слишком хорошо знают его болезни. Он бывал «болен» и раньше!

– Мы должны рискнуть, чтобы они ни подумали, – сказал Фриц беспомощно. – Я повезу известие и сделаю, что могу!

Зант поднял руку.

– Скажите мне, – спросил он. – Думаете ли вы, что король был усыплен?

– Да, я думаю! – сказал я.

– А кто усыпил его?

– Эта проклятая собака, Черный Майкл! – проговорил Фриц сквозь зубы.

– Да, сказал Зант, – чтобы он не мог явиться для коронования. Рассендиль не знает нашего миленького Майкла. Как вы думаете, Фриц, нет ли у Майкла готового короля? Нет ли у половины Стрельзау готового кандидата? Как Бог свят, трон потерян, если король не окажется сегодня в Стрельзау. Я знаю Черного Майкла!

– Мы можем повезти его туда! – сказал я.

– Он представляет красивое зрелище! – заметил Зант с иронией.

Фриц фон Тарленгейм закрыл лицо руками. Король задышал громче и тяжелее. Зант снова толкнул его ногой.

– Пьяная собака, – сказал он, – но он Эльфберг и сын своего отца, и пусть я сгнию в аду, прежде чем Черный Майкл сядет на его место!

Минуты две мы все молчали; потом Зант, хмуря свои густые брови, вынул трубку изо рта и сказал мне:

– Когда человек старается, он начинает верить в судьбу. Судьба послала вас сюда. Судьба посылает вас теперь в Стрельзау!

Я отшатнулся, прошептав:

– Великий Боже!

Фриц поднял голову с любопытным, пораженным взглядом.

– Невозможно, – пробормотал я, – меня бы узнали!

– Это риск – против действительности, – сказал Зант. – Если вы побреетесь, я держу пари, что вас не узнают. Вы боитесь?

– Полковник!

– Ну, милый, не сердитесь; но вы рискуете жизнью, поймите, если вас узнают, – и моей, и Фрица тоже. Но если вы не согласитесь, клянусь вам, что Черный Майкл сегодня вечером сядет на трон, а король будет в тюрьме или могиле!

– Король никогда этого не простит! – заикнулся я.

– Что, мы женщины? Кто нуждается в его прощении?

Маятник простучал пятьдесят и шестьдесят, и семьдесят раз, пока я стоял в раздумье. Потом, должно быть, выражение моего лица изменилось, потому что старый Зант схватил меня за руку, вскричав:

– Вы поедете?

– Да, я поеду! – сказал я и повел глазами на распростертую на полу фигуру короля.

– Сегодня, – продолжал Зант поспешным шепотом, – мы должны ночь провести во дворце. Сейчас после того, как вас оставят одних, вы и я сядем на лошадей, – Фриц должен оставаться там и охранять комнату короля – и галопом пустимся сюда. Король будет готов; Иозеф ему все скажет, и он со мной поскачет в Стрельзау, а вы отправитесь к границе так, словно черт гонится за вами!

Я сообразил все это в секунду и кивнул головой.

– Есть шансы на успех! – сказал Фриц с первым вздохом надежды.

– Если все это не откроется! – заметил я.

– Если все откроется, – возразил Зант, – я, с помощью Неба, пошлю Черного Майкла в преисподнюю, прежде чем отправлюсь туда сам. Садитесь сюда!

Я повиновался.

Он выбежал из комнаты, крича:

– Иозеф, Иозеф!

Через три минуты он вернулся вместе с Иозефом. Последний нес миску с горячей водой, мыло и бритву. Он задрожал, когда Зант объяснил ему, в чем дело, и приказал ему побрить меня.

Внезапно Фриц снова вскочил на ноги:

– А почетный караул? Они узнают! Они узнают!

– Глупости! Мы не станем ждать караула. Мы поедем в Гофбау и возьмем там поезд. Когда они явятся, птичка будет далеко!

– Но король?

– Король будет в винном погребе. Я его сейчас туда снесу!

– А если его там найдут?

– Не найдут. Каким образом найти? Иозеф им отведет глаза.

– Но…

Зант топнул ногой.

– Мы заняты не забавой! – заревел он. – Господи! Точно я не сознаю опасность? Если его и найдут, он не будет в худшем положении, чем если сегодня его не коронуют в Стрельзау!

Говоря это, он широко раскрыл дверь, нагнулся, выказывая силу, которой я не подозревал в нем, и поднял короля на руки. Пока он проделывал это, старуха, мать Иоганна-ключника, показалась на пороге. С минуту она постояла, потом, повернувшись на каблуках, без всякого удивления, побежала по коридору.

– Неужели она все слышала? – вскричал Фриц.

– Я заткну ей рот! – сказал Зант мрачно и унес короля на своих руках.

Что касается меня, я сел в кресло и сидел в нем, ошеломленный, в то время, как Иозеф стриг и брил меня; мои усы и борода вскоре исчезли, и мое лицо стало таким же безволосым, как лицо короля. Когда же Фриц увидал меня таким, он глубоко вздохнул и воскликнул:

– Клянусь Юпитером, нам все удастся!

Было уже шесть часов, и нам нельзя было терять времени. Зант поспешно повел меня в комнату короля; я оделся в мундир гвардейского полковника, находя время, пока натягивал сапоги короля, спросил у Занта, что он сделал со старухой.

– Она клялась, что ничего не слыхала, – сказал он. – Но чтобы быть в этом уверенным, я связал ей ноги и запер ее в погребе с углем, рядом с погребом, где находится король. Позже Иозеф присмотрит за ними обоими.

Тут я расхохотался; даже старый Зант мрачно улыбнулся.

– Мне кажется, – сказал он, – что когда Иозеф объявит им, что король уже уехал, они поймут, что мы почуяли ловушку. Можно поклясться, что Черный Майкл не ожидает его сегодня в Стрельзау!

Я надел шлем короля. Старик Зант подал мне саблю короля и осматривал меня долго и внимательно.

– Слава Богу, что он раньше сбрил бороду! – воскликнул он.

– А почему сбрил он ее? – спросил я.

– Потому что принцесса Флавия сказала, что она царапает ее щеку, когда ему приходит в голову мысль награждать ее братским поцелуем. Пойдем, нам пора ехать!

– Все ли здесь безопасно?

– Ничто нигде не безопасно, – сказал Зант; – но мы ничего поделать не можем!

Фриц присоединился к нам в мундире капитана того полка, к которому принадлежало и мое одеяние. В четыре минуты Зант облачился в свой мундир. Иозеф доложил, что лошади поданы. Мы вскочили на них и двинулись быстрой рысью. Представление началось. Каков будет конец?

Утренний воздух освежил мою голову, и я мог понять все то, что Зант говорил мне. Фриц едва говорил, ехал, как человек во сне, но Зант, не упоминая даже о короле, начал сразу объяснять мне самым подробным образом историю моей прошлой жизни, моей семьи, объяснять мои вкусы, стремления и слабости; говорил о друзьях, товарищах и слугах. Он сообщил об этикете при Руританском Дворе, обещая постоянно находиться у меня под рукой, чтобы указывать мне на тех, которых я должен знать и подсказывать мне, с какой степенью благосклонности я должен встречать их.

– Между прочим, – сказал он, – вы католик, надеюсь?

– Нет! – отвечал я.

– Господи, он еретик! – простонал Зант и немедленно начал краткое преподавание обычаев и обрядов римского вероисповедания.

– К счастью, – сказал он, – от вас не будут ждать больших познаний, потому что король известен своим равнодушием и нерадением к этим вопросам. Но вы должны быть, как можно любезнее с кардиналом. Мы надеемся перетянуть его на нашу сторону, потому что у него с Михаилом давнишняя ссора из-за первенствующего места.

Мы приближались к станции. Фриц настолько отрезвел, что мог объяснить пораженному начальнику станции, что король изменил свой план. Поезд задымил. Мы вошли в вагон первого класса, и Зант, откинувшись на подушки, продолжал свой урок. Я посмотрел на часы – на королевских часах было ровно восемь часов.

– Мне бы хотелось знать, явились ли уже за нами? – сказал я.

– Надеюсь, что они не найдут короля! – заметил Фриц нервно – и на этот раз пожал плечами Зант.

Поезд шел быстро, и в половине девятого, выглянув из окна, я увидел башни и здания большого города.

– Ваша столица, государь! – засмеялся старый Зант, делая движение рукой и, нагнувшись, положил палец на мой пульс. – Немного ускоренный! – сказал он своим ворчливым тоном.

– Я не каменный! – воскликнул я.

– Ничего! Вы годитесь, – отвечал он, кивнул головой. – Мы скажем, что Фриц заболел лихорадкой. Осуши свою фляжку, Фриц, ради Бога!

Фриц исполнил его совет.

– Мы приехали на час раньше, – сказал Зант. – Пошлем вперед объявить о приезде Вашего Величества, так как никогда не будет, чтобы встретить нас. А пока…

– Пока, – сказал я, – король охотно бы позавтракал!

Старик Зант засмеялся и протянул руку.

– Вы Эльфберг, чистокровный Эльфберг! – возразил он. Потом, помолчав и посмотрев на нас, сказал тихо:

– Дай Бог, чтобы сегодня вечером мы были живы!

– Аминь! – отвечал Фриц фон Тарленгейм.

Поезд остановился. Фриц и Зант выскочили из вагона с обнаженными головами и придержали дверь для меня. Я подавил какое-то волнение, поднимавшееся в горле, поправил шлем и (не стыжусь признаться) вознес к Богу короткую молитву. Потом я вышел на платформу Стрельзауской станции.

Через минуту все превратилось в суету и волнение: прибегали люди с шапками в руках и убегали снова; меня проводили к буфету, посланные поспешно скакали к казармам, к собору, к местопребыванию герцога Майкла. Едва я проглотил последнюю каплю кофе, колокола во всем городе разразились веселым звоном, и звуки военной музыки и клики солдат поразили мой слух.

Король Рудольф Пятый вернулся в свой добрый град Стрельзау! И они кричали: «Боже! Храни короля!»

Рот старика Занта сморщился в улыбку.

– Пусть Бог хранит обоих! – прошептал он. – Смелей, мой милый! – и я почувствовал, как его рука пожала мое колено.


V ПРИКЛЮЧЕНИЯ ИСПОЛНЯЮЩЕГО ГЛАВНУЮ РОЛЬ

С Фрицем фон Тарленгеймом и полковником Зантом, не отстающими от меня, я вышел из буфета на платформу. Последним моим движением было пощупать, под рукой ли револьвер, и легко ли сабля ходит в ножнах. Пестрая группа офицеров и важных сановников стояла в ожидании меня, а во главе их высокий старик с военной осанкой, весь в орденах. На нем была желто-красная лента Алой Розы Руритании, которая, между прочим, украшала и мою недостойную грудь. – Маршал Страконц! – прошептал Зант, и я понял, что нахожусь в присутствии самого знаменитого ветерана Руританской армии.

За маршалом стоял невысокий худой человек, в широком облачении черного и пунцового цветов.

– Канцлер королевства! – прошептал Зант.

Маршал приветствовал меня немногими искренними словами и затем передал извинения от имени герцога Стрельзауского. Герцог, по-видимому, внезапно занемог, что сделало невозможным явиться на станцию, и попросил разрешения ожидать Его Величество в соборе. Я выразил свое соболезнование, отвечал на извинения маршала очень любезно и принял поздравления многих высокопоставленных особ. Никто не выказал ни малейшего подозрения, и я почувствовал, что успокаиваюсь и что взволнованное биение сердца усмиряется. Но Фриц был все также бледен, и его рука дрожала, как лист, когда он протянул ее маршалу.

Понемногу шествие образовалось, и мы направились к дверям вокзала. Я сел на лошадь, пока маршал держал мое стремя. Гражданские чины направились к своим экипажам, и я двинулся, чтобы проехать по улицам, имея маршала по правую, а Занта (которому, как моему главному адъютанту, это место принадлежало) по левую руку. Город Стрельзау складывается из старого и нового. Широкие современные бульвары и большие дома окружают и огибают узкие, извилистые и живописные улицы прежнего города. В центральных кругах живут люди высшего общества; в средних находятся магазины, а за их богатыми фасадами скрываются пестро населенные, но жалкие кварталы и переулки, наполненные бедным, беспокойным и большей частью преступным людом. Эти социальные и топографические деления совпадали, как я знал из рассказов Занта, с другим делением, более важным для меня. Новый город был за короля; но для старого города Майкл Стрельзауский был надеждой, героем и баловнем.

Зрелище было очень красиво, когда мы, миновав Большой бульвар, направились к широкой площади, где стоит королевский замок. Здесь я находился в среде своих преданных приверженцев. Каждый дом был увешан красной материей и украшен флагами и надписями. По обеим сторонам улиц были поставлены скамьи, и я проезжал между ними, кланяясь направо и налево, под градом криков, благословений и маханья платков. Балконы были покрыты нарядно одетыми дамами, которые хлопали в ладоши, кланялись и кидали на меня самые веселые взгляды. Поток красных роз свалился на меня; один цветок запутался в гриве моей лошади, и я, взяв его, засунул в петлицу мундира. Маршал мрачно улыбался. Я украдкой несколько раз взглядывал на него, но он слишком хорошо владел собой, чтобы показать, был ли он расположен ко мне или нет.

– Алая Роза за Эльфбергов, маршал! – сказал я весело, и он кивнул головой.

Я написал «весело», и это слово должно казаться странным. Но, сказать правду, я был пьян от возбуждения. В это время я верил, – я почти верил, что я воистину король; и со смеющимся, торжествующим взглядом, снова поднял глаза на покрытые красавицами балконы… и вздрогнул. Смотря вниз на меня, со своим красивым лицом и гордой улыбкой, сидела дама, бывшая моя спутница – Антуанета де-Мобан; я видел, что она также вздрогнула, ее губы задвигались, и она, нагнувшись, еще пристальнее стала смотреть на меня. Но я овладел собой, встретил прямо и открыто ее взгляд, хотя снова ощупал свой револьвер. А вдруг бы она громко закричала: – Это не король!

Итак, мы проехали; далее, маршал, повернувшись в седле, махнул рукой, и кирасиры, сомкнувшись вокруг нас, так что толпа не могла приблизиться ко мне. Мы покидали мои владения и вступали во владения герцога Михаила, и этот поступок маршала доказал мне красноречивее слов, каково было настроение этой части города. Но если судьба вознесла меня в короли, самое меньшее, что я мог сделать, это сыграть эту роль прилично.

– Почему такая перемена в нашем шествии, маршал? – спросил я.

Маршал закусил свой белый ус.

– Так безопаснее, государь! – прошептал он.

Я натянул поводья.

– Пусть передние кирасиры проедут дальше, – сказал я, – пока не будут в пятидесяти шагах впереди. Потом вы, маршал, полковник Зант и все мои друзья обождите, пока я не отъеду на пятьдесят шагов. И прошу вас, чтобы никто не ехал ближе ко мне. Я хочу, чтобы мой народ видел, как его король доверяет ему!

Зант положил руку на мою. Я оттолкнул ее. Маршал колебался.

– Разве меня не поняли? – сказал я, и снова закусив ус, он отдал приказания. Я видел, что старик Зант улыбнулся в бороду, хотя покачивал головой, глядя на меня. Если бы меня убили среди бела дня на улицах Стрельзау, положение Занта было бы очень трудное.

Может быть, следует упомянуть о том, что я был весь в белом, кроме сапог. На мне был серебряный с медными украшениями шлем, и широкая лента Розы красиво лежала на моей груди. Я бы не отдал справедливости королю, если бы, отложив скромность в сторону, не сознался, что я имел очень представительную наружность. То же думал народ, когда я, едучи один, вступил в мрачные, скупо украшенные, темные улицы Старого города; сперва раздался шепот, потом крики, и какая-то женщина, из окна над харчевней, крикнула старую местную поговорку: «Если рыжий, так настоящий», после чего я засмеялся и снял каску, чтобы она могла видеть, что я действительно рыжий и народ закричал «ура!»

Гораздо было интереснее ехать таким образом одному, потому что я слышал замечания толпы.

– Он бледнее обыкновенного! – сказал один.

– И ты бы был бледен, если бы вел подобную жизнь! – был далеко непочтительный ответ.

– Он выше, чем я думал! – сказал другой.

– У него решительный подбородок! – заметил третий.

– Его портреты не довольно красивы! – объявила хорошенькая девушка, очень стараясь, чтобы я услыхал. Без сомнения, это была простая лесть.

Но, несмотря на эти знаки одобрения и интереса, большинство народа приняло меня в молчании и косыми взглядами; портреты же моего дорогого брата украшали большинство окон, что составляло насмешливое приветствие для короля. Я порадовался, что он не видел этого неприятного зрелища. Он был человек вспыльчивый, и может быть, не отнесся бы к этому так спокойно, как я.

Наконец мы доехали до собора. Его большой серый фасад, украшенный сотнями статуй и одними из самых красивых в Европе дубовых дверей, в первый раз предстал передо мной, и меня охватило внезапное сознание моей смелости.

Все казалось в тумане, когда я сошел с лошади. Я смутно видел маршала и Занта и также смутно толпу великолепно одетых священников, ожидающих меня. Мои глаза еще видели неясно, когда я вошел в высокую церковь, и орган зазвучал в моих ушах. Я ничего не видел из блестящей толпы, наполнявшей ее, я едва различал величественную фигуру кардинала, когда он встал с епископского трона, чтобы приветствовать меня. Два лица, стоявшие рядом, только ясно выделились передо мной – лицо девушки, бледное и прекрасное, над которым возвышалась корона великолепных Эльфберговских волос (у женщин они великолепны); и лицо человека, налитые кровью щеки которого, черные волосы и темные глубокие глаза сказали мне, что, наконец, я нахожусь в присутствии своего брата, Черного Майкла. Когда он увидал меня, его багровое лицо побледнело в одну секунду, и его каска со звоном упала на пол. До этой минуты, я думаю, он не верил, что король действительно приехал в Стрельзау.

О том, что было дальше, я ничего не помню. Я стал на колени перед алтарем, и кардинал миропомазал меня. Потом я поднялся, протянул руку и, взяв у него корону Руритании, надел ее на голову, произнося старинную клятву королей; потом (если то был грех, да простится он мне) я причастился Святых Тайн перед всем народом. Потом снова зазвучал большой орган, маршал приказал герольдам объявить обо мне народу, и Рудольф Пятый был коронован; картина с этой величественной церемонии висит в моей столовой. Портрет короля очень похож.

Тогда дама с благородным лицом и великолепными волосами, трон которой поддерживали два пажа, сошла со своего места и подошла ко мне. И герольд прокричал:

– Ее королевское высочество, принцесса Флавия!

Она низко присела и, положив руку под мою, подняла ее и поцеловала. Одну секунду я колебался, не зная, что мне следовало сделать.

Потом я притянул ее к себе и два раза поцеловал в щеку, и она ярко покраснела; – а потом его священство кардинал скользнул перед Черным Майклом, поцеловал мою руку и подал мне письмо от Папы, – первое и последнее, которое я получил от этого высокопоставленного человека.

Потом подошел герцог Стрельзауский. Клянусь, что его шаг был неверен, и он смотрел направо и налево, как смотрит человек, думающий о бегстве; его лицо было покрыто белыми и красными пятнами; а рука так дрожала, что выскакивала из моей, и я почувствовал, что губы его были сухи. Я взглянул на Занта, который снова улыбался в бороду, и решительно исполняя свой долг, в том положении, к которому я был так чудесно призван, взял дорогого Майкла за обе руки и поцеловал в щеку. Я думаю, мы оба были рады, когда эта церемония окончилась!

Но ни на лице принцессы, ни на чьем другом я не видал ни малейшего сомнения или вопроса. Хотя, если бы король и я стояли рядом, она бы сейчас могла видеть разницу или, по крайней мере, после небольшого сравнения, но ни она, ни кто иной не подозревали, никому не могло прийти в голову, что я не король. Таким образом, сходство служило делу, и я простоял целый час, чувствуя себя уставшим и удовлетворенным, как будто я был королем всю жизнь; все целовали мою руку, и посланники являлись на поклон, а среди них старый лорд Тонгам, в доме которого, в Лондоне, я танцевал сотни раз. Слава Богу, старик был слеп, как летучая мышь, и не напомнил мне нашего знакомства.

Потом мы отправились обратно через улицы во дворец, и я слышал, как народ приветствовал Черного Майкла; но он, как рассказывал мне Фриц, сидел, кусая ногти, как человек, в раздумье, так что даже его друзья находили, что он должен был выказать более выдержки.

Теперь я находился в экипаже, рядом с принцессой Флавией, и какой-то грубый молодец закричал: «Когда же свадьба?» Пока он говорил, другой ударил его по лицу, крича: «Многие лета герцогу Майклу!», а принцесса залилась прелестным румянцем и стала смотреть прямо перед собой.

Но я находился в затруднении, потому что забыл расспросить у Занта о степени своей привязанности к принцессе, и как далеко дело зашло между ею и мной. Откровенно говоря, будь я королем, чем дальше оно бы зашло, тем более был бы я доволен. Я человек не хладнокровный и не зря поцеловал принцессу Флавию в щеку. Эти мысли промелькнули в моем мозгу, но, не будучи тверд на этой почве, я ничего не говорил; через минуту или две, принцесса, которая успела успокоиться, повернулась ко мне:

– Знаете ли, Рудольф, – сказала она, – вы кажетесь сегодня иным, чем обыкновенно!

Это было не удивительно, но замечание было тревожное.

– Вы кажетесь, – продолжала она, – более серьезным, более спокойным; вы почти озабочены и, уверяю вас, вы похудели. Не может быть, чтобы вы начали к чему-нибудь относиться серьезно?

Принцесса, казалось, была о короле того же мнения, как леди Берлесдон обо мне.

Я старался поддерживать разговор.

– А вам это нравится? – спросил я тихо.

– Вы знаете мои взгляды! – сказала она, отводя глаза в сторону.

– Я стараюсь делать то, что вам нравится! – сказал я, и когда увидел, что она покраснела и улыбнулась, подумал, что играю на руку королю. И так я продолжил. И то, что я продолжил, было совершенно правдиво.

– Уверяю вас, дорогая кузина, что ничто в жизни не волновало меня больше того приема, который встретил меня сегодня!

Она весело улыбнулась, но через секунду стала снова серьезна и прошептала:

– Заметили вы Майкла?

– Да, – сказал я и прибавил: – он выказал мало радости!

– Пожалуйста, будьте осторожны, – продолжала она. – Вы недостаточно, право, недостаточно, следите за ним. Вы знаете…

– Я знаю, что он желает получить то, что я имею!

– Да. Тише!

Тогда (и я не думаю оправдываться, потому что поручился за короля, более чем имел на то права, – я думаю она сбила меня с позиции) я продолжал:

– И, может быть, еще то, чего я не имею, но надеюсь заслужить в близком будущем!

Таков был мой ответ. Будь я королем, я бы счел следующие слова благоприятными:

– Мало у вас ответственности на один день, Рудольф?

Бум, бум! Трах, трах! Мы были у дворца. Ружья стреляли, трубы звучали. Ряды лакеев стояли, ожидая нас; помогая принцессе подняться по широкой мраморной лестнице. Я вступил законно, как коронованный король, в дом своих предков и сел за свой стол со своей кузиной по правую руку; по другую сторону сел Черный Майкл, а по мою левую руку его священство, кардинал. За моим стулом стоял Зант; а в конце стола я увидел, как Фриц фон-Тарленгейм осушил стакан шампанского немного ранее, чем то позволяло приличие.

Я же думал о том, что делает теперь король Руритании.


VI ТАЙНА ПОГРЕБА

Мы находились в уборной короля – Фриц фон Тарленгейм, Зант и я. Я в полном изнеможении бросился в кресло. Зант закурил трубку. Хотя он не поздравил нас с удивительным успехом нашего смелого предприятия, но вся его наружность дышала удовольствием. Успех при помощи, может быть, хорошего вина, сделал из Фрица другого человека.

– Вот памятный день для нас, – воскликнул он. – Что ж, я бы сам согласился быть королем на один день. Но знаете, Рассендиль, вы не должны вкладывать вашего сердца в эту роль. Я не удивлюсь, что Черный Майкл был мрачнее обыкновенного: ваш разговор с принцессой был слишком оживлен!

– Как она прекрасна! – воскликнул я.

– Оставьте эту женщину в покое! – заворчал Зант. – Готовы ли вы в путь?

– Да! – сказал я со вздохом.

Было пять часов, а в двенадцать я снова буду не более, как Рудольф Рассендиль. Я сделал это замечание шутливым тоном.

– Мы будем счастливы, – заметил Зант мрачно, – если не окажетесь покойным Рудольфом Рассендилем. Клянусь небом, я чувствую, что голова моя качается на плечах в то время, как вы находитесь в городе. Знаете ли вы, друг, что Майкл получил известия из Зенды? Он ушел один в другую комнату, чтобы прочесть письмо, и вышел оттуда, как человек в бреду.

– Я готов! – сказал я, так как эти известия не прибавили мне желания медлить.

Зант сел.

– Я должен написать приказ, чтобы нас выпустили из города. Майкл здесь губернатор, и мы должны быть готовы к препятствиям. Вы должны подписать этот приказ!

– Дорогой полковник, я не родился подделывателем чужих подписей!

Из своего кармана Зант вытащил кусок бумаги.

– Вот подпись короля, – сказал он, – а вот, – продолжал он после новых поисков в кармане, – чертежная бумага. Если вы не сумеете написать – «Рудольф» через десять минут, тогда напишу я!

– Ваше воспитание полнее моего, – отвечал я. – Пишите вы!

И сей легкомысленный герой соорудил весьма сносную фальшивую подпись.

– А теперь Фриц, – сказал он, – король ложится спать. Он утомлен. Никто не должен его видеть до девяти часов утра. Вы понимаете, никто!

– Понимаю! – отвечал Фриц.

– Может быть, явится Майкл и будет просить немедленной аудиенции. Вы ответите, что только принцы крови имеют на нее право!

– Это не понравится Майклу! – засмеялся Фриц.

– Вы вполне поняли? – спросил снова Зант. – Если эта дверь откроется в наше отсутствие, вы не останетесь в живых, чтобы сообщить нам об этом!

– Я не нуждаюсь в наставлениях, полковник! – сказал Фриц гордо.

– А вы завернитесь в этот большой плащ, – обратился Зант ко мне, – и наденьте эту плоскую шапку. Сегодня мой ординарец идет со мной к охотничьему павильону!

– Но вот препятствие, – заметил я. – Не существует той лошади, которая может пронести меня сорок миль.

– О, да – две; одна здесь, одна в павильоне. А теперь готовы ли вы?

– Готов! – сказал я.

Фриц протянул руку.

– На случай… – сказал он.

И мы от души пожали друг другу руки.

– Черт побери ваши излияния! – проворчал Зант. – Пойдем!

Он двинулся, но не к двери, а к скрытому проходу в стене.

– Во времена старого короля, – сказал он, – я хорошо знал эту дорогу!

Я последовал за ним, и мы прошли, как мне показалось, шагов около двухсот вдоль узкого прохода. Наконец мы подошли к толстой дубовой двери. Зант открыл ее. Мы прошли и очутились на тихой улице, которая шла вдоль дворцовых садов. Нас ожидал человек с двумя лошадьми. Одной из них был великолепный гнедой конь, способный снести какую угодно тяжесть; другой сильный караковый. Зант шепотом велел мне садиться на гнедого. Не говоря ни слова человеку, мы сели на коней и уехали. Город был полон шума и веселья, но мы ехали уединенными улицами. Плащ окутывал наполовину мое лицо; большая плоская шапка скрывала мои слишком заметные волосы. По совету Занта, я скрючился на седле и ехал с такой горбатой спиной, какую надеюсь никогда больше не показывать на лошади. Мы ехали по узкой длинной аллее, встречая гуляющих; в дороге мы услыхали, как колокола собора посылали свой привет королю. Было половина седьмого и еще светло. Наконец мы доехали до городской стены к воротам.

– Приготовь оружие, – прошептал Зант. – Мы должны заткнуть ему рот, если он начнет болтать!

Я положил руку на револьвер. Зант позвал сторожа. Ну, судьба была за нас. Маленькая девочка, лет четырнадцати, вышла из дому.

– Сударь, отец пошел посмотреть на короля!

– Лучше бы он остался здесь! – сказал мне Зант, ухмыляясь.

– Но он приказал, чтобы я не открывала ворот, сударь!

– Неужели, милая моя? – отвечал зант, сходя с лошади. – В таком случае, давай мне ключ!

Ключ девочка держала в руке. Зант дал ей крону.

– Вот приказ короля. Покажи его своему отцу. Ординарец, отвори ворота!

Я спрыгнул на землю. Соединенными усилиями мы отворили большие ворота, вывели своих лошадей и заперли снова.

– Мне будет жаль сторожа, если Майкл узнает, что он был в отсутствии. Ну, а теперь, рысью. Мы не должны слишком торопиться, вблизи от города!

Но вне города мы мало подвергались опасности, так как все были там и веселились; и чем вечер становился темнее, тем более мы ускоряли шаг; мой великолепный гнедой мчался подо мной, словно нес перо. Ночь была прекрасная; вскоре появилась луна. Мы мало говорили и то только о пройденном пути.

– Хотелось бы узнать, что было в письмах к герцогу? – сказал я раз.

– Да, конечно, – отвечал Зант.

Мы остановились, чтобы выпить глоток вина и дать лошадям вздохнуть, теряя таким образом около получаса. Я не посмел войти в харчевню и остался с лошадьми в конюшне. Потом мы снова пустились вперед и проехали около двадцати пяти миль, когда Зант внезапно остановился.

– Слушайте, – вскричал он.

Я стал слушать. Далеко, далеко за нами в тишине вечера, было ровно половина девятого, мы услыхали стук лошадиных копыт. Ветер, резко дувший нам в спины, доносил звук. Я взглянул на Занта.

– Вперед! – вскричал он и пришпорил коня в карьер. Когда мы снова остановились, чтобы послушать, стук копыт не был слышен, и мы умерили шаг. Потом мы снова услыхали его. Зант спрыгнул с коня и приложил ухо к земле.

– Их двое, – сказал он. – Они всего в миле от нас. Слава Богу, что дорога идет извилисто, и что ветер в нашу сторону!

Мы снова пустились галопом. Казалось, мы держались на одном расстоянии. Мы въехали в пределы Зендовского леса, и деревья, сомкнувшись за нами по извилистой дороге мешали нам видеть своих преследователей, а им видеть нас.

Через полчаса мы достигли перекрестка дороги. Зант натянул повод.

– Направо лежит наша дорога, – сказал он. – Налево дорога к замку. Каждая около восьми миль длины. Слезайте.

– Но они нас настигнут! – вскричал я.

– Слезайте! – резко повторил он; и я повиновался.

Лес был очень густ, даже у самой дороги. Мы провели наших лошадей в чащу, завязали им глаза платками и встали около них.

– Вы хотите знать, кто они такие? – прошептал я.

– Да, и куда они едут! – отвечал он.

Я видел, что Зант держит револьвер в руке.

Ближе и ближе слышался стук копыт. Луна светила теперь ярко, так что вся дорога была от ее света бела. Почва была твердая, следов мы не оставили.

– Вот они! – прошептал Зант.

– Это герцог!

– Я так и думал! – отвечал он.

Это был герцог и с ним дюжий молодец, которого я знал хорошо, и который впоследствии имел случай узнать меня: Макс Гольф, брат Иоганна-ключника и телохранитель его высочества. Они настигли нас: герцог натянул повод. Я видел, что палец Занта с любовью обвился вокруг курка револьвера. Я думаю, что он охотно бы дал десять лет жизни за один выстрел; и он бы мог подстрелить Черного Майкла так же легко, как я какую-нибудь сову на кровле фермы. Я положил руку на его локоть. Полковник успокоительно кивнул головой: он всегда был готов пожертвовать удовольствием во имя долга.

– Которой дорогой? – спросил Черный Майкл.

– К замку, ваше высочество, – посоветовал его спутник. – Там мы узнаем правду!

С минуту герцог колебался.

– Мне казалось, что я слышу стук копыт! – сказал он.

– Не думаю, ваше высочество!

– Почему же нам не ехать к павильону?

– Я боюсь западни. Если все благополучно, зачем нам ехать к павильону? Если же нет, это западня, чтобы захватить нас!

Внезапно лошадь герцога заржала. В одну секунду мы тесно завернули наши плащи вокруг голов наших лошадей и, держа их таким образом, стали целить револьверами в герцога и его слугу. Если бы они нашли нас, мы бы убили их или захватили в плен.

Майкл еще обождал минуту. Потом вскричал: – Итак, к Зенду! – всадил шпоры в коня и карьером пустился вперед.

Зант поднял вслед за ним свое оружие, и на его лице появилось такое живое выражение сожаления, что я употребил большое усилие, чтобы не расхохотаться.

Минут десять мы оставались на том же месте.

– Видите, – сказал Зант, – они прислали ему известие, что все благополучно!

– Что это значит? – спросил я.

– Бог знает, – сказал Зант, мрачно хмурясь. – Но это известие привлекло его из Стрельзау с редкой поспешностью!

Тут мы сели в седла и поехали так скоро, как наши усталые лошади могли нести нас. Последние восемь миль мы не говорили больше. Наши сердца были полны страха. Все благополучно! Что это значит? Все ли благополучно с королем?

Наконец, появился и павильон. Пришпоря лошадей в последний раз, мы доскакали до калитки. Все было тихо и спокойно. Ни одна душа не вышла к нам навстречу. Мы поспешно спрыгнули с коней. Вдруг Зант схватил меня за руку.

– Смотрите сюда! – сказал он, указывая на землю.

Я посмотрел вниз. У моих ног лежали пять или шесть шелковых платков, измятых, изрезанных и порванных. Я вопросительно повернулся к нему.

– Это те, которыми я связал старуху! – сказал он. – Привяжем лошадей и пойдем!

Ручка двери повернулась без сопротивления. Мы вошли в комнату, где прошлой ночью происходила попойка. В ней еще были раскинуты остатки нашего ужина и пустые бутылки.

– Дальше! – вскричал Зант, которому его удивительное хладнокровие начинало изменять.

Мы кинулись вниз по коридору, по направлению к погребам. Дверь угольного погреба стояла широко открытой.

– Они нашли старуху! – сказал я.

– Об этом можно было догадаться по платкам! – уточнил он.

Тогда мы подошли к дверям винного погреба. Они были заперты и казались совершенно такими, какими мы оставили их утром.

– Все благополучно! – сказал я.

Но тут прозвучало громкое проклятье Зайта. Его лицо побледнело, и он снова указал на землю. Из-под двери расплылось по полу красное пятно и застыло там. Зант уперся о противоположную стену. Я дернул дверь. Она была заперта.

– Где Иозеф? – пробормотал Зант.

– Где король? – отвечал я.

Зант вытащил фляжку и поднес к своим губам. Я побежал обратно в столовую и схватил тяжелые щипцы от камина. В моем страхе и возбуждении я осыпал ударами замок двери и выпустил в него заряд. Наконец замок отскочил, и дверь открылась.

– Дайте мне свечку! – сказал я; но Зант все стоял, прислонившись к стене.

Он, конечно, был более взволнован, так как любил своего господина. За себя он не боялся – никто не видал его испуганным: но при мысли, что находилось в этом темном погребе, лицо всякого человека могло побледнеть. Я взял сам серебряный подсвечник со стола в столовой и зажег свечу; возвращаясь, я почувствовал, как горячий воск капал на мою голую руку, так как свеча качалась взад и вперед; поэтому я не имею права презирать полковника Занта за его волнение.

Я дошел до дверей погреба. Красное пятно, принимая все более и более коричневый оттенок, распространилось внутри. Я сделал два шага в середину погреба и поднял свечу высоко над головой. Я увидел бочки, полные вина; я увидел пауков, ползающих по стенам, я увидел также пару пустых бутылок, лежащих на полу; а потом, далеко в углу, я увидел тело человека, лежащего на спине, с широко расставленными руками и кровавой раной на шее. Я подошел к нему и, став на колени около него, поручил Богу душу этого верного человека. Это было тело Иозефа, маленького слуги, убитого во время охраны короля.

Я почувствовал руку на своем плече и, повернувшись, увидел глаза Занта, блестящие, с выражением ужаса, рядом с собой.

– Король? Боже мой! Король? – причитал он хрипло.

Я повел свечой кругом по всему погребу.

– Короля здесь нет! – сказал я.


VII ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО НОЧУЕТ В СТРЕЛЬЗАУ

Я поддержал Занта и вывел его из погреба, плотно заперев за собой расшатанную дверь. Минут десять или более мы молча сидели в столовой. Потом старик Зант протер кулаками глаза, тяжело вздохнул и снова стал самим собой. Часы на камине пробили час, и он, топнув ногой по полу, сказал:

– Они овладели королем!

– Да, – отвечал я, – все благополучно, как сказано в депеше к Черному Майклу. Что за минута должна была быть для него, когда раздалась пальба в честь короля сегодня утром в Стрельзау! Хотелось бы узнать, когда он получил это известие?

– Должно быть, оно было послано утром, – сказал Зант. – Они, вероятно, послали раньше, чем слух о вашем приезде в Стрельзау дошел до Зенды, я думаю, что вести шли из Зенды!

– И он весь день носился с ними! – воскликнул я. – Клянусь честью, я не один провел сегодня тяжелый день. Что думал он, Зант?

– Не все ли равно? Что думает он теперь?

Я встал.

– Мы должны вернуться в город, – сказал я, – и собрать армию в Стрельзау. Нам следует пуститься в погоню за Михаилом раньше полудня!

Старик Зант вытащил трубку и бережно закурил ее от свечки, которая горела на столе.

– Король может быть убит, пока мы сидим здесь! – настаивал я.

Зант курил минуту молча.

– Проклятая старуха! – вырвалось у него. – Она, вероятно, как-нибудь привлекла их внимание. Я вижу всю игру. Они явились, чтобы захватить короля – и, как я говорю, – каким-то образом нашли его. Если бы мы не отправились в Стрельзау, вы, и я, и Фриц, все были бы в раю теперь!

– А король?

– Кто знает, где теперь король! – заметил он.

– Итак, двинемся в путь! – сказал я, но он сидел неподвижно.

Вдруг он разразился своим хриплым смехом:

– Клянусь Юпитером, мы задали тревогу Черному Майклу!

– Поедем, поедем! – повторил янетерпеливо.

И мы побеспокоим его еще немного, – прибавил он, пока хитрая улыбка расплывалась по его морщинистому загорелому лицу и зубы кусали кончик седого уса. – Да, милый мой, мы поедем обратно в Стрельзау. Король будет снова в своей столице завтра!

– Король?

– Коронованный король!

– Вы сошли с ума! – вскричал я. – Если мы вернемся и расскажем, какую шутку мы сыграли, что дадите вы за нашу жизнь?

– То, чего она стоит! – сказал Зант.

– А за королевский трон? Думаете ли вы, что высшему классу и народу понравится быть в том дурацком положении, в какое мы поставили их? Думаете ли вы, что они будут любить короля, который был слишком пьян, чтобы короноваться, и послал своего слугу, чтобы заменить себя?

– Его опоили, а я не слуга!

– Я говорю то, что скажет Черный Майкл!

Он встал, подошел ко мне и положил руку на мое плечо.

– Милый мой, – сказал он, – если вы будете играть вашу роль, вы можете еще спасти и короля. Ступайте назад и приберегите его трон для него!

– Но герцог знает – негодяи, которых он посылал сюда, знают.

– Да, но они не могут ничего сказать! – заревел Зант, мрачно торжествуя. – Мы их поймали! Как могут они выдать нас, не выдавая себя? – «Это не король, потому что мы похитили короля и убили его слугу». – Могут ли они сказать это?

Положение уяснилось. Знает Майкл обо мне или нет, он ничего не может сказать. Не вернув короля, что мог он сделать? А если он вернет короля, каково будет его положение? С минуту все эти соображения завлекли меня далеко, но скоро я стал считаться и со всеми трудностями.

– Мой обман откроется! – сказал я.

– Может быть, но каждый час дорог. Важнее всего – это иметь короля в Стрельзау, не то город перейдет к Майклу в двадцать четыре часа, и что будет тогда с жизнью короля – или его троном? Вы должны решиться!

– Предположим, что они убьют короля!

– Они его убьют, если вы не решитесь!

– Зант, предположим, что они уже убили короля?

– Тогда, клянусь небом, вы такой же Эльфберг, как и Черный Майкл, и вы будете царствовать в Руритании! Но я не думаю, чтобы они совершили это убийство, и не совершат, пока вы будете на троне. Не убьют же они его, чтобы посадить на трон вас?

План был смелый, смелее и безнадежнее того, который мы недавно привели в исполнение; но слушая Занта, я увидел и сильные стороны нашей игры. Кроме того, я был молод и любил борьбу, а мне предлагали участие в такой игре, в которую, может быть, ни один человек доселе не играл.

– Мой обман откроется! – сказал я.

– Может быть, – отвечал Зант. – Пойдем! В Стрельзау! Мы будем пойманы, как крысы в западне, если останемся здесь!

– Зант, – вскричал я, – я попробую!

– Молодец, – отвечал он. – Надеюсь, они оставили нам лошадей. Пойду посмотрю!

– Мы должны похоронить этого бедного малого! – заметил я.

– Времени нет! – отвечал Зант.

– Я успею!

– Что с вами? – осклабился он. – Я вас делаю королем! Ну, что же, хороните. Пойдите, принесите его, пока я посмотрю, есть ли лошади. Нельзя будет зарывать его глубоко, но едва ли это его огорчит. Бедный Иозеф! Он был человек честный!

Он вышел, а я отправился в погреб. Я поднял бледного Иозефа на руки и вынес в коридор, а оттуда к входным дверям дома. Около них я положил его на пол, вспомнив, что следует найти заступы для нашей работы. В эту минуту Зант вернулся.

– Лошади здесь, между ними родной брат той, которая принесла вас сюда. Но вы можете освободить себя от этого труда!

– Я не уеду, пока не похороню его!

– Нет уедете!

– Ни за что, полковник Зант, даже за всю Руританию!

– Глупец, – возразил он. – Подойдите сюда!

Он привлек меня к дверям.

Луна садилась, но приблизительно шагах в трехстах вдали двигалась по дороге из Зенды группа людей. Их было семь или восемь; четверо были верхами, остальные шли пешком; я видел, что они несли что-то длинное на плечах, и догадался, что то были заступы и мотыги.

– Они за вас исполнят работу, – сказал Зант. – В путь!

Он был прав. Приближающиеся люди были, без сомнения, слуги герцога Майкла, шедшие, чтобы скрыть следы своего злого дела. Я далее не колебался, но меня охватило непреодолимое желание. Указывая на труп бедного маленького Иозефа, я сказал Занту:

– Полковник, мы должны отомстить за него!

– Вам бы хотелось дать ему товарищей, а? Но это дело слишком рискованное, ваше величество!

– Я должен немного заняться ими! – продолжал я.

Зант заколебался.

– Что ж, – отвечал он, – оно к делу не идет, но вы были мальчиком послушным, и если мы тут погибнем, черт возьми, вас это избавит от лишних хлопот. Я покажу вам, как напасть на них!

Он осторожно запер полуоткрытую дверь. После этого мы прошли весь дом и дошли до заднего хода. Здесь стояли наши лошади. Широкая дорога огибала весь павильон.

– Готов ли револьвер? – спросил Зант.

– Нет, я приготовил саблю! – отвечал я.

– Черт, вам крови захотелось сегодня, – засмеялся он. – Пусть будет по-вашему!

Мы сели наконец, вынули сабли и молча ждали минуты две. Тогда мы услыхали шаги людей на дороге по другую сторону дома. Они остановились, и один из них воскликнул:

– Ну, выноси его из дома!

– Теперь! – прошептал Зант. Всадив шпоры в коней, мы карьером кинулись в объезд дома и через секунду были среди негодяев. Зант потом говорил мне, что убил человека, и я ему верю; но я более его не видал. Одним ударом я рассек голову какого-то молодца на гнедой лошади, и он упал на землю. После этого я очутился против высокого человека, наполовину сознавая, что еще другой находится по мою правую руку. Бездействие было опасно, и одним движением я всадил шпоры в коня и мою саблю прямо в грудь высокому человеку. Его пуля прожужжала мимо моего уха – я почти был уверен, что она меня задела. Я хотел вытянуть саблю из убитого, но она не поддалась, и я, бросив ее, пустился за Зантом, которого теперь увидел шагах в двадцати впереди. Я махнул рукой на прощанье и с криком опустил ее; пуля задела палец, и я почувствовал, как полилась кровь. Старик Зант повернулся в седле. Кто-то снова выстрелил, но у негодяев не было ружей, и мы были вне опасности. Зант стал смеяться.

– На мою долю один, на вашу два, удачно! – сказал он. – Маленькому Иозефу будут товарищи! Хотел бы я знать, заметили ли они нас?

– Высокий молодец заметил; когда я его ударил, то слышал его восклицание «Король»!

– Хорошо! Хорошо! О, мы зададим еще трезвому Черному Майклу!

Остановившись на минуту, мы сделали перевязку моему раненому пальцу, из которого лила кровь и который мучительно болел, так как кость была сильно задета. После того мы пустились в путь, требуя от наших лошадей всех усилий, на какие они были способны. Возбуждение схватки и нашего серьезного предприятия утихло, и мы ехали в мрачном молчании. День начинался ясный и холодный. У только что проснувшегося фермера мы потребовали подкрепления для себя и для лошадей. Под предлогом зубной боли я, как мог, закрыл плащом лицо. Потом снова в путь, пока Стрельзау не появился перед нами. Было часов восемь или около девяти, и все ворота были открыты, как и всегда, исключая того времени, когда капризы или интриги герцога запирали их. Мы ехали той же дорогой, которой выехали накануне вечером, все четверо – люди и лошади, усталые и измученные. Улицы были даже спокойнее, чем при нашем отъезде; каждый высыпался после ночных празднеств, и мы почти никого не встретили, до самой маленькой калитки дворца. Здесь нас поджидал старый слуга Занта.

– Все ли благополучно, сударь? – спросил он.

– Все, – отвечал Зант, и человек этот, подойдя ко мне, взял мою руку, чтобы поцеловать ее.

– Король ранен! – воскликнул он.

– Ничего, – сказал я, сходя с лошади, – мой палец попал между дверями!

– Помни – молчанье! – сказал Зант. Но, впрочем, мой добрый Фрейлер, совершенно лишнее тебе это повторять!

Старик пожал плечами.

– Все молодые люди ездят иногда по своим делам, почему же королю не ездить? – заметил он.

Смех Занта не изменил его предположений о причине моей поездки.

– Всегда лучше довериться человеку, – сказал Зант, всаживая ключ в замок, – насколько, конечно, это нужно!

Мы вошли и добрались до уборной. Распахнув дверь, мы увидели Фрица фон Тарленгейма, лежащего одетым на диване. Он, казалось, спал, но наше появление разбудило его. Он вскочил, кинул на меня взгляд и с радостным криком бросился на колени передо мной.

– Слава Богу! Государь, слава Богу! Вы невредимы! – воскликнул он, протягивая руку, чтобы схватить мою.

Признаюсь, я был тронут. Этот король, со всеми своими недостатками, умел внушать любовь окружающим. Целую минуту я не мог заставить себя говорить и разбить иллюзии доброго малого. Но закаленный старик Зант не испытал этого чувства. Он хлопнул себя рукой по ноге с восторгом.

– Браво, мальчуган, – вскричал он. – Очень хорошо!

Фриц растерянно посмотрел на нас. Я протянул руку.

– Вы ранены, государь? – воскликнул он.

– Только царапина, – сказал я, но остановился.

Фриц встал с растерянным выражением. Держа меня за руку, он оглядел меня сверху вниз и снизу вверх. Потом вдруг бросил мою руку и отшатнулся назад.

– Где король? Где король? – закричал он.

– Тише, дурак! – прошипел Зант. – Не так громко! Вот король!

У дверей раздался стук. Зант схватил меня за руку.

– Сюда, скорее, в спальню! Снимайте шапку и сапоги. Полезайте на кровать. Спрячьте все!

Я исполнил его приказание. Минуту спустя Зант заглянул снова, покивал, ухмыльнулся и ввел очень нарядного и почтительного молодого человека, который подошел к моей кровати с частыми поклонами и доложил, что он принадлежит к дому принцессы Флавии и что ее королевское высочество прислала его специально, чтобы узнать, как здоровье короля после того утомления, которое его величество перенесли накануне.

– Передайте моей кузине мою горячую благодарность, – сказал я, – и скажите ее королевскому высочеству, что я во всей своей жизни не чувствовал себя лучше!

– Король, – прибавил старик Зант (который, я начинал убеждаться, иногда лгал из любви к искусству), – проспал всю ночь не просыпаясь!

Молодой человек (он напомнил мне «Озрика» в «Гамлете») с поклонами вышел вон. Комедия окончилась, и бледное лицо Фрица фон Тарленгейма призвало нас к действительности, хотя в сущности, комедия становилась для нас действительностью.

– Неужели король умер? – прошептал он.

– Дай Бог, чтобы нет, – отвечал я. – Но он в руках Черного Майкла!


VIII СВЕТЛАЯ КУЗИНА И ТЕМНЫЙ БРАТ

Жизнь настоящего короля, вероятно, тяжела, но исполняющего роль короля, я ручаюсь, гораздо тяжелее. На следующий день Зант научил меня моим обязанностям, что я должен делать и что должен знать, в течение трех часов; потом я наскоро позавтракал. Зант, сидя против меня, говорил мне, что король по утрам всегда пил белое вино и терпеть не мог пряных блюд.

Потом явился канцлер, также часа на три; ему я должен был объяснить, что мой ушибленный палец (мы воспользовались этой раной) мешал мне писать; – началась суета, ссылки на прошлые случаи и так далее, которые окончились тем, что я поставил какой-то знак, а канцлер засвидетельствовал его, с избытком торжественных клятв. Потом представлялся французский посланник, предъявляя свои верительные грамоты; в этом случае мое невежество не имело значения, так как и король знал очень мало. (Мы приняли весь Corps Diplomatinguc в течение следующих дней, переход власти в другие руки требовал всей этой суматохи.)

Наконец я остался один. Я позвал своего нового слугу (мы выбрали, чтобы заменить Иозефа, молодого человека, никогда не видавшего короля), велел принести водки и воды и заметил Занту, что теперь могу надеяться на отдых.

Фриц фон Тарленгейм стоял тут же.

– Клянусь небом, – вскричал он, – мы теряем время. Неужели мы не соберемся задать страху Черному Майклу?

– Тише, сын мой, тише, – сказал Зант, морща брови. – Это доставило бы нам большое удовольствие; но могло бы стоить дорого. Неужели Майкл падет, оставя короля в живых?

– А кроме того, – подсказал я, – пока король здесь, в Стрельзау, на своем престоле, какие могут быть у него неудовольствия против дорогого брата Майкла?

– Неужели мы не должны ничего предпринимать?

– Мы не должны предпринимать ничего глупого! – проворчал Зант.

– Мне это напоминает, Фриц, – сказал я, – содержание одной из наших английских комедий-критик, не слыхали ли вы о ней? Или еще о двух соперниках, наводящих друг на друга револьвер. Я не могу выдать Майкла, не выдавая себя!

– И короля! – вставил Зант.

– А Майкл выдаст себя, если будет стараться выдать меня!

– Это очень мило! – сказал старый Зант.

– Если я буду уличен, – продолжал я, – то стану играть в открытую игру и поборюсь с герцогом; но пока я жду его хода!

– Он убьет короля! – вскричал Фриц.

– Нет! – отвечал Зант.

– Трое из Шестерки в Стрельзау! – продолжал Фриц.

– Только трое, вы уверены? – спросил Зант живо.

– Да, только трое!

– Значит, король жив, и остальные трое сторожат его! – воскликнул Зант.

– Да, вы правы! – подхватил Фриц, с прояснившимся лицом. – Если бы король умер и был похоронен, они все были бы здесь с Майклом. Вы знаете, что Майкл вернулся сюда, полковник?

– Знаю, будь он проклят!

– Господа, господа, – сказал я, – кто эта Шестерка?

– Я думаю, вы скоро с ней познакомитесь, – отвечал Зант. – Это шесть человек, которых Майкл держит у себя в доме; они преданы ему душой и телом. Из них три руританца, затем один француз, один бельгиец и один – ваш соотечественник!

– Они не задумаются зарезать человека, если им прикажет Майкл! – окончил Фриц.

– Может быть, они зарежут и меня? – подсказал я.

– Весьма вероятно! – согласился Зант. – Которые из них здесь, Фриц?

– Де Готэ, Берсонин и Детчард!

– Иностранцы! Ясно, как день. Он привез их и оставил руританцев с королем; это для того, чтобы вовлечь в это дело руританцев как можно дальше!

– Значит, из них никого не было около павильона между нашими друзьями? – спросил я.

– Жаль, что их не было, – отвечал Зант с сожалением. – Теперь бы их было не шесть, а четыре.

Я успел уловить в себе один из признаков власти – сознание, что не следует открывать всех моих мыслей или тайных намерений даже самым близким друзьям. Я твердо наметил себе будущие действия. Я хотел достичь возможно большей популярности и, вместе с тем, не выказывать никакой неприязни Майклу. Этими средствами я надеялся смягчить враждебность его приверженцев и доказать, если бы произошло открытое столкновение, что он человек не угнетенный, а просто неблагодарный.

Но я не желал открытого столкновения. Интересы короля требовали тайны; и пока тайна была соблюдена, мне в Стрельзау предстояла интересная игра. Майкл от промедления не мог стать сильнее.

Я приказал подать лошадь и, сопутствуемый Фрицем фон Тарленгеймом, поехал по большой новой аллее королевского парка, отвечая на поклоны с величайшей учтивостью. Потом я проехал по некоторым улицам, остановился и купил цветов у хорошенькой девушки, заплатив ей золотой монетой; после этого, достаточно привлекая желаемое внимание (за мной тянулся хвост человек из пятисот), я направился ко дворцу принцессы Флавии и спросил, может ли она принять меня. Этот поступок вызвал большое сочувствие и был встречен криками удовольствия. Принцесса была очень популярна, и сам канцлер не постеснялся намекнуть мне, что чем решительнее я буду ухаживать за ней и чем скорее я доведу дело до счастливого окончания, тем горячее будут чувства подданных ко мне. Канцлер, конечно, не мог знать, какие препятствия находились на пути к его искреннему и прекрасному совету. Но все же мне казалось, что мое посещение не могло принести вреда; в этом Фриц поддерживал меня с горячностью, удивившей меня, пока он не признался, что и у него была причина посещать дом принцессы, и эта причина – сильное желание видеть фрейлину, лучшего друга принцессы, графиню Гельгу фон Строфцин.

Этикет осуществил надежды Фрица. Пока меня вводили в гостиную принцессы, он оставался с графиней в первой комнате; несмотря на присутствие посторонних и слуг, находящихся здесь, я не сомневаюсь, что он умудрился устроить себе с ней тет-а-тет; но у меня не хватало времени думать о них, так как я делал теперь самый тонкий ход во всей моей трудной игре. Мне надо было поддержать привязанность принцессы ко мне – и, вместе с тем, ее равнодушие; я должен был выказать ей любовь – и не испытывать ее. Я должен был разыгрывать влюбленного с девушкой, которая была прекраснее всех, виденных мною. Я старался приспособиться к этой роли, которая была не легка, при виде того прелестного замешательства, которое встретило меня. Как я сыграл свою роль, будет видно из всего последующего.

– Вы заслуживаете золотых лавров, – сказала она. – Вы точно тот принц у Шекспира, который изменился, став королем. Но я забываю, что вы король, государь!

– Прошу вас говорить только то, что подсказывает вам сердце, и называть меня только по имени!

Она с минуту смотрела на меня.

– Я радуюсь и горжусь, Рудольф, – сказала она. – Но, как я уже говорила вам, даже ваше лицо изменилось!

Я оценил похвалу, но предмет разговора мне не нравился; я сказал:

– Брат мой вернулся, я слыхал. Он совершил далекую экскурсию, не правда ли?

– Да, он здесь! – отвечала она, слегка хмурясь.

– Он не может долго оставаться вдали от Стрельзау, как видно, – заметил я, улыбаясь. – Что ж, мы рады его видеть. Чем он ближе к нам, тем лучше!

Принцесса взглянула на меня с веселым блеском в глазах.

– Почему, Рудольф? Не потому ли, что вам легче…

– Следить за ним? Может быть, – сказал я. – Чему вы радуетесь?

– Я не сказала, что радуюсь! – отвечала она.

– Но другие говорят это о вас!

– Много есть дерзких людей! – сказала она с восхитительной надменностью.

– Вероятно, вы хотите сказать, что я из их числа?

– Ваше величество не может быть дерзким, – отвечала она, приседая с притворным уважением, но прибавив лукаво, спустя минуту: – Только разве…

– Что ж, только когда?

– Только, если вы скажете мне, что меня хоть на секунду интересует, где находится герцог Стрельзауский!

Право, мне было жаль, что я не король.

– Вам все равно, где брат Майкл?

– О, брат Майкл! Я зову его герцогом Стрельзауским!

– Но при встречах вы называете его братом Майклом?

– Да, по приказанию вашего отца!

– Понимаю. А теперь по моему?

– Если таково ваше приказание!

– Без сомнения! Мы все должны быть любезны с нашим дорогим Майклом!

– Вы, вероятно, прикажете мне принимать также его друзей?

– Шестерку?

– Вы также зовете их таким образом?

– Чтобы следовать моде, зову. Но я приказываю вам принимать только тех, кого вы пожелаете!

– Исключая вас!

– За себя я прошу. Приказывать я не могу!

Пока я говорил, на улице послышались крики. Принцесса подбежала к окну.

– Это он! – вскричала она. – Это – герцог Стрельзауский!

Я улыбнулся, но ничего не сказал. Она вернулась на свое место. Несколько минут мы сидели молча. Шум на улице стих, но я слышал шаги в первой комнате. Я начал говорить об общих вопросах. Так прошло еще несколько минут. Я спрашивал себя, куда девался Майкл, но думал, что мне не следует в это вмешиваться. Внезапно, к большому моему удивлению, Флавия, всплеснув руками, спросила взволнованным голосом:

– Неужели с вашей стороны благоразумно сердить его?

– Что? Кого? Каким образом сержу я его?

– Заставляя его ждать!

– Милая кузина, я вовсе не желаю заставлять…

– Так что ж, может он войти?

– Конечно, если вы желаете!

Она с любопытством посмотрела на меня.

– Какой вы смешной, – сказала она. – Ведь нельзя было доложить о нем, пока я сижу с вами!

Вот прекрасное преимущество королевского достоинства!

– Великолепный этикет! – вскричал я. – Но я совершенно забыл; а если бы я сидел с кем-нибудь другим, о вас можно было бы доложить?

– Вы знаете также хорошо, как и я. Обо мне всегда можно доложить, потому что я королевской крови! – и она продолжала с удивлением смотреть на меня.

– Я никогда не был в состоянии помнить все эти глупые правила, – сказал я довольно неудачно, внутренне кляня Фрица, который ничего не сказал мне о них. – Но я заглажу свою ошибку!

Я вскочил, открыл дверь и вышел в первую комнату. Михаил сидел у стола с мрачным нахмуренным лицом. Все присутствующие стояли, исключая дерзкого мальчишки Фрица, который, развалившись покойно в кресле, заигрывал с графиней Гельгой. Он вскочил при моем входе с почтительной живостью, которая еще более подчеркнула его прежнюю небрежность. Мне было нетрудно понять, почему герцог не любил Фрица.

Я протянул руку, Майкл взял ее, и я обнял его. Потом я повел его с собой во вторую гостиную.

– Брат, – сказал я, – если бы я знал, что вы здесь, вы бы не ждали и минуты, и я попросил бы у принцессы разрешения ввести вас к ней!

Он холодно поблагодарил меня. У этого человека было много качеств, но он не умел скрыть своих чувств. Даже совершенно посторонний человек заметил бы, что он ненавидит меня и ненавидит сильнее всего рядом с принцессой Флавией; но я убежден, что он старался скрыть свои чувства и уверить меня, что он искренно верит, что я король. Я не знал всего, конечно; но даже если король умел притворяться еще сильнее и умнее меня (а я начинал гордиться своим исполнением этой роли), Майкл не мог этому верить. А если он не верил, как его должно было приводить в ярость то, что я называл его – Майкл, а ее – Флавией.

– У вас ранена рука, государь! – заметил он с участием.

– Да, я играл с одной полукровной собакой (я хотел рассердить его), а вы, брат, знаете, что у них нрав злой!

Он горько улыбнулся, и его темные глаза остановились на мне с минуту.

– Но разве укус опасен? – вскричала Флавия тревожно.

– На этот раз нет, – сказал я. – Если бы я дал возможность укусить себя глубже, тогда другое дело, кузина!

– Неужели собаку не убили? – спросила она.

– Еще нет. Мы ждем, чтобы убедиться, вреден ли ее укус!

– А если вреден? – спросил Майкл со своей горькой улыбкой.

– Ей раскроят голову, брат! – ответил я.

– Вы не будете больше играть с ней? – спросила Флавия.

– Может быть, и буду!

– Но она может еще укусить!

– Без сомнения, она попытается! – сказал я, улыбаясь.

Тут, боясь, что Майкл скажет что-нибудь такое, на что я должен буду рассердиться (так как хотя я мог показывать ему свою ненависть, но по виду должен был казаться дружелюбным), я стал восхищаться прекрасным состоянием его полка, выразившего искренне верноподданническое чувство при моей встрече в день коронации. Потом я перешел к восторженному описанию охотничьего павильона, который он одолжил мне. Но он внезапно поднялся. Его самообладание ускользало из его власти, и, извинившись, он простился с нами. Впрочем, подойдя к дверям, он остановился и сказал:

– Трое из моих друзей очень желают чести быть вам представленными, государь. Они здесь, в первой комнате!

Я немедленно присоединился к нему и просунул руку под его локоть. Выражение его лица было слаще меда. Мы вышли в первую комнату совершенно по-братски. Майкл сделал знак, и три человека выступили вперед.

– Эти господа, – сказал Майкл с любезностью, полной достоинства, которую он легко и грациозно умел выражать, – самые верные и преданные слуги вашего величества, а мои самые верные, преданные друзья!

– Благодаря второй, также, как и первой причине, – сказал я, – я очень рад их видеть!

Они подошли один за другим и поцеловали мне руку: – Де Готэ, высокий худощавый молодец, с торчащими вверх волосами и подкрученными усами; Берсонин, бельгиец, осанистый человек средних лет с лысой головой (хотя ему было немного более тридцати лет), и последний англичанин, Детчард, с узким загорелым лицом и коротко остриженными светлыми волосами. Он был хорошо сложен, широк в плечах и узок в бедрах.

«Хороший боец, но плохой знакомец», – определил я его. Я заговорил с ним по-английски, с слегка иностранным произношением и, клянусь, он улыбнулся, хотя немедленно скрыл улыбку.

«Итак, мистер Детчард посвящен в тайну!» – подумал я.

Отделавшись от моего дорогого брата и его друзей, я вернулся проститься с кузиной. Она стояла на пороге. Я простился с ней, взяв ее за руку.

– Рудольф, – сказала она очень тихо, – будьте осторожны, пожалуйста!

– Почему?

– Вы знаете: я не могу сказать. Подумайте о том, что жизнь ваша дорога!

– Кому?

– Руритании!

Был ли я прав, или не прав, играя эту роль? Не знаю; зло лежало и в том, и в другом, а я не смел открыть ей правды.

– Только Руритании? – спросил я тихо.

Внезапный румянец разлился по ее несравненному лицу.

– И вашим друзьям также! – сказала она.

– Друзьям?

– И вашей кузине, любящей подданной! – прошептала она.

Я не мог говорить, поцеловал ее руку и вышел, проклиная себя, потом позвал господина Фрица, который, не обращая внимания на слуг, играл в веревочку с графиней Гельгой.

– Что же делать, – сказал он, – нельзя же только заниматься заговорами! Иногда любовь берет верх!

– Начинаю думать, что это правда! – отвечал я; и Фриц, шедший рядом со мной, отступил почтительно назад.


IX НОВОЕ УПОТРЕБЛЕНИЕ ЧАЙНОГО СТОЛА

Если бы я посвятил читателей в мелкие подробности моего существования в то время, они показались бы поучительными людям, мало знакомым с дворцовой жизнью; если бы я открыл некоторые тайны, которые узнал тогда, они могли бы быть полезны государственным людям Европы. Но я намерен ничего не рассказывать. Я очутился бы между Сциллой скуки и Харибдой нескромности и сознаю, что лучше всего мне строго придерживаться подпольной драмы, которая разыгралась вне политики Руритании. Я могу только сказать, что тайне моего обмана часто грозило разоблачение. Я делал ошибки, со мной случались неудачи: требовались весь такт и вся любезность, которыми я располагал, чтобы загладить кажущиеся пробелы памяти и большую забывчивость по отношению к старым знакомым, в чем я попадался часто. Но я избегнул разоблачения, что приписываю, как сказал раньше, более всего смелости моего предприятия. Я убежден, что с этим необъяснимым физическим сходством было гораздо легче избежать короля Руритании, чем моего ближайшего соседа.

Однажды Зант вошел ко мне в комнату. Он кинул мне письмо, говоря:

– Это к вам, – кажется, женская рука. Но раньше сообщу вам кое-какие известия.

– Что еще?

– Король находится в Зендовском замке! – сказал он.

– Откуда вы это знаете?

– Потому что остальная половина Майкловой шестерки находится там. Я наводил справки, и они все там – Лауэнграм, Крифштейн и молодой Руперт Гентцау; клянусь честью, три отборнейших негодяя из всех живущих в Руритании!

– Так что же?

– Фриц хочет, чтобы вы отправились в замок с пехотой, кавалерией и артиллерией.

– Чтобы засыпать ров? – спросил я.

– Что-то в этом роде, – осклабился Зант, – но тогда мы не нашли бы и трупа короля.

– Вы убеждены, что он находится там?

– Весьма вероятно, так, кроме пребывания в замке трех негодяев, существуют другие доказательства; мост всегда поднят, никто не может войти в замок или выйти из него без разрешения молодого Гентцау или даже самого Черного Михаила. Нам придется связать Фрица.

– Я отправлюсь в Зенду! – сказал я.

– Вы сошли с ума!

– Может быть, сойду когда-нибудь!

– Возможно, если же вы отправитесь, то, очень вероятно, там и останетесь.

– Это очень возможно, друг мой! – сказал я небрежно.

– Его величество не в духе, – заметил Зант. – Что ваша любовная интрига?

– Придержите-ка язык! – отвечал я.

Он с минуту смотрел на меня, затем закурил трубку. Его замечание, что я не в духе, было совершенно верно, и я продолжал злобно:

– Куда я ни направлюсь, меня преследуют с полдюжины молодцов.

– Знаю. Я их посылаю! – отвечал он сдержанно.

– Зачем?

– Затем, – сказал Зант, продолжая курить, – что для Михаила было бы не особенно неприятно, если бы вы исчезли. С вашим исчезновением старая игра, которую мы остановили, была бы сыграна, или он снова бы принялся за нее.

– Я могу сам себя уберечь!

– Де Готе, Берсонин и Детчард находятся в Стрельзау; и каждый из них, милый мой, способен перервать вам горло так же охотно, как я перерезал бы Черному Майклу и гораздо более предательски. Что это за письмо?

Я распечатал письмо и прочел вслух:


«Если король желает узнать то, что весьма необходимо знать королю, пусть он поступит, как это письмо ему посоветует. В конце Новой Аллеи в большом саду стоит дом. У дома подъезд со статуей нимфы. Сад окружен стеной; на задней стороне стены находится калитка. Сегодня в 12 часов ночи, если король пойдет один через калитку, повернет направо и пройдет двадцать шагов, он найдёт беседку, к которой ведет лестница из шести ступенек. Если он подымется по ней и войдет, то увидит там кое-кого, кто откроет ему то, что близко касается его жизни и престола. Письмо это написано верным другом. Король должен быть один. Если он не обратит внимания на это приглашение, его жизнь будет в опасности. Пусть он письмо не показывает никому, или он погубит женщину, которая его любит: Черный Майкл не прощает».


– Нет, – заметил Зант, когда я кончил, – он умеет диктовать интересные письма!

Я пришел к тому же заключению и собирался бросить письмо в сторону, когда заметил, что и на другой стороне листа что-то написано.

– Посмотрите, еще есть продолжение!


«Если будете колебаться, – продолжал написавший, – посоветуйтесь с полковником Зантом».


– Что! – вскричал тот искренно удивленный. – Неужели он думает, что я еще глупее вас?

Я сделал ему знак помолчать.


«Спросите его, какая женщина будет сильнее всего противиться женитьбе герцога на его кузине и тем помешать ему стать королем? Спросите, не начинается ли ее имя на А?»


Я вскочил на ноги. Зант положил свою трубку.

– Антуанета де Мобан. клянусь небом! – вскричал я.

– Откуда вы ее знаете? – спросил Зант.

Я рассказал ему, что и как узнал об этой даме: он кивнул головой.

– Все это верно до такой степени, что даже у нее произошла ссора с Майклом! – сказал он задумчиво.

– Если бы она захотела, то могла бы быть нам полезной – заметил я.

– Но все же я думаю, что письмо это написано Майклом! – заметил я.

– Я тоже также, но хочу узнать наверно. Я отправлюсь туда, Зант!

– Нет, пойду я! – возразил он.

– Вы можете пойти до калитки!

– Я пойду к беседке!

– Будь я повешен, если пущу вас!

Я встал и оперся о камин.

– Зант, я доверяю этой женщине и пойду!

– Я никакой женщине не верю, – отвечал Зант, – и вы не пойдете!

– Я отправлюсь в беседку или вернусь в Англию! – возразил я.

Зант начинал понимать, когда может руководить мною и когда должен подчиняться.

– Мы играем не в такт, – продолжал я. – С каждым днем, оставляя короля там, где он находится, мы опасность увеличиваем. С каждым днем разыгрываемый мною маскарад становится рискованнее. Зант, мы должны приняться за дело, мы должны загнать зверя.

– Пусть будет так! – согласился он со вздохом.

Чтобы не вдаваться в подробности, скажу только, что в половине двенадцатого, в ту же ночь, Зант и я сели на коней. Фрица опять оставили на страже, и мы открыли ему цель нашей поездки. Ночь была очень темная. На мне не было сабли, но был револьвер, длинный нож и фонарь. Мы доехали до наружной калитки. Я спешился, Зант протянул руку.

– Я буду ждать вас! – сказал он.

– Если услышите выстрел, то – останетесь здесь, в этом все шансы короля. С вами не должно случиться беды.

– Вы правы. Желаю вам успеха!

Я толкнул небольшую калитку; она открылась, и я очутился в запущенном, заросшем кустами саду. На заросшей травой дорожке я повернул направо, как мне было приказано, и осторожно пошел. Мой фонарь был закрыт, но в руке я держал револьвер. До меня не долетал ни один звук. Постепенно большой темный предмет стал выделяться во мраке. Это была беседка. Дойдя до ступенек, я поднялся по ним и очутился перед деревянной расшатанной и непрочной дверью, висевшей на завесах. Я толкнул ее и вошел. Какая-то женщина бросилась ко мне и схватила меня за руку.

– Закройте дверь! – прошептала она.

Я повиновался и потом направил свет своего фонаря на нее. Она была в вечернем платье, одета очень роскошно, и ее видная смуглая красота фантастично освещалась светом фонаря. Беседка была пустая, маленькая. Комната, в которой стояли только пара стульев и небольшой железный столик, походила на те, какие можно видеть в кафе.

– Не говорите, – сказала она. – У нас нет времени. Слушайте! Я знаю вас, мистер Рассендиль. Я писала вам по приказанию герцога.

– Я так и думал! – отвечал я.

– Через двадцать минут сюда явятся три человека с тем, чтобы убить вас.

– Три – из шестерки?

– Да. До того времени, вы должны уйти. Если вы не уйдете, то сегодня будете убиты.

– Или будут убиты они!

– Слушайте, слушайте! Когда вас убьют, ваш труп отнесут в самый опасный и глухой квартал города. Там его найдут. Михаил немедленно арестует всех ваших друзей, – полковника Занта и капитана фон Тарленгейма прежде всех, – объявит осадное положение в Стрельзау и пошлет гонца в Зенду. Остальные три его приятеля убьют короля в замке, а герцог объявит королем себя или принцессу, – себя, если будет достаточно силен. Во всяком случае, он женится на ней и станет королем в действительности, а потом и по имени. Понимаете?

– Смелый заговор! Но почему вы?…

– Верьте, что я христианка – или думаете, что я ревнива! О, Боже! Неужели я увижу его женатым на ней? Теперь идите, но помните, – вот что мне остается сказать вам – что никогда, днем ли, или ночью, вы не в безопасности. Три человека следуют за вами в качестве телохранителей. Не правда ли? А трое других следят за ними; три приятеля Майкла никогда не бывают далее двухсот шагов от вас. Вы погибли, если они хоть минуту застанут вас одного. Теперь идите. Подождите, калитку верно уже охраняют. Ступайте тихонько, пройдите мимо беседки шагов сто, и вы найдете лестницу, прислоненную к забору. Перелезайте через него и бегите, спасайте свою жизнь!

– А вы? – спросил я.

– Мне еще остается окончить свою игру. Если он узнает, что я сделала, мы более не встретимся. Если же нет, то я могу еще… Но все равно. Идите, не медля.

– Но что вы ему скажете?

– Что вы не пришли, что вы отгадали западню!

Я взял и поцеловал ее руку.

– Сегодня вы оказали большую услугу королю, – сказал я. – Где он находится, в замке?

Она понизила голос до шепота полного страха. Я слушал жадно.

– Пройдя подземный мост, вы дойдете до тяжелой двери; за нею находится…

– Слушайте! Что это?

Около беседки послышались шаги.

– Они пришли! Слишком рано! О Боже! Они пришли слишком рано! – и она побледнела, как смерть.

– А мне кажется, – сказал я, – что они пришли как раз вовремя!

– Закройте фонарь! Видите, в дверях есть щель. Видите вы их?

– Я приложил глаза к щели. На последней ступеньке я увидел три неясные фигуры. Я взвел курок. Антуанета поспешно положила руку на мою.

– Положим, вы убьете одного, – сказала она. – А потом что?

Извне раздался голос – голос, говоривший безукоризненно по-английски.

– Мистер Рассендиль! – сказал он.

Я не отвечал.

– Мы хотим поговорить с вами. Обещайте, что не станете стрелять, пока мы не кончим разговора?

– Не имею ли я удовольствие говорить с мистером Детчар-дом? – спросил я.

– Дело не в именах!

– В таком случае оставьте и мое имя в покое!

– Прекрасно, государь. Я хочу сделать вам предложение!

Я все еще держал глаз у щели. Мои три противника поднялись еще на две ступеньки; три револьвера целили прямо в дверь.

– Не согласитесь ли вы впустить нас? Мы клянемся честью сохранить перемирие!

– Не доверяйте им! – прошептала Антуанета.

– Мы можем говорить через дверь! – сказал я.

– Но вы можете открыть ее и выстрелить, – возразил Детчард, – и хотя мы после этого непременно убьем вас, вы раньше можете убить одного из нас. Поклянитесь честью, что не станете стрелять во время переговоров!

– Не доверяйте им! – прошептала Антуанета снова.

Внезапная мысль осенила меня. Я быстро обдумал ее. Она казалась исполнимой.

– Клянусь честью не стрелять, пока вы не начнете сами, – сказал я; – но сюда я вас не впущу. Стойте там и говорите!

– Это умно! – заметил он.

Все трое поднялись на последнюю ступеньку и стали как раз около двери. Я приложил ухо к щели. Я не мог расслышать их слов, но голова Детчарда находилась очень близко к голове более высокого из его товарищей (Де Готе, по моим догадкам).

– Частные сообщения, – подумал я. Потом я сказал громко:

– Что ж, господа, в чем заключается ваше предложение?

– Охранная грамота до границы и пятьдесят тысяч английских фунтов!

– Нет, нет! – прошептала Антуанета самым тихим шепотом.

– Они предатели!

– Предложение довольно приличное! – сказал я, продолжая свои обозрения через щель. Они стояли очень близко друг возле друга, как раз около двери.

Я постиг сердца разбойников, и предостережения Антуанстты были мне не нужны. Они намерены были кинуться на меня, как только я увлекусь разговором!

– Дайте мне минуту на размышление! – сказал я, и мне показалось, что в саду раздался смех.

Я повернулся к Антуанете.

– Станьте поближе к стене, вне линии выстрелов из двери! – прошептал я.

– Что вы хотите делать? – спросила она с испугом.

– Увидите! – отвечал я.

Я взял маленький железный столик. Он не был тяжел для такого сильного человека, как я, и стал держать его за ножки. Доска стола, встав передо мной, служила щитом для моей головы и тела. Я привесил закрытый фонарь к поясу и сунул револьвер в ближайший карман. Внезапно я увидал, что дверь чуть-чуть открылась, может быть, ветер, а, может, и рука извне старалась ее открыть.

Я отошел от двери как можно дальше, держа стол в том положении, которое я описал, затем крикнул:

– Господа, принимаю ваше предложение, доверяясь вашей чести, если вы согласитесь открыть дверь.

– Откройте сами! – отвечал Дстчард.

– Она открывается наружу, – возразил я. – Отойдите немного, господа, или я ударю вас, когда стану открывать!

Я подошел к двери и стал шарить около ее ручки. Потом на цыпочках вернулся на свое место.

– Не могу открыть! – вскричал я. – Замок заскочил!

– Глупости! Я открою! – отвечал Детчард. – Пустяки, Берсонин, почему же нет? Неужели вы боитесь одного человека?

Я улыбнулся про себя. Через минуту дверь была открыта настежь. Свет фонаря показал мне трех людей, стоящих рядом, с поднятыми револьверами. С громким криком кинулся я скорым шагом через беседку и через дверь. Раздались три выстрела, которые и попали в мой щит. Еще секунда, я прыгнул, мой стол с силой ударился в моих врагов и падающей, ругающейся, борющейся кучей, они и я, и мой славный стол скатились со ступенек беседки на землю. Антуанетта закричала, но я вскочил на ноги, громко смеясь.

Де Готе и Берсонин лежали ошеломленные. Детчард Лежал под столом, но, когда я встал, он оттолкнул его от себя и выстрелил снова. Я выхватил револьвер и спустил курок; я услыхал его проклятие и побежал, как заяц, продолжая смеяться, мимо беседки и вдоль стены. Я слышал за собой шаги и, повернувшись, выстрелил на удачу. Шаги затихли.

«Дай Бог, – подумал я, – чтобы она сказала правду насчет лестницы!» Стена была высокая и усаженная железными остриями.

Да, вот и лестница. Я взобрался по ней и перелез через стену в одну минуту. Вернувшись к калитке, я увидел лошадей; потом услыхал выстрел. Стрелял Зант. Он услышал шум и стучал и крутил замок калитки, ударяя в нее и стреляя в замочную скважину, как исступленный. Он совершенно забыл, что не должен был принимать никакого участия в стычке. При этом я снова рассмеялся и сказал, ударив его по плечу:

– Пойдем домой спать, старик. Я могу рассказать вам лучшую сказку о чайном столе, которую вы когда-либо слыхали!

Он вздрогнул, вскричав: – вы живы! – и с силой пожал мою руку. Но через секунду прибавил:

– Что вы, черт возьми, так смеетесь?

– Четыре гостя вокруг чайного стола, – сказал я, продолжая смеяться, так как было необыкновенно смешно представить грозную тройку совершенно разбитой и пораженной оружием не более смертельным, как обыкновенный чайный столик.

Но все же прошу вас заметить, что я честно сдержал слово и не стрелял, пока они не начали.


X УДОБНЫЙ СЛУЧАЙ ДЛЯ НЕГОДЯЯ

Префект полиции каждое утро присылал мне рапорт о состоянии столицы и настроении народа; в бумаге еще содержался отчет о действиях лиц, за которыми полиции было поручено следить. Со времени моего пребывания в Стрельзау, Зант обыкновенно прочитывал рапорт и сообщал мне из его содержания то, что было важно или интересно. На следующий день после моего приключения в беседке он вошел ко мне и в то время, как я играл в экарте с Фрицем фон Тарленгеймом.

– Сегодня рапорт весьма интересен! – заметил он, садясь.

– Нет ли в нем каких-нибудь сведений об известном вам событии? – спросил я.

Он, улыбаясь, покачал головой.

– Вот что я прочел раньше всего, – сказал он. – Его высочество герцог Стрельзауский покинул город (по-видимому, внезапно), сопровождаемый некоторыми из своих приближенных. Цель его поездки, по-видимому, Зендовский замок, хотя путешественники отправились верхами, а не по железной дороге. Господа де Готе, Бесонин и Детчард выехали через час после герцога; у последнего из них рука была перевязана. Причина раны неизвестна, но существует подозрение, что он дрался на дуэли, вызванной, вероятно, любовными похождениями.

– Почти верно! – заметил я, радуясь, что оставил молодцу память о себе.

– Потом вот что мы читаем дальше, – продолжал Зант. – Госпожа де Мобан, за действиями которой мы следили, как было приказано, выехала по железной дороге. Билет она взяла до Дрездена.

– По старой привычке! – заметил я.

– Поезд, идущий в Дрезден, останавливается в Зенде, – Хитрый малый, этот префект! Наконец, послушайте дальше: – общественное настроение в городе неудовлетворительно. Короля очень осуждают (ему, вы знаете, приказано быть откровенным), за то, что он ничего непредпринимает для своей женитьбы. Из рассказов среди окружающих принцессу Флавию видно, что ее королевское высочество кажется глубоко оскорбленной медлительностью его величества. Простой народ соединяет ее имя с именем герцога Стрельзауского, и герцог приобретает большую популярность, благодаря этим предположениям. Я усиленно распространял известие, что король дает бал в честь принцессы, и впечатление получилось благоприятное.

– Это для меня новость! – сказал я.

– Все приготовления сделаны! – рассмеялся Фриц. – Я занялся всем.

Зант повернулся ко мне и сказал резким, решительным тоном:

– Вы знаете, что должны сегодня за ней ухаживать?

– Весьма вероятно, что буду, если увижусь с нею наедине, – отвечал я. – Неужели, Зант, вы думаете, что это трудно?

Фриц стал насвистывать какой-то мотив; потом сказал:

– Это будет даже слишком легко. Послушайте, хотя передавать вам это неприятно, но, кажется, вам следует знать. Графиня Гельга сказала мне, что принцесса искренно полюбила короля. Со времени коронации ее чувство заметно усилилось. И правда то, что она глубоко оскорблена кажущимся пренебрежением короля.

– Какие осложнения! – простонал я.

– Глупости! – возразил Зант. – Я думаю, что не в первый раз вам придется говорить девушке ласковые речи? Она более не требует.

Фриц, сам влюбленный, понял лучше мое сокрушение. Он положил руку на мое плечо, но не сказал ничего.

– Я думаю, тоже, – продолжал хладнокровный старый Зант, – что лучше всего вам сделать ей предложение сегодня же!

– Милосердное небо!

– Или, по крайней мере, намекнуть на это, а я пошлю полуофициальную заметку в газеты!

– Я не сделаю ничего подобного, и вы также, – сказал я. – Я положительно отказываюсь принимать участие в одурачивании принцессы.

Зант посмотрел на меня своими маленькими острыми глазками. Медленная, хитрая улыбка появилась у него на лице.

– Отлично, милый мой, отлично, – сказал он. – Мы не должны наседать слишком на вас. Приласкайте ее немного, если можете, вот и все. Теперь поговорим о Майкле!

– Будь Майкл проклят! – вскричал я. – Мы им займемся завтра. Фриц, пойдем побродить по саду!

Зант немедленно уступил. Его грубые манеры скрывали удивительный такт и – как я все более и более убеждался – замечательное знание человеческого сердца. Почему он так мало побуждал меня относительно принцессы? Потому что он знал, что ее красота и моя пылкость завлекут меня дальше всех его доводов – и что, чем менее я обо всем этом думаю, тем, вероятно, я больше сделаю. Он, без сомнения, понимал, какое несчастье это может принести принцессе; но он не придавал этому никакого значения. Могу ли я с уверенностью сказать, что он был не прав? Если король будет восстановлен в своих правах, принцесса должна к нему вернуться, зная или не зная о перемене. А если не удастся вернуть короля на престол? Об этом мы еще не говорили между собой. Но я видел, что в таком случае Зант намерен посадить меня на престол Руритании до конца моей жизни. Он бы посадил самого сатану скорее, чем ученика его, Черного Майкла.

Бал был очень роскошен. Я открыл его, танцуя кадриль с Флавией; потом я танцевал с нею вальс. Любопытные глаза и оживленный шепот провожали нас. Мы пошли к ужину; в середине ужина, почти сходя с ума от радости, потому что ее взгляд отвечал на мой, а ее взволнованное дыхание усиливалось при моих неясных речах, – я встал со своего места на виду у всей этой блестящей толпы и, сняв надетую на мне Красную Розу, накинул ленту с бриллиантовым орденом на ее шею. Я сел среди взрыва аплодисментов: я видел, как Зант улыбался, а Фриц нахмурился. Вторая часть ужина прошла в молчании; ни Флавия, ни я не могли говорить. Фриц тронул меня за плечо, я встал, подал ей руку и, пройдя через залу, прошел в небольшую комнату, где нам был подан кофе. Дежурные кавалеры и дамы удалились, и мы остались одни.

В маленькой комнате были большие французские окна, которые открывались в сад. Ночь была прекрасная, свежая и благоуханная. Флавия села, а я стал перед нею. Я боролся сам с собой; если бы она не взглянула на меня, я думаю, что даже тогда я бы совладал с собой. Но, внезапно, невольно, она подняла на меня взгляд – взгляд вопросительный, быстро отведенный в сторону; краска покрыла ее лицо зато, что этот вопрос мог явиться, и она тяжело перевела дыхание. О, если бы вы ее видели! Я забыл о короле, заключенном в Зенде, забыл о короле в Стрельзау. Она была принцесса, – а я самозванец. Неужели вы думаете, что я помнил об этом? Я кинулся на колени и схватил ее руки в свои. Я ничего не говорил. К чему? Тихий шум ночи воплотил мое сватовство в мелодию без слов, пока я запечатлевал поцелуй на ее устах.

Она оттолкнула меня, вскричав внезапно:

– Неужели это правда? Или только потому, что вы должны?

– Это правда! – сказал я тихим, глухим голосом. – Правда то, что я люблю вас больше жизни, правды и чести!

Она не придала значения моим словам, считая их простым преувеличением любви. Она близко подошла ко мне и прошептала:

– О, если бы вы не были королем! Тогда я могла показать вам, как я вас люблю! Почему я люблю вас теперь, Рудольф?

– Теперь?

– Да, недавно. Я, я раньше не любила вас!

Чистое торжество переполнило мое сердце. Она любила меня, Рудольфа Рассендиля! Я схватил ее за талию.

– Вы раньше не любили меня? – спросил я.

Она взглянула мне в лицо, улыбаясь, и прошептала:

– Это верно благодаря вашей короне. Я испытала это чувство в первый раз в день коронации.

– А раньше никогда? – спросил я тревожно.

Она тихонько засмеялась.

– Вы говорите так, точно вам доставило бы удовольствие, если бы я сказала «да»? – заметила она.

– Было бы «да» правдой?

– Да! – я едва услыхал ее шепот, потом через секунду она продолжала:

– Будьте осторожны, Рудольф; будьте осторожны, дорогой. Теперь он страшно рассердится.

– Кто? Майкл? Если бы Майкл был худшим…

– Что может быть хуже?

Мне еще оставался выход. Совладав с собою с величайшим трудом, я выпустил ее из своих объятий и стал шагах в двух от нее. Я еще и теперь помню шум ветра в вязе под окном.

– Если бы я не был королем, – начал я, – если бы я был простым смертным…

Прежде, чем я окончил, ее рука была в моей.

– Если бы вы были колодником в Стрельзауской тюрьме, вы бы были моим королем! – сказала она.

Я простонал про себя: «Да простит мне Бог»! и держа ее руку в своей, я сказал снова:

– Если бы я не был королем…

– Довольно, довольно! – прошептала она. – Я не заслуживаю этого, я не заслуживаю недоверия. О, Рудольф! Неужели женщина, которая выходит замуж без любви, может смотреть на своего жениха, как я смотрю на вас?

И она отвернула лицо от меня.

Более минуты стояли мы так; и я, даже держа ее за руку, призвал на помощь остаток совести и чести, которые ее красота и сети, в которых я находился, оставили мне.

– Флавия, – сказал я странным, сухим голосом, который казался мне чужим: – я не…

Пока я говорил, она подняла глаза на меня; внезапно раздались тяжелые шаги на щебне сада, и в окне показался человек. Флавия слегка вскрикнула и отскочила от меня. Моя неоконченная фраза замерла на моих устах. Перед нами стоял Зант, низко кланяясь, но с грозно нахмуренным лицом.

– Тысячу извинений, государь, – сказал он, – но его преосвященство кардинал ждет уже четверть часа, чтобы почтительно проститься с вашим величеством!

Я прямо и твердо встретил его взгляд; в нем я прочел гневное предостережение. Давно ли он подслушивал, я не знал, но появился он между нами как раз вовремя.

– Мы не должны заставлять ждать его преосвященство! – отвечал я.

Но Флавия, в любви которой не было стыда, с сияющими глазами и вспыхнувшим лицом, протянула руку Занту. Она ничего не сказала, но ни один человек, когда-либо видавший торжество женской любви, не мог не понять значения всего этого. Жесткая, хотя грустная улыбка промелькнула по лицу старого солдата, и в его голосе послышалась нежность, когда, нагнувшись, чтобы поцеловать ее руку, он сказал;

– В радости и горе, в счастливые и бедственные времена, да сохранит Бог ваше королевское высочество!

Он остановился и прибавил, взглянув на меня и вытянувшись по-военному.

– Но первое место занимает король, – да спасет Бог короля!

И Флавия схватила мою руку и поцеловала ее, прошептав:

– Аминь! Великий Боже, аминь!

Мы вернулись снова в большую залу. Принужденный прощаться с гостями, я был разлучен с Флавией: каждый, отходя от меня, подходил к ней. Зант находился среди толпы, и где бы только он ни проходил, появлялись оживленные улыбки, взгляды и шепот. Я не сомневался, что, верный своему непреклонному намерению, он распространял новость, которую узнал. Поддержать корону, сокрушить Черного Майкла – вот было его единственной целью. Флавия, я, даже настоящий король в Зенде были пешками его игры; а пешкам нет дела до страстей. Он даже не ограничился стенами дворца; когда, наконец, я свел Флавию по широкой мраморной лестнице к ее карете, там ждала уже большая толпа, и нас встретили оглушительные крики. Что мог я сделать? Заговори я тогда, они бы отказались верить, что я не король; они бы подумали, что король сошел с ума. Благодаря замыслу Занта и моей собственной неукрощенной страсти, я пошел вперед, и обратный путь закрылся за мной; а страсть все влекла меня в том же направлении, куда соблазняли меня замыслы Занта. В тот вечер я показался всему Стрельзау королем и объявленным женихом принцессы Флавии.

Наконец, в три часа утра, когда холодный свет начинающегося дня стал прокрадываться в окна, я очутился в своей уборной и со мною один Зант. Я сидел, как человек ошеломленный и смотрел на огонь; он курил трубку; Фриц ушел спать, почти отказавшись говорить со мной. На столе рядом со мной лежала роза; она украшала платье Флавии и, расставаясь со мной, она поцеловала цветок и дала его мне.

Зант протянул руку к розе, но быстрым движением я положил свою руку на нее.

– Это мое, – сказал я, – не ваше, и не короля!

– Мы сегодня сильно подвинули дело короля! – заметил он.

Я свирепо повернулся к нему.

– А что помешает мне обратить все это дело для себя самого? – спросил я.

Он покачал головой.

– Я знаю, что у вас на уме, – сказал он. – Да, милый мой, но вы связаны честью!

– Разве вы мне оставили честь?

– Полно, разве сыграть шутку с девочкой…

– Можете не продолжать, полковник Зант, если не хотите сделать из меня окончательного негодяя, если не хотите, чтобы ваш король сгнил в Зенде, пока Майкл и я играем на большую ставку здесь. Вы следите за моими словами?

– Да, слежу!

– Мы должны действовать, и поскорее! Вы сегодня видели, вы слышали.

– Видел и слышал! – сказал он.

– Ваша проклятая проницательность подсказала вам, что я стану делать. Что ж, оставьте меня здесь еще неделю, и вот вам новая задача. Находите ли вы ответ на нее?

– Да, нахожу, – отвечал он, уныло хмурясь. – Но если бы вы это сделали, вам бы пришлось раньше драться со мной – и убить меня.

– А если бы и так, – хоть с десятком людей. Говорю вам; я мог бы поднять весь Стрельзау на вас через час и задушить вас вашей же ложью, – да, вашей сумасшедшей ложью!

– Все это совершенно верно, – сказал он, – благодаря моим советам, вы можете исполнить это!

– Я могу жениться на принцессе и послать Майкла вместе с его братом к…

– Не отрицаю и этого, милый мой! – отвечал он.

– В таком случае, ради Бога, – вскричал я, – протягивая к нему руки, – отправимся в Зенду и захватим Майкла, а короля привезем обратно к его близким!

Старик стоял и смотрел на меня в течение долгой минуты.

– А принцесса? – спросил он.

Я наклонил голову к рукам и раздавил розу между пальцами и губами.

Я почувствовал руку на своем плече, и его голос звучал глухо, когда он тихо прошептал мне на ухо:

– Клянусь перед Богом, вы лучший Эльфберг из них всех. Но я ел хлеб короля, и я слуга короля. Хорошо, поедем в Зенду!

Взглянув вверх, я схватил его за руку. Глаза нас обоих были влажны.


XI ОХОТА НА ОЧЕНЬ БОЛЬШОГО ВЕПРЯ

Теперь понятно, какое ужасное искушение охватило меня. Я мог так опутать Майкла, что он очутился бы в необходимости убить короля. Я находился в удобном положении, чтобы оказать ему сопротивление и крепче ухватиться за корону – не ради ее самой, а потому, что король Руритании должен был стать мужем принцессы Флавии. А что сказали бы на это Зант и Фриц? Нельзя требовать от человека, чтобы он хладнокровно описал те дикие и мрачные мысли, которые осаждали его мозг, когда неудержимая страсть пробила для них выход. Но все же, если он не метит в святые, может не презирать себя за них. Смею думать, что он поступит лучше, если будет благодарен за силу, дарованную ему для сопротивления им, чем возмущаться на злые побуждения, являющиеся непрошенными и требующие себе места от слабости нашей природы.

Было прекрасное, яркое утро, когда я шел без свиты к дому принцессы, неся в руке букет. Политика создавала извинение для любви, и всякое внимание, оказанное ей, хотя и теснее опутывало мои оковы, привлекало все более ко мне население большого города, обожающего принцессу. Я застал возлюбленную Фрица, графиню Гельгу, собирающей в саду цветы для украшения своей госпожи, и убедил ее заменить их моими цветами. Девушка вся сияла счастьем: видно было, что Фриц, в свою очередь, не провел даром вечера, и никакая тень не омрачала его сватовства, исключая ненависти, которую, как было известно, герцог Стрельзауский питал к нему.

– А это, – сказала она с шаловливой улыбкой, – благодаря вашему величеству, стало для нас не опасным. Да, я сейчас отнесу цветы; сказать ли вам, государь, что принцесса сделает с ними в первую минуту?

Мы разговаривали на широкой террасе, которая огибала задний фасад дома; над нашими головами стояло раскрытое окно.

– Ваше высочество, – закричала весело графиня, и Флавия выглянула из него. Я обнажил голову и поклонился. На ней было белое платье, и ее волосы были свободно собраны в узел. Она послала мне поцелуй, воскликнув:

– Приведите сюда короля, Гельга; я угощу его кофе!

Графиня, весело улыбаясь, пошла вперед и провела меня в гостиную Флавии. Оставшись наедине, мы поздоровались, как обыкновенно здороваются влюбленные. Потом принцесса положила передо мной два письма. Одно из них было от Черного Майкла, – очень вежливое послание, в котором он просил, чтобы она сделала ему честь провести день в его Зендов-ском замке, по примеру прошлых лет, так как замок и его сады стоят теперь во всей своей красоте. Я с отвращением бросил письмо, и Флавия стала смеяться надо мною. Потом, став снова серьезной, она указала на второе письмо.

– Я не знаю, от кого оно, – сказала она. – Прочтите!

Я же немедленно узнал почерк. На этот раз не было никакой подписи, но рука была та же, которая сообщила мне о западне в беседке; то была рука Антуанеты.


«У меня нет причины любить вас, – писала она, – но упаси Бог, чтобы вы очутились во власти герцога. Не принимайте его приглашений. Не выходите никуда без сильной охраны; не хватило бы целого полка, чтобы вы были в полной безопасности. Покажите это письмо, если можете, тому, кто царствует в Стрельзау».


– Почему вы не названы королем? – спросила Флавия, опираясь на мое плечо так, что локон ее волос касался моей щеки.

– Если вы дорожите жизнью и более, чем жизнью, моя королева, – сказал я, – слушайте дословно это письмо. Один из полков будет расположен сегодня же вокруг вашего дома. Смотрите, не выходите без сильной охраны.

– Это приказание, государь? – спросила она с легким возмущением.

– Да, приказание, ваше высочество, – если вы любите меня!

– Вот как! – вскричала она, и я не мог удержаться и поцеловал ее.

– Вы знаете, кто писал это письмо? – спросила она.

– Отгадываю, – отвечал я. – Это наш друг, и очень несчастная женщина. Вы должны заболеть, Флавия, и не быть в состоянии ехать в Зенду. Пусть ваши извинения будут так холодны и официальны, как вам заблагорассудится!

– Разве вы чувствуете себя достаточно сильным, чтобы сердить Майкла? – спросила она с гордой улыбкой.

– Я силен и готов на все, пока вы в безопасности! – сказал я.

Вскоре я покинул ее и затем, не совещаясь с Зантом, направился к дому маршала Стракенца. Я довольно часто виделся со старым генералом, полюбил его и доверял ему. Зант был более недоверчив, но я успел заметить, что Зант любил все исполнять лично, и ревность играла некоторую роль в его взглядах. Но при настоящих обстоятельствах, нам предстояло дело более, чем возможно было исполнять Занту и Фрицу, так как им необходимо было отправиться со мной в Зенду, и мне нужен был человек для охраны той, которую я любил более всего на свете, и который мог бы дать мне возможность со спокойным сердцем заняться освобождением короля.

Маршал принял меня с почтительной любезностью. До некоторой степени я доверил ему нашу тайну. Я поручил ему позаботиться о безопасности принцессы, смотря ему прямо и многозначительно в лицо, просил его не пускать к ней никого, посланного от герцога, только разве в своем присутствии и в присутствии по крайней мере двенадцати солдат.

– Вы, вероятно, правы, государь, – сказал он, грустно качая своей седой головой. – Я знал людей получше герцога, совершавших преступления во имя любви!

Я вполне оценил замечание, но сказал:

– В этом случае есть нечто, кроме любви, маршал. Любовь для сердца; а разве мой брат не желает еще кое-чего для своей головы?

– Надеюсь, что вы ошибаетесь, государь!

– Маршал, я покидаю Стрельзау на несколько дней. Каждый вечер я буду присылать вам курьера. Если в течение трех дней ни один курьер не явится, вы опубликуйте приказ, который я дам вам, и который лишит герцога Майкла управления Стрельзау и назначит вас на его место. Вы объявите город на военном положении. Потом вы пошлете заявить Майклу, что просите аудиенции у короля. Вы понимаете?

– Да, государь!

– В течение одних суток. Если он не предъявит короля (я положил руку на его колено), значит, король умер, и вы должны объявить королем наследника. Вы знаете, кто наследник?

– Принцесса Флавия!

– Поклянитесь мне вашей верностью, честью и страхом живого Бога, что вы не покинете ее до смерти, убьете ту гадину, а ее посадите туда, где я сижу теперь!

– Клянусь верностью, честью и страхом Бога! И пусть всемогущий Бог сохранит ваше величество, потому что вы, по-видимому, идете на опасное предприятие!

– Надеюсь, что опасности не подвергнется ничья жизнь, более драгоценная, чем моя, – сказал я, вставая. Потом я протянул ему руку. – Маршал, – сказал я, – в будущее время, может быть, – не знаю… вы услышите странные вещи о человеке, который говорит с вами теперь. Пусть он будет, чем хочет и чем может, но что скажете вы о его жизни за то время, когда он был королем в Стрельзау?

Старик, держа меня за руку, отвечал:

– Я знал многих Эльфбергов и видел вас. Что бы ни случилось, вы были мудрым королем и хорошим человеком; вы показали себя благородным джентльменом и доблестным влюбленным, как любой из царственного дома.

– Пусть это будет моей эпитафией, – отвечал я, – когда наступит время другому занять престол Руритании.

– Дай Бог, чтобы то время было отдаленное, и чтобы я не видел его! – сказал он.

Я был очень тронут, а изнуренное лицо старого маршала нервно подергивалось. Я сел и написал приказ.

– Я едва могу писать, – сказал я, – мой палец еще плохо повинуется!

В действительности же я в первый раз пытался написать что-нибудь длиннее простой подписи; несмотря на старанье, которое я приложил, чтобы изучить почерк короля, я не вполне мог ему подражать.

– Действительно, государь, – отвечал он, – я замечаю разницу с вашим обыкновенным почерком. Это очень жаль, так как может возбудить подозрение в подлоге.

– Маршал, – возразил я со смехом, – какая польза в стрельзаузских ружьях, если они не могут уменьшить подозрения?

Он мрачно улыбнулся и взял бумагу.

– Полковник Зант и Фриц фон Тарленгейм едут со мной! – продолжал я.

– Вы хотите захватить герцога? – спросил он тихо.

– Да, герцога и еще кого-то, кто мне нужен и находится в Зенде! – отвечал я.

– Я бы хотел отправиться с вами, – вскричал он, потянув себя за седые усы. – Мне хотелось бы подраться за вас и вашу корону!

– Я оставлю вам то, что дороже моей жизни и дороже моей короны, – сказал я, – потому что вы человек, которому я доверяю более всех в Руритании!

– Я верну вам ее здравой и невредимой, – отвечал он,– а если это будет невозможно, сделаю ее королевой!

Мы расстались; я вернулся во дворец и рассказал Занту и Фрицу о своих посещениях. Зант нашел возможным слегка покритиковать и слегка поворчать. Я ожидал этого, так как Зант любил, чтобы с ним советовались заранее, а не объявляли о совершившемся; но, в общем, он одобрил мой план, и его энергия увеличилась, когда время действовать стало приближаться.

Фриц также был готов; хотя он рисковал большим, чем Зант, будучи женихом, счастье которого лежало на весах. Как я завидовал ему! Торжествующее окончание, которое должно было венчать его счастьем и соединить его с невестой, успех, на который мы были обязаны надеяться, стараться и бороться, означал для меня горе, более верное и огромное, чем если бы я был обречен на неуспех. Он понял чувства, волновавшие меня, и, когда мы остались одни (включая старого Занта, который курил в другом конце комнаты), просунул свою руку под мою, говоря:

– Вам тяжело. Не думайте, что я не доверяю вам; я знаю, что в вашем сердце нет ничего, кроме верности!

Но я отвернулся от него, радуясь, что он не может видеть, моего сердца, а может только быть свидетелем того, что я собирался совершить.

Но даже и он не мог вполне меня понять, так как он никогда не осмелился поднять глаза до принцессы Флавии, как осмелился я.

Наши планы были все обдуманы так, как нам удалось привести их в исполнение, и как это будет видно дальше. На следующее утро мы должны были отправиться на охоту. Я сделал все распоряжения на время своего отсутствия, и теперь мне оставалось одно… самое трудное, самое печальное. При наступлении вечера, я поехал по шумным улицам к дому Флавии. Народ меня узнал и сопровождал громкими криками. Я продолжал играть свою роль и старался казаться счастливым женихом. Несмотря на свою грусть, меня почти позабавили холодность и гордая величавость, которыми моя кроткая возлюбленная встретила меня. Она слыхала, что король покидает Стрельзау и едет на охоту.

– Мне жаль, что мы не умеем занять ваше величество здесь, в Стрельзау, – сказала она, слегка постукивая о пол ногой. – Я могла бы предложить вам более развлечений, но я была так глупа, что думала…

– Что? – спросил я, наклоняясь над ней.

– Что день или два после – после вчерашнего вечера – вы могли быть счастливым без увеселений; – и она капризно отвернулась от меня, прибавив: – надеюсь, что вепри будут занимательнее нас!

– Я еду на очень большого вепря, – сказал я, и, не выдержав, стал играть ее волосами, но она отодвинула голову от меня.

– Неужели вы обижены? – спросил я с притворным удивлением, так как трудно было устоять против искушения помучить ее слегка. Я никогда не видел ее гневной, а каждый новый ее вид был для меня очарованием.

– Какое право я имею быть обиженной? Правда, вы говорили вчера вечером, что каждый час, проведенный вдали от меня, погибший час. Но очень большой вепрь! Это, конечно, лучше всего!

– Может быть, вепрь нападет на меня, – предположил я. – Может быть, Флавия, он убьет меня!

Она не отвечала.

– Вас не беспокоит такая возможность?

Тогда она заговорила очень тихо:

– Вот таким вы были раньше; но не с тех пор, как стали королем… королем, которого… которого я научилась любить!

С внезапным, громким стоном, я прижал ее к своему сердцу.

– Прелесть моя! – вскричал я, забывая все, кроме нее. – Неужели вы поверили, что я покидаю вас для охоты?

– Для чего же, Рудольф? Неужели вы едете…

– Это своего рода охота. Я еду накрыть Михаила в его логовище!

Она стала очень бледна.

– Вы видите, дорогая, что я не такой жалкий жених, каким вы меня считали. Я не долго буду в отсутствии!

– Вы будете мне писать, Рудольф?

Я был слаб, но не смел сказать ни одного слова, могущего возбудить ее подозрение.

– Мое сердце будет с вами все время, – отвечал я.

– И вы не станете подвергаться опасности?

– Ненужной – нет!

– А когда вы вернетесь? О, как долго вас не будет!

– Когда я вернусь? – повторил я.

– Да, да, – не оставайтесь долго в отсутствии, не оставайтесь! Я не буду спать спокойно во время вашего отсутствия.

– Я не знаю, когда вернусь! – отвечал я.

– Скоро, Рудольф, скоро?

– Бог знает, моя прелесть. Но если не вернусь никогда…

– Молчите, молчите! – и она прижала свои губы к моим.

– Если никогда не вернусь, – прошептал я, – вы должны заменить меня; вы будете единственной представительницей царствующего дома. Вы должны царствовать, а не плакать обо мне!

На секунду она гордо выпрямилась, как настоящая королева.

– Хорошо! – сказала она. – Я буду царствовать, и исполню свои обязанности, хотя вся моя жизнь будет пуста, и сердце мертво; но я буду царствовать!

Она остановилась и, прижавшись ко мне, тихо заплакала:

– Возвращайтесь скорее! Возвращайтесь скорее!

С горячим увлечением, я громко вскричал:

– Истинно, как верю в Бога, я… да, я сам… увижу вас еще раз перед смертью!

– Что хотите вы сказать? – воскликнула она, с удивлением во взгляде; но я не мог отвечать, а она смотрела на меня своими удивленными глазами.

Я не смел просить ее забыть меня, она бы сочла это оскорблением. Я еще не мог сказать ей, кто и что я такое. Она плакала, и мне оставалось только осушать ее слезы.

– Неужели я не вернусь к самой прелестной даме во всем великом мире, – сказал я. – Тысяча Майклов не удержат меня вдали от вас!

Она прижалась ко мне, немного утешенная.

– Вы не станете подвергаться опасности быть раненым Майклом?

– Нет, прелесть моя!

– Или быть удержанным вдали от меня?

– Нет, прелесть моя!

– И не забудете меня?

И снова я ответил:

– Нет, прелесть моя!

Существовал один человек, – но не Майкл, – который, если останется жив, удержит меня вдали от нее; и за его жизнь я теперь готовился рисковать своей. Его фигура, – гибкая, стройная фигура, которую я встретил в Зендовском лесу, – тяжелая, неподвижная масса, которую я оставил в погребе охотничьего павильона, – казалось, вставала передо мной в этой двойной оболочке и становилась между ею и мной, закрадываясь даже туда, где лежала она, бледная, утомленная, безжизненная, в моих объятиях, и откуда она смотрела на меня глазами, полными такой любви, какой я никогда не видел раньше. Глаза эти мерещатся мне и теперь и будут мерещиться, пока земля не покроет меня, – и (кто знает?) может быть, и долее.


XII Я ПРИНИМАЮ ГОСТЯ И ЗАКИДЫВАЮ УДОЧКУ

Милях в пяти от Зенды, на противоположной стороне от той, на которой построен замок, тянется широкая полоса леса. Почва здесь повышается, и в середине имения, на вершине горы, стоит красивый современный дом, принадлежащий отдаленному родственнику Фрица, графу Станиславу фон Тарленгейму. Граф Станислав был человек ученый и нелюдимый. Он редко посещал этот дом и, по просьбе Фрица, очень любезно и охотно предложил в нем гостеприимство мне и моему отряду. Это и было целью нашей поездки, выбранной как бы ради охоты на вепря (так как лес тщательно охранялся, и кабаны, когда-то находившиеся во всей Руритании, жили здесь еще в значительном количестве); в сущности же, потому, что дом этот являлся для нас ближайшим соседством к более великолепному местопребыванию герцога Стрельзауского по ту сторону леса. Многочисленные слуги с лошадьми и багажом пустились в путь рано утром; мы выехали в полдень, проехали по железной дороге миль тридцать, а затем сели на лошадей, чтобы проехать оставшееся до замка расстояние.

Отряд наш был щегольской. Кроме Занта и Фрица, мне сопутствовали десять молодых людей; каждого из них тщательно выбрали и не менее тщательно изучили мои два друга, и все они были искренно преданы королю. Им поведали часть истины: попытка в беседке лишить меня жизни была открыта им, в виде поощрения в верности и побуждения против Майкла. Им было также сообщено подозрение, что одного из друзей короля насильственно держат заключенным в Зендовском замке. Его освобождение было одной из целей нашего похода; но при этом им было сказано, что главное желание короля было приведение в исполнение одного плана против изменника-брата, но что подробности плана еще трудно было сообщить им. Они должны были довольствоваться тем, что король требовал их услуг и надеялся на их преданность, когда случай в ней представится. Молодые, верные и храбрые, они большего не требовали: они готовы были доказать свое почтительное повиновение и мечтали о сражении, как о самом лучшем и самом веселом способе доказать его.

Таким образом сцена действий была перенесена из Стрельзау в замок Тарленгейм и Зендовский замок, который хмурился на нас через долину. Я старался перенести также и мои мысли, забыть свою любовь и направить всю свою энергию на предстоящее дело. Дело состояло в том, чтобы вывести короля живым из замка. Сила была бесполезна; удача заключалась в хитрости. У меня уже появились случайные планы будущих действий. Но я был сильно связан тем, что мои действия всегда были всем известны. Майкл, вероятно, уже знал о моей поездке; а я знал Майкла слишком хорошо, чтобы предположить, что его бдительность будет обманута мнимой охотой на кабана. Он хорошо поймет, кто была желаемая мной добыча. Но надо было рискнуть; Зант не менее меня убедился, что настоящее положение дел стало невыносимым. Было еще одно обстоятельство, на которое я отважился рассчитывать – и как я теперь вижу, не без основания. Оно заключалось в предположени, что Черный Майкл не хочет верить, что я желаю королю добра. Он не мог оценить, – не скажу честного человека, потому что мои тайные мысли известны читателю, – но человека, поступающего честно.

Он постиг все мои расчеты не хуже Занта и меня самого; он знал принцессу (признаюсь, какое-то чувство скрытой жалости к нему охватило меня); по-своему он любил ее; он мог предположить, что Занта и Фрица можно подкупить, если сумма будет достаточно велика. Предполагая все это, убьет ли он короля, моего соперника и соперника опасного? Я убежден, что он убил бы его, не испытывая никакого раскаяния, словно дело шло о крысе. Но он захочет, если возможно, убить Рудольфа Рассендиля раньше; и ничто, кроме уверенности, что он будет окончательно осужден при освобождении короля живым и восстановлением его на престоле, заставить его бросить тот козырь, который он приберегал, чтоб разрушить предполагаемую игру нахального самозванца Рассендиля. Раздумывая над всем этим, я приободрился.

Майкл действительно знал о моем приезде. Я не успел побыть в доме Тарленгейма и часа, как явилось от него торжественное посольство. Его нахальство еще не дошло до того, чтобы присылать мне моих неудавшихся убийц, но он прислал остальных трех из своей славной Шестерки – трех рури-танцев – Лауэнграма, Крафштейна и Руперта Гентцау. То были видные, красивые, молодые люди на великолепных лошадях и с прекрасным вооружением. Руперт, на вид весьма дерзкий и, вероятно, не старше двадцати трех лет юноша, стоял во главе посольства и произнес красочную речь, посредством которой мой верноподданный и любящий брат, Майкл Стрельзауский, просил у меня прощения в том, что не явился лично засвидетельствовать почтение и не предложил своего замка к моим услугам; причиной этих двух кажущихся небрежностей была та, что он и некоторые из его слуг лежали больные скарлатиной и находились в очень печальном и заразном состоянии. Так объяснил нам молодой Руперт с наглой улыбкой короткой верхней губы и со смелым встряхиванием своих густых волос – он был очень красив, и молва говорила, что он успел нарушить сердечный покой не одной дамы.

– Если мой брат болен скарлатиной, – сказал я, – цвет его лица должен походить на мой более обыкновенного, милорд. Надеюсь, он не страдает?

– Он в силах заниматься делами, государь.

– Надеюсь, что не все больны под вашей кровлей. Как поживают мои добрые друзья Де-Готе, Берсонин и Детчард? Я слыхал, что последний ушибся.

Лауэнграм и Крафштейн беспокойно нахмурились, но улыбка молодого Руперта стала еще веселее.

– Он надеется скоро найти средство для излечения своего ушиба, государь! – отвечал он.

И я громко расхохотался, так как понял, какое средство Детчард желал найти – его зовут местью.

– Вы пообедаете с нами, господа? – спросил я.

Молодой Руперт стал рассыпаться в извинениях. У них были спешные дела в замке.

– В таком случае, – сказал я, делая движение рукой, – до скорого свидания. Желаю ближе с вами познакомиться!

– Мы будем просить ваше величество как можно скорей представить эту возможность! – отвечал Руперт весело и прошел мимо Занта с таким насмешливым презрением на лице, что я видел, как старик сжал кулак и нахмурился темнее ночи.

По моему мнению, если человек должен быть негодяем, пусть будет негодяем веселым, и мне нравился Руперт Гентцау более своих длиннолицых, с прищуренными глазами, товарищей. Грех становится не хуже, если грешить весело и с шиком.

Странно было, что в эту ночь, вместо того, чтобы есть отличный обед, приготовленный моими поварами, я должен был предоставить его своей свите, оставшейся под председательством Занта, а сам отправился с Фрицем в городок Зенду, в небольшой, знакомый мне постоялый двор. В этой поездке было мало опасности; вечера были длинные и светлые, и дорога по эту сторону Зенды очень людная. Итак мы отправились в сопровождении конюха. Я тщательно закутался в большой плащ.

– Фриц, – сказал я, когда мы въезжали в город, – в этом постоялом дворе живет необыкновенно хорошенькая девушка.

– Откуда вы ее знаете? – спросил он.

– Я был здесь! – отвечал я.

– С тех пор? – начал он.

– Нет раньше, – возразил я.

– Но она вас узнает?

– Конечно, узнает. Не спорьте, милый друг, но выслушайте меня. Мы два приближенных короля, и один из них страдает зубной болью. Другой закажет отдельную комнату и обед и, конечно, бутылку лучшего вина для больного. И если он так умен, как я думаю, то нам будет прислуживать хорошенькая девушка, а не кто-либо иной!

– А если она не захочет? – возразил Фриц.

– Милый Фриц, – сказал я, – если она не захочет ради вас, то захочет ради меня!

Мы подъехали к дому. Нельзя было разглядеть ничего, кроме моих глаз, когда я вошел. Хозяйка приняла нас; минуты две спустя появилась моя маленькая приятельница, всегда сторожившая, как мне кажется, гостей, которые казались ей интересными. Мы заказали обед и вино. Я уселся в отдельной комнате. Через минуту вошел Фриц.

– Она придет! – сказал он.

– Если бы она не пришла, я бы удивился вкусу графини Гельги!

Она вошла. Я дал ей время поставить вино, так как не хотел, чтобы она его уронила. Фриц налил вина в стакан и подал мне.

– Что, господин очень страдает? – спросила девушка участливо.

– Господин страдает не более, как когда виделся с вами в последний раз! – отвечал я, откидывая плащ.

Она вздрогнула и слегка вскрикнула. Потом воскликнула:

– Значит, то был король! Я так и сказала матери, когда увидела его портрет. О, сударь, простите меня!

– Клянусь, вы совсем не обидели меня! – сказал я.

– Но то, что мы говорили!

– Я прощаю за то, что вы сделали!

– Я пойду и расскажу матери!

– Постойте, – возразил я, принимая серьезный вид. – Мы здесь сегодня не для забавы. Подите, принесите обед и ни слова о том, что король здесь!

Она вернулась через несколько минут, с выражением серьезным, хотя и любопытным.

– Как поживает Иоганн? – спросил я, принимаясь за обед.

– Иоганн, сударь, я хочу сказать, милостивый король…

– Пожалуйста, говорите – сударь. Как он поживает?

– Мы почти не видим его теперь, сударь.

– Почему?

– Я сказала ему, что он приходит слишком часто, сударь! – отвечала она, кивнув головой.

– И поэтому он обиделся и не возвращается?

– Да, сударь!

– Но вы можете призвать его снова? – подсказал я, улыбаясь.

– Может быть, и могу! – отвечала она.

– Я знаю вашу власть, как видите, – продолжал я, и она вспыхнула от удовольствия.

– Он не приходит еще по другой причине. Он очень занят в замке.

– Но теперь там нет охот.

– Нет, сударь, но ему поручен весь дом.

– Иоганн стал экономкой?

У девушки был большой запас сплетен.

– Что ж, когда там нет другой, – сказала она. – Там нет ни одной женщины, – служанки, хочу я сказать. Говорят, но может быть, все это неправда, сударь…

– Мы оценим рассказ по достоинству! – возразил я.

– Право, я стыжусь вам рассказывать, сударь.

– Я буду смотреть в потолок!

– Говорят, там живет дама, сударь; но, исключая ее, там нет ни одной женщины. Иоганн должен прислуживать господам.

– Бедный Иоганн! Он, должно быть, измучен работой. Но все же я убежден, что он может найти свободных полчаса, чтобы повидаться с вами.

– Может быть; это будет зависеть от времени, сударь.

– Любите ли вы его? – спросил я.

– Нет, сударь.

– И вы желаете служить королю?

– Да, сударь!

– В таком случае, дайте ему знать, чтобы он встретил вас у придорожного камня на второй миле от Зенды завтра вечером в десять часов. Скажите, что будете его там ждать и вернетесь домой с ним!

– Вы ничего дурного ему не сделаете, сударь?

– Нет, если он поступит, как я прикажу ему. Но, кажется, я сказал вам достаточно, моя красавица. Смотрите же, сделайте как я говорил. И помните, что никто не должен знать, что король был здесь!

Я говорил сурово, потому что редко вредит подмешать немного страха к нежному чувству женщины, но я сгладил впечатление, дав ей богатый денежный подарок. Потом мы пообедали, и, закутавшись с лицом в плащ, сопровождаемый Фрицем, я сошел вниз, и мы оба сели на коней.

Было половина девятого и еще не темно; улицы были очень оживлены для такого маленького местечка, и я видал царящее общее веселье. С одной стороны находился король, с другой герцог, и Зенда чувствовала себя центром всей Руритании. Мы проехали шагом по городку, но пустили лошадей более быстрым аллюром, когда достигли открытых полей.

– Вы хотите поймать этого Иоганна? – спросил Фриц.

– Да, и мне кажется, что я удачно закинул удочку. Наша маленькая Далила доставит нам Самсона. Недостаточно, Фриц, не иметь женщины в доме, хотя в этом брат Михаил доказывает свой ум. Если желаешь быть в безопасности, надо держать женщин не ближе пятидесяти миль.

– Не ближе Стрельзау, например! – сказал бедный Фриц с глубоким вздохом.

Мы достигли аллеи дворца и скоро были у подъезда.

Когда раздался на песке звук шагов, Зант выскочил к нам навстречу.

– Слава Богу, вы невредимы! – вскричал он.

– Видели ли вы кого-нибудь из них?

– Кого? – спросил я, сходя с лошади.

Он отвел нас в сторону, чтобы конюха не могли слышать.

– Милый мой, – сказал он мне, – вы не должны выезжать отсюда иначе, как в сопровождении человек шести. Вы знаете между нашими молодыми людьми высокого молодца по имени Берненштейна?

Я знал его. Он был красивый, рослый, белокурый молодой человек, приблизительно одного роста со мной.

– Он лежит теперь наверху, с пулей в руке!

– Неужели?

– После обеда он пошел побродить один и забрел в лес миль около двух отсюда; тут ему показалось, что он видит за деревьями трех людей, причем один из них навел на него свое ружье. С ним не было оружия, и он бросился бежать назад к дому. Но один из инх выстрелил и попал в него, так что Берненштейн с большим трудом достиг дома и здесь лишился чувств. К счастью, они побоялись преследовать его ближе к нам.

Он остановился и прибавил:

– Милый мой, пуля была предназначена для вас!

– Очень вероятно, – отвечал я, – и эта первая кровь пусть падет на брата Майкла!

– Хотел бы я знать, кто были эти три человека? – сказал Фриц.

– Поверьте, Зант, – заметил я, – я выезжал сегодня вечером недаром, как увидите. Но теперь у меня новая мысль!

– Какая?

– Вот какая, – отвечал я. – Плохо я отплачу за великие почести, которые Руритания оказала мне, если уеду отсюда, оставив в живых хоть одного из Шестерки… и, с помощью Божией, надеюсь ни одного не оставить!

И на это Зант пожал мне руку.


XIII УСОВЕРШЕНСТВОВАННАЯ ЛЕСТНИЦА ИАКОВА

В то утро, которое следовало за днем, когда я поклялся уничтожить всю Шестерку, я отдал нужные приказания и затем стал отдыхать с удовольствием, не испытанным мною довольно давно. Я действовал: занятия, хотя не могли вылечить от любви, служили мне наркотиком; Зант, которого разбирало нетерпение, дивился, видя меня лежащим в кресле на солнечном припеке, слушающим одного из наших приятелей, который мягким голосом пел мне любовные песни и нагонял на меня приятную грусть. В таком состоянии находился я, когда Руперт Гентцау, который не боялся ни черта, ни людей, и проехал по всему поместью, как по Стрельзаускому парку, – хотя каждое дерево могло скрывать врага, – галопом подскакал к тому месту, где я лежал; кланяясь с насмешливой почтительностью, он просил меня принять его наедине, чтобы он мог передать мне послание от герцога Стрельзауского. Я отослал своих приближенных, и он сказал, садясь рядом со мной:

– По-видимому, король влюблен?

– Но мало дорожит жизнью, милорд! – отвечал я, улыбаясь.

– Это хорошо, – возразил он. – Послушайте, мы одни, Рассендиль!

Я сел и выпрямился.

– Что случилось? – спросил он.

– Я хотел позвать кого-нибудь, чтоб вам подали вашу лошадь, милорд. Если вы не умеете говорить с королем, мой брат должен найти другого посла!

– К чему продолжать эту комедию? – спросил он, небрежно сметая перчаткой пыль со своего сапога.

– Потому что она еще не кончена; а пока я выбираю сам себе имя!

– Пусть будет так! Но я говорил, любя вас; уверяю вас, вы приходитесь мне по сердцу.

– Если отложить в сторону правдивость, – отвечал я, – может быть, и так. Хотя я твердо держу обещания, данные мужчинам, и уважаю честь женщин. Может быть, оно и так, милорд.

Он метнул на меня взгляд – взгляд, полный гнева.

– Умерла ли вашамать? – спросил я.

– Да, она умерла.

– Она может благодарить за это Бога, – сказал я и слышал, как он вполголоса обругал меня. – Что ж, в чем заключается послание? – продолжал я.

Я задел его за живое, так как весь свет знал, что он разбил сердце своей матери и населил ее дом своими любовницами; его веселость на минуту исчезла.

– Герцог предлагает вам более, чем бы предложил я, – заговорил он. – Мое предложение заключалось в петле для вас, государь. Но он предлагает вам охранную грамоту через границу и миллион крон!

– Если я должен выбирать, милорд, то, признаюсь, мне более нравится ваше предложение!

– Вы отказываете?

– Конечно!

– Я предсказал Майклу, что вы откажетесь! – и негодяй, которому снова вернулось хорошее расположение духа, наградил меня своей лучезарной улыбкой. – Между нами, – продолжал он, – Майкл не понимает благородного человека!

Я стал смеяться.

– А вы? – спросил я.

– О, я понимаю, – отвечал он. – Итак, пусть будет петля!

– Мне жаль, что вы не доживете, чтобы посмотреть на нее! – заметил я.

– Неужели его величество делает честь и питает ко мне особенную неприязнь?

– Мне жаль, что вы не старше хоть на несколько лет!

– Бог дает годы, а черт удачу! – засмеялся он. – Я сумею постоять за себя!

– Как поживает ваш пленник? – спросил я.

– Кор?…

– Ваш пленник?

– Я забыл о вашем желании, государь. Он жив!

Он встал; я последовал его примеру. Потом, улыбаясь, он сказал:

– А хорошенькая принцесса? Бьюсь об заклад, что будущий Эльфберг родится рыжим, хоть Черный Майкл и будет называться его отцом!

Я кинулся к нему, сжимая кулаки. Он ни на шаг не отступил, и его губы тронула наглая усмешка.

– Ступайте, пока целы! – пробормотал я.

Он сторицей отплатил мне за мой намек о его матери.

Тут произошла самая дерзкая вещь, которую я когда-либо видел. Мои друзья стояли шагах в тридцати от нас. Руперт крикнул конюху подать ему лошадь и отпустил его, наградивши его кроной. Лошадь стояла рядом с ним. Я стоял неподвижно, не подозревая ничего. Руперт сделал движение, чтобы сесть в седло; потом он внезапно повернулся ко мне, держа левую руку у пояса и протягивая мне правую.

– Прощайте! – сказал он.

Я поклонился и поступил так, как он предвидел, закинул руки за спину. Быстрее мысли его левая рука поднялась надо мной, и небольшой кинжал сверкнул в воздухе; он поразил меня в левое плечо – не отклонись я, и он попал бы в сердце. Я отшатнулся с громким криком. Не трогая стремя, он вскочил на лошадь и пустился, как стрела, преследуемый криками и выстрелами; последние были так же бесполезны, как и первые; а я упал в кресло, теряя много крови и следя за тем, как дьявольский мальчишка исчезал в длинной аллее. Мои друзья окружили меня, и я лишился чувств.

Вероятно, меня уложили в постель, и я лежал в бессознании или в полусознании несколько часов; была уже ночь, когда я совершенно пришел в себя и увидел Фрица. Я чувствовал себя слабым и утомленным, но он старался ободрить меня, говоря, что рана моя скоро заживет, а что пока все идет хорошо, так как Иоганн попал в ловушку, которую мы ему расставили, и теперь находится в нашей власти.

– Странно то, – продолжал Фриц, – что, как мне кажется, он не особенно жалеет, что очутился здесь. Он, по-видимому, думает, что когда Черный Майкл совершит переворот, свидетели того, как он его произведет, исключая, конечно, Шестерки, получат плохую награду.

Эта мысль доказывала большую проницательность в нашем пленнике, что дало мне надежду на его помощь. Я приказал привести его немедленно ко мне. Зант привел его и посадил на стул рядом с моей кроватью. Он хмурился и, видимо, трусил; сказать правду, после подвига Руперта у нас также явились опасения, и, если он старался стоять подальше от страшного револьвера Занта, Зант держал его как можно дальше от меня. Поэтому, когда он вошел, руки его были связаны, но я приказал развязать их.

Не стоит упоминать о тех наградах и средствах безопасности, которые мы обещали этому человеку; все мы с честью сдержали, так что он теперь живет в довольстве (я не имею права сказать, где); мы почувствовали облегчение, когда узнали, что он человек не злой, но слабый и действовал в этом деле скорее из страха перед своим братом Максом и герцогом, чем из преданности к самому делу. Но он сумел убедить всех в своей верности; хотя он не участвовал в их тайных советах, его знания их распоряжений в замке могли раскрыть перед нами все подробности заговора. И вот вкратце в чем они состоят.

Ниже уровня земли в замке, куда вела небольшая каменная лестница, начинающаяся у конца подъемного моста, находились две маленькие комнаты, высеченные в самой скале. В наружной комнате не было окон, и ее всегда освещали свечами; во внутренней комнате было одно квадратное окно, выходящее на ров. В наружной комнате день и ночь находились трое из Майкловой шестерки; приказания герцога состояли в том, что, если произойдет попытка вломиться в наружную комнату, находящиеся в ней должны охранять двери, как можно дольше без опасности для своей жизни. Но если бы явилась опасность, что дверь может быть взята приступом, тогда Руперт Гентцау или Детчард (один из них всегда находится там), представив остальным бороться до последней возможности, должен был войти во внутреннюю комнату и убить короля. Король находился во второй комнате; с ним обращались хорошо, но ему не оставили оружия, и его руки сковывали тонкие стальные цепи, не позволяющие ему двигать руками далее вершков трех от тела. Таким образом, король должен был умереть ранее, чем можно было пробиться в дверь. А его труп? Ведь труп был бы такой же явной уликой вины, как и он сам.

– Нет, сударь, – сказал Иоганн. – Его высочество предвидел и это. Пока двое остальных будут драться у дверей, тот, кто убьет короля, должен открыть решетку у квадратного окна (она двигается на шарнирах). Теперь свет не проникает в окно, потому что его отверстие закрыто большой глиняной трубой; эта труба достаточно велика, чтобы сквозь нее могло пройти тело человека; она достигает рва, заканчиваясь около самой поверхности воды, так что нет заметного расстояния между трубой и водой. Убив короля, его убийца должен поспешно привязать к трупу тяжесть и, притащив его к окну, поднять посредством блока (боясь, что тяжесть тела будет слишком велика, Детчард привесил блок), пока он не достигнет отверстия трубы. Он просунет ноги трупа в трубу и толкнет его. Без шума, без звука и брызг, он упадет в воду и потом на дно рва, которое имеет двадцать футов глубины в этом месте. Исполнив все это, убийца громко воскликнет: «готово», и сам проскользнет в трубу; остальные, если будет возможно и нападение на них не слишком сильно, убегут во внутреннюю комнату, поспешно захлопнув дверь и, в свою очередь, исчезнут в трубе. Хотя король не встанет со дна, они подымутся и переплывут на другую сторону, где их будут ждать лошади и люди с веревками, чтобы вытащить их из рва. Тогда, если дело будет неудачно, герцог присоединится к ним, и они станут искать спасения в бегстве; но если же дело примет благоприятный оборот, они вернутся в замок и захватят врагов врасплох. Вот, сударь, каков план герцога, чтобы освободиться от короля в случае нужды. Но к нему прибегнуть только в крайности; мы все знаем, что он не желает убивать короля, пока не будет иметь возможности, немного раньше или сразу же вслед за ним, убить и вас. Клянусь, сударь, что сказал правду. Бог мне свидетель; прошу вас защитить меня от мести герцога Майкла; если он узнает, что я сделал, мне останется только молить об одном: о скорой смерти, а этого я от него не получу.

Всю эту историю наш пленник рассказал сбивчиво, но наши вопросы дополняли подробности дела. Все, что он передавал, относилось к вооруженному нападению; но если возникнут подозрения, и появится сильный отряд, который я, как король, мог бы поднять, – мысль о сопротивлении будет оставлена; короля убьют и спокойно спустят в трубу. Здесь же являлась ловкая хитрость – один из Шестерки займет его место в тюрьме и при входе врагов станет громко требовать освобождения и удовлетворения; спрошенный Майкл признается в слишком суровых действиях, но сошлется на то, что заключенный разгневал его, так как он старался приобрести расположение одной дамы, находящейся в замке (то есть Антуанеты), и он заключил его под стражу, предполагая, что имеет на то право, как Зендовский владетель. Теперь же он согласится принять его извинения и отпустить его, чтобы прекратить слухи, которые, к неудовольствию его высочества, возникли по поводу пленника в Зенде и заставили его гостей побеспокоиться. Смущенные посетители удалятся, и Михаил на досуге скроет труп короля.

Зант, Фриц и я переглянулись с испугом и ужасом при открытии этого жестокого и хитрого плана. Как бы я ни отправился в замок, миром или войной, открыто, во главе отряда, или тайным нападением, короля убьют ранее, чем я дойду до него. Если Майкл окажется сильнее и разобьет мой отряд, наступит конец. Но окажись я сильнее, у меня не будет возможности наказать его, доказать его вину, не открыв также и свою. С другой стороны, я остался бы королем (на секунду мое сердце забилось сильнее) и будущее увидало бы окончательную борьбу между ним и мною. Он, казалось, сделал торжество возможным, и погибель невозможной. В худшем случае он снова очутится в том положении, в котором был и прежде, чем я стал на его дороге; один человек только находился бы между ним и престолом, и человек этот был самозванцем; в лучшем случае, никто не будет препятствовать его честолюбию. Ранее я думал, что Черный Майкл охотно подвергал опасности вместо себя своих друзей; теперь же я убедился, что головой, если не руками, заговора был он.

– Знает ли об этом король? – спросил я.

– Мой брат и я, – отвечал Иоганн, – укрепили глиняную трубу, под руководством графа Гентцау. В этот день он был дежурным; король спросил у него, что все это означает. – Видите ли, – отвечал он со своим веселым смехом, – это новое усовершенствование лестницы Иакова, по которой, как вы, верно, читали, государь, люди уходят с земли на небо. Нам казалось недостойным вашего величества, если вам придется, отправляясь на тот свет, государь, идти по общей дороге. Мы и устроили для вас удобный уединенный проход, где толпа не станет глазеть на вас и мешать вашему шествию. Вот государь, значение этой трубы! – И он стал смеяться, кланяться и предлагать королю вина, сцена происходила во время ужина короля. Король, хотя он человек храбрый, как и все из его породы, побледнел, потом покраснел, глядя на трубу и на веселого дьявола, смеявшегося над ним. Да, сударь (и Иоганн вздрогнул), не легко спать спокойно в Зендовском замке; все они также охотно перережут другим горло, как станут играть в карты; а для графа Руперта это любимое времяпрепровождение – даже более любимое, чем волокитство за женщинами, которое так его занимает.

Иоганн замолчал, и я попросил Фрица увести его и заключить под стражу; повернувшись к нему, я прибавил:

– Если кто-нибудь спросит у тебя, есть ли в Зенде пленник, отвечай – да. Но если спросит, кто он такой… не отвечай. Все мои обещания не спасут тебя, если хоть один человек узнает истину о Зендовском заключенном. Я убью тебя, как собаку, если проникнут сюда хоть подозрения о нем!

После его ухода, я взглянул на Занта.

– Трудная задача! – сказал я.

– Такая трудная, – отвечал он, качая своей седой головой, – что, боюсь, и будущий год увидит вас здесь королем Руритании! – и он разразился проклятиями над хитростью Майкла.

Я откинулся на подушки.

– Мне кажется, – заметил я, – что существуют два средства, при помощи которых король может выйти живым из Зенды. Одно из них… измена кого-нибудь из приближенных герцога…

– Можете не рассчитывать на это, – сказал Зант.

– Надеюсь, что можно, – возразил я, – потому что другое средство, о котором я говорил… это чудо!


XIV НОЧЬ ВНЕ ЗАМКА

Мирные жители Руритании очень бы удивились, услыхав предыдущий разговор; если верить официальным сообщениям, я был опасно и серьезно ранен ударом копья во время охоты. По моему желанию, бюллетени сообщали о моем серьезном положении, из чего произошли три следствия: во-первых, я обидел весь медицинский факультет в Стрельзау, отказавшись пригласить врачей, исключая одного, очень молодого человека, приятеля Фрица, которому можно было довериться; во-вторых, я получил донесение от маршала Стракенца, что ни мои, ни его распоряжения не оказывают никакого действия, и что принцесса Флавия выезжает в Траленгейм под его охраной (при этом известии я почувствовал прилив гордости и счастья); и, в-третьих, брат мой, герцог Стрельзауский, хотя и прекрасно знал, что было причиной моей болезни, поверил, читая бюллетени и видя мое бездействие, что я действительно болен и что моя жизнь в опасности.

Все это я узнал от Иоганна, которому мне пришлось довериться и отослать в Зенду; там Руперт Гентцау приказал его выпороть за то, что он осмелился позорить нравы замка, оставаясь всю ночь в отсутствии, в погоне за любовными похождениями. Иоганн затаил по поводу этого наказания сильнейшую злобу против Руперта; а то, что герцог одобрил распоряжения своего любимца, привязало ко мне Иоганна более, чем все мои обещания.

Говорить о приезде Флавии я не в силах. Ее радость видеть меня на ногах, здоровым, а не борящимся со смертью, до сих пор мерещится мне; ее упреки в том, что я ей не доверился, могут служить мне извинением в тех средствах, которые я употребил, чтобы успокоить ее. Но истина, видеть ее снова рядом с собой была подобно райскому видению для мрачной души грешника; я радовался, что мог провести с нею два дня. После этих двух дней герцог Стрельзауский назначил большую охоту.

Время борьбы приближалось. После долгих совещаний, Зант и я решили, что надо действовать смело, и наше решение подкрепилось словами Иоганна, что король все хирел, бледнел и хворал, и что здоровье его, видимо, страдало от тесного заключения. Мне кажется, что для всякого человека, будь он даже король, лучше умереть скоро от меча или пули, чем тянуть ненужную жизнь в темнице. Это только поддержало наше решение действовать быстро в интересах короля; с моей же точки зрения, это становилось все более и более необходимым. Стракенц напоминал мне, что следует поторопиться со свадьбой, а мои собственные желания поддерживали его мнение с такой силой, что я боялся за себя самого. Теперь я не думаю, что решился бы на такой низкий поступок; но я мог бы сбежать, а мое бегство погубило бы все дело. Я не святой (спросите у моей невестки) и могло случиться еще худшее!

Одним из самых странных событий в истории какой-либо страны является отчаянная борьба между братом короля и заменяющим короля, в не нарушенное ничем мирное время, в соседстве спокойного, ни о чем не знающего города, под личиной дружбы, за особу и жизнь короля. Таково было положение между Зендой и Тарленгеймом. Вспоминая о том времени, мне самому кажется, что я был не вполне нормальным. Впоследствии Зант рассказывал мне, что я не допускал вмешательства и не слушал возражений; и если Руританией когда-либо управлял деспот, то этим деспотом был я. Куда бы я ни оглянулся, ничто не могло облегчить или усладить мою жизнь, и я стал смотреть на нее, как на старую ненужную перчатку. В начале друзья мои старались охранить, сберечь меня, убедить не рисковать собою, но, видя мое нервное возбуждение, они решили, что надо довериться судьбе, и что мешать мне в моей борьбе с Майклом… невозможно.

В следующий вечер было уже поздно, когда я встал из-за обеденного стола, за которым Флавия сидела рядом со мной, и отвел ее до дверей ее апартаментов. Тут, поцеловав ее руку, я пожелал ей приятных снов. После этого я переоделся и вышел. Меня ждали Зант и Фриц с шестью товарищами и лошадьми. У Занта через седло был перекинут пучок веревок, и оба, он и Фриц, были хорошо вооружены. Со мной была короткая, крепкая дубинка и длинный нож. Описав крюк, мы миновали город и, после часовой езды, стали медленно подыматься на гору, ведущую к Зендовскому замку. Ночь была темная и очень бурная, порывы ветра и потоки дождя встретили нас при подъеме, а кругом трещали и стонали большие деревья. Достигнув возвышения, в четверти мили от зайка, мы приказали нашим шести спутникам скрыться с лошадьми за кустами. У Занта был свисток, и они могли подоспеть к нам на помощь через несколько минут, в случае необходимости; до сих пор мы не встретили живой души. Я надеялся, что Майкл не принял никаких предосторожностей, думая, что я все еще лежу больным. Как бы там ни было, мы достигли вершины горы без помехи и очутились на краю рва, в котором протекала быстрая речка, отделявшая дорогу от старого замка.

На берегу рва росло дерево, и Зант молчаливо и быстро стал привязывать веревку к нему. Я стащил сапоги, выпил глоток водки из фляжки, освободил из ножен нож и взял палку в зубы. После этого, я пожал руки своим друзьям, не обращая внимания на умоляющий взгляд Фрица, и ухватился за веревку. Я хотел поближе посмотреть на лестницу Иакова.

Тихонько я спустился в воду. Несмотря на бурную ночь, день был ясный и теплый, и вода не была холодна. Я бесшумно поплыл мимо огромных стен, мрачно смотревших на меня. Я мог видеть только шага на три перед собой, поэтому надеялся, что и меня нельзя видеть, пока я пробирался у подножья сырого, покрытого мхом, здания. По другой стороне, из новой части замка виднелся свет, и от времени до времени слышался смех и веселые восклицания. Мне казалось, что я узнаю звенящий голос Руперта Гентцау, и я воображал его разрумянившимся от вина. Вспомнив о предстоящем деле, я остановился отдохнуть. Если описания Иоганна верны, я находился недалеко от окна тюрьмы. Я снова поплыл очень медленно, предо мной из темноты появилась какая-то тень. Это и была труба, идущая, изгибаясь, от окна к воде; видимая часть трубы была футов около четырех; в диаметре она была толщиной с двух человек. Я хотел приблизиться к ней, когда увидел еще тень, и сердце мое замерло. Нос лодки выступал по другую сторону трубы и, напряженно прислушиваясь, я услыхал легкое движение – как бы движение человека, передвигающегося на месте. Кто был человек, который стерег изобретение Майкла? Спал ли он или нет? Я ощупал нож и стал ногой искать дна; я легко нашел его. Фундамент замка выступал в этом месте и образовывал как бы откос; я встал на него, вода доходила мне до плеч. Потом я нагнулся и стал глядеть в темноту из-под трубы, в том месте, где она, изгибаясь, оставляла просвет.

В лодке сидел человек. Около него лежало ружье – я видел блеск ствола. Часовой сидел очень тихо. Я прислушался: он дышал тяжело, равномерно, однообразно. Он спал! Став на колени на откосе, я прополз под трубой, пока не очутился шагах в двух от него. Это был человек сильный; я узнал в нем Макса Гольфа, брата Иоганна. Рука моя направилась к поясу, и я вытащил нож. Из всех преступлений, совершенных мою, мне неприятнее всего вспоминать об этом, и не хочу даже и думать – было ли то поступком человека честного или изменника. Я подумал: – я веду войну, от которой зависит жизнь короля. – Я выполз совершенно из-под трубы и стал около лодки, которая была привязана к откосу. Удерживая дыханье, я наметил место и поднял руку. Макс пошевелился. Он открыл глаза широко-широко. Он с ужасом смотрел мне в лицо и ухватился за ружье. Я сильно ударил ножом. В это время с противоположного берега раздалась любовная песня, петая хором.

Оставив его на месте осунувшейся, безжизненной массой, я вернулся к лестнице Иакова. Время было дорого. Может быть, дежурство этого человека кончилось, и должен явиться другой. Опираясь о трубу, я осмотрел ее, от края, которым она касалась воды, до самой верхней точки, где она, по-видимому, выходила из стены. В ней не было ни отверстия, ни щели. Я опустился на колени и стал осматривать нижнюю половину. Мое дыханье ускорилось от волнения, потому что в этой нижней половине, где труба прикасалась к стене, виднелся луч света! Этот свет исходил, вероятно, из комнаты короля! Я уцепился плечом в трубу и напряг все свои силы. Щель увеличилась немного, и я поспешно опустил трубу; я вполне убедился, что снизу труба не была укреплена в стену.

Вдруг я услыхал голос – жесткий, скрипучий голос:

– Если, государь, вы более не желаете, чтобы я оставался, я предоставлю вам отдыхать; но раньше я должен укрепить эти маленькие украшения.

Говорил Детчард, я узнал его английский выговор.

– Не прикажете ли чего-нибудь на прощанье, государь?

Затем раздался голос короля. Я узнал и этот голос, хотя он звучал слабо и глухо – не похожий на веселый голос, слышанный мною на лесной просеке.

– Попросите моего брата убить меня, – сказал король. – Я умираю медленной смертью!

– Пока герцог не желает вашей смерти, государь, – засмеялся Детчард, – когда же он пожелает – вот ваша дорога на небо!

Король отвечал:

– Пусть будет так! А теперь, если вам это разрешается, прошу вас оставить меня.

– Да приснится вам рай! – сказал негодяй.

Свет исчез. Я услыхал, как засунули засов на двери, а потом расслышал рыдания короля. Он был один. Кто посмеет осудить его?

Я не решился заговорить с ним. Риск быть услышанным другими был слишком велик. В эту ночь я не смел действовать дольше; теперь мне предстояло уйти отсюда и увезти с собой труп убитого человека. Оставить его на месте было немыслимо. Я отвязал лодку и сел в нее. Ветер превратился в шквал и, благодаря этому, удары весел не могли быть слышны. Я быстро стал грести к месту, где ждали меня друзья. Едва достиг я цели, как за мной, на другом берегу рва раздался громкий свист.

– Эй, Макс! – кричал кто-то.

Я позвал Занта вполголоса. Ко мне спустилась веревка. Я обвязал ею труп и сам поднялся по ней.

– Позовите свистком наших людей, – прошептал я, – и встащите веревку. Главное, не разговаривайте!

Труп был поднят. В ту минуту, как он достиг берега, три человека верхами появились из ворот замка. Мы их видели, хотя они нас не заметили. Но наши люди, громко разговаривая, подходили к нам.

– Черт побери, как темно! – вскричал звенящий голос.

Это был Руперт. Через минуту раздались выстрелы. Наши люди встретились с ними. Я бегом кинулся к ним, за мной последовали Зант и Фриц.

– Коли, коли! – опять закричал Руперт, и следующий за этим громкий стон доказал, что он пустил в ход оружие.

– Я погиб, Руперт! – вскричал другой голос: – Их два на одного. Спасайся!

Я продолжал бежать, держа палку в руке. Внезапно ко мне навстречу появилась лошадь. На ней сидел человек, низко склонившийся на ее плечо.

– Неужели и ты ранен, Крафштейн? – спросил он.

Ответа не последовало…

Я кинулся к голове лошади. На ней сидел Руперт Гентцау.

– Наконец! – вскричал я.

Казалось, он в нашей власти. У него в руке была шпага. Наши друзья были близко, к нам бежали Зант и Фриц. Я подоспел раньше; если же они отойдут на пистолетный выстрел, ему придется сдаться или умереть.

– Наконец! – вскричал я.

– А, это комедиант! – воскликнул он, ударяя по моей палке. Он ее рассек надвое; а я, видя свое безвыходное положение (хотя признаюсь, что краснею), пустился наутек. Но в Руперте Гентцау сидел сам черт; он всадил шпоры в коня, и я, повернувшись назад, увидел, как он марш маршем подскакал к обрыву и прыгнул в воду, пока выстрелы моих спутников осыпали его градом пуль. Будь хоть слабый свет луны, мы бы пронзили его пулями; но благодаря темноте он достиг угла замка и исчез за ним.

– Черт бы его взял! – прохрипел Зант.

– Жаль, что он негодяй! – сказал я.

– Кого мы подстрелили?

Подстрелили мы Мауэнгрома и Крафштейна; они лежали мертвыми; так как скрываться после этого было невозможно, мы кинули их вместе с Максом в ров; потом тесной кучкой стали спускаться с горы. Среди нас мы везли тела трех храбрых друзей. Так вернулись мы домой, полные грусти по убитым товарищам, беспокойства о судьбе короля и обиды за новую шутку, сыгранную над нами Рупертом.

Что касается меня, то я был сердит и огорчен, что не пришлось убить врага в открытом бою, а только заколол спящего негодяя, кроме того, меня коробило название комедианта, данное мне Рупертом.


XV МОЙ РАЗГОВОР С ИСКУСИТЕЛЕМ

Руритания не похожа на Англию, где вражда между герцогом Майклом и мною не могла бы продолжаться со всеми описанными мною событиями, и не привлечь общего внимания. Дуэли случались часто между людьми высшего общества, а частые ссоры между людьми высокопоставленными по старому обычаю распространялись на их друзей и приближенных. Несмотря на это, после описанной мною стычки стали носиться такие слухи, что я счел необходимым быть настороже. Нельзя было скрыть от родных смерть убитых в этой схватке. Я издал строгий приказ, в котором заявлял, что так как дуэли приняли необычайные размеры, то я воспрещаю их, исключая только крайних случаев. К Майклу я послал официальные и торжественные извинения, на которые он отвечал в самом вежливом и почтительном тоне; единственно, в чем мы сходились с ним и что придавало весьма нежелательную гармонию нашим поступкам, было то, что ни один из нас не мог явно открыть свою игру. Он, подобно мне, был «комедиантом», и, ненавидя друг друга, мы соединялись, чтобы обманывать общественное мнение. К несчастью, необходимость скрывать правду порождала необходимость отдалить развязку: король мог умереть в тюрьме или его могли перевести куда-нибудь в иное место: мы были бессильны против этого. Еще на некоторое время я должен был сохранить перемирие; единственным утешением служило мне горячее одобрение Флавии касательно моего приказа о дуэлях; когда же я выразил свой восторг, что заслужил ее похвалу, она попросила меня воспретить совершенно этот обычай.

– Подождите нашей свадьбы! – сказал я, улыбаясь.

Самое страшное последствие перемирия и тайны, окружавшей нас, явилось то, что сам город Зенда днем – я бы не доверился его безопасности ночью, – стал нейтральной почвой, на которой обе партии могли появляться без риска. Однажды, совершая прогулку верхом с Флавией и Зантом, я встретил одного знакомого, и встреча эта, хотя и рассмешила, но, вместе с тем, и смутила меня. Я увидел сидящего в экипаже, в который запряжена была пара лошадей, сановитого и важного человека. Он остановил экипаж, вышел из него и подошел ко мне с низким поклоном. Я узнал Стрельзауского префекта.

– Мы строго применяем приказание вашего величества о дуэлях! – сказал он мне.

Если строгое применение приказа объясняло его присутствие в Зенде, я решил сейчас же освободить его от этой обязанности.

– Неужели вы для этого явились в Зенду, префект? – спросил я.

– Не совсем, государь; я приехал сюда, чтобы оказать услугу английскому посланнику!

– Что понадобилось здесь английскому посланнику? – спросил я небрежно.

– Исчез один из его соотечественников, молодой человек из знатной семьи. Его друзья не имеют о нем известий более двух месяцев, и существует предположение, что в последний раз его видели в Зенде.

Флавия не слушала нашего разговора. Я не смел взглянуть на Занта.

– Почему существует такое предположение?

– Один из его друзей, живущий в Париже, мистер Феверлэ, сообщил нам сведения, по которым видно, что он выехал сюда, а служащие на железной дороге помнят, что видели его имя, написанное на багаже.

– Как его зовут?

– Рассендиль, государь, – отвечал он; я видел, что это имя ничего особенного не означало для него. Но, взглянув на Флавию, он понизил голос и продолжал: – Можно предположить, что он приехал сюда вслед за одной дамой. Не слыхали ли вы, ваше величество, о госпоже де Мобан?

– Да, конечно! – сказал я, пока глаза мои невольно направились в сторону замка.

– Она приехала в Руританию приблизительно в то же время, как и Рассендиль!

Я встретил взгляд префекта; он смотрел на меня с вопросом, ясно написанным на лице.

– Зант, – сказал я, – мне надо сказать два слова префекту. Поезжайте вперед с принцессой. – И затем прибавил, обращаясь к префекту: – Что хотите вы сказать?

Он подошел ближе ко мне, и я нагнулся в седле.

– Может быть, он был влюблен в эту даму? – прошептал он. – О нем ничего не слыхали более двух месяцев! – и на этот раз глаза префекта также обратились в сторону замка.

– Да, эта дама там, – сказал я спокойно. – Но я не думаю, чтобы мистер Рассендиль, кажется его звут так – находился также там.

– Герцог, – прошептал он, – не любит соперников, государь!

– Вы правы, – сказал я с большой искренностью. – Но вы намекаете на очень тяжкое обвинение.

Он развел руками, как бы извиняясь. Я прошептал ему на ухо:

– Это дело очень серьезное. Отправляйтесь в Стрельзау!

– Но, государь, если мы напали на его след здесь?

– Поезжайте в Стрельзау, – повторил я. – Скажите посланнику, что вы напали на след, но что вы должны заниматься этим делом спокойно недели полторы или две. В это время я сам займусь этим вопросом.

– Посланник очень просил поторопиться, государь!

– Успокойте его. Вы видите, что если ваши подозрения верны, все это дело требует большей осмотрительности. Я не желаю скандала. Поэтому поезжайте обратно сейчас же!

Он обещал повиноваться, и я поехал дальше, догоняя своих спутников, с немного облегченным сердцем. Поиски обо мне должны быть приостановлены недели на две; а этот умный чиновник поразительно близко добрался до истины. Его ловкость могла быть полезной вообще, но в данном случае она могла страшно повредить королю. От души мысленно выругал я Джорджа Феврелэ за его болтливость.

– Что ж, – спросила Флавия, – окончили вы свой разговор?

– К общему удовольствию, – сказал я. – Не пора ли нам повернуть назад? Мы почти въехали во владения моего брата?

Действительно, мы находились на окраине города, в том месте, где гора подымается по направлению к замку. Мы подняли глаза, любуясь могучей красотой старых стен, и увидели шествие, медленно спускавшееся с горы. Оно приближалось к нам.

– Поедем назад! – сказал Зант.

– Мне бы хотелось остаться! – отвечала Флавия, и я поставил свою лошадь рядом с ее.

Теперь мы уже могли разглядеть приближающуюся группу. Впереди ехали верхами два лакея в черных ливреях, обшитых серебряной тесьмой. За ними следовала колесница, которую везли четыре лошади: на ней, под тяжелым покровом, стоял гроб; за гробом ехал верхом человек в простом черном платье, держащий шляпу в руке. Зант обнажил голову, а мы стояли в ожидании; Флавия положила руку на мою.

– Это верно один из убитых в этой ссоре! – сказала она.

Я сделал знак конюху.

– Узнай, кого они провожают! – приказал я.

Он подъехал к лакеям, а затем к господину, ехавшему сзади.

– Это Руперт фон Гентцау! – прошептал Зант.

Действительно, то был Руперт; через секунду, остановив шествие, Руперт галопом подскакал ко мне. На нем лежал отпечаток грусти, и он поклонился с глубоким уважением. Но вдруг он улыбнулся, и я улыбнулся также, потому что рука Занта направилась к внутреннему карману куртки; Руперт и я, оба отгадали, что лежало в этом кармане.

– Ваше величество спрашивает, кого мы провожаем, – сказал Руперт. – Моего дорогого друга, Альберта фон Лаунграмма!

– Граф, – возразил я, – никто не может сожалеть более меня об этом несчастном событии. Мой приказ о дуэлях в том порукой.

– Бедный! – сказала тихо Флавия, и я видел, как глаза Руперта блеснули в ее сторону. Я вспыхнул; если бы было в моей власти, Руперт Гентцау не осквернил бы ее даже взглядом. Но он смотрел на нее и осмеливался показать во взоре все свое восхищение.

– Слова вашего величества милостивы, – сказал он. – Я скорблю о своем друге. Но другие, государь, скоро будут лежать в гробу, подобно ему.

– Мы хорошо сделаем, если будем помнить об этом, милорд! – подтвердил я.

– Даже короли, государь! – сказал Руперт тоном моралиста; старый Зант, стоя около меня, выругался вполголоса.

– Правда, – отвечал я. – Как поживает мой брат, милорд?

– Ему лучше, государь!

– Я рад тому.

– Он надеется, как только поправится, выехать в Стрельзау.

– Значит, он еще только выздоравливает?

– Остались еще небольшие заботы и задержки! – отвечал дерзкий мальчик самым кротким голосом.

– Передайте ему мои искренние пожелания, – сказала Флавия, – чтобы они скоро перестали тревожить его!

– Желание вашего королевского высочества я смиренно разделяю! – отвечал Руперт со смелым взглядом, вызвавшим краску на лице Флавии.

Я поклонился; Руперт, кланяясь еще ниже, осадил свою лошадь и сделал знак шествию двигаться. По внезапному внушению, я поехал за ним. Он быстро обернулся, опасаясь, что даже в присутствии покойника и на глазах у дамы я оскорблю его.

– Вы храбро сражались в ту ночь, – сказал я. – Послушайте меня: вы молоды, граф. Если вы выдадите мне вашего пленника живым, вам никто не причинит вреда!

Он посмотрел на меня с насмешливой улыбкой и вдруг подъехал ближе ко мне.

– Я не вооружен, – заметил он, – и старик Зант может подстрелить меня каждую минуту.

– Я не боюсь! – возразил я.

– Правда, черт вас бери, – отвечал он. – Послушайте: я когда-то передал вам предложение от имени герцога.

– Я ничего не хочу слышать от Черного Майкла! – перебил я.

– Так выслушайте меня, – он понизил голос до шепота. – Атакуйте смело замок. Пусть Зант и Тарленгейм ведут атаку.

– Продолжайте, – сказал я.

– О времени условитесь со мной.

– Я питаю к вам такое безграничное доверие, милорд.

– Глупости! Я говорю теперь о деле. Зант и Фриц будут убиты; Черный Майкл также будет убит.

– Что?

– Черный Майкл будет убит, как собака; пленник, как вы его называете, отправится к чертям, по лестнице Иакова, – вы, видно, знаете о ней. Останутся два человека – я, Руперт Гентцау, и вы, король Руритании!

– Он замолчал и потом голосом, дрожащим от нетерпения, прибавил:

– Неужели ставка не стоит игры? Престол и принцесса! А для меня богатство и признательность вашего величества.

– Право, – вскричал я, – пока вы на земле, аду не хватает его главного беса!

– Подумайте об этом, – продолжал он. – Про себя скажу, что я бы не долго колебался, если бы дело шло об этой девушке! – и его наглый взгляд снова сверкнул по направлению той, которую я любил.

– Уходите, пока целы! – сказал я; но через минуту невольно расхохотался над смелостью его плана.

– Неужели вы бы восстали, против своего господина? – спросил я.

Он обругал Майкла словом, не подходящим к отпрыску хотя бы и морганатического, но законного брака и сказал почти конфиденциальным и, по-видимому, дружеским тоном:

– Он встал мне поперек дороги. Ревнивое животное! Клянусь, я чуть его не пырнул ножом вчера вечером.

Я совершенно овладел собой; я начинал узнавать кое-что новое.

– Дама? – спросил я небрежно.

– Да, красавица, – кивнул он. – Но вы ее, кажется, видели?

– Не видел ли я ее за чайным столом, когда кое-кто из ваших друзей очутился под столом?

– Что ж ожидать от таких дураков, как Детчард и Де Готе? Жаль, что меня там не было!

– А герцог вам мешает?

– Видите ли, – сказал Руперт задумчиво, – сказать по правде этого нельзя. Я собираюсь мешать ему!

– А ей больше нравится герцог?

– Да, глупая женщина. А теперь, подумайте о моем плане! – и с низким поклоном он пришпорил лошадь и поскакал за гробом своего приятеля.

Я вернулся к Флавии и Занту, размышляя об этом странном человеке. Скверных людей я знал много, но Руперт Гентцау остается единственным в своем роде. Если же встретится еще ему подобный, пусть его немедленно схватят и повесят. Таково мое мнение!

– Он очень красив, не правда ли? – сказала Флавия.

Она, конечно, не знала его так хорошо, как я, но я огорчился, так как думал, что его смелые взгляды рассердят ее. Но моя дорогая Флавия была женщиной, – а потому не рассердилась. Напротив, она заметила, что молодой Руперт очень красив, – каким, впрочем, этот негодяй действительно и был.

– Какое грустное было у него лицо, когда он говорил о смерти своего друга! – продолжала она.

– Лучше бы он заранее погрустил о своей смерти! – заметил Зант с мрачной улыбкой.

Что касается меня, я вдруг стал не в духе; чувство это было, конечно, неблагоразумно, так как я не более имел права смотреть на нее с любовью, чем наглые глаза Руперта. Мое скверное настроение продолжалось, пока, при наступлении ночи, мы не подъехали к Тарленгейму, и Зант не отстал от нас, чтобы наблюдать, не следует ли кто-нибудь за нами. Флавия, ехавшая около меня, сказала тихо с полусмущенным смехом:

– Если вы не улыбнетесь, Рудольф, я заплачу. Отчего вы рассердились?

– Я рассердился на то, что сказал мне этот мальчишка! – отвечал я, но я улыбался, когда мы подъехали к дому и сошли с лошадей.

Здесь лакей подал мне записку; на ней адрес не был написан.

– Это ко мне? – спросил я.

– Да, государь, какой-то мальчик принес записку! Я разорвал конверт.


«Иоганн доставит вам это письмо.

Я уже однажды предупредила вас. Ради самого Бога, если в вашей груди бьется человеческое сердце, спасите меня из этого вертепа разбойников».


Я подал записку Занту, но все, что эта черствая старая душа сказала в ответ на жалобные строки, было:

– А кто ее завел туда?

Но, несмотря на это, не будучи сам без греха, я позволил себе пожалеть Антуанету.


XVI ОТЧАЯННЫЙ ПЛАН

После того, как я катался по Зенде и разговаривал с Рупертом Гентцау, моя мнимая болезнь должна была кончиться. Я заметил, что гарнизон Зенды более не показывался в городе; а те из моих людей, которые ездили к замку, рассказывали, что там, по-видимому, соблюдается большая осторожность. Как бы я ни был тронут молениями Антуанеты, я, по-видимому, так же мало мог помочь ей как и королю. Майкл, видимо, бравировал передо мной, и хотя его видели вне стен замка, он не трудился извиняться, что до сих пор не являлся к королю. Время бежало, а дело наше не подвигалось, хотя каждая минута была дорога; меня смущала не только новая опасность, возникшая при слухах о моем исчезновении, но еще и громкий ропот населения Стрельзау по поводу моего постоянного отсутствия в городе. Неудовольствие было бы еще сильнее, если бы Флавия не была со мной; поэтому я не прекращал ее пребывания в Тарленгейме, хотя страдал от того, что ее окружала опасность, и от того, что постоянное присутствие дорогой для меня девушки доводило нервы мои до невыносимого состояния. Конечным ударом было, когда мои советчики, Стракенц и канцлер, приехавший из Стрельзау, чтобы представить мне свои убедительные доводы, требовали, чтобы я назначил день для своего торжественного обручения, что в Руритании так же важно, как и бракосочетание. На это я должен был решиться в присутствии Флавии и назначил день через две недели, в Стрельзауском соборе. Это известие, быстро разглашенное, всюду вызвало большую радость в королевстве; я думаю, только двух людей эта весть привела в отчаяние: – я говорю о Черном Майкле и о себе; существовал только один человек, ничего не знавший о ней – тот, чье имя я носил, король Руритании.

В действительности я даже слыхал о том, как эта весть была принята в замке, дня через три после этого, Иоганн, жадный к деньгам, хотя и трепетавший за свою жизнь, нашел случай явиться к нам. Он прислуживал герцогу в ту минуту, как ему сообщили о моей помолвке. Черный Майкл стал еще мрачнее и начал сыпать проклятиями; он, конечно, не мог успокоиться, когда Руперт стал уверять, что я способен довести свои намерения до конца и, повернувшись к Антуанете, поздравил ее с избавлением от опасной соперницы. Рука Майкла схватилась за саблю (рассказывал Иоганн), но Руперт не обратил на это внимания; он даже стал смеяться над Майклом за то, что он возвел на престол Руритании короля, правящего страной лучше своих предшественников. – Кроме того, – сказал он, с многозначительным поклоном в сторону своего разгневанного господина, – дьявол послал принцессе лучшего мужа, чем был предназначен ей небом; клянусь вам, что это правда! – Тут Майкл грубо приказал ему придержать язык и оставить их; но Руперт попросил позволения прежде поцеловать руку Антуанеты и сделал это с видимой любовью, в то время, как Майкл бросал на него бешеные взгляды.

Но все это были пустяки; более серьезные вести принес нам Иоганн. Было ясно, что если время бежало у нас в Тарленгейме, оно бежало не менее быстро и в Зенде. Король серьезно заболел; Иоганн видел его и рассказывал, что он страшно исхудал и едва был в силах двигаться. – Теперь трудно принять кого-нибудь другого за него. – Майкл настолько встревожился, что послал в Стрельзау за доктором; доктор, после посещения пленника, вышел бледный и дрожащий, и умолял герцога отпустить его и не замешивать в это дело, герцог на это не согласился и задержал доктора насильно, обещая, что жизнь его в безопасности, если король будет жить, пока это ему, герцогу, нужно, и умрет, когда ему это будет желательно, – но не иначе. По совету доктора, герцог разрешил Ан-туанете навещать короля и оказывать ему те услуга, которые требовало его здоровье и которые только женщины умеют исполнять хорошо. Но все же жизнь короля не была в безопасности; а я был здоров, силен и свободен. По этой причине над Зендой висела мрачная туча; только ссорясь (а к этому они были очень склонны), жители замка говорили друг с другом.

Но чем более остальные приходили в уныние, тем живее сверкали глаза молодого Руперта и веселее звучали его песни, он хохотал до упаду (рассказывал Иоганн), потому что герцог ставил стражей Детчарда в комнату короля, когда в ней находилась Антуанета, – предосторожность, понятная мне в моем ревнивом брате. Вот что мы узнали от Иоганна, и за что он получил порядочную сумму денег. Но тут он стал умолять нас оставить его в Тарленгейме и не хотел более возвращаться в вертеп герцога; к сожалению, он был нам нужен именно там, и я, обещая ему увеличить награду, послал его в Зенду и поручил передать Антуанете, что мы работаем над планом ее освобождения и просим ее успокоить и ободрить короля. Если неизвестность вредна для больных, то отчаянье еще вреднее; могло случиться, что король медленно угасал от полной безнадежности, так как я не мог добиться, какой болезнью он захворал.

– Кто же теперь сторожит короля? – спросил я, вспоминая, что два из Шестерки были убиты, как и Макс Гольф.

– Детчард и Берсонин сторожат ночью, Руперт Гентцау и Де Готе днем, сударь! – отвечал он.

– Только по два вместе?

– Да, сударь, но остальные два спят в комнате над комнатой короля и могут услышатьмалейший крик или зов.

– Комната над королем? Я не знал о ней. А есть ли сообщение между ею и тюрьмой?

– Нет, сударь. Надо сойти несколько ступенек и выйти через дверь у подъемного моста, а оттуда к месту заключения короля.

– А эта дверь заперта?

– Только у четырех приближенных герцога хранятся ключи от нее.

Я ближе подошел к нему.

– А есть ли у них ключи от решетки? – шепотом спросил я.

– Кажется, сударь, только у Детчарда и у Руперта.

– А где живет герцог?

– В новом здании, на нижнем этаже. Его помещение находится направо, если идти по направлению к мосту.

– А госпожи де Мобан?

– Как раз напротив, налево. Но ее дверь запирается на ключ, после того, как она уходит к себе.

– Чтобы она не могла выйти?

– Без сомнения, сударь.

– Может быть, подругой причине?

– И это возможно.

– А ключ, вероятно, находится у герцога?

– Да. Мост поднимается на ночь, от него ключ также хранится у герцога, так что нельзя перейти через ров без его ведома.

– А где спишь ты?

– В передней нового замка с пятью слугами.

– Вооруженными?

– Им даны пики, сударь, но у них нет огнестрельного оружия. Герцог не хочет им доверить ружей.

Выслушав все это, я решился смело кончать нашу борьбу. Меня уже однажды постигла неудача у лестницы Иакова; туда не стоило направляться снова. Надо начать наступление с другой стороны.

– Я обещал тебе двадцать тысяч крон, – сказал я. – Ты получишь пятьдесят тысяч, если исполнишь завтра вечером то, что я прикажу тебе. Но, во-первых, знают ли слуги, кто ваш пленник?

– Нет, сударь. Они думают, что он личный враг герцога.

– Они не усомнятся? – спросил Иоганн.

– Итак, слушай. Завтра, ровно в два часа ночи, открой настежь входную дверь нового замка. Не опоздай ни на одну минуту!

– Вы будете там, сударь?

– Не твое дело. Исполняй мое приказание. Ты скажешь, что тебе в доме жарко, выдумай, что хочешь. Вот все, чего я от тебя требую!

– А можно мне скрыться, сударь, после того, как я открою дверь?

– Да, беги со всех ног. Еще одно. Отнеси эту записку госпоже де Мобан (она написана по-французски, ты ее прочесть не можешь) и скажи ей, чтобы для спасения всех наших жизней она в точности исполнила то, о чем я ее прошу.

Иоганн дрожал от страха, но я поневоле должен был довериться и его мужеству, и его честности. Я не смел ждать долее, боясь, что король может умереть.

После ухода Иоганна я позвал Занта и Фрица и рассказал им, в чем состоял мой план. Зант, выслушав меня, покачал головой.

– Почему не подождать еще? – спросил он.

– Король может умереть!

– Майкл должен будет действовать ранее!

– А тогда, – возразил я, – король будет жить…

– Ну, и что же?

– Недели две! – кончил я просто.

И Зант закусил ус.

Внезапно Фриц фон Тарленгейм положил руку на мое плечо.

– Попытаемся! – проговорил он.

– Не бойтесь, вы-то будете участвовать в этом деле! – отвечал я.

– Да, но вы оставайтесь здесь и охраняйте принцессу.

Какой-то огонек загорелся в глазах Занта.

– Тогда, так или иначе, Майкл был бы в наших руках, – засмеялся он; – а то, если вы будете убиты одновременно с королем, что станется со всеми нами?

– Вы будете служить королеве Флавии, – сказал я, – и я горячо желал бы быть на вашем месте.

Настала пауза. Старик Зант прервал ее, сказав грустно, но с невольным комизмом, рассмешившим Фрица и меня.

– Почему старик Рудольф Третий не женился на вашей прабабушке?

– Полно, – возразил я, – мы должны подумать о короле.

– Правда, – заметил Фриц.

– Кроме того, – подолжал я, – я стал обманщиком для пользы другого, но для себя не хочу оставаться им, а потому, если король умрет и не будет восстановлен на престоле ко дню обручения, я открою всю правду, что бы там ни случилось.

– Будь по-вашему! – заключил Зант.

Вот план, составленный мною. Сильный отряд под начальством Занта должен был подойти к дверям нового замка. Если его приближение будет открыто раньше времени, мои приверженцы должны убить всякого попавшегося им – но холодным оружием, так как следовало избегать выстрелов. Если же все удастся, они пойдут к дверям в то время, как Иоганн откроет их. Тут они проникнут в дом и схватят слуг, если одно их появление и имя короля не устрашит их. В эту самую минуту – и на этом основывалась главная надежда моего плана – должен раздаться женский громкий и отчаянный крик из комнаты Антуанеты. Она должна кричать:

– Помогите, помогите! Майкл, помогите! – и прибавлять еще имя Руперта Гентцау. Мы надеялись, что Майкл в бешенстве выбежит из своих комнат и таким образом попадется живым в руки Занта. Крики же по-прежнему будут раздаваться; мои приверженцы опустят подъемный мост; по всей вероятности, Руперт, услыхав свое имя, спустится из комнаты, в которой будет спать, и перейдет через мост. Де Готе, может быть, выйдет с ним, но это надо предоставить случаю. Когда же Руперт очутится на мосту, начнется и моя роль: я решился взять вторую ванну в речке; на случай усталости я хотел взять с собой небольшую деревянную лестницу, на которую можно опереться, чтоб отдохнуть. Ее я думал прислонить к стене около моста; когда же мост будет спущен, я хотел бесшумно подняться по ней, – и если Руперт или Де Готе пройдут по мосту невредимо, в том будет мое несчастье, но не моя вина. После их смерти оставалось бы всего два противника; я рассчитывал на смятение при нападении и на наше внезапное появление, чтобы захватить их врасплох. Ключи от дверей, ведущих к месту заключения короля, будут в наших руках. Может быть, оставшиеся выбегут оттуда. Если же они строго исполнят возложенные на них поручения, то жизнь короля будет зависеть от скорости, с которою мы выломаем наружную дверь; и я внутренне благодарил Бога, что сторожем у короля был Детчард, а не Руперт Гентцау. Хотя Детчард человек хладнокровный, безжалостный и нетрусливый, но ему далеко до быстроты и бесшабашности Руперта. Кроме того, он, чуть ли не единственный, действительно был привязан к Черному Майклу и, может быть, он предоставит Берсонину стеречь короля и кинется через мост, чтоб принять участие в битве.

Вот каков был мой отчаянный план; а для того, чтоб наш враг считал себя в полной безопасности, я приказал нашу резиденцию ярко осветить сверху донизу, как будто в ней давался бал; я сделал распоряжения, чтобы всю ночь играла музыка и виднелись танцующие пары. Стракенц должен был оставаться там и скрыть, если возможно, наше отсутствие от Флавии. Если же утром мы не вернемся назад, он отправится к замку с сильным отрядом и потребует короля; если Черного Майкла там не окажется, маршал возьмет с собой Флавию, как можно скорее вернется в Стрельзау и там всенародно объявит об измене Черного Майкла, о вероятной смерти короля и соединит всех верных и честных подданных под знаменами принцессы. Сказать правду, я думал, что вероятнее всего так и случится. Мне казалось, что и королю, и Черному Майклу, и мне осталось жить всего один день. Если Черный Майкл умрет, а я, комедиант, убью Руперта Гентцау, а затем погибну сам, может быть, в этом и скажется милость судьбы, хотя бы она потребовала жизни короля; – и если она порешила со мной таким образом, я бы не нашел на это возражений.

Было уже поздно, когда мы окончили наше совещание, и я отправился на половину принцессы. В этот вечер она была очень задумчива; когда же я стал прощаться с нею, она обняла меня и, робко покраснев, надела мне на палец кольцо. На моей руке был надет перстень короля, но кроме того на мизинце я носил простое золотое колечко, на котором был вырезан наш фамильный девиз. Я снял его, надел ей на палец, и тихо попросил, чтобы она отпустила меня. Она поняла и затуманенными глазами посмотрела на меня.

– Носите это кольцо, хотя, когда вы станете королевой, у вас будет другое! – сказал я.

– Что бы у меня ни было, это кольцо я буду носить до смерти и даже долее! – отвечала она и поцеловала его.


XVII НОЧНЫЕ РАЗВЛЕЧЕНИЯ РУПЕРТА

Настала чудная светлая ночь. Я желал ненастной погоды, подобно той, которая была во время моих первых похождений во рву, но на этот раз судьба была против меня. Впрочем, мне казалось, что, держись я около стены и в ее тени, меня можно было не заметить из окон замка. Если бы кто-нибудь вздумал обыскать ров, весь мой план рушился; но, вероятно, никто не станет этого делать. «Лестница Иакова» стала недоступной для врагов. Иоганн помог укрепить ее к стене снизу, так что двинуть трубу теперь было невозможно. Только порывом динамита или усиленной работой ломами можно было приподнять ее; но шум, сопряженный с этими средствами, делал все это немыслимым. Какой же вред мог причинить один человек, проникший в ров? Я надеялся, что Черный Майкл, задав себе этот вопрос, уверенно ответит: «Никакого!» Если бы даже Иоганн захотел изменить нам, все-таки герцог не знал моего плана и, вероятно, ожидал меня во главе отряда у главного входа в замок.

– В этом месте и будет настоящая опасность! – сказал я Занту. – И вот там-то вы и будете! – И добавил: – Вас это не удовлетворяет?

Он остался недоволен и выразил желание отправиться со мной, но я решительно отказал ему в этом. Одного человека можно было не заметить, но для двух и опасность была двойная; когда же он заметил, что жизнь моя дорога, я понял его тайную мысль и резко заставил его замолчать, сказав, что если король погибнет в эту ночь, я не переживу его.

В двенадцать часов ночи, отряд под начальством Занта покинул замок Тарленгейм и свернул вправо, выбирая пустынные дороги и избегая городка Зенды. Если все пойдет на лад, он достигнет замка в три четверти второго. Оставив лошадей на некотором расстоянии, мои друзья подкрадутся к входу и станут ожидать, пока дверь не откроется. Если же в два часа дверь не откроется, Фриц фон Тарленгейм обойдет замок с его задней стороны. Там он найдет меня, если я еще буду жив, и мы сообща должны будем решиь, брать ли замок приступом или нет. Если же меня не будет на месте, они как можно скорее вернутся в Тарленгейм, известят маршала и с большими силами двинутся на Зенду. Если я не окажусь на месте – значит меня уже нет в живых; а нам было понятно, что король не поживет и пяти минут после моей смерти.

Теперь я должен покинуть Занта и его друзей и рассказать, как я действовал в эту достопамятную ночь. Я выехал на том добром коне, на котором в день коронации ехал из Охотничьего павильона в Стрельзау. В седле у меня был револьвер, а на мне шпага. Меня покрывал широкий плащ, а под него я надел теплую, узкую вязаную рубашку, короткие штаны, толстые чулки и легкие башмаки. Я весь вымазался маслом и захватил с собой фляжку с водкой. Хотя ночь была теплая, но мне, вероятно, предстояло долго пробыть в воде и надо было по возможности предохранить себя от холода: холод не только подрывает мужество человека, если ему суждено умереть, но уменьшает его энергию при виде смерти другого и, наконец, награждает его ревматизмами, если Бог продлит его жизнь. Я также обвернул вокруг тела тонкую, но крепкую веревку, и не забыл захватить лестницу.

Выехав после Занта, я отправился по кратчайшей дороге, оставив город влево и очутился на опушке леса в половине первого. Я привязал лошадь в пустой лесной заросли, оставив револьвер в кармане седла – он не был мне нужен – и, неся лестницу, направился к краю рва. Здесь я снял с себя веревку, прочно привязал ее к стволу дерева на берегу и спустился вниз. Часы на замке пробили три четверти первого, когда я очутился в воде и стал плыть мимо темницы, толкая перед собой лестницу и держась поближе к стене замка. Таким образом я добрался до своей старой приятельницы, лестницы Иакова, и ощупал под ногой выступ фундамента. Я подполз в тень большой трубы – даже попробовал приподнять ее, но она не двигалась, – и стал ждать. Помню, что преобладающее во мне чувство было не беспокойство о короле, не тоска по Флавии, а неудержимое желание курить; этого, конечно, я не мог себе позволить.

Мост еще не был поднят. Я видал его воздушные, легкие очертания над собой, футах в десяти направо от того места, где я спиной прижался к стене темницы короля. В шагах двух от себя я разглядел окно на одной высоте с собой. Если Иоганн сказал правду, это было окно помещения герцога; по другой стороне должно находиться окно Антуанеты. Женщины беспечны и забывчивы. Я сильно опасался, что она забудет, что ровно в два часа должна стать жертвой дерзкого покушения. Мне нравилась роль, приписанная мною моему юному приятелю Руперту Гентцау; мне хотелось отомстить ему, так как даже в эту минуту я чувствовал боль в том плече, куда он поразил меня, в присутствии моих друзей, на террасе Тарленгейма, со смелостью, почти искупавшей его злодейство.

Внезапно окно герцога осветилось. Ставни не были заперты, и внутренняя часть комнаты стала мне видна, когда я осторожно поднялся и стал на ноги.

Стоя таким образом, я взглядом проникал в переднюю часть комнаты, хотя сам не попадал в полосу света. Окно распахнулось, и кто-то выглянул из него. Я узнал грациозную фигуру Антуанеты и, хотя ее лицо оставалось в тени, красивые очертания ее головы выделялись на освещенном фоне. Мне хотелось крикнуть ей: – Не забудьте! – но я не посмел – к счастью, так как через минуту к ней подошел кто-то и встал с ней рядом. Он хотел обнять ее за талию, но она быстро отскочила в сторону и оперлась о ставню; теперь я ее видел в профиль. Тогда я узнал и вошедшего, то был Руперт. Он тихо засмеялся, наклонился вперед и протянул к ней руку.

– Тише, тише! – прошептал я. – Еще рано, мой милый!

Его голова наклонилась близко к ней. Верно, он сказал что-нибудь шепотом, потому что она указала на водку, и я слышал, как она отвечала медленно и веско:

– Я скорее выброшусь из этого окна!

Он подошел к окну и выглянул из него.

– В воде холодно, – заметил он. – Послушайте, Антуанета, перестаньте шутить!

Она не отвечала, а он продолжал, с живостью ударив рукой по подоконнику и тоном избалованного ребенка:

– Черт возьми Черного Майкла! Разве ему мало принцессы? Неужели ему нужно все? Что вы нашли хорошего в Черном Майкле?

– Если бы я рассказала ему, что вы говорите… – начала она.

– Ну, и расскажите, – возразил Руперт небрежно, и, видя, что она не ожидает этого, он быстро схватил се и поцеловал, смеясь и говоря:

– Расскажите и об этом!

Если бы со мной был револьвер, искушение было бы велико. Но я мог только прибавить это к списку его проступков.

– Клянусь, – продолжал Руперт, – ему все равно. Он безумно влюблен в принцессу. Он только и говорит о том, как бы отправить на тот свет комедианта.

– Неужели?

– А если я возьмусь за это поручение, знаете ли вы, что он мне обещал?

Несчастная женщина в полном отчаянии подняла руки к небу.

– Но я не хочу ждать, – продолжал Руперт; и я видел, как он снова сделал движение, чтобы обнять ее, но раздался стук отворяемых дверей, и грубый голос воскликнул:

– Что вы здесь делаете, сударь?

Руперт повернулся лицом к окну, низко поклонился и отвечал веселым, звонким голосом:

– Извинялся за ваше отсутствие. Разве можно оставлять даму одну?

Вошедший, вероятно, был Черный Майкл. Я сразу узнал его, когда он подошел ближе к окну. Он схватил Руперта за руку.

– Во рву в воде можно поместить не только короля! – проговорил он с выразительным жестом.

– Это угроза, ваше высочество? – спросил Руперт.

– Я угрожаю редко, а чаще действую!

– Несмотря на это, – заметил Руперт, – Рудольф Рассендиль часто слыхал угрозы, но все еще жив.

– Виноват ли я, что мои слуги промахнулись? – спросил Майкл презрительно.

– Ваше высочество сами не рискнули промахнуться! – насмешливо заметил Руперт.

Это ясно означало, что герцог избегал опасности. Но Черный Майкл умел владеть собой. Вероятно, он нахмурился, – мне было очень жаль, что я не мог яснее видеть их лиц, – но голос звучал ровно и спокойно, когда он отвечал:

– Довольно, довольно! Мы не должны ссориться, Руперт. Что, Берсонин и Детчард на своих местах?

– Да, ваше высочество.

– Вы более не нужны мне.

– Благодарю вас, я не устал! – отвечал Руперт.

– Пожалуйста, оставьте нас! – сказал Майкл с нетерпением. – Через десять минут подымут мост, а я думаю, вам не особенно захочется добираться до своей постели вплавь.

Руперт исчез. Я слышал, как дверь открылась и закрылась. Майкл и Антуанета остались одни. К моему огорчению герцог протянул руку и запер окно. Еще недолго он постоял и поговорил с Антуанетой. Она отрицательно покачала головой, и он с нетерпением отвернулся. Она отошла от окна. Дверь снова закрылась, а Черный Майкл запер ставню.

– Де Готе, Де Готе, слушай! – раздалось с моста. – Если ты не хочешь выкупаться перед сном, пойдем!

То был голос Руперта, стоявшего на конце моста. Через минуту он и Де Готе появились на мосту. Руперт просунул руку под руку Де Готе и среди моста остановил своего товарища и перегнулся через перила. Я быстро скрылся в тень «Лестницы Иакова».

Затем Руперт начал шалить. Он взял у Де Готе бутылку, которую тот держал, и поднес к губам.

– Ни капли! – воскликнул он с неудовольствием и кинул ее в воду.

Она упала, как мне показалось по звуку и кругам на воде, в двух шагах от трубы. Руперт схватил револьвер и стал стрелять в нее. Первые два выстрела не попали в бутылку, но попали в трубу. От третьего бутылка рассыпалась в куски. Я надеялся, что скверный мальчишка удовольствуется этим; но он выпустил по трубе и остальные заряды, из которых один перелетел через все и прожужжал в моих волосах.

– Осторожно на мосту! – закричал чей-то голос, к моему большому облегчению.

Руперт и Де Готе крикнули – «сейчас» – и перебежали через мост. Мост подняли, и все смолкло. Часы пробили четверть второго. Я встал, потянулся и зевнул.

Прошло не более десяти минут, когда вправо от себя я услыхал легкий шум. Я взглянул поверх трубы и увидел темную фигуру, стоявшую у ворот, ведущих к мосту. По небрежной, грациозной позе я снова узнал в ней Руперта. В руке он держал шпагу и с минуту постоял неподвижно. Мысли забегали в моей голове. Какие злые намерения привели сюда этого чертенка? Он тихо засмеялся сам с собой; потом повернулся лицом к стене, ступил шаг в направлении меня и к моему удивлению стал спускаться вниз по стене. Ясно было, что в стене были ступеньки. Они были или приделаны к ней, или высечены в ней. Руперт достиг последней ступеньки. Здесь он взял шпагу в зубы, повернулся и бесшумно опустился в воду. Если бы дело шло только о моей жизни, я поплыл бы к нему навстречу. Дорого бы я дал, чтобы встретиться с ним лицом к лицу в эту прекрасную ночь без препятствий для смелой борьбы. Но надо было думать о короле! Я мог только с волнением и любопытством следить за ним.

Он уверенно и спокойно переплыл на другую сторону. В противоположной стене также были ступеньки, и он поднялся по ним. Очутившись около входа, возле поднятого моста, он сунул руку в карман и вынул из него какой-то предмет. Я слышал, как он отпер дверь, но не слышно было, чтоб запер ее. Потом он исчез.

Покинув свою лестницу, я понял, что она более мне не нужна, – я вплавь добрался до края моста и поднялся по ступенькам до половины стены. Здесь я повис, держа в руках шпагу и внимательно прислушиваясь. В комнате герцога было темно и тихо. На противоположной стороне в окне был свет. Ни один звук не нарушал тишину, пока не пробило половина второго на часах башни.

Но, по-видимому, в замке происходило что-то необычайное, как и мой заговор против герцога.


XVIII ЗАПАДНЯ

Положение, в котором я находился, не особенно способствовало мышлению, несмотря на это, я глубоко задумался. Какие намерения ни имел Руперт Гентцау, как низки и подлы они ни были, я оказался в выигрыше. Он теперь находился на противоположной от короля стороне, и, конечно, я воспрепятствую ему вернуться обратно. У меня оставалось три противника: два стража у короля и Де Готе в постели. О, если бы я мог достать ключи! Тогда бы я прямо напал на Детгарда и Берсонина, прежде чем к ним могли подоспеть их друзья. Но это было не в моей власти. Я должен ждать, пока появление моих друзей не вызовет кого-нибудь на мост, – кого-нибудь с ключами.

И я стал ждать; мне казалось, что прошло полчаса, в действительности же всего минут пять, когда началось новое действие нашей животрепещущей драмы. Все было спокойно на той стороне. Комната герцога оставалась не видна за закрытыми ставнями. Окно Антуанеты по-прежнему было освещено. Вдруг я услыхал слабый, чуть слышный звук; он выходил из-за двери, ведущей к мосту по другой стороне рва. Он едва достигал моего слуха, но я не мог сомневаться в его происхождении. То был звук медленно и осторожно поворачиваемого ключа. Кто поворачивал его? И куда вела эта дверь? Передо мной мелькнул образ молодого Руперта, с ключами в одной и шпагой в другой руке и со злой усмешкой на красном лице. Но я не знал, что это за дверь, и в каких из своих любимых затей молодой человек проводил ночные часы.

Скоро все объяснилось: через минуту – ранее, чем мои друзья могли подоспеть к воротам замка, ранее, чем Иоганн успел выполнить возложенное на него поручение, – раздался внезапный звон стекла из комнаты, где светилось окно. По-видимому, кто-то опрокинул лампу, и окно стало темно. В то же время среди ночи раздался громкий зов:

– Помогите, помогите, Майкл, помогите! – а за ним послышался крик, полный ужаса.

Я трепетал всеми нервами, стоя на верхней ступеньке, ухватившись за порог двери правой рукой и держа шпагу в левой. Тут я внезапно заметил, что выступ около моста был шире самого моста; в темном углу стены свободно мог стать человек. Я кинулся туда и стал неподвижно. В этом положении я оберегал дорогу, и никто не мог пройти из старого в новый замок, если я того не пожелаю.

Снова раздался крик. Потом распахнулась и ударилась о стену дверь, и я услыхал, как кто-то неистово завертел ручку замка.

– Откройте! Ради Бога, что случилось? – вскричал голос – голос самого Черного Майкла.

Ему отвечали теми самыми словами, которые я написал в своем письме:

– Помогите, Майкл! Гентцау!

Проклятие вырвалось у герцога, и он с силой стал напирать в дверь. В ту же минуту над моей головой раскрылось окно и громкий голос закричал: – что случилось? – а затем раздались поспешные шаги. Я сжал свою шпагу. Если Де Готе появится в моем соседстве, число шестерки еще убавится.

Затем я услыхал лязг сабли и топот ног; рассказать так быстро, как все произошло, я не могу. Казалось, все совершилось в одну минуту. Раздался сердитый возглас из комнаты Антуанеты, возглас человека раненого; окно распахнулось, Руперт появился в нем со шпагой в руке. Он повернулся спиной ко мне, и я видел, как он наклонился вперед, словно отражая удары.

– Вот, Иоганн, получи! Теперь ты, Майкл!

Следовательно, Иоганн был там, поспешив на помощь герцогу! Как же он откроет дверь? Я опасался, что Руперт убьет его.

– Помогите! – раздался голос герцога, слабый и хриплый.

Я снова услыхал шаги по лестнице и какое-то движение направо, по направлению к темнице короля. Но еще ничего не успело случиться на моей стороне рва, как я увидел человек пять или шесть, окруживших Руперта в окне комнаты Антуанеты. Раза три или четыре он отражал их нападение с неподражаемым искусством и смелостью. На мгновение они отступили. Тогда он вскочил на подоконник, смеясь и размахивая шпагой. Казалось, он опьянел от крови и, громко смеясь, кинулся вниз головой в воду.

Что с ним было потом, я не видел: во время его прыжка худое лицо Де Готе появилось в дверях около меня, и без колебания я поразил его со всей силы, данной мне Богом, и он упал на пороге без слов или стона. Я кинулся на колени около него. Где ключи? Я стал невольно шептать: «Ключи, давай ключи!» – словно он мог слышать меня; и не находя их, да простит мне Бог, я ударил мертвого по лицу.

Наконец я нашел ключи. Их всего было три. Схватив самый большой, я примерил его к замку двери, ведущей в темницу короля. Ключ подошел. Замок зазвенел. Я вошел, запер дверь за собой, повернул бесшумно ключ и спрятал его в карман.

Я очутился наверху крутой каменной лестницы. На полке тускло горела лампа. Я взял ее и, стоя неподвижно, стал слушать.

– Что там такое? – услыхал я чей-то голос.

Голос выходил из-за дверей, находящихся против меня внизу лестницы.

Другой голос отвечал:

– Не убить ли его?

Я напрягал все свое внимание, чтобы услышать ответ и чуть не заплакал от радости, когда раздался холодный и хриплый голос Детчарда:

– Подождем. Кроме беды, ничего не выйдет, если мы поторопимся.

Наступила минута молчания. Потом засов дверей стал осторожно отодвигаться. Я немедленно погасил лампу и поставил ее обратно на полку.

– Темно, – лампа погасла. Есть у тебя свеча? – сказал голос Берсонина.

Без сомнения, у них была свеча, но я решил, что они не воспользуются ею. Наступила решительная минута: я кинулся вниз по лестнице и на дверь. Берсонин открыл ее на половину, и она распахнулась передо мною. В комнате стоял бельгиец со шпагой в руке, а на кровати у стены сидел Детчард. Пораженный моим появлением, Берсонин отступил; Детчард схватился за шпагу. Я бешено накинулся на бельгийца; он отступил передо мной, и я припер его к стене. Он плохо, хотя храбро владел шпагой и через минуту лежал на полу передо мною. Я обернулся. Детчарда в комнате не было. Верный полученным приказаниям, он не вступил в борьбу со мной, а бросился в комнату короля, открыл дверь и крепко запер ее за собой. В эту самую минуту он исполнил возложенное на него поручение.

Без сомнения, он убил бы короля, а за ним, вероятно, и меня, если бы не случился там один преданный человек, пожертвовавший своей жизнью за жизнь короля. Когда мне удалось открыть дверь, вот что я увидел. Король стоял в углу комнаты; расслабленный болезнью, он не мог помочь нам; его закованные руки беспомощно двигались вниз и вверх, и он смеялся страшно, как полоумный. Детчард и доктор находились среди комнаты; доктор, бросившись на убийцу, держал его за руки. Но Детчард вырвался из его слабых рук и в ту минуту, как я входил, всадил свою шпагу в несчастного человека.

Потом он повернулся ко мне с криком:

– Наконец!

Мы стояли друг против друга. По счастливой случайности ни на нем, ни на Берсонине не было револьвера. Я потом нашел их заряженными и лежащими на камине первой комнаты: камин находился около дверей, и мое внезапное появление отрезало им доступ к нему. И вот мы очутились лицом к лицу и стали драться, молча, сурово и ожесточенно. Я мало помню об этом поединке, исключая только того, что мой противник был сильнее и ловчее меня; он припер меня к решетке, закрывавшей выход к «Лестнице Иакова». Я уловил улыбку на его лице, когда он ранил меня в левую руку.

Я ни сколько не горжусь этой дуэлью. Я думаю, что мой противник легко одолел и убил бы меня, а потом исполнил свою обязанность убийцы, потому что он был самый искусный боец, когда-либо виденный мною, но в ту минуту, как он начал одолевать меня, полусумасшедшее истощенное, жалкое существо, стоявшее в углу, стало прыгать в безумной радости, крича:

– Это брат Рудольф! Рудольф! Я помогу вам, Рудольф, – и, схватив стул (он только мог поднять его с полу и немного вытянуть перед собой), стал подвигаться к нам. Надежда блеснула в моем сердце.

– Идите сюда! – закричал я. – Идите скорей. Ударьте его по ногам!

Детчард отвечал отвечал сильным ударом. Он едва не пронзил меня.

– Идите скорей, идите! – продолжал я.

И король весело рассмеялся и подходил к нам, толкая стул перед собой. С громким проклятием Детчард отскочил назад и прежде, чем я мог сообразить происходящее, обратил свою шпагу на короля. Он нанес один сильный удар, и король с жалобным криком упал на пол. Негодяй снова повернулся ко мне. Но он сам приготовил себе погибель: его нога попала в лужу крови, лившуюся из мертвого доктора. Он поскользнулся и упал. Быстрее молнии бросился я на него, схватил за горло, прежде чем он успел опомниться, и пронзил его шею шпагой; с заглушенным стоном он упал на труп своей жертвы.

Был ли король убит? Такова была моя первая мысль. Я подошел к нему. Да, он казался мертвым, на его лбу была большая рана, и он, неловко свернувшись, лежал на полу. Я опустился на колени около него и приложил ухо к его груди, чтобы убедиться – дышит ли он. Но прежде чем я мог расслышать что-либо, раздался громкий треск снаружи. Я узнал этот шум: опускали подъемный мост. Через минуту он опустился по эту сторону рва. Теперь меня поймают, как в мышеловке, и со мною короля, если он еще жив. Я взял свою шпагу и вышел в первую комнату. Кто опускал мост, – не мои ли друзья? Если они, то все обстояло благополучно. Глаза мои остановились на револьверах, и я схватил один из них; затем остановился у наружных дверей, чтобы послушать. Я хотел и послушать, и перевести дыханье; я оторвал клочок от своей рубашки и перевязал окровавленную руку, а потом снова стал слушать. Я бы отдал все на свете, чтобы услыхать голос Занта. Я был утомлен и обессилен, а Руперт Гентцау был еще на свободе в замке. Сознавая, что я лучше могу защитить узкую дверь наверху лестницы, чем широкий вход в комнату, я с трудом втащился по ступенькам и стал снова прислушиваться.

Что это за звук? Странный звук для такого ужасного времени и места. Веселый, беззаботный, презрительный смех, – смех Руперта Гентцау! Мне казалось невероятным, что кто-нибудь мог смеяться. Но благодаря этому смеху я понял, что Зант с нашими друзьями еще не прибыли; если бы они были здесь, Руперт не был бы в живых. А часы пробили половину третьего! О Боже! Ворот никто не открыл; Зант подошел к ним, потом к берегу рва и, не найдя меня, вернулся в Тарленгейм с известием о смерти короля и моей. Что ж, вероятно, пока они дойдут до дому, известие это будет верно. Разве в смехе Руперта не звучало торжество?

На минуту я в изнеможении оперся о двери, но вскоре почувствовал новую бодрость, когда услыхал презрительный голос Руперта:

– Что ж, мост опущен! Переходите через него. Ради самого Бога, покажите мне Черного Майкла. Назад, собаки! Майкл, выходи побороться за нее!

Если еще предстояла борьба, то я мог принять в ней участие. Я повернул в двери ключ и выглянул из нее.


XIX ЛИЦОМ К ЛИЦУ В ЛЕСУ

С минуту я не мог ничего разглядеть, свет фонарей и факелов с той стороны моста ослепил меня. Но вскоре я стал видеть ясно. Сцена была необыкновенная. Мост лежал на своем месте. В конце его стояла кучка слуг герцога; двое или трое из них держали фонари, ослепившие меня, у трех или четырех в руках были пики. Они держались тесной кучкой, держа оружие наготове, с бледными, взволнованными лицами. Они были испуганы и со страхом смотрели на человека, стоящего среди моста со шпагой в руке. Руперт Гентцау был в одной рубашке и панталонах; на белом полотне виднелись кровавые пятна, но его грациозная, самоуверенная поза ясно показывала, что сам он не был ранен или ранен очень легко. Он стоял один, защищая мост против их всех и вызывая их на бой или, скорее, приказывая им выслать к нему Черного Майкла; они же, не имея огнестрельного оружия, отступали перед этим отчаянным храбрецом и не смели напасть на него. Они шептались между собой; позади их всех я увидел своего приятеля Иоганна, который, опираясь о ворота, платком вытирал кровь, лившуюся из раны на щеке.

По удивительной случайности, я оказался господином положения. Слуги окажут мне не более сопротивления, чем смелости при нападении на Руперта. Мне стоило только поднять руку, и он, с пулей в голове, отправится к праотцам. Он даже не знал, что я стою за ним. Но руки я не поднял – почему? Сам не знаю и до сих пор. Может быть, потому, что в эту ночь одного человека я убил врасплох, другого благодаря удаче, а неловкости. Кроме того, хотя он и негодяй, но мне не хотелось быть членом целой толпы против него одного… – может быть, и потому. Но сильнее этих неясных чувств были любопытство и волнение, которые заставили меня неподвижно следить за происходящей сценой.

– Майкл, собака! Майкл! Если ты в силах стоять, выходи! – закричал Руперт; он сделал шаг вперед и кучка людей попятилась перед ним. – Майкл, выходи!

Ответом на этот вызов послышался отчаянный женский крик:

– Он умер! Боже мой, он умер!

– Умер! – вскричал Руперт. – Мой удар был удачнее, чем я думал! – и он засмеялся торжествующим смехом. Потом он продолжал: Клади оружие! Теперь я здесь господин! Клади оружие, говорю!

Мне кажется, что они бы повиновались, если бы не случилось нечто новое. Во-первых, раздался отдаленный шум, крики и стук с противоположной стороны замка. Сердце мое замерло. Вероятно, мой отряд не послушался меня и искал меня. Шум продолжался, но, казалось, никто кроме меня, не слыхал его. Внимание всех было привлечено тем, что происходило перед их глазами. Кучка слуг расступилась и пропустила на мост женщину. На Антуанете было широкое, белое платье; ее темные волосы рассыпались по плечам, лицо было смертельно бледно, а глаза дико сверкали при свете факелов. В дрожащей руке она держала револьвер и, шатаясь на ходу, выстрелила в Руперта Гентцау. Пуля пролетела мимо и ударилась в карниз над моей головой.

– Клянусь, – засмеялся Руперт, – если бы ваши глаза были так же мало убийственны, как ваши выстрелы, я не очутился бы в беде, а Черный Майкл не попал бы в ад сегодня.

Она не обратила внимания на его слова, а, сделав сверхъестественное усилие, стала спокойнее и остановилась, потом медленно и обдуманно стала снова подымать руку, старательно целясь.

Ждать выстрела было бы безумием. Руперт должен кинуться на нее или отступить ко мне. Я также навел на него револьвер.

Но он не сделал ни того, ни другого. Ранее, чем она успела прицелиться, он склонился в самом изящном поклоне, воскликнув:

– Не могу убивать женщину, которую целовал.

Ранее, чем она или я могли остановить его, он уперся рукой в перила моста и легко прыгнул в воду.

В ту же минуту я услыхал топот ног, и знакомый голос Занта воскликнул:

– Боже, герцог убит!

Видя, что я более королю не нужен, я бросил револьвер и выбежал на мост. Раздался крик удивления: – король! – Я же, как и Руперт Гентцау, со шпагой в руке, перескочил через перила с твердым намерением покончить с ним счеты и поплыл за ним, не выпуская из вида его курчавой головы на воде шагах в пятнадцати от себя.

Он плыл легко и быстро. Я же был утомлен и плохо владел раненой рукой и потому не мог настичь его. Некоторое время я плыл молча, но когда мы завернули за старую башню, я закричал:

– Стой, Руперт, стой!

Я видел, что он оглянулся, но продолжал плыть. Теперь он держался берега, выбирая место, чтобы выйти из воды. Удобного места не было, но там висела веревка, привязанная мною. Он доплыл до нее ранее меня. Может быть, он не заметил ее; если же поднявшись по ней, он вытащит ее за собой, то далеко уйдет от меня. Я приложил всю оставшуюся во мне силу и стал настигать его, тем более что он невольно замедлил движение, выбирая удобное место.

Вот он нашел веревку. Негромкое торжествующее восклицание вырвалось у него. Он ухватился за нее и стал подыматься. Я был так близко, что слышал, как он пробормотал: – как сюда попала веревка? – Я настиг его, и он, вися в воздухе, заметил меня; но схватить его я не мог.

– Кто тут? – спросил он с удивлением.

С минуту, мне кажется, он принимал меня за короля, – я был так бледен, что ошибиться было легко; впрочем, он вскоре воскликнул:

– Как, это комедиант! Как попали вы сюда?

С этими словами он прыгнул на берег. Я ухватился за веревку и остановился. Он стоял на берегу со шпагой в руке и мог раскроить мне голову или пронзить меня, если бы я вышел из воды. Я выпустил веревку.

– Все равно, как я попал сюда, – ответил я, – но пока я здесь и останусь.

Он улыбнулся, глядя на меня.

– С женщинами беда! – начал он; но вдруг большой колокол замка стал бешено звонить, и до нас долетел громкий крик из воды.

Руперт снова улыбнулся и махнул мне рукой.

– Я не против встречи с вами, но здесь теперь слишком жарко! – сказал он и исчез.

Не думая об опасности, я быстро ухватился за веревку и поднялся на берег. Я увидел его: он бежал с быстротой оленя по направлению к лесу. На этот раз Руперт Гентцау нашел нужным скромно удалиться. Я пустился за ним, крича ему остановиться. Он не отвечал. Сильный и не раненый, он быстро удалялся от меня; забыв все на свете, исключая его и моей к нему ненависти, я продолжал погоню, и вскоре лес поглотил нас обоих.

Было уже часа три и наступило утро. Я очутился в длинной аллее; шагах в ста передо мной бежал Руперт, и его кудри развевались по ветру. Я устал и дышал тяжело, он оглянулся и снова махнул мне рукой. Он надо мной смеялся, видя, что мне не догнать его. Я остановился, чтобы перевести дыхание. Через минуту Руперт круто повернул направо и исчез с моих глаз.

Мне показалось, что все погибло, и в глубоком отчаянии я упал на траву, но сейчас же вскочил снова, так как в лесу раздался громкий женский крик. Собрав последние силы, я добежал до того места, где он повернул в сторону и, повернувши туда, снова увидел его. Но, увы! Настичь его я не мог. Он в это время снимал с лошади какую-то девушку; вероятно, ее крик я и слышал. Она казалась дочерью крестьянина или небогатого фермера; на руке у нее висела корзина. Вероятно, она отправлялась на базар в Зенду. Она сидела на славной, сильной лошади. Руперт снял ее с седла, несмотря на ее крики, – верно, одно его появление испугало ее; но обошелся он с нею любезно, смеясь, поцеловал ее и дал ей денег, потом вскочил на лошадь, сел в седло боком, как женщины, и стал ждать меня. Я же в свою очередь ждал его.

Вскоре он подъехал ко мне, но не слишком близко. Он поднял руку и спросил:

– Что вы делали в замке?

– Убил трех ваших друзей, – отвечал я.

– Неужели вы добрались до темницы?

– Да.

– А король?

– Его ранил Детчард, прежде чем я убил Детчарда, но надеюсь, что он жив.

– Дурак! – сказал Руперт любезно.

– Я сделал еще одну глупость.

– Какую?

– Я пощадил вашу жизнь. Я стоял за вами на мосту с револьвером в руке.

– Неужели? Значит, я был между двух огней.

– Слезайте с лошади, – вскричал я, – и будем драться, как мужчины.

– В присутствии дамы? – возразил он, указывая на девушку. – Невозможно, ваше величество!

Но с диким бешенством, едва сознавая, что делаю, я кинулся на него. С минуту он колебался. Потом, натянув повод, стал ждать меня. Я ухватился за повод и нанес ему удар. Он отбил его и направил шпагу на меня. Я отскочил на шаг и снова кинулся на него, на этот раз я метил ему в лицо и ранил его в щеку и снова отскочил, ранее чем он мог тронуть меня. Он казался пораженным бешенством моего нападения, не то он, вероятно, легко убил бы меня. Я упал на колено, тяжело дыша и ожидая его нападения. Без сомнения, он и собирался напасть на меня, и тут один из нас или даже оба погибли бы, но в эту минуту за нами раздался крик, и, оглянувшись, я увидел на повороте из аллеи человека верхом. Он быстро мчался, держа в руке револьвер. То был мой верный друг, Фриц фон Тарленгейм. Руперт также увидел его и понял, что игра его проиграна. Он сдержал коня, перекинул ногу через седло и подождал еще секунду, потом, наклонившись вперед, откинул со лба волосы, улыбнулся и сказал:

– До свиданья, Рудольф Рассендиль!

Затем, хотя из щеки его лилась кровь, он с улыбкой на губах и легко покачиваясь в седле, поклонился мне; он поклонился девушке, которая стояла пораженная страхом и любопытством, махнул рукой Фрицу, который все приближался и который выстрелил в него. Пуля чуть не попала в цель, ударилась в шпагу, которую держал Руперт, и он, бросив ее, с бранью сжал пальцы, ударил шпорами по бокам лошади и ускакал.

Я стоял и следил за тем, как он скакал по длинной аллее, словно на прогулке, и как он громко запел, несмотря на рану на щеке.

Еще раз он обернулся и махнул рукой, а затем чаща поглотила его. Так исчез он, беззаботный и осторожный, ловкий и беспутный, красивый, веселый, низкий и непобежденный. Я же с отчаянием бросил шпагу на землю, умоляя Фрица преследовать его. Но Фриц остановил лошадь, соскочил с нее, подбежал ко мне и, став на колени, поддержал меня. Действительно, я нуждался в помощи: рана, нанесенная мне Детчардом, снова открылась, и кровь окрасила землю.

– Так дайте же мне лошадь! – вскричал я, подымаясь на ноги и отталкивая его. Сила моего бешенства была так велика, что донесла меня до лошади, но около нее я плашмя упал на землю. Фриц опустился на колени возле меня.

– Фриц! – прошептал я.

– Что, друг, дорогой друг? – отвечал он с женской нежностью.

– Жив ли король?

Он наклонился и поцеловал меня в лоб.

– Благодаря самому храброму из людей, – нежно отвечал он, – король жив!

Молоденькая крестьянка стояла около нас, плача от страха; она видела меня в Зенде и, хотя я лежал бледный, мокрый, грязный и окровавленный, для нее я все же был королем.

Услыхав, что король жив, я сделал усилие, чтобы закричать «ура», – но говорить не мог и, откинувши голову на руки Фрица, закрыл глаза и застонал; не боясь, что мысленно Фриц несправедливо осудит меня, я открыл глаза и снова постарался крикнуть «ура», – но снова не мог. Утомление и холод взяли верх, я прижался потеснее к Фрицу, чтоб согреться прикосновением к нему, закрыл глаза и заснул.


XX ПЛЕННИК И КОРОЛЬ

Для того, чтобы стало понятно все происходящее в Зендовском замке, необходимо дополнить мой рассказ о виденном мною там, что я впоследствии узнал от Фрица и Антуанеты. Из слов последней стало ясно, почему ее призывы о помощи, подготовленные мною, как западня, оказались так искренни и хотя одну минуту, по своей преждевременности, могли разрушить наши надежды, в действительности оказали нам помощь. Несчастная женщина стреляла, как я думаю, из искренней привязанности к герцогу Стрельзаускому, точно так же, как последовала за ним из Парижа в Руританию, ослепленная мечтой о власти над ним. Страсти Майкла были сильны, воля еще сильнее; но хладнокровие управляло обоими. Он не колеблясь брал все и не давал ничего. После своего приезда Антуанета скоро убедилась, что у нее была соперница, в лице принцессы Флавии: в отчаянии она решилась не останавливаться ни перед чем, что могло вернуть ей влияние на герцога. Сама не замечая того, Антуанета оказалась замешанной в его смелые планы. Не решаясь покинуть его, связанная с ним стыдом и надеждой, она все же согласилась быть его орудием, чтобы погубить меня. Поэтому она и написала мне два раза, предупреждая об опасности. Было ли ее послание к Флавиинаписано под влиянием хороших или дурных чувств, ревности или жалости, не знаю; но и тут оказала она нам услугу. Когда герцог переехал в Зенду, она последовала за ним; здесь в первый раз узнала она всю силу его жестокости и была проникнута состраданием к несчастному королю. С этой минуты она перешла на нашу сторону; но несмотря на это я видел, что она все еще (как часто бывает с женщинами) любила Майкла и надеялась вымолить у короля если не прощение, то помилование для него, как награду за свое вмешательство. Победы Майкла она не желала, презирая его преступление и еще более опасаясь цели этого преступления – женитьбы на принцессе Флавии.

В Зенде разыгрались новые страсти – любовь и наглость Руперта. Его привлекла ее красота, а может быть, ему достаточно было сознания, что она принадлежит другому и ненавидит его. В течение долгих дней происходили столкновения и ссоры между ним и герцогом, и сцена, виденная мной в комнате герцога, была одной из многих. Предложение, сделанное мне Рупертом, о котором она, конечно, ничего не знала, когда я рассказал ей, нисколько ее не удивило; сама она предупреждала Майкла об измене Руперта, даже в то время, когда обращалась ко мне за помощью против них обоих. В ту злополучную ночь Руперт решил добиться своей цели. Когда она ушла к себе, он подобрал ключ к двери и явился к ней. Ее крики привлекли герцога, и там, в темной комнате, Руперт и он стали драться; Руперт, ранив смертельно своего господина, убежал в окно, когда слуги кинулись на него, как я описал ранее. Кровь герцога, брызнув из раны, окрасила рубашку его противника; Руперт же, не зная, что удар, нанесенный им Майклу, был смертелен, стремился продолжать поединок. Как он был намерен поступить с остальными тремя членами шайки, не знаю. Вероятнее всего, он не думал об этом, так как убийство Майкла было не преднамеренное. Оставшись одна с герцогом, Антуанета старалась унять кровь, лившуюся из ран, и не покинула его, пока тот не умер; услыхав вызовы Руперта, она вышла на мост, чтоб отомстить за герцога. Меня она не видела, пока я не выскочил из своей засады и не прыгнул за Рупертом в воду.

В эту самую минуту на сцену появились мои друзья. Они в назначенный час доехали до Замка и ждали у ворот. Иоганн, вместе с остальными слугами кинувшийся на помощь герцогу, не открыл дверей; он мужественнее других вступил в борьбу с Рупертом, желая этим отвлечь от себя подозрение, и был ранен во время стычки. Зант ждал до половины третьего, затем, помня мое приказание, послал Фрица обыскать берега рва. Меня там не нашли; Фриц поспешил донести об этом Занту, и Зант, держась моего приказания, решил вернуться в Тарленгейм, но Фриц не согласился покинуть меня на произвол судьбы. Спор их дился не долго, после чего Зант послал несколько человек за маршалом, под начальством Берненштейна, остальные же силой стали ломиться в ворота. В течение нескольких минут ворота выдерживали натиск, но как раз в то время, как Антуанета на мосту стреляла в Руперта, наш отряд в числе восьми человек ворвался внутрь замка: первой на их пути была дверь комнаты Майкла, и на пороге ее лежал Майкл с раной в груди, убитый. Зант громко объявил о его смерти, что я и слышал; при появлении отряда слуги в страхе побросали оружие, а Антуанета в слезах кинулась на колени перед Зантом. Она сообщила ему, что я стоял в конце моста и прыгнул в воду.

– А что с пленником? – спросил Зант.

Но она только покачала головой. Тогда Зант и Фриц, сопутствуемые остальными, перешли мост, тихо, осторожно, бесшумно; но в конце моста Фриц у двери споткнулся о труп Де Готе. Они осмотрели его и убедились, что он мертв.

Тогда они стали совещаться, внимательно прислушиваясь к звукам из темницы; но ничего не было слышно, и они опасались, что стража убила короля, спустила его тело по трубе и сама убежала тем же путем. Единственная их надежда заключалась в том, что меня видели живым (так рассказывал мне мой друг Фриц); поэтому, вернувшись к телу Майкла, около которого молилась Антуанета, они на нем нашли ключ от двери, запертой мной, и открыли ее. Лестница была темна, и они сначала не хотели зажигать факела, чтобы не служить мишенью для выстрелов. Но Фриц заметил, что дверь внизу была открыта и из-за нее виднелся свет. Тогда они смело спустились и не встретили сопротивления. Увидав же мертвого бельгийца, Берсонина, они только сказали: – он был здесь! – Открывши комнату короля, они нашли Детчарда убитого, лежащего на мертвом докторе, а рядом короля под опрокинутым стулом. Фриц вскричал: – он убит! – Тогда Зант услал всех из комнаты, исключая Фрица, и стал на колени около короля; будучи опытнее меня в признаках смерти и ранах, он вскоре убедился, что король жив, и при хорошем уходе не умрет. Поэтому его тихонько подняли, накрыв ему лицо, и перенесли в комнату герцога Майкла; до прихода доктора Антуанета покинула тело убитого и перевязала рану короля. Зант, узнав со слов Антуанеты, что я был там, послал Фрица обыскать ров и лес. Он не смел посылать никого другого.

Нашедши мою лошадь, Фриц стал опасаться за мою жизнь. Вскоре он нашел и меня, привлеченный криками, которыми я старался остановить Руперта. Вероятно, Фриц обрадовался бы не более, нашедши в живых своего родного брата; в своем беспокойстве и дружбе ко мне он упустил из виду, до какой степени смерть Руперта Гентцау была важна для нас. Впрочем, если бы Фриц убил его, я от души завидовал бы ему.

Когда спасение короля было закончено, Занту предстояла еще задача; скрыть все происшествие. Антуанета и Иоганн клялись сохранить тайну, Фриц же отправился в поиски не за королем, а за неизвестным другом короля, заключенным в Зенде и на миг появившимся на мосту, перед удивленными слугами герцога Майкла. Метаморфоза совершилась: король, раненый почти смертельно тюремщиками, сторожившими его друга, под конец убил их и лежал теперь раненый, но живой, в комнате Черного Майкла, в замке. Туда его перенесли из темницы. Король приказал, чтобы к нему привели его друга, как только его найдут, а чтобы пока гонцы, посланные поспешно в Тарленгейм, уверили принцессу в безопасности короля и потребовали к нему маршала Стракенца. Король убедительно просил принцессу оставаться в Тарленгейме и ждать там возвращения своего жениха. Таким образом король мог вернуться в свою столицу, чудом избежав участи, уготованной ему братом-изменником.

Весь план моего дальнейшего старого друга удался как нельзя лучше, исключая одного пункта, где он встретил силу, часто разрушающую самые хитрые замыслы. Я говорю о женском капризе. Несмотря на приказания своего брата и государя (исходящие от полковника Занта), несмотря на настойчивые просьбы маршала Стракенца, принцесса Флавия не захотела оставаться в Тарленгейме, в то время как ее жених лежал раненым в Зенде; поэтому, когда маршал с небольшой свитой выехал из Тарленгейма в Зенду, за ним немедленно последовал экипаж принцессы; таким образом они проехали через городок, где уже носились толки, что в предыдущую ночь король ездил в замок с дружеской просьбой выпустить одного из его друзей, содержащегося в заточении, и подвергся изменническому нападению, что после этого произошла отчаянная схватка, во время которой герцог и некоторые из его приверженцев были убиты; но что король, хотя и раненый, овладел Зендовским замком. Все эти толки вызывали большое волнение.

Принцесса Флавия, полная тревоги, ехала в Зенду. Маршал верхом ехал рядом с ее экипажем, умоляя ее повиноваться королю и вернуться назад; они поднялись на гору, как раз в то время, когда Фриц фон Тарленгейм с Зендовским пленником вышли на опушку леса. Я вскоре оправился от обморока и шел, опираясь на руку Фрица; подняв голову, сквозь завесу деревьев я увидел принцессу, по выражению лица своего приятеля понял, что мне не следует встречаться с нею, и быстро опустился на колени за густые заросли. Мы совершенно забыли о крестьянской девушке, бывшей свидетельницей последних событий, но она следовала за нами и не захотела упустить случая заслужить милостивую улыбку, а может быть и золотую монету; поэтому не успели мы скрыться, как мимо нас пробежала девушка, направляясь к принцессе и крича:

– Король здесь, в кустах! Не желаете ли вы, чтобы я провела вас к нему?

– Глупости, дитя мое! – отвечал старик Стракенц: – Король лежит раненый в замке.

– Да, сударь, он ранен, я знаю; но он здесь с графом Фрицем, а не в замке! – настойчиво повторила та.

– Не может он быть в двух местах сразу, разве только если существуют два короля? – заметила с удивлением Флавия. – Почему ему быть здесь?

– Он гнался за другим господином и дрался с ним, пока не подоспел граф Фриц; тот господин отнял у меня лошадь и ускакал; а король остался с графом Фрицем. Разве существует в Руритании человек, похожий на короля?

– Нет, дитя мое! – ласково сказала Флавия (мне позже рассказывали об этом), улыбнулась и дала девушке денег.

– Я пойду поговорю с этим господином! – и она встала с намерением выйти из экипажа.

В эту самую минуту Зант верхом показался по дороге из замка; увидав принцессу, он постарался скрыть свое неприятное удивление и издали закричал ей, что король вне опасности.

– Он в замке? – спросила она.

– Где же ему быть, ваше высочество? – сказал он, кланяясь.

– Эта девушка говорит, что он здесь, в кустах, с графом Фрицем.

Зант взглянул на девушку с недоверчивой улыбкой.

– Каждый господин – король для таких детей! – заметил он.

– Нет, он похож на короля, как две капли воды! – упорно вскричала девушка.

Зант оглянулся. Лицо старика маршала выражало невыговорснный вопрос. Взгляд Флавии был так же красноречив. Ими всеми овладело подозрение.

– Я поеду и посмотрю на этого человека! – сказал поспешно Зант.

– Нет, я пойду сама! – отвечала принцесса.

– В таком случае идите одна! – прошептал он.

Повинуясь странному предостережению, она попросила маршала и остальных обождать; она и Зант пешком дошли до того места, где мы скрывались; Зант знаком удалил девушку. Видя их приближение, я беспомощно опустился на землю и закрыл лицо руками. Я не мог взглянуть на нее. Фриц, стоя на коленях, положил мне руку на плечо.

– Говорите тихо! – шепотом сказал ей Зант, когда они близко подошли к нам.

Потом я услыхал восклицание принцессы, полурадостное, полуиспуганное.

– Это вы! Вы ранены?

Она кинулась на колени рядом со мной и отняла мои руки от лица; но я не поднимал глаз на нее.

– Это король! – сказала она. – Скажите, полковник Зант, что означает ваша шутка?

Никто ей не отвечал: все трое молчали.

Не обращая внимания на присутствующих, она обняла и поцеловала меня.

Тогда Зант сказал тихо, хриплым шепотом:

– Это не король. Не целуйте его, он не король!

На секунду она откинулась назад; потом, не отнимая рук с моих плеч, спросила с грозным негодованием.

– Неужели я не знаю того, кого люблю! Рудольф, любовь моя!

– Это не король! – снова сказал старый Зант; у нежного сердцем Фрица вырвалось невольное рыданье.

Это рыданье доказало ей, как далеки мы были от шутки.

– Он король! – вскричала она. – Это лицо короля, кольцо короля – мое кольцо! Я его люблю.

– Вы его любите, ваше высочество, – возразил Зант, – но он не король. Король в замке. Этот господин…

– Посмотри на меня, Рудольф, посмотри на меня! – вскричала она, поворачивая руками мое лицо. – Зачем ты позволяешь им мучить меня? Скажи, что все это значит?

Тогда я сказал, глядя ей прямо в очи:

– Да простит мне Бог – я не король!

Я почувствовал, как ее руки похолодели. Она пытливо, страстно вглядывалась в меня. Я же молча следил за тем, как на ее лице появилось сперва удивление, потом недоумение и, наконец, ужас. Потом медленно руки ее опустились: она повернулась к Занту, к Фрицу и снова ко мне; потом внезапно закачалась и упала ко мне на руки; с криком боли и отчаянья, я сжал ее в своих объятиях и поцеловал ее холодные уста. Зант дотронулся до моего плеча. Я взглянул на него и, бережно положив ее на землю, встал, глядя на нее и проклиная судьбу за то, что шпага Руперта не избавила меня от этого жгучего страдания.


XXI ЛЮБОВЬ

Наступила ночь. Я находился в Зендовском замке, в той комнате, в которой ранее заключен был король. Большая труба, прозванная Рупертом фон Гентцау «Лестница Иакова», была снята, и через окно я видел огни, мерцающие в темноте по ту сторону рва. Все было тихо; шум и тревога битвы стихли. Я провел весь день, скрываясь в лесу, с той минуты, как Фриц увел меня, оставив Занта с принцессой. Под кровом сумерек, закрыв лицо, я вернулся в замок и заперся в темнице. Хотя в ней умерли трое людей – двое убитые мною, – их тени не беспокоили меня. Я кинулся на кровать около окна и смотрел на темную воду. Иоганн, побледневший от раны которая, впрочем, была не опасна, принес мне ужин. Он рассказал мне, что король чувствует себя лучше и виделся с принцессой; что она, король, Зант и Фриц долго оставались вместе. Маршал Стракенц вернулся в Стрельзау; Черный Майкл лежал в гробу, Антуанета находилась при нем; мне было слышно даже из часовни пение священников, служивших панихиду.

Среди народа возникли странные слухи. Одни говорили, что Зендовский пленник умер; другие, что он жив, но исчез; что он был другом короля, оказавшим ему важную услугу в Англии; другие, что он раскрыл заговор герцога и был потому схвачен им. Более хитрые люди покачивали головами, говоря, что истина скрыта от всех и что ее раскрыть может только полковник Зант.

Так болтал Иоганн, пока я не услал его; оставшись один, я стал думать не о будущем, а, как бывает с людьми, пережившими важные события, – стал перебирать случившееся за последние недели. Над своей головой в тишине ночи я слыхал хлопанье штандарта Черного Майкла, наполовину спущенного с древка, а выше его развевался королевский флаг Руритании, в последний раз надо мною. Мы скоро привыкаем ко всему, и я только с усилием отдал себе отчет, что флаг развевался не для меня.

Вскоре в комнату вошел Фриц фон Тарленгейм. Я стоял у окна; оно было открыто, и я рассеянно перебирал куски цемента, еще недавно укреплявшего лестницу Иакова. Он кратко сказал мне, что король желает меня видеть; мы вместе перешли мост и вошли в комнату, в которой раньше жил Черный Майкл.

Король лежал в постели; доктор из Тарленгейма находился около него; он шепотом сказал мне, чтобы я долго не оставался у больного. Король протянул руку и крепко пожал мою. Фриц и доктор отошли к окну.

Я снял с пальца перстень короля и надел ему на руку.

– Я старался не обесчестить его, государь! – сказал я.

– Я не могу много говорить, – отвечал он слабым голосом. – Я выдержал большую борьбу с Зантом и маршалом – мы все сказали маршалу. Я хотел увезти вас с собой в Стрельзау и рассказать всем о том, что вы совершили для нас; вы бы стали моим лучшим и самым близким другом, брат Рудольф. Но они не захотели; они говорят, что надо скрыть тайну, если возможно.

– Они правы, государь. Отпустите меня. Мое дело здесь кончено.

– Да, оно кончено, и один вы могли окончить его таким образом. – Когда я снова покажусь народу, то отпущу себе бороду, а то я слишком исхудал за болезнь. Они не удивятся, что король так изменился лицом. Рудольф, я постараюсь, чтоб иной перемены они не заметили. Вы показали мне, как надо править.

– Государь, – возразил я, – я не должен слушать ваши похвалы. Только по милости Божьей я не оказался изменником, худшим, нежели ваш брат.

Он вопросительно взглянул на меня; но больной не ищет разгадок, и силы его истощились. Его взгляд остановился на кольце, данном мне Флавией. Я думал, что он спросит меня о нем; но он молча опустил голову на подушку.

– Не знаю, когда придется увидеться с вами! – сказал он тихо, еле слышно.

– Когда я могу быть снова полезным вам, государь? – отвечал я.

Его веки опустились. Фриц и доктор подошли. Я поцеловал руку короля, а Фриц увел меня. С тех пор я не видел более короля.

Фриц повернул не направо, по направлению к мосту, а налево, по лестнице и красивому широкому коридору.

– Куда мы идем? – спросил я.

Не глядя на меня, Фриц отвечал:

– Она послала за вами. Приходите потом к мосту. Я буду там ждать вас.

– Что ей надо? – спросил я, тяжело переводя дыхание. Он покачал головой.

– Неужели она все знает?

– Да, все.

Он открыл дверь, втолкнул меня в комнату и закрыл ее. Я очутился в маленькой, богато убранной гостиной. Сперва мне показалось, что я один, так как комната была слабо освещена двумя свечами, но вскоре разглядел женскую фигуру, стоявшую у окна. Я понял, что это принцесса; подошел к ней, опустился на колено и поднес к губам ее руку. Она не двинулась и молчала. Я встал на ноги, силясь разглядеть ее в сумраке, увидел ее бледное лицо и сияние ее волос и сказал, не отдавая себе отчета в своих словах:

– Флавия!

Она вздрогнула и оглянулась, потом кинулась ко мне и схватила за плечи.

– Не стойте, не стойте! Вы не должны стоять! Вы ранены! Садитесь сюда, сюда!

Она заставила меня сесть на диван и положила мне руку на лоб.

– Как горяча ваша голова! – сказала она, опускаясь на колени около меня, потом прильнула головой к моему плечу, и я услыхал ее шепот: – Дорогой мой, как горяча твоя голова!

Любовь ясновидяща и, благодаря ей, даже человек недальновидный понимает чувства любимого существа. Я пришел с намерением покорно просить прощения за свою прошлую дерзость, а вместо того сказал:

– Я люблю вас всей душой и всем сердцем!

Что смущало и огорчало ее? Не ее любовь ко мне, а страх, что я играл роль влюбленного, играя роль короля, и принимал ее поцелуи со скрытой насмешкой.

– Всей душой и сердцем! – повторил я, пока она прижималась ко мне. – С той минуты, как увидел вас в Соборе, для меня существует только одна женщина в мире – и никогда не будет другой. Но да простит мне Бог зло, которое я причинил вам.

– Они принудили вас к этому! – возразила она быстро и прибавила, поднявши голову и глядя мне в глаза. – Для меня не могло быть разницы, даже если бы я знала правду. Я люблю вас, а не короля! – она приподнялась и поцеловала меня.

– Я хотел сказать вам всю правду, – продолжал я. – Я начал говорить на балу в Стрельзау, когда Зант прервал меня. После этого я не мог, я не мог решиться потерять вас, пока, пока не было необходимости! Дорогая моя, из-за вас я едва не предоставил короля погибели!

– Знаю, знаю! Что нам теперь делать, Рудольф?

Я обнял ее и прижал к себе, говоря:

– Я уезжаю сегодня!

– Нет, нет! – вскричала она. – Не сегодня!

– Я должен ехать сегодня, пока меня не видели. Зачем вам желать, чтоб я оставался, разве…

– Если бы я могла уехать с вами! – прошептала она очень тихо.

– Господи! – сказал я резко, – не говорите об этом! – и я слегка оттолкнул ее от себя.

– Почему? Я люблю вас. Вы такого же благородного происхождения, как и король!

Тогда я изменил всему, чему должен быть верен. Я схватил ее в свои объятия и умолял, страстно и безумно, уехать со мной, вызывая всю Руританию на бой. Она слушала меня, глядя удивленными, ослепленными глазами. Но под ее взглядом мне стало стыдно, голос мой замер, и я замолк.

Она освободилась из моих объятий, встала и оперлась о стену, пока я сидел на краю дивана, дрожа всем телом и сознавая, какую подлость я совершил. Мы долго молчали.

– Я – безумец! – сказал я мрачно.

– Мне нравится ваше безумие! – отвечала она.

Она отвернулась от меня, но я заметил слезу на ее щеке. Я ухватился за диван, ища опоры.

– Разве любовь главное в жизни? – спросила она тихим, кротким голосом, который внес спокойствие даже в мое истерзанное сердце. – Если бы любовь была главное, я бы ушла с вами на край света; сердце мое в ваших руках! Но разве любовь главное?

Я не отвечал. Мне стыдно вспомнить теперь, что я не хотел помочь ей.

Она подошла и положила руку на мое плечо. Я взял ее руку в свою.

– Я знаю, что говорят, будто любовь главное. Может быть, для иных оно и так. О, если бы я была из их числа! Но если бы любовь была главное, вы бы предоставили королю умереть в тюрьме.

Я поцеловал ее руку.

– Честь связывает также и женщин, Рудольф. Мой долг – остаться верной моей родине. Не знаю, почему Бог позволил мне полюбить вас, но знаю, что должна оставаться здесь.

Я не отвечал; она замолкла на секунду, а потом продолжала:

– Я всегда буду носить на пальце ваше кольцо и вашу любовь в своем сердце. Но вы должны уехать, а я остаться. И вероятно придется сделать то, что для меня горше смерти.

Я понял, о чем она говорила, и вздрогнул, встал и взял ее за руку.

– Поступайте, как хотите или как должны! – сказал я. – Может быть, сам Бог направляет вас. Моя участь легче; ваше кольцо останется у меня на пальце, ваша любовь в сердце, и никакая другая женщина не войдет в мою жизнь. Итак, да укрепит вас Бог, дорогая моя!

Внезапно нас поразили звуки пения. В часовне замка пели панихиду по умершим в этот день. Мне казалось, что поют отходную нашему погибшему счастью, что молятся о прощении за нашу любовь. Тихое, кроткое, скорбное пение доносилось то тише, то яснее, пока мы стояли, держась за руки, друг против друга.

– Моя красавица королева! – сказал я.

– Мой верный рыцарь! – отвечала она.

– Может быть, когда-нибудь увидимся! Поцелуйте меня и идите!

Я поцеловал ее; но при прощанье она вдруг прижалась ко мне, тихо шептала мое имя и без конца повторяла его. Так я расстался с нею.

Я поспешно дошел до моста; там ждали меня Зант и Фриц. Под их руководством я переменил платье и закрыл лицо, как часто делал в последнее время; мы сели наконец у ворот замка и пустились в путь среди ночи навстречу пробуждающемуся дню; утром мы очутились на небольшой железнодорожной станции, на самой границе Руритании. До прихода поезда оставалось несколько минут, и я пошел с друзьями по лугу, вдоль ручейка, в ожидании его. Они обещали писать мне, оба были растроганы и взволнованы, даже старик Зант; о Фрице нечего и говорить. Я слушал их, как в полусне. – Рудольф! Рудольф! Рудольф! – звучало все в моих ушах – призыв любви и отчаянья. Наконец, они заметили, что я не в силах их слушать, и мы молча стали ходить взад и вперед, пока Фриц не тронул меня за руку, указав на синий дымок приближающегося поезда.

Тогда я протянул им руки.

– Мы все расстроены сегодня! – сказал я, улыбаясь, – но доказали свое мужество, не правда ли, Зант и Фриц, старые друзья? Мы совершили много дела в короткое время.

– Мы уничтожили изменников и прочно посадили короля на престол! – отвечал Зант.

Внезапно Фриц фон Таленгейм ранее, чем я мог отгадать его намерение или остановить его, обнажил голову и поцеловал мне руку; когда же я отнял ее, он сказал, притворно смеясь:

– Королями не всегда бывают те, которые того достойны! Старик Зант скривил губы и пожал мне руку.

– Потому что черт мешается и в это дело! – заметил он.

На станции люди с любопытством смотрели на высокого человека, старательно закрывавшего свое лицо, но мы не обращали внимания на их взгляды. Я стоял в ожидании поезда между своими друзьями. Потом мы молча пожали друг другу руки; оба – со стороны Занта меня это поразило – они обнажили головы и стояли таким образом, пока поезд не унес меня из их глаз. Окружающие нас думали, что какое-то знатное лицо путешествует инкогнито; в действительности то был только я, англичанин, Рудольф Рассендиль, младший сын благородной семьи, но человек без состояния и положения. Если бы стало известно все случившееся, на меня смотрели бы еще с большим интересом. Кем бы я ни был теперь, в течение трех месяцев я был королем; если гордиться этим не стоит, то, во всяком случае, впечатления были интересны. Вероятно, я бы долее задумался над этим вопросом, если бы не доносился ко мне сквозь пространство из Зендовских башен, от которых мы быстро удалялись, и не откликался в моих ушах и сердце, скорбный женский крик: – Рудольф! Рудольф! Рудольф!

Мне кажется, что я слышу его и теперь!!!


XXII НАСТОЯЩЕЕ, ПРОШЕДШЕЕ И БУДУЩЕЕ

Подробности моего возвращения на родину не интересны. Я поехал сперва в Тироль, где провел две недели, – все время в постели, так как простудился и заболел; кроме того, наступившая реакция сделала меня слабее ребенка.

Приехав в Тироль, я написал два слова брату, в самом беспечном тоне извещая его о своем здоровье и скором возвращении. Это письмо должно было служить ответом на всевозможные запросы о моей особе, которые, вероятно, все еще продолжали беспокоить Стрельзауского префекта. Я дал отрасти усам и бороде, но они далеко еще не были роскошны, когда я приехал в Париж и отправился к Джорджу Феворлэ. Мое свидание с ним ознаменовалось главным образом множеством необходимого, хотя и неприятного вранья, которое я сообщил ему; я безжалостно трунил над ним, когда он рассказал, что был убежден, что я поехал в Стрельзау вслед за Антуанетой де-Мобан. Эта дама вернулась уже в Париж, но вела жизнь очень уединенную, что объяснялось изменой и смертью герцога Михаила, о которой весь свет уже знал. Поэтому Джордж советовал Бертраму не терять надежды, так как, заметил он небрежно, – живой поэт лучше мертвого герцога.

Потом он повернулся ко мне и спросил:

– Что вы сделали со своими усами?

– Сказать вам правду, – отвечал я, принимая лукавое выражение, – бывают случаи в жизни человека, когда ему хочется изменить свою наружность. Но усы мои уже отрастают.

– Что я говорил! Если не прекрасная Антуанета, то в этом все же участвовала какая-нибудь чародейка.

– Встретить чародейку очень легко! – отвечал я наставительно.

Но Джордж не успокоился, пока не выпытал у меня (и как он гордился своей ловкостью!) целую повесть о вымышленной любви, которая удерживала меня так долго в мирном Тироле. В ответ на мою откровенность Джордж посвятил меня в то, что он называл – тайные сообщения (известные только дипломатам) о последних событиях в Руритании. По его мнению, о Черном Майкле можно было бы многое рассказать, чего не знает публика; таинственный Зендовский пленник, о котором столько писали, был вовсе не мужчина, а переодетая женщина (я с трудом удержал улыбку); ссора между королем и его братом возникла из-за соперничества по отношению к этой даме.

– Может быть, то была госпожа де-Мобан? – спросил я.

– Нет! – отвечал Джордж решительно. – Антуанета ревновала герцога к ней и потому выдала его королю. А в доказательство этого, всем известно, что принцесса Флавия стала очень холодна к королю, после того, как была очень нежна.

Здесь я переменил разговор и вскоре предоставил Джорджа его дипломатическим соображениям. Но если дипломаты всегда так хорошо осведомлены о событиях – мне кажется, что они представляют совершенно излишнюю роскошь.

Во время своего пребывания в Париже, я написал Антуане-те, хотя не решился навестить ее, и в ответ получил очень трогательное письмо, в котором она писала, что доброта и великодушие короля, равно как и ее уважение ко мне, обязывают ее вечно хранить нашу тайну. Она выражала желание поселиться в деревне и совершенно удалиться от общества. Не знаю, исполнила ли она свое намерение; но так как я более никогда не встречал ее и ничего о ней не слыхал, вероятно, она его исполнила. Нет сомнения, что она была искренно привязана к герцогу Стрельзаускому; ее поведение в минуту его смерти доказало, что даже полное знание его низкой натуры не искоренило любви к нему из ее сердца.

Мне предстояло еще выдержать борьбу, которая должна была окончиться полным моим поражением. Я возвращался из Тироля, не изучив подробно ни его жителей, ни учреждений, ни фауны, флоры и тому подобного. Я провел время, по обыкновению, ничего не делая. Вот что мне придется выслушать от моей невестки, а против таких обвинений мне нечего сказать в свое оправдание. Поэтому я появился в Парк-Лэйне со смущенным лицом. Но прием мне был оказан не такой страшный, как я ожидал. Оказалось, что я поступил не так, как Роза желала, но так, как она предсказывала. Она заранее объявила, что я не соберу материалов и не запишу своих наблюдений. Мой же брат, по слабости характера, утверждал, что наконец мною овладело серьезное намерение работать.

Когда я вернулся с пустыми руками, Роза так занялась своим торжеством над Берлесдоном, что со мной обошлась весьма милостиво, большую часть своих упреков обратив на то, что я ленился писать своим друзьям.

– Мы потеряли много времени в поисках вас, – сказала она.

– Знаю! – отвечал я. – Многие из ваших посланников пережили тяжелое время из-за меня. Мне рассказал об этом Джордж Феверлэ. Не понимаю, почему вы так беспокоились? Я умею сам уберечь себя.

– Совсем не потому, – вскричала она презрительно; – я хотела сообщить вам о сэре Иакове Барродэле. Он наконец получил назначение на место посланника и приглашал вас ехать с ним.

– Куда же он едет?

– Он заменит лорда Тонгала в Стрельзау! – сказала она. – Только место в Париже могло бы быть приятнее.

– Стрельзау! – сказал я, взглянув на брата.

– Это не имеет значения! – вскричала Роза нетерпеливо. – Вы поедете, не правда ли?

– Мне не особенно хочется.

– Какой вы невыносимый!

– Кроме того, я думаю, мне нельзя ехать в Стрельзау. Милая Роза, это было бы неприлично!

– Глупости! Более никто не помнил старой истории. Тогда я вынул из кармана фотографию короля Руритании.

Она была снята за месяц или два до его восшествия на престол. Роза не могла понять моих слов, когда я сказал, показывая ей портрет.

– Может быть, вы ранее не видели или не заметили портрета Рудольфа У. Вот он. Как вам кажется, не вспомнится ли наша старая история, если бы я появился при дворе Руритании?

Моя невестка взглянула на портрет, потом на меня.

– Действительно! – сказала она и бросила фотографию на стол.

– Что скажешь ты, Боб? – спросил я.

Берлесдон встал, направился в угол комнаты и начал перебирать кипу газет. Вскоре он вернулся к нам с номером иллюстрированной «Лондонской Газеты» и в нем указал мне на изображение церемонии коронования Рудольфа V, в Стрельзау. Он положил фотографию и эту картинку рядом. Глядя на них, я глубоко задумался. Глаза мои переходили с моего портрета на Занта, Стракенца, на богатое облачение кардинала, на лицо Черного Майкла и на стройную фигуру принцессы, стоящей рядом с ним. Я долго и пристально разглядывал все это. Брат тронул меня за плечо. Он смотрел на меня с недоумением.

– Как видите – сходство между нами большое, – сказал я, – право, мне лучше не ездить в Руританию!

Однако Роза, хотя и наполовину побежденная, не сдавалась.

– Все это предлог, – вскричала она капризно. – Вы просто не хотите ничем заняться. Подумайте, со временем вы бы стали посланником!

– Я вовсе не хочу быть посланником! – возразил я.

– Из вас ничего путного не выйдет! – отвечала она. Возможно, но в прошлом я был кое-чем. Перспектива быть посланником едва ли могла соблазнить меня, когда я был королем!

Разобиженная Роза покинула нас; Берлесдон, закурив папиросу, продолжал все с тем же выражением смотреть на меня.

– Это иллюстрация в газете! – сказал он.

– Что ж из этого? Она только доказывает, что король Руритании и твой покорный слуга похожи, как две капли воды.

Брат покачал головой.

– Без сомнения! – сказал он. – Но я сейчас бы заметил разницу между тобой и фотографией.

– Ас изображением в газете?

– Я бы заметил разницу между фотографией и газетой; хотя они очень похожи друг на друга, но…

– Что ж?

– Иллюстрация похожа более на тебя! – окончил брат. Брат мой честный и хороший человек, и хотя он женат и любит свою жену, я бы доверил ему все свои тайны. Но эта тайна не моя, и я не мог выдать ее.

– А мне кажется, что фотография еще больше похожа на меня! – возразил я смело. – Но, во всяком случае, Боб, я не поеду в Стрельзау.

– Да, не езди в Стрельзау, Рудольф! – отвечал он.

Не знаю, подозревает ли он что-нибудь. Он ничего мне не говорит, и мы никогда не касаемся этого вопроса. Мы предоставили сэру Иакову Барродэлю искать другого атташе.

Со времени событий, описанных мною в этом рассказе, я поселился в деревне, в маленьком домике, где веду очень тихий образ жизни. Честолюбие и стремления моих сверстников кажутся мне скучными и непривлекательными. Меня не тянет в вихрь света и в политическую деятельность; соседи мои считают меня ленивым, необщительным мечтателем. Но я молод и иногда мне кажется, что моя роль в жизни еще не сыграна; что когда-нибудь я снова вмешаюсь в важные события, снова буду ими управлять, напрягать свой ум против ухищрений своих врагов и свои мускулы в честной битве. Таковы мои мечтания, когда я с ружьем в руке брожу по лесам и по берегу реки. Сбудутся ли мои мечтанья – не знаю; не знаю, произойдет ли все это в знакомой мне стране, хотя я с любовью переношусь снова в людные улицы Стрельзау или к подножию мрачного Зендовского замка.

Часто мысли мои покидают будущее и возвращаются к пошлому. Длинной вереницей встают предо мною образы – первый мой обед с королем, отпор, данный мною под защитой стола, ночь в воде, погоня в лесу, друзья и враги, люди, любящие и уважающие меня, и смелые негодяи, хотевшие убить меня. Среди последних вспоминается мне тот, который, единственный из них, еще попирает землю, хотя, не знаю, где, и ведет дурную жизнь (в чем я не сомневаюсь), но внушает женщинам любовь, а мужчинам страх и ненависть. Где теперь Руперт фон Гентцау – мальчик, едва не победивший меня? Когда он возникает в моей памяти, я чувствую, как кровь быстрее течет в моих жилах; предсказание судьбы – предчувствие крепнет, определяется и шепчет мне на ухо, что еще суждено мне встретиться с Рупертом; поэтому я ежедневно упражняюсь в фехтовании, стараясь развить в себе силу и ловкость.

Раз в год наступает перерыв в моей тихой жизни. Я уезжаю в Дрезден, где встречаюсь с дорогим другом, Фрицем фон Тарленгеймом. Последний раз с ним приезжала его хорошенькая жена Гельга и маленький щебечущий ребенок. Фриц и я проводим целую неделю вместе, и я узнаю все стрельза-уские новости; по вечерам, за папиросой, мы беседуем о Зан-те, о короле и часто о Руперте; а под конец вечера о Флавии. Ежегодно Фриц привозит с собой в Дрезден небольшой ящик; в нем лежит алая роза; вокруг ее стебля обернута бумажка, на которой написано: «Рудольф – Флавия – на век». Такую же розу я посылаю с ним обратно. Эта посылка и кольцо, вот все, что связывает теперь меня с королевой Руритании. Она последовала своему долгу по отношению к своей родине, став женой короля, и привлекает его подданных к нему посредством своего влияния и своей жертвой даруя мир и тишину тысячам людей. Порой мне тяжело думать обо всем этом, но иной раз я чувствую себя приподнятым до ее высоты и тогда благодарю Бога за свою любовь к самой благородной, прекрасной и великодушной женщине на земле и за то, что моя любовь не заставила ее свернуть с пути строгого долга.

Увижу ли я ее когда-нибудь – ее бледное лицо и великолепные волосы? Не знаю; судьба молчит, и в сердце нет предчувствия. На этом свете, вероятно, никогда. Может быть, там, где наши бесплотные умы не будут знать сомнений, мы соединимся снова, без преград между нами, без запрета любить? Этого я не знаю, не знают и люди мудрее меня. Но если не суждено увидеться, если не суждено говорить с нею и смотреть в ее милое лицо и услыхать о ее любви ко мне; что ж, по эту сторону могилы я буду вести жизнь, достойную человека, любимого ею, а по ту – буду молить о сне без видений.

Элизабет Чедвик Алый лев

Глава 1

Крепость Лонгевиль, Нормандия, весна 1197 года


Изабель де Клер, графиня Ленстерская и Стригильская, жена маршала короля Ричарда, рожала четвертого ребенка.

— Попкой вперед, — сообщила повитуха, вытирая руки полотенцем. — Зуб даю, что мальчик, с ними всегда больше мучений.

Изабель закрыла глаза и откинулась на гору подушек. С утра схватки стали определенно более частыми и болезненными. Ее служанки расплели ей волосы, чтобы и ребенка в ее утробе ничто не связывало, и густые, цвета спелой пшеницы пряди рассыпались по ее плечам и набухшим грудям, окутывая выступающий горой живот.

«Он» уже опоздал. Ее муж надеялся поприветствовать своего нового отпрыска перед тем, как десять дней назад отправился на войну, но вместо этого им пришлось удовольствоваться поцелуем с расстояния вытянутой руки: ее живот высился между ними словно гора. Был май. Если она выживет, рожая этого ребенка, и муж выживет в летних военных действиях, они увидятся только осенью. А сейчас он был где-то далеко в Бовези с сюзереном, а ей хотелось бы быть где угодно, только не в этой душной комнате, рожая ребенка.

Схватка, поднявшись снизу позвоночника, стянула ее нутро. Боль расцвела внизу живота, заставив ее вскрикнуть и сжать кулаки.

— Когда хвостом вперед, всегда больнее, — повитуха неодобрительно взглянула на Изабель. — Этот у вас не первый, так что вы знаете, чего ждать. Детям, которые приходят в мир задницей вперед, нелегко приходится. Голова выходит последней, а для ребенка это нехорошо. Лучше помолитесь святой Маргарите о помощи.

Она указала на раскрашенную деревянную статую, стоящую на дорожном сундуке у кровати и окруженную жертвенными свечами.

— Я ей молилась с тот самого дня, как узнала, что жду ребенка, — раздраженно сказала Изабель, умолчав о том, что переношенный ребенок в неправильном положении — это не совсем то, что можно назвать благословенной наградой за ее религиозное рвение. Она терпеть не могла эту статую. Кто бы ее ни вырезал, он придал ее лицу ханжеское выражение, сильно походившее на самодовольную ухмылку.

Следующая схватка вцепилась в нее намертво, и ей захотелось тужиться. Повитуха сделала знак девушке, помогавшей ей, и устроилась между бедер Изабель.

— Нужно вызвать капеллана, чтобы ребенка сразу окрестить, — сообщила она; из-за разделявшего их покрывала ее было плохо слышно. — Имя придумали?

— Гилберт, если мальчик, и Изабель, если девочка, — прошипела сквозь зубы Изабель, склонившись вниз. Боль отступила. Откинувшись на подушки и выдохнув, она велела одной из своих служанок позвать отца Вальтера и попросить подождать в прихожей.

Ее накрыло следующей волной боли, затем следующей, потом еще одной, яростной и тяжелой; теперь, когда ее тело рвалось выпустить ребенка из утробы наружу, пощады не было. Она всхлипнула и застонала от натуги, связки натянулись до предела, и она вцепилась руками в своих служанок так крепко, что еще долго потом на их коже оставались следы.

Внезапно она почувствовала всплеск тепла между бедер и прикосновение рук повитухи.

— А, — удовлетворенно крякнула та, — мальчик, как я и говорила. Ха-ха, да с отличными причиндалами! Посмотрим-ка, удастся ли нам сохранить тебе жизнь, чтобы ты мог попозже ими воспользоваться, а? Потужьтесь еще, миледи. Не так быстро, не так сильно. Теперь осторожно.

Изабель прикусила губу и постаралась не тужиться изо всех сил, как подсказывали ей инстинкты. Взяв ребенка за лодыжки, повитуха легонько потянула его наверх, к животу Изабель. Когда его рот и нос показались из родового канала, она освободила их от крови и слизи, а затем аккуратно вытянула на свет и всю его головку.

Опершись на локти, Изабель смотрела на ребенка, распластанного у нее на животе, будто утопленник, потерпевший кораблекрушение и выброшенный на берег. Он был серовато-голубого цвета и не шевелился. Ее охватила паника:

— Святая Маргарита, неужели он?..

Женщина приподняла ребенка за лодыжки, аккуратно покачала и два раза резко шлепнула по ягодицам. Его тельце вздрогнуло, маленькая грудная клетка приподнялась, и воздух наполнился протестующим криком, сперва неуверенным, но набирающим силу и заливающим его тело живым, розовым цветом.

С ребенком на руках повитуха повернулась к Изабель; от улыбки морщинки на ее щеках стали еще глубже.

— Просто надо было немного подтолкнуть, — сказала она. — Но лучше, чтобы священник его поскорее окрестил: пусть опасности останутся позади.

Она завернула его в теплое полотенце и передала Изабель.

Пуповину перерезали, послед унесли, чтобы закопать. Изабель смотрела на искаженное пережитым рождением, сморщенное личико своего сына и, все еще беспокоясь, прислушивалась к его неглубокому дыханию. На личике с тонкими чертами застыло озадаченное, чуть вопросительное выражение. Его маленькие ручки были сжаты в кулачки, словно он приготовился защищаться от мира, в который был так жестко выброшен.

— Гилберт, — мягко произнесла она. — Интересно, кого из тебя сделает твой отец?

Она легонько подула ему на щеку и протянула указательный палец — малыш тут же обхватил его своей крошечной ручкой. Мгновение спустя она подняла взгляд от ребенка к мягкому голубому небу в проеме арочного окна комнаты, в которой находилась. Ее дело было почти закончено, и, если только, сохрани Боже, она не подхватила родильную лихорадку, скоро она будет на ногах. Святую Маргариту можно отблагодарить подношением, а потом упаковать в дорожный сундук и убрать подальше, пока снова не понадобится. Теперь она должна помолиться о безопасности мужа и попросить Господа вернуть его домой целого и невредимого, чтобы он мог увидеть новорожденного сына.


Взятие замка Мильи продвигалось не слишком успешно, вернее сказать, просто тащилось черепашьим шагом. Сощурив глаза, Вильгельм Маршал смотрел через ров на стены замка и тихонько чертыхался; его взгляд был прикован к солдатам, которые карабкались наверх по ступенькам раздвижных лестниц, как муравьи по соломинке. Войска короля Ричарда пытались взять замок штурмом и вырвать его из лап мятежного коннетабля.

— Да поторопитесь же, Бога ради! — бывший оруженосец Вильгельма, а теперь один из его рыцарей, Жан Дэрли, переминался с ноги на ногу, закусив губу и то сжимая, то разжимая кулаки.

Защитники укреплений пытались сбросить лестницы со стен, пока вес находящихся на них врагов не стал слишком велик, чтобы это осуществить. Атакующих накрывало дождем арбалетных стрел и камней. Те, в кого они попадали, падали с лестниц в ров, одни беззвучно, другие с криками.

— Она упадет, помоги им Бог! — с мукой в голосе воскликнул Жан, видя, что попытки защитников крепости просунуть балку между стеной и лестницей увенчались успехом и лестница начала отходить от стены.

— Мой щит, — скомандовал Вильгельм своему оруженосцу.

Лестница отошла от стены и повалилась, сбрасывая солдат в ров и на берег. Леденящие душу крики раздавленных и покалеченных слились с шумом сражения. Те немногие, кому посчастливилось уцелеть, ползли илиотходили, хромая, на безопасное расстояние, но гораздо больше было тех, кто остался лежать разбитым, умирая, посреди разбросанных обломков осадной лестницы. Со стены раздались непристойные и радостные возгласы, и смертоносный дождь возобновился.

Вильгельм продел руку в петли щита. Алый лев, впившийся когтями в землю, на зеленом с золотым фоне — цвета Маршалов, о которых ходили легенды, — воззрился на стены, охваченные битвой. Нужно было что-то делать, причем срочно. Если им не удастся пробиться к проходам на крепостной стене, им придется выбирать между осадой крепости и ждать, пока эти ублюдки перемрут от голода, или отступить и зализывать раны своего честолюбия. А, поскольку у короля Ричарда не было ни терпения, ни выдержки, оба исходы были невозможны. Он не мог позволить себе ждать и не мог позволить себе проиграть. Вильгельм бросил взгляд вдоль берега и отыскал глазами королевский стяг. Стоя под потрепанным ветром красным с золотым знаменем, король Ричард одной рукой дергал себя за темно-рыжую бороду, а другой быстро жестикулировал, говоря о чем-то командиру наемников Меркадье.

С новой лестницей группа наемников устремилась по временному мосту из теса, переброшенному через ров, уворачиваясь от ожесточенного града снарядов, летевших со стен. Большинство не достигло своей цели или отскочило от щитов, но одного воина ранило в грудь арбалетной стрелой, а другому перебило пальцы камнем из пращи. Не смущаясь потерями, остальные быстро вбили ножки лестницы в мягкий грунт берега и уперли другой конец в стену.

Эта решительная вылазка отряда, возглавляемого фламандским рыцарем Ги де ла Брюйером, могла привести к победе, и сражение так и закипело. Вильгельм взял из рук своего оруженосца шлем с открытым забралом и надел его, прилаживая перемычку под носом так, чтобы было удобно.

— Мощи Господни, у этих сукиных детей появились вилы, — сплюнул Жан.

Вильгельм выругался. Двое защитников крепости высовывали из бойницы тяжелые вилы, стараясь насадить на них жертву. Вильгельм видел, как им удалось подцепить край плаща Брюйера, угрожая стащить его с перекладины. Нагруженная лестница зловеще заскребла по стене, грозя последовать примеру своей предшественницы и сбросить всех в ров.

Вильгельм отдал команду своим рыцарям. Прикрываясь щитом, он перебежал через бревенчатый мост и вскарабкался на вал к новой лестнице. Оттолкнув воина, который уже было собирался ступить на первую перекладину, он принялся карабкаться наверх. Он не думал о защитниках крепости и о том, что они делают, чтобы оттолкнуть лестницу или сбросить его с нее. Ему было необходимо сейчас одержать верх, прежде чем все это обернется поражением.

Он чувствовал, как лестница дрожит под весом людей, поднимающихся за ним, как она становится тяжелее и устойчивее, и понимал, что они ставят свои жизни на кон так же, как он свою. Кровь стучала у него в ушах, заглушая другие звуки. Он не смотрел вниз, просто карабкался наверх, перекладина за перекладиной; вцепляясь в грубые серые шесты, чувствуя их через подошвы своих сапог. Схватиться, шагнуть, схватиться, шагнуть. Ближе, ближе. Почти там. Приготовившись к следующему броску, Вильгельм почувствовал, как перекладина перед ним задрожала, и понял, что защитники крепости вот-вот оттолкнут лестницу от стены. Внутри него все сжалось в комок. Глядя на последнюю перекладину, он словно превратился весь в одно направленное движение. Он дотянулся до нее, схватился за выступ стены, перелез через нее и скользнул на переход. Щитом он отбросил в сторону солдата, который пытался столкнуть лестницу, и обнажил меч. Тяжело дыша, он справился с воином с копьем и повалил еще одного защитника замка, который чуть не сшиб его чудовищным ударом палицы. Краем глаза он заметил, что его рыцари уже карабкаются на переход. Оставив их, Вильгельм бросился к бойнице, где были защитники с вилами. Кто-то взмахнул мечом, метя ему в лицо. Вильгельм щитом выбил оружие у того из рук, а потом сделал выпад назад рукоятью своего меча и повалил еще одного солдата. Жан Дэрли, пыхтя, отбил еще один выпад мечом. На лестнице де ла Брюйер сумел отсечь наколотую на вилы часть своего плаща и освободиться; вступив в бой, он пробивал себе дорогу мечом.

Сражение на стене кипело, как котел на открытом огне, гарнизон Мильи яростно пытался отбиться от нападающих. Еще одна лестница полетела в ров, но на ее месте появились две новые. Вильгельм знал, что справа от него сражается Жан, а слева — его знаменосец, Маллард.

— Маршал! — раздавался время от времени клич Малларда. — Боже, храни Маршала!

Крик вызвал у Вильгельма беззвучный смех, когда он понял, что коннетабль Мильи, Гийом де Монсо, прибыл на поле битвы, чтобы сражаться вместе со своими людьми. О лучшем и мечтать было нельзя.

— Маршал! — прорычал Вильгельм в ответ Малларду и ринулся на коннетабля Мильи с пылом и решимостью, подобающими молодому рыцарю, которому еще только предстоит завоевать себе славу, а не заслуженному воину, каким он был. Глаза Монсо расширились от удивления. Он рывком поднял свой щит, но Вильгельм отбросил его, будто прогоняя муху с еды, и изо всей силы правой рукой обрушил меч на шлем коннетабля. Клинок из лучшей Кельнской стали прошел сквозь шлем и капюшон кольчуги и задел череп Монсо. От силы удара коннетабль как подкошенный упал к ногам Вильгельма. Тот выхватил меч из руки Монсо и уселся на него, чтобы тот не мог подняться. К тому же Вильгельму нужна была передышка после изнурительного подъема по лестнице и яростного сражения на стене.

Вокруг них кипела жаркая битва: защитники крепости бросились на помощь своему кастеляну, но Жан, Маллард и рыцари Маршала с помощью фламандцев сдерживали их натиск, пока защитники не поняли, что потерпели поражение, и не начали бросать оружие и кричать, что они сдаются. Маллард с триумфом поднял над крепостной стеной стяг Маршала, а за ним поднялись английские леопарды.

Де Монсо начал синеть. Поднявшись на ноги, Вильгельм отступил назад, но не отвел меча от горла своего пленника.

— Вот ведь Божья задница, Маршал, какого растреклятого черта ты сделал? — голос был глубоким, полным металла, словно каждое слово имело остро заточенный край.

— Сир, — Вильгельм обернулся, поклонился и вопросительно взглянул на своего короля. Лицо Ричарда под шлемом было пунцово-алым, струйки пота стекали по лбу. Его серо-синие глаза все еще горели огнем битвы, и, как, впрочем, и всегда у Ричарда, грань между весельем и гневом была столь тонка, что невозможно было сказать, на какой из сторон он сейчас находится. Позади него Меркадье наблюдал за разговором, пряча улыбку в кулак.

— Ты командир, а не какой-то молодчик, охотник за славой. Почему бы тебе было не остаться в тени и не предоставить подвиги таким вот молодцам? — он указал на пыхтящего Жана Дэрли, который вытирал клинок своего меча плащом павшего защитника крепости.

У Вильгельма от обиды напряглись плечи.

— Сир, — чувство негодования от нанесенного оскорбления чуть смягчилось, — я поступил как командир. Замок Ваш, а его коннетабль сдался. — Вильгельм умолчал о том, что не королю бы говорить о сдержанности. Ричард любил врываться в самую гущу боя, об этом уже ходили легенды. — Я пока еще не превратился в слабоумного старика, который не может отличить силу воли от силы мышц.

Ричард довольно хмыкнул. Его взгляд скользнул по кастеляну, чей боевой рог находился в нескольких дюймах от меча Вильгельма.

— Я видел, как ты на нем сидел, — сказал он, и его узкие губы внезапно дрогнули в усмешке. — Либо ты хотел удостовериться, что никто не украдет его, чтобы получить выкуп, либо слишком устал и уже не мог стоять на ногах.

— Это к сражению не относится, — невозмутимо ответил Вильгельм. — Хороший военачальник умеет делать несколько дел одновременно.

Раздражение Ричарда прошло, он широко улыбался:

— С этим не поспоришь, Маршал. За то, что ты совершил, я разрешаю тебе получить с него выкуп, даже если бы он был в десять раз дороже того, что ты сможешь за него выручить. Однако я слишком высоко ценю тебя, чтобы спокойно смотреть, как ты рискуешь. Твоя жена слишком молода, чтобы стать вдовой, а твои сыновья слишком малы, чтобы лишиться отца. Если с тобой что-нибудь случится, я не успею даже фразу закончить. Я слышал, у графини темперамент ирландки.

Теперь настал черед Вильгельма улыбаться.

— Изабель может быть слаще меда, если найти к ней подход, — сказал он.

— И, как и моя мать, она жалит, как пчела, если ее разозлить, — ответил Ричард и, посмеиваясь, пошел прочь. Скрестив руки на груди, Меркадье помедлил, остановившись перед Вильгельмом, его темные глаза горели восхищением.

— Когда он увидел, как ты бежишь к этой лестнице, он чуть не взорвался, — сказал он, понизив голос и оглянувшись, чтобы убедиться, что Ричард не может их слышать. — Если он и злится на тебя, так это потому что видел, как де Брюйер висел, насаженный на вилы, и сам бы ринулся к нему на помощь, если бы ты этого не сделал. Нам пришлось оттаскивать его назад: слишком рискованно было бы вам обоим оказаться на этой лестнице. А уж после того как он увидел, что ты пробился на стену, его было не остановить.

— Уж лучше мне рисковать, чем ему.

— Он так не думал, — и, кивнув Вильгельму, Меркадье последовал за своим хозяином.

Вильгельм вложил меч в ножны. Он отвечал Ричарду с непоколебимой уверенностью, но сейчас, когда возбуждение после совершенного прошло, почувствовал, как болят мышцы, и вспомнил, что скоро минет пятьдесят лет, как он ходит по Божьей земле. Он начал дрожать от холода: заливавший его кожу пот стал остывать. Наклонившись, он поднял бесчувственного коннетабля на ноги и передал его на попечение Малларда, велев рыцарю не сводить с него глаз, но обращаться с ним учтиво и обработать его рану на голове. Оглянувшись, он увидел Жана, который с совершенно ошалевшим видом протягивал ему кубок с вином.

Вильгельм с благодарностью принял подношение, жадно отпил из кубка и вытер рот перчаткой.

— Когда я только был произведен в рыцари и у меня еще молоко на губах не обсохло, я как-то ввязался в уличную драку в Дринкурте, — вспомнил он. — Командир велел мне оставаться в стороне и дать более опытным рыцарям делать свое дело, то есть, по сути, сказал, что я слишком молод и буду только мешать, но я не обратил на это внимания и влез в самую гущу, — он стоял, перенеся вес на одно бедро, его левая рука покоилась на рукояти меча; Вильгельм снова сделал глоток из кубка, на этот раз медленнее, и продолжил: — Я потерял своего коня, получил рану в плечо, и остался без гроша, потому что не потребовал выкупа за тех рыцарей, что одолел. Но я выжил и дожил до того времени, когда могу рассказывать эту историю как анекдот, — он улыбнулся. — Тогда я был щенком, теперь я старый пес, а все никак не изменюсь.

— Я бы был мудрее и приберег такие истории для графини, — не моргнув, сказал Жан.

Вильгельм рассмеялся и посмотрел на лестницы, ведущие во двор крепости.

— Она меня заживо сварит, когда узнает о сегодняшнем сражении, — бросил он через плечо. — Скажи другим, что, если хотят увидеть меня живым, пусть не сильно приукрашивают.

— Сделаю все, что смогу, — ответил Жан с сочувственной миной.


Изабель сделала последний стежок на лоскутке ткани, закрепила узел и отрезала нитку маленькими серебряными ножницами.

— Вот, — обратилась она к своей лопочущей трехлетней дочке. — Он готов. Что скажешь?

Маленькое личико Махельт засветилось от радости, когда мать протянула ей крошечный сверток, размером с большой палец, в форме спящего ребенка. Тельце было сделано из шерсти, выдернутой из корзинки с пряжей, а потом бережно завернуто в лоскуток.

— Спасибо, — Махельт сочно чмокнула мать в щеку и крепко обняла за шею, а потом убежала в свой уголок, где играла со своими куклами. Улыбка Изабель светилась нежностью и восхищением. Махельт совсем недавно вышла из младенческого возраста, но уже обладала щедрым материнским духом, который пылал в ней так же ярко, как боевой дух в ее братьях. У нее уже была куколка размером с колышек для шатра, сделанная из мягкой ткани, которую можно было кормить и баюкать, а теперь появился новый член ее семейки кукол. Они жили в сундуке у кроватки Махельт, и она целыми днями играла с ними. Эта девочка могла стрекотать, как сорока, и выдумывать про них истории. Рождение младшего брата Гилберта ненадолго встревожило ее, но, поскольку девочке он очень нравился, ревность ушла, и она снова вернулась к своим игрушкам. Теперь она аккуратно положила куколку-младенца на руки кукле-маме, наряженной в розовый лоскуток. У куклы-мамы были золотые косы, как у Изабель.

Изабель стряхнула с колен остатки ниток и подошла к Гилберту, которому было уже почти пять месяцев. Несмотря на необычное появление на свет, он был очень подвижным и не проявлял никаких признаков болезненности, ни телесной, ни умственной, — наоборот, чаще всего он находился во вполне благодушном настроении. Если он был накормлен, сух и с ним играли, он и не требовал больше внимания, в отличие от старших братьев, которые в свои семь и шесть лет умудрялись везде поцарапаться, влезть во все неприятности, и энергия так и била в них ключом, начиная с момента пробуждения и заканчивая временем, когда их отсылали в постель. Особенно Ричард. Сейчас через открытые ставни она могла слышать его возбужденные крики и ответы его брата.

Изабель нахмурилась. Должно быть, сегодня их урок боевого искусства закончился раньше, или их учитель, Эстас, решил дать им передышку, чтобы они могли побегать на свободе. Но смеющийся мужской голос, различимый среди их криков, принадлежал не Эстасу, и звук этого голоса заставил ее сердце дрогнуть так сильно, что оно будто уперлось в грудь, а дыхание перехватило. Она подбежала к сводчатому окну и выглянула наружу. Эстас стоял в стороне, упершись руками в бока, с широкой улыбкой глядя, как ее сыновья нападают с деревянными мечами на своего отца и Жана Дэрли. Позади них в зал проходили рыцари Маршала, за спинами у них висели щиты, а руки были заняты поклажей.

Собравшись с мыслями, Изабель принялась раздавать распоряжения служанкам. Она не знала, радоваться ей или сердиться из-за того, что Вильгельм не послал к ней вестников предупредить о своем скором прибытии, а решил явиться неожиданно, как осенний шторм, чтобы застать ее врасплох. Отдав распоряжения насчет ванны и провизии, она поспешила вниз, в зал, поправляя на ходу платье.

Когда она, раскрасневшаяся и запыхавшаяся, появилась на пороге лестницы, ведущей в покои, в зал со двора уже входил Вильгельм, держа в каждой руке по сыну. Собравшись, понимая, что все глаза обращены к ним, но видя только Вильгельма, она вышла вперед, чтобы поприветствовать его. Его плащ и сапоги были в дорожной пыли, сам он был загорелым, стройным, подтянутым и выглядел опасным.

Он увидел ее и отпустил мальчишек.

— Ступайте, — велел он им, — дайте мне встретить вашу мать как полагается.

Толкаясь и улыбаясь, Вилли и Ричард отступили в сторону Вильгельм подошел к Изабель, взял ее правую руку и чинно поцеловал. Он отрастил колючую бороду за время своей отлучки. Выражение его глаз было таким, что ее сердце замерло.

— Милорд, добро пожаловать домой, — произнесла она так же чинно, хотя и ответила ему пламенным взглядом. — Если бы вы послали вестника, мы бы лучше подготовились к вашему приезду.

— И зря. Я хотел сделать сюрприз, — он обернулся, чтобы взять из рук слуги кубок с вином. Сделав маленький глоток, он передал его Жану Дэрли, который, отпив, передал его другому рыцарю.

— Тогда сюрпризом будет ваш ужин — в зависимости от того, что у нас есть, — ответила Изабель, но она уже смеялась.

В его присутствии она чувствовала легкое головокружение, будто от вина. После долгой разлуки всегда так бывало. Желание, подавляемое столь долго по необходимости, словно просыпалось.

— Ну, после крысиных хвостов и вареных червяков, нам все, что ни подадут, покажется манной небесной, — сказал он и, подмигнув сыновьям, направился к лестнице. По всему залу жены, возлюбленные и дети встречали своих мужчин, и звук счастливых, веселых голосов наполнил и согрел так долго пустовавшую комнату.

— Неужели было так плохо? — спросила Изабель.

— Иногда, — уклончиво ответил Вильгельм. Войдя в покои, он кивнул служанкам Изабель и склонился над колыбелью, чтобы взглянуть на спящего ребенка. Новости о рождении и крещении Гилберта он получил еще на поле боя. Уже третий сын. Будет кому сохранить фамильное имя.

— Он решил прийти в мир ногами вперед и напугал всех. Мы боялись, что он мертворожденный, но с тех пор он исправился, — сказала Изабель, подойдя к нему. — Из рассказов, что я слышала о временах, когда ты был оруженосцем, могу сказать, что он в тебя.

— В каком смысле? — Вильгельм выглядел удивленным.

— Говорили, что ты не делал ничего, только спал и ел, за что и получил прозвище Обжора.

— Это несправедливо, — запротестовал Вильгельм. — Ну да, я любил поесть и поспать, когда получалось, а кто в молодости этого не любит? Но мне приходилось работать, чтобы это заслужить.

— Тем не менее, ему это прозвище подходит. У него уже прорезался первый зуб, и он начал есть кашу. Я на прошлой неделе наняла кормилицу.

Вильгельм ничего не ответил, но его тело отреагировало немедленно. Изабель нравилось самой выкармливать детей, по крайней мере, какое-то время, для нее это было в равной мере радостью материнства и обязанностью. Ее дети были де Клерами по крови, и то, что она их кормила, пока не приходила пора отлучать их от груди, было им только на пользу. Однако Церковь объявляла грехом любовное соитие между кормящей женщиной и ее мужем. И, хотя они с Изабель иногда нарушали этот запрет, чувство вины мешало им. Поэтому всегда было облегчением, если удавалось взять кормилицу, особенно после долгого сухого лета.

Он почувствовал слева от себя еще чье-то присутствие и встретился взглядом с большими безмолвными глазами своей трехлетней дочери. Он стояла, слегка прикусив нижнюю губу, словно не зная точно, кто он такой и как она должна на него реагировать. Он присел на корточки, чтобы их взгляды оказались на одном уровне. У нее были такие же, как у него, глубокие, как зима, глаза и каштановые волосы с медным отливом. Веснушки украшали ее изящный носик, а на подбородке был след от пыли. Он мягко стер его рукой.

— Ну и как дела у вас, молодая леди? — торжественно спросил он.

Махельт скорчила рожицу и хихикнула. Он вручила ему своих кукол, чтобы он мог полюбоваться ими. Двух из них он раньше не видел: ребенка, свернувшегося калачиком, и рыцаря в плаще и с зелено-золотым щитом.

— Кто это? — спросил он.

— Это ты, — ответила она, уставившись на него как на слабоумного.

— Я думал, я у тебя уже есть, — сказал он.

— Да, но тот — это когда ты мой папа и когда ты дома. А этот — когда тебя нет. В следующий раз мама сделает мне короля.

Он прикусил губу, чтобы не рассмеяться, в то же время чувствуя легкую грусть. Он подхватил ее на руки:

— Но теперь я дома, солнышко.

— Да, но ты же опять уедешь, — она потрогала его богато расшитый ворот.

— Но ненадолго же… и у нас будет много времени, чтобы делать королей, и королев, и принцесс.

— И еще малыша? — спросила она с широко открытыми глазами.

Он чуть не поперхнулся смехом.

— Ну, об этом надо просить твою маму, — сказал он, с усмешкой глядя на жену.


Обернув полотенце вокруг бедер, Вильгельм вылез из ванны. Изабель промокнула полотенцем его грудь и спину и внимательно посмотрела на него. Помимо шрамов от ран, полученных в молодости, когда он искал славы на турнирах и на поле битвы, она с сожалением отметила новые, в основном синяки, начинающие желтеть. А поскольку сейчас он был старшим командиром и стратегом, синяков не должно было быть вообще.

— Что? — беззаботно спросил он, когда она вышла из-за спины мужа и посмотрела на его грудь.

— Мы тут слышали увлекательнейшую историю об осаде Мильи, — она передала влажное полотенце служанке и скрестила руки на груди. — Оказывается, ты побежал через ров, взобрался на приставную лестницу и в одиночку дрался на стене.

Он пожал плечами:

— Любовь моя, ты должна бы уже знать, что не стоит верить слухам.

— А это зависит от того, кто их приносит. Если это говорит один из моих собственных посланников, находившийся в лагере и бывший свидетелем всего случившегося, я вынуждена ему верить.

Он обхватил ее за талию и притянул к себе:

— Я пока в своем уме, и ни королю, ни жене не позволю отсылать себя в конюшню.

Изабель положила ладонь ему на грудь, а пальцами другой руки провела линию вдоль его свежевыбритого подбородка, где в виде более светлой, незагорелой кожи маячил призрак росшей там когда-то бороды.

— Я не собиралась тебя унижать, но я не могу не думать о твоей безопасности. И к тому же, — добавила она игриво, — когда старых боевых коней отправляют в конюшню, это обычно для того, чтобы они стали жеребцами-производителями.

Он прищурился.

— А лучшие из них могут справляться и с тем, и с другим, — он показал на кровать, — задерни полог, и я тебе это докажу.

Изабель рассмеялась и покраснела, зная, что рядом дети и ухмыляющиеся слуги, у которых ушки на макушке.

— Доказательство у меня уже есть, — сказала она, кивнув в сторону колыбельки Гилберта и взглянув на остальных детей, которые гонялись друг за другом по комнате, возбужденные возвращением отца домой. — И доказательство другого тоже.

Она сникла, пробежав пальцами по его синякам. Полотенце едва ли скрадывало то, что он совершенно готов подтвердить свое утверждение, но приличие было быстро восстановлено с помощью одежды, которая уже высохла у огня: свободных полотняных штанов, поножей и мягкой темно-синей рубахи. Тем не менее взгляд, которым Вильгельм обменялся с ней, обещал возвращение к обсуждению этой темы в более подходящий момент, когда не будет других насущных дел, и по телу Изабель пробежала дрожь сладостного предвкушения.

— Мы захватили Мильи и взяли в плен епископа Бовэ, так что Ричард должен быть совершенно доволен, — Вильгельм уселся за стол, собираясь выпить вина и съесть тарелку медовых пирожков. — И мы дали отпор французам, по крайней мере, на какое-то время. У Ричарда снова мало денег, но это ни для кого не новость. Он поговаривает о повышении в Англии налогов, чтобы увеличить доход. Думаю, его советник сделает все, что в его силах, чтобы хорошо принять короля и потом доить его, когда будет необходимо.

Изабель мысленно напомнила себе, что надо переговорить с их вассалами. Они с Вильгельмом заплатят все, что потребуется, и даже чуть больше, чем необходимо, поскольку быть в чести у короля выгодно. Часто бывало, что они одалживали Ричарду деньги из собственных средств, но делали это потому, что были мудры и заботились о своих интересах. Помогало то, что их английский доход основывался на производстве шерсти в имениях в Марчере, в Уэльсе, а фламандцы не могли нарадоваться на их шерсть.

Вильгельм усадил Махельт себе на колени и угостил ее пирожком.

— Принц Иоанн полностью себя оправдал, — заметил он.

Изабель не смогла удержаться от презрительной усмешки.

— Маме не нравится принц Иоанн, — сообщил семилетний Вильгельм, который прислушивался к разговору родителей и бессознательно впитывал нюансы. — Она говорит, что горностай все равно остается самим собой, хоть и меняет на лето шубку.

Вильгельм взял еще один пирожок.

— Твоя мама права в том, что нужно быть осторожными, — сказал он. Это прозвучало бы безобидно, если бы не взгляд, который он метнул в сторону Изабель. Когда он снова заговорил, он обращался в равной степени к Изабель и к своему сыну:

— Но сейчас он мне ничего плохого не сделал, и он брат короля.

— А тебе он нравится? — с детской непосредственностью спросил Вилли.

Вильгельм облизал пальцы:

— Он неплохой военачальник, и с ним приятно ночью посидеть у костра.

Изабель заметила, как уклончив был его ответ. Она знала, что Вильгельм и Ричард хорошо находят общий язык, и, несмотря на прежние трения, их отношения основываются на взаимном доверии и симпатии, которой к принцу Иоанну Вильгельм не испытывал.

Неприязнь же Изабель к Иоанну простиралась гораздо дальше, чем у ее мужа. Иногда она думала, что если бы дьявол решил спуститься на землю в образе симпатичного обаятельного мужчины, он бы выглядел и вел себя как брат короля.

— Он наследник Ричарда, — сказал Вильгельм с мягкой настойчивостью, — он может когда-нибудь стать королем. К тому же для нас он уже король, если вспомнить об ирландских землях твоей матери.

Не желая затевать спор через час после возвращения Вильгельма, Изабель прикусила язык и занялась раздачей распоряжений служанкам: вылить воду из ванны, отнести грязную одежду из багажа в прачечную. Ее ирландские владения были больным местом: они требовали много времени и сил — времени и сил, которые Вильгельм щедро отдавал Ричарду и Нормандии.

Ставни были закрыты на ночь, но масляная лампа, висевшая над кроватью, давала достаточно света, чтобы пробуждать воображение и желание. Изабель тесно прижалась к Вильгельму, чтобы продлить ощущение его крепкого тела над собой и внутри себя, гром его сердцебиения, его прерывистое дыхание, расслабленность его мгновение назад напряженных мышц. Они были женаты восемь лет, и какие-то моменты их брака были, разумеется, гораздо лучше других, и этот миг, подогретый созревшим за лето аппетитом, был одним из таких.

— Ну, как, довольно тебе такого доказательства? — прошептал Вильгельм ей в шею.

Изабель выгнула спину.

— Это, разумеется, можно считать доказательством, — сладко промурлыкала она, — но вот достаточным ли…

— Это вызов?

— А если да?

Он потерся носом о ее шею:

— У меня еще хватает сил на долгую схватку после карабканья по осадной лестнице.

Изабель ответила на это мягким смешком.

— Может и так, — сказала она, наслаждаясь этим обменом колкостями, — но во мне ты нашел достойного соперника.

Он перекатился на свою сторону, увлекая ее за собой.

— Ах, Изабель, — произнес он, проводя рукой по ее густым спутанным волосам, — я каждый день благодарю Бога за это.

— И я тоже, поэтому я за тебя и волнуюсь.

— Особенно сейчас, когда я начинаю стареть? — его тон был по-прежнему беззаботным, но от Изабель не укрылись горькие нотки в его голосе.

— Твой возраст тут совершенно ни при чем, — она легонько ткнула его кулаком в грудь. — Я думаю, ты будешь рваться в гущу боя, вместо того чтобы стоять в сторонке и смотреть, даже когда тебе стукнет сто.

— Я знаю, что делаю. Тут, как и во многих вещах, все зависит от опыта, — он куснул ее запястье. — Нет, правда, я больше не гоняюсь за славой.

Изабель не была в этом так уж уверена, но оставила эту тему. Она опасалась, что король Ричард слишком часто втягивает Вильгельма в битвы, но говорить об этом было бесполезно: это только замкнуло бы порочный круг, создаваемый ее беспокойством и его безрассудной отвагой. Однако она не собиралась молчать о других важных вещах.

— Ты говорил с Ричардом и Иоанном об Ирландии? — спросила она.

— Да, — равнодушно отозвался он, — я упоминал о ней.

— И?

Он вздохнул:

— Король в принципе согласился позволить мне отправиться туда, но сейчас я нужен ему, чтобы командовать в Нормандии.

— А что сказал Иоанн?

— Почти ничего.

— Еще скажет! — произнесла она запальчиво. — Он наш правитель в Ирландии, и вряд ли ему захочется, чтобы мы окунали свою ложку в его котел: вдруг ненароком выловим в нем что-нибудь, что нам видеть не положено.

Он не ответил, и Изабель оперлась на локоть, чтобы взглянуть на него.

— Ты считаешь, что я веду себя глупо по отношению к Иоанну. Так ведь?

— Нет, моя любовь, я так не думаю. Мне кажется, что ты чересчур строга к нему, но, по сути, ты права. Иоанн не хочет, чтобы мы вмешивались в ирландские дела. Но в любом случае это непростой вопрос, а у меня нет времени им заниматься.

Изабель нетерпеливо перебила:

— Мы женаты столько же, сколько Ричард правит, но мы ни разу не пересекали моря и не были в Ленстере. Когда у тебя найдется время для этого?

— Обещаю: сразу же, как только выдастся подходящий момент.

Изабель сдержалась, но ей это стоило усилий. Ей не хотелось ссориться в первую же ночь после его возвращения. Возможно, их постель и была подходящим для этого местом, поскольку никто не мог их слышать и не мог им помешать, но время было неподходящим. Она подозревала, что Вильгельм так же сильно хочет съездить в Ирландию, как Ричард с Иоанном хотят его отпустить. Она уже давно поняла, что благополучие их владений, таких как Кавершам в Англии или этот дом в Лонгевиле, было для него насущной потребностью, но он не любил надолго отлучаться от двора. Он большую часть жизни провел в его роскоши, поэтому уйти на покой в какой-то удаленный уголок, каким была Ирландия, было бы для него мучительно. К тому же для этого нужно было пересечь море. А он любым способом избегал плавания на корабле, так что день в море по дороге в Ирландию не был бы приятной прогулкой. Однако она собиралась напомнить ему при случае о данном слове. Он всегда говорил, что держит эти земли ради блага ее детей. Пусть подтвердит свои слова делом.

— Я там родилась, — в ее голосе послышалась тоска. — Половина крови, текущей в моих жилах, связывает меня с этой землей. Мне очень хочется снова увидеть эту землю и повидать мою мать. Я была почти ребенком, когда мы расстались, а теперь у меня свои дети. Хоть мы никогда и не были близки, мне хочется снова поговорить с ней, теперь уже как женщине с женщиной, и потом, у нее есть право увидеть своих внуков.

— Я верен своему слову, — настойчиво повторил он тоном, каким разговаривал и с непокорными вассалами, и с капризными детьми.

Она вздохнула:

— Я это знаю.

Какое-то время было тихо, потому что Изабель пыталась забыть о своих тревогах и волнениях и думать только об удовольствии от того, что Вильгельм снова рядом с ней в постели.

— Но ты обещаешь хорошенько это обдумать, правда?

Голос Вильгельма был полон сдерживаемого смеха:

— Меня уже давно не просили подумать о таком количестве вещей, а я еще и дня дома не провел.

— Полагаю, вообще есть много вещей, которых ты давно не делал, — Изабель наклонилась, чтобы поцеловать его. — Что ты там говорил о том, что у тебя еще много сил?

Глава 2

Лонгевиль, Нормандия, весна 1199 года


Изабель с женщинами из своего окружения сидела за вышиванием. Зима подходила к концу, и в окна лился бледный прозрачный свет, позволявший выполнять тонкую работу. Изабель внимательно прислушивалась к болтовне; она была рада слышать живые нотки в голосах женщин — это вместе с возвращением солнца и пением птиц, строящих гнезда, было верным признаком наступления весны.

Молодая жена Жана Дэрли, Сибилла, вышивала редкой красоты узор из серебристых раковин морских гребешков. Она была искусной вышивальщицей, а среди рыцарей Вильгельма ее муж был одет лучше всех. Сибилла была племянницей Вильгельма, дочерью его больного старшего брата. Молодая женщина обладала кротким нравом, но Изабель считала, что изобретательность и усердие, с которым та вышивала, говорят о существовании богатого внутреннего мира, который не нуждается в сплетнях и пустой болтовне, чтобы жить полной жизнью.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила ее Изабель. Молодой женщине в последние три дня нездоровилось, у нее болел живот, и у Изабель были на этот счет подозрения, подогреваемые тем, как Сибилла смотрела на колыбельку, в которой спало последнее пополнение рода Маршалов — трехмесячный Вальтер.

— Немного лучше, миледи. Настойка имбиря помогла, — Сибилла выглядела печальной. — Я… Я думаю, что жду ребенка, хотя пока не уверена.

Изабель успокаивающе похлопала ее по руке:

— Я тоже об этом подумала. Если это так, для вас с Жаном это хорошая новость, верно?

Похоже, Сибилла не была так в этом уверена:

— Он так долго отсутствовал с графом, и мы в последнее время нечасто спали вместе, так что это может быть ложной тревогой.

Изабель с тоской взглянула на колыбель:

— А Вильгельму достаточно просто посмотреть на меня, и я уже жду ребенка.

— Ой, у вас-то с графом полно было практики, — поддразнила их Элизабет Авенел, жена одного из рыцарей Вильгельма. Она всегда с удовольствием болтала на щекотливые или пикантные темы, когда женщины собирались за шитьем, хотя в смешанной компании она бывала не так смела. — Всем известно, что, если жена не испытывает такого же удовлетворения, как муж, ее семя никогда не сойдет, чтобы слиться с его, и она не понесет.

Она хихикнула, взглянув на Сибиллу:

— Если ты чувствуешь себя такой наполненной, что начинает тошнить, детка, значит, твой муж познал искусство удовлетворения тебя в постели.

— Элизабет! — прикрикнула Изабель, взглянув на Сибиллу, которая залилась краской.

— Так это же правда! — защищалась леди Авенел. — Даже некоторые священники так говорят. А те, кто так не думает, просто старые пустые кошелки, которых никогда как следует не…

Она прикусила язык, потому что дверь покоев отворилась, и в комнату влетел Вильгельм. Он взглянул на женщин, сказал:

— Изабель, на пару слов, — и подошел к угловому окну. Смахнув в сторону детские игрушки, он уселся на обложенный подушками сундук под окном. Между его бровями залегли две вертикальные складки.

Веселость Изабель улетучилась. Отложив вышивание, она оставила женщин и поспешила к Вильгельму:

— Что стряслось?

Он тяжело дышал и потирал шею:

— Да ничего, все как обычно. Даже не знаю, чему я так удивился. Есть еще вино, или вы за вышиванием все выпили?

Это его выдало: раньше он никогда не отпускал насмешек в адрес ее женщин.

— Нет, его осталось достаточно, чтобы залить твое горе, — ответила она мягко и сама поднесла ему бутыль и чашу, обменявшись с женщинами красноречивыми взглядами.

Сделав большой глоток, Вильгельм поставил чашу себе на бедро и тяжело вздохнул:

— Я только что говорил с посланцем Болдвина де Бетюна.

Изабель села рядом с ним, подложила себе под спину набитую шерстью подушку и выжидающе посмотрела на него. Болдвин де Бетюн, граф Омальский, был ближайшим другом Вильгельма и теперь находился при дворе. Поэтому Вильгельм узнавал новости, даже когда его там не было. Какими бы ни были известия на сей раз, их хватило, чтобы ее муж утратил самообладание.

— Принца Иоанна подозревают в заговоре, и Ричард настроен воинственно. Честное слово, Изабель, иногда мне хочется схватить их за головы и столкнуть так сильно, чтоб у них мозги из ушей полезли. Вряд ли бы это помогло, но я стал бы счастливее.

— Что значит «подозревают»?

Он мрачно на нее взглянул:

— Филипп французский утверждает, что у него есть письма с доказательствами вины Иоанна. Якобы Иоанн попросил Филиппа о помощи, чтобы поднять восстание против Ричарда, который, как ты понимаешь, этому совсем не рад.

— Это было вопросом времени.

Его ноздри дрогнули:

— Почему все так готовы поверить в худшее, что говорят о Иоанне, и не хотят допустить, что он просто повзрослел и усвоил урок?

— Так ты этому не веришь? — она сумела задать этот вопрос спокойно, как будто уточняя, без напряженности в голосе, которая обычно возникала, когда они говорили о брате Ричарда.

— Разумеется, нет, — нетерпеливо ответил он. — Филипп хитер, как лиса, а ложные слухи вроде этих вполне могут вызвать раздор. Иоанн, может, и заблудшая душа, и вообще себе на уме, но он же не сумасшедший, а для того чтобы вступить в какой-то сговор с Филиппом, надо быть безумцем. Последний раз, когда он, возможно, подумывал о заговоре. Ричард был в плену в Германии. Иоанн не станет рисковать, когда Ричард дышит ему в затылок.

Он сделал еще один глоток, его быстрая жестикуляция выражала неудовольствие:

— Каковы бы ни были его прежние прегрешения, в последние пять лет Иоанн являл собой пример верности Ричарду.

— И что теперь будет?

— Это уже случилось: Иоанн удалился, пылая негодованием из-за того, что его подозревают в измене, и один Бог знает, куда он отправился.

— Возможно, в Париж, — пессимистично заметила она. — Возможно, не он, так французский король выиграет от всего этого.

Вильгельм раздраженно взглянул на нее.

— Я искренне сомневаюсь, что он встал на сторону Филиппа, но, возможно, ему все это порядком надоело, и он действительно организует какой-то заговор из мести.

— Ричард уже что-нибудь предпринял?

— Судя по тому, что передал Болдвин, нет. Он решил, что скорее всего Иоанн невиновен, но не вполне уверен в этом. Зачем ему покидать двор, если ему нечего бояться? Если наши сыновья когда-нибудь начнут вести себя как Ричард с Иоанном, клянусь, я их утоплю, — он глубоко вздохнул. — Ричард отправляется с войском в Лимузин, чтобы выпустить пар и набить сундуки золотом. Какой-то вассал Аймера де Лузиньяна наткнулся в своих владениях на древний клад и отказывается его отдать. — Он поднял одну из кукол Махельт, ту, которая символизировала его самого, — рыцаря с зелено-золотым плащом, и задумчиво поглядел на нее. — Ричарду нужны деньги, поэтому идея весеннего набега ему нравится.

У Изабель упало сердце:

— Ты же с ним не поедешь?

— Нет, я по-прежнему должен быть на судах в Бодрее вместе с Хьюбертом Вальтером. С Ричардом отправятся де Броз, де Бург и Меркадье. Он говорит, что Иоанн может подождать до его возвращения… Я не уверен, что тот может, но это решать Ричарду.

Он отложил в сторону куклу-воина и взял ту, что была в праздничном красном наряде, расшитом серебряной нитью.

— Господи, еще один наряд, — сказал он, покачав головой и указав на куклу, которой он хотел бы быть. — Так я стану щеголем.

У Изабель отлегло от сердца: по крайней мере, пока король Ричард не призывает его участвовать в еще одном военном походе.

— Это Сибилла для нее сделала. Она так быстро и ловко управляется с иголкой, что ей это совсем нетрудно, — она понизила голос: — Сибилла думает, что у нее, возможно, будет ребенок.

— Ах, вот о чем вы шушукались, когда я пришел!

Она кокетливо улыбнулась:

— В частности, об этом.

Он довольно хмыкнул:

— У леди Элизабет довольно громкий голос, — сказал он. — Это хорошая новость. Жан будет доволен.

Он поднялся и потянулся. Изабель с удовольствием увидела, что его напряженность ушла, и еще она была рада, что он пришел к ней, чтобы поделиться тем, что его тяготило. Не все браки таковы.

— Полагаю, завтра или послезавтра я поеду в Водрей, так что мне лучше найти двух моих старших сыновей. Я им обещал урок рыцарского мастерства. — На его лице проступила грусть. — Кажется, вот совсем недавно я был в их возрасте, и мой отец учил меня делать выпады мечом, размахивая вместо него свитком пергамента.

— А твоя мать, несомненно, смотрела на вас, и сердце у нее уходило в пятки.

— Не уверен. Она понимала, что мой единственный шанс пробить себе дорогу в этом мире — это научиться обращаться с оружием. К тому же самый страшный момент в жизни она пережила, когда мне было пять лет и король Стефан чуть не повесил меня.

Изабель поежилась. Каждый раз, когда Вильгельм упоминал об этой истории из своего детства, о короле Стефане, который взял его в заложники за проступки его отца, у нее внутри все холодело. Его отец не сдержал своего слова, и в качестве кары за это Стефан пригрозил повесить Вильгельма на глазах всего осажденного гарнизона.

— И неудивительно. Если бы кто-нибудь попытался сделать такое с кем-нибудь из наших детей, я бы проводила его прямо к острию меча, — сказала она, скривив губы.

Он печально взглянул на нее:

— Я знаю, любимая. Их брак почти развалился, когда мой отец сказал королю Стефану, что тот может повесить меня, если ему так угодно, и что у него молот с наковальней еще куют и он наделает себе еще сыновей, получше, чем тот, которого он потерял.

Глаза Изабель запылали гневом:

— Если бы я была замужем за твоим отцом, я бы его убила. Он невесело улыбнулся ей:

— Думаю, моя мать тогда была к этому близка. Он чуть не перешел грань. Хотя дожил до преклонных лет и умер в своей постели, — он поцеловал ее в щеку. — Не волнуйся. Никто не собирается брать наших сыновей в заложники. — Нагнувшись, он поднял фигурку Изабель из коллекции кукол Махельт. — Я гляжу, у тебя тоже новый наряд, — он довольно причмокнул. — Мне нравится этот плащ.

— Из ирландского пледа, — ответила Изабель, впившись в него взглядом.

— Я заметил, хотя ты думаешь, что я ничего об Ирландии не знаю. Когда Ричард вернется из своего походя, я попрошу его отпустить меня в Ленстер. Мы достаточно долго ждали.

Изабель уставилась на него. Потом она обвила его шею руками и поцеловала в губы.

— Спасибо! — выдохнула она. — Спасибо тебе! Ухмыльнувшись, он обхватил ее за талию.

— Я собираюсь скоро напомнить тебе, как сильно ты мне признательна. Будь готова.

Она проводила его взглядом; теперь, после того как он разделил с ней свое бремя, его походка снова стала легкой и пружинистой. Потом она с сияющими глазами и зардевшимися щеками повернулась к своим женщинам.

Элизабет Авенел только и ждала, чтобы поддразнить ее:

— Господи, теперь я понимаю, что вы имеете в виду, когда говорите, что ему стоит только взглянуть на вас — и вы уже с ребенком, — хихикнула она. — Вы выглядите как женщина, которую только что хорошенько удовлетворили.

Изабель рассмеялась и захлопала в ладоши:

— Так и есть. Мы едем в Ленстер!

Выражение лица леди Элизабет было ей наградой.

Глава 3

Водрей, Нормандия, апрель 1199 года


Вильгельм с облегчением увидел слуг, вносивших в комнату подносы с едой. Казалось, с тех пор как на рассвете после мессы он нарушил пост, перекусив хлебом с медом, прошли века, и в животе бурчало вот уже несколько часов. Они с архиепископом Кентерберийским, Хьюбертом Вальтером, провели долгие утренние часы на судебном заседании, верша то, что, Вильгельм надеялся, являлось подлинной справедливостью, хотя он и не был уверен, что все истцы были с ним согласны. От этих умственных усилий у него затекла задница, стучало в висках и жутко хотелось есть.

Оказалось, что у архиепископа тоже проснулся аппетит, судя по тому, как торопливо он благословил еду и подал знак слугам с чашами для мытья рук. Вильгельм вымыл руки ароматной водой, вытер их вышитым полотенцем и немедленно приступил к еде. Несмотря на то что все еще был Великий пост и предложенные блюда не отличалисьразнообразием, вареный лосось был мягким и сочным, а сладкая пшеничная каша на молоке с корицей, миндальной крошкой и изюмом была просто бесподобна. Грешное блюдо с бледно-желтым маслом стояло рядом с корзинкой хрустящих булочек из овсяной муки, и Вильгельм с готовностью к ним потянулся. Завтра он покается в чревоугодии.

Хьюберт Вальтер покачал головой, глядя, как Вильгельм намазывает масло на хлеб тупой стороной ножа.

— Я смотрю, ты так и не избавился от варварских английских привычек, — заметил он.

Вильгельм пожал плечами:

— Я родился в варварской Англии, а мужчине следует помнить, где его корни, как и то, куда он надеется попасть.

Хьюберт мягко улыбнулся и жестом унизанной перстнями правой руки дал понять, что не станет больше поднимать эту тему. Он тоже смог занять определенное положение в Церкви, начав не столь уж радужно, хотя в окружении, в котором он вырос, английская привычка намазывать масло на хлеб и не была в чести.

Во время еды мужчины не разговаривали о делах. Хьюберт, прирожденный судья, и рад был бы их обсудить, но Вильгельм предпочитал выбросить все из головы, чтобы лучше подготовиться к новым слушаниям.

— Твоя семья быстро растет, — сказал Хьюберт в промежутке между двумя ломтями лосося. — Сколько их уже?

— Четыре мальчика и девочка, — ответил Вильгельм. — Виллу девять, Ричарду семь, Махельт пять, Гилберту скоро два, а Вальтер родился на Рождество.

Он помнил имена и дни рождения всех своих детей памятуя о том, как Вильгельм де Броз однажды признался, что не помнит имена и возраст нескольких из своих шестнадцати детей.

Архиепископ проговорил задумчиво:

— Кто-нибудь из них станет служителем Церкви? Если собираешься кого-нибудь отослать к нам, то знай, что нет хуже судьбы, чем принять участие в Таинстве Рукоположения.

— Если кто-нибудь из них проявит к этому склонность, то я не буду препятствовать, — ответил Вильгельм. — Но сперва я хочу обучить их общим предметам. Я у отца четвертый сын, однако, если бы я дал обеты, и для меня, и для Церкви это была бы полная катастрофа. Мой брат Генрих куда больше подходит для роли священнослужителя.

— Ах, да, епископ Экзетерский, — сказал Хьюберт Вальтер, и сдержанность его тона лучше передавала его чувства, чем сами слова.

Вильгельм редко общался с Генрихом, который благодаря милости короля Ричарда к клану Маршалов, занял видное положение в Церкви. Вильгельм предпочитал держаться на некотором расстоянии от брата — педанта, любившего читать нравоучения, который помыслить не мог бы о том, чтобы есть хлеб с маслом. Хотя иногда во время официальных приемов они встречались, но общались больше из чувства братского долга, чем по собственной воле.

Вильгельм резал творожный пирог, посыпанный молотой корицей, когда вошел один из посланцев Хьюберта. Человек был покрыт дорожной пылью и засохшей грязью, а глаза его покраснели от недосыпания. Встав на колено, чтобы поцеловать кольцо архиепископа, он сразу же достал из сумки два письма с печатью короля Ричарда.

— Одно — точная копия другого, милорды, — сказал он, протягивая одно Вильгельму, а другое архиепископу.

Хьюберт Вальтер кивнул и отпустил человека. Сделав знак слугам, чтобы они удалились, он вытер нож, которым резал еду, вскрыл печати и вынул пергамент. Вильгельм вытер руки салфеткой и выжидающе посмотрел на архиепископа. В таких случаях не уметь читать было просто невыносимо. Он пытался научиться, но письмена так и остались для него ничего не значащими каракулями, похожими на паучьи лапки.

По выражению лица Хьюберта Вальтера мало что можно было понять, но Вильгельм заметил, как он напрягся.

— Беда? — спросил Вильгельм, чьей первой мыслью было, что брат короля, принц Иоанн, был пойман за руку при участии в заговоре.

Архиепископ оторвал взгляд от письма и огляделся вокруг, чтобы убедиться, что никто, кроме Вильгельма, не сможет его услышать.

— Король ранен, — пробормотал он. — В плечо, арбалетной стрелой, — он нахмурился, глядя на строчки, написанные коричневыми чернилами: — Это работа писаря, но я как будто слышу слова самого Ричарда, так что он, видимо, смог его надиктовать. Он говорит, что на всякий случай нам следует обезопасить казну в Руане, но пока никому ничего не сообщать.

Вильгельм пристально посмотрел на архиепископа.

— Обезопасить казну от кого?

— Он не пишет. Видимо, еще сам не решил. Он бы не стал нам писать, если бы рана была просто комариным укусом, но все же возможно, что это лишь мера предосторожности.

Вильгельм взял письмо, предназначавшееся для него, и заткнул его себе за пояс. Он попросит своего капеллана перед отъездом прочитать его ему и пошлет гонца к Изабель.

— Ситуация осложняется тем, что никто до сих пор не знает, где находится принц Иоанн.

— Рискну утверждать, что при необходимости он может быть весьма проворен, — по непринужденному тону Хьюберта Вильгельм сразу же понял, что у лукавого прелата повсюду шпионы. Хьюберт исподлобья взглянул на Вильгельма: — Тебе когда-нибудь наносили в бою раны, Маршал? Я имею в виду настоящие раны, а не просто царапины или уколы?

Вильгельм кивнул:

— Да, в то же место, что и королю, но, слава Богу, не арбалетной стрелой. Фламандский наемник проткнул мою кольчугу багром, когда я был еще совсем молодым рыцарем, у меня до сих пор остался шрам. Потом в Пуату мне в бедро попали копьем. От этой раны я мог бы умереть, но Господь был милосерден.

Он непроизвольно потянулся рукой к раненному когда-то месту на ноге и ощутил под пальцами призрак прежней боли.

Архиепископ вытер салфеткой губы.

— Я видел, как на Святой земле люди умирали от ран, — сказал он. — Там на многие километры была одна лишь смерть, даже от комариного укуса или легкой царапины, но Ричард был сильным и пережил все это, даже тиф.

Вильгельм нахмурился:

— Мы едем в Руан только из предосторожности.

— Будем надеяться, что так и есть, но вреда не будет, если мы подготовимся, — он красноречиво взглянул на Вильгельма. — Гонка для быстрых, милорд Маршал, но поступать необдуманно было бы в этой ситуации совсем уж глупо.


Раздевшись до рубахи и штанов, Вильгельм устало сидел на своей кровати, уставившись на неправильной формы пятно от сажи над свечой в стенном светильнике. Письмо из Лимузина пришло три дня назад, и с тех нор никакой весточки; это могло означать, что король либо поправляется, либо его состояние ухудшилось. Не имея никаких вестей, они находились словно в подвешенном состоянии, но все же это было лучше ада, который разверзся бы у их ног, если бы Ричард умер.

Шпионы Хьюберта Вальтера сообщали, что принц Иоанн в Бретани, навещает Артура, своего двенадцатилетнего племянника, еще одного ближайшего претендента на престол Ричарда. Оставалось гадать, было ли пребывание Иоанна там совершенно невинным или он вынашивал какие-то коварные планы и замышлял какую-то пакость. Если бы Ричард скончался от этой раны и Артур предъявил свои права на трон, Иоанну грозила бы серьезная опасность.

Тяжело вздохнув, Вильгельм улегся на кровать. Он слышал, как за дверью переговаривались слуги, готовясь ко сну. Он поднялся, согнул руку и в тусклом свете свечи взглянул на мощные мышцы и вздувшиеся жилы. Он все еще был человеком, обладавшим силой и мощью мужчины, не утратившего вкуса к жизни. А понимание того, что эту жизнь могут у него отнять в любое мгновение, сделало его жажду жизни еще сильнее. Он большую часть своей взрослой жизни провел в путешествиях с разными королями Англии — смотрел, как они умирают один за другим, а сам продолжал путешествовать, набирая опыт. Ричарду был сорок один год, он был на десять лет младше Вильгельма, он пережил крестовый поход и плен. Было бы смешно, если бы он скончался сейчас из-за глупого, мелочного спора за клад.

Начальник крепости тайно предложил Вильгельму услуги одной из замковых шлюх. Он отказался, но про себя подумал, что тепло женского тела в его постели сегодня ночью приятно отвлекло бы его от мрачных раздумий.

— Ах, Изабель, — нежно сказал он. Она была нужна ему здесь, чтобы поговорить о случившемся с Ричардом и найти выход из сложившейся ситуации, а потом раствориться в удовольствии и неге любви. Ему хотелось заглянуть в колыбельку и увидеть маленького сына, спящего, налитого молоком, поиграть в войну со старшими сыновьями и научить Махельт всем известным ему песням. Ему хотелось дожить до времен, когда его дети вырастут, женятся и заведут своих детей, и они все вместе смогут сидеть за праздничным столом.

Он беспокойно поднялся, встал у кровати на колени и, взяв в руки четки, стал молиться Богу, чтобы тот даровал ему такое будущее в эти неспокойные времена.

Снаружи стихли голоса слуг. Потом хлопнула входная дверь, и послышался новый, встревоженный голос. В следующее мгновение раздался стук в его дверь, которого он так ждал и боялся.

— Входите! — громко сказал он, надевая сапоги.

Осберт, его казначей, просунул голову в дверь и подтолкнул в комнату одного из посланцев Хьюберта, молодого монаха с испачканными коричневыми чернилами пальцами.

— Милорд, — он кивнул, — архиепископ просит вас немедленно приехать к нему. Есть срочные новости из лагеря короля Ричарда.

Значит, он умер. Если бы он выздоравливал, люди бы улыбались или вздыхали с облегчением, и вообще атмосфера была бы другой. Понимающе кивнув монаху, Вильгельм закончил одеваться и после минутного колебания потянулся за своим поясом, на котором висел меч. Он понимал, что это глупо, но ему хотелось чувствовать себя хоть как-то защищенным перед лицом надвигающейся беды. Он велел своим оруженосцам вызвать из зала Жана Дэрли и Джека Маршала и передать им, чтобы те встретились с ним в палатах архиепископа в Ле Пре.

— И сделайте это без шума, ребята, — предупредил он. — Тут люди спать собираются, и пока нет нужды их будить.

Дом архиепископа, находящийся в Ле Пре, на другом берегу Сены, был весь освещен масляными лампами и свечами из пчелиного воска, воздух, в котором витала мягкая, теплая дымка, был наполнен сладким запахом меда. Однако, несмотря на эти достижения цивилизации, комната вполне походила на пчелиный улей в разгар лета. В комнате было шумно от звука перьев, скребущих по пергаменту. Каждый писарь, священник или слуга, способный держать перо, был занят работой. Они писали черновики писем и приказов, которые скоро будут разосланы всем прелатам и лордам с сообщением о смерти короля.

Хьюберт Вальтер и сам сидел за кафедрой, читая какой-то документ. Он был в положенном облачении, хотя его митра и лежала рядом на скамье, а тонзуру прикрывала всего лишь простая черная шапочка. К трехногому табурету был приставлен богато украшенный епископский посох, сделанный в форме пастушьего, только вырезанный из слоновой кости и с изображением агнца Господня. Когда сообщили о прибытии Вильгельма, архиепископ взглянул на него и передал документ, чтением которого был занят до этого, писарю, сидевшему рядом с ним.

— Хорошо, — сказал он. — Сделайте дюжину точных копий.

Затем, сложив руки, он обратился к Вильгельму:

— Дурные вести из Лимузина, — сказал он и указал на свиток пергамента, лежащий у его митры.

— Я это понял уже в тот момент, когда вошел ваш гонец, — Вильгельм тоже указал на листок пергамента. — Печать королевы Алиеноры, — пояснил он.

Хьюберт кивнул:

— Она была в Фонтевро, но успела к нему, потому что ехала день и ночь. Рана нагноилась. Он умер еще до того, как мы получили первое послание.

— Упокой, Господи, его душу.

С чувством какого-то душевного опустошения Вильгельм подумал, все еще глядя на печать королевы Алиеноры, что это может ее убить. Из пяти сыновей, что она родила, Ричард был ее любимцем — высокий, златовласый, величественный Ричард, ребенок, на которого она возлагала все свои надежды, с кем связывала свои мечты и кому отдавала львиную долю материнской любви. Четверо сыновей уже умерли, остались лишь капли на дне чаши.

— Ричард назвал своего наследника?

Архиепископ бросил в его сторону пристальный взгляд:

— Предположительно, да, но на этот счет имеются сомнения. Мир висит на волоске, а мы с тобой, Маршал, поддерживаем чаши весов. Он облизнул губы, но Вильгельм не понял, от удовольствия или от волнения.

— Если вы говорите, что он назвал наследника, какие тут могут быть сомнения? — резко спросил он.

Хьюберт разжал руки и протянул их к Вильгельму:

— Возможно, как и многие, стоящие на пороге смерти, он не хотел признавать, насколько она близко, пока не стало слишком поздно. В этом письме говорится, что единственным человеком, кто находился рядом с Ричардом и мог слышать его слова, был Вильгельм де Броз, и он утверждает, что Ричард назвал своим наследником Иоанна, но можем ли мы верить словам де Броза?

— А разве есть причина не верить?

Архиепископ скривил губы:

— Де Броз так же редко говорит правду, как моет руки перед едой.

Вильгельм не понимал, почему для Хьюберта это так важно. Де Броз был соседом Вильгельма по ирландским владениям и уэльсским болотам. До сих пор он проявлял себя как человек грубовато-сердечный, недалекий, иногда эгоистичный, но, тем не менее, дружелюбный и миролюбивый:

— Королева Алиенора ему верит.

— Это в ее интересах, — резко сказал архиепископ. — Иоанн — ее сын.

— Разумеется, но я не вижу, о чем здесь спорить, — Вильгельм махнул рукой. — Взгляните на это с практической точки зрения, милорд. Это письмо — все, что у нас есть на сегодняшний момент, и в нем говорится, что Ричард назвал Иоанна своим наследником. Вы не можете подвергать сомнению слова де Броза до тех пор, пока он не вернется с похорон, а это будет только через несколько дней; мы не можем терять столько времени.

Выражение его лица было далеко не радостным, однако архиепископ не мог не признать, что выход из их затруднительного положения найден. Вильгельм продолжал гнуть свое:

— Иоанн — взрослый мужчина, сын короля, за последние пять лет проявивший себя как доблестный воин. Он знает эту землю и этих людей, он родился и вырос среди них. Предположим, что Ричард назвал бы своим наследником Артура, что бы мы получили? Мятежного безусого мальчишку, который не знает ни Англии, ни Нормандии, ни Анжу и живет под каблуком у французов. Неужели вам действительно хочется жить, подчиняясь марионетке, которой управляет Филипп французский?

— Все верно, Маршал, но мы могли бы помешать его влиянию на мальчика. Мы можем сломать его и обуздать, как молодого скакуна, в то время как Иоанн… — слова повисли в воздухе. — Мы оба достаточно имели с ним дел, чтобы знать, что он за человек. Твой собственный брат служил ему и попал из-за этого в большую беду.

Вильгельм сжал губы в ответ на попытку Хьюберта Вальтера воздействовать на него, напомнив о старшем брате. Иоанн Маршал погиб, защищая Мальборо, когда принц Иоанн поднял в Англии восстание, пользуясь отсутствием Ричарда.

— Мой брат знал, на что идет, когда выбирал свой путь, — голос Вильгельма зазвенел, и архиепископ понял, что за эту струну лучше больше не дергать.

Хьюберт взялся за подбородок.

— Нам нужно хорошенько обдумать наш путь, Маршал. У нас есть единственная возможность все изменить, а к утру ее уже не будет.

Вильгельм помедлил с ответом, но не потому, что усомнился в своем решении. Скорее, эта пауза была нужна ему, чтобы собраться с силами.

— Семь лет назад я уже стоял перед выбором: Артур или Иоанн. Ричард был в крестовом походе, а епископ Илийский старался подготовить почву, чтобы посадить на трон Артура, если Ричард умрет. Я тогда отказался ему помогать и сейчас отказываюсь, потому что Иоанн больше годится на эту роль.

— Ты стоишь на очень скользкой лестнице, — предупредил его архиепископ.

Слова Хьюберта заставили Вильгельма вспомнить об осадной лестнице в Мильи. Он чуть не улыбнулся, хотя ничего смешного в этом не было.

— Надеюсь, сейчас у меня уже хватит опыта не упасть.

Хьюберт надул губы, помедлив, затем вздохнул и взмахнул руками, словно сдаваясь:

— Как хочешь, Маршал, но я думаю, что ты будешь жалеть об этом своем решении больше, чем о любом другом.

— Но вы согласны?

— Я принимаю это, — мрачно поправил его архиепископ. — Твое доброе имя хорошо известно английским лордам, твое влияние простирается широко, и, если ты поручишься за Иоанна, ради тебя они примут его сторону. Нормандцы примут Иоанна охотнее, чем Артура, потому что не доверяют бретонцам и французам. Лучше иметь дело со знакомым драконом. Я не могу плыть против двух столь сильных течений.

Он жестом подозвал слугу, чтобы тот снова наполнил чашу, стоящую рядом с ним, и еще одну для Вильгельма.

— Что ж, выбор сделан, и теперь остается только решить, как нам лавировать между опасными берегами.

Вино было крепким, как любил архиепископ. Острый запах специй кольнул ноздри Вильгельма, и он чуть не закашлялся от глотка, который сделал из вежливости.

— Нужно забрать Иоанна из Бретани, — сказал он, с усилием проглотив вино. — Как только бретонцы услышат об этом, они сделают все, чтобы он не попал в Нормандию.

Хьюберт оставался невозмутимым:

— Двое моих лучших людей готовы к путешествию, их кони оседланы, они ждут. Они найдут Иоанна и смогут доставить его сюда в безопасности, прежде чем против него смогут выступить бретонцы.

Вильгельм отставил свою чашу, нёбо щипало почти невыносимо. Он не позавидовал бы тому, кто оказался бы врагом могущественного и печального Хьюберта Вальтера. Если бы они приняли другое решение, эти двое всадников направлялись бы в Бретань с сообщением для Артура, а принц Иоанн никогда бы больше не увидел неба даже в окне темницы.

Была поздняя ночь, догорели все свечи, кроме одной — на высоком железном светильнике у кровати. Поддерживая головку Вальтера левой рукой, Изабель укачивала его и кормила грудью. Было приятно проводить вот так время с сыном, просто сидеть молча и наслаждаться этим. Вальтер был в том очаровательном возрасте, когда дети начинают улыбаться и узнавать взрослых. Одной маленькой ручкой он крепко вцепился в прядь ее волос, а глазами следил за ее взглядом. Скорее всего, волосы у него буду светлые, а глаза голубые, как у нее, а не карие, как у Вильгельма. Она пела ему ирландскую колыбельную, которую ей и ее брату в детстве пела ее няня, Эйна. Она не знала, что означают слова, но они были нежными, а мелодия мягкой и распевной.

Крид э
Дайре но
Окан э
Покан до.
Еще неделю назад она была так взволнована предстоящей поездкой в Ирландию, но от ее радости не осталось и следа, после того как она получила от Вильгельма краткое письмо, а потом и он сам примчался на взмыленной лошади. Ирландия снова на глазах уплывала в туман, поскольку Вильгельм собирался отправиться в Англию, причем один. Весь день он говорил со своими слугами и рыцарями, строил планы, уточнял детали. Он ни на минуту не присел с того самого момента, как вернулся из Руана. Она упаковала его дорожные сундуки и убедилась, что ему хватит провизии. Она поговорила с его слугами и казначеями и приготовилась к тому, что ей придется распоряжаться их деньгами в его отсутствие.

Крид э
Дайре но
Окан э
Покан до.
В комнату вошел Вильгельм, ступая мягко, как кот, однако его угловатость была ощутима почти так же, как натяжение волос, когда она расчесывала их так тщательно, что они чуть не рвались. Он всегда бывал таким, когда предстояли действия — дипломатические или военные. Она надеялась, что ему хватит энергии продержаться и в этот раз. До сих пор ему хватало свойственного молодым задора, но Изабель не забыла, как оскудел этот ручей жизни, когда Ричард после крестового похода попал в плен и в Англии началась борьба за власть.

Вальтер заснул. Она мягко отняла его от груди и переложила в колыбельку под шерстяное покрывало. Затем, завязав сорочку, она обратила взгляд на Вильгельма. Он сел на скамью у камина, на которой громоздились подушки, и снял сапоги и куртку. Изабель налила им обоим вина, разбавив свою порцию родниковой водой.

— Королевская галера приплывет завтра к полудню, — он покрутил в руках чашу. — Мне нужно отбыть на рассвете.

— Тогда вдоволь выспаться тебе не удастся, — ответила она. — Сейчас уже середина ночи.

Он пожал плечами:

— Я не устал. Я смогу поспать, когда представится свободное время. Если море будет спокойным, мне удастся поспать в каюте.

Отставив свою чашу, она подошла к нему сзади и начала медленно массировать его плечи. Мышцы Вильгельма были настолько напряжены, что массировать их было все равно, что сдавливать пальцами камень, и она была почти уверена, что у него сильно болит голова.

— Правильно ли я поступаю? — спросил он.

Она расслышала в его голосе желание услышать подтверждение своих слов и ответила медленно, в такт движению рук:

— А тебе кажется, что нет?

Он невесело рассмеялся:

— Ну, когда архиепископ Кентерберийский качает головой, а мои собственные рыцари и члены моей семьи считают, что я впал в маразм, раз поддерживаю Иоанна, согласись, есть основания сомневаться в правильности своих поступков.

— Если бы ты поддержал Артура, на тебя, возможно, смотрели бы так же, — пробормотала она. — Это незавидный выбор.

— Да, — ответил он, одним словом выразив всю тяжесть возложенной на него ответственности за разрешение этой задачи. Потом, закрыв глаза, он тихо простонал: — Да, вот так хорошо.

— Вы с Вильгельмом де Брозом сделаете Иоанна королем, — задумчиво произнесла она. — Ведь это де Броз сказал, что Ричард на смертном одре назвал Иоанна своим наследником, и это твое влияние на английских лордов заставит их его принять. Он будет тебе обязан.

Вильгельм непроизвольно хмыкнул.

Изабель молча массировала его плечи. В камине мягко потрескивал огонь, а в колыбели сладко посапывал малыш.

— По крайней мере, он должен будет подтвердить твое право на остальные земли моего отца, — пробормотала она. — Попроси у него Пемброук. Мой дедушка был графом, но у моего отца никогда не было титула. И ему никогда не давали землю. Я бы восстановила справедливость.

Она почувствовала, как его мышцы снова напряглись, и помолчала, продолжая медленно массировать их. Наконец он расслабился и глубоко вздохнул:

— Не могу отрицать, что и сам иногда об этом думал.

Он дотянулся до ее руки и притянул ее к своим губам.

— Пемброук должен быть нашим, — сказала она. — И Кильгерран тоже. Там земля богатая и плодородная, там хороший порт и хороший морской путь в Ирландию… Если ты ни о чем больше не станешь его просить, любимый, попроси об этом.

Вильгельм скользнул рукой вверх по ее руке и, обхватив жену, усадил к себе на колени.

— А ты честолюбива, любимая, — произнес он, улыбаясь.

— А ты нет? Я только хочу получить то, что по праву принадлежит нам, тебе и нашим сыновьям, — ее голос зазвучал жестче. — Если уж нам предстоит стать подданными Иоанна, нам стоит получить какую-то выгоду. — Она спрыгнула с его колен. — Ты идешь спать?

Он покачал головой:

— Я не устал.

— Спать не обязательно. — Он начал ухмыляться, и она скорчила ему гримасу. — Я хочу сказать, что ты можешь просто немного отдохнуть.

Все еще улыбаясь, он проследовал за ней в постель. Задернув полог, Изабель ощутила прикосновение его рук к своим плечам, притягивающее, манящее; он притянул ее к себе, развязывая ленту на ее сорочке.

— К чертям отдых, — сказал он.

Чувственное тепло затопило Изабель.

— Я все еще кормлю Вальтера, — почти не дыша, предупредила она. — И пост все еще продолжается.

— Тогда я утром покаюсь в своей слабости, — прошептал он ей на ухо. — Будь ласковой, Изабель, ты так мне нужна.

Он стянул сорочку с ее плеч, его рот искал ее губы. Внезапно, охваченная желанием, она упала на колени на вышитое шерстяное покрывало на постели и потянула его за собой.

Потом она тихо лежала рядом с мужем, как будто оставшиеся часы темноты могли что-то изменить. Несмотря на то что Вильгельм утверждал, что не устал, он крепко спал, одной рукой ухватившись за ее волосы, так же как Вальтер до этого. Сама возможность восстановления ее в правах на наследство ее предков, на наследство де Клеров, наполняла ее сладостным предвкушением, но в то же время и тошнотворным страхом. Чем выше поднимешься, тем дольше будешь падать, и у нее не было иллюзий на этот счет.

Глава 4

Нортгемптонский замок, май, 1199 года


Ранулф де Блондвиль, граф Честерский, бросил кости, выругался, увидев, что выпало, и выдвинул вперед свою фишку на доске.

— Я понял, что с Иоанном в эту игру играть нельзя, — сказал он Вильгельму, который сидел на другом конце стола. Они расположились у окна в одном из верхних личных покоев над главным залом; доска освещалась масляными лампами и свечами. — Он жульничает.

Вильгельм смахнул кости в одну из маленьких чашек из слоновой кости и встряхнул ее.

— Может, и так, но большинство мужчин как-то пытаются привлечь удачу на свою сторону.

Честер закрыл эту тему:

— Точно, Маршал. Хотя я бы не стал, играя со своим пасынком, использовать утяжеленные кости. Он испорченный.

Вильгельм вскинул брови. Тот, кого Честер называл испорченным, — Артур, поскольку Честер был женат на его матери, Констанции, графине Бретонской. Это был не самый счастливый союз, и супруги жили порознь, однако приближался развод, вызванный появлением в жизни графа женщины, хотя никто не рискнул бы расспрашивать гордого и нервного графа Честерского об интимных подробностях. Ему было всего двадцать девять, однако он был уже одним из самых могущественных людей в королевстве.

Тонкая верхняя губа Честера скривилась в гримасе брезгливого отвращения:

— Даже если у меня и есть какие-то неразрешенные споры с Иоанном, я все равно во сто раз охотнее служил бы ему как королю, чем смотрел бы, как этот несносный мальчишка усаживается своей задницей на трон, а заправляет всем его мамаша, чертова сучка. По крайней мере, мать Иоанна — его богатство.

Вильгельм бросил кости и передвинул свою фигуру по доске.

— У Констанции те же надежды на своего сына, что и у королевы Алиеноры на своего, — сказал он. — Если бы она не желала так страстно видеть его на троне, может, Артур и не представлял бы сейчас такой угрозы.

— Может, и не представлял бы, — согласился Честер, — но все равно ей до Алиеноры далеко. Если бы она была ей ровней, я бы испытывал к ней огромное уважение, потому что Алиенора — женщина поистине благородного сердца и духа.

— Аминь, — с готовностью согласился Вильгельм, подумав о стареющей королеве-матери, которая даже сейчас распоряжалась в своих землях, успокаивала волнения, возникшие после смерти Ричарда, сына, который, по ее собственным словам, был посохом в ее руке и светом в ее глазах.

Ранулф хитро взглянул на Вильгельма:

— Ты же юстициарий, и архиепископ тоже, и похоже, у каждого из вас есть некоторое количество недовольных лордов, готовых кормиться из ваших рук.

Вильгельм рассмеялся:

— Не совсем так, милорд. Единственное, чему можно сейчас радоваться, так это тому, что они пока не отгрызли нам руки.

Ранулф погремел чашкой с костями.

— Хорошо, что люди вас обоих уважают. Ты можешь служить Иоанну, но ты — не его создание. Если бы он послал для того, чтобы расположить к себе людей, де Бурга, де Броза или Фолкса де Брота, исход мог бы быть совсем другим. — Он бросил кости на стол, посчитал и передвинул фигуру. Когда он снова заговорил, его голос звучал твердо и бескомпромиссно: — Мир воцарится, Маршал, только при условии, что Иоанн сдержит все те обещания, что вы надавали от его имени. Если он изменит своему слову или соврет, может разразиться кровавый мятеж. Люди хотят справедливости. Они хотят получить то, что принадлежит им по праву.

— В том, что их земли были отняты, а привилегии отменены или нарушены, нет вины Иоанна, в этом повинны его отец и брат, — вступился за него Вильгельм.

— Да, но если он не сумеет исправить положение… — Честер, красноречиво пожав плечами, дал понять, каково было бы окончание фразы.

Вильгельм не был уверен, что Иоанну свойственно выполнять чьи-то требования, но ему удалось заложить основу для дальнейших переговоров. Теперь он должен был вернуться в Нормандию и сопровождать Иоанна в Англию. Перспектива снова пересечь море, пусть даже в спокойную погоду, по-прежнему не была для него привлекательной.

— Ну, теперь дело за ним, я сделал все, что мог.

— Тогда храни тебя Господь, чтобы твои усилия не оказались напрасны, — мрачно закончил Честер.


На борту королевской галеры Иоанн, некоронованный король Англии и наследник всего того, о чем он так долго мечтал, смотрел, как берег Нормандии скрывается в дымке.

— Ты всегда был человеком моего брата, Маршал, — сказал он, обращаясь к Вильгельму, который стоял рядом с ним у мачты. — Преданным, как собака.

Глядя, как чайки кружатся над вздымающимися волнами, Вильгельм надеялся, что ветер позволит им благополучно добраться до дома и облегчит его страдания. Ему не хотелось, чтобы его вырвало перед Иоанном, которому даже шторм был нипочем. Он бы с большим удовольствием плыл сейчас на корабле с Изабель и домашними, но Иоанн специально просил его быть на королевской галере, а отказ будущему королю Англии был бы политически неграмотным шагом.

— Я принес ему клятву верности, сир, так же, как вашему отцу и брату Генриху до этого, упокой, Господи, их души.

Иоанн стряхнул пылинку с горностаевой оторочки своего плаща.

— Людские клятвы всегда продаются. Мой брат купил твою верность, отдав тебе в жены Изабель де Клер Стригильскую. А чего ты хочешь от меня?

Вильгельм ответил ему спокойно:

— Сир, я верен вам, поскольку вы являетесь законным наследником короны вашего брата.

Иоанн криво усмехнулся:

— Уверен, что это так, а еще я уверен в том, что у тебя честолюбия столько же, сколько у любого другого мужчины. Не стесняйся, милорд. Скажи, чего ты хочешь, озвучь свое желание, чтобы у нас не было камней за пазухой.

Вильгельм разозлился и подумал, что Иоанну, который чаще всего плел интриги, в новинку говорить о чем-либо открыто.

— В таком случае, сир, я бы хотел, чтобы моя жена была восстановлена в правах на наследство своего отца. Я хочу Пемброук и Кильгерран.

— Ха! — Иоанн расцвел от удовольствия; так циник радуется тому, что его собеседник оказался небескорыстен. — Жена на тебя надавила, не так ли?

— Не больше обычного, сир.

Иоанн рассмеялся:

— Именно женщины заставляют мужчин желать большего, спроси де Броза. Его жена как бочка с большой дыркой в днище. Наверное, сейчас, после того как она родила шестнадцать детей, она и на ощупь такая же.

Вильгельм ничего не ответил. Мод де Броз не была красавицей, и она действительно постоянно заставляла мужа просить денег и привилегий, чтобы было чем прокормить их огромное семейство, но шутка была злой и неуместной. Когда корабль вскарабкался на следующую волну, желудок Вильгельма снова подкинуло к горлу, и он сжал губы. Позади он видел на волнах галеру со своей семьей, но она была слишком далеко, чтобы он мог рассмотреть фигуры на палубе. Изабель наверняка наслаждается солеными брызгами и свежим ветром. Она обожает плавать. Иногда он дразнил ее, говоря, что у нее в жилах течет кровь викингов, пересекавших моря. Хотя, может, так оно и было. Если так, то оставалось надеяться, что их дети впитали это с молоком, потому что страдать от морской болезни было невыносимо.

— Я знал, что ты попросишь Пемброук, — Иоанн с грациозной небрежностью махнул рукой. — Ну что ж, забирай, я отдаю тебе его безвозмездно, равно как и право называться графом, ведь этого мой великий и славный брат никогда тебе не давал. Тебе стоит об этом подумать.

— Благодарю вас, сир, — Вильгельм подавил желание вывернуть желудок наизнанку и преклонил колени перед Иоанном. Палуба под его коленями была твердой, но волны ревели под килем, как дракон.

— Встань, — сказал Иоанн сладким, почти укоряющим голосом. — Прибереги свою присягу в верности до Англии и до момента моей коронации. Если ты не забудешь, кому служишь, привилегий будет еще больше.

Вильгельм с усилием поднялся на ноги:

— Сир, я поклялся вам в верности, и мою клятву нарушит только моя смерть.

Он подумал, сколько еще раз ему придется доказывать Иоанну свою преданность, прежде чем тот в нее поверит. Выходило, что человеку, который нарушает свои обещания так же легко, как дает их, трудно поверить в то, что другие могут быть верны своему слову.

— Я доверяю тебе, Маршал, не больше, чем любому другому человеку, — на лице Иоанна внезапно проступила скрытность, от него повеяло опасностью. — А сбросить тебя я могу очень низко.

Он повернулся к шатру на носу корабля:

— Я бы пригласил тебя присоединиться к нам, но ты весь зеленый, так что я бы оказал нам обоим плохую услугу. К тому же, полагаю, ты не одобришь общество остальных моих гостей.

Вильгельм проводил его взглядом и мельком увидел нескольких ярко раскрашенных королевских шлюх и группу холостяков — рыцарей, задолжавших Иоанну деньги. С гримасой боли Вильгельм оперся на борт и увидел, что английский берег приблизился. Итак, он получил графский титул и надеялся, что цена, которую придется за него заплатить, не пустит его по миру. И еще он подозревал, что тошнота, которая так мучила его, была вызвана разговором с Иоанном в той же мере, что и морской болезнью.

Глава 5

Вестминстер, май 1199 года


Изабель вот уже несколько лет не была при дворе. Ричард и его жена, королева Беренгария, жили каждый своей жизнью, и его приемы были больше для вояк, для настоящих мужчин, женщинам там особенно не было места. К тому же Изабель была слишком занята хозяйством и рождением детей, чтобы у нее оставалось время на королевские увеселения.

Коронация Иоанна и посвященные этому празднества были совершенно иного рода, и Изабель пришла в восторг от возможности нарядиться в красивое платье и посетить большой официальный прием. Ее шелковый наряд нежного оранжево-розового цвета был расшит речным жемчугом и бусинками из горного хрусталя. Ее кисейная вуаль также была по краю расшита речным жемчугом, а концы ее светлых кос — перевиты серебряными лентами. Сейчас она не была беременна, и одежда открывала взгляду тонкую талию, пышную грудь и мягкие изгибы бедер. Ей было в некоторой степени свойственно женское тщеславие, а поэтому было приятно видеть, как мужчины оборачиваются ей вслед, и особенно приятно, что ее муж в их числе.

По традиции мужчины во время пиршества находились рядом с королем в большом зале, а женщины — в белом зале, поменьше, с южной стороны. Поскольку королевы не было, Изабель и жены других лордов были самыми знатными особами среди присутствующих, и поэтому они сидели на возвышении в дальнем конце зала. Хотя она и вынуждена была расстаться с Вильгельмом на время пиршества, во время коронации она стояла рядом с ним и видела, как новокоронованный король даровал ему титул графа Пемброукского. Двое их старших сыновей также присутствовали при этом, и Изабель, сжимавшая плечи сыновей, еле сдерживала слезы гордости и триумфа.

Вилли и Ричард не могли присутствовать на приеме, их отвезли в дом Маршалов в Черинге, где они вместе с младшими детьми должны были ожидать возвращения родителей с торжеств, следующих за коронацией. У Махельт были новые куклы, наряженные в праздничные одежды, и Изабель обещала привезти детям миндального марципана, который собиралась потихоньку стащить после праздника. Она заметила тарелку с марципаном у края стола, из лакомства сделали копию лондонского Тауэра в миниатюре — башни, в которой она жила под опекой короля до свадьбы. Отломить у башни несколько зубцов было бы очень приятно.

Поскольку Иоанн выказывал расположение к Вильгельму, жены многих лордов искали внимания Изабель и вились вокруг нее, как воробьи в поисках крошек. После стольких лет, проведенных вдали от двора, Изабель даже наслаждалась их восхищением и лестью. Однако она не позволяла им влиять на ее мнения — а именно на это были направлены их старания, — и ей удавалось отделить зерна от плевел. Однако у одной женщины не было времени на комплименты и тому подобную мишуру, и поэтому она прямо перешла к делу:

— Вас с мужем можно поздравить, графиня, — сказала Мод де Броз. В ее глубоко посаженных глазах светилась насмешка. Мод была румяной, с густыми, почти мужскими бровями, которые она вряд ли когда-нибудь выщипывала, и выступающими венами. Некогда великолепная фигура, постепенно оползала книзу за время вынашивания и рождения шестнадцати отпрысков; теперь ее груди оказались на уровне талии, а живот покоился на бедрах, как мешок с пудингом. Однако она обладала острым, заточенным для сражений умом.

— Граф Пемброукский, ни больше, ни меньше. Это титул, который твой покойный отец не смог вырвать из рук анжуйцев.

Изабель радостно улыбнулась леди Мод. Придворная вежливость стоила недорого, а семья де Броз была их «природными» союзниками в Уэльсе и Ирландии. Де Брозы были женаты вот уже тридцать лет, и, хотя и ссорились частенько, оба были одинаково честолюбивы и явно удовлетворяли друг друга в постели, поскольку их младшему сыну, Бернарду, было всего два года. Изабель восхищалась выносливостью Мод и тем, что все ее дети были здоровыми и крепкими — ни одного слабенького. Как бы она ни выглядела в глазах окружающих, Мод была известна как гордая и преданная мать.

— Спасибо, — сказала Изабель. — Твоего мужа тоже наградили.

Мод, широко улыбнувшись, показала желтые зубы.

— Точно, в конце концов, на наших мужьях лежит ответственность за возведение Иоанна на трон. Без них наш новый король пытался бы сейчас свистом приманить себе королевство. Он в долгу перед нами за свою золотую корону, и если мы окажемся достаточно строптивы, то сможем получить еще больше привилегий за свою службу.

Изабель почувствовала, как у нее по коже пробежали мурашки, как будто боковым зрением увидела какую-то приближающуюся опасность:

— Я хочу только того, что принадлежит мне по закону — восстановления прав на земли моего отца.

— Возможности возрастают, и ты принимаешь это, — резко выпалила Мод. — И твой муж хорошо это понимает, иначе до сих пор был бы обычным рыцарем, валяющимся на соломе у двери зала, а не тем, кто он сейчас.

Закусив губу, чтобы не выпалить в ответ какую-нибудь резкость, Изабель извинилась, сославшись на то, что ей нужно выйти, и избавила себя от навязчивого общества Мод де Броз. Вернувшись, она принялась потихоньку отковыривать верхнюю башенку марципанового Тауэра и маленькую лодочку, изящно слепленную из цветной сахарной пасты, когда подошла графиня Норфолкская, которая, очевидно, тоже собиралась привезти своим детям гостинцы. Через несколько минут женщины, объединенные тайным заговором, хихикали, как девчонки.

Зубцы и прочие мелкие детали Тауэра перекочевали в салфетки и карманы, разговор естественным образом обратился к детям и общим темам, обе стороны предпринимали «разведывательные вылазки»: никогда не было слишком рано начать переговоры, касающиеся брачных союзов. Изабель приметила наследника Норфолков, когда он стоял рядом с родителями во время коронации, высокий, грациозный молодой человек со светло-каштановыми волосами и ясными голубыми глазами. И деликатные расспросы Изабель дали свои результаты: она выяснила, что молодой Хью еще не обручен и его родители готовы обсуждать этот вопрос, если бы появилась подходящая невеста.

Изабель и Вильгельм вернулись домой в Черинг только после часа ночи. Вильгельм утром должен был присутствовать на совете у нового короля, но пока Иоанн удалился с дочерью лондонского купца — своей последней любовницей с толстыми золотыми косами и грудями размером с коровье вымя.

Изабель слушала ритмичный плеск воды от опускаемых весел, смотрела, как два паромщика наклонялись вперед и отклонялись назад. На носу баржи горел масляный фонарь, и были видны огоньки на других лодках. Лицо Изабель осветилось задумчивой улыбкой, когда она вспомнила о другой поездке на лодке — перед их свадьбой в соборе Святого Павла. Время пролетело так быстро, а казалось, что всего мгновение назад он пришел забрать ее из Тауэра, где она находилась под опекой короля, а на самом деле в качестве его заложницы. Она вспомнила их свадьбу и обернулась к Вильгельму:

— Я сегодня говорила с Идой Норфолк, — сказала она.

Он понимающе улыбнулся:

— Я помню, как она впервые появилась при дворе в качестве подопечной короля. Она была прелестна, как котенок, и, даже если у нее и были когти, они не ранили. Любой был бы не прочь позабавиться с ней, но все понимали, что она неизбежно окажется в постели короля и, что еще более неизбежно, он оставит ее с ребенком.

Изабель испытующе взглянула на него. Сын Иды, рожденный до ее брака с Норфолком, был Вильгельм Лонгеспе, молодой графом Солсберийским, женатый на девушке из рода Маршалов.

— А ты когда-нибудь хотел, чтобы она оказалась в твоей постели? — что-то в его голосе, когда он говорил об Иде, заставило ее задать этот вопрос.

Он ухмыльнулся.

— Роджеру Норфолку очень повезло, — ответил он, — но не так, как мне.

Изабель приняла этот тактичный ответ, с интересом глядя на мужа.

— У Роджера Норфолка довольно привлекательный сын, — игриво сказала она. — Думаю, как минимум несколько из видевших его женщин тоже были бы не прочь позабавиться с ним.

— И ты в их числе?

Она бросила на него дразнящий взгляд из-под ресниц, выждала мгновение, а потом сказала серьезно:

— Нет, я, как и ты, больше всего ценю то, что имею, но я в состоянии оценить красоту, когда вижу ее. Если серьезно, то я думала о Махельт. Брачные узы с Биго были бы кстати, особенно если учесть, что первенец Иды — единоутробный брат короля.

Вильгельм откинулся на скамье.

— Стоит об этом подумать, — беззаботно ответил он, — хотя пока еще слишком рано.

— Нет, разумеется, это только в будущем, — Изабель многозначительно взглянула на него. Вильгельм обожал Махельт, и это обожание было взаимным. Единственная дочь, она занимала совершенно особое место в сердце отца, поэтому Вильгельму было бы тяжело смотреть, как она уходит к мужу, так же как ей было бы непросто отпустить сыновей из дома, чтобы они смогли стать рыцарями и воинами.

Гребцы замедлили ход лодки, и стали подгребать к причалу. Его оплетенные водорослями сваи мерцали в светефонарей.

— Я сегодня не видела на пиру жены Иоанна, — сказала она, чтобы переменить тему разговора. — Как я понимаю, он не собирается делать ее своей королевой?

Вильгельм покачал головой:

— Он женился на Хавис из-за ее земель, они никогда не делили брачное ложе. Де Броз говорит, что он собирается оставить ее и поискать супругу в Португалии или Испании. Ему необходимо укрепить свои южные границы, а что поможет ему в этом лучше, чем союз с одним из этих королевств?

Изабель подумала о том, как должна себя чувствовать Хавис Глостер. Поскольку брак Хавис и Иоанна можно было бы назвать формальным, Изабель полагала, что вряд ли известие о его аннуляции разобьет ей сердце, но, возможно, она будет сожалеть о том, что ей не удалось стать королевой.

Лодка стукнулась о причал.

— Полагаю, мы вернемся в Нормандию? — спросила Изабель с печальным вздохом.

Вильгельм встал, широко расставив ноги, чтобы не потерять равновесие.

— Мне нужно для этого подтверждение Иоанна и Анжу, но я обещаю, что попрошу разрешения отправиться в Пемброук и Ленстер.

Изабель выдавила из себя улыбку и приняла протянутую им руку. Она понимала, что он обязан сперва нести службу в Нормандии. Именно по этой причине Иоанн застегнул на Вильгельме золотой графский пояс, и именно поэтому они вообще смогли получить Пемброук в свое владение, но она боялась, что они никогда не смогут побывать там и никогда не придут на пристань, чтобы отплыть в Ирландию. Возможно, ей стоит попросить повара приготовить специально для нее замок из марципана, окруженный волнами ирландского моря из взбитых крашеных белков, а она поселит там кукол Махельт и на этом успокоится.

Глава 6

Лузиньян, Пуату, лето 1200 года


Июльская жара спала с наступлением ночи, и Вильгельм, сидя снаружи, наслаждался легким ветром, шелестящим в кронах каштанов и сосен. Тихонько стрекотали сверчки, а мотыльки танцевали танцы смерти вокруг светильников, освещающих круглые столы, расставленные в садах замка. Он пил густое красное вино, откусывал от засахаренных фруктов и наблюдал за тем, как танцоры выводят хитрые па под быструю мелодию лютни, свирели и барабана. Он мог бы присоединиться к ним, если бы не чувствовал себя сегодня таким усталым. Он провел долгий день в седле, как и вчера, и, похоже, еще не отдохнет до завтра. Королевская процессия почти каждый вечер останавливалась в новом месте. Большая часть путешествий Иоанна по его владениям являлась демонстрацией боевой мощи: вот какие силы он мог бы пустить в ход в случае необходимости. Вильгельм каждый день изнемогал от жары под тяжестью кольчуги, с пристегнутым к поясу мечом, хотя он и не собирался сражаться. Единственными женщинами, сопровождавшими их, были куртизанки и прачки. Это путешествие представляло собой по сути один большой военный парад, и здесь не было места женам.

Они прибыли в Лузиньян поздно вечером, и увидели, что вокруг замка разбиты пышные шатры, павильоны, местные жители нарядились в свои лучшие одежды, хотя празднество было и не в честь Иоанна. Гуго де Брюн Лузиньянский праздновал обручение с дочерью своего соседа, графа Аймера Ангулема. Поскольку дома Лузиньянов и Ангулемов извечно враждовали, событие это было исключительное, хотя и не для Иоанна, которому было бы более на руку стравливать дома между собой. Объединившись, они становились для него угрозой.

Вильгельм недолюбливал Лузиньянов и предпочел бы не испытывать их гостеприимство, но придворная вежливость заставляла его сдерживать свои чувства. Когда-то его дядя был убит у него на глазах одним из Лузиньянов, а он сам был ранен и взят в плен. Время сделало свое дело, но он этого так и не забыл и не простил. Тонкий шрам на правом бедре постоянно напоминал об этом.

Иоанн сидел на резной скамейке рядом с Аймером, ведя деловой разговор и много улыбаясь. Аймер слушал, скрестив руки; на его загорелом тонком лице читался живой интерес.

— Подходящая ночь, чтобы строить планы и заключать сделки, заметил Болдвин де Бетюн, граф Омальский, подсаживаясь за стол к Вильгельму и наливая себе вина из кувшина, стоящего на нем.

— Для тех, кому это интересно, — с улыбкой согласился Вильгельм. Они с Болдвином еще молодыми рыцарями служили старшему сыну короля Генриха, вместе скакали по поросшим чертополохом полям Франции и Фландрии, зарабатывая себе положение. Оба сейчас были могущественными лордами с собственной свитой и рыцарями.

— Похоже, Аймеру с королем многое нужно обсудить.

— Особенно сейчас, когда Аймер сделал опасный шаг, обручив свою дочь с Гуго Лузиньяном. Вряд ли Иоанну такое по нраву, а?

— Да, это ему неприятно, — согласился Вильгельм. — Если дома Лузиньянов и Ангулемов объединятся, вместо того чтобы воевать друг с другом, они доставят Иоанну немало хлопот.

— Действительно очень неловкая ситуация, хотя нашему королю, похоже, нет до этого дела.

— О, совсем наоборот, — сказал Вильгельм, глядя на Иоанна. — Я видел, как он с таким же выражением лица подкатывает к женщинам при дворе, когда хочет их соблазнить. И заметь, де Броз отвлекает Гуго Лузиньяна, пока его хозяин ведет свою игру.

Болдвин взглянул на большой полосатый шатер де Броза, освещенный изнутри, — в нем раздавались громкие возгласы братающихся.

— Иоанну придется многое предложить Аймеру Ангулему, чтобы тот продал свою добродетель.

— Он может попытаться. Что ему терять?

Болдвин хмыкнул.

— Как твоя дочь? — Вильгельм снова наполнил свою чашу.

— Чудесно, — ответил Болдвин, пожав плечами. — По крайней мере, я так думаю, поскольку я мало что понимаю в младенцах. А твоя новорожденная?

— Уже настоящая женщина, — Вильгельм усмехнулся при упоминании своей второй дочери, родившейся через девять месяцев после коронации Иоанна. — Сперва очаровывает тебя взглядом, и тут же напускается на тебя. Назвал в честь матери, которая отлично умеет и то, и другое.

— Я расскажу твоей жене, как ты чернишь ее, — усмехнувшись, пригрозил ему Болдвин.

Вильгельм посерьезнел:

— Я могу поддразнивать ее, но она знает о моем к ней отношении… Она свет моей жизни.

Болдвин снова рассмеялся, но посмотрел на него с завистью.

— Я рад, что у вас с Изабель так все хорошо, — сказал он. — Мы с Хавис попритерлись друг к другу, но ни одному из нас нет особого дела до другого. С другой стороны, уже хорошо, что мы не ненавидим друг друга так, как Ранулф Честер и его жена.

— Точно, — с готовностью согласился Вильгельм.

В сад вошла группа молодых людей, и внимание Вильгельма привлекла одна девушка, длинноногая и легкая, как молодая кошечка. Она только начала оформляться как женщина: шелковое платье туго обтягивало ее груди, размером с незрелое яблоко, но талия и бедра были пока плоскими, мальчишескими. Ее густые золотистые волосы были заплетены в одну косу, перевитую серебристыми лентами, а большие, широко расставленные глаза при дневном свете были, наверное, голубыми, но сейчас казались почти черными. Она бросила в сторону Вильгельма и Болдвина испуганный взгляд, заметив, что они ее разглядывают, вывернулась, чтобы уклониться от молодого оруженосца, пытавшегося втянуть ее в игру, и натолкнулась на Иоанна, который поднялся со своего места, закончив беседу с графом Аймером.

Девушка, очевидно, знала, кто такой Иоанн, поскольку она тихонько вскрикнула и грациозно поклонилась ему. Иоанн поддержал ее и, взяв ее правую руку в свою, поцеловал кончики ее пальцев. Он полюбовался на ее золотое кольцо.

— Красивая безделушка, моя милая, — похвалил он.

— Это кольцо мне подарили на помолвку, сир, — чуть дыша, ответила она.

— В самом деле? — голос Иоанна источал яд соблазна. — А не хотела бы ты обменять его на корону?

Она взглянула на него, широко раскрыв глаза, и в неуверенности прикусила нижнюю губу.

— Мы играли в догонялки, — ответила она, наконец поняв, что этот глупый ответ безопаснее, чем что-либо по поводу кольца. Она посмотрела через плечо на своих молодых спутников, которые с пониманием глядели на них.

Иоанн улыбнулся, чуть обнажив зубы.

— Одна из моих любимых игр, — сказал он, и, иронически взглянув на Вильгельма и Болдвина, отступил в сторону, чтобы дать ей пройти.


Придворные остались в Лузиньяне на второй день, и Иоанн отправился с лордами Гуго и Аймером на охоту. Дочь последнего осталась дома с женщинами, запертая подальше от мужских глаз, но в данном случае с глаз долой не означало из сердца вон. Вильгельм не был любителем охоты, но присоединился к свите, потому что этого от него ждали. Безразличный к преследованию животных, он имел возможность наблюдать за тем, как король Иоанн на самом деле охотится на отсутствующую дочь графа Аймера, и все это происходит перед носом ничего не подозревающего жениха.

Позже тем же вечером Вильгельм сидел в покоях Иоанна, пил вино и играл в кости с Болдвином де Бетюном и Вильгельмом, графом Солсберийским. Последний был женат на двоюродной сестре Вильгельма, Эле. Он был незаконнорожденным единоутробным братом Иоанна, а его матерью была Ида, графиня Норфолкская, с которой так крепко подружилась после коронации Изабель. Солсбери в полной мере обладал красотой своей матери, но в более сильном, мужественном образе. Его лицо было обрамлено густыми черными кудрями, а менявшие цвет зелено-карие глаза были окружены черными ресницами. Его называли Лонгеспе, что значит «длинный меч», потому что его клинок был на несколько дюймов длиннее обычного. Хотя ходили сплетни, что это прозвище он получил не из-за меча — кое-что другое было несколько длиннее обычного, и Солсбери с усмешкой в глазах ничего не делал, чтобы опровергнуть эти слухи.

Вытянув руки, он оттолкнулся от стола:

— Ты меня без гроша оставил, Маршал, мой кошелек так же пуст, как груди старой шлюхи.

— Да и вначале он был не больше груди девственницы, — отозвался Вильгельм. Он сгреб маленькую горстку серебра в кулак и отдал ее своему оруженосцу. — Вот, дружище, найди-ка среди моих людей того, кто раздает милостыню, и вели отдать это в лепрозорий.

Неспешной походкой к ним подошел Иоанн, держа в руке чашу с вином, приправленным гвоздикой.

— Снова проигрался, братец? — подкусил он Солсбери. — Вот еще один знак, что ты станешь одалживать у меня деньги, — он кисло улыбнулся Вильгельму: — К Пемброуку это не имеет никакого отношения, Маршал. Ты выстилаешь шерстью мои сундуки благодаря моему непутевому брату, который глупее овцы, когда доходит до таких игр.

— Не хотите ли отыграться, сир? — спросил Вильгельм, приглашая того присесть.

— Ну уж не после того, как ты отдал все прокаженным, — отказался Иоанн и сделал большой глоток из своей чаши. Затем он взглянул на мужчин и беспечно произнес: — Я подумываю о том, чтобы жениться на дочери Аймера.

Эта новость не стала сюрпризом для Вильгельма, который видел, как Иоанн вчера смотрел на девушку и как они с графом Аймером ходили друг вокруг друга во время охоты. Переглянувшись с Болдвином, он понял, что последний тоже этого ожидал. Однако Солсбери уставился на брата, раскрыв рот. Потом он покачал головой.

— Девушка совсем молоденькая. От нее тебе будет мало прока как от королевы.

Иоанн протестующее взмахнул рукой:

— Она достаточно взрослая, чтобы произнести клятву, и скоро сможет войти в роль. Королева Ричарда большую часть жизни провела в заточении, и ему это не вредило.

Солсбери отважился произнести то, что вертелось у всех на языке:

— Но она уже обручена.

— Господи, Вилли, ты уверен, что у нас один отец? — издевательски усмехнулся Иоанн, отчего Солсбери покраснел. — Ты слишком невинен, чтобы быть одним из нас! Если хорошо заплатить, можно разбить любую помолвку и аннулировать любой брак. Я не могу позволить Ангулемам и Лузиньянам объединиться. У Аймера слюнки текут, когда он думает о том, что его дочь может стать королевой Англии. И он точно с большим удовольствием разделит постель со мной, чем с Гуго Лузиньяном, а я так просто счастлив буду разделить ложе с его прелестной дочкой!

Вильгельм невозмутимо произнес:

— Сделав это, вы завоюете вечную ненависть Лузиньянов, сир. Лично мне совершенно наплевать на то, что они будут чувствовать себя униженными, но они искусные воины и могут заварить кашу.

— С Лузиньянами я справлюсь, — отрезал Иоанн. — Если я женюсь на девушке, мой тесть будет держать их у ногтя так же, как делал всегда.

— Я согласен, что объединение Ангулемов и Лузиньянцев было бы некстати, — кивнул Вильгельм, — но, как сказал Солсбери, девушка действительно совсем юна, у нее даже бедра пока слишком узкие, чтоб детей рожать. Она уже вошла в брачный возраст?

— Пока нет, но она быстро взрослеет.

При мысли, что в постели Иоанна может оказаться практически ребенок, Вильгельму стало не по себе. Двенадцать лет. Ему не хотелось думать о том, что Махельт могла бы когда-нибудь попасть в ту же ситуацию, но с точки зрения политики и дипломатии этот выбор был верным. И многие мужчины дождались бы, когда она созреет, но он видел, как Иоанн смотрит на девушку, когда она заходит в комнату. К тому же королю и последнему представителю своего рода было необходимо как можно скорее обзавестись наследниками.

— Вам нужно взвесить, будет ли этот брак более выгодным, чем брак с кем-то из Португалии, о чем вы подумывали раньше, — осторожно предостерегая, сказал он. — Возможно, для наследницы Ангулемов найдется другой подходящий муж, среди ваших лордов, например.

— Ее отец на это не пойдет, — сказал Иоанн. — Он считает, что его дочь должна стать либо английской королевой, либо женой Гуго Лузиньяна.

Вильгельм с усилием придал своему лицо бесстрастное выражение:

— В таком случае вам нужно поступать так, как лучше для вас, сир.

— О, да, это верно, — Иоанн лениво и глуповато улыбнулся и поднял свою чашу, — именно так я и собираюсь поступить, милорды.


В домике для гостей монастыря Фонтенвро Вильгельм стоял, склонившись перед рукой королевы Алиеноры, и делал вид, что не замечает темных пятен на ее коже и старческого дрожания. Ее ногти все еще были изящными и отполированными, а пальцы унизаны золотыми перстнями. Ей, должно быть, скоро стукнет восемьдесят, и она удалилась на покой, чтобы жить среди монахинь, но осталась по-прежнему тщеславной. Ее лицо обрамлял плотный плат нежного бледно-голубого цвета, платье, хоть и простое, было насыщенного оттенка, а четки сделаны из гладких, отполированных аметистов, топазов и сапфиров.

— Мадам, — произнес Вильгельм, — ваше присутствие, как и всегда, наполняет комнату светом.

Глаза Алиеноры, когда-то золотые, как у Иоанна, были мутными от тяжести прожитых лет, но при этих словах в их глубине промелькнула искорка.

— Неужели, Вильгельм? Полагаю, что сейчас это уже свет иного мира — если верить моему второму мужу, то ада. Он всегда говорил, что надеется встретиться там со мной, — она указала Маршалу на скамью и, опираясь на палку, осторожно опустилась на стул рядом с ним. — Старость — такая штука, что врагу не пожелаешь, — устало сказала она.

— Я слышал, вы были больны, мадам, мне жаль.

Она сделала рукой жест, будто прощает его:

— Плохо, когда дух моложе изношенного тела. Мне сейчас лучше, и я рада гостям, — она обвела взглядом комнату, в которой суетились рыцари, клирики и посыльные ее сына. Ее слезящиеся глаза остановились на Иоанне и нервной золотоволосой девочке-невесте, стоящей рядом с ним. — Ты советовал ему жениться на ней?

— Нет, мадам, он уже принял решение, когда сообщил мне о нем, но я подумал, что с политической точки зрения это неплохой выбор.

— С политической, говоришь? — Алиенора фыркнула. — Ну, может быть, но проходящей похоти в этом явно больше, чем политики.

Вильгельм поморщился. Молодую жену короля звали Изабель, и его мутило, когда Иоанн произносил это имя с вожделением в голосе. Они поженились три недели назад, и девушка ни на шаг от Иоанна не отходила, но его приказу, а не по своей воле. Он видел тревогу в ее глазах и то, как она словно покрывалась сталью, когда Иоанн к ней прикасался.

— Если бы дома Ангулемов и Лузиньянов объединились, это бы все усложнило.

— Объединение Ангулемов с Анжу тоже не слишком поспособствует разрешению споров, — сказала Алиенора. — В конце концов, союз с Португалией принес бы нам куда больше пользы. Мой сын сыграл в азартную игру, и я пока не уверена, что он выиграл. — Ее глаза наполнились тоской. — Кто бы мог подумать, что я буду жить чуть ли не на протяжении сорока лет правления моих сыновей и переживу их всех, кроме одного? — Она глубоко вздохнула и закрыла глаза. — Я устала, Вильгельм. Жизнь больше не имеет вкуса. Я слишком проржавела, чтобы танцевать.

— Я этому не верю, мадам.

— А стоит, потому что это правда. Я собираюсь навсегда удалиться из дворца, поселиться с моими монахинями и обрести наконец мир и покой. Или, по крайней мере, попытаться.

Ну, не только с монахинями, подумал Вильгельм, поскольку в Фонтенвро покоились останки ее любимого Ричарда.

Она открыла глаза.

— А ты, Вильгельм, что ты теперь собираешься делать?

— После того как в Вестминстере коронуют королеву, мне разрешено отправиться в Пемброук и в Ирландию, мадам. Я так давно обещал это Изабель, что, боюсь, она мне уже не верит.

Алиенора смотрела на него со смесью насмешки и неодобрения.

— Обещать женщине что-то, а потом до бесконечности откладывать исполнение своего обещания не мудро, — сказала она. — Твоя жена терпелива и честна. Не принимай это как должное, иначе потеряешь ее доверие.

— Я этого и не делаю, мадам, — он поморщился. — Если бы я не любил и не уважал свою жену, я бы ни за что не стал поздней осенью пересекать Ирландское море.

Алиенора рассмеялась, но грусть в ее глазах стала глубже.

— Береги себя, мой Вильгельм. Я в своей жизни далеко заезжала, даже в Иерусалиме была, как и ты, но никогда не была в Ирландии и уже не буду. Считай это благословением и возможностью открыть новые земли.

— В вашу честь, мадам, — сказал он, почувствовав досаду от ее слов.

— В мою память, — весело сказала Алиенора.

Взяв ее руку, Вильгельм снова низко поклонился, глубоко опечаленный при виде этого угасающего огня.

Глава 7

Пемброук, Южный Уэльс, октябрь 1200 года


Колючий ветер дул вдоль реки от ее истока к морю, одаривая волны белыми пушистыми шапками пены. Вода и небо были того же цвета, что клинок меча: лучи солнца то прорезывались из-за туч, то снова скрывались за ними, так что иногда казались острыми стальными разящими клинками, то серебристыми, то почти черными. Изабель была в восторге, потому что они наконец были на пути в Ирландию. Она стояла на палубе торговой галеры «Святая Мария», и гребцы уже провели корабль мимо порта Пемброук дальше в залив Милфорд. Если она и испытывала легкое головокружение, то скорее от волнения, чем от морской болезни. Последний раз, когда она стояла на ирландской земле, ей было двенадцать лет, немного больше, чем Вилли и Ричарду сейчас. Они плыли с ней и Вильгельмом, так же как и Махельт, а Гилберта, Вальтера и малышку оставили в Пемброуке на попечение нянек. Вильгельм сказал, что они еще слишком малы, чтобы пересекать штормовое море и, если, не дай Бог, что-нибудь случится с кораблем, по крайней мере, у них останутся двое сыновей и дочь, чтобы род не прервался.

Вильгельм стоял рядом с женой и с мрачным видом смотрел, как вдали скрывается Пемброукский замок. Сощурившись, Изабель все еще могла разглядеть леса вокруг одной из башен, и очертания рвов и укреплений, и даже каменщиков, карабкавшихся по ним, словно муравьи. Для того чтобы утвердить свою власть в Южном Уэльсе, Вильгельму необходимо было иметь оплот, откуда он мог бы вести действия, поэтому, как только они прибыли, он выработал план строительства, чтобы усилить защиту замка. Она обвила его руку своей.

— Ты выпил питательный отвар из хрена?

— Да, хотя, по-моему, от этого мало толку.

От Изабель не укрылось раздражение в его голосе и то, как напряженно сведены его брови. Во время морских путешествий все хорошее словно вылетало из Вильгельма и находиться рядом с ним становилось сущим наказанием.

— Все будет в порядке, — произнесла она тем же успокаивающим мягким голосом, каким говорила с детьми, когда они были расстроены или капризничали.

— Не надо надо мной кудахтать, — огрызнулся он.

— Я предлагала успокоение, а не опеку, — кисло отозвалась она. — Полагаю, ты бы предпочел сейчас находиться при дворе, отдавая почести корою Иоанну и его новой королеве?

Вильгельм рассердился:

— А вот теперь ты несешь чушь!

Изабель не стала ничего говорить по поводу его настроения и молча наблюдала за гладкими головами тюленей, появлявшихся над волнами, а затем так же внезапно погружавшихся обратно в воду. Изабель присутствовала на коронации невесты Иоанна, и ей было искренне жаль эту стройную девочку, выставляемую напоказ, будто только что купленную на лошадиной ярмарке для богачей молодую кобылу, пытающуюся справиться с надетой на нее сбруей ожиданий и обязанностей. Иоанн якобы поклялся, что убережет ее от беременности до тех нор, пока ее тело не созреет до того, чтобы произвести на свет ребенка, но эта клятва не обязывала его воздерживаться от прочих проявлений разврата, которые не обязательно вели к беременности. Изабель полагала, что одной из причин, почему Вильгельм решился-таки отдаться на волю ирландских воли, было то, что ему не хотелось находиться рядом с Иоанном, от которого попахивало гнилью.

Когда они вышли в открытое море, ветер посвежел и стал порывистее. Изабель ощущала соль на языке и ликовала при виде черных волн, бивших о борт корабля. Дети вошли в раж от возбуждения, и ей пришлось предупредить служанок о том, чтобы те с них глаз не спускали. Особенно нужно было присматривать за Ричардом: он был бесстрашен, как ястреб, и носился между членами команды, карабкался на бочки и скакал повсюду, точно ручная обезьянка епископа Винчестерского, пока Вильгельм не поймал его, не встряхнул как следует и не пригрозил усмирить его пыл хворостиной. После этого Ричард стал вести себя потише и благоразумно старался держаться подальше от отца; он пошел поговорить с рулевым.

Команда втащила весла и прикрыла весельные заглушки. Побережье Пемброука исчезло вдали, теперь вокруг от горизонта до горизонта простиралось тяжелое серое море. Какое-то время за «Святой Марией» следовала стая чаек, которые вились вокруг ее мачт и парусов или пыряли за корму в оставляемый килем белый след за рыбой. Но корабль уходил все дальше в открытое море, вспарывая волны на своем пути, и чайки отстали.

Ветер усилился, он дул с севера и с силой ударял в нос корабля. Изабель казалось, что это все равно что объезжать брыкающегося нового скакуна. Когда она сказала Вильгельму о пришедшем ей на ум сравнении, он ответил, что ничего подобного, он в свое время объезжал огромное количество диких лошадей, и ничего общего с этим ощущением сейчас не было. Со сжатыми губами, закутавшись в плащ, он отошел к навесу. Некоторое время Изабель еще оставалась на палубе, но порывы ветра усиливались, а волны становились все более крутыми, и она тоже поспешила под навес, позвав с собой детей. У Махельт стучали от холода зубы, и она выглядела больной. Вилли тоже был бледным и тихим. Ричард оставался взбудораженным. С разрумянившимися щеками и горящими глазами он рассказал им о том, что ему удалось узнать у рулевого.

— Он сказал, что галера сделана так, чтобы гнуться вместе с волнами и не ломаться, даже если ветер и волны станут слишком сильными и неукротимыми, — сообщил он своим родителям бодрым голосом.

— Ну, это обнадеживает, — пробормотала Изабель, поглядывая на судорожно глотающего слюну мужа.

— Он мне показал золотое кольцо с корабля, который затонул в Вотерфорде, еще когда он был мальчишкой. Он сказал, что снял его с руки скелета, который прибило к берегу.

— Я ему самому руки поотрубаю, после того как отрежу язык, — прорычал Вильгельм. — А тебе я оторву уши, чтоб не слушал всякую чушь.

Он больше не мог бороться с мучительными приступами тошноты, которые накатывал на него с каждым восхождением корабля на новую волну и падением с нее, и его вырвало в ведро. Ричард посмотрел на отца, уныло вздохнув, улегся на живот и принялся разглядывать щели между досками в навесе.

— Дождь идет, — сообщил он. — Все облака черные от дождя.

Жан Дэрли, которому морская болезнь была нипочем, уселся, скрестив ноги, рядом с Ричардом и тоже принялся глядеть наружу.

— Тебе лучше помолчать, приятель, — пробормотал он. — Твой отец держит свое слово… вернее сказать, держит слово, когда чувствует себя получше, а мне будет очень жаль видеть вас с рулевым покалеченными.

Изабель вяло улыбнулась Жану, а он улыбнулся в ответ. Они были ровесниками и знали друг друга с тех пор, как он был оруженосцем, а она юной невестой. Их связывала крепкая дружба, основанная на уважении и понимании. И то, что они никогда не выходили за эти границы, объяснялось их любовью к человеку, который сидел сейчас бледный и измученный рядом с ними.

Изабель тоже начало тошнить, но ради детей она старалась выглядеть храброй. Ведь это ее желание привело их сюда, и она чувствовала свою ответственность за них. Махельт заснула у нее на руках. Ее лицо, обрамленное густыми меднокаштановыми волосами, было мертвенно-бледным. Изабель аккуратно укутала худенькие плечи дочки своим плащом и погладила ее измученное маленькое личико.

К закату погода ухудшилась. Изабель несколько раз попадала в шторм в проливе между Англией и Нормандией, но то, как кидало и раскачивало «Святую Марию» на волнах Ирландского моря, превосходило ее прежние переживания. Ветер выл, словно чудовище, жаждущее крови и душ, а корабль брыкался и дрожал так, будто его зажало между челюстями этого чудища, которое теперь перемалывает его своими клыками. Дикие волны отвешивали поясам наружной обшивки корабля пощечины, выбрасывая брызги на открытую палубу. Натянутая до предела полотняная обшивка навеса была не в силах укрыть их от дождя и брызг. Края шатра пропускали капающую воду до тех пор, пока занимавшие шатер не вымокли насквозь и не начали дрожать. Крики матросов заглушались ревом ветра, а дрожание корабля, каждой сто перекладины, стойки и каждого законопаченного шва, усиливалось вместе с яростью шторма. По побелевшим сжатым пальцам и широко раскрытым глазам своих служанок Изабель могла понять, что ждать паники осталось недолго.

Махельт проснулась и принялась плакать, но ее всхлипывания не шли ни в какое сравнение с нечеловеческим ревом ветра. Теперь Вилли рвало, и даже Ричард стал бледным и тихим. Вильгельм свернулся в жалкий дрожащий клубок, закрыв глаза, крепко сжав губы, цветом лица сильно напоминая покойника. Они не отважились зажечь фонарь, и, когда ночь поглотила то, что еще оставалось от света, мир охватил Армагеддон. Ощущение времени исчезло, растворилось, осталась только тошнота от того, как «Святая Мария» карабкается на каждый гребень волны и снова погружается в пучину Ирландского моря, сражаясь за свою жизнь.

Капелланы семьи, Эстас и Роджер, стояли на коленях, сжав руки, и молились о том, чтобы корабль безопасно добрался до берега, но голоса несчастных поглощал вой шторма, и они таяли в воздухе.

Капитан корабля заглянул к ним и сообщил, что он собирается приспустить паруса и постараться обогнать шторм. Он с мрачным одобрением кивнул, прислушавшись к их молитвам, прокричал что-то насчет счастливчиков, родившихся в рубашке, и вернулся к команде.

— Что значит «родиться в рубашке»? — пожелал узнать Ричард.

— Это означает, что ты появляешься на свет в том же мешке, в котором лежал внутри материнской утробы, — объяснила ему Изабель. — И это значит, что ты никогда не утонешь.

Какое-то время он был в замешательстве, переваривая услышанное, а потом пришел к логическому заключению:

— То есть мы утонем?

— Нет, конечно, — сказала она, больше надеясь на это, чем убеждая его. — Бог нам поможет, если мы Ему помолимся.

Вильгельм поднялся из своего скрюченного положения, и Изабель протянула ему руку. Его ладонь была липкой, а обычно сильное, крепкое рукопожатие слабым и дрожащим. Ее охватил страх — не за их будущее, а за Вильгельма. Можно ли умереть от морской болезни? Он сглотнул и попытался что-то сказать. Изабель склонилась ближе к нему, стараясь разобрать его слова.

— Если мы… если Господь нас сохранит… я клянусь, я построю Ему церковь, где мы все будем лежать ниц, чтобы благодарить Его за Его милосердие, — он несколько раз судорожно проглотил слюну, а потом его вырвало.

Изабель сжала его пальцы в своей руке, чтобы показать, что она его поняла.

Всю ночь пассажиры молились, а яростные волны и порывы ветра продолжали набрасываться на «Святую Марию». Команда делала все возможное, чтобы они неслись, обгоняя шторм и не выходя из ветра, иначе они бы камнем пошли на дно. Голоса капелланов становились надтреснутыми и осипшими. Все старались держаться вместе, измученные, напуганные и окоченевшие.

Наконец с рассветом ветер утих и изменил направление: теперь он дул на восток. Сквозь всклокоченные, как ведьмины волосы, облака поднялось жемчужное солнце, и море успокоилось, превратившись в угрюмую серую гладь. «Святая Мария» качалась на волнах, как портовая шлюха после ночи, проведенной с новыми матросами. В ее мачте оказалась глубокая трещина, паруса превратились в лохмотья, а в обшивке там и сям, где наросшего мха и ветоши было поменьше, появились протечины. Измученный экипаж вычерпывал озера воды, плескавшиеся в трюме, но корабль был жив, хоть и при смерти. Вильгельм был не в состоянии делать что-либо, он мог только лежать под одеялом и дрожать, а вот Жан Дэрли и еще пара рыцарей помогали вычерпывать воду, как и Ричард, чей страх при дневном свете и улучшившейся погоде стремительно отступал. В качестве ковша ему вручили глиняный горшок для жаркого, и он с готовностью уселся вычерпывать воду.

На закате того же дня при ветре, угрожавшем снова усилиться, «Святая Мария» вошла наконец в глубокий канал Бэнноу Бэй и уткнулась в берег под скалами. Спотыкающейся походкой ступив на берег, скорее мертвый, чем живой, Вильгельм упал на колени, сгреб полные кулаки зернистого песка и снова поклялся Господу, что воздвигнет в Его честь церковь, за то что Он позволил кораблю дойти до берега и сберег пассажиров и экипаж. Остальные последовали его примеру; Изабель сошла на берег последней, настолько ошеломляющим и удивительным ей казалось то, что она снова очутилась на земле, где родилась, после семнадцати лет, проведенных на чужбине. Вдруг это оказалось реальностью. Морское путешествие завершило переход от «когда-нибудь» к «прямо сейчас», и, когда она наконец опустилась на колени, ее лицо было залито слезами.

Замок Килкенни, охранявший брод через реку Норе, представлял собой крепость из строевого леса, защищенную частоколом и массивными деревянными воротами. Право собственности на эту крепость было неотменяемым. Во время какой-то стычки двадцать восемь лет назад она сгорела дотла и была впоследствии заново отстроена, но прежней оборонной мощи ей вернуть не удалось.

Вильгельм, все еще приходивший в себя после пережитых ужасов, был слаб, как котенок. Рвота прекратилась, но желудок был измучен постоянными спазмами, горло саднило, а при мысли о еде внутри все по-прежнему переворачивалось. В этом состоянии он оценил укрепления и их недостатки, но дела ему до этого не было. Конечно, что-то нужно было предпринять, но позже, не сейчас, когда он едва мог усидеть на лошади, удерживая в руках поводья, не говоря уже о том, чтобы брать на себя бразды правления. Даже вылезти из седла было почти невозможно, но он настоял на том, что справится с этим сам, досадливо отмахнувшись от рыцарей, желавших ему помочь.

Во дворе крепости его встретил Реджинальд де Кеттевиль, его поверенный. Вильгельм послал его в Ленстер, чтобы тот сделал предварительный осмотр земель. Это было более десяти лет назад. Вильгельм прекрасно сознавал, что этот человек больше не может справляться здесь с делами, это было все равно, что выставлять дворового щенка против волка. Просто надо было послать кого-то, закрыть кем-то брешь. Как и сама крепость, де Кеттевиль был крепок, но уже не соответствовал требованиям.

Де Кеттевиль взволнованно приветствовал их. Он говорил очень быстро и то и дело заикался. Вильгельм, едва понимая его, отвечал монотонно.

— Я уверена: что бы вы нам ни предложили, это подойдет, — тактично улыбнувшись поверенному, вмешалась Изабель. — Все, что нам сейчас нужно, — это тепло и отдых.

Чтобы ее слова прозвучали убедительнее, она положила руку на плечо Махельт, у которой лицо было землистого цвета; девочку била крупная дрожь.

— Да, миледи, разумеется, — и он, с пылающими от смущения ушами, повел их вдоль длинного деревянного здания с крытой соломой кровлей и низкими свесами. Оно напоминало старое английское феодальное поместье: потолок подпирался изнутри деревянными балками, которые к тому же разделяли комнаты. Посреди зала на торфе и дерне горел в очаге огонь, а высоко над углями висел котел, из которого доносился аромат корений и лука. Слуги в знак уважения прервали свои дела, когда де Кеттевиль провел прибывших к стене в конце зала и через дверь дальше в личные покои. Комната обогревалась жаровнями с торфом. Вдоль белой оштукатуренной стены помещения тянулось полотно с изображением какого-то сражения. В дальнем конце комнаты между двумя пестро раскрашенными колоннами стояла массивная кровать, устланная волчьими шкурами и красными шерстяными покрывалами.

Де Кеттевиль начал что-то говорить, но осекся и поспешно поклонился.

— Миледи, — пробормотал он.

Вильгельм обернулся и увидел вошедшую в комнату женщину. Она была примерно одного с ним возраста, стройная, с ясными голубыми глазами, маленьким, острым носиком и полными губами. Она запыхалась, как будто бежала сюда. Ее правая рука покоилась на вздымавшейся груди, а левой она придерживала подол плаща и платья, чтобы они не касались пола. Ее волосы и шея были живописно укутаны шелковой вуалью цвета слоновой кости. Даже не слушая представлений де Кеттевиля, Вильгельм понял, что смотрит на Аойфу МакМурроу, дочь короля Дермота Ленстера, мать Изабель и бабушку их детей.

Ее взгляд перескакивал с одного пришедшего на другого, приметил Вильгельма, задержался ненадолго на детях и, наконец, жадно впился в Изабель. Затем, тихонько вскрикнув, она бросилась к своей дочери и заключила ее в жаркие объятия, с ее губ между поцелуями и всхлипами срывался поток ирландских слов. Изабель, которой редко предоставлялась возможность выплескивать чувства, разрыдалась и приникла к своей матери.

Наконец, Аойфа совладала с собой и, промокнув глаза концом рукава, отступила назад и перешла с ирландского на нормандский французский, с сильным акцентом.

— Я не думаю, что ты, спустя столько времени, помнишь язык своей матери, — сказала она, и ее голос дрожал от сдерживаемых слез и легкого осуждения. — В любом случае, твой отец никогда бы не позволил тебе на нем говорить.

Изабель покачала головой, слезы все еще струились по ее лицу.

— Всего несколько слов, не больше, — произнесла она всхлипывающим голосом.

Аойфа обернулась к Вильгельму:

— Милорд Маршал, твоя слава бежит впереди тебя.

На этот раз улыбка не достигла ее наполненных слезами глаз, и она не обняла его, а лишь протянула руку для поцелуя.

Он склонился над ней, заметив и золотые кольца, и аккуратно отполированные ногти. Из-за слабого аромата розового масла и ягнячьего жира его желудок снова скрутило.

— Сейчас вся моя слава — это чрезмерная подверженность морской болезни, мадам, — сказал он.

В ее глазах промелькнула искорка любопытства, смешанного с презрением.

— В отличие от отца Изабель, у тебя, милорд, не было предков среди моряков и викингов.

— Нет, мадам. Они в основном славились умением объезжать лошадей и налаживать быт в походных условиях.

— Норманнам такие навыки весьма полезны, я полагаю, — смягчилась она. Ее взгляд остановился на детях, глядевших широко раскрытыми глазами, и ее подбородок дрогнул. Изабель мягко подтолкнула их вперед.

— Вильгельм, Ричард и Махельт, — представила она, мягко прикасаясь к голове каждого по очереди. — Гилберта, Вальтера и Беллу мы оставили в Пемброуке. Милорд подумал, что они слишком малы, чтобы пересекать море, и оказался прав.

Она виновато посмотрела на Вильгельма. Он умудрился выдавить в ответ улыбку, умолчав о том, что, если бы он знал, насколько тяжелой окажется их морская прогулка, он бы и сам остался с детьми, притворившись нянькой.

Вильгельм и Ричард низко поклонились бабушке, как им велели раньше, а Махельт сделала грациозный реверанс и отступила назад к Вильгельму. Аойфа была настолько тронута, что ей пришлось снова воспользоваться своим рукавом.

— Ах, ну и дура же я, — произнесла она дрожащим и сдавленным голосом. — О чем я плачу? Моя дочь наконец снова дома и преподносит мне подарок — зятя и прекрасных внуков… Если бы только мой отец, король, мог всех вас видеть! — она сделала извиняющийся жест. — Я забыла о своих обязанностях. Пойдемте в зал. Там накрыт стол с едой и напитками, и есть медовые соты для детей. Вы любите медовые соты?

Она улыбнулась Махельт и протянула ей руку. Вильгельм почувствовал, как будто волна сопротивления пробежала через его дочь, но она была смелой и после минутного колебания отпустила его руку и покорно шагнула к Аойфе. Он почувствовал гордость: она была храброй и умела чувствовать необходимость выполнять что-то, что не всегда хочется делать.

— Хорошая девочка… ты такая красивая, совсем как твоя мама.

Вильгельму хотелось только улечься на устланную волчьими шкурами постель и заснуть, но у него создалось впечатление, что леди Аойфа испытывает сердечную неприязнь к норманнам и его судит в соответствии с этим. К тому же она не смогла бы похвастаться своей дочерью и внуками, если бы они провели остаток дня, запершись в этой комнате. Как следует покопавшись в себе, он нашел силы, чтобы последовать за ней в зал.

— Сколько вы пробудете здесь? — спросила Аойфа Изабель.

Был поздний вечер. Дети спали, и Вильгельм отправился за ними, оставив мать и дочь наедине, чтобы они смогли за чашей медовухи сократить расстояние, разделявшее их все эти годы.

— Не знаю, — ответила Изабель, отхлебнув напитка, который был кислым и сладким одновременно. Ей лишь однажды в детстве разрешили его попробовать по случаю какого-то праздника, и даже сейчас эта наполненная до краев чаша казалась ей чересчур большой. — По крайней мере, до весны. Вильгельм не рискнет переплывать море еще раз зимой. — Она выглядела печальной. — Думаю, заговори я об этом сейчас, он вообще согласился бы остаться здесь до конца своих дней, лишь бы чувствовать твердую землю под ногами.

— Но это только к лучшему, поскольку он задолжал этой земле нечто большее, чем проходящие причуды, — Аойфа пригубила свою чашу. Изабель была поражена, увидев, с какой легкостью ее мать пьет медовуху. Она уже три раза отпивала из чаши, как будто в ней была обычная питьевая вода. Ей это, очевидно, было не в новинку.

— Расскажи мне, — сказала Аойфа, заново наполняя свою чашу, — что за человек твой муж?

Изабель одарила мать долгим взглядом:

— А ты разве не слышала, что о нем рассказывают?

Аойфа фыркнула:

— Разумеется, многие истории пересекают море и достигают ирландских берегов, но кто скажет, что в них правда, а что вымысел? Я слышала, будто он великий воин, чьи люди последуют за ним хоть в пасть самой смерти, если он позовет. Твой отец тоже был таким, но это не всегда к добру. Он похож на твоего отца?

Изабель заметила, как напряжена рука, которой ее мать подняла чашу, и нечто, граничащее с враждебностью, в ее небесно-голубых глазах.

— В каком-то смысле, наверное, да, но не мне судить, я мало помню отца. Он умер, когда я была совсем маленькой.

Уголки губ Аойфы опустились вниз.

— Смерть ходила за ним по пятам, — произнесла она с тоской. — Когда выходишь замуж за воина, все равно что становишься частью его багажа.

— Однако он умер в своей постели, я это помню.

Тишина, все ходят на цыпочках, в желудке ком от ощущения какого-то приближающегося ужаса; они стоят возле постели, рука отца горячая, как при лихорадке, щеки ввалившиеся, пунцовые, взгляд затуманенный. Ужасающий запах фальши. Женщины причитают и отстригают пряди своих волос… О да, память была здесь, только и ждала часа, чтобы всплыть на поверхность с глубины, куда Изабель так долго ее прятала.

— Да, — так же печально сказала Аойфа, — от раны, полученной во время сражения, которую никогда как следует не лечили. Однажды она нагноилась, началось заражение крови, и за неделю я стала вдовой. Однако твой муж, похоже, станет вновь крепким, когда морская болезнь окончательно отступит; должно быть, его копье из крепкой стали, раз он дал тебе шестерых детей.

Трудно было понять ее тон, возможно, он был немного сварливым.

Изабель покраснела.

— Я не могу рассказать тебе, что за человек Вильгельм, — ответила она, пытаясь сохранять достоинство. — Тебе нужно самой это понять.

Аойфа погладила ее по голове.

— Ну, я надеюсь, что он находчивый, сообразительный и готовый держать свою храбрость в узде. Потому что многие лорды станут упираться, оказавшись в его ярме. Некоторые из бывших рыцарей твоего отца уже недовольны вашим приездом, — она взмахнула рукой: мол, пусть идут, куда хотят. — А, тебе это знать не надо. Если бы ты хотела об этом услышать, ты бы уже давно приехала в Килкенни.

Изабель выпрямилась, задетая словами матери, в которых была доля правды.

— Нам нужно было думать не только о Ленстере, — защищаясь, произнесла она. — В первые дни нашего брака Вильгельм помогал управлять страной в отсутствие короля, который был в крестовом походе, а потом он был одним из его командиров в Нормандии.

Аойфа презрительно хмыкнула.

— А, — сказала она, — значит, у твоего мужа нормандское сердце, а не ирландское.

— Мой муж рискнул переплыть Ирландское море на пороге зимы, чтобы попасть сюда, — осуждающе сказала Изабель. — Ты его не знаешь.

— Я, может, и не знаю, — раздраженно произнесла Аойфа, — но глаза у меня есть. Твой отец прожил здесь всю жизнь, а Вильгельм Маршал оказался в Ленстере по долгу службы и для того, чтобы убить время, а не потому что он любит эту землю или хочет остаться здесь подольше.

— Он исполнит свой долг,мама, — ответила Изабель, — и перед Ирландией, и перед тобой, вложив сюда почти все, что может. Он человек, достойный уважения.

Не найдя других аргументов, Аойфа слегка пожала плечами и надула губы:

— Что ж, раз ты так говоришь, я пока поверю тебе.

Изабель подумала о матери. Была ли она такой же острой на язык и придирчивой раньше? Это было так давно, и Изабель тогда была ребенком, с детским восприятием мира.

— Ты говоришь, что мы не хотим знать о трудностях, с которыми нам предстоит столкнуться, но тут ты не права: мы хотим о них знать, и это одна из причин, по которой мы здесь. Нельзя намекнуть о таких вещах, а потом замолчать. Расскажи мне все.

Аойфа мягко улыбнулась:

— Вот в благовоспитанной нормандской даме заговорила моя ирландская дочь. Значит, ты не боишься ступить ко льву в пасть?

Изабель потянулась к своей чаше.

— О, мама, страхов у меня хоть отбавляй, но зная, чего бояться, я смогу с этим справиться.

Аойфа подоткнула подушку себе под спину и уселась на стуле поудобнее.

— Тебе, должно быть, известно о человеке по имени Мейлир Фицгенри?

Изабель кивнула.

— Он юстициарий Иоанна в Ирландии, — она прикрыла глаза. — Мне кажется, я помню, он был в Килкенни, когда я была маленькой.

В ее сознании всплыл образ мускулистого темноглазого мужчины с черной бородой и недовольным выражением лица.

— Он был одним из тех, кто нес гроб твоего отца на похоронах. Он следовал за ним из Пемброука, приплыл с ним по Бэнноу Бэй и мечом отвоевал свое право остаться в Ленстере.

— Почему ты спрашиваешь, знаю ли я его?

— Потому что он считает твоего мужа самозванцем, к тому же опасным. Нормандским придворным, чьи способности сильно преувеличены за годы службы при дворе, — она выставила руку ладонью вперед, загораживаясь ею, словно щитом. — Не хмурься, дочка, я только пересказываю тебе то, что слышала сама, Я знаю Мейлира Фицгенри, но я не знаю Вильгельма Маршала.

Изабель охватила обида за Вильгельма. Она подозревала, что ее матери было приятно выложить все это о нем, но, поскольку ей хотелось услышать все остальное и не хотелось ссориться в первые же часы, проведенные вместе после семнадцати лет разлуки, она сдержала свои чувства.

— Мейлир Фицгенри — наш вассал, и он должен присягнуть нам в верности за Дунмаск и другие Ленстерские земли, — произнесла она ледяным тоном.

— Ха! Даже если он и присягнет вам, это ничего не изменит. Мейлир считает себя на своей земле королем, и никакому чужаку не позволит лезть в свои дела, — Аойфа снова потянулась к чаше с медовухой. — Разумеется, у де Лейси в Мите нет времени на лорда Мейлира. Может, тебе потребуется покупать или выбивать у них поддержку.

— Вальтер де Лейси — зять Вильгельма де Броза, — пробормотала Изабель, сощурившись, пытаясь собраться с мыслями, — а де Броз — наш союзник.

— Разумеется. А как еще мельница будет молоть зерно, если не двигая колесики внутри других колесиков? — Аойфа снова до краев наполнила свою чашу. — Лорды, рожденные в Ирландии, ненавидят нормандцев, но последуют за тем, кто из худших покажется им лучшим и кто пообещает им больше.

Отставив свою чашу, Аойфа подошла к дорожному сундуку, стоявшему у ее кровати.

— У меня есть кое-что для тебя, дочка.

Ее движения были неточными: медовуха делала свое дело. Она вынула из сундука какой-то узел и встряхнула его. Когда из его складок выпали старые веточки лаванды и кедра, Изабель увидела, что это шерстяное платье, рукава, ворот и подол которого украшены богатой вышивкой. Оно было глубокого шафраново-золотистого цвета, любимого цвета ирландских королей, а покрой был несколько старомодным, хотя ему и придали современные черты — тугую шнуровку и роскошные рукава.

— Оно принадлежало твоей бабушке Мор, — сказала Аойфа. — Теперь твой черед носить его, как дочери Ирландии.

Ее дыхание снова участилось, а в глазах появился голодный блеск.

Изабель встала и приняла из ее рук наряд, почувствовав вдруг, что готова расплакаться. Это было ее наследством, частью того, что принадлежало ей. Цвет ей, конечно, совершенно не к лицу, она будет выглядеть в нем больной, а неровный край вышивки заставит придворных дам в Англии и Нормандии смотреть на нее с презрением, но это не имело значения. Платье принадлежало бабушке, а ее мать сохранила его, чтобы напомнить своей дочери о том, кто она такая. Она прикоснулась ладонью к шерсти: та оказалась неожиданно Мягкой. В ее складках застыл немного кисловатый запах, смешавшийся с ароматом лаванды и кедра.

— Разумеется, — сказала Аойфа, беря ее за руку, — тебе стоит надеть его, когда ирландские лорды придут говорить с твоим мужем: это напомнит им, что ты дочь этой страны. И держи детей рядом с собой: они правнуки короля Дермота и живое доказательство того, что род Ричарда Стронгбау не прерывался. Особенно хорош средний мальчик с рыжими волосами. — Черты лица Аойфы стали жестче, приближение старости проступило вдруг как-то особенно заметно. — Мой отец заплатил нормандцам, чтобы они приехали в Ленстер и помогли ему отвоевать его земли у ирландских лордов, которые украли их у него, и они пришли, жадные, алчные, и тоже обокрали его, забрали все, что смогли. Они и сегодня ни в чем себе не отказывают. Если мы хотим выжить, нам нужно заключать союзы с наиболее влиятельными из них. Говорят, что ты замужем за великим человеком, победителем во всех смыслах. Что ж, тогда, дочь моя, используй это себе во благо и не теряй почву под ногами.

Медовуха горячила кровь Изабель. При свете, отбрасываемом очагом и свечой, и с платьем своей бабушки в руках она ощущала связь со своими предками так сильно, что волосы на затылке вставали дыбом, и казалось, что призрачные фигуры собрались вокруг огня в своих шафрановых одеждах, смотрят на нее, оценивают, достаточно ли она хороша.

— Да, — услышала она собственный голос, неожиданно глубокий, будто исходивший откуда-то из самого нутра. — Я сделаю все, что в моих силах, чтобы сохранить эти земли и принести им процветание.

Аойфа удовлетворенно улыбнулась.

— А, — сказала она. — Мужчины что дети, когда стареют. Никогда толком не понимают, насколько мы, женщины, сильны.

Глава 8

Замок Килкенни, Ленстер, Ирландия, ноябрь 1200 года


Изабель осторожно, из-под ресниц, разглядывала Мейлира Фицгенри. Он прибыл рано вечером, когда все домашние собирались ужинать. Перед собравшимися, среди которых были Гуго ле Ру, епископ Оссорийский, и несколько старших ирландских вассалов Вильгельма, он присягнул в верности ей и Вильгельму. Теперь он сидел вместе с ними за высоким столом. Это был сильный мужчина, с широкой грудью, однако он, очевидно, отчаянно старался справиться с растущим брюшком, а волосы на голове в спешке капитулировали. Будучи внебрачным внуком короля Генриха, он приходился родственником королю Иоанну, который дал ему пост юстициария. Улыбка была словно гвоздями приколочена к его лицу, жесткая, как вываренная кожа. Но, во всяком случае, он приехал. Они с Вильгельмом почти не надеялись, что он примет их приглашение прибыть в Килкенни, чтобы засвидетельствовать им свое почтение. Однако он не столько словами, сколько жестами и своим отношением в целом ясно дал им понять, что не позволит «клике Маршала» захватить власть, заняв место, которое он подготавливал для себя на протяжении последних тридцати лет.

В перерывах между усердным пережевыванием утки в пряном соусе он выразил удивление, что Вильгельм вообще появился в Ирландии.

— Я уверен, ваш сенешаль вполне в состоянии вести все ленстерские дела, — сказал он. — У вас, должно быть, есть гораздо более важные дела в других владениях?

— Каждое важно по-своему, и приходит черед разбираться с каждым, — мягко ответил Вильгельм.

— Я родилась в Ленстере, и эти земли являются моим приданым, — ответила Мейлиру Изабель дрожащим от возмущения голосом.

Он скривился, будто хлебнул кислого вина.

— Разумеется, миледи, но вы долго отсутствовали, и за это время все изменилось.

Изабель жестко посмотрела на него:

— Странно слышать это от вас, потому что у меня сложилось впечатление, что ничего не изменилось, да и вы, милорд, не слишком были заинтересованы в переменах.

Аойфа одобрительно кашлянула, но, когда Изабель взглянула на Вильгельма, он почти незаметно покачал головой и указательным пальцем коснулся своего кубка, что означала, что Изабель стоило унять свое раздражение. И он был прав: Фицгенри был не только их вассалом, но и юстициарием Ирландии и подданным короля.

— Ваше впечатление ошибочно, миледи, — сказал Мейлир, — но вы прибыли недавно, и вам простительно не знать, как обстоят дела.

— Что ж, вы убедитесь, что я быстро схватываю, — ответила Изабель. — Я очень хорошо чувствую, откуда дует ветер.

Она бросила беглый взгляд через высокий стол на их вассала Филиппа Прендергастского, чье равнодушное выражение лица не могло, однако, скрыть того, что он внимательно прислушивается к беседе. Его жена была сводной сестрой Изабель, дочерью валлийской любовницы ее отца. Старше ее на тринадцать лет. У нее были рыжие волосы, как и у всех де Клеров, а лицо с тонкими, изящными чертами представляло собой женственный образ Ричарда Стронгбау. Она была мила в общении, но сдержанна и до сих пор не пыталась наладить с Изабель родственную связь. Со своей стороны Изабель была готова проявить радушие, но и она была осторожной. Матильда вышла замуж за Прендергаста, когда Изабель была еще ребенком, и, сказать по правде, у них было мало общего, кроме отцовской крови.

— В Ирландии, миледи, ветер дует с разных сторон и меняется неожиданно, — сказал Мейлир и, вылив за ее здоровье, повернулся к Вильгельму, дав понять, что этот разговор окончен. — Как долго вы собираетесь оставаться в Ирландии, милорд?

Изабель прикусила губу и затаила обиду.

Вильгельм откинулся на стуле и скрестил руки.

— Я понимаю, что вы были бы рады избавиться от нас, милорд, но, боюсь, нам придется терпеть общество друг друга по крайней мере всю зиму. Я не рискну пересекать море до весны, а за это время собираюсь познакомиться со своими вассалами и соседями.

Фицгенри передернуло от досады.

— В таком случае вы обнаружите, что климат здесь более влажный, чем тот, к которому вы привыкли. Иногда дожди льют несколько месяцев не переставая, а туман с моря окутывает землю таким плотным одеялом, что врага от друга не отличишь. Вам понадобится одежда потеплее той, что вы с собой привезли.

Изабель заскрипела зубами от такой дерзости, но Вильгельм даже бровью не повел и ответил холодно:

— К счастью, в моих дорожных сундуках найдется одежда почти для всякой погоды.

— Почти для всякой? — мрачно отозвался Фицгенри. — А у меня есть для любой.

— Никто не может предвидеть всего, — Вильгельм взмахнул рукой, жестом, обозначающим, что он не собирается никому угрожать и не сердится. — Я ценю ваши достоинства, лорд Мейлир. И надеюсь, что вы относитесь ко мне и моей жене подобным же образом, поскольку мы являемся вашими правителями. Я не больше вашего нуждаюсь в дружбе, но вот что я вам скажу: вы будете нас уважать.

Когда он произнес это, Изабель зарделась от гордости и ощущения восторжествовав шей справедливости.

Мейлир пытался не отводить взгляда от лица Вильгельма, но тот научился этим играм в «гляделки» при дворе и хладнокровно выдерживал его взгляд, пока тот не обратился к кубку с вином.

— Я принес вам присягу как вассал сюзерену, — пробормотал он наконец, сделав глоток, — но уважение — это совершенно другое. Его нужно заслужить.

Вильгельм кивнул.

— Именно так, — сказал он. — Но это верно и для остального: слухи — одно. Соответствовать им — другое.

Проводив гостей, Изабель села на кровать. Вильгельм уже лежал, нанизывая четки на новый шелковый шнурок, потому что старый порвался. И, хотя его глаза были прищурены, он мог достаточно хорошо разобрать выражение ее лица в свете единственной свечи.

— Я не доверяю Мейлиру Фицгенри, — сказала Изабель.

Он сперва не ответил, и она уже была готова повторить свои слова, когда он поднял глаза от четок.

— Да, за ним нужно присматривать, — сказал Вильгельм. — Он до краев переполнен собственной важностью и, похоже, считает, что должность юстициария позволяет ему творить, что захочется. Сегодня надо дать ему время подумать, как и Прендергасту. Этот, мне кажется, станет играть за обе стороны.

— Я тоже так подумала, особенно учитывая, что его жена — моя родственница, — Изабель в задумчивости покусывала губу. — Однако Фицгенри была нанесена серьезная обида. Что бы ты ему ни говорил, он все равно считает себя настоящим властителем Ленстера. Я мало что помню о нем с детства, но знаю, что моя мать нечасто принимала его у нас в зале.

Вильгельм склонился над своими четками.

— У твоей матери вообще редко находится время для нормандцев. И она ясно дает понять, что и для меня у нее его нет.

— Это неправда, — выпалила Изабель. — С ней, может быть, и трудно, но не тяжелее, чем с королевой Алиенорой, когда на нее находит.

Она мысленно начала ругать себя, еще не закончив фразы, она не это собиралась сказать и не хотела, чтобы Аойфа становилась причиной разногласий между ними.

— Да, но королева Алиенора знает меня с тех пор, когда я был молодым рыцарем, и наша симпатия друг к другу всегда была взаимной, в то время как твоя мать… — он не договорил.

— Она вчера в своих покоях хорошо отозвалась о тебе, — сказала Изабель, пытаясь собраться с мыслями. — Она сказала, что твоя любовь к музыке — от ирландского сердца.

Вильгельм бросил на нее скептический взгляд.

— Да неужели?

— У моего отца не было слуха, и в ее глазах это было одним из его самых страшных грехов. Она говорила, что его пение звучит так, будто орут запертые в бочке коты, — она мягко улыбнулась. — Однако у него было чувство юмора. Не то чтобы я хорошо его знала, но в те несколько раз, что мы встречались, с ним было приятно проводить время.

Он завязал последний узел на четках и, отложив их в сторону на дорожный сундук, полностью обернулся к ней:

— Я думаю, нас с твоей матерью объединяет любовь к музыке. Господи, я так давно при дворе! Если я даже в собственной семье не могу наладить отношения и не могу придерживаться выбранной линии, то чего я стою?

Изабель положила ладонь ему на щеку.

— Я знаю, что она испытывает твое терпение, — сказала она примирительно, — но ей тоже тяжело. Когда она видела меня в последний раз, я была ребенком, а теперь я вернулась уже взрослой женщиной, к тому же мой муж — человек, наделенный властью. Когда-то и ее жизнь была такой, но это осталось в прошлом, и она изо всех сил пытается обрести новое место, которое хотя бы отзвуком эха напоминало о ее былой славе. Я прошу тебя терпеть ее если не из привязанности, то хотя бы из человеческой доброты.

— Я буду терпеть ее из любви к моей жене, которой она дала жизнь, и из чувства долга, — ответил Вильгельм. — Сомневаюсь, что смогу это делать из доброты. — Он поцеловал кончики ее пальцев и сменил тему: — Теперь, когда мы одни, я хочу поговорить с тобой о другом. Я тут подумал, помимо церквей, что ты скажешь насчет открытия нового порта на реке Бэрроу? Судя по тому, что я увидел, у Ленстера есть возможности, но нам нужно, чтобы здесь проживало больше людей и чтобы торговля шла оживленнее.

Изабель с любопытством взглянула на него.

— Продолжай, — сказала она.

— У меня есть на примете одно место. Река там достаточно глубокая, чтобы возить товары вверх по течению и вывозить их оттуда, не причаливая в Вотерфорде. Вначале, конечно, придется заплатить серебром, но потом это обязательно окупится. Мы сможем следить за портовыми пошлинами. И нам будет идти вся выручка — мы сможем использовать эти деньги для воплощения других замыслов.

Изабель с восхищением посмотрела на него. После основания нового города на землях Маршалов их доходы и влияние существенно возрастут. И это воодушевляло. Многие люди, включая ее мать, недооценивали Вильгельма. Они считали его не более чем великолепным рыцарем, который добился успеха при помощи заготовленной улыбки, крепкой правой руки и, в немалой степени, везения, но на самом деле он был гораздо более сложно устроен, и ум у него был ясный. Он был в меру честолюбив и никому не позволял себя обманывать, когда доходило до денежных вопросов. Он хорошо обеспечивал своих людей и даже бывал щедр, но эта щедрость основывалась на хитроумном планировании финансовых дел и умении управляться с завязками графского кошелька.

— А король не воспротивится? Ведь мы будем получать больший доход за его счет?

Вильгельм отмел ее возражения:

— Он должен мне за то, что я склонил английских лордов на его сторону. Я уверен, что у Мейлира найдется, что сказать по этому поводу, но он будет возражать против любого нашего предложения. Нам нужно укрепиться здесь, и очень кстати будет все, что поможет усилить наше личное влияние в Ленстере и увеличить наши доходы.

— Тогда я считаю, что это доброе начинание, — выдохнула она.

Само то, что он готов был пойти на это, разделить с ней бремя, после того как он так долго вообще не хотел приезжать в Ленстер, вызвало в ней целую бурю чувств: любви, гордости и желания. Она склонилась к нему, почти касаясь его губ своими.

— Превосходно, — сказала она. — Когда ты собираешься начать?

— Почему бы не прямо сейчас? — спросил он. — Или лучше завтра.

Он принял ее приглашение, запустив руки ей в волосы и целуя ее снова и снова. Сквозь покрывало она ощущала, что он так же полон желания, как и она. Разговор о расширении сферы влияния подействовал на них возбуждающе. Она стянула сорочку, откинула покрывало и приникла к его бедрам.

Когда она накрыла его своим телом, он простонал:

— Любовь моя, ты знаешь, что завтра утром нам нужно будет покаяться в этом.

Изабель оседлала его.

— Отец Роджер простит нас, — хрипло произнесла она. Он закрыл глаза и тихонько выдохнул сквозь сжатые зубы. За стенами замка свистел сильный ветер и дождь бросался на ставни, но их постель с балдахином была островком тепла и близости. Изабель томно изгибалась волной, как море летом, наслаждаясь тем, как Вильгельм исследовал ее кожу, кончики его пальцев совершали запутанный танец, спиралями обрисовывая ее груди, живот и то место, где их тела сливались в одно. Было грешно получать такое медленное, поглощающее наслаждение, и еще большим грехом было позволять такую непристойность и распущенность, как положение женщины сверху (это нарушало естественный ход вещей), но запретность этого плода делала его во много раз слаще. Она прикусила губу от сладострастного наслаждения и услышала, как у Вильгельма перехватило дыхание. Чувствуя, как он дрожит от напряжения, она искушающее улыбнулась и взмахнула волосами.

— Господи, Изабель, — хрипло произнес он.

Она облизнула губы.

— Что? — спросила она. — Скажи мне.

Она знала, что он был близок к концу, она и сама была настолько близка к этому, что хватило бы всего нескольких толчков.

Он схватил ее за бедра и остановил.

— Ты можешь забеременеть, — выдохнул он. — Если только ты не хочешь рисковать, позволь мне кончить не в тебя. Мне это будет стоить всего нескольких лишних молитв завтра во время исповеди.

Его слова вызвали в ней дрожь, и ей захотелось совершить какое-нибудь безрассудство. Она понимала, что утром может пожалеть об этом, но сейчас это только подстегивало ее желание. К тому же, судя по болезненности и набуханию ее грудей и тому, что утром ее слегка подташнивало, они, возможно, уже опоздали с предосторожностями.

— Пусть будет, как Господь рассудит, — она сильно толкнула его вперед и на пике собственного наслаждения, пронзившего ее, словно молния, почувствовала, как он выгнулся и раскрылся глубоко внутри нее.


На холме, на участке, расчищенном под новый город, Изабель сидела верхом на лошади рядом с Вильгельмом и поглаживала холку своей кобылы. И хотя ее лошадь шла ровно и была понятливой, Аойфа выразила неудовольствие по поводу того, что беременная женщина вообще карабкается в седло, вместо того чтобы оставаться в своих покоях за рукоделием. Одной из причин, по которой Изабель все равно решила ехать, было желание бросить матери вызов, а второй было то, что ей действительно хотелось посмотреть, как будут расчищать землю и строить планы сооружения нового города на реке Бэрроу. И даже за все золото Байе она не призналась бы, насколько ей нездоровится и как ее тошнит, особенно если учесть, что Аойфа увязалась за ними, заявив, что, если ее дочери не хватает ума остаться, а ее мужу не хватает духа ее остановить, с ними должен поехать кто-то в здравом уме, чтобы справиться с возможными последствиями.

За четыре месяца, прошедших с их приезда в Ирландию, отношения Вильгельма с Аойфой достигли критического накала. Они избегали друг друга, как могли, а когда это не удавалось, старались вести себя в рамках приличий, но симпатии между ними не было. Вильгельм почти ничего не говорил Изабель о ее матери, но она чувствовала его раздражение и знала, что он считает, что она вмешивается в их жизнь и пытается ими манипулировать. Аойфа, со своей стороны, относилась к зятю настороженно и неприязненно и не слишком ему доверяла, даже когда это было необходимо. Дома она постоянно говорила: «Когда твой отец был жив», — или: «Если бы мой муж был сейчас здесь», — и эти сравнения никогда не были в пользу Вильгельма. Разрываясь между чувством долга и ощущением вины, Изабель пыталась сохранить мир, но иногда это ее утомляло.

Теперь Аойфа присоединилась к ним, намеренно пропихивая своего серого в яблоках мерина между кобылой Изабель и темным мощным гнедым Вильгельма. До этого момента его скакун стоял спокойно с отпущенными поводьями, пока Вильгельм оглядывал группу рабочих и каменщиков, занятых в строительстве, но теперь он вдруг бросился вперед и укусил обидчика. Серый резко дернулся в сторону. Выругавшись, Аойфа ударила гнедого своей короткой кожаной плетью по мягкой морде. Скакун, непривычный к такому обращению, опешил, заржал и попятился, Вильгельм же пытался удержаться в седле и не отпускать поводья. Кобыла Изабель прижала уши, и, хотя и была мирным животным, встала на дыбы и принялась бить копытом от возбуждения. Изабель натянула поводья, стараясь отодвинуться подальше от драчунов, но задняя нога кобылы заскользила по мокрому дерну, и она споткнулась, сбросив Изабель с седла. Удар был несильным, но его хватило, чтобы испугаться и покрыться синяками. Она попыталась сесть, но тело отказалось подчиниться ее воле, и ее взгляд поглотил серый морской туман.

Изабель пришла в себя от запаха жженых перьев. Закашлявшись от внезапной резкой вони, она растерянно огляделась вокруг. Она лежала на покрытой шкурой скамье в длинном зале бревенчатого дома, похожего на замок Килкенни, но не такого просторного и не так хорошо обставленного. Похоже, дом был новым, потому что в воздухе витал запах свежераспиленного дерева. Над очагом висел котел, и женщина в простом шерстяном платье помешивала его содержимое длинным деревянным половником. Дверь была открыта настежь, чтобы в комнату проникал дневной свет, и она могла слышать топот и пофыркивание лошадей и доносившиеся снаружи голоса, а среди них — голос Вильгельма.

— Дочка? — Аойфа склонилась над ней, от беспокойства ее лоб прочертили морщины.

Изабель с усилием села и взяла чашку из ее рук.

— Где я?

— Ты упала с лошади и потеряла сознание, — в голосе Аойфы вдруг зазвучало осуждение. — Я говорила, что в твоем положении нельзя ездить верхом. Скакун твоего мужа опасен. Мы привезли тебя в город, и он послал за врачом, — она фыркнула: — Один Бог знает зачем. Это женское дело, и нам ни к чему, чтобы мужчины совали свой нос куда не надо.

— Со мной все в порядке, — Изабель начала сбрасывать покрывала, но Аойфа остановила ее, крепко взяв за руку.

— Тебе нужно отдохнуть. Кто знает, какой вред ты себе нанесла.

Изабель сжала губы, но поступила, как велела ее мать. Ее и правда подташнивало, и она готова была расплакаться.

— Просто полежи спокойно, — произнесла Аойфа мягче. — Я здесь, чтобы заботиться о тебе.

Минуту спустя вошел Вильгельм в сопровождении мужчины в черной лекарской шапочке. Бросившись к постели, Вильгельм поцеловал Изабель сначала в щеку, а потом в губы.

— Слава Богу, — сказал он. — Ты в порядке?

Она кивнула и, рассердившись на саму себя, вытерла глаза, наполнившиеся слезами.

— Ничего страшного.

— Я бы так не сказала, — произнесла Аойфа, сверлившая взглядом Вильгельма и врача. — Скажите моей глупой дочери, что нельзя скакать на лошади, когда носишь ребенка. Скажите ей, что этого никогда бы не случилось, если бы она осталась в своих покоях с женщинами.

Врач выглядел сконфуженно.

— Этого никогда не случилось бы, если бы не ваше неукротимое желание влезть между нами, — огрызнулся Вильгельм, от его обычной вежливости не осталось и следа.

— Она моя дочь. Моя, — проскрежетала Аойфа. — Кто-то должен заботиться о ее благополучии, потому что ты, очевидно, не в состоянии этого сделать.

Вильгельм набрал полную грудь воздуха.

— Моя жена прекрасно знает, на что я готов ради ее благополучия, — его голос был хриплым от едва сдерживаемого гнева. — И заботиться о ней — не значит обращаться с ней как с пустоголовой девчонкой.

Аойфа дернулась, приготовившись сразиться не на жизнь, а на смерть, но Изабель поднялась с постели и схватила ее за руку.

— Мир, — сказала она. — Пожалуйста, мне необходимо, чтобы вы помирились. Это лучшее, что вы можете для меня сделать…

Вильгельм взглянул на нее, а затем на Аойфу.

— Как угодно, — сказал он. — Я не больше твоего хочу, чтобы в нашем доме были ссоры.

Он кивнул Аойфе, погладил щеку Изабель и, сжав челюсти, вышел.

Аойфа встряхнулась, как курица, когда та хочет сбросить мокрые перья. Она неуклюже посторонилась, пропустив к Изабель врача.

— Твой отец был таким же. Они в женских делах не разбираются.

Изабель закрыла глаза.

— Вильгельм — мой муж, — сказала она, настолько терпеливо, насколько это вообще было возможно. — И я не позволю тебе сеять между нами вражду.

Аойфа ахнула:

— Неужели тебе кажется, что я этим занимаюсь? Что я пытаюсь поссорить вас?

Ее губы шевельнулись, будто она старалась что-то прожевать, а дыхание участилось.

— Да, мама, я так думаю. Возможно, ты делаешь это только ради моего блага, но он хочет того же. Я такова, какова есть, я сама хотела приехать сюда сегодня. Вильгельму пришлось бы запереть меня в комнате, чтобы остановить.

Ее мать замолчала и отошла к очагу. Врач быстро осмотрел Изабель и, убедившись, что все в порядке, посоветовал ей отдохнуть; кинув быстрый взгляд на напряженную спину Аойфы, он добавил, что ездить верхом больше не следует.

Аойфа повернулась к ней.

— Ты скоро покинешь Ирландию, — вдруг сказала она. — Твой муж точно воробей, приготовившийся лететь. Он вообще не хотел сюда приезжать, а теперь, когда весна уже не за горами, с вассалами он переговорил и новый город уже заложен, он ждет не дождется возможности уехать. Он считает, что выполнил свои обязательства. И ничто его здесь больше не держит… и тебя ничто больше не держит, — Аойфа подошла к постели и погладила Изабель по щеке. — Доченька, я знаю, что у меня с твоим мужем отношения не ладятся. Надо быть полным дураком, чтобы не видеть, что он с большим удовольствием сидел бы на диване с гадюкой, чем со мной, но мне очень хочется увидеть и других моих внуков, включая того, кого ты сейчас носишь под сердцем, — в ее голосе появились просительные, жалобные ноты: — Я много лет не была в Стригиле, и мне хочется снова его повидать. Можно ли убедить твоего мужа чуть-чуть пересмотреть свое отношение ко мне и позволить мне поехать с вами?

Изабель, представив реакцию Вильгельма на такую просьбу, взглянула на мать с сомнением.

— Я так волнуюсь за тебя в твоем положении!

Изабель покачала головой и положила руку себе на живот.

— Это просто недомогание первых месяцев.

— Вынашивание и рождение детей — это время, когда женщина нуждается в поддержке других женщин, и если одной из этих женщин может оказаться ее мать, то это только к лучшему, — сказала Аойфа, поджав губы.

Не найдя в себе сил возразить, Изабель закрыла глаза.

— Я поговорю с Вильгельмом, — сказала она наконец. — Но ты поклянешься мне, что будешь поддерживать с ним нормальные отношения и не станешь пытаться поссориться с ним.

Улыбка осветила лицо Аойфы, отчего она показалась чуть ли не миловидной. Она перекрестилась.

— Клянусь мощами святого Брендана, — произнесла она так искренне, что Изабель чуть было ей не поверила.


— А что еще я могла сказать? — спрашивала Изабель, когда тем же вечером они с Вильгельмом прогуливались по берегам Бэрроу. Они решили переночевать в новом порту, расположившись в длинном зале. Его оруженосцы и ее женщины следовали за ними, но они чувствовали себя так, будто были одни. Аойфа, впервые проявив благоразумие, осталась в зале, у очага, хотя и бросила в сторону Изабель красноречивый взгляд, когда та уходила.

— Ты могла отказаться, — сказал Вильгельм покорно, но не без раздражения.

— Да, а потом всю жизнь мучиться чувством вины.

Они остановились, глядя как две ладьи под красными парусами, груженные бревнами, уплывают в закат, чтобы доставить свой груз на место к утру.

— Она поклялась не ссориться с тобой.

Вильгельм фыркнул:

— И ты ей поверила?

— Брендан всегда был ее любимым святым, — пояснила Изабель. — Я думаю, она по крайней мере постарается.

Он скептически посмотрел на нее:

— А ты хочешь, чтобы она поехала с нами?

Они какое-то время шли молча. Трава под их ногами была влажной, и она чувствовала, как подол ее платья, касавшийся щиколоток, становится тяжелым и холодным.

— Я вряд ли буду спокойно спать, если мы ее оставим, — ответила она через какое-то время. — У меня как дочери есть долг перед ней, так же как перед тобой — долг жены, а перед детьми — долг матери. Сказать по правде, мне кажется, она сама не слишком хорошо себя чувствует и боится снова оставаться одна. Она хочет сопровождать нас ради своего блага, а не моего, и я не могу ей в этом отказать.

Вильгельм покорно вздохнул:

— Тогда пусть будет так, а я сам буду молиться святому Брендану, чтобы он дал нам столько терпения, сколько возможно.

Глава 9

Тинтерн, Уэльские болота, май 1201 года


Свежим, зеленым, пробужденным пением птиц весенним утром, Изабель и Аойфа ехали из Стригильского цистерцианского аббатства в Тинтерн, притаившийся на дне Ангиддийской долины у излучины реки Ви. Крытая повозка катилась не торопясь, им не нужно было спешить. На поздних сроках беременности Изабель была уже не так проворна, а Аойфе нездоровилось вот уже несколько недель: у нее опухли ноги, и при всякой физической нагрузке начиналась одышка. Однако сегодня у нее нашлись силы для этой прогулки, их даже хватило на то, чтобы поворчать: подушки в повозке оказались недостаточно пышными и удобными.

Вилли, Ричард и Махельт резво скакали на своих пони туда-сюда, покрывая расстояние в пять раз большее, чем путь повозки, потому что они то и дело съезжали в лес по обеим сторонам дороги вслед за собаками. Вспугнутые голуби на неокрепших крыльях устремлялись к небу, а зайцы убегали от них похожими на молнии зигзагами, так что у детей не оставалось ни малейшей надежды поймать их, но преследовать было весело. Рыцарь Вильгельма Эстас де Бертремон внимательно следил за ними, но не вмешивался. Дорога в Тинтерн была спокойной, и вряд ли им грозила опасность. Младшие дети: Гилберт, Вальтер и годовалая Белла — ехали в повозке с Изабель, Аойфой и своими няньками и почти всю дорогу играли в ладушки и слушали простые песенки.

Когда они подъехали к аббатству, Аойфа взглянула на Изабель, надув губы.

— Поверить не могу, что ты собираешься уехать в Нормандию сразу после рождения ребенка, — кисло сказала она. — Твой муж снова будет на службе у короля и, скорее всего, снова уедет. Я не таскалась за вашим отцом, когда ему нужно было служить королю. Я вас с братом по чужеземью не возила.

С тех пор как они вернулись в Стригил, этот разговор повторялся уже несколько раз с незначительными различиями. Изабель старалась впускать это в одно ухо и выпускать из другого, и до определенной степени она в этом преуспела, поскольку на последних месяцах беременности она становилась очень миролюбивой и нераздражительной. Однако настырность матери была способна пробить брешь в ее защите.

— Лонгевиль — это мой дом в Нормандии, — устало сказала она. — Я с детьми не буду жить в каком-то походном шатре. Мы будем в замке, который гораздо больше, чем Стригильский.

Она заскрипела зубами, потому что только что нарушила данное самой себе обещание не поднимать эту тему. Вильгельм находился при дворе и должен был помочь королю добраться до Нормандии, чтобы разобраться с заговором, который замышляли король Филипп французский и принц Артур.

Аойфа всплеснула руками.

— Ну, тогда поезжай! — воскликнула она с пафосом. — Я вижу, как много это для тебя значит! Что я в сравнении с этим?

— Мама…

— Нет, — Аойфа усадила Беллу себе на колени и принялась играть с золотистыми кудрями, выбивавшимися из-под льняного детского чепчика. — Ты прожила без меня большую часть своей жизни, так почему бы тебе вообще не выкинуть Ирландию из головы и не сосредоточиться на Нормандии и всем нормандском? Я заметила, что ты убрала свое шафрановое платье.

Изабель изо всех сил старалась сдерживаться, а чувство вины вгрызалось в нее все глубже.

— Это потому что оно слишком теплое для лета. Как только я вернусь в Ленстер, я снова его достану.

— И когда это случиться? Еще через десять лет? От меня к тому времени останутся только кости, лежащие в земле.

Изабель молилась, чтобы Бог даровал ей терпение, чувствуя, что ее разрывают на части. Ребенок внутри ее отчаянно толкался, словно чувствуя ее напряжение. И оттого, что ее мать была права, легче не становилось. Хотя Вильгельм и начал обосновываться в Ленстере и все выглядело так, будто он собирается сделать его своим главным домом, он не мог находиться в трех местах одновременно и, выбирая между Нормандией, Англией и Ирландией, был вынужден отодвигать Ирландию назад. Еще один приезд сюда казался не ближе точки на горизонте, и они с Аойфой обе знали это.

В Тинтерне их тепло приветствовал аббат Юдо. Предок Изабель основал это аббатство семьдесят лет назад, и де Клеры всегда были его щедрыми покровителями. Вильгельм просил монахов из Тинтерна переселиться в его новое аббатство в Воу в Ирландии, и в сундуки Тинтерна потек новый поток даров, подношений и пожертвований.

Старшие дети, вымотавшиеся за время поездки и знавшие, чего ожидать, вели себя спокойно. Из младших Вальтер не терял присутствия духа в любой ситуации и всегда оставался спокойным, а Гилберту нравились церкви, и он был слишком поглощен происходившим вокруг, чтобы шалить. Только Белла сорвала всю церемонию, раскричавшись так, что ее нельзя было унять, пока няня не унесла ее к пруду с рыбами, чтобы покормить их хлебом и отвлечь ее.

Изабель, Аойфа и дети посетили вечернюю службу в церкви, и Изабель предложила подношение в виде двух мер серебра — одну для аббатства, а другую для раздачи бедным.

— Я бы не возражала против того, чтобы мой прах упокоился здесь, когда придет мой черед, — сказала Аойфа, когда они с Изабель шли вслед за священником вдоль нефа. — Здесь так спокойно.

Она смотрела, как Махельт шагает, пытаясь не наступать на границы каменных плит в полу, прядь густых медно-каштановых волос подпрыгивает у ее щеки в такт шагам.

Изабель с удивлением взглянула на мать. Аойфа обычно бывала противоречивой, эгоистичной и властной, и, когда проступала другая сторона ее натуры, это было как внезапный проблеск солнца, выхвативший красоту из лап темноты.

— Ты предпочла бы лежать со своими родственниками по мужу, а не по крови? — спросила она, не веря своим ушам.

Аойфа погладила свои четки большим пальцем.

— Твои дедушка с бабушкой лежат в Фирнсе, но мне это место никогда не нравилось. Не люблю тамошнего епископа. Твой отец и брат в Дублине, но, раз уж мне никогда не спалось спокойно рядом с ним, пока он был жив, я бы не хотела лежать с ним до скончания веков, после того как умру. Здесь все такое безмятежное, и я знаю, что не останусь одна. Ты будешь часто сюда приезжать, а в Фирнс или Дублин не будешь. Мне приятно думать о том, что мои внуки когда-нибудь смогут коснуться руками моей могилы, а после них и их дети тоже.

Изабель открыла рот и снова его захлопнула. Ее матери хватило такта не сказать о том, что ей приятно еще и то, что Изабель когда-нибудь окажется в Тинтерне, а потом и кто-то из ее детей. Аойфа утверждала место своего захоронения в «матриархальном похоронном плане». Изабель подозревала, что у ее матери есть на уме еще одно соображение, которого она не высказывает вслух: так или иначе, в конце концов ее дочь окажется рядом с ней навсегда.


Месяц спустя, несмотря на приближение лета, стояла ненастная погода. Дождь укутывал болота нескончаемым серым покрывалом, а река Ви, пенившаяся у подножий скал под замком Стригил, была бурной, точно море.

Вильгельм поднял плечи, пытаясь спрятаться от непрекращающегося дождя, и, сопровождаемый Джеком Маршалом, Жаном Дэрли и Ральфом Блэтом, не отстававшими от него ни на шаг, поспешил к дальнему временному строению, где разношерстная группа мужчин, укрывшись от непогоды под кровлей бревенчатого склада, ожидала разговора с Маршалом. Вильгельм три дня назад вернулся из королевского дворца, но в течение недели должен был отправиться в Портсмут, чтобы снова присоединиться к королю, который собирался пересечь море и отправиться в Нормандию, чтобы разобраться со своим племянником и Филиппом французским. Вильгельму нужны были солдаты, и, хотя он планировал нанять основную массу людей в Нормандии, ему хотелось пополнить их ряды валлийскими и ирландскими наемниками. Последние были неукротимы, и их излюбленным оружием были топоры, а валлийские лучники из Гвента всегда получали свою плату заслуженно.

— Ты уже отсеял кого-то? — спросил он, и Джек кивнул.

— Я избавился от одного, который оказался утонченным, как кусок рождественской солонины, и еще от одного, о котором в городе ходит дурная слава. Говорят, что он любит брать то, что плохо лежит. Я подумал, что вы таких не взяли бы, и велел им паковать вещи. Много других найдется на их место.

Как Вильгельм и предполагал, люди, ожидавшие его решения, были крепкими орешками; там были те, кого можно было назвать солью земли, а были и те, кого не назовешь иначе, как навозом. Были изгнанные из родных сел и деревень, были младшие сыновья, которые для своих родных были лишними голодными ртами, старики с жаждой приключений в крови, те, кто вернулся из крестовых походов и не нашел себе занятия в мирной жизни. Вильгельма в первую очередь интересовали последние, поскольку они знали, чего ждать, и были крепче тех, кто придет прямо из деревни, от плуга, кто впервые оставит семью, и родные края, и привычную жизнь. Он оставил тех, кто заботился о своем оружии, и отказал тем, кому было все равно. Он принял мужчин в возрасте, которые умели читать и хорошо говорили по-французски, и совсем молоденьких, которые почти не умели сражаться, но зато могли разогнать лошадь до скорости молнии и удержаться в седле. Среди солдат всегда нужны и мудрые люди, и быстрые гонцы, и он послал паренька в конюшни, чтобы его причислили к отряду Риса, его старшего конюха.

Довольный своим выбором, Вильгельм вкратце описал людям то, чего им стоит ожидать от него и чего он ожидает от них, и оставил их на попечение Ральфа.

— Мы сделаем новый набор в Нормандии, — сказал он, подставляя голову под косой дождь и направляясь к главному залу. — Я не сомневаюсь, что четверть из них изменит свои намерения, когда завидит море.

Жан ухмыльнулся:

— А вы, милорд?

Вильгельм мрачно рассмеялся этой шутке, его страх перед новым морским путешествием через Узкое морс уменьшился после того, как он едва не утонул в Ирландском. Если ему и суждено погибнуть на корабле, это не имело значения. После того как он встретился лицом к лицу со своими демонами и выжил, он стал увереннее в себе, хотя вряд ли морская болезнь будет меньше одолевать его.

В зале Изабель не было. Он возвел лестницы к верхним покоям, первые из которых, примыкавшие к общим спальням, превратились во владения Аойфы, хотя раньше принадлежали ему и Изабель. Там часто сидели за шитьем женщины, и он знал, что сегодня они не станут далеко отходить от очага.

Изабель сидела у постели матери и вышивала на пяльцах. Аойфа была полностью одета, но лежала на кровати поверх покрывала; целая армия разноцветных подушек и валиков громоздилась за ее спиной. Ее ноги были укрыты ирландским пледом. Бледное лицо было цвета воска, под глазами залегли серые тени, а губы посинели.

— Ветер дует с запада? — спросила она. Ее грудь тяжело вздымалась — очевидно, и речь, и дыхание давались ей с трудом.

— Совершенно верно, мадам, — Вильгельм протянул свой плащ одной из служанок жены и подошел к постели. — Вам сегодня нездоровится?

Он быстро взглянул на Изабель, которая тихонько покачала головой. Он знал, что сегодня утром Аойфа утверждала, что чувствует себя достаточно хорошо, чтобы присутствовать на утренней службе, но у нее никогда нельзя было точно понять, говорит она правду или делает вид.

— Приятно знать, что это ирландский ветер. Когда я проснулась на рассвете, мне казалось, я чувствую запах лугов дома.

— Это запах валлийских холмов, — сказал Вильгельм.

— Ха, я знала, что ты станешь спорить даже с больной женщиной, — сказала Аойфа, махнув на него рукой и горько улыбнувшись; она старалась показать, что с ней почти все в порядке. — Я знают, как пахнет в Килкенни, и не поверю никому, кто станет со мной спорить.

— В таком случае, — сказал Вильгельм, — прошу прощения. Я ошибся.

Ее взгляд сделался тяжелее, хотя искорки любопытства в нем остались.

— Ты хороший придворный, язык у тебя подвешен почти так же хорошо, как у ирландских бардов, но меня этим не купишь.

Воздух свистел и хрипел в ее легких, как будто они были парой изношенных мехов.

Вильгельм поднял брови:

— Что ж, я надеюсь, что мое сходство с ирландскими бардами не порождает презрения ко мне.

Она прищурилась, гладя на него.

— Моей дочери лучшезнать, что это порождает, — сказала она, бросив взгляд на большой живот Изабель, и чуть помолчала, чтобы выровнять дыхание. — Ты скоро отплываешь в Нормандию, милорд.

— И что, миледи?

— Я хочу, чтобы ты поклялся, что не забудешь Ленстер, даже когда твое сердце будет привязано к другим землям. Ленстер — это наследство моей дочери, и я не позволю тебе швырнуть его собакам, — она снова замолчала, чтобы перевести дух, и Изабель озабоченно положила ладонь на ее руку.

— Я не забуду, — ответил Вильгельм. — Клянусь честью рыцаря, что никаким волкам не дам вырвать его у меня из рук или из рук вашей дочери.

Аойфа коротко кивнула.

— Сдержи свое слово, и будь ты проклят, если нарушишь его, — помолчав, она указала на ставни. — Откройте их. Я хочу послушать дождь.


Изабель снился сон о том, как они пересекали море на пути в Ирландию. Им нужно было отвезти домой Аойфу, но в корабле появилась пробоина, и, несмотря на то что все вычерпывали воду, как сумасшедшие, ковшами, горшками, кувшинами, а рыцари даже своими шлемами, вода продолжала подниматься. Вильгельма нигде не было, но, взглянув вниз, Изабель увидела, что в одной руке она держит его окровавленный меч, а в другой череп, которым вычерпывает воду. Ее мать, сидевшая над ними всеми на троне, кричала, как ведьма-банши, что приближаются волки, которые разорвут их всех.

Она проснулась с громким криком, вся в холодном поту, сердце бешено колотилось. Образы из сна были столь явными, будто все происходило сейчас с ней в этой комнате. Она отошла прилечь, подремать, совсем ненадолго, оставив мать под присмотром женщин, но, судя по тому, как изменилось освещение комнаты, прошло несколько часов.

Боль пронзила ее поясницу и низ живота. Взглянув вниз, она с ужасом обнаружила, что ее платье и покрывало промокли и воды продолжают отходить. Живот от схваток сделался тугим, как барабан. На ее крик из другой комнаты прибежала Сибилла, жена Жана Дэрли, и, бросив беглый взгляд на Изабель, позвала на помощь и послала за повитухами.

— Слишком рано! — выдохнула Изабель Сибилле, когда та вернулась, и крепко сжала ее руку. — Господи Боже и святая Маргарита, еще слишком рано!

Схватки следовали одна за другой, быстрые и яростные, как штормовые волны. Повивальные бабки проворно помогали, а дождь снаружи так и не прекращался, словно снова наступил потоп. Тело Изабель превратилось в инструмент для извлечения боли, оно было растянутым и вздыбленным, мелодия становилась все выше и выше, пока ей не начало казаться, что она умирает от боли. Плача, вцепившись руками в женщин, она стонала и тужилась, тужилась, скрежеща зубами, со связками, готовыми разорваться от напряжения у нее в горле, пока повитухи не велели ей перестать тужиться, потому что показалась головка. Ее бедра расслабились, промежность залило липкой влагой, и повивальная бабка поднесла к ее лицу сморщенное, окровавленное существо, которое издавало слабые, попискивающие звуки, но было, хвала Господу, живо.

— Девочка, — сообщила повитуха, освобождая рот и нос девочки от слизи, оборачивая ее теплым полотенцем, и, не перерезав пуповины, отдавая ее в руки матери. — Маленькая, но выживет.

Изабель взглянула в вытянутое, похожее на кошачью мордочку, личико своей малышки. По ее подсчетам, ее новорожденная дочка появилась на свет недели на три раньше положенного срока, она, скорее всего, была зачата прошлой осенью, после возвращения Вильгельма из Англии, перед тем как они отплыли в Ленстер.

Она ласково нашептывала что-то малышке, а та в ответ раскрыла глаза и нахмурила свое уже испещренное морщинами личико, отчего Изабель улыбнулась, а потом тоже нахмурилась. Ее сон и преждевременные роды явно были знаком свыше, и, хотя она не могла понять, каким именно, это точно было предостережением.

В ту ночь дождь прекратился, а Аойфа умерла. Отец Вальтер выслушал ее исповедь после всенощной, когда стало ясно, что, если чуда не случится, она не доживет до утра. Аойфа дожила до момента, когда смогла взять на руки свою новорожденную внучку Сайбайру, и Изабель, слабая после родов, подошла к постели матери, чтобы подержать ее за руку и помолиться вместе с ней в ее последние минуты. Собравшись с силами, Аойфа прошептала:

— Берегись волков.

Эти слова словно просочились в кровь Изабель, как тающий лед, и, когда отлетел последний вздох матери, ее дочь забила такая сильная дрожь, что она не могла унять стук зубов. Озабоченно шепча что-то, женщины отвели ее обратно в постель, укутали теплыми покрывалами, согретыми горячими камнями, завернутыми в шерстяные пеленки, и дали ей выпить обжигающе-горячего говяжьего бульона. Она медленно порозовела, и тепло расплылось по ее телу, но в самом сердце Изабель по-прежнему слышала отзвуки страха и ощущала смесь вины, дурных предчувствий и боли утраты.


На долю Вильгельма выпало сопровождать гроб с телом Аойфы в Тинтерн для погребения и заниматься похоронами. Роды были недолгими, но Изабель потеряла много крови, и после родов тоже, поэтому она осталась в своих покоях, пила питательные отвары, чтобы восстановить силы, да и немыслимо было для женщины, все еще кровящей после рождения дитя, войти в церковь.

Махельт заняла место своей матери в процессии и торжественно зажигала свечи, ее семилетняя серьезность одновременно изумляла и трогала. Вильгельм пытался не думать о том, что для нее это было подготовкой к будущему. Его старшие сыновья тоже исполнили свои роли как мужчины в семье, а не как маленькие мальчики. Вильгельм поправлял их, когда они раздавали милостыню людям, следовавшим за процессией в надежде на подаяние. Вилли было одиннадцать, Ричарду почти десять. Еще несколько лет — и их нужно будет отсылать в чужой дом учиться на оруженосцев. Куда уходит время?

Стоя за стенами аббатства, он смотрел, как тени от облаков пролетают над долиной, и аббатство то накрывается тенью, то купается в золотом солнечном свете.

Махельт встала рядом с ним и проскользнула своей маленькой ручкой в его.

— Ей тут будет хорошо, — сказала она. Это было утверждение, а не вопрос.

— Да, — ответил он, легко погладив ее пальчики. — По крайней мере, лучше, чем где бы то ни было.

Глава 10

Предместья Лонгевиля, Нормандия, июль 1202 года


Крепко сжимая в одной руке обнаженный меч, а другой держа поводья, Вильгельм объезжал захваченные французские подводы с провиантом — несколько повозок, запряженных пони. На земле лежали трупы, кровь поблескивала на дороге пыльными красными ручейками и лужами. Более удачливые стояли, подняв руки за головы, и со страхом смотрели на нормандских захватчиков. Вильгельм коротко кивнул своему племяннику Джеку и убрал меч в ножны.

— Избавьте их от всего, что покажется вам ценным, а потом отпустите, — велел он. — Крови пролито уже достаточно, а удерживать ради выкупа нет смысла ни одного из них.

Он развернул коня и посмотрел на Жана Дэрли, который обследовал обозы с продовольствием.

— Здесь, в основном, строевой лес, милорд, — сказал Жан. — Правда, есть еще немного вина и солонины.

Вильгельм подъехал ближе, чтобы посмотреть на отесанные бревна, сваленные на подводах. Среди них лежали бочки со смолой, прочные веревки и тяжелые мотки железных цепей. Что ж, это, конечно, не караван с серебром, но то, что они утащили кое-что из осадного снаряжения короля Филиппа прямо у него из-под носа, было хорошим знаком, не говоря уже о том, что это изрядно способствовало поднятию боевого духа.

Он знал, что такое еда для людей, сидящих за стенами замка, подыхающих со скуки и ждущих, что случится хоть что-нибудь.

— Возьмем их с собой. Они нам точно пригодятся.

В хорошем расположении духа разведывательная группа собрала свои трофеи и повернула назад к нормандскому лагерю. Опасности не предвиделось, и Вильгельм снял шлем, однако все же предпринял обычные меры предосторожности, выслав вперед разведчиков. Возле французской границы всегда была вероятность наткнуться на вражеский отряд, подобный их собственному.

В одной из повозок, запряженной пони, Жан обнаружил два хлеба из овсяной муки и головку сыра с синими прожилками, сваренную из овечьего молока.

— Ужин, — бодро сообщил он.

Вильгельм взял один из хлебов, отщипнул ломоть, вынул кусок мякиша и положил в образовавшееся отверстие кусок сыра. После сражения жутко хотелось есть. И пить.

— Налей-ка мне вина в шлем, — сказал он, прекратив жевать. — И всем остальным. Хотя и в лагере для них еще много всего осталось.

— Милорд!

Когда он поел и попил, а отряд ровным шагом потрусил по зеленым летним дорогам, Вильгельм постепенно расслабился, возбуждение от сражения покинуло его, и напряжение ушло из его мышц.

Вильгельм не удивился, узнав, что семья Лузиньян восстала против Иоанна. Унижение от того, что невесту Гуго увели у них прямо из-под носа, заставило бы и менее воинственных людей принять ответные меры, а уж Лузиньяны и в лучшие времена миролюбием не отличались. А Иоанн, лениво потягиваясь, ответил на их протесты столь высокомерно, что они обратились к Филиппу французскому. Не в состоянии противиться такой самим Богом данной возможности напакостить Иоанну, Филипп вторгся в Нормандию, вступив в союз с бретонскими войсками, возглавляемыми принцем Артуром.

Иоанн назначил Вильгельма управлять в Арке и Ко. Э на их границах принадлежала Лузиньянам, поскольку Ральф Экзодунский был еще одним членом их семьи, а его ненависть к Иоанну была такой же неукротимой, как у остальных его братьев и сестер. Он захватил Дринкурт и Э, а также все земли между реками Брель и Бетюн. Вильгельм в ответ захватил Лилльбонн и земли графа Булонского.

Иоанн соизволил выдать Вильгельму деньги, чтобы заплатить войскам, но этого было недостаточно. Обозы с серебром приходили и уезжали. Вильгельму даже пришлось занимать деньги у мэра Руана. Наёмники, которым платили, вряд ли сбежали бы, в отличие от обычных людей, оголодавших и неспособных себя прокормить, но иногда он все же чувствовал себя маленькой птахой, кладущей червей в глотку прожорливому молодому кукушонку. Однако ему в любом случае нужно было раздобыть средства, особенно сейчас, когда король Филипп осадил Арк и намеревался взять его штурмом.

Вильгельм доел последние куски хлеба и сыра и запил их вином из рога, наполненного для него оруженосцем. И об Ирландии нельзя было забывать. Строительство нового города приостановилось, и он заменил де Кеттевиля новым рыцарем, Джеффри Фицробертом, который обладал более пробивным характером; но и он не был идеалом, так что эта мера была временной. Не далее как вчера до Вильгельма дошли тревожные слухи о том, что Мейлир Фицгенри вторгся на территорию севернее Килкенни, принадлежащую Маршалам. Ситуация требовала введения войск и выполнения каких-то ответных действий с его стороны, но он, несмотря на обещание, данное Аойфе, не мог сейчас ничего предпринять.

Их возвращение в лагерь было встречено криками восторга. Вильгельм поместил подводу с осадным снаряжением рядом со своим шатром и велел Жану проследить, чтобы вино и солонина были поровну поделены между людьми, принимавшими участие в вылазке. Снять кольчугу и кожаную поддевку было так приятно! Раздевшись, он почувствовал, как от него разит потом. Французы яростно сражались за свои осадные механизмы и провизию.

Слуга принес латунную миску с чуть теплой водой и кусок белого испанского мыла. Умываясь, Вильгельм обнаружил странный синяк и растянутую мышцу, но, в общем, ничего серьезного. В этот раз ему повезло. Ни он, ни кто-либо из его людей не получили ничего, кроме поверхностных ранений. Он вытирался куском грубого льна, когда вошел его казначей. Осберт явно занимался своими делами, торча на солнце без шляпы, потому что его лоб, щеки и похожий на клюв нос были алыми, как мак.

— Прибыла провизия из Лонгевиля, от графини, милорд, — сообщил он. — Я отправил свиней и гусей к мяснику, а сундуки с багажом и серебром поставил в вашей палатке. Гонец ждет у сержанта, на случай, если будет ответ… Да, и еще граф Ворренский просит Вас отужинать с ним и графом Солсберийским, как только вы сможете.

Вильгельм поблагодарил его и, откинув полы шатра, шагнул в свою палатку. Поскольку она была закрыта в течение дня, там было влажно и жарко и кисло пахло землей и травой. Возле его походного стола, на котором было разложено несколько пергаментных свитков, иллюстрирующих расположение французских войск, осадивших Арк, стояла дюжина маленьких бочек и пара больших дорожных кожаных сундуков. У Вильгельма поднялось настроение. Серебро позволит поддерживать боевой дух войск еще какое-то время, а он сегодня вечером сможет насладиться рассказом гонца, который привез новости из дома. Лонгевиль был не так далеко, день пути при хорошей погоде, но в сложившейся ситуации один Бог знал, когда он сможет там побывать.

Он открыл один из сундуков. Сверху, аккуратно сложенная, лежала мягкая светло-оранжевая саржевая рубаха. Рукава и горловину украшала простая вышивка в виде цепочки, выполненная желтыми и синими нитками.

— Графиня просила передать, что вышивку сделала ваша старшая дочь, милорд, — сказал Осберт.

Вильгельм улыбнулся. Казалось, тепло домашнего очага, его семьи, преодолело расстояние и достигло его. Вышивка была простой, но для восьмилетней девочки работа была выполнена великолепно. Он подозревал, что за ней скрывалась направляющая рука матери, но, тем не менее, был глубоко тронут. Он любил всех своих детей, но Махельт, его первая дочка, занимала в его сердце совершенно особое место.

Он надел новую рубашку и заколол ее у горла круглой фибулой. В сундуке еще был вышитый пояс и две пары штанов. Была коробочка засахаренных розовых лепестков и фиалок, а на дне лежала подушечка, пахнувшая розовым маслом, а в ее уголок был аккуратно вшит локон волос Изабель. Вильгельм рассмеялся и покачал головой. Его жена точно знала, что сможет его успокоить, когда он не дома. Он положил подушечку на свою походную койку, причесался, и, откусив маленький кусочек засахаренной фиалки, вынес коробочку своим оруженосцам, которые разбирали присланные ему инструменты.

— Вот, Мэттью, Бартоломью, — сказал он, — подарок от моей жены, чтобы облегчить ваш труд.

Отзвуки восторженных возгласов еще звучали в его ушах, когда он, позвав Жана и Джека, направился к шатру Вильгельма, графа Ворренского, двоюродного брата короля Иоанна.

Граф недавно вступил в права наследования и вложил какую-то часть доставшихся ему средств в покупку новой палатки и бесчисленных предметов роскоши, чтобы возвысить свою значимость в глазах окружающих. Его новая палатка представляла собой большой круглый шатер из красного с золотом полотна, украшенный насадкой в форме рычащего золотого льва, который должен был напоминать о его принадлежности к королевской семье. Его постель скрывали от глаз искусно вышитые кроваво-красные занавеси. Солсбери и де Воррен уже ели, сидя за походным столом, но де Воррен, едва увидев Вильгельма, помахал ему рукой и щелкнул пальцами, чтобы подозвать своего оруженосца.

Вильгельм занял отведенное ему за столом место, вымыл руки в поднесенной ему чаше и вытер их полотенцем, которое подал уже другой оруженосец. Перед ним поставили блюдо с жареной петушатиной и маленькими булочками, а также зеленый салат, заправленный острым клубничным соусом.

— Мы слышали, у тебя выдался хороший день, — сказал Солсбери, когда Вильгельм приступил к еде.

— Можно и так сказать, — Вильгельм бодро пересказал графам историю сегодняшней вылазки. — Так что теперь у нас есть две осадные машины, которых так не хватает Филиппу, — заключил он, — да и наемники его поголодают, пока наши будут накормлены.

Солсбери потер руки.

— Это, разумеется, поможет нам в Арке. Твоих разведчиков можно наградить, Маршал.

— Я хорошо им плачу, — ответил Вильгельм. — Когда я учился своему делу, мне сказали, что больше всего шансов на победу у военачальника, имеющего лучший разведывательный отряд, умеющий быстро реагировать. А еще у того, кто лучше всех снаряжен и накормлен, а в этом моей жене нет равных.

Солсбери согласно хихикнул:

— Я видел, приехал обоз с твоим багажом.

Вильгельм ухмыльнулся:

— Она посылает мне надушенные подушечки, свежее белье и сладости. Она знает, что для нас по-настоящему важно.

— Жаль, что моя Эла не такая, — сказал Солсбери чуть завистливо.

Де Воррену все эти сравнения были неинтересны, он предпочитал сразу поговорить о делах.

— Будем надеяться, что король Филипп и эти зарвавшиеся бретонцы снаряжены хуже, — прорычал он, потянулся за кувшином с вином и выругался, обнаружив, что тот пуст, ткнул им в своего оруженосца в бок, чтобы тот наполнил кувшин заново. Едва тот ушел, у входа в шатер появился распорядитель де Воррена, за его спиной стоял монах-бенедиктинец, в одежде, испачканной дорожной грязью.

— Милорды, — поклонился слуга. — Брат Джеффри привез новости от короля.

Де Воррен кивнул, отпустил распорядителя и подозвал монаха.

— Говори, — велел он.

Человек встал на колени:

— Милорды, король одержал великую победу. Он велел передать вам, что захватил принца Артура, а также Гуго и Вальтера де Лузиньянов.

— Что? — Вильгельм жестом разрешил монаху подняться.

Монах встал.

— В Мирабо, милорды, где те пытались захватить королеву Алиенору.

Монах с благодарностью принял вино, которым Вильгельм велел его угостить.

— Я думал, король в Ле Мане, — нахмурился де Воррен. — А это далеко от Мирабо.

Монах оторвался от своей чаши.

— Восемьдесят миль, но король со своей армией преодолел это расстояние за два дня… они скакали день и ночь, — он по привычке вытер губы рукавом.

Солсбери выглядел озадаченным:

— А что там делала королева Алиенора?

— Начни с начала, — сказал Вильгельм. — Что случилось?

Монах сделал еще один глоток и собрался с мыслями.

— Принц Артур приехал к королю Филиппу и присягнул в верности Бретани, Аквитании и Мэну, а затем немедленно отбыл в Аквитанию с двумястами рыцарями короля Филиппа, чтобы захватить эти земли.

Солсбери выругался, и все трое переглянулись.

— Королева Алиенора узнала о его намерениях и покинула Фонтевро, чтобы отправиться в Аквитанию и настроить тамошних лордов против него, но вы знаете, что она в последнее время нездорова и потому была вынуждена сделать остановку в Мирабо, чтобы отдохнуть. Принц Артур и Лузиньяны прибыли туда и осадили замок.

— Отвратительно, — пробормотал Вильгельм, наполняясь праведным гневом: почти восьмидесятилетняя женщина должна терпеть оскорбления и унижения от собственного внука и его союзников, которые готовы чуть ли не собаками ее травить.

— Королева послала к королю за помощью, но надежды у нее было мало, потому что он находился в Ле Мане. Принц Артур пообещал отпустить ее, если она поможет ему заполучить Аквитанию. Чтобы выиграть время, она притворилась, что хочет обдумать это, но своим людям сказала, что скорее проползет на животе вдоль всей Аквитании по осколкам стекла, чем уступит ему хоть пядь этой земли. Артур и Лузиньяны захватили город и замок — все, кроме внутренних покоев, где она закрылась.

Не в силах усидеть на месте, Вильгельм вскочил на ноги и принялся ходить из одного конца шатра в другой. Он взглянул на раскинувшийся перед ним лагерь. Маршал знал, что сделает с Артуром и Лузиньянами, если их глотки когда-нибудь попадутся ему под руку.

— Они свое получили, — сказал монах с мрачной удовлетворенностью в голосе. — Как только мой господин король услышал от королевы мольбу о помощи, он тут же бросился ей на выручку. Он скакал всю ночь и весь день, а потом еще целую ночь и на рассвете прибыл в Мирабо. Принц Артур и Лузиньяны даже не поняли, кто на них напал. Только что они заканчивали трапезу и готовились к последнему штурму, а в следующее мгновение на них уже были направлены мечи. Трое братьев Лузиньянов были взяты в плен вместе с принцем Артуром и двумястами французскими рыцарями, для короля Филиппа и бретонцев это настоящая катастрофа.

— Ха! — воскликнул Солсбери, яростно стукнув по столу кулаком, так что тот подпрыгнул. — Я знал, что Иоанн велик! Я это знал! Эта победа не меньше тех, которые совершал Ричард! Пусть-ка они теперь посмеются, глядя в сторонку!

Прибыл новый кувшин с вином, и три графа подняли кубки за победу, а монаху было подано блюдо с жареной петушатиной и хлебом.

Вильгельм был возмущен. То, что случилось с Алиенорой, оставило в его душе дурной осадок. Он был теперь вдвойне доволен, что в свое время отговорил Хьюберта Вальтера поддержать Артура.

— Отдохнув, вы, возможно, согласитесь доставить еще одно послание, — мягко попросил он монаха.

— С радостью, милорд, — ответил монах, не отрываясь от еды.

Вильгельм подпер рукой подбородок.

— Монаха пустят туда, куда я не послал бы своего обычного гонца. Я прошу вас отправиться к Ральфу Экзодунскому во французский лагерь. Он должен узнать, что его братья в заточении.

Монах захлопал глазами.

— Я сделаю так, что ваше путешествие будет стоить того, — сказал Вильгельм, прежде чем удивление обернулось отказом. — Если вы не можете принять плату лично для себя, я сделаю щедрое пожертвование в ваш монастырь.

Загнанный в угол, монах растерянно согласился, хотя тяжелый кошелек с серебром, который дал ему Вильгельм, несколько скрашивал его огорчение.

— Я всегда возвращаю свои долги, — сказал Вильгельм, и монах подумал, что он говорит о серебре. Но его замечание относилось и к Лузиньянам.

Глава 11

Лонгевиль, Нормандия, апрель 1203 года


— Папа вернулся, — сказала Махельт. Она сидела у окна, выходившего во двор, и кормила своих коноплянок семечками.

Изабель, обсуждавшая со своим писцом послание, касающееся дара собору в Глендало в Ленстере, прекратила разговор и подошла к окну. То, что она увидела, заставило ее быстро раздать служанкам приказания и поспешить в зал, чтобы встретить мужа. Вильгельм вошел в дом широким шагом, как будто пытался догнать великана или, наоборот, убежать от него. Он всегда был очень энергичен, но Изабель поняла, что случилось что-то плохое. Обычно его энергия была живой, бьющей ключом, а сейчас от него исходила злость, он будто источал злобу, когда поднимался по ступеням, лишь мимоходом приветствуя слуг и рыцарей в зале.

Изабель произнесла положенные слова приветствия, жестом отпустила слуг и последовала за мужем в личные покои. Она взяла его плащ, махнув женщинам, чтобы отошли, и велела нянькам занять детей. Махельт отчаянно хотела показать отцу свою коноплянку, но Изабель была непоколебима, и, несмотря на слезы и уговоры, отослала и ее, оставив дочку на попечении Сибиллы Дэрли.

Изабель наскоро собрала ужин: толстые ломти хлеба, говядины, зелень и пироги с мозгами. Она распорядилась принести таз с горячей водой и свежие льняные полотенца, все еще пахнущие солнцем, которое выбелило их, пока они висели на площадке для сушки белья.

— Насколько все плохо? — спросила она, наливая ему вина, когда за последним слугой закрылась дверь.

Он зарылся рукой в волосы, все еще темно-каштановые на лбу и вдоль пробора, но на висках начали появляться серебряные нити. Он уже много раз ворчал, что до того, как Иоанн сел на трон, у него седых волос не было, и это было правдой. Взяв чашу с вином из ее руки, он отпил, отставил ее, а затем ополоснул лицо и руки горячей водой.

— Я пока не знаю.

— Лонгевиль в опасности?

Уильям вытер лицо и руки.

— Пока нет, но Иоанн, если захочет, может к середине лета устроить так, что мы его потеряем, — Вильгельм бросил полотенце на дорожный сундук. — Он только что отпустил братьев Лузиньян и в результате потерял поддержку Вильгельма де Роше.

Изабель прикусила губу. Это было совсем плохо.

— Если бы я не видел этого своими глазами, я бы не поверил, что сын королевы Алиеноры может быть таким глупцом. Все, что он с них взял, это обещание, что они уйдут с миром и не станут больше против него восставать, — Вильгельм снова взял свою чашу с вином, осушил ее в несколько больших глотков и, с яростью хлопнув ею об стол, снова наполнил ее. — Их дело было решенным, но Иоанну зачем-то понадобилось возвратить отрубленную голову на шею. Лузиньяны верны своему слову так же, как шлюха обету благочестия. Они же все разбойники и бандиты! Господ Всемогущий!

Изабель редко видела его таким взбешенным. Обычно неприятности стекали с него как с гуся вода.

— А что де Роше? — спросила она. Он был сенешалем Анжу, человеком скрупулезным и принципиальным. Понимая, что у принца Артура есть определенные права, тем не менее он был в ужасе от того, что этот молодчик решился напасть на королеву Алиенору в Мирабо; де Роше с копьем в руках мчался спасать королеву и помог разбить войско Артура и Лузиньянов. — Что Иоанн с ним сделал?

Вильгельм взял пирог с мозгами.

— Де Роше согласился помочь в Мирабо, при условии что ему впоследствии дадут перемолвиться с Артуром словечком.

— Да, — сказала Изабель, — понимаю.

— Ну, а Иоанн вообще запрещает ему видеться с Артуром и отказывается вести с ним переговоры о выкупе. Де Роше говорит, что Артур — законный наследник Турени и Анжу, и это правда. Он говорит, что Иоанн должен позволить Артуру сдаться, принять его извинения и отпустить его, — он помахал рукой с пирогом. — Он утверждает, что утихомирить несовершеннолетнего подростка будет нетрудно. Но теперь Иоанн сделался упрямым как осел и перевез Артура в Руанскую крепость.

— Ты его видел?

— Да, на прошлой неделе, — Вильгельм с отвращением скривился. — Он эгоистичный и испорченный, и он так полон желчи, что я удивляюсь, как он до сих пор не взорвался. Если бы он был одним из наших сыновей, я бы оттаскал его за уши и искупал в бочке.

Во взгляде Вильгельма читалась злость.

— Угрожал отобрать у меня Пемброук, когда он станет королем. Я ответил, что для этого потребуется копье подлиннее того, что у него между ног, а, поскольку я не любитель кровавых состязаний, я не хочу смотреть, как он будет пытаться это сделать.

Изабель покачала головой:

— Возможно, это все мальчишеская бравада.

Вильгельм доел пирог и потянулся за следующим.

— Если это и так, то она зашла слишком далеко и продолжается уже слишком долго. Де Роше утверждает, что будет правильным освободить мальчишку. Я согласен. Артур может вести себя как волчонок, но за всем этим кривляньем и руганью скрывается испуганный щенок, поджавший хвост. Он ненавидит Иоанна, но дело не в этом. Похоже, ненависть у анжуйцев передается по наследству, — он глубоко вздохнул и стряхнул крошки с одежды. — Будь я на месте Иоанна, я бы посадил его в Бретани. Много вреда он не наделает, а люди скоро устанут от него и его выходок. А теперь терпение де Роше лопнуло, и он уехал, чтобы присоединиться к Филиппу французскому.

Изабель с ужасом посмотрела на Вильгельма. Де Роше был под стать своему имени, означавшему «скала», и Иоанну потеря такого сторонника была просто не по карману.

— Так что теперь мы лишились одного из своих самых преданных союзников, он встал на сторону французов, а куда он, туда и другие пойдут, — сказал Вильгельм.

— Что же делать?

— Один Бог знает, — сказал Маршал устало. — Я молюсь, чтобы у Иоанна прорезался хоть какой-то здравый смысл, пока не стало слишком поздно. Он не может загнать Лузиньянов обратно в клетку, но если бы он выпустил Артура из его заточения в темницу попросторнее… Месяц назад победа была за нами. Сейчас мы можем потерять все.

Она внимательно следила за ним взглядом.

— Ты хочешь сказать, что мы можем потерять Лонгевиль и другие наши нормандские земли?

Вильгельм пожал плечами:

— Такое возможно. Я не говорю, что это обязательно случится.

У Изабель мурашки побежали по коже. Она никогда раньше не видела Вильгельма настроенным так мрачно. Даже когда все было плохо, он вцеплялся когтями в то хорошее, что у него еще оставалось, и наполнялся непоколебимой решимостью все исправить, он был готов бросить вызов кому и чему угодно.

— Наверняка мы можем что-то сделать, чтобы обезопасить себя в будущем?

Вильгельм снова наполнил свою чашу и уселся на скамью со множеством подушек, стоявшую перед огнем.

— Помогло бы, если бы Иоанн был готов вступить с французами в переговоры, но убедить его… — он покачал головой и тяжело вздохнул.

— У тебя есть друзья и родственники в обоих лагерях. Ты должен попытаться.

— Я так и сделаю, любимая, но привести лошадь к водопою не значит заставить ее пить. А я еще думал, что с Ричардом трудно! Он, по крайней мере, был прямолинейным. Не держал камней за пазухой. Если он пил, так пил и не собирался при этом из чувства мести втихаря врезать тебе по яйцам. О Боже, хватит уже об этом. Где дети? Я лучше отвлекусь от этих мыслей в их чудесной компании, чем стану напиваться до обморочного состояния.


В Руанской крепости у Вильгельма де Броза не было возможности отвлечься в компании жены и детей, и поэтому оставалось только пить. В кишечнике бурлило, мочевой пузырь был переполнен, шаг неверен; он, шатаясь, вышел наружу вдохнуть свежего воздуха и облегчиться. Он вышел от короля, который беспробудно пил со своими рыцарями и шлюхами, играл в кости и яростно спорил. От своего господина, человека, которого он посадил на трон, поклявшись, что предсмертным желанием Ричарда было сделать Иоанна своим наследником. Человека, который был обязан ему всем. Жена де Броза говорила, что он должен взамен просить короля обо всем, потому что благодарность Иоанна все еще не звенела в карманах. А чем богаче они будут, тем сильнее разрастется их власть.

Тени стражников на зубчатой стене казались обманом зрения, вызванным светом их дымящихся факелов. Одна из башен называлась Колодец Конана. Король Генрих I в молодости в припадке ярости столкнул оттуда человека. Де Броз какое-то время наблюдал за танцем факелов, но быстро пожалел об этом: голова у него закружилась, и он был вынужден схватиться за стену. Спустя какое-то время он пришел в себя достаточно для того, чтобы порыться в штанах, найти свое хозяйство и со вздохом облегчения начать мочиться на стену. Его мочевой пузырь был настолько переполнен, что моча била из него фонтаном, а координация движений так плоха, что он забрызгал свои шелковые вышитые туфли и отороченный мехом подол.

Из темного проема двери вышли двое мужчин. Де Броз внимательно следил за ними. Даже несмотря на то что он едва держался на ногах, он был готов к опасности. За власть нужно платить, и на пути к ней он нажил очень много врагов и очень мало друзей. Мужчины двигались украдкой, но он все равно узнал в них двух телохранителей Иоанна: это были наемники из Пуату, рыцари, не слишком гостеприимно принимаемые остальными. Иоанн держал их при себе, потому что ради денег они были готовы на все. Андре, тот, что повыше, должен был каждый день приносить Артуру еду и выносить парашу, с тех нор как того перевезли из замка Хьюберта де Бурга в Фалезе в самую глубокую и темную камеру Руанского замка.

Де Броз краем глаза внимательно следил за ними, но они, похоже, были заняты своим делом. Крадучись, они дошли до ворот, подкупили стража, звякнув серебром, и выскользнули в ночь. Де Броз закончил мочиться и поправил одежду. Он что-то не мог припомнить, чтобы Иоанн велел им выполнить секретное поручение, но, с другой стороны, король был настолько скрытен, что угадать ход его темных мыслей было невозможно. Де Броз уже собрался вернуться в зал, но что-то привлекло его внимание, заставив помедлить и перегнуться через парапет, чтобы взглянуть вниз, в сторону камер, откуда только что вышли наемники. Он помедлил так, некрепко держась на ногах; желудок болел, и мочевой пузырь тоже, оттого что еще недавно был так растянут. Инстинкт подсказывал де Брозу оставить колодец в покое, но любопытство и ощущение, что что-то не так, заставило его наклониться через решетку к каморке привратника. Стражник, жаривший себе яичницу с беконом на жаровне, обернулся безо всякого любопытства.

От запаха еды у де Броза потекли слюнки, но к горлу подкатила тошнота.

— Дай-ка мне свой фонарь! — прорычал он.

Человек выполнил его требование безо всяких пререканий, как будто известные лорды все время посреди ночи что-то у него требуют.

— Куда это те двое отправились? — спросил де Броз.

— В городской бордель, милорд, по крайней мере, так они сказали. Свидание с французской шлюхой.

— Здесь и нормандских полно, не обязательно к французским таскаться.

— Я им сказал, что раньше утра назад не пущу и что они рискуют, потому что уходят в запрещенный час, но такие ничего не слушают. Собственную мать за грош по стенке размажут.

Де Броз хмыкнул и побрел шатающейся походкой через тюремный двор ко входу. Он спускался по лестнице очень осторожно, боясь поскользнуться в своих туфлях с мягкими подошвами и свернуть шею. У него перехватывало дыхание, а волосы на затылке встали дыбом, как у охотничьей собаки, когда она видит дикого вепря.

В самом основании башни размещались камеры. Де Броз бывал здесь бессчетное количество раз, он был свидетелем того, какие методы применяются, чтобы заставить пленников заговорить, некоторые из них и сам применял; знал он и об узком туннеле, и о двери, которая открывала к камерам путь для потока вод Сены; здесь все было предусмотрено для быстрого избавления от любых отходов.

Подойдя к одной из камер недалеко от этой двери, де Броз поставил фонарь в нишу в стене и, помедлив мгновение, поднял тяжелый засов и со скрипом открыл дверь. Ему в нос ударил гнилой запах, смесь вони соломы, фекалий, мочи, плесени, сырости и крови. И, хотя он знал, как пахнет в таких дырах, ему пришлось сдержать рвотный позыв. Он слышал глубокий стон агонизирующего животного и шорох соломы, на которой оно двигалось. Писк и топот крысиных лапок. Де Броз поднял левой рукой фонарь и, держа в правой кинжал, вошел в камеру принца Артура.

Парень лежал, свернувшись калачиком на кучке гнилой соломы, притянув колени к животу. Его панталоны, когда-то имевшие веселенькую, полосатую, красную с синим расцветку, теперь были так грязны, что невозможно было угадать их первоначальный цвет. Он скулил и бормотал что-то, стуча зубами. Андре с приятелем явно развлеклись с ним, перед тем как отправиться в город. Иоанн против этого не возражал, и у де Броза на этот счет не было определенного мнения. Из парня нужно было повыбить гордыню и спесь. В этом ничего плохого не было. Он подошел ближе, поднял фонарь повыше, чтобы оценить, какой принцу нанесен вред, ожидая, что Артур поднимет голову ему навстречу, но этого не случилось. А потом де Броз увидел кровь, паутиной оплетшую руку мальчика и пропитавшую его одежду.

— Мария, Матерь Божия, — прошептал он.

Артур обернулся на звук его голоса и заверещал, забившись, как кролик в капкане. Де Броз уставился на разбитое лицо, превращенное в кровавое месиво, на опухшие глазницы, забитые черным желе свернувшейся крови, на затекшую красную маску под ними, на кричащий раскрытый рот и потерял равновесие; его рвало снова и снова, пока в желудке и в горле не появилось ощущение, будто их разодрали изнутри.

— Господи, о Господи Всемогущий! — его собственный стон доносился до него будто издалека.

— Пожалуйста, — всхлипывало существо, которое еще совсем недавно было неуклюжим и язвительным шестнадцатилетним подростком, а сейчас стало ползающим нечто, живым, но на грани смерти, больше напоминающим трупы, которые валяются на перекрестках дорог и которыми ужинают вороны. — Пожалуйста…

Де Броз не помнил, как он добрался обратно до зала, но, видимо, как-то все-таки умудрился это сделать, поскольку внезапно он обнаружил, что, спотыкаясь, идет через возвышение к Иоанну, который сидит, облокотившись на походный стол в винных пятнах, и рядом с ним стоит почти пустая бутыль. Глаза короля блестели, зрачки расширились настолько, что почти закрывали темно-желтую радужку, щеки разрумянились. Один из его приятелей-холостяков, Йохан Рассел, пытался сказать ему что-то, моргая невидящими глазами, как сова, но был слишком пьян, чтобы выдать что-то более вразумительное, чем невнятное мычание и пускание слюней.

Иоанн поднял глаза и встретился взглядом с де Брозом.

— Фу, — сказал он, скривив рот, — от тебя несет мочой и блевотиной. Убирайся. Ступай, умойся.

Де Броз судорожно сглотнул, потом еще раз. Он думал, что его больше не будет рвать, но сейчас чувство было такое, что через мгновение он зальет желчью колени Иоанна:

— Сир, вы должны кое-что увидеть…

Иоанн грубо рассмеялся:

— Если у этого «кое-чего» нет светлых волос и сисек размером с вымя, не думаю, что мне это будет интересно, верно, Рассел?

— Сиськи… вымя, — промычал последний, падая головой на стол и закрывая глаза.

Де Броз наклонился поближе к Иоанну и прошептал ему на ухо ужасную правду, которую только что узнал. Какое-то время выражение лица Иоанна не менялось. На нем застыла циничная ухмылка, глаза недобро поблескивали. А затем слова будто начали тонуть в его голове, и их осмысление стало проступать на лице.

— Ослепили? — спросил он.

Де Броз кивнул и бросил быстрый взгляд в сторону Рассела.

— Да, сир. И Андре, и Раймунд из Пуату покинули башню.

Иоанн вскочил на ноги и чуть не упал. Слуги бросились к нему на помощь, но он жестом отослал их прочь, будто отгоняя мух. Рассел попытался встать, но Иоанн толкнул его, и тот плюхнулся обратно.

— Отправляйся в постель. Или спи здесь, мне все равно. Я тебя отпускаю. Де Броз, со мной.

— Кто еще об этом знает? — спросил Иоанн, когда они с де Брозом осторожно, неуверенно ступая, спускались ночью по крутой лестнице вниз, в ад, выдыхая целые облака винных испарений.

— Насколько мне известно, сир, никто, — де Броз подавил рвотный позыв. — Я почувствовал, что что-то не так, и сам отправился посмотреть…

Он надеялся, сам себе не веря, что когда они придут, мальчик будет уже мертв. В его сознании продолжали всплывать полные запекшейся крови невидящие глазницы и залитое кровью лицо.

Иоанн помедлил перед дверью камеры. Все надежды де Броза на то, что Артур мертв, рухнули: изнутри доносился протяжный, тонкий, режущий крик. Иоанн отодвинул засов и вошел внутрь, солома мягко похрустывала у него под сапогами. Отвернувшись, де Броз поднял фонарь как можно выше и смотрел, как тени лижут поблескивающие от влаги стены. Он тоже будет слепым. Он не станет смотреть.

Несмотря на опьянение, Иоанн оставался проворным, как кошка; он подошел к кучке красной соломы, на которой лежал его племянник, и долго молчал, глядя на него.

— Силы господни, я убью сукиных детей за это! — прошипел он. Де Броз слышал, как тот сел на корточки, и видел, как задвигались и заметались по скользким зеленоватым стенам тени, когда Иоанн осматривал Артура, а тот бился и кричал.

Де Броз поежился:

— Что вы собираетесь делать, сир?

— А что я могу сделать? — спросил его Иоанн ничего не выражающим голосом. — Я не могу его в таком виде предъявить миру. Ему уже причинен непоправимый вред.

Де Броз с завидным постоянством видел Иоанна в дурном расположении духа. Один или два раза он видел вспышки кипящей, раскаленной ярости, но то, что происходило сейчас, было чем-то иным. Его нынешний гнев был каким-то необъяснимым и острым, как осколки льда, от него было такое же горькое, обжигающее ощущение. Иоанн полностью контролировал свои чувства, как и всегда, но все же такого Иоанна де Броз не знал. Этот Иоанн подошел к самому краю чего-то и готов был броситься в бездну.

— Сир? — де Броз был сильным мужчиной, но сейчас его голос дрожал, как у молодого оруженосца.

— Бессмысленно оставлять его в живых. Он не оправится. Я лишь облегчу его страдания. Он же мой племянник, — он вынул из-за пояса маленький острый нож, которым он тем вечером резал себе яблоко, и придавил ногой шею Артура, чтобы тот не смог пошевелиться.

Де Броз отвернулся и так крепко зажмурился, что в глазах у него поплыли кроваво-красные звездочки. Все произошло почти беззвучно. Мягкий стон, сопровождающий напряжение мышц, тихий треск, бульканье крови и шорох соломы (Артур забился в предсмертной агонии), а потом тишина, нарушаемая только дыханием Иоанна и де Броза, тяжелым, как сталь. Де Броз был почти уверен, что в следующее мгновение лезвие полоснет по его горлу.

— Есть работа, — произнес тем же ледяным тоном Иоанн. — Поставь фонарь и помоги мне.

Де Броз вздрогнул так, будто ему самому был нанесен смертельный удар. Его зубы стучали так же, как зубы Артура, до того как нож прошелся по его горлу.

— Да соберись же ты, — прорычал Иоанн. Фонтан крови Артура не забрызгал его, но де Броз все еще ощущал в воздухе ее солоновато-сладкий запах. — Ты замешан в этом, и поэтому ты в такой же опасности, как и я.

— Я… я ничего не сделал, — де Броз в ужасе уставился на Иоанна.

— И кто тебе поверит? — фыркнул Иоанн. — Люди знают, что ты мой сторожевой пес. При дворе на каждом углу болтают о том, что Вильгельм де Броз за землю или золото пойдет на все. Ты, так же как и я, не должен допустить, чтобы это вышло на свет. Нравится тебе это или нет, но ты увяз в этом по уши. И для того, чтобы мы могли выплыть, мой племянник должен бесследно кануть на дно. Тебе понятно? — он пододвинулся ближе, выдыхая винные пары прямо в лицо де Брозу: — Бесследно… Если об этом хоть что-нибудь станет известно, я буду знать, откуда просочились слухи, и для тебя не найдется на свете места, где можно спрятаться, ни для тебя, ни для твоей семьи — никогда.

Де Броз сглотнул и кивнул. После смерти он отправится в ад, но вряд ли ему удастся ощутить разницу, потому что он попал туда еще при жизни.

Глава 12

Лонгевиль, Нормандия, лето 1203 года


Изабель пробовала ткань на ощупь, пытаясь понять, хороша ли она. Это была добротная фламандская саржа, сотканная из английской шерсти и выкрашенная в насыщенный синий цвет лучшей вайдой из Тулузы. Купец, торговавший тканями, специально приехал в Лонгевиль, чтобы показать свой товар, и сейчас внимательно наблюдал за ней, как гончая в ожидании команды.

Детские голоса, доносившиеся со двора, заставили ее подойти к окну и выглянуть наружу. Вилли, Ричард и шестилетний Гилберт учились наносить удары мечом под присмотром одного из рыцарей. «Они так быстро растут!» — с гордостью и тоской подумала она. Вилли в свои тринадцать тянулся вверх быстрее, чем пшеница по весне, а голос, все еще детский, вот-вот должен был начать ломаться. И мышцы у него развивались, хотя фигура все еще оставалась мальчишеской. А кажется, всегоминуту назад он появился на свет, и она пеленала его и укачивала на руках. А сейчас он любыми способами уклонялся от ласки и компанию мужчин предпочитал женской. А Ричард быстро бежал за ним вслед, куда бы тот ни шел, поскольку разница в возрасте у двух братьев была всего восемнадцать месяцев.

С ее сыновьями тренировались несколько других ребят, в частности парочка де Брозов, помладше. Изабель в Лонгевиле навещала леди Мод, пока их мужья были в отъезде с королем. Изабель не слишком любила леди Мод, но не могла отказать жене союзника и одного из самых влиятельных людей при дворе. Вильгельм де Броз так высоко воспарил, обласканный королем, что походил на ястреба, высматривающего в траве куропаток. Награды, подарки и замки сыпались на него как из рога изобилия, но леди Мод это, похоже, мало радовало. Обычно грубоватая и самоуверенная, она приобрела неприятную привычку все время тереть руки, будто хотела что-то с них смыть. Изабель гадала, не начало ли давать о себе знать напряжение, вызванное необходимостью соответствовать королевским ожиданиям и запросам.

Вернувшись к рулонам ткани, Изабель сообщила торговцу, что возьмет синюю шерсть.

Мадам де Броз, рассматривавшая рулон льняного полотна, насмешливо фыркнула:

— А я-то думала, что ты слишком занята упаковкой вещей перед отступлением, леди Маршал, и не захочешь добавлять к ним еще тряпок.

— Детей надо во что-то одевать, миледи, а здесь выгоднее покупать фламандскую саржу, чем в Англии. Думаю, вы скоро поймете, что я готова ко всему.

— Я тоже так думала, когда была наивной, как ты, — запальчиво сказала Мод.

Изабель выпрямилась.

— Не стоит путать вежливость с наивностью, — осадила она ее. — Я знаю, как устроен мир.

— Да неужели? — мрачно спросила Мод и улыбнулась одной из своих безрадостных желтозубых улыбок. — Как и у меня, у тебя есть хорошие, сильные сыновья, которыми можно гордиться. Твои старшие скоро станут мужчинами; я видела, как ты за ними следишь, и я знаю, о чем ты думаешь. Еще пара лет — и старший станет оруженосцем, начнет таскаться за юбками, зажимать девиц по углам, если получится, отправится воевать, а его братья и сестры будут еще младенцами в колыбельках, а то и вовсе в утробе.

Изабель залилась краской и убрала руку с живота; это просто смешно, месячные у нее закончились на прошлой неделе, и она знала, что не беременна, даже несмотря на то что Вильгельм несколько раз приезжал к ней, расстроенный, разочарованный, нуждающийся в успокоении.

— Да, — ответила она, — я горжусь своими сыновьями по праву.

Выражение лица Мод смягчилось:

— Как и мои для меня, твои для тебя — это выражение твоих достижений. Все матери любят своих сыновей, хотя, кто знает, что теперь думает о Иоанне королева Алиенора. Он, должно быть, принес ей страшное разочарование. — Она показала на льняное полотно: — А получше у вас нет? — спросила она у торговца требовательно и придирчиво. — Эта ткань подходит для крестьянской одежды.

С покрасневшими ушами человек зарылся снова в свои рулоны. Мод опять повернулась к Изабель:

— Я не хочу потерять своих мальчиков. Я беспокоюсь о них, и ты должна беспокоиться о судьбах твоих.

На Изабель накатил страх. Она почувствовала опасность.

— Жаль, что вы не изъясняетесь яснее, миледи.

Мод покачала головой:

— Я ничего не скажу. Бог все видит. Рано или поздно он всех нас взвесит на своих весах, и дела некоторых людей приведут их в ад. — Она обернулась к торговцу: — Я возьму два рулона того, алого. Для моего мужа сойдет, сохрани, Господи, его слепоглазую, глупую душу.

Мод осталась поужинать, но не стала налегать на засахаренные фрукты и цветы, настояв на том, что ей нужно отправляться в Дьепп, чтобы подготовиться к морскому путешествию домой. Изабель проводила ее до выхода из замка и со вздохом облегчения простилась с гостьей. Она попыталась заглушить тревогу, играя с детьми в жмурки, вслепую кидаясь то на одного, то на другого из них, но, когда игра закончилась, смолк смех и дети занялись другими делами, ее беспокойство вернулось.

Она позвала своего капеллана отца Вальтера и, когда он, войдя, поклонился ей, села на скамью в стенной нише и жестом велела ему сесть рядом.

— Леди де Броз сегодня вела себя очень странно, — сказала она ему и пересказала свою беседу с Мод.

Отец Вальтер почесал за ухом; на лбу, между карих, глубоко посаженных глаз, которые он тщательно отводил от нее, залегли морщины.

— Не пытайтесь что-то скрыть, — пригрозила Изабель.

Он выглядел задетым:

— Миледи, я надеюсь, вы уже достаточно хорошо меня знаете и не подумаете обо мне такого. До меня доходили кое-какие слухи о принце Артуре, но это все может оказаться только досужими домыслами и не иметь никакого отношения к сегодняшнему поведению леди Мод.

Изабель бросила в сторону капеллана красноречивый взгляд:

— Когда упоминается имя Артура, дальше жди рассказа о чем-то плохом. Иоанн освободил его? Милорд говорил, что ему стоит так поступить.

Вальтер нахмурился сильнее и покачал головой.

— Миледи, боюсь, это не так. Принц… — он сложил руки на груди и уставился на носки своих сапог, — …исчез.

— Что значит исчез?

Отец Вальтер с беспокойством взглянул на нее:

— О нем ничего не слышали с тех пор, как он попал в Руанскую крепость. Король Филипп несколько раз требовал встречи с ним, как и собственные вассалы принца, но безуспешно.

— Вы считаете, он мертв? — она уже пожалела о том, что начала этот разговор.

Он покачал головой:

— Я не знаю, чему верить, миледи.

Изабель подумала о беспокойстве Мод, о ее двусмысленных намеках, которые могли означать все или ничего. Матерь Божия, что если Артур действительно мертв? Если его убили? Скорее всего, Вильгельму де Брозу об этом известно, поскольку он все время рядом с королем и он был коннетаблем в Руанском замке. Она взглянула на своих сыновей, которые боролись, поставив руки локтями на стол, и у нее кровь застыла в жилах.

Отец Вальтер склонился вперед и сжал ее ладони в своих, чтобы вместе помолиться.

— Успокойтесь, миледи, — сказал он. — Это только слухи. Правда раскроется со временем, а Господь видит все.

— Да, — ответила она.

Она пыталась найти в этих словах успокоение, но они не могли растопить лед, сковавший ее душу.

— Господь все видит, — она закрыла рот, не произнеся вслух богохульного: «И ничего не делает».

Глава 13

Кентерберийское аббатство, Рождество 1203 года


Потягивая приправленное сладкое вино и закусывая жареным миндалем, Изабель сидела за столом и наблюдала за танцорами, кружащимися под мелодию рождественских гимнов. Их процессию возглавляла молодая королева; ее платье, расшитое драгоценными камнями, поблескивало, а заплетенные в косу волосы были перевиты серебряной лентой. В пятнадцать лет у нее была женственная фигура, но она все еще была стройной и гибкой, как молоденькая лань. Иоанн следил за ней похотливым взглядом, и ей было явно не по себе от этого.

— Я знаю, каково ей, — сказала Ида Норфолк, присоединяясь к Изабель. — Я однажды была в такой же ситуации: очень молодая, танцевала в красивом платье, а король, желавший только одного — сорвать его с меня, пожирал меня глазами заживо.

— И вы были так же напуганы, как она?

— Разумеется, но в то же время мне льстило, что сам король Англии уделяет мне такое внимание.

— Она что-то не выглядит польщенной, — пробормотала Изабель.

Ида пожала плечами.

— Она королева. У нее есть свои покои, и она вольна делать, что пожелает, в пределах разумного, конечно, когда его нет рядом. Он дарит ей наряды и драгоценности и любит хвастаться ею на людях. Когда она родит ему парочку наследников и дочь, он оставит ее в покое, — она положила руку Изабель на колено: — Не хмурьтесь так. Разумеется, мне жаль бедую девочку. Я за все дамасские шелка не захотела бы поменяться с ней местами. Я говорю только о том, что ей есть, чем утешиться. У нее тоже будет власть, однажды, когда она станет достаточно взрослой для того, чтобы это осознать.

Изабель промолчала. Она думала, что ничто на свете не может утешить того, кто находится во власти такого человека, как Иоанн. Когда она представила, что можно в пятнадцать лет оказаться под ним в супружеской постели, ее затошнило.

Ида переключила внимание с молодой королевы на своего мужа, который оживленно о чем-то беседовал с Вильгельмом и Боллвином де Бетюном.

— Только посмотрите на них, — ласково сказала она, — сплетничают, как старухи.

Изабель вслед за ней перевела взгляд и тоже улыбнулась при виде этой компании. Вильгельм был совершенно спокоен, его поза непринужденна, плечи расслаблены. Роджер Норфолк рисовал в воздухе картины, а Вильгельм согласно кивал и улыбался. Было приятно видеть его таким: в последнее время он мало смеялся, положение в Нормандии было отчаянным.

Король вернулся в Англию в начале декабря, оставив позади себя руины. Водрей и Радепон отошли французам. Гайар был в осаде, Руану грозила опасность. Лонгевиль и другие нормандские земли Вильгельма были в безопасности, но кто знал, надолго ли? Король Филипп уже пообещал один из замков Вильгельма графу Булонскому. Иоанн обещал заняться этим весной, а его приезд в Англию был в основном ради сбора денег на то, чтобы выгнать Филиппа из Нормандии.

— Ваши старшие дети участвуют в королевских празднествах? — невозмутимо спросила Ида.

Вопрос на первый взгляд мог показаться совершенно безобидным, но Изабель знала, к чему заводят такие приватные беседы. Эти собрания всегда можно было использовать как подходящий момент для заключения сделок и союзов. Вилли и Ричард, как и их сестра, были среди танцующих. Изабель с любопытством заметила, как Махельт рассматривает платья придворных дам оценивающим женским взглядом.

— Они достаточно взрослые, чтобы посещать такие приемы и не срамить себя, — ответила она и повернулась, чтобы поприветствовать Хавис, графиню Омальскую, жену Болдвина. Эта женщина была когда-то красавицей, но время и несчастья вытравливали на ее лице с тонкими чертами глубокие морщины, пока от красоты ничего не осталось. Когда-то, в момент полного расцвета, она недолгое время была любовницей Иоанна. А после этого переходила из одного брака в другой, пока не превратилась в увядший и засохший цветок, и ее рука ценилась куда выше ее личных качеств. Ее союз с Болдвином оказался тусклым и безрадостным, у них была лишь одна дочь, которая родилась в первый год их совместной жизни.

Изабель и Ида обменялись с ней обычными любезностями. Хавис Омальская улыбалась и кивала, но сама не обращалась ни к одной из женщин.

— Я вижу здесь вашего сына, — заметила Ида. — Он собирается остаться с вами и Болдвином?

Хавис покачала головой.

— Он возвращается в Пуату на Новый год, — ответила она бесцветным голосом. — В имения своего отца.

— А, — сочувственно протянула Ида. Ее собственный первенец, рожденный от связи с королем Генрихом, вырос в семье короля, а не с ней во Фрэмлингеме. — Вы будете по нему скучать. Я знаю, потому что я ужасно скучала по моему Вильгельму.

— Ему лучше бы остаться там, где он есть, — сказала Хавис полным тоски голосом.

Ида обменялась с Изабель беспомощным взглядом. Всем было известно, хотя вслух об этом и не говорилось, что сын Хавис не был родным сыном ее второго мужа Вильгельма де Фора, а был кукушонком, подброшенным в их семейное гнездо Иоанном, перед тем как он в первый раз продал Хавис в другой брак. Изабель взглянула на мальчика, который был ровесником Махельт. В его внешности определенно проступало что-то от Иоанна, и, похоже, некоторые черты его характера были тоже от отца. До этого она видела, как он тянул девочку-служанку за косу так сильно, что та расплакалась… хотя, возможно, это было от злости или горечи, а не от жестокости. Она промолчала, не высказав своего мнения.

— А ваша дочь? — спросила она, тактично меняя тему. — Как дела у Алаис?

Хавис слегка пожала плечами.

— Все в порядке, миледи, — ответила она. — Она слишком мала, чтобы посещать двор, и я этому только рада. Здесь слишком много опасностей. Слишком много хищников.

— Вы правы, — согласилась Изабель. — Но, возможно, вы с Болдвином навестите нас в Кавершаме. Я могу пообещать, что там вас ждет теплый прием и там вы будете в безопасности.

— Вы очень добры, графиня, — Хавис выглядела так, будто вот-вот расплачется. Она вдруг извинилась и поспешила в сторону жилых покоев.

— Бедная, — мягкий взгляд карих глаз Иды был полон сочувствия. — Вот что происходит с женщинами, которым Господь не дал хорошего мужа.

— Разве Болдвин плохо с ней обращается? — спросила Изабель, метнув взгляд в сторону мужчин. Болдвин только что хлопнул Вильгельма по спине, очевидно рассказав что-то очень смешное, поскольку все трое от души рассмеялись. Роджер Норфолк даже пополам согнулся. Изабель сделала вывод, что шутка, очевидно, была очень грубой, потом надо будет спросить Вильгельма.

Ида тихо вздохнула:

— Я знаю, что твой муж дружит с Омалем с юности и что со временем ваш старший сын, скорее всего, женится на их дочери. Болдвин, разумеется, хороший человек, но это проявляется с друзьями. И это вовсе не значит, что он хороший муж.

Изабель подняла брови. Иду Норфолк нельзя было назвать очень образованной, но она хорошо понимала людей и с ее связями при дворе часто участвовала в распространении слухов и сплетен. Но она не просто передавала то, что услышала от кого-то. Она была слишком мудра и умела сопереживать, но то, что она знала, часто накладывало отпечаток на ее суждения, и иногда она могла сделать достаточно обидное замечание.

— Одна Дева Мария знает, — сказала Ида, — иногда мне хочется посадить моего Роджера на бочку с порохом и поджечь фитиль, но вечером мы снова возвращаемся в нашу комнату и говорим о том, что произошло за день. Мы встречаем трудности вместе, и он ценит меня, а я наслаждаюсь его обществом. И судя по тому, что я вижу, у вас с мужем дела обстоят так же. Но что до Болдвина и Хавис… — она слегка пожала плечами. — Огонь в их очаге погас, и мне их жаль. Я надеюсь, что, с кем бы мои дети ни связали свою жизнь, их избранники будут согревать их сердце.

— Аминь, — заключила Изабель и обернулась: к ней подлетела Махельт — густые рыже-каштановые волосы выбились из перевитых голубыми лентами кос, глаза блестят, как звезды. Вежливо поклонившись Иде, она потянула Изабель за рукав.

— Мама, пошли танцевать, — потребовала она.

Рассмеявшись, Изабель позволила втянуть себя в кольцо танцующих женщин.

— И вы, — сказала она Иде. Ту не пришлось упрашивать: она взяла Махельт за другую руку и присоединилась к танцующим.

Изабель протанцевала несколько танцев со своей дочерью, но потом ритм изменился, и заиграли мелодию, под которую мужчины и женщины обходили друг друга кругами. Махельт с восторгом оказалась партнершей Хью Биго, старшего сына Иды, который уже превратился в великолепного девятнадцатилетнего юношу. Со светящимся лицом она позволила ему закружить ее вдоль цепочки людей и обратно. Изабель и Ида переглянулись и ничего не сказали, но обе женщины улыбнулись.

Изабель схватил Вильгельм де Броз, и она чуть не задохнулась в облаке винных паров, которые он выдыхал. Его роскошная шелковая одежда была в пятнах от соуса и в марципановых крошках. Крошки были и в бороде. С налитыми кровью глазами, он тяжело дышал. Де Броз часто при дворе искал общества Вильгельма, называя его «другом» и «соседушкой» и шлепая по спине так сильно, что у Вильгельма плечи чуть за грудную клетку не вылетали. Он был бы не прочь и выпивать вместе с ним, чего Вильгельм пытался избегать. Он признавался Изабель, что для того, чтобы служить королю Иоанну, нужно либо быть полным дураком, либо обладать умом, подобным только что наточенному клинку, причем последнее предпочтительнее. А вот одурманивание себя вином не приветствовалось.

Изабель заставила себя принять руку де Броза и повернулась к нему. От него несло затхлым потом, как будто он не мылся уже целую вечность, а его глаза были блестящими и пустыми, как черное стекло. Испытав облегчение, когда танец кончился и можно было от него избавиться, она почувствовала себя так, будто попала из огня да в полымя, потому что ее руку взял Иоанн.

— Давно мы не танцевали вместе, графиня, — произнес он мечтательно. — Насколько я помню, вы тогда были молодой женой и еще краснели от удовольствия, полученного на супружеском ложе.

— У вас, сир, и в самом деле отличная намять, — ответила Изабель будничным голосом, как будто волосы на ее затылке не встали дыбом от его тона. В те времена его поступь была легка, как у кошки, и хотя с тех пор он прибавил в весе, но не утратил ни гибкости, ни пугающей сексуальной притягательности. Изабель знала, как ему нравилось выводить из себя жен своих лордов… а иногда ему удавалось и больше, чем просто вывести их из равновесия. Несколько мужчин купили королевскую благосклонность, послав к Иоанну в постель своих жен или дочерей-девственниц. Изабель не думала, что сейчас он осмелится домогаться ее, но все равно испытывала беспокойство, а зная его пристрастие к невинной плоти, она внимательно следила за Махельт.

— Да, и крепкая, — сказал он, хищно блеснув белыми зубами. — Быстро бежит время, не правда ли? Ваш старший сын был не более чем узелком у вас в утробе, когда мы танцевали в последний раз, а теперь он почти мужчина, как и его брат. У вас совершенно очаровательные сыновья, миледи.

Если де Броз вообще вряд ли заметил, что танцевал с Изабель, Иоанн буквально буравил ее взглядом, пытаясь проникнуть ей в душу и разгадать ее мысли и чувства. Она заставила себя не смотреть со страхом на своих детей и продолжать улыбаться.

— Спасибо, сир, я горжусь ими, — пробормотала она, — как и мой муж.

— Уверен, что это так, — медовым голосом произнес Иоанн. — Я надеюсь, что в один прекрасный день мои сыновья, которых подарит мне жена, станут такими же крепкими.

Он поклонился и двинулся дальше.

Он говорил вежливо, и Изабель не могла бы пожаловаться на его поведение, однако она чувствовала смятение, как будто он захватал своими руками ее тело или поцеловал в губы, засунув ей в рот свой язык.

Лежа той же ночью в отведенных для них покоях в постели с Вильгельмом, она пыталась составить в своем сознании цельную картинку из разрозненных сведений, которые ей удалось узнать при дворе. Это было все равно, что с завязанными глазами залезть руками в мусорную кучу и надеяться найти там золотое кольцо, прекрасно сознавая, что, скорее всего, главным призом послужит навозная лепешка.

Она взглянула через неплотно закрытые занавеси над кроватью на спящих сыновей, свернувшихся, как щенята, на походных кроватях с оплетенными веревками рамами. Махельт с сестрами была в маленькой комнате со своей няней и двумя женщинами Изабель. Оруженосцы Вильгельма спали на соломенных подстилках у двери. Невинность. Ей хотелось обхватить их руками и закрыть от всех горестей мира, какие только могут их коснуться, сознавая, что они растут и она должна сделать совершенно противоположное — отпустить их. Ее глаза вдруг наполнились слезами, и она расплакалась.

Вильгельм повернулся на бок и положил руку ей на талию:

— Что случилось?

— Ничего, — она покачала головой. — Просто они так быстро растут! Я вижу, сколько при дворе грязи, и хочу защитить их от всего этого, но знаю, что не могу. По правде сказать, чем больше они узнают, тем более защищенными станут, но я не хочу, чтобы они утратили радость жизни.

— Не утратят, — Вильгельм погладил ее шею. — Разве я ее утратил? Или ты? Можно все понимать, но не давать злу себя замарать.

Изабель вытерла лицо ладонью.

— Кстати, о радости жизни, — сказала она, — я сегодня видела де Броза.

Вильгельм ничего не ответил, но наклонился вперед, задул свечи и плотнее задернул полог. Она предпочла бы видеть выражение его лица, но понимала, что ему вряд ли этого хочется, поэтому он и загасил огонь.

— Принца Артура никто не видел уже восемь месяцев, и Иоанн ни слова ни сказал о том, где тот может находиться. Он мертв, не так ли?

Она почувствовала, как он съежился.

— Я это допускаю, — произнес он будничным тоном, — иначе Иоанн бы его уже предъявил.

Изабель обняла его плоский живот и поиграла с полоской волос, тянущихся от его пупка ниже.

— Значит, если он мертв и это случилось в Руанской крепости…

— Бессмысленно обсуждать это. Что бы ни произошло, это уже в прошлом. Этого не изменить.

— Нет, но то, что он исчез, влияет на наше будущее, не так ли? Это уже происходит. Теперь у французов есть предлог, чтобы вторгаться во владения Иоанна.

— До тех пор пока держатся Гайар и Арк, у нас есть опора. И мы можем вести с Филиппом переговоры.

Она легонько потянула за курчавые волоски и спросила хрипло:

— Когда ты говоришь «мы», ты говоришь вообще обо всех или только о нас?

Наступила долгая пауза. Она почувствовала, как он коснулся сначала ее руки, а потом груди, его ладонь и пальцы были твердыми, натруженными упражнениями с мечом, с мозолями от перевязей щита, но в то же время нежными.

— Тут перед нами встает вопрос, — прошептал он. — Что нам делать? Мы сегодня танцевали с Иоанном, но для того, чтобы сохранить наши нормандские владения, нам нужно танцевать и с королем Филиппом.

— Нам нужно быть осторожными.

— Согласен, — сказал он, — даже очень осторожными. Еще есть вероятность, что Иоанн возьмет верх и вернет то, что потерял. Но если дойдет до столкновения, то я охотнее заключу сделку с королем Филиппом, чем соглашусь потерять Лонгевиль, Орбек и Бьенфэ.

— Нам есть что терять и на этом берегу Узкого моря, — предупредила она его.

— О да, балансировать придется очень искусно, и я бы вообще не стал ввязываться в эту игру, пока не станет ясно, что другого выхода действительно нет.

— Да, — произнесла она неуверенно.

— Ты веришь, что я смогу пройти по этому лезвию?

— Да, но оно никогда не было таким острым, и я не хочу смотреть вниз.

— Мы не упадем, — он подтолкнул ее руку ниже и поцеловал жену, и Изабель растворилась в любви, потому что сейчас было проще чувствовать, чем думать.

Глава 14

Кавершам, Беркшир, март 1204 года


Изабель снова была беременна и чувствовала себя совершенно измотанной. Даже розовое платье не освежало ее бледный цвет лица. С самыми тяжелыми приступами тошноты обычно можно было справляться с помощью воды из весенних ручьев, смешанной с медом и имбирем, но она все равно чувствовала себя вялой, сонной и больной.

Ида Норфолкская была полна сочувствия.

— Я знаю, каково это, — сказала она. — Я сама, слава Богу, уже слишком стара, чтобы иметь детей.

Изабель хмыкнула. Ей до окончания детородного возраста было далеко, если только Вильгельм утратит способность зачинать детей, что было крайней маловероятно, учитывая то, как обстояли дела у них в спальне. Перспектива родить шестнадцать детей, как Мод де Броз, не радовала Изабель, но ее новая беременность означала, что она уже на полпути к этому. Наверняка существовали настои, которые позволяли бы избежать зачатия, и можно было применять разные другие способы предохранения, но в них нельзя было быть уверенной, и все они несли в себе привкус греха.

— Когда родится ребенок?

— Осенью, — пробормотала Изабель, кладя руку на живот.

— А, — сказала Ида с понимающей улыбкой, — мужчины воюют все время, пока можно вести военные действия, а потом возвращаются и получают новеньких малышей.

Она взглянула на своего мужа, который оживленно беседовал о чем-то с Вильгельмом. В Кавершам приехал оружейник, который привез несколько клинков из кельнской стали, и теперь Вильгельм, Роджер, их сыновья и рыцари осматривали оружие и спорили. Вилли и Ричард смотрели голодными, жадными глазами, а Гуго проверял клинки с мастерством молодого человека, преуспевшего в обучении. Ида рассмеялась и покачала головой:

— Кто бы мог подумать, что какой-то побывавший в руках кузнеца кусок железа сможет так долго занимать целую кучу мужчин! А потом они уйдут во двор и примутся пробовать их и хвастаться своими умениями.

— Не с этими, — сказала Изабель, — у этих нужно еще отладить рукоятки.

— Да, но дайте срок, и они пошлют за сундуками с оружием и предадутся воспоминаниям о своей рыцарской молодости.

Ида оказалась права, и скоро на поле между поместьем и рекой разыгрался настоящий турнир. Женщины надели подбитые мехом плащи и, запасшись вином с приправами, отправились посмотреть. Роджер и Вильгельм должны были через три дня отправиться ко двору в Кенилворт. А эту короткую передышку можно было использовать, чтобы обговорить условия обручения Махельт и наследника Норфолков, Гуго. Церемония, проведенная капелланом Вильгельма, Николасом, была трогательной и красивой. Несмотря на то что в этом обручении расчет играл не последнюю роль, оно было основано на искренней дружбе и потребности в союзничестве. Махельт обручилась с Хью. Едва ли можно было сказать, что он в свои девятнадцать был без ума от девятилетней будущей жены, но время это излечит.

— Я слышала, что у вас было еще одно обручение, — беззаботно заметила Ида, потягивая вино и поглаживая отороченный беличьим мехом ворот плаща. — Ваш наследник обручился с дочерью Болдвина де Бетюна.

Изабель смотрела, как Вильгельм отразил удар Ричарда.

— Мы давно договорились об этом, — сказала она, — но теперь король дал свое согласие, и обручение состоялось.

— А Иоанн не проявил интереса в этом вопросе? — с любопытством спросила Ида.

— А почему ему это должно быть интересно?

— Вам должно быть известно, что сына Хавис считают его отпрыском.

— А какое это имеет отношение к обручению Вилли и Алаис?

Ида пожала плечами:

— Да, наверное, никакого, раз он дал свое согласие. Что бы ни говорили о Иоанне, он заботится о своих внебрачных детях. Мне просто было интересно, не возражал ли он против того, что его сын потеряет часть своего наследства из-за того, что она уйдет в приданое его сестре?

— По крайней мере, мне ничего об этом не известно, — ответила Изабель, — но, по-моему, он мог выразить свою заинтересованность в будущем мальчика, если бы тот потерял владения де Фора, поскольку официально его отцом считается де Фор.

— Просто мне кажется, что вам стоит быть осторожными… так, на всякий случай.

— Согласна, — задумчиво произнесла Изабель и почувствовала к Иде Норфолк еще большее уважение. Она была как прирученная кошка. У нее были мягкие лапки, но только до поры, пока она не показывала когти.

Ида коснулась рукава Изабель:

— Гонец.

Изабель обернулась и увидела, что к ним по полю спешит человек. Он, очевидно, неудачно спешился, потому что передвигался тяжело и неуклюже, а его плащ и сапоги были в грязи.

Поклонившись женщинам, он, не останавливаясь, направился к мужчинам, подозвал к себе Вильгельма и Роджера, которые в это время, смеясь, боролись друг с другом, как пара юных оруженосцев. Мужчина поклонился, и, что бы он ни сообщил Вильгельму, известие превратило лицо Маршала в вытянутую, ничего не выражающую маску. Изабель хорошо знала это выражение лица и боялась его.

— Беда, — сказала Ида, направляясь к ним.

Изабель последовала за ней, чувствуя, как к горлу подступает тошнота.

— Замок Гайар захвачен королем Филиппом, — объяснил им Вильгельм, разочарованно качая головой. — Меня немедленно требуют к королю.

— Но Гайар… — Изабель прикусила язык и не стала продолжать. Замок Гайар было гордостью короля Ричарда. Он был построен на острове посреди Сены, чтобы охранять границы от французов, и был одновременно стратегически важной крепостью и символом отваги анжуйцев. Ричард часто хвастался, что Филиппу никогда не захватить Гайар, хоть с ним будет двадцатитысячное войско. Он называл его «Лакомый замок» и считал несокрушимой твердыней.

— Военачальники Филиппа послали своих солдат в канализационные ходы, — сказал Вильгельм. — Я бы поступил так же, если бы только додумался до такого. Что значит выпачкаться в дерьме по сравнению с радостью победы над лучшей крепостью на Сене?

— Ты знаешь, что это значит, — мрачно произнес Роджер. — Теперь французы атакуют Руан.

Вильгельм сунул меч, который он пробовал, своему оруженосцу.

— Лучше принеси из оружейной настоящий, дружище, — сказал он.


Вильгельм пробовал вино, которое поднес ему слуга короля Филиппа. Мягкое и богатое, с почти перечной, насыщенной, обжигающей сердцевиной, оно было лучше любого из его собственных погребов. Иоанн послал его ко французскому двору в Бек, вместе с графом Лестерским, епископами Илийским и Норвичским, а также с Хьюбертом Вальтером, чтобы они попытались провести мирные переговоры; речь шла о мире, который не унизил бы ни одну из сторон, поскольку в этой войне ни тот, ни другой противник не имели серьезного преимущества. Они остановились в бенедиктинском аббатстве и для встречи выбрали домик для гостей.

Филиппу французскому было почти сорок лет, он не обладал примечательной внешностью, но был стройным мужчиной с хитрыми глазами и умом изворотливым, как у лисицы, и впечатление он производил такое же: входя в помещение, он словно нюхал воздух, чтобы не пропустить опасность. Он всегда относился к своим соседям Плантагенетам с завистью и трепетом, и теперь, когда ему удалось загнать Иоанна в угол, он определенно был собой чрезвычайно доволен.

Вильгельм с Робертом Лестерским изо всех сил старались склонить его к заключению договора, Филипп вежливо выслушал их, но до сих пор не согласился. Хьюберт Вальтер, у которого не было в Нормандии земель, которые он опасался бы потерять, был менее склонен к заключению мира с Филиппом, чем Вильгельм и Лестер, поэтому говорил мало, подчеркивая лишь то, что Иоанн по-прежнему силен, несмотря на свои потери.

Филипп гладил бороду, размышляя над сказанным.

— Покажите мне принца Артура, и я рассмотрю возможность переговоров о заключении перемирия, — произнес он сдержанным, рассудительным тоном. — Без него другого пути вперед, кроме войны, нет. До меня доходят тревожные слухи о его исчезновении, но ни у кого не хватает храбрости выйти вперед и произнести вслух то, что мы все и так знаем. Если бы у меня были доказательства, на земле не нашлось бы места, где ваш король смог бы укрыться от моего гнева, — он великодушно махнул рукой. — Если нет Артура, дайте мне его сестру. Вывезите девушку из ее монастыря и дайте ей править Анжу и Бретанью, Пусть Иоанн это сделает, и я, возможно, захочу поговорить. В противном случае, клянусь Богом, я уничтожу его, а его города разберу по камню, — он поднес руку к лицу и принялся разглядывать ногти. — Это мое окончательное решение, милорды. И пусть мой английский родственник разбирается с этим, как сумеет.

Они кланялись вслед удаляющемуся королю Филиппу, когда Вильгельм заметил рыцаря, ждущего у входа снаружи. Последний раз он видел именно этого человека из Пуату год назад, в Руанском замке, когда он исчез одновременно с принцем Артуром. Вильгельм опешил, увидев его теперь во французском лагере. Рыцарь встретился взглядом с Вильгельмом, затем отвел глаза и, развернувшись, быстро удалился.

Оба епископа и архиепископ смогли отправиться спать лишь поздно ночью. Король Филипп ложился поздно, а Вильгельм вместе со старшим графом Лестерским предпочли составить ему компанию. Приправленное перцем вино сменили на молодое и слегка игристое, и повар Филиппа поднес ломтики поджаренного хлеба с кабаньим мясом. Слуги ненавязчиво и почти незаметно передвигались по личным покоям короля, ставя новые свечи на место догоревших и наполняя кубки и чаши.

На Филиппе поверх штанов и рубашки был надет шелковый ночной халат, отороченный мехом. Все кругом было полно роскоши, но это было скорее призвано подчеркнуть положение Филиппа, чем порадовать его взгляд или другие чувства, которым, впрочем, он никогда не позволял брать над собой верх.

— Я не держу на вас зла, милорды, — произнес он. Филипп глядел на них открытым взглядом, но сказать, был ли он искренним, не представлялось возможным. — Вы люди дела и чести. Пожелайте вы дать присягу мне, я не отказал бы вам.

— Сир, я давал клятву верности королю Иоанну, — ответил Вильгельм.

— Как и я, — произнес хриплым голосом Лестер. Извинившись, он откашлялся и сплюнул на пол. Его здоровье ухудшалось, а то, что весна выдалась сырой, было для его легких просто губительно.

— И я уважаю вашу преданность, милорды, — произнес Филипп, — но вам стоит задуматься о том, кому вы поклялись служить. — Он потер руки. — По крайней мере, никто из моих племянников не исчезал без следа.

Лестер мрачно посмотрел на него:

— Если у вас есть доказательство того, что Иоанн причастен к исчезновению Артура, предъявите его нам.

Филипп фыркнул:

— Иоанн находился в Руане, когда Артур исчез. Если не он хозяин в замке, не он управляет всем, что там происходит, то кто, скажите на милость?

— Сир, иногда люди ведут себя в соответствии с собственными побуждениями, — резко возразил Вильгельм.

Филипп сделал несколько мелких глотков игристого вина. Стройная борзая, дремавшая у очага, подошла к нему, чтобы ей почесали за ухом.

— Но главная ответственность всегда лежит на короле, милорд Маршал, — он помедлил мгновение, возясь с собакой, а затем взглянул на своих гостей вдумчивым взглядом сквозь полуприкрытые веки. — Когда Нормандия падет — и не питайте пустых надежд, что этого не случится, — всякий лорд, желающий сохранить свои земли здесь, перейдет на мою сторону и станет моим вассалом.

Вильгельм переглянулся с Лестером. Дать присягу вассала означало то же самое, что присягнуть на верность; в этом случае они были бы обязаны сражаться на стороне Филипа, если бы он призвал их в свои ряды, а это, в свою очередь, означало восстать против Иоанна. Положение их нормандских земель также изменилось бы: право распоряжаться на них должно было бы перейти к Филиппу.

— Сир, это невозможно, — произнес Вильгельм, покачав головой при мысли о том, насколько невыполнимым было то, о чем их попросили. — Это было бы изменой тому, кому мы поклялись в верности.

Филипп развел руками.

— Мне известно, что вы оба верны вашему королю. Вы служили анжуйцам как только могли, но мы мирские люди. У нас есть собственные интересы, которым мы вынуждены следовать, — он приподнял бровь. В его тоне прозвучали циничные нотки. — Да и в самом деле, разве кто-либо из вас сидел бы сейчас здесь, если бы у вас не было собственных интересов? Я хочу сказать, зачем вам терять свои земли из-за глупости и по вине вашего короля? Вашей вины в том, что Нормандия почти пала, нет. Вы отважно сражались и в тяжелых обстоятельствах сделали все, что смогли.

Вильгельм хотел что-то сказать, но Филипп поднял указательный палец, останавливая его:

— Я понимаю, насколько сложен вставший перед вами вопрос, и я дам вам время все обдумать. Ну, скажем, это будет стоить вам по пятьсот марок? У вас есть год на принятие решения. За это время вы передадите мне свои замки, и я впущу в них свои войска. Если в течение года вы согласитесь присягнуть мне, или ваш король предъявит мне Артура, чтобы попытаться договориться со мной, я гарантирую, что ваши замки будут возвращены вам. Если же нет, то и без вашей присяги вассалов ваши земли и замки перейдут ко мне, поскольку будут завоеваны.

— Это жесткие условия, сир, — мрачно отозвался Лестер.

— Это единственные условия, которые я готов принять, милорды, и должен сказать, что они могут стать еще жестче. Я уверен, что если вы все обдумаете, вы согласитесь.

Графы допили вино и поднялись, чтобы уйти. По пути к двери Вильгельм дерзко заговорил с Филиппом, пользуясь тем, что они знали друг друга уже много лет:

— Сир, я не понимаю, почему сейчас вы позволяете процветать при своем дворе предателям, которых в другое время казнили бы без промедления.

На какое-то мгновение Вильгельму показалось, что Филипп предпочтет разыграть из себя отстраненного, равнодушного, не теряющего достоинства монарха, который волен не удостоить его ответом, но французский король пожал плечами и потрепал по ушам собаку.

— Это обычная вещь, Маршал, — произнес он, презрительно скривив губы. — Такие люди как тряпки. Кто-то их использует, чтобы задницу вытирать, а вытерев, выбрасывает.

Вильгельм проглотил ком, стоявший в горле. Он почувствовал себя облитым грязью, и у него зачесались руки. Он поклонился и вышел из комнаты. Лестер уставился на него:

— И что это все означало?

Вильгельм покачал головой.

— Ничего, — ответил он, плотно сжав губы. В конце концов, ходившие слухи и собственный инстинкт еще нельзя было считать доказательствами. Возможно, Филипп имел в виду нормандских кастелянов, таких как Роберт Фицвальтер и Захер де Квинси, которые предали Иоанна и настроили против него города, которые должны были оборонять, — это послужило одной из основных причин падения Гайара. Он сам сегодня очень близко подошел к этой черте, и его от этого мутило.

— Ты хочешь сказать, что не поделишься со мной своими соображениями? — проворчал Лестер. — Половина всех дел, что проворачивают при дворе, происходит в тени или под покровом темноты. А раньше было время, когда честные люди могли встретиться при дневном свете и открыто все друг другу высказать, — он поправил свой плащ, отороченный у ворота мехом, и погладил его, как кота. — Ты готов принести Франции присягу как вассал, чтобы сохранить свои нормандские владения?

Вильгельм вздохнул и потер переносицу.

— Не знаю, — ответил он. — У меня было мало времени, чтобы над этим подумать.

— А согласившись хотя бы подумать над этим, мы впустим в свои замки французские гарнизоны, да еще должны будем заплатить за эту привилегию по пятьсот марок, — мрачно отозвался Лестер.

— А выбор какой? Филипп нас держит в клешнях, а Иоанн насаживает на вилы.

Лестер испустил тяжелый глубокий вздох.

— Мне скоро конец, и я этому рад, — сказал он. — По крайней мере, до падения Нормандии я не доживу. Для этого должно было бы произойти чудо, а я сомневаюсь, что у Бога что-нибудь подобное припасено для Иоанна.

— Знаю, — согласился Вильгельм.

Лестер косо взглянул на Вильгельма:

— Епископы не одобрят, что мы вели частные переговоры.

— Нам решать, что произойдет с нашими землями, а не им, — раздраженно произнес Вильгельм.

Когда он вошел в отведенную ему комнату, гость, который дожидался его, сидя на стуле, вскочил со своего места и кинулся к нему с распростертыми объятиями. Помедлив мгновение от удивления, Вильгельм сам бросился ему навстречу и крепко обнял младшего из своих братьев, Ансельма.

— Боже, сколько же лет мы не виделись? Сколько лет? — Ансельм похлопывал брата по спине, у него в глазах блестели слезы.

— Слишком много. Господи, как же хорошо тебя снова увидеть, хоть ты теперь и француз!

Ансельм рассмеялся и отстранился, вытирая глаза:

— А кто в этом виноват, братец? Ты толкнул меня на этот путь.

— Я, разве нет? — прошло больше двадцати лет с тех пор, как Ансельм присоединился к группе сражающихся на турнирах рыцарей, возглавляемой Вильгельмом. Тогда он был на многое готовым молодым человеком, у которого было не так много перспектив впереди. Тем летом, проведенным во Франции и Фландрии, на Ансельма обратил внимание их двоюродный брат, Ротру, граф Перчский, который предложил ему место в своем войске. Это было так давно, с ностальгией подумал Вильгельм, так много лет назад, что эти года растянулись в одну сплошную линию до горизонта, и сам горизонт уплыл куда-то очень далеко.

— Я подумал, тебе захочется выпить вина с давно потерявшимся родственником, поэтому распорядился, чтобы оруженосцы принесли кое-что с королевского стола, — сказал Ансельм, указывая на бутыль, стоящую на дорожном сундуке.

Вильгельм согласно кивнул. Отказаться означало бы обидеть его, и, хотя Вильгельм уже пил с Филиппом (с осторожностью, следя за собой), с братом он мог позволить себе выпить еще немного.

Вино больше напоминало то красное, сдобренное специями, которое они пили раньше, но все же было приятно на вкус. Вильгельм посмотрел на свою чашу, а затем произнес тост:

— За корабли, которые проплывают ночью мимо наших берегов, и за то, чтобы они проплывали чаще.

— Аминь, — ответил его брат, расчувствовавшись. — И пусть им никогда не суждено будет встретиться на поле боя.

Вильгельм принес походный стул, стоявший в углу комнаты и устроился на нем.

— Мы стареем, — вздохнул он, — но я сомневаюсь, что мы становимся мудрее.

— Ха, ты это говорил за много лет до того, как женился. По твоим собственным меркам ты сейчас должен считаться просто древним.

Вильгельм устало рассмеялся:

— Мне иногда так и кажется.

Ансельм ухмыльнулся, как будто ни на мгновение в это не поверил:

— Судя по тому, что я слышал от твоих слуг, я скоро снова стану дядей, так что на этом поприще у тебя все в порядке, верно?

— Да это все Изабель, — Вильгельм потер затылок. — Она меня заставляет выполнять свой долг. Скорее всего, будет еще одна девочка — судя по тому, как Изабель все время хочется жевать сыр. Думаю, так будет правильно — по четверо детей каждого пола.

Весь следующий час братья обменивались новостями и пили вино; его уровень в бутыли все уменьшался, а свечи догорели до основания. Вильгельм послал сонного оруженосца за новыми.

— Король Филипп согласится на сделку, как ты считаешь? — спросил Ансельм.

— Сомневаюсь, — отозвался Вильгельм. — У него в руках хлыст, и он не собирается его опускать только чтобы кому-то угодить, по крайней мере не сейчас, когда он чует победу.

Ансельм угрюмо взглянул на него:

— Ты можешь многое потерять. Что ты собираешься делать?

— Я… — протянул Вильгельм и не договорил: вошел оруженосец со связкой восковых свечей, перевязанных бечевкой. С ним был мрачный Жан Дэрли.

Вильгельм вначале подумал, что Хьюберт Вальтер узнал об их с Лестером частной встрече с королем Филиппом и уже сделал Жану по этому поводу промывание мозгов, как умеют церковники.

— Что стряслось? — он поднялся на ноги.

Жан подошел к нему и поклонился. Он бросил удивленный взгляд на Ансельма, а затем поклонился и ему. Ансельм ответил на поклон.

— Милорд, у меня печальные новости, — он помедлил мгновение, очевидно переживая из-за того, что собирался сказать, а затем произнес, глубоко вздохнув: — королева Алиенора умерла в Фонтевро. Она мирно отошла во сне вчера ночью…

Он замолчал ибеспокойно взглянул на Вильгельма.

Ансельм перекрестился.

— Господи, упокой ее душу, — пробормотал он.

Вильгельм чувствовал себя так, будто эти слова, проникшие к нему в душу, слепились в единую массу и покрылись коркой льда, а теперь раскалываются на мелкие кусочки и разлетаются у него по венам, раня каждую клеточку. Он знал, что она была слаба здоровьем и ей недолго оставалось. Эта новость не пришла неожиданно, но она, тем не менее, раздавила его.

Вильгельм тяжело опустился на походный стул и уставился на раскрашенную кирпичную стену.

— Она взяла меня к себе в дом, когда я был совсем юнцом, когда мне и до рыцаря было далеко, — произнес он после долгой паузы с болью в голосе. — Она была за меня, она меня взрастила. Если я и стал графом Пемброукским, то только благодаря ее покровительству. Всем, чем я владею, я обязан ее защите.

Одна из догоравших свечей зашипела и погасла, оставив после себя облачко черного дыма. Оруженосец потянулся, чтобы заменить ее на новую, но Вильгельм остановил его.

— Не надо, — произнес он горько. Горе отдавало настоящей болью в груди. — Я обожал ее, когда был молод, — произнес он срывающимся голосом, — и даже когда внешний блеск истерся, подлинное сияние благородства осталось, и я любил ее как друга. — Он смотрел, как догорела еще одна свеча. Оставшиеся высветили струйки слез на его щеках. — Она освещала этот мир своим внутренним светом, словно факелом, — без нее он станет темнее и холоднее.


В Фонтевро горели свечи, сотни свечей, зажженных в память Алиеноры, герцогини Аквитанской, бывшей королевы Англии и Франции. Вильгельм зажег от себя еще одну и велел следить, чтобы она горела всегда и чтобы ее заменяли на новую, когда она будет догорать до основания. В течение нескольких дней, прошедших с тех пор, как он узнал о ее смерти, ледяной ком у него в груди растаял, но должно пройти еще много времени, прежде чем образовавшаяся после этого талая вода перестанет леденить его кровь. Пришла весна, и эта была первая весна в его жизни, которую не увидят вместе с ним глаза Алиеноры.

Ее надгробие еще не было готово, но настоятельница рассказала Вильгельму, что Алиенора хотела быть изображенной за книгой. Взгляд монахини искрился смехом:

— Она сказала нам, что ей нужно чем-то заняться до судного дня. Она сказала: «Пусть люди сами решают, что у меня за книга. А те, кто меня знают, и сами поймут».

Вильгельм улыбнулся сквозь слезы. При этих словах Алиенора предстала перед его мысленным взором как живая, словно она мягко коснулась его руки, одновременно приветствуя его и прощаясь навсегда.

На корабле по пути обратно в Англию, везя Иоанну вести о том, что Филипп отказался говорить о мире, пока Иоанн не предъявит ему Артура или его сестру, Вильгельм наблюдал, как море шипит за бортом галеры, и пытался не обращать внимания на медленно начинающееся волнение в желудке. Он согласился на условия Филиппа, пообещал ему пятьсот марок и передал в залог Лонгевиль и Орбек, сознавая, что это дает ему всего лишь отсрочку решения на год. Год, за который, если ему повезет, два короля заключат мир, а если не повезет, у него, по крайней мере, будет время обдумать свое решение.

На носу корабля к нему присоединился его племянник, Джек, — увидеть, как солнце карабкается в небо. Он недавно отрастил бороду, и в профиль так напоминал своего отца, старшего брата Вильгельма, что у последнего возникало тревожное чувство, будто рядом с ним стоит призрак.

— Вы хотели со мной поговорить? — спросил Джек.

— Да, — сложил руки Вильгельм. — Об Ирландии. Я хочу, чтобы ты отправился туда в качестве моего сенешаля и взял на себя управление моими владениями, пока я не смогу вернуться.

Джек уставился на него.

— Вы хотите послать меня в Ирландию? — спросил он срывающимся голосом.

Вильгельм кивнул:

— Ты мой племянник, Маршал по крови. Ты умелый воин и способен брать на себя ответственность. Фицроберт делает все, что может, но мне нужен там кто-то, обладающий большей властью, чем он. Мне жаль, что у меня самого нет на это времени, но при нынешнем положении дел в Нормандии я не могу уделять Ирландии должного внимания.

Джек был в замешательстве:

— Я знал, что вы думаете над этим, но мне казалось… я думал, вы попросите Жана. Я знаю, что он… — он решил не заканчивать фразы, какой бы она ни была, и сделал равнодушное лицо. — Он тоже ваш племянник, раз женат на моей сестре, и его дети вам тоже не чужие.

Вильгельм внимательно взглянул на молодого человека и подивился тому, как много тот понимал, но не говорил об этом.

— Я действительно думал о том, чтобы послать Жана, но решил, что ты больше подходишь для этой задачи. Но если ты не хочешь ехать…

Джек прервал его, покачав головой и улыбнувшись, хотя и немного печально, отчего стал еще больше похож на своего отца.

— Нет, — произнес он, — для меня честь стать вашим сенешалем… и я не дам вашим землям пасть, клянусь.

Глава 15

Кильгерран, Южный Уэльс, ноябрь 1204 года


Для середины ноября погода была мягкой, но влажной. Мелкий дождь пришел с Ирландского моря, поморосил по побережью, продвинулся в глубь материка и увесил все вокруг седыми каплями. Испанская кобыла Изабель была серой в яблоках, и вокруг ее пятнистой шеи бубенцы на уздечке поблескивали, словно дождевые капли, превратившиеся в застывшее серебро, и позвякивали с немного зловещим, потусторонним призвуком.

На Изабель был тяжелый шерстяной плащ с шерстяной же подкладкой. Пока ей удавалось оставаться сухой. Она могла залезть в грузовую повозку и ехать под навесом, но с юности предпочитала ездить верхом, когда только было возможно. Вилли и Ричард ехали рядом, скрытые под плащами и стегаными кожаными куртками вроде тех, что носят воины, — в такую погоду эта одежда была очень кстати. Изабель оставила остальных детей в Пемброуке, потому что для них в грузовой повозке было слишком мало места и она не знала, чего ожидать в конце путешествия. Малышке Еве было почти три месяца, и ее Изабель передала на попечение кормилицы, получив, таким образом, возможность путешествовать. Взглянув на старшего сына, она одновременно с умилением и удивлением отметила про себя, как грациозно он сидит в седле и как вглядывается в даль, пытаясь рассмотреть что-то за пеленой дождя. Она могла побиться об заклад, что он сейчас представляет себя рыцарем: одну руку он держит у бедра, на месте предполагаемого меча, а другой правит лошадью. Он в любой момент готов был расправить крылья и вылететь из гнезда. Его отец как раз решал, к кому из друзей и родственников можно было бы отправить Вилли учиться рыцарскому мастерству, поскольку ему уже исполнилось пятнадцать лет. Вильгельм Солсбери предложил принять его, но Изабель не хотелось бы, чтобы ее старший сын воспитывался в доме сводного брата короля, несмотря на то что ее муж считал эту идею хорошей. Другим возможным наставником был Болдвин де Бетюн, и Изабель именно ему отдавала предпочтение, особенно если учесть, что Вилли должен был жениться на его дочери. Ему было бы полезно потренироваться в рыцарском мастерстве в доме де Бетюна и получше познакомиться со своей будущей невестой. Ричард был младше Вилли всего на восемнадцать месяцев. Нужно и для него подобрать дом. Изабель считала, что тут подойдет обучение во Фремлингеме, под руководством Роджера Норфолка.

Вилли внезапно выпрямился в седле и, указывая вперед, прокричал:

— Вон он! Вон Кильгерран!

Сильно сощурившись, Изабель разглядела впереди сквозь пелену дождя темную точку. Она не могла различить ни шатров, ни палаток, и поэтому решила, что мужчины, должно быть, укрылись внутри, за оборонительными сооружениями. Им навстречу были посланы гонцы; сперва они были только призрачными фигурами, но постепенно, подъезжая ближе, становились все отчетливее и различимее.

Герольд Вильгельма, Гарри Норрейс, приветствовал Изабель с обычным восторгом и проводил ее и мальчиков вверх по крутому настилу над земляными рвами через ворота замка. Вооруженные копьями стражи маршировали вдоль внешних стен. Как она и подозревала, палатки стояли во внутреннем дворе. В воздухе, пропитанном моросью, поднимался огонь костров, на которых готовили еду, от них шел запах дыма и луковой похлебки, и солдаты суетились вокруг них, чинили оружие, ели, вооружались или снимали доспехи. Изабель увидела крытую кузницу, где кузнец подковывал лошадей, а потом Вильгельма, который поспешил к ней навстречу со стены. На нем была его старый гамбизон на подкладке, но кольчуги не было. Мокрые волосы растрепались от ветра, и в целом вид у него был отдохнувший и бодрый. Ее накрыло волной сразу нескольких чувств: вспышка любви, искорка страсти и даже огонек гнева. Военные строительные работы всегда придавали ее мужу сил. Иногда она волновалась, что он становится стар для этого, но он только что сбежал вниз по лестнице с легкостью молодого рыцаря, а его взгляд светился от удовольствия, когда он потянулся, чтобы обнять ее.

Он помог ей спешиться и крепко поцеловал. Губы у него были холодными, но при взгляде на легкие светлые морщинки, разбежавшиеся лучиками от его глаз, она просияла.

— Добро пожаловать в Кильгерран, миледи! — он отвесил ей игривый поклон, заставив ее рассмеяться. — Боюсь, пока мы мало чем можем вас порадовать в смысле удобств, но это можно быстро исправить, — он обернулся к сыновьям и схватился за рукоять меча. — Боже мой, я думал вы оба оруженосцы!

Вилли просиял, а Ричард широко улыбнулся.

— Хорошо ли вы охраняли свою маму во время путешествия, а?

— Да, сэр, — хором ответили они, и Вильгельм потрепал их по волосам.

— Пойдемте, — позвал он, — пойдемте и посмотрим, что за сокровище нам досталось.

Подобрав юбки, Изабель последовала за ним к привратной башне и встала рядом с ним и с сыновьями. Он указывал на вздымающиеся вверх оборонительные сооружения и межевые знаки. Оба мальчика серьезно кивали, впитывая знания. Изабель догадывалась, что они представляют себя командирами всего этого.

— Валлийцы не доставляют хлопот? — проворковала она.

Вильгельм коварно ухмыльнулся.

— Мы так быстро на них напали, что они даже не успели вооружиться, как мы были уже в воротах. Единственной жертвой стала старая кобыла, которая свалилась под тяжестью своей повозки, — он обернулся к сыновьям, — Кильгерран был когда-то частью земель де Клеров, родни вашей матери, но уже больше семидесяти лет он принадлежал валлийцам. Сейчас он снова перешел в руки де Клеров… и Маршалов.

У Вилли засверкали глаза, и он уперся руками в бока. Вильгельм засмеялся:

— Я охотно верю, что он унаследовал от тебя чувство собственности и властность, любимая.

— От меня?! — возмущенно спросила Изабель. — А как насчет твоего деспотизма?

Вильгельм беззаботно рассмеялся и обнял ее за талию.


В хозяйских покоях на верхнем этаже сторожевой башни Изабель расчесывала волосы гребнем из оленьего рога. Она отпустила служанку — час был поздний, — но они с Вильгельмом пытались использовать остаток дня для общения, перед тем как их окончательно сморит дремота.

— Ну, — промурлыкала она, — теперь, когда король отдал тебе Кильгерран, означает ли это, что он надеется, что ты забудешь о Лонгевиле и Орбеке?

Вильгельм пожал плечами.

— Может, он и принимал это в расчет, но мы согласились: Рис Груффюдд мертв, а его люди заняты дележом того, что после него осталось, — подходящий момент, чтобы утащить у них из-под носа Кильгерран, — он понимающе взглянул на нее: — Мы сохраним Лонгевиль для наших сыновей, я тебе это обещаю, даже если ради этого мне придется присягнуть в верности королю Филиппу.

— Это опасно.

Он подошел к ней, взял гребень у нее из рук и принялся сам расчесывать ей волосы.

— Да, опасно, но иначе мы можем их потерять. Надеюсь, я знаю Иоанна достаточно хорошо, чтобы поступить правильно, — его тон был легким, а движения рук нежными. Вряд ли он притворялся, чтобы приободрить ее, или утешал самого себя; скорее, это был голос человека, который принял решение и готов нести ответственность за любые его последствия.

— Кстати, о сыновьях, — сказала она. — Пора найти хорошие дома, куда их можно было бы послать в качестве оруженосцев. Вилли совершенно к этому готов, и Ричарду до него недалеко.

Он расчесывал ей волосы и приглаживал их ладонью.

— Я так часто встречал женщин, которые стараются любыми способами удержать детей подле себя и не разрывать связывающей их пуповины, а тебе хватает мудрости их отпустить.

Изабель отстранялась и посмотрела ему в лицо.

— У тебя неверное представление обо мне, — ответила она. — Я тоже отчаянно хочу удержать их возле себя. У меня сердце уходит в пятки каждый раз, когда у кого-то в замке начинается жар или еще какой недуг. Я боюсь за своих сыновей, когда они идут на тренировки с мужчинами, или когда они катаются на своих пони по лугу, или когда они отправляются на охоту с палаткой и тремя воинами впридачу. Я не показываю им своего страха, потому что он помешает им стать мужчинами, помешает им вырасти и возмужать, но, тем не менее, я постоянно его чувствую. Пока у меня есть малыши, которых надо качать на руках, все еще не так плохо, и, возможно, когда я стану матерью взрослых мужчин, тоже станет полегче, но быть матерью взрослеющих мальчиков… А! — воскликнула она. — Не обращай на меня внимания! В это время года все такое серое, что и меня охватывает уныние.

Вильгельм мягко развернул ее и продолжил расчесывать ей волосы.

— Тебе хватает мудрости отпустить их, — повторил он, — а это дороже золота. Я тоже за них боюсь, но мужчине еще менее простительно это показывать. И за дочерей я тоже беспокоюсь. Для меня самым трудным в жизни будет выдавать Махельт замуж, хотя я знаю, что сделал для нее все, что мог, — он какое-то время расчесывал ей волосы молча, а потом тихо добавил: — Хотя, должен признаться, я всегда любил это время года.

— Правда? — Изабель тихонько недоверчиво рассмеялась.

— Не за холод и не за то, что отмораживаешь себе все и скачешь на лошади в мокрой одежде, без этого я переживу, но в это время очень хорошо устроиться у очага с близкими и ощущать тепло их присутствия.

— Да, это сейчас ты так говоришь, а потом при малейшей возможности срываешься в какие-нибудь военные походы, как охотничий пес, почуявший свежий след.

— Ну, по крайней мере, эта война была недолгой, — возразил он. — Валлийцы думали, в ноябре я буду греться у очага и носа из дому не казать, так когда же еще я должен был нанести им неожиданный удар?

— Резонно, — устало согласилась она. — А что с Ленстером?

— Пока Джек будет делать, что в его силах. Я буду вести себя в этой ситуации в зависимости от того, что будет с Лонгевилем, а потом мы отправимся в Ирландию, но только не зимой, — добавил он быстро.

— Нет, — снова согласилась она. — Я так больше с тобой не поступлю. Да и сама не хочу снова через это проходить.

Взяв из его рук гребень, она отложила его на дорожный сундук.

— Пойдем спать, — позвала она. — Поздно уже. Пусть все остальное подождет до утра.

Он сонно взглянул на нее:

— Ну, а раз сейчас ноябрь, можем немного побездельничать.

Она понимающе улыбнулась:

— Если захочешь.

Глава 16

Ноттингемский замок, март 1205 года


Золотых дел мастер знал вкусы своего заказчика и умел торговать. Кольца, которые он привез для короля Иоанна, поблескивали на темно-красном бархате внутренней обивки шкатулок. Внутри живописного круга колец из резного золота были разложены другие, еще более причудливые: кольца в форме сомкнутых рук, браслеты из бесчисленного количества перевитых золотых звеньев, цветы из жемчуга и опалов. В центре лежали наиболее привлекательные образцы ювелирного искусства: перстни с драгоценными камнями, доставленными из чужестранных далеких империй, из-за пустынь и бескрайних соленых океанов. Индийские рубины и сапфиры, алмазы из шахт Кулура, лазуриты и бирюза из Персии — все они сверкали, как цветные капли дождя, на своем бархатном ложе.

Иоанн взял один особенно крупный и сверкающий перстень с сапфиром из середины выставленных украшений и примерил его на средний палец левой руки. Он вытянул кисть, полюбовался кольцом, а потом взглянул на Вильгельма.

— Ты хочешь получить мое разрешение на то, чтобы дать присягу вассала Филиппу ради сохранения Лонгевиля? — бесстрастно спросил он.

Вильгельм долго собирался с духом перед этой встречей и был готов к быстрому отказу. Он также был готов упорно добиваться своего.

— Сир, если я этого не сделаю, я потеряю свои земли в Нормандии. Я получил годовую отсрочку, чтобы принять обдуманное решение, и этот срок почти истек. Мне нужно действовать. Возможно, если бы я мог убедить короля Филиппа в том, что вы готовы рассмотреть возможность заключения перемирия…

— Скорее свиньи начнут летать, чем это произойдет, Маршал, — резко отозвался Иоанн. Он показал кольцо молодой королеве и спросил, что она думает о нем. Изабель издала восхищенный возглас и бросила на Иоанна косой взгляд, красноречиво говоривший о том, как ей нравятся кольца и как отвратительно то, что придется сделать, чтобы добавить еще одно к своей шкатулке с украшениями.

— А для меня такое найдется?

— Жадная девица, — игриво ответил Иоанн и ущипнул ее за попку. Она подавила дрожь, обратив все в шутку. «Она учится, — подумал Вильгельм, — но не тому, чему следовало бы».

— Пусть так, но я все же прошу вашего разрешения отправиться во Францию и в последний раз попытаться договорится с королем Филиппом, — настаивал он.

Иоанн прищурился:

— Я сделал тебя графом Пемброукским, я отдал тебе Кильгерран и еще кучу всяких подарков и привилегий, у моих писцов не хватит пергамента, чтобы все их перечислить. А тебе все мало. Я начну думать, что ты еще более жадный, чем моя жена… но на нее хоть смотреть приятно, глаз отдыхает, знаешь ли. И когда она преклоняет передо мной колени, чтобы получить мое разрешение на что-либо, я, по крайней мере, знаю, что получу кое-что взамен.

Изабель покраснела и отстранилась от Иоанна, хотя и бросила еще один красноречивый и испуганный взгляд в сторону его паха.

Вильгельм притворился, что не заметил этого:

— Сир, я очень благодарен вам за все, что вы мне дали, и за все, что вы для меня сделали, но моим детям было бы очень обидно потерять свое наследство только из-за того, что их отец не имел возможности сказать кому нужно пару слов.

Он подчеркнул последнюю часть фразы, чтобы убедиться, что Иоанн правильно понял его мысль. Под «парой слов» он подразумевал те, что дали возможность Иоанну занять трон.

Торговец протягивал молодой королеве шкатулку с брошами, и она рылась в ней с видом сладкоежки, выбирающей, какую бы сладость ей попробовать сначала. Не отрывая от нее глаз, Иоанн нетерпеливо вздохнул и сердито махнул рукой. Этот жест означал, что он отпускает Вильгельма.

— Ступай и делай, что хочешь, чтобы сохранить свои владения, — в разумных пределах, конечно.

Вильгельм поклонился и мысленно поблагодарил молодую королеву за страсть к безделушкам и похоть Иоанна.

— Мне нужна разрешающая грамота для короля Филиппа.

— Да, да, — раздраженно произнес Иоанн. — Я тебе ее дам.

Вильгельм снова поклонился и покинул комнату, а Иоанн подошел к Изабель.

— Они все словно стая ненасытных волков, — пожаловался он, — даже Вильгельм Маршал, которого все обожествляют и который делает вид, что он выше всего этого.

Он снова пробежал рукой по крутому обводу ее ягодиц, представляя, как следы от его пальцев будут красными пятнами гореть на ее белой, упругой плоти.

Изабель попыталась отстраниться от него, но он притянул ее к себе, склонился к самому ее уху и куснул мочку.

— Он был одним из самых преданных рыцарей и друзей моего брата Ричарда. Моя мать любила его, упокой, Господи, ее душу. Он из того же теста, что и Ричард, видишь ли, человек чести, высокой доблести и отваги. Такие люди… — он скривился, будто проглотив что-то горькое, — скажем так: я буду держать его при себе, пока он мне полезен, но от его правильности и добродетельности меня тошнит. Он отпустил ювелира щелчком пальцев. Взяв крупную брошь с жемчугом и аметистами, он приколол ее к груди королевы, положил руки ей на плечи и толкнул ее на колени.


Изабель наблюдала, как ее младшая дочка, Ева, проползла через всю комнату к скамье, подтянулась наверх, ухватилась за ее край и встала. Малышка унаследовала от отца живость и чувство равновесия. Как только в три месяца ее перестали пеленать, она принялась тренировать мышцы, как солдат разогревается перед боем. Уже через несколько дней она начала переворачиваться, в пять месяцев села, а теперь в восемь могла ползать на четвереньках почти так же быстро, как кошки ходят. Ева посмотрела на свою маму и рассмеялась от удовольствия, что она такая умница, показав четыре маленьких белых зуба. Она пружинила вверх-вниз, сгибая и разгибая свои маленькие коленки, и Изабель тоже начала смеяться, глядя на ее проделки.

В дверь просунулась голова оруженосца.

— Миледи, судно графа причаливает к пристани, — сообщил он.

Услышав это, Изабель почувствовала будто удар молнии. Ожидание длилось так долго и было так мучительно! Она старалась не думать об этом, потому что иначе совсем не могла спать ночами от беспокойства, все время ощущая, как пуста вторая половина постели. Кавершам отмыли от фундамента до крыши, слуг понукали ежесекундно. Она закончила покрывало для алтаря, к которому месяцами не могла приступить, и надиктовала такое количество писем, приказов и предписаний, что ее писарю пришлось посылать в Лондон за новым запасом пергамента.

Подхватив Еву на руки, Изабель поспешила из замка к реке. От прохладного апрельского ветра по воде шла рябь. На другом берегу реки пара лебедей и четверо их птенцов шумели и плескались среди камышей. Вильгельм сошел на причал. На нем был тяжелый, подбитый мехом плащ: на реке дул сильный ветер. Он говорил с Жаном Дэрли и Джорданом де Саквилем, тоже сошедшими на берег. Изабель вглядывалась в лицо мужа, но оно было непроницаемо. Однако он похудел, и не было в нем живости и задора, как в Кильгерране.

Увидев, что жена его ждет, Вильгельм потянулся к ней, поцеловал и, взяв дочку на руки, поцеловал и ее в щечку, отчего та взвизгнула от удовольствия и рассмеялась. Изабель видела, что он пожирает Кавершам глазами, будто изголодался по родному дому, и ее волнение усилилось. Она заставила себя удержаться от расспросов, почувствовав, что сейчас ему совсем не это нужно, и дала ему возможность обнять остальных детей и начать болтать с ними, пока слуги несли воду для купания и еду.

Махельт хотела показать ему свое новое приобретение. Ее ручная коноплянка умерла незадолго до того, как Вильгельм отбыл во Францию, и ее хозяйка глубоко скорбела целую неделю. Она похоронила птичку в гнезде, устлала крошечную могилу лепестками роз и молилась за ее душу, несмотря на утверждения священников, что у птиц души нет. Втайне Махельт считала, что она у них есть. Теперь вместо коноплянки у нее была трехногая собака. Ее подобрал отец Вальтер; пес шатался на окраине поселения, голодал и мучился от блох. Имея слабость к животным и удивившись отсутствию у одного из них конечности, он принес его в замок. Вид покалеченной, паршивой, бурой с белым дворняги поразил Махельт в самое сердце, туда, где алела незажившая после смерти коноплянки рана, и все было решено. Трипс, как назвал его отец Вальтер, утверждая, что на латыни это означает «трехногий», скоро стал настоящим членом семьи. Ну, а поскольку его имя ассоциировалось еще и с отбросами, все соглашались, что оно ему вполне подходит.

Вымытый и избавленный от большей части блох, Трипс спал в одной кровати с Махельт и таскался за ней повсюду, в его влажных карих глазах светилось обожание. Поскольку кормили его отборными объедками и остатками с кухни, его ребра больше не выпирали сквозь шкуру, а шерсть начала лосниться и блестеть, как снег на солнце.

Вильгельм с сомнением глядел на пса, который вилял хвостом, как ветер колышет ветви деревьев, а потом принялся лизать ему пальцы.

— А как он писает? — поинтересовался Вильгельм с каменным выражением лица.

Махельт покраснела.

— Он садится на корточки, — отважно выпалила она.

Губы Вильгельма дрогнули в улыбке.

— Он вчера поймал крысу. Он лучше, чем терьеры с псарни, — в ее голосе зазвучал вызов: она защищала своего любимца.

— Солнышко, я уверен, что так оно и есть; я тоже всегда мог одолеть некоторых рыцарей во время турнира хоть одной рукой.

Махельт строго на него взглянула, а он рассмеялся и дернул ее за одну из тугих рыже-каштановых косичек.

— А, — зажмурился он, — хорошо дома.

— Ну, — сказала Изабель, когда не могла уже больше сдерживать свое нетерпение, — собираешься ли ты рассказать мне, что произошло, или все настолько плохо, что ты решил об этом вообще не говорить?

У него на коленях сидела Сайбайра, ей было уже почти четыре года; ее головка покоилась на сгибе его локтя. А Ева использовала его второе колено в качестве опоры, чтобы вставать. Остальные их отпрыски были рядом, ожидая своей очереди получить его внимание. Трипс улегся ему на ноги.

— Почему ты улыбаешься? — спросила Изабель, когда он ответил ей усталой, но красноречивой усмешкой.

— Я подумал, что Иоанна его королева первым делом спросила бы: «Что ты мне привез?». А ты такая же, только вместо того чтобы рыться в моих сундуках в поисках шелков и драгоценностей, требуешь рассказов.

Она сложила руки.

— Ты рискуешь, говоря так, — предупредила она. — Я могу и обидеться, а тебе потом придется заглаживать свою вину ниткой жемчуга не дешевле пятидесяти марок.

— Понял. В следующий раз я привезу тебе и рассказы, и украшения, — он помрачнел. — Король Филипп по-прежнему отказывается вести какие-либо переговоры с Иоанном, пока тот не предъявит ему Артура, а этого никогда не случится, — он задумчиво взглянул на нее: — Но, по крайней мере, что касается наших нормандских владений, он согласился принять мою присягу, это хорошо.

Хорошо знавшая его Изабель почувствовала напряжение под внешним спокойствием.

— Да, — ответила она, — но это не все, так ведь?

Оруженосец принес блюдо горячих, хрустящих вафель с корицей и сахаром.

— Эти новости могут испортить аппетит, — он взял вафлю, разломил ее и отдал половину Сайбайре. — Мне пришлось принести Филиппу присягу вассала, и Иоанн этим совсем не доволен… Осторожно, сладкая, она горячая.

Изабель недоверчиво взглянула на него.

— Но у тебя же было его письменное согласие.

Аппетит Вильгельма, который прикончил свою половину вафли и потянулся за следующей, не мог убедить ее в том, что с ним все в порядке, потому что переживания и раньше никогда не сказывались на его аппетите. Это у нее желудок от тревоги прилепился бы к спине, а он с удовольствием мог в такие моменты опустошать подносы с закусками.

— Да, но он предпочитает считать, что не давал его, а при дворе всегда найдутся недоброжелатели, которые станут раскачивать дерево, чтобы увидеть наше падение.

— Так что же он тогда тебе дал, по его мнению? — Изабель чуть не кричала от возмущения. — У тебя же есть его письменное согласие в качестве доказательства?!

Вильгельм проглотил кусок и потянулся за третьей вафлей.

— Похоже, что Иоанн считает, что это было согласие на то, чтобы я дал Филиппу обычную присягу, передал ему Лонгевиль, а также по его требованию отдал в его распоряжение войска, находящиеся в Нормандии.

— И чем это отличается от присяги вассала?

— А тем, что сейчас, если Иоанн с армией отправится через море воевать против Филиппа, я не могу встать на его сторону, потому что я теперь вассал Филиппа на том берегу моря и должен оставаться верным ему до конца.

Изабель испуганно вскрикнула.

— А что я должен был делать? — огрызнулся он. — Оставить все как есть? Это все равно, что танцевать на остриях сабель. И бежать быстро, и молиться.

Он ссадил Сайбайру с колена, отцепил ручки Евы, державшейся за другую его ногу, встал и подошел к окну; сквозь открытые ставни заглядывал поздний весенний вечер.

— Я не запятнал своей чести ни перед Иоанном, ни перед Филиппом, что бы Иоанн ни говорил.

То, как поднимались и опускались его плечи, и его тон говорили Изабель, что, несмотря на свои слова, он чувствует себя так, будто от его чести не осталось и следа. Иоанн был обидчив и злопамятен. Ее волновало, что иногда, сколько бы ты ни молился и как бы быстро ни бежал, этого было недостаточно.

Глава 17

Портсмут, июнь 1205 года


На небе не было ни облачка, и солнце палило бы нестерпимо, если бы не свежий ветер, дувший с моря. Свет заливал все пространство до самого горизонта, и глубокая синева моря была украшена галерами и маленькими рыболовными суденышками, болтавшимися на якоре у берегов. Другие плоскодонные суда были вытянуты на усыпанной галькой берег, а солдаты сновали по ним туда-сюда с оружием и военным снаряжением в руках. Парусинщики склонялись над своими полотнищами с иголками, не поднимая головы, а корабельные плотники чинили старое и выстругивали новое снаряжение с поистине огромным размахом. Над берегом висел запах горячей смолы от заново заделанных корабельных швов, и к постоянному реву и плеску волн примешивался такой же настойчивый и непрерывный звук топоров, ударяющих по дереву.

Иоанн готовился к высадке в Пуату, откуда намеревался выступить против Филиппа французского, и поэтому созвал своих вассалов в Портсмуте. Развалившись на груде мехов на берегу, он со своими молодыми рыцарями обедал холодной жареной петушатиной и наблюдал за тем, как продвигается работа, на его лице застыло беспокойное, нетерпеливое выражение; он часто поворачивался в сторону Вильгельма. Маршал сидел неподалеку с Болдвином де Бетюном, не совсем вместе с королем, но достаточно близко для того, чтобы участвовать в беседе. У Вильгельма болел желудок, но не от ожидания морской болезни. Хотя он и вынужден был послушаться призыва прибыть в Портсмут, он знал, что не имеет права ступить на корабль, отправляющийся во Францию для войны с ее королем.

Не допив свою четвертую чашу, Иоанн поднялся на ноги и прошел по гальке к Вильгельму; его рыцари следовали за ним, словно охотничьи псы за вожаком.

Вильгельм встал и поклонился.

Иоанн принял воинственную позу.

— Маршал, — обратился он к нему, — я все еще не понимаю, как ты мог за моей спиной стать союзником Филиппа французского. Мне это кажется совершенно бесчестным поступком, а ты, тем не менее, везде треплешь о том, какой ты честный человек, — в его тоне была легкость, насмешка… и угроза.

Вильгельм чувствовал, что рыцари пожирают его глазами, потому что чуют кровь. Неприязнь Иоанна была почти осязаема.

— Сир, я не заключал никаких союзов за вашей спиной. Вы сами дали согласие на то, чтобы я вел переговоры с королем Филиппом. Все, что я сделал, я сделал с вашего разрешения.

— Господи Иисусе, разумеется, нет! — вена на шее у Иоанна вздулась — настолько он был разгневан. — Я не давал тебе разрешения приносить ему присягу вассала. Ты последуешь за мной в Пуату, Маршал, а когда я тебе прикажу, ты выступишь против короля Франции с оружием, ты это сделаешь, понятно?!

Стояла жара, но Вильгельм знал, что ладони у него вспотели и пульс участился не от этого.

— Сир, я не смогу этого сделать. Я нарушу клятву, данную королю Франции, если выступлю против него с оружием.

Иоанн обратился к своим рыцарям:

— Я всех вас призываю в свидетели: здесь и сейчас, перед всеми нами, Вильгельм Маршал признает себя виновным и выносит себе приговор, — прорычал он. — Я объявляю его предателем!

Почувствовав, что происходит что-то необычное, другие лорды собрались вокруг спорящих. Некоторые, как и Вильгельм, не хотели плыть в Пуату, но не потому, что поклялись в чем-либо королю Филиппу, а потому что не понимали, зачем им участвовать в войне на чужой территории, если у них там нет собственного материального интереса.

Понимая, что они его единственная надежда, Вильгельм набрал побольше воздуха в грудь и обратился к ним:

— Милорды, взгляните на меня! Сегодня я являюсь для вас примером и отражением вашего будущего. То, что происходит сейчас со мной, завтра будет с вами. У меня было разрешение на то, чтобы попытаться договориться с королем Филиппом о своих нормандских владениях. У меня есть письменное согласие короля, записанное с его собственных слов, однако он теперь говорит, что никогда его не давал.

— Господи Боже Всемогущий, я этого не потерплю! — повернувшись к Вильгельму спиной, Иоанн подошел к группе своих рыцарей и встал рядом с ними. Сорвиголова по имени Иоанн де Бэссингборн отделился от группы и подошел вплотную к Вильгельму.

— Всем известно, что всякий, кто подведет своего хозяина, теряет право распоряжаться землями, полученными от него, — прошипел он с ненавистью, брызгая слюной в лицо Вильгельму.

Выругавшись себе под нос, Болдвин де Бетюн протолкнулся вперед и сгреб де Бэссингборна за ворот.

— Попридержи язык! — приказал он. — Не таким выродкам, как ты, судить рыцарей вроде Маршала, — он свободной рукой указал на боевой лагерь, где солдаты прекратили работу и наблюдали за происходящим: — Среди всех этих людей не найдется ни одного, готового головой поручиться за то, что лорд Маршал подвел своего хозяина. Хотите ли вы бросить вызов человеку, который стоит двух таких, как вы, и который находится здесь сейчас из верности, а не из-за трусости? — Он отпихнул де Бэссингборна и договорил дрожащим от отвращения голосом: — Не льстите себе, не вам судить человека, чьего мизинца вы не стоите.

Вильгельм левой рукой взялся за ножны и, не мигая, глядел на де Бэссингборна, зная, что половина победы за тобой, если сумеешь деморализовать противника. За годы службы он стал легендой, и, если нужно, он готов был использовать это в своих интересах. Он был единственным человеком, которому когда-либо удавалось выбить из седла короля Ричарда, и люди об этом вспоминали со страхом и уважением. Де Бэссингборн отвел взгляд и отвернулся, стыдясь и злясь, но слишком ценя собственную жизнь, чтобы бросить Вильгельму открытый вызов. Иоанн ничего не сказал, да и говорить было нечего. Ветер отвернулся от его парусов, и было очевидно, что спор он проиграл. Развернувшись, он поспешил с берега, его рыцари последовали за ним, разбрасывая гальку. И с безопасного расстояния многие из них бросали через плечо угрожающие взгляды.

Болдвин вытер лоб и натянуто, невесело рассмеялся.

— Господи, Вильгельм, тебе нравится ходить по лезвию? — спросил он и, схватив бутыль, из которой они пили, дрожащей рукой наполнил себе чашу. — Я в какой-то момент подумал, что де Бэссингборн набросится на тебя.

Вильгельм снял руку с рукояти меча и тяжело выдохнул:

— А что мне еще было делать? Иоанн дал свое согласие. У меня есть заверенные им списки, с его же печатями.

Болдвин многозначительно взглянул на него.

— Это ты так говоришь, но я не думаю, что он ожидал, что ты принесешь присягу вассала, и ты это знаешь… Признай это хотя бы сейчас при мне, — он сделал большой глоток и передал ему чашу.

— Господи, Болдвин, откуда мне знать, чего он ожидал? — ответил Вильгельм. — С его стороны было наивно думать, что Филипп удовлетворится чем-то меньшим. Или, может, он в тот момент об этом не подумал. — Опустив чашу, он вытер рот манжетой. — Я оказался между двух огней, как любой, у кого есть владения и в Англии, и в Нормандии, — он внезапно ударил кулаком по блестящему борту корабля и дал выход своей злости. — Ты думаешь, этот флот вообще когда-нибудь будет спущен на воду? Ты слышал, о чем болтают в палатках и тавернах? Единственные, кто последует за королем, — это рыцари, которые живут с ним, и наемники. Архиепископ не хочет, чтобы он отплыл во Францию, он ясно дал это понять, и юстициарий этого не хочет. Ты знаешь, что творилось у нас в Англии, когда Ричард был в крестовых походах, а у Иоанна полная конюшня незаконнорожденных детей, а законного наследника нет. Если он погибнет, сражаясь при Пуату, может статься, что на английском троне окажется французский король, — он с вызовом посмотрел на Болдвина: — А ты сядешь с ним в одну лодку, лорд Омальский? И сколько людей последует за ним отсюда, когда дойдет до дела?

Болдвин вздохнул и взъерошил свои редеющие волосы.

— Знаю, и я согласен с тобой, хотя и не противоречу ему так открыто, как ты, — он скорчил Вильгельму гримасу. — Ты впал в немилость. Будь осторожен.

Вильгельм натянуто улыбнулся:

— Ты все еще хочешь, чтобы твоя дочь вышла замуж за моего сына?

Болдвин презрительно хмыкнул:

— Не будь ослом. Ты и раньше попадал в шторм, переживешь и эту бурю. А моя дочь выйдет замуж за наследника Пемброука или не выйдет замуж вообще.


Изабель в жаркие летние дни обожала пикники на природе. Она открыла для себя эту радость только после свадьбы, и, возможно именно воспоминания об этом первом ленивом июле, проведенном с Вильгельмом, заставляли ее теперь стараться улучить минутку, чтобы просто погулять с ним и побездельничать. Хотя в последнее время возможностей для отдыха и уединения было немного. Даже в сонном Хамстеде, где родился Вильгельм, довольно провинциальном по сравнению с другими их владениями, шум и суета были как при дворе. Вильгельм еще много лет назад говорил ей, что нужно наслаждаться этим спокойствием и безмятежностью, пока можно, потому что это скоро пройдет, но ей тогда было восемнадцать лет, и она понятия не имела, с каким количеством забот и хлопот придется столкнуться.

Тем не менее она не сдавалась. Сегодня она с упрямой решимостью сама упаковала корзины с едой. Она схватила Вильгельма за руку и утащила его от казначеев, слуг и писарей, заявив, что еще несколько часов работы ничего не изменят. Она отметила про себя, что согласился он с готовностью, даже почти с облегчением. С ними были дети и целая свита рыцарей, оруженосцев и нянек, но все равно было приятно ехать на лошади по цветущему берегу реки и слушать шум ветра в камышах и стук лошадиных копыт по земле, просохшей после дождя, прошедшего три дня назад. Трипс скакал за ними, как олень, несмотря на свою трехногость, вынюхивая что-то в траве, посреди колокольчиков, осторожно обходя заросли крапивы.

Когда солнце начало клониться к закату, Вильгельм сиял свой плащ, и она увидела, что его плечи расслаблены. Его губы разжались. Он начал глядеть по сторонам, словно впитывая в себя окружающий мир, по мере того как исчезало сковывающее его напряжение. Прошедший месяц был трудным. Он впал в немилость при дворе, но насколько далеко могло зайти неудовольствие короля и как долго оно могло продлиться — оставалось неизвестным. Иоанн был в ярости, когда большинство лордов в Портсмуте согласились с Вильгельмом и отказались плыть в Пуату. А тех, кто все-таки поднялся на борт, едва хватало, чтобы заполнить один корабль, и ему пришлось отказаться от своих планов, причем он чуть не плакал от злости и унижения. Он возлагал вину за срыв своих планов на Вильгельма и при дворе обращался с ним очень холодно.

Ранулф Честерский в последнее время тоже впал в немилость, из-за того что он якобы вступил в сговор с валлийцами, хотя он и поклялся в своей невиновности, и с радостью отдал имения, и выполнял различные поручения, чтобы доказать свою преданность. В результате Ранулф восстановил свое положение, но отношение Иоанна к своим лордам было переменчивым. После того как три недели назад скончался Хьюберт Вальтер, ситуация ухудшилась. Его влияние простиралось далеко и сдерживало короля. Вальтер с Вильгельмом нечасто встречались с глазу на глаз, но уважали друг друга и в большинстве случаев могли прийти к соглашению и успешно работать вместе, Теперь нужно было выбирать нового архиепископа и налаживать новые отношения.

Они остановились, чтобы поесть, в местечке, где несколько ив нависали над рекой. Оруженосцы стреножили лошадей неподалеку и принялись распаковывать корзины с холодной жареной дичью, хлебом, сыром и копченым мясом. Трипс пристроился у корзин с провизией, капли влаги висели на его усах. Вилли, Ричард и сыновья Жана Дэрли и Стефана Д’Эвро взяли луки и отправились поохотиться в лесу поблизости.

— Сомневаюсь, что им удастся что-нибудь подстрелить, — с улыбкой произнес Вильгельм.

— Точно тут не угадаешь, — встала Изабель на защиту сына. — Вилли — хороший охотник для своего возраста. Если захочет, он может ступать тише оленя.

Вильгельм, махнув рукой, показал, что тема исчерпана.

— Все равно они ничего не поймают, — повторил он. — По крайней мере, не тогда, когда они потопали в лес все вчетвером.

Изабель бросила в его сторону косой взгляд.

— Однако Вилли недавно поймал одну скотницу, — сказала она. — Мой конюх застал их в амбаре…

Вильгельм как раз собрался откусить кусок хлеба, но при ее словах так и застыл с ним в руке. Потом он опустил еду и начал расплываться в улыбке.

— Ты не станешь так же улыбаться, если она забеременеет, — раздраженно бросила Изабель. — Господи Боже, да ему только что стукнуло пятнадцать.

Он помрачнел:

— Все зашло так далеко?

Изабель покачала головой:

— Честно говоря, нет, но, я думаю, только потому, что их застукали. Тебе нужно с ним поговорить и напомнить ему о долге и ответственности.

Вильгельм избавил себя от необходимости что-то отвечать, принявшись за еду. Но под настойчивым взглядом Изабель он сдался:

— Ладно, ладно, я поговорю с ним.

— И чем раньше, тем лучше, — закончила она.

Он кивнул:

— И с девушкой тоже стоит поговорить. Если она собирается ошиваться с пятнадцатилетними по амбарам, ей светят неприятности.

— Возможно, она надеялась получить что-то существенное взамен того, что отдавала, — неприязненно бросила Изабель. — Он же твой наследник.

Вильгельм непроизвольно хмыкнул и продолжил жевать, но выражение лица стало задумчивым.

Остаток дня они провели за легкой болтовней. Вильгельм снял сапоги и сидел, опустив босые ноги в ручей. Гилберт, Вальтер и дочки последовали его примеру, а Изабель играла с малышкой. Он научил Махельт новой песне, которую слышал при дворе, это был гимн красоте лета.

Старшие вернулись со своей «охоты» с веточками и чертополохом, приставшими к их одежде, и с несколькими царапинами. Вилли принес кролика: это был потомок того кроличьего племени, которое разводили в Хамстеде ради меха и мяса. На Вильгельма это произвело впечатление, и он, надевая сапоги,пробормотал, что их старший сын вполне поднаторел в ловле кроликов, за что получил от жены резкий толчок под ребра.

Готовясь подсадить Изабель в седло, чтобы ехать домой, Вильгельм притянул ее к себе и поцеловал. Солнечный свет отливал медом, тени удлинились и сделались причудливыми.

— Ты знала, что мне это необходимо, — произнес он. — Спасибо тебе.

Улыбнувшись, Изабель потянулась, чтобы вытащить пару травинок у него из волос.

— Признаюсь, что это было совершенно эгоистично, — сказала она. — Мне хотелось заполучить тебя на какое-то время, чтобы ты принадлежал только мне одной.

— Ну, это вряд ли, — он весело огляделся вокруг.

— Ты понимаешь, о чем я.

Он еще раз ее поцеловал.

— Да, — согласился он, — понимаю, и обещаю в будущем уделять тебе больше внимания.

Изабель поставила ногу на его подставленные ладони.

— Тогда разберись поскорее со своим старшим сыном, — попросила она.

На обратном пути Вильгельм отъехал от нее, чтобы побыть рядом с Вилли, махнув навострившему уши Ричарду, чтобы тот присоединился к матери. Потом он внимательно взглянул на своего наследника, как уже давно на него не смотрел. У Вилли была еще совсем юношеская кожа с темным пухом вместо усов над верхней губой. Он был симпатичным парнем, стройным и с правильными чертами лица. Вильгельм мог понять, что в нем нашла скотница, а судя по тому, как восхищало его сына все новое и «мужское», ясно было и то, что Вилли нашел в ней.

Паренек вздернул подбородок и взглянул на отца с беспокойством и как будто защищаясь. Вильгельм подавил улыбку Парень определенно знал, о чем пойдет речь, и приготовился получить нагоняй.

— Я не собираюсь читать тебе нотацию, — сказал Вильгельм. — Я знаю, что это влетит в одно ухо и вылетит из другого. Я мог бы тебя выпороть, но я как-то не замечал, чтобы лошади бежали намного быстрее, после того как их отхлестают, или собаки вели себя послушнее, после того как их побьют. К тому же ты становишься мужчиной, а развлечения с девушками в амбарах — это все равно что обязательное приложение.

У парнишки расширились глаза от удивления. Вильгельм сдерживал смех, который в нем вызывало выражение лица Вилли, понимая, как легко в этом возрасте задеть его гордость. К тому же то, о чем он собирался сказать, было действительно серьезным:

— Но становиться мужчиной не значит быть им. Потому что если ты мужчина, то ты понимаешь, что, хотя развлечения с девушками в амбарах — это, может быть, одно из самых приятных и заманчивых занятий, делать этого все равно не стоит. Ты научишься противостоять искушениям и… не распускать руки, так скажем. Иногда девушка согласна пойти с тобой только потому, что ты хозяйский сын, из страха перед наказанием, если откажется.

— Она не была девственницей… и она этого хотела, — запротестовал Вилли.

— Тогда подумай хорошенько, что ее действительно интересовало. Риск есть не только для девушки.

У Вилли пылали и щеки, и уши.

— Но ведь до того, как ты женился, ты же, наверное…

Вильгельм усмехнулся:

— Да, и множество раз, но не со скотницей и не под родительским кровом. Моя мама меня бы убила. Разумеется, во время выездных тренировок и при дворе — дело другое, но все равно нужно быть осторожным.

Вразумив Вилли и дав ему пищу для размышления, он переменил тему и похвалил охотничье мастерство сына, поскольку сам этим талантом не обладал. Для него это было приятным сюрпризом и напомнило Вильгельму, как редко он в последнее время бывал со своим наследником. Они могли так друг друга толком и не узнать. Нужно было исправлять ситуацию.

Они прибыли в Хамстед, когда последние лучи солнца покоились на Кеннете, как огромные золотые диски. Вильгельм распрягал лошадей во дворе, когда к нему подошел его писарь, Майкл, неся в руках пакет. Обычно веселое лицо его было мрачным.

— От короля, — сообщил он, что, впрочем, Вильгельм и так уже понял, взглянув на знакомую печать, свисающую с ленты, которой был обвязан свиток. — Гонцу нужно было еще куда-то ехать, он не сказал куда.

Вильгельм хлопнул своего коня по крупу и послал конюха отвести его в стойло.

— Читай, — велел он писарю.

Майкл разломил печать и развернул письмо, написанное на хрустящем новом пергаменте. Оно было написано по латыни, и Майкл перевел его на французский: «Король приветствует своего возлюбленного и верного графа Маршала. Мы приказываем тебе отправить к нам своего старшего сына, чтобы он мог научиться у нас рыцарскому мастерству и служить нам. Полагаем, ты согласишься, что для него это будет крайне полезно, а ты сможешь быть уверен в его безопасности. Встреча с нами в Ламбете, третьего августа, в шестой год нашего царствования».

Вильгельм сжал губы. Ласковое обращение в начале письма ничего не означало. Он точно знал, насколько «возлюбленным» был в этот момент, и содержание письма лишь подтверждало это.

Глаза Изабель расширились от ужаса, когда Майкл прочел вслух письмо. Ее рука непроизвольно легла на плечо Вилли и сжала его. Вилли и сам был не глуп, и понял, о чем именно говорится в письме, и его глаза тоже стали круглыми, правда, от удивления. Он переводил взгляд с одного родителя на другого.

— Король хочет, чтобы я стал его оруженосцем, — произнес он наконец, то ли взволнованно, то ли испуганно.

— Похоже на то, — бесцветным голосом отозвался Вильгельм. Он переглянулся с Изабель и едва заметно покачал головой. — Но пока рановато. Такие дела нужно обдумывать, к ним нужно готовиться, они вот так внезапно не решаются…


Дверь закрылась за последней служанкой, и Изабель с Вильгельмом остались одни в спальне. Атмосфера была такой напряженной, как августовский воздух перед бурей.

— Я не отдам нашего сына Иоанну, — сказала Изабель. Живот у нее болел так, будто она наглоталась камней.

— У нас нет выбора. Король и так подозревает меня в измене. Если мы откажемся подчиниться его приказу, это только усугубит ситуацию.

Она схватилась за голову.

— Ты лорд Стригильский, граф Пемброукский и лорд Ленстерский. Мало найдется людей, обладающих такой же властью, и ни одного, обладающего такой же славой. Ты нужен Иоанну больше, чем он тебе.

— Это так, но я присягнул ему в верности, — произнес Вильгельм. — Он вправе требовать, чтобы я прислал к нему Вилли в подтверждение своих благих намерений.

Изабель возмущенно скривила губы:

— Ты готов верить ему, несмотря на то что он тебе не доверяет? Он взял собственного племянника в плен, и с тех пор никто о нем не слышал. Или ты думаешь, что до меня слухи не доходят?

Вильгельм потер виски.

— Иоанн не причинит Вилли вреда. Как ты и говоришь, я граф Пемброукский, и моя известность защитит его.

Изабель покачала головой.

— Я в эти игры не играю. Артура не спасла принадлежность к королевскому роду, что бы ты ни говорил, — она сжала кулаки. — Господи Всемогущий! Твой отец отправил тебя в качестве заложника к королю Стефану, когда ты был всего лишь маленьким мальчиком, и тебя чуть не повесили. И я не понимаю, как ты можешь поступить так же со своим сыном!

У Изабель перехватило дыхание от переполнявших ее чувств, и она отвернулась, пытаясь справиться с собой.

Он пошел налить себе вина. Его движения были такими взвешенными и спокойными, что на Изабель подействовали совершенно наоборот: ей захотелось закричать.

— Здесь другая ситуация. Вилли — наследник Пемброука, а не младший сын. Ему пятнадцать лет, и он готов к тому, чтобы стать оруженосцем. Я граф, а не управляющий несколькими разрозненными поселениями, каким был мой отец.

Она заметалась по комнате.

— И это все меняет, так? Чему Вилли может научиться при дворе развратника и негодяя, такого как Иоанн?

Он взглянул на нее и спокойно произнес:

— Иоанн, может быть, далеко не лучший наставник для мальчика, но при дворе есть другие люди, которые могут направить его на верный путь. Однажды Вилли может стать графом Пемброукским, и ему стоит приобрести какие-то навыки управления таким владением. Он должен быть придворным, солдатом и мирянином в одном лице. А научиться этому можно, только наблюдая таких людей. Мы либо научим его вести себя достойно, либо потеряем время.

Он быстро отпил из чаши, и резкость его жеста его выдала — очевидно, он был не так спокоен, как хотел казаться.

Она сжала кулаки так сильно, что впилась ногтями себе в ладони.

— Я не хочу, чтобы он ехал к Иоанну, — ее голос снова дрогнул, несмотря на отчаянные попытки сдержаться.

— Я тоже этого не хочу, но каждый молодой ястреб должен рано или поздно покинуть гнездо. Я собирался попросить Болдвина взять его к себе, но при дворе возможностей больше. Он не останется без поддержки.

Изабель покачала головой и отвернулась, закрыв рот руками, боль пронзила ее от груди до живота, словно сердце у нее вырвали, и оно повисло на тонких красных струнках.

— Изабель, — он отставил чашу и подошел, чтобы обнять ее. — Ты должна рассматривать это как возможность для него, а не как препятствие.

Ее била дрожь, несмотря на его теплые объятия, потом она оттолкнула его и посмотрела ему в глаза:

— Почему мы не можем убежать от Иоанна как можно дальше? Почему мы не можем забрать всю нашу семью в Ирландию? Там мы могли бы растить наших детей так, как мы считаем нужным, а не отдавать их Иоанну, чтобы он ставил на них свое клеймо.

Вильгельм сжал ее крепче, и теперь уже в его голосе зазвучало отчаяние.

— Ты меня не слушала? — он легонько встряхнул ее. — Ты ничего не понимаешь? Наши дети уже помечены. Вилли — будущий граф Пемброукский, а Ричард станет лордом Лонгевильским. Они должны знать мир, приближенный к королю, так же, как они знают свой дом. Я вращался при дворе двадцать лет, прежде чем стал лордом Стригильским, и даже сейчас мне приходится бороться за выживание. Как ты думаешь, Вилли будет со всем этим справляться, если всю жизнь будет держаться за твой подол? — Он отпустил ее и вернулся к своей чаше. — Господи, — произнес он, — этот разговор идет по замкнутому кругу.

Изабель закипела от гнева и обиды.

— Когда король Стефан взял тебя в заложники, твой отец сказал ему, что у него еще молот с наковальней работают, чтобы наделать сыновей получше тебя, — закричала она, ее плечи тряслись, — так не жди, что я и дальше буду твоей наковальней! Я не стану вынашивать твоих сыновей, которых ты готов отдать на сведение волкам!

Вильгельм снова отставил чашу, его движения были точными и выверенными.

— Мне жаль, если ты так видишь сложившуюся ситуацию. Вилли отправится ко двору — и точка.

Он вышел из комнаты, с мягким стуком подняв и снова уронив дверной засов.

Изабель уставилась на дверь. Как он мог… как он смеет! Изабель схватила чашу, из которой он пил, и собиралась швырнуть ее в дверь, но вместо этого налила вина себе. Дрожа, как старуха, она осушила ее. Она только что видела перед собой непогрешимого графа Пемброукского, человека, привыкшего председательствовать в суде, в палате советов и командовать на поле боя. Сейчас он стал ее врагом.

Она вытерла мокрое от слез лицо ладонью.

— Что будет дальше? — спросила она пустую комнату упавшим голосом. Они поддерживали друг друга шестнадцать лет. Она шла рядом с ним на всех этапах его жизненного пути, она была его настоящей спутницей жизни, но неожиданно они встретили на своем пути препятствие и решили обойти его с разных сторон. Они часто ссорились по мелочам, такие ссоры легко улаживались, если обе стороны проявляли чувство юмора, великодушие и способность раскаиваться. Но это была не мелкая бытовая ссора. Это было серьезно, и он нанес ей глубокую рану. Она все еще не могла поверить, что он отвернулся от нее и ушел.

Она лежала в постели с больной головой, и слезы все еще лились из-под сомкнутых век. Горе и обида легли в желудке, будто ком непереваренной пищи. Вильгельм очень редко совершал что-то такое, что заставляло бы ее плакать, но сейчас это ему удалось.

— Я не отдам его Иоанну, — повторила она, сознавая, что ее слова по бесполезности могут сравниться только с ее собственной беспомощностью.


— Они ругались, — сообщил Ричард. Он сидел на своей оплетенной веревкой кровати и гладил Трипса, который приковылял к нему за лаской.

Вилли обстругивал деревяшку ножом, подаренным ему валлийским конюхом его отца, Рисом. Ручка ножа была из полированного оленьего рога, а лезвие — из черненой стали, поэтому казалось, будто на всей его поверхности бушевали волны штормового моря. Он нервничал, потому что его родители ругались редко, а когда это случалось, скоро мирились. Иногда после споров они закрывались в спальне, не для того чтобы поспать, а чтобы провести время в постели, сегодня же он видел, как его отец выходил из спальни, и на его лице не было улыбки и не было чувства удовлетворения, как обычно бывало в таких случаях. Выражение его лица было пустым — точно маска, примерзшая к коже. Он резко говорил со слугой и велел конюху седлать коня.

— Мама не хочет, чтобы я ехал ко двору, — он стряхнул со своего покрывала древесные стружки. — Она хочет, чтобы я тут, дома, жил.

Трипс перевернулся, мотая лапами, и Ричард почесал его живот.

— А ты хочешь ехать? — спросил он с любопытством. Он сам находил идею отправиться ко двору увлекательной, но одновременно его это пугало.

Вилли пожал плечами.

— Нашему отцу было столько же лет, сколько мне сейчас, когда он уехал из дома, чтобы стать оруженосцем, а потом великим рыцарем. Конечно, я хочу поехать. И он знает, что я к этому готов, но маме не нравится, что я буду при дворе.

Ричард понимающе взглянул на него:

— Но у них нет выбора, потому что ты нужен королю как заложник, а не только как оруженосец.

— А мне все равно. Меня же не собираются в подземелье бросать, верно? — произнес Вилли с бравадой. Хотя ему и хотелось поехать во дворец и приступить к настоящим военным тренировкам, он нервничал, но никогда бы не признался в этом брату, который был всего на восемнадцать месяцев моложе него. Он иногда видел узников, ожидавших приговора в темницах, например, когда его семья останавливалась в Глостерском замке. И он с ужасом думал о том, что может оказаться в такой тюрьме; к тому же о короле Иоанне и о том, как он обращается со своими пленниками, ходили дурные слухи, слухи, о которых ему знать не полагалось. — Папа говорит, что при дворе можно многому научиться. Дома я уже научился всему, чему можно.

Во взгляде Ричарда зажегся озорной огонек:

— А мама боится, что при дворе ты познакомишься со шлюхами и научишься играть в кости и пить. Жаль, я не могу с тобой поехать.

Вилли нашел в себе силы ухмыльнуться.

— Маловат ты для этого, — сказал он.


Изабель смотрела, как легко Вилли вскочил на лошадь, не нуждаясь в том, чтобы его подсаживали или помогали ему. Для путешествия во дворец у него был новый конь в яблоках. На попоне был вышит алый лев Маршалов, рисунок по краю был обшит зеленой с золотом тесьмой. Шлейка в упряжи тоже была зеленой с золотом. К его плечам был приколот новый алый плащ, отороченный беличьим мехом, а сапоги были с нарядными пряжками. Когда он натянул поводья, чтобы развернуть лошадь, она увидела, что у него руки Вильгельма — уверенные и сильные. С ним был конюх и личный слуга. Вильгельм должен был проводить их во дворец и передать на попечение Иоанна.

Изабель заставила себя быть твердой, как сталь. Она сказала ему слова прощания раньше, наедине, она обнимала его, целовала его гладкие щеки и была счастлива, что он не уворачивается от ее ласки, а принимает ее с благодарностью и радостью. Вильгельм был прав. Он был готов покинуть отчий дом, чтобы отправиться в лежавший перед ним большой мир, но при мысли о том, что он вступит во взрослую жизнь под началом Иоанна, у нее сердце кровью обливалось. Она прощалась со своим первенцем. Перед ее мысленным взором все еще стоял образ мальчика, но она понимала, что, когда увидит его в следующий раз, он будет совершенно другим человеком.

Она смотрела, как серый осенний дождь скрывает их из вида. Вилли не обернулся, зато его отец оглянулся назад, отчего у нее внутри все перевернулось и разболелось с новой силой. Они так и не пришли к согласию. Они говорили об этом и спали вместе, но промежутки между словами превратились в бездны, а она чувствовала себя слишком разбитой и опустошенной, чтобы попытаться их пересечь. Они глубоко ранили друг друга, и, несмотря на видимую общность, раны так и не зажили.

Глава 18

Портчестер, Гемпшир, май 1206 года


Надев для визита во дворец платье из голубой парчи и брошь с сапфирами, подаренную ей королевой Алиенорой на свадьбу, Изабель вежливо поклонилась королю Иоанну. Она готовилась к этому моменту, представляла его себе, тренировалась держать себя в руках, пока не почувствовала, что ее воображаемый щит непробиваем и на ее лице не отражается ничего, кроме вежливого спокойствия. Она бы скорее умерла, чем доставила Иоанну удовольствие узнать, какой непоправимый вред он причинил ее семье, ранив их в самое сердце.

Они с королевой сидели на тронах, задрапированных шелковыми покрывалами. По обеим сторонам тронов были вырезаны из камня приготовившиеся к прыжку разрисованные леопарды, а над их головами сверкал стяг с великолепной вышивкой — львами Анжу. Рыцари Иоанна стояли рядом со своим правителем с обнаженными мечами, прочие мужчины в зале — епископы, лорды и магнаты — были безоружны, к их поясам были пристегнуты только горны.

Иоанн снова собирался отправиться в Пуату, но на этот раз он не стал принуждать своих лордов последовать за ним. Вместо этого он потребовал их помощи. Вильгельм благоразумно послал к нему какое-то количество своих рыцарей. Отказываясь следовать за ним, Вильгельм был готов к компромиссу, посылая с Иоанном своих людей, готовых сражаться.

— Графиня, как приятно видеть вас при дворе! Вы должны навещать нас чаще, — сладко пропел Иоанн.

Она пробормотала положенные этикетом слова благодарности и не подняла глаз. Пусть Иоанн считает ее преданной и послушной женой, если это позволит ей не общаться с ним.

Вильгельм взглянул на нее. Он уже вежливо приветствовал Иоанна и к тому же исполнил его приказ, и сейчас между ними было достигнуто перемирие, как и в его браке. И те, и другие отношения стали подобны залатанному покрывалу, которое пока держится, но вряд ли еще долго прослужит.

Иоанн милостиво улыбнулся Изабель:

— То, что вы здесь, — большая удача, леди Маршал. Я уверен, ваш сын будет рад увидеть вас и попрощаться.

Изабель вскинула голову. Ее глаза расширились от удивления. Вильгельм сделал тайком предостерегающий жест.

— Что значит попрощаться, сир? — прямо спросил он.

Иоанн изобразил удивление:

— Я был уверен, что вам известно о том, что он отправляется со мной в Пуату в составе моей свиты.

— Нет, сир, я этого не знал, — ответил Вильгельм. — Я был уверен, что вы оставите его здесь.

— Ты недооцениваешь таланты своего сына, Маршал. Он быстро все схватывает.

Изабель боролась с собой, чтобы не выказать гнева и страха, вспыхнувших в ней от сказанного Иоанном. Она знала, что чем сильнее мучается жертва, тем больше удовольствия это доставляет Иоанну.

— Я его отец, и я знаю, как быстро он учится, — спокойно ответил Вильгельм. — Мне приятно, что вы считаете его столь незаменимым, что включили в свою свиту.

Иоанн притворно улыбнулся:

— Не волнуйся, Маршал, с ним ничего не сучится, хоть я и знаю, что у тебя есть еще три сына, чтобы продолжить род, и возможность наделать еще наследников.

Изабель непроизвольно фыркнула и бросила в сторону Иоанна уничтожающий взгляд из-под ресниц.

Иоанн пожирал ее похотливым взглядом.

— Сир, мне гораздо спокойнее, когда вы говорите, что позаботитесь о его безопасности, — произнес Вильгельм. — Интересно, не проявите ли вы ко мне такое же доверие, какое я проявляю к вам, и не позволите ли мне навестить мои ирландские владения?

Иоанн рассматривал свои чистые ровные ногти.

— Тебе стоило лучше подумать, прежде чем задавать такой вопрос, Маршал. Ты нужен в Англии в мое отсутствие, мне нужно, чтобы ты следил за тем, что здесь происходит, — он снова взглянул на Изабель. — Я сегодня организую для вас с женой ужин с вашим сыном. Возможно, ему удастся ее убедить, что я не собираюсь делать из его кишок конскую сбрую.

Вильгельм поклонился и надел на лицо улыбку, поскольку он был искусным придворным.

— А мне, возможно, удастся ее убедить не делать этого с вами, — ответил он. Его замечание было таким своевременным и метким, что Иоанн рассмеялся, оценив шутку, но его взгляд оставался оценивающим, а в глазах Вильгельма, несмотря на легкость его поведения, светилась тревога.


Изабель так волновалась и боялась за Вилли, что чуть не теряла сознание, но позже вечером, когда он пришел в их шатер, она постаралась этого не показывать. Она не могла поверить, что он так изменился за прошедшие девять месяцев. Он никогда не стал бы с Вильгельмом одного роста и мощи, наоборот, он пошел в своего худощавого и легкого предка, ее отца, но был сильным и гибким. Под полотняной рубашкой вздувались крепкие, взрослые мышцы, и, возможно, ему понадобится новая одежда, чтобы прикрывать это новое, мощное тело.

— Как я рада тебя видеть! — закричала она, обнимая его. — Мы скучали по тебе!

Он смущенно улыбнулся и поежился.

— Сначала мне тут было не по себе, — признался он, — но потом я привык. Его голос стал глубже, адамово яблоко выдавалось вперед сильнее, а растительность над верхней губой больше не походила на пух. Изабель страшно гордилась им, и ей было невыносимо грустно. Когда Вилли с отцом обнялись, она снова увидела, как они были одновременно близки и далеки друг от друга, и снова осознала, что ее сыну предстоит повзрослеть еще сильнее.

Пока они ели, она деликатно затронула тему Пуату, и поняла, к своему сожалению, что Иоанн был прав. Вилли был готов к путешествию, он уже бил копытом, как молодой боевой конь. Она была вынуждена прикусить язык и ничего не сказать против этого путешествия, зная, что эти мысли родились в ее голове, от ее собственных тревог, а не ее сына. Гилберт был в восторге от того, что король мог читать книги ради удовольствия и что у него даже были специальные походные шахматы. Ричард с неотрывным вниманием и завистью слушал про большого белого норвежского ястреба Иоанна, Гиббона, и о том, что Вилли разрешалось брать его с собой в поле и выпускать, чтобы натаскать приносить добычу.

Вильгельм смотрел и слушал со скрещенными на груди руками и понимающей полуулыбкой.

— Только не забудь еще упомянуть, сколько тебе приходится выполнять поручений в день и сколько ты времени носишься на побегушках. И что ты никогда не ешь вместе со всеми, потому что должен в это время подавать еду, резать мясо, разливать вино и приносить миски с водой для мытья рук. Нужно спать, все время одновременно прислушиваясь: вдруг твоему хозяину вздумается позвать тебя среди ночи? И нужно будет явиться пред его очи полностью одетым и бодрым. Ну, и есть еще эта бесконечная полировка оружия и прочий уход за ним, и нужно всегда оставаться вежливым. Даже если кто-то нарывается на грубость.

Вилли пожал плечами.

— По крайней мере, скучать не приходится, — сказал он и виновато посмотрел на мать.

Изабель вздохнула и покачала головой.

— Зная твоих предков, другого и не стоило ожидать, — улыбнулась она. — Но, как мать, я предпочла бы, чтобы тебе было скучно, но ты не подвергался бы опасности.

— По крайней мере, здесь ему не угрожают скотницы, — хихикнул Ричард и получил добродушную оплеуху от отца.


— Ну, — спросил Вильгельм Изабель, когда Вилли вернулся к своим обязанностям, а они собирались отходить ко сну, — твои волнения поулеглись?

Изабель в ночной сорочке забралась в постель.

— Я была рада повидать его и убедиться, что он цел и невредим, — пробормотала она. Последнее было правдой, но она втайне подозревала, что Иоанн хочет увести его от них, хотя Вильгельму она об этом говорить не стала. Ей хватало мудрости понимать, что некоторые из ее суждений основывались на желании защитить своего ребенка и чрезмерном волнении о нем.

Вильгельм зевнул.

— Хорошо, — он взбил подушку, придавая ей удобную форму.

— Ты думаешь, Иоанн разрешит нам поехать в Ирландию?

— Получить его согласие будет так же легко, как со связанными за спиной руками катить в гору тележку с булыжниками, но в конце концов он разрешит… Я сегодня ссудил ему сто марок, и для своего стола он одолжил две бочки вина. Сейчас он довольно любезен.

— Ну, это оттого, что он считает, что победил нас. Ты, может, и не поедешь с ним в Пуату, зато с ним будет наш наследник, а это даже лучше, и он выжмет из этой ситуации все, что только сможет.

— Разумеется, — терпеливо произнес Вильгельм. — Не волнуйся: Вилли в надежных руках. Солсбери тоже едет. Он обещал присматривать за ним.

Изабель вздохнула.

— Знаю, — ответила она и попыталась прогнать из головы все мысли, мешавшие заснуть.

Лежа рядом с ней, Вильгельм постарался сделать то же самое, но с меньшим успехом. До него доносились снаружи голоса рыцарей, собравшихся возле костра рядом с их шатром. Разговоры, приглушенный смех. Скрип подросткового ломающегося голоса Ричарда, присоединившегося к ним. У Вильгельма возникло искушение выйти и утопить свои тревоги в вине, шутках и дружеской болтовне, но он знал, что его появление разрушит создавшуюся атмосферу и не даст ему возможности почувствовать то, в чем он так нуждался.

При виде Вилли, стремительно приближающегося к настоящей взрослой жизни, и от звука грубоватого голоса Ричарда он вдруг осознал, как много лет прошло. Когда он только женился на Изабель, казалось, что впереди огромные поля времени, которые можно засевать и собирать урожай, и вдруг оказалось, что незасеянным остался лишь маленький уголок, а сделать нужно так много! Он однажды молил Бога дать ему возможность увидеть, как вырастают его дети, и вот старший из них уже почти вырос. Вильгельм по-прежнему мог делать большую часто того, на что был способен в тридцать, носить кольчугу, не задыхаясь, скрещивать клинки с любым противником и побеждать. Возможно, его реакции немного притупились, но, поскольку в юности он был быстр, как молния, они и сейчас его не подводили. А опыт и известность довершали картину.

В Ирландии нужно было многое сделать. Он понимал, что слишком долго не уделял ей должного внимания. Был заложен фундамент, но ему нужно было отправиться туда самому, пока он еще мог, и посмотреть, какое здание получалось в результате. На какое-то время Нормандия была для них потеряна. Даже несмотря на то что он обезопасил эти земли, сохранив их за своими наследниками, было бы глупо ехать туда и рисковать нарваться на праведный гнев Иоанна, который мог отнять у них английские владения. В настоящее время наилучшим решением было оставить Лонгевиль под управлением слуги, пока Ричард не достигнет нужного возраста, чтобы перенять бразды правления.

Нормандия была страной его молодости, и она осталась в прошлом, не было смысла погружаться в ностальгию. Алиенора и Генрих, Ричард и молодой король покоились в могилах. Он беспокойно повернулся на другой бок. Изабель лежала к нему спиной, и все, что он мог видеть, это густую копну ее волос, ниспадающих на покрывало, и одетую шелком руку. Она была на двадцать лет моложе него. Королева Алиенора прожила в четыре раза дольше, но у него не было иллюзий, что он переживет Изабель. Он был обязан обезопасить земли, доставшиеся ей в приданое, он должен был сделать это, пока жив, чтобы она смогла жить спокойно, когда станет вдовой. И, поскольку Ленстер был самой богатой частью этого приданого, он должен был что-то предпринять в отношении него.

Изабель повернулась, шурша одеялом, и открыла глаза. При тусклом свете свечей их синева казалась черным ночным небом.

— Ты не спишь, — сказала она.

— И ты не спишь, — он обхватил ее рукой, и она придвинулась поближе к нему. Его объятье было успокаивающим и знакомым. Он ощущал, что между ними есть напряжение, и не собирался нарушать ее границ. Несмотря на только что проведенную им ревизию собственных возможностей и осознание, что все его силы при нем, сейчас было не время и не место для молотов и наковален.

Глава 19

Замок Фремлингем, Саффолк, январь 1207 года


Подвенечное платье Махельт было из дамасского шелка, расшитое серебряной нитью, кристаллами и жемчужинками. Оно очень шло к ее фигуре и медно-каштановым волосам. Серебряный пояс подчеркивал тонкую талию и мягкие изгибы юного тела.

Изабель с гордостью наблюдала, как Махельт танцует первый танец со своим новоиспеченным мужем. В двадцать три года Хью Биго возвышался над своей тринадцатилетней женой, как башня. Однако он не выказывал никакого неудовольствия по поводу их разницы в возрасте или росте; впрочем, у него у самого были младшие сестры, и он привык к обществу таких молоденьких девушек. Он обращался с Махельт как с королевой, а она от его внимания расцветала, словно роза. Изабель была до слез счастлива за них, но одновременно в ее сердце жила тревога.

Рядом с ней Вильгельм наблюдал за танцующими с ничего не выражающим лицом, хотя, когда Махельт встречалась с ним взглядом, улыбаясь, он отвечал ей улыбкой и ободряющим жестом. В честь их свадьбы он надел все свои графские регалии, что делал крайне редко, а его голову украшал венец с драгоценными камнями. Изабель знала, что ему тяжело видеть, как его дочь выходит замуж, да еще так скоро, возможно, это было даже тяжелее, чем отдать сына в заложники. Махельт была его старшей дочерью и всегда занимала в его сердце совершенно особое место. Она больше не прибежит к нему с приветствием, когда он будет возвращаться с войны, не покажет ему, что у нее новенького, не попросит вечером у камина научить ее какой-нибудь песне. Теперь все это принадлежало ее мужу и его семье.

— Нужно было сыграть свадьбу сейчас, — произнес он с сожалением. — Жаль, мы не можем взять ее с собой в Ирландию, но мы не знаем, как долго там пробудем. Возможно, для нее безопаснее оставаться здесь во Фремлингеме в качестве жены Биго.

Изабель смолчала о том, что сейчас он, наверное, чувствует то же, что она испытала, когда он отдал их сына Иоанну. Это было бы ударом ниже пояса, да и ситуация была другая. Вильгельм тоже переживал из-за сына, и она сама страшно будет скучать по Махельт. Но, по крайней мере, их дочь будет взрослеть в доме, где ее любят и где есть строгие моральные устои. Саффолк был достаточно далеко от дворца, и Махельт могла не появляться при дворе, если только ей самой этого не захочется, а Фремлингемский замок был новым, удобным и хорошо укрепленным. К тому же Ида была чудесной свекровью. Она была настоящей матерью, но не подавляла своей опекой и была счастлива разделить свои заботы и радости с женой старшего сына.

Изабель коснулась рукава Вильгельма. На нем был серебристый наряд, который переливался, когда к нему прикасались.

— Теперь у нее есть время, чтобы познакомиться со своей новой семьей, прежде чем она примет на себя все супружеские обязанности, — резонно заметила она.

Его веки дрогнули при словах «все супружеские обязанности».

Изабель крепко сжала его руку:

— Она унаследовала от тебя храбрость и решимость поступать правильно, а Хью добрый.

— Я был на свадьбе Иоанна и его королевы, — пробормотал Вильгельм. — Она была примерно того же возраста, что и Махельт, и так же развита. — По его лицу пробежала волна отвращения. — Я знаю, что Иоанн с ней сделал, и если бы я думал…

— Вот и хорошо, что ты не думал, — перебила его Изабель. Она снова устояла перед искушением упомянуть об их сыне, но Вильгельм должен был и сам видеть сходство ситуаций, если он не был совершенно слеп. — Это приличный дом, такой же, как наш, и они позаботятся о ней. Ида и Роджер защитят Махельт. Гуго — достойный юноша, ты и сам это говорил, и это было одной из причин, почему мы согласились на этот брак. И ты сейчас оскорбляешь его своими замечаниями… и самого себя оскорбляешь тем, что допускаешь такие сравнения.

Вильгельм поморщился.

— Ты права, и разумом я это понимаю, но даже так… — он покачал головой и, извинившись, удалился в личные покои.

К Изабель тут же подошла Ида Норфолкская в великолепном наряде из синей шерсти и в сапфировых украшениях.

— Граф Маршал хорошо себя чувствует? — обеспокоенно спросила она.

Изабель улыбнулась, чтобы успокоить хозяйку:

— Он переживает, что мы оставляем Махельт, а она еще очень молода. Думаю, я тоже за нее волнуюсь, хотя и понимаю, что лучшего дома для нее не найти.

Ида взяла Изабель за руку.

— Разумеется, вы волнуетесь. Вы ее мать, и она действительно еще слишком молода для брака. Но я буду заботиться о ней как о родной дочери. Мой сын поклялся, что и пальцем ее не тронет, пока она не станет достаточно взрослой, чтобы разделить с ним брачное ложе. У Махельт будет столько времени, сколько ей понадобится.

— Я это знаю, мы и мечтать не могли о лучшем муже для нее, — сказала Изабель, проявляя вежливость, но при этом говоря искренне. Она была рада, что Вильгельм ушел в личные покои. Мужчин всегда обвиняют в грубости и неотесанности, но в некоторых ситуациях они становятся нежными как ягнята. Он, возможно, не вынес бы этого разговора о дочери.

— Иоанн действительно согласился отпустить вас в Ирландию? — поинтересовалась Ида, сменив тему, поскольку Вильгельм вернулся в зал.

Изабель покачала головой:

— Он все еще медлит с ответом, но в конце концов Вильгельм получит его согласие. Он не может отказывать нам вечно, а мы пока готовимся к путешествию.

Она снова взглянула на танцующих. Махельт, с раскрасневшимися щеками, блестящими глазами смотрела на Хью и смеялась. Для нее это будет легко, подумала Изабель. Она влюбилась в него, и, если он не будет дураком (а она знала, что не будет), она так же легко окажется в его постели, когда придет время.

Заметив отца, Махельт, извинившись, выпустила руку своего новоиспеченного мужа и, бросившись к Вильгельму с резвостью ребенка, которым до сих пор наполовину была, втянула его в кольцо танцующих. Он сначала танцевал рассеянно и неохотно, но потом Изабель заметила, что он улыбнулся Махельт и обнял ее.

Ида похлопала Изабель по плечу.

— Не присоединиться ли нам к ним? — спросила она. — Я обожаю танцевать, а уж танцевать на свадьбе сына с лучшей невестой, какую только можно было найти!

Изабель улыбнулась.

— Вы правы, — она начинала обожать Иду за ее доброту и деликатность. — Что может быть лучше?


Иоанн изучал свиток пергамента, который держал в руках. Свиток был в водяных разводах: он путешествовал через болота Уэльса, а в прошедшую неделю там было очень влажно, и, хотя сумка гонца, спрятанная под плащом, защищала его и чернила были по-прежнему хорошо видны, он был все-таки влажным и выглядел неопрятно.

— Вильгельм Маршал уже в четвертый раз обращается ко мне с просьбой дать согласие на его отъезд в Ирландию, — сообщил Иоанн своему другу и родственнику Питеру де Роше, епископу Винчестерскому. — Дать ему это разрешение?

Слова были написаны цветистым слогом писаря Вильгельма Майкла, Иоанн узнал его стиль. Подчеркнутая витиеватость фраз и избыточные приветствия были явно не в духе Маршала. Король ковырял болезненный заусенец на большом пальце.

— С тех пор как я вернулся из Пуату, он был при дворе лишь один раз и лишь для того, чтобы убедиться, что его мальчишка цел и невредим, и снова спросить об Ирландии.

Де Роше рассеянно поглаживал вышивку своей украшенной драгоценными камнями верхней ризы с широкими рукавами — так, как обычные люди гладят домашних питомцев. Облачение принадлежало Хьюберту Вальтеру и было почти бесценным.

— Он определенно готовится к отъезду, сир. Я слышал, он собирает в Стригиле и Пемброуке людей и провизию. Теперь, когда его старшая дочь в подходящем возрасте, он в январе выдал ее замуж за сына Биго. По-моему, все выглядит так, будто он обрубает или завязывает болтающиеся концы и готовится к тому, чтобы исчезнуть на какое-то время, иначе зачем выдавать девочку замуж так скоро?

Иоанн задумался. Маршал и Норфолк. При мысли о таком союзе ему сделалось не по себе.

— Я не стану скучать по нему, если этот самоуверенный старый болван сгинет там в болотах, — прорычал он, — но я не хочу, чтобы он со своей самоуверенностью торчал в Ирландии, где я не могу его контролировать. Предок его жены называл себя королем Ленстера, и я не потерплю, чтобы Вильгельм Маршал начал думать о себе в том же роде.

При этих словах де Роше снисходительно улыбнулся, как будто Иоанн сказал какую-то глупость:

— Трудно найти человека, который был бы склонен к таким мыслям меньше, чем Вильгельм Маршал.

— Я тоже так думал, пока он не встал на колени перед королем Франции и не принес ему присягу вассала, а потом отказался из-за этого плыть со мной в Пуату. Я доверяю людям только для того, чтобы они прикрывали мои тылы. Ранулфу Честерскому, Захеру де Куинси, Вильгельму де Брозу… а де Броз — союзник Маршала.

Повисла многозначительная пауза. Де Роше был слишком честолюбив и слишком беспокоился о собственном будущем, чтобы напоминать о том, почему именно де Броз впал в немилость, а Иоанн не стал бы говорить об этом, потому что не хотел, чтобы прошлое разлагающимся вздувшимся трупом всплыло на поверхность и разрушило его будущее.

Напряжение разрядилось с приходом молодой королевы. Изабель вошла в покои мужа в сопровождении двух своих женщин, ее походка была легкой и грациозной. Ее правая ладонь покоилась на слегка выпирающем животе. Задержка составляла всего пять недель, но она старалась убедиться в том, что все окружающие знают о ее предполагаемом положении, а особенно Иоанн.

Король взглянул на нее. Он уже начал думать, не сыграл ли с ним Господь злую шутку, позволив плодить незаконнорожденных детей с другими женщинами, оставляя собственную жену бездетной. Однако оказалось, что семя в конце концов пустило корни. Пока она еще не начала нукать без остановки и выглядела светящейся, как Мадонна, увешанная драгоценностями. Он выпил за ее здоровье.

— Пусть королева решит, — произнес он с игривой улыбкой, — дать мне разрешение графу Пемброукскому уехать в Ирландию или оставить его при дворе, где он будет у меня на виду?

Изабель равнодушно пожала плечами:

— А есть какая-то разница, уедет он или останется?

— Это я и пытаюсь понять.

Она медленно подошла к сундуку, на котором стояла бутыль, и жестом велела слуге налить себе вина. Она начала понимать механизмы власти и то, насколько прочнее становилось ее положение вместе с растущим животом.

— Мне нравится графиня, — сказала она. — Она бывает мила со мной, когда приезжает сюда, и умеет выбирать одежду и предметы обстановки.

Иоанн фыркнул:

— Не уверен, что могу с тобой согласиться. Я считаю леди Маршал отменной стервой, да еще с диким ирландским темпераментом впридачу.

— Тогда, может, ей в Ирландии самое место? — Изабель лениво махнула рукой, давая понять, что вся эта шумиха совершенно ни к чему. — Пусть уезжает туда со своим мужем. У тебя же есть их сын, верно? И если они перестанут мозолить тебе глаза, они перестанут тебя так раздражать?

— Вот это вряд ли, — пробормотал он горько, но выражение его лица смягчилось. — Пусть будет так. При необходимости я могу вызвать его к себе, и, ты права, у меня его сын.

Подойдя к ней, он обнял ее за талию и положил другую руку ей на живот.

— А у тебя мой.

Де Роше благоразумно удалился.

Десять дней спустя Вилли играл в Мальборо в кости у королевских покоев с одним из рыцарей Иоанна, Томасом Сэнфордом, и Робертом Флемингом, молодым гонцом. Король рано отправился спать, и поэтому у Вилли, несмотря на то что он был на службе, выдалась свободная минутка.

— Мой отец здесь вырос, — рассказывал он, погромыхивая костями в чаше из рога. — Маршалы были коннетаблями этого дворца.

Сэнфорд хмыкнул.

— Однако сейчас они здесь не хозяева, — произнес он с полуулыбкой, чтобы показать, что не собирался обидеть приятеля. Он был флегматичным, светловолосым парнем. Его младший брат жил у Маршалов.

Вилли пожал плечами и бросил кости.

— Его потерял мой дядя Иоанн, потому что поднял мятеж против короля Ричарда, и нашей семье его так никогда и не вернули.

— Мне кажется, ты против этого не возражаешь, — Флеминг оперся локтями о стол. — Твоей семье сполна возместили эту утрату, разве не так? Ты уверен, что это не утяжеленные кости? Ты третий раз подряд выбрасываешь по две шестерки.

Вилли залился краской.

— Я не жульничаю. Ты бросал те же, — он передвинул свою фишку на доске. — Мне кажется, моему отцу все равно хотелось бы, чтобы нам вернули Мальборо. Он рассказывал, что они с братьями спали в этих покоях, когда были детьми.

Флеминг похотливо хихикнул:

— Ты хочешь сказать, что королева сейчас спит в постели твоего отца? Да это скандал!

— Не обращай на него внимания, Вилли, — миролюбиво отозвался Сэнфорд. — Он пьян и вообще никогда не может вовремя остановиться.

— Я умею молчать, если надо, — ответил Роберт, — и вас обоих могу перепить.

Вилли не принял вызова, прозвучавшего в голосе молодого гонца, и передал ему кости.

— Вот они, твои кости, ты, пьянчуга и хвастун, — весело сообщил Сэнфорд.

Флеминг изобразил на лице насмешливую гримасу. Он потряс чашку и бросил кости. Одна отскочила от стола и исчезла в пыли на полу.

— Вот черт! — опустившись на колени, он принялся ползать по полу и шарить руками в поисках кости, в темноте, озаренной лишь светом свечей.

— Ты ее никогда не найдешь, — сказал Вилли и взглянул на двух рыцарей и гонца, которые вошли в комнату, отодвинув портьеру, закрывавшую вход. Рыцари несли тяжелый сундук, а гонец был в запачканной одежде, с растрепанными ветром волосами и как-то решительно трезв. Вилли рассматривал очертания большой походной сумки, проступающие из-под дорожного плаща мужчины, и тяжелый меч, пристегнутый к его бедру. То, что он появился так поздно вечером, никого не удивило. Гонцы часто приезжали в самый неожиданный момент, такая уж у них была служба, и он привык к этому еще в доме своего отца. Однако многие из тех, кто приезжал к Иоанну и уезжал от него, делали это втайне. Приказания часто отдавались вслух, но засекреченно, а то и вовсе тайными сигналами и рукопожатиями.

— Это что? — спросил Томас Сэнфорд, поднимаясь на ноги.

— Новости из Ирландии, — ответил гонец. Вилли навострил уши. Он знал, что отец собирается туда уехать, и ему было интересно, какиеновости передали Иоанну ирландские лорды. Тамошний юстициарий короля, Мейлир Фицгенри, был врагом Маршалов. Сам сундук тоже вызывал интерес. Вилли сомневался, что в нем книги.

Томас подошел к двери и три раза постучал, одновременно прося разрешения войти и сообщая о своих намерениях. Флеминг, покачнувшись, тоже встал на ноги, потерянную кость он так и не нашел, Томас обратился к нему через плечо.

— Лучше давай трезвей скорее, — предупредил он, — тебе сегодня, может быть, придется скакать куда-нибудь, если нужно будет отвезти ответное послание.

Король отозвался, и Томас пропустил рыцарей и гонца внутрь. Вилли схватил с трехногого столика бутыль и кубки и проскользнул в закрывающуюся дверь. Томас бросил на него быстрый взгляд, давая понять, что ему известны его намерения, но выгонять не стал.

Иоанн сидел перед камином в свободной рубашке и читал роман Вейса.

Гонец встал на колени и передал пакет с письмами. Иоанн взял его, осмотрел болтающиеся печати и открыл первое. Вилли стоял у двери, беззвучно дыша и стараясь выглядеть как можно менее подозрительно, на случай если его заметят и захотят отослать.

Потирая подбородок, Иоанн быстро читал и хмурился. Он взглянул на гонца и рыцарей.

— Деньги? — спросил он.

Один из них достал ключ, отпер замки и откинул крышку сундука, чтобы продемонстрировать Иоанну бесчисленные кожаные кошельки с деньгами. Король взял один из них, подбросил на ладони, отчего монеты громко зазвенели, а затем уронил обратно в сундук. Он вернулся к письму, затем поднял голову и уставился прямо на Вилли, дав ему таким образом понять, что он находился в комнате, потому что Иоанн этого хотел, а не потому что остался незамеченным.

— Твой отец, — Иоанн скривил верхнюю губу. — Твой обожествляемый выскочка отец, этот всеобщий образец для подражания… и твоя высокомерная стерва мать тоже…

У Вилли все внутри перевернулось.

— Ну, — мягко произнес Иоанн, — любого, даже самого великого человека можно поставить на колени, а при желании даже втоптать в грязь… и их гордых высокомерных жен тоже.

Вилли сглотнул:

— Я не понимаю, сир.

— Ты нет, но я заставлю твоего отца это понять, поставив его на колени. Скажи мне, мальчик, почему он так отчаянно хочет отправиться в Ирландию?

У Вилли вспотели ладони.

— Тамошние владения — это приданое моей матери, и этим землям необходимо уделять внимание, сир.

— Неужели? — Иоанн бросил письмо на стол. — А почему он не может оставаться в Англии и позволить своим подданным распоряжаться там, а?

Вилли молча покачал головой.

— Маршал собирается бросить вызов моему юстициарию, а следовательно, и моей власти, при первой же возможности захватив правление в свои руки, я знаю его. Лорд Фицгенри пишет, что он прекрасно об этом осведомлен.

Взглянув на сундук с серебром, Вилли начал кое-что понимать. Ему было всего десять лет, когда они впервые приехали в Ирландию, но он помнил, как разозлился Мейлир Фицгенри, потому что ему их приезд показался вторжением на его территорию. Со временем его отношение явно не изменилось, и Вилли знал, что отец хочет поехать в Ирландию, чтобы расставить все по своим местам. В таком случае неудивительно, что Мейлир написал обо всем Иоанну и прислал сундук серебра, чтобы упрочить свою позицию в этом споре.

Ему стало не по себе, потому что Иоанн смотрел на него с видом волка, собирающегося напасть на овечье стадо.

— Ты хороший парень и хорошо справляешься со своими обязанностями, — произнес король. — Твой отец достаточно охотно отправил тебя сюда, но я должен потребовать от него большего.

Какое-то мгновение он рассматривал сундук с серебром, а потом поднял голову:

— Я слишком дешево продал свою благосклонность. Думаю, пришло время поднять цену.


Весеннее солнце заливало стены Тинтернского аббатства бледно-желтым золотом и затапливало неф теплыми, ласкающими лучами. Изабель стояла на коленях у могилы матери и молилась. Надгробие, вырезанное из пурбекского мрамора и расписанное насыщенными цветами, было закончено через год после смерти Аойфы. Возможно, в коротком носе и сжатых губах статуи было что-то от умершей, но, впрочем, это могла быть игра света, или просто желаемое выдавалось за действительное. Изабель подумала, что ее мать была бы довольна элегантностью платья, которое придумал для нее камнерез. Тщеславие всегда было ее отличительной чертой.

— Махельт сегодня здесь нет, — сообщила Изабель надгробию, обнимая руками сложенные в молитве руки статуи. — Во время праздника в честь святой Агнессы она вышла замуж за Хью Биго, наследника Роджера Норфолка. Я думаю, он бы тебе понравился, хотя он и нормандец, — она робко улыбнулась: — Она теперь тоже Биго, и мне будет страшно ее не хватать, но я знаю, что там о ней будут заботиться как о родной. Вильгельм не хотел ее отпускать. Она всегда была его любимицей. Она слишком на него похожа.

Холодный камень нагрелся от ее прикосновения, и, хотя безмятежное лицо Аойфы было обращено к небесам, у Изабель было чувство, что мать ее слушает.

Она высказала вслух свою обеспокоенность тем, что Вилли не отпускают из дворца, и промолчала о своих разногласиях с Вильгельмом. Было большим облегчением говорить о своих тревогах и знать, что она не поступает опрометчиво. Наконец, глубоко вздохнув, она поведала надгробию остальные новости, что приберегала напоследок.

— Мы возвращаемся в Ирландию, — сказала она, — как только погода установится. Вильгельм получил разрешение короля. Он говорит, что нужно сделать так, чтобы мое приданое могло обеспечивать меня на случай, если он… если я его переживу. Ты была графиней Иберийской. Теперь и я ею стану. Клянусь, что сделаю все, что смогу, как и мои дети после меня.

Она вдруг расплакалась, но это были исцеляющие слезы, слезы светлой грусти.

Впервые за последние месяцы почувствовав себя спокойней, Изабель перекрестилась и вышла из аббатства на весеннее солнце, в мир, наряжающийся в нежно-зеленый цвет. Белла, Сайбайра и малышка Ева ползали по траве, собирали первые маргаритки, обнявшись, с мокрыми от росы подолами платьев. Вильгельм, ожидая ее, со скрещенными на груди руками разговаривал с аббатом Юдо. Сыновья стояли рядом с ним. Он взглянул на нее, когда она подошла к нему, и, как всегда, у Изабель дрогнуло сердце. Даже сейчас, когда между ними появились пропасти там, где никогда раньше и трещины не было, от его взгляда у нее перехватывало дыхание. Она подошла, чтобы поговорить с аббатом Юдо и обменяться с ним любезностями. Она видела, что у ворот стояло блюдо с пожертвованиями, раздававшимися за упокой души ее матери, и передала аббату еще денег на будущее и два сундука с плащами и обувью для калек и нуждающихся. Вильгельм стоял рядом с ней, пока она отдавала распоряжения, следовал за ней, но не вмешивался, потому что Тинтерн был ее местом, аббатство было основано ее прапрадедушкой.

Когда они были готовы ехать обратно, Вильгельм взял из рук ее конюха поводья и сам подсадил жену в седло, его рука задержалась ненадолго на ее щиколотке.

— Ирландия, — пробормотал он. — Никогда не думал, что скажу это, но я буду счастлив увидеть ее берега. Мне нужно… — он посмотрел на нее и сделал успокаивающий жест: — Мне нужно время, которого, похоже, всегда не хватает.

— Время, проведенное вдали от короля Иоанна, вдвое прекраснее любого другого времени, — произнесла она и получила в ответ напряженную улыбку.

— Я собирался сказать то же самое о времени, проведенном с моей женой, — изящно вывернулся он и, перед тем как сесть на своего жеребца, погладил ее лодыжку большим пальцем. Изабель смотрела на него и чувствовала, что у нее подергиваются веки. Потом она усиленно заморгала, покачала головой и на прощание нежно улыбнулась аббату Юдо.

В Стригиле знамена Маршалов и Клеров развевались на оборонительных сооружениях, украшая свежевымытые стены. К амбразурам были прикреплены щиты с гербами родственников и союзников: алый крест на золотом фоне — Биго, голубой с серебром — Солсбери, серебряные раковины гребешков на красном — Дэрли. Это зрелище радовало глаз и согревало сердце. Внутренняя часть башни была битком набита солдатами и слугами, продовольствием и амуницией, готовыми к переезду в Ирландию. Внутренний двор был заполнен телегами с багажом и вьючными лошадьми, подготовленными к завтрашнему отплытию. Отсюда их перебросят в Пемброук, а затем в Ирландию. Сегодняшний день был предназначен для пиров и прощаний.

Рыцари Вильгельма в качестве сюрприза организовали небольшой турнир. Деревянный балкон украсили ветками вечнозеленых деревьев и знаменами и принесли туда скамьи, убранные подушками, чтобы Вильгельм и Изабель могли сидя наблюдать за соревнованиями. Молодой рыцарь, победивший соперников, краснея, приблизился к Изабель, чтобы она поздравила его, и та наградила его светящейся улыбкой и поцелуем в щеку.

— Хорошо, что я не ревнив, — пробормотал Вильгельм.

— А зря, — подкусила его Изабель, — он очень симпатичный, — она прикоснулась к своим губам. — И вполне зрелый для своих лет, судя по выпуклости его штанов.

— Никогда не суди о мужчине по выпуклости его штанов, — игриво отозвался Вильгельм, — там может быть подложено все, что угодно.

— Ну, надеюсь, этот не оплошает, — ответила Изабель, посадив Еву себе на колени. Белла с Сайбайрой тоже поздравляли победителей, краснея и беспрестанно хихикая.

— Это не залог того, что в будущем вы обручитесь! — предостерег Вильгельм молодого Томаса д’Эвро, сына Стефана, когда Белла обвязывала шарфом его рукав; от сосредоточенности она даже высунула маленький розовый язычок.

— Стыдитесь, — рассмеялся д’Эвро, — мы тогда просто сбежим.

Вильгельм фыркнул:

— В таком случае тебе лучше пойти поупражняться с мечом.

Д’Эвро поклонился.

— Милорд, — попрощался он, поцеловал руку Беллы и ушел.

Расслабившись впервые за долгое-долгое время, Вильгельм наслаждался бездельем и смотрел, как мужчины демонстрируют свое мастерство.

— И я когда-то был таким же, — произнес он с ностальгией, — пытался показать все, на что я способен, перед королевой Алиенорой или с гордостью носил платок, подаренный мне молодой королевой Маргаритой.

Он наблюдал за Ричардом, сражающимся с одним из их оруженосцев, и с гордостью отметил быструю реакцию и точность движений своего сына. Паренек казался мягким, как щеночек, но вовсе таковым не был.

— Это было так давно, — произнес Вильгельм и внезапно почувствовал тоску по тем временам.

Изабель положила руку ему на рукав:

— Не так уж и давно, милорд. Если бы они устроили это представление не ради тебя, ты бы и сейчас был среди них.

От улыбки в уголках глаз Вильгельма залегли морщинки:

— А ты бы позволила мне к ним присоединиться?

Она как раз подыскивала тактичный ответ, когда на галерее появился Осберт, один из казначеев. Казалось, он весь — одно напряжение, и при взгляде на него веселость пропала с лица Вильгельма.

— Что? — спросил он.

Осберт потер ладони.

— Милорд, миледи, прибыл сэр Томас Сэнфорд с поручением от короля.

У Изабель все внутри оборвалось. С бесстрастным выражением лица Вильгельм поблагодарил Осберта и тихо велел позвать Сэнфорда.

— Пресвятая Богородица, — пробормотала Изабель, когда Осберт ушел. — Неужели он не может оставить нас в покое? Какую подлость он на этот раз замыслил? Если он что-то сделал с Вилли…

Вильгельм схватил ее за руку, чтобы успокоить:

— Я не знаю, чего он хочет. Но смысла гадать тоже нет. Что бы ни случилось, ты не должна никак на это реагировать, Иоанн получает наслаждение, когда ему удается ранить кого-то особенно глубоко. Томас Сэнфорд — достойный человек, и его брат у нас служит. Но все равно он должен будет передать королю наш ответ слово в слово, так что осторожнее.

Изабель кивнула и собралась. Быстро, но без суеты она созвала своих женщин и велела им отвести детей в другое место, откуда будет удобно наблюдать за соревнованиями. Спустя мгновение на галерее появился Томас Сэнфорд в сопровождении Осберта.

— Добро пожаловать, Томас, — приветствовал его Вильгельм, когда рыцарь поклонился ему и Изабель. Он указал ему место на скамье.

— Милорд!

— Рад тебя видеть, но боюсь, ты проделал такой долгий путь не для того, чтобы попрощаться с братом или присоединиться к нам в нашем путешествии?

Сэнфорд отрицательно покачал головой:

— Милорд, я всем сердцем жалею, что это не так. Я не стану врать, что я принес добрые вести.

Вильгельм смотрел, как двое рыцарей сражались, нападая друг на друга и отступая, делая выпады мечами и прикрываясь щитами. Он следил за тем, как движутся их ноги. Весь фокус был в скорости и удержании равновесия — танец смерти.

— А я и не ожидал, что ты расскажешь что-то хорошее, Томас, — произнес он, не сводя глаз с рыцарей. — Вряд ли король стал бы посылать ко мне гонца, чтобы тот проделал такой путь только затем, чтобы пожелать мне попутного ветра. Говори же. Ты меня хорошо знаешь. Даже если новости хуже некуда, я не стану отыгрываться на тебе.

Сэнфорд совсем не выглядел успокоенным, скорее, его волнение усилилось.

— Милорд, король хочет, чтобы вы передали ему своего сына, Ричарда, в качестве подтверждения своих добрых намерений относительно Ирландии. Если вы этого не сделаете, он отзовет свое разрешение на вашу поездку туда.

— Понятно, — сказал Вильгельм без какого-либо выражения.

Вся краска схлынула с лица Изабель.

— Нет! — ее голос звенел от страсти, она ударила рукой по перилам галереи. — Я скорее сгорю в аду, чем отдам Иоанну и Ричарда тоже.

Вильгельм бросил в ее сторону предостерегающий взгляд.

— Мне жаль, миледи, — деревянным голосом сказал Томас. — Король настаивает на том, что это его условие для вашего отплытия в Ирландию.

Изабель застонала, зажала рот рукой и, извинившись, покинула галерею.

— Зачем ему понадобилось настаивать на этом, если я поклялся ему в верности? — спросил Вильгельм, не давая своему голосу дрожать. Лишь единожды взглянув в сторону удалявшейся жены, он притворился, что забыл, как она себя вела перед уходом.

Томас неловко пожал плечами:

— Потому что он передумал, милорд. Он не хочет, чтобы вы ехали. Если быть откровенным, Мейлир Фицгенри написал ему письмо, в котором говорится о том, что, если он позволит вам распоряжаться в Ирландии, он никогда не сможет восстановить там свою власть. В качестве доказательства своей собственной искренности он послал ему вместе с письмом сундук серебра.

Вильгельм вскинул бровь.

— Мне жаль, — повторил несчастный Томас. — Я рассказываю вам все это как друг, и потому что вы хозяин моего брата.

— Я по-настоящему благодарен тебе за твою дружбу, — Вильгельм задумчиво тер подбородок. — Мейлир Фицгенри считает Ленстер своим куском пирога и не хочет делиться им с какими-то англичанами. Я от своего племянника знаю, что он захватил Уи Ченнеслейг и строит другие козни на моей земле. — Он посмотрел на Томаса: — Если тебе в бок попала заноза, ты оставишь ее нагнаиваться или вытащишь?

— Вы хотите, чтобы я ответил на этот вопрос, милорд?

Вильгельм покачал головой:

— Нет, не хочу. Ступай, помойся и поешь, поговори со своим братом, если хочешь. Сегодня можешь переночевать в зале. Я хочу обсудить это со своими советниками… и с женой.

— Разумеется, милорд.

Он проводил взглядом Томаса Сэнфорда, потом закрыл глаза ладонью и шепотом выругался.


Изабель сидела в их личных покоях с несколькими старшими рыцарями, отозванными с турнира. На Жане Дэрли все еще была надета кольчуга. На колене у него было пятно от травы, а на щеке грязный след. Джордан де Саквиль и Стефан д’Эвро сняли свои доспехи, но были при мечах. Ральф Музар промакивал свежий порез на щеке. Она рассказала им новости, и после возмущенных и испуганных восклицаний они погрузились в молчаливое ожидание.

Вильгельм вошел в покои, тихо закрыл за собой дверь и сел на свой стул, тот, на котором он отдыхал после долгого дня, ожидая, пока заботы отступят от него. Но сейчас ему предстояло принять трудное решение и возложить на себя бремя ответственности за него.

— Я рассказала им новости, — произнесла Изабель голосом, в котором слышались недавние слезы, голосом, готовым в любой миг сорваться. — Этот сукин сын намерен уничтожить нас.

Вильгельм рассеянно потер место на бедре, где иногда ему чудилась боль от старой раны.

— Да, настроение его определенно переменчиво, — отозвался он.

— Откуда эта внезапная вспышка подозрительности? — поинтересовался Жан Дэрли. — Вы ничего не сделали, чтобы ее спровоцировать.

— Само то, что я еду в Ирландию, уже достаточно провоцирующе, — ответил Вильгельм. — Мейлир Фицгенри предупредил Иоанна, что его авторитет ослабеет, если мне удастся утвердить свою власть в Ленстере, и послал королю крупную взятку серебром, чтобы он держал меня подальше оттуда. Теперь Иоанн говорит, что, если я хочу туда поехать, я должен отправить к нему Ричарда.

Подвижный рот Жана скривился от отвращения:

— Вы не должны этого делать, милорд. Одного сына более чем достаточно. Это все равно, что бинтовать палец, который не ранен.

Изабель не могла больше сдерживаться и вскочила на ноги.

— Мое слово: давайте загрузим повозки и лошадей и поедем своей дорогой. Мы через неделю будем в Ирландии в безопасности, все, включая Ричарда.

Де Саквиль и Музар уставились в землю, а затем украдкой посмотрели на Вильгельма. Жан открыл рот, чтобы согласиться с ней, но ничего не сказал. Он почти всегда принимал ее сторону, но он так же почти всегда был осмотрительнее, чем она.

Вильгельм покачал головой.

— Как ты думаешь, далеко ли мы уедем, если выберем открытое противостояние? Иоанн был правителем Ирландии задолго до того, как он начал править хоть чем-то еще. Если мы будем махать своими знаменами у него перед носом, он не просто свою армию приведет в Дублин. Он хочет, чтоб мы отправили туда своих управляющих и те бы справлялись, как умеют, но для нас это плохо. Если лорд Мейлир будет продолжать в том же духе, у тебя скоро не останется земель, данных тебе в приданое. Земли необходимо обезопасить, особенно новый порт и аббатства, — он скрестил руки. — Иоанн требует к себе Ричарда. Пусть. Мое слово: нужно отправить его к нему, подчинившись приказу короля, а затем уехать.

— Нет! — Изабель заскрежетала зубами. — Я не сделаю этого. Сохрани меня Бог, Вильгельм, я не сделаю этого!

Он опустил руки:

— У тебя нет выбора, если только ты не хочешь остаться здесь, позволить Мейлиру Фицгенри проглотить Ленстер целиком и бросить земли, которые твои отец и мать оставили на твое попечение.

— Я не отдам ему ни Ричарда, ни Ленстер, — голос Изабель дрожал от переполнявших ее чувств. — Они мои. Оба мои. Я скорее дойду отсюда до Иерусалима по лезвиям ножей, чем отдам кого-либо из них адскому отродью, вроде Иоанна!

— В тебе говорят чувства, а от этого никому пользы нет, — нетерпеливо сказал Вильгельм. — Эту ситуацию необходимо обдумать. Если мы останемся здесь с Ричардом, король достигнет своей цели. Если мы уедем в Ирландию и возьмем Ричарда с собой, это даст Иоанну возможность превратить нас в преследуемых за то, что мы его ослушались. Я не дам ему возможности почувствовать удовлетворение. Ричард должен отправиться во дворец.

— Нет! — ошеломленная Изабель впилась в него взглядом.

— А ответ должен быть «да», — мрачно сказал он, — ради нашего общего блага.

— Он наш сын! Как ты можешь сидеть здесь и рассуждать об этом, как о том, стоит ли отдавать овцу на заклание или нет?! — закричала Изабель, не веря своим ушам.

Люди Вильгельма смотрели в пол, на потолочные балки — куда угодно, только не на них с Изабель. Их переживания были слишком болезненными и слишком личными, для того чтобы обсуждать их в комнате заседаний.

Он сжал свою переносицу большим и указательным пальцами:

— Мощи Господни, Изабель, неужели ты думаешь, что мне это легко? У меня сердце разрывается от того, что я должен принять это решение, но оно единственно правильное.

— Нет, не единственное, и ты это знаешь! — Изабель угрожающе махнула рукой перед его лицом. — Ты граф Пемброукский! Ради Бога, используй этот титул, если он хоть что-нибудь да значит!

Он провел руками по лицу, будто натянув маску.

— И кто дал мне этот титул? — спросил он, и его взгляд был пустым. — Можешь сделать вид, что ты храбрая, перед нашим сыном, или оставайся здесь, но Ричард едет с Томасом Сэнфордом, и ты не станешь перед этим его отъездом стенать и рыдать.

— Так помоги мне, — произнесла Изабель, дрожа от ярости. — Если с ним хоть что-нибудь случится, я буду считать тебя виновным в этом… и тогда тебе ад покажется ледяной пустыней по сравнению с огнем моего гнева!

Она вылетела из комнаты с высоко поднятой головой, в ее глазах блестели сдерживаемые слезы.

Повисла неловкая пауза.

Жан прочистил горло.

— Графиня все поймет, — произнес он с преувеличенной сердечностью.

— Посмотрим, — устало отозвался Вильгельм. — Она права. Это действительно моя ответственность, и я готов взять ее на себя. Но это самое тяжкое бремя, какое мне когда-либо доводилось нести.


Вильгельм пристально вглядывался в лицо Ричарда, пытаясь понять его реакцию. Они находились в спальне мальчиков, и он только что рассказал ему, что завтра ему нужно будет отправиться с Томасом Сэнфордом во дворец, чтобы присоединиться к старшему брату.

— Это же отличная возможность отточить твое мастерство, верно? — Вильгельм прекрасно сознавал, что фальшь в его голосе от Ричарда не укрылась и тот прекрасно понимает, что все совсем не в порядке.

— Ты хочешь сказать, что я в Ирландию не поеду? — Ричард поднял на него большие серые глаза.

Вильгельм поднял меч, с которым Ричард до этого так ловко упражнялся. Он подавал такие надежды! И все теперь зависело от прихоти короля, который уже проявил себя как человек, способный на чудовищно несправедливые суждения о людях и звериную жестокость.

— Твой предок, отец твоей матери, в честь которого ты назван, отправился в Ирландию и сколотил себе состояние из ничего, — сказал Вильгельм. — Он был хорошим солдатом и человеком чести, настоящим смельчаком, который никогда не боялся смотреть врагу в глаза. Я его встречал несколько раз, когда был молодым рыцарем, он даже приглашал меня поехать с ним в Ирландию, но я к тому времени уже служил старшему сыну короля Генриха, иначе непременно принял бы его приглашение. И кто знает, куда бы меня оттуда завела судьба?

— Ты бы узнал, какой была мама, когда была маленькой, — сказал Ричард.

Это замечание вызвало у Вильгельма удивленную улыбку.

— Да, — мирно согласился он и опустил меч, — и мне сейчас нужно, чтобы ты был как твой предок.

Ричард кивнул.

— Я стану заложником, — он произнес это как нечто само собой разумеющееся, и сердце Вильгельма дрогнуло, а голова внезапно разболелась.

— Ты можешь так считать, если хочешь, а можешь думать об этом как о возможности научиться чему-то при дворе и снова увидеться с братом. Когда ты повзрослеешь, твоя жизнь будет связана с Нормандией, с Лонгевилем и Орбеком, Бог даст, вдали от короля Иоанна, но тебе все равно необходимо знать, как ведут себя при дворе. Я знаю, что тебя это пугает, но мне нужно, чтобы ты сейчас проявил мудрость, несвойственную твоему возрасту.

Ричард нахмурился и взъерошил свои медные волосы.

— Это я могу, — ответил он. — Я… я хочу поехать.

Его голос дрожал от волнения и ожидания чего-то нового.

Вильгельм задумчиво разглядывал его.

— С тех пор как Вилли и твоя сестра уехали, ты был чем-то вроде рыбы, выброшенной на берег, — произнес он. — Вальтер и Гилберт для тебя не подходящая компания, верно?

Ричард молча кивнул.

Вильгельм подозревал, что Ричард к тому же немного завидовал старшему брату, который отправился в свободное плавание или вроде того, а его оставил дома. Теперь, плохо это или хорошо, у него появилась возможность присоединиться к Вилли.


Изабель стояла рядом с Вильгельмом и смотрела вслед Томасу Сэнфорду, увозящему их второго сына. Ее улыбка и поза были настолько напряженными и застывшими, как будто она собиралась окаменеть и превратиться в собственное надгробие. А под этой застывшей оболочкой ее будто разорвало на тысячу осколков. Король намеревался разрушить их семью за то, что они осмелились защищать принадлежавшее им, и, возможно, еще из зависти: им удалось сохранить свои земли, а он потерял большую часть того, что досталось ему от предков, землю, что находилась за Узким морем.

Она всегда знала, что Вильгельма может зажать в себе чувства и действовать с холодной головой. Никто не мог бы достичь тех высот, что достиг он, не имея этих качеств, но до сих пор, несмотря на восемнадцать лет замужества, она не сознавала, насколько это качество в нем развито, потому что дома, в семье, он никогда не проявлял его в полную силу.

— Теперь оба наших сына отправились жить с волками, — безутешно произнесла она. Она любила всех своих детей, но двое старших были для нее особенными. Они родились во время ее первой влюбленности в их отца, когда она его просто обожала, когда она наслаждалась радостью свободы и училась пользоваться властью после многих лет, проведенных взаперти в Тауэре в качестве заложницы короля.

— Они вернутся, — отозвался он, его взгляд был прикован к спине Ричарда.

— Да, но они изменятся, и кто знает, к лучшему ли? Их заберет Иоанн и сделает из них, что захочет. Они должны бы быть здесь с нами, или о них должны заботиться люди, которым мы можем доверять. Когда нас не станет, они будут нашими наследниками в Стригиле, Нормандии и Ленстере. То, что происходит с ними сейчас, определит то, какими они станут людьми. А ты этого не понимаешь.

Лицо Вильгельма напряглось.

— Я все понимаю, — тихо ответил он. — Я знаю, что мы потеряли и что нам еще предстоит потерять, из-за того что мы отдали своих сыновей. Неужели ты так мало доверяешь тому, как мы их воспитывали до сих пор? Неужели ты такого низкого мнения и о них, и о нас?

Она покачала головой.

— Нет, — сказала она, прежде чем ее горло сжалось от муки, — не о нас, а об Иоанне я такого мнения, и именно это заставляет меня страдать.


Иоанн поднял голову от освещенной светом свечей книги «История правления Британией», указательным пальцем он заложил титульный лист, на котором был изображен король с короной на голове.

— Ну? — требовательно обратился он к Томасу Сэнфорду, жестом веля тому подняться с колен.

Сэнфорд встал и нервно пробежал пальцами по краю дорожной шляпы, зажатой в руках. Он быстро скакал, чтобы попасть в Винчестер вовремя, он устал и хотел есть, но не это волновало его, когда он докладывал королю. Было сильно затемно, ужин уже окончился, но Сэнфорд готов был довольствоваться объедками с кухни.

— Сир, граф Пемброукский прислал к вам своего сына Ричарда, как вы приказали.

— Господи, в самом деле? — Иоанн убрал палец с картинки и захлопнул книгу. Его взгляд был острым, как янтарное стекло.

— Он… он сказал, что, поскольку вы дали ему свое согласие пересечь море, он все равно сделал бы это, в добром ли он здравии или в болезни, дела в Ленстере требуют его присутствия, и, чтобы подтвердить свои добрые намерения, он посылает к вам своего сына.

— А ты дал ему понять, что я не хочу, чтобы он туда ехал? — король тихо порыкивал.

Сэнфорд прочистил горло.

— Да, сир, но он был непоколебим. Он сказал, ему жаль, что вы ему не доверяете, но он с радостью доверит вам благополучие своих наследников, — он стал быстрее вертеть в руках шляпу. — Когда я выехал из замка с мальчиком, чтоб направиться к вам, его слуги и конюхи грузили телеги и вьючных лошадей для путешествия в Пемброук.

— А, так он мне доверяет да? — все больше раздражаясь, спросил Иоанн. — А что сказала графиня? Что сказала добродетельная леди Изабель?

Он не мог бы вложить в свой тон большего презрения, даже если бы говорил об уличной проститутке, и Сэнфорд инстинктивно подался назад.

— Графиня согласилась подчиниться воле мужа. Сперва она, как любая мать, не хотела отпускать мальчика, но в конце концов поступила так, как велел ей долг.

Иоанн вскочил на ноги, сделал три шага в направлении камина, а затем развернулся и шагнул назад.

— Господи, Христос на кресте, этот всеми обожествляемый Вильгельм, сын шлюхи и вора, Маршал! Всю жизнь я должен был терпеть и молча глотать то, что все мне рассказывали: он настоящий образец для подражания, он великий и достославный рыцарь! Моя мать считала, что его дерьмо источает солнечный свет, и Ричард разделял те же иллюзии. Но только не я, потому что я в состоянии видеть, что дерьмо — это лишь дерьмо, и ничего больше, — изо рта Иоанна летела слюна.

Томас ничего не ответил. Он думал о том, что, будь он на месте Иоанна, он бы тоже был раздражен. Вильгельм Маршал, для того чтобы сохранить свои земли в Нормандии, исчерпал весь запас привилегий и уважения, какие дает человеку его честное имя. Он был так популярен среди военачальников и обладал такой властью, что не была ничего удивительного в том, что Иоанна это раздражало. Вильгельм мог решить стать союзником французского короля или построить себе милое маленькое королевство в Ирландии, поскольку дед его жены принадлежал к ирландской королевской семье. Томас сомневался, что Вильгельм когда-нибудь сделает это: та честь, которую так поносил Иоанн, не позволит ему так поступить. Но подозрительность короля и его собственный способ решения проблем не давали ему поверить в то, что кто-то может поступать иначе.

— Где мальчишка?

— Ждет снаружи, сир. Если сейчас слишком поздно, я могу отвести его…

— Из тебя получается отличная нянька, Сэнфорд, — проворчал Иоанн, — но не бери на себя больше, чем положено. Час еще не слишком поздний, и тебе не удастся так вот легко спрятать его подальше от меня. Приведи его.

— Сир, — Томас вышел из комнаты, чувствуя странную тревогу, и мгновение спустя возвратился со своим юным подопечным.

Ричард хорошо знал, чего от него ждали. Его родители достаточно натаскивали его, да и Томас по дороге в Винчестер кое-что рассказал ему. Не сводя глаз с пола, он преклонил перед Иоанном колени. Король сгреб Ричарда за воротник и поднял.

— Значит, ты и есть второй щенок моего возлюбленного Маршала, а? — сказал Иоанн. — Ну, твои рыжеватые лохмы и веснушки явно от него, но это не обязательно тебе на руку. Знаешь ли ты, почему твой отец послал тебя ко мне, мальчик?

— Потому что вы его об этом просили, сир, — спокойно ответил Ричард, хотя сердце колотилось у него в груди как бешеное, готовое подскочить к самому горлу и выпрыгнуть наружу.

— А известно ли тебе, почему я попросил его об этом? Он тебе это объяснил?

Ричард покраснел.

— Нет, сир, — он слышал кое-какие разговоры родителей и старших рыцарей, но никто ему ничего в деталях не объяснил, кроме того, что ему нужно быть храбрым и не забывать того, чему его учили дома. — Он сказал, что для меня это будет отличной возможностью отточить свое мастерство и что я должен извлечь из этого как можно больше.

Иоанн неприятно рассмеялся.

— Что ж, похоже, твой отец действительно умеет извлекать максимум из того, что имеет, подходящий для этого момент или нет. Добро пожаловать в мой дом, мальчик, и будем надеяться ради твоего же блага, что ты быстро все схватываешь. Что до твоего отца… — он прикрыл глаза. — Возможно, ему придется напоминать о том, что, если кусать руку, которая тебя кормит, еды не получишь, верно, мальчик?

— Сир, — Ричард взглянул на Иоанна и сразу же отвел глаза. При взгляде в лицо короля ему сделалось страшно. Что-то ужасное должно было произойти с ним, или с Вилли, или с их родителями.

Глава 20

Килкенни, Ленстер, апрель 1207 года


Изабель в своем новом платье шафранового цвета, расшитом золотой нитью и украшенном драгоценными камнями, сшитом специально по случаю ее возвращения в Ирландию, была ослепительна. На пиру в большом зале в замке Килкенни, как графиня Ленстерская, она восседала в центре стола на высоком помосте. Ее супруг, Вильгельм, сидел рядом с ней, одетый в серебристый наряд, тот же, что был на нем в день свадьбы их дочери, с венцом на лбу. Более прозаично выглядел меч у его пояса — знак его желания и возможности защищать власть Изабель.

Пир был официальным празднованием их возвращения в Ленстер. Были приглашены все влиятельные лорды и созваны все вассалы, в том числе Гуго и Вальтер де Лейси из Мита и Филипп Прендергастский, муж сводной сестры Изабель, Матильды. Последняя приветствовала их с чрезмерным восторгом и наговорила Изабель массу комплиментов по поводу ее платья, но Изабель таким обращением было не купить. Зависть в глазах Матильды из-за платья хозяйки была естественна, понятна, а потому простительна, но от Изабель не укрылось то, как они с мужем рассматривали большой зал, словно мысленно составляли список того, что надеялись заполучить.

Хью де Лейси и Вильгельм встретились с глазу на глаз почти сразу же после приезда. Де Лейси был одним из самых влиятельных лордов в Ирландии, чуть ли не принцем в собственных владениях. Если бы он повел себя враждебно, для Маршалов это создало бы серьезные проблемы. Изабель была в восторге, когда увидела, что они с Вильгельмом смеются вместе, причем смеются искренне, от души, а значит, нашли общий язык. Далее за столом сидел племянник Вильгельма, Джек, но он не слишком веселился. Он пробыл сенешалем Ленстера три года, и Изабель подозревала, что вряд ли ему понравилось то, что Вильгельм сразу же после прибытия взял бразды правления в свои руки, а его отстранил от всех дел. Изабель сделала мысленную пометку, что в дальнейшем нужно будет пригладить взъерошенные перья. Джек был настоящим трудягой, он никогда не уставал и к тому же был цельной натурой, но в то же время он не был лишен тщеславия и наслаждался властью и известностью. Если бы он был законнорожденным Маршалом, он мог бы унаследовать английские владения семьи. Он говорил, что его никогда не волновало то, что эти земли отошли Вильгельму, но она подозревала, что это не совсем так.

Мейлир Фицгенри не удосужился объявиться, но это ни для кого не стало сюрпризом. Если бы он это сделал, ему пришлось бы как-то объяснять, почему он захватил земли к северо-западу от Килкенни, принадлежавшие Вильгельму. На требования вернуть их Мейлир не отвечал. Фицгенри оскорблял тех, кто жил во владениях Вильгельма, он мешал торговле и спаивал всех норманнских лордов и ирландских лордов, каких только мог найти, чтобы те поддержали его против того, что он называл «английским вторжением». Его действия были одной из причин, почему Изабель сидела сейчас в центре стола, роскошно одетая, как и положено внучке Дермота МакМурроу, короля Ленстера, и дочери Ричарда Стронгбау, легендарного завоевателя. Ее дочери и сыновья также присутствовали за столом; на сиденья тех, кому это было необходимо, были положены подушки. Они были подтверждением чистоты крови, того, что у Вильгельма в буквальном смысле хватало сил на то, чтобы управиться с Ленстером и сейчас, и в будущем, и не только она была великой владычицей, но и утроба ее не была бесплодна. Вальтер, как всегда, не мог усидеть на одном месте, но пока не сказал еще ничего невпопад или слишком громко. Ее дочери находились под неусыпным надзором нянек, но пока даже маленькая Ева вела себя прекрасно.

Епископ Оссорийский был совершенно ошеломлен тем, как быстро Гилберт схватывал латынь, и тем, как хорошо он знал писание и «Отче наш», и не поверхностно, а с глубоким пониманием. Он также был поражен тем, сколько житий святых знал Гилберт, начиная от праведных мучений святого Эдмунда и закапчивая более сомнительной историей о том, как святому Нуннану досаждали блохи, которые были изгнаны из постели святого, но после этого набросились на одно поле в Конноте, которое никто не решался с тех пор пересечь, опасаясь их укусов.

— Воистину христианское воспитание, — с улыбкой заметил епископ Изабель, — причем такое, когда знают, где можно посмеяться.

— Надеюсь, что так и есть, — пробормотала Изабель, — хотя, сказать по правде, в последнее время смеяться особенно не над чем, и иногда мне кажется, что наши невзгоды могут потягаться в количестве с блохами святого Нуннана.

Епископ вытер губы салфеткой.

— Я уверен, что с Божьей помощью у вас с мужем хватит сил преодолеть их все. По крайней мере, именно такой вывод я могу сделать на основе увиденного, — он понизил голос так, чтобы их не услышал больше никто за столом, и, бросив краткий, но красноречивый взгляд в сторону Филиппа Прендергаста и рыцаря, сидящего рядом с ним, Дэвида де Роше, который развалился в своем кресле со скучающим видом, попивая вино, добавил: — Вы должны поставить на место этих нормандских лордов, считающих Ленстер своим. Они думают, что сделаны из другого теста, чем те, кто приехал сюда недавно. Почему они должны поддерживать выскочку вроде вашего мужа? Что такого они смогут получить, чего не даст им Мейлир Фицгенри?

У Изабель от негодования перехватило дыхание, но епископ быстро предостерегающе поднял указательный палец:

— Успокойтесь, миледи, я лишь передаю то, что слышал. Я же считаю, что со временем вы обретете союзников, и вы хорошо начали. Сегодня люди собрались здесь, чтобы взглянуть на вас и оценить ваши возможности. Они должны быть верны Ричарду Стронгбау и его потомкам. Вы клей, который держит их вместе. Я уверен, что без вас все это быстро развалилось бы.

— Я прошу прощения, у вас есть полное право говорить прямо, и я ценю вашу честность, — извинилась Изабель. — У моего мужа, может быть, превосходное чувство юмора, и к тому же он человек открытый, но люди не должны путать эти черты со слабостью. У него стальная воля, а опыт, обретенный на поле боя и в палатах советов равен, если не превышает, искушенность тех, кто чернит его. Его люди готовы драться за него до последней капли крови. Я не думаю, что Мейлир Фицгенри когда-нибудь будет способен снискать чье-то уважение такими качествами.

Епископ потянулся к своему кубку.

— Может, вы и правы, миледи, но все же вам следует быть осторожной. Преимущество Мейлира Фицгенри состоит в том, что он был в свите вашего отца молодым искателем приключений, когда тот закладывал основы того, что здесь есть сейчас. Фицгенри не трусит в бою — он высек свою известность мечом и уважаем за это. Конечно, — задумчиво добавил епископ, — не всем по душе его надменность и высокомерие. Он подчиняется только королю, а свою власть использует, чтобы выстилать мягкими перышками собственное гнездо, — он взглянул на нее в упор: — Если ваш муж собирается взять здесь власть в свои руки, ему нужно будет доказать, что он действительно так легко завоевывает сердца людей, как об этом рассказывают, а вы должны до конца играть роль дочери Стронгбау.

Изабель склонила голову, чтобы показать, что принимает его совет.

— Это не роль, — тихо сказала она, обводя взглядом большой зал. — Это я сама.


Когда они возвращались в свои покои, Вильгельм был очень разгорячен. Он отпустил оруженосцев и женщин Изабель и уселся на кровать, чтобы снять обувь. Его туфли были из мягчайшей кожи с позолоченным клеймом в виде герба Маршалов — львом, с застежками из слоновой кости и шнурками из золотой тесьмы. Он посмотрел на них, ухмыльнулся, покачал головой и поставил их на пол рядом со своими старыми, крепкими, ничем не украшенными сапогами из телячьей кожи, которые порядком износились и повторяли форму его ступней, а потому были в десять раз удобнее.

Он повернулся, чтобы взглянуть через плечо на Изабель:

— Хью де Лейси готов написать королю Иоанну жалобу на порядки, заведенные в Ирландии Мейлиром Фицгенри и отстаивать мои интересы в вопросе захваченных земель.

— Отличные новости, — согласилась Изабель. — Многое должно стать проще, если мы залучим Гуго де Лейси в союзники.

Вильгельм кивнул:

— Де Лейси возмущен поведением короля Иоанна и Мейлира гораздо больше, чем моим вторжением. Мы природные союзники. Ну и, разумеется, есть ты… дочь Стронгбау.

Изабель сияла с головы золотистую ленту, расшитую драгоценными камнями, и золотые кольца с концов кос и сложила их в покрытые эмалью шкатулки.

— А ты подпишешь это письмо к королю? — недоверчиво спросила она.

— Это было бы открытым вызовом, а я этого делать не хочу. Дипломатия прежде всего. Иоанн и так поймет смысл этого письма. Он увидит, что у нас есть поддержка наиболее влиятельных ирландских лордов, и для этого нам не нужно бросать доказательства прямо ему в лицо. Тут все тоньше…

Изабель села и, взяв свой роговой гребень, принялась расчесывать распущенные волосы.

— Ради блага наших сыновей нам нужно надеяться, что и Иоанн сочтет это достаточно дипломатичным и деликатным, — произнесла она чуть более язвительно, чем хотела. После того, как Вильгельм в Стригиле принял решение отослать Ричарда к королю, их отношения до сих пор не наладились. Это продолжало быть поводом для конфликтов. Ни один не просил прощения, и ни один другого не простил. Он ничего не ответил ей сейчас, но она почувствовала его раздражение и испытала миг бесплодного триумфа.

Он освободил свои пальцы от золотых колец, отстегнул резную брошь и снял серебристую одежду. Он развязывал рубашку, когда в дверь постучали.

— Милорд, миледи, прибыл гонец из Англии, — раздался из-за двери голос Осберта.

Подойдя к двери, Вильгельм открыл ее перед Осбертом и Хьювилом де Рисом, сыном старшего конюха Вильгельма и одним из его наиболее доверенных гонцов. Начинался дождь, и на шерстяном плаще Хьювила при свете факелов блестели крупные капли. Вильгельм пригласил их войти. Хьювил поприветствовал Вильгельма должным образом, а затем, порывшись в своей дорожной сумке, извлек из нее свиток пергамента. Под ней болталась на шелковом шнурке до боли знакомая королевская печать.

— Ты знаешь, о чем там говорится? — спросил Вильгельм.

Хьювил отрицательно покачал головой:

— Нет, милорд. Королевский гонец привез его в Кавершам, и я выехал оттуда неделю назад.

— Тогда нет смысла тебя задерживать. Ступай и найди себе еды и постель.

Хьювил, откланявшись, ушел. Изабель глядела на письмо так, будто оно было ядовитым. Она с ужасом думала о том, что с их сыновьями что-то случилось.

— Если бы там было что-то про Вилли или Ричарда, Хьювил бы знал, — сказал Вильгельм, словно прочитав ее мысли.

Ее это не убедило:

— Ты не можешь знать наверняка.

Вильгельм передал письмоОсберту.

— Читай, — велел он.

Осберт плохо видел при свете свечей. Он сощурился, поднеся письмо ближе к лицу, потом отвел его подальше, а потом принялся, наконец, читать несколько сбивчиво от выпитого на празднике вина. С растущим беспокойством Вильгельм и Изабель слушали, как письмо Иоанна лишало их всех наград и привилегий, полученных благодаря его бесконечной королевской щедрости, которые они принимали как должное: управление Глостерским замком, должность шерифа Глостера для Вильгельма, замок Кардиган, распоряжение Динским лесом и замком святого Бриавеля. Различные награды и таможенные привилегии…

Голос казначея стих. Наступила мертвая тишина. Он виновато взглянул на Вильгельма.

— Мне жаль, милорд, — он подавил винную отрыжку. — Могу я еще чем-нибудь вам помочь?

— Нет, — вяло ответил Вильгельм. — Иди спать. Ты понадобишься мне утром с ясной головой. Давай, давай, ступай, — добавил он, поскольку Осберт замешкался.

Когда казначей, откланявшись, вышел, Вильгельм бросил письмо на дорожный сундук. Он сел на кровать и обхватил голову руками.

— Господи Иисусе, — пробормотал он.

Изабель стояла, пригвожденная к месту этим ужасным перечислением. Она испытала облегчение, оттого что в документе ничего не говорилось о Вилли и Ричарде, но содержание письма поразило ее. Она начинала закипать от ярости. Если он мог такое сделать с их имуществом, какой же вред он мог причинить их сыновьям?

— Он наказывает нас за приезд в Ирландию, — она чувствовала себя так, будто зима сковала льдом ее кровь.

— Более того, — без выражения сказал он, — он наказывает меня за то, что я осмелился ради наших земель в Нормандии принести присягу вассала Филиппу, и за мой отказ сопровождать его в Пуату. Он изливает свою желчь и одновременно преподает нам урок.

— Мы не можем спустить ему это, — она сложила руки на груди. — Это… это как изнасилование.

— Взгляни, что произошло с Ранулфом Честерским и что происходит с Вильгельмом де Брозом. Могло бы быть гораздо хуже, — он снял рубашку. — Иоанн не хочет, чтобы я был в Ирландии. Он сделает все, что в его власти, чтобы удалить меня отсюда. А еще он зол, так что если ему попутно удастся нанести мне несколько ударов в спину, ему это только доставит удовольствие.

Он бессознательно напрягся, так что проступили мышцы:

— Все достаточно серьезно. Я ставлю на то, что я ему нужен и у него хватит ума, не завести дело слишком далеко.

— Это страшный риск, особенно если учесть, что он держит Вилли и Ричарда в заложниках, — вздрогнула Изабель.

— А чего ты от меня хочешь? Куда бы мы ни повернули, канал узкий и весь в острых камнях, — он продолжал мрачно и методично раздеваться.

— Господи Всемогущий, я не понимаю, как ты можешь в такой ситуации сохранять спокойствие! — воскликнула она. — Как будто это то же самое, что долгоносики, забравшиеся в сыр!

Он поднял на нее глаза:

— А как еще ты можешь управлять кораблем в шторм, особенно если корабль уже старый и протекает и ты не знаешь, где тихая гавань? Если я брошу руль и начну в панике махать руками вместе с остальными членами команды, мы все пойдем ко дну… причем быстро.

От его взгляда у Изабель перехватило дыхание, в груди сделалось больно, ком встал в горле. Это ее он называл своей «тихой гаванью» с момента их свадьбы. Возвращался ли он с поля боя или с места политических баталий, она всегда была его убежищем, точкой покоя в непрерывно меняющемся мире, пока более страшные, чем все предыдущие, шторм камня на камне не оставил от ее береговых укреплений.

Повернувшись ближе к свече, она пыталась развязать шелковую шнуровку на боку платья, но узел был слишком тугим, а из-за слез, стоявших в глазах, она не могла рассмотреть, как его подцепить. Она тихонько застонала от напряжения, звук был похож на всхлип.

Без единого слова Вильгельм развернул ее лицом к себе, мягко отвел ее руки от узла и сам склонился над ним. У него все еще было острое зрение, а глаза Изабель уже не так зорки, как прежде, ей стало тяжелее выполнять мелкую работу. Он подцепил узел ловко и аккуратно, как вышивальщица, и ее просто завораживала работа его мышц и сухожилий, пока он пытался развязать узел, очерченные линии вен на его кистях, то, что волосы на его запястьях и руках были того же золотисто-коричневого цвета, что и в молодости. Ее дыхание сделалось частым от внезапно охватившего ее желания. Они уже очень давно не спали вместе. Даже до того как между ними разверзлась эта пропасть, их занятия любовью стали чем-то обыденным — больше для ощущения безопасности и успокоения, как что-то само собой разумеющееся. А сейчас она вдруг ощутила тяжесть в бедрах и возбуждение.

— Готово, — сообщил он, развязав узел и аккуратно разведя в стороны концы шелковой шнуровки.

Она взглянула на него из-под ресниц, схватила его правую руку, руку, которая так часто сжимала меч и сплела его пальцы со своими.

— А с другой стороны?

— Там нет узла.

— И правда нет, — она взглянула ему прямо в глаза и облизала губы. Он зачарованно освободил второй зашнурованный бок и просунул руку под платье. Изабель легонько вздрогнула от удовольствия, ощутив прикосновение его теплой ладони. Он повел руку выше по ее телу, пока не дошел до груди, и она охнула. Потянув за концы завязок ее сорочки, он развязал ее.

— Сколько еще узлов нужно распутать, чтобы добраться до тебя? — спросил он с улыбкой.

— Я открыта, — дрожа, рассмеялась Изабель. Его прикосновения были медленными и неторопливыми. Изабель потянулась к завязкам его штанов. — Хотя у тебя и самого есть, что распутывать.

— Тогда я позволю тебе этим заняться, — ответил он убаюкивающим голосом и поцеловал ее, запустив пальцы ей в волосы. Подтолкнув ее к постели, он стащил с нее шафрановое платье графини Ленстерской и нижнюю сорочку, тоньше вздоха.

— И снова узлы, — еле слышно прошептал он, распуская завязки на ее панталонах и стягивая их медленно вниз. Потом он сбросил свои штаны и обнял ее. Изабель обвилась вокруг него, охваченная желанием, стараясь удержать это мгновение, чтобы оно длилось и длилось, ведомая голодом, накопившимся в ней за время воздержания. Когда у них столько всего отняли, ей хотелось воткнуть в землю свой флаг и назвать эту землю своей. Если не здесь, в их собственной спальне в сердце их замка, где же еще они могли быть сильны?

На пике наслаждения она замерла, пораженная тем, насколько оно было всепоглощающим, она обхватила его крестец и глотала его снова и снова. Он зарычал, уткнувшись ей в шею, и она почувствовала, как он сжался и отпустил себя внутри нее. То, что они достигли оргазма одновременно, было хорошим знаком.

— Боже, награди нас еще одним ребенком, — выдохнула она, приходя в себя. — Ребенком, который привяжет к нам ирландских лордов и станет доказательством того, что кровь Стронгбау живет.

— А разве наши остальные дети не являются доказательством этого? — тяжело дыша, спросил Вильгельм, когда обрел дар речи, его тело было все еще крепко сжато ее бедрами.

— Да, но все они родились в других местах, — она нежно гладила его лицо, но ее голос был полон ярости. — А этот родится на ирландской земле.

Глава 21

Лондонский Тауэр, июль 1207 года


Под пристальным взглядом Томаса Сэнфорда Вилли схватил щит для тренировок и бросился вперед на своего брата. Ричард отбил удар со скоростью гадюки, и Вилли пришлось попотеть, чтобы не дать младшему брату пробить его защиту. Ричард по-прежнему выглядел как ребенок. Это, вкупе с его рыжими волосами, заставляло людей недооценивать скорость его реакции и изобретательность в обращении с клинком.

Сэнфорд вмешался, чтобы поправить движение ног Ричарда и его стойку, одновременно найдя слова одобрения:

— Ваш отец или рыцари вашего отца были хорошими учителями, — сказал он. — Для вас обоих.

Ричард широко и открыто улыбнулся ему в ответ. Выражение лица Вилли было гораздо более усталым, он едва шевельнул губами. Он научился при дворе быть незаметным, ступать мягко, слушать и ничего не говорить, избегать попадать не в то место не в то время и не реагировать слишком бурно. Вписываться в углы и растворяться на общем фоне. Ричард этому пока не научился. Он думал, что если будет добр к людям, они в ответ будут добры к нему, но это не всегда было так. Поскольку их отец впал в немилость, Вилли и Ричард стали естественными мишенями для насмешек, особенно Ричард, который не умел не выделяться. Над ним смеялись из-за цвета его волос, из-за его роста, из-за ирландской крови. Его воспитали так, что он всегда считал последнее предметом гордости, ведь его дедушка был королем Ирландии, но при дворе это ничего ему не принесло, кроме прозвища Житель болот. Сэнфорд пресекал эти насмешки, но он не мог защищать Ричарда все время, а рыцари короля из кожи вон лезли, чтобы зацепить и обидеть его. Ричард по природе был жизнелюбив и отходчив, но Вилли знал по собственному опыту, что ему, должно быть, было больно где-то глубоко внутри, но миру он этого не показывал.

— Начали, — скомандовал Сэнфорд, и Вилли поднял свой щит и вывернул запястье, чтобы отразить быстрый яростный выпад Ричарда.

Они продолжали тренироваться, когда к ним подошел Вильгельм Лонгеспе, граф Солсберийский, с его плеч ниспадал красивый алый плащ, похожий на знамя. Молодые люди опустили клинки и поклонились. Солсбери был им дважды родственником, но не кровным. Несмотря на то что он также приходился сводным братом королю Иоанну, он был приветлив, и с Вилли и Ричардом обращался как с родней, а не как с грязью под ногами. Сейчас он был сильно взволнован.

— Что-то стряслось, милорд? — спросил Сэнфорд, выпрямляясь.

Солсбери бросил быстрый взгляд на Вилли и Ричарда и понизил голос:

— Только что прибыл гонец из Ирландии. Он сейчас у короля.

— И король хочет видеть мальчиков?

Солсбери отрицательно покачал головой, вид у него был встревоженный:

— Он пока, слава Богу, не посылал за ними, но вполне может это сделать, и тогда лучше бы, чтоб их здесь не было. Поезжай с ними покататься, Томас, или вверх по реке на лодке. Поезжайте в Смитфилд или Холи-Велл. Сделай так, чтобы их здесь не было.

Вилли притворился, что изучает кожаную перевязь на мече, но ушки у него были на макушке. Он быстро взглянул исподлобья на Ричарда и слегка покачал головой, предупреждая, что на взрослых лучше не смотреть.

— А, — Сэнфорд почесал затылок. — Значит, плохие новости?

Солсбери прочистил горло:

— Мейлир Фицгенри написал, что ему было велено возвратить земли, принадлежащие Маршалу, или его силой заставят это сделать.

Сэнфорд не поверил своим ушам:

— Это Вильгельм Маршал написал?

— Нет. Это написали Гуго и Вальтер де Лейси вместе с полудюжиной других ирландских лордов, настроенных враждебно по отношению к власти Фицгенри, но не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что за этим стоит Маршал. Он разделяет и властвует, и скоро предстоит большой переворот. Бога ради, Том, увози их отсюда. Нет нужды говорить, на что способен Иоанн. Я постараюсь его успокоить, но, учитывая его расположение духа, это будет нелегко.

Развернувшись, Солсбери направился обратно к королевским покоям.

Сэнфорд вздохнул, выругался и обернулся к своим подопечным.

— Я знаю, что вы слушали, — напряженно сказал он. — Вас нельзя назвать настоящими придворными, пусть даже Вилли считает себя таковым.

Он бегом отправил их в конюшни и велел конюхам перестать собирать сено вилами и седлать им лошадей.

— Что имел в виду мой кузен Солсбери? — требовательно спросил Вилли. — Что натворил мой отец?

— Выставил короля дураком, — прорычал Сэнфорд. — Знаешь, что бывает, когда суешь палку в муравейник с красными муравьями? Так вот ваш отец в Ирландии сделал то же самое, и теперь муравьи на него точно набросятся.

Ричард негодующе фыркнул:

— Мейлир Фицгенри — вассал моего отца. Он неправедно захватил некоторые из наших земель, я это знаю, потому что слышал, как родители говорил об этом, перед тем как я приехал сюда. Это часть приданого моей мамы, и у него на них никаких прав нет.

Сэнфорд перегнулся через стойло и покачал головой:

— Правитель Ирландии — это король, несмотря на то что ваш отец и де Лейси охраняют то, что им принадлежит, с мечами. Он не позволит ему баламутить других лордов и настраивать их против его юстициария. И я бы не позволил, если бы был на его месте.

Вилли постарался справиться со своим дыханием:

— Нам грозит опасность?

Сэнфорд успокаивающе положил руку Вилли на плечо:

— Вашей жизни вряд ли, но если король в дурном расположении духа, а ваш отец — тому причиной, ему не захочется сегодня видеть у себя на службе ваши мордашки.

Вилли сложно было обмануть. Он пошел к конюхам, чтобы помочь им седлать лошадей. Между лопаток у него покалывало от дурного предчувствия.


Несмотря на поздний час, Иоанн не спал, он был беспокоен и мерил шагами свою комнату, его ночная рубашка волочилась по мусору на полу. Первая вспышка гнева после прочтения письма из Ирландии погасла, но он все еще был зол и обижен. Ему придется иметь дело с Вильгельм Маршалом, придется жестко с ним разобраться. Повсюду была измена. Церковь восстала против него после избрания архиепископа Кентерберийского, и он быстро терял терпение по отношению и к Церкви, и к Риму. А теперь еще это, как будто остальных хлопот ему было мало!

— Вильгельм Маршал — мой вассал, хоть он и забывает об этом, что для него опасно, — рычал он раньше тем же вечером Вильгельму Солсбери, игравшему с ним в кости и пившему с ним вино. — Я не позволю ему и этим де Лейси основать свое маленькое королевство. Я запретил ему ехать в Ирландию, а он ослушался меня.

Солсбери встряхнул кружку с костями и бросил их на стол, залитый вином.

— Ты не запрещал ему ехать, ты потребовал его второго сына.

Взгляд Иоанна вспыхнул раздражением:

— Он знал, что я хочу этим сказать. Но все равно предпочел не обращать на мои слова внимания. А теперь он вмешивается в мои дела, — он широко развел руками. — Только подумай, сколько денег ляжет в его дорожные сундуки. Он расчищает землю для новых поселений и налаживает отношения с Церковью. Моему брату не стоило отдавать ему сучку де Клер в жены. Ему надо было заставить его киснуть рядом с Элоизой Кендальской, как собирался поступить наш отец. Я не позволю ему править в Ирландии!

— И что же ты собираешься делать? — беззаботно спросил Солсбери.

Иоанн осадил себя, вспомнив, что Солсбери — родственник Маршалов: он женат на женщине из рода Маршалов и состоит в родстве с Биго.

— Мне нужно еще об этом подумать, — так же беззаботно ответил он, — ступай, отправляйся спать. Уже поздно, а твоя молоденькая, свеженькая жена быстро найдет себе кого-нибудь еще, чтобы согревать постель, если тебя не окажется на месте.

— Это не про мою Элу, — ответил Солсбери, все же поднимаясь на ноги. — Хотя действительно поздно. И к тому же я уже проиграл тебе все свои деньги.

— Начнем с того, что они в любом случае мои, — ворчливо отозвался Иоанн.

Солсбери, пожав плечами, закрыл тему. Он помедлил у двери, оглядываясь и поправляя плащ.

— Ты же не станешь срывать свою злость на сыновьях Вильгельма Маршала, правда?

Иоанн вздохнул:

— Я должен был догадаться, что это ты сегодня велел услать их подальше. Ты слишком мягок, брат.

— Но ты же не причинишь им вреда?

— Нет, конечно, нет, — глаза Иоанна загорелись, как будто ему только что сделали дорогой подарок. — Я недоволен их отцом, а не ими.

После того как Солсбери ушел, Иоанн снова наполнил свой кубок и принялся задумчиво бродить по комнате. Жаль, что сегодня служит не старший маршаловский мальчишка. Он мог бы послать его за одной из придворных шлюх, но подобные забавы для другого случая. Он может хорошенько поразвлечься и в будущем. Он не тронет и волоска на их головах, но есть и другие, более тонкие способы причинить вред и раскрыть темные стороны их душ. О да, об этом он знал все.

А что до самого Маршала… Иоанн сделал глоток вина и подержал его во рту. Что ж, существовало несколько способов укрощения львов, даже таких опасных, как Пемброукский, и их клыки можно было сточить. Первая обманка не сработала, но это не означало, что битва окончена. Просто нужно было внести некоторые изменения в план.

Глава 22

Килкенни, Ленстер, осень 1207 года


— Милорд, мне нужно поехать с вами, — взволнованно просил Жан Дэрли. — Вы не можете доверять сопровождающим вас людям.

Вильгельм откинулся в кресле и с любовью взглянул на своего бывшего оруженосца.

— Совершенно верно, и поэтому я предпочитаю иметь их на виду и знать, чем они занимаются. И я знаю, что, если я оставлю верных мне людей охранять мою жену и детей, я не получу удара ножом в спину.

Он взглянул в сторону Изабель, и та ответила согласным кивком, хотя и с поджатыми губами. Он собрал совет в личных покоях, чтобы обсудить новые требования короля, полученные сегодня утром. Иоанн приказал Вильгельму явиться ко двору, как и Мейлиру Фицгенри, чтобы положить конец препирательствам между ними. Вопрос о том, подчиниться этому приказу или ослушаться его, не стоял, но было жизненно важно защитить Ленстер во время его отсутствия.

— Джордан, ты станешь защищать земли от Бэллигоранпасс до Дублина.

Джордан де Саквиль деловито взялся за рукоять меча:

— Воробей не пукнет без моего ведома, милорд.

Вильгельм коротко кивнул.

— Жан, под твоей ответственностью будут внутренние земли Уи Ченнеслейг и Оссори.

Жан промолчал, и Вильгельм заметил, что оливковый оттенок кожи рыцаря побледнел.

— В чем дело?

Жан раскрыл ладони, а потом сжал кулаки:

— Милорд, я не уверен, что справлюсь. Я… я боюсь вас подвести. Если вам это будет по душе, назначьте кого-то другого на эту должность, а я станут служить ему, чем только смогу.

Вильгельм некоторое время изучал выражение его лица. Жан был его оруженосцем и телохранителем, и Вильгельм научил его всему, чему только возможно. Жану сейчас было слегка за тридцать, и он был, как никогда, готов к выполнению серьезных, ответственных задач. Однако если он должен был бы руководить людьми и самостоятельно принимать решения, а не просто следовать указаниям, отдаваемым другими, ставки росли.

— Нет, — Вильгельм был непреклонен. — Мне не будет по душе назначить кого-то другого. Ты в состоянии выполнять все, что потребуется. Стефан будет твоим поверенным и твоей правой рукой. Естественно, ты можешь советоваться с ним по любым вопросам, как и с графиней. В твоем распоряжении также будут Фицпейн, Фицроберт, Маллард и другие. Я не бросаю тебя одного на съедение волкам.

Жан согласно кивнул, но все равно выглядел обеспокоено.

— Если бы у меня были хоть малейшие сомнения относительно твоей способности выполнить эту задачу, я бы тебе ее не поручил, — Вильгельм продолжал смотреть на него изучающе. — Тут что-то другое, верно? У тебя такой вид, будто у тебя во рту куча семечек, которые тебе хочется выплюнуть, но ты боишься, что я тебя выгоню за дурные манеры.

Жан пошевелил челюстями, как будто замечание Вильгельма было правдой:

— Простите меня, милорд, но вы должны защитить себя от возможной измены. Возьмите кого-то в заложники у тех, кто наиболее вероятно может изменить вам. Некоторые из них подумают дважды, прежде чем предпринимать что-то против вас, если их сыновья будут с вами.

— Как Иоанн забрал моих? — резко спросил Вильгельм.

Жан покраснел, но продолжал стоять на своем:

— Да, милорд, именно так. Я думаю, это было бы мудро.

— Он прав, — какое-то время Изабель слушала молча, но теперь поднялась на ноги. — Я думаю, тебе нужно обеспечить себе какое-то преимущество перед ними.

Вильгельм покачал головой:

— Я пытаюсь привязать людей к себе другими способами, нежели захватывая их детей в заложники. Я не хочу полагаться на вассалов, которые верны мне только из страха.

— Не только из страха, но и из уважения, — резко ответила Изабель. — Я знаю этих людей так, как ты не знаешь. Они уважают тех, кто способен применять жесткие меры.

— А если они восстанут после того, как я возьму их детей в заложники, что ты будешь делать? Убьешь их сыновей? Бросишь их в подземелье голодать? Нет, — произнес он с тихой настойчивостью, в которой слышалось отвращение. — Я не стану брать заложников, когда для этого нет веских причин, потому что это порочит честь обеих сторон. Я полностью доверяю вам всем управление Ленстером в мое отсутствие. Если Мейлир попытается из Англии что-то предпринять против нас, защищайте себя и наши интересы любыми способами. Если необходимо, сражайтесь, и сражайтесь до победы, но не обнажайте мечей первыми.


Изабель, пошатываясь, вышла из уборной, где провела последние пять минут, выворачивая свой желудок наизнанку. Она чувствовала себя совершенно измученной и изнуренной.

— Это будет еще один мальчик, — сообщила она Вильгельму слабым голосом.

Сквозь его озабоченность проступило веселье:

— Откуда ты знаешь?

— Я всегда хуже себя чувствую, вынашивая мальчиков, причем в любое время дня, — она взяла из рук Сибиллы Дэрли салфетку, смоченную розовой водой, и промокнула лицо и шею.

— С мальчиками всегда больше проблем, — сказала Сибилла, понимающе переглянувшись с Изабель.

Изабель благодарно кивнула. Она не стала добавлять, что беременность не единственная причина ее дурного самочувствия, другая причина — это тревога. Вильгельм собирался уехать в Англию, ко двору, оставив ее править в Ленстере. Этот ребенок более ее остальных детей должен был унаследовать властные черты своих предков.

Мива, повитуха-ирландка, заставляла ее полоскать горло настоем имбиря и болотного мирра, чтобы облегчить тошноту. Ее фрейлины одевали ее в шелковую сорочку и шафрановое платье, которое Вильгельм снял с нее дождливым весенним вечером, когда они зачали этого ребенка. Во время первых беременностей ее крепкие молодые мышцы позволяли ее фигуре оставаться неизменной вплоть до шестого месяца, а сейчас уже на третьем ее положение не вызывало сомнений… что было ей только на руку.

На Вильгельме был его серебристый наряд, но, вместо того чтобы украсить его вышитым поясом с золотыми медальонами с гербами, подтверждающими участие Вильгельма в крестовых походах, он перехватил его простой кожаной перевязью для меча, висевшего в ножнах у левого бедра.

Элизабет Авенел вытащила из дорожной укладки коробочку с красной пудрой, и у Изабель появилось искушение нанести немного краски на щеки. Она не хотела выглядеть как одна из раскрашенных придворных женщин, но, судя по тому, как она себя чувствовала, можно было заключить, что и выглядит она, должно быть, неважно, так что если просто добавить немного румян и освежить цвет лица, чтобы она выглядела более готовой управлять Ленстером в отсутствие Вильгельма, это будет только к лучшему.

Сибилла набросила ей на косы платок из кремового шелка и сколола его у горла золотой брошью в виде венка, украшенной янтарем.

Вильгельм одобрительно кивнул.

— Прекрасная, — сказал он. — И очень величественная, — его взгляд упал на ее живот. — И беременная. Именно то, что нужно, мне кажется. Ты готова встретить их лицом к лицу?

Она глубоко вздохнула и кивнула. Она как-нибудь справится с тошнотой, сможет держать голову высоко поднятой и улыбаться.

Торжественно ступая, Вильгельм проводил Изабель в большой зал. Она положила свою руку поверх его и шагала с грацией королевы, выпрямив спину, с властным выражением лица. Позади них шли их дети, женщины Изабель и рыцари войска; все последние были с мечами.

Изабель и Вильгельм устроились в центре помоста и предстали перед людьми, сидевшими на праздничных скамьях. Дети и женщины Изабель сели по левую сторону от них, а рыцари, включая Джордана и Стефана, встали справа, поближе к своим лорду и леди.

Созванные ими вассалы поднялись, когда Вильгельм и Изабель вошли в зал, и все взгляды обратились к помосту. Изабель видела перед собой тревогу, сомнение, враждебность и кое-где искорки тепла. В ближайшие месяцы ей с Вильгельмом предстоит полагаться на верность этих людей. Большинство из них не взяли с собой жен, хотя кое-кто и привел их, в основном это были пожилые женщины, уверенные в себе, но были и молодые жены, чьи мужья предпочитали держать их при себе, а не искушать судьбу, оставляя дома.

Вильгельм подождал, пока стихнет скрип скамеек и шепот, выдержав паузу достаточно длинную для того, чтобы привлечь все внимание к себе, а затем набрал полные легкие воздуха и заговорил своим густым, сильным голосом:

— Милорды, вы видите графиню, которую я привел сюда в вашем присутствии. Она ваша правительница по праву рождения, дочь Ричарда Стронгбау, который и наделил всех вас землями здесь, после того как сам завоевал их своим мечом, — он взглянул на Изабель, чтобы подчеркнуть связь между ними, перед тем как снова обратиться к своим слушателям. — Она остается с вами, беременная его внуком. Я молю вас служить ей и защищать ее со всей преданностью до моего возвращения, потому что это ее право. Это она — ваша правительница; если я и волен здесь распоряжаться до какой-то степени, то только потому, что являюсь ее мужем.

Повернувшись к ней, он встал на колени и взял ее ладони в свои, как сделал бы вассал. Изабель накрыло волной гордости и любви. Ее глаза заблестели от слез и переполнявших ее чувств. Приподнявшись, она поцеловала его, как подобает сюзерену, принимающему присягу вассала и отпускающему его с миром, а затем, нежно глядя на него, снова поцеловала, уже как мужа.

Лорды один за другим подходили к помосту, преклоняли колени и клялись ей в верности, а Вильгельм стоял немного в стороне, на этот раз не принимая участия в происходящем, лишь подчеркивая, что настоящая правительница — это Изабель, а он здесь только для того, чтобы поддержать ее. Все присутствовавшие принесли присягу, ни один не отказался, но и Вильгельм, и Изабель знали, что чрезмерно полагаться на них не следует.

После того как все клятвы были произнесены, Хью ле Ру, епископ Оссорийский, благословил трапезу, и присутствующие приступили к ужину.

— Я сделал все, что мог, — сказал Вильгельм, накладывая им с Изабель дымящихся мидий. — Я воззвал к их национальной гордости, к их чувству собственного достоинства, к их преданности тебе, но только время покажет, кто из них способен держать свое слово.

Изабель взглянула вниз на собравшихся, на то, как охотно их гости принимали их хлеб с солью и пили их вино.

— Я знаю цену принесенным клятвам и то, насколько она зависит от того, кто преклоняет перед тобой колени, — она с теплотой посмотрела на него. — Твои дороже золота, — выражение ее лица стало жестче. — Но я знаю, что некоторые не стоят ничего. Я буду за ними приглядывать.

А пока Вильгельм пировал со своими вассалами и союзниками в Килкенни, Мейлир Фицгенри заканчивал последние приготовления к поездке в Англию. Он застегнул плотный красный шерстяной плащ крупной серебряной фибулой. Поправив волосы, он надел шляпу, отделанную золотой тесьмой, и повернулся к своему племяннику, с которым разговаривал, пока одевался.

— Тебе ясно, что делать? — спросил он.

— Да, милорд, — ответил племянник. Его темные глаза горели нетерпением и восторгом. — Мы должны выждать неделю после вашего отъезда и приняться за дело.

Мейлир кивнул, а потом поднял указательный палец.

— Ровно неделю, не перепутай, Роберт. Дай мне время, и Маршалу тоже. Он не должен иметь возможности повернуть назад. И будь последователен. Я хочу, чтобы его гордость была усечена до размеров, каких она должна быть в действительности, а не торчала бы вверх, как какой-то гигантский член.

После этого сравнения оба мужчины ухмыльнулись, а затем племянник почувствовал себя еще лучше, когда дядя вручил ему тяжелый кошелек с серебром.

— Ступай, — велел он. — И я хочу получать подробные и своевременные отчеты о вашей деятельности.

— А вам попутного ветра, милорд, — сказал его племянник, направляясь к двери с ретивостью молодого человека.

Мейлир тонко улыбнулся:

— Я на это рассчитываю.

Глава 23

Ньютаун, Ленстер, осень 1207


Урожай был добрым. Амбары в Ньютауне наполнились зерном и сеном, которые позволят людям и скоту пережить зиму. Сам город разросся из зародышевой стадии земляных валов и нескольких разрозненных хижин и превратился в цветущего ребенка. Улицы заполнили многочисленные дома — от скромных хижин из строевого леса, с соломенными крышами до двухэтажных строений из крепкого камня, владельцами которых были купцы — их охотно приглашали селиться там. Молы и пристани вдоль берега реки были улучшены, и в дальнейшем их собирались укреплять. Здесь разгружали строительные материалы для новых домов и продовольствие, чтобы отправить все это в глубь острова. Торговые суда стояли на якоре у причала.

Хьювил и Дай, сыновья старшего конюха Вильгельма, приехали в город, чтобы забрать двух кобыл и жеребца, которых Вильгельм прислал из Пемброука. Хьювил обычно служил у своего хозяина гонцом, но сейчас, в перерыве между поручениями, у него была пара дней, чтобы пообщаться со старшим братом и познакомиться с жителями города. Забрав лошадей, молодые люди направились на небольшой постоялый двор у городской стены, чтобы выпить «болотного» эля, перед тем как отправиться в Килкенни. За другим столом пристроилась пара солдат, вяло бросавших кости. Хозяйская собака лежала на полу среди мусора и грызла кость.

Хьювил вытянул ноги и уставился на свою кружку с элем. Он был рад встретить здесь солдат, в их присутствии он чувствовал себя в безопасности. Большую часть недели его не покидало тревожное чувство, проявлявшееся как покалывание между лопаток, сродни тому, что он испытывал, когда, путешествуя по делам своего хозяина, попадал на опасные участки дороги. До сих пор не случилось ничего такого, чем можно было бы объяснить это чувство, однако оно так и не исчезло. Графиня удвоила охрану в Килкенни, а Жан Дэрли выслал дополнительные патрульные отряды… но Хьювил все равно, засыпая, клал рядом с собой меч.

Дочка хозяина остановилась у очага, чтобы перевернуть подрумянившиеся овсяные оладьи. Из-под ее чепца выбилась прядка волос и повисла у щеки блестящим каштановым локоном. Она подняла глаза, встретилась взглядом с Хьювилом и улыбнулась ему, перед тем как отвести глаза.

— У тебя нет времени на баловство, — Дай под столом пнул брата ногой. — Нам надо перекусить и выводить скотину на дорогу.

Хьювил в ответ скорчил гримасу:

— Для баловства время всегда найдется. Не обращая внимания на ворчание Дая, он подошел к девушке немного поболтать. Покачав головой, Дай осушил свою кружку и вернулся к лошадям.

Хьювил как раз спрашивал, как ее зовут, кося глазом в сторону маячащей на горизонте грузной фигуры ее отца, когда в таверну с широко раскрытыми от страха глазами влетел Дай.

— Разбойники! — закричал он. — Люди Фицгенри жгут амбары!

Двое солдат сорвались с мест и поспешили наружу, на бегу выхватывая мечи. Хозяин сгреб жену и дочку и выпроводил их из харчевни через заднюю дверь, выходящую на сараи и свинарник.

По улице застучали копыта. Вытянувшись около двери, Хьювил увидел, как рыцарь в доспехах привстал в седле и швырнул зажженный факел на крышу. Мгновение спустя еще один влетел через дверной проем и приземлился на полу у очага среди мусора. Хьювил бросился тушить его, прикрывая рукой глаза; едкий дым проникал ему в легкие. Он услышал над головой треск загоревшейся соломы. Дай закричал, потом его голос перешел в стон, и он упал к ногам Хьювила с копьем в позвоночнике. Он открывал и закрывал рот, но не мог произнести ни звука. Вместо слов из его рта лилась кровь, темная, пульсирующая, похожая на вино. Хьювил в ужасе и оцепенении уставился на него:

— Дай? Боже всемилостивый, Дай?

Глаза брата уже не узнавали его — в них стояла чернота смерти. В дверном проеме появился солдат, одетый в короткую кольчугу, как у гонцов, держа в левой руке круглый щит. Схватившись за копье, торчавшее из тела Дая, он вытащил его и занес снова. Хьювил сделал единственное, на что был способен. Он пригнулся, нырнул вперед и бросился на противника, и то, что он атаковал, а не бросился наутек, застало того врасплох. С мгновение они боролись. У Хьювила была кое-какая подготовка, и к тому же он был сильным, крепким парнем, боровшимся за жизнь. Кольчуга защищала его противника, но в то же время замедляла его движения. Сипя, Хьювилу удалось вырвать копье из рук противника, и, поскольку ему оставалось либо убить, либо умереть, он развернул древко и ударил тупым концом по шее рыцаря, перебив трахею. Человек упал, корчась от боли, умирая, со звуками, которые Хьювил никогда больше не хотел бы слышать. Крыша над его головой превратилась в огненный свод ада, и комната была обвита удушающими щупальцами дыма. Следуя инстинкту затравленного зверя, Хьювил выбежал через заднюю дверь, все еще сжимая в руке копье.

Хозяин таверны лежал на своей грядке с луком с перерезанным горлом; его жена, тоже мертвая, была распростерта рядом, над ее сердцем растекалось огромное красное пятно. У свинарника возле бойни и загона для поросят двое мужчин поймали дочку хозяина. Один навалился на нее сверху, а другой стоял, поставив ногу ей на шею, пригвоздив ее к земле, пока его приятель ее насиловал.

Ярость накрыла Хьювила огромной морской волной, смывшей все остатки разума. Только что он тряс головой, бормотал что-то бессвязно, хотел убежать, а сейчас уже набросился на мужчин. У того, что стоял, было время поднять топор, но он был слишком медлительным, и Хьювил ударил его копьем в живот, вытащил оружие, и повернулся, чтобы вонзить его во второго, который судорожно пытался встать с девушки. Хьювил отшвырнул его и, выхватив топор у умирающего врага, сокрушительным ударом по черепу прикончил второго.

Девушка перекатилась на бок и, спотыкаясь, поднялась на ноги. Брызги крови веснушками проступили на ее лице, а зрачки от ужаса стали огромными. Алая волна в сознании Хьювила схлынула, и он уставился на мертвых с удивлением и отвращением. Белые, как луна, голые ягодицы, страшная рана на голове у одного из них, темная дыра в животе другого. Он сглатывал снова и снова. С улицы доносились крики и плач, лязг оружия, рев пламени. Он дико огляделся вокруг, увидел плетеную изгородь, скрывавшую отхожее место, и, схватив девушку за руку, потащил ее туда.

— Они не станут здесь искать. Бежать сейчас слишком опасно, лучше затаиться.

Он упал на колени позади плетня, и из его ног как будто высосали костный мозг. Он сейчас мог бы бегать и сражаться так же успешно, как новорожденный. Девушка опустилась рядом с ним, от страха стуча зубами. Спустя мгновение Хьювил притянул ее к себе, а она приникла к нему, впившись ногтями в его кожу так сильно, что спустя недели на ней будут оставаться пурпурные отметины, но они ни в какое сравнение не шли с ужасом, поглотившим его разум. Весь мир горел, его брат был мертв, и все уже никогда не будет по-прежнему.


Изабель положила руку на плечо Хьювила, когда он преклонил перед ней колени. Он вместе с горсткой беженцев и погорельцев выбрался из разграбленного и разоренного Ньютауна и смог дойти до Килкенни. Сгорели все амбары с запасами и большинство домов. Люди Мейлира Фицгенри набросились на город, как стая голодных волков, грабили, насиловали и убивали. Погибло двадцать солдат Вильгельма и почти столько же горожан, включая родителей девушки, которая стояла на коленях рядом с Хьювилом.

— Они взялись ниоткуда, миледи, — рассказывал Хьювил. — Мгновение назад я выпивал в таверне с Даем, а в следующий миг кругом уже эта неразбериха, а Дай… Дай…

Он замолчал, не в силах продолжать.

— Его похоронят со всеми почестями, и мы отслужим службу за упокой его души, — мягко сказала Изабель, а потом ее голос стал жестче. — Те, кто устроил эту бесчеловечную резню, будут отданы в руки закона, я тебе это обещаю. Я этого так не оставлю.

— Миледи, — он тихонько всхлипнул и утер нос рукавом. Ярость жгла Изабель, как пылающие угли. Если бы разбойники попали бы в ее руки прямо сейчас, она бы сама голыми руками разорвала бы их на части.

Она смотрела, как Хьювил заботливо проводил молодую женщину из зала, туда, где ее слуги подавали еду, раздавали одеяла и одежду нуждающимся, а потом обернулась к Жану Дэрли и Джордану де Саквилю, которые все утро провели в зале, разговаривая с выжившими.

— Отправляйся в Ньютаун, или туда, где был Ньютаун, — велела она Жану. — Я хочу, чтобы ты поддержал людей и сказал, что их защитят. Больше такого не случится. Скажи, что графиня, их правительница, клянется в этом своей душой, и пусть она будет проклята, если люди Мейлира Фицгенри когда-нибудь еще хоть волос тронут на детской головке. Вооружитесь. Высылайте вперед разведчиков и доставьте сюда этих мерзавцев. — Ее глаза горели. — Поступайте так, как поступил бы ваш хозяин.

— Миледи, нет нужды торопить меня с выполнением моего долга, — мрачно отозвался Жан Дэрли. — Мы заставим тех, кто в этом виновен, за все ответить.

Изабель коротко кивнула:

— Как и хотел мой супруг, не мы начали вражду, но мы положим ей конец.

— Миледи, — он склонился над ее протянутой рукой и быстро вышел, порывистость его движений говорила об испытываемом им горе и о его решимости исполнить обещанное. Изабель ходила среди раненых и бездомных, которые добрались сюда, в Килкенни, в поисках убежища, решив, что оставаться в Ньютауне — испытывать судьбу. Она слушала их рассказы, и это лишь разжигало ее гнев. Она была привычна к ужасам войны и набегов, она была замужем за человеком, который пробил себе путь в жизни и добился власти, сражаясь на рыцарских турнирах, но сейчас все было по-другому, потому что это касалось ее лично. Эта война разворачивалась на ее глазах, она калечила ее людей и ставила под сомнение веру этих людей в нее. Ей бросили вызов, ее сочли дурочкой, и от этого к горлу подкатывала тошнота, она чувствовала себя уязвимой и начинала гневаться так, что, казалось, к ней лучше не подходить. Она поклялась, что Мейлир Фицгенри заплатит за все, причем заплатит так, что это его разорит.


— Я подвел ее, — горько сказал Жан Дэрли, выезжая из Килкенни во главе отряда. — И моего хозяина. Что он скажет, когда я сообщу ему, что двадцать его людей мертвы?

Он поправил пластину на своем шлеме, прикрывающую нос.

Джордан де Саквиль фыркнул. Он был на пять лет старше Жана, и, хотя не был более опытным, его бесхитростный характер помогал ему иногда видеть вещи яснее.

— Милорд ожидал чего-то подобного. Он не станет нас винить или думать о нас хуже, если только мы сейчас не подведем его. Нам нужно думать о поставленной перед нами задаче, а не рыдать о том, что утрачено, — он огляделся по сторонам. — Если нам удастся поймать ублюдков и привести их к графине, это может многое исправить.

Эти слова успокоили Жана и придали ему храбрости. Дело было не в том, что он был не в состоянии руководить, просто ему было привычнее, когда поблизости был кто-то, наделенный большей властью, чтобы схватить его за руку, если он поскользнется. А сейчас он шел по краю пропасти без поддержки, и страх упасть становился все сильнее, особенно если учесть, что в его собственных глазах он уже осрамился.

Незадолго до полудня отряд ирландских следопытов и легко вооруженных разведчиков, высланный вперед, присоединился к основной группе, сообщив, что им удалось обнаружить лагерь захватчиков в лесу, к северо-востоку от дороги; там же были разбиты палатки с добром, награбленным в Ньютауне.

— Я бы сказал, милорд, что они собираются предпринять еще один набег, перед тем как отправиться по домам, иначе их давно бы уже тут не было, — сказал один из разведчиков. Его звали Хэкон, он был потомком викингов, родом из Дублина, с очень светлыми волосами и ледяными голубыми глазами. За его поясом торчал устрашающего вида топор, а куртка на нем была почти неприлично короткая, угрожающая показать его ягодицы. — У них повсюду охрана, и разведчики тоже, но нас они не видели: были слишком заняты дележкой добра.

— Они и сейчас в лагере? — спросил Джордан.

— Да, но они седлают лошадей. Они точно что-то замышляют.

Жан заставил себя собраться с мыслями, несмотря на мучавшую его тревогу. Что еще им нужно? Что еще осталось?

— Деревни вверх по реке, — произнес он вслух. — И загоны для скота. Они туда направятся.

— Думаешь, они на такое отважатся?

На какое-то мгновение Жан засомневался, но отогнал сомнения. Ему нужно было принимать решение.

— А что еще может быть? Вчерашний разбой их воодушевил. Им дали понять, что мы тупой беззащитный скот, и после их успеха в Ньютауне у них есть основания этому верить. Да, я уверен. Они попытаются сжечь деревни.

Они появились не тайком и не робко, а смело, среди бела дня, с зажженными факелами, чтобы спалить все вокруг, и с обнаженным оружием, чтобы дать отпор любой охране, какая встанет у них на пути. Это были ирландские воины с топорами, голоногие и длиннобородые, те, что побогаче, были в рубахах шафраново-желтого цвета. Некоторые ехали на неоседланных пони, с веревкой вместо уздечек, как у них было принято. Их нормандские хозяева ехали на оседланных скакунах, а пехотинцы были с копьями и щитами.

Жан смотрел, как они приближаются, его сердце колотилось, а желудок превратился в больную пустую бочку. Его воины выстроились позади него, перекрывая дорогу к амбарам, и, пока он ждал людей Мейлира, их прикрывали лучники. Его боевой конь бил копытом землю, а сам Жан сжимал обнаженный меч.

Их командир отдал приказ остановиться, а затем послал своего коня вперед и подъехал к Жану. Его взгляд скользнул по алому щиту с гербом из серебряных раковин гребешков.

— Маршалова комнатная собачка, — фыркнул он, — пришла, чтобы ей укоротили хвост.

Жан выпрямился.

— Ты и твои люди сдадитесь мне и заплатите за разграбление и поджог собственности графини Ленстерской, — ледяным тоном произнес он. — Иначе пострадаете.

Рыцарь рассмеялся грудным смехом:

— Да ты даже попискиваешь, как щенок. Да вы, англичане, и из гнилого мешка из-под муки выбраться не сможете. Сколько там у вас вчера было мертвых?

— Слишком много, чтобы дать тебе ехать дальше по этой дороге, — ответил Жан. — Вчерашний день не повторится.

— Это говорит дурак, — насмешливо произнес рыцарь. — Ты меня не остановишь, и никто из тех, кто служит Маршалу, не остановит. Отступи, подожми хвост, и беги или умри, как твои приятели. Мне все равно. Я убиваллюдей и получше тебя.

— Значит, пришло время тебе к ним присоединиться, — ответил Жан и дал команду атаковать.

Сражение было быстрым и жестоким, но, когда Жан поднял меч и припустил своего скакуна, весь его страх улетучился. Он оказался в своей стихии, его учил мастер этого искусства, и оружие у него было превосходное. Его люди тоже были подготовлены в соответствии с требованиями, установленными графом Пемброукским, к тому же они были в гневе и горели желанием отомстить за своих товарищей. Люди Фицгенри не могли выстоять против такой быстроты и агрессии. Они были наемниками, попавшими в этот отряд случайно, и поэтому рассеялись, как пух из разорванной подушки; легко вооруженные ирландские стрелки падали под ударами конницы, нормандцы не могли сдержать такой напор. Некоторые, оказавшиеся в стороне от основного сражения, смогли бежать, но большинство пали или просили пощады.

Тяжело дыша, с мечом, липким от крови, Жан опустил руку, и кончик клинка уткнулся в горло рыцаря, лежавшего у его ног. Дорога была усеяна трупами людей и лошадей. Оружие валялось в пыли. Несколько лежащих на земле людей корчилось от боли и стонало.

— Я прикончу тебя здесь и сейчас, — сказал он, переводя дыхание.

— Давай, и выкупа не получишь, — запястье рыцаря было вывернуто под неестественным углом, очевидно, сломано, кровь капала с раненой ноги.

— Ты думаешь, мелочь, которую можно за тебя получить, мне дороже жизней моих друзей? — Жан изо всех сил старался устоять перед искушением вонзить клинок ему в горло. Он рассмотрел в глазах врага страх, загоревшийся под показной бравадой. Было бы приятно слушать, как он просит о милосердии, задыхаясь и истекая кровью. Слишком приятно. Жан задержал дыхание и передернул плечами. Его хозяин такой поступок никогда бы не одобрил.

— Считай, что тебе повезло, потому что графине нужны пленные, а не трупы, — сказал он, отводя меч в сторону. — А не повезло тебе потому, что разбираться с тобой будет именно она.


Сидя на троне на возвышении посреди зала, Изабель холодно смотрела на израненных и окровавленных людей, брошенных перед ней на колени: убийц, наемников, мятежников, предателей; их жизни зависели от ее милосердия. Она была вольна поступать, как ей заблагорассудится. Она знала, чего ей хотелось больше всего: построить во дворе виселицу и вздернуть их всех, чтобы танцевали в воздухе у всех на виду. Еще было бы хорошо их оскопить и оставить умирать, глядя, как они корчатся. Однако она сдержала свою жажду мести, взывающую к крови. Хотя ей и доставило бы большое удовольствие поступить с ними именно так, это создало бы трудности, с которыми было бы не справиться. Сделанное нельзя будет исправить. Ей нужно было подумать о других, и она не хотела бы каким-либо необдуманным поступком ставить под угрозу благополучие Вильгельма или сыновей.

Командир нападавших был кровным родственником Мейлира Фицгенри, сыном его сестры, а значит, ценным пленником. Сейчас на его горле стоял сапог Жана Дэрли. Сознавая, что все взгляды в зале направлены на нее, правительницу Ленстера, вершащую правосудие в своем замке, Изабель велела Жану убрать ногу и встала.

Жан отступил и, вынув меч, направил острие на горло пленного, готовый нанести удар в любую секунду.

— Посмотри на меня, — приказала Изабель. Она заговорила низким голосом, каким говорила бы королева Алиенора, разбираясь со своими подданными.

Бледный, измученный, окровавленный и грязный, племянник Фицгенри поднял голову. Изабель, глазом не моргнув, прочитала в его взгляде ненависть, страдание и страх.

— Скажи мне, почему я не должна повесить тебя и твоих людей немедленно, — спросила она.

Он поднял подбородок и произнес с ноткой презрения:

— Я племянник лорда Мейлира Фицгенри и имею кое-какую ценность, пока живой.

— Ты ничтожество и не стоишь ничего, — возразила Изабель, глядя на него горящими глазами. — Присяга вассала для тебя и твоего хозяина ничего не значит? Выкуп, полученный за тебя, не окупит разграбленный и разрушенный Ньютаун и гибель преданных мне людей… а вот кровью искупить кое-что можно.

Он ухмыльнулся, обнажив зубы:

— Мы понадобимся вам, чтобы выкупить собственную жизнь, когда король Иоанн придет сюда и осадит ваши стены, а он придет, миледи, не сомневайтесь. Вы и ваш супруг будете уничтожены.

Эти слова попали в самое сердце, в самое уязвимое место в душе Изабель, но она сдержалась и продолжала равнодушно глядеть на него. Жан снова наступил племяннику Мейлира на горло, наступил с силой, и тот захрипел на полу.

— Зачем тратиться на виселицу? — спросил Жан. — Миледи, я готов прикончить его прямо здесь.

Изабель ногтями впилась в ладони сжатых кулаков.

— Нет, — сказала она. — Я всем сердцем желала бы это увидеть, но я не позволю гневу управлять собой. Эти люди — пленники, они больше не причинят нам вреда. Пусть они станут доказательствами того, как поступил лорд Мейлир, когда он вернется. Никого не выдавать, пока я не прикажу. А что до короля Иоанна, — она бросила на рыцаря уничтожающий взгляд, — я его встречала. Я знаю его так, как ты не знаешь, и не думай, что можешь говорить мне, графине Ленстерской, что он сделает, а чего нет.

Она дала знак Жану, и пленников увели вон из зала, не отказывая себе при этом в умеренной жестокости. Камеры в подземелье замка были сырыми и холодными. Возможно, некоторые сегодня умрут от ран. Пусть. Завтра тем, кто выживет, дадут столько пищи, сколько необходимо, чтобы только поддержать в них жизнь до возвращения Вильгельма. А если Вильгельм с сыновьями не вернутся, пленники больше не увидят солнечного света.

Изабель собрала своих женщин и быстро вышла из зала. Добравшись до своих покоев, она кинулась в уборную, и ее долго рвало, желудок выворачивался наизнанку, ребра болели, ее тело била дрожь. Женщины собирались послать за лекарем, но она отказалась и велела вместо этого позвать капеллана.

— Мне нужно надиктовать письмо моему мужу. Он должен знать, что произошло, — по мере того, как она говорила, ее голос окреп. Она взяла из рук обеспокоенной Сибиллы Дэрли чашу крепкого ледяного норвежского вина и отмахнулась от дальнейших возражений. — Раз хозяин уехал, я должна быть и хозяином, и хозяйкой, — с мрачной решимостью объявила она. — Мне нужно быть сильной, у меня просто нет другого выбора. Я должна делать то, что необходимо. — Она легла на большую кровать, застеленную дневными покрывалами и с поднятым пологом. — Однако нет ничего такого, что я не могла бы сообщить своему мужу, лежа в постели… так даже будет удобнее.

Она знала, что ее слова заставят женщин успокоиться — так и произошло. Она чувствовала себя потрясенной и усталой, и было так хорошо сбросить туфли и откинуться на подушки, но ее решимость осталась твердой, как сталь, и, когда отец Вальтер вошел в покои с чернилами и пером, она велела ему сесть у постели и без промедления рассказала, о чем хочет написать.

Глава 24

Вудсток, Оксфордшир, ноябрь 1207 года


Вильгельм никогда не любил охоту так, как другие мужчины. Когда они сбивались в стайки и с воодушевлением обсуждали каждую петлю и поворот животного, каждый бросок копья и полет стрелы, его внимание неизбежно отключалось, а взгляд затуманивался. Ему нравилась дичь, особенно он любил жареную кабанятину с острым соусом, а у повара в Стригиле был еще свой, особый рецепт оленины, такой вкусной, что не жаль было и пятьдесят миль проехать, чтобы ее отведать. Поэтому у него был небольшой отряд охотников и егерей, которые доставляли к его столу эти деликатесы. А преследовать какое-то глупое несчастное животное только для того, чтобы воткнуть ему клинок в сердце — нет, такое времяпрепровождение было ему не по душе.

Королю Иоанну захотелось поохотиться, и Вильгельму ничего не оставалось, как присоединиться к нему и остальным придворным в окружавшем дворец обширном парке, где водились олени. Вильгельм не был обязан находиться впереди отряда, и он мог спокойно трусить позади. В лесу раздавался звук охотничьего рога, хорошо слышный даже издалека. Король Иоанн со своими ближайшими соратниками, среди которых были ирландские вассалы Вильгельма, в том числе Мейлир Фицгенри, а также старший сын Вильгельма в качестве оруженосца, поскакал вперед в погоне за крупным оленем. Вильгельм пропустил их, оставшись лишь в сопровождении своего племянника и рыцаря Генриха Хоуза.

— А ты в эту свалку не ввязываешься, Маршал? — его догнал Вильгельм де Броз. Его конь, крепкий серый рысак, вспотел и нервно оступался. Де Броз был в опале, как и Вильгельм. Официальной причиной были его крупные долги королевской казне за взятые внаем земли, а вокруг неофициальных причин ходили такие слухи, что ни один здравомыслящий человек не стал бы в них копаться.

— Нет, — устало отозвался Вильгельм. — Они были так увлечены добычей, что я решил не отвлекать их от жертвы.

Де Броз усмехнулся:

— Я тоже, но ты храбрец, раз решаешься не слушать, что они там замышляют за твоей спиной.

— В разгар погони они не станут ничего замышлять. Сейчас они заняты обсуждением возможных союзов и одновременно дают мне понять, что мне тут рады, как прокаженному на свадьбе. Заговоры начнутся позже.

— И тебя это не волнует?

— Волнует, конечно, но пока я не стану тратить свои силы на то, что все равно не изменить.

Губы де Броза скривились, как будто он откусил хлеба и понял, что в нем полно долгоносиков:

— Филипп Прендергастский женат на сводной сестре твоей жены, не так ли? Эти люди — твои вассалы и свояки. Как ты можешь позволять им плести у тебя под носом интриги?

— Лучше так, чем оставлять их одних в Ирландии. К тому же, — сухо отметил Вильгельм, — они пока не совершили ничего дурного.

Он пригнулся, проезжая под низко склонившейся ветвью дуба, а затем пришпорил своего коня на звук горна вдали.

— Может, и нет, — проворчал де Броз, — но от этой компании все равно воняет сильнее, чем от лисьей норы в брачный сезон.

Он пришпорил своего серого и поскакал вперед.

— И что все это значило? — спросил Джек Маршал.

Вильгельм взглянул на племянника.

— Король хочет ограничить власть де Броза и его влияние, так же, как и мои, — он выглядел задумчивым. — Де Броз в долгах как в шелках, и способов выбраться из этих долгов у него нет, а Иоанн его преследует.

— Но ведь де Броз… — начал Джек, но затем взглянул на Генриха Хоуза и передумал говорить то, что собирался, — …один из самых преданных союзников короля.

— Он союзник, который слишком много запросил за свои услуги, — ответил Вильгельм, красноречиво глядя на своего племянника. Он понял, что собирался сказать Джек: именно де Броз утверждал, что король Ричард на смертном одре назвал Иоанна своим наследником. А еще де Броз был в Руане, когда исчез Артур, но об этом никто не решился упомянуть.

Они поняли по звукам, раздавшимся вдалеке, что добыча загнана. Вильгельму не нужно было добавлять, что он и сам похож на оленя, за которым гонится стая волков, и опасность тем больше, что эту стаю он сам привел за собой.


— Видишь, Маршал, отличный олень-пятилеток! — хвастался Иоанн, когда Вильгельм вновь присоединился к охотникам. — Жаль, ты не смог угнаться за нами, но, по крайней мере, твой сын хорошо знает свое дело.

Вильгельм взглянул на своего наследника. Вилли нес копье. У его левого бедра висел охотничий нож, его правая щека была вымазана кровью, а глаза горели от возбуждения. Он был окружен несколькими ирландскими вассалами Вильгельма. Мейлир Фицгенри откровенно ухмылялся. У убитого оленя были выпущены кишки, и туша болталась, привязанная за ноги к палке, которую несли четыре охотника.

— А твои ирландские лорды — отважные охотники, — с угрозой в голосе добавил король. — Они не тащатся позади, как старые ворчливые кумушки. Что за командир станет подкрадываться к добыче по время погони?

— Тот, кого люди не уважают, сир? — Мейлир Фицгенри ответил так, будто это самый обыкновенный ответ на самый простой, обыденный вопрос. — В Ирландии такие обычно надолго не задерживаются.

Иоанн смотрел на него с любопытством:

— Что ты на это скажешь, Маршал?

— Ничего, сир, — беззаботно отозвался Вильгельм.

Иоанн взглянул на него презрительно-удивленно:

— Ничего?

— Нет смысла что-либо говорить. Лорд Мейлир вполне убежден в своей правоте относительно того, каков хороший правитель, но он знает, что охота и поле битвы — не одно и то же, или, по крайней мере, я надеюсь, что он это понимает.

На лице Мейлира появилось раздраженное выражение.

— Я в равной степени наделен обоими умениями, — заносчиво проговорил он. — И должен напомнить, что я пробыл в Ирландии более тридцати лет, а вы — нет.

Вильгельм наклонил голову:

— Совершенно верно, милорд, я провел тридцать лет при дворе, а вы — вдали от него, так кто из нас рыба, выброшенная на берег?

Мейлир открыл было рот, чтобы что-то возразить, но Иоанн остановил его взглядом и успокаивающим жестом.

— Сейчас не время и не место для подобных споров, к тому же ужин ждет. Пусть каждый, кто принимал участие в охоте на это прекрасное животное, займет место за моим столом. А те, кто оставался позади, пусть ищут гостеприимный прием, где хотят.

Говоря это, Иоанн приобнял Вилли за плечи. Значение этого жеста, адресованного Вильгельму, было таково: у меня твой сын, и я у тебя под носом сделаю из него все, что захочу.

После этих слов раздался смех, некоторые смеялись вполне добродушно, но голос многих звенел от злобы. Вильгельм равнодушно пережил это пренебрежение, говоря себе, что, по крайней мере, ему не придется сидеть за одним столом с Мейлиром и быть с ним вежливым остаток дня, но, тем не менее, эта обида не прошла для него даром, и он беспокоился за Вилли.


По возвращении во дворец Вильгельм принялся искать Томаса Сэнфорда, который каждый день должен был присматривать за его вторым сыном. Ричард бодро полировал сбрую и болтал с другим оруженосцем. У него появился легкий намек на бороду и усы. Вильгельм испытал удивление и зависть одновременно. Он и в шестнадцать о бороде мечтать не мог.

— Ты хорошо работаешь, — сказал он, кивнув в сторону сверкающей сбруи.

Ричард широко улыбнулся:

— Я же не хочу, чтобы меня выпороли за плохую работу.

С весны его голос стал глубже и со временем должен был, видимо, стать еще ниже.

Томас Сэнфорд, сжав губы и высунув язык, издал неприличный звук.

— Дело в том, что ты как раз полируешь сбрую, а не скачешь по лесам вместе с охотниками, и тебе, парень, хорошо известно, что это вместо порки, — он с отчаянием взглянул на Вильгельма: — Он по дороге сюда подложил в дамскую дорожную сумку дохлую крысу и сбежал со службы, чтобы попасть на петушиные бои, хотя я ясно приказал быть в церкви.

Ричард изучал свои сапоги, выражение его лица было скромным, как у юной девы. Вильгельм пытался выглядеть суровым, но не мог сдержать улыбку. Томас успокоился и, рассмеявшись, взъерошил блестящие волосы Ричарда.

— А, все это обычные шалости оруженосцев, большого вреда не случилось, — сказал он. — У него доброе сердце и работает он хорошо. Если его голова не распухнет от всех мыслей, которые ее переполняют, из него может получиться хороший рыцарь.

Эта похвала доставила Вильгельму удовольствие, в чем он очень нуждался.

— Когда я был в его возрасте, меня называли Обжорой и Лентяем, — сказал он. — И мне приходилось терпеть насмешки и зависть.

Сэнфорд прочистил горло:

— Ну, времена не сильно изменились. Я присматриваю за ним, сколько могу.

— За что я очень благодарен, если благодарность опального что-то значит.

Сэнфорд смущенно почесал затылок. Он был человеком короля, королевским слугой, и здоровое чувство самосохранения заставляло его быть настороже.

— А мой другой сын… он большую часть времени проводит с королем?

— В последнее время — да, милорд, но он сейчас на обучении. Он отличный резчик по дереву, и король часто находит применение этому его мастерству.

Ричард повесил сбрую.

— Он связался с одной из придворных дам, с той, чью сумку я украсил крысой, — сообщил он.

Уильям поднял одну бровь:

— Правда?

— Да это пустяки, — ответил Сэнфорд. — В этом возрасте у всех парней муравьи в штанах.

Вильгельм пристально посмотрел на рыцаря:

— Верно, но кто она и что она за это получает? Я уж точно в его возрасте не мог позволить себе услуги подобных женщин, если только мы говорим о куртизанке, а не о чьей-то жене или дочери?

О придворных шлюхах ему было известно все. Они следовали за королевским караваном: пестрые, яркие бабочки, чьей задачей было развлекать мужчин, которые оказались вдали от дома или у которых хватало средств и аппетита, но не было жен. Большинство этих женщин были привередливы, и их вряд ли можно было так легко склонить к связи с семнадцатилетним мальчишкой, чей отец, может, и был магнатом, но зато точно не был фаворитом короля.

Сэнфорд беспокойно заерзал:

— Я этого не знаю. Я подумал, что, наверное, вы ему даете какие-то деньги. Да и женщине к тому же он нравится. У меня создалось впечатление, что ей нравится мысль взять под свое крыло неопытного, но резвого молодого человека, ну, и обучить его кое-чему. В этом плохого нет.

Вильгельм вспомнил, как Изабель боялась, что их сыновья морально падут, глядя на разврат, царящий при дворе, и их молодые жизни пойдут по пути, который ни она, ни Вильгельм для них не выбрали бы. Ни одна придворная шлюха не пустит оруженосца к себе под юбку из природной щедрости. Скорее всего, тут дело было не в причуде. Придворные проститутки были куртизанками с четкими принципами, они были донельзя строптивы, и соблазнить их можно было либо деньгами, либо властью.

— Вы только все испортите, если поставите его мужские заслуги под сомнение, — предупредил Сэнфорд.

— Ты так думаешь? — сухо улыбнулся Вильгельм. — В сложившейся ситуации я сомневаюсь, что мне это удастся.

Вильгельм не мог заснуть, лежа на походной койке в своем шатре. Он положил руки под голову и дышал медленно и глубоко, расслабляя тело, а мысли роились в его голове, как маленькие быстрые косяки рыбы. Он часто проводил такие ночи во время военных походов и знал, что если он сможет отдохнуть, то обойдется и без сна. Обычно мысль о том, что дома его радостно встретят Изабель и дети, поддерживала его, но сейчас безопасность его семьи как раз была одной из этих рыбок, кружащих в его голове. Он боялся за них. Мейлир Фицгенри зло ухмылялся, как будто ему было известно что-то, чего Вильгельм не знал. Вильгельм понимал, насколько уязвимы их ирландские земли. Жан был опытным военачальником, но он никогда не исполнял таких обязанностей, какие на этот раз возложил на него Вильгельм. А какими средствами располагал Мейлир, было неизвестно. Однако с Иоанном все было ясно. Вильгельм отбросил эту мысль, потому что она вызывала такую тревогу, что становилось просто невыносимо. Ему нужно было сосредоточиться на том, как ему самому следует себя вести, как подготовиться к возможным угрозам.

Он обратился мыслями к своему старшему сыну. Что делать с Вилли? Оставить все как есть? Притвориться, что он как отец ничего не видит? Томас Сэнфорд сказал, что всякий молодой человек творит глупости, что было совершенно справедливо, но не всякий молодой человек делает это при дворе в компании шлюх и приятелей, на которых нельзя полагаться… не говоря уже об обществе самого Иоанна, чья черная душа была наделена способностью открывать в других все самое темное и сбивать их с истинного пути. Он подумал о себе в его возрасте. Как бы поступил его отец? Возможно, он рассмеялся бы и присоединился к его безумствам, походя зажимая по углам ту же женщину. А возможно, он схватил бы его за шиворот и выкинул из дворца, а потом бил бы почти до последнего вздоха. Единственной предсказуемой вещью в отце Вильгельма была его непредсказуемость.

— Что мне делать? — спросил он у полотняной крыши своего шатра. Единственным ответом был легкий стук дождя и дуновение холодного ноябрьского ветра.

— Милорд, вы меня Звали? — его оруженосец просунул голову между полотнищами, закрывавшими вход.

— Нет, я разговаривал сам с собой. Подай-ка мне плащ, парень.

— Вы уходите, милорд? — глаза молодого человека округлились от удивления.

— Да, — ответил Вильгельм. — Пока мне не будет, поставь еще одну койку. Может быть, я вернусь со спутником.


Вильгельм нашел своего сына в углу зала играющим в кости с наемниками короля. Играли они за тем же столом, на котором перед этим ели, он освещался дюжиной огарков свечей, пришпиленных к железным светильникам. Женщина с золотисто-желтыми косами в облегающем фигуру платье из тяжелого зеленого шелка сидела на коленях у Вилли. Его рубашка была распахнута на груди, а женщина весьма деловито возилась в штанах Вилли. Его взгляд был пьяным, сонным и стеклянным, как у дохлой селедки.

Вильгельм с мгновение помедлил, а потом подняв плечи, направился к этой компании.

— Бог в помощь, — довольно мягко приветствовал он их, и отдельно деловито кивнул шлюхе, которую давно знал, хотя личных отношений с ней не имел, — Мари.

Она с вызовом посмотрела на него своими темно-каштановыми, как чернильные орешки, глазами и бесстыдно продолжала орудовать у Вилли в штанах. Вильгельм подумал, что она склонна себя переоценивать. В том состоянии, в котором он находился, у нее было больше шансов вернуть к жизни кого-то из мертвых, чем пробудить в нем ответное чувство.

— Маршал, — приветствовал его наемник Жерар д’Ате с тревожным сочетанием насмешки и беспокойства в голосе. — Неужели вы пришли поиграть в кости с отбросами?

— Может, в другой раз, — произнес Вильгельм. От его благовоспитанности веяло ледяным холодом. — Я хотел бы поговорить с моим сыном наедине, по семейному делу.

Вилли вдруг резко вскинул голову и с переменным успехом попытался сосредоточить взгляд на своем отце.

— Говори здесь… это все мои друзья… не прочь послушать, — он вяло обвел рукой вокруг стола, чтобы очертить круг своих приятелей.

— Я уверен, что они не прочь послушать. Но мои слова предназначены только для тебя. Мари, ступай и найди себе другого партнера для игры в «Поймай кролика». Этого уже догнали.

Она выпятила алую нижнюю губу, но Вильгельм не сводил с нее глаз, и она вытащила руку у Вилли из штанов, встала с его колен и села рядом с Жераром д’Ате.

— Если он больше не играет, нужно заплатить за то, что он проиграл, — д’Ате легонько встряхнул чашку с костями. Все его движения были взвешенными и подчеркнутыми, хотя сам он был пьян мертвецки.

— Мой казначей тебе заплатит, — отрезал Вильгельм. — Найди его.

Вилли вскочил на ноги и резко опустился обратно. Вильгельму пришлось схватить его за руку и рывком снова понять. Почти держа его на руках, он вытащил сына на свежий ноябрьский воздух.

— Какие новости? — моргая глазами, как сова, промычал Вилли. — Какое семейное дело?

— Вот какое, — Вильгельм ударил его в живот кулаком изо всей силы. Вилли согнулся, упал на четвереньки, его начало рвать. — Давай-ка, выплевывай это все из себя, парень.

Когда Вилли перестало выворачивать, Вильгельм снова схватил его, протащил по двору к поилке для лошадей и ткнул в нее головой. Вилли дико дернулся, наглотавшись воды, и свалился промокшей бесформенной грудой на влажную землю со следами копыт. Вильгельм опять схватил его, перебросил себе через плечо и понес, как охотник добычу, к своему шатру, а там бросил на койку, приготовленную его оруженосцем.

— Проспись, — сказал он, накрывая бледную тень своего сына одеялом и овечьей шкурой. — Утром поговорим.

Улегшись на свою постель, Вильгельм натянул пуховое одеяло себе до ушей и спустя мгновение заснул.

Рассвет серым, тонким, как паутина, туманным плащом окутал верхушки деревьев и выбеленные стены Вудстокского дворца. Выйдя из шатра, Вильгельм вдохнул сырой воздух и отхлебнул обжигающего напитка из кружки, которую держал в руке. Несколько человек тоже уже проснулись и бродили вокруг, над шатрами висел тяжелый запах влажного дерева от костров, на которых готовили пищу. Его повар был занят — резал хлеб, который другой слуга только что принес из королевской пекарни. Приговаривая себе под нос скороговорки, понятные только настоящим пекарям, повар отрезал подгоревшее дно у каравая и еще кусок со следами золы. На столе рядом с хлебом разместились головка сыра и полоски бекона, готовые накормить Вильгельма и его рыцарей.

Вильгельм услышал со стороны шатра стон, шуршание покрывал и звук водопада, низвергающегося в направлении ночного горшка. Он начал улыбаться и прикусил себе щеку. Несколько минут спустя Вилли раздвинул полотнища, закрывавшие вход в шатер, и выкатился наружу, щурясь от света и держась одной рукой за живот. Его каштановые волосы торчали нечесаными космами, а лицо было серым.

— Ты больше похож на труп, выуженный из пивной реки, чем на молодого человека, свежего после сна, — заметил Вильгельм, протягивая ему кружку, которую до этого держал в руках.

Вилли взял ее, фыркнул и рыгнул.

— Мед и родниковая вода, — пояснил Вильгельм. — Твоя мама на нее молится, когда беременна.

— Вот пусть сама и пьет это, — огрызнулся Вилли, сунув кружку обратно Вильгельму и кутаясь в плащ, его лицо было искажено болью.

— Полагаю, ты не помнишь ничего из того, что вчера произошло, — начал Вильгельм.

— Помню. Ты меня ударил, — голое молодого человека звенел от гнева.

— Чтобы тебя стошнило и чтобы ты не умер, захлебнувшись собственной блевотиной. Я не собираюсь читать тебе мораль. Твоя тошнота делает это вместо меня.

— Ты что-то сказал по поводу семейного дела. Это было вранье?

Вильгельм посмотрел вдаль сквозь туманную дымку:

— Это зависит от того, что ты имеешь в виду под враньем. То, что я хотел тебе сказать, это личное дело, между отцом и сыном. Прошлой ночью меня больше волновало, как бы тебя вытащить из той компании, в которой ты оказался. Если уж ты играешь в азартные игры, кроешь шлюх и пьешь, следи за своим кошельком, своим членом и своим разумом.

Вилли ничего не ответил, но вид его строптиво выдвинутой нижней челюсти начинал казаться его отцу знакомым.

Вильгельм стоял какое-то время молча, глядя, как Вудсток просыпается. Старый король Генрих поместил сюда свою любовницу, Розамунду де Клиффорд. Здесь были обширные увеселительные сады, из которых летом доносился чувственный аромат лилий, жимолости и левкоев. Трехъярусный пруд весной превращался в серебристый водопад родниковой воды, а в самом сердце сада, среди решеток, увитых собачьей розой, стоял великолепный фонтан из розового мрамора с прожилками, добытого на Пурбекских холмах. Это было удивительное, прекрасное, похожее на рай место, сейчас погрузившееся в сон, скованное ноябрьскими холодами. А те, для кого вся эта красота была построена, были давно мертвы.

— Как давно ты спишь с Мари де Фалез? — спросил он Вилли.

Повисла долгая пауза, в течение которой Вильгельм справлялся с искушением оглядеться вокруг.

И наконец он услышал мрачный ответ:

— Месяц или два. А откуда ты знаешь ее имя?

— Потому что я большую часть жизни провел при дворе, того короля или другого, и видел немало придворных шлюх. Я помню, когда Мари появилась при дворе короля Ричарда, ты тогда еще был младенцем, — он раздраженно замолчал и глубоко вздохнул. — Нет, я не пользовался ее услугами. Однако мне известно, что она за них дорого берет, а сердце у нее находится в кошельке, а не между ногами. И, что более важно, оно и бьется-то только ради денег.

— Она… Я…

— Тебя используют и унижают, — жестко сказал Вильгельм. — При дворе есть те, кто больше всего на свете жаждет увидеть, как сыновья Вильгельма Маршала катаются в грязи, и в твоем случае они преуспели.

Он увидел, как из большой трубы над главным залом поднимается дымок, и заставил себя замолчать. Он воспитывал оруженосцев, он представлял себе, какие трудности могут возникать при общении с молодыми людьми, почему же с собственным наследником ему было так трудно?

Без единого слова Вилли пошел ополоснуть лицо возле шатра, а затем с задумчивым выражением лица плюхнулся у костра, на котором готовили еду. Вильгельм со вздохом сел рядом с ним на грубую деревянную скамью и, нагнувшись вперед, сжал руки между колен.

— Не нужно быть совершенным, — сказал он. — Бог свидетель, что и я в молодости не был идеалом, да и сейчас не лучше. Я просто прошу тебя быть осторожным.

Вилли уставился в землю.

— Это больше не повторится, — пробормотал он.

Вильгельм указал на сковороду, на которой в пузырях расплавленного жира шипел и шкворчал бекон.

— Тебе надо поесть, — сказал он, — живот будет меньше болеть.

Ноздри Вилли расширились, и он сглотнул.

— Нет, — отказался он.

— Тебе вчера понравилось жаркое? — спросил Вильгельм и, не дожидаясь, потянулся к только что испеченному хлебу и подхватил себе толстый кусок бекона.

В глазах Вилли промелькнула искорка веселья.

— Оно было жестким, — ответил он.

— Эх, жаль, — отозвался Вильгельм, с жадностью вгрызаясь в хлеб с беконом.

Позеленевший Вили сжал челюсти. Затем его взгляд оторвался от отца и сосредоточился на человеке, направлявшемся к их костру.

— Хьювил, — сообщил он и вдруг, несмотря на свое дурное самочувствие, вытянулся в струнку, как охотничий пес, почуявший добычу.

Вильгельм обернулся, и сердце у него в груди уперлось в ребра. Он оставил Хьювила в Ирландии с Изабель, велев прислать его при первом же происшествии. С усилием проглотив кусок, бросив остатки завтрака, он поднялся на ноги, посмотрел на молодого человека и жестом остановил его, когда тот собирался преклонить колени.

— Что за новости? — требовательно спросил он и щелкнул пальцами, подзывая своего оруженосца. — Эля! — потребовал он.

Лицо Хьювила было серым от усталости, а под глазами залегли тени. На скуле таял синяк.

— Милорд, люди Мейлира Фицгенри напали на ваши земли через неделю после вашего отплытия сюда. Они сожгли амбары в Ньютауне, разграбили дома, перерезали жителей и увезли награбленное. В стычке погибло двадцать ваших людей… и… мой брат Дай тоже был убит, — голос Хьювила задрожал. Он принял чашу из рук оруженосца и залпом осушил ее.

Вильгельм почувствовал, как кожа на его руках покрывается мурашками, а волосы на затылке встают дыбом.

— Эх, парень, мне так жаль! — сказал он. — И из-за твоей утраты, и из-за новостей, которые ты привез.

Хьювил безуспешно пытался что-то сказать. Потом он собрался с видимым усилием и продолжил рассказ:

— Лорду Жану удалось поймать зачинщиков недалеко от Килкенни, он привел их к графине. Она… она отправила их в темницу. Она говорит, что предпочла бы видеть их повешенными, но ожидает вашего согласия на это.

Это было похоже на Изабель с ее боевым духом. Вильгельм был уверен, что слово «отправила» было чересчур дипломатичным. «Бросила» больше соответствовало сделанному.

— Вашим людям удалось сохранить ваши ирландские земли под вашей властью, и лорд Жан утверждает, что им ничто не угрожает. В Ньютауне уже начали восстанавливать разрушенные дома, и графиня взяла часть средств из Пемброука для отстройки ферм, а также кое-что одолжила, а кое-что купила у де Лейси и де Брозов.

Вильгельм резко кивнул и мысленно возблагодарил Бога за выдержку и быстроту реакции его жены и поверенных. Если бы у них было меньше храбрости, он бы сейчас выслушивал длинный перечень страшных потерь, а не короткий отчет, причем многое уже было исправлено.

— Графиня велела выяснить, все ли с вами в порядке, и если это так, то тогда она спешит заверить вас, что и с ней все будет хорошо.

Вильгельм поблагодарил Хьювила и, снова выразив ему свои соболезнования, отпустил его повидаться с отцом. Молодому человеку предстояла незавидная задача рассказать Рису о том, что Дая больше нет, о том, что, хотя он видит одного из своих сыновей сейчас перед собой, другого ему больше не суждено увидеть никогда. Вильгельм сжал кулаки. Его желание оказаться сейчас рядом с Изабель было острым, как свежая рана. Ему была ненавистна необходимость находиться сейчас здесь, среди врагов и соперников, и вести грязную политическую войну, вместо того чтобы честно сражаться в открытом бою с обнаженным мечом.

— Ублюдки, — коротко прокомментировал услышанное Вилли.

— Я знал, что Мейлир нападет на наши земли, как только я уеду, — сказал Вильгельм с горящими от злости глазами. — Его ухмылка сказала мне об этом, как только я прибыл ко двору.

— Я полагаю, теперь она окажется у него на лице с обратной стороны, — с мрачным удовлетворением заметил Вилли.

— Я в этом не сомневаюсь, но победить в одном сражении не значит выиграть войну. Это только начало… и я молю Бога о помощи, потому что ему одному известно, когда все это кончится.


— Похоже, твои планы сбить с Маршала спесь потерпели крах, если, конечно, правдивы новости из Ленстера, — ядовито заметил Мейлиру Фицгенри король Иоанн. Поужинав в главном зале, он удалился в личные покои в компании своих фаворитов и советников, среди которых были и ирландские лорды, сопровождавшие Вильгельма Маршала в его путешествии через море. Иоанну доставляло удовольствие отмечать их. И к тому же, если он будет держать их рядом с собой, а Вильгельма, наоборот, отодвинет подальше от собственной персоны, у Маршала будет мало возможностей общаться со своими вассалами.

Мейлир скривился:

— Это лишь небольшая заминка, сир, и этого не случилось бы, если бы я лично возглавлял набег.

— Но Маршала там тоже не было, — с подчеркнутой медлительностью произнес Жерар д’Ате, сидевший на расписном дорожном сундуке со сложенными руками и выражением презрительной задумчивости на худом лице.

Мейлир оскалил зубы.

— Нет, но он взял с собой не слишком верных ему вассалов, а там оставил свое войско. Он намеренно оставил в Ирландии своих английских рыцарей, и мне известно из достоверных источников, что Стефана д’Эвро он наделил определенной властью, поскольку тот женат на женщине из рода де Лейси, — он обернулся к Иоанну На его лице были написаны ярость и готовность к драке, как у терьера, почуявшего след лисицы. — Сир, если вы позволите мне вернуться в Ирландию, клянусь, я каленым железом пройдусь по маршаловским землям и самолично заставлю его отказаться от своей гордыни. То же относится и к де Брозу.

Д’Ате фыркнул:

— Если тебе это удастся, значит, не только меч, но и яйца у тебя железные.

Мейлир Фицгенри смерил наемника презрительным взглядом:

— Так и есть, — огрызнулся он. — И таковы были все, кто следовал за Ричардом де Клером. Мой предок был английским королем, когда Маршалы были лишь самонадеянными мальчишками в конюшне с руками по локоть в навозе.

Д’Ате поднял одну бровь, но ничего не сказал.

Иоанн прекрасно понимал, что Мейлир намеренно упомянул о своем родстве с королем, несмотря на то что был незаконнорожденным и к тому же валлийцем по материнской линии. Иоанн мог прекрасно обойтись без валлийцев при дворе.

— Я не сомневаюсь в твоем мужестве, — произнес он с язвительной усмешкой. — Я даю тебе свое согласие на возвращение в Ирландию. Используй его для того, чтобы снести некоторые стены.

Мейлир поблагодарил его, а затем с коварным выражением лица склонился к нему поближе:

— Сир, мои шансы на успех возросли бы во много раз, если бы вы призвали людей Маршала, оставленных в Ирландии, к вам на службу.

Иоанн взглянул на него с интересом. Вот это было уже стоящее предложение.

— Прикажите им прибыть в Англию под угрозой конфискации их земель в случае отказа, — продолжил Мейлир. — Жан Дэрли арендует у вас землю с правом ее передачи по наследству, и он многое потеряет, если не послушается вас. А мне это развяжет руки, чтобы выполнять обязанности вашего юстициария.

Иоанн поигрывал рубинами и сапфирами, висевшими у него на шее на золотой цепочке. Это предложение произвело на него сильное впечатление. Мейлир был под стать ему самому. Если прямой путь отрезан, значит, нужно прорыть туннель и взорвать врага. На самом деле, по мнению Иоанна, копание туннелей часто было даже предпочтительнее. Он ничего не терял. Если рыцари Вильгельма оставят Ленстер и прибудут к нему, ирландские земли Маршала останутся незащищенными. Если же они не подчинятся королевскому приказу, Иоанн сможет заполучить их английские владения. А Мейлир Фицгенри не был таким уж необходимым человеком, что бы там ни думал о себе этот коротышка, и, если он не сможет сбросить Маршала и де Броза с их высот власти в Ирландии, у Иоанна на примете уже было несколько человек ему на смену.

— Твое предложение имеет смысл, — сказал он. — Я прикажу написать письма и отослать их людям Маршала. Мой гонец может отправиться вместе с тобой, поскольку я уверен, что ты, как мой юстициарий, захочешь лично убедиться в том, что они будут доставлены.

В глазах Мейлира загорелся мстительный огонек:

— Это доставит мне истинное удовольствие, сир.

Отпустив Мейлира, Иоанн уселся пить с Филиппом Прендергастским и Джеком Маршалом, людьми, занимавшими высокое положение в свите Маршала. Когда он хотел нарядиться обаятельным, гостеприимным хозяином, наряд был очень ему к лицу и сидел идеально. Он болтал о разных вещах, о погоде, о том, какие красивые в Вудстоке дома, о вчерашней охоте, но в то же время он, как кот, на мягких лапах подкрадывался к добыче. К концу второй чаши вина он перешел в нападение.

— Вы являетесь людьми высокого положения и чести, и я уже некоторое время рассматриваю возможность наградить вас привилегиями в Ирландии, чтобы вы стали моими арендаторами, разумеется, если вы сами этого захотите, — улыбаясь и вопросительно глядя на собеседников, он жестом велел слуге заново наполнить чаши. Вино было одним из лучших — малиновое с пряностями.

Прендергаст быстро огляделся по сторонам, чтобы понять, кто еще слушает. Под глазом у него дергался нерв, и Иоанн почувствовал, как его дыхание участилось, и понял, что рыба заглотила наживку. Однако выражение лица Джека Маршала было удивленным — похоже, он был готов возражать.

— Я очень хорошо помню твоего отца, — мягко обратился к нему Иоанн. — Он погиб в Мальборо, защищая замок; он был моим кастеляном и всегда служил мне верой и правдой. Ты мог бы получить все земли, принадлежавшие твоему отцу, но по капризу судьбы не получил ничего. Хотя ты был наследником, а все досталось твоему дяде и со временем перейдет к его сыновьям, а не твоим.

Джек Маршал пожал плечами:

— Так уж устроен мир, сир. Я не единственный старший сын, который пропустил свою очередь наследования из-за незаконного рождения.

Иоанн простер к нему руки.

— Разумеется, нет, но у такого солдата, как ты, есть возможность достичь гораздо большего и получить намного больше, чем те скромные владения, которые были даны в приданое твоей жене. Я бы хотел как следует тебя наградить, чтобы твое благополучие возросло. То же относится и к тебе, милорд, — обратился он к Филиппу Прендергасту. — Твоя жена — старшая дочь Ричарда Стронгбау. Как и мой родственник Мейлир, ты утвердился в Ленстере задолго до того, как туда ступила нога графа Пемброукского. Как ваш правитель в Ирландии, я вправе наградить вас за вашу службу… что скажете?


— Джек, иди сюда. Что скажешь? — Вильгельм обходил кругом коня, выставленного на продажу торговцем лошадьми, разглядывая животное с разных сторон. Это был красивый вороно-чалый конь с выгнутой шеей и мощными мышцами, выведенный в Испании. Летом его шерсть заблестит как сталь клинка, а сейчас в ней было полно белых волос. Однако торговец хорошо знал, как представить лошадь покупателям в более выгодном свете. На плюшевой шкуре животного не было ни следа грязи, ни пятнышка навоза, копыта были смазаны и отполированы, а грива и хвост причесаны волосок к волоску, так что в морозном свете они сверкали, как струи водопада.

— Для войны? — с сомнением спросил Джек.

— Нет, для разведения. У моего скакуна что-то зубы становятся длинноваты. Если его свести с той кобылой из Фландрии, может получится хорошее боевое потомство.

— А, тогда ладно, — Джек обошел коня, чтобы произвести необходимую оценку, заглянул коню в рот, проверил ноги, приподняв копыта. Вильгельм гадал, глядя на племянника, что же не так. Джек как будто все время в чем-то сомневался, о чем-то беспокоился и старался избегать его взгляда.

— Думаю, стоит о нем подумать, — продолжал Вильгельм. — Он отлично слушается, выдержанный, хотя, конечно, все преподносят иногда сюрпризы.

При этих словах Джек начал краснеть от шеи до лица. Он выпрямился, отвернулся от коня и обратился к Вильгельму:

— Сэр, я должен вам кое в чем признаться.

Вильгельм согласно кивнул, поскольку подтвердилось его предположение:

— Раз ты хочешь сделать признание мне, а не Богу, я могу предположить, что это касается меня и чего-то, что я не одобрю.

Джек прикусил щеку.

— Король предложил мне земли в Ирландии и должность его маршала в обмен на службу пяти рыцарей.

Новости взволновали Вильгельма, но едва ли удивили. Он сложил руки:

— Так в чем же ты хочешь признаться? В том, что согласился?

Джек посмотрел на него с обидой:

— Нет, сэр. Я сказал, что мне нужно подумать. Мне показалось, что для меня будет честью спросить сначала вашего совета.

— А ты хочешь эти земли? — спросил Вильгельм и засмеялся над собой. — Ха, разумеется, ты их хочешь, надо быть полным дураком, чтобы их не хотеть, но не потребует ли король от тебя чего-то еще, кроме службы пяти рыцарей, а? — его губы скривились в горькой усмешке. — Я должен был бы этого ожидать. Иоанн мстит мне за то, что я стал вассалом Филиппа французского ради Лонгевиля, — он одарил племянника долгим взглядом. — А на сколько кусков можно расколоть твою верность, Джек? Что ты готов отдать Иоанну, а что оставишь мне?

Джек попытался выдержать взгляд Вильгельма, но не смог и уставился в землю.

— Я не отрицаю, что он предлагает мне что-то, от чего я не могу отказаться, но я и дальше буду служить вам всем, чем смогу.

Вильгельм с сомнением усмехнулся.

— Ты поймешь, что служба двум хозяевам — это обоюдоострый меч, — он махнул рукой. — Ступай, принимай его взятку. Я не стану тебя стыдить.

— Но вы станете обо мне хуже думать, — произнес несчастный Джек.

— Мне кажется, то, что ты пришел со мной посоветоваться, — это поступок честного человека. Это требует мужества, и я не виню тебя за то, что ты принял его предложение. Выбирай свой путь и не оглядывайся. Я сомневаюсь в том, чтодругие так же придут ко мне, чтобы сообщить о том, что переходят на сторону Иоанна. Мне придется самому гадать, кого он чем подкупил, возможно, я смогу это понять по открытым насмешкам и ухмылкам во дворце.

Джек из красного сделался пунцовым.

— А вы знаете о том, что он и другим это предлагал?

— Это же очевидно, разве нет? — проворчал Вильгельм. — Король не стал бы подкупать моего племянника и больше ни с кем это не обсуждать. Это нужно ему, чтобы нанести удар моему чувству собственного достоинства и для уменьшения моей власти.

Джек выглядел убитым.

— Вам следовало поступить, как с самого начала советовал Жан Дэрли: взять их сыновей в заложники.

— Это мало что изменило бы, раз мои сыновья у короля, — он вздохнул и почувствовал, как тоска накрывает его серой волной. — Так кого же он обхаживал и кто соблазнился?

— Большинство, — Джек смотрел на него смущенно. — Прендергаст, де Барри, Лэтимер, оба де ла Роше, Адам Херефордский, Ричард де Коган, д’Англе, Фицмартин и де Хаверфорд…

Вильгельм был подготовлен, но все равно услышать все эти имена было неприятно. Иоанн проделал тщательную работу, и все ирландские вассалы показали свои истинные лица.

— Я не скажу, что ты в хорошей компании, — произнес он с угрюмой улыбкой.

— Что вы собираетесь делать?

Вильгельм поморщился:

— А что мне остается? Я осажден. Я могу только надеяться, что стены, которые я успел возвести, достаточно крепки, чтобы выстоять. Ты выполнил свой долг, придя ко мне. Но с этих пор тебе лучше держаться подальше от меня, если не хочешь оказаться в ловушке.

— Милорд, я…

— Иди, — Вильгельм махнул рукой. — У меня терпение солдата, а не святого.

Джек низко, с грустью поклонился, а затем, помедлив, ушел. Вильгельм на мгновение закрыл глаза, а затем снова обратился к осмотру коня. Лицо торговца было совершенно пустым, но это не значило, что и в голове у него было так же пусто. Вильгельм прекрасно понимал, что эта новость будет главным развлечением за ужином. Он сказал себе, что это не важно, что это всего лишь один из ходов в длинной сложной игре.

— Седлай его, — скомандовал он. — Хочу на нем прокатиться.

Глава 25

Мальборо, Уилтшир, декабрь 1207 года


Выдыхая в ледяной воздух пар, Вильгельм смотрел на комнату, где они с братьями играли, когда были детьми. Он до сих пор отчетливо помнил красную тканую отделку стен, золотую бахрому на подушках и валиках, большую кровать, застилаемую зимой волчьими шкурами, в которой они с братьями спали. Все это вставало перед его мысленным взором как настоящее, но в реальности сохранились только орнаменты в виде завитков на белых отштукатуренных стенах. Они были прежними. Сейчас комнату занимали королевские писцы, которых не было видно за кипами пергамента, их пальцы болели от непрерывного письма, а носы и руки были красными от холода, несмотря на медные печки с углем, маленькие островки тепла в помещении.

В проеме окна теперь было вставлено стекло. Во времена детства окно смотрело прямо в небо, или в особенно холодную погоду его закрывали ставнями. Стоило ему прищурить глаза, и он видел мать, сидящую со служанками на скамье перед окном за вышиванием, одним глазом косящую в сторону своего выводка из четверых мальчишек, двух девочек и двух старших приемных сыновей — от первого брака их отца. Сейчас всех раскидало по свету: девочки вышли замуж и уехали в отдаленные уголки страны, кто-то обосновался во Франции… кого-то уже не было в живых. Его отец служил здесь кастеляном, но потерял Мальборо вместе с расположением короля Генриха, когда Вильгельм был молод. Годы спустя право на управление крепостью было восстановлено. Ее отдали в распоряжение его брата Иоанна, который, в свою очередь, утратил его, восстав против короля Ричарда, и умер в большом зале, защищая крепость, которой отдал свое сердце и свои надежды. Теперь здесь всем заправлял король Иоанн, он приезжал сюда метить территорию, как собака. Но, несмотря на то что прежние запахи и цвета потускнели, память об их первоначальной яркости сохранилась. Если в комнате и было холодно, так это потому, что в Мальборо было больше призраков, как мертвых, так и живых, чем замок мог вместить.

Штора, закрывавшая дверной проход, внезапно всколыхнулась как от сильного порыва ветра, и в комнату вошел Мейлир Фицгенри. Он был обут и одет для длительного путешествия, его сопровождал Томас Блоэ, рыцарь королевского войска, одетый так же.

Мейлир резко остановился, увидев Вильгельма, и его рука метнулась к мечу. Вильгельм с ненавистью смотрел на своего вероломного вассала, сохраняя внешнее спокойствие и выдержку. Угрюмое выражение лица Мейлира сделалось еще мрачнее. Он убрал правую руку с пояса и обернулся к писцам.

— Что вы здесь делаете, Маршал? — прорычал он. — Надеетесь, что кто-нибудь из них сжалится и расскажет вам, что они пишут?

— То, чем я здесь занят, вас не касается, — равнодушно ответил Вильгельм. Он кивнул Томасу Блоэ, который смотрел на него с беспокойством, но был достаточно вежлив, чтобы ответить на приветствие.

Мейлир требовательно протянул руку писцам, занятым работой:

— У вас письма для меня и сэра Томаса.

Иоанн де Грей, епископ Норвичский и старший распорядитель короля, отдал ему несколько документов, запечатанных королевской печатью. Выражение его лица было совершенно непроницаемым, и Вильгельм был этому рад. Они с де Греем общались лично по некоторым вопросам.

— Жаль, что вы не можете вернуться в Ирландию вместе со мной, — сказал Мейлир, однако выражение его лица и улыбка говорили о том, что он, напротив, от этого в восторге. — Но не волнуйтесь. Я справлюсь со всеми непредвиденными обстоятельствами. — Он помахал перед носом Вильгельма полученными документами: — Вам же известно, что это приказы о вызове сюда ваших людей? И что, если они не прибудут, король отнимет все их земли?

— Мне прекрасно известно, что там написано, — сказал Вильгельм равнодушно.

Мейлир прямо-таки светился злорадством:

— Не сомневайтесь, что я пожелаю вашей жене всего наилучшего, оказавшись в Килкенни.

Вильгельм сжал зубы и сдержался.

— Пожалуйста, — резко ответил он, — однако не ждите от моей жены теплого приема в ответ. Вы поймете, что вежливость и сохранение хорошей мины ее заботят не так, как меня, зато чувство собственности у нее развито отлично. Я должен также напомнить вам, что вы являетесь моим вассалом и я вправе поступать с вами, как мне заблагорассудится, в рамках закона, разумеется, независимо от того, занимаете ли вы пост юстициария Килкенни или нет.

Мейлир передал запечатанные письма Томасу Блоэ, поскольку именно он был официальным гонцом.

— В вас больше горячего воздуха, чем в пироге без начинки, Маршал, — прорычал он. — Продолжайте пыжиться, писцам не помешает сидеть в более теплом помещении. Рад бы остаться, да не могу: у меня неотложные дела в Ирландии, и корабль уже ждет.

Он вышел из комнаты так же, как вошел, — полный энергии и самодовольства. Вильгельм бы не удивился услышать, как он насвистывает от радости. Томас Блоэ последовал за ним, но помедлил на пороге и быстро, извиняясь, взглянул на Вильгельма.

— Я еду туда, куда меня пошлют, — сказал он.

— Я знаю, — ответил Вильгельм. — В моем доме никто не накажет гонца за привезенные им новости… Вы человек короля, а не мой враг… в отличие от некоторых.

Блоэ сделал понимающий жест и вышел вслед за Мейлиром.

Вильгельм помедлил. Де Грей вернулся к наблюдению за писцами и, очевидно, не собирался ничего объяснять. Тяжело вздохнув, Вильгельм покинул комнату, так же как Блоэ и Фицгенри. Пока они спешили в Бристоль, Вильгельм пошел в часовню, чтобы помолиться Богу о помощи в ближайшие недели.

— Уже недолго осталось, миледи, — сообщила Мива, повитуха, осторожно ощупывая живот Изабель. — Головка уже опустилась в таз, и он лежит в правильно положении, здорово так, да, так и есть.

Изабель села на постели. Казалось, что ребенок занимает ее всю целиком. У нее постоянно болела спина, и она была уже в той стадии, когда в любом положении неудобно, сколько подушек под спину не подсовывай. Торговая галера привезла вести, что королева Иоанна благополучно разрешилась от бремени в Винчестере. Родился мальчик, его назвали Генрихом, в честь дедушки. Изабель ненавидела Иоанна, но его королеве и малышу желала только хорошего и даже собиралась через некоторое время послать подарок на крестины. Сестринские чувства к другим матерям бывают сильны.

— Что значит «недолго»? Сколько именно? — спросила она, принимая свободное голубое платье, протянутое ей леди Авенел. Оно было с завышенной талией и вставками по бокам, чтобы вместить растущий живот.

— Может, сегодня, может, завтра, а может, и позже, — ответила Мива. — Кто знает? — она неодобрительно покосилась на Изабель. — Зато я точно знаю, что Вам давно надо было устраниться от всех этих политических дел.

— Ох, замолчи, — Изабель нетерпеливо помахала своим служанкам. — Я не причиняю вреда ребенку тем, что ужинаю в большом зале и веду совет. Я не могу позволить себе целый месяц сидеть на кровати, ничего не делая и ожидая, пока ребенок родится, — она печально взглянула на свой живот. — Я, может, сейчас и похожа на большую дойную корову, но у меня нет ни желания, ни терпения безмятежно жевать траву и ни о чем не думать, — она остановила Миву, которая готова была ринутся в бой. — И не надо мне говорить, что я ради ребенка должна больше отдыхать. Если все идет, как надо, — а ты утверждаешь, что это именно так, — и если только я не возьму из конюшни одного из скакунов моего мужа и не начну галопом носиться по полям, закованная в латы, то тебе придется признать, что мой здравый смысл меня не покинул.

При этих словах Мива в ужасе закатила глаза, а потом со вздохом покачала головой.

— Как скажете, графиня, — произнесла она, но, глядя на ее плотно сжатые губы, можно было понять, что она все еще осуждает ее.

Изабель спустилась из своих покоев в главный зал, чтобы поужинать. Ее дети и служанки следовали за ней. Она сделала это ежедневным ритуалом. Ее сыновьям и дочерям необходимо было научиться ужинать в официальной обстановке, нужно было наблюдать за манерами и приемами, которые могут понадобиться им в будущей жизни. Им нужно было постепенно привыкать к тому, что у них есть обязанности, привыкать к чувству долга, и Изабель хотела убедиться в том, что они будут к этому готовы.

Жан прибыл вскоре после того, как разнесся звук рога. На нем была стеганый кожаный гамбизон, измазанный маслом с его кольчуги. Меч висел у него на поясе слева, а кинжал справа. Теперь он уже уверенно носил форму командира. То, что он сумел организовать оборону Килкенни и внутренних земель, не говоря уже о его успехе в выслеживании и поимке отряда, посланного Мейлиром Фицгенри, разожгло его уверенность в себе из маленькой искры в настоящее пламя. Утром он руководил подготовкой младших командиров, разговаривал с торговцами и жителями Ньютауна о том, как перестроить город, одновременно укрепив его оборону на будущее, поскольку разоренные территории быстро обрастали новыми складами и домами. За Жаном вошли другие ее помощники. Джордан и Стефан были сегодня в крепости, хотя Джордан собирался завтра с войском отправиться охранять границу с Дублином. Демонстрация своей силы была одной из мер обороны.

Еду благословили, и все с аппетитом за нее принялись. Мужчины просто набросились на ужин: их новые обязанности отнимали много сил, поэтому их не нужно было упрашивать есть. К тому же из-за пронизывающих ветров и лютого январского мороза нужно было регулярно «подбрасывать топливо» в желудок, чтобы хоть как-то бороться с холодом. А провизия в это время года не радовала разнообразием. Основным блюдом было жесткое говяжье жаркое с сушеными бобами, обильно сдобренное тмином и перцем. Добавки вроде жареного лука-порея и пастернака как-то скрашивали существование, но все же опасность впасть в грех чревоугодия им явно не грозила.

Изабель мыла руки в чаше перед вторым блюдом — пирогами с мозгами, жареными пирожками и вафлями, когда у помоста появился ее распорядитель и, склонившись, прошептал что-то ей на ухо.

Она застыла с руками, все еще опущенными в воду. Затем взяла у молодого слуги полотняное полотенце и наскоро вытерла руки.

— Пусть войдут, — бесстрастно произнесла она. Распорядитель поклонился и вышел, а она повернулась к Жану. Она отдала этот приказ с вызовом, но сердце у нее колотилось, как сумасшедшее, и ее начало тошнить.

— Здесь Мейлир Фицгенри в сопровождении королевского гонца, — объяснила она.

Жан удивленно поднял голову и вытаращил глаза.

Изабель накрыло волной паники, но она подавила ее, стараясь дышать глубже, вместо того чтобы испускать дикие крики ужаса, как ей хотелось бы.

— Он бы не стал входить в логово льва, даже в его отсутствие, если бы не был уверен в защите свыше. Почему здесь он, а не Вильгельм?

— Возможно, он пришел, чтобы выкупить своих людей, — Жан успокаивающе накрыл ее ладонь своей. — Мы через минуту узнаем. Я уверен, что с милордом все в порядке.

— Да, — отозвалась Изабель. Она, наконец, одержала победу над собой, но ее сердце все еще отчаянно трепетало в груди. — Я бы знала, если бы с ним что-то стряслось, я бы почувствовала.

Жан сжал ее руку и словно передал ей часть своей силы, а она ответила ему осторожной полуулыбкой.

К тому времени, когда Мейлира и его спутника проводили в зал, она выстроила свою внутреннюю защиту и смогла наблюдать за его приближением со спокойной, холодной уверенностью. Мейлир был в одежде с богатой вышивкой в виде узора из цветочных гирлянд, а двигался он легко, чуть подпрыгивая, отчего внутренний трепет Изабель лишь усилился. Томас Блоэ шел на два шага позади него, выражение его лица было напряженным, он себе места не находил от беспокойства. Подойдя к возвышению, Мейлир поклонился с насмешливой галантностью. Блоэ поклонился просто и вежливо.

— Если вы здесь из-за ваших людей, лорд Мейлир, должна вам сообщить, что они будут освобождены не раньше, чем вернется граф, а пока они, — Изабель подняла тонкую бровь, — волей обстоятельств ужинают в другом месте.

На лице Мейлира промелькнуло выражение скрываемой злости.

— А мне кажется, что вы отдадите мне моих людей задолго до возвращения вашего мужа, миледи, — сказал он. — Я прибыл из дворца короля Иоанна с мессиром Блоэ, который привез приказы рыцарям графа, которые они могут нарушить только себе во зло.

С явной неловкостью Томас Блоэ вынул запечатанные документы и передал их Жану Дэрли, который взял их с таким видом, будто ему вручили гнездо с гадюками. Он очистил нож, которым пользовался во время еды, срезал печати и раскрыл листы пергамента. Взгляд на письма, адресованные Джордану и Стефану, говорил о том, что, кроме обращения, остальной текст был везде одинаков. Он с испугом взглянул на Изабель.

— Миледи, король призывает нас к себе. Он говорит, что мы должны явиться к нему через две недели после получения этих писем, если только погода не будет совсем уж страшной, — он бросил в сторону Мейлира уничтожающий взгляд. — Это ты подстроил, так ведь, сукин ты сын?

В ответ Мейлир самодовольно скривил губы:

— Король сам пришел к этому решению. Он не дурак и недоволен тем, что граф считает его таковым. Король предпочитает держать его при дворе и требует к себе его людей, которые также должны выполнять свои обязанности при дворе. Если они не подчинятся, то их земли будут отобраны.

Эти слова подействовали на Изабель, как сильная пощечина. Это было чистой местью. Иоанн пытался отобрать у нее с Вильгельмом все, что было для них важно. Их сыновей, их земли, их честь.

— В таком случае пусть отбирают, — будничным тоном ответил Мейлиру Жан, как будто сообщил ему, сколько времени. — Я сочту за низость бросить земли, которые милорд оставил под моей охраной. А стыд страшнее нужды.

— Это ваш выбор, милорд, — пожал плечами Мейлир. — Но если вы и другие лорды откажетесь сесть на корабль, вам придется испытать на себе последствия вашего решения. Я здесь для того, чтобы усилить власть короля в Ирландии, и всякий, кто восстанет против меня, будет уничтожен.

Изабель положила одну руку на свой большой живот и с усилием поднявшись, встала к Мейлиру лицом, как королева.

— Вы доставили свое послание, — произнесла она ледяным тоном. — Думаю, вам не стоит больше испытывать наше терпение.

— Вы угрожаете мне, мадам? — столь же отчетливо ледяным тоном спросил Мейлир.

— Не более чем вы угрожаете мне, милорд.

Если Мейлир и удосужился поклониться при входе, то вышел он, не попрощавшись.

— Увидимся с вашими людьми на поле битвы, — бросил он.

Томас Блоэ собрался последовать за ним, но Изабель сделала ему знак задержаться.

— Будьте милосердны, сэр Томас. Я знаю вас с тех пор, как вы были мальчишкой и жили в Стригиле. Скажите мне, что, по крайней мере, несмотря на весь этот ужас, мой муж и сыновья живы и здоровы.

Он, не мигая, встретился с ней взглядом.

— Да, миледи, у них все хорошо, хотя граф и огорчен, что не может быть здесь, — он покраснел и посмотрел себе через плечо, затем повернулся обратно и заговорил, понизив голос. — Вы должны знать, что король был очень доволен, когда смог наделить многих, кто сопровождал графа, землями и привилегиями, и они их приняли.

— Вы хотите сказать, приняли взятки? — ее ноздри дрогнули. — Имен называть не нужно, я могу догадаться.

— И будете правы, миледи, но… боюсь, что не обо всех подумаете.

— Правда? Прендергаст, я полагаю? Я видела, как они с женой осматривают мою крепость, как свое будущее имущество.

— Да, миледи… и племянник вашего мужа.

— Джек? — она испуганно уставилась на него. Святая Дева, это уже было совсем близко к дому.

— Король предложил сделать его маршалом Ирландии и дать ему землю в обмен на службу пяти рыцарей из его войска.

— Что?

Блоэ покачал головой.

— Джек пришел к графу за советом, и граф велел ему соглашаться на землю… Он великий человек, миледи. Действительно великий, — его голос был так полон восхищения, что почти дрожал. — В отличие от некоторых, кого я мог бы назвать.

Поклонившись, он поспешил за Мейлиром Фицгенри.

Изабель смотрела ему вслед, не способная выговорить ни слова, ничего не думая и не чувствуя, зная лишь, что ей необходимо успокоиться прежде, чем ее затянет в болото переживаний, грозящих сожрать ее изнутри. Удалившись в свои покои, она позвала Жана, Джордана и Стефана. Ребенок в ее утробе пинался так, будто уже готовился в рыцари.

— Тихо, — сказала Изабель, мягко поглаживая живот. — Тихо, маленький, не сейчас. Подожди немного, еще совсем чуть-чуть.

Когда мужчины собрались, Изабель повернулась к ним и глубоко вздохнула.

— Что мы будем делать? Если вы останетесь здесь, потеряете ваши владения. Я пойму, если вы решите подчиниться приказу, — ей потребовалось собрать всю свою храбрость, чтобы произнести это и дать им возможность покинуть ее. На самом деле она совсем не была уверена, что сможет это понять, но она должны была предложить им выбор.

Жан покачал головой.

— Я подозреваю, что мы потеряем свои земли независимо от того, подчинимся мы этому приказу или нет, — ответил он. — Иоанн просто найдет другой повод для этого. Я не обману доверия графа и вашего. Моя жена — его племянница, мои дети ему не чужие. Я бы не смог снова взглянуть вам в глаза, если бы подчинился приказу короля.

— Это дело чести, — угрюмо отозвался Стефан д’Эвро. — И верности. Я могу сказать за всех, что мы скорее умрем, чем подведем графа.

Его слова встретили жаркое одобрение товарищей.

Изабель облегченно вздохнула.

— Я приношу вам свою благодарность из самых глубин моего сердца. Когда все это закончится, вы не останетесь без награды, хотя я и знаю, что вы об этом не помышляете.

— Нам нужно обратиться к графу Алстерскому за помощью, — сказал Джордан де Саквиль. — Де Лейси лорда Мейлира недолюбливают, а с милордом они одинаково смотрят на многие вещи. Если вы расскажете о своем положении, он, возможно, согласится нам помочь. Составьте ему письмо, миледи, а я готов его доставить.

Изабель кивнула.

— Я сделаю это немедленно. Разумеется, мы ничего не потеряем, попросив о помощи. Я думаю, у нас в распоряжении есть несколько дней, потому что Мейлир будет ждать, что вы подчинитесь приказу короля, — она откинулась назад, чтобы облегчить боль в спине. — И он не нанесет первый удар по Килкенни. Здесь крепкие стены, и мы готовы к осаде. Он может захотеть вернуть своих людей, но для начала он будет нацеливаться на более легкую добычу. Нужно провести разведку.

Губы Жана раскрылись в хищной усмешке:

— Я немедленно это организую. Возможно, лорду Мейлиру и доводилось сражаться против ирландцев вместе с вашим отцом и дедом, миледи, но он никогда не сражался против людей, выпестованных графом Пемброукским. Его ожидает величайший сюрприз в жизни.

Глава 26

Гилфорд, Суррей, январь 1208 года


Король со свитой находился в Гилфорде. Было жуткое ненастье: с севера налетали бури, лил навязчивый ледяной дождь; как только кто-то высовывал нос на улицу, руки и лицо у него сразу же замерзали. Корабль с Мейлиром Фицгенри и Томасом Блоэ на борту отбыл в Ирландию две недели назад, несмотря на ужасную погоду. С тех пор море стало бурным настолько, что даже рыбаки не отваживались выходить в прибрежные воды на своих легких лодчонках, не говоря уже о крупных судах. Две недели тишины, две недели невыносимого, мучительнейшего ожидания. Вильгельму приходилось переживать каждый день, словно в невидимой стальной броне. Он всем сердцем молился и надеялся, что Жан и другие его рыцари не подчинятся злонамеренному королевскому приказу, понимая, однако, что, сделав это, они будут обречены на утрату своих земель.

Теперь он пытался отвлечься от этих мыслей, играя в долгую игру в шашки с уэльским лордом Фалком Фицуореном, у которого так же, как у него, были земли в двух графствах, помимо Ирландии, и который так же, как и он, когда-то имел трения с королем, приведшие к тому, что он на несколько лет был объявлен вне закона. С таким прошлым Фицуорен был Вильгельму очень симпатичен и крайне полезен в разрешении его мысленного спора.

Он привез с собой ко двору своего пса, серо-стальную ирландскую гончую ростом с пони, с оскалом, при виде которого придворные потрусливее вытягивались в струнку вдоль стены, когда эта собака проходила мимо, сопровождая своего хозяина. Это чудище прониклось к Вильгельму расположением и повадилось спать, лежа на его ногах, угрожая раздавить ему все кости. Его передняя часть то и дело нюхала воздух и фыркала, а задняя производила менее громкие звуки, которые, однако, раздражали обоняние.

— Это из-за еды во дворце, — Фицуорен извинился за последнюю газовую атаку, от которой у обоих глаза чуть не начали слезиться. — Не подходит она ей. А вы не держите собак?

Он указал на нее тонкими, изящными и ухоженными пальцами. Однако их изящность была обманчива. Фицуорен виртуозно обращался с мечом и выиграл множество рыцарских поединков.

— У моей жены есть охотничья собака, то есть гончая, — ответил Вильгельм, — а у ее женщин есть комнатные собачки, и дети мои постоянно притаскивают всякую живность, но сейчас я сам предпочитаю не держать питомцев.

Фицуорен засмеялся.

— Ирландские собаки похожи на своих хозяев, — сказал он. — Они воняют, они не умеют себя вести, они готовы на все, что угодно, за подачку, но если тебе действительно удастся завоевать их любовь, они пройдут за тобой через ворота ада и там сцепятся с самим дьяволом, защищая тебя. Всегда полезно иметь при себе кого-то, готового вцепиться врагу в горло по одному твоему слову.

Он весело, ехидно и заговорщически взглянул на Вильгельма. Губы Маршала дрогнули в усмешке:

— Я никогда не смотрел на это с такой точки зрения.

— А стоило бы, — Фицуорен взглянул куда-то позади Вильгельма и сделал незаметный предостерегающий жест. Мгновение спустя появился король и какое-то время стоял молча, наблюдая за их игрой. На его руке висла его последняя любовница, Сюзанна; ее платье из сверкающей парчи переливалось на туго обтянутой груди, а талия и бедра были упакованы в ткань так плотно, что через нее можно было различить ямочку пупка, а сзади, под платьем, она прикрывала попку лисьим хвостом. Парочку сопровождали несколько рыцарей из личного войска короля. Вильгельм был бы рад, если бы собака снова испортила воздух, но у туши, возлежавшей на его ногах, наступило затишье.

— Маршал, я так полагаю, что ты никаких вестей из Ирландии не слыхал? — поинтересовался Иоанн с улыбкой, которая практически ничем не отличалась от ухмылки.

— Нет, сир, не слышал, — ответил Вильгельм. Он говорил осторожно: все две недели Иоанн относился к нему с пренебрежением, и то, что он внезапно решил подойти к нему, и манера его поведения были пугающей переменой.

— Ну, тогда тебе будет приятно узнать, что я слышал.

Вильгельм был настолько ошеломлен, что не смог не раскрыть глаз от удивления. Погода была настолько плохой, что, он был уверен, ни один корабль не отважится пересечь море. Да и измученных, заляпанных грязью и солью гонцов, направляющихся в палаты Иоанна, он тоже не видел:

— Сир?

— До меня дошли сведения о позорной драке у твоего замка в Килкенни. Твои люди подняли оружие против моего юстициария. Стефан д’Эвро и Жан Дэрли оба погибли; д’Эвро погиб на поле боя, а Дэрли от удара копьем в живот. Мне сказали, он умирал мучительно. Твоя графиня сейчас в осаде, а защищать ее, кроме младших командиров, некому.

Он вгляделся в лицо Иоанна, в котором злорадство блестело, как осколки разбитого стекла. Вильгельм вспомнил о том, как он множество раз отражал удары на поле боя и на площадке для тренировок. Поднять щит, пригнуть голову, собраться. Не отступать. Не выдавать своих чувств.

— Я глубоко сожалею об этом, милорд, — ответил он бесстрастно. — Смерть этих замечательных людей — огромная потеря, они были вашими вассалами, как и моими, и в прошлом сражались за вас. Поэтому такая потеря не только скорбная, но и досадная, если только это правда.

Иоанн сверлил его взглядом. Он тяжело дышал, меховая оторочка его плаща поднималась и опадала в такт его дыханию. Наконец он развернулся и пошел прочь, Сюзанна раскачивалась, по-прежнему вися на его плече.

Вильгельм взглянул на доску с шашками, но не увидел ее. Он передвинул фигуру, не имея ни малейшего представления о своих намерениях.

Серые, как камни, глаза Фицуорена была полны сожаления и удивления.

— Если в вас есть хоть капля милосердия, продолжайте играть, — произнес Вильгельм хрипло.

Фицуорен подтолкнул фигурку, не пользуясь необдуманным ходом Вильгельма.

— Это может быть правдой?

Вильгельм покачал головой. Понимая, что за его реакцией следят, он сохранял спокойный вид, но слова Иоанна впивались ему в сердце, как стальные коп и.

— Как? — спросил он. — Мейлиру Фицгенри едва хватило времени, чтобы добраться до Ирландии, не говоря уже о разворачивании военных действий. Он пытается выбить меня из седла, и будь я проклят, если доставлю ему это удовольствие, — он взглянул на лорда: — Вы знаете, каково это, Фалк, вы бывали на турнирах, и вы тоже были мишенью для копья неудовольствия Иоанна, и даже больше, чем я, поскольку он превратил вас в изгнанника и охотился на вас по лесам и полям в течение трех лет.

— Однако он не выиграл, — с улыбкой, больше похожей на волчий оскал, отозвался Фалк.

— Потому что вы хороший военачальник. Вы знаете правила игры и знаете, как остаться невредимым.

Фицуорен отрицательно покачал головой.

— Потому что я знаю, как ладить с людьми и идти своей дорогой, — сказал он.

Вильгельм рассмеялся, и для тех, кто наблюдал за ним, это выглядело, как если бы ему не было дела ни до чего в мире и слова короля отлетали от него, как от начищенного щита.

— А, — сказал он, — в таком случае, мы люди со схожим опытом, хотя это и не значит, что мне это по душе. В моем возрасте уже хочется мира и покоя… а не сюрпризов.

Фицуорен скептически поднял бровь.

— Надежда умирает последней, — сказал он.


Вильгельм тяжело опустился на кровать в своем охотничьем домике. Слуг он отпустил. В висках сильно стучало. Прочная железная броня, защищавшая его в течение всего дня, после того как Иоанн, издеваясь, сообщил ему новости, теперь превратилась в клетку. Он отступил, опустил решетку крепостных ворот, поднял мост и заперся внутри так крепко, что теперь, казалось, сами стены его раздавят. Он не мог разделить свое бремя ни с кем — ни со своими людьми, ни, разумеется, со своими сыновьями. Он должен был выстоять и пережить это в одиночку. Боль усилилась, она распространялась от мышц затекших плеч и шеи в голову, пока от напряжения его глаза не начали слезиться. И Изабель не могла излечить эту боль, утешить его, облегчить его ношу, заставить его понять, что выход есть, он не мог лечь рядом с ней и почувствовать себя дома. Она сама сражалась, и даже была в большей опасности, чем он, и эти битвы отнимали столько же сил и требовали такой же находчивости и воли, как те, что вел он. Застонав, Вильгельм обхватил голову руками, все его существо стремилось прочь отсюда, но он понимал, что, если уедет, это лишь увеличит его долги, и, когда придет время расплаты, это его разорит.


Жан сидел перед костром, горевшем на торфе, в пастушьем и охотничьем домике по дороге к Дрейклендскому замку. Огонь испускал мягкое красноватое сияние, и аромат горящего торфа наполнял длинную комнату Стойла, примыкавшие к жилым комнатам и находившиеся с ними под одной крышей, сейчас были пусты, коров ради безопасности угнали подальше. Дрейкленд не был неприступным, по сравнению с великими нормандскими замками, где Жан оттачивал свое мастерство, он был легкой добычей, почти лачугой, но это не имело значения. Мейлиру Фицгенри не удастся расправиться с ними так легко, как он ожидает.

Погода была туманной, серой и мрачной. В такой день можно было с легкостью поверить в ведьм, колдующих над котлами с кипящим зельем, и гадать, не селки ли эти темные силуэты голов, появляющиеся вдоль береговой линии, — заколдованные юные девушки, одетые в вывернутые наизнанку тюленьи шкуры. Он погрел руки о кружку с горячей медовухой, подул на нее и сделал глоток. Его рыцари и сержанты были заняты тем же, сгрудившись у огня в молчаливом ожидании. Они подготовили ловушку. Люди Мейлира думают, что в Дрейкленде никого нет, потому что Жан с его людьми на севере, разбираются с еще одной группой разбойников. А не знал Мейлир того, что большая часть рыцарей Маршала была здесь и ждала их, а с ситуацией на севере справился Хью де Лейси, и его шестьдесят пять рыцарей, и еще более двух сотен солдат, стоящих под его знаменем.

Едва Жан сделал глоток, как внутрь проскользнул ирландский разведчик, спотыкаясь, подошел к нему и прошептал, что им удалось выследить отряды Мейлира, приближающиеся к Дрейкленду.

— С ним еще его сын, — сообщил следопыт. — И Филипп Прендергасткий.

При этих словах глаза Жана заблестели.

— Значит, убьем одним выстрелом даже не двух, а трех зайцев, — сказал он, и, вставая, созвал своих оруженосцев и командиров. Некоторые из более молодых рыцарей, потерявшие друзей по время нападения на Ньютаун, готовы были немедленно выехать навстречу врагу, но Жан, подняв руки, призвал их к осторожности.

— Ваш час пробьет, — сказал он, — но нельзя дать вашему рвению подвести вас. Это как с невестой в брачную ночь: кто сильно спешит, кончает ей на бедра, еще не вставив.

Его слова вызвали взрыв хохота, особенно когда он обнажил свой меч и протер его мягким лоскутом кожи, однако предупреждение было сделано вполне внятно и в форме, понятной каждому. Сердце Жана колотилось, как бешеное, и он заставил себя дышать глубже, как сделал бы его хозяин. Каждый знал, что должен делать, каждый исповедался, причастился и был готов к сражению. Нужно было только, чтобы Мейлир приблизился и заглотил наживку.

Жан сел на коня и надел шлем, Джордан последовал за ним, его рыже-карие глаза блестели.

— Если мы сможем захватить Мейлира, считай, мы выиграли, — сказал он. — Его никто из тюрьмы выкупать не станет. Ему конец.


Мейлир подогнал к Дрейкленду телеги с осадным снаряжением, включая две камнеметалки и дюжину лестниц. Его войско было разношерстным сборищем валлийцев, ирландцев и нормандцев, некоторых из них прислали его вассалы, но большинство были наемниками. Филипп Прендергастский и Дэвид де ла Роше, приплывшие на том же корабле, что и Мейлир, тоже предоставили ему своих людей — из владений, только что пожалованных королем. Они были не слишком счастливы, что рыцари Вильгельма предпочли остаться и сражаться, и, подъезжая к замку, творили о своем неудовольствии открыто.

— Это не имеет значения, — пожал плечами Мейлир. — Они таким образом утратили свои земли, и как вы считаете, кто окажется теперь в выигрыше? Они не могут быть повсюду одновременно. Дрейкленд — не крепкий орешек. — Он скривился, глядя на Прендергаста: — Вы недолго раздумывали, прежде чем принести Иоанну присягу, чтобы получить здешние земли.

Прендергаст надменно приосанился.

— И я держу свою клятву. Не пытайтесь задеть меня разговорами о преданности.

Мейлир начал было возражать, но горячие слова застыли пеплом у него на губах, когда он увидел двигающиеся им навстречу отряды и узнал серебристые гребешки Дэрли, серебро на голубом д’Эвро и шевроны Саквилей.

— О Господи, — проскрипел Прендергаст, — они должны быть на севере, разве нет? У ваших следопытов глаза, должно быть, на заднице.

Мейлир вытащил из-за пояса свой боевой топор и закрутил петлю его ремешка вокруг запястья.

— Мы должны были рано или поздно с ними встретиться, — прорычал он. — Они англичане, они ничего не знают о том, как сражаются в Ирландии.

— Осенью они кое-что знали, — мрачно отозвался де ла Роше, обнажая свой меч. — Нас заманили сюда, это ловушка.

Отряд Маршала ринулся вперед, стремя к стремени, сомкнув щиты, древки копий вытянуты вперед. Времени не было. Мейлир перебросил свой щит на левую руку и скомандовал своим людям держать строй.

Их напор был подобен кулаку, бьющему прямо в лицо. Мейлир сражался против ирландцев с Ричардом Стронгбау и знал все о том, как держать строй, но тогда он выступал против военачальников-ирландцев, которые ездили с голыми ногами на неоседланных лошадях. А сейчас он сражался против вооруженной до зубов конницы. Эти люди проливали свою кровь на полях сражений и рыцарских турнирах во Фландрии и Нормандии, а их ненависть к Мейлиру и Прендергасту была горячей и неукротимой.

Мейлир вонзил шпоры в бока своего скакуна и с ревом бросился на Жана Дэрли. Он свалил с ног солдата пехоты, сбросил с седла младшего командира и наконец оказался достаточно близко к цели, чтобы вонзить свой топор в лошадь Дэрли. Удар пришелся животному в шею, в незащищенное широкой кожаной перевязью место. Лошадь попятилась и осела, а потом повалилась, болтая ногами. Мейлир надеялся, что Дэрли окажется на земле под умирающей лошадью, но его выбило из седла, и он быстро вскочил на ноги. Наемник бросил в него свой топор, но Дэрли закрылся от него щитом, потом, все так же прикрываясь щитом, пнул нападавшего ногой и сделал стремительный смертоносный выпад мечом. Мейлир набросился на него, но рыцарь ударил его коня щитом по морде. Конь встал на дыбы, и Мейлир, в свою очередь, оказался выброшенным из седла. На какое-то время он растерялся, и, прежде чем пришел в себя и встал на ноги, меч Жана Дэрли был уже у его горла.

— Все кончено! — выдохнул Дэрли. — Ты сдашься безоговорочно, или я всю твою жизнь по капле разолью по этой земле. Клянусь, я не стану медлить. И твоего сына ждет та же участь.

Мейлир смотрел на него ненавидящим взглядом, сощурив глаза.

— Я сдаюсь, — он выплюнул эти слова, точно проклятье. — Но ты и твой род никогда на этой земле процветать не будете.

Лицо рыцаря в алых веснушках крови озарилось презрительной улыбкой.

— Я бы испугался, — сказал он, — если б все сделанные тобой до сих пор предсказания не оказались пустой болтовней.


Изабель в большом зале в Килкенни с отвращением смотрела на брошенного к ее ногам связанного человека. Она, не обращая внимания на боль в спине и угрожающие сокращения ее утробы, вышла из своих покоев, чтобы поприветствовать победителей. Мейлир был в крови и синяках, очевидно из-за падения с лошади, хотя на этот счет у Изабель были сомнения. Щелкнув пальцами, она велела сиять с его рук и ног тяжелые железные оковы. Они больше служили тому, чтобы унизить Мейлира, чем не дать ему убежать, и выполнили свою задачу. Изабель понимала, что, как бы сильно ей этого ни хотелось, держать королевского юстициария в цепях было неразумно.

Он с трудом поднялся на ноги и потер запястья.

— Это безумие, — бросил он.

— Верно, и вы несете наказание за совершенные преступления, — возразила Изабель. — Я не прощу того вреда, что вы причинили мне и моим людям. — Она выдохнула сквозь сжатые зубы, потому что боль схватила ее за самое сердце изо всей силы. — Я сохраняю вам жизнь, и радуйтесь, что это так, но ваш сын останется здесь как заложник, и то же станет с сыновьями всех ваших родственников и союзников. Один неверный шаг — чаша моего терпения переполнится, и их жизни оборвутся.

Мейлир взглянул на нее с отвращением.

— Когда я следовал за вашим отцом, я никогда бы не подумал, что до такого дойдет. Его родная дочь…

Ее глаза недобро блеснули.

— Вот именно, — возразила она, — его родная дочь. Наследница Стронгбау, но вы в своем неукротимом желании сделаться властелином Ирландии предпочли забыть о том, что она у него есть. Если бы вы стали союзником моего мужа, вместо того чтобы нападать на мои земли, грабить, жечь и убивать, вы бы не стояли сейчас передо мной побежденным, — ее голос срывался. — Как, вы полагаете, отнесется король к юстициарию, который не способен выполнять его приказания?

Мейлира прошиб пот.

— Он придет сам и собьет улыбку с вашего лица… графиня, — обращение прозвучало совсем невежливо.

— Я не улыбаюсь, — с ненавистью произнесла Изабель. — Довольно, уведите его и заприте подальше от моих глаз. Жан, я доверяю тебе проследить за написанием и отправкой писем относительно заложников… и нужно послать весточку милорду. Он должен знать, о том что случилось, потому что он может быть… Я…

Она прикусила губу, потому что схватка гораздо сильнее прежних впилась болью в ее тело.

— Миледи? — Стефан д’Эвро озабоченно протянул ей руку.

Изабель отказалась от нее.

— Вам придется праздновать эту победу без меня, — произнесла она, еле дыша от боли. — Я… я должна уйти. Я… я рожаю.

Ее женщины, ждавшие позади помоста, поспешили к ней, помогли ей спуститься и почти отнесли ее в покои, в то время как рыцари выволокли Мейлира Фицгенри в запертую комнату, где он должен был находиться под домашним арестом в ожидании прибытия заложников.


Спустя час Изабель произвела на свет мальчика, который буквально выскользнул из нее, ко всеобщему удивлению и не в последнюю очередь к удивлению Мивы, которая его чуть не уронила. Пуповина оплелась вокруг его ножек, а родился он в пузыре.

— А, — удовлетворенно сказала Мива, — это хорошо, это очень даже здорово. Значит, он не сможет утонуть.

Она распутала пуповину и, освободив малыша из оболочки, подняла его. Он, вымазанный в крови и слизи, не замедлил высказать свое негодование. У него были густые темные волосы, черные брови и ресницы и длинные, гибкие руки и ноги. Изабель, все еще тяжело дышавшая после таких быстрых родов, принялась почти истерически хохотать, испытывая огромное облегчение и в то же время множество других чувств. Она протянула руки к своему новорожденному сыну.

— Ансельм, — всхлипывая, произнесла она. — Его зовут Ансельм, как хотел мой муж.

Мива запеленала его в теплое полотенце и передала Изабель, пока женщины готовили для него ванну и раскладывали у очага пеленки.

— Вам нужно его приложить к груди, миледи, — посоветовала Мива, — так матка быстрее сократится.

Изабель это прекрасно знала, поскольку Ансельм был уже девятым ее ребенком, но ничего не сказала и, развязав шнуровку сорочки, приложила его к груди. Со временем он, по всей видимости, станет похож на своего отца, она уже это видела в нем, и при этой мысли ее глаза внезапно наполнились слезами. Вильгельм должен был бы быть здесь, чтобы встретить своего новорожденного сына, а не сидеть взаперти в Англии, в королевском дворце, где все к нему враждебно относятся. И Вилли с Ричардом должны были бы быть здесь, чтобы познакомиться со своим новорожденным братом. А вместо этого их семья разъединена, и они из последних сил стараются удерживаться вместе перед лицом надвигающихся бурь. Она с ожесточением подавила всхлип и вытерла лицо ладонью свободной руки. Она почувствовала, как матка сокращается, потому что ребенок усиленно принялся сосать. Не было смысла думать о том, как все должно было быть, потому что это было не так. Они одержали победу здесь, в Ирландии. Мейлир был побежден, и пусть даже впереди у них было еще немало сражений, на сегодня с битвами было покончено. Пусть сегодняшний день пройдет в радости и ликовании, несмотря на то что эти счастливые мгновения не продлятся долго.


Сильный ветер хлопал полами плаща Вильгельма и взбивал белую пену на гребнях волн, ударявших в стены Бристольского порта. В нос бил запах разлагающихся в прибрежной воде водорослей, а глаза болели, из-за того что он напряженно вглядывался в даль сквозь порывы пропитанного солью ветра. Еще ему страшно хотелось есть, он проголодался настолько, что ноги уже, казалось, были неспособны его держать. Шло время Великого поста и ограничений, и в этом году ему и того, и другого доставалось сполна. В хорошие времена Божьи дары часто воспринимают как должное, но в тяжелые о них снова вспоминают.

В течение всей зимы из Ирландии не было никаких вестей, поскольку погода по-прежнему не пропускала жителей одной страны к другой. Иоанн выполнил свою угрозу и отнял английские владения, принадлежавшие рыцарям Вильгельма, хотя было неясно, как они смогли бы последовать призыву короля явиться ко двору, даже если бы захотели, когда из-за ужасающего ненастья за последние шесть недель ни один корабль из Ирландии не заходил в порт. Однако сегодня утром капеллан прервал завтрак Вильгельма, состоявший из кружки эля и куска хлеба, сообщением, что к устью реки приближаетсябольшой корабль. Вильгельм бросил остатки завтрака и поспешил к гавани.

Его взгляд был теперь сосредоточен на торговой галере под красными парусами и с алыми круглыми щитами, висящими на главной мачте. Она на большой скорости неслась к гавани, врезаясь в бурные волны, как смазанный плуг. Люди, стоявшие на палубе, были так закутаны от холода, что невозможно было кого-нибудь узнать.

— Конечно, из Ирландии, — сказал Болдвин де Бетюн, присоединяясь к нему. — На этих редко когда не бывает алых щитов.

— На датских такие же, — произнес Вильгельм, не сводя глаз с корабля.

— Но те заходят в Хамбер, а не в Бристоль. Это точно ирландская.

Команда сложила паруса и выдвинула весла, чтобы провести галеру к пристани. Выброшенные швартовы привязали к тумбам. Матросы перебросили с палубы сходни и уперли их в землю. Первым на сушу ступил Томас Блоэ, ноги у него дрожали, как у новорожденного олененка, а цвет лица был нежно-зеленым.

— Милорд, — сглотнув, приветствовал он Вильгельма строгим кивком. — Ваш человек также прибыл… его большую часть времени тошнило под навесом на палубе. Король здесь?

— Да.

— Слава Богу. А то у меня нет сил к нему ехать… — Блоэ собрался уходить, но Вильгельм схватил его за руку.

— Ваш корабль первый, пришедший из Ирландии с конца января. Будь милосерден, скажи мне хотя бы, добрые вести ты привез или дурные.

Блоэ пожал плечами.

— Кому как. Для вас они добрые… по крайней мере, пока, — и нетвердой походкой он направился к замку.

За Блоэ на берег сошли несколько человек, никого из знакомых Вильгельма среди них не было. А затем появился Хьювил, по сравнению с которым цвет лица Блоэ был вполне здоровым. В другое время Вильгельм посочувствовал бы ему, но сейчас от беспокойства он не мог думать ни о чем другом, кроме привезенных вестей. Хьювил проковылял на берег, поприветствовал Вильгельма и упал на колени.

— Так безопаснее, чем падать навзничь, милорд, — извинился он и наклонился: его рвало.

Вильгельм нетерпеливо махнул рукой:

— Неважно. Какие новости?

Рассмотрев корабль, он был рад увидеть, что никого похожего на Жана, Джордана или Стефана среди прибывших нет. Он с ужасом думал о том, что их честь и благоразумие, которые он так высоко ценил в них, могут заставить их послушаться королевского приказа, а не читать между строк и ослушаться его.

— Новости две. И обе хорошие, — слабо просипел Хьювил. — Графиня шлет вам привет и желает сообщить, что ваши люди одержали победу над Мейлиром Фицгенри и Филипом Прендергастом в битве при Дрейкленде. Они сдались ей и отдали своих сыновей в качестве подтверждения того, что они больше не станут на вас нападать. Она также хочет, чтобы вы знали, что в день, когда были схвачены Прендергаст и Фицгенри, она родила сына. С ними все в порядке. Она говорит, что он чудесный. Его назвали Ансельмом, как вы и хотели.

Вильгельм выдохнул, как будто кто-то одним ударом вышиб из него остатки сил. Он начал спотыкаться, как будто сам только что сошел с корабля, так что Болдвину пришлось схватить его и предостерегающе окрикнуть.

— Я в порядке, — сказал Вильгельм, хотя это, очевидно, было не так. — Именно таких вестей я отчаянно ждал, но я ждал их так долго! Мне нужно… я хочу… Господи…

Он закрыл лицо руками.

Болдвин был разумным, прагматичным и не склонным к сантиментам. Он дал Хьювилу достаточно монет, чтобы тот мог найти себе пищу и кров, и велел ему подготовить обстоятельный доклад графу, как только тот будет в состоянии его выслушать. Потом он проводил Вильгельма до дома и, усадив его перед камином, пихнул ему в руки чашу с горячим вином с пряностями.

— Это же великолепные новости, — сказал Болдвин. — Ты победил, и у тебя теперь пятеро сыновей.

Зубы Вильгельма стучали о чашу.

— Я не победил, — возразил он другу. — Иоанн этого не допустит. Все, что я сделал, — это отстоял свои земли в надежде, что он испугается сломать зубы о чересчур крепкий орех и устанет пытаться его разгрызть.

Болдвин взялся за свой пояс.

— Сейчас лучше всего залечь на дно на некоторое время. С такими новостями король будет выглядеть довольно глупо после того, что он наговорил тебе в Гилфорде.

Вильгельм снова сделал глоток и почувствовал, как горячее красное вино растекается у него по венам.

— А что он сказал?

— Ты сам знаешь…

Вильгельм отрицательно покачал головой, выражение его лица было пустым, как поверхность неотшлифованного булыжника.

— Нет, не знаю, — сказал он. — Я ничего не помню.

Болдвин какое-то время выглядел обиженным, а потом все понял.

— Верно, — без выражения произнес он. — И я ничего не помню.


Сидя в охотничьем домике, Вилли и Ричард жадно слушали новости, которые рассказывал им отец. На Вилли новость о том, что у него появился еще один брат, не произвела особого впечатления, но он, как полагалось, изобразил радость. Будучи старшим отпрыском Маршалов, он уже привык к тому, что братья и сестры появлялись у него с регулярными промежутками. Сообщение же о том, что Мейлир Фицгенри был захвачен рыцарями его отца, было для него куда интереснее, у него даже загорелись глаза. Его неприязнь к Иоанну со времени прошлогодней охоты постепенно росла, а в последний месяц дошла до крайности. Он не понимал, как его отец может не отвечать на провокации, и не знал, как ему на это реагировать — гордиться или чувствовать себя униженным.

— Теперь ты можешь ткнуть Иоанна носом в грязь, — удовлетворенно заключил он.

Его отец отрицательно покачал головой:

— Нет, сынок, это последнее, что стоит делать. Иоанн — король волей Божией, и мы должны служить ему.

— А как насчет французов? — напористо перебил его Вилли. — Мы же должны служить Филиппу из-за Лонгевиля?

— Да, — согласился Вильгельм. — Но французы не являются законными наследниками английского престола, а у Иоанна теперь есть сын. Иоанну сейчас уже известны новости из Ирландии, и он раздавлен и унижен. И я не собираюсь злорадствовать.

— Но после всего, что он сделал…

Вильгельм поднял руку, и его сын замолчал.

— Однажды ты станешь графом Пемброукским, и тебе понадобится вся мудрость и хитрость мира, чтобы выжить.

Я не стану выстилаться перед Иоанном и льстить ему, но я не стану и тыкать ему в лицо его поражением. Еще ничего не кончено, он по-прежнему может уничтожить нас.

Вилли смотрел на него, недоумевая.

— Я все равно не понимаю, как ты это терпишь, — выпалил он с юношеским пылом.

Ноздри Вильгельма дрогнули от сдерживаемого гнева.

— Потому что я должен это терпеть, если хочу, чтобы мы остались живы. Потому что по большому счету это все равно что царапина, которая раздражает, но не убивает. Но станешь чесать — и будет только хуже. Оставь ее в покое — и, может быть, она затянется и заживет. Неужели ты не понимаешь?

Вилли что-то промычал, но он все еще был напряжен, что говорило о его несогласии.

Ричард выглядел тихим и задумчивым.

— А что король будет делать теперь?

Вильгельм развел руками:

— Ему одному известно. Я надеюсь, он переживет обиду на нас, и я собираюсь облегчить ему эту задачу.

— Хочешь сказать, примешься лизать ему задницу? — выпалил Вилли.

Вильгельм смерил его ледяным взглядом:

— Если ты не начнешь извлекать из происходящего уроки уже сейчас, парень, скоро будет совсем поздно. Бог свидетель, я мог бы розгой заставить тебя поумнеть, но ты, скорее всего, окажешься слишком упрям, чтобы это подействовало.

Вилли до ушей залился краской, как будто его в самом деле ударили. Он испытывал злость, стыд и сожаление. Ему было почти восемнадцать лет, он был уже почти мужчина, а его отец все еще обращался с ним как с ребенком, собираясь тем временем поступиться честью семьи.

— Я слушаю и учусь, сэр, — процедил он сквозь сжатые зубы. — Можете мне поверить.


Когда их отец ушел, Ричард, глядя на брата, поморщился.

— Не надо было тебе на него давить, — сказал он. — Он всю жизнь провел при дворе. Он знает, что делает.

— Вот только ты хоть не начинай! — огрызнулся Вилли. — Ты всегда принимаешь его сторону, что бы ни случилось. Ты всегда держался за его штаны, поэтому-то ты его любимчик.

Ричард покраснел от возмущения.

— Это неправда, и ты это знаешь. Если ты на него злишься, я не собираюсь быть козлом отпущения.

Братья долго смотрели друг на друга. Потом Вилли тяжело вздохнул:

— Прости меня, я не хотел тебя обидеть. Но меня за живое задевает то, что мы по-прежнему должны смеяться над шутками Иоанна после всего, что он нам сделал. Когда это кончится?

Ричард пожал плечами:

— Я не знаю.

— Хочешь сказать, что и не хочешь знать?

— Нет, я просто ничего не жду, но я доверяю отцу, — Ричард рассеянно поднял бутыль и налил им обоим вина.

— За Ансельма, — сказал он. — За нашего нового братишку.

Вилли поднял свою чашу.

— За Ансельма, — отозвался он, повеселев. — Он, по крайней мере, слишком мал и слишком далеко, чтобы его кто-то мог взять в заложники.


Вильгельм явился к Иоанну, когда тот вызвал его.

Иоанн жестом подозвал его к заваленной подушками нише перед окном. Когда он взмахнул рукой, солнечный свет заиграл на нескольких перстнях, украшавших его пальцы.

— Ты, должно быть, слышал о торговой галере, пришедшей из Ирландии?

Вильгельм помедлил, усаживаясь, расправляя штаны на коленях и плащ, так, чтобы не измять его, сидя на нем.

— Нет, сир, — ответил он. — Я спал в охотничьем домике. Боюсь, дни, когда я был полон молодого задора и живости, давно миновали.

— Я ни одному твоему слову не верю, Маршал. Если ты и дремлешь, то, как кот, прикрыв только один глаз.

— Пусть так, сир, но я ничего не слышал, — смиренно произнес Вильгельм. — И каковы новости?

Он не стал напоминать о недавнем эпизоде, когда Иоанн новости выдумал, пытаясь вывести его из себя.

Иоанн сделал несколько шагов, потер подбородок и развернулся.

— Я не сомневаюсь, что скоро ты услышишь это от своего собственного гонца, но смысл истории таков, что мой юстициарий Фицгенри оказался человеком лживым и ни в коем случае не заслуживающим доверия. Похоже, что он поднимал мятеж среди ирландских лордов. Твои рыцари с помощью Хью де Лейси в сражении одержали над ним победу, когда он начал угрожать твоим землям.

Вильгельму удавалось сохранять заинтересованный и удивленный вид.

— Вот уж воистину, сир, когда вы меня вызвали, я и подумать не мог, что на моей земле происходит такое!

В ответ на взгляд Иоанна Вильгельм уставился в пол. Каждый понимал, что они играют в игру, но сейчас нужно было вести себя дипломатично, а не выкладывать все как есть.

Иоанн взял с дорожного сундука книгу, какое-то время рассматривал отделанную драгоценными камнями обложку и застежку, а затем отложил ее в сторону.

— Поскольку Фицгенри оказался не в состоянии выполнять обязанности юстициария, я собираюсь заменить его кем-то более способным и более ясно понимающим свою задачу.

— Я рад это слышать, сир, — сказал Вильгельм, надеясь, что «более способный» человек окажется кем-то, с кем можно будет найти общий язык. Нельзя было отрицать, что наемник, вроде Жерара д’Ате, к примеру, был, безусловно, способным слугой короля, но настолько развращенным морально, что иметь с ним дело все равно что копаться в сточной яме. Он также понимал, что ему предстояли тяжелые переговоры. Если он хотел, чтобы его оставили в покое, нужно было пойти на определенные уступки, и, хотя было похоже, что шторм отбушевал, отдаленные раскаты грома все еще раздавались.

— Мой человек также сообщил, что графиня родила сына и что оба чувствуют себя хорошо.

— Вот это действительно хорошие новости, сир! Для женщины жизнь во время вынашивания ребенка подобна той, что ведет мужчина на поле битвы.

— Пятеро сыновей, — произнес Иоанн, впившись в Вильгельма взглядом. — Они могут все тебе понадобится, Маршал. Вот я, например, пятый сын, родился довольно поздно, а погляди на меня — только я и остался.

— На то воля Божия, сир.

Иоанн мрачно рассмеялся.

— В таком случае, что бы ни говорила обо мне Церковь, я у Него в чести, раз Он пожелал, чтобы я был королем, — его верхняя губа пренебрежительно скривилась. — Мой брат Ричард в поисках Бога скакал до самых ворот Иерусалима, и что с того? Погиб в Лиможе, бездетным, от какой-то гнойной раны. Джеффри затоптала лошадь, Генрих умер от какого-то чертова кровотечения, а Вильгельм — во младенчестве, еще до того как я появился на свет. Действительно, Господни пути неисповедимы. Ну что, Маршал, я тебя поразил? Ты теперь считаешь, что я богохульник и угроза всему доброму христианскому миру?

— Вы угроза только своей собственной душе, сир, — бесстрастно ответил Вильгельм.

Иоанн фыркнул:

— Моя душа! Тебе известно, что Папа грозит всю страну отлучить от Церкви из-за нашего маленького спора по поводу архиепископа Кентерберийского?

— Да, сир.

Большинству людей было интересно, в какую сторону дует ветер. Многие были на стороне Иоанна, но некоторые лорды считали, что это подходящий случай, чтобы поднять мятеж, а многие действительно боялись за свои души, боялись того, что с ними случится, если они умрут и их нельзя будет похоронить на благословленной земле. Иоанн хотел, чтобы архиепископом стал епископ Норвичский, монахи Кентерберийского аббатства выбрали собственного прелата, Реджинальда. Папа же отказал обоим в пользу собственного избранника, кардинала Стефана Лэнгтона, бывшего преподавателя богословия. Иоанна вполне справедливо, по мнению многих, раздражало такое бесцеремонное вмешательство Папы, но, по мере того как ситуация накалялась, и стороны теряли терпение, люди начинали беспокоиться все больше.

— Я им покажу отлучение, — Иоанн улыбнулся Вильгельму, но улыбка эта была недоброй. — Если Церковь не хочет со мной договариваться, она должна понять, что это плохо для обеих сторон. Я буду выдавливать из них серебро, пока они не завизжат.

Вильгельм ничего не ответил. Если на страну будет наложена интердикция, несколько епархий останутся без средств, а Иоанн будет волен изымать сделанные церквям пожертвования. Это был в каком-то смысле действенный, но опасный способ пополнения государственной казны. Не говоря уже о том, что, с моральной точки зрения, это было отвратительно. Хотя Иоанна это не остановило бы.

Вдалеке раздался звук горна, извещающий об ужине, и появился распорядитель Иоанна, который сообщил о том же. Король похлопал Вильгельма по плечу, как будто они были лучшими друзьями:

— Ты слишком долго не радовал меня своим присутствием за моим столом. Приходи и раздели с таким проклятым человеком, как я, вино и еду. И выпьем за сыновей и удовольствие, которое мы получаем, пока делаем их, а?

Глава 27

Гласкаррик, Ирландия, весна 1208


Вильгельм сошел на берег в Гласкаррике, дикой местности: на берегу виднелись лишь несколько рыбачьих хижин. Там находился монастырь — дочерняя обитель того, что был в Пемброукшире, и Вильгельму было приятно отдохнуть в небольшом домике для гостей, пока весть о его прибытии летела в Килкенни, а его несчастный желудок мог успокоиться. В этот раз он пересек Ирландское море относительно спокойно, что означало: он мог стоять на ногах, пить родниковую воду и есть хлеб с медом, которыми его и его людей угостили монахи.

Закат поздней весны расчертил небо янтарными и бирюзовыми разводами, а солнце превратил в тающий овал на горизонте, когда из Килкенни прибыли Жан и Джордан с войском. Вильгельм сидел на скамье и наслаждался видом заката, но, увидев их, он поднялся и вышел навстречу своим людям; сердце внезапно сдавило от переполнявших его чувств.

Жан спешился и пылко обнял Вильгельма, его плечи вздрагивали.

— Милорд, добро пожаловать домой, — произнес он срывающимся голосом. — Мы так беспокоились о вас…

— Ну, хватит, довольно, или я сейчас тоже расплачусь, — хрипло произнес Вильгельм и повернулся, чтобы обнять более флегматичного Джордана. Потом он отступил и, глядя на закованного в доспехи Жана, нахмурился. — Почему на тебе латы? Разве наши трудности не позади? — он взглянул на Джордана, опоясанного мечом.

Жан поморщился:

— Милорд, не все хотят мира. Вы всегда меня учили, что лучше проявить чрезмерную осторожность, чем непростительную беспечность.

— Да, это правда, я так говорил. Мне тоже стоит распаковать мое воинское облачение?

— Не помешает, — произнес Жан.

Вильгельм уставился на него. В уголках глаз Жана появились новые морщинки, а в черных, словно вороново крыло, волосах — серебристые нити. Казалось, от него исходило сияние, как от начищенного клинка. Но стоило ему это недешево.

— Да, нет, Жан, думаю, это ни к чему, — вернувшись в домик для гостей, он сел перед очагом, в котором спокойно горел торф. — С моей женой и новорожденным сыном все в порядке?

Джордан кивнул:

— Графиня сама хотела выехать вам навстречу, но Жан сказал, что ей стоит подождать. Хотя ему было трудно ее убедить. Это было похоже на то, как вы с ней иногда спорили… — он смущенно помолчал и закончил: — Она будет рада вас видеть.

Вильгельм улыбнулся:

— Я тоже буду рад повидать ее и моего сына.

— Мне стоило привезти ее? — обеспокоенно спросил Жан.

Вильгельм оглядел его с головы до ног.

— Нет, раз ты решил, что будет нелишним надеть кольчугу.

Мужчины стали рассказывать обо всем, что произошло с прошлой осени. Слушая и узнавая подробности, Вильгельм не удивлялся. Он злился, но старался подавить это чувство, потому что оно мешало ему принять правильное решение. Для того чтобы предпринимать какие-то действия, получать преимущества и идти на компромиссы, нужно было сохранять холодный рассудок. О своих переживаниях при английском дворе он говорил мало. Вильгельм не сомневался, что остальные, сидя у себя в покоях в Килкенни за кубком вина не преминут все преувеличить.

Жан собирался снять кольчугу, точнее, начал расстегивать перевязь меча, когда снаружи они услыхали топот копыт, голоса и стук в ворота монастыря. У Жана перехватило дыхание. Вынув меч из ножен, он подошел к двери. Вильгельм потянулся за своим мечом, и комната наполнилась тихим позвякиванием и стуком клинков: другие тоже доставали оружие и готовились к бою.

— В такой час это не могут быть путники, — сказал Джордан. — Да и личных дел тут ни у кого нет.

— Сколько их? — прервал его Вильгельм.

Жан со скрипом отворил деверь и выскользнул с фонарем наружу. Он вернулся почти тотчас же с выражением злости и отвращения на лице.

— Это Филипп Прендергастский и Дэвид де ла Роше, — проворчал он, все еще сжимая в руке меч. — Сын Прендергаста находится в Килкенни в качестве заложника из-за «добронравия» его отца.

Вильгельм подумал и вложил меч в ножны, жестом веля Жану сделать то же.

— Сомневаюсь, что они замышляют убийство на освященной земле, — объяснил он. — Пусть войдут. Меня хорошо охраняют.

Жан с неохотой подчинился, но вложил меч в ножны резко, со щелчком, а потом все равно деловито положил руку на рукоять меча.

Прендергаст и де ла Роше оставили своих лошадей и небольшую свиту у ворот монастыря и приблизились к гостевому домику пешими. По крыше зашуршал мягкий дождь, и, когда они подошли к двери, их плащи были окутаны серебристой кисеей капель, а мокрые волосы начали завиваться.

Пройдя мимо Жана, который стоял в позе сторожевого пса и глядел на них, прищурившись, они низко поклонились Вильгельму и бурно приветствовали его, как будто его возвращения они ждали больше всего на свете.

— Храни вас Господь, милорды, если только я могу желать вам этого, — иронично заметил Вильгельм.

Де ла Роше уставился в пол, как будто нашел там что-то чрезвычайно интересное, а Прендергаст был смелее.

— Можете, милорд. Мы выбрали вас из многих, поскольку именно вам мы готовы служить верой и правдой.

— Неужели? — Вильгельм поднял одну бровь. — Странно, а мне показалось, что в мое отсутствие вы изменили свое решение. Вести об ущербе, который вы нанесли моим владениям, распространились далеко за пределы Ирландии.

— Милорд, они предатели, и это доказано, — не выдержал Жан.

— Мы здесь для того, чтобы присягнуть вам в верности, — повторил Прендергаст, его нижняя челюсть выдавалась вперед, так что он производил впечатление человека, который готов, не дрогнув, принять наказание. «Видите, я не трус», — говорил весь его вид.

Жан чуть не задохнулся от возмущения, и Джордану пришлось его одергивать.

— Ваша верность, учитывая предыдущие события, стоит теперь не дороже ночной вазы с ее содержимым! — взорвался он.

Де ла Роше лишь на мгновение поднял взгляд, а потом снова уставился на свои сапоги. Прендергаст не обратил внимания на восклицания Жана и, покраснев, обратился прямо к Вильгельму:

— Если мы причинили вам вред, милорд, мы смиренно молим вас о прощении.

— Что значит «если»? — голос Жана, не верившего своим ушам, поднимался все выше.

— Замолчи, Жан, — Вильгельм вытянул руку. — Если человек и нарушил однажды свою клятву, это не значит, что ему больше никогда нельзя доверять. И, хотя я ничего не забываю, я могу найти в себе силы даровать вам прощение, при условии что ваше раскаяние действительно чистосердечно. Я отпускаю вас с миром, потому что вы об этом просите, но не смейте просить меня о большем.

Прендергаст и де ла Роше с облегчением, краснея, готовые под землю провалиться от унижения, встали перед Вильгельмом на колени, чтобы заново принести ему присягу в верности и чтобы он поцеловал их в знак примирения, но оставаться не стали, потому что, несмотря на их клятвы и раскаяние, у очага этого гостевого домика они не были желанными гостями.

— Надеюсь, они разобьют палатку на болоте и утонут в нем, — проворчал Жан после их ухода. — Простите, милорд, но во мне нет вашего благородства.

Вильгельм фыркнул:

— Я выполнил их просьбу не из благородства. Мне это ничего не стоило. А они знают, что за ними будут следить и что мои рыцари им не доверяют. Иногда прощение хуже порки. Я с ними справился.

— И у вас их сыновья, — с мрачным удовлетворением закончил Джордан.

Вильгельм его чувств не разделял, но согласился.


Герольды у ворот подняли трубы, и раздались звуки фанфар.

— Мама, они идут, — шестилетняя Сайбайра подняла взгляд своих карих глаз на мать, ее личико порозовело от волнения. Темные волосы были зачесаны со лба назад и закреплены серебряным ободком. Девочка прыгала от нетерпения.

Белла, которая была на восемнадцать месяцев ее старше, и вела себя как старшая, а поэтому велела ей тоном превосходства стоять спокойно.

— Люди подумают, что ты совсем маленькая, как Ева, — ворчливо добавила она.

— Я не маленькая, — встряла Ева, наступая ей на ногу. — Я не маленькая, я не малышка, правда, мама?

— Нет, ты не маленькая, — рассеянно согласилась Изабель и машинально потянулась, чтобы пригладить янтарные кудряшки своей младшей дочери. — А теперь ведите себя хорошо. Ваш папа не захочет смотреть, как вы ссоритесь друг с другом.

— Да, он уже довольно повидал ссор при дворе, — тоном всезнайки закончила Белла.

— Ваша папа сам при дворе никогда ни с кем не ссорится, — возразила ей Изабель. — Но он приехал домой, чтобы отдохнуть, а не для того, чтобы вы выводили его из себя.

Белла внимательно посмотрела на мать, а затем нежно улыбнулась ей.

— Обещаю, что не буду, — сказала она.

Изабель не убедил невинный взгляд дочери, но она оставила эту тему. Пусть только девочки ведут себя хорошо, когда их отец прибудет и спешится. Вальтеру и Гилберту она могла доверять. Ее сыновья были разумными мальчиками, настоящими мужчинами в доме и не имели привычки громко хихикать без повода, как их сестры. Мальчики стояли рядом: у Гилберта были темные волосы, как у его отца, у Вальтера же они были песочные, а лицо в веснушках, доставшихся в наследство от де Клеров.

У Изабель участилось дыхание, когда во двор въехали знаменосцы Вильгельма. Зеленые с золотом знамена с рычащим алым львом Маршалов взвились вверх. Она стояла как на иголках. На людях она должна была играть роль графини и хозяйки дома — быть выдержанной, спокойной и не терять достоинства. Но, помимо этого, она была еще и женой, муж которой отсутствовал полгода при обстоятельствах, опасных для них обоих. Она была уже не та Изабель, которую он покинул, и он, должно быть, тоже изменился. Нельзя было пройти через те испытания, которые выпали им на долю, и остаться прежними. Она надеялась, понимая, что это глупо, что и Вилли с Ричардом приедут с ним.

И вот в ворота въехал Вильгельм на крапчатом скакуне, которого Жан привез ему в Гласкаррик. Он, как всегда, управлял конем с непринужденной грацией прирожденного наездника, но впервые за почти девятнадцать лет их брака она увидела, что он немолод, и это ошеломило ее. Он похудел, под глазами от усталости залегли темные тени, а кожа, которая всегда так плотно обтягивала его скулы, теперь была дряблой. Он надел кольчугу, — она предполагала, что это была идея Жана, — и выглядел погребенным под ее тяжестью. Изабель бросила быстрый взгляд в сторону его людей и поняла, что надежда увидеть сыновей не оправдалась; ей пришлось проглотить плотный комок в горле.

Она смотрела, как Вильгельм слезает с лошади. Его движения были довольно легки, он не выглядел раненым, но, возможно, дело было не в физическом ущербе. Заставив себя отвлечься от мрачных предчувствий, она вышла ему навстречу, ступая медленно и степенно, чтобы никто не заподозрил, как все дрожит у нее внутри. Ей хотелось подбежать к нему, и одновременно ей хотелось убежать. Она стоял и смотрел на нее, и на какое-то мгновение она почувствовала, что он испытывает то же самое, — все отразилось на его лице. Эти формальности были просто невыносимы!

— Вильгельм… — начала она громким шепотом, потому что едва могла говорить. — Господи, Вильгельм!

Она замешкалась, а в следующую минуту уже бежала к нему, подхватив юбки, как будто подталкиваемая чьей-то громадной рукой, а он уже ловил ее, обнимал, целовал ее, как будто они были одни в своей спальне. Кольца его кольчуги впились ей в тело, а его губы в ее, и по ее телу пробежала дрожь.

— Довольно, — прошептал он ей на ухо, оторвавшись от нее. — Довольно, любимая, или, клянусь, ты одолеешь меня прямо здесь, в моей крепости, тем более после того, как я сдерживался шесть долгих месяцев.

Она растроганно рассмеялась.

— В моей крепости, — повторила она. Эти слова подействовали как бальзам на рану, и она снова была готова вернуться к роли графини, пока Вильгельм приветствовал улыбавшуюся публику, собравшуюся во дворе замка. Белла была просто ошеломлена сценой поцелуя, Сайбайра требовала, чтобы он держал ее за руку, а Ева робела и не знала, помнит ли она его. Вальтер и Гилберт были очень серьезны и вели себя просто великолепно, уже примеряя на себя плащи мужчин, которыми они станут со временем.

— А это Ансельм, — объявила Изабель, передавая Вильгельму спеленатый сверток. — Родился в тот день, когда здесь, в главном зале, Мейлир Фицгенри признал при мне свое поражение.

Он смотрел на своего новорожденного сына, а потом взглянул на нее со смесью восхищения и осуждения во взгляде:

— Да, Хьювил сообщил мне.

— Схватки уже начинались, — призналась Изабель, — но я сказала, что и за лучшие фламандские ткани не пропущу такое зрелище! Для меня это слишком много значило.

— Господи, Изабель!

— Теперь у нас есть сын, рожденный и воспитанный в Ирландии, — с гордостью произнесла она. — К тому же он родился в рубашке, так что ему будет проще пересекать море, чем тебе.

При этих словах он, как она и ожидала, рассмеялся грустным, тревожным смехом.

Когда Вильгельм и Изабель покинули большой зал, несмотря на то что там все еще продолжалось пиршество, было уже за полночь. Его люди хотели продолжать праздновать возвращение их хозяина из Англии и вспоминать о том, как они спасали земли Ленстера от притязаний Мейлира Фицгенри и его союзников. Вильгельм с Изабель исполнили свою роль до конца: улыбались, восхваляли своих рыцарей, пили за их здоровье, даже станцевали несколько танцев, точно молодожены. А потом удалились, тоже как молодожены, сопровождаемые понимающими взглядами и хитрыми улыбками.

Вильгельм отпустил своих слуг, а Изабель — своих женщин. Когда дверь мягко щелкнула, закрываясь за последней из них, Вильгельм тяжело опустился на кровать и зарылся руками себе в волосы.

— Господи, Изабель, мне нужно прийти в себя. Если мы невредимы, то это просто чудо какое-то.

Она кусала губы, разрываясь между готовностью оставить его в покое (ведь он так в этом нуждался!) и желанием расспросить обо всем, что ее так волновало.

— Ты ничего не рассказал о том, что произошло при дворе, — сказала она мгновение спустя, — и о наших сыновьях. Неужели все было так плохо?

— Да, — ответил он после долгого молчания. — Все было очень плохо, и в зале мне не хотелось об этом говорить, чтобы не портить всем праздник. — Он опустил руки и запрокинул голову, очевидно, собираясь с силами, чтобы ответить ей: — С Вилли и Ричардом все в порядке.

— Но они не вернулись с тобой домой. Я их мать, мне нужно знать больше, чем то, что с ними просто «все в порядке», — сказала она, усаживаясь на скамью. Она сняла вуаль и распустила волосы, ее движения были нервными от раздражения.

Он вздохнул:

— Король предпочитает, чтобы они оставались пока с ним, так же, как сыновья других людей. Что я мог сделать? Открытый мятеж не вернет их нам, а скорее наоборот. — Он сдвинул брови, пытаясь сосредоточиться, чтобы удовлетворить ее жажду новостей. — Они оба выросли, — он вдруг оживился. — Ричард очень гордится своей бородой, но она пока больше похожа на пух одуванчика. Он очень ловок в бою, и я поражен и горд его подготовкой. Когда придет время, он станет хорошим правителем наших нормандских земель.

— А Вилли?

Он помедлил:

— Вилли извлекает уроки из обычных вещей, которые встают на пути любого молодого человека: выпивка, азартные игры и женщины, которые ходят с непокрытой головой.

Изабель осуждающе зацокала языком и взяла свой гребень.

Вильгельм поморщился.

— Я хочу сказать, он действительно учится на своих ошибках, а это лучшее, что можно получить, когда речь заходит о таких пороках. Если он когда-то и был очарован блеском двора, сейчас он видит его изнанку, а это только к лучшему. Теперь ему нужно научиться терпению, но это приходит лишь с возрастом, — он посмотрел на нее долгим, полным боли взглядом. — Я соскучился по тому, как ты расчесываешь волосы.

От его взгляда и от тона его голоса она почувствовала себя так, будто ее кости превратились в желе. Она отложила гребень и подошла к постели.

— Я каждый раз думаю о Вилли и Ричарде, когда смотрю на взятых нами в заложники сыновей и братьев тех людей, что сожгли Ньютаун, — сказала она. Встав перед ним на колени, она начала медленно раскручивать ткань, которой были обвязаны его ноги. — Я сказала Жану, что, если ты не вернешься ко мне целым и невредимым, я их сердца вырежу у них из груди, — она подняла на него глаза. Ее волосы, до этого заплетенные в косы, теперь вились, а от расчесывания заблестели, как золотой занавес. — Но это только на словах. Когда я их вижу, я думаю об их матерях, а потом о своих сыновьях. Знаешь, если б на то была моя воля, я бы держала отцов в заложниках, а сыновей отпустила бы.

— Значит, ты обменяла бы меня на Вилли и Ричарда? — тихо спросил он.

Изабель смотала узкий лоскут ткани.

— Это нечестный вопрос.

— Может, и так, но я его все-таки задал. Так обменяла бы?

Она уставилась на его другую ногу и какое-то время двигалась молча, в раздумьи.

— Как мать — да, обменяла бы, — ответила она. — У них вся жизнь впереди, и они моя плоть. Я носила их в своем теле, кормила грудью, смотрела, как они делают свои первые шаги, и утешала, если они плакали от ранок или царапин. Независимо от того, как сильно я люблю и уважаю тебя, их отца, мое материнское сердце заставило бы меня выбрать их, — она прикусила губу. — Но как жена и графиня, я была бы уничтожена, если бы мне пришлось отказаться от тебя. Эти шесть месяцев показали мне, на что я способна и что для меня невозможно. Да, безусловно, у меня были способные помощники, но и только: это временная поддержка. Наши мальчики еще не готовы управлять кораблем, а у тебя есть еще сын-младенец, и ты должен быть рядом с ним сейчас, должен смотреть, как он растет. Я не дам тебе избегнуть этой ответственности, — ее голос дрогнул, а глаза внезапно наполнились слезами.

Вильгельм рассмеялся, и его смех прозвучал глухо.

— Ах, Изабель, я уже в том возрасте, когда у других мужчин появляются внуки или надгробия на могилах. Я старею.

При последних словах через нее будто искра пробежала, потому что именно таким было ее первое впечатление, когда она увидела его, въезжающего во двор замка. Она не могла его потерять, эта мысль была невыносима.

— Ты не такой, как другие мужчины! — яростно выдохнула она. — После всего случившегося неудивительно, что ты чувствуешь усталость, да и пересекать море тебе никогда не удается легко. — Встав между его бедер, она потянулась к завязкам его штанов и через минуту взглянула на него из-под ресниц. — Стыдно тебе врать, — промурлыкала она. — Если кто и стар, то только не ты.

На этот раз смех Вильгельма был тихим, но вполне искренним.

— Полагаю, что даже в столетних дубах весной пробуждаются соки, — сказал он.

Тяжело дыша, Вильгельм смотрел на зеленый с золотом балдахин над своей кроватью и ждал, пока его сердце успокоится и с ритма барабанного боя перейдет на более размеренный. Хотя лишнего веса у него не было, он знал, что мышцы его стали дряблыми и что сам он потерял форму. Он слишком много времени провел при дворе без дела.

Несмотря на яростные протесты Изабель, он отдавал себе отчет в том, что ему шестьдесят один год и оставшееся ему время истекает довольно скоро. У него все еще было острое зрение, почти все зубы целы и здоровы, и он еще не начал дрожать, как старик. Кроме того, хитро взглянув на полог, он с удовлетворением заключил, что его мужская сила явно при нем. Но в холодную погоду у него болели колени, и, хотя он до сих пор мог без труда сесть на лошадь, свеситься с седла в полном обмундировании он уже не мог. После занятий любовью с Изабель он чувствовал себя дрожащим и опустошенным. Вильгельм слышал много баек о престарелых мужьях, умирающих в постели с молодой женой в момент наивысшего наслаждения, и видел ухмылки рыцарей, когда старые лорды приводили ко двору своих молоденьких крепких жен. Он с ужасом думал о том, что с ним может случиться удар, который парализует, но не убьет его, или что он в старости станет беспомощным и бесполезным. Мысль о том, что можно оказаться развалиной, хватающейся за жизнь, как утопленник за соломинку, вызывала у него отвращение, и не только из-за самого себя, но и из-за Изабель. Она была моложе его более чем на двадцать лет. Мысль о том, что он может стать для нее обузой и увидеть в ее глазах жалость или, избави Боже, презрение, была невыносима.

Ансельм заворочался в колыбельке и захныкал. Изабель тихо поднялась с постели, чтобы успокоить его. Время не сжалилось и над ней тоже. То, что когда-то было крутыми бедрами и упругой грудью, превратилось в мягкие очертания тела женщины, родившей много детей. Наблюдая за ней из-под полуприкрытых век, Вильгельм подумал, что вряд ли стоит сейчас говорить ей о своих страхах: они станут более реальными и, возможно, натолкнут ее на мысли, которых она сама раньше старалась избегать. Если Бог милосерден, возможно, он даст ему увидеть, как этот малыш превращается в крепкого молодого человека.

Погружаясь в сон, Вильгельм принял решение получать удовольствие от оставшегося ему времени, сколько бы лет ни было впереди… много или мало. Он будет справедливо править Ленстером, чтобы Изабель и их наследники могли спокойно наслаждаться его процветанием. Хватит с него подлых придворных интриг Иоанна… навсегда.


Изабель, нервничая, наблюдала за тем, как слуги разворачивают перед тронами хозяина и хозяйки замка великолепный ковер. Цвета — алый, синий и золотой были богаче и ярче любых цветов, растущих на Божьей земле. Свет, лившийся на ковер из высоких арочных окон, высвечивал красоту его узора. Изабель неохотно расставалась с деньгами, как и Вильгельм, и сейчас ей не хотелось ему говорить, сколько стоил этот ковер. Она купила его у фламандского торговца. И он прибыл из самой Персии, проделав тот же путь, что и специи, по крайней мере, так говорилось в сопроводительном письме, приплывшем вместе с ковром из-за Ирландского моря.

— Что это? — с несколько преувеличенным оживлением спросил Вильгельм.

— Я думала потом повесить его на дальнюю стену, чтобы его освещало солнце, — ответила она, — но сегодня я хочу произвести впечатление на наших вассалов, когда они придут снова принести нам присягу. Ни у кого из них в доме ничего подобного нет, а то, что они будут ступать по такой роскоши, чтобы подойти к нам, подчеркнет наше благосостояние и власть.

Их ирландские вассалы прибыли, чтобы снова поклясться им в верности, и ждали приглашения войти.

— Наше благосостояние?

Изабель покраснела.

— Он стоит того, — сказала она.

Вильгельм осмотрел ее с головы до ног. Она понимала, что он отмечает про себя ее повое платье из темно-розового шелка, расшитое жемчугом из Индийского океана, и пояс, вышитый скрученной серебряной нитью.

— Возможно, ты права, — согласился он. — И возможно также, что это один из тех случаев, когда мужу стоит проявить такт и не спрашивать жену о том, что сколько стоит.

— О, — мягко вздохнула Изабель, когда он проводил ее через весь зал по яркому ковру к ее трону и занял место рядом с ней, — еще придет день, когда надо будет платить по счетам. Но я так ждала этого момента!

Те, кто восставал против них и поднимал мятеж, должны получить по заслугам. Изабель хотела, чтобы они преклонили перед ними колени, встав на ковер, ощутили мягкость шерсти, увидели эти цвета, сравнимые с драгоценными камнями, и осознали, что они не смогут достичь величия и власти своих правителей. Это прольет исцеляющий бальзам на раны, нанесенные унижениями и чувством неуверенности, пережитыми Маршалами в последние месяцы. Изабель никогда не считала себя мстительной, но сегодня она жаждала получить свое.

Вильгельм ничего не сказал, но, усевшись поудобнее, одну руку положил на ручку трона, а второй задумчиво тер подбородок. Затем он велел своим распорядителем созвать вассалов, а заложников поместить в верхних покоях, отдельно от собравшихся.

Первым на ковер ступил Филипп Прендергастский. Он вошел робко, почти на цыпочках, с бегающим взглядом. Наконец он взглянул вверх, на свет, лившийся из окон, а потом увидел великолепные богатые цвета ковра, символа процветания и нерушимой власти. Посмотрев же вперед, он встретился глазами с ледяным взором синих глаз графини и бесстрастным взглядом карих глаз Вильгельма. И он опустил глаза, что для Изабель служило подтверждением того, что он слаб и не заслуживает доверия.

Встав перед Изабель и Вильгельмом на колени, он склонил голову и вытянул вперед сложенные руки, чтобы принести присягу верности. Изабель была сражена, когда Вильгельм, не колеблясь, принял клятву Прендергаста, поцеловав его в знак мира, и заговорил с ним официальным тоном, но с теплотой в голосе, как будто между ними и не было никогда никакого раздора.

— Ступай и найди своих сыновей, — сказал Вильгельм. — Они наверху с остальными нашими «гостями». И возьми с собой жену, я уверен, что ей тоже захочется их увидеть.

Прендергаст ошеломленно уставился на Вильгельма:

— И вы больше ничего от меня не хотите? Вы согласны их отпустить?

— Я хочу, чтобы ты был мне верен, и ты будешь мне верен, — ответил Вильгельм. — Но искренняя преданность устраивает меня больше, чем та, которую вырывают у человека силой. Теперь ступай и почаще думай об этом моменте. О том, в чем ты поклялся, и о том, как себя повел я.

Он махнул рукой, отпуская его.

Лицо Прендергаста застыло. Он не мог поверить, что все прошло так легко, и, спотыкаясь, ступая по ковру, пошел вон из зала, чтобы найти свою жену и вместе с ней подняться к сыновьям.

Изабель тоже застыла.

— Почему ты не потребовал у него подтверждений его преданности?! — прошипела она. — Не могу поверить, что ты так легко его отпустил!

Вильгельм повернулся к ней:

— Я не стану требовать удовлетворения, если только не посчитаю, что это необходимо. Мне не нужно бить всю посуду, чтобы донести свою мысль. А мысль совсем проста: люди думали, что обладают величием, но ошиблись.

— Ты слишком широко понимаешь понятие щедрости, — глаза Изабель горели злостью.

— Лучше так, чем наоборот.

Проглотив родившееся у нее колкое возражение, она сжала ручки трона, поскольку вперед вышел новый вассал, чтобы принести клятву верности и получить поцелуй, означающий, что его отпускают с миром.

Вильгельм обошелся со всеми мятежниками так же, как с Филиппом Прендергастом. Он великодушно говорил, что все совершают ошибки и что он не исключение. Его голос не дрожал, и заложников он освобождал с искренней щедростью, и целовал всех, отпуская с миром. Изабель просто распирало от гнева, и она готова была уже взорваться, когда на ковер ступил, наконец, Мейлир Фицгенри и встал перед ними на колени.

И вдруг Вильгельм выпрямился, наклонился вперед, и все изменилось.

В следующие несколько мгновений Изабель наблюдала, как он уничтожает Мейлира Фицгенри, и волосы встали дыбом у нее на затылке. Вильгельм не повышал голоса, ему это было не нужно. В нем хватало чувства собственного достоинства, и его властная осанка говорила вполне красноречиво.

— Я собираюсь оставить вашего сына Генриха у себя, — сообщил Вильгельм. — В моем доме он больше узнает о чести, чем в вашем. И будьте уверены, что я стану обращаться с ним лучше, чем вы обращались со мной и моими детьми.

Мейлир недоверчиво взглянул на него. Выражение лица Вильгельма оставалось нейтральным, ничего не говорящим, поскольку он продолжал изображать равнодушие, обращаясь к Мейлиру с вежливостью, подобающей господину при обращении к своему вассалу, не слишком для него значимому.

— Я также рассмотрел обстоятельства заключения вами брака с матерью мальчика. И, поскольку, похоже, что вы обручились, но так и не обвенчались и не связали себя узами брака официально в какой-либо из церквей, у вашего сына нет законных прав наследовать Дунмаск. Поэтому он переходит к вашему господину, то есть ко мне. На этихусловиях я и собираюсь принять от вас присягу вассала и отпустить вас с поцелуем мира.

Изабель удержалась и не вскрикнула, но она была сражена. Мейлир не женат? Откуда Вильгельм это выудил? Не имеет значения. Если это было правдой (а, зная Вильгельма, можно было точно сказать, что он не станет утверждать то, в чем не уверен), это давало им все возможности уничтожить бывшего юстициария окончательно.

Мейлир цветом лица уподобился пергаменту.

— Вы не можете этого сделать! — воскликнул он.

Вильгельм смерил его ледяным взглядом.

— Могу и сделаю. Человек, восстающий против своего правителя, лишается всего. Я не ожидаю, что вы способны почувствовать благодарность за то, что я не отнял у вас все, для такого человека, как вы, это было бы чересчур, но вы обязаны мне подчиниться. У вас нет другого выбора. Все, что вы можете, — это принять мое решение. Кто вас поддержит? И не говорите, что король, потому что я со всей ответственностью заявляю, что он собирается заменить вас кем-то более дельным.

Мейлир сдулся на глазах, как свиной пузырь, из которого выпустили воздух. Дрожа, как девяностолетний старик, с расширенными зрачками, он упал перед Вильгельмом на колени и протянул к нему руки. Вильгельм крепко сжал их.

— Я связываю вас этой клятвой, — тихо произнес Вильгельм, — и будьте вы прокляты, если нарушите свое слово.

После того как Мейлир, спотыкаясь, покинул зал, сопровождаемый двумя рыцарями Вильгельма, Изабель повернулась к мужу. Он ненадолго закрыл глаза, и только теперь она увидела, что он был напряжен, как натянутый нерв.

— Как ты узнал о его браке? И правда ли это?

Вильгельм открыл глаза и устало посмотрел на нее.

— У Мейлира полно врагов, которые только и ждут, когда удача отвернется от него. Верность продается и покупается дешево, если знать, где искать, и если не брезговать рыться в грязи, — он встал и сделал знак слуге скатывать ковер. — И это правда. Он обручился с ней по валлийскому обычаю, но так никогда и не обвенчался с этой женщиной в церкви… готов поспорить, что сейчас он очень жалеет об этом своем упущении, но поздно что-либо менять, потому что женщины уже нет в живых.

— Куда ты? — спросила она, увидев, что он отвернулся от людей, собравшихся в зале и ждавших их.

— Вымыть руки, — ответил он. — Вполне достаточно копания в грязи для одного утра.

Глава 28

Килкенни, Ленстер, сентябрь 1208 года


Бушевало осеннее ненастье, поэтому Изабель собиралась провести весь день в доме, обучая дочерей шитью и вышивая кайму новой рубашки Вильгельма. Дождь с ожесточением хлестал по закрытым ставням, заставляя всех вздрагивать. На Изабель была ее самая теплая нижняя поддевка и платье из оранжево-розовой шерсти.

— Еще несколько дней такой погоды, и у нас вырастут ласты, как у тюленей в Бэнноу Бэй, — проворчала Сорча, кормилица Ансельма, покачивая колыбельку ногой.

Сайбайра захихикала, а Белла потребовала снова рассказать историю про девушек, превращавшихся в тюленей при полной луне; их можно было увидеть с лодок, когда они выныривали из воды и играли в серебристом лунном свете. Изабель заговорщически подмигнула кормилице. Сорча была прирожденной рассказчицей с нескончаемым запасом легенд и историй. В такие дни ее сказки были просто благословением Господним, а поскольку дождливая погода в Ленстере была не редкостью, она уже много раз доказывала, что в дом ее взяли не зря. Изабель вдела новую нитку в иголку и воткнула ее в плотную синюю ткань, наполовину прислушиваясь к рассказу, а наполовину уносясь мыслями вдаль.

Вильгельм вот уже пять месяцев был дома. После приезда он был какое-то время занят принятием присяги у вассалов, а потом только ел, спал и восстанавливал силы. Он объезжал лошадей, играл с детьми, часто уводил ее в постель, по вечерам в зале с чашей вина в руке слушал арфисток и менестрелей. Иногда он и сам пел: обладая прекрасным голосом, он получал от пения большое удовольствие. Узлы медленно начинали развязываться. К нему постепенно вернулись здоровый цвет лица и живость, и тень человека постепенно обрела форму. Изабель и раньше такое наблюдала. На их свадьбу он приехал с похорон старого короля Генриха, взвинченный после разговора с Ричардом, который тогда был его врагом. Он мучился от боли в раненой ноге и от морального напряжения, вызванного многомесячной войной между Генрихом и Ричардом. Она этого не понимала, потому что ей было всего восемнадцать лет и она плохо его знала, но он тогда находился на пределе и отчаянно нуждался в передышке. На следующий день после их венчания в соборе святого Павла он отвез ее в уединенный особняк, принадлежавший его другу, чтобы там побыть с ней наедине, избегая шумных сборищ и наслаждаясь самым естественным из удовольствий. Тогда на то, чтобы восстановиться, ему понадобилась всего неделя, сейчас шесть, но, по мере того как дни становились длиннее и весна окрашивала мир в зеленый цвет, он начинал вдыхать воздух с новой надеждой и жаждой деятельности.

В середине лета он набросился на управление Ленстером. Из его покоев вылетали целые стаи указов и хартий. Он задумал основать еще несколько поселений, встречался с торговцами и судовладельцами в Ньютауне, обсуждая развитие торговли и рост прибыли порта. Он повсюду возил с собой Гилберта и Вальтера, показывая им, что значит вести дела, так же, как когда-то показывал это Вилли и Ричарду. Когда Изабель видела его с сыновьями, по ее телу пробегала дрожь — от беспокойства за них и от тоски по двум старшим сыновьям.

Мейлир Фитцгенри отправился в Дунмаск, под домашний арест и неусыпное наблюдение поверенных Вильгельма. Король Иоанн лишил его должности юстициария и назначил вместо него Иоанна де Грея, епископа Норвичского, — человека, вполне подходящего для этой должности. Изабель де Грей скорее нравился, несмотря на то что он был созданием Иоанна и ни на шаг не отступил бы от приказов своего хозяина. Но, по крайней мере, человек совсем без корней, был лучше того, который плетет коварные интриги и все время маячит угрожающей тенью где-то на краю сознания.

Рассказ Сорчи подходил к концу. Парень потерял свою невесту, и она вернулась в море, чтобы качаться на волнах и казаться всему остальному миру гладким, темноголовым тюленем.

Белла, видевшая тюленей в заливе, во время их поездки в аббатство ее отца в Воу, хотела знать, действительно ли на свете жили такие существа.

— А, — с улыбкой отозвалась Сорча, — все существует, во что веришь.

Отворилась дверь, и вошел Вильгельм. Он осматривал кобылу с новорожденным жеребенком и шел от конюшен по открытому полю, поэтому на его плаще поблескивали кристаллики дождя. В руке у него было зажато письмо, а оруженосцы не отставали от него ни на шаг.

Изабель какое-то время переводила взгляд с мужа на письмо, а потом отложила свое вышивание в сторону.

— Что стряслось? — ее, как всегда, пронзил страх, она по-прежнему боялась узнать что-то ужасное о своих сыновьях.

В ответ Вильгельм поморщился, снимая плащ.

— Тебе известно, что Вильгельм де Броз впал в немилость одновременно со мной?

— Да… — Изабель никогда не понимала дружбы между ее мужем и де Брозом. Вильгельм мог иногда балансировать на грани, но он никогда не переступал черту. Для де Броза же черты вообще не существовало, особенно когда на горизонте маячила возможность загрести еще больше власти для его многочисленного потомства. Он был шумным, грубым мужланом — полная противоположность Вильгельму. — Что случилось?

Сильно нахмурившись, Вильгельм потянулся за своим уличным плащом с шерстяной подкладкой.

— Иоанн потребовал их старшего сына в качестве заложника, а леди Мод отказалась посылать его к нему, — он красноречиво взглянул на нее и сел, чтобы сменить туфли на сапоги из крепкой телячьей кожи, натертые пчелиным воском, чтобы не пропускали воду.

Изабель почувствовала восхищение и зависть одновременно. Она тоже вначале отказалась отдавать их старшего сына, но потом уступила давлению Вильгельма и убедила себя в том, что так было лучше. Но она до сих пор иногда жалела об этом. О Мод де Броз можно было говорить что угодно, но внутренний стержень у нее был твердым.

— Де Броз бежал сюда, чтобы спастись от гнева Иоанна, и прислал письмо, в котором спрашивает, примем ли мы его. Он сейчас в Уиклоу с семьей, и я отправляюсь им навстречу. Это все, что мне известно. А письмо — это крик о помощи.

Изабель взглянула на него с тревогой.

— Да, я знаю, — сказал он. — Это трудный выбор. Мы не хотим вступать с Иоанном в конфликт так скоро после окончания предыдущего, но мы не можем отказать де Брозам в крове. Скорее всего, они отправятся дальше, к своим родственникам де Лейси в Мите, но пока им нужно где-то побыть, и я не собираюсь им отказывать.

Изабель рассеянно кивнула. Это было слишком опасно, но предложить помощь было делом чести.

Вильгельм вздохнул, застегивая пряжки сапог.

— Похоже, король намерен уничтожить де Броза, но пока существует малейшая возможность уладить отношения между ними, мы можем поддерживать эту дружбу. Либо так, либо никак. Мне никто не говорил, что я должен считать де Броза своим врагом, и я не получал от короля письма, в котором говорилось бы, что я должен пойти против него со своим войском.

Он наклонился, поцеловал Изабель в щеку, сжал ее плечо и ушел.

— Мод де Броз, — произнесла леди Авенел. Поскольку в комнате находились дети, она больше ничего не добавила, но ее надутые губы вполне красноречиво говорили за нее.

Изабель бросила в ее сторону предостерегающий взгляд и поднялась с места.

— Идемте, — сказала она, — нужно подготовиться к приему гостей.


Изабель была ошеломлена, увидев Мод де Броз. От пышнотелой, цветущей женщины, какой она запомнилась ей в Нормандии, не осталось и следа. Теперь вместо нее была старуха с обветренным лицом, исчерченным венами, с седыми волосами, грязной паклей торчащими из-под чепца, а ее тело превратилось в бесформенный мешок, завернутый в мятую, пропитанную солью одежду. Она была все так же остра на язык, но шутила на грани приличий, а в ее глазах Изабель видела страх.

— Миледи, разумеется, ваш муж еще может прийти к соглашению с королем, — бормотала Изабель, наливая своей нежданной гостье вина. Де Броз остался с Вильгельмом и рыцарями в зале, обсуждая, что нужно предпринять, а Мод ушла в личные покои, чтобы уложить в постель измученных поездкой младших детей.

Мод хрипло рассмеялась:

— Разумеется, может, при условии, что мы будем готовы отдать все, что имеем, и жить как нищие. В любом случае ему нужен не мой муж, а я.

— Вы, миледи? — Изабель нахмурилась. — Вильгельм что-то говорил о том, что вы отказались отдать своего сына…

Мод бросила в ее сторону осуждающий взгляд:

— Ты можешь склоняться перед своим мужем и жертвовать своих сыновей этому убийце и дьявольскому отродью, но я этого делать не собираюсь. Иоанн хочет видеть моего сына не заложником, а трупом. Его бы воля, мы все уже сейчас были бы мертвы.

Изабель в тревоге огляделась. Поблизости были некоторые из ее женщин, они слышали их и смотрели на Мод де Броз стеклянными глазами.

— Миледи, вам стоит быть осторожнее в высказываниях. Мои женщины верны нам до последнего вздоха, но в другом обществе такие речи могут быть очень опасны.

Мод отпила горячего вина, ее горло шевелилось, как у мужчины, когда она пила. Потом она выдохнула, поставила чашу и вытерла вино, текшее по подбородку, рукой.

— А ты ведь не знаешь, верно? — ее глаза наполнились какой-то ожесточенной жалостью. — Ты ничего не слышала?

— О чем не слышала, миледи? — спросила Изабель, чувствуя себя как животное, которое сознательно забредает в ловушку.

— Почему, ты думаешь, мы здесь и ищем помощи у любого дурака, который согласиться нас принять? — огрызнулась Мод. — Ты думаешь, моего мужа преследуют, потому что он слишком много денег задолжал королю? Или потому что у него слишком много владений, и он угрожает королевской власти?

— Я…

— Король хочет уничтожить его, потому что он слишком много знает. Твой муж не рассказывал тебе о том, что действительно произошло с принцем Артуром в Руанской башне? — она скривила губы. — Не думаю, что говорил. Он ловко умеет менять тему разговора и умалчивать о том, о чем говорить не хочет.

Изабель вздернула подбородок:

— Я не думаю, что…

— Ха, хотела бы и я не думать, но мне приходится, постоянно, каждую минуту, каждый день с утра и до ночи. Я расскажу тебе, чего не стал скрывать от меня мой муж. Иоанн убил Артура: поставил ногу ему на шею и перерезал горло ножом для мяса. Мой Вильгельм был там, и Иоанн после заставил его избавиться от тела — привязать к нему камень и утопить в Сене. Я отказалась отдавать своего сына человеку, который способен сотворить такое с собственной плотью и кровью. Мое преступление состоит в том, что я открыто сказала об этом рыцарям, которые приехали за ним, и поэтому теперь Иоанн не успокоится, пока не убьет и меня тоже. Он придет за мной и за моей семьей, и именно поэтому мы в бегах.

Изабель зажала рот руками; ей казалось, что ее сейчас вырвет. Она всегда подозревала то, что услышала, но предпочитала не копаться в этом. А сейчас ее заставили это сделать.

Мод де Броз огляделась вокруг.

— Вы выстроили хороший дом, графиня. И вы с мужем хорошо умеете переживать шторма. Мы не задержимся здесь надолго. Вам самим нужно выживать… и к тому же ваши сыновья у Иоанна.

— Ты наверняка давно знал об Артуре, — сказала Изабель Вильгельму, когда они остались одни. — И ты ничего мне не сказал.

Вильгельм сел на постели и принялся взбивать подушки и валики, пока они не приобрели удобную для него форму.

— Я понял, что он мертв, когда Иоанн не смог прислать его к королю Филиппу, хотя тот требовал встречи с ним, но обстоятельств его гибели я не знал до сегодняшнего дня.

Изабель поежилась:

— Как ты можешь служить такому человеку? Нельзя оставлять наших сыновей в его руках.

Вильгельм вздохнул:

— Я не знаю, что именно рассказала тебе Мод де Броз, но я почти уверен, что французский шпион перед этим выколол принцу глаза. Иоанн понимал, что никогда не сможет предъявить Артура миру в таком состоянии; мальчик был в агонии и в любом случае умер бы. Иоанн избавил его от страданий, так же как ты бы поступила с искалеченным животным. Каков бы он ни был и что бы он ни сделал, он не причинит вреда Вилли и Ричарду.

Изабель потерла руки.

— И каков бы ни был Иоанн, ты все равно будешь ему служить, — произнесла она с отвращением.

Он пристально посмотрел на нее.

— Надеюсь, ты знаешь меня лучше, чем можно судить по твоему тону.

— Вильгельм, я, по крайней мере, знаю, что нельзя копаться в грязи и не замарать руки.

— Ты видела, в каком положении находятся де Брозы. Я готов копаться в грязи ровно столько, сколько потребуется, чтобы мы не оказались на их месте.

— Даже если для этого понадобится выдать де Броза Иоанну?

Вильгельм выругался:

— Господи Всемогущий, женщина, ты сегодня в настроении прямо противоположном погоде. Нет, разумеется, я не выдам его Иоанну, потому что никто мне такого приказа не отдавал. Я дам им оправиться от их «морской прогулки», а потом переправлю к их родственникам де Лейси… если только ты не хочешь рискнуть нашими жизнями и держать их здесь, пока эти приказы не прибудут.

Изабель взглянула на него, а потом отвернулась. Она чувствовала себя пристыженной. Так ей и надо.

— Нет, — ответила она низким голосом, полным обиды.

— Ах, Изабель, — произнес он, притянув ее к себе. Она сопротивлялась какое-то время, а потом успокоилась и положила голову ему на грудь.

— Почему все не может быть просто и ясно? — спросила она с грустью.

Он запустил руку ей в волосы и погладил ее затылок.

— Когда я был молодым, — пробормотал он, — мне всего-то и надо было беспокоиться, что о моем коне, доспехах и завтрашнем турнире. И я тогда мечтал о том, что когда-нибудь буду влиятельным и могущественным лордом, и даже не догадывался, что, став наконец им, я буду жалеть об ушедших днях, когда было столько простых радостей.


Из-за леденящего северного ветра зимний день становился просто обжигающе холодным, и к тому же начался дождь — с неба полетели капли-льдинки, и каждая била обнаженную кожу лица и рук, как пощечина, отвешенная маленьким, морозным кулачком. У Вильгельма в дороге страшно болели колени, и он мечтал о тепле камина и чашах с вином, приправленным имбирем и перцем. Он большую часть молодости провел в более теплом климате Пуату и Лиможа, и была какая-то насмешка Господа в том, что именно теперь, когда он нуждался в тепле куда больше, чем тогда, он должен был терпеть холод и сырость. В наказание за свои прегрешения ему предстояло проводить Вильгельма де Броза и его семью к границе с Митом, где Вальтер де Лейси должен был встретить свояка и взять его с семьей под свое крыло.

Место встречи было назначено у древнего камня, обозначающего границу между владениями Вильгельма и де Лейси. Ходили слухи, что в Ночь Всех Святых камень говорит, хотя Вильгельм подозревал, что эти сказки были плодом разгоряченного вином воображения местных жителей. Де Броз догнал Вильгельма, когда они подъехали к камню. Он ехал на прекрасном вороном скакуне, подаренном Вильгельмом, и на нем был один из зимних плащей Вильгельма, подбитых норвежскими соболями.

— Ты уже заехал достаточно далеко, Маршал, — хрипло произнес де Броз. — Отправляйся назад к жене в свою тихую безопасную гавань в Килкенни.

Вильгельм пожал плечами, ощутив сырость.

— Я бы и больше для вас сделал, если бы мог.

Де Броз хмыкнул с какой-то зловещей заинтересованностью:

— Ты говоришь это из чувства такта, Маршал, но мы оба знаем правду. Я не жду, что ты готов пойти ко дну вместе со мной. Ты уже бывал однажды на грани, но, к счастью, твоя жена не так болтлива, как моя.

Он быстро взглянул через плечо на женщину, которая ехала следом за ними, сжав губы так, что они походили на трещину в граните.

— Леди Мод достойна восхищения, — тактично заметил Вильгельм.

Де Броз фыркнул с отвращением.

— Это зависит от того, какой смысл ты вкладываешь в эти слова, — он пропустил поводья между пальцами и взглянул на потертую кожу. — Мы правильно поступили, а, Маршал?

Вильгельм поднял брови:

— Когда?

— Ведь Иоанн взошел на трон благодаря моим словам. Если бы мои уши услышали в шепоте короля Ричарда что-то другое, нами бы сейчас правил Артур. А ты отправился в Англию и уговорил тамошних лордов его поддержать. Без нашей помощи Иоанн бы сейчас не носил корону.

— Он в тот момент был меньшим из двух зол. Я сомневаюсь, что Артур наградил бы нас за помощь.

— Ха! — рассмеялся де Броз. — А сейчас меня вознаграждает Иоанн. Странно, что это все равно связано с Артуром, не правда ли? Мне никогда не отделаться от воспоминаний о нем.

Вильгельм ничего не ответил. По сути, де Броз действительно сам приблизил свое падение, слишком долго испытывая терпение короля. Да сохранит его Господь… Вильгельм суеверно перекрестился.

По мере того как они приближались к камню, из тумана начали вырисовываться серые фигуры людей и лошадей, доспехи и лошадиная сбруя мягко позвякивали. Вильгельм приветствовал Вальтера де Лейси, натянув поводья. Правитель Мита пришпорил своего коня и подскакал к Вильгельму и своему родственнику. Де Броз пожал руку Вильгельма, как солдат солдату.

— Храни тебя Бог, — сказал он.

— И тебя, милорд.

Де Броз невесело рассмеялся.

— Сомневаюсь, что Он станет этим заниматься, — сказал он. — Он не даст упасть самому ничтожному воробью, но на меня Ему наплевать.

Мод де Броз проехала мимо Вильгельма, удостоив его кратким кивком, как будто он был слугой и как будто это не он дал им крышу над головой и позволил греться у своего очага последние несколько недель. Он не ждал от нее благодарности, поэтому и не был разочарован. Однако когда он смотрел ей вслед, у него по спине пробежали мурашки, и это не имело ничего общего с влажным воздухом и сыростью, пропитавшей его плащ.

Глава 29

Пемброукский замок, Южный Уэльс, июнь 1210


Вилли не был в Пемброукском замке со времени Кильгераннской войны и теперь при виде его почувствовал ностальгию, беспокойство и тревогу В то время замок был, как стеной, окружен кучами золы, а ворота были из строевого леса. Теперь ввысь возносились каменные стены, защищавшие от валлийцев и напоминавшие о благосостоянии, величии и славе Пемброукского графства. За стенами возвышалась башня из известняка, рядом с которой прежние норманнские покои, построенные дедушкой Вилли, Ричардом Стронгбау еще до того, как он отправился в Ирландию, выглядели как лилипуты рядом с великаном. Строительство и отделка замка все еще продолжались, поэтому в широком внутреннем дворе размещались хижины рабочих и каменщиков.

Впереди него король Иоанн, охраняемый наемниками, гарцевал на мощном крапчатом скакуне, задумчиво и заинтересованно оглядываясь вокруг. Его взгляд то и дело обращался к алому льву Маршалов, рычащему со знамен, трепещущих на теплом июньском ветру. Вилли заметил, что шевронов де Клеров видно не было: его мать оставалась в тени, в Ирландии. Зная о ее нелюбви к Иоанну и его окружению, Вилли не был удивлен. Иоанн со своей армией разбил лагерь недалеко от Пемброука, где он собирал и тренировал войска для отправки в Ирландию. Он намеревался напомнить де Брозу и его родне де Лейси, кто их король. Однако своих ближайших соратников он привез в куда более удобный, чем палаточный лагерь, Пемброукский замок.

— Нашему отцу не слишком понравится необходимость содержать короля и всю его свиту до тех пор, пока мы не выйдем в море, — пробормотал Ричард, глядя в сторону.

— Было бы странно, если бы Иоанн этого не сделал, — цинично отозвался Вилли. — Он вынуждает отца оплачивать расходы на содержание его свиты в отместку за то, что тот поддерживает де Броза и де Лейси. А когда мы приедем, трат будет еще больше, потому что король должен будет остановиться в Килкенни.

Их отец приехал из Ирландии, следуя приказу Иоанна, — иначе он стал бы мятежником, как де Броз и де Лейси, а на это он не пошел бы. Де Лейси не могли одержать победу, а у Иоанна де Грея, нового юстициария, была прекрасная деловая хватка и понимание хода вещей, чего Мейлиру Фицгенри, несмотря на всю его самонадеянность, не хватало. К тому же Вилли знал, что их отец скорее умрет, чем нарушит клятву, данную Иоанну. Это было делом чести.

Когда конюхи и конюшие подошли, чтобы отвести лошадей в стойла, Вилли увидел отца, выходящего из главного зала и спускающегося навстречу королевской свите по лестнице из строевого леса. Выражение его лица казалось спокойным и приветливым, а движения расслабленными, но ведь он в совершенстве владел искусством поведения при дворе. Вспомнив, как он вел себя во время истории, связанной с Мейлиром Фицгенри, Вилли исполнился восхищения, гордости и трепета. Неужели он когда-нибудь сможет достигнуть такого совершенства?

Несколько сдержанно, но без неуместной неуклюжести, его отец преклонил колени перед королем. Улыбка играла у Иоанна на лице, но Вилли знал, что она была не от сердца. У Иоанна всегда поверхность была гладкой и залитой солнцем, а глубины — темными и бурными.

— Смотри, я привез твоих сыновей, — произнес Иоанн с великодушным жестом в сторону Вилли и Ричарда. — Почти что взрослые мужчины. — Он отступил, чтобы дать им возможность обнять отца. — Ну что, хорошо я о них заботился?

Вилли ощутил, как отец сильно сжал его плечо, увидел в его серых, как река зимой, глазах скрытое предостережение, и сделал все нужные выводы еще до того, как опустил взгляд.

— Конечно, сир, — произнес его отец весело, почти задорно, — я уверен, что вы заботились о них как о своей плоти и крови.

Иоанн кисло ухмыльнулся.

— Не совсем, — ответил он, — но почти.

На самом верху внутренней башни от королевской ванны, наполненной горячей, пахнущей травами водой, шел пар. Иоанн наслаждался лучшим из французских вин Вильгельма, держа чашу в одной руке, в то время как другая покоилась на краю ванны. Сюзанна, его любовница, стояла позади него на коленях и массировала его плечи. Живот Иоанна напоминал маленький, цвета красного мяса барабан. Полоска темных волос бежала от пупка вниз. Волосы на груди уже были седыми.

Слуги готовили Иоанну постель, опустошая ящики с вышитыми полотняными простынями, яркими цветными одеялами и покрывалами из алого с золотом шелка, под которыми король с Сюзанной должны были спать сегодняшней ночью. Иоанн потянулся к тарелке с горячими жареными пирожками, удобно пристроенной на краю ванны, но отломил лишь половину пирожка, отдав вторую своей любовнице; рассмеявшись, она раскрыла свой карминовый рот и зубами взяла угощение с его руки.

— Я вижу, тебе удалось выпестовать немало людей, Маршал, — заметил Иоанн.

— Я созвал их со своих уэльсских земель, сир, — ответил Вильгельм. — В Ленстере их должно быть больше.

Со стороны постели донеслось ругательство: кто-то занозил себе палец, пытаясь стереть пыль с кровати.

— Охраняют графиню и твой выводок? — усмехнулся Иоанн. — Я заметил, что ты снова оставил там Жана Дэрли. Хорошо, что ты не завистлив и не подозрителен, Маршал. Они же почти ровесники, верно? И к тому же он всегда держит над ней факел…

Вилли, сидевший рядом и кормивший собаку хлебными крошками, метнул в короля гневный взгляд. Вильгельм остался невозмутимым и ответил на это улыбкой:

— Сир, я полностью доверяю как своей жене, так и Жану Дэрли. Я держал факел над головой вашей матери вплоть до дня ее смерти, однако он никогда не освещал мне дороги к ее постели.

Веки Иоанна напряглись.

— А у тебя всегда найдется ответ в запасе, да, Маршал? Чего нельзя сказать о де Брозе. Теперь его жена вкладывает слова ему в рот. Я знаю, чем бы я ее заткнул, эту тупую сучку… — его тон сделался обиженным. — Тебе не следовало помогать де Брозам и сопровождать их к де Лейси. Ты прекрасно знаешь, что должен был сразу же выдать их мне.

Вильгельм бесстрастно отозвался на это:

— Сир, в последний раз, когда я его видел, он был при дворе, с вами, и врагами вы не были.

Иоанн раздраженно отпил вина.

— Хотя ты и утверждаешь, что ни о чем тогда не догадывался, но должен был понимать, когда он приехал в Килкенни, что помогаешь тому, кто объявлен вне закона. Только идиот мог об этом не подумать, а это совершенно не про тебя.

Вильгельм монотонно продолжал:

— Поскольку я не получал приказов о выдаче его, сир, я отправил его к его зятю с самыми добрыми и праведными намерениями.

Иоанн начинал выходить из себя:

— Я полагаю, что даже если бы такие приказы и были посланы, моему гонцу не дали бы доставить их до тех пор, пока ты не передал бы де Броза в целости и сохранности его родне. Я не самый умный, Маршал, но уж не глупее тебя.

— Надеюсь, я не дал вам повода усомниться в своей преданности, сир.

— О, нет, — Иоанн энергично замахал руками. — Я знаю, что ты не собираешься заколоть меня в ванне, но ты так ловко вырезаешь мясо из своей преданности, что, когда доходит до твоих интересов, ломтики получаются такими тонкими, что через них можно смотреть.

Эти слова ранили Вильгельма, как метко брошенные камни, но он притворился, что они его не задели. Будь бесстрастен, не показывай своих чувств, не выдавай себя.

— Насколько я понимаю, сир, вы сами позволили де Брозу безопасно добраться до Пемброука, — резонно заметил он.

Иоанн трагически всхлипнул.

— А толку-то, если он не привез свою чертову жену, а мне нужна именно она. Ты же, в конце концов, свою с собой не потащил?

— Но вы и не приказывали ей прибыть, сир, и к тому же она только что родила дочку.

— Господи, Маршал, еще одно твое отродье, — Иоанн мстительно рассмеялся. — Ты собираешься последовать примеру де Броза и стать племенным жеребцом, которого не берут на войну, зато дают вдоволь резвиться в конюшне?

Вильгельм сдержался и не стал возражать, что, по крайней мере, все его дети рождены в браке с одной женщиной.

— Мы дали ей имя Иоанна, — мягко сказал он, вместо этого. — Будь она мальчиком, назвали бы ее Иоанном.

— Черт возьми, Маршал, ты же не хочешь сказать, что пытаешься завоевать мое расположение? Если так, то все впустую. Хотя нет, это не по твоей части.

— Отнеситесь к этому, как вам будет угодно, сир.

Иоанн смотрел на него с отвращением:

— Тогда я буду считать, что ты назвал ее в честь своих отца и брата. Я-то тут при чем? — Он барабанил пальцами по краю ванны. — Забудем о твоей неуемной жажде размножаться. Мне кажется, после твоей помощи де Брозу будет справедливо потребовать у тебя новых подтверждений твоей верности.

— Каких, сир?

— Скажем, права распоряжаться Дунмаском. А еще ты можешь прислать ко мне своих людей, которые отказались приехать раньше, Дэрли и де Саквиля, например.

Вильгельм услышал, как Вилли подавил какой-то рвущийся из его груди звук, и предостерегающе взглянул на него, отчего молодой человек прикусил язык.

— У вас уже находятся в распоряжении мои английские замки и двое моих старших сыновей, — сказал Вильгельм. — Но если вы считаете, что мне можно будет больше доверять после этого, я, разумеется, предоставлю вам то, о чем вы просите.

В его голосе слышался и упрек, и отзвук терпения, которое слишком долго испытывают.

Иоанн взял кусок белого кастильского мыла, пахнущего розами.

— Рад это слышать. Поговорим об этом потом в более подходящий момент. Возьми, детка, помой мне спину, — он протянул мыло своей любовнице.

После того как Иоанн отпустил его, Вильгельм вышел из башни и прошелся по согретому летним воздухом двору К нему подошел рыцарь, очевидно собираясь о чем-то спросить, но почувствовал его настроение, передумал и, повернувшись, пошел прочь. Не обладавший такой чувствительностью Вилли, вывалившись из дверей башни, подошел прямо к отцу.

— Как ты можешь это выносить? — требовательно спросил он, его юный голос дрожал от злости и негодования. — Как ты можешь позволять ему так себя унижать?

Вильгельм чувствовал себя несказанно уставшим. Он нуждался в уединении. С усилием повернувшись к сыну, Маршал ответил:

— Потому что я знаю, что стоит на кону. Король был обижен. Он явно пытался рассердить меня, а я не доставил ему такого удовольствия, — он махнул рукой, пытаясь дать сыну понять, что разговор окончен. — Предоставь его шлюхе и ванне. Я не сомневаюсь, что они исправят его настроение.

— Я так понимаю, это значит, что я по-прежнему буду заложником, — запальчиво произнес Вилли. — Не уверен, что я смогу это и дальше терпеть.

Вильгельм заставил себя собраться с силами.

— Может, мне удастся договориться, чтобы тебя послали в какое-нибудь другое место. В Англии полно королевских замков, тебе не обязательно быть при дворе.

— Но я все равно буду пленником, разве нет?! — Вилли оскалил зубы и внезапно стал очень похож на Изабель в ярости. — Я буду заложником тирана, потому что тебе не хватает духу выступить против него!

Он пошел прочь. Его спина была прямой, как палка, а походка нервной от гнева и напряжения.

Вильгельм закрыл глаза и потер лоб. Мудрость приходит только с возрастом и опытом. Нельзя ожидать, что Вилли будет копией его самого и станет реагировать на все так же. Когда он подумал о том, какие трудные уроки преподавала ему жизнь, чтобы он понял то, что понимал сейчас, и о том, что ему до сих пор приходится учиться, он осознал, насколько обширное поле Вилли предстояло вспахать. В двадцать лет Вильгельм тоже ничего не знал о жизни, кроме радости, которую он испытывал, сражаясь и побеждая на турнирах, опоясанный голубой лентой победителя. А у его старшего сына и этого счастья не было. Он был наследником одного из самых крупных графств в королевстве и со временем должен был подготовиться к ношению графской мантии.


— Король захочет меня тоже взять в заложники?

Изабель отвлеклась от броши, которую прикалывала на плечо, и взглянула на своего третьего сына. Гилберта скребли и мыли, пока его кожа не начала скрипеть. Король и его войска направлялись в Килкенни. Послание от Вильгельма пришло сразу после рассвета, и она выслала вперед всадников, чтобы поприветствовать короля со свитой и проводить их в замок.

С тех пор как пришли эти новости, Гилберт был очень тихим и бледным, и Изабель уже начала думать, не заболел ли он. Теперь стало ясно, в чем причина. Ему было тринадцать, немного рано для того, чтобы стать оруженосцем, но, если бы король приказал, возраст не играл бы роли. Его готовили в священники, но он пока не принадлежал ни к одному ордену, и его отец настаивал, чтобы он, по крайней мере, еще пару лет, продолжал учиться обращению с мечом.

— Нет, разумеется, не захочет, — произнесла Изабель убежденно, хотя сама она не чувствовала уверенности. От Иоанна можно было чего угодно ожидать. В письме Вильгельма говорилось, что король потребовал Дунмаск и их лучших рыцарей в качестве заложников.

Гилберт на миг успокоился, но потом вздохнул почти с сожалением.

— Что такое? Ты хочешь уехать?

Гилберт сморщил нос.

— Нет, — сказал он, и в его глазах плавала тоска, — но у короля, наверное, много книг, которых я не читал.

Изабель смотрела с любопытством и негодованием одновременно. Гилберт всегда любил учиться, как будто с рождения знал, что его семья желала бы, чтобы он стал священником. Не то чтобы он не умел играть с другими детьми, но он был гораздо счастливее, когда тихо сидел, уткнувшись в книгу, или раздумывал над более сложной шахматной партией, чем те, которые разыгрывали его сестры.

— Миледи, король едет, — сообщил Жан, встав в проеме дверей. — Вы готовы спуститься?

Он выглядел просто блестяще в своей парадной одежде из алой шерсти, украшенной искусной вышивкой его жены. Тонкие пальцы Жана были унизаны перстнями, а на шее сверкал рубинами крест.

Изабель сморщилась.

— Если нужно, — сказала она, мягко подталкивая Гилберта впереди себя. Одним быстрым жестом она созвала своих домашних: остальных детей, их нянек, своих женщин и слуг. «Прямо как наседка с цыплятами», — подумала она, внезапно развеселившись, однако, отогнала от себя этот образ, потому что дальше напрашивалось сравнение Иоанна с лисом. Догнав Жана, она на мгновение положила руку ему на рукав.

— Прости меня. Тебе пришлось многое вытерпеть из-за нас.

Жан взглянул на ее руку и чуть-чуть покраснел.

— Нет, миледи, то, что мне пришлось вытерпеть, мне пришлось вытерпеть по воле короля. Я рад служить залогом добрых намерений моего правителя, так же как и остальные, кто получил такой же приказ… кроме Дэвида де ла Роше, — добавил он, скривив губы, — но все знают, что он за человек. С ним никто рядом за стол не сядет, да никто и не разговаривает с ним.

Изабель вышла во двор поприветствовать короля. Ее домашние следовали за ней. В кои-то веки выдался погожий день, солнце пекло, а небо вокруг него было почти белым.

Сперва появились герольды и глашатаи, в алой с золотом одежде; затем рыцари королевского войска, полностью закованные в доспехи; попоны их лошадей тоже были королевских цветов. Рыцарей Вильгельма в их праздничных зеленых с желтым одеждах возглавлял Маллард, с гордостью несший знамя Вильгельма. Шелковое полотнище трепетало. Рядом с ним развевался стяг Омалей и еще шести графов и их вассалов. Основное семитысячное войско осталось за стенами замка, разместившись в домах горожан или в разбитом у крепостного вала лагере.

Иоанн, одетый в дамасские шелка, ехал впереди на высоко поднимавшем копыта белоснежном скакуне в алой сбруе. Вороной Вильгельма шел немного позади. В манере держаться в седле и управлять лошадью отчетливо была видна разница между ним и Иоанном: для одного садиться на лошадь было ежедневным занятием, а для другого чем-то нерегулярным, да и малоинтересным.

Изабель встала на колени и склонила голову; скосив глаза, она убедилась, что все остальные поступили так же. Она делала это ради Вильгельма и детей, но, будь она свободной правительницей, которую ничто не сдерживает, она бы осталась гордо стоять и плюнула бы Иоанну в лицо за все, что он сделал, и за то, кем он был.

Оруженосец помог Иоанну спуститься с лошади. Протянув ему поводья, король подошел к своим коленопреклоненным подданным и простер унизанную драгоценными перстнями руку к Изабель, поднимая ее на ноги.

— Добро пожаловать в Килкенни, — сказала она и сама обрадовалась тому, насколько приветливо прозвучал ее голос.

Иоанн медленно осмотрел ее с головы до ног, прежде чем обратить взгляд на детей, и выражение его лица при этом было настолько медовым, что Изабель еле удержалась от того, чтобы броситься вперед и закрыть от его взгляда детей.

— Вы подарили своему супругу прекрасных отпрысков, — сладким голосом произнес он, — и, как мне говорили, недавно снова стали матерью.

Он кивнул в сторону Иоанны, которая беспокойно вертелась на руках у кормилицы.

— Это правда, сир, но я очень тоскую по моим старшим сыновьям. Они были еще мальчиками, когда я видела их в последний раз, а сейчас уже, должно быть, стали мужчинами, — ей удавалось говорить спокойно.

— Почти, но еще не совсем. Хотя не слушайте меня, графиня. Убедитесь сами, — он повернулся, поднял руку и сделал знак приблизиться двум высоким молодым людям, сопровождавшим его. — Вильгельм, Ричард, поприветствуйте свою прекрасную мать.

Изабель была сражена настолько, что вскрикнула. Она пыталась совладать с собой, а ее глаза наполнились слезами, когда Вилли подошел к ней, чтобы выразить свое почтение. Разболтанный подросток куда-то исчез, а на его месте стоял молодой мужчина с темно-каштановыми вьющимися волосами и чисто выбритым подбородком. Хотя он и не был еще посвящен в рыцари, но в полной мере обладал достоинством того, кому разрешено носить меч. Ричард, поскольку был младше, не производил такого впечатления, но при виде его, широкоплечего, мускулистого, меднобородого, она почувствовала такую гордость и тоску, что какое-то время не могла говорить.

Когда-то открытое выражение лица Вилли теперь было затаенным и настороженным, даже когда он улыбался. Ричард улыбнулся ей знакомой, родной улыбкой, но даже под его глазами залегли тени, которых она раньше никогда не видела. Господь Всемогущий, что с ними произошло? Зная, что Иоанн наблюдает за ними и впитывает ее грусть, огорчение и тревогу, она собралась с силами, выступила вперед и поцеловала сыновей. Официально, сдержанно, а потом велела им подняться. Ричард, понимая ее чувства, пошел обнять своих братьев и сестер, включая двоих младенцев, появившихся за время их с братом «заложничества».

— Ей к лицу такой цвет волос, — сказал он, глядя на свою крошечную ревущую сестренку, и пробежался рукой по собственной взъерошенной шевелюре.

Изабель напряженно рассмеялась:

— Это говорит кровь твоего дедушки де Клера.

— Еще одна причина для гордости. Он ведь никогда не сдавался, невзирая ни на какие обстоятельства. А поскольку наш отец обладает теми же качествами, нам вдвойне повезло.

Изабель опустила взгляд.

— Ох, дети мои, — прошептала она. Это было одной их самых трудных вещей в жизни, которые ей приходилось делать, но она выпрямилась, вздернула подбородок и продолжила вести себя с человеком, которого ненавидела, как гостеприимная хозяйка.

— И что же ты на самом деле думаешь о жизни при дворе? — спросила Изабель Вилли тем же вечером, когда они оказались в своих покоях. Иоанн со свитой направился в отведенные для них комнаты. Пир в зале закончился, хотя кое-кто из неисправимых чревоугодников остался, подъедая остатки и налегая на засахаренные фрукты. Вильгельм был поглощен разговором с Жаном Дэрли и другими своими людьми, согласившимися быть заложниками его добрых намерений. Ричард играл с Гилбертом в шахматы и явно проигрывал, а Изабель снимала мерки с Вилли, чтобы сшить ему новую одежду. Они должны были провести в Килкенни два дня, и, если она со своими женщинами поторопится, молодые люди смогут взять с собой новые рубашки и штаны.

Вилли огляделся вокруг, чтобы убедиться, что их никто не слышит. И Изабель, наблюдая за ним, поморщилась. Подозрительность и осторожность не были его природными качествами. Ему пришлось этому научиться.

— Я заставил себя ужиться с этим, — сказал он, пожав плечами.

— А король? Каков он в обычной жизни?

Вилли помедлили с ответом. Снимая с него мерки от шеи до талии, Изабель почувствовала, как он напрягся.

— Он может быть добрым и щедрым, — осторожно ответил он, — и у него такое чувство юмора, что ты иногда не можешь удержаться от смеха, хотя и знаешь, что стоило бы. Он любит своих детей…

Изабель закатила глаза.

— Нет, правда, мама. Он любит и обоих, рожденных королевой, и незаконнорожденных. И еще он любит своего брата, графа Солсберийского. Но его настроение меняется слишком часто, и он никому не доверяет. Он хочет, чтобы его любили, и многое делает, чтобы заслужить любовь окружающих, но при этом все время наблюдает за ними.

Она встала к нему лицом и поймала выражение невыразимой тоски на его лице, которое он не успел скрыть.

— Он окружает себя наемниками, которые выполнят все, что он ни прикажет, и будут соглашаться с ним, что бы он ни сказал, — добавил Вилли, опуская глаза.

В голосе Изабель послышалось беспокойство:

— Он не причинил вреда тебе или Ричарду?

Вилли покачал головой.

— Он бы не осмелился. Известность и имя нашего отца защищают нас. А еще графы Норфолкский и Солсберийский пекутся о нашем благополучии, — Вилли по ее просьбе выпрямил руку, чтобы она могла измерить ее длину от подмышки до запястья. — Он испытывает моего отца. Он проверяет людей на прочность, пока они не сломаются, а когда это происходит, говорит, что он с самого начала знал, что так будет. И что люди лживы и на них нельзя полагаться.

Изабель задумалась о том, что было бы, если бы она заставила Вильгельма доказывать ей свою верность, которую он вместо этого отдавал королю, но потом отбросила эту мысль, как отодвинула бы от себя блюдо с чем-то несъедобным.

— Иоанн не остановится, пока Мод де Броз не запросит пощады, — сказал Вилли, как будто подслушав ее мысли. — Я иногда несу службу по ночам, как и Ричард, поэтому мы порой слышим вещи, которые нам слышать совсем не надо бы.

Сморщившись, он оглядел комнату и остановился взглядом на тихо разговаривавших мужчинах.

— Я надеюсь, мой отец еще долго проживет. Помоги мне Господь, мама, потому что я не смогу принести присягу такому человеку.

При этих словахпо спине Изабель пробежал холодок. Представить себе мир без Вильгельма… представить себе двадцатилетнего молодого человека, вынужденного нести ответственность за целое графство? Эта мысль приводила ее в ужас. Вилли, может, и станет рыцарем совсем скоро, он, может быть, уже почти взрослый мужчина, но у него нет настоящего опыта взрослой жизни, не считая интриг при дворе, а они, насколько она могла судить, уже однажды сбили его с толку. У него не было хватки Вильгельма и его умения видеть главное… пока не было.

— Помоги нам всем Господь, — отрезала она и прикусила губу. В это время Ричард проиграл Гилберту партию в шахматы и, рыча и веселясь одновременно, направился к ней для снятия мерок.

Глава 30

Каррикфергусский замок, Антрим, июль 1210 года


Каррикфергус, великая твердыня де Лейси, неколебимый символ власти норманнов, стоял на мысе, выдававшемся в Ирландское море, с трех сторон защищаемый водами Белфастского залива.

Закат пятнал небо каплями крови и сполохами пламени, когда огромная армия Иоанна приблизилась к замку со стороны суши и начала разбивать лагерь. Вильгельм спешился и передал поводья своему конюху. Стоял жаркий день — конь и наездник тяжело дышали. Вильгельм вытер лоб рукавом и с благодарностью принял чашу, поднесенную ему оруженосцем. Неподалеку в лагерь на телегах с осадными машинами въезжали войска. Повсюду, как грибы по осени вырастали шатры всех форм и расцветок. У Вильгельма дрогнули губы в улыбке, когда он увидел, как лучник-валлиец втыкает в землю перед собственной скромной полотняной палаткой знамя в виде штанов на метле. Педанты вроде графа Винчестерского пришли бы в ярость, увидев, как простолюдин посмеивается над знатью, но Вильгельма это позабавило. А может, грубый юмор помогал ему сбежать от собственных мыслей. Ему не хотелось быть здесь, но для того чтобы оградить собственную семью и земли от опасности, он, по крайней мере, должен был пройти через эти приготовления. К рассвету осадные машины будут собраны. На рассвете герольды подъедут к крепости и потребуют всех, кто в ней находится, сдаться, включая Хью де Лейси и его свояка де Броза. Он не хотел об этом думать.

Королевский шатер, алый с золотом, был роскошен. Вильгельм надеялся, что его сегодня не пригласят на ужин, но понимал, что это крайней маловероятно. Он был старшим военачальником Иоанна, и тому потребуются его советы относительно того, как бы им взять Каррикфергус побыстрее. Расколи орех, вынь ядрышко. Вильгельм проглотил вино и повернулся к зеленому с желтым полотнищу своего шатра. Он не знал, какой стяг лучше вывесить снаружи. Возможно, алого льва Маршалов наизнанку, слепо уставившегося в никуда.

Как он и ожидал, Иоанн на закате послал к нему паренька, чтобы пригласить за королевский стол. Вильгельм хотел было отослать посыльного обратно, сказавшись больным, но понял, что Иоанн сразу разгадает его хитрость. Чтобы отказаться от приглашения короля, Вильгельм должен был бы оказаться на смертном одре. Он с мрачным видом переоделся в чистую рубашку, застегнул позолоченный пояс графа Пемброукского и отправился выполнять свой долг.

Иоанн был в благодушном и приподнятом настроении. До сих пор норманнские лорды бежали от него или склонялись перед ним, и Иоанн, как всегда, как только у него появлялась такая возможность, любил воспользоваться кнутом, а не пряником.

— Ох, они сегодня потрясутся от страха, — произнес он с блестящими глазами. — А к тому времени, когда я с ними расправлюсь, у них даже собственных сапог не останется. Я хочу, чтобы стенобитные машины были установлены еще до рассвета и чтобы лучники были наготове.

— Сир, возможно, они согласятся на переговоры, — сказал Болдвин де Бетюн, возглавлявший отряды фламандцев и рыцарей Омаля. — В конце концов, брат де Лейси сдался вам.

Иоанн пожал плечами.

— Возможно, но Хью де Лейси упрямее своего брата, и к тому же он сам решил пригреть эту гадюку и ее детей, — он метнул недовольный взгляд в сторону Вильгельма, желая показать, что он еще не забыл, как Вильгельм тоже помог де Брозам. Его взгляд говорил: «Ты уцелел, но только по воле Господней!» — Он так легко не сдастся, но тем большее удовольствие доставит мне его поражение.

— И все же, — подхватил Вильгельм, — было бы хорошо, если бы вы смогли захватить крепость без крупных разрушений. Если бы вы с де Лейси пришли к соглашению…

— Не учи меня, как мне поступать с моими врагами, Маршал! — огрызнулся Иоанн. Его глаза угрожающе сузились. — Да, ты здесь для того, чтобы давать мне советы, но я готов слушать твои потоки мудрости только тогда, когда я тебя об этом попрошу. Я видел, каким образом ты «приходишь к соглашению» с людьми, включая Филиппа Французского. Я поставлю Хью де Лейси и де Брозов на колени, даже если мне придется эту крепость по камню разобрать. Ты их поддерживал, Маршал. Я и тебя мог бы поставить на колени. Подумай об этом.

Вильгельм проглотил эти слова, хотя они и были похожи на пощечину. С ним уже несколько раз обращались так, и у него начал вырабатываться иммунитет. Даже Вилли, который сегодня прислуживал за столом, умудрился сохранить безразличное выражение лица.

— Ах, оставь меня, — Иоанн нетерпеливо махнул рукой, отпуская его. — Ты все равно не скажешь ничего, что я хотел бы услышать, и твое присутствие меня только раздражает. Чтобы с первыми лучами солнца стоял у крепостных стен.

Вильгельм поднялся, поклонился и вышел. Все его движения выражали скорее решимость и властность, чем сожаление, что его отослали. Снаружи Вильгельм выдохнул, а потом полной грудью вдохнул свежий, пахнущий травой воздух. Это пройдет, сказал он себе. Ему нужно только пережить это и продолжать вести свой корабль по сужающемуся ущелью между скал. С той стороны будет свет. Нужно лишь верить в это.

Утром из-за стен Каррикфергуса так и не поступило никакого ответа. Герольды не выехали им навстречу, чтобы поприветствовать их или провести переговоры. Стены хранили свои тайны и оставались крепко запертыми и безмолвными. Иоанн приказал отрядам, обслуживающим стенобитные машины, начинать свою разрушительную работу, а остальным войскам ставить осадные лестницы и выстраиваться со щитами из ивовых прутьев, чтобы обеспечить прикрытие лучникам. Вильгельм смотрел, как поднимают осадные лестницы. Он опустил плечи, чтобы облегчить вес тяжелых лат.

— Больше я не буду пытать на них счастья, — обратился он к Жану Дэрли. — Времена не те.

Жан скривился в сухой усмешке:

— Упаси меня Бог назвать вас лжецом, милорд, но я вам не верю.

Вильгельм рассмеялся и похлопал рыцаря по плечу.

— Немного лести никогда не помешает, да? — спросил он. — Но я говорю правду, — он посерьезнел и вгляделся в стены замка. — Он действительно намерен их захватить, Жан, и у меня сердце уходит в пятки, когда я думаю, каков может быть исход.

— У меня тоже, милорд, но мы должны делать, что можем.

— А должны ли?

Жан кивнул:

— Да, обязаны.

У Вильгельма напряглись веки.

— Обязаны, — унылым голосом произнес он. — Теперь это пустые слова, Жан.

Крики и топот копыт заставили его обернуться, и он увидел ирландских воинов, въезжающих в лагерь. Они, как обычно, ехали на неоседланных лошадях, управляя ими с помощью уздечек — веревок.

К Вильгельму и Жану подошел невысокий невзрачный человек. Его одежда еще годилась, но была заношенной и в заплатах, а потертая кожаная дорожная сумка явно видала лучшие времена. Люди, наверное, смотрели на него, а потом начинали смотреть сквозь него.

— Вы должны бы преклонить колени, милорд, — сказал он.

— И почему же мне стоило бы это сделать, Фиргал? — обратился Вильгельм к своему лучшему шпиону. Этот человек просил за свою работу целое состояние, но сведения, которые он приносил, обычно стоили дороже золота.

Фиргал потер свой острый нос указательным пальцем.

— Катал Кробдерг О Конхобар, король Коннота, прибыл, чтобы поприветствовать нашего короля и предложить помощь, — он огляделся вокруг и, впечатленный зрелищем, покачал головой. — Это, безусловно, славное войско. Хотя все понапрасну.

Взгляд Вильгельма сделался острее.

— Что ты хочешь этим сказать?

Фиргал взялся за пряжку своего пояса.

— Вы осадили пустую скорлупу, милорд. Хью де Лейси и его свояка де Броза здесь нет. Три дня назад они отбыли по морю в Мэн или Шотландию, — он рассматривал осадные сооружения. — Они вам не понадобятся, разве что забавы ради. Гарнизон сдастся после первого же удара. Сокровище уплыло из ваших рук.

Вильгельм снова уставился на стены крепости. У Иоанна пена пойдет изо рта, когда он узнает, что добыче снова удалось спастись. Неважно, насколько легко можно было расколоть орех. Это было бессмысленно, если в нем не было ядрышка. Следующие несколько часов будут тяжелыми, но сам Вильгельм был рад, что де Брозам удалось покинуть это место до прихода армии Иоанна. Что бы ни случилось дальше, это произойдет не в Ирландии, не у его порога, и, хотя ему не все пока было ясно, но туман над его головой явно рассеивался.


Облокотившись на подоконник в полукруглой комнате Дублинского замка, Вильгельм принял чашу с вином из рук своего оруженосца и с некоторой иронией произнес тост, обращаясь к Болдвину де Бетону.

— За мир. Пусть он продлится дольше одного дня.

Болдвин откинулся назад.

— Аминь, — заключил он.

Вокруг них в комнате суетились слуги, выносившие королевскую мебель во двор. Королевскую кровать разобрали, и люди выносили ее части, как будто готовились к какому-то чудному пасхальному крестному ходу. Флоренс, старшая королевская прачка, пыхтя, проковыляла мимо с полной корзиной белья. Ее щеки блестели, как красные яблоки, а бедра покачивались в такт шагам. Иоанн собирался вернуться в Англию, и у придворных было дел невпроворот. Сам Иоанн в ожидании отплытия удалился в другие покои с небольшим бочонком вина и стопкой книг.

— Для него это успех, — Болдвин задумчиво глядел на Вильгельма. — Де Лейси раздавлены, теперь он может издавать в Ирландии новые хартии и получать новые доходы. Мод де Броз и ее сын у него в плену.

Он замолчал, рассматривая свою чашу.

Вильгельм взялся за кончик нитки, вытянутой из лежащей на подоконнике подушки, и взглянул на вышитого рычащего золотого льва с красными когтями. Маршал представлял себе не льва, а лицо Иоанна, которому гонец привез известие о том, что Мод де Броз и ее сына схватили в Шотландии и передали в руки его поверенных. Сейчас их везли на юг, в Виндзор. Вышитая львиная морда как будто злорадно ухмылялась. Пальцы Иоанна сладострастно впились тогда в ручки трона, как когти льва в плоть жертвы.

— Ложкой дегтя в его бочке меда является только то, что ему не удалось захватить вместе с ними самого де Броза, — задумчиво добавил Болдвин, — но он может на это надеяться, чего нельзя сказать о де Брозе, которому надеяться не на что.

Слуга пришел за подушкой и бросил в сторону Вильгельма подозрительный взгляд, как будто обвиняя его в том, что это он вытянул нитку из такой искусной вышивки.

— Я, по крайней мере, уверен, что он добровольно королю не сдастся.

Вильгельм поднялся на ноги. Де Броз до сих пор клялся и божился в посланиях королю, что найдет деньги, чтобы оплатить долг, но все понимали, что он этого не сделает. Его долги казне составляли сумму, превышающую годовой доход всей Англии.

— Что же он тогда предпримет?

Вильгельм пожал плечами:

— А что бы ты сделал на его месте?

Уголки губ Болдвина поползли вниз:

— Направился бы во Францию, продал бы свой меч, рассказал бы все, что мне известно.

— Точно. А потом французы набросятся на нас, точно гнев Господень, не говоря уже о реакции Папы.

Болдвин уныло взглянул на него.

— Ничего удивительного, что ты предпочел остаться в Ирландии с женой, чтобы спокойно растить детей. Здесь у короля дел не осталось, так что вернется он не скоро.

Вильгельм воспринял замечание Болдвина со скептической гримасой:

— Я буду наслаждаться миром столько, сколько возможно. И буду молиться, чтобы он продлился как можно дольше. Мой капеллан говорит, что чудеса все еще иногда случаются.


Уголок конюшни в Мальборо стал ареной петушиного боя. Радужный петух младшего командира сражался с потрепанным, но непобежденным черным горлопаном повара, названным Ролло в честь герцога Нормандского. Вилли, имея возможность потратить лишний пенс, как ему вздумается, поставил на дерзкого Ролло, решив, что хитрость и желание жить могут быть не слабее заносчивости и надменности соперника.

Бой был яростным: выдранные перья разлетелись по всему двору и пятна крови, похожие на пыльные драгоценные камни, усыпали землю. Повар унес радужного петуха, отрубил ему голову, ощипал и бросил в котел вариться. Черный горлопан с выдранными перьями, окровавленный, но победивший, отдыхал в углу кухни на подушке, набитой перьями предыдущих жертв, один его глаз был ясным, как капля дождя, а другой пустым, невидящим, молочно-белым опалом.

Позвякивая своим выигрышем, Вилли искал Ричарда и нашел его лежащим на койке в их комнате, которую они делили с другими оруженосцами. Он лежал на спине, подложив руки под голову и уставившись в потолок. Вилли редко видел своего бодрого, энергичного брата в таком созерцательном настроении, но решил, что он просто отдыхает, перед тем как вернуться к бурлящей жизни.

— Вот, — он кинул кошелек с деньгами на широкую грудь Ричарда. — Старина Ролло снова победил, а шантеклер отправился в суп. Возьми себе половину.

Ричард равнодушно взял кошелек, даже не взглянув на его содержимое.

— Что случилось?

Ричард перевернулся на живот и положил деньги на подушку.

— Мод де Броз и ее сын мертвы, — сказал он.

Вилли уставился на него:

— Что? Откуда ты знаешь?

— Я слышал, как король говорил с гонцом из Виндзора… Ты же знаешь, что Иоанн бросил их там в подземелье…

Вилли судорожно сглотнул.

— Да, знаю, — ответил он.

— Ну, в общем, он заморил их голодом. Гонец… сказал королю, что сын умер первым и… что у него на руке были следы укусов, там, где она… она… — Ричард подавил рвотный позыв. — Я тогда даже отодвинулся от занавески: не хотел, чтобы меня поймали за подслушиванием. Мне бы это ничего хорошего не принесло.

— Вот мерзость, — пробормотал Вилли, переполнившись отвращением. — Иоанн мерзок. Надеюсь, лорды поднимут против него восстание из-за этого.

— Я тебе еще не все рассказал.

— Я думал, ты отодвинулся? — глаза Вилли расширились от страха. — Это же не о Жане и не о Джордане, правда? Он же не заморил и их голодом, нет? Господи Боже!

Ричард покачал головой.

— Нет, — быстро ответил он. — Не то. Это не имеет никакого отношения к нашим людям. Я это слышал от прачки, а она это слышала, когда забирала грязное постельное белье короля. Вильгельм де Броз нашел прибежище во Франции и рассказал французам все, что знал о смерти принца Артура. Он сказал, что Иоанн напился, впал в ярость и убил Артура.

Напряженность Вилли спала.

— Ну, это старые сплетни, — сказал он, фыркнув; ему хотелось выглядеть мужественным и бесстрашным. — Об этом говорили еще до того, как мы стали заложниками.

Взяв кошелек с подушки брата он высыпал деньги и принялся делить их.

— Да, но де Броз никогда раньше открыто об этом не говорил. Если он рассказал Филипу все подробности, какие мог знать только свидетель, это дает Филипу право отвоевать у Иоанна Англию.

Вилли поднял голову от монет, перестал считать, и в его глазах зажглась искорка интереса.

— И, ты думаешь, это произойдет?

— Не знаю, может быть, — пожал плечами Ричард. — Если он придет, наш отец обязан будет последовать приказу короля и выступить против него. Ты же его знаешь, он до последнего будет верен своей клятве, что бы ни случилось.

Вилли поморщился:

— Будем надеяться, что он сможет быть ей верен, оставаясь в Ирландии.

— Скорее можно будет сварить одного из чирков святого Кольмана, — сказал Ричард, имея в виду ирландскую легенду о священных птицах, которые, если их убить и бросить в котел, всегда будут оставаться сырыми, сколько бы их ни варили. Он сгреб свою половину монет и, зажав их в кулаке, встал с постели и подошел к двери.

— Куда ты? — спросил Вилли.

— Хочу отдать это на пожертвования, чтобы помолились за душу Мод и ее сына, — ответил Ричард. Его лицо выражало жалость и недовольство. — По крайней мере, у какого-нибудь нищего будет еда, которой она была лишена.

Глава 31

Пемброук. Южный Уэльс, весна 1213 года


Вильгельм собирался объездить нового боевого коня, симпатичного четырехлетка с печеночно-каштановой шкурой, такой темной, что она блестела, как отполированный черный янтарь.

Изабель смотрела, как он кормит коня хлебной коркой с руки, потом крепко берется за поводья, ставит ногу в стремя и запрыгивает в седло. Стояла прекрасная сухая погода, и, похоже, старые раны больше не беспокоили его, как в зимние холода. Он, как всегда, выглядел так, будто они с лошадью были одним целым. Она пыталась не волноваться или, по крайней мере, не выдавать своего волнения. Он бы не сказал ей спасибо за опеку, когда он сам в отличной форме, чтоб справиться с ретивым молодым скакуном. Гилберт с Вальтером играли в оруженосцев своего отца. Гилберт держал копье Вильгельма, а Вальтер его шлем и новый щит, краска на котором была нетронутой, сверкающей, без единой царапинки или вмятинки.

Изабель вернулась в Англию впервые за шесть лет, хотя Вильгельм время от времени наведывался туда без нее по делам, касающимся управления графством, и по приказу короля. Будь на то ее воля, Изабель осталась бы в Килкенни управлять Ленстером и вести хозяйство. Ей казалось, что Вильгельму это нравилось. Впервые в жизни он мог оставаться дома и не скучать по детям, которые из младенцев стремительно превращались в подростков, и все без него. Но она чувствовала, что, несмотря на всю прелесть их жизни, несмотря на то что в Ленстере закладывались и росли новые города, развивалась торговля и множилось их богатство, в Вильгельме сидела какая-то неудовлетворенность. Воин в нем молчал, но только и ждал своего часа, чтобы заговорить снова.

Однако возвращение в Англию означало, что она сможет повидать Махельт и своих внуков, которых еще никогда не видела. У Махельт и Хью был трехлетний сын Роджер, родившийся в Рождество, а в Михайлов день Махельт родила еще одного мальчика, которого назвали в честь его отца. Изабель мечтала увидеть их обоих, как и свою дочь. Разлука была слишком долгой.

Теперь ирландский гарнизон, состоявший из пятисот рыцарей и еще некоторого числа воинов под командованием Иоанна де Грея, епископа Норвичского и юстициария Ирландии, размещался во внешнем дворе Пемброукского замка. Все они прибыли сюда по приказу короля.

Вильгельм взял копье из рук Гилберта и, чуть пришпорив коня, поскакал, наклонившись в седле, к столбу с мишенью. Он с силой ударил в самый центр щита, отчего столб закачался, а мешок с песком на другом его конце, запрыгал вверх-вниз, но Вильгельм уже объезжал мишень с другой стороны и готовился нанести новый удар.

Де Грей присоединился к Изабель, чтобы понаблюдать за этим.

— Говорят, на вашего мужа стоило посмотреть во времена, когда он принимал участие в турнирах, и я охотно этому верю, миледи.

— На него и сейчас стоит смотреть, — с гордостью произнесла Изабель. Несмотря на то что время от времени у них возникали конфликты, Изабель нравился де Грей. В отличие от большинства церковников, он уютно ощущал себя в обществе женщин, похоже, ему даже это нравилось. Он был прямолинейным, вежливым и образованным — они с Вильгельмом могли иметь дело с таким человеком. Ее улыбка померкла.

— Ему теперь потребуется вся его отвага и удача, если я правильно понимаю ситуацию, сложившуюся в Англии и в Уэльсе.

Завтра Вильгельм должен был отправиться из Пемброука в Дувр, и Изабель не знала, когда увидит его снова, если им вообще будет суждено свидеться. Французы объявили отлученному от церкви королю войну, и их армия на побережье Нормандии ждала момента, чтобы нанести удар.

Де Грей скрестил руки за спиной.

— Я надеюсь, графиня, что эти войска понадобятся нам только для демонстрации силы. Если король заключит мир с Папой, французы, выступив против нас, навлекут на себя гнев Рима и лишатся его поддержки.

— Я молюсь, чтобы вы оказались правы, — искренне выдохнула Изабель. Трения с Римом продолжались столько же, сколько они с Вильгельмом прожили в Ирландии, и, как приближающийся шторм, продолжали нарастать; сейчас уже казалось, что этот шторм неизбежно обрушится на них шквалом и разрушит все вокруг.

Вильгельм медленным шагом подъехал к ней, наклонился и, подхватив пятилетнего Ансельма, усадил его на спину коня. Мальчик совершенно не боялся лошадей и уже хорошо умел ездить на своем пегом пони. Поскольку он был пятым сыном, у него было мало шансов получить в наследство какие-нибудь земли, поэтому в семье было принято решение, что он пойдет по стопам Вильгельма и будет самостоятельно строить свою судьбу — с конем и копьем.

Изабель смотрела, как отец с сыном верхом объезжали двор, и старалась отогнать свои страхи. Они могли бы так наслаждаться мирной жизнью, тишиной, покоем, могли бы наблюдать закат… Она в очередной раз тихо прокляла Иоанна. Единственным благом во всем этом было то, что заложники, которых он держал у себя, возможно, будут наконец освобождены.


— Это, пожалуй, один из лучших скакунов из тех, на которых мне доводилось ездить, — оживленно рассказывал он ей тем же вечером в их покоях. — Он поворачивает, стоит лишь самую малость потянуть за поводья, мне почти не приходится к ним прикасаться или пользоваться шпорами.

Он ослабил пояс и опустил его на бедра. Изабель горько рассмеялась.

— Ты как молодой рыцарь со своим первым боевым конем, — сказала она.

Он хохотнул.

— Никто лучше коня не может заставить мужчину почувствовать себя снова молодым и крепким… Хотя это не совсем верно. Мне на ум приходит кое-кто еще… — он бросил в ее сторону дразнящий взгляд, на что она ответила косым взглядом из-под ресниц.

— Что ж, милорд, в таком случае вам повезло, что в вашем распоряжении и конь, и женщина, причем до отъезда, — она обхватила его шею руками и поцеловала его. Этот жест был полон любви и слегка окрашен желанием, хотя все могло перемениться. Их физической близости больше не был свойственен жар первых дней, но все же моменты, когда они оба пылали от страсти, бывали. Близость продолжала согревать и освещала их брак. Как и во всем, что он делал, Вильгельм по-прежнему был на высоте.

Мягко вздохнув, она отстранилась от него.

— Так как, споры с Папой будут разрешены, или французы вторгнутся на нашу территорию?

Он хмыкнул в ответ:

— Даже если споры разрешатся, мы все равно можем встать лицом к лицу с угрозой вторжения. Филипп уже давно положил глаз на Англию и не допустит, чтобы какая-то мелочь, вроде осуждения Папы, остановила его. Я думаю, что его вообще вряд ли что-либо остановит, если только он не падет, сраженный копьем в первой же битве.

Изабель вздрогнула при этих словах.

— Но если Иоанн подчинится Папе…

— А он именно так и поступит, — перебил ее Вильгельм. — Он не может одновременно воевать с Церковью, с французами и со своими лордами. Если он склонится перед Римом, он вырвет папскую карающую дубинку прямо из рук Филиппа.

— То есть сейчас он отлучен от Церкви, а в следующее мгновение он уже в числе праведников? — спросила Изабель презрительно.

— Именно, — Вильгельм подошел к окну и выглянул наружу. Гилберт с Вальтером отрабатывали удары мечом на площадке для сражений вместе с сыновьями некоторых из его рыцарей. Он развеселился, увидев рядом с ними Ансельма, который, размахивая своим деревянным мечом и выкрикивая какие-то обидные прозвища, мешался у них под ногами.

Изабель подошла к нему, обхватила его рукой за талию и запустила пальцы под его золоченый пояс. Глядя на играющих детей, она старалась не думать об уэльских заложниках, которых Иоанн повесил в Ноттингеме в прошлом году. Среди них был один маленький мальчик, почти того же возраста, что и Ансельм. Когда она услышала об этом, у нее кровь застыла в жилах. В то время Жан был заложником в Ноттингеме, и она гадала, не заставили ли его смотреть на казнь. Валлийцы сами нарушили мирное соглашение и восстали против Иоанна, и он имел полное право жестоко расправиться с заложниками. Пусть так, но вешать маленьких детей — это уже вне всякого разумения. Неудивительно, что матери неохотно отдавали ему своих сыновей. Если бы он потребовал у них с Вильгельмом Ансельма, она бы отказала. Довольно уже. Расстроившись из-за этих мыслей, она потерлась щекой о плечо Вильгельма.

— Поскольку ты исполнил его приказ и созвал для него войска, может быть, он отпустит наших заложников? — сказала она.

— Надеюсь, что так и будет, хотя… — он рассмеялся, увидев, как Ансельм заставил Вальтера подпрыгнуть, сделав ему подсечку своим игрушечным мечом. Вальтер не стал мешкать и в ответ сбил его с ног. Ансельм поднялся, собрался разреветься, но передумал и набросился на брата с еще большей решимостью, правда, лишь для того, чтобы снова быть сбитым с ног.

— Хотя что? — ее тон стал более резким.

Он посерьезнел:

— Хотя Ричарду уже двадцать один, и он может взять на себя управление нормандскими землями.

— Да, он уже достиг подходящего возраста, — сказала она. — Но готов ли он к этому?

— Для его собственного блага ему стоит быть к этому готовым. Если он будет находиться во Франции и служить французскому королю, он станет недосягаем для Иоанна. А никто из нашей семьи там не появлялся с тех пор, как мы уехали из Нормандии.

Изабель понимала, что в его словах есть здравый смысл, но слышать это ей было больно. Она хотела, чтобы ее сын вернулся назад, а не уехал куда-то еще дальше.

— Да, — храбро выпалила она, — для него это лучше всего. Мне просто хотелось…

Она покачала головой.

Появилась няня Ансельма и утащила его с площадки, отругав других мальчишек; по их лицам было видно, что они еле сдерживали нетерпение и возмущение.

— Это не слишком далеко от Кавершама и Хамстеда, — тихо произнес Вильгельм. — Это не значит, что мы расстанемся навеки.

— Нет, — согласилась Изабель. Правда, ее голос был слишком уж равнодушным, потому что она вдруг поняла, что попрощалась со своими старшими сыновьями навсегда уже много лет назад, когда отправляла их ко двору.

— И когда Вилли будет свободен, нужно будет организовать свадьбу, — выражение его лица сделалось задумчивым, как будто он вспоминал о чем-то хорошем. — Очень жаль, что Болдвина не будет с нами, чтобы отпраздновать это торжество.

Изабель сжала его руку и поцеловала его. Вильгельма глубоко тронула внезапная смерть от удара друга его молодости и товарища рыцарских дней. Он мало что сказал, когда пришли вести об этом, но его долгое молчание и стремление уединяться, объезжая коня, лучше слов говорили о тяжести его горя. Изабель никогда особенно не любила Болдвина, но понимала, насколько важны для Вильгельма связывающие их отношения. Они были друзьями на поле боя, в походах и при дворе, каждый был готов в любую минуту подставить другому плечо, оба знали, что могут доверить друг другу свою жизнь, а теперь один из них был в могиле, оставив после себя единственную дочь, которой было шестнадцать лет и которая была обручена с их наследником.


Стоя на крепостном валу в Дувре, Вильгельм ощущал свежий утренний бриз, радуясь тому, что после духоты палаты советов, из которой он недавно вышел, хлопая глазами, как разбуженная днем сова, можно вдыхать чистый воздух.

Он смотрел на голубую сверкающую поверхность Узкого моря и представлял, как на ней появляются черные точки французских военных кораблей. Войска, созванные со всей Англии, стояли лагерем у стен замка и размещались в городе. Палатки всевозможных форм и размеров втискивались везде, где только могли поместиться. На вершинах скал установили маяки, которые должны были немедленно сообщить об угрозе вторжения. Местные жители приготовились уйти с насиженных мест, если победят французы. Они сняли с крюков ветчину, вялившуюся в каминах, и отоптали свиней и скот подальше, в лесистые южные районы страны.

Вчера поздно вечером сразу после переговоров с королем Филиппом пересек море и прибыл в лагерь Пандульф, папский легат. На совете он сообщил, что французская армия полностью готова к нанесению удара. И ветер попутный. У Иоанна осталась последняя возможность уладить споры с Папой по поводу архиепископа Кентерберийского. Король может принять выбор Папы, Стефана Лэнгтона, или французская армия при полной поддержке со стороны Папы ринется в бой за Англию. Разговор затянулся далеко за полночь, свечи догорели до конца, у заседавших в совете покраснели и заслезились глаза. И, наконец, уже утром было принято окончательное решение.

Вильгельм взглянул на палатки, принадлежавшие его ирландским и уэльским подданным, созванным сюда: здесь собрались простые солдаты из Ленстера, всем видам оружия предпочитавшие топор, лучники из Южного Уэльса, крепкий отряд воинов с границы, рыцари, служившие в его войсках. Это были сильные люди, способные постоять за свою землю, и он бы встал с ними рядом, если бы дошло до битвы. Вильгельм почувствовал укол сожаления и улыбнулся. Он напоминал старого боевого коня, которого кормили овсом, и теперь он стоял, роя копытом землю у двери конюшни, потому что заслышал вдали бряцание оружия.

— Ну что, французы идут? — спросил Вилли, присоединяясь к нему. Иоанн отпустил его, и теперь он ждал вместе с людьми Вильгельма. Ричард пока оставался на службе у короля, хотя официально больше не был заложником.

Вильгельм отрицательно покачал головой:

— Надеюсь, что нет. Иоанн согласился признать Стефана Лэнгтона архиепископом Кентерберийским, платить Папе тысячу марок в год и выплатить Церкви требуемые деньги. Рим почти установил в Англии свое господство. Если французы нападут, монета упадет к ним обратной стороной, и тогда они станут отлученными от церкви, а не мы.

Вилли смотрел на отца.

— Ты хочешь сказать, что ему удалось соскочить с крючка?

— Да, с помощью его советников, — ответил Вильгельм, бросив в сторону Вилли предостерегающий взгляд. — Мы все сказали свое слово: Ворвик, Дерби, Суррей… я. Мы сказали ему, что он не может воевать одновременно со своими лордами, с Францией и с Папой; если он хочет выжить, ему нужно убрать одну из фигур с доски, и Рим подходит как нельзя лучше.

Вилли выглядел недовольным.

— Это хорошо, что нам теперь не придется сражаться с французами, но… но кто теперь остановит Иоанна? — спросил он. — Если у него теперь есть поддержка Папы, он по всем нам проедется. Он не должен быть королем. Он продает вдов на торгах, он унижает наследниц, он заставляет других платить за его прихоти… бросает жен и сыновей своих вассалов в подземелья и оставляет подыхать там от голода, он…

— Говори тише, — перебил его Вильгельм, — ты что, при дворе ничему не научился?

— Ха! Более чем достаточно!

— Мы стараемся, чтобы он стал настоящим королем. Если мы восстанем против него, это будет против воли Божией и против нашей чести. Он будет вынужден признать Стефана Лэнгтона архиепископом, и это на какое-то время охладит его пыл.

Вилли сжал челюсти.

— Все равно французы могут прийти, — упрямо сказал он. — Филипп не для того созывал всю свою армию в Нормандию, чтобы сейчас ее просто распустить.

Вильгельм вздрогнул.

— Если они придут, они будут прокляты. Как только легат примет у короля клятву, он отправится к Филиппу, чтобы предупредить французского короля о том, какой опасности он подвергается.

Он оглянулся: из папской палатки вышел Иоанн. Он разговаривал с легатом. Лицо Пандульфа с мягкими, округлыми чертами выражало самодовольство. Его губы были слегка сжаты в уголках, как будто его рот был кошельком, полным удивительных секретов. Иоанн надел одну из своих корон, прекрасную, украшенную жемчугом, рубинами и золотым орнаментом в виде трилистника. Его лицо было хитрым и довольным, он так обычно выглядел, когда встречался со своей любимой шлюхой. Он расплывался в улыбке, глядя на легата, а тот, в свою очередь, вел себя по отношению к Иоанну так, словно проявил редкостное великодушие.

Иоанн повернулся, встал перед Пандульфом на колени и протянул к нему сложенные руки. Пандульф взял его руки в свои, наклонился и поцеловал его в знак того, что отпускает его с миром, так, как обращается господин к вассалу. По толпе наблюдавших за этим лордов пробежал гул облегчения, подобный тому, когда ослабляют наконец долго стягивавший живот пояс. Однако были и те, кто смотрел на происходящее со злостью и тревогой. Не все хотели такого исхода.

Вилли глядел на это, пока мог, а потом, развернувшись и задев отца плечом, ушел.


Некоторое время спустя Вилли стоял на вершине высокой скалы за замком, смотрел на море, пенившееся у берега далеко внизу, и размышлял о случившемся. Он знал, что должен быть рад тому, что французы не нападут, но в душе у него бушевали другие чувства.

Ветер почти сбивал его с ног. Вилли подумывал о том, чтобы подойти ближе к краю. Но по склону со стороны замка карабкалась какая-то фигура, и Вилли поморщился, когда понял, что это Жан Дэрли.

Жан, тяжело дыша, какое-то время молчал, стоя с ним рядом, держась одной рукой за бок.

— Это он тебя послал? — требовательно спросил Вилли.

Жан отрицательно покачал головой:

— Если бы он знал, что я здесь, он бы напустился на меня. Может, он был бы прав, но я хочу кое-что вам сказать, а займет это немного времени.

Вилли смял носком сапога головку розового клевера.

— Тогда говори, и покончим с этим. Ты все равно не сможешь меня ни в чем переубедить.

Жан взглянул на море.

— Я знаю вашего отца с тех пор, как он взял меня к себе на службу подростком и сделал рыцарем. Он стал мне как отец. Я очень его люблю, и именно поэтому я принимаю то, что он поклялся в верности Иоанну. Пока не отлетел его последний вздох, он сделает все, что в его силах, чтобы удержать его на троне. Его ничто не остановит, даже его сыновья.

— Не будь так в этом уверен, — сказал Вилли с угрозой.

— Надеюсь, вы тоже его любите, — ответил Жан с тихой злостью в голосе.

У Вилли ком подступил к горлу.

— А ты всегда бьешь ниже пояса? — огрызнулся он.

— Никогда, — Жан покачал головой. — Я всегда целюсь в сердце.

Глава 32

Кавершам, Беркшир, весна 1214 года


— Что ты о ней думаешь, мама? — спросила Махельт, понизив голос, чтобы ее не было слышно за окном, перед которым они с матерью сидели, вышивая плат для алтаря Кавершамской часовни.

Изабель положила два аккуратных стежка и взглянула в окно на свою будущую невестку, кормившую коня Вилли маленькими кусочками хлеба с ладони. Алаис де Бетюн прибыла два дня назад на закате, в самый разгар бури. Девушка была очень напугана и измотана поездкой. Изабель предложила ей утешение, нежность и теплую постель. Алаис отказалась от первого, приняла последнее и проспала большую часть дня.

— Рано судить. Ты с ней ехала. У тебя было больше возможностей узнать ее получше, — Изабель взглянула на свою дочь. Махельт и Хью взяли на себя ответственность привезти Алаис из восточного Холдернесса в ее новый дом. Махельт хотела повидать своих родителей, пока они находились в менее отдаленном и более безопасном месте, чем границы Южного Уэльса, куда они должны были вскоре вернуться.

— Она очень мало рассказывает о себе, — ответила Махельт, тоже выглядывая из окна и рассматривая Алаис де Бетюн.

— Может, она стесняется?

— Я бы сказала, она сдержанная… и ей еще расти и расти.

Изабель улыбнулась. Махельт было двадцать лет. У нее было двое детей, четырехлетний Роджер и Хью, которому в Михайлов день должно было исполниться два. Конечно, сама Махельт очень повзрослела. Она больше не была той только что вышедшей замуж девочкой-невестой, которая махала им на прощание у ворот Фремлингема, когда они уезжали в Ирландию. Она была зрелой женщиной, женой и матерью, уверенной в себе и полноправной хозяйкой дома.

Махельт задумалась.

— Она мало говорила во время путешествия, но это, наверное, потому, что она нас не знает, и еще ее мать недавно умерла…

— И отец всего год назад. Ей в последнее время пришлось несладко.

Махельт разложила шитье у себя на коленях.

— Алаис сказала мне, что рада, что ее отец умер.

— Что ж, это не назовешь сдержанностью. И почему же она такое сказала о своем отце?

— Не знаю. Она упомянула об этом, когда я выразила ей свои соболезнования по поводу того, как тяжело, наверное, в такой короткий срок потерять обоих родителей. Но больше ничего из нее выудить не удалось.

— Должно быть, у нее есть для этого причины.

— Ее нелегко разговорить. О матери она вообще ничего не сказала. Не думаю, что они были очень близки.

Изабель продолжала смотреть на свою будущую невестку в печальном молчании. К девушке присоединился Вилли. На его одетой в перчатку руке сидел ястреб-тетеревятник. Когда Алаис обернулась и перевела взгляд с коня на него, Изабель показалось, что над ними засияло солнце.

Махельт хихикнула:

— Может, стоит поторопиться со свадьбой, мама. Ты же не хочешь, чтобы следующий наследник Пемброука был незаконнорожденным.

Изабель хлопнула дочь по колену.

— Стыдись, что за мысли! Я уверена, что Алаис останется девственницей до свадьбы.

— Но, может, будет немного менее невинной, чем сейчас…

— Что только к лучшему. И не говори мне, что вы с Хью легли в постель безо всякого флирта.

Махельт покраснела.

— Мы следовали твоему пожеланию подождать, пока я созрею, — ответила она. — Но это не помешало Хью ощупывать плод, чтобы понять, не созрел ли он и нельзя ли его уже надкусить, — она многозначительно взглянула на мать большими темными глазами. — Но в конце концов, я думаю, это плод его надкусил.

Изабель не удержалась от смеха: Махельт была неподражаема.

— Боюсь, ты слышала слишком много болтовни Элизабет Авенел, когда была ребенком, — сказала она.

Махельт яростно замотала головой:

— Вовсе нет. Я училась, глядя на вас с отцом. Я помню, как часто полог на постели был опущен, когда он бывал дома… — ее игривый взгляд посерьезнел. — Это было хорошо, потому что я понимала, что, если меня отдать правильному человеку, у меня может быть такая же хорошая жизнь.

— А Хью — правильный человек?

Махельт взглянула на своего младшего сына, спавшего на стеганом одеяльце; он раскидал ручки в стороны, его личико раскраснелось.

— Да, — ответила она с нежной улыбкой. — Мой отец не мог бы найти человека лучше, — ее взгляд потеплел, она развеселилась: — Вскоре после того, как мы поженились, Трипс сжевал новые парадные туфли Хью.

— О Боже мой, — улыбнулась Изабель. Ее зять был привлекательным молодым человеком, которому нравилось хорошо одеваться. Он не был пустым, надменным франтом, но знал цену красивой внешности и при каждом подходящем случае любил разыгрывать из себя павлина.

— Думаю, именно тогда я по-настоящему в него влюбилась, — сказала Махельт. — Я поняла, что мне досталось, — она снова рассмеялась. — Ох, как он ругался! Я никогда таких слов не слышала, даже от Вилли с Ричардом, когда они за спиной епископа Оссорийского решили устроить «поединок сквернословия». Но когда он закончил, он нашел в себе силы посмеяться над этим, и он не высек Трипса и не выгнал его из дома… Он знал, как много этот пес для меня значит, особенно тогда, когда все мои родственники уехали и кругом все такое незнакомое. Он сказал, что это не важно, а вторую пару выходных туфель убрал на полку, чтобы пес до них не добрался, — она снова выглядела как девочка. — Мама, ты много знаешь мужчин, которые пойдут на такое ради жены?

— Верно, — согласилась Изабель. Ей стало тепло, оттого что для ее дочери нашли такую подходящую партию. Никогда нельзя было сказать с уверенностью, что люди смогут ужиться вместе. Даже если все казалось удачным, всегда была вероятность, что все пойдет плохо.

На улице молодые люди садились на лошадей. Вилли передал своего ястреба слуге, а сам подсадил Алаис на стройного гнедого коня. Она заигрывала с ним, глядя на него сверху вниз и принимая поводья из его рук.

— Она хорошо держится в седле, — сказала Изабель, оценивающе взглянув на нее.

— И она красивая.

— Это, должно быть, у нее от матери. Болдвин, упокой, Господи, его душу, был отважным, но красотой не отличался, — Изабель снова принялась за шитье, почувствовав грусть. — Мы не можем поторопиться со свадьбой, — ответила она на брошенное ранее замечание Махельт. — До тех пор пока не решится вопрос с ее наследством.

Махельт выглядела ошеломленной:

— Я думала, что вы обо всем договорились много лет назад во время обручения.

— Так и было, и король его одобрил, но сейчас ее сводный брат оспаривает права на ее приданое. Он наследник их матери и претендует на часть земель, которые по договору принадлежат ей.

Махельт не верила своим ушам.

— Но если король в свое время одобрил это соглашение, у этого человека нет никаких прав. Это ведь Вильгельм де Фор, да? — она порылась в памяти. — Я тогда была очень маленькой, но я его помню по Лондону. Он пнул меня, а Ричард пнул его в ответ.

— Неважно, есть у него права или нет, — ответила Изабель. — Какое это имеет значение, если король позволяет ему претендовать на эти земли?

— Ты хочешь сказать, он разрешит оспаривать законность договора?.. Он этого не сделает, — она впилась взглядом в лицо матери. — Мой отец ему нужен больше, чем Вильгельм де Фор.

— Может и так, — сказала Изабель, — но не все так просто. Он называет себя де Фором, но его настоящее имя должно бы быть Фицрой…

Губы Махельт зашевелились, она беззвучно повторила это имя, а потом вскрикнула и тут же зажала рот рукой.

— Он незаконнорожденный сын Иоанна! Господи Боже мой, мама!

— Иоанн никогда его официально не признавал, но в конце концов его матери достались в наследство земли, она могла его содержать, а де Фор был удобной фигурой на роль отца кукушонка.

Глаза у Махельт были размером с блюда.

— А Болдвин знал, когда женился на ней?

— Разумеется, знал. Невозможно было служить при дворе и не знать о таком скандале, к тому же этот секрет никогда особенно не скрывался. Ты об этом не слышала, потому что была слишком мала, и не такое это дело, чтобы мы с твоим отцом сталиобсуждать его при тебе. Но мы знали. Именно поэтому твой отец с Болдвином так скрепили брачный договор между твоим братом и Алаис, чтобы никто и ничто не могло его разорвать. Но де Фора это не останавливает, и Иоанна не остановит.

Махельт откинулась назад на своем сидении, все еще под впечатлением от услышанного.

— Жена Болдвина никогда не казалась мне одной из тех, кого Иоанн выбирает для постели, судя по тому, что я слышала, конечно.

Изабель с интересом взглянула на нее.

— А именно?

Она подумала о том, как близка была опасность к ней самой, когда дело касалось похоти Иоанна.

Махельт поежилась.

— Золотые волосы, груди размером с подушки и отсутствие мозгов.

Изабель сжала губы и сделала несколько стежков, хотя ей было трудно оставаться спокойной. У нее были как раз такие волосы, хотя со временем их блеск потускнел, она была отнюдь не плоской, и, возможно, Иоанн считал ее безмозглой.

— Значит, он предпочитает женщин, похожих на куриц, — произнесла она ничего не выражающим тоном.

— Королю доставляет удовольствие развращать жен и дочерей своих лордов, — сказала Махельт. — И тут ему все равно, как они выглядят. Да, он пытается доказать, что он главный петух в своем большом курятнике, хотя раньше этот петух кукарекал с вершины навозной кучи.

— Я думаю, именно так Иоанн поступил с Хавис Омальской. Она забеременела, а потом он подбросил ее де Фору, чтобы тот гадал, глядя на бастарда, чей это сын.

Махельт насупилась:

— Но он не сможет разбить помолвку Вилли и Алаис, правда?

— С Иоанном ни в чем нельзя быть уверенной, — мрачно отозвалась Изабель.


Вилли ехал рядом с Алаис по залитой солнцем лесной просеке. На деревьях набухли почки, а кое-где уже проклюнулись маленькие зеленые листочки. Вилли казалось, что древесный сок течет и в его жилах, подобный темному меду, вязкому и сладкому. Он не мог поверить, что молодая женщина, едущая рядом с ним и улыбающаяся ему, бросая на него взгляды из-под ресниц, когда-то была тощим жалким созданием, на чей палец он десять лет назад надел слишком большое для нее кольцо для помолвки. Теперь кольцо было ей впору. Оно красовалось на ее безымянном пальце — сапфир, утопленный в расплавленное золото. Ее кожа была бледной, цвета слоновой кости, почти прозрачной, косы — золотисто-каштановыми, а ее взгляд обезоруживал его. Ее похожие на агат глаза меняли свой цвет в зависимости от освещения: сейчас они были зелеными, потом янтарными, потом темно-карими, но, хотя эти перемены завораживали его, по-настоящему его подкупало выражение подлинного обожания в них и то, как робко она с ним заигрывала. Казалось, она смотрит ему в душу, все про него знает, и ей все нравится. Он не привык к тому, чтобы кто-то жадно ловил каждое его слово, и это новое ощущение кружило ему голову. Она была отличной наездницей и правила конем уверенно, даже не задумываясь о том, что ей нужно делать. Некоторые придворные дамы в седле выглядели как мешки с мукой, только что привезенные с мельницы, но не такова была Алаис.

— Вы держитесь в седле как королева, — сказал он ей.

Ее щеки залились краской, и, искоса взглянув на него, она поблагодарила Вилли.

— Кто вас научил, ваш отец?

— Да, — ответила она и опустила глаза. Он заметил, как сжались ее губы, и подумал, не затронул ли он больную тему. Он не хотел ее расстраивать.

— Вы, должно быть, глубоко скорбите о нем. Я знаю, что моему отцу его очень не хватает.

Она какое-то время ничего не говорила, двигаясь в такт с лошадью. Ее косы блестели, как роскошный шелк.

— Я ненавидела его! — пылко выдохнула она наконец. Вилли ожидал услышать совсем другое и теперь мог только ошеломленно смотреть на нее. Болдвин де Бетюн был лучшим другом его отца, товарищем по рыцарским турнирам и на поле брани. Он помнил, как Болдвин взъерошивал его волосы, дразнил его, в шутку боролся с ним и с Ричардом, как раздумывал над шахматной партией.

— Почему? — спросил он.

Алаис выпятила влажную нижнюю губу, и он был поражен тем, сколько желаний вызвало в нем это движение.

— Потому что он имел привычку колотить меня, запирать в пустой кладовке и держать там на хлебе и воде… И мою мать он тоже бил.

У Вилли отвисла челюсть, а глаза округлились до размеров блюда.

— Болдвин так поступал? — если бы она сказала, что у Болдвина было две головы и хвост, он удивился бы не больше.

— Вы мне не верите? — теперь в ее голосе зазвучала враждебность, отчего вся мягкость исчезла, а взгляд стал острым, как битое стекло.

Вилли крепче взялся за поводья и закрыл рот.

— Нет… да, конечно, верю, потому что люди редко бывают теми, кем кажутся… просто… я… — он, не найдя слов, покачал головой.

— Когда я возражала, он называл меня дерзкой. Он говорил, что ему не нужна дочь, которая унижает и позорит его своей невоспитанностью и тем, что заговаривает, когда ее не спрашивают… а похоже, именно это я и делала, стоило мне раскрыть рот. Мы с матерью должны были знать свое место и быть у него под каблуком… как… как хорошо выученные собаки. Если мы вели себя так, как он считал правильным, нас гладили. Если нет — нас били, — в ее глазах вдруг появился влажный блеск, и если до этого Вилли был просто очарован ею, то теперь он был окончательно пленен.

— Не плачьте, — хрипло произнес он. — Иначе я перестану быть мужчиной.

Ее улыбка засияла сквозь слезы.

— Этого не случится, милорд.

Вилли покраснел. Когда она назвала его «милордом», его словно охватило жидкое пламя, потому что так обычно обращались к его отцу.

— Когда я буду вашим мужем, никто не посмеет ударить вас или причинить вам боль! — пылко произнес он.

Вымученная улыбка стала искренней. При виде ее Вилли словно впал в дремоту и утратил всякую способность контролировать свой одурманенный любовью разум.

— А если моему брату удастся заполучить часть моего приданого? Договор все равно останется в силе?

— Конечно, да, — возможность любого другого исхода наводила на него ужас. — Наши отцы были лучшими друзьями, и этого достаточно, чтобы вы стали моей женой. Ваш брат ваши земли и пальцем не тронет, — добавил он. В его голосе зазвучала сталь. — Я вам это обещаю. Что бы ни сказал и ни сделал Иоанн, наш брачный договор все равно останется в силе. Вы моя, а ваши земли будут принадлежать нашим детям.

Она покраснела, а брошенный ею взгляд заставил его подумать о том, как невыносимо тяжело будет для него время ожидания, пока они не станут законными мужем и женой.


Иоанн разглядывал молодого человека, поднявшегося с колен. Симпатичный высокий парень, пожалуй, даже очень симпатичный. Темные волосы, узкие губы, короткая аккуратная борода. Иоанн в молодости. Вильгельм де Фор, лорд Холдернесский, прибыл ко двору, чтобы заплатить долги короне, оставшиеся после смерти его матери, и заявить о своих правах на наследство.

— Добро пожаловать, — сказал Иоанн. — Я хотел бы видеть тебя чаще, но твоя мать предпочла растить тебя не в Англии.

— И я был бы рад чаще посещать двор, сир, но у моего отчима были другие планы, — его голос, глубокий и богатый интонациями, ласкал слух, как и голос Иоанна. Пальцы юноши украшали золотые кольца, а край его рубашки был обшит тонкой полоской шелка — что важно! — королевского пурпурного цвета.

— Возможно, у твоего отчима были на то свои причины, — мягко произнес Иоанн и велел слуге налить им вина. — Ты читаешь?

Он указал на несколько книг, сложенных стопкой у дорожного сундука. Некоторые из них были в обложках из простой кожи, другие — в позолоченных и украшенных драгоценными камнями.

У де Фора загорелись глаза.

— Да, сир. Я, как и вы, собираю книги.

Иоанн подошел к стопке, выудил из нее одну из книг в простой кожаной обложке и протянул своему гостю:

— Принадлежала Хьюберту Вальтеру. О делах казначейских. Ты можешь найти в ней кое-что полезное.

— Благодарю вас, сир, думаю, так и будет, учитывая, что мне нужно где-то найти деньги для уплаты долгов после смерти матери, а семейный доход сокращается из-за того, что моя сестра выходит замуж за наследника Маршалов, — он потер кожаный переплет пальцем и жадно взглянул на книги в драгоценных обложках. Иоанн проследил за его взгляд. Если молодой человек ожидал получить одну из них, его ждало разочарование.

Иоанн почесал подбородок.

— Приданое твой сводной сестры — это еще не все земли, оставленные тебе матерью. Однако в память о ней и поскольку мне сейчас нужны люди, готовые служить своему королю верой и правдой, я готов возместить тебе большую часть тех средств, что уходят из семьи. Если ты хочешь послужить мне, то и я, в свою очередь, готов помочь тебе всем, чем могу.

Де Фор взглянул на книгу, которую держал в руках. Он перелистнул несколько страниц, прочел немного, а затем поднял на Иоанна глаза, полные вызова:

— Отец моей сводной сестры, выделяя ей долю в семейном имуществе для приданого, воспользовался привилегиями.

Иоанн пожал плечами:

— Это не в моей власти. У него было на то право, а договор составлен безупречно и подписан при слишком большом количестве свидетелей. Его нельзя ни разорвать, ни опротестовать.

— Значит, вы ничего не можете сделать, чтобы помешать этому браку или сохранить за мной эти земли?

Иоанн взглянул на свои чистые, ровно подстриженные ногти.

— Если никто из них не умрет, нет, — ответил он безразличным тоном.

— Да, я так и думал, — согласился де Фор столь же равнодушно. — Какая жалость.

Глава 33

Пемброук, Южный Уэльс, июль 1214 года


Изабель улыбалась, глядя на свою самую младшую дочь, заснувшую у нее на коленях, перевозбудившись из-за свадьбы старшего брата и всех лихорадочных приготовлений и шумных торжеств последних нескольких дней. У Изабель от всего этого голова раскалывалась, она и сама была бы рада приткнуться в какой-нибудь уголок и поспать. Она сидела вместе с остальными своими дочерьми на обложенной подушками скамье, поставленной специально для гостей, чтобы им удобно было наблюдать за рыцарскими поединками и разными трюками, которые воины показывали на поле перед замком.

Невеста сидела рядом с Изабель на своей золоченой подушке, ее руки покоились у нее на коленях, а новое золотое обручальное кольцо сверкало на безымянном пальце. Распущенные золотисто-каштановые волосы украшал венок из белых роз. На ней было платье из бледно-золотого дамасского шелка со шлейфом и длинными, расширяющимися книзу рукавами из переливающейся сине-зеленой ткани. Платье было с завышенной талией, со вставками по бокам, поэтому, вместо того чтобы открывать взгляду тоненькую, стройную фигуру невесты, оно полнило ее. Зная о сильном взаимном влечении Вилли и Алаис, Изабель гадала иногда, а не появится ли следующий наследник графства раньше, чем через девять месяцев после свадьбы. Однако сегодня утром на простынях была кровь, а сейчас Алаис немного ерзала на своей подушке, будто ей слегка неудобно. Судя по тяжелым взглядам, которые весь день бросал в сторону Алаис Вилли, и по тем скромным, но хитрым взглядам кошки, только что пообедавшей птичкой, которыми отвечала ему Алаис, Изабель могла заключить, что они, возможно, воздерживались от решающего шага до свадьбы, но явно не были в любовных утехах новичками.

Она не могла пробить стену, воздвигнутую ее невесткой между собой и окружающим миром. Казалось, что Алаис предпочитает вообще не разговаривать с Изабель и ее женщинами, предпочитая проводить время со своими горничными. Она обижалась, когда ее просили что-то сделать. Хотя она прекрасно шила и вышивала, она надувала губы, когда нужно было сшить новую одежду в подарок гостям или рыцарям. Ее мало интересовало ведение счетов и прочие финансовые дела. Она не любила выходить к гостям, если только они не были ее ровесниками. Изабель была уверена, что это не от неловкости и не от робости, скорее, Алаис не любила, когда ее беспокоят, и это расстраивало. Изабель в возрасте Алаис вынуждена была заниматься ведением всех хозяйственных дел большого графства. Однако девушка, похоже, наслаждалась положением будущей графини. И ей нравилось свое отражение, она не упускала возможности посмотреться в зеркало, как только представлялась такая возможность. Изабель пыталась сохранять спокойствие, но это было нелегко. Она повторяла себе, что девушка еще очень молода и с годами изменится. Алаис явно обожала Вилли, как и он ее. А это само по себе уже было благословением Господним, потому что не всякий брак мог стать таким удачным.

В присутствии своего свекра Алаис вела себя скромно. Она обращалась к нему с таким почтением и была столь застенчива рядом, что Вильгельм не знал, смеяться ему или возмущаться.

— Я себя при ней чувствую так, как будто мне сто двадцать лет! — жаловался он Изабель.

— В таком случае хорошо, что у тебя есть я, чтобы возвращать тебе молодость, — отвечала Изабель, заставляя ему рассмеяться. Она заметила, что Вильгельм обращается с Алаис не так, как со своими дочерьми. Он не дразнил ее, не тянул за косы, между ними не было близости. Они держались вежливо, но на расстоянии, и Изабель было немного грустно это видеть.

Сегодня Вильгельм был в хорошем расположении духа. Отношения с Вилли стали лучше, после того как оба занялись управлением пограничными уэльсскими землями и удалились от королевского двора. Иоанн восстановил некоторые привилегии Вильгельма, передал в его распоряжение Кардиганский замок и Гвент, а также предоставил ему свободу действий в отношении валлийцев. Учитывая то, что период папской интердикции закончился, некоторые надеялись, что буря пройдет мимо. После крупной победы над французами в морском сражении при Демме лордам прощалось все, каковы бы ни были их прегрешения перед королем. Граф Солсберийский ошеломил французов, спалив их корабли в порту и захватив огромное количество трофеев. И Иоанн на волне этого успеха отправился в Пуату в надежде отвоевать земли, которые он потерял. Он готовился к войне с королем Филиппом.

Возгласы одобрения донеслись со стороны трибун перед столбами с мишенями, когда Вилли выехал вперед на прекрасном кауром скакуне с попоной маршаловских цветов — зеленого и золотого. На его накидке, надетой поверх доспехов, был вышит тот же алый лев, что красовался на щите. Даже его шлем, который он вез перед собой на седле, был раскрашен в цвета Маршалов, а его верхушку украшали зеленые, алые и золотые ленты.

— Разве он не симпатичный? — спросила Изабель невестку.

Впервые Алаис ответила на вопрос свекрови со светящейся улыбкой искреннего расположения.

— Нет никого ему под стать! — пылко произнесла она.

— Теперь есть, — ответила Изабель. Глядя на сына, она гадала, не так ли выглядел Вильгельм, когда был молодым рыцарем, на многое готовым и вступающим на путь первых приключений. Жаль, что она не знала его тогда, подумала она. Он и в зрелости был великолепен, но каким он был в ранней молодости? Стройным? Пылким?

Вильгельм договаривался о том, кто из рыцарей с кем будет сражаться, но обернулся, когда к нему подбежал Ансельм, держа в руках кольчужный и обычный шлемы, за которыми его посылали.

Изабель сжала кулаки и не дала мрачному предчувствию отразиться у нее на лице.

— Папа тоже будет сражаться? — наклонила голову Сайбайра. Ее глаза горели в предвкушении небывалого зрелища.

Изабель вздохнула.

— Наверное, да, — ответила она, понимая, что его невозможно будет остановить. Она уже давно заменила мольбы, обращенные к мужу, молитвами к Всевышнему. Она смотрела, как Жан Дэрли занял место Вильгельма в судейском кресле. Подошли Вальтер с Гилбертом, которые вели под уздцы Этеля, мощного скакуна с печеночно-каштановой шерстью. Конь гордо ступал, высоко поднимая ноги, его пасть была приоткрыта, шея выгнута, а серебристая грива блестела. «Свежий, слишком свежий еще», — подумала Изабель и с усилившимся беспокойством взглянула на Вильгельма, надевавшего кольчужный шлем.

Вильгельм взял поводья из рук своих взволнованных сыновей, погладил разгоряченную морду коня, похлопал по спине, потом вставил ногу в стремя и почти запрыгнул в седло. Движения Вильгельма были спокойными и уверенными, он управлял конем, сдерживая его поводьями и крепкой хваткой ног. Глаза Изабель сияли от гордости, хотя внутри у нее все переворачивалось от страха.

Она согласилась со своей невесткой, сказавшей, что не найдется никого под стать Вилли, но сейчас, несмотря на то что он был ее сыном, ей пришлось признать превосходство мужа. Мало нашлось бы мужчин, которые так же хорошо выглядели бы на боевом коне спустя сорок лет после того, как впервые надели пояс рыцаря. Спина Вильгельм была по-прежнему прямой, точно копье.

Вильгельм наклонился, чтобы взять расписное копье из рук Гилберта, и снова его движения были легкими и проворными. Он слегка пришпорил коня. Взмахнув хвостом, Этель сорвался в ровный легкий галоп, и Вильгельм подъехал к трибунам. Натянув поводья, он заставил коня пойти боком, приставным шагом, перекрещивая нош.

— В вашу честь, дамы, — сказал он и, подняв копье, повернул его к ним обратной стороной. Его дочери рассмеялись и захлопали в ладоши. Белла сняла со своих светлых волос венок и бросила отцу. Он ловко подцепил его концом копья и улыбнулся ей. Чтобы не отставать, Вилли припустил вперед на своем новом скакуне, из-под копыт в разные стороны летели комья земли. Он подъехал к Алаис, и та подарила ему свой венок. Ее движения были грациозными и выразительными.

Отец с сыном поприветствовали друг друга и разъехались в противоположные стороны, каждый к своему краю площадки, и у Изабель сердце вдруг ушло в пятки. Она вздрогнула, потревожив сон Иоанны, которая пробормотала что-то во сне и улеглась поудобнее. Изабель ни минуты не верила, что один из них захочет причинить вред другому, но видеть их у противоположных концов площадки, пусть даже все происходящее являлось чем-то вроде игры или шутки, было неприятно.

По сигналу Жана Вильгельм пришпорил Этеля, и тот ринулся вперед ровным, выверенным галопом. Вилли пустил вперед каурого, и конь помчался со скоростью струи пара, вырывающегося из-под крышки котла. Копыта вспарывали торф, из ноздрей коней вырывался пар, мужчины нацелили копья в щиты друг друга. Изабель закрыла бы глаза, чтобы не видеть этого зрелища, если бы Вильгельм не сказал ей когда-то, что один из ключей к успеху в рыцарском поединке — открытые глаза. Копье Вильгельма ударило в самый центр щита Вилли. Удар же Вилли пришелся мимо, потому что он пытался справиться с невыезженным конем, и точный удар, нанесенный отцом, заставил его потерять равновесие. Алаис невольно вскрикнула и сложила сплетенные руки на коленях. Мужчины разъехались к разным концам площадки, развернулись и снова бросились вперед. Теперь Вилли крепче держал поводья, и это оправдало себя. Скрежет копья о щит был подобен раскату грома, и Вильгельм откинулся назад в седле. Лишь опыт и исключительное мастерство наездника позволили ему не упасть. В третий раз оба противника сошлись, и, хотя они новели себя по всем правилам поединка, звук удара копьев о щиты был простой вежливостью, выражением сил, которые не нуждаются в подтверждении. Представление было разыграно, честолюбие удовлетворено, и они повернулись к столбу с мишенями; они должны были снимать венки с крюка, прикрепленного к одному из концов поперечины, а рыцарские поединки оставили другим, которые мечтали проявить свою отвагу и произвести впечатление на дам. Изабель вытерла влажные ладони о подол платья и облегченно вздохнула. По крайней мере, на некоторое время опасность осталась позади.


— Ты сдерживался, — промурлыкала Изабель, когда они сели ужинать в большом нормандском зале. Столы были застелены белоснежными скатертями и сервированы лучшими стеклянными и серебряными кубками. — И во время рыцарского поединка, и у столба с мишенями.

Вильгельм улыбнулся, глядя на своего наследника, подававшего Алаис ломти оленины в соусе, приправленном гвоздикой.

— Как и он, — Вильгельм выглядел спокойным. — Он не хотел одержать надо мной верх перед всеми домашними. Это уязвило бы мою гордость. А я не бил изо всей силы, чтобы не смущать его перед невестой. Но если бы мы сражались по-настоящему… — он развел руками. — Кто знает, чем бы это могло закончиться.

— Избави Боже, — поежилась она. — У меня кровь стыла в жилах, когда я смотрела, как вы съезжались.

Он беззаботно махнул рукой:

— А, это все ерунда, напоказ. Ты же не собираешься вздрагивать и осенять себя крестным знамением всякий раз, когда мы с ним усядемся играть в шахматы или шашки?

— Ты понимаешь, что я имею в виду, — обиженно сказала она. — Атаковать друг друга верхом на лошади — это не то же самое, что спокойно играть в шахматы в личных покоях.

— Да уж, это немного опаснее, могу тебя заверить, — в уголках его глаз от улыбки появились морщинки. — Но каждый из нас знал, каковы намерения другого.

Изабель глубоко вдохнула, приготовившись выпалить ему в лицо все, что она думала о его болтовне, но ее отвлек их гонец, Хьювил, которого провожал в зал распорядитель Вильгельма.

— Новости, — сказала она.

Вильгельм опустил свою чашу, взглянул на жену и перевел взгляд на человека, направлявшегося к ним. Веселость исчезла с его лица, как будто ее и не было, и он сделал Хьювилу знак подняться к ним на помост.

Изабель с растущим волнением отметила, что одежда Хьювила вся в пыли, а глаза — красные и воспаленные. Он скакал издалека, и сообщение, которое он привез, видимо, было важным, иначе он не стал бы прерывать торжество.

Хьювил встал на колени перед Вильгельмом и, порывшись в своей дорожной сумке, извлек привезенные письма.

— Милорд граф, миледи, при Бовиньи состоялась битва по дороге на Турнай… Король Филипп с союзниками одержали победу. С нашей стороны тысяча убитых и еще тысячи пленных, включая графа Солсберийского.

Изабель вскрикнула и зажала себе рот рукой.

— А король?

— В безопасности, милорд. Он не был в гуще битвы, но его фламандские и немецкие союзники разбиты наголову. Натиск противника был так силен, что у них просто не было возможности спастись.

Изабель побледнела.

— А мой сын? — спросила она. — Есть ли какие-нибудь новости от Ричарда?

Хьювил достал письмо, запечатанное зеленым воском, и повернулся к ней, протягивая его:

— Он шлет это вам, миледи, в подтверждение того, что он жив и здоров. Он велел передать, что во время сражения был болен и поэтому не принял в нем участия ни на одной из сторон.

— Болен? — Изабель выхватила пакет из его рук, распечатала письмо и передала его своему ошеломленному старшему сыну. — Прочти мне, Вилли.

Вили стал читать, запинаясь, щурясь и хмурясь.

— Черт его побери, он пишет так, как будто у него в руках лапы дохлой мухи, а не перо, — произнес он с отвращением, разобрав обращение. — Почему он не попросил писаря написать письмо вместо него? Так… «в лагере подхватил лихорадку… за мной хорошо ухаживал королевский лекарь… не стоит беспокоиться… с каждым днем чувствую себя все лучше… собираюсь отправиться в Лонгевиль…». Так. Что-то там о «разрешении». «После сражения король очень расстроен, если не сказать раздавлен». Так. Дальше про то, что графа Солсберийского нужно обменять на брата графа Роберта Дрё…

Дальше шли приветы и новые заверения в том, что с Ричардом все в порядке, а в конце письма он поставил свою подпись, сильно надавив на перо, отчего оно, видимо, сломалось, потому что буквы его имени украшал фонтан клякс.

Изабель взяла свиток пергамента из рук Вилли. Оно действительно было написано человеком, который бездельничал во время уроков правописания, но при виде его почерка она улыбнулась, и ее глаза наполнились слезами, потому что она представила, как его рука дрожит от жара, в то время как он с усилием пытается выводить слова.

Вильгельм выглядел задумчивым.

— Я бы сказал, что его болезнь позволила ему остаться вдали от сражения. Ему не пришлось отказывать Иоанну, и не нужно было отвечать на призыв французов возглавить Лонгевильское войско.

— Ты хочешь сказать, что он специально это придумал? — спросила она.

— Нет, это просто удивительно удачное стечение обстоятельств. А Ричард вообще везунчик и умеет извлекать выгоду из того, что подбрасывает ему судьба. Если он свободен и может отправиться в Лонгевиль, что ж, тем лучше, — Вильгельм фыркнул. — Этот парень здоров как бык. Если бы он был серьезно болен, он вообще не смог бы держать перо. По-моему, это написано поздно ночью на шатком походном столе после битвы. И разве есть лучший способ доказать нам, что он невредим, кроме как написать письмо самому?

Изабель кивнула и перестала кусать губы, хотя и продолжала хмуриться. Вильгельм сидел, обхватив чашу рукой и уставившись на вино.

— Значит, — произнес Вилли, тяжело дыша, — все было напрасно? Сборы средств, интриги и мольбы, обращенные к лордам, чтобы они отправились с ним за Узкое море? И все ради чего? Чтобы его люди пали под мечами французов, из-за того что он был так занят оргиями, что не смог вовремя разобраться с заварушкой в Саутуоркском соборе. Если раньше у него был какой-то шанс, то теперь с ним покончено.

Вильгельм неодобрительно взглянул на своего сына:

— Он все еще остается королем и помазанником Божиим.

Вилли вскочил.

— Да, но вряд ли надолго!

Схватив свою жену за руку, он вышел из зала, ни с кем не попрощавшись.

— Возможно, он прав, — мягко сказала Изабель. — Может быть, Иоанн действительно дошел до конца пути.

— Тогда и я тоже, — ответил Вильгельм. Он встал и так же покинул зал. Заскрипели скамьи, когда люди поднялись со своих мест, провожая его, но Вильгельм не обратил на них внимания. Изабель оставила свое место и последовала за ним, сделав знак женщинам оставаться на своих местах, а пировавшим сесть и продолжить ужин.

Снаружи сгущались летние сумерки, небо к горизонту становилось все темнее, словно покрывалось синяками. Она слышала скрип колеса водяной мельницы рядом с замком и скорбные крики чаек у устья реки. Мгновение она просто стояла, глубоко дыша и набираясь смелости, а потом подошла к крепостной стене и начала подниматься на нее. Покои молодоженов располагались наверху. Она подумала было о том, не постучать ли в закрытую дверь, чтобы поговорить с сыном, но оставила эту мысль. Будет еще время для этого, и к тому же он сейчас был со своей женой… а она должна быть рядом с Вильгельмом.

Ее муж стоял на крепостной стене, опершись о каменный парапет и глядя в сторону устья. Вечерний ветер развевал край ее вуали и волосы Вильгельма, похожие на жидкое серебро, и доносил до нее запах соли и водорослей. Она долго стояла молча рядом с мужем, а потом накрыла его руку своей, не извиняясь, а соглашаясь с ним.

— Что теперь будет?

Он глубоко вздохнул.

— Иоанну придется рассмотреть жалобы лордов и придать своему правлению хотя бы видимость разумности, иначе ему не победить. Но это значит, что он бросит все свои силы и всю свою злость на Англию. Больше нечему направить его энергию в другое русло, а его нрав из-за этого поражения, боюсь, станет еще хуже, — он взял ее руку в свою и повернулся к ней лицом. — Вилли думает, что моя преданность Иоанну граничит с глупостью, но ведь я не глупостью заработал для нас все это. Я изо всех сил стараюсь ступать между двух огней и не обжечься, но это нелегко.

— А Вилли? — спросила Изабель. — Я не хочу, чтобы и он обжегся, но ясно вижу, как близко он подошел к огню.

— Для некоторых людей единственный способ чему-то научиться — это обжечься, — сказал он, поморщившись. — Я всегда думал, что таким человеком будет Ричард… потому что, когда он был ребенком, он все время из любопытства лез в огонь. Но, похоже, у него хватает здравого смысла понимать, что, прежде чем схватиться за раскаленный прут, хорошо бы надеть перчатку. — Он мягко улыбнулся. — Не волнуйся. Валлийцы будут занимать Вилли еще какое-то время, как и его жена. Потрясающе, как нас может изменить присутствие женщины, способной возвращать нам душевное равновесие и сглаживать острые углы мужского характера.

— Надеюсь, ты прав, — ответила она беспокойно.

— Со мной это всегда срабатывало, — поддразнил он ее, а потом, посерьезнев, поднес руку Изабель к губам и поцеловал ее пальцы. — Я постараюсь сделать для Вилли все возможное и надеюсь, что он научится идти на компромисс. Может быть, его жене удастся смягчить его нрав…

Изабель с сомнением покачала головой:

— Единственное мнение, к которому она прислушивается, — это мнение Вилли. Если он обожжет себе пальцы, она скорее всего всю руку засунет в огонь, чтобы доказать ему свою преданность.

Вильгельм задумчиво прикусил верхнюю губу.

— Значит, придется заняться ими обоими. Алаис многому может у тебя научиться, она умна…

Изабель подняла бровь, но не стала говорить, что вначале нужно захотеть чему-либо научиться. Она не хотела беспокоить Вильгельма домашними неурядицами. Дерзость девушек была Изабель не в новинку, поэтому она верила, что сумеет найти общий язык и с Алаис. А что до остального, то единственное, что они с Вильгельмом могут сделать, — это быть готовыми сорваться с места и обогнать шторм, если он подойдет к ним слишком близко.

Глава 34

Пемброукский замок, Южный Уэльс, апрель 1215 года


Изабель пыталась подавить в себе раздражение, которое вызывала у нее Алаис, жаловавшаяся на то, что у нее спина болит, когда приходится сидеть с шитьем у окна.

— Сейчас спина будет болеть, где бы ты ни сидела, — холодно произнесла она. — Ребенок должен родиться через месяц.

А про себя Изабель подумала, что этот малыш может появиться на свет преждевременно, потому что его головка уже опустилась, и последние дни Алаис ощущала безболезненные сокращения матки.

Жена Вилли забеременела вскоре после свадьбы, и хотя она стала капризной (изменения, которые претерпело ее тело, ее совершенно не радовали), но была чрезвычайно довольна тем, что смогла так быстро выполнить свой долг, и купалась в лучах внимания, которым ее одаривали окружающие.

Изабель продолжала класть один стежок за другим, Алаис же мрачно уставилась в окно.

— Если повезет, наши мужья будут уже дома, когда малыш родится, — заметила Изабель, пытаясь наладить разговор.

Алаис пожала плечами; это уже стало ее привычной реакцией на любое обращение к ней Изабель. Но то, как она сжала губы, отчего ямочка на подбородке проступила отчетливее, чем обычно, заставило Изабель сменить гнев на милость, и она сказала ласково:

— Обещаю, все будет хорошо. Я чувствовала себя точно так же, когда вынашивала Вили; моему браку тогда было всего девять месяцев, и я была окружена людьми, которых совершенно не знала.

Алаис сжала тонкие пальцы над ненавистным шитьем. Выражение ее лица было непримиримым и закрытым. Изабель было совершенно ясно, что жена Вилли не хочет выслушивать истории о ее беременностях. Она пожимала плечами и отметала их, так же, как отметала любые советы или предложения помощи старших женщин, живших в замке.

Изабель предприняла еще одну попытку.

— Хорошо, что твой брат хочет решить все миром, — сказала она, имея в виду послание, привезенное в Пемброук вчера. Гонец доставил письмо от Вильгельма де Фора своей сводной сестре. Казалось, оно было написано очень здравым человеком, привыкшим взвешивать свои поступки. Он предлагал помириться и ради памяти их матери забыть об этом неприятном споре, касавшемся ее приданого.

Алаис повернула голову.

— Мне все равно, — сказала она. — Я его не знаю и вряд ли стану приглашать его в гости.

— Но он все-таки твой родственник…

— У меня нет теплых воспоминаний о родственниках, — сказала Алаис и, плавно покачиваясь, направилась к выходу. — Я хочу прилечь ненадолго. — Она положила руку на свой огромный живот. — И я хочу побыть одна.

Изабель собралась возразить, что нужно, чтобы с ней находилась хотя бы одна женщина, но передумала. Алаис предпочитала находиться в одиночестве, она только обиделась и помрачнела бы, если бы решила, что свекровь ее чрезмерно опекает или, того хуже, шпионит за ней.

Расстроившись, Изабель склонилась над шитьем. Рядом с ней к окну, где было больше света для такой работы, подсела Сибилла Дэрли.

— А у нее не самый легкий характер, верно? — спросила Сибилла.

— Да, а когда Вилли нет, она вообще все время не в духе, — сказала Изабель, пытаясь дать угрюмому настроению своей невестки приличное объяснение.

— Может, и так, — произнесла Сибилла с сомнением. Изабель вопросительно посмотрела на нее, и Сибилла положила свою работу на колени. — Все знают, что я тихоня, но именно поэтому у меня есть масса возможностей наблюдать за остальными. Если родится мальчик, она станет неуязвима. Он будет наследником Пемброука, а зачем нужны старые ветви дерева, когда на молодых зреют плоды? Она хочет быть графиней, но ума у нее не больше, чем у гусыни: она не понимает, сколько на нее ляжет обязанностей, и она ничему не хочет учиться у вас. Эта девушка считает, что наступает ее время, и вы должны пресечь эти мысли.

Изабель невесело улыбнулась.

— Я пока не собираюсь отмирать и опадать со ствола… как и Вильгельм, надеюсь, — она говорила убежденно, хотя ход мыслей невестки ей тоже был понятен. Алаис, очевидно, считала, что Вильгельм совсем скоро перейдет в мир иной. Когда он умрет, графство отойдет к Вилли, а Изабель, как вдову, можно будет услать в Ирландию. Как будто это будет иметь для нее значение, подумала Изабель. Если Вильгельм умрет, она сама уедет в Килкенни или попросит разрешения пожить в Тинтерне.

— Я знаю, какова она, — тихо сказала Изабель, — и, надеюсь, достаточно разбираюсь в людях, чтобы справиться с ней.

Какое-то время женщины шили молча. От невестки мысли Изабель перешли к мужу и старшему сыну. Она думала о том, как у них дела.

— Ничего не слышно из Глостера, — сказала она. Последние новости пришли оттуда. Там шли переговоры с союзом лордов, восставших против короля.

— У них, должно быть, совсем нет времени на письма, — успокаивающе произнесла Сибилла.

Изабель нахмурилась:

— Последние сообщения были о том, что мятежники достали где-то хартию, подписанную при коронации старым королем Генрихом, но не отцом нынешнего короля, а его прадедом, и теперь требуют, чтобы он признал их права, перечисленные в ней.

— Звучит разумно. Что было обещано тогда, должно соблюдаться и сейчас.

— Вильгельм тоже так думает, и я с ним согласна. Должен быть определенный налог на наследство, а не так, как сейчас, когда король может потребовать любую сумму, какая придет ему на ум. Нельзя арестовывать людей и выносить им приговор без суда и следствия. Вдов нельзя принуждать снова выходить замуж, и нельзя требовать от них уплаты огромного штрафа, если они пожелают остаться свободными, — у нее по спине снова побежали мурашки, как бывало с ней всегда, когда она представляла себе жизнь без Вильгельма. Ее пугало само слово «вдова». — Иоанн даже не взглянул на хартию, — сказала она, скривив губы. Выражение ее лица лучше всяких слов говорило о том, что она думает о короле. — Он видит в этом только попытку ограничить его власть и препятствие проявлениям его своеволия.

— Что ж, так оно и есть, — сказала Сибилла, поднеся шитье ближе к свету.

— Да, но если бы он вел себя достойно, до этого никогда бы не дошло.

Вильгельм написал ей также в своем последнем письме, что Иоанн подумывал о том, чтобы использовать наемников из Пуату для подавления мятежа. Вильгельму удалось убедить его не разжигать рознь. Независимо от степени преданности королю ни один английский лорд не позволил бы наемникам проехать по его земле, и это привело бы к настоящей войне.

Изабель вспомнила, как Вильгельм сказал ей, перед тем как отправиться в Глостер, что пытаться воззвать к здравому смыслу спорящих — все равно что стараться стукнуть два камня друг о друга, держа руку между ними. Изабель тогда что-то проворчала ему о том, что стоит убрать руку, но знала, что это говорила в ней тревога и что он действительно не мог этого сделать. Вилли пока вел себя осмотрительно и оставался в свите короля, но он был беспокойным и неудовлетворенным. Ему совсем немного было надо, чтобы перейти грань, и тогда сын пошел бы против отца. Она гнала от себя эти мысли, но они продолжали посещать ее, укрываясь в уголках сознания, как незваный гость за столом.

Изабель дошила до конца нитки и после минутного колебания решила, что ей стоит пойти попытаться поговорить с Алаис. До родов оставалось совсем немного, девушка должна будет доверять повитухе и другим женщинам, поэтому стоило, по крайней мере, сказать ей об этом. Тихо отложив свое шитье и велев женщинам оставаться на своих местах, она вышла из комнаты и начала подниматься по лестнице в верхние покои.

Алаис искала одиночества, но жизнь редко баловала ее этой роскошью в доме Маршалов. Куда бы она ни пошла, ее всегда кто-нибудь сопровождал: женщины, или Вальтер, суетливый маленький капеллан Изабель, или слуги и служанки, или, наконец, сама Изабель с этим ее понимающим взглядом. Ее почти не оставляли в покое, а свекровь еще вечно приставала к ней с какими-нибудь поручениями или наставляла ее об обязанностях.

— Я знаю свои обязанности, — гневно прошептала Алаис. Наиглавнейшую из них она уже исполнила, забеременев в первую брачную ночь. Она знала, что ребенок был зачат именно тогда: то, что она испытала, было слишком огромно, чтобы не привести к тому, что теперь у нее под сердцем рос ребенок. Она была уверена, что будет мальчик. Мечтательно улыбаясь, она погладила свой живот. Жаль, что Вилли большую часть времени не было с ней рядом, и он не видел, как она толстеет и округляется, вынашивая будущего наследника Пемброука. Она всегда чувствовала себя увереннее в его присутствии, но из-за глупой войны между королем и его лордами она была лишена этого счастья вот уже долгие месяцы. Подойдя к окну, она выглянула наружу, на яркий весенний свет, и попыталась представить, как он идет по лугу к замку. Если долго смотреть, видение станет явью.

Ей показалось, что она услышала позади мягкий шорох, и волосы зашевелились у нее на затылке.

— Вилли… — сказала она и обернулась… навстречу лезвию ножа.


Карабкаться по узкой лестнице в длинных юбках было тяжело, но лестницы строили исходя из соображений безопасности, а не домашнего уюта и удобства, хотя покои и были размещены с умом. Изабель намного больше нравился построенный еще ее дедушкой старый норманнский зал, который теперь предназначался для ужинов и приемов гостей. А новая внутренняя крепость впечатляла, но в ней невозможно было почувствовать себя как дома. Да и уборных в ней не было. Вместо этого по старинке использовались ночные вазы.

Она мгновение помедлила за дверью, переводя дыхание, не желая появиться перед невесткой, хватая ртом воздух, как свежепойманная форель. Потом толкнула дверь вперед.

Алаис лежала на полу у окна, вздрагивая. Ее одежда была залита кровью.

Изабель вскрикнула и бросилась к ней, подумав сперва, что у нее случился выкидыш, но, когда она опустилась на колени и повернула невестку к себе, она с ужасом обнаружила, что Алаис ранена ножом в живот. Ее ребенок, вымазанный в крови матери, неподвижно лежал рядом с ней, пуповина все еще связывала их.

— Матерь Божия, Пресвятая Богородица… Алаис! — Изабель дрожащими руками попыталась остановить кровь, но рана была такой огромной, что Алаис вздрогнула в последний раз и перестала дышать раньше, чем Изабель произнесла ее имя. Изабель смотрела на нее, не в силах поверить в случившееся. Кто мог такое совершить? Признаков борьбы не было, и, должно быть, все произошло быстро и тут же, потому что кровь была вокруг женщины и под ней, но в других местах комнаты и на лестнице ее не было. Она в ужасе огляделась вокруг, испугавшись за собственную жизнь, но, кто бы ни совершил это, его тут уже не было.

Сглотнув и подавив рвотный позыв, Изабель проковыляла к кровати, стащила с нее покрывало и накрыла им Алаис и ребенка… своего внука… Нет, сказала она себе, не думай об этом. Потом это еще захватит тебя. Сейчас сосредоточься на том, что нужно сделать немедленно. На негнущихся ногах она спустилась обратно вниз по лестнице в зал, чтобы поднять тревогу. Женщины при виде ее испачканных в крови рук и платья, ее мертвенно-бледного лица в ужасе закричали. Изабель заставила их замолчать.

— Сибилла, ступай наверх, — сказала она. — Проследи, чтобы в комнату никто не входил. Элизабет, немедленно приведи сюда своего мужа. Рогеза, найди отца Вальтера и скажи ему, что он нам нужен.

— Что случилось? — Элизабет Авенел с испуганным взглядом поднялась на ноги. — Леди Алаис?..

Изабель мрачно покачала головой.

— Мерзкое убийство произошло прямо здесь, в сердце нашей крепости, — сказала она. Ее голос был тверже камня: если бы она не окружила себя невидимой защитной оболочкой, она бы не справилась с этим. — Я не знаю, кто это сделал, но жена моего сына и их неродившийся ребенок мертвы…


Изабель не помнила последующих нескольких часов, но произошедшее и его последствия всплывали в памяти кошмарами всю оставшуюся жизнь. Охрана была удвоена, все выходы из замка перекрыты. Но, хотя ее приказы были выполнены немедленно, у убийцы все равно было время, чтобы сбежать. Все обыскали в поисках орудия преступления, но ничего не нашли. Правда, поскольку каждый мужчина в замке носил на поясе нож, это было все равно, что в лесу искать деревья. Изабель с ужасом ловила на себе подозрительные взгляды. Всем было известно о трениях между нею и Алаис, и, кроме того, она пошла наверх, чтобы поговорить с ней, одна. Никто из тех, кто хорошо ее знал, ни на мгновение не допускал мысли, что она могла быть причастна к этому преступлению, но те, кто был знаком с ней несколько хуже, сверлили ее взглядами и строили догадки.

Самой Изабель гадать было не нужно. Она знала, что виновата в случившемся. Ей ни за что нельзя было разрешать Алаис оставаться одной. Она должна была лучше следить за безопасностью крепости. Изабель с ужасом думала о том, как отреагирует Вилли, и от этой мысли ей становилось дурно от тревоги, чувства вины и горя. Уже то, что кто-то ненавидел их настолько, чтобы таким зверским способом убить молодую женщину, которая должна была вот-вот родить, было кошмаром. На ум приходило несколько людей, способных на такое. И как раз сейчас ее муж и сын сражались за первого в этом списке. От страха и ненависти туча, нависшая над него, стала еще чернее.


Вилли сильно пил в королевском лагере в Глостере. Вильгельм заметил это, но ничего не говорил.Его сын был взрослым человеком и сам должен был отвечать за свои ошибки. Если бы Вильгельм вздумал читать ему нотации, это дало бы обратный результат: Вилли и так уже был на грани.

— Это же война, так ведь? — Вилли откинул свои темно-каштановые волосы со лба. — Иоанн никогда всерьез не рассматривал предлагаемые ему соглашения.

Вильгельм пожал плечами:

— Рассматривал. Но ему не понравилось то, что он увидел. Все равно для обеих сторон существует возможность ведения переговоров.

— Ты так считаешь? — скептически произнес Вилли. — А мне думается, мир сейчас на острие меча.

Он опрокинул в себя остатки вина, потянулся за флягой и обнаружил, что она пуста:

— Черт, куда оно все делось?

— За исключением одной чаши, все у тебя в животе, — Вильгельм указал на соломенный тюфяк в углу комнаты: — Ты пьян. Ступай спать.

— Да уж, утром все станет куда лучше, — Вилли скривился.

— Я не сказал, что утром все станет лучше, — произнес Вильгельм, с трудом сдерживаясь. — Я сказал, что ты пьян. Ты, разумеется, можешь возразить, что и над полным ведром вина способен рассуждать здраво, но…

Он прервался, поскольку в комнату вошел Жан Дэрли, сопровождавший капеллана Изабель, Вальтера.

— Милорд, новости из Пемброука, — убитым голосом произнес Жан.

Вильгельм понимал, что старший рыцарь и капеллан вряд ли пришли с добрыми вестями, когда все уже собирались спать. Вальтер выглядел изможденным, несчастным и напуганным. Он поклонился Вильгельму, но обернулся к Вилли. Тот сидел, словно примерзший к месту, как человек, который видит, что на него надвигается сама судьба, и ничего не может сделать, чтобы избежать ее.

— Милорд… — он упал перед Вилли на колени, — я не могу выразить, насколько прискорбно то, что я вынужден приносить такие ужасные вести, милорд, но ваша жена леди Алаис мертва… и ребенок тоже.

Вилли уставился на него.

— Мертва? — спросил он ничего не выражающим тоном.

Вальтер сложил руки перед собой, словно молясь.

— Милорд, никто не знает, как это произошло. Леди Алаис была… была… О Господи Всемогущий, смилуйся… убита в своих покоях, — он произнес последние слова так, будто они застряли у него в горле, а кто-то невидимый выбил их из него ударом страшной силы. — Ваша мать нашла ее, но было уже слишком поздно: и она, и ребенок были мертвы.

— Убита? — сопротивляясь подступающему ужасу, требовательно спросил Вильгельм.

Капеллан испуганно кивнул:

— Заколота. Никто не знает, кто и почему мог это сделать… или, вернее сказать, не знали, когда я отправился к вам, чтобы сообщить о случившемся. Это произошло в самом сердце крепости, в верхней башне. Графиня выставила всю охрану, и теперь ни одна из женщин в крепости не должна оставаться одна.

Вилли резко вздохнул и рывком вскочил с места.

— Нет! — прорычал он. — Ты лжешь! Он бросился к Вальтеру, схватил его за горло и принялся трясти, как терьер крысу. Вильгельм попытался растащить их, но вспыхнувшее горе Вилли утраивало силу его хватки. Жану Дэрли пришлось ударить Вилли в живот, чтобы заставить его разжать руки. Вилли согнулся пополам, его рвало, а капеллан попятился назад, схватившись за горло, хрипя и задыхаясь, его глаза чуть не вылезали из орбит. Вильгельм обхватил сына и подтащил его к скамье. Вилли била дрожь, его тело отреагировало на случившееся первым, хотя сознание и отвергало реальность происходящего.

— Я загнал трех отличных лошадей по пути к вам, — прохрипел Вальтер. — Графиня опасается за ваши жизни. Она умоляет вас быть осторожными. Она сама должна похоронить леди Алаис в Тинтернском аббатстве.

Вильгельм с трудом понимал, что происходит, хотя, конечно, ему удавалось сохранить большую ясность ума, чем его сыну. До него дошло, что Изабель считает убийство политическим и не верит, что это поступок безумца, отомстившего Алаис за какую-то обиду.

— Расскажи мне, что произошло… От начала и до конца, — сказал Маршал.

— Милорд, я не уверен, что это стоит делать, — ответил Вальтер, бросив взгляд в сторону Вилли.

— Пусть так, но я предпочитаю услышать всю правду, а не узнавать подробности по частям. Нам все равно расскажут об этом раньше или позже. Говори же сейчас.

В замешательстве, делая длинные паузы между словами, как человек на смертном одре, Вальтер поведал отцу и сыну то, что знал сам.

Вилли стошнило всем выпитым вином. Лицо Вильгельма было серым, словно скованным льдом.

— Я в своей жизни много слышал о подлых деяниях и видел их предостаточно, — произнес он, и его голос дрожал от отвращения и горя, — но ничего подобного я не встречал.

— Это дело рук Иоанна, — Вилли вскочил на ноги. — Он ненавидит нас. Он так и не простил тебя за принесение вассальской присяги Филиппу французскому и того, как ты унизил его в Ирландии. И меня он ненавидит, потому что я Маршал!

— Иоанн не глуп, — огрызнулся Вильгельм. — Он не стал бы действовать против нас, когда мы ему так нужны.

— Ты не замечаешь очевидных вещей. Потому что ты не хочешь этого видеть? Что тебе еще нужно для прозрения? Чтобы нас всех поубивали в наших постелях, только тогда ты раскроешь глаза?

— Довольно! — сказал Вильгельм, его голос был хриплым от сдерживаемого гнева. — Ты уже достаточно сказал!

— Я еще и не начинал, — возразил Вилли, но сжал челюсти, развернулся и, нетвердо ступая, направился к выходу. — Я буду скакать всю ночь… в Стригиле буду к рассвету.

Вильгельм схватил его за руку:

— Тогда ради Бога протрезвей! Тебе понадобится время, чтобы собрать своих людей. Возьми Блоэ и Сиварда в сопровождающие. Я прибуду с остальными, как только смогу.

Вилли резко кивнул, вырвался и вышел из комнаты, не удостоив отца взглядом.

Вильгельм тяжело опустился на стул и закрыл лицо руками. Его повергало в ужас то, что такое могло случиться в самом сердце его графства. Это преступление было столь страшным, что грозило вырвать душу из его семьи и прервать его род. Если это не Иоанн, то кто? И почему сотворил такое? И бедная девочка… единственная дочь его лучшего друга! Как он будет стоять перед могилой Болдвина и как расскажет ему о том, что она была убита в доме Маршалов, где должна была быть в безопасности?

И тут он вспомнил об одном случае, произошедшем с ним в Ирландии, и кровь застыла у него в жилах. Тогда Вильгельм ожесточенно спорил с Альбусом, епископом Фирнским, по поводу двух поместий, владелец которых не был точно известен. Епископ проклял Вильгельма, сказав, что его сыновья не принесут ему внуков и имя Маршалов утратится уже в следующем поколении. Вряд ли было во власти епископа дать проклятию физическую силу, но, похоже, оно обладало собственной незримой разрушающей энергией.


Изабель с погребальным кортежем ждала в Стригиле, когда в сопровождении нескольких спутников прибыл Вилли. Она сама приехала туда всего несколько часов назад и была измучена тяжелой поездкой и не менее тяжкими раздумьями. Едва Изабель увидела сына, спрыгивающего с коня и влетающего во двор, ее сердце наполнилось страхом. Что она сможет ему сказать, когда невероятность произошедшего невозможно было выразить словами?

Она подошла к нему, протянув к нему руки, но он не обратил на это внимание.

— Где она? — требовательно спросил он хриплым голосом. Его лицо было серым и худым, а глаза горели безумным огнем.

— В часовне, — ответила мать.

Он пронесся мимо нее. Изабель пришлось бежать, чтобы не отставать от него.

— Я пыталась ее спасти, но я ничего не могла сделать, никто не мог бы ничего сделать. Мне так жаль, я…

Он не ответил, заскрежетал зубами и ускорил шаг.

Маленькая Стригильская часовня была освещена дорогими восковыми свечами. Их свет был ярок и горяч. В воздухе висел запах гвоздики и меда. Их аромат, казалось, заполнял все щели, но затруднял дыхание. Перед крестом на алтаре стоял гроб, обитый алым и золотым шелком, отделанный фестонами, и в гробу лежала ледяная Алаис, со сложенными на груди в молитвенном жесте руками, с закрытыми глазами, будто она просто спала. Ее охраняли четверо рыцарей с обнаженными мечами, а отец Роджер, еще один капеллан семьи, стоял на коленях и молился подле ее гроба.

Изабель, задыхаясь, догнала сына и попыталась взять его за руку, но он вырвался и, быстро перекрестившись перед алтарем, приблизился к гробу. Рыцари взглянули на него мельком, а потом отвели взгляды в сторону.

Он долго смотрел, стоя неестественно спокойно. Спеленатый ребенок лежал рядом с Алаис, черты его лица были прекрасно оформлены, вплоть до похожих на пух бледно-золотистых ресниц и бровей. До этого момента Вилли не мог до конца поверить в то, что это правда. Была ничтожная вероятность, что все может оказаться ошибкой или ложью, но теперь надежда исчезла. В нем копились горе и ярость, обжигающие, как расплавленный свинец, и крепкие, как лед в разгар зимы. Он был раздавлен и перемолот этими двумя противоположными стихиями. Все, что обещала ему жизнь, все надежды и вся радость исчезли — будущее превратилось в бесплодную пустыню, тянущуюся до самого горизонта.

— Ее должны похоронить завтра в Тинтерне, — сказала его мать. — Там зелено и спокойно, и монахи каждый день будут служить панихиды за упокой ее души и души младенца.

— Мальчик или девочка? — отрывисто спросил Вилли. Он сжимал и разжимал кулаки.

— Мальчик, — прошептала она, и ее глаза утонули в слезах.

— Мой сын… моя жена… — его голос дрогнул. — И в самом сердце Пемброука, мама… Как такое могло случиться? Скажи мне, как это могло произойти?!

Она покачала головой:

— Мы не знаем. Никто не видел. Я нашла ее. Я собиралась поговорить с ней, а она… она лежала на полу у окна… Понимаешь, она хотела побыть одна. Мы и подумать не могли, что ей может грозить опасность.

Вилли отодвинулся от нее. Он не мог находиться рядом с ней и слушать ее. На какое-то мгновение ему захотелось схватить ее за горло, как отца Вальтера, и если бы он сделал это, ничего уже никогда было бы не исправить… хотя у него все равно не было будущего. Его навеки заключили в аду еще при жизни вместе с женой и ребенком.

— Ступай, — сказал он ей. — Оставь меня.

— Позволь мне хотя бы…

— Уйди! — он почти всхлипнул, но его голос сорвался на рык. — Не могу выносить твоего присутствия! Неужели ты не понимаешь? Ты всегда говоришь, что понимаешь все, но на самом деле не понимаешь ни черта!

Изабель отступила назад и вскрикнула при виде ярости, граничащей с ненавистью, плескавшейся в глазах ее сына.

— Я виню во всем тебя! — крикнул он со всей злостью, на какую был способен. — Ты была там, ты могла что-то сделать. Может быть, ты даже знала о том, что готовится преступление!

— Что?! Господи помилуй! — закричала она. — Горе лишило тебя разума! Я бы жизнь отдала, лишь бы спасти ее!

— Но не отдала же!

— Он был еще и моим внуком, — голос Изабель дрожал. — Неужели ты думаешь, что я бы стояла рядом и позволила кому-то вынуть нож и отнять у него жизнь?

— Я не знаю, что думать. Я только знаю, что она мертва, и я не желаю, чтобы ты находилась рядом со мной. Я хочу быть с ней, но это ведь невозможно, верно?

Изабель глубоко вздохнула и почувствовала, как от попавшего в легкие воздуха заболело все ее тело. Было бессмысленно спорить с ним. У нее голова шла кругом от его обвинений, и она почувствовала себя так плохо, что не смогла бы остаться, даже если бы захотела. Ей был нужен Вильгельм, его мудрость, его поддержка… хотя она подозревала, что Вильгельм втоптал бы Вилли в землю за то, что тот только что сказал.

Нетвердой походкой Изабель вышла из часовни. На мгновение она подумала о том, что все смотрят на нее, увидела взволнованные лица слуг и домашних. Сибилла Дэрли взяла ее за руку, прошептав, что Изабель не нужно обращать на них внимания и что ее старший сын обезумел от горя, но со временем придет в себя.

— Не знаю, зачем ему это может понадобиться, — произнесла измученная Изабель, — если весь мир сошел с ума.

Стояло прекрасное, полное жизни, весеннее утро. В Тинтерне состоялась погребальная служба, и тело Алаис упокоилось в соборе, рядом с Аойфой. Солнце светило в высокие застекленные окна, и потоки света лились на мозаичный пол. Тихий гул голосов молящихся монахов поднимался вверх и смешивался с ароматом благовоний.

Вилли, с пустыми глазами, одичавший от горя и злости, сидел на своем месте только ради Алаис и их сына. Он почти не говорил с матерью. Она была виновата, и сама возможность выказать кому-то свои чувства тут же, на месте, давала ему ощущение безопасности. Он не извинился за прежние безумные обвинения. Он скорее поджег бы весь мир, превратив его в ад, чем раскаялся. Это было дело рук Иоанна. Человек, который мог убить собственного племянника, травить изгнанных вассалов собаками, морить их жен и сыновей голодом до смерти и вешать маленьких детей, вряд ли простил бы Маршалам унижение, которое ему пришлось пережить в Ирландии и Нормандии.

Вильгельм поспешно прибыл из Глостера с основным войском. Вилли обменялся с отцом от силы парой слов и по окончании службы не собирался заговаривать с ним снова. Он хотел только поскорее сбежать отсюда. Ему невыносимо было семейное сборище, родительские сочувствие и обеспокоенность. Вилли почувствовал бы себя загнанным в угол, вынужденным защищаться, и неизвестно, чем бы все это закончилось. Впереди ждали только горечь утраты, пустота и чернота.

Когда они вышли из часовни, их накрыло обычным гомоном толпы бедняков и попрошаек, ждущих подаяний. Вилли краем глаза видел, как его мать раздает пожертвования; у нее находилось доброе слово для каждого, как будто она действительно сочувствовала им. Отец стоял рядом с ней, поддерживая своим присутствием. Прикусив щеку, Вилли повернулся к конюху, державшему коня наготове.

Когда он уже ставил ногу в стремя, отец направился к нему и попросил задержаться, сказав, что им есть, что обсудить.

— Нам не о чем говорить, — ответил Вилли, садясь в седло.

— Фицвальтер и де Весчи покинули Глостер и открыто объявили войну. Я знаю, что у тебя горе и ты скорбишь, но ты и твои люди нужны мне на поле боя.

Вилли взял в руки поводья.

— Мои люди присоединятся к войскам Фицвальтера и де Весчи. Я отказываюсь признавать Иоанна своим королем и клянусь, что сделаю все, что в моих силах, чтобы свергнуть его.

— Не будь дураком! — грубо произнес Вильгельм. — В тебе говорит горе.

Вилли яростно замотал головой:

— Нет, это чувство собственного достоинства, голос которого я старался не слушать из уважения к тебе. Ты поклялся в верности Иоанну, и ты связан этой клятвой, но я такой присяги никогда не давал и не дам. Даже если я закончу жизнь изгоем или пойду на службу в Аутремер, я не преклоню колен перед таким, как он!

— Ты не головой думаешь, а задом!

— Что ж, возможно, в моей заднице больше цельности, чем во всем Иоанне. Если ты хочешь покрывать убийцу своего внука, давай, но не жди, что я буду сражаться рядом с тобой!

— Ты не знаешь того, что…

— Я знаю достаточно, — Вилли развернул коня и, пришпорив, унесся прочь, заставив нищих и бродяг разбежаться в разные стороны.

Вильгельм закрыл лицо руками.

— Господи! — пробормотал он. Изабель подошла к мужу, взяла его за руку и приникла к нему, чтобы поддержать.

— И это все? — печально спросил он. — Неужели я прожил такую долгую жизнь и сражался так отчаянно ради того, чтобы видеть крах всего, что я создал? Неужели мне суждено провести последние дни, сражаясь с сыновьями, как король Генрих бился со своими, пока они его не одолели?

По лицу Изабель текли слезы. У нее на глазах разрушалась ее семья, причем так быстро, что она не успевала накладывать повязки на каждую новую рану. Когда-то она была неуязвимой — теперь стала совершенно беззащитной.

— Ты велел ему не быть дураком, а сам говоришь как дурак, — произнесла она дрожащим голосом. — Он такая же цельная личность, как и ты, а ты не Генрих. По крайней мере, если Иоанн падет, один наш наследник — в лагере врага, а если сохранит трон, ты сможешь отвести опасность от Вилли… — ее голос выравнивался, по мере того как она мысленно искала и находила выход из сложившейся ситуации. — Если дойдет до худшего, всегда есть Аутремер, как он сказал, — она фыркнула и вытерла глаза. — А ты не думаешь, что он прав? Ты не веришь, что Иоанн мог приложить к этому руку?

Вильгельм устало вздохнул:

— Мы за свою жизнь нажили и других врагов. Да, я думаю, он может быть к этому причастен, но отдал ли он такой приказ — неизвестно. Если бы у меня были доказательства, что это он сделал такое с Алаис… с нами, я бы сверг его, даже если бы мне пришлось нанять все силы ада для этого! Но без свидетелей или без признания Иоанна разве можно быть уверенным?

— Как с принцем Артуром, — горько произнесла она. — Разве мы могли знать наверняка?

Глава 35

Кавершам, Беркшир, июнь 1215 года


Изабель качала на коленях своего трехлетнего внука, наслаждаясь ощущением приятной тяжести и теплоты его тела. Его пятилетний брат Роджер был полностью поглощен наблюдением за Иоанной и Ансельмом, игравшими с деревянными рыцарями.

— Они совсем как ты в их возрасте, — вспомнила Изабель с улыбкой.

— Мои куклы все еще хранятся у меня в сундуке, — отозвалась Махельт. — Если я рожу Хью дочь, она их получит, когда подрастет.

— Тебе придется добавить массу новых.

Махельт поморщилась:

— Да, вот только я не знаю, приделать ли мне Хью и моему свекру ослиные уши или бычий хвост… и Вилли заодно.

— А своему отцу? — спросила Изабель. — Каким ты изобразишь его?

Махельт снова скорчила гримасу.

— Не в кольчуге, — сказала она. — Я изобразила бы его отдыхающим у очага здесь, с тобой, где он и должен быть.

Изабель невесело рассмеялась:

— Когда твой отец отдыхал? Этого не случится. Даже если между королем и его лордами будет достигнут мир, в Уэльсе назревают беспорядки. Твой отец говорит, что попытка удержать все вместе подобна желанию принести воду в решете, — она тревожно вздохнула. — Я волнуюсь за него. Он, может, в хорошей форме и в здравом уме, но сейчас на нем лежит бремя, которое стоило бы уже делить с детьми. Хорошо бы, чтобы твой брат взял на себя часть ответственности, но надежды на это нет.

Махельт покусывала губу и выглядела так, будто ей неловко о чем-то заговорить. Ее собственный муж и свекор были в числе мятежников. Ей позволили навестить мать в Кавершаме только из уважения, которое Биго испытывали к ее отцу.

— Если сегодня наступит мир… — Изабель гладила мягкие, светлые волосики своего внука. — Даже если все согласятся на перемирие, я сомневаюсь, что мы скоро увидим твоего брата. Самое большее, на что мы можем надеяться, это на такое же перемирие дома.

Махельт сверлила ее взглядом.

— Это из-за Алаис, да?

Изабель кивнула:

— Вилли думает, что Иоанн приказал ее убить, чтобы отомстить нам, и винит меня в том, что я недостаточно внимания уделяла безопасности домашних. Он питается одной ненавистью и злобой, и никто из нас не может до него достучаться.

Ее голос звучал бесстрастно: все чувства покинули ее за те шесть недель, что прошли с момента, когда она обнаружила свою невестку умирающей на полу в луже крови, а Вилли уехал, чтобы присоединиться к мятежникам. Вильгельм, как обычно, при людях держался совершенно спокойно, но в их личных покоях обхватил ее, увлек в постель и любил с такой ошеломляющей страстностью, что после она лежала чуть дыша, постанывая и рыдая за них обоих.

Махельт успокаивающе положила руку ей на рукав, и Изабель подумала, не завершился ли круг. Не превратилась ли она в ребенка вместо матери?

— Я всегда буду чувствовать себя виноватой, — сказала она, — и к словам Вилли это не имеет никакого отношения. Нет, не спорь со мной. Она должна была находиться под защитой, а я этого не обеспечила. А что до Иоанна… — Она опустила внука, начавшего вырываться у нее из рук, на пол. — Я всегда говорила, что от него можно ожидать чего угодно, но надо быть сумасшедшим, чтобы поступить с нами так сейчас, когда мы одни из немногих, кто его еще поддерживает. А он кто угодно, только не сумасшедший, — она откинулась на обложенную подушками скамью и коснулась висков, где начинала пульсировать тупая головная боль. — Если бы Иоанн хотел нас уничтожить, он бы сделал это в Ирландии. В нашем положении создавать врагов так же легко, как и друзей, и подозрения — ничто без доказательств. Все, что мы можем сделать, — это быть осторожными.


В лугах Раннимеда на берегу Темзы Вильгельм пил гасконское вино короля. Оно было нежным, как речи придворного, но содержало острый привкус — долго такое вино не продержится. Писари делали копии хартий, которые Иоанн согласился подписать к сегодняшнему вечеру, перья скрипели по пергаменту.

Стефан Лэнгтон, архиепископ Кентерберийский, человек, которому пришлось вытерпеть длительные споры с Иоанном по поводу своего назначения, снял митру и потер тонзуру. Полотняная подкладка роскошно вышитого головного убора потемнела от грязи и пота. Солнце палило нещадно, и всем было жарко в парадных одеждах. Король удалился в тень огромного шатра и опустил завесу, закрывавшую вход: он собирался с глазу на глаз переговорить с Пандульфом, папским легатом.

— Ну? — спросил Лэнгтон Вильгельма, утаптывавшего свежую траву носком сапога. — Я не знаю, считать это успехом или полным провалом.

Вильгельм выдавил из себя улыбку. Ему нравился Лэнгтон. Нравился больше, чем любой его предшественник. Хьюберт Вальтер был исключительным профессионалом, но ему недоставало человечности, Ричард Дуврский был назначен на эту должность просто чтобы заполнить образовавшееся пустое пространство, а Беккет… Ну что Беккет, да упокоится он в своей благословенной святости.

— По крайней мере, это документ, содержащий определенное количество пунктов, все могут его прочитать, и копии будут разосланы по всей стране. Это уже хорошо.

— Разумеется, Маршал, но не успели еще просохнуть слова на пергаменте, а некоторые лорды уходят, говоря, что не доверяют королю, потому что он не станет придерживаться хартии, а сам король запирается с папским легатом, это мало способствует установлению мира. Вы же понимаете, что он попытается избежать выполнения некоторых пунктов, потому что они ограничивают его власть.

Вильгельм пожал плечами:

— Такова его природа, но мне кажется, сейчас он уже понимает, насколько серьезно настроены лорды. Разумеется, существуют люди, рожденные, чтобы создавать неприятности; они всегда готовы на мятеж, но есть также много достойных уважения людей.

— Твой сын и зять входят в их число? — спросил Лэнгтон с неприятной усмешкой, взглянув на шатер, у которого стояла группа молодых людей, среди них Вилли и Хью Биго, увлеченные разговором.

— Да, и они тоже, — Вильгельм посмотрел в их сторону. Он общался с Вилли несколько раз во время переговоров, но это был все равно, что беседовать с незнакомцем.

Словно чувствуя на себя пристальный взгляд отца, Вилли поднял глаза, и на мгновение их взгляды встретились. Словно скрестились мечи. Вильгельм чуть не моргнул, но он был ветераном игры в «гляделки», поэтому не отвел взгляда, пока Вилли не уставился в землю. Молодой человек, широкоплечий, темноволосый и темноглазый, наклонился, чтобы прошептать что-то на ухо Вилли, и Вилли равнодушно что-то ответил ему.

Вильгельм с неприязнью наблюдал за приемным сыном Болдвина, Вильгельмом де Фором. Молодой человек прибыл в Англию, чтобы заявить о правах на наследство своей матери, и был так обласкан королем, что сомнений в том, чей он сын, ни у кого не осталось. Но этого было недостаточно для его всепожирающего тщеславия, и он укусил руку, которая его кормила, и присоединился к мятежникам. Де Фор стал закадычным другом Вилли, несмотря на их прошлые споры из-за приданого Алаис. Де Фор много говорил о том, как уязвим Пемброук, что дало возможность убийце проникнуть туда, зарезать его сводную сестру и сбежать. Он бранил Вильгельма и его сторонников за то, что они продолжали поддерживать Иоанна, и эти слова отвечали настроению Вилли.

— Ваш сын глубоко скорбит о своей жене, — произнес Лэнгтон с искренним сочувствием.

— Да, — пробормотал Вильгельм, — как и все мы.

Извинившись, он подошел к группе молодых людей. Вилли едва удостоил его взглядом. Хью Биго явно чувствовал себя неловко в присутствии Вильгельма. Де Фор надел на лицо презрительную улыбку.

— Если захочешь, в Кавершаме найдется для тебя еда и кров, — обратился Вильгельм к сыну. — Я не прошу у тебя ничего, просто навести родных. Хью в любом случае приедет, чтобы забрать Махельт.

Краска залила шею Вилли и поднялась к лицу.

— У меня срочные дела в Лондоне.

— Если передумаешь, для тебя дверь всегда открыта, — произнес Вильгельм, сдержанно кивнув. Умолять он не собирался.

— Не передумаю, — крепко стиснув зубы, Вилли вежливо поклонился Вильгельму и повернулся к конюху, который привел его коня. Все еще улыбаясь, де Фор последовал за ним.

Хью продолжал с беспокойством смотреть на них.

— Я присмотрю за ним, — хрипло произнес он.

Вильгельм с благодарностью сжал плечо своего зятя:

— Я знаю.

Хью нахмурился. Он явно старался придумать, что бы такого хорошего сказать.

— По крайней мере, когда он в одном лагере, а вы в другом, сохраняется какое-то равновесие.

— Разве, Хью? — с горечью спросил Вильгельм. — Потому что в голове у меня никакой гармонии нет.

Хью нахмурился сильнее.

— Я тоже уже не помню, каково это — быть спокойным, — сказал он. — Только когда я рядом с Махельт и сыновьями. Поэтому я приеду поужинать у вас в Кавершаме, — он попытался добавить что-то приятное: — И к тому же еда там лучше, чем в Лондоне.

— А общество? — Вильгельм нашел в себе силы поддразнить зятя.

— Для меня сгодится любое общество, где нет де Фора, — искренне выпалил Хью. — Это все равно что ужинать с королем, и не потому что он внешне похож на него, а потому что ведет себя так же. Вилли тоже это поймет, и, ради его же блага, чем скорее это случится, тем лучше.

Глава 36

Пемброукский замок, Южный Уэльс, весна 1216 года


— Во Францию? — Изабель в изумлении смотрела на Вильгельма. — Ты уезжаешь во Францию?

Она услышала, что ее голос срывается на визг, и резко закрыла рот. Вильгельм кивнул и передал ей письмо, на оборотной стороне которого висела королевская печать.

— Иоанн хочет, чтобы я возглавил переговоры с королем Филиппом, — в его голосе звучали готовность и желание действовать, каких Изабель не слышала уже давно.

— А кого-нибудь другого он послать не может?

Вильгельм неодобрительно взглянул на нее.

— Почему это всегда должен быть ты? — требовательно спросила она. — Ты уже достаточно сделал. Тебе хватает забот с валлийцами.

Вильгельм уселся на обложенную подушками скамью, поморщился, перенес вес тела на одно бедро и достал из-под второго игрушечную деревянную лошадку, которую чуть не раздавил.

— Потому что король Филипп охотнее всего прислушается именно ко мне, — терпеливо произнес он. — Я знаю его всю свою жизнь. Мы часто ужинали вместе в дружеской обстановке и так же часто встречались лицом к лицу на поле боя. Кроме того, я являюсь его вассалом за Лонгевильские земли. Поездка ненадолго, самое большее на три недели, — он взглянул на нее весело и нетерпеливо. — Я, может, и старею, но пока в здравом уме.

В ответ Изабель вздохнула:

— Да, но мне иногда кажется, что я уже потеряла рассудок. Вильгельм, мне за тобой не угнаться, и твоим людям часто тоже.

Он развеселился еще больше:

— Ты ведешь себя вполне дипломатично.

— Я просто волнуюсь, что ты слишком много на себя взваливаешь. Валлийцы…

— Валлийцам придется подождать. Они уже откусили столько, что больше просто не смогут прожевать, и, даже если они нападут на Кильгерран, у меня сейчас нет ни людей, ни времени, чтобы дать им отпор. Пемброук и Стригил в безопасности. Это лучшее, на что можно было надеяться, — он угрюмо взглянул на нее. — В первую очередь нужно заниматься самым важным, а все остальное отложить до более подходящего момента…

— Вильгельм, — она начала с обращения, как будто собиралась продолжить, но потом закрыла рот и крепко обхватила себя руками. — Не надо.

— Что? — он встретился с ней взглядом, и было ясно, что он и так понял. — Тридцать девять. Мне не нужны счеты, чтобы получить сумму.

— Тогда тебе нужно было бы жечь поленья по одному, а не швырять в костер все разом.

Он рассмеялся и покачал головой.

— Сомневаюсь, что, если я буду копить дрова, что-нибудь изменится. А чем мне иначе заниматься, кроме как путаться у тебя под ногами и предаваться в зале воспоминаниям о днях, проведенных на турнирах, когда я мог острием копья попасть вороне в глаз? Я тогда отупею, а живот у меня будет свешиваться через пояс, как пудинг, — он хлопнул себя по талии, где, благодаря напряженным упражнениям, все еще четко вырисовывались мышцы. — И ведь я не могу переложить часть обязанностей на Вилли и меньше времени проводить в седле, верно?

Изабель поморщилась, будто он посыпал солью открытую рану. Подойдя к его дорожному сундуку, она резко откинула крышку. Какое-то время назад он намок, и, хотя после этого его высушили, смазали маслом и отполировали, внутри все еще пахло сыростью. Она сделала себе мысленную пометку положить между складками его одежды, когда будет ее упаковывать, палочки корицы.

— Я сегодня утром написала Вилли еще одно письмо, — сказала она. — Где-то оно его застанет?

Изабель решила надиктовывать писарю письма их сыну раз в неделю. Письма представляли собой краткий перечень семейных новостей: чем занимались его братья и сестры, что у них нового, как они по нему скучают. Она понимала, что он, скорее всего, сжигал их, не читая, но это помогало ей чувствовать себя не такой беспомощной. Всегда оставалась надежда, что он все-таки их читал, поэтому она и поддерживала эту связь.

— В Лондоне конечно, — произнес он ничего не выражающим тоном. — Мятежники перебрались туда и ждут ответа от французов.

Он повертел маленькую деревянную лошадку в руках.

— Моя задача — попытаться уговорить Филиппа не внушать своему сыну, что у него есть права на английскую корону.

— И ты надеешься в этом преуспеть?

Вильгельм развел руками:

— Не знаю. Филиппу крайне льстит мысль добавить Англию к числу своих владений. С другой стороны, он не рискнет впутывать своего наследника в войну на английской территории, к тому же в войну, которая осуждается Папой. А права Людовика на корону Иоанна не прочнее воздушных замков, так что вряд ли его обращение в Рим встретит там одобрение.

— Тогда есть шанс, — Изабель принялась перекладывать рубашки и штаны в поисках одежды, подходящей для французского двора.

— Да, но не стоит недооценивать тупоголовость молодых людей. Эти лондонские смутьяны пригласили Людовика стать их королем, и, если он этого захочет, его отец скорее уступит его просьбам, чем прислушается к моим доводам или словам епископа Винчестерского.

Изабель пробежала пальцами по серебристому наряду, который он носил в Ирландии как лорд Ленстерский. Слишком броский, подумала она, Вильгельм в нем будет наряднее Филиппа. Голубой с вышитыми виноградными гроздьями на манжетах подойдет больше.

— Я хочу, чтобы ты поехала со мной, — сказал он.

У Изабель упало сердце. Она отвернулась от сундука и взглянула на мужа.

Он поежился под ее взглядом, и она ощутила его неуверенность, почти замешательство, как у жениха, который не знает, какой ответ ему дадут, и уже почти сожалеет о том, что вообще раскрыл рот.

— Твое присутствие скрасило бы мое пребывание при дворе, а когда все закончится, мы могли бы по дороге домой съездить на денек в Лонгевиль. Было бы хорошо снова увидеть эти места, да и Ричард будет либо там, либо при дворе.

Она ничего не ответила, и он прочистил горло.

— Я знаю, что нельзя вернуться в прошлое, но мне хотелось бы, чтобы некоторые воспоминания могли оживать, — боясь впасть в излишнюю сентиментальность, он бросил в ее сторону дразнящий взгляд. — И у тебя будет повод надеть свои праздничные платья и те туфельки с золотым шитьем и жемчужинками, которые ты надеваешь только на Рождество.

Изабель проглотила ком, застрявший в горле. Эти туфельки она берегла на свои похороны, но ему об этом знать не полагалось. А сейчас она подумала, что нет смысла беречь их до события, в котором она сама не сможет принять участие. И потом всегда можно заказать новую пару.

— Ты прав, — сказала она. — Пусть лучше ими восхищается король Франции, чем моль.

Он ответил ей улыбкой:

— Нет, надень их ради своего мужа. Пусть он восхищается тобой, когда ты будешь танцевать.

Повернувшись к нему, Изабель обвила его шею руками.

— Ах, Вильгельм, — только и выдохнула она, рассмеявшись, хотя глубоко внутри ощущала мучительную грусть.


При дворе французского короля Изабель носила золоченые туфли почти каждый день. Теперь, изменив свое мнение относительно их назначения, она решила сносить их до дыр. Поэтому они были на ней во время официального приема, неофициальных танцев и поездок по балаганам, рынкам и церквям Иль-де-Франс. Она мало видела Вильгельма: он был занят переговорами, требовавшими огромной деликатности. Но Изабель вовсе не скучала. Жены и дочери французских аристократов не давали скучать. От них она получила почти столько же ценных сведений, сколько приобрела бы, просидев все время рядом с Вильгельмом в палате советов.

Она была в восторге, когда из Лонгевиля ко двору прибыл Ричард. Из своих владений приехал также двоюродный брат Вильгельма Томас, граф Перчский, и настоял на том, чтобы они с Вильгельмом приняли его приглашение в охотничий домик на берегу Сены.

— Ваш сын — достойный молодой человек, — сказал он однажды вечером Изабель и Вильгельму, когда они, поужинав, пили вино, а река быстро катила волны, похожие на подвижный темный витраж, мимо охотничьего домика. Он поднял чашу с возвышения своего живота и выпил за здоровье широкоплечего молодого человека, сидящего рядом с ним. — Хотя не стоило мне говорить это ему в лицо, особенно в присутствии его гордых родителей. Я бы не хотел, чтобы он начал задирать нос.

Ричард широко улыбнулся:

— На турнире это может привести к катастрофе. Я должен надевать и снимать шлем, ничем в нем не застревая.

Изабель бросила быстрый взгляд в его сторону.

— На турнире?

Ричард отрицательно покачал головой.

— Не на таких, в которых принимал участие мой отец, судя по тому, что рассказывают, — сказал он, озорно глядя на Вильгельма, — но время от времени я подаю заявки на участие. К тому же, нормандские владения отнимают столько времени, что на другие занятия его просто не остается.

Томас фыркнул:

— А не рассказывал вам сын, как на Рождество он взял главный приз в Сент-Демме, победив Вильгельма де Барра, который считается лучшим рыцарем во Франции?

— Мне просто повезло, — явно польщенный, произнес Ричард, краснея. Он как раз прошел половину пути от двадцати до тридцати, и юношеская пухловатость сменились статностью и физической силой. Бабочка, появившаяся из куколки, оказалась удивительно привлекательным молодым человеком с золотисто-рыжими волосами и дымчато-серыми глазами. Изабель испытывала одновременно гордость и трепет при одном взгляде на него.

— Не только, — проворчал Томас. — Ты держишься в седле как твой отец.

Он поднял чашу за здоровье Вильгельма, несколько неловко взмахнув ею, поскольку большую часть вечера он непрерывно пил.

— В последнее время турниров не было из-за поста, но скоро они снова начнутся. Это хорошая тренировка перед боем.

Изабель поперхнулась вином, и Ричард успокаивающе положил руку ей на плечо:

— Мама, не волнуйся. Даже если принц Людовик отправится с армией в Англию, меня в их рядах не будет. Я не обязан служить ему за Узким морем.

— За что я благодарна Богу, — с жаром выпалила она. — Полагаю, тебе известно, что твой брат в числе мятежников.

Улыбка сошла с лица Ричарда.

— Да, — ответил он и откинулся на стуле, словно отстраняясь от разговора. — Мне жаль. И я рад, что не принимаю участия во всем этом.

— Мне тоже жаль, и я тоже рада, — сказала Изабель.

Повисла неловкая пауза, которую прервал Томас:

— Если принц Людовик настоит на своем, половина французских лордов отправится в Англию, но сегодня об этом можно не волноваться. Нет смысла тратить на эту ерунду хорошее вино и время в приятном обществе, а?

Он сделал знак своим шутам и менестрелям, которые тихо что-то играли во время ужина, чтобы они исполнили что-нибудь повеселее и поживее и начали бы показывать фокусы. И стало ясно, что, хотя Томасу доставляет удовольствие говорить о былых временах, о будущем лучше помолчать.


Неделю спустя после переговоров с французами, так и не давших результата, Вильгельм с Изабель перед отплытием в Англию ночевали в Лонгевиле.

Изабель бродила по комнатам, в которых провела первые годы своего материнства. Стены и коридоры звенели призрачным эхом детского смеха. Здесь родилось большинство ее детей. Вилли, ее первенец, утром в конце апреля, после целой ночи тяжелых схваток. Она стояла в просторной спальне, вспоминая, как лежала, откинувшись на валики, а ребенок мягкой тяжестью покоился у нее на руке, пристроившись к груди. Ричард и Махельт родились в Англии, но отголоски первых криков Вальтера и Гилберта тоже раздавались в этих стенах. Ее взгляд затуманился. Годы пронеслись точно на крыльях ласточки.

Лонгевиль был теперь холостяцким убежищем, но Ричард украсил его по последней моде фламандскими занавесями. Пол спальни был застлан циновками, по обе стороны кровати лежали яркие ковры, чтобы ноги проснувшегося не касались холодного пола. Изабель подумала, что он, должно быть, научился этим хитростям при дворе Иоанна. Либо у него была тайная любовница. Изабель заметила, что многие придворные дамы заглядывались на Ричарда, но он ни на одну не обращал большего, чем полагалось этикетом, внимания. Поэтому предположение о любовнице Изабель отмела.

Пробежав пальцами по сундуку, расписанному щитами с гербами Маршалов и де Клеров, Изабель подумала, не стоило ли им остаться в Нормандии, когда земли были разделены. Принести полную вассальскую присягу Филиппу и забыть об остальных своих владениях. Управляя только Лонгевилем и Орбеком, они, несомненно, прожили бы гораздо более спокойную жизнь. Но, с другой стороны, они не достигли бы никогда таких высот, особенно как в Ирландии.

Изабель в задумчивости вернулась в большой зал. Вильгельм сидел у очага, держа за руку хрупкого пожилого человека — своего брата Ансельма, в честь которого был назван их младший сын. Изабель никогда с ним не встречалась, и, если бы Вильгельм не сказал ей, что это его младший брат, она бы не догадалась. Пожалуй, носы у них были одинаковые — сильные и какие-то костистые, ну и, наверное, линия подбородка, но на этом сходство заканчивалось. Ансельм был тощим, словно покойник, с желтоватой бледной кожей и нетвердой походкой — казалось, он едва держался на ногах. В свои лучшие годы он служил в войске деда графа Томаса, Ротру, но сейчас, став ненужным, он переехал доживать остаток своих дней к племяннику в Лонгевиль.

— Я знал, что ты вернешься, — говорил он Вильгельму. Его речь была медленной, он произносил слова осторожно, словно сберегая силы. — Я молился Богу, чтобы Он дал мне увидеться с тобой, до того как я умру, и Он не оставил меня своей милостью, — Ансельм печально покачал головой. — Я подумывал о том, чтобы вернуться в Англию, но такое путешествие было бы мне не по силам. И к тому же я рад, что не сделал этого, если слухи, которые до меня доходили, — правда.

— Я говорил тебе, что слухам верить нельзя, — произнес Вильгельм; ради брата он улыбался, но в глазах таилась глубокая печаль.

Ансельм хрипло рассмеялся:

— Я слышал кое-что о тебе и молодой королеве Маргарите. Эти слухи чуть не привели тебя к безвременному концу.

— И были неправдой, — Вильгельм поерзал на скамье, точно сел на колючку.

— Нет, но на некоторое время изрядно тебе повредили, — Ансельм склонился к Изабель: — Вы знали, что его обвиняли в романе со сводной сестрой короля Филиппа?

— Да, знала, — бесстрастно ответила Изабель. — Но это было задолго до нашей свадьбы и не более чем жалкими кознями завистливых соперников. А я всегда умела отличать мусор от золота.

Ансельм одобрительно кивнул.

— Как и я, сестра, — произнес он с болезненной улыбкой. — Маргарита была великой женщиной, но ей далеко до вас.

Изабель поблагодарила его за комплимент вежливым кивком.

Ансельм некоторое время сидел молча, а потом задумчиво взглянул на Вильгельма.

— Итак, — спросил он, — Людовик все еще собирается высадиться в Англии?

Вильгельм покорно кивнул:

— Его отец предпочел бы, чтобы сын этого не делал, но в конце концов он согласится. Награда слишком хороша, чтобы не рискнуть.

— И ты выступишь против него, когда он вторгнется в Англию?

— У меня нет другого выбора.

Ансельм вытянул вперед дрожащую руку и взглянул на нее.

— Я рад, что не могу больше сражаться. Я тебе не завидую, хотя, думаю, и ты мне тоже, — он коротко, надтреснуто рассмеялся и закашлялся, но, когда Изабель что-то обеспокоенно пробормотала, махнул рукой, давая понять, что с ним все в порядке. — Я чувствую себя лучше, чем когда-либо.

Вскоре после этого он удалился в свои покои. Вильгельм долго молча стоял, глядя ему вслед, а затем тихо вышел из комнаты. Изабель последовала было за своим мужем, но затем передумала и оставила его одного. Она видела, как он сжимает кулаки, и по тому, как были стиснуты его челюсти, понимала, что сейчас ему больше всего нужно уединение. Общение понадобится ему позже, и тогда она будет рядом.

Глава 37

Лондон, весна 1216 года


— Не понимаю, зачем тебе с ним встречаться, — говорил Вильгельм де Фор Вилли, пока тот проверял и заново затягивал двойные подпруги своего гнедого скакуна и готовился сесть в седло. — Это же ничего не изменит, ведь так? Что ты собираешься ему сказать?

— Пойму, когда увижу его, — ответил Вилли, полностью поглощенный своим делом, что избавляло его от необходимости встречаться с неодобрительным взглядом янтарных глаз своего приятеля. — Отец попросил встретиться, и я не собираюсь ему отказывать.

— А я бы отказал.

— А я не ты, — отношении Вилли с де Фором за последние несколько месяцев, что они вместе провели в Лондоне, стали заметнопрохладнее. Сперва де Фор смягчал ярость и горе Вилли после гибели Алаис; будучи ее сводным братом, он как будто давал слабую связь с ней. Но, по мере того как Вилли успокаивался, он стал замечать неприятные черты де Фора. Он всегда возвышался за счет других. Он роскошно одевался, но пожертвования раздавал из сжатого кулака и вообще был жесток. Если какому-нибудь псу случалось попасться ему под ноги, он пинал его с такой силой, что животное визжало. Вчера мальчик, помощник маляра, случайно забрызгал плащ де Фора известкой, и де Фор огрел его плеткой так, что глубоко рассек щеку ребенка.

Когда Вилли уже вскочил в седло и приготовился тронуться, де Фор задержал его, схватив за поводья.

— Твой отец только что вернулся из Франции. Ты передашь нам все, что он тебе расскажет.

— Я подумаю, — ответил Вильгельм, пришпорив коня, и де Фор был вынужден выпустить из рук поводья и отскочить назад. Вилли выехал с постоялого двора на дорогу в сопровождении двух рыцарей и двух воинов. На улицах было довольно много народу, спешащего по своим делам, но при виде вооруженных людей горожане торопились пройти мимо или отступали к обочине, склоняя головы и опуская глаза. Лондон открыл свои ворота мятежникам, но его жители были настороже. Всего два дня назад молодого торговца вином закололи во время стычки с одним из сторонников де Фора. Тому удалось ускользнуть прежде, чем его арестовали и повесили бы. Но поползли слухи, что де Фор дал ему денег, чтобы он сбежал на нанятой у французов галере. Подозрения подпитывались тем, что у де Фора были натянутые отношения с виноторговцем из-за неуплаченных долгов.

Вилли выехал из центральной части города через Ладгейт, переехав по мосту реку Флит, вздувшуюся грязными коричневыми волнами после прошедшего недавно дождя, и продолжил двигаться по Флит-стрит, пока не добрался до огражденной территории, прилегающей к церкви Ордена храмовников. Весть о его прибытии опередила его, и Аймер де Сен-Мор, английский магистр Ордена тамплиеров, вышел из своей кельи у восточной части церкви и ждал его перед богато украшенным арочным входом. Лорд Аймер должен был в безопасности доставить Вилли из Темпла в Кавершам. Никто не посмел бы напасть на рыцарей-тамплиеров, путешествующих по своим делам.

Вилли передал поводья своего коня послушнику и преклонил колени, чтобы поцеловать кольцо лорда Аймера. Рыцарь приветствовал его с теплотой и вниманием, и Вилли почувствовал, как часть бремени сползает с его плеч. Ступая бок о бок с храмовником, он прошел к церкви и, перекрестившись у алтаря, преклонил колени для молитвы. Как и всегда, когда он бывал здесь, он почувствовал, как у него волосы на затылке встают дыбом, а по коже пробегают мурашки. Здесь в конце концов должен был упокоиться его отец и, возможно, он сам тоже. Округлый неф в виде камня, закрывавшего вход в пещеру в Иерусалиме, где был погребен Господь, был освящен патриархом этого города во время его приезда сюда за несколько лет до рождения Вилли. Гладкие колонны из пурбекского мрамора, поддерживающие сводчатый потолок, создавали впечатление спокойствии и величия и заставляли его обращать глаза к небесам, но в то же время ненавязчиво напоминали, насколько мал человек. В этой церкви царила атмосфера особой святости. Люди, погребенные здесь, действительно были благословлены.

— Я намерен вступить в Орден тамплиеров, — признался Вилли лорду Аймеру, когда тот поднялся, совершив молитву, и мужчины снова вышли из храма. Снаружи уже ждал эскорт из рыцарей в знакомых блеклых шерстяных одеяниях и конюх, который вывел из стойла коня магистра.

Принимая из рук конюха поводья, Аймер бросил в сторону Вилли внимательный взгляд.

— Ты наследник Пемброукского графа, — сказал он. — И должен продолжить род.

Вилли вскочил на коня.

— И я выполнил свои обязанности, но потом у меня все отняли, и кто знает, не было ли это знаком свыше? У меня четверо братьев, и все они вполне способны продолжить род. Гилберт ходит в послушниках, но пока не рукоположен, а остальные трое и вовсе никакими ограничениями не связаны.

Аймер озабоченно сдвинул брови.

— В тебе все еще говорит скорбь, — заметил он. — Со временем ты можешь изменить свое решение.

— Этого не случится, — убежденно произнес Вилли и пришпорил коня.


Сине-стальная река в Кавершаме отражала темное, переменчивое апрельское небо. За спиной Вильгельма, стоявшего на ее берегу и гадавшего, сколько еще весен ему осталось, было бессчетное множество домов. Маршал не сомневался, что для его брата Ансельма эта весна станет последней.

У дальнего берега реки, как всегда, гнездились лебеди. Самка отложила пять яиц, самец защищал их, раскрыв в грациозной ангельской симметрии крылья. Дальше трое его младших детей под присмотром женщин играли в догонялки. Пятилетняя Иоанна бегала, подхватив юбки, так что видны были ее тонкие лодыжки и худые икры. Ее волосы развевались, как знамя, и она визжала от восторга.

Его старший сын стоял рядом с ним, расставив ноги, скрестив на груди руки, с непроницаемым выражением лица — полная противоположность беззаботности младших.

— Ты не убедишь меня возвратиться к королю, — холодно произнес он.

Вильгельм сдержал раздражение.

— Я знаю. Ты упрямее моего старого осла. Я пригласил тебя сюда, чтобы поговорить, а не для того, чтобы изменить твое решение.

— О чем поговорить? Я думал, все уже сказано.

Вильгельм смотрел, как солнечные блики играют на воде.

— Всегда найдется, что сказать.

— Даже если никто тебя не слушает?

— Когда я говорю вслух, это помогает мне думать, и я не верю, что меня совсем уж никто не слышит, — он неприязненно посмотрел на своего наследника, который, судя по виду, готов был возражать на любую сказанную отцом фразу. — Король Филипп не хочет помогать Людовику в вашем общем деле, поскольку, как и все отцы, беспокоится о безопасности своего сына, но он ему не откажет. Предложение короны и свержение Иоанна — слишком заманчивые возможности, чтобы их упускать. Как отец Филипп прекрасно меня понимает, но как король он не сможет устоять.

— Так Людовик собирается вторгнуться в Англию?

— Скорее всего, да. И моя задача встать на его пути.

— Ты не сможешь сделать это в одиночку, а союзников у тебя осталось не так много, верно? — с вызовом спросил Вилли.

Вильгельма это не задело.

— Те, что остались верны королю, никогда не дрогнут и не убегут, — он предостерегающе взглянул на сына. — Не стоит нас недооценивать, Вилли. Мы прищучили вас в Лондоне и отвоевали Рочестер. Что бы ни говорили его враги, Иоанн не тюфяк.

— Все изменится, когда со своими войсками придет Людовик, — возразил Вилли. — Тогда вам будет нас не сдержать.

— Может, и так, а может, и нет. Успех достигается не только силой и численностью. Люди, которые сейчас восстают против Иоанна, могут позже решить, что он меньшее из зол, потому что его они хотя бы знают. Если Людовик решит отнять у них английские земли и отдать их французам, сколько, по-твоему, продлится ваш медовый месяц?

Сложив руки за спиной, Вильгельм принялся расхаживать вдоль берега реки, вынудив Вилли, таким образом, следовать за ним.

— Я не за этим тебя сюда позвал. Я не стану убеждать тебя в том, что ваш бой проигран, я, скорее, пытаюсь найти во всем хорошее. По крайней мере, у нашей семьи в каждом лагере есть сторонники, и это неплохо, — он прочистил горло. — Я только не хочу встретиться со своим сыном лицом к лицу на поле боя. Если ты собираешься принести клятву верности Людовику, я хочу, чтобы ты мне дал слово, что не станешь сражаться со мной. Я в свою очередь могу пообещать тебе то же самое.

Вилли нахмурился.

— Хорошо, — ответил он после долгого размышления. — Это разумное решение, которое не унижает ни одну из сторон, — он взглянул на своих младших сестер и брата. — Это все, чего ты хотел?

— Нет, не все, — Вильгельм остановился перед пристанью и принялся разглядывать маленькие лодки. Иногда они с Изабель плавали в одной из них вниз по реке, но в последний раз это было давно: у них совсем не было времени. Может, сегодня вечером получится, подумал он. Кто знает, другого подходящего случая может уже никогда не представиться. Он повернулся к сыну: — Мне нужно было сделать некоторые распоряжения. Пемброук отойдет к тебе после моей смерти, и его процветание будет зависеть от тебя. Я хочу поговорить с тобой об этом.

Он жестом показал, что им стоит возвращаться к замку.

— Ты не умираешь, — резко выпалил Вилли.

Вильгельм мрачно улыбнулся:

— Пока нет, но кто знает, как все изменится, когда здесь высадится Людовик, и я должен буду все время проводить на поле боя? Мой жизненный путь и сам по себе уже подходит к концу, так что стоит быть практичным.

— Тебе не заставить меня чувствовать себя виноватым!

— Я и не пытался, — устало произнес Вильгельм. Хотя его сын и был взрослым мужчиной, у Маршала все равно было такое чувство, будто приходится иметь дело с трудным подростком. У них было столько общего! А они, вместо того чтобы объединиться, стояли по разные стороны пропасти.

Вилли уставился на свои сапоги.

— В таком случае я должен извиниться. Сейчас трудно понять, кто что имел в виду.

Взвизгивая, потому что за ней гнались, малышка Иоанна подбежала к отцу.

— В домике! — закричала она, прижавшись к его ногам. — Я в домике!

Вильгельм подхватил ее на руки и закружил. Ее пахнущие свежей травой волосы задели его щеку, и он почувствовал, как солнце нагрело их. Голубая ленточка, раньше стягивавшая их сзади, была теперь обвязана, как шелковый браслет, вокруг ее маленького сжатого кулачка.

— Точно! — рассмеялся он, но в его глазах затаилась грусть. Сравнение молодости и зрелости задело его до глубины души — какой невинной была его младшая дочь и каким искалеченным жизнью его старший сын!

Глава 38

Глостерский замок, лето 1216 года


Только что с маршаловских складов в Черинге прибыл караван пони с поклажей. Упитанные гнедые пони стояли во дворе, серебряные колокольчики на их упряжи позвякивали, когда они переступали, чтобы дотянуться до новой порции сена, а слуги разгружали седельные сумки. Тут были свитки пергамента и зеленый воск для печатей — это для писарей; рулоны льна и мотки шерсти, меха и кожа. Было привезено восемь коробов свечей, так как их запас заканчивался, а заодно воск и бечевка, чтобы изготовить новые. Специи, засахаренные фрукты, бочки, полные серебряных пенсов на мелкие расходы… Один из воинов, отвечавших за доставку всего этого великолепия, был молод и удивительно привлекателен, с блестящими темными волосами и сонными рыжеватыми глазами. Белла и Сайбайра хихикали, когда он оказывался рядом, и посылали в его сторону манящие взгляды из-под ресниц. Они вообще вели себя как курицы рядом с петухом. Изабель, закатив глаза, отослала молодого человека в комнату охраны, где для сопровождавших караван были приготовлены мясо и эль. А своих отбившихся от рук дочек она спровадила в их комнаты, не обращая внимания на возмущенные возражения.

— Наши дочери готовы к обручению, а половина семей, где есть подходящие женихи, — среди мятежников, — в отчаянии сообщила Изабель Вильгельму, который вошел в комнату мгновение спустя. — Иногда я не знаю, что мне с ними делать.

Она была так расстроена, что не сразу заметила выражение его лица.

— Разве только половина семей? — невесело отозвался он. — Нас осталось так мало, что у наших дочерей почти совсем нет выбора. С нами только Честер, Дерби и Ворвик, причем у Честера сыновей нет.

Она, наконец, заметила за его собранностью напряжение и взглянула на него внимательнее.

— Что стряслось?

— Людовик прибыл в Винчестер и заручился поддержкой Арондела, Уоррена де Воррена и Солсбери. Хьювил только что привез новости.

— Солсбери? — голос Изабель сорвался на визг, отчего ее дочери взглянули на них, как испуганные лани, а женщины прекратили свои дела. — Но он же сводный брат Иоанна! Что он делает у Людовика?

Она не на шутку встревожилась. Число сторонников Иоанна действительно стремительно сокращалось.

Вильгельм оглядел комнату и понизил голос:

— Говорят, что Иоанн надругался над Элой, пока Солсбери был в плену в Бовиньи.

— Святая Дева!

Ноздри Вильгельма расширились от отвращения.

— Это ложь. Я допускаю, что Иоанн мог быть жесток с Злой или запугал ее, но он не стал бы пытаться соблазнить или тем более насиловать ее. Она жена его брата, она его семья.

— Зная, как он способен поступать со своими родственниками, нельзя исключать такой возможности, — возразила Изабель.

Вильгельм сделал нетерпеливый жест.

— Ему нравится метить территорию других мужчин, но он не стал бы так поступать со своим младшим братом.

— Однако Солсбери думает иначе.

— Знаешь, поскольку французы наводнили весь юг страны, его больше волнует его графство, чем жена. Думаю, его терпение иссякло, и он просто ищет повод, чтобы восстать. А причины сейчас уже не важны. Главное, что он вместе с остальными принес клятву верности Людовику.

Изабель плюхнулась на обложенную подушками скамью и оглядела свою уютную, хорошо обставленную комнату.

— И к чему это нас ведет? В какую сторону мы теперь движемся?

Вильгельм присел рядом с ней и взял ее за руку.

— Пока назад в Уэльс, чтобы присмотреть за границами, — ответил он, — а оттуда при необходимости можно быстро перебраться в Ирландию. Сомневаюсь, что французы поспешат туда. Иоанн сейчас в Корфе, но собирается нанести удар через центральную часть страны.

Существовал еще путь: склониться перед Людовиком так же, как сделали остальные, но Изабель знала, что Вильгельм скорее умрет, чем отступится. Это было делом чести. Неважно, как обращался с ним Иоанн, важна была данная им самим клятва.

— Хьювил также сообщил, что Людовик пожаловал Вилли титул маршала всей Англии, — сказал Вильгельм, — так что он — это я во вражеском лагере, — он рассмеялся. — Я не верю, что кто-то, будучи в своем уме, пожелает такой титул сейчас, но, по крайней мере, он может считать, что его признали и оценили по достоинству.

Изабель посмотрела на их сплетенные руки. Она виделась с Вилли, когда он приезжал в Кавершам с Аймером де Сен-Мором. Он вел себя отстраненно, но вежливо, выполнял сыновний долг, но был равнодушным и при первой возможности возвращался в общество храмовников, пока не пришло время уезжать. Это ранило Изабель в самое сердце, хотя она и скрывала свои чувства. Каждый день она молилась за него.

— Разумеется, это все равно, что писать против ветра, — добавил Вильгельм. — На самом деле Вилли хочется заполучить Мальборо, но Людовик отдал его Роберту Дрё: он предпочитает, чтобы управление замками было в руках французов. Нам это может быть только на руку. Чем больше он отдает своим придворным и чем меньше — английским сторонникам, тем в конечном счете лучше, если у нас есть время рассчитывать на этот «конечный счет».


Вилли не верил своим ушам.

— Ворчестер? — спросил он Людовика, как будто это слово сочилось змеиным ядом. — Вы хотите, чтобы я взял Ворчестер?

Людовик поднял взгляд от карт и чертежей, лежавших на его походном столе. Он побарабанил по нему пальцами, а потом спокойно положил руку на столешницу.

— Ты ведь способен на это, Маршал, не так ли? — в голосе Людовика сквозило недовольство и намек на то, что, если Вилли не готов выполнить приказ, есть множество других рыцарей.

— Да, но он находится в управлении моего отца…

Людовик поднял темную бровь.

— А разве не ты маршал всей Англии? — холодно спросил он. — Как ты можешь им быть, когда такой же титул носит твой отец? Или, может быть, ты боишься его?

— Я не боюсь своего отца, — надменно произнес Вилли, — но я его уважаю. Я не понимаю, почему вы посылаете меня в сердце его владений, если не отдаете мне Мальборо.

— Неужели Мальборо действительно так много для тебя значит? — с недовольной гримасой поинтересовался Людовик.

— Больше, чем оно значит для Роберта Дрё, — с вызовом ответил Вилли. — Оно принадлежало моему деду еще во времена короля Стефана, а мой дядя был там кастеляном.

Людовик посмотрел на свои карты и планы и порылся в них.

— Если ты хочешь получить эту землю и мое доверие, тебе придется их заслужить. Завоюй для меня Ворчестер, и мы снова поговорим о Мальборо.

— Сир, — Вилли плотно сжал губы, поклонился и поспешно покинул комнату. За ним последовал Вильгельм де Фор.

— Твой отец будет недоволен, — произнес он со злорадством.

— Ничего не могу с этим поделать, — огрызнулся Вилли. — Что я, по-твоему, должен делать, отказаться?

— Я могу поехать вместо тебя, — в глазах Де Фора появился голодный волчий блеск.

— Нет, я сам, — с яростью произнес Вилли. Сейчас он уже достаточно хорошо знал де Фора и его аппетиты, чтобы не желать присутствия этого человека поблизости от Ворчестера. — Принц Людовик велел мне выполнить эту задачу.

— Что ж, тогда желаю тебе доброй охоты, — де Фор с улыбкой протянул ему изящную, ухоженную руку. Вилли не принял ее и, наклонив голову, направился к конюшне. По пути ему нужно было переговорить с Гилбертом де Клером, графом Хертфордским, и Вильгельмом Солберийским, который все еще сомневался, правильно ли он поступил, примкнув к Людовику. Он и с Вилли пытался это обсуждать, но у того не было ни терпения, ни желания обсасывать эту тему.

— Вы должны поступать так, как велит вам совесть, — отрезал он и послал оруженосцев за своими рыцарями.

Солсбери выглядел обиженным:

— Это легче сказать, чем сделать… если только ты не Вильгельм Маршал.

Пока Вилли готовился к отъезду, он заново обдумывал слова Солсбери и гадал, легко ли это удавалось его отцу. Или честь и совесть — одно и то же? А если нет, то как человек должен был выбирать между ними? И не бывало ли после этого выбора горько, как от желчи?


В Стригиле Изабель распаковывала дорожные сундуки, доставленные из Кавершама, когда громкий крик заставил ее вздрогнуть от ужаса. Пока она в сопровождении своих женщин бежала, в голове пронеслась череда воспоминаний, острых, как наточенное лезвие. Сайбайра держалась за голову и выла, как ведьма-банши. Белла стояла рядом с ней, красная от переживаний. При виде матери она виновато отвела глаза.

— Святая Дева Мария, что здесь стряслось? — требовательно спросила Изабель. — Дайте мне посмотреть!

Она бросилась к девочкам, отвела руку Сайбайры от ее головы, и увидела, что ухо дочери залито кровью из рваной дыры внизу мочки.

— Это Белла виновата, — поспешила сообщить малышка Иоанна, глаза у нее от ужаса были размером с обод кубка. — Это она сделала.

— Я не виновата! — разрыдалась Белла. — Сайбайра меня заставила!

— Что заставила? — спросила Изабель, изо всех сил стараясь не кричать.

Белла разжала кулак и показала матери лежавшую у нее на ладони византийскую сережку тонкой резьбы, дужка которой блестела от крови Сайбайры.

— Они лежали в шкатулке для драгоценностей, и Сайбайра сказала, что хочет их надеть. Она меня заставила…

— Я не знала, что ты такое устроишь! — закричала Сайбайра; у нее на щеках блестели слезы. — Я должна была догадаться! Тебе если даже смертью пригрозить, ты все равно шить не сможешь!

Изабель взяла у Беллы сережку и взмолилась, чтобы Бог послал ей терпения. Это украшение было семенной реликвией. Когда-то ее купили у возвратившегося из крестового похода рыцаря, потом она попала в дом Маршалов в Черинге, а оттуда — в шкатулку в их покоях.

— Пресвятая Богородица, вы же не гречанки! Когда вы станете взрослыми женщинами, вы должны будете на людях закрывать волосы и уши, снимая вуаль только в личных покоях и при муже. А незамужним девственницам нельзя носить такие побрякушки.

Сайбайра вздернула подбородок. Видимо, ей было уже не так больно.

— А я видела однажды в Лондоне женщину с сережками в ушах, и папа говорит, что во время турниров женщины тоже часто носят в ушах украшения.

Изабель вытерла дужку сережки подолом своей юбки и бросила ее обратно в шкатулку, которую собиралась отнести в свои покои; она требовательно протянула руку за ключом, который достали где-то ее девочки.

— Ни одна из моих дочерей не станет ошиваться на турнирах, — жестко произнесла Изабель. Позже она, возможно, посмеется над этим, но сейчас надо быть серьезной, потому что ее дочки отчаянно стремились доказать свою правоту. Передав шкатулку Сибилле Дэрли на хранение, Изабель взяла платок и чашу с розовой водой, чтобы промыть рану.

— Я могу придумать для тебя много других занятий, кроме того, чтобы ты тешила свое тщеславие, — пригрозила она, когда Сайбайра дернулась и начала что-то ворчать сквозь сжатые зубы. — Пусть это послужит тебе уроком, и ты должна лишний раз помолиться Богородице. Ты же не хочешь получить заражение крови, чтобы военный хирург твоего отца отрезал тебе ухо.

Сайбайра сразу озабоченно посмотрела на нее. Изабель вернулась к распаковыванию сундуков. Она подумала о том, как хорошо, что Вильгельм никогда не рассказывал при дочерях о женщинах, которые часто посещали турниры и танцевали на них!

Она раскладывала его рубашки и штаны, девочки неохотно помогали ей, пытаясь искупить вину, когда Вильгельм с устрашающим выражением лица ворвался в комнату.

— Людовик ввел свои войска в Ворчестер! — прорычал он.

— Ворчестер! — глаза Изабель расширились от ужаса.

— И командует ими Вилли, — взгляд, который он бросил в ее сторону был полон гнева и боли. — Это зашло слишком далеко, Изабель, я не потреплю такого.

Он подошел к одному из нераспакованных сундуков, откинул крышку и вытащил оттуда кожаный мешок со своей кольчугой.

— Этот щенок захватил город и занял замок!

Сердце Изабель заколотилось от страха.

— Что ты собираешься делать?

— Отправиться туда, конечно. Я не позволю ему бесчинствовать на моих землях. Мы в Кавершаме заключили договор не вмешиваться в дела друг друга столько, сколько сможем, но он, очевидно, решил нарушить данное слово.

— Не уезжай, — произнесла она дрожащим от ужаса голосом. — Пошли одного из своих рыцарей…

Вильгельм передал мешок ожидавшему оруженосцу и велел другому достать из сундука доспехи и плащ.

— Если я ничего не сделаю, это сделают Честер и Ворвик. И к тому же он нарушил данное мне слово, и я должен выяснить почему.

— Может быть, его загнали в угол, — Изабель пошла за ним, когда он со своими оруженосцами направился во двор.

— Что же, теперь он загоняет в угол меня, — мрачно отозвался Вильгельм.

Ральф Музар держал оседланного и готового к путешествию коня Вильгельма. Этель покусывал удила.

— Возвращайся невредимым, — неуверенным голосом попросила Изабель, — и будь осторожен с Вилли.

Она чувствовала себя беспомощной, неспособной найти какие-нибудь ободряющие или успокаивающие слова, которые помогли бы все исправить. До ее сына было не достучаться. А теперь и до Вильгельма, который поцеловал ее на прощание, почти ее не замечая, тоже было не достучаться.

— Не могу ничего обещать, — сказал он и, отвернувшись от нее, пришпорил коня.


Вилли отпил густого красного вина и почувствовал, как оно обожгло горло и обволокло язык. Его взяли вместе с несколькими флягами медовухи и большой головкой сыра из винной лавки рядом с монетным двором.

Как Вилли и предполагал, ворчестерцы сдались ему и его войскам почти без сопротивления. Он был «молодым Маршалом» — известность его отца вкупе с его собственными заслугами расположили людей к тому, чтобы не препятствовать их вторжению в город. Вилли следил за порядком. Не было сожжено ни одного дома, над людьми, не оказывавшими сопротивления, не чинилось никакого насилия. Мародерство пресекалось.

Вино заполнило желудок Вилли, как расплавленный свинец. Скорчив кубку гримасу, он отставил его в сторону. Он не испытывал жажды и понимал, что, если продолжит пить только ради того, чтобы напиться, потом будет плохо. Вино не изменит его настроение, лишь позволит на время забыться.

— Боже Всемогущий! — пробормотал он и стянул сапоги, чтобы лечь. Оруженосец застелил койку свежим бельем. Одеяло было из некрашеной шерсти, а покрывало простым, домотканым, в полоску — это была постель монаха, а не наследника графства. В последнее время он заметил, что сон быстрее приходит к нему в такой постели.

Дверь отворилась, впустив холод, и снова плотно закрылась. Вилли, решив, что это оруженосец, начал было говорить, что хочет побыть один, если только нет ничего срочного… Но, присмотревшись к высокой фигуре в плаще, нырнул вниз за поясом с мечом.

— Оставь это, — отрезал его отец и подтянул к себе переносной походный стул.

— Как ты прошел мимо моих людей?

Вильгельм фыркнул.

— У тебя слабые дозоры, а Ворчестер давно находится под моим управлением. Горожане, может, и впустили тебя, но это не значит, что они в восторге от происходящего. Здесь полно зажиточных англичан, которые не хотят, чтобы их город был занят сторонниками французского принца. Они с радостью проводили меня сюда, а рыцари твоего войска слишком чувствительны, чтобы вмешиваться в дела между отцом и сыном, — он иронически улыбнулся. — Несмотря на твой титул, мое имя пока кое-что значит.

Вилли покраснел.

— Я не вызывался выполнять это задание.

— Нет, но я уверен, что твое сердце не истекло кровью, когда Людовик предложил тебе это. Ты, наверное, только жалел, что речь идет не о Мальборо. Ты испытываешь мое терпение, — глаза Вильгельма горели от злости, хотя под ними залегли тени. — Ради Бога, зачем тебе понадобилось являться именно в Ворчестер, если ты знал, что это прямо у меня под носом?

Головная боль, которой Вилли старался избежать, не допив вино, начинала пульсировать в висках.

— Тебе не надо было приезжать. Он у тебя под носом, потому что ты решил, что твоя обязанность вынюхивать тут. А чего ты от меня ожидал? Что я буду сидеть в лагере Людовика и носа оттуда не казать?

— Позволь мне задать тебе тот же вопрос. Неужели ты думал, что я стану отсиживаться в Глостере или Стригиле и позволю тебе забрать у меня Ворчестер? — Вильгельм налил себе вина из фляги, отставленной Вилли. — Я буду говорить с тобой прямо, как и стоило давным-давно, вместо того чтобы молчать. Ты винишь свою мать в том, что случилось с Алаис, потому что она якобы была недостаточно внимательна и осторожна. А она поощряет тебя тем, что и сама себя винит. Вы словно два узника, запертых вместе в темнице, и трагедия в том, что ни один из вас этого не заслуживает. Твою мать можно простить: она считала, что в сердце Пемброука Алаис в безопасности, — он ткнул в сына пальцем. — Можно простить, Вилли. Вы оба нуждаетесь в прощении. Горевать, тосковать и помнить — естественно, но нельзя, чтобы горе и тоска принимали такие формы и доводили до такого кошмара. — Он отпил вина, а затем поставил чашу на свое колено. — Я знаю, ты думаешь, что это Иоанн стоит за смертью Алаис, но у тебя нет доказательств, а людей, которых можно было бы так же обвинить в убийстве, предостаточно. Альбус Фирнсский проклял нашу семью и предсказал, что наш род вымрет уже в следующем поколении. Я бы не стал зарекаться, что он не поспособствовал осуществлению своего предсказания. Еще есть Вильгельм де Фор. Его посланник был в Пемброуке в тот день, когда Алаис погибла, он якобы привез утешительное и примирительное письмо. Я знаю, какие усилия де Фор приложил к тому, чтобы договор о приданом Алаис был аннулирован, до того как вы поженились, и как он злился, что потерял эти земли. И есть еще масса подозреваемых, их можно в очередь выстраивать, а доказательств нет.

Вилли подавил рвотный позыв.

— Ты так меня к себе не расположишь, — его голос звенел от отвращения.

Взгляд отца был печальным и полным сочувствия.

— Боже Всемогущий, сынок, я и не пытался. Ты уже навредил себе сильнее, чем если бы уселся вместо снаряда в чашу камнеметалки, — он допил вино и отставил кубок. — С рассветом здесь будут Ранулф Честерский и Генрих Ворвикский. Я расположился за милю отсюда со всем своим войском. Мы выступаем с первыми лучами солнца, и сохрани тебя Господь, если ты решишь встать у нас на пути. Тебе решать, будешь ли ты сражаться или отступишь, но в любом случае ты покинешь Ворчестер. Он мой. Не захочешь отдавать город — получишь его только через мой труп.

— Ты не станешь со мной сражаться, — Вилли сжал челюсти. Он чувствовал себя как ребенок, которого отчитали, и в груди у него кипело возмущение.

— Надеюсь, что нет, но я поступлю так, как должен. Я буду молиться, чтобы тебе хватило здравого смысла отступить, прежде чем дело дойдет до битвы. Мы выедем сразу после службы, и учти, что наши солдаты прекратили поститься, — отец поднялся на ноги, подошел к двери, но помедлил у выхода, держась за ручку двери. — У тебя передо мной преимущество, Вилли, и это несправедливо. Если ты решишь сражаться, я дал тебе несколько часов на подготовку. Надеюсь, ты сделаешь правильный выбор.

Наклонив голову, он открыл дверь и скрылся в потоке холодного воздуха. Вилли смотрел, как засов на двери лег обратно. Какая-то часть его была совершенно бесчувственной, онемевшей, но, если бы он и захотел, это онемение не могло охватить его целиком и заставить вообще ничего не чувствовать. Он представил, как завтра сойдется со своим отцом лицом к лицу на поле боя. Выходит, шуточный турнир во время его брачной церемонии был тренировкой? Репетицией? Сможет ли он поднять меч против отца или взять его в плен, если до этого дойдет? Тошнота усилилась, и ему пришлось нырнуть под койку за тазом. Он склонился над ним, и его рвало, пока горло не заболело, но лучше ему не стало. То, что отец сказал об Альбусе Фирнсе и о Вильгельме де Форе, имело смысл, и это было ужасно. Это не означало, что Иоанн был тут ни при чем, особенно учитывая, что отцом де Фора скорее всего был он. Доказательств не было, только зияющая пустота неуверенности и подозрений.

Вилли присел на край койки и прижал пальцами веки, так что перед глазами появились красные звездочки. Если бы он решил отказаться от Ворчестера, он не смог бы вернуться к Людовику. В лучшем случае его унизили бы и он стал бы посмешищем, а в худшем назвали бы изменником. О том, чтобы вернуться к Иоанну, не могло быть и речи. Это, по крайней мере, было непреложным. Хотел бы он быть на месте Ричарда! Куда легче управлять Лонгевилем, посещать французский двор и время от времени выступать на рыцарских турнирах! Ричард даже не понимал, что для него началась настоящая жизнь, а Вилли хотел бы никогда не появляться на свет.

Он натянул сапоги, встал с постели и нетвердой походкой пошел к двери. Седобородый стражник поднял копье, встретился взглядом с Вилли и отвел глаза в сторону.

— Ты позволил моему отцу войти сюда, а потом уйти, — холодно произнес Вилли.

— Да, милорд. Он был один, и я подумал, что он не представляет опасности.

Вилли кивнул:

— А еще он так известен и почитаем, что ты не осмелился бы поднять на него руку.

— Да, это было бы ниже моего достоинства, сэр.

Вилли умудрился выдавить из себя подобие улыбки.

— Значит, вы с ним одного сорта, — сказал он. — Ступай туда, где ты будешь полезнее, чем здесь. Поднимай людей. К рассвету нас не должно здесь быть.

Стражник уставился на Вилли:

— Отступаем, милорд? А как же город?

Вилли сжал кулаки.

— Может, ты хочешь побывать в моей шкуре, потому что просто выполнять приказы ты явно неспособен, — огрызнулся он.

Стражник покраснел и начал переминаться с ноги на ногу.

— Нет, милорд… Если спросят, куда мы отправляемся?

Вилли пожал плечами:

— Куда угодно… Подальше от битвы. Не к Людовику и не к Иоанну, черт бы их обоих побрал!

Глава 39

Глостер, октябрь 1216 года


Изабель проснулась затемно и какое-то время лежала, прислушиваясь к дыханию Вильгельма. Наконец она протянула руку и раздвинула полог: за высокими окнами забрезжил слабый дневной свет. По стеклам в свинцовых рамах барабанил дождь, принесенный суровым осенним ветром. Она задернула полог, натянула меховое покрывало себе на плечи и снова уютно устроилась в тепле постели. Вильгельм что-то пробормотал и придвинулся к ней ближе, обвив ее талию рукой и уткнувшись носом ей в шею. Изабель тихонько вздохнула и повернулась в его объятьях, приникая к родному теплу его тела.

— Найди мне оправдание, чтобы не вставать и не заниматься делами, — пробормотал он.

Изабель искренне расхохоталась.

— Холодно и дождливо, — поддразнила она, — как только ты встанешь, к тебе кинутся твои писцы и распорядители. Рыцари поспешат к тебе, чтобы отчитаться, а гонцы будут ждать возможности передать новости, ни одна из которых не окажется хорошей.

Он усмехнулся.

— Что ж, первое сойдет за оправдание, а остальное похоже на причины, чтобы встать и приступить к своим обязанностям. У тебя в запасе нет ничего более убедительного? — он поцеловал нежную кожу за ее ухом, и Изабель почувствовала покалывание его утренней щетины, щекотное, но приятное. Она лениво и сладко потянулась, как кошка.

— Насколько убедительной я должна быть? — промурлыкала она. — Ты хочешь только подсмотреть через приоткрытую дверь или провести полный осмотр?

Он плотно закрыл полог постели, отгородившись от серого угрюмого утра, и в теплой темноте крепко поцеловал ее, как может позволить себе целоваться только человек, полностью располагающий своим временем. Кончики его пальцев пробегали по ее телу, пока она не выгнулась дугой и не вскрикнула. Ей было сорок пять, она была по-прежнему в детородном возрасте, хотя в последнее время ее лунные кровотечения стали нерегулярными. Она понимала, что может зачать ребенка, в конце концов, королева Алиенора родила Иоанна примерно в этом же возрасте, но все же ей казалось, что этого больше не произойдет. После рождения Иоанны у нее дважды возникали подозрения, но они оказались ошибочными.

Вильгельм и Изабель занимались любовью медленно, нежно исследуя тела друг друга, отчего ее кожа покрывалась мурашками, дыхание учащалось, а внутренняя поверхность бедер становилась влажной. В конце он взял ее руку и сплел ее пальцы со своими, и почему-то эта крепкая хватка его руки во время пика наслаждения была еще более интимным переживанием, чем ощущение биения его тела внутри нее.

Они лежали посередине постели, тяжело дыша, целуясь и обнимаясь. Изабель хотелось, чтобы муж задремал и поспал еще немного. Пусть бы мир подождал за пологом постели. «Еще несколько мирных мгновений!» — молила она Бога. Рука Вильгельма лежала у нее на груди, его губы нежно шептали что-то ее плечу, все тише, по мере того как его дыхание становилось все размереннее и глубже.

Их обоих разбудил внезапный стук в дверь.

— Милорд, миледи, печальные вести! — закричал Жан Дэрли.

Вильгельм застонал. Перекатившись к краю постели, он раздвинул занавеси. Изабель села в кровати и потянулась за своей сорочкой. Печальные вести могли быть любыми, и надо было вовремя узнать, в какую сторону повернуться, чтобы встретить их лицом к лицу. Видимо, ее молитва до Бога не дошла. Вильгельм натянул штаны и, завязав тесемки на поясе, пошел отворять дверь.

Жан был одет, но его волосы торчали немытыми прядями, а щеки опухли со сна, из чего можно было заключить, что его тоже подняли с постели раньше времени.

— Милорд, король Иоанн умер в Ньюарке от кровотечения. Джек был у его смертного одра и послал гонца, — Жан указал на человека, стоявшего рядом с ним, — вымокшего в дороге, дрожащего, серолицего и, судя по виду, близкого к обмороку.

Сознанию Вильгельма требовалось время, чтобы переварить эти новости, но опыт взял свое:

— Несколько минут ничего не изменят. Дайте этому человеку сухую одежду и ждите меня в нижних покоях. Найдите Вальтера и соберите войско.

Жан поклонился и вышел, за ним засеменил гонец. Вильгельм вернулся в комнату, оставив дверь открытой, чтобы впустить своих оруженосцев и женщин Изабель. Она уже надела сорочку и домашнее платье, укрытая занавесями полога, и сейчас натягивала чулки.

— Ты слышала, что он сказал?

Изабель кивнула.

— Это все меняет, — она не сказала, в лучшую или в худшую сторону. Как и Вильгельм, она была поражена и пыталась переварить новость. Наследник Иоанна был девятилетним ребенком, а его соперник — взрослым мужчиной, которого поддерживало больше половины страны.

Вильгельм уставился в стену, пока оруженосец надевал ему поножи и застегивал их концы резными золотыми крючками. Когда молодой человек принес туфли из мягкой телячьей кожи, Вильгельм махнул рукой.

— Нет, парень, принеси мои сапоги для верховой езды. Так будет быстрее, и к тому же они мне понадобятся.

Изабель подавила свой инстинктивный протест. Он должен был покинуть Глостер, хотя она пока не задумывалась об этом серьезно. Разумеется, должен.

— По крайней мере, у тебя есть новый плотный плащ, — произнесла она храбро, взглянув на залитое дождем окно. — Мы два дня назад закончили его шить.

— Мне также может понадобиться моя кольчуга.

Ее сердце сжалось от ужаса.

— Умоляю тебя…

Вильгельм перебил:

— А я тебя. Кольца страшно ржавеют осенью и зимой. Так что лучше подготовиться заранее.

Он пытался облегчить тяжесть момента, но она видела в его глазах настоящее беспокойство.

Одевшись, Вильгельм с Изабель отстояли службу, в спешке позавтракали хлебом, сыром и элем и поговорили с гонцом Джека. Переодевшись в сухое, этот человек немного оживился и с удовольствием уписывал горячую овсянку. В спешке запихнув в рот последнюю ложку, он поклонился Вильгельму и Изабель и рассказал о смерти Иоанна. Король провел ночь в Линне, жалуясь на боль в животе. Он говорил, что у него «живот крутит». Потом он почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы съесть чашку фруктов из местного сада и выпить немного свежего сидра, но за ночь его состояние ухудшилось.

— Потом мы услышали, что обоз с его багажом застрял в болоте у устья Веллстрима во время прилива, — гонец с горечью покачал головой. — Утонули и люди, и лошади, повозки увязли до оглобель, пони затянуло в песок. Пропала половина сундуков с книгами, корона императрицы Матильды, его личная церковная утварь и множество бочонков с серебром.

Голос гонца, окрепший после еды, обрел богатство интонаций прирожденного рассказчика. Изабель обменялась с Вильгельмом обеспокоенными взглядами. В зависимости от того, какова была сумма ущерба, эта потеря была либо мелкой неприятностью, либо полной катастрофой.

— Король отправился в Ньюаркский замок, — продолжал гонец, — но силы покидали его, и все понимали, что он умирает. В самом конце с ним был аббат Крокстонский — он выслушал его исповедь — и еще епископ Винчестерский.

Гонец посмотрел на Вильгельма:

— Милорд, король при свидетелях просил вас с легатом править королевством от имени его сына. Он просил вас защищать его сына и не допускать к нему французов, и в качестве подтверждения того, что наделяет вас этими полномочиями, он послал вам это кольцо.

Он развязал кожаный мешочек, висевший у него на шее. К нему оказался пришит один из любимых перстней короля: балийский рубин в оправе в виде золотых лап. Вильгельм взял его у гонца и сжал в кулаке.

— Продолжай, — бесстрастно произнес он.

— Я мало что могу добавить, милорд. После того как король сообщил свою волю и епископ Винчестерский выслушал его исповедь, он больше не говорил, и его душа в вечерню покинула его тело, — гонец перекрестился, как и слушатели. — Некоторые рассказывают, что слышали стон отлетавшей души, но аббат говорит, что это чушь, просто так ветер воет, натыкаясь на стены замка, а погода действительно была ужасная. Аббат отвез внутренности короля в Крокстон, а его тело, как он и хотел, будет погребено в Ворчестере. Ваш племянник сопровождает погребальный кортеж и просит передать, что встретится с вами в городе через два дня.


— Делать только по одному шагу, — сказал Вильгельм Изабель, собираясь в Ворчестер, чтобы сопровождать погребальный кортеж Иоанна. — Я послал в Херефорд за саваном. Томас Сэнфорд отправился за принцем Генрихом в Девиз, и я привезу их сюда, как только король будет похоронен, — он потер лоб, как будто от этого мог начать думать быстрее. — Честер с легатом наверняка получили послания о том, что король на смертном одре, уже в Ньюарке, но я им тоже написал с просьбой приехать в Глостер.

Изабель дотронулась до его рукава.

— Но как ты можешь продолжать сражаться, если у Генриха нет денег, а весь юг и восток страны в руках Людовика?

Он тяжело вздохнул:

— Я могу только надеяться на то, что все обстоит лучше, чем кажется. Пока я действую вслепую. Я не знаю, какие есть источники дохода и где они находятся. Если нам повезет, Девиз и Корф смогут приносить какие-то деньги в казну. Я надеюсь, что теперь, когда Иоанн умер, некоторые лорды вернутся в наш лагерь. Они ненавидели Иоанна, а не его сына. Генрих — невинный ребенок, я попробую повернуть это в нашу пользу. Людовик награждает французских придворных землями, а на многих английских лордов не обращает внимания. Это одна из причин, по которой наш сын Вилли отвернулся от него, и я подозреваю, что других нужно будет лишь слегка подтолкнуть, чтобы они пересмотрели данные ими клятвы. Как только я смогу оценить ситуацию, я надиктую необходимые письма и издам охранные грамоты.

Страх Изабель только разрастался, пока она слушала его, но вместе с ним росла и гордость.

— Много лет назад, — сказала она, погладив его рукав, — ты увидел, как с крепости нападают на вашего воина, вскарабкался по осадной лестнице и сам отвоевал замок.

— Мильи, — он улыбнулся. — Ричард тогда разозлился на меня, потому что я оказался на лестнице первым, и его людям пришлось оттаскивать его назад, поскольку рисковать нами обоими они не могли. — Улыбка исчезла. — Но Ричарда больше нет… а взбираться по лестнице нужно еще очень высоко.

Изабель притянула его к себе и крепко поцеловала.

— Я рада, что у нас было такое утро, — сказала она.

Он обхватил ее за талию.

— Я тоже. Может, стоило вообще загородить дверь и остаться в постели. Любовь моя, я вернусь с принцем Генрихом, и мы будем держать здесь совет. Оставляю тебе приготовления.

— Это, по крайней мере, отвлечет меня от тревоги за тебя. То ли дело найти спальные места и еду для неизвестного количества гостей! А что с королевой?

— Она с младшими детьми в Корфе, в безопасности, и пока останется там, — сказал он. — Нам меньше всего нужно, чтобы ее или кого-то из остальных детей похитили французы.

Изабель немогла сдержать вздох облегчения. Организация безопасного и удобного места проживания для английской королевы и ее свиты потребовала бы сверхчеловеческих усилий, если вообще была осуществима в такой короткий срок.

Вильгельм снова крепко поцеловал ее и поспешил наружу.

Изабель коснулась своих губ, хранивших след его поцелуя. Несмотря на то что их жизнь сейчас была более непредсказуемой, чем когда-либо, она чувствовала, что смерть Иоанна словно сняла огромную ношу с ее плеч. На ее место тут же легла другая, но менее тягостная. Наследник Иоанна был ребенком, и кто-то должен был править от его имени. Здесь соберутся те, кто жаждет власти, и Вильгельм окажется в центре этого дележа. То, что произойдет в последующие несколько недель, находится в руках Господа и нескольких влиятельных людей, включая ее мужа. Это пугало, но в то же время она ощущала душевный подъем и какую-то неотвратимость происходящего. Вильгельм шел к этому моменту всю свою жизнь.


На Иоанне было одеяние монаха Бенедектинского ордена, как он и просил на смертном одре. Клобук был застегнут под его подбородком, чтобы его нижняя челюсть, покрытая бородой, оставалась на месте и рот не раскрывался. Далматик из тяжелой красной шерсти укрывал его от шеи до лодыжек, а правая рука сжимала меч. Вильгельм привез шелк, чтобы обить им гроб, и серебро для бедняков, ждавших у церкви. Иоанна должны были похоронить у алтаря собора, справа от святого Освальда и слева от святого Вульфстана.

Вильгельм преклонял колени и снова поднимался, его суставы болели от холода, а латинские слова текста службы плавали на границе сознания. Ритуал успокаивал, время от времени он слышал знакомые слова, но его мысли были заняты не столько церемонией, сколько собственной переменчивой жизнью. Он родился, когда на троне восседал Стефан — целую вечность назад. Возможно, даже больше, чем вечность. Людей, которые помнили те времена и страшную войну, разделившую страну надвое, осталось совсем немного. Он служил королю Генриху и королеве Алиеноре, молодому королю, а затем Ричарду и Иоанну. Теперь наследником престола стал девятилетний мальчик, и война снова раздирала страну. Его жизнь сделала полный оборот. Он чуть не умер, когда его, пятилетнего, король Стефан взял в заложники. Если его жизнь окончится сейчас, не страшно. Он пережил больше, чем можно было ожидать. Но он молился, чтобы Господь продлил его дни еще немного, хотя бы для того, чтобы увидеть, как страна поднимается с колен.

После похорон Вильгельм немного отдохнул, перекусил и выпил в палатах епископа, а затем в сопровождении Джека и своего войска выехал в направлении Девиза, навстречу девятилетнему наследнику английского престола.

— Сообщения о последних распоряжениях короля правдивы, — сказал Джек в дороге. — Я сам был там и слышал, как он сказал, что хочет, чтобы вы управляли страной до совершеннолетия Генриха. Он не бредил, он находился в здравом уме почти до самого конца, упокой, Господи, его душу.

Джек перекрестился. Вильгельм последовал его примеру.

— Иоанн знал, как помучить меня, — мрачно произнес он. — Граф Честерский моложе меня на двадцать лет, почему бы ему не взять бразды правления в свои руки?

Он пришпорил коня, пустив его галопом.

Джек взглянул на прямую и легкую фигуру Вильгельма в седле и нахмурился, прикусив верхнюю губу.

— Спите на ходу? — с полуулыбкой поинтересовался Жан Дэрли, проезжая мимо.

Джек отрицательно покачал головой.

— Надеюсь, что нет, — ответил он.


Стоя во дворе Глостерского замка, Изабель смотрела на въезжающий в ворота отряд Вильгельма. Муж ехал на своем гнедом скакуне, а молодой принц Генрих сидел в седле перед ним, укутанный полами плаща Вильгельма. Худенькое личико мальчика было усталым с дороги, под глазами залегли глубокие синие тени. Вильгельм склонился к нему и что-то прошептал, Генрих ответил кивком и, поерзав, выпрямился в седле.

Изабель, рыцари, служители церкви и домашние слуги, собравшиеся за ее спиной, преклонили колени. Генрих выглядел немного растерянным, но, после того как Вильгельм снова что-то прошептал ему, сделал всем знак подняться. Его глаза расширились от удивления, когда все повиновались. Генрих привык к почтению, поскольку был наследником трона, но полное подчинение до сих пор выражали только его отцу и матери.

Изабель с Вильгельмом обменялись взглядами. Маршал спустил принца на землю и спешился сам.

— Дорога была долгой, — сказал он. — Я думаю, король захочет принять ванну и отдохнуть.

Она кивнула.

— Не желаете пройти в личные покои, сир? — обратилась она к Генриху, указывая на внутреннюю башню замка.

— Благодарю, — отозвался Генрих, пытавшийся заставить свой высокий, дрожащий детский голос звучать глубже, отчего он становился только более неестественным. У мальчика были бледно-золотистые, как свежая солома волосы и глаза того же потрясающего аквамаринового цвета, что у его матери. Рот тоже был ее, с мягкими, безвольно опущенными уголками, хотя сейчас он сжал губы, пытаясь правильно исполнять свою роль и не выглядеть испуганным или взволнованным.

Изабель проводила его в жилую часть замка, и, после того как за ними закрылась дверь, отделяя их от внешнего мира, он как будто вздохнул с облегчением. Генрих осторожно разглядывал детей Маршалов, которые в ответ смотрели на него так же сдержанно, поскольку Изабель предупредила их о том, что это новый король Англии и они должны хорошо себя вести.

Генрих слишком устал, чтобы съесть больше нескольких кусочков хлеба, вымоченного в коричном молоке, и Изабель не стала настаивать. По ее просьбе Ансельм показал мальчику, где находится уборная, а когда он вернулся, дал ему теплой розовой воды, чтобы он мог умыть лицо и руки. Она переодела его в теплую ночную сорочку. Генрих был худеньким ребенком с молочно-белой кожей, ничуть не похожим на своего видного отца. Его бледность говорила о том, что он почти не играет на улице, а хрупкость, без следа Ансельмовой жилистости, о том, что он не возится с другими мальчиками и не упражняется с оружием.

Изабель задумчиво смотрела, как он ложится в приготовленную для него постель. Она была отделена от кровати Ансельма шерстяной занавесью. Поверх соломенного тюфяка лежала пуховая перина. Простыни были из мягкого выбеленного льна, а одеяло — из зеленого шелка, расшитого, как и подголовные валики, золотыми звездами и серебряными месяцами. Она купила эту ткань у обаятельнейшего и умеющего убеждать торговца тканями из Бристоля, который клялся, что ее привезли прямо из сокровищницы дамасского султана. Генриху материал тоже понравился, и он снова и снова пробегал по нему пальцами.

— Когда-нибудь я в своей комнате сделаю такой потолок, — в сто голосе зазвучала убежденность, граничащая с жадностью.

— Уверена, что это будет очень красиво, — сказала Изабель, гадая, доживет ли этот ребенок до зрелости и будут ли у него тогда средства, чтобы воплотить свой замысел в жизнь. Если бы он был одним из ее детей, она бы мягко отодвинула волосы с его гладкого белого лба, но она не знала, как его воспитывали и как он воспримет такой жест.

— Вам, должно быть, все здесь кажется необычным, — сказала она.

Генрих взглянул на нее из-под ресниц. При свете свечей его глаза потемнели, их оттенок стал не таким потрясающе зеленовато-синим, как днем.

— Я не хотел оставлять моих братьев, сестер и маму, — ответил он.

— Я знаю, — сказала Изабель. — Вы повели себя очень храбро.

Он подумал над этим, и краска начала заливать его бледные щеки. Мальчик, очевидно, был падок на лесть.

— А мне можно будет увидеться с братом, когда я стану королем?

Его подбородок дрогнул, и от сдержанности Изабель не осталось и следа. Она потянулась к нему, погладила его золотые волосы.

— Храни вас Господь, дитя, конечно, можно, и очень скоро.

— Я скучаю по ним, — произнес он несчастным голосом, от которого сердце Изабель наполнилось материнской нежностью.

— Было бы странно, если бы вы по ним не скучали. Я знаю, что мы не ваша семья, но мы постараемся сделать все, чтобы вы чувствовали себя как дома.

Он посмотрел на нее и немного отстранился, снова и снова трогая блестящее одеяло.

— Вы ведь не станете задувать свечку, правда? — спросил он. — Я… я не люблю темноты.

— Нет, она будет гореть всю ночь, — успокоила его Изабель, думая, сколько храбрости ему понадобилось, чтобы признаться в этом. — Ансельм сразу за занавеской, и кто-нибудь будет слушать всю ночь. Хотите, я посижу здесь еще немного?

— Да, — он прошептал так тихо, что воздух вокруг его губ едва пошевелился.

Мальчик уже спал, когда из зала пришел Вильгельм. Когда он подошел взглянуть на спящего ребенка, Изабель прижала указательный палец к губам. В свете свечей тонкие черты Генриха словно плавали в золотом отблеске. Спустя мгновение Вильгельм со вздохом отошел в центр комнаты. Изабель на цыпочках последовала за ним.

— Он прекрасный ребенок, — сказала она, — невозможно смотреть на него и не растаять.

— Это одно из немногих его преимуществ, — сказал Вильгельм, сев и со стоном облегчения стаскивая сапоги. — Легат собирается помазать его на трои завтра в соборе. Для мальчика это будет трудный день… и для всех нас тоже.

— Вы не станете ждать Ранулфа Честерского? — резко спросила Изабель.

— Я согласен, что так было бы дипломатичнее, но мы рискнем сделать это, не дожидаясь его. Людовик уже знает, что Иоанн умер. Для него это отличный шанс захватить страну, пока, как он думает, мы в смятении. Нам нужно короновать Генриха, прежде чем Людовик коронует сам себя. Честер поймет, почему мы не захотели это откладывать. Как только он прибудет, мы попытаемся успокоить его уязвленное чувство собственного достоинства и начнем обсуждать, что делать дальше. Хоть мы и коронуем. Генриха, без поддержки Ранулфа мы ничего больше сделать не сможем.

— Тогда ступай спать, — сказала Изабель. — Я знаю, что у тебя больше забот, чем сетей на угря в Севернее, но сегодня о них можно не думать. Если тебе предстоит присутствовать на коронации Генриха и принимать важные решения, тебе нужно отдохнуть.

Она очень тревожилась за него, но, когда они готовились ко сну, почувствовала надежду. После смерти Иоанна для них снова открылось какое-то будущее и бесконечные возможности, в том числе к примирению, как в стране, так и дома.

Коронация в Глостерском аббатстве была достойной, хотя и несколько безнадежной. Она была лишена помпезности Вестминстерских коронаций, хотя присутствовавшие лорды сделали все, что было в их силах. Корона Генриха принадлежала его матери, и поэтому не пропала у устья Веллстрима. Еще одним ее преимуществом было то, что она подходила мальчику по размеру. Это был простой золотой венец с золотыми финиалами, украшенными жемчугом и сапфирами. Верхнее облачение Генриха из золотой материи прибыло с ним из Девиза, а его кюлоты с золотыми подвязками были сотканы из алой парчи. Трон епископа задрапировали шелком. Корону на золотистые волосы мальчика дрожащими руками возложил папский легат.

Изабель заметила, что Генрих тоже дрожал. «От волнения и от холода», — подумала она. Дул сильный восточный ветер, и стены аббатства словно впитывали его.

После церемонии Генриха проводили с процессией в замок. Городские жители выстроились вдоль улиц и приветствовали короля. Однако их было гораздо меньше, чем в Лондоне, и никто не бросал цветы перед кортежем, как после коронации Иоанна майским утром или коронации Ричарда обжигающе жарким августовским днем. И пожертвований, чтобы раздать бедным, было немного. Вильгельм дал серебро из собственных сундуков, но, учитывая, какое было время, он в буквальном смысле не мог позволить себе потратить слишком много. Изабель велела приготовить горячую пищу для ждавших у собора и проследила за тем, чтобы самым нуждающимся раздали теплые плащи и одеяла, однако все это ни в какое сравнение не шло с размахом и великолепием коронаций в Вестминстере.

Оказавшись в замке, Генрих сменил свои золоченые регалии на легкую одежду, хотя и настоял на том, чтобы остаться в алых парчовых штанах с золотыми подвязками.

После коронации состоялся праздничный пир, который тоже не поражал числом и знатностью гостей, но зато приятно удивлял разнообразием блюд: здесь были жареная кабанятина, седло оленя, лебеди, павлины и великолепный серебристый лосось в кислом соусе. Новый король был очень заинтересован поднесенной ему короной из золоченых орешков и миндального сахара, украшенной съедобными драгоценными камнями из цветной сахарной пасты.

После официальной части пиршества Изабель отвела Генриха и Ансельма в их покои наверху. Ансельм достал из сундука шахматы, и мальчики уселись играть перед окном. Взглянув на новопомазанного короля, Изабель упокоилась. Генрих все еще был бледен, и веки его припухли, но он выдержал коронацию и хорошо поел на пиру. Пообщавшись с ним, она могла сделать вывод, что это сообразительный ребенок, прекрасно сознающий свое положение, но слишком растерянный из-за произошедших в его жизни изменений, чтобы требовать большего внимания и привилегий, чем любой другой мальчик его возраста. Она опасалась, что в других обстоятельствах он мог бы стать дерзким и угрюмым. Но сейчас он был так мил и послушен, что ее женщины его просто обожали, а лорды испытывали облегчение, хотя и несколько беспокоились. Никто не говорил вслух о том, что ребенок не обладает необходимой монарху твердостью характера, но она видела в глазах окружающих, что многие думают об этом. Сама Изабель считала, что мальчику вполне хватает твердости. Более того, она полагала, что в иные моменты он упрямством может перещеголять старого осла.

Отворилась дверь, и в комнату вошел Вильгельм в сопровождении своего племянника Джека, Жана Дэрли и Ральфа Музара, старшего рыцаря войска. У последнего были пышные красновато-каштановые усы, которые выглядели так, будто Музар до смерти напугал кота, стащил его хвост и прицепил к своей верхней губе. Вильгельм пребывал в глубокой задумчивости. Он знаком пригласил мужчин сесть на скамьи, расставленные у очага и помахал Изабель, чтобы она присоединилась к ним. Она бросила в его сторону испуганный вопрошающий взгляд, но он покачал головой и указал на скамью. Заинтригованная и встревоженная, она села на край скамьи рядом с Жаном.

Вильгельм взглянул на своих слушателей и произнес:

— Дерби, Обиньи и Ворвик подтвердили свое намерение поддержать меня в управлении страной от имени молодого короля.

Изабель выдохнула сквозь зубы. Жан, Джек и Музар обменялись быстрыми взглядами, а затем посмотрели на Вильгельма. Джек нагнулся вперед, зажав руки между колен. Его взгляд был напряжен и внимателен.

— И что вы ответили?

— Ничего, — сказал Вильгельм. — Я сказал им, что мне нужно время, чтобы обсудить это с моими советниками и женой.

Джек заговорил с горящими глазами:

— Вы человек известный и глубоко уважаемый. Все знают, что вы будете беспристрастны и справедливы. Возможно, это именно то, что предначертано вам Богом. Мое мнение: соглашайтесь и доверьтесь Всевышнему.

Вильгельм бесстрастно кивнул. Он ожидал, что Джек будет подталкивать его к регентству.

— Ральф?

Музар погладил свои блестящие кустистые усы с нежностью, присущей любителям домашних животных.

— Я согласен с Джеком, милорд. Это укрепит ваше положение среди лордов и даст большие преимущества дому Маршалов и всех, кто служит вам. Всем это будет только на пользу.

— Важное замечание, — сказал Вильгельм. Музар всегда высказывался просто и ясно, поэтому Маршал и пригласил его на совет. Став регентом, он действительно мог принести больше пользы своим слугам. Было бы естественно раздать ответственные должности людям, которых он знал и уважал. — Что ты скажешь, Жан?

Дэрби взглянул на Изабель, потом выпрямился и прочистил горло:

— Милорд, мне кажется, вам стоит позволить графу Честерскому и епископу Винчестерскому нести это бремя. Вы уже достаточно сделали. Это верно, что вы сможете способствовать повышению в должностях и обогащению ваших людей, но другим это тоже придет в голову. Вас начнут осаждать люди, жаждущие покровительства и привилегий, и это ударит по вашему собственному кошельку, потому что мы все знаем, что королевская сокровищница и казна почти пусты.

Слова Жана подтвердили собственные сомнения и тревогу Вильгельма.

— Как я и ожидал, вы показали мне обе стороны медали, и за это я вам благодарен. Мне нужно о многом подумать. Мне нужно поговорить с женой, которая тоже слышала ваши советы, и хорошенько обмозговать проблему. Когда прибудет граф Честер и мы услышим, что он скажет, мы больше узнаем об истинном положении дел.

Как только рыцари ушли, Вильгельм повернулся к Изабель, все еще сидевшей перед очагом, глядя на языки пламени; ее щеки зарделись от тепла.

— Жан прав, — сказала она. — Если ты решишь вести этот корабль, тебе предстоит очень трудный путь, а полученная от этого выгода будет невелика.

Вильгельм вздохнул и вытянул вперед руки ладонями вниз. Его пальцы были длинными и крепкими, они ничуть не дрожали, хотя кожа на руках была тонкой и в пигментных пятнах. Средний палец левой руки украшал перстень с печаткой графства, а на правой руке было кольцо с сапфиром, подаренное ему королем Генрихом.

— Сколько у меня осталось сил? — спросил он. — Правление королевством — это задача для человека помоложе, такого как Честер.

Изабель с тревогой взглянула на него:

— У Честера, может, и хватит сил, для выполнения этой задачи. Но люди полагаются на тебя. Они с большей охотой выполнят то, о чем их попросишь ты, чем то, о чем их попросит он.

Вильгельм сел рядом с ней.

— Значит, ты тоже думаешь, что мне нужно согласиться?

Изабель отрицательно покачала головой.

— Я согласна с Жаном. Ты достаточно сделал. Джек и Ральф хотят выдвинуть тебя вперед, потому что видят в этом перспективу их собственного обогащения и роста, а Жан думает о тебе как о человеке, и я тоже, — она проникновенно взглянула на него. — Я не хочу быть женой регента Англии, если это сулит мне скорое вдовство. Мне наплевать на все богатства и власть мира. Без тебя они мне ни к чему.

Он притянул ее к себе.

— Помнишь нашу свадьбу? — прошептал он. — До этого ты видела меня всего лишь раз, как и я тебя. Ты была стройной девушкой с огромными синими глазами, с волосами цвета спелой пшеницы и с губами, которые приводили меня в оцепенение, потому что мне ничего не хотелось делать, кроме как целовать их снова и снова.

Изабель рассмеялась, несмотря на свое беспокойство, и легонько толкнула его:

— А я думала, ты изо всех сил старался быть тактичным, чтобы справиться с наивной девочкой-подростком.

— Невинной — да, наивной — нет. Я знал, что ты остра, как шило, с того мгновения, когда ты бросила в мою сторону этот твой взгляд.

— Какой еще взгляд?

Вильгельм усмехнулся:

— Строптивый и оценивающий, как у торговца шерстью. Твой взгляд говорил: «Пойти ли с ним по доброй воле? Могу ли я ему доверять? Скоро ли мне удастся от него избавиться, если он мне не понравится?».

Изабель покраснела, потому что именно так она в то время и думала.

Он посерьезнел:

— Я надеялся, что ты не легкомысленная, не пустая и не стояла в очереди за красотой, когда раздавали мозги. Я волновался, не зная, как ты отнесешься к браку с мужчиной, изрядно потрепанным жизнью да еще вдвое старше тебя.

Изабель прикусила губу.

— Сейчас ты не вдвое старше меня, — сказала она.

Теперь в нем совсем не осталось веселости.

— Чего бы я только ни отдал, чтобы заново прожить годы, что мы провели вместе!

— Они прошли не впустую, — Изабель удалось совладать со своим голосом. Она сказала себе, что больше не заплачет. — Для меня каждый год, проведенный с тобой, на вес золота.

— Но золото остается, а время ускользает, как песок сквозь пальцы. Если бы только можно было замедлить его бег… — у него перехватило дыхание. — А, довольно! — сказал он резко. — Мне нужно поспать. К какому бы решению мы ни пришли, завтра меня ждет долгий день.

Изабель встала перед мужем на колени, чтобы снять с него сапоги.

— В начале нашего брака я была честолюбива, — пробормотала она, — а теперь, когда мы крепко сидим в седле, я вдруг поняла, что не очень-то хочу ехать на этой лошади.

Вильгельм устало взглянул на нее:

— Коней на переправе не меняют, любовь моя. Сперва нужно научиться крепко держать в руках поводья, а это так же трудно, как решиться свернуть с пути.


Ранулф Честерский прибыл на следующее утро, когда лорды покидали часовню замка после утренней службы. Его приветствовал и со всеми полагающимися церемониями и дали ему место во главе высокого стола на помосте, когда все собрались позавтракать хлебом, холодной ветчиной и элем.

Честер, жуя, скорчил гримасу Вильгельму. Его лицо выражало что-то среднее между раздражением и возмущением.

— Не мог и дня подождать, — проворчал он.

Вильгельм ответил ему таким же взглядом:

— Мы не могли позволить мятежникам использовать наше замешательство себе на благо. Теперь, когда мальчик стал королем, это упрочивает наши позиции и ослабляет положение Людовика. Мы могли и день, и три дня прождать твоего прибытия. Надеюсь, ты понимаешь, что мы поступили так, как было необходимо.

Честер ничего не ответил. Он сделал глоток из чаши и скривился:

— Не понимаю, как ты можешь пить эту бурду, Маршал.

Вильгельм пожал плечами.

— Сегодня утром она меня устраивает. Если ты хочешь вина… — он сделал знак оруженосцу заменить чашу гостя сверкающим кубком.

Честер сделал большой глоток. Он поел хлеба с беконом и стал заметно благодушнее. Вильгельм подумал, что раздражение графа было большей частью вызвано долгим путешествием на пустой желудок. То, что он пропустил коронацию, тоже могло вывести его из себя. Честеру нравились ритуалы и церемонии.

Завтрак был окончен, столы очищены, и можно было переходить к обсуждению будущего правления Англией. Честер с кубком в руке прислонился к высокой спинке стула. Его взгляд был оценивающим и непроницаемым. Питер де Роше, епископ Винчестерский, поигрывал резным золотым крестом, висевшим у него на шее. Он снял митру и положил ее на стол. Золотое шитье поблескивало, как золоченый марципан с праздничной короны. Легат был в облачении. Вильгельм никогда не видел его ни в какой другой одежде, даже поздно ночью.

Мужчины приступили к обсуждению, то и дело вступая в спор. Вильгельм время от времени бросал взгляды в сторону нового короля, который не принимал участия в разговоре, но сидел достаточно близко для того, чтобы к нему можно было обратиться в любой момент. Они с Ансельмом играли с деревянным игрушечным замком и вырезанными из дерева фигурками рыцарей и лошадей. Судя по отдельным словам, долетавшим до Вильгельма, Генрих был в восторге от убранства игрушечного замка. Оно занимало его куда больше «людей», охранявших его стены, поэтому на него не произвело впечатления то, что Ансельм начал складывать в кучу солому и пыль, чтобы построить оборонительные сооружения.

Разговор шел по кругу. В адрес Вильгельма и Честера было брошено несколько замечаний, которые не получили дальнейшего развития. Все следили друг за другом. Нетерпение Вильгельма росло. Это никуда их не приведет. Кто-то должен был что-то предпринять. Он оперся руками о стол и поднялся на ноги.

— Милорды, если мы не могли отложить коронацию, мы тем более не можем позволить себе терять время сейчас в пустых разговорах, как испуганная невеста, убегая от супружеского ложа в первую брачную ночь. Мое мнение: лорд Честер должен принять на себя должность регента. Он достаточно молод, и у него хватит сил, чтобы выполнить эту задачу, но в то же время он достаточно зрел для того, чтобы ему хватило на это мудрости.

Честер фыркнул и иронично поднял одну бровь.

— А я с радостью последую его приказам и сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь ему, пока Богу это будет угодно.

Честер в раздумье потер верхнюю губу указательным пальцем. Потом он тоже поднялся на ноги, поправляя обитый горностаем ворот своего плаща.

— Маршал, я бы принял это предложение, если бы считал, что ты не годишься для регентства, но это не так, — он поморщился. — Если ты вздумаешь не выполнять мои приказы, люди все равно последуют за тобой. Я никогда не видел, чтобы ты выходил из себя, даже тогда, когда сами ангелы пришли бы в ярость. У тебя есть владения в Ирландии, которые достаточно далеки от посягательств Людовика и откуда можно черпать деньги. Я намерен сделать регентом тебя и со своей стороны готов предоставить тебе любую помощь.

Он низко поклонился Вильгельму и протянул ему правую ладонь в знак того, что готов ему подчиняться.

Вильгельм почувствовал, что слова Честера легли на него, как тяжелая мантия. Снова соответствовать чьим-то ожиданиям. Он почувствовал удушье. Какое-то время он не мог вздохнуть, а сердце у него в груди колотилось так, как будто вот-вот выскочит из нее или смолкнет навсегда. Переживет ли он эти мгновения? Если его вдруг хватит удар прямо здесь, перед всеми собравшимися, у Честера не будет другого выхода, кроме как взять бразды правления в свои руки.

— Милорд Маршал? — Честер с тревогой взглянул на него.

Вильгельм покачал головой и сделал трудный глубокий вдох.

— Вы хотите, чтобы я принял это на себя, — сказал он, — но я сомневаюсь, могу ли я это сделать.

— Нет никого лучше, — решительно произнес Честер. — Бога ради, Маршал, надень уже ярмо, и поехали.

Заговорил легат. В его французском слышался сильный тосканский акцент.

— Милорд Маршал, вы сомневаетесь, стоит ли вам принимать на себя регентство, но вы единственный здесь, кто не уверен в том, что лучшего человека для этой задачи не найти. Может, вам придаст уверенности, если я предложу вам отпущение всех ваших грехов до конца жизни? Или нет? — он поднял густую седую бровь. Его взгляд был понимающим и острым.

Вильгельм ответил ему таким же взглядом, сердце все еще колотилось, как бешеное, у него в груди. «Ах ты, паук! — подумал он. — Ты старый хитрый паук». Легат не мог предложить Вильгельму золото, это было не по его части. Папская власть уже использовала все свое влияние, чтобы мальчик, играющий с игрушечным замком у помоста, стал королем, поэтому предложить Вильгельму прямую дорогу в рай было гениальным решением. Кто откажется от такой сделки?

Вильгельм разжал кулаки и склонил голову.

— В таком случае, на этих условиях и при том, что больше никто не вызвался, я принимаю эту должность, — произнеся это, он почувствовал себя так, словно из него высосали весь костный мозг. Он удержался на ногах, но это была победа воли над плотью. Честер протянул ему кубок. Вильгельм взял его, понял, что у него дрожат руки, и, не сделав глотка, поставил. Вино выплеснулось на стол и растеклось блестящей красной лужицей. Собрав все свои силы, Вильгельм обратился к практическим делам. Он не хотел никаких поздравлений, ему было почти тошно от того, что собравшиеся расслабились, переложив этот груз на него и предоставив ему мнимую свободу действий.

— Король нуждается в покровителе и в надежном месте жительства, — произнес он. — Я же буду вынужден почти все время находиться в разъездах, поскольку встает необходимость вести военные действия. Я не могу таскать его за собой, а его нужно готовить к его будущим обязанностям, раз уж ему суждено было стать королем. Я бы порекомендовал на должность его наставника милорда епископа Винчестерского. Если, конечно, он согласится.

Питер де Роше склонил голову:

— Мне будет приятно выполнять эту миссию, милорд.

Вильгельм понял, что это было больше, чем просто вежливый ответ. Епископ Винчестерский ревностно оберегал свои привилегии и, несмотря на то что Вильгельм взял бразды правления в свои руки, пожелал бы играть существенную роль в управлении страной. Де Роше был верным наперсником Иоанна и обладал тонким чутьем в финансовых делах. Он мог быть полезен. И для короля среди присутствовавших не нашлось бы лучшего наставника.

Остаток дня прошел в напряженном обсуждении мелких деталей. Нужно было заново отстроить политическую систему, причем такую, которая бы стояла, как твердыня, а не разлетелась бы при первом же сильном порыве ветра, как соломенная хижина. Время от времени он ощущал рядом присутствие Изабель, чувствовал, как она поддерживает его, сглаживает острые углы, разрешает возникающие споры. Иногда она выходила, чтобы проследить за приготовлением пищи для собравшихся. Он мог поднять взгляд и увидеть, как она разговаривает с остальными, озвучивает окончательные решения, обтесывает камни их согласия, но времени самому поговорить с ней у него не было.

Наступили сумерки. У Вильгельма совершенно пересохло в горле и сел голос. Он был настолько вымотан, что едва мог передвигать ногами, когда направился через двор в свои покои. Изабель, шагая рядом с мужем, наблюдала за ним с неусыпной, но скрываемой тревогой. Она слышала, как позади них Джек с Ральфом говорят о чем-то приглушенными голосами, однако своей взволнованности они скрыть не могли. Она сдерживалась, чтобы не обернуться к ним и не напуститься на них. Она понимала, что для них назначение Вильгельма регентом было триумфом, но ее раздражало то, что они ни на минуту не задумывались о состоянии своего хозяина. А вот Жан шел ссутулившись, с опущенной головой, как будто тоже взвалил на себя тяжелую ношу.

Оказавшись в своих покоях, Вильгельм прислонился к стене и закрыл глаза. В неверном свете свечей тени, залегшие у него под глазами и скулами, были похожи на синяки; Изабель испугалась. Если так закончился для него первый день, что же будет дальше? Она молилась, чтобы Ранулф Честерский оказался активным и решительным и принял эту должность сам, но либо Господь ее не услышал, либо у Него были другие планы.

— Вот, любимый, выпей, — она вложила чашу ему в руки. То, что она назвала его любимым при посторонних, выдало, насколько она взволнована.

Вильгельм покачал головой.

— Если я выпью, мне станет плохо, — хрипло ответил он, возвращая ей чашу.

Стараясь не расплакаться, Изабель протянула чашу Джеку, который воскликнул в восторге:

— За регента!

Ральф и Жан отозвались эхом на эти слова.

Вильгельм взглянул на них, как сонный лось, загнанный собаками.

— Мне будет постоянно требоваться ваша помощь, — произнес он измученным, скрипучим голосом едва слышно. — Я вышел в такое глубокое открытое море, что ни один канат не достанет до дна, и земли на горизонте не видно. Если я достигну тихой гавани, то только благодаря чуду, поскольку Бог знает, насколько мы близки к краху… вот настолько, — он вытянул вперед указательный и большой пальцы и так близко придвинул их друг к другу, что они почти соприкоснулись.

У Изабель дрогнул подбородок. Вильгельм всегда называл ее своей тихой гаванью, но сейчас она не могла его защитить. Никто из них больше не мог укрыться от этой бури.

Вильгельм чуть не захлебнулся нахлынувшими чувствами.

— Как вы знаете, этот ребенок почти нищий. Половина королевской сокровищницы была потеряна при пересечении Веллстрима, а жители страны настолько разобщены, что источников, откуда можно было бы почерпнуть деньги для заполнения сундуков, нет. Совсем нет. Одному Богу известно, как мы будем собирать средства для оплаты гарнизонов и войска. Я слишком стар, чтобы нести это бремя… Я не смогу… — он закрыл лицо руками, его плечи вздрагивали.

От удивления и тоски Изабель рванулась к нему и крепко обхватила его руками, прижав к себе. Она впервые видела, как он срывается, — и это почти за тридцать лет брака. Происходящее настолько ошеломило ее, что она сама чуть не сорвалась. Ее глаза тоже наполнились слезами. Она обхватила его за плечи и шептала его имя — так она успокаивала своих детей в детской. Она понимала, что на них, раскрыв рты, смотрят люди, что они почти в таком же смятении, как и их хозяин. Глаза Жана блестели тем же влажным блеском. Прижавшись к Вильгельму, она чувствовала, как дыхание с хрипом вырывается из его груди, как он пытается собраться с силами, и ее накрыло огромной волной любви, сострадания и нежности… и ярости, оттого что он вынужден проходить через такие испытания.

Он медленно выпрямился, и это было похоже на то, как раненый, упавший на поле боя, поднимается, потому что если останется лежать, умрет. Он тихо отстранил ее и, все еще тяжело дыша, вытер глаза манжетой.

— Это все? — хрипло прошептал он, обращаясь к троим онемевшим и окаменевшим мужчинам, смотрящим на него. — Вам больше нечего сказать?

Жан громко всхлипнул. Он прижал сжатый кулак к губам.

— Милорд, я знаю, вы считаете, будто на вас взвалили непосильную ношу, но, по-моему, это не так. У вас есть еще порох в пороховницах, — он прочистил горло и вздернул подбородок. — Что может случиться самого плохого? Даже если все, кто вызвался поддерживать вас, передадут свои замки Людовику, ваша честь останется незапятнанной, и милорд Честер был прав: у вас остаются ваши ирландские владения, где вы сможете найти покой. Они достаточно далеко от Англии, чтобы Людовику пришло в голову преследовать вас там. Что вам терять?

Вильгельм снова вытер глаза ладонью и выдохнул.

— Ты прав, — произнес он сдавленным, но крепнущим голосом. — Ирландия может стать моей тихой гаванью, если придется отступать так далеко, — он выпрямился. — Я не дам Людовику добраться до мальчика, даже если мне придется нести его на плечах от острова к острову и просить милостыню.

Слушая его, Изабель не могла понять, действительно ли он верил в то, что говорил, или просто притворялся, чтобы успокоить своих людей.

— Уже поздно, — произнесла она, многозначительно взглянув на рыцарей, — и всем завтра рано вставать. Нам всем давно пора быть в постелях.

Она проводила троих мужчин до двери. Жан замешкался у выхода, было видно, как он волнуется.

— С ним все будет в порядке?

Изабель кивнула с большей убежденностью, чем она чувствовала на самом деле.

— Думаю, да, — ответила она. — Он просто очень устал.

— Он не хотел брать это на себя.

Изабель взглянула на Жана с благодарностью за его заботу.

— Какая-то часть его не хотела этого, — сказала она, — но в нем все еще живет молодой рыцарь, принимавший участие в турнирах, готовый объездить нового коня и сражаться в неизвестных полях. Приходите завтра, тогда и посмотрим.

Закрыв за мужчинами дверь, она достала флягу с «живой водой» из своего дорожного сундука. Вильгельм, сидевший теперь на кровати, наблюдал за ней из-под опухших, полуприкрытых век.

— Я думал, ты даешь ее только тяжело раненным, — проскрипел он.

Изабель вытерла чашу из-под вина рукавом и налила в нее небольшое количество прозрачной чистой жидкости. Ее было нелегко достать, но им как-то удалось раздобыть ее благодаря своим связям с торговцами.

— Верно, но минуту назад ты именно таким мне и казался, — она протянула его чашу. — Залпом.

Он невесело рассмеялся:

— У меня почти нет голоса. Если я это выпью, то больше уже не заговорю.

Спустя мгновение, очевидно набравшись храбрости, он поднес чашу ко рту и быстро осушил ее.

Следующие несколько минут он сипел и кашлял, но, когда перестал давиться, выпрямился и обиженно взглянул на нее.

— Я на такое не соглашался, — прохрипел он.

— Умоляю, прости меня, — Изабель сняла туфли и вуаль и залезла на кровать рядом с ним. — Это развеселит и успокоит тебя.

Она приникла к нему. Вильгельм обнял ее за плечи и запустил пальцы ей в волосы.

— Это плохо, Изабель, — мягко сказал он.

— Я знаю…

Он долго молчал, а потом произнес:

— Думаю, действительно самое темное время ночи — перед рассветом. Если я поверю, что сейчас для нас наступили самые темные времена, тогда я, по крайней мере, буду смотреть, не забрезжит ли на горизонте солнечный свет, и не стану терять веры.

Глава 40

Глостер, март 1217 года


Вильгельм высыпал содержимое кожаного кошелька на стол. Изабель смотрела на драгоценные камни, сверкавшие, как огромные разноцветные дождевые капли. Тут было несколько сапфиров, сравнимых по голубизне с летним небом, которое в полночь становится насыщенным, темно-синим, а иногда бывает цвета морской волны. Рядом с ними блестели рубины, шпинель, топазы и изумруды. Одни украшали кольца, броши и кресты, другие были просто камнями. Несколько из них поражали уникальной огранкой: аметист, в сердце которого горело пурпурное пламя, и бледно-зеленые камни, сияющие, как рассыпавшиеся осколки стекла. Камни вместе с рулонами парчи и золотой ткани прибыли из королевской сокровищницы в Корфе. Это были последние богатства королевской семьи, и Вильгельм использовал их, чтобы платить гарнизону замка и войскам. От роскоши апартаментов в Корфе не осталось и следа, одни голые стены. Королева Изабель яростно противилась, не желая все это отдавать, пока ей не объяснили без обиняков, что она пожертвует либо своим гардеробом, либо шансами сына быть королем.

Белла с Сайбайрой заглядывали через плечо Изабель, зачарованные песней сирен, доносившейся из сундука с сокровищами.

— Это для гарнизона в Дувре, — сухо пояснил Вильгельм.

Изабель бросила быстрый взгляд в сторону своих дочерей. Их отец ничего не знал о неудавшейся попытке проколоть ухо. Они вступили в тайный сговор, решив хранить молчание. У Сайбайры на память о том событии остался легкий белый шрам на мочке уха, а византийские сережки были проданы, чтобы оплатить расходы войск.

Изабель взяла перстень с кроваво-красным рубином размером с ноготь большого пальца кузнеца. Он выглядел величественно, но ему явно недоставало изящества. Белла сморщила нос, показывая, как он ей не нравится.

— Жалеешь, любовь моя? — с улыбкой спросил Вильгельм.

Изабель поежилась:

— Не этого же. Единственное, чего я страстно желаю, это проводить больше времени с мужем, но я уже поняла, что для нас это слишком большая роскошь.

— Я пробуду с тобой ночь и еще один день.

Она поморщилась:

— Ты хочешь сказать, что корка хлеба — это лучше, чем ничего.

— Именно это я повторяю своим людям.

Девочки и их младшие сестры принялись рассматривать ткани. Изабель позволила дочкам восхищаться ими и прикасаться к ним, пока была такая возможность. Даже если они выйдут замуж за самых богатых наследников в стране, такие сокровища им вряд ли достанутся, а завтра Вильгельм с войсками увезет их на юг.

Изабель обвила руку Вильгельма своей, и он ответил ей рассеянной улыбкой. Она могла побиться об заклад, что его мысли уже за много миль отсюда, там, где решаются вопросы, связанные с войной.

— Юг уязвим, пока принц Людовик во Франции собирает новые силы, — сказал он, покусывая ноготь на большом пальце. — Я знаю, что он может вернуться, причем с подкреплением, но если нам удастся вернуть часть земель, ему придется сражаться, чтобы отвоевать захваченное раньше, вместо того чтобы завоевывать новые территории. Если мы не предпримем ответной атаки сейчас, мы уже никогда не сможем этого сделать.

— У тебя должно получиться, — энергично поддержала его Изабель, не показывая своего беспокойства.

После назначения Вильгельма регентом, Генрих вернулся к матери, братьям и сестрам в Корф, а Маршал незамедлительно приступил к делам. Он разослал обещания беспрепятственного проезда по подвластной королю территории для всякого, кто захочет приехать к нему, чтобы принести новую присягу. Он предложил прощение мятежникам, которые пожелают вернуться в его лагерь. Он переписал великую Раннимедскую хартию с поправками. До сих пор его усилия не вызвали поток знатных бывших мятежников, желавших примкнуть к войскам молодого короля. Однако, невзирая на все трудности, Вильгельму удавалось платить войскам, вооружать их и поддерживать в них боевой дух. Даже после без малого тридцати лет брака Изабель не уставала удивляться способностям своего мужа и его ясной, упрямой убежденности в том, что он сможет все наладить. После того приступа отчаяния он собрался с силами и принял решение пойти ко дну вместе с кораблем. Пять месяцев спустя, потрепанные бурей, измотанные, с рваными парусами, они были все еще на плаву, что само по себе уже служило подтверждением величия человека, стоявшего у штурвала.

Распорядитель Вильгельма, появившийся в дверях, прочистил горло:

— Сир, миледи… приехал граф Солсберийский.

Изабель и Вильгельм обернулись.

— Маршал… — Солсбери ждал, когда распорядитель сообщит о его приезде, и сразу же прошел в комнату.

Изабель бросилась вперед, протянув ему руку, с восторженной улыбкой на лице.

— Милорд, вот воистину прекрасный сюрприз!

Солсбери печально улыбнулся.

— Я рад, что вы находите его прекрасным, поскольку это сюрприз и для меня самого, — произнес он и нежно поцеловал ее в обе щеки, прежде чем подойти к Вильгельму. Мужчины крепко обнялись. Изабель поспешила взбить подушки на скамье перед камином и велела Белле принести вино.

— Молись, — прошептала она, обращаясь к дочери, — как если бы от этого зависела твоя жизнь.

Граф сел, отложил в сторону свой великолепный изумрудно-зеленый плащ и принял вино, которое с изяществом поднесла ему Белла.

— У тебя прекрасные дочери, Маршал, — сказал он. Белла опустила ресницы, приняв вид скромницы, как ей и подобало.

— Красоту они унаследовали от матери, — ответил Вильгельм, усаживаясь рядом с Солсбери.

— Еще не обручены?

— Учитывая сложившуюся ситуацию, нет.

— А! — Солсбери отпил вина и принялся теребить свой плащ.

— Я рад тебя видеть. Ты же знаешь, что в моем доме ты всегда желанный гость. Ты приехал один?

Солсбери выглядел так, словно он чувствует себя неуютно.

— Если ты спрашиваешь, привез ли я с собой других лордов, — нет. Мое решение приехать сюда — это только мое решение. Но если ты спрашиваешь, приехал ли я с войском, — да. Если тебе нужны люди, мое войско в твоем распоряжении.

— Я так понимаю, ты оставил Людовика?

— Мое решение примкнуть к нему было необдуманным и поспешным, — угрюмо ответил Солсбери. — Мне никогда не нравился Людовик, но мой брат — тоже, и причина оставить его у меня была, — он посмотрел на Изабель: — Вы слышали о нем и Эле?

Она кивнула:

— Несколько версий.

— Он ее страшно запугал. Видите ли, она его раздражала, а вы знаете, каким жестоким он мог быть. Иоанн думал, что она отвлекает на себя мое внимание, которое я должен был уделять его делам. Это ему, разумеется, тоже не нравилось… Но связи между ними не было. По крайнеймере, эта часть слухов неверна.

— Так вы оставили его из-за Элы? — движимая женским любопытством спросила Изабель.

Солсбери нахмурился.

— И поэтому тоже, леди Изабель, но были и другие причины. Бог свидетель, Мод де Броз сильно напоминала при жизни гадюку, но то, как она погибла… — его рот скривился, и он уставился в чашу с вином. — Я был свидетелем того, как мой брат говорит и делает вещи, на которые достойный человек неспособен, но я любил его, несмотря ни на что. Хотя его душа была темной и испорченной, мне было больно его покидать, но и остаться я не мог. Когда Людовик пригрозил вторгнуться в мои земли, я не оказал ему сопротивления. Но теперь мой брат мертв, а ссориться со своим племянником я не хочу.

Глубоко вздохнув, он повернулся к Вильгельму:

— Если мы сможем договориться об условиях, я готов поддержать нашего молодого короля, моего племянника.

— Выполнить мои условия будет нетрудно, — Вильгельм грустно улыбнулся. — У меня не так много союзников, чтобы я мог позволить себе отказывать кому-либо. Сказать по правде, я принимаю тебя с распростертыми объятьями — и как друга, и как союзника.

— Я никогда не считал тебя своим врагом, Маршал, даже когда мы были в разных лагерях. Однако я не знаю, сколько еще людей примкнет к нам. Это будет зависеть от того, как скоро вернется из Франции Людовик и какие силы он с собой приведет.

— И насколько слаженно мы будем действовать, пока его нет, — сказал Вильгельм.

— Да, и от этого тоже, — согласился Солсбери. — Я не отказываюсь ни от какой работы. Я здесь для того, чтобы строить будущее моего племянника, а не для того, чтобы наблюдать за его крушением.


Неделю спустя Вильгельм с Солсбери ехали по прибрежной дороге возле Шоргема, чтобы осадить захваченный французами замок Фарнгем, когда разведчики сообщили им, что со стороны Даунса к ним на большой скорости приближается другое войско.

— Это ваш сын, милорд, молодой Маршал, — отводя глаза, сказал воин.

В душе Вильгельма зародилась робкая надежда. Он давно ждал этой встречи, и иногда вера почти покидала его. Разумеется, никакой уверенности не было даже сейчас.

— А, — произнес Солсбери с сияющей улыбкой. — Я думал, он захочет договориться с тобой, когда Людовик уехал домой.

— Он не сражался на стороне Людовика уже со времен Ворчестера, — резко ответил Вильгельм.

— Но и к тебе не вернулся. Держался в стороне, да? Он хороший молодой рыцарь, с хорошей выучкой. Нам пригодится его помощь.

Вильгельм натянул поводья и изо всех сил старался не выдавать своего волнения.

— Подождем. Нет смысла ехать дальше.

Солсбери пристально взглянул на него:

— Я так понимаю, ты не собираешься спешиваться?

— Нет, — ответил Вильгельм, плотно сдав губы. — Он, конечно, мой сын, моя плоть и кровь, но я не дам ему преимущества.

— Как пожелаешь. Не возражаешь, если я спешусь? — Солсбери соскользнул с седла и спустился на берег. Галька скрипела и шуршала под его сапогами, а его великолепный зеленый плащ от свежего ветра обвивал его тело, как страстная любовница.

Несколько мгновений спустя показались развевающиеся на ветру шелковые знамена. На зеленом с золотом поле рычал алый лев Маршалов, а рядом с ним как символ союза шли синие с золотом диагональные полосы Бетюнов. Почувствовав беспокойство Вильгельма, Этель попятился вбок и встал на дыбы. Вильгельм вцепился в поводья так, что его пальцы побелели.

Маршал-сын остановил свое войско, когда расстояние между ними сократилось до двадцати ярдов. Поскрипывала и позвякивала лошадиная сбруя.

Безмятежный звук волн, набегавших на прибрежную гальку, раздражал, потому что не соответствовал напряженности атмосферы. Вильгельм пришпорил Этеля и выехал вперед. То же сделал Вилли. Отец и сын встретились между двух войск.

Вильгельм был ошеломлен изменениями, произошедшими с его сыном с прошлого лета. От его молодцеватости, да и просто от молодости, не осталось и следа. Пронзительный взгляд синих глаз был тяжелым и тихим, все еще таким же, как у Изабель, но без ее живости и веселой искорки. И этот взгляд был непроницаем.

— Храни тебя Бог, — произнес он, хотя ему нелегко было не выдать своих чувств. Боже Всемогущий, ему хотелось обнять сына, но он не осмеливался. Ему нужно было быть осторожным ради всего, что стояло на кону.

— И тебя, отец мой, — Вилли наклонил голову. Его губы оставались плотно сжатыми. Он не улыбался. Ветер трепал его темно-каштановые волосы. Они долго молча смотрели друг на друга. Тишина нарушалась только пофыркиванием лошадей, переступавших на месте, шумом ветра и плеском волн, разбивающихся о берег. Обычно красноречивый и уверенный в себе Вильгельм с трудом подбирал слова.

— Я полагаю, ты здесь для того, чтобы присоединиться к королю Генриху?

Вилли поднял бровь.

— Твое предположение преждевременно. Это зависит от того, что ты можешь предложить.

Вильгельм взглянул на сына изумленно и немного обиженно.

— Ты хочешь, чтобы я тебе что-то дал?

Вилли пожал плечами:

— Если я присоединюсь к тебе, это ослабит французов. Наш конфликт был им сильно на руку. У меня есть войска, которые я готов предоставить в твое распоряжение, поэтому я повторяю свой вопрос: что ты можешь мне предложить, ради чего мне стоило бы это сделать?

Вильгельм был в замешательстве, но старался выглядеть бесстрастным. Он смотрел на своего сына, сложив руки на седле, пока взгляд синих глаз его сына не уперся в землю.

— Чего ты хочешь? — резко спросил он. — Чего ждешь от меня?

На лице Вилли появилось тоскливое выражение.

— Я не могу получить того, что хочу, и тебе это известно. Скажи мне, что ты готов предложить, а я отвечу довольно ли этого.

Вильгельма передернуло. Все будет намного труднее, чем он ожидал. В Вилли теперь ощущалась сталь. Он мог вести переговоры на равных, а не как сын или проситель.

— Ты мог бы поехать в Ланкастер, — сказал Вильгельм, подумав, что если отослать Вилли не север, это удержит его вдали от основных сражений.

— Нет, не в Ланкастер, — коротко ответил Вилли. — Мне там нечего делать.

— Тогда в Хантингдон.

Вилли беспечно пожал плечами, но Вильгельм заметил, как сузились его глаза. Де Фор тоже хотел заполучить Хантингдон. Они не стали это обсуждать, но оба понимали, почему Вилли может привлекать Хантингдон.

— И Мальборо, — добавил Вилли, помедлив с мгновение. — Я хочу получить Мальборо, оно принадлежит нам по праву.

— А Людовик тебе его не отдал, верно?

— Я оставил его не из-за Мальборо, и не ради него возвращаюсь к тебе! — в глазах Вилли вспыхнула сдерживаемая злость. — Я хочу честной платы, но я не наемник. Если я и вступаю в ряды молодого короля, то потому что Иоанн мертв. И пришло время двигаться дальше. — Его ноздри вздрогнули. — И еще я собираюсь следить за Вильгельмом де Фором. Я по-прежнему не понимаю, почему ему достались Рокингем и Бьютам.

— Ему отдали их за то, что он предложил помощь войска Омалей, — сказал Вильгельм. — Это решение принял я как регент, не из личных предпочтений. Нам нужны его люди. К тому же я не стану выносить приговор человеку, если у меня нет доказательств. Бог призовет его к ответу, в чем бы он ни был повинен.

Вилли ничего не сказал, но его поза и взгляд были красноречивее всяких слов.

— Итак, — произнес Вильгельм, подводя итог, — ты станешь сражаться за короля Генриха при условии, что Хантингдон переходит тебе, как и Мальборо, если ты сможешь его отвоевать.

Он подвел своего коня ближе и протянул сыну руку.

Вилли помедлил, а затем ответил сдержанным кивком.

— Согласен, — сказал он. Они пожали друг другу руки, но не обнялись. Вильгельм, решив сдержаться, подумал, что позже, может быть, наступит время и для объятий. А может быть, и нет. Пока же беспокойство их коней дало пристойное оправдание тому, что, вопреки своему желанию, они не повисли на шее друг у друга. Вильгельм надеялся, что это, по крайней мере, положит конец их отчуждению, но их будущее было совершенно неизведанной землей, как размытый морем берег после сильного шторма. Увидев, как они пожали друг другу руки, Солсбери перестал бродить у воды и направился к ним, улыбаясь от уха до уха.

— Что ты думаешь о его новом плаще? — спросил Вильгельм, пытаясь разрядить напряжение.

Губы Вилли дрогнули в неуверенной улыбке, как будто он разучился это делать.

— Мне нравится цвет, — ответил он, — ему идет.


Изабель приехала в Мальборо весной. Когда на бирюзовом небе заблестели первые звезды, ее серая кобыла аккуратно прошла между рядов солдат. Камнеметалки и стенобитные машины еще стояли собранными. Ветра не было, и их кожаные стропы висели неподвижно. У орудий были сложены большие камни, а солдаты сидели у костров с котелками и ужинали жарким и хлебом. То там, то тут раздавался смех. Кругом царила атмосфера дружеской непринужденности. Изабель слышала по дороге из Глостера, что Вилли удалось наконец прорвать оборону и взять замок.

— Храни вас Бог, графиня, — крикнул какой-то смельчак, помахав шляпой.

Изабель наклонила голову, улыбнулась и велела Эстасу, возглавлявшему ее свиту, сунуть ему пригоршню серебра.

Проезжая по двору, она поняла, что Мальборо потребуется серьезный ремонт и укрепление стен. В воздухе висел запах горелого дерева, и каменная кладка была сильно повреждена стенобитными машинами. Соломенные крыши некоторых построек сгорели, и взгляду открывались обугленные, похожие на ребра, стропила, а от двух складов на земле остались только две черных зияющих дыры.

— Граф тоже здесь, миледи, — сообщил конюх, помогавший ей спешиться. — Он прибыл около полудня.

Изабель испытала приятное удивление. Она думала, что Вильгельм в сорока милях отсюда, в Винчестере. Но, с другой стороны, это было всего полтора дня пути, а если менять лошадей, то и меньше. Это объясняло появление новых палаток во дворе.

Вильгельм с их старшим сыном находились в покоях, расположенных над большим залом. Они склонились над столом, заваленным свитками пергамента с картами и схемами. При виде отца и сына, склонившихся над работой, негромко и неторопливо беседующих о чем-то, Изабель накрыло волной чувств. Тут были и любовь, и тоска, и умиление. Она вскрикнула от радости, когда Вильгельм сообщил ей, что Вилли присоединился к Генриху. Но для нее мир был пока чем-то очень далеким. Изабель видела сына впервые с прошлой зимы в Кавершаме.

Вилли поднял глаза и взглянул на нее. Он не дрогнул, но она почувствовала его изумление, потому что ее эта встреча тоже ошеломила. Она чуть не опустила взгляд, но собралась с духом, надела на лицо улыбку и пошла навстречу ему и его отцу. Вильгельм задал сыну вопрос и, когда тот на него не ответил, поднял голову.

— Изабель! — он обогнул стол и пошел к ней, чтобы взять ее за руку. — Ради Бога, что ты тут делаешь?

Несмотря на то что в его взгляде было и удовольствие, и легкое осуждение, Изабель бросилась вперед, чтобы поцеловать его заросшую бородой щеку.

— По-моему, я навещаю сына и мужа. Похоже, вам удалось взломать дверь, так что мне не придется спать в палатке, — ей с трудом удавалось поддерживать легкий тон. Она повернулась к своему сыну: — Может, мне и надо было остаться в Глостере, но я решила, что игра стоит свеч.

Губы Вилли шевельнулись, и на какое-то мгновение она подумала, что он пытается подавить ярость. Или мучительно ищет силы вести себя с ней сдержанно и дипломатично. Но он вдруг наклонился вперед и расцеловал ее в обе щеки.

— Мама, — сказал он, а затем вдруг добавил: — добро пожаловать, хотя Мальборо пока не годится для приема леди. В уборных воняет, стены не отделаны тканью, свечей нет, а среди мусора на полу полно блох…

Он замолчал, судорожно глотая, сжимая и разжимая кулаки.

Ее глаза словно подернулись пеленой.

— Неужели ты думаешь, что меня это волнует?

— У себя дома — да, — голос Вилли напрягся.

— Я могу сделать исключение.

Они долго стояли в замешательстве, а потом он протянул руки и обнял ее. Они стояли, приникнув друг к другу, как терпящие кораблекрушение моряки. Слезы радости и горечи бежали по лицу Изабель. Вилли сжимал ее так сильно, что было больно, но она этого не замечала.

— Я знаю, что ты ничего не могла сделать, я сейчас это понимаю, — тихо произнес Вилли, — ты не могла за всем уследить, это не твоя вина, винить нужно было кого-то другого.

— Теперь все позади, все кончено… Ну, ну, успокойся.

Она чувствовала, насколько крепким и несгибаемым он стал. Это был настоящий мужчина, ничего мальчишечьего в нем не осталось. Он отстранился от нее и вытер глаза рукавом.

— Это никогда не кончится, — каменным голосом произнес он, — пока мой последний вздох не отлетел. Все уже никогда не будет по-старому, но теперь, по крайней мере, у меня есть силы двигаться дальше… как у этой трехногой псины, что раньше жила у Махельт.

— Трипс, — она, дрожа, улыбнулась. — Его звали Трипс.

Вилли улыбнулся ей в ответ.

— Точно, — сказал он. — У нас с ним родство по духу.


— Вилли послал ко мне гонца с сообщением, что Мальборо вот-вот падет, — рассказал ей Вильгельм, когда они оказались в его походной постели. — Я хотел помочь ему в решающей атаке, но к тому времени, как я приехал, гарнизон уже сдался, и Вилли завладел замком. — Он притянул ее ближе к себе. — Но я и молиться не смел о том, чтобы ты оказалась здесь.

— Я хотела поговорить с Вилли, — приникнув к нему, Изабель играла завязками его рубашки. — Я знала, что он не поедет в Глостер, поэтому приехала сюда.

— Ты храбрая женщина, любовь моя.

Она приподнялась, опершись на локоть, и взглянула ему в глаза, стараясь понять, не подшучивает ли он над ней, но известняковые стены отбрасывали зеленоватый отсвет на все, что находилось в комнате, а в открытые окна смотрели темно-синее небо и полная луна, поэтому выражение лица Вильгельма трудно было разобрать.

— Нет, — ответила она, — я просто мать. Я больше так не могла. Мне было не уйти от этой муки, как не уйти от самой себя.

— Да, — согласился он, — и я действительно считаю тебя смелой.

Он погладил ее плечо и вздохнул:

— Мне завтра нужно вернуться в Винчестер. Жаль.

— Я поеду с тобой, — сказал Изабель. — Детям в Глостере я сейчас не нужна, и к тому же у них полно нянек и слуг.

Вильгельм засопел с притворной обидой:

— Ты считаешь, что я Нуждаюсь в присмотре больше, чем мое потомство?

— Несомненно, — ответила Изабель. — И, прежде чем ты скажешь, что это опасно и ты не хочешь, чтобы я следовала за армией, я напомню тебе об Ирландии и Килкенни. Я напомню тебе, что была с тобой в Нормандии, вынашивая Вилли.

Кровать затряслась от его беззвучного смеха.

— Ты знала, что Болдвин, упокой Господь его душу, волновался за меня? Он восхищался тобой, но считал, что ты часто не знаешь своего места. Он говорил, что я слишком тебе потакаю.

Изабель подумала, не возмутиться ли ей, но решила, что не стоит.

— Мне тоже нравился Болдвин, — сказал она, — он был хорошим человеком, но о женщинах не знал вообще ничего. Если бы я вышла замуж за него, либо он заслужил бы меня в первый же год нашего супружества, либо я подсыпала бы ему болиголова за ужином. Я знаю свое место: оно подле моего мужа.

— Я не собирался тебе отказывать, все равно это пустая трата времени. Поезжай со мной, если хочешь, но будь готова к долгим переездам, жизни в палатке и тому, что каждый день придется есть похлебку.

— Идиллия! — легко согласилась она. — Я буду стирать твою одежду и каждую ночь спать с тобой под звездами.

Он рассмеялся и обнял ее.

— Значит, станешь прачкой. Это любопытно. Я еще никогда не любил прачку.

Глава 41

Винчестер, апрель 1217 года


Флоренс, прачка, пыхтя, ввалилась в палатку и кинула на походный стол Вильгельма сложенные рубашки, сорочки и белье.

— Они готовы, миледи. Сегоднячко хороший свежий ветерок. Они пахнут солнцем, можете понюхать, — она сунула одну из рубашек Изабель под нос.

Изабель ощутила только сильный, хотя и не лишенный приятности, запах бристольского мыла с ланолином и щелоком, но она по опыту знала, что прачке лучше не перечить.

Флоренс была прачкой Иоанна, но королева прогнала ее, сочтя, что король нанял ее по какой-то странной прихоти, и теперь, когда он умер, с его желанием можно не считаться. Вильгельм пожалел ее и взял к себе в дом, и Изабель постепенно привыкла к ее внезапным появлениям, шумным и быстрым, как светлые, ветреные дни. Слова, сказанные Вильгельмом в Мальборо, о том, что он никогда не спал с прачкой, пришли Изабель на ум и сильно позабавили ее, когда она впервые увидела эту женщину. Во Флоренс было не меньше шести футов роста, а ширины она была просто необъятной. Бедра могли бы сравниться с крупом тяжеловоза. Груди вздымались рыхлыми горами, и с разбегу она могла бы ими свалить с ног великана. А локти у нее были размером с призовой окорок. Копна грязных черных волос выбивалась из-под платка, а кожа лица была всегда такой красной и грубой, как будто кто-то ею драил котлы.

— Я у конюшен слыхала кое-что интересное, миледи, — сказала Флоренс, складывая рубашку с ловкостью, какой трудно было ожидать от таких больших грубых пальцев. Глядя, с какой любовью она разглаживает одежду, Изабель прикусила губу: она подумала, не гладила ли Флоренс так же нежно белье Иоанна.

— Неужели? — Изабель подозревала, что Форенс не только стирала Иоанну белье, но и сообщала, кто с кем спит, чем сильно помогала ему в его интригах и кознях.

— Сдается мне, нам скоро переезжать, — Флоренс облизнула губы и уставилась на блюдо с фаршированными финиками, стоявшее на столе.

Заметив это, Изабель жестом пригласила ее угощаться. Флоренс взяла два, как и ожидалось.

— Что ты слышала?

Флоренс поглядела на финик, а потом впилась в него с таким сладострастием, что большинство мужчин при виде этого бросило бы в пот.

— Французы высадились в Сандвиче, так ведь? Я слыхала, как гонец говорил об этом конюху, когда своего коня ему передавал. Там кораблей много, с лошадьми, и людьми, и пушками, и припасами всякими. Сдается мне, они в Винчестер пойдут, чтоб его снова отобрать.

Новости ошеломили Изабель. Ей не нужно было спрашивать Флоренс, уверена ли она в этом. Если она говорит, что слышала от гонца, значит, так оно и есть. Изабель подумала о том, скольких трудов им стоило отвоевать Винчестер и порты Винчелси и Рай возле него. Если Людовик действительно привез из-за Узкого моря большую армию, войска Генриха не смогут ее сдержать.

Флоренс запихнула остатки финика в рот, сунула второй в карман фартука и, сосредоточенно жуя, собралась уходить.

— Пойду-ка лучше навьючу мула, — недовольно проворчала она, — еще и вечер не успеет наступить, как нас уже здесь не будет… милорды.

Она неуклюже сделала реверанс Вильгельму, пытаясь проскользнуть мимо него и Жана Дэрли к выходу из палатки.

По выражению лица мужа Изабель поняла, что Флоренс была права.

— Я слышала, — сказала она, опережая его.

Сняв плащ и шляпу, Вильгельм швырнул их на стул.

— Нам было нужно всего несколько дней! — произнес он, чуть не скрежеща зубами от злости и разочарования. — Этого хватило бы, чтобы направить течение в другое русло. А теперь ветер оказался попутным для Людовика, и пригнал его к нашим берегам с армией, которой мы не сможем противостоять. — Он налил себе вина, выпил и с такой силой ударил чашей по столу, что дерево задрожало. — Я созвал старших военачальников, но единственное, что имеет смысл обсуждать, — насколько далеко нам отступать и куда. Мы не сможем удержать Винчестер, а он двинется прямо сюда, чтобы отвоевать его. Господи Боже мой, нам придется все это оставить!

Он показал на лагерь за пологом шатра. Пока он говорил, мимо проковыляла со своим мулом Флоренс. Коробы, привязанные к его седлу, были нагружены котлами для стирки.

— Тебе известно, сколько их? — спросила Изабель.

— Точно — нет, но их хватит, чтобы размазать нас по всему королевству, если мы решимся им противостоять. Я выслал вперед разведчиков и поддерживаю связь с гарнизоном в Дувре. Людовик действительно хочет сорвать этот персик, но, чего бы нам это ни стоило, мы не можем позволить ему сделать это. Иначе нам конец, что бы мы ни предприняли дальше.


Изабель склонилась над ладонью Вильгельма, стоявшего перед окном, пытаясь одной из своих игл для шитья подцепить занозу, застрявшую в его руке. Серебро прошло рядом со щепкой и виднелось тонкой черной полоской под прозрачным слоем кожи. Щепка попала сюда из подпиравших шатер крепких балок, когда он объезжал войска, собравшиеся во дворе Нортгемптонского замка.

— По крайней мере, она не из сиденья в уборной, — произнесла Изабель, предприняв очередную попытку подхватить занозу. — Ты их видел? Они просто ужасны! — и рассмеялась собственным словам. — Как будто сейчас имеет хоть какое-то значение, какие у нас сиденья в уборных!

Ее замечание вызвало у него осторожную улыбку.

— Имело бы, окажись заноза у меня в заднице. Но у меня вместо занозы Людовик с его подкреплением.

Изабель сморщилась. Сегодня целый день приезжали и уезжали гонцы. Разведчики Вильгельма пытались разузнать как можно больше о силах и передвижениях французов. Людовик быстро добрался до Винчестера и Фарнема, снова захватив их, поскольку встретил лишь незначительное сопротивление. Потом он, видимо, осадил Дувр. Однако сегодня на рассвете Вильгельм получил известие, что французские войска, добравшиеся до Лестершира, вынудили графов Честера и Дерби оставить замок Монсорель, который они осаждали, и отступить в направлении Ноттингема. Новости были неточными, и Вильгельму нужны были подробности, чтобы решиться на что-то самому. Сейчас он был в Нортгемптоне; его войска прикрывали столько перекрестков, сколько было возможно, и ждали.

Изабель подтянула кончик занозы к краю ранки и умудрилась вытянуть ее наружу, подцепив ногтями.

— Если Людовик привел своих людей в Монсорель, означает ли это, что Дувр сдался ему? — поинтересовалась она.

В ответ Вильгельм только вздохнул.

— Это мне неизвестно. Если Дувр пал и французский король со всем своим войском двинулся на север, плохо. Вряд ли Людовик решился бы разделить войска и выехать лишь с их частью, чтобы сломить осаду Монсорели, никого не оставив охранять Дувр, но мне нужно перепроверить донесения, прежде чем действовать.

Изабель смазала ранку целебной мазью и искоса взглянула на него. Он мог бы попросить одного из полевых хирургов или своих людей вынуть эту занозу, раз она так ему мешала. Их зрение было уж наверняка лучше, чем у нее. То, что он пришел с этим к ней, означало, что он нуждается в ее совете. От этой мысли на душе стало тепло, но и тревожно. Он никогда не приходил к ней, чтобы поныть или пожаловаться на мелкие неприятности, он рассказывал ей только о больших бедах. Что если Дувр в самом деле взят? Справятся ли они с таким катастрофическим развитием событий? Она втерла остатки мази и посмотрела на его руки. Ногти были грязными от масла, которым смазывали кольчугу. На щеке тоже был след масла.

— Хьюбет де Бург из тех, кто сражается до последнего. И Дувр хорошо укреплен, — сказала она, мягко стирая пятно с его щеки большим пальцем. — Я не верю, что Людовику удалось так быстро его захватить. В Монсорели либо отдельный отряд, либо донесения неверны. Французы, должно быть, все еще на юге.

— Может, и так. Скоро я буду знать наверняка. — Он поднялся и подошел к окну. — Вопреки здравому смыслу, я надеюсь, — тихо проговорил он, — что Людовик поступил неразумно и разделил свое войско.

Увидев, как напряжены его плечи, она поняла, почему он пришел поговорить с ней. Эта надежа была такой неоправданной и безумной!

— А если он так и поступил? — он вернула иголку в футляр из слоновой кости и кинула в шкатулку с принадлежностями для шитья.

— Тогда у нас есть шанс победить.

Изабель прикусила верхнюю губу.

— Это зависит от того, где находится сам Людовик и как он разделил войско, — сказала она.

— Да, это так, но какое бы то ни было разделение в любом случае нам на руку, — отвернувшись от окна, он принялся мерить комнату шагами. — Самый поздний срок, когда мы должны об этом узнать, — сегодня в полдень.

— А если он все-таки разделил войско, куда они отправятся после Монсорели?


Ответ пришел немного позже, чем ожидал Вильгельм, в середине вечера, когда в большом зале уже ужинали. Какова бы ситуация ни была, это редко сказывалось на аппетите Вильгельма, и он сосредоточенно жевал кусок пирога с голубиным мясом, придвинув к себе еще и блюдо с грибами, когда появился Хьювил, потный и спотыкающийся после долгой скачки. Вильгельм, с усилием проглотив кусок, замахал ему, подзывая к высокому столу.

— Да, милорд! — выдохнул Хьювил, поклонившись Вильгельму. Его лицо пылало от нетерпения. — Принц Людовик разделил свою армию. Он остался в Дувре, но выслал на север тысячу человек во главе с графом Перчским. Они захватили Монсорель и отправились в Линкольн, чтобы помочь мятежникам, осадившим замок.

Изабель увидела, как краска приливает к лицу ее мужа и как разгорается его взгляд. Она чувствовала его торжество, но сама испытывала страх. У нее не было иллюзий относительно того шанса победить, о котором говорил ее муж. Это был один шанс из тысячи.


Привидения так и не поселились в башне Ньюаркского замка, где умер Иоанн, за что Изабель была им признательна. Она готовилась к тому, что неуспокоенная душа короля примется ее донимать, разгуливая ночами по замку. Но все было тихо, и если она и не спала толком в прошлую ночь, то из-за собственных волнений, а не от переживаний прежних обитателей замка.

Была среда перед Троицей. Мягкий воздух был пропитан терпкими ароматами поздней весны. Город за рекой и возвышающимся над ним замком бурлил. Армия молодого короля взяла день передышки, перед тем как двинуться в Линкольн. Изабель в сопровождении своего капеллана, рыцаря и двух своих женщин вышла к войску и поговорила с солдатами, убедившись, что они полны решимости. Разумеется, было и волнение, и нервозность, но о поражении никто даже не заговаривал. Легат обещал отпущение грехов каждому, кто станет сражаться под знаменем короля Генриха. Французы же были прокляты и, следовательно, должны были отправиться прямиком в ад.

Флоренс воспользовалась погожим весенним днем, чтобы постирать на реке белье с другими прачками из лагеря. Изабель видела ее издали. Ее мощные руки смывали грязь с одежды с такой беспощадностью, с какой войска клялись изгнать французов из Линкольна. Сегодня ее лохмы были повязаны алой ленточкой, и до Изабель доносилось пение Флоренс. Это была какая-то особая «прачечная» песня. Похоже, ее настроение было заразительно, потому что Изабель тоже начала улыбаться.

— Вид прачек вас чем-то развеселил, миледи? — спросил Ранулф Честерский, присоединяясь к ней. Его голос был хриплым, отчего ей показалось, что граф раздражен. Изабель знала: ему не дает покоя, что он был вынужден сдать Монсорель. А в народе теперь над ним подшучивали. У Ранулфа была масса положительных качеств, но славился он своей угрюмостью и неукротимой гордостью. Он, очевидно, тоже обходил свое войско, поскольку с ним были двое его старших рыцарей и пара воинов.

— Если говорить о Флоренс, то она вообще забавная, — ответила Изабель, кивнув в сторону женщины. — Если бы в нашей армии была хоть дюжина таких, как она, у французов не было бы шансов.

Она шутила, поэтому удивилась, когда Честер от ее слов скривился и побагровел.

— Я что-то не так сказала, милорд?

Он пристально посмотрел на нее, а потом испустил тяжелый вздох. Его напряжение спало.

— Нет, миледи, или, по крайней мере, ненамеренно. Я обсуждал с другими членами вашей семьи разные детали, касающиеся нашего броска в Линкольн.

— Милорд?

— Ваш старший сын пожелал быть в передовом отряде вместе с людьми из Нормандии.

— Понимаю.

— Неужели, миледи?

Зная характер Честера, Изабель положила руку ему на рукав.

— В самом деле понимаю, милорд, — произнесла она успокаивающе. — Было бы правильно, если бы передовые отряды возглавляли испытанные в боях воины, но и молодых нельзя винить за их рвение. Как графиня Пемброукская, я рада, что мой наследник так отважен и смел, но как мать, я бы, конечно, предпочла, чтобы он не бежал на врага впереди всех.

Честер застонал. Он выглядел несколько пристыженным.

— Что ж, вы высказали свое пожелание, — сказал он. — В таком случае мы принимаем решение, что первыми ударами буду руководить я, как и должно было быть с самого начала.

— Тогда я спокойна, милорд, — нежно проговорила она. — Эта задача как раз для рыцаря, обладающего вашими способностями и опытом.

Поговорив с Честером, Изабель задумчиво побрела назад к замку. Она знала, что Вильгельм сейчас занят, поэтому ожидала увидеть его не раньше позднего вечера. Однако он пришел в их покои незадолго до ужина, чтобы переодеться.

Пока он мыл лицо и руки, Изабель рассказала ему о своем разговоре с Честером. Вильгельм уткнулся лицом в полотенце, а потом взглянул на нее.

— Ранулф страдает от избытка желчи, — сказал он. Просунув руки в рукава рубашки из хорошего выбеленного льна, которую протянул ему оруженосец, Вильгельм натянул ее на голову.

— Вилли действительно сказал, что хочет возглавить войско?

— Дело было так. К нему пришли представители нормандского отряда и сказали, что, поскольку он родился в Нормандии, им было бы приятно, если бы их возглавил именно он и их отряд принял бы на себя первые удары. Честер же принялся возражать, — Вильгельм взял из рук молодого человека свою верхнюю рубашку. Изабель обратила внимание, что это был его серебристый ирландский наряд. Очевидно, Вильгельм за ужином собирался напомнить Честеру, что тут не он один магнат, обладающий влиянием и весом. — Сказать по совести, я понимаю Честера, — произнес он в раздумьи. — Он все еще переживает, что ему пришлось сдать Монсорель. Он готов переложить ответственность за страну на меня, поскольку знает, что люди с большей готовностью последуют за мной. Но он не желает, когда мы дойдем до Линкольна, выпускать вперед моего сына, бывшего мятежника, — он раздраженно рассмеялся. — До меня даже дошли слухи, будто он хотел, чтобы я вовсе остался в стороне и дал ему возглавить все войско. Разумеется, он говорил об этом весьма дипломатично, и никто не упоминал о том, что его беспокоит мой не самый подходящий для такой деятельности возраст.

Изабель сдержалась и не стала говорить, что идея, возможно, была не так уж плоха. Честер не единственный, чья гордость легко уязвима. Вильгельм был в отличной форме для того, чтобы выполнить эту задачу. По большому счету, может быть, он шел к этому моменту всю свою жизнь.

— Это было бы катастрофой, — тихо произнесла она.

Он улыбнулся, застегивая пояс на бедрах. На нем золотой нитью был вышит узор из накладывающихся друг на друга медальонов.

— Я не думаю, что все зашло так далеко. Но если бы Честер заговорил об этом громко, мне пришлось бы ответить ему, что нужно было принимать на себя должность регента. Пусть скачет впереди, если ему так хочется, но я не готов отдать ему бразды правления… пока не готов. Он запугивает нас тем, что оставит Англию, отправившись в крестовый поход, но ему известно, что я на это не куплюсь.

— А Вилли? — спросила она. — Как он реагирует на слова Честера?

Улыбка Вильгельма померкла.

— Вилли прошел через огонь. Для него эти слова не более, чем крохотная искорка. Он понимает, что стоящее на кону важнее мелких споров из-за того, кто поведет передовой отряд.

— В таком случае я рада тому, что у него есть здравый смысл, — пока они говорили, Изабель приводила в порядок собственную одежду. Она сменила уличный чепец на вуаль из тонкого шелка лавандового цвета. Служанка прикрепила ее к тонкому кисейному вороту платья золотыми булавками. Теперь Изабель была готова сопровождать мужа в зал. Однако он не двинулся с места.

— Что? — спросила она. Он подошел к ней и взял ее руки в свои. Ее тревога усилилась.

— Я не хочу, чтобы ты ехала с нами в Линкольн.

Изабель покачала головой, почувствовав страх и пытаясь совладать с ним.

— Я уже здесь. Ты не остановишь меня. Быть рядом с тобой — мое право.

Он взглянул на свои руки, сжимавшие ее.

— Если все обернется для нас бедой и нам придется бежать, мне нужно, чтобы ты была свободна. Ты знаешь, как сплотить наших вассалов. Может быть, это эгоистично с моей стороны, но я не хочу в разгар битвы беспокоиться о тебе. Если я буду знать, что ты в безопасности, я смогу лучше сосредоточиться на том, что должен делать.

Она возмущенно посмотрела на него:

— Значит, то, что я буду волноваться о тебе и Вилли, находясь далеко от вас и не имея возможности прийти вам на помощь, если вы будете ранены или еще что-нибудь случится, это хорошо?

Он долго молчал, а потом произнес хрипло и мягко одновременно:

— Это помогло бы мне больше всего. Бог свидетель, я могу расстаться с тобой сейчас, в двух днях пути от поля битвы, но боюсь, что буду уничтожен, если мне придется сделать это прямо перед сражением. Может быть, у тебя хватит на это силы, но у меня точно нет.

От этих слов она растаяла, хотя и понимала, что они, возможно, сказаны специально.

— Не полагайся так на мою силу, — произнесла она с дрожью в голосе, — чтобы поддерживать ее, мне необходим ты.

Нежно взглянув на жену, он шагнул вперед, чтобы ее поцеловать.

— Я с тобой, даже когда мы далеко друг от друга. А ты бывала и дальше, чем теперь. Намного дальше.

Она крепко обняла его, понимая, что он прав. Во время борьбы за ирландские земли, их разделяло не только море, но и расхождение во взглядах, которое грозило положить конец их браку. Но они оба выжили и после перенесенных испытаний стали лишь сильнее.

На пороге появился оруженосец, чтобы сообщить, что был подан сигнал к ужину и собравшиеся в большом заде ожидают их появления.

Изабель отпустила Вильгельма и вытерла глаза рукавом.

Он печально улыбнулся.

— Нам лучше поторопиться, — сказал он, — а то Ранулф Честерский подумает, что мы намеренно медлим, чтобы привлечь к себе внимание.


На следующее утро войско короля Генриха выстроилось во дворе замка и приготовилось к выступлению. Легат отправился в принадлежащую королю крепость в Ноттингеме, где было безопаснее, чем в Ньюарке, и Изабель была в его свите. Она уже попрощалась у Вильгельмом, но ей еще предстояло проститься с их старшим сыном.

— Будь острожен, Вилли, — сказала она, обнимая его, уже стоящего рядом со своим скакуном. — Не рвись вперед.

Его доспехи холодили ее пальцы. Все мужчины должны были ехать в латах. На тех, кто не мог позволить себе кольчуги, были кожаные доспехи.

Вилли мрачно улыбнулся:

— С моих нынешних позиций, мама, вперед не вырвешься.

— Что ж, тогда береги отца и не давай ему себя переоценивать!

Он осуждающе взглянул на нее.

— Я позволю ему поступать так, как он захочет, — сказал Вилли. — У него есть на это право, тебе так не кажется? Не бойся. Мы будем присматривать друг за другом. Кроме того, с ним будут Жан, и Ральф, и Джек. Он сам так захотел.

Изабель нашла в себе силы улыбнуться.

— Я знаю. Он на знакомой земле и будет заниматься своим делом. Я боюсь не за него… а за себя, — она сделала жест, как будто отпускает ястреба в небо. — Ступайте с миром.

— Я буду молиться, чтобы все было хорошо, — ему не терпелось тронуться в путь. Он пристегнул перевязь с ножнами и повернулся к переступавшему на месте коню.

— Вилли…

— Мама? — он уже приладил за седло и наклонился, чтобы поправить стремена. Кто-то попытался с ним заговорить, но он жестом велел подождать.

— Просто скажи ему, чтобы он помнил о женщине, которая ждет. Пошли ко мне гонца, как только будут новости, каковы бы они ни были.

Выражение его лица смягчилось.

— Я тут же пришлю гонца, — ответил он. — Хьювилу уже дамы распоряжения на этот счет и хорошая, свежая лошадь тоже.

Изабель стояла с гарнизоном замка, с мужчинами, их женами и детьми, и смотрела, как Ранулф Честерский выводит войска из Ньюарка, а за ним следуют ее муж и сын. Они ехали бок о бок, а справа от них скакал граф Солсберийский. Питер де Роше, епископ Винчестерский прикрывал их войском из трехсот арбалетчиков. Улица дрожала от стука копыт, грохота телег, топота сапог. Перед глазами Изабель проплывали доспехи и оружие; ее взгляд увлажнился, оттого что она слишком пристально вглядывалась в лица уходящих. Она хотела, чтобы образ Вильгельма и его сына запечатлелся у нее в памяти как можно более отчетливо, но когда пыталась их себе представить, перед глазами встали только жесткие панцири доспехов и оружие.

Они уже ушли, а Изабель все смотрела на опустевшую дорогу, на оседающую пыль, на кучи навоза, которые торопились сгрести совками предприимчивые горожане. В отдаленном уголке ее сознания гнездилась мысль, что она больше не увидит их живыми и все, что останется у нее в памяти об этом дне, — это навозные кучи на дороге.

Глава 42

Линкольн, май 1217 года


Плоская равнина к северу от Линкольна уже была местом сражения более семидесяти лет назад, когда армия королевы Матильды разбила войско короля Стефана в ожесточенном, кровопролитном бою. Вильгельм и Честер выстроили свои войска и подняли знамена на этом же обагренном когда-то кровью поле.

Сам Линкольн стоял на гребне горы над рекой Уитем. Замок и собор располагались у его северного края, а город, обнесенный крепостной стеной, круто спускался к реке. На западе городская стена сливалась с крепостной. Французы уже захватили город и теперь осаждали замок. Его комендантша, неукротимая Никола де ла Гай, старалась повысить боевой дух оборонявшихся. Несмотря на то что французы атаковали непрерывно, используя тараны, стены замка не были пробиты, и защитники держались, как могли.

Вильгельм спешился и послал лошадь к телегам с провиантом, а сам пересел на Этеля, понимая, что если дойдет до сражения, его жизнь может зависеть от того, какой под ним конь.

— Нам нужно бы вдвое больше людей, — пробормотал Вилли, меняя коня на своего каштанового. — У французов в два раза больше солдат, несмотря на то что они разделились. Я знаю, что Бог на нашей стороне, но все равно на каждого из нас приходится по два врага.

Он взял флягу с вином, протянутую ему Вильгельмом Солсберийским и сделал глубокий глоток.

Вильгельм в задумчивости смотрел, как конюхи и оруженосцы подводят лошадей к их хозяевам.

— Французы могли видеть наше приближение, но они не знают, сколько нас, — он взял флягу из рук своего сына и поднес ее ко рту. Вино было мягким, с богатым вкусом и не испортилось в дороге, что было особенно приятно: обычно старые вина превращались в уксус прежде, чем бочку с ними успевали вывезти с винного двора.

— О чем ты думаешь? — спросил Солсбери.

Вильгельм вернул флягу.

— Мы можем обмануть их, заставив думать, что нас больше, чем есть на самом деле, — он вытер рот. — Поднимите знамена, которые лежат среди багажа, пусть оруженосцы и конюхи наденут все запасные доспехи, какие у нас есть. Надо, чтобы казалось, что у нас сильное подкрепление.

Солсбери подержал вино за щекой, подумал и медленно кивнул в знак согласия:

— Может сработать. В любом случае мы ничего не потеряем, если попробуем.

Вильгельм отдал приказ, и скоро поднялся лес знамен и сверкающих копий. На своем скакуне, в плаще цвета инея, с позвякивающей на груди перевязью к Вильгельму подъехал граф Честерский. В коне было почти шестнадцать ладоней до загривка. Честер, который сам высоким ростом похвастаться не мог, использовал все, что можно, чтобы казаться внушительнее.

— Хорошая мысль, Маршал, — произнес он, кивнув в сторону «подкрепления».

— Вина, милорд? — предложил Солсбери.

Честер помедлил, а затем принял флягу и сделал глоток. Пока он пил, прозвучал сигнал горна.

— Они идут! — прорычал рыцарь, стоявший в дозоре. Его голос дрожал от напряжения. — Французы идут!

Люди поспешили сесть на лошадей и собрать свое оружие. Загремели копья, щиты. Епископ Винчестерский выстроил своих арбалетчиков в длинную линию справа от английского войска. Они были готовы осыпать французов градом стрел, как только те приблизятся.

Из северных ворот выехал отряд конных рыцарей. Доспехи блестели на солнце Над головами трепетали знамена Пуасси, де Квинси и Перша. Вильгельм вгляделся в них. Томас, граф Перчский, был его родственником, и в последний раз они виделись при французском дворе. Теперь им предстояло встретиться на поле боя, и каждый должен будет поступить так, как велит ему долг.

Повисла напряженная тишина: французы не ринулись в атаку. Вильгельм держал своих людей наготове. Он взглянул в сторону отряда Честера и успокоился: граф мог захотеть нанести первый удар, но он владел собой и своими людьми. Никто не собирался бросаться вперед, чтобы стать первым, поднятым на копье.

В рядах французского войска произошло какое-то движение, и вперед выехали де Квинси и граф Перчский в сопровождении своих герольдов, несших знамена. Вильгельм сделал знак Честеру, и они тоже выехали вперед со своими герольдами и остановились на середине поля между двумя армиями. Мужчины взглянули друг другу в лицо. Теплый летний ветер шевелил конскую сбрую и развевал накидки рыцарей. Ветер откинул волосы Вильгельма с его лица. Томас Перчский был в латном шлеме, а де Квинси — в кольчужном. «Полностью готовы к битве, — подумал Вильгельм, — и хотят нас запугать». Он почти улыбнулся при мысли об этой хитрости.

— Да хранит вас Господь, милорды, — сказал он.

Де Квинси пробормотал гораздо менее лицеприятное приветствие, уткнувшись в свой шлем, но ответ Перча был вежлив:

— И вас, Маршал и милорд Честер. Печален день, когда приходится сойтись в бою с родственником, и вдвойне печально, если этого боя можно было избежать.

— Верно, милорд, — ответил Вильгельм. Он прекрасно понимал, что де Квинси пока рассматривает ряды сторонников короля. Вильгельму захотелось оглянуться, чтобы проверить, выглядят ли ряды конюхов и оруженосцев с запасными знаменами и копьями достаточно внушительно, но устоял перед этим искушением; он смотрел, не отрываясь, на своего родственника.

— Вы знаете, что вам это сражение не выиграть, — сказал Перч.

— Вы ошибаетесь, — ворчливо возразил Честер. — Вы были отлучены от Церкви папским легатом, и это ваши души в опасности. Сколько ваших людей сегодня захотят отправиться в ад?

Граф покраснел, а в глазах де Квинси вспыхнула злоба.

— Замок вам не покорился, — Вильгельм перешел на более дипломатичный тон. — Если вы сейчас сдадитесь нам, мы проявим снисхождение ко всем.

Де Квинси рассмеялся:

— Черт подери, Маршал, неужели ты от старости лишился последнего ума? Ваши лошади устали, пока вы добирались сюда, а наши свежи, как роса.

— Так вы хотите рискнуть? — бесстрастно спросил Вильгельм.

Перч взмахнул рукой:

— Вам не победить, милорды. Если мы решим не сражаться на открытом месте, нам всего лишь будет нужно отступить за городские стены и дождаться, пока принц Людовик пришлет подкрепление. Можете сидеть здесь и осаждать нас, сколько вам заблагорассудится, ни к чему хорошему это все равно не приведет.

— Пусть Бог от меня отвернется, если сегодня же к ночи я не стану правителем Линкольна, — возразил Вильгельм. — Я даю вам последнюю возможность сдаться.

Томас Перчский улыбнулся:

— Я вынужден отклонить ваше предложение и в свою очередь предложить сдаться вам.

— А, трата времени, — прорычал де Квинси и развернул своего коня.

Вильгельм взглянул в глаза своему родственнику, и они быстро пожали друг другу руки.

— Как Бог рассудит, — сказал Перч. Он протянул руку и Честеру, который сжал ее и отпустил.

— Они не станут сражаться в открытом ноле, — сообщил Вильгельм своим людям. — Они укроются за городскими стенами.

— Откуда вам это известно? — требовательно спросил командир наемников Фолкс де Брот.

— Потому что они оба считали наших людей и заметили наше «подкрепление», — ответил Вильгельм. — Они не захотят сражаться с войском, равным им по численности, потому что, как я понял из их слов, что уверенности в победе у них нет.

— А если они укроются за стенами города? У нас нет времени установить осадные машины. Людовик ударит нам в спину уже через пару дней.

— Нет, — вступил в беседу Питер де Роше. Вместо золоченой митры на его голове красовался железный колпак. Он был, как и другие, в доспехах и накидке. — У западной части замка есть вход, который никогда как следует не закрывали, с тех пор как начались неурядицы, и так и не замуровали. Если мы сможем отвлечь французов, мы попадем в город через этот вход и объединимся с гарнизоном замка.

Вильгельм пристально посмотрел на де Роше:

— Только скажите мне, насколько достоверны ваши сведения, милорд епископ?

— Достаточно достоверны, — дыхание де Роше участилось. — Позвольте мне сделать вылазку с одним из моих рыцарей. Дальше за углом есть еще одни ворота. Если я смогу связаться с теми, кто внутри, и рассказать им о наших намерениях, их лучники обеспечат нам прикрытие.

— Идите, — ответил Вильгельм, быстро махнув рукой. — А я пошлю других обследовать стены, пусть поищут еще какие-нибудь слабые места, которые мы могли бы использовать.

Епископ быстро направился к своему коню. Вильгельм посмотрел на других военачальников:

— Если епископ прав и мы сможем войти в замок через ворота, нам нужно организовать атаки, чтобы отвлечь внимание французов.

— Я беру на себя северные ворота, — тут же сказал Честер. — Это главный выход из города. И это не будет лишь уловкой. Я действительно попытаюсь прорваться внутрь.

Вильгельм кивнул.

— Как угодно, — он быстро повернулся к де Броту. — Вы со своими людьми пробираетесь в замок и входите в город через восточные ворота. Выставьте арбалетчиков на стенах замка, чтобы они обстреливали осаждающих его. Французы будут вынуждены разделиться, чтобы отражать атаки со стороны замка и сохранять свои позиции у северных ворот.

В это время я со своим сыном и графом Солсберийским прорвусь через западные ворота. Если епископ Винчестерский прав и их действительно легко пробить.

Де Брот хмыкнул:

— Вас послушать, Маршал, так все просто.

— Так и есть, — ответил Вильгельм. — Мы должны действовать и добиться успеха.

Он передал флягу с вином де Броту. Это было жестом принятия в свой круг, и де Броту редко приходилось с этим сталкиваться. Он не был рожден в семье аристократов, ему пришлось пробиваться наверх из низов и драться за свое место под солнцем, часто действуя грязными, кровавыми и вообще любыми способами, но в трудные времена он остался верен королю Иоанну. И Вильгельм предложил ему вино именно из-за этой верности.

Наемник принял флягу, сделал глоток и вытер рот.

— Спасибо, милорд, — сказал он, глядя на Вильгельма как равный. — Я подготовлю своих людей.

Через час из разведки вернулся епископ Винчестерский с сообщением, что можно пробить заложенные ворота.

— Там булыжники, скрепленные известкой, — рассказывал де Роше, — но нескольких прицельных ударов стенобитной машины будет достаточно. У французов, правда, больше стенобитных машин, чем было у Агамемнона при осаде Трои. Один из рыцарей гарнизона смог провести меня в замок, но там отовсюду летят камни, много раненых и погибших. Их положение чрезвычайно опасно, и, я думаю, что если нам не удастся быстро войти в город, замок падет.

— Вам удалось поговорить с леди Николой? — спросил Вильгельм.

Де Роше кивнул:

— Леди настроена сражаться до последнего, но, конечно, вздохнула с облегчением, увидев нас. Она сказала, что сделает все, что в ее силах, а если французы прорвутся внутрь, она сама возьмет оружие в руки и встанет на защиту замка.

На его лице отразилось некоторое осуждение. То, как леди Никола организовала оборону замка, было достойно всяческих похвал, однако между подлинной отвагой и бабьей дурью проходила тонкая грань.

Вильгельм хмыкнул:

— Не сомневаюсь, что так и будет. У нее самое отважное сердце из всех женщин, кого я знаю… кроме моей жены, разумеется.

— Вряд ли у кого-либо когда-нибудь появится повод усомниться в смелости твоей жены, Маршал, — заметил Честер без выражения.

Вильгельм ухмыльнулся.

— Иногда ее бывает нужно спасать от нее самой, — сказал он. Хотя шутка и разрядила атмосферу, мысли Маршала были заняты предстоящим. Успех их броска на Линкольн зависел от удачи, скорости и их способности держать строй. А от того, преуспеют они или проиграют, зависело будущее королевского рода Англии. Зависело, кто будет править страной. Он подумал, что это похоже на то, как он стоял на осадной лестнице в Мильи: нужно броситься к укреплениям и не смотреть вниз, потому что, если посмотришь, взгляд и мысли отвлекутся от намеченной цели, и ты тут же поймешь, как высоко падать.

Военачальники оседлали коней, переговорили с командирами, остающимися за главных на местах, и собрали свои отряды. Первым должен был выехать Честер. Его отряд вез к северным воротам осадные машины и огромный таран. Они двигались под прикрытием огромных круглых щитов, сплетенных из ивовой лозы. Де Брот в сопровождении епископа Винчестерского двигался к западной части замка, где его стены сливались с городскими. Там они должны были прорваться внутрь. Вильгельм выехал вместе с де Бротом, но проникать в замок вместе с его арбалетчиками не собирался. Со стороны крепости раздался стук камня о стену, когда еще один снаряд из французской стенобитной машины достиг своей цели.

— Бог в помощь, — сказал Вильгельм де Броту, пожимая ему руку.

Де Брот одарил его улыбкой, обнажившей выбитые зубы.

— Внутрь через пасть дьявола, а наружу через его задницу, — язвительно заметил он. — Не слишком затягивайте с атакой. Я не хочу в разгар битвы свой стручок подпалить.

Защитники замка подошли к воротам, чтобы впустить де Брота и его отряд. Мгновение спустя на укреплениях появились арбалетчики, и на французов посыпались первые стрелы. С криками и ругательствами французы отступили и, как только они сделали это, де Брот проник в город из замка через восточные ворота. Затрубили горны, раздались боевые кличи, и до Вильгельма и его людей донеслись звуки внезапной и ожесточенной битвы. На какое-то время стена над западными воротами опустела: французы бросились сражаться с нападавшими с севера и с востока.

Вильгельм подал сигнал поднять таран и ударить по воротам.

— Давайте, жестко, как вы умеете, ребята! — скомандовал он.

— Не волнуйтесь, милорд! — закричал в ответ командир отряда. — Мы ворвемся туда, как моряки после трех месяцев плаванья в бордель! Любые преграды сметем!

Нос тарана ударился о булыжную кладку с глухим стуком, и вокруг его железной головы поднялось облако пыли, мелких камней и известки.

— Мой шлем! — приказал Вильгельм оруженосцу, когда таран отвели назад и снова ударили им в ворота, подняв новый фонтан камней и известки. От центра стены разбежались зигзагообразные трещины, похожие на вспышки молнии. Мужчины подхватили ритм, крича, топая и распевая бодрые и непристойные песни.

Со стены их заметил один французский арбалетчик, поднял тревогу и принялся расстреливать солдат, направлявших таран. Стрела глубоко вошла в ствол дуба, ее оперенный конец дрожал. Француз остановился, чтобы снова зарядить арбалет, и в это время таран нанес по стене еще один удар. Камень разлетелся во все стороны, известь раскрошилась, солдаты отвели таран назад и бросились расчищать проход от каменного мусора. Арбалетчик на стене хотел выстрелить снова, но был вынужден нырнуть вниз, поскольку ему ответил один из валлийских лучников Вильгельма.

Маршал пришпорил Этеля. Его сердце колотилось, во рту пересохло. Он сражался с французами в нормандском городе Дринкурте, казалось, целую вечность назад. Тогда он потерял коня и был ранен. В тот день он впервые почувствовал вкус битвы, когда клинок сходится с клинком. И именно тогда осознал, у него есть собственный, природный, смертоносный талант, который нельзя приобрести, служа оруженосцем или упражняясь с мечом на поле для тренировок. Даже сейчас его охватила дрожь, и кровь в жилах потекла быстрее. Тело стремительно вспоминало, как оно должно двигаться. Под ним был свежий конь, и Вильгельм чувствовал себя так, будто ему снова двадцать один год. Если он погибнет сегодня, это не будет иметь значения.

К арбалетчику присоединились еще двое. Стрелы свистели над головой, одна отскочила от железного носа тарана, вторая попала в плетеный щит и прошила его насквозь. Вильгельм надел свой щит на руку и приготовился наносить удары.

— Нет, милорд, — быстро проговорил епископ Винчестерский. — Нужно подождать. Мы не знаем, сколько их ждет за воротами. Может быть, де Брот еще не смог с ними разделаться. Мы не можем позволить себе такой риск. По крайней мере, вышлите вперед разведчиков.

— Нет, — прорычал Вильгельм, потому что над головой снова просвистела стрела. — К тому времени, как они вернуться с сообщением, подоспеет французское подкрепление. Я не стану больше медлить.

— Милорд, ваш шлем! — закричал оруженосец, когда Вильгельм уже собрался пришпорить Этеля и направить его к отверстию в стене. Паренек бросился вперед со шлемом Вильгельма в руках.

— Боже правый, — прошипел Вильгельма в раздражении на самого себя, выхватывая шлем из рук молодого человека и быстро надевая его себе на голову. Оруженосец поспешил помочь ему.

— В следующий раз голову не забудь, — лаконично заметил Вилли приглушенным из-за шлема голосом.

— Уж скорее я ее потеряю, — с убийственным юмором возразил Вильгельм. — Хорошо, Честер этого не видел. — Он поднял меч. — С нами Бог!

— Аминь, — Вилли поцеловал рукоять своего меча и перекрестил им отца.

Вильгельм резко развернулся, натянул поводья и через пыльное отверстие в стене, бросился в Линкольн. Там им попытались оказать сопротивление всего несколько человек, потому что французы были заняты, сражаясь либо с графом Честерским у северных ворот, либо с отрядом Фолкса де Брота на улицах города у восточной части замка. С легкостью справившись с теми, кто встал у них на пути, отряд Вильгельма проскакал по Вестгейт-стрит, свернул направо и наткнулся на французов, все еще осаждавших южную стену замка.

— Маршал, Маршал, Господь храни Маршала! — как мог громко закричат епископ Винчестерский, как будто надеялся таким образом достичь слуха Всевышнего. Вильгельм почувствовал, как бежит по жилам кровь Этеля, как силен и полон жизни его конь, и энергия животного словно бы перетекла и в него самого. Он вонзил шпоры в бока коня, и тот ринулся вперед на полном скаку, кольчужная перевязь у него на груди звенела, как серебряный занавес, колышимый ветром. Они налетели на французов, осаждавших замок. Меч Вильгельма пел, взмывал вверх и опускался вниз; казалось, из его острия, перед тем как он вонзался в плоть, вырывалась серебряная молния. Он ощутил, как дрожь прошла по его руке от первого нанесенного им удара, а потом его охватило радостное возбуждение, и он отдался во власть ужасающей красоты своего Богом дарованного таланта. В семьдесят лет это было почти так же прекрасно, как в двадцать и в тридцать.

Бой перешел в ожесточенные поединки. Вильгельм прекрасно управлял конем и движениями своих рук, сжимавших меч и щит. Немного позади него сражался епископ, а Джек с Жаном прикрывали его с боков, как во времена старого короля Генриха, когда они были его оруженосцами. Вилли с Солсбери чуть в стороне бились с группой французских рыцарей, сопротивлявшихся ожесточенно и умело. Их щиты были серебристыми с красным — цвета Перча.

Французский отряд, нагружавший ковши стенобитных машин камнями, все еще оставался на месте. Они по ошибке приняли англичан за своих людей, вернувшихся от северных ворот. Солдаты как раз водрузили очередной валун в камнеметалку и притянули ее к земле. Командир отряда поднял руку и начал отсчет:

— Три, два… — последнее слово он так и не сказал, потому что в воздухе сверкнул меч, как рыба в неглубокой воде, и снес ему голову. Когда тело повалилось на землю, остальные с криками разбежались.

Сражение расползалось по улицам Линкольна, как пена растет на свежем эле. Казалось, уже не осталось такого уголка в городе, где не дрались бы англичане с французами. Граф Перчский занял позицию у собора и сражался в его тени так яростно, что, казалось, ему под силу изменить ход битвы. Вильгельм пришпорил Этеля и направил его к клубку сражавшихся, намереваясь добраться до Перча, — он надеялся, что сможет уговорить его сдаться.

Французский рыцарь попытался достать Вильгельма булавой, но тот отразил удар краем щита. Еще один бросился на Маршала с копьем, но Жан отразил удар мечом и отбросил копье в сторону. Меч прошел сквозь кольчугу нападавшего — Жан заколол его.

Земля под ногами коней была залита кровью. Тех, кто падал, затаптывали. Ржали раненые лошади. Вильгельм почти оглох от шума битвы. Он прорубал себе путь вперед, неумолимо приближаясь к своему родственнику.

Перч отбросил нападавшего слева. Приблизившись к нему, Вильгельм прокричал, чтобы он сдался, но Перч был охвачен лихорадкой битвы. Развернувшись, он с яростью набросился на Вильгельма. Удар пришелся по шлему. Рыцарь, стоявший рядом с Вильгельмом, вонзил меч в прорезь для глаз на шлеме Перча и вытащил залитый кровью меч наружу. Рука Перча еще по инерции ударила второй и третий раз, но потом опустилась, пальцы разжались, и меч упал. Перч соскользнул с лошади, шлепнулся на землю, как мокрый мешок с мукой, и больше не двигался. Сражение вдруг приостановилось, защитники графа отступили назад, англичане прекратили наносить удары.

Вильгельм подал Жану знак спешиться и снять с графа шлем — стало совершенно очевидно, что он мертв. Удар, прошедший через глазницу, задел мозг, его два последних движения не были сознательными. Его оставшийся невредимым глаз остекленело глядел в небо, а другой превратился в пустую алую дыру.

— Накройте его, — приглушенным голосом скомандовал Вильгельм. — И помните, что он заслуживает всех почестей. Он откашлялся, прежде чем заговорить снова: — Ваш предводитель мертв. Пусть все, кто хочет сдаться, опустят мечи!

Некоторые так и поступили, но многие бросились прочь в поисках оставшихся французских отрядов, сражавшихся у реки. Вильгельм с двумя рыцарями следил за тем, чтобы сдавшихся взяли в плен по всем правилам, когда галопом прибыл еще один отряд — с пшеничными колосьями Честера на щитах.

— Милорд, северные ворота взяты! — закричал один из рыцарей, остановив коня прямо перед Вильгельмом. — Граф Честерский прорвался внутрь!

— Отличные известия! — Вильгельм торжествовал. Он не станет думать о смерти своего родственника. Времени нет. К тому же Томас погиб в разгар сражения, что, в конце концов, не так уж плохо. — Возвращайтесь и скажите ему, чтобы отправлялся в нижнюю часть города. Французы пытаются там объединить свои силы!

Рыцари дали знак, что поняли его, и, пришпорив коней, направились обратно. Вильгельм приготовился к следующей стычке. К нему присоединился Вилли. Отец заметил струйку крови, стекавшую по правой руке сына на пальцы.

— Ты не ранен? — резко спросил он.

Вилли отрицательно покачал головой.

— Это в основном не моя, — ответил он. — У меня просто царапины, не более того. Если за кого бояться, так это за тебя в разгар боя.

Вильгельм улыбнулся, хотя за шлемом этого никто не увидел.

— На турнирах приходилось в десять раз хуже. Но самое опасное всегда — если кто-то вонзит меч в прорезь для глаза в шлеме. Упокой, Господи, душу Томаса.

— Аминь, — отозвался Вилли, перекрестившись.

Вильгельм тоже осенил себя крестом, натянул поводья и пришпорил коня.

У южных ворот города сражение снова стало ожесточенным: французы перегруппировались, заняв выгодную позицию на холме. Теперь они сражались отчаянно. Но в какой-то момент под натиском англичан, исполненных решимости не отступать, их ряды разделились на отдельные группки. Многие испугались за свои жизни и попытались бежать, но решетки на городских воротах были опущены, и враги оказались запертыми в ловушке. Зарубленные, заколотые, взятые в плен французы были таким образом уничтожены. В плену оказались Захер де Квинси, граф Винчестерский, Роберт Фицвальтер и Гилберт де Клер, вожди мятежа.

— Победа! — воскликнул кто-то из англичан, и этот клич подхватывался каждым, передавался от человека к человеку, пока не перерос в единый, несмолкаемый, торжествующий рев. Вильгельм почувствовал, как по его телу пробежала дрожь. Этель фыркал и переступал на месте, прядая ушами. Маршал рисковал, как никогда в жизни, и выиграл. Половина французской армии и главные мятежники-англичане либо пали, либо сдались. Он вложил меч в ножны и попытался расстегнуть ремешки шлема, но руки внезапно перестали его слушаться.

Рядом с ним сразу же оказался Жан и помог ему так же, как во времена своей молодости. По щекам Вильгельма стекал пот, заливая глаза. Он вытер лицо засаленной манжетой рубашки.

— Знаешь, что мне нужно сделать прежде всего? — прохрипел он.

— Нет, милорд, — Жан и сам тяжело дышал.

— Найти Хьювила и послать его к моей жене с сообщением, что мы все целы. Если она не услышит об этом сейчас же, несмотря на одержанную победу, я не успею ею насладиться, — его лицо осветилось улыбкой.

— Да, милорд, — улыбнулся в ответ Жан.

Вильгельм расстегнул кольчужный шлем и стянул его с головы.

— Я все еще не могу поверить, — сказал он. — Я знал, что мы должны одержать победу, и знал, что у нас есть шанс, но… — Он сдвинул брови. — Впереди еще много мест, где мы можем поскользнуться, но впервые я вижу береговые огни.

Глава 43

Ноттингем, май 1217 года


Изабель смогла заполучить внимание своего мужа, прибывшего с войском в Ноттингемский замок после победы при Линкольне, только спустя два часа. Но и тут они не остались наедине. Комната все равно была заполнена слугами и распорядителями, хлопотавшими, как рабочие пчелы в улье, но Изабель не обращала на них внимания. Она была целиком занята одним Вильгельмом. Легат хотел высосать из него все возможные сведения, как пиявка высасывает кровь из тела жертвы. Даже сейчас, когда он выслушал больше подробностей, чем мог переварить, он все равно не был удовлетворен. Хотя и признал с неохотой, что Маршалу нужно передохнуть перед ужином.

Когда Вильгельм только вошел в комнату, у нее внутри все перевернулось: настолько он был изможден, такой рассеянный был у него взгляд, то что все плыло перед его глазами, так ввалились его щеки, и такие темные, как чернила, тени залегли под скулами. Он ступал тяжело, словно к его ногам были привязаны гири. Победа при Линкольне была решающей, но наступил момент, когда торжество и радостное возбуждение, питавшие его все это время, уже не оказывали своего исцеляющего воздействия на его измученное тело.

— Тебе нужно поспать, — сказала она, помогая ему раздеться. Она отпустила оруженосцев и своих женщин: хотела оставить за собой право на эту близость.

— Я как раз об этом думаю, — согласился он. — Я знал, что легат — крепкий орешек, но не ожидал, что придется заново пережить всю линкольнскую битву.

Освобождая мужа от одежды, Изабель осматривала его тело. Плечи покрывали синяки, а по тому, как осторожно он ступал, можно было понять, что у него, по крайней мере, растяжение мышц. Жан рассказал ей, что он вел себя как обычно, отказавшись оставаться позади. На шее и на запястьях остались темные отметины. Там смазка с колец его кольчуги въелась в кожу.

— Ты не должен был уступать ему.

Вильгельм пожал плечами.

— Это вопрос политики — поддерживать его в добром расположении духа. Он перестанет быть таким требовательным, после того как он вдоволь обсосет все подробности, — Вильгельм ступил в приготовленную для него ванну, сел и с мягким стоном прислонился спиной к ее бортику.

Изабель принесла кусок белого мыла и принялась обтирать его мягкой льняной мочалкой. Вильгельм закрыл глаза и отдался на ее милость. Для нее это было еще одним подтверждением того, что он безумно устал, потому что обычно он сохранял независимость и мылся сам. Если только не собирался вовлечь ее в любовную игру, конечно. Но сейчас был явно не тот случай.

— Мне жаль, что так получилось с Томасом Перчем, — пробормотала она.

Его веки напряглись.

— Я был там, — сказал он. — Ничего нельзя было сделать. Это произошло в разгар битвы, упокой. Господи, его душу. По крайней мере, это была быстрая, честная смерть. Он сам бы такую выбрал.

Изабель вздохнула. Она предполагала, что и Вильгельм предпочел бы умереть так же, но думать об этом не хотелось.

— Что дальше? — спросила она после недолгого молчания.

Он ответил, не открывая глаз:

— Я приказал собраться в Чертси через пару недель. Посмотрим, что за это время предпримет Людовик. Половина его армии разбита, в Линкольне мы взяли немало пленных, и я уверен, что многие решат вернуться к нам. Пока Людовик был на коне, мятежникам могло казаться, что имеет смысл держаться за него, но теперь, скорее всего, море его сторонников обмелеет.

— Думаешь, он захочет поговорить о мире?

— Может захотеть. Я не думаю, что это будет легко, нам вообще ничто легко не дается, но, по крайней мере, мы движемся вперед, а не назад, — он приподнял веки и, несмотря на усталость, искоса с любопытством взглянул на нее. — Любовь моя, ты втайне поспорила с легатом, что сможешь допросить меня с большим пристрастием?

Изабель залилась краской, и он одарил ее широкой улыбкой:

— Хотя вряд ли это так. Не могу вообразить себе священника из Рима натирающим мне спину мылом, пока я сижу в ванне.

Представив себе эту картину, Изабель рассмеялась.

— Я теперь не смогу сидеть рядом с ним за столом и не думать об этом! — укорила она мужа.

Тот тоже рассмеялся и стал почти похож на самого себя, а не на свою тень.

— Он просто подумает, что от радости, что твой муж вернулся целым, невредимым и увенчанным победой, ты превратилась во взбалмошную девчонку.

— И, может быть, будет прав, — ответила Изабель и протянула ему чашу с вином.

Он молча поднял бровь, но сделал глоток, довольно хмыкнув. Изабель рассказала ему, что под Ноттингемским замком и под городом прорыты пещеры, из-за которых его винным дворам завидуют все соседи, потому что условия хранения там идеальные. Она говорила об обычных, бытовых вещах, продолжая ухаживать за ним, и к тому моменту, когда он поднялся из ванны и первая чаша вина была уже осушена, а вторая — на полпути к этому, синева у него под глазами спала, и взгляд больше не был безжизненным. Но, несмотря на это, Изабель уложила его на постель, уже после того как он оделся.

— Я скажу тебе, когда прозвучит сигнал к ужину, — прошептала она, убеждая его. — Тебе не повредит немного отдохнуть.

С мгновение ей казалось, что Вильгельм заупрямится и откажется, но он со вздохом сдался и откинулся назад, закрыв глаза и положив руки под голову. Изабель склонилась вперед, чтобы освободить занавеси полога. Ему было необходимо немного побыть одному.

— Можешь переброситься парой слов с Гилбертом де Клером и сказать мне, что ты о нем думаешь, — пробормотал он.

— Зачем?

— Было бы полезно привязать его к нам, а Беллу пора выдавать замуж.

Она смотрела на него, ожидая дальнейших пояснений, но он либо уснул, либо притворился спящим. Изабель, нахмурившись, задернула полог и сделала знак остальным, находившимся в покоях, заниматься своими делами тихо, чтобы Вильгельм мог немного поспать. Гилберт де Клер, граф Хертфордский и Глостерский, был одним из лордов-мятежников, взятых в плен в Линкольне. Она мало его знала, хотя и была его дальней родственницей. Недавно он получил в наследство графство своего отца, а, владея еще и Глостером, де Клер стал и богат, и влиятелен.

Изабель в задумчивости вышла из своих покоев и пошла в комнату, где под неофициальным домашним арестом находился со своей ближайшей свитой граф Гилберт. Он держал свое слово, и было маловероятно, что граф внезапно предпримет попытку побега. Как только договорятся о выкупе, он будет волен уйти или остаться.

Когда Изабель вошла в комнату, де Клер стащил свое длинное тело с подоконника и вежливо поклонился ей. У него были правильные, приятные черты лица. Широкий лоб, высокие скулы, вьющиеся волосы, рыжие, как у истинного де Клера, а на лице веснушки — частое украшение рыжих.

— Миледи, — у него был такой низкий голос, что казалось, будто он поднимается откуда-то из сапог, но звучал он приятно.

Изабель слегка наклонила голову:

— Милорд, я пришла проверить, есть ли у вас все необходимое.

В его глазах цвета янтаря с берега Балтики с зелеными прожилками вспыхнули искорки невеселой усмешки. Сколько ему лет? Должно быть, сильно за тридцать, подумала она. Один из самых влиятельных графов и праправнук короля Генриха первого.

— Возможно, не все, чего мне хотелось бы, леди Маршал, но не ваше гостеприимство тому виной.

— Поскольку вы опустили свой меч перед моим мужем, вы наш гость, а не враг, — учтиво вымолвила она, — но, даже будь вы врагом, мы все равно обращались бы с вами уважительно.

— Я не сомневаюсь, что в вашем доме так и было бы, миледи, — он указал на каменную скамью перед окном. — Вы присядете?

Изабель помедлила, потом согласилась. Он занял место на противоположной скамье, сложив руки между коленями. Она заметила, что ногти у него подстрижены, а одежда, хоть и измята, но чиста. На шее граф носил золотой крест, украшенный драгоценными камнями, а плащ был приколот к плечу брошью, выполненной в том же стиле.

— Миледи, простите мне мою прямоту, но у меня сложилось впечатление, что меня рассматривают и оценивают с пристрастием, как заводчик разглядывает яйца жеребца на деревенской ярмарке.

Изабель покраснела. «Умен!» — подумала она. Пожалуй, даже весьма умен, если только она чем-нибудь не выдала себя. Внезапно она поняла, что он может подумать, будто она заигрывает с ним, и ее щеки запылали. Она собралась, выпрямилась, сложила руки на коленях и сказала:

— Милорд, вы один из наиболее знатных заложников моего мужа. Мой отец был родственником вашего дедушки. Теперь, когда вы стали графом Хертфордским и Глостерским, вы будете вынуждены общаться с моим мужем. Всегда хорошо знать, кто твои соседи.

— Особенно, если сражаешься против них, — лукаво добавил он.

— Нужно думать о будущем.

— Ах, о будущем, — он смерил ее понимающим взглядом. — У вас есть какое-то предложение?

Изабель покачала головой:

— Пока нет, милорд, но мой муж, возможно, захочет… В зависимости от обстоятельств и реакции тех, кто в это вовлечен.

— Ах, вот оно что, — сказал он и откинулся назад, скрестив ноги. — В таком случае, если я в это вовлечен, надеюсь, я отреагировал правильно.

— Вы определенно дали мне пищу для размышлений, — ответила Изабель.

Глава 44

Стригил, граница с Уэльсом, август 1217 года


В обжигающую августовскую жару все в Стригиле старались укрыться в прохладной тени, за толстыми стенами замка. Изабель взмокла, несмотря на то что одета была в летние тонкие шелка. Солнце неумолимо пекло все неделю так, что даже самое прохладное время — на рассвете — не приносило облегчения.

В большом зале толпились родственники и друзья, приехавшие, чтобы стать свидетелями обручения Беллы с Гилбертом де Клером, графом Хертфордским и Глостерским.

— Он определенно знает себе цену, мама, — сказала Махельт, присоединяясь к матери в одной из ниш, прилегающих к большому залу. Она кивнула в сторону своего будущего зятя, принимавшего поздравления стригильского коннетабля.

Изабель взглянула на нее с любопытством:

— Что-то не похоже на комплимент. Он что, тебе не нравится?

Махельт, скривившись, схватилась рукой за поясницу, а другую положила на круглый живот; вот уже семь месяцев она вынашивала еще одного ребенка Биго.

— Граф мне кажется человеком, хорошо обдумывающим свои поступки и принимающим только взвешенные решения, — ответила она с той же дипломатичностью, что была свойственна ее отцу, когда он старался оставаться непредвзятым, но у него были сомнения.

— А разве это плохо?

— Да нет же, — сказала Махельт. — И я уверена, что этот выбор поможет залечить раны, нанесенные войной.

— Но?

Махельт нетерпеливо покачала головой:

— Да нет никакого «но», мама. Белла сильная и умеет находить выход из сложных ситуаций. Она может вырасти в прекрасную женщину. Просто ты знаешь, как страстно я была влюблена в Хью, когда мы поженились. Наверное, мне хочется, чтобы и моя сестра такое пережила.

— Иногда любовь вспыхивает сразу, иногда ей нужно время, чтобы созреть, — сказала Изабель. — Мы сделали все, что смогли.

— Я знаю, — казалось, Махельт уже пожалела о своих словах. Она поцеловала Изабель в щеку. — Вы с отцом уже назначили день свадьбы?

Изабель вздохнула:

— Нет, но мы надеемся, что это случится до конца года. Твой отец хочет сперва выдворить Людовика из страны.

— А такое возможно?

— Отец считает, что да.

— Даже несмотря на то что переговоры закончились ничем?

Лицо Изабель приобрело холодное выражение.

— Сторонники Людовика постоянно покидают его ряды, — проговорила она. — Суррей, Арондел и сын де Броза, Реджинальд, в прошлом месяце дали новые клятвы, а на прошлой неделе в Оксфорде их примеру последовал Иоанн де Лейси. Конечно, Дувр все еще осажден, а Людовик надеется на подкрепление, но его положение не из легких. Твой отец говорит, что битва за Линкольн была переломным моментом. Нельзя сказать, что мы выбрались из чащи, но, по крайней мере, деревья поредели настолько, что уже виден свет. — Она подняла вуаль. — Разумеется, валлийцы нанесут удар сразу же, как только исчезнет угроза со стороны Людовика. Твой отец уже сделал все, что мог, но он не в состоянии уделять этой проблеме должного внимания.

Махельт положила руку матери на рукав.

— Все будет хорошо, — сказала она.

Изабель поморщилась:

— Это я тебе всегда так говорила, когда ты боялась ветра, завывавшего за стенами Лонгевиля.

— И была права. Всегда наступало утро, и чаще всего ветер спадал, а небо нового дня было ясным и чистым.

Изабель с благодарностью сжала руку Махельт.

— На этот раз ночь была очень долгой, а буря очень страшной, — сказала она. — Когда все закончится, я собираюсь отвезти твоего отца в Кавершам и никого не видеть, кроме наших сыновей и дочерей… по меньшей мере месяц.

— И ты думаешь, он на это согласится? — с искренним любопытством поинтересовалась Махельт.

— Поэтому я и сказала про месяц, — Изабель улыбнулась и посмотрела вдаль. — Когда мы только поженились, он приходил в себя после тяжелого периода в своей жизни. Мы обвенчались в соборе святого Павла, а на следующий день он увез меня в какой-то особняк, принадлежавший его другу, и четыре, а то и пять недель, ничего не делал, только ел и спал, — она рассмеялась и покраснела. — Ну, а в конце концов я оказалась беременна твоим старшим братом. Мне говорили, что он человек очень гордый, победитель турниров, который однажды вышиб из седла короля Ричарда, а тут на тебе: этот чемпион только и делает, что нежится в постели и ест за десятерых! — она красноречиво взглянула на свою дочь. — А потом он пришел в себя, и я начала осознавать, кто именно достался мне в мужья, — она взглянула в сторону Вильгельма. — Ему и сейчас нужен покой, я чувствую это.

Словно ощутив на себе взгляд Изабель, Вильгельм посмотрел на нее и улыбнулся такой знакомой улыбкой, от которой у нее по-прежнему все таяло внутри.

Позже, на пурпурном закате, она шла рядом с ним вдоль укреплений. В зале начались танцы, но Вильгельм остался только на обязательную часть торжества, чтобы не обидеть свою новообрученную дочь, а потом удалился. Он объяснил, что не хочет мешать молодежи беззаботно развлекаться, не смущаясь его присутствием, но Изабель поняла, что он ушел, потому что нуждался в уединении. Подумав, она пошла за ним и молча шагала рядом, чтобы он мог поговорить с ней, если захочет.

Вдалеке гремел гром, и на горизонте вспыхивали молнии. Воздух был тяжелым, как новый плащ. Облокотившись на парапет стены, Вильгельм смотрел на бежавшую внизу реку, пурпурно-серую, как и небо. У причала постукивали, ударяясь друг о друга, лодки, уже плохо различимые в сгущающихся сумерках. Изабель обвила его рукой, приникла головой к его плечу и смотрела, как приближается буря. Вильгельма всегда захватывало это зрелище, он считал его одним из чудес Господних, и Изабель тоже полюбила грозы, хотя ее по-прежнему пугала их мощь.

Первые капли дождя окрасили строевой лес, которым был отделан стенной проход, точно чернильный кляксы. К родителям присоединился Вилли. Его грудь вздымалась от быстрого подъема на крепостную стену.

— Хьювил приехал, — хрипло проговорил он. — Французы собираются отплыть в Англию с подкреплением и припасами для принца Людовика. Они окажутся на этой стороне Узкого моря с первым попутным ветром. Хьюберт де Бург умоляет тебя приехать как можно скорее, пока не поздно.

Вильгельм выпрямился и напрягся, словно приготовившись отразить удар.

— Я ожидал этого, — сказал он. — Именно поэтому Людовик отказался вести переговоры. — Он бросил взгляд в сторону приближающейся бури. — Будем молиться, чтобы погода задержала их в Нормандии еще на несколько дней. Выезжаем сегодня. К рассвету будем на месте.

Ветер усилился, дождь обрушился на землю, как град серебряных стрел. Изабель вместе со своим мужем и сыном спустилась с крепостной стены в большой зал. Вильгельм созвал лордов, отдал необходимые распоряжения, собрал писарей и гонцов. Хьювил сидел за столом, уминая хлеб и мясо, прекрасно понимая, что независимо от погоды, он через пару часов окажется снова в седле.

Махельт присоединилась к матери, спросив, не может ли она помочь чем-нибудь. И добавила с горькой, но ободряющей интонацией:

— Лучше тебе, мама, убедиться, что в Кавершаме есть все, что нужно для жизни. Когда все кончится, он понадобится вам обоим.


Изабель поехала с Вильгельмом, который должен был срочно собрать и обучить людей в Чинк-Порте. К тому времени, когда они добрались до Сандвича, у нее немилосердно болели ягодицы, оттого что она скакала в седле, пытаясь поспевать за рыцарями. Но она была намерена следовать за своим мужем, и на этот раз наотрез отказалась расположиться где-нибудь и ждать его.

Она была рядом с ним, когда он собрал у пристани капитанов кораблей и их экипажи, чтобы убедить их выйти в море ради молодого короля. Люди еще помнили обиды, нанесенные им королем Иоанном в прошлом, и поэтому неохотно соглашались делать что-то для его сына. К тому же, зная о плачевном состоянии королевской казны, они хотели получить гарантии того, что их труд будет оплачен.

— Что бы вы ни потеряли раньше, — твердо проговорил Вильгельм, — вы будете вознаграждены трофеями, которые сможете взять с захваченных французских кораблей.

— Слова намного дешевле серебра, — проворчал один известный капитан из Кента, который обычно возил шерсть из Англии во Фландрию. — Откуда нам знать, что вы сдержите свое слово?

— Ниоткуда. Но я надеюсь, что вы поверите в мою честность и поразмыслите, кто скорее будет блюсти интересы англичан: французский принц, если он одержит победу, или я.

Среди слушателей пробежал шепот. Изабель посмотрела на Вильгельма. Выражение его лица было спокойным и даже веселым, несмотря на то что он не знал, удастся ли убедить этих людей сражаться за него. Сейчас они не доверяли ему настолько, чтобы есть с его руки.

— Мы слышали, что французы наняли монаха Эстаса, чтобы он провел их корабли по английским водам и возглавил битву, — проговорил рулевой из Чертси. — И с ним будут их лучшие рыцари, Робер де Турней и Вильгельм де Барр.

Маршал скрестил руки на груди и кивнул, показывая, что разделяет их страхи.

— Думаю, слухи верны, но и с этими людьми можно справиться. Эстас пират. Он служит тому, кто больше заплатит. Да, он знает свое дело, но это не значит, что он непобедим. До битвы при Линкольне люди уже готовы были положить меня в гроб, но я все еще здесь и спрашиваю, насколько вы отважны. Вы собираетесь позволить французам приплыть в наши гавани и захватить их? Вы хотите, чтобы на английском троне восседала французская задница, а французские корабли пользовались всеми привилегиями? Да, возможно, у них на борту их лучшие рыцари. И что с того? Им сперва нужно высадиться на берег, и, если это произойдет, там их встретят лучшие рыцари Англии.

Гомон усилился. Вильгельм послал по кругу привезенное с собой вино и сам взял чашу. Он также протянул чашу Изабель и быстро подмигнул ей.

— А где вы будете, милорд? — спросил капитан из Кента, вытирая рот и деловито поправляя пояс.

Вильгельм повернулся к нему.

— С другими рыцарями на берегу, — ответил он. — Я бы с радостью поднялся с вами на борт и повел вас в море, но я не слишком подхожу для этого. Я даже переплывая Темзу в непогожий день, блевал, и потом, кто-то должен будет руководить людьми на суше. На море будут командовать Хьюберт де Бург, Ричард Фицрой и граф Ворренский. Де Бург — ровня де Барру и вполне может обмануть даже такую хитрую бестию, как монах Эстас, — он улыбнулся. — И не с такими справлялись.

Люди отозвались приглушенным смехом. Изабель смотрела, как Вильгельм подкапывается к ним все ближе, — так роет землю золотоискатель. Вечер сменился сумерками, скептицизм его слушателей сменился благожелательным настроем, и, наконец, когда бочка с вином опустела, они были согласны идти за ним, хотя вначале это и казалось недостижимым. Наблюдая за ним, Изабель поняла, почему регентом стал именно Вильгельм, а не кто-то другой.

— Они готовы пойти с тобой хоть к воротам ада, — сказала она мужу, когда они вернулись в город.

Он устало улыбнулся в ответ.

— Ах, любовь моя, это все дипломатия, — хрипло проговорил он. — В прошлом мне приходилось уламывать и более упрямые умы, чем эти. — Он позволил ей снять с себя сапоги, и плюхнулся на постель. — Я бы и всю ночь их уговаривал, если бы понадобилось. Когда французы высадятся на берег, нам придется несладко. Мы должны остановить их еще в море; голова не может без шеи, а они шея Людовика.

— Но без головы, которая венчает шею, тело не сможет двигаться, — сказала Изабель, ложась рядом с ним. — Будет один костный мозг без костей.

Он сонно фыркнул.

— Тогда давай надеяться, что мои слова станутся у них в головах дольше, чем на день, — сказал он. — И окажутся сильнее страха перед монахом Эстасом.


Утро дня святого Варфоломея выдалось ясным и погожим. Небо и море были спокойны, как чело младенца, а ветер напоминал легкий вздох. В Сандвиче стоял на якоре английский флот, состоящий из самых разных кораблей. Их команды спешили привести свои суда в боевую готовность. На выкрашенной кроваво-красным мачте королевского фрегата развевался английский флаг с изображением льва. Команда сновала по палубе, проверяя балки, канаты, фалы и перлини. На носу корабля, отдавая приказы, стоял Хьюберт де Бург, коннетабль Дуврского замка и главный капитан флота.

Люди Вильгельма собрались на огромном рыболовном судне под командованием старшего капитана Стефана Винчеслийского. Оно высоко поднималось над водой, из-за округлой формы оно было намного неповоротливее узкого фрегата, но могло выдержать большой груз. Помимо обычного вооружения, его матросы держали наготове глиняные горшки с известкой. Они были упакованы в корзины вдоль фальшборта, чтобы можно было сразу хватать их и швырять во французов, когда те подойдут на достаточно близкое расстояние.

Изабель приехала на берег, чтобы наблюдать за приготовлениями, но на этот раз не следовала за Вильгельмом, а осталась среди повозок, чтобы не мешать ему сосредоточиться на подготовке к сражению, в случае если французам все-таки удастся высадиться на берег.

В воздухе, как летнее жаркое марево, висело напряжение. Все ждали, когда на горизонте покажутся первые корабли французского флота. Кто-то отпускал шутки и громко смеялся, другие ждали в молчании. Священники у переносных алтарей молились о победе и исповедовали уходящих в море. А в паре ярких полосатых шатров занимались совсем другим делом. Солдаты выходили оттуда, застегивая штаны и завязывая рубашки, и, почесав в паху, отправлялись на исповедь.

Изабель достаточно часто путешествовала с войском и знала, какие именно услуги предоставляют в этих шатрах. Для мужчины это была последняя возможность оставить на земле какую-то частичку себя, если ему суждено погибнуть в бою. После того как клиенты уходили, чтобы встретить предначертанное судьбой, из палаток выходили, широко расставляя ноги, измотанные женщины — вдохнуть свежего воздуха и подсчитать выручку.

Капеллан Маршалов установил алтарь перед шатром Вильгельма, и Изабель со своими женщинами вышла, чтобы преклонить колени и помолиться Господу исвятому Варфоломею о победе англичан и о том, чтобы ее муж остался невредим.


Паруса французских кораблей появились в поле зрения во время прилива, и английские корабли быстро, но без спешки снялись с якорей, отдали швартовы и вышли в открытое море, чтобы не дать врагам достичь земли. Скоро стало ясно, что французы намерены сражаться, поскольку на многих из их кораблей спускали паруса, а матросы, собравшиеся на палубах, достали оружие.

Изящный, проворный фрегат Хьюберта де Бурга поймал усиливающийся ветер. Он бежал по волнам, вспахивая их, точно плугом, как будто собирался в одиночку справиться со всем французским флотом. Однако де Бург не спешил начинать битву, приберегая свои силы и ярость для французских кораблей, не спустивших паруса.

— Он заманивает их, чтобы разбить их ряды, — объяснил Вильгельм сыну и принялся грызть ноготь на большом пальце руки. — Я бы поступил так же.

Вилли сжал рукоять меча.

— В донесениях говорится, что у них триста кораблей. А это намного больше, чем у нас.

— Да, но у нас все корабли боевые, а у них половина грузовых. В морском сражении от корабля, груженного зерном и лошадьми, мало проку.

— Это верно, — согласился Вилли, не выпуская рукояти меча. Вильгельм продолжал вгрызаться в свой ноготь. Ему хотелось оказаться в гуще событий и командовать, и его мучило, что он не может этого сделать, хотя на Хьюберта и можно было положиться.

Большое французское рыболовное судно с поднятыми парусами подошло к фрегату де Бурга, но у него на пути возникла легкая английская галера под командованием Ричарда Фицроя. Французы попытались взять англичан на абордаж, но англичане, хотя и не превосходили их числом, дали отпор, и французы бросились спасаться бегством, чтобы их не прихлопнули, как мух.

— Это «Байонна»? — спросил Вилли. — Корабль монаха Эстаса?

Вильгельм прищурился.

— Боже, так и есть, — произнес он хриплым от волнения голосом. — Окажись она в воде хоть немного ниже, волны уже захлестнули бы ее. Она так не может маневрировать!

Огромное рыболовное судно Стефана Винчеслийского присоединилось к погоне, разрезая волны, как нож мясника. Судно приблизилось к французскому кораблю, и в его сторону снова полетели канаты, с привязанными к концам крюками. Было похоже, что кто-то выбросил в море клубок змей. На палубу французского судна полетели горшки с известкой, рассыпая по ветру свое разъедающее глаза белое содержимое. Мгновение спустя Вильгельм увидел, как английские матросы прыгают на палубу французского корабля. Ветер то приближал, то приглушал звуки разыгравшегося там сражения. Остальные французские корабли поднимали паруса, но они упустили попутный ветер, и англичане ворвались в их ряды, как стая волков в овечье стадо, кусая, разрывая на части, хватая за горло. В воздух поднялось еще несколько облаков извести, что означало взятие еще одного французского судна. Началась паника, французы пытались спастись и прыгали в воду, но англичане настигали и добивали их.

Битва отодвинулась дальше от берега, хорошо видны были только те английские корабли, которые шли к уже атакованным французским судам. Под восторженные крики солдат, ожидавших на берегу, Стефан Винчеслийский загнал «Байонну», огромный флагманский корабль монаха Эстаса, в порт.

На «Байонне» рядом с одной из стенобитных машин, которую корабль вез вместе с подкреплением для Людовика, красовалось отчетливо различимое алое пятно. С широкой ухмылкой, теряющейся в его густых усах и бороде, Стефан Винчеслийский протянул Вильгельму отрубленную голову, держа ее за грязные седые волосы. Раздался хлюпающий звук, когда Винчесли шмякнул ее на нагретый солнцем камень.

— Эстас, монах, милорд! — почти исступленно воскликнул он. — Я предложил ему выбрать место, где ему отрубят голову: на стенобитной машине или на доске. И он, будучи моряком, предпочел доску, пусть его проклятая душа гниет в аду до скончания веков.

Со стороны команды послышался оглушающий и все нарастающий торжествующий рев, который был подхвачен всеми остальными. Монах Эстас много лет мешал честным морякам, и никому из тех, кто ходил под парусом в Узком море, не удалось избежать его разбойных нападений.

— И пусть твою душу благословит Господь, капитан Стефан, — с земным поклоном ответил Вильгельм.

— Аминь, милорд, но я вам скажу, что корабль монаха забит сокровищами от днища до верхушки мачты. Если спросите мое мнение, так я скажу, что этот ублюдок все свое добро на корабль приволок, не хотел его оставлять. Но в гроб-то его не утащишь, когда дьявол придет по твою душу, верно?

Вильгельм решил, что сокровища должны быть поделены между членами экипажа. Выкупы за рыцарей, бывших на борту, он оставил для себя, и отправил французов в заключение. А в благодарность святому Варфоломею он объявил, что после раздела сокровищ каждый матрос выделит долю, какую сам сочтет нужным, на основание больницы имени этого святого.

К закату, когда английские корабли вернулись в гавань, стало ясно, что суда французского флота с подкреплением, на которое Людовик возлагал такие надежды, либо захвачены, либо потоплены, либо ветер разогнал их на все четыре стороны. Хьюберт де Бург захватил два французских корабля и оставил их себе, да и многие капитаны английских торговых кораблей вернулись с судами, заваленными трофеями до верхней мачты. В течение нескольких следующих дней матросы пировали в тавернах, разодетые в пух и прах, тратя свою долю полученного, как ветераны рыцарских турниров. Они разглядывали друг друга, споря, кому повезло больше всех.

Людовик был вынужден согласиться на переговоры о мире. Его подкрепление было уничтожено за секунды решающей победой англичан. И в самом деле могло прийти на ум, что Бог за Англию.

Вильгельм встретил французского короля вежливо, но не мог удержаться и не подсыпать немного соли на рану. Людовик сказала своим рыцарям, что им не стоит бояться старика в английском шлеме, что он уважает Вильгельма Маршала, но тот свое отжил. Вильгельм, в свою очередь, поприветствовав Людовика, с улыбкой заметил, что тот все еще остается юнцом, которого за уши притащили подписывать мирный договор, освобождающий Англию от французов.

Теперь можно было строить новую жизнь.

Глава 45

Стригил, граница с Уэльсом, ноябрь 1218 года


Окончательно проснувшись, Изабель поняла, что она одна, хотя на перине все еще оставался теплый след от тела Вильгельма. Натянув свободную сорочку, она встала с постели.

Он сидел перед угасающим огнем, сжимая в руках чашу с вином и глядя на пламя.

— Что стряслось? — сев рядом с ним на обложенную подушками скамью, она собрала назад волосы и завязала их лентой. — Снова болит живот?

Он отрицательно покачал головой.

— Ничего.

Изабель пристально посмотрела на мужа: его ответ не вполне убедил ее. Он мучался от приступов боли, с тех пор как Ева осенью в Брембере вышла замуж за внука Вильгельма де Броза. Он не особенно беспокоился из-за болей, относя это на счет возраста. Ему помогали настои ромашки и имбиря, поэтому боль сочли признаком несварения или легкого отравления, а не чем-то более серьезным. Но она волновалась, несмотря на это.

— Ты уверен?

— Как и в том, что в Ирландии идет дождь, — ответил он с усталой улыбкой. — И поверь мне, я бы знал. Меня расстраивает то, что завтра нужно возвращаться в Лондон, хотя я предпочел бы остаться здесь.

Изабель смотрела, как дышит очаг, как мягкие серые перья золы окаймляют его камни, как вспыхивают и гаснут красные искорки. В прошлом году Вильгельм продолжал работать на износ, одновременно готовя себе замену и передавая часть своих обязанностей другим. Теперь, когда французы ушли с английской земли, это стало возможно. Он сделал большую королевскую печать, чтобы перестать использовать собственную: другие члены королевского совета также должны были иметь возможность издавать указы от имени мальчика. Он восстановил суды и собрания, проверявшие деятельность казначейства. Страна по-прежнему пребывала в бедности; как и раньше, продолжались мелочные разборки и междоусобицы — последствия войны с Людовиком, но постепенно порядок возвращался. Им с Вильгельмом удалось найти время заняться своими владениями в Аске, Хамстеде, Кавершаме, Мальборо, Крендоне и в Стригиле. Они выдали Сайбайру и Еву замуж в дома Дерби и де Брозов. Гилберт был младшим священником и намеревался и дальше служить Церкви. Вилли и Вальтер постоянно отсутствовали, выполняя поручения своего отца. Они действовали как его поверенные в графстве. В доме оставались только десятилетний Ансельм и восьмилетняя Иоанна.

Изабель знала, что ее тревога не причуда. С недавнего времени в Вильгельме произошли определенные изменения — они подкрадывались, как зимний вечер. Он чаще берег силы, запасал энергию, он все еще был готов двигаться дальше, но теперь только в одном направлении. Она боялась, что, занимаясь их владениями, Вильгельм одновременно навсегда прощается с любимыми краями. Стригил всегда был особенно дорог его сердцу.

— Тебе не обязательно ехать в Лондон.

— К сожалению, обязательно, — проговорил он, скривившись. — Есть государственные дела, в которых я должен участвовать, а пока что такая поездка мне под силу, — он говорил, словно защищаясь.

— Я и не хотела сказать, что она тебе не под силу, но лондонский Тауэр не падет и из Вестминстера не повылетают окна, если ты задержишься еще на несколько дней.

При этих словах он улыбнулся.

— С крепостью и аббатством, скорее всего, действительно ничего не случится, а вот легат не станет ждать, пока у меня появится настроение его навестить, а мне нужна его поддержка. Ради него я должен появиться там вовремя.

— В таком случае, если нам совершенно необходимо ехать в Лондон, я хочу новые туфли, чтобы носить их при дворе. Последнюю пару я стерла до дыр на свадьбах наших дочерей, а еще до этого одну пару в Париже.

Вильгельм улыбнулся еще шире. В его голосе зазвучало любопытство:

— Ты в самом деле сносила их до дыр?

— Да, и, судя по подошвам твоих сапог, тебе тоже нужна обновка.

Его глаза испуганно округлились.

— Но они же как старые друзья!

— Что ж, значит, очень скоро тебе нужно завести новых друзей.

Он задумчиво сжал губы:

— Интересно, кожу скольких коров, пошедшую на сапоги, снашивает за жизнь человек?

— Зависит от размера его ноги и от того, сколько он ходит… ну, и от роста коровы, конечно.

Он ухмыльнулся:

— Теперь мне понятно, почему ты так часто выигрываешь в шахматы. Вот что я тебе скажу: мы пошлем на склад в Черинге и спросим, что у них там есть. Если нам повезет, у них найдется тончайшая телячья кожа для твоих туфелек и седло кордовских коров для моих сапог.

Она посмеялась вместе с ним, прекрасно понимая, что он думает одновременно о двух вещах. Он действительно развеселился, но это то, что лежало на поверхности. А под легкими, залитыми солнцем мыслями гнездились более темные, серьезные, тяжелые, и для того, чтобы осветить их, потребовалось бы пламя посильнее, чем отсветы угасающих углей в очаге.


Вильгельм с Изабель провели зиму в Лондоне, расположившись в Тауэре. Он выполнял обязанности регента, связывая распустившиеся концы, а потянув за них, обнаруживал, что разворачиваются все новые задачи, требующие его внимания. Изабель наблюдала за ним и волновалась, понимая, что ему нужно снять с себя это бремя хотя бы ради собственного здоровья.

Февральское утро выдалось сырым и пронизывающе холодным. С неба, черного, как уголь, на Лондон лил дождь. Несмотря на то что уже давно рассвело, вокруг было не светлее, чем в сумерки, поэтому люди собирались в основном вокруг очагов. Те, кто был вынужден выходить из дома, топали по грязи, нагнув головы, стуча зубами, укутавшись в плащи с головы до ног. Ослепительно белые стены лондонского Тауэра блестели на фоне мутных, угрюмых вод Темзы, как сахарная конфетка с королевского торжества. За его арочными окнами свечи и лампы освещали по-зимнему темные покои и комнаты. Топились все камины.

Вильгельм лежал в постели в своих покоях. С утра его навестили уже три лекаря в черных одеждах. Они ощупывали и осматривали его, проверяли его мочу и задавали различные вопросы о режиме его питания и естественных отправлениях организма. Последнему из них он отвечал с нарастающим раздражением. Изабель стояла рядом с ним, сжав его руку, глядя на него с тоской и беспокойством.

— У него нет аппетита, — говорила она лекарю. — У него всю жизнь до сегодняшнего дня был отменный аппетит.

Вильгельм уставился на нее:

— Неужели человеку нельзя поужинать в одиночестве, без жены, которая смотрит на него в упор и считает каждый кусок?

— А ты бы хотел, чтобы я тебя вообще не замечала? — сердито взглянула на него Изабель. — Если бы с тобой все было в порядке, зачем бы понадобились лекари? Ты прекрасно знаешь, что я не впадаю в панику и не посылаю за врачом при первом чихе или признаках несварения желудка.

Она сжала губы и уставилась в пол, осознав, что ведет себя неприлично в присутствии врача. Вильгельм ничего не ответил, но тоже сжал губы. Остаток осмотра он пережил в гробовом молчании и отпустил лекаря при первой же возможности. Изабель проводила его до двери и взмахом руки отпустила горничную, которая пришла спросить, не нужно ли чего.

Лекарь с состраданием взглянул на нее, отчего ее сердце наполнилось страхом.

— Я сделаю настой от боли и пришлю его со своим помощником, — сказал он, — но я боюсь, что граф, как человек с сильной волей, воспротивится тому, что ему кажется вмешательством «темной врачебной магии».

Изабель устало и согласно кивнула.

— У него и в самом деле очень сильная воля, — сказала она. — Но, с другой стороны, он никогда в жизни не болел. У него даже зубы не болели и суставы не ныли, — она глубоко вздохнула. — Вы говорите об облегчении боли, а не об излечении заболевания?

Лекарь продолжал смотреть на нее с тем же состраданием.

— Миледи, я дал бы вам ложную надежду, если бы сказал, что знаю, как это вылечить. Выздоровеет граф или нет, одному Богу решать…

Это не было неожиданностью, но, по крайней мере, он был тактичен и честен. Предыдущий лекарь рекомендовал холодные ванны и частое прикладывание пиявок, чтобы поддерживать бодрость духа. Ее муж с трудом справился с искушением схватить его за грудки и вышвырнуть вон из комнаты.

— Да, — проговорила она. — Об этом я и молюсь.

Закрыв за ним дверь, она вернулась к Вильгельму и увидела, что он сидит на краю постели с выражением лица непроницаемым, как запечатанный сундук.

— Он сказал, что сделает для тебя какую-то микстуру от боли, — сказала она, стараясь сдерживать дрожь в голосе. — Ты должен позволить ему помочь тебе.

Он повернул к ней голову и уныло взглянул на нее.

— Мне это не поможет, Изабель. Я видел в жизни достаточно смертей, чтобы распознать признаки умирания. Я не намерен терпеть клизмы, холодные ванны или пиявок. Лекари ничего не могли сделать ни для короля Иоанна, ни для короля Ричарда, ни для их отца. Когда Господь дает тебе понять, что твое время пришло, это и есть лучший конец.

Изабель то ли хмыкнула, то ли тихо всхлипнула и подошла к окну. Она смотрела на двор, заливаемый холодным, как снег, дождем.

— Здесь мы впервые встретились, — дрожащим голосом произнесла она. — Я увидела, как ты идешь через двор. Я тебя совсем не знала, но твоя походка и то, какой ты был высокий, как прямо держал спину, заставили меня позавидовать твоей жене.

Она услышала, как он глубоко вздохнул, тихонько застонав от боли. А потом она почувствовала, что он встал позади нее.

— А я помню, как, увидев тебя, подумал, что твоему мужу сильно повезет, — он положил руку ей на талию, располневшую со времени ее девичества из-за вынашивания и рождения десятерых детей. — Я был самым счастливым из мужчин, Изабель. Я до сих пор чувствую себя таким.

Внезапно одиночество накрыло ее, словно огромной волной.

— Сейчас я твоей жене не завидую, — прошептала она. Слова застревали в горле. — Вильгельм, ты не можешь меня оставить. Я этого не переживу.

По ее лицу заструились слезы, и она начала всхлипывать.

— Ну, тише, — он обнял ее. — У нас было тридцать лет. Тридцать прекрасных лет, а большинству людей и этого не достается. Даже когда меня не станет, с тобой будут наши сыновья и дочери, и ты все еще будешь леди Ленстерской и Стригильской.

— Неужели ты думаешь, что для меня это имеет значение? — разрыдалась она, качая головой.

— Это имеет значение для наших людей. Нужно, чтобы и для тебя это стало важно.

Она ничего не ответила, но прижалась к его рубашке, ощущая запах шерсти и призрачный аромат кедра, лежавшего в сундуке, из которого ее достали.

— У нас еще есть время, — пробормотал он. — Прикажи приготовить барку и поедем в Кавершам. Там воздух лучше, чем здесь, в городе, мне это пойдет на пользу… А если нет и смерть все равно меня настигнет, то, видит Бог, я умру достойно и на родной земле. Там люди смогут приходить ко мне, когда им понадобится. Король и его наставник находятся всего лишь на другом берегу реки, в Рединге, и мы сможем послать за нашими детьми.

Изабель попыталась прогнать душивший ее комок в горле. Это она должна была утешать его, а не наоборот. Ей было очень горько, но, стоя рядом с ним, она испытывала такую любовь, что ей становилось больно. Однако она должна была это выдержать. У нее не было другого выбора.

Глава 46

Кавершам, Беркшир, весна 1219 года


Апрельское солнце золотило полы просторных покоев в Кавершаме. Оно высвечивало ковер у кровати, заливало шерстяное покрывало полосами бледно-золотистого света и поблескивало на обложенных подушками дубовых скамьях, составленных возле постели, на которой лежал Вильгельм. Небо в открытом окне было бледно-голубым, как утиное яйцо. Кое-где висели перистые серые облака, следы прошедших ливней. Однако сегодняшний день пока был погожим и свежим. Вильгельм чувствовал боль, но она была не настолько сильной, чтобы он не мог с ней совладать.

Весь месяц он был занят, издавая указы, готовясь передать правление страной в другие руки. Сейчас этот момент наступил, и он испытывал облегчение. Сегодня утром слуги заботливо помыли и побрили его. Несмотря на то что он лежал в постели, на нем был придворный наряд. Его украшала великолепная золотая брошь с сапфирами.

Изабель сидела на подоконнике со спокойно сложенными на коленях руками и смотрела наружу. Солнце освещало ее щеку и весь ее силуэт. Вильгельм внимательно наблюдал за ней, сознавая, что скоро будет лишен этой возможности. Это, пожалуй, была самая тяжелая часть прощания. Он не был готов расстаться с ней, но понимал, что оставшееся ему время пройдет очень быстро, независимо от того, хочет он этого или нет.

— Они здесь, — сообщила она. — Молодой король с ними, как ты и просил.

Она поднялась с подоконника и повернулась к нему. Он прочитал на ее лице беспокойство и понял, что она взвешивает, сможет ли он сейчас общаться с папским легатом, епископом Винчестерским и различными лордами, прибывшими в Рединг по его просьбе.

— Хорошо, — с усилием улыбнулся он. — Все готово. Пусть они заходят.

Изабель наклонилась, чтобы поцеловать его в щеку, и вышла из комнаты. С гримасой боли, Вильгельм сел в постели. Вилли, стоявший чуть поодаль, тут же подошел, чтобы помочь ему. Он озабоченно хмурился. Вильгельм проглотил свою гордость и принял помощь сына. Ему нужно было поберечь оставшиеся силы для предстоящих разговоров.


Король Генрих вырос со Сретения, когда Вильгельм видел его в последний раз. У него пока не развилась мускулатура, и лицо все еще оставалось детским, но он стал выше, и кожа сделалась смуглее и грубее, как это бывает в подростковом возрасте. За два с половиной года, минувших с его коронации в Глостере, он приобрел лоск и уверенность в себе, хотя аквамариновые глаза, доставшиеся ему от матери, выдавали его мысли, а линия губ все еще указывала на капризность. Он приветствовал Вильгельма с бесстрастной вежливостью. Его тонкие ноздри дрогнули, и он взглянул на дверь так, словно предпочел бы оказаться где угодно, только не здесь.

Вильгельм сознавал, что люди, собравшиеся у его ложа, оценивают, сколько времени у него осталось, и сколько сил, и что им делать. Именно это они и должны были здесь решить. Ранулф Честерский находился в крестовом походе, но здесь были Солсбери и наставник короля, Питер де Роше, епископ Винчестерский. Скованный, словно его обвязали крепким канатом. Он сидел, скрестив на груди руки, что, как Вильгельм знал по старой памяти, было недобрым признаком. Лицо папского легата, Пандульфа, было спокойным и бесстрастным, но под тяжелыми веками горел взгляд его черных, как обсидианы, глаз. Присутствовали здесь также Дерби, Ворвик, Арондел и де Воррен. В большом зале огромное количество людей ожидало своей очереди услышать решения, принятые в покоях.

После того как приглашенные расселись и желающим были поднесены чаши с вином, Уильям собрался с силами, откашлялся и обратился к молодому королю:

— Сир, после смерти вашего отца в Глостере в присутствии папского легата и многих из собравшихся здесь сейчас было принято решение о том, что ваше королевство и ваше благополучие будет находиться под моим покровительством. Я верно служил вам и, если бы мог, продолжал бы это делать, — он остановился, чтобы перевести дыхание, стараясь не замечать боли, режущей его внутренности, словно нож. Он предпочел не пить обезболивающих зелий, поскольку они затуманили бы его сознание, а сейчас ему нужно было быть в совершенно здравом рассудке. Он добавил, махнув рукой: — Все видят, что я больше не могу выполнять эту задачу. Если вам будет угодно, ваши лорды выберут того, кто будет в дальнейшем защищать вас и ваши земли. Да поможет вам Бог найти того, кто будет хранить вашу славу и честь.

Де Роше, который во время речи Вильгельма разгневанно хмурился, вскочил на ноги, багровый от злости:

— Я согласен с тем, что вы должны были заботиться о благосостоянии земель, охранять и защищать королевство, но сам король находился исключительно под моим покровительством и был поручен моей опеке!

Вильгельм понимал, что с де Роше могут возникнуть сложности и что он попытается перетянуть одеяло на себя. Превозмогая терзавшую его боль, Вильгельм повысил голос и заставил остальных слушать:

— Довольно, милорд, — проговорил он твердо. — Вы с графом Честером согласились, чтобы я стал регентом Англии и попечителем короля и его владений. Тому было много свидетелей, часть которых и сейчас присутствует здесь. Они также слышали, что я принял этот пост ради легата и всех нас. Единственной причиной, но которой я передал короля на ваше попечение, было то, что я не хотел таскать его за собой по стране в повозках с амуницией моего войска. И если вы будете честны, вы признаете это.

Он помедлил, чтобы перевести дух, и понял, что каждый вдох дается ему все тяжелее. Усилия, которые он затратил на то, чтобы подавить де Роше, теперь отзывались тошнотой и потом. Он не мог продолжать, но понимал, что должен ради будущего, которого не увидит он сам, но в котором предстоит жить его семье. Изабель приблизилась к нему. Вилли почти поднялся со своего места, но он сделал им знак остановиться и в последний раз собрался с силами.

— Я… Я думал об этом некоторое время, милорды. Когда чей-то мир уменьшается до размеров комнаты, а потом и постели, остается время для размышлений. Я принял решение передать свою власть легату, поскольку он является наместником Папы, а тот, в свою очередь, наместник верховного правителя Англии.

Пандульф склонил голову. Его жест был исполнен смирения, но взгляд оставался цепким, как у ястреба.

— Мудрое решение, милорд Маршал, — проговорил он.

— Надеюсь, что так, хотя иногда я думал и об истинной природе мудрости.

Вильгельм улыбнулся Генриху, который поднялся со скамьи и почти неохотно подошел к постели.

— Сир, дайте мне вашу руку, — сказал Вильгельм.

Помедлив, Генрих выполнил его просьбу Вильгельма это не удивило. В его возрасте ему тоже не хотелось бы стоять у смертного одра больного и держать дрожащую руку умирающего.

В отличие от рук своего невысокого, коренастого и энергичного отца, пальцы Генриха были изящные и длинные, с бледной, почти прозрачной кожей и тонкими синими венками, просвечивающими на тыльной стороне запястья. Это не были руки воина. Но, с другой стороны, ему и не обязательно было обладать телом воина. Нужно только, чтобы он был хорошим стратегом, когда придет время.

— Сир, я молю Господа Бога нашего, чтобы, если я совершил когда-нибудь в своей жизни что-либо угодное Ему, Он позволил бы вам вырасти достойным человеком. Но если вы последуете по стопам кого-нибудь из своих коварных предков, пусть он укоротит ваши дни. Вы меня понимаете?

Глаза Генриха расширились от страха и отвращения. Он попытался отстраниться от Вильгельма, но тот тут же сильнее сжал его руку.

— Вы меня понимаете? — повторил он.

Генрих с совершенно белым лицом кивнул.

— Да, милорд, — ответил он испуганным голосом.

Вильгельм понимая, что в мальчике говорило желание поскорее избавиться от него, но ему нужно было услышать эти слова. Коротко и часто дыша, чтобы уменьшить боль, он разжал пальцы и отпустил Генриха.

— Ступайте, — сказал он. — Я хочу, чтобы вы это запомнили.

Легат поднялся на ноги.

— Нам нужно оставить вас ненадолго, милорд, — произнес он тактично. — Я вижу, что вам необходимо отдохнуть.

Вильгельм коротко кивнул в ответ.

— Спасибо, — сказал он, с благодарностью глядя на Пандульфа. — Может быть, вы сможете вернуться позже.

Собравшиеся покинули комнату в сопровождении распорядителей Вильгельма и старших рыцарей его войска. Маршал поспешно махнул рукой в сторону Вилли.

— Ступай за ними, — выдохнул он. — Иди и передай короля на попечение легата в присутствии всех, собравшихся в зале. Я не хочу, чтобы потом говорили, будто это было сделано втайне. Да и епископ Винчестерский еще может доставить хлопот… Возвращайся, когда все будет сделано, и расскажи мне, как они это восприняли…

Вилли кивнул и стремительно вышел. Вильгельм откинулся на валики, измученный болью и изможденный. Изабель тут же очутилась рядом с ним с чашей в руке.

— Выпей, — сказала она.

Знакомый запах содержимого чаши чуть не заставил его желудок вывернуться наизнанку, и он махнул рукой, чтобы она убрала ее.

— Нет, — выдохнул он. — Просто налей мне вина. Мне нужно, чтобы, когда вернется Вилли, у меня была ясная голова. Выбирая между одурманенным сознанием при отсутствии боли и страданиями в здравом рассудке, я выберу последнее. По крайней мере, пока.

Она с тревогой взглянула на него, но выполнила его просьбу, заменив вино с маковым сиропом простым красным. Когда она попыталась поднести чашу к самым его губам, он взял ее из рук жены.

— Я пока в состоянии пить самостоятельно, — раздраженно произнес он. Изабель ничего не сказала. Она посмотрела на его дрожащую руку и отвернулась, притворившись, что не заметила этого. Вильгельм сделал несколько неуверенных глотков, молясь, чтобы не пролить вино. Кроме того, то, что ему удавалось держать чашу в руках, не означало, что он сможет поставить ее обратно на сундук.

— Изабель…

Она оглянулась, взяла чашу из его рук и присела рядом на постель.

— Я знаю, что не должна опекать тебя, — проговорила она, сердясь на саму себя. — Ты всегда этого терпеть не мог… с самого начала. Я знаю, как ты это ненавидишь.

Вильгельм откинулся назад. Он чувствовал себя таким усталым! Мир заполняли серые тени, расцвеченные алыми сполохами боли, но ему было необходимо оставаться в сознании.

— Ненавижу я это или нет, у меня нет иного выхода, кроме как принимать то, что Бог мне посылает. Но прощание — это самое трудное, что мне приходилось в жизни переживать.

Она наклонилась вперед и поцеловала его. Ее лицо было мокрым от слез, но соль, которую она ощутила на губах, была его слезами.

Вилли вернулся из зала и велел распорядителю закрыть дверь.

— Все сделано, — сообщил он, подходя к отцу. Он держался за пояс, и его поза была позой человека, сознающего собственную власть. Вильгельму было приятно это видеть. Он послал Вилли в зал не только для того, чтобы все прошло открыто. Это также было символической передачей власти новому графу Пемброукскому. Вилли получит этот титул, прежде чем в длинные летние дни деревья полностью покроются листвой.

— Были проблемы? — спросил он, экономя слова: силы его покидали.

— Только то, чего ты ожидал, — ответил Вилли, пожав плечами. — Епископ Винчестерский пытался возражать, но его поставили на место. Большинство людей испытали облегчение от того, что ты передал короля на попечение легата. Теперь никто не сможет получить большей власти, чем ему положено.

Вильгельм кивнул.

— Хорошо. Не скажу, что это идеальное решение, но в сложившихся обстоятельствах, это лучшее, что я мог сделать, — он закрыл глаза. — Теперь, когда с делами покончено, я могу обратиться к собственным заботам и немного поразмыслить о душе.


Изабель смотрела, как дремлет Вильгельм. Встреча с королем, легатом, лордами и епископами настолько его утомила, что он заснул и без макового сиропа, притупляющего боль.

— Я так боялась за него, когда он говорил с ними, — прошептала она, обращаясь к Вили и стараясь, чтобы ее голос не побеспокоил мужа. Казалось, ему даже легче отдыхать, когда рядом находятся люди. — Его лицо так посерело, что я думала он… может умереть.

Она непроизвольно вздрогнула.

— Он сильный, — сказал Вилли. — Несмотря на все свои преимущества, другие люди не способны на то, что сегодня сделал мой отец — теперь, когда он так болен.

Его голос звенел от гордости, и, услышав его слова, Изабель снова залилась слезами.

— По крайней мере, сейчас, когда, как он говорит, он сложил с себя обязанности правителя, его время принадлежит ему, — Вилли налил себе вина. — Я думаю, нам нужно неотлучно находиться у его постели. Трое ночью, трое с рассвета и до вечера, и трое с вечера до полуночи. Я уверен, что все согласятся. Это покажет, как мы его уважаем, и он не останется один.

— Я думаю, это прекрасная идея, — проговорила она с дрожью в голосе, — и ему она понравится, при условии что не уязвит его гордость.

— Я сделаю все, что необходимо. Я и сделаю это ради чести, ради долга… и ради любви, — он сделал большой глоток. Она смотрела, как двигается его заросший щетиной кадык, когда он пил. — Я не всегда его понимал, и он меня не всегда, но сейчас у нас одинаковые цели и ценности.

Тем же вечером на закате весеннего дня приехала Махельт с Хью и тремя детьми. Изабель поцеловала внуков, обняла зятя, а затем раскрыла объятья для своей старшей дочери.

Махельт тихонько вскрикнула и обвила шею матери.

— Это неправда! — ее голос был полон страдания. — Скажи мне, что это неправда!

Изабель похлопала Махельт по спине. Они ехали в сильный дождь, и темно-зеленый шерстяной плащ промок.

— Я бы все отдала, чтобы сказать, что это неправда, но не могу. Он сейчас спит, но, когда проснется, он захочет всех вас увидеть. Твои сестры тоже в пути.

Махельт отстранилась, вытирая щеки ладонями.

— Мама, мне так жаль. Я должна была бы спросить, как ты, а не виснуть у тебя на шее, как ребенок.

Изабель нежно улыбнулась дочери.

— Но ты и есть мой ребенок, — сказала она. — Даже несмотря на то что ты теперь совсем взрослая женщина и у тебя свои дети.

Махельт нервно рассмеялась.

— Пусть так, но я здесь, чтобы помочь. Мама, с тобой все в порядке? — она снова отступила и взяла мать за плечи, глядя на нее с тоской и беспокойством.

Изабель вздохнула и покачала головой.

— Нет, — сказала она. — Со мной не все в порядке, но я пока держусь, и это все, о чем я молюсь… иметь силы держаться.

Мать и дочь снова обнялись, и теперь это было объятие двух взрослых женщин.


Изабель выходила из часовни в Кавершаме после службы, когда прибыл Жан Дэрли. Его конь тяжело дышал от долгой скачки. На темных боках блестел пот. Сопровождающих Жана не было видно, видимо, он обогнал их. Вильгельм позавчера послал его в Уэльс, чтобы он разобрался с делами в Нетервенте, и Изабель была удивлена, снова увидев его так скоро.

Жан спешился и, шатаясь, подошел к ней. В руке у него был зажат полотняный мешок. Его взгляд был полон беспокойства.

— Миледи, с графом все в порядке? — то, как он задал вопрос, и то, что он не поприветствовал ее, выдавало его страх и объясняло причину его спешки.

— Ему не стало лучше, — она коснулась его запачканного рукава. — Но он пока жив и будет рад вас видеть.

Жан облегченно вздохнул и вытер лицо рукой.

— Слава Богу! Я все время, пока ехал, молился, чтобы не опоздать.

Он посмотрел на полотняный мешок, который держал в руках.

— Что в нем? — с любопытством спросила Изабель.

Он пожал плечами:

— Не знаю, миледи, но милорд настаивал, чтобы я обязательно привез его. Сверток лежал на дне его большого дорожного сундука в Пемброуке. Изабель нахмурилась. Она припоминала, что видела когда-то этот мешок, но никогда не обращала на него особого внимания. А в нем, оказывается, было что-то важное…

— Я посмотрю, не проснулся ли он, — сказала она. — Передохните, освежитесь, а потом идите в его покои.

Жан заморгал, как разбуженная днем сова, глядя на свою заляпанную грязью одежду, а потом презрительно фыркнул в сторону своей подмышки.

— Простите меня, миледи. Я думал только о том, как быстрее попасть в Кавершам.

— Тут не за что извиняться, — она легонько подтолкнула его. — Ступайте.

Она смотрела, как он уходит, спотыкаясь от усталости и немного косолапя после долгой скачки.

— Как ты думаешь, что там, мама? — спросила Махельт.

— Понятия не имею, — ответила Изабель, — но это, очевидно, имеет большое значение для твоего отца.


В мешке оказались два куска простой шелковой ткани, вытканной, однако с исключительным мастерством. Она даже казалась нерукотворной. Ткань расстелили на постели Вильгельма, и в его глазах вспыхнул живой огонек, которого Изабель не видела уже несколько недель. Он пощупал ткань, и на его лице появилось мечтательное выражение.

— Я купил это в Иерусалиме более тридцати лет назад, — рассказал он членам семьи и рыцарям, собравшимся у его постели. — Она — символ обета, который я принес Господу: что я сделаю все возможное, чтобы быть достойным Его. Я поклялся, что мое тело после моей смерти будет передано Ордену храмовников. Я до сих пор помню, как жару, мух, пыль у себя на зубах… и данную мной клятву. Я старался выполнять ее, хотя у меня и не всегда получалось.

Он молчал некоторое время, глядя на ткань. Изабель подумала было, что он устал, но цвет его лица был по-прежнему хорошим, без серо-восковых теней под глазами, которых она так боялась.

— Жан, — тихо произнес он после долгой паузы, — во имя твоей любви ко мне и твоей преданности мне я передаю это тебе на хранение. Укрой меня этой тканью, когда я умру, и гроб, в котором я упокоюсь.

— Да, милорд, — хрипло проговорил Жан.

— Хорошо. Еще я хочу, чтобы ты купил простого серого полотна, качество не имеет значения. Оно понадобится только для того, чтобы защитить шелк от грязи и дождя, если мое последнее путешествие придется на плохую погоду, — он говорил будничным тоном, как будто надиктовывал обычное письмо Вальтеру или Майклу. Его спокойствие в этот момент и то, насколько четкими были его указания, заставили Изабель прикусить губу. Махельт, стоявшая рядом с ней, плакала открыто.

— Будет исполнено, милорд, — сказал Жан дрогнувшим голосом. Его глаза наполнялись слезами.

Вильгельм коротко кивнул:

— После моих похорон отдай серое полотно братьям Ордена, и пусть они поступят с ним, как сочтут нужным.

— Милорд, — голос Жана оборвался, и он начал сворачивать шелк.

Вильгельм какое-то время наблюдал за ним, а затем взглянул на Изабель. Она сжала губы и не отвела взгляда, хотя рыдания душили ее.

— А сейчас, — тихо проговорил он, — я хочу остаться наедине с женой. Мне есть, что ей сказать, и, я думаю, ей тоже.

Собравшиеся покинули комнату. Жан держал шелк в руках очень почтительно и одновременно так, словно ему хотелось бы оказаться от него подальше. За последним человеком закрылась дверь, и Вильгельм с Изабель остались одни.

Она медленно приблизилась к его постели, как будто ей нанесли смертельную рану.

— За все годы нашего брака ты никогда мне об этом не говорил, — произнесла она убитым, полным боли голосом.

Он протянул ей руку, но она ее не взяла.

— Это касалось только меня и Бога, — ответил он нетерпеливо, отчего ей захотелось ударить его, но она тут же устыдилась своей злости. — Ты всегда знала о моих связях с Орденом тамплиеров.

— Да, но не об этом… Такое стоило бы скрывать от остальных, но не от меня.

Он спокойно посмотрел на нее:

— Я разделил с тобой, Изабель, больше, чем с кем бы то ни было другим в своей жизни. Когда мы только поженились, я сказал тебе, что у меня всегда будет то, что я никому не стану открывать, и ты это тогда приняла. Почему же ты не можешь смириться с этим сейчас?

Она покачала головой:

— Я принимаю, но мне жаль, что я этого не знала.

— В таком случае, раз пришло время говорить правду, давай уж говорить ее целиком, — сказал он. — Если я хочу умереть как храмовник, я должен отказаться от всего мирского. Тебе это известно.

Изабель молча кивнула.

— Достань из третьего дорожного сундука плащ.

Изабель прикусила губу: ей хотелось спросить, сколько еще «сюрпризов» припрятано у него в сундуках, разбросанных по всем их замкам. Но она молча выполнила его просьбу. У нее в груди клокотали злость и обида. Изабель думала, что после тридцати лет, проведенных вместе, она знала о Вильгельме все. Теперь выяснялось, что она совсем его не знала, а времени почти не осталось.

Плащ был из тяжелой, искусно сотканной, некрашеной шерсти. Он весил так много, что у нее руки задрожали, когда она его подняла. На левой стороне груди была нашивка из кроваво-красного шелка в виде креста Ордена тамплиеров. Изабель вздохнула и попыталась взять себя в руки, понимая, что, если душевная боль вынудит ее закричать, она уже не сможет остановиться. Дрожа, она вернулась к кровати и положила плащ на постель.

— Когда он у тебя появился? — нетвердым голосом спросила Изабель.

Он ответил, помедлив:

— Перед тем как мы в прошлом мае отправились осматривать наши владения. Для меня это было частью наведения порядка в жизни. Я хотел, чтобы все было подготовлено.

Изабель присела на постель и посмотрела на свои руки.

— Когда мы поехали в Париж, — прерывающимся голосом произнесла она, — помнишь, я надевала при дворе нарядные туфли? В них я посещала приемы короля Филиппа, гуляла и танцевала, пока не сносила их подошвы до дыр. Я тебе тогда не сказала: я хотела их сберечь до своих похорон, но потом передумала. А теперь ты показываешь мне ткань для савана, которую ты хранил тридцать лет, и еще этот плащ… Я не могу.

Она покачала головой. Чувства не давали ей говорить.

Он вздохнул со смирением:

— Я знал, что, если скажу тебе, ты это воспримешь болезненно. Я никогда не делал тайны из того, что собираюсь принести обет Ордену тамплиеров, когда буду умирать. Мне пришло в голову, что стоит заказать этот плащ, пока я еще в добром здравии. Он, как и ткань для савана, являются частью моего приготовления к смерти — для меня это личное. Как бы я хотел, чтобы ты поняла…

— Я понимаю, — хрипло проговорила она, — но мне все равно больно.

Он осторожно провел рукой по плащу.

— Я хотел рассказать тебе об этом сейчас, потому что скоро мне придется сообщить остальным.

Она посмотрела на него, почувствовав, как ее охватывает паника.

— После того как я принесу обеты Ордену храмовников, я больше не смогу обнять тебя. И ты не сможешь ко мне прикоснуться. Это запрещено, — его голос был мягок, но неумолим.

Какая-то часть ее всегда понимала, что этот момент наступит. Однако понимать, мысленно готовиться к чему-то далекому и оказаться с этим лицом к лицу — не одно и то же. Слово «нет» едва не вырвалось наружу.

— Изабель… — он с тревогой смотрел на нее.

Она прикусила губу. Слезы капали с ее ресниц и струились по лицу.

— Ты действительно этого хочешь?

— Да, — ответил он. — Я тридцать лет назад поклялся в том, что принесу обеты тамплиерам, и теперь пришло время исполнить обещание. Ради моей чести и моей души. Это нужно сделать.

Ей хотелось топать ногами и кататься по полу, швырять вещи и зайтись от крика, потому что так не должно было быть. Но она сдержалась. Это был его выбор, и она должна была его принять. Она любила его всю свою взрослую жизнь и ради любви должна была пройти по этому пути до конца.

Она медленно поднялась с постели и, сняв вуаль, распустила косы. Ее волосы все еще были густыми, хотя теперь в них было больше серебряных нитей, чем золотых. Потом она сняла пояс и туфли и забралась в постель рядом с Вильгельмом.

— Я знаю, что тебе больно и что все эти телесные, плотские радости для тебя остаются в прошлом, — проговорила она хрипло, — но я хочу еще раз, последний раз, полежать рядом с тобой как твоя жена. Если ты мне это позволишь, я смогу пройти через все остальное.

Осторожно, потому что каждое движение причиняло ему боль, он подвинулся, чтобы ей было удобнее, и обнял ее за плечи, пропустив руку под ее волосами.

— Изабель, — теперь в его голосе слышалась страдание, — чего бы я не отдал, чтобы повернуть время вспять и снова пережить с тобой эту весну, только как молодожен, здоровый и сильный…

Она погладила его щеку рукой. Он повернулся к ней и поцеловал ее пальцы.

— Я тоже, — сказала она.

Наступила полная тишина, и она подумала, что он заснул. В последние дни Вильгельм много спал, когда боль позволяла. Но он заговорил.

— Помнишь, — сказал он с улыбкой в голосе, — я заказал эту кровать плотнику в Лондоне.

— Да, помню, — пробормотала Изабель. — Она из дуба, выросшего в Хамстеде. Она путешествовала вслед за нами повсюду…

Их брачное ложе, сердце их дома, было местом, где они спали, занимались любовью, разговаривали и ссорились, а потом, со временем, мирились. Десять их детей были зачаты и рождены за пологом этой кровати. Они меняли покрывала, подвязывали занавеси полога наверх, и днем она служила диваном, была свидетелем прихода и ухода слуг и посетителей, слышала скрип перьев писцов по пергаменту, деловитые разговоры рыцарей, сплетни исмех дружеских бесед, тихий шепот интимных разговоров. А теперь она должна была сослужить свою последнюю службу.

— Сколько историй она могла бы рассказать! — проговорил он.

— В таком случае, из соображений приличия, может, и правильно, что кровати не разговаривают.

Он рассмеялся, но его смех прервал внезапный спазм, от которого скрутило тело и перехватило дыхание. Изабель тут же повернулась к нему. Вскочив с постели, она поспешила налить ему в чашу маковой микстуры, выписанной лекарем. Сейчас он не отказался, но выпил ее с выражением какой-то безнадежности на лице.

Когда она забрала у него чашу, он закрыл глаза. Темные тени у него под глазами наполнили ее сердце болью.

— Я никогда не думал, что скажу это, Изабель, но я очень жду конца пути, — сказал он после минутного молчания. — Мне мучительна мысль о том, что я должен буду тебя покинуть, но теперь каждая миля пути для меня — бремя. Я бы предпочел, чтобы все уже кончилось.

Она подошла к постели и снова легла рядом с ним. На это нечего было сказать, а она была готова разрыдаться, поэтому все равно не смогла бы ничего ответить…

Три дня спустя Вильгельм приготовился принести обеты рыцаря Ордена храмовников в присутствии Аймера де Сейнт Мора и других тамплиеров, прибывших, чтобы стать свидетелями этого таинства, из Лондона. В покоях находились также рыцари его войска, Изабель и все их дети, за исключением Ричарда, который оставался во Франции.

Изабель смирилась со своей участью. Она подошла к постели в назначенный момент. Под спину Вильгельму подложили валики и подушки. Покрывало было черным, с аккуратно обшитыми краями. На Маршале была рубашка из небеленого льна, цвета грязного снега — того же оттенка, что и кожа, обтянувшая его кости.

Изабель наклонилась, чтобы в последний раз поцеловать его, и обрадовалась, что три дня назад они смогли побыть наедине, иначе она не вынесла бы этого поцелуя, сухого, как корка хлеба.

— Мой прекрасный друг, — прошептал он, погладив ее лицо.

Она была готова к его объятью, но не к тому, что он скажет, и не ожидала, что он произнесет эти слова с такой горькой нежностью. Возведенные ею внутренние крепостные стены не выдержали удара и рухнули. Она поклялась, что не станет плакать, но глаза наполнились слезами. Она чувствовала, как Махельт обнимает ее и тихонько отталкивает от кровати. Дочка тоже всхлипывала.

Духовник Вильгельма, тоже, разумеется, храмовник, подошел к постели и угрюмо положил на нее саван. Зажав рот рукой, Изабель бросилась прочь, в свою комнату. Сев на свою одинокую постель, она задернула полог и, оказавшись в призрачном уединении, дала волю горю, раздиравшему ее сердце.


— Мама? Мама, ты не спишь?

Изабель подняла голову. На щеке отпечатались складки подушки. В голове стучало, глаза опухли и болели. Махельт, с таким же опухшим лицом и покрасневшими глазами, раздвинула занавеси полога и с беспокойством смотрела на нее.

— Да, — хрипло проговорила Изабель и села. Сквозь раздвинутый полог она видела, как одна из ее женщин зажигает свечи. До слуха Изабель донесся стук закрываемых ставен. — Который час?

— Скоро будет последняя служба. Я раз или два к тебе заходила, но ты спала, и я не хотела тебя беспокоить. Слуги принесли тебе еду… — она обвела рукой комнату.

— Я не голодна, — ответила Изабель. До нее донесся аппетитный аромат. Что-то с тмином и свежий хлеб. Рот наполнился слюной, и она испугалась, что ее стошнит.

— Ты должна попытаться что-то съесть. Нужно оставаться сильной, — резонно заметила Махельт. Изабель посмотрела на свою дочь. Она была высокой и крепкой. Вся в Вильгельма с его длинными костями и темными, как река зимой, глазами.

— Зачем? — спросила она.

— Ради нас… ради Ансельма и Иоанны, ради графства. Я знаю, что мой брат со всем справится, но сердцем графства все равно остаешься ты, мама, — ее голос почти сломался.

Изабель фыркнула.

— Ты заставишь меня снова заплакать, — предупредила она, встав на ноги. Все тело болело, как будто за последние несколько часов она состарилась лет на сорок.

Махельт взяла ее за руку.

— Пойдем. Хотя бы попытайся поесть. Это придаст тебе сил. Я тоже не голодна, но я принимаю и помощь, и пищу.

Изабель сомневалась, что ей что-нибудь может придать сил, но позволила Махельт подвести себя к столу. Он был застелен чистой белой скатертью и сервирован лучшими серебряными блюдами и кубками из зеленого стекла. В центре стола стояли две дымящихся супницы с курицей и жарким с тмином и корзинки со свежим хлебом. Вокруг стола были расставлены обложенные подушками скамьи, а стул Изабель был поставлен во главе стола.

Все это было очень обычно и буднично, но в то же время горестно, и Изабель почувствовала, что тоска заливает ее душу, как капля чернил окрашивает воду. Отец Вальтер пришел, чтобы благословить трапезу, и сообщил ей, что храмовники ужинают в гостевых покоях, а Вилли, рыцарь Генрих Фицгеральд и Жан Дэрли находятся рядом с Вильгельмом. Он спит.

Изабель опустила свою ложку в жаркое и помешала его, гадая, сможет ли она хоть что-нибудь проглотить. Она бросила взгляд в сторону дочерей и поняла, что они думают о том же. Даже Махельт, так рьяно подбадривавшая ее, с энтузиазмом отламывала хлеб, но почти ничего не брала в рот.

Собрав волю в кулак, Изабель попробовала еду. Она была теплой, пряной и острой, вкусной, но Изабель не почувствовала бы разницы, даже если бы жевала опилки. Она заставляла себя жевать и глотать, брать хлеб, обмакивать его в соус. Есть.

Она заставила себя проглотить третью ложку, запив ее вином, когда сообщили, что пришел Жан Дэрли. Он запыхался.

Изабель взглянула на него и вскочила, опрокинув стул. Ее охватил ужас.

— Вильгельм! — вскрикнула она.

Жан кинулся вперед, успокаивающе взмахнув рукой.

— Нет, нет, миледи, это не то, о чем вы подумали, простите, что напугал вас.

— Тогда в чем же дело? — она прижала руки к груди и почувствовала, что сердце у нее колотится, как взбесившийся барабан.

— Миледи, граф проснулся, и он в хорошем расположении духа. Он просил позвать дочерей, потому что хочет, чтобы они спели для него, — Жан поднял упавший стул и усадил ее обратно, поддерживая под руку.

— Спели! — Изабель посмотрела на него, решив, что ослышалась. — Он хочет, чтобы они пели?

Возможно, Вильгельм выпил слишком много макового сиропа и теперь бредил.

Гримаса Жана мало напоминала его обычную радостную улыбку.

— Мы с Генрихом сидели рядом с ним, и он сказал, что это, наверное, странно, но ему хочется петь. Не знаю, может быть, это потому, что, устроив свои дела, приведя их в порядок, он испытал облегчение. Я сказал ему, что тогда надо петь, что, возможно, это порадует его сердце и придаст ему сил, но он велел мне замолчать, потому что все решат, что он сошел с ума. Тогда Генрих сказал, что, если его дочери придут и споют для него, это будет больше соответствовать случаю. Поэтому я вызвался их привести.

Изабель замахала на девушек, смотревших на них круглыми глазами.

— Чего вы ждете? Ваш отец зовет вас. Идите!

Они вышли из-за стола, удивленные и немного напуганные. Махельт поторапливала их, держа Иоанну за руку.

Жан присел на скамью рядом с Изабель.

— Простите меня, я не хотел вас пугать. Граф очень слаб, но все еще в здравом уме.

Изабель отодвинула еду в сторону, у нее пропал всякий аппетит. Жан накрыл ее правую руку своей ладонью.

— Очень тяжело, — сказала она. — Он уходит, а я все еще цепляюсь за него, все еще надеюсь. Но это из эгоизма. Я по себе горюю, я не думаю о нем.

— Он был мне вместо отца, потому что своего родного отца я почти не знал, — пробормотал Жан. — А еще он был мне наставником и другом. В моей душе появится огромная дыра, когда его не станет. Но если бы я не знал его, мне было бы во много раз хуже.

— Ах, Жан, — произнесла она, тронутая его словами. — Ты понимаешь.

— Да, — он сжал ее пальцы, а потом поднялся и вышел из комнаты.

Изабель сидела какое-то время, прижав ладонь к губам, отчетливо ощущая холодную гладкость своего золотого обручального кольца. Потом она поднялась из-за стола и, велев своим женщинам остаться, направилась в покои Вильгельма.

Генрих Фицгеральд сидел за дверью и играл в шахматы со своим оруженосцем. Увидев ее, оба вскочили на ноги, но она жестом велела им сесть и тихо проскользнула в слегка приоткрытую дверь.

Махельт стояла возле постели. Ее сестры выстроились за ее спиной. Она пела чистым, красивым голосом, без малейших признаков дрожи. Это была песня, которой Вильгельм научил ее, когда она была еще малышкой и играла у него на коленях. Звук голоса дочери заставил волосы на затылке Изабель встать дыбом. Ее охватила такая волна чувств, что она даже не могла в них разобраться, знала только, что ей снова хочется плакать. Глаза Вильгельма блестели, он улыбался, слушая пение дочери. Изабель тихонько села на скамью в стороне, сложив руки на коленях. Девочки пели по очереди, и, хотя у Махельт оказался самый красивый голос, они все старались, как могли, чтобы порадовать его. Иоанна застеснялась, и Вильгельм помог ей, начав петь первым. У Изабель перехватило дыхание, потому что, несмотря на немощность и страдания Вильгельма, его голос оставался глубоким и чистым. Однако пение утомило его. Увидев, что краска отливает от его лица, Изабель встала и выгнала девочек из комнаты. Махельт теперь горько плакала, но Изабель предоставила ее младшим сестрам позаботиться о ней, а сама быстро вернулась к Вильгельму.

Его глаза были закрыты, но, когда подол ее платья прошуршал по направлению к кровати, он открыл их и устало улыбнулся ей.

— Какую песню мне тебе спеть? — неровным голосом спросила она.

— Песню песней, — ответил он. — «Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь…» Я устал от пения. Просто посиди со мной немного.

Он протянул ей руку.

— Разве твои новые обеты позволяют женщине сидеть у тебя на постели? — спросила она, умудрившись не дать обиде прозвучать в ее голосе.

Он продолжал улыбаться.

— Позволяют, если она не залезает ко мне под одеяло и не пытается меня соблазнить, — сказал он. — Мы должны держать свои порывы в узде.

Она рассмеялась, сама себе удивившись, и села на покрывало, взяв его за руку.

— Наши дочери… — проговорил он, немного передохнув, — в них столько же силы и красоты духа, сколько в наших сыновьях, и я рад видеть их всех вместе. Убедись, что Вилли найдет достойного мужа для Иоанны, когда придет время.

Изабель пробормотала что-то неразборчивое.

Он грустно улыбнулся:

— И что она будет продолжать петь.

— Каждый день.

Он закрыл глаза, и ей показалось, что он заснул, но он просто собирался с силами.

— Прошлой ночью я видел двух мужчин, одетых в белое, стоявших по обе стороны от моей постели. И я знал, что не сплю, несмотря на то что мой сын и другие сидели тут же, рядом, и ничего не видели, — он вздохнул. — Осталось недолго.


Вторник после посвящения выдался ясным и свежим. Деревья покрылись бледно-зелеными листочками, наливаясь жизнью, соками, а птицы принялись выводить свои трели чуть ли не с рассветом. Изабель с Ансельмом, Иоанной и своими внуками спустилась к реке, чтобы покормить лебедей и их птенцов. Птицы свили гнезда у противоположного берега реки, как они делали на ее памяти каждый год. Ей нравилось думать, что это одна и та же пара, но она понимала, что фантазирует. У епископа Хью Авалонского был домашний лебедь, который прожил тридцать лет, но те, что живут в дикой природе, не могут похвастаться таким долголетием.

— Они всю жизнь живут с одним партнером, — рассказывала она шагавшей рядом с ней Махельт. Подолы юбок обеих женщин стали темными и влажными от росы, и ноги у них были мокрыми, но ни одна не обращала на это внимания.

— Откуда ты знаешь?

— Мне рассказал один из егерей.

— А если один из них умирает?

— Я его об этом не спросила, — Изабель разделила хлеб, который они принесли с собой, между птенцами, и, оставив себе половину каравая, разломила остатки и стала кидать кусочки родителям. Они грациозно сгибали свои изящные шеи и вылавливали намокший хлебный мякиш. Пушистые птенцы повторяли все за родителями. Их перепончатые лапы под водой выглядели неестественно большими для их тел. Рыбы тоже приплыли, чтобы получить свою долю угощения, — большой линь, голавль и красноперка.

— Не подходите слишком близко к воде, а то упадете. Рогеза, следи за ними! — крикнула Махельт няньке, просматривавшей за двумя ее сыновьями и дочкой-малюткой. — Мальчишки такие сорвиголовы! Помоги мне Бог, когда придет им время оторваться от моей юбки и перейти на площадку для тренировок!

В ее голосе звучало беспокойство, но к нему примешивалась и гордость.

Изабель с нежностью и любопытством смотрела на своих внуков. Детская пухловатость таяла, открывая миру полных жизни, деятельных и смышленых мальчишек — девятилетнего и шестилетнего. Они были темноволосыми, как их мать, и у них были ее глаза. Вернее, глаза Вильгельма.

— Кажется, что ты была такой же совсем недавно. Мы однажды могли тебя потерять, если бы у твоего отца не было такой быстрой реакции. Он подхватил тебя, и сам чуть не полетел в реку. Он потом сапогами зачерпнул грязи и воды через край.

— Я не помню… Жаль. Какими, интересно, будут мои дети, когда вырастут? — Махельт часто заморгала и бросила в воду остатки хлеба. — Что они запомнят?

Изабель почувствовала прилив теплоты и нежности к дочери и обняла ее.

— Ты помнишь то, что по-настоящему важно. С ними будет так же, — сказала она. — Что они были окружены любовью и заботой. Я не думаю, что Богу есть дело до подробностей. Я…

Она подняла глаза и увидела, что к ним, тяжело дыша и махая на бегу руками, бежит по полю отец Вальтер.

— Графиня, леди Махельт, скорее, граф…!

Сердце Изабель упало и забилось редко и тяжко. Подхватив подол, она бросилась к замку.

Дверь в покои Вильгельма была открыта настежь, как и окна. Майский солнечный свет заливал комнату и играл солнечными зайчиками на белой поверхности стен. Вилли поддерживал отца, слезы бежали по его лицу. Жан, плача, пытался оживить хозяина, брызгая ему на лицо розовой водой, но безуспешно. Однако, судя по тому, как поднималась и опускалась его грудь, он был жив. Духовник Вильгельма, Ричард Нотелийский, вложил крест в руки Вильгельма и молился над ним вместе с аббатом Редингским и рыцарями.

От быстрого бега и тоски дыхание вырывалось из легких Изабель с хрипом. Она встала на колени перед постелью и сжала руки в молитве:

— Мария, Матерь милосердныя, Мать сострадания, защити нас от врага и в час смерти возроди…

Какая-то часть ее существа кричала внутри нее: «Не оставляй меня!» Но другая часть в отчаянии молилась: «Пресвятая Богородица, отпусти его! Милосердной твоей благодатью, отпусти его с миром!»

Солнце светило в окно. Оно освещало постель и стоявших вокруг нее, словно вбирая их в себя. Глаза Вильгельма были открыты. Он смотрел на полное света арочное окно. Изабель проследила за его взглядом. Сияние солнца на известняковых стенах и выбеленном покрывале на кровати ослепляло, и на мгновение ей показалось, что она видела фигуры, о которых он ей говорил, и, возможно, даже слышала шорох выгнутых, как у лебедей, крыльев. Когда она снова взглянула на Вильгельма, наполовину в благоговейном трепете, наполовину не веря своим глазам, он уже не дышал. Его губы были тронуты легчайшей улыбкой.

Эпилог

Стригил, граница с Уэльсом, август 1219 года


Изабель попросила перенести свою раму с вышиванием во двор, чтобы воспользоваться теплой летней погодой и хорошим, ярким дневным светом. Теперь ее глазам требовалось по-настоящему хорошее освещение, чтобы она могла ровно накладывать стежки. А поскольку это было алтарное покрывало для Тинтернского аббатства, ей хотелось сделать работу очень хорошо.

Рядом с ней сидели ее женщины, тихо работая иглами. Они пребывали в мирном молчании, которое никому не хотелось нарушать. С реки, бежавшей далеко внизу, вдоль стен дул освежающий ветерок, не слишком холодный и не слишком сильный. Изабель прервала работу, чтобы дать глазам отдохнуть. Вышивка представляла собой сцену воскресения. По краю покрывала были вышиты щиты с гербами Маршалов и де Клеров. Она приступила к этой работе по настоянию Махельт спустя несколько дней после смерти Вильгельма. Бесконечное повторение стежков давало ей какое-то занятие — день начался, день прошел. От горя она словно утратила способность чувствовать, и ей было все равно, чем заниматься.

Первое время Изабель жила словно в каком-то онемении, прочном и цельном, как щиты, которые она вышивала много часов. Но постепенно, по мере продвижения работы, цвета, симметрия и красота узоров стали взывать к ее чувствам, оживляя их. Она начала обращать внимание на происходящее вокруг, хотя по-прежнему бывали дни, когда мир представлялся ей серым и наполненным одним лишь горем. Она пока не могла назвать себя воскресшей, но она смирилась со своим горем, а это уже был шаг вперед.

Вильгельма похоронили в церкви Темпл в Лондоне, как он и хотел. На погребении присутствовало множество самых разных лордов и магнатов. Церемонию провел архиепископ Кентерберийский. Собралось так много людей, что пожертвования ради упокоения души Вильгельма пришлось раздавать в Вестминстере, где было больше места. Теперь искусный мастер-камнерез делал надгробие. Когда оно будет готово, Изабель поедет в Лондон, чтобы принять его или высказать замечания. Несмотря на то что ей не суждено будет упокоиться рядом с мужем, она обязана проследить за тем, чтобы его надгробие представляло его должным образом.

Она много размышляла о природе смерти и нашла утешение в том, что даже Христос должен был умереть. Поэтому эта участь больше не казалась ей пугающей, а, наоборот, стала для нее чем-то таким, пройти через что можно было считать за честь. Она молилась, чтобы, когда придет время, она смогла бы уйти с таким же достоинством, как Вильгельм. Она просила Бога благословить оставшиеся ей дни, ее семью, детей и особенно Еву, которая ждала своего первого ребенка.

Ричарда не было на похоронах отца, но он приехал к ней из Франции и остался в Кавершаме на неделю, перед тем как сопроводить ее в Стригил. Он был настолько похож на Вильгельма, за исключением огненных клеровских волос, что его присутствие дарило ей огромную радость, смешанную с острой болью. Месяц назад он вернулся во Францию, и горе снова захватило ее, хотя не так сильно, как прежде.

Радостный крик заставил ее поднять голову и оглядеть двор. Двое молодых рыцарей установили шест с мишенью во дворе и готовились ударить в центр круга, как часто делал Вильгельм. Они то и дело тайком поглядывали в сторону женщин. Заметив, что Изабель смотрит на них, один поприветствовал ее, подняв расписное копье, а потом с улыбкой, сияющей, как солнце, заставил коня встать на дыбы.

Над головой молодого человека на стенах замка развевались знамена, указывая на то, что хозяева дома. Алые шевроны де Клеров, а рядом с ними — геральдический символ, который Вильгельм взял себе после победы на турнире в Лагни-сюр-Марн еще до их знакомства: на изумрудном с золотом поле рычал алый лев. Знамя развевалось на ветру, вытягиваясь к северо-западу, в сторону валлийских холмов.

Пока существуют молодые рыцари, готовые ломать свои копья, и женщины, готовые переживать за их подвиги, пока живы люди, держащие в узде свои желания и тщеславие, обладающие честью и цельностью, в мире будет ощущаться присутствие Вильгельма.

Еще немного понаблюдав за тренировкой рыцарей, Изабель снова взяла иголку и принялась вышивать. Ее лицо освещала нежная улыбка, а в сердце расцветали мир и теплота. Что бы ни предстояло ей пережить в будущем, она была готова его встретить.

Примечания

1

Так называлась шайка разбойников, отличающаяся тем, что она пытала свои жертвы огнем.

(обратно)

2

Боскет – маленькая рощица, группы густых деревьев, насаждаемые в декоративном саду.

(обратно)

3

Отсюда произошла пословица: «Siffler les linottes» (фр.) – «Свистать, чтобы учить коноплянок петь».

(обратно)

4

Пер. Н.И. Конрада.

(обратно)

5

Хэйкэ, Гэндзи — китаизированные чтения фамилий Тайра и Ми-намото. Название войн, Гэнпэй, составлено из первых слогов этих двух фамилии. Моногатари — повесть, сказание — японский литературный жанр. — Примеч. пер.

(обратно)

6

В притче о монахе Хоити говорится о призраках воинов Тайра, которые являются по ночам в местах кровопролитных сражений и заманивают путников, особенно бродячих певцов, актеров и музыкантов, на свои пиршества, а после и в преисподнюю. Слепой сказитель Хоити для защиты от духов начертил на теле священные слова сутр, но об ушах позабыл — и впоследствии их лишился.

(обратно)

7

«Заоблачная обитель», «небеса» — так иносказательно называли императорский дворец.

(обратно)

8

Здесь и далее применяется японский порядок слов, т. е. фамилия прежде имени.

(обратно)

9

Ками — дух, божество.

(обратно)

10

Зд.: «верно?», «не правда ли?» (яп.). Заключительная частица, выражающая некатсторичное утверждение, утвердительный вопрос, требующий заверения или согласия собеседника, реже — вопрос с оттенком осуждения.

(обратно)

11

Бэндзайтэн — богиня удачи, музыки, красноречия, мудрости и воды. Изображается с лютией-бива в руке, а иногда со свернувшейся змеей в волосах, что связано с культом Белой Змеи — владычицы речных вод.

(обратно)

12

Босацу (санскр. бодхисатва) — в буддизме те, кто вплотную подошли к просветлению и могли бы стать буддами, но сознательно отказались от нирваны ради помощи другим. Считаются воплощением сострадания. Самые известные в Японии: Фугэн-босацу, Дзидзо-босацу, Кан-нон-босацу, Кокудзо-босацу, Мироку-босацу.

(обратно)

13

Тории, птичий насест — атрибут синтоистского святилища, отдельно стоящие ворота с двойной перекладиной.

(обратно)

14

Три священных сокровища: меч, зерцало и яшма — символы императорской власти, дарованные, по преданию, первому императору Дзпм-му Тэнно богиней Аматэрасу.

(обратно)

15

Частица «ин» означает «удалившийся от мира»; часто сопутствует именам монахов или отрекшихся государей.

(обратно)

16

Гэта — деревянные сандалии на двух дощечках-подпорках, с перемычкой для большого пальца.

(обратно)

17

Гохэй — столбик с бумажными, сложенными особым образом подвесками, символизирующими подношение божеству синто.

(обратно)

18

Проезд, мостовая Судзяку — центральная улица старого Киото.

(обратно)

19

Дворцовый город, Дайдайри, кремль, Императорский замок, Императорское расположение — обособленная часть древнего Киото, заключавшая дворцовый комплекс (Дайри, состоящий из многих дворцов, павильонов и залов, обнесенный двойной стеной) и примыкавшие к нему учреждения — министерства, ведомства, мастерские, конюшни и т. п.

(обратно)

20

Сэйва Минамото, Камму Тайра — здесь приставки к фамилии указывают на происхождение от императоров Камму (736–805) и Сэйва (851–881).

(обратно)

21

Час Тигра — время суток с трех до пяти утра.

(обратно)

22

Гудящие стрелы имели реповидный наконечник с прорезями, чтобы издавать звук в полете.

(обратно)

23

Кэн — мера длины, равная 1,81 м.

(обратно)

24

Они — черт, демон, злой дух.

(обратно)

25

Сёнагон, тюнагон, дайнагон — младший, средний и старший советник, чиновничьи должности четвертого и третьего придворных рангов; подчинялись непосредственно главному министру.

(обратно)

26

Час Овцы — с часу до трех дня.

(обратно)

27

Кото — щипковый музыкальный инструмент, разновидность цитры.

(обратно)

28

Ките, занавес целомудрия — переносная ширма, за которой полагалось скрываться знатным дамам эпохи Хэйан от чужих взглядов.

(обратно)

29

Аматэрасу-оомиками — Великая священная богиня, озаряющая Небо, — верховное божество синтоистского пантеона, по преданию — прародительница всех японских императоров.

(обратно)

30

Го — разновидность облавных шашек.

(обратно)

31

Ли — мера длины китайского происхождения, равная примерно 0,5 км.

(обратно)

32

По поверьям древних японцев, жабы могли тушить огонь, извергая воду изо рта.

(обратно)

33

Саибара — народные песни, популярные у аристократии Хэйан-Кё.

(обратно)

34

Час Крысы — с одиннадцати вечера до часу ночи.

(обратно)

35

Бугэй («будзюцу» — воинские искусства, «буги» — воинские приемы) — совокупность всех сложившихся в различные исторические периоды воинских дисциплин: военной стратегии и тактики, систем рукопашного боя с различными видами холодного оружия и без него, стрельбы из лука, верховой езды, боевого плавания и т. д. вне зависимости от их сущности и целей: подготовка к войне, вид религиозной аскезы, практика самосовершенствования, спорт и др.; в более узком смысле — самостоятельные, самоценные искусства, цель которых — достижение особых состояний сознания.

(обратно)

36

Ин — правитель, удалившийся от мира.

(обратно)

37

Да, слушаюсь (яп.).

(обратно)

38

Сэйрёдэн, Дворец прохлады и чистоты — личные покои императора.

(обратно)

39

Согласно буддийским источникам, неизбежно наступит время, когда учение Будды захиреет, люди перестанут соблюдать его заветы, порядок в обществе нарушится, начнутся всевозможные бедствия и приблизится конец света — «Маппо» (букв.: «Конец закона»; слово «закон» в буддийской терминологии всегда означает учение Будды).

(обратно)

40

В коридорах дворцов и замков настилались особые «соловьиные», или «певучие», полы, извещающие скрипом о приближении лазутчиков или врагов.

(обратно)

41

Час Дракона — с семи до девяти утра.

(обратно)

42

Дворец Сисиндэн — парадный дворец в дворцовом комплексе столицы Хэйан, Небесный чертог, т. е. обитель «Владыки Неба», императора.

(обратно)

43

Час Змеи — с девяти до одиннадцати утра.

(обратно)

44

Наги нага, обычно называемая алебардой, есть не ЧТО иное, как изогнутый меч наподобие палаша с древком вместо рукояти.

(обратно)

45

Вот как (яп.)

(обратно)

46

О-дай-ин — Великий отрекшийся государь (яп.).

(обратно)

47

Дайдзин — министр (яп.).

(обратно)

48

Фудо-Мёо — одно из добрых божеств буддийского пантеона, отгоняющее злых духов. Изображается сидящим с мечом и веревкой в руках посреди языков пламени, поэтому считается также и богом огня.

(обратно)

49

День поминовения усопших, О-бон, — 15 июля. В этот день посещают кладбище, ставят перед табличками с именами предков жертвенную пищу и т. п. Накануне ночью в сельской местности обычно зажигают костры. Считается, что на свет костров приходят души умерших.

(обратно)

50

Ступа — каменное, деревянное или глиняное сооружение конусообразной формы и разной величины, которое воздвигалось над каким-либо священным захоронением.

(обратно)

51

Цветущих мандариновых деревьев.

(обратно)

52

Час, или стража, Обезьяны — с трех до пяти пополудни.

(обратно)

53

Эмма-о — владыка царства мертвых, судья человеческих душ.

(обратно)

54

Час Быка — с часу до трех ночи.

(обратно)

55

Мудра — в индуизме и буддизме — символическое, ритуальное расположение кистей рук, ритуальный язык жестов.

(обратно)

56

Начинайте! (яп.)

(обратно)

57

Праздник Ткачихи (Танабата) — празднование встречи двух звезд — Ткачихи (Вега) и Волопаса (Альтаир). Согласно известной китайской легенде, Ткачиха и Волопас, сочетавшись браком, перестали трудиться и проводили дни свои в праздности. В наказание боги разлучили их, разделив Небесной рекой (Млечным Путем) и разрешив встречаться лишь раз в году на мосту, наведенном сороками через Небесную реку. В этот день принято было молиться о ниспослании успехов в овладении ремеслом.

(обратно)

58

Сакаки — клейера японская, вечнозеленое дерево, почитающееся жрецами синто как священное.

(обратно)

59

Прощай! Прощай! (яп.)

(обратно)

60

Тэигу-сё — зд.: учение тэнгу, трактат о фехтовальном искусстве.

(обратно)

61

Тада-по-курандо — простой казначей, придворное звание.

(обратно)

62

Ударить кого-либо ногой в лицо считалось исключительным оскорблением.

(обратно)

63

Сётоку Тайси (574–622) — принц Умаядо (Сётоку Тайси — посмертное имя, означающее «принц Святые Добродетели») — видный государственный деятель и реформатор древней Японии, сторонник буддизма.

(обратно)

64

Ямабуси — монахи-отшелышки, жившие в горах. Бродили по священным местам с целью получить магические знания и силы.

(обратно)

65

Конго-Додзи — одно из воплощений Будды Амиды.

(обратно)

66

Согласно легенде, богиня Аматэрасу, разгневавшись на бога Суса-ноо, укрылась в Небесном гроте, отчего мир погрузился во мрак. Другие боги сковали из звезд священное зеркало и, придя к пещере, в которой укрылась Аматэрасу, принялись веселиться, распевать песни и устраивать священные пляски. Зеркало повесили перед входом в грот. Аматэрасу, не сдержав любопытства, выглянула наружу, отчего мир наполнился золотым сиянием. Боги заметили это и отвалили камень, закрывавший грот, чтобы Аматэрасу не могла спрятаться снова. Впоследствии священное зеркало было передано первому императору Дзимму Тэнно вместе с мечом и яшмой.

(обратно)

67

Праздник ирисов — пятый день пятой луны. В этот день все японские жилища украшались цветками и листьями ирисов, с ними же были связаны различные обряды, обычаи и праздничные игры. Ирисы считались символами воинственности, мужества и здоровья.

(обратно)

68

Бунраку — японский кукольный театр. Куклы для него делают в две трети человеческого роста и управляются тремя кукловодами каждая под аккомпанемент сямисэна, барабанов и голоса сказителя гидаю.

(обратно)

69

Западный покой (яп.).

(обратно)

70

Бабушка (яп.).

(обратно)

71

Сюкко — временный командующий (яп.).

(обратно)

72

Сэппуку — ритуальное самоубийство.

(обратно)

73

Тё — мера длины, равная 108,9 м.

(обратно)

74

Час Зайца — с пяти до семи утра.

(обратно)

75

Сэйи-тайсёгун — верховный главнокомандующий, покоритель варваров; в период Хэйан — почетный титул, даруемый полководцу императором (яп.).

(обратно)

76

Поклонение четырем сторонам света проводилось в первый день первой луны, в час Тигра. Император в парадном облачении, выйдя в восточный сад дворца Сэйрёдэн, совершал ритуальные поклоны богам четырех сторон света и могилам предков, моля их о том, чтобы стране было ниспослано благополучие.

(обратно)

77

Семь счастливых трав — кресс-салат, яснотка, пастушья сумка, репа, резуха, мокричник и сушеница. По представлениям японцев, они оберегали от всех болезней.

(обратно)

78

…парад Зеленых коней… — В древней Японии существовало поверье, что если в начале года увидишь коня, то на весь год будешь застрахован от всяких несчастий. Поэтому служители Левой и Правой конюшен торжественно проводили двадцать одного коня мимо дворца Сисиндэн, и император любовался ими. До X в. принято было водить вороных коней. Черный цвет с зеленым отливом считался предельным сгущением зеленого, зеленое же — символ весны, обновления. Праздник так и назывался — праздник Зеленых коней. Хотя с начала X в. вороных коней заменили белыми, название осталось прежним.

(обратно)

79

День Крысы — в первый день Крысы (в согласии с китайским календарем, месяц членился на двенадцать дней) первой луны было принято выезжать в окрестные луга, собирать молодые побеги сосен и первые весенние травы, молясь о долголетии.

(обратно)

80

Кирин, или цилинь, — мифическое существо сродни европейскому единорогу. Одно из четырех сулящих счастье животных, помимо дракона, феникса и черепахи (кит.).

(обратно)

81

Божественный ветер (яп.).

(обратно)

82

Роман написан в 1861 году.

(обратно)

83

Генеральные штаты – высшее сословно-представительское учреждение во Франции с 1302 по 1789 год. – Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, примечания переводчика.

(обратно)

84

Магистрат – выборное должностное лицо, член городского управления, а также судья.

(обратно)

85

«Из глубин…» (лат.) – отходная молитва.

(обратно)

86

Бытие, 3:16.

(обратно)

87

Пенмарк – мыс на западном побережье Франции, в Бретани.

(обратно)

88

Имеется в виду «Радуйся, Матерь Божья!» – начало вечерней католической молитвы.

(обратно)

89

Ливр – старинная французская монета.

(обратно)

90

Eglantine (фр.) – роза эглантерия, дикорастущий цветок.

(обратно)

91

Имеется в виду Конде, Луи II де Бурбон (1621–1686) – французский принц, военный деятель.

(обратно)

92

Имеется в виду мятежный герцог Анри II Орлеанский (1595–1663).

(обратно)

93

«Ангелус» – молитва, обращенная к Богородице, или колокольный звон, призывающий к этой молитве.

(обратно)

94

Намек на созвездье Лебедя, или Креста.

(обратно)

95

Густав II Адольф (1594–1632) – шведский король.

(обратно)

96

Грессе, Жан-Батист Луи (1709–1777) – французский поэт и драматург, автор многочисленных юмористических стихотворений, в которых он высмеивал монастырские обычаи и нравы.

(обратно)

97

Альба, Фернандо Альварес де Толедо-и-Пименталь (1507–1582) – испанский государственный и военный деятель.

(обратно)

98

«Редгонтлет, или Красная перчатка» (1824) – роман Вальтера Скотта.

(обратно)

99

Труазешель и Птит-Андре – прозвища палачей, подручных Тристана Отшельника, или Луи Тристана (начало XV века – около 1477), начальника королевской полиции Людовика XI (1423–1483), французского короля из династии Валуа, – героев романа Вальтера Скотта «Квентин Дорвард». Прозвища вышеупомянутых палачей, соответственно, означают «Три Ступени» и «Малыш Андре»; первым прозвищем палач обязан своей профессии – по трем ступеням осужденный на казнь поднимался на эшафот.

(обратно)

100

Подобные отталкивающие сцены доподлинно соответствуют историческим фактам. И автор ощущал совершенно обоснованную необходимость их воспроизвести, дабы дать своим читателям как можно более полное представление об отвратительных жестокостях, какие чинили шведы и серые во время той долгой захватнической войны (примечание автора).

(обратно)

101

Вольтов столб, или элемент Вольта, – первый гальванический элемент, устройство для получения электричества, применявшееся на заре электротехники; был изобретен в 1800 году итальянским физиком и физиологом Алессандро Вольта (1745–1827).

(обратно)

102

Бенсерад, Исаак де (1612–1691) – французский салонный поэт и драматург.

(обратно)

103

Химена и Сид – персонажи трагедии Пьера Корнеля «Сид».

(обратно)

104

Эскуриаль – муниципалитет в Испании.

(обратно)

105

Секваны – кельтское (галльское) племя, жившее между Сеной (Секваной), Роной и швейцарской Юрой.

(обратно)

106

Vox populi, vox Dei! (лат.) – Глас народа – глас Божий.

(обратно)

107

Dominus vobiscum! (лат.) – Господь с вами!

(обратно)

108

Amen! (лат.) – Аминь!

(обратно)

109

Доминикино – прозвище Доминико Цампиери (1581–1641) – итальянского живописца болонской школы.

(обратно)

110

Лесюер, Эсташ (1616–1655) – французский художник, представитель стиля барокко, писавший картины на религиозно-исторические темы.

(обратно)

111

Сурбаран, Франсиско де (1598–1664) – испанский художник, представитель севильской школы живописи.

(обратно)

112

Тюренн, Анри де Ла Тур д’Овернь (1611–1675) – виконт, французский полководец.

(обратно)

113

Намек на герцога де Виллара (1653–1734), проигравшего в 1709 году битву при Мальпаке за Испанское наследство и пославшего королю Людовику XIV донесение, вошедшее в историю: «Сир, не отчаивайтесь, еще одна такая “победа” – и у противника просто не останется войск».

(обратно)

114

«Gaudeamus igitur!..» – «Итак, будем веселиться!..», начало старинной студенческой песни, возникшей из застольных песен вагантов.

(обратно)

115

Коломянка – льняная ткань.

(обратно)

116

Дофине – историческая область во Франции.

(обратно)

117

Антуан де Ла Саль (ок. 1386 – ок. 1462) – французский писатель позднего Средневековья.

(обратно) class='book'> 118 Вандейцы – жители Вандеи, участвовавшие в Вандейских войнах – контрреволюционных восстаниях во Франции 1793–1796 годов.

(обратно)

119

Deus ex machina (лат.) – Бог из машины.

(обратно)

120

Маги – франш-контийское сокращение от Маргаритта (прим. Автора).

(обратно)

121

Линия – мера длины, равная 2,25 мм.

(обратно)

122

Имеется в виду лесистая часть Шотландии.

(обратно)

123

Сальватор, Роза (1615–1673) – итальянский живописец, гравер, поэт и музыкант.

(обратно)

124

Триумвир – член триумвирата, союза трех лиц, объединившихся для какой-либо совместной деятельности.

(обратно)

125

Фермопилы – место греко-персидского сражения (480 г. до Р.Х.) в Греции.

(обратно)

126

Латники – воины, облачавшиеся в латы.

(обратно)

127

«Верую!» – начинающаяся с этого слова молитва, которая представляет собой краткий свод догматов христианского вероучения.

(обратно)

128

«Исповедуюсь!» – начало католической покаянной молитвы.

(обратно)

129

Каракалла (188–217) – римский император.

(обратно)

130

Буасо – старая мера сыпучих тел, равная 12,5 литра.

(обратно)

131

Орканья, Андреа (1308–1368) – итальянский живописец, скульптор и архитектор.

(обратно)

132

Челлини, Бенвенуто (1500–1571) – выдающийся итальянский скульптор, ювелир, живописец и музыкант эпохи Возрождения.

(обратно)

133

Пинта, французская – старая мера емкости, равная 0,93 литра.

(обратно)

134

Бассомпьер, Франсуа де (1579–1646) – маршал Франции, фаворит Генриха IV.

(обратно)

135

Имеется в виду Швейцарский союз.

(обратно)

136

Милон Кротонский – знаменитый греческий атлет, живший около 520 года до нашей эры.

(обратно)

137

Буколика – жанр литературных произведений, идеализированно изображающих пастушескую жизнь и сельский быт на фоне природы.

(обратно)

138

Лучше умереть, чем опозориться (лат.) – выражение, приписываемое кардиналу Иакову Португальскому.

(обратно)

139

Иосафатская долина – в христианстве место Страшного суда, названное в честь иудейского царя Иосафата (873–849 до Р.Х.).

(обратно)

140

Пьеса французской писательницы Дельфины де Жирарден (1804–1855).

(обратно)

141

Намек на историю спасения младенца Моисея (XIV–XIII века до Р.Х.), будущего еврейского вождя и законодателя, которого мать оставила в корзине из тростника в камышовых зарослях на берегу Нила, где его нашла дочь фараона.

(обратно)

142

Евангелие от Матфея, 26–39.

(обратно)

143

Матфей, 26–52.

(обратно)

144

Соответственно – «Franche-Comté» (франц.), или «Франш-Конте».

(обратно)

145

Фридрих I Барбаросса (ок. 1123–1190) – император Священной Римской империи.

(обратно)

146

Филипп IV Красивый (1268–1316) – французский король.

(обратно)

147

Бальи – должностное лицо в феодальной Франции, управляющее областью или округом (бальяжем) и выполняющее административные и судебные функции.

(обратно)

148

Прозвище кардинала Ришелье.

(обратно)

149

Прозвище Людовика XI.

(обратно)

150

Тристан Лермит, прево, и Оливье ле Дэн, цирюльник, – прислужники Людовика XI.

(обратно)

151

Туаза – старинная французская мера длины, составляющая 6 футов, или около 2 метров.

(обратно)

152

Потерна – потайная дверь или потайной ход.

(обратно)

153

«Закон суров, но закон» (лат.) – то есть каким бы ни был суровым закон, его следует исполнять.

(обратно)

154

Псалом, 134: 16.

(обратно)

155

Вандея – департамент на западе Франции, центр роялистских мятежей в период Великой французской революции и Директории.

(обратно)

156

«Осенние листья» и «Песни сумерек» – сборники поэтических произведений Виктора Гюго, опубликованные с 1830 по 1843 год.

(обратно)

157

Карл Мартелл (ок. 688–741) – майордом франкского государства Меровингов.

(обратно)

158

В переводе с французского (букв.) – Сарациново Поле.

(обратно)

159

Ответ доподлинно исторический (примечание автора).

(обратно)

160

Балю, Жан (ок. 1421–1491) – французский религиозный и государственный деятель.

(обратно)

161

Карбонарии (ит. угольщики) — тайное политическое общество революционного оттенка, игравшее видную роль в истории Италии и Франции в первой половине XIX века.

(обратно)

162

Имеется в виду спор короля Греции Оттона I и его бездетной супруги Амалии Ольденбургской, выбиравших наследника престола среди своих родственников. Их семейный разлад взбудоражил греческое общество. Свергнутый с престола революцией 1862 года, Оттон I добровольно покинул Грецию.

(обратно)

163

Июльская революция, или Вторая французская революция — восстание в июле 1830 года во Франции, приведшее к свержению Карла X Бурбона и возведению на престол его родственника из Орлеанского дома, Луи-Филиппа I. Это событие ознаменовало становление либерального режима, торжество принципа народного суверенитета над принципом божественного права короля и окончательное торжество буржуазии над земельной аристократией. Дни восстания в Париже (27, 28 и 29 июля) современники назвали «Тремя славными днями».

(обратно)

164

Сбир (ит. sbirro) — полицейский агент в Италии. Первоначально — низший служащий инквизиции. Название происходит от цвета униформы инквизиции (от лат. burrus, birrus — огненный, рыжий).

(обратно)

165

Лаццарони (ит. бездельники, босяки) — прозвище неаполитанской бедноты.

(обратно)

166

Франческо I (1777–1830) — второй король Обеих Сицилий (с 1825 года), сын Фердинанда I.

(обратно)

167

«Нервы войны — деньги» — перефразированная Цицероном строка древнегреческого поэта Биона.

(обратно)

168

Людовико Манин (1726–1802) — последний дож Венецианской республики.

(обратно)

169

Моя дорогая (ит.).

(обратно)

170

Мальчик, паренек (ит.).

(обратно)

171

Прекрасная сеньора (ит.).

(обратно)

172

Повозка (ит.).

(обратно)

173

Черт возьми! (ит.).

(обратно)

174

Да здравствует король! (ит.).

(обратно)

175

Долой Корнарини! Долой мошенника! Долой сводника! (ит.).

(обратно)

176

Исторический факт. — Примеч. автора.

(обратно)

177

Глас народа — глас Божий (лат.).

(обратно)

178

Милый мой (ит.).

(обратно)

179

Хуссейн III (1773–1838) — последний османский правитель Алжира. В 1827 году ударил французского посла Деваля опахалом по лицу во время жаркой дискуссии по поводу неуплаченных долгов за зерно. Это послужило поводом для французского вторжения в Алжир в 1830 году. Хуссейн был принужден сдаться высадившимся в Алжире французам и лишен власти.

(обратно)

180

Христианин (у мусульман).

(обратно)

181

Господин (араб.).

(обратно)

182

Кочевое поселение бедуинов.

(обратно)

183

Тигр (араб.).

(обратно)

184

Радостный возглас арабов, сопровождаемый определенной жестикуляцией.

(обратно)

185

Укрепленное селение (араб.).

(обратно)

186

Мясное блюдо в виде птичьих гнезд, сделанных из фарша.

(обратно)

187

Спасена (ит.).

(обратно)

188

Бедняжка (ит.).

(обратно)

189

И он таковым стал. — Примеч. автора.

(обратно)

190

«Гостиница мира» (ит.).

(обратно)

191

Французская старинная медная монета, 1/12 су.

(обратно)

192

Всякая власть идет от Бога (лат.).

(обратно)

193

Благослови вас Господь! (лат.).

(обратно)

194

«Тебя, Бога, хвалим» (лат.) — христианский гимн.

(обратно)

195

«Храни короля» (лат.).

(обратно)

196

Маскарадный костюм в виде широкого плаща с рукавами и капюшоном.

(обратно)

197

Имеются в виду Кавур, Мадзини, Гарибальди и другие лидеры Рисорджименто, национально-освободительного движения итальянского народа против иноземного господства, за объединение раздробленной Италии.

(обратно)

198

Бреве — грамота Папы Римского с лаконичным изложением распоряжений по второстепенным церковным вопросам.

(обратно)

199

Словно был день (ит.).

(обратно)

200

13 вандемьера (Вандемьерский мятеж) — вооруженное выступление роялистов в Париже 3–5 октября 1795 года, пытавшихся восстановить монархию. Баррас, которому было поручено подавить восстание, передал руководство генералу Бонапарту. Применив пушки, 5 октября (13 вандемьера) Наполеон ликвидировал мятеж.

(обратно)

201

Соратники Иегу — грабители дилижансов, похищавшие деньги республиканской казны с целью поддерживать контрреволюционные мятежи и войну в Вандее (1793–1796). Иегу (в рус. библейской традиции — Ииуй) был царем Израиля, ревностным сторонником религиозного благочестия, которому пророк Елисей повелел истребить дом царя Ахава. Домом Ахава именовали Французскую революцию, Елисеем — Людовика XVIII, Иегу называли Жоржа Кадудаля (1771–1804) — одного из руководителей контрреволюционных мятежей в Западной Франции, впоследствии — организатора нескольких покушений на жизнь Наполеона (см. роман А. Дюма «Соратники Иегу»). — Примеч. ред.

(обратно)

202

Рош (фр.) — скала, утес.

(обратно)

203

Год казни короля Людовика XVI и королевы Марии-Антуанетты.

(обратно)

204

Белый — цвет французской монархии.

(обратно)

205

Вениамин — младший сын библейского патриарха Иакова, последнее утешение его старости.

(обратно)

206

Браганса — династия королей Португалии (1640 — 1853 гг.)

(обратно)

207

Сераль (тюрк.) — дворец в странах Востока, султанский дворец в Константинополе (прим. ред.).

(обратно)

208

Фронда (фр.) — социально-политическое движение во Франции (1648 — 1653 гг. ), направленное против неограниченной монархии (прим. ред.).

(обратно)

209

Майя — в индусской религиозной философии — богиня-прародительница вселенной, олицетворение обольщения и иллюзии (прим. ред.).

(обратно)

210

Бурбон (Bourbon) – имя многих местностей во Франции. Террасы в середине страны издавна назывались Бурбоннэ. Они образовали в 1327 г. герцогство Бурбон, которое с 1523 г. стало провинцией государства, с главным городом Муленом. Старинные владельцы этого герцогства породнились в 1272 г. с Капетингами: их наследница Беатриса вышла замуж за младшего сына Людовика св. Так Бурбоны получили права на французский престол после Валуа, состоявших в более близком родстве с Капетингами. Они отличались в Столетней войне с Англией. Потомок их, Антуан Бурбон, первый стал королем Наваррским, благодаря своему браку с Жанной д'Альбрэ. Позже, опять преимущественно по бракам, Бурбоны воссели и на престолах Испании и Неаполя. Отраслями дома Бурбонов были Монпансье, Кондэ, Конти, Суассоны. 

(обратно)

211

Нантский эдикт (1598 г.) предоставил гугенотам свободу вероисповедания. 

(обратно)

212

Жантильом (gentilhomme, англ. gentleman) – в средние века титул знати, вроде рыцаря. Потом так назывались вообще дворяне. 

(обратно)

213

Галликанизм – национальное движение в церкви Франции, древней Галлии. Оно зародилось раньше, чем где-либо на материке. Французское духовенство поддерживало уже Капетингов, этих первых «французских» королей, которые говорили только по-французски и истребляли немецкий род Каролингов. Ободренное этой опорой собственного короля, гордое своей ученостью и сплоченностью, оно уже тогда начало помышлять о независимости от Рима или о «вольностях галликанской церкви». В разгаре папского господства, во время крестовых походов, Капетинги продолжали это дело: Людовик Святой своей Прагматической Санкцией установил основы галликанизма. В XV в., когда настал «великий раскол» и падение папства, светская власть везде устраивала «прагматики» и «конкордаты», которые утверждали национальные церкви. Французскую же Прагматическую Санкцию (1438) назвали целой «конституцией» галликанства: она сильно ограничивала папские поборы и апелляции в Риме; она считала своих епископов не викариями пап, а преемниками апостолов; она подчиняла папство соборам. Конкордат Франциска I (1515) искоренял последние пережитки средневековья в церкви: он предоставлял королю назначение французских прелатов или владык. Именно в описываемое время (1594) известный французский юрист и классик, Pithou, написал влиятельное сочинение «Les libertes de l'eglise gallicane», где доказывалось, что папа не вправе вмешиваться ни во что светское, да и в духовных делах подчиняется соборам, признанным французскою короной. 

(обратно)

214

Гиз (Guise) – теперь укрепленный город в Департаменте Эны, на Уазе. Он был крепостью уже в XI в. В 1527 г. он стал герцогством и был подарен королем за военные заслуги потомкам того Рене Лотарингского, который Дрался с Карлом Смелым, особенно у своей столицы Нанси, где и погиб его соперник (1477). Первый герцог Гиз, Клод, имел еще много владений в Шампани и Нормандии и породнился с Бурбонами через Вандомов. Вместе со своим братом, кардиналом Иоанном Лотарингским, он достиг высших должностей при Франциске I. Он умер в 1550 г., оставив 5 дочерей. Старшая из них, Мария, вышла за Якова V Шотландского и имела от него дочь, Марию Стюарт. Из в сыновей Клода старший, Франсуа, наследовал герцогский титул, Карл стал кардиналом и архиепископом Реймским: его называли «кардиналом Лотарингским». Эти-то двое братьев владели французским двором при Франциске II и Карле IX. От других братьев пошли герцоги Омальские и маркизы Эльбеф. Сын Франсуа Гиза, Генрих Рубчатый (Balafre), родился в 1550 г. и отличился прежде всего в Венгрии, в битвах с турками. Он погиб почти в одно время со своим братом, Людовиком, вторым «кардиналом Лотарингским», от убийц, подосланных Генрихом Ш. Третий брат, Карл герцог Майен, умер в 1611 г. Их сестра Екатерина была женой герцога Людовика Бурбона-Монпансье. Род Гизов прекратился с правнуком Рубчатого (1675). 

(обратно)

215

Кондэ (Conde) – название многих местностей во Франции. Одна из них лежит у границ Бельгии, на Шельде, у канала Кондэ. От нее-то ведет свое начало княжеский дом Кондэ. Город Кондэ достался в XIV веке по браку Бурбонам, и именно его отрасли – Вандомам. Из них брат короля Антуана Наваррского, Людовик I, первый назвался принцем. Он родился в 1530 году и отличился на войне уже при Генрихе II. Горячий гугенот, муж племянницы Колиньи, он чуть не был казнен уже в 1560 году. Затем он начал религиозные войны и при Дре был разбит, ранен, пленен. Под Жарнаком (1569) случилось то же: и пылкий вояка был расстрелян. От него остались 6 томов «Записок». Ему наследовал сын Генрих I, герцог Ангьен, который подражал отцу, но был так честолюбив, что, сражаясь заодно с Беарнцем, соперничал с ним. Он умер скоропостижно в Сен-Жан д'Анжели, говорят, от яда, весной 1588 года, всего 36 лет от роду. Генриху I Кондэ наследовал сын (от герцогини Тремуйль), Генрих П. Он воспитывался при дворе Генриха IV, который обратил его с матерью в католичество, и усердно воевал против гугенотов. От его старшего сына Армана пошла новая ветвь дома Кондэ, названная Конти. Его вторым сыном и наследником был тот Людовик П, который снискал имя Великого своими военными подвигами при Фронде и Людовике XIV. 

(обратно)

216

Гугеноты – Приверженцы кальвинизма во Франции XVI–XVIII вв. 

(обратно)

217

Беза (de Beze) – родился в 1519 г., в дворянской семье Бургундии, учился сначала у одного немецкого гуманиста, потом на юридическом факультете в Орлеане. Уже известный своими стихами гуманист, Беза вдруг посвятил себя реформации, поступив профессором в Лозанну. Здесь он прославился вольным переводом псалмов на французский язык. Затем Беза недолго был кальвинским проповедником в Женеве и в 1561 г. явился во Францию защищать дело гугенотов. Но, когда пошли гонения на нововер-цев, Беза возвратился в Женеву, где стал преемником Кальвина (1564). Он не раз еще ездил во Францию для поддержки гугенотов. Беза пользовался в Женеве неограниченным влиянием до самой своей смерти (1605). Лучшую его биографию составил Нерре (1861). 

(обратно)

218

Беарн граничил на юге с Арагонией, на западе – с Наваррой, которая занимала юго-западный угол Гаскони и часть Испании, за Пиренеями, носившее название Верхней Наварры. 

(обратно)

219

Диана де Пуатье – возлюбленная короля Генриха П, родилась в 1499 г., умерла в 1566 г. Происходя из дома Пуатье, одной из древнейших фамилий в Дофинэ, Диана вышла замуж за великого сенешаля Нормандии, Люи де Брезэ, но в 1531 г. овдовела и вскоре после того стала фавориткой Генриха П. Во время царствования Генриха II Диана пользовалась неограниченным влиянием, командуя самой Екатериной Медичи, женой короля. Она изобретала гонения на гугенотов. По смерти Генриха П Диана была удалена от двора Екатериной Медичи и умерла в своем замке Анэ. 

(обратно)

220

Монморанси (Montmorency) – город в 15 верстах к северу от Парижа. Его замок, гнездо рода Монмо-Ранси, был уничтожен во время революции. Этот род выдвигается уже в X веке. В средние века он дал трех коннетаблей и одного маршала. В начале XV века жил Жан II, родоначальник трех ветвей. Главная из них, «первые бароны Франции» и герцоги Монморанси, прославлена коннетаблем и маршалом Анном, сподвижником и первым министром Франциска I и Генриха II, который даровал ему титул герцога. Но потом его жизнь была отравлена соперничеством Гизов и военными неудачами, приведшими к миру в Като-Камбрези. При Карле IX он испугался протестантского пыла своего племянника Колиньи и перешел на сторону Гизов. В 1567 г. он победил у Сен-Дени гугенотов, предводимых принцем Кондэ; но сам получил рану, от которой и умер. Эта ветвь Монморанси, владевшая шестьюстами ленов, вскоре вымерла (1632). Вторая ветвь, гораздо менее важная, прекратилась в 1570 году. Только третья отрасль носит до сих пор, хотя уже пустой, герцогский титул: это – бывшие маркизы Фоссе (Fosseux). Было еще много мелких разветвлений сиятельного рода Монморанси. В родстве с Монморанси был также и древний род Шатильонов (Chatillon), гнездом которого служил Шатильон на Люане – городок в департаменте Луарэ, где и сейчас находятся остатки замка и памятник адмиралу Колиньи. К Шатильонам-то и принадлежала семья Колиньи, прославленная знаменитым патриархом гугенотов. 

(обратно)

221

Парламент во Франции был судебным учреждением, с небольшими политическими правами. Его члены назывались мантьеносцами, или гражданскими чиновниками, в отличие от меченосцев, или военных чинов. 

(обратно)

222

Катехиза – от греч. katecheo, громко петь, оглашать, учить. Так называлось в начале христианства религиозное обучение, которое производилось «сократически», или «диалогически», посредством вопросов и ответов. Тогда отцы церкви писали свои послания для катехетов или готовящихся к принятию христианства. Катехиза выработалась во времена реформации. Особенно занимались ею реформаты. Кальвин написал главный катехизис в 1542 г. Гугеноты строго придерживались катехизы, которая служила у них как бы всеобщим и обязательным обучением. Впоследствии ею наиболее занимались «богемские братья» к особенно немецкие пиетисты, которые довели дело до такого педантизма, что против него горячо восстал знаменитый педагог Песталоцци. 

(обратно)

223

Бурж (Borges) – главный город департамента Шеры, в середине Франции, верст за 200 к югу от Парижа, с 40.000 жителей. Кривые, грязные улицы, старые церкви, остатки стен от времен галло-римлян, – все делает из Буржа драгоценную древность. Его собор (St. Etienne), начатый еще Карлом Великим, – один из лучших готиков Франции и, пожалуй, всей Европы. Его лицей – бывший университет, основанный в 1464 г. 

(обратно)

224

Карл V и Филипп II – короли, видные деятели католицизма. 

(обратно)

225

Като-Камбрези (Cateau-Cambresis) или просто Като (латин. castrum – укрепленный лагерь) – город в Северном департаменте, близ Камбрэ, с 15.000 жителей. Этот древний город прославлен миром 1559 года между Францией, с одной стороны, Испанией, Англией и Савойей – с другой. Франция здесь пожертвовала своими притязаниями на Италию, а Испания торжествовала. И они соединились для подавления протестантизма всюду. 

(обратно)

226

Генеральные штаты (etats generaux), или государственные чины – род земского собора, созванного впервые Филиппом IV Красивым в 1302 г.: здесь к обычному древнему королевскому совету были присоединены депутаты от городов. Филипп обратился к этому голосу народа из нужды в деньгах и чтобы одолеть папство, которое всюду старалось подчинить себе светскую власть. Но затем штаты созывались только когда это было выгодно королю, который произвольно определял и их состав. Они имели значение лишь в минуты бедствий, когда иногда почти совсем устраняли тягостное для народа чиновничество. А при Карле VII они сами себе подписали приговор, разрешив королю держать постоянную армию и согласившись на ее содержание. С тех пор штаты блестяще показали себя только в 1484 г., по смерти Людовика XI, деспотизм которого довел францию до края погибели. Затем они не созывались до описываемой эпохи, когда расстройство страны от усобиц снова заставило обратиться к голосу всего народа. Французы разумели дело не меньше англичан. Государственные чины решали великие вопросы; в их «тетрадях» (cahiers – род петиций) и речах встречается раннее понимание основ конституции, которое перешло в пословицы («не облагай данями против воли; продавать должность – продавать правосудие»). Чины 1355–1357 годов присваивали себе всю государственную власть. Их «великий указ» (grande ordonnance) – замечательный памятник коренной политической реформы. Здесь предписывалась переделка королевского совета, парламента и счетной палаты, очищение всей администрации, подчинение даже казны и войск представителям народа, которые собираются для этого без призыва три раза в год: и все это для обеспечения прав всех граждан, в особенности же «из любви к беднякам». Чины (по смерти Людовика XI), где красовались ученые и литературные светила, а в избрании депутатов участвовали даже крестьяне, были представителями всей страны и блестящим проявлением ума и красноречия нации: они назначили Анну Боже, дочь Людовика XI, правительницей; их «тетради» – планы великих реформ. Тут чины даже решили собираться каждые 2 года. Но затем их созывали только 7 раз в три века. Государственные чины в описываемое время не совсем заслуживали это название. Они созывались второпях, и под влиянием Гизов. Тем не менее и они говорили то же, что их знаменитые предшественники: так назрели новые политические потребности; так ясны были недостатки устарелой государственной машины. Чины в Орлеане (1560) были украшены благородной речью Лопиталя о веротерпимости. Узнав о крупном дефиците, они потребовали постоянного «контроля» над финансами и указали источники нужды (роскошь духовенства и огромные привилегии знати); они предлагали продать церковное имущество, которое оценивалось в 120 миллионов ливров. Наконец, потребовали, чтобы их собирали каждые 2 года и дали им право решать вопрос о мире и войне. Штаты в Блуа (1576), прямо подобранные Гизами, потребовали, однако, контроля над управлением вообще. Другие штаты были собраны там же (1588) уже Генрихом III как противовес могуществу Гизов. Король в искусной речи сознался в своих ошибках и просил содействия народа во имя общего блага, т. е. субсидий. Штаты объявили правилом сопротивление тем, кто станет распоряжаться государственными суммами без их ведома. Они потребовали прежде всего давно осознанных реформ и списка советников, чтобы провести своих людей к кормилу правления. Генрих согласился на все – и чины обязались дать средства на войну и покрыть долги короны. 

(обратно)

227

Якобинцами именовались во Франции монахи ордена св. Доминика, основанного в 1216 г. собственно для проповедничества: их называли еще ordo fratrum praedicatorum. Это название произошло оттого, что в Париже доминиканцы поселились прежде всего в монастыре св. Якова. Известная партия якобинцев времен французской революции также получила свое имя от этого монастыря, где она собиралась первоначально. Этих якобинцев не должно смешивать также с «якобитами» – приверженцами Якова Стюарта и его потомства в Англии XVII века. 

(обратно)

228

Блуа (Blois) – главный город департамента Луары-и-Шеры, на Луаре, между Туром и Орлеаном, с 20.000 жителей. В нем много остатков старины, есть даже римский водопровод. Он славится замком – одним из лучших образцов французского искусства времен Возрождения. Блуа составлял сначала отдельное графство, которое в ХШ веке досталось Шатильонам; они продали его Орлеанам, потомок которых, Людовик XII, присоединил его к французской короне (1498). Этот король, там и родившийся, а также Франциск I подолгу живали в Блуа. Здесь укрывались короли во время религиозных смут. Здесь Генрих III умертвил Гиза; здесь умерла и Екатерина Медичи. Затем Блуа стал уделом Орлеанов. 

(обратно)

229

Коннетабль (в средневековой латыни comes stabuli, constabulus – конюший) – сначала придворная должность со времени последних римских императоров, затем во Франции, Италии и Англии коннетабли стали городскими властями. Но во Франции с XIII в. Connetable de France стал высшим саном, первым человеком после короля. Понятно, что король стал, наконец, опасаться такого могущества и начал сокращать его: Ришелье совсем отменил это звание (1627). В других же странах коннетабль оставался простым чиновником и даже понижался в своем значении. Так, а Англии он дошел до роли констебля, полицейского. 

(обратно)

230

Сюзереном, в противоположность «суверену», государю нового времени, называли государя средневекового, зависимого от вассалов или феодалов. В описываемое время вельможи во Франции еще смотрели на короля глазами своих могучих предков и надеялись, пользуясь смутами, воскресить этот политический пережиток. 

(обратно)

231

Лилейными принцами (Sires des fleurs de lys) назывались французские короли издавна. Лилии в их гербе встречаются на монетах и печатях уже у Людовика VII, в середине XII в., вероятно как намек на его имя (древнефранцузское слово Loys). С Филиппа II Августа (ок. 1200 г.) лилии появляются всюду, даже на церковной утвари. На королевском гербе они помещались в произвольном числе, пока Карл VI (ок. 1400 г.) не ограничил их тремя. 

(обратно)

232

Триент (итал. Trento, лат. Tridentum) – главный город итальянского Тироля, на р. Эчи, с 25.000 жителей. Здесь-то заседал 19-й «вселенский собор» в 1545–1563 гг. Он состоял из одних католиков, и именно приспешников папы. Лютер назвал его «дьявольщиной», а Меланхтон снабдил его прелатов именем «ослов». Правда, даже здесь некоторые владыки, с кардиналом Лотарингским, Карлом Гизом, во главе, хотели обуздать власть папы; но хитрый Пий IV ловко обделал дельце. Он опутал государей обещаниями, запутал их усилением епископов, сбил с толку двусмысленностью подготовленных в Риме вопросов. Он пленил тщеславного Гиза, обращаясь с ним, как с другом и главой собора; а неитальянским владыкам выдавал по червонцу суточных. И, говорит очевидец, «св. отцы не ходили, а летали» и быстро все подписали с криком: «Анафема всем еретикам!» Постановления триентского собора были истинным возрождением католицизма или духа Григория VII. Папа был поставлен выше соборов, которых уже и не было до 1869 г. Были увековечены, как непогрешимые, догматы Фомы Аквинского, рядом с Библией. Для народа они были изложены в виде Триентского символа веры, Римского катехизиса и Римского требника. Сверх того, была введена железная дисциплина в церкви; при каждом кафедральном соборе были учреждены строгие семинарии для выработки клира. Этим вскоре занялись иезуиты. 

(обратно)

233

Амбуаз (Amboise) – городок (5.000 жителей) близ Тура и Луары, с древним замком. В нем часто пребывали многие короли из Валуа; а в описываемое время замок служил государственной тюрьмой. 

(обратно)

234

Васси (Vassy) – деревня к востоку от Парижа, у слияния Марны с Сеной. Екатерина Медичи была тогда в Монсо и звала туда Гиза, возвращавшегося из Германии. Васси лежала на его пути. 

(обратно)

235

Ландскнехты и рейтары – немецкие наемники. 

(обратно)

236

Дре (Dreux) – город у Эры, в 80 в. к югу от Парижа, с 10.000 жителей. 19 декабря 1562 г. здесь разразилась одна из самых кровавых гугенотских битв. В 1593 г. Генрих IV взял Дре после долгой осады. Здесь погребены члены Орлеанской фамилии. 

(обратно)

237

Монконтур (Moncontour) – местечко в департаменте Вьенны. 3 октября 1569 г. произошла битва между Колиньи и герцогом Анжу. Гугенотов было всего 18.000, католиков – 29.000. Здесь участвовали Беарнец и Кондэ. 

(обратно)

238

Жарнак (Jarnac) – город в округе Коньяк департамента Шаранты, с 5.000 жителей. Производство лучшего коньяка, называемого шампанским. Битва 13 марта 1569 года считается самой блестящей во время религиозных войн. 

(обратно)

239

Сен-Жермен (Saint-Germain) – название многих местностей во Франции. Здесь имеется в виду Сен-Жермен-ан-Ле (en-Laye) – городок с 15.000 жителей близ Версаля, в 18 в. к западу от Парижа, с которым он соединен конно-железной дорогой. Благодаря хорошему климату и прекрасному лесу, он служит дачей для парижан и даже многих англичан. В нем красуется замок времен Франциска I. Сохранился и «павильон Генриха IV» – остаток «нового дворца», построенного Беарнцем и служившего местопребыванием двора до Версаля. 

(обратно)

240

Симанка (латин. Septimanca) – испанский город, близ Вальядолида, в Кастилии (2.000 жителей). Она славится обширнейшим в мире архивом, помещающимся в древнем замке с высокими башнями. Этот архив ведет свое начало с Карла V (1543 г.). В нем более 100.000 связок (в каждой по 100 бумаг), расположенных в 38 залах. Иностранцам начали открывать его понемногу лишь со 2-й половины XIX века. 

(обратно)

241

Дон Карлос (1545–1568), наследник испанского престола. Умер в заключении. 

(обратно)

242

Лувр – дворец королей Франции, расположенный на правом берегу Сены, в Париже. Имя Лувра впервые встречается в казенных отчетах в 1204 г., при Филиппе-Августе, хотя он, быть может, существовал уже раньше. Название Лувра происходит от находившегося здесь некогда Волчьего леса (Luparia, Louverie), в котором стоял охотничий замок, с целью обратить его в крепость. Все последующие короли вели дальше эту постройку. Карл V Мудрый, во второй половине XIV в., превратил Лувр в пышную резиденцию: его пристройки отличались строгостью линий, изяществом узоров и простором, намекая уже на зодчество Возрождения. Франциск I приказал разрушить башню Филиппа-Августа и в 1541 году начал подновлять дворец, в стиле раннего Возрождения, по плану архитектора Леско. Это – западный фасад Лувра, украшенный тогда же знаменитыми кариатидами Гужона, этого «Корреджио ваяния». При Людовике XIV Лувр стал игрушкой «барокко», или «причудливого стиля»; и его «колоннада» (главный фасад) так прославилась, что всюду стали украшать колоннами даже частные дома и площади. Тогда же Кольбер сделал Лувр средоточием искусства, снабдив его редкими картинами и гравюрами. Затем продолжалось расширение Лувра до 1857 г. Ввиду значительного числа архитекторов, строивших Лувр, отдельные части его не представляют полной гармонии в отношении стиля. Однако в целом Лувр – величественное и едва ли не самое обширное здание не только во Франции, но и во всей Европе. Он занимает пространство приблизительно в 200.000 кв. метров и состоит из двух главных частей – Старого и Нового Лувра. В настоящее время Лувр служит местом хранилища художественных коллекций и разнообразных музеев. 

(обратно)

243

Bravi – итальянское множественное число от bravo – храбрец, молодец. Этим именем в старину называли в Италии и бандитов-разбойников, которые убивали кого угодно за известную плату. Там в эпоху Возрождения особенно развилось это ремесло, оттуда это слово перешло во всю Европу. Есть основание думать, что тут имели влияние убийцы-ассасины, с которыми христиане познакомились во время крестовых походов. В турецкой армии имя bravi носили фанатики, которые бросались впереди всех на врага, одурманив себя опиумом. 

(обратно)

244

...теперь уж приходилось спасать свою шкуру. – Испанский посланник извещал свой двор от 31 августа: «Адмирал не убит, а неизвестно откуда стреляли. Вот они и испугались мести и решились на то, что сделали». 

(обратно)

245

Rambouillet – городок (5.000 жителей), с парками Ле-Норта, которые считаются красой окрестностей Парижа. Отсюда «сеньоры» Рамбулье. Один из них, Николай Анжен, был камергером Генриха Ш. Он был известен как большой дипломат и гуманист с большими познаниями. Вскоре «отель Рамбулье» стал очагом нового направления во французской литературе. 

(обратно)

246

Роган (Rohan) – город в Морбигане, в Бретани, у Атлантического океана. Отсюда происходил древний кельтский род графов Роганов. Его старшая линия вымерла в 1540 г. Зато младшая линия получила в 1570 г. герцогский титул. Первый герцог, Геркулес Роган, играл важную роль при дворе Генриха IV, которому он помогал еще в борьбе с Лигой. Его дочерью была герцогиня Шеврез, которая славилась своей красотой и дипломатией во время Фронды. Ее родственниками были Рене и Генрих Роганы, также горячие гугеноты времен Генриха IV. Генрих с 16 лет находился при дворе Беарнца, женился на дочери Сюлли и стал пэром Франции. По смерти Генриха IV он считался главой гугенотов. Морнэ (du Plessis-Mornay) – старый дворянский род во Франции. Наш Морнэ, Филипп, родился в 1549 г., умер в 1623. Отец его, ревностный католик, предназначал сына к духовному поприщу, но мать тайно воспитала его в правилах кальвинизма, и после смерти отца Морнэ открыто перешел в протестантизм и посвятил всю свою жизнь делу гугенотов. Совершив в молодости путешествие по Италии, Германии и Голландии, где он занимался изучением законоведения, истории и богословия, Морнэ обратил на себя внимание запиской о Нидерландах. С трудом спастись из Парижа во время избиения гугенотов, он бежал в Англию, где умолял Елизавету выступить на защиту теснимых нововерцев. Вернувшись во Францию, он хотел уже присоединиться к армии принца Кондэ, когда был призван на службу королем Наваррским, при дворе которого и занял выдающееся положение. Он пользовался безграничным доверием короля: ни один сколько-нибудь значительный шаг при дворе последнего не предпринимался без его ведома. После перехода короля Наваррского (Генриха IV) в католицизм, Морнэ однако впал в немилость. 

(обратно)

247

...как бы воскресла «коммуна» времен Жакерии со своими Марселями. – После битвы у Пуатье (1356), когда король Иоанн Добрый был пленен англичанами, во Франции настала неурядица – и были созваны Генеральные штаты. Они возымели мысль серьезно взять управление в свои руки. Во главе этого движения стояли парижские мещане, руководимые купеческим головой, Марселем, и епископом Лекоком, который был прежде адвокатом парламента. Штаты потребовали законодательных прав, удаления любимцев регента, дофина Карла, и контроля над казной. Карл согласился, но обманул, поддерживаемый знатью. Тогда парижане надели сине-красные шляпы (цвета столицы) и «волею народа» убили двух министров. Затем Марсель укрепил Париж, заградив улицы цепями. Ему повредила Жакерия, как назвали восстание крестьян против помещиков (1358). Сами мещане испугались ее ужасов и отстали от Марселя: он был убит одним из них. 

(обратно)

248

Мажордом, или палатный мэр, дворцовый старшина – титул должности, возникшей у франков при слабых Меровингах. Он избирался вельможами и имел главную власть, заведуя казной короля. Из мажордомов вышла новая династия Каролингов, в VII веке. 

(обратно)

249

Майен (Мауеnne) – главный город департамента того же имени, составлявшего прежде провинцию Maine, у Луары. Там сохранились остатки замка в скале, от которого вел свой титул «герцога Майена» Гиз, Карл Лотарингский, младший брат Генриха Рубчатого, умерший, после примирения с Генрихом IV, в1011 г. А лет 60 спустя прекратилась и эта линия Гизов, им основанная. 

(обратно)

250

...прямым наследником Каролингов. – История Франции начинается с разделения общефранкского государства на немецкую и французскую части (843). Первой династией этой страны стали Каролинги (843–987). За ними следовали Капетинги (987–1328), Валуа (1328–1589) и Бурбоны (1589–1848, за исключением времен революции и Наполеона I). 

(обратно)

251

Буквы P. D. С. означали здесь: pendu – повешенный, dague – заколотый, chasse – изгнанный. 

(обратно)

252

Монтень (Montaigne) – знаменитый французский писатель, изучавший преимущественно нравственные вопросы. Хороший гуманист, он изучил также римское право и в 1556 г. стал юрисконсультом парламента в Бордо, где сошелся с гугенотскими учеными. Его главное сочинение – «Опыты» (Essais), появившиеся с 1580 г. Здесь едкая картина всего существующего. Девизом нового скептика было: «Почем я знаю?» Монтень умер в 1592 г. 

(обратно)

253

«Подвиги веры», по-испански auto-da-fe. Этим именем везде стали означать сожжения и вообще гонения за свободу мысли и совести, – словом, инквизиционные подвиги, кем, бы они ни совершались. 

(обратно)

254

Сен-Клу (Saint Cloud) – город на Сене, близ Версаля, с 7.000 жителей. Он вырос еще при Меровингах вокруг одного монастыря. Замок в нем построен в 1572 г. Он был куплен Людовиком XIV и потом принадлежал Марии-Антуанетте. Медон (Mendon) – таких же размеров городок, тоже неподалеку от Версаля, в стороне от Сены. Летний дворец был устроен тут позже, при Людовике XIV. 

(обратно)

255

Мениппова Сатира – название превосходного политического листка описываемого времени, который был составлен шестью просвещенными людьми из буржуазии, из парламенских и церковников. Здесь изображаются вымышленные генеральные штаты в Париже 1593 года, где орудуют враги Беарнца. Главари Лиги говорят речи, где запечатлеваются вся их гнусность и глупость. Наконец, один из вождей «политиков», бывший купеческий голова, произносит дельную, патриотическую речь. Название листка указывает на классическое образование авторов. Менипп был циник в Палестине, в III в. до Р. X. Он весело и лукаво разбирал вопросы практической философии, мешая прозу со стихами. По его имени названо сочинение Варрона «Saturae Menippeae». Его манере подражал Лукиан в своих «Разговорах». 

(обратно)

256

Арк (Arques) – деревушка на севере Франции, под городом Дьеппом. «Битва под Арком» прославлена историками немного меньше боя у Иври. У французских книжников и теперь можно найти даже лубочные картинки с такою надписью. В сущности, такой битвы не было: была осада Дьеппа Генрихом IV, 15–27 сентября 1589 г., поистине знаменитая. У Беарнца было втрое меньше войска, чем у армии Лиги, предводимой герцогом Майеном. Оттого он избегал открытого сражения и засел в Дьеппе, откуда мог сноситься со своими союзниками, англичанами. Король снабдил город новыми укреплениями. Одно из последних было воздвигнуто у деревни Арк, где находился и прочный замок, охраняемый исчезнувшими потом виноградниками и болотом. Майен 12 дней штурмовал Дьепп в шести местах, особенно со стороны Арка. Он был отбит везде армийкой Генриха, показавшей чудеса храбрости, быстроты и преданности. Узнав, что к королю идет английская помощь, Майен отступил с позором, потеряв 17.000 человек – половину своего войска. 

(обратно)

257

Иври (Ivry) – местечко (2.000 жителей) в департаменте Эры, между Дре и Мантом. В отличие от других местностей того же имени, оно называется «Иври-Битва» (Ivry-la-Bataille), в честь знаменитого боя Генриха IV с Лигой 14 марта 1590 г. 

(обратно)

258

Шартр (Chartres) – главный город департамента Эйры и Луары, в 85 в. к ю.-в. от Парижа (25.000 жит.). После убийства герцога Гиза, в Шартре вспыхнуло возмущение против короля. Три года спустя (1591) город был взят Генрихом IV, который там и был помазан на царство. Из древних памятников в Шартре достоин упоминания собор Notre Dame, основание которого относят к III в. 

(обратно)

259

...переписка таких первостепенных деятелей, как сами Катерина Медичи и Генрих IV, Маргарита Французская, Лопиталь, Майен. – Correspondence de Catherine de Medicis помещена в Collection des documents inedits sur l'hictoire de France 1881–1892 г. Lettres missives de Henri IV, в 9-ти томах, там же 1843–1876. Lettres inedites de Marguerite de France (королевы Марго) напечатаны нашим профессором Лучицким и Tamisey в «Revue Hictorique» за 1881 г. Переписка Лопиталя вошла в его «Oeuvres completes», изданные, в 5 томах, в 1824–1826 г. Corresp. de Mayenne помещена в записках Реймской академии. 

(обратно)

260

...затем идет целый ряд мемуаров. – Из весьма любопытных сборников укажем на главные. Memoires de' l'Estat de France sous Charles IX, 1576. – Memoires de Is Ligue, 1758, 6 томов. – Memoires de L'Estoile, веденные в 1574–1589 г., 11 томов. – Cimber et Danjou: Archives curieuses, 1843–1840. 

(обратно)

261

...упомянем в примечании только руководящие труды историков, и в хронологическом порядке, чтобы читатель видел, как до последнего времени не ослабевает внимание науки к нашему предмету.– Sully: Oeconomies royales. – La Popeliniere: La vraie et entiere histoire. des troubles de 1562–1577. Издано в Базеле в 1579–1599. – Saint-Simon: Paralleles des trois premiers rois Bourbons. Издано в 1880 г. Lacretelle: Histoire de France pendant les guerres de religion 1822. – Haag: France protestante (биографический лексикон), с 1846 г., 10 т. Новое издание в 1877–1895. – Ranke: Franzosische Geschichte, 1852–1961, 5 томов. – Chalambers: Histoire de la ligue. 1854. 2 т. – Polenz: Geschichte des franz. Calvinismus 1857–1869. 5 т. – Poirson: Histoire du regne de Henri IV. 1836. 3 т. – Puaux: Histoire de la Reformation francaise. 1857–1863. 7 т. – Due d'Aumale: Histoire des'princes de Conde. 1863. – De Felice: Histoire des protestants de France. 1874. – Quadet: Henri IV, sa vie et ses ecrits. 1876. – Renaud: Henri de Lorrain, due de Guise. 1879. – Forneron: Les dues de Guise. 1878. – Lavisse: Sully. 1880. – Rambaud: Henry IV et son oeuvre 1884. – Lagreze: La Navarre francase. 1882 r. – L'Epinois: La Ligue et les papes. 1886. – Robiquet: Paris et la Ligue. 1886. – Baird: The huguenots. 1887. – Лучицкий: Гугенотская аристократия и буржуазия на юге Франции после Варфол. ночи, 1870. Католическая лига. 1877. – Delaborde: L'amiral de Coligny, 3 т., 1873. – Decrue: Connetable de Montmorency. 1889. – Ruble: Francoise de Rohan et le due de Nemours. 1883. – Reuss: Histoire ecclesiastique des glises reformees de Francs. 1890. 3 т. – Jackson: The first of the Bourbons. 1890. 2 т. – La Ferriere: La Saint-Barthelemy. 1891. Marguerite d'Angouleme. 1891. – Weill: Les theories sur le pouvoir royal en France pendant les guerres de religion. 1892. – Marcks: Gaspard von Coligny. 1892. – Willert: History of Nararra. 1893. – Kukelhans: Die Ursprung des Planes von Sully. 1893. – Биографию Крильона составил (кроме Lussan) Montrond (5 изд. 1874). 

(обратно)

262

Была своего рода событием постановка трагедии «Карл IX» Жозефа Шенье... – Chenier: Charles IX, иначе – L'ecole des rois. Она была поставлена в Париже 4 ноября 1789 г., выдержала целую историю с цензурой. Здесь впервые на сцене появилось духовное лицо – кардинал Лотарингский. 

(обратно)

263

Много шуму наделали также трагедии: «Смерть Генриха IX» Легувэ и «Генрих III» Александра Дюма-отца. – Legouve: La mort de Henri IV, 1806. – Alex. Dumas: Henri III et sa cour. Эта трагедия была поставлена в 1829 году. Любопытно, что здесь автор заимствовал целые сцены дословно из «Дон-Карлоса» Шиллера. – В 1834 г. еще Rescele поставил драму «Charles IX», но она не имела успеха. 

(обратно)

264

...исторический роман Мериме, недаром названный «Хроникой Карла IX». – Merimee: Chronique du temps de Charles IX. 1829. Перевод этого романа с историческим предисловием публиковался в «Научном Обозрении» за 1900 год. – Многотомные исторические романы Дюма помещались в фельетонах газет 1840-х годов: Les trois mousquetaires – в 1844. La reine Margot – в 1845. – Упомянем еще двух романистов, из которых один хорошо воспользовался «Гептамероном» Маргариты, этим лучшим подражанием «Декамерону» Боккаччо, а другой проявил виртуозность в фантазии на исторические темы. Это – Скриб и Витэ. Scribe: Les contes de la reine de Navarre, или Revanche de Pavie. Комедия в 5 действиях, поставленная на сцене в 1850 г., – живая пьеса опытного мастера, но с допотопным взлядом на женщину, что и идет к XVI в. Дело происходит в Мадриде: все сосредоточено на плене Франциска I и на роли в нем Маргариты Наваррской. Исторического здесь – одни имена. – Vitch: La Ligue, 1844, в 2-х томах. Это – «исторические сцены» в драматической форме из изданных отдельно, в 1826–1829 годах: Les barricades, Les etats de Blois, La mort de Henri III a St.-Cloud. 

(обратно)

265

С. Жан д'Анжели (St.Jean d'Angely) – город в департаменте Нижней Шаранты (более 7.000 жит.). Он обязан своим происхождением монастырю, основанному в VIII в. Пипином Коротким и привлекавшему, благодаря находившимся в нем мощам, такое количество паломников, что около монастыря позднее возник и самый город. 

(обратно)

266

Лигой (испан. liga, франц. ligue назывался в XVI-XVII вв. союз, – то же, что alliance, coalition). В 1465 г. во Франции феодалы образовали «Лигу общественного блага» против Людовика XI. В 1508 г. возникла лига для уничтожения могущественной Венецианской республики из папы, императора и королей Франции и Арагонии. Ее разрушил сам хитрый папа Юлий II испугавшийся успехов Франции в Испании: он устроил против них новую «Священную» лигу (1511 г.) из Венеции, Швейцарии, Арагонии, императора и короля Английского. В 1526 г. в Камбрэ образовалась вторая священная лига, уже против Карла V: здесь участвовали, кроме папы, Генрих VIII, Франциск I, Венеция и Милан. Наконец, в 1608 г. возникла, в отпор «протестантской унии», «Католическая лига», которая вела первые 10 лет Тридцатилетней войны. 

(обратно)

267

Бретань – северо-западный угол Франции. 

(обратно)

268

Сьер (Sieur) – как и слово sire, обращение к сюзерену, а позже к королю. 

(обратно)

269

Бруаж (Brouage) – местечко и небольшой порт в департаменте Нижней Шаранты (1.000 жит.), у Атлантического океана, против острова Олеропа. 

(обратно)

270

Сен-Валери (Saint-Valery) – город в департаменте Нижней Сены (5.000 жит.), основанный еще в VIII в. Он долго оставался деревушкой и разросся только в XVI-XVII вв. 

(обратно)

271

Ливр немного меньше франка по весу, но, по цене жизненных припасов, он стоил вчетверо больше нынешнего. В нашем романе встречаются еще экю и крона. Экю (франц. ecu – щит) – серебряная монета, явившаяся именно около описываемого времени. Цена ее менялась; в 1726 г. ее установили законом в 6 ливров. Крона – название многих монет в разных странах и разной цены; они бывают как золотые, так и серебряные. Золотые вообще стоят от 3 до 5 рублей. 

(обратно)

272

Ренн (Rennes) – главный город департамента Иль-и-Вилена и всей Бретани, при впадении Или в Вилену. Вилена (Vilaine) берет начало в департаменте Майене и впадает в Атлантический океан. Эта река судоходна ва всем протяжении от Ренна до океана. В Ренне до 60.000 жителей. Он полон исторических воспоминаний, как средоточие важной провинции и местопребывание могучих герцогов, подчинившихся королю Франции лишь в 1532 г. В нем видим аббатство XI в., остатки укреплений XIV в., статую коннетабля Дюгеклена, Дворец правосудия XVII в., где помещался бретонский парламент, музей древностей и т. п. Ренн служит также одним из очагов просвещения во Франции. В нем значительный университет, хорошая библиотека и типографии. 

(обратно)

273

Амадис – имя, часто встречающееся в рыцарской поэзии. Из всех героических образов Амадисов первое место бесспорно принадлежит Амадису Галльскому, герою лучшего и старейшего из романов об Амадисе, написанного в конце XIII или в начале XIV в. 

(обратно)

274

Шизэ (Chize) – местечко и община в Севрском департаменте, в 20 верстах к ю.-в. от Мелля (около 1.000 жителей). Развалины старого замка Шизэ сохранились и по настоящее время. 

(обратно)

275

Графиня де ля Гиш (Diane de Gramout Gniche, la bella Corisandra) – одна из любимиц короля Наваррского. Единственная дочь виконта Лувиньи, она родилась в 1554 г. и в 16 лет вышла замуж за графа Грамона, но вскоре овдовела. В войне короля Наваррского с Лигой графиня Гиш предоставила в его распоряжение все свое очень значительное состояние. Король Наваррский хотел даже развестись с женой, чтобы жениться на Диане, и обещание это написал своей кровью; однако не сдержал его. На, старости лет Гиш оставила двор и умерла, всеми забытая. 

(обратно)

276

Лига, или лье (потом миля) – приблизительно 4 версты. 

(обратно)

277

Carolus – мелкая низкопробная серебряная монета, стоимость которой подвергалась значительным изменениям в зависимости от времени и места; первоначальная ее стоимость равнялась 10 денье (французские гроши). На carolus'e была изображена с одной стороны буква С с короной, как начальная буква слова Carolus. Впервые carolus был вычеканен в конце XV в., при Карле VII. 

(обратно)

278

Коарраз (Coarraze) – местечко и община в департаменте Нижних Пиренеев (около 2.500 жителей). Генрих IV с любовью вспоминает о Коарразе, потому что был воспитан в этом древнем замке. 

(обратно)

279

Трубадуры – средневековые певцы-поэты. 

(обратно)

280

Ярд – единица длины в Англии, равен 30 футам = 0, 91 м. 

(обратно)

281

Пуатье (Poitiers) – замечательный своей стариной город западной Франции. Он был столицей важной провинции Пуату. 

(обратно)

282

Тур (Tours) – город в департаменте Энд-ры-и-Луары, в 230 верстах от Парижа, на левом берегу Луары (65.000 жителей). Религиозные войны сильно отразились на развитии этого города. Учение Кальвина нашло себе в Туре многочисленных последователей: в 1561 г. город был взят главой гугенотов, принцем Кондэ. Произведенные там гугенотами опустошения церквей и монастырей послужили позднее причиной жестокостей со стороны католиков. Генрих Ш перенес в Тур парламент и казначейство, чем значительно содействовал развитию города. Генрих IV, до взятия Парижа, считал Тур столицей своего государства. Тур замечателен еще тем, что в нем происходило 16 церковных соборов. 

(обратно)

283

Дуэнья (duenna) – то же, что донна, госпожа. В Испании так называют почетную надзирательницу за молодыми девушками. Эти евнухи в юбках напоминают взгляд мавров на женщину. 

(обратно)

284

Мель (Melle) – город в Севрском департаменте, в 30 верстах к ю.-з. от Ниора (3.000 жит.). У римлян Мелль назывался Metallum, от открытых там еще в древности залежей серебряной и свинцовой руды. Находившийся в Мелле при Карле Лысом монетный двор был затем перенесен в Ниор. Некогда довольно значительный город, Мелль потерял значение при преследовании гугенотов, населявших в большом числе всю окрестную местность. Из местных памятников достойна упоминания церковь Св. Петра, построенная еще в ХП в., в римско-византийском стиле. 

(обратно)

285

Анжере (Angers) – главный город департамента Мэны и Луары, в 330 в. к ю.-в. от Парижа (70.000 жит.). В эпоху религиозных войн Анжер стоял на стороне католической Лиги и только в 1598 г. открыл ворота Генриху IV. Из древних памятников замечательны в Анжере собор Св. Маврикия и старинный замок, начатый постройкой еще при Филиппе II Августе. 

(обратно)

286

Герцог Невер (deu de Nevers) – один из опытнейших полководцев XVI в., родился в 1540 г., умер в 1595 г. Воспитанный при дворе французского короля Генриха II, Невер в религиозных войнах стоял на стороне Лиги, участвовал в осаде Ля-Рошели и взял у гугенотов несколько городов в Пуату. По смерти Генриха III, Невер признал королем Генриха IV, сражался на его стороне при Иври и содействовал его примирению с папским престолом. Невер оставил записки, чрезвычайно интересные для изучения царствований Генриха III и Генриха IV. 

(обратно)

287

Лузиньян – местечко в департаменте Вьенны, в 20 км к юго-востоку от Пуатье (3.000 жит.). В Лузиньяне сохранились по настоящее время развалины крепости, одной из лучших и древнейших во Франции. Построенная Гуго II Возлюбленным, владетельным князем Лузиньяна, она в свое время выдержала много осад. В 1569 г. она была взята адмиралом Колиньи, но осенью того же года принуждена была сдаться католикам. В 1574 году гугеноты вновь овладели ею, но уже в следующем году она опять под-пала под власть католиков, разрушивших все укрепления, которые были восстановлены в 1622 г., но подверглись потом вторичному разрушению, по приказу Людовика ХШ. 

(обратно)

288

Мелюзина – имя феи, часто встречающееся в рыцарских романах и различных легендах. В Пуату народное сказание приписывало этой чародейке значительную роль: она считалась добрым гением дома Лузиньянов и, по преданию, являлась на построенной ею башне Лузиньянского замка, наполняя воздух зловещими криками, каждый раз, когда кому-нибудь из членов этой семьи грозила смерть. Сказание о Мелюзине положено в основу романа Арраса «Мелюзина» (XV в.). 

(обратно)

289

Якобинцы – см. выше, примечание к Предисловию. 

(обратно)

290

Клене (Clane) – река во Франции, берет начало в департаменте Шаранты; имеет несколько притоков, впадает в р. Вьенну. 

(обратно)

291

Замок Тьерри (Chateau Thierry) – древний замок реймских архиепископов, развалины которого сохранились до настоящего времени. Деревня и община Тьерри находятся в департаменте Марны, в 7 км от Реймса. 

(обратно)

292

Здесь игра слов: baggage значит и поклажа, багаж, и женщина легкого поведения. 

(обратно)

293

Шательро (Chatelherault) – город в департаменте Вьенны, в 30 км к северо-западу от Пуатье в 290 км к юго-востоку от Парижа (20.000 жит.). Слово Шательро в буквальном переводе означает замок Herault (Chateau Herault); от этого замка, некогда построенного сеньером Herault, в настоящее время не осталось и следа. Во время религиозных войн Шательро стоял на стороне гугенотов, в 1562 г, попал в руки католиков, но в 1569 г. вновь был завоеван гугенотами. 4 марта 1589 года Генрих IV, находясь в Шательро, издал свой знаменитый манифест, в котором обращался ко всей Франции и объявлял себя посредником между Лигой и Генрихом III. 

(обратно)

294

Людовик Возлюбленный, или «Отец народа», – прозвище Людовика XII Французского (1498–1513). Это был человек умный, простой, добрый. Он жил одними доходами со своих уделов и потому уменьшил подати на 1/3. «Лучше пусть царедворцы смеются над моей скупостью, чем плакать народу от моих трат!» – говорил честный король. У него каждая казенная копейка шла на войско, в особенности же на процветавшие при нем промыслы, торговлю, земледелие и искусства. Ему вредило только наследственное увлечение итальянскими войнами, где он испытал коварство папы и испанцев: Фердинанд Католик хвастался, что обманул прямодушного Людовика XII десять раз. – Французы называли преемника и зятя Людовика ХП, Франциска I, за его пышность, внешний блеск и самоволие, Франциском Великим. 

(обратно)

295

Мант (Mantes) – город в департаменте Сены и Уазы, расположен на левом берегу Сены, в 55 км к северо-востоку от Парижа (10.000 жит.). Мант отличается красивым местоположением, а из исторических памятников славится церковью, воздвигнутой в VI в., сожженной в XII в. и позднее опять восстановленной. Во время религиозных войн и гугеноты, и католики нередко выбирали Мант местом своих совещаний, особенно часто в 1591 г. 

(обратно)

296

Нумурский эдикт, или мир, был заключен 7 июля 1585 г. Генрихом III с восставшими против него членами Лиги. Этим эдиктом король отдал некоторые крепости членам дома Гизов, а у гугенотов отбиралось имущество в казну и все прежние права на свободное исповедание веры. 

(обратно)

297

По (Рau) – главный город департамента Нижних Пиренеев, в 750 км к юго-востоку от Парижа (30.000 жит.). В замке По родился Генрих IV, воспоминание о котором еще и ныне живет в этом городе. В 1569 г. в По были казнены главные вожди католиков, взятые в плен гугенотами. После первого отречения Генриха IV (1572), в замке По собрались местные штаты, отвергнувшие указ, восстановлявший в Наварре католицизм. Несмотря на то, что на престол Франции, в лице Генриха IV, вступил принц Беарнский, провинция эта сохранила самостоятельное управление до 1620 г., когда Людовик III присоединил Беарн и Нижнюю Наварру к французской короне. С этого времени По перестал играть роль в истории. 

(обратно)

298

Нерак (Nerac) – город в департаменте Ло-и-Гаронны (10.000 жит.). Здесь сохранились по настоящее время развалины замка Генриха IV и памятник его на главной площади. 

(обратно)

299

Сорбонна (Sorbonne) – знаменитая богословская школа, или духовная академия, основанная в Париже в 1253 г. Робертом Сорбоном, духовником Людовика IX св. Подобно многим семинаристам той поры, Сорбон учился на средства, которые получал из милости. Желая улучшить положение подобных себе бедняков, он основал общество священников, принадлежавших к белому духовенству (ecclesiastiques seculiers), которые согласились давать бесплатные уроки, и просил об отводе жилища для бедных учеников. Королевским указом 1250 г. ему было отведено известное помещение: так возникла школа, названная впоследствии, в честь своего основателя, Сорбонной. В истории описываемого времени чрезвычайно интересно отношение Сорбонны к ордену иезуитов. Пользуясь покровительством Лотарингского дома, иезуиты получили от Генриха II дозволение водвориться в пределах Франции. Парламент пожелал, однако, выслушать предварительно мнение епископа Парижского и Сорбонны. Как епископ, так и Сорбонна в своем ответе называют общество Иисуса предметом ненависти, смут и разногласий для народа и объявляют, что оно состоит из злодеев, незаконных детей и людей бесчестных (scelerats, batards et infames). Этот ответ был послан в Рим, а оттуда передан на рассмотрение инквизиции. Последняя подвергла его сожжению. В религиозных и политических смутах конца XVI в. участие Сорбонны выразилось в следующем: она разжигала и поддерживала Лигу, в своих проповедях побуждала парижан защищать от короля попираемую католическую религию и объявила Генриха III лишенным королевской власти. По смерти Генриха Ш, Сорбонна грозила отлучением от церкви и вечным проклятием всякому, кто признал бы королем Генриха Наваррского, и объявила, что истинные католики не могут, не оскорбляя Бога, признать королем принца-еретика, даже если бы он отрекся от своих заблуждений. На этом кончается политическая роль Сорбонны: в последующие царствования она посвящает себя исключительно разработке религиозных вопросов. Школа, основанная Робертом Сорбоном, перестала существовать в 1790 г., а в 1808 г. занимаемые ею здания были переданы министерству народного просвещения. 

(обратно)

300

Orleans, Sena Mans, Chartres, Melun, Rouen, Lyon – города Франции, расположенные в департаментах Луарэ, Ионы, Сарты, Эйры и Луары, Сены и Марны, Нижней Сены и одновременно охваченные восстанием после убийства герцога Гиза. 

(обратно)

301

Арманьяк (Eau d'Armagnac) – виноградная водка, похожая на коньяк (55% алкоголя). Ее название происходит от местности Арманьяк, в департаменте Жеры, где она наиболее производится. 

(обратно)

302

Лизье (Lisieux) – промышленный город, в 40 км к востоку от Саеn'а, в Нормандии, близ Ла-Манша. В нем процветает сельское хозяйство и особенно производство особого рода сыра. Жителей теперь до 20.000. Лизье – весьма древнее поселение. Римляне называли его Lexovium; но более известен он в древней истории под именем Noviomagus. В нем сохранился собор XI века. 

(обратно)

303

Д'Омон (Jean d'Aumont) – маршал Франции, родился в 1522 г. и состоял на службе при шести королях, от Франциска I до Генриха IV. Он отличился ж; битвах при Дре, С.-Дени и Монконтуре, а потом в знаменитой осаде Ля-Рошели. По смерти Генриха Ш, Омон один из первых признал Генриха IV, которому служил так же верно, как пяти его предшественникам; он принимал участие в битвах при Арке и при Иври и умер от раны, полученной во время осады Кемпера в Бретани (1595). 

(обратно)

304

Итальянцы Рецы (Retz), по своему происхождению Гонди (Gondy), явились при французском дворе вместе с Екатериной Медичи и посредством брака приобрели баронство Рец, в департаменте Нижней Луары. Один из них, Альберт, дрался с гугенотами при Карле IX и заслужил звание маршала. Потом он примкнул в Генриху IV. Другой Рец, кардинал, родился в 1533 г., умер в 1616 г. Хорошо принятый при дворе, Рец последовательно состоял священником для раздачи милостыни у Екатерины Медичи, духовником Карла IX, затем епископом Парижским. Он выказал большую преданность королевскому дому и не принял предложенной ему Сикстом V кардинальской шапки, пока в 1588 г. не получил на то согласия короля. Позднее он стал на сторону Генриха IV. Племянником маршала был другой кардинал Рец, известный главарь Фронды, умерший в 1679 г. 

(обратно)

305

Мендоза – дипломат и испанский историк второй половины XVI в. Мендоза последовательно состоял послом при Генрихе III Французском и при Елизавете Английской. Вернувшись затем снова послом во Францию, он принимал значительное участие в кознях, содействовавших образованию Лиги, некоторое время жил в Блуа, затем; вернулся в Париж, но вскоре потерял свое влияние, а по воцарении Генриха IV удалился в Испанию. 

(обратно)

306

Крильон (Crillon) – знаменитый полководец, друг Генриха IV, родился в Провансе в 1541 г., умер в 1615 г. Он прославился необыкновенным мужеством и участвовал в главных битвах в царствование Карла IX, Генриха III и Генриха IV. Солдаты называли его Бесстрашным (l'homme sans peur), а Генрих IV – «храбрейшим из храбрецов» (brave des braves). Биографию Крильона составила m-lle de Lussan в 1757 г. 

(обратно)

307

Меркурий – римский бог дождя, полей в пастбищ, позднее – дорог, торговли, гимнастики, проворства, красноречия, воровства и плутовства. Меркурий считался также посланником богов и образцом физической и духовной ловкости: он изображался в виде красивого юноши, с жезлом в руках в с крылышками у ступней. 

(обратно)

308

Франсуа Рабле (Rabelais) – знаменитый сатирик (1495–1553), бывший доминиканец, потом медик в гуманист. В 1532 г. он издал переработку старой народной повести о великане Гаргантюа, а вместе с ней развил собственного «Пантагрюэля», короля дипсодов. В 1535 г., после путешествия автора в Рим, последовал «Gargantua, pere de Pantagruel». Эти романы Рабле – злая сатира на все порядки, особенно на церковь и государство того времени с точки зрения гуманизма и терпвмости. Здесь осмеяна схоластическая педагогика, создающая «тупиц и мечтателей». Гаргантюа основал небывалую Телемскую обитель (Желанная), похожую на Утопию Мора (1516); здесь вместо храмов красовались роскошные учреждения для наук и искусств. Вопреки монашеским обетам, устав гласил: «Будь женат, богат, свободен и – делай, что хочешь». Есть основания думать, что отец героя Рабле – Людовик ХП, сам Гаргантюа – Франциск I, Пантагрюэль – Генрих П, а Панург – кардинал Лотарингский. Влияние Рабле, этого предтечи Сервантеса, видно уже из того, что сложилось много басен о нем.

К их числу принадлежит его мнимое восклицание перед смертью: «Опустите занавес: комедия сыграна (le farce est jouee)». 

(обратно)

309

Quelus и Maujiron – любимцы Генриха III. Оба погибли на поединке, где Можирон был секундантом Квелюса. Король поставил своим любимцам великолепный мраморный мавзолей в церкви св. Павла. 

(обратно)

310

Брантом (Brantome) воспитывался при дворе Маргариты Наваррской и много путешествовал, затем участвовал в религиозных войнах. Наконец он стал калекой от падения с коня и много лет был прикован к постели: тут-то, на невольном досуге, в своей сеньории Брантом, он составлял записки до самой своей смерти (1614). Эти записки были опубликованы, и то частью, лишь в 1665 году. Полное издание явилось в его «Oeuvres completes», в 1865–1882 г. Pingaut оценил Брантома как историка в «Revue des questions historiques» за 1876 г. Среди массы записок XVI века мемуары Брантома выделяются своим остроумием, наблюдательностью и легкостью слога. Этот язвительный, но легкомысленный царедворец Карла IX отлично знал пороки двора и знати и наивно изображал их с наслаждением и хвастливостью, старого грешника. 

(обратно)

311

Старшина-маршал (prevot-marechal) – одна из высших должностей в старой Франции. Вообще прево (от латин. praepositus, высокопоставленный; отсюда нем. Probst, Profoss) значил глава, старшина. Оттого было много прево в разных управлениях. Prevot de Paris был президент местного парижского суда, а также воинский начальник столицы и попечитель университета Prevot des marchands был главной купеческих гильдий, а также городским головой Парижа, вроде нынешнего мэра. Prevot des marechaux был старшиной особой полицейской юстиции. Он заботился об общественном мире и спокойствии, был грозой разбойников, мошенников, бродяг, цыган. Эта должность была отменена революцией, как подававшая повод ко многим злоупотреблениям власти. При дворе этот прево исполнял должность главы дворцовой полиции, или коменданта дворца. 

(обратно)

312

Сели (Selles) – городок в департаменте Луары и Шере, на орлеанской дороге, с 4.000 жителей. Здесь сохранились остатки красивого дворца и бывшая монастырская церковь XI века. 

(обратно)

313

Лимузен (Limousin) – бывшее графство в Аквитании; теперь составляет главную часть департамента Верхней Вьенны. 

(обратно)

314

Valancay – город в департаменте Индры, в округе Шатору, на р. Нагоне, с 3.000 жителей. Его замок принадлежал знаменитому роду Etampes, а при Наполеоне I перешел к Талейрану, для которого местечку даровали потом титул герцогства. – Levroux – другой городок неподалеку, также на р. Нагоне, с развалинами древнего замка. – Chateauroux (Красный Замок) – главный город департамента Индры и округа того же имени, на орлеанской дороге, с 20.000 жителей, с древним замком и францисканским монастырем, обращенным в большую тюрьму. Шатору был основан еще в X в. и до XVII в. был баронством знатного рода Chauvigny. Позже он стал герцогством. 

(обратно)

315

Индра (Indre) – левый приток Луары, по которому называются 2 департамента – Индры и Индры-и-Луары. Она вытекает в департаменте Шеры из гранитных гор и течет 250 верст по плодородной, красивой долине; но она не судоходна. Индра впадает в Луару в 30 км ниже Тура. 

(обратно)

316

Madame – королевский титул во Франции. Он применяется к матери и сестрам царствующего короля. Здесь речь идет о Екатерине, сестре Генриха IV. 

(обратно)

317

Этан (Etampes) – главный город округа того же имени в департаменте Сены и Уазы, в 50 км к юго-западу от Парижа, с 10.000 жителей, с красивыми церквами ХП в. и остатками замка того же времени, где Филипп-Август держал свою жену в заточении. В XIV веке Этан был сделан графством, а при Франциске I – герцогством. Генрих IV подарил его своей любимице, Габриели д'Эстрэ. 

(обратно)

318

Аркейль (Arcueil) – деревня в департаменте Сены, на орлеанской дороге, с 6.000 жителей. При римлянах это был Arcus Iulianus – водопровод времен Юлиана Отступника, от которого сохранилось 2 арки. Другой водопровод из р. Бьевры был сооружен Людовиком ХШ для доставки воды в его дворец (теперь Люксембург). 

(обратно)

319

Ля Ну (La Noue) – французский писатель, гугенот. Он все сражался за единоверцев, начиная с 1557 г., и лишился руки в одной битве: от приделанной железной руки он получил название Bras de fer. Одно время он сидел в Бельгии, в испанском плену, где и написал свои «Политические и военные рассуждения». От него остались также записки о 1562–1570 годах. Умер Ля Ну в 1591 г. 

(обратно)

320

Исси (Issy) – деревня к юго-западу от Парижа, у Сены, с 10.000 жителей и древним замком. Здесь исстари шла важная линия укреплений столицы. Форт Исси играл выдающуюся роль в прусской войне 1871 года. Теперь он служит опорой сен-сирскому лагерю, расположенному в 13 км к юго-западу от главного вала. 

(обратно)

321

Арманьяк – в старину провинция южной Франции, составлявшая часть Гаскони, а теперь – департамента Жеры. Он тянется от отрогов Пиренеев до Гароны. Недалекие, но сильные и отважные арманьякцы были хорошими солдатами. Арманьяк был графством. Его граф Беренгар VII был главой партии Орлеанов при Карле VI. В 1413 году он одолел противную партию Бургундцев и стал коннетаблем; но вскоре враги восторжествовали и умертвили его. Род графов Арманьяков пресекся в 1497 г. – и графство перешло к французской короне. 

(обратно)

322

Бирон – барон, позднее герцог, маршал Франции, родился в 1524 г., умер в 1592 г. Втайне сочувствуя гугенотам, он в религиозных войнах выступал против них и отличился в битвах при Дре, Сен-Дени и Монконтуре. В 1569 г. он был назначен генерал-фельдцехмейстером в вел с вождями гугенотов переговоры о Сен-Жерменском мире, Назначенный в 1577 г. маршалом Франции, Бирон руководил военными действиями в Гиене, Нидерландах и Сентонже, один из первых признал Генриха IV, сражался на его стороне в битвах при Арке и Иври, участвовал в осаде Парижа и был убит в 1592 г., при осаде Эпернэ. 

(обратно)

323

Сороковые годы семнадцатого века в Англии отличались особенно ожесточенной борьбой между королем Карлом I и парламентом. Эта борьба, безжалостно разжигаемая религиозными распрями, закончилась казнью короля (в 1649 г.) и диктатурой Кромвеля, низвергнувшего короля.

(обратно)

324

Борьба между католичеством и протестантством в Англии переросла в борьбу англиканской церкви (протестантской, сохранившей некоторые обряды католической и духовную иерархию) с католической и пресвитерианской, требовавшей общинного устройства и совершенно отвергавшей обрядность. Кое-как мирясь с католицизмом, приверженцы англиканской церкви беспощадно преследовали пресвитериан. Эта непримиримая борьба между приверженцами трех церквей проходит красной нитью через весь роман.

(обратно)

325

В 1660 г., после одиннадцати лет республиканского правления в Англии, произошла реставрация (восстановление) Стюартов в лице короля Карла II, сына Карла I. Веселый, остроумный и беззаботный, ленивый эгоист, он все же пользовался большой популярностью в народе. Впрочем, последняя была весьма непрочна, благодаря тому, что, будучи тайным католиком, Карл II слишком явно принимал сторону папистов. К тому же и наследник престола, брат короля, герцог Йоркский был тоже приверженцем католицизма, а в конце концов даже открыто перешел в католицизм и женился на католичке. Все это позволило поднять голову папистам, но в то же время повело к новым религиозным распрям.

(обратно)

326

Один из лондонских кварталов.

(обратно)

327

Супруга герцога Филиппа Орлеанского, младшего брата французского короля Людовика XIV, Генриетта – сестра английского короля Карла II.

(обратно)

328

После казни Карла I, Карл II в 1650 г. высадился в Шотландии, короновался там и в 1651 г. двинулся на юг во главе войска, но был разбит Кромвелем при Ворчестере и бежал во Францию.

(обратно)

329

Этот титул издавна присвоен в Великобритании наследнику престола.

(обратно)

Оглавление

  • Эли Берте Оржерская шайка
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     I Шофферы[1]
  •     II Першеронская ферма
  •     III Родственники и родственницы
  •     IV Брейльский замок
  •     V Признание
  •     VI Греле
  •     VII Тяжелая ночь
  •     VIII Ле Руж д'Оно
  •     IX Освобождение
  •     X Допрос
  •     XI Дом Франка (Меновщика)
  •     XII Преследование
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     I Сборщики винограда
  •     II Духовная
  •     III Бо Франсуа Готье
  •     IV Подвал трактирщика Дублета
  •     V Тревога
  •     VI Здание министерства юстиции
  •     VII Путешествие
  •     VIII В лесу
  •     IX Ложа в Мюэсте
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •     I Рубиновый убор
  •     II Гостиная в замке
  •     III Волк в овчарне
  •     IV Портфель
  •     V Преследование
  •     VI Расплата Вассера
  •     VII Свадебный вечер
  •     VIII Сбор
  •     IX Покинутый
  •     X Процесс
  •     XI Эпилог
  • Альбер Бланкэ Война амазонок
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Рыночный король
  •     ГЛАВА I Разбойники «Красной Розы»
  •     ГЛАВА II Семейство Мансо
  •     ГЛАВА III Внук короля-волокиты
  •     ГЛАВА IV Королевство герцога де-Бофора
  •     ГЛАВА V Опасно подсматривать за женщиной
  •     ГЛАВА VI Дружеский совет
  •     ГЛАВА VII Начало справок
  •     ГЛАВА VIII Коготки Маргариты
  •     ГЛАВА IX Тайная любовь
  •     ГЛАВА X Сети
  •     ГЛАВА XI Ключ Кира Великого
  •     ГЛАВА XII Амазонка Сент-Антуанского предместья
  •     ГЛАВА XIII Связанные руки
  •     ГЛАВА XIV Война, война и война
  •     ГЛАВА XV Честолюбие принцессы
  •     ГЛАВА XVI Перемена в положении
  •     ГЛАВА XVII Дорожные впечатления
  •     ГЛАВА XVIII Народная ярость
  •     ГЛАВА XIX Зеленая комната
  •     ГЛАВА XX Преисподняя тюрьмы
  •     ГЛАВА XXI Закваска для брожения
  •     ГЛАВА XXII Потайная дверь
  •     ГЛАВА XXIII Твердость герцога Орлеанского
  •     ГЛАВА XXIV Не всегда порок торжествует
  •     ГЛАВА XXV Весть
  •     ГЛАВА XXVI Аптекарь и фельдшер
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ Пучок соломы
  •     ГЛАВА I Деспотизм любви
  •     ГЛАВА II Под маской
  •     ГЛАВА III Новый разрыв
  •     ГЛАВА IV Кровопролитие
  •     ГЛАВА V Дурацкая шапка
  •     ГЛАВА VI Встревоженная душа
  •     ГЛАВА VII Любовь болтлива, ненависть бдительна
  •     ГЛАВА VIII Саван
  •     ГЛАВА IX Тайна нищего
  •     ГЛАВА X Популярность
  •     ГЛАВА XI Его высочество делает шаг назад и шаг вперед
  •     ГЛАВА XII Ведро и виселица
  •     ГЛАВА XIII Внучка Генриха Четвертого
  •     ГЛАВА XIV Желание отца приставить надзирательницу к дочери
  •     ГЛАВА XV Добрые слова
  •     ГЛАВА XVI Публичное бесславие
  •     ГЛАВА XVII Паук опять начинает ткать свою паутину
  •     ГЛАВА XVIII Междоусобица
  •     ГЛАВА XIX Бастильская артиллерия
  •     ГЛАВА XX Измена
  •     ГЛАВА XXI Низверженный враг
  •     ГЛАВА XXII Западня
  •     ГЛАВА XXIII Несчастный день
  •     ГЛАВА XXIV Почести
  •     ГЛАВА XXV Счеты сводить
  •     ГЛАВА XXVI Заключение
  • Кайран Дэлки Вона самураев
  •   Пролог
  •   Свиток первый Начала
  •     Белая рыба
  •     Дорожка огней
  •     Драгоценный трон
  •     Высокие Гэта [16]
  •     Полет белых голубей
  •   Свиток второй Хогэн и Хэйдзи
  •     Дым среди зимы
  •     Подгнивший плод
  •     Поворот ладони
  •     Смена дворца
  •     Гудящая стрела
  •     Подушки на веранде
  •     Драконовы кони
  •     Свитки, брошенные в море
  •     Камни для игры в го[30]
  •     Конские поводья
  •     Дареный меч
  •     Белая радуга
  •     Колодец дворца То-Сандзё
  •     Новые повышения
  •     Голова Синдзэя
  •     Красный шнур
  •     В Библиотеке единственной рукописи
  •     Белый лебедь
  •     Снежные улицы
  •     Дамы в карете
  •     Зеленое платье
  •     Кусанаги
  •     Певучие доски [40]
  •     Восемь драконов
  •     Китайская кожа
  •     Ворота Тайкэмон
  •     Рокухара
  •     Снег на камне
  •     Мокрый снег
  •     Видение Хатимана
  •     Новый год
  •     Парад призраков
  •     Вода купальни
  •     Дела недостойные
  •     Ветер меняется
  •     Странствующий монах
  •     Черные одежды
  •     Раскол усиливается
  •     Сон о луках и стрелах
  •     Остров сутры
  •     Смерть Син-ина
  •     Могильные скрижали
  •     Гром среди ясного неба
  •     Запах гари
  •     Засохшие ирисы
  •     Величие Тайра
  •     Ицукусима
  •     Упреки карпа
  •     Деревянный меч
  •     Туман в лесу
  •     Водяная надпись
  •     Отражение в зеркале
  •   Свиток третий Гэнпэй
  •     Обстрел ковчегов
  •     Мутные воды
  •     Летний ветер
  •     Зажигательный танец
  •     Бронзовое зеркало
  •     Настоятель Мэйун
  •     Сиси-но-тани
  •     Мост Годзё
  •     Монашеское облачение
  •     Паломник из Сидзё
  •     Молитвенные таблички
  •     Соломенный плащ
  •     Фукухара
  •     Станция Аохака
  •     Посланец из Курамадэры
  •     Хираидзуми
  •     Лампа дхармы
  •     Комета
  •     Вести о наследниках
  •     Приготовления
  •     Родины
  •     Два брата
  •     Сутра Каннон Тысячерукой
  •     Посетитель
  •     Сон Сигэмори
  •     Смерч
  •     Прядь волос
  •     В мандариновом саду
  •     Вымокшие одеяния
  •     Пустой сосуд
  •     Спрятанный сундук
  •     Предложения помощи
  •     Ревущее море
  •     Мольба слуг
  •     Землетрясение
  •     Многотысячное воинство
  •     Оскорбление
  •     Тревожные вести
  •     Грубая повозка
  •     Перед алой занавесью
  •     Снег на Фудзи
  •     Новый император
  •     Три богини
  •     Пугающее открытие
  •     Церемония восхождения
  •     Государев указ
  •     Дела не терпят
  •     Предания старины
  •     Голова принца Мотихито
  •     Город плывет по течению
  •     Тюремный дворец
  •     Новая столица
  •     Дым в свете луны
  •     На берегу
  •     Исибасияма
  •     Гора черепов
  •     Гонец с востока
  •     Дар Хатимана
  •     Почтовый колокол
  •     Великое шествие
  •     Дела управленческие
  •     Болотный ветер
  •     Вспугнутая дичь
  •     Вспугнутые Тайра
  •     Чистое поле
  •     Имена в бреду
  •     Братья встречаются
  •     Полночные советы
  •     Попранный меч
  •     Возвращение
  •     Голова Киёмори
  •     Крылатый князь
  •     Холодный Новый год
  •     Кипящая вода
  •     Великая потеря
  •     Великий дар
  •     Задние мысли
  •     Сад глициний
  •     Беседа матери с сыном
  •     Год напастей
  •     Безлюдный пир
  •     Курикара
  •     Полночные паломники
  •     Побег из столицы
  •     Старая столица
  •     Послания из столицы
  •     Ясима
  •     Дворец Ходзидзё
  •     Новый год в Ясиме
  •     Белые стяги
  •     Верный совет
  •     Ити-но-тани
  •     Кумирня для Син-ина
  •     Призыв без ответа
  •     Выбор сделан
  •     Странствующий монах
  •     В святилище Цуруги
  •     Монарший прием
  •     Камикадзе[81]
  •     Ватанабэ
  •     Отрубленные головы
  •     Дан-но-ура
  •     У каретного окна
  •     Камакура
  •     Последняя молитва
  •     Встреча
  •   Эпилог
  • Ксавье де Монтепен Замок Орла
  •   Пролог Ночь на 17 января
  •     I. Пьер Прост
  •     II. Странные гости
  •     III. Пролог драмы
  •     IV. Эглантина
  •   Часть первая Солдат поневоле
  •     I. Трактир в Шампаньоле
  •     II. Великая троица
  •     III. Затерянными тропами
  •     IV. Лепинассу, предводитель разбойников
  •     V. О черноволосом юноше и белокуром молодом человеке, а также о правосудии капитана Лакюзона
  •     VI. Рауль
  •     VII. Тристан де Шан-д’Ивер
  •     VIII. Ромео и Джульетта
  •     IX. Семейные портреты
  •     X. Рауль и Лакюзон
  •     XI. Пара незатейливых куплетов. – Сен-Клод
  •     XII. Троица
  •     XIII. Монах
  •     XIV. Тайна Пьера Проста
  •     XV. Эглантина
  •     XVI. Площадь Людовика XI
  •     XVII. Костер
  •     XVIII. Повешенная
  •     XIX. Пожар
  •     XX. Жребий
  •   Часть вторая Замок Орла
  •     I. Маги-ведьма
  •     II. Призрак
  •     III. Тайна черной маски
  •     IV. Решение
  •     V. Замок Орла
  •     VI. Подати
  •     VII. Хозяин замка Орла
  •     VIII. Посланница
  •     IX. Женская половина
  •     X. Снова вместе
  •     XI. Водосборник
  •     XII. Изменник
  •     XIII. Сделка
  •     XIV. Тревога
  •     XV. Бледная женщина
  •     XVI. Бегство
  •     XVII. Тристан
  •     XVIII. Лазутчики
  •     XIX. Весточка от Маги
  •     XX. Исторический портрет
  •     XXI. Двое в красных мантиях
  •     XXII. Два монаха
  •     XXIII. Кабатчица
  •     XXIV. Неожиданный поворот
  •     XXV. Добрый монах
  •     XXVI. Заложник
  •     XXVII. Выстрел
  •     XXVIII. В замке Орла
  •     XXIX. Мать и дочь
  •     XXX. Штурм
  •     XXXI. Возмездие
  •     XXXII. Грот
  •     XXXIII. Гомеровский герой
  •     XXXIV. Человеческое правосудие
  • Луи Нуар Золотой корсар
  •   Пролог
  •     Глава I, в которой читатель встретит Короля песчаного берега, а также великана, моряков, красавицу, шпиков, чудовище и еще одного короля
  •     Глава II, в которой для ничего не подозревающего старого генерала готовят рай, грозящий оказаться адом
  •     Глава III. Каким был Король набережных
  •     Глава IV, в которой орла променяли на кукушку
  •     Глава V, в которой Паоло доказывает свою преданность королю и королеве
  •     Глава VI. Буря
  •     Глава VII. Под водой
  •     Глава VIII. План
  •     Глава IX. Драма на борту
  •   Часть первая. Корсар с золотыми волосами
  •     Глава I. Трусость перед врагом: смерть!
  •     Глава II. Храбрый как лев… и хитрый как лиса
  •     Глава III. Пойдем!
  •     Глава IV. Черная гадюка
  •     Глава V. Форт Эль-Джем
  •     Глава VI. Тайна
  •     Глава VII. Странная любовь
  •     Глава VIII. Мертвый город
  •     Глава IX. Женихи
  •     Глава X. Поцелуи
  •     Глава XI. Брюнетка
  •     Глава XII. Проклятие
  •     Глава XIII. Послание
  •     Глава XIV. Плевать на лицо!
  •     Глава XV. Жива!
  •     Глава XVI. Морское путешествие
  •     Глава XVII. В Неаполе
  •     Глава XVIII. Борьба начинается
  •     Глава XIX. Прием у короля
  •     Глава XX. Представление
  •     Глава XXI. Драма и водевиль
  •     Глава XXII. Опасность
  •   Часть вторая. Месть короля песчаного берега
  •     Глава I. Идиллия и драма в доме палача
  •     Глава II. Судья
  •     Глава III. Заговор
  •     Глава IV. Скряга
  •     Глава V. Под огнем
  •     Глава VI. На крышах
  •     Глава VII. Любовница короля
  •     Глава VIII. Синьор Гаэтан
  •     Глава IX. Господин, которого не ждали
  •     Глава X. Крестный отец Вендрамина
  •     Глава XI. Кто кого перепьет
  •     Глава XII. Пытка
  •     Глава XIII, в которой пытка оказалась не такой жестокой, какой представлялась
  •     Глава XIV. Ноэми и дочь палача
  •     Глава XV. Секретарь суда и его жена
  •     Глава XVI. Вендрамин и его виноградник
  •     Глава XVII. Под люстрой
  •     Глава XVIII. Лошадь и всадник на щите
  •     Глава XIX. Ноэми
  •     Глава XX. Вендрамин желает наставить маркизу на путь истинный
  •     Глава XXI. Побег
  •     Глава XXII. Крах
  •     Глава XXIII. План мятежа
  •     Глава XXIV, в которой Паоло удается хитростью втереться в доверие к королю
  •     Глава XXV. Мятеж
  •     Глава XXVI. Зачем нужна эта вуаль?
  •     Глава XXVII. Для кого эшафот?
  •     Глава XXVIII. Отступление
  •     Глава XXIX. Домино
  •     Глава XXX. Драгуны короля
  •     Глава XXXI. План отмщения
  •     Глава XXXII. Разбойники
  •     Глава XXXIII. Разбойники (продолжение)
  •     Глава XXXIV, в которой Паоло предлагает Кумерро похищение
  •     Глава XXXV. Послание
  •     Глава XXXVI. Иаков в Неаполе
  •     Глава XXXVII. Происшествие в кориколо
  •     Глава XXXVIII. Луиджи и монах
  •     Глава XXXIX. Когда любишь!
  •     Глава XL. Король, его любовница, министр и Паоло
  •     Глава XLI. Карета короля
  •     Глава XLII. Предательство
  •     Глава XLIII. Охота
  •     Глава XLIV. Предан!
  •     Глава XLV. Противостояние
  •     Глава XLVI. Лавина
  •     Глава XLVII. Король принимает решение
  •     Глава XLVIII. Пожар
  •     Глава XLIX. Засада
  •     Глава L. Казнь
  •     Глава LI. Развязка
  • Понсон дю Террайль Бал жертв
  •   Пролог Жилет из человеческой кожи
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •   Часть первая Поджигатели
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •     XXXI
  •     XXXII
  •   Часть вторая Цветочница из Тиволи
  •     XXXIII
  •     XXXIV
  •     XXXV
  •     XXXVI
  •     XXXVII
  •     XXXVIII
  •     XXXIX
  •     XL
  •     XLI
  •     XLII
  •     XLIII
  •     XLIV
  •     XLV
  •     XLVI
  •     XLVII
  •     XLVIII
  •     XLIX
  •     L
  •     LI
  •     LII
  •     LIII
  •     LIV
  •     LV
  •     LVI
  •     LVII
  •     LVIII
  •     LIX
  •     LX
  •     LXI
  •     LXII
  •     LXIII
  •     LXIV
  •     LXV
  •     LXVI
  •     LXVII
  •     LXVIII
  •     LXIX
  •     LXX
  • Д.С. Уаймен. Поль Феваль Красная мантия. Королевский фаворит
  •   Джон Уаймен. Красная мантия 
  •     Глава I В ИГОРНОМ ДОМЕ
  •   Поль Феваль. Королевский фаворит
  •     Глава I. ЭДИКТ
  •     Глава II. АНТУАН КОНТИ-ВИНТИМИЛЬ
  •     Глава III. МОНАСТЫРЬ БОГОМАТЕРИ
  •     Глава IV. ТАВЕРНА АЛЬКАНТАРА
  •     Глава V. ЖУАН СУЗА
  •     Глава VI. КОРОЛЬ
  •     Глава VII. ОШИБКА
  •     Глава VIII. СВИДАНИЕ
  •     Глава IX. ДОНА ХИМЕНА СУЗА
  •     Глава Х. ПРОБУЖДЕНИЕ КОРОЛЯ
  •     Глава XI. АСКАНИО МАКАРОНЕ ДЕЛЬ АКВАМОНДА
  •     Глава XII. РЫЦАРИ НЕБЕСНОГО СВОДА
  •     Глава XIII. КОРОЛЕВСКАЯ ОХОТА
  •     Глава XIV. ПОДВИГИ ЛИССАБОНЦЕВ
  •     Глава XV. КОРОЛЕВА И МАТЬ
  •     Глава XVI. БЛИЗНЕЦЫ СУЗА
  •     Глава XVII. ПРИЕМНАЯ
  •     Глава XIX. КЕЛЬЯ
  •     Глава XX. ПИСЬМО
  •     Глава XXI. ОРУЖИЕ МОНАХА
  •     Глава XXII. ФРАНЦУЗСКИЙ ДВОР
  •     Глава XXIII. ПОРТУГАЛЬСКИЙ ДВОР
  •     Глава XXIV. КОРОЛЕВА
  •     Глава XXV. ОТЕЛЬ СУЗА
  •     Глава XXVI. ВОСЕМЬ ЧАСОВ
  •     Глава XXVII. ПОЛНОЧЬ
  •     Глава XXVIII. МИСС АРАБЕЛЛА
  •     Глава XXIX. ДВА СВИДАНИЯ
  •     Глава XXX. ТРИ ПАРЫ БОЛОНОК
  •     Глава XXXI. ПЕРЕД ГРОЗОЙ
  •     Глава XXXII. ПОСЛЕДНЯЯ КОРОЛЕВСКАЯ ОХОТА
  •     Глава XXXIII. НОМЕР ТРИНАДЦАТЫЙ
  •     Глава XXXIV. ЛИМУЕЙРО
  •     Глава XXXV. МОНАХ
  • Джон Уаймен Французский дворянин
  •   ПРЕДИСЛОВИЕ
  •     I. Значение религиозных войн во Франции
  •     II. Тирания Гизов. «Недоброхоты»
  •     III. Первые кровопролития. Великий Беарнец.
  •     IV. Варфоломеевская ночь
  •     V. Война трех Генрихов. Священная Лига
  •     VI. Гибель двух Генрихов. Торжество первого Бурбона.
  •     VII. Книги о религиозных войнах во Франции и Джон Уаймен
  •   Часть первая В поисках красавицы
  •     ГЛАВА I Проделки шутов
  •     ГЛАВА II Король Наваррский
  •     ГЛАВА III Собираясь в дорогу
  •     ГЛАВА IV Мадемуазель де ля Вир
  •     ГЛАВА V Дорога в Блуа
  •     ГЛАВА VI Жилище моей матери
  •     ГЛАВА VII Симон Флейкс
  •     ГЛАВА VIII Пустая комната
  •     ГЛАВА IX Дом на улице д'Арси
  •     ГЛАВА X Битва на лестнице
  •     ГЛАВА XI Человек у двери
  •     ГЛАВА XII Максимиллиан де Бетюн, барон де Рони
  •     ГЛАВА XIII В Рони
  •     ГЛАВА XIV Господин де Рамбулье
  •     ГЛАВА XV Злой Ирод
  •     ГЛАВА XVI В покоях короля
  •     ГЛАВА XVII Якобинец
  •     ГЛАВА XVIII Предложение Лиги
  •   Часть вторая Святая Лига и два Генриха
  •     ГЛАВА I Что люди называют удачей
  •     ГЛАВА II Пред лицом короля
  •     ГЛАВА III Две женщины
  •     ГЛАВА IV «Женщина располагает…»
  •     ГЛАВА V Последний из Валуа
  •     ГЛАВА VI Король в опасности
  •     ГЛАВА VII Условия сдачи
  •     ГЛАВА VIII Размышления
  •     ГЛАВА IX Ко мне, мои друзья!
  •     ГЛАВА X Замок на холме
  •     ГЛАВА XI Чума и голод
  •     ГЛАВА XII Попался!
  •     ГЛАВА XIII Под липами
  •     ГЛАВА XIV Ссора в гостинице
  •     ГЛАВА XV В Медоне
  •     ГЛАВА XVI Зловредный воздух
  •     ГЛАВА XVII «Король умер!»
  •     ГЛАВА XVIII «Да здравствует король!»
  • Энтони Хоуп Приятель фаворитки. Царственный пленник
  •   Приятель фаворитки
  •     Часть первая
  •       I ПРЕДСКАЗАНИЕ
  •       II ЮНОСТЬ
  •       III МЕЛОДИИ СУЕТНОГО СВЕТА
  •       IV СИДАРИЯ РАЗОБЛАЧЕНА
  •       V МНЕ ЗАПРЕЩЕНО ЗАБЫВАТЬ
  •       VI ПРИГЛАШЕНИЕ КО ДВОРУ
  •       VII ПОСЛЕДСТВИЯ ПРОСТОДУШИЯ
  •       VIII БЕЗУМИЕ И МЕЧТЫ
  •       IX БРИЛЛИАНТЫ И ПРОСТЫЕ КАМЕШКИ
  •       X «Я ИДУ, ТЫ ИДЕШЬ, ОН ИДЕТ»
  •       XI ДЖЕНТЛЬМЕН ИЗ КАЛЕ
  •       XII СТРАННАЯ ПОКОРНОСТЬ ГЕРЦОГА
  •       XIII ЯД ЛЮБОПЫТСТВА
  •     Часть вторая
  •       I ЧАША КОРОЛЯ
  •       II ШЕПОТ ДЕ ПЕРРЕНКУРА
  •       III ДЕ ПЕРРЕНКУР УДИВЛЯЕТСЯ
  •       IV МОЯ ПОСЛЕДНЯЯ ГИНЕЯ
  •       V ДОВОЛЬНО ГЛУПАЯ ВЫХОДКА
  •       VI НОЧЬ В ДОРОГЕ
  •       VII ПРЕДПОЛОЖЕНИЕ ПАСТОРА
  •       VIII СТРАННОЕ СОВПАДЕНИЕ
  •       IX ЗАМЫСЕЛ КЭРФОРДА
  •       X ПРИЯТНОЕ ОТКРЫТИЕ
  •       XI КОМЕДИЯ ДЛЯ КОРОЛЯ
  •       XII МНЕНИЕ ДЕ ФОНТЕЛЛЯ
  •       XIII ДОМА
  •   Царственный пленник
  •     I НЕСКОЛЬКО СЛОВ О РАССЕНДИЛЯХ И ЭЛЬФБЕРГАХ
  •     II О ЦВЕТЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ВОЛОС
  •     III ВЕСЕЛЫЙ ВЕЧЕР С ДАЛЬНИМ РОДСТВЕННИКОМ
  •     IV КОРОЛЬ ВЕРЕН СВОЕМУ ДОЛГУ
  •     V ПРИКЛЮЧЕНИЯ ИСПОЛНЯЮЩЕГО ГЛАВНУЮ РОЛЬ
  •     VI ТАЙНА ПОГРЕБА
  •     VII ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО НОЧУЕТ В СТРЕЛЬЗАУ
  •     VIII СВЕТЛАЯ КУЗИНА И ТЕМНЫЙ БРАТ
  •     IX НОВОЕ УПОТРЕБЛЕНИЕ ЧАЙНОГО СТОЛА
  •     X УДОБНЫЙ СЛУЧАЙ ДЛЯ НЕГОДЯЯ
  •     XI ОХОТА НА ОЧЕНЬ БОЛЬШОГО ВЕПРЯ
  •     XII Я ПРИНИМАЮ ГОСТЯ И ЗАКИДЫВАЮ УДОЧКУ
  •     XIII УСОВЕРШЕНСТВОВАННАЯ ЛЕСТНИЦА ИАКОВА
  •     XIV НОЧЬ ВНЕ ЗАМКА
  •     XV МОЙ РАЗГОВОР С ИСКУСИТЕЛЕМ
  •     XVI ОТЧАЯННЫЙ ПЛАН
  •     XVII НОЧНЫЕ РАЗВЛЕЧЕНИЯ РУПЕРТА
  •     XVIII ЗАПАДНЯ
  •     XIX ЛИЦОМ К ЛИЦУ В ЛЕСУ
  •     XX ПЛЕННИК И КОРОЛЬ
  •     XXI ЛЮБОВЬ
  •     XXII НАСТОЯЩЕЕ, ПРОШЕДШЕЕ И БУДУЩЕЕ
  • Элизабет Чедвик Алый лев
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  •   Глава 34
  •   Глава 35
  •   Глава 36
  •   Глава 37
  •   Глава 38
  •   Глава 39
  •   Глава 40
  •   Глава 41
  •   Глава 42
  •   Глава 43
  •   Глава 44
  •   Глава 45
  •   Глава 46
  •   Эпилог
  • *** Примечания ***