Ад бесконечных страданий [Максим Ставрогин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Максим Ставрогин Ад бесконечных страданий

Я совсем не знаю, что писать и — главное — как это начать. Я сижу в кромешной черноте комнаты, и мне кажется, будто всё вокруг гниёт. Ровно как эти несчастные фрукты, что сгнивают каждый день на моём столе, отдавая свой сладкий запах в этот воздух, состоящий целиком лишь из моего дыхания. Я яростно и быстро стучу по клавишам, до боли сжимая зубы и сдерживая подступающие к ресницам слёзы: такие горькие, ядовитые и тяжёлые, будто чугунные ядра, готовые разорвать чью-то плоть и облиться липкой, тёмной кровью.

— Ты совсем забыл про меня, — за плечами стоит призрак и смеётся надо мной. У неё нет глаз: я вырывал их ещё в октябре; у неё бесконечно тонкое и бледное тело: оно никогда не знало ни человеческой пищи, ни солнца. Когда-то она была жива, но я прикончил её своими руками. Я лишил её жизни, но всё равно оставил с собой, как сумасшедший, неспособный смириться со смертью друга и превративший его в мумифицированный труп. Труп, что каждую ночь терзал мне душу, вторя голосам вины и стыда прямиком из моего бессознательного. — Ты оставил меня здесь, а сам пошёл в этот чёртов человеческий мирок, чтобы… чтобы что? Так опозориться? Так страдать?

Я всё быстрее и быстрее стучал по клавиатуре, боясь остановиться хоть на секунду, это судорожное сочинение бесчисленных слов — единственное, что позволяло не сойти с ума. Моё сознание плыло и страдало совместно с телом, я чувствовал себя так, будто закружился в вальсе с этим несчастным мертвецом, а он — стал вести меня в танце и не отпускает. И мы быстро, слишком быстро крутимся в чёртовом вальсе целыми неделями: так она хочет меня прикончить, хочет, чтобы я истёк из своей кожи, как чёрные бананы на столе.

— Ты забыл меня.

— Я не забывал, я ничего не забывал. Я просто трус, ты знаешь. Я лишь жду, когда ты меня убьёшь, а сам безволен и просто даю им вести себя туда, куда они пожелают. У меня нет сил сопротивляться.

— Ты точно жалкий слепой котёнок на поводке. Если бы все эти люди видели тебя сейчас, ничтожно плачущего в ногах у собственного творения, что бы было?

— Какие люди? — я не понимал, о чём она говорит.

— Скажем, та девчонка. Кажется, она действительно любит тебя и день за днём втаптывает тебя ногами в самое дно грязной лужи твоей души, не так ли? — призрачная кера громко смеялась надо мной, и мне хотелось задушить её. — Из того количества вины, что она вызвала в тебе, можно легко собрать целого кашалота. Но что ты можешь с собой поделать, если ты по природе кусок бескостной желчи, да? А ведь она сделала для тебя так много. Сидела добрые сутки, чтобы отработать пропущенные тобой лекции.

Минуты две я молчал, пока не нашёл сил для усталого ответа. Слова тяжело и неторопливо вываливались из губ, как сонный человек встаёт с кровати.

— Я ненавижу её за это. Она убивает меня этим. За каждую из двух сотен страниц, что она писала для меня, я желал вырвать себе по десятку ногтей.

— Как повезло, что ты самый настоящий Гуаньинь — тысячерукий, ха! Правда, вот совсем не спасаешь людей от бедствий, а сам им являешься. Только вот незадача, почему у тебя все пальцы до сих пор целы? — она села на стол передо мной, скрестив ноги, на её лице прорезалось остриё ухмылки.

— Заткнись. Я и сам знаю, что только говорю и никогда не делаю. Я ведь уже сказал, что я — трус. Во мне совсем нет воли. А она… она хотела помочь, я не мог показать своих эмоций даже тонкостью пера на лице. В этом я тоже трус.

Она вздохнула и опустила свои пальцы к моей клавиатуре, из-под которой изящным движением достала себе самокрутку с марихуаной.

— Ты ушёл от меня, — сигарета тлела в её зубах даже без огня, — и сделал всем только хуже. В своём трусливом желании никого не обидеть, ты только сам топчешь чужие сердечки. В отличие от тебя, мне-то всегда было плевать на все-е-ех них, — она развела руки в стороны, обхватывая ими всё людское общество, — но даже так я могу легко сказать: тебе стоило навеки остаться лишь со мной, нельзя тебе быть среди людей, для них ты болезнь и зуд, для них ты зловонная темнота египетских погребов, которая вызывает у них овечий страх. Тебя не должно быть с ними…

— Но я не могу. Не могу! Не могу я, блять! Это невозможно, меня не отпускают, они жрут меня заживо, а я должен оставаться с ними, потому что иначе возможна лишь смерть, а мне не хватает сил для неё! Мне не хватает смелости и горя для того, чтобы убить себя.

Я вскочил на ноги и метнулся к окну, выскочив из него почти всем телом, пытаясь схватить вдруг пропавший из лёгких кислород, но от свежего зимнего воздуха меня только взяла тошнота. Кажется, что мои органы уже не могут выжить в мире за пределами этого тесного гроба, в который заселила меня жизнь. Я захлопнул окно и безвольно лёг на кресло. Было невозможно пошевелиться: мне не хватало крови, которая вся почернела и застыла, будто сдалась, будто ей уже осточертело бесцельно течь по моим венам, которым так или иначе суждено сгнить, выпутаться из кожи, упасть на землю, исчезнуть в желудках птиц и грызунов. Мне стало жаль мою кровь, мне бы хотелось, чтобы она нашла для себя место лучше или просто впиталась в землю, позабыв об утомительном сосуществовании со мной.

— Мне надо выпустить её.

— Ты же не в средневековье.

Между мной и Эди повисло молчание, как некогда висел я на слишком тонком ремне, чтобы он мог не порваться. Спустя время я вернулся к этому тексту и перечитал его. Сначала планировал стереть всё и забыть, но решил для начала подправить несколько деталей, дополнить образы, а теперь разошёлся и вновь не могу остановиться.

— Может, тебе бросить всё и уйти духовно жить в горы? — моя мрачная муза упала мне на спину и прошептала в уши этот вздор.

Меня пробило на смех.

— Уйти жить в горы, ха! Не цитируй их. Они ничего не знают о духовной жизни.

— Они?

— Этот идиот постоянно твердит о духовной жизни и пути к счастью через неё. Ха. Ха-ха-ха! И они тоже. Все они. Да вообще все! Но что они понимают? Если дьявол и существует, то это он создал религию и все эти духовные практики. И это его главная победа. Нет ничего хуже для человека, чем жить духовно, ведь всё, что существует, — телесно. Я сам уже всего лишь дух, который нелепо прячется за тонкой ширмой из кожи. Так невозможно жить. Это невыносимые страдания. Каждое движение тела, каждая секунда в материальности приносят боль, как если бы сильные струи крови вдруг потекли мимо вен и прямо по мышцам, разрывая их на мясо. Так что если я уйду в горы, то жизнь моя станет настолько далека от земли, что как только я почувствую жжение, голод, страх или посуду под своими руками, которую надо вымыть, то сразу же размозжу свою голову об камень. Потому что страдания мои будут непомерны. А все люди вокруг… они стараются помочь, беспокоятся о моём теле и его будущем, но делают только хуже. Чем больше я погружаюсь в мир метафизический, тем больнее и страшнее мне возвращаться даже на малость к миру физическому. Теперь я не могу даже есть: мне страшно. И не могу спать. Ты знаешь, меня будто скручивают между гигантских шестерней каждый раз, когда они просто упоминают быт или, что ещё хуже, пытаются помочь с моим. Это так тупо, так ничтожно, я будто стал слабее, чем последний червяк. Но мне почему-то так тяжело. Как вот сегодня, например, когда она… кха! Кха! Кх!

Я закашлялся и остановился. Больше не писал. Мне стало ещё хуже. Я посмотрел на мою прекрасную Эди, даже мёртвой она была идеальна, как белый кролик посреди пылающего ада Аби Дзигоку. Я посмотрел на неё и сам не заметил, как сжал свои руки на этой тонкой шее. Как приятно и сладостно было давить на эти тонкие артерии, на эту недрогнувшую плоть. Мне хотелось убить её ещё раз, но в этот раз вместе с ней умер бы и я. Всё стало бы хорошо. Я бы окончил свой позор с хрустом прекраснейшей из шей. Но в тот момент я огляделся и увидел на тумбочке старый оборванный ремешок, на котором когда-то пытался повеситься. Его вид меня будто протрезвил. Я разжал руки и безвольно упал на пол.

— Я сдаюсь. Какая всё это глупость, какая постыдная нелепость… Как ни кричал, как ни надрывал глотку, а всё равно не сумел написать так, как надо было. Даже на это сил не хватило. Я сдаюсь.

Так я бросил писать и упал на нерасстеленный диван. Но спать было страшно, и куча мыслей роилась в моих волосах, как зудящие вши, так что я пошёл наружу. Ночью все эти улицы, если не вдыхать зимнего воздуха, казались всего лишь продолжением моей комнаты. Мне хотелось курить, но купить сигарет было негде, и я просто выдыхал пар в сторону тусклого неба. На всей его бесконечной простыне было всего-то десятка два звёзд, не больше.

— Знаешь, я так жалею, что выжил.

— Когда? — спросила моя поэтическая нежить, зачарованно рассматривающая замёрзшее тело божьей коровки на тёмной ветке придорожного куста.

— Да во все разы, — задумчиво отвечал я. — Когда оборвалась петля; когда чуть не утонул; когда двухгодовалым ребёнком меня несли через буран с температурой около сорока градусов, даже не зная, куда идти. А сейчас я особенно жалею о том случае, когда мне было восемь или девять лет. На самом деле, я о нём почти забыл. Но вот сейчас вспомнилось. Видимо, даже в те времена я уже был отмечен меланхолией. Отца не было, а мать всегда была так занята… в те годы я ещё пытался получить её внимание, хоть и не удавалось. Много-много раз пытался. Помню, в какой-то день я также подбежал к ней, а она что-то там возилась в счётчиках с горячей водой, и мне хотелось рассказать ей что-то такое крутое, что меня будоражило, как отражение луны в озере, в котором мы купались по ночам. Конечно, она отмахнулась от меня, а я всего лишь ребёнок и так сильно обиделся, что попытался зарезать себя, хах, — впервые за эту ночь я рассмеялся, и улыбка появилась на моём лице от сиреневатого чувства ностальгии. — Что может быть нелепее, чем вид восьмилетнего парнишки с ножом в руках, направленным на тощий живот? Но даже в тот раз мне не хватило смелости: осталась лишь малюсенькая царапина. Было бы очень глупо ребёнку погибнуть таким образом… но теперь я так сильно жалею, что выжил.

Я бродил между домов, забыв их облик, забыв их смысл. В последнее время всё чаще мир вокруг меня лишался всяких смыслов, значений и ассоциаций. И тогда я видел подлинные существования вокруг себя. Пожалуй, о чём-то похожем писал Сартр в своей «Тошноте», но если там Антуана буквально тошнило от этого чувства, то я давно научился игнорировать это наглое и броское существование предметов. Я видел, насколько безразличен миру, и пытался отвечать ему тем же. Если лишить дерево всех тех эйдосов, что мы на него наложили, то оно становится таким наглым и эгоистичным бельмом на глазу.

Наверное, в эту ночь я ещё мог прийти в себя, если бы так и остался один на один с Эди, но на дороге, в четыре утра, между мертвенно-серых хрущёвок мне встретился человек. Живой, лысый, с нелепой бородкой и гусиной формой головы, он жутко напоминал мне моего преподавателя по философии. Меня захлестнуло беспокойство, и сбилось дыхание. Перед глазами, как наяву, я видел, как подхожу к этому человеку, хватаю его за капюшон и несколько раз бью лицом о бетонный блок между нами. Он недоумевающе кричит, но я продолжаю яростно опускать его уродливое лицо на металлическую скобу, разбивая тонкий слой льда помесью зубов, крови и слюней. Потом я бросаю его на землю и пинаю ногами. Я пинаю его настолько безумно, что сам себя боюсь до слёз. Но страх этот настолько сильный, что я просто не могу остановиться, и рыдая продолжаю забивать ни в чём неповинного человека, как собаку на охоте. Не выдержав этого наваждения, я побежал прочь, проскочил сразу несколько улиц, а когда выдохся, упал лицом в рыхлый сугроб. Меня вырвало. Конечно же, заметив всю это комедию, луна скосилась с неба и обратилась насмешливым лицом с пустыми глазницами.

— Тебе настолько невыносимо видеть это лицо, что ты готов избивать любого, похожего на него?

— Ты сама знаешь, что он стал катализатором для моего состояния. Тем более будет грехом не ударить в лицо человека, который только и делает, что говорит о добродетелях.

Я перевернулся на спину и выдохнул в воздух паучий комок моего дыхания, а он сразу же улетел к небу и всосался в ближайшую звезду; как и я, он тоже трусливо сбежал.

— Этот тип, он на то и препод по философии в этом злачном месте на краю страны, что беспросветно туп. А самое ужасное в нём то, что я проиграл ему. Этот ублюдок нанёс мне поражение. От одной только мысли об этом у меня кружится голова. Если бы я ел хоть что-то за последние дни, то меня бы снова стошнило, но из меня ушла даже последняя желчь, и кровь умерла внутри вен — мы теперь с тобой вдвоём остались.

— Где же ты увидел между вами сражение? Он просто поставил тебе зачёт по дисциплине.

— А-а, иди ты. Сама же всё понимаешь, но заставляешь меня унижаться снова и снова. Снова и снова! Я ведь только и думал, как размозжить его череп о край стола, а он… чёртов лицемер! Мне надо было просто, чтобы он показал мне свою неприязнь, просто чтобы он сделал что-нибудь: не допустил к зачёту, сказал, что я его разочаровал. Хоть что-нибудь! Он мог сделать хоть что-нибудь? Мог ведь. Но нет, нет, ему надо было, вопреки всему, дать мне эту унижающую пощёчину, проявить эту доброту.

Я уже не лежал, а ходил по округе, пьяно шатаясь и бросаясь матом на фонарные столбы и оледенелые машины, в то время как Эди молча шла за мной и улыбалась.

— Они все это делают. Я просто стараюсь быть для них злым, хочу заставить их страдать и вести себя низко, жалко. Хочу, чтобы они ненавидели меня, мне это надо. Я хочу видеть уродливые лица, застывшие, как маски театра кабуки, в ещё более уродливых эмоциях и чувствах. Хочу видеть их в крови друг друга, дерущихся над трупами собственных надежд и мелких радостей, которыми они удовлетворяют свои неискушённые мозги. Я не знаю почему, но мне до слёз нужна ненависть и низость.

— Зачем?

— Я не знаю, я просто летучая мышь, которая существует для боли других.

— Зачем?

— Я не знаю.

— Зачем?

— Я не вижу солнца, мне кажется, что я не вижу солнца.

— Сейчас ночь.

Я молчу.

— Скажи: зачем?

— Что? Ах… Я не знаю… наверное, назло. Они всегда говорят мне, что я хороший, что я добрый, а ещё: «Мы все просто устали». Ха-а-а. Мне хочется, чтобы это тяжелое самоощущение во мне соответствовало реальности. Чтобы внутреннее уродство было в гармонии с внешним. Я чувствую, как с каждым днём всё быстрее качусь в ад. И все люди, что считают себя моими близкими, на цепях летят туда вместе со мной. Я как поводырь для жатвы преисподней. Интуиция подсказывает мне, что единственный способ удовлетворить богов — ненавидеть. Все святые горят в аду.

— Ты знаешь, что все эти люди, твои «близкие» — бесы?

— Почему же?

— А кому ещё так рьяно надо в ад? Они ведь крутятся мотыльками вокруг тебя, хоть и прекрасно знают, куда попадут вместе с тобой. Это их выбор.

Мы замолкли, ведь говорить больше было не о чем, и в молчании я засмотрелся на луну. Её вид принёс мне воспоминания о том, как почти год назад она также лежала тяжёлой гирей над чудовищем чёрной воды. Я хорошо помню этот величественный вид. Передо мной все ещё так странно и страшно нависает эта чернеющая гладь: гигантская, невыносимо огромная и ровная, будто порезанная. Монструозное полотно, на котором вместе были Луна и Байкал. Её тусклый свет оставлял на теле озера шёлковую прядь, которая так драгоценно блестела серебром под моими ногами. Прекрасный вид. Будто мы вдвоём с Эди вошли в то озеро, и только прядь её волос всплыла наверх… Тогда этот образ отчасти привёл меня в чувства и подарил странное, наркотическое удовольствие. Теперь же, лишь ненадолго вернувшись к тому виду, я дёрнулся и достал из кармана ручку, а вот листка нигде не было. Так что я торопливо записал несколько идей на руку, где главным был образ лунной дорожки, как дорожки кокаина. Я записал это, а потом растерянно упал на землю и задумался. Первую секунду или две я был доволен, и эти слова казались мне милыми: «Пустить по венам волосы луны…», но затем мне стало страшно: что, если это пошло? Что, если это избито? Был ли смысл в этом поэтическом па? Какая глупость. Мне стало стыдно одновременно и за свои поэтические таланты, и за свою неуверенность, и за то, что я вообще думал о том, как это будет выглядеть со стороны. Я снова вернулся к своей реальности.

В это время, когда, опечаленный и утомлённый, я рисовал замёрзшим пальцем на снегу луны и Байкалы, надо мной нависла фигура. Это была не Эди, и это напугало меня: вдруг передо мной встал демон или же прохожий, который по моим плечам тут же разгадал всю мою низость и душевное уродство? Пурпурный плащ колыхался перед глазами, как платье смерти. Однако когда я поднял глаза наверх, то расслабленно улыбнулся: это была не смерть и не живой человек. На вид лишь пьяный юноша с печально-безумным лицом и косыми от пьянства очами, но я не был так глуп, чтобы поверить своим глазам. Передо мной стоял Дионис, а за его спиной металась сотня ярких звёзд — вакханок. Его пальцы протягивали мне сигарету, которую я с благодарностью принял. Мне хотелось знать, что он тут делает, но не успел я даже выпустить из-под зубов дым, как он уже ответил:

— Я тут бродил, дал опьяниться старику из 28-ой.

— Тебе стоило дать ему умереть. Для него уже поздно искать покоя в водке да вине.

— Думаю, никогда не поздно, пока ты ещё жив. Как иначе вам — людям — переживать свои жизни? Не пьют только дураки, которые не понимают, что жить для вас — проклятие, и нет в этом никакой ценности. Вы самые несчастные существа на планете, самые безнадёжно оставленные, так что не пить для вас — просто глупость. Поэтому надо успеть за прожитый день схватить как можно больше хмеля и сжечь в нём как можно больше своего печального существования. Знаешь, моим любимым ребёнком был Бодлер, он хорошо написал: «Всегда нужно быть пьяным. В этом всё: это единственная задача. Чтобы не ощущать ужасный груз Времени, который давит нам на плечи и пригибает нас к земле, нужно опьяняться беспрестанно. Чем? Вином, поэзией или истиной — чем угодно. Но опьяняйтесь!». Прекрасно, не так ли?

Я только молча кивнул, хотя в душе заметил, что эти строки уж слишком энергичны. В очередной раз за эту ночь я поднялся с земли (как избито, для поэта уже просто-напросто пошло подниматься с земли, мне бы следовало сесть и никогда больше не вставать). А встав, я вежливо улыбнулся Дионису, но тут же засмотрелся на роящиеся за его спиной звёзды и в этой красоте тут же позабыл о фигуре бога передо мной; красота всегда выше богов.

— Ты тоже один из моих любимых детей, — добавил он. — И не смотри на меня так. Хоть ты почти и не пьёшь вина, но так страстно опьянён своим страданием! Просто прелесть. И не только им, а ещё письмом и гордыней. Когда ты последний раз был трезв? Ты доподлинно знаешь, что истина в вине, и живёшь в своей истине каждый день.

— У меня одна истина, и это — красота. Разве же вот это, — я обвёл руками своё тело и жизнь, — разве это красота?

— Не обманывайся. Если бы ты не находил это красивым, если бы не опьянялся великой красотой страдания и смерти, то не стал бы так жить. Ты ведь самолично отдаёшь своей правде по куску тела каждый день только лишь из-за того, что пьян и влюблён в красоту, не так ли? — он кивнул в сторону Эди, стоящей поодаль и тихо плачущей над серебряным снегом. — Вот поэтому ты моё прекрасное дитя. И всё же мне пора, холод протрезвляет, и я чувствую, как совсем скоро погибну.

С ухмылкой, я отвернулся от него и задумался о совсем другом. Дионис медленно уходил от меня, обращаясь пьяной фигурой соседа, а я стоял, задрав голову к самым звёздам, которые остались тут. Их тела уже тихо растворялись в заутренней дымке, но все ещё горели прекрасным, ярким светом. И пока я думал, мои мысли сопровождали мои же слова:

— Космос такой интересный. Он не отпускает моё сознание даже тогда, когда я отрезаю всё вокруг, чтобы остаться в чистой рефлексии по собственному «Я». Ночное небо захватывает меня до странно-глубоких начал. Все небесные тела, эти звёзды и туманности: яркие, большие, могущественные. А ещё они жестокие. Как у нас говорят: «бездействие — тоже преступление»? Ха, тогда я приговариваю их к пожизненному заключению в аду. И… та-да! Исполнено. Чудно-чудно, — я театрально хлопаю, а Эди, оценив эту простенькую шутку о том, что реальность и есть наш страшный ад, впервые за ночь улыбается мне дружелюбно. И больше не плачет. — Тебе не кажется, что я похож на них, на эти звёзды?

Сигаретный дым затягивает собой эти величественные точки, и я на их фоне кажусь полностью чёрным зевом, настоящим куском ночи и подполья.

— Ага, вы похожи, но им малость недостаёт красоты твоего лица.

Мы тихо рассмеялись и сквозь прикрытые ресницы я заметил, что Диониса уже не было, но я совсем не помнил, когда он ушёл, и забывал, приходил ли он вообще.

— Пожалуйста, послушай. Мне кажется, что моё сознание меня подводит. Возможно, я скоро сойду с ума.

Но ей это было неважно. Всё, чего она хотела, — быть со мной и продолжать жить так, как ей нравилось. Ей просто надо было терзать меня, любить, как ни один человек никогда не сможет полюбить другого, и не давать мне быть счастливым. Это всё, чего она желала — самое чистое существо во вселенной; но я её бросил. «Преступное бездействие».

Стараясь уйти от этих тревожных мыслей, я вернулся к прошлой теме нашего маленького разговора:

— Ты знаешь, когда я действительно верил в то, что красив, жить было несколько проще. У меня по крайней мере было лицо. А теперь его нет. Я скучаю по памяти о своём лице, но мне начинает казаться, что я его никогда и не видел, — но она не слушала. Её не оказалось ни рядом, ни в стороне. И как бы я ни оглядывался повсюду полный растерянности и печали, моё драгоценное чудовище не появлялось на моих глазах, не появлялось в ресницах и между оконных решёток, не было её на небе, не было и под запорошенной в снегу лавочкой. Я остался совсем один под неотвратимо белеющим небом, будто белая чума бубонами вспыхивала над миром.

Как сразу потускнел мир и как сжалось сердце, опустев от мук, опустев от Диониса и Эди. Видимо, я протрезвел. Об этом говорил бог вина? Это так странно. Будто меня посадили на целую планету с восемью миллиардами других жуков, но все они за стеклом, все они далеко и вообще, кажется, нарисованные, а я один. Совсем один.

Я ненавижу солнце, и оно мстит мне каждое утро, поднимаясь над миром и своим светом, обнажая моё одиночество. Под ним тают мои сладкие иллюзии. И люди высыпаются на улицу из окон, как жухлые листья. Они бродят вокруг меня сотнями или единицами, и я чувствую, как возвышаюсь над ними в своём ничтожном горе, ведь у них нет даже его. Я как декадентский Сократ возвещаю своим безумным взглядом о том, что я только несчастен в своём бытии, а они и вовсе пусты. И я хочу победно оглядеться, чтобы смерить их всех своим взглядом, но никого не нахожу. Улицы пусты. Небо — тоже. Поганое утро: звёзд уже нет, никого нет, даже солнца.

Сигарета в моих губах давно потухла, я стряхнул последний пепел с неё, и он растворился в начавшимся снегопаде, совсем неотличимый от тусклых комков снега. Будто где-то высоко над нами сидят и курят ангелы, разочарованные во всём так же, как и люди, что их выдумали. И я медленно побрёл в сторону дома, пока на мою голову падал пепел и окурки от божественных сигарет.

Подъезд № 2. Квартира 28. Я повернул ключ в замке, и дверь распахнулась, как брюхо тухлой рыбы. Чёрный и узкий коридор встал передо мной печальным зевом, внутри которого слышался недовольный храп. Когда я вошёл внутрь, то вдруг стало тепло, и мне захотелось тоже иметь дом. Эта квартира была чужой, я просто временно поселился в ней, как червяк внутри яблока. На самом деле, у меня не было своего дома ни разу с тех пор, как мать нашла себе нового мужа и продала нашу квартирку для того, чтобы построить с ним совместный дом. С тех пор так и жил: тут и там, как воробей перелетая с ветки на ветку, вот только в последние месяцы это стало как-то особенно и странно тяжело. Однако не успел я додумать эту мысль, как на входе в комнату передо мной выскочила Эди и навела на меня воображаемый пистолет.

— Пиф-паф! Всё. Наконец, ты мёртв, — крикнула она, после чего навела пистолет уже на себя. — А теперь и моя очередь пойти вслед за любимым в аид, чтобы гулять там с ним вдоль стикса и петь серенады. Прощай, бренный мир, ты сдохнешь в конвульсиях, когда наши тетради вспорют тебе брюхо!

— Нам ведь не для этого надо было умирать, не для очередной жизни после смерти. Никаких больше чувств, помнишь?

— Да я просто издеваюсь над тобой, — она глупо хихикала, а я молча смотрел на неё, чувствуя, как снова пьянею.

Тогда, внезапно и резко, всего только на мгновение, но мне привиделось, будто я вновь увидел глаза на неё лице, будто она ненадолго ожила. Это видение окончательно сломало меня. Эта такая простая и быстрая галлюцинация вышибла мне мозги, будто целая тонна амфетамина и героина, помешанных на алкоголе. Моё тело затрясло, и слёзы полились по щекам, прожигая их жгучей солью. Я бросился к ноутбуку, мне хотелось открыть файл с рукописью, с тем текстом, где она ещё была жива, где для нас ещё существовал смысл выдерживать грядущие будни, где ещё могла быть какая-то форма счастья. Я бежал, чтобы снова увидеть в нас силы к жизни, чтобы увидеть нас чем-то большим, чем подпольными крысами. Я бежал, чтобы увидеть счастье. Но я испугался. Я не мог заставить себя даже на миг взглянуть на те неоконченные, полузабытые слова, зная, что это утопит меня и принесёт боль; я не смогу это выдержать. Я замер перед столом, а на стол села Она. Её длинные, как сирень над могилой, пальцы обхватили мою голову. Колючие пальцы, напоминающие терновый венок на моём лбу.

— Я могу снова стать живой для тебя. Слышишь? Я снова оживу. Тебе надо только остаться со мной. Вернись к этому тексту, напиши, что сможешь, запрись тут, пока не закончишь. Тебе хватит времени! Ты успеешь до того момента, когда они заметят твою пропажу, когда они попытаются тебя вывести наружу. Ты сможешь успеть. И потом мы вместе умрём. Я тебя не брошу, я буду с тобой смело принимать смерть, мы убьём друг друга, и всё станет хорошо, точнее, больше ничего не будет плохо! — она заглядывала мне в глаза и держала руками голову, чтобы я не прятал взгляд. Черноты в её глазницах больше не казались мне жуткими. — Пожалуйста, останься со мной. Мы им больше не дадимся. Мы пошлём нахуй этот мир с его правилам, надо лишь найти несколько месяцев. Найти эти дни и немного смелости внутри тебя, ну хотя бы немного, пожалуйста, нам просто надо быть вместе, и больше никогда и никого. Нам не место в этом мире. Нам всё равно никогда не найти счастья.

Она прижала меня к себе, я вцепился в её оледеневшее тело, как ребёнок. Наши поцелуи смешались с укусами: я прокусил её щёку зубами, прокусил шею и руки. Мы обливались кровью, что лилась холоднее, чем жидкий азот. Боль от когтей и клыков жгла всё моё тело, будто с меня снимали кожу. Всё пошлое удовольствие от секса целиком скрылось за мятной шалью боли, за ней скрывались и стыд, сожаления, горечь. Её тонкое тело распадалось и таяло, ломалось на прутья плюща, пока я сжимал его всё сильнее и забирал в себя жадно, пьяно, рьяно. Удерживая любопытную ночь у нашего окна, мы были вместе всё оставшееся время, и я плакал от всепоглощающего чувства одиночества.

Её голова отпала и закатилась в красный угол, как закатывается голова Иоанна Крестителя за горизонт, упав с чаши, упав в лирику Уайлда. И я упал вместе с ней.

Во сне я вновь увидел её, и у неё вновь были глаза. Два прекрасных серых агата, более драгоценных, чем любой рубин. От их взгляда я опьянел, я был так рад, что и сам не заметил, как вцепился в них зубами, и съел прямо из живых глазниц.

Я проспал больше суток, и когда в следующий раз открыл глаза, то увидел слепящее солнце, бьющееся испуганным мотыльком о мои стены. Мои губы все засохли, и тело задеревенело. Я лежал на полу, никого не было рядом. Поднявшись, сразу сел за ноутбук и снова стал печатать этот текст, а ещё другой и третий: всё, что приходило в голову, всё, что видел. Сначала медленно, потом всё быстрее и быстрее. А вечером, когда ушло солнце — то солнце, которое мы так ненавидим, — она вернулась ко мне. Села у плеча и хотела что-то сказать, но я заговорил первым:

— Я теперь знаю. Я понял, что не хочу быть счастлив.