Благодетель и убийца [Полина Сергеевна Леоненко] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Полина Леоненко Благодетель и убийца

Часть 1

Глава 1

Утомлённое солнце

Нежно с морем прощалось.

В этот час ты призналась,

Что нет любви.


Я не видел лица певца, наполовину скрытого тенью от большой потолочной балки. Вернее, был это совсем не певец — обычный посетитель, который в хмелю отважился развлечь старым романсом себя и свою компанию, сидевшую в дальнем углу помещения. Ее представляли такие, как и он, весёлые мужики. Они громко смеялись, и один из их пару раз присвистнул, за что сразу же получил замечание от пожилой женщины: «Советские граждане, а так похабно себя ведёте!». Что она могла забыть в подобном месте, оставалось для меня загадкой.


Я присмотрелся к ним повнимательнее. Одеты почти все были по штампу, настолько стандартно, что я с трудом узнал бы кого-то в толпе. У того, что хрипло тянул: «Мне немного взгрустнулось…», был полосатый однобортный пиджак, застёгнутый на все пуговицы, явно парадно выходной, но ужасно заношенный. На рукаве был виден кривой шов, скорее всего, сам зашивал, а на локтях ткань протерлась и была заметно светлее. Чёрные широкие штаны и пыльная кепка, съехавшаяся набок. Простой работяга, к тому же не самый аккуратный. Сидевшие за столиком мало от него отличались, за исключением одного здоровяка, того самого, что присвистывал. Рубаха его показалась мне странной и, лишь приглядевшись, я понял, что была это гимнастёрка со споротыми погонами. Когда он встал из-за стола и вышел на перекур, я приметил ещё и солдатские сапоги. Хотя война и закончилась семь лет назад, дефицит одежды никуда не делся, и перешивать форму приходилось многим. Среди своих товарищей он казался серьёзнее всех, держался уверенно и глядел на них покровительственно.


Лица их светились наивным, почти детским счастьем, подогреваемым спиртным. Возможно, такая пятничная вылазка в прокуренный кабак была для каждого глотком воздуха, стимулом снова проснуться в пять утра и батрачить на заводе за два тридцать в сутки.

Наконец, пробежавшись глазами по остальным посетителям, я увидел того, за кем пришёл. Голова его покоилась на столе, рядом стояла недопитая кружка пива и пустая рюмка, из которой резко тянуло спиртом. Видно, он дремал, но стоило мне слегка потормошить его, он замычал, весь сморщился и стал хвататься за голову. То был Георгий Гуськов — мой старый друг и коллега.


— Жора, — ответа не последовало, — Жора, вставай, уже ночь на дворе. Люда будет волноваться.

— М-м-м… сколь… врем. ни?

— Почти полночь.

— Лёва, ты меня… извини… сам пнмешь…

Пьяное тело наконец лениво потянулось, хрустя всем позвоночником, ахнуло и схватилось за поясницу, где давно уже развилась межпозвоночная грыжа. Он потёр большими ладонями красные глаза, щурясь на слишком яркий для него свет. Лишь после этого Жора посмотрел на меня более осмысленно и даже покорно, рассчитывая, что теперь им всецело руководить буду я. Я не стал спрашивать, почему он так набрался, потому что уже знал ответ: жена забеременела четвёртым. Заработная плата была у нас с ним одинаковой, только вот я кормил себя одного, а он один поднимал ещё и троих детей. Работала и Люда, его жена, но достатка семья не испытывала.


Выводя Жору из кабака, напоследок я ещё раз бросил беглый взгляд на помещение. Пока мы плелись ко мне домой, он то и дело вздыхал и чуть ли не плакал, так уж на него действовало спиртное:


— Как же так, Лёвушка? Я ж с ней толком и не виделся… месяц назад только, да думал, обойдётся… как же теперь, а, Лёвушка?

— Ничего, Жора, ничего, — машинально отвечал я, лишь бы не идти в тишине.


С Гуськовым мы жили всего в квартале друг от друга почти на самой окраине Москвы. Практически одновременно несколько лет назад мы получили в собственность по комнате в коммунальной квартире, только у него на пару квадратных метров было больше. Но и того семье Гуськовых было мало — они безуспешно пытались ходатайствовать на получение жилья более просторного.


Я в своих двенадцати квадратах уместил все необходимое: кровать приставил к стене, изголовьем к окну, чтобы занимала поменьше места — на неё и повалился Гоша; сервант из сосны, доставшийся мне ещё от покойной матери, который я почти целиком заставил книгами по медицине, и только на одной полке ютилась вся моя посуда; письменный стол из той же сосны стоял у противоположной от кровати стены, рядом ещё стеллаж с книгами, а в дальнем углу комнаты шкаф, круглый обеденный стол с деревянным стулом и старым раскладным креслом. Из него то и дело вылетали пружины, поэтому гостей я туда не усаживал. Большое окно я совсем недавно закрыл чем-то поприличнее простыни — все не мог сначала накопить, а потом раздобыть занавески из тюли.


Убедившись, что Жора уснул, я вышел в коридор и в темноте сразу напоролся на мокрое белье, растянувшееся на веревке. Пару тряпок упало, и, чертыхнувшись, я кое-как вернул их обратно. Затем подошёл к телефону и набрал Люду. Гуськов оставался у меня не впервой, но от моего звонка, уверен, ей было покойнее. Сразу после этого я вернулся к себе и запер дверь на ключ.


Октябрь подходил концу, и, чем ближе был тот самый день, тем хуже я стал спать. Вот и сегодня я снова видел этот же сон. Детские мои воспоминания, искаженные страхом и подправленные временем, стали все чаще возвращаться в виде мрачных образов. Но в этот раз все предстало передо мной так отчётливо, будто я снова погрузился в ту ночь, когда забирали отца.


И все, как на ладони: вот почти у самого входа в нашу большую комнату с резным потолком стоит моя кровать, где я дремлю, вот в кресле сидит отец, дочитывая красную книгу в твёрдом переплете, мать уже спит. Вот в дверь громко стучат, я тут же дергаюсь, а он, оцепенев, неотрывно смотрит в темноту коридора, затем почти что машинально идёт к шкафу и достаёт с верхней полки кожаный чемодан. Мама отпирает, и в дверь вваливаются двое грузных дядек в форме. У того, что помоложе, взгляд почти что сочувствующий, он спокоен, а мягким голосом он просит собрать все необходимые вещи. Другой же суровый, и стоило мне окликнуть маму, приказал замолчать. А она помогает складывать белье в чемодан и как будто совсем ничего не соображает, мечется из угла в угол. Напоследок отец треплет мне волосы и целует по голове. Стоит двери за ними захлопнуться, как мама утыкается подушку, пытаясь успокоить проходящие по всему телу немые судороги, вызванные рыданием. Мы сидим в абсолютной тишине. Затем она поднимает голову, и в тени одинокого прикроватного светильника ее лицо выглядит очень старым. Когда она поняла, что ее сын неотрывно смотрел на неё все это время, то зачем-то сказала: «Не беспокойся, Лейб, отца забрали в командировку», хотя знала, что даже я в это не поверю. Это было в ночь с четвёртого на пятое ноября 1937 года. Скоро мне должно было исполниться шестнадцать лет. Через полгода я поступил в медицинский университет, и в тот же день наши догадки о том, что отец был расстрелян, окончательно подтвердились.


Открыл я глаза оттого, что храп Жоры напомнил мне разрыв снаряда, а еще стало невыносимо холодно. Сперва даже удивился, когда в темноте разглядел, что передо мной не тот же резной потолок, а потрескавшаяся штукатурка. В такие моменты приходилось напоминать себе, что наша квартира на Пироговке могла оживать теперь только в моих воспоминаниях. И, если бы мне предоставили выбор, вернулся бы я туда? Туда, в беззаботное и наивное детство, где мысли мои могли стеснять лишь границы фантазии, где комнату наполнял нежный цветочный аромат маминых духов, где не было места беспокойству о том, что завтра есть и на что жить. Ответа я не знал.


Была глубокая непроглядная ночь, сейчас светало только после шести часов. Я пошарил в темноте и нащупал выключатель от лампы, которая стояла рядом. Ее тусклого света хватило только на то, чтобы разглядеть время на циферблате будильника: «3:45». Вставать через два с половиной часа. Оказалось, что во сне я скинул одеяло на пол и успел продрогнуть так, что оставалось спасаться только кружкой горячего чая. Стараясь не греметь и громко не топать, я направился на кухню, чтобы вскипятить воду.


Не считая ванной, это была, пожалуй, самая холодная комната. Прямо по стене неприкрытыми шли трубы, по которым с перебоями подавалась горячая вода. Кутаясь в шерстяную кофту, я зажег керосинку. Моя чувствительность к холоду тут же дала о себе знать — от нескольких соприкосновений с посудой и столешницей мои руки заледенели. Пока грелась вода, я неподвижно стоял у плиты, водя ладонями над конфоркой, и прислушивался к тому, как за окном свистел ветер и качал массивные ветви голых деревьев, а где-то вдали раздавался собачий лай. Зима обещала быть холодной. Ровно, как и в тот год.


Чаепитие я кончил уже у себя в комнате, а после сразу уснул.

Глава 2

Мои рабочие будни врача-хирурга протекали вполне рутинно, но каждый из них приносил что-то новое. Приём начинался с восьми тридцати, хотя обычно я приезжал на час раньше. Уже к восьми утра к моему кабинету подтягивались люди, но за дверью голосов совсем не было слышно. Те, кому охота была поболтать в очереди, приходили ближе к обеду, но эти же в столь ранний час могли быть обеспокоены только своей болезнью и ожидать спасения. Вскоре пришла медсестра, чтобы отчитаться о ночном дежурстве.


— У Селиванова под утро температура поднялась, но уже сбили, у Мороза ещё кровит рана — вам следует посмотреть. Сидорчук совсем без аппетита есть, все вас требует.

— Зачем требует?

— Капризничает. Говорит, только с дозволения Льва Александровича в пищу будет употреблять то, что ей дают. Сколько ни упрашивали ее — ни в какую.

— Что же ты будешь делать… остальные?

— Без происшествий, у всех динамика положительная. Думаю, Аносова и Кривощекова можно готовить к выписке. Ещё сегодня в двенадцать у вас диафрагмальная грыжа с Вороновым.

— Спасибо, Таня, я помню. Можешь идти.


Жора являлся только к девяти. Несмотря на неоднократные предупреждения, полноценного выговора ему так и не объявляли. Возможно, потому, что по натуре он был человеком, который всегда со всеми мог договориться. По его виду никогда нельзя было сказать, что на работу он приходил с удовольствием. Работал Гуськов, как и я, хирургом. Он был старше меня чуть больше, чем на пятнадцать лет, и порой эта разница слишком явно демонстрировала то, как утомила его жизнь. К сорока шести годам он давно уже обзавёлся семьей (старшая дочь вот-вот должна была закончить школу и поступить в институт), мелкими долгами, проблемами со здоровьем и грузной усталостью. При всем желании я не смог бы назвать Гуськова добросовестным врачом — поверхностный сбор анамнеза, невнимательность при осмотре, небрежность в операциях не играли в его пользу, и было все это закоренелой привычкой, а не следствием усталости. Но люди продолжали к нему идти, а, значит, без работы Жора не сидел. Необходимость кормить семью вытеснила из его сознания бескорыстное желание помогать, и только пятничный вечер за рюмкой водки помогал ему ненадолго забыться. Порой мне было жаль его.


Вот и сегодня он снова пришёл с виду бесконечно уставший, молча надел халат, уселся за стол и тоскливо подпер подбородок кулаком.


— Что-то ты совсем квёлый.

— А каким мне ещё быть… я эти дни, думаешь, чем занимался?

— Боюсь предположить.

— Я-то… обождите! Зайдите через десять минут! Не видите, что у нас совещание? — гаркнул он, когда в кабинет постучалась пациентка, — Я, Лёва, все думал, как быть теперь. Людка даже будто обрадовалась, мол, ещё один ребёнок, дом полная чаша. А я считаю, все это ерунда. На какие деньги кормить его, она не думает. Вот Фросе скоро поступать, сорванцы мои вечно что-то порвут да разобьют, а тут ещё один! Уже думаю на аборт ее повести.

— Ты горячку не пори. Сам должен знать, как их сейчас делают. Наковыряют ей бабки там такое, что ещё перитонит будет. Неужели готов такому риску подвергнуть?

— Да ты монстра из меня не делай. Что я, нелюдь совсем? Думаешь, мне не жалко? Только вот я мыслю рационально, без этих женских слез. Надо будет растолковать все ещё раз, а то ведь она меня совсем не слушает, специально как будто! Я про серьёзные вещи ей, а она о мелочи какой-то: куда ставить кроватку, где распашонки достать, где крестить.

— Поставь себя на ее место. Думаю, она обеспокоена не меньше тебя, просто так пытается отвлечься.


В дверь снова постучали. Из-за неё показалось робкое пожилое лицо, глазами искавшее Гуськова.


— Георгий Андреевич, я к вам. Можно?

— Проходите, садитесь.


Женщине, которая медленно вошла в кабинет, я не дал бы и шестидесяти лет. Она была хорошо одета и ухожена, шла неуверенно, но прямо, хотя и заметно было, что давалось ей это с трудом. Но из-за белой дымки пудры проглядывал нездоровый желтоватый цвет лица. Хлопчатобумажная блузка с длинным рукавом обнажала только расчесанные докрасна кисти. Казалось, женщина вдоволь измучилась, прежде чем наконец прийти к врачу. На стул она села с облегчением, предплечьем подпирая правый бок.


— Меня терапевт направил, сказала, должен хирург посмотреть. Я спросила, можно ли обойтись без этого, а она, знаете, настояла. Ещё сказала, что анализы плохие. Напугалась я вчера вечером — желудок как прихватил… а, может, и не желудок, кто его знает, — она говорила все время, пока шла по кабинету и отдавала Гуськову свои документы. Он совсем ее не слушал, но машинально кивал, ведь старушка, ища поддержки, не сводила с него глаз.

— Ложитесь на кушетку и приподнимите блузку, — сказал Жора, но та все медлила и смущенно оборачивалась на меня, — уважаемая… как вас там по паспорту… Валентина Егоровна, женщине вашего возраста не стоит смущаться, тем более перед врачом. Не задерживайте приём.


Однако расставить ширму все же пришлось, хоть и сделал он это с заметным неудовольствием. Мне было жаль эту женщину. Напуганная неведением, она, как ребёнок, была готова слепо довериться Гуськову, стерпев все, что могло показаться пугающим и неверным. Оторвавшись от истории болезни, в какой-то момент я поймал на себе ее взгляд и даже растерялся. Затем медленно опустил веки, надеясь так заверить ее, что она в руках специалистов, а не гаражных бракоделов. Задав ещё несколько вопросов, Жора торжественно объявил:


— Что же, Вера Сергеевна, тут у вас холецистит, причём запущенный. Срочно оперироваться. Госпитализироваться вам надо сегодня-завтра, не позже. Иначе ждите беды.

— А вы уверены…? Может, мне лекарств каких-то принять нужно, чтобы без операции…

— Вы к специалисту пришли или к кому? Если я вот так каждому буду разъяснять, что да почему, скольких, думаете, успею вылечить? Госпитализация и без лишних разговоров. Я вам выпишу рекомендации для подготовки к операции.


Не успела она уйти, как он спешно подошёл к окну и открыл форточку. В помещение дунул морозный ветер, а я услышал лязг крышки от зажигалки Гуськова.


— Я тебе сколько раз говорил — хочешь курить, иди на улицу. Не заванивай кабинет. Знаешь, сколько в сутки астматиков здесь бывает? Кашель потом на все отделение стоит.

— И без тебя знаю.

— Георгий Андреевич, — прибежала запыхавшаяся Татьяна, — где же вы ходите? Там Авдеева уже подали, вас только ждут!

— Падла… что ни утро, то дурдом. А напомнить не могла? Через минуту буду.

— Лев Александрович, а вас Сидордук ждёт.

Глава 3

Моя квартира имела четыре жилые комнаты и, по словам самой Евдоксии Ардалионовны Фурман, которая жила здесь вот уже третий десяток, принадлежала она семье каких-то видных людей: не то писателей, не то актеров. Они покинули Россию сразу после октября семнадцатого и, возможно, сейчас томно тосковали по родине где-то на юге Франции, в то время как их дети и слова не произносили по-русски.


Евдоксия Ардалионовна была препротивной высохшей старухой, отчего и одинокой. Сама она говорила, что в этом году ей перевалило за семьдесят, что застала она и царя-батюшку, и Ленина и что уж получше других знает, как жить на этом свете. Каждое утро в семь часов, будь то будний день или выходной, она открывала дверь в свою комнату и громко включала радио, интересуясь прежде всего тем, какими новостями порадует сегодня власть. К этому белому шуму я приспособился быстро и уже давно перестал замечать. Занимала она самую большую комнату, но на правах старожила распоряжалась и укладом жизни других. Никто кроме ее любимого радио не смел шуметь после семи вечера, а еще она грозно блюла, чтобы у каждого неизменно висел портрет Сталина. Сколько крови она мне за него выпила — даже донести грозилась! Кончилось тем, что портрет я оставил, но развернул лицом к стенке, а ей раз и навсегда запретил входить к себе, почему и запирал дверь на ключ.


Через стенку от Фурманши жил мой ровесник Максим Никифорович Поплавский — та ещё хитрая морда. Комнату он снимал все у той же старухи. Из всего, что я о нем знал, правдой было лишь то, что в Москву приехал он издалека (откуда точно, не говорил). По вечерам на кухне он устраивал целые спектакли с рассказами о том, где ему довелось побывать, с какими именитыми людьми встретиться и в какие передряги попасть. Поплавский был дорогим любимцем Евдоксии Ардалионовны, и она одна увлекалась его байками. А после они всегда вместе слушали радио и горячо обсуждали политику, но Поплавский больше лебезил перед ней, чем говорил что-то путное.


В самой же маленькой комнате (видно, в ней когда-то обитала прислуга) жил Марк Анатольевич Юрский. Жил, прямо скажем, на книгах: аккуратными стопками лежали они на полках книжных стеллажей, ютились под кроватью, и даже в шкафу занимали половину места. Я до сих пор удивлялся, как ему удалось сохранить их за время войны. Был он чуть младше Евдоксии Ардалионовны, и, слава Богу, этим кончались их сходства. Мягкий, гибкий характер и простота души делали ему честь, и я сразу потянулся к Юрскому, как к наставнику. Присесть у него было совсем негде, и часто мы допоздна засиживались у меня. Он преподавал философию в МГУна должности профессора, и слушать его было одно удовольствие. После кровати и книг третьей вещью в комнате у него стоял патефон. Когда ни Фурман, ни Поплавского не было дома, он заводил свои любимые романсы, а после тихо напевал их себе под нос.


В долгожданное воскресное утро я встал позже обычного и чуть не пропустил очередь на утренние процедуры. Вид душевая комната имела удручающий: потрескавшаяся темно-зелёная краска, ржавчина и местами вырванная плитка — никто не брался это ремонтировать. Во-первых, на такую роскошь ни у кого не хватило бы денег, а, во-вторых, над «ничейным» пространством никто трястись не собирался. Да и человек быстро привыкает даже к такому.


— Максим Никифорович, голубчик, пропустите меня с кастрюлей… а вы, Марк Анатольевич, убрали бы свой котелок! Да и что вы тут расселись посреди комнаты — ни пройти ни проехать! О, Лев Александрович, вы тут совсем некстати… — было первым, что я услышал, войдя на кухню.

— Эх, привольно мы живем -

Как в гробах покойники:

Мы с женой в комоде спим,

Теща в рукомойнике, — с усмешкой проговорил Юрский.

— А вы не зубоскальте, Марк Анатольевич, не те времена.

— Что же мне ещё делать, если я в своём же доме себе каши не могу сварить? — ответа он не получил, — Лев, я предлагаю позавтракать у вас, сейчас только котелок с плиты сниму.

— Где ж это видано, чтобы советский гражданин отделялся от общества? — нарочно встрял Поплавский.

— Позвольте, милейший, я освобождаю площадь для кулинарных шедевров Евдоксии Ардалионовны, — та ответить не могла, поскольку наполовину вывалила свое дряхлое тело из окна, доставая из авоськи овощи, — а из вас порядочный советский гражданин, как из пластилина пуля.

— Я бы попросил!

— Пойдёмте, Лев.


Радио уже вовсю гудело, и порой мы невольно вслушивались в слова речи Сталина на одном из последних съездов партии: «Было бы ошибочно думать, что наша партия, ставшая могущественной силой, не нуждается больше в поддержке — это неверно. Наша партия и наша страна всегда нуждались и будут нуждаться в доверии, в сочувствии и поддержке братских народов за рубежом. Особенность этой поддержки состоит в том, что всякая поддержка миролюбивых стремлений нашей партии со стороны любой братской партии означает вместе с тем поддержку своего собственного народа в его борьбе за сохранение мира…»


Видимо, я невольно состроил недовольную гримасу и Юрский это заметил.


— Хотите, я прикрою дверь?

— Да, пожалуй.


Сперва мы ели в тишине и только тиканье часов заполняло эту паузу. Все это время я пытался угомонить вспыхнувшие эмоции.


— Вы явно хотите побеседовать об этом?

— Возможно, но собеседник из меня, как из первокурсника Шопенгауэр. Не могу я объективно судить, нет. Внутри сейчас все так и клокочет, стоит только хорошенько окунуться в воспоминания — не хочу вываливать это на вас.

— Я понимаю, — и он правда понимал. Юрский был одним из немногих, кому я доверил подробности своей биографии, равно, как и он мне своей, — но в этом и ваша ошибка. Этим «хорошенько окунуться» вы только хуже делаете. Чем чаще, уж простите мне простоту языка, отрывать корку на ране, тем глубже и ярче шрам.

— Я всегда думал, что глубина шрама зависит от остроты ножа.

— С этим не поспоришь. Но, в теории, верный подход сделает след едва заметным.

— Здорово было бы посмотреть на того, кто нашёл этот верный подход.


Юрский отпил кофе и более ничего не говорил.


— Хотел бы я быть похожим на вас, Марк Анатольевич, — я стыдливо упёрся взглядом в тарелку, водя ложкой по каше — не мог заставить себя посмотреть в добрые карие глаза Юрского. Им всегда хотелось что-то рассказать, а они, в свою очередь, внимательно слушали. Перед этим человеком я часто ощущал себя несмышлёным школьником, но чувствовал, что он не будет насмехаться надо мной за это.

— Порой поражаюсь тому, как спокойно вы принимаете то, что происходит вокруг нас. Что это — характер, опыт или что-то другое?

— Мой дорогой, — засмеялся он, — если бы мы так легко могли найти ответы на свои вопросы, мир бы свалился в хаос. Многие люди, чья жизнь основана на самых сложноустроенных и хитросплетенных убеждениях, открывая очевидные истины, просто не могут уложить их в своей голове. Представьте только — вы всю жизнь ходите на руках, пока я не скажу вам, что на ногах ходить гораздо удобнее. Я не смогу ответить вам. Пускай будет все вместе. Да и… не желайте быть похожим на человека, которого нет, не цепляйтесь за отдельные черты. Ваше восприятие меня есть не что иное, как образ, над которым поколдовали органы чувств и сознание. Даже я не знаю, каков на самом деле. Вы сами понимаете… после случившегося мне непросто было прийти к равновесию. Но я всегда говорю себе: «Все пройдёт, и это тоже».

— Прошло?

— Пока нет. Мои шрамы дошли до кости. Но вы ведь не станете спорить, что глупо обижаться на судьбу, на время, на обстоятельства, словом, на то, что не можешь изменить? — я отрицательно помотал головой, — вы ешьте, пока не остыло. Да и я побегу, через полтора часа уже должен в университете быть. Спасибо за хорошую компанию.

— Взаимно.


Напоследок, когда за Юрским закрылась дверь, я услышал басистый голос Поплавского: «А после мне звонит сама Лиля Юрьевна и спрашивает, не изволит ли Максим Никифорович — то есть я — прийти на поминки Маяковского. Я, конечно, изволил. Теперь на короткой ноге и с Брик, правда, она теперь Катанянша, и с Пастернаком, и даже Ахматовой руку целовал!»

Глава 4

Прошла ещё неделя, и наступили выходные. Я не имел ни семьи, ни детей и мог позволить себе работать по субботам на полставки терапевтом. Мне приходилось ездить по домам, а иногда добраться куда-то было настоящим приключением — особенно теперь, когда выпал снег. Но это нисколько не пугало меня. Во-первых, я ещё плотнее знакомился с городом, а во-вторых, грела мысль, что лишними деньги никогда не будут, особенно, если живешь от получки до получки.


Сегодня я подменял приболевшего терапевта, и ехать пришлось в самый центр Москвы. Конец осени и начало зимы у врачей за глаза назывались «сезонным» временем, когда всех подкашивали грипп и простуда. Последним моим пунктом назначения стал дом на Котельнической набережной. Он стоял немного позади той знаменитой громадины, проект которой задумали ещё в моем юношестве и все никак не могли закончить: сначала началась война, а после нее в приоритете были совсем иные вещи. Но строительство вновь сдвинулось с мертвой точки, и даже каторжные ГУЛАГа приложили к нему руку — три года назад по этому адресу сформировали лагерное отделение. Не зная ничего о людях, которые меня вызвали, я лишь предположил, что жили они очень недурно хотя бы потому, что по утрам могли любоваться Москва-рекой, а не серыми подворотнями и грязными улицами.


Я поднялся на четвёртый этаж, позвонил, и почти сразу дверь мне открыла высокая худощавая девушка. Первым в глаза мне бросилось кирпичного цвета шерстяное платье — все то время, пока его хозяйка двигалась, длинная юбка жила отдельной жизнью.


— Добрый день, а мы вас заждались, проходите.

— Прошу прощения за задержку, сегодня с транспортом какая-то мистика творится.


Я почувствовал, что девушка чересчур пристально смотрела на меня, и даже подумал, что где-то ненароком вляпался в грязь и не заметил.


— Погодите… да это же вы! — она широко распахнула свои чёрные, как смоль, лисьи глаза и затем широко мне улыбнулась, — вот уж не думала, что вновь встретим вас. Вы меня не узнали?

— Честно говоря, нет, — я застыл в недоумении, пока незнакомка закрывала за мной дверь, но про себя уже догадывался, когда мог видеть ее лицо.

— Я Надия… то есть Надя, Байракова Надя. Вы меня наблюдали давно ещё, в сорок пятом аппендицит вырезали. Только вот, простите, отчества вашего не вспомню.

Меня зовут Лев Александрович.


Не сразу, но в моей голове стали всплывать размытые образы прошлых лет. Вспомнилась и сама девушка, и радушный отец, и квартира с высокими потолками и со вкусом подобранной мебелью. Но все это было очень далеко и случилось будто совсем не со мной, а в забытой книге или фильме. По долгу профессии, а, может, просто по натуре собственной, я долго не держал в памяти чужих лиц. Имена или же фамилии, как в этот раз «Байракова», с большей вероятностью запускали в моем мозге цепочку воспоминаний. Но куда лучше запоминались неординарные случаи. Однажды ко мне пришёл мужчина, проходивший с прободной язвой желудка три дня, но вместо того, чтобы орать от боли, он лишь пожаловался на недомогание.


Словом, не стоило удивляться, что я не узнал Надию — за прошедшие годы она, разумеется, сильно повзрослела, и от подростка, которому я когда-то делал одну из первых своих операций, не осталось и следа. Детская припухлость ушла, но черты лица ее остались мягкими несмотря на худобу. Смотрела она внимательно и вкрадчиво. Пока девушка молчала, то казалась очень сдержанной, но, стоило ей заговорить, как живость преображала все лицо. Она любезно помогла повесить на вешалку мое прохудившееся пальто, которое потяжелело от снега, и дождалась, пока я приведу себя в порядок. В каждом ее жесте ощущалась сила, выкованная в нелёгкой борьбе с самой жизнью.


— Может, желаете чай или кофе?

— Обойдусь. Где пациент?

— Вернее будет сказать «пациентка» — это наша мама. Но, видите ли, она в последние годы у нас стала таким ипохондриком, просто ужас какой-то! Ей все время кажется, что у неё то приступ аппендицита, то гипертонический криз, то ещё что выдумает. Я бы лучше ей кого-то по душевному нездоровью вызвала, слишком нервная стала, — все это время она энергично жестикулировала своими худыми длинными руками.

— А что могло так повлиять на ее состояние?

— Дело в том, что три года назад умер отец… — ее лицо почти не поменялось, и даже голос не дрогнул, но нетрудно было догадаться, чего ей это стоило, — умер скоропостижно, от инфаркта. Это ее подкосило. Она у нас всегда была живчик, да и сейчас анализы отличные, но уже ничему не верит.

— Вот оно как.

— Вы, может, предложите ей обследоваться ещё раз, приём назначьте. Пусть хоть как-то успокоится.

— Для начала я осмотрю ее, проведите меня.


Глава семейства встретила меня в спальне. Возлежавшая на подушках в домашнем халате, прикрыв веки, она упорно массировала себе виски и смахивала скорее на египетскую царицу. Едва ее увидев, имя «Элла Ивановна» я вспомнил без всяких затруднений. Именно с ней в своё время велись все обсуждения о лечении Надии, да и женщина она была очень яркая — с юных лет блистала на сцене Чеховского театра. Когда дочь вошла, она даже бровью не повела.


— Надия, где же ты ходишь? Неужели в собственном доме уже нельзя дождаться помощи?!

— Мама, пришёл врач. Это очень хороший человек, Лев Александрович Якубов, ты должна его помнить.


Элла Ивановна великодушно приподнялась и открыла глаза. Светло-серые, такой же формы, как у Надии, они смотрели за спину дочери, где стоял я — новый свидетель ее страданий.


— Надо же, как тесен мир. Приятно вновь вас встретить — все-таки когда-то вы спасли мою старшую от перитонита и в глазах нашей семьи остались человеком порядочным.

— Взаимно, Элла Ивановна. И в этот раз я здесь, чтобы помочь.

— Боюсь, теперь мне уже ничто не поможет, — траурно заявила она, — с тех пор, как не стало моего Виктора Васильевича, мир совсем опустел.


Мне не было, что ответить, да и подобных разговоров с пациентами я никогда не развивал, и сразу попросил дочь выйти, по-простому назвав ее: «Надей», за что сразу получил выговор.


— Я вынуждена просить вас, молодой человек, уважительнее относиться к чужому имени! Ещё сама Марина Ивановна Цветаева говорила, что можно шутить с человеком, но с именем… ни за что.

— Мама, прошу тебя…

— Не спорь! Ты была назвала так в честь моей матери, своей бабушки, а она была уроженкой Франции…

— Элла Ивановна, я прошу прощения, и забудем об этой досаде. Все же я попрошу вас дать себя осмотреть.


Тогда-то я и понял, как выглядит «самый больной в мире человек». Байракова жаловалась на все и одновременно ни на что, вздыхая при каждом прикосновении стетоскопа. Когда я попросил ее оголить грудь, чтобы послушать, она демонстративно смутилась и вдруг заявила, что воспитание подобного ей не позволяет, но вскоре уступила. Не успел я завершить процедуру, как она схватила с прикроватного столика рамку с фото и, как в первый раз, водить по ней пальцем.


— Вы знаете, — по ее красивому лицу, тронутому паутинкой морщин, расползлась улыбка, — почти каждый день на эту карточку смотрю, и будто вовсе не я стою с Виктором, а кто-то другой. Какой он тут статный, в форме, — я всегда любила эту форму, — медали все так и блестят. Генерал-лейтенант! Да и я совсем счастливая. А на эту взгляните, — женщина потянулась за соседней фотографией, видимо, свежей, где она стояла с дочерями, — Нади и Верочка тогда еле-еле уговорили меня на съёмку. Даже сейчас не вспомню, почему выбрала это платье — оно же меня полнит! А что с лицом, страшно глядеть, бледная поганка и то свежее! Вы сами посмотрите!

— Уверен, здесь вы выглядите замечательно, как и везде.

— Льстец! Я всегда говорила, что мужчины — обольстители не хуже женщин, однако упорно это скрывают. Иначе откуда бы взялось утверждение, что женщины любят ушами? Кстати, взгляните, вы не узнаете Верочку?


Верочка, как неустанно называла ее мать и от чего я мысленно каждый раз кривился, на фотографии держалась так же строго, как и сестра. Но если у Надии строгость эту деликатно прикрывала живость натуры, младшая Вера, казалось, из неё была соткана: плотно сомкнутые губы, строгая белая блуза и длинная юбка. А главное — глаза. Карие, как и у сестры, но светлее. Их я нашёл слишком задумчивыми и даже уставшими. Из общей картины выбивалась только коротко остриженная пышная копна кудрявых волос. Я удивился, как же Элла Ивановна не заставила ее привести их в порядок перед съёмкой. Вера покровительственно держала руку на плече матери, пока вторая находилась где-то за спиной. В какой-то момент я подумал, что ее — не ребёнка, а взрослую девушку — мог где-то видеть.

— Надия, конечно, у меня молодец, одета ладненько — все, как надо. Платьице подобрала, волосы непослушные уложила ловко. А вот Вера… сколько ни боролась с ней, только себе дороже выходит. Говорит, мол, не нужны эти лишние заботы. А я вам, Лев Александрович, скажу, что порой в обществе так появляться просто неприлично! Это она в отца пошла: и характером, и волосами.


Вскоре осмотр был окончен. Видно, я оказался не лучшим слушателем, и Элла Ивановна быстро потеряла ко мне интерес, не сомневаясь, что догадливость позволит мне разговаривать далее с ее дочерью.


— То есть вы хотите сказать, что она здорова? — спросила Надия, когда за мной закрылась дверь в спальню Эллы Ивановны.

— Я не вижу поводов для беспокойств в плане физическом — она ещё нас с вами переживет. Но утрата супруга слишком больно по ней ударила, поэтому эта тревога и прочее не взялись из ниоткуда. Вам может казаться, что она слишком раздражительна и требовательна, но, на самом деле, она до смерти напугана. Будьте к ней снисходительнее. Почаще выводите на свежий воздух, займите чем-то. И главное — беседуйте, дайте выговориться. Пусть не вам, но, возможно, у неё есть старые друзья, коллеги. Думаю, вы меня понимаете. Я выписал направление на сдачу анализов и осмотр у кардиолога, чтобы другой специалист мог ее успокоить.

— Спасибо вам, Лев Александрович, — она взяла у меня из рук бумаги, — вы, пожалуйста, подождите секунду, присядьте. Я вас сильно не задержу.


Я остался стоять в широкой светлой комнате, которая служила и гостиной, и столовой. Кресло, на которое указала Надия, казалось слишком чистым и неприступным, чтобы на него садиться. Да и в целом в этой квартире я чувствовал себя, как в музее, ведь в одной только столовой мебели было больше, чем у того же Марка Анатольевича на всей его жилплощади. Оставалось только порадоваться за Байраковых.


Из окна, прикрытого золотистыми шторами, виднелись очертания Москва-реки. На улице стало стремительно темнеть, разыгралась непогода, но в тот момент я не хотел думать о том, каких усилий мне будет стоить добраться домой. Я прошёлся по комнате взад-вперёд и старался не наступать на такого же, как и шторы, золотистого цвета ковёр. Поглазел на фарфоровые статуэтки, выставленные в серванте, потом на своё расплывчатое отражение в телевизоре «Рекорд» и заметил пианино. Не успела мне на ум прийти осознанная мысль, пальцы мои уже неумело стали перебирать клавиши.


Вошедшая Надия с интересом за мной наблюдала.


— Вы играете?

— Прошу прощения… не удержался. Вовсе не играю, да и не умею, но когда-то очень даже мечтал. А вы?

— Умею немного, но позабыла почти сразу, как кончила занятия. Вера тоже играет, но делает это куда лучше, как говорят, с душой. Мама всегда была помешана на том, чтобы мы развивались духовно, даже если не особо этого хотели.


В руках она держала картонный пакет, который тут же попыталась всучить мне, правда, безуспешно. В прихожей, когда я был одет, это повторилось вновь.

— Надия, оставьте это.

— Пожалуйста, зовите меня просто Надя. Так приятнее слуху. А это будьте добры взять, — я все же разжал пальцы, чтобы зацепиться ими за ручки пакета, — вы ведь так помогли нам. Не отказывайте в желании вас поблагодарить.


Когда одной ногой я уже стоял в подъезде, она вдруг добавила:


— Пожалуйста, не отказывайтесь мечтать. В крайнем случае заглядывайте к нам, мы вас научим.

— Благодарю, я тронут.


Домой я добрался к ночи, продрогнув до костей. Когда я вскрыл содержимое пакета, там оказались шоколадные конфеты и небольшой свёрток с рублями, которые мне сперва было стыдно перед самим собой пересчитывать. Но все же я напомнил себе, что не отобрал ничью работу, никому не причинил зла, да ещё и теперь идея о покупке нового зимнего пальто стала реальнее. Перед сном я выпил чай в одной конфетой, и охватившее меня чувство гадливости к себе вскоре поутихло.

Глава 5

На следующий день всех разбудил телефонный звонок. Входящими вызовами у нас всегда заведовала Евдоксия Ардалионовна, даже если точно знала, что звонят не ей. Вот и сейчас она нарочито громко ответила и затем позвала меня так, что в Поплавский на кухне подавился чаем и закашлялся.


— Лев Александрович, ваш друг вызывает! Ох, да вы не вставали ещё! — воскликнула она, хотя на часах не было и восьми утра.

— Евдоксия Ардалионовна, кажется, вас уже просили не развешивать свои огромные платки в коридоре, — я стянул с лица мокрую ткань, которая послужила мне вместо холодного умывания, и с большим трудом сдержался, чтобы не обругать ее.

— А коль уж вам нечего стирать, так не возмущайтесь, голубчик! Своими двумя рубашками и одними штанами хоть всю квартиру завесьте — я вам слова не скажу. Да и постыдились бы на людях показываться в неглиже.

— Учту это, когда захочу в неглиже зайти к вам, — я демонстративно поправил воротник ночной рубашки. К одному уху я прислонил телефонную трубку, а другим напоследок услышал ворчливое: «Хам». Звонил Жора.

— Доброго утра всем спящим! Я как знал, что ты любишь дрыхнуть по воскресеньям!

— Поэтому и звонить решил спозаранку? Ближе к делу — ты поднял меня с кровати, и я не в настроении.

— Не хочешь заглянуть к нам сегодня? Дети сейчас гостят у Людкиных родителей, вернутся нескоро.

— Во сколько?

— Я зайду за тобой после обеда.

— Хорошо, буду.


«Вот баламут, — подумал я про себя, — после обеда и пригласил бы».


Возвращаться в кровать уже не хотелось, да и не было смысла — без сонной неги я отчётливо слышал, как через стенку на кухне гремела посуда и какую новую байку травил Поплавский. Мне ничего не оставалось, кроме как привести себя в порядок.

Проходя мимо комнаты Юрского, я заметил, что та ещё была заперта, хотя Марк Анатольевич порой вставал и раньше Фурманши. Когда ответа на мой стук не поступило, я не придал тому значения — видимо, спал.


— Евдоксия Ардалионовна, давайте подолью вам, — с этими словами Максим Никифорович взял маленькую керамическую чашку так бережно, словно она была из хрусталя.

— Спасибо, дорогой.

— Доброго утра, Лев Александрович. Вы уж не обессудьте, но кипяток кончился, придётся вам самому за собой поухаживать.

— Доброго-доброго. А я все думал, чем же занять себя в это утро.

— Куда вы так газ кочегарите? — вскрикнула Фурманша, стоило мне повернуть ручку, — по миру нас пустить хотите или на воздух весь дом отправить?

— Хочу не умереть от отморожения и поскорее вскипятить воду. Прошу заметить, что мое здоровье как врача тоже стоит беречь. Иначе к кому вы, Евдоксия Ардалионовна, побежите со своим ревматизмом? А вы, Поплавский, с гастритом?

— А ваша корысть вам от предков досталась вместе с национальностью, или она есть плод нелёгкой судьбы?

— Знаете ли, всего понемногу. Ровно для того, чтобы такие, как вы, задавали мне подобные вопросы.


Чайник закипел, и по привычке я разбил в сковороду двойную порцию яиц, но опомнился, что Юрский так и не встал. Вскоре я вернулся к его двери.


— Марк Анатольевич, доброго утра! — ответа не последовало. Вместо этого до меня донёсся тихий сдавленный кашель. Профессор не запирался на ночь, поэтому я вошёл внутрь.


Сонный и ослабленный, он лежал на кровати поверх покрывала и тело его дрожало. Форточка была распахнута настежь, и в комнате было заметно холодно. Завидев меня, Юрский тут же попытался встать.


— Ах, Лев, это вы… То-то я думаю, почему мне снится, что вы меня зовёте, а потом молотком каким-то стучите прям у самого уха.

— Вам нездоровится?

— Можно и так сказать. Во всем виновата моя оплошность. Засиделся за проверкой рефератов, потом передохнуть решил, открыл форточку, чтобы проветрить. Прилёг и, кажется, уснул. Вот и протянуло… у меня организм падкий на всякую гадость.

— Главное — не переживайте. Я посмотрю, что есть в аптечке, а вам пока требуется в тёплое одеться и хорошенько согреться. Там уже и чай на подходе, скоро принесу.


Пока я бегал из комнаты в комнату, из-за неплотно прикрытой двери на кухню доносились приглушенные звуки беседы:


— Максим Никифорович, вы не давите на меня, а то я совсем на вас обижусь.

— Я прошу прощения. Но, голубушка, верьте в мои самые добрые намерения! У меня уж совсем сердце кровью обливается, когда этот живодер про ваш ревматизм начинает говорить — все про возраст напоминает. Ещё скоро и до семьи доберётся! Но в чем-то правда есть, ведь так мучительно быть одинокой женщиной в наше-то время. Кто же, случись что, присмотрит за этими ценными картинами, за платками, за статуэтками? Иная ужаснётся от одной этой мысли, а у вас — подумайте только — есть я. Уже и нотариуса выписал — рекомендации у него хоть куда.


— Все же дайте мне время на раздумия. Я ещё не так дряхла, как этот Якубов меня рисует. Не будем гневить Бога своей излишней предусмотрительностью.

Будь по-вашему, но не побойтесь при надобности снова заговорить об этом. Подкручу-ка радио, а то тихо, как в Ленинской библиотеке.


Мне оставалось лишь мысленно хмыкнуть и вернуться к делам. Простуда Юрского не обещала быть серьезной. Температура высоко не поднималась, а к обеду, когда мне пора была собираться, и вовсе упала почти до нормы. Профессор почти потребовал, чтобы я шёл по своим делам и не носился с ним, как с бандурой. Я почувствовал облегчение, которое обычно доводится испытать с близким человеком, и обрадовался этому. Меньше всего мне хотелось, чтобы этому человеку было совсем худо.


«После обеда» Гуськова растянулось до четырёх часов дня, и к моменту его появления ни в какие гости я идти уже не хотел. Когда он наконец заявился, его раскатистый бас, пожалуй, слышали даже в соседней квартире. Фурманша, как и всегда, приняла Жору благосклонно. Ей хорошо было известно, кем он работал, и — чему не стоило удивляться — из нас двоих без раздумий она выбрала бы обратиться к нему. Стоило мне посоветовать ей то или иное лекарство, она неизменно проверяла мои слова у него. Возможно, не теряла надежду уличить меня в невежестве и написать донос, поэтому с некоторых пор я сразуотправлял ее за советами на стандартный приём.


— Георгий Андреевич, давненько вас не видела. Совсем вы куда-то запропастились.

— Что поделать: работа, семья.

— Да-да, вот и супруга у него четвёртого ждёт, — я вышел в коридор с этими словами, и Жора посмотрел на меня с плохо скрываемой злостью.

— Боже, какое счастье! — всплеснула руками Фурманша, — Георгий Иванович, пройдемте со мной, я Людмиле такие замечательные травы для чая передам. Беременным они все равно, что святая вода.


Пришлось прождать ещё около четверти часа, прежде чем мы наконец вышли на улицу. Я заметил, что Поплавский очень недобро смотрел Жоре вслед.


Погода снаружи совсем разыгралась, так что к концу пути мы были похожи на двух неказистых снеговиков. Вдобавок, меня хорошенько просквозило. Жора все это время что-то рассказывал про футбольный матч, который на днях смотрел по телевизору у соседей, про свои порванные ботинки, но слушал я невнимательно. На подходе к дому он вдруг выдал:


— Слушай, вот это у этой вашей Евдокии Орлеоновны хоромы! А главное — живет там одна, как барыня какая-то. Все мои бы в ее комнате поместились. Куда только государство смотрит? Живем при советах, а жилплощадь растрачиваем.

— Евдоксии Ардалионовны, — поправил я, — хорошо ещё, что ты при ней так не сказал. Да и не разглагольствуй так огульно о государстве, пока мы не внутри.

— Твоя правда.


Вскоре мы были на месте. В темное время суток в местности, где жили Гуськовы, ходить не стоило. Пусть нас и разделяло несколько кварталов, но его район уползал ещё дальше от центра города. Здесь, как рои мух, тут и там клубились компании вызывающе одетых женщин и громких нетрезвых мужчин. Даже нам, двум крепким дядькам, иногда не хотелось лишний раз проходить мимо них. Работали не все фонари, большая часть дороги была погружена во тьму. У нужного нам подъезда стоял молодой парень. Невидящим взглядом он смотрел на землю и пыхтел сигаретой. Стоило нам подойти, он бросил окурок, затушил его ботинком и быстро пошагал вглубь пустой улицы.


Соседей у Жоры было много, все из них — члены той или иной неблагополучной семьи. Не считая Гуськовых, только в их квартире таких проживало три, и детей там было даже больше. Из-за каждой двери доносилась смесь не то детского смеха, не то плача. Я с трудом представлял, как старшие могли учиться в таком шуме.


Дверь нам открыла Люда. Сколько себя помнил, она всегда была улыбчива и радушна. За это, как говорил Жора, он ее и полюбил. Но сегодня улыбка ее казалась какой-то вымученной, будто прежде она успела выплакаться. Хотя, надо отдать ей должное, выглядела Люда празднично: завила светлые волосы в крупные кудри, подрумянилась, подкрасила ресницы, надела белое платье, а к нему янтарные бусы. Однажды я узнал от неё, что то было ее единственное, а, значит, самое дорогое украшение, привезённое из Прибалтики.


— Здравствуй, Лев. Сколько лет, сколько зим…

— Здравствуй, Люда. Замечательно выглядишь. Белый цвет тебе к лицу.

— Спасибо, дорогой. А вот Жоре вечно что-то не нравится. Я у него спросила: «Как тебе?», а он только буркнул что-то и не ответил.

— А я так буркнул, когда ты хотела алые губы намалевать. Сто раз говорил тебе: не пудрись, не мажься — лицо портится, как будто обман какой-то.


Люда ничего не сказала и молча провела нас к столу. Гуськов включил радио и попал на волну со старыми романсами. Видимо, он запереживал, что я подумаю о нем плохо, и через время добавил:


— Это тебе, Люда, ещё повезло со мной. У нас один проктолог знаешь, как говорит: «Нет женщин — есть рабочие и комсомолки, и внешний вид их должна регулировать партия». Про партию оно, может, и верно, но скажешь разве, что я тебя за женщину не считаю?

— Не скажу.

— Вот и оно. Про таких размалеванных в «Крокодиле» только и пишут. Срам один.


На небольшом обеденном столе Люда сумела уместить и два салата, и глубокую миску картофельного пюре, и даже бутылку кагора. Я понял, что успел хорошенько проголодаться, да и Жора уплетал за обе щеки. Какое-то время разговор наш строился вокруг того, как хороша была еда, и разбавлялся невинными и забавными воспоминаниями. И все же я чувствовал себя по-дурацки. Вся наша встреча была натянутой, как хлипкая струна, готовая в любой момент лопнуть. Когда-то эти дружеские сборы были в радость всем, кто на них появлялся, но не теперь.


— А что же, мы только втроём будем?

— Да, Сашка Головин сейчас от геморроя мается, Женя Егоров с женой разводится — не до посиделок ему.


То и дело возникали неловкие паузы, каждую из которых мы занимали увлечённым пережёвыванием пищи.


— Люда, а как твоё здоровье?


От моего вопроса она явно смутилась, и по ее глазам я понял, как должно быть глупо, вышло — ведь получалось, что я интересовался ее новым положением.


— В порядке… врач никаких замечаний не делал, говорит, патологий не видит. Тебе Жора уже рассказал, да…? Хотя… не стоило и сомневаться.

— Рассказал, все верно. Жора, а ты покажи Люде, что тебе Фурманша передавала.

— Что там?

— Да ничего, — Гуськов достал из кармана пальто тканевый мешочек и бросил его на стол перед Людой, — ересь одна, все равно в это не верю. Сказала чай тебе из этого заваривать, мол, беременным хорошо.

— Как же ты ещё согласился это взять? — вдруг съязвила она.

— Так не мне же это пить. А, глядишь, и обратный эффект выйдет, — последнюю фразу он сказал совсем тихо, но мы услышали. Жора подошел к форточке и раскурил сигарету.

— Что же ты такое говоришь?

— Говорю, Люда, как есть. Ты погляди только на ту же Евдоксию Орлеоновну — одна бабка, а метраж больше, чем на нас пятерых.

Ардалионовну, — встрял я.

— Один хрен!

— Шестерых, Гоша…

— Тем более! Куда ты шестого собираешься засунуть? В умывальнике пусть спит или ящик в комоде ему выделишь? А кормить его на что мы будем?

— Ты работаешь, я тоже копейку в дом приношу…

— Люда, проснись же! — Гуськов закипал на глазах, — Что нам твоя копейка? Она что ли новое стекло оплатит, которое Иван и Матвей разбили? Или прокормит нас на месяц?

— А если ещё один ребёнок, так вообще можно на улицу выселяться. Лёва, хоть ты скажи!

— Я сказала тебе — на аборт не пойду! Хоть убей, а я ни за что! — Люда начала плакать, и я уже не мог не вмешиваться.

— Жора, пойди, остынь. Люда, давай я тебе воды налью. Вот так, пей, дыши ровно. Может, приляжешь?


Пока она укладывалась на кровать, он вышел в коридор. Чувства мои смешались, и ничего, кроме как уйти отсюда, я не желал. Мне было тошно от Гуськова, но жалость у меня проснулась к обоим. С одной стороны, Жора, на плечи которого уселась вся его семья и вечное бремя которого было всецело их обеспечивать; с другой, она — пугливая и уставшая женщина, которая боялась боли и смерти от аборта, а главное — осуждения больше, чем рождения ещё одного ребёнка. Я отправился на поиски Жоры и обнаружил его на лестничной клетке. Он докуривал вторую сигарету.


Прошу тебя, пойдём куда-нибудь. Мне тошно здесь находиться. Я готов быть кем угодно в твоих глазах сейчас, но твоё присутствие мне жизненно необходимо, иначе слечу с тормозов.


— Ты позвал меня сюда, чтобы я уговорил Люду на аборт?

— Нет… — он заметно стушевался, но потом решительно возразил, — хотя… ты думаешь, я что — врать тебе буду? Осел я в самом деле, если считаю, что ты мне поверишь! Пусть так, а ты бы как на моем месте поступил? От радости плясал? Черта с два я в это поверю!


Мне не хотелось ничего ему отвечать, и около минуты мы молчали. Я давился сигаретным дымом, сдерживался, чтобы не закашляться и чувствовал, что меня морозит.


— Лев, как человека тебя прошу. Как единственного друга…

— Пёс с тобой, пойду.


Мы набросали для Люды короткую записку и двинулись. Время близилось к восьми вечера. Волею случая мы оказались в том же кабаке, куда чаще всего захаживал Гуськов, — остальные места были закрыты. По выходным здесь обычно не наливали ничего крепче пива, но тот мог и им набраться, как следует. Зал был полупустой, контингент подобрался не самый приличный — от каждого стола нет-нет, да было слышно матерное слово, свист или хохот. Мы сели ближе к «сцене», где давеча стоял горластый «утомленный солнцем». Пока Жора опрокидывал первую кружку пива, от официанта я разузнал, что сегодня в репертуаре только военные романсы.


Вскоре кто-то один заявил во всеуслышание, что тоскливо совсем сидеть без музыки. Остальные тут же это подхватили и пару мгновений спустя все присутствующие требовали начала представления. Гуськов к тому моменту совсем поник, перед ним стояло две пустые кружки, пока я жевал холодный бутерброд с рыбой.


— Какое уж тут представление, братцы, — тихо причитал он, — тут уже занавес…


Самодельная «сцена» даже не была освещена, но в темноте было видно, как две темные фигуры с трудом и неприятным скрипом тащили что-то тяжелое. Затем появилась третья, меньше предыдущих, фигура, которая осталась на месте. Когда наконец, мигая жёлтым разных оттенков, зажглось несколько ламп, все смогли рассмотреть сцену.


За чёрным маленьким пианино лицом к залу сидела кукла. Вернее, сперва она действительно показалась мне куклой, пока ее глаза, густо подведённые тушью и длинными стрелками, не обратились к нам, посетителям, внимательно оглядывая каждого. Она была одета в красное платье, притом привычного для обывателя кроя, но таким уж ярким оно было, что само могло осветить все заведение. На собранные волосы она нацепила какую-то громоздкую заколку, и стекло, вставленное в неё вместо камней, блекло переливалось в лучах ламп. Образ ее казался аляпистым, совсем не подходящим для военных романсов и инородным для самой девушки. Как раз про таких героинь «Крокодила» всегда шутил Жора. Я испытал раздражение, понимая, что это нелепое создание собиралось петь о великих вещах.


Раз-другой мне случалось видеть ее в этом месте, когда я приходил к Гуськову, но тогда она была лишь белым шумом, не более. Я даже к ней не присматривался. Теперь мне вдруг показалось, что я оглох, потому что зал смолк. Даже среди самых шумных не нашлось того, кто решился бы что-то выкрикнуть. Все сидели, разинув рот и с замиранием сердца ожидая, когда это таинственное создание заиграет и выведет их из транса. Скорее всего, запой она «Мурку», они бы приняли и это с восторгом.


Выжидая, она закусила нижнюю губу, выкрашенную в цвет платья, и, стоило ей взять первые аккорды романса «Нам нужна одна победа», все затаили дыхание — мы ждали слов. А когда девушка запела, не знаю, что случилось, но люди превратились в единый голос. И я, и поникший Жора, и даже проснувшиеся пьяницы — все подхватили песню. В тот же момент мне стало безразлично — хоть даже она вырядилась бы в перья, я знал, что фразу: «Десятый наш десантный батальон» допою до конца. Незнакомка с силой давила на клавиши, брови нахмурились, голосом она твёрдо отделяла каждое слово. Я почувствовал что-то мокрое на щеке и сразу вытер ее ладонью.


Она закончила и встретила заслуженные овации. Изредка улыбаясь, смотрела серьезно и прямо, вновь оглядывая каждого посетителя. Стоило ее взгляду остановиться на мне, я тут же повернул голову в сторону и невольно заерзал на стуле. Когда большая часть романсов, каждый из которых вызывал самую бурную реакцию, была спета, когда все были готовы к тому, что вот-вот это таинственное нечто упорхнёт от них, вдруг медленно и даже робко она начала:


Про тебя мне шептали кусты

В белоснежных полях под Москвой.

Я хочу, чтобы слышала ты,

Как тоскует мой голос живой.


Ее хотелось слушать, она пела и играла изумительно. Я не знал, было ли это образование или талант. Но чувство, с которым из-под пальцев ее вырывалась музыка, не могло быть вымуштрованным, нельзя было запросто в такой песне отразить всю боль, все отчаяние и бесконечную любовь, что, верно, копились в ее душе. А, может, я уже и сам потерялся в тот момент в собственных мыслях, идя в них наощупь, полагаясь на самое первое, что приходило в голову. Может, я уже приписал ей те качества, которых не могло и быть. Вдруг я вспомнил, как близко сижу к ней, что совсем легко могу дотянуться, сесть рядом и разделить все то, что болело в моей душе. Но это было равносильно невозможному, и рыдания едва не вырвались из моей груди. Опомнился я от громких хлюпаний Гуськова, которому слёзы застилали глаза.


Музыка кончилась, свет сразу погасили, а после ни создания, ни пианино там не было. Так громко и восторженно на моей памяти люди давно не кричали с просьбой спеть ещё что-нибудь. Однако далее им лишь оставалось развлекать себя самим. Обсуждение музыки быстро поутихло, и вскоре от каждого столика до моего слуха доносились пошлые комментарии о том, какие формы, какие губки, волосы, глаза и прочие части тела были у певицы. Гуськов немного успокоился и даже повеселел. Наконец он спросил:


— Лёв, что мне делать?

— А чего ты хочешь?

— Ты сам знаешь…

— Жора, не советчик я тебе. Поверь, хотел бы что-то путное сказать, да не могу. Но мы оба с тобой знаем, что за руку на аборт ты Люду не отведёшь.

— Так тоскливо, что хоть вешайся.

— Не начинай, мысли рационально — ты все-таки врач. Раз уж такое дело, придётся возиться с тем, что есть. Возьми себе ещё полставки терапевта, Ефросинью и мальчишек привлеки матери на помощь. Там сколько декретный сейчас — восемь недель?

— Верно, восемь.

— Вот, а после в ясли отдадите. Людмила снова на работу выйдет. В крайнем случае соседей подсобить попросите, я тоже в стороне не останусь.

— Складно ты говоришь… а на деле неизвестно ещё, как оно будет. Да я и сам вижу, что другого выхода нет. Во-первых, не хочу, чтобы за спиной у Людки шептались, мол, ребёнка убила, а, во-вторых, не вышло бы и так ничего.

— Ты это к чему?

— Оказывается, все ещё давно случилось, почти три месяца прошло. А она молчала, дурёха, боялась. Теперь уж нечего шашкой махать.

— Справитесь, Жора. Справитесь. Я думаю, нам пора.


Снег усилился, и болезненное мое состояние тоже. Вялость медленно, но уверенно распространялась по всему телу, я боролся с желанием не лечь прямо посреди улицы и не заснуть. Гуськов неожиданно вырвался вперёд, но зашагал в другую от дома сторону, будто что-то заметил. Жестом он поманил меня, указывая в конец улицы. Мне удалось разглядеть компанию из троих мужчин, окруживших девушку.


— Так, может, поцелуемся? — сказал кто-то со смешком.

— С какой это стати?

— А ты что, развалишься что ли?

— Руки уберите!

— Подыграй мне, — шепнул Гуськов и пошёл прямо к ним.

— Любимая, вот куда ты запропастилась! А я уже запереживал. Прямо так и говорят: «Отвернулся на минутку». Пойдём, не будем молодых людей отвлекать, у них ещё полным-полно дел.

— Каких таких дел? Ты вообще кто такой будешь? А это кто? — допытывайся самый крупный и нахрапистый из них, когда я подошёл. Жора уже развернулся к нему спиной, держа девушку под локоть, и обернулся с самым невинным выражением лица.

— Мы-то будем муж и жена. Кольцо видишь или очки нужны? — он выпятил безымянный палец почти в самую морду этому дворняге. Тот только и ждал момента, чтобы вытворить чего похуже.

— А у неё?

— Да смотри, сколько хочешь, — с этими словами он аккуратно захватил девичью ладонь и с нескрываемым удивлением воззрился на неё, — а ты кольцо сняла что ли? Правильно, дорогая, я тебе так давно и говорил — на чистку его нести надо. Все ты верно сделала.

— А этот? — он кивнул в мою сторону.

— Вот я голова дырявая — не представился! Я-то буду участковый уполномоченный милиции отделения номер три по данному району. Рьяно борюсь с безобразием и хулиганством. Вы, кстати, безобразников и хулиганов не встречали? — все трое тупо покачали головами.

— Дружище, да что ты скромничаешь? Уполномоченный высшей категории, протеже самого Георгия Константиновича! И это только первое, что на ум приходит. Вы, кстати, знакомы с Георгием Константиновичем? Он строго бдит, чтобы работа третьего отделения шла как надо…

— … а по вечерам любит ходить по улицам и лично ловить нарушителей. Если хотите, можем его вместе подождать.

— Нам, пожалуй, пора.


Они явно были пьяны, гораздо сильнее того же Гуськова, которого на этот раз пиво особо не взяло. Алкоголь только сильнее выпятил наружу их скудоумие. Бьюсь об заклад, они и половины наших слов не до конца поняли. Мы тут же зашагали в противоположном направлении и не заметили, как прошли почти целый квартал, инстинктивно уходя от опасности. Первой очнулась девушка. Она вывернулась из ослабшей хватки Жоры и испуганно посмотрела на нас.


— Куда вы меня ведёте?


Мы переглянулись и едва сдержались от того, чтобы не расхохотаться. Оба подумали про себя: «неужели мы такие страшные?». Я взял слово.


— Вы нас извините, но надо было отойти на безопасное расстояние.

— Отойти для чего?

— Вы не подумайте, мы вам зла не хотим… постойте, знакомый голос… это вы пели сейчас в пивной?

— Какое это имеет значение?

— Да, я не могу ошибаться — это были вы! Позвольте сделать вам комплимент и разделить восторг всех посетителей — на выступлении поразили. Так ведь, Жора?


Его хватило на пробубнить что-то в знак согласия, видимо, весь запал в нем иссяк. Пора была возвращаться домой.


— Спасибо, конечно. Но зачем весь этот спектакль? Вы что, действительно участковый?

— К счастью или к сожалению, нет. Надо отдать должное моему товарищу, он быстро среагировал, что вам нужна помощь.

— Я бы и сама с ними разобралась.

— Пусть так, но, согласитесь, что вышло довольно забавно.

— Отчасти. Я должна возвращаться домой.

— Погодите, — подал голос Гуськов, — что же вы не поблагодарили нас? Мы, может, своей жизнью рисковали!

— Спасибо. А теперь я пойду.

— Лёва, пойдём и мы домой. Холодно, спать хочется, а там Люда одна. А завтра на работу…

— Вспомнил про Люду, надо же…


Вдалеке вдруг раздался смех той самой компании. Пройдя по лабиринту улиц, они вышли на наше направление. Я не мог разглядеть лица девушки (мы были почти в полное темноте), но почувствовал, что вся она напряглась.


— Мне неудобно просить вас, но проведите меня, пожалуйста. Я не уверена, что они не пристанут ко мне, если буду одна.

— Разумеется. Но сначала доставим моего товарища.

— Что же вы такую работу себе выбрали опасную? — спросил по дороге Гуськов, — как бы выкручивались без нас?

— Поверьте, дорогой муж, что-нибудь придумала бы. Да и такое нечасто происходит, только в такие дни, как сегодня. Стоит этим пьяницам услышать что-то про войну, совсем срывает крышу.


Из квартиры не доносилось никаких звуков, когда мы поднялись на этаж. Я предположил, что и Люда, скорее всего, спала. Мы тихо распрощались с Жорой, он с несвойственной обходительностью пожал руку нашей новой знакомой и удалился. Когда я обернулся и в тусклом свете лампочки рассмотрел девушку, стоявшую позади меня, то обомлел. На меня смотрела та самая «Верочка» с фотографии на прикроватном столике Байраковой, только эта была живой. Тени от плохого освещения карикатурно подчёркивали черты ее худого лица, отчего оно было похоже скорее на шарж.


Она заметила перемену в моем лице и сразу спросила, все ли в порядке.


— Да… вернее… прошу прощения. Вы Вера?

— Откуда вы знаете мое имя?

— Не знаю, помните ли вы меня. Я Лев Якубов. Когда-то ваша сестра оперировалась у меня, а вчера я осматривал Эллу Ив….

— А, так вот, о ком они трещали все это время. Простите, но воспоминания о вас у меня смутные. Я была ещё слишком мала, чтобы хорошо запомнить чужого человека.

— Я понимаю. Как ваша мать себя чувствует?

— Получше. Видимо, она хорошо доверяет вам, если впервые за два дня не пожаловалась на плохое самочувствие.

— Это радует. Что же, теперь мне нужно провести вас.

— В этом уже нет необходимости. Я опоздала на транспорт. По милости вашего товарища, между прочим.

— В таком случае предлагаю пересидеть у меня до наступления утра. Метель разыгралась не на шутку — в такое время не надо оставаться на улице, да и я уже чувствую себя неважно. К тому же, мой дом в двух шагах отсюда.

— Спасибо вам. Хотя у меня нет в привычке шляться ночью по гостям у незнакомцев, все когда-то случается впервые.

— Ваши домашние не будут переживать?

— Не будут, — без разъяснений ответила она.


Входные двери я старался открыть, как можно тише, чтобы Фурманша коршуном не выскочила из-за угла и не перебудила весь дом. Пока Вера ждала в моей комнате, я быстро вскипятил чайник. Заодно пригодились подаренные Надей конфеты.


— У вас очень уютно.

— Спасибо, я и сам здесь чувствую себя довольно комфортно.

— А что это у вас за портрет без портрета? — она ткнула пальцем туда, где висел Сталин, — какая-то хитрая задумка?

— Нет. Скорее, молчаливый протест. Повесил его не я — соседка.

— Почему же не уберёте?

— Это моя защита от назойливого ворчания. Пусть уже висит и отпугивает всяких… вы поняли.


Впервые за вечер она улыбнулась. Не язвительно, не игриво и не театрально, а искренне, и Вера стала даже красивее Нади. Она грела руки, обхватив ими чашку, и была совсем не похожа на куклу со сцены.


— Честно говоря, ни за что бы не узнал вас без всех этих ярких одежд.

— На то и расчет.

— Вы не хотите, чтобы вас видел кто-то из знакомых?

— Иначе зачем, думаете, мне выступать так далеко от дома? — вспыхнула Вера. Видимо, я сморозил что-то совсем уж очевидное.

— Не говорите маме, что видели меня. Для неё я ночую у однокурсницы.

— Надя знает?

— Да, и не пытается меня за это осудить. Если бы знала мать… боюсь даже представить. Она и так не забывает напомнить мне, что я не оправдала ее ожиданий, а от такой новости от меня бы мокрого места не оставила.

— Какие ожидания вы должны были оправдать?

— С детства она муштровала нас с сестрой за пианино и обучала искусству драмы, даже когда мы болели. Меня даже отдали в музыкальную школу, но я бросила, став старше. Мать страшно сердилась. Надя поступала в институт на четыре года раньше меня, и она дала ей добро выбрать факультет международных отношений. Но, едва я закончила школу, умер отец. Он всегда был тормозным рычагом для всех безумных идей мамы. Когда этого рычага не стало, она потребовала, чтобы я поступила во ВГИК. Угрожала повеситься, если ослушаюсь. Я проучилась полгода, прежде чем не отважилась забрать документы и самой распоряжаться своей жизнью. Сейчас на втором курсе юридического факультета.

— Как же она вынесла эту новость?

— Не спрашивайте… иногда мне кажется, что теперь я для неё лишь тень. Все надежды она возлагает на Надю. Хотя и эта участь незавидная, ведь мама старательно ищет ей мужа.


Она остановилась, как бы собираясь с мыслями, и отпила чая.


— Знаю, вы говорили, мама боится, она за нас переживает. Я же думаю, что смерть отца добила ее дурной характер. Все плохое, что в ней копится, она не задерживает в себе. Мы говорили с Надей совсем недавно — обе не можем отделаться от чувства вины.

— Поэтому вы пошли работать?

— Думаю, да. Это приносит хоть какие-то деньги.

— Но при этом играете на пианино, — в недоумении продолжил я.

— Я не сказала, что не люблю это. Но эти академики-буквоеды напрочь убивают в любом тягу к музыке. Полученных знаний мне хватило, чтобы дальше заниматься самой.

— Вы большая молодец, Вера. Но мне кажется, что вы очень устали.

— Вы действительно так думаете?


И в этот самый момент Вера посмотрела на меня очень грустными глазами. В них не было ни призыва к помощи или утешению, ни поиска жалости, но мне очень захотелось защитить ее от всех невзгод — я по опыту знал, как тяжело нести навалившееся бремя, когда ты молод. Она вдруг поняла, что взгляд вышел слишком пристальным и, смутившись, снова закусила губу.


— Возможно, вы правы. Но это ничего. Это пройдёт. Я владею ситуацией. Однажды все станет лучше.

— Вы так себя обнимаете — вам холодно?

— Наполовину. Вы меня извините, Лев, может, у вас какой-то особенный чай, но я смущаюсь, когда вы смотрите на меня. Как будто знаете обо мне больше меня самой.

— Вы правы — дело в чае… значит, на вторую половину вы замёрзли?

— Немного. Я одета не по погоде.


И, действительно, под шерстяным пальто на ней была тонкая льняная блузка. Я достал из шкафа самую тёплую шерстяную кофту, которая у меня была. Для тонкой фигурки Веры она была слишком большой и смотрелась забавно. Кисти ее рук потерялись где-то в рукавах, и она держала кружку через ткань. Потом одна кудрявая прядь упала ей на лоб, и Вера принялась дуть на неё, пытаясь убрать. Через время я заметил, что она стала все больше упираться подбородком в ладонь и сонно прикрывать глаза.


— Вам нужно поспать. Ложитесь на кровать.

— А вы?

— Я устроюсь на кресле, оно раскладывается.


Когда я уже готов был пожелать ей спокойной ночи, озноб вновь дал о себе знать, и дрожь пробрала все мое тело. Вера тут же это заметила и стянула с себя кофту.


— Возьмите.

— Не стоит. Пустяк.

— Я совсем не хочу смотреть, как вы дрожите.

— Вера, я прошу вас…

— Будь по-вашему. Тогда сядьте рядом.

— Это ещё зачем?

— Сядьте.


Один край материи она набросила на мое плечо, другой — на своё.


— Вообще-то можно пойти более простым путём и накрыться одеялом.

— А вы накройте нас.


Тепло окружило меня со всех сторон, и я не заметил, как уснул. Перед тем, как я провалился в забытие, я чувствовал на шее тёплое дыхание Веры, которая тоже пыталась согреться.

Глава 6

Я заболел. Ничего безалабернее и придумать было нельзя. Очевидно, заразился от Юрского. Глупо… глупо… столько дел… Больные, операции, двое на консультацию, а что же завтра? Кажется, поднимается температура… А если у того с диафрагмальной грыжей она тоже поднялась? Я не могу их оставить, подвести…


Каждый открытый участок тела болезненно реагировал на соприкосновение с простыней. Я даже подумал, что вся кожа разом с меня слезла. Горло изнутри по ощущениям напоминало наждачку. Потом мне показалось, что в кровати стало слишком просторно. Открыл глаза и обнаружил — Веры рядом не было. Вдруг захотелось скулить от тоски. Мне остро потребовалось, чтобы кто-то в такой момент был рядом со мной. Было начало шестого утра. Куда она пойдёт… ещё слишком рано, да и темно… а если кто-то пристанет?


Я решил измерить температуру и вновь уснул, пока ждал — прошло ещё около часа. Столбец ртути добежал до отметки тридцать восемь градусов. Больших усилий мне стоило доползти до телефона и набрать Жору:


— Заболел? Ну, ты даёшь! А я ещё вчера заметил, что ты был какой-то вялый. Оставайся дома, конечно, нечего заразу по больнице разносить — там своего хватает. Больничный потом откроешь, а сегодня я подстрахую.

— Спасибо тебе, спасибо.


Ещё несколько раз я проваливался в краткий и беспокойный сон. Мне все время казалось, что Поплавский и Фурманша с дикими танцами пляшут вокруг и стучат чем придётся у самого моего уха. Поэтому, когда последняя действительно стала тормошить и звать меня, я лишь поглубже спрятал лицо в подушке.


— Лев Александрович, проснитесь наконец! Лев Александрович!

— Чего вам?

— Совсем мне худо. Живот ночью как прихватило! Я еле утра дождалась — как намучилась! Болит, что сил нет, тошнит и температура поднимается. Вы посмотрите, пожалуйста.


Она совсем не была озабочена тем, что с виду ее сосед напоминал лужу и еле держался на ногах. Я уточнил, с какой стороны болело, и Фурманша указала на правую половину. Но осмотр затянулся — трудно было даже слегка коснуться ее подреберья — она сразу жалобно охала и пыталась оттолкнуть меня.


— Евдоксия Ардалионовна, вы тратите своё же время, — наконец она угомонилась.

— Посмотрела бы я на вас, будь вы на моём месте! Что там со мной?

— Точный диагноз можно поставить только в больнице, но я подозреваю острый холецистит.

— Так сопроводите меня — я больше не вынесу этой боли!

— Как бы мне ни хотелось, не могу. Я заболел и отвратно себя чувствую. Попросите Максима Никифоровича сопроводить вас.

— Вот и полагайся после этого на врачей! — почти кричала разъяренная женщина, — Ваш прямой долг беспокоиться о моем благополучии!


На ее крик прибежал Поплавский, за ним в комнату вошёл Юрский.


— Что происходит?

— Евдоксии Ардалионовне надо в больницу. Максим Никифорович, берите такси и поезжайте с ней. Я свяжусь с Георгием Гуськовым и попрошу, чтобы тот срочно вас принял.

— Вы думаете, у меня денег полно? Конечно, вы-то, взяточник, сами наверняка только на такси и разъезжаете!

— Прикуси язык, язва, — прошипел я ему, отведя в сторону, — будь добр насобирать из своего загашника полрубля. Ты что думаешь, скупердяй несчастный, я не догадываюсь, что ты со своих карт с десяток рублей за день заработать можешь? Если метишь на ее жилплощадь, так и раскошеливайся. А то я быстро найду дорогу до милиции и припомню, что ты аферист и по фальшивым документам здесь проживаешь.

— Вот ты контра еврейская…

— Лев, все в порядке? — подошёл Юрский.

— В полном. Максим Никифорович, в больнице представитесь внуком. Сейчас вернусь.


Жора удивился, когда я снова набрал его. Услышав про Фурманшу, он совсем не возмущался и довольно спокойно согласился принять ее. Но даже эта странность мне была уже безразлична — я хотел, чтобы меня оставили в покое. Вскоре я смог вернуться в свою комнату и насладиться тишиной, но там обнаружил Марка Анатольевича.


— Вы молодцы, что даже с такими людьми не теряете самообладания. Я бы давно вышвырнул эту наглую морду.

— Это моя работа.

— Вы еле стоите. Простите, это я вас заразил. Не стоило возиться со мной. Лягте скорее, что же вы?

— Извините за мой вид…

— Бросьте это. Давайте вот как сделаем: сейчас заварю вам чай с мёдом и сбегаю в аптеку.

— Не стоит, вы и половины пузырька микстуры не израсходовали, да и таблеток хватит. Аптечка под столом. Я, наверное, задерживаю вас.

— Нисколько. У меня сегодня только одна лекция третьей парой.


Юрский ещё немного посидел со мной, пока я не уснул. Он не донимал меня расспросами, а читал какую-то свою книгу вплоть до того момента, пока не пришла пора уходить. К вечеру, хоть температура не опускалась ниже тридцати семи, мне стало несколько легче. В то же время вернулся из университета Марк Анатольевич, а еще позже Поплавский и заявил, что Гуськов благополучно прооперировал Евдоксию Ардалионовну, хотя вид у него был чересчур озабоченный. Около восьми вечера в дверь позвонили. Из коридора я услышал знакомый голос.


— …он дома?

— Дома, но неважно себя чувствует. Вы в гости или по делу?

— Я забыла вернуть его вещь. Вы могли бы передать ему?

— Разумеется.

— Спасибо. Тогда… пойду, пожалуй.


Я спешно вышел из комнаты и застал Юрского со свёртком в руках и Веру, уже наполовину высунувшуюся за пределы квартиры.


— Лев, стало быть, это ваше.

— Да, спасибо, — я принял от него кофту, — добрый вечер, Вера.

— Добрый. Простите за это, я слишком поздно спохватилась, а потом возвращаться было неудобно. Поэтому заехала сейчас, после учебы.

— Не извиняйтесь, я даже не заметил. Может, выпьете чаю? Кажется, вы совсем продрогли, — ее голова была припорошена снегом, и даже в помещении она держала руки в карманах, пытаясь согреть.

— Не откажусь от кофе.

— Марк Анатольевич, присоединитесь?

— Нет-нет, у меня с этими студентами совсем не хватает времени. Примусь-ка я за работу. Рад был знакомству, Вера.

— Взаимно, — она улыбнулась ему так же, как и вчера ночью. Через пару минут мы уже сидели у меня.

— Ваш сосед сказал, что вы заболели.

— Вы не боитесь, что кофе на ночь неполезен?

— Вы не ответили на мой вопрос.

— А вы — на мой.


Она явно не ожидала такого выпада с моей стороны и удивленно посмотрела на меня.


— Извините. Да, я заболел и раздражён. Терпеть не могу это беспомощное состояние. — Тем более, в больнице дел невпроворот, а все это выбило меня из колеи.

— Все в порядке. Я знаю, что кофе на ночь лучше не пить, но не могу отделаться от этой привычки. Считайте, вы спасли себя от нежданного постояльца, иначе я могла бы уснуть прямо на стуле.

— Вы устали, Вера.

— Вы тоже. Хорошо, что мы друг друга понимаем. А ваша простуда… может, организм намекает вам, что нужно сделать передышку. Кстати, вы уверены, что мне стоит здесь сидеть?

— Боитесь заразиться?

— Нисколько — я никогда не болею. Но вы ослаблены, — фраза эта не была брошена из вежливости, скорее, наоборот. В ее взгляде я вдруг увидел заботу, и меня это тронуло.

— Я чувствую себя сносно. Не сомневайтесь, что дам вам знать, если захочу отдохнуть.


Недолго мы посидели в тишине, но никому из нас она не показалась неловкой. Я заметил, что Вера с интересом смотрит на мои книги, а я невзначай поглядывал на неё. Поверх вчерашней блузки она набросила чёрный мешковатый свитер. На контрасте с ним выделялось тонкое ожерелье из маленьких жемчужин.


— Марк Анатольевич, ваш сосед, он кто?

— Профессор философии МГУ.

— Он живет один?

— Один. Его жену репрессировали в тридцать восьмом. Она была главбухом на каком-то заводе, где разрабатывали и производили стратегически важное оружие. Когда произошла утечка засекреченных данных о растрате государственного бюджета, ее тут же объявили виновной и без суда и следствия расстреляли.

— А дети?

— Знаю, что у него есть сын, но они не общаются. Когда люди узнали, что его мать «враг народа», он тут же вылетел из института. После этого винил во всем отца. Да и сам Юрский лишился, пожалуй, всего кроме работы. Некоторое время его допрашивали, но быстро отпустили. Их квартиру тут же опечатали, а все имущество конфисковали. Он поселился здесь ещё задолго до меня.

— Какой ужас…

— Он замечательный человек, преданный своему делу. Порой мне бывает его очень жаль, но я знаю, что он бы не хотел ощутить эту жалость на себе.

— Кажется, вы с ним дружны.

— Он единственный здравомыслящий здесь человек, относится ко мне по-отечески и общение с ним более, чем занятное. Да и, в силу схожести наших историй, мы быстро нашли общий язык.

— Что вы имеете в виду?


Я поздно спохватился, что расслабился и выдал чересчур много. На мгновение в Вере я разглядел черты стража порядка, который только и ждал, когда жертва вывалит всю подноготную. Из ниоткуда вдруг взялась ужасная тревога и страх.


— Не стоит говорить, если вам это даётся с трудом. Я все понимаю.

— Скажу совсем немного, — помедлив, начал я, — ведь вчера вы были со мной весьма откровенны. Вы, наверное, заметили, что я еврей?

— Я не задумывалась над этим.

— Тогда это станет для вас открытием. Вернее, мать моя была еврейкой, отец русским. Он был офицером Красной армии, видным человеком. Мы жили в большой комнате на Малой Пироговке. Когда мне было без малого шестнадцать, его объявили участником в заговоре против власти и арестовали. Вскоре он был расстрелян, но мы узнали об этом с большим опозданием. До сих пор не понимаю, как мать не тронули.

— А что было дальше?

— Дальше… из комнаты нас выселили, где мы потом только ни жили. Хорошо хоть мебель удалось забрать: почти все, что вы здесь видите, раньше стояло в нашем доме. Я поступил в медицинский и, когда началась война, перешел на четвёртый курс. Мы прошли ускоренную программу, и через год я был послан на фронт.

— А ваша мама?

— Ее больше нет. С началом войны она поехала к сестре в Ленинград. Позже поезд, на котором она отбыла обратно в Москву, попал под обстрел.


Вера немного помолчала, прежде чем начать:


— С сорок второго по сорок третий мы с Надей помогали раненым в госпиталях. Я ужасно боялась сперва, но она всегда учила не робеть, ведь им было куда хуже, чем нам. Пока Надя работала с медсёстрами, я пела больным, придумывала сценки, рассказывала сказки. Часто я приходила, и койка того, кто ещё вчера хлопал передо мной в ладоши, была пуста. Однажды один добряк умер у меня на глазах. Его ранили в голову. Мне рассказывали, я не могла упокоиться после этого больше недели.

— Я рад, что вы здесь.

— Я тоже. Но, боюсь, мне надо идти.


Мы почти одновременно встали из-за стола и оказались неожиданно близко друг к другу. Она потупила взгляд, а я смотрел на кудрявую макушку, чуть влажную от растаявшего снега, и сам не заметил, как зажал в руках ее тёплую ладонь.


— Вера, пожалуйста, останьтесь. Для меня это очень важно.

— Если сейчас я дам себя поцеловать, вы подумаете обо мне Бог весть что?

— Разумеется, нет. А вы обо мне?

— Нисколько.


И я поцеловал ее. Она растерялась сперва, но не оттолкнула меня, не сопротивлялась, лишь крепче прижалась. Я гладил ее спину, волосы, и мне совсем не хотелось отпускать Веру. Какое-то время мы просто стояли, обнявшись, а потом я почувствовал, что меня обдало болезненным жаром, и она помогла мне лечь.


— Если после всего вы заболеете, я буду очень виноват.

— Не говорите ерунды. Моему здоровью можно позавидовать. Мне действительно пора. — Если потороплюсь, то ещё успею на трамвай.

— Я понимаю.

— Лев, отдыхайте, пожалуйста, и хорошенько лечитесь, — сказала она и ушла.

Глава 7

Неделю я промаялся в постели. Простуда оказалась препротивной, но все же отступила. За это время Вера навещала меня несколько раз. Мы часами разговаривали, и, когда она узнала, что Фурманша в больнице, то много спрашивала о медицине и разных болезнях. Почти полное отсутствие у меня в библиотеке художественных текстов ее озадачила, и в следующий приход она принесла мне книги Ремарка и Джека Лондона. Сама она с блеском в глазах рассказывала про свою учебу, что не могло не радовать.


Я чувствовал себя очень счастливым человеком, когда Вера была рядом, но не мог отделаться от беспокоящего чувства, будто делал что-то неправильное. Вскоре и она это заметила.


— Ты хочешь поговорить?

— Хочу, но пытаюсь подобрать для этого правильные слова.

— Что тебя тревожит?

— Мы. И в то же время это сейчас главная причина моего счастья. Но мне кажется, что я поступил с тобой непорядочно.

— Почему ты так считаешь?

— Между нами разница в десять лет. Я беспокоюсь, как бы ты не поспешила связать себя со мной отношениями, а потом пожалеть об этом.

— Поверь, все это такая мелочь. Или ты пытаешься сказать, что я незрела для тебя?

— Вовсе нет… черт, это трудно сформулировать.

— Лев, я не буду навязываться, если ты не захочешь этого. Может, я и молода, но с этой ситуацией справиться смогу. Тебе не надо давать мне ответ сейчас — ты знаешь, где найти меня. Поэтому мне лучше уйти.


Я постыдился, что за меня, как за ребёнка, приняли решение, но испытал облегчение. Все же события развивались стремительно — это нужно было хорошенько обдумать. Вдобавок завтра я должен был вернуться на работу и разобраться с делами.


Больнице, куда я устроился почти сразу по возвращении с фронта, можно было желать только лучшего, как и другим таким же учреждениям. Чем дальше было от центра, тем печальнее. Один из корпусов так и не восстановили после того, как туда угодил снаряд. Каждую зиму мы мучались от перебоев с водой и отоплением, пациенты мёрзли, и реабилитация от этого затягивалась, не говоря уже о нехватке медикаментов и старом оборудовании. Бывало так, что единственный рентген-аппарат ломался и людей перенаправляли в другую ближайшую больницу. Тем, кому не хватало даже на дорогу, врачи и медсестры вместе собирали деньги.


Гуськов сидел на своём привычном месте, когда я вошёл, но в кабинете было накурено.


— Жора, — закашлялся я, — поимей совесть! Ладно я, но тут же пациенты ещё есть.

— Вот что ты за человек, Якубов, с порога сразу тычешь в погрешность! Хоть бы поздоровался.

— Здравствуй.

— Да и на часы посмотри — без двадцати восемь. Ещё успеет проветриться. Возьми свои истории болезни, — он указал на стопку, лежавшую на столе. Как себя чувствуешь-то?

— Удовлетворительно. Сейчас посмотрим, что ты тут наколдовал… а почему ты до сих пор не выписал Селиванова и Морозова? Они уже почти две недели лежат.

— Молодой ты и неопытный — всему тебя учить надо. Ты что-то про «койко-день» слышал?

— Слышал, разумеется.

— А про то, что от этого государственные выплаты больницам зависят, слышал?

Не говори со мной, как с умалишённым. Я таким не занимаюсь. За то время, что они тут валяются, можно было бы ещё двоих вылечить.

— Хороший ты человек. Одно в тебе плохо — слишком честный.

— А с соседкой моей что?

— С Орлеоновной? Ничего особенного. Прооперировал, скоро, может, выпишу. Нашёл у неё в желудке полипы, представляешь. Но уже назначил лечение. Она, конечно, та ещё язва, но со мной любезна.

— Люде стоит начать ревновать?

— И, кстати, с чувством юмора у тебя отвратительно.


Рабочий день пролетал незаметно. Пациентов у меня было больше, чем у Гуськова, но тот сегодня так бурно реагировал на каждого, что даже забавляло.


— Прописались в этой глухомани и сюда идут. А я принять всех обязан и даже отказать не могу… Я, может, хочу, чтобы ко мне Любовь Орлова пришла лечиться, а не эти бродяги. Никакого выбора, никакой свободы…

— Успокойся, к тебе Любовь Орлова точно лечиться не придёт.


Потом в кабинет попросился какой-то пожилой мужчина. Исхудавший, с землистого цвета лицом, он с трудом ходил, и каждое его движение сопровождалось кашлем.


— Георгий Андреевич, я к вам за подписью. Справку надобно получить, а то моя уже весь мозг проела, говорит, мол, рак да рак. Потому и живот болит.

— Владимир Тимофеевич, какой же у вас рак? Вы необразованных людей поменьше слушайте. Нет у вас никакого рака. А живот болит, потому что желудок нежный, диету надо соблюдать. Езжайте спокойно в свою деревню, я подпишу.

— Постойте, — встрял я, — вы обследовались?

— Георгий Андреевич осмотрел, сказал, что надобности нет.

— И даже анализов не сдавали?

— Нет.

— Все ясно, — я взял со стола Жоры бланк и выписал нужные направления, — сначала это сделайте для пущего успокоения, потом ещё раз приходите.


Владимир Тимофеевич выжидающе смотрел на Гуськова и ушёл, только когда тот одобрительно кивнул.


— Ты чтоделаешь?

— А ты что творишь? Как ты ему с такими симптомами готов выписать справку?

— Лёва, да ты видел его? Не сегодня-завтра у него что-то выстрелит, а в его глуши даже проверять не будут. А нам сколько мороки, если пациент умрет, или скажешь, я не прав?

— Разумеется, не прав, что за вопросы? — Жора ничего мне не ответил и вышел из кабинета. Несколько дней после этого мы не говорили.


В середине недели Евдоксия Ардалионовна вернулась домой. Я стал замечать, что за все время, которое она провела в больнице Жора частенько захаживал в ее палату и проявлял особое внимание. На все вопросы об этом он отвечал очень уклончиво. Когда на выписку Фурманши в больницу приехал Поплавский, взгляд, с которым они с Гуськовым смотрели друг на друга, граничил с презрением.


После операции старуха стала ещё невыносимее и капризнее. Она легко раздражалась и исходила криком на каждого, кто смел ее тревожить. Тяжелее приходилось Максиму Никифоровичу. Вдруг куда-то подевались его байки и увлекательные рассказы, да и говорил с ней он уже не так любезно. Радио вдвоем они тоже перестали слушать. Каждый вечер через закрытые с обеих сторон двери и коридор я слышал, как она стонала от боли и звала Поплавского. Когда я предложил осмотреть ее и проверить шов, на два голоса они прогнали меня.


Чаще приходил и Жора. Он засиживался в комнате Фурманши, о чем-то долго беседовал с ней, и теперь только на время его приходов она веселела. Однажды Максим Никифорович, сидя со мной на кухне, сказал: «Ваш товарищ — очень непорядочный человек» и ушёл. Шестым чувством я понимал, что происходило что-то странное, но без деталей я не мог никого поймать за руку. Один раз только Жора вышел диалог:


— Кажется, твоё лечение Фурманше не подходит.

— С чего ты взял?

— Ты не слышал, как по ночам она стонет. Все время жалуется на боли.

— Я регулярно осматриваю шов, там все в полном порядке. А что до стонов… думаю, она лишь пытается привлечь внимание. Препарат дает побочный эффект, возможно, пожилой организм к нему более реактивный, но не до такой степени.

— Почему ты не удалил полипы хирургически?

— Я посчитал, что она не перенесёт такую операцию. Что за допрос?

— Для меня странно, что ты вдруг стал слишком обходительным с ней.

— Послушай, мне каждый раз, как выхожу от неё, плеваться хочется. Но она прониклась ко мне душой, видимо. Теперь и Люде все время что-то передает: то духи, то масло, то специи и ещё всякую дребедень. Я как почтальон теперь.

— Поплавский явно тому не рад.

— Да пусть катится, куда подальше. Какое мне до него дело? Слушай, не хочу продолжать этот разговор, пойду домой.

— Сегодня даже без пивной? Я удивлён.

— И так у этой карги задержался. Не хочу дома лишний шум поднимать.


Всю неделю Вера не выходила у меня из головы. Я был готов пойти за ней в ту самую минуту, как она ушла, но решил мыслить трезво. Теперь же, когда, возможно, и она уже все обдумала, пора была действовать. Я пошёл по знакомому маршруту.


Сегодня людей было совсем немного — было занято от силы четыре стола. Я заказал кофе и сел подальше от сцены, где был менее приметен. Все повторилось, как и в прошлый раз: из тени в тусклый свет ламп выплыло пианино и вместе с ним кукла, которая была моей Верой. Но и теперь я не узнавал ее. В этот раз на ней было дурацкое розовое платье с рюшами, а волосы она убрала в хитрую высокую прическу. За ярко подведёнными глазами она ловко спряталась и даже для собственной матери осталась бы безликой певичкой.


Она спела парочку проходных романсов, в числе которых была и «Мурка»:


Как-то шли на дело, выпить захотелось,

Мы зашли в шикарный ресторан.

Там сидела Мурка в кожаной тужурке,

А из-под полы торчал наган.


Эх, Мурка, ты мой Муреночек!

Мурка, ты мой котёночек!

Эх, Мурка — Маруся Климова,

Прости любимого!


Стоило отдать должное — и это она пела с душой. Играючи, смеясь. Все в зале орали вместе с ней, совсем не попадая в ноты, и даже я стучал по столу пальцем в такт. Когда Вера закончила, она вдруг посмотрела на то самое место, где сидел я. Мы встретились глазами — все стало ясно. С новой композицией она помедлила, а потом, смотря прямо на меня, заиграла то, чего никто из присутствующих не мог ожидать:


Мы сидели с тобой у заснувшей реки.

С тихой песней проплыли домой рыбаки.

Солнца луч золотой за рекой догорал…

И тебе я тогда ничего не сказал.


И теперь, в эти дни, я, как прежде, один.

Уж не жду ничего от грядущих годин.

В сердце жизненный звук уж давно отзвучал…

Ах, зачем я тебе ничего не сказал!


Эту песню приняли холоднее, и после все закончилось. Я встретил Веру на улице через полчаса и, не договариваясь, мы направились ко мне. Стоило нам войти в квартиру, в коридоре показалась голова Фурманши:


— Что вы шумите? Спать не даёте! А это ещё кто?

— Это дочь моей пациентки, она пришла за рецептом.

— Знаю я, какие у вас рецепты. Не вздумайте развратничать, иначе вызову милицию!

— Она всегда такая? — спросила Вера, когда я закрыл дверь в комнату.

— Сейчас стало хуже, но обычно именно такая. Может, она специально готовилась к твоему приходу, чтобы показаться во всей красе. Хорошо, что я не снимаю у неё комнату, как Поплавский. Ты не замёрзла? Совсем легко оделась сегодня.

— Нет. Кстати, я заранее поняла, что ты придёшь именно сегодня. Но самой себе не верила. А ты пришёл… даже не сразу заметила тебя.

— Знаешь, в песне ты заражаешь настроением. Только не пойму — откуда ты берёшь эти ужасные платья?

— Администратор приносит. Даже не хочу знать, откуда они взялись.


Выражение ее лица стало очень серьезным, и я понял, что тянуть с разговором больше нельзя.


— Лев, скажи мне прямо. Одно слово, и я уйду.

— Я не хочу, чтобы ты уходила. Но боюсь за тебя.

— Почему?

— Посмотри на меня. Возраст тебя не пугает — пускай, но остальное? Мое происхождение, прошлое, моя маленькая комната, неблагодарная работа. Зачем мне тащить тебя за собой, если ты росла в окружении другой жизни? Одно дело — разругаться и разойтись, другое — если ты зачахнешь. Я не прощу себе этого. Ты дорога мне.

— Лев, я взрослый человек. Я не буду молчать, если мне что-то не понравится, я не стану покорно увядать. То, что ты так обеспокоен этим, убеждает меня в обратном. Мне нет дела до того, кто твои родители и каким было прошлое. Я лишь вижу перед собой человека, которого готова полюбить. Поэтому я спрошу: мне уйти?


Я стоял, смотрел на Веру и не мог поверить, что это происходило со мной. Она была удивительна, а сказанные слова возвели это качество в превосходную степень. О вопросах, которые казались мне трудными, она говорила спокойно и без страха. Говорила со мной, мной, которого готова была полюбить.


— Это твой ответ? — Вере не терпелось услышать от меня хоть слово, и волнение, казалось, захватило ее.

— «Ах, зачем я тебе ничего не сказал!».


Я притянул ее к себе и больше не отпускал. Она осталась со мной.

Глава 8

Прошло немногим меньше месяца, близился конец декабря. Жизнь моя преобразилась — стала полнее и в то же время безмятежнее. Я был спокоен, не ощущал обремененности и радовался простым мелочам. Вера была рядом.


Вскоре Евдоксия Ардалионовна совсем перестала показываться из своей комнаты. Когда однажды я увидел ее в дверном проеме, то не узнал. Она ослабела, исхудала, стала похожа на тень, и весь уход за ней взял на себя Поплавский. В доме стало непривычно тихо. Визиты Гуськова стали реже. Неделю назад (тогда и Фурманша впервые за долгое время вышла на улицу) он появился, сияя ярче кремлевской елки, живо интересовался моими делами и даже с охотой рассказывал про Люду.


А сегодня вечером, прийдя с работы, я заметил, что случился переполох. Из комнаты Фурманши доносился тоскливый плач, а Поплавский ходил по коридору взад-вперёд, как тигр в клетке. Сперва он даже не заметил меня.


— Что случилось?

— Не спрашивайте.

— Скажите, в чем дело. Ей нужна помощь?

— Никакой помощи не надо. Уже не надо. Сегодня диагностировали рак. Эти опухоли распространились почти по всем внутренностям. Сказали, что оперировать нет смысла, только пилюлями всякими пичкать, чтобы замедлить болезнь.

— Что за пилюли?

— Без понятия. Она мне никаких бумажек не показала, не говорит ничего. Только стонет да плачет. Сказала, пить ничего не будет, мол, это врачи-душегубы ее скорее со свету хотят сжить.

— А Гуськов что?

— Его одного не трогает. А он ничего, руками только разводит, мол, не его профиль.

— Понятно… я пройду к ней.

— Вам туда нельзя.

— Пропустите, я окажу помощь.

— Нельзя, говорю. Хотя… все равно ведь не отцепитесь. Идите, все равно выгонит вас.


Евдоксия Ардалионовна лежала под тремя одеялами, и с каждым вдохом плач ее становился громче. На потемневшем лице была глубокая печать скорби о собственной жизни. Тонкие полупрозрачные веки были натянуты на глаза, из которых катились слёзы, рот сжат. Стоило мне приблизиться, она открыла их широко-широко и посмотрела почти безумно.


— Евдоксия Ардалионовна, это я, не пугайтесь. Как ваше самочувствие?

— Самочувствие…? Ты о самочувствии моем спрашиваешь?! Позор медицины!

— Наверняка заметил у меня этот рак проклятущий ещё тогда и специально не сказал Георгию Андреевичу, не предупредил его. Он мне только добра желал, беспокоился, а по твоей милости оплошал. И меня скоро не станет по твоей милости!

— Пожалуйста, не нервничайте. Где заключение, выписка с препаратами, что назначил врач?

— Не нужна мне твоя выписка! Не верю я больше никому, не верю! Только и хотят, чтобы я умерла поскорее! Сама себя лечить буду, никого не подпущу больше кроме Георгия Андреевича. Он один моя опора… убирайся! Убирайся!


С каждым словом Фурманша все больше и больше приподнималась на кровати, с жаром крича. Она выпалила ещё несколько оскорблений, пока силы не покинули ее, и вернулась в прежнее положение. Тогда я понял, что оставалось вызывать Гуськова.


— Я не буду сейчас разбираться, как ты мог не заметить метастазы, с этим потом. Иди сейчас к ней и вдолби в ее голову, что надо начинать лечение, и тогда ещё будет не поздно.


При своей нелюбви к этой старухе, я все равно сочувствовал ей. Противная, злобная, лицемерная, она все равно была человеком. Я понял, что не успокоился бы, не сделав все от себя зависящее. Жора вернулся нескоро. Плач поутих, и вскоре из комнаты Фурманши не доносилось ни звука.


— Завтра Поплавский отвезёт ее на повторный приём. Отреагировала спокойно. Ты можешь идти отдыхать.

— Жора, этот разговор не закончен.

— Послушай, уже поздно, я устал, как пёс. Все обсудим завтра.

— Хорошо.


Возможно, это было правильнее. Я подумал, что смог бы ещё раз прокрутить все в голове. В коридоре хлопнула входная дверь, верно, Гуськов отправился домой. Пролежав на кровати, я понял, что сон не идёт, и взялся за принесённого Верой «Мартина Идена». Отойти от строгого стиля и точных данных медицинских книг оказалось для меня почти таким же непривычным, как ходить задом наперёд. Однако текст быстро увлёк, воображение уносило меня в богатые залы, рисовало в моей голове образ юной Руфь, и за чтением время пролетело очень быстро.


Стоило мне ощутить сонливость, как в коридоре послышались шаги и приглушённый шёпот. Кто бы там ни был, он был не один. На цыпочках я подошёл ближе к двери, стараясь случайно хрустнуть суставами или не закашляться.


— …просто свинство, Гуськов! — шипел Поплавский.

— Да что ты опять свою шарманку заводишь?

— Мало того, что из-за тебя я лишился комнаты, так и эта карга меня больше в себе не подпускает. Знаешь, как с ней тяжело?

— Ты сознательно пошёл на это.

— Я?! — воскликнул он достаточно громко, чтобы Гуськов цыкнул на него.

— Не вопи, идиот. Хочешь весь дом перебудить?

— О каком выборе ты говоришь, если сам меня к стенке приставил?

— Да потому что тебе, аферюге, ни один нотариус не одобрил бы дарственную по таким документам. А со мной ты под прикрытием. В любом случае, дело сделано, документы она переоформила на меня. С тобой, как договаривались — семьдесят на тридцать.

— Шестьдесят на сорок!

— Губу закатай. Всю работу сделал я. Документов сколько обойти, лапшу ей на уши повесить — ты бы до такого не додумался.

— А если раскроют?

— Не раскроют. Нигде в диагнозе рак не упомянут до настоящего дня. Симптоматика не была выражена, жалоб не поступало, лечение я назначил соответственно заболеванию. А были метастазы на момент операции или нет — кто проверять полезет? Завтра ещё раз повезёшь в больницу, я подойду, проявлю обеспокоенность.

— Ну, ты и заварил кашу.

— Все продумано. У меня для этого котелок варит. Все, пойду я. И ты не шуми особо.

Глава 9

— Это немыслимо! Как я мог быть таким дураком? Как не раскусил это сразу? Два и два не сложил.

— Главврач должен об этом знать, — сказала Вера, — я встретил ее после учебы на следующий день, и мы шли по парку. Она просунула руку в большой карман моего пальто и так грелась.

— Само собой. Я обязательно пойду к нему, но сначала поговорю с Жорой.

— Что это даст? Не думаю, что он раскаивается.

— Хочу посмотреть ему в глаза.

— Как знаешь… главное — не опоздать.

— Это верно.

— К слову, знаю, что говорю это не очень вовремя, но все же. Надя хотела пригласить тебя на ужин в эту субботу.

— По какому поводу?

— Просто так.

— Она о чем-то догадывается?

— Мы не говорили на эту тему, но что только ни происходит в ее голове, поэтому все возможно.

— А Элла Ивановна?

— Не сомневайся — будет рада тебе. Мы пришли, — вдруг Вера обняла меня, зарываясь в мой шарф, но быстро отпрянула, засмущавшись прохожих.

— Хотелось бы проводить с тобой времени больше, чем прогулка через парк до трамвайной остановки.

— Когда сессия закончится, станет полегче. У тебя есть планы на Новый год?

— Нет, я всегда встречал его один. Но в этот раз я хотел пригласить тебя, если домашние не будут возражать.

— Мама не особо любит этот праздник, шумиха ее раздражает. Надя всегда отмечает с друзьями. Так что я смогу прийти.

— Это замечательно.


Трамвай приехал гораздо быстрее, чем хотелось бы. Поцеловав ее на прощание, я двинулся в сторону дома, внутренне настраиваясь на вечер. Поговорить… поговорить… в то время, как чреве его жены зреет новая жизнь, по его вине умирает человек. Умирает беспомощно, сам доселе того не зная. Умирает бесславно, беспричинно и без огласки. Насколько полной и счастливой была жизнь для Фурманши? Выбрала бы она распрощаться с ней сейчас?


— … и я только не могу понять — для чего?


Гуськов сидел передо мной на кресле с вылетающими пружинами, потупив взгляд. Он упёрся локтями в колени, сложил руки в замок и молчал. Но молчать вечно было невозможно.


— Что за глупые вопросы… не будь дураком, Якубов. Ты все прекрасно понимаешь.

— Не понимаю.

— Не зли меня! Что я должен был делать? Я не хотел, чтобы вся моя семья пошла побираться на улицу через несколько месяцев!

— Что угодно, только не это! Как только ты мог додуматься до этого?

— Здесь даже идиот бы смог. Во время операции метастазы действительно было видно. — Я увидел, что случай пойти безнадежный, и долго гадать не пришлось.

— И что же, ни одна операционная медсестра потом не интересовалась этим?

— Для этого у них должна была бы быть наблюдательность, которой они никогда не обладали.

— И никаких полипов не было?

— Не было.

— Почему она вдруг стала так плоха?

— Операция ослабила ее, болезнь стала брать своё. Я не прикладывал к этому руку.

— Прикладывал, Гуськов, прикладывал самым настоящим образом.

— Хочешь сказать, лучше бы в ее комнату ехал Поплавский? Этот шулер без козыря? Да я бы вселил туда порядочных людей, мои дети и жена не голодали бы… если тихо сидеть и ждать, пока государство даст нам новое жилье, так можно и не дожить… Даже этот бедолага-картежник остался бы в выигрыше. Скажешь, что сам не устал от этой язвы-антисемитки? Мог бы тоже пожить спокойно…

— Ценой чужой жизни?

— Я не верю, что ты такой моралист. Очнись, Лёва, открой глаза! Кто мы? Мы, кого на выдаче диплома окрестили светилами науки, спасителями, кого обещали почитать. Никто, только прислужники таких, как Фурманша, вынужденные гробить своё здоровье за нищенские деньги. Неспособные никуда пойти за помощью, потому что нам сразу плюнут в морду и дадут под зад. Неужели ты этого не видишь? Кто предупреждал, что о нас разрешено будет вытирать ноги всем и каждому без зазрения совести?

— Ты видишь только чёрное…

— Я реалист, дурья твоя башка! Уж живу дольше тебя — знаю, как устроен мир.

— Ты же был на войне, ты видел, как легко могут умирать невинные.

— Вот именно. Я видел, для меня это не ново. Орлеоновна все равно умерла бы. Не сейчас, так чуть позже, ведь я уговорил ее лечиться. Пусть доживает спокойно.


Я не мог узнать Гуськова. Передо мной был человек без капли человечности. От него веяло холодом и глубокой злобой. В голове он давно оправдал свой поступок как правильный — его нечего было переубеждать. Жора не был рождён вершителем чужих судеб, но с трезвым расчетом решился взять на себя эту роль.


— Я пойду к Орлову.

— Делай, что хочешь. Но знай, что вместе с моим увольнением ты бросишь на произвол судьбы ещё пять душ.

— Уходи. Ты мне противен.


Внезапно квартира наполнилась полного ужаса криком. С трудом, но я разобрал голос Поплавского. Он вопил, стоя в дверном проеме комнаты Евдоксии Ардалионовны, и не двигался с места. Жора добежал до него раньше меня, схватил за плечи и отвёл подальше, освобождая мне проход. Входя туда, я почти был уверен в том, что увижу.


Иссохшее маленькое тельце Фурманши покачивалось на веревке, перекинутой через оконную раму. Голова сильно накренилась, а на синюшном лице можно было разглядеть одни только глаза. Широко раскрытые, невидящие, они были направлены куда-то в сторону. Поплавский не переставал взывать в Богу, Жора всеми способами затыкал ему рот, а в комнату из распахнутого окна в комнату залетали хлопья снега.

Часть 2

Глава 1

Ужин, на который я был приглашен Верой и ее семьей, состоялся в субботу по моей же личной просьбе. В три оставшихся будних дня перед Новым годом меня ожидало дежурство в больнице, которое мне никак нельзя было проигнорировать.


Из-за грядущей встречи с Эллой Ивановной, я оказался в состоянии необъяснимого напряжения — последнее общение с ней больше напоминало жонглирование булавами, и я дал себе слово держаться так уверенно, как только мог позволить себе человек моего характера и положения. Как же я удивился, когда дверь мне открыло не чахнущее клеопатроподобное создание, драматично потирающее виски, а довольно бодрая леди, которая стала живо меня обхаживать. Накануне я приобрел самые лучшие конфеты, которые мог предложить мне местный продовольственный магазин, и Байракова радушно приняла их. Когда в прихожей появилась Вера, чтобы помочь матери встретить меня, я заметно расслабился, хотя и не мог не заметить, как хитро женщина улыбнулась.


Грядущий праздник преобразил и без того красивую гостиную Байраковых: все стены были украшены пестрыми гирляндами, самодельными бумажными снежинками, а дальнем углу, возвышаясь до самого потолка, на красной бархатной ткани в массивном глиняном горшке стояла ёлка. Вся она переливалась красным и золотым, и позже, расправившись с ужином, я подошел ближе, чтобы получше рассмотреть стеклянные шары, полупрозрачные фонари с розово-желтыми блестками в центре и хрустальные конфеты, напоминавшие зефир. Вера поместила в патефон пластинку, и комнату наполнили звуки приятной мелодии.


Круглый обеденный стол, застеленный белоснежной скатертью с вышивкой из серебряных ниток, был полон блюд: помимо двух бутылок приличного шампанского здесь были и две колбасные нарезки, и сельдь, и несколько салатов, и запеченная курица, а также две банки с красной икрой. Надя как раз завершала сервировать стол, когда мы вошли, и Элла Ивановна дала всем команду садиться. Я оказался напротив Веры и заметил, что один стул между мной и Надей оставался пустым.


— Лев, давайте я за вами поухаживаю. Что вы предпочитаете: брют или, может, полусладкое?

— На ваш вкус, Элла Ивановна, — как тот еще «знаток», я решил, что лучше за меня выберет человек, знающий толк в хорошем алкоголе, — только немного… да, этого будет достаточно. Разве мы не ждем еще одного человека?

— Верно, я совсем забыла… Надия, а где Филипп?

— Он очень извинялся и предупредил, что задержится минут на сорок. Просил начинать без него.

— Я так и подумала… что поделать — дипломат все-таки. Я рада, дорогая, что ты выбрала для себя хорошую партию.

— Мама, прошу тебя… — на щеках Нади вспыхнул гневный румянец, — это сейчас не очень уместно.

— На самом деле, доченька, очень хорошо ты затеяла устроить ужин заранее. Я, Лев, знаете ли, не очень люблю Новый год — вся эта шумиха вызывает у меня мигрень, поэтому последние годы праздную со своей подругой. Мы еще вместе в театре служили. — А что же вы?

— Это, пожалуй, один из моих любимых праздников. Я тоже не люблю шум и суматоху, поэтому особо не отмечаю. Хотя общая сплоченность и надежда, что грядущий год будет лучше, что удастся прыгнуть выше и ближе дотянуться руками до своей цели… это вдохновляет меня.

— О каких целях вы говорите, если не секрет? — вопрос звучал слишком испытующе, и все, включая меня, это почувствовали.

— Все мы стремимся к лучшей жизни, и я не исключение. Не хочу сейчас загружать себя и вас своими планами.

— Мама, давай я положу всем гарнир, — Вера принялась раскладывать по тарелкам картофельное пюре, и рука ее почему-то дрожала.


Вскоре в дверь позвонили, и на пороге появился последний ожидаемый Байраковыми гость. Звали этого человека Филипп Евгеньевич Долгорукий. Высокий, статный и довольно обеспеченный человек. Несмотря на молодой возраст он уже начинал лысеть, а глаза его, прозрачно-голубые, уже утратили юношеское озорство. Он с широкой, но немного деланной улыбкой поздоровался, внимательно осмотрел всех присутствующих, задержавшись взглядом на мне, и сел рядом с Надей. Затем мы представились друг другу.


Тридцатидвухлетнему Долгорукому действительно с недавних пор удалось пробиться в Министерство иностранных дел и работать под началом самого Федора Гусева — заместителя Вышинского. Однако сейчас он выполнял только локальную работу, которую обычно поручали чинам помладше. О работе Филипп рассказывал с запалом, впервые за вечер в его глазах появился блеск. Он даже припомнил несколько забавных анекдотов. Надя смотрела на него без влюбленного восторга, но внимательно, как на сложную арифметическую задачу.


— Поговаривают, что в следующем году министр может смениться, но, сами понимаете, поговаривать у нас можно только шепотом. Я предполагаю, что это будет Молотов. А что — он уже эту должность занимал, дело свое знает. А Вышинский может и в другом месте себя найти. Хотя обстановка сейчас такая, что все в один момент может перемениться. В любом случае, у меня есть все основания в скорости принять участие в какой-нибудь делегации, скажем, в Европу.

— Давайте за это и выпьем, господа, — подняла бокал хозяйка.


После ужина, Вере пришлось по настойчивой просьбе матери сыграть несколько романсов, а после Филипп и Надя отправились на прогулку в парк. Когда же Элла Ивановна увидела, что я засобирался домой, она как будто невзначай отправила Веру вслед за сестрой, а когда та ушла, принялась обхаживать меня, помогая надеть пальто.


— Лев Александрович, можно поговорить с вами откровенно?

— Разумеется.

— Я не такая наивная, как может показаться. От меня не ускользает то, как моя дочь на вас смотрит, да и вы… словом, все довольно прозрачно. Я даже не удивлюсь, если узнаю, что вечера Вера проводит у вас, а не у своих сокурсниц. Возможно, вам она сказала, что матери на ее жизнь и вовсе наплевать, но это не так.

— К чему же вы клоните?

— А к тому, что я желаю своим детям хорошей и счастливой жизни. Я не буду скрывать — вы не самая лучшая партия для дочери видного военного. Хороший человек, да, но для жизни нужно что-то большее. Однако я знаю Веру — переубеждать ее в чем-то себе дороже. Я могу лишь сохранить надежду на то, что вы будете стремиться к лучшему, как сами сегодня сказали. Но знайте — если с вами моя дочь окажется несчастлива, мне ничего не будет стоит испортить вам жизнь. Люди уходят, но накопленные за жизнь связи остаются, и ими я умею пользоваться.

— Довольно емко, я ценю, когда говорят по делу.

— И все же мы друг друга поняли? — вопрос был более чем риторический.

— Разумеется.


Когда я покинул квартиру, оказалось, что Вера все это время ждала меня в подъезде. Она жестом показала мне молчать, а, спустившись, мы зашли за дом.


— Тебя трясет весь вечер, что случилось?

— Не знаю, я сегодня вся комок нервов, тревожусь попусту. Что она тебе сказала?


Я вкратце пересказал наш с Байраковой диалог, и Вера немного успокоилась.


— Я уж подумала, что она с тебя живого не слезет. Главное, что все прояснилось. Не исключено, что мне тоже предстоит разговор.

— Твоя мать любит тебя, поверь. Я понял, что за тебя она может и глотку перегрызть.

— Теперь прошу тебя отдохнуть. Если поторопишься, то догонишь Надю.

— В этом нет смысла, я лучше прогуляюсь с тобой до трамвая, а потом вернусь раньше. — Скажу, что замерзла.

— Как знаешь.


Время было позднее, но город и не думал засыпать. Предпраздничная суматоха здесь была особенно наглядной. Люди, как муравьи, сновали туда-сюда. Их с сумками, полными дефицитных и обывательских продуктов, мотало от одного магазина к другому. Скорее всего, у каждого из них была большая семья, они планировали собрать много гостей. В какой-то степени я порадовался, что был лишен всех этих хлопот. Мы неторопливо шли с Верой, а снег лениво падал на наши волосы и одежду.


— Ты придешь в среду? Мы с Юрским будем тебя ждать, он даже обещал свою фирменную новогоднюю селедку под шубой.

— Уж если вы так тщательно готовитесь, я, конечно, с радостью. К тому же сейчас домашним не до меня. Мама все ждет, когда Филипп позовет Надю замуж, а сама сестра в постоянном напряжении.

— Я не заметил между ними особой нежности.

— Так бывает, когда люди прагматично подходят к вопросу брака. Надя не из тех, кто с головой бросится в омут — ей важно убедиться в его надежности. Да и у Долгорукого требования к будущей жене не абы какие. Чувства придут после, но лишь потому, что они подходят друг другу.


Незадолго до того, как пришел, трамвай, Вера вдруг задала вопрос, на который мне меньше всего хотелось бы отвечать.


— Как сейчас обстановка дома?

— Не спрашивай. Фурманшу кремировали, уже прошли и похороны, и поминки. Я так понял, что расходами занимался Гуськов. Поплавский теперь сам не свой, ходит, как в воду опущенный. Не думал, что увидеть труп окажется для него таким ударом. Жора уже вступил в наследство и, кажется, в январе собирается вселять новых жильцов.

— Быстро он все провернул… ты не передумал идти к Орлову?

— Я уже сам не знаю. Мне на душе неспокойно, не знаю, куда деться от этих мыслей. Я выйду на работу пятого, глядишь, решу что-то для себя.

— Я поддержу тебя, что бы ты ни решил.


Я замер на секунду, мне хотелось задержаться в этом мгновении.


«…что бы ты ни решил».


Не помню, чтобы мне когда-то говорили эти слова. В этот момент я любил Веру так сильно, как, наверное, не любил никогда. Даже сейчас — темным вечером, на пронизывающем морозе, в круговороте безумства, рядом с ней я чувствовал себя дома и был благодарен жизни за этого человека. Я прижал ее к себе, а она, не ожидав моего внезапного порыва чувств, от неожиданности покачнулась. Потом посмотрела на меня внимательно и даже обеспокоенно:


— Все хорошо?

— Да. Все замечательно. Я люблю тебя.

— Я тоже тебя люблю, Лёва. Все будет хорошо.

Глава 2

Новый год, как и ожидалось, мы встретили вместе с Марком Анатольевичем и Верой. Поплавский на всю ночь куда-то ушел, никому ничего не сказав, а вернулся под утро и завалился спать на целый день.


Стол вышел скромным, но сытным, все остались довольны. Из радио то и дело раздавались знакомые и милые слуху песни, Марк даже пригласил Веру потанцевать. Под бой курантов мы даже поддались старой шалости сжечь написанные на бумажках желания и испить пепла вместе с шампанским. Юрский отправился спать почти сразу. На следующее утро он должен был ехать к старым друзьям в Подмосковье на всю неделю.


Мы с Верой почти всю ночь напролет проболтали у меня в комнате и только с рассветом вспомнили, что не обменялись подарками. Ей я вручил серебряную брошь-планку с жемчужинкой в центре. В свое время она не один год пролежала в шкатулке матери, так как никогда ей не нравилась, а выкидывать было жалко. Я же получил от Веры запонки.


— У них похожая история. Отец носил их только по молодости, а потом у него появились другие, посолиднее. Мама не знает, что я их сохранила. Чем пылиться в ящике, пусть лучше они будут у тебя.

— Я тронут, Вера, правда.


В понедельник я и Жора вышли на работу. С нашей последней встречи на похоронах мы больше не виделись и не разговаривали. Он не смотрел мне в глаза, и мы тихо вели прием, каждый со своим пациентом. За все прошедшие дни я понял лишь то, что к Орлову не пойду до тех пор, пока не буду однозначно уверен в своем намерении.


Когда крайний человек покинул кабинет, Гуськов не выдержал.


— Лев, ей-богу, от этой тишины с ума можно сойти!

— Так выйди в коридор, там на посту у девочек по радио новости передают.

— Не прикидывайся, ты-то явно понимаешь, о чем я.

— Я понимаю то, что единственная причина твоей нервозности — ожидание того, что сейчас в кабинет ворвется главврач с милиционером, и ты с позором отправишься в участок.

— Скажи хоть четко: ходил ты или нет? — Гуськов начинал закипать, — ну, будь же ты человеком!

— Человеком? — опешил я, — это мне говоришь ты? Неужели ты так дрожишь за собственную шкуру, а не за то, что чужую шкуру самолично угробил?


Он ничего не отвечал, только продолжал пристально смотреть на меня. В его широко открытых глазах я вдруг увидел страх и понял, что Жора был по-настоящему напуган. Мне даже стало его жаль.


— Не ходил я. Доволен? — тот снова промолчал, — что с тобой?

— Будто тебе есть дело…

— Говори же, черт возьми!

— Дело в том, что… обождите десять минут! У нас совещание! — гаркнул Жора, когда следующий пациент уже собирался войти, — сегодня пришло письмо. Наше ходатайство удовлетворили. Оказалось, что при распределении допустили ошибку, теперь этим летом нас переселят в две большие комнаты в соседнем доме.


Я сразу и не нашелся, что ответить. Просто ждал, что еще мог сказать Гуськов.


— Не смотри на меня так, не смотри… — он потупил взгляд, — да, я знаю все, что ты скажешь. Что я мразь, сволочь последняя, что гореть мне за такое в аду и гнить в выгребной яме, что я своими руками загубил чужую жизнь — это все я тоже знаю. Веришь или нет — никогда еще не чувствовал я себя поганее, чем сейчас. Мне смотреть на себя противно. Конечно, что такое моя ненависть к себе в сравнении с тем, что Фурманша лежит теперь в земле… я лишь надеюсь на то, что моим детям не придется расплачиваться за это. Они ведь…ничего…н-ни в ч-чем н-не в-виноваты…


По его щекам его скатывались большие капли слез, он стыдливо отвернул лицо, потом подошел к форточке и дрожащими руками зажег сигарету. Комнату наполнил запах зловонного дыма.


— Что же… ты получил, что хотел, — с этими словами я вышел из кабинета и в тот момент понял, как нельзя ясно, что к Орлову не пойду

Глава 3

Через неделю в обыкновенное утро вторника каждый советский гражданин мог прочитать в тринадцатом номере «Правды» следующее:


«АРЕСТ ГРУППЫ ВРАЧЕЙ-ВРЕДИТЕЛЕЙ


Некоторое время тому назад органами государственной безопасности была раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью путем вредительского лечения сократить жизнь активным деятелям Советского Союза.


…Преступники признались, что они, воспользовавшись болезнью товарища А. А. Жданова, неправильно диагностировали его заболевание, скрыв имеющийся у него инфаркт миокарда, назначили противопоказанный этому тяжелому заболеванию режим и тем самым умертвили товарища А. А. Жданова…»


О случившемся я узнал уже по прибытии в больницу. В отделении, как и всегда, стояла суматоха, но была она какая-то болезненная, все вокруг были беспокойны и суетливы. Татьяна, поджидавшая меня у кабинета, едва завидев, позвала:


— Лев Александрович, пойдемте скорее! Собрание срочное объявили! — и сразу же убежала, оставив меня в немом непонимании.


В небольшом актовом зале, рассчитанном человек на пятьдесят, собралось много народу. Во главе стола, служившего кафедрой, сидел Антон Антонович Орлов. Маленький и почти круглый старик лет восьмидесяти. Все ожидали, когда же он отбудет на пенсию и его сменит молодой и готовый к административной волоките Михаил Смирнов, но чуда не случалось. Смирнову досталось место по соседству с Орловым. Рядом с ними стоял человек в форме с самым неприметным лицом. Я не стал спешить и сразу заходить в зал, а прислушался к тому, что происходило внутри.


— Товарищи, — начал Орлов басистым голосом, — у нас на повестке дня очень важный вопрос. По этому поводу к нам прислан товарищ капитан…

— …Иванов, — закончил капитан, — товарищи, я направлен сюда в связи с обнаружением деятельности еврейской террористической организации. Фактически, ее участники на высшем уровне власти, используя свое положение врачей, подрывали здоровье больных и убивали их неправильным лечением. В числе участников этой террористической группы оказались: профессор Вовси М. С., врач-терапевт; профессор Виноградов В. Н., врач-терапевт; профессор Коган М. Б., врач-терапевт и другие…


В зале повисла напряженная тишина, а Иванов еще несколько минут зачитывал список. Кого-то из него я знал лично, кого-то заочно, и уж помыслить нельзя было, что они могли оказаться преступниками.


— Правительство всерьез обеспокоено тем, что врачи-отравители еврейской буржуазной организации «Джойнт» могли проникнуть во все медицинские учреждения не только в Москве, но и по всей стране, пользуясь утратой бдительности советских граждан. Нельзя допустить, чтобы работа не только аппарата здравоохранения, но и всех общих для нас с вами систем была подорвана. Разоблачать предателей — наша общая задача! Они должны ответить по всей мере. Будьте бдительны, товарищи! Мы должны растоптать врага!

— Товарищи, как же так, что в самой Москве такое творится? — крикнул кто-то из толпы, — куда органы смотрят?

— Будьте уверены — еще как смотрят. Мы не подведем страну и лично товарища Сталина!


После его слов послышались аплодисменты.


— Товарищи, а ведь этих отравителей на каждом шагу видно!

— И то верно. Я, каюсь, виновата — не написала в прошлом месяце письмо, хотя должна была.

— Да это все Штаты проклятые виноваты! Из-за них нам жизни нет.

— Товарищи, я предлагаю каждому начать лично с себя! Нельзя допускать ротозейства. — Поможем органам! Будем сообщать обо всех подозрительных личностях!


Снова в зале захлопали, а после все стали один за другим расходиться. В числе последних вышел Гуськов. Он сразу заметил меня, остановился, будто хотел сказать что-то, но все же прошел мимо, в кабинет. На нем лица не было. За ним последовала главная троица: Орлов с капитаном отправился в свой кабинет, а Смирнов поспешил в другое крыло, снисходительно бросив мне: «Товарищ Якубов, вы не успели на собрание?».


Весь день я ловил на себе косые взгляды, а перешептывания вмиг стихали, стоило мне появиться в коридоре. Да и в целом после собрания все как-то притихли и подобно охотникам стали высматривать слишком подозрительных жертв. Жора за все время не сказал и слова. В глубине души я был рад тому, что в общей массе голосов, появившихся в ответ на речь Иванова, его я не слышал.


Дорога домой тянулась долго, будто сам трамвай воспротивился тому, чтобы везти еврея. Мне все время казалось, что в области затылка я чувствовал чей-то взгляд. Я знал — пусть внешность у меня была и не самая приметная для человека своей национальности, но довольно узнаваемая. А еще я знал, что все эти люди утром читали газеты, а после обсуждали это со всеми, с кем только могли, то и дело зыркая по сторонам. Они, как дети, боявшиеся тараканов, при виде только одного из них, готовы были уличить следующего в любом темном пятне на полу.


Даже шелест газет под конец пути стал нервировать, ведь с огромной вероятностью читали ту самую страницу… Я с радостью выскочил из трамвая на остановку раньше, чтобы дойти в тишине и немного подумать. Впервые за долгое время я утратил ощущение опоры, к которому так отчаянно стремился. Паника мешала здраво рассуждать, поэтому остаток пути пришлось считать про себя, чтобы успокоить мысли.


По прибытии меня встретил знакомый речитатив:


— «…Врачи-преступники старались в первую очередь подорвать здоровье советских руководящих военных кадров, вывести их из строя и ослабить оборону страны. Установлено, что все эти врачи-убийцы, ставшие извергами человеческого рода, растоптавшие священное знамя науки и осквернившие честь деятелей науки, — состояли в наемных агентах у иностранной разведки…»


Поплавский сидел на своем привычном месте на кухне и, развернув газету, подменял радио. Не желая слушать его, я тут же хотел запереть дверь, но ко мне постучался не на шутку распереживавшийся Юрский.


— Простите, что я так врываюсь… думаю, вы уже узнали о случившемся…

— Можете не сомневаться в этом. Тут не захочешь — узнаешь.

— «… Большинство участников террористической группы были связаны с международной еврейской буржуазно-националистической организацией «Джойнт», созданной американской разведкой якобы для оказания материальной помощи евреям в других странах», — не унимался Поплавский. Не видя перед собой ничего, я прошел мимо профессора, ворвался на кухню, схватил из рук шулера газету и разорвал ее.

— Да ты…! Да я…! — задохнулся тот от возмущения, — да ты знаешь, что с тобой за порчу государственной типографии сделают, морда еврейская?!

— Скажешь, что собака погрызла. А тебя я, сволочь такая, предупреждаю — попробуешь стукануть, и мало не покажется. Уж поверь — не поскромничаю — сделаю все возможное, чтобы отравить твое существование. А еще одна такая выходка, и Гуськов вмиг урежет твой процент раз в десять, а, может, вообще кубарем отсюда полетишь!

— Понял я, понял! Молчал бы уже!


Выпуская накопившуюся на весь мир злобу, я с силой хлопнул дверью и запер нас с Юрским изнутри на ключ. Тот явно был обескуражен моим поведением и не сразу нашелся, что сказать.


— Вы, Лев, не переборщили? Пусть не сам, но, кто его знает — попросит кого-то из знакомых донести.

— У него знакомые такие же, как и он. Не попросит — кишка тонка. Он больше за свое седалище трусится, чем за справедливость.


Видя мое состояние, Юрский подал мне стакан воды.


— Остыньте немного.

— Марк Анатольевич, миленький, если бы вы знали… я же совсем не понимаю, что делать. Ведь мое происхождение ни для кого не секрет, все так прозрачно… И не спрятаться же никуда.

— Лев, вами сейчас овладела паника. Обождите, я схожу за пустырником, мне помогает прояснить ум. Заодно чайник поставлю.


Минуты, которые я сидел один, ожидая его, показались мне вечными.


— Вы должны затаиться, но не залечь на дно. В этом и заключается сложность. Единственное, что вы можете сейчас — делать, что от вас зависит. Продолжайте добросовестно работать, и пока достаточно. Поверьте, если кто-то пожелает донести на вас, он сделает это, будь вы хоть семи пядей во лбу.

— Вы говорите правду, но мне от этого не легче.

— Простите, мой дорогой друг, но с годами мне стало трудно подбирать правдивые слова, которые не огорчали бы моего собеседника.


Я молчал и большими глотками пил горячий чай, не ощущая температуры. Пустырник подействовал, и ко мне пришло вынужденное спокойствие.


— Мы с вами оба знаем, какая «правда» в этой статье. Среди упомянутых людей есть немало замечательных специалистов, и я никогда не поверю, что они своими же руками стали бы гробить жизнь себе и невинным людям. Не по-ве-рю! Скажу вам честно, кое-какие знатоки рассказали мне сегодня, что арестовывать их начали с конца ноября, а истоки всей этой истории, верно, уходят в те времена, когда мы с вами — простые смертные — не могли и помыслить, что грядет такая сумятица. К сожалению, мы стали частью большого узла, и вне наших сил вот так сходу из него выпутаться…


Внезапно в дверь настойчиво постучали. Отперев, на пороге мы с Марком Анатольевичем увидели Веру.


Вся растрепанная и раскрасневшаяся, она хватала ртом воздух и нервно комкала в руках остатки газеты. Один бок ее был вывалян в снегу, который стал таять от тепла, и по ткани расползалось мокрое пятно. При виде меня она тут же бросилась в мою сторону, крепко хватаясь руками за шею. Юрский сразу завел нас в комнату, а сам ушел к себе.


— Что случилось? Ты что, бежала? А это что? — я указал на пальто, — ты упала по дороге?

— Это неважно… — Вера все пыталась отдышаться, и я налил ей воды. Потом она бросила на стол листок газеты с той самой статьей, села на стул, и из глаз ее полились слезы, облегчая ее глубокое волнение.

— Вера, милая, я прошу тебя, успокойся, — я присел перед ней на колени, — глубоко дыши и расскажи мне, что случилось. Почему ты здесь? У тебя ведь сейчас пятой парой лекция.

— Я… я прочитала сегодня это, как и все. Нас собрали, и начали говорить ужасные, ужасные вещи про этих врачей. Я точно знаю, что они не могут быть отравителями — вся верхушка к ним обращалась, да и сам отец не раз… Я сказала об этом кое-кому из наших ребят, но они приказалипомалкивать, чтобы лишних проблем не было.

— Правильно сказали, милая.

— Ты слушай дальше! Потом я пошла в деканат за личными делами некоторых из группы, а там человек двадцать столпилось, все что-то обсуждают, один другого перекрикивает. А главное, что я услышала, как кто-то так тихо-тихо сказал, и все сразу притаились…мол, подозрительных личностей уже сегодня начинают арестовывать, все больницы теперь под особым контролем — от центра до Подмосковья. На периферии уже готовят группы контроля. А потом одна из учебного управления говорит: «А вы не знаете, какие больницы там в числе первых? А то у меня муж работает в госпитале Бурденко…». Они давай друг друга снова перекрикивать, пока кто-то не упомянул про твою больницу и еще про некоторые — якобы им «свой человек» рассказал. Это уже под вечер было. А когда они меня увидели, так за дверь и выставили и еще выговором пригрозили за подслушивание.


Она уже немного успокоилась, перестала плакать и задышала ровно.


— И я очень испугалась за тебя, Лёва. Как подумала, что тебя могут арестовать, все внутри перевернулось. Я так из института и побежала, а по дороге кто-то сунул в руки газету, они на каждом шагу сейчас… Дорога, как назло, вышла продолжительной, я слишком растревожилась. А вокруг люди только об этом и говорят, но, знаешь, так исподтишка, чтобы рядом сидящий не слышал. Сейчас тебя увидела, и все это напряжение из меня теперь так и хлещет.


Вера снова заплакала и предпринимала безуспешные попытки остановить поток слез, вытирая лицо руками. Я ничего не ответил и молча притянул ее к себе на колени, обнимая, пока она не перестала дрожать. Я совсем не думал о том, что, возможно, это ей сейчас следовало так же утешать меня. Из головы не выходила мысль, что Вера, бросив все, проделала путь через весь город, чтобы убедиться в моей безопасности. Вся она, все ее нежное существо в обличии краснощекой растрепанной девушки в мокром пальто тронуло меня, и я сам едва не заплакал от чувства признательности и благодарности за эту трепетную заботу обо мне. Потом она посмотрела мне прямо в глаза и в следующую секунду поцеловала. Мы после еще долго сидели вот так, обнявшись, пытаясь успокоиться, и слышно было лишь наше быстрое сердцебиение и тиканье часов.


Не знаю, сколько прошло времени, но шаткое равновесие наконец вернулось к нам. Передо мной вновь сидела спокойная и рассудительная Вера, готовая не «бежать», а «бить».


— Что ты намерен делать?

— Я не знаю. Все это слишком ошарашило меня, теперь я в замешательстве. В любом случае, вариантов у меня немного. Затаюсь, насколько это возможно.

— Есть у меня мысль… что, если пригласить к тебе Долгорукого? Его министерству, конечно, внутренняя политика до лампочки, но все, кто там работает, давно уже обросли связями. Возможно, он знает что-то полезное.

— Думаешь, это удобно?

— Ты сейчас в том положении, когда заботиться надо в первую очередь о собственном удобстве. Я поговорю с Надей, согласовать вашу встречу не так уж и трудно.

— Я не буду отказываться от любой возможности поправить свое положение. Спасибо тебе.

— Можно мне заночевать сегодня здесь? После всего случившегося я просто не смогу оставить тебя.

— Конечно. Главное, чтобы за тебя не беспокоились.

— Этого не будет. Я оставила матери твой адрес — мало ли что. Надеюсь, ты не возражаешь. Разговор у нас все-таки состоялся, отделалась легким испугом.


Когда я вернулся из ванной, расслабленный, насколько это было возможно, Вера уже спала. На ночь я уговорил ее укрыться в ту же шерстяную кофту, что спасла нас от холода в первую встречу. Глядя на нее, я испытал тревогу, что однажды не смогу защитить ее, как бы мне ни хотелось. Я помялся немного, бросая взгляд на один ящик комода, где лежала мелкая канцелярия, потом на другой — там у задней стенки были спрятаны скромные сбережения. Но уже мгновение спустя любые дурные мысли было принято решение отмести в сторону. Я лег, обняв талию и мягкий живот Веры, и почти сразу провалился в сон, наполненный беспокойными образами.

Глава 4

— Лев Александрович, думаю, вы осознаете, что вызвал я вас не просто так?

— Вполне.

— Мне поступила коллективная жалоба на вас. Подписался тридцать один человек.

— Разрешите ознакомиться.


Жалобу составили грамотно, слог был мне знаком — очевидно, постаралась одна из медсестер. Мелким, мерзко ровным почерком с завитушками в буквах «а» и «о» меня обвиняли в халатности, некомпетентности, опасности для общества в связи с ненадлежащим лечением и прочей несуразице. Не забыли и сделать сноску на недавнее лечение партийного сотрудника, содержание которого следовало бы проверить. Фамилий было действительно много, и я с облегчением обнаружил, что Жора не подписался под этой околесицей.


— Вы понимаете, что это значит, товарищ Якубов. Поступил сигнал — я не могу не среагировать. Хоть у меня ранее не возникало притязаний относительно вашей работы… — Орлов помедлил, думая, как бы сформулировать то, что и так уже было понятно, — вы осознаете, что я не могу проверить чистоплотность каждого медицинского работника.


Я молчал, не сводя с него глаз.


— По меньшей мере я должен вас уволить. Большая моя к вам просьба — не чините скандала. В вашем положении создавать вокруг себя лишний шум пойдет вам же в ущерб.

— Я понимаю.

— Это даже хорошо, что все разрешается сейчас, пока в больницу не нагрянула проверка. Все, что я могу для вас сделать — предложить ставку уборщика. Пойдете?


Я вспыхнул и почувствовал, как краснеют от возмущения щеки. Возможно, Орлов тут же заметил перемену на моем лице и стушевался.


— Вы… ведь вы сами понимаете, насколько унизительно это предложение…

— Разумеется… тогда могу предложить вам другой выход, — он вдруг встал из-за стола, закрыл дверь на ключ, вернулся на свое место и заговорил так тихо, что пришлось подойти ближе, — У меня большая семья, мы с женой оба работаем, сын с женой проживают с нами, трудятся в торговле. У них маленький сын. Вести хозяйство для занятого человека трудно, а если еще и семья… короче говоря, я готов пригласить вас работать на дому. Купить продукты, убрать квартиру, посидеть с ребенком. Если вы готовите, это только плюс. Пойдете?


Он озвучил тот же вопрос, и на этот раз я понял, что деваться мне было некуда.


— Пойду.

— Тогда с завтрашнего дня я буду ждать вас. Адрес вы знаете.


Возвращаясь в кабинет, я заглянул в процедурный, чтобы забрать готовые анализы. Пока Татьяна возилась с бумажками, я присмотрелся к женщине, которая ожидала забора крови. Она опасливо косилась на шприцы, а когда Татьяна, разделавшись со мной, стала протирать ей руку спиртом, тихо спросила: «Скажите, а у вас вата не отравлена?».


Уходить было странно — казалось, что собираю портфель и вешаю халат на крючок вовсе не я, а неизвестный человек, я же наблюдаю за этим как бы со стороны. У меня не было сил думать, что я чувствовал в ту минуту. Жора наблюдал за всем и не задавал вопросов. Посреди моих сборов в кабинет вломились две женщины, оглядели нас внимательно, и одна тут же заявила:


— Нет, Томочка, мы сюда не пойдем. Здесь жиды принимают — ты посмотри, у них же на лице написано! — она ткнула медицинской картой в Жору, и я чуть было не рассмеялся, — Сейчас такое назначат, что придется не живот твой лечить, а что-то другое.

— Что за балаган вы здесь устраиваете! — вскрикнул Гуськов, — идите отсюда и не задерживайте других людей.

— Товарищи, полюбуйтесь, как правда наружу прет! — не унималась тётка. Потом другая ее, конечно, успокоила, но народу сбежалось немало. Какая-то из медсестер мне шепнула: «Лев Александрович, миленький, уходите лучше. Сами видите, что творится…».

— Лев, я зайду сегодня вечером, — сказал Жора напоследок.

— Зачем это?

— Зайду, поговорить надо. Ты будь дома, пожалуйста.

— Хорошо.


Придя домой, я сразу уснул. Когда я наконец смог подняться с кровати, было восемь вечера. Юрский разогрел мне суп и передал от Веры записку с тем, что Филипп обещался приехать в конце недели. Ближе к девяти в дверь позвонили.


— Я знаю, что ты не желаешь меня видеть, — замялся Жора, не зная, сесть ему или стоять, — но… мы посоветовались с Людой… хотя я и сам до этого решил, в общем, вот.


Он положил на стол сверток из пожелтевшей газеты, а когда увидел мое непонимание, развернул его и показал небольшую пачку денег.


— Здесь не так много, как может показаться. Но на первое время хватит.

— Я не могу принять это.

— Не веди себя, как скромная гимназистка, а посмотри правде в глаза. Пускай, отложены у тебя сбережения на черный день, но что потом? Это всего лишь деньги, Якубов.

— Буду ли я лучше тебя, если воспользуюсь ими? Кто я, если после всего произошедшего куплю на эти рубли хлеба с маслом и буду в прикуску с вареньем чай пить?

— Я ведь не вырвал их из лап Фурмашни! Это с получки моей и Люды. Мы помочь тебе хотим, чтобы ты с голоду не помер… ты делай с ними, что хочешь. Хочешь — порви, хочешь — сожги, а назад не возьму. Человек в любой момент может оказаться в такой ситуации, когда надо решить, что тебе дороже — не быть сволочью или выжить.

— Да, только вот где границы этой ситуации…

— Вот сам и расскажешь мне.

— Ты будто глумишься надо мной, ей-богу. Будто пытаешься сделать меня таким же, как ты, чтобы не мучиться угрызениями совести.

— Лев, что же ты в монстра меня превращаешь! — кажется, мои слова действительно задели его, — я ведь от чистого сердца… что бы я там ни творил, тебе зла не делал никогда. Или скажешь, что не так?

— Спорить не буду.

— И все то, что случилось, лишь следствие…

— Раз ты так в этом уверен.

— Ну, прости же ты меня! Я не знаю, что уж для этого мне сделать. Мое раскаяние — нужно ли оно, если облегчения нет?

— Смысл раскаяния не в облегчении, а в признании ошибки и ее осмыслении.


Он стал широкими шагами бродить по комнате.


— Я теперь каждый день спрашиваю себя: мог бы поступить по-другому? Разумеется, мог, но что бы тогда? Смогли бы мы выжить? А если смогли, как долго протянули бы? — И ведь своими руками все это творил, осознавал и, кажется, даже с совестью примирился. Ведь если выхода другого не было, что же оставалось, а, Лев?

— Не спрашивай у меня. В прошлый раз ты не сомневался в своей правоте.

— Как бы мне еще было защититься от этого страшного осознания? Мне показалось, достаточно только поверить самому себе.

— Ты возомнил, что можешь с легкостью распоряжаться чужой жизнью, и был в этом уверен. На деле это оказалось тебе не по зубам, и потому тебе страшно.


Он достал и поджег сигарету, а мне даже не захотелось ничего ему говорить. Я лишь открыл форточку.


— Это какой-то злой рок… в какое дурное время мы живем! Что оно с нами сделало?

— Не прикрывайся временем, баламут. Время всегда будет дурным, пока, пожалуй, не исчезнет род человеческий. Только от тебя зависело, как поступать, а то, что ты связан семейными обстоятельствами… знаешь, тогда оправдаться можно и дурным настроением. Люди не меняются, просто такое время, какое они сами строят, раскрывает их дурную личность.

— Раз уж это я дурная личность, почему без работы сидишь ты? И почему жалобу написали на тебя, когда из всего текста там правда только в том, как тебя зовут?

— Жизнь штука несправедливая. Нужно ли мне махать шашкой, если я ничего с эти не поделаю? А ты что же, читал жалобу?

— Конечно, читал. Этот бред всем под нос пихали. Медсестра со второго этажа, больно инициативная нашлась, всех лично объездила. Я ее с лестницы чуть не спустил.

— Спасибо тебе. И за деньги спасибо. Но я все же надеюсь, что мне не придется их потратить.

— Поступай, как знаешь. Я пойду уже, Люда ждет. Ты прости меня еще раз. Я надеюсь, однажды все наладится.

— Я тоже.

Глава 5

Вопреки моим самым худшим ожиданиям, работать у Орлова «служанкой» оказалось не так унизительно, как могло показаться сперва. Он жил в хорошем доме недалеко от Кутузовского проспекта. Его домочадцы и он сам относились ко мне достаточно уважительно. С Антоном Антоновичем мы даже могли кратко побеседовать на предмет того или иного медицинского случая, если его это интересовало. В мои обязанности входило ежедневно закупать необходимые продукты, поддерживать в доме чистоту и периодически «выгуливать» отпрыска Орловых, который оказался смышленым мальцом. По счастью, в квартире, которая раньше была коммунальной, Орловы занимали все три комнаты, и обо мне никто не знал.


Я заставил себя быстро примириться со своим новым положением и радоваться тому, что мне хватает на кусок хлеба и прочие продукты. К тому же, Юрский и семья Веры не оставались в стороне и то и дело, делись со мной тем или иным, отчего мне было до жути неудобно. К моей радости, Элла Ивановна, сердечно поддержала меня, хотя неизвестно было, на сколько хватило бы этой доброты, ведь в ее глазах как будущий муж Веры я должен был опуститься очень низко.


Так или иначе, жизнь шла своим чередом. Я стал больше читать книг, принесенных Верой, а ее саму встречал каждый день после занятий или выступлений, мы чаще прогуливались по городу. Она могла оставаться у меня по несколько дней, и в это время я счастливо грезил о том, что однажды мы могли бы сложить настоящий семейный быт.


Долгорукий посетил меня в субботу вечером, и я не имел особых ожиданий относительно нашей встречи.


— Не буду ходить вокруг да около, Лев Александрович, у меня не так много информации для вас.

— Я был готов к этому, поэтому не бойтесь огорчить меня.

— Сами понимаете, напрямую выведывать что-либо слишком неосмотрительно. Да и работники МИДа знают об этом лишь вскользь. Все, что я выяснил в тех или иных непринужденных разговорах — аресты производят очень тихо, без лишнего шума под удар попали сперва именитые врачи. Насколько я понял, их держат на Лубянке. Думаю, вы уже слышали о грядущих проверках, первыми под раздачу попадут евреи.

— Именно поэтому меня уволили. Но я уже нашел источник дохода, более, чем неприметный.

— Хорошо, это значительно может вас обезопасить, — потом Филипп Евгеньевич задумался, как будто что-то припомнил, — если только ваша фамилия не стоит в истории болезни какого-то важного чиновника.

— Честно сказать, такой случай имеется, — Долгорукий, явно не ожидая такого ответа, округлил глаза, — в начале прошлого к нам поступил экстренный больной — какой-то партиец с острым панкреатитом, ближайшей оказалась наша больница, а я в тот день дежурил. Фамилию этого человека я не запомнил, какая-то распространенная. С лечением никаких проблем не возникло, его быстро поставили на ноги. Но полгода спустя я вдруг решил почитать газету и — что бы вы думали — на одной из первых страниц вижу его фотографию и большие буквы: «скончался». Якобы от сердечного приступа. Разумеется, моей вины здесь быть не могло, но…

— … но если сейчас кому-то вздумается под вас копать, за этот факт крепко зацепятся.

— Да и документы наверняка сохранились в архиве? — я кивнул в ответ.

— Это может значительно осложнить ситуацию… но ничего не поделаешь — я могу лишь просить вас не привлекать к себе излишнего внимания.

— С этим я более-менее справляюсь.

— Пожалуй, мне больше нечего задерживаться. О каких-либо волнениях — если они произойдут — я вам, конечно, расскажу. Хотя вы, может, и узнаете обо всем раньше меня.


Долгорукий пожал мне руку и уже направился к выходу, как вдруг замер на пороге моей комнаты. Когда я в недоумении посмотрел в коридор через его дрожащее плечо, то застал Юрского ровно в том же положении. Они, не мигая, смотрели друг на друга, и, казалось, прошла вечность, пока Юрский не сказал:


— Пятнадцать лет… ты очень повзрослел, Филипп.

— А ты совсем не изменился. Только постарел.

— Ах, Лев Александрович, я вас не заметил. Думаю, вы уже познакомились с моим сыном — Филиппом Марковичем Юрским.

— Не присваивай мне несуществующего имени, — процедил сквозь зубы мужчина. От смущения я не понимал, куда деться, и предложил этим с виду чужим людям, которые оказались друг другу родными, обсудить ситуацию у меня. Только теперь я разгадал, почему выражение глаз Филиппа казалось мне таким знакомым.

— Мне лучше выйти.

— Нет-нет, Лев Александрович, останьтесь, — неожиданно сказал Долгорукий, — вы однозначно человек порядочный, вам я доверяю. А находиться один на один в обществе этого… словом, нет никакого желания.


Юрский за все время не проронил и слова, лишь продолжая смотреть на сына.


— Судя по всему, моему отцу нечего сказать. Я даже не удивлен. Думаю, будет честно поведать вам нашу историю. Хотя частично вы ее уже наверняка слышали. Дело в том, что пятнадцать лет назад, в апреле тридцать восьмого года, мою мать незаслуженно обвинили в том, что она не совершала. Ее стремительно арестовали, а вскоре расстреляли, о чем нас известили письмом. Я обивал все пороги этих проклятых учреждений, где ее держали, пока, к собственному ужасу, не убедился, что все это действительно правда. Мой дражайший отец все это время мог лишь ходить, как приведение, и бормотать что-то под нос. Потом его самого арестовали, но, видимо, он был настолько жалок, да и без его дражайшей кафедры не обошлось… словом, отпустили.

— Филипп, ты…

— Помолчи. Свое слово ты должен был сказать еще тогда. Потом в наш дом явились люди, чтобы описать все наше имущество. Якобы то было куплено на украденные деньги. И что же я увидел? Человек, сохранивший каменное лицо, узнав о смерти своей жены, выл и заливался горючими слезами, когда из квартиры выносили стол из красного дерева, югославский сервант… не припомнишь, что там еще было?


Юрский молчал.


— Если бы вы только слышали этот плач… я тут же съехал и поселился у одногруппника. Но какая судьба могла достаться сыну «врага народа»? На меня незамедлительно прислали бумагу в университет, у меня не было ни шанса сохранить свою учебу. И в то же время выяснилось, что отец отрекся от меня.

— Филипп, я сделал это, напротив, чтобы ты остался в безопасности!

— Как быстро ты придумал эту отговорку? — Долгорукий смотрел на Юрского с глубоким презрением, и мне на минуту показалось, что он готов был пустить в ход кулак, — не держи меня за дурака, отречься можно было формально, но ведь на деле ты так больше и не связывался со мной.

— Ты послал мне записку, где требовал исчезнуть из своей жизни…

— И этой эмоциональной глупости тебе было достаточно. Но знал ли ты при этом, где я и что со мной? А я вот знал, что тебе удалось выйти сухим из воды и даже сохранить место на кафедре. Как же легко ты сдался… да будет тебе известно — мне была уготована судьба побираться на вокзале за кусок хлеба, если бы не мой профессор — Карл Георгиевич Долгорукий. К собственному везению, я проявлял себя как один из лучших студентов, чтобы меня заметили. Он узнал о случившемся, написал прошение за меня на имя самого Сталина, и был он, между прочим, далеко не последний человек во всем Союзе. Я смог не только восстановиться в институте, но еще и получил новый паспорт. Профессор поселил меня у себя, записал своим сыном, а отчество я взял в честь матери, и больше такого человека, как Филипп Юрский, не существовало. Если бы не он, я бы сейчас не стоял перед тобой такой, как сейчас.

— Послушай же меня теперь, я умоляю. Я глубоко сожалею о том, что проявил равнодушие, но и ты… можно ли рассуждать, как мне должно было скорбеть о Евгении? А отречение… ведь это действительно могло спасти тебя, но я был слишком нерасторопен и подействовал, когда уже было поздно. Что до твоей записки, после нее я, каюсь, смалодушничал. Мне не хватало смелости посмотреть тебе в глаза. Но позже я узнал, что ты под профессорской протекцией, что ты восстановлен в учёбе, и успокоился. А когда твоя карьера пошла вверх, это была для меня самая большая радость. Но ведь я уже не был тебе нужен, верно?

— С чего ты это взял? Или, хочешь сказать, я после всего еще и сам должен был разыскать тебя, чтобы с детской наивностью поведать о своих достижениях?

— Я не то хотел сказать…

— Впрочем, это уже неважно, — Филипп выставил руку перед отцом ладонью вперед, как бы заставляя замолчать. Потом он залез в портфель и, порывшись в бумажнике, извлек оттуда не меньше трехсот рублей, — я, конечно, тоже хорош. Пусть это будет первая моя тебе материальная помощь. Адрес-то теперь я знаю.

— Я не возьму.

— А мне неважно. Не возьмешь ты — возьмет Лев. А не возьмет он, купишь своим философам на кафедру Кантовских и Шопенгауэровских книжек. Или детям сладостей…


Потом он очень быстро оделся и напоследок сказал:


— Не думаю, что мы когда-либо сможем найти примирение. Но этот диалог состоялся не напрасно. Пускай я буду сволочью в твоих глазах, но простить тебя даже при всем желании не смогу. Будь здоров и, если сумеешь, счастлив. Лев Александрович, в следующий раз прошу нашу встречу планировать на нейтральной территории.


Когда он ушел, Юрский еще долго сидел неподвижно, упершись пустым взглядом в деньги, лежавшие на столе. В тот момент он показался мне таким маленьким и старым, и я совсем растерялся от смешавшихся внутри меня чувств. Во мне не было презрения к нему — лишь непонимание, но лезть за ответом в эти семейные дебри хотелось меньше всего. Я положил руку ему на плечо, и Юрский еще больше ссутулился.


— Лев, я прошу вас, скажите что-нибудь.

— Я бы очень хотел, Марк Анатольевич. Но, боюсь, любое сказанное слово сделает лишь хуже.


С улицы послышался свист тормозов Долгоруковской машины.

Глава 6

— Лев Александрович, вы могли вы исполнить еще одно небольшое поручение? — показался в прихожей Орлов, когда, я, окончив все дела и уложив маленького Гришу на тихий час, уже намеревался уйти. Он протянул мне стопку книг, связанных бечевкой, — по пути зайдите к моему соседу. Он живет в доме напротив в квартире номер восемь. У меня все никак не дойдут руки отдать ему это.

— Хорошо, Антон Антонович.


Я даже не испытал раздражения ни от внезапно возникшей задачи, ни от тяжести стопки. Оказалось, это были редкие анатомические атласы, и я удержался от искушения развязать бечевку и просмотреть их.


Это был один из тех дней, когда я с удовольствием мог позволить себе идти не спеша и насладиться тем, как солнце заливало светом небольшой дворик и согревало мое лицо. Когда я нашел нужную квартиру, дверь оказалась заперта. Хозяин вставил в нее записку, обещая вернуться через пятнадцать минут. Прошло совсем немного времени, прежде чем он появился.


Поднимаясь по лестнице, ко мне приближался высокий худощавый мужчина, на вид он был моим ровесником или несколько старше. Когда его фигура показалась больше, чем наполовину, я заметил, что в руках у него была трость. Шел он прямо и даже легко, внимательно и как-то отстраненно от всего прочего мира смотря перед собой. Я не усомнился даже на секунду, что это был тот самый хозяин книг.


Он посмотрел на лестничную клетку в общем, не задерживаясь взглядом на мне, и, отпирая дверь, спросил:


— Вы ко мне?

— Да, Антон Антонович…

— Проходите.


Он пропустил меня вперед, и я оказался в просторной прихожей, но задержаться там долго мне не удалось — хозяин тут же погнал меня в зал, а сам остался стоять почти на пороге, неторопливо просматривая почту. В комнате играла музыка. Потом он стремительно направился к комоду, стоявшему аккурат напротив дивана, на который сам же меня усадил, развернулся на сто восемьдесят градусов, и что-то в выражении его прозрачно-голубых глаз изменилось. Он пристально посмотрел на меня из-под очков, словно я возник из воздуха, а не вошел через дверь, и тут же выдал:


— А! Вы специально обученный носильщик книг?

— Да, — я решил, что не заметил этого провокационного выпада.

— Как вас зовут?

— Лев Александрович… Якубов, если это нужно, но для чего вам?

— Как это — для чего? Ведь вы проделали путь с этой бандурой в руках, и будет вовсе не вежливо молча вас отпустить. Спасибо вам. Меня зовут Александр Сергеевич Коваленко. Вы торопитесь? Может, желаете чаю или кофе? — за все время он не сводил с меня глаз, и выдерживать столь долгий зрительный контакт мне было непривычно.

— Спасибо, но я думаю, что мне пора.

— Тогда не смею задерживать.


Смущаясь, я покинул квартиру и остаток пути думал, что заставило меня так сильно напрячься.


Через несколько дней мне вновь пришлось вернуться в дом Коваленко, потому что Орлову приспичило попросить те же самые атласы. На этот раз Александр Сергеевич встретил меня радушно, как старого знакомого.


— Лев Александрович, вот так встреча! Я так понимаю, от Антона Антоновича?


Я кивнул, и, пока пребывал в приятном удивлении от того, что мое имя запомнили, Коваленко вынес мне нетронутую стопку. Порядок книг, завязанный узел — к ним даже не прикоснулись.


— Простите мне мое любопытство, но вы ведь ее даже не разбирали.

— Все верно.

— Вы знали, что Орл… Антон Антонович попросит книги назад?

— Вы неожиданно приятно прозорливы, Лев Александрович. Я не обременяю себя лишними действиями. Мой сосед выполняет со мной этот ритуал по несколько раз в год. Уж не знаю, что он высматривает в этих атласах — я сам пролистал их лишь раз, и больше не притрагивался. Уже бы с радостью отдал ему в качестве подарка, но тот все отказывается.

— Это ожидаемо…


Коваленко не дал случиться неловкой паузе и сразу предложил чай, от чего в этот раз я не стал отказываться.


Пока хозяин был занят на кухне, я с невинным интересом стал осматривать комнаты. Первый удививший меня факт — Коваленко жил совсем один. Ни соседей, ни членов семьи, ни каких-либо намеков на прочее не было. Квартира была явно большой, судя по комнатам, но казалось, что кто-то ее располовинил, отхватив большую часть. Кроме зала, кухни, санузла и большой прихожей она больше ничего не вмещала. Но я не придал этому большого значения и уже совсем скоро сидел напротив хозяина, пока в его большой кружке, источая аромат, дымился кофе.


— Лев Александрович, вы комфортно себя чувствуете?

— Почему вы спрашиваете?

— Мне кажется, что вы смущены.

— В некотором роде. Дело в том, что я не ожидал от вас… внимания. С чего бы вам запоминать простого посыльного, его имя и приглашать на чай? Никогда не поверю, что лишь из вежливости.

— Я снова вынужден сделать вам комплимент за прозорливость. Видите ли, мне всегда любопытно побеседовать с человеком, если за ним кроется интересная личность.

— Особенно с врачом.

— Почему вы посчитали меня интересным? И откуда вы…

— А вы себя таковым не считаете? Иначе я не стал бы спрашивать, смущены ли вы.

— Я не понимаю вас…

— Простите, я увлекся. Мне не хотелось заставить вас чувствовать себя неудобно. Дело в том, что Орлов предупредил меня о вашем визите и вскользь упомянул, что вы его бывший коллега. У вас внимательный и серьезный взгляд, вы не скажете лишнего слова, ведь так? — я в недоумении кивнул, — конечно, это всего лишь две детали, которые я заметил, они могут ничего не значить в отрыве от других, более важных деталей. И — уж простите мою излишнюю наблюдательность — у вас на безымянном пальце застарелый след от хирургического зажима.


Страшное осознание вдруг проникло в мою голову, холодными когтями врезаясь в мозг. Я вжался в кресло, уже приготовившись бежать, и хрипло выдавил из себя:


— Вы что, из МГБ1?


Коваленко, глядя на меня, казалось, сам испугался. Он замер на секунду и вдруг разразился таким неподдельным хохотом, что я и вовсе потерялся, был это смех кровожадного безумца или его вызвало осознание забавной нелепости.


— Лев Александрович, вы весь побледнели, добавьте в чай сахара и выпейте поскорее. Простите меня, ради Бога, я не хотел вас напугать. Повторюсь, это всего лишь наблюдательность — не более. Мне стоило сразу сказать вам прямо, но я не мог удержаться от искушения сделать небольшую провокацию.

— Зачем?

— Я люблю людей. Они интересны мне любые: счастливые, несчастные, разъяренные и озадаченные. Я люблю их, ибо люблю саму жизнь, которая наградила нас этим благим многообразием. Все, чего мне хотелось — попробовать угадать, что вы за человек.

— Вам это удалось. Кто вы?

— Я невропатолог и преподаю в Сеченова.

— Кажется, мне доводилось встречать вашу фамилию в газетах. Вы часто выступаете на научных конференциях?

— Раньше моя жизнь была полна ими, сейчас фокус моего внимания больше сместился на работу со студентами. В свое время я часто ночевал в больнице, разбираясь с интереснейшими случаями, но не так давно мне пришлось значительно урезать это время.


Я мог лишь догадываться, что послужило тому причиной, и совсем новая трость, лак которой поблескивал на солнце, явно могла быть разгадкой. Коваленко был ненамного старше меня и с виду выглядел совсем здоровым. Что приключилось в его жизни — оставалось догадываться. Незнающий человек мог, грешным делом, подумать, что трость нужна была ему больше как деталь многогранного образа, нежели предмет первой необходимости.


— Чтобы вас успокоить, я хочу вам кое-что показать, он ненадолго удалился, а вернулся с одним из томов атласа, на форзаце которого карандашом было написано: «Александру Сергеевичу от студентов на долгую память. ХI.1951 г.», — если среди сотрудников МГБ и есть те, кто работает под прикрытием на кафедре, я в их число не вхожу.

— Я в этом уже убедился, но благодарю за участие. Понимаете ли, мне сейчас приходится соблюдать особую осторожность.

— Разумеется, я наслышан об этом. Знали бы вы, сколько моих коллег уже уволили или же те на грани, кого-то арестовали… блестящие специалисты, они виноваты лишь в том, что принадлежат другой нации и когда-то имели неудачу вылечить такого же, как они человека, только с другой пометкой в трудовой книжке.

— Вы все верно говорите, но я сейчас предпочитаю не задумываться над этим так крепко — оберегаю себя от страха осознания. Я предпочту разобраться с этим, когда вся эта история завершится.

— В этом есть смысл, но не пытайтесь убежать от реальности слишком далеко. Избегайте наивности. Знаете что, вы приходите ко мне в будущий понедельник, у меня в этот день нет приема.

Глава 7

Александр Сергеевич Коваленко оказался чрезвычайно необычной фигурой, появившейся на моем пути. Я приходил к нему на протяжении двух недель в строго установленные дни, и за прошедшее время успел неосознанно привязаться и проникнуться глубоким уважением к его стоическому спокойствию и простому взгляду на мир. Общался со мной он, как с равным, не сказывалось на этом ни положение в обществе, ни опыт. Мы подолгу разговаривали, и неизменно он включал музыку и за все время мог выпить одну-две чашки кофе. Его наполняла страстная жажда знаний, а уже приобретенными он с радостью готов был поделиться через призму собственного понимания. Без стеснения он рассказывал о подъемах и промахах, которые «по счастью, приключаются в жизни каждого». Возвращаясь домой после очередной беседы, я стал учиться смотреть на случившиеся со мной неудачи как на хороший урок, и постепенно пришел к тому, что лишь от меня зависело, что они привнесут в мою жизнь.


О нем самом я узнал не так много, хотя Коваленко не производил впечатление человека, скрывавшего детали своей биографии. Он несколько раз упомянул о любимой супруге и сыне, которые проживали в другом месте, с запалом рассказывал о своих научных открытиях и премудростях работы преподавателем и как-то даже припомнил несколько фронтовых историй, предоставив мне возможность самому додумать причину его недуга. Не только слушать, но и самому что-либо рассказывать (Коваленко оказался внимательным собеседником) было весьма занятно. Он узнал все те подробности моей жизни, которыми я не побоялся поделиться. Мы также обнаружили заметно много общего в литературе и музыке и, хоть прошло совсем немного времени, в будущем я хотел бы назвать его своим другом.


Еще оказалось, что Коваленко жить не мог без прогулок, и несмотря на трость готов был дать мне фору в преодолении дистанций. Однажды, когда мы возвращались с очередного шествия, я заметил, что тот вдруг посерьезнел. Я планировал быстро забежать в квартиру, чтобы забрать оставленный портфель, но он попросил меня задержаться.


— Лев Александрович, я бы хотел обсудить с вами кое-что. Вернее, показать. Мы знакомы недолго, но я вас вижу. Это дает мне право открыть вам мою тайну и быть уверенным в том, что вы ее сохраните.

— Конечно, вы можете в этом не сомневаться.


Он завел меня в зал и подошел к громадному шкафу, стоявшему у стены. Я никогда не обращал на него внимания, ведь выглядел тот совершенно неприметно. Но каково было мое удивление, когда Коваленко отодвинул в стороны висевшую на вешалках одежду, вытащил и бросил на пол большой кусок фанеры и скрылся темноте. Потом что-то щелкнуло, и из квадратного проема шкафа показался свет.


— Не робейте, — позвал он, — проходите сюда!


Оказавшись по ту сторону, я понял, почему квартира показалась мне такой маленькой — вторая ее половина была умело скрыта. Мы оказались в коридоре с двумя дверьми, обе были открыты. Коваленко направился в одну из комнат, а я в замешательстве пассивно последовал за ним. Мы оказались в библиотеке, вернее, так я подумал, увидев только часть комнаты в проеме. Но помимо стеллажей, битком набитых книгами, здесь было и несколько полок, заставленных банками с препаратами в формалине, человеческий скелет в полную величину, какие-то макеты, в одном из углов стояла толстая стопка картонных таблиц, а большую часть площади занимали ряды столов, что больше напоминало учебную аудиторию.


Потом Коваленко, не говоря ничего, повел меня в соседнее помещение, такое же большое, как и предыдущее. Со смесью непонимания и тихого ужаса я увидел, перед собой фактически приёмную врача. Одна часть комнаты была отгорожена ширмой, здесь был письменный стол и кушетка. За ширмой я увидел шкаф с медицинскими инструментами (в том числе и хирургическими) и настоящий операционный стол со специальной лампой. Мне страшно было даже подумать о том, откуда все это взялось. Окна в обеих комнатах были наглухо закрыты ставнями от посторонних глаз.


— Думаю, у вас возникло много вопросов. Я постараюсь ответить на все сразу, это прольет свет на темные пятна в моей истории. Дело в том, Лев Александрович, что я достаточно именитый специалист. Не подумайте, я не нахваливаю себя, но этот факт обеспечил мне хорошую репутацию в обществе и должную защиту в свете последних событий. Как вы знаете, я избежал проверок, и мое существование более, чем спокойно. И хоть я благодарен государству, которое обеспечило меня жильем, работой и прочим необходимым благом, я редко бывал с ним согласен. Вернее, с его представителями. В моей жизни бывали случаи, когда я шел наперекор главенствующему аппарату, но протест этот был мирным и почти всегда оборачивался в мою пользу. Что до событий, которые происходят сейчас — я никогда не смог бы примириться с ними. Мне почти сразу стало ясно, что я должен что-либо предпринять, коль уж это в моих силах.


Он говорит медленно, чтобы я мог переварить такие новости.


— Все материалы: книги, препараты, таблицы, что вы видели в соседней комнате — предметы моей коллекции. Больше половины книг там запрещены — это медицинские учебники из Америки, Франции, Великобритании… можно долго перечислять. Я параллельно их перевожу. Часть мебели принадлежит мне, а часть когда-то служила университету, пока ее не списали. Что до этой комнаты — инструменты здесь мои личные, я нашел возможность приобрести их, сами понимаете, незаконным путем. Кушетка, операционный стол… только, пожалуйста, не спрашивайте, как они у меня появились — я лишь скажу, что когда-то они были в не самом пригодном состоянии, но одно доверенное лицо оказало мне услугу, починив все это. Только за две эти комнаты меня уже можно было бы посадить. Забавно, верно?

— Боюсь, я не вижу ничего забавного.

— И я полностью вас понимаю. Я хочу объясниться, Лев. Все это, — он сделал широкий жест рукой, обводя комнаты, — моя попытка помочь.

— Кому вы хотите помочь?

— Ведь вы и сами уже знаете ответ. Еще в нашу первую встречу я сказал вам, как много хороших врачей лишились своего места работы. Много невиновных врачей. Кем могут заменить кадры, если не желторотыми выпускниками? А сколько среди них дилетантов? И пусть пострадали бы только они, но пациенты? Да, многие ослеплены страхом перед «отравителями», но таких не абсолютное большинство. Что остается тем, кто лишился врача, которому они доверяли? Очень многих из них я знаю лично, и мне пришла в голову мысль, позволить им принимать пациентов здесь. Конечно, я не имею в виду полноценного лечения, ни в коем случае. Я взвесил все риски и понял, что этот кабинет никогда не будет соответствовать всем правилам асептики и антисептики, и никогда я не позволю проводить здесь операции — стол нужен был лишь для осмотров.

— Но что бы делали эти врачи здесь?

— Базовый осмотр и рекомендации.

— Но здесь даже нет лаборатории… какие могут быть рекомендации без банального общего анализа крови?

— Лев Александрович, вы возложили на меня слишком много. Безусловно, я не собираюсь заменить надежные методы диагностики небольшим кабинетиком. Это лишь место, где к определенным людям придут определенные пациенты, доверяющие им. С анализами на руках или без — они рассчитывают получить помощь именно от абстрактного Иванова. Вы ведь сами знаете, что люди полны предрассудков и убеждений, которые определяют и подход к здоровью. И, не получив рекомендацию этого самого Иванова, они могут и вовсе поставить на своем лечении крест. А если врач из поликлиники лечит их правильно, так Иванов их в этом и убедит. Если нет, скажет, на чем настаивать при повторном визите.

— Наши специалисты не любят спорящих пациентов.

— «Заинтересованных». Пассивность и страх перед врачом — дурная тенденция, от которой следует избавиться.


Он остановился и снова дал мне несколько необходимых минут для осознания сказанного.


— Вдобавок, — добавил Коваленко, понизив голос, — мне ли вам рассказывать о том, что все они лишились заработка, средств к существованию? А то, что они попросту растеряют навык со временем? У меня есть достаточно сбережений, чтобы постараться достойно оплатить их труд.

— Хорошо, но зачем та, другая комната?

— Для студентов. Я много взаимодействую с ними и вижу, какие случились перемены. Чьи-то родители медики — их арестовали, а отпрыска выгнали. Многие евреи так же ушли, либо на том настоял деканат. Те же, кто остался, то тут, то там подвергаются травле. Только вчера на моих глазах из полупустого трамвая вытолкнули несколько парней с расквашенными носами. Я знал их. Если у меня есть возможность дать им знания хотя бы по своему предмету, я готов это сделать. Те специалисты, кого я планирую пригласить, не прочь читать им лекции. С этим же предложением я хочу обратиться к вам.

— Вы в своем уме? Это ведь безумие! — не выдержал я. Мне казалось, что от волнения я скоро не смогу держаться на ногах, — вы что, совсем не дорожите своей жизнью?! Зачем вам это?!


Коваленко удалился в учебную комнату и вернулся со стаканом воды. Я немного пришел в себя.


— Я не могу понять… вы не согласны, пускай. Но неужели других способов борьбы нет? Каков резон ставит под удар не только свою карьеру, но и жизнь, безопасность вашей семьи, жертвовать деньгами…?

— Вы правы — я безумец. Для меня иных способов нет. То, к чему я пришел, — результат моего осознанного выбора. Я знаю, что меня ждет, если попадусь, но я готов к этому. Все, чего я хочу, — сделать свою страну лучше через этих людей. Мы никогда не обсуждали с вами открыто мою болезнь, но, должен сказать вам, что полноценного лечения на данный момент не существует. Пускай сейчас я остаюсь в форме, но пройдет еще несколько лет, и на этом все. Что останется после меня кроме гниющей плоти? Я хочу умирать с мыслью, что помог другим, насколько это возможно. К тому же я сам врач — это мой долг. Деньги… такая большая мелочь… у меня их достаточно для себя и для моей семьи, нам нужно гораздо меньше. Остаток можно разве что сжечь или… вы уже сами понимаете. А о семье я позаботился еще давно. С супругой мы не зарегистрированы официально, сын записан на ее имя. Если со мной что произойдет, их не тронут.

— Мне трудно переварить это…

— Вы хороший человек, Лев. Я проникся к вам глубокой симпатией и искренне хочу помочь. Подумайте над этим, надеюсь, пяти дней хватит. В случае согласия новая работа не помешает вашей службе у Орлова, вы свяжете себя большой тайной, но я никогда не выдам ни вас, ни кого бы то ни было, если меня арестуют.


Коваленко проводил меня к выходу и удостоверился, что я ничего не забыл. Идя по улице, я поднял голову и увидел его силуэт в окне. Остаток пути мои мысли занимала когда-то сказанная Верой фраза: «Я поддержу тебя, что бы ты ни решил», и почему-то мне показалось, что супруга Александра в свое время сказала ему те же самые слова.

Глава 8

По счастливой случайности, Вера пришла ко мне в тот вечер и принесла новые книги. Не знаю, насколько плодотворно было бы обдумать случившееся наедине, но меня разорвало бы от переизбытка эмоций, не поделись я с ней этим. Она уже знала о Коваленко из моих восхищенных рассказов и удивилась не меньше меня.


— Ты должен все взвесить. Александр человек явно не глупый, он наверняка все продумал. Прежде чем согласиться, обсуди с ним детали.

— Мне до сих пор трудно поверить в реальность приходящего. Я никогда не встречал людей, желающих помочь настолько, чтобы самим идти на верную гибель.

— Тогда очень хорошо, что такой человек, как он, все же тебе встретился.


На третий день моих раздумий я вернулся в квартиру номер восемь и принял предложение Александра. Казалось, мое согласие определило начало работы всей этой подпольной системы. С этих пор с понедельника по четверг в скрытую часть квартиры можно было попасть через черный ход по старой деревянной лестнице. Им уже давно никто не пользовался. Коваленко позаботился о скрытности — все, кто мог попасться наглаза любопытных соседей, либо прямо представлялись студентами, присланными донести научную литературу до университета, либо заплутавшими гостями. Я после узнал, что в былые времена Александр принимал в своем доме действительно много гостей, и такому количеству людей уже никто не удивлялся. Я не вдавался в подробности о том, как ему удалось незаметно уведомить студентов, врачей, а главное пациентов об этом месте. Все они попадали в квартиру с сопровождением и по особому сигналу. Порой, когда Коваленко был слишком занят, роль «хозяина» выпадала мне. В квартире часто играла музыка — об этом тоже позаботились.


Помимо меня Коваленко пригласил еще трех специалистов: оториноларинголога Прокофьева, терапевта Павлова и кардиолога с непроизносимой фамилией. Их мне представили лишь раз, и после я благополучно забыл эти имена. Я знал только, что все они были старыми знакомыми хозяина. Каждому из нас он назначил неплохое для нашего положения «жалование». Все прочие люди, с которыми Коваленко общался, получив его предложение, из страха реагировали крайне негативно и просили более с подобным к ним не приходить.


С врачами мы не пересекались, поскольку каждый имел отдельный день приема, а в крайнем случае находились в соседних комнатах и всегда были заняты делом. Вопреки моим ожиданиям, пациенты действительно приходили и соблюдали должную осторожность, однако я долгое время оставался для них неизвестной фигурой. Лишь некоторое время спустя в день, когда я рассказывал студентам о патологии печени и желчевыводящих путей, по иронии судьбы к кардиологу пришла слегка «желтеющая» женщина. Мельком взглянув на нее, я сразу догадался о ее проблемах с желчным пузырем — ожидая в коридоре, она характерно поглаживала правый бок. Мне буквально силком пришлось довести эту несчастную до больницы, где работал Коваленко, и спустя несколько дней он с вернулся в прекрасном настроении, сообщив, что ту вовремя прооперировали, иначе не избежать было беды. С тех пор поток и ко мне потянулись люди, да и студентов заметно прибавилось.


Со временем меня все чаще посещала утопичная мысль, что идея Коваленко сработала, что схема действует, как надо. Я видел плоды проделанной работы: студенты были активны и взахлеб слушали каждое произнесенное нами слово; пациенты, ведомые страхом, под влиянием знакомого специалиста не боялись затем идти за помощью в больницу; мы же, врачи, лелеяли возможность работать.

Появившееся фантомное чувство безопасности опьянило меня, хотя полностью от тревоги избавиться не получилось. Лишь раз я спросил Александра, как он мог быть уверен, что никто из них случайно не проболтается обо всем, на что получил ответ:


— Лев, я не столь наивен, чтобы не думать том, что никто из этих людей завтра не захочет написать на меня донос. Единственный договор, который может скрепить это сотрудничество — доверие. Все эти люди тоже рискуют. Мы словно два человека, один из которых держит другого над пропастью. Но на того, кто держит, при любом неудачном движении скатится огромный валун, убив обоих; а на того, кого держат, из скалы вот-вот выползет змея, поразив своим ядом руки обоих. Но, пока один желает выжить, он будет осторожен настолько, чтобы на другого не скатился валун или чтобы его не укусила змея.


После к этой теме мы больше не возвращались.


Так мы могли бы спокойно проработать еще очень долго — в этом я был уверен, если бы однажды ближе к ночи меня не поднял с кровати звонок. На другом конце провода был обеспокоенный Коваленко.


— Лев, вы можете приехать сейчас? Объяснять не могу по телефону, только на месте.

— Да, конечно.

— Возьмите такси и приезжайте поскорее, деньги я верну. Только, пожалуйста, никому ничего не говорите, если вас спросят, — за это я особо не переживал, ибо в квартире был только Юрский, которому я рассказал о своей «работе» вскользь, а Поплавского уже давно не видел.


Уже через полчаса я был на Кутузовском проспекте, а еще через пять минут пробирался во дворах и в темноте пытался нащупать ручку двери, ведущей в подъезд. Прокравшись бесшумно, я специальным образом постучал в дверь, и Коваленко почти мгновенно отпер мне. Вид у него был озадаченный. Войдя, я услышал из приемной стоны и сразу обо всем догадался. На кушетке, держась за живот, на боку лежал бездомный — мужчина средних лет. Уже обмытый. Его успело стошнить в таз, поставленный рядом, и вся комната была наполнена запахом рвоты и остаточным амбре уличных нечистот. В коридоре показался Захар, один из самых прилежных студентов, — оказалось, он помог дотащить несчастного сюда.


— Ситуация следующая, — немедля начал Коваленко, — мужчина с острым животом явно больше суток, нашел его на улице. Живот напряженный, сильные боли в правом подвздошье, симптом Щеткина-Блюмберга положительный — по всем признакам острый аппендицит. Я успел узнать, что в ближайшей больнице, до которой он смог добраться, его отказались принимать. Захар задержался у меня очень кстати, донес его сюда и обмыл. Оперировать надо срочно, пока не произошла перфорация, хотя я удивляюсь, как этого еще не случилось.

— Это какое-то безумие… — я до последнего не верил, что он не шутил, — как в этих условиях можно проводить операцию?! Асептики никакой, инструменты, про костюмы я вообще молчу… а как вы собираетесь давать наркоз?

— У меня есть эфир и маска Эсмарха, других вариантов нет. Есть один хирургический костюм и перчатки, базовые инструменты в наличии. Я надену халат и буду вам ассистировать. Кроме вас эту операцию никто не проведет.

— Что, если он умрет? Я не ручаюсь за исход операции, — вместе с тем я подошел к мужчине и начал осматривать его, подтверждая слова Александра. Бедолага весь побледнел, на лбу его выступили капли пота.

— Он скорее умер бы на улице или умрет сейчас, если мы будем бездействовать. Поверьте, ваше имя никто никогда не услышит, если что-то пойдет не так.

— Но что будет с вами? — Коваленко молчал и напряженно смотрел на меня, ожидая ответа. Когда мужчину вырвало во второй раз, я приказал Захару подавать его на операционный стол, а сам направился в ванную, чтобы помыться.


Пусть это был один из самых напряженных и ответственных моментов в моей жизни, пусть в те минуты я был сосредоточен так, как не был даже на самой первой операции, в памяти моей остались лишь обрывки этой ночи. Труднее всего было с наркозом. Захар привязал несчастного к столу и крепко держал, а Коваленко смазал ему лицо вазелином, надел на лицо маску с залитым эфиром и плотно обмотал все полотенцем. Когда тому приказали дышать глубже, от резкого запаха эфира он забрыкался, и мне на ум пришло гнусное сравнение с лабораторной лягушкой. Казалось, прошла вечность, прежде чем он уснул и ровно задышал.


Инструменты у Коваленко были скорее витринными экспонатами, но, по счастью, новыми. Мы продезинфицировали их в спирту. С удалением аппендикса все разрешилось благополучно, успели, можно сказать в последние минуты, прежде чем могло случиться непоправимое. Коваленко, превозмогая себя, стоял без трости так долго, как мог. Несмотря на перерывы к концу операции его всего трясло, и последние этапы я проделывал в одиночку. Когда все закончилось, оказалось, что мы управились за час с небольшим. От напряжения и от того, что окно в смотровой было наглухо закрыто, я взмок и удивлялся потом, как мы сами не одурели от запаха эфира. Пришлось приоткрыть ставни и выключить свет. Остаток ночи мы дежурили у постели неизвестного и большую часть времени молчали. Коваленко заварил нам кофе и только спустя несколько часов обратился ко мне:


— Вы знаете, покупая эти инструменты, я всерьез надеялся, что они послушать лишь наглядным пособием для студентов. Мне никогда не хотелось использовать их по назначению. Возможно, сейчас вы ненавидите меня, ведь я фактически обманул вас. Простите меня за это. Вы удивительный человек, Лев, я стольким вам обязан. Надеюсь, однажды мне удастся вернуть вам хоть часть этого долга.

— Пустое, оставьте, — меня хватило лишь на эти слова.


До утра мы не сомкнули глаз, и, к счастью, мне не нужно было идти к Орлову в этот день, поэтому я позволил себе уснуть на диване в коридоре. Когда состояние больного мы оценили как удовлетворительное, было принято решение организовать палату в спальне Коваленко, чтобы не прервать устоявшуюся подпольную работу и обеспечить самому мужчине комфортное выздоровление. Когда он пришел в себя, то наконец смог представиться — его звали Иваном. Он отказался рассказывать свою историю и лишь упомянул, что на улице оказался из-за коварного обмана. Каждый мой визит я получал от него благословение и благодарность за спасенную жизнь, он быстро шел на поправку.


О случившемся мы так никому решили и не рассказывать, оберегая себя от опасности. Спустя несколько дней я заметил, что Коваленко пребывал в постоянном напряжении, но одна тщетная попытка расспросить его отбила у меня охоту лезть ему в душу.


Двадцать пятого февраля я, как обычно, пришел к Орлову в девять утра. Под размеренную музыку, которое издавало радио, я неторопливо мыл посуду, протирал пыль, а после занимал Гришу кубиками. Сам Орлов из-за обострившегося ревматизма остался дома и читал в зале газету. Вдруг он позвал меня:


— Лев Александрович, гляньте, что творится!


Я застал его прилипшим к окну, и то, что я увидел, заставило меня задрожать. Во двор въехала темная машина — ни у кого не возникло вопросов, зачем и почему. Я поднял глаза и увидел, что соседи дома напротив так же столпились у своих окон, с интересом и страхом наблюдая за происходящим. Из подъезда стройной колонной вывели Захара, еще человек семь студентов, терапевта Павлова, а в самом конце с прямо поднятой головой шел Коваленко, хотя я видел, что идти ему было тяжело. Потом он остановился на мгновение и посмотрел прямо в наше окно. Его подгоняли, отчего мне казалось, что он сейчас упадет и его добьют на месте. Руководили всем двое крупных мужчин. Погодя, на улицу вывели Ивана — после операции он только-только мог вставать. Он был в вещах Коваленко, но без верхней одежды, от холода весь дрожал. Не придумав, видимо, что с ним делать, его оставили у подъезда. Когда всех погрузили, машина уехала так же быстро, как появилась. Люди у окон моментально испарились и, казалось, вся жизнь вернулась к прежнему течению.


Иван мялся у входа, а потом медленно побрел, куда глаза глядят. Не помня себя, я рванул с места, хватая в прихожей свое пальто, и успел догнать его, пока тот не скрылся во дворах.


— Иван! — окликнул я, — наденьте, живее, иначе схватите воспаление легких!

— Товарищ Лев Александрович, что же вы делаете, — запричитал он, — увидят… мне-то ладно, а вы…

— Надевай живо и не болтай, чтобы я скорее ушел. Запоминай адрес, поживешь пока у меня.

— Что вы! Не надо вам такой обузы! Не дай Бог, еще за вами придут, да было бы из-за кого… я в ночлежку пойду, а, может, в больницу попробую снова.

— Ночуй в местах потеплее, тебе нельзя переохлаждаться. И на шве повязку надо менять… — я посмотрел на ближайшие бельевые веревки и быстро сорвал с одной из них простыню поменьше, запихивая ее Ивану за пазуху. Мы сразу спрятались за другим домом, — вот что сделай. Из простыни лоскутов нарви, сделаешь повязку, ее менять надо каждый день. Шов спиртом обрабатывай или водкой. Постарайся рану в чистоте держать. Ты меня извини, но это все, чем я могу тебе помочь.

— Лев Александрович, я за вас каждый день молиться буду! Вот прямо сейчас свечку поставлю, глядишь, в храме приютят меня, там батюшка добрый.


Он крепко обнял меня, поцеловал в обе щеки и побрел в сторону ближайшего храма. Возвращаясь, я не думал, что скажу Орлову в свое оправдание. Я понимал, что сегодня случилось все то, что должно было произойти с самого начала, воля случая была на нашей стороне слишком долго. В голове пульсировала мысль, что мой прием был только вчера и ничего не предвещало беды, а перед глазами стоял образ Коваленко. Потом постепенно ко мне пришло понимание, что теперь, когда ко всем арестованным применят «меры» в ходе допроса, мой арест стал лишь вопросом времени.


Я зашел в квартиру, и Орлов посмотрел на меня внимательно, как будто все понял, но в то же время покровительственно. Он лишь сказал:


— Вы молодцы, что не оставили человека мерзнуть на улице. Очень благородно, Лев Александрович.


Он отпустил меня раньше обычного, и дал отдых до конца недели. Весь путь домой я прошел пешком, не чувствуя холода. Теперь, когда самое страшное случилось, я понял, что по-настоящему готов к любому исходу. Голову вдруг посетила отчаянная мысль разыскать семью Александра, но что бы я им сказал? Я тут же отогнал ее от себя.


Вернувшись, я, не видя ничего перед собой, пошел на кухню и поставил на плиту чайник.


— Лев Александрович, вы сегодня рано, — сказал Юрский, а я даже не слышал, как он вошел, — почему это у вас рубашка мокрая и руки дрожат…?

— Снег растаял, вот она и намокла.

— Снег? Лев, что случилось? Вы меня пугаете.

— Я не могу сказать вам, Марк Анатольевич. Единственное, что, возможно, удовлетворит вас — мне больше не страшно.

— Это еще больше вводит меня в заблуждение, мой мальчик. Но давайте вы выпьете чай и успокоитесь. Тут и без того тревожных новостей хватает. Можете себе представить — аккурат перед вашим приходом влетел в квартиру какой-то разъяренный человек. Когда я наконец выпытал у него, чего ему нужно, он ответил, что Поплавский смылся куда-то со всеми карточными выигрышами и долгами. Зашел в его комнату, а там и правда шаром покати. Ловко он это провернул, конечно. Жаль мне было этого господина, он ушел ни с чем.

— Тогда Гуськов сможет получить вдвое больше денег. Боюсь, скоро и мою комнату заселят новые люди.

— Полно вам! Даже слушать не хочу! — всплеснул руками Юрский, — что же вы так говорите, будто сами сдаваться намерены? Это связано с вашим теперешним состоянием?

— Во многом. Марк Анатольевич, я попрошу вас исполнить мою просьбу, пойдемте за мной.


Мы направились в мою комнату. Из ящика комода я извлек конверт, лежащий у задней его стенки.


— Я долго не хотел верить в это, но сегодня произошло то, что заставило меня взглянуть правде в глаза. Здесь мое письмо Вере и все деньги, что я успел скопить. Думаю, вы понимаете, что я хочу попросить вас сделать.

— Лев…

— Когда меня арестуют… да, Марк Анатольевич, не «если», а именно «когда», я прошу вас передать это Вере. И заставьте ее забыть сюда дорогу, запретите приходить сюда. Защитите ее, пожалуйста.


Чайник уже закипел и свистел на всю квартиру, но никто из нас не шелохнулся. Юрский смотрел то на меня, то на конверт и наконец бережно, обеими руками взял его, не сводя с меня глаз.


— А теперь давайте попьем чаю, я очень устал. Надеюсь, вы расскажете мне что-нибудь интересное про философию Зенона…


Прошел день, другой, а я стал жить в состоянии напряженного ожидания. Ночью я не мог уснуть, готовя себя к тому, что вот-вот к моему дому так же подъедет машина, а в дверь постучат. Лишь под утро, обессиленный, я засыпал на два часа, чтобы провести очередной день, не зная, куда себя деть. В минуты беспокойного сна, я видел израненного Коваленко, связанного по рукам и ногам.


Когда же наступила пятница, я проснулся с ощущением того, что грядущее наступит очень скоро, будто все уже давно за меня решено, и мне остается лишь плыть по течению. Ни один способ отвлечься не помогал мне — не сработала и попытка вернуться к прогулкам. Я был в квартире совсем один, Юрский обещал быть не раньше пяти вечера. Вдруг в дверь позвонили. Звонили долго, настойчиво, и я не решался подойти к двери, пока не понял, что этого не избежать. Напряжение мое было так велико, что я не удержался на ногах и сполз по стене, когда увидел перед собой Веру.


— Ах… это ты… — она сразу бросилась, ко мне поддерживая за руки.

— Что с тобой? Тебе нехорошо? — ее обеспокоенное лицо было так близко, что плыло перед глазами. Она заперла дверь и уложила меня на кровать, не задавая больше вопросов, и подошла к столу, чтобы налить мне воды.

— Почему ты не на занятиях?

— Сегодня ничего важного, я решила уехать после первой пары.


Ее появление не казалось мне чем-то реальным, я даже подумал, что, наверное, сплю.


— Вера, — позвал я, и она замерла, боясь шелохнуться.

— Иди ко мне, я так по тебе соскучился.


Я не выпускал ее из объятий, целуя теплую и мягкую кожу, постоянно прерываясь, чтобы посмотреть в ее глаза. От нее пахло духами «Красная Москва». И в ту минуту мне ничего больше не было нужно — Вера была рядом, и на этом достаточно. Я чувствовал себя защищенным и благодарным за ее существование.


— Ты очень красивая, — сказал я в который раз, когда она принесла в комнату наспех нарезанные бутерброды.

— Тебе тоже нужно оставаться красивым, а для этого ты должен хорошо питаться. С твоей стороны совсем неправильно лишать себя завтрака.

— Я готов пойти на эту хитрость, чтобы получать его только из твоих рук.

— Тогда ты совсем исхудаешь с частотой моих приходов, — засмеялась она, — прости, что пропадала последнее время, загруженность в институте сейчас какая-то сумасшедшая.

— Брось, не извиняйся за это.

— Расскажи мне, что произошло. Александра арестовали? — я кивнул, — так я и думала. Несложно было догадаться. Перемена очень заметна в тебе, Лёва.

— Я бы хотел поменьше тебя этим тревожить.

— Подумай, пожалуйста, о себе в такое-то время.


Я не ответил, собираясь с мыслями. Мне нужно было подобрать верные слова.


— Мне не хочется тянуть тебя в мир иллюзий, не так давно он окончательно рассыпался. — Благодаря Александру я совсем не испытывал страха за себя, за нас, но теперь…

— Вера, я хочу, чтобы ты отдавала себя отчет в том, что я не выйду из этой истории без поражения. Прими это, пожалуйста.

— Почему ты так в этом уверен?

— Я просто это знаю. Я не хочу, чтобы ты тешила себя пустыми надеждами, когда все случится, я хочу, чтобы ты жила. И забудь мое имя, забудь, что когда-то знала меня, не подавай виду — для вашего же блага, для Нади, для матери. Сделай это ради меня, ради них, пожалуйста.


Осознавая мои слова, Вера смотрела куда-то перед собой, опустив голову. Она поняла все без пояснений. На ее хлопковую рубашку упало несколько слезинок, расплывшихся темными пятнами. Она прятала лицо, пытаясь наспех вытереть все руками, но я поднял его за подбородок, и так мы еще долго сидели. Нам нечего было сказать друг другу, все и так было понятно. Потом мы задремали, обнявшись, и по пробуждении продолжили разговор:


— Лев, что бы там ни было, я не хочу, чтобы мы вели себя так, будто на тебя сейчас наденут наручники. Случится это сегодня, завтра или вовсе не случится — мы не знаем, но давай наполним это время чем-то хорошим. Сегодня я выступаю, даже пригласили гитариста. Я хочу, чтобы ты это увидел.

— Это замечательно, правда.

— Мне нужно отлучиться домой, завезти вещи. Ты приходи сразу туда, как обычно, к восьми.


И я пришел. Народу было совсем немного. То ли их не устроил намеченный репертуар, то ли людям было не до развлечений — трудно сказать. Я занял свое привычное место, откуда лучше всего было видно сцену. Выступление началось с небольшим опозданием, на Вере в этот раз было длинное черное платье и странная шляпка с вуалью. Ярким пятном во всем образе была алая помада на губах. Ее аккомпаниатор был худощавый юнец, видимо, студент. Гитара, которую он умело держал, была толще его самого.


Позже в заведение потянулись люди, в зале стало шумно, все требовали «хлеба и зрелищ». Началось все с простых и легких композиций, чтобы каждый мог подпевать. Мне даже удалось заразиться общим весельем и на краткие минуты действительно забыть обо всем. Когда время близилось к десяти, крайняя песня завершилась, и гитара вдруг расстроилась. Пока юнец возился с ней, я вдруг прислушался к звукам, доносившимся с улицы, и что-то в них напомнило мне заглушенную машину. Показалось, подумал я.


Наконец, Вера начала:


Время в настенных часах,

Правда в оборванном сне.

Жизнь на небесах,

Жизнь с крылом на спине

Невыносимо проста,

С вечной тропинкой к себе вдоль крыльев.

Нервно хватает с куста

Слова, словно ягоды, вместе с пылью.


Я никогда раньше не слышал этой песни, и что-то в ней так заворожило меня, что я не заметил, как на стулья по обе стороны от меня присело двое мужчин, хотя много столиков оставались свободными. Мельком посмотрев на обоих, я с ужасом испытал дежавю: один помоложе, другой постарше, с более суровым выражением лица — так же, как и в ту ночь… От них обоих пахло одеколоном за пятнадцать копеек, который все разбрызгивали на себя из автоматов, стоявших по городу.


Горький кофе к утру,

Сносились глаза как подковы,

Не замечаю, как вру

Себе самому про кого-то другого

Такого же, в том же окне,

На тех же словах помешавшись поздно,

Расковыряв в простыне

Небо, а в небе застывшие звезды.


— Хорошая песня, — хриплым голосом сказал тот, что постарше, и с этими словами они незаметно, но крепко сжали оба моих плеча. Я машинально дернулся. Бежать не было смысла.

— Товарищ Якубов, это вы зря, — сказал тот, что помоложе, — не стоит привлекать к себе излишнее внимание и портить такое хорошее выступление, вон уже и барышня нервничает, — я тут же бросил взгляд на сцену, и увидел, что Вера все это время поглядывала смотрела в нашу сторону, продолжая широко улыбаться и петь.


Тонкая площадь руки,

В ней сырость трамвайных колец.

Я хотел бы с другой ноги

Пройти этот путь из начала в конец

Прямо по линии жизни

Вдоль серых промокших домов тетрадных,

Чтобы не выдумать лишний

Сомнительный повод вернуться обратно…


Вдруг она замолчала, не сводя с меня глаз. Юнец с гитарой застыл в недоумении, не решаясь без нее продолжить игру, из зала кто-то выкрикнул:


— Ну, чего замолчала!

— Мы пришли песню послушать, а не на тебя посмотреть!

— Действительно, милая девушка, — сказал молодой, и мне захотелось ударить его по морде, — уж очень хочется послушать! Не лишайте нас удовольствия!


Мне показалось, что время замедлилось, и я мысленно молил Веру петь, петь, что есть мочи, не показывая и краешком глаза, что она могла меня знать. Я едва сдерживался от того, чтобы тоже что-то выкрикнуть, а она все смотрела, и, казалось, прошла вечность, прежде чем она, перекрикивая стук моего собственного сердца, продолжила:


Моя дорогая, я не так далеко.

Ты можешь убить меня, не обнимая,

Моя дорогая…


— Это вы еще поездить по городу нас заставили, нет бы дома сидеть. Нехорошо…

— Сейчас встаете, мы за вами. Даже не пытайтесь улизнуть или звать на помощь — уважайте право этих людей на заслуженный отдых, — они разжали мои плечи, и я почувствовал, как кровь прилила к онемевшим рукам.


Мы вышли, а Вера все пела: «Моя дорогая…», и я знал, что она смотрела мне вслед.

Глава 9

Последовавшие за случившимся событиями дни я помнил отчетливо, но возвращаться к ним в течение всей своей жизни никогда не любил. Хотя, что было ожидаемо, они находили меня сами.


Меня и других арестованных держали во внутренней тюрьме на Лубянке. Это было огромное пятиэтажное здание, первые два из которых служили когда-то гостиницей страхового общества «Россия», потом в нем ненадолго обосновался Московский совет профсоюзов, а в тюрьму оно превратилось еще при Дзержинском, когда я только родился.


Оказавшись внутри, я подумал сперва, что большую часть его занимали хитро переплетенные коридоры и ходы, выстланные ковровыми дорожками. Пока меня водили по ним, нам не встретился ни один другой заключенный. Не скажу точно, сколько там было камер, но, очевидно, достаточно, чтобы вместить столько человек. Когда я пригляделся к дверям, то заметил, что нумерация на них была нарочно перепутана, и от скорой потери ориентации в пространстве стало понятно, почему. Наконец возле камеры с номером «30» меня остановили, открыли дверь, и я вошел.


Камера была одиночной, рассчитанная на одного-двоих. Из мебели там стояла лишь железная кровать с тонким матрасиком и серым одеялом, столик-тумбочка, а в углу — бачок, закрытый крышкой. От нечего делать я принялся мерять комнату шагами — пять в длину и четыре в ширину. В самой камере было темно и душно. Единственное окно располагалось слишком высоко, в него были вдавлены тюремные решетки, а сверху на них наставили жестяные ящики. Я попытался, как мог, открыть его, но все, чего мне удалось добиться, — узкая щель. Зато смог увидеть кусочек голубого неба.


Помаявшись и послонявшись из угла в угол, я понял, что оставалось лишь ждать, пока, как мне сказали, не вызовут на допрос. Я дремал, как мог, нашептывал себе стихи Есенина, Блока, Маяковского, какие еще мог вспомнить, проговаривал патогенез атеросклероза и стадии воспалительной реакции. Ночью я проснулся от того, что в камеру завели еще одного человека — все лицо его напоминало кровавое месиво, руки были спереди сцеплены наручниками. Он даже не посмотрел в мою сторону, а просто рухнул на пол, как мешок с картошкой, опершись спиной о стену, и уснул. Через малые промежутки его вызывали на допрос, а под утро руки у него уже были сцеплены за спиной. Тогда его увели в последний раз, и больше я никогда с ним не встречался.


Утром я старательно по сотне раз напоминал себе, какой сегодня должен быть наступить день, и все равно каждый вечер приходил в недоумение и с трудом подсчитывал, сколько уже находился в этом проклятом месте. В какой-то момент мне показалось, что был я не в громадной тюрьме, а в каком-то далеком месте, сооруженном специально для меня, что голубой кусок неба — ткань, что длинные коридоры, по которым меня вели — мираж. Потом паника отступала, рассудок возвращался ко мне, и мысль, что вся эта вынужденная изоляция устроена нарочно, чтобы нас, заключенных, сводить с ума, немного успокаивала меня. Однажды, начав в отчаянии биться затылком о стену, я понял, что внутри стены была полость, и всякий, кто пожелал бы «переговариваться» через постукивание, не преуспел бы в этом. Еда была крайне скудна, но я с удивлением обнаружил, что в суточный паек входили папиросы. Мне, человеку некурящему, пришлось складировать их в тумбочке в надежде, что рано или поздно удастся произвести обмен на что-то более полезное.


На исходе пятого (по моим подсчетам) дня ночью меня резко подняли с кровати и, не соображая, я пассивно поплелся по коридорам, нервирующим больше, чем неизвестность, ожидавшая меня. Преодолев несколько лестничных пролетов, мы оказались перед железной дверью, куда меня с силой втолкнули, что я чуть не рухнул.


Комната была маленькой. В ней ничего не было кроме стола и стула, на который меня тут же усадили. По другую сторону от него сидел следователь в форме. Он посмотрел на меня с каким-то животным превосходством, как смотрит лев на лань, которой вот-вот перекусит сонную артерию. Он направил на мое лицо, ослепляющий резкий желтый свет от лампы с треснувшим плафоном. Она отбрасывала большие и резкие тени на стены. В отдалении стоял еще один маленький стол — за ним сидел человек в форме и с темным лицом (видимо, от нехватки света) и что-то упорно записывал.


Следователь не представился. Он долго смотрел на меня, перебирая пальцами какие-то бумаги, в которые у меня не хватило духу всматриваться, и без предисловий начал:


— Следствию известно, что, будучи враждебно настроены к советской власти, вы установили контакт с еврейской-буржуазной организацией «Джойнт», группировка которой расположилась в скрытой части дома врача невропатолога Александра Сергеевича Коваленко, и вели активную работу в ее пользу. Намерены ли вы показывать об этом правду?


Я растерялся, не зная, как отвечать. Еще попав на Лубянку, я дал себе слово не выдавать Александра, но теперь, когда моя связь с ним была фактически установлена… Мое молчание продлилось достаточно долго, чтобы сидевший поодаль человек встал, приставил мне к уху руки «рупором» и громко закричал:


— Намерены ли вы показать об этом правду?!


В считанные секунды оправившись от боли и шока, я заговорил:


— Заявляю, что у меня нет никакого желания скрывать что-либо от следствия. О причастности к организации «Джойнт» я ничего показать не могу, поскольку дел с ней никогда не имел.

— Напрасно вы пытаетесь отрицать доподлинно установленные факты вашего сотрудничества с Коваленко.

— Заявляю повторно о непричастности к упомянутой организации, а также я не имел понятия о деятельности Коваленко.

— Какими сведениями вы располагаете о нем?

— Я заходил к нему один или два раза, чтобы отдать одолженные книги по просьбе Антона Антоновича Орлова. Из его рассказа узнал, что Коваленко добропорядочный врач, но с ним самим в диалог не вступал.

— А какое отношение вы имели к Орлову? Согласно показаниям свидетелей, вас часто видели в его доме.

— Он главврач больницы, из которой я был вынужден уволиться по причине написанной на меня жалобы. Он пожилой человек и попросил оказать ему услугу, — я юлил, как мог, пытаясь не подставить Орлова, — единожды я посетил его дом по приглашению, а после он несколько раз вызвал меня на подмогу по домашним делам.

— Знаком ли вам Павлов Федор Игнатьевич?

— Заявляю, что этого человека я не знаю.

— А как вы можете объяснить то, что на допросе Павлова была засвидетельствована ваша связь с преступной деятельностью, которую Коваленко развел в своей квартире?

— Никак не могу объяснить, предполагаю лишь, что он мог меня с кем-то спутать.


Лицо его оставалось непроницаемым. Мы играли в игру, в которой я явно проигрывал, несмотря на все попытки сохранять невозмутимость. Он снова встал из-за стола, и они с коллегой раскурили сигареты. Комната наполнилась вонью дыма, и я закашлялся, но тут же едва не вскрикнул от боли, почувствовав, как один горящий окурок коснулся моей шеи, а другой с силой вдавили в предплечье. Невозмутимый следователь вернулся на свое место.


— Вы скрываете истинные причины оказания вами помощи Коваленко в его преступной деятельности, в которой вы принимали непосредственное участие, осуществляя медицинскую деятельность, не имея на то права. Как вы можете объяснить наличие в его доме запрещенной научной литературы и хирургических инструментов, официально принадлежащих государству?

— Если таковые у него имеются, к этому я не имею отношения.

— В ходе исследования архивных материалов стало известно, что в марте тысяча девятьсот пятьдесят второго года вы являлись лечащим врачом партийного работника Петра Яковлевича Вольского. Вы подтверждаете этот факт?

— Да, подтверждаю.

— И вы подтверждаете, что ваше некомпетентное лечение спровоцировало случившийся через полгода инфаркт миокарда?

— Нет, поскольку свою работу я выполнил четко и оперативное вмешательство помогло ему. Исходя из анамнеза, он вел нездоровый образ жизни и для развития инфаркта были факторы риска, о которых он был предупрежден.

— Вы напрасно выгораживаете свою оплошность, называя образ жизни человека, служащего примером для каждого советского гражданина, нездоровым.

— Образ жизни и факторы риска одинаковы и для партийных работников, и для обычных граждан.

— Что вы несете, Якубов? Значит, вы прониклись идеей классового неравенства, раз делаете подобные заявления?

— Я этого не говорил.

— Откуда вы брали средства к существованию после увольнения?

— Я имел некоторые сбережения и получал помощь от своего соседа Марка Анатольевича Юрского.

— Юрский знал о вашей преступной деятельности?

— Он не мог знать о моей преступной деятельности, поскольку к той я не был связан, но, будучи человеком сердечным, оказывал мне содействие в моем затрудненном положении.


Человек, протоколировавший допрос, резко поднялся из-за стола и, поставив меня на ноги, запихал в рот комок бумаги и с силой треснул по ребрам тяжелой резиновой галошей, потом ударил по животу, потом еще и еще. Не сосчитаю уже, сколько тогда было ударов — от боли я совсем потерялся и сконцентрировался лишь на том, чтобы не перестать дышать, стараясь не думать о том, сколько ребер у меня могло быть сломано. Все мы молчали, и тишину прерывал лишь глухой звук удара галоши о мое тело, и мои прерывистые вздохи. Второй бесстрастно наблюдал за этим, потом снял со стены портрет Сталина, держа его прямо передо мной. В кабинет вошел третий человек и, пока писарь держал меня, перевернул стул, и они вдвоем принялись усаживать меня задним проходом на острую ножку. Где-то в отдалении я слышал голос следователя: «Предатель! Предатель Сталина, падшее животное!», пока не потерял сознание. Очнулся уже, сидя на стуле.


Спроси меня тогда, я ответил бы, что эти ужасы длились вечность. В какой-то момент я совсем переставал отвечать, не зная, как еще извернуться, за что тут же получал новые удары. Потом меня увели. Когда руки мои оказались сцеплены наручниками, я вдруг вспомнил человека, встреченного в самый первый день, и задумался, почему меня били совсем не так, как его, — не оставляя видимых следов. Я пролежал на матрасе около получаса, пока меня снова не вызвали. Вставая, я увидел на серой замаранной ткани, там, где сидел, пятно крови.


По кругу мне задавали одни и те же вопросы, а, когда им надоело мое молчание или наивное отрицание, заставляли меня делать поднятыми вверх руками в наручниках гимнастику: прыжки, наклоны, пока я не валился с ног. Меня окатывали водой из ведра, пинали и снова поднимали. Потом снова вопросы, и так еще несколько часов, пока не уводили в камеру, не забыв скрепить руки уже за спиной. Уже под утро, на третьем допросе, они добрались до моих гениталий и несколько раз сильно ударили по ним, пока я совсем не перестал их чувствовать, ощущая только, как опухоль, когда-то бывшая моим детородным органом, пульсировала. Когда выдалась возможность проверить, краем глаза я увидел огромную гематому.


Через день еды и воды мне уже почти не приносили. На очередном допросе мне дали бумаги, в которых я должен был признать себя врагом народа, однако подписывать их я отказался, за чем последовал возвращение на очередной круг ада. Через три дня допросы вдруг прекратились, и освободившееся время я проводил лежа, свернувшись в узел.


Однажды ночью дверь камеры вновь открылась с резким и громким звуком. Толком не проснувшись и несмотря на гудящую голову, я тут же подскочил, заведомо готовый, но к недоумению своему понял, что моей фамилии, как это водилось, не озвучили. Пока я справлялся с остаточным головокружением, послышалось, как в комнату впихнули человеческое тело, тут же повалившееся на пол, и дверь тут же заперли. Я потер глаза и увидел перед собой тощего коротко остриженного мужчину, с трудом шарящего по полу дрожащими руками с длинными пальцами. Кисти его были исполосованы красными глубокими царапинами, два ногтя на правой руке, видимо, ударили, и от скопившейся под ними крови они почернели. Рубашка, когда-то белая, приобрела серо-коричневый цвет и висела на нем, как мешок.


— Вы не видели мои очки? — хрипло спросил он.

— Сейчас поищем.


Пропажа нашлась быстро. Когда человек упал, они отлетели к дальней стене. По одной из линз — от одного угла до другого — пошла трещина.


— Боюсь, они испорчены.

— Не беда, вот если бы мне выбили из оправы оба стекла, тогда, возможно я бы расстроился.


Он поднял на меня голову, и я не поверил своим глазам. Передо мной на полу сидел живой и настоящий Коваленко. С момента нашей последней встречи он исхудал еще больше и напоминал скорее скелет. Покрытые щетиной щеки впали, а лицо все было в кровоподтеках — это напугало меня. Хотя я сам выглядел не лучше, потому что даже Александр, рассмотрев мое лицо, испугался. Но стоило мне посмотреть в его глаза, такие же прозрачно-голубые и не утратившие блеска, я успокоился. Коваленко остался прежним, и это немного вселило в меня надежду. Лицо его уже через пару минут просветлело от искренней радости. Дрожа от волнения, мы обнялись, не произнеся ни звука, чтобы тот безмозглый дурак, поместивший нас в одну камеру, ничего не слышал. Не сдержавшись, я отвернулся, скрывая слезы, но потом увидел, что и по грязным щекам Александра прошли влажные дорожки, отчего мне еще больше захотелось выть и стенать так, чтобы мою боль слышала вся Москва. Мы ободряюще сжали кисти друг друга до еще большей боли, которую могли испытать на допросе, и сидели так неподвижно, будто одно это рукопожатие было спасением, той соломинкой, за которую мы отчаянно ухватились.


— Как же вы здесь…? — едва слышно прошептал я, когда мы сели рядом, опершись спиной о стену.

— Я сам не понимаю. Возможно, они допустили ошибку, и я не пробуду здесь долго. Все обнаружится, когда меня или вас вновь вызовут.

— Я-я-я… я не сказал им ничего… я-я-я ни за что не признаюсь…

— Как и я, Лев. Возможно, вы помните, что еще тогда я дал обещание не раскрывать вашего имени. Я верю в ваше мужество, думаю, вы сможете выкарабкаться.

— А вы…

— Я уже смирился с тем, что умру в этих стенах.

— Н-нет…

— Глупо отрицать то, что очевидно, Лев. Эти недели подорвали мое здоровье так же, как если бы я прожил еще года три своей привычной жизни. Еще одно испытание жаждой я не переживу, а эта пища и вовсе для меня не предназначена. Обидно только, что трость забрали — у меня хватает сил, чтобы перебираться лишь ползком.


Я помог ему лечь на кровать, а сам сел на пол рядом.


— Возможно, еще не все потеряно, — мне очень хотелось, чтобы это было так, но он говорил о своей скорой смерти так просто, что я испытывал еще больший страх.

Если только Сталин внезапно не умрет, и нас всех отсюда не выпустят. Тогда я смогу напоследок увидеть семью. Посмотрите сами, что со мной происходит — с этими словами он с трудом сел на кровати и, подняв над головой руки, весь затрясся. Я подумал сперва, что он шутит, пока его лицо не исказила гримаса боли, и руки безвольно не упали, — гимнастика со мной очень их позабавила.


Меня трясло от ужаса и глубокой злобы, и я совсем не знал, что сказать.


— Я слышал краем уха, что осужденных собираются публично повесить на Красной Площади. Лев, вы должны держаться, будьте стойкими, молю вас. Вы должны жить.

— Вы заслуживаете этого куда больше, чем я.

— Как можно… ваша жизнь так же ценна, как и моя. Жаль только, что наши истязатели не догадываются об этом.

— Александр, да посмотрите вы на меня — кто я? Я лишь моль, пятно на сюртуке всемогущего аппарата, от пятен нужно избавляться. Но почему я пятно? Я не хотел им становиться. Я лечил людей, спасал жизни, я не упрекал никого в своих несчастьях. Я смирился с тем, что рано или поздно окажусь здесь. Но я глубокий трус. Я боялся, боялся всегда. Боялся за завтрашний день, боялся любить, боялся согласиться на ваше предложение. Вы… вы же делали это благородно, не взирая ни на что, вы, не боясь, посвятили себя этим людям. Как вы думаете, кто больше достоин жить: вы или трус? — меня едва было слышно, но я кричал изо всех сил.

— Кто сказал вам, что я не боялся? Боялся, конечно, и сейчас боюсь. Я такой же трус, как и вы. Я могу бояться, когда смерть предупредительно царапает мне спину, могу бояться за супругу и сына, могу плакать, могу сомневаться… Я мог долго не засыпать ночью, ожидая, что в дверь постучать «те самые люди», а почему же? Потому что я боялся. Но мог ли я иначе? Нет. Жалею ли я? Нисколько. Почему? Потому что по-другому поступить не мог, потом что совершил осознанный выбор. Вы такой же, как и я. Вы могли наговорить мне всего самого едкого, развернуться и забыть дорогу в мою квартиру, но не сделали этого. Потому что тоже не могли иначе.

— А вы были счастливы?

— Насколько мог. Вы знаете, не стоит ждать, когда жизнь будет менее тяжелой, чтобы быть счастливым. Если бы я пересидел в безопасности бурю, спасать уже было бы некого. Я счастлив, потому что решил выбраться в самый шторм.

— Вам страшно сейчас?

— Да.

— И мне страшно.

— Я могу лишь порадоваться, что нам до сих пор ведано чувство страха. Значит, мы все еще хотим жить.


Ошибка надзирателя вскрылась быстро. Александра увели, его я больше не видел. Днем позже меня допрашивали всю ночь, выпытывая, о чем мы успели договориться, но также безуспешно. Прошло еще немного времени, и каждое утро, просыпаясь с наручниками на руках, опухшим и похожим на единую болезненную массу лицо, я давал себе обещание пожить хотя бы еще немного, старательно вглядываясь в кусочек голубого неба из тюремного окна. Световой день увеличивался, возможно, уже наступил март.


А потом допросы вдруг прекратились. Однажды посреди ночи я проснулся от того, что в коридоре туда-сюда бегали надзиратели, гонимые следователями. Те бранили их матом, торопили куда-то, потом переговаривались между собой. Случился переполох. В тихом, едва сдерживаемом, но давящим на мозг гаме, я вдруг услышал: «…когда объявят? Уверен в этом? Кто констатировал смерть? Смотри, пёс, не проговорись! И тихо веди себя, здесь уши у каждой стены…».


По моим щеками потекли слезы. Я понял, что Александр увидит семью.

Глава 10

«25.02


Все случилось вчера вечером. Я видела, как его уводили, и едва удержалась от того, чтобы не побежать вслед за ними, и будь, что будет. Но вовремя остановила себя — Лев явно этого не хотел бы. По крайней мере, он был готов к этому, насколько мог, и сделал меня сильнее, не дав провалиться в отчаяние. Пока еще себя помню, а бред и тоска не захватили меня, буду писать. Мама и Надя знают, что произошло, мы все в жутком смятении. Никто не может найти себе места».


«28.02


Всю прошедшую неделю не появлялась на учебе. У мамы хватило такта не докучать мне расспросами. Она все понимает, и я испытываю за это благодарность. Обещала навести справки о текущей обстановке по «делу» и выяснить, что да как. Слухи по городу ходят самые страшные, предпочитаю не вдаваться в подробности. Филипп был неосмотрителен, интересуясь тем, что собираются делать с арестованными врачами, и получил строгий выговор. Они с Надей отложили подачу заявления на регистрацию. Все они трепетны и внимательны ко мне, а я пытаюсь держаться».


«03.03


Неделя протянулась так же мучительно медленно, как и удивительно быстро. Пришлось выйти назанятия. Я больше не пою. Наведалась к Марку Анатольевичу, он видел мне держаться и отдал конверт Льва, но у меня не хватает духу прочитать его. Все деньги я спрятала у себя в комоде. Квартиру опечатали.


В комнаты Поповского и Е.А. Гуськов поселил по одному человеку, но их я не застала. Столкнулась лишь в дверях с ним самим, оказалось, он искал Льва, чтобы передать деньги и, прервав возможные пререкания, дал понять, что теперь будет отдавать Льву часть полученных средств. Когда я спросила, как здоровье жены, он поник и что-то тихо пробурчал себе под нос о тонусе и патологии… надеюсь, она будет в порядке.


Я не чувствую ничего, все во мне как будто умерло в тот момент, когда его увели. Порой я с ужасом думаю, что это не со мной происходит, а я лишь наблюдаю за этой драмой в двух актах. Мне хочется кричать от недоумения: человека увели на смерть, а никто этого не увидел кроме меня. Сколько еще людей там же, где и он? Что они переживают? И никто, даже я, об этом не знает. Жизнь тех, кто остался в лодке, течет по тому же пути, и мы слепы к тому, что за бортом безмолвно тонут сотни».


«04.03


Сегодня утром вспомнила слова Льва о том, что Александр очень любил прогулки, и побрела, куда глаза глядят. Все тело мое продрогло, но мозг не ощущал этого, уговаривая ноги сделать еще пару сотню шагов, прежде чем я захочу все бросить и сяду в трамвай. Сама не знаю, как я оказалась на Кутузовском проспекте. Лишь раз мы проходили мимо дома Александра вдвоем, когда Лев провожал меня на учебу. Помявшись, я решила зайти во двор, но ничего сперва не увидела. Только несколько мгновений спустя из подъезда вышла женщина с длинными русыми волосами. Она не заметила меня и стала медленно удаляться от дома, смотря в одну точку, видимо, в какое-то определенное окно. Потом дернулась, когда оказалась слишком близко ко мне, и быстро убежала. У нее были очень красивые голубые глаза».


«06.03


Утром мы поднялись рано, даже маме уже не спалось, и принялись завтракать, Надя включила радио. Вдруг музыка прервалась объявлением: «Говорит Москва!» — вещал Левитан. «Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза, Совет Министров СССР и Президиум Верховного Совета СССР с чувством великой скорби извещают партию и всех трудящихся Советского Союза, что 5 марта в 9 часов 50 минут вечера после тяжелой болезни скончался Председатель Совета Министров Союза ССР и Секретарь Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза Иосиф Виссарионович Сталин…».


Мы сидели, не шелохнувшись. Из наших глаз в еще пустые тарелки капали слезы, и мы могли лишь переглядываться друг с другом, не зная, как реагировать на случившееся».


«07.03


Я наконец распечатала письмо Льва:

«Дорогая моя Вера! Я не хочу пустословить и исписывать лист с обеих сторон, ведь сил нет обмозговывать и обсуждать то, что засело у меня в печенках и что я непременно хочу обговорить с тобой лично. Сегодня Коваленко арестовали, а, значит, я вскоре последую за ним. Если ты читаешь это письмо, так и случилось. Прошу тебя лишь об одном — не пренебреги деньгами и сохрани их на крайний случай, позаботься о себе и не посещай квартиру, пока все не успокоится. Если не в тягость, не забывай Марка Анатольевича. Не хочется перекладывать на тебя бремя, но он одинокий человек, а я многим ему обязан. Попроси, если у него получится, забрать из моего комода фотоальбом, а больше ничего сохранять не надо.


И очень хочу, чтобы ты меня послушала — живи. Сколько я должен был задержаться в твоей жизни — никто этого не знает. Я лишь хочу, чтобы ты была счастлива. Никогда не сходи с намеченного пути, и ты добьешься своего. А если ты встретишь достойного человека, то позволь себе отпустить меня, не терзайся. Я люблю тебя всем своим сердцем, а, следовательно, желаю тебе самого лучшего.


Будь счастлива, моя дорогая!».


«20.03


В городе и газетах творится Бог весть что. Как будто все замерли в каком-то напряжённом ожидании».


«04.04


Он вернулся».


Эти записи я случайно обнаружил случайно, перебитая бумаги полгода спустя. Они были написаны кратко, без лишних слов, но я мог лишь догадываться, что было у нее на душе. Когда Вера вошла и увидела меня, сидящего на полу с ее дневником в руках, она расплакалась, не ожидая возвращения к этим воспоминаниям. В тот момент она была похожа на ту самую Веру из собственных записей — несчастную и напуганную — и я тут же готов был вернуть их ей, но она упросила дочитать до конца. Потом мы говорили целую ночь, не отходя друг от друга ни на шаг, ибо каждому было чудовищно страшно остаться один на один с этим прошлым.


С меня и других врачей четвертого апреля были сняты все обвинения. Установили, что для получения признаний использовали «недопустимых методов следствия», над чем я еще долго потешался с нездоровым, почти истерическим смехом. Всего лишь полтора месяца за решеткой лишили меня здоровых почек и возможности не то, что иметь детей, но хотя бы испражняться без болей.


Я не слышал ничего об Александре и, смутно припомнив его второй адрес, с трудом разыскал квартиру. Дверь мне открыла очень красивая женщина с такими же, как и у него прозрачно-голубыми, но печальными глазами, и я сразу все понял. Она напоила меня чаем, а посреди беседы вдруг что-то вспомнила, ринулась в соседнюю комнату и уже через минуту вернулась с томиком Ремарка «Возлюби ближнего своего». На форзаце было написано: «Спасибо. Будьте счастливы».

Глава 11

«Такое понятие о человеке, и, говоря конкретно, о Сталине, культивировалось у нас много лет…


…Сталин ввел понятие “враг народа”. Этот термин сразу освобождал от необходимости всяких доказательств идейной неправоты человека или людей, с которыми ты ведешь полемику: он давал возможность всякого, кто в чем-то не согласен со Сталиным, кто был только заподозрен во враждебных намерениях, всякого, кто был просто оклеветан, подвергнуть самым жестоким репрессиям, с нарушением всяких норм революционной законности.


Это привело к вопиющим нарушениям революционной законности, к тому, что пострадали многие совершенно ни в чем не виновные люди, которые в прошлом выступали за линию партии…».


— Татьяна, выключи радио, невозможно работать, — раздраженно бросил я, довязывая последний узел на кишечном анастомозе.

— Лев Александрович, как же! Такой доклад значимый, как же выключить?

— Или прикрути, словом, делай, что хочешь. Но если я Трофимову подвздошную кишку к брюшине пришью, сама будешь виновата. Сегодня какое число у нас?

— Двадцать пятое… вот чудеса! Только пятьдесят шестой начался, а уже и февраль к концу подходит.


Я возвращался домой пешком, выйдя за несколько остановок. Зима в этом году выдалась бесснежная, но за последние несколько дней город засыпало так, что чуть не встал весь транспорт. Пошел снег. Крупными хлопьями он оседал на моих волосах, падал на веки и тут же таял, липнул к шарфу и хрустел под ногами. Вдалеке, бросаясь снежками, играли дети.


Подойдя к дому, я увидел в окне силуэт кудрявой головы Веры. Она сидела в новом кресле и торшера и наверняка читала, дожидаясь меня. Из соседнего окна, где жили наши новые соседи, играла музыка:


Вспомните, как много

Есть людей хороших -

Их у нас гораздо больше, -

Вспомните про них.


И улыбка, без сомненья,

Вдруг коснется ваших глаз,

И хорошее настроение

Не покинет больше вас.


— Вот же работы на мою голову не хватало, как этот снег чистить, — проворчал проходящий мимо меня дворник, — жили себе без него и замечательно было, улицы сухие. А тут навалило так, что ни пройти ни проехать, хоть лыжи расчехляй.

— И это прекрасно, — прошептал я, когда он уже давно отошел далеко от меня, а снежинки все кружились в вихрях своего незатейливого вальса.

Примечания

1

МГБ СССР — Министерство государственной безопасности СССР, ведавшее вопросами государственной безопасности в 1943–1953 гг.

(обратно)

Оглавление

  • Часть 1
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  • Часть 2
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  • *** Примечания ***