Польские паны [Ирина Александровна Абрамкина] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ирина Абрамкина Польские паны

История Первая. Пан Пузо и его шинок.

Достопочтенный пан Пузо был хозяином шинка, что аккуратно угнездился на окраине села Врали. Человек это был уважаемый и можно даже сказать выдающийся во всех смыслах: он никогда не отказывал соседям в помощи, всяк мог прийти к нему за советом и бесплатно получить его, даже того не желая, за кружкой сливянки. Он так же кормил окрестных собак, коих превеликое множество всегда кружилось на заднем дворе его добротного дома. Помимо перечисленных заслуг выдающимся был так же и живот пана Пузо, и однако Пузо – это была его фамилия, а вовсе не прозвище.

Спозаранку пан Пузо кружил по хозяйству, а когда вечерело – открывал шинок. Отдельные слова надо сказать об этом достославном заведении.

Пан Пузо с молодых лет был рачительным хозяином, и войдя в года уже скопил порядочную сумму денег, которую хранил в большом глиняном горшке, закопанном в неизвестном никому уголке его прекрасного фруктового сада. Обдумав все не торопясь, этот добрый пан подрядил парней строить на окраине села мазанку с пышной соломенной крышей и низкими квадратными окошками, как строили встарь. Ребята сладили дом за полгода и даже обнесли плетнем, на кольях которого колоритно разместились вышедшие из пользования глиняные горшки и крынки.

Из-за маленьких окошек в хате было темновато, но пан Пузо не жалел масла для лампад, так что ввечеру сельчане побашковитей вполне могли располагаться за столом с книгой. Справедливости ради скажем, что это мало кто делал, ибо в шинке у усталого труженика был совсем другой интерес. Когда уработанный на пашне сельчанин входил вечером под этот благословенный свод, его встречал радушный хозяин, непременно облобызав трудягу троекратно, всегда находил ласковых слов и предлагал лучшее место.

Надо сказать, что плохих мест в этой священной для всех сельчан обители не было вовсе. Два столика располагались у стены с оконцами, каждый по три стула, а на оконцах висели клетчатые шторки и круглый год росли цветы необычайные и даже для этой местности непривычные. Выращивала их и ухаживала за ними пани Галя – жена пана Пузо, большая шумная женщина с простым лицом и натруженными мозолистыми руками.

И однако ж мы продолжим о шинке. Один большой семейный стол стоял по центру комнаты, и за него при желании можно было усадить все село Врали, ежели придвинуть к нему два маленьких табурета в головах и примостить еще по бокам длинные лавки. А так и делали в большие праздники – все село гуляло в шинке пана Пузо вместе с жiнками и ребятишками, но только в праздники. В обычные дни вход женам был заказан настрого, так уж повелось. Ведь должно же в самом деле быть на земле хоть одно место, где нету баб с их бабьей трескотней и вечным сердитым жужжанием над ухом простого честного труженика.

Особою гордостью пана Пузо являлся огромный камин в полстены, сложенный специальным заграничным мастером, найденным, что называется, Божьим Благословением, в городе. Пан Пузо похвалялся камином, что, мол, ни один шинкарь и даже сам губернатор не может сказать, что у него есть такой камин. И это была чистая правда!

А история такая.

Как-то пан Пузо и его супруга удачно расторговались на городской ярмарке душистыми яблоками из своего сада. Возвращались домой навеселе. Решили искупаться. Вернее, искупаться хотела панночка, поскольку сам пан речной воды не терпел и даже можно сказать, боялся, что не ровен час подхватит еще холеру. Ведь развелось нехристей, которые, что греха таить, гадят прямо в воду, как дураки или паразиты какие-то. Он часто бубнил по этому поводу и пенял своей жене. Но сегодня ей было на это наплевать. День был осенний, но жаркий – последние благодатные деньки посылал Господь на землю. А кроме того эта честная пани тяпнула бормотухи на радостях от удачной торговли.

И однако ж покупаться ей не пришлось. Только спустились они к реке от телеги, как услышали чей-то крик, причем кричал человек на чистом иностранном языке, так что и разобрать ничего было невозможно! Человек стоял по грудь в воде по всему видать – не первый час, а на дворе стояла осень, так что губы у иностранца стали уже того синего цвета, что бывает синяк под глазом у Мельника после особенного разговора с уважаемой супругой. Кожа и то вся покрылась пупырышками, и вообще он выглядел довольно жалко, как ощипанный тощий гусь на столе у кухарки. Он яростно жестикулировал, что-то лопоча по ненашему, в конце концов устал и молитвенно сложил руки на груди.

Недолго думая, пан Пузо отправил жену к телеге и сняв с себя длиннополый вышитый «ярмарочный» кафтан. Принял в него беднягу, который оказался ну, совершенно даже и без порток! В гору его пришлось нести, поскольку ноги у несчастного купальщика совсем затекли. В телеге же его заботливо закопали в сено, «чтобы срамом не отсвечивал», да и свезли к себе в село.

Ну, и пришлось с ним, конечно, повозиться! – так бедолага слег, едва отходили. Тут уж никакого стыда не было, что пан шинкарь и его жiнка попеременно растирали его всего водкой, поили отварами из целебных кореньев, даже водили до ветру – так он был слаб.

А он – божья душа, поняв, что язык его для спасителей – что арифметика для скорнякова козла, все больше помалкивал, хватал только за руки и смотрел в глаза благодарно. Но уж когда встал на ноги, ходил за хозяином попятам, хоть и истаял за время болезни, что твоя свечка, но брался за любую работу, и делал хорошо. Да и то сказать, пан Пузо жалел его, да давал что полегче – в саду копаться да в огороде.

А тем временем строили шинок, и в один прекрасный день иностранец увязался за хозяином на строительство. Увидел, как дело идет, и загорелись его глаза. Что-то залопотал, задергал шинкаря, а тому невдомек. Тогда тощий взял прутик, и давай чертить на земле, и все в заднюю стену тычет, где печь задумано было мостить. Посмотрел пан на эти чертежи, что и говорить – видать руки знают свое дело, – да и махнул: чем черт не шутит!

Вот так и оказался у пана Пузо в шинке роскошный камин по английской инженерной технологии сложенный. Это потом все прояснилось, когда зимой уже свезли иностранца в город да выправили в полиции документы. Он и в самом деле был английский инженер – его городской голова (губернатор, значит) специально выписал, чтобы в своем дворце для приемов камины в каждой зале сладить. По дороге инженера ограбили, раздели и загнали в реку. На счастье уважаемый пан шинкарь его подобрал.

Ну, после этого случая никаких каминов англичанин губернатору сооружать не стал – посетовал на здоровье и уехал сердитый. Только с вральчанами прощался сердечно – многие и по санному пути подтянулись в город иностранца проводить.

Возвращаясь к повествованию о шинке надо особо сказать о прилавке, за которым размещался сам шинкарь и виночерпий пан Пузо. То было священное место и никто, кроме хозяина не вставал за стойку, хоть и говорят «свято место пусто не бывает», но не в этот раз. Для стойки шинкарь выбрал боковую стену мазанки с двумя слепленными окошками, которые тоже были украшены занавесками, как и везде, но на подоконнике, общем для обоих окошек однако стояли не цветы, а красивые пузатые бутылки с различного оттенка и вкуса изумительными наливками. Их пан Пузо покупал для шинка непосредственно у пана Рудого – лучшего винокура и изготовителя всяких хмельных зелий на любой манер.

Слева от окна стоял старинный темного дерева резной буфет с ключом, в который хозяин запирал привозные вина и «кассу». «Касса» же представляла собой большую круглую жестяную банку из-под монпансье, покрытую черным лаком и расписанную поверху на китайский манер серебряными и красными драконами. Эту монпансье пан Пузо подарил своей жене Гале на пятилетие их совместного брака. Теперь давно опустошенная банка пригодилась для «сборов», которые шинкарь каждый вечер аккуратно подсчитывал, складывал столбиками, завертывал в тряпичную полоску и уложив в «кассу», запирал в буфет.

Справа у стены через оконные проемы высилась ажурная винная стойка, в которой покоились в надлежащем положении темные бутыли. Над нею на стене висела удачно слаженная певучая бандура. Висела так, чтобы можно было в любой момент снять ее, тронуть струны и утолить душевную тоску по прекрасному.

Бочки же с крестьянским напитком располагались по правую руку от шинкаря, и одна из них – маленькая с краном была водружена прямо на прилавок. Сам пан Пузо восседал на высоком стуле в центре всего этого великолепия и правою рукою разливал свежее пиво в глиняные кружки страждущих и алкающих. Пиво во Вралях было свое, ячменное с хмелем. Варили его осенью на пивоварне у пана Озерка, но как-то больше сообща. Однако рассказ о пивоваренном деле пойдет у нас отдельный, а пока в один благословенный вечер войдем-ка вместе под своды белой мазанки на окраине села и послушаем…

История Вторая. Как пан Рудый и пан Пузо беседовали в шинке.

По свежему вечернему морозцу пан Рудый поспешал в шинок на окраине, чтобы засвидетельствовать свое почтение старому другу пану Пузо. До калитки за ним увязались поросята, но пан Рудый шикнул на них, и они обиженно потрусили назад в сарай.

От домашнего уютного очага оторвался пан с большой неохотой, ибо стал он с некоторых недавних пор завзятый домосед и хозяйственник. И все же потянула душа – вышел за калитку и зашагал бодро, обутый в бравые «казаки», в ярко-красных, известных на всю округу шароварах, благодаря которым и получил свое прозвище. Штаны эти не крестьянского толка, были пошиты на цыганский манер, ни много ни мало – из красного бархата, коего ушло никак не меньше двух отрезов, учитывая их ширину. Засвидетельствовав таким образом свою неординарную природу, пан Лешек Карлович, благочестивый христианин и знатный винокур, навсегда получил от селян прозвание пан Рудый.

В этих самых шароварах и длиннополом утепленном кафтане появился он на пороге шинка, где его давно поджидал бессменный часовой, мастер разливного дела пан Пузо. Уже за окнами стояла черная ночь, но звезды, прорывая эту пелену тьмы, светили так ярко, что хотелось погасить свет в лампах и долго смотреть в окно.

В шинке жарко пылал камин, и вообще было уютно, по-домашнему, так, что и уходить не хотелось. Но селянин всегда знал меру – гульба гульбой, а хозяйство и зимой требует особого внимания, не погодит ни дня. Поэтому к одиннадцати все посетители мало-мальски разошлись, а пана Озерка пришлось-таки отправлять домой на дровнях с пани Галей. Справив это благородное дело, друзья остались одни. Раскупорив бутылку лучшего вина, уселись они чинно за широким столом, и пошел у них неспешный простой разговор:

– Был я в запрошлом году в Российской Смоленской губернии проездом, – говорил пан Рудый. – стоял постоем на одном частном подворье. Ну, днем-то, конечно, на ярмарке по торговым делам, а по вечерам накрывали хозяева стол. Ну, и платил я – соответственно… Так вот, хозяйка ихняя готовила изумительное блюдо «грибы по-смоленски». Я попросил обучить. Показала. Сердечная женщина. А вкус у тех грибов необыкновенный, и секрет приготовления во времени. Грибы надо томить долго, чтобы они всю красоту вкуса, всю тайну свою отдали этому блюду.

– Ух, как же живописно ты рассказываешь, уважаемый пан Лешек, что даже захотелось чего-нибудь эдакого перехватить! – загорелся шинкарь и отправился в заднюю пристройку, которая по практической архитектурной задумке являлась одновременно и кухней.

Ведь хлебать хмельные напитки на голодный желудок негоже доброму христианину и порядочному селянину, так считал пан Пузо, а потому его жена Галя, а чаще он сам, кашеварили в задней комнате, так что в шинке помимо винных испарений витали теплые сочные ароматы домашней кухни. Зная, что жена его не вернется уже, свезя сомлевшего Озерка на пивоварню, повернет дровни прямиком к дому, почтенный шинкарь начал сам ловко орудовать на кухне.

Пан Рудый, приколотив трубку свежим табачком, расположился тут же, на бочках с пивом.

– Грибы нынче дороги, – продолжал разглагольствовать пан Рудый. – Мы с женой не ходили этот год по грибы в лощину, а купи-и-ть…

Он сокрушенно покачал головой и поцокал языком. А пан Пузо согласно кивал, помешивая вкусное варево в большом чугунке. Через полчаса стол был накрыт ловкими мужскими руками, ничего лишнего: две миски с горячей похлебкой, две кружки, доска с ножом и краюхой «черняшки».

В довершение позднего пиршества была снята со стены старинная бандура, и зазвучали в шинке веселые напевы родной стороны:


«На турецком на обеде

Обнимал медведь медведя.

Заревел медведь от боли:

«Ты бы, брат, полегче что ли!»

«Сам полегче ты, медведь,

Нету сил уже терпеть»*.


Песня сменяла песню. То хозяин брал бандуру, то поздний гость удивлял напевами чужой страны. Однажды в молодости пан Рудый был проездом во Львiве и увидал там цыган. Не столько сами цыгане поразили его воображение, сколько их песни. С тех пор замаялся он, заболел «цыганской болезнью». Не мог долго усидеть дома – все тянуло его в дальние края. Много попутешествовал он по миру, а когда вернулся в родные Врали насовсем, долго тосковал и блажил. Но потом однако осел, женился и заделался винокуром. Он и теперь выезжал, но только в крайнем случае и по торговым делам, а еще однажды был откомандирован сельчанами для переписи, поскольку все знали, что в поездках в губернию ли, в столицу ли, пан Рудый чувствует себя, как рыба в воде – умеет и деньги сохранить, и закупить что надо и даже полезные знакомства завести, походя. Теперь тоска его притупилась, и звенела только в струнах старой шинкаревой бандуры, когда пан Рудый брался исполнять заунывный певучий цыганский мотив.

Так и сидели эти уважаемые панове. И сам Господь бог на небе смотрел на них и улыбался. Песня сменялась разговором о грибах и вине, о хорошем урожае, и о войне, будет ли она. Сидели, пока не стаяла свеча на столе. Стало совсем темно и тихо. Потрескивал огонь в камине. Пан Рудый засобирался домой. Но хозяин не хотел отпускать старого друга без подарка.

И когда на скрип калитки пани Карловичева, укутанная в шаль из козьего пуха, вышла на крыльцо, то встретила мужа в совершенно непотребном виде, но благоухающего из-под кафтана огромной связкой сушеных лесных грибов.

__________

*Перевод польской частушки Б. Заходер.



История Третья. Про пана Вралю.

В селе Врали жил один старый пан. Был он такой древний, что уже и не помнил, сколько ему лет, и даже свое имя забыл. Но все, кто жил в селе, помнили его и помнили уже старым. Так что, в конце концов, сельчане и дали ему имя по названию села – пан Враля. Жил он в сторожке при сельском храме. Ну, и понятно, харчевался милостью Божьей и соседской щедростью.

Поговаривали, что в его молодости (коей никто, понятно, не помнит) пан Враля был известный кобель. Дряхлая старость его ничуточки не изменила – сидя на ступенях церковной сторожки он задирал всех проходящих женщин, замужних нарочно называл «панночками», будто вовсе и не знал, что они давно уже замужем, и будто бы не сыпался (прости, Господи!) из него уже сзади песок. Женщины отшучивались по-доброму и недоумевали, как этого старого охальника держат еще при святом месте.

Если пан Враля выходил на сельские работы, то был вечно всем недоволен: и косили-то не по правилам, и сушили-то не так, и скирдовали «через зад коровий», как он сам позволял выражаться. От него отмахивались, грозили и гнали. Но ему становилось одиноко в его бобыльем домике, и тогда он ковылял, сгорбившись, к детям, которые обычно играли на площади у церкви. Сельчане считали, что это хорошее место для детей, ведь здесь Всевышний присматривает за ними.

Пан Враля любил детей, и они отвечали ему тем же. Если он садился на лавочку у церкви и доставал свой вышитый кисет, детвора бросала все забавы и собиралась вокруг – что-то дедушка расскажет! И старик не скупился на истории о войне, об императоре, о злой богатой панночке и умном батраке. Было в его повествовании много поучительного, но для детей правда мешалась со сказкой. Ведь, например, о войне малому не расскажешь, как оно есть на самом деле, и потому старик, который вот уже больше полвека сам ковылял на деревянной колодке, выдумывал истории о бравом солдате и глупом генерале, о героических сражениях и говорящих окопных вшах.

Но более всего ребятам нравилась сказка о том, как пан с молодой панночкой искали клад в лесу и заблудились. А сказка была такая.

Один молодой пан, звали его Ержик, ухаживал за молодой панночкой Маришкой, дочерью мельника. На беду у пана Ержика не было за душою ни гроша, а под курткой только доброе сердце. Жадный мельник не хотел отдавать единственную дочку за бедного, а пожениться без родительского благословения – не было в те времена никакой даже мысли!

Сильно горевал пан Ержик. Нанимался на работу то к одному, то к другому, но никак не мог выйти из нужды. Горевала и панночка. И однажды между ними вышел такой разговор:

«Никогда не отдаст тебя отец за меня, Маришка. Я слишком беден. Лучше б ты забыла обо мне!»

«Как мне забыть о тебе, Ержик, если всеми помыслами, всем сердцем я принадлежу тебе. Ни за кого я не пойду, а если не быть нам вместе – лучше утоплюсь в реке, чем идти замуж за постылого».

Пригорюнился пан Ержик, но тут снизошла на него мысль:

«Давай, Маришка, пойдем искать клад. Найдем его – забогатеем. Тут уж твой отец смирится, и отдаст тебя за меня».

И пошли. Пока добрались до леса, день пошел на убыль, а забрались в чащу – вовсе свечерело. Сделал Ержик из сосны смолянку, зажгли и стали искать.

Всем известно, что клады лежат в земле похоронно тысячу лет, но человеку праведному с добрыми намерениями сразу себя укажут. И они молились Пресвятой Пречистой деве Марии о ниспослании им благословения, ибо помыслы их были чисты, а намерения безгрешны.

Мало-помалу они заплутали, а уже совсем стемнело. И вдруг прямо из чащи леса выскочил на них медведь. Испугалась молодая панночка и закричала. А пан Ержик спрятал ее за своею спиной и сам встал перед медведем. Поклонился ему низко:

«Коли смерть нам, пан Лесной Сторож, то возьми меня, а невесту мою пощади».

Но Маришка вышла из-за спины возлюбленного, поклонилась медведю до земли:

«Прости нам, пан Медведь, что мы вторглись в твои владения. Не убивай никого из нас, или убей обоих, потому что нам друг без друга не жить».

И тут медведь заговорил с ними человеческим голосом:

«Вот вы и нашли настоящий клад – друг друга. Живите миром, будет в семье лад – будет и клад. Благословляю вас!»

С тем повернулся и ушел в чащу. Едва опомнившись, обернулись молодые – ан стоят они на опушке своего леса, и видно уже огни села.

После этого случая ту историю все на селе узнали, и даже ксендз сказал, что сам Господь Бог обрел лик медведя, чтобы благословить их брак. Мельнику пришлось покориться общине, осенью сыграли свадьбу. И жили долго и счастливо.

«Дедушка, дедушка! А пан Ержик – это был ты, правда?» – спрашивали хором дети. На что старик загадочно улыбался и скрывался в клубах табачного дыма.

Но вечером оставшись один в неуютной сторожке, пан Враля открывал свой деревянный облупившийся сундук и доставал с самого дна выцветший домотканый платочек, прижимал его к груди и что-то горестно бормотал себе под нос.

История Четвёртая. Вдова пана Коваля.

Когда пан Коваль помер, его жена не плакала. Ее выдали замуж молоденькой панночкой, а пан Коваль был хоть и старый, и дважды вдовец, но зажиточный селянин. Так что родители панны Гали, терпевшие страшную нужду через большое количество детей и слабость здоровья, не раздумывая отдали свою дочь за старика, посулившего им приличный куш. Галя поплакала, но смирилась с горькой судьбой, супротив родительской воли не пошла. После свадьбы муж увез ее в свое село Врали. Много ей пришлось претерпеть от вздорного старика, но что Бог благословил, то людям не рушить.

А только и родителям ее Ковалевы деньги не принесли счастья. Через год померли один за другим, а сестры повыходили замуж, да и разъехались кто куда. Так и осталась Галя одна-одинешенька на белом свете, при старом супруге, который ко всему еще требовал от нее того, чем обычно благочестивый католик в почтенном возрасте терзать супругу не стал бы. Но пан Коваль был еще в мужской силе и все хотел детей, хотя от предыдущих жен наследников не дождался.

Люди шептались, что уходил он их до смерти, что мёрли они у него одна за одной, как мухи в меду. Пани Галю жалели еще и тем, что Коваль ее бил. Как, за что – никто этого не ведал. Но только если в воскресенье в жаркий день Галя входила в храм в платье до пола с длинным рукавом, и в платке, повязанном вокруг шеи – все знали точно: изверг избил ее так, что синяки и на руках, и на ногах, а то и на шее! Пани Ковалева несла свой крест молча, никогда не жаловалась, и только изредка, убегая в глубину фруктового сада, давала волю чувствам: молилась и плакала.

И все ж таки злодея настигла кара Господня. Однажды зимою возвращался пан Коваль на дровнях из лесу. И вдруг на мосту через реку лошадь встала, как вкопанная. Смотрит пан Коваль, а перед лошадью стоит как есть Святой Петр Апостол, весь в белом, будто в саване. Стоит и грозит ему кулаком.

Вернулся пан Коваль домой сам не свой, а на следующий день слег. И все долгие месяцы, что душа его не могла расстаться с телом от требовал от жены сидеть подле него. Держал ее за руку и молил о прощении, в бреду выговаривая все свои злодеяния, именуя то Хрыстя, то Олина, по прозваниям вперед умерших жен.

Говорят, что преподобный ксендз, выслушав в последний день его исповедь, вышел из комнаты умирающего бледным и строгим. И плюнул в сердцах на дверь.

На похоронах старого Коваля были только могильщик, священник да жена. Ну, бабы шепчутся, что и духи двух его замученных жен тоже были, да на могилу его чертыхались. Только этого, конечно, никто воочию не видел.

Так и осталась пани Галя Ковалева молодой вдовой – еще в силе, при деньгах и фруктовом саде. Только после смерти пана Коваля ее будто заморозило изнутри. И то правда, что пришлось ей еще ходить чуть не полгода за этим извергом, подмывать его и все его пакости выслушивать.

По прошествии должного времени многие сватались к пани Ковалевой – да все впустую. Она кланялась вежливо на пороге и закрывала перед сватами дверь. И стало казаться, что ненавистен ей весь мужской род. Она исправно вела хозяйство, обходясь двумя работниками, и все у нее было в порядке, кроме одного: повадился в ее сад воришка, яблоки воровать. И никак не могла она уследить татя, сколько не сторожила, сколько не держала даже собаку зверскую – глядь опять оберет яблоню и даже под деревом яблочка не оставит, а собака ни сном, ни духом – вертит башкой и не брешет.

Вот как-то раз постелила себе Галя постель в саду – решила караулить всю ночь. Но когда звезды глянули с небосвода, сморил женщину сон. И снится ей односельчанин вроде, а лица она не видит в темноте. Только склоняется он к ее уху и шепчет:

«Это я, Галя, твои яблоки воровал. А теперь и сердце у тебя украду!»

Проснулась пани Ковалева в страшном смятении. И пребывала в нем все дни, бродила по селу и вглядывалась в лица мужчин. Вральчане решили: «Помешалась баба!» Только один не решил. Когда она подошла к нему и в глаза посмотрела, он привлек ее за плечи – ан и прильнула к нему на грудь, будто домой пришла.

Так и свадьбу сыграли, а тот сельчанин пан Пузо самый и был. Только одно и настояла супруга. Уперлась, как баран, а фамилию мужа не взяла. Как, почему? – никто не понял. А сама говорила непонятно, что, мол, останется Ковалевой до самой смерти, чтобы страх Господень не потерять.

Почему-то пан Пузо называл свою жену всегда только Галя. Никогда не Галю, не Галка, а только так. Была в этом какая-то даже благородная почтительность.

Как-то раз собирая посуду со стола после благословенной трапезы пани Галя посмотрела на мужа и спросила:

«Сашко! А зачем ты яблоки у меня воровал? Хотел, чтобы я тебя заметила?»

Пан Пузо покряхтел, стушевался и ответил:

«Не, Галя. Просто яблоки у тебя были вкусные».

История Пятая. Пан Рудый и три порося.

В те времена пан Рудый еще не был пан Рудый, а был просто Лешек Карлович. И жил вместе с ныне покойной матушкой близко к центральной площади села Врали. В конце ноября, когда встал снег, свинья пана Гжеся Новака опоросилась, а пани Лешекова матушка еще с осени просила пана Гжеся придержать пару поросят.

Морозным утречком по свежему снежку отправился пан Лешек за приплодом в нижние Гревцы и поспел как раз ко второму завтраку, так что хозяева мало того, что делали с гостем дела, так еще и накормили порядочно.

Вставши из-за стола отправились на подворье, где в теплом добротном сарае на свежем сене похрюкивала огромная шестисоткилограммовая Новакова свинья. Эта свинья уже дважды брала на Краковской ярмарке награды за вес, чем, естественно, увеличивала стоимость своего свинячьего потомства. И однако ж пан Лешек с матушкой решились брать только у Новака, кроме всего пан Гжесь как-то приходился почтенной пани Карловне кумом.

Призовая свинья лежала в уютном светлом загоне, а вокруг нее жались уже только три поросенка: розовый, розовый с черными пятнами и последний, что ни на есть, совершенно черный, даже с черным пятачком. Поросята были круглые, чистенькие и вполне довольные жизнью. Первая была свинка, два других обещали вырасти в порядочных хряков. Умилившись такому зрелищу, у пана Лешека даже рука не поднялась разлучать братьев и сестренку. И то уже забирали их от матери, которая к событию этому осталась совершенно равнодушна.

Ударили по рукам. Поросят увязали в мешки, каждого в отдельный, чтобы не попортили друг другу пятачки копытцами, и погрузили. Кум Новак, конечно, с такой большой прибыли не мог отпустить Лешека без гостинцев, так что корзинок плетеных, накрытых домоткаными льняными полотенцами отправилось в сани штук шесть. А были в тех корзинах пироги с гречкой, яблоки моченые, сушеные грибы и разносолы. Имелся так же квадратный штоф, и поскольку старый Карла позапрошлым летом тихо скончался, то «головной» штоф предназначался теперь новому хозяину дома, то бишь пану Лешеку.

Все подарки и поросят заботливо закопали глубоко в солому, на посошок еще тяпнули по одной, причем пан Гжесь, махнув стопку, крякнул увесисто и даже топнул ногой.

Пан Лешек тронулся в обратный путь. И однако ж через полчаса, миновав Малые Гревцы, молодой пан Карлович вспомнил о штофе, припрятанном в сено. И путь его сразу удлинился. К четырем часам он задремал под мерный глухой топот копыт, а когда проснулся, понял, что сбился с дороги. Глупая лошадь, не чувствуя хозяйской руки, видно свернула и какое-то время брела бесцельно. Теперь она стояла, как вкопанная и жевала какой-то мерзлый куст.

Вокруг разлилась уже вечерняя благодать. Снег лег в этом году рано, а в лесу и подавно не сходил. Пан Лешек почесал в затылке, прихлебнул из штофа и стал собирать костер, чтобы согреть озябших поросят. Недалече наткнулся на шалаш и повел упрямую скотину под уздцы прямо туда.

Костер загорелся ярко и образовал талую поляну до самого шалаша, куда пан Лешек перенес несколько охапок сена и поросят. Так и заночевали: Машка, Васько и Иностранец (черный), попеременно в запазухе у пана Лешека. Они согревались теплом нового хозяина, а хозяин грелся от штофа пана Гжеся.

Поросята росли и цвета не поменяли. Машка так и поднялась розовой щекастой свинкой, с белой жесткой щетинкой на спине и упитанных боках. Васько так и остался пятнистым, как корова, а Иностранец – черным с черным любопытным пятаком.

Пан Лешек очень привязался к своим свинкам и все никак не хотел пускать их под нож. Но когда все сроки вышли, сделал все как полагается, сам. Только наутро после того, как гости отгуляли «на печенке», сорвался и уехал надолго из села.

Уже минуло много лет, как однажды пан Рудый привез под вечер домой трех поросят. Пани Зося Карловичева – жiнка его, значит, всплеснула руками: какие они были чудные! Один розовый круглый, как бочонок. Другой с большим черным пятном на боку. А третий совсем черный, только брюхо и пятачок розовые.





«Лешек! – растерялась пани Карловичева. – Да что ж мы будем с ними делать? Их и прокормить надо, и чистить за ними. А потом ведь рука не поднимется их резать!»

«А мы и не будем их резать, – успокоил жену пан Лешек. – Поглядим, как они будут жить, если их не резать».

Вот так и живут теперь у пана Рудого три порося, которые к прошлому рождеству уже выросли в приличных свиней. Сельчане смеются и все спрашивают, когда на печенку. А пан Рудый и его жена говорят на это, что для них Машка, Васько и Иностранец вроде детей, что ли. А разве это видано, чтобы собственного ребятенка под нож пустить?

Такие еще чудаки встречаются во Вралях, но тем оно и примечательно это славное место.

История Шестая. Про то, как познакомились пан Гусля и пан Воля.

О том, что вральчане – люди необычайные, ходят уже байки. Но одна доподлинная история все же никому не ведома, потому что если уж надо сохранить какую тайну – тут вральчане все, как один, и даже злодеи, вроде покойного пана Коваля. Ибо существует в селе Врали неписанный закон: «До Бога высоко, до императора далеко». А посему, случись что-то неординарное, вральчане принимали решение сообща, и было оно нерушимо.

А вот что приключилось. На самом краю села, даже чуть в стороне за клеверовым лугом раскинулась пасека пана Гусли. Был он человеком одиноким – сам вдовел который год, а дети разъехались. По той самой причине пан Гусля продал свой дом за церковью и совсем поселился на пасеке. Этот замечательный пан, не смотря на свою фамилию, был человеком совершенно не музыкальным. Единственная мелодия, которую он понимал, это размеренное жужжание его любимых пчел.

Однажды ранней еще весной в распутицу пришел к пану Гусле под окошко нежданный гость. Постучал. Вышел пан Гусля на крылечко, да не просто как-нибудь, с колуном. Потому как по такой непогоде, как разумно рассудил достопочтенный пасечник, мало кто добрый шатается по улицам впотьмах. Вгляделся в сумерки – стоит перед ним худющий человек, одетый черти как, весь, естественно, насквозь промокший, обросший весь до самых глаз. А только вот глаза какие-то… затравленные что ли, как у собаки бездомной. Заломил картуз, в руках комкает. Кланяется:

«Добрый вечер, дядько. Прости, что потревожил. Озяб больно. Дорога не близкая. Пусти, добрый человек, хоть в сарае поночевать».

А в сарае-то у пана Гусли ульи были укрыты от холодной непогоды. Туда пасечник и родного сына не пустил бы. И, однако, оставить человека усталого, продрогшего на улице – этого за вральчанами не водилось. Ну, и впустил. А и то видит: мужичонка-то хлипкий, пальцем ткни – развалится, и все покашливает, не иначе чахоточный.

Вошли, сели за стол, друг против друга. Пан Гусля по-хозяйски, а гость неловко, бочком примостился на лавку. Глядят друг на друга.

Надо здесь отдельно отметить, что пасечник пан Гусля был абсолютно лыс, как колено, причем по всей поверхности его головы и лица – ну, ни единой волосинки не имел, оттого рожа его носила характер какой-то даже бандитский, хотя в душе это был очень сердечный и одинокий человек. И вот эта самая рожа уставилась на пришлого человека во все глаза и молчит по причине внутренней застенчивости. А незнакомец под этим буравящим взглядом вовсе стушевался и приуныл. Помолчали.

Пан Гусля, однако, считал себя обязанным на правах хозяина, спросить непрошеного гостя кое о чем, особенно если учесть, что из-под коротковатых рукавов не по размеру одетого кафтана виднелись в кровь растертые запястья.

«Ты, пан, поди беглый?» – решился выговорить хозяин.

Незнакомец опустил глаза долу:

«Да, дядько. С иркутской каторги я… Прогонишь?»

«Убивец?» – игнорируя вопрос, продолжал пан Гусля.

«Политический…» – ответил каторжник, и тут же на него напал приступ жесточайшего кашля, который он никак не мог остановить.

И увидел его тогда пасечник совсем по-другому, что это изголодавшийся, изможденный страшной болезнью человек, который пришел к его дому – видно сам Господь его вел за руку и просит о помощи для него.

Конечно, этот вопрос надо выносить на общину. Ведь не всякий, даже самый добрый крестьянин согласится жить бок-о-бок с беглым каторжником и детей своих побоятся подпускать. Только для себя пан Гусля решил, что если село восстанет супротив, то он уж сам свезет сердешного к свояку под Тернополь и укроет там.

А пока что хозяин накормил и напоил каторжника, и когда они преломили хлеб, спросил:

«Как величать-то тебя?»

Гость, подумав маленько, ответил:

«Зови меня Волей, дяденько».

Так он и остался пан Воля.


Тут отдельно надо описать, что собой представлял сельский сход, и какими полномочиями он обладал. По вопросам текущим, как то: сенокос или, не приведи Господи, неурожай, или суслик напал – община села Врали собиралась в церковном доме в положенное для того время. Приходили все, от мала до велика, и даже немощного пана Позднека приносили в плетеных носилках, хоть и лежал он почитай уже второй год без движения и признаков мысли, чисто твое бревно. И все же говорят: «Где я с народом, там и Господь со мной!» – и его приносили.

В церковном доме для такого дела имелась специальная просторная комната, она же после собрания служила преподобному ксендзу пану Матушке гостиной. Стулья и лавки на всех приносили из церкви, а ребятишек усаживали на коленях и на полу.

Происходили, однако ж в селе Врали особенные случаи, вроде беглого каторжника, по поводу которых собирался закрытый сход. Проводился он обыкновенно в шинке у пан Пузо, но не под «это дело», а в совершенной трезвости и ясности ума. Сход такой состоял из взрослых работоспособных мужчин. И еще приглашали обязательно деда Вралю, который на время такого закрытого собрания бросал все свои дурачества. Он все же за свою долгую жизнь запомнил множество событий, и как и кто выходил из ситуаций.

Этот сельский сход принимал решения по особым вопросам, и решение это было нерушимо. После всего в обязанности каждого члена схода входило донести его решение до остальных сельчан.

Таким был и тот сход, который пан Гусля зачал по поводу своего кандальника.



На дворе стоял март, и земля уже обнажилась местами. Только в полях и в лесу прочными глыбами лежал снег. Пан Гусля укутал пана Волю под кожухом в пуховый платок – дюже он сильно кашлял – и повел на окраину села к людям. Туда, где раз и навсегда решится, может быть, его судьба. Пан Воля безропотно покорялся новообретенному «дядьку». Казалось, он безмерно устал. Болезнь и страх еще терзали его изнутри, но как-то глухо.

В первую ночь на постое у пасечника он все не мог заснуть и метался в бреду: «Выдашь ли меня, дядько?» – вскрикивал вдруг страшным голосом и падал на подушки без чувств. А пан Гусля двое суток не смыкал глаз, отхаживал больного растирками, поил молоком с целебным медом. Только на третий день под утро тот ровно задышал, видать, уснул крепко. Тогда уже хозяин собрался скоренько да побег к ближайшему соседу мельнику пану Кшиштову, стукнул в окно, чтобы ввечеру скликали сход.

Когда добрались до шинка, народ уже весь собрался. Была здесь самая сила, самое сердце села Врали: все как на подбор люди зрелые, хваткие, умом не обделенные. Тут и пан Рудый сидел – винокур, и пан Кшиштов Пшимановский, мельник, а так же и скорняк пан Буздой, пивовар пан Озерок примостился у окна, отсвечивая красной лоснящейся мордой и попыхивая трубкой. Пришел так же преподобный ксендз пан Матушка, хоть и сморкался все время в клетчатый платок; пан Немец по фамилии фон Винтерхальтер, который во Вралях был по портняжной части. И пан Дворжецкий тут был, плотник. На почетном месте, конечно, старик Враля. И сам пан Пузо за своею стойкой.

Такое великолепное общество встретило пана Гуслю и его гостя в шинке на окраине, и пошел у них не простой разговор. Усадив пришлого в центр стола, сам пан Гусля однако не сел. Откашлявшись, смущенно обратился он к почтенному собранию:

«Уважаемые панове вральчане, други! Вот пришел человек и просит о помощи, о приюте. Человек каторжный, беглый. Очень болен чахоткой и слаб телом… Как будем решать?»

В собрании произошло волнение по поводу сказанного, коего было явно недостаточно. Поднялся пан Кшиштов:

«Наперед, уважаемый пан…»

«Воля!» – подсказал пасечник.

«… пан Воля, – докончил мельник. – Обскажи нам, за что ты на каторгу попал. Можешь не вставая».

Пан Воля поклонился благодарно и в знак приветствия, а подняться у него не было даже сил.

«Здравствуйте, честные панове… – замялся на мгновение, а потом прямо без перехода продолжал. – Сам я – поляк, родом из Варшавы. Арестовали меня за то, что пошел за Ярославом Домбровским восстанием за свободную Польшу и оставался до самого разгрома движения нашего в партизанах. За то и сослан был вместе с другими поляцеми на иркутскую каторгу. Старшно, невыносимо было находится в этом месте, панове. Много моих товарищей не сдюжило. Но несколько все же оставались со мною рядом все лета, пока не дали мы дёру, подготовив момент. Но эта история отдельная и даже страшная… Добрались нас из-за уральских гор живых только двое. Товарищ мой отправился на юг, а я в родные края потянул. Хоть и нету у меня из родни в живых никого уже, а все ж помирать-то на чужбине не мед. Вот такая моя история. А теперь решайте, как хотите».

Поднялся пан Озерок:

«О генерале Домбровском никому из здесь присутствующих поляков объяснять не надо – за святое дело пострадал этот человек, коли правда. Мое слово такое: надо помочь чем-нибудь. Только ты, пан Воля, вперед скажи – как жить думаешь там, где осядешь? Агитировать, поди, станешь среди людей, смуту вносить?»

Каторжник устало покачал головой:

«Нет, пан. Убеждений я своих не изменил и не изменю, этого во мне даже каторга не в силах была сломить. А агитатором я никогда не был. Я думаю так, что каждый до своего идеала жизни вправе и даже обязан дойти своим умом, как я когда-то дошел…»

Тут речь пана Воли прервалась, и более он не смог выговорить ни слова из-за приступа удушливого кашля, в результате которого у него пошла горлом кровь.

Панове стали совещаться, а пан Гусля и шинкарь хлопотали над больным, для чего перенесли его на лавку поближе к камину. Через какое-нибудь время решение было принято оставить пана Волю на попечение вральчан, и в случае какого кипежа или полицейской облавы, переправить к пану Зденеку – свояку пасечника, живущему под Тернополем в Листовицах, который человек надежный, поскольку сам в шестьдесят третьем уклонился от повального рекрутского набора и бежал в Галицию.

Новоиспеченного вральчанина поселили на пасеке у пана Гусли. Об ином ни тот, ни другой и помыслить не могли – так привязались друг к другу. Пан Гусля обучал «племянника» пасечному делу, и ученик у него оказался исключительно способный. Здоровье пана Воли постепенно пошло на поправку. Бороду каторжную он совсем сбрил, как дурное воспоминание, да так и остался жить в селе Врали.

Много чего еще с ним приключилось, но уже не горестного, а даже наоборот.

История Седьмая. Панна Каролина.

В Царстве Польском на правом берегу реки Вислы расположился благословенный Богом городок Казимеж-Дольны. То, что место было богоугодное, подтверждалось еще и тем, что в городе был монастырь святого Казимира, он не закрылся даже в период гонений на церковь после подавления народных восстаний.

В августе монашенки готовились к женскому тридцатидневью, начинающемуся 15 августа в день успения и взятия Пресвятой Девы Марии в Небесную Славу. Семь дней сестра Анна, о которой пойдет у нас речь, вместе с другими сестрами носила в костел букеты из трав. Был тут и «небесный жар», и базилик, тысячелистник, зверобой, валериана и арника, чабрец, коровяк и золототысячник. И такой благоухал во храме аромат, и такая разливалась благодать, что казалось, Пречистая Дева смотрит с небес и умиляется. В эту неделю сестра Анна много молилась, обращаясь к своей покровительнице и заступнице, но на седьмой день Богородица отвернула от нее свое лицо.

22 августа в святой праздник Королевы Марии* монашенка читала в своей келье перед сном: «Ты есть слава Иерусалима, честь нашего народа. Ты есть Королева Небес и Королева Ангелов. Твое имя будет благословенно вечно». Но как только она закончила молитву, сильный сквозняк, непонятно откуда взявшийся, задул единственную горящую на столе свечу.

Стало темно, и в этой непроглядной черноте – прибежище Дьявола – из угла к ней выступил мужчина. Был он одет, как богатый шляхтич: в черном кафтане, вышитом серебром. Лицо его было смуглым, глаза – черными, с черною же он был козлиной бородой. Напуганная монашенка не в силах была ни крикнуть, ни даже сдвинуться с места. Мужчина же протянул к ней руку и коснулся чела:

«Ты будешь матерью моего ребенка!» – произнес он страшным голосом, и сестра Анна лишилась чувств.

Утром она не смогла встать с постели, и с каждым днем ей становилось хуже, так, что даже позвали доктора. Пан доктор был умудренный годами почтенный старичок, отставной военный медик, повидал в жизни многое. Но так, чтобы благочестивая монашенка понесла от ночного видения, оставаясь при этом физически нетронутой – такого не встречал даже он. И зашептались люди, что ночной гость сестры Анны был никто иной, как сам Борута, и что вглядись она в своего соблазнителя получше, то и увидала бы, как из-под богатого кафтана торчат козлиные ноги с копытами и хвост. Анна теперь все дни только молилась, ожидая своей участи, почти ничего не ела. Из-за этого здоровье ее сильно пошатнулось, и стала она, что ни на есть: кожа да кости и бледна, как смерть.

По истечении четырех месяцев дело с Анной еще не было решено, однако из монастыря ее не гнали. Только жизнь эта была совсем невыносима, ибо монашенки боялись подойти заговорить с ней, настоятельница даже не смотрела в ее сторону. В общем, все вели себя так, будто ее нет вовсе, а за спиной шептались, крестились и горестно вздыхали. Смиренно Анна принимала это отчуждение. Лицо ее вытянулось и превратилось навеки в застывшую маску скорби. Странно было видеть, как идет эта женщина по аллеям монастыря, бледная, худая, будто призрак. Двигалась она плавно, будто не шла, а парила. Уже из-под просторной монашеской хламиды начал выступать живот.

__________

*Праздник коронования Богородицы на Царицу Неба и Земли в католицизме отмечают 22 августа.


А на монастырской ограде теперь было полным-полно зевак. Они тыкали в Анну пальцами и громко хохотали на предмет благочестия всех здешних монашек.

И снова ночью к Анне пришел Борута. Теперь Анна не испугалась. Смотрела на дьявольское создание внимательно, даже с интересом, но так и неувидала ни копыт, ни хвоста. Стоял перед ней пан, как пан, по всему видать – богатый. А слова такие говорил:

«Тебе, Анна, надо отсюда уходить. Пойдешь, куда я укажу и будешь там жить. С собой я тебя забрать не могу, мой дом – гиблые болота под Ленчицей. Там тебе не выжить. Послушайся меня, Анна. Если не уйдешь из монастыря, и тебе и ребенку – смерть!»

Сказал так и исчез. Только утром на постели Анна нашла мирское облачение и деньги, увязанные в носовой платок. Отправилась в путь, не таясь, а никто ее и не удерживал. Мать-настоятельница даже благословила ее на дорогу, собрала кой-чего в узелок. Да что и говорить – грех с души свалился: ведь задумала она погубить сестру Анну с приплодом, ночью подушкою удавить хотела, чтобы смыть позор с монастыря. Видно, отвел Господь.

Долго ли коротко рассказывать о скитаниях страдалицы сестра Анны. Брела она через город Люблин, которые двери открывались перед ней, горемычной, а которые и захлопывались. Только нигде не задерживалась она подолгу. Зимой, конечно, туго пришлось, но на исходе марта добралась она до австрийской Галиции *, а в апреле присела уже под окном церковного дома села Врали.

Достопочтенный ксендз пан Матушка в то время был в разъезде по дальним деревенским приходам. Управительница его пани Сдвижинская, увидав измученную женщину на сносях, всплеснула руками и поспешила ввести ее в дом. Только бродяжка ничего есть и пить не хотела, от постели отказывалась, хоть и была вроде как в бреду – все требовала исповеди.

Ну, воротился пан Матушка. Ему, конечно, еще на окраине села все рассказали. Выслушал он страдалицу, отпустил ей грехи, благословил, и уложил в постель. А она вроде как в уме повредилась. Все твердила о непорочном зачатии, но не о Божеском, а о сатанинском. Вроде как сам Дьявол Борута отцом ее ребенку приходится. После исповеди же приутихла, поела и уснула спокойным сном. Добрые сельчане, войдя в положение, отвели сестре Анне отдельный дом – пустовал один такой на самой кромке леса. А она большего и не желала, стыдно было что ли от людей, да и натерпелась за скитания, хотя во Вралях никто ей худого слова не сказал, только помогали.

Пани Сдвижинская так и ходила к ней до последнего срока, и сама ребенка приняла. 20 мая сестра Анна произвела на свет девочку. Тяжелыми родами – пуповина обмоталась вокруг головы, что твой венец. Назвали дитя Каролина**, и пока роженица была в беспамятстве, ксендз благословил ее, а после уж, как Анна пришла в себя – не позволила даже окрестить. Совсем видно умом ослабла. Пани Сдвижинская хотела ребенка тайком в церковь снести, но это не получилось, и после того случая Анна управительницу на порог не пускала.

Родилась девочка необычная – сразу с длинными черными как смоль волосами, а уж росла-то с сумасшедшей матерью на отшибе, понятно как. Только она людей не чуралась, а даже наоборот. Однако была очень молчалива. Придет, бывало, еще девочкою на реку, где женщины белье полощут, сядет в самой гуще и слушает, только глазенками черными смотрит на всех поочередно, а сама молчит. Думали даже, что немая.

__________

*Земли австрийской Короны именовались Цислейтания.

**Имя переводится как «королева», «увенчанная».


Но как-то случился пожар в лесу, а все на сельских работах были. Глядь, бежит Каролина, кричит: «Пожар, панове, пожар в лесу!» Стало быть, разговаривала. А попусту так не болтала.

Когда Каролине исполнилось тринадцать лет и стала она вполне пригожею панночкой, мать ее, горемычная сестра Анна, умерла скоротечно – застудилась в лесу хворост собирая, да и сгорела, как свеча. Похоронили ее, как полагается по христианскому обычаю, хоть и не успели соборовать – так до конца дней несчастная порога церкви не переступила и к себе священника не позвала.Во время похорон пани Сдвижинская поговорила с самой Каролиной о крещении, что, мол, теперь матушка умерла, пора принять Господа и благословение его. На что Каролина ответила: «Не могу, тетушка. Мне батько не велит».

Тогда сельчане уж отступились от нее, раз она и сама верит в то, что дочь Дьявола Боруты. Видно, передалось ей материно безумие. Только пани управительница так всегда и крестила ее при встрече, чему Каролина и не противилась вовсе. Жила панна Каролина в том же доме на опушке леса, собирала травы, коренья целебные, делала из них порошки и настойки. От матери девушка обучилась монастырскому вышиванию и плетению тонких, как паутинка, кружев. Пани же Сдвижинская любимицу свою потихоньку обучала повивальному делу – сама уже стара стала, надеялась уйти на покой.

Панна Каролина выросла такой писаной красавицей, что даже будь она простой крестьянской девушкой, все одно сказали бы, что ведьма. Правда ее воспитательница и ксендз утверждали, что красота ее от Бога – в святой день зачата, в благословенный день родилась. А только никто не верил. Темна была красота ее, как черны волосы и бездонны черные глаза. Она расцветала и жила сама по себе, ни на кого из сельских парней не обращая внимания. Да и ребята не больно заглядывались на эту неземную красоту – уж слишком была холодна и непостижима для них Каролина. Малые ребятишки бегали за ней вослед по улице и кричали:


«Панна, панна Каролина!

У тебя в подвале глина.

Глину зельем окропи –

Жениха себе слепи».


Панна Каролина не обижалась на них и всегда угощала сахарными рогаликами. Молодые же панночки не любили Каролину, ревновали к ее красоте и считали гордячкой. И однажды удумали такую шутку: зазвали панну Каролину на озеро, а сами заранее сняли с огородного пугала рванину. И когда Каролина разделась, и вошла в воду – спрятали всю ее одёжу. И вот стоит Каролина в воде, прикрывши грудь, а навстречу ей идет торжественная процессия, несут рванину, будто бы это самое что ни на есть королевское облачение. И поют хором такую песенку:


«Панна Каролина,

Косы распусти!

Платье из муслина

Дай нам принести.

Панна Каролина,

Нарядись, изволь –

За тобой приедет

Молодой Король!»


С такими издевками хотели они обрядить Каролину, как огородное пугало насильно. Но девушка вырвалась и взбежала на гору. А потом – о, диво! – встряхнула волосами, гордо подняла голову и прошла по селу совершенно нагая.

Кое-кто из молодых панночек после этого случая долго не мог сидеть на мягком месте – так отцовские ремни постарались. Только и панна Каролина более ни разу не приходила в село. Кто ни обращался к ней за помощью – никогда не отказывала, но сама во Врали белым днем ни-ни.

Единый лишь раз нарушила она этот обет, когда явилась на похороны пани Сдвижинской. Пришла простоволосая, в черном монашеском облачении (от матери, видать, осталось приданое). Встала поодаль от толпы. После всего подошла к отцу Матушке за благословением, а больше даже, чтобы утешить его самого. Но справедливости ради скажем, что это был чуть ли не единственный случай, когда панночка Каролина вошла в село.

Во все остальные дни она оставалась в своем домике на лесной границе, да еще бродила в полях и лугах в поисках различных трав и кореньев. Но чаще всего пропадала подолгу в лесу. Леса она не боялась, знала его, кажется, как свои пять пальцев. Не опасалась и зверья дикого, коего в те времена водилось в достатке в дремучих лесах Галиции. А панна Каролина ладила со всеми созданиями Божьими, и жило их превеликое множество у ней на подворье. А сторонилась панна Каролина только людей. Хотя и помогала без отказу. Заговаривала грыжи у поросят пана Рудого, принимала роды у пани Озерковой, да деда Вралю то и дело спасала от радикулита.



Так время шло.

В один день к панне Каролине пришла мельничиха пани Пшимановская. Просила она изготовить зелье, от которого перестала бы распускать руки и колотить своего дорогого супруга. А то где ж это видано, люди добрые, чтобы честный христианин, благочестивый католик и работяга, каких свет не видывал, почитай каждое воскресенье входил в Храм Божий с новехоньким лиловым синяком под глазом, а то и под обоими? Уж и сама пани Пшимановская понимала неблаговидность своего поведения, но злого норову унять не могла. Затем и обратилась к колдунье.

Панна Каролина, однако, приняла гостью холодно. Дальше порога не впустила, сунула в руки пучок сушеной валерианы и вытолкала за дверь. Свет тем не менее, горел у ней во всех окнах. Из чего пани Пшимановская сделала выводы, что либо гость какой ожидался у панночки, либо уж впрямь (прости, Господи!) шабаш ведьминский собирается в ночи.

Пани Пшимановская была женщина любопытная и не робкого десятка. Ну, и присела под окном горницы в лопухах. Слышит – стук в дверь, а крыльца ей не видно. Открывает Каролина, говорит:

«Ты пришел, Батько. А у меня и ужин готов!»

Тут уж пани Пшимановскую проняло – холодом сковало могильным, и захотелось ей быть сейчас дома, в своей постели, под боком у тощего пана Кшиштова. Ведь понятно, какого гостя принимала ведьма: отец ее, Дьявол Борута во Врали явился, дочку попроведать.

Сидит пани Сдвижинская в лопухах, ни жива, ни мертва. А и то сказать, такого страху терпит, вот-вот лопухи понадобяться. Как вдруг распахивается над нею окно и выпрыгивает оттуда сам Борута: седовласый, нос орлиный, глаза черные, как чертова бездна. Гаркнул ей прямо в рожу: «Больше не безобразничай!» Хвать пани Пшимановскую за шкибот и давай крутить. Как раскрутит, да как хлопнет пониже спины – так и помчалась мельничиха, не разбирая дороги, обдирая о ветки руки и лицо.

И добежала так до самого своего дома, ни единого словечка не обронив.

С той самой ночи пан мельник не мог узнать своей жены. Стала она молчалива и даже застенчива, никогда более на мужа руки не смела поднимать. А в самом головном проборе появилась у ней седая прядь.

История Восьмая. Как пан Враля помирал.

Дед Враля давно уже бубнил на всяких сборах и в шинке, что, мол, недолго ему жить осталось. Будто бы в мыслях своих беседует он с Богом. Дважды призывал он к себе преподобного отца Матушку, чтобы соборовал. Ксендз корил его за эту поспешность, что коли Бог не спешит забрать тебя, старче, и сам не торопись. Но старик продолжал блажить. Только и слышно от него: «Помру, помру».

Всем это порядком надоело. В сентябре на яблочный сбор отмечали день образования села Врали, ну, и день рождения деда, конечно, тоже. Пан Враля и тут подгадил празднику – упился до последней возможности и ну давай причитать: «Помру я, помру! Каждую ночь Костюха в дверь стучится».

Ну, сельчане решили деда примерно наказать.

Побалагурил дедушка вволю, да и уснул, а они его уложили в гроб, который пан Дворжецкий тайно заранее справил. Украсили цветами, посадили баб. Просыпается пан Враля, а бабу – ну, голосить. А панове сидят за столом чинно и сурово, пьют, не чокаясь, старого пана Вралю добрым словом поминают. Шутка эта однако не затянулась надолго. Пришел ксендз пан Матушка, надавал озорникам затрещин и баб шальных из шинка разогнал. А с дедом такую повел речь:

«Тебе, пан Ержик, Господь отпустил долгую жизнь. Чего ж ты сетуешь, Бога гневишь? Скучно тебе жить – так поделись жизнью с другими селянами. Найди себе дело, от которого всем будет польза».

Вот так старый пан получил урок от божьего человека, и задумался. День думал, два – даже не пил, не ругал никого. Из сторожки своей не выходил, сельчане начали перешептываться: не иначе старик в серьез на тот свет засобирался.

На третий день, однако, вышел. Идет по селу хмурый, на приветствия кивает, но ни с кем не останавливается побалакать. Дошел до хаты пани Ганны – вдовы того конюха, которого в запрошлом годе жеребец копытами насмерть забил. Смотрит – хата небеленая, крыша провалилась, подворье позапущено. И выбегает из калитки прямо на него девчушечка малая – босая, чумазая, в одной рубашонке. А рубашонка-то худая уже и давно не стирана. Остановилась, смотрит.

«Ты к нам, дидо?»

«К вам, дочка, – говорит. – А мамка где?»

«Болеет мамка», – отвечает конюхова дочка. Глазенки огромные, синие, что твои васильки, а уже и слезки в них блестят.

Взял дедушка ребятенка за руку и вступил с дом. Смотрит, в хате не прибрано, темно, пани Ганна лежит на кровати, навстречь не поднимается.

«Что же ты, Ганнуся, расхворалась поди?» – спрашивает деда, присаживаясь к ней на краешек.

«Болею, дидо, – слабеньким голоском отвечает. От постели-то дух уже идет крепкий. – Ноженьки мои нейдут».

«Давно ли слегла, дочка?»

«С месяц, дидо».

«Кто ж тебя кормит, моя хорошая?» – удивился пан Враля.

«Да вот, – отвечает пани Ганна. – Олина, дочка, помогает. Готовит сама и по дому, насколько ей силенок хватает».

Поцокал дед языком, подумал. Перво-наперво натаскали с Олинкой воды из колодца, согрели, больную обмыли и сменили у ней постель. На это у малой силенок-то не хватало. Потом и девочку вымыл. Обрядил обеих во все чистое, что в комоде нашел, а малую отправил к пани Каролине с наказом.

Сам же в хате сперва прибрался, а после, когда на подворье вышел, то обнаружил там во всем страшное запустение. Воротилась Олинка, принесла от панны Каролины весточку, что придет колдунья к ночи, а пока вот растирки вам – оботрите больную, чтобы не было гнилых мест.

До вечера дед с маленькой во дворе возились – мусор жгли, воду таскали, дрова колол старый – девочка их в поленницу складывала. Удивлялся себе старый пан, откуда взялась сила в немощном дряхлом теле? Не даром говорят, что Бог дает силы, но только на дело.

По темному пришла панна Каролина. Олинке сахарного рогалика дала, от деда крестное знамение приняла, да и выпроводила обоих – мол, негоже девочке при ночных обрядах присутствовать.


Ну, и повел ее пан Враля к себе в сторожку ночевать. Осмотрелась девчушка, пока дед ужин собирал, и говорит:

«Так у тебя, дедушка, чистенько и аккуратно. Только тесновато. Ты бы, дедушка, к нам переехал».

Погладил дед малышку по белокурой головушке и открыл перед нею свой старый сундук. А в сундуке-то чудес для ребятенка видимо-невидимо: тут и одежа старинного покроя, и орден наградной с войны, и бусы красные в льняной платочек завернутые. Заигралась Олинка, да так и уснула на дедовом зипуне.

А поутру старик перевязал сундучок ремнями, взвалил на хребтину, взял маленькую за руку и перебрался в покойного конюха хату жить. И ходил за пани Ганной, как за родным дитем, а Олинку маленькую пестовал, как свою внучку. Мало-мало разобрались они с хозяйством, к зиме подготовились, и сели по вечерам свистульки вырезать. Дед птичек строгает, а внучка из тех птичек писанки делает. Да так ловко у них получалось, все село этою забавой радовалось. Каждому досталось по свистульке: кому соловья, кому петушка, кому жаворонка.

Потихоньку и пани Ганнуся стала с постели подниматься, хлопотать по хозяйству. Пан Враля засобирался вроде обратно в свою сторожку – да они ж вдвоем кинулись его умолять: «Останься, дидо!»

Ну, и остался.

Скучал, конечно, преподобный без своего старика, но слова такие сказал:

«Вот тебя Бог и благословил, пан Ержик! Теперь в твоей жизни появился смысл. Молись о долгих годах для себя и своих девчонок».

После этого пан Враля о смерти больше ни гу-гу. Помалкивал. Только ходил по деревне гоголем, всегда в чистом, с новоиспеченной внучкой Олинкой за руку, и в свистульки свистели.

История Девятая. Пан Немец и его грушевый костюм.

Отто фон Винтерхальтер был самый что ни на есть чистокровный немчура, предок которого прибился во Врали, как и многие после войны. Сам Отто здесь во Вралях родился и вырос, женился на местной селянке, полячке Наталье. Тут они и детишек растили. Здесь же, в селе похоронил сердешную, когда холера скосила полсела.

Пан Немец (так прозвали его селяне, впрочем, как и его отца, ибо выговорить родовую их фамилию никто был не в состоянии) занимался тем, что шил одежду. Для сельчан, конечно, в основном перелицовывал и латал. А шил что-то к большим праздникам – свадьба там, еще какое торжество. Изумительные крестильные рубашки изготавливал, а панна Каролина, та, что у леса жила, приносила ему тончайшие кружева и выменивала их на душистые груши.

Очень у пана Немца груши были замечательные. Все дворы обойди, с каждого дерева попробуй, а таких не сыщешь. Были они сладкие, как мед, душистые, как цветочный луг летом, и крепкие – до самого нового года могли долежать в опилках. Тогда на новогоднем столе появлялись сладкие, к тому времени пожелтевшие, сочные плоды – напоминание о лете.

Пан Немец очень гордился своим фруктовым садом и своим портняжным ремеслом. И как-то раз пришла ему в голову мысль – пошить костюм… грушевый! Не то, чтобы просто в цвет груши, или там потеха какая, вроде балагана. А вот такой это должен был получиться костюм, чтобы человек сторонний, увидав его, сказал: «Надо же – у пана Немца костюм грушевый!»



И начал.

День и ночь то строчит, то выйдет в сад, под груши сядет, раздумывает. Десяток тканей перебрал, еще заказал в городе – все не то ему кажется. Одних рукавов правых, кажется, нашил штук триста, и столько же воротников. Нет, не выходит.

Сельчане пану Немцу сочувствуют – понимают, что человек в своем деле хочет тайну великую мастерства постичь. Но от сочувствия толку чуть, а помочь они не могут.

Совсем извелся пан Немец, стал таять, как рождественская свечка. А решение все не приходило. И вот однажды приснился ему странный сон. Сначала вроде сидит он совсем голый, а против него духовное лицо. Но не преподобный пан Матушка, а сам архиепископ! Сидит и смотрит сурово. И говорит: «Не божеского ты захотел – сатанинского? Ну, и ступай к черту!»

И полетел пан Немец во сне, как был голышом, вверх тормашками в самое чертово пекло, да и угодил в кучу огромную груш. Душат его груши, и запах их повсюду, и весь он в соке и мякоти грушевой. Глядь, сам Дьявол против него остановился, пальцем показывает, хохочет: «Смотрите, у пана Немца костюм грушевый!»

Проснулся пан Отто – ни жив, ни мертв. Лежит, размышляет: «Неужели чаяния мои и впрямь от Дьявола? И разве не дано человеку постичь в своем ремесле тех загадок и глубин, открыв которые и зовется человек Мастером?»

Думал он, думал и додумался совсем до горячки – вышел во двор и срубил самую красивую, самую любимую свою грушенку. А после тяжело болел и плакал о содеянном.

И во время болезни пришло к нему озарение, что может быть не все во власти человеческой, потому-то она и существует – мечта.

Встал он поутру, умылся ключевой водой. И пошил свой самый лучший, самый веселый костюм – был он ярко-зеленого цвета, а на карманах и рукавах чудесные вышивки – зрелые желтые груши на веточке. Оделся пан Немец, прошел по селу. И все сельчане, как один, поздравляли его, жали руки и говорили: «И вправду, пан Немец пошил костюм… с грушами!»

История Десятая. Как в селе Врали встречали новый век.

Люди живут, время идет. Скачет, летит неумолимо. Тук-тук! – вот уже стоит на пороге новый век. Новый, двадцатый.

Осенью пан Дворжецкий сошел с ума. Ходил по селу и кричал, что грядет конец света. Кричал, пока не надоело, а после заперся у себя в плотницкой и ну, делать гробы. Когда леса у него осталось мало, он делал только крышки. Потом уж и на одну крышку не осталось – сделал маленькую крышечку, а из одного большого гроба еще гробик сваял. Теперь, однако, остались доски, и тогда пан Дворжецкий их сжег.

Гробов с крышками получилось семь, вместе с маленьким, и еще шесть отдельных крышек. Всего предметов, числом двадцать. И в этом пан Дворжецкий усмотрел особый знак. Двадцатый век надвигался на пана плотника из села Врали неминуемым предвестником гибели всего живого, чему доказательств он получил, по его твердому убеждению, предостаточно.

Уверившись окончательно в своей правоте, пан Дворжецкий тут же разломал свежесколоченные гробы и принялся строить из тех же досок ковчег, не дожидаясь знамения божьего. Помутнение это рассеялось, когда на подворье закончился весь тёс. Пан плотник сел на краешек своего совершенно ни на что не похожего сооружения и заскучал.


Совсем другие настроения были в шинке на окраине, куда ввечеру зашел пан Рудый, вернувшийся намедни из Кракова. В здании Краковского Городского театра состоялся первый в Польше сеанс синематографа, на котором пани Карловичева, как женщина культурная, непременно хотела присутствовать, и конечно же увлекла с собою супруга, который культурным был не слишком, но жену любил.

По собственному его признанию, во время сеанса, который именовался «Прибытие Поезда», пан Карлович вел себя довольно постыдно. Когда с белой простыни на него поехал огромный поезд, этот достопочтенный пан струхнул, закричал и даже вскочил, опрокинув табурет, на котором восседал в проходе между рядами. Пани Зося, напротив, смотрела, как завороженная, и позорного поведения супруга даже не заметила. А после сеанса трещала без умолку, что, мол, «прогресс-культура… тра-ра-ра…»

Пани Зося была родом из города Львова. Из вполне приличной и даже не бедной семьи. Получила образование в Львовском женском пансионе. К тому времени, как судьба свела ее с паном Рудым – шальным любителем вина и цыган, она совсем осиротела.

Конечно, яркие рассказы и смелые воззрения бывалого путешественника тут же вскружили голову наивной пансионерке. Кроме того пан Карлович сам влюбился без памяти в это хрупкое создание и прилагал все усилия к тому, чтобы завладеть ею.

Надо сказать, что пани Зося влилась в жизнь села Врали свежею струей образования и новшеств разного рода, чему не переставали удивляться сельчане. Например в этом году она заказала пану Немцу такое короткое платьишко к рождеству, что называется «два вершка* до грешка»!

__________

*вершок – 1,75 дюйма или 4,44 см.


Об этом тут же узнали все кумушки и кумовья, и давай языками чесать-свиристеть. Дошло до пана Рудого. А он, ко всему прочему, был ревнивец страшный. Бросил сей же час все дела и полетел домой, где устроил супруге безобразный скандал по поводу внешнего облика и вообще, мол, «слишком умная стала». Пани Зося выслушала все спокойно и с достоинством, а после всего заперлась в опочивальне и более с супругом не разговаривала.

Пан Рудый страдал, молил о прощении, но она была непреклонна. И только поездка в Краков смягчила ее. «Тою же ночью был прощен и до супружеского ложа допущен», – бесхитростно рассказывал пан Рудый в шинке. Опосля пошла беседа у панов о паровых мельницах и прочей ученой дребедени, о том, как все это вскорости будет применяться на селе.


Другое дело, как готовился к рождеству и встрече нового года преподобный отец Матушка. Все чаще в воскресных проповедях звучали слова одобрения сельчанам о том, какие они благословенные труженики и как чисты их помыслы и милостивы души. Он поминал все случаи, когда вральчане делали добрые дела сообща и подвигал общину к мысли, что в новом веке хорошо бы заложить в селе и новый костел, из камня.

А пока Олинка, внучка пана Ержика, с подружками украшали к рождеству старую церковь. Навырезали выцинанок и белых ангелов, подвесили их на длинных нитках к самому потолку, а подножье статуи Пресвятой Девы выложили бумажными цветами, еловым лапником и сухими душистыми букетами.

Вообще село преобразилось ко встрече нового века. Еще с весны белили хаты, латали крыши, чистили подворья. И было у людей скорее предвкушение чего-то нового, чем конечности бытия. Пан Дворжецкий, полежавши два месяца в Тернопольской больнице, тоже вполне оправился и стругал теперь помост для рождественской ели прямо на головной площади.

На заре 15 декабря пан Пузо, пан Дворжецки во главе с преподобным отцом Матушкой погрузились в дровни и отправились в лес, разыскивать самую высокую и самую пушистую ель для праздника. Уютно похрустывал снег под полозьями, лошадка бежала легко и бодро. Панове пели польские песни, поскольку все трое были поляками, хоть и в австрийской земле.

Остановили лошадь на опушке и разбрелись в поисках лесной красавицы. И такую отыскали чудесную-расчудесную, что дух захватило. Стояла она немного в стороне от всех деревьев, словно царица лесная: высокая, разлапистая и пушистая, будто впрямь из сказки вышла. Преподобный осенил елку крестным знамением, прочел молитву, подобающую случаю, а пан Дворжецкий поплевал на руки и взялся за топор.

Везли по селу красавицу – вся ребятня бежала за дровеньками, мальчишки так сигали на елку, что даже пан Пузо прикрикнул на них: «Ну, брысь, оглашенные, все иголки пообдираете!»

Установили на площади. С помостом-то она еще выше стала, так что звезду благословенную на маковку пришлось вперед приладить, пока елка еще лежала. Ну, и мальчишкам дело нашлось – на самый верх лазить, украшения вешать и букеты, лентами перевязанные. Преобразилась лесная красавица, стала царицею села Врали. И всякий подходил к ней желание загадывать, да завязывал цветную ленточку, так что нижние ветки сплошь были увиты ими.

Вот и пришло рождество, а там и новый год подоспел, одна тысяча девятисотый. И каждый ждал от нового века лучшей жизни. А что для сельчанина хорошо: чтобы родные не хворали, чтобы хлеб уродился добрый, чтобы дождя и снега было в меру, да побольше тепла и солнышка ласкового. И еще, чтоб не было войны, разрухи, голода. Чтобы Смерть-Костюха отступилась бы от них, и близких их, и друзей миновала. Хотя бы в этом году.

Ведь хочется, так хочется заглянуть туда – за этот занавес времени и узнать, что же такое принесет им новый двадцатый век.


Оглавление

  • История Первая. Пан Пузо и его шинок.
  • История Вторая. Как пан Рудый и пан Пузо беседовали в шинке.
  • История Третья. Про пана Вралю.
  • История Четвёртая. Вдова пана Коваля.
  • История Пятая. Пан Рудый и три порося.
  • История Шестая. Про то, как познакомились пан Гусля и пан Воля.
  • История Седьмая. Панна Каролина.
  • История Восьмая. Как пан Враля помирал.
  • История Девятая. Пан Немец и его грушевый костюм.
  • История Десятая. Как в селе Врали встречали новый век.