Люди безразличий [Титовы] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Титовы Люди безразличий


12:00

Почему я?


12:01

Почему мне так везет и что я скажу? Может быть, и не встречу никого. В конце концов, я в месте, которого не существует. Ну все-таки? Да нет! От моих криков проснулся бы и мертвый! Мертвый… Чертовы мурашки! А что? Тут и дома-то никакого не должно быть. Да не то, что дома… Ну если кого-то встречу… кого живого… скажу, что корреспондент, что хочу выяснить, как такое может быть – места на карте нет, а он тут стоит и спрашивает, что делаю в его жилище. Наверняка же поинтересуется. Я бы спросил, не вор ли – с чувством юмора у меня полный порядок. А так тут и брать нечего: старье одно, на вид такое ветхое, что тронь – развалится. Вот голограммы бы вышли отличные, не утопи я свою камеру. Надо будет хотя бы за телефоном вернуться. Может, на первую полосу пустят: так и вижу заголовок «Небо из ниоткуда», а под ним фото цвета глаз главреда. Не зря, не зря главная вредина меня в газету пригласила. Только это для всех она главная вредина, а для меня Оленька. Правда, так я ее только наедине с собой называю, а при ней как положено – Ольга Николаевна. Разглядели ее очи синие мой талант за разгромным письмом. Сейчас уже и не вспомню, по какому поводу его сочинил, знаю лишь, что наполняло меня негодование праведное и вера в справедливость – пять страниц настрочил, чтоб уволили этого автора-дилетанта к чертям. Никто из коллег не верил, а того и вправду выгнали. А меня на его место пригласили… пригласила… Оленька (не признается только, что она, говорит, «сверху» распоряжение пришло, кокетка). Вот что значит сила слова! Теперь мои собратья не врачи, а журналисты. Ту жизнь – до газеты – теперь и не вспоминаю почти. Как будто прошлого – школа, первый мед, бессонные ночи, зубрежка латыни (мертвый язык для полуживых студентов), анатомичка, студенческая столовая (ходила байка, что в столовой продается борщ, покуда работает анатомичка), первые, а потом и постоянные пересдачи, интернатура, белые халаты, нескончаемые (вот и опять каламбур) больные – и не было вовсе. И с друзьями бывшими не видимся давно – у всех дела, семьи, работа. Даже звонить перестали. Всем некогда. И мне тоже некогда. У меня, между прочим, тоже работа … и Оленька.


Полноватый мужчина стоял в хижине и с любопытством разглядывал глиняную посуду на деревянной с облупившейся местами краской полке. Делал он это переваливаясь с носка на пятку так, будто ждал, что кто-то крикнет: «Allez hop!», и вот он уже на полке красуется среди неровных тарелок, щербатых чашек и предмета, который он для себя определил как полукувшин-полумолочник. Но команды не было, и он продолжал с глуповатым видом раскачиваться, размышляя при этом о великих и не очень вещах.


А я мог бы стать всемирно известным – обо мне могли бы написать как о первооткрывателе этого острова, что в наше время было бы особенно ценно: сейчас со спутника можно увидеть, ровно ли пострижены ногти у соседа и что ест на обед бродячий факир, и на тебе – целый остров проглядели! Только как объяснить наличие лачуги и что делать с хозяином? Денег, может, предложить? Нет, сейчас меня должен интересовать вопрос, что со мной может сделать «хозяин». Судя по глиняной обстановке разве что голема натравить. (Эта мысль так развеселила нашего толстяка, что он пренебрег вероятным возмущением домовладельца и решительно потянулся к полке.) Эх, мама-мама, воспитала ты хорошего сына, заботливого. Скажи, что нормальным людям из командировок привозят? Брелоки всякие и прочую мелочь, а ей тарелки подавай! Из Испании привези с быками, из Франции – с башней Эйфелевой, из Италии тоже с башней, только кривой. Не понимаю я такой красоты: как по мне, так у любого человека свое предназначение, а у любого предмета соответственно назначение, и не дело это, когда кухонная утварь бессмысленно на стенках место занимает. Матушка любит дома гостей собрать, а потом причитает, мол, и стульев-то не хватает, и посуды-то нет. Сходи-ка, говорит, у соседей попроси. А я каждый раз говорю, что вся стена в тарелках, и все, видите ли, мало. Обижается. Как ребенок, ей-богу.


Воспоминания о маминой стряпне породили в желудке журналиста тревожное бульканье. Он огляделся по сторонам в поисках съестного, хотя здравый смысл и внушительный слой пыли на всем подсказывали, что если здесь и была какая-то еда, от нее осталась одна труха. Но он все равно какое-то время шарил взглядом по окружавшей его обстановке, пока, наконец, со вздохом не поставил на стол тарелку, которую ему все-таки удалось стащить с полки. Следуя своим представлениям о гигиене и сохранности подарков толстяк обернул ее в вытащенный из рюкзака целлофановый пакет, из которого предварительно достал несколько поджаренных тостов и пару яиц, а затем, все так же тяжко вздыхая, вытянул из того же рюкзака баночку абрикосового джема и завернутую в фольгу жареную курицу: «А вот и воссоединение семьи»? – усмехнулся он, глядя на соседство покатой белизны и золотистой корочки. Столовых приборов журналист не обнаружил и, радуясь своей эрудиции, весьма кстати вспомнил, что древние римляне и греки ели руками с небольшой разницей в этикете – первые вытирали руки о волосы рабов, а вторые в качестве салфеток использовал хлеб. Человек, живущий в свободной стране, должен, конечно же, с возмущением вспоминать о римлянах-рабовладельцах, но нашего героя больше беспокоило такое неделикатное отношение греков к продуктам. Его, кстати сказать, вообще беспокоило отношение к продовольствию, и при изучении истории именно эта сторона жизни его интересовала больше всего, и даже более того, эта была единственная сторона, которая интересовала его при изучении истории. То время, когда уроки истории были обязательными для посещения, наш путешественник не застал, в его школьные годы этот предмет считался развлекательным, показывающим, как отстало жили до наступления Эпохи Нового Времени.


Когда точно началось это Новое Время, никто не знает, но в сознании людей начало Эпохи было прочно связано с днем избрания Председателя Единой Партии. Впрочем, это даже вполне логично – Председатель мудро решил, что руководить легче «управляемыми» людьми, и незамедлительно приступил к построению государства современного образца путем воспитания поколения новых удобных граждан. Все происходило так последовательно и гармонично, что ни у кого и мысли не возникло оторваться от экранов, чтобы пойти к местным администрациям, прогуляться несколько часов с самолично нарисованными плакатами (загубленные зря леса и человекочасы) и, в очередной раз убедившись, насколько Власти важно мнение народа (предположительно, своего источника), вернуться к тем же экранам. Может, оно и к лучшему?


Власть, наконец, прислушались к потребностям детей и упростила образовательную программу. Углубленное изучение предметов оставили для студентов, а в школах биологию, химию, физику соединили в один предмет – мирологию, который незаметно стал частью «основ духовности». Программу для этих «основ» разрабатывало специально созданное и так и названное Министерство Духовности, которому ко всему прочему был передан контроль над СМИ. К слову, сотрудники министерства занимались также оперативно-разыскной деятельностью, но об этом почему-то распространяться не любили.


Самым любопытным было то, что разработкой учебников занимались исключительно креационисты, любовно разбавляющие когда-то научные теории сомнениями в их разумности. Первые издания бесхитростно называли выявленные несоответствия науке символизмом – и вот уже 6 дней помножились на тысячи, а затем и вовсе растянулись на миллиарды лет; последующие же бесцеремонно отвергали представления о законах природы, противоречащие истинному, божественному замыслу. Все эти нововведения служили единственной цели – развитию духовности и патриотизма, и каждое добавленное слово становилось орудием и средством, напористо раздвигая рамки классов до границ государства.


Но вернемся к нашему герою, который готовил для жителей Эпохи Нового Времени гениальную (уж в этом –то он не сомневался) статью, раскачиваясь на стуле и подбирая эпитеты, способные вырвать читателя из привычной обстановки и хотя бы на минуту перенести в это несуществующее, но такое прелестное место. Пользовался наш толстячок одним проверенным способом – закрывал глаза и начинал сравнивать: солнце среди кучевых облаков перевоплощалось в яичницу-глазунью, перепаханное поле становилось десертом с тертым шоколадом, а скулеж голодного щенка и вовсе превращался в свист кипящего чайника. И пусть сознанием журналиста в эти моменты овладевала чревоугодная тема, зато округлая Оленька хвалила его заметки за образность и, по ее выражению, «ментальную навязчивость». На этот раз, увы, никакие сравнения на ум не шли – море так и оставалось морем, чайки чайками, а поскрипывание стула, собственно, самим поскрипыванием. Тут его внимание привлекло какое–то неясное движение. Толстяк сразу же перестал раскачиваться и присмотрелся – в углу сидела девочка и с размеренностью метронома кидала бисер. Не успев удивиться, он обернулся на вопли приближающейся чайки: «Толстяяяяяк! Толстяяяяк!» По мере приближения птица приобретала черты школьного задиры Габрелидзе: остроклювый нос, черные метки-глаза и большеладонные кисти с узловатыми растопыренными пальцами. И вот он уже кружится вокруг стула, размахивая руками и не прекращая выкрикивать: «Толстяяяяк!» «Это уже не смешно! – отважный журналист забрался с ногами на стул. – Это переходит все границы!». Внезапно Габрелидзе-чайка остановился и клюнул однокашника в лоб.


Очнувшись на полу, толстяк не обнаружил ни девочки, ни задиры, зато нащупал шишку на лбу и сломанную ножку стула. «Докачался-таки», – усмехнулся сам себе. Он собирался уж было неспешно встать, но тут его внимание привлекла щель в полу. При всей его наблюдательности он не заметил бы ее, если б не Габрелидзе со своим клювом. «Тут явно еще один этаж», – подумал наш герой (именно этаж, а не подвал и не подпол, будто одно слово могло сразу избавить подножную темноту от всех смертельно опасных монстров, обитающих исключительно в живом воображении толстяка: герой, увы, был не герой). Откинув крышку подпола, то есть, иными словами, открыв вход на минус первый этаж, корреспондент увидел лестницу с немного заржавевшими перекладинами. Он снова перенесся мыслями в школьные годы и оказался на уроке физкультуры прямо перед шведской стенкой, только в тот раз он был уже внизу. Не зря говорят, что время идет по спирали – корреспондент похвалил себя за эту умную мысль и уже собрался было закрыть вход, но любопытство, сгубившее кошку и сотню-другую студентов американских колледжей из голливудских фильмов, добралось и до нашего несчастливца. Он неспешно поставил правую ногу на перекладину, потом левую, и так стал переставлять их все ниже и ниже, одну за другой, одну за другой, не забывая, конечно же про руки, но перекладины все не кончались. «Я так скоро окажусь на другой стороне земли. Эй, где тут лифт?» – не удержался сказал вслух и тут же замер. «Интересно, какая глубина этой кроличьей норы?» – его нахождение здесь внезапно показалось таким нереальным, что он стал сравнивать себя с Алисой: «Отпущу-ка я руки и пока лечу успею выпить чашечку чая, которую, между прочим, должен был предложить мне гостеприимный хозяин. А может, все же решиться?». «А почему бы и нет?» – подумал он через минуту, но рук не отпустил. Он лез все ниже и ниже, и в тот момент, когда его путь стал казаться взаправду бесконечным, толстяк внезапно ощутил под ботинком разочаровывающую его пустоту. Не желая смирится с этим, он несколько раз покачал повисшей правой конечностью из стороны в сторону, потом сделал несколько неуклюжих приседаний на левой, и, решив поменять опорную ногу, еще раз проделал все эти манипуляции. Не дождавшись желаемых перемен, журналист решил использовать свой главный инструмент – не перо, а голову- и начал логически рассуждать: если есть лестница и она куда-то ведет, то должна привести к твердой поверхности, если перекладин больше нет, значит эта твердая поверхность вот-вот коснется подошв. Довольный собой толстяк аккуратно стал спускаться только при помощи рук, это было гораздо труднее, но каждый перехват ритмично сопровождала безотвязная мысль: «Вот-вот, вот-вот». И сердце предвкушающе стучало: «Вот-вот, вот-вот». И маленький мальчик на школьном параде дцать лет назад отзывался барабанным боем: «Вот-вот». Последняя перекладина и «вот» все замерло. Он беспомощно повис на руках: почему-то воздух под его ногами никак не хотел превращаться в твердь, как бы он ни помогал ему, вытягивая носок то одной ноги, то другой. Он попытался было подтянуться, да лишний вес и годы без физических нагрузок были не на его стороне: если бы складки жира могли высказаться, то они уж наверняка толкнули речь, что место неудачника внизу и ему непременно нужно перестать цепляться за временную опору и покориться судьбе. Толстяк мог бы и поспорить, но какие контраргументы мог придумать гуманитарий для безжалостной гравитации?


Пальцы медленно скользили по металлу. Журналист было подумал, что и они превратились в его персональных противников, но эта мысль молниеносно сменилась другой: он философствовал- за каждый наш поступок воздается нам по делам нашим, но кто же знал, что за съеденную курицу ему придется так жестоко поплатиться (свое неизбежное изменение в пространстве он связывал исключительно с липким жиром на руках), а ведь были знаки: говорят, в конце жизнь проносится перед глазами- школьная пора начала проносится еще когда он наверху раскачивался на стуле, и вот теперь он здесь, а значит самое время вспомнить Оленьку, но пальцы вдруг разжались и спустя несколько сантиметров толстяк оказался на земляном полу. «А все же изначально именно я был прав», – уж очень не любил толстяк проигрывать. Он посмотрел вверх, люк, в который он влез, был уже так далеко, что бледный квадрат был не больше клеточки в тетради. Света явно не хватало, чтобы осмотреться. На помощь тут же пришли воспоминания о столько раз проклинаемых толстяком институтских годах, однако же, как раз в то время он узнал о теории викариата чувств. Заумное слово долгое время без дела дремало в его голове, но сейчас цепкой рукой Мнемозины было ловко извлечено из груды пыльных и все еще ненужных знаний. Стоит признаться, что фамилии ученых мужей, заслуженно рассчитывавших на признание и признательность нашего героя, были напрочь стерты из памяти, однако сохранилась сама суть: когда одно из пяти чувств отключается, обостряется другое. Он похвалил себя за эрудицию, закрыл глаза и начал прислушиваться. Вначале толстяк мог уловить только урчание в животе, где курица расщеплялась на белки, жиры и углеводы, но потом ему стал слышен плеск волн наверху, а сбоку… Он зажал нос, чтобы отключить еще и обоняние – это помогло или что-то другое, но сбоку толстяк услышал мерный гул, будто там работало какое-то оборудование.


Выставив перед собой руки, чтобы неожиданно не столкнуться с каким-либо препятствием, журналист плавно и, как ему думалось, с кошачьей грацией, начал двигаться в сторону, откуда шел монотонный звук. Вдруг он почувствовал, что стена поддалась и стала отъезжать вперед. Счастливец ослабил натиск, и теперь уже стена перешла в наступление. До толстяка не сразу дошло, что это просто тяжелая дверь, которая зачем-то могла открываться в обе стороны. Он снова стал наступать, навалившись на неприятеля всем своим весом, и вскоре оказался в центре комнаты в позе кающегося грешника перед иконостасом с той лишь разницей, что здесь вместо ликов святых журналист склонился перед собственным размноженным в экранах отражением.

Толстяк неспешно поднялся, отряхнулся, огляделся. Комната не могла похвастать своим убранством- стол, стул, кресло, диван и допотопная техника. Да и хвастать было давно не перед кем: такой слой пыли на всем мог означать только одно – комната пустовала годами. Наш герой с видом эксперта пальцем провел по ближайшему экрану и, глядя на руку, пробурчал: «Мда, Фреккен Бок, Вам придется взять расчет», – и тут же заметил боковым зрением какое-то движение. Повернувшись к экрану, он вдруг увидел пальмы и волну, которая то карабкалась на каменистый берег, то медленно сползала с него. Журналист дотронулся до следующего экрана – опять пальмы, волна, но уже песок, затем еще до одного, и еще, и еще. Вскоре он смог назвать себя счастливым обладателем беззвучной видеотрансляции с необитаемого острова, почти такого же, как тот, на котором находился сам.


Но зачем кому-то любоваться красотами чужого острова, если есть свой, стоит только выбраться на поверхность? Или так: Но зачем кому-то камеры на острове, если тот необитаем? Или вот еще как: Зачем наблюдать за островом, на котором кроме пальм ничего нет: ни домов, ни сооружений, ни вообще каких-либо следов разумной жизни? Журналистское чутье подсказывало, что здесь не все так просто, но что именно его смущало и какой вопрос главный, понять толстяк не мог.


Допустим, за островом наблюдал какой-нибудь биолог-зоолог-ботаник (или пусть даже сумасшедший, фанатичный биолог-зоолог-ботаник), почему бы ему не находиться на том же острове? Ладно, предположим, что он не хотел повлиять на объект изучения, и поэтому перебрался на другой остров, но что ему мешало проводить исследования там наверху, периодически любуясь закатом в окне, а не здесь – в подвале- где закат можно увидеть только на экране (исключая, конечно, закат карьеры – наш шутник мысленно похвалил себя за остроумие). Толстяк чувствовал, что тут сокрыто нечто большее. Он, конечно же, видел стоявший в комнате письменный стол и предположил, что найдет в нем ответы, но сознательно оттягивал начало его «журналистского расследования» (или по-простому, проверки ящиков стола) , чтобы насладиться важностью момента, который теоретически должен был разделить его жизнь на «до» (вот он стоит мало кому известный, но подающий большие надежды журналист) и «после» (вот он стоит – надежда мировой журналистики, победитель всех мыслимых и немыслимых журналистских конкурсов и обладатель многочисленных премий), на случай «а вдруг нет».


Но вот это мгновение прошло, и будто бы по сигналу «Сталкера» толстяк кинулся к столу, попутно ругая себя за нерасторопность, и выдернул почти разом все ящики, да так, что бумаги, находившиеся в них, разлетелись по полу. Раздосадованный неожиданно возникшим препятствием к славе, он стал собирать листы в стопки, радуясь проставленным на страницах номерам. Когда работа была проделана, толстяк удобно расположился в кресле и стал читать, как он вскоре выразился, «какой-то бред»: все написанное представляло собой отчет о слежке за 24 объектами, у каждого из которых был сложный цифровой код. В отчете были дата, время, номер каждого объекта, координаты, текущее занятие, не было только никакого интереса. Какой смысл записывать, что один объект такого-то числа в такое-то время потрошит рыбу, а другой в это же самое время разводит костер? Нет, не так. Какой смысл, находясь в секретном бункере (а что это секретный бункер журналист уже не сомневался) записывать, что один объект такого-то числа в такое-то время потрошит рыбу, а другой в это же самое время разводит костер? Может, это просто зашифрованное послание и «потрошить рыбу» означает, например, взорвать морскую мину? Может, здесь следили за базой террористов? Во всяком случае, информации слишком мало. Журналист решил непременно отвезти все бумаги на материк и до их расшифровки ничего не публиковать. Толстяк подошел к столу, чтобы убедиться, что ничего не забыл забрать и наклонившись, заметил нехитрый тайник – к крышке стола был приклеен большой бумажный конверт с надписью АО «Заслон», из которого без усилий была извлечена толстая тетрадь с пожелтевшими исписанными листами. «А почерк-то даже не бисерный, а какой-то манный»,– с сожалением подумал толстяк, но любопытство и тяга к славе пересилили недовольство, и журналист, снова свалившись в кресло, стал с трудом разбирать рассыпанные по бумаге слова. Уже на второй странице герой понял, что следили не за террористами и не за какими-то иными преступниками, что разжигать огонь означает разжигать огонь, а потрошить рыбу – буквально потрошить рыбу, но теперь уже толстяк так увлекся чтением, что ему даже в голову не могло прийти, что продолжить это занятие можно и у себя в каюте.


Никогда бы не подумал, что окажусь здесь. Мне обещали интересный социальный проект за достойное вознаграждение. Что ж, проект и вправду интересен, только «вознаграждение» мы воспринимаем, видимо, по-разному. Мне, наверное, полагается думать, что я получаю огромное удовольствие от того, что это дело может изменить мир, так как что-то еще я навряд ли получу.

Имя, данное мне при рождении, – Герман, сейчас оно немного изменилось – сжались и перепутались буквы: теперь ко мне обращаются Рем, только так и никак иначе. Мне тридцать лет, рост метр восемьдесят пять, вес семьдесят девять килограммов. Вот и все мое описание. Ах да, еще у меня высшее социологическое образование, и только оно здесь имеет хоть какое-то значение.


На этот эксперимент меня – можете себе представить? – отправил мой собственный отец. Меня поселили в доме, научили пользоваться нехитрой техникой и оставили ждать задание. Ждал день, два, неделю, месяц. Я бы подумал, что обо мне забыли, но еженедельно мне привозили продукты и заполняли баки питьевой водой, однако встретиться с этими людьми мне так и не удалось, несмотря на все мои усилия. И когда я уж начал думать, что эксперимент проводится надо мной и цель его – узнать, когда же я наконец сдохну от скуки на этом чертовом острове, появились они.


Сказать, что я удивился – ничего не сказать. Даже если мое «удивился» заменить нецензурным словом, то и оно не передаст моего состояния. Разве только если его в степень возвести. Думаю, Х, помноженное на 10 в степени 100000. Да, как-то так. На меня во все эти камеры пялились двенадцать одинаковых мужчин и двенадцать одинаковых женщин. Причем, я точно знал, что это не близнецы. Эти двенадцать одинаковых мужчин были мною, а двенадцать женщин – ею, Адой. Клоны.


Несколько пропущенных видеозвонков. Если б меня предупредили заранее, я бы, может, ответил уже на первый, но сейчас у меня сил хватило ответить только на десятый, наверное, и то не полноценно ответить, а лишь нажать кнопку установления связи. Меня, конечно же, отчитали, отец отчитал – именно он был назначен руководителем эксперимента, и только он был уполномочен контактировать со мной. Я до последнего надеялся, что у меня галлюцинации и даже решился просить прислать врача на остров для срочной психиатрической помощи, но оказалось, что я полностью здоров, а срочная психиатрическая помощь больше требовалась тем, кто затеял этот цирк: клоны… да кем вы себя возомнили? Богами?


Наконец-то я узнал о цели эксперимента – установить, как люди при одинаковых первоначальных условиях получают власть над себе подобными и кто получит власть – мужчина или женщина. Я не должен был никоим образом вмешиваться, только наблюдать. Хорошо, справлюсь. Напоследок отец предупредил меня: «Еще одна такая выходка, влеплю выговор в личное дело». Я только улыбнулся. Неужели он не понимает, насколько малы мои шансы вырваться из этой полунатуральной тюрьмы?


С ней мы познакомились в институте. Она подошла ко мне в первый же день занятий после лекций и попросила конспекты. Я почему-то растерялся, глядя в ее темные, почти черные как уголь глаза, и несколько минут стоял молча, как дурак, не в силах признаться, что ничего не записал. Она собиралась уже уйти, когда я опомнился: «Как тебя зовут?» – «Как то место, куда мы все попадем». – «Рая?» Ушла, громко смеясь.


Это вообще-то был мой протест – я сейчас про отказ от лекций. Протест для отца. Его идея поступать на социологический мне не понравилась сразу, меньше всего на свете мне хотелось бы быть человеком, звонящим вам с нелепыми вопросами. «Сколько сигарет в день Вы выкуриваете?», «Что Вас привлекает в социальных сетях?», «Что, по Вашему мнению, в первую очередь помогло бы улучшить демографическую ситуацию?» Или чем там еще социологи занимаются? Однако отец настоял. В свое оправдание могу сказать, что, во-первых, к тому моменту у меня не было ни малейшего представления, кем я хочу быть, и, во-вторых, я попробовал обрести финансовую независимость, но моя стремительная карьера официанта внезапно прекратилась, а, к моему стыду, к моим обязательствам добавилось еще одно – по выплате кредита. Так я стал студентом заранее ненавистного факультета.


«Привет, оптимист, – услышал я в следующую нашу встречу. – Ада», – представилась она. «Привет, – получилось отчужденно и колко, и я зачем-то еще раз также холодно повторил: Привет». Она улыбнулась и прошла мимо. «Вот идиот! – пронеслось у меня в голове, – надо было пошутить в ответ: «Привет, пессимистка!» И минутой позже: «Боже, как хорошо, что не выдал такую банальность». Странным образом мне вдруг стало важно, что обо мне подумает этот человек, единственный в мире, во вселенной. Я готов был стать вечным рабом того, кто притащил ее сюда и бросил на этом острове. Двенадцать раз притащил и двенадцать раз бросил. Но к моему ужасу, вскоре я уже был готов перегрызть моему благодетелю глотку.


Они были словно животные и умирали словно животные. Я должен был смотреть, как они гибли, фиксировать в отчете, проживать с ними последние их часы, минуты, секунды. Они только выглядели людьми: не знаю, каким образом их создали и когда, но явно не позаботились даже о наипростейших навыках выживания, да что там выживания – похоже, никто не посчитал нужным обучить их хотя бы нескольким словам. На что, интересно, был их расчет? На то, что каждый из этого стада найдет по палке и, превратив ее в орудие труда, мгновенно пройдет тот же путь, что прошла обезьяна, эволюционировав до человека? Мне было очевидно, что эта пытка скоротечна. Думается, это было также очевидно и для организаторов этого действа. О какой власти может идти речь, если никто из них не может управлять собственной жизнью? А может, эта пытка для меня? И эксперимент надо мной? Я же должен бы следить не за какими-то малозначащими для меня людьми, а за размноженным собой, умирая каждый раз снова и снова?


И каждый вечер отчет. Отец, всю эту тягость, всю эту мУку я просеиваю через себя (скажи, кто уберет налет с моих ребер, чтобы вновь стало возможно создать 12 адамов и 12 ев?), просеянное попадает в сердце, заполняет легкие, а оттуда, проходя через засоренный фильтр, переосмысленное, пережитое – снова в мир. Зачем?


Сухие цифры, сухие фразы, сухое описание. Без жалости. Без сострадания. Без слабости. Утонул. Утонула. Отравился. Упал со скалы. Дата и время. Последний взгляд и последний взмах руки. Все это фиксировала сотня камер и моя память, моя память надежнее – навсегда. Я уже почти ждал и желал кончины последнего – подгоняемый жаждой, он поглощал морскую соленую воду, он пил свою смерть, опустошив меня до дна: я был обессилен, я был разбит, растоптан, раздавлен. К чему эти испытания, что за рукотворный ад на Земле?


Теперь я спокоен – сеанс окончен (спасибо, Уэс Крэйвен, Хичкок и кому там еще), отец, выводи меня из кинозала, повтор не нужен, впрочем, и сиквелы не требуются тоже. За стойкость и терпение в награду, однако, я получил новый билет – меня ждал новый круг, новый цикл. «Пойми, для тебя это важнее, чем для остальных». Что за низкокачественная ложь! Отец, когда же ты стал таким?


Ждать мне оставалось около года (хорошо, что предупредили). Что ж, я смирился: в конце концов, здесь не так уж плохо – мое воображение выручало меня не первый раз. Представьте, что Вы в затяжном отпуске на белоснежном песке (о, этот неожиданный лингвистический союз жары и холода) в компании книг и воспоминаний. Да, кстати, книги мне стали привозить вместе с продуктами – так сказать, пища для души сопровождала пищу для тела. Воспоминания мне не привозили, чему я был несказанно рад.


После прочтения каждой книги я устраивал ритуал – дожидался вечера, разводил костер на берегу и, когда костер сильно разгорался, швырял в центр костра книгу и ждал, пока она обратится в пепел: я смотрел, как огонь завораживающе нежно поглаживает сначала самые края обложки, потом залезает дальше, переворачивает листы, забирая их то по одному, то целыми главами. Я точно не знал, зачем я все это делаю. Возможно, я просто верил в несправедливость того, что несуществующие личности наслаждаются своей постраничной жизнью гораздо дольше настоящих, но несущественных людей.


Отец не уставал отчитывать меня:

– Как ты можешь не понимать, что уничтожать книги отвратительно и бесчеловечно. Пришлю тебе в следующий раз «451 градус по Фаренгейту».

– Спасибо, не надо – уже присылал. А может посоветуешь еще и библиотеку организовать? А что – благодарных читателей скоро привезут, даже вместе с картотекой.

Отец выругался и прервал разговор. Я же долго сидел, уставившись на погасший экран, думая о библиотеке, но не о той, потенциальной, а о прочно застрявшей в памяти реальной, институтской с пыльными полками и редкими книгами, с запахом старой бумаги и паркетной мастики. Я готовился в ней к семинарам, меняя время на возможность заполучить улыбку Ады, передавая ей скучнейшие конспекты. Попутно – как бы само собой – я стал лучшим студентом факультета, но кого это интересовало, кроме моего отца?


Только на втором курсе я узнал, что ту девушку, в которую был безнадежно влюблен (через год я все же нашел в себе силы это признать), звали не Ада – случайно услышал, как кто-то ее окликнул: «Влада!» Эта мелочь – пара букв – не давала мне покоя неделю: как же мало мы знаем о другом человеке, и, что печальней, как же мало знаем о себе – из трудолюбивого и целеустремленного я стал для себя нерешительным слабаком. Или правильней написать «стал собой»? Все же я нашел в себе силы в очередную нашу встречу спросить про ее маленький обман.

– Ничего подобного, – она старалась быть серьезной, но от меня, внимательного зрителя, не удалось скрыть две ямочки, лишь на мгновение появившиеся на щеках. – Аделаида, – она протянула мне руку. – Правда ужасное имя?

То ли благодаря воспитанию, то ли нерасторопности удалось избежать ссоры – она так и не дождалась моего согласия, заговорив снова:

– Сокращенное «Ида» мне кажется грубым, а «Ада» производит неприятное впечатление на с виду религиозных, за это его и люблю.

Она с вызовом посмотрела на меня.

–Я слышал другое имя, – произнес как можно спокойней.

–Я тоже слышала другие имена, – фыркнула Ада и, чуть помедлив, продолжила: – Владой называют меня одногруппники. Просто соединили фамилию и имя – вот и весь секрет. Ладно, давай все сначала – Владимирова Аделаида, – она снова протянула мне руку.

–Буду называть тебя Адой.

Я почувствовал неожиданно ледяное прикосновение длинных белых пальцев к моей контрастно горячей ладони. Сжал. Возможно, слишком крепко. А затем, будто из мальчишеской шалости, мигом наклонился и поцеловал вырывающуюся кисть. Ада сделала шаг назад, потом еще один нерешительный шаг, затем только развернулась, намереваясь уйти, но вдруг передумала и приблизилась ко мне снова:

–А знаешь Райхмана?

Не смог разобрать, что скрывалось за ее прищуренным взглядом.

– Баскетболиста из вашей группы?

– Да, баскетболиста, который твердит на каждом углу, что женится на мне.

– И?

– И буду Рада и буду рада.

Она решительно пошла прочь.

– Не много ли имен для одного человека? – крикнул ей вслед, но она не остановилась. – Ты же не еврейка. Он на тебе не женится – не те гены.


Эта враждебно-дружеская сцена постепенно перевоплотилась в сны, поначалу мучительные, затем – мучительно ожидаемые: я будто обрел способность управлять своими видениями и просто «отключал» диалоги, иногда добавляя жара лета Вивальди или свежесть его зимы, чтобы завороженно наблюдать, как белокожая русо-пепельная Ада в дымчато-шерстяном свитере прожигает меня угольными глазами. В это время меня часто занимали размышления о влиянии имен на характер и судьбу: нумерологи, астрологи, психологи, священники бегают за измученными родителями с календарями, гороскопами и святцами, а своенравная дочь неожиданно сокращает имя каким-нибудь нелепым образом и все – «здравствуй, о новый неизвестный человек!» Сомневаюсь, что, если б одну из первых островных дев назвали, к примеру, Валенсией, она смогла бы подчинить и уберечь своих собратьев и сестер, ибо можно спасти именем Бога, именем подобия – нет. Возможно, потому я и отказался, когда отец предложил придумать имена моим новым подопечным; должно быть, я отказался потому, что не был уверен, что жизнь состоит из атомов, молекул и научных изысканий, и в ней нет места мистическому, бесовскому, сокровенному (хотя сейчас, вполне вероятно, какой-нибудь ученый написал труд о влиянии имен, взяв за основу известные физические и химические теории – в этом не разбираюсь, но ничему не удивлюсь). Нет, надо признаться, что, отвечая отцу, мне хотелось кричать: «Давай обойдемся хотя бы без фальшивых прозвищ для поддельной нашей с ней жизни». Но я не смог, и каждый раз слыша обращенное ко мне «Рем», мучился от непременно возникающей в моей голове неизвестно где прочитанной и неизвестно зачем запомненной фразы «… ты носишь имя будто жив, но ты мертв».


Дату начала второго этапа эксперимента переносили несколько раз, и, что забавно, моих новых островитян привезли как раз в тот день, когда я их совсем не ждал. Каждый из них был оснащен чипом, передававшим его координаты на острове, сведения о состоянии здоровья и еще какие-то данные, содержащие буквенный и цифровой код. Что это могло быть, я и представить не мог. Впрочем, об их здоровье я тоже мало что мог сказать, разве что только высокое или низкое у них давление и одинаковый ли пульс: я же не врач, и об этом прекрасно знали мои рабодатели. В любом случае вся информация с датчика поступала куда-то на материк без моего участия. Кроме того, под кожу в области подбородка каждому подопечному вживили микрофон – это было самой приятной новостью: наконец-то я услышу человеческую речь, помимо вечно брюзжащего голоса руководителя (отец, прости), в слуховой проход поместили динамик, а между бровей – третий глаз – миниатюрную камеру, нечаянно превратив подопытных в невольных последователей индуизма.


Отец передал мне новые инструкции: у меня прибавилось работы из-за заново разработанных форм отчетности, но вмешиваться в происходящее на острове у моих соседей я все же был не вправе. Интересно, если спросить прямо, зачем же тогда нужна двусторонняя связь с объектами, услышу правдивый ответ или хотя бы намек на то, что происходит? Возможно, я чертов параноик, но, если не предполагается со временем расширить мои полномочия, значит, я включен в эксперимент, как те арлекины, за которыми присматриваю, и опытный кукловод, оценивая мои действия и чувства, уже прикидывает длину веревок, мысленно приспосабливая их к моим рукам. А возможно, это всего лишь драма в трех актах, и только в последнем мне уготована эпизодическая роль.


На сей раз островные жители были не только внешне похожи на людей, но и вели себя как люди. Как особи, для которых естественно жить в мире дубликатов. Песчинка, ракушка, капля воды, человек, песчинка. Интересно, кто их обучил языку, какие у них воспоминания, видели ли они других, не похожих на себя, людей – кто-то же должен был их социализировать перед отправкой на вечный курорт, увидят ли они мой ежевечерний сигнальный костер? Звонок. Отец. Ну конечно же. Костер не жги (так я и думал), запретили (кто бы сомневался). И дальше: «Прошу, пожалуйста, не жги, не глупи, не сходи с ума. Ты – единственное, что у меня осталось. Именем матери прошу». Я понял, что все и на самом деле очень серьезно, раз отец в своей просьбе упомянул мать. После ее смерти он делал так только однажды – когда решался вопрос о моем поступлении в высшее учебное. И вот опять. Конечно, папа, я все понимаю. Конечно, я сделаю это ради тебя. Ради мамы. Ради Ады. Ради того, чтобы провести с ней еще один день в моих воспоминаниях и наяву. Ради себя.


Мама, тебя не стало так давно, что, закрывая глаза, мне уже не вернуть контраст в наши с тобой встречи: мои фотопомощники давно забыты на состарившемся комоде, который и сам уже давно перебрался из детской на снимок, лишив меня шанса бороться с превращением наших взглядов и объятий в зыбкое, туманное, неуловимое. Зато твой голос я могу услышать, стоит только захотеть, – твой голос утешает меня и, как в детстве, рассказывает сказки о далеких-далеких странах за-тридевять-земель. И я верю тебе, мама, верю в летающие корабли, в сапоги-скороходы, и в живую воду, в говорящее зеркало и волшебную флейту, в счастье для всех. И открывая глаза, думаю, что кто-то хитрый обманом заставил оказаться в этом безумно-скверном мире. Не раз я бежал из него, создавая собственный – строчка за строчкой, чеканя пил-мил, стен-вен, ей-скорей, не раз утаскивали с собой друзья на псевдоэльфийские пиры с консервированными явствами и псевдоисторические битвы с канцелярскими кольчугами и деревянными, покрытыми серебрянкой мечами. Удивительно, что именно среди этой маскарадной мишуры я чувствовал себя таким живым и настоящим. И эту часть жизни я с такой тщательностью скрывал от Ады. И не только эту.


Белые хлопья снега будто атаковали, попадая то в глаза, то за воротник, но за этой белой завесой мне удалось разглядеть ее. В тот месяц мы с Адой почти не виделись. Я бежал за ней, она скрывалась, выставляя позади себя то одного прохожего, то другого. Я уворачивался от назойливых курток-пальто-шуб, и вот, наконец: «Привет-как ты? Обернись!» – и тяну ее за рукав. Обернулась – иллюзия – не она. Загорелая, голубоглазая с потертым чемоданом, вернувшись в зиму из лета, одарила меня звонким смехом. Совсем другая.

– Милана.

– Красивое имя.

– Сама выбирала, – щурясь, – Людмила-Мила-Милана.

Казаться не тем, кем быть. Актерство-фантазия-фальшь. Я буду называть тебя, как хочешь.


Мне было с Милой легко, как с самим собой. К тому же она обладала потрясающей красотой и не менее потрясающим чувством юмора. Все это делало меня и, я уверен, еще несколько сотен человек ее преданными поклонниками. Выслушивая монологи, произносимые ею с умным видом, воспринимал их всерьез, и только порой спустя дни, а иногда и недели понимал, что это была очередная шутка. «Моя религия – бодипозитив!» – заявила Мила на нашей первой встрече, и лишь съехавшись с ней, я узнал, что угольным цветом волосы одарила не природа, как я смел подумать, а краска «Обсидиан», что ее глаза линзы превращали в лазуриты, что предпочитала она наращенные ресницы и ногти, почти белую пудру и красную помаду, и зачем–то натягивала корректирующее белье на свою точеную фигуру – ох, избавьте меня от этих ваших женских превращений! Самое интересное, что сейчас мне становилось любопытно, какой она была бы на самом деле – без всего этого наносного притворства, что сейчас я был уверен, изменись она внешне – это бы не повлияло на наши отношения. Но что, если Мила бы выглядела иначе в ту нашу первую встречу? Я не мог с той же решительностью утверждать, что наше знакомство продолжилось бы. Тем не менее, я с ней – с девушкой, которая путается в прошлом, без опаски смотрит в будущее и порой не знает, что делать с настоящим.


Еще у Милы была черта, я бы даже сказал талант – по любому поводу рассказывать истории, которые происходили с другими, но так, будто она являлась непосредственным участником событий, или вовсе их выдумывать. Начиналось все примерно так: «Помню, это еще до Октябрьской Революции было. Мы с мамой… – она невозмутимо откидывала прядь волос с лица. – Мы с мамой оказались на Трубной улице, и мчится на нас такси». «Извозчик», – подсказываю. «Нет, почему же? Вполне себе комфортный автомобиль – Бьюик Вайлдкэт». – «До Октябрьской революции?» – «Конечно». – «Ну, ладно. А потом что?» – «А потом все». – «Что «все»?» – «Все – Октябрьская революция».


Не знаю как, но мне все же удалось уговорить Милу познакомиться с моими друзьями: Мила к ним относилась с явным пренебрежением, убеждая меня, что ролевые игры – это один из способов убежать от своих проблем, наряду с алкоголизмом и наркоманией. Излишнюю свою резкость она объясняла желанием отучить меня «закрывать глаза перед жизненными трудностями, иметь смелость принимать жизнь такой, какая она есть» – эти слова особенно комично, на мой взгляд, было слышать от «сторонницы» бодипозитива, и я каждый раз несдержанно хмыкал. В конце концов, мне все же пришлось объясниться. Мила обиделась, но на встречу с моими друзьями пришла. Знакомство состоялось вечером после игры. Четыре разоблаченных человека сидели у костра.

–Милана, – опередила меня Мила.

Я стал перечислять друзей:

– Это Сашка Железный Воин.

– О! – воскликнула Мила. – Какое совпадение! Не знаю, почему ты, Саша, Железный. Ничего, что я сразу на ты? – и далее без паузы, – Был у меня дядя, тоже Саша, и тоже Железный Воин. – Мила сделала вид, что обдумывает, стоит ли продолжать – и далее неспешно: – Он у меня запойный был. На Ремдормаше работал, при советской власти его ценили – из любого хлама мог мотор собрать, а потом, после приватизации, его за пьянство выставили. Вместе с напарником. Так вот, денег нет, а есть-пить на что-то надо, главное пить, конечно, но не суть. Стали они вдвоем металлолом сдавать – сначала вынесли все, что могли, из своих домов, затем не из своих – по дачам ходили, а потом решили, что выгодней сдавать медные провода в оплетке. Как-то раз снимали провода на отдаленном от города участке, подъезжает к ним уазик, и оттуда к нему 5 человек с претензией – мол наш это участок. Как итог – драка и 12 ножевых.

– Выжил?

– Дядя-то? Конечно! Его никто и ударить-то не успел, а он уже нож схватил. Кто ж знал, что это была бригада ремонтников. А дяде сколько нанес столько и дали – в Магадане он сейчас, живее всех живых. А почему Железным прозвали? Видимо, кто прозвал, в ломе не разбирается.

История на этом закончилась, и я продолжил знакомить Милу с друзьями.

– Это тоже Саша, Циклоп.

– Ну надо же! – с наигранным удивлением снова воскликнула Мила. – Брат был у меня – Саша, и тоже, представляете, одно время Циклоп. Вы не подумайте, с глазами все в порядке было, просто Саша рос очень начитанным мальчиком и очень умным, слишком умным. В семье нас было 7 детей – четыре сестры и три брата. Я была старшей, Саша средним. Мама была в восторге от него – любимчик учителей, круглый отличник, победитель всевозможных конкурсов и олимпиад, и к тому же, что особенно меня раздражало, скрипач. Папа, как и я, его тоже недолюбливал. Вроде гордился – особенно на больших семейных праздниках любил похвастать Сашкиными успехами, но недолюбливал – Циклопом называл, отслова «энциклопедия». Сашка отца постоянно поправлял и высмеивал: дескать, темнота, таких простых вещей не знаешь. Так вот, рос-рос Саша, знаний набирался, а ума, видимо, нет, а самое страшное, что язык рос вместе с Сашей – и в 18 лет черт за него дернул и Саша после очередной ссоры с отцом ему и сказал, что давно понял, что он – Сашка – ему – отцу – не родной, а был бы родным, он – отец- к нему – Сашке – с таким пренебрежением не относился бы, в общем, зря скрывали. Отец-то, конечно, удивился, мягко говоря, и начал расспрашивать, что да как. Оказалось, все просто: у отца первая группа крови, у Сашки четвертая: не может у родителя с первой группой появиться ребенок с четвертый – факт: школьная программа за 7 класс. В общем, отец обезумел, мать выгнал, Сашку выгнал, вещи с балкона покидал. Мать сказала, что она женщина востребованная, и к любовнику своему свалила, а Сашка по ночлежкам скитался – с таким-то языком неудивительно, что друзей не нажил. Отец с тех пор Сашку кроме как «клоп» не называет. Как напьется (это у них с дядей семейное) сразу про него вспоминает и бежит его вещи по квартире искать с криками: «Моя квартира – не клоповник». Да что там, отец однажды, изрядно заложив за воротник, пошел завещание составлять, «чтоб этому клопу ничего не досталось», и там в ногах у нотариуса валялся, лишь бы тот к имени, фамилии и отчеству сына «клоп» приписал. Так что, очень рада знакомству.

– У тебя-то самой какая группа крови, знаешь? – видно было, что Мила задела Сашку за живое своей историей.

– Знаю, конечно, третья, – и после возгласов «ну, понятно, понятно» (хотя никому не было ничего понятно), Мила продолжила: – Только вот в чем дело: у мамы-то тоже первая группа крови.

Друзья не знали, как реагировать, а Мила наслаждалась произведенным эффектом. Тишину нарушил я:

– А это Гена, Эглет.

Гена и Мила переглянулись.

– Ну же, давай историю, – шепнул я.

– Конечно, у меня же родственников много, – шепотом с издевкой ответила Мила, и уже громко: Был у меня дядя Саша…

Мила подождала, пока все отсмеются:

– Был у меня дядя Саша, на шнурках повесился. В камере. А при вскрытии в желудке ошнуровку нашли, вот теперь дядю также эглетом называют.

– А это не тот ли дядя, про которого мы уже слышали?

– Да, тот самый.

– Так вроде, ты говорила, что он жив?

– Эх, Гена, внимательнее надо быть: я говорила «живее всех живых». Ходят слухи, что он встает из могилы и бродит по городу и, если кого встретит в ботинках на шнурках или корсете, кричит: «Ах! Так вот ты наконец! Наконец я тебя того, поймал! Твоих-то шнурков мне и нужно!»

– А не Акакиевич случайно отчество его?

– Почему же «случайно»?

– А я Джанго Фетт, Женя,– не вытерпел последний присутствующий, даже не стал ждать, когда я назову его имя. Женя притих, ожидая новой истории, остальные ждали ее с не меньшим любопытством.

– Должна признаться вам, что я сирота, – Мила наигранно всхлипнула. – Никогда не знала отца и мать. Лет до семи очень их ждала: то и дело подбегала к детдомовским окнам, чтобы не пропустить их, увы, незапланированный визит. Но повзрослев, поняла, что в жизни чудес не бывает. И отца, и мать заменил мне воспитатель Евгений Васильевич. Он был мечтателем, говорил, что если и верить во что-то, то только в науку, и тогда она проложит нам путь к звездам – в другие галактики и в другие миры. По профессии Василич был далек от познания космоса, поэтому черпал свои захватывающие истории из книжицы «Звезды и судьбы», фильма «Звездные Войны», интернета и газеты «НЛО». Он был абсолютно убежден, что рано или поздно с избранными человеческой расы выйдут на контакт жители других планет, при этом чтобы попасть в круг этих самых избранных, нужно страстно желать контакта с инопланетянами: они же сканируют человеческие мысли и чувства – это всем известно. И каждый вечер этот странный человек запирался в учительской и часа по два смотрел на небо в надежде на скорую встречу. Первой за этим делом его застала зам по воспитательной работе, открыв кабинет своим ключом, но подумала, что это какая-то восточная практика. Пошли слухи, благодаря которым за его спиной начали благоговейно шептаться, поминая то Будду, то Лао Цзы. Но вскоре Василич признался. Не смеялся над ним только ленивый. Вот тогда и прилипло к нему прозвище Джанго Фетт. Накануне Дня уфолога он опять заперся в кабинете и больше оттуда не вышел. Утром пришедшие на работу биологичка и математичка не могли попасть в учительскую: охранник не нашел запасного ключа, а зам по воспитательной работе как всегда опаздывала. Когда ее все же дождались и попали внутрь, Евгения Васильевича там не было, а на полу возле окна увидели выжженный на линолеуме круг. Старые девы в три горла стали голосить о хулиганах-беспризорниках, которых они собственными руками в этот линолеум закатают. Через несколько дней каждый – от новенького сироты и до дряхлеющего директора – знал, что Василича забрали пришельцы. Немногим позже в личных вещах похищенного нашлись вырезки из газет и видеозаписи, подтверждающие страшную догадку: от абдукции в 1975 году Уолтона, раненного энергетическим лучом, до исследований кругов на полях и геоглифов. Так что, если не собираетесь стать жертвой экспериментов пришельцев, не стойте вечерами у окна. У меня все.

– Но позвольте, это же просто сюр какой-то, – возмутился Женя.

– То есть до этого все было правдоподобно?

– Нет… не совсем… но сейчас уж точно полный сюр!


Лишь годы спустя я наконец понял, что такое «полный сюр» – вот он передо мной на острове, на экранах мониторов: я будто главный герой очередного рассказа Милы, и следующая минута целиком зависит от того, что взбредет ей в голову, главное, чтоб не «все – октябрьская революция». А если серьезно, то глядя на моих подопечных, ловлю себя на мысли, что накопилось слишком много вопросов, на которые не смею просить ответа. Первый вопрос остался еще со времен первой же партии: «Когда создали клонов?» Не «Кем?», не «Как?», а именно «Когда?». Судя по их биологическому возрасту, на дату нашего «знакомства» каждому было приблизительно по восемнадцать лет, а значит, что если не использовали каких-либо ускорителей роста, то в день нашей первой встречи с Адой им всем было лет по восемь! То есть сам собой напрашивается вывод, что наша с ней встреча неслучайна и неслучайны мои к ней чувства. Получается, что кому-то, если задаться такой целью, может понадобиться соединить двух случайных людей, и вот, играючи чужими жизнями, он уже получил свое. Получается, что я всего лишь пешка, и все мои чувства прочувствованы, реакции просчитаны, невысказанные слова услышаны, но тогда зачем эксперимент? Понять, есть ли сбои в программе? Слишком дорого для этого, на мой взгляд. Хотя, как знать. Мне кажется более реалистичной версия с ускорителями роста, хотя в моей голове плохо укладывалось, как можно за год прожить, скажем, десятилетие. Зато эта версия ставила под сомнение искусственность моей любви к Аде, моей искренней, всепоглощающей и испепеляющей любви. Косвенно эта версия подтверждалась моим годовым ожиданием – видимо столько времени потребовалось на то, чтобы из клетки взрастить и обучить новую партию моих собратьев. Или год потрачен только на обучение? Абсурдность идеи с направлением на остров необученных животных-манекенов не давала мне покоя.


Размышляя над различиями среди двух партий подопытных, я обнаружил закономерность в присвоении номеров и пришел к выводу, что нумерация непоследовательна: часть номеров отсутствовала (как между партиями, так и во второй партии). Что же получается – имелись бракованные, не способные к обучению особи, и их утилизировали (какие неприятные ассоциации – сдали в утиль, как ненужный утюг или сломанный телевизор)? Или есть еще острова с наблюдателями? С Адой в роли наблюдателя? «Если не выйдешь замуж за Райхмана, что будешь делать? – Уеду туда, где меня никто не найдет. – Нет таких мест. – Уж поверь мне есть.» Я тогда только усмехнулся, но сейчас всерьез поверил, что Ада также разглядывает множественные мнимые отражения. Воспоминания стали насыщаться цветом, так что я уже мог различить как профессиональный акварелист до десяти миллионов оттенков. Но этого было мне недостаточно: мне хотелось пережить те же ощущения, услышать те же запахи. Вечерами я заваривал обжигающий черный чай, бросал взгляд на мониторы, чтоб убедиться, что не происходит ничего, что потребует от меня внимания, забирался с ногами на диван, прячась под шерстяной плед (в этот момент я чувствовал себя почти почитателем женских романов), закрывал глаза и переносился в лекторий, где она задумчиво смотрела на меловые каракули, где лучи оконного солнца, высветляя по контуру ее образ, попутно меняли цвет ее волос на огненно-рыжий, создавая у меня мимовольные навязчивые ассоциации с фениксом, возрождающимся из пепла. Я вспоминал, как сидя рядом с ней, хотел лишь одного – коснутся ее руки – о, это по-детски наивное желание – и в этот момент исчезали все звуки, все расплывалось и плавилось, люди переставали существовать – единственное, что оставалось реальным – это расстояние, которое отделяло меня от ставшей мифической Ады. Мне отчаянно не хотелось, чтобы она заметила какое-то движение с моей стороны, чтобы мой интерес стал выведанным: дотронулся будто случайно и тут же отпрянул, но в это мгновение во мне зажигалось мое собственное солнце в этом пресловутом сплетении. И до конца лекции я сидел опьяненный и разморенный – весь мир превращался в сосредоточение светопронзающих лучей. Бывало, я делал вид, что по-дружески кладу ей руку на плечо. Нет, клал-то на самом деле, но делал вид, что это обыденное телодвижение (напускное безразличие выдавало важность этого действия, и я пару раз, как мне казалось, был пойман с поличным – уловил огоньки насмешки в ее глазах). Вспоминал, как в мечтах представлял себя героем кассовых фильмов – наивно – спасающим свою Мэри-Джейн, а на деле ожидал первого шага от Ады – наивно и стыдно – не тогда, сейчас. Вспоминал, что и раньше – еще учась в институте – придумывал альтернативные концовки нашим почти ежедневным встречам: вот сегодня, к примеру, четыре пары и на последнюю лекцию по социальной статистике она не пришла – сбежала с друзьями в кино, но я закрываю глаза, и вот она уже рядом и просит запасную ручку, заглядывает в мои записи, то и дело, иногда слишком резко, дергая за конспект, мгновение – и она идет со мной по лестнице, а теперь мы уже на улице стоим на остановке, и я все это время держу ее за руку, ощущая тепло ее тонких пальцев, но через несколько минут она уже в автобусе, смотрит сквозь мутное стекло, прижимая к нему свою белую ладонь, а, к черту, вот мы вместе едем на автобусе, она придавлена ко мне уставшей толпой, и в этот момент я так благодарен всем за нудный и трудный восьмичасовой рабочий день и за вынужденные объятия, сейчас мы опять на той же лекции, но в этот раз Ада, не стесняясь преподавателя, кладет мне голову на плечо, закрывает глаза, и я не отрываясь смотрю на ее трепещущие угольные ресницы. Воспоминания превращаются в калейдоскоп: аудитория-библиотека-дом-улица-рука-взгляд–прикосновение-дыхание-мгновение-неуловимость. Ада. Недостижимая. Одна.


Помню, как решил, что одержим ей, что Ада приворожила меня, околдовала – не могло быть иначе. Стало интересно, один ли я такой: Милу люблю, но влюблен в Аду. Может, это покажется странным, но рассуждая о моих чувствах, я считал и Милу, и Аду частью своей жизни, но если первую воспринимал, фигурально выражаясь, как часть тела (если лишится, к примеру, руки, поначалу будет мучительно неудобно, но рано или поздно смиряешься с потерей), то вторая была для меня частью моей души – моей мечтой, потеряв которую, лишаешься самого смысла существования. Вопрос отцу о его чувствах к матери застал его врасплох: он стал плутать в словах, будто я спросил его о гравитационных волнах, а не о его отношении к когда-то самому близкому человеку. Он рассказывал об их знакомстве с мамой, тут же упоминая, как они вместе учились готовить меренги с земляникой, это все приправлял парой слов о ее привычках морщить нос и постоянно перебивать, попутно добавляя, что он не обижался. «Любовь – это дар, сынок, – сказал он мне тогда. – Любовь не должна быть тайной: возможно тот, кого ты любишь, больше нуждается в твоей любви, нежели ты сам». Согласен, но меньше всего я нуждаюсь в отказе. «Понимаешь, сынок, – между тем продолжал отец, – никто не знает, сколько влюбленным отмеряно времени. Я думал, что у нас впереди десятилетия, но в один миг она выбрала своим домом далекую звезду, забыв на Земле свою тень.

Ты отправилась на Сириус поздно ночью

Позавчера. Сегодня на звезды смотрит крест.

Сердце разбито, душа – в клочья,

Бутылку водки в один присест


Выпил, занюхал землей. Оттуда

Ты не вернешься – проси, не проси.

Где он, твой Сириус? По кухне посуды

Осколки, наша простынь в грязи


Могильной. В узоре обоев на стенах

Ищу новый смысл для слова «покой».

Да, все как прежде, но я только тень

Того, кем недавно я был с тобой».


Из моих воспоминаний меня выдернул очередной звонок. Отец, называя чужим именем (каждый раз вздрагиваю – до сих пор не могу привыкнуть), расспрашивал о численности населения – все живы, о состоянии здоровья, возможных травмах и увечьях – насколько могу судить, все здоровы, травм и увечий нет (как и сил ожидать в случае чего здоровую партию), о социальных взаимоотношениях – деления по навыкам нет, промискуитет (вот оно – настоящее равенство, но не о таком мечтали Ленин, Маркс и Энгельс). И в конце уже вопрос от меня: «Помнишь «ты отправилась на Сириус»?» – Молчание – «Ну помнишь «поздно ночью»?» – снова ничего. Разъединили что ли? «Слышишь?» А нет, со связью порядок. «Слышу» – «Ну?» – «Что «ну»? Что это за ерунда? Сириус – это вообще к чему? Что ты этим хотел сказать?» – «Просто хотел тебе напомнить…» И тут меня посетила странная догадка: «Ты помнишь, из какой это книги?» И скользко-неуверенное «нет» в ответ, и далее извиняющимся тоном, работа, мол, не до книг, мол, потом про зависть ко мне – читающему в свое удовольствие, затем про бережное обращение с книгами (пожурил за «поминальные» костры), затем снова про зависть (пожурил себя за неподобающее чувство) – почти стандартная беседа отца и сына. Почти. Отца ли? Наконец, разговор окончен. Я откидываюсь на спинку кресла и пытаюсь сделать глубокий вдох. Воздух застрял где-то в гортани, чувствую, как собственное сердце делает последний мощный рывок, но реберная клетка предчувственно сжимается – ловкий питчер, в глазах темнеет – все вокруг погружается в черноту.


Журналист тоже было откинулся на спинку кресла, поддавшись эмоциональному мгновению, но решив подтвердить догадку, снова принялся за текст, скрупулёзно, буква за буквой разбирая чувства сына к отцу, любившему мать, и человека с чертами отца, ее не помнящего. Наш герой если бы мог, то непременно закурил, и даже похлопал себя по карманам в поиске последней сигареты, но потом вспомнил, что избавился от этой накладной привычки еще лет двенадцать назад. Сомнения, конечно, были: авария, сложная операция, долгая реабилитация, да еще мало ли что могло повлиять на состоянии памяти, но Герман был убедительнее – забыто лишь одно – несущественное для посторонних, но важнейшее для посвященных – одно воспоминание, одно чувство. Доводы Германа нечаянно пошатнули веру толстяка в непогрешимость и авторитет слова. Трясущимися руками он схватился за две верхние пуговицы рубашки, вырвав верхнюю с тканью – не помогло: он будто по-прежнему оставался участником жестокого розыгрыша. Толстяк стал вспоминать похожие на телеграммы постулаты от «слово – основа всего» до «я есть слово». Его только сейчас озадачило одно довольно странное обстоятельство: за последние десятилетия не было ни одного крупного вооруженного конфликта, ни одного как внутри страны, так и с ее участием. Все это преподносилось как торжество слова над животной силой. Любые политические противостояния оканчивались переговорами, где либо стороны шли друг другу на уступки, либо (а чаще всего так) политический противник признавал мудрость правления Единой Партии, что повсеместно транслировалось. При этом в качестве причины предшествующего недоразумения называли отсутствие у этого самого противника информации о мерах по обеспечению национальной безопасности, но как только последний подписывал бумаги о неразглашении и становился хранителем этой страшной тайны, признавал ошибочность своих взглядов и начинал горячо поддерживать существующий порядок вещей. Конечно, находились и те, что высказывали сомнения в столь быстрых переменах, но столь же быстро исправлялись, едва заслышав неодобрительно-убедительное «нацбезопасность!», произносимое обычно с поднятым вверх указующим перстом. Журналист закрыл глаза и попытался представить мир именно с такими иллюзионными заменами: ему казалось, что он сможет создать в своем воображении реалистичный мир, а затем, сравнив его с реальным, найдет различия и сможет вздохнуть спокойно. В голову ему, однако, лезли лишь воспоминания про систему исправлений и наказаний. Прорывом последних десятилетий – это был очередной яркий показатель эффективности политики Единой Партии – явилось снижение наказаний до нескольких месяцев даже за самые тяжкие преступления. Каждому осужденному предлагали подписать согласие на перевоспитание. 99% соглашались и поступали в Центры социализации, где за закрытыми дверьми в условиях полной секретности проводилось так называемое «излечение словом». К сожалению, был небольшой процент тех, кто не поддавался излечению и в процессе сходил с ума и скоропостижно погибал, но, во-первых, таких были единицы, во-вторых, это не скрывалось, а наоборот, эта ситуация подавалась как трагедия для общества, произошедшая из-за дефектов в строении головного мозга или генетических аномалий конкретного индивида, затем сообщалось о том, что в экспериментальных лабораториях ведутся работы по устранению побочных эффектов и что данные учреждения достигли колоссальных успехов, ну и далее подавалась информации только про положительные тенденции в жизни народонаселения нашей высокоорганизованной страны. Те же, кто прошли испытание словом, возвращались в общество другими людьми: внешне, конечно же, теми же, но поведение менялось – это были кроткие смиренные люди, подставлявшие правую щеку, даже если их не били по левой. Государство заботилось о них, не давая пропасть без дела – следующим этапом возвращения в социум была трудотерапия: для таких лиц существовал перечень трудоемких и низкооплачиваемых работ, на которые исправленные шли не ропща. Заодно удалось решить проблему с незаконной миграцией – просто-напросто не осталось вакансий на низкоквалифицированную работу. Что касается одного процента несогласных, с ними тоже происходили метаморфозы – они превращались в телезвезд, наблюдать за которыми можно круглые сутки – и так всю оставшуюся жизнь под прицелом телекамер. Самое интересное, что обеспечить свое проживание должны были они сами: зрители, которым хотелось смотреть на того или иного осужденного, перечисляли деньги – не менее определенной партией суммы – на специально открытые счета, с этих счетов оплачивались в первую очередь предоставление камеры, свет и вода, телетрансляция, а потом уж только продукты и поварские услуги. Самые везучие – те, у которых еще оставались после всех этих вычетов средства – могли тратить остаток по своему усмотрению: кто-то заказывал журналы, кто-то мыло. Осложнялась задача такого, казалось бы, примитивного зарабатывания тем, что транслировалось только изображение без звука, поэтому очаровать зрителей получалось у единиц, да и то ненадолго. Однако для всех без исключения заключенных существовала возможность оказаться на свободе в любое время – независимо от того, сколько просидел – месяц, два, час – нужно было только, чтобы на счет этого человека отправила деньги большая часть учтенного населения: в каждой камере был вмонтирован счетчик голосов и каждый осужденный мог знать, насколько он популярен, однако даже самый древний из них даже близко не приблизился к заветному проценту. Для тех, кто отчаялся, тоже был предложен выход: экспериментальная лаборатория нуждалась в добровольцах для исследований. Те, кто подписывал согласие на проведение исследований, отправлялись в лабораторию сроком от месяца до года. Сроки устанавливались индивидуально судьей в зависимости от обстоятельств совершенного осужденным преступления – все это на глазах у миллионов зрителей. Через отведенный срок из стен лаборатории выходили все те же кроткие смиренные люди, а может и не выходили – это уже не транслировалось. Толстяку вдруг подумалось, а те же ли самые люди выходят из исправительных учреждений? Допустим, что за последние десятилетия научились хорошо промывать мозги, но чтоб так успешно? Чтоб только единицы не смогли уцелеть в этой перерабатывающей системе? С одной стороны, клонирование явилось бы прекрасной альтернативой, с другой, создавать клона для каждого преступника – слишком накладно. Наверно. Если не задумываться о том, что теперь нет очередей на получение донорских органов. Хотя органы теперь выращивают, но это удовольствие – получить новый, созданный из своих же клеток орган – доступно пока только для состоятельных или власть имущих, для всех остальных есть донорские органы. Сами операции для граждан проводятся бесплатно, то есть оплачиваются из государственного бюджета. Платить должны только иностранцы, для них, к слову, существует очередь, но вроде искусственно созданная, и медицинские услуги весьма недешевы. Однако, окупают ли они клонирование? По мне, так легче на поток поставить создание отдельного органа, чем целого человека.


А интересно, можно ли вырастить мозг? Или напечатать? Или как там вообще это все сейчас производят? Про сердце слышал, про печень, почки, селезенку, легкие, а про мозг даже никогда не задумывался. Вот голову пересаживали, это да, от одного человека другому. Но это когда еще было. А вот чтобы только мозг? Например, для исправления. Попался гражданин на краже. Пожалте новые мозги – перезагрузись – и идет такой человек махать метлой с блаженной улыбкой, или высказался грубо, например, против Единой Партии – вот тебе новый мозг, в следующий раз думать будешь, что говорить… в шахте. Хотя если против партии, тут и нового человека вырастить не жалко. Ох, вот оно что! А так, если помечтать, очень удобно – вырастил себе новое тело, пересадил туда свой мозг – и вот она – вечная жизнь. Кстати, сколько может просуществовать мозг? Насколько знаю, до сих пор остается загадкой, как хранятся воспоминания, но если удастся разгадать ее, то и операции могут не понадобиться. Наверняка только, это будет засекречено. Или было. На этом толстяк снова погрузился в чтение. Герман, однако, писал совсем про другое: он мечтал, что встретит свою Аду среди себе подобных – «где меня никто не найдет»: единственная возможность скрыться в наше время – спрятаться на виду, среди своих отражений. Обманывается, заключил толстяк. Любопытно то, что как Герман не был до конца уверен в своей правоте, так и журналист сомневался – сомневался и в том, что влюбленный наблюдатель не прав, и в том, что это все происходит в реальности, а главное – происходит в реальности с ним.

Здраво рассуждая, можно прийти к выводу, что Ада никак не могла оказаться в первой партии: выбирая между тем, чтобы погибнуть здесь на острове, и тем, чтобы раскрыть себя, каждый здравомыслящий человек (а Герман не сомневался, что Ада была здравомыслящим человеком) предпочтет второй вариант, а может быть, если б она знала, что за экспериментом наблюдаю я, то раскрыла бы себя, даже не будь каких-либо угроз. А, впрочем, она может и не знать. Или знать не точно, то есть догадываться. Но тогда я бы на ее месте, если б была хоть малейшая надежда на знакомого наблюдателя, постарался бы как-то намекнуть, как-нибудь выделиться, сделать что-то такое, чтобы стало понятно, что на острове не клон, а самый настоящий подлинник – Ада. Вторая партия вполне могла ее скрывать, и я принялся с чрезвычайным рвением, забросив ставшие для меня неважными все остальные дела, которые раньше приносили мне удовольствие (о чем я? Дела? У меня было только одно такое занятие – чтение), наблюдать за моими почти родными людьми.


Жизнь на острове показалась мне скучной, серой, неинтересной. Я даже попытался придумать сравнение, но перед глазами будто застыла тарелка с манной кашей – видимо, прямо из подсознания. Жизнь скучна, как тарелка манной каши с комочками. Нет, комочки – это хоть какое-то разнообразие. Жизнь скучна, как тарелка манной каши без комочков. Сваренная на воде. Без масла. Без ложки. Неделю назад. Я наблюдал, как мои подопечные налаживали быт: из заботливо–заблаговременно сваленных бревен словно по инструкции Икеи, хранящейся в памяти каждого индивида, собирался сруб. Память настойчиво подсовывало мне слово «колыба» вместо «изба», но в отчетах я неизменно указывал, что строятся коттеджи, чем выводил отца из себя. Интересно, замечают ли они, что строят дома из деревьев, которые на острове не растут? Возможно, это тоже чья-то шутка, или сделано по недосмотру, или возможно, что кому-то из руководства принадлежит фабрика по производству деревянных домов, последний вариант самый вероятный, к слову. Островитянам, кстати, любезно предоставили лодки, которые в месте их настоящего обитания тоже не растут. Я лишь усмехался про себя, но, с другой стороны, моим людям просто некому задать вопросы.


Привязав себя к мониторам, завтракая-обедая-ужиная, не отрываясь от наблюдения в режиме постоянной готовности заметить ожидаемый намек, я действительно отметил некую странность: почти всю работу мои первобытные жители делали по двое, составляя пары независимо от пола, вглубь острова к источнику питьевой воды якобы природного происхождения (как же природного – у меня такой же «источник», раз в неделю заполняемый специально обученными людьми, которых, правда, видел только издали) ходили тоже по двое для наполнения водой больших металлических бидонов (вот она – примитивная жизнь во всей красе), но от моего взгляда не ускользнула «Ада», иногда заходившая вглубь острова совсем одна. Что это – намек или жажда одиночества, понятная как перегруженному общением современнику, так и дикарю? Когда-то я думал, что смогу узнать Аду из сотен тысяч лишь по блеску глаз, но сейчас, огрубевший и ослепший, нуждаюсь в доказательствах сильнее, чем честный судья. Направив только на нее сотню камер, ведя ее тропой по экранным квадратам нескончаемого лабиринта, я то проверял свою веру, то взращивал паранойю: Ада казалась такой родной, но в то же время я одергивал себя, стараясь не поддаться вымышленному счастью. Когда-то давно я также наблюдал за Адой, пытаясь уловить признаки ее расположения. Тогда мне казалось, что будто вселенная благоволит мне: мы постоянно сталкивались в коридорах, в библиотеке, в читальном зале даже тогда, когда у нас семинары проходили в разных корпусах, на которых в то время мы и должны были находиться, однако принимая подарки судьбы с благодарностью, я удостаивал (как последний дурак) Аду лишь кивка головы. Лекции у нас были совместными, я специально заходил почти последним и садился позади Ады или рядом с ней. Как-то в перерыве между лекциями наши однокурсники решили, что автопоездка в Европу большой компанией – превосходная идея. Стали обсуждать маршрут и количество человек. «Герман, ты с нами?» – это был неожиданный вопрос от Ады, неожиданно-приятный. Мне хотелось крикнуть «да», чтобы вдруг не нашлось причин отказать мне в желанной поездке. Однако я медлил: мне казалось, что, если поспешу, окружающие в тот же миг превратятся в маленьких паршивцев, вопящих на одной ноте «тили-тили-тесто-жених-и-невеста», вгоняя в краску и заставляя меня – уже взрослого человека – чувствовать себя провинившимся дитем. Отвечать, увы, мне не пришлось. Ненавистный Райхман, положив свои красно-потные лапищи на плечи хрупкой Аде и глядя мне в глаза, вдруг гаркнул на всю аудиторию: «А давайте пустим Герыча по Вене». Сначала послышались отдельные смешки, потом громогласный гогот заполнил все пространство, не давая расслышать комментарий Ады. Она смотрела на меня, ожидая ответа, а я, осмеянный, чувствовал себя как актер немого фильма, попавшего в кино звуковое – слова уже не подчинялись мне, и я озирался, пытаясь призвать на помощь тапера, но и его не было. Раздосадованный, я схватил свой рюкзак и выбежал из лектория. «Ну и псих!» – услышал я за спиной крик того же Райхмана. Мое унижение было очевидно только для меня, для всех остальных, боюсь, я оказался обидчивым идиотом без чувства юмора.


Из душных помещений института вырвался на стонущую автомобильными гудками улицу – пробка и, как назло, дождь. Пришлось идти пешком. Крупные капли, попадая на мое лицо, поспешно устраняли несоответствие между моим тоскливо-внутренним ощущением и внешне-сосредоточенным видом. Намеренно отказавшись от зонта, в рюкзаке терпеливо ожидавшего моего снисхождения – такое наивное наказание – я вскоре был погружен в ливень, однако, думал я не о намокшем воротнике, неприятно тесно жавшемся к моей шее, не о расплывающихся чернилах на одолженных тетрадях, а лишь о нелепой шутке, которую и сам с удовольствием мог произнести среди своих друзей, но только не в ее присутствии.


Ключ повернул два раза – закрыто – два отрывистых звонка – шаги и снова скрип замка: встречает Мила. Что-то ты рано. И ты. Она обнимает меня, я кладу ей голову на плечо, и мы стоим, замерев в этом тусклом пространстве прихожей. Я слышу, как на паркет капает вода, как у соседей надрывается телефон, как ее наручные часы нехотя отмеряют нам секунды, однако мне отчего-то спокойно – я готов забыть и про часы, и про телефон, и про прилипшую к позвоночнику рубашку, но только с ней и только в этот миг.

– Горячая ванна, горячий кофе, горячий поцелуй, – шепчет Мила, – и горячая пицца на дом.

–Ты прелесть, – улыбаюсь. – Горячий поцелуй тоже на дом?

–Ну, – тянет Мила, – можно в номер заказать.

Смотрю на нее удивленно.

– Я подумала, а почему бы нам не рвануть куда-нибудь в выходные. В Париж, например, или в Прагу?

– Или в Вену.

– Нет, – Мила наигранно-капризно поджала губы, – не хочу в Вену.

– Жаль: такая шутка пропадает.


Я снова услышал звонок, но уже в настоящем: отец (кто ж еще?) предупреждает о надвигающемся шторме. Прошу инструкций. Наставник буркнул: «По обстоятельствам». Интересное дело, снова год ждать, если смоет всех к чертовой матери? И на это лишь спокойное «не выражайся». Злюсь и игнорирую еще какие-то малозначительные – я уверен – наставления. Да черт с ними, но Ада? – это я уже про себя, но мой внутренний голос осуждающе-предательски подсовывает «не выражайся». Связь прервалась, вылезаю на поверхность – в замкнутом пространстве замкнулась мысль – надо мной безмятежная синева. Глубокая и спокойная. Обманчиво глубокая и обманчиво спокойная. Лживо безмятежная синева. Решение принято, возвращаюсь и нахожу по номеру нужный мне экземпляр – все, теперь не ускользнешь! Под прицелом моего взгляда Ада чистит рыбу, проводя ножом от свисающего хвоста к прикрытой второй рукой голове снова и снова, снова и снова, с каждым взмахом раздражая меня сильнее и сильнее, сейчас к ней присоединилась вторая, синхронно, будто отражая ее, делает взмах, и еще, и еще, и перламутрово-серые пайетки осыпаются им под ноги. Ада внезапно встает и целенаправленно идет к приветливо спешащим навстречу волнам. Остановилась на границе сухого и мокрого песка. Неужели заметила признаки шторма? Я, например, не вижу ничего. И она не видит. Волна смогла коснуться лишь кончиков ее пальцев, а затем смиренно поползла назад, Ада резко, будто желая догнать, рванула вперед – мгновение – и вот она уже плывет. Я нетерпеливо жду, а время будто замерло, порождая сходство Ады с бабочкой, застывшей в ловушке янтаря. Наконец, Ада на берегу, но, увы, никуда не спешит: стоит, щурясь, лицом к солнцу, выжимая морские слезы из пепельных волос. Изгрызенный карандаш пришел в негодность: выплевываю щепки, одновременно рукой шаря в ящике стола в поиске новой деревянной жертвы и гипнотизируя экранное изображение: «Ну же, давай, иди к озеру, ну же, ну же». Ада, словно поддавшись, действительно направилась к нужной тропе. В это время я судорожно (и почему раньше не догадался узнать, как) пытался подключиться к индивидуальному динамику. Вскоре мне это удалось – удобный пользовательский интерфейс – и я то ли от неожиданного успеха, то ли от нервного перевозбуждения крикнул: «Ада, слышишь, Ада?» Она мгновенно остановилась и зажала уши руками. Не хватало только стать причиной ее глухоты! Начал снова, уже шепотом: «Слышишь?» Ада, боязливо озиралась, но наконец, ответила: «Кто здесь?» Как-то я не продумал вероятное продолжение нашей беседы после этого (что уж там) ожидаемого вопроса, но быстро нашелся: «Создатель всего. И говорю с тобой, чтобы ты была моим наместником здесь. Вернись на берег, как можно быстрей собери всех людей у озера и жди. Такова моя воля». – «Ждать чего?» Снова логично. «Жди моих слов», – убедительно и значимо, на мой взгляд.


Ада поочередно подходила к каждому, рассказывая о разговоре с самим Создателем всего, и вскоре, один за другим клоны – безымянное стадо – потянулись к островному озеру, все, кроме Ады и двух германов (вот так сюрприз!). Что же это получается: внешне одинаковы легковерные и скептики? Не время противостоять: посмотрите только на заплывшее ватной чернотой небо, на встающие на дыбы волны, на склоненные в благоговейном страхе пальмы и поверьте, но нет, они уперлись как два барана в отличие от остальных покорных овец. Один заявил, что не сдвинется с места, второй назло – глупая бравада – пошел соревноваться с обезумевшей стихией, но был сбит с ног, а через мгновение сдернут с берега морской рукой. Звоню отцу, ответил тут же, будто ждал. Докладываю: ЧП. Расспрашивает о подробностях. Да какие тут подробности? Один из поселенцев, вернее, одна, заметила, что погода меняется и уговорила всех жителей пойти к озеру. Почти всех. Двое отказались, один погиб. А второй? «А второй…» – начал было я, взглянув на рябую дрожащую картинку на экране, и внезапно голос пропал, хотя я продолжал открывать рот, будто копируя движения молчаливого персонажа, придавленного массивным стволом, который изо всех сил пыталась поднять хрупкая беззвучно кричащая Ада. Не обращая внимания на недовольные «чего там у тебя» отца, я попытался подключится к динамикам и микрофонам, но тщетно – одни помехи. Тогда я стал просить отца прислать медпомощь: у мужчины, на сколько могу судить, открытый перелом, а у женщины лицо в крови (мнимая надежда, что не в ее). В ответ сухое «исключено», а далее инструкция: каждые полчаса докладывать о координатах места положения мужчины, давлении и пульсе. «А если наши дикари решат похоронить его в водах мирового океана, – сказал словно с издевкой, – то доложить сразу». Внезапно связь прервалась и погасли все мониторы. От бессилия ударил кулаком по столу и тут же взвыл – боль быстро отрезвила: безопасней мерить комнату шагами. Пройдясь несколько раз по периметру, из угла в угол, от стены до стены, я вылез наверх. Надо мной все та же лживая синева.


Вернулся. Первое, что я увидел – глубокую царапину на лице Ады. Звоню отцу, первый вопрос от него: «Что, уже пошли топить?» Не сразу понял – нет – быстро нашел раненного – пока нет. Выслушав новость об Аде, сказал только действовать по аналогичной инструкции: «Строго каждые полчаса, ты понял?» Да понял я, что подопытных у вас миллионы: минус один, два – никого не жалко. Оказалось, не совсем. «Трех еще можем прислать, но ты там повнимательней приглядывай за ними. Надо было, конечно, всех увести». Конец связи. Сразу и не обратил внимание на последнюю реплику, раздумывая о количестве клонов, но медлительным эхом повторив, понял, что вроде бы я сам участник эксперимента. А вдруг я единственный участник? Вдруг этот остров находится в центре бассейна на задворках паршивой киностудии, где солнце всходит на правой стене, по потолку перебирается на левую, и далее – скрывается за фанерным горизонтом, а перед камерами кривляются загримированные первокурсники какого-нибудь захудалого театрального училища. Эй, Ада, подправь макияж! Через минуту, однако ж, говорил ей совсем другое – это была и проверка, и способ спасти: я просил найти тот нож, которым она еще недавно счищала скользкую чешую, промыть его в чистой воде, подержать над костром и приложить к царапине. Все это она проделала без колебаний – даже не как человек, а словно запрограммированная машина, но теперь я был уверен в реальности происходящего и с радостью разогнал застрявших в пессимистическом воображении сценаристов, костюмеров и ассистентов режиссера. Не знаю зачем, от трудно сдерживаемой радости, наверное: изуродована, зато жива, сообщил Аде о предстоящей замене, а, затем, войдя во вкус, но прикрываясь намерением предотвратить панику, выдал лучшую за свою жизнь речь о Рае. Конечно, мой Парадиз не был хрестоматийным, но я старался, чтобы он был достоверным: каждый попавший туда после земных страданий, забот и труда осуществлял общую земную мечту – ленился и при этом получал все требуемое, все желаемое. Потом я подумал, что это надоест любому – получать все, что ни захочется, но тут же нашел решение: в моем Раю у адамов и ев короткая память.


Ада, мой верный заместитель, как я и предполагал почти слово в слово донесла мою лучшую речь до, как выяснилось, не слишком благодарных слушателей. Мне казалось, что с большим интересом они выслушали бы инструкцию по пользованию стиральной машиной. Например. Однако, я ошибся – это был успех: утром следующего дня, когда вылезшие из своих домов островитяне увидели двух новых попавших сюда невесть как людей, одна из женщин схватила топор. К тому моменту я опередил ее – в моем воображении уже была красно-желто-синяя картинка, секундой позже наложившаяся на экранную, немногим отличавшуюся: слегка не такая поза. Отец, у нас снова ЧП. Глубокая рана ноги. Передаю координаты, помня про получасовые интервалы. Что на этот раз? Несчастный случай. Хорошо, что успел шепнуть Аде о существовании противоположного – Ада. Я удивился невольному фонетическому совпадению и практически отключился от разговора – меня сейчас занимало другое: а может это и есть моя персональная Преисподняя. Не в прямом, конечно, смысле – я был уверен, что жив. Могу наблюдать за Адой, смотреть на нее часами – сквозь мониторы, сквозь сны, сквозь воспоминания. Она всегда рядом, но не со мной, и, увы, не будет ближе. Изо дня в день я страдаю и наслаждаюсь своим страданием, проклинаю тех, кто это затеял и благодарю за то, что не готов отказаться от личного сладкого яда.


Отбросим все это – сейчас я желаю только веры паствы в извлеченные из моей памяти тени черного дыма над неугасающим пламенем, чтобы двадцать четыре руки не подняли над покорными головами двадцать четыре топора, расширив циферблатный круг до моего уединенного годового ожидания. Вера. Она меняет все. Придает сил. Дает ощущение силы. Дает ощущение власти. Возвышает. Ада. Теперь она не одна из них. Теперь она над ними, и они не против: освободив от примитивного труда, безропотно выполняя все ее сначала просьбы, а потом требования, принося ей самые сочные плоды, люди ждут моих ежевечерних сказок, пропущенных сквозь ее уста. Сказок о том, что помимо меня, Создателя всего, есть еще Боги, которых, разумеется, я создал, и эти Боги похожи на людей – есть веселые, есть грустные, есть ленивые, есть смелые – словом, разные. И вот однажды самый грустный Бог так долго плакал, что наплакал целый океан слез, который держит в своих ладонях. Другой Бог, желая развеселить собрата, придумал рыб, китов и дельфинов, но вскоре грустному Богу надоело смотреть не рыб, китов и дельфинов, и он снова начал плакать. Тогда третий Бог подарил остров, вырастил на нем пальмы и населил его крабами, летучими мышами и змеями. Но и на них смотреть вскоре наскучило. И тогда я, Создатель всего, из порывов ветра и земной пыли, горячего дыхания и соленых слез сотворил людей – миниатюрные копии Богов, которые как ожившие марионетки все равно повторяют заученные движения своих владельцев.

– Марионетки? – лишь на мгновение Ада задумалась над вопросом. – Марионетки – это тени.

– А как держится на небе огненный шар?

Вот же любопытные, но похоже Ада разобралась, что к чему:

– Он в руках у одного из Богов, который перекатывает его по небу – с одной стороны на другую, потом задувает, и искры его мерцают звездами всю долгую ночь.

– Зачем? Зачем он это делает? И почему гасит, а не катает все время?

Сейчас и мне любопытно. Ну так, Ада, почему?

– Это вопросы к Богам. А я говорю только с Создателем всего.


Ада включилась в игру, находя неожиданные объяснения повседневным явлениям, мне тоже нравилось выдумывать белиберду, и нравилось, что в нее верят: наконец я почувствовал себя значимым. Наши небылицы превращались в прочное знание о мире, а я лишь посмеивался – пара доказательств в самом начале пути, и можно пустить стадо по ложному следу без лишних доводов – здесь уже не отделить веру в слово от веры на слово. Иногда я завидовал положению Ады – слишком уж много получал посредник. Никому не приходило в голову, что она точно такая, как и остальные, и захоти я – я! – мог бы каждому лично поведать о ветрах, о волнах, о себе. Не странно ли, что одним приносят дары, других запирают в дома для душевнобольных, а третьи – потенциальные шизофреники – ходят с непознанным, нераскрытым потенциалом: пока нет желания с ними говорить.


Отцу я исправно отправлял отчеты, из которых следовало, что Ада превосходный синоптик, поэтому ее так ценят. Еще шрам отличает ее от других. Нет, никто не пытался наносить себе шрамы. Нет, не знаю, как она предугадывает погоду. Нет, ничего больше не происходит. Да, это ненормально. Да вообще все ненормально, их существование ненормально, вся моя жизнь ненормальна. И что? Конечно, это вызывало беспокойство. И вроде бы эксперимент про власть, но выходило, что причина банальна, и потому неинтересна. Я ждал реакции отца, как игрок, который с нетерпением поглядывает на шахматные часы, готовый в свой черед поразить противника ядовитым «шах и мат», но тот уже давно злорадствует, поменяв местами наших королей. Внезапный звонок, неожиданный текст и в конце как удар: «Ты рад?» – «Потрясающее меня известие», – буркнул, пытаясь понять, что от меня зависит. Похоже, что ничего – меня просто ставят в известность, спасибо и за это. Планируют прислать две группы новых подопечных с другими физическими характеристиками, что на языке отца означает, что были еще подопытные, помимо меня и Ады, которыеприбудут сюда в размноженном виде, то есть в виде клонов, и тогда местное население увеличится вдвое. Забавно получится, если прибудут райхманы и милы – отличный повод сойти с ума. Я бы еще смог пережить, осознавая, что мою жизнь определяет Судьба, Бог или, по крайней мере, я сам, но не другие смертные. Подумав об этом, признал свою догадку о знакомых клонах невероятной. Тем не менее, мне вовсе не хотелось, чтобы на остров привозили кого –либо еще, кроме новых германов и ад, однако я понимал: моим хозяевам интересней борьба между соперниками, более развитыми физически, и моими уже привыкшими к жизни на острове слабаками. И все же я не удержался от лжи самому себе: ревность выдал за привязанность. Отвратительна сама мысль, что с Адой или ее подобиями будет рядом кто-то еще, кроме меня – внезапное озарение – да чтоб вас! – часами вглядываясь в порядком надоевшие экраны, всех братьев-близнецов я заменял собой: шутка восприятия. Конечно же, теперь запаниковал – не представляю, что делать. А может, мне просто нужен план побега, если она захочет бежать, если она действительно Ада. Не знаю, почему раньше не решился спросить напрямую, да нет, знаю – боялся. Боялся, как и прежде, что вместо сотни представленных тихих, нежных, решительных, оглушающих «да», услышу только одно (не важно, тихое ли, громкое) обжигающе-холодное «нет». Но даже признавшись в этом, я все равно оттягивал судьбоносный разговор. Сначала я попросил ее сходить к озеру, потом, после нескольких попыток начать разговор со слов о погоде, наконец спросил про то, что мучило меня на протяжении последних лет. Спросил резко, внезапно, без предыстории: «Для тебя хоть что-то значил наш поцелуй?» и так же внезапно осознал, что ее изумленное «что?» совсем не прояснило, кто передо мной. Я растерялся и начал было напоминать про то, что «помнишь, мы отмечали окончание сессии перед последней практикой» и еще «помнишь, я еще тогда напился в дым», но тут все же оборвал рассказ: облекаемые в звуки слова воссоздавали лишь убогость, примитивность и схематичность сюжета, в тишине же я мог из любых застрявших в памяти мелочей возродить тот наш последний, как оказалось, вечер. Мы тогда впервые собрались группой на даче сокурсника. Сначала все чувствовали себя скованно, не знали, чем себя занять, кто-то даже уехал. Я тоже подумывал, но начавшийся ливень отменил мои планы, как и многих других обреченных остаться здесь до утра. То ли принудительная неизбежность, то ли вливаемый стопка за стопкой портвейн заставили по-новому взглянуть на ставший восхитительным вечер. Вдруг что-то до боли знакомое промелькнуло между растянутых свитеров, расстегнутых рубах, тлеющих сигарет, пустых стаканов и острых локтей, что-то пепельное, что-то дымчато-неуловимое. Я приподнялся, под неодобрительные дребезжащие возгласы бросил карты на стол – оказывается, я играл – и, стараясь не прилечь, направился, как мне казалось, к Аде. На самом же деле я с непривычки от количества выпитого принимал свои покачивания взад-вперед за шаги, пока двое немногим более трезвых соратника, подхватив под руки, не дотащили мое податливое тело до умывальника и не засунули мою поддавшую голову под упругую струю ледяной воды – тогда-то и пришло осознание. Немного протрезвев, я направился к наиболее оживленно спорящей группе будущих обществоведов. Шел медленно и осторожно: доски будто положены на волны, никогда не найму таких бестолковых строителей, но вот я у цели, и уже приобняв, чтоб не упасть, двух юных дев, хриплю в ответ на возмущенно-вопросительный взгляд: «Моя гексера причалила к прекрасной пристани. Уставший от соленой пустыни Ваш покорный раб покорно молит о глотке воды». Коралловые губы обнажили две крупные и несколько мелких жемчужин – хороший знак: рука руке передает ограненный сосуд с прозрачным эликсиром – только не расплескайте! В этом стакане единственное средство борьбы с засухой в моей глотке, в этом стакане – жизнь. Жадно вдохнул, жадно глотнул, обреченно бросил: «Водка», и, перейдя на доверительный шепот: «Прошу меня простить, пора отчаливать в гальюн». Тошнота от непомерного объема выпитого и от омерзения к себе неожиданно гармонично дополнила морские образы, всплывавшие, стоило мне только подумать (если этот термин вообще здесь уместен) о собственном состоянии: «я будто дырявый носок с вожделенной заначкой, выворачиваемый наизнанку незадачливым юнгой». Снова ледяная вода (как же медленно трезвею!), на выход. Все еще держусь за открытую дверь, всматриваясь в знакомые и порядком поплывшие лица. Прямо по курсу – та же толпа предателей, но среди них будто прищуренные глаза (улыбка? презрение? мираж?) Ады. Немного погодя я почти достиг цели, перебираю людей словно вешалки в шкафу – не то, не то, не то, неудачливый исход не оставляет вариантов, понуро волочусь к дивану и здесь за прикрытыми веками наслаждаюсь просмотром более желанной версии сегодняшнего суаре. Кто-то выдернул из сна, едва дотронувшись до плеча, лицо горит – успешная пощечина от подлокотника – потираю рукой. Передо мной Ада, смеется, присаживается рядом. Почти не соображая, выхватывая из ее плавной речи лишь звучные, попадающие в висок точно в мишень слова, прервал ее, предложив выйти на воздух.

– На воздухе проливной дождь.

– Дождь отрезвляет.

И получил в ответ, что она-то трезво смотрит на жизнь. Ох, ты выбрала не самое лучшее время для философии.


Вернулся я обновленный, но совершенно продрогший от мокрой насквозь одежды. Увидел ее сразу, стоящую ко мне спиной, и повинуясь вдруг возникшей шкодливой мысли, подкрался к ней, резко развернул, обнял и чуть было не провалился на месте от несвойственного нахальства, но меня удержали также внезапно сомкнувшиеся за моей дрожавшей спиной руки Ады. Незабываемый момент, физически ощущаемый как легкие покалывания, расходящиеся лучами от затылка по позвоночнику вперед к солнечному сплетению и рукам к самым кончикам пальцев, однако был будто отреставрированной фотографией уже пройденного, прожитого.


– Ты холодней, чем лед в моем стакане, – шепотом (с усмешкой).

– Я холоден и неприступен только снаружи, внутри же по-прежнему горяч, – тоже шепотом, подражая несерьезному тону, и тут же осудил себя за столь пошлую пародию на шутку.


Пытаясь исправить ситуацию, предложил Аде вина, но, увы, также в бульварной манере – это звучало как «повысить внутренний градус». Услужливый престидижитатор, однако, тоже оплошал, мгновенно поставив на придиванный столик вместо аристократического виноградного напитка початую бутылку рома неизвестного происхождения. Излюбленное пойло пиратов тут же заполнило стакан Ады до краев, потеснив колу и пару заметно сдавших в объеме кубиков льда. Моя хрупкая пери лукаво улыбнулась: не осталось у меня ни одной затаенной мысли, ни единого скрытого желания – все очевидно, ясно, прозрачно – я сам себя нелепо выдал, уставившись на ее манящие губы. Глоток, второй, еще один, а следующий преобразился вдруг в поцелуй, смешав во мне желание, ошеломление, страсть, трепет, нереальность в причудливый коктейль.


Я не хотел ее отпускать, но Ада все же отстранилась, и, смеясь, показала мне мокрые разводы на бледно-сером шелковом платье: игривые проделки неукротимого Адада. «Это пятна на Солнце», – в эйфории воскликнул я, но заметив неодобрительный взгляд строгой Аматэрасу, признал, что переусердствовал с комплиментом. По ее просьбе отправился на поиски хозяина дома в надежде раздобыть себе сухую замену сырой одежде, и на этом приятный вечер закончился: когда я вернулся, Ады уже не было. С этого момента и до назначенного дня первой консультации по госам время притворилось колодой карт: червовые дни, наполненные предвкушением пламенных объятий, бились трефовыми, состоящими лишь из одного вопроса: «Почему ушла?» Надежда сменилась разочарованием, когда, наконец, разрываемый нетерпением, пришел на консультацию раньше всех и от второго же прибывшего узнал новость, которая для остальных была уже не нова: Ада пропала.

– Как пропала?

– Сбежала с проректором.

– Подсела на героин, ее загребли на контрольной закупке.

– Уехала в научную социологическую экспедицию в Уругвай.

– В состоянии аффекта убила отчима-алкоголика и пустилась в бега.


Словоохотливые доброхоты дополняли все новыми деталями изначально разнящиеся версии, превратив их наконец в инсталляции правды. Чуть больше толку было от заплаканной матери Ады, которая сетовала, что дочь ее искать никто не собирается, однако надиктовала длинный список адресов друзей, знакомых, родственников (близкие и седьмая вода, да все мы одной крови). Пробираясь от фамилии к фамилии, гнутыми линиями соединяя города и поселки, деревни и станицы на картах, а в воображении – иллюзией общего с беглянкой пути, на вечер, на день, на два я оставлял свою прежнюю жизнь с напрасной суетой, с отцом, все чаще жалующемся на сердце (на свое – болит и на мое – бессердечный), с Милой, провожавшей всхлипами. Не знаю, с чего начался Всемирный потоп. Может, с ее ежевечерних слез?


Дошел до точки, до ручки, до изнеможения, а дальше – многоклеточная тетрадная пустота, ни знака, ни смысла. Стучал во все двери, был принят, был послан, был проклят, но вернулся ни с чем; мать Ады встретила сухо, безразлично, равнодушно, пожала плечом. Отчаяние, такое выпуклое как «О» и змеиное как «Ч», терпкое на вкус, рождается с тобой, зреет, вызревает и, наконец, синхронно с твоим обреченным вздохом лопается, а следом, как бабочка из куколки, возникает безысходность.


Переложив на Судьбу всю ответственность, я решил покориться ее причудам, и сразу же столкнулся с неуклюжим подростком со стопкой флаеров, обещавших скидки на обручальные кольца. Какова насмешка! Хотя почему же? А как же Мила? Связать с ней жизнь – отличное средство против внутреннего опустошения. В витринах поблескивали ювелирные оковы, однако я вовремя спохватился – не знаю размера, и, смяв рекламный листок, решительно вышел вон.


Дома Мила, напевая, собирала чемодан.

– Мы куда-то уезжаем?

–Прости, не мы, а я. Понимаешь, я наконец-то встретила свою вторую половинку, и теперь мы будем жить единым целым.

– То есть пока я искал пропавшего человека, ты…ты ведешь себя как овца!

Но Мила, будто не слыша, продолжала:

– Эта девушка- мечта. И у нее такое нежное имя – Ада.

Еще не осмыслив, что происходит, я вскричал:

–Что за чушь?

– Ах, прости, это должна была быть твоя речь: я просто перепутала роли и выучила не свой текст.

Мила замолчала, видимо, в ожидании диалога. Только что сказать? Я подлец – верно. Стоит ли меня прощать? По-моему, нет: никогда бы не простил предательство другому, но себе мог придумать хоть тысячу оправданий, пока о проступке не узнал никто. Итог печален: остался один на один с распластанным чемоданом. Я должен был извиниться, хотя бы попытаться, но нужных слов не было – в голове навязчиво повторялась одинокая фраза из единственной посещенной воскресной проповеди: «Пастырь отделяет овец от козлов».


Тогда я был опустошен, нет, бесцеремонно выпотрошен: ловко пойман на наживку из двух заячьих шкурок и мастерски разделан. А теперь я, шедевр таксидермиста, набитый паклей и отвращением к затее изменить эксперимент, вглядываюсь в экраны стеклянными глазами. Столько лет воссоздавать себя из воспоминаний для чего? Для того, чтобы в один ничего не значащий день услышать притворно-родной голос, который уверенно вспарывает нутро словами не хуже самого острого скальпеля? Конечно, здесь такие же чучела людей, ничего не стоящие, не настоящие, только отчего же трясет от ярости, стоит только подумать, что какой-то свежий экземпляр займет мое место рядом с Адой? Мерзкая просьба, но нельзя иначе, раз сам Создатель решил превратить людские искры в звезды, и всего-то нужно подпереть двери и поджечь. Ты смогла отогнать шипящий мрак, то и дело наползающий на песок, посмотри же, Ада, на это ослепляюще-завораживающее великолепие! Но она не смотрит, сидит поникшая на берегу у поваленной пальмы. Потухший взгляд, ненужные слезы – это ли моя Ада? Я не жалею ни капли – ни пламя, ни любовь не угаснут, слушай же, моя не-Веста. Из всех колонок на острове, перекрывая треск и крики, вырывались слова, собранные на мгновенье в строки, и снова разлетались, рассыпались, стремясь к своему одинокому естеству:


Возможно, ты уже спишь,

Возможно, я тебе снюсь,

Возможно, у нас на двоих одно сердце

И еще на двоих одна грусть.


Возможно, в осколках неба

Спряталась наша звезда,

Я скучал по тебе в гостиницах,

Я скучал по тебе в поездах.


Возможно, наш день не этот,

Но кто знает, что он принесет,

Ведь если ты есть где-то,

Значит, возможно все.


11:59

Переворачивание страницы ничего не принесло – один полный поворот менял стихотворные строки на пустоту и обратно. Ни знака больше, ни объяснения.


Краем глаза я заметил какое-то новое движение на экранах. Подняв голову, я смог убедиться, что в зазеркалье 12 пар новых персонажей – теперь уж моих подопечных.


12:00

Почему я?