Тела. Сказ 1 [Кристина Владимировна Тарасова] (fb2) читать онлайн

Возрастное ограничение: 18+

ВНИМАНИЕ!

Эта страница может содержать материалы для людей старше 18 лет. Чтобы продолжить, подтвердите, что вам уже исполнилось 18 лет! В противном случае закройте эту страницу!

Да, мне есть 18 лет

Нет, мне нет 18 лет


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Кристина Тарасова Тела. Сказ 1

Девочка


Я счастливая.

Так сказали сёстры (и приобретённые, и позабытые дома), когда узнали о моём будущем в Монастыре.

Нашим хозяином был знатный господин из пантеона небесных богов. Одни говорили, что он – властолюбивый и скупой, угрюмый и жестокий, другие же – что он уродлив, неказист и неуклюж, однако богат и с девочками своими обходителен; третьи утверждали, что он – пьянящей красоты душегуб (и, соответственно, желаем), но предприимчив и лукав (а, значит, своего не упускающий). Правду о нём удостоилось узнать и мне.

Или только мне?

Солнце лениво прижигало и без того удручённые земли. Вышки-молоты на горизонте застыли в одинаковых позах: носами склоняясь к некогда податливой и плодовитой, ныне – безжизненной и оцепенелой почве. Что это? Памятники прошлого, мира ушедших людей? Напоминание-назидание нам, оставшимся? Или чудо, коим способны владеть лишь боги?

Моя семья получила моё согласие (нет) и в плату провизию на год вперёд (да). Старшая сестра – родная, с ребёнком на руках, в колыбели и ещё одним под сердцем – сказала, что будь так же чиста и непорочна, сама бы обратилась с предложением в Монастырь. Я ответила, что чистота её исчерпает себя окончательно после третьего опороса и третьего отца, а она фыркнула и, отвернувшись, отправила к средней сестре. Средняя сестра посмеялась моему недовольству: она мечтала о красоте, но красоте, которую предпочитают мужчины (не люди – мужчины). Я ответила, что опорочу своим поступком семью, а она запретила так думать, ибо пребывание в Монастыре есть великая честь и заслуга. Младшая сестра агукнула. Я ответила, что постараюсь вернуться и воочию лицезреть её взросление. И ушла.

Родители тешили-утешали речами о том, что теперь – наконец! – заживут. Да и я тоже. Отец молился земле за мою красоту, а мать ликующе пересчитывала мешки с крупой, которые отстёгивал приехавший к полудню грузовик.

– Она? – хмыкнул скрюченный мальчишка подле водителя.

Старшая сестра пригрозила ему:

– Будь ласковее! Эта девочка самого Господина.

– Её бы помыть, – ответил мальчишка.

– Помоют, не думай, – пробурчала средняя сестра, – а ты таким и останешься. Вот, а! чужому счастью не счастлив, падок на уксус.

Водитель требовал, и чернила с почти голых перьев плясали на бумаге. Затем велел подготовить меня к завтрашнему отправлению. Мать и отец помолились земле, ответили согласием и проводили гостей.

Соседи – хвала небесам! отделенные от нас верстой, иначе бы удручали присутствием и голодными глазами каждый отмеренный им упомянутыми небесами год – взмахнули руками и пригласили к себе, но по итогу пришли сами. Злобная челюсть старика Сантьяго скрежетала от вида яств, коими никогда не наполнится его лачуга, а Бета – жилистая и хмурая тётка – причитала, как же нашей семье повезло.

– Повезло! – воскликнула мать. – Такая красота везением не объясняется. Помолимся земле!

И они вновь молились.

Меня посадили во главе стола и велели благодарить пантеон за оказанную честь.

– Не забывай, – подначивала мать, – однако, что истинные боги незримы. Мы продолжим служить земным и воспевать твоё благо среди них.

– Я же в этот момент буду среди небесных богов, что-то не сходится, – услышали сёстры и скрытно фыркнули в тарелки.

Мы вкушали хлеб и кашу; зерна и воды теперь было достаточно.

Соседи разнесли молву о радости моего отправления в Монастырь. На утро все желали стать нашими друзьями – так яростно и ненасытно, что отцу пришлось выудить из шкафа ружьё (хотя заряжалось оно по-прежнему солью) и пригрозить наступающим. Руки голодающих тянулись к оставленным в погребе мешкам провизии.

Люди хотели жить хорошо, но хорошо жили лишь Боги (которые предпочли жить на небе; условно) и – как вы уже могли понять – Монастырь, потому что Боги спускались с неба (условного), дабы вкусить сладость своих взращенных плодов: прекрасных и юных дев.

А простые люди…они как-то работали, что-то делали и чем-то перебивались. Всё время – что-то, как-то и чем-то. Земли наши были мертвы и окутаны смрадом прошедшей однажды войны. Может, нескольких. Никто не помнил. Огромные поля, которые засеивали Боги и на которых они разрешали руководить избранным, находились к югу дальше. А мы…мы охраняли нефтяные вышки, хотя культу нефти не поклонялись уже которые века, а саму эту нефть – черпай ложкой! – потреблять было нельзя. Ни питья, ни еды по итогу.

Но теперь семья моя в достатке. Если родители будут расчётливы или устроят скромное дело (давать в долг – забирать вдвойне, например) припасов хватит на взросление ещё одной дочери, которая чертами своего лица внушит надежду сытого завтра.

Я в последний раз припадаю лицом к кровати в отчем доме. На следующий день у дома меня ожидает всё тот же грузовик. Имя ему «конвой». Вместо объятий, наставлений и пожеланий доброго пути родители незамысловато жестикулируют, предаваясь молитвенным чтениям. Они в очередной раз благодарят землю и – после – отдают в руки приближенных к некому Господину.

– Важная персона! – причитает тётка Бета и стрекочет кому-то из проходящих, что вчера бывала в нашем доме.

Бывала там и до моего отправления в Монастырь, о чём умалчивает.

– Вот деревенщина! – плюёт под ноги первый водитель. Так он отзывается об увиденных подле нефтяных ферм работягах. – И как их земля носит?

– А они сами по ней носятся, – отвечает второй водитель. Тот, который сменяет товарища через несколько часов пути. – Или сами землю носят. Потому места эти ещё обитаемы, да. Пребывающие здесь позабыли однажды сдохнуть.

– Тише, – хмыкает первый. – Красота оттуда.

Он мельком кивает на меня, сидящую позади.

– И что? – восклицает второй. – Оборванка есть оборванка. Из деревни её выкорчевали, но деревню из неё не выкорчевать.

Недовольный взгляд режет незнакомца, и он, будто бы ожидая того, восторженно добавляет:

– Надо же! Не глухая! Боссу понравится.

– А вот твоё обращение ко мне ему не понравится, – рычу наперерез. – Что я тебе сделала?

– Ещё и говорливая…Ничего, милая. А по своей профессии – могла бы, – гогочет в ответ незнакомец.

Первый водитель, затолкнув ему в рот сигарету, велит молчать, и сам прикуривает крохотный свёрток.

– Ты, Красота, – говорит он, – внимания на черта не обращай. Девки-то не по его части, а на золотые слитки – вроде тебя – никаких сбережений не хватит. Злой он!

Вопрошающее лицо не медлит с ответом:

– Ты какого мнения? Моя има из таковых была, и толку? Думают прекрасная жизнь у них вечна, а на деле? Покрываются морщинами и годами, заплывают жиром и самомнением, а хозяева их заводят новых кошек – да-да! – от старых избавляясь.

– Твоя мать из Монастыря? – спрашиваю я.

– Почти. Не из самого Монастыря, но жила хорошо. В Монастыре как? в Монастыре кошек стерилизуют, чтобы разгуливающим котам бед не было. А мой тятька – высокопоставленный человек, между прочим, был. Снабдил нас хатой и добрым именем, сказал, что и с работой поможет. Вот я здесь. У Босса. Правая лапа.

Едва не подавившись смехом, выбрасываю:

– Щенок!

– Что ты сказала?

– Мальчишка на побегушках, вот ты кто, – перебиваю нестерпимую гордыню. – Ты не правая лапа Босса, ты за ним и ты хвост.

Водители начинают спор.

Один заступается за меня, другой наступает на меня, один пытается утихомирить приятеля, второй пытается ухватить причину зачиненной драки (мой язык).

– Это Красота Босса, Лука! Успокойся!

– Красота должна запомнить одно! Вне Монастыря – она обыкновенная девка, которой могут эту красоту подпортить.

Забиваюсь в кресло и, отрекаясь от беседы, внимаю проносящимся за окном картинам запустелых и изживших себя деревень.

– Вот ведь…всё этим Богам, всё этому Монастырю, – причитает недовольный – с подбитой щекой и вдавленной в жёлтые зубы сигаретой. – А людям простым? А они простые, их дело малое: работать и молчать, молчать и работать. Всё Богам, всё Монастырю…

День дороги отбирает у меня родные земли и направляет в края изобилия, лоска и безрассудства. Я здороваюсь с новым домом. Уродливая вывеска с приветственными речами указывает на каменную дорожку до главных ворот. Колючие прутья вмиг отгораживают от мира реального. Несколько женщин – в относительно скромных одеждах и с относительно скромными улыбками – проводят меня в кабинет. Пышные хвосты черных юбок, закрывающих часть бёдер, шелестят вдоль коридора. Черные купальники обтягивают вкусные тела. Я разглядываю пёстрые узоры на обоях, кованные столики под окнами, занавески, отдающие белизной и стиркой, и мягкие кресла. Голоса причитают о ласковом нраве хозяина, о красоте его резиденции и его придворных, о его любви к девочкам и заботливой «Мамочке». Но я упускаю эти слова: всё мимо, всё сквозь. Я разглядываю обои. До чего красивые: чистые, ровные, с обрамлением в виде белых колонн по углам. До чего красивые…

– …желаешь?

Оборачиваюсь и ловлю несколько добрых взглядов склонившихся надо мной женщин.

– Кофей, сбитень? – с акцентом повторяет одна из них.

Другая говорит, что Отец скоро прибудет.

Господин, Босс, Хозяин, Отец…великое множество имён этого человека (того, что купил меня у моей семьи) говорило о его реальном величии: перед людьми, перед Богами (а, может, среди Богов?), перед миром в целом.

По разговорам я представляю низкорослого, покрытого сединой и потом, мужичка, с лукавыми крохотными глазками и с пухлым, висящим на ремне, омоньером. Хозяин этот носит, в моём представлении, костюм – отутюженный и кремового цвета; на шее петля в виде затянутого галстука, на ногах чищенные боты. Хозяин распивает крепкие напитки и курит сигары, оценочно глядит и много молчит.

Женщины рассыпают наставления:

– Отвечай на все его вопросы, милочка!

– Будь добра и вежлива.

Одна голубка перебивает другую, добрые лица причитают о моих возможностях попасть в Монастырь. Но я, право, думала, уже в нём и уже безвозвратно…

– Поздоровайся, милочка! И не забудь поклониться.

– Угощайся! Он щедр и приветлив!

– Нет-нет, будь сдержана, и тогда он с интересом построит диалог.

– Непременно отвечай!

– Молчи и слушай!

Как вдруг восторженный голос из коридора вещает о приближении самого Господина. Женщины подхватывают меня и выталкивают из одного кабинета в другой – дальний и обитый тёмным деревом. Оказываюсь за двустворчатыми дверьми; передо мной пышные диваны.

Я ожидаю знакомства: падаю меж подушек и с волнением перебираю оборку юбки; мать пыталась нарядить меня под стать случаю (если бы случаем оказался поход на рынок, я непременно бы выглядела соответствующе).

Ткань у дивана грубая, жёсткая…Мечтаю змеей сползти на пол и припасть лицом к паркету. К дереву. К песку. К почве.

Почва, родные земли, отчий дом.

Дом.

– Приветствую, радость моя, – разряжает воздух мужской бас, и за спиной выплывает названный Отец. – Отныне ты принадлежишь мне и делать должна только то, что скажу тебе я. Поняла?

Он замирает напротив и протягивает стакан с танцующей рыжей жидкостью. Принимаю угощение: спешу подтянуть напиток к губам, но наперёд получаю укоризненный взгляд и лязг по рукам. Жидкость чертыхается и каплями ставит отпечатки на ворсистом ковре.

– Я разрешал?.. Именно! А ты делаешь только то, что велит хозяйский голос. Поняла?

Урок усвоен: в третий раз повторять не надо. И потому я киваю.

– Отвечать можешь без разрешения, – смеётся мужчина и указывает на стакан вновь.

Опасаюсь его.

И стакана, и мужчину…Не желаю оплошностей, не желаю вызывать сомнения в выборе меня, не желаю эха на семье.

– Теперь угощайся, радость, – скалится мужчина и, вложив стакан трясущимся пальцам, отступает.

Вот и я могу разглядеть его.

Лицо щадящее и доброе, глаза приветливые и уставшие, волосы курчавые – вороньи, с отблеском каштанов на концах; кружево мелких кратких шрамов опоясывает часть лица, сам он некрупный и жилистый, однако повадки животной поступи сменяются вялыми вибрациями.

– Садись – поговорим.

Растерянность роняет меня на диван, а мужчина роняет бутыль на стол.

– Сколько у тебя было любовников, радость моя?

Он задаёт свой первый вопрос (из роковых, щекочущих и судьбоносных), а я, опешив, тревожно вжимаюсь в мягкие и мятые подушки дивана.

– Не багровей, радость, – смеётся мужчина. – Не при мне так точно…А ответ твой отпечатался на прекрасном и молодом румянце. Вирго! Значит, родители твои – честные люди – на жертвенный камень водрузили добротную скотинку…До чего порядочные господа!

Порядки мы чтили особенно (по-особенному), и потому в Монастырь меня отдали больше от любви к себе, нежели от любви ко мне. Но можно ли назвать порядочными людей, что обменяли ребёнка на сытое брюхо? А чёрт проверял – то было понятно.

Укол с улыбкой врезается в мои просящие о чём-то глаза. Ропот и стыд сидят на левом и правом плечах.

– Так и хочется, радость, – клокочет мужской голос. – посмотреть на тебя в апостольнике и с руками в молитве. Но прошу, – интонация меняется тотчас, – узри истину: ныне ты обеспечена и обеспечена на всю оставшуюся жизнь. Считаешь, родители променяли кровь на несколько мешков овса и вершков репы?

Там была репа…?

– Я запрещаю так думать, ибо своим решением люди эти открыли тебе все доступные в Мире богатства: вкусную еду, покой без тревог, красивую одежду, крепкий сон, добрых подруг, богатых любовников и, само собой разумеющееся, лучшего хозяина. – Мужчина, обнажив зубы, смеётся. – Перед тобой дозволено открыться вратам в рай, ибо рай есть и он на земле. А сама ты готова вступить в Монастырь?

Мыслями путаюсь в его словах и в своих возможностях. Всё перечисленное им ублажило бы моих сестёр, но меня не трогало вовсе…И неужели я могла отказаться от Монастыря и вернуться домой? Нет…нет, уже не могла. Вопрос – формальность. Вопрошающий взгляд – условность.

– Ты заходишь в Монастырь добровольно, но выйти из него уже не смеешь. Улавливаешь?

И я утвердительно качаю головой. От ледяного стакана немеют пальцы. Смотрю на пальцы, смотрю на стакан, получаю наказ:

– Пей-пей, радость.

Припадаю губами к напитку – резко: глотаю и потому обжигаю горло, и потому кашлем разрезаю кабинетные стены. Мужская рука ласково касается спины, улыбка очерчивает грубую кожу.

– А ты мне нравишься, – со смехом роняет мужчина, ещё не осознавая грядущего, не предвидя, что любые слова находят вибрации и отголоски в будущем.

Стакан ударяется о край стола, стан напротив позволяет расслабиться.

Всё здесь выглядело иначе, отличительно от мира за стенами. Фальшивый порядок, фальшивые улыбки, фальшивые речи. Однако мне видится, что вот он – реальный мир; а дом, оставшийся за пустошью, – блажь, сон; те люди взращивали меня – зная с рождения – для Монастыря, для его Хозяина.

– Смотри на меня, – велит мужчина. – О, каков взгляд! Пытливая непокорность, ведь ты не хочешь – и именно это прекрасно…Ты мне нравишься, – повторяет он, созывая тем самым беду. – Уже познакомилась с Мамочкой? Или эти трясогузки то и дело напевали дифирамбы о Хозяине? Неисправимые женщины…! Нет, не знаешь Мамочку? Слушай. Мамочка будет следить за твоей красотой – внешней и внутренней. Если появятся беспокойства – ступай к ней. Неважно какие – Мамочка пригладит и успокоит, поможет справиться и оправиться. Идёт?

Я молча соглашаюсь.

– Слушай, – восклицает мужчина, – а ты говорить-то умеешь?

Утвердительно качаю головой и, осознав глупость, поделённую на равные части с растерянностью, добавляю вровень с его голосом «Да»:

– Издеваешься?

Он ведёт бровью и просит повториться. Несуразность ситуации надбавкой ударов коптит сердце. На какой вопрос мне следовало ответить? На умение говорить или на манер наглой беседы? Секунды щёлкают нас обоих по носу; мужчина вздыхает и предлагает позабыть случившееся.

– Итак, – заключает он, – зови меня как угодно твоей прекрасной душе. Отец, господин, хозяин…как угодно. Главное условие – не по имени.

– А как твоё имя? – спрашиваю я, чему мужчина поражается и с чего смеётся.

– Твоя семья верующая. Значит, вы поклоняетесь богам, всё логично. Значит, родителям было должно научить дщерь именам божеств. Так?

– Родители верят в Богов земли, а не неба.

– Однако же кровь девственницы пускают небесному светилу, – язвит мужчина. – На алтаре меж двух пантеонов…Ты сказала «родители верят». А сама?

– Предпочитаю верить в зримое.

– Я не зрим?

– Ты не Бог.

Его руки припадают к графину, а графин пускает по горлышку напиток. Хозяин с наслаждением пьёт и потом с таким же наслаждением интересуется у меня прожитыми под солнцем годами.

Зачем он спрашивает? Он знал, что покупает.

– Не молчи, – приказывает мужчина.

– Шестнадцать, – отвечаю я.

– Самый сок. А выглядишь старше. Года – они ведь не на коже, милая, не на лице; они во взгляде, в глазах. – Бровь незамысловато танцует. – Так отчего в роду безымянных работяг явила себя дивная атеистка? Хотя, знаешь, – он откидывается в кресле – со скрипом стула и всплеском напитка, – твоя непокорность заключена в твоих годах. Ещё немного – и мир притупит твоё назревающее ослушание. А твоё ослушание сейчас притуплю я. Понимаешь, радость?

И он кошкой прыгает из кресла: кулаки прижигают подлокотники и порывом ветра заставляют дрогнуть рукава глупого платья цвета вяленой рыбы. Он нависает – быстро и страшно; и быстро и страшно шипит на ухо:

– Солжёшь мне ещё раз – высеку так, что не сможешь ни сидеть, ни стоять, ни лежать, ни даже думать. Понимаешь, радость? И никто не захочет касаться твоего некогда хорошего тела, а если ты перестанешь нести в Монастырь прибыль – пеняй на себя. Хорошее тело равно хороший заработок, равно стабильность. Иначе – прочь.

Мужчина отступает и выуживает из ящика стола пачку сигарет; острая игла западает меж зубов и пускает кольцеобразный дым. Выжидаю. Выжидаю, но совладать с характером не могу, и потому выпаливаю гневно:

– Блефуешь, папочка.

Он забавляется ответу.

– Наглая мерзавка, – причитает мужчина. – Язвит и кому? На первый раз я тебя прощаю! Но не вздумай впредь обращаться ко мне с такой интонацией. Накажу. Да-да, и за это тоже.

– Блефуешь.

– Поясняй.

Он затягивается вновь.

– Ты будешь оберегать меня, пока не прибудет первый покупатель. В этом смысл.

– Умница, – зудит властный голос. – Но сказанное тобой сейчас останется сказанным тобой потом. На данный момент – повторюсь, наглая мерзавка – ты и вправду цивильный лист. Но не думай, что я забываю слова, не думай, что я отпущу их После. Я мечтаю наказать тебя за твою наглость. Мечтаю. Понимаешь, радость?

Хочу процедить очередное «поняла, папочка», но, глянув в перспективу скорого, решаю смолчать.

Мужской голос повторяет «умница» и следом вопрошает:

– Ты поняла, почему я пригрозил тебе наказанием в первый раз?

– Понятней быть не может.

– Тогда отвечай честно.

– Девятнадцать.

– Именно, радость! Так зачем ты соврала?

– А ты зачем спросил?

– Не понял, – теряется мужчина.

– Если знал, – объясняю я. – Ты знал, но всё равно спросил. По той же причине я соврала.

Мужчина поправляет ворот сцепляющей горло рубахи и причитает незнакомыми сплетениями букв.

– Возвращаясь к теме возраста, – вскоре лепечет Хозяин Монастыря. – Ты – чудесное вино, – напитывается энтузиазмом и упомянутым; из наполняемого мгновение спустя бокала, – твой возраст, Луна, впитал самое вкусное и сладкое, теперь хоть росинки с тебя собирай. Так бы и пробежался по спине языком.

И он показывает соответствующие движения: губы припаиваются к незримому телу. Моему.

– Вновь багровеешь, радость. Лучше ответь, как удалось вину настояться?

И Хозяин Монастыря рассказывает, что к землям его прибывают конвои с совершенно юными цветами, отходившими под солнцем и луной по четырнадцать лет. Треть вдобавок поражает и радует.

– Не стесняйся того, – заверяет мужчина, – недоступность нынче высока в цене.

На скромный взмах головой Хозяин Монастыря скрипит зубами. Повторяет:

– Ты не ответила. Как вину удалось настояться?

А как наставилось вино, которое он пил? Пролёживало себе в погребе и света не видело; просто однажды мужские руки обхватили, откупорили и вылакали.

Мысли не озвучиваю – молчу.

– Молчишь, – подытоживает Хозяин Монастыря – почти нервно, почти отстранённо. – А я приказываю: отвечай.

Роняю бессмысленное:

– Мне это неинтересно.

– Вот как. А полюбить придётся: ныне-то – профессия.

– Люди всегда работают на нелюбимых работах, мне говорили.

– Я люблю свою работу, – не без ехидства добавляет мужчина. – Красивые женщины, большие деньги, богатые гости. Как такое не любить?

– Что ты сделал, чтобы прийти к этому?

– К Монастырю? – Он задумывается: лисье лицо дрожит. – Ты первая, кто поинтересовался. А сделал много…Давай отложим подобный разговор со дня знакомства, договорились?

– Обещай, что расскажешь, – требую я.

– Вот как… – повторяет он. – Обещаний тоже никто не просил и такую интонацию – вообще – избегал. Ты отличительна, моя девочка. А что это значит?

Голос его звучит так нежно и трепетно, и я вопрошающе выпаливаю:

– Что ты не продашь меня?

– Что я продам тебя подороже, – грохочет мужчина.

И наполняет стаканы; я вижу блестящее дно бутылки.

– Никогда не перебарщивай с выпивкой.

– Но ты сам угощаешь.

– В этом смысл, – улыбается мужчина и докуривает сигарету. – Я проверяю. Другие, бывает, тоже.

Что тут можно было проверять?

– Тебя зовут Луна, правильно?

– Луна, – эхом подхватываю я.

– Прекрасно, Луна. – Мужчина качает головой.

Прикладываюсь губами к стакану и в этот же миг внимаю следующему вопросу:

– Что ты умеешь?

От прозрачной пепельницы вздымается клуб дыма; целуется с настольной лампой и выбирается сквозь приоткрытое окно.

– Готовить, – ошеломляюще для Хозяина Монастыря швыряю я. – Стирать, прибирать. Детей воспитывать – благо сёстры есть: разные игры знаю, песни, сказы.

Мужчина косится и, едва открыв рот, отвечает:

– Я имел в виду…

– Знаю, что ты имел в виду, – перебиваю его. – Ничего я не умею, ясно? Из необходимого тебе. А то, что умею, перечислила. Ни больше, ни меньше.

– Откуда ты, святая, и в Монастырь попала? Тревожно такую красоту губить. Вот тут коробит. – И он кулаком ударяет по своей груди.

– Ничего, пройдёт.

– Пройдёт, ты права, – энергично улыбается мужчина и выуживает из ящика стола кипу бумаг. – Подпись поставишь?

– Я еще не дала согласия.

– О..! – Восторгается голос. А затем протягивает задумчиво и не без внутреннего пытливого ехидства: – О-о-о-о… Вот ты какая. Хорошо… Согласна ли ты, о Луна, вступить в Монастырь? Повторяю: заходишь – добровольно, выйти – возможности нет.

И я по своей глупости – тревожной, нарастающей, предопределённой страхом и верой в возможное спасение – медлю. Медлю, на что мужчина добавляет:

– Если не согласна, можешь вернуться домой. Ты мне понравилась, а потому я доставлю тебя в твою деревню без платы, на том же транспорте, на котором тебя привезли. Не бойся, по пустыням одной плутать не придётся. Но учти, плату с твоих родителей я изыму соответствующую и не без процентов.

Из обыкновенного любопытства спрашиваю о процентах. Что это и для чего.

– Твои родители умеют читать?

– На старом наречии простолюдины не говорят, а все бумаги составлены на нём, я видела.

– Значит, понимаешь, что мать и отец твои подписали бумаги не глядя?

– Более чем.

– Значит, понимаешь, что я, предпочитая безопасность со всех сторон, договор оформляю на выгодных для себя условиях? Если сделка срывается, я забираю данное и сверх того за потраченное время и средства. Так окупается любая девочка.

– Разумно.

– Почему ты спросила? – ссадит мужчина. – Грезишь побегом?

– Желания послушницы в Монастыре не учитываются, – забавляюсь я.

– Наглая ты мерзавка, – вновь смеётся мой собеседник и пальцем отбивает по краю стола.

Решаю признаться:

– Это простой интерес. Я отвечу согласием, но пока не ответила, желаю правды.

– Давай объясню. Думаю, про единственную возможность и великую честь оказаться в Монастыре тебе уже напели родные сёстры. Неродные сёстры ещё напоют о сладкой жизни: в провинции подобное не встречается. За пределами Монастыря люди мрут и изживают друг друга, здесь же – лакомятся и довольствуются божественной щедростью. Если откажешься сейчас – до дома своё превосходство вряд ли доставишь, а, смею заметить, продать его ты можешь мне и продать за хорошие «деньги». Я обязуюсь обеспечивать тебя, ухаживать за тобой и предоставлять тебе работу. Ты будешь знатной женщиной в божественных кругах, но не выше меня – я стану твоим, назовем это, духовным наставником. Можешь отдаться по пути домой первому встречному и познать горечь жизни за пустошью, а можешь продать свою невинность знатному господину и отныне не думать об удручающей жизни за пределами Монастыря. И твой ответ?

– Я согласна, – выпаливаю быстро и громко.

Взваливаю груз решения с плеч: помыслами о родительском доме и невозможности подвести их. Это решение моей семьи: они избрали для меня добрый путь, они спрогнозировали лучшую из возможных дорог. Они дали хорошую жизнь мне и хорошей жизнью обеспечили себя.

– Прекрасно, – кивает мужчина. Во взгляде его теряется немой вопрос: почему я дала согласие без внутреннего согласия (о! то видно, знаю). – Подпись здесь, здесь и здесь.

Я пододвигаю к себе перо и чернильницу и, макнув кончик белого лебедя в смольную грязь, вырисовываю своё имя. Трижды.

– Зачитаешь договор?

– Я рассказал о нём вкратце. Хочешь прочитать сама – выучись старому наречию.

– Очень смешно, – процеживаю сквозь зубы и повторяю процедуру с другим экземпляром.

– Что ты сказала? – без улыбки улыбается мужчина. – Повторишь?

Откладываю перо и протягиваю бумаги. Молча.

Хозяин проверяет договор и – опосля – прячет в ящик. Ящик, в свою очередь, запирает на ключ, который скармливает пустому кубку на книжной полке. Лязг пляшущего металла на фоне душистой тишины напоминает заключение в клетку.

– Луна, – обращается мужчина, – не испытывай моё терпение. Это тебе на будущее.

Учтиво роняю взгляд (не без вызова), и хохот собеседника отбивает о красивые стены кабинета.

– За что ты свалилась мне на голову? – смеётся мужчина. – Ладно…Расскажи о своих родителях. Значит, они верующие?

– И верующие тоже, – отвечаю я.

– Прекрасно, – хмыкает мужчина. – А ещё, радость?

– Работающие, потребляющие, живущие, платящие по налогам земным богам и проводящие службы во имя охраняющих их небесных богов.

И Хозяин Монастыря ловит острый взгляд, который до этого – утаённый – вызволялся лишь с приправленными ядом речами.

– Надо же! – восторгается. – И как я раньше не углядел этого огня?

Он склоняется и сжимает в кулаках кулаки.

– Радость моя, – на выдохе повторяет мужчина. – Не окажись моей погибелью.

Шёпот прижигает и без того – по ощущениям – пылающие щёки. Хозяин Монастыря в очередной раз ласково улыбается и продолжает мысль:

– Удивительная натура из семьи рвани…О, ну не смотри так, запрещаю.

На слова эти роняю взгляд обратно к кулакам. Пересчитываю удвоенные костяшки пальцев и пытаюсь вычитать синие, хаотично вбитые в кожу, чернила. Старое наречие.

– Ты посмела думать, что они способны увлечь меня чем-то ещё? – причитает мужчина. – Будь уверена, семья твоя в благополучии и без нужд. Благополучие не изыму, нужды не добавлю. Они подарили мне прекраснейшее из своих земель, а потому заслужили награду. Хочешь поведать свою историю, радость?

Но я молчу.

– Разумеется, – мусолит на губах. – Разумеется. А теперь скажи, кто выучил тебя грамоте? Пёрышко в пальчиках сидит как следует.

– Разве теперь она пригодится?

– Что я говорил про терпение?

– Приехавшая однажды в нашу деревенскую брешь тётка со своим сектантским движением.

– Какие слова, Луна! Так ты и её покорила?

– Что значит «и её»? – цепляюсь я, на что мужчина прикусывает губу и велит продолжать. – Я помогла ей устроить собрание и позвала на него знакомых, а в ответ попросила выучить письму. Дело не быстрое, но последующие дни практики дали свои плоды.

– Удивительно.

Поднимаю бровь. В который раз.

– Удивительно, потому что у, прости меня, деревенщин – от и до – вышло нечто сообразительное, с характером, тягой к знаниям и способностью к обучению. За что ты свалилась на голову тем людям? – парирует мужчина. – Ты вскормила себя сама…Вот, читай! – И он, сложив передо мной кулаки, кивает на костяшки.

– Не умею. Я не знаю старого наречия.

– Читай. Запоминай. Первые две буквы означают отрицание, затем идёт пробел, он как воздух, пустое пространство, чтобы выдержать паузу. Последующие буквы означают святость. Всё вместе – её отсутствие.

Он зачитывает, и я повторяю. Касаясь каждой из выбитых чернилами букв, выговариваю и проговариваю их. Мужчина заключает действительность моих возможностей и с похвалой велит впредь этим не заниматься. Заинтересованный взгляд сменяется тучностью. Он огибает меня и терпеливо, хищнически петляет за спиной. Начинаю перебрасывать ногу на ногу и обратно, взбивать подол глупого платья и поправлять спутанные от ветреной дороги волосы. Мелькания смущают и донимают. Пугают. Настораживают.

– Расслабься, – велит голос – почти над плечом. – Бояться тебе меня не следует. Не меня так точно, потому что дать я могу намного больше, чем взять взамен.

Волнение от слов не преуменьшается, а – наоборот – возрастает. Мужчина замирает подле и, припав боком к столу, берет за руки. Перебарываю дрожь и выдавливаю самое гордое выражение лица.

– И как я мог рассчитывать, что этот цветок, знающий в людях и себе толк, посмеет открыться первому встречному? Как просчитать смоченные в иронии обращения, как увидеть грань, делящую глупость (от твоего незнания и непонимания многих вещей) и заведомо подготовленную ложь (которая колит своей непосредственностью). О, ты не так проста, радость.

И он отпускает мои руки.

Ловлю себя на мысли, что здешний всеотец вправе требовать любых речей, пригрозив семьёй или расправой с ней, но то не происходит.

– Добро пожаловать в Монастырь, Луна. Отныне ты не покинешь его стены, отныне ты принадлежишь мне, – улыбается мужчина.

И направляет к Мамочке.

Мамочку зовут Ману. У неё угольные волосы многотысячной армии тонких кос, у неё кошачьи глаза и орлиный нос, у неё пышные бедра и тонкая талия, а ещё громкий и властный и в этот же момент ласковый и утешающий голос. Мамочка расправляет руки и прижимает меня к стоящей дыбом, благодаря чёрному корсету, груди. Женщина журчит о приятности встречи и приговаривает:

– Ни о чём не волнуйся, девочка. Всё спрашивай, всё рассказывай, во всём советуйся. Договорились? Бо!, да ты птичка – хрупкая-хрупкая, тоненькая.

И она в очередной раз прижимает к себе. Смуглая кожа пахнет молоком.

– Как твоё имя, птичка? Обожди-обожди! Совсем забыла сказать! Все твои секреты останутся меж нами, о, это я обещаю! Папочке – ни слова, ни-ни, совершенно. Меня зовут Ману, и я единственная, кому разрешено иметь секреты. Я кладезь тайн, ибо девочки обнажают их равно телам, а я прячу равно материнским рукам. Договорились? Бо! Что за птичка! Ты не свела с ума папочку? Как он тебе? Люблю этого беса! – ласковый он со всеми без исключения, каждая девочка равна его любимице.

Да приятного в том мало, ведь, думалось мне, женщины любят исключительность и явного соперничества (даже за внимание проклятого сутенера) не приемлют. Вслух того не произношу. Лишь растерянно пожимаю плечами и едва открываю рот.

– Бо! Птичка…! Ты хоть говорливая? Щебетать умеешь?

Ману показалась мне безрассудной, беззаботной и болтливой. И только одна из этих черт окажется истиной; естество её мне доведётся узнать несколько позже. Но Мамочка не притворялась, нет. То было отточенным навыком, мастерством, профессиональным поведением, как однажды проговорится Отец.

– Было дело девочка к нам пришла, – хмыкнула Ману. – После часового допроса оказалась немой. Знаешь, неловко так вышло. Да и мне пришлось возмещать упущенные разговоры и говорить вдвое больше…хотя для меня это не проблема, сама видишь. Так ты говоришь? Птичка? Стесняешься, боишься?

Женщина так быстро выпаливает одно слово за другим, выплёвывает один слог за следующим, что я, едва разобравшись в них, выдаю ответ на последнее:

– Нет!

Вместе с тем Ману повторяет: «Бо! Говорить умеешь?»

Одна неловкая беседа за другой…

Я разочарованно (от самой себя, не иначе!) качаю головой, а Ману, прищурившись, выдает:

– Издеваешься что ли?.. Ладно, забыли. Проходи. Садись! – и она усаживает меня на малиновый диван. – Бо, птичка! Ты не против этого прозвища? Такая ты тоненькая, приятная. А как тебе папочка? Понравился?

– Сказал, что высечет.

– Ох!

Женщина вздыхает и складывает руки на груди.

– Мне он такого не говорит. Обидно! – и Ману заливается смехом. – Думаю, заслуженно, птичка! И, думаю, острых на язык он предпочитает в постели, а не в разговоре. А?

Если я должна ответить и на это, предпочту вновь сойти за немую или глупую.

– Меня зовут Луна, – бросаю наотмашь и быстро улыбаюсь.

Ману хватает меня под руки и, стаскивая с дивана, рвётся показать будущий Дом. Кабинет оказывается по одной части Монастыря, спальная и рабочие – по другой. Мы проходим несколько длинных коридоров и оказываемся у жилых комнат. Ману показывает, где и как спят другие девочки – цепкие и любопытные взгляды провожают нас вдоль сиреневых стен. В каждой спальне по несколько кроватей, к каждой кровати прилагается тумба, а у каждой тумбы по светильнику. Следом женщина показывает Бани – от помещений веет жаром и наготой. Ещё дальше – комнаты, в которых девочки готовятся к приему важных гостей. Едва успеваю разглядеть одну из них: брюнетка подбирает сальные волосы в хвост и, накренившись к зеркалу, обводит угольным карандашом глаза. Последним – столовая. Мы спускаемся по узкой винтовой лестнице и замираем в переполненным столами и скамьями зале. Соседствующая дверь уводит на кухню, а мамочка предупреждает, что до встречи с первым покупателем в мои обязанности входит следующее:

– Ты должна помогать с готовкой и уборкой. Работа грязная, но сытная. И недолгая. До момента, пока не приступишь к делам монастырской кошки после стерилизации или не отправишься в качестве лота чьей-нибудь женой.

– Повтори? – дрогнувшим голосом уточняю я.

– Какой из пунктов папочка не объяснил? – Ману прищуривается. – Монастырские девы лишены способности зачать ребёнка, что очень удобно в первую очередь для самих монастырских дев. Операция после первого покупателя, не медлим. Время на восстановление в пару дней и за работу. Однако до стерилизации Отец может надумать устроить торги и выставить тебя на продажу. Перспектива: станешь женой кого-либо из пантеона. В этот момент кошка лишается статуса монастырской девы, договор владения переоформляется, хозяин меняется. Ну, чего молчишь? Чего смолкла и вытаращилась?

– Не понимаю.

– Бо! Соображай быстрей, птичка, всё ты поняла, но ещё не осознала. В договоре Папочкой прописано и тобой подписано.

– Он сказал: если хочу понять содержание договора, мне следует выучиться чтению.

– А ты хотела понять содержание договора?

Ману вскидывает плечами и закатывает глаза.

– Боги небесного пантеона, птичка! Тебя на личном транспорте доставляют подобно госпоже в обитель сладострастия, богатств и красоты, а ты фыркаешь и спрашиваешь условия пребывания. Они в любом случае лучше, чем в той дыре, откуда тебя привезли. Бо, птичка! Ну ты даёшь. Не зли папочку понапрасну, он не терпит говорливых.

Опускаю глаза.

– Мне показалось обратное.

– Ещё раз.

Ману хочет двигаться дальше, но резко замирает и упирается руками в боки стянутого корсета.

– Повтори, Луночка, немедленно.

Я выговариваю:

– Он не терпит говорливых, которых можно заставить смолчать, неподдающиеся же этому трюку привлекательны. Ему понравилось. Я ему понравилась.

– Птичка.

Женщина облизывает губы и громко цокает.

– Птичка, не думай, что ты другого полёта, ладно? Ты ровня иным монастырским девам, хотя бы по своему происхождению. Не забывай, что есть пантеон небесных богов (зримых) и земных (выдуманных), а иные – просто склоняющие в их честь головы.

– Кто ты? – спрашиваю я.

– Мамочка.

– Ты относишься к пантеону? Ты богиня? Или…

Ману быстро выплёвывает признание:

– Нет, птичка, я не богиня. Я рождена людьми и средь людей обитаю, я служу небесному пантеону и служу исправно, что советую делать тебе.

Женщина берёт меня под руку и ведёт по коридору. Я бросаю:

– Не слышала, чтобы из Монастыря продавали послушниц.

– Случается редко, – говорит Ману. – Необходимо согласие трёх сторон: покупающего (богам нравится коллекционировать), продающего (а вот Папочка жаден на своих девочек) и самой послушницы (здесь её голос учитывают). И, разумеется, послушница должна быть до стерилизации; жёны, не способные дать потомство, богам не нужны, поэтому продавать их либо сразу, либо никогда. А вообще не бери в голову.

Женщина быстро жмёт плечами.

– Почему?

– Сначала прибудет покупатель.

– Ты не ответила. Почему?

Ману опять замирает и, вглядываясь мне в лицо, бормочет едкости на чужом языке.

– А это что значит? – нетерпеливо отталкиваю я.

– Назвала тебя дотошной деревенщиной, что не умеет держать язык за зубами и ради правды цепляется в горло, – ругается Мамочка. – Бо, птичка! Я же сказала: не бери в голову. Или желаешь стать чьей-либо женой? Так скоро согласна покинуть Монастырь?

Видит скомканный взгляд, пущенный в пол, прихватывает за подбородок и велит отвечать:

– Что за мысли притаились, птичка? Делись немедленно, я помогу. Помогу: тяжёлый груз от дум распакуем по полочкам. Говори мне правду и сразу – так мы избежим недопонимания в будущем.

– Я могу отказаться от… операции? Меня страшит само слово.

– Всё страшит в первый раз, птичка, даже полёт. А вообще не можешь. Ты обязана, это прописано в договоре. А не желаешь перевязанной матки – умоляй папочку отдать тебя в жёны.

– В жёны я тоже не хочу.

– Бо! – восклицает Ману, пока мы поднимаемся к спальням, и причитает: – Не хочешь рожать, но и не рожать не хочешь. Что за похлёбка в головах у девственниц? Вирго, так вас называет Папочка. Зачем оно тебе, птичка? Не желаешь к мужу сейчас – потом не попадёшь, а, значит, позаботься, чтобы не плодоносить от каждого зерна. Монастырь – элитный дом, птичка. Если бы наши кошки несли потомство от каждого заблудшего кота…о, такие дома разбросаны по всему свету. По всему, но мы – отличительны. Папочка позаботился! И у Папочки много влиятельных друзей, которым требуются хорошие жёны.

Ману утаивает взгляд в проходящих мимо скромницах.

– Я оставлю тебя здесь, – добавляет женщина. – И ты сможешь познакомиться с сёстрами. Будь счастлива, птичка!

Моими соседками по комнате становятся три невинные (нет), сообразительные (возможно), очаровательные (да) девочки. Имена их Магдалена, Мириам и Муличка. Они прекрасны и различны: одна смеет хвастаться шапкой кудрей, другая сахарными губами, а третья – смеющимися и полными слёз глазами. Я отвечаю на девчачьи вопросы и отвечаю девчачьим возгласам.

К вечеру узнаём, что Хозяин Монастыря собирается продать меня на ужине, организованном в честь небесного пантеона и его земных представителей. Некто купит мою невинность, и после я смогу приступить к соответствующей работе Монастыря.

Мужчина


– Самое лучшее напоследок, – говорю я. – Эксклюзив не попадает в руки кого попало и как попало. Ты, Луна, вишенка на торте, а потому резать мы его будем медленно.

Кажется, девочка сравнение не понимает. Она с разрешения покидает кабинет – хороня на бледном лице растерянность и страх (сколько я их перевидал?!) – и до следующего дня не объявляется.

Я решаю сделать её лот заключительным: прошу Мамочку устроить особенное Шоу. Особенное – как если бы она продавала саму себя.

– Бо!, чем эта птичка так тебя подцепила? – с досадой – мнимой – восклицает женщина и примеряет цветастые боа.

– Своими отвратительно-умными глазами и своим отвратительно-очаровательным осознанием собственного достоинства. О, эта девочка знает себе цену.

– Девочки, которые знают себе цену, не продаются. И не только девочки.

– Правда? – с вызовом бросаю я и ловлю недовольный взгляд Мамочки. Вместе с тем ловлю скрученный вокруг шеи боа, который петлёй стягивается на горле. – Жаль, что мы не такие. У нас бы могло получиться, как думаешь?

Женщина в оскале смеётся. И посылает меня, и вырывается, и следом добавляет:

– Ты знаком с ней несколько часов, а со мной несколько десятков лет – не защищай её, обижая меня. Того не стоит.

Правда.

Я спешу извиниться, что делаю крайне редко и без искренности.

– А с чего это ты, – продолжает Мамочка, – решил, будто кому-то ещё понравится наличие мозгов у товара? Им же не разговаривать с ней, право…Ты делаешь большие ставки и – прости за мою резкость – делаешь их необоснованно. Она ещё не проявила себя, не показала, что может. Она лишь нагрубила и впитала твою симпатию.

– Уже что-то…

– Луна нарушит порядок здешних мест, помяни моё слово!

И я спешу убедить Мамочку в напрасности грузных дум. Всё будет хорошо. Луна – просто новая девочка. Луна – очередной товар. Луна – хороший лот, а тело её – прекрасная банкнота. Только-только отпечатанная, спешу заметить.

– Твоя садистская душонка, – спорит Мамочка, – требует садистских отношений, вот что я думаю.

– Не разбрасывайся подобными словами, – отвечаю я. – Отношения дальше рабочих никогда не заходят: ни одна из послушниц не способна тронуть меня, ты знаешь. Я продаю, не пользуюсь сам. Послушницы для меня одинаковы, едины: они прекрасны, но они прекрасны для приходящих в Монастырь, духовный же их наставник не нуждается в сложенных в молитву руках. Послушницы одинаковы, – заключаю я.

– Однако Луну на фоне других ты уже выделяешь. Этого я опасаюсь, – признаётся женщина.

– Потому что она выделяется на фоне других, как просто, – парирую со смехом. – Оставь своё волнение, Ману. Она – лишь монета, на которую следует ставить. А ты, Мамочка, устрой фееричное шоу, особенное, ещё невиданное. Больше костюмов, больше выпивки, больше музыки. Мы покажем новоприбывших девочек, предложим новых жён (они хотя бы есть?) и в заключении представим Луну. Много в век нынешний ты встречала зрелых и нетронутых? А действительно красивых? Боги, она красива!

– В любом случае продаётся, – настаивает женщина.

– А кто нет? Ты продаёшься. Я продаюсь. Каждый продаётся – разница лишь в цене. Ты не отдашься за купюру, я – за материальное, тебе будут платить влиянием, мне же – информацией. Не подкупаемых нет, ибо святые навсегда покинули наши земли. Боги – примеры и идеалы, и те повязли в собственных пороках, а потому подтруниваютнад умами, неспособными то понять и принять. Люди молятся Богам, но Боги за людей не молятся.

– Они над ними смеются.

– И Богам приятно, когда людям больно, ведь через боль они познают природу вещей.

Ману подступает ко мне и, взяв за ворот рубахи, наспех признаётся в волнении.

– Не для того я растила своего мальчика. Мамочка есть мамочка.

– А Отец есть отец. Не забывайся.

Женщина растерянно пожимает плечами и отстраняется:

– Не погуби себя.

Я успеваю клюнуть в макушку убегающие дреды, после чего сажусь в соскучившееся кабинетное кресло, делаю свёрток высушенных трав и отдаюсь оплетающему дурману.

Девочка


Солнце прикасается к лицу, но прикасается ласково, осторожно. Не так, как это случалось дома, средь выжженных полей и погибающих древ. Это солнце заставляет поверить, что стихия может быть добра и щедра (вопреки зримому даже после молитв в адрес земли), потому что пригревающие руки обращают взгляд в сторону живописного сада.

Это неправда.

Ты никогда не видела сад, Луна.

Открываю глаза и наблюдаю трёх сестёр. Это не забытые в отчем доме сёстры, это сёстры приобретённые: уставшие, дремлющие, сопящие. Лучи рассветного солнца бьются о металлические жерди окна. Потому Мамочка называет послушниц птичками? Или именем этим она наградила лишь меня одну?

Магдалена, Мириам и Муличка отказываются просыпаться, ссылаясь на грядущую ночь без сна, посему я решаю прогуляться по Монастырю в одиночестве. До сего момента спутницами выступали упомянутые – дотошные и болтливые, журчащие «сюда нельзя», «это потом», «здесь неинтересно» и прочее. Умываюсь с вечера оставленной водой и пальцами разгребаю непослушные волосы. Монастырь неподвижен, спокоен, слеп. Я двигаюсь мимо спален и комнат для красоты, как вдруг замечаю красный, разделяющий коридор, балдахин. С любопытством двигаюсь к нему и, едва руки мои касаются ткани, на них приземляются чужие руки. Грубые, мужские. Вздрагиваю и желаю вырваться.

– Не спеши, Луна, всему своё время.

Руки принадлежат Хозяину Монастыря. Голос – ему же. Отрываю взгляд с балдахина – оказываюсь схвачена танцем мёда и рясы, следом – смотрю на представляемый шрам.

– Всё, Луна, случается в свой положенный час.

Завораживающий голос велит успокоиться, поддаться плавким, вылепливающим фигуры послушниц, рукам. Замираю и слушаю. И смотрю на собственные запястья, крестом схваченные единой ладонью. Хозяин Монастыря наблюдает ту же картину, смеётся и говорит:

– Какие у тебя тонкие запястья. Удобные, не находишь? Можно сделать так.

И, сжимая лапу, поднимает их у себя над головой, одаривая теплом очередной улыбки. Посторонний запах – сладкий и горький воедино – отлипает от одежд и прилипает к коже.

В ту же секунду красные ткани разрезает женский стан, а потому мы отстраняемся друг от друга. Нагая блестит масляным телом и скромным махом головы здоровается с Отцом. Нескромный мах бёдер намеренно прижигает хозяйское бедро. Мужчина не отвечает и ни единая судорога не проскальзывает на его холодном лице.

– Вот так, – жжёт Хозяин Монастыря и щёлкает меня по подбородку, дабы я закрыла рот. – Понравилась?

– Думаю, мужчины по ней с ума сходят.

– Не только мужчины, – восклицает девушка и пропадает в одной из комнат для красоты.

Я вновь смотрю на красные ткани за нами.

– Что там

Хозяин Монастыря игриво поднимает бровь и объясняет:

– Там, Луна, девочки обслуживают важных господ. Там важных господ будешь обслуживать ты. Не торопись, всему своё время: ты понесёшь Богам добрую службу.

И я представляю – нет, лишь пытаюсь – себя: разрезающую красные ткани. Раз за разом. День за днём. И разы, и дни друг с другом слипнутся, стянутся, скрутятся, потеряют значимость: я не буду помнить, сколько и когда там бывала – лишь факт возвращения. Привычный и бесчувственный. И он страшит меня. И страшат в особенности красные ткани.

– Это всё не я… – в шёпоте сползает с губ, а осознание колит в виски. – Всё это не взаправду.

– Что ты мямлишь? – сердится Хозяин Монастыря.

– Это не я.

– О чём ты, Луна?

– Я не хочу!

Оборачиваюсь к нему и повторяю:

– Не хочу. Всё это не хочу! Я передумала.

Плечи сжимаются острыми пальцами: встряхивают, будто бы веля угомониться и прийти в себя.

– Я жалею…

– Закрой рот, – перебивает само спокойствие.

– …о принятом решении.

Имело ли то смысл?

– Меня здесь быть не должно, поверь, – настаивает страх. – Я здесь лишняя, чужая, таковой и останусь. Я не послушница. Отпусти меня.

– Луна, я велел молчать.

– Отпусти!

– Молчи.

Хозяин Монастыря неприемлемо спокоен и малодушен. Его угнетающий взгляд демонстрирует, что сам он не впервой сталкивается с девичьими слезами передумавших послушниц.

– Отпусти, пока я не привнесла в твою жизнь бесконечные беды, – говорю я. О, глупые угрозы! Но помутнённый рассудок иного не приемлет.

– Сколько было велено молчать и сколько ослушания последовало? Тебя, Луна, плохо воспитывали и уважать богов не научили, верно? С кем мне об этом потолковать?

Я предупреждаю:

– С меня ты ничего не поимеешь, а вот я – твой мозг – более чем смогу. Не вынуждай.

– Заманчиво. Вот только ещё слово, Луна, и наказание.

И я отчаянно толкаю Хозяина Монастыря в грудь. Как и велено, без единого слова. И смотрю на него бесконечно жалобно, однако мужчина не сердится, нет. Глаза его пылают от восторга. Он улыбается. Он возбуждённо скалится и кусает губу, хочет, чтобы я повторила, а потому склоняется к лицу с готовой вырваться ядовитой фразой. Происходящее ловит взглядом выплывшая из комнаты красоты послушница, и, дабы не терять лица, Хозяин Монастыря швыряет:

– В кабинет, Луна. Быстро.

Он произносит это с такой намеренно безобидной и в тот же миг пристреливающей интонацией (и, право, безупречным, нетронутым эмоциями лицом), что я готова признаться во всех грехах и принять чужие. Эта интонация нагнетает ужас и навязывает вину, эта интонация принуждает. И, кажется, девочка узнает её – жмурится и прячется за красным занавесом.

– Ты услышала меня?

Я отворачиваюсь и бегу по коридору. Теряюсь за дверью, как вдруг лисий силуэт нагоняет, разворачивает за талию и пришибает к стене. Пальцы гневно сжимаются на горле, оскал нависает подле лица и тяжело дышит. Я впервой наблюдаю немую войну: войну с самим собой. Хозяин Монастыря препирается с моими нисколько не раскаивающимися глазами – потому что я скорее пьяна от касаний, нежели напугана – и, нервно глотая, отпускает шею. С носков приземляюсь на всю ступню и – глупая! – руками касаюсь скачущей от учащённого дыхания груди. Не своей. Мужчина роняет взгляд на тешащие его касания и резво отстраняется.

– Никогда больше, – зудит голос.

В следующие часы внимаю содержательным речам в отцовском кабинете. Хозяин Монастыря утверждает, что прощает меня на первый раз (это не первый), но впредь (тоже враньё) оценивать и обращаться будет как с другими (о, ложь на лжи и ложью погоняет; он сам себя слышит?).

– Поняла? – подводит мужчина и влетает кулаками в рабочий стол.

Я влетаю затылком в подушку и соглашаюсь скромным кивком.

– Словами, Луна, – добавляет он.

– Поняла.

– …прекрасно.

– Но не приняла.

– Повтори?

– Это правда. – Пожимаю плечами. – Я чувствую к себе другое отношение, а потому не играть на нём не смогу. Мне хочется быть для тебя особенной. Продолжать таковой быть.

– Переоцениваешь себя, – играется мужчина (в ошарашенных и довольных глазах я читаю очередное лукавство).

– А ты недооцениваешь меня.

– Разве?

И он решает закурить. Выуживает очередную острую иглу, поджигает её и сцепляет в зубах. Дым выбирается через танцующие от прохлады шторы и перебивается сигналом конвоя.

– Добро пожаловать, – устало выдыхает мужчина.

– Там…новенькие? – аккуратно спрашиваю я.

– Новее не бывает. Сколько чудесных и порядочных родителей взрастили чудесных и порядочных плодов на землях своих земных богов…Однако жертву они приносят небесным, а сам жертвенник находится меж двух пантеонов. Воистину.

– Ты не рад.

– А чему радоваться?

И он протягивает сигарету. Отмахиваюсь, но под тяжбой сурового взгляда сжимаю её меж пальцев. Затягиваюсь и осторожно выдыхаю: кольцо дыма обволакивает одну из лампочек на потолке.

– Хоть что-то умеешь.

Укол не из обидных, а потому ответа не заслуживает.

Или заслуживает?

– Надо же было чем-то заниматься до встречи с тобой, – говорю я. – Перед физической деградацией я внимала моральному разложению.

– А куда ты впихнула этап развития? – подхватывает мужчина.

– Это самый короткий этап.

– От зачатия до рождения?

– Очень смешно.

– Очень.

Мы смотрим в окно: из конвоя выводят двух девочек. Худые тельца жмутся друг к другу и оглядывают окружение, цепляются за уродливую, требующую ремонта, вывеску, смотрят на покрытые решётками окна – понимают, зубастый дом поглотит их. Одна из будущих послушниц оборачивается на сальную шутку водителя конвоя, отвечает ему колким взглядом и вдогонку получает прижигающий удар по бедру. Водитель конвоя обтирает ладони о пыльные штаны и прячет руки в карманы.

– Разве это дозволено? – спрашиваю я.

– Прибывшие не равно послушницы, – отвечает Хозяин Монастыря. – Они ещё не заключили договор, а, значит, не являются неприкосновенностью Отца.

– Этот водитель хорошо знает здешние правила.

– Ты только приехала, а уже чувствуешь их, – смеётся мужчина. – Для чего обратила внимание на безобидный жест? Хочешь вступиться за незнакомок, которые, увидев бы тебя в грязи, не предложили платка?

– Меня никто не трогал. И не думал.

– Ещё бы.

– Что это значит?

– Я велел, – серьёзно отвечает Хозяин Монастыря.

– Сопровождающих было двое. Два водителя. Один из них сказал «девочка Босса».

– Значит, моя девочка. Особый груз, Луна.

– А это что значит?

– Как думаешь, – мужчина кивает на бредущих к Монастырю, – они отличаются чем-либо от уже пребывающих здесь? Ну, кроме того, что спят на соломе, жрут похлебку через день и плату за то не получают.

– Поняла.

– Уверена?

Он касается моего плеча своим плечом. Случайно. И задерживается, решает.

– Неопытность ныне дорога? – издеваюсь я. По большей степени над собой.

– Дорога невинность. И всегда будет. А неопытность для некоторых назидательных мужчин даже бывает желаема. Для некоторых – некоторым балансом. Опасающиеся же её в Монастырь не являются.

– Что об этом думаешь ты? – с искренним интересом вопрошаю я.

– Думаю, приятно выступать в роли искусителя, указывающего на запретный плод. Но также я думаю, приятно выступать в роли дьявола, с которым заключают договор.

– Ты бы хотел меня?

То его поражает: удивляет и скоблит. На лице вырисовывается совершенно неясная эмоция.

– Я думаю, – признаюсь, – утайки друг от друга лишь портят людские отношения.

– Они задают такт, Луна, а подобная прямота обескураживает, понимаешь? Так нельзя с людьми.

– А как можно? И к чему придумывать на уже придуманные слова другие?

Я докуриваю и швыряю хвост сигареты в пепельницу, сама же приземляюсь на край стола и, обняв одно колено, внимаю очерчивающему меня лицу.

– Хотел бы, – признаётся мужчина на заданное мной. – Если ты откровенна, то и я предпочту. Но мои слова ничего не значат. Ничего не значат и твои слова. Мы есть – такие, и поступать будем – как должно.

– Много договоров ты заключил, о, дьявол? – в очередной раз спрыгиваю с темы.

– Достаточно.

И Хозяин Монастыря рассказывает о том, как пребывают новые девочки: в каком возрасте, с какими историями и помыслами, как часто. Принимает он (удивительно то или нет…?) не всех; многие мечтающие о благой жизни покидают монастырские земли по указу Отца, многие отказываются сами после беседы с ним, предпочитая уродливую и грязную, однако свободную и не обременённую обязательствами жизнь. Несколько раз в квартал – случается – Хозяин Монастыря подготавливает и продаёт друзьям из пантеона жён. Другие публичные дома подобной функцией не располагают, и их целомудренные жительницы периодически несут двух-трехкилограммовые свёртки проблем.

– Расскажи о человеке, который меня купит, – прошу я.

Мужчина вздыхает и, прежде чем ответить, уточняет:

– Ты говоришь об этом в таком ключе, словно он перекупит тебя и скроется. Но нет, Луна. Услуга временна. Ты одаришь его и останешься при мне. И имя его я вправе назвать только завтра – после вечернего представления.

– Мамочка сказала, ты можешь продать меня в жёны.

– Могу. Но не хочу, – улыбается Хозяин Монастыря. – Мне нравится, когда ты рядом. Однако! однако, если будешь сильно чудить и думать о своей неприкосновенности – сплавлю не самому лучшего господину, помяни моё слово.

– В Монастырь ходят только знатные люди? Боги…?

– Только, – соглашается мужчина. – Для остальных есть остальные дома удовольствий, они нас не беспокоят, не трогают, не интересуют.

– А зачем Боги это делают?.. ну, ходят сюда.

– Провокационный вопрос, Луна, не находишь?

Утаиваю взгляд в разбросанных на столе бумагах. Если бы я могла прочесть хотя бы часть из них…

– Луна, я обращаюсь к тебе.

Мужчина ловит меня за лицо и приподнимает.

– Возможно, – отмахиваюсь я.

Тогда Хозяин Монастыря рассказывает, что Боги и иные важные господа, приближенные к первым указанным, прибывают в Монастырь, дабы узреть взращенные на их землях плоды и отведать лучшие из них. Он говорит, что вера в земных богов их нисколько не смущает (если молитвы эти дают такой хороший урожай), однако при личной беседе религии предпочитают не касаться (а касаться спелых тел). Они, как он выражается, обыкновенные Боги со своими делами и характерами.

Это же так просто и совершенно в порядке вещей. Быть Богом. К чему обращались родители и сёстры в своих песнях и сплетениях рук?

– Ты обещал рассказать, с чего начинался Монастырь, – прошу я.

– Луна, – причитает хозяйский бас, – ты пришла за наказанием, а не за ответами. Не думаешь ли ты, что уже узнала слишком много?

– А я могу выходить за пределы Монастыря? Например, в город?

Вопрос потрясает. В действительности. Мужчина теплится в моих глазах, склоняется на колени, и, взяв за руки, отвечает:

– Ты про Полис? Город, что на линии горизонта?

– Да. Я могу там бывать?

– Никто не может.

– Что?

Сёстры рассказывали о Полисе (родители умалчивали). О загадочном и недоступном городе, о творении людской мысли и силы, о вершине технологического прогресса, который самодуры втоптали в грязь и явили миру уродливый сгусток прихотливых людей. Обитающие на окраинах земель мечтали попасть в блаженный город, но тешились пёстрыми сказами. Они знали: туда невозможно добраться пешим шагом; пустыня коварна, солнце едко, зной удушлив. Да и что там – в городе – неизвестно. Высокие дома клыками причудливых морд прокалывали небеса.

– Не обговаривается, Луна, – отвечает Хозяин Монастыря. – Выходить в город нельзя. Тебе нельзя, никому нельзя. И незачем.

– Почему нельзя? – спрашиваю я.

– Потому что это прописано в договоре. Ныне тюрьма твоя, крепость – Монастырь.

– Почему незачем?

– Потому что кроме жалкого разгула, бесконечного ужаса, хаоса и смердящих уродов, именуемых людьми, но не дотягивающих ими называться, ты ничего не найдешь и не повстречаешь. Ты столкнёшься с грязными улицами и мертвечиной, тебя изнасилуют и, в лучшем случае, убьют. В лучшем, Луна! Люди безумны. Ты не наблюдала таких в своей отсталой деревеньке нефтяников, однако большие города иным не располагают. Люди безумны, – повторяет он. – А личная причина кроется в том, что я берегу тебя из эгоистичных побуждений и потому ступить по неверному пути не позволю.

– Отчего же люди сошли с ума?

– От свободы.

И Хозяин рассказывает мне (нет, всё же тешит старыми сказками, преданиями и легендами), что уставшая Земля решила изжить населяющих её паразитов. По правде, паразиты эти сами решили изжить себя. Бесконечные войны и оружия, насилия и убийства, подытоживали дело выбросы, химия, падающие заводы и звёзды. Что-то покрылось бесконечными рыжими пустырями с колючими, голыми, едва встречающимися деревьями, что-то поросло мертвецкими удушающими вьюнами.

– Человек – не венец и не вершитель, – говорит Хозяин Монастыря, а следом просит. – Твоя очередь: поведай о своей родной деревне, Луна. Об этих чудаковатых и безобразных нефтяниках.

И я говорю, что от нефти проку не было вовсе – грязные лужи любезно прогоняли разводами радуг, излишками своими плескали в воздух и пожирали незнающих.

И я говорю, что земли наши были бесплодны.

– Ну почему же бесплодны, – перечит мужчина, – если произвели на свет Такое.

Он указывает на меня, а я продолжаю:

– Урожая не было несколько лет. Скромные посевы умирали на солнце или от нехватки воды. Из сбережённого готовили ужины, день отдавали труду, работе и добыче, а утром благословляли земной пантеон, умоляя вернуть нашему краю былую красоту и плодовитость. Вот только край изобилующим никогда не был – металлические жирафы выкачивали нефть, а потом она пробилась сама. Мать готовила сорго и приправляла его для душистости веточками корицы, которые оставляли торгующие путники, что пребывали за мясом варанов, которых ловил отец.

– Какие воспоминания у тебя вызывает дом? Назови самое яркое, – просит Хозяин Монастыря.

– Сдохший лимон на треснутом окне.

Мужчина смеётся. И берёт мои руки в свои.

– Он стоял на моём подоконнике. Его бы даже слёзы вечно беременной сестры не смогли напоить. Всё же земли там бесплодны, – настаиваю я. – Если что и произрастало – сразу, опомнившись, умирало. Я не только о посевах. О людской надежде также.

– Почему вы не уходили с этих мест?

– Потому что некуда. Потому что всё везде одинаково.

– Ты уверена?

Спрашивает аккуратно. Мне не нравится.

– Има в своих молитвах упоминала, что «мы вкусили заслуженное», и «познали кару».

– Ты называешь мать словом из старого наречия, отчего, если есть общий язык?

– Ты мне скажи, – забавляюсь я. – Старое наречие существовало до моего рождения, до рождения моих родителей и наверняка твоего, Хозяин Монастыря. Этот язык – как дань уважения старым богам. Почему его отростки проникли в отдалённые земли, кто их пронёс и рассыпал?

– Очаровательная Луна, – подхватывает собеседник. – Ты умеешь красиво мыслить, вот только старое наречие придумали, чтобы разделить людей по кастам и осадить неграмотных, оградить их от знаний, которых они недостойны.

– Я тоже недостойна знаний?

– Время покажет.

– Желаю выучиться старому наречию.

– Право, требовательна и капризна равно юной богине. Тебя за нрав не пороли?

– А что? Тебе хочется исправить это недоразумение?

Хозяин Монастыря улыбается и велит осторожней выбирать слова и выражения, после чего возвращается к былой теме:

– Значит, вы верите, что наказание добралось до провинившихся? Что весь людской род повинен в произошедших с Землёй бедах, верно?

Я киваю. И говорю, что это правда, потому всё внутри Монастыря вызывает восторг и расспросы; а Хозяин – удивительно для этих мест (и вообще всех оставшихся пригодными для жизни) разумен и воспитан.

Я признаюсь, что представляла ад. А мужчина, признаётся, что ад ещё впереди. И рассказывает мне, ад и рай – явление глазами разносмотрящих. Что для меня будет горестным испытанием, для другого – блаженной платой, что иного окажется пытливым недугом, для меня станет щадящей волей.

– Ад и рай, – повторяет Хозяин Монастыря, – одно явление разносмотрящих.

– Откуда ты? – интересуюсь я.

– Из пантеона небесных богов, – зудит насмешливый голос.

– Это уже поняла. А взаправду?

Дверь открывается – синхронно со стуком. Опомнившись, мы вдруг отстраняемся друг от друга. Руки пускаем по швам и взглядами врезаемся в нисколько не интересующие объекты. На пороге является Мамочка.

– Бо!, я как всегда вовремя? – говорит она. – Папочка, у меня к тебе вопросы. Птичка, к тебе их нет, порхай.

Мужчина


Раскусываю ревностное лицо Ману, кусаю его, искусываю. Женщина игриво толкает в грудь (вот только отличительно от новой послушницы жест этот не трогает вовсе) и запрыгивает на край стола. Я велю сползать, а Мамочка заботливо уточняет:

– О, ты про это? Не помню, говорил ты раньше не прикасаться к нему или нет…?

– Терпения и на твои шутки у меня не хватит.

– Что значит «и на твои», паршивец? – оскорбляется Ману.

Стаскиваю женщину на диван: она валится меж подушек и хохочет:

– Рассказывай, мой мальчик.

– С рассказами пришла ты.

Я сажусь за рабочее место и внимаю словам Мамочки. Она повествует о завтрашнем вечере: о красоте декораций и костюмов послушниц, о дурманящих напитках и разжигающих аппетит закусках, о монастырских кошках, способных утолить жажду, о травах, благоухания которых наполнят сцену, о музыке, о самой себе. Ману желает устроить величайшее Шоу и теперь просит созвать оставшихся, особо важных, гостей, чьи ответы на приглашения мы не получили, хотя на присутствии настаиваем. Уверяю: завтра Мамочка блеснёт и пантеон вновь заговорит о грандиозности устраиваемых ею вечеров.

– Однако я наблюдаю в твоих глазах волнение, – говорю я. – Неужели самоуверенность человека меркнет перед высокомерием богов?

– Дело не во мне, Отец, дело в тебе, – отвечает женщина. – Мне не нравится, как ловко эта неопытная девица лакает твою кровь. Я опасаюсь.

– Ощущаешь конкуренцию?

– Я опасаюсь. Как не зайду – она с тобой в кабинете, в руках или подле, с беседой или в молчании. Для чего? И для чего ты позволяешь?

Красиво Мамочка огибает выплюнутую провокацию. И красиво завершает мысль. Вот только ответ мой не радует:

– Ты видела её лицо? Ты вообще засматривалась им?

– Красивых на свете много, папочка.

– Нет, ты не понимаешь. Оно такое…породистое.

– Решил подобно Богу Смерти выбрать себе кобылу? Он знает толк в породистых мордах, обратись.

– Ещё раз съязвишь, я прикажу отрезать твой длинный язык.

– Он тебе пригодится, мой хороший. В голодные времена. А по поводу птички…не зацикливайся; юные – ветрены.

Девочка


Я знакомлюсь с Сибирией. Она старшая из кошек: опытна, требовательна и в силу своих немолодых для Монастыря лет потрёпана. Она защищает девочек, защищает их интересы и глупости, она зовётся их наставницей, однако с Ману пребывает в напряженных отношениях.

На очередной колкий взгляд я бросаю:

– Почему ненавидишь меня? Что я тебе сделала?

Одни, находящиеся в спальне девочки, со смехом перешёптываются, другие тревожно переглядываются. Задавать вопросы в лоб для них ново.

– Недолюбливаю и ненавижу – различно, – сладко протягивает Сибирия и затем даёт (как она думает) исчерпывающий ответ. – Я отношусь настороженно к каждой новоприбывшей деве. Я слежу за порядком, пока за ним не следит Ману – то есть постоянно – и в обиду никого не даю.

– Я не нарушаю ваши порядки и к тому не стремлюсь. Я не привношу свои правила – согласна на ваши. Этого недостаточно или ты видишь угрозу?

– Поправка: я отношусь настороженно к каждой новоприбывшей деве что младше меня. То есть – взаправду – к каждой. Ваши молодые годы отодвигают мои лета, а в этом возрасте за себя следует беспокоиться особенно.

– Сколько тебе?

– Тридцать четыре. Да, – со вздохом – моим – добавляет Сибирия, – для нашей работы возраст из щекотливых. Ты уже не свежа как юные, только-только сорванные плоды, однако терпкость вина в тебе ещё насыщает.

– И со скольких же лет ты в Монастыре?

– С четырнадцати.

– Всё это время… – в очередной раз вздыхаю. – Ты не устала от такой жизни?

– Ах, девочка. Жить и быть живым – различно. А главное лишь то, что я жива.

– Жива ли…?

Час от часу, день ото дня, год от года…она тешится в этих проклятых стенах, дабы жить, не живя при этом нисколько. И я ухожу. Теряюсь в пустой спальне и, взглядом облобызав решётки на окне, вымаливаю здоровья и коротких лет жизни оставшейся дома младшей сестре. Как её назовут? В честь кого или чего крестят? Почему не наградили именем, пока я была дома…Хозяин Монастыря находит меня за молитвой. Её подобием. Тогда я понимаю:

Молитва неверующего – самая крепкая и искренняя.

Сидя на коленях под окном, меж кроватью и тумбой, обращаюсь ко всем существующим и несуществующим Богам. Но к Хозяину моя речь не обращена.

– В Монастыре молиться возбраняется, – грохочет голос над плечом.

Но я, не размыкая век и рук, продолжаю со слагаемой на ходу речью просить смирения, пощады или шанса. Чьи-то ладони прилипают к моим плечам – взмахивают и поднимают. Взглядом врезаюсь в Хозяина Монастыря: за ним стоит несколько послушниц и даже Мамочка. Кто-то напел о моём времяпровождении (хотя попадаться в помыслах не было…как и скрываться).

– Молитвы в этом Храме запрещены, – с косой улыбкой добавляет мужчина. – Повторить ещё раз?

– Но я хочу.

Хозяин Монастыря быстро оглядывается, и на то девочки рассыпаются по делам. Коридор остаётся разрезать силуэт Ману: она складывает руки на груди и с интересом внимает беседе.

– Ты не верующая, – напоминает мужчина. – Единственная атеистка на все спальни, так что будь добра, неси свою правду и дальше, только не распространяйся о ней.

– В Монастыре (с подобными вам) и не такую веру обретёшь, – протягиваю я – о, то явная насмешка! – и потому названный отец велит повторить сказанное. Разумеется, интонацией, после которой следует молчать или рассыпаться в извинениях.

– В Монастыре молитвы запрещены, – повторяет мужчина – медленно и остро. – Для тебя я делаю исключение, напоминая об этом. Ты упёртая, Луна, вот только люди могут подумать: невоспитанная и глупая.

– Где же мне молиться, если из Монастыря выходить не дозволено?

И в следующий миг я под руку лечу по коридору. Лечу по лестнице и затем лечу с крыльца. Впаиваюсь коленями в сухую землю и, осмотрев песочный полумёртвый пейзаж, впаиваюсь взглядом в оставшегося на крыльце мужчину. Он скинул меня! Толкнул! И повелел:

– Молись на здоровье. Ты за пределами Монастыря.

Я вновь оглядываюсь.

Если сады при входе были прекрасны (зелень оплетала каменную дорожку – вдоль – и окна кабинетов – поодаль), пуская пыль в глаза прибывающим девам и часто наведывающимся гостям, то с этой стороны Монастыря всё выглядело как и везде: иссушено и загублено. Растрескавшийся песок отливает рыжим, выхлопы за горизонтом напоминают о близ расположенном городе небесных богов, позабытые за спиной острые и худые шпалы некогда деревьев кличут былой дом. Я смотрю в небо: голубое и отчего-то грязное. А колени саднит. Крупицы песка влипли в кожу.

– Парадокс, радость. Молиться в Монастыре нельзя, – в который раз повторяет Хозяин. – И не учи тому других девочек – дурной пример заразителен. И не сей в их головах мысли, то не требовательно. И не пытайся подорвать моё положение перед ними – я всегда буду выше и ослушания не потерплю.

– Я могу сбежать, – смеюсь наперерез глубокой морщине.

– Попробуй, – с вызовом бросает морщина. – Будешь наказана.

Я отворачиваюсь. А сама рассматриваю: забор невысок, но пустырь за ним необъятен; толку пытаться? да и иной дороги нет. Разве только, чтобы позлить Хозяина Монастыря.

– Луна, я всё вижу, – говорит он. – Ты думаешь о неправильных вещах.

– Да что здесь вообще правильного? – вопрошаю я. – А что правильного в твоих взглядах? Пускай бы девочки предавались песням в адрес Богов, которых почитают и которым отдаются.

– Боги не терпят молитв в отведённых для того храмах. Боги не терпят церковных обращений к себе. Истинная просьба – за их пределами. А Монастырь…в обители грешащих искупления не найти даже святому. Боги верят ситуативным прошениям, без предвзятости и напыщенности, радость.

– Звучит так, словно сам ты верующий, Хозяин Монастыря.

– В себя и не верить?

– Самовера – грех.

– Не забудь упомянуть это в своих стишках, – кивает мужчина. – Заканчивай. Уходим.

Заканчиваю. Не уходим.

Отворачиваюсь и складываю руки в выдуманных жестах, вымаливаю прощение, а потом понимаю: боги в самом деле не услышат; немые идолы не внемлют людским мольбам.

– Взгляд у тебя, конечно, Луна, святой, – говорит Хозяин Монастыря. – Сплошной ропот. Не зли меня этим.

Смотрю через плечо – в который раз – и поднимаюсь.

– Тебя смущает лик веры? – спрашиваю я. – Здесь?

– Злит, я же сказал.

– Смущает. Я не ошиблась.

Мужчина вздыхает и закусывает губу.

– Иди в кабинет.

– Я ещё не сбежала.

– Запрещаю.

В следующий миг рвусь в сторону и разрезаю несколько рыхлых ям у мятого забора. Хозяин Монастыря настигает: хватает за руку с животной скоростью и хватает за смеющееся лицо с животным оскалом, но ругаться в себе сил не находит. Я хохочу и толкаюсь, вырываюсь из терпких объятий и мягких замечаний, я плюю на его правила в лицо – смехом. Причудливо неуместным, но накопившимся. Изнеможённым, истеричным.

– Ты наказана! – зудит голос.

– И это всё? Этого боятся девочки? Слов?

Прекрати подначивать его, Луна.

Мужчина закидывает меня на плечо и тащит в Монастырь. Стучу по спине и продолжаю смеяться. Смеяться перестаю, когда мы встречаемся в кабинете с Ману. Женщина наполняет стакан бордовым питьём, громко цокает и безразлично отторгает:

– Я вам не помешаю? Могу выйти, обождать, пока вы наиграетесь.

Хозяин Монастыря отвечает на старом наречии и швыряет меня на диван.

– Не сомневаюсь, – говорит женщина. – Птичка, угощайся. Я наполнила два стакана, однако вижу Отец и так достаточно пьян.

– Он же ничего не пил… – вступаю я.

– В этом смысл, птичка. Потом поймёшь.

Ману и Хозяин Монастыря обмениваются фразами на чужом языке. Слова их такие острые, обрывистые. Общий язык более покатый и простой. Старое же наречие звучит красиво.

– Мне не нравится, что я вас не понимаю, – обращаюсь к спорящим.

– Надо же! – восклицает Мамочка и в который раз режет Хозяина Монастыря едким взглядом. – Что ещё тебя не устраивает в здешнем, Луночка? Что-то требуется почётной гостье? Бо!, не спеши с ответом. Ты здесь послушница, равная иным послушницам. Давай я кое-что объясню.

Ману медленно ступает ко мне: вертит бёдрами; сбрасывает с плеча припавшую руку Хозяина Монастыря, велит не вмешиваться.

– Да, Монастырь принадлежит Папочке, в этом сомнений нет. И правила устанавливает он, – протягивает женщина. – Но давай я кое-что объясню, птичка, раз ты не поняла (или не захотела к тому прислушаться) с первого раза. Твои желания здесь не учитываются. Право твоего голоса здесь нет. Решает Отец, а Мать ему помогает. Попытаешься разрушить порядок – прогневаешь богов, созовёшь беду. Не пытайся выкрасть отцовскую милость своими выразительными глазками – найдётся тот, кто пожелает их выцарапать за неспособность примкнуть к большинству.

Быстро смотрю на Хозяина Монастыря, чтобы он вмешался в речь Ману и осадил её, успокоил. Но Хозяин Монастыря молчаливо облокачивается о стол и взглядом велит слушать.

– Я была бы рада не видеть того, что видела, – говорит Мамочка, – но, увы, произошедшее произошло. В кабинет меня привели новости, а не избыток свободного времени, птичка: одна послушница хочет потолковать с Отцом о недавнем конфликте, в котором наконец признала свою вину. Если тебе нравится находиться в кабинете, Луна, подле Отца – оставайся. Послушай его речи. Внемли его истинному наказанию.

Внять истинному наказанию? Оно всё-таки есть?

– Отправлюсь в комнату, к сёстрам, – улыбаюсь я и хочу уйти, однако Ману цепляет меня за запястье и ловко подтаскивает к себе.

– Сядь. Пей. Смотри.

Поночка – крохотная девочка – приходит мгновение спустя в кабинет. Раскаяние заключено в её речах, взгляде и мыслях. Лицо – трепетное – сыскивает хозяйской милости, однако Хозяин желает показать, как поступают с провинившимися. Наблюдаю за ревущей девочкой и прилипшим к ней – вдруг – ремнём. Пью из горла откупоренной бутыли, отворачиваюсь. Ману и сама отворачивается: делает вид, будто пыль на стеллажах свежа и интересна. Поночка во второй раз изгибается и целуется с ковром; мужчина огибает её и, взяв за подбородок, поднимает на себя. Атакует:

– Я говорил тебе о наказании? Предупреждал? Ты вынуждаешь…думаешь, я сам того хочу? думаешь, мне нравится делать моим любимым девочкам больно? Но иначе вы не понимаете! Ваша женская натура требует грубой силы и грубых слов, а, видят Боги – и небесные, и земные, – я пытался избежать того. Зачем ты так поступила? Чего хотела? Тебе стыдно…? Конечно, стыдно…я вижу. Ты прощена, слышишь? Но знай – в следующий раз я не буду к тебе добр, я не пожалею тебя, ибо ты не жалеешь меня. Поняла?

Девочка мямлит в ответ бессвязное согласие и поднимается на локтях.

– Ты отпущена? – Мужчина давит на хрупкие плечи. – Я разрешал?

– Простите, Отец.

– Я прощаю. Но простишь ли ты себя сама?

И он в наваждение отпечатывает ремень в третий раз. Вновь по спине.

Содрогаюсь вместе с девочкой. Дрогнувшая в руках бутыль оставляет липкое пятно на ковре. Смотрю на Поночку, а затем на рыжий пустырь за окном и конвой, что поднимает в танце песок.

– Луна? – зовёт меня голос.

Проходит немало времени. Мамочка восседает в соседнем кресле, а Отец докуривает сигарету. Я принимаю стакан – осушаю: вязко.

– Зачем ты так? – спрашиваю я. – Никакой проступок не заслуживает насилия.

– Хочешь поспорить с Хозяином Монастыря? – шмыгает Ману. Громко. Громко, потому что осуждение равно наказуемо.

– Хочешь спросить, зачем я так с тобой? – парирует мужчина. – Почему жалею тебя, а других воспитываю как следует? Это ты хотела спросить, Луна? Или почему девочка не заслужила аналогичного к тебе отношения…?

Следовало молчать…

Я видела, что Отцу не нравилось наказывать – то его будоражило и угнетало, однако заданную однажды планку потребно держать и шагнуть обратно не получится. Вступаться за иных послушниц я не имею право, иначе кто-то из нас (я у девочек или девочки у меня) что-то переймёт.

– Прости, – киваю я. – Урок усвоен, можешь не повторять.

– Слуги топят бани, – говорит Хозяин Монастыря. – Найти себе подружку для купаний, а вечером приходи в примерочную. Швейки почти закончили твой наряд для скорого торжества.

Мужчина


– Жизнь состоит из возможностей. И не только реализованных, Мамочка. Упущенные равно считаются, – говорю я.

– Что ты чувствуешь в компании этой девочки? – наперерез спрашивает Ману.

– Словно последних двух десятков лет не было.

– Она заглушает твой опыт или оттеняет его?

– Она встаёт рядом. Она является его продолжением, эти мысли не дают покоя. А знаешь, – и я покидаю кресло, – забудь. Мне показалось. Просто хорошенькое личико немного свело с ума, с кем не бывает. Чем старше, тем слаще оседаемый на устах мёд. Не беспокойся.

Склоняюсь к женщине и накручиваю одну из её прядей.

– Мы давно не уделяли время друг другу.

– Обойдёшься, Отец, – улыбается Ману. – Не забывай: на мне заботы послушниц, а чем ближе Шоу, тем больше волнений в их головах. Девочки переживают, переживаю и я.

Соглашаюсь и припаиваюсь губами к виску.

– Я конкуренции не потерплю, малыш, – бросает женщина и уворачивается от поцелуя.

– О чём ты, Ману? Моя Мамочка вне конкуренции. Ни одна послушница, ни одна богиня – никто из них никогда не встанет ровней тебе, не будет так желаем и прекрасен.

Холодный взгляд не тает под жаром речей.

– Сейчас ты думаешь о птичке, я вижу.

– Хватит тебе… – прошу я и касаюсь нарумяненных щёк.

Ману отстраняется и говорит:

– Ластишься, папочка, чтобы справить нужду, а сам в своих мыслях держишь талию фарфоровой куклы с белой кожей. Лучше скажи, кто её купит?

– Нам прекрасно известно! – восклицаю я и резво отхожу, тянусь к портсигару и высвобождаю табачного пленного.

– Скажи это себе, папочка. Напомни. Подумай.

Девочка


Вечером Хозяин Монастыря приносит мою одежду для наступающего торжества: встряхивает платье – алая ткань разрезает воздух и подол ударяется о щиколотки. То удивляет, ведь послушницы ходят в более откровенных нарядах.

– Примерь, – велит мужчина и, вложив одежды в мои руки, отступает.

Я раздеваюсь – нехотя.

– Поторопись, у меня мало времени, – зудит властный голос.

Медленно распахиваю пуговицы на груди и глаза на мужчину, что не желает отворачиваться.

– Луна, я перевидал сотни женщин, и меня ты удивишь, если только покажешь третью грудь. И то не факт, – причитает Хозяин Монастыря, на голое тело никоим образом не реагируя. Глупо было даже допускать эту мысль…

– А если ты захочешь меня? – с вызовом бросаю я и ступаю в новое платье.

– Захотеть тебя я могу и в мешке из-под картофеля. Не думай, что закрывающая половину тела тряпка способна удержать. В этом природа мужчин: нам нравится раздевать, нам нравится представлять, что сокрыто Под.

Шутка оборачивается против.

Поправляю рукава и юбку в пол; остаётся застёжка – на спине. Прошу помочь, и мужчина, прежде чем подойти, сдергивает белое полотно с огромного зеркала перед нами. Взглядом упираюсь в саму себя. До монастырских девочек далеко. Они аппетитные, с изгибами и формами – я же беспредельно тощая (Ману, недовольно посмотрев на меня, сказала кухарке: «Откормить»). Они обращаются с уважением и смотрят тепло – я же с холодом и исподлобья. Они хвастаются аккуратной, напитанной маслами, кожей – я же отталкиваю бледностью.

– Выглядишь…превосходно, – пришёптывает Хозяин Монастыря.

И прячется за моей спиной, а пальцы его стягивают ткань, после чего ловко сцепляют пару пуговиц и петель. Алая ткань взбирается от пят и до пояса на талии, проползает до закрытого – плотно-плотно – горла и уходит в узкие рукава, которые к запястьям принимают форму пышных воланов.

Я удивлена выбором Ману (а, кажется, она подбирает одежду для девочек).

Хозяин Монастыря смотрит на мою спину – вижу то в отражении; гладит кожу – через ткань – и – опосля – подбирает волосы и перекидывает их на одно плечо. Голая шея выступает полотном, его губы – мазками кисти. Он прижимается ко мне и тяжело вздыхает. Я всё ещё смотрю на красивое отражение некрасивых людей. А его поцелуй – мягок и приятен. И так долог. Собирает кожу, влагу на ней, соль. Целует и говорит:

– Убирайся.

Голос мужчины скользит вместе с руками.

– Убирайся, Луна.

Толкает меня в спину. Шаг-второй; пьяные, не пившие глаза гонят прочь. Злое лицо велит впредь не появляться. Я растерянно выбегаю из комнаты и, едва сдерживая слёзы, врезаюсь в Ману.

– Птичка! – восклицает женщина. – Как хороша! Тебя что-то расстроило? Кто-то? Бо, я ведь думала об этом…Другие девочки подобных платьев не встречали. Их удел – короче и меньше, твоя же красота требует тайны и фантазии. Кто обидчик?

И следом выходит Хозяин Монастыря. Он впаивается недовольным взглядом в Мамочку, скрипит на старом наречии и рассекает коридор дальше. Ману не без акцента швыряет в ответ ему грязь (слышно по интонации) и обнимает меня за плечи.

– Луночка, не обращай на него внимания. Ты всё должна понимать сама.

– Понимаю, – соглашаюсь со всхлипом и жмусь к стянутой в корсете материнской груди.

– Самой нравится? – на пущенный взгляд и согласный кивок Ману продолжает: – Красный цвет – цвет богов, Луна, издревле. И сегодня они благоволят тебе. Отныне, птичка, благоволят.

Мужчина


– Вот он… – указываю на коренастого мужчину с узким разрезом глаз и широким разрезом меж пуговиц на животе. – Бог Воздуха.

Луна бросает ненавистный взгляд и не без ехидства:

– Может наколдовать сильный ветер?

– Он Бог, а не волшебник, птичка, – смеюсь я. – Что, не нравится имя? А Ману ты этого не говоришь.

– Когда говорит Ману – никто не в состоянии перебить.

И я, опуская речи о Мамочке, добавляю, что указанный господин – владелец фирмы по очистительным фильтрам для воздуха. Без его чуткого наставничества и постоянного внимания Полис бы перестал существовать. Под именем Бога Воздуха на очистительных заводах выпускали переносные фильтры, карманные, стационарные, мобильные – везде, где смог и грязь поедали части города, торжественно восседала продукция названного.

– Понимаешь, радость? – уточняю я.

И что-то в её лице меняется. Недоверие переходит в удивление, а затем и в разочарование. Кажется, малышка вовсе перестаёт верить в богов и подкрепляет собственный атеизм.

– А вот этот господин, – я взглядом указываю на важного и ворчливого карлика за соседним столом, – Бог Воды. Ему принадлежат дамбы, водохранилища и искусственные водоёмы. Вот это масштабы, да? вот это влияние? Не просто так нас зовут богами, птичка.

И следом повествую о близнецах Страсти и Ненависти – кичливых, сутулых, устраивающих оргии.

– Больше взаимных унижений, – говорю я, – они любят примирительно сплетаться друг с другом, но это фикция, обман. Конфликт никогда не покидает их нутро и дом….

Луна сдерживается от замечаний.

– А вот она, – я бегло здороваюсь с женщиной в конце зала, – Богиня Плодородия. Когда-то была женой Бога Воды. Они развелись, когда он узнал, что сама она бесплодна.

– Богиня Плодородия и бесплодна? – прыскает в кулачок дева подле меня и спешит принять холодный вид. – Я поражена.

– Чувствуешь? Всё это нещадное противоречие и то, как оно отражается на наших с тобой реалиях.

– Теперь понимаю, – заключает Луна. – Теперь я понимаю Богов и слагаемые о них мифы.

Бог Войны – малец с наглым прикусом и пылающими глазами, а Бог Мира – изрешечённый шрамами старец. Богиня Целомудрия – продажная нимфетка. Богиня Семейного очага – побитая тётка рядом с мужем-изменщиком. Бог Веры – скептик в плаще. Бог Солнца – мрачный и тучный, среднего возраста, однако не среднего дохода. Бог Здоровья – один из девяти, разбросанных по Полису, врач и фармацевт – подтирает нос и соскабливает язву на шее. Я делаю Ману замечание, ибо приглашать его никто не должен был, а за навязчивое прошение следовало пригрозить. Женщина пожимает плечами и закуривает. Сегодня на Мамочке платье – она пестрит как рыбья шкура; обнажённой спиной и изрисованным лицом приковывает взгляд-другой.

На вечере присутствуют основные десятки богов из небесного пантеона. Земных же представителей так много: в основном, Шоу наблюдают их приближённые лица. Губернаторы, мэры, директора фирм и прочего и прочее.

– А вот она, – я указываю на девушку с гордым взглядом и соответствующей выправкой, в чёрных одеждах и с белой кожей, – Богиня Правосудия.

– Красивая… – говорит Луна.

– Вот только немая. И слепая.

– Зачем же она пришла?

– Она посещает все мероприятия без исключения и оценивает их по мнениям окружающих.

– А кто ты? Если перечислять, как ты перечислил других.

– Земной Бог. Бог Удовольствий и Отец Порядка. Монастырь – пристанище верующих: но не для тех, кто в них верит, а для тех, в кого верят.

– Тогда кто Ману?

– Подруга. – Я сбавляю азарт и лицом предпочитаю подцепить проходящую мимо послушницу. –Просто подруга.

– У неё нет роли?

Монастырь построен моими силами и моей кровью – не желаю делиться и толикой значимости с прибившейся к ногам старой кошкой.

– Её роль, – говорю я, – заботиться о таких как ты.

Швыряю резко и быстро. А Луна улавливает злую шутку.

– Она подруга, – повторяю я более расслабленно. – И собственность, доставшаяся мне вместе с Монастырём. Она – единственная женщина, которой разрешено выходить за пределы Монастыря и которая благоразумно этого не делает. Она – единственная женщина, знающая меня от и до и до сих пор не сбежавшая. Она моё сокровище, дева в алом платье. И она твоя Мамочка: заботливая и ласковая.

Луна интересуется проходящим мимо нас существом неясного пола. Не мужчина и не женщина, не старец и не ребенок, не богач и не бедняк. Он – каждый раз загадка. И он главный, он ответственный за всех. Голова покрыта черной мантией, на плече лежит белоснежная коса.

– Бог Смерти, – представляю я.

– А вот он… – рука девочки упирается в спину мальчишки через несколько столов, ближе к сцене, – …не мал для всего здесь показываемого?

– Это Бог Старости. Он самый младой по летам и самый зрелый из нас по уму.

– А вот этого не понимаю… – признаётся Луна.

И я спешу нашептать на ухо птички истину, что мальчишка есть один из отпрысков, один из многочисленных, многотысячных детей восседающего на троне пластической хирургии и иных медицинских вмешательств для сохранения прекрасного лица и тела старика, который вместе с визитками своих клиник метает гаметы, а подрастающих мальчишек и девчонок рассылает по делам, куда не может притащить вялый обвисший зад самостоятельно.

– Разве же это всё Боги? – спрашивает Луна.

– Разве же нет? У каждого века они свои.

И мы замолкаем, дабы вкусить начинающееся Шоу.

Девочка


Ману не прогадала: платье произвело фурор. Так она называет зрительское состояние исступления позже. Мамочка сказала: «необходимый эффект достигнут: боги не ощутили доступности, но ощутили неподатливый мрамор, тогда как в руках привыкли видеть плавящийся воск».

– Разве же это хорошо? – спросил Отец.

– Хорошо, ибо нам всё равно известно, кто её купит.

После танцев, питья и курева, после криков, песен и речей, после гогота и хохота со своим выступает Хозяин Монастыря. Он обращается к Богам и выставляет долгожданный и достойный величайшей платы лот. Он взваливает меня на сцену и называет первоначальную сумму. Руки нехотя поднимаются, и первые минуты тянутся подобно часам. Тогда Ману кричит, что я её любимица. Всплеск этот служит пробуждением и побуждением. С каждым женским возгласом находящиеся в зале находят во мне предаваемые огласке качества: реальные и воображаемые, действительные и желаемые. Половину из слов я не знаю, а другая половина звучит на старом наречии. С умным лицом – а следовало быть глупее – внимаю публике и наблюдаю жадные пары глаз. Хозяин Монастыря говорит, что на жертвенник небесному пантеону возложена чистая кровь. Ощущаю себя выставленным куском мяса, в качестве которого пытается убедиться недостаточно голодная толпа. Отец добавляет, что верен дружбе со всеми присутствующими здесь, а потому желает объявить о младой (однако не юной!) деве всему миру. Вечер был запланирован как для увеселения, так и для представления меня. Мёд и ликёр без конца затекают в смеющиеся, обсуждающие, довольные рты.

Тогда Хозяин Монастыря повышает сумму. Наибольшую, с отрывом от предыдущих, называет Богиня Плодородия. Вскоре узнаю – она любит пробовать выращенные на её землях ягоды, а самые сладкие оставлять себе: радовать и радоваться, баловать и баловаться. По лицу Хозяина Монастыря понимаю: он этим союзом будет недоволен; по моему лицу Хозяин Монастыря понимает: я этого союза боюсь.

И – вдруг – выступает молчаливый (вообще) и молчащий (до сего момента) Бог Солнца. На нём торги оканчиваются. Спокойным жестом он добавляет нули названным суммам, и я не успеваю поймать мужской взгляд, лишь наблюдаю порхающие длинные пальцы. В этих разрезающих воздух спицах заключены ощутимые холод и отстранённость. Усталость в отвернувшемся профиле. Плата, предложенная Богом Солнца, давит иных гостей. Он выкупает заключительный лот и с нетронутым эмоциями лицом покидает зал – его дело сделано и торжество теряет актуальность.

Мужчина


– Откуда взялись Боги? – спрашивает девочка.

– Ты всерьёз? – Я не в настроении и потому желаю прижечь её любопытство. – Твоё будущее будет состоять из повторяемого ублажения этих самых Богов и их помощников, а ты выведываешь, отчего Богов называют Богами? Луна, твоя работа в другом: открывать рот по сути, а не от интереса.

Она обижается и замолкает. Улавливаю тоску и швыряю добивающее:

– Что тебя огорчило? Правда?

Не отвечает. Подпрыгивает с дивана и теряется за кабинетной дверью, показательно ударив ею, а это выводит меня ещё больше. Следом за непослушной и невоспитанной девицей гонятся проклятия. Потом гонюсь я. Не могу оставить это самодурство без слов. Что она позволяет? Хватаю глупую у спален: взглядом, рукой, замечанием. И Луна, как ни в чём ни бывало, обращается:

– Что-то случилось, Отец?

Смотрю в её глаза – непослушные, своенравные, непобедимые. Остаётся только сломать, перевоспитать не удастся. Смотрю, а слов найти больше не могу.

– Моя воля – ваша воля, говорите, – дерзит девчонка и складывает ладони в начало молитвы, на что я шиплю очередную порцию ругательств и сцепляю её запястья.

Вот таким послушанием, думает Луна, грежу я. И это ошибка. А подоспевшая к нам (нет, ко мне) мышка лепечет о насущном; ноты сладкого голоса в состоянии приручить самого дикого зверя – девы научены. Отправляю послушницу в покои Ману.

– Мамочка поможет, – говорю я. – Посоветуйся с ней.

– Благодарю вас за внимание, Хозяин.

Девочка уходит, а Луна разжимает секундой назад сжатые губы:

– Почему все девочки говорят тебе «вы»?

– А почему ты говоришь «ты»?

– Ты не запрещал.

– Но и разрешения ты не спрашивала.

Луна опускает взгляд – растерянно и даже смущённо (попалась на такой мелочи), но я, подступив и коснувшись пальцами лица, велю посмотреть вновь. Исполняет.

– Первое, что ты сказала: «Как твоё имя?», – напоминаю я. – Ты, радость, сама обозначила и себя, и меня. И я не воспрепятствовал тому. Девочки обыкновенно щебечут «а вы?», «а можно к вам?» и подобное. Девочки – не ты.

Руки мои отпускают её; руки – да, да глаза – нет. Прихватывают, закидывают острые крючья – я ощущаю. Ощущаю, что бороться сил не нахожу; желаю быть пленённым и спасённым ею. Луна, ты стоила проклятых игр и бесконечных нравоучений. Моих тебе, твоих мне, Ману мне и от меня Ману. Ты стоила того, чтобы я год за годом сталкивался с пустыми и чужими, с телами-монетами и телами-валютами, с говорящей – мёртвой – плотью и душами не имеющих души.

– Расскажи о твоих отношениях с Ману, – просит девочка, время спустя вновь оказавшись в кабинете: она сидит меж подушек и курит протянутый свёрток расслабляющих трав.

– Ревность…? – уточняю я.

– Интерес.

Вываливаю правду на стол:

– Мы спим друг с другом.

– О…

А затем добавляю (чтобы Луна не успела вывалить какую-нибудь глупость в ответ):

– Не с послушницами же это делать, верно? Мои послушницы под моей опекой. Я отвечаю за них и касаться не касаюсь – принцип.

– Твой принцип недавно дрогнул, – напоминает Луна.

Делаю вид, что не понимаю. Насмешливое:

– Разве?

– Когда поцеловал. Вот сюда.

И она, перекинув волосы через плечо, ногтем оставляет отметину на шее.

– Прямо сюда.

А глаза так и сверлят. Сверлят уверенно, сверлят назидательно. Я сдаюсь и, встрепенувшись, отворачиваюсь. Твоя первая победа, птичка.

– Не припоминаю.

Луна затягивается и пододвигает к себе пепельницу. Взгляд неопытной прожигает ворот рубахи; расстегиваю верхние пуговицы и протяжно вздыхаю.

– Что касается Ману – мы ведём с ней дела.

И Луна сводит тему на иную беспокоящую: она расспрашивает о Боге Солнца, внося несколько предположений, кто же кроется за именем божества. Я открываю правду: электрические сети, соответствующие заводы и солнечные батареи на юге Полиса – всё под его пытливыми и всеобъемлющими лучами-руками.

– Расскажи ещё.

– Познакомитесь в конце недели, – говорю я.

– Хочу узнать, кто он и чем дышит.

– А зачем?

Подтруниваю: кроме нескольких часов вместе ожидать нечего.

– Я боюсь, – признаётся девочка. – Постыдился бы обдавать огнём и без того пламенное сердце.

Смиловавшись, уверяю: то нормально. Но слова юной девы никоим образом не повлияют на принятое мной решение.

– Я продам тебя, Луна.

– Продал, Хозяин Монастыря. Уже.

– Я настаиваю! Ничего из сказанного тобой: ни единый вопрос, ни единая просьба – ничего не изменит моего решения.

– Не сомневаюсь. Ты вроде кое-что обещал, – перебивает девочка. – Рассказать.

И, закинув ноги на диван, прижимает подбородок к коленям. Красное ситцевое платье сменилось серо-зелёной бязью. Она смотрит на меня – равнодушно и тоскливо – и с равнодушной и тоскливой интонацией велит продолжать.

Я рассказываю, что небесных идолов создавали люди, а земными становились сами. Я рассказываю, что Монастырь стоит давно и крепко, что стены его хранят лучшее из сохранившегося в оставшихся гроздьях городов, что Боги тем и Боги – они признают свои грехи и виртуозно в них погружаются. Я рассказываю, что всё в Мире сошло с ума: я помнил – в силу лет – былые государства.

– А сколько тебе? – спрашивает Луна.

– Несколько сотен, может, тысячи, – отвечаю я и улыбаюсь.

– Так не бывает, – перечит девочка. – Люди живут не больше четырех-пяти десятков.

– Люди. Правильно, – утверждаю я. – Боги живут вечно.

– Знаю я твоих Богов…Теперь-то.

И она отворачивается.

– Боги могут жить вечно лишь в памяти людей, лишь в молитвах и обращениях, – говорит Луна. – А зримые Боги – истинные лжецы. Они хуже всех этих тронутых умом фанатиков. Фанатики хотя бы имеют веру и боятся быть наказанными, Боги же не имеют за своими спинами ничего. Они неподвластны законам, потому придумывают собственные, они тешат личные грехи и, впитывая их, велят не грешить остальным. Так сколько тебе лет?

За такую речь стоит признаться.

– Тридцать шесть.

– Откуда взялись сотни?

Кажется, названное число её нисколько не удивляет.

– Столько лет стенам Монастыря. Я есть Монастырь. На этом месте, ещё до войны, – объясняю, – взаправду находилась богомольня. Но…другая. Совсем другая. Мой близкий приятель рассказывал мне о том, а ему рассказывал его отец, тому отцу ещё отец и так до бесконечности. Об истинной вере, о религии довоенных лет, о людях довоенных лет…

– И так ты решил посмеяться над безграмотным людом? – подводит Луна. – Совершенно омерзительно!

– А что не омерзительно?

Она молчит. Ловит строгий взгляд и парирует строгим взглядом. Абсолютное несогласие и титаническая воля. И слабость. Я склоняюсь к ней и, ударив подлокотники, удерживаю дыхание свободолюбивой птахи. На вдохе – на вздымающейся груди – она замирает. Выжидает. Ждёт. Я же выпытываю из пульсирующего тела характеры. Пытаюсь понять её. Но, ударяясь о стену безразличия, отступаю.

– Что это было? – спрашивает девочка.

– Лимон хочешь увидеть? – спрашиваю я.

– …кого?

– Не кого, а чего. Лимон, Луна. Это не имя. – Упомянутая с недоверием морщится. – Ты рассказывала, дома у тебя был лимон. Дохлый. Живой-то увидеть хочешь?

– Хочу, конечно.

– За мной.

Не выхожу из кабинета, а шагаю вдоль стены, декорированной плотным театральным занавесом. Откидываю его и представляю сокрытую дверь.

– Тайная комната? – вопрошает Луна. – Очаровательно.

И вот она сидит на краю кровати и разглядывает цветочный горшок на подоконнике подле: нежно-зелёные листья обнимают пестрящий золотом лимон в количестве трёх штук. У окна – а свет приятно разливается по обработанному дереву – стоят и другие растения. Колючие розы оставляют пару отметин на любопытных руках, крохотные перцы задумчивыми парами восседают на тонких дугообразных ветках, в углу комнаты меж каменными плитами дремлет любимец.

– Что это? – Луна кивает на него.

– Инжир, – отвечаю я и припадаю на кровать близ девочки. – Пробовать будем?

– Чего пробовать? – пугается она.

– Не чего, а что, – поправляю я – в который раз. Не без лукавого смешка.

И срываю самый тёмный из плодов, а, выудив из кармана крохотный нож, разрезаю мякоть и протягиваю угощение Луне. От сладости сводит зубы. Она кривляется и причитает, что тоже бы обманом взяла тысячу иных богов, дабы богом назваться самой и вкушать это каждодневно. Я смеюсь и срываю второй инжир. Как удачно она приехала: плоды только поспели.

Луна признаётся, что ей нравится моя комната. Спальня небольшая, но уютная. Кровать стоит почти у окна, напротив неё – комод и две картины. Много растений (это в её понимании много?), есть кресло. Одежда хранится в чулане за соседней дверью, ванная располагается там же.

– Только девочкам не говори, – прошу я, а на проницательно-непонимающий взгляд привношу следующее: – О существовании этих комнат никто не знает. Лишь Ману, разумеется. А девочки…да что у них на уме? наверняка считают, что всевидящий отец никогда не смыкает глаз.

– Я никому не скажу, – обещает Луна. И вдруг: – Но я хочу знать, как тебя зовут.

Теряюсь. Однако терпеливо:

– Зачем?

– Чтобы обращаться по имени.

– Обращаться ко мне ты должна с уважением и по должности. Выбор огромен.

– Ты мне не Отец, – противится девочка. – Потому что не взрастил ни одно из качеств. Не Хозяин, ибо я, несмотря на заключение, вольна. Не Господин, ведь я никому не служу. Я не верующая, ты сам отметил.

Ловлю колючий взгляд – удивительно полюбившийся мне – и дрогнувшую от недовольства бровь.

– Боги наказывают неверующих, – посмеиваюсь я.

– На неверующих Богам плевать. Боги наказывают недостаточно верующих, чрезмерно или, по их мнению, неправильно это делающих. То есть всех верующих, – заключает Луна.

Я восхищаюсь её словами и, склонившись, прижимаюсь губами к лицу. Девочка багровеет: румянец пощипывает щёки, а глаза растерянно стекленеют. Я, прогуливаясь по очерченной скуле губами, нашёптываю:

– Моё. Имя. Ян.

И немедленно отстраняюсь. Луна вздыхает и смущённо утаивает взгляд в скрещённых руках.

– Что такое, радость?

– Издеваешься, – догадывается она.

– Разве?

Девочка признаётся:

– Я решила, ты хочешь поцеловать меня.

– Хочу, отчего же нет.

Очередная растерянность пляшет в её глазах.

– Тебя что-то смутило? – улыбаюсь я.

– Всё, например, – бормочет сладкий голосок и добавляет в разы громче: – Рада знакомству, Ян.

– Взаимно, Луна. Так о чём ты подумала?

И она быстро встает, после чего падает обратно на край кровати и спрашивает разрешения уйти. Удивительно.

– Иди, радость моя, иди, – забавляюсь я и провожаю девочку взглядом.

Поистине прекрасны ничего не знающие цветы. Волнующие и волнующиеся. От них особый аромат скромного, но жаждущего бутона. Они чаруют сокрытой страстью и боязливыми откровениями, помыслами о возможном отторжении и – всё же – верой в романтику.

Я предупредил, чтобы при других девочках она не называла меня по имени. То было не трудно. Время один на один мы проводили много больше, чем она утруждала себя женской компанией.

Позже Ману в моём кабинете: пьёт и рассуждает.

– Бо! что за табакерка! – принюхавшись, выдает она. – Зачем ты так? Собирался бросать, а на деле дымишь каждую секунду.

Заходит Луна – в очередной раз. Однако в этот не очередной раз – с разрешения.

– Можно? – щебечет её довольный голос.

– Конечно, радость моя, – киваю я. – Слушаю.

– Я беспокоюсь о Мириам.

– Твоё дело беспокоиться?

Последующая, свинцом отлитая фраза, обескураживает. Не меня. Ману. Гневный взгляд режет тончайший силуэт.

– Ян, я серьезно. Она просила не говорить никому, но это неправильно. Она пришла из этих чёртовых красных занавесок с разбитым лицом, а так быть не должно. Она плачет.

– Иду. Спасибо, Луна.

Бледное лицо скрывается за дверью.

– И что это ты так на меня посмотрела, а? – подначиваю я, обращаясь к Ману. – Что означает этот взгляд…?

– Она знает твоё имя.

– Она спросила его.

– И ты так просто ответил?

– Она спросила, Ману.

Женщина смеётся.

– Не поверю, что ни одна девочка до неё этого не делала.

– Представь. Да даже если бы спросила, я не ответил. А Луна…Не знаю, как это объяснить. Сама всё понимаешь.

– Понимаю. В отличие от тебя.

– Объясняй, – велю наперерез, однако никакие объяснения не требуются.

Я влюбился в Луну, вот что стало очевидным. Для всех, кроме нас самих.

Девочка


– Я была влюблена в него, – говорит Сибирия, – пока не сообразила, что любить его – то же самое, что глотать ножи. И теперь все мы живём счастливо. Относительно. Но счастье ведь и есть относительная величина. А сантименты играют дурную роль, Луна. В нашем мире и в нашем обществе нет никаких тебе чувств, а симпатия – предтеча скорого порока и необратимого разложения. Все мы смертны, и Боги в том числе.

– Тебе не бывает одиноко?

– В компании первых красавиц мира? – Женщина смеётся – обольстительно и прекрасно; я бы могла влюбиться в эту очаровательную улыбку. – Мужским вниманием я не обделена, а девочки сами ластятся к ногам.

– Это не вечно.

– Всё не вечно. И даже это уже могло тысячи раз прекратиться, однако я мыслю иначе и потому всё ещё на плаву. Я цепкая.

– Но как долго сможешь держаться?

Женщина остывает и слова мои оставляет без ответа. Мы – вот так глупость судьбы – оказываемся в одной комнате, пока другие послушницы крутятся возле обиженной Мириам. Несчастную избивал приходящий божок. Злостный голос Хозяина Монастыря – нагнавший на улице сбегающего от ответственности посетителя – твердит, что правила для всех едины и всем они известны: травмировать послушниц нельзя. Голос в ответ оправдывается предпочтением к пощёчинам, и тогда Хозяин Монастыря добавляет, что пощёчина не равна разбитому носу.

Я продолжаю:

– Нельзя быть уверенным в чём-либо. Твоя красота не навсегда и твоё положение – вместе с тем.

– Не удивила, лапа.

– Так что же случается с ненужными?

– А что делаешь с ненужной вещью ты? Как поступаешь с чем-то сломавшимся и более непригодным к использованию? Выбрасываешь, Луна. Монастырь – не исключение.

– И всё же…

– Хочешь подробности? Лови, глотай. Если в гости наведается наше божество Здоровья и Красоты – то, что больное и рябое – оно может выкупить тебя для своих работ. Ну, знаешь, если органы в порядке…Не округляй свои и без того кругленькие глазки, Луночка. А если в гости наведается наше божество Плодородия – о, по праву лучше вскрыться на кухне и не встречаться с ним с глазу на глаз…Если в гости наведается божество Воды – липкое и вонючее: готовься, ты станешь его женой и будешь обслуживать ещё с десяток лет. Но не факт…Факт, что ты завернёшься от какой-нибудь заразы, что не даст тебе спокойно отойти, а будет зудом обхватывать и тело, и разум. Понимаешь? Кому стареть, если стареть некому?! В Монастыре долго не живут; живут счастливо и красиво, но недолго – то прописано в договоре. А учитывая твою непокрытую симпатию к Хозяину (Луна, прекрати удивляться – все знают, все видят, все чувствуют), он тебя со свету сживёт. Покоя не даст: сживёт. Потому что неповиновения не терпит, а его выжженная дыра на сердце скоблит сердца других. Не прикасайся к нему – сгоришь. Наш Отец – бездетное чудище, и если он действительно Бог, то Бог ужасов и извращений. Я видела, ты зачастила к нему в кабинет…ну, как? Много вытерпела рассказов? Слышала, как он скормил одну из послушниц гончим? Слышала, как он придушил одну из послушниц, что наведалась к нему в спальню? Да, Луна, я знаю о существовании этой комнаты, но имею свойство не распространяться обо всём известном, а говорю тебе, потому что понимаю – вы там были. Слышала, как он потрепал нашу Мамочку, когда та пришла к нему с ребёнком? Ничего, сама видишь, она всё ещё с ним и всё ещё в добрых отношениях. И даже – даже! – не ревнует. Больше. А слышала, как он выдрал зубы первой красавице, что нравилась ему, однако изменила с бродягой из конвоя?..

– Зачем ты всё это говоришь? – перебиваю я.

– Чтобы ты поняла, Луна! Уберегать тебя я не намерена, но предупредить могу и, думаю, должна. Твоя задача: понять и сделать выводы. Пойми это, Луна! Не связывай себя с Богами, ибо они ненасытные монстры, что выпытывают года у нас и добавляют их себе. Хороших богов не бывает. Хорошие боги не существуют.

Отказываюсь тому верить, но в следующий миг погружаюсь в веру с лихвой.

– Я единственная, – говорит Сибирия, – кто в Монастыре со дня его открытия, а потому я ощущаю вес собственных слов. И потому Отец пожалел меня, оставив догнивать в монастырских стенах, а не в стенах чужого пристанища…

– Только поэтому? – уточняю я.

– Вторую причину назовёт он сам, если ты приползёшь (а ты сделаешь это!) к нему вновь. Неисправимая женщина к неисправимому мужчине. Ох, девочка…Он любит девочек. Ему не впервой, как и тому поганому развратителю, его другу…

Не вытерпев ядовитых речей, сбегаю. Врываюсь в отцовскую спальню вместе с ударом распахнутого окна. Сквозняк закрывает его и от злостного ветра несчастная пара перцев пилотирует на пол. Хозяин Монастыря не отвлекается, не трепещет. Хозяин Монастыря смотрит на картины, что висят над комодом. На первой изображены мать и дитя: женщина прижимает ребёнка к себе; у неё черничные волосы и белые, без прорисованных зрачков, глаза (выглядит устрашающе), а малыш – поцелованный солнцем и облюбованный его лучами с макушек до пят – в умиротворении принимает материнскую ласку. На второй изображен портрет темноглазого и темноволосого, с белым воротником рубахи, что контрастом лежит на чёрном холсте. Первая картина преисполнена трепетом и смиренностью, вторая – властолюбием и отстранённостью.

Хозяин Монастыря разрешает зайти, разрешает остаться. Я сажусь к нему в ноги и взглядом цепляюсь за троицу на стене.

– От каких чудовищ спасалась птичка? – спрашивает Ян и опирается на локоть. – Что случилось в этот раз?

Глядит искоса и в лукавой улыбке.

– Ничего, – отвечаю я и роняю голову ему на колено.

Ожидает.

Ожидаю и я.

– Разве я учил тебя врать? – Смотрит серьёзно – от улыбки не остаётся ни дюйма приподнятых уголков рта. – Разве ты хочешь быть наказана?

– Не говори об этом. Не желаю слушать и слышать.

– Я повторю, Луна. Что случилось?

– Ничего, о чём бы тебе стоило беспокоиться.

Мужчина прихватывает за подбородок и заставляет поднять глаза. Сжимает челюсти – и мои, и свои – и скрипит о том, что веду себя я плохо.

– Нет чего-либо, не беспокоящего меня в нашей обители, – заключает голос. – Я внимаю каждой детали, каждому вздоху, каждой мысли – и всё это контролирую. Твоё появление имеет основание, будь добра озвучить его или выйдешь немедленно.

– Поняла.

– Умница. А теперь ответь.

И я – без капли жалости (и к нему, и к себе) признаюсь, что всё знаю. Я всё знаю. Хозяин Монастыря замирает: понимает то сразу или нет…? Расправляет плечи и с той же прямой вместо рта отсыпает раздельное:

– Что ты об этом думаешь?

Медленно поднимаюсь и сажусь на мужские колени. Дотягиваюсь, дотрагиваюсь шеи, обхватываю её, подаюсь вперёд. Ощущаю неловкое сопротивление, а в горчично-медовом взгляде проскальзывает немой вопрос. Что ты делаешь, глупая? Не поддается, противится. Что я делаю, глупая? Тянусь из всех сил – бессмысленно, тянусь – осмысленно – и касаюсь губ. А Ян, недолго противореча, целует в ответ. Слабо и неуверенно. Постепенно сжимает в лапищах, загребает, давит, нарастает в желании. Я целовалась до этого. С деревенским мальчишкой Лукасом, приезжим Иудой и родственницей Софией. Первый настаивал на продолжении и потому компанию покинул с пощёчиной, второй успел скрыться до появления родителей, а третья учила меня женским уловкам. И ничего из этого, никто из них не мог сравниться с губами Хозяина Монастыря. Кажется, мир вокруг на секунды стал лучше и чище. Сам Хозяин Монастыря стал лучше и чище.

Он прикусывает губы и, словно бы выходя из транса, открывает глаза. Отстраняется.

– Что это было, радость моя?

– Захотелось.

Склоняюсь к мужскому лицу и желаю пригреть поцелуем пульсирующие виски. Хозяин Монастыря зарывается вместе с тем в волосы и воет:

– Никогда больше так не делай, Луна. Никогда.

– Но я хочу! – бросаю в ответ.

– Это приказ.

– Да почему же?

Мужчина замирает напротив лица. Говорит:

– Потому что я захочу ещё. И ты захочешь. А останавливаться бывает сложно.

– Иногда невозможно.

– Иногда невозможно, – соглашается Ян.

Однако обвивает спину. Держусь в объятиях и пытаюсь уловить дрожащую улыбку. По новым губам за не редкостью бывает голодно.

– Я продам тебя, – убеждает Хозяин Монастыря. – Как бы ты ни противилась тому, как бы ни препиралась.

Обжигаю дыханием:

– Я ничего не прошу и не пытаюсь выкрасть твою милость. Я краду твоё сердце, потому что в обмен оставляю своё.

– Твои желания для меня на последнем месте, – в полушёпоте оглушает мужчина. Словно навязывает мнение самому себе, словно пытается убедить. Пытается, именно. – И твои чувства наравне с ними. Меня интересуют твои удобства, твоя красота, твоё устройство в общине. Но я продам тебя, потому что должен, потому что сам того хочу.

– Ты хочешь меня, – перечу в ответ.

– И это тоже.

Находит рукам занятие и сдавливает их на талии.

– Поверь, Луна, – говорит мужчина, – за годы в Монастыре я понял, что и когда нужно ставить на первое место. И ты, радость моя, сейчас не в приоритете.

– Прости?

– Ты есть, а завтра тебя нет, сегодня ты со мной, а завтра с иным – и только Монастырь стоит всегда и крепко: на своих колоннах, на моей крови, на девичьих слезах, на родительских упрёках, на довольствиях богов. Монастырь вечен, а мы с тобой – нет.

Как эти речи давят…

– Замолчи, – пререкаюсь я. – Замолчи, потому что я слышу: ты пытаешься обмануть себя. Ты пытаешься обмануть себя, но меня не обманешь, не моё сердце.

– Нет у людей сердец, глупенькая. Ты скоро увидишь это.

– Пытаешься убедить себя. Напрасно.

Вновь целует. А затем добивает:

– Твоей красотой и твоим умом нельзя не воспользоваться, Луна.

С искренним непониманием восклицаю:

– Надо ли отовсюду черпать выгоду?

Мужчина с искренним пониманием восклицает:

– Надо, Луна! Несомненно! Надо.

– Но я ведь даже не пытаюсь тебя отговорить…

Бьётся о ключицы от досады и, вмиг принимая былое безразличие, наспех выдаёт:

– А что ещё? Девочки шепчутся: чем ближе покупатель, тем тоньше лёд между нами. Объясни. Для чего ты это делаешь?

– И давно ты слушаешь девочек? – выпаливаю я.

– Для чего?

– А для чего за утопающими бросаются не умеющие плавать?

– Это не ответ, Луна.

– Он исчерпывающий, Хозяин Монастыря.

Объятия слабеют. Отпускают. И я, собравшись с силами и помирившись с гордыней, отрываюсь от мужских рук вовсе и покидаю хозяйскую спальню. Знаю – Ян злится. Потому что делать так нельзя: нельзя уходить, пока он не даст добро, нельзя уходить, пока он не разрешит или не отправит сам. Моя вольность его раздражала – она же ему нравилась.

Попробуй мужской самоуверенной голове объясниться в сентиментальном. Но я пришла лишь потому, что он заслужил того – быть принятым и понятым. Несмотря на былое и услышанное, моё отношение к нему не изменилось; лишь подкрепилось – он заслужил Добра.

Пересекаю коридор и оказываюсь в комнате с компанией трёх «М»: Магдалены, Мириам и Мулички. Троица напоминает дорогих сестёр: по уму – вне зависимости от возраста – они были схожи, имея проекцию отчего дома. Магдалена – с лицом, полным благочестия – расчёсывает волосы. Мириам поправляет повязку на подправленном лице. Муличка красит глаза фиалковым карандашом. Троица молчаливо запускает меня в спальню и молчаливо наблюдает: падаю пред окном и смотрю на жерди, перечёркивающие голубое небо.

– Не тоскуй, Луночка, – протягивает Магдалена – старшая из сестёр. – Все мы, женщины, сердца отдаём того не заслуживающим.

– Не понимаю, о чём ты, – выдавливаю вполголоса.

– Не тоскуй, Луночка, – подхватывает Мириам – средняя из сестёр. – Все мы, женщины, жалеем того не заслуживающих.

– Не понимаю, о чём ты, – повторяю я.

– Не тоскуй, Луночка, – подначивает Муличка – младшая из сестёр. – Все мы, женщины, растрачиваем себя на того не заслуживающих.

Чертыхаюсь, однако выдаю заключительное:

– Не понимаю, о чём ты.

Этот замкнутый круг потребно рассечь.

Клетка на окне воображаемо растворяется – я вижу чистое небо: созывающее, укутывающее. На стене падает посторонняя тень: запрокидываю голову и получаю нежный поцелуй в лоб. Время останавливается вновь. Вновь мир становится несколько чище и лучше. Рыжие волосы спадают на лицо, щекочут и ласкают. Три сестры покидают комнату, и я остаюсь один на один с Сибирией. Она накрывает объятиями и садится подле.

– Величайший и глупейший дар женской души – прощение. И всепрощение. Ты простишь его, не ругай себя за то.

Зарываюсь в тёплых руках и припадаю к женской груди. Тешит. Утешает.

– Не обещаю, – говорит Сибирия, – что всё будет хорошо. Всё будет так, как ты это заслужишь и к чему придёшь сама. А мне лишь боязно, что вы с ним так похожи. Не бывает подобных совпадений.

– О чём ты?

– Прости.

Сибирия смахивает с щеки единственно пробежавшую слезу.

Удар колокола приглашает на обед. По коридору несётся послушница, созывая сестёр в столовую.

– Пожалей себя, не пренебрегай пищей, – с совсем иной интонацией и иной мимикой – опять скупой и обыденной? – бросает Сибирия и бросает меня из объятий. – Идём.

– Я догоню.

Поднимаемся с колен и видим – как и прежде, как и было – запечатанное решёткой окно.

– Врёшь, – улыбается Сибирия.

– Вру, – соглашаюсь я.

Женщина уходит.

Не терплю сжатого воздуха и покидаю спальню: бреду вдоль коридора мимо распахнутых и пустых комнат и вижу нарастающую за поворотом тень. Встречаюсь с Хозяином Монастыря.

– Что ты здесь делаешь? – спокойно интересуется он.

– Ты сам купил меня у моей семьи. Спрашивается, что я здесь делаю, – неспокойно бросаю в ответ.

– Не язви, мерзавка.

Обращение столь неожиданно, что я давлюсь воздухом и больше не препираюсь.

– Ты знаешь, о чём я, – продолжает Хозяин Монастыря. – Сейчас обед. И ты должна быть в столовой.

Держись, Луна.

– Ману не рекомендовала тебе прибавить в весе?

О, держись.

– Правильно. Это рекомендовал я, потому что бросаться на кости любят только собаки.

– Твои гончие? Познакомишь?

– Что?

По лестнице поднимается компания девиц; первые, расправившиеся с безвкусной похлёбкой. Здороваются поклоном, протягивают «Отец» и вязнут в дальней комнате.

– Ты должна быть в столовой, – назидательно протягивает Ян.

– Единственное, где я, считаю, должна быть – твои колени.

– Молчи, – взвывает Хозяин Монастыря и мальчишкой оглядывается, дабы никто не расслышал несносных речей. – Ты ничего не поняла?

– Это ты ничего не понял. Даже очевидного.

Нарываюсь. Намеренно. Ян хочет бросится, сцепить и поволочь следом, но лестницу из столовой пересекает вторая компания девиц. Они шепчутся и по-глупому хихикают, видят Отца и вмиг замолкают. Четыре стройные послушницы проходят подле.

– В кабинет, – сухо бросает Хозяин Монастыря.

– Не хочу.

– Я не спрашиваю твоего мнения, мне это неинтересно.

– Уже поняла. И всё равно не хочу.

Морщина на мужском лице становится всё глубже, взгляд всё более ядовитым, губы вычерчивают проклятия и недовольство.

– В кабинет, Луна. Иначе семья твоя пожалеет, что не воспитала мерзавку-дочь должным образом: покорной и смиренной.

Срываюсь: иду наперерез и, ударившись о каменное плечо, оказываюсь в конце коридора. Дверь позади нас яростно закрывается.

– Что за поведение, Луна? – восклицает Хозяин Монастыря и, держась за голову, проходит к окну. Вздыхает: – Чего ты хочешь, моя погибель?

Обыкновенная и уже ставшая привычной «радость» замещена более явным.

– Сигарету, – швыряю первое приходящее на ум.

– И выводишь меня ради сигареты?

– Только ради неё.

Не верит. И правильно. Но смеётся – словно гиена – и протягивает из портсигара табачную спицу. Устал, то видно.

– Благодарю, Отец, – не без смешка.

Ян закатывает глаза, а я подытоживаю:

– Что-то не так, Отец?

– Хочу тебя придушить, – признаётся он.

– У всех свои предпочтения. А ты…в утехе или насовсем?

– Как же хочется тебя придушить, – глухо шепчет мужчина и, падая в кресло, пускается в старое наречие: едва слышно и очень тоскливо. Я подхожу к нему и, прижигая бедром край стола, сажусь.

– Ты не злишься на меня, знаю. Прости, что терзаю. Людям свойственно мучить тех, кто им небезразличен.

– Об этом-то я не беспокоюсь, – говорит Ян. – Об ином, Луна. Слова твои – истина. Но нас эта истина касаться не должна. Разный полёт.

– Я равная тебе или послушницам?

Размыкаю сжатые кулаки на его груди и, распахивая объятия, сползаю на колени. Замок пальцев смыкается за спиной.

– Пригрел змею на груди. Ну что ты ластишься?

– Я задала вопрос.

– Наглая ты. Этим и берёшь.

Касаюсь лица, к которому не смела пролегать даже мыслью.

– Я считаю тебя равной себе, но не произнесу того вслух, дабы не расслабить юное сердце и не притупить пылкий нрав. Я считаю тебя равной себе, но скажу иное: ты послушница. А теперь займи положенное и заслуженное место.

– Уже.

Колкий взгляд указывает на диван позади. Положенное и заслуженное послушницей.

– Уже, – повторяю я и теплюсь на коленях, прижимаюсь к кипящей груди. – Я на своём месте.

Заключаем Мир. И тогда я прошу поведать о каждой упомянутой Сибирией истории. Тогда Хозяин Монастыря послушно несёт службу, рассказывая правду.

Послушница, которую смеющимися челюстями разодрали гончие, была куплена богом Страсти на одном из прокуренных вечеров. Глупая в надежде на иную судьбу познала таинство тел раньше уготовленного срока, на что упомянутый – страстный – возжелал воочию лицезреть единственно верную и возможную расплату. Грозные псы по указанию Яна погнались за удирающей по высеченной песчаными бурями тропе.

– Бог Страсти, – говорит Ян, – любит едва распустившиеся цветы, и, если цветы срывают втайне от него, наказываются все причастные. Быть загрызенной в спину – мягчайшее из возможностей его нездоровой фантазии.

Послушница, которая была задушена хозяйскими руками, в истерике молила о родительском доме. Несчастная потеряла рассудок после ужасов скольких-то недель монастырской работы и потому бредила возвращением к оставшейся родне в забытой богами окраине деревни.

– Она рыдала, она кричала, – рассказывает Ян. – Проследила и пробралась в спальню, но боялся я не раскрытия, а её неправильной мысли, ибо девочка осталась сиротой, и до недавнего времени то помнила. Я схватил её, распахивающей окно (желала выброситься?) и уложил на кровать, накрыл подушкой и одарил вечным сном. Она воссоединилась с семьей, которой грезила.

Послушница, которая была ему ближе иных (Ян намеренно уточняет, что испытываемое к ней нельзя назвать чувствами, ибо чувства – Я, а она – привязанность знакомого нрава), изменила с водителем конвоя, обещавшим увести девочку в Полис: к лучшей жизни. То было невозможно – во всех смыслах.

– Я изуродовал её тело, чтобы показать – без него она никому не нужна, – нехотя признаётся Хозяин Монастыря. – Даже мне.

Ману же понесла ребёнка спустя несколько лет хорошей и, казалось бы, не предвещающей забот и бед работы в Монастыре.

– Я говорил, что ребёнка не потерплю – убью и его, и её. Она не поверила, – печалится Ян. – Правильно сделала. Я отдал его одной из кухарок, а её – наказал и отправил на процедуру. Ту самую. С тех пор кошек в Монастыре стерилизуют, с тех пор в монастырских стенах правят наказания за ослушания – даже малейшие.

Я смотрю на костяшки его кулаков и выведенные буквы на старом наречии.

Не святой.

– Что ты сделал с тем водителем конвоя? – беспокойно спрашиваю я.

– С превеликим удовольствием снял со службы и отправил в отчий дом. На разных машинах. Чтобы никто более не смел нарушать порядки Монастыря. И никто более не смел. И люди поняли: Монастырь нерушим, Монастырь крепок. Монастырь стоял, стоит и будет стоять – в отличие от их прозябающих жизни поколений.

И Ян упоминает, что истории эти – лишь капля в ненасытном океане ужасов. Крохотная капля. Он поставил это место. Он создал Монастырь и пасть ему не позволит. Никто не повлияет на то.

– Монастырь переживёт меня, помяни это слово, Луна, – отбивает о пропотевшие стены мужской голос. – И когда не станет Богов, стены Монастыря будут всё так же крепки. И когда Земля изживёт даже Богов, Монастырь будет напоминать о них.

– А что для тебя значит тело?

Перебиваю назидания и получаю укоризненный взгляд; руки прижигают руки.

– Тело равно валюта, очевидно. Равно товар, равно продукт, равно услуга. А для тебя, радость?

– Лишь оболочка.

Хозяин Монастыря просит задать истинно интересующий вопрос, не подбираясь охотничьими утайками. И напоминает, что незачем на уже придуманные слова придумывать иные.

– Говори правду, Луна.

– Как ты относишься к продающимся и отдающимся кому-либо женщинам? – восклицаю я.

– Вновь от тебя нет искренности, – укалывает Ян. – Спроси, как есть. Перебори себя, радость, и сделай это. – Бьётся о стену молчания и продолжает вполголоса: – А как я отношусь к другим девочкам? К другим послушницам? Вы для меня – и для все приходящих мужчин и женщин – одинаковы. И одинаково хороши. Вы, по их и (даже) моему мнению, – знатные дамы.

– Так не бывает!

– Думаешь, сами боги спят с непорочными жёнами? Живут с благочестивыми девственницами? Все в этом мире – уроды и лиходеи, и, думаешь, только ты свята? – Мужчина с досадой качает головой. – Ты слишком мала, Луна! Иногда я сомневаюсь в твоём возрасте; другие девочки – кошки: хитрые, умные. Они понимают, что надо делать и говорить, о чём можно думать, о чём – нет. Ты же…ты мала. И меня не отпускает то давящее, щемящее чувство – вот здесь, – и он кулаком ударяет в грудь; как при нашем знакомстве, – что я ошибаюсь, что измываюсь над тобой, изнуряю, порчу…

– А Сибирия? – выпаливаю я.

– А что она?

– Её испортил…ты? Я знаю, она тебе предана…

– Не очень, если рассказала всё то, что рассказала. А рассказать это могла лишь она.

И я добавляю, что женщина заикалась о своём особом положении.

– Сибирия… – тяжело вздыхает Ян. – Да, у нее имеются некоторые привилегии.

– Ты говорил, их нет ни у кого.

– Сибирия мне сестра, – признаётся мужчина. – Априори привилегия.

– Но она была влюблена в тебя!

– Сводная.

– Всё же.

– И не такое случается, Луна. – Рыскает, не глядя, по столу, набредает пальцами на портсигар и вызволяет из удушливого табачного плена единую сигарету. – Такая девочка. – Прижигает и дурманящим облаком покрывает близ находящееся лицо. – Я избавился от Сибирии, максимально приблизив к себе. Я продал её первой.

– Она согласилась? – интересуюсь тем опасливо.

– Нет. – Второе кольцо вьёт на моей шее дорогое украшение. – Я сделал это насильно, и с того дня – единственного дня – насилие в Монастыре (интимного характера) не встречается. Я спрашиваю разрешения у семьи, добро у самой послушницы и в подтверждение собираю подписи. Силой больше никто никого не берёт. То был единичный случай.

– А как же не знающие мужчин…? Они соглашаются спокойно?

– Ты согласилась. – Лисий прикус бьётся о лёд во взгляде. – Не смотри так, радость. Достаточно поговорить, вот мой ответ. Девушки легко поддаются уговорам, когда наседаешь на чувственный аспект. Да, радость моя, в том все мужчины. Не со своими они обходительны и нежны в зависимости от того, чего желает желаемая.

– Вы мне чужды. Вы все!

– Мне чуждо жить, – подхватывает Ян. – Ну ничего…живу.

И он велит отныне выбирать друзей и выбирать их правильно (в особенности, когда самого рядом нет), а в качестве друга обозначает свою исключительность, потому что иные занимают многочисленные позиции в бесконечном списке «не доверять».

И он велит не забывать об общих целях: он – продающий услугу, я – предоставляющая услугу, он – продавец, я – товар; такой симбиоз реален – исключительно и окончательно.

– Ты знала, что всё получится так и никак иначе, – протягивает мужчина и протягивает мне сигаретную спицу.

– Людям свойственно. – Принимаю и затягиваюсь. – Знать, но помышлять об ином. Словно бы о лучшем. О более хорошем, нежели могут породить люди своим испорченным нутром. Как тоскливо, что человек есть губитель, мечтающий создавать. Немой созерцатель собственного краха!

Ян пускается в спор:

– Твои выводы поспешны.

– Все люди таковы! Может, ты знаешь других?!

– Я познакомился с тобой. И с того момента смею говорить: ты отличительна от знаемых мной.

– Вовсе нет. – И на не озвученный, но имеющий место быть вопрос я шмыгаю: – Знаю, что погубишь, и наползаю на лезвие сама.

– Потому что молода и неопытна, знания придут.

Ян целует меня в висок. Быстро и неловко; вскользь. Затем перенимает сигарету и затягивается.

– Ты, кажется, бросал.

– Я, кажется, бросил, – утверждает мужчина. – С наркотическим всегда так: что курево, что женщины – каждый раз думаешь: «всё, достаточно» и каждый раз ступаешь на те же вилы.

Отрываюсь и припадаю к окну. На горизонте несётся конвой: пыль поднимается до седых облаков. Солнце прячется за Монастырем и потому золотом украшает песочные земли. Несколько рабочих тянут свои тела по саду, обрезают когтями торчащие ветви. Ян подходит ко мне – близко-близко – и улавливает ту же картину. Кладу голову на мужское плечо и поспешно признаюсь:

– Мне с тобой хорошо.

– И мне с тобой хорошо, от того и плохо, – отвечает Хозяин Монастыря.

Мужчина


Смотрю на дерево инжира. Плоды поспели и треснули, дали сок, а потому в спальне пахнет мёдом, пахнет сахаром. Говорю:

– Мне кажется, я предаю тебя.

Поднимаю бутыль и водой напаиваю растение.

– Разговариваете? – спрашивает голос за спиной.

Мамочка заходит в спальню и кладёт на кровать обвязанную нитями ткань.

– Это для птички, передай сам.

Не отвечаю – продолжаю смотреть на инжир.

– Если дело в этом дереве, может… – желает предложить женщина, но я перебиваю её недовольным взглядом.

– Дело не в этом.

– Тогда в чём?

Вновь отворачиваюсь и смотрю на листья, похожие на руки – пятипалые тянутся ко мне.

– В общем, я хотела поговорить с птичкой, – продолжает Ману. – Ты понимаешь о чём. И вот пришла советоваться с тобой, папочка. Мне следует это делать?

– А птичка чем-то отличается от иных послушниц?

– Ты точно хочешь, чтобы я ответила на это? Может, ответишь сам?

Бросаю устало:

– Ближе к делу, Ману.

– Я хотела поговорить сЛуной: сказать, как надо вести себя с клиентами, в особенности – с первым покупателем.

– Намеренно не называешь его имени? – смеюсь я.

– Не верю, что отдашь её Богу Солнцу.

– Как и всех. Он всегда покупает дев, в чём проблема?

– Ты продал Луну.

– Я продал послушницу.

– Да-да, себя в этом убедить не забудь.

– Ещё ближе к делу, Ману.

Женщина недовольно ведёт бровью, однако говорит дальше:

– Имеет то смысл? Птичка своенравна и всё равно будет делать так, как угодно ей. А если в итоге ты оставишь её себе, беседа лишь вспугнёт.

– Неправильно ты мыслишь.

Мамочке не хватает духу признаться: она просто не желает понравившейся и мне, и ей послушнице говорить о том, как следует ложиться под клиентов.

– Подойди, – велю я.

Ману слушается. Пересекает комнату и встаёт напротив. Притаскиваю её за руки и прижимаюсь к корсету, зубами сдавливаю сдерживающие петли.

– Ах ты старый чёрт, – говорит женщина. – Подобно монастырским кошкам жмёшься к материнской груди? Бо! Ну конечно, Мамочка всех и всегда пожалеет, всех и всегда приласкает.

– Ты знаешь, что мне нужно, – целую её грудь и указываю на дверь. – Закрой и вернись.

– Пытаешься забыться, но забываешь – эффект временный. Мысли вернутся.

– Займи свой рот другим, Ману, ну в самом деле. Что за беседы? Решила поучить меня жизни?

– Ты бываешь так отвратителен, что не желаю с тобой знаться.

– Это тебе и нравится, – говорю я.

Девочка


Ману зовёт потолковать с ней. Утаскивает в спальню и прогоняет сестёр, усаживает подле себя и признаётся:

– Я не должна говорить то, что сейчас скажу. Должна говорить, но иное, однако тебя хочу предостеречь и одарить более пригодными знаниями. Запоминай, птичка. У тебя есть сомнения в то время, как многие желают хотя бы крупицу твоего потенциала. Происхождение не есть клеймо на судьбу. «Живём лишь раз» – оправдание слабому характеру и низменным желаниям, неспособность фокусировать мысли. Красота есть испытание, неси эту тяжбу. Люди будут видеть твоё лицо, но не твою душу, захотят достичь твоих высот, закрывая глаза на пройденный путь и стоптанные сапоги. Совершай с невозмутимым видом самые опрометчивые поступки и окружающие поверят в твою правду. Страх ведёт толпы. Когда устаёшь от темноты – даже ложное мерцание цикады кажется спасительным маяком.

Послушно киваю на озвученные истины.

– Угощай собой только того, – продолжает Мамочка, – кто оценит вкус. Просто голодных к себе не подпускай.

В этот же день – ближе к ночи – получаю от Хозяина Монастыря приглашение в примерочную. Допускаю глупые мысли, а сталкиваюсь с довольной речью Яна: он объявляет о подарке, на котором настояла Мамочка. И показывает платье. Белоснежное, приталенное, юбка чуть выше колен, однако с двумя, пляшущими до самых бёдер, шлицами и корсетом на спине.

Скидываю с себя одежды и тянусь к новым, а Ян хмурится и отворачивается. Как на него не похоже…

– Примерь, – швыряет мужская спина.

– Исполняю, Отец, – ехидничаю я и смотрю в зеркало.

В отражении Хозяин Монастыря оборачивается и – молча, сухо, подавлено – тянется ко мне. Хватает за талию, сцепляет, сжимает, ведёт. Губы прижимаются к груди, а руки рисуют изгибы бёдер. Поцелуями украшает наготу: горячие отпечатки ткут лучшие из возможных одежд. На старом наречии Ян говорит, что я прекрасна, но в тот миг слова эти остаются тайной, которую суждено постигнуть много позже.

Целую. Жаднее, эгоистичнее. Целует. Жаднее, эгоистичнее. Всё больше; и каждое прикосновение ссадит и ранит, воскрешает и награждает благоговением воедино. В очередной раз – без лишних слов – признаюсь в своём желании и в очередной раз вместо ответа наблюдаю поверженное лицо, наделённое и раскаянием, и сладостью.

– Не заставляй прогонять тебя, – рвётся из уст, и мужчина, прихватив за запястья, целует тыльные стороны рук. – Уйди, Луна, прошу. Уйди сама.

Как пожелаешь.

Собрав (обобрав?) по крупицам остатки гордости, вырываюсь и вырываю платье. Одеваюсь и пропадаю за дверью, роняя соль в глубокий вырез. Голос за спиной зовёт – быстро, я же – быстро – бегу по коридору. Тень накрывает ближе к спальням – хватает и обнимает, волочит следом – через силу, закрывает глаза и рот, а выпускает спустя секунды-минуты уже в своей комнате.

Я кричу, что он издевается надо мной, а он кричит, что издевается над собой сам. Извиняется – перед обоими.

– …я не заслужил тебя.

– А этот проклятый покупатель заслужил? – не удерживаю более и потому взвываю. – Друг. Бог. Ни тех, ни тех не существует, не бывает, нет! Все они подохли ещё до первой войны на Земле, то есть не жили вовсе. А вы…а вы лжецы!

– Он заплатил, Луна…

– Так заплати себе сам!

И я смеюсь и рыдаю с того. С абсурда и тягости.

– Забудь. Убирайся, Хозяин Монастыря! И не смотри так. Покинь не комнату, а голову. Убирайся!

– Знаешь, почему Мамочка выбрала такой фасон этому платью? – спрашивает мужчина в ответ на мои крики. – Ты должна встретить в нём Бога Солнца. А Бог Солнца предпочтёт, – Ян наступает и, прихватив за талию, усаживает поверх комода, – перекинуть твои волосы на одно плечо, другое обдавая ласкам, – поступает соответствующе, – и сделать так.

Пока руки продолжают плавить изгиб, губы Хозяина Монастыря целуют мои ключицы.

– Целое полотно для художника, не находишь, Луна? – спрашивает мужчина и спускается к груди. – Сколько всего здесь можно расписать губами и языком. Особенно языком.

– Прекрати, – прошу я.

– Тебе нравится, – настаивает Хозяин Монастыря.

– Касания – да, твои слова – нет.

– Контекст, значит, неприятен, – улыбается мужчина и взбирается по шее. – Обещаю, он сделает всё то же самое. А потом отбросит – удобная, правда? – юбку с разрезами и толкнёт бёдра…

– Закрой рот, Хозяин Монастыря.

– Ты просто монастырская блудница, Луна, которая будет таять в каждых встречных объятиях.

Замираю. Замираю от неожиданности и медленно отстраняюсь. Смотрю на Хозяина Монастыря, что выплюнул гадость из собственной беспомощности, не иначе.

– До сего момента таяла лишь в твоих, – говорю я – сухо и без эмоций, – отныне предпочту избегать этой ошибки. – Убери руки и дай мне уйти.

– Думаешь, можешь указывать мне? Так ты думаешь?

– Не думаю, а знаю. Пусти.

– Мамочка сказала, – шипит недовольный, – что желала с тобой равно с иными послушницами провести беседу и рассказать всё то, чему она учит монастырских кошек, чем должны владеть опытные девы. Вот только, добавила она, это не требуется: ты вопреки обещаниям, нравоучениям и просьбам поступишь угодно разрывающему тебя эгоизму.

– Зачем ты это рассказываешь?

– Хотела бы послушать, как надо прогибаться, Луна? А простонать на ухо слова благодарности за оказанную честь посвящения в таинство тел? Смогла бы?

Сжимает горло, желая придушить, и вопрошает:

– Скажи, тебе нравится, когда тебя берут силой?

– Ты сошёл с ума! – отвечаю я и толкаю мужчину в грудь. – Тебя захлестнули ревность и невозможность принять собственный выбор. Ты злишься, а злишься только потому, что продал меня и сам не смеешь обладать, хотя так хочешь. Твои принципы – нарочитое оправдание нездоровым интересам, вот и всё, Хозяин Монастыря.

Мужчина отступает сам и окидывает царапающим взглядом, заискивает ответную злость и, не найдя, бросает:

– Убирайся, Луна. Покинь и комнату, и голову.

Мужчина


Луна сказала мне: каждый шаг имеет последствия. Каждый не сделанный, что удивительно, тоже. Я сказал: если возносишь на жертвенник свои тело, разум и душу, будь готов возненавидеть хозяина алтаря. Она не поняла. Ещё рано. Однако заверила:

– Действия говорят громче слов, Хозяин Монастыря, однако здесь слишком тихо.

Поднимаюсь с постели, а за спиной кряхтит мамочка: переваливается на спину и обнажает непокрытую одеялом грудь. Ману была права: перед глазами была не она. Птичка. Ману ощутила и, закурив, сказала:

– Ты вёл себя иначе. Я знаю тебя от и до, а потому любые изменения наблюдаю. Сегодня ночью ты был не со мной, – и женщина вдруг рассмеялась. – Будь я моложе, – добавила она, – закатила бы скандал, но с возрастом понимаешь: плевать кто и с кем спит, лишь бы все высыпались.

Ману пожала плечами, скинула сигарету в пепельницу и отвернулась, отдавшись сну. Я отдался мыслям. Смотрел на инжир и пытался услышать его голос.

Птичка сегодня не придёт. Сама – нет. Мои слова её обидели: не подцепили, а истинно оскорбили. Позову сам и вымолю прощение.

Девочка


Утром следующего дня Хозяин Монастыря объявляет, что ему необходим наследник. Для пущей уверенности – несколько. И наследников, и жён, разумеется. Мамочка чертыхается и, облизывая губы, припадает к откупоренной бутыли виски. Для меня это точно такой же удар. Однако удар, ранение от которого я предпочитаю сокрыть в безучастном взгляде и скучающей интонации.

– Что ты об этом думаешь? – спрашивает Ян.

– Моё какое дело? Мне думать не положено, – спокойно отвечаю я.

– Не дерзи, – врывается Ману, пускающая из окна косы; ветер подхватывает их и играется. – Кто учил тебя манерам?

– Названный Отец.

В словах этих заключается ещё большее презрение. Ян отрывает взгляд от заполняемых бумаг и просверливает меня недовольством. Ману внимательно наблюдает за перестрелкой нравов и, не увидев итогов сражения, смеётся себе под нос. Смеётся гиеной, смеётся досадно.

Из разговоров узнаю: несколько важных господ (равно важных друзей) покажут Хозяину Монастыря своих дочерей: девочки, девушки и женщины – с именем и родом. Связь их послужит укрепляющим звеном в бесконечной цепи партнёрства.

– Для чего ты позвал послушницу? – вопрошает Мамочка и, вскользь смотря на меня, наполняет стакан градусами.

Алое питьё плещет по столу. В моменты, когда Ману садилась на хозяйскую цепь и лобызала кабинетный диван словно милостью брошенную кость, между мной и Яном вырисовывалась неодолимая рытвина. Мы не могли быть откровенны друг с другом и потому безучастно глотали обиды.

Хозяин Монастыря, не отрываясь от дальнейшего письма, швыряет в мою сторону:

– Покупатель задерживается.

И только.

В ответ пожимаю плечами.

Не будь здесь Мамочки, что бы сказал Хозяин Монастыря своей послушнице? И окрестил бы таковым именем…? Что бы ответила я?

– Может не приезжать вовсе, – срывается с языка.

В пепельнице лежит дотлевающий свёрток, что недавно был награждён поцелуем Яна. Тянусь к нему и, прикусив в зубах, хочу ощутить наполняемые горчицей лёгкие.

– Бросай это дело, – злостно кивает Ману.

– Перечить Отцу или курить?

– И то, и то – нетерпимо.

– Пускай делает, что возжелает её глупое юное сердце, – безучастно тянет Хозяин Монастыря и собирает кипу неизвестных бумаг. – Ты, Мамочка, защищаешь Отца, то благоразумно. А залётная птица ворошит чужое гнездо. Позволь ей. Будь выше того.

– Одно ослушание порождает другое, – отмечает Ману.

– Я убедился в том, – подхватывает Ян и отчего-то хитро улыбается. Нет в словах назидания, нравоучения и недовольства. Ломанная драма. Фарс, как выразился бы сам Хозяин Монастыря.

– Он занятой человек? Этот бог. Почему задерживается? – спрашиваю я.

– Все боги таковы, – отвечает мужчина. – Дни по минутам, а как иначе? Бог Солнца перенёс встречу на неопределённый, если тебя это утешит, срок, но за сохранение «товара» в надлежащем виде готов доплатить.

Когда речь шла о деньгах, Хозяин Монастыря с открытым ртом вкушал слова говорящего и обладающего привлекательной для него суммой.

– Куда тебе все эти деньги? – злобно смеюсь я. – Мир целиком не обобрать, Ян, доподлинно известно.

– Но у возможных изыму, – отвечает мужчина.

– Тебе нравится независимость или превосходство, которые дают деньги?

– Мне нравится Власть.

– И всё же курить недозволительно, – заключает Мамочка. – Твой покупатель, Луна, не терпит запаха табака.

– Покупатель задерживается, запах выветрится, – клацаю челюстью и делаю затяжку. Облако дыма целует мужское лицо. Единственный поцелуй, который мы можем себе позволить.

Мужчина


– Что тебя гложет, мой мальчик? – щебечет Мамочка.

Я очерчиваю её добрым взглядом и немедля признаюсь, что обожаю за характер, чуткость и понимание.

– Ближе к делу, – смеётся женщина.

– Она поцеловала меня, – говорю я. – А потом я её. И так несколько раз.

– О! – восклицает Ману.

И ничего более. Молчание с её стороны задерживается, потому я спешу кольнуть:

– Впервые твоё красноречие оставило нас. Неужели способность комментировать всё на свете притупилась?

– С такими новостями можно потерять не только глас, но и ум, – говорит Мамочка. – Я удивлена, что сам Хозяин Монастыря – перевидавший и перепробавший неподдающееся счёту число женщин и мужчин – признаётся едва ли не с повинной головой в поцелуе с какой-то девицей. Что с тобой? Ты говоришь про Луну, – с вызовом бросает Ману. – Но неужели она первая, влюбившаяся в тебя, послушница из Монастыря?

– Разумеется нет.

– Значит, и не последняя.

Я смеюсь, на что женщина запрокидывает ногу на ногу и, прогнувшись в спине, нашёптывает:

– Что конкретно тебя беспокоит, Ян?

– Она первая поцеловавшая меня.

– Сибирия пыталась, – припоминает Ману. Её интонация выдает робкую ревность – но ревность не к живому; к игрушке, которую взяли незнакомые дети.

– Пыталась, – подчеркиваю я.

– Ты не позволил или она по твоей кислой физиономии поняла, что несёт несусветную чушь?

– И то, и то.

– Значит, мой мальчик… – подводит Ману, – Луна поцеловала тебя, потому что этого хотел ты и именно ты позволил поцелую случиться.

И она игриво раскланивается, не выползая из кресла. Затем строго:

– Хватит предавать значение глупому поцелую. Ты делец.

– Их было несколько.

– Издеваешься? Просто прекрати.

– Я не могу, понимаешь? И впервой ощущаю растерянность, – признаюсь я. – Только и делаю, что думаю о ней. Мерзавка с холодными глазами и горячим взглядом.

– Боги, да просто оставь её себе! – осаждает Мамочка. – Нравится – оставь. Неужели от одной послушницы ты разбогатеешь? Я всё вижу, Ян, за всем наблюдаю. Кто ещё трогал твоё сердце? Всё там выжжено и вытоптано, однако девчонка по крупицам собрала остатки и держит сейчас в своих крохотных кулаках. Продав её, ты отдашь последнее оставшееся в твоей безобразно-уродливой душонке, если кисель в этой развороченной груди ещё можно так обозвать.

– Ты не знаешь, сколько стоят едва распустившиеся и ещё не тронутые морозом цветы? – улыбаюсь я.

– И неужели от одного цветка ты разбогатеешь? – повторяет Мамочка.

– Ты права. Ведь дело уже не в деньгах, дело в принципах. Она послушница. Она – товар. В первую очередь, товар.

– Ты хочешь выжать из влюблённой все соки, вкусить самостоятельно и уличить пользу, однако отчего-то помышляешь, что после предательства она с ропотом и сладкой грустью припадёт на колени? перед тобой? ты в это в самом деле веришь?

Слова задевают, и я пускаюсь в нервное объяснение:

– Я не просто хочу, я сделаю это! Монастырь стоит на подобных. А что будут говорить о нас с тобой, Ману, когда прознают, что лучшее из предоставляемого мы оставляем себе? – Руки смыкаются на подбородке. – И почему ты называешь это предательством? Я своего сердца не обещал и сердце взамен не просил. Она не моя и мне никто…

– Тебе ведомы негласные клятвы.

– А знаешь, почему она от меня не отвернется?.. да потому что женщины молятся на ранящие их ножи, они целуют их и с изрешечёнными от порезов руками вводят в себя сами. Извращения не в головах, прибывающих сюда, извращения у женщин на сердце.

Ману молчит. Затем восклицает:

– А что если Луна не такая?

– Все женщины таковы, – отвечаю я.

– Пускай. Но разве она не особенна? Ты чувствуешь родную душу, чуешь породу, видишь стать. Ты судишь подобно послушнице, но она им неровня – она выше в тысячу раз. И от твоего решения будет зависеть, как сложится её судьба. Не наноси удар первым, если можешь. Не ты. Не ломай ни девочку, ни её будущее. Может, Луна заслуживает отличительного? Принятые тобой решения сейчас скажутся на её действия потом.

– Это Луна тебе напела? Она просила вступиться? Просила не продавать её?

– О, ты знаешь, птичка бы так не поступила.

– Отчего рьяно защищаешь? Чем она ухватила и твоё сердце? Почему стала любимицей среди любимиц?

– Именно. И моё сердце. Но твоё – первым.

– Нет, – перебиваю я. – Придумай другой ответ.

– Значит, потому что я вижу в ней себя.

– Оставь это, Ману! – вскидываю руками. – Ты – характер, ты – сталь и ты – мощь, она же – слабость. И своя, и людей, к которым прикасается. Она слабая и слабость привносит; она интересная, но не особенная.

– А что если наоборот? Что если ты ошибаешься?

– Назови другую причину.

– Я вижу в ней тебя. Не заслуживай очередного сильного врага, ибо Луна выглядит достойным соперником.

Падаю в кресло и едва не взвываю от досады. Ругаюсь и говорю:

– Я должен её продать.

– Должен – дерзай. Но перед этим подумай: кому и что ты должен в первую очередь. Не себе ли самому? Не ощущай стыд за выбор в свою пользу.

Однако завтра за ней явится змей.

Я соврал Луне про изменённую дату, дабы ещё раз узреть блаженное расслабленное лицо и спокойную улыбку.

Я мог спасти мою радость.

Я могу спасти мою радость.

Могу успеть…!

Девочка


Покупатель прибывает в срок.

Ян провожает меня: передаёт из рук в руки и направляет в одну из слащавых обителей порока. За красные ткани. Ни упоение, ни негодование не беспокоят его лица. Ян говорит на старом наречии. Покупатель отвечает улыбкой и руками показывает начало молитвы; затем смеётся и просит прощения за осквернение этим жестом чистоты Монастыря.

Ян чертыхается. Холодная война рокочет во взгляде; удар собственных мыслей возвращает к нерушимому ранее спокойствию.

– Приятного вечера, – кивает он и указывает рукой на комнаты. – Прошу.

Я цепляюсь взглядом за ускользающего мужчину, а мужчина подле цепляет меня за талию и скользит в спальню.


Оглавление

  • Девочка
  • Мужчина
  • Девочка
  • Мужчина
  • Девочка
  • Мужчина
  • Девочка
  • Мужчина
  • Девочка
  • Мужчина
  • Девочка
  • Мужчина
  • Девочка
  • Мужчина
  • Девочка
  • Мужчина
  • Девочка