Жора, Иваныч, Саша и Сашенька [Сергей Алексеевич Минский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Сергей Минский Жора, Иваныч, Саша и Сашенька

Ондатровая шапка

Ее первую любовь – еще школьную, как, впрочем, оказалось, и последнюю, звали Семеном. Семен, мало того, что косая сажень в плечах, так еще и лицом вышел – хоть куда. А потому на девчушку прыщавенькую – ни рожи, ни кожи – внимания так и не обратил, сколько она вокруг ни вилась. Вот такая она случилась в ее жизни – любовь: хоть и безответная, но все же любовь. Другим и такого счастья не достается: сладко мучиться ночами, повторяя имя любимого. Потому и сына, появившегося после одной из спонтанных вечеринок – уже ближе к тридцати, когда временами хотелось выть от постоянно сопровождавшей несправедливости жизни, она назвала Сенечкой. Не задумывалась особо – почему: раз – и назвала. Мать спросила – как назовешь ребенка, и она ответила. Не задумываясь. Как сомнамбула. Потому что оно – имя – когда-то слишком часто вертелось в голове. Потом утонуло в бессознательной сути, а вот нынче – когда понадобилось оно из нее и вынырнуло. И оказалось кстати: чувства всколыхнулись, словно тот Семен ее и обрюхатил, словно от него пацаненка родила. Короче, получилось, как в тестах на ответы без осмысливания. Близкий человек? Мама. Гриб? Белый. Фрукт? Яблоко. Поэт? Пушкин. Так и здесь. Имя? Семен. Это потом уже всякие чувства стали приходить – навалились приятной тяжестью: человек же всегда хочет лучшего от жизни. А это и оказалось самым лучшим, что случилось за короткое при отсутствии вереницы значимых событий существование. Точно – существование: его и жизнью-то назвать язык не поворачивается.

Так вот аккурат к пятидесятой годовщине Октябрьской революции Семен и появился на белый свет. Получив с легкой руки бабушки отчество в честь такого события, он был зарегистрирован Барановым Семеном Владленовичем – от Владимир Ленин. По поводу последнего – в смысле отчества – одна из ее подруг, помянув Господа нашего Иисуса Христа, можно сказать, всуе, тихонько, чтобы ее никто не услышал, посокрушалась о том, что ведь как назовешь корабль, так он и поплывет.

А по поводу фамилии вообще все просто: бабушке она досталась от ее отца – прадеда Сенечки, переживавшего, что Бог, наградив его кучей детей – аж пятерыми, не дал ему сыновей. Очень уж переживал, бедный, что некому передать фамилию. Ошибся, однако: ни бабушка Семена замужем не побывала, ни мать. Услышаны, видимо, были молитвы старика: кровь его, струившаяся по жилам потомка, оказалась не просто животворящим чудом, смешавшимся с другими потоками крови, чтобы, в конце концов, потерять свою идентичность. Нет, она – благодаря какой-то эзотерической, божественной правде – до сих пор превалировала над остальными, оставаясь, пусть даже и формально, кровью этого рода. Она, словно вода в реке: сколько бы ее не втекало со стороны, на название этот факт никакого значения не оказывает.

Вот так Сенечка и стал не каким-то там Ивановым, Петровым или Сидоровым – завсегдатаями всяких-разных анекдотов, а Барановым. В этой фамилии стержень чувствовался – о-го-го! Так иногда думал Сеня, когда подрос, когда иногда долгими вечерами лежал тихонько, прежде чем заснуть. Думал: одно то, что желание прадеда настолько пережило его самого, уже о чем-то говорит. Да не просто о чем-то: о духовной силе, заставившей не угаснуть родовое имя. Ему так хотелось ощущать себя большим и сильным после того, как днем большие и сильные называли его «бараном» или «овцой». А еще обиднее, когда это делали ровесники – те, что посильнее. Но особенно отвратительно становилось, когда это же он слышал от мелких, чьи старшие братья становились залогом их неприкосновенности: эти гаденыши особенно задевали растущее вместе с его обладателем самолюбие.

В раннем детстве, да и уже в школе Сеня очень часто болел, а потому занятия спортом обошли его далеко стороной. Что говорить о спорте, когда и физра-то для него оказывалась лишь делом эпизодов, после которых он снова простывал и снова получал на долгий срок освобождения. А когда в какой-то короткий срок не сопливил и не температурил, и отмазаться по справке от врача не удавалось, он давил на материнскую жалость, и она писала записки классному руководителю, чтобы тот сделал на сегодняшний день Сенечке исключение. А в следующий раз тот счастливо заболевал или так искусно изображал какое-либо недомогание в школьном медпункте, что отказать ему в справке было просто невозможно.

Вот так и дорос Семен до самого старшего класса: но мало того, что по природе барановской косой саженью в плечах не обзавелся – не то что его прототип, так еще и по слабости бабкиной, да материнской оказался тщедушным. Стыдно сказать, но со стороны любая бы его ровесница, заговори с ней о Семене – ну, типа, как он тебе, точно бы спросила: «Это который? Тот – плюгавенький? Да вы, чо – совсем…?»

Ну, это с той стороны – со стороны противоположного пола. А со стороны Семена, не смотря на всю его тщедушность, интерес к этому противоположному полу был всегда начеку. Ни одного эпизода, наверное, пытливое внимание подростка не упустило: ну, если, например, кто-то из одноклассниц нагибался за чем-либо упавшим или ветер на улице подол чуть выше обычного приподнимал. Взгляд Семена в такие моменты был тут как тут: он прямо-таки опережал событие, чтобы оказаться в нужное время в нужном месте.

Когда пришел срок идти Семену в армию, начался его забег по осмотрам да комиссиям, по результатам которых, в конце концов, сложилась ситуация – не дай бог кому. Забраковать его не забраковали, но и на службу не взяли – дали отсрочку на год: типа – давай, сынок, не подкачай. Ты, мол, в последнем резерве у нас: некому будет идти, и ты сгодишься. А, может, типа – мы в тебя, сынок, верим: ты обязательно позанимаешься физрой и станешь за этот год кандидатом в супер солдаты, и вот тогда у тебя появится возможность стать гордостью и матери, и Матери-Родины.

Через год с Семеном не случилось ни того, ни другого, и его еще раз замариновали. И снова сложилась ситуация – ни себе, ни людям. Казалось бы, живи да радуйся: пацаны, вон, делают попытки откосить, да у них ни хрена не получается, а ты переживаешь. Бери – женись, пока суть, да дело. А там, смотришь – один в люльке, а другой уже в животе. Ну, и какая после этого армия?

Мысль – она такая приставучая штука: как влезет в голову, попробуй с ней поспорь. И сколько не говори себе «не надо об этом даже думать», это то же самое, что и «не думай про белого бычка». Только сказал себе так, и все – попал.

А началось, вроде, не из чего. Один из знакомых Семена, некий Витюха, у которого одна нога от рождения оказалась короче другой, и армия для которого была заказана раз и навсегда по этому поводу, на его сетование, закатил целую тираду веских аргументов по поводу отсрочек:

– Во-во! Николая, ну этого… – он пощелкал пальцами, – ну, как его? А-а, не-е… точно, ты его не знаешь, – он закатил глаза под лоб, – точно. Ладно… – махнул рукой, – так вот его мурыжили до двадцати шести, а потом забрали. А ты знаешь, как, говорят, фигово, идти в армию после отсрочек, – со знанием дела, затянувшись беломориной, заявил Витюха, – Будет тебя там потом молодняк дрочить, – он, кашлянув, сплюнул, – Не-е, западло: лучше или со своим годом, или ваще – жениться. Ты хочешь, чтоб какой-то щегол над тобой изгалялся? Ну, тогда давай: сиди – жди…

– А то я сам всего этого не знаю, – отмахнулся Семен, – Сам знаю все. А жениться, думаешь, лучше? Ярмо себе на шею повесишь на всю жизнь… Или два года тебя подрочат, или всю жизнь… кто его знает, что лучше.

– Ну, ты даешь: жениться-то все равно придется. Так какая тебе разница – сейчас или потом? Как это…? Раньше сядешь, раньше выйдешь… – загоготал Витюха, – я имею в виду детей: быстрее вырастут.

– Слушай, Витюха, да пош-шел ты со своими подколками. Друг называется: я ему серьезно, а он – хиханьки-хаханьки…

Вот, пожалуй, с этого дня все и завертелось в голове у Семена: стал он и на девчонок по-другому смотреть. Как-то так, словно до этого они почти все на одно лицо были, потому что больше на фигурки их обращал внимание: на ножки, там, попки, грудки. А тут вдруг все разные стали. Лишь в одном все остались похожи: не в сторону Семена поглядывали. Мимо.

Стал Семен и на себя по-другому смотреть. Подойдет к зеркалу, полюбуется: вроде, ничего себе парень. И причеха нормальная, и бреется уже, и одет не чмошно: как-никак уже два года работает после школы – есть за что. Правда, вот шапки ондатровой еще нет: все никак не сподобится. Раньше, вроде, особой надобности в ней не было. И кроличья – чем не шапка. «Но теперь… теперь да, – прилетела шальная мысль, – Теперь обязательно. Девчонки на такое клюнут. Это тебе не какая-то там кроличья… ушаночка. Это шапка – всем шапкам шапка. Шапище, можно сказать. В этом году уже не куплю точно: пока туда-сюда и лето придет. А вот к следующей зиме – обязательно: в доску разобьюсь».

И потекло время в раздумьях о той – другой жизни: в ондатровой шапке, с женой, с детьми и без армии, в которую врачи-сволочи не пустили его два года назад, и в которую теперь он не хочет идти ни за что. Зачем? Затем, чтобы какие-то балбесы – его ровесники, которые уже стали старослужащими, гоняли его? Как засранца, учили премудростям армейской жизни? Да ну.

Ближе к Октябрю – к дню рождения шапка была куплена: бабушке через трех знакомых с огромной переплатой удалось-таки достать вожделенный предмет гардероба, который должен был изменить жизнь Семена до неузнаваемости. Шикарное приобретение даже в руки брать сразу оказалось боязно: не дай бог, не так как-нибудь притронешься и что-нибудь испортишь. А как Семен смотрелся в зеркале! «Ну, прынц – да и только!» – раз за разом повторяла бабушка. А мама даже прослезилась, сказала: «Какой же ты у меня красивый, сынок!» Они продолжали квохтать, пока Семен не прикрикнул на них: мол, сколько же можно болтать об одном и том же, хотя и у самого душа аж заходилась от радости. А тут еще Витюха позвонил, сказал, что «есть две биксы неслабые – с квартирой», и что он «договорился с ними о встрече назавтра в четыре часа», а еще с них – с Семеном – алкоголь.

– Как прошлый раз? – съехидничал Семен, – В тот притонище? – полушепотом заговорил он, чтобы не услышали домашние, – К тем старушкам тридцатипятилетним?

– Тебе что – плохо было? – обиделся Витюха.

– Если бы не пойло, точно было бы…

– Знаешь что… – Витюха замолчал на какое-то мгновение, но лишь на мгновение, – Да пошел ты…

– Витя, Витя, не кипеши, дружбан, я пошутил. Чем дерьмом плеваться, приходи лучше ко мне: покажу что-то офигенное.

– Что ты, чувак, можешь показать мне такое, чему бы я удивился? – все еще обиженно проговорил дружбан, но уже гораздо более спокойно.

– Ну, приходи, увидишь. Слабо на пару этажей подняться?

– Иду, – словно бы отмахнувшись, лениво откликнулся Витюха.

Когда он вошел и увидел шапку, настроение его явно ухудшилось: его мимика этого скрыть просто была не в силах. Но достаточно быстро он взял себя в руки.

– О! Анекдот в тему. Мужик купил себе ондатровую шапку, – Витюха даже не остановился, чтобы, как обычно, задать риторический вопрос – «а, может, ты его знаешь?» – Идет себе, а навстречу ему шобла пацанов: «Мужик, дай закурить?» А он говорит: «Я не курю». Ну, они его покачали и шапку забрали. Через какой-нибудь месяц мужик снова идет, и снова в шапке – еще одну купил. Опять ему навстречу шобла. Говорят «дай закурить», а он снова говорит, что не курит. И опять его отметелили, и шапку забрали. Через некоторое время та же история повторяется – опять «дай закурить». Мужик снимает шапку с головы и – на – ее оземь со словами «когда же вы, суки, уже накуритесь?»

Семен засмеялся, но как-то получилось у него это невесело. Наверное, раньше бы обхохотался. Но теперь слухи о том, что не только по ночам, но даже днем умудряются снимать с людей дорогие шапки, уже не были для него чем-то отдаленно абстрактным. Теперь это касалось его напрямую, и он вдруг очень четко ощутил неприязнь к подобного рода людям. Но постарался не зацикливаться на этом.

– А что за девчонки, о которых ты говорил? – спросил.

– Обыкновенные. Не боись: лет по восемнадцать-девятнадцать. Подружки моей Тоньки по училищу. Как сестра смеется – девчонки суперкласс: не красавицы, зато все, что полагается, все при них по высшему разряду. Потискать будет что. Не дрейфь, старик, – Витюху растащило в улыбке, – может, судьбу свою завтра встретишь?

На следующий день, в субботу Семен полдня готовился: намывался, брился, наглаживался, по ткани пальто даже зачем-то прошелся щеткой, обувь привел в порядок, хотя и так все смотрелось великолепно. Шапку только не трогал. Зачем? Новая же.

Наконец, к двум все готово. Вот-вот раздастся звонок телефона, и Витюха скажет – пора выходить. Ехать-то – аж на другой конец города. Волнение от ожидания того, что подспудно подразумевало подсознание, начинало зашкаливать, выливаясь в нетерпение и в спазмы в животе. «Ну, когда уже этот хрен позвонит? Сколько ж можно…?» – его мысль оборвал звонок.

– Да? Слушаю?

Через три минуты они встретились у подъезда. А минут через сорок подъезжали к привокзальной площади. Там предстояло пересесть на другой троллейбус.

И тут Семену стало невмоготу: живот свело. По всей видимости, перенервничал. А потому миновать вокзал с его отхожим местом не представлялось никакой возможности.


Все случилось быстро и нелепо. Семен забежал в кабинку. Понял, что закрыться не сможет – оторван шпингалет. Понял, что перейти в другую уже не позволит живот, успевший почувствовать конец затянувшегося ожидания. Он быстро расстегнул и стянул штаны, глубоко вдохнул и…

Дверца со скрипом распахнулась, громко, словно кто-то выстрелил, ударившись о стенку перегородки. В проем кабинки шагнул здоровенный мужик. Одной своей огромной ручищей он схватил новую ондатровую шапку Семена, другой – свою старую кроличью, и, сопровождая свое деяние сиплой одышкой и таким же сиплым обращением – «малец, ты и в этой пос…шь», поменял шапки местами и вышел задом вперед, хлопнув дверью.

Семен было попытался подняться, но ощутил ватность в обессиливших ногах и понял всю бесполезность, а потому нелепость это намерения. А через секунду он уже ничего не видел – глаза заволокло слезами.

Первое время все, что было потом, происходило, словно во сне: и то, как приводил себя в порядок, как пошел в железнодорожный отдел милиции, как его отговаривали подавать заявление, еле сдерживаясь от смеха.

– Что – так и сказал: «Ты и в этом пос…шь»? Так прямо и сказал?

– Да! – зло, сквозь зубы процедил Семен, – Так и сказал. Что здесь смешного?

– Да ничего. Я и не смеюсь. С чего вы это взяли? – давился смехом и едва сдерживал улыбку, оттягивая подбородок вниз, а глаза закатывая вверх, дежурный офицер, – Просто я пытаюсь вам объяснить, потерпевший, что шапку вашу мы все равно не найдем. Знаете, сколько у нас подобных случаев? – почему-то спросил он, – Хоть бы свой какой был, а то по вашему описанию точно гастролер какой-то. У нас таких громил…

– Нет! – категорически отрезал потерпевший, – Я хочу подать заявление. Вы его должны найти и посадить.

– Ну, хорошо, хорошо, – вроде бы, согласился дежурный, – но даже если мы его поймаем и посадим, вы думаете – к вам вернется ваша шапка?

– Ну не шапка, так деньги за шапку, – настаивал Семен.

– Наивный вы человек, потерпевший, – произнес со вздохом, явно сожалея о сложившейся ситуации, дежурный. В его спонтанном эмоциональном всплеске и виделась, и слышалась такая вселенская усталость, такая безысходность от того, что процедуру эту приходится повторять снова и снова: с Ивановыми, Петровыми, Сидоровыми. А вот теперь еще и с Барановым. И все потому, что за каждое заявление подобного рода с него спросится. И, может быть, даже не просто спроситься, а еще и вычтется, – Вы поймите, молодой человек, – вернулся он к разговору после напряженной паузы, – ну, даже если его посадят и назначат выплачивать вам н-ную сумму, то вы свои деньги будете получать копеечными переводами долгие годы. Поверьте мне.

– Ну и пусть, – вконец заупрямился Семен, – зато и маме, и бабушке будет что сказать.

Они еще долго препирались, пока дежурный, которому давно уже было не до смеха, наконец, не сдался. Он, уже почти молча, задавая лишь кое-какие конкретные вопросы, оформил протокол и дал его подписать Семену.

– Ну что – доволен? – он уже не думал о профессиональном такте, – Ни себе, ни людям: и сам ни хрена не получишь, и мне нагадишь.

– Да, доволен, – зло и как-то весело парировал Семен, – словно в нем заговорил дух прадеда, – по всем параметрам доволен. А самое главное мое удовольствие знаешь в чем? – перешел и он на «ты».

– В чем? – машинально спросил дежурный.

– А в том, – засмеялся, облегченно выдохнув, Семен, – что я теперь точно не женюсь, – он поднялся со стула, – не обращая внимания на удивленный взгляд своего визави, взял выделенный ему экземпляр протокола, повернулся и вышел из опорного пункта.

Жора

То, о чем пойдет речь, произошло почти уже в середине восьмидесятых, как раз в то время, когда музыкальный мир взорвал стиль евродиско, когда два немца надавали и американцам, и англичанам по их англо-саксонской сопатке. Но, правда, на их же языке. Я тогда как раз работал в геологоразведочной экспедиции вахтовым методом: две недели – СеверА, две – дома. Летали на «Аннушках» – Ан-24.

На эту парочку нельзя было не обратить внимания. Как только я вошел в здание аэровокзала, я сразу же их увидел. Они стояли недалеко от стойки, где разместился экспедиционный диспетчер, отправлявший спецрейсы нашей экспедиции в Тюменскую область. Они улыбались друг другу, о чем-то беседуя: она жестикулировала, иногда от улыбки переходя на смех, а он держал руки в карманах и был сдержан в чувствах.

А то, что они представляли собой внешне, как выглядели – это вообще отдельная песня.

Ее полная, и это весьма мягко сказано, фигура казалась претенциозной, хотя ничего такого, если рассматривать все в отдельности, на претензию не тянуло. Черное удлиненное пальто, красные полусапожки, большой павловскопосадский платок – черный с красными розами накинут на плечи и завязан впереди. Черные средней длины волосы нарочито небрежно заложены за уши, в которые словно вмонтированы приличные по размерам золотые серьги. В отдельности ничего. Но все вместе отдавало какой-то цыганщиной. И я не сразу догадался почему. Но, присмотревшись, понял: что-то грубоватое скрывалось в ее поведении, не стыкуя детали и опошляя в ней женское начало.

Ее попутчик вызывал во мне не меньшее удивление. Он мне напомнил Шукшина по описанию кого-то из его знакомых. Чуть за колено черный кожаный плащ, перетянутый поясом, кожаная же фуражка-кепка и хромовые офицерские сапоги. Правда, на Шукшина он похож не был совсем: говоря простым языком, покрупнее, посолиднее, что ли. Его внешний вид внушал окружающим желание не просто уважать этого человека, но, скорее, почитать. По крайней мере, мне так показалось. А еще мне показалось, что он лет на двадцать, как минимум, старше меня, что впоследствии так и оказалось: Жоре стукнуло на тот момент сорок три.

Вот таким оказалось мое первое знакомство с Жорой и его дамой сердца – его гражданской женой, которую он немного стеснялся почему-то и в кругу коллег по работе с улыбкой называл «моя корова». Но получалось это у него как-то особенно: изысканно, что ли – без пошлости, без налета превосходства. В его устах обидное, казалось бы, слово звучало примерно так же, как «моя благоверная». Оно, скорее, просто констатировало конфигурацию, физическую мощь избранницы, без всякой подоплеки. Первое время меня такой пассаж очень удивлял: подобные тонкости мое юное сознание, пораженное тогда большой и чистой любовью, истолковывало в очень высоком ключе.

В тот день я не знал, что эта женщина не летит с нами, и, помню, подумал еще, как с ней кто-то еще поместится: ей точно придется сидеть одной. Но прозвучала команда на посадку, и все прояснилось: я увидел, как они коротко обнялись и тут же отпустили друг друга. Он повернулся и пошел, ни разу не посмотрев назад. «Четко прощается дядя – без сантиментов», – подумал я тогда, не зная ничего об этом человеке. Моя интуиция уже начинала предполагать то, чего мое рациональное сознание не замечало, а именно аскетизм человека, за которым я исподволь наблюдал.

Уже позже – по ходу самой жизни в тесной трудовой атмосфере – из уст самого Жоры мы узнали о его «трех университетах», в которых он «отучился» семнадцать лет, а еще позже – в бане – увидели его «дипломы». К тому же он оказался очень начитанным человеком, благо у него на это времени приключилось, хоть отбавляй, и отсутствием памяти он не страдал, а потому периодически осыпал нас всякими умными цитатами. Вот таким непростым парнем оказался Жора. Помню четко один момент, поразивший меня до глубины души: мы у экспедиционной кассы, в руках у Жоры деньги первой в его жизни зарплаты, а в глазах слезы. Помню фразу, слетевшую тогда с его уст: «Эх… мамуля не дожила». Помню, что меня этот, как мне показалось, опереточный уркаганский пафос разозлил. Я подумал: «А сколько же ты сделал в своей жизни такого, чтобы она не дожила до сегодняшнего дня? Пока на зоне, поете дифирамбы матерям, шлющим вам последнее, что у них есть, а приходите, так, мало, что отбираете у них все, еще и гнобите своими постоянными пьянками и нытьем о несостоявшейся жизни». Но стоило мне так подумать, как о себе тут же напомнила совесть – попыталась устроить экскурс в мою не менее, наверное, непростую историю отношений с матерью. Вот оно: не судите, да не судимы будете.

Все, о чем я говорил до сих пор, это, в общем-то, прелюдия к той истории, которая произошла в Свердловске – в аэропорту Кольцово, когда нам, вахтовикам, в очередной раз пришлось пережидать непогоду, и мы все томились от безделья.

Мы стояли группой – человек десять, не меньше, кружком на первом этаже недалеко от касс и перебрасывались анекдотами. А Жора – я стоял так, что видел его – и старший рейса – начальник базы – находились шагах в трех от нас. Они о чем-то очень спокойно беседовали. Я даже слышал их голоса, но из-за шумового фона в зале, и тем более наших собственных разговоров разобрать, о чем у них шла речь понять не мог. До того самого момента, когда в кадре появился розовощекий, запыхавшийся от быстрой ходьбы, с лоснящимся от пота лбом майор в расстегнутой вверху шинели и фуражке набекрень. Вот тут я и услышал зычный голос Жоры.

– Майор!? Вы что себе позволяете!?

– Что…?

Майор казался мальчишкой рядом с Жорой. Судя по его возрасту, скорее, из штабистов – у них там все прекрасно с ростом. Он оцепенел в недоумении – кто перед ним. Но по лицу было видно, что сомнения его касаются только, скорее всего, ранга того, кто его остановил. Видно, Жора и вправду внушал, как и мне когда-то впервые показалось, не просто уважение – почитание.

– Майор вы как стоите перед старшим? Что это за внешний вид? Не слышал, чтобы вы представились.

Я уж не помню фамилии и всех остальных данных, которые выпаливал майор, бросив свой саквояж к ногам, нервно застегивая пуговицы, размеряя ребром ладони козырек фуражки и оправдываясь тем, что опаздывает.

Мы все застыли от неожиданности. Мы, замерев, затаив дыхание, пребывали в ступоре. Представляю, каково было в этот момент майору. Последнее, что он отчебучил, козырнул со щелканьем каблуков «разрешите идти».

– Свободны, майор! – Жора остановил его жестом, не дав возможности снова козырнуть, – Впредь, майор, не позорьте ни себя, ни тем более Советскую армию неподобающим офицера видом.

– Есть! – молодцевато выпалил майор, видимо, довольный тем, как все обошлось. Он так же молодцевато повернулся, сделал три четких шага и быстрой походкой направился к кассам в другой конец зала – от греха подальше.

Естественно, после такого представления Жора в экспедиции стал притчей во языцех. Если его и до этого знали по его импозантному внешнему виду, то теперь все его знали по имени и многие, проходя мимо, улыбались и приветствовали.

Однако продолжалось это недолго.

Через два, ну, три месяца после того – уже зимой, приехав на аэровокзал – на нашу очередную с Жорой вахту, я узнал трагическую новость. Она повергла меня в уныние: как все просто в этой жизни – вот он был человек, и вот его нет. Я вспомнил, как Жора радовался, что вот-вот будет дома: говорил и стол уже, как пить дать, накрыт, и постель расстелена. А оно вот как: вошел в дом, а жена с любовником кувыркается. Сцепились. И вот тут корова и пригрела его чугунной сковородкой – насмерть.

Было грустно от того, что радость встречи с коллегами оказалась омраченной таким скорбным известием, но как всегда жизнь вносила в свое течение непредсказуемые коррективы. На языке – к моему большому неудовольствию крутилось, нарушая ощущение траура в душе, пару строк из какой-то пародии Александра Иванова: «Последнее, что видел он в тот миг, Был черный диск чугунной сковородки». И в этом была вся жизнь, с ее постоянными насмешками над человеком.

В грибы

Летом я попал в жуткую аварию. Тот, кто в меня въехал на приличной скорости, полагал, почему-то, что едет по главной дороге. А на самом деле находился на второстепенной. В итоге мы с машиной сотворили сальто-мортале через правый бок и оказались на тротуаре – на крыше, споткнувшись о бордюр и перескочив через газон. Слава Богу, в этот момент там никого не оказалось из прохожих.

Сам-то я отделался, как говорят, легким испугом – ушибами да царапинами, и больше был счастлив тем, каким образом все завершилось. Вот оно: все познается в сравнении.

Машине же моей повезло меньше. То, что произошло с ней, страховщиком впоследствии квалифицировалось как «гибель автомобиля». Прочитав эту фразу я, помню, проникся к своему искореженному железному коню с каким-то душевным теплом, словно к живому существу: он погиб, ушел из жизни, спасая меня в крепких объятиях ремня и подушки безопасности.

Это я все не к тому чтобы кого-то разжалобить, а к тому, что начавшаяся грибная страда застала меня без машины. Пришлось вспоминать те далекие времена, когда моими друзьями в такую пору становились часто весьма переполненные пригородные электрички.

В тот раз, войдя в вагон и оценив ситуацию, я нашел, что единственное свободное место – тут же – у дверей. И даже не одно – скамейка, спинкой которой являлась вагонная перегородка, рассчитана на двоих. Буквально через каких-то пару минут я осознал всю прелесть сидения на этом месте: дверь, постоянно возвращаемая пружиной назад, когда ее открывали, стала громыхать у меня прямо в голове, пока я не догадался хотя бы отодвинуться от стенки.

Умастившись, я бросил полупустой рюкзак на специально приобретенное для сбора грибов оранжевое с черной ручкой ведро и стал смотреть в удивительно чистый проем окна, восторгаясь шикарными осенними пейзажами. Три цвета в них – красный, желтый и зеленый, оспаривая свое право первой скрипки, перемежаясь, как в калейдоскопе, завораживали внимание.

Вспомнилась телепередача – из умных. Или из умных в кавычках: сейчас уж и не помню – лет десять прошло, не меньше. В ней какой-то ученый-геолог выступал – говорил, что в 2004 году из-за цунами в Таиланде земная кора на магме провернулась, и полюса от этого сместились. Говорил – на шесть градусов. Правда это, неправда, но вот с тех пор, я заметил, осень у нас на целый месяц затягивается, как, впрочем, и весна. Раньше – пришел октябрь, шарахнул заморозок, листья облетели. И что толку, что потом снова бывает теплее, поезд-то ушел: красоты такой разноцветной, какую мы последнее время наблюдаем, и нет.

В какой-то момент электричка резко начала тормозить, чтобы вдруг снова начать ускорение, и я отвлекся от окна: ухо уловило какую-то особенную интонацию в голосе совсем уже зрелой сухонькой женщины напротив. Она сидела, по-старушечьи положив руки на колени, и мне показалось, что ей лет – точно не меньше восьмидесяти. Разместившийся рядом с ней со своей видавшей виды спортивной сумкой небольшой тщедушный старичок, казалось, внимательно ее слушал. Но во всем его образе, в каком-то невидимом стремлении в ее сторону чувствовалось не то, чтобы нечто высокомерное, но все же нетерпение. Он словно бы никак не мог дождаться – когда же придет его очередь стать пророком. Это так смешно выглядело, что мою физиономию растянуло в улыбке.

– … а вы уже пустили в свое сердце Бога? Без Бога жить никак нельзя. Я без него даже и жизни своей представить не могу. Бог с нами… – изрекла старушка с таким лицом, будто все знания мира ей давно уже известны, и она от этого, пожалуй, даже устала. Она напомнила мне некоторых родителей, публично отвечавших на вопросы своих чад, больше заботясь о том, как они выглядят перед окружающими, нежели о том, что они говорят своим детям.

– Я совершенно с вами согласен, – не выдержал старичок, – Бог это все в нашей жизни, – мне вдруг показалось, что он как-то изменился, – Я это так почувствовал, – заметил он с грустью, – когда моя Марыся умерла… жена моя, – уточнил, словно его могли не понять, – А вы в какой храм ходите? Мне показалось, что вы говорили о церкви Святой Марии-Магдалины? – старик даже как-то сжался, замерев в ожидании услышать подтверждение. Его уже начинавшее морщиниться лицо говорило о желании этого. Ему так было нужно, чтобы они ходили в одну и ту же церковь.

«Ну и зачем тебе это? – подумал я, глядя на его седые, поредевшие волосы, давно уже тосковавшие по парикмахеру, – Неужели это вас может сблизить?» Почти тут же в груди стало нехорошо: чувство стыда, пусть не острое, но все же нарушило баланс благостного душевного состояния. «Ну, вот тебе: казалось бы, ни с того, ни с сего…»

«Неужели?» – подтолкнула совесть к правильной оценке.

«Да, да, да. Мне стыдно, пропустил происки гордыни. Каюсь».

Не скажу, что сразу полегчало, но все же раскаяние вещь великая: действует всегда.

– … я живу совсем рядом, – вернулся в сознание голос старушки, давая мне понять, что желание старика удовлетворено, что они ходят в один и тот же храм и что есть еще одна причина, хотя бы на мгновение, не чувствовать своего одиночества, – Можно сказать в двух шагах. Знаете, магазинчик там есть маленький, с другой стороны улицы от храма?

– Да, – обрадовался старик, – я туда захожу иногда, когда… – он запнулся, но тут же продолжил, – когда нога сильно болит, хоть там и дороже все. В гипермаркет идти как-то…

– Во-от! – не стала дожидаться собеседница, – Так прямо за магазинчиком моя девятиэтажка… я тоже очень рада, что мы ходим в одну церковь, – спохватилась она, видимо, почувствовав, чего от нее хотят.

– Ну… а мне пора, – старик заметно засуетился: не знал, что делать с руками, потом схватился за ремень сумки, – Моя остановка сейчас, дача моя… еще два километра чапать…

Он вел себя перед этой уже давно потерявшей свою женственность старухой, словно школьник перед школьницей, и мое спонтанное мышление меня снова подвело – мерзко напомнило о старческом маразме и о смехотворности сцены, за которой я наблюдал. И мне снова стало как-то неудобно перед этим человеком, жизнь физического тела которого подходила к концу, но который душой отчаянно продолжал жить и тянуться к другой душе, несмотря ни на что.

– Я думаю – скоро увидимся… в воскресенье, в храме. Я обычно сижу впереди, справа, – пришла она ему на помощь.

– Точно! – обрадовался он, – Я и не подумал даже. До воскресенья?

– До воскресенья, – ответила она.

А меня вдруг пронзило понимание того, что кто-то из них до этого дня может и не дожить. «До какого воскресенья? – снова ожил во мне циник, – До следующей жизни?» И опять я пережил неудобство. «Да что ж это такое сегодня?»

Женщина перекатила свою сумку на колесиках к окну и пересела на место своего ушедшего в тамбур собеседника. А я, обрадовавшись, что появилось место, где меня не так будет раздражать хлопанье дверей, особенно перед остановками и после них, пересел на ее место.

Электричка «завыла», рванув от очередной станции, и я снова стал смотреть в окошко, только теперь уже вперед по ходу поезда. Иногда мой взгляд перескакивал на затылок старушки – на коричневый платок, белыми тонкими линиями расчерченный в крупную клетку.

Она вдруг обернулась, словно почувствовав, что я наблюдаю за ней.

– Не правда ли, прекрасно? Какую красоту Бог показывает нам. А вы пустили Бога в свою душу? – завела она свою старую пластинку с новым собеседником, – Верите в Бога?

На ее лице снова появилась улыбка, ясно дававшая мне понять, что я сейчас общаюсь, если не с самим Богом, то уж с его представителем на Земле точно. И в последний момент в мое сердце вновь прокралась гордыня.

– Нет, я не верю в Бога…

– Как же? – не дождалась моя собеседница конца фразы, – Вы, вроде, не такой уж и юный и должны бы уже страдать…

Я не сразу понял, что она имела ввиду: а что – юные разве не страдают? Разве страданий мало в любом возрасте? И тут до меня дошло, о каком страдании она говорит: о том, которого не испытаешь, пока не обзаведешься семьей, пока не пропустишь через себя цикличность социального развития, пока, наконец, сам не почувствуешь за спиной дыхание смерти. Я вдруг вспомнил анекдот, где фигурировали записи из дневника одной особы. В четырнадцать лет она писала, что «мама такая дура, такая дура: ничего не понимает в этой жизни». В двадцать четыре, что «мама оказалась не совсем глупой женщиной: кое в чем она оказалась права». А в тридцать четыре – «почему я была такой дурой, что не слушала маму?» Вот они – настоящие страдания, где ты зажат между начинающими разбиваться амбициями детей с почти невыносимой душевной мукой от собственного бессилия помочь и все более нарастающими страхом потери и виной перед стареющими родителями. Гордыня под натиском осмысления отступила, захватив с собой претензии на оригинальность, и мне просто захотелось поделиться тем, что мне дано было узнать о Боге, пока я искал его посредством логики. Это продолжалось чуть ли не половину моего существования – до того момента, как жизнь осчастливила меня больше месяца захлебываться слезами, однажды трансцендентно соприкоснувшись с его милостью.

– Извините, я просто не успел договорить: я не верю в Бога, потому что знаю, что он есть, – я улыбнулся, совершенно забыв о превосходстве, которое совсем недавно начинал испытывать, – Это просто каламбур: зачем мне во что-то верить, если я знаю о его существовании?

Кажется, я уже начинал жалеть о сказанном, увидев след несоответствия в удивленном выражении лица: между тем, чего хотел и чего добился. Но вдруг во взгляде что-то изменилось.

– Ах вы, шутник! – она заулыбалась той улыбкой, в которой все еще остается капля недопонимания, но эта капля уже не может изменить назревшего единения душ, – А я уж было подумала… Такой взгляд у вас был… Значит, вы все же пустили в свое сердце Бога?

– Да нет же! – засмеялся ее неуемной настойчивости я, – Я родился с Богом в сердце.

Она потерялась, видимо, не сумев передать словами всю сложность гаммы чувств и мыслей, нахлынувших на нее. А я не стал ей помогать выходить из этого состояния – забалтывать то впечатление, в которое ее ввергло несоответствие между тем, что она слышала до того и моим для нее словоблудием. А что я мог ей объяснить? Свое понимание Бога? Но для этого и целой жизни бы не хватило, ведь Бог, пока мы не преодолеем завесу, у каждого свой – тот, до которого мы своими страданиями смогли дотянуться.

– Асино. Следующая остановка – Мезиновка, – прорекли динамики казенным женским голосом.

– Ну, вот и мне пора, – я поднялся, забросил рюкзак на спину и взял свое оранжевое ведро, – Всего вам доброго.

– Храни вас Бог, – ответила старушка, И я понял, она обязательно проводит взглядом странного собеседника. Мне показалось, что она с какой-то завистью посмотрела на меня, когда мы с ней – глаза в глаза – прощались. «Может, ей тоже хотелось бы пойти в грибы, да здоровье уже не позволяет? Нет, глупость», – подумал я, но тут же забыл об этом, лавируя между тележками по пути в тамбур. Я уже внутренним взором видел их. Грибы ждали меня везде: на полянах, во мху, в траве, в осинниках и березовых рощицах, на пнях и вокруг них. Белые, подосиновики, подберезовики, лисички, опенки и рядовки. И мне больше не был интересен тот Бог, который интересен был старушке, с чьей душой, я, не то, что сошедший передо мной старик, уж точно, больше не соприкоснусь в этой жизни. Почему? Да потому что я и в своих-то храмах бываю лишь на Пасху да на Крещение, а в католические, по понятной причине, и вовсе не хожу, да и живу-то в другом конце города.

Герои

Если вы не служили в Советской армии, бьюсь об заклад, вы не умеете намазывать масло на хлеб. Вы представления не имеете, что масло на завтрак может быть маленьким желтеньким цилиндриком.

Я говорил о намазывании масла на хлеб? Я неправильно выразил мысль. Оно не намазывается. Оно располагается по всей поверхности белого квадрата хлеба, тщательно заполняя каждый пробел. Это не какой-то там процесс. Это таинство. Это магическая операция, от которой зависит весь последующий день.

Но это еще что. Это, конечно же, не сравниться с таинством утра воскресного, когда из такого вот хлеба с маслом создается шедевр армейской кулинарии – бутерброд с яичными желтками. Если вы не служили в Советской армии, вы даже представить себе не можете воскресный завтрак.

Всем известно, что яйца состоят из белков и желтков. Но не всем – что они аккуратно разделяются. Белки при этом отправляются в кашу – измельчаются там столовой ложкой. А вот желтки – желтки разрезаются каждый на две части, укладываются по четырем углам скибки белого хлеба на масло, и так же, как и масло равномерно распределяются по поверхности, тщательнейшим образом приводимые к армейскому порядку и единообразию.

Вот и все. Само по себе употребление этого шедевра, конечно, можно отметить отдельно. Но это, по сравнению с подготовкой, уже просто процесс. Никакого таинства.

Воскресный завтрак – это здорово. Это – лучшее, что есть в обыденности солдатской службы. Я, конечно, не беру во внимание увольнения и самоволки. Это отдельная тема. А вот худшее, что может быть в армии, это наряд по столовой. Там изнанка воскресного завтрака. Особенно, если ты еще, как солдат, молод, и тебе еще многому нужно поучиться. Если не повезет, учиться придется в посудомойке. Если не повезет не очень – то в картофелечистке.

Нам с товарищем не повезло не очень. Вместо слезоточивых паров горчицы, которую использовали для обезжиривания посуды, и чавкающих от всепроникающей воды сапог, судьба в лице ротного определила нам достаточно большие и неудобные для чистки картофеля ножи.

Если бы мы были старослужащими, у нас могли бы быть свои – складные. Ими было бы удобнее чистить овощи. Но если бы мы были старослужащими, то нас бы не определили в одно из адских мест в наряде по кухне. Вот такой грустный солдатский каламбур.

Картофелечистка, или корнечистка, как ее еще иногда называли, довольно мрачное полуподвальное помещение, хотя и с высокими потолками. Без единого окна и очень сырое, а потому с облезлыми стенами. В ней три чугунные – на лапах, как в старых городских квартирах, ванны. Куча разных железных оцинкованных баков и дюралевых бачков из-под первого. Пол бетонный. В нескольких местах с красной метлахской плиткой. Вдоль стен, у самого пола, старые ржавые с полуоблупившейся краской трубы. Те, что тоньше, подходят к ваннам и заканчиваются такими же старыми кранами, тускло поблескивавшими начищенной латунью. А толстые – уходят от обшарпанных ванн, местами с побитой эмалью и в ржавых потеках, в канализацию.

Такая унылая картина встретила нас в первом наряде по кухне. Сама обстановка уже не сулила ничего хорошего. Даже мысль о том, что здесь придется провести следующие сутки, уже навевала драматизм в настроение. А ведь еще нужно было и пахать как проклятому. Пацаны, побывавшие прошлый раз здесь, когда мы с Володей, «шланганули» от кухни в карауле, рассказывали, что после наряда пальцы у них к вечеру уже не разгибались. Так вот и норовили вернуться в прежнее положение: на одной руке, как будто держали нож, а на другой – картофелину. И мало того, они еще были сморщены и ничего не чувствовали. Такая перспективка ожидала и нас. И как тут без драматизма обойдешься в этом тюремном каземате.

Старший сержант Сливко, статный хохол последнего полугодия службы – помдеж по кухне, мешая украинские и русские слова, пригрозил нам, «салабонам», всем, чем мог, если мы пропустим «хоть одного козла». Уходя, бросил:

– Глядить, хлопцы, если меня дежурный ткнет носом, замордую.

Уже в дверях, обернувшись, повысил голос:

– Через час приду – проинспектирую. Не дай баже, – он нарочито надавил на второй слог, – будете шланговать… сами знаете.

Мы все знали сами – не первый день замужем за армией.

Володя оценивающе посмотрел на свой видавший виды с деревянной ручкой тесак.

– И вот этим чистить картошку? – возмутился в пустоту, – Да им же свиней колоть можно.

Ну, насчет свиней он загнул. Ножи хоть и были длинными и широкими, но из тонкой стали. Их можно даже было согнуть, особенно в середине, где они от частой заточки и мягкости металла сузились – поизносились.

Я исподволь наблюдал за Вовиком. Он, засучив рукава, орудовал с бачками и стулом, удобнее расставляя все это хозяйство. Мне ничего не оставалось, как проделать то же самое, осознав разумность подхода.

Первый час прошел быстро. Мы чертыхались и матерились, но поставленную задачу выполняли. Самое неприятное при «снятии шкуры» с картофеля оказалось выковыривание «козлов». Представьте себе нож, у которого лезвие около сорока сантиметров длинной – с довольно неострым кончиком, и вам сразу станет понятным данный творческий с нецензурными комментариями, акт. Постепенно, конечно, ручки приноравливаются к этой операции, но сложность ее тем не менее никуда не девается.

– Вовик, а давай что-нибудь придумаем.

Я это сказал так, просто чтобы прервать затянувшуюся паузу, во время которой уже прокрутил в голове кучу всяких рационализаторских подходов по упрощению нашей и без того простой работы. Ответа я не ждал. Думаю, что Володя также над этим поработал. Я вдруг осознал, что кучи народу на нашем месте уже проникались такими изысками, от чего на душе стало весело. Вот уж поистине: нет большей радости, чем горе ближнего. На этот философский пассаж память, отреагировав, услужливо вытащила из своих закромов старый анекдот.

– Вовик, а хочешь анекдот?

– Валяй, – Володя, до этого мурлычущий себе что-то под нос, бросил демонстративно нож, – Пять минут перекур.

– Может ты его слышал…

– Может и слышал, – перебил он, – оставь свои прелюдии. Я сказал – валяй.

– Ну ладно. Слушай. Наш советский матрос сошел на берег в иностранном порту. Валюта в кармане. Времени свободного – хоть отбавляй. Впереди – кабак и бабы. Настроение – лучше непридумаешь. И тут… на его пути – автомат… Ну, такой, примерно, как наши с газировкой. А на автомате – надпись, что за десять центов, ну или там еще чего…

– Да ладно тебе, – перебил Володя, – центы, тугрики – какая разница.

– Ну вот… короче, за десять центов этот автомат испортит вам настроение. «Мне – настроение? – думает матрос, – Да что мне сейчас может испортить настроение? Впереди пойло и бабы. Ха-ха-ха». Бросает монету и…

Я сделал паузу – посмотреть на Вовкину реакцию, потому что взгляд у него какой-то очень уж сонный.

– Ну, чо ты резину тянешь? И…

– Ну, и из автомата – шах! – прямо в матроса – маленькая лопатка дерьма. Короче, матрос весь в дерьме. Настроение – хуже не придумаешь.

– Прямо-таки весь?

– Ну, не весь. Неважно. Главное – в дерьме… Не перебивай… Что делать? Вернулся он быстренько на корабль, снял с себя формягу, помылся, переоделся, и быстрее в город. Время-то идет. И вот только он прошел стороной первый автомат, а тут – еще один стоит. А на нем…

– Санек, хорош выкаблучиваться, заколебал ты уже своими паузами – Станиславский хренов, – в голосе Вовчика прозвучало нетерпение, анекдот, видно было, его зацепил.

– Ну, ладно, – снизошел я, ощутив легкий налет власти в сложившейся ситуации, – слушай. Короче, на нем написано, что за пятьдесят центов, он поднимает настроение. «Нет, – думает матрос, – вряд ли мне уже что-нибудь поднимет настроение». Но любопытство есть любопытство. Сунул он полтинник в щель…

– Санек… – Вовка расплылся в улыбке, – слово «щель» попрошу не поминать всуе, а то у меня не те ассоциации возникают, – он был весьма доволен своим юмором. Судя по выражению лица, наверное, Эйнштейн с реакцией на свои открытия отдыхает.

– Так что? Анекдот уже можно не рассказывать? – я ощутил легкое недовольство: меня перебили на самом, можно сказать, кульминационном моменте.

– Не, ну а чего ты? Сам виноват. Давай, рассказывай, – вальяжно разрешил Вовка.

С настроением рассказывать мне уже не удавалось. Я констатировал, что из автомата выскочила большая лопата с экскрементами и швырнула их в толпу. Эффекта не получилось. Сам виноват, нефиг было про щель говорить этому сексуально озабоченному придурку.

Наступила длительная пауза, увенчавшаяся еще двумя выварками желтого и белого картофеля – мы с товарищем шли нос в нос.

Заходил Сливко. Похвалил даже, но тут же облаял – обозвал по-всякому и приказал не расслабляться.

Прокомментировав, как смогли, посещение сержанта, мы снова взялись за работу. Руки уже начинали плохо слушаться. В помещении – совсем не жарко. А тут еще постоянный контакт с холодной водой и с такой же холодной картошкой. Осень на дворе сказывалась и здесь. Но в картофелечистке все же теплей. Я это ощутил, когда выбегал на улицу по нужде. Дело в том, что дверь в наше помещение выходила во двор столовой, и другой – внутренней предусмотрено не было. С нашей дверью, рядом, находилась еще одна, ведущая на саму кухню. Вот такое вот, не очень удобное, сообщение.

На улице шел дождик, который в обиходе называют пылью морской. К тому же было ветрено и холодно. Так что в нашем каземате – почти райские условия.

Ближе к одиннадцати пришли пацаны из посудомойки с помдежем и одним из поваров и забрали часть нашей работы для готовки завтрака. По прогнозам повара нам еще нужно было три-четыре – «лучше четыре» – выварки картошки к завтрашнему обеду. Сливко для профилактики нас пообзывал, пригрозил расправой, если «що» не так, и позволил идти поспать после выполнения очередной нормы и доклада лично ему.

– Карачей, балбесы, – он снисходительно заулыбался, – слыхали, що сказал кашевар? Дерзайте. Щоб к двенадцати все было на мази. А то – глядить мне. Тебя, капрал, то касается в первую очередь. С тебя спрос.

Капрал – это я. Три недели назад я получил звание младшего сержанта в учебке, в Ганжунае. А после полугодичного обучения в учебном подразделении, как у нас шутили, мне уже не страшен был даже Освенцим. Что там какая-то картофелечистка, в которую я напросился самостоятельно, потому что сержантский состав, даже «салабонов», в такие наряды не распределяли. Для смеха комроты изрек: «Ну, раз уж хочешь поддержать товарища, назначаю тебя старшим», – и расхохотался. Так, ему показалось, это смешно звучало. Рота, конечно же, его смех подобострастно поддержала, особенно старослужащие сержанты.

Успеть до двенадцати было совсем уж невероятно, но поднапрячься придется. Через полчаса мы «облупили» столько, сколько в предыдущий период делали за час. Стимул подействовал. Вовка не отставал.

Володя пришел в войска со спортнабором, как это называли в полку, прямо в нашу нынешнюю часть. Я же, как уже говорил, – через учебку. Он числился пулеметчиком в отделении, командиром которого был я. И как-то слово за слово, мы с ним сошлись: он – из Витебска, а у меня в Витебске куча родственников. И дядька, и тетка, и сестры. И вообще – я Витебск любил, и бывал там до армии неоднократно. Короче, мы с ним подружились. Вот почему и оказались вместе.

А дальше случилось кино.

Дверь, видимо, открывали ногой. Я сидел задом к ней, и осознание того, как это происходило, мне подсказал слух и чутье. Я вздрогнул и, уже поворачиваясь, заметил, как Вовчик резко вздернул голову и замер: в проем двери, на фоне ночной темноты, вваливалась человеческая туша. «За сотню, точно», – пришла мысль. Туша, щурясь, сделала шаг в нашу сторону. За ней свет картофелечистки обозначил вторую фигуру – поменьше, но, однако, тоже не мелкую. Тот, что поздоровей – я узнал его – из «королевской» роты – по-хозяйски оглядел нас с Володькой.

– Ну что, салабоны? Жить-то хотите? – на его лице появилась пьяноватая наглая улыбка.

Я, честно говоря, сразу струхнул. И самое главное, не от того, что мне могут набить физиономию или что фингал заполучу. Нет. У меня всегда так. Первая реакция – это испуг. Сколько помню себя. Я даже автоматически съежился, как будто меня прямо сейчас будут казнить, и я с этим ничего не могу поделать.

– А чо, в девятой роте уже рядовых не хватает? – ухмыльнулся первый, -Смотри-ка, Череп, – он ткнул в мою сторону пальцем, обернувшись к товарищу, – Капрал, – и отвратительно загоготал.

Вот теперь я по-настоящему рассмотрел второго визитера, а то кроме здоровяка ничего не видел, сидел как завороженный кролик перед удавом. Второй, по сравнению с первым, худ, но, видно по всему, не слабак. В руках он держал дюралевый бачок.

Мы с Володей, как по команде, встали и сделали по паре шагов назад – автоматом. К тому времени я уже очухался от начального шока. Вселенская угроза, вошедшая с этими двумя парнями в претенциозно ушитой форме, уже как-то съежилась и сконцентрировалась только в них.

Череп демонстративно бросил на мешок с картофелем свой бачок.

– Ну-ка, салабоны, – безапелляционно бросил он, – быстренько наложили. Да полный. Да смотрите, не дай бог «козла» увижу.

Первое, что хотелось сделать, первый порыв – броситься исполнять приказание. Вот до чего довела каждодневная муштра. Но что-то во мне сопротивлялось этому порыву. Казалось бы, что тут такого? То же самое унижение, что и в роте. Но, нет, что-то все же было не то. Это ведь не наши командиры, перед которыми наше унижение было оправдано порядком, определенным уставом и армейскими традициями. А здесь…

Боковым зрением я уловил сомнение и у Вовчика. Нет, не то, чтобы я это увидел. Я это почувствовал. И тут вдруг меня пронзила мысль: Вован готов к драке. Мне на мгновение снова стало страшно, я почувствовал, как по мне растекается очередная порция адреналина, как загустевает кровь.

– Тебе надо, ты и набирай, – услышал я тихий, но достаточно спокойный голос друга. И это подействовало на меня как бальзам на раны, как лекарство для моей мятущейся души. Приступ одиночества развеялся: мы с Вовчиком – одно целое, и я осознал, что теперь смогу преодолеть, что угодно.

– Не, Толстый, ты видал? – театрально удивился Череп, – Нас здесь не уважают. Салабоны нюх совсем потеряли. Вы хоть знаете, с кем вы имеете дело? – он обращался больше к Вовке, потому что ближе к нему стоял. В его фигуре я учуял напряжение. Видно было – в любой момент может ударить. А Вовкина поза говорила, что он это тоже прочувствовал.

Так и случилось. Череп сделал короткий шаг вперед с почти одновременным правым боковым в Вовкину челюсть.

Дальше все как в тумане. Я увидел, как мой друг присел, как кулак Черепа пронесся у него над головой, как Вовка выпрямился и нанес ответный прямой с сильным выдохом удар. Увидел падающее тело и услышал очень специфический глухой стук затылка о бетонный пол. Это все длилось мгновение, но для меня почему-то вся эта картина предстала растянутой во времени.

Толстый на миг оторопел. Но этот миг я увидел только в своем растянутом восприятии. На самом деле он четко сориентировался и когда Вовка оказался к нему боком, схватил его всеми своими ста десятью или ста двадцатью килограммами и завалил на пол. Силы явно оказались неравными. Вовчик отчаянно барахтался. Это-то его и спасло: Толстый ни разу не успел его ударить, пока я выходил из ступора.

Не помню, что я успел подумать, но лежавший на мешках бачок, с которого Череп начинал свое выступление, стал в моих руках орудием возмездия. Я, как мог, не сильно приложился им к башке Толстого. Бак довольно тяжелый, и, несмотря на ситуацию, я все же сориентировался: если ударить сильно, да еще ребром – это явная смерть. Но и слабо ударить такую тушу – проку может быть мало.

Толстый обмяк и ткнулся бы лбом в лицо Вовки, если бы тот ловко не увернулся. Вовчик выкарабкивался из-под него, словно из-под трупа, нарочито показывая свою брезгливость.

– Саш, – я услышал осипший, не его голос, – ну спасибо тебе. Думал все, капут мне, задавит. Судя по ломаным ушкам, борьбой, гад, занимался, – Вовчик все еще хватал воздух – никак не мог надышаться – и одновременно отряхивал форму, – Ты хоть не убил его?

С этого момента я по-настоящему стал приходить в себя. Меня пронзила тревожная мысль, что как бы я ни был в данной ситуации прав, но если Толстый крякнул, если ему каюк, то каюк и мне. Пелена боевого транса, до этого защищавшая меня от врага, спала, и я занервничал от навалившейся ответственности, наложенной на меня законами социума. С большой неохотой подошел к лежавшему без движения телу и склонился над ним.

Волны счастья охватили меня: я услышал дыхание того, кого только что начинал считать трупом.

Рядом с Толстым – перпендикулярно к нему – лежал Череп. Около – виднелась небольшая лужица крови.

– Этот жив, – я не узнавал свой голос, – а тому, пожалуй, еще хуже, чем этому. Ну, мы попали с тобой, Вован. Это же ЧП союзного масштаба. Нас же с тобой точно замордуют.

Вовка, и без того близкий мне в этой проклятой армейской жизни человек, вдруг оказался в моем понимании ситуации еще ближе, он стал мне братом, с которым мы сейчас представлялись одним полюсом, когда на другом весь остальной мир.

– Во пацаны за картошечкой сходили, – нервно усмехнулся Вовка, – Надо идти докладывать начальству. И я даже знаю, кто пойдет.

Делать нечего. Субординация есть субординация. Докладывать, конечно же, идти мне: Вовчик – рядовой. К тому же я еще и его командир по штатному расписанию. Я представил Сливко, его противную физиономию, вечно ухмыляющуюся, как будто он телепат, читающий твои мысли, и знающий, что ты – сволочь, которая по природе своей умеет только пакостить.

– Ладно, пошел, – я обреченно посмотрел на Вовку.

Он опустил глаза, как человек, который понимает, что ничем не может помочь, но в то же самое время ощущает из-за этого чувство глубокого стыда, как будто он отправляет на казнь невиновного, когда на самом деле должен быть на этом месте сам.

Сливко я нашел быстро. В двух словах доложил, что произошло.

Реакция оказалась совершенно не такой, как я себе ее представлял. Он тут же послал человека за дежурным по полку. И другого в роту – за сержантами, не попавшими в наряд.

Через десять-пятнадцать минут после этого в картофелечистке было полно народу. Горемычных страждущих жареной картошечки солдат из комендантской роты уже привели в чувство. Они сидели на мешках с картофелем и осоловелыми глазами взирали на происходящее. Пришел дежурный по части. Сливко, за отсутствием дежурного по столовой, доложил о происшествии.

Нас с Вовкой сняли с наряда и отправили спать. В роте сержанты и старослужащие – чего мы уж совсем не ожидали – даже расхваливали нас, что мы не осрамили чести роты. Сказали, что инцидент замнут среди старослужащих, и нам бояться нечего.

На следующий день, только прозвучала команда «подъем», буквально через минуту за ней последовала команда «смирно» – прилетел командир роты. Через несколько минут дневальный на тумбочке заорал: «Младший сержант Збруев и рядовой Плахин – зайти в канцелярию роты».

Ротный встретил нас озабоченным взглядом.

– Ну, давайте, герои, рассказывайте, как отличились вчера. Давай, Збруев.

Буквально, рассказал я половину, как снова раздалась команда «смирно». Пришли командир батальона со своим заместителем по политической части. И мне пришлось начинать все сначала. Были всякие вопросы, но основной из них – можно ли было обойтись без драки? Это спросил командир батальона.

– Збруев, неужели нельзя было обойтись без того, чтобы так покалечить бойцов? Оба в ПМП. У одного сотрясение мозга, а у второго и сотрясение, и еще башку зашивали.

По всему видно было, что с одной стороны он опечален этим событием, потому что это ЧП для батальона, а с другой – он как будто даже чем-то доволен. Короче, страх о последствиях, которых мы ожидали, стал каким-то мурлычущим тигром, но тигром все еще оставался, потому что мы еще не знали реакцию командира полка, заместителя командира полка по политической части и «контрика» – представителя особого отдела при части.

Где-то, через час или чуть больше состоялось построение полка. Как всегда, вышел офицерский состав к трибунам. Как всегда в это время, дембеля курили «в рукав» в конце ротных построений. И как всегда в этот сезон, накрапывал мелкий дождик, и было довольно зябко, если не сказать – холодно. И лишь у нас с Вовкой не как всегда колотились сердца: мы ждали, мы боялись, что нас могут отправить в дисциплинарный батальон. Мы мандражировали больше от неопределенности и надежды на чудо, чем от промозглости погоды. А еще от того, что в самом начале построения к нашей роте подходили незнакомые старослужащие солдаты, разговаривали с нашими «стариками», кивая на нас. И мы понимали, что они приходили на смотрины – «что это за уроды, которые завалили Черепа с Толстым»? И от этого становилось еще тоскливее – дожить бы еще до этого дисбата.

Наконец, офицеры вернулись в строй.

На трибуну вышел подполковник Вавилин – замполит полка. Он что-то долго говорил о неуставных взаимоотношениях в армии, в связи с проводившейся в данное время кампании по искоренению дедовства. Периодически сопровождал свое выступление опостылевшей уже всем эмоционально произносимой фразой «больно и обидно». Он, видимо, был родом с вологодчины или откуда-то рядом. И потому и в «больно», и в «обидно», и вообще везде выпевал четкие звуки «о» вначале и на конце слов.

За такие длинные, приторные речи, а, может, за любовь себя у микрофона, кто-то окрестил его обидным прозвищем «вафля», которое к нему приклеилось безоговорочно.

И в этот раз подполковник за неуставные взаимоотношения грозился дисбатом. Пережевывал стократно одно и то же, нагоняя на нас с Вовчиком страха, потому что то, что случилось, и есть неуставные взаимоотношения.

Замполит сделал паузу. И мне показалось, что он смотрит на меня. Что-то зловещее пронизывало, как мне казалось, тишину над плацем. Я ждал приговора.

– Вчера в нашем полку, – Вавилин раздельно произнес первые слова фразы, как всегда, четко окнув в последнем слове, – произошло отвратительное, я бы даже сказал – вопиющее происшествие, – он замолчал и прошелся глазами по полковому строю, – Двое старослужащих солдат – рядовые Загорулько и Черепной из комендантской роты – решили, что им все позволено. Они пришли в столовую в двадцать три пятнадцать и потребовали у наряда начищенной картошки. Но молодые солдаты оказались ответственными людьми. Они защитили социалистическую собственность и свою собственную честь. По поводу данного и подобных случаев представитель особого отдела старший лейтенант Карпухин будет вести расследование. Младшему сержанту Збруеву и рядовому Плахину от лица части, командира полка и от себя лично объявляю благодарность… И еще, – замполит сделал паузу, – этих двоих солдат я беру под свой личный контроль. Что это такое, надеюсь, всем понятно.

У нас с Вовчиком от волнения заблестели глаза – дисбат нам не светил.

Апофеозом этих событий стал наш новый неофициальный статус: к Володе приросла кликуха Боксер, а я стал Борзым Капралом.


Вот такие воскресные армейские бутерброды с яйцами получились.

Иваныч

Уже давно стемнело. Мороз сковал тишиной таежные просторы, выдавливая иногда из деревьев подобие стона, да, нет-нет, раздавался в тайге треск, подобный выстрелу, далеко слышимый в густом студеном воздухе. Воздух сух и колюч настолько, что невозможно вдыхать его носом, не прикрывшись шарфом. Где-то за сорок пять – не меньше.

Я улыбнулся: тяжелый полушубок, ватники, валенки и все надетое под них совершенно не чувствовалось. Все было таким легким и неощутимым. «Слава богу, в такие морозы обычно не бывает ветра», – подумал, остановившись посреди неширокого зимника. Захотелось просто постоять – посмотреть на окружавшее меня чудо.

Высокая луна, как хороший уличный фонарь, изливала свой яркий свет на болотистую, с правой стороны, равнину, почти лишенную деревьев. Снег, искрящийся всеми гранями неизмеримого количества снежинок, отражал его, и от этого, казалось, было еще светлее.

Я стоял и слушал напряженную тишину, осознавая свое великое одиночество среди бескрайних просторов Крайнего Севера. Не хотелось шевелиться, потому что громкий скрип снега под ногами наверняка уничтожил бы это щемящее чувство одновременного величия и ничтожества. Черное небо с редкими, но, несмотря на лунное сияние, яркими звездами подчеркивало бесконечность бытия вселенной по сравнению с крохотным существованием человеческой жизни. И одновременно с этим ощущалась сила разума, постигающая эти вселенские просторы – сила проникновения в тайны Бога, тщательно скрываемые от любимых чад.

Постояв еще какое-то время, пока растворялась в мыслях концентрация чувств, я вдруг ощутил остывание воздушной прослойки между телом и скованным запредельным холодом внешним миром. «Пора!»

Под ногами, разорвав тишину и заменив собой чувство великолепия мира, громко заскрипел снег. Я еще потоптался на месте, разглядывая окружающее меня пространство, вдруг утратившее пронзительность своей прелести, и пошел дальше.

Дорога, обвалованная еще не высокими стенами бурого, с болотной травой и мхом, снега протянулась до самого леса, перпендикулярно черневшего вдалеке. «Еще идти и идти».


Вызвался я сходить на другую точку – площадку под буровую установку, подготавливаемую дорожно-строительной бригадой, потому что других желающих не нашлось. Конечно, нарушались инструкции – пошел один в такой мороз, да еще ночью. Но у нас, где правит бал его величество «авось», что делается без нарушений?

На Потанайких площадях, подходивших к Оби, были замечены волки, но я надеялся – в такой мороз вряд ли их встречу. Плюс к тому у меня на плече ружье. Да и дорога не длинная – всего каких-то семь километров.

Страха не было. Было умиротворение, связанное с одиночеством. Сигаретный и папиросный дым, переполнявший жилой вагончик, пустые разговоры о работе и о бабах, то есть, по сути, ни о чем – все надоело. Плюс к этому еще и болтовня, по поводу недовольства теми, кто в данный момент отсутствовал. Достало. Я всегда в таких случаях ощущал досаду. И пару раз в запале останавливал таких балагуров. Один раз это даже закончилось дракой с одним мужиком из АТК – автотракторной колонны, обслуживавшей нашу экспедицию. Вообще, конечно, контингент в АТК, да, впрочем, и в самой экспедиции – мама не горюй. Если не вдаваться в подробности, каждый третий прошел места не столь отдаленные. Кстати, не столь отдаленные от тех мест, где вела поисковые работы наша геологоразведочная контора. Как поется в песне, «где зона видит зону, где бичевозные вагоны недалеки от шабаша».

Сознание, зацепившись своей причинно-следственной сутью за последнюю фразу, вытащило из памяти ассоциацию с одним из таких вагонов.


Наша бригада бичевозом «Приобье – Серов» ехала из Пантынга – с базы – в поселок Советский. В аэропорт. Пора было лететь домой – закончилась пятнадцатидневная вахта.

В сознание вплыл образ Валеры – свердловчанина, попавшего тогда в неприятный и достаточно опасный переплет из-за своей предельной глупости, на которую только он, вероятно, и имел все земные права. Дело в том, что любимым словечком Валеры почему-то стало неприглядное по всем статьям слово «пидарюга». И он по своей беспросветной тупости использовал его, и где можно, и где нельзя. Вообще-то понятие «нельзя» к Валере отношения не имело, потому что представить его без матов – вещь невообразимая. Он не матерился, он разговаривал матами. И это у него получалось безобидно – так, что уже никто не обращал внимания на его нецензурный поток сознания. Просто все, кто с ним имел дело, улавливали смысл сказанного больше между строк. Да еще по жестикуляции, на которую Валера Пустовойтов тоже был мастак. Жесты восполняли недостаток слов.

Одна из любимейших фраз, которой Валера выражал, как несогласие со своим визави, так и солидарность, лишь по-разному окрашивая чувственно – «да ты такой же пидарюга, как и я». Этим он и обрезал все претензии, которые возникали в отношениях с товарищами по бригаде, и этим же, что в его глазах, видимо, было верхом симпатии, хотел показать свое расположение к человеку.

Тот день выдался пасмурным – со слегка накрапывающим дождиком – и довольно прохладным, как бывает иногда еще ранней осенью. Приятно пахло лиственной прелью и влажным с железнодорожными приправами воздухом. Ожидание между приходом «вахтовки» – «Урала» с будкой – на маленькую станцию со строением, похожим на сарай, и приходом «бичевоза» «Приобье-Серов» затянулось. С одного боку, дорога домой – это всегда напряженное ожидание. Ну а с другого, как говорит Жванецкий, у нас с собой было. И маленький коллективчик из пяти человек – бригадное звено – желало быстрей водрузиться в поезд и начать отмечать окончание двухнедельной вахты.

Наконец заскрипел тормозами поездок, состоящий из тепловоза и четырех вагонов, на которых бессменно красовались таблички «Серов-Приобье», независимо от того, в каком направлении двигался состав. Замызганный от долгой и неблагодарной службы вагон, по опыту, должен был встретить нас неприветливой сыростью: характерных дымков над составом не наблюдалось.

Проводница с грязными руками грязной же тряпкой все же протерла поручни.

Валера оказался ближе всех к дверям.

– Пустовойтов, – крикнул наш звеньевой, – занимай первый свободный отсек, далеко не ходи.

– Явольт, мой командир, – послышалось уже изнутри тамбура: Валеру нещадно подпирали сзади.

Когда все ворвавшиеся – по-другому не скажешь – разместились по полкам и поезд, просвистев, тронулся, мы стали доставать, что у кого было, а вернее – что осталось. А осталось, в основном, сало да купленная в экспедиционной столовой буханка белого хлеба. Ко всему этому разнообразию сала добавились еще пару шницелей из той же столовой, да несколько луковиц и головка чеснока. На две бутылки «керосина» – нижнетагильской отвратительной водки, да на пятерых закуски – валом.

До Советского – полтора часа тягомотной, с длинными остановками езды. Через полчаса все мы уже были довольны жизнью, громко разговаривали и не менее громко жестикулировали. Третья бутылка – от проводницы – уже откупорена. Иванович – наш звеньевой, сорокатрехлетний – авторитетный для таких балбесов, как мы, которым чуть за двадцать – человек, уже наливает из нее.

– Иваныч, твою мать, наливай полней, – кричит, улыбаясь, Валера, – а то что-то эта пидарюга меня сегодня не берет.

– Перебьешься, Пустовойтов, тебе и так уже, я смотрю, слишком хорошо. Может, кружок пропустишь, а то с русским языком совсем уже связь потерял.

– Не, Иваныч, твою мать, ты мужик или пидарюга какой-то? Наливай до краев.

– Валерик!? – Иванович повернулся к нему, – Еще раз вякнешь, и дальше будешь только закусывать.

Валера сразу успокоился, потому что Иванович слов на ветер не бросает. Мужик конкретный. Был когда-то военным – прапорщиком. Случайно застрелил, находясь в карауле, женщину. По недоразумению. Отсидел целый год в сизо, пока тянулось расследование. Суд его оправдал, но служить он больше уже не мог – армейская атмосфера удручающе действовала на психику.

Вагоны по мере движения все более заполнялись. Пассажирам приходилось уплотняться. И к нашей компании на одной из остановок подсело трое парней с рюкзаками в «энцефалитных» костюмах.

Суть да дело – в нашей компании пополнение. У них тоже было, и они легко вписались в нашу атмосферу.

И вот тут-то и случился казус с Валериком. Разгоряченный выпитым и общим настроением братания Валера совершил оплошность, чуть не ставшую для него последней. В порыве чувств к новому собеседнику он, кладя ему руку на плечи, воскликнул:

– Братан, да ты такой же пидарюга, как и я.

В нашем отсеке на секунду все, как по команде, замолчали, потому что в процессе разговора выяснилось, что ребята – бывалые, и мест не столь отдаленных не избежали, и вообще – к символике запроволочной относились серьезно. Так что занесло Валеру в порыве братских чувств совсем не в ту степь.

Парень, к которому наш Валерик лез обниматься, резко вскочил, сунул руку в карман, и тут же вытащил. Раздался еле слышный звук выбрасываемого из рукоятки лезвия.

Все замерли. Это мгновение, мне показалось, растянулось безмерно. Я видел недоумение на лицах товарищей. Искаженное животным страхом лицо Пустовойтова. Свирепый оскал парня с ножом. В этом молчаливом оцепенении завис ужас приближавшейся точки невозврата.

И тут до меня долетел, словно из другого мира, истошный рык Ивановича. И время снова пошло.

– Стоять! – заорал он, – Не дай бог кто рыпнется, – и тут же перехватил руку парня с ножом, – Спрячь! Пока делов не наделал. Сейчас идешь со мной. Перетрем в тамбуре, – Сидеть! – рявкнул на одного из парней, который попытался встать. И тот послушно опустился назад, – Всем сидеть и ждать. Мы сейчас вернемся.

Отсутствовали они и долго, и недолго – минут пять.

– Пустовойтов! Извинись перед человеком.

– Братан, прости, – запричитал Валера, словно только и ждал этого момента, – Да ты меня не понял…

– Я тебе не братан, фраерок. Скажи спасибо своему бугру, а то б я тебе брюхо-то вспорол.

– Извини, брат, еще раз, – сказал Иванович, – А ты, тупая скотина… – он сделал паузу, – не дай бог, услышу от тебя хотя бы еще раз это слово, сам тебя задавлю.

Парни забрали рюкзаки и ушли куда-то.

Думаю, как и мне, всем хотелось узнать, о чем же это там Иваныч говорил с Валериным крестником. Но спросить в этот раз никто так и не решился. Мы чувствовали себя детьми по сравнению с ним, так лихо разрулившим ситуацию, которую разрулить, как нам в тот момент казалось, совершенно было невозможно. Мы до самого Советского, несмотря на то, что все уже казалось прежним, пребывали в оцепенении. Периодически кто-то выдыхал удивленное «ммда-а».

Иногда скулил Валерик, надоедая Ивановичу тем, что он по гроб жизни ему обязан, пока тот, не выдержав, не крикнул ему «заткнись»…


Обратной дорогой я уже так не чувствовал холод: то ли тело от ходьбы согрелось, то ли мороз пошел на убыль. За четыре часа я успел добраться до соседнего звена – сказать, чтобы они завтра, когда будет сеанс связи, сообщили о поломке у нас рации. Успел поужинать у них, отдохнуть и вернуться назад.

В вагончике немного дымно, но тепло и уютно. А еще можно снять ставшую вдруг в помещении тяжелой одежду и растянуться на кровати.

Был бы котом, замурлыкал бы от удовольствия.

Исповедь

«Утро туманное…» – и больше ничего. Другие слова не вспоминались. Он слышал голос в голове, но голос пел без слов, только густой тембр улавливался четко, остальное – абракадабра.

Утро было туманным. Еще только начинало светать. Костер догорал, потрескивая остатками дров и играя бликами на лицах двух полусонных полупьяных девчонок, которых он видел вверх тормашками уже минуты три. Они о чем-то говорили, не обращая на него внимания – на придурка, который стоял на голове и руках, балансируя ногами.

Остальные спали. Кто где. Из единственной палатки раздавался храп.

«Вот это свадьба», – подумал Вадим, встав на четвереньки: его брат, студент политеха, решил сделать свадьбу на озере. По средствам и романтично.


После росписи все собрались в условленном месте в конце города и километра два – благо недалеко – шумной толпой проследовали к месту гуляния, красивому небольшому озеру, каких в этих местах достаточно. Все необходимое уже завезено на единственном автомобиле.

Свадьба получилась веселая, не похожая и похожая одновременно на другие свадьбы. В принципе, непохожим был только фон с непривычными декорациями. Не было столов, стульев, свадебного платья, костюмов и галстуков. Не было замызганных, неряшливо убираемых полов столовой или кафе, пошлых картин на стенах, выполненных карикатурно странствующими художниками-халтурщиками. В остальном же – все то же. Те же тосты за здоровье молодых и легкий ступор вначале, хотя, вроде бы, все друг с другом знакомы. Торжественность момента давала о себе знать.

И далее – по плану: все громче голоса, все беспорядочнее тосты, кучкование по интересам, считалочка, дружная и зычная, вносящая общее оживление и какой-никакой порядок по команде «горько». Короче, все как у людей.

К вечеру половина гостей отправилась в город. Остальные человек пятнадцать продолжили праздник, хотя уже совсем неорганизованно. Коллективистский дух уже почти совсем растворился и только проявлялся разве что попарно, не считая одного из гостей, храпящего в палатке для молодых, да его, Вадима, и двух девушек, о которых можно было сказать разве что словами отца, что все молодые красивые.

Солнце как-то быстро село за деревья на том краю озера, забрав с собой слепящую полосу бликов на почти гладкой поверхности воды. Сумерки быстро сгущались, как это происходит во второй половине лета. Воздух наполнился огалтелой музыкой сверчков, начиная светиться первыми туманными дымками. Было еще очень тепло, если не сказать жарко, потому что место, где компания начинала гуляние, находилось на некоторой возвышенности. Но как только Вадим и девушки спустились к озеру искупаться, они ощутили свежесть.

Девчонки решили купаться неглиже, то ли издеваясь над ним – подтрунивая, то ли завлекая. Он, было, подумал об этом, но так хотелось пуститься во все тяжкие, что не стал рассуждать по этому поводу. Просто полностью разделся, сделав вид, что не обращает на них внимания, и красиво, как показалось, нырнул в тугую гладь потемневшего озера.

Вода, как в сказке – парное молоко. Она обняла ласково тело, ощутившее ее сжимающий восторг, докатившийся до горла и выдавивший какой-то животный не то крик, не то стон. И, несмотря на теплоту, по телу разлилась ее свежесть, ее одуряющая и в то же время отрезвляющая энергия. Он оглянулся на берег. Там стояли две нимфы, освещенные последними отсветами вечерней зари, все еще не гаснущей за его спиной. Картина неописуемой красоты и одухотворяющей радости бытия. Восторг волнами подступал к голове, к горлу, груди, к низу живота, оставляя тягостное чувство – желание соединиться со всей этой красотой. С деревьями. С разноцветным темнеющим небом. Землей. Высокой травой. Но больше всего ему хотелось слиться в единое целое с нимфами на берегу. Они были по-настоящему красивы в этом вечернем свете – такие близкие, такие доступные.

Вадима вдруг передернуло. Откуда-то изнутри вернулась боль, сопровождаемая образом жены. Боль, последнее время уже не так беспокоящая его, но все же часто невпопад приходящая и отравляющая существование.

Нет. Он по-прежнему видел окружающую его красоту, он желал соития с нимфами, он чувствовал силу, сконцентрированную внизу живота. Но чего-то уже не хватало для полного, одуряющего счастья. Не было того беззаботного по-детски восторга, постепенно покидающего взрослого человека, отягощенного земными испытаниями. Он постепенно улетучивался, как и все ему сопутствующее.


Женился Вадим по любви. По большой, настоящей любви. Это было не происшествие, не залет подруги, с которой живешь, потому что так надо. Не все пожирающая страсть, когда дуреешь от близости ненасытного тела. Это была любовь, когда испытываешь ни с чем не сравнимую нежность к любимому человеку, когда боишься обидеть его вожделением, низкими порывами плоти, когда поначалу даже прикосновение к руке вызывает такое сердцебиение, какое не под силу машинальному сексу. Любовь пришла как озарение, стоило соединиться только взглядам.

Эти глаза. Понимаешь, что они родные, что ты уже видел их, что ты смотрел в них когда-то раньше, тонул уже в их глубинах. Это извечное дежавю любви – любовь с первого взгляда.

Вадим, студент филологического факультета, не выпускающий из рук гитару, баловень судьбы, попавший в рай студенческого общежития, где только бесполый ангел может остаться в стороне от кипения страстей человеческих, не мог себе даже в радужных снах представить, что он не притронется к своей любимой целых семь месяцев. И не потому, что ему могли отказать. Нет, он по ситуации понимал, что она не откажет, что она готова отдать ему все, что у нее есть, хотя по всему угадывалось – она еще девственна. Просто он боялся, что с этим все и закончится. Что растает нежность, затравленная страстью, которая бесстыдно быстро получает свое насыщение. Что страсть приведет к отвращению, и он станет виноватым перед рожденной им и отвергнутой женщиной. Другое дело, если бы она была ею до него. Он боялся ответственности перед чем-то высоким и всевидящим. Не мог, как говорят, испортить девушку, не будучи уверенным в продолжении общей жизни. Хотя всегда знал, что если та, с которой он соединится, окажется девственницей, то он женится на ней – не смотря ни на что.

Через семь месяцев пришла уверенность, что ничто не омрачит его отношений с Кариной. И началась близость.

В ней не было той страсти, животной, всепоглащающей. Но она и не была нужна. У любви есть свои прелести общения. Любовь – это навсегда. Ей не присуща торопливость, накал страстей, в котором сгораешь без остатка, чтобы уже не возродиться в том же качестве. Любовь – это любовь. Больше о ней сказать ничего не получиттся. Многие пробовали описать ее, объяснить, охарактеризовать. И что? Да ничего.

Вадим наслаждался восоргом общения с любимой. Везде вместе. И днем, и ночью. Благо учились на одном факультете, правда, на разных курсах. А поэтому, лекции посещались не все. Только те, где присутствие было неизбежным.

Через два месяца они поженились. Скромно, без помпы.

У жизни свои законы. Ей наплевать на счастье двух юных влюбленных, которые стараются как можно больше времени провести друг с другом. Весеннюю сессию Вадим завалил по всем статьям. Карина к этому времени забеременела. По некоторым соображениям встала необходимость съемной квартиры. Хвосты, конечно, можно было бы сдать и по осени, но уже не в них было дело. Появилась еще одна необходимость – надо было устраиваться на работу.

Все это приводило сначала к легкому раздражению, со временем все усиливающемуся. Вадим казнил себя за нездержанность, но снова и снова срывался. Его раздражение передавалось Карине. Слово за слово – начались пикировки, размолвки и даже скандалы. Никто не хотел уступать в порыве выяснения отношений. Даже Карина, всегда до холодности спокойная, заводилась и могла наговорить всего. Выяснения, как водится, касались не принципов, где можно еще найти правду. Они касались личного, что заводило в тупик, возрождая из небытия легкие аффективные состояния.

Ночь мирила. Бывали дни и даже недели безмятежного счастья, но все снова и снова повторялось.

У Карины случился выкидыш.

Жизнь как бы остановилась, замерла.

Вадим уже работал. Средств на квартиру и на еду хватало. Перепадало и от родителей: то от одних, то от других. И все бы ладно, но у Вадима, попавшего в новую среду, стал вырабатываться определенный образ жизни. То он с коллегами пивка зайдет попить после работы, «чтобы не отрываться от коллектива», то день рождения у товарища по работе после работы. То аванс, то получка требуют коллективной «замочки». Короче, дело известное: стал «Вадюшечка любимый» попивать. И, естественно, размолвки превратились в настоящие скандалы, а жизнь в кошмар.

Так прошел почти год.

Однажды, уже в конце мая, Карина, как всегда вернувшись с занятий, привела в порядок квартиру, и стояла у плиты – готовила ужин. Настроение сегодня приподнятое – «вечером с Вадюшей в театр».

«Вадюша» пришел домой ближе к одиннадцати. Был в известном смысле очень хорош, и от навалившейся на него тупости, улыбался как младенец. Карина, рыдая от обиды и бессилия, от досады на всю свою случившуюся жизнь, бросилась к пьяному мужу, стала тыкать кулачками ему в грудь. И тут же получила увесистую оплеуху.


На следующее утро, еще не открыв глаза, Вадим ощутил ужасный приступ тревоги. Тревога разрасталась по мере просыпания.

И вдруг он все вспомнил. По силе это можно было сравнить разве что со вспышкой молнии, за которой неизбежно грянет гром. Вадим, осторожно поднявшись с кресла, на котором уснул вечером, тихо улизнул на работу.

С работы отпросился пораньше. Тяжелое чувство вины заставило целый день страдать, и поэтому думать, думать и думать. Обо всем. За сегодняшний день он так много передумал, как никогда. До чертиков боялся, что жена не простит, но в душе надеялся на прощение любимой.

По дороге купил розы, такого цвета, как любит Кариночка. Фраза за фразой вплывали в сознание: одна убедительней другой. Какие слова, какие аргументы приходили, сменяя друг друга. Интеллект сомневался в быстром прощении, чувства же, не смотря на их невыносимость, все же давали надежду.

И вот – дверь. За ней – судьба – путь, где может случиться такой поворот, что и не удержишься на вираже, не рассчитав скорость и собственную инерцию. За ней его могут не простить. А тогда как жить? Нет. Его простят. Не могут не простить. «Не бывает так, чтобы один был виноват». С бешено бьющимся сердцем он вставил ключ в замочную скважину. Теперь только секунды отделяли его от вселенского позора.

Щелк… щелк…

Тихонечко вошел. Так же тихо притворил дверь. В доме – ни звука. Гробовая тишина. «Спит, наверно, или пошла куда-нибудь», – подумал. Но подсознание уже уловило что-то такое, что, еще не превратившись в догадку, уже формировало тягостные эмоции, готовые вот-вот перевоплотится в столь же тягостное чувство и осознание произошедшего несчастья.

В квартире остались только его вещи. Вещи Карины исчезли. Они испарились, оставив только легкий шлейф ее запаха, ввергающий Вадима в тяжелое душевное состояние. Состояние отчаяния. Высшую точку проявления сегодняшнего напряжения.

Он лег на диван и, не сдерживая себя, заплакал.

Остаток дня так и провел – здесь же – на диване. В каком-то полузабытьи. В воспоминаниях. Иногда в жалости к себе, сопровождавшейся яростью к ситуации. В жалости и злости по отношению к тому, что она – Карина – сделала. В желании напиться. И в остром понимании, что не сделает этого: уже завтра пойдет к ее родителям, потому что Карина, конечно же, там. Он обязательно уговорит ее вернуться, потому что жизни без нее не представляет.

Но вместе с тем росло оскорбленное самолюбие, обида. Ущемленная гордыня также не молчала: «Она тоже виновата. Сама первая начала. Завтра же пойду – и все выяснится». Сквозь наплывающий сон проскользнули еще какие-то обрывки фраз, образы. Но это уже было в промежуточной зоне – ни наяву.

Ни завтра, ни послезавтра Вадим никуда не пошел. И после послезавтра и через неделю. Обиженное самолюбие, все более ослабевая, сдерживало натиск любви, утяжеленной тестостероном. Потом он поехал к брату на свадьбу. И вот теперь, вернувшись, точно знал что делать.

Договорился с мастером – взял отгул. Сегодня решится его судьба. «Или грудь в крестах, или голова в кустах».

Он долго и тщательно брился, пробуя рукой щеки и горло. «Кариночка не любит, когда плохо выбрит, когда пара колючек осталась «впрок». Долго и тщательно зачем-то вымывался. Срабатывала привычка: встреча с женой как бы символизировала сексуальные отношения. Выглаживал одежду. Приводил в порядок обувь. Набрызгивал больше, чем надо, на себя туалетной воды, машинально выполняя привычные движения. Оттягивал время выхода – рано идти неудобно. Противное же чувство неуверенности, сопровождая все и вся в сознании, тормозило минутную стрелку, на которую раз за разом устремлялся любопытный взгляд.


Дверь открыла теща.

– Ты еще имеешь наглость сюда заявляться? – с порога бросила она, -Делать тебе здесь нечего…

И все-таки в ее тоне, в ее голосе он услышал нотки неуверенности. Как будто она говорила не то, что хотела. Он скорее услышал: «Вадим, еще не время, рано еще, подожди».

– Мария Александровна, мне нужно поговорить с Кариной.

– А ее нет. Она уехала, – как бы чему-то радуясь, ответила теща.

– Мария Александровна… это неразумно, – он сделал нажим на «это», – я все равно поговорю с ней – здесь или в другом месте.

– Но ее, и правда, нет, – теперь уже оправдывалась женщина.

– Тогда скажите, где она, – Вадим не отступал, – Это уже, в конце концов, дешевая пьеса.

– Нет, ну ты посмотри на него… – возмутилась теща, – Это тебе не пьеса, парень, это правда жизни. Кариночка уехала в детский лагерь вожатой. Дядя Миша устроил ее туда на все три заезда. Так что теперь ее до сентября не будет.

– Но как? – удивленно промямлил Вадим. Уверенность и напор мгновенно улетучились: такой вариант ему и в голову прийти не мог.

– Не может быть… вы меня обманываете, – неуверенно проговорил он. Последняя его тирада оказалась результатом шока, оглупляющего человека и плохо соображающего, где он находится, и что ему говорят, – А где этот лагерь? – спросил машинально.

– Ну-ну… – усмехнулась теща, – Так я тебе и сказала. Пусть девочка хотя бы отдохнет от тебя… а то, может, и найдется кто по ней, – позлорадствовала она.

Последние слова прозвучали как-то неуверенно, как и те, самые первые. Чувствовалось, что в них, скорее, заложен педагогический подтекст. Пусть спонтанный – бабий, однако бьющий в цель, ипритом – в десятку.

Вадим вдруг осознал всю серьезность ситуации. Он не услышал подтекста. Он ощутил всю трагедию момента – ему ищут замену. А что может больнее ранить мужчину с его природным чувством собственности на самку, прикрытым легким покрывалом – культурным слоем, которое и не покрывало то вовсе для некоторых, а так – пшик. Захотелось нагрубить теще, наорать на нее, обозвать. Даже обматерить. Так хотелось. Но он сдержался в последний момент. Дошло, что тем самым как бы обрывает последнюю тоненькую ниточку, связывающую его с этим родом, а, значит, и с Кариной.

– Мария Александровна, если вдруг передумаете, позвоните, пожалуйста.

Он ощутил самодовольство от того, что сдержался – не нагрубил. И это, как ни странно, на некоторое время отвлекло от мыслей о Карине. Повернувшись, через две-три ступеньки проскочил несколько лестничных маршей и вышел во двор. Машинально сел на скамейку у подъезда, оценивая ситуацию, отсутствуя и в этом месте, и в этом времени.

Сколько просидел так – час, пол часа, двадцать минут – слабо себе представлял. Его «разбудил» стук подъездной двери. Обернувшись, увидел Катюшу, младшую сестру его Кариночки.

– Катюша, привет! – он быстро поднялся навстречу, не сдерживая радости.

– Привет, Вадик, – она улыбнулась смущенно.

Катюша не перешла на его полное имя, как теща. И у Вадима получила продолжение появившаяся надежда.

– Катюш, ты мне скажешь, куда Кариночка уехала?

– Да, – девочка, явно, симпатизировала Вадиму, – Она в «Зорьке». Туда три раза ходит автобус,– сказала она просто.

– Катюша, я тебе так благодарен, ты даже не представляешь… Сочтемся, – крикнул он ей, повернувшись, уже убегая в сторону автостанции – этот лагерь он знал с детства.


Пионерлагерь «Зорька» располагался в очень живописном месте у небольшой речки, впадающей в Днепр в семидесяти километрах от города. Вообще-то назвать это место живописным – маловато. Одних исполинов-дубов там десятка полтора – в два и три обхвата – тех, которые не только двадцатый, но девятнадцатый век пережили.

У лагеря река изгибается, и как бы создает полуостров, над которым с другой стороны нависает высокий берег. Вот там, как раз, эти дубы-исполины и стоят. Как будто богатыри из прошлого, удерживающие своими корнями почву от размывания. Отвесная стена берега вся усеяна дырочками-отверстиями – гнездами стрижей. А сам лагерь – чуть ниже по реке, метров пятьсот от поворота. Там, где весь берег – пляж. Светлый-светлый. Будто топленым молоком облитый. С другой стороны небольшая деревенька спускается огородиками к реке. Берег сам по себе не очень высокий, но поднимается холмом вверх. Деревня – наверху. И вид у нее такой лубочный.

Часам к двум дня бело-голубой «пазик» подкатил к пионерскому лагерю. У Вадима снова заколотилось в груди. Так хотелось обнять свою Кариночку, что даже ощущал на себе ее прикосновение. «Как встретит?»

Кто-то другой в нем тихо нашептывал: «Зачем ты здесь? Где твоя гордость? От тебя же освободились, как от ненужной вещи».

Крашенные-перекрашенные металлические ворота на въезде распахнуты настежь. Но сам въезд перекрыт импровизированным шлагбаумом – полосато покрашенной жердью по типу деревенского «журавля» у колодца. И никого рядом. Хотя кто-то из персонала или ребят из старших групп здесь в это время суток должен быть.

Вадим пошел с остальными приехавшими в сторону группы зданий, просматривавшихся через березы, пожалев, что никого не оказалось у входа, чтобы спросить, где искать Карину. Но только подумал так – увидел вышедшего из-за деревьев навстречу крепкого, спортивного сложения парня в красных шортах и с красной же повязкой на рукаве в сопровождении двух девочек-подростков.

Поравнялись.

– Добрый день… – хотелось сразу же спросить, но дождался ответа.

– Добрый, – после секундной паузы и пристального взгляда ответил парень, слегка кивнув в ответ.

– Вы, наверно, дежурный по лагерю? Извините, а где мне можно найти Карину Покровскую?

– А вы кто ей будете? – с напускной серьезностью в свою очередь спросил тот.

– Я? – замешкался Вадим, – Я муж Карины.

В глазах парня что-то мелькнуло слабоуловимое. Он окинул взглядом Вадима с ног до головы, как бы оценивая.

– Карину? – сделал небольшую паузу, – Покровскую?

– Да-да…

– Шестой отряд, – он снова посмотрел на Вадима, на какое-то мгновение опустив глаза, – Если идти прямо по дороге, третий корпус слева, – повернувшись, показал на здание, – С белым крыльцом.

Вадим поблагодарил парня, улыбнувшись. И тот улыбнулся в ответ. Улыбка почему-то показалась насмешливой. Вадим подумал об этом, но тут же забыл: там, в третьем корпусе его ждала любимая. О чем другом можно было сейчас думать?

Карину он нашел сразу, можно сказать сходу: подошел к крыльцу, а она вышла из здания. От неожиданности она даже сделала движение, как будто хотела присесть, но передумала. Несомненно, рада его появлению – это виделось по всему, это чувствовалось. Сыграть такое невозможно. Рада своему Вадюше. Она так одинока без него, и он приехал.

Какое-то мгновение они смотрели друг на друга, каждый думая о своем. Но сердца уже стучали почти в унисон: быстро, ритмично, выстраивая общий ритм через небесную твердь, отражающую посылаемые ими волны любви и корректирующую их соразмерность.

– Пойдем, – просто сказала она.

И они куда-то пошли, куда-то зашли, где Карине дали ключ. Потом пошли через спортивную с тренажерами площадку, в мелких камешках стадион, в угол территории лагеря. Туда, где стоял небольшой желтенький домик или, точнее, летний павильончик. Карина что-то спрашивала по дороге, он что-то отвечал. Она щебетала и щебетала. «Бедненькая моя, – подумал Вадим, – девочка моя, прости меня за все перед Богом. Как же тебе было тяжело без меня. Прости, прости, прости меня».

Она отомкнула дверь и вошла первой, и он последовал за ней.

Здесь стояли две железные кровати с никелированными дужками, покрытые тюфяками. Они почти одновременно присели на одну и на несколько секунд замерли. Потом повернулись, посмотрели друг на друга и порывисто обнялись. Долго не могли оторваться один от другого, словно боялись, что если объятие прекратится, все вдруг исчезнет как чудесный сон: какое-то обоюдное помутнение разума. Потом они снова смотрели в глаза друг другу, не смея даже моргнуть. Потом он стал целовать ее в эти милые, соленые от слез глаза, в щеки, в рот. Потом она. Как будто сревновались – кто кого зацелует. Страсть нарастала. Природа брала свое. Уже не думалось ни о чем – существовало только два наэлектризованных разными зарядами тела.

Они быстро освободились от одежды и слились в единое андрогинное существо, похожее на прекрасную бабочку, живущую лишь какое-то мгновение.

Долго лежали, первое время тяжело дыша и все еще оставаясь в постепенно угасающем общем пространстве с одинаково бьющимися сердцами.

И вдруг ее прорвало: она всхлипнула пару раз, и вдруг начала рыдать, как умеют рыдать бабы – с надрывом, с неясными причитаниями.

– Что с тобой, любимая? – он был спокоен, думал, что это такая разрядка, так вдруг проявился оргазм у его девочки. Но покой неожиданно покинул его, в сердце прокралась тревога. То ли что-то расслышал в причитаниях, то ли интуиция подбросила образ неприятной улыбки. Но он вдруг взял ее за плечи, встряхнул.

– Что, что, что? Что ты хочешь сказать?

– Вадюшечка… миленький… я… один раз. Я думала, мы больше не увидимся, – заголосила она отчаянно, – один раз… мне было очень плохо… а он подошел…

Она как будто боялась остановиться, лепеча всякую чушь: что это был сон, что ей не понравилось, что она любит только его, про затмение души и про только один раз. Как в детстве, как будто один раз не считается.

Это была истерика. Настоящая истерика. Ее тело вибрировало как будто в ознобе. Потом она начала икать. И все твердила одно и то же. Потом вдруг неожиданно замолчала, только икала и всхлипывала. Молчал и Вадим, пораженный до глубины души происходящим. Все это было и с ним, и не с ним одновременно. Вдруг – теперь уже ясно – всплыл в памяти здоровенный физкультурник. Конечно же, это он. Да даже, если и не он, какая разница, он все равно знает.

Вадим вспомнил замешательство парня, когда назвался мужем Карины, и эту насмешливую улыбку, мгновенно став злым и колючим. Он был так зол, что, казалось, мог уничтожить полмира, а, вернее, весь этот лагерь, знавший о его позоре.

Она увидела – нет, почувствовала внутренне эту злость и колючесть, которые заполнили ее запредельным холодом. Инстинктивно потянула лежавшее рядом платье на себя. Как бы защищая свое тело, защищая себя от того, что сейчас может произойти. Она уже не икала и не всхлипывала. Она смотрела на него как ребенок, немного удивленно и как бы ожидая чуда. И это чудо – искупление того, что произошло. Ее худые плечики еще дрожали, и во всем виде сквозила такая покорность, что, если бы он сказал ей сейчас «умри», она, не задумываясь, умерла бы.

И чудо случилось. Ему вдруг снова до боли в сердце стало жаль ее, такую маленькую и беспомощную, такую родную. Он обнял ее и не смог сдержать слез. Она ответила ему объятием, тоже заплакав тихо и шепча ему на ухо успокаивающие слова. И это были другие слезы.

Так они просидели довольно долго, постепенно успокаиваясь. Потом он быстро и решительно встал. Карина поняла: он принял решение.

– Полчаса на сборы. Я буду ждать тебя на выезде из лагеря. До автобуса, – он посмотрел на часы, – сорок минут. Успеешь?

Она молча кивнула и стала быстро выворачивать платьице.


Через сорок минут автобус тронулся, увозя их в новую жизнь. А то, что она будет новой, они уже знали наверняка. И с этим придется жить.

Каменщик

Провожали Сашу в армию весело. Гостей было много, что не совсем устраивало родителей, не рассчитывавших на такую уйму народу.

Первый день ходили в районный военкомат – на последнюю в родном городе комиссию. А после – пьяное гулянье до позднего майского вечера.

На следующее утро собрались только близкие друзья и соседи. И веселье продолжилось.

Но не для Саши. В этот день он уже не пил. Не мог позволить себе расслабляться перед неизвестностью. Характер такой. Сегодня к обеду, а точнее к двум часам, надо явиться в военкомат, откуда их, призывников, автобусом вывезут в областной город. А там – разберут «покупатели».

Куда попадет, Саша уже знал – в воздушно-десантные войска, потому что до призыва окончил курсы парашютистов, где сделал целых три прыжка.

Время неумолимо отсчитывало минуты и часы, и вот уже пора выходить из дому – до военкомата километра полтора пешком.

Пока шли, пацаны постарше и мужики, не слишком давно отслужившие, напутствовали его, давали дельные советы. А один, положив руку на плечо, сказал: «Санек, если будут спрашивать каменщиков, выходи из строя – не дрейфь! Могут куда отправить – за пределы части. Какому-нибудь генералу дачу строить. Там и жратва будет получше и муштры не будет. Короче, не зевай».

Совет запомнился. После школы Саша успел поработать на стройке и мастерок в руках держал. А, значит, и хлеб свой насущный в армии заработает – как пить дать.

В областном военкомате их еще раз провели по врачам. А затем собрали на большом плацу. Построили, как смогли, после чего один из офицеров стал выкрикивать фамилии и называть подразделения.

Поодаль, напротив полупьяной шеренги призывников, стояли группами «покупатели» – в основном капитаны и майоры с сержантами и старшинами. Саша разбирался в званиях: специально для этого брал в библиотеке литературу. В руках некоторых сержантов виднелись таблички – небольшие куски картона с номерами временных подразделений, куда переходили из общего строя призывники. Первым из них эти таблички сразу же и вручались.

Когда собралась полностью команда, куда попал Саша, один из офицеров – старший, предложил выйти из строя тем, кто не хотел служить в ВДВ. Вышли двое. Здоровый краснощекий сержант их тут же отвел к офицеру военкомата. Остальных построили в колонну по четыре и, минуя высокие ворота, по улице повели к железнодорожному вокзалу.

В вагоне Сашу – Александра Збруева назначили дежурным, потому что он оказался единственным трезвым призывником. Сержант, который поменьше ростом, но такой же коренастый, с рыжими усами, провел инструктаж. В распоряжение дежурного назначили двух застриженных под ноль дневальных. Они были как все, и Саша тут же потерял их из виду. Службу пришлось нести одному.

В какой-то из рейдов по вагону он увидел в рабочем тамбуре трех парней, наплевавших на запрет и куривших здесь – в неположенном месте. Саша сделал замечание и попросил их выйти.

– Смотри-ка, будущий сержант, – заявил сильно поддатый верзила, нагло глядя ему в глаза, – Уже начинаешь жопу рвать? Выслужиться решил? – он грязно выругался.

Саша сдержался и еще раз повторил просьбу – покинуть помещение.

Но не тут-то было.

– А то что? Морды нам всем набьешь? – съехидничал высокий светловолосый парень с красноватым в редких веснушках лицом.

«Истинный ариец», – подумал Саша и улыбнулся: эти трое явно его недооценивали.

– Нет. Зачем же? Просто выведу из тамбура, – он быстро взял верзилу за рукав и приоткрыл двери. По собственному опыту знал – нужно ориентироваться на того, кто сильнее и наглее, чтобы ошеломить остальных, посеять неуверенность. Поэтому и выбрал парня выше и здоровее, но, однако, и пьянее остальных. Перехватил его другой рукой, чуть-чуть надавил в противоположную от двери сторону, и затем, когда верзила автоматически подался вперед, использовал его инерцию, чтобы им же открыть дверь до конца. Оценил ближайшего к себе похожего на карлика – большеголового, с залысинами и свиными бесцветными ресницами – призывника. Его бегающие глазки выдавали недоумение человека, чьи планы расходились с действительностью. Но все же попытку ударить он сделал. Саша нырнул в сторону, показал ему с левой руки в голову и правой с силой нанес удар под дых.

Парень зажмурился, машинально согнулся, и Саша толкнул его на светловолосого. Движение, которое тот совершил, было достаточно быстрым – он попытался задержать руками движущееся на него тело, но в последний момент, изогнувшись каким-то образом в узком тамбуре, уже поднимал руки для стойки. Но не успел. Этого промежутка оказалось достаточно. Ариец упал, предварительно ударившись о вагонную дверь головой.

Спиной Саша мгновенно почувствовал опасность – осознал беззащитность тыла. Резко развернулся и стал в стойку. Оказалось – вовремя. На лице верзилы, показавшемся в дверном проеме, нарисовалась пьяная тупая решительность.

– Ну что, не можешь успокоиться? – в Саше вдруг взыграло злое веселье.

За спиной верзилы появился рослый краснощекий сержант, схватил того за шиворот и рванул на себя:

– В вагон! Бегом! – заорал он, – Твоя фамилия, призывник.

Верзила промямлил фамилию и, протиснувшись в узком пространстве, устремился внутрь.

– Что тут у тебя, Збруев? О-о-о, – он увидел одного лежавшего и одного сидевшего на корточках призывника, – Да ты у нас никак боксер.

– Не-а, я не боксер, – Саше стало неудобно от его восторга, – Я уличник.

– Ладно, уличник, иди – зови капитана.

Разбирались недолго. Этим троим строго-настрого запретили выходить из отсека: в туалет – только с дневальным. Кстати, дневальные тут же нашлись и уже на Збруева смотрели как на начальника. Один из них через полчаса доложил, что пацаны – «ну, эти», собираются его – по приезду в Каунас, на распределительный пункт – «отоварить по полной».

– А ты думаешь, я не знаю, что они не оставят меня в покое? Знаю. Но парочке глотки перегрызть я успею.

Дневальный, сообщивший новость – из той же компании. Почему сказал? Два варианта. Либо симпатизировал Саше. Либо нагнетал обстановку. Прощупывал.

– Не дрейфь, Збруев, там нет достойных, – сказал второй, – Точно ты говоришь – одно шакалье. Но их человек десять – с этого микрорайона. И дома кодлой ходили. Этот… с залысинами… ну, которому ты по животу дал, – уточнил он, – этот у них парадом командует. Говорят, ему уже – двадцать шесть.

– Слушай, Войтович, – Саша улыбнулся пришедшей мысли, а ты им намекни – мол, слышал, что Збруев мастер спорта по боксу. Может, подействует.

Улыбаться-то улыбался, но на душе было скверно. Бравада, конечно же, способ защиты, но только внешней – не внутренней. И Саша, изображая бесстрашие, конечно же, боялся. Ему совсем не улыбалось быть избитым в первые же три дня и начать службу с лазарета.


В Каунасе призывников моментально «раскупили» еще раз. Рыжий сержант, обещавший после вагонной разборки взять Збруева к себе, толи забыл об этом, толи обещанное место занял художник, которого тот по приказанию капитана искал по всему выползшему из вагонов составу. Саша слышал его выкрики то тут, то там.

Короче, в Каунасе остаться ему не обломилось. Было много достойных профессий, которые востребованы в армии. Таких ребят выискивали и быстро разбирали. Каменщиков никто не спрашивал. И получилось как в анекдоте, не можешь работать, будешь руководить. Забрали Збруева в командирскую учебку – в Ганжюнай. Спросили – сколько раз отжимается, подтягивается, делает подъем переворотом, выход силой. Саша по всем статьям подходил.

К вечеру он уже прибыл в свою часть – в спортзал, где сидел на разложенном на полу матрасе среди таких же бедолаг и опять ждал «покупателей», осмысливая новое обидное слово. Курсант Збруев – попросту стал «курком». А на довольствие его поставили только с завтрашнего дня, и потому сегодня он еще доедал гражданскую пищу – «домашние пирожки», в грубой форме о которых он сегодня был осведомлен.

Завтра подъем в шесть. Саша лег на спину, на отведенный ему на полу клочок территории, покрытой видавшим виды матрасом, и стал смотреть в высокий с зудящими лампами дневного света потолок. Отдельные фразы, приглушенные голоса курсантов, шаги и шелест целлофановых пакетов перемешались с мыслями о доме, о любимой, о родителях и друзьях. Все слилось в единую картинку, сопровождаемую нестройным гулом. Усталость напряженного, богатого на незнакомые события дня, брала свое – все смешалось в сознании и оно, наконец, не выдержав напряжения, свернулось в точку и погасло.


Курсант Збруев стал гранатометчиком девятой роты второго взвода второго отделения.

На первом своем армейском завтраке Саша впервые познакомился с кислым вкусом черного, чуть ли ни как вакса, литовского хлеба, от которого у него сразу же началась изжога. А после завтрака новоиспеченным «куркам» выдали обмундирование образца 1943 года и посадили в бытовой комнате нашивать подворотнички.

Форма на него произвела удручающее впечатление – пацаны, которые как то уже разнились своими лысинами и одежками, вдруг снова стали неузнаваемыми. Все одинаковые – зеленые, в черных сапогах и пилотках со звездочками. «Маразм какой-то», – подумал Саша, разглядывая форму устаревшего образца, в которой и намека не было на голубые погоны и берет.

Он исколол все пальцы иглой, но подворотничок все же у него получился сносный. Даже сержант похвалил, приводя в пример остальным «салабонам» его гимнастерку. С портянками – вообще проблем никаких: не то что у основной массы. Помогла работа на стройке, где сапоги с этими самыми портянками – обязательный атрибут спецодежды. Сапоги, правда, оказались великоваты, но с учетом наступающего лета, это было воспринято Сашей, как факт положительный. «Не так жарко будет», – подумал.

На первой же утренней зарядке это утверждение потерпело фиаско.

Несколько первых дней, пока приходилось вживаться в образ, тянулись медленно. Они были нашпигованы огромным количеством негатива, приводившего к пониманию, что ты – вовсе не человек. Ты – «тело», как говорили сержанты. Ты – машина, которой необходимо есть, пить, спать, бегать, маршировать, осваивать спортивные снаряды и производить тому подобные незамысловатые действия. То есть «впитывать армейскую науку». Что из этого можно было назвать наукой – сознанию представлялось с трудом. Разве что наука и муштра – синонимы.


В один из дней – теплым солнечным утром, после завтрака старшина построил в две шеренги роту в тени аллейки за пределами плаца и как всегда начал со своих коротких и поучительных фраз.

– Рывня-яйсь… – сочно вывел он и выдержал довольно длинную паузу, – Сырна… – старшина прошелся глазами по шеренге, – Вольна, детки. Ну шта, мальчики с большими х…? Пирожки домашние уже все высрали… али нет еще?

Сержанты, стоявшие кучкой в стороне и курившие, подобострастно заулыбались – как будто никогда ничего подобного не слышали.

Старшина – колоритный широкоплечий молдаванин с темными карими глазами, с черными густыми бровями, заложив руки за спину, прошел вдоль строя, выборочно проверяя между делом слабину ремней. Его берет, своей плоскостью почти перпендикулярно располагавшийся к земле, казалось, находился не на голове, а рядом, закрывая правую ее сторону. И от этого было совершенно непонятно – как на ней удерживался. Появлялось ощущение, что он вот-вот соскользнет на плечо.

Старшина смачно сплюнул и растер юфтевым сапогом плевок.

Сапоги он носил неуставные, такие как у танцоров – сплошная гармошка. Да и вообще вся ушитая форма, подворотничок со вставкой и обувь – все выдавало в нем франта. Даже широкая, продольно располагавшаяся на погоне «лычка», ярко-ярко-желтая на голубом фоне аккуратно пришита люрексом.

Старшина подтянул штаны, схваченные сзади парашютной резинкой, обтянул гимнастерку, поправил ремень, который он почему-то носил по уставу – довольно высоко по сравнению с остальными сержантами-старослужащими, и продолжил.

– Ну как вам наши харчи? Жалобы есть? Жалоб нет, – не дожидаясь ответа, закончил он свой вопрос, – Так, мальчики… Каменщики среди вас есть?

Саша от неожиданности вздрогнул. «Может, показалось», – подумал.

– Я спрашиваю, – повторил старшина, – каменщики среди вас есть?

Саша выдохнул всей грудью «есть», и это получилось почему-то негромко и пискляво. Раздались смешки.

– А-атставить, – гаркнул старшина, нажимая на первую букву, – Курсант, выйдите из строя.

Курсант Збруев находился во второй шеренге, и потому ему пришлось проделывать определенные манипуляции, чтобы оказаться впереди. Он положил руку на плечо стоявшего перед ним товарища, после чего тот сделал шаг вперед и в сторону, а Саша – три шага вперед, и, как получилось, осуществил поворот «кругом».

Подошел старшина с улыбочкой, ехидству которой мог бы позавидовать любой актер, играющий роль негодяя.

– Представьтесь, молодой человек.

При этом он по привычке подергал курсантский ремень. Посмотрел подворотничок, сильно отвернув его, потому что был ниже ростом.

– Збруев, – выпалил Саша. И добавил про себя – «молдаванин долбанный», спонтанно отреагировав на унижение.

– Кто-кто? – ехидно, все с той же улыбочкой, спросил старшина, – Вы, молодой человек, оказывается, не только не умеете правильно выполнять команду «кругом». Вы еще и представляться не умеете? Кто вы, Збруев? Капитан Збруев? Полковник Збруев? Или Збруев поц?

Раздались смешки.

– А-атставить! – привычно гаркнул Молдаванин.

– Курсант Збруев, – поспешил поправиться Саша, перекрикивая старшину.

– Так вы и есть каменщик, курсант Збруев?

– Так точно, товарищ старшина.

– Хорошо, хорошо, Збруев. А ты не родственник…

– Никак нет, товарищ старшина, – предупредил конец вопроса курсант Збруев – не впервые приходилось говорить об отсутствии родства с актером.

– Хорошо, Збруев… Ну что ж – пойдем с тобой на склад.

Привычка к официальному «вы» у старшины распространялась, когда перед фамилией он произносил должность или звание. Когда же обращался просто по фамилии, то переходил на «ты».

– Старший сержант Зеленцов, – обернулся он в сторону сержантского состава, – Ведите роту в расположение. Занятия по взводам. По плану.

Старшина был таким же срочником, как и сержанты, но был на особом счету у начальства и так себя поставил, что только его призыв мог обратиться к нему по имени. И то только в свободное время. Может, поэтому за глаза сержантский состав и называл его Молдаванином, вкладывая в это слово и свое презрительное отношение к нему, и, наверное, зависть.

– Ну что? Идем за краской, Збруев?

– За какой краской, товарищ старшина? – опешил Саша, – Я же не маляр, я – каменщик.

– Какая, хрен, разница? – весело спросил старшина, – Ты же строитель? – и сам ответил, – Строитель, – он явно издевался. Тонко и в то же время грубо, ощущая бесконечную над Сашей власть.

«А и правда, ну какая разница между мастерком и кистью, Молдаванин гребаный», – грустно и зло промелькнуло в сознании.

– А какой краской красить надо и что? – Саша еще надеялся, что это какой-нибудь заборчик и краска будет готовая.

Оказалось – нет. Судьба сыграла с ним злую шутку – красить нужно было не заборчик, а стены казармы. Точнее – ленкомнаты. И краска – сухой порошок. А к ней – еще клей казеиновый и мыло в придачу. Клей в гранулах.

А краска желтенькая такая, светленькая. Она сама уже – подвох: попробуй разведи неправильно. «Влип, очкарик», – подумал Саша. Он что-то слышал о том, как такая краска делается, но как и в каких пропорциях – не представлял и близко.

Порошок, мыло и клей он сложил в ведро, принесенное старшиной с другого, рядом находившегося склада.

– Ну что, курсант Збруев, задача понятна?

– Понять-то я понял, товарищ старшина. Но в какой пропорции делать раствор?

– Збруев!? – старшина удивленно и зло посмотрел на него, – Да ты, я смотрю, ни хрена не понял? Строитель – ты, а не я. Это ты должен знать пропорции, – он снова ехидно улыбнулся, показывая свои ослепительно-белые зубы.

«Встретился бы ты мне на гражданке, индюк надутый, я бы тебе твою белизну-то проредил», – вконец разозлился Саша, но виду не подал: это не гражданское начальство, здесь со службы «по собственному» не уволишься.

– Товарищ старшина, – неожиданно для себя спросил он, – а сколько у меня времени на работу?

– Збруев!? – захохотал Молдаванин, вытаращив театрально глаза, – У тебя, дорогой мой, впереди два года, а ты спрашиваешь о таких мелочах. Как покрасишь, так покрасишь… Да, – будто вспомнив что-то важное, улыбнулся он, – скажешь своему замку, что я тебя освобождаю от зарядки на все время покраски стен.

«На все время» прозвучало как приговор о длительном заключении, отчего на душе у Саши стало совсем сумрачно.

Уже уходя, старшина повернулся и бросил:

– Вода в казарме. Дрова за казармой. Там и костер распалишь. Если что, скажешь – я разрешил, – он снова ехидно улыбнулся, глядя на вконец оцепеневшего курсанта Збруева.

«Костер? Дрова?.. Точно. Воды-то горячей в казарме нет». Отягощенный мыслями о предстоящем химическом опыте, Саша не сразу сообразил, что он – один. А когда понял, вытащил завернутые в бумагу ингредиенты из ведра, перевернул его вверх дном и, примостившись, расслабился. Какое-то прелестное ощущение разлилось в груди. «Пусть и не свобода, – подумал, – но все же хорошо-то как – хоть на десять минут стать свободным».

За спиной раздались шаги. «Старшина!» – вздрогнул Саша и машинально обернулся. Увидел незнакомого – мелкого и в прыщах – сержанта из какой-то другой роты. Облегченно вздохнув, отвернулся и продолжал сидеть, забыв, что он в армии, что надо встать по стойке «смирно», повернувшись лицом к старшему по званию, и отдать честь.

Реакция на такую борзость ждать себя не заставила.

– Курсант! Ваша фамилия? – в голосе сержанта слышалось и удивление, и возмущение одновременно.

– Збруев, – поднялся не по-военному Саша: типа – ходят тут разные.

– Курсант Збруев, из какой вы роты?

– Из девятой, товарищ младший сержант.

– А-а, старшина Смоляну. Придется доложить о вашем поведении начальству, – от возмущения он даже покраснел, отчего бугорки прыщей приобрели фиолетовый оттенок, – Совсем обурели курки, – проворчал он, уходя, – Мочить надо уродов.

«Сам ты урод, – проводил прыщавого зануду взглядом Саша, – Вот и вся свобода, – съязвил, – Поломал кайф, гад».


Зайдя в казарму, он набрал в ведро воды, спустился вниз по лестнице с третьего этажа и пошел за казарму в лесок – метров за пятьдесят. И опять пришла мысль о свободе. «Какая ни свобода, но это все-таки свобода по сравнению с тем, что было».

Саша наслаждался уединением. Какие-то забытые нотки звучали в душе, когда собирал сухие щепочки для костра. Он жил без команды, мыслил творчески, вдруг осознав себя человеком, а не машиной, исполнявшей чью-то волю или прихоть.

Костер долго не разгорался – сначала одну за другой отвергал спички, быстро затухавшие от ветерка. Потом долго дымил – щепки оказались не слишком сухими, а бумаги не было.

Березка, затерявшаяся среди сплошного ельника, могла дать Саше бересты, но он пожалел ее, не стал обдирать, увидев, что кто-то над ней уже поизмывался. Дальше в лес не пошел: то тут, то там виднелись следы пребывания «нуждающихся».

Наконец, костер набрал силу, и под его косое пламя встала сверкающая цинком посудина – прямо на землю.

Нервные языки пламени то лизали ведро, то предательски бросались в сторону, чтобы снова вернуться и снова вылизывать его, оставляя на блестящей поверхности черные жирные следы своей бурной жизнедеятельности.

Вода все не закипала, вопреки Сашиной уверенности, что для дела это совершенно необходимо. Не торопилась. Тогда он взял две толстые ветки и подложил под ведро, чтобы уменьшить контакт с землей. И еще с полчаса ему пришлось организовывать непослушное пламя – подбрасывать ветки, шевелить их, переставлять ведро поближе к появившимся угольям.

Наконец, после долгих стараний вода забурлила.

Он чуть отодвинул ведро от костра, отломил ветку от ближайшего куста, и, постоянно размешивая, высыпал постепенно содержимое пакетов в воду. Получилась желтая негустая масса с тающими сверху, нерастворенными до конца гранулами и кусочками нарезанного мыла.

Время уходило, а окончательного растворения не предвиделось – вода быстро остывала. Пришлось снова собирать сучья, рискуя попасть на «мину».

Костер благодарно затрещал. «Будь что будет», – подумал Саша. Ведро заняло свое прежнее место, и вскоре жидкость, монотонно зашумев, стала повышать тональность призвуков, прорывавшихся из общего фона. И в этом шуме курсанту Збруеву вдруг послышались ехидные нотки старшины, словно все это месиво осуществляло диверсию, им задуманную. На душе появилось новое беспокойство. Пришло интуитивное понимание, что все, что делается, делается не так, как надо.

Но дороги назад – увы – уже не было, а нерастворенные до конца ингредиенты нужно, крути – ни крути, доводить до необходимой кондиции. Саша даже вспотел от напряжения.

Через неумолимо тянувшееся время смесь все же начинала поддаваться, становясь все более однородной. Наконец, то, что должно было случиться, случилось. И, как результат, все страхи начали казаться мелкими и никчемными, позволив Саше даже слегка расслабиться. «Можно отдохнуть, пока остынет, – подумал, и удивился пришедшей мысли, – Свобода? Хочу иду, хочу сижу?» Он сел на траву, прислонившись к полосатому от кое-где ободранной бересты стволу, и стал смотреть на огонь.


Очнулся курсант Збруев от ощущения чьего-то присутствия. Тяжелое чувство, что он совершил что-то нехорошее, вдруг навалилось на него всей своей ответственностью за содеянное. «Сколько времени прошло? Который час?» Увидел одновременно и догоревший костер, и ведро с краской, и большую бесхозную старую дворнягу, озабоченную поисками пищи и смотревшую на него без особой надежды. Почувствовал голод, пронзивший мыслью, что обед, он, видимо, профукал. А, значит, было построение и его искали. Мысль, сверлом ввернувшаяся в мозг, заставила подскочить как ужаленному. Кровь стала загустевать в жилах, нагружая сердце дополнительной работой, отчего в висках застучало. Но житейская мудрость тут же определила контраргументы. «А что произошло? – последовала реакция, – Я же на задании. Я краску готовил». «А почему отсутствовал на построении?» – зазвучал в ушах гневный голос замкомвзвода. «Я же только что сказал – краску готовил, – возмутилось сознание, – Бросить не мог – процесс непрерывный».

Аргументы оказались весомыми, и голос сержанта замолчал. Курсант Збруев в дебатах победил, а потому совершенно успокоился. Единственное, о чем жалел, что остался без обеда. «Да ну и хрен с ним, – решил, поразмыслив, – Что упало, то пропало».

В казарму поднимался тихо.

Остановился на лестнице. Прислушался. В расположении – ни звука. Это подтвердило догадку, что обед прошел и все уже на «тактике». А, значит, в роте – кроме дежурного, который обычно после обеда спит, и дневальных – никого.

– Збруя, ты чего на обед не пришел? – спросил дневальный, как только Саша показался на пороге, – Тебя твой замок искал. Злой был, как собака.

– Так надо было, – Саше не хотелось объясняться с этим прыщавым тощим курсантом. В первый же день знакомства с этим неряшливым во всех отношениях человеком в его подсознании возникла необъяснимая антипатия, какая бывает, как и доброжелательное отношение, вдруг и без всяких объяснений. Просто не понравился, и все тут.

Он прошел в ленкомнату, поставил на пол ведро и огляделся.

Помещение – где-то восемь на десять метров – к покраске уже было подготовлено. Столы и стулья – на середине, под целлофаном. Целлофан вдоль стен. А у одной – сбитые из досок подмостки, напоминавшие по виду козлы с поперечинами, на которые настланы доски. «Только начать и кончить, – вплыла в сознание грустная мысль, – Краски мне, конечно же, не хватит. Опять придется разводить. Надо не забыть пропорции».

Красил Саша с удовольствием. Краска ложилась ровно, сверху вниз. Стена приобретала новый, более лимонный, чем прежний оттенок. Появилось даже удовлетворение от работы, и он начал мурлыкать возникшую в сознании мелодию.


Потом был ужин. Потом он снова работал, прервавшись только однажды, когда зашел дежурный по роте проверить – «чо тут за хренотень».

Вспомнил, как дома однажды помогал красить родителям сложенную из шлакоблоков летнюю кухню белым, разведенным в воде цементом. Мысль, цепляясь за мысль, стала плести цепочку, уносившую его далеко от места службы, погружая в истому иллюзии раздвоения. Он был и здесь и там одновременно. Его тело, балансируя на досках, покрывало размашистыми движениями стену казарменной ленкомнаты краской. А он сам был дома – в объятиях близкого ему мира. Он соприкасался с ним, и это соприкосновение давало радость подневольному бытию, вводило в иллюзию освобождения.

«Уже, наверное, часа два», – подумал Саша, когда краска закончилась.

При снятых светильниках дневного света в комнате царил полумак. Свет единственной лампочки, свисавшей с потолка, слабо освещал большое помещение, и потому окрашенные стены казались однородными и красивыми, вызывая удовольствие и гордость. Хотелось спать, и, оглядев еще раз свою работу, он вышел – довольный, что завтра не нужно бежать со всеми на зарядку.


– Рота, подъем! – проорал дежурный сержант, и Саша, откинув край одеяла на спинку кровати, рванул к стоявшему в ногах табурету. Быстро оделся, обулся и побежал в ленкомнату.

Едва переступив порог, он застыл в оцепенении. Увиденное вызвало шок. Две стены, на которые хватило краски, превратились в полосатое нечто. Полосы повторяли движение кисти: середина светлее, края темнее. «Что? Что это? Почему?» – отчаянно сопротивлялось сознание. Но по ходу осмысления положения в изворотливом мозгу уже созревало решение.

Суета в расположении стихла – рота ушла на зарядку. Саша подошел к стене и приложил к ней ладонь. Почувствовал – высохла не до конца. «Может, пройдет? Может, по краям попадало больше влаги? Поэтому… – надежда быстро появившись, так же быстро улетучилась, – Да, нет – ахинея. Что толку от моих предположений? Нужна краска… и еще одно ведро. А пока… Если что, скажу – не просохло еще».

Стараясь быть незаметным, он выскользнул в коридор.

– Ну что, Збруев, сачкуешь? – дневальный на тумбочке стоял уже другой.

– Старшина здесь? – вопросом на вопрос ответил Саша.

– Не-а. Сам роту погнал на зарядку. А тебя, Збруя, говорят, освободили? Ты что, уже в любимчиках ходишь?

– Да заткнись ты! – грубо парировал Саша, бездумно вкладывая в голос весь только что обретенный негатив, – Какие, к черту, любимчики? Я до двух ночи красил.

Из туалета вышел дежурный по роте. Тощий сержант с глубоко посаженными грустными глазами на первый взгляд казался слабаком, непонятно как оказавшимся в воздушно-десантных войсках. Такому писарем бы где-нибудь в штабе полка или дивизии. Его лицо больше походило на женское, чем на мужское. И впечатление, скорее, складывалось из-за того, что ни на щеках, ни на подбородке, ни даже под носом у него не росли волосы. Но внешность в данном конкретном случае бесстыдно лгала – ему не было равных по количеству подтягиваний и подъемов переворотом. Кто-то из молодых сержантов говорил, что быстрее устанешь смотреть, когда он на турнике.

– Збруев, марш в свою ленкомнату. Чтоб я тебя здесь не видел.

Саша выпалил «есть» и быстро пошел на свое рабочее место. Побыл, правда, там недолго: в расположении раздался топот ног – рота возвращалась с зарядки. Сейчас будет заправка постелей, приведение себя в порядок, утренний осмотр и завтрак. «Самое время», – промелькнуло в голове. Он выскользнул из ленкомнаты и слился с толпой курсантов.

После завтрака старшина построил роту и объявил, как всегда, что все по плану.

– Кроме первого взвода, – добавил, – Первый взвод едет в Ионаву на хозработы.

Рота загудела: первый взвод от восторга, остальные от недовольства и зависти.

– А-атставить! – гаркнул свое любимое старшина, – Кросса захотели, мальчики великовозрастные? Могу устроить… в свободное от занятий время. Или, может, на ебун-горку захотели?

На эту пресловутую горку никто не хотел, хотя на нее новое пополнение еще не водили – не случилось как-то. Однако о горке все были наслышаны. И знали: если рота в чем-то провинится, офицеры через сержантов могут устроить экзекуцию. А это – гусиным шагом вверх по довольно крутому и длинному склону.

Мгновенно наступила тишина.

– Сержант Задорожный!?

– Я, товарищ старшина! – отчеканил крепкий, с беретом на ухе, как у самого Молдаванина, розовощекий крепыш.

– Збруева я забираю. Он освобожден от всех занятий… кроме политических, конечно…

– Так точно, товарищ старшина, – отчеканил Задорожный. Он первое полугодие был сержантом. С курсантами лютовал, но к сержантскому составу старших призывов, а тем более к старшине относился еще как курсант – по уставу и очень молодцевато.

– Курсант Збруев!? – выкрикнул Задорожный, словно, испугавшись.

– Я! – поспешно отозвался Саша – он-то точно был напуган, ожидая инспекторской проверки своей работы.

– В распоряжение старшины роты!

– Есть! – выпалил курсант Збруев и бегом подбежал к старшине.

– Товарищ старшина, курсант Збруев по вашему приказанию прибыл.

– Мыладе-ец, курсант. Вот сегодня ты солдат, – видимо вспомнил старшина вчерашний поворот «кругом». Он улыбался. И чувствовалось – от души. Но улыбка все равно получалась хитроватая и самодовольная.

– Ну как идет работа, Збруев?

– Нормально, товарищ старшина. Краски не хватило. Надо еще два раза по столько, как вчера. И второе ведро. А еще, если есть, кисть пошире.

– Ну вот, – довольно заметил Молдаванин, – А говорил, что не маляр. Жук ты, Збруев, – старшина шутливо погрозил Саше пальцем, отчего тот даже расслабился – позволил себе фамильярность.

– С вами тут – кем хочешь – станешь.

– А-атставить разговорчики, – старшина сделал серьезную физиономию, – Пошли на склад. Потом посмотрю твои художества.

Последняя фраза для Саши – бальзам на раны. У него прямо от сердца отлегло.


Курсант Збруев получил все, что просил. Он уже понял, что кипятить краску, то есть раствор, ни в коем случае не надо. Это еще вчера ему подсказала интуиция. «На этот раз у меня все получится, – подумал, – Главное – старшина не пошел сейчас смотреть, что у меня уже получилось… Слава богу».

– Вечером проверю, нарочито серьезно сказал старшина. – До вечера управишься?

– Думаю – да, товарищ старшина.

– Он еще и думает, – ехидно возмутился Молдаванин, – Есть! Так точно! Вот твои ответы. Ты не думай, каменщик, ты работай. Бегом в казарму!

– Есть, – Сашка рванул, что было сил, чтобы не гневить старшину, а то, не ровен час, работу захочет проверить.


На этот раз в ленкомнате нашлась не замеченная – лежавшая под целлофаном бумага. А еще – небольшие обрезки сухой доски от заготовок: стены снизу – где-то на метр – будут обшиты покрытыми морилкой и лаком деревянными щитами. Во дворе – в углу только что построенной в виде автобусной остановки курилки, лежало несколько не пошедших в работу кирпичей. Короче, мысль творчески преломлялась в процессе труда.

Саша быстро разжег костер, соорудив предварительно что-то вроде очага из кирпичей, и вода на них нагрелась моментально. К этому времени он уже наскреб – не нарезал, как в прошлый раз – хозяйственного мыла. В консервной банке, что валялась под кустом, не замечаемая ответственными за уборку, растопил вонючий столярный клей. Смешав все это в ведре вместе с порошком краски, он совсем недолго повертел палкой в ведре.

Все. Готово. Даже не верится.

Перелив смесь в новое ведро, он проделал всю работу еще раз – должно было хватить на всю комнату, с учетом того, что на одной стене целых три окна. «Вот именно… – поднял кверху указательный палец, приветствуя новую идею, – срочно открыть».

Вернувшись в ленкомнату, в первую очередь осуществил задуманное – распахнул настежь все окна.

Сразу же ушла духота. Теплый сухой воздух, проникая в пространство комнаты, заполнил ее освежающим движением. Саша глубоко вздохнул. И уже собрался было залезть на козлы. Но из расположения донесся шум – вернулись два взвода. «Скоро обед… Обед – так обед».


После приема пищи потолкался в курилке с пацанами минут пять – пообщался. Потом поднялся по лестнице в расположение и проскользнул в ленкомнату.

На этот раз эйфории во время покраски не было. Знал, чем это может закончиться, хотя работа спорилась, и некоторое удовлетворение было.


Вечером старшина проверять не пришел.

Он вообще вел интересный образ жизни. Где пропадал днем, никто не знал. После ужина же, как правило, ходил в соседнее здание – в «королевскую» роту, как называли в полку подразделение, обслуживавшее комендатуру. Там у него было много друзей, а еще – интересы, предполагавшие нужные в армии связи.

Покраска закончилась поздно, а вернее, рано – уже за четыре утра.

Из-за горизонта показалось еще не ослепительное солнце, и ровно окрашенные стены кое-где уже светились его прикосновением.

Одолевала усталость. Половина прошлой ночи исегодняшняя, почти полная – без сна. Плюс первое потрясение. Плюс бесконечная работа. Спать ложиться, конечно, уже поздно, но так хотелось хотя бы прилечь, растянуться на кровати.

Самая первая стена, уже почти сухая, не подавала признаков тревоги, а, значит, и остальные будут нормальными. «Курсант Збруев работу выполнил», – улыбнулся пришедшей мысли. Присел на кучу заготовок доски, прислонился к прохладному радиатору и задумался…


– Рота, подъем. Форма одежды №2.

Саша проснулся, но не пошевелился. Осознание того, что он освобожден от зарядки, словно освобождало его от всего остального. Правда, продлилось это состояние лишь несколько секунд. До него вдруг стало доходить – по-настоящему, что он в армии, что он – курсант и что кто-то может войти. Он вскочил испуганно. Но, увидев красивые – желтые с лимонным оттенком стены, расплылся широкой улыбкой.


После завтрака на политзанятиях каменных дел курсант Збруев чутко спал, поддерживая ладонью голову у виска. Со стороны казалось, что он смотрит в тетрадь, потому что его пальцы, запрограммированные перед засыпанием, шевелились, методично почесывая макушку.

Ксюша

Купив все, как и хотел, из белья, я спустился на первый этаж универмага. И уже, направляясь к выходу, вдруг понял, что мимо расположившейся у фонтана с рыбками кафешки я точно не пройду. Захотелось выпить чашечку капучино. Может быть даже с кусочком пахлавы. Тем более что в очереди три человека.

Заполучив вожделенное, я поблагодарил улыбнувшуюся мне девушку, которую я назвал по имени, заглянув в бейдж, и отошел в сторону. Поискал глазами свободное место.

Мне повезло: как раз одно у фонтанчика покинула пара подростков. И там уже хозяйничала матрона в форменной одежде и фартуке – из персонала кафе. Убирала остатки прежнего присутствия.

Я прошел и сел за столик, приставленный к большой квадратной колонне. Положил покупки на соседний стул и засмотрелся на выложенный из грубого камня небольшой бассейн.

Струйка воды стекала из наклоненного кувшина, стоявшего на маленьком островке посреди импровизированного аквариума. Золотые рыбки – достаточно крупных размеров – сновали по кругу взад и вперед, привлекая падкое на динамику зрение.

Сделав глоток, я с наслаждением откинулся на спинку. Снова повернул голову в сторону рыбок. Но в последний момент боковым зрением уловил, что к моему столику кто-то подходит.

Казалось, это было отчужденное от земной жизни существо, одетое как женщины при церкви. По возрасту лет тридцати пяти – не меньше. Черная юбка мелкими продольными складками ниспадала до самых пят. Хусточка повязана с подворотом у висков. Из-под расстегнутой удлиненной куртки – такой, как носят монашки, и серого пуловера выглядывала светлая блузка. Если бы не хот-дог в руке, ее можно было бы принять за персонаж девятнадцатого века из какого-нибудь дешевого телесериала.

– Здравствуйте, – сказало существо, – Можно я около вас сяду?

– Да. Конечно, – согласился я.

– Меня зовут Ксения. А мама зовет меня Ксюша. Вы тоже можете меня так называть.

При ближайшем рассмотрении существо оказалось девушкой неопределенного возраста. Ей с одинаковым успехом можно было дать и восемнадцать и двадцать восемь лет. Без единой морщинки на лице.

«Как я мог так ошибиться, когда это чудо подходило? А-а, – дошло, – Одежда… – я даже расстроился, – Невнимательным стал».

Ксения с аппетитом начала поглощать хот-дог. Было ощущение, что она не ела, по крайней мере, дня два.

– Очень вкусно, – проговорила не то для меня, не то для себя, просто выражая мысли вслух, – Я давно так вкусно не ела.

«Не иначе развод, – вспыхнуло в сознании, – Денег будет просить. Сейчас начнет заговаривать со мной или комментировать происходящее дальше. Типа, я такая голодная…»

Что-то тихо шептала интуиция. Но услышана не была.

Я молча наблюдал, как девушка ест свою вкуснятину. Ждал – когда же начнется концерт. Но Ксения, с неимоверным аппетитом поглощавшая хот-дог, молчала.

Тогда я решил подыграть ей.

– Правда, вкусно? – улыбнулся.

– Сосиска вкусная, а булочка суховатая. И майонез бы – поострее… – она на секунду замолчала, а потом заявила, – А, вообще, я больше кетчуп люблю.

– А что? Кетчупа у них не было? – спросил я с насмешкой.

– Нет, – тяжело вздохнув, ответила Ксения.

И тут до меня стал доходить тихий шепот интуиции. «Да ведь она не играет. Она, и вправду, ребенок!» Стало ужасно стыдно перед самим собой. «Как я мог так бездарно промахнуться? Вот оно! Стоило только увлечься, как сразу же потерял нюх».

– А сколько тебе лет, Ксюша? – поинтересовался я.

– С семьдесят девятого я. Тридцать два. Или – тридцать три. Сколько мне, если я с семьдесят девятого? – безапелляционно спросила она, посмотрев наивно, как маленькая девочка, мне в глаза.

Ошеломленный – я промолчал. Я машинально стал думать – сколько же ей лет. Но мыслей на этот счет не было. А считать и наблюдать за нюансами ее лица одновременно не получалось. Пришлось склониться к наблюдению.

На лице Ксюши – игра мысли: сколько же ей лет? Но совсем ненадолго. Она как раз доедает хот-дог, и это отвлекает ее от собственного возраста. За столом ей больше делать нечего – пора уходить. Она поднимается. Берет салфетку и вытирает рот.

– Спасибо.

Берет со стола бумагу, в которую совсем недавно была завернута ее вкусность, и идет к урне, чтобы выбросить вместе с использованной салфеткой. Возвращаясь – проходя мимо меня, говорит «большое спасибо».

«За что? За участие? За беседу? За человечность, которую она увидела во мне? Да какая разница, – с досадой и стыдом подумал я, – Вот уж поистине – на всякого мудреца достаточно простоты. Каждый раз думаешь о том, что тебя обманут. А если никто не обманывает, обманываешь себя сам».

В душе появилась тревога. Она привела к размышлениям о том, что деградация, которой так боишься в теории, уже в процессе развития.

Мальчик с виноградом

Когда гость ушел, я замкнул за ним дверь, вернулся в комнату и сел на диван.

Спать не хотелось. Сознание выхватывало детали картинок на стенах, фаянсовые фигурки на полках и все то из памяти, что возникало в связи с ними. Я разглядывал детали интерьера, как будто искал в них что-то такое, что обязательно должен был найти. В голове крутилась одна и та же мысль, навеянная экскурсом в прошлое, проделанным с другом детства. Никак не покидало состояние сознания, связанное с периодом, когда жизнь представляла собой игру «вопрос-ответ». И когда все ответы становились великим откровением.

На глаза попалась фигурка черноволосого мальчика в тюбетейке. Мальчик сидел в позе, похожей на позу лотоса, с золотой веткой винограда в руках. «Вот и еще тебе… – подумал, – Ве-ра-ничка!» Мысль взбудоражила железы внутренней секреции, и те, реанимировав чувства, вытащили из бессознательной сути новые воспоминания.


Сосны, отсвечивая своими золотистыми стволами солнце, взметнули ввысь зеленые кроны. Ослепительными бликами заколыхались плавно воды любимого озера, куда хотелось бежать, когда в сложные периоды, казалось, не хватало на все жизненной энергии. И куда хотелось идти, когда было хорошо на душе. Тогда особенно тянуло в это место – получить дополнительный заряд и реализоваться в мыслях в полной мере, на которую ты можешь претендовать относительно того, что заслужил.

Образ Веронички напомнил все это выплывшее из памяти великолепие. Его сменил предвечерний – еще даже не в сумерках – город. Комиссионный магазинчик, куда мы забрели перед самым закрытием. Продавщица, поторапливавшая нас. Фигурка мальчика, выбранная почему-то Вероникой. Она просто сунула ее мне в руку: «Тебе, – сказала, – Чтобы не забывал».

Я даже почувствовал, словно наяву, прикосновение того горячего воздуха, когда мы вышли из прохладного пространства старого, словно с крепостными стенами здания. Ароматы собиравшейся отходить ко сну земли, вперемежку с запахом асфальта и искусственной пищи из Макдональдса, ворвались в ноздри, обволакивая все тело своим, казалось, нелепым после прохлады магазина присутствием.

Потом мы сидели под тентом летнего кафе. Она с мартини. Я с апельсиновым соком. Она курила и улыбалась как-то грустно. Прощалась.

Кафе сменилось сценой в метро, когда возвращались. «Даже удивительно, – подумалось, – И такое было в моей жизни?»

Напротив – сидела девочка. От силы лет шестнадцати. Маленькая такая старушка. С мелкими чертами лица. Узким наморщенным лобиком. Плохонько одетая. Ножки худенькие и бесформенные. Проще сказать – никакая. Она сидела с раскрытой книжечкой. Скорее всего, каким-то учебником, судя по тому, что периодически поднимала глаза к потолку и шевелила губами.

Ее физиогномическая маска почти сразу поразила меня своей скорбью. Как будто этот человечек прожил длинную предлинную жизнь, состоявшую из вереницы страданий. «Господи, – подумал я тогда, – да разве такое может быть? Это же совсем еще ребенок. Девушка? Но назвать ее девушкой – язык не поворачивается». Я даже усмехнулся невесело, так это меня поразило.

Но жизнь убеждала, что такое может быть. И мало того – находилось прямо перед глазами. Даже вообразить, что это неправда – фантазии затуманенного работой над диссертацией и счастьем общения с красивой женщиной мозга – вряд ли бы получилось.

«Почему это неестественно? Жизнь – она проще. В ней не надо ничего придумывать. В ней все есть. Надо только увидеть. Не видеть через призму собственных заморочек. А именно увидеть. Увидеть так, как говорил Христос, отбросив собственные представления, экстраполируемые на всех. Свои субъективные «за» и «против». Красиво – некрасиво. Любит – не любит, плюнет, поцелует…»

В тот раз пофилософствовать мне не удалось: буквально на следующей станции к девочке подсел парень. Лет, пожалуй, восемнадцати. Может, чуть старше. И что-то общее в этих двоих подсознание уловило, хотя внешне они смотрелись полными противоположностями. Парень, с угрюмым лицом, застывшим маской на яйцевидной, бритой голове, казался огромным. Массивный узколобый череп острой вершиной яйца уходил вверх и назад – к темечку. На подбородке, будто выкрашенный хной, краснел рыжий пучок волос – а-ля Мефистофель. Массивные руки в плечах и ноги в верхней своей части – все говорило о природной силе. Кроме одного. Миниатюрных, по сравнению с туловищем, кистей рук и ступней. Массивные ноги, обутые в берцы не более сорок первого размера, когда по всем канонам гармонии просился сорок шестой, выглядели как стилизованные на картинке окорока. «Какое же у него маленькое сердце, – подумал я, – Как же ему трудно приходится обслуживать такую тушу». Я почувствовал неприязнь к этому незнакомому, ничего плохого не сделавшему мне человеку.

Парень снял рюкзак и повесил ремнями на оба колена.

Пару минут он сидел набычившись. Крутил головой на короткой шее, стреляя глазками по сторонам, не меняя выражения лица, пока – вдруг – не заметил соседку. Это «вдруг» было так очевидно, что у меня в голове сразу же возник вопрос: «А когда входил и садился – не видел?»

Лицо парня преобразилось. Именно преобразилось. Это не стало простым изменением физиогномики. Изменением от улыбки, появившейся на лице. Это было настоящим преображением, открывавшим в неприятном до отвращения типе неожиданную харизму. Притягательность, замешанную на чувстве вины за только что возникшее неприятие. Магнетизм, исходивший от внутренне уже прекрасного во всех отношениях человека.

Я легонько толкнул плечом Вероничку. Повернулся к ее уху.

– Обрати внимание на пару – напротив…

– Я, Венечка, как раз за ними и наблюдаю, – шепнула она, потянув меня за шею, чтобы дотянуться до уха.

– Ну и как тебе?

– Потом, – толкнула она меня локтем в бок, – Неудобно.

«Потом, так потом». И я вернулся к действу.

Девочка как раз вытащила один из наушников – почему-то противоположный – и повернулась к парню. Что-то ответила и поместила наушник на прежнее место, отвернувшись от яйцеголового. Вернулась к тексту. Приподняла глаза и что-то, шевеля губами, видимо, повторила.

Момент, когда парень снова обратился к ней, пришелся на остановку.

– К экзаменам готовишься? – спросил он громко, будто поезд все еще летел по тоннелю, умножая непроницаемость ее гарнитуры.

– Что ты сказал? – она опять вытащила противоположный к парню наушник и посмотрела на него нетерпеливо.

– Говорю, к экзаменам готовишься? – его голос совершенно не соответствовал его массе. Голос был достаточно высоким, но в то же время бархатисто мягким.

– К зачету, – почти отмахнулась она.

Яйцеголовый широко улыбнулся ей навстречу, и в ней произошли пока почти незаметные перемены, не ускользнувшие от моего профессионального взгляда.

– А как тебя зовут? А то неудобно обращаться без имени, – спросил парень, и это было так просто, и так логически изящно сказано, что соседка, то ли от неожиданности, то ли от появившейся заинтересованности, совсем освободилась от наушников. Привычным движением. Как будто смахнув с себя.

– Маша… – она сказала это так, будто отдавала ему себя. Я даже ощутил как она потянулась к парню, и как тот уловил и оценил ее порыв.

– Маруся, значит… Красивое русское имя. А меня Кирилл. Будем знакомы, – он протянул ей руку, и она подала свою.

– Это не русское имя, Кирилл, – Маруся улыбнулась его безграмотности, но он ее со смехом перебил.

– Может, Мария и жидовское имя… А вот Маруся – русское. Наше.

Маруся что-то ответила – уже в ухо – Кириллу, но для меня ее слова потонули в нарастающем гуле рванувшей к следующей станции электричке.

На какое-то время Вероничка отвлекла меня от странной пары, полностью завладев моим вниманием. А когда я вернулся к прежней теме, девочка, похожая на старушку, сидела одна, снова с «бананами» в ушах. С книжкой. Со скорбным, но уже не настолько, как показалось, выражением лица. Преображение яйцеголового Кирилла оставило в Марусе легкий его след. Она почти незаметно – как будто одними глазами, но все же улыбалась.

Через полчаса, проехав еще несколько остановок на троллейбусе, мы с Вероничкой оказались дома.

– Вот так и мы с тобой, – сказала она, все еще оставаясь во власти эпизода, – Встретились. Пронеслись по отрезку жизни. И вот-вот разойдемся, как в море корабли. Закончим учебу. Защитимся. И все – я уеду к себе, чтобы никогда уже не вернуться.

В ее голосе я почувствовал такую горечь, что самому стало тошно. Даже мелькнула мысль – а не сделать ли ей предложение. Прямо сейчас. Но инстинкт самосохранения оказался на высоте, и я промолчал, о чем ни разу впоследствии не пожалел. И лишь сейчас ощутил жалость. Но не потому, что не соединил свою жизнь с жизнью Вероники. А просто… «Что значит – просто?» – неожиданно возник немой вопрос. «Да то и значит, что ничего не значит», – откликнулось в сознании беззвучным эхом в ответ. И, как показалось мне – профессиональному обладателю субличностей – все же с ехидцей.

Поставив на место мальчика с виноградом, я решил: «Пора спать».

Моя Ниночка

– Следующая остановка «Улица Советская».

«Еще минут двадцать ехать», – автоматически отметила Нина.

Переполненный автобус благоухал туалетными водами, дезодорантами и потом – иногда вполне благопристойно, иногда не совсем. Какие-то технические запахи периодически вплывали в открытые окна вперемежку со знакомым – раскаленного асфальта.

Нина сидела у самого окна с солнечной стороны, изнемогая от палящих лучей. Но желания встать и влиться во взмокшую массу стоявших пассажиров – она бросила взгляд в проход – тоже не хотелось. Такая перспектива казалась совсем уж неприемлемой. Эти все тетки, наглые и толстые. Все время ворочаются, не замечая того, кто стоит рядом. А она, маленькая и хрупкая, похожая на девочку подростка…

«Ой, прости Господи». Нина все время пугалась, когда приходили мысли, которые она считала недостойными себя, а потому постаралась как-то сгладить их: «Здесь хоть какое-то личное пространство имеется, а там… бр-р…»

Звук двигателя и жара навевали сон. Но сон не мог прийти полностью, а потому Нина как бы впадала в прострацию, в трансовое состояние, где очень четкими образами приходили воспоминания. Скорее всего, это даже не воспоминания, а какие-то творческие акты, где прошлое могло изменяться в зависимости от желания режиссера, которым она в этих видениях была. Случалось иногда такое. Она шутила по этому поводу – говорила, что снит себе сны.

Сейчас «приснила» свадебную ночь.

Чуть больше года прошло с тех пор. Также давила июльская жара. Как раз в это время по ночам в прошлом году зашкаливало за двадцать пять. Комнатушка их – на пятом этаже хрущовки – за день раскалялась так, что ночью – жарче, чем на улице. Не меньше тридцати уж точно. А еще – любовь. Они с Димкой просто плавали в постели. Простынь, которой они поначалу пытались прикрываться, прилипала к телу, неприятно щекоча и отравляя существование, пока не пришла мысль – сбросить ее на пол. Природную стеснительность пришлось забыть. Раза три ходили за ночь в душ – обливались прохладной водой. Под утро заснули, изнеможенные не столько сексом, сколько жарой.

В ту ночь она узнала, какой ее Димочка ласковый и несмышленый: тыкался, как кутенок мордочкой, губами в нее, хотел поцеловать каждый сантиметрик. В душе от этого даже сейчас прокатилась теплая волна нахлынувших чувств…

– Следующая остановка «улица Мельникова».

«Моя». Нина поднялась, обтянув прилипший к спине и ногам льняной сарафан. Почувствовала неприятно отозвавшуюся в затылке неловкость – «как это выглядит сзади». Стала протискиваться между разгоряченными телами к выходу.

Такое облегчение при выходе из автобуса можно сравнить разве что с глотком воды, когда до невозможности хочется пить. Настойчивый ветерок, пусть даже такой теплый, все же приносил несказанное удовольствие. На глазах высушивал влажную сзади ткань сарафана, холодил, пусть и не очень, кожу лица и шеи. Задувал под подол, приятно щекоча ноги.

Нина перебежала улицу и пошла в сторону частного сектора, немного приподняв плечи, чтобы не так жарко было под мышками. Идти далековато – метров пятьсот. Может даже и больше. Но на улицах в большинстве случаев можно спрятаться в тени деревьев, и от этого путь становится чуточку легче.

Ноги привычно повторяли натоптанный маршрут. Ветерок и тень давали страждущему телу хоть и небольшое, но все же отдохновение. Нина расслабилась и снова ушла в раздумья.

«Трое суток не была дома, соскучилась ужасно». Командировка в областной музей на курсы повышения квалификации закончилась. Закончилась утомительная обратная дорога: сначала в «парилке» железнодорожного вагона, затем – с вокзала – в еще худшей атмосфере автобуса. И вот здесь под деревьями – просто рай. «Вот уж поистине: жизнь познается в сравнении». Счастье, наполнившее ее, было безмерным. Она «летела домой на крыльях» этого счастья, ощущая в середине груди радость от скорой встречи с любимым.

Вот, наконец-то, зазеленел впереди их с Димой забор. Нина подошла к калитке, с замиранием сердца вошла в аккуратный дворик, вымощенный кирпичом, открыла дверь веранды.

Дверь в дом полуоткрыта, и оттуда слышится разговор. Один из голосов – мужа, но какой-то вялый и противный. «Вот так встретил». Разговор мужчин – сплошной мат. В груди вспыхнула и стала разрастаться обида. Она так летела домой, так радовалась предстоящей встрече. «И вот на тебе…»

Остановилась перевести дух. В дом входить не хотелось – терпеть не могла такие мероприятия. Дима вообще-то не пил, но иногда такое случалось. И тогда он, маленький и тихий, становился таким противным, что не приведи господь.

«Может уйти? Пойти к Машке в гости сходить, пока все уляжется?» Мысль промелькнула спонтанно, как шанс, который судьба посылает каждый раз, и который редко кто использует. «Нет, еще рановато для гостей».

Нина вошла в дом. В большой комнате за столом сидел муж с незнакомым мужчиной. На мгновение в атмосфере комнаты повисла тишина.

Нина выдавила из себя «здрасьте», и собиралась уже уйти в свою комнату. Но встретила сопротивление мужа.

– Не-ет, ты… подожди, – он казалось, окончательно был пьян, его язык заплетался, и складывалось впечатление, что если ему вздумается подняться, то он грохнется, – Пызнакомься… – чуть выговорил, – мой друг… Ка-лян. Калян, дружище, этта… моя Ниночка, – он сделал жест правой рукой, как будто собирался пойти в пляс, и с расстановкой добавил, – Моя любимая девочка.

Колян что-то хмыкнул, кивнул головой Нине, и, обращаясь уже к Диме, бросил:

– Одобряю, Димон, красивая девочка. Где ты такую себе откопал?

Говорил он так, будто Нины нет рядом, или будто она – вещь какая-то, которую один показал, второй похвалил. Кровь ударила в лицо – настолько этот человек ей стал неприятен. Голос в нос, засаленные, давно не мытые волосы, отвратительные руки, исколотые уголовной символикой с именем «Коля» на пальцах. Он старше и намного крупней Димы, а потому, наверное, и не так пьян. Нина даже внутренне содрогнулась: «Отвратный типчик». Почувствовала, что боится его. «Вот еще, – подумала, – Откуда такое неприятие? Он же мне ничего плохого не делал».

Колян, налил еще по полстакана водки и стал настаивать на том, чтобы Димка выпил, что он не мужик, не может выпить с другом.

Нина молча ушла в свою комнату. Села на край кровати. Обида бушевала в ней океанским штормом. Хотелось сорваться, выкричать свою боль. Но в теле ощущалось мерзкое бессилие и пришедшее вдруг безразличие ко всему.

Голоса за дверью резко оборвались. «Может ушли? – приходя в себя, подумала с надеждой, – Хоть бы ушли уже». Она машинально стала раздеваться. Сняла сарафан, расстегнула лифчик…

Колян не вошел, ворвался в комнату. Она от неожиданности села на кровать, прикрывая грудь руками. Все оборвалось в ней, внутри образовался вакуум, мышцы в руках и ногах стали ватными.

Он схватил ее за плечи и грубо повалил. Она почувствовала как стринги впиваются в низ спины и промежность, услышала треск ткани. Страх и невыносимая обида на мужа сковали все тело, лишили последних сил. В лицо ударило перегаром и нестерпимой вонью. Попыталась еще рвануться, но не почувствовала тела, только смогла отвернуться.

Комната поплыла и исчезла.

Музычка

Сказать, что было жарко, это, повторяя банальность, значило бы не сказать ничего. На улице – за тридцать. А сколько в салоне автобуса с неисправным почему-то кондиционером даже трудно себе представить: все как будто плавилось в нем, начиная с воздуха. Воздух плыл влажным жаром, перетекая от кресла к креслу, от тела к телу. Темные полупрозрачные шторки по южной стороне просвечивались, совершенно не защищая от солнечных лучей. И притом сами они – своим цветом – напитывали солнце. Отсюда возникало ощущение, что это даже не шторки – иллюзия какая-то, зыбкое марево, концентрирующее в себе и без того нестерпимую жару. Сидения, обтянутые грубой тканью, и одежда пропитались потом, наводя на мысль о влажной и теплой луже, в которой приходилось сидеть. Пот пощипывал кожу, щекотал бока, каплями скатываясь из подмышек, а еще – я это четко ощущал – просачивался, пульсируя, через поры на самой макушке и на лбу.

Автобус вторые сутки стоял на границе Беларуси и Польши – в пресловутых Брузгах. Таможня «выкаблучивалась», и коммерческие туристы, а попросту – челноки, изнывали от жары и безделья, от невыносимого ожидания, от такого же невыносимого, но ставшего жизненно необходимым, унижения. От невозможности надолго отойти от автобуса: можно отстать от группы. А с другой стороны, лесок у дороги, где, казалось бы, можно найти защиту под сенью деревьев, бесстыдно «заминирован», потому что отхожие заведения для приграничных – не в один километр – очередей не предусмотрены.

Места в автобусе – в этом клубе по интересу, как и всегда, распределились в большей степени по возрастам. Впереди «матроны» – рыночные дамы неопределенных размеров и лет, но с претензией на солидность. Середина – она и есть середина. А «галерка» – молодежь от восемнадцати до тридцати. А, может, и больше. Здесь, попробуй, разберись.

Я, подняв подлокотник, наполовину стою, наполовину сижу боком на краю своего кресла в проходе автобуса, чтобы не париться в луже пота, и исподволь наблюдаю за юностью, цветущей в этих адских условиях по своим ненасытным и вездесущим законам. Парни – по пояс обнаженные: в основном, в шортах и сланцах – пластиковых шлепанцах. Девушки в легких топиках, в шортиках или коротеньких лосинах – «велосипедках», в легких же босоножках или «вьетнамках». Все они, разгоряченные не только внешней температурой, розовощекие и веселые, заняты своей непередаваемой словами игрой, где легкий словесный флирт пытается перейти на столь же легкие телесные ухаживания – прикосновения, поглаживания, рукопожатия, дружеские лобызания.

В самом углу предпоследних – напротив двери – кресел парень с девушкой целуются взасос и, видимо, уже начинают забывать, и где находятся, и что вокруг кроме них кто-то есть. Посредине длинного, во всю ширину автобуса, заднего сиденья в вальяжной позе, широко расставив ноги, сидит крупный с красным одутловатым лицом, с приличным животом и редкой рыжей порослью на впалой груди парняга. Он разливает из бутылки прозрачное содержимое по пластиковым стаканам, которые передает из рук в руки ближнее окружение, и громко комментирует по поводу тех, в чью посуду льется спиртное. Фразы типа «второму столику не наливать», «девочки быстро хмелеют, но долго не пьянеют», «Ваван, с тебя тост», сыплются из него как из рога изобилия.

Галерка, перекрикивая друг друга, ведет себя пьяно и вульгарно, чем доставляет остальным двум третям, ждущим проезда через границу, неприятные ощущения. Если же быть более точным, то больше всего они достают «мамаш» с первых трех рядов сидений. Они – нет-нет, да и глотают пилюли, изнемогая от жары и от собственных болячек. Цедят раз за разом воду из бутылок и периодически возмущаются. Они как бы разговаривают между собой, но так, чтобы их было слышно на галерке.

Так продолжается уже довольно долго. Задние сидения ненасытно развлекаются, все более и более, не обращая внимания на остальных. А передние возмущаются, обращаясь к водителю, потому что руководитель туристической группы спит на первом сидении у двери, а разбудить его ни одна из «мамаш» не решается. В общем-то, это и бесполезно, потому что тот принял снотворное, бутылка из-под которого валяется тут же.

И все же одна из этих солидных дам, сидящая с мокрым полотенцем на голове и, видимо, не совсем адекватно воспринимающая ситуацию, время от времени пытается обратить на себя его внимание: «Вообще-то, этим должен заниматься руководитель группы. Георгий Николаевич должен. Безобразие просто. За что деньги платили?»

Руководитель бессовестно молчит, никак не реагируя на замечание, иногда, правда, что-то бормоча себе под нос.

На галерке страсти разгораются все больше. Одна из девушек, взмахнув рукой, в экстазе восхитительнейшего состояния сознания вдруг восклицает:

– Дискотеку хочу, мальчики.

Тамада с рыжеволосой грудью ответил «ща» и громко скомандовал, ориентируясь на водителя, у которого еле слышно работал радиоприемник:

– Фьключите музычку в салон!

Водитель что-то пробурчал по поводу того, что «люди спят», и «музычку» не включил. Компания продолжала гудеть минут пять, о музыке не вспоминая. Однако девушка вдруг снова вспомнила о дискотеке, и недоуменно, и возмущенно вскричала:

– Ни поняла… А где музыка?

– Эй, водитель! – заорал тамада, – фьключите музычку в салон.

Водитель снова отворчался, и какое-то время парень, на что-то отвлекшись, не обращал на него внимания. Потом, не глядя, бесцеремонно отодвинул поникшую на его плечо голову только что желавшей дискотеки, но вдруг уморившейся девушки, и снова выкрикнул:

– Водитель! Фьключите музычку в салон.

Парень не злобствовал. Он просто заторможено, даже с какой-то веселостью в голосе изъявил уже ставшее его собственным желание оттянуться по полной. В нем не было агрессии. Он, видимо, думал, что водитель просто его не слышит. Поэтому и предпринял новый шаг.

– Мамаша…с полотенцем, скажите водителю, пусть фьключит музычку в салон.

Женщина от такой наглости сначала опешила, не нашлась, что ответить, но внутренняя работа в ней, судя по лицу и по тому, как быстро обернулась, закипела.

– Обнаглели совсем. Мама-аша, видите ли. Какая я тебе мамаша? С-сынок нашелся, – она на секунду замолчала, накапливая гнев, чтобы излить его окончательно, – Водитель, наведите, в конце концов, порядок в автобусе, – претенциозно громко процедила сквозь зубы.

– А я что? Мне что, больше всех надо? Вон… будите Никалаича, пусть он разбирается. Они же собирались не брать больше эту компанию.

«Они» – это администрация турфирмы, которая успокаивала клиентов, подобных «мамаше» тем, что обещала каждый раз, что «Рыжего на этот раз точно не будет». Но Рыжий каждый раз всплывал, и всегда со скидкой скупал всю галерку, то есть заднее сидение, на которое, обычно, никто не претендовал, разве что, когда был сезон, и не хватало мест по всем фирмам. Сейчас же сезона не было, и управленцы из администрации шли по накатанной: лишаться прибыли из-за капризных дам они не хотели. А дамы эти поедут по любому, потому что начинать на других фирмах, во-первых, лишиться бонуса, а, во-вторых, «а там что, лучше?»

Николаевич, руководитель группы, темный сухощавый мужичок лет пятидесяти, похожий на индуса, заворочался и сел, не совсем еще адекватно воспринимая ситуацию. Рыжий даже обрадовался: на его физиономии это сразу же отразилось.

– О, Никалаич! Николаич, скажите водителю, пусть фьключит музычку в салон.

– Смольский, какая, к черту, музыка? Люди отдыхают, – повел взглядом по салону Николаевич, – И вообще, Смольский, завязывай бузить.

– Я бузю… – он запнулся, видимо, соображая, – Я бужу… Тьфу, ты… Ну, Никала-аич, – загнусавил Рыжий, – ну скажите: нарлод трлебует…

Судя по тону он, уже как бы извинялся, выклянчивая эту свою «музычку», но нажал на слова «народ требует», что получилось смешно из-за дефекта произношения звука «р». Дамы с первых мест захихикали, и вся ситуация вдруг разрядилась. Рыжий уже не казался таким противным, да и компания, вроде бы не такая шумная. И вообще – дети. Какая-то сердобольная с третьего сиденья бросила:

– Да включите вы им эту музыку негромко, молодежь все-таки, им повеселиться хочется, это нам уже ничего не надо.

– А че ж не надо, – сказала другая, – я бы тоже послушала радио. Все как-то отвлекаешься.

Еще кто-то поддакнул из середины: один, другой.

– Саша, включи ты им радио, – сказал Николаевич, махнув рукой, – Не поймешь, – проворчал он, – то надо, то не надо.

Саша включил «музычку в салон», поискал волну. Кто-то сказал «оставь эту» и в автобусе постепенно воцарилась относительная тишина. Компания, во главе с рыжим парнем, спала – как один. «Музычка» тихо сопровождала их сопение. Лица, уставшие от дороги, жары и спиртного лоснились каплями пота.

Сколько еще?

Саша и Сашенька

Полгода назад их познакомили общие друзья…


Всю свою недолгую жизнь она ждала принца – мамино воспитание. А этот добряк-увалень на принца, ну, совсем не похож.

Но что-то в нем все-таки было такое, что-то невыразимое словами, от чего у нее иногда замирало сердечко и появлялось чувство защищенности, когда находилась рядом. А когда его не видела, волшебство заканчивалось, и становилось тоскливо от мысли, что если связать с ним жизнь, то счастья не видать. Зачем-то перебирала его недостатки, которые сама же и придумывала – для противопоставления идеалу, не покидавшему ее подсознательной сути. Могла часами думать о нем после очередной прогулки по парку, вспоминая мельчайшие детали разговора, анализируя их и ставя оценки в своей, не совсем осознаваемой градации. А могла не помнить днями, если обстоятельства складывались так, что им не удавалось долго видеться.

«Да что же это, в конце концов, такое? – размышляла Сашенька, – Как будто кто-то насильно соединяет с ним. Имя – такое же, как у меня? Ну и что – разве такое может волновать? Лицо?». Она перебирала все особенности его внешности и поведения, приходившие на ум, и от этого в сознании зрело недоумение, как результат несоответствия логики и чувств. Когда разум твердил о несостоятельности выбора, чувства отчаянно сопротивлялись, принимая совершенно противоположную позицию. Но стоило ему чуть засомневаться, подпасть под диктат чувств, как те тут же уходили в оппозицию, диаметрально меняясь. Раздрай полнейший.

Временами чувства прятались на территории безразличия, и тогда становились неосознаваемыми. Но порой с особенной уверенностью вторгались под сердце. Именно – под сердце. Не в сердце. Но сразу казалось – в него. Словно домой возвращались. Становилось неимоверно тоскливо. И под ребрами. И в солнечном сплетении. И в низу живота. Тогда приходило страстное желание встречи, отчего она чувствовала себя стервой. Становилось стыдно перед ним, не подозревающим о ее в мыслях предательстве. Хотелось до чертиков услышать низкий бархатный голос, почти такой же, как у отца. Хотелось стать маленькой девочкой, обнять его за шею, забраться с ногами на колени и просто вот так лежать, испытывая умиротворение. Ей так не хватало этого умиротворения с тех пор, как отца не стало.

Но через короткое время разум снова брал верх. Вещал, что он человек чужой, и что этот чужой не любит ее вовсе. «И вообще, что ему нужно от меня? Может, поматросит – и бросит?» Снова становилось тоскливо. Но уже не от того, что тянула к нему женская затянувшаяся нереализованность, а от того, что хотелось бежать от него, забыть все, что с ним связано. Иногда даже приходила мысль, «ну зачем мы вообще встретились, лучше бы этого вовсе не случалось». Раздвоение коробило душу, наводило на мысль о скорбной неизбежности происходящего, о предопределенности судьбы, ввергающей в неотвратимость испытаний. «Неужели же такая моя доля?» Сашенька вдруг почувствовала всю нелепость жизни: то, что нянчила годами – мечтала о восхитительной встрече, о любви с первого взгляда – потеряло смысл. Прелесть будущего, стала неожиданно обыденностью настоящего, которая настойчиво влекла ее в серую неизбежность простой семейной жизни.

Она встала с дивана, захлопнув так и не начатую книгу, и подошла к окну.

Серый день с низким непроницаемым небом подходил к концу. Ветер слегка шевелил деревья с редкой и уже не живой, но цеплявшейся за ветви листвой. Холодного снежного дождя, что надоедал днем, уже не было, но он как будто бы с минуту на минуту должен начаться – так казалось. Может, потому, что ее собственное состояние как раз под стать осеннему небу, готовому вот-вот заплакать.

«Девочка моя, тебе плохо?» Она почти явно услышала голос отца. Но в воображении почему-то возник Александр. И через мгновение уже непонятным стало, чей же голос подсознание услужливо подсунуло.

Слезы, до этого сдерживаемые кое-как, вдруг завладели с такой силой, что стали всхлипами перекрывать дыхание. Сознание заволокла жалость к отцу, а скорее, больше к себе без него – к маленькой девочке, растерявшейся перед жизненным выбором. И Александра жаль. За то, что не любит его. А ведь он, бедный, наверное, любит.

Еще какое-то мгновение Сашенька не давала воли чувствам, как могла, всхлипывая и утирая слезы, но, в конце концов, разревелась, приняв безоговорочно одну из крайностей души, за которой следовало облегчение от того, что не нужно больше сдерживать пульсирующее волнами тело.


Он влюбился в нее с первого взгляда. Бывает же так. Увидел и понял: это – она. И никаких сомнений, никаких компромиссов между тем, что нравится в ней, а что не нравится. Да и не было в ней ничего такого, что бы даже подспудно обнаружила его интуиция. Все великолепно. Как в песне: «Все в тебе, ну все в тебе по мне».

Фигурка – закачаешься. На лицо – красавица, каких поискать. Ростик – как раз такой, как надо: не любил он «кобылиц», не нравились ему почему-то рослые, в теле, девушки. Сердцу не прикажешь.

Ночью первого вечера знакомства долго не мог уснуть, вспоминая красивую русоволосую девушку, сразу ставшую для него своей. Вспоминал ее грустные большие глаза, ее полуулыбку.

Да, так и есть – это не улыбка. Складывалось ощущение, что Александра – Сашенька – немножечко не дотягивает ее до конца – фиксирует, не закончив. От этого выражение глаз получалось грустным и таинственным, завораживающим своей незаконченностью. Вот этой вот улыбкой и обворожила она его больше всего. А остальное к ней как бы прилагалось. Остальное уже как-то пришлось само по себе, не выходя за рамки Сашиных представлений о женской красоте.

Впрочем, нет – неправда. А сами глаза? Красивые зеленые глаза с грустинкой в полуулыбке. Глаза с иконы. Те, которые, как ему казалось, готовы к жертве, готовы отдать все, что у них есть. Эти глаза обещали блаженства земной жизни – все, что мужчина ждет от женщины друга, где эти качества, сливаясь воедино, окрашивают черно-белую жизнь всеми цветами радуги. Глаза светились притягивающим светом, делая их родными. И от этого казалось – с Сашенькой он был знаком всегда. Никогда и всегда. Как это непонятно, и как в то же самое время сладостно – видеть в еще чужой женщине что-то свое, что-то до боли в груди родное. То, что хочется вобрать в себя без остатка и отдать этому всего себя. И тоже без остатка.

Саша беспросветно заболел прелестным и обворожительным существом. Заболел желанием видеть постоянно умилявшую почти до слез незавершенную улыбку, слышать мягкий, проникающий в самое сердце голос, вдыхать сладостный аромат, исходящий от волос и уносящий в иные сферы реальности. В конце концов, он желал обладать ею, ни на миг не признаваясь себе в этом, даже мыслью боясь оскорбить девушку, как будто это было чем-то постыдным в данной ситуации. Потому что любил ее. И потому что понимал – это на всю оставшуюся жизнь.

Через три дня, набравшись, наконец, мужества, позвонил, услышал обволакивающий сознание грудной голос:

– Але?

От этого стушевался, забыл, что хотел сказать. Все заготовленные фразы куда-то исчезли, испарились.

– Але-о? Говорите… Вас не слышно…

Стало стыдно за себя, и это подавило робость.

– Але… Сашенька, здравствуйте, – хотел сказать «это Саша», но мгновенно передумал, – Это Александр. Помните меня? Нас с вами на днях познакомили у Михайловых: Ирина – ваша подруга, а Кирилл – мой друг. Вспомнили?

Показалось, что изъясняется – как с ребенком, но не мог остановиться, боялся, что она вдруг скажет: «Ну и что? Ну, знакомили и знакомили. Что тут такого? Вечеринка закончилась, ну и будь здоров».

– Да, Александр, я помню вас.

Вечность, навалившись тишиной, стала бессовестно растягивать мгновения. Паузу надо срочно заполнять, слишком еще рано молчать в телефон, наслаждаясь иллюзией близости.

– Сашенька, вы не против, если я вас приглашу на чашечку кофе как-нибудь.

И снова слухом завладела тишина, отсчитывая секунды толчками крови из сердца в артерии. В какой-то момент Александру даже показалось, что это неполадки на линии. Но вслед за мыслью в сознание уже вторгался радостью голос Сашеньки.

– Нет, Александр, я не против, – ее тихая плавная речь завораживала каким-то почти неосязаемым ритмом, ее голос гипнотизировал и без того уже околдованное сознание, – А какова цель нашей встречи? Вам нужен дизайнер или спутница жизни? – на том конце провода явно улыбнулись, он это понял и по фразе, и по тону голоса, хотя ни единого смешка не услышал. Для него это многое значило: по крайней мере, над ним самим не смеются. Хотя, конечно, это может быть и самонадеянный вывод.

– Нет, Сашенька, никакой цели, – разум дальновидно лгал, – просто хочется увидеть вас, поговорить. Вы мне показались очень интересным собеседником. У нас есть много общего, и мне кажется, вам тоже это будет интересно.

Снова возникла пауза. За последнюю фразу ему на миг даже стало неудобно. Как он может утверждать – что ей интересно, а что – нет. Но ответ не оставил от этого неудобства и следа.

– Да, Александр, я согласна.


День выдался теплый не по-осеннему. Сказывалось бабье лето. Еще позавчера накрапывал дождь, и улицы неуютно заполнялись ветрами, проникающими под одежду сыростью и холодом. А сегодня – за двадцать. Солнце сияет. Ветра нет. Ну впрямь – лето. Народ подразделся. Подростки и вовсе сплошь и рядом – без рукавов: даже утром, когда еще чувствуется прохлада сентября, молодость не желает сдавать позиций – игнорирует одежду потеплей.

Летнее кафе, где Саша и Сашенька договорились встретиться, прилепилось к стене одного из небольших магазинчиков, что располагались на «древних» городских улочках среди стилизованной старины. Здесь – красиво и уютно. За деревянным, диагонально сколоченным штакетником, с просветами в виде ромбов, небольшие столики застланы пурпурными короткими скатертями. На единственной стене – декоративные картины, своими абстрактными образами связывают воедино все мелкие детали интерьера. Ничего особенного. Таких местечек в городе – пруд пруди. Но Саша предложил именно это, потому что здесь бывал неоднократно, и его здесь все устраивало. Здесь – свежо как-то. Скатерти не занюханные, что в таких забегаловках дело привычное, официанты вышколенные, без тоскливой нетерпеливости в глазах – аккуратные и доброжелательные.

Саша пришел заранее: мало ли что – все-таки суббота. Посетителей еще, фактически, нет – без двадцати одиннадцать. Он выбрал угловой столик у стены и занял позицию: отсюда хорошо просматривалась вся улица в обе стороны, так что Сашеньку он не пропустит.

Кремовую розочку, к которой никак, пока нес, не могла привыкнуть рука, положил на стол, отчего сразу стало легче – далек был от таких вещей, но понимал, что без этого сейчас как-то не так будет – неправильно.

Подошел официант – юноша, видимо, из подрабатывающих студентов. Принес меню и предложил кофе. Александр попросил пока стакан воды – во рту пересохло. От волнения. От которого, как ни старался, не мог отделаться.

Выпив воды, стал ждать. Никак не получалось расслабиться. Костюм, а точнее, только пиджак, надеваемый редко, создавал напряжение в плечах. От этого он казался себе неуклюжим и зажатым. «Зачем напялил? – спонтанно отреагировало сознание, но он тут же поймал себя на автоматизме, – Все, все, все… успокойся. Расслабься. Сейчас это некстати». Мысли роились в голове, перескакивая с собственной персоны на Сашеньку и обратно. И чувства – вслед за ними – то будоражили душу, то умирали в ней на мгновение, застигнутые пытавшимся восстановить свой прежний статус прагматизмом. Двадцать минут казались непреодолимым барьером между ним и его любовью.

Когда стукнуло одиннадцать, он вдруг осознал, что она может не прийти, и от этого ход мыслей резко изменился. К чувствам примешалась горечь, неизвестнооткуда взявшаяся. Он уже не вспоминал о пиджаке, не испытывал неудобства «искусственных» поз, не выстраивал логических цепочек из сомнений и догадок. Все его существо, все мысли и чувства, все догадки и домыслы ютились около одной пронизывающей неприятным ощущением фразы: «Не пришла!»


Вчера Саша, неожиданно для себя согласившись на предложение Александра встретиться, завороженная его низким бархатным голосом, весь вечер провела в раздумьях. Были и сомнения и любопытство. А что? Вдруг это ее суженый-ряженый? «Если не буду встречаться – не узнаю». Что-то ведь в этом парне привлекает ее. Наверное же, все не просто так. По крайней мере, такого еще с ней никогда не было. Бывало, естественно, что кто-то нравился, но без этого непонятного чувства в груди. Без желания получить успокоение в человеке. Здесь все по-другому. Как-то не так. Сомнения, правда, периодически напоминают о себе, но невнятно и тихо, особенно сейчас, когда полночь уже назначила встречу следующему дню, и одиночество взывает к справедливости, понятной только ему.

Саша откинула легкое одеяло, забралась под него и еще долго лежала без сна. Постепенно сомнения ушли. Остались лишь ожидания и надежды – смутное, но прекрасное будущее.

Ей что-то снилось. События переплетались и уходили, приходили другие, то четкие, то расплывчатые, то ясные и конкретные, то вдруг уносящие в невероятные дебри символизма, где разобрать быстро меняющиеся образы было просто невозможно. Что-то помнилось наутро, а что-то просто напоминало о себе щемящими грудь эмоциями, непонятно на что намекающими и о чем говорящими. Одно только было очевидным – и приятным, и неприятным одновременно. Во сне она не могла никак понять: то ли это отец ей снился, то ли Александр. Они постоянно менялись местами. То она разговаривала с отцом, и вдруг понимала, что это – Александр, то – наоборот. И от такого вот коллажа чувствовала себя не в своей тарелке. Все виделось до одури ненормальным. А с другой стороны – ведь это был сон. А во сне все нормально. Там все может быть. Сон как сон. Но он принес раздвоение. Как будто отец – это Александр. Вот где скрывалась ненормальность. Она уже после этой ночи не могла по-другому воспринимать ситуацию. Не могла по-другому чувствовать этого человека. Такая вот подоплека и мешала – подспудно меняла целостность ее субъективности на полярность, на раздвоенность чувств. Это вносило страшную смуту в мысли, которые шарахались из крайности в крайность, не предвещая ничего хорошего.


Сегодня пятница. Небо тоже затянуто. Но не так, как вчера. Это еще довольно высокое небо, в перистых облаках, как бывает и летом в прохладные дни. Только летом эти облака, обычно очень разрежены, они сияют белизной, вопреки логике даже добавляя синей холодной глубине теплоту, обретаемую за счет контраста с еще более кажущимся холодным цветом. И летом чистота облачного покрова не привносит угнетенности, которую добавляют сероватые осенние тона. Сегодня эти тона, вкравшиеся в пусть еще высокий, но уже с редкими проблесками синевы небосклон, уже не создавали ощущения величественной красоты и необъятности окружающего космоса. Все это приземляло мысли, говорило о скором наступлении холодов, о будущих дождях со снегом, ветрах, пронизывающих своей влагой насквозь душу и сердце.

Саша шла бесцельно по городу, то отдаваясь мыслям, то впадая в счастливое созерцание окружающего мира, в очарование прелести пушкинской осени.

Как-то мгновенно стали появляться вдоль улиц, в скверах и парках отдельные деревья, раньше других почувствовавшие неизбежность завершающегося циклического движения. Они еще не были совсем желтыми или красными, но их зелень начинала блекнуть – то здесь, то там переходя в присущую их природному статусу осеннюю цветовую гамму. Растительность, после подаренной ей в самом начале сентября временной отсрочки, наконец-то начала готовиться к окончанию годового цикла.

Саша шла своей каждодневной дорогой. И – о чудо – ее вдруг осенило: мысли перестали мешать видеть окружающий мир. Мысли как-то, прекрасно сочетаясь между собой, парили в ее существе, словно в танце, кружа друг друга в постоянной смене предписанной им полярности. Они, казалось бы, поправшие все законы вселенной, на самом деле выполняли положенную им функцию, ни в коей мере не нарушая ее законов. Они творили мир во всем его прекраснейшем многообразии.

Саша шла, как случалось с нею и раньше, видя и не видя всего вокруг. С одной стороны, как бы ничего не замечала, с другой – все ею отмечалось и фиксировалось. Заносилось во всевозможные отделы памяти на любом уровне восприятия окружающего мира. Разницу между собой до того, и после она уже начинала ясно видеть, отмечая про себя все преимущества и недостатки. Недостатков, в итоге, получалось уже меньше, чем преимуществ. Хотя недостатков оказывалось так же много.

Завтра она встречается с Александром. Все ее существо наполнено неописуемым словами будущим, которое ждет. Обязательно ждет. По-другому и быть не может. Разве не для счастья природа так долго ее взращивала? «Саша, Сашенька – наивный ты человечек». Она улыбнулась. Но без горечи критики. Просто так. Легко и спокойно. Как будто вспомнила что-то.

Дорога от работы до дома заняла около часа. Получив запас бодрости, пообщавшись с красотами теплой осени, она весь вечер провела в мыслях и подготовке к завтрашнему свиданию. А то, что это должно было быть свиданием, она «нисколечко» не сомневалась.


Она немного опаздывала – подвел транспорт. Минут на десять. «Дождется или нет?» – мысль, пульсируя, заполняла собой сознание. «Не дождется – значит, не судьба».

Идти в туфлях на высоких каблуках быстро крайне неудобно. Шажки маленькие. Ноги еле поспевают за устремляющимся вперед телом. Ощущалось неудобство от ходьбы, неудобство от того, что опаздывала, от волнения по поводу предстоящей встречи. Но все же на сердце от этого не становилось хуже. «Все хорошо, все прекрасно», – твердила она про себя в такт движению, быстро и поверхностно дыша. «Ну вот! – она резко остановилась, – Не хватало мне еще вспотеть!» Она даже испугалась этой мысли. «Уж лучше опоздать окончательно, чем прийти мокрой и пахнущей потом». И она попыталась спокойно продолжить путь.


Он узнал ее издалека. Даже не узнал – понял – это она. «Все же пришла. Моя Сашенька». Он снова разволновался, хотя уже почти успокоился, смирился с тем, что не увидит ее сегодня. О том, чтобы вообще не увидеть, у него даже и в мысли не закрадывалось. Мысль только констатировала «сегодня». По-другому его эго уже даже и представлять отказывалось. Только «сегодня», и то «может быть».

Александр встал. Смотрел, как она приближается, наслаждаясь ее легкими движениями. В районе сердца пробуждалось теплое чувство единства. Чувство разрасталось, разливаясь по всему телу, заполняя каждую клеточку, и волнами уплывало навстречу приближающейся Сашеньке. «Вот уж поистине, – подумал он, – принцессу видно по походке».

– Здравствуйте, Александр, – Сашенька подошла, виновато улыбаясь, разгоряченная быстрой ходьбой, от чего лицо ее разрумянилось и казалось еще более красивым, чем в прошлый раз, – Извините, ради бога, за опоздание.

Он уловил ее благоухающий запах. Без преувеличения, защемило сердце. Оно как будто сделало паузу, после чего заколотилось с новой силой, обрекая на волнение в голосе. На каких-то несколько секунд даже онемел, боясь подвоха. Боялся, что, если вот в это мгновение заговорит, его голос сорвется. Он медленно, почтительно кивнул, отодвинув рядом с ним стоящий стул, жестом приглашая сесть.

Сашенька села, вопросительно взглянув на него, как бы удивляясь, что он сам не садится. Спохватившись, Александр сел, осознавая, что ведет себя неестественно, но ничего не мог поделать с волнением, вводящим в ступор.

– Суббота… – Сашенька решила помочь – поняла что происходит. Стало жаль его: «Уж слишком взволнованный какой-то», – … троллейбусы редко ходят. Не сориентировалась я как-то. По привычке, как в будний день, пошла. А в выходные промежутки между рейсами другие…

– Да-да, – словно обрадовался он, – сегодня суббота. Сегодня транспорт ходит реже… – он спопугайничал, и от этого разволновался еще больше. Самое отвратительное – прекрасно осознавал нелепость своих поступков, но ничего не мог с этим поделать. Тело пошло в оппозицию, оно отказывалось подчиняться хозяину. Надо было что-то делать. Надо сконцентрироваться на чем-то привычном, чтобы машинальность вернула туловищу привычный алгоритм поведения.

Глубоко вздохнул и как-то сразу стал успокаиваться.

– Сашенька, вы, наверно, уже давно завтракали. Давайте что-нибудь закажем. Посмотрите меню.

Она и вправду проголодалась, тем более, что не имела привычки рано есть. Только чашечка кофе и все.

– Давайте, – сказала она просто.

Александр подозвал студента, исподволь за ними наблюдавшего.

Они заказали кофе с круассанами и взбитые сливки с шоколадом. От сливок Сашенька пыталась отказываться. Но Александр настоял ненавязчиво, и она согласилась.

Потом достаточно долго они гуляли по городу. Потом сидели в парке на скамеечке. Александр не обманул: ей было интересно с ним – он так много знал всякой всячины, о чем она даже не имела представления. А самое главное: в нем – ни капли пошлости, которая бывает от недостатка ума, той пошлости, что прячется в людях, не получивших нормального воспитания, но пытающихся показать себя изысканно воспитанными. Александр – совершенно прост в отношениях. И эта простота – не нарочита, она – его суть, его отношение к миру и к самому себе. Такое качество подкупало Сашеньку. Она уже совершенно не вспоминала об отце, слыша голос Александра, не думала о позавчерашних сомнениях. Как-то незаметно для себя стала называть его Сашей, поняв при этом, что все изначальное напряжение испарилось бесследно. Захотелось рассказать о себе, довериться этому приятному и уже близкому человеку, но она помнила, что сегодня только первая встреча и не хотела навязываться – тем более что он почему-то и не спрашивал.


Через неделю они встретились снова. Так случилось, что ни у него, ни у нее не получалось этого сделать посреди недели. Пригласить же Сашу к себе она не решалась – некрасиво еще. Хотя желание такое приходило не единожды. «Нет. Что он обо мне подумает?».

Неделя тянулась долго и для нее, и для него – сказывалось ожидание, желание ощущать друг друга. Они перезванивались, но это полноты чувств не давало, да и в телефонных разговорах от Саши снова исходило напряжение. И хотя в нем не отмечалось той первоначальной остроты, но напряжение сказывалось.

Они все еще не пришли к состоянию, когда можно молчать вдвоем, наслаждаясь иллюзией единства. Еще не сложилась эта иллюзия – только формировалась, приводя их обоих в трепет. Души, соприкасаясь, создавали ощущение физической близости – ощущение соприкосновений тел в порыве объятий. Они слушали голоса друг друга, сливаясь в едином порыве навстречу. И от этого еще чувствовали неловкость, переходившую в легкое напряжение, обрекая на поиски освобождения от него. Приходилось снова тянуться друг к другу.

В этот раз им уже не удалось встретиться на террасе летнего кафе. Накрапывал дождик, и от прежнего тепла остались только воспоминания. Город ощетинился зонтами. В одежде преобладали темные тона.

Лишь одно преимущество сегодняшнего дня радовало – не было ветра. Это обстоятельство создавало ощущение умиротворенности, уюта после вчерашней шквалистой непогоды.

Саша и Сашенька встретились у входа в метро. Пришли почти одновременно, может, он только на пару минут ее опередил. Решили поискать местечко в каком-нибудь ресторанчике или кафе, переполненных в связи с субботой и дождливой погодой. В конце концов, с третьей попытки нашли то, что их устроило.

Саша заказал себе стейк из птицы, а Сашеньке – жульен с грибами. Она отказалась от мяса. Себе – сто грамм коньяку, а ей – бокал мартини. Кофе – себе и ей.

Они выпили каждый свое, пока ждали заказ. Потом говорили ни о чем, механически поглощая принесенную еду. Они как бы существовали в двух ипостасях: тела жили своей жизнью, а они сами – своей. Тела – порознь, души вместе.

И только, когда Саша расплатился с официантом, возникла пауза – не хотелось одеваться и выходить на улицу – они замешкались на минуту.

Сашенька сидела: одна рука локтем на столе, подбородок – на ладони, другая – ладонью вниз на середине небольшой столешницы. Саше вдруг показалось – ее рука протянута к нему. И он, поддавшись порыву, положил сверху свою, испытав неописуемое блаженство – смесь страха быть отвергнутым и радости первого телесного контакта.

Сашенька слегка вздрогнула. Он почувствовал, как мгновенно напряглась ее рука и как мышцы в ней начинают расслабляться, как она становится мягкой и податливой. Он стал поглаживать ее руку. Увидел – глаза Сашеньки затуманились. В них появилась поволока. Неожиданно она сконцентрировалась и в долю мгновения скатилась капельками на нижние ресницы.

Водопад эмоций нахлынул на него. Эти капельки ее чувств, трансформируясь через вселенную, обернулись для него бушующим потоком, готовым смыть разум. «В этом, наверное, и есть суть вечности, – закралась мысль, – в невозможности соизмерить то, что есть во мне, с тем, что есть в ней».

– Поехали ко мне, – заморгав часто, полупроговорила, полупрошептала вдруг Сашенька давно ждущие своего часа слова. Она покрылась румянцем: ее бросило в жар от того, что сделала.

– Сашенька, – тоже прошептал он, – ты, правда, этого хочешь?

– Да, Саша.

Торжественность и простота момента слились воедино, предоставив, наконец, двум людям видимость непричастности к извечному круговороту жизни, к ее цикличности, где всему свое время.

Франкфурт на…

Минск. 1999 год. Декабрь. Три часа ночи. Двадцать восемь градусов – минус – по Цельсию. Не сильный, но пронизывающий и почему-то неимоверно влажный ветер. Такое ощущение, как будто вылез из постели и, не одевшись, выскочил на улицу. Стараюсь отворачиваться от обжигающего потока воздуха. И все же возвращаюсь взглядом к фигурке под навесом, распростершимся над посадочными площадками Центрального автовокзала.

Видно, что это женщина. На ней масса всякой одежды, просроченной временем и неухоженной. Она – на коленях, на заснеженной цементной плитке, а половина туловища и голова, на сложенных одна на другую руках, покоится на огромной с закругленной спинкой скамье. Если бы женщина периодически не шевелилась, можно было бы подумать, что она не жива, учитывая нынешнее состояние погоды.

К ней подошли два молодых парня в милицейской форме – наряд, патрулирующий окрестный район, грубо растолкали, заставили подняться. Она кое-как встала, постояла, пьяно шатаясь, и села на скамью.

Патруль ушел в сторону железнодорожного вокзала.

Женщина посидела еще немного, а потом сползла со скамейки и приняла уже знакомую мне позу. «Замерзнет ведь», – подумал я. Совесть зашевелилась, обличая меня в черствости к вопиющему с человеческой точки зрения событию. Но здравый смысл возобладал, заталкивая ее обратно в дальний уголок души: «Ну что я могу сделать? Чем могу помочь?» Во мне возникли отвратительные чувства. Совесть из своего уголка тихо нашептывала, что это неправильно, что я что-то должен сделать, должен помочь каким-то образом. А здравый смысл орал, что это невозможно, что всем не поможешь, и что она могла бы пойти на железнодорожный вокзал и там погреться. «Ты же знаешь, – шептала упрямая совесть, – что у бомжей своя иерархия, и раз эта женщина здесь, то там ее быть не может. А еще, не забывай, ты живешь не в Западной Европе: наше человеколюбие от их человеколюбия очень отличается – на вокзал ее никто не пустит, не смотря даже на такой мороз».

Я жду автобуса – еду в Германию, и потому одет для такой температуры довольно легко. «Может, поэтому мне и кажется погода совсем уж невероятно холодной, может не так уж и холодно?» – мелькнула мысль. И тут же стало стыдно за предательское молчаливое согласие с несправедливостью урбанизированного социума, который ближе по своим законам к джунглям, чем к человеческому обществу с его понятиями о том, как должно относиться к живым существам. Двойственность чувств и философских категорий, заполонившая все мое сознание, на некоторое время увела от реальности бытия. Время сжалось, и я не заметил последнего получаса, на который опаздывал автобус.

Двухэтажный исполин причалил к посадочной площадке, на которой сгрудилось десятка два пассажиров.

Наконец все расселись. Старший группы попросил «проверить документы и деньги, на всякий случай, чтобы проблем не было потом». Как будто сейчас, если забыты документы, это и не проблема вовсе.

Мне вдруг вспомнился Юнг со своим параллелизмом, и я подумал о том, что все события сегодняшней ночи – это какие-то приметы, смысл которых я пойму лишь потом, когда появятся те самые параллели, которые я обязательно узнаю. Но все это будет потом. «А вот интересно бы узнать сейчас».

Ну вот – порядок. Автобус трогается. Уплывает автовокзал с одинокой замерзающей в согбенной позе бомжихой, укрытой огромным длинным навесом посадочных площадок. Проплывает улица за улицей, то освещая ярким светом весь салон автобуса, то приглушенно заглядывая только в лица сидящих у окон людей. Я начинаю согреваться, и от этого все острые противоречия, все споры во мне отходят на задний план, высвобождая место измененному состоянию сознания, где все интегрируется, все умиротворяется и сглаживается. Я, наконец, уплываю – я засыпаю, примирив совесть и здравый смысл естественной потребностью. Последнее, что приходит в голову, что я еду в Германию. Я еще понимаю, что улыбаюсь – и что-то еще… о мудрости нашего организма… о жене, оставшейся дома… Свет, просачивающийся из-под ресниц, начинает меркнуть и, наконец, все исчезает.


Дорога, длинная и утомительная, с преодолением двух границ, закончилась для нас в Штутгарте, где меня встретили друзья на машине.

Таня познакомила меня с мужем, статным немцем, переводя наши любезности на доступный для каждого язык. Мы улыбались друг другу и расшаркивались дольше, чем следовало, пытаясь что-то говорить друг другу, пока она куда-то отлучалась. Потом Ханс, которому, видимо, надоела наша клоунада, сделал вид, что забыл сделать важное дело, открыл багажник и стал там что-то перекладывать. Я же тупо стоял, переступая с ноги на ногу и разглядывая все, что попадалось на глаза.

Пришла Таня, и мы поехали в Кальв, где они с Хансом жили.

Быстро закончился Штутгарт, и машина выехала на неширокую дорогу, с двумя достаточно узкими полосами движения, где, казалось бы, чуть могут разъехаться два автомобиля. Вокруг – поля. То здесь, то там дома, окруженные большим количеством всевозможных сельскохозяйственных построек. Разная техника во дворах. Все это казалось игрушечным, ненастоящим издалека. Каким-то уж слишком ухоженным, и оттого для меня нереальным.

– Ну как там, дома? – спросила, наконец, Таня, до этого разговаривавшая с мужем. Она повернулась ко мне с переднего сиденья.

– Да все нормально, – я не знал, что говорить.

Мы еще перебросились несколькими фразами. Разговор не клеился. У меня всегда так поначалу.

– Ну ладно, дома поговорим. Нам тут с Хансом нужно кое-что обсудить – срочно: мы квартиру хотим поменять.

Таня повернулась к мужу, и они стали перебрасываться фразами. Мне было интересно наблюдать тончайшую смену их психических состояний, которые я ощущал, не имея возможности понимать сказанное. Странное это было ощущение. Я так хорошо чувствовал их, что даже, казалось, понимал, о чем они говорят. «Вот это да, – я задумался, расфокусировав спонтанно взгляд, – да даже из-за одного такого момента стоило здесь оказаться». Я осознавал, что не понимаю, о чем шел между ними разговор – разве что тематически, но суть-то совершенно в другом. Суть-то в том, что в данный момент для меня исчезла отвлекающая от непосредственного человековидения павловская сигнальная система – вербальная. Она не увлекала мой рациональный ум, и ему не хватало привычной работы, а потому он в меньшей степени мешал подсознанию схватывать картину мира во всей ее общности, во всей окоемности.

Жаль, но состояние это продлилось недолго. В сознании вдруг высветилось табло у автовокзала в Штутгарте, показывающее в промежутке между временем температуру – четырнадцать по Цельсию. И это – плюс. «Вот это декабрь», – подумал тогда я. Вспомнился другой автовокзал, замерзающее человеческое существо. Но все как-то в виде констатации, почти без чувств, как будто не из моей жизни. «Черствый ты, однако», – промелькнуло в голове.

Мой интеллект вновь взялся за свою привычную работу. Он беспорядочно скакал по убранным полям, по непривычной архитектуры строениям, по горизонту, откуда уже был виден Кальв – Таня сообщила. Ее фраза прозвучала как извинение за невнимание ко мне. Но я, наоборот, был очень доволен, что не нужно разговаривать, высасывая из пальца что-то, о чем и думать не хотелось. Не сомневаюсь, что и Тане это тоже не было нужно.

Припарковались с трудом, Хансу даже пришлось ждать, когда освободится место: он присоединился к нам позже почти на полчаса.

Я забрал из багажника, услужливо открытого Хансом, свою огромную сумку, купленную специально по этому случаю, и мы с Татьяной, пройдя метров сто довольно крутого подъема по улочке, свернули к дому.

Двухэтажное строение – образчик старой архитектуры юго-запада Германии. Белые оштукатуренные стены, разрезанные темными деревянными балками по горизонтали и вертикали с диагональными вставками, напомнили виденную когда-то давно картинку. «Вот и посмотрел наяву». В душе что-то шевельнулось: не то удовлетворение от увиденного, не то жалость, что данный факт так долго реализовывался. Но, тем не менее, чувство было светлое, пусть даже и с налетом пришлой из бессознательности печали. Бессознательность моя за последние сутки, выйдя из спячки привычной жизни, беспокоила меня постоянно, вбрасывая восприятию целые букеты эмоционально-чувственных состояний. Иногда они осознавались, ярко выражая отношение к чему либо, а иногда теплились, лишь намекая на что-то – на что-то, чего никак не могло одолеть сознание, полностью выявить из невыразительного волнения.

Поднявшись по деревянной достаточно крутой со скрипом лестнице, мы с Татьяной оказались на втором этаже. От всего, что замечал глаз, веяло старостью. Мы вошли в квартиру. Здесь уже не ощущалось того специфического аромата коридора – все же обжитое пространство, за которым – было видно – следят.

– Так, – скомандовала Таня, – раздевайся, распаковывай свои вещи.

Она сбросила куртку, на мгновение замерла, что-то соображая.

– Сейчас мы быстренько перекусим, и нам с Хансом надо будет часа на два отъехать. А ты пока тут обживайся. Душ примешь с дороги. А вечером посетим гипермаркет – это в соседнем городке, километров десять отсюда. Посмотришь хоть.

Приехали они не через два, а часа через четыре, после чего мы осуществили задуманное.

Гипермаркет – это целый город со своей инфраструктурой, где было, казалось бы, все, кроме, разве что, бани. «Да ведь его за неделю не обойти», – подумалось мне. Но я, оказывается, даже близко не представлял себе масштабов этого состоящего из многочисленных блоков сооружения. Его не то что за неделю, его за месяц невозможно было обойти.

– Вот, я тебе тут газет набрала, будешь читать, – улыбнулась Таня на мой недоуменный вопросительный взгляд.

– Да это просто, – обнадежила она меня, – все объявления похожи друг на друга, я тебе все покажу. И завтра до обеда – будешь начитывать, пока нас не будет. А после обеда, или вечером, обзвоним тех, кого ты выберешь, договоримся о встрече. А послезавтра поедем смотреть.

– Ого, как долго, – спонтанно, не успев подумать, возмутился я. И в голосе моем – я сам почувствовал это – просквозила обида. Вроде бы, все должно было вертеться вокруг меня, вроде, ни у кого не должно было быть своих дел.

– А ты как думал? – возмутилась Татьяна, уловив мое настроение.

– Да не, Тань, ты не поняла меня, просто я не думал… я думал, что за пару дней все успею… да и не хотелось бы напрягать вас так долго.

– Да ладно, – улыбнувшись, съязвила Татьяна, – ты все равно уже нас напряг. Так что не оправдывайся. Да, в конце концов, я же должна отработать джинсы, которые ты мне привез, а Ханс – «Мальборо»… аж два блока…

Она рассмеялась. А я успокоился. А то уже начинал нервничать по поводу того, что сморозил глупость. Вот уж поистине – происхождение не спрячешь.

Назавтра я рылся в кипе газет, выискивая то, что меня устроило бы по деньгами и по вместимости. Но ничего толкового – толкового для меня – не находилось: то слишком дорого, то очень старая, то битая, то с техническими дефектами, при которых не поедешь, тем более на такое расстояние, какое мне придется преодолеть – порядка двух тысяч километров. Я уже начал расстраиваться: надо же было с такими деньгами ехать в Германию. Лучше бы в Польшу поехал на немецкую границу: в Щецин или в Слубице. «Хоть бы деньги сохранил за дорогущий билет, да за визу». Что-то, правда, я нашел, но сердце как-то к найденным вариантам не лежало. «Черт с ним, не ехать же обратно на автобусе, потратившись на дорогу и подарки». Да и в гипермаркете я уже кое-что прикупил: и продуктов всяких и вина на триста марок. Уже без машины никак – не уволоку. «Уволоку, конечно, но возвращаться без машины…».

Вечером Татьяна обзванивала мои варианты. С двумя продавцами договорилась о встрече.

За ужином Ханс неожиданно вспомнил, что, вроде бы, соседка собиралась продавать свой автобусик. В прошлом году техосмотр обошелся ей в полторы тысячи, и она месяц назад говорила ему, что не прочь продать автомобиль, потому что боится, что и в этом году может выложить энную сумму. Он тут же отставил тарелку со спагетти и взял с висевшей рядом полки сотовый телефон.

Татьяна переводила. Конспективно, насколько я сообразил. Короче, к двум завтрашним вариантам прибавился третий. И почему-то я уже возжелал этот автобусик и был уверен, что выберу именно его, хотя представления не имел, «что это за оно».

Проснулся я очень рано. Видно, покупательское вожделение, зудевшее во мне с вечера сильнее обычного – видит око, да зуб неймет – торопилось реализоваться. Но предварительно должно было еще насладиться моими сомнениями, садистски вампиря из меня энергию. За окнами еще темно. Я долго ворочался, осмысливая приходившие сомнения, надуманные «а если», «может быть», «а вдруг», пока до меня не дошло, что все это дутое многообразие – всего лишь мои страхи. И вскорости заснул.

Растолкал меня Ханс, говоря что-то сам себе и посмеиваясь. «Вот чучело». Я улыбнулся. «Что бормочет? Знает же, что я ни хрена не понимаю». Из другой комнаты послышался голос Татьяны, она как будто услышала мои мысли:

– Он говорит, что ты слишком крепко спишь для человека, который собрался покупать машину… ну типа – кота в мешке. Он имеет в виду, что ты должен волноваться.

– А я и волновался… ночью – часа два не спал, думал.

Я засмеялся, встретив любопытно внимательный взгляд Ханса.

Опять заговорила Татьяна, но уже на немецком, после чего засмеялся и Ханс.

Найденный в газете первый вариант, когда мы подъехали, я отмел сразу. Это был красный «Мерс», универсал с достаточно ржавым кузовом. Татьяна позвонила, и мы даже не встречались с хозяином. Вторым на нашем запланированном вчера маршруте стал автобусик, как назвала его Таня.

Мы подъехали к овощной лавочке, около которой стоял этот самый автобусик – Фольксваген-Транспортер. «Это мой», – сразу же подумалось мне. Ханс сходил за хозяйкой, и у нас, а вернее, в большей степени, у Ханса состоялся с ней разговор.

Хозяйка – турчанка, как я до этого слышал, лет пятнадцать уже живущая в Германии. Ханс задавал ей вопросы. Она отвечала. Татьяна, как могла, переводила технические термины. Наконец, разговор закончился. Таня сказала, что машина в хорошем рабочем состоянии. Единственная проблема – торговаться хозяйка наотрез отказалась – цена вчерашняя.

– А что, смотреть мы машину не будем? Завести… ну, проехаться там…

Таня перевела мои опасения. Ханс расхохотался. После чего мы поскалили зубы, прощаясь. Мне очень нравилось это «чу-узз». Какой-то отголосок от нашего отдания чести – «честь имею». Об этом я подумал, вспомнив польское прощание: «чэшьч».

– Я не понял – это что было? Вот так просто посмотрели и все? Ни «да», ни «нет»?

– А что? Нужно было сразу говорить? – Таня засмеялась, – Ты что – уже сделал выбор? Так, может, уже дальше и не поедем?

– Честно говоря, мне машина понравилась, но мы же ее не проверяли, – возмущенно сказал я.

Ханс снова расхохотался, слушая, что синхронно переводила Татьяна. Теперь стал говорить он, Таня переводила, а я слушал:

– У нас так есть… я задаю вопросы… она отвечает… все это при свидетеле… в конце я спрашиваю… есть ли какая-то неисправность… которую я не спросил… Я могу вернуть машину… если мне сказали неправду.

– Ага, а как я ее верну, если что?

– Не бойся, – перевела Татьяна, – она не обманет, ей не нужны лишние проблемы – она не немка, – и от себя добавила, – Она же не тебе продает машину, а Хансу. Она даже знать не будет. Он завтра заберет у нее бриф – техпаспорт, и вы поедете оформлять машину без нее. Здесь не так, как у вас.

Она сказала «у вас», и это как-то резануло мне слух.

И все же я волновался. Ну как так? Это же – лохотрон. Если бы не Таня и Ханс, я бы в жизни на такое не пошел. Но мне было неудобно перед ними за их терпение, за отзывчивость, за возню со мной, хотя своих забот полон рот. И я успокоился: будь что будет. Тем более, я знал кучу случаев, когда крутых специалистов наши русские, а точнее, казахские немцы имели как сосунков, впаривая такие машины, что иногда те и до Польши даже не доезжали. Судьба есть судьба, и чего ее гневить. Все же хорошо.

Транспортер меня полностью устраивал. Подумаешь, ну есть несколько «пауков» по кузову. Ну а что я хотел? Машина-то не новая. Да совсем не новая – пятнадцать лет. Единственное, что меня настораживало, это двигатель с воздушным охлаждением. Но, как говорил Ханс, двигатели эти очень надежные, высокотемпературные, и скорость можно держать хорошую, даже с четырехступенчатой коробкой передач. Сказал, что это самолетный двигатель, с «Мессершмитта», с двумя карбюраторами. Бундесвер приспособил их на машины, когда появились реактивные двигатели, чтоб не валялись на складах – слишком много их было выпущено.

«Ну и ладненько. Самолетный так самолетный – главное не спикировать по дороге домой. Интересно, а как у него «печка» работает?» Этот вопрос – совсем не праздный. За несколько прошедших дней похолодало и здесь. Днем температура не поднималась выше семи градусов. А по ночам падала до минус двух-трех. А ведь мне ехать предстояло в настоящую зиму, где без обогрева лобового стекла – каюк. Да и самому будет не сладко.

Короче, дальше смотреть мы не поехали. Я уже был согласен. Но Татьяна настояла на том, чтобы я подумал хорошенько, взвесил все «за» и «против».

Какое там? Выбор уже сделан, и, судя по всему, не мной. Мне оставалось только подчиниться желанию обладать этим чудом – детищем союза авто– и авиапрома Германского Вермахта. «Судьба привела меня к нему, вот пусть теперь обо мне и позаботится». Я даже где-то внутренне испугался такой кощунственной наглости со своей стороны. «Тьфу, тьфу, тьфу». Однако выбор сделан: «Беру!»

– Ну что ты решил? – первое, что спросила Татьяна, когда они с Хансом вернулись вечером домой.

– Беру, – отчеканил я.

– И нет никаких сомнений? А то еще поищем, – как-то не искренне проговорила она.

Чувствовалось, что ей уже надоела вся эта котовасия с моим неожиданным приездом, нарушившим ее привычный ритм жизни. Гость хорош до трех дней. А завтра – еще один, и того – пять. Почти неделя. Конечно, они устали от меня – все-таки напряжение есть.

– Нет-нет, Танечка, все путем. Этот вариант меня устраивает. Можешь звонить.

Наутро Татьяна ушла по своим делам. Мы же с Хансом должны были пойти забрать машину, потом оформить документы, получить транзитные номера и докупить кое-что для дома. Самое смешное из того, что следовало купить, были яйца. Обыкновенные куриные яйца, которые у нас, почему-то, исчезли. Хансу этот факт понять оказалось не под силу, сколько мы с Таней не пытались объяснить. Он твердил одно: если яйца не продавать людям, то они пропадут. Однако пропадали они, к сожалению, только для нас – белоруссов, потому что с повышением цен в России, у торговых посредников появился соблазн продать их дороже.

Впервые мы с Хансом оказались вдвоем, без Татьяны, и этот факт поначалу напрягал меня – как будем общаться. Но Ханс знал, что делать и без меня, а простейшие затруднительные моменты, возникавшие в процессе общения, разрешались жестикуляцией, общеупотребительными в разных языках словами и нашей проницательностью. Ханс оказался совсем не глупым человеком, и мои затруднения минимизировал, как мог. Единственное, о чем было забыто – «печка».

Факт снятия с учета автобуса меня просто потряс. Двадцать минут. Номера штамповались тут же, на небольшом станочке, через валики которого пропускались алюминиевые заготовки. Насколько я понял Ханса, мне даже предлагали набор цифр и букв придумать самому. Я показал, что мне все равно, и на заготовке помимо букв появились три пятерки.

До обеда мы управились. Съездили в мелкооптовый магазин, где я докупил еще разных продуктов, вина и яиц. Затем заехали за аккумулятором, потому что турчанка сказала, что тот, что в автобусе, слабенький. На всякий случай по совету Ханса я купил жидкость в баллончике для того, чтобы не обмерзало лобовое стекло.

После обеда собирался выезжать, но Татьяна отговорила меня, сказав, что лучше поехать завтра утром, чтобы до темноты пройти немецко-польскую границу.

Если бы она только знала, какие судьба приготовила мне коврижки.


Позавтракав, мы вышли на улицу. Еще не рассвело. Правда, света хватало и от фонарей. Моя машина стояла как раз под одним из столбов и достаточно хорошо освещалась, чтобы еще издали я увидел – стекло полностью заиндевело.

– Ну что, сам справишься? – спросила Таня, или остаться Хансу на всякий случай.

Я сказал, что справлюсь, потому что вчера все проверил, аккумулятор новый, только стекла отскрести от инея – и все. Я знал, что они едут заключать договор на новое свое жилье, и мне не хотелось больше их напрягать своими делами. Тем более, что все «на мази». Хотя, конечно, мне очень не хотелось оставаться одному, как маленькому ребенку, которого покидают родители, куда-то отлучаясь. И, тем не менее, я осознавал – одному мне теперь куковать еще придется долго. Посреди «долбанной Европы». Без знания языка. Без связи с теми, с кем можно посоветоваться в случае чего.

Мы тепло попрощались, обнявшись по очереди. Похлопали с Хансом друг друга по плечам. Я сказал, что жду их с ответным визитом в гости, когда приедут к нам. И они ушли к своему «Пассату», стоявшему чуть поодаль передом к зданию, и потому с чистым лобовым стеклом. Через пару минут они укатили – Ханс никогда не прогревал двигатель.

Начинались мои приключения.

Я совсем не подумал о скребке, потому что до этого утра иней меня не волновал, и даже мысли не возникало на эту тему. А пока мы прощались, ее почему-то тоже не возникало – ни у меня, ни у Ханса. Сказывалась озабоченность каждого своими раздумьями. Я – о своем одиночестве, а он, видимо, о квартире. А сейчас пришла насущная проблема.

Вентилятор «печки» гнал ледяной воздух, и надежды на его потепление не было. Я пожалел, что не хватило ума спросить у турчанки, где стоит переключатель, потому что после безуспешных поисков, пришло понимание, что это осуществляется не из салона. Мозг стал соображать, чем же «отодрать» стекла. Под водительским сидением нашлась коробка от магнитофонной кассеты. «Здорово! Вот у меня и скребок есть».

Иней снимался легко. «Подумаешь, каких-то три-четыре градуса». Но появилась другая проблема: стекло снова запотевало, и ничего не было видно. И тут я вспомнил, что купил «незамерзайку».

Лучше бы я этого не делал.

Когда стекло покрылось распыленной на него жидкостью, оказалось – туманности это не поубавило, а, наоборот, прибавило. Дворники размазывали по стеклу содержимое баллончика, от чего оно оказывалось мутным, и все за ним виделось не в резкости. Спасибо турчанке: в «бардачке» нашелся рулон бумажных полотенец. Я протер, как мог, тщательно «лобовуху» снаружи. Потом – изнутри, потому что, пока сидел и соображал, выключил вентилятор «печки», чтобы от стекла не дуло холодным воздухом в лицо. «Надо трогаться, иначе зависну до солнца». Я рассчитывал, что поток воздуха при езде подсушит стекло, а изнутри чтобы не запотевали стекла – оставлю приоткрытой форточку. «Скоро потеплеет», – обнадеживало подсознание.

И я тронулся. Через каких-то несколько километров, стекло уже не искажало внешнего вида. Вот-вот из-за горизонта выглянет солнышко. «Куртка у меня теплая, свитер теплый, перчатки зимние – все нормально». Единственное, что досаждало – мерзли ноги, и особенно, коленки. Но у меня в сумке есть плед, который я брал в дорогу на случай, если по дороге в Германию, в автобусе будет холодно. Это был опыт, приобретенный в коммерческих поездках в Польшу. Когда сидишь у окна, даже в теплом автобусе все же не жарко. А когда я уезжал, было двадцать восемь мороза…

Сознание вытащило из небытия автовокзал, «юных ментиков, браво и бескомпромиссно тянущих свою лямку», замерзающую «бомжиху»… «Женщину», – поправился я, ощутив подобие легкого неудобства перед ней. «Может, ее уже и в живых-то нет?»

Джинсы, обтягивающие на изгибе ноги, настывали, и коленки уже промерзли настолько, что было невмоготу. В первом же «кармане» я остановился и достал из сумки плед. Сходил в туалет – холод стимулировал повышенное желание посетить это заведение. Размялся немного. И когда сел в машину и накрыл ноги пледом, ощутил почти что состояние счастья. Вот оно: «все познается в сравнении». Вспомнил Пушкина, и улыбка сама собой появилась на лице: «Ай, да Дёнька, ай, да сукин сын – пледик взял с собой. Молодец!»

Уже позади был Нюрнберг, навеявший воспоминание о Второй Мировой, о процессе, виденном не раз в многочисленных кинохрониках, которые сопровождали ежегодные празднества победы. Солнце нагревало металл кузова, и от этого в машине стало тепло. Плед лежит рядом на сидении. Я еду без перчаток, без куртки. На спидометре – сто тридцать, и вторая полоса – моя. Рядом по третьей полосе с шумом меня обходят немцы. Километров под двести скорость. Иногда мне приходится кого-то обгонять. Я высовываюсь на третью полосу, и они терпеливо ждут, пока я совершу опережение более медленно едущего участника нашего совместного предприятия. Мы – в едином организме автобана, а вернее, мы и есть этот единый организм – Е51.

Часа через два после Нюрнберга случилось то, чего я больше всего боялся – «страхи нечестивых сбываются». Четыре часа в пробке. Все мои надежды по теплу добраться до Франкфурта на Одере провалились. Четыре часа пришлось двигаться по принципу: третий день – четвертый километр, нервничая вначале и надеясь на скорый конец задержки. Через час я уже тупо газовал и тормозил, газовал и тормозил, по два-три метра продвигаясь к отдалившейся на необозримый срок цели, и завидовал тем, кто мчался со стороны Берлина за высокой металлической перегородкой. В воздухе барражировал полицейский вертолет. Прилетал и улетел вертолет с красным крестом. По всей видимости, впереди случилась авария. «Дай бы бог, без человеческих жертв», – подумалось мне, и мысль, обнаружившая свою собственную аналогию, снова услужливо подсунула мне эпизод на Центральном вокзале. «Наверно, сработало слово «жертва». А может, вся эта напряженная обстановка, связанная с моей общей тревожностью? Трудно сказать. Времени для размышлений предостаточно. А мотивы… «Наивный ты. Если бы сейчас загорал где-нибудь на Мальдивах… О-па… Эка понесло тебя, брат. На машину более-менее толковую денег не нашел, а туда же… Мальди-ивы…».

Через три часа я впервые увидел немецких полицейских. С любопытством смотрел на их форму. «Почему не видел? Не думаю, что не обратил ни разу на них внимания за неделю пребывания в Германии. Просто, видимо, им не нужно шакалить на дорогах, как нашим, – подумал я, отводя взгляд от пристально взглянувшего на меня полицейского, – От греха подальше».

С правой стороны автобана стояло несколько изувеченных автомобилей, два грузовика с прицепами-площадками и кран, непонятно каким образом сюда добравшийся: разве что по «встречке». Суетились люди в комбинезонах, полицейские, люди в штатском. Вся атмосфера тревожности как-то начала рассасываться, сменилась на любопытство вначале, когда проезжал место аварии, и переросла затем в чувство извечной грусти по поводу бренности человеческой жизни, чьим заложником, как ни крути, являюсь и я.

Снова «защелкали» последние цифры на спидометре, но прежнего удовольствия от движения по автобану, от сменяющихся видов, от периодически появляющихся перспектив, когда несешься вниз с высоченного холма, от солнечной теплой погоды уже не было. Стало смеркаться. Я снова сидел в куртке, в перчатках и с пледом на коленях. Уже включены фары, и габариты впереди движущегося транспора представляют собой красный движущийся поток. «Видимо, не зря дороги ассоциируют с артериями».

Стрелка «топлива» неуклонно приближалась к «резерву». Надо было куда-то заворачивать, во избежание вынужденной остановки. Я свернул в первый попавшийся «городок» – так я назвал для себя АЗС с разветвленной инфраструктурой всякого рода необходимостей.

Это и вправду целый город. С огромными территориями стоянок, с гостиницами, кафе, ресторанами, магазинами, туалетами, душами, автомастерскими и еще какими-то зданиями и сооружениями, о назначении которых я даже не пытался догадываться. Да и некогда мне было. Удивляло количество колонок. Их, наверное, десятка три – не меньше. И только на пяти из них стояли машины.

Наивный человек, я решил, что только на этих колонках есть топливо. Ну а как я мог тогда рассуждать? Постсоветское пространство в этот момент, словами нынешнего поколения, «колбасило» со страшной силой. Перебои с топливом случались часто. И где мне, не имевшему опыта общения с заграницей, кроме чуть лучше чувствовавшей себя Польши, осознать изобилие в полной мере.

Я пристроился за одной из машин, и стал ждать, когда она заправиться и уступит мне место у пистолетов. Минут через пять выключил двигатель, и стал уже нервничать. Но тут увидел как к ближайшей колонке подъехала машина. Водитель вышел, вставил шланг в горловину бензобака и ушел. Минуты три еще стоял я и ждал божьей милости. И вот пришло озарение: я – лох. Мне как-то обидно вдруг стало за себя, за свою страну, где-то вдалеке, какщенок, «переедающий червяка», бьющуюся в конвульсиях политического, и как результат, экономического кризиса. Я завел машину, сдал назад, и причалил к свободной колонке. «Будь что будет». Вставил пистолет в бензобак и пошел искать, где можно заплатить.

Кассир быстро сообразил, что мне нужно, и я уже через пару минут сидел за столиком и пил кофе, полностью осознав систему здешнего сервиса. Обида на огромное количество непорядочных людей, повыползавших на свет в трудный для огромной страны период не давала покоя. Они как гиены на своем пиршестве разрывали ее на части, тянули все, что плохо лежит, обремененные только мыслями о наживе. Я на какое-то время ушел в себя, в свой внутренний диалог, где моим оппонентом был я сам. Одна сторона меня – обличающая, другая – оправдывающая. Прокурор и адвокат. Я говорил себе, что я умный человек, что зарождается новая иерархия, что это неизбежность любой перестраивающейся системы. Но совесть как завзятый прокурор изобличала естество социальных катаклизмов, и вся естественность аргументов о восстановлении нарушенного гомеостаза нашей распроклятой умирающей и возрождающейся системы, ей были до одного места.

Допив кофе, я вышел из здания. Согревшись в помещении снаружи и чашкой кофе изнутри, мне уже не было так зябко. На табло колонки обозначились мои пятьдесят литров топлива – до Варшавы, наверное, хватит. Я завелся и направился в сторону автобана и темноты озаряемой фарами ночи. Гостеприимное место, приютившее одинокого в этом огромном мире путешественника, уплывало в небытие бессознательной памяти, чтобы, может быть, когда-нибудь вернуться короткой вспышкой ностальгии по уходящей жизни.

Мой курс – на Берлин. Немного не доезжая, я должен повернуть направо – к Франкфурту на Одере, переехать мост и оказаться в Слубице, на территории Польши, где в гостинице меня уже должен ждать брат. Я вызвонил его еще от Татьяны, сообщив, когда там буду.

По моим подсчетам с преодолением границы, где я собирался вернуть кое-какие деньги за приобретенный товар (президентский налог на добавленную стоимость), у меня займет около двух часов. Согретый горячим напитком и уютом кафе на заправке, я чувствовал усталость: сознание изменилось – бодрость покинула меня, и ей на смену пришло отстраненное состояние. Я уже вел машину автоматом, думая о переходе границы, о том, что еще ехать через всю Польшу, о брате, который подменит меня за рулем.

И вот, наконец, указатель поворота на Франкфурт – поворот направо. Я инстинктивно обрадовался: еще какой-то час и я – в Слубице. Мое состояние сознания выхватило большими буквами написанное слово «FRANKFURT» и… проворонило маленькими – «am Main».

Вот уж поистине, как гласит восточная мудрость, – когда приходит судьба, слепнет зрение. Радость встречи с братом, предвещавшая конец вселенского одиночества, окончательно убаюкала бдительность. Не пришло соображение и того, что, спускаясь вниз, и все более по кругу заворачивая вправо, я нырнул под мост, и, фактически, ушел влево. Судьба сыграла со мной злую шутку, ввергнув в состояние сознания, позволившее сделать такую нелепую с точки зрения логики ошибку.

А не было логики. Она куда-то испарилась. Или затаилась где-то в глубинах полусонного царства психики. Да и не важно, что там и как произошло во мне. Не важно, где случилось короткое замыкание, вырубившее в нужный для судьбы момент всю систему нормального восприятия действительности. Факт оставался фактом: я ехал в противоположную сторону от Франкфурта на Одере – во Франкфурт на Майне. Но я еще об этом не знал. Я еще пребывал в состоянии эйфории от скорой встречи, от того, что верну где-то около ста пятидесяти марок на границе, а еще от того, что скоро – Польша, ставшая роднее после поездки в Германию, потому что с братьями славянами можно было довольно сносно общаться. Все мысли приближали к дому, и, казалось, ничто не может разрушить этот внутренний комфорт, образовавшийся во мне после того, как я повернул.

За окнами проплывали в отдалении огни населенных пунктов, мелькали высокие заборы, ограждающие на поворотах те из них, которые слишком близко расположились у автобана. Впереди текла красная река габаритных огней. На душе – спокойно и умиротворенно.

Через пару часов, когда я выскочил, наконец, из затяжного подъема на один из достаточно высоких холмов, передо мной расстелилась бесконечная перспектива, мерцая огнями на десятки километров. Автобан уходил бело-красной полосой, казалось, в бесконечность. И ни о каком Франкфурте, судя по небольшим скоплениям огней, не было и помина. И тут во мне что-то сработало. «Не может быть – по идее, я уже должен был быть на месте». Мое тело получило порцию адреналина. Я снова ощутил знакомое состояние, когда густеет кровь, и все процессы в организме замедляются. «А может, я плохо сориентировался по карте, и мне не пару часов, а часа три нужно ехать?» Легче от такого предположения не стало. И тут в расстроенных чувствах боковым зрением я уловил высветившееся табло с указанием расстояния, где мелькнул «Frankfurt». «Ну вот – слава богу. Точно – я просто ошибся в расчетах». И я снова отдался мыслям, уже не думая о времени, а только ожидая скорого конца путешествия по Германии.

На очередной возвышенности, когда снова уже начинало напоминать о себе здравомыслие, я увидел в перспективе ночи огни большого города. До него – рукой подать – километров двадцать, не больше. «Ну, наконец-то». И я снова успокоился, совершенно не осознавая, что ехал больше четырех часов, и что так – просто не должно быть.

Наконец, я въехал в город и стал двигаться все время прямо, надеясь увидеть указатель движения к пограничному пункту. Справа показалась река – дорога пошла вдоль русла. Один мост – я это понял еще издали – оказался сквозным. «Странно – такого не может быть». Но внутренний голос объяснил, что может. Что, наверное, граница здесь делает какой-то крюк, и территория за рекой – немецкая. Так же было и со вторым мостом. Но на третьем я уже решил повернуть и посмотреть – что же там такое. Я ехал по мосту, вглядываясь в очертания противоположного берега, ища хоть какую-то зацепочку, которая сказала бы мне о пограничной заставе. Но нет – ни одного намека. Я уже преодолел мост, решив повернуть налево, что бы продолжить путь в ту же сторону, куда и ехал. Повернул, выехав из-за деревьев, стоящих между рекой и улицей, и… чуть не остолбенел. Вдали, из перспективы многоэтажных домов, вырастали здания-исполины. «Небоскребы!» От неожиданности со мной чуть не случился удар. Я почувствовал, как кровь рванула в лицо, как загорелись щеки и уши. «Почему я не видел их раньше?» Мне стало нехорошо. До меня доходило – и верилось, и одновременно не хотелось верить, – что это Франкфурт… но совсем не тот. «Федот, да не тот», – услужливо выплыло из подсознания. Потрясение оказалось настолько сильным, что я чуть не заплакал от досады. Я еще какое-то время ехал на автопилоте, но потом понял, что нужно куда-то причалить. Надо узнать дорогу назад, потому что в запарке у меня все выскочило из головы, и я уже не помнил всех нюансов пути назад.

Я припарковался у какой-то стройки. Посмотрел на часы, и получил еще одну порцию адреналина – без четверти десять. А действие визы заканчивается в ноль часов. Я как ошпаренный выскочил из машины и стал приставать к прохожим с одним и тем же словом – «Берлин». Один из немцев понял, наконец, что мне нужно, и попытался объяснить. Он, видимо, называл улицы, по которым мне предстояло ехать – я слышал насколько раз слово «штрассе», но это все, что я понял. Остальное было слишком мудреным. В конце концов, он развел руками, что-то пробурчав – уже скорее себе самому, потом сказал мне почему-то по-английски «извини» и пошел, еще пару раз оборачиваясь. «Ну да, я придурок, посмотрите на меня. Я «русиш швайн» – забрался в вашу цивилизацию, твою мать, не бельмеса не соображая по-вашему. Ночью. Один». Я понимал всю нелепость претензий, пусть и про себя, к прохожему немцу – всю нелепость обстановки. Понимал, что через два часа я стану персоной нон грата в этой гостеприимной стране. Мне было страшно, потому что денег у меня осталось немного, и если меня остановит полиция после двенадцати, то самое малое, мне казалось, – я лишусь машины: вряд ли экстрадиция будет бесплатной. От этих переживаний резко напомнил о себе мочевой пузырь. Я стал искать укромное местечко, и нашел-таки его, да простят меня немцы за то, что я осквернил их строительную площадку. Пока я получал облегчение в одном месте, другое – моя спина – оказалась в ужасном положении. Она была под ударом возможности быть застигнутым врасплох. Штраф также не входил в мои планы, но делать было нечего – больше терпеть я не мог.

«Слава богу, все обошлось. Хоть здесь повезло». Я сел в машину. И вдруг, ни с того, ни с сего, мне стало все «по барабану». Видимо, сработала защитная функция организма. Все равно: и что у черта на куличках, и что осталось два часа, и что не знаю, куда сейчас двигаться.

Я выехал на дорогу и повернул налево – в обратном направлении. Доехав до моста, свернул на него. Понял, что мост не тот, что был в прошлый раз. Но возвращаться поздно. «Перееду здесь – какая разница. Все равно там вдоль реки ехать».

С полчаса я маячил по городу, пытаясь найти то, что мне было нужно. Облом. Направлений видел много, но все они, как правило, обозначали улицы. Таблички с волшебным словом «Берлин» – как будто не существовало. Я нервничал, потому что скорее хотел выехать из города, который стал для меня огромной мышеловкой. Наконец, я увидел табличку со знакомым словом – «Нюрнберг». «А-а, была-не была». Мне почему-то показалось, что от Нюрнберга до Берлина – всего-то ничего. Я совсем не представлял, что я с таким же успехом могу поехать и обратно в Штутгарт – до него еще ближе, чем до Нюрнберга. Но вот так вот все складывалось, и я ничего не мог поделать. Было ощущение, что какие-то силы бросают меня из огня да в полымя, от одного неверно принятого решения к другому. Так не хотелось по-настоящему думать плохо о себе, но приходилось. Я был совершеннейшей тупицей, идиотом, дебилом, страдающим пространственно-топографическим кретинизмом – всем тем, чем мы в изобилии называем себя, не придавая настоящего смысла и значения этим понятиям.

Я становился на круг, я возвращался почти что к истокам своего путешествия, где был утром, часов в десять. И где буду еще часа через два, судя по километражу на табло. Однако, я приобрел направление, и мне больше не хотелось рыскать по Франкфурту в надежде найти указатель на Берлин, не хотелось попасть в лапы полиции по какой-нибудь нелепой случайности. Мне хотелось скорей вырваться на оперативный простор, на автобан, где я буду спокоен в стремительном потоке бело-красных огней, мчащихся каждый в свою сторону.

Часа через два, уже после того, как в районе Нюрнберга повернул на Берлин, я совсем выдохся. Заехав на одну из заправок, залился топливом под завязку и решил перекемарить. Мне уже до фонаря было все. Я – персона нон грата. Терять нечего. Определился на стоянку, лег на заднее сиденье, накрылся с головой пледом, чтобы согреться своим собственным дыханием и моментально вырубился.


Просыпание оказалось настолько болезненным, что уж лучше бы и не просыпаться вовсе. Сна как не было – слетел с первыми телодвижениями, от которых пришли дикие мысли о том, что «я после такого остывания организма хрен выживу».

Стекла изнутри запотели – снаружи ничего не видно, кроме расплывчатых огней на заправке.

Я вылез из машины и стал разминаться. Ног почти не чувствовал, особенно пяток – их вообще как будто не существовало.

Разогнав кровь и умывшись из бутылки минералкой, я завелся, вытер стекла и выехал из этого гостеприимного местечка.


К границе я подъезжал уже засветло. Шел мелкий непрекращающийся дождь. Я настолько продрог, что было все равно, что со мной происходит: главное – быстрее пройти границу. Ни о каком возврате денег я уже не думал. Лишь бы пропустили без проблем.

Очереди в том направлении, куда я стал, почти не было – машин десять, не более.

Когда подъехал к шлагбауму, около него не оказалось ни пограничника, ни таможенника. «Ну вот, еще и ждать придется», – как-то совсем отстраненно подумал я, – «Быстрей бы уже».

Но тут шлагбаум поднялся. А я, привыкший к польско-белорусской границе, стоял и ждал команды. Сзади нетерпеливо посигналили. «Будь, что будет». Я включил первую и тихонько тронулся. Никто меня не останавливал – я никому не был нужен. «Неужели же все?» Тело вдруг стало легким, даже холод уже так не доставал.

Я въехал на мост.

В конце моста, среди небольшой группы людей, заметил родную фигурку. Все мое существо пронзила жалость, замешанная на чувстве вины: «Сколько же ему пришлось простоять здесь на холоде и дожде?» На глаза стала наплывать пелена. «Слава Богу, доехал».

И не важно, что впереди еще будет Польша и пол-Беларуси, порванный трос механического сцепления во Вроцлаве, неимоверный холод, усиливающийся по мере удаления от Гольфстрима. Все это будет потом, как и флажок переключателя «печки» за задним колесом, который мы найдем уже дома – по купленной на авторынке книге.

Но в этот момент иллюзия окончания мытарств настолько заполонила мое существо, что я не хотел и думать ни о чем другом. Мой уставший организм отказывался понимать действительность.

Все – потом.


Оглавление

  • Ондатровая шапка
  • Жора
  • В грибы
  • Герои
  • Иваныч
  • Исповедь
  • Каменщик
  • Ксюша
  • Мальчик с виноградом
  • Моя Ниночка
  • Музычка
  • Саша и Сашенька
  • Франкфурт на…